Дневники «проклятого поэта». Исповедь БЕЗУМНОГО ГЕНИЯ, написанная буквально «кровью сердца». О ТАКИХ рукописях говорят — «эта книга убивает». Завладеть этими дневниками мечтали многие ученые — однако теперь, почти случайно, к ним получил доступ человек, которому они, в сущности, не нужны. Простое любопытство ученого? Осторожнее! Эта книга убивает!

Жан Жубер

Незадолго до наступления ночи

I

В тот год дожди зарядили надолго и лили как из ведра, словно разверзлись хляби небесные. Дожди начались в день осеннего равноденствия в сентябре, налетели словно яростный шквал, забарабанили по крышам и стеклам, затем вроде бы немного стихли, но все равно лили и лили, монотонно, нескончаемо, весь октябрь и ноябрь, постепенно превращая леса и поля в непролазную топь. Редко-редко выпадал солнечный день, как бы для того, чтобы все же вернуть людям и природе хоть какую-то призрачную надежду, но и такое кратковременное улучшение погоды походило на недолгий перерыв во время жестоких пыток, когда человеку вдруг дают на мгновение перевести дух, прежде чем вновь засунуть его голову в чан с водой и почти заставить его захлебнуться. Речка несла свои желтые от песка и ила воды по равнине, она набухла, разлилась и стала бурной, по ней загуляли волны, образовались водовороты, словно она была не маленькой тихой речушкой, а большой рекой, и она расшалилась до такой степени, что не раз угрожала затопить стоявшие близко к воде дома. Дни были похожи один на другой, вернее, их даже нельзя было назвать днями, казалось, что над землей повисли какие-то вечные сумерки. Серые низкие облака скользили по склонам холмов, и создавалось впечатление, что они хотят притиснуть холмы к земле, хотят их раздавить, расплющить. Иногда в небе, словно исчерченном наискось струями дождя, мелькали какие-то тени: это с жалобными криками медленно скользили к югу стаи перелетных птиц, словно пытавшихся взмахами своих крыльев разорвать тучи и помешать буйству внезапных порывов ветра.

Уже был конец ноября; обычно эти последние осенние дни приносят с собой небольшой морозец, при котором небо словно озаряется ярким светом, но в тот год дожди все лили и лили. «Ужасные, чудовищные дожди!» — говорил сам себе Александр Брош, когда по утрам он раздвигал занавески и вновь и вновь созерцал за окном при туманном свете то ли дня, то ли сумерек один и тот же пейзаж: все те же промокшие насквозь, полузатопленные деревья, дорожки, дома. Сказать по правде, он и сам теперь замечал, что он, когда-то бывший, как говорится, ранней пташкой, просыпался и вставал все позже и позже, причем испытывая всякий раз новое, прежде неведомое чувство какой-то то ли горечи, то ли неудовлетворенности, то ли даже отвращения к окружающему миру и к самому себе. В восемь часов утра было еще совсем темно, почти как ночью. Он отправлялся на кухню, включал свет, зажигал огонь, заваривал чай и пил его медленно, маленькими глотками, сидя за кухонным столом. В голове у него царила путаница от того, что он еще не совсем проснулся и какой-то легкий туман обволакивал его мозг; вот почему у него порой вдруг возникал вопрос относительно его собственного возраста. «Сколько же мне лет? Пятьдесят? Шестьдесят? Семьдесят? Да, конечно, семьдесят! Господи, возможно ли это?» Цифра «семьдесят» словно удавка хватала его за горло и начинала душить, и чувство горечи и отвращения становилось еще острее. Боль, которую он ощущал в ногах и руках как раз в те минуты, когда надо было встать с постели, эта боль заставляла его опираться на руки, а затем с трудом переворачиваться с боку на бок; от боли и от прилагаемых усилий черты лица его искажались, складываясь в некую неприятную гримасу. Увы, боль не отпускала его до тех пор, пока он не вставал на ноги, но зато когда он начинал двигаться, боль очень быстро стихала, дыхание выравнивалось.

Покончив с завтраком, Александр Брош отправлялся бродить по дому: он ходил из комнаты в комнату, а надо сказать, что их в этом большом здании, гордо, но без особых на то оснований именовавшемся жителями деревни замком, было много. Да, дом действительно был большой, но никакой это был не замок, а просторный дом богатых буржуа, двухэтажный, с широкой лестницей, чрезмерно торжественной и пышной для такого дома, со скрипучими ступенями и мраморными балясинами. Он давно уже перестал отапливать все комнаты, и во время его прогулки они словно «выступали из тени», выглядели они очень негостеприимно, неприветливо, вероятно, из-за мебели, покрытой чехлами, на которых скапливалась пыль. Время от времени мадам Санье, домработница, смахивала пыль, но она опять оседала. Кроме мадам Санье, никто не заходил в эти комнаты на протяжении нескольких лет, как, впрочем, никто в течение этих лет не бывал и в гостиной, и в столовой, потому что Александр Брош отказался от идеи принимать у себя гостей и, будучи человеком одиноким, устроил свою «штаб-квартиру» на кухне и в библиотеке, служившей ему и спальней, потому что там стоял диван, на котором он спал.

Именно в библиотеке господин Брош и завершал свою «прогулку» по дому, и там, после пристального разглядывания книжных шкафов и рядов книжных полок, плотно забитых книгами и громоздившихся друг на друге вплоть до самого потолка, он устраивался за своим письменным столом или, если день выдавался уж особенно мрачным, растягивался на диване, прикрывал глаза рукой и вскоре засыпал.

Редкие хорошие деньки, когда хотя бы дождь не лил как из ведра, он использовал, чтобы прогуляться по парку, превратившемуся из-за дождей в настоящее болото. Надев сапоги, засунув руки в глубокие карманы куртки, он спускался вниз по единственной тропинке, по которой еще можно было с грехом пополам ходить, и не без труда добирался до края пересекавшего поле оврага, где внизу довольно громко ворчала разбушевавшаяся река. От земли, от куч опавших листьев исходил легкий запах гнили. В кронах деревьев суетились и перекликались дрозды, их было много, они собирались в огромные стаи и ужасно шумели. А вот на реке птичьих криков слышно не было, потому что островки, на которых летом резвились и предавались любовным утехам, а затем растили птенцов лысухи, кряквы и пара лебедей, затопило и птицы куда-то исчезли.

Жизнь Александра Броша словно замедлила ход, почти остановилась. Он не ощущал себя ни счастливым, ни по-настоящему несчастным, а скорее чувствовал, что находится во власти каких-то неведомых чар, силой удерживавших его в этом пустом доме, где воцарилась тишина. Да, он ощущал себя пленником этих стен. Он предавался размышлениям, грезил, иногда писал статьи для научных журналов, но не слишком часто; много читал. Одно только чтение теперь и возбуждало его, приводило в восторг или внушало истинное отвращение, то есть как бы заставляло вновь и вновь переживать те чувства, что он испытывал в молодости. Он часто вспоминал о близких, что уже покинули этот мир, но чье присутствие рядом с собой он ощущал… В особенности острой была иллюзия присутствия Элен, умершей пять лет назад. Иногда, когда звенящая тишина в доме становилась совсем невыносимой, он разговаривал сам с собой. Порой он также со щемящей тоской вспоминал о где-то существующем мире, залитом солнечным светом и мягким теплом; это чувство было сродни ностальгии по покинутой родине, но однако же мысль о том, что можно было бы отправиться в путешествие и обрести этот сияющий и блистающий мир, не приходила ему в голову. Он был уже не в том возрасте, когда человека обуревают желания пуститься в неведомые края по дорогам, он был уже не в том возрасте, чтобы рискнуть сесть за руль, к тому же его заброшенная в небрежении машина, стоявшая в сарае, из года в год ржавела и покрывалась слоем пыли и птичьего помета. Поезда вызывали у него отвращение, самолеты наводили ужас. «Я уже дожил до такого возраста, — думал он, — когда путешествуют только по своей комнате».

Однако в час, когда приходила почта, он оживал. Почта была единственной нитью, связывавшей его с большим миром или с тем, что еще интересовало его в этом мире. У него не было ни радио, ни телевизора, он не покупал и не выписывал ни газет, ни журналов, а еще он просто снимал телефонную трубку, не отвечал, так что те немногие, кто еще хотел поговорить с ним по телефону, в конце концов устали слушать короткие гудки и оставили эти тщетные попытки. Итак, в одиннадцать часов он выходил из дому, раскрывал зонт, доходил до ворот, отпирал почтовый ящик, выгребал оттуда его содержимое, прижимал пачку писем к груди и, согнувшись чуть ли не в три погибели, чтобы капли дождя не повредили драгоценную ношу, спешил к дому.

Он тотчас же принимался разбирать почту, откладывал в одну сторону счета, в другую — рекламные проспекты, даже не просматривая их, а вот письма сейчас же распечатывал и погружался в чтение: то были письма от давних друзей, от коллег, от сыновей (они, сказать по правде, приходили так редко!), от людей совсем незнакомых, просивших у него помощи по поводу того или иного факта, связанного с историей литературы, а также от нескольких женщин, с которыми Александр Брош после того, как овдовел, иногда заводил мимолетные, ни к чему не обязывающие интрижки, соблюдая все меры предосторожности для того, чтобы держать их на определенном расстоянии, что удавалось ему порой не без труда, но он был убежден, что в его возрасте было бы верхом самонадеянности и безрассудства пытаться начать жизнь заново или заниматься ее коренным переустройством.

Он завтракал, обедал и ужинал всегда на кухне, поставив тарелку на угол стола; в еде он был неприхотлив и ел все, что приносила ему три раза в неделю мадам Санье. Обычно он засиживался за чтением допоздна, а потом, когда веки уже слипались, он буквально падал на диван и тотчас же засыпал. Как ему казалось, сны ему снились все реже и реже, или, быть может, он просто не помнил их по утрам. Да, жизнь уже лишила его и этого, точно так, как она похитила у него страсти и желания, порывы сердца и тела, столь свойственные молодости; и если он еще хранил в своей памяти очень четкие и ясные воспоминания о своем прошлом и даже об очень отдаленном прошлом, о детстве, о юности, то имена и фамилии людей все чаще и чаще ускользали из его памяти, словно ставшей пористой, а вернее сказать — дырявой.

Иногда он просыпался среди ночи и снова и снова испытывал чувство горечи, острого недовольства и даже отвращения от того, что дождь беспрестанно барабанит по ставням, и было слышно, как через регулярные промежутки времени капли, падавшие в каминную трубу, с каким-то приглушенным, но явным стуком разбивались о каменные плитки. «Неужто это правда, — думал он, — что человек в конце концов утрачивает интерес к жизни, устает от нее настолько, что уже не испытывает страха перед смертью и даже желает ее прихода, словно смерть принесет ему отдохновение и забвение?» Сам он до такого состояния еще не дошел, но теперь он мог понять, что представляет собой это чувство усталости от жизни, всегда бывшее для него совершенно чуждым и неведомым.

В начале декабря, после нескольких дней относительного затишья, снова пошли дожди, но теперь вместо ливней шел мелкий, моросящий, нудный дождик, и эта холодная, липкая изморось словно обволакивала все вокруг: и небо, и деревья в парке, и дом, и даже разум того, кто наблюдал это зрелище. При такой сумрачной погоде и учитывая небольшую продолжительность светового дня, лучше было вообще не гасить свет в доме, потому что, если бы лампы не горели и не освещали помещение, можно было бы вообразить, что находишься то ли на дне закрытой крышкой кастрюли, то ли чайника. Именно так и поступал Александр Брош, проводя дни в библиотеке, где одни только горевшие желтым светом лампочки и составляли ему компанию. Он еще пытался читать, но внимание его постоянно рассеивалось, мысли мешались и путались, и он ощущал, что где-то в глубине его организма что-то медленно разрушается.

Однажды утром он получил письмо от заместителя директора Государственной библиотеки, извещавшего его о том, что наконец стал возможен доступ к неопубликованным произведениям Бенжамена Брюде, так как оговоренный дарителем этого наследия срок запрета на ознакомление с бумагами, определенный в двадцать лет после смерти автора, истек. Заместитель директора библиотеки писал профессору Брошу, что в соответствии с последней волей поэта его рукописи ни в коем случае не должны были покидать пределов библиотечного хранилища, но, с другой стороны, также упомянул и о том, что именно профессору Брошу принадлежит эксклюзивное право ознакомления с этими произведениями. Итак, желал ли сейчас профессор ознакомиться с ними или нет? Если да, то ему будут предоставлять их для изучения на месте, без выноса из библиотеки.

Разумеется, Александр Брош не забыл ни о самом Бенжамене Брюде, ни о существовании его рукописей, но со временем воспоминания как-то потускнели, и он уже не ожидал с нетерпением истечения срока запрета на ознакомление с наследием Брюде.

О этот Брюде! Итак, значит, со дня его смерти прошло уже двадцать лет… Более тридцати лет назад Александр увидел его в первый раз, как раз в тот период, когда преподавал в университете города М. и читал курс лекций по современной литературе. Они с Элен и сыновьями жили в небольшой, но уютной вилле неподалеку от университетского городка. К вилле примыкал прелестный сад, а перед виллой раскинулся чудесный ухоженный газон. Элен занималась воспитанием детей, водила их в школу, вела хозяйство, читала, немного скучала. Нечастые вечеринки у заведующего кафедрой или у кого-то из коллег, бывшие своеобразным обязательным ритуалом, наводили на Александра тоску, потому как там он должен был скрывать свою скуку и подавлять зевоту; к тому же в обществе он чувствовал себя настолько неловко, как говорится, не в своей тарелке, что иногда даже на какое-то время как бы утрачивал дар речи. Как утверждал Александр, работа над диссертацией, посвященной творчеству Эредиа, настолько изнурила и измотала его, что даже теперь, спустя два года, мысли о предмете исследования продолжали преследовать его днем и ночью. Он пытался отвлечься от этих мыслей, убежать от них, изучая творчество авторов менее суровых, писал статьи, читал лекции о Рембо, Лотреамоне, сюрреалистах.

Так вот, в тот достопамятный год в первом ряду аудитории, где Александр читал лекцию, он заметил студента, отличавшегося одной странной особенностью: он ничего не записывал, в то время как остальные, низко склонив головы над тетрадями, усердно царапали ручками по бумаге. Это был высокий худой юноша, одетый строго, но элегантно; он не сводил с Александра мрачного взора горящих каким-то загадочным огнем глаз, но в то же время его худое, почти изможденное лицо оставалось совершенно бесстрастным, так что Александр порой задавался вопросом по поводу причин, приведших в эту аудиторию сего таинственного слушателя. Действительно ли его интересовало то, о чем рассказывал лектор? Действительно ли он внимал его словам? Или случайно забрел в университет, чтобы согреться? Ведь на улице было так холодно…

Однако в один прекрасный день, после лекции, когда Александр собирал свои записи, молодой человек подошел к нему, вежливо поздоровался и задал несколько вопросов. Затем, не дав себе труда выслушать ответы преподавателя, он вдруг с какой-то неожиданной горячностью заявил, что Рембо — отступник, ренегат, предатель. «Никто иной, — говорил юноша, — не был так близок к тому, чтобы выработать, создать чрезвычайно мощный разрушительный язык, который был бы способен многократно увеличить разящую силу слов и взорвать весь мир подобно тому, как даже сравнительно небольшой заряд взрывчатки, заложенный в определенном месте, способен разрушить целое большое здание. Но он отступил, он обратил все в дикую насмешку, он бежал и скрылся, спрятался, нашел себе убежище в самой жалкой торговлишке! Предательство — вот что это было! Да, предательство! Отступничество! Но ничего! Ничего! Настанет день, и миру явится другой ангел-губитель!»

Юноша говорил с видимым усилием, как если бы он пахал землю. Александр видел, как искажались черты его лица, как кривился рот, как нервный тик заставлял дергаться веко, как в уголках губ появились легкие белые хлопья пены, как постепенно мутнел взор, словно глаза его заволакивал туман.

— Меня зовут Брюде, — наконец представился молодой человек, — Бенжамен Брюде. Я не студент, а вольнослушатель. Я верю в великую силу слов… я ищу…

Время от времени Александр встречал его в университете, а потом даже иногда захаживал с ним в кафе, чтобы пропустить стаканчик вина или выпить кружку пива. Брюде не относился к числу тех, кто задает своему собеседнику вопросы и со вниманием выслушивает ответы. Казалось, собеседник ему был нужен только для того, чтобы высказаться самому. Он произносил длинные монологи, всегда одинаковым, охрипшим, напряженным голосом, в котором иногда проскальзывали металлические нотки. С истинной страстью говорил он о литературе, о великой власти и выразительной силе языка, об авторах, чьи произведения он любил или ненавидел, причем с равной страстью он говорил и о своих предпочтениях, и о тех, кого презирал и считал мелким ничтожеством. Однако же о себе самом он не говорил практически ничего, что могло бы приоткрыть завесу его тайны, если таковая существовала.

Александр все же узнал, что Бенжамену Брюде двадцать лет, что он — единственный сын богатых родителей, дававших ему кругленькую сумму на содержание. Он жил в городе совсем один, снимал однокомнатную квартиру. И читал, читал, читал… читал с бешеной скоростью, словно его заставляло читать какое-то чувство азарта, какое-то стремление прочесть все уже ранее написанное… Многое из того, что ему попадалось под руку, он, едва начав читать, отбрасывал в сторону. Он часто увлекался творчеством какого-нибудь писателя, но столь же часто и быстро он и разочаровывался. И почему-то везде и во всем юноша усматривал отступничество, предательство, о чем говорил постоянно. Больше Александр о нем не знал ничего.

Однажды Александр спросил Бенжамена:

— А сами вы пишете?

Брюде ответил не сразу, а после минутного замешательства:

— Да, конечно! Но, — поспешил добавить он, — пока что это еще робкий детский лепет, невнятное бормотание…

Затем Брюде сказал, что пока не хочет, чтобы кто-нибудь прочел им написанное, но что он, несомненно, на правильном пути и что настанет день, когда его произведения превратятся в порох, к которому он поднесет пылающий фитиль.

Александр слушал откровения Брюде со смешанным чувством восхищения и беспокойства, словно находясь под воздействием неведомых чар или под гипнозом. Элен, позже тоже познакомившись с этим странным парнем, также призналась, что в его присутствии испытывает какое-то необъяснимое чувство тревоги. Она говорила, что этот юноша по природе своей — разрушитель, человек, способный сеять смерть и приносить несчастья. Она еще говорила, что подобные люди опасны, ибо они, словно заразные больные, могут передавать свою разрушительную силу другим. Вот почему она настоятельно советовала Александру держаться от него подальше, что и произошло постепенно, как бы само собой. Кстати, и сам Брюде, казалось, не стремился к дальнейшему сближению с профессором, а напротив, все больше и больше замыкался в себе, все больше обрекал себя на абсолютное одиночество. Он с каким-то остервенением писал целыми днями напролет и по ночам, запершись в маленькой комнатке, где окно было наглухо закрыто и где еще вдобавок были задернуты черные плотные гардины. Через несколько лет он опубликовал два сборника стихотворений и поэм, принесших ему некоторую известность; первый сборник носил название, которое можно было трактовать двояко: и как «Сильная рука», и как «Вооруженная поддержка», а второй назывался весьма недвусмысленно — «Динамит». Поэзия его, то отличавшаяся чрезвычайной экзальтированностью, то неистовой злобой, то бешеной яростью, произвела на некоторых молодых людей очень сильное впечатление, и они поспешили объявить себя его поклонниками и верными последователями его идей. Члены некой секты нигилистов, вовсе не опасной для общества, а просто тревожащей его покой, объявили Бенжамена Брюде своим лидером. Время от времени Александр получал по почте дерзкие послания, отправленные явно Бенжаменом: открытые письма, адресованные Папе Римскому, Президенту Франции, Господу Богу; а еще приходили посылочки, содержавшие то мраморную надгробную доску, то высушенную или мумифицированную жабу, то загадочную шкатулку с надписью, повелевающей никогда не открывать сей предмет, то какие-то рукописи, совершенно негодные для прочтения из-за того, что большинство слов в них было зачеркнуто. Теперь Брюде носил бороду, которая в сочетании с бледным лицом и лихорадочно горящим взором придавала ему сходство с Савонаролой. Длинный черный плащ, ниспадавший складками почти до пят, монашеские сандалии, завязанные ремешками на лодыжках, еще более усиливали необычность его внешнего вида. Годы шли, его речь становилась все более возбужденной, а злоба и ярость — все более неистовыми. Он то и дело принимался пророчествовать, предрекая разрушение мира, его гибель от огня.

Бенжамен Брюде стал героем нескольких публичных скандалов, в результате чего был сначала подвергнут аресту, а затем помещен в психиатрическую лечебницу. Однажды Александр навестил его в больнице, а потом, когда он, вроде бы излечившись, был отпущен, нанес ему визит домой. Хотя воспоминания об этом визите Александр сохранил весьма смутные, он все же помнил, что во время этой последней встречи он чувствовал себя особенно неловко и тогда же он принял решение больше к нему не ходить. Через несколько дней Брюде покончил с собой.

Извещенный о трагической кончине поэта одним из ярых его почитателей, Александр присутствовал на похоронах вместе с жалкой горсткой верных последователей идей Брюде. Погребальная церемония (если то, что происходило, можно было назвать таковой) прошла очень быстро: не было ни священников, ни слов прощания от имени присутствующих. Один только бородач из числа собратьев Брюде прочел над могилой его поэму, в которой автор в последний раз изливал на покидаемый им и ненавистный мир свой яд. Каждый из присутствовавших на похоронах бросил на гроб горсть земли, а затем могильщики очень быстро забросали могилу, и на месте ямы вырос могильный холмик.

Через несколько дней Александр получил письмо от матери Брюде. Она писала, что ее сын оставил письменное завещание, в котором изъявлял свою последнюю волю. Он завещал Государственной библиотеке все свои рукописи, довольно многочисленные, представлявшие собой нечто вроде дневника. Одному только Александру было разрешено с ними ознакомиться, но только по прошествии двадцати лет. «Этот молодой нигилист, — сказал себе Александр, — перед смертью вообразил себя настоящим писателем, создавшим некий шедевр, время которого еще не пришло, или, быть может, он до самого конца пребывал в твердой, но безумной уверенности, что его писанина представляет собой бомбу, о которой он мне однажды говорил, бомбу, которая, будучи поставлена в нужном месте и в нужное время, взорвется и заставит содрогнуться весь мир. Вот только непонятно, по каким таким тайным причинам он выбрал меня, Александра Броша, на роль подрывника, которому предстоит взорвать эту бомбу».

Словно «вынырнув» на поверхность реальной жизни из глубин своих размышлений о прошлом, Александр решил ответить согласием на предложение ознакомиться с литературным наследием Брюде. Надо будет написать письмо сегодня же вечером… Если сначала он было и заколебался, то только потому, что его нисколько не привлекала перспектива совершить путешествие в столицу и прожить там какое-то время. К тому же, несмотря на то что прошло уже столько лет, воспоминания о Брюде вызывали у него какое-то необъяснимое беспокойство, и при мысли о том, что придется на несколько недель, а то и месяцев погрузиться с головой в изучение его рукописей, по словам директора библиотеки, весьма и весьма многочисленных и объемистых, он испытывал безотчетный страх, смешанный с любопытством. Не говорила ли ему Элен, что такие люди, как Брюде, опасны? Говорила, и не раз… Вероятно, ему придется пройти по настоящему минному полю; но, какова бы ни была опасность, Александр чувствовал себя обязанным откликнуться на предсмертную просьбу Брюде, потому что он часто упрекал себя в том, что в последние годы жизни Бенжамена резко отдалился от него и не предчувствовал трагического конца. А быть может, он предпочел на некоторое время ослепнуть и оглохнуть, чтобы обезопасить самого себя? Быть может, он выбрал путь заблуждений и ошибок, чтобы самому уберечься от опасности? Можно ли было спасти Бенжамена Брюде от гибели, если бы он, Александр Брош, проявил тогда к Бенжамену больше внимания и сочувствия? Маловероятно, но тем не менее Александра порой терзали смутные угрызения совести. Все эти проявления людских слабостей, о которых постоянно говорил Брюде, все эти проявления трусости, малодушия, подлости, низости, отступничества и предательства, мысли о которых постоянно преследовали Брюде и стали его навязчивой идеей, разве они не были жестокой реальностью нашего мира? А быть может, и сам Брюде ощущал себя их жертвой? Итак, решено: он поедет! Александр подумал, что это письмо из библиотеки сейчас, когда ему грозила перспектива встретить Новый год в полном одиночестве, было своего рода знаком, знамением свыше. Да, но вот что означал сей знак? Какие перемены он сулил? К лучшему или к худшему?

— Я буду отсутствовать некоторое время, — сказал он мадам Санье на следующий день.

В ответ на его заявление домработница взглянула на него с безмерным удивлением.

— Вы уедете на несколько дней?

— Нет, меня не будет дольше, много дольше; несколько недель, а возможно, и несколько месяцев. Я рассчитываю на вас, вы — женщина аккуратная и будете поддерживать в доме порядок. Я тотчас же сообщу вам свой адрес, как только устроюсь.

— Хорошо, я буду делать все, что нужно.

— Спасибо. Я уеду со спокойной душой. Мне предстоит нелегкая, но интересная работа… И к тому же я так рад, что смогу сменить обстановку! Сказать по правде, я просто больше не могу выносить эту ужасную осень!

— Ах как я вас понимаю! Эти бесконечные дожди! Просто потоп какой-то! Кстати, у нас в деревне кое-кто утверждает, что пришел конец света!

Отель «Дункан»

— Номер 37, мсье Брош, это на четвертом этаже. Вот вам ключ, а вот карточка, будьте добры, заполните ее, пожалуйста.

Стоя за конторкой, портье взирал на Александра близорукими и оттого чуть прищуренными глазами, протягивая ему регистрационную карточку с преувеличенно любезной, чуть слащавой улыбкой, свойственной всей гостиничной обслуге. Александр заметил, что портье протягивал карточку левой рукой и что правый рукав был пуст и как-то нелепо болтался сбоку. Он был немного удивлен тем, что в этом отеле доверили столь важное дело, как прием постояльцев, какому-то жалкому старику-инвалиду, в то время как в других отелях, претендующих на определенный уровень, для подобных целей выбирали молодых элегантных женщин, наделенных незаурядной внешностью. Странно, довольно странно, но следовало учитывать, что было уже довольно поздно, около девяти часов вечера, и, вероятно, этот пожилой человек не слишком представительной наружности исполнял обязанности ночного портье. «Возможно, — подумал Александр, — он не так стар, как кажется. Быть может, он мой ровесник? Кто знает? Это вполне, вполне возможно. Но в таком случае я еще хоть куда, я выгляжу лучше, намного лучше!» Александр отдал портье заполненную карточку и взял со стойки ключ.

— Спасибо, мсье Брош, — сказал портье. — Желаю вам доброй ночи. Завтрак у нас подают с семи часов утра.

— Прекрасно, — ответил Александр. — Желаю и вам доброй ночи.

Подхватив свои два чемодана, он направился к лифту.

Александр остановился в этом отеле потому, что лет сорок назад он останавливался здесь вместе с Элен. Они были так молоды тогда… Воспоминания о тех днях причиняли ему боль. Но услужливая память все извлекала и извлекала из своих глубин картины и образы. Когда они в тот раз приехали в отель, дождь лил точно так же, как льет сегодня, и на его жене был непромокаемый плащ, на котором засверкали, словно бриллианты, капельки воды, когда она проходила под люстрой в холле отеля. А потом она каким-то особым, присущим ей одной взмахом руки распустила длинные волосы, освободив их от стягивающего их платка, и они волной упали ей на плечи. Почему спустя сорок лет он видел столь отчетливо, как поблескивали капельки воды на ткани плаща? Почему он видел, как в тот миг на лице Элен появилось выражение огромного счастья и неизъяснимой нежности, словно озарившие это лицо изнутри? Да, вероятно, это опять было проявление причуд его капризной памяти, которая иногда в самый неподходящий момент вдруг куда-то прятала в свои тайники нужное имя, или фамилию, или дату, а порой показывала ему с необыкновенной четкостью свежие картины и образы давно прошедших лет, которые он считал давным-давно забытыми, стершимися из памяти.

Внешний вид отеля практически не изменился: его помпезный фасад все так же украшала обильная лепнина в стиле барокко, а тяжелую плиту перекрытия над входом все так же поддерживали две крепкие женские фигуры, не то кариатид, не то валькирий, не то сирен; их мощные торсы, упиравшиеся в основания колонн, украшали выставленные напоказ огромные груди, вздымавшиеся под тонкой броней покрытых чешуей лат. В этот вечер, как и сорок лет назад, Александр не без интереса посматривал на этих дам, пока поднимался по лестнице, но на сей раз он заметил, что одна из них как бы окривела, потому что вместо одного глаза у нее зияла дыра, пробитая, возможно, шальной пулей, и это зияющее отверстие придавало ее лицу, отличавшемуся какой-то хищной, скорее не человеческой, а звериной красотой, еще более хищный и дикий вид.

Зато холл, когда-то блиставший чистотой и поражавший изысканной элегантностью отделки и мебели, являл собой немного грустное зрелище, ибо уже были видны признаки обветшания и упадка: обои на стенах и мебель потемнели, на потолке кое-где уже начала «провисать» и лупиться штукатурка, потускнели и краски живописи, украшавшей плафон, — и вообще по всему чувствовалось, что все заведение медленно, но верно движется к упадку. Более же всего поразили воображение Александра застекленные шкафчики, в которых, если только память ему не изменяла, раньше была выставлена настоящая коллекция предметов роскоши, а теперь находились чучела животных и птиц, которых таксидермист заставил принять вполне реальные позы, так что выглядели они совсем как живые. На ветвях кустарника размещались филин, совы, сычи, синицы, удод, малиновка, зеленый дятел, которых Александр узнал без труда, а также огромная стая экзотических птиц, которых он не знал. На плотном пушистом ковре из зеленого мха и опавших листьев затаились, словно подкарауливали добычу и изготовились к прыжку, мелкие лесные хищники: куницы, хорьки, горностаи и ласки — скалили острые зубки, хищно поблескивая в полумраке стеклянными глазками и настоящими цепкими коготками.

Питавший к охоте отвращение и любивший смотреть только на живых животных Александр замер перед шкафчиками и какое-то время смотрел на чучела со смешанным чувством омерзения и восхищения перед искусством мастера, сумевшего как бы вдохнуть в мертвые шкурки дыхание жизни. Затем, словно опомнившись и избавившись от власти каких-то злых чар, он направился к лифту, чтобы подняться на этаж, где размещался его номер. Нажав на кнопку, он вдруг подумал, что ему бы не хотелось, чтобы его комната была «украшена» одним из этих призраков из перьев или меха.

К счастью, когда Александр открыл дверь в свой номер, ничего подобного он там не обнаружил, а увидел довольно большую комнату, оклеенную бледно-голубыми обоями, на фоне которых ярко выделялись желтые пятна покрывала на кровати и оконных занавесок. Наличие в номере письменного стола и настольной лампы его успокоило, так как он намеревался работать не только в библиотеке, но и в гостинице. Более же всего в номере его поразила картина, висевшая на стене, как раз над изголовьем кровати, представлявшая собой, на первый взгляд, сцену Благовещения. Но подойдя поближе и присмотревшись, Александр отметил про себя, что художник-примитивист, из числа тех, что были в моде в начале века, дал весьма странную трактовку избранной темы. Итак, слева в соответствии с принятым для данного сюжета каноном, находился ангел, одетый, правда, не в белые, а в красные одежды, к тому же не скрывавшие, а подчеркивавшие явно женские очертания его фигуры; лицо ангела было скрыто маской, над головой вздымались и колыхались огромные крылья, на которых вместо белых перьев горели ярким пламенем кроваво-красные огненные языки. Ангел держал на полусогнутых в локтях руках раскрытую книгу, которую он протягивал бородатому мужчине, облаченному во фрак, увенчанному шляпой-котелком и державшему за спиной в руке розу столь же кроваво-красного оттенка, что и крылья ангела. На заднем плане был изображен какой-то монстр, то ли крокодил, то ли дракон, барахтающийся в болоте и высунувший голову из грязной жижи, чтобы созерцать сию странную аллегорию, смысл которой был совершенно непонятен. Следует добавить, что на лице мужчины, склонившегося над листами книги, застыло выражение неописуемого изумления.

Александр с сомнением покрутил головой, недоуменно пожал плечами и взялся за чемоданы. Прежде всего он решил извлечь оттуда книги и папки, чтобы разложить их на письменном столе, что до одежды, то он рассудил, что пиджаки, брюки и свитера пока подождут своего часа.

Уже почти девять часов вечера! Нет, конечно, ужинать сегодня он не пойдет. Так как путешествие оказалось довольно утомительным, он разделся и вошел в ванную комнату, чтобы принять душ. Он долго-долго стоял под душем и наслаждался приятным ощущением от теплой воды, струившейся по шее и плечам. Александр стоял неподвижно, с закрытыми глазами и, должно быть, на несколько минут даже задремал, так как внезапно ему показалось, что мимо него пронеслась крупная хищная птица: не то орел, не то гриф, широко раскинув крылья, словно парил в облаке тумана. Но столь же внезапно птица исчезла, растаяла, а Александр вновь услышал журчание воды, льющейся из душа. Он взглянул на свои ноги, и ему показалось, что они какой-то странной формы и к тому же очень бледные, как будто вся кровь отхлынула от них, а быть может, выглядели они так потому, что ванную комнату освещала лампочка, горевшая каким-то голубоватым светом, вернее, свет-то, наверное, был обычным, но проходил он через голубоватое стекло плафона и потому казался голубым. Он пошевелил пальцами, а вернее, пальцы ног зашевелились сами, как ему показалось, независимо от его воли, словно его ноги отделились от остального тела и жили теперь самостоятельно. Нечто подобное уже не раз случалось с ним и раньше… Началось это несколько месяцев назад, но тогда, правда, самостоятельной жизнью пытались зажить его руки, положенные на стол и в свете настольной ламы вдруг начинавшие шевелиться, словно это были не руки, а крабы, шевелившие клешнями, или маленькие медузы, шевелившие щупальцами. Были ли это галлюцинации, явившиеся следствием погружения в полусон или полузабытье? Или его тело, как бы распадавшееся на части, изменяло ему, становилось чужим?

Как долго он находился под этим теплым душем? Он не мог бы ответить на этот вопрос… Убаюканный мерным шумом струй, как бы обволакивавших его, словно мягкое, теплое и легкое одеяние, Александр не испытывал ни малейшего желания избавиться от этого приятного ощущения мягкого тепла.

Но он все же вышел из ванной и принялся энергично растираться полотенцем, в которое потом и завернулся.

Александр подошел к окну, раздвинул занавески, он был вынужден протереть ладонью запотевшие стекла. По-прежнему шел дождь. На улице было пустынно, только по мостовой изредка проезжали машины, и их шины издавали легкое шипение при трении о мокрый асфальт. Чуть дальше в ночном небе сверкали и подмигивали рекламные вывески. Лиловые буквы одной из них сложились в слова «Траурный зал».

Существуют «жестокие» зеркала, жестокие к тем, кто в них смотрится. Возможно, это зависит от состава стекла, от качества освещения или от места, где они располагаются… Но как бы там ни было, то изображение, которое они показывают вам, заставляет вас усомниться, а вы ли это: мертвенно-бледный цвет лица, темные круги под глазами, кожа, испещренная мелкими морщинами, волосы и брови, почти убеленные сединами в гораздо большей степени, чем вроде бы есть на самом деле… Но очень быстро приходится расставаться с иллюзиями и внимательно вглядываться в это лицо, которое и есть ваше подлинное лицо…

К счастью, зеркало, висевшее в ванной комнате номера, где на следующее утро проснулся Александр после довольно беспокойной ночи, не относилось к числу «жестоких» зеркал и представило ему на обозрение вполне приличное лицо, слегка помятое и словно окруженное легким нимбом (на деле бывшим легким облаком пара). Однако из осторожности Александр предпочел держаться от зеркала на некотором расстоянии и даже не надевать очки, чтобы избежать столкновения с реальным положением дел, увы, слишком хорошо ему известным, то есть с результатом медленного, совершавшегося словно исподтишка процесса старения и увядания его лица, когда-то наделенного определенным мужским шармом. В то утро он предпочел найти убежище в иллюзиях, ибо он знал, что ему предстоит прожить многотрудный день, когда должна будет восстановиться нить, связующая его с Бенжаменом Брюде.

Когда Александр, стоя с обнаженным торсом перед зеркалом, поднял руку, чтобы побриться, он вдруг увидел, что позади него находится еще одно зеркало, в котором отражается его спина, с первого взгляда показавшаяся ему совершенно чужой, незнакомой, словно принадлежащей кому-то другому: это была широкая, пухлая спина с очень бледной, неприятно бугристой пористой кожей. А он ли сам отражается в этом втором зеркале? Странное сомнение закралось в душу. Александр повел плечами, и тотчас зашевелились, заиграли мускулы спины. Повернув голову сначала вправо, потом влево, он увидел себя в профиль и тоже не узнал себя, потому что не привык видеть себя сбоку, хотя, конечно, он знал, как выглядит под таким ракурсом, потому что у него где-то валялись фотографии, на которых он был снят в профиль. Но вот свою спину, как ему казалось, он увидел впервые в жизни… И не странно ли, что это случилось так поздно, на исходе жизни, благодаря случайному стечению обстоятельств, то есть благодаря тому, что в ванной оказалось два зеркала и они располагались именно так, а не как-то иначе? «Хм… да это же настоящая terra incognita», — подумал он, словно ему удалось краешком глаза заглянуть в неведомую «страну», бывшую, однако, частью той телесной оболочки, в которой он существовал со дня своего появления на свет.

Смущенный видом собственной спины точно так, как он был смущен накануне «поведением» своих ног в ванной, Александр оделся и спустился в столовую, где в столь ранний час было еще совсем пусто. Неразговорчивая официантка, одетая в черное платье, принесла ему кофе. За окном низко стлался туман, занимался серенький дождливый день. В тот момент, когда Александр встал из-за стола, сильный порыв ветра бросил в оконное стекло пригоршню крупных капель дождя.

Библиотека находилась рядом с отелем, в парке, и в это утро она поразила Александра Броша своими размерами. Дождь вроде бы кончился, но свет, лившийся с небес, был каким-то болезненно бледным, и высокие стены здания, пробитые на каждом этаже множеством узких окон, напоминавших бойницы в стенах средневековых замков, выделялись темными пятнами на фоне серого неба. Если смотреть на библиотеку из парка, то есть из-за частокола деревьев, то ее действительно можно было принять за старинную крепость, и никто бы, пожалуй, не удивился, если бы обнаружил, что от шумного современного города ее отделяет широкий ров, заполненный водой, с повисшим над ним подъемным мостом. Разумеется, ничего подобного не было и в помине, но зато имелась широкая, сложенная из массивных плит лестница, на вершине которой с двух сторон от входа в псевдоготическом стиле восседали два льва, возложивших мощные лапы на каменные шары, изображавшие земной шар. Вход, выполненный в виде церковного портала, создавал впечатление такой же великой мощи и тяжести, как и сама квадратная башня, чья вершина терялась где-то в тумане. В этом величественном здании, постоянно росшем вширь и ввысь от века к веку, для того чтобы вмещать непрестанно увеличивающуюся массу книг и рукописей, было нечто волнующее и пугающее одновременно. Ведь в стенах этой библиотеки находились все изданные и неизданные книги, с великим тщанием расставленные на многих километрах полок и стеллажей, с аккуратно написанными на наклейках шифрами; полки и стеллажи образовали сложнейший запутанный лабиринт, куда были допущены лишь немногие избранные, а остальных читателей направляли в многочисленные читальные залы.

Хотя час еще был ранний, несколько человек из числа явных завсегдатаев, несомненно, из категории въедливых студентов и фанатиков-преподавателей, поднимались по ступеням лестницы и переступали порог библиотеки, не прерывая оживленных разговоров; но по мере того как они шли все дальше и дальше по огромному холлу, их голоса звучали все тише и тише, постепенно превращаясь в невнятное бормотание и полушепот, словно читатели осознавали, что находятся в некоем святилище. Читальные залы были отделены от холла стеклянными вращающимися дверями, издававшими при проходе читателей мягкий приглушенный шорох, и иногда можно было увидеть, что позади этих дверей находятся просторные читальные залы с рядами столов и кресел, среди которых скользили какие-то тени.

Но Александр Брош направил свои стопы не в общие залы, а к небольшой дверце, на которой была прикреплена табличка, где красными буквами было начертано: «Прием посетителей». Перед дверцей стоял столик, за ним сидела служащая, пожилая дама в очках, весьма суровая и неприступная с виду, и читала лежавшую перед ней газету, скорее даже не читала, а быстро проглядывала заголовки статей, одновременно откусывая по кусочку от бриоша и с аппетитом поглощая эту сдобную булочку. При приближении Александра она даже не соизволила взглянуть на него, и только после того, как он несколько раз деликатно кашлянул, она оторвалась от своего чтива и лениво, словно нехотя, спросила, чего он желает.

Александр принялся торопливо, будто извиняясь за то, что осмелился потревожить ее, объяснять, что получил письмо от господина заместителя директора библиотеки, любезно извещавшего его о том, что он может ознакомиться с рукописями, доступ к которым до сего времени был закрыт.

— Я — профессор Брош, — сказал он, — и я счел своей обязанностью, своим долгом зайти поздороваться с господином заместителем директора, дабы лично засвидетельствовать ему мое почтение, поблагодарить его за любезность и узнать, каким образом я могу получить доступ к интересующим меня документам.

— Вы записаны на прием? Вам назначены день и час встречи? — спросила дама, тыльной стороной ладони смахивая крошки, прилипшие к губам.

— Нет, это не совсем так… но господин заместитель директора в своем письме написал, что…

Александр на мгновение замялся, вытаскивая из кармана заветное послание и протягивая его «суровому стражу», словно это был пропуск в святая святых.

— Так вот, в своем письме он просит меня зайти к нему, прежде чем я приступлю к исследованию рукописей.

— Обычно он принимает по записи, но я постараюсь все узнать.

И, сняв трубку телефонного аппарата, она набрала какой-то номер, затем стала терпеливо ждать и ждала довольно долго, минуту-другую, пока в трубке не «зашипел» чей-то тихий голос, несомненно, голос секретарши, которой дама и переадресовала просьбу Александра. Дама опять застыла в ожидании, потом в трубке раздалось не то шипение, не то шелест, и дама довольно долго выслушивала ответ, слабо и мерно кивая головой, словно этот далекий голос убаюкивал ее и она постепенно погружалась в полудрему.

— Хорошо, хорошо, — сказала она. — Именно так мы и поступим.

— Возникли какие-то затруднения? — осведомился Александр.

— Видите ли, заместителя директора сейчас нет в его кабинете. Меня известят, когда он придет. А вам придется подождать. Присаживайтесь, пожалуйста.

Потеряв к Александру всякий интерес, дама вновь погрузилась в чтение газеты, а Александр, немного потоптавшись перед столиком в некотором смущении, вздохнул и уселся в кресло, стоявшее неподалеку от стола.

Делать Александру было нечего, и от безделья он, положив руки на колени, запрокинул голову и принялся разглядывать изукрашенный фресками купол здания. Там, в вышине, парили вперемежку портреты прославленных писателей и изображения полуобнаженных муз; и весь этот ансамбль, выполненный в мягких пастельных тонах, представлял собой аллегорию Знаний. Созерцание этой банальной аллегории, как и это томительное ожидание, навевали такую скуку, что Александр вдруг поймал себя на мысли, что его клонит ко сну и что он зевает; чтобы скрыть зевок, он поднял руку ко рту, и именно этот жест заставил его вспомнить о том, что прошлой ночью ему приснился странный сон, от которого он внезапно проснулся. Итак, ему приснилось, что какая-то крупная ящерица схватила его руку своими мощными челюстями, стиснула и держит, и Александру никак не удается вырвать руку, хотя он и колотит свободно сжатым кулаком эту мерзкую тварь по голове, колотит изо всех сил. Но что поразило Александра больше всего, так это устремленный на него взгляд глаз этой рептилии, сверкавших из-под покрытых мелкими чешуйками век. О, что это был за взгляд! То был взгляд не животного, а человека, и усомниться в этом было невозможно!

Александр принялся размышлять, что бы мог означать сей жуткий сон, но от мрачных мыслей его отвлек негромкий телефонный звонок; тишина в библиотеке была такая, что Александр от этого слабого треска вздрогнул. Служащая уже сняла трубку и приложила ее к уху. Она все так же мерно кивала головой и все повторяла одно и то же: «Да, конечно! Разумеется!» Слушала она долго, довольно рассеянно, и выражение лица у нее было такое, будто она выслушивает надоевшую скучную нотацию, давным-давно вызубренную наизусть.

