Виктория ПЛАТОВА
ЛЮБОВНИКИ В ЗАСНЕЖЕННОМ САДУ
Все события, происходящие в романе, вымышлены, любое сходство с реально существующими людьми случайно.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
НИКИТА
Сентябрь 200… года
«А ведь она похожа на Ингу, — тупо подумал Никита. — Странно, что я заметил это только сейчас…»
Чертовски похожа. Надо же, дерьмо какое!
Похожа определенно. До смуглой, убитой временем родинки на предплечье. До хрипатого том-вейтсовского «Blue Valentine» — Инга с ума сходила от этой вещи. Есть от чего, по зрелому размышлению. Особенно когда пальцы гитариста рассеянно задевают гриф в проигрышах. Проигрыши похожи на ущелья, в которых так легко разбиться. Проигрыши похожи на ущелья, а Она — на Ингу.
Похожа, похожа, похожа…
Она похожа на Ингу, которую Никита не знает. И никогда не знал. Никита появился потом, и с ним Инга прожила другую жизнь. Восемь лет — тоже жизнь, кусок жизни, осколок, огрызок, съежившаяся змеиная шкурка. Ничего от этой жизни не осталось, ровным счетом ничего. И только гибель Никиты-младшего — как жирная точка в конце. Никите так и не удалось перевести ее в робкое многоточие, даже почти эфемерного «Forse che si, forse che no» не получилось.
«Forse che si, forse che no».
«Возможно — да, возможно — нет». Дурацкое выражение, восемь лет назад привезенное ими из свадебного путешествия, из итальянской Мантуи, где они зачали Никиту-младшего. Никите хотелось думать, что в Мантуе, хотя сразу же после Италии, в коротком, дышащем в затылок промежутке, были Испания и Португалия, но… «Возможно — да, возможно — нет» — дурацкое выражение, украшающее эмблемы княжеского дома Гонзаго. Никиты-младшего больше нет, а лабиринты остались. Они до сих пор скитаются в этих лабиринтах — Инга и Никита — до сих пор.
Боясь наткнуться друг на друга.
И все равно натыкаются.
Еще чаще они натыкаются на вещи Никиты-младшего, на его игрушки — целое стадо гоночных машинок со счастливым номером Шумахера, кирпичики «Лего», роботов-трансформеров, безвольную мягкую фауну, набитую синтепоном… Автоматы, пистолеты, недоукомплектованные подразделения солдатиков, паззлы, книжки…
Инга до сих пор читает эти книжки — вслух, в гулкой пустой детской, — и тогда Никите начинает казаться, что она помешалась. «Возможно — да, возможно — нет», говорит в таких случаях Инга. Это те немногие слова, которые она все еще говорит ему.
А Она и вправду похожа на Ингу.
Должно быть, Инга такой и была — до встречи с Никитой. Длинноволосая ухоженная блондинка двадцати трех лет, никаких мыслей о родах, после которых так разносит бедра. Аккуратно вырезанные ноздри, аккуратно вырезанные губы, надменная тень капитолийской волчицы в глазах — сестры-близнецы, да и только! Вот только Инга выскочила замуж за первого же встреченного брюнетистого симпатягу без роду-племени, наплевав на другого, совсем не такого симпатичного лошка-мужа… А Она, не будь дурой, взнуздала самого перспективного жеребца в бизнес-табуне — пусть немолодого, но под завязку упакованного. Его, Никиты, нынешнего хозяина.
Вдовца.
Теперь уже — вдовца.
Но он об этом еще не знает. И никто не знает. Никто, кроме Никиты.
Надо же, дерьмо какое! Хозяйская жена в хозяйской ванной — с аккуратной дыркой во лбу. И он, Никита, на пороге. Его не должно быть здесь, в этой ванной, отделанной под мрамор и такой стерильной, что даже кокетливое биде кажется выпаренным в автоклаве. Его не должно быть здесь, — и он здесь.
Дерьмо, дерьмо, дерьмо!…
Все так же не отрывая взгляда от розовой от крови воды, в которой парило Ее тело, Никита сбросил кроссовки и на цыпочках двинулся к джакузи. Носки сразу же промокли — от почти незаметных крошечных лужиц на мраморном патрицианском полу.
Вода была еще теплой. Парное молоко, сказала бы Инга. Но она давно не говорит об этом. Табу. У них много слов-табу: парное молоко, вода, озеро, кувшинки, песок, дети, мальчик, август, воскресенье, мой малыш, смеяться, крошка Вилли-Винки потерял ботинки, я люблю тебя… Никто больше не говорит Никите: «Я люблю тебя». Ему говорят: «Ты — убийца собственного сына».
Ему говорят об этом, даже когда молчат.
Ему говорят об этом, даже не произнося имени вслух: ведь его собственное проклятое имя — это благословенное имя Никиты-младшего. Имя — табу. Больше года Инга не произносила его имени вслух — с того самого августовского воскресенья, когда их сына не стало.
Вода, которая убила Никиту-младшего, тоже напоминала парное молоко. Но Никита этого не помнит: только холод. Прозрачный холод, застывшая мелкая рябь озерного песка и тельце шестилетнего сына, над которым сомкнулся тяжелый штиль. Никита нашел Никиту-младшего не сразу, он даже не сразу сообразил, что произошло. Еще совсем недавно голова сына горделиво возвышалась над поверхностью: смотри, пап, как я умею плавать, это ведь ты меня научил!… Все, все было бы сейчас по-другому, если бы Никите не пришла в голову адская мысль выскочить на берег за маской и трубкой. Вернее, она пришла в голову Никите-младшему: «Ты обещал научить меня плавать с трубкой, пап, а еще — акваланг, а правда, что с аквалангом можно увидеть рыбок у самого дна?..» Все, все было бы сейчас по-другому, и Никита-младший уже ходил бы в школу, и на каникулы они обязательно поехали бы куда-нибудь все вместе, — скорее всего, в Мантую, Инге всегда нравилась Италия.
«Forse che si, forse che no».
No, no, no…
Нет. А «да» — уже никогда не будет.
Никита выскочил на берег, чтобы взять маску, перетряхнул джинсы, зачем-то вытащил часы — было без двадцати четыре: лучшее время для ленивого позднего лета, с ленивым солнцем и робкой, уже осенней паутиной на траве. Какой-то добродушный толстяк попросил у него закурить, и еще несколько минут ушло на поиски сигарет и необязательный разговор. Несколько минут, в которые можно было спасти Никиту-младшего… И в эти несколько минут сын не кричал, не звал на помощь — очевидно, он просто побоялся выглядеть в глазах отца слабаком. «Не будь слабаком!» — это был их девиз. Ничуть не хуже девиза княжеского дома Гонзаго. «Не будь слабаком!» — очень по-мужски. А толстяк, попросивший у Никиты сигарету, смахивал на бабу: застенчивый, плохо обозначенный подбородок, покатые плечи, грудь, нависающая на живот… Он-то и забеспокоился первым, очень по-женски: «Ваш сынишка — просто молодчина, так уверенно держится на воде… Это ведь ваш сын? Я наблюдал за вами… Правда, сейчас его не вижу»… Но даже и эта, вскользь оброненная фраза, не заставила Никиту забеспокоиться. Позднее лето, ленивое солнце, ленивая медовая вода — какое уж тут беспокойство! Только когда он обернулся и не увидел упрямого шелковистого затылка Никиты-младшего — только тогда его кольнуло в сердце. Кажется, он крикнул «Никитка!» и бросился в воду. Толстяк последовал за ним — Никита услышал только, как охнуло озеро за его спиной: должно быть, именно так резвятся киты на мелководье… Почему он подумал тогда об этом, почему?! Не о Никите-младшем, а о китах и мелководье…
Они нашли Никиту-младшего минут через десять. Так, во всяком случае, утверждал толстяк, который давал показания милиции, приехавшей одновременно со «скорой». Для самого Никиты время остановилось и перестало существовать. Нет, метастазы времени, его короткие сполохи все еще давали о себе знать, когда он пытался вдохнуть жизнь в посиневшие губы сына, когда, положив его невесомое тело на колено, все жал и жал на узенькую детскую спину. Чуда не произошло — только песок и вода, выходящая из легких. Только песок и вода-Никита почти не помнил похорон. Зато хорошо запомнил Ингу — в тот вечер, когда они впервые остались одни, без Никиты-младшего. Без живого Никиты-младшего, без мертвого Никиты-младшего. В тот вечер и во все последующие. До этого он, как мог, пытался поддержать жену, Инга тоже цеплялась за него — чтобы не сойти с ума в водовороте последнего ритуального кошмара. «Нужно перетерпеть, нужно перетерпеть, милый», — бессвязно шептала она Никите даже на кладбище. Она была единственной, кто не плакал, — и это не выглядело кощунственным: горе было слишком велико, чтобы пытаться умилостивить его, заглушить слезами.
До девятого дня Инга была спокойна, удивительно спокойна — так спокойна, что Никита несколько раз снимал телефонную трубку, чтобы позвонить в психушку. Она почти не выходила из детской, а если и выходила, то только для того, чтобы заглянуть в шкаф, под кровать и за портьеры в спальне — излюбленные места Никиты-младшего в их до одури беспорядочной семейной игре в прятки… Кого она искала? Никиту-младшего, себя саму, безвозвратно утерянное счастье последних шести лет? «Forse che si, forse che no».
Нужно перетерпеть, нужно перетерпеть, милый…
Все эти девять дней она была нежна с Никитой — рассеянно, потусторонне нежна. Такой нежности не было даже в их медовый месяц в Мантуе. Впрочем, о нежности говорить тогда не приходилось — страсть, дикая, необузданная, страсть — вот что там было. И Никита-младший родился смуглым, с длинными черными прядками на темени, с неровными, как будто подпаленными ресницами, — он был выжжен этой страстью. Он родился от огня, а умер — от воды…
Все кончилось на десятый день. Инга нашла. Но не сына, спрятавшегося в спальне, нет. Она нашла то, чего не искала, не хотела найти ни при каких обстоятельствах, — она нашла правду о том, что Никиты-младшего больше не будет. Никогда. Роботы-трансформеры, книжки, фотки, пожухлые видеопленки с дня рождения будут, а его — не будет. Правда слишком долго стояла за портьерой, лежала под кроватью, сгибалась в три погибели в шкафу — и ей надоело хорониться! Она выползла из своих многочисленных укрытий и коснулась нежных тонких волос Инги шершавой безжалостной ладонью, а потом, примерившись, ударила наотмашь: Никиты-младшего не будет никогда.
Никита не видел, как это произошло: он сидел на кухне и вливал в себя водку. С тем же успехом можно было пить спирт, мазут, дистиллированную воду — никакого эффекта. Инга вошла как раз в недолгом перерыве между двумя очередными стопками, прикрыла за собой дверь и тяжело облокотилась на нее.
— Ты убил моего сына, — безразличным треснувшим голосом сказала она.
Это была вторая правда, открывшаяся Инге вслед за первой.
— Ты убил моего сына. Гореть тебе в аду.
Никита даже не нашелся, что ответить. Да и что было отвечать? «Ты права»? «Ты сошла с ума»? «Побойся Бога»? «Нужно перетерпеть, милая»?…
— Инга… — пролепетал Никита. Но так ничего и не сказал.
— Я обещаю тебе ад. Ты слышишь? Обещаю…
И она сдержала слово. Его неистовая жена. Она не ушла от Никиты, потому что уйти от Никиты — означало увести ад с собой. И больше не видеть, как мучается невинный убийца невинного сына. А ей нужно было видеть, нужно! Дважды Никита пытался покончить с собой — и дважды Инга спасала его: от петли и от жалкой кучки бритвенных лезвий. В последний раз она успела как раз вовремя — Никита всего лишь дважды полоснул себя по венам, на большее не хватило времени: она вынесла дверь в ванную — и откуда только силы взялись?…
— Ты не отделаешься так легко, — сказала Инга, зажимая губами хлещущую с запястий кровь. — Не отделаешься. Ты будешь жить. Смерть не для тебя, слышишь!…
И Никита смирился. Смерть не для него. Смерть — рай, а он приговорен к аду. И его светловолосый палач всегда будет рядом с ним. Они оба состарятся в этом аду, а Никита-младший так и останется шестилетним мальчишкой, который больше всего боялся оказаться слабаком.
После смерти Никиты-младшего они ни разу не были близки. Они даже спали в разных комнатах: Инга — в детской, а Никита — в их когда-то общей спальне. Но оставаться там тоже было невыносимо: спальня была пропитана их ласками, их безумными ночами, ее приглушенными (чтобы не разбудить сына) стонами и его шепотом: «Ты нимфоманка, девочка, нимфоманка… Боже мой, я женат на нимфоманке…» За годы супружества — до самой смерти Никиты-младшего — их страсть не потускнела, скорее наоборот — что только не приходило им в голову! А слабо заняться любовью в подсобке мебельного магазина, куда они завернули, чтобы выбрать стол для Никиты-младшего? Не слабо, не слабо… А слабо заняться любовью в лифте — в доме Никитиного приятеля Левитаса, к которому они были приглашены на день рождения? Не слабо, не слабо, совсем не слабо, даром что шампанское разбито, цветы помяты и от макияжа ничего не осталось — как же ты хороша… Как же ты хороша, девочка моя… А невинные шалости на последнем ряду с гарниром из затрапезного американского кинца — в «Баррикаде» или «Колизее»! Инга предпочитала «Колизей» — кресла в «Колизее» ей нравились больше. Она обожала целоваться на эскалаторе в метро — и они иногда, оставив Никиту-младшего с приходящей няней, посвящали метрошке целые вечера Смешно, ведь у Никиты уже давно была машина — «жигуленок» девятой модели. Конечно же, они проделывали это и в машине, как проделывали это везде, но с «целоваться на эскалаторе» ничто не могло сравниться. Целоваться на эскалаторе, залезать друг другу под одежду в переполненном вагоне — и чем больше одежды, тем лучше, тем дольше и упоительнее один и тот же, но всегда новый путь к телу… К напряженным соскам, к взмокшей спине, к колом вставшему паху. В этот момент шальные глаза Инги меняли цвет — Никита даже не мог подобрать определения этому цвету, пока — совершенно случайно — не нашел его: цвет крылышек ночной бабочки, утонувшей в бокале с коньяком…
Дерьмо, дерьмо, дерьмо…
Больше он ни разу не видел у нее таких глаз, и «утонуть» — тоже стало словом-табу. Самым страшным словом, возглавлявшим список всех страшных слов.
Он не смог оставаться в спальне и перебрался на кухню, на маленький вытертый топчан. Детская была за стеной, слишком тонкой, чтобы скрыть от Никиты беззвучные рыдания жены: так они оба и тлели в этом своем ледяном аду через стенку, порознь — и все равно вместе, порознь — и вместе. И ни разу он не переступил порог детской — не под страхом смерти, а под страхом жизни, которая хуже смерти. Инга охраняла детскую, как львица охраняет свое логово. Лишь однажды, вусмерть напившись (только спустя три месяца он заново научился хмелеть от алкоголя), Никита попытался войти. Она легко справилась с ним, пьяным и жалким, отбросив к противоположной стене коридора. Он с готовностью упал и с готовностью стукнулся затылком о стенку.
— Так не может продолжаться вечно, — сказал он.
— Так будет продолжаться вечно, — отрезала она. — Пока ты не подохнешь. А подохнешь ты не скоро…
— Я знаю. Но так не может продолжаться вечно.
О чем он хотел поговорить с ней тогда? Взвинченный водкой, уставший, опустошенный… О том, что невозможно ежесекундно искупать то, что в принципе искупить невозможно? Или о том, что лучший выход для них обоих — попытаться начать все сначала? Или о том, что ни слепая ярость, ни заиндевевшая ненависть не вернут Никиту-младшего? Или о том, что ему тридцать три, а ей — тридцать один, и просто ждать смерти слишком долго? Или о том, чтобы… чтобы родить еще одного Никиту — Никиту-младшего-младшего…
Да, именно это он и сказал ей тогда. Сказал, заранее зная ответ.
— Тебе не удастся спрятаться, — ничего другого и быть не могло. — Новый Никита? Хочешь сострогать себе нового сына?
— Не обязательно сына, — ляпнул он первое, что пришло ему в голову. — Можно девочку. Похожую на тебя. На ту, которая любила меня когда-то…
— Забудь, — она даже не ударила его ногой в услужливо подставленный подбородок.
— Но ведь ты же любила меня когда-то, — упрямо повторил Никита. — Ведь ты же любила меня…
— Нет, — отчаянно солгала она.
— Да. Любила, не отпирайся. С ума по мне сходила… Трахала меня при первой же удобной возможности. И неудобной тоже. Вспомни…
— Нет.
— Ты любила меня… когда-то… — продолжал настаивать он. Ни на что, впрочем, не надеясь.
Надежды на ее тело тоже не было. Никакой. Тело Инги, такое чуткое, такое страстное, исполненное таких непристойных желаний, что даже дух захватывало, умерло. И осталось лежать на дне озера, в котором утонул их сын. Оболочка — не в счет, оболочка осталась от них обоих, набитая никому не нужными теперь потрохами оболочка.
— …Когда-то у нас был сын. Но ты не спас его. Не спас. Ты убил его… И тебе это сошло с рук — несчастный случай, как же! И теперь ты хочешь, чтобы… — Инга не договорила.
И договаривать не нужно — все и так понятно. Ребенок — слово-табу. Другой ребенок — предательство по отношению к Никите-младшему. Вскоре Никита и сам стал так думать, ведь сумасшествие заразительно. А такое, молчаливое, долгое, уравновешенное — и подавно. Такому сумасшествию надо посвящать жизнь, ни на что не отвлекаясь. Увольняться с работы, брать отпуск… Но Инга с работы не уволилась, так и осталась редактором в небольшом издательстве, специализирующемся на выпуске пустоголовых брошюрок из серии «Карма и здоровье: народные целители рекомендуют…».
Уволился Никита. Он променял свое — достаточно хлебное — место программиста на сомнительное поприще частного извоза. Нет, он ни о чем не жалел, глупо жалеть о чем-то, безвылазно сидя в склепе своей заживо похороненной жизни. Он даже не возил с собой монтировки, хотя работал по ночам, — и в этом был тайный умысел. Не слышать еженощного тихого Ингиного поскуливания за стеной. И еще — робкая надежда на то, что его убьют когда-нибудь — ведь сколько говорили об убийствах таксистов!
Но его не убили, хотя он и нарывался на это, как подросток нарывается на драку… О, как же Никита нарывался! Он подсаживал самые сомнительные, самые забубенные компашки, его постоянной клиентурой были наркоманы и щетинистые азербайджанцы с разбойным физиономиями; он мотался в Пушкин и Всеволожск за символическую плату, нарочно притормаживая у соблазнительных лесных массивов, — и ничего не происходило.
Полный ноль. Надо же, дерьмо какое!
Все наркоманы, азербайджанцы, отставные боксеры и братки при исполнении были заодно с Ингой, с ее скребущим душу заклинанием: «Смерть не для тебя».
Но именно в одну из этих окаянных ночей Никита и встретил Корабельникоffа.
Вернее, нашел.
То есть тогда еще Никита не знал, что это и есть почти всемогущий Ока Kopaбeльникoff, владелец мощной пивной империи. И сопутствующих безалкогольных производств. Пиво Никита не любил, предпочитая ему более крепкие напитки, но этикетку «Корабельникоff» видел неоднократно. С некоторых пор «Корабельникоff» имел широкое хождение в народе, постепенно вытесняя более раскрученные брэнды. «Белые воротнички» предпочитали «Корабельникоff Classic» (золото на голубом); «синие воротнички» — «Корабельникоff Porter» (золото на красном), демократическая богема — «Корабельникоff Special» (золото на изысканно-фиолетовом). Продвинутым клубящимся тинам достался золочено-малахитовый «Корабельникоff Original», — не самое плохое продолжение угарной ночи под грандж и марихуану.
Никита впервые увидел Корабельникоffа в состоянии, далеком от классического. Скорее, его можно было назвать original. Ровно через пять месяцев после гибели Никиты-младшего в стылом бесснежном январе, на Вознесенском, у казино «Луна», рыщущий в поисках клиентов Никита заметил тревожное черное пятно у припаркованного «Лэндровера». Джипы Никита не любил с той же тоскливой яростью, что и расплодившиеся как кролики казино — и почти наверняка проехал бы мимо, если бы… Если бы пятно не пошевелилось и едва слышно не застонало. Стон был недолгим, кротким, почти домашним — и никак не вязался с ненавистным, сверкающим крутым апгрейдом джипом. Никита проехал по инерции еще метров пятьдесят, потом остановился, попутно выматерив стершиеся тормозные колодки, и сдал назад. Почувствовав чье-то настороженное и готовое к помощи присутствие, пятно воодушевилось, застонало громче и прямо на глазах трансформировалось в человеческую фигуру. Да и Никита больше не раздумывал. Он выскочил из машины и приблизился к человеку у джипа.
— Вам плохо? — На дежурную фразу ушло ровно две секунды. Ответ занял чуть больше времени.
— Поищите… Она, должно быть, где-то здесь — Там таблетки…
Пухлая барсетка валялась неподалеку. «Здорово нее тебя прихватило, если даже до спасительных таблеток не дотянуться», — подумал Никита.
— В маленьком отделении… — определил направление поисков несчастный придаток к «Лэндроверу». — Код… 1369…
В пахнущей дорогой кожей барсетке оказалась почти запредельная пачка стодолларовых купюр — не иначе, как годовой оборот какого-нибудь конверсионного заводика. Или — фабрики елочных игрушек. Простому, ничем не обремененному физическому лицу такого количества денег и за всю жизнь не поднять, ежу понятно!…
— Сколько? — коротко спросил Никита.
— Сколько… хотите… Хоть все забирайте…
Надо же, никаких сожалений по поводу кучи баксов! При подобной куче должны неотлучно находится телохранители, сексапильная секретарша с опытом работы в Word и мужском паху, а также взвод стрелков вневедомственной охраны.
— Сколько таблеток?
— А?… Две… Две…
Негнущимися, моментально прихваченными морозом пальцами, Никита выдавил на ладонь две ярко-рубиновые капсулы.
— Держите.
Мужчина сунул капсулы под язык, вжался затылком в подножку джипа и затих. На вид ему было около пятидесяти, но в подобном «около пятидесяти» можно просуществовать не один десяток лет. Законсервированная мужественность, больше уместная на обложке журнала «Карьера», — даже в столь беспомощном состоянии мужчина выглядел монументально. В этом человеке смешались приглушенные запахи дорогого виски и дорогого парфюма; голодная юность и сытая зрелость, заграничные командировки и отечественные сауны, волчья хватка и почти лебединая интеллектуальная расслабленность. Если он когда-нибудь и заказывал конкурентов (без этого такую внушительную зеленоглазую сумму на карманные утехи не наскребешь!), то исключительно под Брамса, руководствуясь откровениями Ницше, Хайдеггера и прочих экстремистов в толстых академических переплетах. В этом седоватом хозяине жизни было все то, чего по определению не могло быть в голодранце Никите: мощные паучьи челюсти, жесткий рот, аскетичные впалые щеки, к которым навечно приклеился загар Коста-Браво; тяжелые надбровные дуги и лоб мыслителя. Именно мыслителя, а не какого-нибудь ловчилы-интеллектуала типа Билли Гейтса.
— Ну как? — поинтересовался Никита, почти раздавленный таким ярким воплощением благосклонности фортуны. — Полегче?
— Полегче… — в прояснившемся и вновь обретшем опору голосе проскользнули нотки стыда за собственную слабость. Голос тоже был под стать паучьим челюстям — бестрепетный и обволакивающий одновременно.
— Ваша машина? — Никита кивнул подбородком в сторону «Лэндровера».
— Моя…
— Вы в состоянии управлять?
— В состоянии…
Это была очевидная, но вполне простительная для такого сильного человека ложь. Ему действительно стало полегче, но он все еще не мог управлять даже собственным телом.
— Давайте-ка я вас отвезу, — предложил свои услуги Никита. — Вы где живете?
— Васильевский…
Ого! Соседи!… Никита тоже жил на Васильевском, в мрачноватом доме на Пятнадцатой линии, недалеко от Малого проспекта. Но вряд ли Васильевский Никиты Чинякова походил на Васильевский феерического владельца «Лэндровера». Тот, скорее всего, окопался на демаркационной Третьей, в недавно отреставрированном заповеднике новых русских. С подземными гаражами, закрытыми итальянскими двориками, кондиционерами, встроенными в окна, и видеокамерами наблюдения по периметру.
— Вот только тачка у меня не фонтан, — совершенно неожиданно для себя прогнусавил Никита. — С вашей не сравнить…
— Кой черт!…
Действительно, кой черт! Для такого забронзовевшего в собственном величии деятеля все — «кой черт». Даже его собственный крутой «Лэндровер». Наверняка он меняет эти «лэндроверы», как перчатки.
— Можете встать? Или вам помочь?
— Не нужно. Я сам…
У Никиты вдруг перехватило горло. «Я сам» — было излюбленным выражением Никиты-младшего. С тех самых пор, как он научился завязывать шнурки на ботинках и несложные слова в несложных предложениях. Ничего общего между маленьким мальчиком и стареющим мужиком не было, кроме этого лобастого «Я сам», но… Никита вдруг подумал, что вырасти Никита-младший, он вполне бы мог походить на этого умницу-самца с самоуверенными бесстрашными яйцами. Не на него самого и даже не на Ингу — а вот на этого самца… Случайное сходство, «Рюи блаз» — совсем как в забытом, нежнейшем черно-белом кино с Жаном Марэ в главной роли… Жан Марэ был кумиром Никитиного добропорядочного старопетербургского детства. И Никита впервые посмотрел на случайного знакомого с симпатией.
— Тогда я жду вас в машине. Вон моя «девятка»…
— Хорошо. Дайте мне еще две минуты.
В голосе мужчины появились повелительные нотки: никаких возражений, слушай и повинуйся, приказы не обсуждаются, а выполняются. И Никита поплелся к «жигуленку» — выполнять приказ. И все эти долгие две минуты ожидания наблюдал не за мужчиной, а за секундной стрелкой часов на приборной панели. Уложится или нет, уложится или нет?
Он уложился.
Это была разъедающая кровь профессиональная пунктуальность делового человека. Такой и на свои собственные похороны явится с временным люфтом в десять секунд.
Тяжело рухнув на пассажирское сиденье, мужчина смежил веки и сказал:
— Пятнадцатая линия и угол Среднего. Остановитесь возле магазина «Оптика»…
Никита даже присвистнул от удивления. А они, оказывается, не просто соседи, а почти родственники! Но вряд ли его нынешний пассажир жил в сером коммунальном клоповнике с вывеской «Оптика» на первом этаже…
— Ориентируетесь на Васильевском?
— Да как сказать, — Никита пожал плечами. — Всю жизнь там прожил.
И даже ходил в детсад рядом с клоповником. Теперь от детсада остались одни воспоминания — из ничем не примечательной двухэтажной коробки меньше чем за полтора года состряпали уютный особнячок на четыре квартиры… Особнячок до последнего времени заселен не был, очевидно, не все работы по отделке были завершены, но…
Уж не там ли собирается свить аристократическое гнездо этот деловар?…
— Отлично. Тогда поехали…
…Догадка Никиты подтвердилась ровно через пятнадцать минут, когда «девятка» затормозила у освещенного строительными прожекторами особняка. Так и есть, работы еще не закончены. А он уже примеряется к новой сфере обитания — справный хозяин, ничего не скажешь.
— Сколько я вам должен? — спросил мужик.
— Нисколько, — ответил Никита.
— Так не бывает.
— Бывает. Я рад, что смог вам помочь.
Это была не вся правда. Большая ее часть, но не вся. Все дело заключалось в том, что Никите понравился этот железобетонный тип, эта ходячая энциклопедия жизненного успеха. Понравился до детского щенячьего восторга, до подросткового полуобморочного поклонения. Помочь такому человеку, подставить плечо в трудную минуту — из разряда фантазий перед сном. И вот, пожалуйста, — свершилось! Никита поймал себя на мысли, что ни разу за последние пятнадцать минут не вспомнил ни об Инге, ни о Никите-младшем, а ведь он думал о них постоянно. Думать о них было тяжелой изнурительной работой, сизифовым трудом, безнадежным и бесконечным, — и вдруг такая передышка! Целых пятнадцать минут блаженной пустоты — впору самому приплатить за это!
— Выпить хочешь? — неожиданно спросил мужик.
— Хочу, — вполне ожидаемо ответил Никита.
— Идем.
* * *
…Как потом оказалось, это было приглашением в ближний круг Оки Kopaбeльникoffa. В самый ближний. Ближе не бывает. Вот только тогда, в январскую ночь, сидя на кухне у пивного барона, Никита Чиняков даже не подозревал об этом. Квартира Корабельникоffа — вернее, набросок, скелет квартиры — состояла из пяти пустых комнат, двух санузлов и кухни, в которой, при желании, можно было проводить товарищеские встречи по конному поло. На кухне, как и в комнатах, не было ничего, кроме бытовой техники гигантский холодильник, плита, микроволновка, стол, широкое кожаное кресло и одинокая табуретка. У стены стояло несколько картонных коробок с затейливым лейблом и непритязательной надписью «Корабельникоff Classic». Коробки оставили Никиту равнодушным. Да и заметил он их чуть позже, поначалу сосредоточив все внимание на хозяине квартиры. Даже в предательском свете нескольких стоваттных лампочек ничего не изменилось его новый знакомый так и не выскочил из благородной категории «около пятидесяти». В этом возрасте играют во взрослые игры, делают взрослые ставки и вершат судьбы мира — именно в этом, а не в куцем Никитином возрасте Христа. Ничего не изменилось, вот только загар показался Никите чуть темнее, рот — чуть жестче, а лоб — выше. Хотя куда уж выше!… Лоб скобкой обхватывали битые глубокой проседью густые черные волосы: очевидно, хозяин начал седеть еще в юности, так что никаких сожалений по этому поводу быть не должно. Да и ни по каким другим — тоже. Жизнь состоялась! Что бы там ни нашептывали две печальные складки у крыльев носа. А нашептывали они о потерях… Кой черт — потерях, к пятидесяти у каждого за спиной целая вереница потерь, философски рассуждая — всего лишь цена за возможность жить дальше. Когда-нибудь и ты сам станешь ценой, платой для других людей, — необязательные мысли об этом можно разгребать лопатой. Но ворочать черенок Никите не хотелось, ему хотелось выпить, может быть, даже напиться. С совершенно незнакомым ему и таким притягательным человеком.
Притягательный человек знакомиться не торопился. Он не спросил, как зовут Никиту, да и сам не представился.
— Водку будешь? — отрывисто спросил он.
— Буду…
Если бы Никите предложили денатурат, он бы все равно согласился. «Я думаю, это начало большой дружбы», — осторожно пульсировала в Никитиных висках последняя фраза из нежнейшей черно-белой «Касабланки». Все любимые фильмы Никиты были нежнейшими и черно-белыми… Его теперешний мир тоже был черно-белым, но никакой нежности в нем не было. Только отчаяние и боль. Теплая, как парное молоко, водка оказалась недорогой, но качественной, палка колбасы была искромсана кое-как, хлеб нарезан толстыми ломтями, огурцы выуживались прямо из банки — лучше не придумаешь! После первых стопок огромная кухня сузилась до размеров заплеванного купе поезда дальнего следования. И Никита сломался. Почти не сбиваясь и совсем не путаясь, он рассказал случайному человеку всю свою жизнь, и жизнь Инги, и жизнь Никиты-младшего. А потом — и всю свою смерть, и смерть Инги, и смерть Никиты-младшего. Незнакомец слушал сосредоточенно и молча и ни разу не перебил. И только вытаскивал из бездонного холодильника все новые и новые емкости с водкой.
В конце концов, случилось то, что и должно было случиться: Никита напился в хлам. Он не помнил, как отключился. Пришел в себя на диване в гостиной, заботливо укрытый пледом. В широких окнах маячил сумрачный январский день, а прямо на полу, возле аккуратно составленных ботинок, валялась визитка. Преодолевая сухость во рту и ломоту в затылке, Никита нагнулся, подхватил ее и принялся изучать.
Плотный ламинированный кусок картона содержал не так уж много полезной информации, что-то подобное Никита предполагал с самого начала. Но неизвестный, случайно открытый им материк приобрел реальные очертания и получил имя. Странное имя — Ока.
"ОКА КОРАБЕЛЬНИКОFF, — значилось в визитке, — ПИВОВАРЕННАЯ КОМПАНИЯ «КОРАБЕЛЬНИКОFF».
Разноцветные этикетки Корабельникоffского пива заплясали в глазах — самое время опохмелиться! Но, прежде чем высунуться из-под пледа и спустить ноги на пол, Никита перевернул визитку.
«НАБЕРЕЖНАЯ ОБВОДНОГО КАНАЛА, 114. СЕГОДНЯ, 17.00».
Это было похоже на очередное распоряжение. Или… Может быть… «Я думаю, это начало большой дружбы»?… «Forse che si, forse che no». Кровь снова тихо заворочалась в Никитиных висках. Опохмелиться! И побыстрее!
Чувствуя себя мальчишкой в пустом родительском доме, Никита на цыпочках прокрался на кухню и залез в холодильник. Холодильник оказался под завязку забит водкой, пивом и баночными огурцами, а на краешке стола лежал ключ. На самом видном месте — не заметить его было невозможно. Следовательно, ключ предназначался именно ему, Никите. Монументальный Ока не стал будить его утром, чтобы за шкирку вытряхнуть непроспавшегося молодца за дверь, совсем напротив. Оставил постороннего человека в своей квартире, начиненной стереосистемами, плоскими телевизионными ящиками и прочими прелестями общества потребления. Удивительная беспечность, хотя… Если учесть, что сегодня ночью Никита отказался от платы за доставку дорогого во всех отношениях тела на Пятнадцатую линию, а еще раньше не соблазнился целой пачкой долларов… Хотя мог бы, мог. Уж слишком беспомощным выглядел Корабельникоff у подножия «Лэндровера», грех было не упасть до банального безнаказанного воровства. Но — не упал. Не нужно быть психологом, чтобы понять, что Никите можно доверить все, что угодно, он и булавки чужой не возьмет. А психологом Ока Корабельникоff был наверняка — не мог не быть, занимая такой пост. Не глядя махнув бутылку «Корабельникоff Classic» и сунув ключ в карман джинсов, Никита засобирался. В свою собственную «сраную жизнь», как называл его нынешнее существование друган Левитас. Дружба их тянулась еще из покрытых сиреневой дымкой школьных лет; они не расстались даже тогда, когда Никита поступил на мехмат университета, а Митенька, по причине врожденной математической тупости, — пополнил ментовские ряды. Беспривязно кочуя, он в конце концов оказался в убойном отделе, да так и завис там на должности опера.
Митенька Левитас был единственным человеком, с которым Никита поддерживал некое подобие отношений. Это было единственной уступкой безвозвратно ушедшей счастливой жизни; слабостью, замешанной на общем институтском прошлом, на общих девочках, общих выпивках и общей работе. Отказаться от Левитаса означало заколотить гроб окончательно. И Левитас всеми правдами и не правдами просачивался в узкую щель, куда всем остальным вход был заказан. Друзьям Никиты, друзьям Инги, их общим друзьям. Иезуитская инициатива, как и все другие иезуитские инициативы, исходила от Инги: в их ледяном аду не должно быть никого, — никого, кто может согреть словом, дыханием или просто сочувственным пожатием руки. Противостоять Инге было невозможно, — и все отступили. Не сразу, но отступили. И только Левитас продолжал долбить клювом в проклятую крышку их общего с Ингой гроба. Иногда ему даже удавалось вытащить Никиту в сауну на Крестовском, но чаще они встречались в «Алеше» на Большом проспекте — за традиционным «полкило» паленого махачкалинского коньяка.
— Бросай ты эту суку, — в очередной раз увещевал Левитас Никиту.
— Хороший совет, — в очередной раз грустно улыбался Никита.
Бросить Ингу! Нет, он никогда этого не сделает, никогда! Бросить Ингу означало бросить на произвол судьбы маленького мертвого мальчика, сына, — оставить его лежать под открытым небом, пока вороны времени не выклюют ему глаза. Бросить Ингу было невозможно.
— Ну нет так нет, — в очередной раз соглашался Левитас. — Тогда по-быстрому допиваем коньячишко и возвращайся в свою сраную жизнь.
— Куда ж я денусь!…
— Ну, блин… Нет ума — строй дома…
«Нет ума — строй дома» — знаменитая Митенькина присказка. После нее следовал монолог о смерти, к которой Левитас, как сотрудник убойного, относился достаточно цинично.
— Не с вами одними такое несчастье случилось, — впаривал Никите Митенька. — Уж поверь… Я с этим постоянно сталкиваюсь… Сплошь и рядом, сплошь и рядом.
— Ты не понимаешь… Смерть — только тогда смерть, когда она касается тебя лично. Все остальное — не в счет…
— Дурак ты, Кит. Ой, дурак…
В этом месте их бесконечной, идущей по кругу беседы Левитас, как правило, замолкал: перед ним вставала обычная дилемма, — шваркнуть Никиту по физиономии или молча допить коньяк. И, как правило, Левитас выбирал последнее: несмотря на оголтелую работу, он был миролюбивым малым.
Миролюбивым и свободным, не отягощенным ни женой, ни детьми, ни особыми проблемами. Хотя одна проблема у Левитаса все-таки была. Проблема носила кличку Цефей и отнимала у Митеньки те немногие силы, которые еще оставались после работы и беспорядочных половых связей. Цефей (или по-домашнему Цыпа) был гнуснейшим молодым доберманом с отвратительным характером. Цыпа кусал всех подряд, невзирая на возраст и пол, и так громко выл в одиночестве, что к Митеньке неоднократно заглядывала милиция — не подпольный ли абортарий содержит гражданин Левитас, не живодерню ли на дому? Кроме того, Цыпа не признавал собачьего распорядка и нагло клал кучи посреди коридора в самое неподходящее для этого время. Обычно оно совпадало с визитом очередной секс-дивы, на которой Левитас готов был жениться, не выползая из койки. Дива, преследуемая запахом собачьего дерьма, покидала логово Левитаса в пожарном порядке, после чего Митенька принимался за показательную порку. Но толку от этой порки не было никакого.
— Из-за этого проклятого кобеля я никогда не женюсь, — сокрушался Левитас.
— И не женись. Никогда не женись. Никогда.
Это Никитине «никогда» было последним словом приговоренного. В утро накануне казни. Никаких апелляций. Яйцо всмятку и крепкая сигарета на завтрак — и никаких апелляций. Нежнейшее черно-белое «Приговоренный к смерти бежал» — не для него…
* * *
…Прежде чем захлопнуть дверь, Никита совершил еще одну беглую экскурсию по квартире Коpaбeльникoffa. Нельзя сказать, чтобы пустота комнат пополнила скудные знания о владельце пивоваренной компании, но одно можно было сказать наверняка: Корабельникоff одинок. Почти так же, как и сам Никита. Единственным более-менее обжитым местом оказался кабинет с узкой походной койкой и широким столом, заваленным бумагами. К компьютеру, стоящему на столе, прилепилось несколько фотографий. Фотографии были старыми, выцветшими и категорически не монтировались со стильными узкими рамками. Они распирали модернистский каркас и тщетно пытались вырваться, перемахнуть через десятилетия: молодой моряк с топорщащимися на плечах и еще не обмытыми лейтенантскими погонами, молодая женщина с тяжелыми волосами, мальчик с высоким лбом мыслителя… Черные-белые, и нежные, нежные, нежные… Ни одного современного снимка, ни единого, — как будто жизнь Корабельникоffa осталась там, остановилась, замерла.
Жизнь Корабельникоffа — какой бы она ни была и чтобы ни случилось потом с моряком, женщиной и мальчиком, — жизнь Kopaбeльникoffa не шла ни в какое сравнение со сраной жизнью Никиты.
Или шла?…
Как бы там ни было, но без десяти пять Никита уже парковал свою «девятку» у огромного, похожего на заводской, корпуса на Обводнике, 114. По фасаду здания шло самоуверенное, не нуждающееся ни в каких комментариях «КОРАБЕЛЬНИKOFF», стеклянные к нему подступы охраняла сладкая парочка секьюрити в одинаковых галстуках, стрижках и подбородках, — и Никита приуныл. Он даже не помнил теперь, сообщил ли ночному Корабельникоffу свое имя. Если нет — смешно надеяться на аудиенцию у Корабельникоffа дневного. Но приказной тон твердого почерка на визитке, эта дудочка Крысолова, погнал его ко входу, как крысу к воде. Остановившись у закаменевшего в своем величии секьюрити, Никита промямлил, что его ждет глава компании, что ему назначено время на семнадц… Секьюрити оборвал его на полуслове — одним движением подбородка, созданного именно для этих целей: обрывать на полуслове. Проследив за направлением движения, Никита уперся взглядом в стойку с сидящей за ней симпатичной девушкой (никакой плохо выбритой вохры, надо же!)…
С девушкой все прошло гладко, стоило только Никите открыть рот и выдать тираду о семнадцати часах и встрече с первым лицом концерна «Корабельникоff» по личному вопросу, даже визиткой потрясать не пришлось.
— Третий этаж, направо. Административное крыло, — протрубила девушка низким голосом исполнительницы песен в стиле «спиричуэлс».
— Спасибо, — поблагодарил Никита и двинулся к лифту.
Размах административного крыла поразил его воображение — на таких крыльях нужно парить над бескрайними пустынными просторами Аризоны, а не жаться в узком каменном небе Питера. Поплутав минут десять по коридору, Никита вышел-таки на цель — как и следовало ожидать, из ценных пород дерева. К ценным породам была привинчена табличка из давно вышедшей из моды бронзы, и к странному имени Ока прибавилось вполне заурядное отчество — Алексеевич. Никита прокашлялся и толкнул эпическую дверь.
За дверью оказался вместительный предбанник с секретаршей — вопреки ожиданиям немолодой и некрасивой, но с умным решительным ртом и запавшими щеками. Даже по одним этим щекам стало понятно, что за плечами у секретарши — престижный вуз, многолетняя работа в качестве какого-нибудь научного сотрудника, 120 знаков в минуту слепым методом, пара-тройка иностранных языков и курсы стенографии. И что ее интеллектуальный коэффициент сопоставим с интеллектуальным коэффициентом физика-ядерщика из Лос-Аламоса.
— Мне назначено, — севшим голосом пробормотал Никита. Господи, что же он тут делает, идиот, ведь присутственные места не для него! — На семнадцать ноль-ноль. По личному вопросу.
Секретарша подняла глаза от компьютера и несколько секунд старательно фотографировала Никиту — в самых различных ракурсах: джинсики, кроссовки, вытертый кожаный пиджачишко, вытертая вельветовая рубашонка и совсем уж лишний галстук.
Очевидно, именно этот галстук и произвел на секретаршу неизгладимое впечатление. Черты ее лица смягчились, она даже нашла нужным приветливо улыбнуться Никите:
— Вас ждут.
— А куда идти-то? — беспомощно ляпнул Никита.
— Вот в эту дверь, молодой человек…
За дверью, на которую указала секретарша, Никиту поджидал Корабельникоff. И новая жизнь.
То есть жизнь, как таковая, осталась прежней — стылой и под завязку набитой прошлым. И — Ингой. Но в ней появилась странная должность личного шофера — личного шофера Оки Коpaбeльникoffa. Kopaбeльникoff сунул ее Никите под нос, как только поздоровался с ним.
— Водилой ко мне пойдешь? — спросило первое лицо под аккомпанемент стрекочущего факса, не отрываясь от сотового телефона и горы каких-то бумаг.
— Пойду.
— Деньги, конечно, не такие большие… Но ведь тебя не деньги интересуют, как я понимаю?
— Деньги меня не интересуют.
Корабельникоff раздвинул паучьи жвалы в подобии улыбки: очевидно, вспомнил о пачке долларов в барсетке.
— Вот и ладно. Можешь оформляться. Нонна Багратионовна все тебе объяснит.
— Нонна Багратионовна?
— Моя секретарша. Думаю, много времени это не займет. Через час приступишь. Через час пятнадцать машина должна быть у подъезда, — и Kopaбeльникoff кивнул головой, давая понять, что аудиенция закончена.
…Через час Никита получил ключи от представительского «Мерседеса» с бронированными стеклами, а еще через месяц — от апартаментов на Пятнадцатой линии и от загородного дома во Всеволожске, такого же, в общем, пустого, как и городская квартира. Ко всем трем связкам ключей имелось приложение в виде субботней ночи с водкой и огурцами, тренажерного зала в четверг и боксерского спарринга во вторник. Еще тогда, в их первую встречу, Никита проговорился Корабeльникoffy о первом разряде по боксу.
Их субботние ночи нельзя было назвать попойками. Конфиденциальным мужским попойкам обычно сопутствует бесконечный и однообразно-утомительный разговор о жизни и о том, что эту жизнь украшает, — бабы, карьера, деньги, собственная реализованность. Ничего такого в Корабельникоffской водке с огурцами не таилось. Ни единого слова, кроме коротких междометий. Никаких прорывов — ни в прошлое, ни в настоящее. Молчание, молчание, молчание. Очевидно, январских Никитиных откровений Корабельникоffу хватило с головой. За несколько часов он сумел прочитать Никиту как книгу — до последней страницы, на которой указан тираж. Но почему-то не отбросил ее, не сунул на полку, не всучил в качестве подарка кому-нибудь, а оставил при себе.
Странно, но Никита оказался тем немногим, что Корабельникоff оставил при себе. В жизни главы компании вообще было мало личного: бесконечная работа, бесконечные поездки, масса деловых контактов, иногда (не чаще раза в месяц) — казино. В казино Корабельникоff не особенно рисковал, и максимум, что мог себе позволить, — так это проигрыш в двести долларов. Впрочем, он и проигрывал-то редко, и ставки делал без всякого азарта. Зачем ходить в таком случае в казино — Никита не понимал. Зато было понятно другое — посещение дорогих ресторанов; но даже это Корабельникоff делал через губу — рестораны были частью работы, местом, куда можно привести людей, в которых ты заинтересован. Любимого кабака у него тоже не было. Скоро, очень скоро, Никита понял, что Kopaбeльникoffa вообще мало что интересует — даже собственное процветающее производство. Что весь этот каторжный, полуинтеллектуальный-полуфизический труд, от которого мозги вздуваются от напряжения, как вены на шее, весь этот труд — только способ занять себя. Двадцать четыре часа в сутки думать лишь о том, чтобы занять себя… Тут и свихнуться недолго. Но ты не свихнешься, иногда думал Никита, исподтишка рассматривая чеканный профиль хозяина. На фоне бронированных стекол он выглядел внушительно — ни дать ни взять гангстер из нежнейших черно-белых «Ангелов с грязными лицами»… Но никаких других гангстерских атрибутов кроме профиля и бронированного стекла на «мерсе» у Корабельникоffа не было. И телохранителей тоже не было. Корабельникоff не приветствовал институт телохранителей в принципе.
— Если тебя захотят убрать — тебя уберут, — как-то меланхолично сказал он Никите. — На очке достанут со спущенными штанами. И никто не поможет…
Ну, тебя не уберут. Ты сам кого хочешь уберешь.
— Боишься? — спросил он Никиту в другой раз. — Если что, я ведь тебя за собой потяну… Контрольный выстрел — это потом, для очистки совести. А вначале — грязная работа.
— Не боюсь, — ответил Никита. — Затем и…
— Знаю, что затем и работаешь, — Корабельникоff осклабился, обнажив шикарные, мертво-блестящие фарфоровые зубы.
Как спарринг-партнер в боксе Корабельникоff был безупречен. Несмотря на возраст, он обладал молодой и почти мгновенной реакцией. И пушечным ударом. В первую же тренировку он отделал все позабывшего Никиту, как щенка, без всякой жалости, без всякого сострадания. Истерично и как-то по-мальчишески. Да, так начищать физиономии могут только в окаянном закомплексованном отрочестве.
— А ты как думал, брат Никита?
— Так и думал, — промычал Никита, ощупывая свороченную скулу. — Морды бить нужно по правилам…
— Все верно. Морды бить нужно по правилам.
Кто бы говорил! Никаких правил для Корабельникоffa не существовало: пока добредешь до вершины, чтобы водрузить на ней флаг собственного успеха, все правила позабудешь. Или другие выколотят — такие же соискатели в ненадежной альпинистской связке.
Ни тенью, ни псом хозяина Никита не стал. Да и сам Корабельникоff не потерпел бы этого. Вопросы личной преданности его не интересовали — редкий случай для русского менталитета, взращенного на вероломных византийских костях. Похоже было, что Kopaбeльникoff вообще как чумы боится и преданности, и верности, да и простейших проявлений души тоже. Работать, молчать и так же молча вершить судьбы — ничего другого он не умел. Или не хотел уметь. Или забыл, как это делается. Далее любовницы у него не было, самой завалящей. С таким отношением к жизни он прекрасно вписался бы в архитектуру тибетского монастыря, линию на руке Будды, в скит отшельника — с водой в грубой миске и плодами тутового дерева на грубо сколоченном столе. Но скит Корабельникоffу с успехом заменяла собственная, динамично развивающаяся компания. А инжир и воду — огурцы и водка. И то раз в неделю, не чаще.
Никита много думал о Корабельникоffе. Обкрадывая тем самым мысли об Инге и Никите-младшем; это воровство было безотчетным, чем-то напоминающим клептоманию. Но, в отличие от клептомании, никакого удовлетворения оно не приносило. Хуже не придумаешь, чем вопросы без всякой надежды на ответ. Будь фигура, Корабельникоffa чуть яснее, чуть трагичнее, Никита решил бы, что в хозяине произошел какой-то слом — когда-то давно, а может быть, и не очень; и слом этот был сродни его собственному. Но Kopaбeльникoff всегда был закрыт и ровен, ровен и закрыт, он очень грамотно защищался — и не только в спарринг-боях. Ни единой бреши в идеально простроенной линии обороны не было.
До поры до времени, как оказалось.
Поздней весной кольцо было прорвано, и от обороны остались одни воспоминания.
Kopaбeльникoff влюбился. Влюбился так, как только и можно влюбиться с диагнозом «около пятидесяти» — страстно, отчаянно и безнадежно. В одну из апрельских суббот он отменил почти узаконенный водочный ритуал под молчание и огурцы. За четырехмесячный период это случалось впервые, и Никита насторожился. Еще больше он насторожился, когда питейная суббота вообще исчезла из их расписания, и ее заменила другая суббота — тренажерная. Она прибавилась к тренажерному четвергу. Теперь Kopaбeльникoff до одури качался. В этом не было никакой необходимости, — он и без того пребывал в отличной для своего возраста форме: ни одного лишнего грамма, об обрюзглости и речи быть не может, все предусмотрительно подтянуто — от кожи на лице до плоского, юношеского живота. А нарастить груду тупых мышц, вот так, не принимая стероиды, не представлялось возможным. Но, скорее всего, тупые мышцы были совсем не главным — главным было обвести вокруг пальца дату рождения в паспорте. И, глядя на патрона с беговой дорожки, Никита все гадал, — сколько же лет может быть этой неожиданной Корабельникоffcкoй напасти. Болезненные тридцать пять? Настороженные тридцать? Лживые двадцать семь?… Не-ет… Даже ради двадцати семи Корабельникоff не стал бы так изводить себя. В двадцать семь мысли в прохладном амбаре черепной коробки благополучно дозревают до здорового практицизма. Если не сказать — цинизма. В двадцать семь уже неважно, как выглядит кандидат в любовники, гораздо более важен внешний вид его портмоне. И разумная (а чаще — неразумная) полнота здесь, скорее, приветствуется… Впрочем, портмоне, как и владелец, тоже может быть поджарым, в конце концов, для кредитных карточек нужно не так уж много места…
Вверх-вниз, вверх-вниз, промасленные потом оливковые руки… Вверх-вниз, вверх-вниз, в четверг на штанге было пятьдесят, сегодня — семьдесят… Судя по всему, пассии никак не больше двадцати четырех, в этом возрасте ценится хорошее тело, а бойфрендов подбирают, следуя указаниям «Анатомического атласа». И результатам тестов в безмозглых глянцевых журналах.
Ей оказалось двадцать три.
Ей оказалось двадцать три, и Никита прощелкал ее появление. По-другому и быть не могло: водительское кресло, расположенное на галерке, резко сужает кругозор. Корабельникоff наткнулся на губительные двадцать три совершенно случайно, в недавно открывшемся кабаке «Amazonian Blue». Ничего экзотичного, кроме названия, в этой псевдоэтнической забегаловке не было, даже кухня оказалась расплывчатой, подсмотренной в справочнике «1000 рецептов».
Ни то ни се.
Но в довесок к сварганенному спустя рукава «чилес рессенос» предлагался живой звук. Квинтет декоративных индейцев с панфлейтами и смуглыми гитарами. И профилями ацтекских богов с труднопроизносимыми именами. Корабельникоff заскочил в «Amazonian Blue» купить сигарет — ни одного ларька поблизости не было, а ждать до следующего перекрестка он не хотел. Типично Корабельникоffская мальчишеская нетерпимость и мальчишеское же самодурство. С точно такой нетерпимостью и самодурством он продвигался на рынок — не собираясь ждать до следующего перекрестка, уставленного самой разнообразной пивной тарой.
Ока не послал за сигаретами Никиту, что было бы естественным, а отправился за ними сам. Что было неестественным, но единственно верным и единственно возможным в ходе открывшихся впоследствии двадцати трех… А двадцать три уже поджидали простака Корабельникоffа, меланхолично сидя в укрытии и изредка нашептывая признания в охотничий рожок.
Тембр рожка оказался самым подходящим: ничем незамутненный, почти детский альт. Исполнять таким целомудренным, таким католическим голосом полную косматых языческих страстей «Navio negreiro» было почти преступлением, но Корабельникоff закрыл на это глаза. С чем-чем, а с преступлениями он умел договариваться. Или — просто забывать о них: подумаешь, невинные экономические шалости периода первоначального накопления капитала…
Покупка сигарет затянулась на два часа, по прошествии которых Корабельникоff выполз из «Amazonian Blue», на автопилоте открыл дверцу и на таком же автопилоте плюхнулся на сиденье рядом с Никитой. Поначалу Никита решил, что хозяин вусмерть надрался, но это относилось скорее к необычному состоянию, в котором пребывал Kopaбeльникoff. Таким своего босса Никита до сих пор не видел и потому воспользовался самой примитивной классификацией: надрался, паразит. Но все оказалось гораздо плачевнее, чем сиюминутное и скоропреходящее опьянение.
— Дай закурить, — рыкнул Корабельникоff Никите.
Никита даже не успел удивиться вопросу и по инерции сказал:
— У меня только «Союз-Аполлон»…
Представить Kopaбeльникoffa, курящего подванивающий сорной травой «Союз-Аполлон», было так же трудно, как представить утконоса в скафандре водолаза-глубоководника. И на что, спрашивается, были потрачены два часа в подметном кабаке?…
— Один черт…
Kopaбeльникoff рассеянно взял сигарету из протянутой Никитой пачки, рассеянно затянулся. И так же рассеянно выпустил дым из ноздрей.
— Я женюсь, — сказал он, когда дым окончательно забил салон.
«Я женюсь», слетевшее с губ Корабельникоffa, — это был даже не утконос в скафандре водолаза-глубоководника. Иисус Христос с дозой героина и шприцом, заткнутым за терновый венец, — вот что это было.
Нонсенс. Полнейшая чепуха.
— Поздравляю, — выдавил из себя Никита. — И кто она?
Вопрос, некорректный для шофера, но вполне уместный для субботнего молчаливого собутыльника. Именно воспоминание о субботе и придало Никите смелости.
— Не знаю, — обрубил Корабельнико?
Интересное кино.
— Не знаю… Но точно знаю, что женюсь…
Уж не в только ли что покинутом кабаке располагается алтарь, на который преуспевающий Ока Алексеевич готов бросить свою жизнь?…
Как показало ближайшее будущее, алтарь располагался именно там. Украшенный облупившимися гипсовыми распятиями, бумажными цветами и тонкими, сгорающими за минуту свечками. Все — аляповатое, несерьезное, взятое напрокат в дешевой базарной лавчонке.
Корабельникоff зачастил в «Amazonian Blue», как ярый прихожанин на церковную службу, — да что там, он почти не вылезал из нелепого ресторана. И всему виной оказалась копеечная певичка с плохим, считанным с листа русскими буквами испанским языком. И репертуаром, состоящим из десятка песенок. Сценическое имя певички было чересчур бутафорским даже для «Amazonian Blue» — Лотойя-Мануэла. В жизни же она откликалась на простецкое Марина.
Никита был впервые допущен к телу Марины-Лотойи-Мануэлы через две недели после случившегося с Корабельникоffым любовного несчастья. Неизвестно, какая вожжа попала под хвост патрону, но в одно из посещений «Amazonian Blue» он взял Никиту с собой.
Внутрь кабака.
Это было равносильно тому, что оказаться в глубине одинокой и встревоженной Корабельникоffской души. До сих пор об этом и речи быть не могло; до сих пор Корабельникоffскую душу охраняли минные поля, рвы и брустверы. И вот — пожалуйста…
Корабельникоff и Никита заняли ближний к небольшой сцене столик; на столике уже стояла табличка «зарезервирован» — Корабельникоffа здесь ждали. За две недели он успел приручить персонал — не иначе как щедрыми чаевыми.
Еще какими щедрыми, мигнул вышколенной улыбкой метрдотель. Еще какими щедрыми, мигнул вышколенным пробором официант. Еще какими щедрыми, мигнула вышколенной прохладой бутылка «Chateau Rieussec». Мигнула персонально Никите, поскольку сам Корабельникоff от вина отказался. Он молча потягивал сиротский стакан минералки.
И ждал.
Она появилась тогда, когда ожидание в сломанных Корабельникоffских бровях достигло критической отметки. Никите оставалось только пожалеть пятерку выписанных из пампасов латино-америкашек с их гитарками и гортанным клекотом. Все зажигательные carason увядали, стоило только первым их тактам приблизиться к столу, за которым сидели Корабельникоff! и Никита. Наконец пытка «Taka takata» закончилась, и действие плавно перетекло к «Navio negreiro» — захватанной визитной карточке Марины-Лотойи-Мануэлы.
Для начала на маленькой эстрадке погасли софиты, до этого равнодушно шарившие по маслянистым макушкам латиносов. Потом появились два тонких луча, скрестившихся на самом центре, и Никите на секунду показалось, что лучи эти — всего лишь нестерпимый, ослепительный, обжигающе-холодный свет глаз Kopaбeльникoffa.
Впрочем, так оно и было.
Kopaбeльникoff пожирал эстрадку глазами. Как в детстве — восхитительно-чужой перочинный нож с пятнадцатью лезвиями. Как в юности — восхитительно-чужую длинноногую и короткостриженую подружку. Так можно пожирать глазами все, что не принадлежит тебе. И никогда не будет принадлежать. Или — будет?… При условии, что ты — почти всемогущий Корабельникоff… Но почти всемогущего больше не было. Его не стало, как только в спертом воздухе «Amazonian Blue» разлились первые, еще осторожные звуки «Navio negreiro». Следом за этими, почтительно склонившими голову звуками, прошествовал голос. «Ничего особенного, — тотчас же решил Никита, — ничего. Вот только откуда такая спесь, тоже мне, Монтсеррат Кабалье!..»
Но Kopaбeльникoff был явно другого мнения о голосе. И о его владелице — тоже.
Она появилась лишь спустя минуту, когда чертова carason благополучно выбралась из первого куплета. Медноволосая, медноглазая, с оливковой кожей. Вот именно — оливковой. Тот самый вариант, который Никита терпеть не мог, — оливки с анчоусами. И Марину-Лотойю-Мануэлу невзлюбил сразу же, скажите пожалуйста, какая фифа! А всего-то и радости, что вставной номер в кабаке для пьющего и жрущего миддл-класса…
Но с мнением Никиты никто и считаться не будет, его номер — пятый, его кресло — приставное, его место — на параше, пусть и оснащенной самой передовой сантехникой… Огрызок «Navio negreiro», состоявший из двух куплетов и припева в стиле «умца-умца-гоп-со-смыком», Никита посвятил изучению неожиданной Корабельникоffской пассии. Нет, не конкретно ей — с певичкой все было ясно с самого начала, — а тому ощущению опасности, которое исходило от нее.
Смертельной опасности.
В чем-чем, а в «смертельном» Никита разбирался. Он слишком давно стоял на краю пропасти, он слишком долго заглядывал в нее, он изучил все повадки смерти. Вот и сейчас — глядя на певичку и на ее чистый, сладковато-трупный, полуразложившийся голос, петлей обвивающий крепкую шею патрона, Никита сказал сам себе: «Кранты тебе, Ока Алексеевич. Она тебя в могилу загонит, как два пальца об асфальт»… Финал был ясен как день, во всяком случае — для Никиты, вот только кривая дорожка к этому финалу не просматривалась. Да и с чего бы ей просматриваться, никаких поводов к этому Корабельникоff не давал, совсем напротив. Завидный женишок с хорошо поставленным бизнесом, с хорошо развитыми хватательными рефлексами, с хорошо натренированным телом… Да и возраст самый подходящий, лишь слегка припорошенный благородной патиной. В этом возрасте не только детей наплодить можно, но и на ноги их поставить, и внуков дождаться при хорошем раскладе.
И все же, все же…
Мнимая удавка на шее Корабельникоffа затянулась туже и заставила Никиту поежиться. Он даже затряс головой, чтобы сбросить с себя наваждение. Но это помогло ненадолго, а точнее — на пять минут. Ровно через пять минут Марина-Лотойя-Мануэла оказалась за их столиком, в непосредственной близости от осоловевшего от любви пивного барона.
— Познакомьтесь, Мариночка, — придушенным голосом сказал Корабельникоff. — Это — Никита. Мой ангел-хранитель…
Никита даже не удивился столь неожиданным, с барского плеча брошенным погонам ангела-хранителя. В конце концов, это была чистая правда: не дал Корабельникоffу загнуться в свое время, протянул руку помощи едва не окочурившемуся бедолаге. Удивило его другое: Kopaбeльникoff так хотел понравиться чертовой Мариночке, что легко расстался с кондовыми терминами, бросающими тень на его византийское, мать его, величие. Не задрыга личный шофер, каких миллионы, — но ангел-хранитель; не банальный представительский «мерс», каких десятки тысяч, — но Ноев ковчег; не занюханная пивная империя, каких тысячи, — но римский протекторат. Со всеми вытекающими.
Дурилка ты картонная, Ока Алексеевич, что тут еще сказать!
— Марина, — голос певички при ближайшем рассмотрении оказался совсем другим: не таким уж детским и не таким уж невинными.
Да и глаза… На двадцать три они никак не тянули. Что-то в них такое было… Глаза отставной шлюхи, напичканной татуировками рецидивистки, залетной киллерши и то выглядели бы невиннее… А эти глаза видели Никиту насквозь, со всеми его невнятными опасениями.
«Не влезай, убьет», — нежно просемафорили Мариночкины ресницы. И от этой нежности у Никиты взмок затылок и едва не хрустнули шейные позвонки.
— Очень приятно, — пробубнил Никита, прислушиваясь к чуть уловимому треску в шее.
— Мне тоже, — фальшиво улыбнулась Марина-Лотойя-Мануэла, обнажив крупные породистые зубы.
«Такими зубами только колючую проволоку перекусывать, Мариночка! Только консервные банки вскрывать. В собачьих боях тебе бы не было равных…»
— Вы позволите? — глупо засуетился Корабельникоff, разливая вино по бокалам.
— Да, конечно…
На бокал Мариночка даже не посмотрела, она продолжала изучать Никиту. А Никита продолжал изучать ее. И чем больше он вглядывался в это почти совершенное лицо, тем больше терялся в догадках: как могло случиться такое, что венцом его карьеры оказался третьеразрядный кабачишко? Оно могло бы украсить обложку любого журнала, могло стать мечтой любого крема от морщин, резко продвинуть на рынок любую косметическую фирму, любой модельный дом… А вместо этого — «Navio negreiro», умца-умца-гоп-со-смыком… Может, это всего лишь промежуточная остановка, грозовой перевал?…
Фигушки.
Такие лица не терпят промежуточных остановок. Они не бывают пешками, рвущимися в ферзи. Они — ферзи по определению. Они не прилагают никаких усилий, они похрустывают жизнью, как кисло-сладкой антоновкой, а сама жизнь стелется перед ними травой, пляшет кандибобером…
— За вас, Мариночка, — произнес блеклый тост Корабельникоff!
Потом последовали не менее блеклые тосты за талант и красоту, потом — пара смешных анекдотов и один несмешной, а потом Kopaбeльникoff удалился в туалет. И Мариночка с Никитой остались одни. Некоторое время они молчали.
— Я тебе не нравлюсь, — первой нарушила молчание Марина-Лотойя-Мануэла. — Активно.
— Я ничего не решаю, — дипломатично ушел от ответа Никита.
— А ему?
— А ему — нравишься, — скрывать очевидное не имело никакого смысла. — До поросячьего визга.
Мариночка улыбнулась Никите приторной улыбкой палача при исполнении: знай наших!
— Женится на мне, как думаешь?
— Женится, — промямлил Никита, удивляясь и восхищаясь Мариночкиному цинизму.
— Не вздумай вставлять мне палки в колеса, ангел-хранитель. Крылья оборву. И не только крылья…
Эта оборвет, и к гадалке ходить не надо.
— Ну ты и сука, — только и смог выговорить Никита.
— Только никому об этом не рассказывай.
— Никому — это кому?
— Ему, — Мариночка легко перегнулась через стол и ухватила Никиту за подбородок. Хватка была железной и бестрепетной.
Влип, влип хозяин, ничего не скажешь.
А лицо Мариночки вблизи оказалось почти отталкивающим в своем совершенстве. Идеальный разрез глаз, идеальная линия губ, идеальные крылья носа, идеальные, хорошо подогнанные скулы. Ни единой червоточинки, лучшего надгробия для Оки Алексеевича Корабельникоffа и придумать невозможно. Лучшего склепа.
— Ты знаешь, что я сделаю первым же делом? Когда выйду замуж?
— Уволишь меня к чертовой матери… — Никита попытался высвободить подбородок. Тщетно.
— И не подумаю, — легко расставшись с Никитиным подбородком, Мариночка позволила себе не таясь и вполне плотоядно улыбнуться. — Наоборот, попрошу прибавить тебе жалованье.
— Широкий жест… С чего бы это?…
— Я ведь тебе не нравлюсь… Именно поэтому. Не так уж много людей, которым я не нравлюсь. И их я предпочитаю держать при себе…
— Довольно странно, ты не находишь?
— Совсем напротив, я нахожу это вполне естественным. Любовь расслабляет, и мускулы теряют упругость. А поддерживать форму способна только ненависть, И ты нужен мне как раз для того, чтобы не потерять форму.
— В качестве мальчика для битья? — хмыкнул Никита, холодея внутри от столь непритязательной железобетонной философии.
— Не совсем…
Но получить исчерпывающую информацию о своей дальнейшей судьбе Никите так и не удалось: вернулся Корабельникоff. И Никиту сразу же накрыло ударной волной душной и отчаянной Корабельникоffской страсти. «Эдак ты совсем умом тронешься, — меланхолично подумал Никита, — всю свою империю продашь за бесценок, за один только чих этой суки, за одну-единственную ничего не значащую улыбку»… Больше всего ему хотелось сейчас встряхнуть хозяина, а лучше — долбануть ему в солнечное сплетение, а еще лучше — ткнуть мордой в остывшие «чилес рессенос»… Но, по зрелому размышлению, все это бесполезно.
Свои мозги не вложишь. И свои глаза не вставишь.
Корабельникоff с Никитой просидели в кабаке еще добрых два часа, ожидая, пока Марина-Лотойя-Мануэла исчерпает свой немудреный репертуар, после чего Корабельникоff вызвался проводить псевдо-бразильскую диву домой. Дива, тряхнув медным водопадом волос, предложение приняла, иначе и быть не могло.
Жила она у черта на рогах, на проспекте Большевиков, в панельной девятиэтажной халупе, от которой за версту несло обездоленными бюджетниками и работягами, уволенными с Карбюраторного завода по сокращению штатов. Никита остановил «Мерседес» у подъезда с покосившейся дверью и поставил пять баксов на то, что Корабельникоff поволочется в гости к Мариночке — на традиционно-двусмысленную чашку кофе.
Через минуту стало ясно, что гипотетические пять баксов сделали Никите ручкой.
Мариночка вовсе не горела желанием принимать у себя дорогого гостя, и Оке Алексеевичу пришлось довольствоваться целомудренным поцелуем в ладонь. Дождавшись, пока дива скроется в подъезде, он запрокинул голову вверх, к темному ноздреватому небу и неожиданно заорал:
— Эге-гей!
От мальчишеской полноты чувств, скорее всего.
— Что скажешь? — спросил Kopaбeльникoff у Никиты, падая на сиденье. А что тут скажешь?
— Красивая, — промычал Никита после верноподданнической паузы.
— Дурак ты, — беззлобно поправил его хозяин. — Не красивая, а любимая… Любимая… На «вы» и шепотом… Травой перед ней стелись. Ты понял?
— Чего уж не понять…
Kopaбeльникoff сверкнул глазами, и Никита подумал было, что следующим будет тезис из серии «и не вздумай флиртовать, а то по стенке размажу». Но ничего подобного не произошло. Почему — Никита понял чуть позже. Дело заключалось в любви. Любви поздней, всепоглощающей и потому не оставляющей места не только для ревности, но и для всего остального. Кости раздроблены, диафрагма раздавлена, сердце — в хлам…
Как-то ты будешь со всем этим жить, Ока Алексеевич?
* * *
…Свадьбу сыграли в июне.
После свадьбы было венчание в Андреевском соборе и свадебное путешествие, растянувшееся на две недели. Никаких переговоров, никаких ежовых рукавиц для сотрудников, никакого хлыста для производства — словом, ничего того, что составляло самую суть жизни пивного барона. Все это с успехом заменили праздная Венеция, крикливый Рим и великие флорентийцы, осмотренные мимоходом, между образцово-показательными глубокими поцелуями. Наплевать на дела — этот случай сам по себе был беспрецедентным, учитывая масштаб Корабельникоffской империи и масштаб личности самого Оки Алексеевича. Впрочем, Никита подозревал, что с масштабом дело обстоит вовсе не так радужно. Влюбленный Корабельникоff после встречи с кабацкой бестией стремительно уменьшался в размерах. Теперь он вполне мог поместиться под пломбой Мариночкиного резца — так во всяком случае казалось Никите,
Ручной, совсем ручной — не бойцовый стафф, каким был совсем недавно, а жалкий пуделек. Карликовый пинчер. Тойтерьер. Болонка… Надо же, дерьмо какое.
Сама свадьба тоже оставила больше вопросов, чем ответов.
То есть прошла она на высоте, как и положено свадьбе влиятельного человека — с целыми составами подарков, с морем цветов и эскадроном изо всех сил радующихся Корабельникоffских друзей и подчиненных.
Не радовались только родственники певички.
По той простой причине, что их не было. Не было совсем. Нельзя же в самом деле считать родственниками пятерых латиносов из «Amazonian Blue». А кроме латиносов, коллективно откликающихся на имя Хуан-Гарсиа, — на церемонии со стороны невесты не присутствовал никто. С тем же успехом Марина-Лотойя-Мануэла могла пригласить раввина из синагоги или белоголового сипа из зоопарка — степень родства была примерно одинаковой.
Но Корабельникоff проглотил и латиносов, несмотря на то что от них крепко несло немытыми волосами и марихуаной. А крикливые, не первой свежести пончо вступили в явную конфронтацию со смокингами и вечерними платьями гостей.
Да что там латиносы — у Мариночки даже завалящей подружки не оказалось! Ее роль со скрипом исполнила Корабельникоffская же секретарша Нонна Багратионовна. А Никиту, совершенно неожиданно для него самого, Корабельникоff назначил шафером.
Прежде чем расписаться в акте торжественной регистрации, Никита бросил взгляд на подпись Марины Вячеславовны Палий, ныне Марины Вячеславовны Корабельниковой. И увидел то, что и должен был увидеть: твердый старательный почерк, даже излишне старательный. Буквы прописаны все до единой, ни одна не позабыта:
М. ПАЛИЙ (КОРАБЕЛЬНИКОВА).
Вот черт, ей и приноравливаться к новой фамилии не пришлось, в каждом штрихе — одинаковая, заученная надменность, тренировалась она, что ли?… И снова к Никите вернулось ощущение смертельной опасности, нависшей над хозяином, — теперь оно исходило от совершенно безобидного глянцевого листа: что-то здесь не так, совсем не так, совсем…
Это ощущение не оставляло его и во время попойки, устроенной Корабельникоffым в честь молодой жены. Попойка, как и следовало ожидать, проходила во все том же, навязшем в зубах и очумевшем от подобной чести «Amazonian Blue». Ради этого мероприятия хозяевам даже пришлось отступить от правил: место латиносов на эстрадке занял джаз-банд с широкополым, черно-белым ретро-репертуаром. Черно-белым, именно таким, какой Никита и любил. Упор делался на регтайм и блюзовые композиции — словом, на все то, что так нравится ностальгирующим по голоштанной юности любимцам фортуны. И Никите стало ясно, что рано или поздно Kopaбeльникoff перекупит кабак, сожрет с потрохами, да еще и мемориальную табличку повесит на входе: «На колени, уроды! Здесь я впервые встретился со своей обожаемой женушкой…».
В самый разгар застолья Мариночка оказалась рядом с Никитой — вовсе не случайно, он это понимал, он видел, что круг, в центре которого он находился, все время сужается. Что-что, а расставлять силки новобрачная умела, и это касалось не только Корабельникоffа, но и жизни вообще. А Никита был осколком жизни, а значит, правила охоты распространялись и на него. Впрочем, ничего другого Мариночке не оставалась — радость гостей выглядела фальшивой, и Лотойе-Мануэле (выскочке, парвенюшке, приблудной девке) заранее не прощали лакомый кусок, который удалось отхватить…
Смотри, не подавись, явственно читалось на подогретых дорогим алкоголем мужских и исполненных зависти женских лицах. Никита же, с его неприкрытой простецкой неприязнью, оказался просто подарком. Лучшим подарком на день бракосочетания. Именно об этом и сообщила ему Мариночка, чокаясь фужером с выдохшимся шампанским.
— Как хорошо, что ты есть, — бросила она абсолютно трезвым голосом.
— Жаль, что не могу сказать тебе то же самое… — не удержался Никита.
— Обожаю! Я тебя обожаю!…
И Никита сразу понял, что она не лжет. Ей нравилась бессильная и анемичная Никитина ненависть, она понравилась бы ей еще больше, если бы…
Если бы не была такой робкой в своих проявлениях.
— В гробу я видел. Тебя и твое обожание, — поморщился Никита, вперив взгляд в колье на Мариночкиной точеной шейке.
Прогнулся, прогнулся хозяин, ничего не скажешь! Платина и куча сидящих друг на друге бриллиантов, тысяч на двести пятьдесят потянет. Зеленых. Такая вещичка хороша для культпоходов в персональный туалет и персональную сауну, и в койку к собственнику-мужу — на людях показываться в ней просто опасно. И вполовину меньшее количество баксов кого угодно спровоцирует. Мариночка же не стоила и десятой части этой суммы. И сотой.
— Знаю, знаю, — она читала немудреные мысли Никиты, как глухонемые читают по губам. — Я не стою и сотой части этого дурацкого колье. Ты ведь это хочешь сказать, дорогой мой?
— Именно это.
— Удивительное единство мнений со всеми этим напыщенным сбродом. А мне наплевать.
— Еще бы…
— Давай! Вываливай все, что обо мне думаешь… — подначила Никиту молодая Корабельникоffская жена. — Другого случая может не представиться.
— Была охота…
— Тогда я сама, если ты не возражаешь…
Надо же, дерьмо какое! Никита хотел промолчать, и все же не удержался — уж слишком эффектной она была в этом своем, почти абсолютном, цинизме.
— Валяй, — пробормотал он.
— Хищница, — захохотала Мариночка.
