Зэди Смит
Ханвелл в аду
Я встречался с Вашим отцом всего однажды — в Бристоле, ночью, тридцать четыре года тому назад. У него тогда, как и у меня, шла полоса невезения. Судьба круто повернулась спиной к нам обоим. Мы сразу раскусили друг друга, поняв, что нас связывает неудача, — редкое проявление мужской интуиции. Каждый учуял запах чужой беды. Если говорить про себя, то я, оставшись без средств к существованию и без дома, весной того года пребывал в страшном смятении. По сути, я не в состоянии был поверить, что живу теперь в мрачной подвальной квартире, где практически каждая сырая поверхность обрастает грибком. Торговля из-под прилавка, которой занимался партнёр-мошенник, вкупе с моей собственной небрежностью в ведении бухгалтерии заставили меня отойти от дел (я был владельцем небольшой сети винных лавок в Бристоле). При таком масштабе потерь мне пришлось опуститься до существования уличного торгаша: спекулировать американскими холодильниками, разносить по домам каталоги. Работа была отвратительная, притом вынуждала меня проводить много времени в обществе женщин, что казалось мне унизительным, по крайней мере тогда. В винных лавках у меня работали одни мужчины — обстоятельство, которое я всегда ценил: мужчины устроены намного проще в эмоциональном плане. На новой работе мне словно приходилось переноситься обратно в детство, к домашнему очагу. Я, как мне казалось, всё своё время проводил на кухнях, пил чай, которым меня пичкали, и отбивался от женщин с их материнским инстинктом и робкими знаками внимания. У Ханвелла, разумеется, ситуация сложилась несколько противоположная: он был привязан к домашнему очагу и оплакивал его потерю. Вместе с разрушенным укладом из его жизни ушло всё, что ему было дорого: женщины, дом, семья. Вы спрашиваете в письме, известно ли мне, почему Вас вместе с сёстрами оставили в Лондоне; не знаю, но предполагаю, что это произошло против его воли. Такой жизни, как у Ханвелла, не пожелал бы себе никто.
Когда мы с ним познакомились, он мыл посуду в первом ресторане Барри Фрэнкса, на полпути вверх по Парк-стрит. Мало кто теперь помнит, что Барри Фрэнкс не всю жизнь провёл на Би-би-си со стаканом красного вина в одной руке и кулинарной книгой собственного сочинения в другой. Всё это появилось потом, во времена, когда в Англии удача словно сама шла человеку в руки. Дотянуться до небес тогда было легко, всё равно что нам с Ханвеллом десятью годами раньше — камнем пойти на самое дно. А в 1970-м Барри Фрэнкс был всего лишь хозяином ничем не примечательного бистро: кухня европейская, название — тоже, жаркое сероватое, телятина жилистая. К Фрэнксу ходили не за тем, чтобы поесть. Месту была присуща некая атмосфера, а это — настоящая редкость. О пьянстве Фрэнкса уже тогда ходили легенды, и такое положение дел придавало заведению эдакую раскованную неопределённость, которая чувствовалась во всём. Теперь эти претензии на шик — оплетённые соломой бутылки кьянти, скатерти в красно-белую клетку — выглядят глупо, чего, впрочем, никогда нельзя было сказать о публике: смешение великих и малых мира сего, славных своими деяниями, добрыми и не очень, производило колоссальное впечатление. Заведение Фрэнкса было самым популярным местом в городе после девяти вечера, поэтому все, включая меня, считали само собой разумеющимся, что владельцу достаточно лишь перевернуть табличку «Открыто», и деньги сами потекут. Однако это было не так. Весь доход Фрэнкс неизменно пропивал. Он так сильно задолжал местным громилам, что вынужден был отдать целый зал в их полное распоряжение. В этом зале, располагавшемся в глубине помещения, столик получить было невозможно; разрешалось только сидеть на причудливых, орехового дерева церковных скамьях, окаймлявших комнату с двух сторон, и созерцать открывающуюся картину: стоящие подряд столы, за каждым — бандиты, здоровенные шкафы, у них на коленях — девочки. При мне они ни разу ни единого пенни не заплатили. Барри Фрэнкс как-то признался мне, что неоплаченных счетов там было на шесть тысяч фунтов — астрономическая по тем временам сумма. На эти деньги я мог бы купить хорошую квартиру в городе. Бандитов считали отпрысками двух итальянских семейств, державших в своих руках продажу мороженого в городе, но если в их жилах и текла какая-то итальянская кровь, она была основательно разбавлена водами Эйвона. На западе Англии цвет лица у людей такой же нездоровый, как у всякой европейской нации, а эта публика с виду и по разговору ничем не отличалась от остальных. Костюмы в обтяжку, вот и вся разница. Да ещё это их сентиментальное отношение к прекрасному: порой казалось, что все их преступные махинации — просто-напросто самый быстрый из доступных им выходов на широкий простор, откуда прямая дорога и к прекрасной еде, и к прекрасной музыке, и к прекрасным женщинам. Это им принадлежала идея превратить ресторан Фрэнкса в джазовый бар, с каковой целью пятеро белых уроженцев Бристоля со вдумчивой дотошностью подражали «Горячей пятёрке» Луи Армстронга на небольшой наскоро сооружённой в дальней комнате сцене. Они мне нравились, в особенности чёткость их пальцев: ни вдохновения, ни суеты, одна лишь точность. Тому, кто ощущает себя потерянным в этой жизни, свойственно отыскивать маленькие радости в аккуратном подражании знакомым вещам.