Наконец, положив трубку, она обратила свой взор на Александра:

— Господин заместитель директора ждет вас.

— Прекрасно. Благодарю вас, куда я должен идти?

— Вот поднимитесь по этой лестнице. Четвертый этаж, черная дверь.

— На двери кабинета нет номера?

— Нет, вам нужна черная дверь. Вы не сможете пройти мимо, не сможете ошибиться.

Александр уже направился к указанной лестнице, когда дама, указав пальцем на кресло, с которого он только что поднялся, сказала:

— Вы забыли зонт.

— Черная дверь… Черная дверь… — повторял про себя Александр, медленно поднимаясь по лестнице и держась за перила, так как он ощущал в ногах какую-то смутную тупую боль.

На четвертом этаже в соответствии с данными ему указаниями он пошел направо по длинному коридору, освещенному небольшими круглыми светильниками, укрепленными на потолке, стекло этих светильников было матовым, так что и свет в коридоре был кремово-молочным, неярким, приглушенным. Справа и слева Александр видел двери, выкрашенные в разные цвета; на дверях действительно не было ни номеров, ни табличек. В коридоре не было ни души, и можно было подумать, что в кабинетах так же пустынно, как и в коридоре, ибо из-за дверей не доносилось ни звука. Александр шел и шел по коридору, по мягкому ковру, приглушавшему звук шагов, пока вдруг не оказался перед дверью, выкрашенной в черный цвет.

Он на миг замер перед ней, чтобы перевести дыхание, и прислушался. Но и за этой дверью царила тишина… Он легонько постучал, затем, не получив ответа, постучал сильнее, и тогда из-за двери донесся чей-то очень тихий голос, приглашавший его войти, причем звучал этот голос так, словно человек, обращавшийся к нему, находился очень далеко, а не в кабинете за дверью.

Александр толкнул дверь и вошел в кабинет, где за письменным столом, так заваленном книгами и папками, что казалось, стол сейчас рухнет под их тяжестью, восседал маленький человечек и что-то писал. Он поднял голову и высунул ее из-за нагромождения книг, словно пехотинец, рискнувший на мгновение высунуть голову из окопа и взглянуть поверх бруствера на оборонительные укрепления противника. Александр подумал, что он сам ничуть бы не удивился, если бы хозяин кабинета для полного сходства с солдатом, выслеживающим противника, вытащил бы из ящика стола бинокль и принялся бы через него рассматривать своего посетителя. Однако, когда человечек покинул свой наблюдательный пост, то есть встал из-за стола и сделал шаг в сторону, чтобы приветствовать гостя, Александра тотчас же посетила мысль, что хозяин кабинета был слишком стар, чтобы быть солдатом, да, вероятно, вообще никогда не служил в армии, потому что был слишком мал ростом. «Почти карлик…» — подумал Александр, пока человечек жал ему руку, приглашал присесть и вновь усаживался за стол.

— Как прошло путешествие? Удобно ли вы устроились? Ах, в отеле «Дункан»… Прекрасно, прекрасно… Всего в двух шагах… — тараторил человечек. — Полагаю, вы желаете побыстрее приступить к работе. Итак, как я вам и сообщил в письме, мы предоставим в ваше распоряжение письменное наследие господина Брюде в соответствии с его завещанием. Творчество этого автора представляет определенный интерес, ибо человек этот был наделен талантом, но… слава у него была скандальная… Я бы сказал, что он в каком-то смысле был еретиком… про таких, как он, в старину говорили, что, мол, «попахивает серой». Так вот, вы сможете ознакомиться с его рукописями, но, конечно, только в библиотеке. Вы будете в некотором роде первопроходцем… Когда бы вы желали приступить?

— Сегодня же, — ответил Александр.

— Именно такого ответа я и ожидал… Видите ли, мы хотим предложить вам для работы небольшой отдельный кабинет прямо в хранилище, чтобы вы имели непосредственный доступ ко всем документам. У нас очень мало таких кабинетов, мы приберегаем их для выдающихся исследователей. Речь идет об особом одолжении, о знаке наивысшего благорасположения и почтения к вашим заслугам…

— Искренне вам признателен.

— Однако именно это обстоятельство и является временным препятствием, вернее, небольшим неудобством для вас… Вы должны будете обратиться к дирекции библиотеки с официальным запросом разрешить вам работать в хранилище… Таков порядок, понимаете… Но, если вы пожелаете, чтобы сделать вам приятное, мы можем уже сейчас доставить вам первую папку из наследия Брюде в общий читальный зал.

— Превосходно, — обрадовался Александр. — Я буду вам очень, очень признателен. Я также хотел бы засвидетельствовать свое почтение господину директору…

Едва он произнес эти слова, как ему показалось, что выражение лица его собеседника мгновенно изменилось, словно на него наползла тень.

— Сейчас это невозможно. Господин директор будет отсутствовать в течение нескольких дней… да… нескольких дней. Но он скоро вернется и скоро снова будет с нами. — Произнося эту тираду, человечек как-то странно отводил глаза в сторону. Он порылся в одном из ящичков письменного стола, вытащил оттуда какой-то бланк и протянул его Александру. — Вот бланк для запроса на получение права доступа в хранилище и работы в отдельном кабинете. Будьте добры, распишитесь вот здесь.

Александр поставил свою подпись, после чего мужчины разом поднялись с кресел и направились к двери. Кстати, с внутренней стороны дверь была не черная, а белая, как выбеленные стены и как убеленная сединами голова заместителя директора. Дверь как дверь, ничего необычного.

На пороге они пожали друг другу руки. Когда Александр повернулся и пошел по коридору, за его спиной вновь прозвучали слова:

— Господин Брош, вы забыли зонт.

Александр шел по коридору в обратном направлении: дверь синяя, дверь зеленая, дверь красная, а за ней фиолетовая, желтая и в самом конце — белая, большего размера, чем все остальные. Вероятно, это дверь более просторного кабинета… можно предположить, что… да, должно быть, так и есть! За этой дверью находится кабинет отсутствующего сейчас директора библиотеки.

Выйдя на безлюдную лестницу, где звуки его одиноких шагов рождали гулкое эхо, Александр ощутил глухую боль в ногах и в груди, но не с левой, а с правой стороны, то есть болело не сердце — это давал о себе знать застарелый ревматизм, проснувшийся под воздействием сырости. Осторожно спускаясь по лестнице и повесив зонтик на локоть, Александр провел «инвентаризацию» своих болячек: итак, боль в ногах и в правой стороне груди, повышенная чувствительность одного зуба, неприятный зуд где-то около уха, прерывистое и затрудненное дыхание, а также ощущение, предвещающее желудочные колики. Нет, пока что ничего страшного, никакой непереносимой боли; в общем-то всего лишь поскрипывания, постанывания, вздохи и хрипы старого износившегося мотора. «Моя матушка в преклонном возрасте часто говорила: „У меня болит все!“, и эти слова заставляли меня улыбаться, а она добавляла: „Старость — это не смешно! Вот увидишь“. И вот я уже вижу… А матушка моя уже давно избавилась от боли…»

Александру показалось, что в холле стало темнее, чем было прежде: то ли свет притушили, то ли погода ухудшилась. Да, действительно, через стеклянные двери было видно, что небо стало еще более низким и мрачным, и это сулило вскоре сильные ливни. На столе служащей, с которой беседовал Александр, горела настольная лампа, напоминавшая фосфоресцирующий гриб. Служащая была занята важным делом — болтала с каким-то стариком в сером халате — и не обращала на Александра никакого внимания. На ходу он услышал обрывок разговора: «Я тебе не раз говорила, что он какой-то чудной… Он всегда был со странностями».

Александр направился ко входу в общий читальный зал, где был установлен турникет для того, чтобы сдерживать напор потока посетителей в часы, когда их бывало особенно много. В эту минуту через турникет как раз проходила молодая женщина, которую Александр видел только со спины: узкое, облегающее бледно-зеленое платье, довольно короткое, высоко открывавшее красивые стройные ноги с прекрасно обрисованными мускулами, напряженными из-за того, что незнакомка, явно женщина элегантная и следившая за модой, была обута в изящные лодочки на высоких каблуках; по плечам рассыпались пышные волосы, рыжие, блестящие. Когда незнакомка миновала турникет, она ускорила шаг, отчего волосы у нее на плечах заколыхались, словно по ним пробежали волны. Интересно, какое у нее лицо? Нет, лица Александр не увидит, потому что женщина удаляется, не оглядываясь назад. «Рыжая красавица», — подумал он, и тотчас же у него в мозгу родилась ассоциация с известной поэмой Аполлинера, сами собой из глубин памяти выплывали строки, где есть все: и золото кудрей, блещущее словно молния, и языки пламени, вспыхивающие на лепестках увядающих чайных роз, и сожаления об ушедшей юности, миновавшей, как минует весна…

Рыжекудрая красавица,
Вот и лето настало, пора исступленья,
И мертва моя юность, подобно весне.
Волосам ее золото блеск подарило,
Словно молния, вспыхнув, застыла,
Словно пламя зажгло на розах
Свой узор, горделивый и грозный.[1]

«Что касается меня, то для меня наступает не лето, идущее на смену весне, а скорее близкая зима…» Он подумал о том, что вид прекрасной незнакомки раньше взволновал бы его намного сильнее, и он не отказался бы так легко от желания увидеть ее лицо и узнать хоть что-то о ней самой… короче говоря, не упустил бы случая… Женщина между тем уже исчезла. «Да, кровь, видимо, совсем остыла… она, правда, и раньше не была слишком уж горячей, и чувство прекрасного с каждым днем все притупляется и притупляется, словно красота сама как бы отдаляется от меня. Да, красота еще тревожит мое воображение во сне и в мечтах, вызывая смутную тоску сродни ностальгии о прошедших днях, но тело, тело остается безучастным. Итак, — сказал сам себе Александр, пытаясь отогнать прекрасное видение и отвлечься от романтических мыслей, — не следует забывать, ради чего ты здесь и что ты уже не в том возрасте, когда можно пускаться в безрассудные авантюры».

Приняв твердое решение впредь быть благоразумным, Александр не без сожаления вздохнул и прошел через турникет; дежурный, восседавший у входа в читальный зал и почти дремавший от скуки, рассеянно скользнул по нему взглядом. Александр оказался в огромном читальном зале, чьи высокие узкие окна, колонны и деревянные панели на стенах тотчас же напомнили ему внушительное убранство собора. Да, можно было подумать, что он вошел в храм… По обеим сторонам от центрального прохода стояли длинные столы, за которыми сидели читатели, уткнувшиеся в книги. В этом замкнутом пространстве, куда не проникают звуки большого города, царит воистину поразительная, чудесная тишина, лишь изредка нарушаемая шелестом переворачиваемых страниц или приглушенным шорохом шагов, поглощаемых мягким ковром, покрывающим пол.

Александр передал письменное разрешение заместителя директора библиотекарю, стоявшему на посту, подобно часовому, около грузового подъемника, и занял свободное место за столом, где и стал ждать, когда ему принесут первую папку. Прямо перед ним настольная лампа освещала ярким светом поверхность стола. Справа от него сидел бородатый старец и читал при помощи сильной лупы какой-то манускрипт, столь же ветхий и древний, как и он сам, написанный на неведомом языке, потому что даже буквы были Александру совершенно незнакомы. Слева от него сидел коротко стриженный на манер игрока в регби юный гигант, с головой ушедший в учебник по физике.

Наконец библиотекарь молча подошел к Александру сзади и положил перед ним на стол толстую картонную папку, перевязанную лентой.

— Вот, — сказал он, — это папка номер один.

— Спасибо. Да, кстати, а сколько там этих папок?

— Штук двадцать.

— Так много!

— Да, немало… Я к вашим услугам, а сейчас прошу меня извинить.

Вежливо склонив голову в почтительном поклоне, библиотекарь удалился, как и подошел: осторожно и бесшумно ступая по ковру.

Александр тотчас же развязал ленту и открыл папку.

От открытой папки исходил легкий запах плесени и пыли, словно папка хранилась где-то в подвале, в подземелье. Черная выцветшая лента лежала рядом на столе. Сама папка была сделана из картона бледно-голубого цвета; кое-где на крышке папки виднелись непонятные блеклые пятна. Александр уставился на первую страницу рукописи, где стояла только дата: 1965 год. Бумага явно плохого качества, она пожелтела и казалась с виду такой хрупкой, что Александр взял листок с превеликой осторожностью кончиками пальцев, так, как берут какое-нибудь насекомое, которое может укусить. Появилась следующая страница, вся исписанная мелким угловатым почерком, но вполне четким, хотя время от времени слова сползали со строчек или перо запиналось и рвало бумагу. Помарок и зачеркнутых слов было мало. Слог автора, хотя и был несколько тяжеловат и шероховат, носил явный отпечаток юношеской горячности, исступленной, бешеной ярости, терзавшей душу автора. Итак, Бенжамену Брюде 15 лет, он учится в лицее и для характеристики своего учебного заведения находит лишь слова, дышащие ненавистью: тюрьма, казарма, живодерня, скотобойня и т. д., где работают преподаватели, впавшие либо в детство, либо в старческий маразм, где классные надзиратели — садисты и где учатся его соученики — дураки, идиоты, недоумки. В персонаже, которого Бенжамен называет людоедом, нетрудно узнать его отца: это жестокий, алчный грабитель, хищник, эгоист, невежа, ограниченный тип, короче говоря, «допотопный», пещерный человек. Одним словом, отвратительный, гадкий! Что касается матери, то о ней Бенжамен упоминает редко и называет ее не иначе как «рабыней». Он много читает: его приводят в восторг Лотреамон, Арто, Бодлер. Все остальное, или почти все, по его мнению, — слезливая и никуда не годная болтовня. Никаких упоминаний о девушках; можно подумать, что вопросы пола его не волнуют, словно различий между полами вообще не существует. Жизнь городка и вообще жизнь кажутся ему чем-то гнусным, мерзким, безобразным, уродливым. Одинаковое омерзение вызывают у него все идеологии: коммунистическая, фашистская, христианская и атеистическая, однако лозунг фалангистов «Да здравствует смерть!» заинтересовал его и даже казался привлекательным. Зато Франко, этот старый манекен, вызывает резкое неприятие.

Александр просматривал страницу за страницей; он изучил уже страниц тридцать; иногда делал кое-какие выписки. Будет ли он писать биографию Бенжамена Брюде? Возможно, да. Но имеет ли он на это право? Ведь ему будет известна только точка зрения Брюде и его собственное мнение, но и то, и другое — явления субъективные. Так что же? Не взяться ли за роман? Но он всегда отступал перед подобной перспективой, он и раньше боялся браться за столь сложное «предприятие», а теперь он уже не в том возрасте, чтобы рискнуть ввязаться в такую авантюру…

Александр выпрямился, откинулся на спинку кресла, положив руки ладонями вниз по обе стороны от рукописи. Он встретился взглядом со старцем, рассматривающим через лупу старинный манускрипт; тот тоже, видимо, решил передохнуть и разглядывал соседей. Юный регбист, уткнувшись носом в книгу, лихорадочно водил пером по бумаге.

Как он выглядел, этот Бенжамен Брюде, в пятнадцать лет? Высокий, худой, прекрасно одетый, элегантно и по последней моде, хотя ему, по его словам, было совершенно наплевать на то, как и во что он одет. Хорош собой, но красота его какая-то мрачная, угрюмая. Неразговорчив, очень одинок. Много курит, и по его манере курить видно, что нервы у него явно не в порядке; иногда от волнения у него дрожат руки. «Но почему столько ненависти? Откуда такая бешеная ярость? Почему такая слепота? Почему он не видел светлой стороны жизни? На почве какого несчастного детства, о котором позднее Бенжамен никогда не упоминал, могло вырасти такое ядовитое древо?»

Александр вновь взялся за чтение. Луч предвечернего заходящего солнца упал на его руку. Вскоре он ощутил, что вокруг рукописи образовалась некая аура, некая зона абсолютной тишины, куда не проникали звуки внешнего мира. Он сам был словно опустошен и избавлен от плотной субстанции, заполнявшей ранее его телесную оболочку, и в эту оболочку проникала тишина, и теперь он представлял собой один только бесплотный дух, невесомый, парящий над землей и созерцающий эту землю.

Навязчивые идеи, преследующие Бенжамена Брюде, обретают все более четкие очертания: он одержим ненавистью к «людоеду», к гротескным фигурам, окружающим его в лицее, к «рабыне», он сам тяготится своей злобой и скукой, мучающей его. Встречаются в тексте рукописи и вполне прозаические упоминания о событиях повседневной жизни: у него выскочил фурункул, его укусила собака, ему приснилось во сне, что ему отрубают голову на плахе… В январе в жизни Брюде появляется некий Ксавье, новенький, только что принятый в лицей; сын богатых плантаторов, приехавших откуда-то с заморских территорий, с островов. Внезапно у Бенжамена, которого прежде не интересовал никто на свете, кроме него самого, просыпается интерес к другому человеку, к этому Ксавье. Это настоящее открытие! Зарождение страсти! Ксавье пишет неистовые, преисполненные какого-то дикого буйства поэмы, в которых воспевает и прославляет смерть. У него есть револьвер, и однажды он приносит его в портфеле в лицей. Бенжамен Брюде словно заворожен видом оружия. Какой же он тяжелый, этот револьвер! Как поблескивает вороненая сталь!

На следующей неделе в отдаленном и пустынном уголке парка Ксавье вытаскивает револьвер из кармана. «Послушай, — говорит он Бенжамену, — в нем всего один патрон. Спорим, тебе слабо сыграть с жизнью в рулетку! Ну а если хочешь доказать, что ты такой смелый, то покрути барабан, поднеси дуло к виску и нажми на спуск. Ну, давай! Что, слабо?» Брюде без колебаний сделал так, как велел Ксавье. Раздался сухой щелчок… и все… Ксавье расхохотался: «Да он же не заряжен! Эх ты, чудак!» Бенжамен швырнул ему револьвер прямо в лицо и пошел прочь, побелев от бешенства. Его трясло. Он счел эту «невинную забаву» предательством. Он обвинил Ксавье в легкомыслии, в самом, на его взгляд, непростительном из недостатков. Но неужто он и в самом деле предпочел бы, чтобы револьвер был заряжен?

Смеркалось. В читальном зале зажглись настольные лампы: маленькие матово-молочные луны на уровне глаз. Александр, словно вырванный неведомой силой из мира юности Бенжамена Брюде, вздрогнул, оторвался от страниц и, поколебавшись минуту-другую, закрыл папку. Он ощутил усталость и смутное чувство тревоги, всегда возникавшее у него с наступлением сумерек. Он встал из-за стола и почувствовал, что ноги у него от долгого сидения затекли и стали ватными; мысли его были еще далеко от реальности сегодняшнего дня, они бродили еще где-то там, в вереницах слов. Боль, ощущавшаяся в плечах и спине, напомнили Александру о его возрасте, в связи с чем его опять посетила мысль, что, вероятно, не следовало ему «ввязываться в это дело», то есть в изучение рукописей Брюде, на что могли уйти месяцы и месяцы. Разве уже не пробил в его жизни час, когда было бы куда благоразумнее остаться в своей комнате, сидеть у камина, поставив ноги на подставку для дров?

Александр вернул папку библиотекарю в сером халате.

— Вот, возьмите, на сегодня я закончил.

— Спасибо, господин профессор. До завтра, господин профессор.

— Да, да! До завтра! — сказал Александр и тотчас же подумал про себя: «А что это он так почтительно именует меня господином профессором? Да еще повторяет это звание так, как повторяют титулы знатных особ посыльные и официанты? Он что же, рассчитывает на то, что я дам ему на чай? Забавно!»

На улице уже стемнело и моросил мелкий-мелкий дождь, вернее, то был и не дождь, а словно туман стлался над землей, окутывая все вокруг плотными коконами, в результате чего вокруг уличных фонарей образовался желтоватый ореол. Обернувшись назад, чтобы еще раз взглянуть на библиотеку, Александр был вынужден запрокинуть голову, чтобы окинуть взглядом все здание целиком, и опять был поражен его гигантскими размерами; сейчас библиотека с ярко освещенными многочисленными окнами напоминала корабль, корма которого терялась где-то во мраке ночи.

По тротуару, усыпанному опавшими листьями, навстречу Александру двигались тени, закутанные в непромокаемые плащи или скрывавшие лица наклоненными вперед раскрытыми зонтами: то были одинокие прохожие, изредка попадались парочки, несомненно, студенты со студентками, они держались обычно за руки и о чем-то весело болтали. Он вспомнил, что и сам когда-то точно так же бродил с Элен по улицам этого города. Он тоже держал ее за руку, вернее, чаще всего под руку; внезапно, когда Александр слегка наклонил голову, чтобы противостоять порыву ветра и все более усиливавшемуся дождю, он вдруг совершенно отчетливо вспомнил, как он ощущал теплоту тела молодой женщины и нежное покачивание ее бедер. Воспоминание было таким ярким, что он словно бы вновь ощутил ее присутствие рядом с собой. Он вспомнил, как они вернулись в свой номер в отеле «Дункан» (он задался вопросом, а не тот ли номер он занимает сейчас, и не смог на него ответить), как Элен сняла промокшее под дождем платье, и как он, увидев ее полуобнаженной, принялся целовать ее плечи, грудь, губы, как он обнял ее за талию и повел к постели, где уже было откинуто одеяло.

Александру стало очень грустно, и хотя по прошествии времени он уже отчасти свыкся с одиночеством, сегодня мысль о нем причинила ему страдание, вероятно потому, что он оказался один в этом чужом городе и потому что капли дождя, падавшие ему на лицо, внезапно разбудили его память и породили острое чувство меланхолии. Вокруг него было столько смертей… Да, многие его близкие умерли, и он часто мысленно обращался к ним, в особенности к Элен, заклинал явиться… Да, но что осталось от Элен, пролежавшей столько лет в гробу? Что представляли собой теперь ее останки? Иногда он с отвращением и ужасом думал о них, рисуя их в своем воображении…

Александр прогнал от себя неприятные картины и попытался направить ход мысли в другую сторону. Уж не чтение ли страниц, исписанных почерком Бенжамена Брюде, в гораздо большей степени, чем дождь и сумерки, поспособствовало тому, что пробудилась застарелая тоска? Разве Элен не говорила, что существа, пребывающие в столь глубоком отчаянии, являются весьма опасными, ибо могут распространять тяжелые заразные болезни? Бенжамен Брюде тоже умер, он тоже превратился в горстку праха, но разве он не оставил после себя эту массу слов, опасных, как опасны микробы, находящиеся в могилах и способные, как утверждают некоторые ученые, спровоцировать настоящие эпидемии?

Терзаемый этими мыслями Александр наконец добрался до отеля. В холле, где горели немногочисленные настенные светильники, отчего там было довольно темно и мрачно, он заметил, что на него уставились стеклянные глаза набитых соломой птиц и зверей; эти чучела словно наблюдали за ним…

— Ах, что за отвратительная погода! Не правда ли, господин Брош? — сказал портье, протягивая Александру ключ от номера.

— Да, отвратительная погода! — повторил как эхо Александр.

Он поднялся к себе в номер, растянулся на постели, как был, не раздеваясь, и задремал. Проспал он недолго, потому что, ощутив голод, встал и принял решение покинуть отель, чтобы зайти в приличный ресторанчик, который он заметил по дороге.

Ресторан был почти пуст. Александр устроился за столиком в углу зала, спиной к стене и тотчас же заказал официанту ужин, не преминув добавить, что он очень торопится и будет весьма признателен, если его обслужат побыстрее.

— Ну конечно, мсье! Нет ничего проще! — заверил официант с легким поклоном.

— И пожалуйста, принесите мне прямо сейчас бутылочку вина.

Потягивая вино маленькими глотками, Александр обвел взглядом зал, где посетителей было совсем немного: две женщины, как говорится, еще не очень пожилые, но «в возрасте», словоохотливые кумушки, беспрестанно болтавшие, низко склонив друг к другу головы, мужчина в клетчатом двубортном пиджаке и клетчатом галстуке, манерами походивший на коммивояжера, и молодой человек, читавший книгу, лежавшую на столе, около его тарелки, и увлеченный чтением настолько, что вряд ли он ощущал вкус того, что ел.

В этом пустынном зале, где были слышны лишь пронзительные голоса двух болтушек, да голос официанта, время от времени выкрикивавшего названия блюд у окошечка кухни, да еще разве только позвякивание столовых приборов и тарелок, присутствие этого юноши, целиком погрузившегося в книгу, странным образом взволновало Александра. Ведь когда-то и он сам, будучи еще совсем молодым преподавателем, вот так же ужинал в одиночестве в одном провинциальном семейном пансионе; по натуре своей был он человеком не то чтобы нелюдимым, но довольно необщительным, и вот, чтобы избежать заботливого участия со стороны хозяйки пансиона и необходимости принимать участие в беседе других постояльцев, он открывал книгу, мгновенно превращавшуюся в крепостную стену, отгораживавшую его от всего остального мира. Сегодня он не нуждался в такой защитной «стене», несомненно, потому что весь день и так провел за чтением, и глаза у него устали, но он с большой симпатией поглядывал на незнакомого юношу, чей взор был буквально прикован к странице книги; юноша машинально подносил вилку ко рту, машинально проглатывал пищу… Александр и этот юноша принадлежали к одному «братству», для которого был абсолютным чужаком коммивояжер, с удобством вытянувший под столом ноги и с удовольствием покуривавший сигарету.

Покончив с ужином, Александр заплатил по счету и вышел из ресторана. Он остался вполне доволен: еда оказалась сносной, даже вкусной, обслуживали быстро, да и стоило это удовольствие не слишком дорого. Да, решено: он будет сюда захаживать по вечерам.

Пока Александр ужинал, дождь прекратился, облака на короткое время разошлись, расползлись в стороны, и в образовавшемся на небе прогале мерцала одна-единственная звезда. На другой стороне улицы на фоне неба вырисовывались очертания здания библиотеки, в этот час еще более, чем днем, напоминавшие силуэт средневековой крепости.

Александр почувствовал, что его клонит ко сну, но на всякий случай по возвращении в номер принял таблетку снотворного.

На следующее утро, как только Александр вошел в холл библиотеки, знакомая ему служащая подала ему знак рукой, приглашая подойти к ней.

— Господин заместитель директора хочет вас видеть.

— Прямо сейчас?

— Да, если это вам подходит. Черная дверь, вы ведь не забыли, не так ли?

В кабинете заместителя директора ничто не изменилось по сравнению со вчерашним днем, за исключением того, что заместитель директора стоял у стола, а не сидел за ним. Кроме того, Александр заметил, что за его спиной на стене висела картина, или, вернее, черно-белая фотография, мгновенно привлекшая его внимание. Насколько он мог рассмотреть с такого расстояния, на фотографии был запечатлен труп девушки, лежавшей на траве. Девушка, по всей видимости, пастушка, судя по валявшимся рядом деревянным сабо и пастушьему посоху, была истерзана клыками какого-то дикого зверя. Легко можно было вообразить, что девушка стала жертвой волка или волка-оборотня.

— Ну вот, господин Брош, мне очень быстро удалось получить для вас разрешение на отдельный кабинет. Вы можете расположиться там уже сегодня.

— О, превосходно! Искренне благодарю вас за хлопоты, — сказал Александр, с трудом отводя взгляд от фотографии, породившей у него странное чувство тревоги и даже вызвавшей легкое ощущение дурноты. Он пожал руку приветливо улыбавшемуся заместителю директора. Если тот и заметил, насколько сильно приковала к себе внимание Александра висевшая на стене фотография, то виду он не подал.

— Вам будет легче работать, не так ли? Вы ведь уже начали ваши изыскания? И как, документы представляют собой какой-нибудь интерес?

— О да, они весьма интересны! Их очень много, вам ведь это известно. Вчера я приступил к изучению дневника, который автор вел еще подростком. Мне очень интересно, как формировался этот «ангел-губитель», как он сам себя называл. Полагаю, мне потребуются недели, а то и месяцы для того, чтобы изучить все его письменное наследие. Лучшее, надеюсь, впереди.

— А быть может, и худшее, — протянул заместитель директора.

— Вполне возможно…

— Вы не суеверны?

— Нет, — ответил Александр. Но как только он произнес это короткое словцо, почти против воли сорвавшееся у него с языка, так тотчас же подумал, что в глубине души он не так твердо в этом уверен, как хочет показать.

— Ну и прекрасно! Видите ли, вокруг имени Брюде есть некий ореол… вернее, запашок крамолы, ереси, чего-то недозволенного… как говорят, «запах серы», словно он знался с дьяволом; и этому в значительной мере способствовали вечные скандалы, сопутствовавшие ему при жизни, и содержание двух опубликованных им сборников стихотворений, и сама его трагическая смерть. Да вы, вероятно, и сами ощущали этот запашок… После смерти Брюде за исключением нескольких его ярых сторонников, коих иначе, как фанатиками, и не назовешь, мир предпочел забыть о нем. Известно ли вам, что до сего дня никто и никогда не проявлял интереса к его рукописям? Вам предоставлено право изучать их в соответствии с последней волей автора, эксклюзивное право, так что вы будете первым и единственным.

— Ну так тем лучше!

— Да, тем лучше… Я попрошу вас прочитать эту краткую инструкцию и поставить под ней свою подпись, удостоверяющую, что вы с ней ознакомились. Это пустяк, простая формальность, но так положено…

Александр взял листок, который протягивал ему заместитель директора библиотеки, и прочел следующий текст:

«Я обязуюсь в период моего пребывания в библиотеке:

— не портить книги и рукописи;

— пользоваться только карандашом при нанесении помет на полях;

— не курить;

— не есть и не пить;

— подчиняться расписанию работы библиотеки;

— соблюдать тишину;

— соблюдать все правила сего заведения и подчиняться всем требованиям и указаниям обслуживающего персонала».

Александр поставил свою подпись в самом низу и отдал листок заместителю директора, а тот «в обмен» вверил ему драгоценное послание, адресованное библиотекарям, ответственным за сохранность фондов на том этаже, где ему предстояло в дальнейшем работать, а именно на седьмом.

— А могу ли я сегодня поприветствовать господина директора и выразить ему признательность? — осторожно осведомился Александр.

— Ах нет… Видите ли, он все еще в отъезде… Мне очень жаль… Я непременно сообщу вам, как только он вернется и приступит к работе… Торопиться вам некуда…

Заместитель директора, старательно склонив голову набок и пряча глаза, поспешно вел Александра к двери, почти выпроваживал его, словно поскорее хотел избавиться от докучливого визитера.

— А его кабинет где находится? — спросил Александр. — За белой дверью? Не так ли?

— Белая дверь? Ах, ну да, конечно! Но его там сейчас нет. Я вас извещу…

Выйдя в коридор с зажатым в руке драгоценным рекомендательным письмом, Александр направился к лестнице. Проходя мимо белой двери, он замедлил шаг, затем остановился и прислушался. Ему показалось, что за дверью, но не у самой двери, а где-то в глубине кабинета, кто-то есть и этот кто-то издает какие-то слабые звуки, похожие на торопливое и затрудненное дыхание астматика. Сколь ни слабы были доносившиеся из-за двери звуки, все же создавалось впечатление, что какое-то существо там, за дверью, очень страдает. Вдруг Александр проникся к этому существу (скорее всего человеку) симпатией и почувствовал, что ему самому внезапно стало трудно дышать. Он охотно приник бы ухом к двери, чтобы попытаться побольше узнать о том, что происходит в таинственном кабинете, но он опасался, что кто-нибудь из работников библиотеки застанет его в столь неподобающей позе и за столь несолидным занятием, как подслушивание под дверью. Кстати, хорошо, что он сдержался и не сделал того, чего ему очень хотелось, ибо из другого кабинета вышел библиотекарь, неся на вытянутых руках стопку папок. Правда, он был так поглощен своим занятием и так боялся, как бы стопка не рассыпалась и все документы не разлетелись бы в разные стороны, что не обратил на Александра никакого внимания, и он успел отскочить от белой двери, сделать по коридору еще несколько шагов и с невинным видом свернуть на лестницу.

Внизу за столом сидела все та же служащая, с которой Александр беседовал вчера; она смотрела на него, пока он спускался по лестнице, и улыбалась, как ему показалось, не то насмешливо, не то лукаво.

— Ну что, вы его заполучили? — спросила она.

— Заполучил что?

— Ваше вожделенное разрешение…

— Да.

— Ну так поторопитесь им воспользоваться.

— Времени у меня достаточно, спешить некуда…

— Все так говорят!

Пройдя через огромный общий читальный зал и через зал чуть поменьше, предназначенный для чтения периодических изданий, Александр оказался перед дверью, рядом с которой восседал служитель-охранник. Александр протянул ему свой пропуск, и тот принялся сосредоточенно и долго его изучать, низко склонив над ним голову и поднося его к глазам, словно он испытывал при чтении большие затруднения. Он несколько раз кивнул, бормоча себе под нос: «Хорошо, хорошо», затем раскрыл толстый регистрационный журнал и принялся что-то там писать; как показалось Александру, охранник писал его фамилию, номер разрешения и дату. Наконец он поднялся со стула, скорчив при этом странную гримасу и, словно нехотя, отпер и отворил дверь.

— Седьмой этаж, господин профессор. Лифт вон там справа в конце коридора. Можно подняться и пешком по лестнице. Это уж как вам будет угодно…

Александр плохо спал этой ночью. Во сне его мучили кошмары, так что он чувствовал себя неважно и поэтому не ощущал ни малейшего желания заниматься физическими упражнениями, он вошел в лифт, напоминавший скорее клетку для диких животных из-за того, что стенки его были сделаны не из благородного дерева, а представляли собой металлическую решетку, и вот это сооружение со скрипом и скрежетом повезло его с этажа на этаж. Пока лифт медленно скользил, а вернее, тащился по шахте, Александр успевал разглядеть на каждом этаже бесконечные лабиринты полок, заставленных книгами. Ряды стеллажей уходили куда-то в глубь здания и терялись из виду в полумраке. Наконец лифт остановился, и Александр оказался на небольшой площадке, освещенной неярким светом маленькой голой лампочки, свешивавшейся прямо с потолочной балки. Чуть подальше, около входа в один из коридоров, между расходившимися во все стороны рядами стеллажей, за небольшим столиком, напоминавшим школьную парту, сидела молодая женщина. На столике горела настольная лампа под колпаком из зеленого матового, так называемого опалового стекла. Женщина сидела спиной к Александру и, видимо, читала, так что ее лица он не видел, но зато ее длинные волосы в бликах света мягко поблескивали, словно шелк. «О, да ведь это та самая рыжая красавица!» — подумал про себя Александр, взволнованный столь удачным совпадением. Да, действительно, даже при слабом освещении он узнал роскошную шевелюру незнакомки, обогнавшей его накануне, и теперь ему предстояло увидеть ее лицо.

Когда Александр подошел поближе, девушка подняла голову, и при первом взгляде Александр почувствовал некоторое разочарование, ибо в глубине души он надеялся увидеть действительно прекрасное лицо, потому что счел наличие столь великолепной шевелюры признаком, сулившим, что ее обладательница наделена чуть ли не неземной красотой. Однако приглядевшись повнимательнее, он пришел к выводу, что лицо у нее довольно приятное, с правильными чертами, с полными, даже пухлыми губами, изящно изогнутыми и четко очерченными, что свидетельствовало о чувственности, хотя написанные на лице равнодушие и сдержанность, а также сидевшие на носу маленькие очки вроде бы свидетельствовали об обратном, то есть об отсутствии у нее чувственности. Было немножко странно, что девушка даже не подумала снять портившие ее очки при виде посетителя.

— Здравствуйте, мадемуазель, — поклонился Александр, — позвольте представиться: профессор Брош, я буду заниматься изучением литературного наследия Бенжамена Брюде. Мне только что дали разрешение на пользование отдельным кабинетом.

— Да, я знаю, меня предупредили о вашем приходе, — сказала девушка, быстро проглядывая переданное ей Александром письмо. — Все в порядке. Меня зовут мадемуазель Рейнер, я являюсь одной из служащих, ответственных за сохранность фондов на этом этаже.

Она встала из-за стола, закрыла книгу, которую читала до появления Александра, и, взяв в одном из ящичков стола небольшой ключик, даже не соизволив одарить посетителя ободряющей улыбкой, заявила, что сейчас проводит его до предназначенного ему для работы кабинета. Александр последовал по узкому проходу между стеллажами за ней, вновь оказавшись во власти очарования ее прекрасных волос. Девушка шла молча, держа ключ в руке. Она многократно сворачивала в проходы между стеллажами, заставленными книгами, и временами Александр успевал прочесть названия на корешках книг. В этом секторе, отметил он для себя не без удовольствия, были собраны произведения современных французских литераторов, и таким образом, в том случае, если у него возникнет желание немного отдохнуть от идей Брюде и отвлечься, он сможет «утолить свой голод», воспользовавшись «солидными запасами», для чего ему надо будет только руку протянуть.

Сделав еще один поворот, они наконец подошли к застекленной двери, за которой находился маленький кабинетик, освещавшийся всего лишь одним окном-бойницей. Девушка открыла дверь и отступила в сторону, чтобы пропустить Александра, ибо им вдвоем было бы весьма затруднительно поместиться на столь малом пространстве, где стояли металлическое кресло, крошечный письменный столик, а на стене была укреплена маленькая полочка, где стояла настольная лампа. Окно кабинета выходило во внутренний двор библиотеки, напоминавший узкий глубокий колодец, и это сходство еще более усиливалось оттого, что противоположная стена была, как говорится, «глухая», то есть без окон. Надо было бы буквально свернуть себе шею, чтобы, глядя из окна кабинета, увидеть крохотный кусочек неба, про которое сегодня с уверенностью нельзя было сказать, серое оно или бледно-голубое.

— Превосходно! Спасибо, — вежливо поблагодарил девушку Александр, хотя, сказать по правде, он был немного удивлен крайней теснотой кабинета. — Ну что же, я, пожалуй, сразу же и приступлю к работе. Не будете ли вы столь любезны, не принесете ли вы мне папку № 1, ту самую, что выдавали мне вчера в общий читальный зал?

— Сию минуту, — ответила девушка.

Он смотрел ей вслед, пока она твердым и решительным шагом удалялась по коридору, смотрел до тех пор, пока она не скрылась за бастионами книг. Затем, окинув меланхоличным взглядом окружающее его пространство, Александр сел за стол, куда он положил принесенные с собой карандаш и тетрадь с пометками, сделанными накануне. Откинувшись на спинку кресла, он скрестил руки на груди и стал ждать возвращения девушки. Тишина здесь царила полнейшая, ибо многочисленные «стены» из книг поглощали любые шумы и шорохи. А нет ли других исследователей в кабинетах поблизости? Это было маловероятно, и, во всяком случае, Александр не заметил по пути ничего подобного… Единственным живым существом в этом месте, по-видимому, была молодая женщина, имя которой уже ускользнуло из его памяти. Кстати, что-то она не спешит вернуться… но, быть может, ее что-то задержало, скорее всего она вынуждена исполнить какие-то другие свои обязанности… а быть может, она о нем просто забыла…

Александр полузакрыл глаза, глубоко вдохнул и ощутил сложный смешанный запах пыли, бумаги и клея, в котором ему предстояло жить и который он постепенно перестанет замечать. Он чувствовал себя странно спокойным, все тревоги и все радости куда-то отступили, стерлись, исчезли, словно он сам каким-то образом отделился от своего бренного тела, чтобы превратиться в этом мире тишины в некую безмолвную и безжизненную глыбу. Он положил руки на колени и, повернув голову, уставился в окно, на небольшой серый прямоугольник неба. Ничто и нигде не двигалось, и это было вполне естественно: полная неподвижность вполне соответствовала полной тишине. Однако несколько минут спустя, когда Александр почувствовал, как мало-помалу дремота одолевает его, он увидел, как вниз по бездонному колодцу медленно-медленно планирует маленькое белое перышко; на какой-то краткий миг оно повисло на уровне его глаз, паря в воздухе, а затем стало спускаться и исчезло из виду в мрачных глубинах внутреннего двора.

— Вот ваша папка, господин профессор.

Голос молодой женщины вывел Александра из оцепенения, а быть может, даже и разбудил его, потому что он, вероятно, на какое-то время заснул после того, как белое перышко промелькнуло за окном. Застала ли библиотекарша его спящим, увидела ли она, что веки у него смежены, что рот полуоткрыт? Такое вполне могло с ним случиться, и Александр при мысли об этом испытал смущение, ибо девушка должна была усмотреть в самом факте погружения читателя в сон признак старческого маразма. Несомненно, она какое-то время наблюдала за ним с чувством легкого презрения, смешанного с любопытством и желанием немного позабавиться видом этого смешного старика, что было для Александра просто ужасно, так как больше всего на свете он теперь боялся показаться смешным. Но как бы там ни было, лицо девушки продолжало оставаться бесстрастно-равнодушным, и она ничем себя не выдала.

— Простите меня за задержку, — сказала она, — из читального зала поступил срочный заказ… Я очень сожалею.

— Ничего, ничего, — забормотал Александр. — Благодарю вас. Я сейчас же примусь за работу.

Он заметил, что девушка сняла очки, и так как на ее губах заиграла еле заметная улыбка как раз в тот миг, когда она протянула ему папку, он нашел, что так она выглядит более привлекательной и любезной.

— Когда вы закончите работать с этой папкой, — добавила она, — вы меня известите, и я принесу вам следующую. Если вы захотите покинуть здание библиотеки в течение рабочего дня, не забудьте запереть кабинет на ключ и не забудьте вернуть мне этот ключ вечером, перед уходом.

— Ах вот как? Неужели, по мнению вашего начальства, эта рукопись представляет такую ценность?

— Я не знаю… Но таковы распоряжения сверху…

— Ну хорошо, хорошо, я сделаю все так, как вы сказали.

— У вас есть все, что нужно? Да? Тогда я вас покину. Если вам что-нибудь понадобится, вы знаете, где меня найти.

Девушка слегка склонила голову в знак почтения, повернулась и удалилась.

Затворив стеклянную дверь кабинета, Александр открыл папку и нашел закладку, оставленную накануне. Вчера он прервал чтение как раз после описания эпизода с револьвером, вызвавшего такой взрыв ярости у Бенжамена Брюде. На следующих страницах о Ксавье не было никаких упоминаний. Его более как бы не существовало: его с равным успехом могло поглотить жерло вулкана, разорвать в клочья дикие звери… Зато на первый план вышла теперь идея самоубийства и со всех сторон рассматривались преимущества тех или иных способов найти эту смерть: повеситься на одном из деревьев в парке, утопиться в реке (но сначала надо будет привязать к ноге камень или повесить на шею груз), броситься вниз с высокой башни, отравиться, либо приняв большую дозу барбитуратов, либо раздавив во рту ампулу с цианидом (способ, вероятно, был навеян какими-то литературными реминисценциями: Бенжамен собирался спрятать ампулу в оправе кольца). Рассматривал он и такие варианты, как смерть под колесами автомобиля или автобуса, как вскрытие вен или надевание на голову пластикового мешка и затягивание его концов на горле. Правда, как это ни странно, в этом бесконечном списке способов самоубийства отсутствовал способ, предусматривавший использование огнестрельного оружия. Чувствовалось, что Брюде, словно зачарованный идеей смерти, никак не мог принять решение, какой же способ предпочесть. Да и в самом ли деле он желал смерти, или просто находил болезненное наслаждение (сродни сладострастию) в том, что без устали мусолил и мусолил эти слова, постоянно вызывая в своем воображении одни и те же ужасные картины? Да, кстати, и стиль Брюде претерпел изменения… Ранее он, выражавший свои мысли грубо, резко и прямолинейно, теперь явно поддался соблазну писать красиво, литературно… Да, несомненно, это так: появились следы правки, какие-то вставки и переносы, стиль стал более изысканным, и порой можно было угадать, что молодой автор как бы заговорщически подмигивает будущему читателю.

Не сознавал ли Брюде сам, что он ступает на столь презираемый путь отступничества, что он как бы сам предает себя, что его после этого можно будет обвинить в легкомыслии? Возможно, что и сознавал… Внезапно он, повинуясь безотчетной ярости, перечеркивал целую страницу текста, а затем исписывал следующую, строчку за строчкой одним единственным словом «ничто» — и его переводами на известные ему языки: «nada», «nichts», «nothing».

Стоял декабрь, и мысль о приближении Нового года пугала его, потому что в его душе оживали все тягостные воспоминания детства, связанные с этим событием. Покончить с собой накануне Нового года было бы очень хорошо…

Все же Бенжамен Брюде преодолел себя, как мореход огибает опасный мыс, скажем, мыс Горн, но именно тогда он оказался «в самых опасных, мрачных водах».