— Ну, хищница — это громко сказано. Скорее, стервятница. Гиена…
— Гиена?…
По ее лицу пробежала тень. Или это только показалось Никите?… Мариночка тотчас же подняла регистр до вполне сочувственного хихиканья и, карикатурно подвывая в окончаниях, разразилась полудетским стишком:
— Разве не презренна
Алчная гиена?
Разевает рот,
Мертвечину жрет.
Мудрому дано
Знать еще одно
Качество гиены
Камень драгоценный
У нее в глазу,
Как бы на слезу
Крупную похожий.
Нет камней дороже,
Ибо тот, кто в рот
Камень сей берет,
Редкий дар имеет
Ворожить умеет..
Стишок и вправду был полудетским, вполне невинным, похожим на считалочку, которую даже Никита-младший выучил бы без труда. Вот только самому Никите от такой считалочки стало нехорошо. Непритязательные словечки и такие же непритязательные рифмы хранили в себе зловещий, подернутый ряской смысл. Они были способны утянуть на дно омута; «утянуть на дно» — еще одно запретное словосочетание из их с Ингой омертвевшего лексикона. Виски Никиты неожиданно покрылись мелкими бисеринками пота, но самым удивительным было то, что точно такой же пот проступил на висках Мариночки. А лицо сделалось пергаментным, как будто сквозь девичьи, ничем не замутненные черты проступила другая, рано состарившаяся жизнь. Чтобы загнать ее обратно, певичке даже пришлось через силу влить в себя шампанское.
— Не бойся, ворожить я не умею…
— Я и не боюсь, — поежился Никита.
— Я — самая обыкновенная бескрылая проходимка. Прохиндейка. Корыстолюбка. Охотница за богатыми черепами.
Самая обыкновенная! Держи карман шире!… Ничем другим, кроме ворожбы, объяснить внезапно вспыхнувшую страсть Kopaбeльникoffa было нельзя. Ворожба, колдовство и даже костлявый призрак с отрубленными петушиными головами…
— Прямая и явная угроза, — он и понятия не имел, как эти слова сорвались с его губ: американские киноподелки, в отличие от нежного, старого, черно-белого кино, Никита терпеть не мог.
— Кому?
— Ему. Тому, кого ты называешь богатым черепом.
— Это вряд ли, — Мариночка неожиданно нахмурилась. — Это вряд ли… Я — не опасна. Прошли те времена, когда я была опасной.
— Решила начать все с чистой страницы? С белого листа? В который раз, позволь спросить?
И снова, сам того не ведая, Никита зашелестел пергаментными страницами прошлой Мариночкиной жизни. Безобидная и, в общем, примирительная фраза произвела на певичку странное впечатление. Да что там, странное — это было еще мягко сказано!
Близко придвинувшись к Никите, так близко, что его едва не обожгло огнем ее медно-рыжих глаз, Марина-Лотойя-Мануэла прошептала:
— В первый, дорогой мой. В первый…
— Ну и отлично. Я за тебя рад.
— А уж я как рада… Ты и представить себе не можешь…
Конечно же, она солгала ему. Но эта ложь вскрылась позже, много позже, а пока Никите ничего не оставалось, как мириться с ролью спасателя на мертвом озере. Спасателя, который никого не может спасти…
Это был единственный их разговор. Или — почти единственный.
Никита и думать забыл про его содержание, вот только чертов полустишок-полусчиталка довольно долго вертелся у него в голове. Слов он не запомнил, но запомнил ритм, похожий на заклинание… Или… Нет, Марина Корабельникова, в девичестве Палий, не заклинала, она предупреждала. И совсем не Никиту, Никита был мелкой сошкой, личным шофером, парнягой для поручений, хранителем связки ключей, которые Корабельникоff позабыл забрать. Вовсе не Никиту Чинякова предупреждала Мариночка. Она предупреждала ангела-хранителя Корабельникоffa.
Будь начеку, ангел, я уже пришла.
Но Никита не внял предупреждению. Да и что бы он мог сказать хозяину, в самом деле? Будь осторожен, Ока Алексеевич? Молодая жена и муж в летах — это всего лишь персонажи анекдота в лучшем случае и герои криминальной хроники — в худшем. Но ни первое, ни второе не подходило — ни Корабельникоffу, ни самой Марине. Их отношения были сложнее. Намного сложнее. А может быть, проще — но этого Никита не знал. И так никогда и не узнал.
Все две недели, что just married провели в итальянском, заросшем веками и культурами цветнике, Никита гадал, что предпримет Мариночка. Забеременеет, заведет молодого любовника, придержит старого (или старых, пятерых Хуанов-Гарсия, к примеру) или начнет вытягивать у пивного простачка деньги на сольную карьеру в шоу-бизнесе. После длительных раздумий Никита остановился на сольной карьере. И поставил на нее теперь уже десять баксов.
И снова проиграл.
Ни о какой карьере Марина-Лотойя-Мануэла и не помышляла. Что было довольно странно, учитывая ее внешность, нестыдный голос (опять же, не Монтсеррат Кабалье и не Мария Каллас, но все же, все же) и почти мужскую хватку — как раз тот тип женщин, который Митенька Левитас емко характеризовал, как «баба с яйцами». Но яйца у Мариночки оказались с дефектом, ей нравилось быть мужней женой, вот и все. Понятие «мужняя жена», очевидно, распространялось только на койку. Во всем остальном Мариночка не преуспела. Шикарная квартира на Пятнадцатой линии по-прежнему была запущенной — как и во времена их с Корабельникоffым субботних бдений на кухне, — там не появилось ни одной новой вещи. Далее дурацких дамских безделушек не просматривалось, даже жалюзи на окнах не возникли (кроме разве что гобеленовых — в ожившей с появлением Мариночки Корабельникоffской спальне), даже мебели не прибавилось. За исключением огромной, похожей на пустыню Кызылкумы, кровати, которая с успехом заменила походную хозяйскую койку.
На этом полет дизайнерской мысли Мариночки закончился.
Остальная квартира по-прежнему сверкала голыми стеклопакетами и пыльной стерильностью комнат. Никаких занятий по шейпингу и фитнесу, никаких соляриев и косметических салонов, никаких бутиков, супермаркетов и прочих атрибутов кисло-сладкой новорусской жизни. Впрочем, об этой стороне жизни new-Корабельниковой Никита почти ничего не знал, да и стелиться травой ему тоже не пришлось. Теперь он имел дело только с самим хозяином, а драгоценная Мариночкина жизнь была доверена Эке. Корабельникоff, до этого сам стойко отказывавшийся от телохранителей, почему-то решил, что бодигард вовсе не помешает молодой жене. Для этих целей и был нанят истребитель-камикадзе с грузинским именем на бронированном фюзеляже. Женским именем, значит, все обстояло не так безоблачно, и ревность, пусть и скрытая, имела место быть, если уж Корабельникоff нанял для Мариночки женщину-телохранителя. Женщину, а не мужчину — береженого Бог бережет. Эка была брошена к ногам Мариночки на пару с изящным новехоньким фольксвагеном «Bora», стоившем сущие копейки по сравнению с платиновым колье. Ока Алексеевич отрыл ее в престижной школе телохранителей, которую Эка закончила первой ученицей в своей группе. Сертификат Э. А. Микеладзе был туго перетянут черным поясом по дзюдо, к нему же прилагалось звание мастера спорта по стендовой стрельбе. Коротко стриженная, сплетенная из сухожилий брюнетка Эка удивительно шла женственной Мариночке — впрочем, точно так же ей шли колье, туфли на шпильках, циничная улыбка и покровительственное обращение ко всем: «Дорогой мой». «Подлецу все к лицу», — сказал бы в этом случае Никитин приятель Левитас. К лицу Мариночки оказалась и маленькая прихоть праздной женщины: раз в неделю она пела во все том же «Amazonian Blue», в присутствии заметно высохшего от любви Корабельникоffа.
То, что хозяин сдал, Никита заметил не сразу. Вернее, он упустил момент, когда все это началось. Просто потому, что его общение с патроном сократилось до необходимого производственного минимума. Корабельникоff больше не нуждался в спарринг-партнерах. Бокс, тренажеры и прочие водочно-огуречные мужские радости были забыты, безжалостно выкинуты из жизни. Но Корабельникоff ни о чем не жалел, во всяком случае Никита возил на работу и с работы стопроцентно счастливого человека. Счастливого, несмотря на то что у молодцеватого Оки Алексеевича как-то разом поперли морщины, а седина стала абсолютной. Теперь он вовсе не казался всемогущим, и во всем его облике появилась почти библейская одряхлевшая усталость. Первой обратила на это внимание преданная Нонна Багратионовна, с которой Никита самым непостижимым для себя образом подружился в период ожидания патрона в имперском предбаннике.
Самое первое впечатление не обмануло Никиту. Нонна Багратионовна и вправду была научным работником — тяжкое наследие зачумленного советского прошлого. Всю свою сознательную жизнь она просидела в отделе редкой книги Публички, трясясь над фолиантами, и даже защитила диссертацию по никому не известному Гийому Нормандскому. Об этом Никита узнал на сто пятьдесят седьмой чашке кофе, распитой на пару с секретаршей.
На сто шестьдесят третьей на безоблачном горизонте пивоваренной компании «Корабельникоff» появилась Мариночка.
А на двести восемьдесят девятой состоялся весьма примечательный разговор.
— Вы должны что-то предпринять, Никита, — воззвала к Никите специалистка по Гийому Нормандскому, интеллигентно размешивая три куска рафинада в чашке.
— В каком смысле? — удивился Никита.
— А вы не понимаете? — Нонна Багратионовна понизила голос. — Ока Алексеевич..
— А что — Ока Алексеевич?
— Я бы никогда не рискнула обсуждать эту тему с вами… Из соображений, так сказать, этики… Но… Вы ведь не только шофер… И не столько… Но еще и доверенное лицо, насколько я понимаю.
О, Господи, как же вы безнадежно отстали от времени, Нонна Багратионовна! Вся жизнь Корабeльникoffa вертелась теперь только вокруг одного лица — наглой физиономии певички из кабака… И благодаря стараниям этой же физиономии Никита быстро был поставлен на место, соответствующее записи в трудовой книжке, — придатка к мерседесовскому рулю.
— Он очень сдал за последнее время, наш шеф… И я думаю… Я думаю… Не в последнюю очередь из-за этой стервы. Его нынешней жены.
Нынешней, вот как… Значит, была и бывшая? Но вдаваться в непролазные джунгли Корабельникоffского прошлого Никита так и не решился — налегке и без всякого вооружения. И потому сосредоточился на настоящем.
— Вы полагаете, Нонна Багратионовна?
— А вы нет, Никита? Есть же у вас глаза в конце концов! Она его заездила.
— Заездила?
— Не прикидывайтесь дурачком, молодой человек. И не заставляйте меня называть вещи своими именами. Ну, как это теперь принято выражаться…
Никита смутился и от смущения выпалил совсем уж непотребное:
— Затрахала?
— Вот именно! — обрадовалась подсказке любительница утонченных средневековых аллегорий. — Затрахала. Она нимфоманка.
Слово «нимфоманка» было произнесено со священным ужасом, смешанным с такой же священной яростью, — ни дать ни взять приговор святой инквизиции перед сожжением еретика на костре.
— С чего вы взяли?
— Вижу. Вижу, что с ним происходит. С моим мужем произошло то же самое, когда он перебежал к такой вот… молоденькой стерве. А ведь мы с ним прожили двадцать пять лет. Душа в душу. И за какие-нибудь полтора месяца… Все двадцать пять — псу под хвост. Синдром стареющих мужчин, знаете ли…
— Так он ушел от вас?
— Сначала от меня, а потом вообще… ушел… Умер… А до этого полгода у меня деньги одалживал. На средства, повышающие потенцию. Идиот! А ведь мог бы прожить до ста, не напрягаясь…
Н-да… Высохшее монашеское тело Нонны Багратионовны, больше похожее на готический барельеф, убивало всякую мысль о плотских наслаждениях, Гийом Нормандский был бы доволен своей подопечной. Рядом с таким телом, совершенно не напрягаясь, легко прожить даже не сто лет, а сто двадцать. Или сто пятьдесят.
— Вчера он отменил встречу, — продолжала вовсю откровенничать Нонна Багратионовна. — И все ради какого-то мюзикла, на который его Мариночка так жаждала попасть. Я сама заказывала билеты. Это ненормально, Никита, отказываться от деловой встречи из-за прихотей жены. При его-то положении, при его-то репутации. Я права?
Никита шмыгнул носом — обсуждать поведение хозяина ему не хотелось. При любом раскладе. И даже теперь, когда последняя фраза из «Касабланки», на которую он возлагал столько надежд, накрылась медным тазом.
— Мне она сразу не понравилась, эта девка. Типичная стяжательница.
— Охотница за богатыми черепами, — неожиданно вспомнил Никита фразу, оброненную Мариночкой.
— Вот видите! Вы тоже так думаете! Нужно принимать меры.
— Какие, интересно?
В глазах Нонны Багратионовны появился нездоровый блеск.
— Я много думала об этом… Она ведь совсем его не любит, эта девка. Всего-то и дала себе труд наложить лапу на мешок с деньгами. А он доверился ей как ребенок, право слово… Больно смотреть… Ах, что бы я только ни отдала, чтобы вывести ее на чистую воду! Но, к сожалению, это выше моих сил… Зато вы… Вы готовы принести себя в жертву, молодой человек?
— Я? — опешил Никита.
— Ну да… Заведите с ней интрижку. Вы — симпатичный, юный. Классический тип латинского любовника. Она не устоит. Пресыщенным самкам нравятся латинские любовники…
Латинский любовник — это было что-то новенькое. Во всяком случае, до сих пор Никита считал себя кем угодно, но только не брутальным мачо с плохо выбритым подбородком и чесночным запахом изо рта. Подобное сравнение могло родиться только в дистиллированных мозгах климактерички со стажем, коей, безусловно, дражайшая Нонна Багратионовна и являлась.
— Не тушуйтесь, Никита, — интимно придвинувшись, продолжила она. — Не вы первый, не вы последний. Расхожий сюжет. Сюжет и правда был расхожим, вот только где именно могла почерпнуть его Нонна Багратионовна — в мумифицированном отделе редкой книги или в порнофильме о хозяйке особняка и мускулистом садовнике?… Спрашивать об этом Никита не рискнул. Не рискнул он и откликнуться на экстравагантное предложение секретарши. И тема завяла сама собой.
Впрочем, она еще отозвалась эхом недели через две, когда Никита заехал на Пятнадцатую линию, чтобы передать Мариночке очередные билеты на очередной мюзикл — сам Корабельникоff застрял в Ленэкспо на выставке «Новые технологии в пивной промышленности».
Дверь открыла Эка. Открыла после того, как он совсем уж собрался уходить, протерзав звонок контрольных три минуты. При виде сумрачной телохранительницы Никита, как обычно, оробел. С самого начала их отношения не заладились, если несколько совместных посиделок в «Amazonian Blue» можно назвать отношениями. До сегодняшнего дня они не перебросились и парой фраз, и Эка вовсе не собиралась отступать от традиции. Она лишь дала себе труд осмотреть Никиту, отчего тот скуксился еще больше. Под антрацитовым, не пропускающим свет взглядом Эки Никита почувствовал себя, как в оптическом прицеле снайперской винтовки, и даже испытал непреодолимое желание покаяться в грехах, как и положено приговоренному к смерти. Но вместо этого пробухтел невразумительное:
— Я по поручению Оки Алексеевича… Здесь билеты…
Эка коротко кивнула. А Никита в очередной раз подумал: что же заставило ее заняться таким экзотическим ремеслом? Она была типичной грузинкой, но не той, утонченной, узкокостной, вдохновляющей поэтов, воров и виноделов, совсем напротив. Ей бы на чайных плантациях корячиться в черном платке по самые брови; ей бы коз доить и лозу подвязывать, а в перерывах между этими черноземными занятиями выплевывать из лона детей — тех самых, которые станут впоследствии поэтами, ворами и виноделами. И полюбят уже совсем других женщин — утонченных и узкокостных… И вот, пожалуйста, — телохранитель!…
Впрочем, о том, что Эка — телохранитель, напоминала теперь только кобура, пропущенная под мышкой. Из кобуры виднелась такая же антрацитовая, как и взгляд грузинки, рукоять пистолета, а на плечах болталась кожаная жилетка, натянутая прямо на голое тело. В любом другом случае Никита решил бы, что это очень эротично — жилетка на голое тело, вызывающе-четкий рельеф мускулов, спящих под смуглой кожей, и татуировка на левом предплечье — змея, кусающая себя за хвост. В любом другом — только не в этом. Эка была создана для того, чтобы влет, не целясь, расстреливать все непристойные желания. А мысль о том, что чересчур фривольный прикид не соответствует официальному статусу телохранителя, даже не пришла Никите в голову. А если бы и пришла — он списал бы это на жаркий и влажный питерский август.
Билеты перекочевали в ладонь Эки, и она коротко дернула подбородком, давая понять, что аудиенция закончена. Но дверь перед носом Никиты захлопнуться так и не успела: из недр квартиры раздался томный голос Мариночки:
— Кто там, дорогая моя?
— Шофер, — после секундной паузы возвестила Эка. Голос у нее оказался под стать мальчишеской стрижке — глухой и низкий.
Вот так. Шофер. Всяк сверчок знай свой шесток.
— Пусть войдет, — голос Мариночки стал еще более томным. Прямо королева-мать в тронном зале, по-другому и не скажешь.
По лицу Эки пробежала тень заметного неудовольствия, но тем не менее она посторонилась и пропустила Никиту в квартиру.
Никита вошел в знакомую до последней мелочи прихожую. Что ж, здесь ничего не изменилось, и в то же время изменилось все. Поначалу он даже не смог определить, чем вызваны столь разительные тектонические подвижки; это было похоже на детскую игру «Найди пять различий». Никита же не нашел ни одного — все вещи стояли на своих местах, даже традиционные ящики с пивом перекочевали сюда прямиком из прошлой зимы.
— Хочешь кофе, дорогой мой? — спросила Мариночка, увлекая Никиту на кухню.
— Хочу, — соврал Никита.
Никакого кофе ему не хотелось — нахлебался до изжоги гнуснейшего секретарского «Chibo»; но это был единственный повод просочиться на когда-то холостяцкую кухню, о которой у Никиты остались самые благостные воспоминания. Здесь, вдали от ада собственной жизни, он был почти счастлив.
Теперь от немудреного счастья остались рожки до ножки: некогда запущенное и разгильдяйское пространство кухни приобрело четко выраженную систему координат, на одной стороне которой устроилась Мариночка с кофемолкой «Bosh». На другой обосновалась Эка, подпирающая дверной косяк литым плечом. После некоторых колебаний Никита уселся на краешек табуретки — той самой, сидя на которой было так весело, так мрачно, так упоительно пить водку с Kopaбeльникoffым.
Мариночка небрежно ссыпала кофе в турку, и по кухне расползся острый пряный аромат. И только теперь Никита понял, что именно изменилось в доме.
Запах.
Одиночество Kopaбeльникoffa пахло совсем по-другому. Старыми фотографиями, дешевыми ирисками, нагретыми на солнце сандалиями, бездымным порохом, дохлыми жуками в спичечном коробке — всем тем, чем забито любое уважающее себя мальчишеское детство. А Корабельникоff, несмотря на седины, состояние и пивную компанию собственного имени, до самого последнего времени оставался мальчишкой. И это тоже тащило Никиту в дом Корабельникоffa — как на аркане. Детство Никиты-младшего было похоже на Корабельникоffcкoe, даром что их разделяли десятки лет…
А с приходом Мариночки все это исчезло. И, похоже, навсегда.
Осев здесь, она забила все поры квартиры принадлежащими только ей запахами. Она рассовала их по углам, она ловко пометила территорию, и теперь все эти запахи, подобно минам-растяжкам, грозно предупреждали: «Не влезай — убьет». Нет, это были совсем не те традиционные запахи, которые шлейфом тянутся за любой женщиной. Не духи, не гели, не дезодоранты, не свежевымытые волосы, не свежесшитые платья, совсем нет. Здесь пахло телом. Телом — и больше ничем. Родинками, кожей, потом, спермой, поцелуями, бритым лобком, искусанными губами, задохнувшимся в предвосхищении оргазма стоном. Этот запах вызывал самые порочные желания, толкал на самые безумные поступки, лишал сил и ускользал от возмездия. Но, странное дело, в столь первобытном, животном торжестве тела было что-то религиозное, впору секту организовывать и молиться до одурения на фалоимитатор. Никиту даже пот прошиб от такой термоядерной смеси борделя и исповедальни. Но не ей же исповедоваться, медноволосой порно-аббатисе! В длиннющей футболке, с голыми стройными ногам. Никита вперился взглядом в эту проклятую футболку с целым выводком мультяшных щенков-далматинов. Под футболкой ничего не было, Никита мог бы в этом поклясться — ничего, кроме бесстыже выпирающих сосков и такого же бесстыжего провала живота. Черт, когда-то давно, в счастливом, осененном Никитой-младшим прошлом, Инга тоже любила ходить в длинных футболках. Его футболках. Это теперь она носит глухие платья под ворот, снять которые можно разве что вместе с кожей… А когда-то… Когда-то в их спальне тоже пахло…
Нет, у них все было не так, совсем не так. Любовь, вот что это было.
Здесь же любовью и не пахло. Во всяком случае той, в ласковых недрах которых рождаются Никиты-младшие…
Кофе и впрямь оказался отменным. Пока Никита пил его — маленькими глотками, смакуя и обжигаясь, Мариночка не спускала с него глаз. А потом произошло и вовсе неожиданное: она присела перед Никитой на корточки, по-хозяйски положила руки на колени и посмотрела на него снизу вверх.
— Хо-орошенький, — нараспев произнесла она. — Твоя жена дура. Или сука. Хотя одно не исключает другого. Кофе сразу же загорчил и застрял в глотке: выходит, Мариночка пронюхала об истории его взаимоотношений с Ингой. Не иначе, как Корабельникоff сам рассказал ей об этом, — в жаркой полуночной койке, способной развязать любые языки.
— Ты встретил не ту женщину, дорогой мой! Вот, если бы ты встретил меня…
Нет, она вовсе не соблазняла его, хотя любое слово, слетевшее с ее уст, можно было бы рассматривать как соблазнение, как искушение, — любое слово, любой жест, любую, ничего не значащую фразу. Почему он раньше не замечал этого? Или Мариночке вовсе не хотелось, чтобы он замечал? Н-да, Ока Алексеевич, ты еще наплачешься со своей маленькой женушкой…
— Будем считать, что я тебя встретил…
Черт, неужели это произнес он? Изменившимся щетинистым голосом похотливого самца? Латинского любовника, по выражению Нонны Багратионовны, будь она неладна… Внутренне ужасаясь, Никита скосил глаз на собственный пах, в котором наблюдалось теперь едва заметное шевеление. А ведь Мариночка не сделала ничего такого, чтобы спровоцировать этот процесс — столь же приятный, сколь и неконтролируемый.
А если бы сделала?
Черт, черт, черт… Сколько он не спал с женщинами? Вернее, сколько он не спал со своей собственной женой? С тех самых пор, как погиб Никита-младший… Нельзя сказать, что у него не возникало желания, — возникало… Робко маячило на горизонте, выглядывало из-за угла, и тут же стыдливо уходило. Да, именно так. Оно выглядело порочным, недостойным — как обворовывание склепа, как танцы на могиле. И вот теперь — пожалуйста…
— Ну как кофе? — спросила Мариночка.
— Очень… Хороший…
Кровь отхлынула от Никитиных висков и через секунду переместилась в пах, вместе со всем остальным — печенью, селезенкой и сердцем. И дряблым умишком горного архара, чего уж тут скрывать. Не-ет… Нужно делать отсюда ноги. И немедленно…
— Я старалась. Тебе правда понравилось? — спросила Мариночка голосом, каким обычно спрашивают: «Тебе понравилось, как я сделала тебе минет»?
— Да, — сказал Никита голосом, каким обычно говорят: «Сделай это еще раз, дорогая».
— Я рада, — ее руки, до этого легкие и невесомые, отяжелели. — Ты даже представить себе не можешь, как я рада.
Впрочем, и сам Никита отяжелел. Он готов был пойти ко дну, ничего другого не оставалось: Инга целый год держала его на голодном пайке, — его, здорового мужика тридцати трех лет… Похоронила заживо, вырыла еще одну могилу — рядом с могилой Никиты-младшего… Как будто только у них погиб ребенок, сын… Как будто это не случается сплошь и рядом… Инга — сволочь, инквизиторша, давно пора ее бросить… Хорошая мысль — бросить… Инга сволочь, фригидная дрянь, монашка без четок и креста, а он, дурак, до сих пор не нашел себе женщину… А мог бы, мог… Ну и черт с ним, с нее и начну, с Мариночки… Пересплю с этой сытенькой сучкой, от нее не убудет… Плевать, что она сучка… Плевать, что она — жена патрона, он сам виноват, старый хрыч… Женился на молоденькой… А впрочем, это его дела… Это их дела… Так что, плевать, плевать, плевать…
Неизвестно, что произошло бы через пять минут, если бы не Эка.
Вернее, если бы не взгляд Эки. Никита почувствовал его спиной — холодный, полный равнодушия и расчетливости взгляд наемного убийцы. Хотя… Не таким уж равнодушным он был. И не таким холодным, судя по тому, как по взмокшему Никитиному позвоночнику застучали капли пота. В любом случае, наваждение прошло. И Никита перевел дух. И осторожно снял с коленей Мариночкины руки.
— Ну-у… Что еще не слава богу, дорогой мой? — надула губы Мариночка.
— Мне пора…
— Испугался? — черт, она безошибочно просчитала траекторию и уперлась глазами в застывшую глыбу антрацита. — Если хочешь, она уйдет… Эка!…
В этой последней ее реплике было что-то вызывающее, какой-то скрытый, недоступный Никите смысл, и он сразу же почувствовал себя фигурой на чужой шахматной доске, эпизодом в чужой партии.
— Лучше уж я уйду, — сказал Никита. Мариночка расхохоталась, и партия перешла в эндшпиль.
— А что так? — повела плечами она. И аккуратно сняла руки с Никитиных колен. А потом снисходительно похлопала его по щеке.
Щеку что-то кольнуло, и, спустя секунду, Никита сообразил, что это кольцо, болтавшееся на безымянном пальце. Дешевое колечко со стекляшкой вместо камня. Ни в какое сравнение не идущее с платиновым колье, которое было подарено на свадьбу влюбленным пингвином Корабельникоffым. Польское серебро с дутой пробой, какого навалом в любом сельпо с захватывающим дух ассортиментом: яблоки, селедка и такое вот серебро… А ведь оно было на Мариночке еще тогда, когда Никита впервые увидел ее в «Amazonian Blue». И на свадьбе тоже присутствовало. Черт знает что, даже на романтическое воспоминание не тянет, слишком уж непрезентабельно… Ни, один влюбленный не подарит такую дешевку…
— Значит, уходишь?
— Пора. Хозяин ждет, — соврал Никита.
— Ну-ну, передавай ему привет.
— Обязательно…
Ни обиды, ни сожаления. Отказавшись от столь заманчивого предложения, Никита сразу же перестал представлять для Мариночки интерес.
…Он даже не помнил, как оказался на улице. Пыльный шелест разомлевшей на солнце листвы показался ему освежающим гулом прибоя, да и асфальт вовсе не плавился под ногами: после удушающе-страстной мышеловки, которую он только что покинул, даже Сахара выглядит раем земным.
Раем, адом…
Что-то странное происходило в доме, что-то странное… И это «странное» напрямую было связано с искусительницей Мариночкой. Нет, это было бы слишком просто… Искусительницы вьют гнезда в сердце и в паху, но им и в голову не придет влезать в чужие головы и устраивать там генеральную уборку, попутно выкидывая дорогих людей — как никому не нужные, старые вещи.
Никита тотчас же попытался забыть — и о доме, и о Мариночке, но стоило ему только вставить ключ в замок зажигания и повернуть его, как казалось бы навсегда забытые строчки считалочки всплыли сами собой:
…Ибо тот, кто в рот
Камень сей берет,
Редкий дар имеет:
Ворожить умеет…
Камень… Стекляшка в дешевом серебре на безымянном пальце. Надо же, дерьмо какое!… Нет, никогда… Никогда больше он не переступит порог этого дома!…
* * *
…Клятва была нарушена в сентябре.
Двенадцатого, если быть совсем уж точным. В день рождения Инги. Это был второй день рождения Инги без Никиты-младшего. И Никита совершенно забыл о нем. Потом он даже не мог объяснить себе, как это могло произойти. Обычно они праздновали его только втроем — Инга, Никита и Никита-младший. Странная традиция, прижившаяся в их доме вместе с рождением сына, связана с поездкой в маленький форт у Кронштадта. До форта они обычно добирались на стареньком катере Левитаса. Митенька салютовал святому семейству выстрелом пробки из бутылки шампанского и почтительно убирался из дня рождения. До самого вечера.
До самого вечера — только они и островок, выложенный красным потрескавшимся кирпичом. И Залив.
Ровно пять лет.
В куртках или в рубашках с коротким рукавом, в зависимости от погоды; с шашлыками, фотоаппаратом, с дурацкими воздушными шарами, с дурацкими колпаками, с дурацкими свистульками, с дурацкими играми, дурацкими счастливым смехом; с дурацкими свечками в дурацком покупном торте — их всегда было ровно четырнадцать: всего лишь повод, чтобы притянуть к себе Ингу и выдохнуть в мягкие волосы: «Ты у меня совсем девчонка, совсем… Ты всегда будешь девчонкой, сколько бы лет ни прошло…»
После смерти Никиты-младшего изменилось все. Никто больше не вспоминал о форте и о четырнадцати свечах, воткнутых в покупной торт. Скорее всего, и сам форт перестал существовать, ушел под воду, как ушел под воду их сын… Но Никита помнил, помнил — красные кирпичи, сине-зеленая вода и ощущение счастья.
Он помнил, весь год помнил, а потом забыл.
Тем более что вычеркнутый из календаря день рождения Инги заслонил день рождения Мариночки. Он тоже пришелся на двенадцатое, кто бы мог подумать. Никаких легкомысленных свистулек не предполагалось, все было монументально, Даже к десятилетнему юбилею компании так не готовились. Если так и дальше пойдет, то вконец очумевший Корабельникоff вполне может объявить двенадцатое сентября нерабочим днем, с него станется.
Все утро Никита просидел у Нонны Багратионовны в ожидании босса. Секретарша была особенно не в духе и потому бросила в кофе не три куска сахара (как обычно), а четыре. Нина Багратионовна с яростью выдвигала и задвигала ящики своего стола, рылась в немногочисленных стопках документации. К тому же в пику «этой девке» облачилась в глухое черное платье, которое без всякой натяжки можно было назвать траурным. Никита сильно подозревал, что именно в этом платье она дефилировала на похоронах собственного мужа, сгоревшего в огне непосильных для него плотских утех.
— У этой девки день рождения, — заявила она, как только Никита переступил порог Корабельникоffскогo предбанника.
— Да? Вот черт…
Для Никиты новостью стал совсем не факт дня рождения Мариночки, в гробу он видел Мариночку Новостью для него стало то, что он забыл о дне рождения собственной жены. Забыл, и только сейчас вспомнил. Да и то благодаря ехидным стараниям Корабельникоffской секретарши, никак с Ингой не связанным. «Надо бы что-то подарить Инге», — пронеслась в голове трусливая, заискивающая мысль. Что-то запоминающееся… Со значением… Что-то, что сможет их примирить… Немного грустное, но светлое… Мантую… Форт на Заливе… Обшарпанный лифт в доме Митеньки Левитаса, эскалатор метро, неуютный салон «девятки», последний ряд в «Колизее», — карту тех мест, где им так хотелось заниматься любовью… Но даже эта гипотетическая карта была связана с Никитой-младшим. И валялась сейчас, никому не нужная, среди его паззлов и книжек… Все, все было связано с Никитой-младшим… Но Никиты нет и никогда больше не будет, и потому мысль о подарке заранее обречена на провал, так, дрянное утешительство, не более.. И все же, все же…
— Вот черт… Подарок все равно нужен, — вырвалось у Никиты.
Нонна Багратионовна уставилась на несостоявшегося латинского любовника с плохо скрытой ненавистью.
— И вы туда же, Никита? Ну ладно, все наши сошки с утра подарки несут… Шефу, поскольку эта девка вне досягаемости… Даже предположить не могла, что у нас в компании такое количество подхалимов… Но их еще можно понять, карьерные соображения… Но вы-то, вы-то!…
Подхалимов, надо же… Должно быть, Никита был единственным, кому Корабельникоff в открытую сказал «Травой перед ней стелись»… Всем остальным оказалось достаточно прикрытых начальственных век. И демонстрации колье на свадебной вечеринке.
— Да вы не поняли, Нонна Багратионовна! У моей жены сегодня тоже день рождения. Закаменевшее лицо секретарши смягчилось.
— Вот как? Передайте ей мои поздравления… Надеюсь, вам с женой повезло больше, чем Оке Алексеевичу… Надеюсь, что она…
«Надеюсь, что она не такая дрянь, как Мариночка», — хотела сказать Нонна Багратионовна. И не сказала.
«Что вы! У меня замечательная жена», — хотел сказать Никита. И не сказал. А сказал совсем другое, от чего, по здравому размышлению, стоило воздержаться, чтобы не накручивать Нонну еще больше.
— А вы-то что так переживаете, Нонна Багратионовна? Из-за дня рождения расстроились?
— Оставьте… Плевать мне на ее день рождения… В любом случае Ока ей презент преподнес еще тот!
— И какой же? — после шикарного свадебного колье Никиту не удивила бы даже вилла в Малибу, даже скромный островок на окраине Карибского моря.
— Улетает. Сегодня ночью. В Мюнхен, представьте себе… Очень вовремя.
— Неужели срослось? — поинтересовался Никита, без всякого, впрочем, энтузиазма.
— Свершилось!…
Разговоры о Мюнхене шли уже давно. Корабельникоffу нужны были немецкие инвестиции, переговоры об этом начались за год до появления в компании Никиты, и вот, пожалуйста, все разрешилось в самый подходящий момент. Осененный Мариночкиным днем Ангела.
О поездке в Мюнхен Никите сообщил и сам Корабельникоff спустя четыре часа, по дороге во Всеволожск, в загородный дом, где решено было пышно отметить столь знаменательное событие светским раутом с коктейлем и фейерверками. А еще раньше Никита забросил на Пятнадцатую линию целый ворох разнокалиберных свертков, оперативно сбившихся в кучу под лозунгом: «ясак от подчиненных». Для того чтобы перетащить их в квартиру, Никите пришлось сделать три ходки. Между первой и второй произошло странное событие, которому Никита, впрочем, не придал никакого значения. Оно всплыло потом, много позже, когда судьбы многих людей сплелись в единый трагический клубок, да так и задохнулись в этом клубке, во всех этих петлях из жесткой шерсти. Кто знает, что бы произошло, если бы Никита все-таки задержался в доме на пятнадцать ничего не значащих минут, если бы он потянул за кончик нити, торчащей из клубка. Может быть, и самого клубка бы тогда не возникло?… Но он сделал то, что сделал.
Вернее, не сделал ничего.
Подъезжая к Пятнадцатой линии, Никита нисколько не волновался. Мариночка с Экой уехали во Всеволожск еще утром: во всяком случае, именно такой информацией обладала вездесущая Нонна Багратионовна. Да и сам Корабельникоff подтвердил ее впоследствии, когда («не в службу, а в дружбу») попросил Никиту забросить подарки от сплоченного коллектива к себе на квартиру. Не тащить же их во Всеволожск, в самом деле! А Мариночке будет приятно найти их завтра… Или послезавтра. Когда они вернутся в Питер. «Ага, и под рождественскую елку сложить все это дурно пахнущее великолепие, по носкам рассовать», — тотчас же подумал Никита, но от язвительного комментария воздержался.
Подарков накопилось прилично — слишком много людей хотели упрочить свое положение в компании таким немудреным способом. Да и за примером далеко ходить не надо было. Ушлый начальник отдела по маркетингу Леня Васенков получил место вице-президента только потому, что змея-Мариночка пару раз снисходительно повела хвостом в сторону его скабрезных шуточек в узком кругу посвященных… Никита занес первую, оттягивающую руки партию в квартиру и сбросил ее в прихожей. Проходить дальше, в комнаты, не было никакого желания, в любом случае, Мариночка простит его за свалку едких верноподданнических отходов. Вот только…
Где-то в самой глубине, в недрах гулких Корабельникоffских апартаментов, он услышал шорох. И что-то отдаленно напоминающее торопливые испуганные шаги. Несколько секунд Никита стоял, прислушиваясь.
Ничего.
Ничего и не могло быть. Тлетворный, бьющий в нос запах порока, свального греха, отправился за город вместе с владелицей, до Никиты доносились лишь слабые его отголоски. С самим Корабельникоffым он расстался полчаса назад, чтобы через полчаса снова встретиться, — их ждал Всеволожск.
Никого и ничего. Просто показалось.
Тряхнув головой, Никита отправился за новой партией пакетов. И по дороге умудрился выронить один. Ничего страшного не произошло: под плотной вощеной бумагой оказалась одинокая роскошная орхидея в коробочке: есть же еще романтические души в насквозь пропитанной прагматизмом пивоваренной компании «Корабельникоff», кто бы мог подумать! Присев на корточки перед коробочкой, Никита принялся рассматривать диковинный цветок. Он того стоил, честное слово! Орхидея и вправду была роскошной, не правдоподобно красивой и в то же время… Пугающей, что ли… Такие цветы никогда не дарят просто так, только — со значением. Когда хотят сказать чуть больше, чем сказано. Или — чем позволено сказать… Никита и сам обожал такие штучки — во времена, когда они с Ингой были счастливы… Господи, разве эти времена существовали когда-то? Если бы существовали, то этот цветок непременно бы их украсил. Крупные лепестки, похожие на застывшие языки белого пламени, — ни единого изъяна, ни единой червоточинки; на мертвенно-бледной плоти лепестков четко прорисовывались полосы. Так же, как и лепестки, они были совершенны. И — одинаковы; аккуратно огибая середину лепестка, они сходились в одной точке, у раскрытого, хищного зева. И это придавало растению сходство с животным. Опасным животным. Животным, которому наплевать на мелочевку типа мышей-полевок и без всякого повода впадающих в столбняк сусликов. Ему нужна добыча покрупнее. И поотчаяннее.
Мариночка…
Вот кто подойдет под это определение. Непременно подойдет.
Никита даже тихонько рассмеялся — дробным мстительным смешком. Интересно, кто отважился на такой дерзкий подарочек? И будет ли он оценен по достоинству? Если да, то кресло под шустрягой Васенковым может покачнуться…
Чертова полосатая орхидея занимала воображение Никиты еще некоторое время — вплоть до моста лейтенанта Шмидта, где он на двадцать минут застрял в пробке. Потом была пробка у Мариинского, потом — у Обводника. Следующие, несколько заторов он преодолел уже в компании притихшего и торжественного Kopaбeльникoffa.
Едва усевшись в машину, Корабельникоff вытащил из кармана плоскую коробку, открыл ее и помахал перед носом личного шофера.
— Ну как? Понравится ей, как думаешь?
Симпатяга-гарнитурчик, кольцо и сережки, младшие компаньоны приснопамятного платинового колье… Предел мечтаний тонкокостной продавщицы из ДЛТ, стриптизерши из потнючего ночного клубешника, начинающей шлюхи со Староневского… Альфа и омега расхожих представлений о шикарной жизни.
— Еще бы не понравилось, — пожал плечами Никита, вспомнив аляповатую стекляшку на безымянном пальце Корабельникоffской жены. — Понравится. Обязательно.
— Не знаю…
В голосе шефа прозвучала никогда не слышанная Никитой робкая неуверенность семнадцатилетнего мальчишки, год экономившего на пирожках, чтобы купить возлюбленной цацку в ближайшем ювелирном.
— Да нет… Очень красиво… Она должна оценить…
— Должна… — вздохнул Kopaбeльникoff. — Да нет… Я до сих пор не знаю, что она ценит, а что нет… Я до сих пор не знаю ее… До сих пор.
Никита даже слегка притормозил. Давненько он не слыхал подобных откровений из уст Корабeльникoffa. Если вообще когда-нибудь слыхал.
— Вас интересует ее прошлое? — ляпнул он.
— Прошлое? — Корабельникоff нахмурился.
— Так трудно выяснить? У вас ведь шикарная служба безопасности, Ока Алексеевич… Все в ваших руках.
Пассаж о службе безопасности вырвался из Никиты сам собой, все предыдущие реплики Корабельникоffа не давали к нему никаких оснований. Хотя клиническая картина ясна: в анамнезе — нудный до оскомины и такой же до оскомины типичный комплекс порядочного человека, взявшего в жены деятельницу с улицы Красных фонарей. Кое-что в ее бурном прошлом просматривается, но знать всей правды он не хочет. И не захочет даже на плахе. А тут Никита с сердобольными советами, за которые и распять можно. Змей-искуситель, злодей-резонер. Вот он, коварный план Нонны Багратионовны, неуклюже вброшенный в реальность! Но осуществляет его не латинский любовник, готовый поиметь скучающую красотку прямо на клумбе с флоксами, а личный шофер, он же — ангел-хранитель по совместительству.
В упоминании о службе безопасности было что-то бабье, недостойное мужика (разве что — адвоката или поверенного в делах), и Никита смутился. Но еще раньше, чем Никита успел смутиться, Kopaбeльникoff недобро уставился на него.
— При чем здесь служба безопасности?
— Ни при чем… — сразу же поджал вероломный хвост Никита. — Просто к слову пришлось… Если уж вас так волнует ее прошлое…
— Разве я хоть слово сказал о ее прошлом?
— Нет, но…
— Твое дело — за дорогой следить… — впервые Kopaбeльникoff так откровенно указал Никите на его место в иерархии. Как раз в духе телохранительницы Эки.
Оправдываться было бессмысленно, и Никита замолчал. Молчал и Корабельникоff. И только после того, как они миновали указатель с надписью «ВСЕВОЛОЖСКИЙ РАЙОН», хозяин снова начал подавать признаки жизни.
— Обиделся? — спросил он у Никиты.
— Нет, — ответил Никита, и это была чистая правда. Никакой обиды, разве что — сожаление по поводу слепоты хозяина. Права, права, специалистка по Гиойму Нормандскому: «Свои глаза не вставишь».
— Отвезешь меня в аэропорт сегодня вечером — и два дня свободен. Приеду — поговорим о прибавке к жалованью…
Это было что-то новенькое. Еще ни разу Корабельникоff не заводил с ним разговор о повышении зарплаты. И только это внушало Никите надежду на особые отношения, выламывающиеся из жестких рамок «начальник — подчиненный», «хозяин — шофер». Теперь, с появлением Мариночки, на особых отношениях можно было поставить крест. Корабельникоff небрежно выставил Никиту за дверь своей жизни и сразу же забыл о нем. А теперь вот вспомнил. И решил подсластить пилюлю.
— Я не просил о прибавке…
— Знаю. А зря. Хороший ты парень, Никита.
Скажи это Корабельникоff на исходе зимы или ранней весной — и эффект был бы совсем другим. Но Корабельникоff сказал это именно сейчас, не вкладывая никаких смыслов. Не откровение, а фигура речи, не больше.
Пока Никита раздумывал над этим, они успели промахнуть Всеволожск и забраться на холм, который венчала церквушка, новенькая и блестящая, как облитый глазурью пряник. У церквушки дорога раздваивалась. Основная трасса шла в сторону Ладоги, а плохо заасфальтированный карман — направо. Именно в него и свернули Никита с Корабельникоffым. Здесь, на улице Горной, и находилась загородная резиденция Корабельникоffa, почти круглый год пустующая. Никита приезжал сюда раз или два и далее как-то умудрился заночевать, перебрав водки с охранником Толяном. Толик, молодой мужик лет двадцати семи, жил при доме постоянно. Лучшего места для безмозглого кобелька, коим Толян и являлся, придумать было невозможно. Из всех благ цивилизации, которыми был напичкан дом, Толян пользовался разве что спутниковой тарелкой, музыкальным центром и ванной. И гостевыми комнатами. А гости, судя по бугристым мышцам Толяна и такому же бугристому паху, не переводились.
Вернее, гостьи.
Одна из них была предложена Никите в качестве утешительного приза. И чтобы ночь не проходила напрасно, в ледяной одинокой постели. «Чтобы ни одна ночь не прошла напрасно» — это кредо было выдано Толяном после первой же рюмки. После второй Никита узнал, что Толян серьезно занимался бодибилдингом, потом некоторое время работал стриптизером в одном из ночных клубов, потом ему надоело корячиться перед «зажравшимся бабьем», да и место охранника подвернулось. Очень кстати.
— Пускай теперь они передо мной корячатся, — добавил Толян. — Передо мной и подо мной.
После этой сакраментальной фразы Никите была представлена средней паршивости овца из оставшейся за кадром Толиковой отары. Овца даже проблеяла свое немудреное имя — тонким голоском девочки по вызову. Имя это Никита благополучно забыл через три секунды.
— Нравится девочка? — цинично поинтересовался Толян.
— Девочка как девочка, — также цинично ответил Никита.
— Это ты зря… Ничего ты в бабах не понимаешь, скажу я тебе…
Понимать особенно было нечего, нещадно вытравленный блонд, псевдофранцузская косметика, купленная на ближайшем блошином рынке, и довольно профессиональная имитация оргазма. Вкус у Толяна был еще тот.
— Свободна, — бросил Толян овце. Овца моментально исчезла, напоследок обиженно покачав далекими от совершенства бедрами.
— Есть еще одна… Брюнеточка. Для себя берег… Но дорогому гостю…
Никита на дорогого гостя не тянул. Да и водки было выпито не так много, чтобы хватать друг друга за пуговицы и, отрыгивая соленой черемшой, пускаться в пространные разговоры о «зажравшемся бабье» и удовольствиях, с ними связанных. Скорее всего, дело заключалось в полнейшей уединенности загородного Корабельникоffского дома. Эта уединенность была хороша для какого-нибудь теософа, философа, святого; для писателя-затворника, наконец. Но отнюдь не для жеребца-производителя, все извилины которого давно перекочевали в мошонку. Отсюда — одноразовые девочки (других у Толянового безотказного и примитивного поршня не могло быть по определению). Отсюда такая неприкрытая радость от появления совершенно постороннего человека, привезшего в дом кипу одеял для спален и набор щипцов для камина. Будь Толян поумнее, из него мог бы выйти неплохой жиголо. Будь Толян не так ленив, ему бы не пришлось скучать за городом, охранники и в Питере нужны, в любой мало-мальски уважающей себя конторе. Но он был тем, кем был: праздным кобелишкой без особых претензий.
Впрочем, ближе к полуночи оказалось, что претензии у Толяна имеются. Да еще какие! Двухметровый бугаеподобный сторож оказался совсем неплохим видеолюбителем. Видеолюбителем своеобразным, что и следовало ожидать, исходя из его бурного прошлого, где все было связано исключительно с культом собственного тела. После неудачной попытки раскрутить Никиту на еще одну бутылку водки, а потом — на сеанс армрестлинга («Я, старик, таких гигантов пригибал, — карьеру было сделать, как два пальца об асфальт»), Толян перешел к тяжелой артиллерии. Тяжелая артиллерия состояла из шести вэхээсок, которые охранник извлек из небольшого тайничка в кухонной стене. Для этого ему пришлось снять настенную тарелку, сработанную под раннего Пикассо, и вынуть небольшую дубовую панель.
— А к чему такие предосторожности? — вяло поинтересовался Никита.
И действительно, тайник за панелью больше подходил не праведным трудом нажитым ценностям, или, на худой конец — какому-нибудь противозаконному арсеналу. Но никак не гребаным видеокассетам, о содержании которых можно было судить по литому, лишенному всяких интеллигентских рефлексий телу охранника.
— Ну, мало ли… — прогундосил Толян. — А вдруг хозяева, мать их, неожиданно нагрянут…
— Что, и такое случается?
— Было пару раз… — охранник обнажил в улыбке крупные, безмятежно-белые зубы. — И не хозяин. Хозяйка…
— Да?
— Да нет… Ты не думай… Никаких адюльтеров. Я ж не дурак — сук рубить, на котором сижу.
Вот оно что! Значит, Мариночка навещала бунгало, и не единожды. А лоснящаяся физиономия охранника совершенно недвусмысленно намекала на цель этих визитов. Кобелишко только тем и занимался, что рубил сук, — ай, молодца! Выходит, не только латинские любовники под фламенко интересуют пресыщенную шлюху, но и такие вот блондинистые дуболомы с квадратной челюстью — под ирландскую джигу.
Пока Никита раздумывал над древней, как мир, природой женщин, Толян встряхнул кассеты на руке и отобрал четыре из шести. Две были благополучно водворены назад в тайничок, а четыре перекочевали на стол, поближе к водке и черемше. Толян щелкнул пультом, и на щелчок тотчас же отозвался средних размеров «SONY», укрепленный на кронштейне возле зарешеченного кухонного окна.
— Ну что, посмотрим? У меня такие девочки — закачаешься…
— Порнушка?
— Обижаешь. Эротика. Высокого класса. Сам снимал. Камера, конечно, хозяйская, кровать тоже, но сюжеты — мои…
Сам снимал, все ясно. Наверняка в одной из спален (а то сразу в нескольких). Сюжеты же, судя по всему, поставлялись прямо из койки.
— Ну че, смотрим?
Никита пожал плечами — ни «да», ни «нет». Но Толян истолковал это единственно верным для него образом — «да», и не иначе. «Да» и не иначе, как ответ на любой вопрос — счастливое заблуждение таких вот хорошо экипированных секс-машин. Да, да, да…
Больше Толян ни о чем не спрашивал Никиту: благодарный зритель не мытьем, так катаньем загнан в порнокинотеатрик, ему вручены полагающиеся случаю поп-корн и пивко. Смотри и наслаждайся.
Особого удовольствия от первых кадров Никита не получил. От следующих — тоже. Впрочем, самоделка с потугами на софтпорно не была лишена некоторого изящества, насколько вообще изящными могут быть такого рода культурфильмы. И главным в ней был не сам акт и даже не девочки, размазанные Толяном по кровати, а сам Толян. Вернее — его тело. Бодибилдинг на заре туманной юности и тренаж в стриптиз-клубе даром для доморощенного режиссера не прошли: филейные куски и голяжки, взятые напрокат из греческих залов Эрмитажа, были засняты со знанием дела. Но это же знание сыграло с Толяном злую шутку — картинка не заводила, Никиту во всяком случае. Да и кого может вдохновить столь неприкрытый нарциссизм?…
— Классно, да? — выдохнул Толян через минуту.
— Да уж… Большой мастер…
— Это ты в точку. Так что, спихнуть тебе брюнеточку? Не пожалеешь.
— Воздержусь.
— Ваще-то верно… — неожиданно легко согласился Толян. — Я б тебе ее и не отдал. Она — для меня… Такая девка… Та-акая… Делить ее можно только с Господом Богом… И то не факт, что он для нее хорош…
«…Та-акую девку» Никита все же увидел. Спустя полчаса, в ванной комнате, куда забрел, чтобы ополоснуть онемевшее от водки лицо. Сунув голову под струю холодной воды, он несколько секунд с наслаждением отфыркивался и потому не сразу услышал легкий шорох за спиной. Зато сразу почувствовал чей-то взгляд на затылке. На какую-то долю мгновения Никите даже показалось, что это Мариночка; из-за запаха, что ли? Вернее, его более резких, животных отголосков… Или Эка, только она так неподражаемо умела выпускать из глубины антрацитовых зрачков взгляды калибром 7,65.
Никита поднял голову и уставился в зеркало, висевшее над ванной. В самой его глубине хорошо просматривалась девушка.
Не Эка и не Мариночка.
Нечто среднее.
Нечто среднее между Экой и Мариночкой, хотя, безусловно, выдающееся.
Коротко стриженная брюнетка с темными глазами и смуглым ртом. И ослепительно белой кожей. Ее красота была универсальной и потому — пугающей. Такие отпадные девицы с одинаковой легкостью делают карьеру в модельных агентствах и в спецслужбах.
— Привет, — сказал Никита, глядя в зеркало.
— Привет, — сразу же отозвалась она.
— Я занял ванную… Извините.
— Ничего…
Оборачиваться Никита не спешил. Девушка его не торопила, терпеливо ждала у двери. А в чертовом зеркале, через которое он исподтишка все еще пялился на нее, проявлялись все новые и новые подробности. Она была просто великолепна, вне всякого сомнения, вот только красота ее казалась застигнутой врасплох. Никита и сам не мог объяснить себе это странное ощущение. Может быть, потом, когда он отдышится и волосы у него высохнут. Или девушка исчезнет из гладкой поверхности стекла. Или исчезнет вообще…
Врасплох.
Вот именно. Очень точное слово.
А девушка слишком хороша. И не только для Толяна. Но и для Господа Бога, пожалуй, тоже. Такую красоту даже хотеть нельзя. Даже думать о том, чтобы прикоснуться к ней рукой, отяжелевшей от желания. Никаких низменных мыслей. Только — смотреть и любоваться, прислушиваясь к ласковому холоду в висках. Интересно, как она оказалась здесь? Или греческой статуе все-таки удалось соблазнить мадонну из ближайшего зала «Искусство Испании XV-XVI веков»?…
Никита старательно закрутил кран, пригладил ладонями виски, в которых все еще гулял ласковый холод, и только тогда повернулся к девушке. Черт. Черт, черт…
Либо зеркало солгало ему, либо девушка успела приготовиться к встрече лицом к лицу. Та же белая кожа, тот же смуглый рот — но какая разительная перемена! Обыкновенная смазливица по сходной цене за десяток. Черная овца в пару белой овце, осенявшей кухню своими далекими от совершенства бедрами.
— Вы кто? — спросила девушка, глупо округлив рот — как и положено овце.
— А вы?
Теперь, следуя овечьей правде жизни, она должна так же глупо хихикнуть.
— Никто, — хихикнула девушка. — Просто в гости заглянула к знакомому парню.
— Я тоже… Заглянул…
Разговаривать больше было не о чем. Никита потрусил к выходу и на секунду — только на секунду! — задержался. Небольшая заминка, пародия на давку у двери: вдвоем им не разойтись. Теперь она была близко, слишком близко. Почти так же, как Мариночка, — тогда, на Корабельникоffской кухне. Он вздрогнул, вспомнив одуряющий запах кофе и Мариночкины руки у себя на коленях. И красива она была почти так же, как жена шефа. Вот только красота Мариночки была красотой дьявола, красотой волка в овечьей шкуре. А здесь — здесь шкура и вправду была овечьей.
Овца. Чертова овца.
Никита даже рассердился на себя. И на зеркало. И на девушку. Чего только с пьяных глаз не померещится. Вот что значит воздержание, надо же, дерьмо какое!…
* * *
…Он увидел ее еще раз рано утром, когда уезжал из Всеволожского дома Корабельникоffа. Толян, очевидно, утомленный жаркой ночью в овечьем стаде, даже не вышел его проводить. И слава богу, таким ясным тихим утром полезно побыть в одиночестве.
В этом одиночестве Никита и простоял у дома минут двадцать, поеживаясь от утреннего холода. Ничего не скажешь, место для загородного дома выбрано неплохое. Да что там неплохое — отличное место! Дом стоял на горе, и добрый десяток террас, укрепленных соснами, туями и аккуратно подрезанным малинником, спускались на узкую заброшенную дорогу. С улицы дом казался обычным новорусским особняком, зато со стороны участка и заброшенной дороги… В нем было что-то итальянское, прогретое солнцем… Никита видел такие палаццо в Мантуе и — чуть позже — во Флоренции: изгороди, увитые плющом, посеревшие от времени решетки ворот, натуральный растрескавшийся камень, полный кузнечиков и воспоминаний…
К дому со стороны террас прибавили еще один этаж; маленькая итальянская тайна, недоступная улице. Этот — первый — этаж; тоже был обложен камнем, плющом, кузнечиками и воспоминаниями. Вплотную к нему примыкала площадка — как раз в стиле внутреннего дворика: небольшой фонтанчик и плетеные кресла, расставленные полукругом, поближе к журчащим струям. На креслах валялись соответствующие случаю пледы, глянцевые журналы и маленькие декоративные подушки — в таких креслах хорошо встречать старость, рассеянно глядя на сосновые иголки, перезревшую малину и туман.
Было тихо.
Так пронзительно тихо, как только и бывает поздним летом. А звук возник лишь потом; собственно, он и должен был возникнуть, и как только Никита забыл? Собака. Никита видел ее вчера, когда подъезжал к дому. Огромный кавказец по кличке Джек. Джек, как и Толян, жил в загородном доме Корабельникоffа постоянно. Скорее всего, Ока Алексеевич приобрел его по случаю, уже взрослым, для охраны особняка. Днем кавказец дрых или лениво бегал вдоль тонкой, не ущемляющей собачьего достоинства проволоки, а ночью свободно перемещался по участку, отпугивая гипотетических непрошеных гостей. Встречаться с лохматым монстром Никите не хотелось, уж лучше обогнуть дом и вынырнуть у «мерса», припаркованного рядом с хозяйским гаражом. Раздумывая, как бы поэлегантнее это сделать, Никита машинально присел на ближайшее к фонтану кресло и так же машинально вытянул из-под задницы журнал. Журнал оказался на удивление не глянцевым, никакого намека на стероидный «Man's health» или овечий «Cosmopolitan», вполне серьезное академическое издание под таким же серьезным академическим названием «Вопросы культурологии» Страниц триста, никак не меньше. Представить, что подобную высокоинтеллектуальную лобуду читает Толян, было так же невозможно, как вообразить, что ее читает кавказец Джек. Или какая-нибудь пришлая овца. Или сам Корабельникоff. Разве что — Нонна Багратионовна. Никита открыл журнал на середине и тотчас же наткнулся на знакомое до изжоги имя Гийома Нормандского Вернее, журнал открылся сам — и все из-за закладки, которой служила узкая полоска фотографических негативов, кадров шесть-семь, навскидку и не скажешь точно. Но Гийом Нормандский — это показательно.
Нонна Багратионовна, никаких сомнений, любого другого, не столь продвинутого человека стошнит при одном упоминании благородного старофранцузского имени Никита сразу же вспомнил разговор недельной давности, когда, в очередной раз вломившись в предбанник, застал Нонну, стоящую на коленях у шкафа с развороченными внутренностями: папками, подшивками, бюллетенями, рекламными проспектами. Секретарша рылась во всем этом полиграфическом великолепии и страшно нервничала.
— Что-нибудь потеряли, Нонна Багратионовна? — галантно осведомился Никита.
— Да нет, ничего особенного, — не сразу ответила Нонна. — Просто журнал куда-то сунула… Найти не могу, а там — Гийом, его последний глоссарий. С комментариями, между прочим, самого Микушевича… Кому он только мог понадобиться в этой богадельне… в этом филиале пивного бара-ума не приложу…
Имя «Микушевич» ни о чем не говорило Никите, должно быть, еще один интеллектуальный божок из пантеона прошлой жизни Нонны Багратионовны.
— И что за журнал?
Секретарша посмотрела на Никиту с сомнением.
— Ну, название вам ничего не скажет, не ваш профиль, дорогой мой… Да черт с ним, с журналом, хотя обидно, конечно…
Не черт с ним, совсем не черт! Нонна злилась по-настоящему, так злиться из-за пропечатанного петитом глоссария с комментариями никому и в голову не придет.
— Может быть, вам помочь в поисках, Нонна Багратионовна?
— Не стоит…
Она как будто устыдилась этого своего яростного напора и принялась сбрасывать папки и проспекты обратно в шкаф не глядя, что тоже никак не вязалось с ее почти немецкой аккуратностью: у каждой бумажки в ее хозяйстве существовало строго отведенное место, у каждой скрепки. И вот теперь — такое наплевательство, надо же!…
Никита сразу же позабыл об этом маленьком инциденте недельной давности и не вспомнил бы о нем никогда, если бы Гийом Нормандский с комментариями Микушевича сам не подал о себе весточку. И где — в вотчине Kopaбeльникoffa!
Неужели секретарша-страстотерпица и здесь оставила свой унылый средневековый хвост? Вернее, позабыла его среди облегченной роскоши с стиле «евродизайн»…
Странно, Никите казалось, что Нонна Багратионовна никогда не бывала в загородном доме босса, не те отношения… Хотя кто знает — те или не те… Уж очень она расстроилась из-за мальчишески-скороспелой женитьбы патрона. Лучше в это не влезать, меньше знаешь — крепче спишь. А журнал называется совсем не криминально, и слово «культурология» не такое уж сложное, чтобы совсем не поддаваться расшифровке… И какая только вожжа попала под хвост Нонне?…
Конечно же, он мог оставить журнал там, где нашел, — в плетеном кресле, приспособленном для праздного отдыха праздных людей, но никак не для изучения вопросов культурологии. Но чертова секретарша так убивалась по поводу пропавшего Гийома… Почему бы не порадовать ее счастливой находкой?
Никита свернул журнал в толстую трубку и сунул во внутренний карман летней куртки. Можно двигать к машине, да и собака, похоже, замолчала.
Но тишина оказалась обманчивой.
Никита убедился в этом, стоило ему только завернуть за угол дома. Джек жрал свой сухой корм не напрасно. Ох, не напрасно. Никиту встретили клыки, ощерившиеся всего лишь в полуметре: назвать это дружеской улыбкой не поворачивался язык.
— Пошел отсюда, — прошептал Никита голосом, моментально съехавшим до позорного дисканта. — Пошел, пошел…
Шепот Никиты не произвел на пса никакого впечатления, напротив, даже разозлил. Джек угрожающе зарычал, а Никита стал судорожно прикидывать, чем бы защититься. «Вопросам культурологии» не было бы равных в отпугивании мух и комаров, но как оружие против оголтелого кавказца они бесперспективны. То есть абсолютно бесперспективны… Никита никогда не задумывался, боится ли он собак, да и случая как-то не представлялось, да и смешно бояться — ему, взрослому мужику с кое-какой мускулатуркой, пусть и не сверхвыдающейся, но все же, все же… Но теперь он испугался. По-детски, до моментально взмокшего затылка. И жалкого потренькивания стеклянных внутренностей. Еще секунда — и чертов пес разнесет их в клочья. Вот только кто будет платить за бой посуды?…
— Боитесь собак? — раздался чей-то насмешливый голос.
— Не боюсь, — Никита, загипнотизированный клыками кавказца, был не в состоянии даже посмотреть на неожиданного утреннего собеседника. Но уж не Толик, точно: голос был женским.
— Да ладно вам… Сейчас приведем мальчика в чувство.
«Приведем мальчика в чувство» — интересно, к кому это относится? К Джеку или к нему самому? Ответом на вопрос был легкий свист, отдаленно напоминающий художественный. Джек повернул на свист косматую голову, но рычать не перестал.
В любом случае Никита получил передышку.
Теперь можно было рассмотреть неожиданную спасительницу. Неожиданную во всех смыслах: это была та самая брюнетистая овца, с которой он столкнулся в ванной вчерашним вечером. Но теперь овца вела себя отнюдь не по-овечьи. Она присела на корточки и постучала по земле кончиками пальцев. И негромко рыкнула — Никита даже опешил от неожиданности. А Джек… Джек, очевидно, тоже испытал сходные эмоции. Во всяком случае, напрочь позабыв о Никите, он двинулся к девушке. Несколько секунд они смотрели друг на друга, но сути мизансцены Никита так и не понял: место ему досталось не слишком удачное, только и лицезреть, что куцый хвост кавказца и упрямый лоб девчонки.
Этот-то упрямый лоб и сделал свое дело: Джек перестал рычать, тихонько заскулил, а потом случилось и вовсе невероятное. Пес, созданный для того, чтобы рвать на части зазевавшегося обывателя, подошел к девушке и ткнулся мордой ей в лицо.
И облизал его.
Брюнетка восприняла это как должное: она улыбнулась и потрепала Джека по загривку. А потом послала такую же улыбку Никите.
— Вот и все, — сказала она.
— Лихо, — только и смог выговорить Никита. — Вы всегда так умело договариваетесь?
— Всегда… С собаками — всегда. Не подбросите меня до города?
— До Питера?
— А что, поблизости есть еще какой-нибудь город?… До Питера.
Ого, очевидно отношения с Толяном не так безоблачны, если она выскочила из постели в такую рань и решила покинуть дом. Ведь Никита с хозяйским «мерсом» мог и не подвернуться…
— Конечно. Буду рад.
Радость было сомнительной, а вот любопытство — самым настоящим. Неприкрытым и искренним. Не так часто увидишь девицу, легко и без единого выстрела справляющуюся с волкодавами.
— Вас как зовут? — спросил Никита, едва они миновали церквушку на горе.
— Это важно?
— Да нет… Просто я подумал…
— Джанго.
Это было похоже на собачью кличку. Настолько похоже, что Никита едва не выпустил руль и искоса взглянул на свою неожиданную спутницу.
— Не понял… Как?
— Джанго.
— Диковинное имя.
— Да уж какое есть…
А ведь ей, пожалуй, идет! Идет эта дерзкая кличка с сомнительным "о" в окончании. Идет — коротко стриженным темным волосам, едва — прикрывающим череп; идет — черной футболке, сквозь которую просматривается маленькая грудь с крупными горошинами сосков; идет — бледным запястьям с полудетскими кожаными амулетами; Идет — четкому мальчишескому профилю.
Профиль и правда был четким, и только теперь Никита понял, почему вчера ему на ум пришло это слово — «врасплох». Джанго была хороша и при свете дня, но овечьей красотой здесь и не пахло. То есть она хотела, чтобы пахло, вот именно — хотела. Она хотела прикинуться овцой — для всех без исключения. Кроме разве что зеркала, перед которым можно было расслабиться и показать свое истинное лицо — умное, волевое и бесконечно вероломное. Что-то подобное могли на пару слепить Мариночка с Экой, а здесь, пожалуйста, — все в одном флаконе. Но Джанго не повезло: в зеркале по дза держа лея Никита, который и увидел то, что не должен был видеть… А как играючи она справилась с кавказцем! Не-ет, такая девушка вряд ли может кому-то принадлежать, тем более — вшивому охраннику вшивого загородного дома.
— Вы дрессировщица? — аккуратно поинтересовался Никита.
— А что, похожа?
— Ну, в общем…
— Нет, я не дрессировщица. Хотя… В некотором роде…
В некотором роде! Да ты создана для того, чтобы укрощать жизнь. И все, что сопутствует этой жизни, — собак, людей, первый снег, ветер над заливом, журнал «Вопросы культурологии» с квелым эссе о Гийоме Нормандском…
— А вы — шофер хозяина дома… Я правильно поняла?
— Верно, — не стал отпираться Никита.
— Говорят, он недавно женился…
— Говорят.
— На молодой девушке, — голос Джанго вдруг стал глуше, и в нем отчетливо проскользнули влажные, частнособственнические нотки.
— Он и сам еще не старый…
— Да… Не старый, — она тотчас же укротила голос, как укротила собаку десять минут назад. Теперь в нем не было ничего, кроме вежливого равнодушия.
— А вы знакомы? — Никите не стоило задавать этот вопрос, и все же он не удержался.
— С кем?
— С Окой Алексеевичем… Или с его женой…
— Не имею чести.
Как же, как же, не имеешь чести! Эта честь и яйца выеденного не стоит, за эту честь ты и гроша медного не дашь, вон как ноздри раздуваются!
— Значит, вы подружка Толика? Только теперь она повернулась к нему. И смешно сморщила нос.
— А что, не похожа?
— Нет, — честно признался Никита. — Уж слишком для него хороши.
— Я тоже так думаю… А для вас?
— Что — для меня?
— Для вас — не слишком?
Уж не флиртовать ли она с ним надумала? Ха-ха, сначала хозяйская Мариночка, теперь вот странная девушка по имени Джанго… Прямо паломничество какое-то… Хадж, ей-богу. К Никитиному сердцу, подозрительно смахивающему на отполированный вечностью священный камень Кааба. То ли у красивых девушек под занавес лета плавятся мозги, то ли тип прянично-латинского миндалевидного любовника популярен гораздо больше, чем Никита предполагал.
— Для вас — не слишком? — она все еще ждала ответа.
— И для меня — слишком.
— Да вы не волнуйтесь так, — с готовностью рассмеялась девушка. — Никто не собирается вонзать клыки в вашу семейную жизнь.
Никита перехватил цепкий взгляд Джанго, устремленный на его слегка потертую, слегка сморщившуюся от потерь обручалку.
«А никто и не волнуется, дорогая, никто особенно и не волнуется… Разве что твой взгляд настораживает — из их придонного карего ила так и прет едва заметная желтизна: почти такая же, какая была в глазах у псины, которую ты приручила…»
— Никто и не волнуется, — пробухтел Никита, слегка притормаживая у указателя на пришедшую в упадок усадьбу Олениных.
Этот обветшалый литературный памятник был знаменит тем, что в нем (по словам настоянного на коньяке пушкиноведа-любителя Левитаса) великий русский поэт дважды по пьяни падал в местный пруд и трижды — опять же по пьяни — овладевал дочкой хозяина у ныне спиленного дуба, трухлявые останки которого были обнесены невысокой оградкой. На пруд они ездили с Ингой за три месяца до появления на свет Никиты-младшего… А ведь он почти забыл об этом, надо же…
Об их поездке сюда, на пруды… Тогда они кишели мальчишками и любителями пива, а Никита, как привязанный, ходил за Ингиным застенчиво округлившимся животом. Как привязанный…
— И как? — Джанго вовсе не собиралась от него отставать.
— Что — как?
— Как молодые? Дружно живут?…
— Мне бы не хотелось это обсуждать…
— Мне тоже. Это я так спросила, разговор поддержать…
— Можно и не поддерживать. Я не обижусь.
Разговор и вправду увял сам собой. И возобновился только в растянувшейся на сотню метров пробке у шлагбаума перед въездом в город.
— Где вас высадить? — поинтересовался Никита.
— Где хотите…
— Я доброшу, куда нужно… Мне не трудно.
— Это в Коломягах…
Коломяги! Ничего себе крюк!… Северо-западная окраина города, смешанный брак нескольких навороченных коттеджных деревенек для самых новых русских и пролетарски-унылых многоэтажек. Судя по затрапезной футболочке Джанго, по ней плачет одна из таких многоэтажек — с неработающим мусоропроводом и надписями на стенах. Что-то вроде «Спартак — мясо». Или — «Зенит — чемпион». А впрочем, какое это имеет значение? Ему, Никите, какое дело?
Но дело было.
Дело было в самой Джанго.
По мере того как чертовы Коломяги приближались, Никита увязал в своей неожиданной пассажирке все больше. И вряд ли это было связано с тем, что Инга в лучшие времена их жизни, смеясь, называла «мужское-женское». Скорее, это можно было назвать собачьим. Песьим. Псоголовым. То ли жаркое дыхание Джека-потрошителя все еще преследовало Никиту, то ли его смутила собачья желтизна в глазах Джанго, то ли озадачило ее имя, похожее на породистую кличку.
Даже Мариночка не вызывала у Никиты такой оторопи. Со всей ее наглостью, надменностью и цинизмом, со всеми ее запахами, со всей дурной кровью. В любом случае, Мариночку можно было понять, если уж очень постараться; во всяком случае — объяснить. Понять Джанго не представлялось никакой возможности. Она была — другое.
«Иное» — как любила выражаться Инга в лучшие времена их жизни.
И, несмотря на это «иное», Джанго кого-то отчаянно напоминала Никите. Вот только кого? Не сурового кавказца же, в самом деле!…
Никита промучался воспоминаниями до самых Коломяг, до ничем не приметного шоссе, утыканного редкими зубцами лесопарка. Здесь Джанго попросила его остановиться.
— Спасибо, — сказала она. — Вы очень любезны.
— Не за что… — Никита вдруг почувствовал сожаление оттого, что ему придется расстаться с обладательницей такого интригующего имени. — Может быть…
— Я и правда приехала. Было приятно с вами познакомиться.
— Взаимно.
Что за светская чушь, черт возьми?… Надо бы сказать что-нибудь этакое… Что-нибудь, что непременно ее заинтересует. Ведь когда-то он умел цеплять за жабры понравившихся ему женщин-Черт, черт, черт! Женщин — да, а вот таких обворожительных животных… Большой вопрос.
— Может быть, пригласите на чашку кофе? — ляпнул он первое, что пришло в голову.
— Кофе в доме не держу, — снисходительно улыбнулась девушка.
Кофе — нет, а вот сырое мясо — наверняка.
— Жаль…
Сожаления были адресованы уже спине Джанго, покинувшей машину в срочном порядке. Она свернула на маленькую аллейку и через секунду скрылась. А Никита, проводив глазами черную футболку, вдруг понял, кого она так смутно ему напомнила.
Оку Алексеевича Корабельникоffа, отца-основателя, благодетеля и кормильца. У главы пивной империи была точно такая же мягкая хватка. И точно такая же жесткая спина. Никита даже не удивился бы, если б неведомая ему Джанго вдруг оказалась дочерью Корабельникоffа. Вряд ли — законной и наверняка не очень любимой. Никаких упоминаний о Джанго ни в квартире, ни в жизни Корабельникоffа не было. Хотя старая эсэсовка-осведомительница Нонна Багратионовна и намекала на первую жену патрона.
На жену, но не дочь.
И что делала Джанго в особняке Корабельникoffa, и как она вообще туда попала? Ведь не к Толяну же завернула, в самом деле, — только дуры убиваются по мешку, туго набитому первосортными мускулами! А вариант случайного знакомства Никита отмел сразу. Сразу же, как только почувствовал легкий укол в сердце. Поначалу он сдуру решил, что это покалывание началось из-за Джанго, но потом выяснилось, что причиной всему — Гийом Нормандский. Свернутый в трубку, он до сих пор лежал во внутреннем кармане куртки, и стоило Никите неудачно облокотится на руль, как «Вопросы культурологии» сразу же напомнили о себе, упираясь верхним жестким краем прямо в сердце. Никита вытащил журнал и бросил его в бардачок.
Чтобы спустя час торжественно преподнести пропажу Нонне Багратионовне.
Но, вопреки ожиданиям, секретарша совершенно не обрадовалась столь счастливому возвращению Гийома с Микушевичем. Сдержанно поблагодарила, только и всего.
— Это не мой журнал… — сказала она Никите. — Не мой. Но все равно, спасибо за хлопоты. Вы запомнили, я польщена. Кстати, где вы умудрились его достать?
Вопрос был совершенно невинным, заданным вскользь, но по щекам Нонны Багратионовны почему-то расползлись красные пятна. И принялись отчаянно семафорить Никите: плевать мне на то, где ты его взял, мы оба знаем, где ты его взял, так что не будь дураком, придумай версию поделикатнее…
— Купил, — после секундного раздумья произнес Никита. — В ларьке на Нарвской. Увидел, вспомнил и купил.
— Да? Вообще-то он распространяется только по подписке… Сколько я вам должна?
— В смысле?
— Сколько вы за него заплатили?
— А-а… неважно. Считайте, что это подарок…
* * *
…Следующим подарком стало исчезновение Толяна и Джека. Они испарились из особняка на Горной, никому и слова не прорычав. До Никиты донеслись лишь отголоски этой странной истории, бегло пересказанной Корабельникоffым между двумя телефонными звонками — Мариночке во Всеволожск и потенциальным инвесторам в Мюнхен. Именно Мариночка и сообщила муженьку, что нашла дом пустым. Ни собаки, ни охранника. Вещи на месте. И Толяна, и хозяйские. В какой-то мере Kopaбeльникoffым повезло — из особняка ничего не пропало, хотя входная дверь была открыта, окна в кухне распахнуты настежь и лишь калитка закрыта — и то только благодаря примитивному английскому замку.
После двух звонков Корабельнико f f сделал третий — в службу собственной безопасности компании, ее начальнику с сомнительной для северных широт фамилией Джаффаров. Именно Джаф-фаров нанимал на работу Толяна, с него и спрос.