В вечер нашего с Ханвеллом знакомства я пришёл туда очень поздно с девушкой, за которой в то время ухаживал. Память не удержала её имени, зато сохранила контуры груди — огромной, тщательно обёрнутой и закреплённой на кронштейнах, словно стоящий на полке подарок, который она пока никому не надумала вручить. Она была моложе меня на тридцать лет, итальянских кровей, тоже разбавленных, однако католическое воспитание в неё влили в чистом виде. В тот вечер я добрых пять часов — у себя в квартире, в машине, в кино и в парке — провёл, настойчиво пытаясь забраться рукой туда, куда она ей забраться не позволяла. Мы оба были измучены и раздражены, когда добрались до Фрэнкса. Метрдотель, с важным видом объяснивший, что в дальнем зале «предельно занято», внезапно привёл меня в ярость. Я поднял шум, да такой, какого мне в моём бессильном положении поднимать не полагалось. Пока я разорялся, парень сочувственно кивал, не переставая при этом незаметно отсылать своих официантов то к одному столику, то к другому.
«Но там же занято», — повторил он в той же ненавистной манере, словно речь шла не о дальнем зале, а об уборной. Он ждал, пока я перестану нести глупости. Помнится, девушка положила руку мне на бицепс, как будто в предвкушении одного из тех идиотских проявлений мужественности, какими изобиловала только что виденная нами в «Одеоне» голливудская халтура. Но тут ей нужен был другой мужчина. Мы покорно направились к церковным скамьям, чтобы усесться там рядом с другими парочками, державшими стаканы на коленях, но в последний момент прямо позади меня какой-то толстяк со своим другом поднялись из-за стола, чтобы уйти. Я быстро втолкнул девушку на освободившееся место, а сам занял соседнее. Метрдотель пожал плечами, словно желая сказать, что за последствия он не отвечает. Я заказал две порции оссо-буко, хотя было уже одиннадцать часов и есть ни одному из нас ничуть не хотелось. Мной овладела странная решимость выжать из лучших мест у Фрэнкса максимум удовольствия, что бы то ни означало. Насколько человеку вообще может быть приятно здесь сидеть? Громко играл джаз-банд; мы оба развернули стулья и сели лицом к сцене, — долгожданная передышка, когда можно не смотреть друг на друга. Трубач поднялся исполнить соло, за ним — кларнетист; контрабасист подался вперёд, навстречу собственному мигу в лучах славы, и залихватски крутанул свой массивный инструмент; пианист, когда очередь дошла до него, легко привстал со своего сиденья; ударник, скованный в передвижениях, любил низко нагнуть голову и приникнуть к своим барабанам, высоко вздымая локти в момент, когда все остальные музыканты замолкали. Каждый солист успел дождаться своей очереди раза три или четыре, прежде чем я вспомнил про заказанную еду и обратил внимание на то, что за другими столиками сердито переговариваются. Блюда у Фрэнкса нередко подавались с опозданием, но здесь налицо был полный провал: весь зал ждал заказа.
Вдруг человек с волосами песочного цвета, лысеющий, с одинокой розовой шишкой на кончике носа, как у пенсионера, плюхнул на стол перед нами две тарелки. На каждой тарелке красовались, выложенные аккуратным треугольником, три французских блинчика с начинкой из креветок и грибов, смешанных со сливками. Одеждой человек походил не на повара или официанта, а на посудомоя — рукава грязные, засучены. Все розовые поры его простодушного лица так и источали пот. Он улыбнулся нам с надеждой во взгляде. Не успели мы возразить, как он перешёл к следующему столику, раздавая новые блинчики, которых никто не заказывал. Недоумённый хор взял было верхнюю ноту, угрожая свергнуть её, но революционная ситуация длилась недолго — посетители в большинстве своём были, как и я, слишком пьяны и слишком утомлены. Тут кто-то попробовал первый кусочек; оказалось необычайно вкусно, и мы угомонились. Блинчики, в отличие от подававшейся у Барри Фрэнкса еды, были незамысловаты, без помпезных претензий — такие блинчики могла бы приготовить ваша парижская бабушка, если бы ей потребовалось соорудить что-нибудь на скорую руку. С тех пор я много вечеров провёл в ресторанах куда лучших, чем у Фрэнкса, но не припомню блюда вкуснее. Было чуть заполночь, когда этот человек снова прошёл мимо нашего столика, и я остановил его.