Александр вынырнул на «поверхность» из глубин наследия Брюде около полудня, зевнул и почувствовал, что голоден. Он ощущал себя усталым, словно оглушенным, после нескольких часов, проведенных в тесном кабинете в одном и том же положении над рукописью, слова которой, как ему казалось, проникали против его воли в мозг, накапливались там, пронизывали все его мысли. Сказать по правде, он вдруг почувствовал, что ужасно устал от навязчивых идей Брюде, что сыт ими по горло; мысль о том, что можно будет выйти на свежий воздух и перекусить где-нибудь рядом, принесла ему некоторое облегчение.

Александр аккуратно сложил все листки в папку, закрыл тетрадь, где вел записи, а затем, следуя данным ему указаниям, встал, вышел из кабинета и закрыл дверь на ключ. Он углубился в узкий проход между стеллажами, сделал несколько поворотов, понял, что заблудился, и был вынужден вернуться назад. Теперь библиотека представлялась ему чем-то вроде тех заколдованных лесов, о которых повествуют в сказках и легендах, лесов столь густых, что там все дорожки и все тропинки тотчас же зарастают и теряются в зарослях, озаряемых мягким неярким светом, тех лесов, где никто бы не удивился, встретив волшебника или говорящего волка. Александр продолжал куда-то двигаться, теперь уже наугад; он протискивался между стеллажами, забитыми пыльными ветхими книгами, на корешках которых тускло поблескивали золотые буквы названий; он обратил внимание на то, что это были буквы не латиницы, а кириллицы. Он начал уже было ощущать легкое беспокойство по поводу столь долгих блужданий в этом «зачарованном месте», когда вдруг заметил в одном из прогалов кружок яркого света, в нем стол и уже знакомую молодую женщину. Успокоившись, он направился в ту сторону.

При его приближении она едва соизволила оторваться от чтения и взглянуть на Александра.

— Я сейчас схожу пообедаю и очень скоро вернусь. Я закрыл кабинет на ключ, как вы велели.

— Хорошо, хорошо, — равнодушно бросила она.

— Я чуть-чуть не заблудился, библиотека такая огромная, книжным полкам конца не видно…

— Постепенно вы привыкнете, не волнуйтесь. Здесь довольно легко находить дорогу, достаточно только найти что-то, что будет служить вам ориентиром…

На улице было холодно. В небе неподвижно застыли пепельно-серые облака. Вокруг библиотеки было пустынно. Однако движение на соседней улице оказалось довольно интенсивным, там деловито сновали гудящие машины, и от их мельтешения у Александра даже слегка закружилась голова; головокружение еще более усилилось от шума и гама, обрушившегося на него в тот миг, когда он переступил порог ближайшего к библиотеке кафе, где решил немного перекусить.

Большой зал был битком набит возбужденными, развязными студентами, весьма небрежно и неряшливо одетыми, как того требовала современная мода, и Александр в который раз ощутил свой возраст, ощутил, что отстал от жизни. Он почти пожалел о том, что зашел в это кафе, но у него не хватило смелости отправиться на поиски другого заведения, да, вероятно, поиски эти завершились бы неудачей, потому что любое подобное заведение в этом квартале вряд ли было намного лучше. К тому же здесь на него не обращали никакого внимания, за ним вроде бы не наблюдали с любопытством или иронией, нет, к его вторжению остались совершенно равнодушны, словно он был человеком-невидимкой. И все же Александр чувствовал себя неловко, а потому устроился со своим подносом за пустым столиком в углу, где не подвергался риску оказаться в неподходящей компании, где и принялся без особого аппетита поглощать весьма посредственную, а говоря попросту, невкусную еду. Тщательно пережевывая каждый кусок, он все же посматривал на соседей. Быть может, и здесь, в этом кафе, тоже сидел сейчас какой-нибудь современный Брюде, преисполненный злобы и отчаяния? Быть может, в эту минуту он как раз жует и пережевывает свою вечную жвачку, то есть лелеет где-нибудь в уголке, в полном одиночестве, свои разрушительные мечты? Александр видел вокруг себя только студентов и студенток, они шутили, смеялись, болтали, поругивали или высмеивали некоторых преподавателей, а за соседним столиком яростно бичевали правительство страны и университетскую администрацию. Так как среди всего этого шума и гама ему удавалось уловить только обрывки разговоров, то ему трудно было понять причины, приведшие к всплеску недовольства. Александр отказался от попыток узнать об этих причинах больше и просто смотрел по сторонам.

Почему девушки в большинстве своем так мало заботились о своем внешнем виде? Эти юные женственные создания, почти все как на подбор облаченные в линялые растянутые пуловеры, потертые и иногда порванные на коленях джинсы с неопрятной бахромой внизу, обутые в тяжеленные башмаки на рифленой подошве, которые гораздо больше подошли бы парашютистам, эти девушки, казалось, словно задались целью уничтожить в себе любые признаки женственности! И однако же, что бы они с собой ни вытворяли, они все равно сохраняли ту самую незаменимую, неуничтожимую свежесть, что является признаком молодости! При мысли об этом Александра вдруг одолело острое чувство не тоски, нет, а ностальгии по ощущению близости упругого и нежного женского тела. Он смотрел на этих девушек и угадывал под их бесформенными одеяниями прекрасные женские формы, и как ему на мгновение пригрезилось, прикосновение к этим телам, быть может, принесло бы ему облегчение, пусть даже очень кратковременное, избавив от какой-то тяжести, которую он ощущал где-то внутри собственного тела. Но время желаний, страстей, надежд безвозвратно миновало, и эти девушки, несомненно, не испытали бы по отношению к нему никаких иных чувств, кроме отвращения и презрения…

Александр подошел к стойке и вернулся за свой столик, неся чашечку кофе в одной руке, а вторую выставив вперед, подобно слепцу, чтобы защитить чашку от случайного толчка.

Когда Александр встретил Элен, ей было, как и ему, двадцать лет. Ее красота и изящество, вместе дававшие то, что можно выразить словом «прелесть», сразу же необычайно взволновали его. Разумеется, она нисколько не походила на тех развязных, взъерошенных, нечесаных девиц, что курили и громко смеялись сейчас рядом с ним, то и дело откидывая или сдувая с лица лезшие в глаза пряди волос. Высокая, тонкая, стройная, всегда одетая строго и со вкусом, она была воплощением сдержанности и изящества. У нее были прекрасные светло-каштановые волосы, длинные, густые, пышные, они рассыпались по плечам и упруго подпрыгивали при ходьбе в такт шагам; иногда, правда, и даже очень часто, она собирала их в строгий, благородный узел, где они лежали волосок к волоску. Некоторые знакомые Элен упрекали ее в холодности. Да, что правда, то правда, она умела держать людей на определенном расстоянии, не допускала фамильярности. Конечно, она относилась к тому типу женщин, к которым никто не смеет подойти на улице, чтобы познакомиться. Александр был ею очарован, пленен, но одновременно испытывал странную робость. Он чувствовал, что за нею стоит богатая, высокообразованная, в каком-то смысле знатная семья из слоя высшей буржуазии, и само сознание того, что его избранница принадлежит к столь высокопоставленному слою, не способствовало преодолению робости у молодого человека достаточно «скромного происхождения». И все же любовь, расцветшая между ними, мало-помалу сгладила многие острые углы, рассеяла и развеяла все страхи; однако, несмотря на то что Александр, разумеется, иногда оказывался во власти тайных желаний, он понимал, что не могло быть и речи о поспешных действиях с его стороны. Как говорится, торопить события не следовало, и все должно было идти своим чередом: сначала невинные свидания, потом столь же невинные визиты, знакомство с родителями, помолвка, свадьба. В определенных кругах в ту пору было принято ценить девичью добродетель, и Элен, при том что она не казалась недотрогой и ханжой, все же ясно дала понять, что не относится к числу непокорных смутьянок, готовых нарушить все запреты и пренебречь приличиями. Стоит отметить, что между ними возникло истинное большое чувство, но это было скорее чувство восхищения и преклонения, чем страсть. Страсть зародилась позже, когда их тела соприкоснулись.

Почему сейчас в этом зале, среди взрывов хохота и криков, он вдруг вспомнил про одну ночь во Флоренции, где они провели медовый месяц? Окна их роскошной, заставленной старинной мебелью и устланной и увешанной прекрасными коврами комнаты выходили на набережную Арно. По вечерам предзакатное солнце отбрасывало на реку золотистые блики и вызолачивало находившийся поблизости знаменитый Понте Веккио; вид, открывавшийся из окна, был столь фантастически красив, что по вечерам они подолгу стояли на балконе и смотрели на город, постепенно исчезавший в сгущавшихся сумерках. Днем они без устали ходили по музеям, осматривали соборы, посещали окрестные городки и любовались загородными виллами; они обедали в тратториях, в гостиницу возвращались довольно поздно и, лежа в огромной кровати под балдахином, пытались предаваться любовным утехам, принимая те или иные позы, что им сначала не очень удавалось, ибо в любви телесной они были неловки и неопытны. И вот в ту ночь (это была их третья ночь, Александр этого не забыл) Элен, прежде выказывавшая к нему большую нежность, но бывшая весьма пассивной, оказалась словно подхваченной какой-то мощной волной. Издавая то стоны, то лепеча и бормоча себе под нос что-то невнятное, она вдруг обвила обнаженными руками шею Александра. При свете ночника у изголовья кровати он увидел, как ее лицо внезапно исказилось гримасой и тотчас же превратилось в какое-то иное лицо, незнакомое, почти дикарски-прекрасное, а невнятный полупридушенный стон перешел в долгий вопль, который он попытался заглушить, зажав ей рот ладонью. Наконец в последнем усилии выгнувшееся дугой тело молодой женщины содрогнулось и расслабилось, ее лицо обрело вновь прежний вид и его озарила улыбка, выражавшая безмерное удивление и столь же огромное счастье.

Раздававшийся за соседним столиком резкий пронзительный до визгливости голос студентки, недавно встрявшей в общий разговор, отрицательно подействовал на нервы Александра, он раздражал, словно скрип слишком твердого мела по доске, и Александр, взглянув на часы, встал и вышел из кафе. Моросил мелкий дождь, заволакивая полупрозрачной серой пеленой все вокруг; с каштанов слетали последние листья и падали на мокрый асфальт, люди, торопившиеся по своим делам, наступали на них, втаптывая их в грязь.

Александр поднял воротник куртки и устремился большими шагами к зданию библиотеки, но острая боль в ноге заставила его несколько умерить пыл, и высокие ступени лестницы он преодолел не без труда, немного прихрамывая. В самой библиотеке он уже без особых затруднений преодолел путь по маршруту, который вскоре должен был стать для него привычным, но когда он вышел из кабины лифта на седьмом этаже, то там его ждал небольшой сюрприз: вместо «рыжей красавицы» за столиком сидела другая молодая женщина. Она была в брюках и черном свитере, стриженые, очень темные, почти черные волосы, густые и наверняка жестковатые на ощупь, образовали на ее голове некое подобие не то шлема, не то каски; сходство со шлемом или каской еще более усиливала прямая челка, словно прочерчивая у нее на лбу очень резкую прямую линию, что придавало девушке воинственный вид. Лицо у нее было очень бледное, и на этом лице ярко выделялись очень темные, горевшие каким-то мрачным огнем глаза, и губы, накрашенные очень темной, почти коричневой помадой, что еще более подчеркивало странноватость ее внешнего вида.

— Здравствуйте, — сказала она, пристально глядя ему прямо в лицо. Александру показалось, что в уголках ее глаз затаилась ирония.

— Здравствуйте. Позвольте представиться: профессор Брош, я веду в библиотеке исследовательскую работу. Мне недавно предоставили отдельный кабинет.

— Знаю, знаю. Марина поставила меня в известность. Марина — моя коллега и сменщица, мы с ней поочередно здесь дежурим… Вы, кажется, чем-то удивлены…

— Это означает, что… Нет, ничего…

— Если вам что-нибудь нужно, обращайтесь ко мне, я к вашим услугам…

— Благодарю вас, но пока все просто превосходно… Вероятно, мне потребуются недели, а то и месяцы, чтобы изучить наследие господина Брюде, если вам известно, кто это…

— Да, известно…

— Мне предстоит долгий и кропотливый труд… Итак, мы еще не раз с вами увидимся. Могу ли я узнать ваше имя?

— Вера. Вера Белински.

— Очень приятно, — сказал Александр, отвешивая легкий поклон. — Итак, позвольте мне вас покинуть.

Александру вновь показалось, что в ее глазах заплясали крохотные насмешливые искорки, но удостовериться в том ему не удалось, потому что девушка быстро опустила голову и погрузилась в чтение.

«Очень красивая девушка, — думал он по пути в кабинет. — Но в ее красоте есть нечто странно-тревожное, необычное… И к чему этот черный свитер? Почему у нее такая темная помада? Почему она употребляет такие темные тени для век? Очень странный макияж для молодой девушки! У меня сложилось впечатление, что она подсмеивается надо мной… Но почему? Быть может, она тоже находит меня несколько странным, чудаковатым? Да, вполне возможно! Девушки сейчас стали так безжалостны! А кстати, она сказала мне, как ее зовут… Вера, Вера… а как дальше? Безицки? Белински… Нет, забыл… Ну что ты будешь делать! Вечно я забываю имена и фамилии! Чертова дырявая память! Да, а как же зовут ту, другую? Мою рыжую красавицу? Кажется, Марина… Ну да, Марина…»

Александр вновь взялся за чтение. Злобные «вопли» Брюде угнетали и удручали его до такой степени, что он начал уставать от них и в конце концов ощутил смертельную скуку. В какой-то момент он подпер щеку рукой, смежил веки и заснул! Проснувшись, он как-то виновато и воровато огляделся. Слава Богу, никого! Никто не видел его позора! Этот сектор библиотеки посещали очень и очень редко. После полудня он лишь дважды мельком видел среди стеллажей вдалеке чей-то силуэт, вероятно, это была Вера, искавшая на полках книги по требованию читателей.

Так как уже смеркалось, Александр включил лампу и при ее свете тщательно переписал в тетрадь отрывок из дневника Брюде, в котором тот описывал разговор с «людоедом». «Людоед» призывал Бенжамена посерьезнее относиться к учебе в лицее, побольше работать и, главное, — «оставить» то, что он называл «бесполезным чтением», то есть перестать читать таких авторов, как Лотреамон, Арто, Кафка. Далее Брюде описывал, сколь яростно он воспротивился нажиму со стороны отца, в каких выражениях он выказал свое презрение к меркантильному и прогнившему миру наживы и чистогана, к которому он не хотел принадлежать, потому что не желал быть соучастником преступлений, творимых представителями этого мира. «Я закричал: „Вы чудовища!“ И я увидел в его взгляде ненависть, ответную ненависть на мою ненависть. Он был мертвенно бледен, мерзок до отвращения. Если бы у меня в руке было оружие, да, клянусь, я бы выстрелил в него и раз, и два, и три, чтобы уничтожить его лицо, разбить так, чтобы оно разлетелось на мелкие кусочки, исчезло. Какое-то время он смотрел на меня, не произнося ни слова, и его молчание было еще хуже, чем слова гнева или презрения. Потом он повернулся ко мне спиной и вышел».

В восемь часов Александр ощутил сильную усталость и решил покинуть библиотеку. Он потянулся, не без труда поднялся с кресла, вылез из-за стола, затем закрыл кабинет на ключ и, держа папку в руке, направился к лифту.

— На сегодня я закончил, — сказал он. — Вот папка. Я приду завтра.

— Хорошо, профессор. Доброй вам ночи, — ответила девушка.

— А вы до которого часа тут остаетесь?

— До закрытия, до десяти часов.

— Так поздно!

— Да, поздновато, а ведь мне еще надо будет заниматься вечером.

— Я желаю вам мужества и выдержки.

— Спасибо, профессор.

Дождь кончился, но при бледном свете луны было видно, как над голыми ветвями деревьев по небу быстро неслись по направлению к луне мрачные тяжелые тучи, словно волки, желающие ее проглотить.

Поднимаясь по лестнице к парадному входу в отель, Александр еще раз поразился тому, сколь зловещее и дикое, даже хищное выражение лица у кривой на один глаз великанши, озаренной светом, отбрасываемым уличным фонарем.

Зато в холле он даже не взглянул на чучела птиц.

— Ах, что за отвратительная погода, господин профессор! — воскликнул портье.

Как странно… Портье на сей раз был в очках, да не в обыкновенных, а в темных, с непрозрачными черными стеклами, придававшими ему сходство с жалким слепцом.

— Да, погода просто дрянь! На мое имя не было почты? Письма?

— Нет, ничего, господин профессор. Вот ваш ключ.

Когда Александр вошел в свой номер, с трудом преодолев три этажа, он задался вопросом, почему, собственно, он вздумал спрашивать у портье про какие-то письма на свое имя, потому что, сказать по правде, получать письма ему было не от кого, так как он никому еще не сообщил, где остановился.

Ночью он внезапно проснулся, терзаемый кошмаром. От пережитого во сне ужаса ему сжало голову словно тисками, дыхание почти прервалось, сердце бешено колотилось, будто хотело выскочить из груди. Он включил ночник; в горле у него пересохло, так что пришлось выпить стакан воды. Вероятно, он кричал во сне (от собственного крика он и проснулся), да к тому же, очевидно, он ворочался, брыкался и лягался во сне, так как одеяло и простыня сползли с кровати на пол. Случилось это, когда ему снилось, что какая-то черная женщина, закованная в латы и скрывавшая лицо под маской, принялась размахивать перед его носом огромным ножом, перебрасывая его то и дело из одной руки в другую. А он был словно парализован (быть может, ему связали или сковали руки), а потому не мог защищаться. Он мог только отбиваться ногами, при этом он сам сознавал, что ужасно смешон.

Во всей этой истории с внезапным пробуждением была одна странность… Ведь уже на протяжении нескольких лет он после сна не мог вспомнить ничего, кроме последней картины из своих ночных видений или каких-то разрозненных, бессвязных образов, к тому же очень быстро всегда бесследно таявших, несмотря на все его усилия удержать их в памяти… Так вот, сегодня он мог без труда воспроизвести в памяти весь кошмарный сон!

Итак, ему приснилось, что он находится в каком-то подобии грота, где стены и своды представляли собой плотно пригнанные друг к другу ряды старых книг, чьи потрепанные и изгрызенные не то временем, не то мышами переплеты потемнели и приобрели какой-то одинаковый землисто-серый оттенок. Он сам при свете свечи, отбрасывавшей на стены дрожащие блики, пытался прочесть какую-то очень древнюю книгу, невероятно тяжелую, потому что листы у нее были не из бумаги, а из пергамента. Он держал ее на полусогнутых руках и изо всех сил старался расшифровать незнакомые знаки (быть может, то были иероглифы), но они под его взглядом превращались в черных насекомых; их становилось все больше и больше, они уже кишмя кишели на раскрытых страницах, падали вниз, на пол и разбегались в разные стороны, расползались по стенам. В то время как Александр с отвращением пытался стряхнуть этих мерзких тварей с книги, в одной из стен вдруг образовалась расщелина, она быстро расширялась, и вот уже там мелькнул чей-то силуэт… Какая-то женщина в маске приближалась к нему, грозно крича: «Святотатство! Что ты наделал? Нельзя строить никакие сооружения из книг!» К ее воплям добавился чей-то голос, звучавший снаружи и повторявший: «Надо его покарать!» Черные насекомые опять превратились в знаки, на сей раз во вполне обычные буквы, и эти буквы сами собой сложились в слова, вернее, во фразу «Ты приговорен к смерти». Тотчас же черная женщина в маске раскрыла свои латы (или, быть может, разодрала на себе кожу), чтобы извлечь оттуда огромный кинжал, которым и принялась размахивать. Вот тогда Александр и закричал.

Сейчас, после пробуждения, он вновь отчетливо видел отточенное лезвие, направленное ему прямо в грудь, видел и устремленный на него взгляд глаз, поблескивавших в прорезях маски. Быть может, это была Вера? Хотя нет, не должно бы… Ведь женщина-убийца была намного выше ростом. Но волосы… да, волосы у нее были коротко, очень коротко острижены, под мальчика… или под юношу… А может быть, это и был переодетый женщиной юноша? Кто знает? А вдруг это был… уж не Бенжамен ли Брюде предстал перед ним?

Александр несколько минут посидел на постели, вновь и вновь «прокручивая» в памяти картины ночного кошмара, словно по второму, третьему, пятому разу просматривая один и тот же фильм.

Он взглянул на часы: половина третьего… он подумал, что вряд ли теперь заснет. Малоприятная перспектива долгих мучений от бессонницы столь же «обрадовала» его, как и воспоминания о сне. Он предпочел бы, чтобы сейчас уже было утро и можно было бы покинуть эту душную комнату, хотя бы на время расстаться с чувством одиночества, причинявшим ему почти физические страдания, когда он вот так внезапно просыпался среди ночи. Именно тогда он вспоминал об Элен, об отце, о матери, о всех своих близких, покинувших этот мир. И как только его сердце начинало работать с перебоями, он тотчас же принимался воображать, что и он сам вполне может умереть, так и не успев позвать на помощь, как умерли некоторые из близких ему людей, например, его мать, которую однажды поутру нашли мертвой в постели, так как среди ночи у нее случился тяжелейший инфаркт, и ее сердце перестало биться.

Александр торопился вновь оказаться в библиотеке, где одиночество как бы отступало, уже не давило на него столь сильно, не причиняло такой боли, а напротив, превращалось там в тишине, словно «сотканной» из миллиардов безмолвных, застывших на страницах книг слов, в величайшее сокровище. Да, погружаясь там в свое одиночество и тишину, он уходил от реального мира и его страданий, он находил себе убежище от бедствий и кровоточащих ран этого мира, но не в экстазе, не в безумных восторгах, как это было свойственно мистикам, а в блаженном и благотворном оцепенении.

Александр встал и принял снотворное. Затем он подошел к окну, чтобы раздвинуть занавески, и какое-то время созерцал город, укрытый покровом ночи, где вдалеке в легкой дымке мерцали огни рекламы. Ярче всего на темном фоне выделялись сиреневые огоньки, складывавшиеся в огромные буквы, уже не раз привлекавшие его внимание: «Траурный зал».

На следующий день Александр испытал облегчение, увидев, что на этаже дежурит Марина, а не Вера, слишком похожая на ту деву-воительницу, что смутила его покой и сон прошлой ночью. Девушка рассеянно-равнодушно поздоровалась с ним и тотчас же вручила уже приготовленную для него папку.

— Вот, возьмите, это вам. Я знала, что вы придете с минуты на минуту, — сказала она. Далее никаких комментариев с ее стороны не последовало.

Хотя и нельзя было сказать, что девушка выказала по отношению к нему особую любезность, Александр все же был тронут тем, что она о нем не забыла и даже проявила заботу, на свой лад, разумеется.

Когда он вошел в кабинет, он заметил, что окно открыто и что в помещении холодно и сыро. Прежде всего у него мелькнула мысль о краже, но он тотчас же прогнал ее, ибо, по сути, что можно было здесь украсть? Валявшиеся повсюду белые перышки и пятна птичьего помета на полу и на столике свидетельствовали о том, что ночью в кабинете нашли себе убежище от холода птицы, быть может, голуби. Оказался испачкан птичьим пометом и переплет одного из словарей; Александр попытался очистить его при помощи бумажного носового платка, но без особого успеха. Конечно, лучше пока оставить все как есть, чтобы помет высох, потом надо будет попытаться отскоблить его ножом. Он подобрал перья (без сомнения, голубиные) и бросил их в мусорную корзину.

Ночное вторжение «пернатых гостей» взволновало Александра в гораздо большей мере, чем следовало, но все дело было в том, что он, вообще-то любивший птиц и с интересом наблюдавший за их жизнью, питал к голубям неприязнь, нет, не просто антипатию, а настоящее отвращение. Да и какие иные чувства могли вызывать эти прожорливые и похотливые создания, с бессмысленно-глупым взором масляно поблескивающих крохотных глазок, с хищно загнутыми клювами?! Какие чувства могли вызвать эти гадкие птицы, которые только и знали, что пачкать своими экскрементами фасады зданий и прекрасные статуи?! Он иногда говорил, что не хотел бы, чтобы какой-нибудь голубь вдруг оказался у него над головой, потому что эта гадкая птица уж наверняка его не помилует, как не помилует и никого другого… Наделает на голову, а ты потом отмывайся! Он вспоминал о том, что в некоторых городах, и особенно в Венеции, на площади перед собором Святого Марка его охватывал настоящий ужас, когда огромная стая голубей садилась на брусчатку или, напуганная чем-то, взлетала, громко хлопая крыльями. Это была туча, грозная туча! Он подумал, что надо будет впредь всякий раз тщательно закрывать окно, ибо эти птицы, глупые лишь на первый взгляд, а на самом деле весьма хитрые, могли вторгаться в кабинет по ночам и в конце концов, чем черт не шутит, вздумали бы тут еще и гнездо свить!

Александр заметил в углу еще одно перышко, нагнулся, чтобы его поднять, и в тот момент, когда он выпрямлялся, зажав его между большим и указательным пальцем, он увидел, как за стеклянной дверью в коридоре промелькнул силуэт Марины, с которой он встретился взглядом. Александр несколько смущенно ей поклонился, и она ответила на его поклон коротким, каким-то суховатым, как ему показалось, кивком, а затем очень быстро отвела глаза.

Увидела ли она на переплете книги отвратительное пятно? Вполне возможно… и если она сейчас ничего не сказала, то рано или поздно она все же не преминет упрекнуть его в том, что он не сдержал обещания не портить книги. Какая досада!

Хотя коридор, куда выходила дверь кабинета, был вновь совершенно пустынен, Александр поспешно накрыл книгу листком бумаги. Да, день начинался плохо. Ну вот, настроение испорчено, а с дурным настроением какая уж работа!

Александр собрался было уже открыть лежавшую перед ним папку, как вдруг перед его мысленным взором почему-то всплыла книжная лавка Бурбаки в Салониках. В этом книжном магазинчике, напоминавшем не то огромный грот, не то пещеру, громоздились тысячи и тысячи книг. Беспорядок там царил поразительный, но не менее удивительным, чем первозданный хаос, было присутствие в таком неподходящем месте большого попугая, часто неподвижно восседавшего на самом верху колонны, поддерживавшей свод; набросанные у подножия колонны газеты кое-как защищали от помета самые ценные книги. Пестрая птица то мелодично посвистывала, то пронзительно кричала, то издавала странные звуки, отчасти напоминавшие куриное квохтанье, а отчасти неразборчивое бормотание косноязычного человека. Иногда попугай расправлял крылья, взлетал и делал большой круг, а затем возвращался на привычное место. На газетах виднелись кучки зеленовато-желтоватого птичьего помета, но хозяина лавчонки они, казалось, нисколько не волновали; он сидел за конторкой, погрузившись в чтение, очки сползали ему на кончик носа, он отвлекался от чтения только для того, чтобы ответить длинной заливистой трелью на трели попугая. Удавалось ли ему хотя бы иногда продать что-нибудь из выставленных в витринах и на стеллажах книг? Хотя старый букинист и выглядел довольно преуспевающим — одет был элегантно, всегда свежевыбрит, на руках поблескивали дорогие перстни, да и пахло от него дорогим одеколоном, — задаваться таким вопросом было вполне уместно.

Так как Александр не знал греческого, а Бурбаки — французского, то они могли общаться и обсуждать проблемы литературы только при помощи «посредника», молодого человека, служившего в лавке продавцом, странноватого типа, чопорного и раболепно-заискивающего одновременно, но имевшего одно несомненное достоинство: он великолепно владел французским.

Иногда они обедали в тавернах, в чудесных беседках из виноградных лоз. Бурбаки был холост, словоохотлив, благороден и щедр. Очень быстро стало ясно, что гораздо больше, чем Флобер или Юрсенар, его интересовала Элен. Продавец-переводчик, которого выпитое вино с чуть смолистым привкусом делало более естественным, переводил комплименты, любезности, тонкие намеки и остроумные шутки Бурбаки. Александр надеялся, что Элен отнесется к создавшемуся положению с юмором, но однажды вечером в отеле он был вынужден признать очевидное: его жена была явно очарована старым фатом, которого она находила «изысканным», «очаровательным», «бесподобным». Изумленный Александр ощутил укол ревности. Он хотел, чтобы она принадлежала ему вся, целиком, и вдруг он обнаружил, что какая-то ее часть отделилась от него и отдалилась. Он обнаружил, что в каком-то смысле уязвим, и был этим совершенно ошеломлен. На лице Элен он подмечал признаки зарождающейся страсти, которая могла бы разлучить их, если он не предпримет мер, соблюдая при этом предельную осторожность. Его богатое воображение рождало порой настоящие приступы бреда, во время коих ему мерещились ужасающие сцены… На людях он, разумеется, всячески старался держаться и не выдавать дурное расположение духа, но это ему плохо удавалось, он выглядел угрюмым. Через несколько дней он воспользовался первым попавшимся предлогом, чтобы покинуть Салоники: сослался на то, что плохо переносит изобиловавшую посторонними и часто весьма неприятными запахами атмосферу этого города (кстати, воздух в городе и вправду нельзя было назвать чистым и свежим).

От Салоник в его памяти самым четким и ясным воспоминанием оставалась картина той части книжной лавки, где валялись газеты, на которых виднелись полузасохшие кучки и пятна птичьего помета.

II

Прошло десять дней с того момента, как Александр в первый раз переступил порог библиотеки, но он едва ли отдавал себе в этом отчет, ибо утратил ощущение времени, а так как библиотека работала ежедневно, то у него даже не было нужды следить за календарем.

Он вставал довольно рано, завтракал в столовой отеля и «отправлялся на работу» по уже ставшему привычным маршруту. Он здоровался с дежурной библиотекаршей, все утро читал, затем ненадолго отлучался из кабинета, чтобы наскоро проглотить скромный обед в кафетерии, и потом, после возвращения в библиотеку читал уже до вечера.

Он все дальше и дальше углублялся в дневник Бенжамена Брюде, как первопроходец углубляется в непроходимые джунгли, одновременно необычайно опасные и манящие, завлекающие, чарующие, где под покровом полумрака прячутся хищные животные и растут ядовитые деревья и цветы. По мере чтения первых трех папок перед Александром все четче и четче проступала картина, складывавшаяся из описаний, сделанных угловатым почерком, где буквы, обычно и так очень узкие, иногда превращались просто в микроскопические. Итак, то была картина очень одинокой и неспокойной юности, о которой Бенжамен во время их встреч и бесед никогда не рассказывал, а если потом ему и приходилось вспоминать об этом периоде своей жизни, то он тотчас же с отвращением резко прерывал разговор и менял тему.

Между пятнадцатью и семнадцатью годами Брюде продолжал жить с чувством крайней тревоги, неловкости и дискомфорта, впадая попеременно то в беспредельное отчаяние и уныние, то приходя в бешеную ярость. Он все более и более тяготился присутствием членов своей семьи, он ненавидел их все сильней и сильней, а потому торопился избавиться от их общества. Лицей он тоже ненавидел и презирал, он стремился там держаться подальше от своих соучеников, замыкался в себе; его острый ум и образованность приносили отличные результаты, хотя он не подчинялся никаким правилам и требованиям дисциплины. Он был в числе лучших учеников, выделялся из серой массы, но и это его не радовало, так что он мечтал поскорее покинуть лицей так же, как мечтал вырваться из лона семьи. Он прошел первую стадию анорексии, едва не уморив себя голодом, потому что отказывался есть мясо убитых животных и вообще питал отвращение к пище, так как ему повсюду мерещились черви и личинки, кишевшие в гнили и плесени. Для него рот, поглощающий пищу, челюсти, пережевывающие ее, и глотка, ее проглатывающая, были столь же непристойны и гадки, как испражняющийся зад.

Мир потонет под горами мусора и нечистот! Повсюду царствует уродство! Общество — это мерзкая клоака, искусство — иллюзия, обман и самообман, религия — гнусное надувательство. Единственное, в чем можно быть уверенным, это смерть, это единственное средство избежать недостойной гибели вместе со всем миром, единственная надежда, единственное спасение! И она непременно придет в назначенный час, ведомый ей одной!

Демонстрируя полнейшее отчаяние, Брюде тем не менее писал теперь каждый день, писал все больше и больше, вдаваясь во все более и более подробные объяснения и давая все более длинные описания своих переживаний. Он стал править свои тексты, вымарывать лишнее, делать вставки и переносы, он всячески изощрялся, чтобы сделать свой язык еще более ядовитым и опасным, он оттачивал свое смертоносное жало. Поэзия, как он ее понимал и воспринимал, была оружием против лжи и иллюзий, ибо она снимала с любого обмана верхнее покрытие, сдирала со всего кожу, все выворачивала наружу и вытаскивала на свет мерзкое содержимое, все обнажала и разоблачала. На страницах дневника стали появляться преисполненные ярости и жажды всеобщего разрушения стихи; некоторые из них впоследствии войдут в сборник «Сильная рука». Для этого вечного отверженного язык, пылающий огнем, обжигающий и разящий, стал неким временным прибежищем, той страной, где он мог жить, хотя там постоянно бродила смерть. Затем вдруг Брюде опять впал в крайнее отчаяние и, обвиняя теперь уже самого себя в непростительной слабости и предательстве, принялся изрыгать проклятия в адрес поэзии, которая могла бы стать для него спасением. И вновь он заполнял целые страницы словом «ничто» на всех известных ему языках.

Однако при всех своих недостатках писанина Брюде затягивала как трясина, и Александр, уже ощущая себя ее пленником, старательно расшифровывал страницы, что было делом нелегким, ибо текст изобиловал правкой. Он заносил в тетрадь незнакомые или употребленные в переносном смысле слова, остроумные выражения и фразы, даже переписал целое стихотворение, о существовании которого раньше и не подозревал, ибо оно не было опубликовано. Но иногда на смену восхищению несомненным литературным даром Бенжамена приходило уныние и изнеможение, и Александр все чаще и чаще почти насильно заставлял себя отрываться от этого дневника, крепко удерживавшего его, подобно тому, как спрут удерживает жертву своими многочисленными гибкими щупальцами; и все же усилием воли Александр преодолевал эту силу притяжения страниц, исписанных почерком Брюде, выходил из кабинета и отправлялся блуждать по тому запутанному лабиринту, коим представлялась ему библиотека. В полумраке, где ориентирами ему служили горевшие вполнакала лампочки, он ходил между стеллажами, останавливался там и сям, вытаскивал то один том, то другой, проглядывал их, а иногда и прочитывал несколько страниц. Порой чтение так увлекало его, что он, прислонившись спиной к стеллажу, на время погружался то в описание жизни ацтеков, то в японскую классическую поэзию, то в эссе Монтеня, то в поэмы Пессоа, в зависимости от того, в какой сектор завели его ноги, повинуясь воле случая. Затем, внезапно устыдясь и чувствуя себя виноватым за пустую трату времени, он вновь возвращался в кабинет, к дневнику Брюде.

По вечерам, часам к восьми, утомленный до предела, до физического и морального изнеможения, позевывая и протирая глаза, Александр запирал кабинет на ключ, отдавал очередную папку дежурной библиотекарше и возвращался в отель после того, как съедал скромный ужин в одном и том же ресторанчике.

Входя в отель и поеживаясь от ночной прохлады, он обычно перебрасывался ничего не значащими фразами с ночным портье, затем поднимался к себе в номер и принимал снотворное, которое, как он надеялся, должно было уберечь его от бессонницы.

Настоятельная потребность вести упорядоченный, размеренный образ жизни, отгородиться от всего на свете, по возможности избегать треволнений большого мира, замкнуться в тесном мирке книг и в себе — не было ли все это следствием и знаком возраста? «Да, несомненно, так и есть, — говорил он себе, — но я всегда любил порядок, хотя беспорядок, хаос часто привлекали меня, завораживали, манили, как манит и завораживает бездонная пропасть, как манит бездна; меня и сейчас притягивает хаос, царящий в мыслях Брюде, хотя я и сознаю, что эта бездна чрезвычайно опасна и я иду по самому ее краю… и у меня кружится голова…»

Прежде чем лечь в постель, Александр недолго стоял у окна и созерцал ночное небо, подмигивание и мерцание рекламных огней; любовался он и разливавшимся над горизонтом, над нагромождением шпилей и крыш желтоватым светом, походившим на отблески затухающего пламени. Иногда откуда-то издалека доносились звуки музыки, иногда женский голос напевал какую-то мелодию… вероятно, в ресторанчике пела на сцене певичка… Увы, все то, что прежде, в «хорошие времена», наверняка могло бы привлечь его внимание и даже взволновать, теперь наводило лишь тоску и скуку. С ним происходило то, что он всегда замечал у стариков: его постепенно охватывало полнейшее равнодушие ко всем явлениям, ко всем событиям и ко всем картинам жизни… Видимо, это уже свершилось… И не достиг ли он уже своего «порога бесполезности», да, именно так, «порога бесполезности», того порога, за которым уже не существует истинных причин усердствовать и вообще прилагать к чему-нибудь усилия? Один только сон имел теперь для него хоть какую-то привлекательность, ведь он сулил нечто приятное… Да, это так приятно, лечь в постель, закрыть глаза, ощутить, как тебя подхватывает ласковая волна сновидений и, мягко баюкая, уносит куда-то… Но разве ему не доводилось слышать утверждение, что сон в чем-то подобен смерти?

В семье Александра не осталось ни одного представителя предшествовавших ему поколений: десятки, сотни людей ушли в мир иной, не оставив после себя ничего, кроме «выжженной земли», сродни той, что иногда оставляют после себя отступающие войска, потерпев поражение. Элен умерла, близких знакомых мало, очень мало… Истинных друзей нет… Сыновья так далеко… Нити, связывавшие Александра с реальной жизнью, были так немногочисленны, так тонки, их так легко можно было порвать… Он с честью выполнил свой долг перед родом человеческим, поспособствовав его продолжению, ибо дал жизнь двум сыновьям, тоже произведшим на свет сыновей и дочерей. Так как оба его сына предпочли жить на другом краю света, то Александру не представился случай сыграть роль деда, к которой, кстати, он не ощущал особого призвания и таланта. Так что же он имел от своего отцовства? Несколько писем в год, несколько обязательных (так сказать, ритуальных) подарков к праздникам… редкие мимолетные воспоминания… А для них? Чем он был для них? В глубине души он сознавал, что не был теперь для сыновей чем-то необходимым, чем-то таким, что стало бы для них истинной потерей и породило бы ощущение пустоты в случае его смерти.

Итак, что же оставалось? Этот Брюде? Внезапно у него мелькнула мысль: «Этот проклятый Брюде!» — за которую он уцепился, подобно тому как некоторые цепляются за свои мелкие страстишки и увлечения, вроде бриджа или игры в белот, или в коллекционирование марок, спичечных коробков или пачек сигарет. Да, если и бывали у него минуты сомнений, усталости и уныния, все же Брюде продолжал властно притягивать его к себе, держать в плену. После десяти дней изучения этого пожелтевшего пропыленного дневника, в который он погружался ежедневно, чтобы, погрузившись, в нем как бы раствориться, причем раствориться до такой степени, чтобы порой перестать осознавать себя как личность и превращаться всего лишь в некую форму мысли, низведенной до уровня самопишущего прибора, в некий затравленный взгляд попавшего в ловушку зверька, в руку, переписывающую целые абзацы, делающую сноски, аннотации и комментарии. День за днем грязные навязчивые идеи Брюде, похожие на мутный, липкий поток, захлестывали его все более и более, затягивали в свои топкие глубины, и одновременно они обволакивали его, создавая вокруг него некое подобие толстого плотного кокона, сотканного из мрака и тумана, поглощавшего все звуки и стиравшего все образы внешнего мира, создававшего между ним и этим миром непреодолимую преграду. Иногда Брюде вторгался в сны Александра, и тогда он был вынужден даже по ночам расшифровывать какую-то невероятно запутанную рукопись, где фразы казались бесконечными и теряли всякий смысл. После таких ночных кошмаров Александр по утрам испытывал чувство смутной тревоги, оно то усиливалось, то ослабевало, словно морские волны то накатывали на берег, то отступали; и он торопился вновь оказаться в своем кабинетике, потому что знал, что там он обретет успокоение, очень близкое к оцепенению. «Наркотик, дурман, — говорил он себе. — Но могло бы быть и хуже».

Однажды утром, когда Александр направлялся в библиотеку, он услышал сначала где-то вдалеке мерный топот копыт; кто-то явно гнал коня (или коней) в галоп… Топот копыт приближался, и наконец в конце аллеи, проходившей вдоль ограды парка, он увидел пятерых всадников. По темным мундирам и по шлемам с перечеркивавшими лбы козырьками он определил, что перед ним полицейские из отряда конной полиции. У каждого на поясе была кобура, а в кобуре, разумеется, имелся револьвер; с другой стороны к поясу крепилась длинная черная полицейская дубинка.

Александр инстинктивно отступил на обочину, и когда они проследовали мимо него, пустив коней обычной рысью, он ощутил запах кожи и лошадиного пота. Он проследил за их взглядом и увидел, как из поперечной улицы выехали еще пять всадников и присоединились к патрульным, привлекшим его внимание. Затем маленький отряд построился по двое в ряд и неспешно удалился в сторону университета.

Чуть позже, когда Александр собирался переступить порог библиотеки, он услышал донесшиеся издалека крики, перешедшие в протестующий вопль. Но как только он оказался в холле и дверь за его спиной закрылась, все шумы мгновенно стихли. Его вновь окутала тишина подземелья, и она принесла ему, как всегда, облегчение и утешение, словно на время избавила и от болей бренного тела, и от тревожных мыслей.

На седьмом этаже Александра встретила Вера, занимавшаяся важным делом: она раскладывала книги, чтобы затем расставить их по местам.

— Здравствуйте, — сказал он. — Как, разве сегодня вы дежурите? Уж не заболела ли ваша коллега?

— Нет, нет, она просто попросила меня подменить ее с утра. Она будет работать вечером.

— Ну и прекрасно! Да, кстати, что это там сегодня творится? Я видел конных полицейских и слышал какие-то крики…

— Да, это студенты вышли на демонстрацию… Вы разве не знаете?

— Сказать по правде, нет.

— Это все потому, что вы вечно погружены в чтение! Можно подумать, что мир вас совершенно не интересует…

— Нет, нет! Это не так! Он меня интересует, но… Против чего же они протестуют?

— Как странно, что вы об этом ничего не слышали! Правительство хочет ограничить свободы во внутриуниверситетской жизни, наложить запрет на проведение собраний по политическим мотивам, установить контроль над учебными программами. Мы считаем, что все это совершенно недопустимо.

— Понимаю, понимаю. Надеюсь, все ваши требования будут удовлетворены. Но не будете ли вы столь любезны, не принесете ли вы мне следующую папку? Четвертую, не так ли?

— Минуточку, пожалуйста. Вам придется набраться чуть-чуть терпения.

Александру показалось, что девушка смотрела на него с неодобрением, и он уловил в ее голосе нотки раздражения.

— Я принесу вам папку в ваш кабинет, — добавила она.

Он задался вопросом, почему взгляд девушки, блиставший из-под черной челки, напомнил ему цепкие взгляды конных полицейских, смотревших на него из-под козырьков, отбрасывавших на их лица мрачные тени. Да, полицейские и девушка находились «по разные стороны баррикад», но он разглядел, что в их зрачках горели одинаково опасные огоньки. Девушка тем временем повернулась к нему спиной и удалялась по проходу…

По пути к кабинету Александр размышлял над тем, что сказала ему Вера: «Вы всегда погружены в чтение… мир вас не интересует!» Он попытался защищаться, но попытка оказалась слабой и неудачной, так как в глубине души он был вынужден признать, что она не ошибалась.

На протяжении последних лет Александр постоянно утрачивал интерес к событиям внешнего мира, к известиям о них и к разнообразным слухам; иногда, очень редко, случайно, мельком, он схватывал на ходу заголовки статей в газетах, но смысл их оставался для него непонятен. Со дня смерти Элен он мало с кем разговаривал, у него не было ни радио, ни телевизора, у которых он мог бы скоротать свой досуг; кстати, в номере отеля тоже не было телевизора, ибо хозяин гостиницы, казалось, гораздо больше внимания уделял своим набитым соломой чучелам, чем современным достижениям техники, призванным обеспечить человеку комфорт. Правда, в гостиной с порыжевшими от времени обоями и запыленными гардинами, куда никто из постояльцев не заглядывал, на столике стоял какой-то древний черно-белый телевизор, из него доносились какие-то непонятные звуки: то что-то потрескивало, то кто-то невнятно бормотал… бледный экранчик подрагивал, тускло мерцал, на нем сменяли друг друга какие-то неясные картинки, а иногда появлялась мелкая рябь.