Чем закончилось внутреннее расследование, Никита так и не узнал, но Толян на горизонте больше не появился. По словам вездесущей Нины Багратионовны, его сменили два ублюдочного вида качка с винчестерами. А место Джека в вольере заняла такая же ублюдочная восточноевропейская овчарка. Ни качков, ни овчарки Никита до сих пор не видел — повода наведаться во Всеволожск не было. Да и Джанго, некоторое время плотно занимавшая скучное, как пустыня, воображение Никиты отодвинулась на задний план, а потом и вовсе исчезла. И уже нельзя было с точностью сказать: была ли она на самом деле или не была. И свидетелей не осталось — ни человека, ни собаки. Они как будто испарились, рухнули в бездну ее желтоватых диких глаз…
* * *
…Вечеринка в честь дня рождения Мариночки больше смахивала на банкет по случаю тезоименитства отпрыска королевской фамилии. Никите, растворившемуся в толпе одноразовых официантов с позабытым бокалом шампанского в руке, оставалось только пялиться на VIP-гостей особняка; с тем же успехом он мог пялиться в экран телевизора — физиономии присутствующих были достаточно примелькавшимися, взятыми напрокат из светского сборника «Кто есть кто в Петербурге». С пяток высокопоставленных чинуш из Смольного; бизнес-элита, имеющая за плечами крупные региональные компании и зависшие на стадии расследования уголовные дела; лоснящаяся от дармовой жратвы и водки артистическая богема; несколько звезд шоу-бизнеса средней величины, модный писатель, модный стилист и преуспевающий модельер в засаленном шейном платке — каждой твари по паре. А впрочем, ковчег на Горной мог переварить и не такое количество народу. Народу, никакого отношения к Мариночке не имеющего.
Мариночка была только предлогом.
А причиной и следствием являлся сам Корабельникоff. Корабельникоff, вот кто был интересен. Он мог бы отмечать годовщину свадьбы внучатой племянницы по матери, поступление в Сорбонну шурина или день установки панорамного аквариума — состав гостей вряд ли претерпел бы существенные изменения. Деловые люди решали на ходу деловые вопросы, не очень деловые — завязывали знакомства с деловыми (Никита сам видел, как популярный худрук популярного театра что-то шептал на ухо вальяжному бизнесмену в первом поколении); потенциальные взяткодатели напропалую флиртовали с потенциальными взяткополучателями, задвинув на задний план шикарные ноги своих безмозглых подружек-фотомоделей… И никакого особенного почтения хозяйке дома, — так, дежурные комплименты, дежурные поцелуи руки и дежурные улыбки на лицах: под расстрельный аккомпанемент глаз телохранительницы Эки.
«Только цыган с медведями не хватает. И шпагоглотателей с факиром», — хмуро подумал Никита.
Цыган и цирковую программу успешно заменил фейерверк, царский фейерверк, в сполохах которого Никита неожиданно увидел Джанго…
Вернее, ее прямую, срисованную со спины Корабельникоffа спину.
Вернее, ему показалось, что увидел.
Вот только теперь она была облачена в униформу официантки. И деликатно топталась с подносом возле небольшой группы гостей — того самого худрука популярного театра, преуспевающего модельера и модного стилиста. Никита стоял на самой нижней террасе, прислонившись плечом к сосне, и несколько секунд раздумывал — подойти к Джанго или нет. Да и вспомнит ли она его — скучная поездка из Всеволожска в Питер вряд ли запечатлелась в памяти. Подойти — не подойти, подойти — не подойти… А если подойти — то какой предлог для разговора будет самым удачным?
Пропавший Толян? Пропавший кавказец? Или он сам?
Пропавший кавказец — так будет надежней.
Но добраться до Джанго оказалось не так-то просто: Никита запутался в дорожках альпийского луга, а когда оказался рядом с богемной троицей, девушки уже не было. Она мелькнула чуть выше, у фонтана, засиженного фотомоделями и молодыми, отбившимися от стада, жиголо, — а потом и вообще скрылась в доме. Никита последовал за ней, и в какой-то момент ему показалось, что он настиг ее в столовой на первом этаже. Ну да, она стояла у маленького столика и разливала шампанское по бокалам.
— Привет, — сказал Никита сосредоточенной спине.
Джанго обернулась.
— Это вы мне?
Надо же, дерьмо какое! Не она! Совсем другая девушка, такая же темноволосая, такая же коротко стриженная, но — не она.
— Извините, я подумал… Я обознался…
— Бывает, — официантка посмотрела на Никиту с вежливым равнодушием. — Хотите шампанского?
— Нет, спасибо.
Самая обыкновенная девчонка, соплячка, наверняка студентка, подрабатывающая на таких вот светских мероприятиях, и как он только мог принять ее за Джанго?…
А, впрочем, все просто. Он увидел Джанго, потому что хотел увидеть. Только и всего. Не больше и не меньше.
— Знаете, я передумал. Я, пожалуй, выпью.
— Конечно.
Она уже протянула ему бокал, вот только в самый последний момент ее рука дрогнула. Эта странная дрожь неожиданным образом совпала с первыми тактами музыки, которую Никита выучил наизусть. Чертов латиноамериканский квинтет Хуанов-Гарсия и здесь не оставил свою патронессу, топтался на открытой площадке в демисезонных пончо и теперь вот решил порадовать собравшихся кабацким репертуаром «Amazonian Blue». А секундой позже в свои права вступила и сама Марина-Лотойя-Мануэла. Никита даже примерно представлял себе цепь событий. Какой-нибудь засланный казачок из числа особо приближенных по-шакальи пустил слух о певческих способностях хозяйки. Всего-то и нужно пару раз проскандировать: «Просим! Просим!» — всесильному Корабельникоffу это будет приятно…
Да, так и есть.
Мариночка пела. Ту самую захватанную до дыр, навязшую в зубах и пристегнутую английской булавкой к подолу «Navio negreiro».
Подхватив бокал из рук официантки, Никита — сам не зная почему — пояснил ей:
— Это хозяйка. Глотку дерет.
— Почему же… По-моему, у нее неплохой голос.
Девушка смутилась, покраснела и опустила глаза: должно быть, ей стало неловко за дрогнувший бокал. Похожа на Джанго, но не Джанго, вдруг с тоской подумал Никита. Уж та бы никогда не стала краснеть из-за такой мелочи. Уж той бы никогда и в голову не пришло подвизаться официанткой на пресыщенных торжествах. А голоса Мариночки она не услышала бы из принципа.
— А вы разбираетесь? — лениво поинтересовался Никита, отправляя в рот тарталетку с соседнего подноса.
— Нет, но… — девушка смутилась еще больше. И еще больше покраснела.
— Спасибо за шампанское…
Она ничего не ответила, просто сделала несколько шагов к окну. Отсюда, из почти неосвещенной столовой, хорошо просматривалась площадка с собравшимися гостями. Они образовали широкий полукруг, в центре которого оказалась Мариночка. Она смотрелась совсем неплохо в окружении своих верных латиносов: белая богиня, забредшая в туземное племя. Да так там и оставшаяся.
Последнее, что увидел Никита, покидая столовую, была девушка, прилипшая к широкому, на всю стену, оконному стеклу. Студентка, соплячка, случайная обслуга. Похожая на Джанго, но не Джанго…
* * *
…Всю дорогу до аэропорта Корабельникоff молчал. Да и Никита помалкивал: шеф явно не в настроении, уехал с торжества как простой гость; один-единственный рассеянный поцелуй Мариночки в качестве утешительного приза. В ушах еще звучали обрывки прощального разговора.
— Ну, не сердись, девочка…
— Я не сержусь…
— Это просто дела.
— Я не сержусь. Правда.
— Все будет хорошо? — Корабельникоff понизил голос.
«Все будет хорошо», надо же, как звучит. Прямо заклинание. Смотри у меня, попробуй только испортить это «все будет хорошо»! Никакого флирта с мужиками, никаких ходок на сторону, никакого облизывания губ, я надеюсь на тебя, надеюсь…
— Все будет хорошо, — Мариночка была сама кротость. — Эка за мной присмотрит… Будет стрелять на поражение.
— Да, с Экой нужно держать ухо востро. Возвращайся к гостям, моя хорошая… Это ведь твой праздник… Я позвоню, как только прилечу.
— Я буду на связи…
Никита хмыкнул: шутка Мариночки понравилась ему больше, чем блеклый комментарий Корабельникоffа. На Никиту Мариночка и не взглянула: с тех пор, как он трусливо бежал от ее коленей, чертова кукла взяла за правило в упор не замечать личного шофера мужа.
* * *
…Они расстались у терминала. Корабельникоff пожал Никите руку, сообщил время прилета в Питер — на Мюнхен отводилось ровно два дня — и направился к стойке. Глядя на его прямую спину, Никита вновь вспомнил о Джанго.
Странная штука — теперь все напоминало ему о Джанго: испуганная девушка-официантка, спина Kopaбeльникoffa; сырая, пахнущая водорослями питерская ночь, пустая кофейня, в которой он завис на добрых два часа, пустая чашка кофе; фонари, которые при желании можно было спутать с желтыми зрачками собачьей богини… Что-то подобное было с ним много лет назад, когда он впервые встретил Ингу. Тогда все было только поводом, только предлогом… Вся жизнь-до Инги тоже была только предлогом. У него еще была первая жена, у нее еще был первый муж, и их так внезапно вспыхнувшим чувствам пришлось украдкой встречаться на нейтральной территории — в метро, в кафе, на троллейбусных остановках, в лифте у Митеньки Левитаса, в его холостяцкой, пропахшей собачатиной, квартире… Развод с первой женой прошел для Никиты безболезненно, о разводе Инги он так ничего и не узнал — она никогда не посвящала его в свое прошлое. Она забывала о прошлом, как только оно переставало быть настоящим. Вот только на сыне… Вот только на Никите-младшем она подломилась…
Черт… Инга! Надо же, дерьмо какое!
Сегодня двенадцатое, день ее рождения!
А он напрочь забыл об этом! Напрочь. А ведь еще совсем недавно думал, что бы такое ей подарить сногсшибательное, сукин сын!…
Была глубокая ночь, и Никита расстроился еще больше. Приличного подарка глубокой ночью не подберешь, цветочники у метро наверняка втюхают какие-нибудь завалящие розы, которыми так удобно бить по морде отвергнутых любовников, в общем — полный швах. Застенчивые мальчишеские мечты о Джанго отошли на второй план, уступив место угрызениям совести: а не скрывалась ли за этой хреновой и так внезапно навалившейся, мать ее, забывчивостью недостойная мужчины месть?.. Недостойная Никиты, недостойная самой Инги…
Он почему-то вспомнил об орхидее, которую — вместе со всеми подарками от дружного коллектива компании — вывалил в прихожей корабельникоffских апартаментов. Это было бы совсем неплохо. Совсем. Неплохо, сдержанно и стильно. Мариночке эта орхидея нужна как зайцу стоп-сигнал, в гробу она видел экзотический цветочек. От нее самой за версту несет секонд-хэндовской экзотикой. Она и не вспомнит о коробочке, она о ней и не узнает.
Не узнает.
Если Никита хотя бы раз воспользуется своим служебным положением и…
Дурацкая мысль.
Чтобы отогнать дурацкую мысль, Никита заказал себе еще кофе. И даже для убедительности потряс головой. Но мысль не уходила, наоборот, — со знанием дела окапывалась в Никитиных мозгах. Наваждение тигрового окраса не смыл даже стакан минералки, последовавший после кофе. А к вишневому соку Никита и вовсе спекся. И достал из кармана связку: ключи от Пятнадцатой линии занимали на ней почетное место. Похотливая тварь за городом и сегодня вряд ли вернется. Гора презентов скучает в прихожей, и ему ничего не стоит заехать сейчас на квартиру Корабельникоffа и умыкнуть орхидею. А заодно и еще что-нибудь. Что-нибудь, не нужное Мариночке… Да и Инге, по большому счету не нужное… А нужное ему, Никите.
Чтобы совсем уж не чувствовать себя подлецом.
* * *
…От «Идеальной чашки», в которой заседал Никита, до Пятнадцатой линии было не больше сорока секунд езды. И на то, чтобы разгуляться, у совести времени не было. Так что в дом Никита вошел бодрячком. И бодрячком сунул ключи в замочную скважину. И бодрячком присел перед подарочной кучей, подсвечивая себе зажигалкой: большой свет он не включил из предосторожности. Орхидея лежала там, где он оставил ее: между коробочкой побольше (духи «Sentiment») и коробочкой поменьше (духи «Guerlain Chamade»). Ни на одну из коробочек Никита не польстился, такими коробочками, теперь позабытыми и ссохшимися, была уставлена вся бывшая их спальня. Да и Инге больше не нужны были запахи. Единственный запах, который у нее остался, — запах земли с могилы Никиты-младшего. Но вот цветок-Цветок был вызывающе живым. Цветок мог тронуть любое сердце. И даже те куски незаживающей плоти, которые остались от сердца.
Никита сунул орхидею в сумку. И совсем было собрался уходить из квартиры, когда услышал этот звук. Звук тихонько льющейся из незакрытого крана воды. Это было странно, ведь сегодня днем, когда Никита ненадолго появился здесь, никаких посторонних шумов не было… Но тогда был день, а ночью звуки резче, да и выглядит все совсем по-другому. Никита машинально двинулся по коридору, в направлении звука: он доносился из-за приоткрытой двери ванной. Оттуда же пробивалась узкая полоска света, и он замер, остановился.
Сейчас около половины третьего, и Мариночка вполне могла вернуться, хотя…
Хотя о ее возвращении из Всеволожска в Питер речи не было. Иначе Корабельникоff сказал бы ему об этом.. А впрочем, у Мариночки была собственная тачка и собственный телохранитель, и ей самой решать — вернуться или нет. Хорошо еще, что он не нарвался на Эку, та была бы еще сцена! Мало того что хлопот не оберешься, так еще и объяснять пришлось бы цели визита — лежа на полу с завернутой за спину рукой. И млея от застывшего в опасной близости от переносицы пистолетного ствола…
Ему бы уйти подобру-поздорову, на цыпочках, с трофейным цветиком-семицветиком в сумке… Ему бы уйти, не раздумывая!…
Но что-то удерживало Никиту. Что-то удерживало его возле проклятой приоткрытой двери, возле этого звука текущей воды, похожего на шум отдаленного крошечного водопадика. Никаких других звуков не было — минуту, две, три: ни русалочьего плеска, ни раскрепощенного вздоха, ни даже легкого мурлыканья какой-нибудь популярной песенки… Вода и больше ничего. Одинокая струйка в одиноком водопадике, странно резонирующая.
Неизвестно, сколько он простоял, прежде чем шагнул к двери.
Но он шагнул и осторожно, по-воровски, заглянул в отделанное мрамором нутро ванной. И сразу же увидел Мариночку. Вернее, откинутую назад голову Мариночки, укутанную волосами.
Что-то было не так.
Никита понял это сразу же. Раньше, чем успел сообразить, что именно — не так.
На волосах лежал странный розоватый отсвет.
И вода… Вода, готовая вылиться через край джакузи, — вода тоже была розовой. Нежно-розовой, непоправимо-нежно.
Таким же нежным был профиль Мариночки.
Нежным и мертвым.
Именно это и было «не так» — мертвый профиль. Жена его патрона была мертва. Молодая женушка, свет очей, единственная радость, лучшее дополнение к платиновому колье и фольксвагену «Bora». Колье и сейчас обнимало Мариночкину шею. А сама Мариночка была мертва. Мертва, мертва… Надо же, дерьмо какое!… Слегка покачивающиеся на розовой воде волосы свидетельствовали о необратимости случившегося. Несколько секунд Никита как зачарованный смотрел на нити волос; а потом, почему-то сняв кроссовки (уж не для того ли, чтобы ненароком не разбудить мертвую Мариночку?!), двинулся вперед — из галерки в первые ряды партера… Ногам сразу же стало мокро: по мере приближения к Мариночке носки пропитывались водой, а темный, в зеленоватых прожилках пол старательно скрывал все новые и новые лужи.
Никита приблизился к телу почти вплотную, обойдя лужу побольше, разлившуюся прямо у джакузи. Предусмотрительность, такая же дерьмовая, как и ситуация. Но теперь… Теперь он мог разглядеть все подробности смерти. Абсолютно все, включая бокал на краю ванной. Одинокий бокал с остатками какого-то спиртного, медовый отсвет на стенках, прямо у Мариночкиного изголовья. Надо же, дерьмо какое!… И почему он так сосредоточился на бокале? И почему сунул палец в розовую, еще теплую воду? Тело парило в ней, почти совершенное тело, похожее… Похожее на тело Инги. От этой мысли Никите стало не по себе.
Или — совсем от другой?…
Отправиться в мир иной в день своего двадцатичетырехлетия — чем не отличная идея? После шумной всеволожской иллюминации, после оравы гостей, после торопливых проводов мужа, после «Navio negreiro», дважды исполненной на бис. И перед лениво-фантастическими перспективами, которые сулила долгая и счастливая жизнь с пивным бароном…
Лицо — вот на чем задержался взгляд Никиты.
Ничего нового он не искал в этом лице: не искал и все же нашел. И не только темно-вишневую крошечную дырку во лбу, слегка смещенную к правому виску и жмущуюся к правой брови, не только ее.
Лицо.
Лицо тоже было новым. Другим. Иным.
Мариночкиным, достаточно хорошо изученным — и все же иным.
Таким его Никита еще не видел. «А ты изменилась», — пугаясь собственного цинизма, подумал он. Она и вправду изменилась, Марина-Лотойя-Мануэла . Впрочем, последние два имени можно было отсечь за ненадобностью. Вместе с разбитным ресторанчиком «Amazonian Blue» и великолепной пятеркой Хуанов-Гарсиа. Осталась одна Марина.
Мариночка.
Без всякого колкого подтекста: «Мариночка», как сказала бы дочке неведомая Мариночкина мама: «Вставай, школу проспишь, Мариночка!», «Одень шапку, Мариночка», «Ты опять висишь на телефоне, Мариночка»… Никита был не в состоянии отвести глаза от лица девушки: она могла быть кем угодно, только не стервой. Распущенной циничной стервой, которой всегда хотела казаться. Теперь Мариночкино лицо было абсолютно детским, беззащитным, трогательным — такие лица принадлежат подросткам и в такие лица влюбляются подростки, безутешно и безоглядно.
А смерть тебе идет, девочка.
А вот крошечная дырка во лбу — нет.
Похоже на контрольный выстрел в голову. Черт возьми, как похоже! Надо же, дерьмо какое!. Конечно, друган Левитас разбирается в этом лучше, но не нужно быть семи пядей в криминальном лбу, чтобы понять: контрольный выстрел… Хреновый финал, вот только как Эка прощелкала все это?.. Телохранительница, мать ее… Лучшая в своем выпуске..
Мысль о нерадивой Эке сразу же потянула за собой другую — о Корабельникоffе. Влюбленном Корабельникоffе. Что будет с ним, когда он узнает о вишневой дырке во лбу жены?… И кто сообщит ему об этом? Сообщить можно и сейчас, у Никиты был номер мобильного, оставшийся с прежних полудружеских времен, но… Представить себе, что через каких-нибудь вшивых три минуты он расскажет боссу о теле в ванной на Пятнадцатой линии… Теле его жены, с которой — живой, здоровой и неприлично цветущей — он всего лишь несколько часов назад нежно попрощался во Всеволожске… Представить это Никита был не в состоянии. Да и что бы он сказал? «Шеф, я заехал к вам домой… просто так… протереть пыль на микроволновке, проведать водку в холодильнике… а тут…»
Надо же, дерьмо какое!
— И в эпицентре этого дерьма — он сам, Никита Чиняков.
Ну, Нонна Багратионовна, сбылась мечта идиотки!
Он произнес это вслух, будничным голосом. Голос запрыгал по ванной комнате, отразился в стенах, зеркалах и лужах на полу — и вернулся к Никите. И запоздало ужаснул его: ну ты даешь, Никита, совсем соображать перестал…
Ладно, соображать он будет после. Когда перед глазами болтается труп — какая уж тут соображалка! А сейчас нужно уйти. Нужно уйти и все обдумать. Пусть о смерти Мариночки Корабельникoffy сообщит кто-то другой. Или другие. Коллеги Митеньки, оперы из убойного, занюханные следователи, им по должности положено бить родственников дубиной подобных сообщений, они на этом собаку съели, им все равно — кому втюхивать вести о насильственной кончине: слесарю дяде Васе или бизнес-столпу Корабельникоffу. Они это сделают с одинаково равнодушным выражением лица. Профессионально-равнодушным. Вот пусть и делают, но только не он, Никита. Тогда о дружбе с Корабельникоffым — пусть и забуксовавшей, но все еще возможной — можно будет забыть навсегда. Он, Никита, так и останется для Корабельникоffа человеком, который принес испепеляющую, невозможную весть о гибели жены. Он, Никита, всегда будет ассоциироваться у Корабельникоffа с этой гибелью.
Только и всего.
А с Мариночкой — с Мариночкой всесильный Ока собирался жить вечно, уж таков он был в своей поздней любви. Значит, и ненависть к Никите будет вечной. А если приплюсовать сюда и вечную ненависть Инги… Нет, две ненависти ему потянуть…
Но об этом — позже. Позже, позже. Не сейчас. Сейчас нужно выбираться из этого дома, изученного до последнего гвоздя и так неожиданно ставшего западней.
Немудреная трусливая мыслишка тотчас же заставила Никиту действовать. Он попятился к двери — как раз в тот самый момент, когда вода добралась до самых краев джакузи и лениво рухнула вниз. Гореть тебе в аду за трусость, Никита Чиняков, гореть тебе в аду…
Выкатившись в коридор, Никита торопливо сунул в кроссовки окончательно промокшие ноги и затолкал шнурки внутрь. И только теперь, нагнувшись, увидел то, что до сих пор просто не мог увидеть из-за полуоткрытой двери.
Кусок кожи.
А точнее — жилетка.
А еще точнее — жилетка Эки.
Та самая, которая украшала ее плечи и оттеняла татуировку. Никита осторожно обошел дверь: так и есть, жилетка, визитная карточка грузинки-телохранительницы. Интересно, что она делает здесь? Что она здесь забыла и почему так по-хозяйски развалилась на полу?
Никаких идей по поводу жилетки у Никиты не возникло, но возникла дверь супружеской спальни. Она располагалась наискосок от ванной; если поднять глаза от жилетки — сразу же в нее упрешься. Но, в отличие от легкомысленной двери в ванную комнату, эта оказалась плотно прикрытой.
Валить надо отсюда. Подобру-поздорову.
Но Никита не ушел. Напротив, какая-то неведомая, благословляемая чертовой жилеткой сила подтолкнула его к спальне. Всего-то и надо, что распахнуть дуб, инкрустированный перламутровыми вставками, всего-то и надо. «Валить, валить отсюда, от греха», — еще раз подумал Никита.
И оказался у двери.
Потный сынок одной из жен Синей Бороды.
…В спальне было темно, а затянутые жалюзи не пропускали света. Да и наплевать, Никита с прошлой зимы хорошо знал расположение вещей, фотографическая память; вот только не нарваться бы на что-нибудь новенькое…
Он протянул руку к выключателю — рядом с дверью, налево, — и, нащупав его, аккуратно повернул колесико. Совсем немного, как раз для четверти накала вмонтированных в подвесной потолок ламп.
Он повернул колесико и сразу же понял, что нарвался.
Возле кровати, на маленьком столике, стояла бутылка мартини, окруженная чищенными мандаринами.
А на кровати лежала Эка. Голая Эка, вернее, наполовину голая: нижняя часть тела была целомудренно скрыта простыней, зато грудь и живот обнажены. «Вполне-вполне, — подумал потный сынок одной из жен Синей Бороды, так неожиданно поселившийся в Никите, — грудь навскидку и пристрелянные дула сосков, вполне-вполне».
Телохранительницы потный сынок не боялся — по той простой причине, что она не подавала признаков жизни. Так же, как и Мариночка. Так же, как и Мариночка, Эка была мертва. Бледное неподвижное тело на черном белье не оставляло никаких сомнений. Неплохой урожай, две молодые жизни, как с куста, — и всего лишь за один вечер. За начало ночи, которое Никита провел в кафе «Идеальная чашка». Тела тоже выглядели идеально, ничего не скажешь: одно в воде, другое на простынях.
Теперь Никита не стал снимать кроссовки, да и незачем было: бодигард, невелика птица, тут и шапку снять — подумаешь, не то что ботинки… Он приблизился к Эке и заглянул в мертвое и совсем не совершенное лицо. Дырка была точно такой же темно-вишневой, вот только располагалась она на виске. От виска через скулу стекала тоненькая струйка, терявшаяся затем в черноте простыней. А на полу, рядом с кроватью, валялся пистолет. Никита обнаружил его, проследив за бессильно свесившейся рукой Эки.
Надо же дерьмо какое!…
Все это смахивало на самоубийство. Киношное самоубийство. Именно так оно и выглядело с последнего ряда на последнем киносеансе, когда Никита напропалую целовался с Ингой. Никита даже присел перед кроватью, вплотную приблизившись к руке Эки. Никогда он не видел рук грузинки так близко. Решительные, коротко постриженные ногти, достаточно широкая, почти мужская кисть, выпирающая косточка на запястье, и все это — без страха и упрека. И мысли о самоубийстве не допускает. И все-таки — оно есть, самоубийство, не совсем же он дурак, Никита! Одно самоубийство и одно убийство — это слишком даже для такой феерической и монументальной личности, как Корабельникоff. Эх, Ока Алексеевич, Ока Алексеевич, ну и змею же ты пригрел на груди своей жены, ну и змею!… Змею, сбросившую кожу в коридоре. Вот только что делает змея в твоей постели — ба-альшой вопрос…
Ба-альшой…
Но искать ответ на этот вопрос было бессмысленно. Во всяком случае — сейчас. А вот убраться из страшного дома — самое время.
Но Никита не убрался. Вернее, убрался не сразу.
Оставив Эку и лежащий на полу пистолет, он побрел на кухню и несколько минут посидел на своей любимой табуретке, тупо глядя в пространство. Эка и Мариночка, Мариночка и Эка, обе — обнаженные, обе — мертвые, а до этого — на протяжении пары месяцев почти не разлучавшиеся. И смерть их оказалась почти одинаковой, разница в нескольких сантиметрах не в счет: лоб, висок, разве это разница… Убийство, самоубийство — итог один…
«Пусть этим Митенька заморачивается, ему по должности положено», — подумал Никита, уставившись на одинокий бокал на краю стола. Точно такой же бокал возвышался сейчас над мертвой головой Мариночки в ванной комнате. Высокий, с приземистой ножкой и толстыми стенками. На дне Мариночкиного болтался недопитый мартини, а этот был пуст. Совершенно машинально Никита сунул в него нос: тонкий, едва слышный .запах, вот только почему бокал стоит здесь, а не в спальне? Или в ванной? Их было двое — и бокалов тоже два. Мариночкин — при Мариночке, а Экин… Мысль о чертовом бокале гвоздем впилась в Никитину голову: Экин должен быть при Эке, так будет правильно.
Ты сошел с ума, Никита, ты сошел с ума…
«Ты сошел с ума», — сказал он себе и, подхватив бокал, направился вместе с ним в спальню. Глупо было бы кончать с собой, предварительно не выпив. Когда сам Никита дважды пытался свести счеты с жизнью, он напивался, как же иначе, — и рюмка с водкой все время оставалась в поле его зрения. Так, за компанию…
…Установив бокал рядом с мандаринами, Никита сразу же успокоился: теперь картина выглядела законченной. Именно так поступила бы Эка, перед тем как пустить себе пулю в висок: жахнула бы мартини и застрелилась.
Ну все. Можно убираться.
Можно убираться, а думать обо всем он будет потом. Не сейчас — потом…
Но уйти из квартиры вот так, безнаказанно, за здорово живешь, не удалось. Никита уже собирался толкнуть входную дверь, когда услышал шаги на площадке. Шаги дублировали друг друга, так же, как и нетерпеливый шепот, что-то вроде: «Звони… Нет, ты звони…» Голосов тоже оказалось два: женский и мужской.
Только этого не хватало, твою мать! Не хватало еще, чтобы его застукали здесь и сейчас, как ординарца, как почетный караул при двух трупах. И ведь ничего не объяснишь, никому. Никому, особенно Корабельникоffу… Именно злосчастное воспоминание о шефе заставило Никиту поторопиться. Спрятаться за кухонной дверью — первое, что пришло ему в голову. Так он и сделал, втайне надеясь, что гости потопчутся на площадке и уберутся восвояси. Позвонят для приличия, подолбятся в двери — и уберутся восвояси. Господи, сделай так, чтобы они убрались, сделай, Господи!…
Но ночным визитерам и дела не было до его тайных мыслей. Через секунду раздался требовательный звонок, от которого у Никиты заложило уши. Неизвестная парочка терзала кнопку добрых три минуты, после чего наступило затишье. Ну, слава Богу, культурные люди, сообразили, что если не открывают, — значит, никого дома нет. И вообще: ходить в гости по ночам — не самая блестящая мысль. Позвонили, пора и честь знать.
Но перевести дух Никите так и не удалось, а все потому, что с гулкой площадки донесся женский голос:
— Слушай, а здесь, похоже, открыто…
Черт, черт, черт, надо же, дерьмо какое! Это ведь он, Никита, не захлопнул дверь, заскочив в квартиру Kopaбeльникoffa всего лишь на пяток минут. На пяток минут, как ему тогда казалось. За тигровой орхидеей, приведшей его прямиком в западню!
— И что? — мужской голос оказался рассудительнее женского.
— Ну, если открыто — может, мы войдем?
— Не думаю, что это хорошая идея… Вот-вот, совсем нехорошая! Это ты, парнишка, правильно подметил!…
— А по-моему, ничего, — никак не хотела униматься невидимая Никите бабенка. — Зря, что ли, мы сюда приехали?
— Не знаю… Но ты же видишь сама…
— Как хочешь… А я вот войду.
Спустя секунду голос переместился в прихожую, и Никита затаил дыхание. Обладательница голоса наконец-то материализовалась — во всяком случае, сквозь дверную щель Никита смог рассмотреть безмятежный глянцевый профиль и глупые, смоделированные гелем волосики. На лицо крупной косметической фирмы девчонка не тянула, но на победительницу конкурса «Мисс года» где-нибудь в автономной республике — очень даже… Следом за королевой красоты в прихожую ввалился и паж, такой себе кобелек из разряда жиголо.
Обоим на вид было лет двадцать, никак не больше: судя по легкой художественной небритости кобелька и вызывающему девчоночьему макияжу с преобладанием активного черного цвета.
— Ой! — сказала девчонка, наткнувшись на гору деньрожденьевского реквизита в прихожей. — Ты только посмотри, какая прелесть!
— Мадам — большая оригиналка, — меланхолично заметил кобелек.
— Это, наверное, подарки, да?
— Думаю, лучшим подарком для мадам будешь ты…
— А ты? — хихикнул лучший подарок.
— Само собой… Мы ей покажем класс… Она даже не знает, что ее ожидает…
«Мадам», очевидно, была кодовой кличкой Мариночки, кого же еще. Никита, несмотря на аховость ситуации, внутренне хмыкнул: тоже, нашли мадам, сопляки, ей и самой-то двадцать четыре сегодня исполнилось… То есть вчера. Уже вчера… Хотя… В известной степени Мариночка и есть мадам, изнывающая от безделья жена бизнесмена, еще способная порадовать себя такой вот парочкой по вызову. Совсем недурственно она развлекается в отсутствие мужа, ничего не скажешь… Хотя что-то подобное и можно было предположить, исходя из ее подлого, гиенистого темперамента. Права, права была Нонна Багратионовна, ох, права…
Но в любом случае именно эта парочка и засвидетельствует смерть. Громкими воплями и вставшей дыбом щетиной. А в том, что будет именно так, когда кобелек и сучка наткнутся на труп в ванной, Никита ни секунды не сомневался.
— Ты что это делаешь, лапонька? — спросил кобелек.
— «Guerlain Chamade», — проворковала сучка. — С ума сойти…
— Положи на место. И вообще, бросай свои провинциальные замашки… Не хватало еще, чтобы ты и здесь наследила… И так в прошлый раз чуть не погорели…
— Да ладно тебе, бэбик… Вон здесь сколько всего. Она и не заметит… А я давно мечтала… «Guerlain Chamade», надо же…
— Положи на место.
— И не подумаю, — женская часть дуэта понизила голос до безопасного шепота. — Считай это бонусом… Я заслужила… Заслужила…
Ого, девчонка, воспользовавшись ситуацией, решила потрясти «мадам»! Ну, давайте, бэбики, обнюхивайте квартиру, пора бы громко заявить о себе. Никита прикрыл глаза и затаил дыхание. Одно из двух: либо они уйдут, либо останутся. Все будет зависеть от любопытства девчонки, уже, судя по всему, прикарманившей духи. Вопрос в том, захочется ли ей прикарманить что-нибудь еще.
Ей хотелось.
Потоптавшись в прихожей еще минуту, девчонка двинулась в глубь квартиры, а кобелек, как привязанный, потащился за ней. На то, чтобы заглянуть в ванную (а куда еще прикажете заглядывать, ведь свет горит только там!) ей понадобится несколько секунд. Еще несколько — на то, чтобы оценить ситуацию и заорать. Или хлопнуться в обморок. Хотя — в обморок она не хлопнется, жилистые и глупенькие провинциалки редко прибегают к таким крайним мерам. Нужно только все правильно рассчитать, Никита, и путь к спасительной двери будет открыт. Вдох-выдох, выдох-вдох…
Но в квартире было тихо.
Никита, изготовившийся было к прыжку из кухни, накинул еще пару секунд.
Ну, давай! Давай!…
И вопль раздался. Но совсем не тот, которого ожидал Никита. Особого ужаса в нем не наблюдалось, скорее — детское любопытство и даже нечто, отдаленно напоминающее восхищение.
— Бэбик! Б… Ты только посмотри!… — далее последовало многоэтажное ругательство, хвост которого едва не пришиб Никиту, выскочившего на лестничную площадку.
А теперь — бежать! Бежать и не оглядываться…
Через минуту Никита уже сидел в машине. И шумно переводил дыхание. Ну все, он вручил судьбу двух тел малолетним остолопам, дело сделано, и можно убираться. Они придут в себя через минуту, а то и раньше, учитывая известную циничность профессии… Вызовут ментов, те выдернут из теплой постели начальника службы безопасности Джаффарова на пару с Нонной Багратионовной — именно они в курсе всех передвижений Корабельникоffа, они и шмякнут шефа по голове смертью Мариночки. А Никита будет ни при чем, белый и пушистый, и к тому же способный поддержать благодетеля Оку в трудную минуту его жизни.
Все. Дело сделано и можно убираться.
Но убираться Никита не торопился. В конце концов, здесь, в мерседесной тиши и безопасности, можно и прикорнуть в ожидании промежуточного этапа развязки.
…Часы на приборной панели показывали, что Никита сидит в ожидании уже шесть минут, но никаких подвижек не происходило. Никто не вышел из дома, да и милицейской сирены не слышно. Вот черт!…
— Надо же, дерьмо какое! — ругнулся Никита вслух и тотчас же увидел две фигурки, на всех парах несущиеся от дома.
Кобелек и сучка.
И не с пустыми руками!
От удивления Никита даже присвистнул. Потом присвистнул еще раз — от возмущения. И еще — от неожиданно открывшейся ему истины. Они поступили точно так же, как поступил он сам. Просто вымелись из квартиры, что тоже понятно: кому охота связываться со смертью! Тем более — смертью жены влиятельного человека. Они поступили так же, плюс… Никита ограничился скромной орхидеей, а аппетиты парочки оказались куда более внушительными.
Пока Никита стыло рассуждал об этом, парочка кенгуриными прыжками двинулась прямо в его сторону.
А затем…
Свои дальнейшие действия Никита и сам потом не смог себе объяснить: он врубил фары и завел двигатель. Лучших опознавательных знаков для кенгуру с пакетами и придумать было невозможно. И кенгуру доверчиво бросились на свет и звук. А кенгуриный кобелек на правах мужчины тотчас же заколотился в стекло. Дав поуговаривать себя несколько мгновений, Никита стекло опустил.
— Эй, шеф, до «Приморской» подбросишь? — От голоса кобелька за версту несло дешевым испуганным мародерством.
— Сколько?
— Тридцатка…
— Да вы совсем, ребята, обалдели… — для вида покочевряжился Никита.
— Тут и ехать-то пять минут… А тебе сколько надо?
— Ну, за полтаху, может быть, и соглашусь…
— Лады, — кобелек уже нетерпеливо бился в заднюю пассажирскую дверь.
Никита взял с места, как только парочка угнездилась на заднем сиденье. В зеркале заднего вида отразились обе нашкодившие полудетские мордашки.
— А вы чего такие смурные, ребята? — не удержался Никита. — Поссорились?
— Поссорились, поссорились, — хмуро бросил кобелек. — Ты за дорогой следи, шеф. Тебе-то какое дело?…
— Да никакого, хоть бы вы и хату какую-нибудь обнесли…
Лицо не подготовленной к таким провокационным пассажам девчонки исказилось, два пакета в ее руках звякнули «Guerlain Chamade», «Sen-timent'oм» и еще бог знает чем. Зато паренек проявил недюжинную выдержку.
— Да ты шутник, шеф…
— Ага, — легко согласился Никита. — Где вас на Приморской высадить?
— А на Приморской и высади. У метро…
…Они действительно вышли из машины у метро и все так же, по-кенгуриному, поскакали в сторону дома у противоположной стороны дороги. Дом носил славное название «на курьих ножках», и в нем когда-то жила первая Никитина любовь — еще школьная, с содранными коленками и болячками на губе.
Вера, неожиданно вспомнил Никита, ее звали Вера.
Проводив взглядом парочку, Никита развернулся и поехал в сторону гостиницы «Прибалтийская». Там, на Морской набережной, и жил его приятель Митенька Левитас.
Обшарпанная дверь Левитаса встретила его собачьим лаем и недовольным сонным бухтением самого Митеньки.
— Ты знаешь, который час, убийца? — с закрытыми глазами спросил Левитас, пропуская Никиту в квартиру и пинками пытаясь унять разбушевавшегося Цыпу.
— Я не убийца, — промямлил Никита.
— Убийца, убийца, не сомневайся… И вообще, какого черта, Кит? Решил наконец-то уйти от своей змеи?
— У тебя есть что-нибудь выпить?
— Мне с утра на работу… — Митенька с трудом разлепил глаза и уставился на приятеля. — Но тебе, как другу… Есть водка.
— Один черт. Давай водку…
Холостяцкая кухня Левитаса была завалена грязной посудой, полуистлевшими плакатами с пляжными красотками и мешками собачьего корма. Митенька меланхолично пнул под зад крутящегося под ногами добермана, втиснулся в узкую щель между столом и стеной и уставился на Никиту, в полном молчании опрокинувшего две стопки водки.
— А ты не за рулем? — запоздало поинтересовался он.
— Какое это имеет значение? Хоть бы и за рулем…
— Ну, выкладывай… Что произошло?
— Ничего…
— Да ладно, — Митенька видел Никиту насквозь. — Ты когда ко мне ночью заваливался в последний раз? Лет семь назад, да? Сообщить, что у тебя сын родился…
Это была правда. Когда родился Никита-младший, обезумевший от радости Никита ввалился к Левитасу среди ночи, с литровой бутылкой водки и двумя яблоками в кармане. А после они вдвоем сидели на крыше, лакали из горла бессмертную «Столичную», заедали ее яблоками и орали на весь обветренный Залив «Вальс-бостон».
Он совсем неплохо получался у них, «Вальс-бостон».
А потом Митенька перешел на жизнеутверждающий романс «Четвертые сутки пылают станицы», а Никита едва не свалился с крыши. Ведь у него родился сын, тут не только с крыши свалишься.
Сын. Сы-ын!…
— Прости, Кит, — Левитас крякнул и сам потянулся за водкой. И жахнул ее в полном молчании. И занюхал загривком присмиревшего Цыпы. — Прости…
— Ничего… Все в порядке…
— Так ты бросил свою змею? Нашел себе другую? Нежную и трепетную, для души?
— С чего ты взял?
— Так ведь мент — он и в нерабочее время мент, — осклабился Митенька.
И, перегнувшись через шаткий пластиковый стол, снял с Никитиной куртки длинный светлый волос. И принялся наматывать его на палец.
— Улики нужно уничтожать, друг мой Кит, — нараспев произнес он. — А то у тебя как в старом анекдоте получается… Она блондинка?
— Да какая блондинка?
— Да вот эта! — Митенька покрутил волос в руках. — Довольно жесткий, между прочим… Волос-то… Прям леска. Проволока. Ты смотри, как бы характер у нее не оказался таким же… Одной суки с тебя хватит, я думаю…
Единственной блондинкой в окружении Никиты можно было назвать покойную Мариночку, да и то с натяжкой. И при чем здесь волос, и откуда он вообще взялся на куртке? Ведь вплотную к Мариночке Никита не приближался, разве что — к Эке, но у Эки была короткая стрижка. Смоляные волосы с едва заметными нитями ранней седины… Впрочем, какое это имеет значение? Сейчас важно только то, что он увидел на Пятнадцатой линии..
— Я не убийца, — тихо произнес Никита, опрокидывая в себя очередную порцию водки.
— Все, больше ты не пьешь, — поморщился Левитас. — Довела тебя эта стерва… А я думал — ты успокоился уже… Так нет… Не виноват ты в том, что твой сын погиб… Не виноват! Ну сколько можно жрать себя, Кит? Сколько можно?…
Только теперь Никита понял, что пальцы его легонько трясутся, а позвоночник чуть слышно подрагивает, — это была запоздалая реакция на трупы, оставленные им в пустой квартиры. Запоздалая, еще не до конца осмысленная реакция, — только сейчас он это понял.
— Ее убили, — медленно произнес он.
— Кого?
— Мариночку…
— Какую Мариночку? Ты что несешь?
— Мариночку, — Никита с трудом протолкнул слова сквозь зубы. — Жену шефа.
— Корабельниковскую молодуху? — Левитас благодаря все еще продолжающимся посиделкам в бане на Крестовском и в кафе «Алеша» на Большом был в курсе всех Никитиных дел. — Да что за фигня?!
— Ее убили. Но я — не убийца… Я просто видел тело… Просто видел тело, вот и все..
Переложить ответственность на сухие милицейские плечи Митеньки — это и вправду было то, что нужно. Никита глухим и совершенно равнодушным голосом поведал Левитасу о том, что увидел в квартире; он ничего не забыл, включая бокал на краю ванной и кожаную жилетку на полу. Следом за жилеткой шла парочка по вызову, вот только о пакетах Никита распространяться не стал — вспомнил о тигровой орхидее. Закончив рассказ, он почувствовал странное облегчение, хотя и несколько подлого свойства, если задуматься: умыв руки, он заставил напрягаться старого дружка. Да еще в свободное от окаянной работы время.
— А ты того… Не преувеличиваешь? — осторожно спросил Митенька, когда Никита закусил кровавую историю водкой. В его устах это прозвучало как «Кончай заливать, козлище!».
— Можешь съездить и посмотреть, — у Никиты не было сил пререкаться.
— Та-ак… Значит, ты завернул в городскую квартиру босса и обнаружил там два трупа?
— Два голых трупа… Хозяйки и ее телохранительницы…
— Да-а… Баба-телохранительница — это, знаешь ли… Тухляк… И вообще — тухляк.
— Что именно?
— Да все, — в сердцах бросил Митенька. — Все, что ты мне рассказал — тухляк!
— Я сказал тебе правду.
— И что же ты не заявил?
— Заявляю. Вот тебе и заявляю. Ты же у нас сотрудник убойного… Тебе и карты в руки.
— А эти двое — тоже смотались?
— Да…
— Отзывчивые у нас граждане, ничего не скажешь… Загнить успеешь, пока почешутся.
— И что ты собираешься делать? — Вопрос был глупым, не менее глупым, чем поведение Никиты в квартире Kopaбeльникoffa.
— А ты?
— Поеду домой, к Инге… Устал…
— Слушай, Кит… Только честно… А у тебя с этой дамочкой… ну того… Ничего не было? Если было — тебе проще сказать об этом сейчас. Мне.
Если у Никиты что-то и было с семейством Корабельникоffых, то скорее с самим Окой Алексеевичем. Нежнейшее черно-белое «Я думаю, это начало большой дружбы». А смерть Мариночки была цветной. Темно-вишневой.
— Нет. Ничего не было…
— А у тех двоих? Что они делали в квартире?
— Понятия не имею… Скорее всего, приехали по вызову..
— По вызову? Оба?
— Ну да… Думаю, Мариночка решила развлечься .. Слегка.. В день своего рождения…
— Оригинально. И не отпустила телохранительницу?… Ладно, собирайся и двинем…
— Куда?
— Куда? На место, как ты утверждаешь, преступления… Если ты меня не накалываешь… А может, ты меня накалываешь? Решил пошутить, а? — безнадежным голосом спросил Левитас.
— Никуда я не поеду… Мне хватило… Через секунду жесткие пальцы Митеньки ухватили Никиту за хлипкий ворот.
— Поедешь, куда ты денешься… Я тебе покажу, как безнаказанно поднимать с кровати работника правоохранительных органов!…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЛЕНЧИК
Сентябрь 199… года
"…Мы сделали это.
В день рождения Динки, которого больше нет. И Динки больше нет. И меня. Но самое главное, — нет больше Ленчика.
Его нет — и это мы, мы сделали это!
Жаль, что об этом никто и никогда не узнает… Мертвые не могут убивать, говорит Динка, и с этой точки зрения преступление, которые мы совершили, можно считать идеальным. Но мертвые не могут никому и ничего рассказать. Они не могут выпустить книгу воспоминаний «Как мы убивали Ленчика».
Жаль.
Это был бы бестселлер, как сказал бы Ленчик.
Это был бы бестселлер, покруче того, который так и не вышел месяц назад, хотя должен был выйти. Ровно через два месяца после нашей с Динкой смерти, Ленчик и здесь подсуетился, он всегда был мобилен, как говорит Динка. Он наверняка начал писать свой бестселлер задолго до того, как нас нашли мертвыми. Голыми, мертвыми, обнявшимися — на смятых простынях. В доме у дурацкой дороги из Барсы в Сичес… «ТАИС: история славы и отчаяния», вот как называлась бы книга. Название придумал Ленчик, а сто тысяч ее экземпляров наверняка разлетелись бы за неделю. Пришлось бы печатать дополнительный тираж, Ленчик сам нам об этом говорил. Сам. В свой первый и единственный визит в Барселону, тогда он привез нас сюда, он почему-то вбил себе в голову, что Барса — лучшее место для сломанного позвоночника дуэта «Таис». «Барса кого угодно расшевелит, девчонки, — ворковал Ленчик. — Барса вернет вас к жизни, вот увидите, лучшего города я не знаю»…
Он пробыл с нами пару-тройку дней, а потом вернулся в Питер, оставив нас под присмотром Барсы. Он обещал вернуться недельки через две, но эти чертовы «две недели» растянулись на несколько месяцев. И все эти несколько месяцев он утешал нас по телефону: возможности приехать пока нет, вы же знаете, я пишу книгу о вас… Интерес у издателей колоссальный… А книга вернет вам сцену… Я думаю над новой концепцией «Таис». А концепция вернет вам сцену"… Потом возникли некоторые неприятности с нашими банковскими счетами, и об этом тоже сообщил нам Ленчик: «Вы же, знаете это налоговое зверье… Я должен разобраться… Разберусь и приеду… Осталось не так много денег? Подыщите гостиницу подешевле… Это временные трудности, девчонки, временные трудности… Пара недель — и я все улажу». Пара недель давно закончилась, черт…
Но надежда осталась. Во всяком случае — у меня. Разговор о книге всплыл внезапно, когда Ленчик конфисковал у меня дневники периода «Таис». И сказал, что посмотрит их, кое-что исправит, а некоторые куски вообще возьмет без изменений. Они и вправду потянут на дополнительный тираж. Я уже тогда знала это.. Я знала это еще до того, как финал бестселлера был дописан. Еще до того, как Динке пришла в голову гениальная идея убить Ленчика, жаль, что об этом не напишешь книгу… Все последние несколько месяцев Динка сидела на травках и запивала их дешевым испанским вином. И даже кололась — опять вперемешку с вином, ее последний парень расстарался. Как же его звали, этого парня? Эйсебио?… Нет, Эйсебио был у нее, когда мы еще жили в четырехзвездочном «Gran Derby». Красавчик Эйсебио, «мой чико» [1], как говорит Динка… Он нравился мне больше всего, настоящий испанец, прямо матадор, только быка не хватает… Потом был Хесус, ну да, во времена трех звезд в «Suizo»… Мануэль и Хавьер, эти отирались в «Cataluna»… А вот последний и посадил Динку на иглу, основательно, уже в гнусном «Del Mar», гнуснейшем… Вонь от порта и зоопарка, рыба вперемешку с шерстью, шерсть вперемешку с рыбой, и наш хреновый номер, где она трахалась с этим придурком.
Пабло-Иманол, придурок.
По кличке Ангел.
Кололись они на пару, и ничего нельзя было с этим поделать. Оставалось только заливаться дешевым испанским вином…
Я не могла пить это вино, и сейчас не могу. Я — слабая, а Динка — сильная. Я могу только устраивать истерики и вести этот чертов дневник. Четвертый по счету, так же, как и гостиницы, которые мы сменили за последние месяцы. Динка всегда находит мои дневники и безжалостно рвет их. Раньше она относилась к моим запискам снисходительно, до тех пор, пока нас не нашли мертвыми в этом пропахшем собачатиной доме. У дурацкой дороги из Барсы в Сичес.
Дневники — это тоже была идея Ленчика.
«От Динки такой радости требовать не приходится, — говорил Ленчик. — Динка — быдло, тупая как пробка, хотя и не без своеобразного чувства юмора… Она и двух слов не свяжет, разве что с матерной склейкой… А ты — ты совсем другая, Рысенок, тебе сам бог велел. Кто-то же должен вскрыть „Таис“ изнутри, пусть это будешь ты. Пусть это будет твоей фишкой… Такой же фишкой, как Динкино хамство… И плевки в сторону этих паскуд журналюг».
Рысенок.
Он называл меня Рысенком, хотя по-настоящему я — Рената. Но он называл меня Рысенком. Это единственное хорошее, что я могу вспомнить о Ленчике. Но из-за того, что он называл меня Рысенком, идея убить его пришла в Динкину голову. Динкину, а не мою. Рысенок, жующий сопли и кропающий слезливые записи в дневник, не способен на убийство. Он не способен вообще ни на что, не то что Динка. Динку Ленчик никак не называл, Динка — и все тут, хотя… «Диночка» — для пресс-конференций, «Дина-солнышко» — для совместных интервью, «Сучка, твое дело под нужным углом ноги расставлять…» — это для фотосессий, сколько же их было за два года, сколько же их было?.. Все обложки — наши, от «Плейбоя» до «Мужского разговора», был и такой журнальчик, отпечатанный в Финляндии, ничего особенного, радость холостяка, но мы и там засветились.
— Ну мы и засветились. Мы с тобой шалавы, Рыысенок, — сказала мне Динка после этого паскудного «Мужского разговора». — Шмары, потаскухи… Что там еще? Что нам нашепчет твой Словарь синонимов?…
Словарь синонимов мне тоже подарил Ленчик. Когда ткнул нос в дневник. И еще парочку словарей. Образовывайся, мол, Рысенок, всяко пригодится.
— Потаскухи, шлюхи, кокотки, магдалины, гетеры, дамы полусвета, — исправно начала перечислять я. — Путаны, ночные бабочки, жертвы общественного темперамента…
— Во-во, — Динка тогда чуть с кровати не упала. — Жертвы общественного темперамента! Очень точно. Это как раз про нас с тобой, Ры-ысенок…
«Ры-ысенок» — это у нее получалось ничуть не хуже, чем у Ленчика, вот только — с уничижительным подтекстом, с растянутым дебильным «ы-ы»… Дебильная кличка, и сама ты дебилка, Ренатка… Она первая начала меня ненавидеть, Динка, сначала — она, а потом уже я… Мы бы, наверное, убили друг друга, если бы не умерли в этом доме у дурацкой дороги из Барсы в Сичес. И если бы ей не пришла в голову идея убить Ленчика. Свалить в кучу все наши пять клипов, отснятых за два года, перемешать их и выудить из колоды пиковый туз под названием «идеальное убийство». Опять же — cпасибо Ленчику, куда ж мы без него… Он сам отснял все пять клипов, он сам придумывал для них сюжеты. Еще какие сюжеты! Только в первом клипе мы оставались живы, в первом и в четвертом. Во втором погибала Динка, в пятом — я, а в третьем — мы обе… Красивая это была смерть, ничего не скажешь, прыжок со скалы, снежной скалы, растопленной огнем, а сколько Ленчик понагнал техники, а сколько дней мы снимали концовку!… Динка успела переболеть ангиной, я — гриппом, а Ленчик получил воспаление легких… Но что такое воспаление легких по сравнению с тоннами постеров во всех самых модных журналах, с полугодовым первым местом во всех чартах, русским триумфом на VMA, номинацией на «Грэмми», а о приблудных отечественных номинациях — от лучшего клипа до лучшего дуэта и говорить не приходилось…
Неужели все это были мы?
Неужели «Таис» — это были мы?
Жалкие соплячки, которых Ленчик нашел на помойке, отмыл, наштукатурил, укоротил юбчонки, облил водой, чтобы лучше просматривалась грудь, и выпустил в ошалевший мир шоу-бизнеса… Сразу же притихший мир шоу-бизнеса, сразу же… Неужели это были мы, Динка и Ренатка, блондиночка-брюнеточка-какие-нах-нимфеточки!…
Одна стриженая, другая — длинноволосая; одна — веселая, другая — грустная; одна — дерзкая, другая — нежная… Одна — другая, одна — другая, никаких Инь и Янь, Инь и Янь — к чертям собачьим, мы, Динка и Ренатка, соплячки, мокрощелки, малолетки — вот сплошная нирвана, вот сплошное совершенство!…
— Заткните пасть, твари живородящие! Заткните пасть и делайте то, что я вам говорю, — орал Ленчик, когда Динка провоцировала бунт на корабле.
Я никогда не провоцировала, я была Рысенком: кусок сахара в пасть, и бери Рысенка голыми руками. Я всегда была на стороне Ленчика, даже за минуту до того, как мы умерли в доме у дурацкой дороги из Барсы в Сичес, даже за секунду. Я-то знала, что Ленчик прав.
Прав, прав.
Дина Агеева и Рената Кибардина, кому мы могли быть интересны сами по себе, без Ленчика и проекта «Таис»? Динка со своей престарелой бабкой и престарелой кошкой, мы даже делали ставки: кто окочурится быстрее, — бабка или кошка. Динка со своей незаконченной музыкальной школой по классу аккордеона и тупым детским ансамблем, где она даже солисткой не была… Или я со своим алкоголиком-папашей, тьфу, гадость… Но я-то была солисткой — в другом ансамбле, не в Динкином, и голос у меня самый настоящий, и волосы — самые настоящие, спелая пшеница, на них-то Ленчик и клюнул… Сначала — на мои длинные и светлые, а потом — на Динкины, короткие и беспробудно-черные… Лучше не придумаешь, ха-ха…
На кастинге мы оказались рядом — я и Динка, почти рядом, но я не обратила на нее никакого внимания. Так же, как и она на меня. Поначалу. Да и с какой радости — на кастинге тусовалось около пяти сотен взмокших и трясущихся девчонок; таких же, как и мы, — с бабками, кошками, мамиками и папиками, с музыкальными школами и прочей фигней, включая внешние данные. Там было с три десятка по-настоящему клевых чувих, просто красавиц, ей-богу… Из-за этих трех десятков я чуть было не ушла, ловить-то было нечего, коню понятно. И ушла бы, если бы какая-то телка не попросила у меня сигарету. Телкой впоследствии и оказалась Динка, но тогда я не знала, что это — Динка. Мы просто покурили в туалете задрипанного клубешника, где проходил кастинг. Покурили и перебросились парой ничего не значащих фраз. Но все-таки перебросились, ничто так не сближает, как сигареты, выкуренные в вонючем клозете…
— Есть у меня шансы, как думаешь? — спросила я у Динки, еще не зная, что это — Динка.
— И не мечтай, — сказала Динка, еще не зная, что это — я.
— Да я и сама в курсе дела, — я привыкла со всеми соглашаться, со всеми и во всем. Привычка, выработанная моим очумевшим от водки папашкой. Попробуй, не согласись, сразу получишь по рогам…
— А если в курсе дела — какого хрена приперлась? — сразу же схамила Динка, куря мою лее сигарету, вот сука…
— А ты?
— Да просто делать неча… Приколоться решила.
— Я тоже — решила…
— Юмористка… Тебе сколько лет, юмористка?
— Почти шестнадцать, — шестнадцать мне должно было исполниться через три месяца. — А тебе?
Динка пропустила мой вопрос мимо ушей, потом она часто пропускала мои вопросы мимо ушей… Да и ответы — тоже.
— Значит, почти шестнадцать, — она глубоко затянулась и выпустила изо рта кольцо дыма идеальной формы. Идеальной — я даже засмотрелась. — А знаешь, что с тобой будет лет через десять?
Меня совсем не интересовало, что случится со мной через десять лет, но сказать об этом наглой остроскулой девчонке я почему-то не решилась.
— И что же со мной будет через десять лет?
— Отрастишь задницу еще больше и будешь похожа на жирную свинью, — с оттягом произнесла Динка. — И кто тебе только присоветовал сюда припереться?
Сука. Я бы заплакала, честное слово, заплакала, если бы пропускала тренировки со своим гнусным папахеном. Вот кто любил меня пооскорблять, так это папашка — уж он-то старался вовсю. Но тренировок я не пропускала и потому никак не отреагировала на злобный Динкин выпад. Не отреагировала — и все. И даже не покраснела возмущенно.
— По телевизору рекламу увидела, — кротко сказала я. — По кабельному каналу… Продюсерский центр «Колесо»… «Стань звездой»… И прочая ботва…
— Меньше телевизор смотреть надо…
Она затушила сигарету о подоконник, бросила окурок на пол и потащилась к двери. Если бы у меня было что-то тяжелое в руках, я бы обязательно запустила ей в спину… Бронзовой статуэткой «Гвардейская присяга», которая стояла у нас на шкафу в большой комнате… Но спустя секунду я вспомнила, что статуэтку папаша пропил. Так что — руки коротки. Руки коротки, а злобиться на девчонку бессмысленно. Все мы здесь — конкуренты, и понять ее можно. Хотя — какая я конкурентка трем десяткам офигительных девчонок…
Никакая.
Но оказалось, что это они — никакие.
Они — никакие. А я — крутая и прекрасная, светловолосая, сероглазая, одна из двух счастливиц, одна из двух! А всего-то и нужно было, что спеть три песнюшки — по куплету из каждой, подвигаться в такт поспешной и хрипящей фанере и ответить на пару ничего не значащих вопросов: так, ничего особенного, довесок к наспех сварганенному резюме….
Вопросы задавал парнишка лет восемнадцати, как потом оказалось — директор группы, Алекс Мостовой. Но плевать мне было на какого-то хмыря в вытянутом свитере, он был совсем не главным, я поняла это сразу, хотя и туго соображала от страха.
Главным был другой.
Леонид Леонидович Павловский. Продюсер.
Ленчик.
Я почти не помню свое первое впечатление от Ленчика, если не считать первым впечатлением надсадную боль в позвоночнике. Вот уж кто испугался Ленчика — так это мой позвоночник! Просто потому, что сразу почувствовал: сломать его Ленчику ничего не стоит, он это двумя пальцами сделает, хрустнет, как хрустят раздавленной сигаретой, — и все. Прости-прощай, Ренаточка… Так все и случилось. Но потом, потом, много позже. А тогда-Тогда он был рассеян, рассеянно-ласков: позабытая на лице недельная щетина, разбрызганные по лбу пряди волос, ленивая улыбка, ленивые глаза… И такой же вытянутый свитер, как и у хмыря-директора. Даже хуже — под воротом у нега красовалась спущенная петля, эта петля все время лезла мне в глаза и вроде как подмигивала: мол, не тушуйся, девка, не так страшен черт, как его малютки, и никто тебя здесь жрать не собирается, время серых волков и красных шапочек прошло, шапочки оптом проданы фанам «Спартака», как раз из волчатины — мясом наружу… И все клыки удалены — от греха подальше. У него и ботинки были стоптаны, у Ленчика, стоптаны и не начищены, но ботинки я увидела не сразу, а через три дня, когда мы с Динкой стали дуэтом «Таис».
За эти три дня я успела получить двойку от дуры-химички, фингал под глаз от своего драгоценного папаши и записку от Стана: «Как насчет того, чтобы потрахаться после уроков (c)(c)(c)»? Стан не давал мне прохода весь последний месяц, а все из-за нашего похода в клубец. Народу тогда собралось прилично, как раз для того, чтобы колбаситься до самого утра. Мы со Станом замыкали общий строй, никто нас особенно не звал, двух чмошников. Да мне, в общем, было наплевать — я-то шла оттянуться и пивка попить. Попила, ничего не скажешь! Так набралась, что себя не помнила, а тут и Стан подвалил со своим слюнявым ртом и потнючими ладонями. До меня он исправно клеился ко всем девчонкам в классе и исправно получал отлуп. Никому и в голову бы не пришло замутить с ним что-нибудь, похожее на роман. Мне бы тоже не пришло, не налейся я пивом.
Налилась.
А тут и Стан нарисовался, зажал меня в укромном углу и полез целоваться.
Не то чтобы я сразу протрезвела от его мокрого поцелуя, просто я совсем другим его себе представляла — свой первый поцелуй.
— Да ты совсем сосаться не умеешь, Ренатка! — сказал Стан после трехминутного бесперспективного ползания по моим губам.
— Отвянь, — сил на препирательства у меня не было совсем. — Пусть с тобой северный олень сосется, а я уж как-нибудь перетопчусь…
— Хочешь научу? И еще многим всяким фишкам…
Кажется, он полез мне в штаны, и, кажется, именно в этот момент я заснула. Дура. Может быть — на минуту, может — и подольше. Потом вроде бы проснулась — Стан по-прежнему возился с моими штанами. Все дальнейшее я помнила смутно. Как мы выползли с ним на улицу, как я цеплялась за него, чтобы не упасть в апрельскую грязь, и как я блевала в каком-то дворе. И как он терпеливо ждал, когда я проблююсь.
Стан проводил меня до дома, и уже в подъезде снова начал приставать.
— Я поступил по-джентльменски, не оставил леди одну… И теперь, как честный человек, ты должна мне дать, — сказал он. — Это будет благородно.
— Что именно? — спросила я. — Что именно я должна тебе дать?
— То самое, — хихикнул Стан. — Соображай. Взрослая ведь девочка.
— Пошел ты на хрен, козел, — беззлобно сказала я.
А он беззлобно улыбнулся. И жидкие волосики над его верхней губой беззлобно улыбнулись. И, пара фурункулов на щеках.
— Ты мне нравишься, Ренатка, — сказал он. — Хочешь буду твоим парнем?
— Еще чего…
— А ты подумай… Не так уж я плох, дарлинг…
— Не хочу я ни о чем думать.
— А зря. Я вот люблю подумать, знаешь ли… Ну, например, о том, что у тебя даже подружек нет. И ты одна все время. Пустяк, конечно, но приятного мало…
— Не твое собачье дело…
— Не мое, конечно, — легко согласился Стан. — Я просто переживаю, дарлинг… Ты вроде не уродка, симпатичная даже…
И где он только откопал это тупое пронафта-линенное «дарлинг»?… Если бы мне не было так плохо, я обязательно врезала бы ему по морде. А еще лучше — по яйцам… Тоже мне, Стан. На самом деле — самый обыкновенный Станислав Половцев, пустое место, нуль, без году неделя в нашем классе. Но в общем он прав — подружек у меня и вправду нет. Хотя я от этого не страдаю. А раньше вообще не страдала — раньше, когда у меня был ансамбль. Там друзей было — завались, это сейчас временное затишье. Да и плевать. Плевать.
— Сама знаю, что симпатичная. А на тебя мне плевать. Плевать.
— Вообще-то слюну нужно экономить.
— Да я удавлюсь, если у меня такой парень будет…
— Не удавишься… Привыкнешь.
Привыкать я не стала, была охота, лучше помереть всеми презираемой девственницей, лучше совсем остаться одной, чем шастать с подобным ублюдком. Но Стан не отставал, он явно решил меня дожать. Пару раз даже приносил билеты в киношку, которые я благополучно рвала у него на глазах. А после безвременно погибших билетов наступил сезон записок. Что он мне только не писал! «Как насчет того, чтобы потрахаться после уроков?» — этот текст был самым безобидным. Из всех.
Последняя записка именно с этого и начиналась. Но пробить меня таким пошлым образом еще не удавалось никому, папашкина школа, чтоб ему поскорее от водяры сгореть! Каллиграфическим почерком я вывела на Становой записке: «Как насчет того, чтобы тебе пойти… сам знаешь куда». И отправила ее обратно. Ответ пришел через три минуты.
«Предлагаю обсудить мою экспедицию… сама знаешь куда… по телефону. Я позвоню, дарлинг».
Стан и вправду позвонил. Как раз в тот момент, когда папаша ставил мне фингал за непомытую посуду. Из чего можно было сделать вывод, что выжрал он две бутылки водки, никак не меньше. Если бы ограничился одной — таких санкций не последовало бы.
По пьяни он терпеть не мог бардак на кухне и переполненную раковину, мой папашка. И терпеть не мог, когда звонили мне. Хоть и звонили мне редко, чего уж там… Пока я сидела возле холодильника, держась за вспухший глаз, папашка в коридоре живо реагировал на звонок. А точнее — бросил в трубку матерное ругательство, которое обычно сопровождало мое имя.
Ну все… Суши весла. Сейчас начнется.
— Удавлю, — мертвым голосом сказал папахен, появляясь на кухне. — Шестнадцати нет, а всякие говнюки звонят. Шлюха ты бесстыжая, совсем как твоя мать… Прошмандовка!
— Пап, пожалуйста, — захныкала я.
— Удавлю…
Лучше молчать, уж я хорошо знаю своего папашку, если начать препираться и доказывать, что ты не верблюд, — второго фингала не избежать. Лучше ныть и со всем соглашаться.
— Ну, говори! Шлюха, да? С подонками таскаешься…
— Пап…
— Тебя удавлю, а подонку твоему яйца оторву и в пасть затолкаю…
— Да ради бога! — это вырвалось у меня совершенно непроизвольно. Так он меня достал, чертов Стан.
— Смотри у меня… Шлюха…
Папашка сунул мне под нос кулак, так, для острастки. Он и сам понимал, пьяная скотина, что два фингала — это уже перебор. Это уже — кобра, очковая змея… А очковая змея и цапнуть может, с нее станется…
После акции устрашения он наконец-то выполз из кухни.
А я перевела дух. Сейчас папашка завалится спать, так что часов шесть-семь спокойных у меня будет. Хоть телек посмотрю.
Но телек смотреть я не стала. А стала смотреть фотки. Их было не так много, фоток, и сложены они были в целлофановый пакет, который я прятала на самом дне корзины с грязным бельем, под куском старого паласа: если папашка когда-нибудь найдет пакет — отметелит по первое число…
А все из-за мамы.
Из-за трех ее несчастных снимков. Вернее, не несчастных, а счастливых. Выцветших, потрескавшихся, с надорванными углами, — и все равно счастливых. Мама была веселой, и даже папахена пригрела на одном из них. Папахен, нужно отдать ему должное, вовсе не выглядел козлом, наоборот, тихо просветленно улыбался, и физия у него еще не была опухшей от водяры. Милягой был мой папахен два десятка лет назад, ничего не скажешь: глаза человеческие, без мешков, без тусклого блеска. И никаких морщин, и никаких свалявшихся полупегих волосенок… Я вдруг подумала, что юный Витек Кибардин — а именно так звали моего комсюка-папашку двадцать лет назад — чем-то неуловимо похож на Стана.
Вот фигня-то!
Пока я размышляла, снова раздался телефонный звонок. Задрыга Стан, не иначе, что ж ему неймется, задрыге, даже папашкина матерная отповедь не отрезвила… И не хватало еще, чтобы папашка подскочил из-за этих дурацких звонков… Я выскочила в коридор и схватила трубку — только из соображений личной безопасности, не из-за чего другого.
— Ренату будьте любезны, — голос у Стана был полузадушенным, видать, папахен все-таки допек его. Настолько, что он решил прикинуться вежливым простачком, задрыга.
— Опять ты! Ну сказано тебе было… Какого черта.
На том конце повисла напряженная озадаченная тишина, разродившаяся в конечном итоге совсем уж неожиданной фразой.
— Вообще-то я первый раз, звоню. Я могу переговорить с Ренатой Викторовной Кибардиной?
Теперь озадачилась я. Или Стан решил так изысканно пошутить, или ..
Или это не Стан.
— Так я могу переговорить с Ренатой? — Голос вцепился в меня, как репей в собачью задницу. Черт, тут и не захочешь, а откликнешься. На «Ренату Викторовну»…
— Ну, я… Рената Викторовна.
— Очень хорошо, — сразу оживилась трубка, хотя ничего особенно хорошего в моем ответе не было.
— Вы полагаете? — съязвила я.
— Вы тоже будете так полагать, если я скажу, что вам звонит директор проекта «Таис».
— И что?
— Меня зовут Александр Мостовой.
— И что?
— Завтра, в одиннадцать утра, вы должны быть в клубе, в котором проходило прослушивание. Комната 34. Адрес помните?
— Адрес?…
— Просьба не опаздывать…
Черт… Фингальные неприятности с папахеном отразились на мозгах, коню понятно… Директор-Проект «Таис»… Прослушивание… Черт, черт, черт… Прослушивание три дня назад, похабный пролетарский клубец, набитый девочками… Прямая спина сучки-брюнетки, с которой я курила в таком же похабном пролетарском сортире… «Есть у меня шансы, как думаешь»? «И не мечтай…» И не мечтай, и не мечтай… А никто и не мечтает! Забила я на это дурацкое прослушивание… Забила!
— Пошел ты! — гаркнула я коротким гудкам в трубке.
Интересно, за каким хреном кому-то понадобилось меня разыгрывать? Юмористы, блин… Хотя… Ведь никто же не знает, что у меня была левая ходка на этот чертов кастинг. Никто. Ни одна живая душа. Никто не знает, тогда откуда этот звонок?
Александр Мостовой, директор проекта, и голос такой серьезный. Без всяких подвохов и без подводных камней, о которые и череп легко раскроить. Особенно таким круглым дурам, как я… Да ладно, все эти кретинские розыгрыши именно так и проворачивают — серьезными официальными голосами. А потом кладут трубку и валятся на диван от смеха…
Пойду я, как же, держи карман шире…
* * *
…Я оказалась у клуба ровно без двадцати одиннадцать. После тупейшей бессонной ночи с любимой маминой фоткой в обнимку: на фотке мама ела арбуз и улыбалась сладкими, в косточках, губами… Почему бы и не пойти, уговаривала я себя, всего-то и нужно, что потратиться на метро, троллейбус и маршрутку, всего-то и нужно. Корона с головы не упадет, заодно и подтвердится мой собственный железобетонный тезис о том, что я идиотка. Сопливая доверчивая идиотка. Вот только фингал… Фингал, нужно признать, портит всю картину, но и с ним, в конечном счете, можно договориться, замазать тональным кремом, например. Тонак, пудра и солнцезащитные очки — всего делов. Солнцезащитные очки, правда, оказались не совсем к месту, с самого утра беспробудно лил дождь. И не было никакого намека на солнце.
И зонта у меня тоже не было.
Не потому, что я забыла его дома, а потому, что просто не переношу зонты. Терпеть не могу, ненавижу лютой ненавистью. Больше зонтов я ненавижу только своего урода-папахена, что само по себе показатель.
В любом случае в клуб я приперлась вымокшей до нитки. Уговорив себя, что солнцезащитные очки в дождь — это гораздо больше, чем просто солнцезащитные очки.
Это — стиль.
И только сейчас, как стильная деффчонка, обратила внимание на название клуба: «ДК ДЕВЯТОЙ ПЯТИЛЕТКИ». Вот хрень, какая-то Девятая пятилетка, лучшего места для дешевых наколок и не придумаешь… А в том, что это наколка, я убедилась, когда увидела у входа брюнетистую сучку — ту самую, которая так нелестно отозвалась обо мне в прилагающемся к клубу сортире. Сучка, как и положено, была под зонтом и к тому же не одна, а с парнем. Именно парень держал зонт над ее головой и — соответствовал. То есть был похож на всех перцев всех брюнетистых сучек: высокий, темноволосый, с тупым разворотом тупых плечей. Качок, из тех, у кого мускулы заразой расползаются по всему телу, даже на лице приживаются.
Парень произвел на меня удручающее впечатление, которое быстро сменилось острым приступом зависти к подсуетившейся сучке. Он, естественно, был группой поддержки, таких заводят для экстерьера, как говорит мой папахен в минуты просветления. Вот только что они оба делают здесь, у клубешника? Или пришли за тем же, что и я?…
В любом случае, вход они заняли капитально, ничего не остается, как приблизиться к ним. И даже завести разговор, а там — как пойдет…
Это я и сделала. Приблизилась к идеальной паре дебилов с самой невинной и самой приветливой улыбкой на лице.
— Привет, — сказала я надменной брюнеточке. — Узнаешь?
На то, чтобы повернуть свой коротко постриженный качан в мою сторону, у нее ушло не меньше минуты. Еще минута понадобилась на старательное узнавание. Слишком старательное, презрительно старательное, так пытаются признать в разбитой параличом облысевшей болонке когда-то веселого щеночка.
— Мы знакомы? — наконец-то процедила брюнетка, ухватившись за руку своего парня.
— В сортире вместе околачивались. Три дня назад. Не помнишь разве?
— В сортире? — Боевая раскраска на ее лице сморщилась и стянулась к носу. Допекла-таки, ай да Ренатка!
— Перед кастингом… — как ни в чем не бывало добавила я.
— Не помню что-то… А ты зачем здесь?
— Комната 34, — я пропела это веселым голосом, на мотивчик начальных так-тов замшелой песенки какого-то престарелого диско-папика из Европы, «Moonlight and Vodka». — Тебе не туда?
Дорого бы я отдала, чтобы в руках у меня сейчас оказался фотик! Исказившуюся физиономию брюнетистой сучки просто необходимо было увековечить!…
— Ты? — выдохнула она.
— Комната 34, одиннадцать часов, просьба не опаздывать… — продолжала добивать я лежачую. И так развеселилась в тот момент, что даже пожалела, что не взяла с собой Стана.
Исключительно для того, чтобы не переживать минуту моего триумфа в одиночестве.
— Ты? И ты тоже? — Она все никак не могла успокоиться.
— Ага. Я. Та самая, которая через десять лет будет похожа на жирную свинью, — черт, я, оказывается, не забыла, что именно она лепила мне в туалете. Совсем не забыла!…
— Нет, ну я так и знала! — обломив зубы на моей непроницаемости, неуязвимости и отличной вероломной памяти, она обратилась к своему качку. — Это просто наколка! Причем самая гнусная… Кто из твоих дружков мог так пошутить? Соображай!.. Попались на удочку… Да еще с этой лохушкой на пару!
Но с соображалкой у перца было туго. Он наморщил лоб, поиграл бровями и наконец-то выдоил из себя целую связку тупых междометий:
— Дин… Э-э… Ну не говори фигни… М-м-м… Ну кто бы стал так тебя разыгрывать, подумай! У-у-уф-ф-ф… Не мои друзья уж точно, ты знаешь…
Ага. Дина. Ее зовут Дина. Ясненько!
— Меня радует только одно, — Динке были вовсе не нужны причитания парня, достать меня — вот ее главная задача. — Меня радует, что мы не одни такие идиоты. Эту овцу тоже развели!
Вот именно, вот именно! Овцу. Развели. Вернее — двух овец. Белую и черную. В любом случае, копыта с себя срывать не стоит, нужно просто отнестись к ситуации со здоровым юмором.
— Ну, вы как хотите. А я пошла…
Отодвинув плечом притихшую парочку, я нырнула под сумрачные своды Дома культуры.