— Неполадки на кухне?
Он неуверенно посмотрел на меня и ничего не сказал. Тогда я подумал, что, возможно, его простодушие уходит корнями в самую глубь: хитрость в его лице отсутствовала совершенно, так что вы сразу инстинктивно принимали его за какого-то недоумка.
— Как Вас зовут?
— Ханвелл, сэр.
— Я — Клайв, Клайв Блэк. Я хотел бы пожать руку повару.
Он посмотрел на мою руку, но не притронулся к ней. Странно, что он обращался ко мне «сэр», — заведение Фрэнкса, хоть и звалось рестораном, простовато было для таких церемоний. А приглядевшись к нему, я понял, что Ханвелл просто слишком сильно и слишком рано облысел: ему было едва за сорок, мне — на каких-нибудь десять лет больше.
— Это Вы приготовили? — предпринял я ещё одну попытку.
— Изумительно, — сказала девушка преувеличенно восторженным тоном. Возможно, она даже облизала один из своих коротеньких толстых пальцев. Ханвелл прикусил губу. Он, похоже, пытался сообразить, как бы соврать, но потом передумал.
— Ну да. Ничего получилось?
— Не просто ничего — лучшее из всего, что я здесь пробовал.
— Что Вы, сэр, это наверняка неправда.
— Чистейшая правда. Так, а с Фрэнксом что? Опять, что ли, перебрал?
— Он немного приболел, температура поднялась. Погода, видно, такая, — Ханвелл преданно глядел в сторону. Я улыбнулся.
— Поразительно, до чего часто у Фрэнкса бывает температура. Прямо как у пятилетнего ребёнка.
Я достал сигариллу — единственную роскошь, без которой я не мог обойтись, — и предложил ему. Он отказался.
— Ему крупно повезло, что Вы его подменили в последний момент.
— Рад, что еда Вам понравилась, сэр, — сухо произнёс Ханвелл и повернулся, чтобы уйти. Но мне не хотелось его отпускать. Было в нём что-то настолько для меня притягательное: я чувствовал, что ему случалось знавать лучшие времена, и всё же пережитый крах не заставил его опуститься, не ожесточил в той мере, в какой это произошло со мной.
— Где Вы так готовить научились?
Ханвелл с опаской озирался в ожидании дальнейших распоряжений от кого-то, кто должен был таковые отдать. Я уже догадался, что ниже его по должности в заведении никого не было, а быстрый взгляд на пол это подтвердил. Носки его ботинок насквозь промокли.
— Что, сэр?
— Да не называйте Вы меня «сэр». Я же Вам сказал: Клайв. Готовить Вы где научились?
— Ну, знаете, как обычно бывает: нахватаешься всякого то здесь, то там, — сказал он, краснея. — Да ещё я во Франции был в 44-м — наверное, это как-то сказалось.
— Были во Франции? И я тоже. Вы тогда, наверное, только-только из пелёнок вышли?
Мы обменялись званиями, частями, местами и датами. Говорил он свободно, но без особой охоты. Он был рядовым, я — лейтенантом. Я пригласил его сесть, но он опять отказался.
— Да ладно Вам — выпьем по одной, ничего с Вами не сделается. Фрэнкса я беру на себя, если он ещё в своём уме. За ним один должок есть. А знаете, между прочим, что мне эти блинчики напомнили? «Френч хаус» — в Лондоне, в Сохо. У них раньше такую закуску подавали.
Ханвелл улыбнулся мне впервые за весь разговор — застенчиво, задействовав лишь половину рта.
— Да, я их там ел — я раньше в Сохо работал. Дин-стрит.
— Так какого же чёрта Вы тут делаете, в этой богом проклятой дыре?
Лицо Ханвелла превратилось в табличку «Закрыто». Его шишковатый нос перестал блестеть, веки низко опустились.
— Мне работать надо.
— Послушайте, да сядьте Вы хоть на десять минут, сядьте — Вас же просят.
Моя девушка неискренне улыбнулась, извинилась и отправилась в уборную. Ханвелл сел. Мы немного поговорили о Франции, в частности о Париже (очень отчётливо помню сказанную им забавную фразу: «Это меня в Париже причесали»), обнаружили, что мы оба из восточных графств: он — из захолустного Ипсвича, я — из захолустного Норвича; местность тихая, спокойная, не сравнить с теперешним нашим окружением. Выяснилось, что оба мы проходили подготовку в мрачном Филикстоу перед отправкой в Нормандию, правда, на берег высадились в разное время. Мне не чужд интерес к рассказам о войне, так что я пытался разговорить его посильнее, но Ханвелл не поддавался.
— Другая жизнь, — произнёс он без выражения, наконец согласившись взять у меня сигариллу.