Александр явственно почувствовал неодобрение в голосе Веры, несомненно, следившей за жизнью современного общества и бывшей в курсе всех событий. Он испытывал смутное, неосознанное чувство вины перед ней и перед миром, а потому дал себе слово сделать над собою усилие и как-то приблизиться к реальному миру, правда, он не особенно верил себе. Не были ли восприняты это отдаление от мира, эта утрата интереса ко всему, что не имело отношения к его собственному «Я», как самый явный, самый очевидный признак старости? «Но в моем случае, — тотчас же сказал он себе, — дело обстоит совсем иначе». Он всегда искал прибежища в чтении, и в последнее время чтение дневника Брюде буквально захватило его. А затворничество в библиотеке, в тиши и одиночестве кабинета, довершило остальное…

Однако Александр не всегда был таким. В прошлом он выказывал большое внимание к Истории, творившей самое себя у него на глазах, какой бы сложной и противоречивой она ни была, он собирал информацию о событиях, читал газеты и журналы, он много размышлял; мало того, ему доводилось принимать довольно активное участие в общественной жизни, занимать определенную общественно-политическую позицию, примыкать к какому-либо движению (как тогда говорили). О, разумеется, все это делалось с соблюдением некоторых мер предосторожности, без особого пыла, умеренно, сдержанно и скромно, как и подобает уважаемому профессору, являющемуся приверженцем определенных идей и ценностей, таких, как гражданские права, свобода личности, справедливость и демократия. Он поставил свою подпись под некоторыми воззваниями и петициями, написал несколько статей, он даже принимал участие в демонстрациях, хотя для него находиться на улице среди возбужденных манифестантов и горлопанов было крайне неприятно, а порой и мучительно. У него были свои «политические симпатии», разумеется, он симпатизировал левым, но, конечно, не заходил в своих пристрастиях так далеко, чтобы вступить в какую-либо партию. Подчиняться партийной дисциплине, присутствовать на собраниях, быть активистом, бороться за что-то (пусть даже его участие в борьбе будет весьма скромным и незаметным) — нет, все это всегда казалось ему чем-то несовместимым с его стремлением к независимости. Наличие четкой и ясной политической позиции было для него долгом, немного утомительным и поднадоевшим, но от которого честный и порядочный человек и гражданин не мог уклоняться. Но активное действие было всегда делом грязным, так что и руки, и сердца людей, предпринимавших активные действия, всегда оказывались запачканы. А желание достичь идеала в этой области, где все было относительным, означало возбуждать страсти и позволять вырываться на свободу мерзким демонам и духам экстремизма, нетерпимости и тирании.

Бенжамен Брюде, разумеется, придерживался прямо противоположной точки зрения. Как раз в «самые черные времена», то есть в период, когда демократия, как могло показаться, «зашаталась и вот-вот могла погибнуть», он очертя голову бросился к крохотной группе безумцев, ярых сторонников идей терроризма, теории необходимости разрушения старого мира до основания с тем, чтобы затем «все начать с чистого листа». Его нигилизм, бывший до той поры незаметным, как бы тайным, вырвался из глубин озлобленной души наружу и запылал ярким пламенем. Он стал теоретиком безумия. Именно тогда Александр, напуганный такими крайностями в воззрениях, способных породить великие бесчинства, и принял решение отдалиться от Брюде и впредь держаться от него на расстоянии.

На следующее утро Александр, выйдя из отеля, отметил, что волнения среди студентов усилились. Хотя погода была отвратительная — было холодно, сыро и ветрено, — на тротуарах и лужайках парка, словно припудренных инеем ночных заморозков, собрались толпы студентов; юноши и девушки стояли и на проезжей части улицы, так что машины не могли проехать и образовалась огромная пробка; машины гудели, водители ругались и без особого успеха пытались проложить себе дорогу. Студенты поднимали на вытянутых руках плакаты, на которых крупными буквами были выведены слова: «Свобода, Демократия, Справедливость». Мелькали над толпой и другие лозунги, по большей части непонятные людям, не имевшим отношения к университету, ибо они касались внутриуниверситетских дел и политики университетских властей. Вдалеке, там, где находилась головная колонна шествия, ораторы выкрикивали призывы, и их голоса, многократно усиленные громкоговорителями, летели над толпой, а толпа подхватывала эти призывы, повторяла хором, порождая гулкое эхо. На лицах всех этих юношей и девушек застыло какое-то новое напряженное выражение, словно они ожидали каких-то дурных известий, и в то же время они, эти лица, были словно озарены изнутри какой-то дикой радостью. Сначала толпа двигалась то медленней, то быстрей, словно пульсируя, затем вдруг застыла на месте, содрогаясь от возбуждения, но не продвигаясь вперед, так, будто она внезапно наткнулась на неожиданное препятствие.

Александр колебался, не зная, что ему предпринять, чтобы попасть в библиотеку; он задавался вопросом, можно ли пробиться сквозь толпу манифестантов на другую сторону улицы или ему следует обойти опасный район. Но прежде чем он принял окончательное решение, толпа поспешно стала отступать назад, откатываться от того места, где впереди раздались пронзительные крики и прогрохотали несколько взрывов, породившие глухие громовые раскаты.

Александра толкали со всех сторон, но в возникшей давке ему все же удалось найти убежище в углублении не то каких-то ворот, не то какого-то парадного подъезда, где он, подняв воротник пальто, и решил переждать, когда закончится вся эта кутерьма. Среди множества молодых лиц, на которых теперь появилось выражение мучительного беспокойства, он вдруг увидел лицо Марины, но молодую женщину очень быстро увлек стремительный поток, которому она не могла противостоять. Александр потерял ее из виду и почти в ту же минуту заметил, как из поперечной улицы выдвинулся отряд полиции, предназначенный для пресечения уличных беспорядков. Полицейские шли в наступление на толпу, шли сомкнув ряды, все одетые в черное, в защитных шлемах с опущенными забралами, скрывавшими их лица, а выставленные вперед металлические щиты образовывали перед ними непреодолимый заслон. У некоторых полицейских в руках были особые ружья, заряженные не патронами, а гранатами со слезоточивым газом. Из толпы в полицейских полетели камни, они с дробным стуком обрушились на заслон из щитов, и тогда кто-то, видимо, командир отряда отдал короткий приказ, и в пустом пространстве, образовавшемся после отступления толпы, одна за другой разорвались гранаты. Над мостовой стало расползаться желтоватое облако; в рядах манифестантов возникла паника. Студенты, стоявшие в первых рядах, сгибались пополам, пытались защитить носоглотки при помощи галстуков, шарфов и платков; некоторые, выставив вперед руки, видимо, вслепую разбегались в разные стороны, а некоторые, оказавшиеся на лужайках парка, брели куда-то спотыкаясь, кашляя и утирая слезы.

Александр увидел, как мимо него пробежали несколько студентов; в этой маленькой группке растерянных, полуобезумевших от страха юношей и девушек он заметил Марину. Отряд полицейских, очевидно, получил подкрепление, полицейских стало явно больше, теперь они перегородили всю улицу, и к тому же появились грузовики с черными брезентовыми тентами, не оставившие манифестантам пути к дальнейшему отступлению.

Александр навалился всем телом на створку то ли ворот, то ли двери, около которой он стоял, и она, к счастью, поддалась. Он увидел, что за ней оказался пустынный холл какого-то здания.

— Скорей сюда! — закричал он, обращаясь к Марине и ее товарищам. Прижимая носовой платок к губам, Марина подняла голову и узнала Александра. Она бросилась к нему, за ней последовали и ее спутницы, возможно, подруги, а быть может, просто случайные попутчицы. Все они укрылись в холле, и дверь за ними закрылась.

— О, спасибо, профессор! Спасибо! — воскликнула Марина. — Нет, ну какие скоты! Просто звери! Только бы они сюда не вошли!

— Не думаю, что они будут осматривать и обыскивать все дома в этом районе. У них сейчас есть чем заняться. Лучшее, что мы можем сделать, это сидеть здесь тихо, не высовываться.

Александр отметил про себя, что против обыкновения Марина была одета не в платье, а в джинсы и белый шерстяной свитер, доходивший ей до середины бедер. Волосы у нее были заплетены в толстую тяжелую косу, и эта коса делала ее еще моложе, придавала ее лицу выражение, присущее скорее лицу девочки-подростка, чем взрослой серьезной девушки. Сложив руки на груди, она стояла посреди холла и с тревогой смотрела на закрытую дверь. При каждом выдохе легкое облако пара вырывалось из ее полуоткрытого рта.

Вот так они молча стояли, прислонившись к стене, и ждали, когда шум и крики снаружи стихнут. Затем, когда действительно наступило затишье, они рискнули покинуть свое убежище, чтобы осмотреть окрестности. Должно быть, полиции удалось то ли оттеснить куда-то основную массу студентов, то ли разогнать толпу, так как только несколько разрозненных группок еще оставались на лужайках, над которыми ветерок мало-помалу рассеивал едкий запах газа.

Александр уже было приготовился распрощаться с Мариной и направиться в библиотеку, когда на улице внезапно появились конные полицейские и пустили коней в галоп, размахивая над головами черными дубинками, как саблями. Предприняв такую атаку, они намеревались разогнать последних демонстрантов.

Александр схватил Марину за руку и увлек ее в одну из узких боковых улочек. Они бежали бок о бок, она — крепкая, стройная, легкая, и он — пожилой, грузный человек, быстро задохнувшийся на бегу, хотя и старавшийся не подать виду. Но в конце концов он был вынужден остановиться: сердце у него билось в диком ритме, дыхание прерывалось. Глухая боль стиснула, сжала ему словно тисками грудь, и он инстинктивно поднял руку и приложил ее туда, где готово было выпрыгнуть из тела сердце.

К счастью, полицейские не стали их преследовать, видимо, потому что они были на лошадях и потому что в переплетении узких улочек лошади могли бы идти только шагом.

Другие демонстранты, спасавшиеся от преследований полиции, очевидно, разбежались в разные стороны, и теперь они остались одни в этом незнакомом квартале. Куда же идти? Как выбраться отсюда?

— Сюда! Сюда! Идемте! — сказала Марина, видимо, наконец узнавшая улицу, на которой они оказались.

Какое-то время они шли молча и наконец вышли на маленькую тихую площадь, где ярким пятном на фоне серых стен и серенького зимнего дня приветливо горели огоньки в витрине небольшого кафе.

— Пойдемте посидим, передохнем, выпьем по стаканчику вина или по чашке кофе… — предложил Александр прерывающимся голосом, ибо дыхание восстанавливалось у него с большим трудом. Вероятно, просьба его прозвучала столь настойчиво, что превратилась почти в мольбу, и девушке даже в голову не пришло ему в ней отказать.

Кафе было одним из тех общедоступных заведений, что еще сохранились ближе к окраинам, а в центре уже стали редкостью: с высокой стойкой, с мраморными, а не пластмассовыми столиками, стены его украшали не полотна абстракционистов, а простодушные, даже наивные фрески, на которых были изображены сельские пейзажи с бродившими по полям коровами и овечками, с деревьями, на ветвях которых сидели стаи разноцветных птиц.

«Определенно, птицы прямо-таки преследуют меня», — подумал Александр, и он едва не высказал эту мысль вслух, но в последний момент сдержался, решив, что в данный момент и учитывая все обстоятельства это замечание было бы неуместно, ведь он помнил о злосчастном вторжении голубей в кабинет и об испорченной птичьим пометом книге.

— Что вы будете пить? — спросил он.

— Кофе, чашечку кофе.

— Хорошо, я тоже выпью кофе. Да, должен сказать, что нам с вами повезло и мы счастливо отделались. Вид у этих полицейских был весьма… впечатляющий… С этими шлемами и щитами они заставили меня вспомнить о воинах-рыцарях, изображенных на одном из полотен Уччелло, под названием «Битва при Сан-Романо»; картина эта всегда завораживала меня и в то же время порождала острое чувство тревоги. Так вот, там, в самом центре картины, художник изобразил одного всадника, в котором я вижу олицетворение самой смерти… лик ее скрыт, но это она…

Александру стало ясно, что все его аллюзии ровным счетом ничего не говорят Марине. Она вежливо слушала его, попивая кофе мелкими глотками, но мысли ее в этот момент были где-то очень далеко. Взмахом руки она отбросила на спину косу, сползшую ей на грудь. Александр едва не сказал: «Как мне нравится цвет ваших волос», но решил, что лучше этого не делать. Было так странно сидеть с Мариной в пустом кафе, где, кроме них, находился лишь сам хозяин заведения, сидевший за стойкой и читавший газету… Ведь раньше девушка для Александра была словно неотделима от библиотеки, будто она и не жила какой-то своей жизнью за пределами царства книг. Александр подумал, что, если бы он был чуть помоложе, он, быть может, и воспользовался ситуацией, чтобы поухаживать за девушкой, потому что уже одно то, что она согласилась составить ему компанию, было добрым знаком, но он тотчас же сказал себе, что Марина сделала это безо всякого умысла, безо всякой задней мысли, ибо она прекрасно осознавала существование между ними настоящей пропасти, каковой являлась разница в возрасте; Александр годился ей в отцы, нет, вернее, даже в дедушки; итак, решено, он не станет выставлять себя на посмешище, не станет изображать жалкого чудаковатого старикашку, влюбившегося в юную красотку.

— Они могут сколько угодно посылать в наступление своих полицейских, мы не сдадимся, не отступим! — вдруг произнесла Марина. — Мы будем защищать наши свободы до конца!

И она с какой-то новой для Александра страстью заговорила о битвах, что предстоит вести в будущем, о борьбе, в которой они непременно должны победить, о своих надеждах на благополучный исход дела. Лицо ее раскраснелось, оживилось, с него словно спала привычная маска сдержанного равнодушия или равнодушной сдержанности.

Затем девушка, вероятно, заметила, что Александр слушает ее, как говорится, вполуха.

— Но что это я вам со всем этим надоедаю! Должно быть, навожу на вас своими разговорами тоску! — воскликнула она, прерываясь на полуслове. — Простите меня, пожалуйста. Ваша голова занята совсем иными проблемами. Кстати, мы с Верой говорили вчера о вас. Мы обе чувствуем, что вас чрезвычайно занимает эта рукопись, которую вы изучаете, она поглощает вас целиком и полностью.

— Свобода… свобода — это дело общее, — медленно и задумчиво протянул он. — Но вы правы, мне и самому кажется, что с тех пор, как я занялся изучением этих папок, я все больше и больше утрачиваю контакт с внешним миром… Чтение дневника Брюде — занятие для меня увлекательное, но и тяжелое, да, очень и очень тяжелое… Вы держали в руках сборники его стихотворений? Читали их?

— Да, я прочла несколько стихотворений. Признаюсь, они производят очень сильное впечатление, но на меня подействовали угнетающе, более того, ввергли почти в отчаяние. Нет, мне это не по вкусу, я жду от поэзии чего-то другого…

— Понимаю вас, понимаю… Я думаю так же, как и вы… Мне кажется, что поэзия, даже если она выражает отчаяние и тоску автора, все же должна нас волновать, приводить в восторг и в конце концов быть источником надежд, должна указывать путь к спасению. Поэзия Бенжамена Брюде есть нечто иное… Это грозное оружие, предназначенное для очищения мира путем предания его огню. Вы помните, как называется второй сборник стихов Брюде? «Динамит»! Он считал, что в его стихах сами собой взрываются и подрывают все вокруг слова и образы… Да, его стихи и поэмы в свое время наделали много шуму, они покорили некоторые незрелые умы и произвели некие разрушения в этих юных умах и сердцах, но мир от этого не содрогнулся и не перевернулся. Брюде заблуждался, он строил себе иллюзии относительно взрывной силы своих слов, но заряд взрывчатки оказался слишком мал, а взрыв — слаб. Динамит! Для того чтобы взорвать мир, ему надо было бы создать словесную водородную бомбу! А знаете, я ведь был знаком с Брюде… С ним было очень трудно общаться, очень… В конце концов он свел счеты с жизнью, и я упрекаю себя в том, что не смог уберечь Бенжамена от него самого, от его собственных черных мыслей и разрушительных идей. Да, угрызения совести по сей день мучают меня… Но в то же время себе в утешение я говорю, что никто не мог прийти ему на помощь и что с самого начала можно было предвидеть его печальный конец, он был словно обречен на самоубийство, приговорен именно к такой смерти. И его дневник служит тому подтверждением! Он ненавидел не только современное общество, весь окружающий мир, нет, он ненавидел жизнь вообще и свою собственную жизнь, ненавидел себя самого.

— Именно это и пугает меня в его стихах, — сказала Марина.

— Да, кстати, раз мы уже заговорили о Брюде, я давно хотел задать вам один вопрос, но в библиотеке у нас как-то не было случая по-настоящему поговорить. Вы почти всегда чем-то заняты, а я с утра ухожу с головой в чтение… Итак, я надеюсь, вы не сочтете мое любопытство неуместным… Так вот, я хотел у вас спросить, что представляет собой тот сектор библиотеки, где хранятся рукописи Брюде?

— Вы хотите сказать, закрытый фонд?

— Да, закрытый фонд. Вы не находите, что это название звучит по-французски весьма занятно?

— Вы намекаете на то, что для закрытого фонда не нашлось иного слова, кроме слова «ад»? Я как-то никогда не задумывалась. Что он собой представляет? Да ничего особенного… Отдел как отдел… Хранилище как хранилище… Единственное его отличие от других отделов заключается в том, что там хранятся книги, имеющие печальную славу произведений, опасных для общества, я имею в виду книги авторов, которых обвиняли в богохульстве, в приверженности культу Сатаны, в подрывной деятельности, направленной на разрушение устоев общества и государства, а также книги эротические, вернее, порнографического содержания и… и… ну, я не знаю, что еще там может быть… Мы с Верой заходим туда только для того, чтобы взять книги, на которые поступили запросы от редких читателей, подобно вам, имеющих разрешение на доступ к такой литературе. Но нам самим запрещено читать эти книги. Признаюсь, у меня нет ни малейшего желания задерживаться в том отделе… и никогда не возникало желания ознакомиться с тем, что стоит там на полках… Прошу вас не расспрашивать меня больше о закрытом фонде, мне не следовало даже говорить с вами о нем.

— Но у меня есть к вам еще один вопрос… ответьте, будьте так добры.

Марина нахмурила брови, и на ее лице появилось выражение недовольства и раздражения, словно она имела дело со слишком любопытным и ужасно надоедливым ребенком.

— Ну ответьте же хотя бы на вполне невинный вопрос, — взмолился Александр, — мне очень хочется знать, большой ли этот закрытый фонд, или нет?

— Большой? Да, наверное, довольно большой… Впрочем, откуда мне знать? Не думаете же вы, что я его обследовала? Делать мне нечего! Разумеется, мне знакома только какая-то небольшая часть… Но я прошу вас, не расспрашивайте меня о нем больше! Мне пора идти! Сейчас уже почти десять, а мне еще надо зайти в магазин, кое-что купить…

Девушка встала из-за столика, выглядела она очень взволнованной и обеспокоенной. Внезапно ее лицо словно «погасло», как будто щелкнули выключателем; оно вновь обрело обычное бесстрастное выражение; она явно замкнулась в себе.

— Да, да, конечно, — смущенно забормотал Александр. — Извините, мне тоже пора идти.

В ту минуту, когда на улице они уже должны были распрощаться и разойтись в разные стороны, он неожиданно спросил:

— Не знаете ли, господин директор уже вернулся? Он вышел на работу? Мне пока еще не удалось его увидеть. Я хотел зайти поблагодарить его за любезность, но его никогда нет на месте… Что происходит? Он в отпуске? Или болен?

— Не знаю, поверьте, я действительно ничего не знаю. Я всего лишь рядовая служащая среди сотен и сотен таких же. Я не в курсе того, что происходит в администрации. Должна вам признаться, я никогда не видела господина директора.

— Как? Вы никогда не видели господина директора?

— Нет, представьте себе, не видела. А что тут такого? Я работаю в библиотеке сравнительно недавно, всего два года… Ах, до чего же вы любопытны! Ну, до свидания! Я побежала… И спасибо за кофе!

В последующие дни студенческие волнения, казалось, пошли на убыль или, скорее, переместились в другие районы, ближе к центру города, так как издалека доносились ослабленные расстоянием невнятные крики, но звучали они все реже и реже. Какую бы симпатию ни питал Александр к студентам, он испытывал облегчение от того, что теперь мог без помех добираться до библиотеки, и в глубине души он должен был признать, что весь этот шум и гам, все эти беспорядки мешали ему работать. В один из дней он спросил Марину о положении дел в университете, и она сказала, что администрация пошла на некоторые уступки, надавала кое-каких обещаний и что само студенческое движение явно выдыхается. Она добавила, что в этом нет ничего удивительного, потому что приближается Рождество.

— Рождество? Неужели? Уже? — изумился Александр.

— Ну конечно! Осталось всего четыре дня! — улыбнулась девушка, кладя перед ним на стол новую папку.

Еще раз (уже в который раз!) Александр был вынужден констатировать тот факт, что совершенно утратил представление о времени… утратил до такой степени, что забыл, что декабрь близится к концу, а соответственно, приближаются и праздники. Чтобы вернуть его к реальной жизни, потребовалось немногое: чтобы девушка ненароком упомянула о Рождестве.

— Да, кстати, обращаю ваше внимание на то, что два дня библиотека будет закрыта: мы не работаем в четверг и в пятницу.

— Два дня!

— Да, а в среду мы закрываемся в семь часов вечера, а не в десять.

Вот об этом Александр как-то не подумал… и внезапно он пришел в ужас от осознания того очевидного факта, что впереди перед ним открывалась перспектива провести целых два «пустых», то есть потраченных понапрасну дня.

— У вас удивленный и немного испуганный вид, профессор, — отметила девушка.

— Да, я немного удивлен… неприятно удивлен. Я так привык проводить все дни напролет в библиотеке, что известие о том, что она будет закрыта в течение двух дней, застало меня врасплох.

— Но ведь не думали же вы в самом деле, что мы будем работать и в праздники?! Мы тоже нуждаемся в отдыхе, нам всем надо немного развеяться, сменить обстановку. Да и кто, кроме вас, захочет прийти сюда и работать в такие дни! Какой же вы странный! Вы что же, не хотите провести Рождество с семьей?

— По правде сказать, у меня больше нет семьи… Жена моя умерла пять лет назад, а два сына… ну, они оба женаты, у них свои семьи, да и живут они на другом краю света: один — в Токио, а другой — в Калифорнии. Я едва знаком с их женами и с моими внуками… так, видел их мельком… Короче говоря, у каждого своя жизнь… а я… я — одинокий старик…

Девушка смотрела на Александра с неким подобием сочувствия, даже сострадания.

— Мне очень жаль, что ваша жена умерла, — сказала она после короткой паузы. — Примите мои соболезнования… И такая жалость, что ваши внуки сейчас так далеко от вас…

— Да, очень жаль! Но вообще-то дети меня всегда утомляли, и я думаю, что из меня не вышло бы хорошего деда. Но хватит говорить обо мне… А вы сами куда отправитесь на Рождество?

— К родителям, в горы. Они живут в чудесном шале… дом стоит среди высоких стройных елей. Туда приедут мои брат с сестрой, их дети. Представьте себе, как нам будет хорошо, как весело! Там, высоко в горах, просто восхитительно! Воздух такой чистый, прозрачный! Надеюсь, там выпадет снег!

Когда Марина заговорила о родных горах, лицо ее, обычно остававшееся невозмутимо-равнодушным, вдруг оживилось и словно осветилось изнутри каким-то ясным светом. Теперь Александр в чертах лица взрослой девушки смог распознать черты маленькой девочки, какой она была давным-давно… да, теперь, наверное, на ее лице было то самое выражение счастья, которое она испытывала в те далекие праздничные дни, когда играла в снежки под елками. Видя ее сейчас такой, он пытался представить себе гостиную в доме ее родителей, заставленную старинной мебелью, камин и все семейство, собравшееся у огня. И он со стеснением в груди вспоминал о рождественских праздниках своего детства, с чувством невыразимой тоски размышляя о том, что от этих праздников не осталось ничего, кроме образов, запечатлевшихся в его памяти, так как из всех, кто принимал в них участие, в живых остался лишь он один. Безвозвратно канули в прошлое, а вернее, в небытие и те праздники, что он проводил с Элен и их маленькими сынишками. Кстати, Рождество и все, что с ним связано, уже в те далекие времена детства пробуждало в его душе некую грусть, некую светлую печаль, которую он старался скрыть ото всех, но хорошо ли ему это удавалось, он не знал.

— Я вас покину, — сказала Марина. — Меня ждет работа…

Девушка, ненадолго похорошевшая от волнения при мысли о скорой встрече с родными, вдруг опять замкнулась в себе, и на лице ее вновь появилось обычное равнодушно-отстраненное выражение, быть может, даже подчеркнуто-равнодушное, словно она уже сожалела о том, что позволила себе разоткровенничаться с малознакомым человеком. Она повернулась и пошла прочь, постукивая каблучками.

Александр смотрел ей вслед, как всегда ощущая легкое волнение при виде того, как мягко покачивались при ходьбе ее бедра.

«Красивая девушка! Действительно красивая! — подумал он. — В старые добрые времена я бы набрался храбрости и сказал бы ей, что она очень хороша собой, но теперь…»

Александр опустил глаза и со вздохом раскрыл очередную папку.

Последующие три дня были для Александра тяжелы, даже мучительны. Чтобы не поддаваться тоске и тревоге, наваливавшимся на него в минуты пробуждения, он отправлялся в библиотеку очень рано, к самому открытию, а вечером Марине или Вере приходилось заходить к нему в кабинет, чтобы напомнить о том, что библиотека закрывается.

— Господин профессор, поторопитесь, пожалуйста! Уж не хотите ли вы тут заночевать?

Александр думал, что девушки и не подозревают, насколько они близки к истине, ибо он и в самом деле очень хотел бы остаться в библиотеке на ночь, а еще лучше — и на праздничные дни! Эти столь нежеланные для него выходные! Их приближение тревожило его все больше и больше… Он мог сколь угодно глубоко погружаться в чтение дневника Брюде, он мог время от времени «выныривать» на поверхность и, чтобы немного отвлечься, мог отправиться «в паломничество» по фонду и пролистать несколько заинтересовавших его изданий, однако все было напрасно: чувство тревоги не исчезало, а только усиливалось.

Накануне Рождества библиотека, как и было предусмотрено, закрылась в семь часов вечера. Александр с сожалением покинул ставшие ему уже привычными стены и в расположенном неподалеку от отеля бакалейном магазинчике сделал кое-какие покупки, то есть закупил провизию, чтобы иметь возможность «продержаться» два праздничных дня. Он решил на эти два дня стать затворником, сидеть безвылазно в своем номере и не высовывать носа на улицу. К счастью для Александра, в этом районе парков и широких авеню, где было сравнительно немного универмагов и модных лавок, приближение Рождества, в сущности, особенно и не ощущалось. В отеле «Дункан», видимо, тоже решили не выбрасывать денег на ветер, а потому одна только небольшая искусственная елочка, установленная на конторке, за которой сидел портье и читал газету, и свидетельствовала о приближении праздника.

Когда Александр толкнул створку двери и вошел в холл, портье оторвался от газеты и взглянул на него.

— Добрый вечер, господин профессор. Сегодня вы что-то рано… да ведь сегодня Рождество… Быть может, вы пойдете на праздничный ужин?

— Праздничный ужин? Куда я пойду и с кем я буду вкушать этот ужин? Сказать по правде, больше всего я сейчас нуждаюсь в отдыхе и покое. Не тревожьтесь, если не увидите меня на протяжении этих двух дней, я купил кое-что про запас, так что с голоду не умру. А вы? Вы и сегодня дежурите ночью?

— Да, конечно. Но, знаете ли, для меня Рождество не имеет особого смысла… день как день… ночь как ночь… вот птицы составят мне компанию…

— Ну тогда доброй вам ночи.

— И вам доброй ночи, профессор.

Ни тот, ни другой не осмелились пожелать друг другу счастливого Рождества, как это принято делать в сей знаменательный день.

Александр поужинал сандвичем и йогуртом. Поглощая более чем скромный «праздничный ужин», он одновременно просматривал сделанные им заметки и выписки. Да, на основе этого материала он сможет написать научную работу, посвященную творчеству Брюде, в которой он проследит, в какие пласты литературы уходит корнями поэзия юного нигилиста. Он подумал о том, что можно даже будет опубликовать дневник Брюде целиком или хотя бы частично. Брюде был одним из тех «окаянных, проклятых» поэтов, что вновь и вновь появлялись, словно воскресали, восставали из гроба в конце этого бурного, тревожного века, когда часть молодежи с завидным постоянством настойчиво искала учителей и предводителей, способных питать и поддерживать ее возмущение и протест, ее ярость, ее бунтарский дух, ее стремление к разрушению, ее жажду ниспровержения всяческих властей и авторитетов, ее тягу к саморазрушению, к самоуничтожению и небытию. Но ведь именно этого так желал Брюде? Для Александра написание такой работы будет неким способом отчасти загладить свою вину перед Брюде, ведь втайне он чувствовал себя виноватым перед ним, потому что в какой-то момент бросил его на произвол судьбы. Но, с другой стороны, зачем ему, почтенному профессору, на склоне лет становиться в каком-то смысле соучастником деяний человека явно порочного, испорченного, склонного к извращениям, зачем ему способствовать распространению столь вредоносных и ядовитых идей?

Дойдя в своих размышлениях до этого вопроса и предчувствуя, что дальнейшее его рассмотрение может, несомненно, привести к бессоннице, Александр принял большую дозу снотворного; поворочавшись недолго в постели, он забылся тяжелым сном.

На следующий день, рассчитав приблизительную разницу во времени, Александр позвонил сыновьям, сначала в Токио, потом — в Сан-Франциско. Связи с Токио удалось добиться не сразу, линия была занята, так что пришлось ждать, несколько раз набирать номер, слушать в трубке гудки и потрескивание. С Сан-Франциско все оказалось проще. «Как вы там поживаете? — Хорошо, все в порядке, ты-то как? Как всегда копаешься в своих книгах? Успехов тебе! — Счастливого Рождества! Да, спасибо, и вам того же! Обнимаю вас! Целую крепко! Мне вас так не хватает…» Последнее заявление было и правдой, и неправдой одновременно, даже если учесть то обстоятельство, что именно в эти дни чувство одиночества обострялось и начинало причинять тянущую, тупую боль.

Александр с явным неудовольствием отметил про себя, что один из его внуков, которого он, правда, видел очень давно, когда тот еще лежал в детской коляске, обращался к нему на «вы». Он ощутил болезненный укол в сердце. Что же, он им совсем чужой? Такая отчужденность… Но ничего удивительного в этом нет, ведь их разделяет такое расстояние!..

На протяжении всего дня Александр даже не удосужился раздвинуть занавески на окнах. Ему все время хотелось спать, он пребывал в какой-то полудреме, и вдруг сквозь эту полудрему он вспомнил, что Брюде в конце жизни сделался затворником и жил в комнате с наглухо зашторенными окнами, причем занавеси на окнах были черного цвета, очень плотными, они совсем не пропускали в помещение дневного света. Так вот, не было ли нежелание самого Александра раздвигать занавески первым признаком того, что двадцать лет назад он заразился от Брюде опасной болезнью? Не случилось ли с ним то, чего так опасалась Элен?

В субботу в восемь часов утра Александр первым вошел в здание библиотеки. Едва он переступил порог, как ощутил прилив сил и приободрился. Он несколько раз глубоко вздохнул. В воздухе ощущался легкий запах дезинфекции, не вызывавший раздражения. Александр издали поклонился служащей, ответственной за прием посетителей, и она ответила ему легким наклоном головы. Александр вошел в клетку лифта и вознесся на седьмой этаж. Он питал тайную надежду встретить там сегодня Марину, с которой он мог бы обменяться парой слов, но нет, за столом дежурной сидела Вера. Выглядела она неважно: веки набрякли и припухли, а черты лица заострились… вообще лицо ее как-то осунулось, будто она плохо или мало спала и не выспалась.

— Здравствуйте, — сказал Александр. — Ну как, хорошо провели праздники?

— Да, да… здравствуйте, — отозвалась она как-то уныло, с какой-то не то досадой, не то тоской в голосе. — Вы можете идти в ваш кабинет. Я сейчас принесу вам папку. Четвертую, не так ли? Извините, но вам придется подождать, так как мне сначала кое-что нужно привести в порядок… — под конец буркнула она угрюмо и уже безо всяких церемоний повернулась к нему спиной, прикрыв рот рукой, чтобы скрыть зевок.

В кабинете было немного прохладно, так как в те дни, когда библиотека была закрыта, помещение, вероятно, отапливалось хуже, чем обычно, а быть может, отопление и вовсе на какое-то время отключали; так что Александр, усевшись за стол, был вынужден даже поднять ворот пиджака и скрестить руки на груди, чтобы было теплее. Ему не терпелось вновь приняться за чтение, и как только Вера положила перед ним на стол папку, он тотчас же ушел в работу с головой, вновь ощутив в тишине то блаженное состояние легкости, почти невесомости, которое он мог обрести лишь здесь.

Все утро Александр провел за чтением страниц, на которых Брюде объяснял, каковы были его «отношения с поэзией» в тот период его жизни, когда он, будучи еще лицеистом, писал первые стихотворения, впоследствии вошедшие в сборник «Сильная рука». Неужто Брюде в ту пору действительно верил в возможность создания языка, наделенного волшебной силой, языка, способного подорвать устои общества, столь ему ненавистного? Неужто он и впрямь верил в то, что можно создать язык, при помощи которого это общество будет разрушено? Брюде полагал, что поэт будет действовать так, как действует опытный подрывник: он заложит слова, похожие на толовые шашки, в самые уязвимые и самые «чувствительные» места общественного здания. Затем прогремит мощный взрыв, и все заряды взрывчатки сдетонируют! «И если мне суждено оказаться погребенным под этими обломками, да будет так! Мне нечего восстанавливать, нечего заново созидать в этом мире, где все — прах и тлен! Быть может, где-то в ином мире, который еще только предстоит открыть, и можно будет приступить к созиданию, а здесь все подлежит уничтожению. Сейчас же главное — обрести великую разрушительную силу! И в конце будет Слово!» — писал Брюде. Вот так-то! Полная аналогия бессмертной фразы: «В начале было Слово…» Интересно, как представлял себе этот Брюде слова, которые должны «взрывать», которые «воют, ревут, горланят, кромсают на куски, уничтожают»?

Около полудня Александр оторвался от рукописи, поднял голову, взглянул в окно и увидел, что мимо окна медленно, как-то лениво скользят какие-то белые хлопья, которые он вначале было принял за маленькие перышки; он тотчас же подумал, что голуби, куда-то исчезнувшие несколько дней назад, вернулись и теперь принялись предаваться любовным утехам на крыше. Но когда он присмотрелся повнимательнее, то увидел, что это были никакие не перья, а настоящие крупные снежные хлопья. Они падали с небес медленно-медленно, легкие, пушистые; но, без сомнения, это были всего лишь предвестники настоящего снегопада, это была, так сказать, прелюдия Зимы. Вскоре снег повалит густо-густо, и когда вечером Александр выйдет из библиотеки, город уже будет облачен в белый наряд.

Александр сидел за столом, положив руки ладонями вниз по обе стороны от папки, и смотрел, как снежинки прилипают к стеклу; его охватывало какое-то меланхоличное оцепенение.

Несколько лет назад в прекрасный осенний день он отправился с Элен в горы на прогулку. На равнине было тепло, воздух, прозрачный и чистый, был словно весь пронизан солнечными лучами, и можно было даже подумать, что осень еще не вступила в свои права, что еще стоит лето. Машина легко преодолевала склоны залитых солнцем холмов, но как только они добрались до первого горного перевала, небо неожиданно потемнело и вскоре пошел снег. В тот день, Александр это помнил очень отчетливо, с неба падали точно такие же невесомые, неосязаемые, ирреальные хлопья, налипавшие на ветровое стекло. Постепенно их становилось все больше и больше, окрестные отроги и ущелья словно затянуло белой пеленой, времена года вступили в ожесточенную борьбу, они толкались, теснили друг друга… и внезапно во всей красе перед ними предстала Зима. Было в этом ее неожиданном явлении нечто необычное и печальное, даже жестокое, словно время вдруг ускорило ход, чтобы безвозвратно унести, а вернее, похитить несколько счастливых недель.

Александр остановил машину на опушке леса, под елями, и Элен сочла для себя необходимым выйти из машины и сделать несколько шагов по усыпанной еловыми иголками земле. Она прохаживалась, закинув голову, обратив лицо к снежным хлопьям, падавшим ей на лоб и волосы. Она всегда любила предаваться ласкам ветра, дождя или снега, и в такие мгновения лицо ее светилось от радости, но на сей раз лицо ее оставалось серьезным, почти печальным, по крайней мере так показалось с тревогой наблюдавшему за ней Александру. Неяркий свет этого серого дня почему-то подчеркивал обозначившиеся на лице Элен морщины, пока еще едва заметные. В этих морщинах притаилась старость, как таится в зарослях мелкий ночной хищный зверек, и теперь она чуть заметно выглядывала из засады под покровом продолжавшего сыпаться с небес снега. Александра вдруг начал бить легкий озноб, он задрожал, а затем на смену ознобу и дрожи пришла грусть, и тягучая тоска навалилась на него всей своей тяжестью.

Три месяца спустя, в середине зимы, Элен узнала, что у нее рак. Состояние ее быстро ухудшалось, начался настоящий кошмар, не прерывавшийся ни на миг и только усугублявшийся до последней минуты, до момента ее смерти в начале лета.

Но сегодня при виде снежинок Александр всячески противился воздействию своей памяти, извлекавшей из своих глубин мрачные картины и образы, он не хотел вспоминать о мертвой Элен, нет, он хотел помнить ее живой, например, такой, какой она была в дни юности, когда выходила из моря на залитый солнцем пляж, вся в ореоле соленых брызг и хлопьев морской пены, или такой, какой она была, когда в минуты телесной близости лежала, запрокинув голову и закрыв глаза.

Еле слышные звуки шагов в коридоре отвлекли Александра от воспоминаний, это была Вера, державшая на согнутых в локтях руках стопку книг; она прижимала их к груди, а верхнюю еще и придерживала подбородком. Она была так сосредоточена на своей ноше, что прошла мимо кабинета, даже не взглянув в сторону стеклянной двери.

Александр подумал: «А мне бы так хотелось, чтобы она остановилась на минутку, задержалась около двери, сказала бы мне несколько ничего не значащих слов, что-нибудь вроде: „Нет, вы только посмотрите! Зима пришла!“ или „Вы хорошо поработали?“ Да, для нее я не существую как личность, я всего лишь один из множества читателей в этой библиотеке, которую снег, быть может, еще больше теперь изолирует от остального мира. А мне надо жить в этом мире книг и слов, ибо отныне и впредь для меня возможно существование только в этом мире».

Почерк Брюде изменился: он стал еще более узким, угловатым, неровным, как говорится, «непричесанным», порой неразборчивым, теперь буквы напоминали… массу насекомых, гонимых лесным пожаром. Александр читал уже на протяжении нескольких часов не отрываясь, и в конце концов у него от мельтешения букв и слов зарябило в глазах, и его даже начало слегка подташнивать. Он поднял голову, взглянул в окно: там по-прежнему медленно падали снежные хлопья, иногда, когда поднимался ветер, некая сила бросала пригоршню снежинок на стекло, и некоторые к нему прилипали, а другие улетали прочь. Быть может, стоит встать из-за стола, походить немного среди стеллажей, взять с полки наугад какую-нибудь книгу и погрузиться в нее с головой, чтобы отвлечься? Нет. Возможно, именно снегопад способствует тому, что он более, чем обычно, склонен впасть в оцепенение, что его как никогда клонит ко сну? Вероятно, этому способствует и тишина, и то, что в кабинете сегодня довольно тепло… Александру не хотелось двигаться. Он сидел, опершись локтями на стол, сжимая руками голову у висков, закрыв глаза, позволив себе погрузиться в полудрему… Образы прошлого выплыли из глубин памяти и обступили его…

Идет снег, он засыпает небольшой крестьянский дом, стоящий на опушке леса. Уже спустились сумерки, и ночь постепенно «завоевывает» сад, где на ветвях еще играют последние отблески заката. Александру семь или восемь лет, он сидит в доме у окна, держа на коленях раскрытый альбом, а напротив него сидит его бабушка со сползшими на кончик носа очками и читает газету. Из стоящей на плите кастрюли вырываются облачка пара — суп, видимо, кипит уже давно, так как оконные стекла слегка заволокло пеленой тумана. Кончиком пальца мальчик рисует на запотевшем стекле глаз, цветок, лицо, затем, проведя ладонью по стеклу, он расчищает для себя «окошко», через которое он осматривает сад и огород, где видит кочаны капусты и высокие стебли лука-порея, словно укрытые капюшонами из снега; как странно они выглядят в сумерках: такие знакомые, они словно выстроились в ряд и теперь похожи на процессию маленьких призраков. Чуть дальше во тьме угадываются смутные очертания курятника, где стоят и клетки с кроликами.

Спустя шестьдесят лет Александр вновь видел эти картины поразительно отчетливо и точно: он видел не только лицо старушки, ее гладко причесанные спереди и забранные в большой пучок на затылке волосы, ее маленькие кругленькие очки, нет, он видел также и прочие незначительные детали, такие, как трещины и сучки в древесине оконных переплетов и двери, кухонную плиту с подведенной к ней согнутой «коленом» металлической трубой, с концентрическими кругами горелок, куда ставили кастрюли и сковородки, он отчетливо видел и медный кран над раковиной, начищенный до блеска, так что тот сиял, как драгоценное украшение. Точно так же, в таких же подробностях он мог бы представить себе и весь дом, комнату за комнатой, в том числе чердак и подвал. Наверное, ему потребовались бы долгие часы, а может быть, и дни, чтобы вот так осмотреть дом.

Он говорил себе: «Мне кажется, у нас у каждого не одна память, а несколько, потому что иногда у меня из памяти как бы выпадают имена и фамилии, тогда как в противовес моя другая память — зрительная или, скорее, чувственная — постоянно расширяет свою „область“, потому что я очень отчетливо и явственно вспоминаю запахи моего детства, вкус еды, шероховатость одеяла или наволочки под щекой. Быть может, это и означает „впадать в детство“? Быть может, эта милость и благодать даруется нам в старости для того, чтобы заполнить пустоту обыденной, повседневной жизни и хоть немного приглушить ее горечь?» В тот период, окрашенный в тона войны, Александру, без сомнения, довелось познать и тревоги, и лишения, и страхи, передававшиеся от взрослых, но, как ни странно, в его памяти в основном сохранились картины счастливых минут и дней, словно любовь близких ограждала его от темных сторон жизни. Да, видимо, сама сельская местность, где они жили, сам тот тихий спокойный мирок, в котором каждый миг приносил известия о сотворенных чудесах, вроде бы незначительных для большого мира, но великих для этого мирка, — все это как бы удерживало мрачные тени на значительном расстоянии от ребенка, и потому он их и не замечал. «Да, — говорил себе Александр, — у меня было счастливое детство!» И воспоминания об этом счастливом детстве сопровождали его всю жизнь, сохраняясь в тайниках памяти, вызывая в нем чувства нежности и ностальгии, и несколько лет назад, а в особенности явно — несколько недель назад — они всплыли из памяти в тиши и одиночестве библиотеки, и теперь он сидел, упираясь локтями в крышку стола, сжимая руками виски, и разглядывал с великой любовью рождавшиеся в его мозгу картины и образы былого.