…Комнату 34 я обнаружила на втором этаже. Под щербатой, основательно подпорченной временем табличкой с номером висела еще одна — свеженькая и отксерокопированная: «ТАИС». Особой уверенности мне это не придало, особенно после того, как приложив ухо к двери, я услышала чьи-то приглушенные голоса. Голосов было никак не меньше трех, все — мужские. Именно — мужские, мало подходящие для розыгрыша.
Пока я, поджав хвост, раздумывала, в самом конце коридора послышались шаги. Все ясно, сучка-Динка и ее перец не выдержали и тоже решили заглянуть в лицо отксерокопированной «Таис».
Ладно Была не была.
Тем более что от вчерашнего телефонного Александра Мостового поступила настоятельная просьба «не опаздывать».
Я постучала и, не дожидаясь ответа, толкнула дверь.
* * *
…Комнатенка оказалась небольшой, два стола, два кресла, несколько стульев, составленных в ряд у стены, раздолбанное пианино «Красный октябрь» и кожаный диван. На диване сидели уже виденный мной юный хмырь в вытянутом свитере и еще один хмырь постарше, при галстуке, костюме и очках с диоптриями. А в кресле расположилась блеклая телка с чумовым пирсингом на лице. Я прямо впилась глазами в этот проклятый пирсинг: две серьги в правом подобии брови, одна — в левом, проколотая губа и маленький камешек в ноздре. Впечатляет, ничего не скажешь. Себе, что ли, сделать?… Ну да… Сделать, а потом ждать, когда папахен вырвет эдакую красотищу вместе с ноздрями, губами и надбровными дугами.
Я так увлеклась телкой, что поначалу даже не обратила внимания на Главного, сидящего за столом. Того самого, которого так испугался на прослушивании мой несчастный позвоночник.
— Рената? — сказал Главный.
Глубоким, хорошо поставленным голосом, больше похожим на силок для доверчивых овец, черных и белых. Вот ты и попалась, Рената Викторовна, вот ты и попалась..
— Типа да. Рената, — глупо хихикнула я.
— Очень хорошо… Прох…
Закончить он не успел: дверь за моей спиной тихонько скрипнула, и в затылок мне задышала брюнетистая сучка. И взгляд Главного плавно переместился на нее.
— А это типа Дина? — спросил Главный.
— Типа… — голос у сучки заметно сел.
— Ну что ж… Проходите, садитесь. Вот сюда…
Подбородок Главного резко пошел в сторону и уперся в стулья у стены. Стулья сразу же показались мне электрическими, а стена — расстрельной, ну да выбирать не приходится. Я уселась первой, Дина последовала моему примеру: так мы и сидели через два стула, даже не глядя друг на друга. Зато вся местная четверка принялась с жадностью нас рассматривать. Нагло и цинично, как девок на панели, — как сказал бы мой папахен в минуты просветления.
— Ну как вам девчонки? — спросил Главный у своей свиты.
— Н-да, — первыми отозвались диоптрии. — То, что называется случайным выбором… Не знаю, Ленчик… Тебе виднее…
— Вот именно, — Главный по имени Ленчик раздул ноздри. — Мне виднее — это раз. И два — в этой жизни можно доверять только случайностям… Виксан?
Серьги у пирсинговой телки отреагировали на нас по-разному: три в бровях — поползли вверх, одна на губе — опустилась вниз. И только камешек в ноздре занял нейтральную позицию.
— Одна — блондинка, другая — брюнетка, одна — стриженая, другая — с длинными волосами. Идея понятна, Ленчик, только уж очень она прямолинейная… А проект… Мы ведь говорили с тобой… Индивидуальность — вот что главное… А здесь индивидуальностями и не пахнет… Во всяком случае, на мой просвещенный взгляд…
— Да пошла ты, — неожиданно сказала Динка, недобро уставившись на блеклую телушку. — Кто б гнал… Я себе еще больше могу сережек напихать… Даже в те места, куда тебе вход запрещен… И индивидуальностью от меня будет нести, как от помойки… Блин…
Угумс… А сучке, оказывается, палец в рот не клади! Я с симпатией скосила глаза на Динку — впервые, нужно признаться.
— Ну, Ленчик, я лучше промолчу, — выдавила из себя бледная спирохета Виксан, явно не ожидавшая такой прыти от малолетней овцы. — Твое решение. Ленчик рассмеялся, показав не первой свежести зубы.
— Значит, говоришь, нет индивидуальности? А, по-моему, она через край переливается. Как, Дина Константиновна, согласны?
— Ясен хрен, — поняв, что Главный взял ее под крыло, Динка сразу же воспряла духом.
Что ж, теперь ход за мной. Динка отличилась, теперь моя очередь продемонстрировать яркую индивидуальность. Одним пальцем прижав очки к переносице, я произнесла:
— Может быть, нам раздеться? Чтоб вы, так сказать, оценили товар по достоинству? Ленчик крякнул:
— Еще успеете, Рената Викторовна. А вот очки снять не мешало бы…
Фингал под глазом сразу же заворочался и напомнил о себе легким покалыванием. Вот хрень! Можно, конечно, схамить в стиле Динки, что-то типа «глаза бы мои на вас не смотрели, деятели», но это уже чересчур. Качать права, даже не выяснив, по какому поводу проходит заседание… Нет, на такой подвиг я не способна.
— Мне не мешают, — я была сама кротость. Хотя и железобетонная.
— И все-таки — снимите. Очень хочется заглянуть в ваши глаза… Или это стиль?
— Вот именно. Стиль, — я была почти благодарна неведомому мне Ленчику за подсказку.
А он… Он встал со своего места, прошелся по комнате и присел передо мной на корточки. И долго смотрел на меня. Снизу вверх. Так долго, что у меня загорелся подбородок от смущения…
— Значит, стиль? — полушепотом произнес он.
— Угу…
Впервые я увидела его так близко. От нечесаной свалявшейся макушки до кончиков ботинок, никогда не знавших обувной щетки. Да черт с ними, с ботинками. Главным в Ленчике было лицо. Вернее, наспех сколоченное подобие лица, где разные его части принадлежали разным людям, как на картинках, которые дешевые метрошные журнальчики помещают в самом конце, в рубрике «Игротека» — «Угадай, кто на портрете»… Нежный, с боем отобранный у зазевавшейся фотомодели рот шептал мне: «Все хорошо, девочка, все будет хорошо-просто доверься мне, — и все будет хорошо…» Заросший слабой застенчивой щетиной подбородок подмигивал: «Мы таких дел наваяем, ди-ивчонка, мало не покажется!..» И только в глазах… Только в глазах я прочла прямую и явную угрозу: «Шаг влево, шаг вправо — расстрел. Будешь выкобениваться — в бараний рог сверну, жалкое ничтожество!..»
— Значит, стиль? — еще раз повторил он.
— Угу, — кивнула я, парализованная стылыми, замершими плавниками его зрачков.
— Так вот, заруби себе на носу, соплячка. Это — дерьмо, а не стиль. Поллюции прыщавого подростка. А что такое стиль — ты скоро узнаешь. Обещаю. Уяснила?
— Уяснила…
Неужели это мой собственный голос? Раздавленный, едва слышный… Даже моему родному алкашу-папахену еще ни разу не удавалось так его опустить, хотя фингалов за последние пять лет он мне понаставил предостаточно.
— Тебя это тоже касается, — Ленчик повернулся к притихшей Динке. — Не думайте, что вы здесь — центровые. Вы — никто. И звать никак. Дерьмо дерьма.
— Сами вы… — начала было Динка, но приподнявшаяся бровь Ленчика сразу же привела ее в чувство.
В комнате повисла нехорошая тишина, которую раскололо нервное покашливание хмыря в свитере.
— Да ладно тебе, Ленчик. Совсем девчонок напугал…
— А разве я напугал? — Ленчик оперативно нацепил на физиономию самую добродушную улыбку. Она шла ему примерно так же, как моему вечно бухому папахену — смокинг с орденом Почетного Легиона в петлице. — Никого я не пугал. Девчонки — золото. Думаю, мы поладим. Ладно… Мы сейчас идем обедать в какой-нибудь ресторанчик… Вы как, не против?
Он обвел нас взглядом. Я была не против и с готовностью кивнула, вот только Динка закусила нижнюю губу.
— Видите ли… Э-э…
— Леонид Леонидович, — мягко подсказал хмырь в свитере.
— Видите ли, Леонид Леонидович… Я не одна… Там мой парень… За дверью… Может быть…
— За дверью? — Ленчик несказанно оживился. — Думаю, лучше ему там и оставаться. За дверью. С сегодняшнего дня.
— То есть как это? — не поняла Динка.
— А вот так. Впрочем, это мы сейчас обсудим. Ну, поехали, девчонки!..
* * *
…Ресторанчик назывался «Офсайд», вернее, не ресторанчик даже — тухлая кафешка, последнее прибежище тупоголовых футбольных фанатов с бутсами вместо мозгов. Впрочем, фанатов в это время дня не просматривалось, и майки с номерами, флаги и вымпелы, развешанные по всему кафе, откровенно скучали. Заскучал и одинокий официант, как только Ленчик сделал свой хилый заказ: два вторых с сакраментальным названием «Баттистута» (узкогрудый шницель с картошкой фри), два апельсиновых сока и бутылка дешевого молдавского вина «Фетяска».
Ленчик всучил нам по соку, а себе налил вина, ничего другого и ожидать не приходилось от такого плохо выбритого хамоватого козла.
Он поднял бокал и посмотрел на нас сквозь мутное, заплеванное бесцветным вином, стекло.
— Ну, за вас, девчонки! — преувеличенно бодрым голосом сказал он. — За дуэт «Таис».
— Дуэт? — Динка едва не подавилась апельсиновым соком. — Вы хотите сказать, что я и она — дуэт?
— Хочу, — Ленчик улыбнулся. — Именно это я и хочу сказать… А тебя что-то не устраивает?
— Да нет… Но…
— С сегодняшнего дня ты должна забыть слово «нет», соплячка. С сегодняшнего дня ты должна говорить только «да». И если я скажу тебе раздвинуть ноги прямо на сцене, ты тоже скажешь мне «да».
Динка отставила сок и вцепилась в край стола. Еще секунда, и она вылетит из кафе как пробка, к гадалке не ходи.
— Хочешь уйти? — ласково поинтересовался Ленчик. — Так и не узнав, что тебя ждет в будущем?
Черт, он знал, чем бить, этот козел!
— И что же ждет меня в будущем?
Вот оно как, Динка была самой обыкновенной любопытной девчонкой. Я тоже была любопытной девчонкой, и мне тоже хотелось узнать, что ждет меня в будущем. Кроме разъевшейся жирной задницы и всех вытекающих из этого последствий.
— В будущем… И очень скором будущем… Тебя ждет слава, соплячка. Такая, которая не снилась никому в нашем доморощенном шоу-бизнесе… Слава, деньги, независимость…
— А вилла на Канарах меня не ждет? — схохмила Динка.
— И даже на Гавайях. И даже на Голливудском холме. Мне продолжать или пойдешь к черту?
И все-таки она не хотела ломаться, Динка.
— Значит, на Голливудском холме… Я буду сидеть на Голливудском холме и курить сигареты «North Star»…
Вот хрень, не в бровь, а в глаз! Я только сейчас обратила внимание на пачку, которую сумасшедший Ленчик скромно выложил на край стола, рядом с одноразовой китайской зажигалкой активного ярко-зеленого цвета. «North Star», хуже могут быть только папиросы «Беломорканал»… Даже мой гнуснец-папахен до таких не опускался, потягивал вполне пристойную «Яву».
— Могли б что-нибудь другое курить, Леонид Леонидович… — продолжала наседать Динка. — «Парламент» бы купили для представительских целей. Если уж мы о славе говорим.
— Для представительских целей у меня теперь есть вы, соплячки… Впрочем, «Парламент» у меня тоже есть, — Ленчик засмеялся неожиданно низким завораживающим смехом и вынул из кармана джинсов полусмятую пачку «Парламента». — Но тратить его на вас… Увольте… Так мне продолжить?
— Валяйте… — Динка жестом фокусника вытащила откуда-то из-за спины лишь слегка распатроненную пачку. «Davidoff» и ловко выбила сигарету.
Первый раунд в пользу несломленной сучки, приходится признать. Но вот второй раунд Динка проиграла вчистую, когда воткнула сигарету в зубы и призывно посмотрела на Ленчика: мол, не сиди камнем, козел, подкури даме. Подкуривать Ленчик отказался, демонстративно не заметив сигареты.
— Вынь гадость изо рта, идиотка, — интимным голосом сказал он. — Курить ты не будешь. В ближайшие пару месяцев уж точно. А сейчас отдай сигареты дяде. Товар конфисковывается в пользу продюсера проекта «Таис» Леонида Павловского…
— Проекта… Ну-ну… — не удержалась Динка, глядя, как «Davidoff» уплывает в загребущие руки Ленчика.
— Вот именно — проекта. Это будет самый успешный проект в истории отечественного шоу-бизнеса, я вам обещаю. Но сначала поговорим о вас. Вы ведь и есть проект.
— И что за проект? — я наконец-то получила возможность вставить свое, дребезжащее острым любопытством, слово.
— Дуэт «Таис». Как вам название? Динка пожала плечами: очевидно название нисколько ее не грело.
— Знаете, почему я выбрал вас, соплячки?
— Почему? — опять не удержалась я.
— Не потому, что у вас какие-то сумасшедшие по силе голоса… Голоса у вас так себе, будем смотреть правде в глаза. И на Монтсеррат Кабалье вы не потянете даже в самых радужных мечтах. Таких голосов — девять на десяток. И сами по себе вы ровным счетом ничего не представляете. Малолетки, каких миллионы. И на вашем месте могли быть любые другие малолетки, от этого ровным счетом ничего бы не изменилось.
— Ну и? — Динка и правда за словом в карман не лезла. — Почему же здесь сидим мы, а не кто-то другой?
— Потому что вы потрясающе смотритесь вместе, — просто сказал Ленчик. — Уж поверьте мне, парню, которого выгнали с третьего курса психфака.
— За профнепригодность? — ай да Динка, сама невинность, надо же!
— Да нет… Совсем напротив, — ушел от ответа Ленчик. — Но дело не в этом. Вы идеальны, если собрать вас вместе. А каждая по отдельности — чмошница из чмошниц. Так что лучше вам держаться вместе, голубки, и тогда вы произведете впечатление…
— И на кого же мы произведем впечатление?
— На то быдло, которое притаранит свои денежки в кассу. А уж это быдло мы обнесем по полной программе, я вам обещаю. Как видите, я с вами предельно откровенен…
— К чему бы это? — Динке понравилось издеваться над Ленчиком, коню понятно.
Но Ленчик был непрост, совсем непрост. Это стало ясно, как только фотомодельные губы продюсера увяли, как лепестки чайной розы, а глаза засветились недобрым волчьим огнем. Он перегнулся через стол и ухватил Динку за подбородок.
— А к тому, что ты сегодня же подпишешь контракт. И я сделаю тебя знаменитой…
Динка даже не пыталась вырваться. Бедняга. Не хотела бы я оказаться на ее месте.
— Я сделаю тебя знаменитой. Нет, ты, конечно, можешь отказаться. И вернуться к своей бабке. И к своему парню, и получать свои тройки, а потом поступить в педагогический, на начальные классы, потому что на большее у тебя не хватит клепки…
Не выпуская из пальцев Динкин подбородок, Ленчик повернул змеиную голову ко мне.
— Ты тоже можешь уйти. К папашке-алконавту… У тебя ведь только он за душой, а? Я прав?
Вот хрень! За три дня он успел собрать о нас кое-какую информацию… Да что там — кое-какую! Он знал, чем бить, урод!…
— Вообще-то я уходить не собиралась, — промямлила я.
— Если уйдет она, уйдешь и ты, — заверил меня Ленчик. — По отдельности вы меня не интересуете. И никого не заинтересуете… Вы нужны мне вместе. Или обе — или ни одной.
— Я остаюсь, — быстро сказала Динка. — Отпустите…
— Так-то лучше…
Ленчик наконец-то оставил в покое Динку, откинулся на стуле и нагло закурил конфискованный «Davidoff».
— А что это за типы там сидели? С вами? — спросила я. — Ну там, в клубе..
— Моя команда. Талантливые ребята. С Алексом вы уже знакомы, я думаю Вика — поэтесса, и очень неплохая. Она же будет отвечать за пиар…
— За пиар… Ну вы даете… — встряла Динка. — А очкастый?
— На этого очкастого тебе молиться надо… Композитор от бога, аранжировщик от бога, клепает только хиты…
— Его, случайно, не Крутой фамилия?
— Нет, не Крутой, — рассмеялся Ленчик. — Покруче будет. Лепко. Леша Лепко.
— Ну, все понятно, — Динка прищурила глаза, в которых так и прыгала готовая в любой момент сорваться фраза: «Лепко, самое то… И ты сам лепишь нам горбатого, дорогуша..»
— Значит, все понятно? Тогда перейдем к вам… Вы-то познакомились уже?
— Имели счастье, — высказалась за нас Динка.
— И как?
— Что — как?
— Как вы друг другу?
— А это важно? — Мой вопрос был вполне нейтральным. Вежливым и нейтральным.
— Важнее, чем если бы вы тусовались в барокамере в течение месяца. Тест на психологическую совместимость… Так как?
— Поживем — увидим, — философски заметила Динка. — Не могу сказать, что я от нее в восторге…
— Я тоже кипятком не писаю, — огрызнулась я.
— Брейк, брейк, девчонки, — рассмеялся Ленчик — С сегодняшнего дня вы должны любить друг друга. Иначе проект рухнет.
— Угу… Они любили друг друга, как сестры… — совершенно неожиданно Динка пнула меня ногой под столом. — Тебя как зовут, сестренка?
— Ее зовут Рената, а любить друг друга вы должны больше, чем сестры.
— Это как?
— Потом объясню. Ну что, вы готовы проснуться знаменитыми?
— Не забудьте только будильник завести, — Динка за словом в карман не лезла, факт.
Ленчик снова рассмеялся — он оценил шутку по достоинству.
— Не забуду, не забуду. Вот только это будет не будильник, а бомба с часовым механизмом… Я вам обещаю…
* * *
…Бомба разорвалась ровно через три месяца.
Эти три месяца полностью изменили нашу жизнь. Настолько, что я даже позабыла, какой она была до «Таис». Захотела позабыть — и позабыла. Школа, прыщавый Стан и папахен — все это теперь казалось страшным сном, бумажкой из-под вокзального чебурека, которую я выбросила в урну. Даже не вытерев об нее пальцы. Главным был проект, сумасшедший проект, который мог прийти в голову только сумасшедшему человеку. Но только теперь, когда я стала умненькой-разумненькой и к тому же мертвой девушкой-убийцей, я смогла по-настоящему понять сумасшествие проекта. И его смертельную, холодную красоту.
Ленчик был гением.
Он был гением, сумасшедшим гением, даже теперь, убив его, я могу это сказать.
Он был гением.
Он вылепил меня, так же, как вылепил Динку, он был Пигмалионом, отрыжкой древнегреческого одержимого типуса, о существовании которого я, прожив тогда неполных шестнадцать, даже не подозревала. Как не подозревала о многих вещах, хранившихся в сумрачных книгах, в сумрачных картинах, в сумрачных черепах давно ушедших людей… Он, Ленчик, сделал меня другой.
Иной.
Способной на убийство.
Но все это случилось потом, спустя два года, а тогда. Тогда я не знала о Ленчике почти ничего. И узнала позже, много позже, в коротких промежутках между гастрольными турами, записями альбомов и съемками клипов; в коротких промежутках между нашей с Динкой взаимной ненавистью: той самой ненавистью, которая сильнее любви и которая заставляет людей держаться друг друга. И ревниво следить, и, увязая в песке, шастать друг за другом по самой кромке времени…
Ленчик был недоучившимся историком, недоучившимся психологом, недоучившимся оператором, единственное, что он с грехом пополам закончил, был тухлый «кулек» в Николаеве, с такой же тухлой специализацией — «Режиссура массовых праздников». Как он вышел на алюминиевого магната Пинегина — осталось тайной, покрытой мраком. Такой же тайной были и сто тысяч долларов, выделенные господином Пинегиным на раскрутку проекта. Сумма для шоу-бизнеса ничтожная, я поняла это уже потом, два года прожарившись на попсовых сковородках, но Ленчик бы сумел обойтись и гораздо меньшими деньгами, с него сталось бы. Троица, которую он приволок за собой в проект, тоже была недоучившейся. Недоучившейся и недолечившейся. Поэтесса Вика, она же — Виксан для близких друзей, крепко сидела на игле, музыкальная гениальность Леши Лепко проистекала из тихой и нежной шизофрении, с сезонными обострениями, во время которых композитор «Таис» с гиком и воплями отправлялся в дурдом. Самым приличным из всей компашки был Алекс Мостовой, кроткий Алекс, шестикрылый серафим с безнадежным раком поджелудочной.
Героиновая запирсингованная истеричка, шизофреник и сумасшедший гений — такой коктейль кого угодно с ног собьет.
Так и получилось.
Сбил. Свалил с копыт. Снес крышу.
После дурацкого «Офсайда» мы снова вернулись под сень Девятой пятилетки, в ту же комнату. И застали там все ту же троицу. Виксан валялась на диване, Алекс сидел на подоконнике, а тихушник Лепко, посверкивая очками, терзал «Красный октябрь».
Наше появление было встречено вялыми виксановыми хлопками и таким же заторможенным, но довольно смешным матерным четверостишием. Позже я узнала, что, обдолбавшись, Виксан обожает на ходу сочинять частушки с матами, прикол у нее такой, хобби.
— Ну что? — спросила Виксан. — Как культпоход?
— Лучше не бывает, — отозвался Ленчик. — Девчонки просто молодцы.
— Ну-ну… А главное ты им сказал?
— Главное? — Ленчик яростно поскреб заросший подбородок. — Не будем торопить события…
— А чего? Ничего дурного в этом нет… Не с гамадрилами же трахаться им придется… Все очень симпатично и даже эротично… Не побоюсь этого слова… М-м-м…
— Лучше бы уж с гамадрилами, — хрюкнул композитор Лепко. — Лучше бы уж с гамадрилами, честное слово… Извращенцы…
— Сам ты извращенец, — Виксан захихикала. — Сам ты гамадрил, Лешенька… Ни хрена ты не понимаешь в эротизме. В гомоэротизме… Не побоюсь этого слова… М-м-м…
— Вот что, господа хорошие, — пресек дебаты Ленчик. — Давайте-ка не будем пугать девчонок раньше времени.
— А че происходит-то? — встряла Динка, до сих пор молча переводившая взгляд с Лепко на Вику и обратно. — В чем дело?
— Ни в чем… — Виксан вытянула губы в трубочку. — Ни в чем… Ух ты, нимфеточка моя сладенькая… Ути-пути…
— Чего это она?
— Тетя шутит, — спокойным голосом сказал Ленчик. — Не обращайте внимания, тетя немного не в себе, но она хорошая и милая… Местами… Она вам добра желает…
— Ага-ага… — поддержала Ленчика Виксан. — Солдат ребенка не обидит!
— Заткни пасть, — миролюбиво посоветовал наш новоиспеченный продюсер. — И вообще…
— А с какими это гамадрилами мы должны трахаться? — Динка уцепилась за глупую фразу поэтессы, как щенок за комнатный тапок, и теперь вовсе не желала с ней расставаться.
— Да не с гамадрилами, а друг с другом После этой фразы в комнате повисла тишина. Даже Леша перестал измываться над клавишами.
— Чего? — спросила Динка. — Я че-то не поняла…
— Встала и вышла, — голос Ленчика упал до яростного шепота. Такого яростного, что у меня побежали мурашки по спине.
— Ой-ой, какие мы нежные… — промурлыкала Виксан, но ноги с дивана все же спустила.
— Встала и вышла…
— Да ладно тебе, Ленчик… Подумаешь… Чего из себя целку корчить-то…
По смертельно побледневшему лицу Ленчика стало ясно: Виксан, каким-то непостижимым для нас образом, испортила ему всю обедню. Всю малину. Весь малинник, тщательно подрезанный, политый и удобренный.
В тот день разговор удалось замять, а на следующий мы подписали трехстраничныи контракт, китайскую грамоту, — не глядя и высунув языки от осознания ответственности момента. А даже если бы и взглянули, то все равно ни черта бы в нем не поняли, жалкие дуры-малолетки. «Жалкие дуры-малолетки» — исподтишка называла нас Виксан в необдолбанном состоянии. В обдолбанном — «нимфеточки мои сладенькие». Леша Лепко, схоронившийся за толстыми стеклами очков, никогда не подавал голоса, он почти не общался с нами, предпочитая посредников в лице Алекса или Ленчика.
Зато Ленчик проводил с нами двадцать четыре часа в сутки. Двадцать пять, двадцать шесть, сто сорок восемь.
После того как чертова китайская грамота была скреплена нашими корявыми подписями, он откупорил шампанское: прямо в подворотне, куда выходили двери нотариальной конторы. И вооружил нас пластиковыми белыми стаканчиками.
— Ну, за вас, девчонки. За проект «Таис»…
Шампанское перелилось через край — Ленчик плеснул от души, он был рад, он даже побрился по поводу подписания контракта: и я впервые увидела его кожу: северную, не очень чистую, слегка прибитую мелкими, почти незаметными оспинками — такая кожа бывает у людей, торопящихся жить. Или одержимых, сжираемых одной-единственной, но глобальной идеей.
— До дна! — благословил нас он.
— А я не люблю шампанское… У меня от него изжога, — закапризничала Динка.
— Ах, изжога… Пиво лучше? — Ленчик хищно облизал пересохшие губы.
— Лучше.
— Пиво — лучше. Но сейчас ты выпьешь шампанское.
— Не буду, — для вящей убедительности Дин ка разжала пальцы, и стаканчик с шампанским шлепнулся на землю.
Она, видно с самого начала решила для себя: если уж мы овцы, то я буду кроткой овцой, глупой и кроткой. А она — умной овцой. Умной и строптивой.
— Не будешь?
В голосе Ленчика не было никакой угрозы, напротив — веселое любопытство. Он вытащил из бездонного кармана куртки еще один стаканчик и снова наполнил его шампанским. И снова протянул его Динке.
— Ну как? Выпьем? Такое событие…
— Нет. Шампанское не буду.
— Будешь.
У Ленчика неожиданно задергалась щека. Да и Динка побледнела. Только я, потягивая предательское теплое шампанское, чувствовала себя в относительной безопасности. И… И была на стороне нашего странного продюсера. Вернее, я только сейчас поняла, что перебежала на его сторону. И мне вдруг до жути захотелось, чтобы Ленчик ударил задаваку Динку по надменной, независимой щеке, ткнул кулаком по зубам, ну, в крайнем случае, — выплеснул бы шампанское ей в рожу… А оно бы стекало по Динкиному подбородку, по дурацкой футболке с высокоморальной надписью «Together in Christ» [2]., как раз такой, какую партиями отправляют в секонд-хэнды телевизионные проповедники. Да, потеки шампанского на целомудренной христовой футболке смотрелись бы зашибись как! Так же, как и вспухшие лбы обоих — Ленчика и Динки, того и гляди бодаться начнут. И если Динка сейчас уступит, то ей всегда придется уступать. Всегда, всегда, всегда! И мы с ней будем равны…
Оле-оле-оле-оле, Ленчик впе-еред!…
— Ты будешь делать все, что я тебе скажу. Ты подписала контракт. И с этого дня ты будешь делать все, что я тебе скажу.
— А если вы мне скажете с Петропавловки спрыгнуть? Или с адмиралтейской иглы вниз сигануть?
— Спрыгнешь, никуда не денешься. Сиганешь.
— А если нет?
— Тогда я тебя удавлю, — сказано это было без всякой злости, даже ласково, но я вдруг отчетливо поняла: удавит.
С него станется. И Динка это поняла. И притихла.
— Не для того я затеваю проект, чтобы вы выдрючивались. Ты поняла? У тебя еще будет время повыдрючиваться, обещаю. Тебе это еще надоест. Совсем скоро. А сейчас ты должна закрыть глаза и поверить мне. Просто поверить.
— Ага. Просто поверить и выпить шампанское… — неужели это сказала я? Гаденьким, гиенистым, подлючим голоском.
Динка исподлобья посмотрела на меня. Если бы взгляд мог материализовываться, то я пала бы бездыханной от свинцовой автоматной очереди… Кой черт, автоматной, — зенитный комплекс СС-300 разнес бы мою соглашательскую башку в клочья…
— Ну что, пьем?
— Только не думайте… — не договорив, Динка взяла шампанское-дубль и, морщась, выпила. Первой из нас троих.
— Вот и лапонька… — Ленчик перевел дух. А потом вытащил из кармана две связки ключей.
— Подставляйте стаканы, девчонки! Мы сдвинули свои стаканчики, и на их дно с одинаковым тяжелым стуком упало по связке.
— Это еще что за ботва? — поинтересовалась Динка.
— Это ключи. От вашей квартиры…
— От нашей? — Я заглянула в стаканчик: ключи, как ключи, один маленький, другой длинный, с затейливой бородкой. Ничего особенного, зато брелок мне понравился: маленький потешный котенок серебристого цвета.
— От вашей.
— А зачем нам квартира? — Динка тоже сунула нос в пластмассовое днище.
— Затем. Большую часть времени вы теперь будете проводить вместе, так что удобнее, чтобы вы географически находились рядом. А ездить за вами на Ветеранов, а потом в Веселый поселок мне как-то не улыбается. К тому же на транспорте сэкономим.
— На чем еще собираетесь экономить?
— Не на вас, не беспокойся.
— Ну… не знаю… А где же располагаются апартаменты, Леонид Леонидыч? В гостинице «Невский Палас»? — опущенная трюком с шампанским, Динка запоздало попыталась вернуть свои позиции.
— Пока нет. Пока — скромнее. Жить будете на Северном проспекте.
— Это еще где?
— Гражданка. Не ближний свет, но надо же с чего-то начинать…
Вот хрень! Отродясь не была на Гражданке, а если и была — то забыла как страшный сон. Гражданка с отрезанным метро, удовольствие ниже среднего.
— А квартира двухкомнатная? — Динка неожиданно проявила цепкую пенсионерскую сметку.
— Трех. Трехкомнатная. Со всеми удобствами и телефоном. Еще вопросы будут? Или останетесь при своих халупах?
Конечно, Гражданка — не лучший вариант, западло, между нами девочками… Но, с другой стороны, по сравнению с вечно пьяным папахеном, который так и норовит заехать тебе в глаз… А потом долго плачется и полощет мозги байками из прошлой счастливой жизни… По сравнению с этим и яранга на Крайнем Севере покажется пятизвездочным отелем…
— Ну, я не против… — быстро сказала я.
— Это вообще-то странно… — Динка не собиралась сдаваться так быстро. — Квартира какая-то… Может, кому-то так удобнее… Может, у кого-то напряги с жильем… А мне и дома неплохо.
— Забудь. Теперь дома у тебя не будет еще долго, такая уж специфика, — аккуратно пояснил Ленчик. — Привыкай.
— А я должна буду с ней жить? — Динка даже не смотрела на меня, все то время, пока мы общались с Ленчиком, она ни разу меня не взглянула.
— Еще как жить, — по лицу Ленчика пробежала тень улыбки, смысл которой мы поняли чуть позже. — Но вряд ли вы друг другу помешаете…
— А можно посмотреть на эту квартиру?
— Легко. Прямо сейчас туда и поедем…
…Дом, в котором Ленчик снял для нас квартиру, оказался не затравленным блочным «кораблем» с узкими окнами (а такого от вероломного Леонида Леонидовича Павловского вполне можно было ожидать) — напротив, вполне приличным краснокирпичным комплексом на углу Северного и проспекта Шота Руставели. Окна выходили на Руставели, на симпатичную, как детский конструктор, заправку «Neste». С шестого этажа хорошо просматривалась трасса, забитая фурами и юркими легковушками.
Да и сама квартирка оказалась вполне-вполне, тут даже Динка не посмела рта раскрыть.
Комнат и вправду было три, вот только одна, самая большая, оказалась забитой какой-то музыкальной аппаратурой.
В двух оставшихся все выглядело более-менее прилично: офисные жалюзи на окнах, такая же офисная мебель со стандартным набором из дивана, двух кресел и журнального столика, компьютер, музыкальный центр, большой телевизор и видак. Аппаратура, судя по всему, была только что куплена: в дальнем углу, сложенные друг на друга, стояли коробки.
— Ну как? — поинтересовался Ленчик произведенным впечатлением.
— Не хило, — разбежавшись, Динка прыгнула на диван. — А все работает?
— Хочешь проверить?
— Хочу…
Ленчик кинул ей пульты от музыкального центра и телека, и Динка сразу же врубила их: по телевизору шел какой-то галимый сериал из жизни отечественного криминалитета, а на волнах такой же галимой радиостанции «Русское радио» жировала отечественная попсятина.
— Ну и дерьмо, — поморщилась Динка.
— Дерьмо, — согласился Ленчик. — Ну, ничего. Об этом дерьме все скоро забудут. Потому что появитесь вы.
— Угу-угу… Вот так сразу и забудут.
— Сразу. Вы должны верить мне. Просто — верить и все. Если вы не будете верить — ничего не получится.
— Я вам верю, — быстро сказала я.
Но мое мнение не интересовало Ленчика, в гробу он видел мое мнение, мнение белой овцы, глупой и кроткой. Мнение черной овцы, умной и строптивой, вот что интересовало его больше всего. Короткое «да», вот что он хотел вырвать из ее глотки.
— А ты? Ты веришь мне?…
Вот хрень! Да он просто окучивал Динку! Лицо Ленчика стало яростным и просительным одновременно. И беззащитным, как будто от Динкиного ответа зависела вся его дальнейшая жизнь. И если Динка сейчас скажет ему «нет», то он просто сиганет из окна, повесится на резинке от трусов или перепилит себе вены рашпилем. Он не спрашивал, он умолял.
— Ну-у… Вот если вы станете передо мной на колени, Леонид Леонидыч… И поклянетесь, что так оно и будет… Тогда, может быть…
Ничего себе овца! Вконец обуревшая наглая овца! Сейчас этот цыганистый парень развернется и так заедет ей по зубам, что придется менять челюсть… Или…
Додумать показательную порку для Динки я не успела. Ленчик, до этого довольно жестко прессинговавший нашу брюнетистую сучку, просветленно улыбнулся, кивнул головой и упал на колени. Натурально упал, без всякой подготовки, со всей дури, с оттягом, с громким стуком, на желто-восковой паркет, — я даже испугалась, что он раздробит себе колени. Но, видимо, Ленчик успел сгруппироваться — во всяком случае, просветленная улыбка с его лица не сошла. Наоборот, стала еще нестерпимее.
— Клянусь… Клянусь тебе, Дина. Если бы у меня Библия была — поклялся бы на Библии. Ты веришь мне, девочка?
Сколько же она молчала, сучка? Сколько она молчала, в упор разглядывая Ленчика, с каким-то веселым ужасом? Три секунды, пять? А может быть, минуту, две, десять? В любом случае, в самом конце этих бесконечных секунд… минут… Динка прикрыла глаза… и провела по губам кончиком острого языка. Круто же у нее получилось, надо запомнить эту фишку…
— Ты веришь мне, девочка?
— Да.
Это ее короткое одинокое «да» было куда весомее моего заискивающего «я вам верю». Вот тут-то я и поняла, что с Динкой у меня будут сложности. Похоже, я уже начинаю ненавидеть ее. По-взрослому, по-волчьи. Я начинаю ненавидеть ее, потому что у меня никогда не хватит смелости быть такой, как она. Я начинаю ненавидеть ее, потому что ее — строптивую и неуступчивую — всегда будут любить больше. Строптивым и неуступчивым достается все, кому нужна кроткая посредственность?… Проклятая Динка, и почему я не такая, как она?…
Почему, почему?…
Пока я угорала от этих паскудных завистливых мыслишек, Ленчик как ни в чем не бывало поднялся с колен и подмигнул нам.
— Ну что ж, показательные выступления закончены. Вернемся к обязательной программе. Как насчет того, чтобы просмотреть одно кинцо? Сиимпатишное кинцо…
— Про любовь? — поинтересовалась Динка.
— В некотором роде… Про любовь.
— А зачем?
— А просто так. Посмотрите и скажете мне свое мнение. Идет?
— Это тест? — осторожно спросила я. Надо же хоть в чем-то проявиться, а заодно и свой умишко продемонстрировать, не так уж он у меня и плох…
Ленчик посмотрел на меня с веселым одобрением:
— Ну-у… Я бы так не сказал… Хотя в некотором роде… Просто — кино хорошее.
— Ладно. Валяйте. Посмотрим, — снизошла Динка.
…"Си-импатишное кинцо" называлось «Тельма и Луиза». И я подошла к просмотру со всей ответственностью: для начала попыталась запомнить имя режиссера и двух актрисулек, которые исполняли главные роли. И даже вроде как запомнила. Вот только к концу обе актрисульки благополучно вылетели у меня из головы, оставив за старшего режиссера. И то только потому, что его сонэйм [3] удачно срифмовалась со словом «скот», — именно так я думала о своем родном папахене после очередного фингала.
Скотт, вот именно. Ридли Скотт.
С душкой Брэдом Питтом дело оказалось проще, хотя в фильме он играл жутко маленькую и жутко противную роль воришки, опустившего героинь на приличную сумму. Брэд Питт мне нравился и раньше, кра-асавчик, если бы Стан был похож на него хотя приблизительно, вопросов с парнем у меня не возникло бы никогда…
А актрисульки от меня ускользнули, их смыло потоком слез, которыми я разразилась в финале, — тихих слез, я всегда была сентиментальной. Вот и над ними всплакнула, упавшими в пропасть в своей открытой машине.
Тельма понравилась мне больше, Луиза — меньше, Тельма была забитой красоткой (почти как я), а Луиза — энергичной дурнушкой, в приличном возрасте и с мешками под глазами. Обе телки отправились на уик-энд — оттянуться, а потом пристрелили по дороге одного парнягу, за дело, я бы тоже пристрелила, — а потом все понеслось как снежный ком, уик-энд превратился в мышеловку, и за ними начала охотиться полиция, и уж тут-то они развернулись по полной. И в этом «по полной» они были крутыми и прекрасными, нужно сказать. Крутыми и прекрасными.
И они выиграли.
Даже когда упали в пропасть. Сами, хотя выбор у них был, чего уж там. Но они выбрали то, чего я точно не выбрала бы никогда, спасибо папахену, научил спину гнуть… Они выбрали то, что редко выбирают в жизни, и почти всегда — в кино. Они просто нажали на газ, взялись за руки — и все.
Они выиграли. Мне даже крышу слегка снесло, от того как они выиграли, как красиво они обставили весь мир, как элегантно они сделали ему ручкой. Вернее, двумя руками, двумя сплетенными, сжатыми руками — рукой Тельмы и рукой Луизы.
Нет, кинцо было не просто симпатичным. Оно было самым настоящим.
— Ну как? — спросил Ленчик, когда просмотр закончился.
Я шмыгнула слегка распухшим носом, а Динка хмуро поиграла натянувшимися скулами.
— Супер, — тихо сказала я.
— А тебе? — Ленчик уставился на Динку.
— Да-а… — Динка снова выдержала паузу, хотя именно в эту секунду я поняла, что она меньше всего думает о том, как бы «выдержать паузу». — Круто. Я бы тоже…
— Что — тоже? — Ленчик прямо зубами ухватился за неоконченную фразу. — Что — тоже?
— Я бы тоже так… Так поступила… Правда… Пошли они все…
— Ну, да… Ну, да, ну да, — почему-то страшно обрадовался Ленчик. — Именно. Пошли они все. Очень хорошо. Я так и думал.
— В каком смысле? — удивилась я.
— В том, что это кино про вас. Про вас, какими я вас вижу.
Заявление было достаточно неожиданным. В любом другом контексте оно бы удивило меня, страшно удивило, телки из фильма были взрослыми, особенно Луиза, почти старуха, но… Это и правда было лучше, для меня — лучше, ведь я выбрала Тельму. Упавшую в пропасть, но не побежденную Тельму. Быть непобежденной — это вам не задницу разъесть через десять лет, как в Динкином сортирном пророчестве.
— Нас?
— Ну, не вас, как Дину и Ренату… Я же не садист, хотя похож, — тихая улыбка Ленчика сразу же убедила меня в обратном. — В пропасть вас никто толкать не собирается. Но именно так я вижу вас как проект. Как проект…
— Интересно, — протянула Динка. — Может, объясните популярнее?
— Объясню… Одни против всех, как вам такая перспектива?
— А других нет?
— Других — полно. Но эта — самая выигрышная. Поверьте. Одни против всех — это приключение. Самое настоящее. Русская рулетка, в которой барабан заряжен полностью, никаких шансов. И все знают, что никаких шансов. Все знают, что вы не выиграете. Никогда. Выиграть у мира невозможно. Все это знают, но все равно будут на вашей стороне…
— А попроще нельзя? — Динка даже сморщила лоб от титанических умственных усилий.
— Попроще?..
Ленчик осекся, обхватил подбородок ладонью и задумался.
— Попроще… Попроще — только вера. А вы обещали мне верить. Закрыть глаза и верить.
— Все равно не совсем понимаю, — Динка даже обиделась. — А можно еще раз его посмотреть? Кино, в смысле…
— Конечно…
Ленчик отмотал кассету на начало, и Динка снова уставилась в экран. Смотреть по второму кругу о страданиях героинь мне не очень хотелось, фильм был не только хорошим, но и тяжелым, из тех, что смотрятся один раз, а потом долго вспоминаются…
Нет, я все же не люблю плохих финалов.
Не люблю.
Динка — другое дело. Динка снова воткнулась в экран. Будь у нее возможность, она наверняка просто влезла бы в сам фильм, пристроилась на заднем сиденье и благоговейно бегала бы за пиццей и гамбургерами для главных героинь. На заправках. А в перерывах между перестрелками, погонями и тотальным опускаловом всех встречных-поперечных мужичков делала бы им маникюр. И педикюр тоже, с нее станется. Ленчик смылся после первых десяти минут — в дверь требовательно позвонили, и он вышел из комнаты. Да так и не вернулся.
Я посидела с Динкой еще немного. Вернее — не с ней: сама по себе. Динка посчитала нужным меня не замечать, и вообще демонстрировала полнейшее ко мне презрение.
Сука.
Я выползла в коридор как раз в тот момент, когда Тельма с Луизой грохнули насильника на автостоянке, — выползла с заранее заготовленным сакраментальным вопросом для Ленчика: «А где здесь туалет». Но так и не задала его. И вообще, забыла и о туалете, и обо всем остальном: с кухни раздавались приглушенные голоса.
Подслушивать нехорошо, сказала я себе, и на цыпочках двинулась в сторону кухни: тут же, с подветренной стороны, обнаружились сантехнические удобства, для верности снабженные старорежимной крошечной чеканкой: писающий мальчик и моющаяся девочка. Я ухватилась за ручку под мальчиком какая-никакая конспирация. И выставила ухо.
И через секунду поняла, что Ленчик разговаривает с Виксаном. Я узнала бы голос нашей (хех, уже «нашей», оперативно здесь делают операции!) поэтессы из многих других, довольно специфический, нужно сказать, голос: низкий, вибрирующий и какой-то плывущий. Как будто она хотела сосредоточиться на чем-то. Хотела и не могла.
— …значит, по второму разу, говоришь? — выдала Виксан.
— Он им понравился. Он не мог им не понравиться, я так и знал…
— Обеим?
— Ну… Главное, что он понравился стриженой хамке. Он ее впечатлил.
— А вторая тебя не волнует?
Вот хрень, они говорили о фильме, точно. О фильме и о нас. Стриженой хамкой, естественно, была Динка, ведь я до самого последнего момента демонстрировала длинноволосую блондинистую лояльность. Оч-чень интересно, что скажет Ленчик обо мне? И будет ли эта моя чертова лояльность по достоинству оценена?
— Вторая… Вторая — нет. С ней проблем не будет. Она сделает все, что я скажу.
— Все ли? — позволила себе усомниться Вика.
— Абсолютно. В рамках проекта, разумеется. Я же не садист…
— Садист, Ленчик. Садист…
Ее голос был спокоен. Слишком спокоен. Абсолютно спокоен. Так спокоен, что я поверила сразу: садист. Садюга. Садюга, каких свет не видывал. Карабас-Барабас на заре туманной юности. Наплачемся мы с ним, ох, наплачемся…
— Это ведь только для тебя — проект. А для них это будет жизнью. И им придется как-то справляться с ней. Девчонкам шестнадцать, а ты хочешь их через колено сломать…
— Шестнадцать — это не так мало… Вполне сложившиеся личности. У них и паспорта теперь с четырнадцати, не забывай… Так что 134-я статья Уголовного кодекса Российской Федерации не прокатит ни при каком раскладе…
— Да статья-то тут при чем? — Голос у Виксана стал совсем безвольным.
— Ну, ты же ведь об этом думаешь?
— Ничего я не думаю…
— Думаешь-думаешь… Этические соображения тебя гложут, мораль опять же покоя не дает — и все прочее христианское дерьмо… Сразу видно — ширяться пора…
— Не твое дело…
— Да ладно тебе… Ну что так переживать из-за этих сосок? Наверняка в полный рост с парнями спят… При нынешней-то вседозволенности… Ну скажи мне… Чего они могут не знать? Чего?!
— Да дело не в этом, — начала было Виксан, но Ленчик перебил ее:
— Не трахай мне мозги! Я сам — психолог…
— Недоучившийся психолог. Недоучившийся…
— Какая разница. Все ключевые принципы человеческой психологии можно выгравировать даже на самом узком лбу… Я знаю, что делаю.
— Кто бы сомневался…
— Но ведь и ты в это ввязалась. И ты… Ведь это была твоя идея, Виксанчик, вспомни!
— Моя? Ты называешь идеей наркотический бред? — тут же открестилась Виксан. Ленчик расхохотался:
— Да я ноги тебе целовать готов за этот бред. Возить героин караванами… Самолетами, пароходами…
— Ловлю на слове… А вообще и идеи никакой не было… Ты ведь сам ее развил… До абсурда довел.
— А что ты думаешь? Ведь абсурд и есть гениальность. Идея гениальна, потому что она абсурдна. Потому что такого еще не было… Во всяком случае, в нашем сифилитическом шоу-бизнесе…
— Ты забываешь одно, Ленчик. Они — не идея… И даже не проект…
— Пока не проект, Виксанчик. Пока… Но через несколько месяцев…
— Они не проект… Они живые… Я очень хорошо это чувствую… потому что сама уже… уже неживая… Почти…
Я вдруг вспомнила серьги в бровях Виксана и ее проколотую губу. Тоненькие серебряные колечки, на них так легко набросить тоненькие серебряные цепочки. Или — не тоненькие. Или — цепи. Наверняка Ленчик так и делает, когда никто не видит: приковывает к себе героиновую Вику серебряными цепями… А ведь она совсем неплохая, Виксан. Совсем… Хоть и почти неживая… Почти…
— Тебе надо слезть с иглы, — голос у Ленчика был на удивление безразличным.
— Это совет?
— Это пожелание.
— Засунь его себе в задницу.
— Очень культурно… А еще — поэтесса! Тебе надо слезть с иглы, серьезно…
— Уж не ты ли собираешься меня с нее стянуть?
— Нет. Я — нет. Я уважаю свободный выбор человека.
— Вот как! Ты уважаешь свободный выбор человека — и не даешь никакого выбора этим девчонкам?
— Я дам им гораздо больше, чем свободный выбор. Я дам им саму свободу. Славу, деньги… Да они молиться на меня должны, малолетки! Ничтожества… Да на их месте мечтала бы оказаться любая шестнадцатилетняя писюха!…
— Свобода, слава, деньги… Да они нужны прежде всего тебе…
— Я не отрицаю… Мне все это нужно… Нужно… А разве тебе не нужно?
— Нет.
— Ну да… Тебе не нужно ничего, кроме твоей вшивой дозы. За дозу ты готова душу заложить, только вот никто ее не купит.
— Ну ты ведь покупаешь?
Вот хрень! Писающий мальчик мелко затрясся у самого моего виска: или это тряслась моя побелевшая ручонка, которая крепко ухватилась за косяк?…
— Черт, ты же знаешь, у нас ничего нет, кроме этой идеи и этих девчонок. И ста тысяч на проект. Это гроши, но это — шанс. Наш единственный шанс.
— Твой. Твой единственный шанс.
— Какая разница?
— Никакой, — Виксан перешла на шепот, который змеей заполз мне в ухо, устроился в раковине и зубами впился в мочку. — Нет никакой разницы между фильмом «Тельма и Луиза»… И тем, что ты собираешься им предложить…
— Великий фильм, ты ведь не будешь этого отрицать?
— Значит, не я виновата?… Значит, это фильм тебе навеял?
— И он в частности… Не цепляйся к словам… Совсем неважно, что было первично, что вторично… Важно, что этого еще не было… А быдло любит платить денежки за то, чего еще не было… Быдло обожает новизну и остроту ощущений. Неужели ты не понимаешь, каким может быть триумф?…
— Надеюсь, я подохну раньше, чем он наступит…
— Кто же тебя отпустит, милая моя? Ты — в звездной команде… Добро пожаловать в вечность…
Ни хрена себе пафос! За такой пафос пристреливают недрогнувшей рукой!… Очевидно, Виксан была того же мнения, что и я: кухню наполнил ее тихий, вытянувшийся в струну смех.
— Надеюсь попасть туда без тебя, милый мой. И гораздо скорее…
— Черт, Вика! Ну почему… Почему с бабами столько проблем! Мало того что мне мотает нервы маленькая дрянь, мало того что развод с этой стервой стоил мне цистерну крови… Так теперь и ты… Мой друг… Мой лучший друг…
— Я была твоим лучшим другом… Была… Пока ты не спятил… Пока ты не сошел с ума, Ленчик…
— Я? Я сошел с ума?…
— То, что ты хочешь сделать, — полнейшее безумие… Да черт, это растлением попахивает…
— Ну, они же не девочки двенадцатилетние…
— Я не хочу больше об этом говорить. Все…
— Хорошо. Согласен. Не будем больше возвращаться к этому разговору. Только скажи мне, ты со мной или нет? Ты мне нужна. Очень… Очень. И я тебе нужен. Или мы вместе подохнем в этой гребаной нищете, или мы навсегда о ней забудем. Навсегда. Ты же знаешь, я все продумал, я убил на концепцию полгода… Я сам буду снимать.
— Как режиссер или как оператор?
— Как то и другое вместе… — нетерпеливо бросил Ленчик. — Я никому не могу доверить это. Никому. Я вижу в них совершенное существо… В них двоих… Какой по счету кастинг это был? Какой?…
— Третий… Кажется… — Голос Виксана звучал неуверенно.
— Пятый. Ты все прощелкала! Пятый!… И только сейчас я нашел то, что мне нужно. Моих Тельму и Луизу…
— Тельму и Луизу? Да ты совсем спятил, Ленчик! Тельма и Луиза никогда не были лесбиянками! А ты хочешь сделать лесбийский дуэт и выпустить его на сцену? Да тебе перекроют кислород сразу же… Пощечина морали, плевок в сторону нравственности… Покажи мне идиота, который позволит двум малолетним лесби безнаказанно прогуливаться по сцене! Никто этого не потерпит… Никто. Ты сумасшедший…
На кухне воцарилась гробовая тишина. Она была такой плотной, такой абсолютной, что я даже испугалась: еще секунда-другая, и они услышат мое сердце, колотящееся как паровой молот… Услышат, обязательно услышат.
— Или я протолкну этот проект, или подохну… Вот увидишь, через полгода эти девочки сделают весь шоу-бизнес. Или я ничего не понимаю в человеческой природе. Ничего. Ты со мной?
Я прикрыла глаза и вспомнила зрачки Ленчика: неподвижные, тяжелые, похожие на закостеневшие плавники какой-то ископаемой рыбы. В этих зрачках притаилась тысячелетняя, впавшая в анабиоз ярость всех когда-либо существовавших хищников. Они без сожаления рвали друг друга в клочья, они сладострастно уничтожали друг друга, они, урча, пожирали зазевавшиеся потроха, от них произошли все крестовые походы и все религиозные войны, и все костры инквизиции… Или Виксан сейчас скажет ему «да», или будет сожжена на одном из этих костров, с маковой соломкой и героиновой дозой в подножии…
— Ты со мной? Виксан молчала.
— Девочка… У тебя ведь никого не осталось, кроме меня… Никого… Ты держишься на плаву только потому, что я… Я подставил тебе плечо… Это я, я вытаскивал тебя из всех этих чертовых больниц и наркодиспансеров, где тебе мозги промывали по полной… Вспомни… Я… Если бы не я, ты давно бы уже гнила на зоне…
— В могиле, Ленчик. Ты забыл сказать про могилу, это впечатляет…
— Я не хотел об этом… Так ты со мной?
— Да… Да… Черт… Да…
— Вот и умница… Я знал, знал… Только ничего не нужно бояться.
После этого тихого, отчаянного «да» я сразу же потеряла интерес к Виксану. Ее «да» было таким же овечьим, как и мое. Ничем не отличалось. Вот только что там она несла насчет каких-то лесбиянок… Не то, чтобы слово было мне незнакомым, нет… Быть лесбиянкой — означало сосаться не с парнем, а с девчонкой. И даже спать с ней… Весело, ничего не скажешь. Но быть лесбиянкой — это «не есть хорошо», как говорит мой папахен в минуты просветления. Это — плохо, плохо, плохо. И стыдно. И на тебя будут показывать пальцами: «вон, лесбиянка пошла»… И никто не сядет рядом с тобой. Никто. И все будут шептаться у тебя за спиной… А папахен вообще раздавит между ногтями, как платяную вшу… Весело, ничего не скажешь… Вот только при чем здесь фильм? И при чем здесь мы с Динкой?
Не-ет… Нужно делать отсюда ноги. И побыстрее… От этого сумасшедшего парня и его сумасшедшей команды… Пошли вы к черту со своим завиральными идеями. Пошли вы к черту… Пошли вы к черту…
* * *
…"ЗВЕЗДНЫЙ ПАТРУЛЬ": Как вы относитесь к религии?
ДИНА: Иисус Христос — не мой тип мужчины! (смеется).
РЕНАТА: А Дева Мария — не мой тип женщины! (смеется). Религия напоминает мне натуралку, совратить которую — дело чести, доблести и геройства.
ДИНА: Черт, Ренатка, я тебя уже ревную… (смеется).
«ЗВЕЗДНЫЙ ПАТРУЛЬ»: На что предпочитаете тратить деньги?
РЕНАТА: На книги…
ДИНА: На Ренатку (смеется).
«ЗВЕЗДНЫЙ ПАТРУЛЬ»: А путешествовать вы любите?
РЕНАТА: Наверное… Пока не пробовали. Очень плотный гастрольный график.
ДИНА: Пока не пробовали, но очень хочется куда-нибудь уехать вдвоем. Есть много разных мест, в которых мне хочется ее поцеловать…
«ЗВЕЗДНЫЙ ПАТРУЛЬ»: Например?
ДИНА: У Тауэра, например… Или в Лувре… Или на корриде…
«ЗВЕЗДНЫЙ ПАТРУЛЬ»: Вы — самый громкий музыкальный проект года. Многие называют вас самым скандальным проектом в истории отечественного шоу-бизнеса…
РЕНАТА: Скандальным? Да что вы! Мы — белые и пушистые… Вы же сами видите! Мы — не экстремалки.
ДИНА: Разве что — в любви (смеется).
«ЗВЕЗДНЫЙ ПАТРУЛЬ»: Вы сейчас на гребне популярности. Чем вы можете объяснить столь потрясающий успех?
ДИНА: Мы откровенны в своем творчестве. Так же, как и в любви. А любовь должна быть откровенной. Иначе она умирает.
РЕНАТА: Только любовь делает человека самим собой. Только любовь делает его свободным. Мы просто шепнули это на ухо всем: ничего не бойтесь и будьте собой. И нас услышали…"
* * *
…Мы сделали это! Черт, мы сделали это!… Мы, Динка и Ренатка, сделали это!!!
Четыре месяца…
Четыре месяца назад мы были никем. Просто — Динкой и Ренаткой. Никому не нужными шестнадцатилетними соплячками. Но мы сделали это! Мы сделали этот альбом! Мы сделали этот клип!… А в том, первом, клубешнике «Питбуль», куда Ленчик привез нас для обкатки… Да, «Питбуль», набитый жующими челюстями каких-то отморозков… И правда, отморозков, папиков с лоснящимися тупыми затылками… Боже, как я боялась… Неизвестно, чего больше — первого выступления или папиковых челюстей… Или пушек, которые наверняка, припрятаны у них под пиджаками… Под взрослыми пиджаками… Это вам не мой слабосильный папахен со своими кулачишками, эти могли и голову разнести в щепки двум малолетним выскочкам-лесби… Нас выпустили первыми, для разогрева какой-то силиконовой популярной дуры, я сто раз видела ее по телеку, но так и не запомнила фамилии. Другое дело — папики. Папики эту фамилию знали, папики специально пришли на нее, папики всем скопом мечтали затянуть ее в свою постель.
Но силикону ничего не обломилось.
Никто больше не думал о ее стоячей груди и ногах, растущих от основания черепа. Никто. Никто. Потому что на разогрев выпустили нас, Динку и Ренатку… Дуэт «Таис». Соплячек в коротеньких юбочках, заглянуть под которые — самое сладкое преступление из всех самых сладких преступлений… Соплячек в мокрых блузках… Именно в мокрых, Ленчик сам поливал нас водой… В мокрых блузках, застегнутых на все пуговицы… Которые хочется вырвать с мясом… С круглыми коленками, с маленькой грудью без всякого силикона… В беленьких носочках, в тяжелых тупоносых ботинках, Ленчик с Виксаном бились над униформой месяц… Тяжелые ботинки — лучшее, тяжелые ботинки — Виксаново. Тяжелые ботинки — единственное, что держит нас на земле. Если бы не они, мы бы давно улетели… Ушли из этого мира, который — против нас. Против нас двоих…
Нет, силикону не обломилось ничего.
Папики просто обезумели. Я не видела этого, я вообще ничего не видела, кроме Динкиного стриженого затылка, мне нравится смотреть на ее затылок, он примиряет меня с Динкой… Ее затылок я бы целовала гораздо охотнее, чем губы…
Я не видела, как обезумели папики.
Я только слышала тишину. Полную тишину. Абсолютную. Они замерли, папики, они сомкнули челюсти, как смежают веки, когда хотят, чтобы что-то длилось вечно…
Черт! Мы сделали это!
Мы поцеловались!…
Впервые мы поцеловались на публике. По-настоящему. До этого только Ленчик с Виксаном видели наш поцелуй — тот самый, который должен был стать фишкой проекта. За этот поцелуй Ленчик мылил нам холку чуть ли не каждый день.
— Больше чувства, девчонки! Больше чувства! Ну что вы ей-богу, как неродные! Ну, вспомните, как с парнями целовались!
— Мне не нравится с ней целоваться… — обычно говорила Динка.
— Нравится не нравится, спи, моя красавица! — обычно говорил Ленчик.
Я обычно молчала, хотя мне тоже не нравилось тыкаться в Динкины губы. Всегда холодные и всегда надменные. Я боялась их; стоило только мне приблизиться к этому темно-вишневому, покрытому инеем склепу, как у меня тотчас же портилось настроение. Да и что мне было делать в этом склепе? Сметать пыль с надгробий? Менять пожухлые цветы? Гонять ящериц?… В кладбищенские сторожа я не нанималась, так-то!…
— Да она, наверное, и целоваться не умеет, — Динке нравилось макать меня башкой в дерьмо, это было ее любимое развлечение. — У нее, наверное, и парня-то не было!
— Это ничего, — успокаивал Динку Ленчик. — Не может — научим. Не хочет — заставим. Позорить проект не дадим! Будем тренироваться.
— Пусть она и тренируется… — На кошках, — это Динкино «на кошках» повергало меня в ярость. Тихую ярость. Ярость всегда сидела во мне тихо, худенькая, бледная, — не в силах высунуть голову, не в силах поднять глаза. Она была такой же, как и я. Она до сих пор боялась фингалов.
— Девчонки, если вы не будете искренне относиться друг к другу — все рухнет. Неужели не понимаете? Страсть может быть непристойной, но она не имеет права быть неискренней… — страшно вращая глазами, провозглашал Ленчик.
Как только с Ленчикова змеиного языка, сползало слово «непристойность», в беседу сразу вклинивалась Виксан. Виксан была специалисткой по непристойностям. Хорошо спрятанным, хорошо упакованным непристойностям. Ее непристойности кочевали в полном обмундировании, касках и маскхалатах, они появлялись внезапно и пленных не брали. Разили наповал. Я ни черта не смыслила в текстах, которые она писала для альбома. Обрывки и ошметки, пригвожденные к коже ее чертовой героиновой иглой. Она и писала их, обдолбавшись, как раз на обрывках и ошметках какой-то оберточной бумаги, на сигаретных пачках, на кусках обоев… Написав, она сразу же теряла к ним интерес, и только Ленчик старательно разбирал все эти завалы и перепечатывал на компьютере. В напечатанном виде они представлялись просто набором ничего не значащих и никак между собой не связанных слов. Ни одно предложение не было дописано до конца, мысли путались, обнимали друг друга и умирали, обнявшись.
Пригвожденные к коже героиновой иглой, вот именно.
Я поняла это, как только произнесла вслух один из текстов. Ленчик, Ленчик заставил меня это сделать. После долгих препирательств, когда Динка, как водится, отказалась зачитывать «эту муру, эту фигню, эту чушь несусветную, проще арабский алфавит выучить и с выражением зачитать, уберите от меня эту муру, эту фигню!!!»… Я с трудом протолкнула сквозь зубы первое слово, тяжелое и отчаянное, как поднятый с вершины горы камень, а потом… Потом оно потащило за собой следующее, а потом — еще и еще… И меня накрыло лавиной, и я больше не могла остановиться. Мне хотелось повторять их бесконечно, до боли в стертых губах, потому что и сами они были — боль.
Да. Тогда мне первый раз снесло крышу. Да.
Я перестала быть кроткой овцой, я была всем, мне хотелось уйти и хотелось остаться, но остаться было невозможно, потому что весь мир был против меня.
Против нас.
Даже Динка притихла. Так же молча она подошла ко мне и вынула листок с Викиными текстами из моих ослабевших пальцев.
— Круто, — сказала она. — Круто. Просто улет.
А потом подошла к Виксану и поцеловала ее в щеку. Я не помню, кто тогда заплакал — Виксан или Динка, но в моих глазах стояли слезы. Стояли слезы, стопудово. Испугавшись этих своих слез, я выскочила в коридор, опустилась по стене на корточки и закрыла глаза. А когда открыла их — увидела прямо перед собой нечищенные ботинки Ленчика.
— Мы сделаем всех. Мы всех сделаем. Я и раньше не сомневался, но теперь… Мы всех их поимеем, Рысенок…
Тогда он впервые назвал меня Рысенком. Из-за глаз, слегка поднимающихся к вискам, просто — такой разрез, довольно необычный, не похожий на Динкин.
У Динки были совсем другие глаза — миндалевидные, карие, но светлеющие у зрачков: этот медовый золотистый цвет отнимал все больше жизненного пространства, Виксан иногда так и называла Динку — «золотоглавая».
Мы упахивались на записи, до чертиков упахивались, к тому же Ленчик приставил к нам Алекса. Кроме пока по-настоящему не востребованной должности арт-директора группы, он имел в запасе еще одну — штатного фотографа. Это потом у нас появились самые настоящие профессионалы, самые раскрученные фотоимена, они в очередь стояли, чтобы залудить с нами фотосессию. А тогда был только Алекс с его стареньким «Зенитом». То, что он отщелкивал, скромно именовалось "летописью «Таис». Таких снимков набралось немерено: мы с Динкой в студии; мы с Динкой дома, поджав голые ноги, — за йогуртом и чисткой апельсинов; мы с Динкой в «Макдоналдсе»; мы с Динкой в Ботаническом саду под пальмой, мы с Динкой на Шуваловских озерах, мы с Динкой на Поцелуевом мосту (а где еще целоваться, скажите на милость?!); мы с Динкой в машине Алекса — потрепанной «девятке»… Это потом у нас появился джип и личная охрана, а тогда была только «девятка»… С Алексом было лучше всего — Алекс не заставлял нас целоваться в диафрагму, обнимать друг друга, сплетать руки и всячески демонстрировать взаимную любовь. За подобную лояльность он иногда получал втыки от Ленчика: Ленчик требовал от нас неприкрытой страсти и такой же прущей из всех щелей «подростковой гиперсексуальности».
— Больше жизни, твари живородящие! Больше жизни! — весело скалился он. — Вы же юные влюбленные девчонки, а не зомби со стажем. Зритель должен вам верить! И сочувствовать. Запретная любовь всегда вызывает сочувствие!…
— Да какая же она запретная? — хмуро скалилась Динка. — Мы чуть перед объективом не трахаемся, а ты говоришь — запретная…
С некоторых пор мы с Ленчиком были на «ты». Я — чуть раньше, из благодарности за «Рысенка»; до этого я была в лучшем случае Ренаткой, а в худшем — «шлюхой и прошмандовкой», как говорил мой папахен в минуты просветления. Динка — чуть позже, в отместку за «сучку» и «тварь живородящую». С Алексом и Виксаном все обстояло еще проще, «ты» приклеилось к их бледным физиономиям сразу и навсегда. И только с гением-шизофреником Лешей Лепко мы были на «вы» и шепотом.
Он и вправду оказался гениальным композитором.
Тогда, в «Питбуле», мы выбросили в притихшую толпу самострелов-папиков самый первый его хит на слова Виксана; он так и назывался — «Запретная любовь». Запретная любовь, короткие юбки, мокрые блузки, белые носочки…
И — поцелуй. В финале, на последних тактах.
Как я дожила до этих последних так-тов, я не помнила в упор. Зато навсегда запомнила другое: Динка нужна мне. Нужна до безумия, до обморока. В жизни я не очень-то любила ее, наглую и самоуверенную, капризную, вздорную, ленивую, обожающую чипсы, которые я терпеть не могла… Иногда мне казалось, что проще поладить с нильским крокодилом и стаей пираний, чем с чертовой Динкой. Но теперь, на сцене…
На сцене Динка оказалась моей единственной опорой. Моим ангелом-хранителем в тяжелых ботинках. Должно быть, она боялась сцены гораздо меньше, чем я. То есть она не боялась ее в принципе, она вообще ничего не боялась, кроме Ленчиковых, покрытых известью зрачков. Это я, я была забитой Тельмой. А она — отчаянной Луизой. Я не свалилась только потому, что каждой клеткой кожи чувствовала ее дыхание. Оно обволакивало меня, оберегало и подталкивало вперед.
Так я и продержалась до самого финала песни — только на Динкином дыхании, усиленном микрофоном, на Динкиных руках, которые время от времени касались моих (удачная сценическая разработка Ленчика и Виксана).
А в самом финале… В самом финале, когда дыхание чуть сбилось, а руки чуть подустали, — в самом финале я сама потянулась к ее губам, вот черт… Я сама! Ее темно-вишневые губы перестали быть склепом, не нужно было больше протирать пыль с надгробий, менять засохшие цветы и гонять ящериц. Ее темно-вишневые губы стали простынями в розовых лепестках, на которые опустилось, рухнуло, упало мое уставшее, дрожащее тело. И… Они больше не были надменными, ее губы. И я простила им все — и нелюбовь ко мне, и любовь к чипсам, и ее дурацкое «тренируйся на кошках»… Я простила ей все… Я прощала ей все заранее, даже то, чего она не совершала, но могла совершить… И сумасшедшую идею убийства Ленчика — я простила ей уже тогда…
И только рев обезумевших папиков заставил меня отпрянуть от Динкиных губ. С сожалением отпрянуть. Зал содрогнулся от аплодисментов, воплей, свиста — и они вспугнули нас, как птиц, заставили броситься к силкам кулис. Там нас уже ждали Ленчик, Алекс и Виксан: Алекс и Виксан — смертельно-бледные, с бескровными губами. А Ленчик…
Ленчик торжествовал.
Теперь я видела только его лицо; оно, казалось, увеличилось в размерах, заняло все пространство: монументальный нос, монументальный, высеченный из скалы подбородок; просторный безмятежный лоб и глаза. Гашеная известь глаз зашипела и растаяла, выпустив на поверхность застенчивую, мутную голубизну. Ленчик притянул нас к себе и крепко обнял:
— Да! Вы сделали это! Да!.. Ну, что я говорил?!
К нам потянулись Алекс и Виксан. Поцеловать, приложиться, засвидетельствовать почтение. И мы, маленькие сучки, соплячки, твари живородящие, которые только что примерили на себя дерюгу первой славы — мы снисходительно позволили им приблизиться.
Теперь они были никем, Алекс и Виксан. И даже Ленчик, если разобраться. Теперь никто и не вспомнит о них, теперь они всегда, всегда будут в тени наших с Динкой тяжелых ботинок!… Теперь они были никем, а мы были всем.
Если у меня на секунду и возникло сомнение в этом, его сразу же смели рев, свист и аплодисменты папиков. Папики были покорены сразу и навсегда, две нимфетки-лесби прищемили им хвосты на раз-два; и пистолетные дула, и ножи-серборезы — тоже прищемили.
Динка взяла меня за руку и отвела в сторонку, к каким-то картонным ящикам. Она усадила меня, а потом опустилась на ящик сама: рядом, близко, касаясь меня всем телом. И крепко сжала мне руку, и уткнулась губами мне в волосы.
— Неужели это мы? — спросили Динкины губы у моих волос.
— Мы…
— Мы — «Таис»… Ты веришь в это, Ренатка?
— Верю, — сказала я и закрыла глаза.
…Папики унялись только тогда, когда мы снова выскочили на сцену и снова прогнали свою «Запретную любовь», а потом — еще один, необкатанный шедевр Лешика с Виксаном: «Игла». И — «Твои глаза» на закуску.
После «Твоих глаз» питбульевское отребье снова потребовало «Запретную любовь». И я знала, почему именно «Запретную любовь» — из-за запретного, темно-вишневого поцелуя в финале. Я и сама ждала этого поцелуя, Господи, как же я его ждала!..
А за кулисами нас ждал Ленчик. С новым руководством к действию.
— Обо всем — потом, — обессиленным севшим голосом сказал он. — А сейчас — линяем отсюда. А то они вас в клочья порвут. Или еще чего-нибудь похлеще… Серьезная публика. Тут ко мне уже делегация наведывалась…
— С непристойными предложениями? — снисходительно улыбнулась Динка.
— Да нет… Вполне пристойными. И даже денежными… После поговорим. Вы молодцы, девчонки! Просто молодцы!…
* * *
…Мы покинули «Питбуль» через служебный вход, сопровождаемые по-японски почтительно кланявшимся хозяином. И его секьюрити. Секьюрити, три здоровенных, растерянно улыбающихся бугая попросили у нас автографы, первые автографы в жизни. Мы оставили их: два — на манжете белых рубах, и еще один — на гладковыбритой щеке. Сколько же потом у нас было за два года — и щек, и манжет, и плакатов, и постеров, и сигаретных пачек, и блокнотов, и ладоней, и плечей, и животов, и ковбойских шляп, и бейсболок, и лбов, и фотографий… И сколько у нас было служебных входов и черных выходов, надписей в подъездах и надписей в лифтах, афиш и растяжек над центральными проспектами… И цветов, и писем, и безумных телефонных звонков, и самоубийств… Сколько же было всего, сколько…
* * *
«ИМЕНА»: Говорят, вы вместе живете… Соответствует ли это действительности? Или это всего лишь досужие домыслы репортеров?
РЕНАТА: Вы же знаете наш принцип: «privacy» [4] — железобетонно"…
ДИНА: Да ладно тебе, малыш… Во всяком случае, завтракаем мы точно вместе… (смеется).
РЕНАТА: И иногда сталкиваемся в ванной… (смеется).
ДИНА: И не только в ванной… А еще и… (смеется).
«ИМЕНА»: Ваши интервью часто называют скандальными. Вы всегда так шокирующе откровенны?
ДИНА: Мы просто откровенны.
РЕНАТА: А в том, что называется творчеством, — особенно. Если оно хоть кому-то поможет по-настоящему — мы будем только рады…"
* * *
…Ничего не осталось.
«Таис» умер. Он умер вслед за Виксаном и Алексом. Леша Лепко все еще жив, но такая жизнь — хуже смерти. Его больше не выпускают из психушки, а в психушке нет даже раздолбанного «Красного октября». И нас тоже больше нет. Остались только воспоминания. И дневники. Мои дневники, которые Динка рвет с завидной регулярностью. А я с такой же регулярностью начинаю писать новые. Был еще целый рюкзак вырезок с нашими старыми интервью, небольшая часть того, что я насобирала за два года. Вчера Динка сожгла вырезки вместе с рюкзаком — в саду, на вытоптанной площадке между оливковыми деревьями. Костер был недолгим — как и наша чертова окаянная слава. Вырезки сгорели сразу же, а вот рюкзак остался в живых, сильно пострадал, облупился, но остался в живых. Так же, как и мы.
Пока.
Еще в Питере, перед самым отъездом, Динка сожгла все фанатские письма, три или четыре мешка, никак не меньше. Теперь нам больше никто не пишет. Никто. И интернетовский сайт почти умер. Подох. Приказал долго жить. Предсмертные конвульсии — не в счет. Сайт, полный самых отчаянных признаний, самых отчаянных вожделений, самых отчаянных исповедей, самых отчаянных призывов, самых отчаянных проклятий. Кем мы только не были за последние два года! «Ренаточкой-котиком», «Диночкой-солнышком», «вонючими лесбиянками», «любимыми, чмок-чмок-чмок», «дурами-извращенками», «я умру за вас, умру», "малолетними б… ", «ди-ив-чонки, я не могу без вас жить», «эй, шлюшонки, дешево продается вибратор», «пиплы, дайте телефон Дины и Ренаты, оч нужно», «народ, вопрос века: спят они друг с другом или с продюсером?», «смерть гнилым лесби», «я вас люблю-ю-ю-ю», «моя подруга погибла из-за вас», «хочу-хочу-хочу Динку с Ренаткой», «они лесбиянки или нет?», «кто вам больше нравится, Дина или Рената?», «где новый альбом, суки?!»…
Официального фан-клуба тоже больше не существует. Он прожил чуть меньше загибающегося официального сайта. Теперь его нет. Неофициальных — тоже, а сколько же их было, сколько! Чуть ли не в каждом городе, где на наше шоу невозможно было достать билет. Нет, наверняка они где-то остались — те, кто нас любил… Кому-то «Таис» снес крышу напрочь, из таких сумасшедших можно смело было рекрутировать полки и дивизии. И целые военные округа.
Теперь наши части разгромлены. Даже надписей в подъездах не осталось. Их сменили другие надписи и другие кумиры…
Плевать. Суки. Предатели. Плевать. Вы еще вспомните. Вы еще пожалеете. Вы еще будете орать, вытягивая жилы на шее и рыдая от счастья: «Ди-на! Ре-на-та!..» Вы еще будете стоять в очереди за автографами… Вы еще будете подставлять для них свои тупые низкие лбы.„ Вы еще будете хватать нас за край юбок и хлопаться в обморок. Вы еще будете бить друг другу морды из-за Динкиного платка, брошенного вам на концерте. Вы еще вцепитесь друг другу в волосы из-за моего браслета, брошенного вам в клубе. Вы еще сиганете из окна, потому что мы не ответили на ваше, мать его, письмо. Вы еще попилите в ванных свои дурацкие вены… Вы еще обклеите стены ваших квартир нашими плакатами. Со знаменитым темно-вишневым поцелуем дуэта «Таис»…
Костер давно прогорел, вот только Динка никак не могла отойти от него. Она сидела прямо на земле, подобрав под себя ноги, и молча пялилась на золу. И прямо из горла тянула «Риоху», хреновое вино, нужно сказать. «Торрес» было получше, но придурок Пабло-Иманол говорит, что мы и так ему дорого обходимся. На вполне сносном русском.