Сколько я его ни прощупывал, мне никак не удавалось вытянуть из него то, что хотелось: подробности его происхождения. Ясного представления на этот счёт у меня не было: он мог оказаться сыном мясника или сыном учителя, или даже сыном госслужащего — знал обо всём понемногу, худо-бедно способен был вести беседу, а при малейшем затруднении уходил в сторону. Он был из тех людей, которые могут сказать пару слов о любой упомянутой вами книге, хотя саму книгу, возможно, никогда не держали в руках. Несколько раз подходили один за другим официанты, чтобы увести его, но я только отмахивался от них. Вытащить на свет Фрэнкса, обладавшего здесь настоящей властью, было им не по силам, а до закрытия оставалось всего полчаса. Через некоторое время Ханвелл оттаял и рассказал неприличную историю про немецкий бордель; при этом с его лица не сходила всё та же полуулыбка. Одновременно ему удалось завоевать расположение моей девушки своими ответами на её не вполне католические вопросы про то, как одевались немецкие шлюхи, какие у них были спальни и нравилось ли им лежать, откинувшись, в шезлонгах, — название этого предмета обстановки она произносила в высшей степени странно. То, что Ханвелл добился у девушки большего, чем я, успеха, меня раздражало, но по какой-то причине я вымещал злость на ней, а не на нём. Я принялся выстраивать беседу, строго придерживаясь «мужской» линии — машины, бристольские собачьи бега и прочие темы, по сути меня не интересовавшие. Девушка впала в глубокое недовольство и в конце концов ушла без меня.
— Красавица, — сказал Ханвелл, глядя ей вслед. — От этого лучше становится, когда знаешь, что бывают на свете такие красивые женщины, как она.
— Серьёзно? Мне от этого только хуже становится.
— Это вроде как знак… — начал Ханвелл и оборвал фразу.
— В каком смысле — знак?
— Да так, мысль одна… глупая мысль.
— Нет уж, продолжайте — я не понял.
— Знак того, что мир правильно устроен. Знаете, с красивыми женщинами легче.
На это я расхохотался в голос.
— Даже когда тебе ни черта не достаётся?
— Тогда — особенно.
Музыканты сыграли нечто ужасно быстрое — труба визжала, словно тормозящий поезд — и с грохотом кончили. Ханвелл всё возил и возил своим мокрым окурком по фарфоровой тарелочке.
— Странный Вы человек, Ханвелл, — мои слова упали в тишину.
— Просто я оптимист, — сказал Ханвелл.
Тут Ханвелла увели, раз и навсегда. Фрэнкс наконец-то пробудился у себя в кухне и послал за ним. Помнится, Ханвелл вышел из-за стола, и только тут до меня дошло, что его стакан кьянти остался почти нетронутым; девушка не пила; по-видимому, это я выпил целую бутылку — теперь она стояла передо мной пустая. Я велел принести стакан воды, осушил его и потихоньку начал наливать туда виски из собственной фляжки. Возвращаться в эту жуткую квартиру мне страшно не хотелось. Я сидел и наблюдал, как ночь сворачивается, укладывается у меня на глазах. Контрабас упрятали в огромную чёрную пижаму на молнии. Кларнетист осторожно снял свой мундштук и уложил его спать, запеленав в вату. В какой-то момент я, видимо, положил голову на стол.
— Мистер Блэк? Мистер Блэк?
Руки Ханвелла легонько встряхивали меня за плечи.
— Мистер Блэк, мы уже закрываемся.
— Ханвелл?
— Да, мистер Блэк, это Ханвелл. Вам пора, сэр.
— Клайв — ну сколько можно? И вообще, сколько времени?
— Час ночи, Клайв, — серьёзно произнёс Ханвелл, и я понял, что инстинкт его не обманул — «сэр» в его устах звучало гораздо естественнее.
Ханвелл довёл меня до двери. Мы оба сняли свои пальто и шляпы с крючков у входа.
— Вы тоже уходите?
— Мне домой надо, — сказал он слегка оправдывающимся тоном. — Как и всем.
— Может, по последней, а, Ханвелл? Вечер завершить как положено. Отпраздновать Ваш сегодняшний успех. Или, может, Ваша жена недовольна будет?
— Моя жена в Лондоне.
— А моя — в Тимбукту. Ну так что?
Мы решили пойти к нему домой. У меня оставалось немного виски, я поделился с ним, и план продолжить вечер показался, по крайней мере на минуту, куда лучше любого из планов, когда-либо придуманных человеком. Мы шли, молчаливые и довольные, вниз по Парк-стрит, но, когда добрались до конца улицы, начался косой дождь, и за три минуты я промок до костей. Мы несколько раз резко повернули — налево, направо; помню, я в некий момент отметил про себя, что уже не знаю, какой вариант быстрее и легче: вернуться в свою квартиру или пойти к Ханвеллу.
— Далеко нам ещё? — спросил я его, смаргивая капли дождя, стараясь поспевать за его темпом.
— Ещё немножко, — сказал он, и я услышал скрип болта в темноте.
Я прошёл за ним в открытую им железную калитку. Мы оказались в небольшом парке — по сути, это был просто зелёный сквер. Прямо перед нами высились прекрасные частные дома георгианской эпохи, белые, богатые.