«Вот чего не хватало Брюде! — внезапно осенило Александра. — Ему не хватало этого запаха, этого аромата потерянного рая, который, что бы ни случилось, все равно существует втайне ото всех и нисходит на нас как благодать. Ах как же мне жаль тех, кто не хранит в своей памяти воспоминаний о таком детстве! Этот свет, который мы бережно храним внутри нас, свет, озаряющий нам путь в самые мрачные периоды нашей жизни, свет, придающий нам силы, спасающий нас и хранящий от бед, этот свет им недоступен, им навеки отказано в праве получить эту благодать. И когда внезапно с ними приключается несчастье, когда их постигает горе, они оказываются обречены на пытки, а порой и на гибель, они стоят, прижавшись спиной к стене, и нет им нигде убежища, и неоткуда им ждать помощи, и не в чем им искать опоры… и иногда таких людей поглощает тьма… Как мне представляется, именно такова была судьба Бенжамена Брюде, несшего в себе отраву несчастливого детства, когда он в своем дневнике по какому-либо поводу делает неясные намеки на тот период жизни, то он видит там лишь заброшенность, обиды, обман, наказания, ущемление своих прав, слезы и ярость. Как он тогда выглядел? Худой, всегда одетый в темное; осунувшееся лицо, впалые щеки, зубы всегда стиснуты, губы сжаты в тонкую полоску, мрачный, озлобленный взгляд исподлобья… Отец подавлял его, мать была к нему равнодушна и холодна; он знал, что был нежеланным ребенком и что мать не любила его, а только терпела, так сказать, „несла свой крест“, а вернее, тащила, как тяжкую ношу, исключительно из чувства долга. О любви и нежности там не было и речи! Очень быстро мальчика отправили в самый гнусный, самый мрачный пансион, где его окружали необразованные, темные священники, ревностно пекшиеся о спасении его души; этих „наставников“ он возненавидел, и они возненавидели его за непокорность, за бунтарский дух. Когда он вырвался из-под власти святош и членов семьи, он как раз достиг того возраста, когда юноша становится мужчиной, и был он тогда как разъяренный дикий зверь. Раны его по-прежнему кровоточили и толкали его на бесчинства, на разрушение и уничтожение всего и вся вокруг. В этом мире, по его мнению, отвратительном, мерзком, гадком, ничто из того, что могло привести в восторг другого юношу, не заслуживало в его глазах ни восхищения, ни даже простого интереса: ни женщины, которых он боялся и которым он не доверял, ни искусство, казавшееся ему смешным и ничтожным. Он досконально изучил религию и исследовал все идеологии, после чего пришел к выводу, что все идеологии лживы. Он счел, что ему остается лишь одно: разоблачать обман и призывать кару на головы лжецов».

«Несчастье, если оно не убивает, придает человеку странную и ни с чем не сравнимую силу, — говорил себе Александр. — Я в отрочестве и ранней юности был мечтателем, я постоянно о чем-то грезил, витал в облаках, я был романтиком, немного нерешительным, немного бездеятельным, немного излишне изнеженным, слабовольным и мягкотелым, причем романтиком не восторженным, а скорее грустным, мятущимся между меланхолией и печалью, а иногда и скукой. Я мог восхищаться тем ярким пламенем, тем огнем, что пожирал изнутри некоторых моих сверстников и литературных героев, но только на расстоянии, в книгах, но если бы такой огонь забушевал во мне, он испепелил бы меня в мгновение ока. Нет, я избрал другой путь: путь умеренности, скромности, благоразумия, путь соблюдения университетских правил и строгого распорядка, которые защищают нас от ошибок, заблуждений и грехов юности, но одновременно и лишают нас бурных возвышенных страстей. В моей жизни все было в высшей степени разумно: и диссертация, и карьера преподавателя, даже женитьба. Повсюду меня защищали ограды, перила, страховочные канаты и т. д., однако же в прошлом я иногда испытывал желание перемены участи, иной судьбы… Но страх всегда преследовал меня… Да, готовность пойти на риск, вдохновение на грани ослепления, смелость на грани безумия — вот что очаровывало, завораживало меня в Бенжамене Брюде, столь не похожем на меня и столь похожем в самом начале своего пути на тот образ гения, что существовал в моем воображении, образ чарующий, но пагубный, несущий гибель не только себе, но и окружающим». Александр с глубоким вздохом отвлекся от размышлений, нацепил очки на нос и вновь взялся за чтение.

Вечером, когда Александр вошел в ресторан, он к большому своему неудовольствию заметил, что столик, за который он привык садиться каждый день, на сей раз оказался занят: там разместилась семья, судя по виду, голландцев или датчан. Отец, мать, мальчуган и девчушка… Но они были все как на подбор такие светленькие, такие симпатичные и открытые, они так и лучились весельем и взаимной любовью, что все его недовольство и дурное расположение духа мгновенно улетучились. Он уселся за столик в другом углу зала, как всегда спиной к стене, и осмотрелся по сторонам. Он увидел, что уже знакомый ему студент, по обыкновению уставившись в книгу, приставленную к графину, принялся за еду. Коммивояжер уже потягивал кофе и, старательно вытирая и разглаживая усы, старался таким образом не то подавить, не то скрыть зевоту. Александр бросил взгляд в сторону кухни и увидел, как повар, закатав рукава рубашки, ставил в духовку пиццу.

— Простите меня, я не должен был сажать посетителей за ваш столик, — извиняющимся голосом произнес официант, подходя к Александру, чтобы принять заказ.

— Не стоит извиняться, какая разница, где сидеть. Надо быть всегда готовым к переменам, — ответил Александр, склоняясь над меню (сказать по правде, он его уже выучил наизусть, потому что особого разнообразия в выборе блюд в этом заведении не наблюдалось). — Сегодня я, пожалуй, съем пиццу и выпью бокал вина.

Александр подумал, что Брюде в семнадцатилетнем возрасте, вырвавшись из лицея и из лона семьи, должно быть, ужинал консервами в своей крохотной квартирке. Как и студент из ресторана, он, конечно же, всегда за едой читал, читал как одержимый, даже не чувствуя вкуса того, что он ел. Вероятно, он читал почти все ночи напролет, сидя в постели и накинув на спину одеяло. Он делал выписки, вел дневник… Иногда, когда слова и идеи захватывали его целиком и увлекали за собой, он начинал писать стихи, именно не сочинять, а писать словно под диктовку невидимого и неведомого бога… вероятно, бога ужаса и разрушения…

Когда Александр вышел из ресторана, он несколько раз вдохнул полной грудью свежий морозный воздух. Земля была покрыта тонким слоем снега, белого и искристого, но снегопад уже прошел. Полная луна, словно перерезанная пополам длинным узким облаком, медленно и важно плыла по небосклону.

Александр чувствовал, что его клонит ко сну; он несколько раз зевнул и направился к отелю, ступая осторожно, чтобы не поскользнуться и не упасть. Спать, дремать, грезить, видеть сны… И вновь его посетила мысль, с недавних пор буквально преследовавшая его, ставшая навязчивой идеей: «Сон есть некое подобие смерти…»

Холл отеля, всегда довольно плохо освещенный, в тот вечер был еще и абсолютно пуст, так что казался местом мрачным и даже опасным, словно то был не холл приличной, хотя и скромной гостиницы, а какой-нибудь разбойничий притон. Однако Александр обратил внимание на то, что в полутьме каким-то странным, почти нереальным образом выделялась одна из застекленных витрин. Два небольших, но очень ярких светильника, спрятанных во мху, освещали снизу и сбоку ветви кустарника и чучела рассевшихся на ветвях птиц, чьи стеклянные глаза горели огнем, блестели, как драгоценные камни. Александр рассматривал группу застывших птиц, которую он уже хорошо изучил, и тотчас же заметил, что на сей раз среди них есть «новичок», чье необычайно яркое оперение резко выделялось на фоне серовато-коричневатого оперения других птиц. Александр был совершенно уверен, что этой птицы в витрине раньше не было, потому что выглядела она столь необычно, что не заметить ее было просто невозможно… она буквально притягивала, приковывала к себе взгляд! Птица сидела на самой высокой ветке и потому как бы доминировала, царила над группкой других «крылатых призраков», как называл их про себя Александр, но в отличие от них она была как живая. Казалось, она вот-вот издаст громкий крик, расправит крылья, взмахнет ими и взлетит… На голове у нее красовался красный шлем, грудь украшало черное жабо с золотистым отливом, на крыльях странным образом чередовались желтые, зеленые и синие перья. Одним словом, волнующая красота этой диковинной птицы составляла разительный контраст с общим зловещемрачным видом холла.

Александр долго рассматривал незнакомца, буквально завороженный блеском пестрого оперения. Он почувствовал, как из глубин его памяти начали всплывать какие-то пока еще очень смутные, расплывчатые образы. Хотя он и не мог сказать, что это за птица, ему казалось, что он когда-то уже где-то видел ее. Без сомнения, то была гостья из экзотических заморских краев; ее можно было бы принять за попугая, если бы не клюв… то есть если бы клюв у нее не был таким прямым, а также если бы она не отличалась таким изяществом и такой гордой посадкой маленькой головки, что совсем не свойственно знаменитым болтунам.

Внезапно Александр вспомнил, как они с Элен посетили оранжерею в зоопарке города М. Случилось это через несколько дней после первой их встречи и знакомства… Они договорились встретиться в зоопарке и во время этого свидания прогуливались по дорожкам, уделяя гораздо больше внимания своей зарождающейся любви, чем сидевшим в клетках животным. Наконец они зашли в оранжерею. В середине зимы там было тепло и сыро; вокруг небольшого водоема стояли густые заросли пышной, роскошной болотной растительности, такой ярко-зеленой, что можно было подумать, будто на дворе не зима, а жаркое лето. На гладких камнях, выступавших из воды, нежились морские черепахи. В застекленных клетках дремали ящерицы, вараны, хамелеоны, даже крупный питон, свернувшийся в клубок на песке. Вся эта «хладнокровная фауна» застыла в оцепенении, земноводные не двигались, а только иногда лишь приоткрывали и щурили глаза. Элен смотрела на них, ошеломленная, завороженная, словно оцепеневшая от их вида; казалось, она потеряла интерес к Александру и слушала его крайне рассеянно. Он почувствовал, как в душе у него зародилась и начала нарастать тревога, а любовь, которую он ощущал всего несколько минут назад, вдруг куда-то отступила…

Но внезапно они оба вздрогнули от мелодичного не то посвиста, не то пения, и вот перед ними среди вроде бы безжизненных зарослей появилась чудесная птица, сидевшая на немного наклоненной верхушке карликовой пальмы. Да, это была та же самая птица! Александр мог бы в этом поклясться! То же яркое и чрезвычайно пестрое оперение, та же неподвижность… хотя та птица в оранжерее и была живой, о чем свидетельствовали не то короткие трели, не то посвисты. Элен больше не смотрела на маленьких чудищ, она не сводила сиявших восторгом глаз с невиданной по красоте птицы. Тревога, которую только что ощущал Александр, мгновенно рассеялась, словно рассеялись злые чары, и он почувствовал, как некая неведомая сила влечет его к спутнице, и сопротивляться этой силе он совершенно не в состоянии. Быть может, именно в тот день все между ними и началось? Вполне вероятно, хотя с уверенностью он этого утверждать и не мог… Только образ чудесной птицы навеки запечатлелся в его памяти…

Сколько времени Александр простоял у витрины? Когда он наконец отвел от нее взор и отвернулся, он заметил, что портье, находившийся, как всегда, за конторкой, наблюдает за ним очень внимательно и на его лице написана целая гамма чувств: растерянность, смущение, недоумение. Взгляды их встретились, и портье тотчас же опустил голову и сделал вид, будто с великим тщанием просматривает книгу записи постояльцев. Он поднял голову только в тот миг, когда Александр подошел к конторке вплотную.

— Добрый вечер, господин Брош.

— Добрый вечер, как странно…

— Что странно?

— Да вон в той витрине появилась новая птица с очень ярким оперением. Вы обратили на нее внимание?

— Новая птица? Да нет, я что-то не заметил никаких перемен. Должен вам сказать, что я сегодня пришел довольно поздно и у меня было много неотложных дел, так что мне было не до птиц…

— Понимаю, понимаю… ну конечно… вы были заняты… но все же очень странно… до сегодняшнего дня здесь никогда ничего не менялось, и вот сейчас, когда я вошел, эта птица бросилась мне в глаза. Кто мог ее туда поместить?

— Хозяин, конечно. Он у нас страстный любитель всяких зверушек и птичек… Мы его здесь видим нечасто, но сегодня он, вероятно, заходил с утра… Да, господин Брош, вам письмо… держите…

Здоровой рукой портье протягивал Александру письмо, и при этом движении стало особенно отчетливо видно, как жалко свисает с другой стороны пустой рукав пиджака.

Александр взял конверт, отошел на несколько шагов, поближе к укрепленному на стене светильнику, и вскрыл письмо. Ему потребовалось обследовать все карманы в поисках очков. «Бог мой, — подумал он, — без них я совсем ничего не вижу! Совсем механизм разладился! Разваливаюсь на части!»

Письмо было от мадам Санье. Она писала, что заходит время от времени в дом профессора, когда выпадает солнечный денек, чтобы проветрить комнаты. Она сообщила, что вызвала мастера, чтобы заменить на крыше несколько сломанных или сорванных ветром черепиц. Увы, герань, росшая в открытом грунте, погибла.

А в остальном все шло своим чередом, все было вроде бы в порядке. Она благодарила Александра за присланный им чек в счет оплаты ее услуг и спрашивала, собирается ли он в скором времени вернуться. «Вернуться? Не знаю… вот уж чего не знаю, того не знаю…»

Александр сунул письмо в карман, пожелал портье доброй ночи и вошел в лифт, где и вернулся к размышлениям о Бенжамене Брюде.

На протяжении нескольких дней снег шел не переставая, и это белое пушистое покрывало становилось на земле и крышах все толще и толще; снег налипал на ветви деревьев и заставлял их клониться к земле; он толстым ковром лег на аллеях парка, из-за чего ходить по ним стало невозможно. Снегоуборочные машины тщательно расчищали улицы, как проезжую часть, так и тротуары, так что ежедневно по утрам Александр шел в библиотеку, пробираясь между двумя рядами сугробов. Он осторожно ступал по обледеневшему асфальту и более остро, чем когда бы то ни было, осознавал, что прежней ловкости ему уже никогда не вернуть. Однако сколь ни велики были трудности путешествия по заснеженным улицам, он ни разу не отказался от мысли пойти в библиотеку, ни разу даже не подумал о том, чтобы остаться на весь день в отеле. Напротив, он торопился добраться до библиотеки и спрятаться там, как в надежном убежище, ибо там ждал его ставший столь дорогим его сердцу кабинет, где было тихо и тепло. Когда Александр входил в этот кабинет в восемь часов утра, день еще только занимался, и в кабинете было еще темно, как-то серовато, что ли… Александр включал свет, становился лицом к окну и смотрел, как медленно опускались снежинки в глубокий «колодец» внутреннего двора библиотеки. Голубей, кстати, видно не было, наверное, улетели куда-то. Александр клал на стол тетрадь для записей, карандаш и со смешанным чувством любопытства и тревоги открывал папку, над которой ему предстояло трудиться весь день.

После трех недель изучения наследия Бенжамена Брюде Александр дошел только до седьмой папки. Когда Вера ему ее принесла, бережно прижимая к груди, словно она несла новорожденного младенца, Александр заметил на густой шапке ее темных волос крохотные поблескивавшие капельки, в которые превратились растаявшие снежинки. Должно быть, Вера шла по улицам города с непокрытой головой, и легкий морозец заставил заиграть на ее обычно бледных щеках яркий румянец, что придало ее лицу очарование и свежесть молодости.

Когда Вера склонилась над столом, чтобы положить на него папку, Александр ощутил тонкий аромат ее волос, и это произвело на него очень сильное впечатление, взволновало до глубины души, он вдруг вспомнил один эпизод из своего далекого детства. Он тогда был болен и остался один в пустом доме. Он лежал в постели и ждал возвращения матери; уже смеркалось, а он побаивался темноты и испытывал не просто беспокойство, а настоящий страх, близкий к ужасу. Мать где-то задерживалась, и Александр включил ночник, чтобы не было так страшно. Наконец он услышал звуки шагов на посыпанной гравием дорожке, потом — скрип и скрежет открывшейся калитки, и вот уже его мама вошла в комнату и склонилась над ним. «Ну, как ты себя чувствуешь? У тебя все еще держится жар? Тебя знобит?» Вот тогда он и увидел на ее волосах и на меховом воротнике мелкие-мелкие снежинки, таявшие на глазах. Да, на улице шел снег и ложился тяжким бременем на деревья и кусты. Когда мама поцеловала Александра в лоб, он ощутил запах, очень тонкий и приятный запах ее чуть влажных волос и намокшего меха.

Александр подумал, что на протяжении последних недель из глубин его памяти все чаще и все настойчивее выплывали картины и образы детства, становясь с каждым разом все более отчетливыми, почти осязаемыми, и в то же время он все чаще и чаще забывал имена и фамилии людей, а забыв, уже не мог вспомнить, как ни старался.

Вера положила папку на стол прямо перед Александром. Без сомнения, Александр, находившийся в эту минуту в плену своих воспоминаний, не сразу вернулся в день сегодняшний и потому взглянул на нее растерянно и даже немного испуганно.

— Что-нибудь не так?

— Нет, нет, ничего… спасибо… — забормотал он, но, увидев, что девушка смотрит на него на сей раз с почти приветливой улыбкой, торопливо продолжал: — Это ведь седьмая папка, не так ли? А сколько их там еще?

— Много.

— Много… Правда много? Но все же сколько?

— Не знаю… Да какая разница! Сами увидите! Не волнуйтесь! Могу сказать вам только одно: вам будет чем заняться на протяжении довольно длительного времени. Работы вам хватит с избытком!

Вера вновь напустила на себя надменный вид, и потому Александр смутился и на дальнейших расспросах не настаивал.

Именно в изучение седьмой папки Александр и погрузился. Он продвигался вперед в своих изысканиях с большим трудом, так как почерк Брюде становился все более неразборчивым, словно человека, писавшего на этих листках бумаги, сжигал какой-то внутренний огонь; текст изобиловал помарками, зачеркнутыми словами и целыми фразами, вставками, так что прочесть некоторые абзацы было порой просто невозможно. В душе Брюде поселились ярость и злоба, и с каждым днем они росли и ширились. По его мнению, людям свойственно сбиваться в толпы, как животным свойственно сбиваться в стада и стаи, и эти человеческие толпы отвратительны. Человек осужден на погибель, он обречен, и обречен безвозвратно… Все его деяния смешны… Брюде выдвинул гипотезу, представляющую собой настоящее богохульство… святотатство в теологическом плане: мир людей, по его мнению, есть не что иное… как экскременты Господа Бога!

Бенжамену только что исполнилось восемнадцать. Александру было непонятно, каким образом при таких настроениях и при таких идеях он смог пойти на экзамен на звание бакалавра и успешно сдать его. Загадка… нет, здесь крылась какая-то тайна! Но никаких намеков на раскрытие этой тайны в дневнике Александр не обнаружил. Брюде упоминал о том, что для выплаты приличной суммы на безбедное существование отдельно от семьи его отец выставил непременное условие: поступление в университет. Это благородное предложение было принято, но, чтобы досадить еще раз «людоеду», Брюде записался на филологический факультет, ведь чтение книг было в глазах «людоеда» пустой тратой времени, никчемным занятием. Из всего вышесказанного в общем-то следовал вывод, что «людоед» на деле не был столь уж мерзким и отвратительным, как изображал его Бенжамен, ведь он действительно повел себя благородно… Правда, быть может, он втайне был очень рад услать своего скандально известного отпрыска подальше от отчего дома, кто знает? И вот юный Брюде обрел свободу, стал совершенно независим. Осудив себя на добровольное затворничество или заключение в снятой однокомнатной квартире, он писал, писал как одержимый. Он покидал место своего заточения лишь для того, чтобы время от времени посещать лекции, иногда даже по вроде бы совершенно «неподходящим» для него дисциплинам. Он неоднократно подчеркивал, что посещение лекций было для него лишено какого-либо «практического смысла» и, по сути, было бесполезно. Не было даже речи о том, чтобы сдать экзамен на ученую степень лиценциата, выбрать профессию, сделать карьеру, а если он и мечтал о карьере, то мечтал стать «архангелом-губителем» и никем иным!

Именно в это время, как вспоминал Александр, он и познакомился с Брюде. В ходе первой беседы Александр, разумеется, нашел юношу немного странным и даже внушающим определенное беспокойство, но, конечно, он и не подозревал о той бездонной пропасти отчаяния и злобной ярости, что разверзлась в этой душе и о наличии коей сейчас столь явственно свидетельствовал находившийся у него перед глазами дневник. Как ни парадоксально, в тот день Брюде выказал себя довольно вежливым, внимательным, даже почтительным. Он умел нравиться, умел очаровывать, и для этого ему не надо было прикладывать никаких усилий, ибо он был наделен какой-то таинственной дикой красотой, притягивавшей и завораживавшей. И Александр, бывший человеком простодушным, наивным, был вынужден сейчас чистосердечно признать, что тогда сей «ангел-губитель» буквально покорил его.

Во время первой беседы Брюде подверг критике Рембо и сюрреалистов, в особенности сюрреалистов. Он упрекал их одновременно за их «политическую ангажированность», за создание «теории безумной любви» и за то, что он именовал «ретроградным романтизмом», то есть отсталым и реакционным романтизмом. Следовало признать, однако, что проделал он это на редкость умно, тонко, по-юношески страстно, и Александр, не относившийся к числу поклонников сюрреализма, не был на него в обиде и не судил строго, а скорее даже с одобрением выслушал его разглагольствования. В конце разговора Брюде, как бы подводя черту, заявил: «Все они были ложными бунтарями… Дадаисты, по сути, были правы, но и они не пошли до самого конца, а надо было бы быть последовательными, надо было провозгласить Эпоху царствования Великого Ничто!»

Найдет ли Александр какие-то упоминания об этой первой встрече в рукописи, которую он упорно продолжал расшифровывать со всевозраставшими затруднениями, ибо почерк стал крайне неровен и неразборчив? Вполне вероятно, найдет, но пока никаких упоминаний об их беседе не встречалось, и Александр, сгорая от нетерпения, перелистал несколько страниц, проглядывая их мельком, но все его старания оказались пока что тщетны.

Осознав это, Александр вернулся назад и принялся изучать отрывок, в котором Брюде объявил о необходимости разрушения и расчленения языка, о необходимости заставить язык «выблевывать части речи и слова». Он утверждал, что в какой-то мере в подобную игру уже играли и до него, он признавал в качестве своих предшественников и сообщников таких авторов, как Селин, Эзра Паунд и Джойс, в особенности Джойс — автор «Поминок по Финнегану», но и тут он утверждал, что надо было им идти дальше, дробить слова, ломать синтаксис, сжигать и уничтожать смысл высказываний. И тогда, по его мнению, текст превратился бы в черный монолитный и непроницаемый блок, в агломерат различных составляющих его «веществ», расплавившихся и образовавших некий новый сплав в результате невиданного доселе по своей мощи пожара, и к этим «веществам» в том сплаве присоединились бы и мерзкие останки человеческой плоти: волосы, кости, зубы, жир… Целые страницы были исписаны текстами такого рода, все более «темными» по смыслу. Александр отметил про себя, что именно в тот период, когда излагались эти бредовые идеи, Брюде, пребывая в некоем подобии транса, лихорадочно излагал свои идеи не только в прозе, но и в поэзии; именно тогда он написал большинство из тех стихотворений и поэм, что были опубликованы несколько лет спустя в сборнике «Сильная рука», ставшем своеобразной библией секты юных нигилистов.

Подняв голову, Александр взглянул в окно… снег все еще шел, падал крупными хлопьями. Александр задался вопросом, намного ли увеличился слой снега на земле и не будет ли он сам вечером испытывать дополнительные трудности по дороге в отель. Быть может, произойдет то, что уже однажды привиделось ему во сне: будто снег накрыл белым саваном и город, и вообще весь мир. Если это произойдет, он станет пленником библиотеки, узником… он окажется в ней словно в коконе… и стенки этого кокона будут поглощать все звуки… и тогда наступит полнейшая, абсолютная тишина…

В который раз Александр вспомнил о доме, в котором провел детство, и об утонувшем в снегу садике, потому что во времена его детства, как ему казалось, зимы были более снежными и более суровыми, чем теперь. Он вновь увидел всю семью, собравшуюся в кухне, где в печи весело потрескивали дрова и было так тепло и уютно. Иногда там же сушили белье, и оно висело на толстых веревках, натянутых под потолком, а поверх рубашек и простыней красовались прищепки. В окно было видно, как падал и падал снег, укрывавший сад и огород толстым белым «одеялом». В этих воспоминаниях была странная… приятность, что ли, дарившая Александру радость, но была и грусть, потому что все его близкие уже умерли… Но однако же радость от этих воспоминаний перетягивала на чаше весов, и он вновь задался вопросом, не этого ли так не хватало Бенжамену Брюде. Быть может, юноша страдал от того, что не имел возможности с любовью, с нежностью и с грустью вспоминать простой деревенский дом, любивших друг друга членов семьи… Быть может, он испытывал сердечные муки потому, что не мог вспомнить, как падал за окнами снег и как снегом заносило весь сад. Все в его жизни было мрачным, горьким, все причиняло боль и обиду; словно из какой-то незаживающей раны текла черная кровь и заливала весь мир, окрашивая его в черный цвет.

Пять часов вечера. Уже ощущалось приближение ночи, ибо небо стало пепельно-серым, и на этом фоне была заметна легкая рябь от мягко скользивших к земле белых хлопьев. Александр увидел, как вдалеке между двумя рядами стеллажей прошла Марина, неся в руках стопку книг. Их взгляды на краткий миг встретились, и он был тронут тем, что она посмотрела в его сторону. Да, значит, она не забыла о его существовании, чего он втайне опасался, ведь, по сути, кто он для нее? Просто очень старый человек, живущий среди таких же старых и дряхлых, то есть ветхих книг… постепенно становящихся хрупкими… И он сам, и эти книги должны будут в один прекрасный день рассыпаться, превратиться в прах. Однако девушка не забывала о нем, хотя по отношению к нему она, вероятно, испытывала смешанные чувства… нечто вроде смеси жалости и отвращения… должно быть, при виде его она сама ощущала, что молодость и жизненные силы бьют в ней ключом, играют и горят, подобно тому, как горят и переливаются разноцветные огоньки иллюминации, что зажигают на холмах с приходом весны. Старость и смерть «предназначались» другим, существовали для других. Несомненно, она считала себя бессмертной или, скорее, просто не думала ни о старости, ни о смерти, ибо вся она была устремлена к жизни, к простому счастью существования в этом мире и к существованию в этом цветущем теле. Несомненно, она так же думала о возлюбленном, с которым она встретится вечером в какой-нибудь комнате или квартирке, снимаемой веселым студентом, где все стены оклеены театральными или киношными афишами, где повсюду в беспорядке громоздятся книги, а на полу и на стульях валяется разнообразная одежда. Он станет целовать ее в губы, его руки примутся ласкать ее голую спину под шерстяным свитером, в конце концов она стянет его через голову, а он «вытряхнет» ее из джинсов. Какова она обнаженная? О, разумеется, она очень красива; быть может, кое-где ее тело усыпано веснушками, как это свойственно рыжим (Александр не раз представлял себе эту картину, угадывая контуры девичьего тела под одеждой). Что касается его самого, то подобные действия он многократно совершал и с Элен, и с другими женщинами, но теперь он может совершать их лишь во сне. Вид молодых женщин его еще волновал, но желание постепенно ослабевало, пока не исчезло совсем, а тело… словно избавилось от какого-то естественного, присущего ему свойства или качества. В юности, по его мнению, была какая-то целостность, какая-то полнота, какая-то незаменимая благодать, которые составляли сущность, так сказать, и «субстанцию» красоты и любви. Эти неотъемлемые составляющие юности с годами, однако, словно «усыхали», рассыпались, становились хрупкими, «как старые книги, — пришло ему на ум, — да, как старые книги».

Александр вновь склонился над рукописью и принялся ее листать, просматривая еще не прочитанные страницы, останавливаясь наугад на каких-то вырванных из контекста фразах, и в результате наткнулся наконец на место, которое уже давно и тщетно искал. Брюде довольно подробно описал их первую встречу, и Александр, окончательно прогнав от себя остатки сна, с нетерпением взялся за чтение.

Сначала Брюде изложил содержание лекции, на которой он присутствовал, а затем принялся растравлять свои раны и с обычной для него тягой к преувеличению и злобой стал бичевать то, что он именовал «предательством со стороны сюрреалистов». Однако из всего им сказанного в данном случае было ясно, что личность преподавателя, читавшего лекцию, его заинтересовала. Александр с тайным удовлетворением отметил, что Бенжамен Брюде признавал у него наличие тонкого ума, большой эрудиции, дара красноречия и умения установить контакт со слушателями и с собеседником и даже наличие определенного шарма, против которого юноша, по его собственному признанию, не мог устоять, хотя он и не разделял точки зрения лектора на литературный процесс. А кстати, что общего было у этого бунтаря с университетом? Какое он имел к нему отношение? Почему он приходил туда, где сталкивался со сборищем тех, кого он называл «допотопными чудищами», «старыми развалинами», с педантами и конформистами, жившими вне реальности, в удобной стерильной камере, под прикрытием и защитой чудесного колпака интеллектуальных ценностей и высокодуховных исканий и размышлений? Разве не называл он преподавателей «цепными псами» меркантильного общества наживы, лишающего человека воли и возможности распоряжаться собой по собственному усмотрению? Разве не считал он, что их главной задачей, их «функцией» было создание, обучение, вернее, натаскивание новых поколений «цепных псов» путем умело осуществляемого «промывания мозгов»? Как оказалось, если Брюде время от времени и заходил в университет, то, по его словам, делал он это только для того, чтобы проверить, сколь велика «катастрофа», сколь далеко зашел «процесс распада», а также для того, чтобы усилить свою ненависть и заострить жало презрения. Но на сей раз, по свидетельству Брюде, произошло нечто необычное: этот профессор Брош заинтересовал, даже заинтриговал его, а вот по каким причинам, он и сам, пожалуй, до конца не понимал. Брюде подробно описал, как после окончания лекции подошел к кафедре, где профессор собирал листки с записями и книги и укладывал их в портфель, как, преодолев внезапное смущение, осмелился заговорить с ним. В ходе последовавшей за этим дискуссии Брюде, по его собственной оценке, выказал себя человеком страстным, но, однако же, очень вежливым и даже обходительным. По словам Брюде, профессор тоже заинтересовался необычным слушателем, это было очевидно, так как слушал он его с большим вниманием; затем, взглянув на часы, профессор заявил, что должен идти, так как его ждут неотложные дела, но он тотчас же предложил собеседнику встретиться на следующий день в университетском кафе и выпить по чашке кофе или пропустить по стаканчику вина. Брюде признался на страницах дневника, что сам был немало удивлен тем, что согласился принять это любезное предложение. Почему он допустил такой «прокол»? Почему вдруг в его желании и даже жажде одиночества обнаружилась слабина? Почему он изменил самому себе? Почему совершил то, что именовал «предательством», «изменой»? В дневнике он задавал себе бесчисленные риторические вопросы, ругательски себя ругал, поносил и оскорблял за проявленное малодушие. Он писал, что запрещает себе вести переговоры с добропорядочными и законопослушными членами общества, вступать с ними в сделки, ведь это и есть соглашательство, конформизм, а значит, и предательство. Брюде принял решение забыть о назначенной встрече… но все же на следующий день явился на нее с твердым намерением сразу же пойти в наступление, потому что атаковать — куда достойнее, чем спасаться бегством. Брюде описал их встречу так: Брош был любезен, приветлив, открыт, внимателен, по-прежнему выказывал живой интерес к необычному новому знакомому и твердую решимость не поддаваться на провокации со стороны собеседника, коих в ходе разговора было великое множество. Брюде без устали провозглашал весьма необычные лозунги странного свойства: «Смерть литературе! Смерть логике! Надо покончить с институтом брака! Надо прекратить плодить себе подобных!» Он пытался нащупать у профессора слабые места, чувствительные точки, которые при прикосновении к ним отзывались бы острой болью… Во время беседы он узнал, что профессор женат, имеет двух сыновей. Профессор Брош для Бенжамена Брюде стал идеальным воплощением того, что люди называют нормой, то есть воплощением того, что для него самого было всего лишь сгустком иллюзий, самообманом, одним словом, тканью, готовой в любую минуту распасться на отдельные нити, а с другой стороны — монолитным блоком уверенности, даже неколебимой убежденности в непреложности и истинности определенных идей и фактов… Короче говоря, профессор Брош был воплощением того, что Брюде более всего ненавидел и презирал в людях. И однако же этот человек слушал излияния Брюде, слушал внимательно, а если и прерывал, то только для того, чтобы вставить короткое замечание, причем делал это умело, тактично, благожелательно, проявляя явную заботу о том, чтобы его собеседник говорил свободно и прямо, без обиняков и недомолвок; в этом сказывался несомненный талант опытного педагога, но Брюде, повсюду усматривавший измену, всех и вся подозревавший в предательстве, и здесь словно носом чуял западню. Он ощущал себя редким ядовитым насекомым, оказавшимся под пристальным взором ученого-энтомолога, а потому чувствовал себя униженным. Но после долгого самокопания он вдруг обнаружил в глубине своей души тайное желание найти скрытые пороки и слабые места этого твердокаменного, уверенного в себе и в своей правоте человека, а потом постепенно, потихоньку сделать подкоп под его великолепную самоуверенность и подорвать ее, разрушить, уничтожить. Опыт предстояло поставить опасный, но попробовать стоило, ведь результатом этой попытки могла стать вполне вероятная «победа Великого Ничто, Великого Небытия»!

Рассказ о встрече с профессором Брошем на этом обрывался. Следующие страницы представляли собой долгие и довольно нудные размышления на тему смерти, убийства и самоубийства.

Александр поднял голову и растерянно огляделся… Так вот как воспринял Брюде их первую встречу, о которой он сам сохранил более «невинные» воспоминания! Он тогда с любопытством и с интересом выслушал то, что ему представлялось чем-то вроде исповеди одного из представителей буйного племени «проклятых поэтов». Брюде брызгал слюной, изрыгая проклятия в адрес литературы, но сам он писал и уже за одно это был достоин всяческого снисхождения и отпущения грехов. Это он-то, Александр, выступал в роли ученого-энтомолога? Ну да, конечно, разумеется, кое-что от любопытного ученого в нем в тот момент действительно было… но если он и был «энтомологом», то «энтомологом» чувствительным, милосердным, добрым, сострадательным, к тому же тогда еще не подозревавшим, что «насекомое», которое он изучал, представляло большую опасность, так как было очень ядовитым.

Александр закрыл папку, подпер голову руками и попытался поточнее вспомнить, что же именно говорил Брюде в ходе их первой беседы. Увы, слова припоминались с трудом, воспоминания были отрывочны, бессвязны, расплывчаты; зато Александр отчетливо сейчас видел лицо юноши, каким оно было тогда: лицо аскета, словно истощенное и иссушенное голодом и бессонницей, с горящими лихорадочным, болезненным огнем глазами. На голове у него во все стороны торчали непокорные волосы, казалось, никогда не знавшие расчески. Александр вновь словно воочию увидел руки этого странного парня: худые, костлявые, нервные, беспокойные, постоянно двигавшиеся, немного подрагивавшие; эти руки стремительно выхватывали сигарету из пачки, зажигали ее и очень быстро гасили, яростно вдавливая в блюдце окурок.

Александр блуждал в своих воспоминаниях, когда громкий стук в стеклянную дверь кабинета заставил его очнуться. Это была Вера, смотревшая на него с явным неодобрением.

— Что происходит, господин профессор? Вы знаете, который час? Можно подумать, что вы вознамерились здесь заночевать!

Александр взглянул на часы…

— Ах, Боже мой, уже почти десять! Извините, я просто заработался! Должен признаться, я потерял всякое представление о времени! Я погрузился в чтение чрезвычайно интересного отрывка, интересного для меня лично по многим причинам…

— Я была бы вам очень признательна, если бы вы впредь не засиживались допоздна. Библиотека вот-вот закроется, а мне еще надо расставить книги на полки. Отдайте мне папку, пожалуйста.

— А не мог бы я оставить ее здесь до завтра?

— Вам же известно, что это невозможно! Я должна ее отнести в безопасное место, туда, где она будет в целости и сохранности. Мне даны совершенно определенные указания.

— Но разве не будет она и здесь в полнейшей безопасности? Я закрою дверь кабинета на ключ.

— Не спорьте, прошу вас! Повторяю: уже очень поздно… Из-за вас я зря теряю время…

Тяжело вздохнув, Александр протянул папку Вере, и она буквально выхватила ее у него из рук.

— Поторопитесь, я сейчас выключу свет.

— Хорошо, хорошо… доброй ночи.

— И вам того же.

Выйдя из библиотеки, Александр увидел, что снег все еще идет, но уже не такой густой. Снежинки вились и танцевали в кругах света около уличных фонарей. В этот поздний час прохожих на улицах было мало, и тропинки, протоптанные днем на тротуарах в пушистом белом ковре, уже начали исчезать под слоем новых мягких хлопьев. Александр направился к отелю. Шел он медленно, ступал осторожно; воротник пальто он поднял, чтобы защитить от холода шею и уши. Внезапно он сообразил, что не ужинал и что ресторан, вероятно, вот-вот закроется. Есть ему что-то не хотелось, и он решил, что прекрасно обойдется и без ужина. То и дело спотыкаясь и даже слегка покачиваясь на обледенелом скользком тротуаре, Александр шел знакомым путем, глядя себе под ноги и мысленно повторяя про себя слова Брюде о себе самом, вертя их и так и сяк, пережевывая их, словно жвачку… оставлявшую горьковатый привкус обиды. Слова могут ранить, а порой могут и убивать… Слова Брюде сейчас, тридцать лет спустя, сохраняли свою язвительность, злобу и ядовитость, и Александр ощущал резкую боль от укуса этого жала.

Добравшись до номера, Александр тотчас же лег спать, но заснуть не мог долго, так как его преследовало неприятное видение: перед его взором неотступно маячила физиономия Брюде, корчившего какие-то жуткие рожи. Александр долго-долго ворочался в постели, пока не забылся сном.

Снилось ему, что его пригласили выступить с лекцией о творчестве Брюде в одном крупном книжном магазине, скорее походившем на литературное кафе, ибо там имелась стойка, а в большом зале стояли мраморные столики, за которыми сидели посетители, потягивали вино, пили кофе, болтали. Хозяин книжного магазина указал Александру на стул, стоявший в центре четырех составленных вместе столиков, и со словами «Вам тут будет удобно» удалился, исчез, даже не удосужившись представить его тем дамам и господам, что занимали места около него и при этом не обращали на него никакого внимания. Посетители, без сомнения, пришли сюда, чтобы выпить какой-нибудь напиток и что-нибудь съесть… Но что они собирались есть и пить? Вот это-то и было непонятно, так как перед каждым из молодых людей, элегантных, стройных, державшихся прямо и чинно, аккуратно одетых (у всех были повязаны галстуки), какой-то тип, наверное, официант, молча поставил по серебряному бокалу на очень тонкой и высокой ножке из черного эбенового дерева, разложил очень длинные, очень тонкие и, вероятно, очень острые ножи, а также ложки с ажурными ручками, а затем исчез следом за хозяином заведения. Бокалы так и остались пусты, но никто не выказывал никаких признаков нетерпения. Справа от Александра расположилась юная парочка, поглощенная любовной беседой. Александр решил подождать, пока они закончат разговор, чтобы начать излагать свои мысли по поводу творчества Брюде, но влюбленная парочка и не думала прекращать свое милое воркование, так что ждал Александр напрасно; в конце концов он вежливо намекнул влюбленным на то, что собирается приступить к чтению лекции; они оба взглянули на него с удивлением, но все же соизволили умолкнуть.

Александр еще размышлял над тем, что же он будет говорить, ибо тема была очень обширна, благодатна и сложна, а аудитория была, как ему показалось, к этому разговору совершенно неподготовлена, ибо ничего не знала о Бенжамене Брюде, как вдруг перед ним возник какой-то мужчина уже довольно зрелого возраста и принялся задавать ему вопросы. Другие зрители или слушатели (если только их можно было так назвать) продолжали демонстрировать полнейшее равнодушие к происходящему, а некоторые даже вновь возобновили задушевные беседы. Мужчина, устроивший Александру нечто вроде допроса, говорил громко и уверенно, перекрывая невнятный гул других голосов, так что Александр прекрасно разбирал его слова.

— Знаете ли вы, — заявил незнакомец, — что Брюде однажды декабрьским вечером в приступе разрушительной ярости, которая сродни ярости иконоборца, сжег часть своей библиотеки, случайным образом выдергивая книги со стеллажей, подобно генералу, наугад выдергивающему из строя солдат провинившейся армии, проигравшей сражение, чтобы их расстрелять? Так вот, именно таким образом он уничтожил в топке произведения Монтеня, Паскаля, Руссо, Стендаля, Флобера, Мориака, Пруста; и это еще можно хоть как-то понять, потому что это все авторы, которых причисляют к «цвету французской литературы», авторы, составившие ее честь и славу, в то же время их можно назвать «добропорядочными французами», что в устах Брюде звучало страшным ругательством, а соответственно, они были ему отвратительны и ненавистны. Однако вместе с произведениями этих авторов он уничтожил и произведения маркиза де Сада, Лотреамона, Бодлера, что может показаться просто поразительным. Да, да, их книги тоже были сожжены! В ту ночь он пришел в такое бешенство, что мог бы, вероятно, спалить и свою квартиру, и поджечь Государственную библиотеку… А почему бы нет? Ведь он был зол на книги как таковые, он ненавидел вообще все книги! Да, кстати, он рассказывал, что произведения де Сада поддавались огню с трудом, долго тлели, но не вспыхивали ярким пламенем, а медленно-медленно превращались в угли, и ему довольно долго пришлось ворочать эти угли кочергой, дробить на мелкие кусочки, чтобы все же уничтожить. Бодлер и Лотреамон уже давным-давно превратились в горстки пепла, а маркиз, этот приспешник дьявола, все еще сражался с огнем, но Брюде, по его словам, за это еще больше его возненавидел.

Александр был потрясен всем услышанным, он в полной растерянности внимал словам незнакомца, а тот, приходя во все большее возбуждение, все говорил и говорил, и никто из присутствующих, кроме Александра, больше его не слушал. Элегантные молодые люди по-прежнему рассеянно взирали на свои пустые бокалы, юные влюбленные вновь принялись флиртовать, а по аллее прохаживались равнодушные прохожие из числа праздношатающихся зевак и ротозеев.

«Кто это такой? — спрашивал себя Александр. — Совершенно очевидно, я не один изучаю дневник Брюде. Этот крикун, этот бесноватый меня почти опередил! Ведь я сам только сегодня прочитал этот отрывок, что он здесь цитирует почти наизусть. Но ведь лишь мне принадлежит это эксклюзивное право! Наглец! Фальсификатор, искажающий истину! Подлец! Негодяй!»

Александр ощутил, как его захлестывает слепая ярость. Он был готов придушить этого ученого болтуна, задушить своими руками, но на деле он смиренно и трусливо продолжал слушать собеседника, а тот, обретая все большую уверенность во вседозволенности, принялся греметь и грохотать, жестикулируя, словно великий трибун перед восторженной толпой.

После беспокойной ночи и пробуждение было отвратительным, так как во рту чувствовался тошнотворный привкус из-за снотворного, которого Александр проглотил ночью довольно много, потому что постоянно просыпался; когда же он засыпал, сон, один и тот же сон, повторялся с поразительным постоянством.

Александр явился в библиотеку к самому открытию и к своему огорчению обнаружил, что снова дежурила Вера, и вид у нее был столь же надменный, как и накануне вечером. Она едва соизволила ответить на его приветствие и тотчас же, без обиняков и извинений, заявила, что ему придется подождать, так как ей надо выполнить поступивший из читального зала срочный заказ на литературу. Не вдаваясь далее ни в какие объяснения, она повернулась к нему спиной, оставив на столике какой-то ключ. Александр предположил, что это, должно быть, и есть ключ от таинственного закрытого фонда. Он смотрел на него словно зачарованный, потому что ранее ему никогда не представлялась возможность его увидеть так близко, на расстоянии вытянутой руки. Это был ключ из черного металла, с очень сложным «узором» бородки, кольцо же его имело форму глаза. Александр боролся с желанием схватить ключ и спрятать в кармане, его так и подмывало завладеть им, но он противился этому желанию… Однако ему очень хотелось хотя бы прикоснуться к нему, и он уже протянул было руку… Но тут внезапно появилась Вера, и руку пришлось отдернуть. Она, несомненно, обнаружила, что забыла ключ на столе, и поспешила вернуться, чтобы исправить промах. Девушка с подозрением взглянула на Александра, торопливо схватила ключ, сунула его в карман и, не говоря ни слова, исчезла за стеллажами.

Как показалось Александру, в библиотеке стало еще тише, чем было раньше. Быть может, из-за того, что выпал снег? Теперь до его слуха доносились лишь изредка неясные звуки и шорохи: скрип от закрываемой или открываемой двери, глухое гудение мотора при движении грузового лифта, поднимавшего и спускавшего книги, однако звуков человеческих голосов слышно не было, библиотека казалась отрезанной от внешнего мира, вернее, даже исключенной, изгнанной из него.

Устав ждать, Александр в конце концов удалился в свой кабинет, где он и продремал какое-то время, удобно устроившись в кресле, пока легкий шум шагов не известил его о приближении Веры, что заставило его встряхнуться и принять более «достойную» позу.

— Ну вот, — сказала она, положив папку перед ним на стол. — Желаю успешной работы! Трудитесь хорошенько!