Тварь.
Тварь живородящая, как сказал бы Ленчик. Но Ленчика тоже нет, если не считать его одиноких звонков раз в две недели. Эти звонки не утешают нас, скорее наоборот. Ленчик увещевает «своих девочек» из далекого и почти забытого Питера, из далекого и почти забытого прошлого: «Не переживайте, девчонки, это самый обыкновенный творческий кризис, никто от этого не застрахован, никто… Потерпите, девчонки, кажется, я нашел композитора… он ничуть не хуже, чем Леша… кажется, я нашел поэта… он, конечно, не Виксан, но вполне приличный… ну что вы скулите, девчонки, наслаждайтесь Испанией, не будьте идиотками… а папочка приедет и сразу же вас заберет… набирайтесь сил, девчонки, концепция нового альбома скоро будет… почти… уже готова».
Голос Ленчика похож на автоответчик, да и сам Ленчик похож на автоответчик: он всегда говорит одно и то же. И мы всегда делаем одно и то же: вешаем трубку. Он снова звонит — с регулярностью раз в две недели. И мы с такой же регулярностью вешаем трубку. Он звонит — мы вешаем. Он звонит — мы вешаем.
Но…
Вот хрень, мы всегда ждем этого его звонка через воскресенье. В ночь со второй субботы на второе воскресенье мы не спим. Спать невозможно, а вдруг Ленчик скажет что-то совсем другое. А мы будем не готовы к этому другому… К воскресному звонку мы с Динкой готовимся по-разному: Динка отправляется трахаться с придурком Пабло-Иманолом, а я отправляюсь в библиотеку придурка Пабло-Иманола, трахаться с его книгами.
У Пабло-Иманола много книг, что странно: Пабло-Иманол не похож на читающего человека. У Пабло-Иманола много книг и много собак: собаки идут ему больше.
Собаки живут в небольшой пристройке к большому дому Пабло-Иманола. Там есть несколько вольеров и тошнотворно пахнет сырым мясом. Я была там один раз, всего лишь один, и больше никогда туда не заходила. Динка — другое дело. Динка может торчать там часами, глядя в испанские глаза собак. И накачиваясь «Риохой».
Я стараюсь не пить, хоть кто-то из нас двоих должен сохранять ясную голову. И могу часами торчать в библиотеке Пабло-Иманола. Я нашла там множество книг на русском, но ничего удивительного в этом нет: жена Пабло-Иманола была русской, я сама видела ее портрет. Вернее, два портрета: один в рамке, другой в раме. Один — всего лишь любительская фотография, другой написан маслом. Оба портрета сделаны придурком. Совсем неплохие, приходится признать. Особенно написанный маслом: в нем есть настроение, немного грустное настроение, совсем как плотные, забитые цикадами вечера в этом чертовом испанском доме. Даже странно, что портрет написал придурок, но он сам сказал мне об этом.
Теперь я думаю, что он соврал.
Я ни разу не видела его с кистями и красками. Я ни разу не видела его с чем-нибудь. Он ничего не делает. Он может долго сидеть, уставившись в одну точку. Он может долго лежать, уставившись в одну точку. Ему все равно, где лежать; ему все равно, где сидеть: в саду, на кухне, забросив ноги на стол (с вечно киснущей на нем жратвой), перед экраном своего ноутбука (он обожает тупые компьютерные игры); перед голой Динкой, перед одетой мной… Иногда (никакой упорядоченной системы в этом нет) Пабло-Иманол, небритый Ангел, играет на саксофоне. Нельзя сказать, что это совсем уж плохо, пассажи бывают удачными, и даже очень удачными, но выражение лицо Ангела не меняется: оно так и остается безучастным. Свои экзерсисы Пабло-Иманол называет на английский манер — «куул-джаз», прохладный джаз, в котором поеживаются прохладные тени, — Майлза Дэвиса, Джона Льюиса, Джерри Маллигэна… Пабло-Иманол любит поминать джазменов: полузабытых и полувеликих. Я услышала их имена от Динки, Динка — от самого Пабло. Динка утверждает, что Ангел играет не хуже самого Ли Конитца, которого ни она, ни я никогда не слышали, да и Пабло-Иманол слышал вряд ли. Прелесть гениальных джазменов в том и состоит, что их мало кто слышал… Возможно, этот самый Ли Конитц и был шикарным саксофонистом, но наверняка уже умер. А сакс у Пабло-Иманола и вправду неплохой… Жару он не разгоняет, но позволяет ее пережить. Что мы и делаем: переживаем сиесту за сиестой. И только джаз вносит в это некоторое разнообразие.
Джаз и собаки.
За собаками Пабло-Иманол следит. И порой исчезает на целые вечера с одной из них. Чаще всего он исчезает с Рико — огромным псом, похожим на ротвейлера, один вид которого вызывает у меня дрожь в позвоночнике. Давно забытую дрожь в позвоночнике, которую вызывал во мне лишь один человек — Ленчик. Динка шепнула мне, что Пабло-Иманол и Рико ходят на собачьи бои, и пока Рико не проиграл ни одного.
Рико завораживает Динку, она ничего не говорит мне об этом, но я знаю. За два года я научилась чувствовать ее. И верить тому, о чем она не говорит мне больше, чем тому, о чем она мне говорит.
«Ангел — шикарный мужик», — говорит мне она. И я ей не верю.
«Ангел — шикарный любовник», — говорит мне она. И я ей не верю.
«Мне хорошо. Испанские члены выбили из меня все эти хреновые два года», — говорит мне она. И я ей не верю.
«Мы вернемся. Вот увидишь, мы вернемся. И еще поставим всех раком, Ры-ысенок», — говорит мне она. И я ей не верю.
Она постоянно думает о Рико. Она думает о нем с тех пор, как придурок взял ее на один из боев. Я такой чести не удостоилась. Она постоянно думает о Рико, но ничего не говорит мне об этом. Ничего. И я ей верю.
Она постоянно думает о Ленчике. Она думает о нем с тех пор, как он привез нас в Испанию, спустя месяц после полнейшего провала последнего альбома, спустя две недели после смерти Виксана, спустя неделю после неудачной попытки самоубийства. Я такой чести не удостоилась. Она постоянно думает о Ленчике, но ничего не говорит мне об этом. Ничего. И я ей верю.
Я сижу в расплавленной полуденной жарой библиотеке и смотрю на корешки русских книг. Каждый день я лениво думаю о том, что не мешало бы мне почитать что-нибудь, иначе я скоро совсем забуду о том что я — «сой руссо» [5]…
Я лениво думаю об этом и лениво знаю, что больше никогда не возьму в руки русскую книгу. Дурацкие буквы, хренова кириллица, которая предала нас, как и все остальные. На ней, этой проклятой кириллице, были написаны все письма — от признаний в любви до предсмертных записок; это ей был украшен подъезд нашего дома — и не только нашего… На ней писала Виксан, умершая от передозировки… Хотя я до сих пор думаю, что это было самоубийство, которое так неудачно повторила Динка. На ней, на этой проклятой кириллице, был наш первый звездный альбом — «ЗАПРЕТНАЯ ЛЮБОВЬ». На ней же был и наш последний провальный альбом — «ЛЮБОВНИКИ В ЗАСНЕЖЕННОМ САДУ»…
Даже я пишу свои дневники на кириллице. Ничего другого я не умею.
И собак Пабло-Иманола я боюсь до смерти. Я не боюсь только испанских книг. Я могу часами всматриваться в тексты, в шрифты, не понимая ничего. Незнакомый язык успокаивает меня. Даже если он грозит мне смертью, я никогда не узнаю этого. Не пойму.
Это — лучше всего. Не понимать, что происходит. Не понимать, что происходит сейчас, а тупо копаться в ране прошлого, так и не позволяя ей затянуться… Вокруг этой раны постоянно роятся насекомые; и в библиотеке полно насекомых, они неумолчно гудят в стеклах, но чаще — умирают. И я нахожу их невесомые трупики между страницами. И в невымытых бокалах из-под вина и цветов. Эти бокалы с засохшими цветами на коротко обрезанных стеблях натыканы по всей библиотеке, — так же, как и оплывшие, покрытые пылью свечи.
Должно быть, все это осталось от русской жены Пабло-Иманола. Книги, засохшие цветы и два портрета. С русской женой произошла какая-то темная история, неизвестно даже, жива она сейчас или нет. Пабло-Иманол не любит распространяться об этом. Большую часть времени он молчит. Возможно, он о чем-то говорит с Динкой, но и Динка не любит об этом распространяться. Для меня у Пабло-Иманола существует всего лишь несколько безразличных и ритуальных слов: «Ола, Рената» [6]… «Адьос, Рената» [7]…
Я для него не существую. Вернее, существую, но как довесок к Динке. К тому же я смахиваю на его русскую жену, такую же светловолосую, с глазами, поднятыми к вискам. Совсем немного, но смахиваю. Если смотреть на меня ничего не видящими глазами.
Что придурок Пабло-Иманол и делает: смотрит на меня невидящими глазами.
Я не колюсь, как Динка, я даже почти не пью «Риоху», — я, как мышь, целыми днями сижу в библиотеке, выползая на улицу лишь тогда, когда спадает жара. Ближе к вечеру. Или ночью. Весь день я стараюсь не встречаться ни с Динкой, ни с Пабло-Иманолом, благо, огромный запущенный дом придурка выступает моим союзником. Весь день я не выпускаю из рук испанские книги. Или пишу дневники. С дневниками нужно держать ухо востро: Динка находит их и рвет. Она находит дневники везде, куда бы я их ни спрятала, в самых потаенных, самых непредсказуемых местах. Мы слишком долго были вместе, и она научилась чувствовать меня. Она научилась быть мной.
— Пишешь летопись того, что больше не существует? — орет она мне, сладострастно разрывая клееные обложки. — Лживые басни про «Таис»? Как раз в духе этого козла Ленчика?!.. Он был бы тобой доволен, козел!!!
— Почему лживые?…
Моя защита немощна, как прикованный к постели паралитик, под Динкиным напором она трещит и рвется по швам. И из швов начинают вываливаться дохлые кузнечики, полуистлевшие стрекозиные крылья, мумифицированные куколки и прочая энтомологическая дрянь, которая нашла последний приют в библиотеке придурка Пабло-Иманола.
— Почему лживые, Диночка?..
— Почему?! Ты спрашиваешь у меня — почему? — Динкины губы совсем близко, уже не темно-вишневые, знаменитые губы, по которым сходила с ума не одна тысяча человек… Уже не темно-вишневые, а серые, слегка припорошенные струпьями.
— Я прошу тебя…
— Ты просишь или спрашиваешь? Они были близки… Они любили друг друга… Они трахали друг друга… Они спали в одной постели и трахали друг друга до изнеможения… Они сосались как ненормальные, прямо в объективы, потому что любили друг друга… И им было на все наплевать, на все, на все… Вранье!!! Мать твою, какое вранье!!!
— Успокойся… Прошу тебя, успокойся…
— Отчего же… Всем нравились девочки-лесби… Все ими просто бредили… Все хотели с ними переспать… Все хотели быть третьими… А потом девочки-лесби всем надоели… Всех достала их вечная любовь… Любовь должна умирать, только тогда она остается… Любовь должна убивать, только тогда она вызывает сочувствие… Господи-и-и…
Динка захлебывается в словах, и я не знаю — смеется она или плачет. И то и другое одинаково страшно и делает ее одинаково безумной.
— Успокойся… Я прошу тебя, успокойся, Диночка…
— Ты дура! Ты просто идиотка!… Ры-ысенок, мать твою!… Ну что ты цепляешься за прошлое?! Его нет… Его больше нет… Забей на него! Забей, слышишь!…
— Но ведь ты сама говорила… Что мы вернемся… Что мы еще…
Динка никогда не дает мне закончить фразу. Вот теперь она действительно смеется. И я боюсь этого смеха, я никак не могу к нему привыкнуть.
— Я?! Я говорила такое?! Я?!… Да лучше подохнуть здесь, на грязных простынях в грязной Испании, чем вернуться… Мы никогда не вернемся, никогда!…
— Вернемся…
— Кем? — спрашивает Динка, и у меня нет ответа на этот вопрос. — Кем мы вернемся, кем?… Черт, да мы даже уехать отсюда не можем…
Не можем, тут Динка права. Еще в вонючем клоповнике «Del Mar» у нас украли паспорта и кредитки; денег на них было немного, но, во всяком случае, тогда мы были избавлены от жалких подачек Пабло-Иманола. Тогда он только-только нарисовался на нашем с Динкой горизонте, парень под тридцать, в джинсах и черной майке, с такой же черной татуировкой на левой стороне шеи. Татуировка сливалась со щетиной, Пабло-Иманол сливался с общей массой, оттягивающейся в «Pipa Club» под джаз и бильярд. Во всяком случае — для меня. Динка — та сразу на него запала. На то, как он катает шары и как его лиственная татуировка отдается этому — вся, без остатка. «Пипа» была единственным местом, где мы с Динкой изредка появлялись, — когда становилось совсем уж невмоготу от бесконечного телевизора в номере. Ее показал нам Ленчик: на второй или третий вечер после нашего приезда в Барселону. Тогда все было не так уж плохо, если не считать Динкиной рассеянной, впавшей в анабиоз ярости — по поводу неудавшейся попытки суицида. Ленчик поселил нас в «Gran Derby», на тихой, далекой от потрясений Лорето, и номер был просто роскошным: с кондиционером, баром, сейфом, где Динка хранила свои прокладки, и спутниковым телевидением.. Вечером того же дня, когда уехал Ленчик, Динка подцепила себе своего первого испанца, красавчика Эйсебио. Тут же, в «Пипе». Я сама видела, как она положила руку ему на зиппер через две минуты после знакомства, отчаянно пьяная Динка. Зиппер отреагировал так живо, что я сразу же решила: до гостиницы они не доберутся ни при каком раскладе, трахнутся где-нибудь поблизости, в первом же попавшемся укромном месте. Они и вправду сразу исчезли. Исчезать следом за ними у меня не было никакого желания, вот разве что бильярд… Я совсем не умею играть в бильярд, так до сих пор и не научилась, но мне нравится, как шары стукаются друг о друга. Один из немногих звуков, который мне нравится. Один из немногих звуков, который все еще проникает в мое сознание, оглушенное сперва шквальной славой, а потом — такой же шквальной пустотой. Мне нравится звук сталкивающихся шаров, ночной звук, мне нравятся ночные звуки. В ту ночь, оставшись без Динки, уйдя из «Пипы», я долго бродила по ночной Барселоне; в другое время я бы сразу же влюбилась в этот город. В любое другое, только не сейчас… У меня больше не осталось сил — ни влюбляться, ни любить…
Я вернулась в номер под утро, уже зная, что застану в нем.
Динку и испанца И финальные аккорды их страсти.
Так оно и получилось. Динка выползла из спальни через полчаса после моего прихода: измочаленная, голая, потная, с не выветрившимся запахом случайной страсти, на шее у нее красовались засосы, — ночной красавчик постарался на славу.
— Все в порядке? — спросила я.
— Более чем, — ответила она. — Чико просто великолепен. Не хочешь попробовать?…
— Нет.
— Ну и дура. У тебя есть сигареты? У нас кончились…
— Нет, но… Хочешь, я схожу?
Она уселась против меня, бесстыдно раздвинув колени. Господи, как же я знала ее тело! Как же я изучила его за те два года, в течение которых мы не расставались ни на день. Я знала родинку на животе слева, — в форме оливки; крошечный парам на бедре, проколотый пупок с маленькой сережкой: сережку она выцыганила у Виксан. За неделю до выхода нашего последнего, провального альбома, «Любовники в зимнем саду». Это была та самая серьга, которая все два года одиноко болталась в Виксановой левой брови…
— Ну что ты на меня уставилась?
— Я схожу за сигаретами, если хочешь…
— Не хочу. Ты мне надоела. Это вечное твое «чего изволите»… Даже если бы тебя насиловал взвод солдат — даже тогда ты бы блеяла «чего изволите»… Скажешь, нет? Ты ведь всегда и со всем соглашаешься…
— Я схожу за сигаретами…
— Не надо…
— Лучше сходить за сигаретами, чем смотреть на подобное бесстыдство, — не знаю, почему я ляпнула именно это, но получилось довольно бессильно. Бессильно и беззубо. И жалко.
Динка расхохоталась злым, отрывистым смехом.
— Из какого монастыря выдвинулась, послушница? И тебе ли говорить о бесстыдстве после двух лет, которые мы провели в одной постели, а?
— Господи, какая чушь…
Она приготовилась ударить меня наотмашь какой-нибудь из своих убийственных, уничижительных фраз, она знала много таких фраз. Но именно в этот момент из спальни выполз испанец. Голый, как и Динка. Он был неплох, совсем неплох, красавчик Эйсебио. Смуглый, хорошо сложенный, с аккуратными кольцами волос в паху, дорожкой поднимающихся вверх. Я даже поймала себя на том, что мне хочется прогуляться по этой дорожке, ч-черт… Эйсебио улыбнулся мне, ему и в голову не пришло прикрыться — хотя бы рукой. Звериная, первобытная красота и стыд несовместимы, и ничего с этим поделать невозможно.
* * *
…Я вернулась только вечером, так и не принеся сигарет. Весь день я прошаталась по Рамбле, я и здесь оказалась банальной: куда же еще податься залетной русской птице, как не на Рамблу, кишащую туристами? На Рамбле меня встретили другие птицы, Рамбла кишела птичьими лотками и открытыми кафешками, и крошечными цветочными рынками. Ей и дела не было до меня. И до моих измотанных жарой мыслей об Эйсебио. Вернее, о пахе Эйсебио. Впервые я видела мужской пах живьем, и это благополучно доковыляв до преклонных восемнадцати! Раньше я об этом и не думала, все два года я старательно выполняла условия нашего с Ленчиком контракта: никаких мужчин, мальчиков, парней. Никто не должен видеть нас в двусмысленном мужском обществе, исключение составляют лишь люди, занятые в проекте: от административной своры до голубенькой подтанцовки. Любой намек на адюльтер с какими-нибудь левыми яйцами может разрушить лесбийский имидж «Таис», а ничто так не карается потерей популярности, как отход от имиджа. И я была пай-девочкой, я ни разу не отошла от придуманного Ленчиком образа, и парней я себе не позволяла… Мне и в голову не приходило позволить. Хотя стоило мне пошевельнуть мизинцем… на секунду сомкнуть ресницы… накрутить на палец прядь волос… и мне в ноги тотчас же кинулась бы целая свора обезумевших фанатов. И не пятнадцатилетних прыщавых тинейджеров, хотя и такого добра было навалом, а взрослых, хорошо упакованных мужиков. С портмоне, которые легко могли бы вместить в себя бюджеты краев, областей и дотационных республик… А впрочем, плевать… Плевать. Я и сейчас могу подцепить себе кого-нибудь, прямо сейчас, не сходя с места, посреди Рамблы… У театра «Полиорама»… А лучше — у церкви Вифлеемской богоматери. Да, у церкви будет лучше всего… А еще лучше — заняться любовью где-нибудь на алтаре, мы ведь всегда были скандальным дуэтом… Всегда. Вот интересно, Господь наш всемогущий вуайерист или нет?… А подцепить себе темпераментного мачо, который походя лишит меня девственности, не мешало бы. И привести в гостиницу, и, на глазах у Динки, стянуть с него штаны.
Черт… Я никогда этого не сделаю.
Никогда.
Я никогда не сделаю того, что делает Динка. Два года не прошли даром, я все еще вишу на гвоздях, которые вбил в меня Ленчик, я все еще не могу выпрыгнуть из роли. Я — полная Динкина противоположность. Она — активное начало, я — пассивное; она — задириста, я — неясна. Она — иронична, я — меланхолична. Она — откровенна и бесстыдна, я — целомудренна. Она — сильная, я — слабая. Она нравится молодым парням с упругой подтянутой мошонкой, сексистам-экстремалам и застенчивым начинающим лесби. Я нравлюсь парням постарше с упругими подтянутыми мозгами, сторонникам традиционного секса и лесби со стажем. Мы обе нравимся доморощенным Гумбертам, толстым кошелькам и журналистам…
Черт… Черт, черт… Не «нравимся», а «нравились», пора бы привыкнуть к прошедшему времени. Но привыкнуть — означает смириться. Смириться после того, как мы окучили всех. Всех, кого только можно было окучить. Вернее, Ленчикова гениальность окучила. И собрала плоды. Ленчик, встретивший нас в предбаннике славы в стоптанных башмаках, теперь катается на «бээмвухе» последней модели, прикупил пару дорогих квартир в Москве и Питере, и… наверняка где-то еще… И не квартир… Но мы в такие подробности не посвящаемся. А «где-то еще» всплыло в его последнем разговоре с Виксаном. За сутки до ее смерти.
Тогда я приехала в офис Ленчикова продюсерского центра, шикарный офис нужно сказать: в самом центре, на Рубинштейна. С охраной и евродизайном. И офис, и охрана — всего лишь оболочка, оставшаяся от нашего триумфа, новогодние шары, которые забыли снять с елки. А елку забыли выбросить. У офиса больше не толклись фанаты, и возле нашего дома они не толклись. И потому в офис я прошла беспрепятственно. Мне нужен был Ленчик, чтобы решить, что делать с впавшей в депрессию Динкой. Она беспробудно пила, а напившись, начинала поливать меня матами. И Ленчика заодно, и «Таис», и весь мир. Иногда я боялась, что она совсем спрыгнет с мозгов и убьет меня кухонным ножом, и мне хотелось уйти из нашей опостылевшей двухэтажной квартиры (с видом на Большую Неву и Петропавловку, она очень быстро сменила плебейское гнездо на Северном)… Мне хотелось уйти куда глаза глядят. Но и уйти было невозможно, потому что еще больше я боялась, что Динка убьет себя. Все кухонные ножи были тщательно спрятаны, все режущие и колющие предметы — тоже, от ножниц до пилок для ногтей. В аптечке остались лишь совсем невинные горчичники, термометр и лейкопластырь, но навязчивая идея изобретательна, она легко обходится подручными средствами. Несколько раз я пыталась заговорить об этом с Ленчиком.
— Динке нужна помощь, Ленчик… Может быть…
— Может быть, но не будет… Никогда, — обрубал меня Ленчик. — Никаких больниц. Если об этом прознают журналисты, на вас можно будет ставить крест…
— На нас уже давно можно поставить крест.
— Нет. Все еще вернется, дай мне время. А пока будь с ней, Рысенок. Просто — будь. Она нуждается в тебе, вы близки, как никто…
«Близки, как никто»… Возможно, мы и были близки, — в самом начале триумфа. Когда все сошли с ума, увидев на сцене двух отчаянно целующихся девчонок. Все просто с цепи сорвались. А потом были клипы, увековечившие наш темно-вишневый поцелуй; наши руки, обвивавшие затылки друг друга, — под дождем, под снегом, под ветром, под чем угодно… Как же это нравилось! И какую ненависть вызывало… А мы тихонько сидели, обнявшись, в самом эпицентре этих двух потоков — любви и ненависти. Мы касались друг друга кожей — и вправду были близки.
Как никто.
Но эту близость выбил бесконечный, непрекращающийся чес по городам, по два концерта в день, презентации, пати, на которых мы должны были не забывать, что беспробудно, запойно влюблены друг в друга… Ночные клубы, закрытые вечеринки, съемки, бесконечные интервью… Домашние заготовки для этих чертовых интервью писала нам Виксан, Ленчик делал окончательную правку. Чем откровеннее — тем лучше; непристойности должны произноситься с невинными улыбками на лице, «плохие хорошие девочки», вот что должно остаться в памяти.
И мы были плохими хорошими девочками. Мы снимались для самых разных журналов, в самых разных позах, нет, не каких-нибудь разнузданных: откровенного порно не было никогда. Только легкий намек, который заводил и вышибал пробки.
Ради чего?…
Теперь, когда «Таис» рухнул, вывалился из всех чартов, из всех топов… Теперь, когда о нас вытерли ноги все те, кто совсем недавно боготворил… Теперь я думаю… Ради чего все это было? Ради Ленчиковой «бээмвухи»? Ради двухэтажной квартиры с видом на Большую Неву, в которой мы тихо ненавидим друг друга?… Или ради тех уродов, которые поначалу платонически и робко любили нас, потом — мастурбировали на наши плакаты, а потом начали откровенно оскорблять? От матерного ореола, который окружал «Таис», и свихнуться было недолго. Или мы уже свихнулись?
— Я устала, — сказала как-то Динка Ленчику. — Я устала… Дай нам отпуск, Ленчик… Хотя бы на месяц… Иначе я просто не выдержу…
Чуть больше года назад, когда мы еще были на пике популярности, она сказала это после концерта, измотанная, несчастная, лежа на кровати в стылой гостинице какого-то областного центра — то ли Ижевска, то ли Иркутска…
— Потерпи, — ответил ей Ленчик. — Уйти сейчас, когда все только о вас и говорят, уйти даже на время… Это недальновидно. Поверь мне, я взрослый человек, я — знаю…
— Я устала… Я видеть ее больше не могу…
«Ее» — относилось ко мне, такой же усталой, такой же выпотрошенной. Но, в отличие от Динки, у меня не было сил даже на бунт. Даже на ответ. И все-таки я ответила.
— Меня, положим, тоже с души воротит…
— Вот и славно, — тотчас же уцепилась Динка за мои слова. — Мы друг друга не перевариваем на сегодняшний момент, самое время друг от друга отдохнуть… А потом, с новыми силами…
— «Потом» — не будет. Будет сейчас, сегодня, завтра, — Ленчик умел быть жестоким. — И вы тоже будете… Вы будете делать то, что я скажу.
— Пошел ты… — даже обычное злое остроумие покинуло тогда Динку. Ее и хватило только на эту детскую фразу.
— Нет, пойдешь ты. Вот только каково тебе будет без этого всеобщего обожания? Без тусовок, без статей, без шепота за спиной?… Без этого быдла, которое готово душу дьяволу заложить, лишь бы иметь возможность к тебе прикоснуться? Хочешь снова стать никем?
— Ну, никем я, положим уже не буду…
— Будешь. Ты еще слишком маленькая…
— Слишком маленькая? Как толпу заводить — не маленькая… Как перед жлобами задницей вертеть — не маленькая… Как журналюг провоцировать — не маленькая… Как пошлости нести — не маленькая…
— Ты еще слишком маленькая и не знаешь, что люди очень быстро все забывают. А уж кумиров — сам бог велел… Соскочишь — и больше не запрыгнешь. Я сам не дам тебе запрыгнуть. Ну что, все еще хочешь соскочить?
Нет, соскочить Динка не хотела. И я не хотела. Мы сорвались сами. Потом, позже.
Сами, сами…
Мы выросли, вернее, — постарели на два года. Мы перестали быть подростками, и наша запретная страсть всех задрала. Надоела, достала, вывела из себя. Страсть должна убивать, а не выводить из себя, так сказал когда-то Ленчик, совсем по другому поводу.
Я даже и предположить не могла, что Динка так быстро сломается.
Сначала были невинные коктейли на вечеринках, потом — рабоче-крестьянское пиво, потом напитки потяжелее. И пошло-поехало. А в ту неделю, впав в депрессию, Динка вообще не просыхала. Я оставила с ней Владика, нашего бывшего охранника, когда-то безнадежно влюбленного в Динку. Влюбленного и теперь — по инерции. Владик — здоровенный детина с устрашающе развитыми мускулами и устрашающе низким лбом, Владик не даст Динке наделать глупостей…
* * *
…Я наткнулась на их голоса, стоило мне просочиться в предбанник Ленчикова кабинета; рабочий день для офиса закончился, и его секретарши уже не было. А были — голоса из-за двери.
Ленчика и Виксана.
Когда-то это уже было — Ленчик и Виксан, и я за дверью. Вот только тогда «Таис» только начинался, а теперь от него остались одни воспоминания. Изменилось все. Только Ленчик и Виксан не изменились, они по-прежнему цапались, они по-прежнему хотели что-то друг другу доказать.
— …я больше не буду писать… Это просто чудовищно… Эти, мать их, тексты… Эти программные заявления… — голос Виксана, и без того давно ставший бесплотным, теперь напоминал шелест крыльев падшего ангела.
— Чудовищно что?
Ленчик, как всегда, был спокоен. Но я-то знала, что это обманчивое спокойствие, что лед может треснуть в любой момент, и тогда вспухшая, мутная вода вырвется наружу. Я знала, два года — достаточный срок, чтобы знать.
— Чудовищно что, Виксанчик?
— Концовка… Ты не боишься?
— Чего?
— Кого…
— Хорошо, кого? Тебя, что ли? Но ты уже впряглась, ты согласилась… Это — твоя вещь, ты ведь ее начала…
— Нет… Я не буду в этом участвовать… Не могу…
— Мне тоже жаль, — ай, Ленчик, зачем же так неприкрыто врать, жалость в твоих словах и не ночевала.
— Жаль?!! После всего, что ты мне только что сказал, ты говоришь о жалости? Я не подпишусь под этим, не подпишусь…
— Ты уже подписалась. Ты согласилась… Ты сделала половину работы… Кой черт, две трети… Я не могу менять стиль… А финал… Ты представляешь, каким фантастическим он был бы, если бы ты его написала… Ты ведь можешь… Ты ведь его чувствуешь… Так же, как и я… Если бы я обладал хотя бы четвертью того таланта, которым обладаешь ты…
— …такая мерзость тебе бы и в голову не пришла… Скажи, что ты пошутил, Ленчик… Скажи, иначе жить дальше — бессмысленно.
— Твою мать… Неужели ты не понимаешь… Это — единственный способ остаться… Это — единственный выход для девчонок…
В кабинете воцарилась тишина. Надолго. Наверняка они собачатся из-за текстов, из-за чего же еще… Наш последний альбом провалился с треском, но винить в этом несчастную Виксан… Дело ведь совсем не в ней, даже я в состоянии сообразить, что к чему… Даже я…
— Господи, Леня… Это просто творческий кризис… Нужно подождать… Переждать… Перетерпеть… У любого проекта бывает подъем и бывают спады… Девчонки страшно устали, мы тоже…
— «Таис» — не любой проект! — Ленчик неожиданно перешел на фальцет. — Я вложил в него душу, я вложил в него все… Надеюсь, хоть этого ты не будешь отрицать?
— А сколько ты получил?
— Ну, ты тоже вроде не внакладе… Мы сорвем еще больше, если ты… Если ты останешься со мной, Вика… Если будешь на моей стороне… Ну сколько тебе можно объяснять, какие еще доводы привести?!… Ты же видишь, во что они превратились за два года…
— Превратились? Да ты сам их в это превратил…
— Не без твоего участия, душа моя… Не без твоего. До последнего времени тебя все устраивало…
— Если бы ты знал, как я об этом жалею…
— А я — нет…
— Ты просто психопат…
— Лучшей вещи для них и придумать будет невозможно… Они не только все чарты возьмут, они останутся в них надолго… Ох, как надолго… И перешибить это будет невозможно. Никому… Я бы мечтал об этом на их месте… Ты на моей стороне?…
Сейчас она скажет «да». Свое обычное полузадушенное «да». К чему только копья ломать, у Ленчика звериная интуиция, она никогда его не подводила. Закрыть глаза и верить. И все будет хорошо. Интересно, какой ход придумал Ленчик?… С некоторых пор — с тех самых, когда наша популярность стала заметно подволакивать ногу, я часто закрываю глаза. И каждый день думаю о том, что Ленчик обязательно что-нибудь изобретет. Какую-нибудь фишку, которая снова сделает нас тем, кем мы были.
Кумирами.
Кумирами, из-за которых и расстаться с жизнью не жалко. Он смог сделать это один раз, так почему не попытаться во второй?…
Я с трудом удержалась, чтобы не открыть дверь и не просунуть в нее голову. Пожалуй, я так и сделаю. Вот только дождусь, пока Виксан скажет «да». Как обычно.
— Ты на моей стороне?..
— Нет. На этот раз — нет… Нет…
В тот вечер я так и не открыла дверь в кабинет Ленчика, так и не просунула в него голову. Я вернулась домой, к пьяной Динке и трезвому Владику. Владик терзал Динкино безвольное тело на кухонном столе, распластав его среди бутылок и пустых упаковок из-под чипсов. Я наткнулась на их вещи в зале, значит, начали они оттуда. Потом, скорее всего, переместились в спальню, потом — в душ, и только потом всплыла кухня, которую сто лет никто не убирал. Черт… Это так похоже на «Таис»… За два года Динка срослась с ним, и теперь «Таис» диктует ей стиль. Ведь «Таис» тоже начинался с зала, с дорогой мебели, дорогих картин и невянущих цветов в тяжелых вазах. А закончился на грязной кухне, никому не нужной кухне, среди бутылок и упаковок из-под чипсов…
Я могла бы подняться на второй этаж, чтобы не видеть взмокшую спину Владика, его дергающуюся узкую задницу, могла бы. Но я вперлась в кухню, на территорию дешевого Динкиного совокупления. Вперлась без всякого стыда, и принялась собирать со стола бутылки и остатки чипсов. Владику не очень это понравилось, он просто прилип к Динке и затих. Но Динка…
— А вот и моя девочка пришла, — спертым голосом сказала она. — Моя любимая девочка… Мое солнышко… Мой котик.. Я так его люблю… Владичек, а ты любишь моего котика?
Владик промычал что-то невнятное, а Динка сразу же предложила ему секс втроем… Пикантный такой групповичок с дуэтом «Таис». Для столь радостного случая можно и в комнаты перебраться, ты не против, Ренаточка? Солнышко… Ко-отик…
Больше всего мне хотелось стукнуть Динку бутылкой по башке. И залетного Владика — за компанию. Но ничего этого я делать не стала, а вечером следующего дня позвонил Ленчик и сообщил нам, что Виксан умерла.
Она умерла от передозировки. И ничего удивительного в этом не было. Она могла умереть в любой из дней, в любой из семьсот тридцати дней, которые набежали за два года. Но умерла она только сейчас. Хреновый знак.
С Ленчиком разговаривала Динка. Протрезвевшая и злая. Она долго молчала в трубку, а потом швырнула ее на рычаг. И закусила губу. И принялась меланхолично копаться в пачке сигарет.
— Что-нибудь случилось? — спросила я.
— Случилось. Крысы бегут с тонущего корабля… Сначала Алекс, а теперь…
Я похолодела. Алекс умер всего три месяца назад. Наш тихий бледнолицый арт-директор. Он не ездил с нами в последние полгода, просто не мог — сил, чтобы сопротивляться болезни, больше не оставалось. После безнадежного курса в лучшей клинике, куда его устроил Ленчик, Алекса отпустили домой — умирать. Он и умирал тихо, в Ленчиковом офисе, у всех на глазах. Тогда еще офис был полон людей, телефонных звонков и факсов. Тогда еще в нем толклись журналисты и телевизионщики. Их было не так много, как на пике нашей популярности, но они все же были. И охотно общались с Алексом: волна нашей славы накрыла и его. Но ни журналистов, ни телевизионщиков я не видела в упор — я видела только глаза Алекса.
В них не было ни жалости к самому себе, ни страха перед смертью; в них не было ничего, кроме желания обмануть судьбу. «Девчонки, я с вами, а значит, ничего не изменилось. Вы помните наши первые гастроли в Сургуте, когда фаны снесли милицейский кордон?.. Вы помните окончание записи первого альбома, когда мы обливали друг друга шампанским, а потом протирали пол свитерами?… Вы помните нашу поездку в Сосново, когда мы валялись в снегу и ржали, как ненормальные, и Динка грела руки у меня под курткой?.. И орала, что с сегодняшнего дня мир принадлежит нам, и требовала занести это в протокол… Вы помните?… Вы помните?.. Вы помните?..» Мы не были на его похоронах, чертовы гастроли, а по приезде Ленчик даже забыл сообщить нам об этом. А мы забыли спросить — как там Алекс? Смерть Алекса всплыла чуть позже — необязательно, в каком-то из наших разговоров с Ленчиком; разговоров, которые все больше походили на грызню. Нынешний директор — откровенный подонок, накалывает с бабками, вот Алекс никогда себе этого не позволял… Кстати, Ленчик, как там Алекс, что-то давно его не было видно…
А-а… Алекс… Черт, он ведь умер, девчонки… А я забыл вам сказать, замотался, сами понимаете. Так что там новый директор?.. И вот теперь. Сначала Алекс, а теперь…
— Кто? — выдохнула я.
— Виксан.
* * *
.. На кладбище Ленчик плакал. Неумелыми, злыми слезами. Народу было немного: мы с полупьяной Динкой, которая тотчас же начала строить глазки молодому флегматичному могильщику; пара старых Виксановых друзей, героинщиков со стажем, один вид которых мог вусмерть напугать обывателя. Ее последний бойфренд, экзотичный жиголо с узкими ленивыми глазами и губами цвета черной смородины, полная противоположность белесой Вике. Красивый, черт, такая красота с неба не падает, а приобретается в обменниках по льготному валютному курсу. Что ж, Виксан могла себе это позволить. Такого, совсем недешевого, парнишку-экзота. Даже Динка, оторвавшись от могильщика, заметила его глянцевую, с ног сбивающую красоту.
— Ничего кобелек, — сказала она мне, когда первые комья земли полетели на гроб Виксана. — Может, замутить с ним?
— Пошла ты…
Но пошла я. Я, а не она. Я приблизилась к плачущему Ленчику и тихонько ухватила его за ремень. И услышала то, что вовсе не предназначалось для моих ушей.
— Сука, — шептал Ленчик. — Сука ты, Виксан. Как ты могла так поступить со мной, сука…
* * *
…Происходит то, что и должно происходить: одряхлевший испанский дом потихоньку стирает воспоминания о Виксане и об Алексе, и даже о «Таис». Мне кажется, что мы жили в нем всегда, что мира за его высокой оградой не существует. А унылые звонки Ленчика — через воскресенье — лишь подтверждают эту истину. В какой-то момент они даже перестают меня трогать. Мне даже хочется, чтобы Ленчик не звонил, чтобы мир и вправду перестал существовать. Теперь уже окончательно. Меня совершенно не тянет отправиться куда-нибудь, хотя бы просто прогуляться. Можно было бы съездить в Барсу, можно — в Сичес, говорят, Сичес захлебывается от праздников… Можно было бы наплевать на все и отправиться в Порт-Авентура, говорят, там полно аттракционов, которые вышибают мозги… В конце концов побережье под боком… Коста-Дорада, земной рай. А рай бы не помешал.
Но для рая нужны деньги, а денег у нас нет.
А даже если бы они и были… Мне не хочется выползать из безалаберной норы Пабло-Иманола, я знаю, что увижу, стоит мне только ее покинуть.
Людей.
Огромную массу людей, жаждущую развлечений. Я ненавижу людей, люди меня достали. Я устала от них в России, слишком устала, чтобы терпеть их еще и в Испании. Если Пабло-Иманол не выгонит нас, если он не спустит на нас своих собак… Что ж, я готова прожить здесь сколь угодно долго. Тем более что паспортов у нас нет. Нет ничего, что подтвердило бы мое имя. Захватанное журналами и музыкальными каналами, интернетовскими сайтами, которые больше напоминают сливные бачки… Имя, опостылевшее мне самой до изжоги. Быть может, мне удастся забыть его, и изжога пройдет. И я перестану думать о потерянной славе и превращусь в дохлое насекомое из библиотеки Пабло-Иманола. Или в одну из его книг. Хорошо бы…
Только бы Ангел нас не выгнал! Я готова терпеть и его безразличное «Ола», и его cool джаз, и его собак, и его полуночный громкий трах с Динкой, и полное отсутствие воспоминаний о русской жене. Я хочу остаться здесь навсегда.
Навсегда.
Здесь, за оградой, такой высокой и такой старой, что дом больше напоминает ковчег. Вот если бы еще не было Динки… Но Динка есть, и в этом мое спасение. И единственная надежда. Пока существует эта безразличная испепеляющая страсть Ангела и Динки, я имею право находиться в доме. Я — всего лишь довесок к ней, бесплатное — приложение. Странно, что она до сих пор не сказала Ангелу, чтобы он выгнал меня, ведь я ее раздражаю, ведь она меня ненавидит… Должно быть, все дело в Ленчике, он все еще звонит нам каждое второе воскресенье. Это — почти ритуал. Погребальный. Каждый его звонок заставляет нас с Динкой грызться, собачьи бои, да и только…
— Кем мы вернемся, кем?… — орет на меня Динка.
И у меня по-прежнему нет ответа на этот вопрос. И все же я пытаюсь ответить — только для того, чтобы не злить ее лишний раз.
— Какая разница… В конце концов, нам с тобой только восемнадцать…
— Это не имеет никакого значения…
— Имеет… Ты же сама говорила… Ты хотела сделать сольную карьеру, ты ведь хотела… Все возможно…
— Все возможно?! Сольная карьера… Выйти на сцену в одиночестве… Чтобы все спрашивали, куда же я дела свою половинку? Свое солнышко, своего котика, без которого я просто жить не могла?…
— Не говори ерунды, Диночка… — примирительно блею я, от Динкиных вспышек у меня стучит кровь в висках.
— Отчего же? А, впрочем, ты права… Отчего же мне не выйти на сцену, отчего мне не записать, мать его, диск… О несчастной любви к какому-нибудь мужчинке… Или ко всем мужчинкам сразу… Какие там у нас самые распространенные рифмы: «Меня — тебя»? «Любовь — кровь»? «Член — перемен»? О, отличный сюжет! «Твой член так жаждет перемен»!… Лесбиянка, возвратившаяся в лоно гетеросексуальной любви! Еще одна спасенная душа! Зрители будут рыдать…
— Диночка…
— Думаешь, не будут?
— Вот увидишь, Ленчик что-нибудь обязательно придумает.
— Он уже придумал… Два года назад… Будьте вы прокляты… И ты, и твой Ленчик… Будьте вы прокляты…
Я все жду, когда она меня ударит. Это случалось неоднократно, еще в период триумфа «Таис». Тогда Динка легко распускала руки, а я легко мирилась с этим, папашкина школа. Папашка… папахен… Он по-прежнему квасит, но его бесконечные запои перешли теперь в более цивилизованное русло, смоченное хорошим виски. На водку он теперь и смотреть не может. Я купила ему квартиру у Ледового дворца, он сам на этом настоял: оставаться в старой было невозможно, только ленивый не кидал в него камнем, — папаша бесстыжей извращенки, эй, что ж ты так плохо воспитал ее, папаша?!… Я и сама выслушивала от него тирады позабористее, пока мои деньги не заткнули ему рот. Деньги кого угодно сделают сговорчивым, папахен — не исключение. Грязные оскорбления сменила приправленная виски философия: «Ну что ж, шалава… прошмандовка… и слова тебе поперек не скажу. Рыба ищет где глубже, а человек — где лучше… Делай что хочешь…»
Я все еще жду, когда Динка меня ударит. Но она не делает даже этого. Она и пальцем не хочет меня касаться, прошли те времена, когда мы касались друг друга. Касаться друг друга, по поводу и без повода — в этом тоже была фишка «Таис». Касаться друг друга — в этом тоже было наше прошлое. Которое мы обе хотим забыть.
Динкины вспышки заканчиваются так же внезапно, как и начинаются. И я тешу себя надеждой, что когда-нибудь они и вовсе сойдут на нет, и Ленчик перестанет звонить, и не нужно будет готовиться к этим звонкам. И мы останемся в ленивом доме Ангела навсегда.
А, впрочем, me da lo mismo.
Мне все равно.
Это единственное испанское выражение, которое я знаю. Единственное. Я произношу его без всякого акцента, оно как будто создано для меня: me da lo mismo.
…Но я еще не знаю, что в один прекрасный день, за дешевыми испанскими детективчиками в мягких обложках, найдется фолиант, более приличествующий какому-нибудь старинному университету. Или музею. Но никак не этому грубому, неотесанному дому. И мне перестанет быть da lo mismo. А фолиант найдется и потащит за собой другой фолиант, который так никогда и не будет создан.
«Как мы убивали Ленчика» — его примерное название.
Похожее на испанский детективчик в мягкой обложке. Оно вполне бы вписалось в другие испанские названия: «Errar el camino» [8], «En visperas el asesinato» [9], «Conjurado» [10]… Я не знаю, как это переводится, но потертые картинки на первой странице впечатляют: классическое красное и черное, цвет ночи и убийства, цвет матадора и быка, мы до сих пор не были на корриде. А мне бы так хотелось посмотреть на нее, хотя Динка уверяет, что в корриде нет ничего хорошего. Собачьи бои куда лучше, те самые собачьи бои, на которые изредка ходят Пабло-Иманол и Рико.
Испанские детективы утешали меня, хотя я не понимала в них ни одного слова. При желании их можно было бы прочесть, времени у меня много, а от полумифической жены Пабло остался внушительных размеров испано-русский-русско-испанский словарь и куча разговорников поменьше. Совершенно бестолковых — чтобы понять это, мне достаточно было пролистнуть несколько страниц. «Ноу hablaremos sobre de presios…» [11] не имеют никакого отношения ни к нам, ни к Ангелу. А, впрочем… Цена нашего пребывания здесь — Динкино тело, которое так нравится Пабло-Иманолу. Разонравится — мы и лишней секунды здесь не останемся. Честно говоря, я даже удивилась, когда узнала, что Ангел предложил пожить у него, очень великодушно с его стороны. А ведь к тому времени Динка с Ангелом были знакомы не больше трех дней, и все эти три дня Пабло-Иманол исправно отирался у нас в гостинице. Он приходил с утра и так же исправно заговаривал с Динкой на вполне приличном русском.
Со мной он и слова по-русски не сказал, скотина!
А когда какая-то сволочь стянула у нас кредитки и паспорта, он чуть не разнес гостиницу и едва не пришиб портье (клявшегося, что никто посторонний номером не интересовался и под сень «Del Mar» не входил, как неприятно, бедные русские сеньориты!). Потом Ангел переключился на управляющего (клявшегося, что такой конфуз произошел впервые, а репутация гостиницы… я, конечно, не смею настаивать… но полицейские… вы понимаете, милые русские сеньориты?)… С подачи не в меру суетящегося хозяина заявлять в полицию мы не стали, а позвонили Ленчику на мобильник, прямо из кабинета. Ленчик обещал все уладить, когда приедет в Барсу, а пока… Он отправит некоторое количество денег, чтобы мы могли продержаться до его приезда.
Деньги он действительно выслал. На имя Пабло-Иманола Нуньеса.
Этих денег мы не увидели, во всяком случае большей их части. Зато Ангел предложил пожить у него, пока не разрешится ситуация с паспортами. Ситуация могла разрешиться одним-единственным способом: Ленчик.
Ленчик приедет и все устроит. Как устраивал всегда. Нужно только закрыть глаза и верить.
Так в нашей жизни и появился этот дом. Дом Пабло-Иманола Нуньеса. Дом Ангела. К дому примыкает маленький запущенный сад: оливки, апельсины, несколько крошечных миндальных деревьев. Оливки и апельсины нравятся мне, миндаль — не очень. Может быть, потому, что Динкины глаза все привычно называют миндалевидными. А Динку я терпеть не могу. Вернее, раньше не могла.
А теперь… Теперь — me da lo rnismo.
И все равно, мне не нравится миндаль.
А дом Пабло-Иманола нравится. И мне хотелось бы в нем остаться. Я люблю бродить по нему. Я брожу по нему с закрытыми глазами. И — не верю.
Я не верю ему до конца.
В нем есть что-то пугающее и притягивающее одновременно. Какая-то тайна. Эту тайну невозможно потрогать, пощупать, попробовать на вкус. Я не знаю, с чем она связана — со старыми стенами (Динка говорит, что дому лет двести, никак не меньше); с самим Пабло, с его русской женой, с его собаками, которых он иногда стравливает друг с другом на выжженной солнцем площадке в глубине сада… Я не знаю.
Но по дому я могу перемещаться свободно. Дом открыт для меня, он весь — как на ладони. Но я помню, помню, что однажды сказал Ленчик, правда, совсем по другому поводу: «Все самые страшные тайны лежат на поверхности».
Но никаких особых тайн в доме нет. Его комнаты запущены и полны старых ненужных вещей; они явно никогда не принадлежали Ангелу. И Ангелу нет никакого дела до них. Ему есть дело только до собак, саксофона, ноутбука с компьютерными играми… И Динки.
Он не терпит моего присутствия в своей комнате, дверь в комнату Пабло прикрыта, чаще всего — плотно, и я могла бы предположить, что это и есть тихая пристань Синей Бороды… Если бы… Если бы в ней каждую ночь не отрывалась Динка.
Они с Ангелом трахаются почти без перерыва, с двенадцати до четырех утра, по ним можно часы сверять. Впрочем, я этим особо не озабочиваюсь, я просто сижу в библиотеке — она находится как раз под комнатой Ангела. Я даже приспособилась ночевать тут, на старой кушетке, хотя Ангел великодушно выделил для меня комнату — самую отдаленную, с отдельным выходом в сад: с тем расчетом, что мы будем встречаться с ним как можно реже.
Звуки любви не мешают мне, они давно перестали меня раздражать. Я перевидала столько случайных Динкиных любовников, что впору составлять донжуанский список. Эта идея не кажется мне такой уж бредовой, учитывая мою страсть все записывать и все классифицировать. Она развилась во мне благодаря Ленчику. Это Ленчику пришла в голову идея сделать меня чем-то вроде интеллектуального божка «Таис». Потому что чувственным божком, без сомнения, являлась Динка. Ленчик же подсадил меня на умные книжки. И на цитаты из умных книжек. Ленчик сделал меня другой.
Вот только Динку он не смог сделать другой. Ничего у него не получилось.
Динку получилось только сломать. Или она сломалась сама. Теперь это не имеет никакого значения. Мы обе сломаны. Вот только Динка еще сохраняет подобие жизни и страстей. Мне же остается только пялиться в тексты, которые я не понимаю.
Собачьи бои я тоже не понимаю.
Настоящих боев я не видела никогда, разве что их бледную копию — на маленькой площадке в глубине сада. Окно и дверь моей комнаты выходят именно на эту сторону, но площадку скрывают деревья, и ее не видно. Зато хорошо слышны душные хрипы собак. Иногда смутное черно-белое мелькание между деревьями заканчивается жутким предсмертным скулом, и на следующий день в саду можно найти свежеперекопанные прямоугольники земли.
Но Рико, любимец Ангела, жив и здоров, он никогда не проигрывает.
Рико вхож в дом, ему это позволяется, в отличие от других собак. Я даже подозреваю, что, пока не появилась Динка, Рико жил в комнате хозяина; возможно, — спал с ним в одной кровати. Но появилась страстная русская chiquilla [12], и Рико пришлось потесниться. Вряд ли он простил это Динке, скорее всего затаил злость: уж слишком он к Динке ластится, этот чертов ротвейлер, такое заискивание не может кончиться добром.
Именно так я думаю, когда не вижу Рико. А когда вижу…
Вот хрень, лучше бы мне с ним не встречаться, лучше бы никогда не видеть его желтых потусторонних глаз. Я могу столкнуться с ним на кухне, или в коридоре, или на лестнице на второй этаж, итог всегда бывает одним и тем же: Рико начинает скалиться и угрожающе рычать, а я закрываю глаза и жмусь к стене. Я жмусь к ней до тех пор, пока жаркое дыхание собаки не опаляет мои колени. Я так и вижу, как Рико вгрызается в них, как рвет меня на части, чего еще ожидать от бойцового пса? А ведь я не сделала ему ничего дурного, я не крала у него хозяина, он мне и даром не нужен. И все же — Рико ненавидит меня. Меня, а не Динку.
Обычная картина. А может, он считает, что мы одно существо, лишь временно разделенное на две половинки? Просто одна часть существа не боится собаки, а другая — боится. И пес это чувствует, потому что он — пес.
До сих пор наши случайные столкновения с Рико заканчивались бескровно. Рядом с Рико и мной всегда оказываются либо Пабло, либо Динка. Пабло обычно что-то говорит ему на испанском, Динка же ничего не говорит, просто кладет руку ему на холку, показывая полное свое превосходство надо мной и полный контроль за ситуацией. После этого успокаивающего жеста Рико отлипает от меня и царственно удаляется, помахивая обрубком хвоста.
— Прекрати его бояться, — советует мне Динка.
— Не могу.
— А-а.. Я совсем забыла. Ты всегда и всего боишься, Рысенок. Тогда просто посмотри ему в глаза. Собаки этого стесняются…
— Не могу…
— Черт, и это тоже я забыла, — она откровенно издевается надо мной. — Ты не умеешь смотреть в глаза. Ты привыкла их закрывать… А что, если меня в один прекрасный день не окажется рядом?
— Быть может, это будет лучший выход для нас для всех..
— Я подумаю…
Она отправляется думать в комнату Ангела, а я — в библиотеку, к испанским книгам, которые даже не стремлюсь понять. Я вытаскиваю их по одной из стеллажа напротив окна, все эти детективчики в сальных обложках… И в одну из ночей, ближе к четырем, когда русско-испанская страсть над моей головой вступает в завершающую стадию, я нахожу Фолиант.
Черт, встречу с ним я помню до мельчайших подробностей — до сих пор.
Он стоял в самой глубине стеллажа, прислоненный к задней стенке, отделенный от всех остальных книг куском провощенной бумаги. Стоило мне увидеть эту бумагу, как сердце у меня учащенно забилось. Сквозь нее проступала смуглая кожа книги; кожа, к которой мне хотелось прикоснуться — до безумия, до исступления, до дрожи в похолодевших пальцах. Что-то подобное я испытала только один раз в жизни, только один: на нашем с Динкой первом выступлении в «Питбуле», тогда мне тоже хотелось прикоснуться, опереться — на ее руки, ее подбородок, ее темно-вишневые губы…
Едва не теряя сознание, я осторожно вынула книгу и освободила ее от бумаги. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять: фолиант никогда не принадлежал ни этому дому, ни этому веку, ни всем другим векам, выстроившимся в затылок. Он явно был не испанским, но точно определить язык я так и не смогла, разве что — древнероманский или латынь… Да, латынь — ближе всего. Латынь и готический шрифт. Сама книга оказалась довольно внушительных размеров, а пергаментные листы были украшены миниатюрами. Уже потом, изучив книгу лучше, чем линии на собственных ладонях, я сосчитала и миниатюры — их было ровно 123, их красочный слой кое-где стерся, а золото — осыпалось. На последней странице едва просматривалась надпись «His liber attient ad Fran-ciscum Laborde». И дата — «1287».
Книга начиналась с пространного текста — «Quocienscumque peccator vult factorem suum placere» [13] — все та же буквенная готика, от которой невозможно было оторваться; готический строй нарушался лишь изредка, торопливыми выцветшими заметками на полях, из всех многочисленных наслоений я признала только греческий, что-то вроде «сто гол) хератюи»… Я просидела над ними довольно долго, зачарованная совершенством письма, и только потом приступила к миниатюрам.
Все они изображали животных.
Существующих и совершенно фантастических. Ничего подобного я в жизни не видела, миниатюры зачаровали меня, забили собой все поры тела, забрались в ноздри, залепили уши и жарко совратили глаза. Каждую из них сопровождал текст, перед которым я была бессильна, но названия-Названия я еще долго перебирала как четки, катала во рту, пробовала на язык, — кой черт, они просто поселились во мне, свили гнезда, выкопали норы, разлеглись, подставив ночи бока…
«SCITALIS»
«AMPHIVENA»
«MANTIKORA»
«HALCYON»
«CINNAMOLGUS»
«VIPERA»
«ASPIDOCHELONE»…
И еще — 116… Ровно 123… Сто двадцать три имени, врезающиеся в сердце… У меня никогда не было способностей к языкам, я не смогла бы воспроизвести и простенькой испанской фразы, но эти имена я запомнила сразу же, как будто всегда их знала, просто забыла… Забыла — а теперь вспомнила… Они легли мне в душу просто и естественно, хотя я ничего не знала о них, — просто и естественно, как нож; в ножны, как молитвенник в ладонь настоятеля, как тела влюбленных в раскрытую постель… На самой первой странице книги было выдавлено украшенное орнаментном название:
«DE BESTIIS ЕТ ALIIS REBUS» [14].
И только тогда я поняла, что это — бестиарий. Средневековый бестиарий, цена которого несоизмерима ни с этим старым испанским домом, ни со всеми домами в округе. Домами и их смуглыми, темноволосыми, морщинистыми обитателями… Один год чего стоит — 1287… Вот только как попала сюда эта книга, как она могла потонуть среди дешевого криминального чтива? Похоже, что ее никто не прятал, иначе нашли бы уголок поукромнее, эти стены могли поглотить не только книгу, но и целую библиотеку. Похоже, о ней просто забыли…
А если не забыли и еще вернутся?
Как бы то ни было, с той ночи мое существование стало осмысленным. Теперь я ждала двенадцати, la medianoche [15], ждала условного сигнала сплетающихся тел наверху, — только для того, чтобы вытащить из стеллажа бестиарий и до полного опустошения перелистывать пергаментные страницы. Я по-прежнему ничего не понимала в текстах, отдельные буквы не складывались в слова, но миниатюры все искупали. Я даже не знаю, сколько ночей провела за бестиарием, скорее всего — не так много, но какое это имело значение?…
«De bestiis et aliis rebus», надежно спрятанный в коконе восковой бумаги, преследовал меня и днем. Яркие испанские краски неожиданно поблекли перед тускло-золотым великолепием бестиа-рия, а я вдруг перестала бояться Рико. Ну не то, чтобы совсем перестала… Его приближение по-прежнему вызывало дрожь в коленях и неприятные ощущения в желудке, вот только теперь я смотрела на него другими глазами. Пусть закрытыми, но все равно — другими. В моем (уже моем, Господи!) «De bestiis et aliis rebus» Рико и все собратья Рико именовались просто — «canis». Я определила это по миниатюре, идущей под номером 19. Собаки из бестиария мало походили на свирепого Рико, но что-то общее в них прослеживалось. Круглые и тяжелые глаза, желто-медовые, пристальные. Не знаю почему, но я вбила себе в голову, что, если бы мне удалось прочесть текст под миниатюрой или хотя бы иметь представление о том, что говорится в главе, — я бы поняла Рико.
И сумела бы его укротить, ведь бестиарий был мудрее меня, хотя бы в силу возраста.
Но я так и не укротила Рико. И книгу не укротила тоже. Напротив, это она вдруг приобрела таинственную власть надо мной. Черт, черт, может, это и есть главная тайна дома и предчувствие не обмануло меня?… Чертов «De bestiis et aliis rebus» выжирал изнутри, а спросить о его происхождении у Ангела я боялась. А что, если Пабло-Иманол не знает о его существовании? А узнав, вознамерится продать его, и я останусь без главного своего утешителя. А что, если это — семейная реликвия Нуньесов и я сунула свой нос в чужие дела? Но и на семейную реликвию это не тянуло: слишком уж небрежно хранился бестиарий. Так же небрежно, как и последняя плошка на кухне. А что, если Ленчик прав и все самые страшные тайны и правда лежат на поверхности?…
Самым странным, непостижимым для меня образом бестиарий примирил меня с Динкой, отвлек от затянувшейся усталой ненависти к ней, усталого безразличия. Он действовал как опытный искуситель, мой бестиарий, я ждала ночного свидания с ним, как ждут встречи с возлюбленным.
Вот чертова извращенка, я втрескалась в него по уши!..
Глаза на это открыла мне Динка, когда мы столкнулись с ней у ванной комнаты, больше похожей на заброшенную гримерку, таких заброшенных гримерок во времена «Таис» мы перевидали сотни. Но эта, испанская, была лучшей: огромная, вся в замысловатых трещинах, ванна, медные, давно не чищенные тазы и кувшины, причудливые драпировки на стенах, старинное зеркало, — такое же растрескавшееся, как и ванна…
— Что это с тобой происходит, Рысенок? — спросила у меня Динка.
— А что?
— Ты изменилась…
— Правда? А я ничего такого за собой не замечала…
— Да нет же, ты в зеркало загляни! Глаза блестят, румянец… Ты влюбилась, что ли? — Черт, в ее голосе вдруг проскользнула плохо скрытая ревность!
Или это мне только показалось?…
— Интересно, в кого это я могу влюбиться? Здесь же никого нет, кроме меня, тебя и твоего парня…
— Вот именно… Положила глаз на Ангела?
— Да нет… Он совсем не в моем вкусе… Мне не нравятся испанцы…
Я не солгала Динке: испанцы не нравились мне, ни оптом, ни в розницу. А вот прохладный готический Franciscum Laborde — совсем другое дело.
— Ну и дура! — снисходительно огрызнулась она, на секунду возвращая меня в полудетские и полузабытые времена предчувствия «Таис».
— Сама дура, — ответила я в стиле прежней Ренатки. — У тебя одни члены на уме…
— У меня хотя бы члены… А у тебя что? Что? Canis, vipera, halcyon… Оставшись одна в ванной, я приподнялась на цыпочки перед зеркалом и заглянула в него. Полностью собрать лицо не удалось, мешали трещины, но и то, что открылось мне — впечатляло: щеки и правда горели огнем, а глаза были влажными, глубокими и шальными. Неужели это мои глаза, Господи?… Неужели все это сделал тайный и такой желанный «De bestiis et aliis rebus»?
С того памятного разговора у ванной комнаты Динка начала следить за мной. Вполглаза, не особо напрягаясь, но следить. Она хотела ухватить меня, застукать на порочной страстишке к какому-нибудь почтальону, работнику социального страхования или продавцу из соседней бакалейной лавки. Но я не давала никаких поводов, я вообще не выходила за ограду дома, я не знала языка, так что простейший расчет в лавке был бы для меня делом проблематичным.
Целыми днями я сидела либо в саду, либо в библиотеке, лениво флиртуя с книжонками калибром помельче. А ночью наступало время бестиария. Я все еще ничего не знала о нем, но мне так хотелось… так хотелось узнать!
И в одну из ночей, когда любопытство мое стало уж совсем непереносимым и натянулось как струна, мне пришло совсем уж неожиданное откровение. Никак не вязавшееся с датой создания бестиария, но все же — откровение.
Ноутбук Ангела.
Я знала, что он подсоединен к Интернету, а в интернетовской помойке можно найти все, что угодно. Это я тоже знала, недаром я была интеллектуальным божком «Таис». Динка не особенно жаловала виртуальный мир, она считала его профанацией, надругательством над человеческими отношениями. Еще во времена нашей недолгой славы она терпеть не могла онлайновые конференции с фанатами и фанатские же тупоголовые "чаты с «Таис», на которые мы время от времени вынуждены были отвлекаться. Под присмотром Ленчика.
Без Ленчикова присмотра мы тоже иногда баловались Инетом. Не часто — часто не позволяли обстоятельства, но когда позволяли… Динка с завидным постоянством шастала на наш официальный сайт, где с утра до ночи заседали возбужденные и сексуально озабоченные поклонники и противники. Поначитавшись глупейших признаний в любви и таких же глупейших хулиганских проклятий («…….. этих ……. лесбиянок»), Динка бросала в народ отборную порцию мата.
И на этом успокаивалась.
И я успокоюсь.
Наберу в «поиске» свой бестиарий, свой «De bestiis et aliis rebus», — и успокоюсь. Я должна, должна знать хоть что-то о том, кто скрасил мне тусклое времяпровождение в этом никому не принадлежащем испанском доме…
Мысль об Интернете гвоздем засела у меня в башке, оставалось лишь добраться до него. Это только на первый взгляд идея казалась легко осуществимой, ведь у Ангела был ноутбук с выходом в Сеть. Но чертов Пабло-Иманол терпеть не мог, когда кто-то подходил к его вещам на расстояние вытянутой руки. И эти его холодные, совсем не испанские зрачки, которые время от времени прошивали меня… Нет, впрямую попросить его о чем-то… Попросить — не представлялось никакой возможности. Можно было, конечно, отправиться в какое-нибудь интернет-кафе, но денег у меня не было. Так, пара монет, годных разве что на сувениры. А клянчить их у Пабло означало только одно: нарвешься на стенания о том, что подруга его девушки обходится дорого… И он вовсе не собирается оплачивать ее прихоти. Случай подвернулся неожиданно. Вернее, он существовал всегда, я просто не обращала на него внимания.
В тот вечер Пабло в очередной раз стравливал собак, на площадке, в саду. Это был тихий неподвижный вечер, жара еще не спала, совсем не спала, к тому же ее усиливали песьи хрипы и треск клоками вырываемой шерсти. Эти звуки — такие яростные, такие плотские, такие беспощадные — вступали в явное противоречие с распятием, висевшим над кроватью в моей комнате. Этими распятиями дом был просто наводнен; распятиями, свечками, скорчившимися гирляндами искусственных цветов и аляповатыми фигурками святых, на которые можно было наткнуться в самых разных местах. А на кухне, среди банок и надорванных коробок с кукурузными хлопьями, вообще стояла всеми позабытая Дева Мария. Скорее всего, и Дева Мария, и прочее добро достались Ангелу от людей, живших здесь когда-то, сам он никаким праведником не был.
Кто жил здесь раньше? И не им ли принадлежал бестиарий?… Нет, нет… «De bestiis et aliis rebus» — книга мистическая, прохладная, страстная, самодостаточная; обладателю ее не нужны церковные атрибуты, не нужны… Их можно выбросить за ненадобностью, чтобы лишний раз не заморачиваться, протирая пыль с тернового венца Иисуса…
…В тот вечер Пабло стравливал собак, распятие на грубой, небрежно вытесанной стене, укоризненно поблескивало, а сквозь раскрытую дверь балкона мне хорошо была видна Динкина спина. Динка сидела прямо на земле, напряженная, подавшаяся вперед, с отросшим затылком… Я знала куда она смотрит.
На собак, которые мне не видны.
Я столько раз обнимала этот затылок, столько раз смыкала на нем пальцы, ничего не чувствуя, что теперь даже удивилась… Удивилась тому, как неожиданно и резко заныло сердце. Никогда еще такого не было, никогда. Отросший затылок, несчастная девчонка, мы обе — несчастные девчонки, ничуть не лучше псов, которые сейчас рвут друг друга на части… Жалость к Динке, жалость к самой себе, жалость к нам обоим была такой острой, что я не выдержала и выскочила из комнаты. Вот сейчас… Сейчас я пойду к ней, сяду рядом, обниму за шею… Просто так, не перед дурацкими объективами, не перед дурацкими камерами, как было когда-то, — просто так. Может, Динка ответит на мою немую мольбу о перемирии, о большем и мечтать не приходится, да мне и не надо большего. Может, мы даже поплачем вместе, сладкими слезами никому не нужных детей… Нельзя же вечно ненавидеть друг друга… Нельзя, нельзя… Это «нельзя» бежало впереди меня, оно уже готово было скатиться по лестнице и выскочить в сад, когда…
Когда я увидела приоткрытую дверь в комнату Пабло-Иманола.
И мысль о Динке сразу же свернулась, поникла, уступив место мысли о бестиарии. Я по-прежнему не знала о нем ничего, но когда влюбленные хоть что-то знают друг о друге (а о том, что я втрескалась в этот кусок прошитого пергамента и расстанусь с ним только под угрозой расстрела (и то не факт) — тут и гадать не нужно)…
Сам черт потащил меня в комнату Пабло, святая святых испанской ночной любви, куда девственницам вход воспрещен. Но я вошла, на цыпочках, трусливо вжав голову в плечи и так же трусливо оставив щелку в двери: чтобы никто не заподозрил меня в порочных намерениях. Я впервые оказалась в обители Ангела, в их с Динкой обители, и, нельзя сказать, что она так уж активно мне не понравилась. Комната и комната, чуть более жилая, чем все остальные. Широкая кровать, утыкающаяся лбом в стену, внушительных размеров шкаф, комод с безделушками (рассматривать их у меня не было ни времени, ни желания), продавленное кресло и стол с ноутбуком. Стол был самой модерновой вещью среди полуантикварного старья, у его подножия валялся Динкин рюкзак со сбившимися в комок шмотками. Кем-кем, а аккуратисткой Динка никогда не была, я вечно ходила за ней и, сжав зубы, собирала небрежно сброшенное белье…
Бросив еще один взгляд на дверь, я уселась в кресло у стола и включила ноутбук. Точно такой же был и у нас, вот только раскладки клавиатуры не совпадали.
Но это не помешало мне включить компьютер, и спустя минуту я уже была в Сети. Стараясь не путаться в пальцах и латинских буквах, я набрала в «search» [16] «De bestiis et alus rebus» и принялась ждать. Как и следовало ожидать — ничего обнадеживающего: прогрессивное человечество и слыхом не слыхивало о бестиарии 1287 года рождения. И о Franciscum Laborde — тоже. И слава богу, слава cams, слава псам господним, тайна так и останется тайной… Да и глупо было бы предположить, что умудренный веками «De bestiis et aliis rebus» доверился бы такой легкомысленной штуке, как Интернет… Покончив с поисками нигде не зафиксированного бестиария, я набрала ссылку на наш с Динкой официальный сайт. Привычка, оставшаяся от прошлых времен, когда о «Таисе» говорили все кому не лень. Кем мы только ни были: «Открытием года», «Скандалом года», «Лицом новой раскрепощенной сексуальности России», «Ненормативным дуэтом» и прочей легко запоминающейся дрянью. Сайтом одно время занималась Виксан, и при Виксане он цвел махровым цветом скандалов и сплетен. Сплетни тоже распространяла Виксан, одна другой забористее и невероятнее. Она же продавала их в жаждущую клубнички желтую прессу. Идеи этих сплетен, выдававшиеся за информацию из надежных источников, приходили к ней после приличной дозы, она сама нам об этом рассказывала. Нисколько не стесняясь их чудовищной глупости и пошлости. Динка пару раз даже пыталась поколотить нашу поэтессу и пиарщицу за подобные трюки.
— Ну что за бредятина, Виксан?! «Дина и Рената обвенчались в Дании»!… И это на обложке… Аршинными буквами! Ты хоть соображай!…
— Ути-пути, мои сладенькие! — отбивалась Виксан. — Для вас же стараюсь. Рейтинги вам поднимаю, неблагодарные!…
— Рейтинги, как же! А это что за фигня — «Женщины в политике очень сексуальны: дуэт „Таис“ был замечен в обществе Ирины Хакамады»… Кто такая Ирина Хакамада?… Идейный вдохновитель отечественных сексменьшинств?
— Господь с тобой!!! Как ты только подумать могла такое?! Это политик, Диночка… Довольно известный… Нельзя же быть такой дремучей, право слово, киса моя…
— Нельзя быть такой дурой, Виксан! Причем наглой! Завтра ты вообще запустишь, что мы приставали с глупостями к первой леди государства…
— Н-да?" Хорошая идея… Я подумаю… А вообще, чего кипятиться, девчонки? Главное, что ваше имя на слуху. Какая разница, как о вас говорят… Главное — говорят…
Сайт все еще существовал. Но теперь на нем не было столпотворения и толчеи. На нем вообще никого не было. Остался только логотип, товарный знак «Таис», стыдливо загнанный в верхний правый угол. А в середине болталась информашка… Черт… Что-то новенькое…
Информашка начиналась с того же бесстыжего лозунга, который выдернул нас с Динкой из нашей привычной жизни и сделал дуэтом «Таис» со всеми вытекающими: «СТАНЬ ЗВЕЗДОЙ». Он даже не удосужился сменить его, этот лозунг, Ленчик, подонок! Чуть ниже шло сообщение: «Продюсере-кии центр Леонида Павловского „Колесо“ объявляет кастинг для нового проекта…» Далее шло Ленчиково (а чье же еще!) блеяние о том, что он-де ни за что не выпустит из своих рук достойный материал… И просьбы присылать резюме и демо-кассеты. Вот так. Тело еще не погребено, «Таис» еще не загнулся окончательно, а он уже пляшет на наших костях. На нашем родном, хоть и заброшенном сайте. И еще врет нам по телефону, подонок, что все хорошо, ситуация под контролем… Базара нет… Мог бы и не притворяться, сучий потрох! Выжал нас по максимуму, срубил свою деньгу — и теперь… А Динка и не удивится вовсе, она всегда считала Ленчика дрянью… Ну, не всегда, но все же…
Хотя… объективности ради… Он ведь продюсер…
Поймав себя на этой мысли, я нисколько не удивилась. Динка — та бы впала в ярость, а я — не удивилась. Соглашательство у меня в крови. Да еще стремление все объяснить… А впрочем, те da lo mismo, вот только полета в этой Ленчиковой объяве нет никакого, не мудрено, идею «Таис» трудно переплюнуть, почти невозможно… Разве что он возьмет солисткой какую-нибудь овцу Долли и приплюсует к ней двух гомосеков-эскимосов в качестве бас-гитариста и ударника…
Динка права… Пошел ты, Ленчик…
Я уже готова была отключить ноутбук и выскользнуть из комнаты, когда раздался этот сигнал: коротенький призывный звук, похожий на зов рожка — Пабло-Иманолу пришла почта.
Странно, никогда бы не подумала, что Ангел разменивается на электронную почту. Он производил впечатление затворника, ни с кем не общался, кроме Динки и своих псов; во всяком случае, я не видела рядом с ним ни одного человека, даже случайного. Да и ноутбук был для него всего лишь полем для игры в бесконечные он-лайновые тетрисы, мочиловки и бродилки, Динка сама говорила мне об этом, ее раздражала привязанность Ангела к игрушкам, даже его саксофон раздражал Динку меньше.
И вот, пожалуйста, электронка!
Мне не было никакого дела до почты Ангела, никакого… Так же, как и до самого Ангела, это — Динкина территория… А я никогда не захожу на чужую территорию, разве что — стою на ее границе, вытянув ухо в трубочку… Вот и сейчас тоже — не зайду… Ни при каких обстоятельствах. Убаюканная этими благородными мыслями, я щелкнула по панели почтовой программы. Она раскрылась, и я, совершенно того не желая, увидела реквизиты пришедшего письма.
И очень удивилась.
То есть — поначалу, не очень; по инерции — не очень. И все потому, что адрес отправителя показался мне знакомым. Черт, он и был знакомым, ничего нового для меня в нем не было.
Ice dragon@yandex.ru
«Ледяной дракон», у Ленчика это было всегда — страсть к цветастым полувосточным оборотам. «Ice dragon@yandex.ru» — не что иное, как почтовый ящик нашего продюсера, Ленчика, Леонида Павловского.
Ленчик ни разу не говорил с Пабло-Иманолом, так какого же черта писать письма? А может, письмо адресовано вовсе не Ангелу, а Динке? Или — нам обеим… Но ведь Ленчик звонит нам каждое второе воскресенье, и за то время, что он звонит, он ни разу не поинтересовался электронным адресом Ангела, он вообще не упоминал о нем. Разве что в свой первый звонок, еще в «Del Mar», когда выуживал из нас полное имя и фамилию испанца, чтобы отправить деньги. А потом… Несколько вскользь брошенных фраз: «Ну и что это за чмо, девчонки? Вы там смотрите… особенно не куролесьте… И вообще — держитесь от испанцев подальше»…
И вот, пожалуйста…
Нет… Нет, нет, если бы письмо было адресовано нам обеим… Я бы знала… Динка сказала бы, какой смысл это утаивать? Тем более что их отношения с Ленчиком были из рук вон, за все это время — пара односложных Динкиных фраз по телефону, которые всегда кончались традиционным: "Да пошел ты……. Нет, Динка отпадает… Я — тоже.
Тогда… Тогда остается сам Ангел. Пабло-Иманол Нуньес…
Интересно, о чем Ленчик мог написать незнакомому человеку? И откуда он узнал адрес? Сжираемая любопытством, я еще раз бросила взгляд на дверь и открыла письмо, проклиная себя за вероломство. Тайна личной переписки должна быть нерушимой, железобетонной… И все же, все же…
Письмо и правда было адресовано Ангелу. Кроме того, оно было написано на испанском, что и вовсе сбило меня с толку: Ленчик пару раз признавался нам, что не знает ни одного языка, кроме ненормативного русского. Да еще нескольких ругательств на восточноевропейской отрыжке романского, и даже одно на суахили.