— Это Кэбот-сквер, очень приятное место, — сказал Ханвелл. — Мне так короче, через скверик. Представляете: в такой здоровенной хреновине с семьёй жить.
Мне это показалось очень странным, вот это уточнение — «с семьёй». У меня не хватило духу — или желания — рассказать ему, что у меня самого недавно был дом — такая же «здоровенная хреновина»; что я обитал там один, сам по себе; что такая жизнь возможна.
— Тут Барри Фрэнкс живёт, — бодро сообщил Ханвелл, неутомимый в качестве экскурсовода, — с женой и четырьмя детьми.
— Если так и дальше пойдёт, то как бы ему без дома не остаться. Разве что повезёт, — излишне сердито сказал я.
Мне хотелось, чтобы и другие познали неудачу под стать той, в существовании которой я теперь убедился. Хотелось, чтобы люди понимали: случившееся со мной может случиться и с ними. Мне хотелось разносить эту чёрную весть по всему свету при всякой возможности. А тут вдруг этот Ханвелл присвистывает при виде дома, восхищаясь тем, как повезло его владельцу.
— Вы слышали? — произнёс он.
Дождь перестал; мы приближались к выходу из парка. Ребёнок, подумал я, плачет в каком-то из домов.
— Это лиса, — сказал Ханвелл. — Они таким странным криком кричат. Она где-то рядом.
Он остановился, огляделся по сторонам. Натянул шляпу на самые глаза, словно желая замаскироваться. Я в раздражении снял свою собственную шляпу и, накренив, вылил воду из её полей. То был, наверное, последний год, когда я в Англии носил шляпу. Уже на следующий год ни в одном ресторане или общественном помещении в стране шляпных вешалок не осталось и в помине. В отношении шляп люди вроде нас с Ханвеллом были последними из динозавров.
Я открыл было рот, но Ханвелл не дал мне пожаловаться:
— Помолчите-ка минутку.
В одном из роскошных домов через дорогу загорелось несколько окон. Мне был ненавистен и этот неявный признак озабоченности, и его предназначение — сигнал, подаваемый человеку на улице: «Не знаю, что ты там делаешь, но я не сплю и, если потребуется, не замедлю вызвать полицию». Когда у меня был дом, моё самодовольство выражалось в точно таких же привычках. Я хорошо представлял себе мужчину, который откидывает свою половину одеяла, важно уговаривает жену не волноваться, осторожно шагает по лестнице, гордо вступает в огромное пространство, с такими усилиями заработанное им, — в свою гостиную с высоким потолком — и всматривается в две тёмные фигуры на улице: а вдруг они попытаются всё это у него отобрать. Там, где теперь жил я, среди оглушительного городского шума, света никто не включал. Я громко кашлянул и снова закурил.
— Не уходит. Слышите? — сказал Ханвелл, медленно приближаясь к большой, ухоженной живой изгороди у выхода.
Оттуда доносился жалобный стон, точное подобие человеческого. Как я ни убеждал себя, поверить в то, что это лиса, было невозможно; не верилось даже тогда, когда Ханвелл с помощью длинной палки отвёл ветки в сторону, обнаружив саму лисицу, дрожащую, припавшую к земле.
— Неплохой экземпляр, — сказал я.
До сих пор помню, каким намеренным преуменьшением прозвучали мои слова. По правде говоря, ощущение было невероятное: эта близость к чему-то столь первозданному, столь неуловимому при обычных обстоятельствах, столь длинноногому, столь рыжехвостому, столь желтоглазому, столь неожиданному; эта встреча с животным лицом к морде.
— Что за чертовщина? — проворчал я. — Чего она не двигается?
Ханвелл несильно ткнул в неё палкой; она снова застонала, но не поднялась.
— Наверно, покалечилась, — сказал Ханвелл.
На ней не было ни пятнышка: она была безупречна, как чучело, и совершенно спокойна, если не считать этого жуткого крика. Из освещённого дома донёсся звук с натугой поддающегося окна. Ханвелл поднёс свой мокрый ботинок к тонкому лисьему горлу.
— Что Вы делаете? — встревожился я; в этот самый момент Ханвелл с силой опустил ботинок и сломал ей шею.
— Лучше уж добить, чтоб не мучилась, — мягко произнёс Ханвелл.
Совершенно неожиданно — меня почти никогда не тошнит, а тут едва успел отвернуться — меня вырвало.
— Всё нормально? — спросил Ханвелл, не сдвинувшись при этом с места, чтобы помочь мне. Я подумал: мужчины вроде нас не умеют утешать друг друга. Для этого нам требуются женщины. Меня пробрала лёгкая дрожь отчаяния; я почувствовал абсолютную уверенность в том, что этой ночью, когда бы я ни пришёл домой, меня никто не будет ждать.
— Глупо с моей стороны, — сказал я, выпрямляясь. — Похоже, лучше мне домой пойти.