Александру пришло на ум, что девушка заговорила с ним тоном строгой школьной учительницы, обращающейся к ученику начальных классов, или тоном больничной сестры или сиделки, обращающейся к больному, что, по сути, было одно и то же. Совершенно очевидно, Вера вела себя с ним все более и более бесцеремонно, и он уже почти приготовился услышать от нее что-нибудь вроде «Не тратьте время даром» или даже «Будьте умником!». Ему очень не нравился ее надменный, даже спесивый виц, его раздражало то, что она то цедила слова сквозь зубы, то что-то угрюмо бормотала себе под нос, то отдавала указания с покровительственным видом тоном дамы-патронессы. Он всякий раз давал себе слово осадить ее, поставить на место какой-нибудь язвительной фразой, но всякий раз откладывал это «благое дело» на завтра. «Неужто я стал так слаб, так труслив и так покорен?— думал он. — Да, кажется, меня теперь может обидеть каждый… Даже Брюде из могилы преследует меня и грозит покарать за неведомые грехи!»

Александр открыл папку на странице, которую он отметил в своих записях, но вместо того, чтобы продолжить чтение, он принялся листать страницы в надежде случайно наткнуться на отрывок, где описывались бы его взаимоотношения с Брюде. То, что он прочитал накануне по поводу их первой встречи, удивило и встревожило его, и он беспрестанно обдумывал одни и те же вопросы, встававшие перед ним в связи с тем, как истолковал и описал их встречу Брюде. Уж не допустил ли он ошибку с самого начала? Не создал ли ложный образ Брюде? Проявив столь явный интерес к стихотворениям Брюде, чей дар он по достоинству оценил, не поставил ли Александр себя тем самым в двусмысленное, даже опасное положение? Ведь он смиренно сносил все странные выходки молодого человека, он снисходительно относился ко всяческим его «изыскам», а вернее сказать, «закидонам» в области языка, то есть к грубой ругани, чего он, разумеется, не потерпел бы в речи других студентов. В глазах Александра исключительная одаренность Брюде, большой талант, сквозивший в каждой его поэтической строчке, искупали и оправдывали все, какое бы отчаяние и злоба ни прорывались в этих стихах. Александр припоминал, что в тот период ему порядком поднадоела его размеренная, упорядоченная жизнь, заполненная повседневными трудами и заботами, и он порой завидовал экстравагантности и экзальтированности Брюде, его вольнодумству и вседозволенности, даже тому, что он сам называл про себя первыми признаками безумия, еще малозаметными, но уже предугадываемыми Александром. То, что Брюде, повинуясь голосу своей всеразрушающей ярости и всеуничтожающей злобы, воспользовался этим, чтобы втереться к нему в доверие для того, чтобы попытаться найти «трещину» в «здании», казавшемся столь крепким и устойчивым, каковым считал себя Александр, теперь, двадцать лет спустя, ошеломило, поразило профессора, повергло в уныние, ведь гадкий, испорченный, порочный мальчишка, как оказалось, хотел тогда не только «найти в здании трещину», «обнаружить слабое место», но и желал, чтобы это «здание» рухнуло! «Наши самые злейшие враги приближаются к нам переодетыми, скрывая лица под масками, чтобы мы их не опознали, — подумал Александр. — И Брюде надел на себя маску гения, то есть маску, более всего способную привлечь мое внимание и даже в каком-то смысле соблазнить».

Александр продолжал перелистывать дневник Брюде, прочитывая наугад абзацы, иногда даже целые главы. Но, как ни странно, о нем более почему-то не было никаких упоминаний, словно Брюде напрочь забыл об их первой встрече и о коварном плане, вызревшем в его воспаленном мозгу. Вновь то и дело речь заходила о «людоеде», смерти которого Брюде открыто желал, о матери, этой «слабоумной рабыне», «маразматичке», вообще о семье, именовавшейся не иначе, как «смертоносным общественным институтом», а также о крошечной группке экстремистов, к которой Брюде примкнул и члены которой, похоже, собирались дестабилизировать современное «меркантильное общество» путем организации актов саботажа, долженствовавших вывести из строя вычислительные машины и системы управления. Но на пятидесяти страницах ни разу не упоминалось имя профессора Броша! Александр, морально приготовившийся к наихудшему, то есть к ругани и проклятиям в свой адрес, как это ни парадоксально, был смущен и уязвлен тем, что его особу обошли молчанием.

В полдень он пообедал в кафе и выпил чашку крепкого кофе, так как чувствовал, что его неумолимо клонит ко сну. Вернувшись в библиотеку, он с облегчением увидел, что на дежурство заступила Марина. Она сидела за столом и читала при свете настольной лампы, низко склонив голову, отчего по ее волосам пробегали при каждом движении огненные сполохи, и это было так красиво, что Александр, приблизившийся к девушке и не замеченный ею, остановился за ее спиной на некотором расстоянии, чтобы насладиться этим дивным зрелищем. О, как бы ему хотелось положить ей руки на плечи, склониться над ней и зарыться лицом в эту роскошную шевелюру, чтобы вдохнуть запах ее волос, смешанный с запахом ее кожи, ее пота, который должен был, как предполагал Александр, быть слегка пряным, как это всегда бывает у рыжеволосых красавиц. К счастью, Марина не пользовалась духами, он смог это заметить, когда проходил мимо и тайком втягивал носом воздух, таким образом как бы украдкой «посягая на частицу ее близости». Но не была ли тайная страсть Александра к женским волосам, густым, пышным, наделенным ни с чем не сравнимым запахом, чем-то вроде фетишизма, смешного и крайне неразумного в его-то возрасте? Не была ли она последним «глотком чувственности», пока еще доступным ему сейчас, когда все чувства уже постепенно притуплялись и отмирали?

Однако и раньше, в детстве, в юности и в зрелом возрасте женские волосы всегда волновали Александра, очаровывали и приводили в восторг. Он вспоминал, какое впечатление однажды произвели на него волосы матери, когда он был болен, лежал в постели с температурой, а она пришла с улицы и склонилась над ним, и он увидел, как в прохладных локонах, коснувшихся его щеки, вспыхивали и гасли искорки таявших снежинок. Вспоминал он и о том, какое впечатление производили на него белокурые, цвета спелой пшеницы волосы соседской девочки, к которой он питал еще совсем невинные чувства и имя которой забыл. Он вспоминал и роскошные, пышные, шелковистые, густые волосы Элен, каштановые, с рыжевато-золотистым отливом, которые она по вечерам «освобождала» из плена тугого пучка на затылке, где она держала их на протяжении дня на положении узников; эти чудесные волосы после освобождения ниспадали ей на плечи и на спину мягкой волной, доходя до середины бедер, подобно теплому ласковому зверьку, и ему самому казалось, что он влюблен не только в Элен, но и в эти волосы, словно они существовали сами по себе, как бы независимо от женщины, являющейся их «обладательницей». А когда Элен ложилась обнаженная в постель рядом с ним, он опять ощущал прикосновение ее волос к своей коже. Как ни странно, по прошествии стольких лет его пальцы до сих пор помнили ощущения от прикосновения к этим волосам, но, конечно, ощущения эти уже были смутные, неясные, словно подернутые пеленой тумана… или забвения… И вот теперь при виде шевелюры Марины Александр испытал приступ ностальгической тоски, причинивший ему почти физическую боль при мысли о том, что он уже больше никогда не сможет прикоснуться ни к волосам Элен, ни к волосам какой-либо другой женщины.

Александр совершил над собой усилие и вырвался из плена печали и из оцепенения, он сделал несколько шагов по направлению к Марине, и она повернула голову на звук его шагов.

— Ах, это вы! Здравствуйте! А я и не слышала, как вы подошли… читала и зачиталась…

— Здравствуйте… А я ходил обедать… Так что же вы читаете? Чем так увлеклись?

— Книгой Исмаила Кадаре «Разбитый апрель». Я должна написать небольшую критическую работу, нечто вроде рецензии или эссе. Вам знаком этот автор? Вы читали эту книгу?

— Конечно… очень хорошая книга… очень…

Внезапно у Александра закружилась голова, да так сильно, что он был вынужден опереться о стол, чтобы не упасть к ногам девушки, смотревшей на него теперь не только с сочувствием, но и с тревогой.

— Что с вами? Вам плохо? Вы так побледнели!

— Нет… нет… ничего… пустяки… пройдет… Я плохо спал сегодня ночью и должен вам признаться в том, что чтение дневника Брюде — для меня процесс мучительно-трудный, ибо передо мной разверзается такая бездна отчаяния, на меня выплескивается такое море тоски, что я буквально цепенею от мысли о том, что этого несчастного юношу постоянно сжигало беспредельное желание разрушения и самоуничтожения. Все это действует на меня угнетающе, и чем дальше, тем больше.

— Понимаю… понимаю… Но сейчас, надеюсь, вы уже чувствуете себя лучше? Не хотите ли присесть?

Девушка встала из-за стола и подвинула Александру стул, на котором только что сидела сама; она приблизилась к Александру, словно хотела поддержать его.

«Так и умереть недолго, — подумал он. — А что, именно так все и происходит: внезапный упадок сил, недомогание, обморок, и в течение всего лишь нескольких минут человек переходит из мира живых в царство мертвых. И испугаться-то как следует не успеешь, только мелькнет в мозгу последняя мысль, да перед глазами столь же стремительно промелькнут образы близких и последняя увиденная тобой сцена или картина… И буду я лежать на полу, бездыханный, бесчувственный, неподвижный, совершенно нелепый, до неприличия неуместный и ненужный среди этого бесчисленного множества книг. Интересно, как отреагирует Марина? Ей будет жаль меня? Или она испугается, станет метаться, не зная, что делать? Скорее всего она сохранит свое обычное хладнокровие, ибо вообще-то кто для нее профессор Брош? Да никто, просто очень пожилой человек, находящийся в таком возрасте, когда умирать самое время, не так ли? Итак, она, вероятно, пойдет в администрацию, чтобы позвать на помощь, такая же невозмутимо-спокойная, какой выглядит всегда, затем к зданию библиотеки, непременно к служебному подъезду, подъедет машина „скорой помощи“ и на седьмой этаж, стараясь по возможности не привлекать к себе внимания, поднимутся санитары, чтобы забрать труп. Они вынесут мертвое тело через неприметную дверь, тщательно спрятав его под простыней. Кто будет сожалеть об уходе профессора из этого мира? Вероятно, сыновья, но чувства тоски и печали они будут испытывать недолго… да и то нельзя быть до конца твердо уверенным в том, что они вообще будут их испытывать… Внуки? Они едва были с ним знакомы… Друзья? По большей части они уже умерли…»

— Вы действительно не хотите сесть? — настойчиво повторила Марина.

— Нет, спасибо… спасибо… Мне уже лучше… Я, пожалуй, пойду потихоньку в кабинет. Не беспокойтесь, все в порядке…

Александр поблагодарил девушку за участие слабой улыбкой и удалился; иногда он был вынужден опираться на стеллажи, но все же следил за тем, чтобы не шататься из стороны в сторону и не спотыкаться, так как он предполагал, что Марина смотрит ему вслед.

В кабинете он немного отдохнул, просто подперев голову рукой, затем взялся за чтение, но читал не очень внимательно, а «по диагонали»: страниц тридцать Брюде посвятил рассмотрению вопроса о крушении всяческих идеологий, таких, как фашизм, коммунизм, христианство, язычество (которое он именовал «религией людоедов»), далее он предрекал неминуемый скорый крах гуманизма, этого «жалобного блеяния», лживого и иллюзорного, а затем пророчествовал, что вскоре «новое варварство» очистит мир от скверны, предав все и вся огню.

В голове Александра слова проносились, будто подхваченные ветром опавшие листья, крутились, образовывали воронки, словно увлекаемые вихрем. Внезапно он ощутил столь сильное отвращение к тексту, такую усталость, что вылез из-за стола и побрел куда-то наугад среди стеллажей; так он шел и шел, пока не дошел до сектора, где он ни разу не бывал; это был запутанный лабиринт с очень узкими проходами, похожими на узкие улочки кварталов «с дурной славой», потому что освещались они такими же слабенькими лампочками, горевшими вполнакала, так что свет проникал не во все углы и закоулки, где сгущалась тьма и где могла бы притаиться уличная шпана, поджидающая припозднившегося прохожего, чтобы напасть на него из засады и ограбить. Время от времени он останавливался, брал в руки какую-нибудь книгу, пробегал несколько строк, иногда прочитывал целый абзац, если стиль автора ему нравился. Хотя немногие книги будили в нем живой интерес, он все же изредка укладывал одну из книг на ту, что уже держал в руке, решив посмотреть ее потом повнимательнее; постепенно у него образовалась целая стопка книг, которую он прижимал к груди; наконец он решил, что ноша стала тяжеловата и взять еще несколько книг или даже всего одну он уже не сможет. Александр вернулся к себе в кабинет, бережно неся свою «добычу» так, словно он нес ребенка или домашнее животное, и с облегчением положил немалый груз на стол.

Александр начал с книги, посвященной описанию верований, бытующих среди малагасийцев, о воскрешении умерших и об их явлениях не в человеческом, а в зверином обличье, в виде животных-оборотней. Хотя книга и увлекла его, усталость взяла свое, и Александр впал в дрему. Голова его клонилась все ниже и ниже, пока не коснулась стопки книг, послужившей ему подушкой, хоть и жестковатой, но все же подушкой, так что он заснул глубоким сном.

В последующие дни усталость и тоскливая скука только усиливались. Перспектива возвращения к чтению дневника Брюде вызывала у Александра отвращение и даже недомогание, которые ему никак не удавалось преодолеть. Однако ежедневно по утрам он продолжал являться в библиотеку, но как только рукопись оказывалась перед ним, он взирал на нее почти с ненавистью. Хотя время шло, и он осознавал, что оно бесполезно утекает у него сквозь пальцы, он не мог решиться развязать тесемки папки.

Снег идти перестал, но небо было по-прежнему серо-пепельного цвета, и свет во дворе-колодце тоже был сероватый. Иногда до слуха Александра доносилось хлопанье крыльев и воркование: это на крыше резвились невидимые голуби. Александр подолгу оставался за столом практически без движения, положив руки на стол ладонями вниз по обе стороны от папки с рукописью, и в конце концов он отталкивал ее от себя, брал одну из книг, лежавших кучей на этажерке прямо перед ним (книги были навалены там одна на другую, напоминая бруствер окопа), и хотя ему было трудно на чем-то сосредоточиться, все же он делал над собой усилие и погружался в чтение. Когда же Александр чувствовал, что начинает уставать, он вновь и вновь отправлялся в «путешествие» по фонду.

Каждый день он открывал для себя новые «территории»; у каждого сектора были свои очертания, свои запахи, свои цвета. Иногда Александр терял «путеводную нить» и тогда шел наугад, ибо даже не мог вернуться назад, и наконец где-то в глубинах библиотеки вдруг натыкался на непреодолимую стену. Во время этих блужданий он обнаружил несколько лестниц, ведущих на другие этажи, и постепенно осмелел настолько, что отважился пуститься в путешествие и по этим переходам «в иные миры».

Александр наткнулся на огромные шкафы и стеллажи, забитые гигантскими старинными томами в кожаных переплетах, углы и корешки которых были словно источены жучками или изгрызены мышами. Александр едва-едва мог поднять некоторые из них; и все же они привлекали его, он прислонял их к шкафам, раскрывал и рассматривал: то были старинные атласы, так называемые портуланы, а также очень старые книги, содержавшие рассказы знаменитых путешественников о странствиях по далеким заморским странам; все издания были обильно украшены гравюрами с изображениями пейзажей, экзотических птиц и животных, совсем как те иллюстрированные журналы, что пылились на чердаке в доме его бабушки.

На тот чердак можно было попасть по очень крутой приставной лесенке, что было делом нелегким и даже опасным. Но Александр любил туда забираться, ибо в этом мирке под крышей, где все углы были затянуты паутиной и на всем лежал слой пыли, было так интересно! И там было тихо-тихо, совсем как в библиотеке… Александр очень быстро утрачивал там представление о времени. Он садился на какой-нибудь ящик, брал в руки иллюстрированный журнал и с замиранием сердца читал рассказы о приключениях в джунглях Центральной Африки или в пустынях Центральной Азии, о путешествиях в загадочные неведомые края. Иногда до его слуха доносились какие-то шорохи, иногда он слышал, как по черепице семенят мелкими шажками голуби, а когда шел дождь, Александр слышал, как по крыше то чаще, то реже барабанят капли. Снизу ему кричали: «Ты где? Иди скорей! Сейчас будем обедать!» Сначала он не отзывался, потому что едва-едва слышал и еле-еле воспринимал голос, настойчиво звавший его. Он не мог вырваться из плена очарования красочных картинок. Однако в конце концов он с сожалением отрывался от них и кричал в ответ: «Я здесь! Сейчас иду!» Потом он спускался вниз, очень осторожно, по головокружительно крутой лестнице, всякий раз испытывая приступ страха, и вновь оказывался в реальном мире.

И вот теперь здесь, в этом секторе библиотеки, где хранились самые древние фолианты, где было очень темно из-за того, что тома были слишком велики и проходы между стеллажами были еще уже, чем везде, Александр вновь испытал те чувства, что он испытывал в детстве, когда предавался сладостным мечтам на чердаке. Никто его не отвлекал, ибо кто бы еще, кроме него, мог зайти сюда, чтобы склониться над этими устаревшими работами, в которых было гораздо больше от поэзии и вымысла, чем от чистой науки! Даже библиотекари, казалось, забыли про эти книги. Однако однажды он все же заметил где-то вдалеке какого-то согбенного старца с убеленной сединами головой и с такой же белой бородой, он брел куда-то нетвердой походкой и вскоре свернул в боковой проход. Александр подумал, что этого старца можно было принять за волшебника, блуждающего по сказочному зачарованному лесу, но про себя тотчас же добавил, что его можно было бы назвать не просто волшебником, а «загнивающим и разлагающимся» волшебником. Как считал Александр, он сам еще не являл взорам окружающих столь явных признаков дряхлости и телесной немощи, упадка сил и увядания всего организма… по крайней мере ему так казалось… Однако он часто задавался вопросом, какими глазами смотрят на него студенты, которых он встречает в библиотеке, в кафе или на улице, особенно же его занимал вопрос, как он выглядит в глазах двух молоденьких библиотекарш. Не пребывал ли он на сей счет в опасном заблуждении, подобно очень близорукому человеку, смотрящемуся в зеркало и видящему там свое отражение, вернее, даже не отражение, а лишь расплывчатые очертания своего силуэта и все же полагающего, что у него есть еще некий шарм, что он еще обладает определенной привлекательностью? Увы, стоит такому человеку надеть очки, и — конец иллюзиям.

Мысль о старике, которого он и видел-то всего один раз, занимала Александра. Кто он? Призрак, сошедший со страниц какой-нибудь книги? Или, если спуститься на землю и предположить нечто более прозаическое, этот старик такой же исследователь, как и сам Александр? Быть может, он заблудился в этом лабиринте и просто искал дорогу?

Когда Александр спросил Марину, не занимает ли кто-нибудь из его коллег по исследовательскому цеху один из соседних кабинетов, она ответила:

— Нет, на нашем этаже нет никого, кроме вас.

— А на других этажах?

— Мне об этом ничего не известно. Но почему это вас интересует?

— Да нет, не так чтобы очень… Просто я немного удивлен тем, что никого здесь не вижу. Это так странно… Ах да! Вчера я видел на четвертом этаже какого-то очень пожилого мужчину с длинной белой бородой. И я задался вопросом, кто бы это мог быть…

— С белой бородой? Нет, я такого человека не видела. Кстати, четвертый этаж не входит в мою сферу обслуживания. Наша библиотека огромна, вы же знаете. Быть может, кто-то и работал в одном из кабинетов? Вполне возможно… Однако вы должны знать, что получить разрешение на пользование отдельным кабинетом чрезвычайно трудно. Да, очень, очень трудно! Вам просто повезло… или кто-то за вас похлопотал, словом, оказал протекцию…

— Можно также предположить, что наследию Брюде придают особое значение…

— Особое значение? Возможно, но ведь в наших фондах хранится такое количество произведений разных авторов! Если бы вы только знали сколько!

— Да, кстати, а не знаете ли вы случайно, вернулся ли уже господин директор?

— Нет, не думаю… Но почему это вас так беспокоит? Вам следовало бы быть поусидчивее и работать с большим рвением, а то мы с Верой отметили про себя, что вы не очень-то быстро продвигаетесь в ваших изысканиях. Вот уже который день мы по вашему требованию приносим вам одну и ту же папку.

— У меня возникли некоторые затруднения… Мне нужно было время, чтобы кое-что обдумать, — промямлил Александр, — а потом еще сказывается общая усталость…

Он тотчас же испытал приступ жгучего стыда из-за того, что позволил себе так жалобно сетовать на свои проблемы, словно он выпрашивал у нее благорасположение, как нищий выпрашивает подаяние. Кстати, особой симпатии во взгляде молодой женщины он не заметил, скорее она смотрела на него после его жалкого нытья с легким раздражением и жалостью. Он не успел определить, чего же было больше: раздражения или жалости, так как Марина, еле заметно пожав плечами, отвернулась от него.

— Я должна вам заметить, господин профессор…

Когда Вера употребляла в речи этот оборот, вкладывая в него, как казалось Александру, некоторую долю иронии, он уже знал, что надо быть готовым к чему-то неприятному… во всяком случае, не приходилось ждать ничего хорошего…

— Я должна обратить ваше внимание на то, — продолжала Вера, — что вы собрали в своем кабинете очень большое число произведений разных авторов…

— Ах да! Простите… Их действительно скопилось слишком много, на ваш взгляд? — пролепетал Александр.

— Я была бы вам очень признательна, если бы вы оставили при себе лишь несколько книг, которые необходимы вам для работы, и не держали попусту книги, которые могут понадобиться другим читателям. Представьте себе, что кто-то закажет интересующую его книгу, мы получим требование, а книги на месте не окажется, потому что она лежит у вас в кабинете на полке. Да, к тому же ведь вы занимаетесь исследованием творческого наследия Брюде, не так ли? Так зачем же вам книги других авторов?

— Да, конечно, но, видите ли, это работа очень трудоемкая, тяжелая, и я нуждаюсь в отдыхе, мне нужно иногда немного развлечься, я бы даже сказал, отвлечься от навязчивых идей Брюде, отдалиться от его рукописи, словно таким образом я смогу на некоторое время отделаться от него самого…

— Возможно, дело обстоит именно так, как вы сказали, но вы не должны по этой причине препятствовать нормальной работе библиотеки.

— Простите меня великодушно… Я отдам вам книги, без которых я смогу обойтись. Я посмотрю, что я смогу вам вернуть…

— Посмотрите, пожалуйста, и поскорее! Прямо сейчас! — сказала Вера твердо, приказным тоном, не терпящим возражений.

Она стояла около двери, строгая, суровая, словно часовой на посту, и зорко, бдительным оком наблюдала за тем, как Александр торопливо и неловко перекладывал книги с места на место, как рылся в книгах старческими, чуть подрагивающими руками. По ее холодному виду, по ее неподвижности, в которой было что-то угрожающее, Александр догадывался о степени ее недовольства его поведением, о том, что она не только его не одобряла и ему не сочувствовала, но даже за что-то презирала.

— Но есть еще кое-что и посерьезнее… — продолжала она, — дело в том, что мы с моей сменщицей заметили, что за последнее время вы в своей работе не очень-то продвинулись вперед. Вы как остановились на десятой папке, так над ней и сидите. Не забывайте о том, что вам предоставили в пользование этот кабинет в качестве своеобразной награды за прошлые заслуги… В том случае, если вы прекратите ваши исследования, мы будем обязаны сообщить об этом господину директору или господину заместителю директора, потому что именно он дал вам разрешение на допуск в фонд библиотеки. Вполне вероятно, он попросит вас освободить кабинет. Я уже давно хотела предупредить вас об этом, но все почему-то откладывала…

Александр слушал Веру молча. Он был ошеломлен этим известием, подавлен, убит. При мысли о том, что его могут изгнать из библиотеки, его охватила настоящая паника. Ведь тогда… тогда он должен будет упасть с этих «горних вершин» в шумный, крикливый, кривляющийся мир, от которого ему на несколько недель удалось «избавиться», ибо он нашел убежище здесь, в библиотеке. Такое «падение» будет для него ужасно, гибельно! Это будет… настоящая катастрофа, вот что это будет! Что делать дальше? Возвратиться домой? Об этом не могло быть и речи! Что ему там делать? А если остаться в отеле, то чем заполнять дни? Неужто сидеть в номере и смотреть в стену или в потолок? И иметь в качестве «товарищей по несчастью» или в качестве «собеседников» только однорукого портье и набитых соломой птиц, томящихся в заточении в стеклянных витринах? Тогда ему, вероятно, придется задернуть наглухо занавески на окнах, лечь в постель, свернуться там в клубок, натянуть одеяло по самые глаза и лежать так, не шевелясь…

Вера продолжала в упор смотреть на Александра.

— Ну так что? — спросила она строго.

— Вы были правы, когда заговорили со мной об этих проблемах. У меня выдалась тяжелая неделя, я немного прихворнул, но сейчас я чувствую себя намного лучше… да, намного лучше… И я буду вам весьма признателен, если вы принесете мне одиннадцатую папку.

Александр вспомнил, с каким любопытством и с каким нетерпением он приступал к работе над наследием Брюде, каким рвением он горел. Как же он теперь был далек от этих чувств. Его рвение постепенно иссякло, любопытство и нетерпение угасли. Теперь он открывал папку с опаской и даже с отвращением, словно боялся, как бы оттуда не выползло или не вылетело какое-нибудь ужасно ядовитое насекомое и не укусило бы его, ведь укус этой твари мог бы оказаться смертельным! Элен была права, когда высказывала ему свои опасения насчет Брюде и однажды доверительно сообщила ему, что твердо убеждена в том, что такие создания или, по ее выражению, «существа» очень опасны. «Это — сеятели смерти», — говорила она не раз. Да, именно так оно и есть! Брюде умер, ушел из этого мира, исчез, но его писанина сохранила свои ужасные вредоносные и даже смертоносные свойства, и не умышленно ли он избрал Александра в качестве лица, которому по истечении определенного срока он доверил доступ к его «творениям»? Не было ли здесь какого-то далекоидущего плана? Ведь двадцать лет спустя, попав в руки человека уже пожилого и, соответственно, гораздо более уязвимого, эти творения смогут довершить или осуществить то, что самому Брюде не удалось осуществить или довести до логического конца при жизни: поколебать, расшатать существование и образ жизни человека, чья уравновешенность этому «архангелу-губителю» была ненавистна. Таковы были мрачные мысли, преследовавшие иногда Александра, в особенности по ночам, когда он страдал от бессонницы, а заснуть он не мог часто. Он пытался взять себя в руки, он даже упрекал себя в том, что мысли его превращаются в навязчивые идеи, что он незаметно, медленно, но верно приближается к безумию. Нет, нет! Это никуда не годится! Что это на него нашло? Ведь он вовсе не относится к числу тех нудных стариков, что видят все в черном цвете, которые вечно талдычат про то, что их кто-то преследует и хочет погубить… разумеется, все преследователи у таких стариков — чистый вымысел. Но ведь Александр не таков, нет! И однако же он ощущал, что сама атмосфера вокруг него сгущалась, словно где-то притаилась тревога… Покой, который так привлекал его сначала в библиотеке, покой, словно разлитый в тишине ее залов и фондов, теперь уже не казался ему абсолютным, как будто бы в этом покое появилась какая-то червоточина… Разумеется, Александр понимал, что, выражаясь фигурально, не существует рая без змея-искусителя, но нельзя поддаваться искушению, надо ему сопротивляться! А другие книги, коих здесь великое множество, книги, «настроенные» по отношению к нему дружелюбно, даже по-братски, наверняка защитят его от тлетворного влияния Брюде.

Но в то же время Александр не мог отнестись к угрозе, прозвучавшей в заявлении Веры, иначе, кроме как воспринять ее чрезвычайно серьезно. Он полагал, что эта девица способна на все. Если выяснится, что он не продвинулся в своих изысканиях ни на шаг, то это станет известно заместителю директора и даже, быть может, и директору-невидимке; Вера не преминет им обо всем доложить, и тогда, весьма вероятно, его без особых сомнений и колебаний лишат права занимать отдельный кабинет. Ведь это редкостная привилегия, даруемая лишь избранным, Вера это не раз подчеркивала.

По просьбе Александра Вера принесла одиннадцатую папку и сделала это с облегчением, по крайней мере так показалось Александру. Он говорил себе, что скорее всего Вера не была ни злой, ни вредной, нет, но у нее было просто повышенное чувство ответственности, она слишком любила порядок и потому так ревностно заботилась о соблюдении всех правил, так пеклась об отлаженном и размеренном функционировании библиотеки. Наверняка Марина проявила бы по отношению к нему большую снисходительность, но она предпочла как бы самоустраниться… как бы там ни было, совершенно очевидно, что именно Вера решительно «взяла дело в свои руки».

«Разумеется, — думал Александр, — я мог бы делать вид, что продолжаю исследования, я мог бы открывать папки, но не читать дневник, а лишь перелистывать страницы. Кто пришел бы проверять меня?» Но подобные уловки были ему по природе своей противны, а с другой стороны, несмотря на недомогание и отвращение, питаемое к писанине Брюде, он чувствовал, что должен, нет, просто обязан до конца выдержать то нелегкое испытание, которое сам вызвался пройти, выразив согласие прочитать дневник Брюде. Кроме того, он уже очень давно, как говорится, «был замешан в деле Брюде»; ведь о нем самом шла речь на некоторых из этих страниц, и ему было немаловажно узнать, какую роль он сыграл в жизни этого юноши, как оценивал Брюде их отношения, как он их себе представлял, вне зависимости от того, сколь угнетающе могли подействовать обретенные в результате чтения знания на самого Александра.

По мере чтения перед Александром со все большей очевидностью вырисовывался злой умысел Брюде, вознамерившегося, по его собственному выражению, «сорвать маску» с человека, ставшего тогда его собеседником, то есть с профессора Броша; после «срывания маски» Брюде предполагал, опять же по его выражению, «дестабилизировать профессора», «вывести его из равновесия». Рассказы Брюде об их встречах и беседах свидетельствовали о том, что юноша в те дни находился под сильным влиянием профессора, потому что в каком-то смысле был им очарован, загипнотизирован, но, с другой стороны, он с каким-то яростным остервенением пытался нащупать «слабые места» у своего нового знакомого с тем, чтобы потом «расширить трещины», которые могли бы при определенном стечении обстоятельств повлечь за собой «разрушение всего здания».

Встреча Брюде с Элен, оставившая тогда у Александра, как он теперь припоминал, весьма тягостное впечатление, была описана злонамеренным молодым человеком в крайне язвительном тоне. Совершенно очевидно, Брюде не любил женщин, причем не любил в равной мере как свою мать, так и всех прочих представительниц прекрасного пола, и его глубокая антипатия к Элен сквозила в каждом слове, сказанном в ее адрес: «ограниченная буржуазка, властная, хищная собственница, агрессивная, гнусная, отвратительная, мерзкая…» Да, Брюде был слишком умен, чтобы сразу не почувствовать в ней равного по силе противника; но мало того что Элен была, так сказать, идейной противницей Брюде, она еще и служила надежной защитой профессору.

За три дня Александр закончил чтение одиннадцатой папки, прерывая сие малоприятное занятие чтением «Божественной комедии» Данте, особо сосредоточиваясь на «Аде», ибо эта часть, по его мнению, являлась превосходным противоядием от того яда, которым были наполнены страницы, исписанные неровным почерком Брюде, где вперемежку излагались две главные идеи, владевшие юным бунтарем: желание непременно разрушить этот никчемный мир и навязчивая идея своей близкой смерти.

Александр вспоминал содержание их бесед того периода, вспоминал, какой странный вид был тогда у Брюде, словно у одержимого, у безумца; вспоминал он и о том, что сам он тогда уже предчувствовал, что Бенжамена «заносит», что психика у него крайне неустойчива, что до настоящего сумасшествия осталось совсем немного и что это практически неизбежно. Он слушал Брюде со смешанным чувством неподдельного восхищения и столь же неподдельного ужаса, а Брюде… нет, Брюде его больше не слушал… Их беседы, по сути, уже не были беседами, потому что Брюде произносил какой-то бесконечный монолог своим хрипловатым голосом, монолог, смысл которого терялся в туманных намеках и аллюзиях. В тот период он как раз писал стихи, и многие из написанных им тогда стихотворений впоследствии вошли в его второй сборник под названием «Динамит»; стихотворения эти порой были словно проблески молний, пронзавшие черноту болезненного, вернее, больного сознания, уже скользившего вниз, в бездну безумия. Брюде курил все больше и больше, прикуривая одну сигарету от другой, пальцы у него пожелтели от никотина, руки подрагивали, а в уголках губ часто появлялись хлопья беловатой пены.

Словно нюхом чуя опасность и следуя настоятельным советам Элен, Александр отдалился от Брюде; сначала он сократил время встреч, затем и вовсе положил им конец. Правда, он испытывал по сему поводу определенные угрызения совести, но, по сути, что он мог сделать для Брюде, не желавшего ничего, кроме того, чтобы люди, в том числе и в первых рядах профессор Брош, последовали бы за ним и погрузились бы в ту же бездну безумия… «Подобные типы, — говорила Элен, — похожи на утопающих, ибо они вцепляются мертвой хваткой в того, кто пытается их спасти, и тянут за собой в пучину, обрекая на погибель».

Кстати, у Александра в тот год были и иные причины для того, чтобы отдалиться от Брюде. Дело в том, что у него самого возникли кое-какие затруднения: сыновья вступили в так называемый «переходный возраст», и протекал он у них довольно бурно, да к тому же и положение Александра в университете стало несколько «неустойчивым», ибо он уже приближался к пятидесятилетнему рубежу. Так что Александру было не до Брюде…

Если бы Брюде узнал о том, что у профессора Броша такие затруднения, он только презрительно посмеялся бы над ничтожностью столь низменных забот.

III

Январь подходил к концу. Но было еще довольно холодно, даже подмораживало, так что на лужайках парка кое-где еще виднелся снег, но в библиотеке было тепло и тихо. Тишина там царила почти могильная, и нарушалась она лишь шелестом переворачиваемых страниц и еле слышным шорохом шагов библиотекарей в проходах читальных залов или среди стеллажей.

Александр буквально разрывался между Данте и Брюде… Два ада были изображены в них, но такие разные! Один был погружен во мрак сгущающихся сумерек безумия, другой же был озарен светом высокой поэзии. Иногда Александр подолгу оставался неподвижен, он сидел, устремив взгляд в стену; он впадал в некое подобие оцепенения, в дрему, и перед его мысленным взором, как в кино, мелькали картины прошлого: сцены из его детства, отчий дом, сад, река и все уже умершие близкие, бывшие его верными спутниками в такой спокойной жизни. В особенности часто он видел Элен, но не такой, какой она стала, когда лежала на смертном одре и в гробу, а живой и веселой, такой, какой он ее видел в разные периоды их совместной жизни, а иногда и такой, какой она бывала в минуты плотской любви. Одна фраза преследовала его, мучила, терзала, становясь навязчивой идеей. Фраза из какого-то произведения или речи… цитата… афоризм. Но вот кто и по какому случаю произнес эту фразу? «Время неумолимо идет, и чем дальше, тем больше становится толпа мертвецов, среди которых мы живем». Да, библиотека была «наполнена» миллиардами и миллиардами слов бесчисленных мертвецов, к которым теперь присоединились и умершие близкие Александра. Библиотека стала «его страной», «его родиной», и ему бы очень хотелось вообще больше ее не покидать.

Александр уже давно отказался от посещений центра города, ибо ему было противно то состояние, в котором пребывает человек в толпе, так что все его «перемещения» по городу ограничивались ежедневными походами из отеля в библиотеку и обратно. Чтобы не сидеть в кафе среди шума и гама, он теперь днем довольствовался сандвичем, который украдкой съедал в кабинете. Проделывая сей нехитрый маневр, Александр сознавал, что нарушает правила библиотеки; он очень боялся упреков и выговоров от строгих дам — хранительниц фондов, ставших для него в некотором роде… надсмотрщицами, а потому он тщательно смахивал со стола крошки и бросал их в окно, выходившее во внутренний двор, полагая, что там их склюют голуби. С сожалением покидая здание библиотеки (и как можно позже, перед самым закрытием), Александр ужинал в ресторанчике, находившемся неподалеку от отеля, где неразговорчивые официанты с уважением относились к его желанию побыть в одиночестве.

По ночам он раз по десять вставал, чтобы помочиться и выпить стакан воды; поднимался он с постели с большим трудом, так как его суставы утратили подвижность и болели; вставал он со стонами и тяжкими вздохами, проходил несколько шагов на полусогнутых ногах, сгорбившись, в позе, в которой передвигаются крупные обезьяны, а затем все же выпрямлялся, корчась и гримасничая от боли. Иногда он ощущал глухую боль в левой стороне груди.

На протяжении последних лет засыпал Александр с трудом, так что приходилось прибегать к помощи снотворного, из-за этого по ночам наблюдалась некоторая спутанность сознания; он видел странные сны или, точнее, вспоминал уже однажды виденные сны. Так, ему приснилось, что он вошел в дом, где жил в детстве… В доме вроде бы никого не было… Он зашел на кухню и внезапно почувствовал, что его старенькая бабушка находится где-то рядом, быть может, в своей комнатке, и он ощутил угрызения совести и приступ глубокой печали при мысли о том, что старушку в столь преклонном возрасте оставили в одиночестве. Как же ей удалось выжить? Почему ее приговорили к столь страшной каре, как изоляция от людей? Должно быть, она услышала звуки шагов, так как дверь отворилась, и вот она уже перед ним: очень старая женщина с мертвенно-бледным лицом и убеленными сединой волосами (столь же белыми, как и лицо); она молча смотрит на него.

При пробуждении Александр испытал острое чувство вины и горечи, словно он был повинен в том, что бабушку бросили в доме одну, словно он был в ответе за то, что о ней забыли. В действительности же ничего подобного не было. Его бабушка тихо и мирно скончалась, окруженная любящими родственниками.

Снился ему иногда и другой сон… Он видел какого-то мужчину в глубине двора среди высоких жилых домов. Мужчина ждет женщину, в которую страстно влюблен. Наконец она появляется в противоположном углу двора и направляется к возлюбленному. Внезапно на балкон дома, к которому мужчина стоит спиной, вылезают три типа с физиономиями, обычно именуемыми бандитскими рожами или физиономиями висельников, и кто-то из этой троицы бросает в спину мужчине какой-то предмет, вероятно, камень… Однако это не камень, а раскаленная докрасна лошадиная подкова, и эта подкова буквально прикипает к рубашке и спине несчастного, издавая ужасное шипение. Бедняга тотчас же с силой отдирает подкову и отбрасывает ее прочь, но на его коже остается кроваво-красный след от ожога.

А на следующую ночь его посетило совершенно ошеломляющее видение: ему приснилось, что в одном из самых темных и запутанных лабиринтов библиотеки, там, где стоят старинные книги по географии и столь же древние карты и атласы, он овладел Мариной.

Однако наутро, когда он пришел в библиотеку, навстречу ему вышла не Марина, а Вера и с чрезвычайной быстротой принесла ему затребованную папку.

— Вот папка № 13, — сказала она. — Вы хорошо поработали на этой неделе.

— Да, вы правы. На предыдущей неделе у меня как-то не ладилась работа. Несомненно, сказалась усталость. Да к тому же и почерк Брюде становится все более и более неразборчивым. Я иногда с огромным трудом расшифровываю слова и фразы, но мне пока что удается понять все, нужно только терпение и время.

Как ни странно, Вера, всегда стремившаяся свести все разговоры с Александром до минимума, на сей раз, как ему показалось, слушала его весьма благосклонно и даже с интересом. Она никуда не спешила, а напротив, вроде бы вознамерилась с ним поболтать и даже прислонилась спиной к дверному косяку. Поза у нее тоже была довольно необычная, по крайней мере для нее: к груди она одной рукой прижимала книгу, а вторую руку она уперла себе в бедро и так и стояла, слегка покачиваясь, словом, поза была такова, что если бы речь шла о другой женщине, то ее можно было бы счесть весьма и весьма провоцирующей. Хотя Александр и был искренне тронут оказанным ему вниманием, все же не мог в который раз не подумать о том, сколь вызывающе и волнующе она выглядит с этой ее копной черных волос, таких же черных, как ее свитер и облегающе-узкие брюки. Он опять подумал, что ее стрижка напоминает не то каску, не то шлем, причем сходство еще более подчеркивается короткой и отрезанной по прямой линии челкой. В ее облике поражала мертвенная бледность кожи… «Эта девушка черна и бледна как смерть! — сказал себе Александр. — Да, так чего же она хочет от меня? Я бы предпочел иметь дело с Мариной… в особенности с такой, какой она была сегодня ночью во сне… она совсем не дичилась…»

— Да, чего-чего, а терпения у вас хватает, — чуть насмешливо протянула Вера. — Вот уже два месяца вы сидите здесь и чахнете над рукописью вашего Брюде.

— Два месяца? Правда? А я и не заметил, как время пролетело!

— Тем не менее время идет, вне зависимости от того, замечаем мы его ход или нет. Да, вы здесь уже немногим более двух месяцев. Все отмечено…

— Скажите, пожалуйста, много ли папок еще осталось?

Александр не раз уже задавал Вере этот вопрос, но всякий раз она умудрялась уйти от ответа или отвечала столь туманно, такими хитроумными намеками, что он не знал, что и думать.

— Ну так сколько же? — повторил он вопрос.

— Еще три.

— Толстые?

— И да, и нет… Это как посмотреть…

— Значит, мне понадобится… еще недели две-три…

— Быть может, больше, а быть может, и меньше… Но какая вам-то разница, ведь вы не замечаете, как бежит время? Вы сами только что в этом признались.

Голос Веры внезапно обрел прежнюю твердость и решительность, даже суховатость, а слабая, еле приметная улыбка, на протяжении нескольких минут оживлявшая и красившая ее лицо, вдруг мгновенно исчезла, словно ее стерла невидимая рука.

— Ну хорошо, я вас покидаю… У меня дела! Не будем терять это пресловутое время зря! Работайте хорошенько!

Вновь в голосе Веры зазвучали нотки строгой учительницы, обращающейся к неразумному ребенку. Она резким движением оторвала от груди книгу, которую так заботливо к себе только что прижимала, сунула ее под мышку, повернулась и пошла по проходу среди стеллажей; вскоре тоненькая темная фигурка словно растворилась в полумраке.

В период, когда велись дневниковые записи, содержавшиеся в тринадцатой папке, путь, избранный Брюде, становился все более опасным. Ему исполнилось двадцать три года, он опубликовал два поэтических сборника, и от публикации этих сборников он с поразительной для такого человека наивностью ожидал чего-то сверхъестественного… сверхмощного взрыва интереса к своей особе, а быть может, и общественных потрясений. Но за исключением нескольких авангардистских литературных журналов, возведших его в ранг гения, сборники остались практически незамеченными читающей публикой, критики хранили молчание. А что было проку в восторгах авангардистов? Ведь тираж у их журнальчиков был крошечный, так что и читателей у них набиралось всего лишь несколько сотен. Брюде пришел в дикую ярость. Ведь он надеялся поднять молодежь на бунт, спровоцировать беспорядки, создать в результате «использования великой силы слов» настоящую армию разрушителей, которые последуют за ним. И что в итоге? Он вновь оказался во главе жалкой горстки сторонников и поклонников!

Александр вспомнил, как однажды увидел Брюде в окружении этих патлатых, бородатых, худых, словно полуголодных молодых людей с лихорадочным блеском в глазах, которым отличались, как утверждают историки, молодые террористы в царской России, так называемые бомбисты, бросавшие бомбы в кареты высокопоставленных чиновников и даже в кареты членов царской фамилии. Как ни странно, в этой группке не было ни одной девицы.

Разумеется, Александр читал стихотворения Брюде, и те из них, что составили сборник «Динамит», заставили его глубоко задуматься о сути такого явления в литературе, как этот юный бунтарь и его творчество. Он признавал, что слова Брюде и образы, созданные им, обладают большой силой, но безумные вопли, яростные проклятия и дикая брань возмущали его, выводили из себя, а уж от запаха смерти, словно веявшего с этих страниц, у него волосы вставали дыбом. Александр был вынужден признаться самому себе, что страшится беспорядков, страшится хаоса, духа разрушения, безумия. Ведь он по природе своей был человеком, более всего ценившим во всем уравновешенность, устойчивость, чувство меры, хотя ему и случалось приходить в восторг от творений тех, кого именуют «великими литературными террористами». Да, его словно зачаровывали таинственные бездны их мрачных душ и идей, он заглядывал в них, испытывая двойственное чувство влечения и отвращения; но, склоняясь над этими безднами, он не утрачивал инстинкта самосохранения, а потому руки его всегда верно находили опору. Именно в этом и упрекал его Брюде; он кричал: «Вы недостаточно безумны, профессор!» И звучало это утверждение в его устах так, словно безумие было великим достоинством, добродетелью, качеством, дарующим человеку красоту и гармонию, понятием из области этики и эстетики! Да, действительно, Александр был слишком привязан к реальной жизни, чтобы устремиться в разверзшуюся перед ним пропасть, дабы оказаться на самом дне и стать приверженцем новой религии, болезнетворной, толкающей к патологическим извращениям.