К тому же письмо начиналось по-простецки: «Angel, mio costoso…»
Знать бы еще, что означает «mio costoso»… Далее следовал текст из шести строчек, разобрать который и подавно не представлялось никакой возможности. Да и черт с ним, какая разница, вот только что теперь делать с письмом? Если Ангел заползет в почту, а он обязательно заползет, — то сразу поймет, что его корреспонденцию читали. Я еще раз пробежалась бесполезными глазами по бесполезному письму, раздумывая, грохнуть его к чертовой матери или нет. И даже предусмотрительно подвела стрелку мыши к универсальному «delete» [17]. Я хорошо знала это слово, и еще лучше — понимала. Мы с Динкой теперь тоже «delete»…
Грохнуть. Поджать хвост и грохнуть. Будто и не было ничего. Иначе тупых разборок с Ангелом не избежать. Мало ли, что ему в голову стукнет… Никому бы не понравилось, что читают его корреспонденцию, а уж мрачному Ангелу и подавно.
Ангел… Ангел-ангел-ангел… Angel. Asesinato. Asesino.
Asesinato.
Черт, кажется я уже видела это слово!… Вернее, два: они шли в связке, они дышали друг другу в затылок, симпатяги-слова! Asesinato-asesino. «Asesinato» на третьей строчке странного Ленчикова письма, a «asesino» — на четвертой. Последним в тексте.
Я видела их обоих. Еще до того, как влезла в ноутбук Пабло-Иманола. Я видела и их и не раз, хотя они были безнадежно испанскими.
Вот только где?
Ага, красно-черный фон и несколько… несколько мятых книжонок из джентльменского набора русской сеньориты, девственницы-приживалки, коротающей время в старом испанском доме. Красно-черный фон детективов карманного формата. Несколько названий этих детективов начинались именно с «Asesinato».
Грохнуть письмишко и не заморачиваться!
Но проклятое «asesinato» и не думало меня отпускать. И я с тоской вспомнила словарь, оставшийся в библиотеке. Конечно, можно отправиться туда за словарем, но нет никаких гарантий, что Ангел не вернется в ближайшие пять минут. Просто — по закону подлости, работающему так же безотказно, как и закон всемирного тяготения. А если я удалю письмо, то никогда не узнаю, что именно написал Ленчик Ангелу. Опасность разоблачения, дурацкого, детского разоблачения, была так реальна, что у меня засосало под ложечкой. Но эта же опасность подтолкнула меня к действиям: они были несложны, ведь и само письмо было недлинным, — шесть строк. Порывшись на заваленном всякой всячиной столе Ангела, я выудила обрывок какого-то счета и достала из банки, стоящей тут же, у ноутбука, карандаш. И, высунув язык от напряжения, переписала послание. Это заняло не так уж много времени, несколько минут. После чего я удалила Ленчиков испанский призыв Ангелу и закрыла почту. Хорошая все-таки вещь — электронка. Никаких следов.
Никаких, можно и убираться.
Отключив ноутбук, я поднялась с кресла. И тут же рухнула обратно. Ч-черт, Пабло-Иманолу и впрямь нечего было опасаться за сохранность своей жалкой джазово-компьютерно-постельной требухи. Никто не покусится на нее безнаказанно… Никто, а уж тем более такая бесплотная, такая никчемная личность, как я.
Прямо передо мной сидел Рико.
Вошел ли он в комнату, когда я сидела за компьютером или все это время находился здесь и только теперь обнаружил себя — этого я не знала. Я знала только, что ничего хорошего от пса ждать не приходится. И что мне не выйти отсюда, даже если я хорошенько попрошу его об этом. Даже если я хорошенько попрошу — он не ответит. И все-таки я сделала движение, — и пес зарычал. И тихонько приблизился ко мне, на ходу обнажая клыки. Те самые, натренированные на шерсти и мясе других собак. Неужели теперь настала и моя очередь? Нет Ангела, нет Динки, и он теперь может делать со мной все, что захочет…
Все, что захочет.
Кажется, я на секунду вырубилась, потеряла сознание… А когда нашла его — ничего не изменилось, вот только Рико почти вплотную приблизился ко мне. Теперь я видела все, как в самый последний момент, за секунду до смерти, как же все любят описывать эту чертову секунду. Плюшевый нос пса, прохладный далее на вид; блестящую, угрожающе-черную шерсть; слюну, которая капала с клыков.
И глаза.
Глаза смотрели прямо на меня. В упор. Никакой пощады. Рико больше не рычал, но лучше бы он рычал, ей-богу!… Тогда бы я точно знала, что он — собака, обыкновенная злобная и беспощадная собака, пусть даже и бойцовая… Но Рико молчал, тяжелое дыхание, распиравшее его бока, не в счет. Он молчал, и молчание это было осмысленным, потусторонним. Никакая это , не собака, а…
— Вот хрень! — громко сказала я. — Не хватало еще…
Не хватало еще быть растерзанной дурацким псом, в дурацком доме, в дурацкой Испании… И это — после всего, что было у меня в жизни, после ошеломляющей славы «Таис», когда нас с Динкой рвали на части, плакали, забрасывали цветами и проклятьями, что тоже было неплохо, само по себе. Во всяком случае, заставляло кровь играть. Мою не такую уж густую, задумчивую северную кровь. То-то ее будет полно в комнате, когда клыки Рико сомкнутся на моей шее… Или он начнет не с шеи?…
— Динка… — прошептала я. — Диночка… Забери ты этого урода… Забери…
Никто меня не услышит. Никто. Даже Динка. Динка, которая так легко, так спокойно клала руку на загривок пса и улыбалась своей знаменитой, темно-вишневой, хотя и несколько потускневшей улыбкой… И говорила… Что же она говорила?
«Прекрати его бояться… Просто посмотри ему в глаза… Собаки этого стесняются…»
Просто — посмотри ему в глаза. Посмотри…
Неужели я сделала это? Неужели я посмотрела Рико в глаза? Невыносимо, ужасно, пугающе было только в первую секунду. В эти желтые, слезящиеся от ненависти глаза, невыносимо, ужасно, пугающе было входить только в первую секунду. Как в ледяную воду. Но стоило в них только войти, как я сразу же поняла, на что похож их желто-восковой цвет.
Пергамент. Пергаментные листы, из которых состоял мой «De bestiis et aliis rebus». Казалось, Рико выпрыгнул прямj оттуда, из девятнадцатой главы бестиария, «canis». Эту главу я знала вдоль и поперек, и миниатюру к ней — тоже. Три пса, сидящие у ворот средневекового города. Четвертый выглядывал из-за бойницы. Этот четвертый и был Рико…
— Quocienscumque peccator… — тихо произнесла я. Просто потому, что мне давно хотелось произнести эти слова вслух. «Quocienscumque…», а потом — еще несколько слов, следующих за этими, непонятными мне, словами. Я не знала, что это — молитва или заклинание. Но молитва, или заклинание, или заговор, или крестное знамение — они сработали.
Сработали!
И Рико прикрыл веки. И отступил от меня, поджав обрубок хвоста. И не просто отступил, он рухнул, упал на бок, и я легко переступила через него, как через никому не нужную и уж точно не опасную шкуру. Я переступила через него и выскользнула из комнаты. И только теперь поняла, до чего испугалась: Внутренности слиплись и намертво приклеились к позвоночнику. Позвоночник тоже вел себя не лучше он вибрировал и исходил потом, пот проступил и на висках, ничего себе — испытаньице, не для слабонервных сеньорит, ха-ха… Ха-ха, я сбежала, а вернее сползла, по лестнице и толкнула дверь в библиотеку. Так и есть, все мои испанские детективчики лежали там, где им и положено было лежать) прикрывая своими тщедушными тельцами бестиарий. Целая стопка глупейших текстов. Так и есть, самая верхняя книга в стопке начиналась с «Asesinato»; под заглавием в три слова было нарисовано тело, лежащее в луже крови. Вернее, только контуры тела, черные. А кровь была красной, как и положено. Точно такой же красной была обложка испано-русского-русско-испанского словаря.
Asesinato я нашла сразу же — так же, как и asesino.
Слова и здесь следовали друг за другом, иначе и быть не могло. Первое переводилось как «Убийство». Второе — как «убийца». Кто бы мог подумать, а как нежно они звучат, прямо как китайские колокольчики, подвешенные на ветру — у нас с Динкой в нашей квартире с видом на Большую Неву тоже висят колокольчики.
Черт… При чем здесь колокольчики? И при чем здесь убийство? Что такого мог написать Ленчик испанцу, с которым даже не был знаком?… Или был? Мы познакомились с Ангелом в «Пипе», совершенно случайно, но в «Пипу» нас привел Ленчик. И совсем не случайно… Он рекомендовал ее как самый лучший клуб, в котором можно на славу оттянуться.
Да уж… Оттянулись. На славу.
Ленчик давно сидит в России, он и носа сюда не кажет, бросил нас с легким сердцем, отделывается обещаниями, звонит раз в две недели… А в промежутках собирается запустить новый проект и пишет письма некоему Пабло-Иманолу Нуньесу, о существовании которого узнал только от нас. Вот хрень. И зачем нужно прошивать письма такими очаровательными словами как «убийство» и «убийца»? И что это может означать? Или все дело в собаке? Собака напугала меня, а в таком состоянии любая ботва в башку полезет. Собака едва меня не убила, но какое это имеет отношение к Ленчикову «asesinato»?.. Мысли в голове путались, мне слишком дорого дался поединок с пергаментными глазами Рико. Ч-черт… Вот именно, черт. Может, не так страшен черт, как его малютки, как любила говорить покойная Виксан. Стоит только перевести шесть строк, скопированные мной на обрывок счета, — и все сразу прояснится, и весь смешной и невинный смысл послания выползет наружу…
Но переводить откровения Ленчика у меня не было никаких сил. Во всяком случае — сейчас. Потом, позже, «asesino» подождет, он всегда ждет, он умеет ждать, он все делает грамотно, это только дилетантки Тельма и Луиза срывались, палили в белый свет как в копеечку… Тельма и Луиза, Динка и Ренатка… Не получилось из нас Тельмы и Луизы, не прав оказался Ленчик. В пропасть мы рухнули, это точно. Вот только за руки взяться забыли…
* * *
…Динка по-прежнему сидела в саду, прямо на земле, поджав под себя ноги по-турецки. Это была любимая ее поза. Она смотрела прямо перед собой, на собачью площадку, хотя ни псов, ни Ангела там уже не было. Скорее всего он ушел — завести собак и вымыть их после тренировки, больше похожей на бойню.
Я тихонько присела рядом. Рядом, но чуть в стороне: отсюда, с моего места, с нагретой земли, был хорошо виден отросший Динкин затылок. Но прикоснуться к нему, обнять его мне больше не хотелось.
— Mio costoso, — тихонько сказала я.
Динка неожиданно вздрогнула. И повернулась ко мне. Но — не сразу. И глаза у нее… Глаза у нее вдруг на секунду стали такими же, как тогда, после нашего первого выступления в «Питбуле», когда она прижалась ко мне и сказала: «Неужели это мы? Мы — „Таис“?… Ты веришь в это, Ренатка?»…
— Что? Что ты сказала?
— Mio costoso… Как это переводится?
— А-а… Зачем тебе?
— Просто… ты ведь знаешь испанский…
— Моя дорогая… Мой дорогой…
Произнеся это, Динка снова отвернулась.
Вот оно что! «Ангел, мой дорогой…» Совсем неплохо для письма незнакомому человеку. Совсем неплохо. Мой дорогой… Убийца… Убийство… Я с трудом отвела глаза от Динкиного затылка. И повернула голову. В отдалении сидел Рико. И смотрел на меня пергаментными глазами, в которых больше не было угрозы.
— Mio costoso… Рико… — я подмигнула псу.
Девятнадцатой по счету миниатюре в моем бестиарии…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ДЖАНГО
Сентябрь 200… года
…Известие об убийстве жены главы пивной компании «Корабельникоff» попало в телевизионные репортажи и на страницы прессы в сильно урезанном виде. И вполне щадящем. Никаких намеков на тело в ванной, никаких намеков на двусмысленно обнаженную телохранительницу, найденную в супружеской постели. При мартини и мандаринах. Совсем избежать огласки не удалось — уж слишком масштабной была фигура Корабельникоffа, и выразить соболезнования несчастному вдовцу поспешили такие же масштабные личности. При таких масштабах сообщение о смерти Мариночки выглядело неоправданно куцым: «В собственной квартире застрелена жена известного бизнесмена. Следствие склоняется к бытовой версии происшедшего». Подобным комментарием отделалась «Телевизионная служба безопасности». Комментарий перепечатали несколько городских газет, после чего историю благополучно замяли. Во всяком случае, больше она ни в одном из изданий не всплывала. И грязное белье семейства Корабельникоffых никто особо не полоскал.
За столь благополучный (если вообще можно было назвать его благополучным) исход Корабельникоff должен был благодарить Джаффарова. Хоть здесь начальник службы безопасности оказался на высоте, оперативно надавил на нужные рычаги в нужных ведомствах — тех самых, в которых проработал большую часть жизни. Собственно, именно Джаффаров и обнаружил тела обеих женщин. В ту же ночь и почти в то же самое время, когда Никита заседал у Левитаса со своим скорбным рассказом о трупах на Пятнадцатой линии.
Корабельникоff позвонил жене, как только приземлился в аэропорту Мюнхена. Мариночкин мобильный молчал, и Ока Алексеевич метнулся во Всеволожский особняк, где ему сообщили, что молодая хозяйка вместе с телохранительницей уехала в город. Пятнадцатая линия, как и следовало ожидать, тоже ничем Корабельникоffа не порадовала, оставалась надежда на Эку, но и Эка по мобиле не ответила. Последний звонок Корабельникoff сделал уже Джаффарову и попросил его разыскать легкомысленную женушку… Нет, это не прихоть, не яростный порыв ревнивца-мужа, у которого руки коротки, но все же, все же… Джаффаров откликнулся сразу же и начал прямо с Пятнадцатой линии.
И ею же и закончил.
Дурацких Никитиных комплексов в Джаффарове и не ночевало, к тому же он много лет занимался оперативно-следственной работой. И моментально сообразил, что к чему. Впрочем, тут любой бы сообразил: уж очень красноречивым был труп, плавающий в ванной. И другой — в постели. Звонить в милицию Джаффаров не стал, а сразу же вышел на руководство ГУВД, в котором у него имелась пара-тройка влиятельных друзей. Им же он и сообщил о неприятностях с женой Корабельникoffa и попросил прислать оперативную группу. Без особой помпы и слива информации в алчущую криминальных сенсаций прессу. Деликатность Джаффарова спасла реноме Корабельникoffa, поскольку картина преступления вырисовывалась довольно пикантная. Вслух это не проговаривалось, но и без того было ясно, что между Мариной Корабельниковой и ее грузинкой-телохранительницей существовали отношения, далекие от служебных. И даже просто дружеских.
Все это всплыло позже, много позже, когда оперы прошерстили небольшую квартирку бодигарда у метро «Академическая» и обнаружили несколько видеокассет весьма фривольного содержания. А проще говоря, то, что в среде известного рода профессионалов проходило под кодовым названием «веселые картинки». Эка и Мариночка напропалую занимались любовью. Прямо перед камерой. Неизвестно, узнал ли Kopaбeльникoff о существовании кассет, просматривал ли он их, — или его самолюбие пощадили. Или сам не захотел травить себя подобными, не очень приятными для околпаченного рогоносца вещами. Зато эти незабываемые кадры лицезрел Митенька Левитас, которому в свою очередь их показал старший опер убойного Калинкин. Именно Калинкин, сослуживец и приятель Левитаса, занимался делом покойной Корабельниковой.
Никита пару раз видел Калинкина у Митеньки и даже выпивал с ним, но особого впечатления на Никиту Калинкин не произвел. Никите вообще не нравился подобный тип мужиков: с наглыми, навыкате, глазами; наглыми, навыкате, мышцами; наглым, навыкате, пахом. Все разговоры таких деятелей, как правило, вертятся вокруг одного: какой-я-зашибись-хороший-трахальщик-бабы-ко-мне-в-очередь-стоят. Калинкин был одним из вариантов самого Митеньки Левитаса, записного холостяка и бабника. Вариантом почти экстремальным, почти карикатурным, доведенным почти до гротеска. Что, впрочем, не помешало ему сделать удачную карьеру в органах и раскрыть несколько довольно громких убийств. Нельзя сказать, чтобы Калинкин отличался таким уж выдающимся умом, и его IQ [18] вряд ли превышал IQ садовой улитки, но хватка у Калинкина была бульдожьей. Вот только в деле Мариночки Корабельниковой пришлось разжать зубы. И, недовольно поскуливая, отойти в сторону. О чем Калинкин и распинался за второй бутылкой коньяка, когда Никита в очередной раз заглянул к Митеньке.
Это был хорошо подготовленный экспромт. Со времени убийства жены Kopaбeльникoffa он виделся с Левитасом довольно часто. С той самой ночи, когда они расстались неподалеку от дома на Пятнадцатой линии: Митенька тогда и вправду настоял, чтобы они съездили на место происшествия. Но им даже выходить из машины не пришлось: Никита вовремя заметил джаффаровскую «Ауди», припаркованную неподалеку от особняка.
— Думаю, здесь и без нас обо всем побеспокоятся, — глухо сказал он Митеньке, глядя прямо перед собой.
— Откуда такая уверенность?
— Начальник службы безопасности пожаловал. Этот разберется. Ну, теперь убедился, что я тебе не соврал? И не придумал ничего… Иначе зачем Джаффарову здесь торчать?
— Н-да… Интересно вот только, кто ему-то на ухо шепнул…
— Не знаю, — Никита пожал плечами.
— Но ночь ты мне все равно измахратил капитально. Может, того… по пивку?… Пока будем ждать известий? Пока кто-нибудь не прорежется… С твоей или моей стороны…
— Да нет… Я домой поеду. Башка раскалывается…
— А с нервишками в порядке?… Интересный ты все-таки тип, Никита… Не каждый день трупы, как грибы, находятся… И почему сразу нельзя было заявить? Ведь это ты их нашел, как ни крути… Непонятно…
— Мне тоже… Это долго объяснять…
— Н-да… — Митенька пристально посмотрел на друга и снова — в который уже раз — затянул привычную волынку. — С головой у тебя и вправду не совсем то… Совсем не то, прямо скажем… А все змеища твоя…
— У нее сегодня день рождения…
— Поздравления не передаю. Перетопчется… А ты завтра жди гостей.
— Каких гостей?
— Ну, не на просроченный день рождения, ежу понятно… В контору к вам пожалуют… Если там и вправду что-то серьезное произошло, — Митенька кивнул в сторону особняка, он до сих пор так до конца и не верил в рассказанное Никитой. — Ладно, отвези-ка меня к Тучкову переулку, раз такое дело…
— К Тучкову?…
— У меня там знакомая живет. Очень приличная женщина… А какую любовь практикует… французскую… Не пропадать же ночи…
Никита подбросил Митеньку до Тучкова, больше пяти минут это не заняло. Зато обратный путь показался ему невероятно длинным, и все из-за Пятнадцатой линии, его родной Пятнадцатой, подложившей ему такую свинью. Со Съездовской он свернул на Большой проспект и снова уткнулся в убийство. Теперь, спустя несколько часов после происшедшего, оно наконец-то получило достойное обрамление: у заброшенного особнячка толклось несколько милицейских машин с мигалками. Так и есть, теперь от этого не отмахнешься: смерть Мариночки стала свершившимся фактом. Теперь она будет запротоколирована и станет достоянием широкой общественности. И о ней узнает хозяин, и… Даже трудно предположить… Впрочем, не так уж трудно, для этого нужно просто знать Корабельникоffа. А Никита знал. Раздумывая над этим, он даже скорость не сбросил, проскочил выключенные мигалки на бреющем. И через минуту уже парковался возле своего парадного.
Все было как обычно, как было все дни, все недели, все месяцы: никто его не ждал, хотя Инга не спала. Никита точно знал, что — не спала. Теперь, когда они стали смертельными врагами, Никита научился чувствовать ее. Чувствовать так сильно, как никогда не чувствовал, — даже когда любил. Она не выйдет из комнаты Никиты-младшего ни при каких обстоятельствах, пустой холодильник, пустой кухонный стол, она давно ничего не готовит, а уж на свой день рождения и подавно. Ну не торт же покупать, ч-черт…
Никита включил маленький свет в прихожей и уселся возле вешалки, прямо на полу. И расстегнул сумку. Орхидея, цветочек-лапочка, вот глупость, надо же!.. Теперь, в теплом свете ночника, его идея с цветком, украденным у теперь уже мертвой женщины, отогрелась и оттаяла. А, оттаяв, шибанула ему в нос полной своей несостоятельностью. Лучшим подарком для Инги было бы, если бы он остался лежать на дне озера.
Вместо Никиты-младшего.
И ничто этого не изменит, ничто. А цветок и вправду красивый. Даже более красивый, чем ему показалось на первый взгляд. Да, так оно обычно и бывает, когда вещь таит в себе двойное дно. А может, и нет никакого двойного дна, и орхидея куплена мимоходом, у метро, у вокзала… Только чтобы успеть отметиться… Успеть всучить подарок… Никита раскрыл коробочку. Машинально, просто потому, что ему хотелось прикоснуться к лепесткам.
Как и следовало ожидать, на самом дне, под цветком, лежала маленькая смешная открытка, такие везде продаются, штука — десять рублей. Или пятнадцать. Пошлейший анимационный котенок, из тех котят, что призваны умилять школьниц и старых дев. Никита вытащил открытку и развернул ее. Ни приветствия, ни пожеланий, одна лишь строчка, написанная небрежным, почти детским почерком:
«Quocienscumque peccator (c)(c)(c)»…
Интересно, что это может означать?
Пока Никита размышлял над странной и непонятной фразой, никак не вязавшейся с приторной открыткой, дверь из комнаты Никиты-младшего приоткрылась, и в коридор проскользнула Инга. Она не обратила никакого внимания на Никиту. Демонстративно не обратила.
— Привет, — тихо сказал Никита. — С днем рождения тебя… Дорогая…
— Ты еще помнишь? — Инга, вопреки ожиданиям Никиты, даже остановилась напротив, и оперлась спиной о стену. Как будто ждала, что Никита с ней заговорит.
— Конечно…
— Надеюсь, и все остальное… ты тоже помнишь… «Все остальное» — это Никита-младший… Так вот для чего она заговорила с ним, вот почему… Чтобы снова запустить заледеневшие кончики пальцев ему в раны, чтобы снова напомнить о сыне. Он должен был быть к этому готов.
— Вот, возьми… Это тебе…
Никита протянул цветок жене, но Инга не взяла его. Не взяла, но принялась пристально рассматривать.
— Что это? — спросила она.
— Цветок. По-моему, красивый…
По лицу Инги пробежала тень. Едва заметная тень: сейчас скажет что-нибудь сбивающее с ног. Хорошо, что он сидит… Никита вжал голову в плечи и даже прикрыл глаза.
— А по-моему, не очень, — наконец произнесла она. — В любом случае, меня он не интересует.
— Я понимаю… понимаю… просто я хотел… я думал…
— Ты думал?!…
Она сказала это убитым шепотом, а потом произошло и вовсе невероятное: Инга опустилась на колени, рядом с цветком, рядом с Никитой, и… И положила руки ему на плечи… Он не ожидал этого, совсем не ожидал: она не касалась его тела уже больше года, и вот теперь… Плечи, не привыкшие к этой — когда-то родной — тяжести напряглись. И моментально повлажневшие глаза — тоже: Никита слишком давно не видел ее лица.
Так близко.
Он как будто вернулся в дом, где не был очень долго; вернулся — и нашел его в полнейшем запустении: ее глаза, когда-то такие яркие, выцвели; веки набрякли, у рта залегли скорбные морщинки, а губы истончились…
— Бедная моя… Бедная… — пробормотал Никита и так крепко сжал Ингу в объятьях, что у нее хрустнули кости. — Бедная моя… девочка…
Кажется, она заплакала… Или нет? Нет, скорее всего нет, уж слишком сухими были всхлипывания. А потом? Что она сказала потом?
— Верни мне сына… Пожалуйста… Верни… Верни… Хотя бы в день рождения… Что тебе стоит его вернуть?… Пожалуйста…
Справиться с навалившейся на него истиной было невозможно, Никита далее руки разжал: Инга безумна. Все это время, весь этот год, за стенкой, в комнате его сына, сходила с ума его жена… И он, он тоже виноват в этом… Только он.
— Инга… Я прошу… Успокойся… Успокойся…
Теперь и она отстранилась. И глаза у нее были сухими. И — трезвыми. Безумие в них и не ночевало или… Или удачно умело уходить вглубь, скрываться от погони.
— Я спокойна, разве ты не видишь? Ведь я уже давно умерла…
Произнеся это, Инга взяла в руки цветок и принялась рассматривать полосатые тигровые лепестки.
— Мои любимые цветы…
— Правда? — Никита ухватился за эту непритязательную и такую банальную фразу так, как утопающий хватается за соломинку.
— Мои любимые… Разве я никогда не говорила тебе об этом? Разве ты никогда мне их не дарил?…
— Теперь буду…
Господи, зачем только он сказал это, зачем только позволил втянуть себя в этот, внешне невинный, разговор о цветах? Проклятое болото, оно только с виду безопасно, а под веселенькими зелеными кочками и изумрудным вереском скрывается топь…
— Теперь точно не будешь, — Инга улыбнулась.
И принялась аккуратно и методично обрывать лепестки. А потом собрала их в ладонь и крепко сжала ее. И поднялась с колен.
…Инга уже давно скрылась в комнате Никиты-младшего, а Никита все еще сидел в прихожей, раздавленный и опустошенный сегодняшней бесконечной ночью. Инга, Инга… Ее пальцы, сжимающие лепестки орхидеи, напрочь выбили из головы воспоминания о двух трупах в квартире Корабельникоffа.
Но они стали реальностью, стоило только Никите появиться в офисе.
Утром, в одиннадцать.
Компания едва заметно, но ощутимо вибрировала. То есть внешне все было как всегда, никаких лишних телодвижений, никаких кучкующихся в курилках сотрудников, никакого скорбного многозначительного молчания в лифтах — вот только что-то такое было разлито в воздухе. Какое-то напряжение, смешанное с отчаянным, до вытянутых на шее жил, любопытством. Так и должно быть, смерть всегда вызывает жгучее детское любопытство, если, конечно, не касается тебя самого.
В предбаннике его встретила Нонна Багратионовна, притихшая и торжественная. На щеках секретарши гулял прелестный молодой румянец, глаза блестели, как у впервые поцеловавшейся девчонки, а губы вспухли, как у впервые поцеловавшегося нападающего юниорской сборной по гандболу. Даже от волос, обычно пахнущих средством для мытья посуды «Пемолюкс», исходил одуряющий запах каких-то экзотических духов. Вернее, Никита насчитал сразу несколько запахов: бергамот, белый мускус, шафран, ваниль и даже — о, Господи! — иланг-иланг и звездчатый анис. Положительно, кончина Мариночки пошла Нонне Багратионовне только на пользу, кончина Мариночки вдохнула в секретаршу вторую жизнь.
— Никита, слава Богу… Вы пришли… А я вам дозвониться не могу… С самого утра, — Нонна бросилась к Никите как к родному.
— Превосходно выглядите, — со значением произнес Никита.
— О чем вы?… Тут такое произошло… Мариночку-то нашу… того… — Секретарша натужно и лживо всхлипнула и закатила глаза.
— Чего?
— Убили. Вот так.
— Значит, убили, — Никита даже не дал себе труда удивиться, слишком уж он был измотан и ночью, и Ингой, и лепестками орхидеи.
— А что это вы так… реагируете… а, Никита?
И правда, уж очень он спокоен. Нужно взять себя в руки и хотя бы немного удивиться, черт возьми!…
— Вы шутите, Нонна Багратионовна? — сказал Никита, впрочем, без особого выражения.
— Какие уж тут шутки, когда Сам вернулся?! Прилетел тем же рейсом, которым улетел… Вы ведь должны были вчера проводить его…
— Я и проводил…
— А он вернулся… Кстати, а почему вы… — Нонна Багратионовна хотела сказать еще что-то, но тут же оборвала себя сама. — Совсем забыла… Его же Джаффаров встречал… Вы понимаете… Ее убили… У-би-ли!!!
— Кого?
— Да Мариночку же, царствие ей небесное… Хотя… Хотя я думаю, что царствия небесного ей не видать… Мариночку и ее телохранительницу… Вот так вот!… Вы только представьте себе… Еще вчера была жива-здорова, поздравления принимала, а сегодня… Даже не представляю, что теперь будет с Окой Алексеевичем… Хотите кофе?
— Хочу…
— Если успеете. Они уже здесь. С самого утра..
— Кто?
— Да следователи же… Со мной уже беседовали. Вас, наверное, тоже дернут. Вы ведь личный шофер, как-никак… Были вхожи в семью…
Нонна Багратионовна заметно суетилась, заискивала и даже пыталась заглянуть Никите в глаза, что было на нее совсем непохоже. Должно быть, она хорошо помнила их летние кофейные посиделки и тот энтузиазм, с которым перемывались кости молодой жене. И про латинского любовника наверняка не забыла. И про завиральные и совсем уж трудно реализуемые планы по выводу стервы-Мариночки на чистую воду. Она помнила, и теперь хотела узнать — помнит ли об этом Никита.
— И всего-то двадцать четыре года, — Нонна Багратионовна, забывшись, бросила в Никитину чашку лишние три куска сахару. — Всего-то… Я хоть и не знала ее хорошо, но все равно… Слезы на глаза наворачиваются… Такая молоденькая!…
Никаких слез в цепких птичьих глазах секретарши не было — одно лишь трусливое желание вырвать из окаменевший памяти личного шофера Корабельникоffа всех латинских любовников, стерв, нимфоманок и стяжательниц. Все те эпитеты, которыми шустрая ненависть Нонны Багратионовны успела наградить покойную Марину Корабельникову.
— И о чем они спрашивали?
— Большей частью о Мариночке… Ну и Корабельникоffе, соответственно… И еще об этой… О ее телохранительнице. Но вы же знаете, с ними я почти не общалась… Только на свадьбе и была… Ведь знаете, Никита?
— Да, конечно…
— Ужас… Просто ужас… И зачем было такую те л охранительницу нанимать?… Действительно, зачем?…
— Даже не представляю, что теперь с ним будет, с Окой Алексеевичем… Не приведи господи никому такого испытания…
— Да, не приведи господи, — отделался общей фразой Никита.
Нонна Багратионовна сунула чашку кофе Никите под нос, выкатилась из-за своего стола, подбежала к двери и выглянула в коридор. Удовлетворившись произведенной инспекцией, она вернулась и уселась против Никиты. Теперь, фривольно забросив нога на ногу, она больше не казалась юдолью всех скорбящих, а запах, исходящий от нее (звездчатый анис помноженный на белый мускус и иланг-иланг), стал и вовсе непристойным. И живо напомнил Никите веселые кварталы в Амстердаме, куда он впервые попал много лет назад, еще не будучи знакомым с Ингой. Если бы сейчас секретарша сбросила платье, щелкнула застежкой лифчика и провела образцово-показательный сеанс стриптиза, Никита нисколько бы не удивился. Но стриптиз в планы Нонны Багратионовны не входил. Она всего лишь заговорщицки вытянула нос в сторону Никиты и пропела:
— А вообще, скажу я вам…
«Неужели, собаке — собачья смерть? — грустно подумал Никита, — Нонна Багратионовна, Нонна Багратионовна, нужно быть великодушной…»
— А вообще, скажу я вам, Никита… Что-то подобное я предполагала… Говорят, у нее были шашни с этой ее телохранительницей…
— Шашни?
— Ну да… Шуры-муры… Хоть в этом я не ошиблась…
— В чем?
— В том, что ей нравятся темненькие… А брюнетка или брюнет — это уже детали. Нюансы… Тип-то один… Бедняжка Ока Алексеевич… Такой удар, такой удар… Пригрел же змею на груди… Извращенку…
Кофе в глотку Никите не полез. А все потому, что не в меру возбудившаяся Нонна переложила сахару.
* * *
…Никиту вызвали лишь к часу дня. Обходительный молодой человек, представившийся «следователем городской прокуратуры Кондратюком», задал ему несколько вопросов, на которые получил четкие и исчерпывающие, хотя и слегка подмороженные ответы.
— Вы хорошо знали Марину Корабельникову?
— Нет. Я — шофер ее мужа, а его машиной она пользовалась редко. У нее была своя.
— Когда вы в последний раз видели ее?
— Вчера вечером, перед отъездом шефа. Я отвозил его в аэропорт. На мюнхенский рейс.
— Значит, Корабельников улетел именно этим рейсом? В ноль пятнадцать?
— Ну, если человеку нужно в Мюнхен, он ведь не будет лететь в Объединенные Арабские Эмираты, правда же? — не выдержал Никита.
— Понятно. Значит, вы проводили шефа и вернулись в город?
— Да. Я проводил шефа и вернулся в город.
— Но на стоянку компании машину так и не поставили?
— Нет. Я не всегда оставляю ее на стоянке. Ока Алексеевич достаточно демократичный человек, он позволяет мне пользоваться машиной… В… скажем, неслужебное время.
По брезгливо-юному безволосому лицу следователя Кондратюка змеей проползла сардоническая улыбка. А желваки на скулах заходили ходуном: приступ классовой ненависти, не иначе. Э-э, братан, да ты якобинец, и, доведись тебе родиться в другое время, ты исправно бы отправлял на гильотину зажравшуюся аристократию…
— Шестисотый «Мерседес» в нерабочее время… И зачем же вам нужен «Мерседес»? Девочек катать? — сострил следователь.
— Я женат…
— Одно другому не мешает… Значит, вчера вы в компанию не вернулись… А куда направились после аэропорта?
— Это валено?
— Вопросы здесь задаю я.
— Посидел в кафе…
— Каком? — Щенок из прокуратуры решил отыграться на Никите по полной программе.
— «Идеальная чашка». Средний проспект Васильевского острова.
— Неподалеку от Пятнадцатой линии, так?
— Неподалеку, — с готовностью подтвердил Никита. — Я и сам живу неподалеку. На Пятнадцатой угол Малого…
— Сколько вы просидели в кафе?
— Время я не засекал… Может быть, час… Может, больше.
— А потом? Отправились домой?
— Не совсем. К приятелю. Он живет рядом с «Прибалтийской». На Морской набережной.
— К приятелю в столь поздний час? У вас нелады с женой? — топорщащиеся волосики Кондратюка потрескивали (очевидно, от осознания собственного величия), а крылья носа вздрагивали, как у гончей, почуявшей добычу.
Но добыча так просто сдаваться не хотела. Она бесхитростно путала следы и смотрела на следователя пустыми, равнодушными глазами.
— Почему нелады? Лады… Просто я обещал приятелю заехать. Вот и заехал…
— А в квартире Корабельникова вы бывали?
— Бывал… И даже довольно часто. Пока шеф не женился.
— А потом?
— Потом — перестал бывать. Так, заезжал пару раз с поручениями от хозяина. И все.
— Почему?
— Не знаю. Корабельников меня не приглашал.
— А раньше приглашал?
— Раньше приглашал.
— А когда вы были там последний раз?
Последний раз… Он еще не скоро выветрится из головы, этот последний раз. И еще долго его будет преследовать тело Мариночки, так похожее на тело Инги… Тело Мариночки в стоячей розовой воде.
— Так когда вы были там последний раз? Затрудняетесь вспомнить?
— Почему же… Вчера. Вчера и был. — Господи, неужели это было лишь вчера?…
— После того как отвезли Корабельникова в аэропорт?
— Зачем?… Днем. Я отвозил подарки. Вчера у хозяйки был день рождения, если вы не в курсе. Подарков набралась целая гора… От подчиненных Оки Алексеевича. Он попросил меня отвезти, и я отвез.
— А потом?
— А что — потом? Оставил презенты в прихожей и вернулся за шефом. Вместе мы поехали в его загородный дом, на вечеринку в честь дня рождения Марины… Жены Корабельникова…
— Вы оставили подарки в квартире…
— Да, в прихожей. Просто сбросил их в кучу, и все. Не успевал по времени, а шеф не любит ждать. А сейчас везде пробки…
— Когда вы приехали, в квартире никого не было?
— Никого… Мариноч… Жена Корабельникова была за городом… Наверное, уехала раньше.
Следователь почему-то обрадовался, даже веселенькими свекольными пятнами пошел.
— А если никого дома не было, кто вам открыл? — почти любовным голосом проворковал он.
— Никто. Я сам открыл…
— У вас есть ключ от квартиры?
— Да, — сознался Никита, препираться было бессмысленно. — Корабельников сам мне его дал. Уже давно… До женитьбы…
— И не забрал, даже когда женился?
— Нет.
— Почему?
Действительно, почему? После появления Мариночки Корабельникоffу было уже не до ключей. Ни до каких ключей, кроме ключей от Мариночкиного сердца. А сам Никита… Сам Никита оставил ключи себе. Невинно оставил, без всякой задней мысли. В память о так и не сбывшейся последней реплике из нежнейшей черно-белой «Касабланки»: «Я думаю, это начало большой дружбы…» Но объяснять это следователю городской прокуратуры Кондратюку было так же бесперспективно, как объяснять зайцу-русаку теорию бесконечно малых величин.
— Я же говорил… Я иногда заезжал на Пятнадцатую… По поручению хозяина.
— Ну хорошо… Что вы можете сказать об отношениях Корабельникова и его жены?
— Я не могу это комментировать.
— Почему?
— Это — частное дело двух людей. Его и ее.
— Может быть, вы знаете что-то, что поможет следствию?
— Они любили друг друга. — Голос Никиты прозвучал не очень убедительно. Любовь в общепринятом смысле слова вряд ли смогла бы выдержать корабельникоffский напор. Даже страсть с ним не справлялась. Любовь Kopaбeльникoffа больше напоминала душевную болезнь, лавину, которая погребала под собой и сметала все на своем пути.
— Н-да, — многозначительно крякнул Кондратюк. — Значит, любили… Он ей делал подарки, да?
— Ну… Делал, наверное…
— Какие именно?
— Откуда я…
— Драгоценности, например, да? — Вопрос что-то значил для Кондратюка, определенно что-то значил. У него даже рот округлился, а кожа на скулах натянулась, как на турецком полковом барабане. И Никите не понравился этот округленный, по-женски любопытный рот.
Очень не понравился. И натянутая кожа — тоже.
— Драгоценности? Наверное…
— Да что вы все ей-богу, — сорвался Кондратюк. — На свадьбу Корабельников подарил жене колье. Так?
— Меня это мало волновало.
— Но… Вы видели колье?
— Видел… Она его особенно не скрывала.
— А вчера… Вчера она тоже его надела? Тело, плавающее в ванной, и крепко пристегнутый драгоценный ошейник. Эта картина так явственно нарисовалась перед Никитиным внутренним взором, что он едва сдержал стон.
— Вчера?
— Ведь вчера у нее был день рождения… Вы были у нее на дне рождения? Вы ведь должны были отвезти Корабельникова в аэропорт…
— Был.
— И видели колье?
Сейчас… Сейчас Никита оттянется!
— Видите ли… Как вас зовут? Запамятовал…
— Эдуард Григорьевич, — шепнул Кондратюк, тихо ужасаясь величию собственного имени.
— Видите ли, Эдуард Григорьевич… Я ведь обслуга… Обслуживающий персонал. И особого доступа к телу не имею… Так, наблюдаю из хлева в полевой бинокль…
— Какой полевой бинокль? Что значит — полевой бинокль?
— Господи… ну, это шутка… неудачная…
— Шутить будете с… обслугой… Следствие же — дело серьезное… А что вы можете сказать о телохранительнице покойной?
— Об Эке? Ничего. Я мало ее знал.
— Ее нанял сам хозяин?
— Да.
— Когда?
— Я точно не помню… По-моему, в начале лета. Недели через две после свадьбы…
— А у самого Корабельникова была личная охрана?
— Нет.
— Странно… Фигура такого масштаба — и без телохранителей… Вам самому не казалось это странным? В конце концов, он — глава крупного концерна… Ему по статусу положено.
— Я не могу это комментировать. А вы… Вы можете поинтересоваться этим вопросом у него самого. Или у начальника службы безопасности компании.
— Поинтересуюсь, — клятвенно заверил Кондратюк. — А вам не казалось странным, что, не имея телохранителей, Корабельников нанял их для собственной жены?
— Я не могу это комментировать.
Чертов Кондратюк сменил сардоническую улыбку на ироническую. Он бы и сам прокомментировал сей прискорбный факт, будь его воля. Еще как бы прокомментировал! Почтенный старец О. А. Корабельникоff, как и положено почтенному старцу, был по-старчески немощно-ревнив. И наверняка боялся, что его молодая жена наставит ему рога с более молодыми самцами. Потому-то и был нанят телохранитель. И телохранителем оказалась женщина, уж с этой стороны пивной барон никакой подставы не ожидал. И, очевидно, не был знаком с пословицей «Пусти козла в огород». Или — позабыл за ненадобностью. Вот она и напомнила о себе. Остальные вопросы были гораздо более невинными (общалась ли Мариночка с кем-нибудь из подчиненных Корабельникоffа, где вообще преуспевающий бизнесмен отрыл себе та-а-кую жену и чем она занималась до встречи с Корабельникoffым); вопросы были невинными, но от Кондратюка Никита вышел как выжатый лимон. И тут же снова попал в крепкие, заискивающе-дружеские объятия Нонны Багратионовны.
— Ну как? — тут же поинтересовалась она исходом беседы. — О чем вас спрашивали, Никита?
— Думаю, о том же, о чем и вас…
— Понимаю, понимаю… А…обо мне разговора не было? — тихонько завибрировала секретарша. Очевидно, летние шаловливые откровения с Никитой все еще не давали ей покоя.
— О вас? Нет.
— Несчастье… Несчастье… Вы только подумайте, какое несчастье… Все-таки она дрянь…
— Да кто же, Нонна Багратионовна?
— Мариночка… Мало того что заставила его так страдать… Так теперь за его спиной еще и шептаться будут… Нет, не зря она мне не нравилась с самого начала… — не удержалась Нонна Багратионовна. Хотела удержаться — и не удержалась. — Вот ведь говорила, что гиена… Гиена и есть…
— Да… "Мудрому дано знать еще одно качество гиены: камень драгоценный у нее в глазу…….
Черт, как давно он не вспоминал этот проклятый стишок, навязанный Мариночкой и навсегда осевший в его мозгу. Давно не вспоминал, а теперь вспомнил. Что-то еще было в этом стишке… Что-то про ворожбу. Тогда Мариночка сказала ему, что не умеет ворожить. Видно, и вправду не умела, если так и не смогла просчитать свой собственный и такой быстрый финал…
— Что? Что вы сказали, Никита?
Занятый своими мыслями, он даже не заметил, как изменилась в лице секретарша. Звездчатый анис, белый мускус и даже иланг-иланг, так настойчиво выпиравшие из Нонны Багратионовны, стушевались и поникли, а за ними следом потянулись бергамот, шафран и ваниль. Теперь Нонна Багратионовна пахла не разухабисто-заголенными кварталами Амстердама, а спертым библиотечным хранилищем.
— Что? — еще раз повторила Нонна Багратионовна.
— А что? — удивился Никита.
— Откуда вы знаете этот… м-м… стих?
— Это Мариночка… Она как-то прочитала его мне… А я вот… запомнил…
— Странно…
— Что именно?
— Странно, что безмозглая певичка… какая-то легкомысленная фря… процитировала вам Филиппа Танского.
— А кто такой Филипп Танский?
Глупый вопрос, тут же посчитал про себя Никита, наверняка это один из любимчиков Нонны Багратионовны, растущий на соседней грядке с Гийомом Нормандским. Столько лет работая у Корабельникоffа на хлебной должности секретарши, Нонна так и не смогла отказаться от своего голоштанного, но такого упоительного научного прошлого.
— Кто такой? Средневековый поэт. А… почему она вдруг вам его прочитала, этот стих?
— Не помню. Наверное, был повод.
— И на кого же она намекала?
— Что значит — намекала?
— Ну… Подобные стихи всегда аллегоричны… О ком вы говорили с ней?
— Я бы не хотел… Нонна Багратионовна… — и до этого разговор не нравился Никите, а теперь разонравился и вовсе. Если уж кто и похож был сейчас на гиену, так это сама Нонна, питающаяся падалью воспоминаний. Средневековых и не очень.
— Да, наверное… Не надо бы… В такой день… А полный текст знаете? — секретарша не удержалась и хихикнула.
— Откуда?
— А напрасно… Иногда нужно прикладываться к груди мировой культуры, милый мой Никита… Хотите послушать?
Никите было все равно, полная версия стиха, так же, как и краткая, уже не могли вдохнуть жизнь в мертвую Мариночку, но Нонна Багратионовна… Нонна Багратионовна расправила грудь, прочистила горло и выдохнула прямо в лицо Никите:
В ней совмещено
Естество мужское —
Диво-то какое! —
С женским естеством.
Так что мы зовем
Эту тварь двуполой.
Всякою крамолой
Этот зверь чреват.
Адский в нем разврат.
Человек растленный
В образе гиены.
Для нее двойник-
Пакостный блудник.
Похотлив, как шлюха.
Только твердость духа
Мужеская в нем.
Баба в остальном,
Он везде и всюду
Предается блуду…
Закончив декламацию, Нонна Багратионовна победоносно уставилась на Никиту.
— Ну что скажете, молодой человек?
— Я под впечатлением, — вытягивать из себя слова приходилось клещами. Больше всего Никите хотелось уйти, остаться наконец одному. Или — не одному, но уж не с Нонной Багратионовной, во всяком случае.
— Да-а… Если бы она рискнула прочитать это мне… Хотя бы фрагментарно… Хотя бы четыре строки, вырванные из контекста… Я бы сразу ее раскусила… Нет, не может, не может человек удержаться. Все только потому и любят загадывать загадки про себя, что втайне мечтают быть разгаданными…
* * *
…Разгадать эту загадку, впрочем, не составило особого труда — даже следствие по делу об убийстве М.В. Палий в этом преуспело. Во всяком случае, все стало ясным на вечерних мужских посиделках с Митенькой и Борей Калинкиным. Никита влился в компанию, когда Левитас и Калинкин уже приняли на грудь изрядное количество коньяка.
— Вы знакомы, Боря? — спросил Митенька у Калинкина, кивая на Никиту.
— Физиономия внутреннего протеста не вызывает… Вроде виделись… По отпечаткам пальцев определил бы точнее.
Никита даже поежился: теперь он часто думал об отпечатках пальцев. Где их было полно — так это в квартире Корабельникоffа. Но, с другой стороны, он честно признался в этом следователю.
— Никита Чиняков, мой друг… И к тому же… Тебе будет интересно, Боря… Он — личный шофер Корабельникова.
— Да ну! — лениво удивился Калинкин. — Надо же, как тесен мир. Читал, читал ваши показания… Легко отделались, доложу я вам… При другом раскладе… Не столь очевидном… И-эх… Не пили бы вы здесь коньячок. А меня ваш Корабельников достал, если честно… Тот еще тип…
Никита хотел ввернуть что-то приличествующее случаю, что-то типа: «Если бы у вас погибла жена, вы бы еще не таким типом предстали». Хотел ввернуть — и не ввернул. Вместо этого он опрокинул в себя полную рюмку коньяка и светски спросил:
— Ну и как продвигается расследование?
— А вы, значит, не в курсе дела? Расследование, собственно, уже завершилось. Да и копать там особо было нечего, скажу я вам.
— Значит, нечего? — не унимался Никита.
— Вот только не хватайте меня за язык, — Калинкин осклабился. — Дело уж больно щекотливое. С душком-с, знаете ли… Кому угодно челюсть набок свернет…
Под «кем угодно» Калинкин явно подразумевал Kopaбeльникoffa.
— Шеф-то ваш как? Оклемался?
— Он в порядке, — соврал Никита.
С Корабельникоffым все было не в порядке. Далеко не в порядке. После смерти Мариночки он потух и почти совсем отстранился от дел, переложив их на плечи вице-директоров. В квартиру на Пятнадцатой он так и не вернулся и почти все время проводил в загородном особняке во Всеволожске. От услуг Никиты он тоже отказался, сам гонял свой джип, изредка припарковывая его у «Amazonian Blue» — места, где впервые встретился с Мариночкой. И раз в неделю обязательно звонил Никите и бросал в трубку хриплое: «Приезжай».
Вслед за «приезжай» следовала пьяная ночь в особняке. Вернее, абсолютно трезвая, стылая и окаянная ночь.
Корабельникоff не пьянел. Точно так же, как не пьянел сам Никита в первые месяцы после смерти Никиты-младшего. Корабельникоff же не пьянел фатально, он мог вливать в себя дикое количество водки, виски и слегка разбавленного спирта, приправляя все это коллекционным вином (бешеные сотни долларов за одну-единствен-ную вшивую бутылку) — и все равно, смотрел на Никиту трезвыми больными глазами. Никита старался держаться, манипулировал с содержимым рюмок, — только бы не свалиться с копыт, — и молчал. Ему нечего было сказать Корабельникоffу, ну, не банальные же соболезнования выражать, ей-богу!
Впрочем, Корабельникоff вовсе не нуждался в соболезнованиях. Его горе было абсолютным, его горе было неприкрытым, и Никита очень хорошо понимал патрона. Какие уж тут к черту «мы скорбим вместе с вами»!.. Никита мог голову дать на отсечение, что сейчас Ока Алексеевич не прощает себя так же, как не прощал себя Никита. Ведь если бы ему не пришла в голову блажь нанять для Мариночки телохранительницу, она бы до сих пор была жива.
Но Мариночка была мертва, и Эка — тоже.
Именно об Эке распинался теперь опер Калинкин. Эка к запретными темам не относилась, она не была членом семьи, и заговор молчания на нее не распространялся. Тем более что Калинкин к месту и ни к месту упоминал лучшую в группе выпускницу школы телохранителей Эку Микеладзе. Очевидно, телохранительница поразила заросшее грубым волосом воображение Бориса Калинкина.
— Та еще штучка, — сказал он, пристально глядя в глаза Никите.
— В каком смысле?
— Во всех… Во всех смыслах. Послужной список у нее будь здоров, рекомендации — зашибись, отзывы — только хвалебные. И от инструкторов, и от опекаемых ею бизнесменов. И жен бизнесменов, — не выдержав, подпустил шпильку Калинкин. — Словом, баба с башкой…
— И с яйцами, — теперь не удержался Митенька.
— В некотором роде… В некотором роде. После этого меланхоличного замечания последовала тирада о сомнительной сущности покойной. Судя по всему, эта самая сущность не давала покоя Борису Калинкину. Эта самая сущность и заставила опера заняться Экой вплотную. Калинкин говорил о ней с такой плохо скрываемой ревнивой страстью, что Никита сразу понял: без банальных самцовых разборок (пусть и постфактум), а также упирания рогами не обошлось. Мужественная Эка оказалась даже более мужественной, чем можно было предположить. И грешила отнюдь не платоническими связями с женщинами. Установить это не составило большого труда: телохранительница засветилась везде, где только можно было засветиться. Уже несколько лет она паслась в лесбийском-клубе «Сапфо» (бильярд, сауна, танцы до упаду, спецобслуживание, мужчинам вход категорически запрещен).
— Дискриминация, блин, — мечтательно произнес Калинкин. — Прорваться удалось только с удостоверением наперевес. И то они его чуть ли не в микроскоп изучали… Вы бы видели, как они на меня смотрели, эти бабы! На части бы разорвали, будь их воля. Голову на кол, как в древней Японии. Экстремистки чертовы… Куклуксклановки!… А знаете, какое у них там фирменное блюдо?
— Яйца всмятку? — предположил Митенька.
— Угу… Что-то вроде того… Яичница с беконом…
— Тогда уж с сардельками… Сублимироваться так сублимироваться!…
— Во-во… — поддержал Митеньку Калинкин. — А вообще зрелище не для слабонервных. Такие телки попадаются, просто волосы вовнутрь расти начинают. Не поймешь, не то баба, не то мужик. Затылок стриженый, татуировки чуть ли не на глазном яблоке, ботинки армейские, штаны, челюсти как у бультерьеров. Буч по-научному. Зазеваешься или не так посмотришь — все, кранты, в момент выпирающие части тела отгрызут. Лучше уж сразу — помолиться и под автомобильный пресс.
— Что, так все безнадежно? — Митенька неожиданно проявил живейший интерес к брутальной лесбийской экзотике.
— Ну не все, — вздохнул Калинкин. — Кроме этих чертовых бучей такие цыпочки попадаются… Господи прости! Дивы, ангелы, фотомодели!… Дайки и клавы по-научному…
— Клавы-фотомодели?
— Не придирайся к словам!… Это же образно говоря.
— Так образно или по-научному? — не отставал весельчак Митенька.
Вместо ответа Калинкин так беспомощно заскрежетал зубами, что Митенька снисходительно похлопал его по плечу.
— Ладно, не напрягайся… А ты что, даже не попытался увести ни один образ? Даже не попытался никого наставить на путь истинный?
Задубевшее, как подошва кирзача, лицо Калинкина покрылось юношеским, робким и мечтательным, румянцем.
— Попытался… Положил глаз на одну крохотулю… Херувим, чистый херувим, только без крыльев… Но с роскошным бюстом… размера эдак третьего… Так что вы думаете? Ее подружка мне чуть яйца не открутила… вызвала на пару слов в интеллигентный такой предбанник. И совсем неинтеллигентно на меня наехала. Да еще и за грудки схватила.
— А ты?
— А что я? Блеял да мотню прикрывал. Ну, не драться же мне с ней, в самом деле… Нет уж, лучше с трупаками возиться, чем с этими гребаными сексменьшинствами. Вони уж точно меньше…
Все рассказанное Калинкиным дальше тоже пахло не бог весть как. С опросом возможных свидетелей у старшего оперуполномоченного вышел полный облом, после чего в «Сапфо» было решено заслать его коллегу, Леночку Жукову, примерную мужнюю жену и мать двоих детей. С Леночкой персонал клуба и его же завсегдатаи вели себя не в пример приветливее, и результаты рейда не заставили себя долго ждать. Да, Эка пощипывала травку в «Сапфо» с завидным постоянством, чего нельзя было сказать о ее герлфрендз: они менялись как перчатки. Правда, в последние несколько месяцев она почти не появлялась. А если и появлялась, то всего лишь раз или два. И оба эти раза ее видели в обществе довольно симпатичной длинноволосой блондинки. Оперативно сработавшая Леночка Жукова тотчас же сунула в нос свидетелям фотографию покойной Марины Корабельниковой. И получила утвердительный ответ: да, это та самая блондинка.
Но и это было не все.
Вернее, этой информацией Леночка бы и ограничилась, если бы на нее не запала барменша «Сапфо», «хренов буч», если следовать унылой классификации Бори Калинкина. Свое приключение в лесби-клубе впечатлительная Леночка переживала довольно бурно, а воспоминание о потухшей сигаре барменши, приклеенной к уголку рта, заставляло несчастную праведницу понижать голос до шепота. Барменша, отрекомендовавшаяся «Ники», кочевряжиться не стала, Марину Корабельникову по фотографии опознала сразу же и даже присовокупила несколько сочных характеристик, касающихся не только Мариночки, но и Эки. Грузинка в интерпретации Ники выходила «ревнивой секси, такая и к мошонке, не приведи господи, приревнует, и к бильярдному шару, не завидую я ее подружкам, ой, не завидую. С ней жить, все равно что под ковровыми бомбардировками маяться…». Мариночка же удостоилась эпитета «бисексуалка-неврастеничка, сама не знает, чего хочет. Я таких по глазам определяю, по лживым, двуличным глазам. И нашим, и вашим за копейку спляшем, вот как это называется…».
После этого, подмигнув мнущейся и жмущейся сотруднице органов, Ники предложила пропустить рюмашку текилы. Под звуки лесбийской песни Sophie В. Hawkins («тащенный соул, моя дорогая, тащенный соул… Вам нравится соул, или вы предпочитаете ритм-энд-блюз?»). Насмерть перепуганная таким неприкрытым съемом, Леночка просипела нечто среднее между «это не совсем удобно» и «на работе не пью». На что последовал незамедлительный ответ: «я тоже, но ради такого случая… Сердце мне подсказывает, что это — не последняя наша встреча». Заявление было столь безапелляционным и недвусмысленным, что Леночке, по ее словам, сразу захотелось бежать куда глаза глядят, а заодно и исповедаться в церкви — именно это подсказывало ей ее собственное сердчишко. Но никуда она не побежала, напротив, дала уговорить себя на текилу. Сначала на одну порцию, а потом и на вторую. И от Sophie В. Hawkins Леночка не отказалась, а потом и от К. D. Lang, хотя всю свою сознательную жизнь провела под сенью убаюкивающе-гетеросексуальной Софии Ротару.
И все потому, что злодейка-Ники туманно намекнула, что имеет еще кое-что сообщить "прелестнице from police [19], кстати, вам говорили, что у вас дивные глаза?". Леночка проглотила и это, и даже улыбнулась барменше кривой улыбкой. И даже позволила взять себя за руку, а потом и за подбородок. И в конце концов была вознаграждена. Ники поведала ей о том, что в последний свой визит в «Сапфо» Эка и блондинка поссорились, причем довольно основательно. Они сидели за стойкой, недалеко от Ники, так что вся ссора произошла непосредственно на глазах у барменши.
— Опущу вводную часть, милая, — ухмыльнулась Ники, перекатывая во рту сигару. — Склоки из-за взглядов, брошенных не туда и не вовремя — обычное дело… Лесби страшно ревнивы… Но они ссорились по-настоящему. Они ссорились смертельно…
— По-настоящему? Смертельно? Это как?
— Как? Тихо и беспредметно. На Эку это непохоже, честно вам скажу… Эка — девушка темпераментная, она здесь такие сцены устраивала… из семейной жизни… А тут… полная безнадега… Робкий шепот. Хотя и угрожающий… Из чего я делаю вывод, — Ники выдержала мхатовскую паузу. — Из чего я делаю вывод, что она была влюблена по-настоящему… А вы верите в любовь, девочка?…
«Девочка», предусмотрительно оставившая дома не только детей и мужа, но и китель с погонами капитана, едва не поперхнулась остатками текилы.
— В общем, да… А что?
— Я тоже… Верю… И не в какую-нибудь разнузданную игру страстей, нет… В ту самую, когда вы точно знаете, что проживете с человеком всю жи…
— Мы несколько отвлеклись, — пресекла поток ненужной лирики Леночка. — Так что гражданка Микеладзе?
— Вы неподражаемы… Но вам это идет, честное слово… Так вот, Эка и блондинка ссорились. Эка говорила ей что-то вроде: «Зачем было все начинать?… И кому принадлежит это чертово имя?… Если ты не прекратишь меня им называть…» Тут блондинка ее перебила. Сказала… опять же… что-то вроде: «Я не могу обещать тебе этого…» Вот здесь и началось самое интересное…
— Что именно?
— Она изрядно набралась, Эка. Уж не знаю, насколько серьезными были ее угрозы… «Мы не разойдемся просто так. Ты совсем меня не знаешь… И не дай тебе бог меня узнать… Все кончится плохо… очень плохо… Вот это я тебе обещаю..».
— То есть вы хотите сказать, что… гражданк… что Эка Микеладзе намекала своей пассии на некий пессимистический исход их отношений?
— Можно сказать и так. А эта блондинка… Хорошенькая, правда… Ну. Не такая, как вы…
Тут, по словам Леночки Жуковой, барменша перегнулась через стойку и провела («ужас, ужас, ужас!») тыльной стороной своей свинской ладони по ее щеке.
— И знаете, ее лицо показалось мне знакомым… Как будто я уже видела ее где-то, эту блондинку.
— Она бывала у вас раньше?
— В том-то и дело, что нет… А, впрочем, я могу и ошибаться… Кстати, если покопаться в моей биографии, там наверняка найдутся моменты, которые могут заинтересовать правоохранительные органы. Вы не хотите меня арестовать?… С вами я согласна и на пожизненное…
— Ну, до этого дело, я думаю, не дойдет, — Леночка таки решилась осадить зарвавшуюся барменшу. — Но письменные показания вам дать все-таки придется.
— Я дам вам все, что угодно, моя прелесть…
После столь изысканного приглашения к путешествию Леночке не оставалось ничего другого, как бежать из срамного клуба, плюясь и на ходу осеняя себя крестным знамением. Информация, принесенная ею в клюве, лишь укрепила следствие в версии, которая и без того была очевидной. И подтвержденной заключениями экспертизы. В квартире на Пятнадцатой линии произошло не два убийства, а одно убийство и одно самоубийство. Оба выстрела были совершены из одного и того же оружия, а именно — пистолета ПСМ, калибр 5,45.
Лицензию на него имела Эка Микеладзе.
Она же скорее всего застрелила свою подругу в ванной, а потом покончила с собой.
— Н-да… История, — подвел скорбный итог Боря Калинкин. — Местами, конечно, весьма сомнительная…
— Сомнительная? — не удержался Никита, чувствуя предательский холод в животе.
— В квартире полно левых отпечатков… Даже на бокале, который стоял рядом с покойной грузинкой… Имеются два образца пальчиков… Ни Микеладзе, ни Корабельниковой не принадлежащие.
— Ну, у Мариночки всегда толклось множество народу, — выдавил из себя Никита.
Ай-ай, дурилка картонная, это ведь он притаранил бокальчик в спальню, эстет… Совсем из ума выжил…
— Вы тоже были вхожи в дом?
— Я?… Какое-то время, — слава Богу, хоть здесь не приходится лукавить. — Какое-то время, пока хозяин не женился… Потом бывал реже… Так, по случаю…
— Понятно. Но в общем картина достаточно ясна.
— Ты полагаешь? — неожиданно вклинился Митенька. И, шмякнув очередную дозу трехзвездочного махачкалинского разлива, завернул такое, отчего у Никиты сперло дыхание. — А что, сымитировать самоубийство нельзя? У нас бывали такие случаи… Сам должен помнить…
— Ага… Точно. Тянем одну версию, а потом окажется, что убийцей был… личный шофер, — Калинкин подмигнул притихшему Никите. — Шустряга шофер. Который дружбу с операми водил, да конину с ними хлебал.
— Да ладно тебе, — вступился за приятеля Левитас. — Не пугай честного обывателя…
— А чего пугать… Хотя и для обывателя кое-что найдется. В день свадьбы Корабельникоff подарил своей жене колье. Стоимостью двести пятьдесят тысяч долларов. И за меньшее убивают, уж поверьте… Гораздо меньшее… А за такое не грех и пару деревушек напалмом выжечь… И вот этого самого колье на покойнице не оказалось. И в квартире его не нашли, и в особняке, хотя те, кто были на вечеринке, утверждают, что на дне рождения безделушка… — Калинкин хмыкнул, — безделушка была при ней. А серьги и кольцо — из того же гарнитура — при ней и остались. А вот чертово колье не нашли. Вы его случайно не видели, это колье, Никита?
Конечно же он видел колье: оно было при Мариночке, когда ее застигла смерть. Странно, что свадебную драгоценность не нашли. А может… Никита живо вспомнил двух жиголо-авантюристов, которые покинули дом в оперативном порядке. Но предположить, что этот слабосильный молодняк занялся банальным мародерством… Хотя, кто ее знает, эту современную молодежь? Вполне возможно, что он добросил до «Приморской» не насмерть перепуганных щенков, а насмерть перепуганных расхитителей гробниц…
— Колье? — Губы у Никиты предательски пересохли. — Когда?
— Когда-нибудь…
— А-а… Видел. На свадьбе. Это был свадебный подарок шефа.
— Человек со вкусом, — заочно одобрил Корабельникоffа Боря Калинкин. — Так вот, этого колье обнаружено не было. Не факт, что его сняли с мертвого тела, что его вообще сняли… Но найти его сейчас не представляется возможным. А Корабельникоff вообще отказался обсуждать эту тему… Видать, денег куры не клюют.
— Значит, есть и еще одна версия? Ограбление?…
— Ну не думаю, что это именно тот случай, — успокоил Никиту Калинкин. — Все дело в этой, мать ее, грузинской крале.
— Ты полагаешь?
— Я знаю. Материала на нее достаточно. Такая застрелить себя не позволила бы ни при каком раскладе. Мало того что боевые характеристики превосходные, она еще и мастером спорта по стендовой стрельбе была. А о такой невинной вещи, как дзюдо, я и вовсе промолчу. Дорого она стоила, дорого, эта дамочка… Три предотвращенных покушения на подопечных, не баба, а голливудский боевик. И чтоб такая позволила вплотную приблизить к своему виску пистолет… Вплотную, заметьте, вплотную… И спокойно наблюдала, как ей разносят башку… Это, извините, туфта.
После этого устраивающего абсолютно все стороны заявления разговор плавно сместился к теме женщин вообще. Женщин, всю прелесть которых не смогла скомпрометировать даже такая вопиющая частность, как Эка Микеладзе. Женщины-то, обильно политые коньячишкой, и подрубили бедолагу Калинкина. Он заснул на полуслове, в обнимку с присмиревшим Цыпой, а Митенька и Никита плавно переместились на кухню.
— Вот и все, — констатировал Митенька. — Вот и все дело, Кит. Не такое уж сложное. Неприятное, конечно… Особенно для твоего шефуле. Но не сложное.
— Ты полагаешь?
— Я? Я к нему касательства не имею. У меня своих тухляков полно. Вот только он тебе не все сказал, Никита.
— Не все? — Никита насторожился. Больше всего ему хотелось забыть о Мариночке навсегда. Захлопнуть за ней дверь и забыть.
Жаль только, что Корабельникоff всегда будет напоминать о ней. Но и с Корабельникоffым все теперь было предельно ясно. Не сегодня завтра, выйдя из алкогольного клинча, Kopaбeльникoff уволит Никиту к чертовой матери. Но тогда… Тогда ему придется уволить и весь мир в придачу. Потому что весь мир будет напоминать Корабельникoffy о покойной жене. Так обычно и бывает с людьми, погребенными под обломками абсолютной любви. Кто бы мог подумать, что пошлая и циничная двустволка Мариночка утянет Корабельникоffа в абсолюты?…
— Тут не все так просто, Кит… Видишь ли… Этой твоей… или его… уж не знаю как… Этой Мариночки не существует…
— То есть как это — не существует?
— А вот так. По грузинке они собрали все, что могли, включая информацию о детских и юношеских годах у подножия горы Мтацминда. А вот Мариночка… О ней не известно ничего. То есть — вообще ничего. Ни родственников, ни родителей. Никого, кто мог бы, заливаясь горючими слезами, поведать о том, как она училась в школе и как рыбок разводила. Правда, о последних двух годах худо-бедно удалось наскрести, а все остальное — тайна, покрытая мраком. Как будто она не существовала никогда, а потом вдруг материализовалась. Так сказать, в половозрелом возрасте. Вот так-то…
— И что последние два года?
— Работала в разных кабаках, все больше нераскрученных. Львиную долю, конечно, сожрал этот самый… — Митенька щелкнул пальцами, вспоминая.
— «Amazonian Blue», — подсказал Никита.
— Во-во… Тамошние латиносы тоже кое-что шепнули на ухо… Мариночка не зря Лотойей-Мануэлой называлась… Тьфу ты… Имечко… Язык сломать молено… Фишку в испанском она рубила — будьте-нате…
— Ну и что? Это преследуется в уголовном порядке?
— Да нет, в знании языка ничего криминального нет… Невиннее вещи и придумать невозможно… А вот когда знание языка скрывается… да причем без всяких на то оснований… Ты что по этому поводу думаешь?
Никита пожал плечами: он ничего не думал по этому поводу. Он вдруг вспомнил ресторанную коронку Мариночки — «Navio negreiro». Уж очень старательно она выговаривала испанские слова, до отвращения старательно. Они и тогда показались Никите записанными русскими буквами на обрывке бумаги и тщательно зазубренными. Но человек, знающий язык, никогда не будет практиковать такой метод запоминания… Никогда.
— Это кто же вам настучал? Про язык?
— Во-первых, не мне. Во-вторых, латиносы и настучали. Она никогда не общалась с ними на испанском, они даже не подозревали, что девица его знает… А потом она сорвалась. Не выдержала… Ответила на какую-то их сальность. Причем на сленге. А чтобы знать сленг, нужно в нем повариться. Видать, варилась она прилично, уж очень неизгладимое впечатление на этих музыкантишек произвела…
Да, что-что, а производить впечатление Марина-Лотойя-Мануэла умела. И Корабельникоff, скорее всего, был далеко не самым первым в списке, сраженных наповал.
— Твой-то хмырь… Хозяин… Видать, тоже попался. То-то копытами землю рыл.
— В каком смысле? — удивился Никита.
— В общем, с его подачи… Или по его личной просьбе вышестоящему начальству… Через какие-то влиятельные руки переданной… Короче, дело остановлено в той стадии, в которой остановлено. Закрыто, одним словом.
— Вот уж не думал, что следствие так сговорчиво…
— Да не в следствии дело… Выводы однозначны, так что никто на горло расследованию не наступал. Убийство, самоубийство, любовная бытовуха, такое случается… Просто много чего еще можно было нарыть…
— Чего, например?
— Например, тебя… С твоей ночной экскурсией… Как бы ты все объяснил, если бы тебя за задницу прихватили?
— И весь улов?
— Наверняка не весь… И мертвая женушка поведала бы о себе гораздо больше, чем живая… Но я вот что думаю: он просто не хотел ничего знать о своей жене… Корабельников… M-м… сверх того, что узнал. Но и этого ему хватило. А разрушать светлый образ дальше… И потом это чертово колье…
— А что — колье?
— Ты понимаешь… Ведь оно всплыло только в показаниях его секретарши…
— Нонны Багратионовны?
— Уж не знаю, как там ее зовут…
— А почему это она его упомянула?
— Ну откуда же я знаю?… На каком-нибудь банальном вопросе споткнулась… По типу «что вы знаете об отношениях супругов…».
Вот оно что… Значит, следователь Кондратюк не случайно перемывал камешки в тазике, кладоискатель, мать его за ногу… Значит, Нонна Багратионовна расстаралась. Не удивительно, если и стишки присовокупила… этого… как его… Филиппа Танского… Ай, Нонна-Нонна, ненависть к Мариночке оказалась сильнее любви к Корабельникoffy. Ну, да ненависть всегда сильнее любви, всегда румянее, тут и удивляться ничему не приходится…
— Но самое интересное… Самое интересное как раз то, что сам Корабельников о колье и не заикнулся. Пока у него напрямую не спросили… Уж не знаю, может запамятовал… Может, для него двести пятьдесят тонн потерять — это все равно что два рубля на общественный сортир потратить… Но…
— Да ладно тебе, Митенька… Человек в таком состоянии… Он ведь действительно ее любил.
— Ну да… Двести пятьдесят тонн на шлюху со Староневского палить не будешь. И на жену, которая тебе воздух в постели портит двадцать лет к ряду… Любил… Слушай, Кит, — Митенька прищурился и хитро посмотрел на Никиту. — А может, это ты прихватил камешки, а? Ну мало ли, какие цацки на мертвой шее болтаются…
Кухня Левитаса поплыла у Никиты перед глазами. А заодно и сам Митенька — родной, плохо выбритый, со всклокоченными волосами.
— Ты… Ты…
— Да ладно, шютка! Шютка, — тотчас же разулыбался Митенька. — Что сразу бычиться-то?… Я к тому… что могли заложить — и на Канары с Балеарами… Хотя… Хрен… Повяжут с такими камешками… Нет. Будем по ночам любоваться. Из подштанников доставать — и любоваться.
— Дурак ты, Митенька…
— Я же сказал… Шютка! А если эти двое… Ну, парочка. Которых ты подвозил?
— Не знаю…
— Ладно… А Корабельников и вправду странный тип. Готов на что угодно закрыть глаза, лишь бы не трепали имя его жены… Это что, и есть любовь? Никогда не женюсь, никогда… Не нужно мне никакой любви… Пусть меня мой кобель любит… Вот уж кто мне сюрпризов не преподнесет. И не окажется на склоне лет утконосом. Или ехидной какой-нибудь. Доберманом родился — доберманом помрет… А Корабельников, видать, еще тот пес… Так тело защищать… Которое, может, ему до конца и не принадлежало…
Митенька крякнул и обхватил пятерней лохматый затылок: нельзя сказать, что ему без труда давались такие изысканные формулировки. Но Никита понял его, а поняв, восхитился: ай да Митенька, ай да философ хренов, и кто бы мог подумать, что под таким простецким, грубо скроенным черепом ютятся подобные мысли. Впрочем, это и мыслями-то назвать нельзя, по большому счету, так, предутренние ощущения, когда Господь Бог отправляется перекурить, и всяк, кому не лень, может посидеть в его руководящем кресле… Ну конечно же, Корабельникоff слишком любил свою жену, слишком. Настолько, что готов был принести в жертву ее прошлое. Прав, прав Митенька: он хотел знать о жене только то, что подтверждало бы ее привязанность к нему, Корабельникоffу. Подтверждало, а не опровергало. И теперь, лишившись Мариночки…
Лишившись живой, вероломной и похотливой Мариночки, ты только выиграл, Ока Алексеевич! Если ты выберешься — а ты должен, ты просто обязан выбраться, — Мариночка превратится в воспоминания. И любовь к ней — тоже… Любовь, переведенная в воспоминания, всегда абсолютна, а именно к абсолюту ты всегда и стремился по большому счету. Любовь, переведенная в воспоминания, никогда не предаст тебя, потому что воспоминания никогда не предают. Напротив, они утешают, они кладут легкую щенячью голову на колени и требуют ласки. Они готовы поиграть с тобой в тихие игры, они готовы соврать во благо, они готовы убедить тебя в чем угодно. Например, в том, что те, кого ты любил, любили только тебя… И если в эту благостную картину не вписывается какой-то там сомнительный жаргон — долой жаргон. И если в эту благостную картину не вписывается какая-то там сомнительная грузинка — долой грузинку. А заодно и сомнительное прошлое. Ты всегда будешь помнить только о ее легких руках и тяжелых волосах… И в твоих воспоминаниях ее руки станут еще легче, а волосы — еще тяжелее. И они…
Они — будут только твоими…
— Эй… Ты совсем меня не слушаешь… — будничный и такой прозаичный голос Митеньки донесся до Никиты как из бочки.
— Почему не слушаю? Слушаю…
— Это хорошо, — неизвестно чему обрадовался Митенька. — А вот теперь слушай внимательно. Об этом не знает никто. То есть — вообще никто. Я бы и сам предпочел об этом не знать… Хотя, если честно, то мне от этого знания ни холодно ни жарко. Тем более что следствие уже прихлопнули.
— Что ж не сообщил? — поинтересовался Никита, с трудом отрываясь от мыслей об абсолютах.
— Меня это не касается… У меня своих геморроев полно. А тебя это позабавит… Помнишь ту ночь, когда ты приволокся ко мне с Пятнадцатой?
— И что?
— А вот что…
Митенька открыл ящик кухонного стола, доверху набитый всяким хламом: вилки, ложки, консервные ножи, полиэтиленовые крышки, мумифицированные тушки тараканов, ссохшиеся головки чеснока, противоблошиные ошейники, заляпанные жиром брошюры самого провокационного содержания: от сектантской «Сторожевой башни» до устава Партии пенсионеров. Никиту всегда умиляли эти залежи, он был просто уверен: стоит хорошенько покопаться в этой куче барахла — и на свет явятся неизвестные фрагменты давно утерянной Янтарной комнаты. А так же отбитый нос Сфинкса из Гизы, унесенный в неизвестном направлении наполеоновскими солдатами…
Интересно, что на этот раз извлечет на свет божий Митенька?
Пока Никита размышлял об этом, Митенька вытащил из стола крошечный прозрачный пакетик и повертел им перед носом приятеля.
— Ты знаешь, что здесь?
— Понятия не имею…
— А ведь это твоя вещица… С Пятнадцатой линии…
Сколько Никита не вглядывался в содержимое пакетика, он так ничего и не увидел. Пакетик был восхитительно, обворожительно, сногсшибательно пуст.
— Оригинальная вещица, — осторожно заметил Никита. — Очень оригинальная…
— Я тоже так подумал… Учитывая место, где она к тебе прицепилась…
— И где же она ко мне прицепилась? — Никита все еще не понимал, куда клонит Митенька.