Только тогда Ханвелл оторвался от своей лисицы и обернул ко мне до крайности расстроенное лицо.
— Но мы уже почти пришли…
— Всё равно, — твёрдо сказал я, пытаясь хоть немного почиститься с помощью носового платка — ещё один вышедший из обихода предмет. — Хватит с меня на сегодня.
— Но… Я надеялся… — он прикусил губу, как раньше, в ресторане, будто маленький ребёнок в страхе перед наказанием.
— Что? На что Вы надеялись?
Теперь я был зол на него. Казалось, все неудачи этого вечера были неким образом связаны с ним: девушку я упустил, выпивку — а залить в себя такое количество мне стоило немалых денег — только зря перевёл, промок, замёрз; мне бы только от него отвязаться, и жизнь немедленно начнёт налаживаться.
— Я надеялся, что Вы мне поможете.
— Про деньги можете даже не думать. Я сам как церковная мышь, — сказал я и направился в противоположную сторону, но не успел сделать и шагу, как поскользнулся на мокрой брусчатке. Ханвелл основательно затормозил моё падение, но это не помогло: за несколько дюймов до земли стало ясно, что силы меня покинули. Воспротивившись попытке Ханвелла помочь мне, я предпочёл безвольно рухнуть в неглубокую лужу, отливавшую оранжевым в свете фонарей. С минуту я тихо сидел там. Я отчётливо ощущал, что достиг самого дна, что ниже этого мне уже не опуститься. Как показало время, это предчувствие меня не обмануло. Двое мокрых незнакомцев, на улице, без женщин, ночью, а рядом — калачиком свернулась смерть. Всякий раз, когда мой дух нуждается в поддержке, я вспоминаю этот миг и благодарю Бога за то, что Он ни разу больше не дал мне пасть так низко. Только мужчина определённого склада мог оказаться в подобной ситуации. Я к таким мужчинам больше не принадлежу. Сейчас я вздрагиваю при воспоминании о том, чем я был, но в тот момент единственной уместной реакцией был смех. Смеялся я так громко, что рядом загорелись ещё два окна.
— Да, Клайв, действительно смешно, — очень грустно промолвил Ханвелл.
Я перестал смеяться и взглянул на незнакомца, чья рука лежала у меня на плече. Его лицо выражало надежду, как тогда, когда он подавал свои замечательные блины.
— Я ничего о Вас не знаю, Ханвелл.
Внимательно изучив его лицо — прозаический профиль уроженца Суффолка, пухлая, как у мальчишки, нижняя челюсть — я, помнится, подумал: неправда, мы встречались с ним прежде, тысячу раз. Мужчины, похожие на Ханвелла, жили в Англии со времён короля Редвальда; взять хотя бы эту громадину, курган Саттон-Ху — там таких Ханвеллов сотни. Как тут не появиться уверенности.
— Не знаете. Это верно. Но отсюда так близко. Вы бы обсохли, а утром дальше бы отправились.
— Денег у меня нет, имейте в виду.
— Не надо меня больше оскорблять, — сказал Ханвелл с твёрдостью джентльмена.
Похоже, подумал я, тут проступает парижский лоск. Вдобавок он не соврал: ещё через минуту мы поднимались по мрачным железным ступеням на третий этаж, к нему в квартиру. Каждая ступенька, сырая и скользкая, таила в себе возможность летального исхода. Сама квартира была не больше моей, но гораздо чище. Сразу бросалось в глаза былое, семейное житьё. Над дверью красовались синие фарфоровые тарелки. Всё, что только можно, покрывали салфеточки, а на них были выстроены разномастные безделушки, явно выдернутые из коллекции побольше, куда входили экземпляры получше. Мой взгляд тут же упал на большую чёрно-белую фотографию, пришпиленную над печкой (стоявшей в углу комнаты): три привлекательные темноволосые девочки-подростка, сидящие на скамейке. Разумеется, одной из них — позволю себе заметить, самой хорошенькой — были Вы. Заметив, что я смотрю на фотографию, Ханвелл сразу же отщипнул её от стены. У меня возникло впечатление, что он сделал бы это в любом случае, даже если бы я на неё не посмотрел. Ханвелл предлагал гостю своё семейство в той же манере, в какой большинство мужчин предложили бы что-нибудь выпить. Я улыбнулся и кивнул, но пересохшее горло мешало мне сосредоточиться. Мне необходимо было напиться, чтобы объяснить самому себе, зачем я посреди ночи решил прийти домой к человеку, который моет посуду для хулиганья в заведении Барри Фрэнкса.
— Это Эмили, — в голосе Ханвелла звучала радость. — А это — Кэрол, а это — Клэр. Клэр у нас красавица, вся в мать пошла, как видите.
Я никогда не видел Вашей матери, а потому не нашёлся, что сказать в продолжение темы.
— Замечательно.
Я вынул свои сигариллы из нагрудного кармана. Они промокли и пахли компостом.