Александр счел своим долгом поговорить с Брюде о его последней книге, и сделал он это после долгих размышлений и колебаний. Он полагал, что ему надо будет прежде всего избежать классического литературоведческого и преподавательского подхода, когда профессор или критик, рассматривая литературное произведение, обращает внимание прежде всего на его достоинства, а затем переходит к недостаткам. Ни в коем случае не следовало произносить нечто вроде: «У ваших стихотворений много несомненных достоинств, но…» Нет, надо было вознестись выше, в область высоких философских материй, и заявить что-нибудь вроде: «У нас с вами различное видение мира…» Но нет, и это заявление не произвело бы должного впечатления на Брюде… Нет, с ним бы этот номер не прошел, и профессор довольствовался тем, что лишь вяло (и чуть трусливо) промямлил: «Интересно, очень интересно, но признаюсь, мне трудно следовать за полетом ваших мыслей… порой я за вас очень беспокоюсь, а порой вы даже пугаете меня…» Он тотчас же ощутил, насколько его слова были неуместны, насколько они не соответствовали обстоятельствам, сколько в них было фальши. Он заметил, как в глазах Брюде вспыхнул какой-то нехороший, недобрый огонек; после минутного тягостного молчания молодой человек вскочил и с резкостью произнес: «Мне надо идти!»

Эта сцена была описана на страницах, хранившихся в папке № 13, и из тона описания становилось ясно, насколько Брюде был тогда уязвлен, обижен, оскорблен. Однако было неясно, почему Брюде придавал такое значение суждениям человека, которого он порой поносил на чем свет стоит? Ему ведь должно было бы быть все равно, что думает о его стихах какой-то добропорядочный профессоришка! Да, здесь-то и таилось одно из противоречий, раздиравших Брюде. Этот юноша был похож на «пьяный корабль» без руля и без ветрил, который несет куда-то могучий стремительный поток. По мнению Брюде, профессор Брош его предал. Он перешел в стан его врагов, чьи ряды с каждым днем становились все многочисленнее и сплоченнее. И сделал он это по наущению этой женщины, его жены, Элен, про которую Брюде еще раз написал, что она в его глазах является воплощением всего самого мерзкого, самого отвратительного, что есть в современном обществе.

Александр взглянул на часы и обнаружил, что он читал, не отрываясь, на протяжении нескольких часов и что уже сгущаются сумерки. Действительно, очень странно, что в этом кабинете, похожем на уединенную пещеру отшельника (или на могилу), он часто утрачивал представление о времени, и вот теперь, дойдя до злобных слов в адрес Элен, до того отрывка, где Брюде подвергал ее жесточайшему осуждению и в каком-то смысле чуть ли не выносил ей смертный приговор, Александр ощутил сначала ужасный дискомфорт, чувство страха и возмущения, перешедшие в приступ дурноты и отвращения; он почувствовал, что его начинает тошнить и что к Брюде он не испытывает теперь ни жалости, ни сочувствия, а только ненависть. Это чувство было таким острым, что он захлопнул папку и оттолкнул ее на угол стола.

Какое-то время он сидел за столом не шевелясь, обхватив голову руками, выжидая, когда рассеются причинившие ему боль видения. Наконец он раскрыл «Одиссею», которую решил перечитать вместе с другими книгами, бывшими его верными спутниками на протяжении всей жизни. Итак, после Данте — Гомер, затем придет черед Бодлера, Мелвилла, Кафки. Успеет ли он перечитать все книги, имевшие для него особое значение, сыгравшие в его жизни значительную роль? Для чего он это делает? «Для собственного удовольствия, конечно, но и на всякий случай, — вдруг подумал он, — я сейчас похож на человека, готовящегося отбыть в дальние края и потому собирающего чемоданы, хотя я и не верую в Бога, а все же следует приготовиться к переходу в загробный мир… Да, мне нужно время, на все и всегда нужно время… а этот проклятый Брюде отнял у меня его слишком много».

Внезапно Александра охватило желание отказаться от дальнейшего изучения творчества Брюде. Вернее, то был соблазн сделать вид, будто он читает дневники гадкого мальчишки, и таким образом обмануть своих «тюремщиц», ибо, разумеется, он даже мысли не допускал о том, чтобы отказаться от посещения библиотеки. Прибегнув к хитростям и уловкам, утверждая, что рукопись все труднее поддается дешифровке, он мог бы «продержаться» несколько недель, а то и месяцев. Сколько еще папок там осталось? «Три», — сказала Вера, но она или не смогла, или не пожелала сообщить, толстые ли эти папки или тонкие. Да, несколько недель он смог бы вести двойную игру… а дальше? Он не хотел об этом думать.

В течение всей следующей недели Александр, отказавшись от идеи пойти на обман, на мелкое мошенничество, продолжал усердно читать дневник Брюде, но делал это умышленно медленно. Он «разрывался» между Брюде и Гомером; «Одиссею» он спихивал на колени, когда мимо кабинета по коридору проходила одна из библиотекарш, то есть поступал как лицеист, прячущий от взора учителя запрещенную книгу.

Александр приспособился даже есть в библиотеке, что вообще-то было против всяких правил. По утрам он завтракал в отеле, а вот днем довольствовался сандвичами, которые он потихоньку с отсутствующим видом жевал, уткнувшись носом в «Одиссею». Он договорился, чтобы в отеле ему готовили сандвичи, что избавляло его от необходимости ходить в кафе или заходить самому в магазин за продуктами. Все дело было в том, что он все больше и больше жаждал одиночества, ему даже было трудно ежедневно по утрам входить в библиотеку вместе с небольшой группкой студентов-завсегдатаев, являющихся, как и он, к самому открытию.

В первых числах февраля воздух уже прогрелся настолько, что последние снежные пятна и холмики исчезли с лужаек парка, где резвились голуби и дрозды. Солнце пригревало почти по-весеннему и заливало город морем света, но Александр едва ли замечал, что солнце светит и греет иначе, чем месяц назад, потому что выходил из отеля очень рано, а возвращался лишь поздно вечером. Однако свет, проникавший с улицы, вернее, из двора-колодца через окно, был уже столь ярок, что в кабинете не нужно было включать лампу. Александр слышал, как на крыше воркуют голуби.

— Какая чудесная погода! — сказала как-то Марина в полдень, заступив на дежурство. — Словно зима уже кончилась.

— Ах вот как! Правда?

— Можно подумать, что вы не заметили!

— Да, знаете ли, здесь…

— Вы слишком много работаете, профессор! Вам следовало бы отдохнуть, поехать за город. Знаете, в окрестностях есть прелестные уголки, и совсем недалеко. Уверена, вы там ни разу не бывали.

— Вы, наверное, правы, но я приехал сюда не для того, чтобы совершать прогулки или подолгу спать. Ваша коллега, мадемуазель Белински, сказала мне как-то, что я слишком мало работаю, и знаете, она даже мне пригрозила, что напишет докладную господину заместителю директора, если я не буду достаточно усердно трудиться, чтобы меня лишили права пользования отдельным кабинетом.

— Да, Вера во всем любит порядок, но в глубине души она совсем не злая… Но вы все же должны бывать на воздухе!

Марина смотрела на Александра доброжелательно и сочувственно, и он в который раз подумал, что она очень красива, тем более что сегодня, быть может, для того, чтобы поприветствовать весеннее солнце, она распустила свои рыжие волосы, которые обычно заплетала в косу или укладывала в пучок, и теперь они свободно ниспадали ей на плечи. Александру так хотелось прикоснуться к ним кончиками пальцев, погладить, прижаться к ним губами, зарыться в них лицом. Но подобное поведение в его возрасте было бы чистым безрассудством, безумием… Что подумала бы Марина, если бы он всего лишь протянул руку к ее роскошным волосам? Он слишком явственно представил себе ее изумленный взгляд, в котором постепенно разгорался бы гнев, а также и то, как стремительно она бы от него отшатнулась. «Старый дурак! — наверняка подумала бы она. — В его-то возрасте!»

— Да, поехать за город было бы недурно. Я подумаю… — сказал Александр. — Вы очень любезны. Как это приятно, что вы проявляете интерес к моему здоровью. Но сейчас я возвращаюсь к работе. Правда, я продвигаюсь вперед медленно, но все же продвигаюсь.

Чтобы немного отвлечься и отдохнуть от все более и более усложняющегося процесса чтения рукописи Брюде, становившейся все более и более «хаотичной», где все чаще встречались целые абзацы, написанные на незнакомом языке, в письменности использовались неведомые буквы, наводившие на мысль то ли о клинописи, то ли об иероглифах, то ли о письменах древних майя, Александр все чаще покидал «свой» кабинет и исследовал седьмой этаж, представлявшийся ему нескончаемым лабиринтом, состоявшим из узких и темных проходов среди стеллажей. Иногда он терял направление, сбивался с пути, подолгу блуждал, но в конце концов натыкался на огромную стену, вдоль которой тянулись стеллажи, заполненные книгами. Он думал, что эта стена, как говорится, «глухая», но однажды в результате своего очередного рейда все же обнаружил в ней дверь… Дверь была крепко-накрепко заперта. Много раз Александр, для начала украдкой оглядевшись и проверив, что за ним никто не наблюдает, нажимал на ручку, поворачивая ее и так и сяк, в надежде на то, что дверь забыли запереть на ключ. Тщетно! «Железная дверь… — думал он, — вероятно, это и есть дверь в закрытый фонд, в „ад“, но ее следовало бы выкрасить не в черный, а скорее уж в красный цвет!»

Не без оснований опасаясь Веры, которая при любых расспросах не замедлила бы его резко оборвать, Александр принялся расспрашивать о заветной двери Марину, казавшуюся ему куда менее строгой. Сначала она сделала вид, будто не расслышала его вопроса, но когда он его повторил и раз, и два, она не выдержала и ответила:

— Да, эта дверь ведет в закрытый фонд, именуемый адом.

А он все продолжал допытываться:

— А как он выглядит, этот закрытый фонд? Что там?

Марина довольно раздраженно сказала:

— Вы мне однажды уже задавали этот вопрос, и я вам ответила, как могла. Не настаивайте более ни на чем, прошу вас. Мы регулярно приносим вам папки, которые вы запрашиваете, разве вам этого мало? Почему вы хотите узнать об этом фонде еще что-то? Все, что я могу вам сказать, так это то, что там очень холодно.

Она отвернулась, давая понять, что разговор окончен.

То, что в закрытом фонде (или в «аду») холодно, удивило и позабавило Александра. Затем у него мелькнула мысль, что мороз может точно так же сжечь, испепелить, как и огонь… Разве не представляли себе загробный мир некоторые поэты в виде заснеженной и заледеневшей пустыни, где бродят прозрачные души умерших, позабывших о своем существовании в телесной оболочке? Кстати, сам Брюде в одном из своих стихотворений сборника «Сильная рука» пророчествовал, что мир уже осужден и приговорен к новому опустошительному потопу, но только на сей раз вместо воды будет снег и лед и не будет ни спасительного Ноева Ковчега, ни голубя, принесшего благую весть. Тем не менее мысль Александра неуклонно возвращалась к этому проклятому Брюде!

Продолжая исследовать библиотечные фонды, Александр все чаще и чаще отваживался спускаться на нижние этажи. По внутреннему устройству они были схожи с тем, что он видел на «своем» седьмом этаже: бесконечные лабиринты узких проходов среди стеллажей, скупо освещенных редкими лампочками, горевшими вполнакала; на каждом этаже у лифта находился охранник в сером халате, обычно либо сидевший за столиком, либо суетившийся около горы книг. Разумеется, Александр наблюдал за ними издали и, конечно же, украдкой. Он обнаружил, что только седьмой этаж дирекция библиотеки доверила обслуживать представительницам прекрасного пола, и Александр в глубине души был этому несказанно рад, даже при том, что иногда они бывали для него «источником беспокойства» и он их побаивался, в особенности Веры, мрачной, угрюмой Веры, не упускавшей случая помучить его, «потиранить», как он говорил про себя. «Я бы ни за что не стерпел бы от мужчины того, что по причине моей слабости и, быть может, даже с тайным наслаждением терплю от Веры», — думал он.

Александра все более и более поражали гигантские размеры библиотеки, к тому же он сознавал, что то пространство, которое он обследовал и открывал для себя день за днем, было лишь частью огромного здания. Он понимал, что за той «глухой» стеной, на которую он неизменно натыкался на каждом этаже, и в которой, казалось, имелась только одна дверь, та самая черная дверь на седьмом этаже, — находилось огромное неведомое пространство, своеобразная terra incognita; представить себе размеры этой «неведомой страны» ему, как он ни старался, никак не удавалось. Очень быстро мысль об этом закрытом для доступа, потаенном месте превратилась в навязчивую идею, а то, что ему, Александру, доступа туда не было, только усиливало его любопытство. Две молодые женщины были хранительницами ключа от этой двери, он даже видел его однажды на столе, но они ревностно оберегали свое сокровище и ежевечерне, покидая библиотеку, куда-то уносили его, чтобы спрятать в надежном месте. Увы, не было никакого способа завладеть им!

Александр знал, что в преклонном возрасте человек часто бывает подвержен навязчивым идеям, и в минуты просветления сердился на самого себя за то, что позволяет себе такие капризы и причуды, но взять себя в руки ему удавалось ненадолго, и вскоре он оказывался во власти того, что вполне уже можно было назвать «идефикс».

Александр давно уже сжился, сросся с библиотекой, и теперь он не мог смириться с мыслью, что какая-то ее часть оставалась недоступной и неизведанной; в этом он был похож на пылкого любовника, желающего, чтобы страстно любимая им женщина целиком и полностью принадлежала только ему, любовника, желающего знать о ней абсолютно все, но подозревающего, что какая-то часть ее жизни (и значительная часть!) скрыта от него непроницаемой завесой.

Итак, у Александра не было доступа в закрытый фонд, в «ад», то есть этот фонд был скрыт от его любопытного взора. Не имея возможности туда попасть, несмотря на жгучее желание, он в конце концов решил хотя бы вычислить, какова площадь этого тайного хранилища. Для этого не нужно было быть семи пядей во лбу, достаточно было сравнить размеры здания, так сказать, внешние и внутренние, если под внутренними подразумевать размеры тех помещений, куда он имел доступ. Мысль о том, что надо лишь сделать столь простые вычисления, а заодно на несколько часов избавиться от необходимости читать пышущие злобой разглагольствования и отвратительные измышления Брюде, внезапно привела его в возбуждение.

Чтобы достичь в столь важном деле успеха, следовало действовать в соответствии с тщательно разработанным планом. Итак, войдя в библиотеку через главный вход, Александр сначала измерил длину холла, делая большие шаги и считая их. Когда же он заметил, что дама, ответственная за прием посетителей, наблюдает за ним, явно заподозрив что-то неладное, он прикинулся невинным простачком и постарался, чтобы походка его несколько более соответствовала его возрасту. Он подумал, что эта женщина, и прежде смотревшая на него всегда без особого расположения, может усмотреть в его странном поведении первые признаки старческого слабоумия. Дабы ускользнуть от ее бдительного ока, он поспешил покинуть холл и вошел в большой общий читальный зал, приняв решение действовать там более изощренным, более хитрым способом, чтобы его никто ни в чем не заподозрил: Александр решил очень медленно плестись по центральному проходу с видом ученого эрудита, погруженного в глубокие размышления, а вернее, даже медитирующего.

Как оказалось, длина холла и читального зала в сумме составляла около ста пятидесяти шагов, то есть около ста пятидесяти метров. Он записал это число в свою тетрадку, затем вошел в подсобный фонд, перекинулся парой слов с библиотекарем-охранником, вошел в главный коридор и таким же образом, то есть шагами, измерил длину всего доступного ему пространства: как оказалось, она составляла двести тридцать метров. Он уперся в непреодолимую стену и с завидным упорством принялся измерять ширину: она, видимо, была везде практически одинакова и составляла около двухсот метров, хотя посчитать ее было непросто из-за извилистости коридоров. Теперь Александру оставалось только измерить внешние размеры здания, совершенно очевидно, намного превосходившие уже известные ему параметры. Да, намного, но насколько именно? Узнать это можно было только при сравнении полученных величин.

Работа «землемера» заняла у Александра добрую часть утра. Он очень устал и отправился на седьмой этаж, чтобы немного передохнуть, вторую часть своей хитроумной «операции» отложив на послеобеденное время. Для вида и ради соблюдения приличий он открыл папку, но читать дневник не стал, а начал набрасывать план здания с учетом сведений, которыми уже располагал.

Около двух часов пополудни Александр покинул кабинет, отдал папку Марине, бросившей на него удивленный взгляд, и вышел на улицу.

Убедившись в том, что величина фасада здания составляла двести метров, Александр углубился в парк, обогнув чудовищных размеров строение слева, и, идя размеренной походкой, стал считать шаги. Сначала он насчитал 370 шагов, то есть 370 метров: это была совокупная длина холла, читального зала и подсобного фонда, что совпадало с его подсчетами, сделанными внутри. А вот дальше… дальше начинались настоящие трудности и настоящие загадки, ибо к «парадной» части библиотеки примыкала гигантская пристройка, выстроенная в более «суровом» стиле, который можно было бы назвать тюремным: в этой «пристройке» только очень высоко от земли были прорублены узкие окна, похожие на бойницы средневекового замка, к тому же все они были заделаны, заложены кирпичом или плитами. Следуя вдоль этой стены, Александр насчитал около ста шагов; именно там, за этой стеной, находилась terra incognita, отделенная внутри здания той самой зловещей стеной, на которую он постоянно натыкался и в которой была проделана одна-единственная дверь, настоящая тюремная дверь, обитая железом и всегда закрытая наглухо. Если судить по слою пыли и мелкого мусора, скопившегося у порога, а также по тому, что все углы ее были затянуты паутиной, можно было сделать вывод, что никто уже очень давно не открывал эту дверь и не переступал заветного порога.

Записав все данные в тетрадь, Александр предпринял попытку измерить ширину задней части здания, и для этого ему пришлось углубиться в парк, так что вскоре он очутился в дикой его части, почти в лесу. Двое молодых людей, сидевших на скамейке, при появлении Александра даже прервали разговор, а он, чувствуя, что за ним наблюдают, постарался принять вид праздного невинного визитера, прогуливающегося по парку. Но неестественная длина его шагов, а также зажатая в руке тетрадочка, куда он записывал свои подсчеты, казалось, удивили «наблюдателей», и они задумчиво продолжали смотреть ему вслед до тех пор, пока он не скрылся из виду в спасительной маленькой рощице, а до этого он ощущал, как они буквально сверлили взорами его спину. Убедившись в том, что за ним более никто не наблюдает, Александр вновь принялся за свои вычисления и в конце концов определил, что длина задней стены приблизительно равна длине фасада. Таким образом, библиотека представляла собой гигантский параллелепипед, огромная часть которого была практически недоступна читателям. Как же можно было попасть в эту часть здания? Через всегда крепко-накрепко закрытую дверь на седьмом этаже? Вне всяких сомнений. Что же там находится? Ну, прежде всего закрытый фонд, «ад», в котором хранятся многочисленные, а вернее, бесчисленные произведения, считающиеся по тем или иным причинам опасными, вредоносными для общества: например, дневник Брюде. Каждое утро одна из двух библиотекарш приносила Александру образчик подобной литературы… Но ни та, ни другая ничего не говорили ему о закрытом фонде, они не желали ничего рассказывать, а если и говорили, то так неохотно и так мало! А Александру очень хотелось знать, что собой представляет этот фонд, как выглядит его помещение. Быть может, стены там выкрашены в красный цвет? А быть может, на потолке изображены языки пламени? Хотя это было весьма маловероятно, потому что администрация государственных учреждений обычно не склонна к таким фантазиям и безумствам. «Пусть вас не тревожит вопрос о закрытом фонде, профессор, — не раз говорила ему Вера в ответ на его расспросы, — ведь это вас не касается… нет, нет, не ваше это дело». Когда же он попытался расспросить на сей счет Марину, то она ограничилась тем, что сказала, будто бы закрытый фонд не кажется ей слишком уж большим и что там совсем не топят, а потому там очень холодно. Хм… холодный ад… парадокс, да и только! Если Марина сказала правду (а для чего ей лгать, черт побери!), то получалось, что закрытый фонд не мог занимать все огромное пространство, которое было изображено на плане, составленном Александром. Но что еще могло быть там, в этом здании, похожем на крепость, где за высокой непреодолимой стеной, в которой, кроме одной-единственной известной ему проклятой, словно заколдованной двери, не было видно ни единого отверстия? Быть может, там располагались заброшенные склады, отданные во власть крысам и пыли? А быть может, там находятся жилые помещения? Но кто же там живет? Быть может, кроме обычного закрытого фонда, там есть еще какой-то сверхсекретный фонд, куда нет доступа простым смертным?

Александр глубоко задумался. Он поднял голову и посмотрел вверх, стараясь разглядеть крышу огромного здания. Там, в предвечернем сумеречном небе, летали голуби. Потемневшее небо обрело какой-то странный фиолетовый оттенок. Над городскими крышами плыл узкий серп луны, а на него как бы наползали рваные, словно изодранные в клочья облака. Было в сгущающихся сумерках что-то зловещее, в этой заброшенной; дикой части парка деревья и кусты обступали Александра все плотней, и он счел за благо повернуть обратно; то и дело спотыкаясь о выступающие из земли корни деревьев, он все же сумел найти дорогу и выйти из парка на оживленную улицу. Дышать ему стало трудно, в ноге проснулась застарелая боль, так что он даже захромал. От возбуждения, которое он испытал, когда вел свое небольшое «расследование», не осталось и следа, зато тайна осталась нераскрытой и порождала у него стойкое чувство тревоги. Александр ковылял по тротуару, то и дело его обгоняли стайки крикливых студентов, и он ощутил себя очень несчастным, жалким, убогим и никому не нужным.

Открыв папку № 15, Александр проник в тот период жизни Брюде, о котором в основном знал по сообщениям прессы, так как имя Брюде стало мелькать в колонках новостей и в рубрике «Происшествия».

После выхода в свет сборника «Динамит» и после того как Александр не слишком лестно, на взгляд Брюде, отозвался о его детище, их отношения практически прекратились. Для Брюде и горстки его поклонников, мечтателей и фантазеров, это было время, когда они перешли к осуществлению «финальной акции» «окончательного действия»: несколько бутылок с зажигательной смесью под названием «коктейль Молотова» были брошены под двери домов и квартир видных деятелей литературы и культуры, была совершена попытка организовать акты саботажа среди программистов, обслуживающих вычислительные машины, а также была осуществлена дерзкая попытка сорвать передачу на телевидении. Во время этой последней акции Брюде, вооруженный пистолетом (как оказалось, незаряженным), ворвался в студию, откуда передача шла в прямой эфир, потребовал, чтобы ему дали слово, и принялся зачитывать некую «огнедышащую» декларацию; разумеется, передача тотчас же была прервана, в студии появилась полиция, Брюде схватили, посадили в тюрьму, затем подвергли медицинскому обследованию, после чего поместили в психиатрическую лечебницу. Страницы, относящиеся к этому периоду, исписаны карандашом, они помяты, а иногда запятнаны слюной, соплями и даже кровью. Сначала тексты, написанные в этот период, свидетельствовали о крайней степени перевозбуждения, то был горячечный бред; затем, несомненно, под воздействием различных транквилизаторов буйный пациент постепенно успокаивается, и его излияния мало-помалу утрачивают остроту и язвительность, слог становится все более тяжелым и путаным, но бешеная злоба ощущается по-прежнему, очевидно, что писавший ужасно страдал и страшно боялся самой жизни, испытывая перед ней прямо-таки животный ужас.

Александр припомнил некоторые подробности визита, который он в конце концов после долгих колебаний нанес Брюде в больнице-узилище, куда его поместили и где его держали в совершенной изоляции. Чтобы посетить Брюде, Александру пришлось проделать утомительное путешествие на автобусе по бесконечным поселкам предместий; лечебница оказалась весьма неказистым на вид строением с зарешеченными окнами, стоявшим посреди иссушенного летней жарой, словно покрытого слоем пыли парка. В большой общей палате по обе стороны от центрального прохода стояло штук тридцать кроватей, и на одной из них полусидел, прислонившись спиной к подушкам, Брюде; он что-то торопливо писал одной рукой, держа на коленях листки бумаги, в другой руке у него была зажата сигарета, которую он нервно курил.

Узнав о том, что Брюде поместили в психиатрическую лечебницу, Александр почти сразу же принял решение навестить его в больнице. Он, однако, немного побаивался встречи с ним из-за того, что их отношения были прерваны на несколько недель, а потому он все откладывал и откладывал визит в больницу. Однако все опасения Александра развеялись, как только Брюде поднял голову и взглянул на него. На его лице, прежде всегда искаженном злобной гримасой или язвительной ухмылкой, появилось совершенно новое выражение безмятежности и покоя, глаза его больше не горели диким яростным огнем, взгляд их был немного рассеян, и в нем также появилось нечто новое: некое подобие выражения благорасположения и приветливости. Одет он был в длинную рубаху из грубого полотна, на которой черной краской (Александр этого не мог забыть!) был намалеван номер — 33. Брюде положил недокуренную сигарету на блюдце, стоявшее на прикроватном столике, но ею тотчас же завладел его сосед, юноша, почти мальчик, остриженный наголо, с огромными выпученными глазами, вылезавшими из орбит; схватил он добычу с поразительным проворством, сходным с проворством паука, хватающего запутавшуюся в паутине муху. Брюде не возражал, он позволил соседу все это проделать и при этом смотрел на происходящее так, словно это уже вошло в привычку, стало своеобразным ритуалом.

— А, вы пришли! Хорошо… очень хорошо, — сказал Брюде. — Вот видите, я пишу. А впрочем, чем бы еще я мог здесь заниматься? Но мне здесь неплохо… Люди тут приятные…

Такие слова, прозвучавшие из уст Брюде, просто поражали, но еще более поражали внимание и участие, сквозившие в его голосе, когда Александр поинтересовался у него, как обстоят дела. Да, это было так непривычно, так странно, потому что раньше внимание Брюде занимал только один человек на свете — он сам, а потому он не слушал собеседников, а произносил бесконечный монолог. Теперь он время от времени все же слушал гостя, но очень быстро взгляд его словно затуманивался, он отводил глаза в сторону, и Александр понял, что в таких случаях как бы «отключалось» и сознание Брюде, во всяком случае, мысли его удалялись от темы разговора и вновь начинали вращаться вокруг вечных навязчивых идей, правда, теперь процесс жевания и пережевывания обид протекал достаточно вяло.

Александр присел у изголовья постели Брюде на неустойчивый и неудобный табурет, и они проговорили полчаса, а может быть, и час…

— Вы не утомлены? Разговор вам не повредит? Скажите мне, если вам не хочется говорить, и я уйду…

— Нет, нет, останьтесь, прошу вас, а то мне здесь совсем не с кем поговорить.

На некоторых постелях по соседству лежали неподвижные распростертые тела, и только смутные их очертания угадывались под одеялами, на других же постелях человеческие тела то и дело подергивались, производя какие-то неестественные, механические движения, оттуда доносились стоны, вздохи, а иногда и крики.

— Мне здесь не хуже, чем в любом другом месте. Скорее даже лучше. Мне дали карандаш, бумагу, и я пишу… я разговариваю с мертвецами…

Да, разумеется, это было еще не самое худшее, не полное сумасшествие, чего так опасался Александр, нет, то были проявления неустойчивости психики и помутнения сознания, причем скрытые… а быть может, и притворные, что как раз и внушало беспокойство.

Что можно было сделать для Брюде? И что мог сделать Александр? Когда он спросил об этом Элен, она выказала необычайную твердость. «Разумеется, мы должны проявлять к ближним милосердие и жалость, но и милосердие, и жалость при определенных условиях могут стать источниками большой опасности», — сказала она. Брюде — безумец, опасный и очень хитрый безумец, испорченный и порочный, настоящий сеятель смерти, а у нее есть муж и дети, и она целиком стоит на позициях жизни. «Ты очень уж строга и сурова к нему», — сказал ей Александр, на что она ответила: «Он пугает меня, внушает ужас. Да, я боюсь за тебя, за себя. Я всегда тебе это говорила, но сегодня я боюсь как никогда, это истинная правда. Берегись, Александр! Держись от него подальше! В конце концов, у него есть родственники, есть друзья…»

На эти слова, словно эхо, отозвался голос, звучавший в душе Александра, голос недоверия, усталости, тоски, отвращения, хотя другой голос с каждым днем, правда, все более и более слабый, шептал ему совсем другие слова, призывавшие к состраданию и жалости.

Александр вновь отдалился от Брюде. Он дважды посетил его в больнице, но визиты эти были кратки и не принесли Александру ни удовлетворения, ни успокоения. Кстати, после сравнительно непродолжительного начального периода лечения, когда Брюде немного успокоился, наступил второй период, когда Брюде замкнулся в себе. Худой, мрачный, угрюмый, он говорил хриплым простуженным голосом и был похож на привидение, на призрак самого себя прежнего.

И вот теперь в полумраке отдельного кабинета Александр читал страницы, исписанные чрезвычайно мелким «заостренным» почерком, заметно отличавшимся от прежнего почерка Брюде; Александр забыл включить свет, и слова сливались, постепенно сплетаясь в некую бесконечную неразборчивую вязь. Он был вынужден закрыть папку, взять в руки «Одиссею», но книгу так и не раскрыл, а продолжал сидеть и размышлять…

Он размышлял о том, что в каком-то смысле бросил Брюде на произвол судьбы после того, как тот вышел из больницы. Кстати, оставалось совершенно неясно, каким образом ему удалось добиться освобождения… «Хитростью, как и всегда», — утверждала Элен. И Брюде снова оказался во власти одиночества, и вновь его начали преследовать его навязчивые идеи, снова в воспаленном мозгу запылали прежние галлюцинации. Можно ли было предвидеть то, что случится далее? «Нет, я не предвидел того, что случилось… Не имел никаких предчувствий… Сказать по правде, я от него отвернулся. У меня была своя жизнь, дети, Элен. Я старался забыть о Брюде, и мне это почти удалось. Я — один из тех, кого Брюде обвинял в предательстве и о чьем предательстве горько сожалел… Он осыпал таких „предателей“ упреками и саркастическими замечаниями, и среди прочих он назвал и мое имя. Что я мог сделать для него? Ничего. Но в подобных случаях человек всегда задает себе риторические вопросы…»

Вновь похолодало, небо заволокли тяжелые тучи, стало сыро и противно, подул пронизывающий до костей ветер. После кратковременного улучшения погоды и немногочисленных теплых дней обманщица-весна отступила, и вновь вступила в свои права зима. Александр не послушал совета Марины, он так и не выбрался за город, а теперь… нет, теперь было уже поздно, погода испортилась. Сказать по правде, он никогда не испытывал желания отправиться за город и гулять там по полям и лесам. Нет, это было не для него… Конечно, подобные прогулки хороши для молодых девушек и их возлюбленных; вот им, разумеется, нравится бродить по лесу, обниматься, целоваться, падать в траву под кустом… Нет, эти радости уже не для него… что там говорить, ему и ходить-то уже трудно, он подволакивает ногу, быстро устает, у него сбивается дыхание, он начинает задыхаться, а иногда и ощущает боль в груди. Расстояние от отеля до библиотеки было вообще-то невелико, но и эта дорога его утомляла. Ресторан, где он по вечерам ужинал, и номер в отеле, куда он тотчас же после ужина направлялся, казались ему помещениями мрачными и даже зловещими. Только в библиотеке он чувствовал себя в безопасности, ибо в этом «коконе», словно созданном из бумаги и тишины, где все было неподвижно и эта неподвижность действовала как анестезия, снимавшая все боли и тревоги, Александр мог одновременно найти спасение и от боли, и от времени, внушавшего ему страх. Вот почему он испытывал желание остаться в библиотеке, не покидать ее более, врасти корнями в почву, на которой произрастал лес слов, самому стать неким подобием дерева и расти вместе с другими деревцами, покачиваясь с ними в такт, и слушать тихую убаюкивающую музыку шелеста их листьев.

Александр все чаще задерживался в библиотеке допоздна. Не раз и не два Марине пришлось стучать в дверь кабинета.

— Пора, господин профессор. Мы закрываемся. Быть может, вы там заснули?

— Нет, нет, ничуть не бывало, я зачитался…

— Ах вот как! Все же верните мне папку, пожалуйста…

Однажды вечером за ним явилась Вера и с обычной для нее суровостью и даже злостью обрушилась на него.

— Вы опять засиделись, профессор! И уже в который раз! У вас что, часов нет? Вы заставляете меня напоминать вам о том, что библиотека закрывается, и я должна тащиться к двери кабинета и говорить вам об этом! По-вашему, больше мне нечего делать? Как вы полагаете?

— О, простите меня, — только и сумел пробормотать Александр, запинаясь.

А Вера, словно приняв решение воспользоваться удобным случаем и высказать все, что у нее наболело, продолжала осыпать его упреками:

— Кстати, вы вовсе не читали документы, хранившиеся в затребованной вами папке. Должна вам напомнить, что дирекция библиотеки предоставила вам в пользование этот кабинет с совершенно определенной целью. И что же? Вы не соблюдаете всех пунктов договора! Вы не посвящаете все свое время изучению того, что вы должны изучать. К тому же, посмотрите сюда, — и она со злостью ткнула указательным пальцем в сторону этажерки, — вы опять взялись за старое! Вы вновь принялись таскать в кабинет книги! А ведь это запрещено, и вам это известно! Ну, об этом мы еще поговорим завтра… Да, вам и работать-то здесь осталось совсем недолго, потому что работа близится к завершению, ведь вам осталось ознакомиться с содержанием последней папки, а она не очень толстая. А потом вам придется быстро освободить кабинет, так как к нам многие обращаются с подобными просьбами…

— Ах вот как! Но мне еще нужно время… И потом, ведь есть и другие кабинеты…

— Так распорядилась дирекция! И не спорьте, пожалуйста!

Разумеется, Александр знал, что однажды ему все же придется покинуть библиотеку, покинуть свой кабинет, но какое-то время в последние дни он просто об этом не думал. И вот теперь угроза, которой словно красной тряпкой перед быком «размахивала» перед ним Вера, вызвала у него приступ паники и глухого отчаяния. Как? Ему нужно будет покинуть это замкнутое, защищенное пространство, вновь вернуться в мир, преисполненный земных треволнений и превратностей? Да, именно мир обыденной жизни со всеми ее хлопотами, заботами и тревогами — вот что ожидало его, если он не сумеет найти выход из положения, если не сумеет «парировать удар». Что же делать? Да… вот что… он попросит аудиенции у господина заместителя директора… Он даже напишет прошение самому директору, ведь несмотря на то, что он постоянно отсутствует, почту-то ему должны доставлять, где бы он ни находился… Да, правильно, он добьется отсрочки… Но уверен ли он в том, что ему это удастся сделать? Вероятно, там, «наверху», уже давно проинформированы о том, что его исследовательская работа продвигается крайне медленно, и это казалось весьма подозрительным, так что, увы, рассчитывать на какое бы то ни было снисхождение, а соответственно, и на отсрочку ему не приходится…

Александр вернулся в отель с тяжелым чувством, породившим тупую боль в области сердца; он плохо спал ночью, его мучили кошмары. При пробуждении он ощутил, как на него наваливается ужасная тоска, чьи симптомы были ему слишком хорошо знакомы, потому что он не раз уже в своей жизни оказывался во власти этого чувства и особенно острый приступ испытал после смерти Элен. При свете лампы верхнее покрытие желтого стеганого одеяла вдруг запылало огнем и заблестело странным ослепляющим блеском. Александр мельком взглянул на картину, висевшую на стене, и с удивлением отметил, что крылья ангела из просто красных превратились в кроваво-красные и что лицо старика, смотревшего в протянутую ангелом книгу, исказила гримаса ужаса, чего раньше вроде бы не было. Александр испугался, закрыл глаза, погасил свет и съежился под одеялом. Быть может, Элен была права и безумие Брюде действительно заразно? Но, как бы там ни было, ему, Александру, надо идти до конца…

Александр встал с чувством отвращения ко всему окружающему. Опять этот ядовито-желтый свет лампы и столь же ядовито-желтый цвет одеяла! А на улице опять подмигивают эти фиолетовые лампочки рекламы! Он не мог больше выносить вида этой отвратительной комнаты! И внезапно совершенно сумасбродная идея властно завладела им: пришло время осуществить свою мечту, мысль о которой столь часто посещала его в последние дни, то есть остаться в библиотеке, провести в ней ночь, каким-то образом вскрыть таинственную дверь и проникнуть в закрытый фонд.

Тотчас же мозг Александра лихорадочно заработал, чтобы избрать нужную тактику и стратегию. Прежде всего ему необходимо запастись ключом или отмычкой, чтобы открыть замок. Итак, сегодня же он постарается хотя бы на миг завладеть ключом, который библиотекарши оставляют в ящичке стола дежурного, когда им бывает нужно отлучиться. Разумеется, он не сможет сделать настоящий слепок, но хотя бы попытается взять листок бумаги и аккуратно обвести контуры карандашом. Обзаведясь универсальным ключом, подходящим для данного типа замка, он купит себе электрический фонарик, немного продуктов и бутылку минеральной воды. Экипировавшись таким образом, он уже завтра сможет приступить к делу.

Итак, он покинет свой кабинет немного раньше, чем обычно, попрощается с дежурной, пожелает ей доброй ночи, спустится по лестнице, но на втором этаже, где, как он не раз замечал, дежурного не бывает, он спрячется в лабиринте стеллажей сектора, куда, как он тоже не раз замечал, библиотекари заходят очень редко. А после закрытия библиотеки он опять поднимется на «свой» седьмой этаж. Он будет один, совсем один, и библиотека будет принадлежать только ему!

Мысль о скором осуществлении его заветной мечты вернула Александра к жизни, придала ему сил, взбодрила, и он почувствовал, что недомогание, которое он ощущал с момента пробуждения, куда-то отступило. Посмотрев на часы, Александр с удивлением обнаружил, что он немного «отстает» от своего обычного «графика». Он наскоро позавтракал и отправился в библиотеку, порог которой на сей раз он переступил с каким-то новым ощущением восторга и воодушевления, почти экзальтации.

Как только Марина принесла Александру папку, он ее раскрыл и сделал вид, что погрузился в чтение, так как ему надо было вести себя точь-в-точь как обычно, чтобы не возбудить у девушки никаких подозрений на свой счет. Теперь, когда он собирался нарушить установленные в библиотеке правила, то есть стать «разрушителем порядка» в этом маленьком замкнутом мирке, Александр испытывал чувство вины. Разве не собирался он в скором времени обмануть доверие библиотекарш, этих хранительниц фондов, в обязанность которых и входило как раз поддержание установленного порядка? И разве не Брюде, этот великий поборник беспорядка, внушил ему это страстное желание?

Рассеянно пробежав глазами с десяток страниц, на которых Брюде после выхода из лечебницы изливал в выражениях, явно подсказанных безумием, свое чувство величайшего отвращения и презрения к миру, куда он был вынужден вернуться, Александр оттолкнул от себя папку. Время шло, день был уже в разгаре, так что надо было приступать к активным действиям, не мешкая. Он вышел из кабинета и, крадучись, на цыпочках, пошел в ту сторону, где несла свою «вахту» Марина. Он еще издали увидел, что она сидит за столом, низко склонив голову, так что ее густые, еще более, чем обычно, отливавшие рыжиной волосы, озаренные светом лампы, почти совсем скрывают ее лицо. Александр пошел по боковому проходу, продвигаясь вперед крайне осторожно, старясь даже не дышать; он искал укромное местечко, откуда он мог бы наблюдать за девушкой, оставаясь незамеченным. Он рассчитывал на то, что в конце концов она будет вынуждена покинуть пост, чтобы найти книги, на которые поступили требования от читателей. Вот этой ее кратковременной отлучкой он и воспользуется для того, чтобы подойти к столику, быстро открыть заветный ящик, в котором, как он надеялся, и находился заветный ключ.

Александр долго не мог найти подходящего места для «наблюдательного поста», но все же в конце концов устроил среди книг на одном из стеллажей нечто вроде «бойницы», откуда ему все было видно, и там он и застыл, слегка согнув и расставив ноги, немного вытянув шею. Александр выжидал… В двух десятках метров от него находилась в круге яркого света Марина, она тоже сохраняла неподвижность и, казалось, с головой ушла в чтение. Правда, неподвижность ее все же не была полной, девушка не превратилась в статую, не окаменела, потому что иногда поднимала руку, чтобы откинуть со лба лезшую в глаза и мешавшую читать прядь волос.

Если бы кто-нибудь, зайдя в этот сектор нежданно-негаданно, застал бы Александра в этой гротескной малоприятной для его возраста позе, что бы он подумал? Что бы себе вообразил? Вероятнее всего, он подумал бы, что перед ним любитель подглядывать за девушками, старый фат, маньяк. А ведь такая опасность была вполне реальна: среди стеллажей могла появиться Вера, пришедшая сменить Марину на дежурстве. О нет! Кто угодно, только не Вера! Александр слишком явственно представлял себе, сколь презрительный взгляд она бросит на него, если застанет на месте преступления; представлял он себе и всю меру своего смущения.

Прошло минут пятнадцать, а Марина все не вставала с места. Наконец тихонько задребезжал внутренний телефон, девушка сняла трубку, сказала несколько слов, затем встала из-за стола и куда-то пошла по коридору в направлении, противоположном тому, где она могла бы наткнуться на Александра. Увидев, что «поле битвы» свободно, он чуть ли не бегом устремился к столику (настолько быстро, насколько позволяли ему его занемевшие ноги с утратившими подвижность суставами); достигнув цели, он воровато огляделся, желая удостовериться, что его никто не видит, и открыл ящик стола. Ключ был там! Александр тотчас же схватил его, положил на лист бумаги и тонким остро заточенным карандашом аккуратно обвел контуры. Затем, ощущая, как тревожно и часто бьется у него в груди сердце, Александр положил ключ на место и поспешно удалился, как воришка, совершивший кражу и спешащий укрыться под спасительным покровом леса, в глухой чащобе.

Вернувшись в кабинет, Александр тотчас же положил заветный набросок в свой портфель и опять-таки для виду и для соблюдения приличий склонился над папкой. Но мысли его витали далеко, и он не читал, а рассеянно проглядывал страницы, исписанные еще более, чем обычно, бредовыми текстами. Он потихоньку съел сандвич, затем обхватил голову руками и в такой позе, в которой сторонний наблюдатель мог бы принять его за читателя, целиком сосредоточившегося на трудном тексте, он задремал и проспал довольно долго.

Когда Александр проснулся, было уже около трех часов пополудни. Он взял папку и отдал ее Марине, взглянувшей на него почти с изумлением. Он объяснил свой ранний уход из библиотеки необходимостью обратиться к дантисту и поспешно покинул библиотеку.

— Не знаете ли, где бы я мог найти слесаря?

Этот вопрос, прозвучавший из уст Александра, изумил портье своей неожиданностью, и он смотрел на постояльца растерянно и смущенно. Правда, быть может, смутил его не сам вопрос, а просто человеческий голос, прозвучавший столь неожиданно в пустынном холле и внезапно его разбудивший.

— Слесаря? — переспросил портье, чуть заикаясь. — Я правильно вас понял?

Александр почувствовал себя неловко; у него вдруг возникло ощущение, что портье усмотрел в его вопросе что-то подозрительное и что он готовится засыпать его вопросами, чтобы разузнать побольше.

Но портье уже окончательно проснулся и пришел в себя, потому что стал отвечать на вопрос Александра так, как если бы тот спросил его о самой естественной вещи на свете:

— Ах, ну да, конечно, я сейчас скажу, где вам найти слесаря! — Портье развернул и разложил на конторке план города и на нем кончиком карандаша стал указывать путь. — Вы пойдете вот по этой улице, а вот здесь, видите, вот здесь, на перекрестке, вы и найдете то, что вам нужно. У вас это займет минут десять, не больше.