— Я так думаю, что в спальне… Той самой… Где ты нашел второе тело…
Он наконец-то раскрыл пакетик, Митенька. И, покопавшись там неуклюжими пальцами, вытащил самый обыкновенный волос. Светлый и длинный, теперь понятно, почему он не просматривался в крошечном куске целлофана.
Митенька повертел волос в руках, расправил его и даже подергал за концы.
— Узнаешь? — спросил он.
— Нет.
— А зря. Его я снял с твоей куртки. А знаешь, что самое интересное?
— Что?
— Это ведь искусственный волос.
— Что значит — искусственный?
— Искусственный — значит ненастоящий… Волос из парика, одним словом. Мариночка носила парики?
— Не знаю, — стушевался Никита. — Вроде нет… Вроде у нее были свои волосы…
— У нее были свои волосы. Я навел справки. У нее была роскошная шевелюра… Густая… почти львиная… И-эх, не мне досталась…
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего. Просто хочу уточнить. Ты ведь в тот вечер нигде больше не был, я так понимаю? Кроме этой гребаной Пятнадцатой линии…
— Нет, — Никита все еще не мог сообразить, к чему клонит Левитас.
— И знакомых трансвеститов у тебя нет, так?… И плешивых воздыхательниц ты к «Прибалтийской» не подвозил…
— А кто такие трансвеститы?
Левитас метнул на Никиту полный иронии взгляд.
— Ладно, проехали… деревня!.. Так что, по всему выходит, что эту бациллу ты подцепил у Корабельникова. А теперь смотри… Марина Корабельникова была почти натуральной блондинкой… Ее… уж не знаю как назвать… подружка… телохранительница… коротко стриженной брюнеткой.. Ты у нас тоже… коротко стриженный брюнет… Из трех возможных вариантов ни один не сработал. Тогда чье же это добро, позволь тебя спросить… А?..
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ДЖАНГО
(продолжение)
…Похороны Марины Корабельниковой были на удивление малолюдными. Респектабельными и сдержанно-аристократическими. Они удивительно шли такому же сдержанному сентябрьскому дню: застенчивое солнце сквозь еще не поредевшую листву, застенчивый молодой батюшка с пухом на щеках и несколько самых близких Корабельникоffу людей.
В их число попали и Никита с Нонной Багратионовной.
Конечно же, стоило только Kopaбeльникoffy приподнять тяжелые веки, как толпы соболезнующих затоптали бы все могилы в радиусе километра, а сочувственные венки с сочувственными лентами можно было бы грузить составами, но… Пивной барон так тщательно оберегал свою частную жизнь, что решил не делать исключений и для частной смерти.
По странной иронии судьбы, Марину Корабельникову решено было похоронить на Ново-Волковском кладбище. Там же, где чуть больше года назад первые комья земли упали на маленький гроб Никиты-младшего. Вот и сейчас Никита никак не мог сосредоточиться на панихиде: он все думал о том, что его сын тоже здесь, совсем неподалеку, и они с Kopaбeльникoffым уравнялись теперь и в смерти. Он не так часто бывал на могиле сына, но раз в месяц обязательно выбирался: поменять цветы, прибраться за оградой и просто посидеть, касаясь онемевшей рукой могильного камня. Ни о чем не думая и думая обо всем. Они ни разу не приезжали сюда вместе с Ингой, каждый раз — по отдельности. Это даже нельзя было назвать очередностью, просто и Никита, и Инга знали, когда нужно приезжать. И лишь однажды они едва не столкнулись у могилы. В тот день — ослепительно, медово, жасминово летний; из тех ласковых дней, которые так любил Никита-младший, — в тот день какая-то неодолимая сила привела Никиту на кладбище. И возле могилы он увидел Ингу. И не решился подойти, так и стоял в отдалении, глядя на жену, с прямой спиной сидящую перед выбитой на черном граните надписью: «Сынуле… родненькому… мама»… Инга сама заказывала надгробную плиту — и Никита на этой плите упомянут не был, ничего страшнее и быть не могло, ведь Никита-младший любил… Любил его, своего папку… Ничего страшнее и быть не могло, но Никита смирился и с этим. Он смирился, он не подошел к Инге в тот ослепительно, медово, жасминово летний день. Он уехал тогда (в конторе его ждал Корабельникоff). Он уехал, а Инга осталась. Она сидела там подолгу, не то что в начале, в первые месяцы, когда все еще не хотела верить в смерть Никиты-младшего. Тогда она вообще не появлялась у могилы. Должно быть, просто сказала себе: мой сын не мертв, так что же мне делать на кладбище? Потом, когда пришло осознание того, что мальчик никогда больше не вернется, и не разбросает игрушки по всей комнате, и не будет просить «Лего», стоит им только выбраться в ДЛТ…
Нужно проведать мальчика, обязательно проведать. Когда все закончится и Мариночку опустят в землю.
Но сбыться всем этим, таким естественным, таким горьким желаниям было не суждено. И все потому, что Никита увидел Джанго.
Джанго, мысль о которой давно смыло волной Мариночкиной смерти.
И вот теперь, когда прилив сменился отливом, ее снова выбросило к Никитиным ногам. Будь народу на похоронах чуть-чуть побольше, Джанго наверняка осталась бы незамеченной. Сосредоточься Никита на кopaбeльникoffcкoм горе, Джанго наверняка не попала бы в поле его зрения. Но народу было негусто: кроме Никиты с секретаршей — Джаффаров, три джаффаровских мальчика из секьюрити, вице-президент компании Леня Васенков, чьим анекдотам Мариночка радовалась как ребенок. Была еще пара человек, Никите неизвестных: скорее всего, старые, проверенные временем, корабельникоffские друзья — с лицами, далекими от бизнеса. Должно быть, эти лица Корабельникоff приволок из юности, где не было ни пивоваренной компании, ни представительского «Мерседеса», ни ночных рейсов в Мюнхен, а Мариночка еще и на свет не появилась. С такими лицами хорошо пить водку на кухне, ругать исполнительную и законодательную власть, а в промежутках хором фальшивить под гитару «Надежды маленький оркестрик под управлением любви».
Окуджаву Никита не очень жаловал: так же, как не жаловал кухонную самодеятельность; смотреть на Корабельникоffа было нестерпимо, на Джаффарова — скучно, на джаффаровских мальчиков — еще скучнее, на весельчака Васенкова, изо всех сил пытающегося загнать скорбь на лицо, — стыдно. И Никита сосредоточился на Нонне Багратионовне.
Нонна Багратионовна явилась отдать последний долг покойной Мариночке во всем великолепии поздней зрелости. Никите и в голову не приходило, что она все еще может быть привлекательной. А вот поди ж ты… Каждые пять минут Нонна ритуально прикладывала к глазам ритуальный же платочек, при этом грудь ее высоко вздымалась, а плечи вздрагивали. На месте секретарша не стояла, а все время перемещалась; незаметно, целомудренно, отходила на шажок или два — и снова возвращалась на исходную позицию. Поначалу смысл этих перемещений был Никите неясен, и только потом он понял: Нонна делает все, чтобы попасть в поле зрения Корабельникоffа. Подать, так сказать, товар лицом: вот она я, скорбящая, и платочек при мне.
Да и товар, нужно признать, хоть и был несколько просрочен, но зато хорошо упакован.
Строгое черное платье действительно шло ей: скорее всего, оно уже было опробовано на покойничке-муже, в свое время подло переметнувшегося к молодухе.
И неизвестно, сколько бы Никита пялился на секретаршу, если бы из-за ее спины, в сентябрьском расфокусе, не показалось бы такое же черное пятно. Черное пятно двигалось по дорожке: девушка-брюнетка в черных джинсах, черной футболке и такой же черной куртке.
Сердце в груди легонько кольнуло: оно признало девушку раньше, чем ее признал сам Никита.
Джанго.
Это была Джанго, Никита мог бы с легкой душой дать на отсечение любую часть тела: Джанго. Только вот что она делает здесь, на кладбище?
Джанго с самым независимым видом проследовала мимо похорон. Еще минута — и она скроется из виду. Ну и черт с ней, в конце-концов, он здесь по другому поводу. Уйти сейчас было бы верхом неприличия, подумал Никита. Корабельникоff не простит этого, даже если не заметит. Нет, никаких лишних телодвижений.
Никаких.
И все-таки телодвижение последовало: одно-единственное.
Никита сдвинулся с места, вплотную приблизился к секретарше и прошептал ей на ухо:
— Мне нужно отлучиться, Нонна Багратионовна. Это срочно. И ненадолго…
— Нашли время, молодой человек, — таким же шепотом ответила Нонна, пряча губы в носовой платок. — Он не простит вам этого. Даже если не заметит…
И все же Никита решился. И не потому, что вспомнил, как вспоминал о Джанго, сидя в «Идеальной чашке». Уж слишком часто она попадалась на глаза, уж слишком часто прогуливалась по краю Корабельникоffской, а следовательно — и его собственной жизни. Сначала — в особняке во Всеволожске, а теперь вот здесь, на кладбище. Что она делает здесь? И именно в день похорон Мариночки. Ведь в наличии имеется масса других дней. А Джанго выбрала именно этот. На совпадение это не тянет. Но тогда — что?
…Он догнал ее в самом конце аллеи. А догнав, несколько секунд раздумывал, как бы окликнуть. Собачье «Джанго» прочно застряло в трахее, оно упиралось всеми четырьмя лапами и никак не хотело выходить. Несколько секунд Никита смотрел на удаляющуюся прямую спину девушки, а потом решился на нейтральное и ни к чему не обязывающее междометие.
— Эй! — крикнул он.
Получилось громко и навязчиво, для какого-нибудь танцпола это, может быть, и подошло, но для кладбища… Человек, пришедший сюда не просто так, и не подумает откликнуться на такое развязное «Эй!». Очевидно, Джанго пришла сюда не просто так, она и не подумала откликнуться.
Никита прибавил ходу, почти побежал, зашел с тыла и уткнулся прямо в лицо Джанго. Тут и не захочешь, а остановишься.
И Джанго остановилась. И исподлобья посмотрела на Никиту. Только сейчас он заметил, что пола ее куртки топорщится, и из нее выглядывают растрепанные головки хризантем.
— Простите. — Он постарался максимально смягчить предыдущее «Эй!». — Простите… Вы меня узнаете?
Джанго несколько секунд рассеянно смотрела на него.
— Я, конечно, понимаю… Не самое лучшее место для встречи… — пробормотал Никита. — Но… Вы меня узнаете?
— Узнаю, — спокойно сказала Джанго.
— Я как-то подвозил вас… Из Всеволожска.
— Узнаю, узнаю… — Никаких подвижек на лице.
— Я — шофер Корабельникова. Я подвозил вас.
— Я же сказала, что узнала. Что дальше?
Действительно, что дальше? Поведать почти незнакомой девушке леденящую историю о смерти другой девушки? Судьбой которой она так живо интересовалась всего лишь некоторое время назад? Не самое хорошее начало разговора, но ничего другого в голову Никите не пришло.
— Вы, наверное, уже в курсе… Марина Корабельникова .. м-м… погибла… Сегодня похороны. Здесь, неподалеку…
— Да. Я слышала… Какая-то темная история…
— Да…
Сейчас она должна вцепиться в Никиту мертвой хваткой, все женщины любопытны, а если дело касается темных историй — любопытны вдвойне. Но Джанго, вопреки ожиданиям, в Никиту не вцепилась, напротив, перевела рассеянный взгляд на верхушку ближайшего тополя.
— Вы знали ее?
— Нет. Лично — нет. Кажется, вы у меня об этом спрашивали. Тогда…
Кажется, он и вправду спрашивал. И о Мариночке, и о Корабельникоffе, знакома ли она с ними. И уже тогда она ответила ему «нет».
— Да. Я помню.
— Мне искренне жаль. Правда.
Ей искренне жаль. Безучастно, но искренне. Тема исчерпана. Хотя… Да простят его обстоятельства и место встречи…
— Как поживает Толик? — Никита, следуя примеру Джанго, перевел такой же рассеянный взгляд на тот же тополь.
— Понятия не имею. Мы больше не виделись.
— Ясненько. — Никита все еще пытался реанимировать умирающий разговор. — Вы к кому-то пришли?
— Да. Извините, мне пора. Вам, я думаю, тоже…
— Я понимаю… Да. Не самое уютное место для встречи… Но… вы позволите проводить вас?
— Не думаю, что это хорошая идея…
— Я думал о вас…
Никакого лукавства, он и вправду думал. В разное время — по-разному. Вот и сейчас. Что она делает здесь и к кому пришла?..
— Вот как? И что же вы думали?
— Ничего конкретного. Просто — вы есть. Вот и все. Я забыл вас поблагодарить тогда… за собаку. Если бы не вы…
— Кстати, а как поживает он?
— Кто?
— Пес.
— Не знаю. Он пропал.
— Такие псы не пропадают просто так, — сказала Джанго со знанием дела.
— Вы разбираетесь…
— Разбираюсь. Это то немногое, в чем я разбираюсь.
— Можно я провожу вас?
Она наконец-то взглянула на Никиту, хвала всевышнему. А он, оказывается, не позабыл ее глаза, совсем не позабыл! Золотисто-карие, в обрамлении светлых ресниц, удивительное сочетание.
— Ведь все равно не отвяжетесь. — Джанго позволила себе улыбнуться.
— Не отвяжусь, — честно признался Никита.
— Покойной бы это не понравилось. — И снова, как и тогда, по пути из Всеволожска, в голосе Джанго проскользнули едва заметные, частнособственнические нотки.
— Думаю, ей было бы все равно. — И здесь он тоже не солгал.
— Черт с вами… Как хотите…
Несколько минут они шли молча. Вернее, двигались неспешным ленивым шагом. Джанго аккуратно вертела головой в разные стороны. Казалось, она выгуливала Никиту, как выгуливают пса: без всякой цели. Разговор не клеился совсем, но, по здравому размышлению, все это легко можно было списать на место. И все же, все же… Никиту не оставляла невесть откуда взявшаяся мысль, что Джанго не знает, куда идти. Он слишком часто бывал здесь, он знал, что такое приходить к близкому человеку. Не к знакомому, просто знакомому (кладбище — не место для случайных встреч, случайных поступков и случайных променадов), а именно — к близкому. А потом. Потом Джанго свернула на знакомую аллею. Знакомый Никите квартал, знакомую Никите тропинку. Именно здесь был похоронен Никита-младший.
— Я пришла, — сказала Джанго. Абсолютно равнодушным голосом, как будто он проводил ее до метро. Могила, перед которой остановилась девушка, была хорошо знакома Никите: «Ревякин Юрий Юрьевич… Спи спокойно, дорогой сын, брат и муж».
Ревякин Юрий Юрьевич был типичным бандюхаем с типичной судьбой шестерки, битой тузами во время бандитской разборки. Впрочем, гранитная физиономия Юрия Юрьевича выглядела довольно пристойно, неизвестный скульптор-монументалист как мог польстил покойному: никакого намека на криминальное прошлое, такую физию с честью носил бы какой-нибудь бакалавр из Гарварда. Юрия Юрьевича изредка навещал братец, такой же бандюхай, и их общие с братцем друзья. Друзья, почтительно тряся литыми плечами и такими же цепями, размазанными по груди, пили на могиле дорогой коньяк и вели себя достаточно прилично. С братцем Никите пообщаться так и не удалось, а вот с отцом он любил поговорить на разные, совсем не кладбищенские темы. Общее горе быстро сближает людей, от отца-Ревякина он узнал, что Юрий Юрьевич был золотым ребенком, затем — золотым парнем, затем — спутался с криминальным отбросами, «вот вы скажите, Никита, как так? Я с младых ногтей работаю, мать с младых ногтей работает… А вот ему легких денег захотелось. Захотелось — вот и получил»… Отец-Ревякин на покойного Юрия Юрьевича по-настоящему сердился, вел бесконечные брюзгливые дебаты, долго поучая гранит, венчающийся крестом. Иногда Никите казалось, что он не выдержит и насует кресту отеческих тумаков. Пару раз он видел и вдову покойного: будучи женой, она, как и положено жене бандюхая, была недалекой смазливицей с такими же недалекими смазливыми ногами. К раннему вдовству она оказалась неготовой, во вдовстве она откровенно скучала, а потом, чтобы хоть как-то развеселить себя, переметнулась к братцу Юрия Юрьевича. Об этом и сообщил Никите отец-Ревякин, припечатав новоиспеченных молодоженов эпитетом «во засранцы, а!»…
Больше ни братец, ни вдовица на могиле Юрия Юрьевича не появлялись. Зато теперь здесь появилась Джанго. Но Никита даже не думал об этом, не думал. Потому что отсюда, от крепко скроенной ограды, он видел и могилу Никиты-младшего. Любовно ухоженную, со свежими цветами. Значит, Инга была здесь совсем недавно…
Она была здесь совсем недавно, а он…
Джанго вытащила из-под куртки хризантемы, случайный букет для случайного человека — так почему-то подумал Никита. Подумал и сказал:
— Муж?
— Муж, — ответила Джанго и по-птичьи наклонила голову.
— Мои соболезнования. — Голос у Никиты не изменился, ведь соболезнования, судя по дате на памятнике, запоздали как минимум на год.
Голос у Никиты не изменился, хотя Джанго лгала. И не знала, что Никита знает об этой лжи.
Зачем она солгала?
В трех минутах ходьбы от места последнего упокоения Мариночки Корабельниковой — зачем она солгала?
— Все в порядке, — бросила Джанго. — Давно заросло. Давно.
А вот у Никиты не заросло Совсем не заросло. И не зарастет никогда. Смотреть отсюда на могилу сына было больно, больно нестерпимо. И он опустил голову. И уставился на кроссовки Джанго: просто потому, что ему необходимо было найти точку опоры, за что-то зацепиться взглядом. Шнурок на правом развязался, и как только она до сих пор не наступила на него и не споткнулась? А, может, жаль, что не наступила и не споткнулась, тогда бы он обязательно поддержал ее, коснулся локтя, коснулся кожи, она рассмеялась бы, несмотря на спрятанные под курткой хризантемы… Конечно, она рассмеялась бы, ведь цветы были предназначены человеку, которого она даже не знала.
Зачем она солгала?
А если эти цветы были предназначены совсем другому человеку?..
И почему она появилась на Ново-Волковском именно сегодня, в день похорон Мариночки? Именно сейчас? Эти вопросы все еще мучили Никиту, когда Джанго поймала его взгляд, устремленный на кроссовки. И тоже заметила развязавшийся шнурок.
И нагнулась, чтобы завязать его.
А когда нагнулась…
Когда она нагнулась, Никита едва не вздрогнул. Из свободного ворота ее футболки, не удержавшись под собственной тяжестью, вывалилась цепочка. И так и осталась на некоторое время выпавшей из ворота, посверкивая на неярком сентябрьском солнце. Но дело было не в цепочке.
А в кольце, которое болталось на цепочке.
Никита мог бы узнать его из тысяч других. Он хорошо помнил его, очень хорошо.
Это было кольцо Мариночки.
То самое, она с ним не расставалась, несмотря на драгоценности, которыми ее заваливал Корабельникоff. Дешевенькое польское серебро с дутой пробой, какого навалом в любом сельпо. И стекляшка вместо камня. Он видел это кольцо очень близко, когда Мариночка положила руки ему на колени — в один из последних его приездов на Пятнадцатую.
А в самый последний…
В самый последний он так и не заметил: было ли на Мариночке кольцо или его не было. Колье — было, то самое, пропавшее, стоимостью в двести пятьдесят тысяч долларов… Но как сказал Калинкин? «Убивают и за меньшую сумму. Много меньшую, на порядок»…
А что, если все дело в банальных двухстах пятидесяти тысячах? И колье унесли не банальные дети по вызову, а кто-то другой? Но тогда… Тогда это могут быть не сопляки, поснимавшие мертвую пенку по верхам. Они метнулись в ванную, оба, и у него была возможность выскочить из квартиры. А потом и они выскочили из квартиры, спустя шесть минут — он засекал по приборной панели, — довольно быстро, груженые пакетами. И помчались к его машине. Перепутанные, поджавшие хвосты. Никита даже глаза прикрыл, стараясь вспомнить обоих — и парня, и девчонку. Ничего выдающегося в них не было; ничего, кроме симпатичных глупеньких мордашек. Не секс-машины — сексмашинки, масштаб 1:100. Такие даже в убийство щегла не влезут, даже в убийство богомола, бабочки-капустницы, тутового шелкопряда. Да и мародеры они бестолковые, судя по их репликам в прихожей. Небрежно упакованная коробочка «Guerlain Chamade» — вот и весь их бонус, вот и весь предел их мечтаний. «Chamade» — название духов, а не новеллы. А ведь есть и новелла, Франсуаза Саган, когда-то обожаемая Ингой. Вот только вряд ли парочка знает о существовании такой писательницы…
Бэбики — бэбики и есть.
Если бы они рискнули снять колье с шеи Мариночки — они бы никогда не прихватили весь остальной пакетный хлам, который даже застежки от колье не стоил. Даже миллиграмма застежки. Сумасшедше дорогие вещи могут доставаться подобным бэбикам только по неведению, их провинциальный умишко, фигурно выстриженный в парикмахерской средней руки, не в состоянии оценить истинную стоимость этих вещей. А уж запускать руки в мертвую воду с мертвым телом, когда в прихожей валяется куча милого сердцу и простейшего, как инфузория, косметически-парфюмерно-кондитерского убожества… Рискнули бы они?
Возможно — да, возможно — нет.
Об этом он, Никита, никогда не узнает.
А если — нет?
«Нет» означало, что в квартире побывал еще кто-то. И этот кто-то вполне мог взять колье, промежуток времени между бегством двух бэбиков и приездом Джаффарова был вполне приличным. Ну, уж на то, чтобы стянуть колье, времени хватило бы точно.
Но эта мысль не показалась Никите такой уж хорошей: он ведь не знал наверняка, когда к дому подъехал начальник службы безопасности. Так что проще остановиться на парне и девчонке. Во всяком случае, звучит совсем не так абсурдно.
Гораздо менее абсурдно, чем утверждение, что телохранительница Эка позволила поднести пистолет вплотную к своему виску. Впрочем, никто этого не утверждал. Эта мысль была похоронена следствием заживо, и в нее был надежно воткнут осиновый кол экспертизы… Или как там это у них называется?..
Хотя…
Стоит ему повернуть голову, как любой абсурд моментально станет реальностью.
Джанго.
Никита вдруг вспомнил, как Джанго укротила пса. Злобного кавказца Джека. Она укротила его легко и непринужденно, просто посмотрела в зрачки. И больше ничего не понадобилось… Пес наверняка сделал все, что хотелось бы Джанго. И человечьим голосом бы заговорил… И нет никакой гарантии, что это были единственные зрачки, в которые она смотрела.
И откуда у нее кольцо Мариночки?
И почему она вообще здесь?
И почему она солгала?
И откуда у него самого это ощущение двойного дна? А ведь он думал о ней, думал… Но думал совсем не так, как в свое время думал об Инге: тогда это была самая обыкновенная страсть, не оставлявшая места никаким сомнениям. Он принял Ингу всю и сразу, он никогда не копался в ее прошлом, в ее первом замужестве, какое это имело значение? Ведь с ним она начала свою жизнь заново. И эта жизнь была счастливой, пугающе счастливой — до самого озера, в котором утонул Никита-младший.
Джанго… Джанго совсем другое дело.
Джанго привлекала его. Впрочем, и Мариночка привлекала его: тогда, на кухне Kopaбeльникoffa, он почти готов был рухнуть с ней в постель, год окаянного воздержания, чего же вы хотите! Но с Мариночкой все было ясно: плотские провокации в духе стишка, зачитанного Нонной Багратионовной. С Джанго все обстояло сложнее, страстью — ни праведной и возвышенной, как с Ингой, ни не праведной и низменной, как с Мариночкой, — тут и не пахло.
Куски головоломки, которые так необходимо сложить. Куски головоломки, те самые паззлы, которые любил Никита-младший. Куски головоломки — вот что значит Джанго. Куски ее собственного лица, которые она сама научилась складывать — вот что значит Джанго.
И откуда у нее кольцо Мариночки?
Почему она солгала?
Но спрашивать об этом Никита не будет, ведь он же не самоубийца, в конце-концов. Потому что если она посмотрит в самую глубину его зрачков своими песьими, золотисто-карими (ч-черт, ну почему они казались ему желтыми?!) глазами…
Если она посмотрит — неизвестно, что случится в следующую минуту. Их и так уже набежало порядком, этих минут. Интересно, сколько они стоят возле Юрия Юрьевича Ревякина? А Джанго… Похоже, ничто человеческое ей не чуждо, и проколоться иногда может, как простые смертные.
А она прокололась.
Невооруженным взглядом видно, что она никогда не имела дела с кладбищами. Жизнь живых на кладбищах подчиняется своим, строго регламентированным законам. Ты должен ходить за своими усопшими как за маленькими детьми, ты должен прибирать могилы, как прибирают комнаты к праздникам, и эта будничность роднит мертвых и живых. И делает смерть не страшной. И — домашней. Не примиряет, но делает домашней.
А Джанго даже не подумала взять веник и совок (Никита знал, где Ревякин-отец прячет и веник и совок — в маленьком ящике, встроенном в скамейку возле стола). Она не подумала сделать того, что обычно делают вдовы. Она просто стояла и смотрела вдаль и думала о чем-то своем. И цепочку с кольцом она сунула обратно за ворот. Сразу же, еще до того, как завязала шнурок. И даже искоса посмотрела на Никиту: заметил или нет? А может, в этом взгляде был совсем иной смысл?..
— Пойдемте? — сказала наконец она. Видимо, посчитав, что лимит годичной скорби исчерпан.
— Да… Если хотите, я могу проводить вас…
— Вы уже проводили.
— Нет… Я, наверное, не правильно выразился… Я могу вас добросить домой. Как в прошлый раз. Мне будет приятно…
Не совсем так, Никита, не совсем так. Словом «приятно» не исчерпывается твой интерес к Джанго. Мариночкино кольцо — вот что тебя заинтриговало, потного сынка Синей Бороды… Хотя… Неизвестно, может быть, Мариночка сама отдала кольцо Джанго. Но тогда выходит, что они знакомы… А Джанго сказала, что нет.
И здесь солгала.
Кольцо-дешевку тебе за это, Джанго!..
Он не удержался и хмыкнул.
Тоже мне, подарок! Такой-то и преподнести стыдно. А вот, пожалуйста… Сначала одна таскала его на пальце, не снимая; теперь — другая. На груди.
— …Если вы не возражаете, конечно.
— Вы больше не работаете личным шофером Корабельникова? — поинтересовалась Джанго. — Думаю, вы нужны ему больше.
Все эти дни — до самых похорон Мариночки — Никита почти не виделся с Корабельникоffым. Так что хозяйский «мерседес» скучал на стоянке, а сам он всерьез подумывал о том, что пришла пора увольняться. Надежда на дружеские отношения с хозяином угасала с каждым днем. Теперь она была совсем призрачной, гораздо более призрачной, чем даже в то время, когда появилась Мариночка. А ее уход изменил Корабельникоffа навсегда. Так же, как уход Никиты-младшего изменил самого Никиту. И еще неизвестно, каким будет новый Корабельникоff. И будет ли он, как и прежде, нуждаться в Никитиных услугах…
— У меня что-то вроде отпуска… Хозяин пока не пользуется машиной…
Все последние дни Kopaбeльникoff ездил с Джаффаровым, но чаще — сам; он как будто забыл о существовании Никиты. Только однажды он позвонил на Никитин сотовый — с одним-единственным глухим «Приезжай»… Это было его первое «Приезжай», за ним, чуть позже, последуют другие. И водка в опустевшем особняке, за которой они не скажут друг другу ни слова… Похоже, Никита оказался нужен Kopaбeльникoffy именно для молчания. Ни для чего другого.
— Не пользуется?
— Не пользуется. Но у меня «девятка»… Так что… Я готов.
— Хорошо… Ведь все равно не отвяжетесь… — Только знаете что? Мне нужно заехать в одно место. Позволите вас поэксплуатировать? Раз вы на колесах…
— Конечно…
От близости Джанго у Никиты совсем вылетело из головы, что он пообещал Нонне Багратионовне отвезти ее домой. Да уж какая тут к черту Нонна Багратионовна! Даже со знанием дела подретушированная, даже облагороженная французской любовью Гийома Нормандского и его подмастерья Филиппа Танского, она не идет ни в какое сравнение с дерзкой, затянутой во все черное лгуньей-девчонкой по имени Джанго…
* * *
…"Одно место" оказалось каким-то оптовым складом в подбрюшье примыкающей к железной дороге улицы Днепропетровской. Теперь, когда Никита был ангажирован Джанго, беседа в салоне машины протекала куда живее, чем на кладбище. Они покинули Ново-Волковское окольными путями, оба, не сговариваясь, благополучно избежали аллеи, которая вела к Мариночке. Это получилось спонтанно, но имело вполне конкретное объяснение, во всяком случае — для Никиты. Ему подленько не хотелось дефилировать с девицей мимо вселенских скорбей пивоваренной компании. Корабельникоff, конечно, это вряд ли заметит.
А вот Нонна Багратионовна — непременно.
Что же касается Джанго… Ей было все равно, если исходить из ее слов. Посочувствовала, не более. И Никита так и решил про себя: исходить из ее слов, во всяком случае — пока.
Пока Мариночкино кольцо надежно спрятано под футболкой.
— Вы любили своего мужа? — спросил Никита у Джанго, сворачивая на Днепропетровскую.
— Что? — Черт, она оказалась не готовой к этому вопросу. — Любила, наверное…
— Чем он занимался?
Гарвардско-бандюхайская физиономия Юрия Юрьевича может ввести в заблуждение кого угодно, гарвардско-бандюхайская физиономия многовариантна. Интересно, на каком варианте остановится Джанго?
Джанго остановилась на самом щадящем. Но достаточно неожиданном. К которому ее толкал совсем не бедный памятник. И вполне пристойный. Сдержанный, но со вкусом.
— Он… э-э… Скажем так: в шоу-бизнесе…
— Шоу-бизнес?
— Громко сказано, конечно. Он был звукооператором. Работал с несколькими известными группами.
— Извините… Что бережу старые раны…
— Ничего. Они уже затянулись…
— Что с ним произошло?
— Погиб в автокатастрофе.
Не очень оригинально, но сойдет. Странно только, что Джанго по-прежнему не спрашивает о Мариночке. Повод-то вполне подходящий. Никита все еще ждал, что она спросит. Ждал до дверей оптового склада на Днепропетровской. Но она так и не спросила. Она и здесь старательно обошла тему стороной: как аллею, которая вела теперь к покойной жене Корабельникова.
— Я быстро. Много времени это не займет, — сказала Джанго, выходя из машины. И направилась к внушительных размеров ангару.
Как и в тот, самый первый раз в Коломягах, Никита проследил за ее спиной. Теперь она уже не казалась ему такой прямой и независимой. Странно, и здесь спина Джанго повторила судьбу спины сломленного горем Корабельникоffа.
Она и вправду появилась достаточно быстро. Выскочила из-за двери и помахала Никите рукой:
— Вы поможете мне, Никита?..
…Ангар оказался гигантских размеров морозильной камерой. Вернее, целым кварталом морозильных камер, жмущихся друг к другу. Джанго и Никита стояли почти у самого входа, к которому примыкало что-то вроде стеклянной будочки или конторки. Для того, чтобы попасть в нее, необходимо было подняться на несколько ступенек вверх. Очевидно, этот путь девушка проделала чуть раньше и теперь ждала результатов.
Результат появился спустя несколько минут: из холодной глубины ангара показались двое унылого вида мужиков в ватниках и одинаковых вязаных шапочках, прозванных в народе «пидорками». Мужики толкали перед собой тележку, на которой стояли несколько ящиков. Мужики лихо подкатили тележку к Джанго, и один из них (тот, что был повыше, с белыми щеками, похожими на брюхо замороженного хека), протянул Джанго какие-то бумажки.
— Здесь сто пятьдесят килограммов. Распишись. Джанго, подув на руки, быстро поставила такую же быструю подпись.
— Когда тебя ждать-то?
— Как сожрут, — коротко ответила девушка. — Может, в конце следующей недели.
— На следующей неделе говядина будет. Новозеландская. Я тебе оставлю…
— Сделай одолжение…
Замерзнуть окончательно Никита так и не успел. Второй мужик покатил тележку к выходу из ангара, за ним потянулась Джанго. Никита замыкал шествие.
На то, чтобы перегрузить ящики в багажник, и минуты не ушло. Джанго попрощалась с грузчиком как со старым знакомым и забралась в «восьмерку».
— В Коломяги, — улыбнулся Никита, заводя мотор.
— Не забыли… — Джанго улыбнулась ему в ответ.
Улыбка у нее была потрясающая. Она сразу же примирила Никиту и с наугад выбранным Юрием Юрьевичем, на лету переквалифицировавшимся из боевика-шестерки в звукооператоры, и с кольцом Мариночки, надежно спрятанным под футболкой. Нет, такая улыбка легко справится с желтоватым и немного пугающим светом в глазах. От такой улыбки не приходится ждать вероломства, такая улыбка может пообещать лишь долгую счастливую жизнь.
Безмятежную жизнь на островах, под ласковыми лучами заходящего солнца.
Даже у Инги не было такой обезоруживающей, такой детской улыбки.
— Что за груз? — спросил Никита. — Надеюсь, ничего криминального?
— Мясо, — просто ответила Джанго.
— Мясо?
— Для собак.
Ну да, для собак, для кого же еще! Эта тема уже всплывала в их первом разговоре. И это несложно было понять, стоило только вспомнить, как легко Джанго справилась с кавказцем в особняке Корабельникоffа. Тогда Никита ляпнул что-то о дрессуре. И она не стала это опровергать.
— У вас питомник?
— Я бы не сказала. Просто я люблю собак.
— Гораздо больше, чем людей? — Никита и сам не знал, как из него вывалилась подобная банальность.
Наверняка подслушанная в его любимом, нежнейшем, черно-белом кино. Вспомнить бы только название… Но название на ум не приходило.
— Почему вы так думаете? Совсем напротив… Людей я тоже люблю. Когда они не достают.
— А часто достают?
— Случается…
Пожалуй, тему о людях лучше закрыть. Собаки безопаснее. Во всяком случае, когда не смотрят на тебя в упор, обнажив клыки и вывалив язык.
— И много у вас собак?
— Не много… Но жрут за троих.
…Собак и правда было немного, хотя… Как посмотреть, с другой стороны: два кавказца, смахивающих на пропавшего из особняка Джека, два питбуля, восточноевропейская овчарка и один, совершенно устрашающего вида, черный, как ночь, кобель.
Ротвейлер по кличке Рико.
С доблестной пятеркой четвероногих Никита познакомился чуть позже, а Рико встретил их на ближних подступах к дому Джанго. Улица, на которой был расположен дом, носила странное название Пятая Продольная, хотя предыдущих четырех в округе явно не просматривалось. Так же, как и Поперечных. Улица была надежно укрыта от посторонних глаз небольшим лесопарком, она терялась в его глубине. И заметить ее с шоссе было практически невозможно.
Никита едва не проскочил небольшой поворот, небольшое ответвление от шоссе в лесопарк. Поворот был не очень и ровной дороги не обещал: так, дорожка, покрытая вздыбившимся асфальтом, тут зевать не приходится, того и гляди подвеской долбанешься.
Интересно, что будет дальше?
Но дальше, вопреки ожиданиям Никиты, ситуация заметно выправилась. Вздыбившийся асфальт сменил такой же, — только недавно уложенный. Именно по этому хорошо и недавно уложенному асфальту они и вкатили на Пятую Продольную. С обеих сторон улицу подпирали внушительного вида особняки, утыканные спутниковыми антеннами и табличками «Дом охраняется вневедомственной охраной». Почти к каждому забору прилагался комплект видеокамер, в глубине дворов поблескивали ондулиновые и черепичные крыши, английские газоны с идеально постриженной травой, детские качели и альпийские горки. Еще один заповедник непуганых новых русских.
Вот только что тут делает Джанго?
Никита бросил быстрый взгляд на спутницу: футболка и куртка оставались такими же вытерто-черными, джинсы — такими же недорогими, а если принять во внимание не первой молодости кроссовки… Нет, в черепичные крыши и спутниковые антенны она явно не вписывается.
Так же, как и в сегодняшнее кладбище.
— Куда теперь? — спросил "Никита.
— В самый конец. Номер тридцать шесть…
Дом под номером тридцать шесть выглядел не в пример скромнее. Но и для того, чтобы с гиком вселиться в него, Никите пришлось бы горбатиться всю оставшуюся жизнь без выходных и праздников. И то — при условии, что Корабельникоff резко поднимет ему жалованье.
— Неплохо устроились, — не выдержав, заметил Никита.
— Ничего особенного, поверьте, — ответила Джанго. — Подождите, сейчас я открою ворота…
Но прежде, чем открыть ворота, она несколько довольно томительных минут провела с псом, который появился невесть откуда и теперь в нетерпении бросался на железные столбики ворот. Никите хорошо была видна встреча: оставив столбики, пес переключился на Джанго, он едва не сбил девушку с ног, он норовил положить лапы ей на плечи, лизнуть в нос, он прыгал как щенок, закусанный надоедливыми слепнями.
— Рико… Малыш… Ну, пожалуйста, — смеясь, отбивалась Джанго.
Ничего себе малыш! Встреча с таким малышом не сулит ничего хорошего. Такому малышу только в фильмах ужасов сниматься — с мордой, перепачканной кровью и остатками сожранной селезенки. Такого малыша и любить опасно — того и гляди раздавит, кадык вырвет ненароком…
Успокоив пса, Джанго наконец-то открыла ворота. Она открыла ворота, хотя могла попросить Никиту припарковаться и выгрузить ящики на улице. И это было приглашение.
Это было приглашение, вот только неизвестно, что последует за этим приглашением…
Никита въехал во двор, замощенный ровной, по-летнему теплой плиткой. Никаких особых изысков в окружающем ландшафте не было, никаких клумб с меланхоличными кокетливыми цветами. Большую часть занимали заросли можжевельника, растущего, казалось, прямо из плитки. Тут же, во дворе, под навесом, стояла машина.
Вполне приличная машина, куда приличнее, чем его собственная потрепанная «девятка». Хотя слово «приличная» ей не совсем подходило. Скорее, она была экзотичной, киношной — пусть и заметно моложе киношной, чем его нежные, черно-белые воспоминания, но все равно — киношной.
Открытый «Форд» с надраенными до блеска хромированными частями и аккуратным, чисто вылизанным капотом. Из своих, пристыженно-стандартных «Жигулей» Никита вылез не сразу. Пес не дал ему вылезти сразу: он приблизился к «девятке», тихонько зарычал и уставился на Никиту блеклыми, пергаментно-желтыми глазами.
Выдержать этот взгляд не представлялось никакой возможности, и Никита отвел глаза.
— Выходите, — бросила Джанго.
— Вы издеваетесь.. А собака?
— Выходите, он вас не тронет. — Она положила руку псу на загривок, и он перестал рычать Нехотя, но все же перестал.
— Не бойтесь, — издевательски подбодрила его Джанго. — Рико — хороший мальчик. Дурных поступков он не совершает.
Н-да… Дурных, может, и не совершает, а вот очень дурных, отдающих вырванными из анатомического контекста кусками человечинки… Такой сожрет и не поморщится.
Вздохнув, Никита вылез из-за руля. А пес, выпроставшись из-под хозяйской руки, медленно подошел к нему и принялся обнюхивать джинсы.
— Свои, Рико, свои… — успокоила его девушка. — Это Никита.
— Вот и познакомились, — вяло сострил Никита. — Ваша машина?
— Моя. Только ездить я не люблю.
— Хорошая тачка…
— Наверное. Не знаю…
— И кто же на ней ездит?
— Никто.
Отлепившись от машины, Никита перевел взгляд на дом. Ничего особенного, два этажа, обложенные мрачноватым, темно-коричневым сайдингом; окна в голландском стиле, чуть более высокие и чуть более узкие, чем обычно, никаких штор, никаких жалюзи. Низкое пологое крыльцо, приоткрытая дверь.
Интересно, распахнет ли перед ним Джанго эту дверь? Или все ограничится вытаскиванием ящиков из багажника, под присмотром Рико?
Она распахнула.
Но сначала до Никиты донесся коротенький саксофонный пассаж, идущий из глубины дома. Это был довольно искусный пассаж, легкая, как морской бриз, и такая же рассеянная импровизация. Чтобы так — легко и рассеянно — бросить пальцы на саксофон, нужно быть большим мастером.
Пассаж повторился, оброс новыми подробностями, и Никита наконец-то узнал его. Хотя звучал он чуть иначе, чем на старых, потрескивающих пластинках его отца, всю жизнь проболевшего джазом. И, кажется, умершего именно от этой неизлечимой, экзотической, непонятно каким образом въевшейся в русскую кожу болезни.
— Джек Тигарден, — медленно произнес Никита. — Хорошая вещь.
Джанго бросила на него быстрый взгляд. Быстрый и совершенно новый. До этого в их подобии отношений царила снисходительная необязательность, и Никита, несмотря на все усилия, так и оставался для нее личным шофером Корабельникoffa, не мытьем, так катаньем сумевшим навязать свои мелкие и такие же необязательные услуги.
Теперь во взгляде Джанго сквозил неподдельный интерес.
— Джек Тигарден, точно. — Она остановилась, будто ждала продолжения. Она, казалось, испытывала Никиту: не на знание давно забытых и никому не нужных джазовых композиций. На что-то другое.
— «Старое кресло-качалка меня достало», — выпалил Никита.
В десятку. В яблочко.
— Точно. — Джанго от души рассмеялась. Уважительно рассмеялась. — В десятку. В яблочко. Вы любите джаз?
— Люблю. — Теперь уж Никита своего не упустит. — А вы?
— А я люблю человека, который любит джаз. Черт. Черт, черт!.. Надо же, дерьмо какое, лихо она его обломила, Никита даже губу раскатать не успел, даже помечтать не успел — о том, чтобы эту губу раскатать…
И из подобного облома следует только один вывод: Джанго живет не одна. Эта мысль неожиданно заставила Никиту погрустнеть. А чего он хотел, в самом деле? Глупо думать, что такая девушка, как Джанго, проводит все свое время с собаками. А вот собаки, приправленные Джеком Тигарденом, это уже кое-что, это идет открытому «форду», стоящему под навесом.
Интересно, кому досталась эта девчонка?
Наверняка парню, который пресному Никите сто очков вперед даст. Небритому богемному ленивцу с красивыми руками. Без красивых рук рядом с саксофоном делать нечего, а Никита давно заметил, что женщинам нравятся хорошей лепки пальцы. Вот и Джанго не исключение, даром, что обращается с собаками как с агнцами, как с морскими свинками, как с безобидными кроликами.
— Идемте в дом, — сказала Джанго. — Идемте, я вас познакомлю с Даней… Стало быть, его зовут Даня. Тухляк. Ловить нечего.
— Может, не стоит?
— Да бросьте вы! Он — отличный парень.
Кто бы сомневался. Конечно, отличный. И знает множество вещей, а не только «Кресло-качалку…» А и «Королеву жимолости», и «Держи пять», и «Без свинга это и гроша ломаного не стоит» и даже… о-о черт… «Добудь мне, папочка, порцию героинчика»…
— Ну, не знаю… Может, ящики выгрузим? Для начала?..
— Успеем… И Даня вам поможет…На помощь Дани рассчитывать вряд ли придется: Никита понял это сразу, как только увидел его зализанную темную башку и капризно изогнувшиеся брови. Даня сидел в просторной квадратной кухне, в кресле-качалке (привет Джеку Тигардену) и поглаживал руками саксофон. На вид ему было лет двадцать пять, и его можно было бы даже назвать красивым. Да что там, без всяких «даже». Это была острая южная красота, мужественная и праздная одновременно. С такой красотой можно всю жизнь ничего не делать, а если и делать что-то, так это ставки на бегах. И можно даже проиграться до последней нитки — всегда найдется женщина, которая вытащит тебя из грязи и долгов и облачит в гавайскую рубашку, которую так сладко срывать на пороге спальни, да так, чтобы пуговицы отскакивали.
В кухне стоял немного душноватый запах анаши, а рядом с креслом — блюдце, полное окурков. Причем остатки черного дамского «More» находились в завидном единении с толстыми полыми трубочками «Беломора».
— Привет, — сказала Джанго. — Привет, милый.
Даня лишь слегка повернул в ее сторону змеиную голову. А Джанго… Джанго как будто не заметила этого, просто подошла к нему и сходу влепила жаркий поцелуй. Этот поцелуй почему-то вывел Никиту из себя, показался непристойным.
— Я тебя уже два часа жду. — Голос у красавца оказался неожиданно высоким.
— Прости, я задержалась… К Славику заезжала, нужно было мясо забрать…
— Как это меня достало…
— Ну, пожалуйста… Милый…
— …и этот твой мудацкий пес… Он все время воет.
— Воет?
— Как только ты уезжаешь, он сразу начинает выть.
— Скучает, наверное… А ты скучал?
— Если все и дальше пойдет такими — темпами, нам придется брать его с собой в постель… Может, избавимся от него, пока не поздно?
— Избавимся от кормильца?
— Твою мать… Может, усыпим его к чертям? Или отдадим в хорошие руки? Он меня с ума сводит…
— Ну, в какие хорошие руки, подумай? Хорошие руки он просто-напросто откусит… С ним никто не сможет справиться, кроме меня. Ты же знаешь…
Оба они, казалось, не замечали Никиты, мнущегося у дверного косяка. И он решил напомнить о себе и даже тихонько кашлянул.
Маневр удался, Джанго тотчас вспомнила о его существовании.
— Познакомься, милый, это Никита. Он был очень любезен, помог все привезти…
Даня бросил на Никиту долгий, приправленный анашой взгляд. Никакого особого интереса в нем не было. С тем же успехом этот взгляд мог быть адресован календарю на стене («Столицы мира») или собачьим мискам, стоящим под умывальником.
— Еще один? — В голосе тоже не было никакого интереса. Он не ждал ответа на свой вопрос — ни от Никиты, ни от Джанго.
— В каком смысле? — Никита даже подался вперед. Чертов Даня с самого начала не понравился ему. А уж теперь не нравился все активнее и активнее.
— Тебе же она нравится, правда? — Даня неожиданно вскинул саксофон и нехотя выдал поразительный по красоте импровизационный кусок в терции. — Она всем нравится… Скажешь, нет?
Никита даже не нашелся, что ответить.
— Я прав? — продолжал наседать красавчик-джазмен.
— Джанго… — взмолился Никита.
— Не слушайте его…
— Вот только не все знают, что она… — Положительно он никак не хотел уняться, полуобкуренный придаток к саксофону.
— Даня, прекрати пожалуйста! — Кажется, Джанго не на шутку рассердилась. Именно рассердилась, как будто Даня сказал что-то, что не должен был говорить. — Идемте, Никита. Поможете мне с кормом для моего скота…
Это была небольшая пристройка к дому. Покрыть сайдингом ее позабыли или не захотели — и Никита смог наконец-то рассмотреть материал, из которого был скроен дом. Не банальный кирпич, не банальное дерево, а широкие и не правильные куски туфа, дымчато-розового, охристого, цикламенового. От камней за версту несло югом, пыльным солнцем и пыльной травой и ещё черт знает чем, невиданным на строгом, застенчивом севере.
Джанго толкнула дверь, грубо сколоченную, очень подходящую туфу, — и они оказались внутри.
В помещении горел дневной свет и нежно-кисло пахло собачатиной. Да и за самой собачатиной долго идти не пришлось: просторные вольеры размещались по одну сторону стены, ближней к дому. Вольеров было шесть: в четырех сидели собаки, а два пустовали. Два кавказца, два питбуля и восточноевропейская овчарка приветствовали Джанго радостным поскуливанием. Но девушка не подошла к ним, для этого нужно было бы открыть легкие, почти незаметные задвижки. Скорее всего она сделала это из-за Никиты: после щенячьего взвизгивания собаки разразились настороженным, вразнобой, лаем.
— Ставьте сюда, — скомандовала Джанго, указывая на закуток, в котором поместились кушетка, газовая плита с целым набором огромных кастрюль, закрытый буфет и холодильник.
Кушетка была старой, а холодильник — новым, «Ariston», с цветной передней панелью: небоскребы в красно-синей гамме. Панель была разделена ровно наполовину, так что морозильная камера впечатляла своими размерами.
— Вы когда-нибудь выпускаете их? — спросил Никита у Джанго, кивнув в сторону собак.
— Случается… Довольно часто. Только сейчас я не рискнула бы…
— Из-за меня?
— Из-за вас. Это — бойцовые собаки.
— А бойцовые собаки не слушаются хозяев?
— Бойцовые собаки слушаются инстинктов. Власть над ними — иллюзия.
Никита поежился, а что, если и хлипкие задвижки — иллюзия? И все же спросил:
— А что не иллюзия?
— Любовь.
— Вы их любите?
— Я люблю то, что они делают…
Это было очень похоже на то, что она уже сказала ему. Полчаса назад: «Я люблю человека, который любит джаз». Так похоже, что Никита невольно улыбнулся. Черт возьми, то, что казалось безусловным ему самому — любовь, страсть… То, что казалось безусловным ему, вовсе не было безусловным для Джанго. Все ее чувства, даже если у нее и были чувства, — все ее чувства сияли каким-то отраженным светом. Не отражение даже, а, отражение отражения. Она не рисковала, эта девушка, хотя и выглядела рискованно. Как будто в ней сочетались несочетаемые вещи, как будто в ней жило сразу два человека. Не это ли привлекло Никиту изначально? Еще тогда, ночью, во Всеволожске, под порно-аккомпанемент охранника Толяна? Еще тогда, когда он впервые увидел в зеркале ее лицо…
— Любите то, что они делают? И что же они делают?
— Они — бойцовые собаки. Этого достаточно. Больше к теме бойцовых собак они не возвращались. Никита, под присмотром Рико (пропади ты пропадом, образина!), перенес все три ящика в подсобку: чрезмерно суетясь и поджимая зад — кто его знает, этого ротвейлера!.. Два, по просьбе Джанго, он сунул в морозильник, а один оставил у плиты. Операция была завершена — оставалось только пожалеть, что она закончилась так быстро. У Джанго есть ее праздный Даня, а у него, Никиты, нет больше оснований здесь задерживаться.
— Спасибо, Никита. Вы очень мне помогли. — Равнодушный голос девушки лишь подтвердил его немного грустные мысли.
— Не за что… Кстати, если вам на следующей неделе нужно будет забрать… ну там… Новозеландскую говядину.. Я в вашем распоряжении…
— Ну, до следующей недели нужно еще дожить…
Что и требовалось доказать… Мавр сделал свое дело, мавр может уходить.
Но уходить не хотелось капитально. Даже несмотря на назойливое присутствие Рико и Дани. Попросить, что ли, кофе? Никита уже готов был открыть рот и потребовать кофе в качестве оплаты за старания, но вовремя вспомнил, что говорила ему Джанго еще в прошлый раз: кофе у нее в доме нет. Теперь же Никита знал, что есть в ее доме: бойцовые собаки, черный Рико, больше похожий на телохранителя, и джазовые импровизации.
И сама Джанго…
Неужели все дело в доме и в бесплатных к нему приложениях? Дом путал все карты: вместо того чтобы помочь понять Джанго, он направил Никиту по ложному следу. Он сделал ее еще более экзотичной, еще более недоступной, еще более непонятной.
И страшно желанной.
Пожалуй, впервые за время их странного знакомства он почувствовал желание, но не тяжелое, плотское, покалывающее кончики пальцев: так было в самом начале с Ингой и в самом конце — с Мариночкой… С Джанго он чувствовал совсем другое желание — разгадать.
— Так я поехал? — совсем уж безнадежно спросил Никита, втайне надеясь услышать: «останьтесь».
— Да, конечно… Еще раз спасибо…
Ну, не хрен ли?! От такого полнейшего равнодушия и на стенку полезть можно! И чем он хуже дурацкого Дани, этого mouldy fig'a [20] с саксофоном?.. «Хуже, хуже, — нашептывал Никите собственный, критически настроенный разум. — Ты не умеешь играть на саксофоне, ты боишься бойцовых собак, и не только бойцовых; ты не куришь анашу вперемешку с бабским „More“ и вообще ты — положительный тип. А кто и когда убивался по таким вот положительным моральным уродам? Никто и никогда, всем порочных парней подавай. И где их набрать-то столько…»
— Можно мне вымыть руки? — Не слишком хороший ход, но еще пять минут в доме Джанго ему обеспечены. А то и десять.
— Конечно… Простите меня, ради бога. Я провожу…
Ванная, куда его привела Джанго, соответствовала дому — тому, не скрытому под сайдингом. Из ее необработанных стен нагло выпирал туф. Из-за этих неровных, плохо подогнанных, ребристых камней помещение имело сходство с каминным залом. Или — с тюрьмой эпохи Реставрации. А в общем здесь было мило. Очень мило, хотя и прохладно. Средневековую поверхность камня уравновешивала современная бытовая техника: стиральная машина почти космического дизайна и душевая кабинка с полупрозрачными стенками. Венчали торжество общества потребления кокетливое биде и совсем уж непременный атрибут малоэтажной недвижимости — джакузи. Гореть бы им огнем, этим джакузи: совсем недавно в одной из таких джакузи плавал труп.
Надо же, дерьмо какое…
Но джакузи хозяйки дома была абсолютно стерильно и восхитительно пусто. Только края густо усажены оплывшими свечами. Не иначе как сумасшедшая парочка предается здесь любовным утехам, гореть бы им огнем…
Эта мысль снова неприятно поразила Никиту. Настолько неприятно, что он уставился в зеркало, лентой пропущенное над джакузи, и принялся уговаривать себя: «Какое тебе дело до этих людей? Какое тебе дело?..»
Никакого, вот только она купается в этой ванной. Сбрасывает с себя всю одежду и купается. Сбрасывает. Всю одежду. Переступает через нее. И ныряет в воду… Нет, не так. Она в нее погружается, Джанго…
Картинка, которую нарисовало внезапно очнувшееся от анабиоза воображение Никиты, была такой яркой, что он стиснул зубы. Чтобы не смущать сомнительное целомудрие ванной готовым вырваться наружу стоном, безнадежным и сладострастным.
М-м-м…
Никита открутил кран с холодной водой до упора и сунул под него голову: легче не стало, но мысли упорядочились. И даже решили провести инвентаризацию ванного добра.
Вот стаканчик с двумя зубными щетками… так-так… одна из них, поменьше, поаккуратнее, принадлежит Джанго… мыло, шампунь, целая куча каких-то баночек с кремами и притирками, опять проклятые оплывшие свечи, зубная паста без колпачка, с подсохшим, выползшим наружу содержимым, чертов джазмен, наверняка он чистил зубы последним, да еще и встал после полудня, с них станется, с джазменов… Крем для бритья — до и после, дезодоранты, милейшие семейные дезодоранты, мужское-женское, одеколон, позабытые духи — «Guerlain Chamade», тьфу ты… Надо же, как тесен парфюмерный мир, и здесь — «Guerlain Chamade», а в пару к ним — изрядно выболтанные «Sashka for Her», надо же, какое забавное название; забавное, полудетское, дерзкое, легкомысленное, а ей, пожалуй, идет — Джанго… Опять свечи… Какая-то коробочка, стоящая прямо за «Сашкой…»
Но стоило только Никите взять в руки проклятую коробочку, как за его спиной скрипнула дверь и раздался шорох. Никита вздрогнул от неожиданности, коробочка выскользнула из рук и упала, издав жалкий пластмассовый звук. Содержимое рассыпалось, раскатилось, а Никита сразу же почувствовал себя неловко, как будто его застали за воровством женского нижнего белья в одноименной секции Дома ленинградской торговли.
— Это я… Простите… Совсем забыла… Вот, принесла чистое полотенце.
— Это вы простите… Не знаю, как получилось…
Никита присел на корточки и попытался собрать вывалившиеся из коробочки вещицы. Это оказалось не так-то просто: при ближайшем рассмотрении вещицы оказались контактными линзами. Целая дюжина контактных линз…
И куда столько?
Джанго ничего не ответила, а устроилась рядом с Никитой, перекинув полотенце на плечо.
— Черт… Даня меня убьет… Из-за этих линз. Он ужасный педант… Черт.
— Простите, — еще раз промямлил Никита. — Я не хотел…
— Нужно собрать их все. Желательно, чтобы все. И промыть.
— Да, конечно…
Они принялись собирать чертовы линзы, проклятые линзы, благословенные линзы… И в какой-то момент их руки соприкоснулись.
И так и замерли.
— Что? — ласково спросила Джанго, приблизив к Никите ослепительно белое лицо, ослепительно черные волосы и ослепительно золотистые глаза.
Никита молчал.
Он почти ничего не чувствовал. Вернее, чувствовал только одно: его сердце, до сегодняшнего дня такое маленькое, такое ссохшееся от неизбывного горя, от неизбывной тоски по Никите-младшему… Такое несчастное, такое неприкаянное… его сердце вдруг увлажнилось, набухло, как набухает инжирина в стакане воды… И пустило корни. И зашелестело кроной.
Никита не знал даже, что это было за дерево, что за кустарник, что за подлесок. Быть может, можжевельник, растущий вокруг дома Джанго… Быть может — папоротник, который он посадил на могиле Никиты-младшего… Быть может — жимолость, совсем как на старой пластинке отца — «Honeysuckle rose» [21]…
— Что? — переспросила Джанго.
Никита молчал.
И тогда она поцеловала его. Легко упав на колени среди рассыпавшихся контактных линз ее саксофонного guy [22].
Поцеловала.
Но вначале она приблизила к нему губы: как в замедленной съемке, как в его любимом, нежнейшем черно-белом кино. Губы Джанго некоторое время присматривались к его губам, изучали их, слегка подрагивали и сохли прямо на глазах, и покрывались едва заметной золотистой корочкой — под цвет глаз…
И когда терпеть уже стало невмоготу, когда жажда стала невыносимой — она поцеловала его.
Поцеловала.
Никита так никогда и не узнал, сколько же длился этот поцелуй. Наверное, долго. Он ничего не помнил, обо всем забыл, обо всем, кроме губ девушки, прибоем ударивших в его собственные губы. Прилив — отлив.
Прилив — отлив.
А когда волна отступила и сознание начало медленно возвращаться к нему — вернулись неуверенность и робость. Черт возьми, она поцеловала его… Джанго поцеловала его всего лишь в каких-нибудь жалких пятнадцати метрах от своего парня (мужа? любовника?). А то и того меньше…
И Никита отстранился.
— Что-то не так? — спросила Джанго, не открывая глаз.
— Нет… Но ваш… твой парень…
— А что — мой парень?
— Твой парень… Ты ведь его любишь?
— Разве я говорила тебе об этом?
— Говорила…
— Я… — и она рассмеялась с крепко сжатыми ресницами. — Я просто сказала, что люблю человека, который любит джаз… Ты ведь любишь джаз?
— Я? — Никита даже растерялся от такого по-детски простого объяснения, снимающего с Джанго все обязательства. — В общем… Да… разбираюсь…
— Значит, разбираешься… Хорошо… Классический джаз горяч, мейнстрим — теплый… А то, что иногда случается с джазом сейчас… Наверное, прохладно… Cool. — Ее руки уже скользили по рубашке Никиты, осторожно расстегивали пуговицы. — Что ты выбираешь?
Ее руки и были прохладными, и Никита сказал, следуя ее рукам:
— Cool… Cool…
— Я так и знала… Я не могла ошибиться…
И она снова нашла губы Никиты, а потом… Потом торжественно-прохладно ввела войска и овладела крепостью его тела… Впервые за долгое время Никита позабыл обо всем: об Инге, о Корабельникоffе, о Мариночке и о своей жизни тоже. И о том, что эту жизнь медленно разрушало.
Он слишком давно не был с женщиной, слишком давно. И поэтому любовь его была осторожной, нежной, действительно прохладной.
Cool.
Зато страсти Джанго хватило бы на двоих, на десятерых. Он смяла Никиту, снесла, приковала к себе, чтобы никогда больше не выпустить на волю. Ему не вырваться, не вырваться, он влип, мертво влип в эту странную девушку, которую наверняка придется делить и с Даней, и с Даниным саксофоном, и с целым Big Band Jazz, и с бойцовыми псами, с чертом, с дьяволом… С ее тайнами, а тайны были, Никита ни секунды в этом не сомневался. Вот только хватит ли у него сил, хватит ли мужества узнать о них?..
Хорошо, что пол деревянный и теплый, а не каменный, не кафельный, не холодный. Хотя… Совершенно все равно, где любить ее: на простынях с розовыми лепестками, на заднем сиденье машины, в песке у кромки моря или здесь, на полу, на сваленных в кучу махровых халатах, один из которых уж точно принадлежит Дане…
Совершенно все равно, где любить… Только бы любить…
Джанго наконец оторвалась от него, опустошенного любовью до предела. И положила голову ему на грудь. И только сейчас он почувствовал странное покалывание кожи. В одной точке, как раз там, где расходились ребра. Неужели это сердце, упавшее в живот, так и не захотело подняться? Но покалывание было довольно ощутимым, и спустя секунду он понял, что это.
Кольцо.
Кольцо на цепочке, которую Джанго так и не сняла.
В голове Никиты еще плавал туман, но ему хватило сил подтянуть Джанго повыше, и, поцеловав ее во влажную от любви макушку, аккуратно вытащить кольцо. И самым непринужденным тоном спросить:
— Что это?
— Тебе мешает? — Джанго оперлась локтями на предплечье Никиты и заглянула ему в глаза.
— Нет… То есть — чуть-чуть. Кольнуло.
— Извини.
— Ничего… Странное кольцо…
— Ты думаешь?
А что тут было думать? Теперь Никита получил возможность рассмотреть его поближе и даже аккуратно взять в руку. Если у него еще и оставались сомнения, то теперь они исчезли: вытертое серебришко, камень, никакой ценности не представляющий, — это была вещь Мариночки. Только она могла носить такую откровенную туфту в комплекте с мужниной платиной. Да еще с таким непередаваемым изяществом. Она — да еще Джанго.
— А почему странное?
— Не знаю… Выглядит не очень…
Кольцо и вправду ютилось на затейливой витой цепочке с видом бедного родственника. Оно вступало в категорическое противоречие со свеженьким, холеным серебром. Так что вопрос Никиты был вполне уместным. Во всяком случае, легко объяснимым.
— Не очень, ты полагаешь? — Никакой обиды, никакой угрозы в ее словах не было, разве что губы стали чуть жестче, а скулы — чуть суше.
— А, в общем… Это, наверное, дорого как память… Я прав?
— Прав… Ты прав… Это кольцо из прошлого, — сказала она, хотя вопрос Никиты вовсе не требовал никакого ответа.
— Когда-нибудь ты мне расскажешь?
— Когда-нибудь? Когда-нибудь — расскажу. — Джанго улыбнулась такой недвусмысленной улыбкой, что Никита сразу же понял: не расскажет никогда.
— Мне бы хотелось знать о тебе все…
Почему бы и нет? Это вовсе не звучит фальшиво, учитывая, что тела их все еще распяты друг на друге, руки сплетены, а волосы спутаны.
— Все? Никто не может знать всего.
— Я хотел бы…
— Разве я давала повод?
Ну вот, кажется, начались игры в независимость. Хотя ничего другого от хозяйки бойцовых собак и канареечного рогатого любовника и ожидать не приходится. Милое сочетание канарейки и рогоносца, гибрид — будь здоров, стихоплет Филипп Танский был бы доволен.
— Мне бы хотелось знать о тебе все.
— А мне — наоборот… И знаешь, есть вещи, в которые лучше не заглядывать… — Она снова обезоруживающе улыбнулась. И снова глаза ее остались неподвижными. — Вот ты… ты часто заглядываешь в свое прошлое?
— Мне просто не дают о нем забыть. Вот и все…
— Она? — Проявив недюжинную проницательность, Джанго коснулась его обручального кольца.
— И она тоже. — Врать ему не хотелось. Он был слишком измотан любовью, чтобы врать.
— Бедняжка. — Джанго потрепала его по волосам и тихонько отвела от края пропасти, в которой, среди зарослей «Honeysuckle rose» и можжевельника, валялось ее прошлое.
— Да нет, все в порядке… Я не жалуюсь.
— Я понимаю…
— И давно у тебя это кольцо? — Никита все еще не мог успокоиться.
Чертово кольцо портило ему всю картину, всю отчетность, все сводки с любовного фронта. Если бы не оно, Никита пошел бы за Джанго куда угодно, он утонул бы в ней, но колечко держало его на плаву, как обглоданный спасательный круг из пенопласта.
— Это имеет какое-то значение?
— Я просто спросил.
— Давно. Очень давно. Я же говорю тебе — это кольцо из прошлой жизни. Не очень счастливой, но я об этом почти забыла.
— А зачем тогда носишь?
— Привычка. Люди приходят и уходят, а привычки остаются.
Она хотела добавить что-то еще, но этим грустным планам помешало тихонькое поскуливание мобильника. Звонили Джанго, Никитин сотовый остался в машине, и он по этому поводу нисколько не заморачивался.
Джанго нехотя отлепилась от Никиты, не глядя протянула руку к карманам джинсов. И также не глядя достала телефон.
— Да… Да, я знаю… Да… Рико… Почему переносится?… Черт… Ну, хорошо. Ладно… Чувствую, мне самой скоро придется этим заняться. Вплотную. Больше, чем в прошлый раз? Ставят уже сейчас? Хорошо. Поняла.
Отключившись, Джанго снова прижалась к Никите и принялась наматывать на палец кончики его волос.
— Что-то случилось? — забеспокоился Никита.
— Ничего, кроме того, что… А-а.. Ладно. Хочешь посмотреть собачьи бои?
— Собачьи бои? — Никита озадачился. — Собачьи бои… А разве это не запрещено?
— Ты мне нравишься, безумно. — Джанго потерлась носом о Никитины ключицы. — Ты абсолютно не мой человек, но нравишься мне безумно…
— Даже невзирая на то, что я — не твой человек…
— Всегда нужно ломать стереотипы… Так ты хочешь посмотреть собачьи бои?
Если бы Никитин язык шевельнулся и просипел «нет», Никита вырвал бы его без всякого сожаления — вместе с трахеей и пищеводом.
— Хочу…
— Вот и отлично.
— Так ты занимаешься собачьими боями? — Никита даже покраснел от такого тяжелого, пахнущего шерстью вида деятельности.
— Скажем, я в них участвую…
Понятно. Что-то такое он предполагал; уж слишком экзотичной была Джанго. И представить ее в роли секретарши в офисе или менеджера по продажам палочек для ушей было совсем невозможно.
— Я бы хотел посмотреть, — тихо сказал Никита, целуя девушку в висок.
— На бои можно подсесть, как на иглу. И на философию боев…
— Я бы хотел посмотреть…
— Конечно… — Она скользнула рукой по груди Никиты и осторожно начала спускаться к животу. Но добраться до главного, сокровенного так и не успела: снова запищал телефон. В этот раз беседа была короче и ограничилась несколькими репликами.
— Что? — спросила она у неведомого собеседника. — Что?!!
Этот звонок напугал Джанго, ничего не боящуюся Джанго. Джанго, которая легко укрощала собак. Но сейчас она не смогла укротить даже собственное лицо: оно побелело еще побольше, а вместе с ним побелели губы и крылья носа.
И даже в неподвижных, золотисто-карих глазах мелькнули хорошо скрываемая слабость и беспомощность. Ей так и не удалось взять себя в руки, но ее хватило на то, чтобы еще раз повторить кому-то абсолютно бессмысленный вопрос:
— Что?!
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ДИНКА
Сентябрь 199.. года
"…Дом больше не кажется мне безопасным.
Ничего не изменилось, но дом больше не кажется мне безопасным. В нем нет места, где можно было бы укрыться от собственных мыслей и от шести строчек Ленчикова письма. Неполных шести строчек.
Все эти дни я раздумываю над ними и чем больше думаю, тем менее фантастическими они мне кажутся. Я еще не показывала перевод Динке, я еще не сказала ей ни слова о письме. Мой перевод не очень хорош и совсем не литературен, предлоги и склонения спотыкаются друг о друга, но смысл совершенно ясен, и…
Вот хрень… Я готова с ним согласиться.
Хотя и не совсем понимаю, зачем это нужно Ленчику. Нет, кое-какие мыслишки по этому поводу мелькают у меня в голове.
«Красота замысла, — шепчут мне эти мыслишки, растопленные в полуденном, совсем не сентябрьском зное, — стоит только оценить красоту замысла, как уже ничто не покажется невозможным».
Ничто не покажется невозможным.
Этому научили меня Ленчик с Виксаном. Этим фразам, которые я заучивала, зазубривала перед чертовыми пресс-конференциями, а потом повторяла, как попка, с поучительной миной на лице, с грустными глазами и все понимающими ресницами (Виксан, Виксан учила меня делать соответствующую физиономию!).
«Стоит только оценить красоту замысла, как уже ничто не покажется невозможным. Потому что красота — и есть невозможность».
Или:
«Чувства разлиты в воздухе, назвать их — значит убить».
Или:
«Я не буду говорить о любви. Любовь — это всегда постфактум»…
Господи, сколько же этих проклятых заготовок я налепила придуркам-журналюгам! И сколько книжек перетаскала в сумке, тех самых, которые ни разу не открыла и вряд ли открою… Какой-то, мать его, Пруст, какой-то, мать его, Фриш, какая-то, мать ее, Симона де Бовуар… Надо было сильно постараться, чтобы написать всю эту бодягу, а потом издать ее отвратительно-мелким шрифтом… Но главное — не забыть последовательность, учил меня Ленчик: Пруст — Фриш — Симона де Вовуар. Главное, ни в чем и никогда не забывать последовательность… С Прустом и Фришем легко, одна гласная в слове, в ударениях не запутаешься.
И я не путалась.
Я потрясала воображение. Своим меланхолическим интеллектом. Динка тоже потрясала воображение. Своей отвязанностью. Но нам не помогло ни то, ни другое.
«Таис» почти сдох.
Он обездвижен, парализован, так что, может быть, Ленчик не так уж не прав? Днем я пытаюсь убедить себя в этом. И почти убеждаю. Но когда наступает ночь…
Когда наступает ночь, я говорю себе: это нечестно.
Это нечестно.
Листок с переводом надежно спрятан в бестиарии. С ним происходят странные вещи: он прячется между страницами, он всплывает в самых разных местах, под самыми разными миниатюрами. Под самыми разными, но именно под теми, которые напоминают мне Ленчика, Динку, покойную Виксан, покойного Алекса и даже меня саму.
Чаще всего я нахожу листок под Сциталисом. Сциталис и есть Ленчик, красота узоров на его чешуе нестерпима, и поэтому он никогда не охотится. Он ждет, когда жертва приблизится сама, завороженная этой красотой. Ленчик тоже не делает лишних телодвижений. Он ждет, когда жертвы приблизятся. Когда они сами положат голову на плаху.
Ай, молодца! — сказала бы Динка.
Но я все еще раздумываю — показать ей текст письма или нет. И пока я раздумываю, Ленчик перебегает от Сциталиса к Гипналу, а потом — к Сепсу и Дипсе, а потом — к Амфисбене: ко всем змеям бестиария. Но суть от этого не меняется.
Ленчик остается змеей. Каждой по очереди.
Ползучим гадом.
Как он мог так поступить с нами? Как он мог?.. Но… В любом случае, мне не жалко ни Динку, ни себя, мне жалко бестиарий. И деревья в этом чужом испанском саду — оливковые и апельсиновые. А миндаль я все равно не люблю…
Кроме того, у меня внезапно начались напряги с Пабло-Иманолом.
Или это у Динки начались напряги с Пабло-Иманолом? В любом случае, их секс уже не так громок, не так демонстративен. А несколько ночей назад они даже ругались. Я тешу себя надеждой… я хочу тешить себя надеждой, что мне это только показалось.
И я тешу себя надеждой, что он ничего не знает о моем рейде в его гребаный электронный ящик. Ну, конечно же, он ничего не знает, иначе бы давно принял меры.
Но никаких мер он не принимает, просто смотрит на меня гораздо чаще, чем раньше (раньше он вообще меня не замечал), — смотрит и улыбается. Я улыбаюсь ему в ответ хорошо заученной, хорошо поставленной улыбкой с обложек всех журналов. Моя улыбка нежна и застенчива, в противовес Динкиной улыбке — открытой и дерзкой.
Да, так и есть. Наверное, Динка начала дерзить, проявлять свой поганый характер: первый признак того, что она хочет расстаться с очередным парнем. Она расстается с парнями легко — как чистит зубы, как выбирает волосы с расчески. Если парень очень нравится ей — есть шанс, что она будет с ним дольше контрольных двух недель. Если не очень — просто хочется переспать, ощутить власть славы над простыми смертными — все может ограничиться одним разом. Одним банальным пересыпом. Но Пабло-Иманол побил все рекорды.
Этому есть несколько объяснений, простых и не очень.
Первое простое — наркотики. Неизвестно, где Ангел достает их — но он достает. Динка не впадает от них в клинч, скорее — в тупую созерцательность. Кроме того, наркотики делают ее нимфоманкой. Ей всегда нравилось трахаться — она сама мне об этом говорила, — а сейчас она просто с цепи сорвалась. Но, похоже, Пабло-Иманола это устраивает, он и сам не дурак перепихнуться. К тому же Динка совершенно непристойна в трахе, я помню это еще по нашей питерской квартире с видом на Большую Неву. Я помню эти звуки, помню мат, которым она всегда поливает партнера. Она готова унизить его даже тогда, когда он доставляет ей удовольствие.
Просто садомазохизм какой-то…
Но я помню и другой мат, никому не адресованный, ни к кому не относящийся — когда она бурно и тупо кончает. Она делает это демонстративно. Я не могу отвязаться от этой мысли, которая окопалась в моем мозгу около двух лет назад и все это время только укрепляла бруствера, расширяла линию коммуникаций и подвозила боеприпасы… Мысль и в самом деле проста: Динка все делает демонстративно.
Даже занимается любовью.
Это не кажется мне таким уж удивительным, просто Динка взяла на вооружение еще один старый тезис Ленчика: «Все на продажу». Нужно уметь продаваться и нужно получать за это по максимуму. Нужно не стесняться продаваться, и тогда ты получишь за это даже больше, чем по максимуму.
Странное дело, ненавидя Ленчика, Динка напропалую пользуется его принципами. Я отношусь к Ленчику терпимо и даже с известной долей нежности — и тоже пользуюсь его принципами.
Напропалую.
Просто Динка взяла на вооружение одни Ленчиковы принципы, а я — другие. Мы растащили нашего продюсера на цитаты.
Но и это нам не помогло.
А может, это были не те цитаты?..
Второе простое объяснение — у нас по-прежнему нет денег. «А росо dinero роса salud» [23], — скрежещет зубами Динка, не на шутку пристрастившаяся к испанскому. Ленчик не высылает нам денег. Кормит обещаниями, что скоро приедет. И потом, говорит он в трубку, неужели у вас все кончилось? Ведь в первый раз я выслал достаточно…
Я не знаю, сколько выслал Ленчик в первый (и единственный) раз. Все наши деньги осели у Пабло-Иманола. Ну и черт с ними. Мы живем как растения, во всяком случае я (если я когда-нибудь и начну размножаться, то исключительно почкованием), а зачем растениям деньги? Им и так хорошо…
А третье — сам Ангел. Должно быть, он, действительно хорош в постели, он неутомим в постели, он может укротить Динку. Или наоборот — сам оказаться укрощенным. Одно из двух: за первое голосуют собаки, его бойцовые собаки. За второе — джаз, его мягкий cool джаз. Динке нравится его джаз, я знаю это точно.
Она устала от попсятины.