— Закурить не найдётся, Ханвелл? И выпить неплохо было бы.
— Видите ли, в чём дело, — быстро сказал Ханвелл, — я надеялся, что Вы мне поможете. Мне немножко неудобно Вас просить.
— Да какое уж там неудобство, Ханвелл, дружище. Сижу тут, виски у Вас выпрашиваю. Давайте выпьем, а потом уж со всем остальным по порядку разберёмся. Ничего, если я брюки сниму, на батарею повешу?
— Тогда шиллинг нужен, в счётчик опустить, — произнёс Ханвелл обеспокоенно, тоном цыганской бабки, припомнившей тяготеющее над семейством проклятие.
Исчезнув на минуту с моими брюками, он, к моему огромному облегчению, вернулся в комнату с бутылкой отличного ирландского виски. Виски был невероятно хорош, и я спросил Ханвелла, как ему удалось такой раздобыть.
— Как говорится, свет не без добрых людей, — ответил Ханвелл, наливая мне в стакан.
— Да? Мне они что-то не попадаются.
— Просто Вы не сознаёте, что они добрые, вот в чём дело. Батарею я включил — брюки Ваши в момент высохнут.
Ханвелл встал и начал хозяйничать в комнате, словно женщина: поправлять жиденькие занавески, убирать в ящики разные мелочи. Я выпил — раз, другой, третий — и откинулся в кресле. Вышитая подушечка мягко соприкоснулась с моим затылком — роскошь настолько неожиданная, что я непроизвольно заскулил от удовольствия.
— Это Лора сшила.
— Лора?
— Лора, моя жена.
— А, та, что в Лондоне.
Ханвелл кивнул.
— А всё-таки, почему она с Вами не живёт? — спросил я.
Я понял, что совсем ничего не знаю про Ханвелла, про то, почему он в таком возрасте одинок и моет посуду. Бóльшую часть всего этого мне выяснить так и не удалось — пока Вы не рассказали. Тогда же я услышал от него лишь несколько гнетущих, неимоверно тонких иносказаний, и печальная правда дошла до меня только через минуту-другую. До сих пор не могу себе простить вопроса:
— Это Вы её нашли?
Нездоровое любопытство пьяного к малоприятным подробностям неистребимо. Но Ханвелл как будто и не обиделся совсем.
— Да, в лестничном пролёте по дороге в погреб, — прозаически ответил он. — Она повесилась на этом самом, чем халат завязывают, на шнурке. Ужасно.
Мы оба помолчали немного, размышляя о смерти, как свойственно несведущим людям.
— Почему же Вы мне сказали, что она в Лондоне?
— Она там и есть.
— Сочувствую, Ханвелл. Действительно ужасно. Выпьем ещё.
Мы не знали друг друга — что тут ещё можно было сказать.
— Извините, — Ханвелл снова вышел из комнаты.
Помню, я выпил, налил, выпил ещё, лениво обвёл взглядом это странное слияние гостиной и кухни: купленная на барахолке мебель, замызганные занавески. Там и сям виднелись жалкие, дешёвые семейные реликвии — всё, на что человек вроде Ханвелла мог претендовать из своего богатейшего английского наследия. Кувшин и тазик, оба расписанные сентиментальными лебедями, нелепо примостились в каминной нише, напоминая о предках Ханвелла, совершавших свой туалет в спальне за неимением ванной. Со спинки одного из стульев свешивалась облезлая меховая горжетка, на которой ещё держались лапки — такие носили на плечах женщины до войны. Его жены? Матери? При виде её мне снова вспомнилась ханвеллова лиса. Я задумался о том, как сделать, чтобы Ханвелл больше не мучился, или чтобы больше не мучился я. Следующее, что помню — запах скипидара. Я встал и двинулся к двери. Я понятия не имел, куда эта дверь ведёт. Откуда мне было знать: может, квартира Ханвелла — на краю света, и, выйдя за дверь, я просто провалюсь в какую-нибудь дыру, сосредоточившую в себе всегда. На деле сразу за дверью находилась другая комната, не больше прежней, только неотделанная. Вся мебель была свалена в кучу посередине комнаты и покрыта белой простынёй, напоминая непристойную груду тел. В оставшейся части комнаты шёл ремонт — Ханвелл, стоя на стремянке с кистью в руке, красил её в буйный, адский тёмно-красный цвет.
— Я решил, что Вы заснули, — серьёзно сказал Ханвелл.
— С чего это Вы так решили?
— Заглянул — Вы вроде бы спите.
Часов у меня не было, и я понятия не имел, правда ли это.
— Господи, Ханвелл, что Вы делаете? Времени уже, наверное, два часа.
— Это комната девочек, — сказал Ханвелл, слезая со стремянки. Вид у него был смущённый. — То есть, я надеюсь, что это для них будет. Вообще-то я надеялся, может, Вы мне поможете.
— Красить? Ещё чего, Ханвелл, нашли себе маляра! Я выпить пришёл, а не в подручные к Вам наниматься.