Пока Александр шел в прямо противоположную сторону тому месту, где находилась библиотека, он размышлял о том, что практически ничего не знает о городе, кроме того привычного маршрута, которым он проходил ежедневно. Сейчас он шел по достаточно бедному, так сказать, «простонародному» кварталу, мимо довольно обветшавших, приходивших в упадок домов, на первых этажах которых располагались небольшие лавчонки со старомодными витринами; около входов в кафе и бары там и сям стояли группки мужчин в кепках.

В сером предвечернем небе летали и кувыркались серые птицы. В атмосфере этого района ощущалась какая-то смутная тревога, хотя невозможно было бы сказать определенно, что же именно внушало беспокойство. Александр ускорил шаг. Эта толпа была ему абсолютно чужда, и ему казалось, что он замечал во взглядах, обращенных на него, некую вражду. Дыхание у Александра участилось, ноги болели, но он все равно ускорял и ускорял шаг, потому что ему ужасно хотелось вновь обрести свое любимое одиночество, и если бы навязчивая идея о необходимости открыть заветную таинственную дверь не преследовала его на протяжении нескольких дней, он наверняка повернул бы назад.

Александр вспомнил о том, что Брюде в своем дневнике кое-где писал, как он ненавидит города, какой ужас он испытывает перед ними; да, Брюде ненавидел города с их грязными улицами, покрытыми жирной, липкой грязью, с их домами, где все стены исписаны хулиганскими надписями и разрисованы граффити, с их тротуарами, заплеванными человеческой слюной, забросанными обрывками бумаги, мусором и собачьими кучками. И действительно, Александр, опустив голову и взглянув себе под ноги, был вынужден констатировать правоту Брюде, так как он сам теперь шел, с осторожностью ставя ноги на тротуар, чтобы не наступить на какую-нибудь гадость. Быть может, отвращение, которое когда-то испытывал Брюде к городам, тоже было заразно, как болезнь?

К счастью, вскоре Александр оказался перед входом в слесарную мастерскую, одновременно являвшуюся и скобяной лавкой, в витрине которой была выставлена довольно богатая коллекция запоров, задвижек, цепочек, дверных и висячих замков. Что же касается внутреннего «убранства» мастерской, то все стены и перегородки в ней украшало множество висевших на гвоздиках ключей всех размеров и форм; в мастерской было сумрачно, будто это была не мастерская, а пещера. Слесарь, старик, одетый в кожаный фартук, как и положено слесарю, склонился над верстаком, на котором он обрабатывал какой-то кусок металла.

— Господин желает приобрести отмычку? Да, признаться, не часто у меня заказывают нечто в таком роде. При наличии современных хитроумных замков отмычкой уже вряд ли что можно открыть!

Однако, когда слесарь рассмотрел представленный Александром рисунок, он сказал, что это действительно старинный ключ и что у него найдется подходящая болванка, чтобы сделать из нее отмычку. Он долго с ворчанием и руганью рылся в одном из ящиков и наконец извлек из него ключ из черного металла, весьма похожий на тот, что сегодня утром держал в руках Александр. «Вот этот может подойти, — сказал слесарь, — но я ничего не гарантирую. Надо попробовать».

Александр расплатился с хозяином мастерской и вышел на улицу. Ключ из черного металла оказался довольно тяжелым и оттягивал карман. «Да, надо будет попробовать, — подумал он. — И поскорее… Быть может, даже завтра…»

Александр не спеша возвращался в отель, с трудом пробираясь сквозь толпу, становившуюся все более плотной, так как люди уже покидали свои конторы и спешили по домам. Внезапно из соседнего переулка донесся душераздирающий вопль, словно кричала изнасилованная или смертельно раненная женщина, но никто из прохожих не обратил на него никакого внимания.

Утром дежурила Вера. Она очень сухо и холодно ответила на его приветствие и тотчас же напомнила Александру о том, что он должен немедленно вернуть книги, которые он отовсюду натащил в кабинет.

— Все? — спросил он.

— Нет, вы можете оставить себе пять книг, таковы правила. Я сейчас вам принесу шестнадцатую папку, последнюю, как вам известно.

Она странным образом выделила слово «последнюю». Хотела ли она тем самым сказать, что срок его пребывания в библиотеке истекает? Вполне вероятно, именно это она и имела в виду, так как поспешила добавить:

— Папка совсем не толстая. Работы вам там хватит ненадолго. Вы быстро с ней разделаетесь.

Подобная настойчивость, с которой Вера указывала Александру на то, что скоро он должен будет покинуть библиотеку, всего лишь несколько дней назад привела бы его в отчаяние, а сейчас оставила его почти равнодушным, потому что он был целиком и полностью поглощен мыслями об осуществлении своего плана. «Ты, фанатичная сторонница порядка и ярая поборница правил, ты не знаешь, о чем я думаю в данный момент, — говорил он про себя. — Тебе неизвестно, что я устрою здесь наивысший беспорядок! Ты была бы очень удивлена, если бы могла читать мои мысли!»

Александр смотрел, как она укладывала книга одну на другую стопкой себе на руку, как прижимала их к груди, как стопка наконец уперлась ей в подбородок, но книг в кабинете оставалось еще много, и Вера вынуждена была отказаться от идеи за один раз унести их все.

— Мне придется вернуться. Вот видите, как вы усложняете мне жизнь! — бросила она ему упрек с чрезвычайно недовольным видом.

Пока Вера удалялась по проходу между стеллажами, Александр смотрел ей вслед и не мог удержаться от того, чтобы не оценить по достоинству приятную крутизну ее бедер. «Да, вот так, сзади, она мне нравится гораздо больше, чем спереди», — подумал он и тотчас же смутился из-за того, что его посетила столь игривая и пошловатая мыслишка. Разумеется, ему гораздо больше нравилась с этой точки зрения Марина, с более… с более округлыми, мягкими формами, нежная, пухленькая… но в теле Веры ощущалась упругость, которая могла бы привести его в восхищение. «Да, сейчас я почти оправился от недомогания. Да, мне лучше, мне значительно лучше. Дело идет на лад! — сказал он сам себе. — И мне вдруг ужасно захотелось прочесть ту часть дневника, что хранится в шестнадцатой папке. Однако читать я буду не слишком быстро».

Брюде вернулся в свою квартиру и жил там очень уединенно, как монах-затворник. Он заказал себе на окна черные занавески и держал их плотно закрытыми целый день. Он не мог выносить дневной свет. Долгие часы он проводил в постели или на диване, где лежал вытянувшись во весь рост и так лежа читал, писал и курил, причем не только табак, но и гашиш, который вроде бы приносил ему облегчение. Он постоянно пребывал между прострацией и бредом. К нему никто не приходил, кроме немногочисленных, самых преданных его сторонников-учеников; чаще других посещал квартиру Брюде некий тип по имени Марко, несомненно, снабжавший его наркотиками и уже чуявший легкую поживу в недалеком будущем. В дневнике Брюде были записи и о визитах других персон, но записи эти внушали совершенно определенное беспокойство относительно состояния сознания Брюде, потому что среди визитеров, якобы посетивших его, числились, например, Изидор Дюкасс, граф де Лотреамон, Марат, Савонарола, а также какая-то совершенно фантастическая красная собака, очень крупная, вылезавшая из водопроводной трубы на кухне; глаза у этой твари горели огнем, и Брюде ее боялся. Он постоянно слышал ее прерывистое дыхание, ее рык и вой… он также слышал, как трещали под ее мощными клыками чьи-то кости.

В это время скончался «людоед»: у него случился тяжелейший инфаркт. Брюде злорадствовал и ликовал. Он записал в дневнике: «Знаменательный, славный день! Но в какую же мерзкую горсть праха превратится этот труп!» Теперь он богат даже в том случае, если «рабыня» после смерти хозяина вздумает распрямить спину и выпустить острые когти. Он опять пишет о своей матери жуткие гадости, и вовсе не потому, что его так уж интересуют деньги, с которыми он в общем-то не знает, что следует делать, ведь он уже принял решение «вскоре испариться», а потому, что это дает ему возможность помучить женщину, которой он никак не может простить то, что она произвела его на свет. Однако после нескольких серьезных стычек Брюде как бы отходит в сторону, уступает поле битвы, ибо находит, что причина сражения слишком ничтожна.

Именно тогда, как вспоминает Александр, он и видел Брюде в последний раз. Ему позвонил этот Марко и сообщил:

— Брюде желает вас видеть.

— Зачем?

— Не знаю. Он болен, прикован к постели.

— Хорошо, я приеду, вероятно, завтра.

— Нет, лучше бы сегодня вечером. Дело не терпит отлагательства.

— Ну хорошо, сегодня вечером. Договорились.

Квартира Брюде располагалась на четвертом этаже современного многоэтажного жилого дома, очень приличного, респектабельного с виду, «буржуазного», как определил его класс для себя Александр. Брюде принял его в комнате, где все окна были наглухо закрыты черными шторами. На стенах он заметил несколько полотен художников-сюрреалистов, рядом с ними красовались африканские маски, корчившие ужасные гримасы; в одну из стен был вбит гвоздь, и на нем на веревке болтался манекен, задрапированный в кусок ярко-красного бархата, но все равно было видно, что манекен женский. Брюде восседал на постели, опираясь на подушки, а вокруг него на кровати и на полу громоздились наваленные кучей какие-то коробки, книги, одежда и т. д., озаряемые каким-то зловеще-мертвенным зеленоватым светом ночника, стоявшего на тумбочке у изголовья. Александр обратил внимание на то, что Брюде находился в той же позе, в которой он был во время их встречи в лечебнице: одна рука, только что что-то писавшая, лежала на колене, в другой была судорожно зажата сигарета. В комнате стоял сильный запах табака, смешанный с затхлым душком «травки». При свете лампы лицо Брюде выглядело еще более бледным и истощенным, чем, быть может, было на самом деле; щеки ввалились, глаза запали, под ними лежали темные тени… а сами глаза горели лихорадочным огнем, как у больного, страдающего от сильного жара.

— Как вы себя чувствуете? — спросил Александр. — Вы изъявили желание меня видеть, и я пришел.

— Мне очень плохо, как и всегда, но это не имеет никакого значения. Я хотел вас видеть? Да, кажется… Да, я попросил Марко позвонить вам. Что же я хотел вам сказать? Не знаю… забыл… Ах да! Садитесь же… Я не выхожу из дому… не могу… Вы видели, какие лица у людей там, на улице? Это же лица мертвецов! По улицам ходят трупы! Глупые трупы! И такая ведь толкотня, такая давка! Кругом полным-полно мертвецов! И на улицах повсюду кровь… кровь… кровь… Не знаешь, куда ступить ногой! А еще повсюду снуют крысы, а вместе с ними по городу бродит чума. Но тем лучше! Грядет новый потоп!

И Брюде еще долго вещал в таком же духе, пристально глядя в глаза Александру; во взгляде его не было ничего, кроме ненависти. Затем он неожиданно спросил:

— Вы следите за ходом моей мысли?

— Мне это не очень удается, — сказал Александр, — но я вас внимательно слушаю.

— Вы меня слушаете! Вот это замечательно! Ну и дела! Почему вы меня всегда предавали, профессор?

— Предавал? Я вас предавал? — переспросил обескураженный Александр и попытался воззвать к остаткам разума Брюде: — Нет, ни о каком предательстве и речи быть не могло, дело было только в расхождении во взглядах, и все… Поймите же меня…

— А я говорю, что это было предательство!

Лицо Брюде стало мертвенно-бледным, его руки, лежавшие поверх одеяла, судорожно сжались в кулаки. В комнате воцарилась гнетущая тишина.

— Ну да ладно, не важно, — вдруг буркнул Брюде. — Я хотел сказать вам нечто важное… когда я уйду из этого мира — а я должен исчезнуть, и скоро, — так вот, я вам оставлю кое-что, нечто вроде дневника… я веду эти записи уже давно, мне кажется, я делал это всегда, сколько себя помню… Вы прочитаете его потом, позже… Вы увидите… вы еще увидите…

Александр, удивленный этим заявлением, едва не сказал: «А почему именно я? Почему вы оставляете свой дневник мне, если вы говорите, что я вас предал? Почему? Ведь у вас есть друзья…» Но он взял себя в руки и, чтобы избежать бесполезных споров и ссоры, сказал, что, конечно же, он прочтет все, что оставит ему его юный друг, но позже, как можно позже…

— Я очень устал, — сказал Брюде, откидываясь на подушки. — Теперь уходите!

Он закрыл глаза.

Вот что Александр вспомнил о встрече, состоявшейся тогда; он в то время, разумеется, не знал, что она окажется последней. Он оставил Брюде в плохом состоянии и сам, уходя, ощущал чувство тревога и дискомфорта, неудобства, смущения; он задавался вопросом, не придумал ли Брюде свой дневник, не был ли этот дневник плодом больного воображения, видением из бредового сна?

И вот теперь в «своем» кабинете, где уже сгущались сумерки, Александр со всевозраставшим изумлением читал рассказ Брюде об их последней встрече и о днях, предшествовавших ей. Жизнь была ему противна, ненавистна, ведь все его призывы к восстанию духа и разума не породили в обществе никакого отклика, люди оставались к ним либо равнодушны, либо высказывали открытую враждебность. Мир — это мерзкая клоака. Красная собака увеличивается в размерах день ото дня и преследует его, явно желая сожрать. Изидор Дюкасс сначала наводит Брюде на мысль о необходимости принятия «окончательного решения», а затем и настаивает на нем. Брюде принимает решение покончить с собой, но в его воспаленном мозгу прорастает зерно еще одной безумной идеи, прорастает и дает всходы: сначала он убьет профессора Броша, человека, от которого он ожидал много большего, чем от всех других, человека, которого он всегда любил и от неразделенной любви к которому страдал, человека, постоянно его предававшего. Да, он совершит символический акт: сначала он убьет предателя, а потом убьет себя.

Брюде попросил Марко позвонить профессору. Когда профессор вошел в комнату, у Брюде под подушкой лежал заряженный револьвер. Шесть пуль… пять для Броша. У него не очень твердая рука, но этого все же должно хватить… Одна последняя пуля предназначается для него самого… Он выстрелит себе прямо в сердце… Но как только он увидел, что профессор приближается к кровати, так тотчас же его охватила невероятная слабость, разлившаяся по всему телу, на лбу выступил холодный пот; язык перестает ему подчиняться. Брюде чувствует, что не сможет совершить задуманное. Он тщетно пытается взять себя в руки, совладать с собой. Полное крушение, крах, поражение. Брош будет жить. Что касается его собственной жизни, то он дает себе отсрочку, но ненадолго… на несколько дней.

Внезапно Брюде словно осенило… На него снизошло озарение, и он решил по-иному распорядиться судьбой Броша: он завещает ему прочесть свой дневник, оставит ему в наследство эту дьявольскую машину, которую никто не сможет привести в действие безнаказанно. В определенный день она совершит свои разрушительные действия… Но случится это позже, лет через десять… двадцать… И вот тогда эта машина обретет свою мощь, а рука Броша ослабеет, и его разум и дух станут более уязвимыми. Да, дневник станет своего рода бомбой или миной замедленного действия и от того станет еще более опасен. «Символический акт свершится. Любовь и ненависть… антитеза будет устранена, время — побеждено, а разрушительная сила слов доказана».

У Александра закружилась голова, и он оттолкнул от себя еще непрочитанные страницы; было их немного, не более пятидесяти, и можно было легко предугадать, о чем там идет речь: там описан последний этап на пути к смерти.

О печальной развязке Александр тогда узнал от Марко. Брюде заботливо разложил свой дневник по годам, запаковал в коробки, написал письмо-завещание и попросил Марко отнести все его наследие вместе с выражением последней воли в Государственную библиотеку. Марко повиновался и пошел исполнять поручение своего кумира. По возвращении он нашел Брюде уже мертвым. Он выстрелил себе прямо в сердце. На сей раз у него не дрогнула рука.

Александру не хотелось читать дальше. То, что он только что узнал, изумило его. Итак, двадцать лет назад, он, не ведая того, был на волосок от смерти! Оказывается, Брюде был еще более безумен, чем Александр мог себе представить! И дополнительным доказательством тому был завещанный профессору Брошу дневник, который можно было уподобить пылающей головне, брошенной рукой безумца сквозь время. Решение приговорить Александра к смерти с отсрочкой исполнения «смертного приговора» было столь же явным признаком сумасшествия, как и «визиты» умерших знаменитостей или явления огромной красной собаки. «Разумеется, я верю в силу слов, — говорил себе Александр, — но я сумел за несколько месяцев пройти ад Брюде, и если мне и не удалось выйти из него совсем уж целым и невредимым, то я тем не менее пока еще жив. И благодаря ему я нашел свое место в жизни, свое убежище и очень бы хотел в нем остаться, не покидать его более никогда. Сегодня ночью я один буду хозяином на борту этого корабля!»

Александр в десятый раз заглянул в портфель, чтобы проверить, лежит ли там отмычка и на месте ли фонарик. Несмотря на поздний час, есть ему не хотелось, и он довольствовался тем, что выпил несколько глотков воды. Он закрыл папку и остался сидеть, положив руки ладонями вниз на стол. Так он и сидел неподвижно, полуприкрыв глаза. Он постарался прогнать картины и образы, преследовавшие его: лицо Элен с заострившимися чертами, бледное как мел, лицо, которое было у нее, когда она лежала в гробу перед кремацией; он также старался изгнать из своей памяти видение окровавленного Брюде, распростертого на полу в мрачной комнате с черными шторами на окнах. Как ни странно, он не мог сказать, что эти картины и образы причиняли ему боль, нет, скорее он воспринимал их спокойно, как воспринимал бы экспонаты из музея восковых фигур, выставленные в витринах с запотевшими стеклами. Но он не хотел сосредоточиваться на этих мрачных видениях, не хотел задерживать свое внимание на сценах похорон, потому что приближался час, когда надо будет действовать.

Александр услышал справа за окном какой-то легкий шум; повернув голову, он увидел, что на подоконник с внешней стороны сел голубь. Подоконник был довольно узкий, так что голубь с трудом удерживался на нем, взмахивая крыльями и царапая когтями цинковое покрытие. Выглядела птица неважно: перья были взъерошены, кое-где торчали торчком, а кое-где и вовсе отсутствовали; к тому же цвет у них был какой-то тускло-серый, словно их присыпали пылью. Словом, птица выглядела больной и старой. У голубя были крохотные черные глазки, и пристальный взгляд этих глазок был устремлен на Александра, словно голубь просил впустить его внутрь. Уж не станет ли он стучать кончиком клюва по стеклу, так, как стучали черноголовые синицы в окна дома, в котором Александр и Элен проводили лето незадолго до того, как ее болезнь дала о себе знать? Чего хотели синицы? Они хотели проникнуть в комнату, чтобы свить там гнездо? Или они нападали на собственные отражения, которые видели в стекле? Синицы… как странно… во множественном числе по-французски название этого вида звучит как «мои ангелы»… да, маленькие ангелы… но почему не белые, а черные… Позднее Александр размышлял о том, что появление синиц и их непонятное поведение было своего рода предзнаменованием… мрачным, ужасным предзнаменованием.

И вот теперь этот больной голубь сидел там за окном, освещенный рассеянным светом лампы, и смотрел на Александра так, как смотрели на него стеклянными глазами чучела птиц, выставленные в витринах в отеле, но в отличие от тех мертвых глаз на него сейчас был направлен пристальный взгляд живого существа. «Ах, чертова птица! Ну почему нельзя никогда и нигде остаться одному?! Почему на меня всегда и всюду кто-то смотрит?!» — подумал Александр, и, протянув руку, он несколько раз хлопнул по стеклу ладонью. Испуганный, пришедший в замешательство голубь подался назад, оступился, часто-часто замахал крыльями и улетел, подхваченный порывом ветра, словно жалкая тряпочка; он исчез в сгустившемся мраке почти мгновенно.

Александр взглянул на часы. Почти половина десятого. Хорошо! Час настал! Он поставил книги на полку, погасил в кабинете свет и, прижимая к себе портфель, направился к лестнице.

Марина, как всегда, сидела за столиком и, подперев голову рукой, читала. Когда Александр подошел к ней, она оторвалась от книги и еле заметно улыбнулась ему.

— Вот это да! Вы сегодня что-то рано нас покидаете, профессор.

— Да, я немного устал, день выдался нелегкий, и мне надо отдохнуть. Вот ваша папка, я снова возьму ее завтра.

— Хорошо. Желаю вам доброй ночи, господин Брош.

— И вам доброй ночи, мадемуазель.

Александр легким поклоном головы попрощался с Мариной и не пошел к лифту, а стал спускаться по лестнице. Дошел он до третьего этажа, где точно так же, как с Мариной, распрощался с дежурным библиотекарем, разбиравшим книги около подъемника. Дойдя до второго этажа, Александр с удовлетворением констатировал, что там никого нет и, значит, никто за ним не мог наблюдать. Вместо того чтобы спуститься на первый этаж, он пошел по одному из узких, расходящихся «веером» коридоров, тот должен был вывести его к служебной лестнице, находившейся метрах в ста от главной лестницы.

Александр без помех прошел половину этого расстояния, как вдруг заметил вдалеке очертания силуэта человека, пересекавшего коридор: несомненно, это был один из библиотекарей, потому что человек этот прижимал к груди большую стопку книг; вероятно, он собирался расставить их по местам.

Александр тотчас же свернул в боковой коридор и пошел очень осторожно, но все же стараясь сохранять достоинство и вполне естественный и невинный вид на тот случай, если по несчастливому стечению обстоятельств он все же столкнется с кем-нибудь из библиотекарей, тогда можно будет сыграть роль заблудившегося среди стеллажей рассеянного читателя и не вызвать подозрений в злом умысле. В конце концов он повернул еще раз и пошел по коридору, отходящему от того, по которому он только что шел, под прямым углом, он должен был вывести его к конечной цели.

В этом секторе лампочек было еще меньше и горели они еще слабее, чем в других секторах, где прежде бывал Александр. Он продвигался вперед в полутьме, и внезапно его посетила мысль, а не сбился ли он с пути, не заблудился ли он действительно в этом лабиринте из-за того, что несколько раз сворачивал в сторону. Ни звука шагов, ни шороха… Ничего! Человек, очертания силуэта которого он видел, словно бы испарился… растаял.

На мгновение Александр остановился, чтобы перевести дыхание и поразмыслить, дабы определить свое местоположение и оценить ситуацию. Машинально он бросил взгляд на стеллажи и принялся разбирать названия книг, находившихся на уровне его глаз: это были атласы, рассказы о путешествиях, учебники по географии. Вновь пустившись в путь, Александр подумал, что ему следовало бы запастись точным планом расположения секторов внутри библиотеки, а еще лучше было бы раздобыть нить Ариадны, чтобы без опаски блуждать в этом лабиринте. Он уже начал было приходить в отчаяние от мысли о том, что все его «предприятие» потерпит провал, как вдруг увидел, что совсем неподалеку находится лестница… вероятно, как раз именно та служебная лестница, которая и была ему нужна. Александр огляделся, увидел, что за ним никто не наблюдает, и поспешил подняться по ней на седьмой этаж, там он забился в темный угол и стал ждать. Он в который уже раз посмотрел на часы: было без четверти десять. В этот момент Марина уже должна была покинуть свой пост или собиралась это сделать. Через пятнадцать минут погаснет свет и последний охранник запрет двери библиотеки на ключ.

Александр услышал, как кто-то спускается по лестнице, затем с одного из нижних этажей до него донеслись чьи-то голоса, затем опять послышались звуки явно удаляющихся шагов, и вскоре все стихло. Он вытащил из портфеля электрический фонарик, проверил, работает ли он, и сунул его в карман. Теперь в обезлюдевшей библиотеке царила такая абсолютная тишина, что Александру казалось, что он слышит, как бьется сердце, как пульсирует кровь в артериях, как проникает в легкие воздух и как выходит оттуда. «Такая же тишина, — думал он, — царит, наверное, в подземных пещерах, отделенных от поверхности земли сотнями метров скальной породы, а также… в могилах». Здесь, в тепле и в привычной атмосфере библиотеки, где ощущался столь знакомый запах старых книг и библиотечной пыли, он чувствовал себя так хорошо, так спокойно, так приятно, словно здесь, в этом гигантском коконе из бумаги, он находился в каком-то ином мире, а мир реальный, находившийся за этими стенами, стал нереальным и само его существование было под вопросом. Ему казалось, что он мало-помалу растворяется в тишине, тает, что постепенно как бы исчезают «границы» его телесной оболочки. И вдруг свет погас…

Александр какое-то время оставался неподвижен в темноте, потом он включил фонарик и прикрыл его рукой из боязни, что охранники совершают по ночам обход здания. Это было маловероятно, потому что, как считал Александр, в наше бездуховное время, когда менее всего ценится мысль, никому, по его мнению, и в голову бы не пришло воровать книги, за исключением каких-нибудь уж сверхскандальных произведений, от продажи которых можно было бы извлечь материальную выгоду. Но как раз эти произведения находились в полной безопасности за непреодолимыми стенами и крепкими запорами знаменитого «ада», куда Александр все же надеялся проникнуть. Однако не следовало ли все же опасаться, что какой-нибудь враг культуры, обезумевший от ненависти к ней и открывший в себе «дар поджигателя», не воспользовался бы покровом ночи, чтобы превратить в золу и пепел то, что было написано на протяжении многих веков? В истории человечества уже случались подобные прецеденты, человечество даже знало имена таких губителей культурного наследия, а конец нашего века представлял собой великолепный перегной для зарождения и произрастания таких чудовищ. В своих бредовых видениях Брюде тоже доходил до того, что испытывал соблазн не просто покончить с собой, а свести счеты с жизнью картинно-красиво, превратившись в горсть праха в пекле огненной печи подожженной им библиотеки, но он ни разу даже не попытался приступить к акту самосожжения в таком святом месте, потому что всякий раз его останавливало то почтение, которое он питал к книгам, к написанному на бумаге слову.

Вот о чем думал Александр, когда шел вперед в темноте, сжимая в руке фонарик, среди множества книг, и говоря себе, что в том случае, если какой-нибудь преступник по невероятному стечению обстоятельств вздумает именно этой ночью нанести ужасный удар по хранилищу культуры, то он сам, Александр Брош, подвергнется большому риску стать жертвой этой страшной трагедии. В какой-то миг он даже довольно явственно представил себе, как лежит бесформенной темной горкой пепла посреди наполовину сгоревших или истлевших томов, ибо известно, что человеческая плоть горит лучше и быстрее, чем книги. Затем он удивился тому, какое направление принял ход его мыслей в то время, когда вокруг царит тишина, и на него самого снизошли мир и покой. Да, конечно, в нем по-прежнему жила его извечная неизбывная тоска, его «черное вдохновение», его «вена, в которой пульсировала черная кровь», как он на поэтическом языке называл это чувство, и не нужно было «копать» глубоко, чтобы добраться до нее и растравить.

Наконец Александр дошел до маленького столика, за которым днем обычно сидела дежурная библиотекарша. Сколько раз он наблюдал за Мариной, когда искал какую-нибудь книгу или делал вид, что наводит справку в каком-нибудь объемистом, громоздком томе, чей переплет служил ему в таких случаях неким подобием ширмы. Его взгляд поверх края переплета книги был направлен в сторону девушки, поглощенной чтением; в такие минуты она обычно подпирала голову рукой, ее рыжие волосы ниспадали на одно плечо и скрывали часть лица… Да, это было чудесное, очаровательное зрелище. Она не знала, что Александр находится где-то рядом, а если она машинально и поворачивала голову в его сторону, то он тотчас же опускал глаза и прятался за своей «баррикадой» из книг.

И вот теперь он стоял около этого столика… На столике, кстати, не было ничего особенного: там лежали карандаш, линейка, ластик, блокнот, на первой странице которого было написано какое-то слово… Склонившись над блокнотом, Александр сумел разобрать, что там было написано… Геката… Он вздрогнул… Почему там написано именно это? Что это? Случайное совпадение? Или некое предзнаменование? А быть может, послание? Или речь идет о романе Пьера-Жана Жува, носящего такое название? Или, точнее, речь идет о богине Луны, которой поклонялись древние греки, считавшие, что она обладает всеобъемлющей властью и является покровительницей колдунов и призраков? Древние греки полагали, что она часто творит зло, что бродит она в местах погребений и на перекрестках дорог, за что ее называли «богиней на перепутье». Геката, как вспомнил Александр, вроде бы обладала тремя головами… Ну да, конечно, одна голова у нее собачья, другая — львиная, третья — лошадиная… К тому же вроде бы греки считали ее стражницей, охранявшей врата в местах погребений и хранительницей ключей от них! Да, как странно!

Александр открыл ящичек стола, но он был пуст. Оттуда только пахнуло запахом духов, которыми, Александр был в этом уверен, пользовалась Вера, ибо он много раз вдыхал этот аромат. На сей раз он склонился над ящичком и втянул носом воздух, чтобы убедиться, что первое впечатление его не обмануло.

Если бы кто-нибудь застиг его в такой позе в столь поздний час, скандал разразился бы нешуточный, потому что вел себя Александр одновременно и как воришка, и как настоящий маньяк. Его бы наверняка изгнали навсегда с позором из библиотеки, и еще хорошо, если бы этим и ограничились, а не отдали бы в руки полиции!

Именно в тот момент, когда он склонился над открытым ящиком стола, Александр осознал, сколь безумна его затея и какому риску он себя подвергает. Но отступать было слишком поздно, двери библиотеки уже были закрыты, и он представил себе, как Марина, закутавшись в теплое пальто, спешит по пустынной улице домой.

Открывая ящик, он питал смутную надежду найти там заветный ключ, потому что ключ, конечно, был бы более надежен, чем отмычка, но, разумеется, его там не оказалось, и в этом не было ничего удивительного. Конечно, дежурная библиотекарша ежевечерне относила его в один из тех кабинетов с выкрашенными в разные цвета дверями, мимо которых он проходил, когда шел на прием к заместителю директора. Весьма вероятно, именно в кабинет заместителя директора ключ и относили… Внезапно он вспомнил про фотографию, столь поразившую его воображение в ходе того достопамятного визита… ту самую, где был заснят труп пастушки, разорванной волками, уже наполовину ими съеденной…

Испытав жестокое разочарование, Александр задвинул ящик и разложил на столе начерченный им план здания. При свете фонарика он некоторое время изучал его, затем, сориентировавшись на местности, сложил план и пошел в том направлении, где, как он предполагал, находилась таинственная дверь.

Поначалу путь был ему знаком: маршрут проходил через сектора английской и немецкой литературы, откуда он в последнее время натащил много книг, ища отдохновения от того гнетущего, тягостного впечатления, что складывалось у него от чтения писанины этого «жуткого Брюде». Стремясь хоть немного отвлечься, он переступил некую грань дозволенного, накопил в кабинете слишком много книг, чем вызвал неудовольствие и даже раздражение у девушек, причем у Веры это раздражение вылилось в настоящий всплеск агрессии, и она не колеблясь принялась осыпать его упреками, словно он не почтенный профессор, а непослушный ребенок. Он и сейчас видел ее тонкие губы, ее злой взгляд, направленный прямо на него в тот момент, когда она почти приказывала ему вернуть книги на место. «Хорошо, хорошо, простите меня», — сказал он тогда покорно, и теперь он сознавал, что не говорил, а смиренно лепетал. Он также сознавал, что «эта девица» (он еще раз повторил про себя «эта девица» с раздражением, даже со злобой) день ото дня вела себя с ним все более и более бесцеремонно, все более фамильярно и даже беспардонно. По сути, она, как Александр себе представлял, относилась к породе властных или, говоря современным языком, авторитарных женщин, с представительницами которой ему приходилось сталкиваться и раньше, и всякий раз при таких столкновениях он испытывал чувство неловкости, дискомфорта, его охватывало непреодолимое желание отступить, а не вступать с ними в борьбу, не «скрещивать мечи». По его мнению, это был лучший способ самозащиты. Дать повод вступить в бой этим дамам-воительницам означало бы оказать им услугу, так сказать, потешить их самолюбие, возможность полюбоваться собой и возгордиться, в то время как равнодушие, пусть даже и деланное, способно их разозлить, да не просто разозлить, а взбесить, вывести из себя. Да, от прямого контакта с ними следовало уклоняться, надо было прибегать к уловкам и уверткам, но не выказывать смиренную покорность, а именно в проявлении такой покорности перед Верой и укорял себя Александр. «Ах, это все мой преклонный возраст, моя слабость и усталость!» — сказал он себе, покидая сектор немецкой литературы при свете прикрываемого ладонью фонарика, так как на всякий случай он предпочитал соблюдать осторожность и не выдавать ничем своего присутствия. «Вот Марина, — думал он, — совсем другое дело! Это же сама доброжелательность, сама доброта и нежность, хотя она и старается не выказывать своих чувств и держаться со всеми на должном расстоянии, не допуская фамильярности…» Вероятно, она не воспринимала его как мужчину, а считала уже совсем дряхлым старцем… Однако будь он лет на тридцать… да даже на двадцать моложе, он мог бы попытать счастья, и, быть может, она не проявила бы столь явное равнодушие… Александр вновь представил себе, как Марина идет по пустынной ночной улице, как поблескивают капли дождя у нее на волосах и щеках… Размышляя о Марине, Александр проник на «незнакомую территорию», протиснувшись в узкую щель между толстенными томами в кожаных переплетах. Любопытство взяло верх, и Александр, нацепив на нос очки, принялся расшифровывать названия этих огромных фолиантов, которые, как он вскоре определил, являлись сводами законов старинного права. Следует заметить, что право среди всех областей знания было для Александра областью наиболее трудной для понимания, областью скучной и неприятной, так что он даже усомнился, можно ли употреблять благородное слово «книги» применительно к сводам законов, но долго размышлять над этой проблемой не стал, а ускорил шаг, чтобы покинуть этот сектор побыстрее. Нет, можно было не опасаться, что он что-нибудь «позаимствует» отсюда… Так что подозрительная, мстительная Вера могла ничего не бояться!

Александр продолжал двигаться вперед между двумя «стенами» огромных черных фолиантов, стоявших так плотно друг к другу, что между ними не было видно ни единого зазора, что придавало этому месту сходство с какой-то мрачной прихожей, с преддверием какой-то «юдоли печали». «Да это же точь-в-точь траурный зал!» — вдруг мелькнула у него мысль.

Внезапно фонарик как-то судорожно замигал, словно у него был неисправен контакт или что-то в нем вдруг сломалось под воздействием некой злой силы, а затем и вовсе погас. Александр, однако, не испугался, так как знал, что батарейки в фонарике стоят новые; он несколько раз хлопнул по фонарику ладонью, от чего тот действительно снова заработал. Александр опять прикрыл фонарик ладонью, чтобы луч света его не выдал, и пошел вперед. Наконец он наткнулся на ряд очень высоких стеллажей, стоявших перпендикулярно к тем, вдоль которых он шел, и преградивших ему путь. Повинуясь безотчетному инстинкту, он повернул направо и свернул в узенькую «улочку», казавшуюся еще более узкой из-за того, что на полках громоздились свернутые в трубку географические карты, крупномасштабные атласы и древние портуланы, от которых исходил легкий запах плесени и тлена, слегка напоминавший запах прелых листьев, что стоит в лесу осенью.

Александр посмотрел на часы и понял, что забыл их завести, потому что стрелки застыли на четверти одиннадцатого, то есть часы остановились вскоре после закрытия библиотеки. Сколько времени он уже блуждал по фондам? Он не мог бы этого с уверенностью сказать. «Я потерял представление о времени, точно так же, как я потерял представление о пространстве, то есть о моем местоположении, так как мне кажется, что этот ряд стеллажей бесконечен и что я могу вот так идти и идти вдоль него всю ночь. Где, черт побери, находится эта проклятая дверь?! Уж не заблудился ли я? Но не привиделась же она мне во сне? Нет, она же существует!» Он почувствовал, как на плечи ему наваливается усталость, как в груди, на сей раз с левой стороны, возникла тупая боль… Быть может, то были блуждающие ревматические боли? Или сердечная недостаточность? Он глубоко вздохнул и вновь удивился тому, какой сильный запах гнили стоял здесь… да, запах плесени и стоячей воды… На мгновение он прислонился к стеллажу, немного постоял и, так как боль потихоньку утихла, пошел дальше.

Александр уже начал было приходить в отчаяние, утратив надежду найти заветную дверь, как вдруг совершенно неожиданно увидел ее совсем рядом, прямо перед собой. С чувством глубочайшего облегчения он несколько раз «провел» лучом света по ее гладкой блестящей поверхности, потом достал из кармана отмычку и постарался вставить ее в замочную скважину, но ему не удалось этого сделать. Наконец после нескольких бесплодных попыток он все же добился успеха, ключ встал на место с негромким щелчком, явственно прозвучавшим в тишине опустевшей библиотеки. Сердце в груди Александра учащенно забилось; он стал поворачивать отмычку в разные стороны, но напрасно он пытался то засунуть ее поглубже, то почти вытащить из замка, напрасно пытался то прикладывать силу, то действовать чрезвычайно осторожно и мягко — все усилия были тщетны, замок не поддавался.

Александр бился над замком добрых четверть часа, но так ничего и не добился. Он выпрямился, чтобы перевести дух и немного отдохнуть, прежде чем предпринять новую попытку открыть словно заколдованную дверь. Он прислонился к двери и коснулся ее щекой; и тотчас же ощутил нечто похожее на ожог, настолько железная дверь была ледяной. Вокруг царила тишина, «мертвая тишина», она обволакивает человека так, что он ощущает себя у нее в плену, подобно насекомому, много тысячелетий назад увязшему в смоле и оказавшемуся в окаменевшем куске янтаря. Вот так и Александр ощущал себя в этой тишине навеки застывшим, неподвижным, хотя в нем еще теплилась жизнь. Тишина проникала во все поры его тела, оно вбирало ее в себя, пропитывалось ею, как губка. Но слух его в этой тишине обострился, он по-прежнему был настороже, и вскоре ему показалось, что до него доносятся какие-то слабые, еле слышимые звуки… возможно, чье-то дыхание… Прежде всего Александр задался вопросом, не себя ли он слышит. Он задержал дыхание и был вынужден признать очевидное: там, за этой дверью, но не у самой двери, а на некотором расстоянии от нее, находился кто-то или что-то, и это существо дышало, причем все явственнее, все громче и громче. Дыхание было неровное, как дыхание астматика, с легким присвистом. Существо медленно приближалось к двери. Александр застыл, прижав ухо к гладкой поверхности; он вновь ощутил болезненное покалывание в области сердца.

И вдруг он с изумлением услышал, как заскрежетал в замке ключ, вставленный с другой стороны, ключ, который уже поворачивала чья-то рука.

Ключ медленно поворачивался в замке, затем что-то щелкнуло, и дверь приоткрылась.

Испуганный всем происходящим Александр инстинктивно резко отшатнулся, отскочил на несколько шагов, насколько это ему позволяла сделать «стена» из плотно пригнанных друг к другу книг. Он с ужасом смотрел на дверь, продолжавшую медленно, но неуклонно открываться. Потом створки разошлись в разные стороны, потому что их открыли изнутри, и Александр с изумлением увидел, что в нескольких метрах от него в довольно большом помещении, освещенном светом невидимых ламп, стоят Марина и Вера, которые, казалось, только его и ждали, ибо они обе не выказали ни малейшего удивления, увидев его за дверью.

Девушки стояли неподвижно, словно статуи, и смотрели на Александра, а он, сконфуженный, словно малый ребенок, в чем-то провинившийся и застигнутый «на месте преступления», не знал, ни что сказать, ни что сделать, ни куда девать руки; он погасил фонарик и попытался спрятать его за спиной. Но, как это ни странно, он не заметил неодобрения во взглядах обеих девушек, напротив, они приветливо ему улыбались, как улыбаются радушные хозяйки гостю, собирающемуся переступить порог их дома. Даже Вера, часто демонстрировавшая по отношению к Александру излишнюю суровость, теперь смотрела на него довольно благожелательно.

— Ну, входите же и ничего не бойтесь! — сказала Марина мягко.

Александр, запинаясь и заикаясь, принялся что-то лепетать, чтобы хоть как-то объяснить свое присутствие в таком месте и в такой час:

— Понимаете, я заснул… и пропустил час закрытия библиотеки… не знаю, что на меня нашло… сморило от усталости…

— Ну конечно, конечно… Да это не важно… Ни о чем не беспокойтесь… — прервала его излияния Марина. — Входите же, входите!

Все еще продолжая колебаться, Александр сделал шаг, другой по направлению к девушкам. Он почувствовал на лице ледяное дыхание ветра. Железная дверь с глухим стуком захлопнулась у него за спиной.

Александр огляделся… Он находился в довольно большом помещении, заставленном книгами, потолок в этом помещении был сводчатый, как в гроте или, скорее, как в оранжерее. Почему он сейчас вдруг вспомнил про оранжерею в зоопарке, где они с Элен бродили в тот период, когда их любовь только зарождалась? И внезапно ему показалось, что среди книг, словно среди зарослей, появилась та самая птица, что они с Элен видели в оранжерее, та самая птица, чье внезапное появление в витрине отеля «Дункан» так глубоко взволновало его, потому что он увидел в ее стеклянных глазах опасный и жестокий огонек. У вроде бы мирных и тихих голубей тоже глазки иногда горят таким хищным, коварным огнем, и нередко пылкое воображение Александра рисовало ему картины, как голуби, постепенно увеличиваясь в размерах, превращались в гигантских птиц, набрасывались на него и принимались рвать на части своими заостренными, хищно загнутыми клювами. Но, разумеется, эта птица сейчас ему лишь привиделась… Не было здесь, в этом лесу из книг, никаких птиц, а если бы и были, то конечно же, в таком лесу должна была бы обитать огромная сова.

— Идите же! — настойчиво сказала Вера.

Александр приблизился к девушкам, и они расступились и встали по обе стороны от него, так что он подумал, что они сейчас возьмут его под руки.

— Так это и есть закрытый фонд, именуемый «адом»? — спросил он.

— Да, это и есть ад… можно и так сказать! — ответила Вера.

— А Брюде тоже где-то здесь?

— И Брюде, и многие другие…

— Помещение уж очень большое, конца-края не видно… Знаете, я просто поражен… однако вы ведь мне говорили…

— Видите ли, я вас просто обманула, — промолвила Марина. — В действительности этот фонд огромен. Очень немногие знают о его существовании. Большинство читателей остаются в общих читальных залах, некоторых избранных вроде вас допускают работать в отдельных кабинетах, но редкие, очень редкие из избранных допускаются и сюда.

— Однако и вы ведь сюда вхожи!

— Да, мы… но это совсем другое дело… Мы всего лишь послушные и преданные хранительницы тайн другой, оборотной стороны, иного лика познания. Мы сами ничего не знаем.

— Вы хотите сказать, что у познания есть оборотная сторона… как оборотная сторона луны?

— Да, возможно… Но не пытайтесь понять! Идемте! — прервала его Вера.

И на сей раз, так как Александр все еще явно колебался, девушки взяли его под руки и мягко, но все же достаточно настойчиво повели куда-то. Он чувствовал, как на уровне его бедер плавно покачивались и соблазнительно подрагивали, словно колеблемые волнами, приятные выпуклости их тел, но он не испытывал ни малейшего волнения от соприкосновения с их упругими округлыми бедрами, а ведь при других обстоятельствах и в другое время он наверняка бы пришел в возбуждение от такого контакта… Нет, ни приятной легкости, ни хмеля возбуждения он не чувствовал, напротив, он ощущал во всем теле какую-то странную тяжесть, и в груди вновь проснулась и ожила боль. Ему показалось, что свет постепенно стал меркнуть и что они все трое теперь продвигались вперед в каком-то красноватом полумраке.

Сколько времени они шли, храня молчание? И куда вел этот все более и более сужавшийся проход среди сложенных из книг стен, казавшийся бесконечным? Александр ужасно устал и ненадолго прикрыл глаза…

Когда же он их открыл, то увидел, что стоит перед огромной абсолютно черной дверью… даже не дверью, а вратами… и на черной поверхности этих врат играют красноватые блики, похожие на последние отблески заката.

Обе девушки, по-прежнему не говоря ни слова, отступили назад.

Врата отворились, чтобы пропустить Александра, и тотчас же закрылись. Он почувствовал у себя за спиной не то чье-то дыхание, не то порыв ветра, словно его почти задела крылом какая-то гигантская птица. По легкому шороху он догадался, что где-то рядом, вероятно, как раз у него за спиной, упал какой-то занавес, поглотивший последние звуки внешнего мира. Он вытянул вперед руки и так вслепую сделал несколько шагов, но тотчас же остановился, так как ему показалось, что пол, внезапно ставший рыхлым, подвижным, словно зыбучий песок, начал уходить у него из-под ног.

Он находился в каком-то месте, где было не просто темно, а черным-черно.

Г. Аполлинер. Стихи. М., Наука, 1967. Стр. 148. Пер. М. П. Кудинова. —