— Да нет, — поспешно ответил Ханвелл, — не в том дело. Я Ваше мнение хотел узнать. Как Вы считаете, подходящий это оттенок жёлтого? Я не различаю цветов; продавца спрашивать не хотел; краска называется «Солнышко». Понимаете, мне хочется, чтобы они просыпались с таким чувством, как будто тут всегда солнечно.
— Жёлтого?
— Неужели не тот? — он глядел на меня с отчаянием. — Краски больше нет, это всё, что я в данный момент могу себе позволить. Правда, осталась ещё маленькая баночка, вон там — плинтуса закончить. И рамы. Понимаете, хочется, чтоб вышло похоже на закат солнца, от стены до стены. По-моему, они считают, что это моя вина, — внезапно добавил он и уселся на предпоследнюю ступеньку лесенки.
Зрелище он являл собой абсурдное: измождённый, розовый, тихо плачущий в этом жутком красном ящике человечек.
— Нет здесь ничьей вины, Ханвелл.
Он с любопытством взглянул на меня, словно мы только что встретились.
— Нету. Это верно, — наконец выговорил он и вытер глаза. — Комната, правда, маловата для трёх девочек их возраста.
— Сколько им?
— Семнадцать, шестнадцать и четырнадцать. Они сейчас у дяди с тётей, в Бромли. Пишу им, но они не отвечают.
— Есть у Вас ещё кисть, Ханвелл?
Я принялся за окна, а Ханвелл тем временем встал на колени, чтобы заняться плинтусами. Работал он аккуратно. У него была крохотная кисточка для углов; он прошёлся по всему три раза. К тому времени, когда я закончил покрывать рамы вторым слоем, уже вставало настоящее жёлтое солнце. Красная краска была до того тёмной, что отталкивала свет, и, хотя нам видно было, как снаружи начинается день, внутри комнаты казалось, будто наша с Ханвеллом ночь не кончится никогда. Усталость прошла, и я очутился по ту её сторону — спать не хотелось совершенно. Стоя в одном исподнем, я чувствовал, что могу покрасить это окно ещё хоть тысячу раз, лишь бы не возвращаться в тот мир снаружи. Наверное, я был счастлив. Часам к шести утра даже бедняга Ханвелл ясно видел своими не различающими цветов глазами, что краснее эту красную стену нам уже не сделать. Я спустился с лестницы и принёс ещё два стакана виски. Сидя на полу, мы любовались своей работой. Мы отделали комнату для Вас и Ваших сестёр. Ощущение было приятное. До этого я так давно вообще ничего не делал своими руками.
— Как Вы с ними устроитесь, когда они сюда приедут? — спросил я Ханвелла.
Говорил он долго; у него были обширные планы. Ему представлялось, что днём Вы с радостью согласитесь просто сидеть у Фрэнкса, смотреть, как он моет посуду, а Ваша сестра, возможно, будет петь в джаз-банде, а когда у него не будет времени за Вами приглядывать, вы сможете общаться с двумя дочерьми Барри Фрэнкса, гнусными, развратными девицами — они, как мне было известно, считались подругами двух самых отъявленных хулиганов в городе. Эти сведения я тоже решил держать при себе.
— Ханвелл, а Вы уверены, что они приедут? — спросил я, когда он кончил знакомить меня со своими странными идеями.
Он широко улыбнулся. Я подумал, что ни одной из дочерей Ханвелла скорее всего не суждено, в отличие от нас, провести в этой комнате ночь, но опять промолчал. Я чем дальше, тем больше подозреваю, что мы, мужчины нашего поколения, не годились на то, чтобы с нами жить. Мы заставляли страдать других, ибо нас самих заставляли страдать, и изменить тут ничего было нельзя. Моя собственная дочь чрезвычайно довольна тем, что знает мне цену, что может судить меня, не оправдывая, — возможно, она права, возможно, и Вы тоже правы. Нынче каждый старается перекинуть вину за спину, но мы так поступать не могли. Мы прижимали вину к себе, держались за неё обеими руками. Ваш отец, по-видимому, заставил Вас страдать; мне очень жаль, что так случилось. Возможно, другие полученные Вами ответы помогут Вам найти виноватого и «примириться», как принято теперь говорить. Но, когда я увидел Ваш запрос в газете, то в первую очередь подумал: вот человек, запомнившийся одним лишь чувством приязни, которое он вызывал, — а это не так уж мало. Большинство людей, встреченных мной в то время, я предпочёл бы забыть. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, мне делается хорошо при воспоминании о ханвелловых блинчиках с креветками и грибами, о том, как аккуратно он доводил до совершенства плинтус. Думаю, Вы слишком строги к нему. Думаю также, Вы ошибаетесь, считая, что он с самого начала знал: Вы и Ваши сёстры не приедете, или же не желал вашего приезда. Ханвелл замечательно умел надеяться. Немногие способны надеяться на то, что красный окажется жёлтым.
Перевод Анны Асланян.