От нашей с ней попсятины, которой мы промышляли два года. Джаз — совсем другое. Джаз прохладный, и Динка иногда так внимательно слушает его, даже какой-нибудь проходной «Рэг кленового листа» — так настороженно и так внимательно, что Ангел называет ее «bobby soxers» [24]. У нас самих были целые вагоны этих «bobby soxers», этих дураков-тинейджеров, девочек-фанаток, рыдающих, бьющихся в экстазе, тянущих к нам свои руки на каждом выступлении… Они подгоняли себя под нас, они стриглись под нас и красили волосы под нас; под нас они заводили тяжелые ботинки и к чертовой матери выбрасывали лифчики, они становились нашими двойниками, а потом присылали свои фотки: «Похожа, правда, Диночка? Похожа, правда, Ренаточка? Боже, девчонки… Я люблю вас, люблю вас, лю-ю-ю-ю-ю-юблю-ю-ю-ю-ю-ю-ю-ю-ю-ю…» Некоторые и правда были похожи, очень похожи, но Ленчик запретил нам самим отвечать на эти письма. А когда с пяток таких идиоток чуть не покончили с собой (их едва успели откачать), а одна-таки покончила — и слухи об этом разнесло журналистское шакалье… Вот тогда Ленчик и нанял Машку Слепцову, девочку-припевочку, одиннадцатиклассницу-отличницу мами-папину гордость, тайком с потными ладонями убивавшуюся по нашим запретным песенкам. Он подцепил ее на форуме, на нашем официальном форуме, где Машка проводила довольно много времени. Ее постинги были не такими тупыми, как все остальные, во всяком случае открывать тему «ОНИ ЛЕСБИЯНКИ ИЛИ НЕТ» ей и в голову не приходило. А вот изо дня в день внушать неграмотным, очумевшим от запретного плода малолеткам, что правильно писать «лесби», а не «лезби» и никак не «лисби», и тем более не «лизби» — это она умела. Кроме того, Машка отличалась хорошим слогом, это Ленчика и зацепило. Мы виделись с ней мельком, пару раз, не больше, в клубешнике, под коктейль со старой Ленчиковой фишкой: «Выжмите сок из двух бутылок виски…» Всю ночь Машка просидела в уголке, глядя на нас безумными округлившимися глазами. Она была совсем никакая, Машка, коротко стриженая, как Динка, светловолосая, как я, да какое нам было до нее дело?.. Она была никем, а мы были всем… Это потом Ленчик сказал, что она отвечает фанатам вместо нас: коротенькие, в две строчки, послания: «Спасибо, спасибо, спасибо-имярек». И даже получает пятьсот баксов в месяц за такую непыльную работенку.
Должно быть, у нее неплохо получалось, пока «Таис» снимал пенки со славы. Но потом, когда колени у него подогнулись, Машка скрылась в неизвестном направлении…
И девочки-фанатки, хреновы «bobby soxers», им больше и в голову не приходило пилить вены тупой бритвой «Спутник». И пачками жрать амобарбитал, бутабарбитал, пентобарбитал и таблетки от кашля с кодеином…
…После «простого» шло «сложное», но на сложное у меня не хватало клепки, как выражался Ленчик. Сложным был и сам Ангел (когда-то простой); вернее, Ангел стал сложным с некоторых пор. С одной ночи, с огрызка ночи, когда он спустился ко мне в библиотеку.
Бестиария он не увидел, я успела запихнуть его под кушетку и прикрыться русско-испанским разговорником, который всегда держала поблизости: для отвода глаз.
Но глаза я не отвела, а просто закрыла — когда дверь в библиотеку тихонько скрипнула; я закрыла их и притворилась спящей. По-настоящему притворилась, даже щелок не оставила.
Долгое время в библиотеке царила тишина, нарушаемая лишь его дыханием, вкрадчивым дыханием, больше похожим на шаги кошки. Это вкрадчивое дыхание и сбило меня с толку и заставило затаить свое собственное. Никогда раньше Ангел не спускался в библиотеку, во всяком случае — ночью, ночь безраздельно принадлежала Динке. Только Динке и больше никому. И их «джиззу», так по-новоорлеански именовал трах Пабло-Иманол.
— Es una репа, — негромко произнес он. Негромко и весело.
Интересно, что означает это «Es una репа» [25]? Может быть, он обсуждает со своей татуировкой мои сбившиеся волосы, отросшие волосы, потерявшие форму волосы?
Или… или что-то еще?
Нет, я не боялась, я совсем не боялась его Я не испугалась даже тогда, когда он присел на краешек кушетки вкрадчиво и осторожно. Я бы даже не почувствовала этого, если бы не запах. Запах его тела. Вернее, это был не совсем его запах.
Это был отголосок запаха Динки. Его эхо.
Его испанское эхо.
Вот хрень, от него и вправду пахло Динкой! Но не той, которая трепала мне нервы по поводу и без повода, не той, которая цапалась с Ленчиком, собачилась с Виксаном и доставала секьюрити и журналюг. Совсем не той.
Это был запах нежной, притихшей Динки. Той самой, которая обняла меня после нашего первого триумфа в «Питбуле», прижалась ко мне и сказала: "Неужели это мы? Мы — «Таис»?.. Ты веришь в это, Ренатка? "
Пока я с закрытыми глазами раздумывала над этим, Ангел легонько коснулся моих волос. И снова повторил.
— Es una репа…
Нет, глупо держать глаза закрытыми, когда над тобой склонился взрослый тридцатилетний мужик. Особенно девственнице, девственница по определению должна спать вполглаза и видеть угрозу собственной безопасности даже в ручке полотера.
Пора, пора просыпаться.
Я неопределенно вздохнула и открыла глаза. Не знаю, насколько правдоподобным получилось мое внезапное пробуждение, но Ангел улыбнулся. И татуировка на его шее тоже улыбнулась мне. Сейчас он скажет «Ола», как говорил всегда.
Но «Ола» я так и не дождалась.
Он молчал и улыбался.
Я тоже улыбалась, хотя это противоречило амплуа пугливой девственницы, выскочить из которого мне до сих пор не удалось.
— Это правда? — спросил Ангел. На совсем неплохом русском, совсем неплохом, слегка смягченном ночью.
— Что?
— Что ты.. — Он щелкнул пальцами. — Девственница?…
Слово «девственница» было произнесено им на испанском, но я поняла его суть по иронически раздувшимся ноздрям Ангела.
— Это тебе Динка сказала?.. Динка, кто же еще! Я даже знала, как она это сказала: с ехидным смешком, после очередного оргазма и перед очередным поцелуем — просто взяла и сплюнула, как сплевывают семечки, прямо на пол, в первом ряду дешевого кинотеатришки, на сеансе для пенсионеров…
— Это тебе Динка сказала?
— Нет… Просто… El olor… Запах…
Скажите пожалуйста, какое трогательное единение! Он также чувствовал мой запах, как и я чувствовала его. Или это просто ночь?..
— Запах? И чем же я пахну?
— Ничем… У тебя его нет… Только девственницы ничем не пахнут…
Он улыбнулся, а я даже не нашлась, что ответить. Я не знала, смеяться мне или плакать. Никто никогда не оскорблял меня так изысканно и так смертельно.
Даже Динка.
— Пошел ты, — неожиданно для себя огрызнулась я. Со старыми Динкиными интонациями, пацанскими и дерзкими.
— Не хочешь быть со мной? — Улыбку с лица Ангела как ветром сдуло. Он смотрел на меня серьезно, очень серьезно. И его татуировка смотрела на меня серьезно, и его щетина, и его подбородок. — Тебе понравится. Обещаю…
Почему бы и нет, черт возьми? Почему бы и нет?.. Избавиться наконец-то от родового проклятия, от епитимьи, наложенной на меня Ленчиком, от пояса верности лесбийскому дуэту «Таис»; от собственных комплексов, от робкой мастурбации под душем, когда в голову не лезло ничего, кроме голозадой картины Дейнеки «Будущие летчики»…
Избавиться от этого раз и навсегда.
А заодно и наставить рога Динке, втоптать ее в грязь, увести парня, занять ее кровать, а саму Динку переселить в мою постылую комнату с распятием. Или в собачьи вольеры…
Почему бы и нет?
Я еще раз внимательно посмотрела на Ангела. Не то чтобы он сгорал от нетерпения, ожидая от меня ответа, совсем напротив. Пабло-Иманол, судя по всему, был не совсем правильным испанцем. Испанцем, слегка подпорченным нью-йоркским джазом, чикагским джазом и риффами [26] Канзас-Сити…
Пабло-Иманол меланхолично подмигнул мне. И полез в задний карман джинсов.
Уж не за презервативами ли?
Или испанцы не пользуются презервативами, предпочитая живую, ничем не защищенную плоть?..
Но никакие презервативы на свет божий извлечены не были. Вместо них появился портсигар. Ангел неторопливо раскрыл его и вытащил самокрутку.
— Не хочешь? — вежливо осведомился он. — Отличная марихуана.
— Нет. Я не курю.
— Брось. — Он щелкнул зажигалкой, глубоко затянулся, выпустил сладковатый дым и снова вопросительно уставился на меня.
— Нет. Я не люблю траву.
— Значит, не любишь… Ты не любишь заниматься любовью, ты не любишь el dopar [27]… А что же ты любишь?..
Вот хрень. Оказывается, я давно ждала этого вопроса. Я давно его ждала, чтобы сказать себе, что влюблена в проклятый благословенный «De bestiis et aliis rebus».
В сто двадцать три миниатюры, тисненые опавшим за века золотом, такие теплые, такие живые, так много нашептавшие мне на ухо… Только к ним я могла возвращаться, как в дом, только с ними мне не было скучно и было покойно. Только в них я открывала все новые и новые грани, как открывают родинки и шрамы на теле любимых людей. Черт…
Извращение.
Черт. Извращение почище скандального «Таис». И сказать об этом никому нельзя. И сочувствующих не найдешь…
— Мне нравится твой саксофон…
— А я… Я тебе не нравлюсь?
— Да. Ты тоже мне нравишься…
— Esta bien hecho… Вот и отлично…
Если сейчас он приблизит ко мне свои обрамленные щетиной губы, придется треснуть его по башке русско-испанским разговорником. Конечно, бестиарий выглядит куда внушительнее, чем легкий, как перо, «RUSO-ESPANOL», и удар получился бы ощутимым, но продавать бестиарий мне нельзя, ни при каком раскладе…
— Можно тебя поцеловать? — Ангел выпустил дым прямо мне в лицо. Не очень-то вежливо с его стороны, не очень-то вежливо.
— Не думаю, что это хорошая идея…
— А мне она кажется вполне сносной.
— А мне — нет…
Интересно, сколько мы будем препираться прежде, чем Ангел решит, что пора переходить к более радикальным действиям?.. Но он по-прежнему курит свою марихуану и лениво разглядывает меня, ощупывает меня, снимает с меня кожу как какую-нибудь прогорклую кружевную комбинацию. Настоящий джазмен, нехотя торчащий на игле, как и все его великие, спрятанные в недрах саксофона…
— Может быть, нам попробовать втроем? — спрашивает он.
— Втроем?
— Ну да…
Эта идея, такая простая, что на нее и обижаться грех, застает меня врасплох. Заявленьице, м-да… Как раз в духе Динкиных акробатических этюдов на кухонных столах.
— Сам придумал или Динка надоумила? — не очень-то вежливо осведомляюсь я.
— Зачем? Это просто… предложение… не думаю, что она будет возражать.
— Она, может, и нет… А я…
— А ты?
— Отсоси у своего пса. — Чертова Динка, два года не прошли даром, теперь я понимаю это. Динка и Динкины штучки, которые я всегда так ненавидела, въелись в меня, как соль в ладони.
— Отсоси? — Ангел напрягается. — Что это значит?
— Отсоси — это значит отсоси. Сделай ему минет…
Проклятие.
— Что значит «минет»?
Очевидно, русская жена Пабло-Иманола была приличным человеком, ненормативную лексику не использовала, предпочитая дешевым матам цитаты из пионерских речевок и Афанасия Афанасьевича Фета.
— Ладно, проехали, — примирительно говорю я. — Забудь.
— Ты так и не ответила.
— Разве? Я не буду с вами спать. Спите друг с другом…
Но он все-таки меня поцеловал. Стоило мне на секунду ослабить бдительность и закашляться от дыма, который Ангел с завидным упорством выпускал мне в лицо. А перед этим довольно ощутимо прошелся по нам с Динкой.
— Вы очень странные русские…
— Да? Что, совсем не похожи на твою русскую жену?
Сейчас-то он и выскажется.
— Похожи… Я всегда общался с сумасшедшими… Сумасшедшими русскими. С сумасшедшими русскими chiquillas [28]…
— Ну, значит, тогда пора перестать удивляться…
— Я не удивляюсь. Я понимаю…
— Что понимаешь?
— Что по-другому не получится…
Похоже, он обкурился. Похоже, это не первый его косячок, вытащенный из портсигара. Или его русский недостаточно хорош, чтобы доносить до меня странный смысл наспех сколоченных фраз. Но продираться к смыслу у меня нет никакого желания. И-ех… Ангел-Ангел… Mio costoso… Hе пошел бы ты отсюда, Господи, прости…
— Вы маленькие сучки, — наконец говорит он. Без всякой, впрочем, злобы. И даже с симпатией. — Похотливые маленькие сучки…
Ого, «похотливые маленькие сучки» — довольно сложное лингвистическое построение, как раз в духе нашего сайта в Интернете, на пике славы, тогда нас только ленивый не пинал… И все боготворили… «Похотливые маленькие сучки» — один из эпитетов, намертво приставших к «Таис». Значит, его жена потчевала Ангела не только А. А Фетом. Значит, Ангел периодически наставлял ей рога с «похотливыми маленькими сучками». Такими, как Динка, — страстными и беспечными, созданными для бесконечного джиз-за. Для бесконечных импровизаций на тему джиз-за. «Похотливые маленькие сучки» даже заставляют меня улыбнуться.
— Разве я давала повод? — Я ловлю себя на том, что мне нравится дерзить Ангелу. Хотя он в любой момент может безнаказанно съездить мне по роже.
Глаза Ангела вдруг приближаются ко мне, зависают надо мной, останавливаются на уровне переносицы, отчего у меня сразу начинает ломить в висках. Пожалуй, не только Ленчик похож на Сциталиса. Полку нестерпимых ползучих гадов прибыло.
— Ты? Еще больше, чем она…
— Чем она? — непослушными губами шепчу я.
— Чем она… — Ангел поднимает глаза к потолку, что скорее всего должно означать спящую (спящую ли?) в его кровати Динку.
А потом снова переводит взгляд на меня: так они и скользят, его глаза, то приближаясь, то удаляясь, раскачиваясь, как качели, героин с кокаином в обнимку, «red rum», Динка как-то пробовала и сказала мне, что это офигительно впирает, — еще пара таких раскачиваний, и они сомнут меня. «Я — еще больше, чем она». Чтобы ляпнуть это, нужно иметь достаточно веские основания. Нужно знать о моих тайных страстях. Не правильных страстях. А что, если Ангел пронюхал о моих играх с бестиарием? Что, если он вообще пронюхал о бестиарии?
Или всегда знал о нем?
Я закрываю глаза, и в этот самый момент Паб-ло-Иманол целует меня. Терпкими и плывущими от травы губами.
Это — мой первый поцелуй.
Первый поцелуй.
Почти первый.
Но он так же бесполезен, так же не нужен, как и слюнявый поцелуй давно забытого одноклассника Стана — двухлетней давности.
Губы Ангела не волнуют меня нисколько. Они тычутся в мои собственные, деревянные, запертые на висячий замок губы. Ничего тебе не обломится, дружок.
Ничего.
— Сучка, — шепчут его губы моим губам.
Мне все равно. Мне тотально все равно. Мне настолько все равно, что я даже не отстраняюсь. Даже если он сейчас начнет раздевать меня, снимать футболку и джинсы, даже тогда я не пошевелюсь. Ангел не вызывает у меня никаких чувств. Даже голозадые осовиахимовцы с картины Дейнеки «Будущие летчики», этот смутный объект моей мастурбации, — даже они вдохновляли меня больше.
— Сучка. — Теперь в ход пошли руки, они, как змеи (Сциталис? Гипнал? Амфисбена?), заползли ко мне под футболку. И легли на груди. Такие же деревянные, как и губы, такие же холодные.
Мне все равно.
Me da lo mismo.
— Сучка, сучка, сучка… — Ангел больше не останавливается, его железные пальцы сжимают мне соски. Вот хрень, неужели женщинам приятно, когда им вот так сжимают соски? Неужели именно это и призвано вызывать желание?..
Ангел шепчет это свое слово не останавливаясь, пока оно не набирает силу и не начинает отскакивать от стен библиотеки, от узких окон, от тяжелых и не очень книжных переплетов. Оно заполняет все пространство, оно уже готово распахнуть дверь и пойти гулять по дому, когда…
Когда сталкивается на пороге с точно таким же словом. Почти таким же.
— Ах вы, суки!..
Динка. Ну, конечно же, Динка!
Руки Ангела сразу же становятся безвольными, отпускают мою грудь. А сам Ангел отпускает меня.
Отстраняется.
Теперь мне хорошо виден дверной проем. И голая Динка.
Голая Динка стоит в дверях и с презрением рассматривает нас, одетых.
— Ах вы, суки! — еще раз повторяет она и добавляет какую-то длинную фразу на испанском. Фразы я не понимаю, но суть ее весьма прозрачна.
Ангел отвечает ей другой фразой, не менее длинной, потом начинает смеяться, потом — поднимается с кушетки и идет к двери.
К Динке.
Он даже пытается приобнять ее, но Динка сердито отстраняется. А потом он скрывается в коридоре, и мы остаемся одни. Я — на кушетке, в джинсах и задранной футболке. Динка — в дверном проеме, голая. Я рассматриваю ее тело. Ее тело, которое я видела столько раз. И которому столько раз втайне завидовала. Мое собственное — не хуже, совсем не хуже. А грудь у меня, пожалуй, побольше и получше и так же вызывающе стоит. И мой плоский живот — всего лишь отражение ее живота, но…
Ее тело гораздо живее, чем мое.
Ее тело знает, что такое страсть. Пусть случайная, пусть ненадолго. От того, что страсть случайна, она не перестает быть страстью. Неужели я никогда не узнаю, что такое страсть? Неужели меня так никто и не разбудит? Неужели мое тело, которое так хотели, так желали, так жаждали тысячи дурацких поклонников, — неужели мое тело так и останется запертым на замок?
Я смотрю на Динку не отрываясь, и мне хочется, мне смертельно хочется, чтобы меня любили так же, как ее, чтобы меня ласкали так же, как ее, и чтобы мое тело отвечало.
Отвечало, отвечало…
Оно готово ответить уже сейчас, внизу живота возникает теплая волна, не жалкая, не застенчивая, какая бывает у меня в свальном грехе с «Будущими летчиками», нет… Настоящая, яростная, сметающая все, что только можно смести, тайфун, цунами…
Вот хрень…
Почему, почему ураган не прошел чуть раньше, когда руки Ангела легли мне на грудь? Почему?
Ангел… Mio costoso…
«А мое тело никто не разбудит, — думаю я, не в силах отвести взгляд от Динки, — мое тело никто не разбудит, если все, что написано Ленчиком в письме, — серьезно. Просто нечего будет будить. Нечего и некому».
— Ну ты и… — Динка разражается потоком отборных ругательств, самым невинным из которых можно считать коронное папахеновское «прошман-довка».
— Диночка… Мне нужно поговорить с тобой, Диночка…
— Поговорить? — Динка смеется хриплым, полусонным смехом. — Поговорить? О чем поговорить, Ры-ысенок? Все, что могла, ты уже сказала.
— Нет. Это серьезно.
— Серьезно?
Стоит ей произнести это, как наверху раздаются совсем уж несерьезные саксофонные «Порнокартинки для веселой компашки с музыкой». Ангел часто играет эту вещь, особенно когда бывает в приподнятом настроении, в хорошем расположении духа.
Услышав «Компашку…», Динка морщится.
— Мне нужно поговорить с тобой, Диночка… Только прикрой дверь, пожалуйста… Это очень важно… Очень. Это касается Ленчика.
— Эта тварь меня не волнует, — говорит Динка, но дверь все же прикрывает.
— Иди сюда. Мне нужно тебе сказать…
— Если ты насчет этого подонка…
— Насчет нас с тобой…
Господи, зачем я только произнесла это? Она ненавидит это «мы», она ненавидит это «нас с тобой» еще со времен славы «Таис». И мои призывы вызовут только раздражение. И она повернется и уйдет… Но, вопреки ожиданиям, Динка не уходит. Напротив, решительно приближается к кушетке, решительно садится на ее край и решительно забрасывает ногу на ногу.
И смотрит на меня.
— Ну?
— Ты ведь хорошо знаешь Ангела?
— Совсем не знаю. Какая разница .. Ты что, хочешь навести у меня справки, так ли он хорош в постели?
— Нет…
— Он хорош. Все испанцы хороши…
— Господи… Я совсем не то… Совсем не то хотела сказать… Ты знаешь, что он переписывается с Ленчиком?
— С Ленчиком? — Динка приподнимает левую бровь. Видно, это для нее — полная неожиданность. — Что значит — «переписывается»?
— По электронной почте.
— Откуда такие сведения?
— Я сама видела письмо.
— Ты лазила в его ноутбук? Ну ты даешь… И когда только успела?
— Успела…
— Я тут было тоже сунулась… Так он мне чуть башку не отвинтил… Скажите пожалуйста. Подожди…
Динка пытается сосредоточиться, а я смотрю на сгиб ее локтя, нежно истыканный инъекциями, — если так и дальше будет продолжаться, он станет светло-фиолетовым, потом — темно-фиолетовым, а потом Динка умрет.
— Подожди… Я не поняла… Что значит — «переписывается»? Они ведь даже незнакомы.. Ангел сам просил меня рассказать о Ленчике… Сам..
— Зачем ты это делаешь, Диночка… Зачем? Она перехватывает мой взгляд, брошенный на локоть, и весело, безнадежно-весело скалится.
— С поучениями будешь выступать в молельном доме… У баптистов-пятидесятников…. И вообще .. Что за пургу ты несешь?
— Это не пурга, Диночка. Я сама видела письмо… С Ленчикова почтового ящика. Оно начиналось «Angel, mio costoso»…
— Вот фигня какая… Этого не может быть…
— Но это правда… Я не вру, Диночка… Помнишь, я еще спрашивала у тебя, что такое «mio costoso», помнишь?
— Хорошо. И где письмо?
— Я его грохнула.
— Что значит — грохнула?
— Уничтожила… Я же его прочитала… И Ангел обязательно бы узнал, что кто-то читал почту, если бы я не грохнула письмо…
— И что за письмо?
— Оно было на испанском… Теперь Динка поднимает правую бровь, а потом — обе вместе.
— Ну, ты уж совсем с катушек спрыгнула от воздержания… Нужно было позволить Ангелу тебя трахнуть… Ну что за чушь ты несешь? Ты же прекрасно знаешь, что Ленчик не рубит фишку в языках…
— Я тоже… Я тоже так думала.. Пока не прочла это чертово письмо… от Ленчика… на испанском…
— И как же ты могла его прочесть? Ты ведь тоже не знаешь испанского… Как твой тварский Ленчик… Ты вообще на него похожа… Господи, у меня такое ощущение, что я никогда от тебя не избавлюсь… Так и буду тащить тебя по жизни, как мешок с дерьмом… Тебя и этого подонка… Он все время будет болтаться за спиной…
— Подожди… Письмо и вправду было на испанском. Но я его перевела. Со словарем…
— Ну? И где же этот исторический перевод?
— У меня…
— Хочешь мне его показать, что ли?.. Мне как-то без разницы… Но если хочешь, валяй…
Я с трудом удерживаюсь, чтобы не попросить Динку закрыть глаза. Ведь перевод спрятан в бестиарии, и для того, чтобы его достать, нужно залезть под кушетку и вытащить «De bestiis et aliis rebus». А мне бы не хотелось, чтобы Динка видела фолиант, я очень ревниво отношусь к этому… очень ревниво… Наконец я выбираю самый нейтральный вариант: опускаюсь на колени перед кушеткой, просовываю руки в темноту и начинаю шуршать пергаментными страницами.
— Ты что это там делаешь? — удивляется Динка.
— Сейчас, сейчас…
Я знаю каждую страницу на ощупь, я могу пройтись по бестиарию с закрытыми глазами, я никогда не ошибусь, никогда… Я знаю, как увернуться от пантеры и как приструнить единорога, как обвести вокруг пальца мантикору, не очень приятное существо, нужно сказать: с головой человека, телом льва и хвостом скорпиона… А зубы в три ряда, а глаза, налитые кровью… Зрелище не для слабонервных, семейный портрет отцов-основателей «Таис», если уж быть совсем честной…
Наконец я нахожу листок, как водится, в «Сциталисе» — и вытягиваю его наружу. Он пахнет благородным 1287 годом… Черт…
— Вот.
— Что это?
— Мой перевод письма.
Динка больше не слушает меня, она углубляется в изучение, она шевелит губами, рассматривает письмо — долго, слишком долго. Очевидно, прочтя до конца, она снова вернулась в начало. Или во всем виноват мой почерк? Мой перетрусивший почерк?
— Что это за срань? — наконец не выдерживает она. — Ты с ума сошла?
— Я? Я думаю, это он. Ленчик.
Если честно, я совсем не уверена, что Ленчик сумасшедший, хотя покойная Виксан иначе, чем сумасшедшим, его не называла. Я совсем не уверена, что Ленчик сумасшедший, напротив, я считаю, что его посетила совершенно гениальная идея.
Самая гениальная за последние два года. За исключением раскрутки «Таис». Но «Таис» — она переживет, тут и к гадалке ходить не надо…
— Черт…
Динка все еще не может оторваться от текста.
— Хочешь сказать, что это правда?
— Я просто перевела… Просто перевела. Вот и все…
— Чушь. Ты не знаешь испанского… Ты не могла перевести… Ты меня накалываешь… Разводишь, как малолетку… Дрянь. Сучка!
Этого и следовало ожидать: Динка дает мне звонкую пощечину… Звонкую пощечину, после которой почему-то сладко ноет щека и сладко ноет сердце. Что-то новенькое… Почему, почему мои губы так не ныли от губ Пабло-Иманола? Почему?..
— Я перевела…
— И ты хочешь, чтобы я в это поверила?
— Я не знаю… Я просто хотела тебе показать…
— Показала… Что дальше?
Действительно, что дальше? Но я это сделала, я показала… Теперь не у одной меня будет болеть голова. Так что мы квиты, Диночка.
— А где оригинал? — закусив губу, спрашивает Динка.
— Я же говорю… Я его грохнула… Письмо.
— Ага… Грохнула, а текст запомнила слово в слово. Не парь мне мозги!..
— Я переписала. На листке…
— Давай листок.
С замусоленным обрывком счета дело обстоит проще: он всегда со мной, в заднем кармане джинсов, слегка потершийся на сгибах от моих бесконечных раздумий.
Динка кладет оба листка перед собой и принимается сверять их содержание.
— Ну? — Я не могу сдержать нетерпения.
— Вроде все верно… Блин… Что это такое? Объясни мне, что это такое… Объясни!
Конечно же, она имеет в виду текст. Текст, который я изучила вдоль и поперек, почти так же хорошо, как и бестиарий, даже намного лучше. Текст, в понимании которого я продвинулась гораздо .дальше, чем Динка. Это только на первый взгляд он кажется чудовищным. Но в нем заложен достаточно глубокий смысл. И шикарный ход. И удивительная по красоте подсказка.
Нужно только принять ее и свыкнуться с ней.
А Ленчик и вправду гениален…
"Ангел, дорогой мой!
Куда ты пропал, я не могу с тобой связаться. Надеюсь, все в порядке. Сегодня я ее закончил, поставил последнюю точку. Это не убийство, это всего лишь самоубийство двух сумасшедших, никто ничего не заподозрит. Главное — доза. Не мне тебя учить. Хотя с Р. придется повозиться. Предсмертную записку я привезу. Убийца — они сами. Перезвоню тебе на Риера Альта, не позднее 12, сообщу рейс. Л."
— Ну, и что это такое? — Динка впивается в меня глазами. — Что это такое?..
— Ты хочешь, чтобы я объяснила?
— Нет, хочу, чтобы ты мне тут слабала краковяк, мать твою!..
— Объяснить?
Объяснение есть, совершенно невероятное, бессмысленное, чудовищное. Я еще не произносила его вслух и не знаю, как оно будет выглядеть, когда я наконец произнесу его. Но если произнесу…
Пути назад не будет.
— Ангел — это Ангел, — потухшим голосом начинаю я.
— Не держи меня за дуру!.. Динка не смотрит мне в глаза. Она вертит в руках оба листка, разглаживает их, цепляется пальцами за их края, как цепляются за край пропасти. Мне даже начинает казаться, что она не слышит меня. Не хочет слышать.
— Ангел — это Ангел… — упрямо повторяю я. — Его дорогой… Твой дорогой… Пабло-Иманол Нуньес.
— Пошла ты…
— Ты будешь слушать или нет?
— Я слушаю. — Динка берет себя в руки и даже стягивает с меня старый плед и накрывает им колени.
Что ж, она права. Такие вещи лучше слушать одетым. А если не одетым — то, во всяком случае, не голым, как в морге… Попасть в — морг мы еще успеем…
— «Сегодня я ее закончил, поставил последнюю точку…» Ты знаешь, что это?
— Что?
— Помнишь, Ленчик говорил нам о книге? О том, что «Таис» нужна книга? Скандальная книга… Она подогреет интерес, она вернет нам…
— Ничто! — орет на меня Динка. Нервы у нее и вправду стали ни к черту. — Ничто не вернет к нам интерес, даже если бы Ленчик написал целое собрание сочинений! Даже если бы его фамилия была Лев Толстой — ничто не вернет к нам интерес!!!
Я спокойно пережидаю вспышку ее ярости. Я вообще стала спокойной, как Боа-Удав, как Змея-Сирена, как, мать его, Филин…
— Ленчик писал книгу… Писал книгу… То есть я думаю, ее начала Виксан… Помнишь, он отбирал мои дневники… Те, которые я писала на гастролях..
— Да пошли они в задницу, твои дневники!!!
— Он отбирал мои дневники. Для этой книги… — упрямо продолжаю я вколачивать в Динкину башку свою теорию. — Теперь он ее закончил… Наверное, даже прослезился…
— Ты-то откуда можешь знать?
Это риторический вопрос, Динка и сама понимает. Она слишком давно знает меня. Меня и Ленчика. Ленчик сам говорил, что я похожа на него. Пугающе похожа, именно так. И она это знает, и я. Я чувствую Ленчика как никто. Я вижу его. Ведь я — Рысенок. Р-ысенок. А Рысь умеет видеть сквозь стены, так сказано в моем бестиарии. И я вижу сквозь Ленчикову стену. Я вижу отвратительные тухлые внутренности, которые спрятаны за стеной; внутренности, сожранные жаждой славы, денег и болезненным самолюбием.
— Я знаю. «Это не убийство, а всего лишь самоубийство двух сумасшедших»… Две сумасшедшие — это мы. Мы ведь похожи, правда? Никаких мозгов у нас не осталось, все нас бросили, и мозги тоже… Это когда-то мы были всем, а теперь стали никем… Скажешь, не так?
Динка молчит.
— Скажешь, не так? — продолжаю наседать я. Динка молчит.
— Скажешь, ты никогда не думала об этом? После всего, что мы потеряли.. И с чем остались…
— И с чем же мы остались?
— Со всем этим… И еще с дурацким ярлыком извращенок, лесбиянок, бесстыжих сосок… Мы нравились всем, когда были пацанками… А теперь… теперь мы не пацанки, Динка… Мы девки, которым только и остается, что…
Я замолкаю. Я смотрю на плед, который Динка накинула себе на плечи. Я вижу кожу, которая проглядывает сквозь плед. И я… Я вдруг начинаю понимать, как постарела эта кожа, измотанная бесконечными мужиками, пьянкой и вылезшей полгода назад наркотой. Как она истончилась. А ведь Динке только восемнадцать. Так же, как и мне… Но ведь и моя кожа не лучше. Ее никто не касался, ее никто никогда не касался, кроме сценического пота в бесконечных гастрольных турах. И она… она даже не старая…
Она — мертвая.
— Разве ты никогда не думала об этом, Диночка? Разве то, как ты убиваешь себя — разве это не самоубийство?
— Плевать, — глухо говорит Динка.
— «Никто ничего не заподозрит…» Потому что это не будет до конца самоубийством… Потому что это…
Я замолкаю, оборвав фразу на полуслове, я близко придвигаюсь к ней, так близко, что у меня начинает кружиться голова. И беру ее за исцелованную инъекциями руку.
— Потому что это… Главное — доза, правда?
— Ну надо же, какая осведомленность… Хотя ты любишь потрындеть о том, в чем ни хрена не смыслишь… Ленчикова школа… Ненавижу…
— Главное — доза, правда? — Мне плевать на ее слова, я знаю их наизусть. — Почему бы нам не умереть от передозировки?
— С какой стати? — Динкин голос слабеет на глазах.
— Или сделать это специально… Это ведь можно сделать специально, когда очень сильно устанешь? Виксан устала… Вот она это и сделала… Сама.
— Нет… это просто была передозировка…
— Она просто устала… мы тоже устали… Мы просто устали. Ты сама об этом говорила… Столько раз… А тут — один-единственный укольчик, и вся недолга… Ангел, наверное, знает в этом толк… Он ведь достает тебе твой сраный героин… Он знает толк в дозах… И не Ленчику же его учить этому в самом деле, правда?..
Динка молчит.
— Вот только я… Я ведь не употребляю наркотики. Я даже не курю… И пью только пиво… И то не всегда… Со мной придется повозиться, хотя особых проблем не будет… Я покладистая… — Я тихонько смеюсь. Как сумасшедшая. Сама с собой. — «Р.»… Рената… Ренатка… Рысенок… со мной придется повозиться.
— Не надо, — неожиданно просит Динка. — Не надо смеяться… пожалуйста…
— Он даже предсмертную записку сочинил… Он молодец, Ленчик…
— Чью?
Я молчу. Я так и вижу эту картину. Когда-то популярный дуэт валяется на сбитых простынях, перепутав руки и ноги… Обняв друг друга… Или что-то в этом роде. И предсмертная записка, куда же без нее, она все объясняет.
Мы устали. Устали. Популярность нас опустошила, выжрала изнутри.
Классический сюжет. Не мы первые, не мы последние.
Очень романтично… Убийца — мы сами.
Убийцы — мы сами…
Я чувствую внутри такую пустоту, что впору самой писать предсмертную записку. Наверняка я написала бы ее не в пример лучше, чем это сделал Ленчик. Наверняка в ней было бы гораздо меньше фальши. Ведь я и вправду думала… думала об этом… И смогла бы подобрать нужные слова… Может быть, предложить свои услуги Ленчику, пока Ангел нас не укокошил?
Кажется, я снова улыбаюсь, а потом тихонько смеюсь.
— Не надо… Пожалуйста… Не сходи с ума… — снова тихо просит меня Динка.
— Я только не знаю, что такое Риера Альта… — говорю я, прогнав улыбку с лица. — Не знаю…
— Это улица, — после непродолжительной паузы говорит Динка. — Улица в Барселоне. Риера Альта, 56.
Теперь приходит моя очередь удивляться.
— Откуда ты знаешь?
— Откуда?
Динка протягивает мне обрывок счета, на который я переписала письмо Ленчика. Это обрывок той самой Риеры Альты, с именем Ангела. Беспечного Ангела, ангелы просто не имеют права быть другими. Вот теперь мне становится по-настоящему смешно.
Ангел никак не тянет на профессионального убийцу.
Ангел — растяпа.
Бедный, бедный Ленчик! Красоту твоих замыслов безнадежно гадят бездарные исполнители. Сначала мы с Динкой, не оправдавшие надежд на самый крутой, самый скандальный проект века, а теперь вот еще и обдолбанный анашой неумеха-Ангел…
Гнать таких киллеров в шею!
Я несмело улыбаюсь Динке, а Динка несмело улыбается мне. И пока она улыбается мне, пусть несмело, пусть робко, впервые за два года… Пока она улыбается, я понимаю, что умирать мне не хочется. Ни при каких обстоятельствах.
Ни при каких…
* * *
…Я нахожу Риеру Альту без всякого труда.
В моем кармане немного мелочи на проезд и небольшая связка ключей. Ключи выудила Динка, она же осталась пасти Ангела.
А я отправляюсь в город, на пару часиков, проветриться, подышать свежим воздухом. Не все же время в доме торчать. Ангел отнесся к этой моей отлучке совершенно спокойно, ведь я впервые выказываю желание выбраться из дома. Было бы ненормально, если б я совсем вросла в него корнями, оливковыми и апельсиновыми. Все-таки Испания, все-таки почти побережье, глупо безвылазно сидеть в каменной норе с такой же каменной и к тому же кислой рожей. Динку еще можно понять: путешествия по мужским телам заменяют ей путешествия по странам, думаю, на этот счет у Ангела нет никаких сомнений. Я — совсем другое дело. Если мужчины меня не интересуют, то меня должны интересовать ландшафты. По определению. Если мужчины меня не интересуют, то меня должны раздражать женщины, которые жить без них не могут. По определению.
По определению так и происходит: наши отношения с Динкой испортились окончательно. В этом суть нашей легенды, наспех состряпанной. В этом суть нашей легенды, которой мы потчуем Ангела вперемешку с чипсами и холодными гамбургерами. Впрочем, никакой особой легенды нет, нам и притворяться не приходится: мы по-прежнему не жалуем друг друга. И только Ленчиково письмо заставило нас действовать сообща.
Ангел ни о чем не подозревает, тем более что я нежна с ним. И даже покурила его травы.
Я нежна с ним. Да.
Мы обе нежны.
Я нежно покуриваю траву и нежно позволяю себя целовать, так ничего и не чувствуя. Поначалу Ангел делал это украдкой, теперь он не особенно скрывается. За нашими долгими безвкусными поцелуями наблюдает весь дом: распятие в моей комнате, Дева Мария на подоконнике в кухне, разговорники в библиотеке и даже Рико. Рико почему-то интересуется нашими отношениями больше всего, до этого я и предположить не могла, что собаки могут испытывать ревность.
Вышколенную, аккуратную ревность. Абсолютно человеческую. Я отношусь к застывшему в отдалении Рико с опаской, Ангела это забавляет — и тогда в ход идут подручные средства не отрываясь от меня, Ангел запускает в пса первым попавшимся под руку, книжками, огрызками свечей, фигурками никому не нужных деревянных святых. С этими святыми он расправляется безжалостно, в отличие от своих джазовых черных святых — великим покойникам Ангела ничто не угрожает..
Динке наплевать на святых — на деревянных, на черных, — на всех вместе и каждого в отдельности, она нежно колется. Вот только трахается она с Ангелом с таким остервенением, что я, сжавшись в комок на своей библиотечной кушетке, боюсь, как бы не рухнул потолок.
Утром я каждый раз даю понять Ангелу, что недолго им осталось куковать в одиночестве. И что скоро — возможно, очень скоро — я к ним присоединюсь.
А пока я курю его траву. И заявляю, что его трава совсем меня не впирает. И что я — скоро, совсем скоро! — готова перескочить на что-нибудь гораздо более сильнодействующее .
Ангел обещает подумать. Но надумать он может разве что героин, который пока перепадает только Динке. El dopar, наркота — не такая уж плохая поддержка в затянувшемся творческом кризисе, а Ангел уже знает, что мы — две русские певички, когда-то (не так давно, не так давно) популярные у себя на родине. Масштабов русской популярности он представить себе не может, поскольку мало знаком с Россией, вот если бы речь шла о какой-нибудь крашеной Мадонне или о каком-нибудь крашеном Элтоне Джоне… Но в любом случае Ангел выглядит почти благодетелем, подобравшим сироток у помойных бачков.
Я же пока к el dopar не готова, но нежно (нежно-нежно-нежно) убеждаю Ангела, что скоро созрею для этого решительного шага. И для пущей убедительности моих решений позволяю себя трахнуть, ничего, кроме равнодушия не испытав.
Me da lo mismo.
Это происходит за день до того срока, который Ленчик указал в письме. Ангел приходит ко мне в библиотеку — как обычно. Он приучал меня к этому «как обычно» несколько ночей. И ему почти удалось меня приучить Во-первых, ночью он никогда меня не целует. Мы просто болтаем с ним. Мы просто болтаем, и я все время думаю, как бы отнеслась к этому, если бы не было Ленчикова письма. В какой-то момент я даже ловлю себя на мысли, что жду Ангела, что мне нравится смотреть на его подсушенное, немного нервное лицо, которое кажется еще более смуглым в полумраке библиотеки.
Мы просто болтаем. Он находит меня забавной, хотя и холодной, в отличие от экспансивной Динки; он рассказывает мне о джазе и о мужчинах в джазе. Одни и те же имена: Чарли Паркер, Майлз Дэвис, Чэт Бейкер… Кто-то сторчался, кто-то умер от овердоза — у Ангела эти короткие резюме в историях выглядят всего лишь подножкой поезда, идущего в рай… Имени русской жены Ангела я так и не узнала, хотя он может вспомнить и о ней, если попрошу. Но я не злоупотребляю этим, мне просто нравится слушать не правильный и мягкий русский испанца Пабло-Иманола.
…Поначалу я все еще пыталась найти в нем угрозу, двойное дно, хоть что-то, что намекало бы на содержание Ленчикова письма. Но ничем таким и не пахло, не пахло настолько, что я даже начала сомневаться: а было ли письмо вообще? А если и было — то правильно ли я его поняла?.. Но вот кого я поняла абсолютно правильно, так это Ангела, пришедшего в ту ночь в библиотеку. Я просто почувствовала, что сегодня, сейчас, что-то должно произойти.
Что-то, имеющее весьма конкретное название.
Он не поцеловал меня, начало выглядело вполне обычно. Но… Что-то в его облике шепнуло мне: «Пора». Такое же жесткое, как и его волосы, такое же жесткое, как и его подбородок. Даже легкая и всегда полупьяная испанская кровь не может смягчить этой жесткости.
Жесткий подбородок не может меня обмануть, хотя без обычного ликбеза не обходится. О мужчинах в джазе — Ангел большой мастер нанизывать их друг на друга, импровизировать на тему. От «мужчин в джазе» он переходит к «мужчинам в джиззе», что-то новенькое, хотя звучит довольно актуально. Я давно ждала этого момента, так давно, что оказалась к этому неготовой.
Чертова девственница.
А чертова девственница, ни разу не нарушившая стерильный Ленчиков контракт («никаких мужчин, твари живородящие, даже самый завалящий член может пробить бреши в вашем имидже»), — чертова девственница не может быть готова к плотским импровизациям Ангела.
По определению.
Чтобы описать все прелести, которые ждут перетрусившую весталку в храме наслаждений, Ангелу явно не хватает словарного запаса. Он повторяет одни и те же слова, похожие на риффы, — безостановочно, как заклинания. Он гипнотизирует меня ими, медленно придвигаясь ко мне. Джаза больше нет, есть медитация, есть психоделика (психоделической музыкой обожала шваркать нас по башке Виксан: «Торчать под нее — круче удовольствия не придумаешь, шит, шит, шит», — говорила она).
Круче удовольствия не придумаешь, и вправду.
Нет ничего круче крутого подбородка Пабло-Иманола Нуньеса, по кличке Ангел.
Нет ничего круче, и сейчас он упрется прямо в мой собственный, слегка дрожащий; интересно, нашлась ли у Ангела отмычка для губ отставной попсовой гирлы, ведь ключи потеряны, потеряны… Или я сама их потеряла, забросила в заросли лопухов и репейника, — следуя Ленчикову контракту?..
Ха.
Никакой отмычки у него нет, это становится ясно, как только он начинает жаться к моим губам. Но приходится признать, что ночные поцелуи Ангела отличаются от дневных. Дневные не требуют продолжения, это игра, вертеп, карнавал . Из тех карнавалов, которыми наводнен Сичес и попасть на которые мне так и не довелось. Но этот ночной поцелуй… Плевать, что отмычкой и не пахнет.
Плевать, он просто взломает дверь — Ангел, mio costoso.
И он взламывает.
Он запускает язык в мой онемевший рот, и этот проклятый язык требовательно касается моего языка, он делает круг почета вокруг моего языка. Язык Ангела кажется мне колючим, шерстяным; прямо как свитер на голое тело, от которого иногда так горят и вспухают соски. Собачья шерсть, свалявшаяся собачья шерсть, неужели эта чертова шерсть приводит Динку в такой экстаз?..
Вот хрень.
Ангел не останавливается, он приучает мой язык к своему, он поршнем засасывает мои губы и снова выпускает их, и снова засасывает. А потом начинает покусывать нижнюю губу. И ласкать верхнюю. Я должна привыкнуть, я должна привыкнуть к собачьей шерсти — и я привыкаю.
Привыкла же я к Рико, в конце-концов.
Дурацкий пес не нравится мне, но я привыкла.
То же самое происходит и с губами Ангела. А потом — с руками Ангела.
Какая уж тут к черту психоделика! — ее можно засунуть в задницу, психоделику, Пабло-Има-нол вовремя вспоминает, что знает толк в джазе, очень вовремя. Он импровизирует с моим телом, как с саксофоном, он вдавливает меня в кушетку и припечатывает собой. Я даже не успеваю заметить, как оказываюсь обнаженной, почти обнаженной, носки не в счет„. У Ангела ловкие пальцы, очень ловкие, созданные как раз для такой любви: на кушетке, с разведенными голыми коленями, но в носках. Нет, до разведенных коленей дело еще не дошло, разведенные колени — потом.
А сейчас…
Он оставляет в покое мои губы, перебирается на подбородок, потом соскальзывает на шею, буксует в ключицах, взбирается на грудь. Там Ангел останавливается, на груди Ангел замирает. И я замираю, я думаю, какой сосок он выберет — левый или правый?
Он выбирает правый.
И снова его шерстяной язык делает круг почета — теперь уже вокруг соска. И снова я не могу избавиться от этого ощущения: свитер на голое тело. Носить свитер на голое приучила меня Динка, вернее, не приучила — я украла у нее эту привычку. Я люблю красть привычки, я люблю красть мысли — Ленчикова школа и дрессура покойной Виксан не прошли даром.
Свитера на голое тело — очень эротично.
Ангелы на голое тело — очень эротично.
Нужно только немножко потерпеть, потерпеть… И я лишусь этой навязшей на зубах девственности, и приближусь к Динке, и выбью козырь из ее рук. Пусть маленький, вшивую шестерку, которую и козырем назвать нельзя, и все же, все же… Завтра Динка обязательно заглянет в библиотеку, завтра — контрольный день, двенадцатое, завтра мы все должны решить. Она обязательно заглянет в библиотеку, обязательно.
И найдет здесь меня, голую меня, уж я постараюсь пустить пыль ей в глаза, я постараюсь быть бесстыдной. Быть бесстыдной — это единственная Динкина привычка, которой я хотела бы владеть безраздельно. И единственная привычка, которая так и не далась мне. Но теперь, теперь..
Нужно только потерпеть.
И я терплю. То есть не совсем терплю. То, что делает Ангел с моим телом, не вызывает во мне никакого восторга, но и ненависти не вызывает. Это необходимо, говорю я себе, это необходимо, так же, как необходимо было есть овсянку в детстве. Так же, как необходимо было улыбаться продажным, с явным налетом желтизны, писакам и лепить им горбатого про Пруста, Фриша и Симону, мать ее, де Бовуар. Так же, как необходимо было раздавать хреновые автографы хреновым фанатам, пока рука не занемеет…
Вот и сейчас — у меня немеют руки, обхватившие Ангела за спину: я ощущаю рельеф мышц, я пропускаю между пальцами струйки пота, сколько же он трудится над несчастной железобетонной девственницей, черт возьми!..
Все так и должно быть.
Все так и должно.
Он чуть убыстряет темп, прислушивается ко мне и убыстряет темп. Мне немного больно, но это терпимая боль, терпимая. К тому же я к ней готова: я знала, что со мной случится нечто подобное, рано или поздно. Я любила порассуждать о девственности, к чему бы она не относилась. Господи, неужели я наконец-то избавлюсь от нее?!
Она не нужна мне так же, как не нужны больше рассуждения о ней, как не нужна я сама. Никому, никому. Разве что притихшим зверям бестиария. Им, им я необходима, мы столько времени провели вместе. И они стали совсем ручными. И я стала совсем ручной. И я нужна им… Вот в это мне хочется верить.
Больше всего.
Черт, как больно… Больно мгновенно.
Больно в тот самый момент, когда он кончает. В меня впервые кончает мужчина, с ума сойти… Видела бы это Динка… Ангел, за секунду до этого бившийся как птица в силках, постанывающий и шепчущий мне в шею что-то нечленораздельно-испанское, обмякает. И я впервые ощущаю его тяжесть. И она тоже не кажется мне неприятной.
— Тебе понравилось? — спрашивает он через несколько коротких минут.
Я улыбаюсь и целую его в переносицу. И думаю о том, что на простыни наверняка останутся пятна. Его пятна, а на свои… вернее, на свое… мне ровным счетом наплевать.
* * *
…Остаток ночи я провожу на кушетке в одиночестве.
Я сама выгнала Ангела; он хотел остаться, но я попросила его уйти. Он хотел остаться, он хотел застолбить территорию, он хотел проделать со мной это еще раз, быть может — даже не один.
Легкие касания, легкие покусывания, рассеянный всплеск губ — только для того, чтобы снова это получить.
Но я больше не хочу этого.
Я хочу остаться одна. Ну, не совсем одна, в обществе обшарпанной и потерянной девственности. Она валяется у меня в ногах, никому не нужная, мне в первую очередь, вот все и свершилось. Забросив руки за голову и лениво разглядывая носки, я думаю о том, что ничего выдающегося не произошло. Было немножко больно, только и всего; это — легко забывающаяся боль, утром я о ней и не вспомню. Нет, она по-прежнему дает знать о себе, легким жжением — там, внутри.
Но утром я о ней и не вспомню.
Вот только шерстяной собачий язык Ангела я запомню навсегда…
С мыслью об этом я засыпаю, а просыпаюсь от того, что на меня смотрит Динка. Я чувствую ее взгляд сквозь толщу сна, мгновенно скатывающегося к кошмару: вся наша двухлетняя звездная жизнь рядом и есть кошмар.
Я чувствую ее взгляд сквозь толщу сна, Динкины глаза пробивают ее, разрезают пополам, они умелые ныряльщики, кто бы мог подумать; бронзовые ловцы жемчуга и рядом не стояли. Сейчас Динка вскроет ножом все мои потаенные раковины, чтобы найти там воспоминания о прошедшей ночи, о языке Ангела и о его члене, чтобы найти там бестиарий. Только этого не хватало.
Я просыпаюсь.
Просыпаюсь именно так, как мечтала: бесстыже разбросав руки, бесстыже разбросав колени, ] бесстыже потянувшись.
— Ола, — по-испански говорю я Динке бесстыжим ртом. — Привет.
— Давно не виделись, — хмуро бросает она. — Прикройся хотя бы… Смотреть противно.
Я улыбаюсь. Я добилась своего. Я стала такой же бесстыжей, как и временно впавшая в целомудрие Динка.
— Тебе что-то не нравится? — вот так-то! И никаких унижающих мое достоинство просительных «Диночка». Никаких.
— Мне не нравишься ты. Причем давно и активно. Но тебя, как я понимаю, это не чешет. — Вместо «чешет» она употребляет совсем другое слово. Матерное.
— Абсолютно. Абсолютно не чешет. — Вместо «чешет» я употребляю совсем другое слово. Матерное.
Я снова потягиваюсь, краем глаза наблюдая за Динкой. Больше всего ей хочется сейчас вцепиться мне в волосы, это непередаваемо сладкое желание прочно застряло на ее лице. Там, в прошлой жизни, под сенью «Таиса», она иногда позволяла себе распускать руки, я до сих пор помню привкус нескольких ее тумаков. Таких, что даже папахеновские экзекуции по сравнению с ними выглядят легкими поцелуями на пикнике. Легкие поцелуи среди кинзы, нарезанных помидоров и бутербродов с сыром. Тумаки не прошли бесследно, с подачи гнусной доморощенной пиарщицы Виксан слухи о них робко просочились в прессу. И Динка, сама того не желая, пополнила косяк бойцовых рыбок-ревнивцев, возглавляемых хулиганистыми Джонни Деппом, Чарли Шином и Робертом Дауни-младшим. Такими же глянцевыми персонажами, как и мы сами. Те еще были разборки после пары подметных статеек, Динка едва не своротила Виксану скулу, а наш рейтинг, рейтинг парочки отвязных душек-лесби, снова подскочил. Виксан, Виксан, жаль, что ты не увидишь финала… Тут уж желтой прессой не отделаешься, Виксан…
— Он это сделал. — Динка набрасывает на меня край испачканной любовью простыни. — Он все-таки это сделал.
— Сделал. — Черт, черт, черт, как победно звенит мой голос! Неужели это я, Господи?
— И как?
— Фантастически… Дивно…. Офигительно… — Вместо «офигительно» я употребляю совсем другое слово. Матерное. И моя ложь в его контексте выглядит до жути правдоподобной.
— Поздравляю, — сквозь зубы цедит Динка.
— Кстати, ты не думала о любви втроем? — продолжаю наглеть я.
— Чего?
— Почему бы нам не спать всем вместе?
Динкины и без того темные глаза темнеют еще больше, зрачки съеживаются, а золотая полоска вокруг них блекнет и сходит на нет.
— Долго думала? — отрывистым шепотом спрашивает она.
— Вообще не думала.
— Заметно. Только ничего у тебя не получится.
— Это почему же?
— Кишка тонка. Поучись, потренируйся… на кошках. А там видно будет.
— Это тебе нужно тренироваться. Ты всегда брала тупоумной задницей… — Обвинение несправедливо: еще одно несправедливое обвинение, которыми мы обменивались все эти годы. — Ты всегда брала тупоумной задницей, а я все схватываю на лету. Ангел сказал, что я создана для любви.
Ничего подобного Ангел не говорил, но так хочется позлить Динку, эту раздувшуюся от сладострастия жабу, мерзкого головастика… Так хочется, так хочется…
— Ты врешь, — после секундного молчания заявляет Динка.
— А ты спроси у него. — О-о-о, я бесподобна! Я великолепна, я и вправду офигительна, карету мне, карету!.. — Спроси, если не веришь.
Крыть нечем, Ангел ничего не скажет Динке, а если начнет оправдываться, то она ему вдвойне, втройне не поверит. Но он не начнет. Я точно знаю, что не начнет. И я это вселяет в меня головокружительное, ни на что не похожее чувство: я все-таки дожала Динку. Я ее допекла. Мы спим с одним и тем же парнем, мы стали любовницами одного и того же парня. Он — тореадор, а мы — его квадрилья; он — матадор, а мы — его пеоны, увижу ли я когда-нибудь корриду, черт возьми?! А может, все не так, и я — матадор, а Динка — бык? Бык, которому суждена незавидная участь. Сначала я просто дразнила ее плащом, потом перескочила на бандерильи, потом — на пику. И — классическая четвертая часть: я нанесу смертельный удар быку.
И жалость в моем сердце так и не шевельнется.
Но я запаздываю со смертельным ударом, на кончике которого наша с Ангелом ночь. Я запаздываю со смертельным ударом, и его наносит Динка.
— Ты знаешь, какое сегодня число? — Ревность подтачивает Динкин голос, как мертвая свинцовая вода — сваи.
Какое число, какое число… И я сразу вспоминаю. То самое, о котором говорилось в Ленчиковом письме, с таким чувством мной переведенном.
Двенадцатое.
Двенадцатое сентября.
Пики и бандерильи не помогут мне, ведь быком становится Ангел, красавчик с шерстяным языком. И еще неизвестно, чем закончится коррида.
Черт, черт, черт… Ничего не скажешь. Динка умеет переводить стрелки, Динка всегда выходит победительницей в нашем с ней извечном противостоянии. Куцая потеря девственности, которая должна была служить мне путевкой в рай без Динки, тотчас же отходит на второй, пятый, десятый план, съеживается и подыхает от дешевой инфлюэнцы, от сапа, от чахотки.
Подумаешь, событие…
— Ты помнишь? — напирает Динка.
— Да…
— Ты помнишь, что мы решили?
— Да..
Мой блестящий анализ Ленчикова письма оказался единственным всплеском, оцененным Динкой по достоинству. Единственным триумфом. Но все это осталось в прошлом, а теперь я снова глупейшая блондинистая овца. К тому же не нашедшая ничего лучше, чем перепихнуться с потенциальным убийцей Пабло-Иманолом Нуньесом накануне дня "X". Дня "X", который в моем воображении плотно смыкается с фильмами категории "X" — самым отстойным порно. Это порно Динка демонстрировала мне неоднократно, со всеми своими случайными и вызывающими любовниками.
Порнодень "X" расписан с подробностями, удивительными для нашей застывшей, мумифицировавшейся ненависти. Вернее, он расписан Динкой, мне же остается только кивать головой, глупой овце. Я и киваю, сидя рядом с ней у собачьей площадки, прислонившись к оливковому деревцу. И слушаю Динку, расписывающую мне схему культпохода на Риеру Альту.
Она достанет Ангеловы ключи, это не так трудно, это совсем не трудно, ключи валяются на дне кармана его пиджака с кожаными вставками на рукавах. По дому и по саду Ангел ходит в жилетке на голое тело, и мускулы его поигрывают на солнце и отдают имбирем.
Достать Ангеловы ключи совсем нетрудно, труднее сделать так, чтобы он этого не заметил. А для этого нужно чем-то занять Пабло-Иманола. Хотя бы на несколько часов. Нескольких часов мне хватит для визита на Риеру Альту. Не факт, что ключи, которые Динка выудит из пиджака, подойдут, но это единственные ключи, которые мы нашли в доме.
За исключением деревянных, зажатых в деревянной руке деревянного апостола Петра, присоседившегося рядом с деревянной девой Марией.
Отвлечь Ангела — эта задача целиком и полностью возложена на Динку. Не факт, что Ангел обязательно хватится их, но и она, и я помним о гнуснейшем законе подлости, работающем так же безотказно, как и закон всемирного тяготения.
— Не думаю, что с ним будет много проблем. — Динка говорит мне об этом, не поворачивая головы, в упор глядя на Ангела и собак. — Я найду чем его занять.
Собой. Тут и искать особо не надо.
А пока Динка будет занимать Ангела, я выдвинусь в Барсу и попытаюсь попасть на Риеру Альту. Выражение «попасть на Риеру Альту» вызывает у Динки здоровый скептицизм — такая овца, как я, обязательно провалит все дело. Такая овца, как я, будет ходить вокруг да около, трястись у дверного замка, блеять в замочную скважину и обязательно провалит все дело. Обязательно.
Но другой овцы у Динки нет.
— Это даже хорошо, что ты с ним перепихнулась. — Динка старается не смотреть на меня. — Просто великолепно. Лишний повод, чтобы безнаказанно свалить из дома.
— Ты думаешь? — Я стараюсь не смотреть на Динку. В одну минуту от моего триумфа ничего не осталось.
— Тут и думать нечего. Ты лишилась самого дорого, пребываешь в смятении чувств, тебе просто необходимо побыть одной. Я права?
Конечно, права. Я не обижаюсь, обижается моя собственная плоть, до сих пор слегка саднящая и ноющая. Но и она подчиняется Динкиным холодноносым выкладкам. И — из чувства противоречия — даже перестает саднить и постанывать.
Уф-ф… Боль от первой ночи сошла на нет, и скоро я ее забуду.
— Ты права, — вздыхаю я.
Я больше не кажусь себе победительно-бесстыжей. Удручающе-глупой — так будет вернее.
* * *
…Я отправляюсь в Барсу ровно в двенадцать пятнадцать.
Ровно в двенадцать пятнадцать я подхожу к затянутым кованым железом воротам. А ровно в двенадцать шестнадцать меня настигает Ангел.
Накрывает.
Он накрывает руками мои плечи и осторожно касается губами затылка.
Я застываю ни жива ни мертва. Если рукам Ангела придет в голову спуститься ниже и ухватить меня за задницу, он легко нащупает ключи, засунутые (дура я дура, вовремя не проинструктированная Динкой!) в задний карман джинсов. А мужчины любят хватать за задницы, хлебом их не корми, дай только приложиться! Я помню это со времен ночных клубов, куда нас наперебой приглашали — и во время триумфа, и после.
Особенно — после.
После, после, когда мы перестаем быть знаменитыми похотливыми сучками, а становимся просто похотливыми сучками. Лишенными романтического ореола. Да и какой может быть ореол, наличие ореола сводится к желе, в котором плавает осетрина по-царски: для папиков, папиковых любовниц и папиковых телохранителей. Вот это и есть самый настоящий ореол.
Мы с Динкой пока еще идем гвоздем программы, как же, как же, стремительно повзрослевший лесби-дуэт не переплюнуть отставным попсятникам и попсятницам, звездившим лет пять-шесть назад. Мы до сих побиваем их подозрительно стоячие груди, их подтянутые в клинике пластической хирургии скулы и шеи в возрастных складках. Попсятники и попсятницы гонят свои замшелые, покрытые нафталином хиты. Мы тоже гоним свои хиты, пусть и не такие замшелые, но все равно — вчерашние.
Наши вчерашние хиты уже не возбуждают папиков, папики знают их наизусть, папики не раз насиловали ими свои автомагнитолы. Папиков интересуем мы, сами по себе; мы — «Таис», безнадежно выросший из своих коротких юбок, мокрых блузок и тяжелых ботинок. Но мы по-прежнему заключены в эти чертовы тяжелые ботинки, теперь они смахивают на ржавые, разъеденные кровью мелких животных капканы, не вырваться, вот хрень.
Не вырваться.
Остается только скакать на сцене под фанеру и прижиматься друг к другу на припеве, и целоваться в финале до смерти надоевшими друг другу губами. Целовать Динку все равно что целовать крышку унитаза, такие мысли часто посещают меня; думаю, у Динки найдется сравнение позабористее… Но папики никогда не прочтут подобные мысли, это не заложено в нашем с Ленчиком контракте. По контракту мы с Динкой должны любить друг друга до гроба, жить долго и счастливо и умереть в один день. И быть похороненными под легкие необязательные рыдания секс-меньшинств. Едва приправленные церковной анафемой.
Да, папики никогда не прочтут подобные мысли.
А жаль, иначе они бы не подзывали администраторов и не дышали бы им в лицо чесночно-водочным вопросом: «А девочки могут спеть для нас? Кулуарно… Башляем любую сумму».
За стыдливым «петь кулуарно» умирает от жажды одно-единственное желание: пусть они трахнутся при нас. Ничто так не возбуждает слегка поникшие на поприще большого бизнеса чресла, как секс двух хорошеньких самочек. Образцово-показательная случка образцово-показательной лесбийской парочки. Потрахаться на публике нам предлагают все чаще и чаще, слава больше не защищает нас, контракт со славой закончился у нас даже раньше, чем контракт с Ленчиком. Если все и дальше будет продвигаться такими же темпами, Ленчик в один прекрасный день проснется сутенером.
Но пока до этого далеко, и волнующее созерцание женского секса — нашего с Динкой секса — папикам не грозит.
Правда, не все папики согласны с этим мириться. Некоторые особенно настойчивые предлагают нам это напрямую. Опустив стекла своих «Мерсов», «Лэндкрузеров» и «Лексусов». Теперь у служебных и не очень входов нас поджидают именно они. Они, а не бескорыстно взмокшие от страсти фанаты. Фанаты побежали к чертям собачьим в кильватере неверной славы, оставив нас молча глотать непристойные предложения.
Молча глотать. Возмущаться — себе дороже. И я молча глотаю и боюсь только одного: чтобы Динка не сорвалась. И не обложила «Мерсы», «Лэндкрузеры» и «Лексусы» трехэтажным матом. С нее станется. А папики в ответ на подобные пассажи не обложили бы зарвавшихся лесби свинцом из одомашненных винчестеров.
Динка не срывается, до самого конца: всю свою злость она вымещает на Ленчике и на партнерах по сексу. Тех самых, которым и в голову не придет безнаказанно хватать ее за задницу.
…Ангел тоже не хватает меня за задницу, это было бы слишком примитивно. К тому же я вовремя поворачиваюсь к нему лицом.
— Прекрасно выглядишь, — улыбается мне Ангел.
— Ты тоже, — брякаю я.
— Как ты?
— Нормально…
— Нормально? — Ангелу не очень нравится мой ответ.
— Я думала о тебе, — леплю я первое, что пришло мне в голову и что может хоть как-то утешить трудягу-самца: ночью он действительно старался.
— Я тоже.
— И что ты думал?
— Ты создана для любви…
Эй, Динка! Где ты?!.. Вот видишь, он сказал это! Он сказал…
— Спасибо. — Ничего другого в голову мне не приходит. Ничего, кроме этого дурацкого, пахнущего школьными завтраками «спасибо».
Ангел смеется, он находит мой ответ трогательным и забавным. Он находит ответ, а потом находит губы. Мои губы. И снова я ощущаю во рту привкус свалявшейся шерсти…
— Не хочешь продолжить? — шепчет Ангел мне на ухо.
Только этого не хватало!..
— А как же Динка? — Я все-таки не выдерживаю и задаю этот вопрос, больше похожий на заряд дробовика. Еще секунда — и Динка падет бездыханной, а мне останется только подойти и поставить босую пятку на ее развороченную грудь.
— Я люблю вас обеих. Я люблю вас… — Ангел щелкает пальцами, пытаясь подобрать нужные слова. — Я люблю вас как одну… Как одно… Так ты не хочешь продолжить?
Н-да… Все предельно ясно.
— Хочу… Но не сейчас… Мне нужно проветриться… Собраться с мыслями…
— Зачем? — искренне удивляется Ангел.
— Произошло что-то важное… Ты должен понимать…
Ангел кивает косматой собачьей головой. Он понимает.
— Хочешь, сходим куда-нибудь вместе… Выпьем вина…
Час от часу не легче! Хороша же я буду, если притащу Ангела на Риеру Альту. А если он все-таки увяжется за мной? Что тогда делать с днем "X" и Динкиным дилетантским, небрежным, но так тщательно разработанным планом?
— Не думаю, что это хорошая идея… — завожу я свою старую волынку.
— Только не уговаривай меня отсосать у своего пса. — Ангел скалится, и непонятно, чего в его улыбке больше — нежности или угрозы. Очевидно, Динка перевела ему мой ночной совет, вот сволочь!..
— Не буду, — легко соглашаюсь я.
— Так что? Сходим куда-нибудь?
— Не сейчас… Мне нужно побыть одной.
Я стараюсь произнести это убедительным тоном влюбленной студентки, влюбленной массажистки, влюбленной учительницы музыки. По классу аккордеона. И Ангел отступает — аккордеон слишком серьезный инструмент, к тому же он не совсем в испанском духе.
— Я ненадолго, — продолжаю канючить я с самым независимым видом. — И вот еще, Ангел… Я хотела тебя попросить… Говорят… говорят, это делает секс незабываемым.
— Что именно?
— Ты понимаешь… Понимаешь, о чем я говорю… Я скашиваю глаза на сгиб локтя: el dopar, что же еще!.. Перехватив мой взгляд (о, этот мой знаменитый взгляд, один из нескольких знаменитых взглядов, выработанных фотосессиями), Ангел улыбается, он все понял. Теперь он искренне мне рад, я это вижу.
— Нет никаких проблем, девочка… Когда угодно и сколько угодно. Это и правда делает секс незабываемым… Тебе ведь хочется секса?
— Очень… Хочу быть с тобой… — Кажется, я перегнула палку.
— Я тоже. — Кажется, он перегнул палку. Динка-Динка, придется тебе куковать в моей комнате с видом на распятие.
— Тогда, может быть…
— Не сейчас. — Я набираюсь храбрости и кладу Ангелу пальцы на ладонь. — Дай мне немного времени. Прийти в себя.
Я жду ответа. Он должен мне ответить, черт возьми! Он должен отпустить меня, повод и в самом деле уважительный, Динка права. Он должен отпустить меня, иначе я никогда не попаду на Риеру Альту, а буду вынуждена пить с ним «Риоху» в каком-нибудь забитом туристами кафе. Представить это чаепитие в Мытищах можно без труда: он будет трахать меня шерстяными глазами — такими же шерстяными, как и язык, он будет касаться моих голеней пяткой или растопыренными призывно пальцами ног: уж это ему легко будет сделать, очень легко… Он будет брать меня за руку, а мечтать о моей заднице, которую так сладко облапать, сладко и примитивно. И он наверняка попытается это сделать — на выходе из кафе, но скорее всего — уже на входе… И при таком раскладе Риера Альта совсем не светит мне, совсем не светит…
— Мне нужно побыть одной… — снова говорю я.
— Как знаешь… — Он отступает.
Подозрительно легко. А может, совсем не подозрительно?
А может, все не так? И Ангел — отличный парень, даром, что язык у него шерстяной. Отличный парень, отличный любовник, нельзя быть такой нетерпеливой, нельзя получить все и сразу; пара-тройка ночей с ним, и я узнаю то, что знают все. То, что знает проклятая, развратная, непристойная до кончиков волос, до выводка родинок на левом предплечье Динка.
Как прекрасна любовь и как упоительно мужское тело, накрывшее тебя с головой.
И в собачьей шерсти этого тела наконец-то распустятся лепестки дамасской сливы и вызреют яблоки сорта Гренни Смит… Динка этот сорт терпеть не может.
Вот хрень, я готова остаться. Если Ангел больше ничего не скажет мне, я останусь. Я позволю ему взять себя за руку, я позволю ему ухватить себя за задницу, я позволю ему бросить себя на кровать, я позволю ему раздеть себя и снова останусь в одних носках…
И получу то, что получает проклятая, развратная, непристойная до кончиков волос, до выводка родинок на левом предплечье Динка… Нет, носки все же придется снять, так же, как и все подозрения — и с Ленчика, и с Ангела. Наши приготовления ко дню "X" — не более чем бред. И сам день "X", сегодняшний дурацкий день, выглядит бредовым. Неужели вся эта лавина была вызвана одним-единственным камешком Ленчикова письма?
Да и было ли письмо?
И был ли в нем тот смысл, который я увидела?
Мне нельзя доверять, мне уже давно нельзя доверять, нервы у меня ни к черту, ничего другого и ожидать не приходится, после того как «Таис» грохнулся оземь, не удержавшись на своих глиняных лесбийских ножках… Да и Динка — невро-тичка почище меня. К тому же — наркоманка, к тому же — нимфоманка… Мало того, что мы вяло собачимся друг с другом, так еще и норовим отгрызть протянутую нам руку помощи. И вцепиться в горло нашим благодетелям…
Идиотки.
— Мне нужно побыть одной… — Вот он, рефрен, достойный идиоток.
И я в нем неподражаема.
Ангел тоже неподражаем, он ничего не говорит. Черт возьми, Ангел ничего не говорит. И, когда я уже готова с ним остаться, сам распахивает передо мной обтянутую истончившимся кованым железом дверцу в ограде.
— Я ненадолго. — Мой шепот выглядит просительно: «Задержи меня, Ангел, задержи… Ну что тебе стоит?»
Но Ангел не понимает русского шепота. Он просто целует меня — по-дневному, по-хозяйски, как будто мы прожили с ним вместе тысячу лет… Как будто мы просыпались в одной постели с 1287 года, когда бестиарий был младенцем в люльке, а Ленчик и не думал вырисовываться на горизонте.
Он целует меня, и через секунду я остаюсь одна.
* * *
…А еще спустя сорок минут я нахожу Риеру Альту. Без всякого труда.
Гипотетический дом Ангела (если это и вправду его дом) тоже не требует от меня никаких усилий: многоквартирный, с небрежно подретушированным фасадом. И прежде чем войти в него, я долго стою на противоположной стороне улицы, подбрасывая в руке ключи. И молю только об одном: Господи, сделай так, чтобы мой визит сюда накрылся медным тазом! Тебе ведь ничего не стоит сделать это, Господи! Посади у входа консьержа с лицом святого Луки или консьержку с лицом святой Вероники… Вот именно, Лука и Вероника, два наугад выбранных имени из длинного списка имен, на которые натаскивала меня загероиненная полиглотка Виксан.
Я до сих пор его помнила. Список, который позволял мне выглядеть «томной интеллектуалкой», именно так она и выражалась, Виксан: «Будь томной интеллектуалкой, нимфеточка моя сладенькая, постарайся удержать все это хотя бы между ног, башка у тебя все равно дырявая…»
Кого только не было в этом проклятом списке!
Изобретатель радио Попов, изобретатель пищевых добавок Лайонелл Полинг; актер Фред Астер с его знаменитыми ногами, похожими на две копеечных зубочистки; Марлен Дитрих и Грета Гарбо в шмотках унисекс; рыба как раннехристианский символ Иисуса; мускусное дерево как парфюмерный символ Giorgio Armani; немецкий экспрессионизм, Лукас Кранах-старший под ручку с Питером Брейгелем-младшим, рецепт приготовления соуса ткемали, пара никому не нужных Бодхисаттв, пара заученных фраз из «Лолиты», певица Тори Амос, иллюзионист Гудини, мотоцикл Харлей-Дэвидсон, Бруклинский мост, старый хрыч Тимоти Лири, старая хрычовка Мать Тереза; банка с томатным супом от Энди Уорхолла, тиара от папы римского; педикулезный режиссеришко Райнер-Вернер Фассбиндер, которого Виксан рекомендовала называть не иначе, как Фасбом, это делает культуру ручной; увертюра к «Тангейзеру», два анилиновых мазилы-гомосека Гилберт и Джордж, фильмец «Ханна и ее сестры», книжонка «Иосиф и его братья»… И шикарное «Пошли к черту» на тринадцати языках…
Но к черту я не пошла, ни на одном из тринадцати, тем более что ни Лукой, ни Вероникой в доме и не пахло. И это позволило мне безболезненно заняться прочесыванием этажей.
Квартиру Ангела я нашла на четвертом. Откуда-то со двора доносились гулкие детские голоса, а здесь царила напряженная тишина.
Еще раз сверившись с цифрами на обрывке счета, я подошла к двери.
Господи, сделай так, чтобы ни один из четырех ключей не подошел! Марлен Дитрих, Грета Гарбо, Бруклинский мост, увертюра к «Тангейзеру», сделайте это!..
Именно на последних тактах чертовой увертюры, которая звучала в моих мозгах запиленной граммофонной пластинкой, ключ сработал.
Третий из связки.
Он легко провернулся в замке, и дверь открылась. Когда я захлопнула ее за собой и прислонилась к ней взмокшим от напряжения затылком, сердце мое бешено колотилось. Но черт возьми! Я решилась, решилась! И это оказалось совсем несложным — решиться. Решиться — и попасть в другую жизнь Ангела. Всего лишь два поворота ключа, только и всего. Два поворота ключа, чтобы убедиться, что она действительно существует…
Даже если бы я не знала, что это квартира Ангела, я поняла бы это, стоило только пройтись по ее кромке. В том нашем испанском доме, с Девой Марией и собаками, Ангел был всего лишь гостем, таким же, как и мы. Гостем, приехавшим чуть раньше нас и едва успевшим распаковать вещи и покормить псов. А здесь — здесь он хозяин! Квартира пахла кожей Пабло-Иманола Нуньеса, смотрела на меня шерстяными глазами Пабло-Иманола Нуньеса, разевала джазовую глотку Пабло-Иманола Нуньеса, здесь все было ему впору: и пожелтевшие плакаты («Original Memphis fives» [29], «Cotton Pickers», «Innovations in the Other» [30]); и вещи, сваленные кое-как, дорогие и деше"Сборщики хлопка"(англ.) вые вперемешку, и сотни аккуратно сложенных дисков; и звуковые колонки, натыканные по всем углам, и недопитый выцветший кофе на столе, и незастеленная постель — все напоминало Ангела, все…
Комнат было всего лишь две — побольше и поменьше. Та, что поменьше, служила спальней; побольше — кабинетом, гостиной и кухней. Типичное холостяцкое стойло, с налетом романтизма, способного очаровать начинающую проститутку, — даже запылившееся банджо имелось, правда, без трех струн.
На банджо была наброшена мягкая широкополая шляпа в духе джем-сейшена с пивом, виски без льда и горячим потным шепотом: «А ну-ка, посвингуй!» И я не нашла ничего лучше, чем водрузить шляпу себе на макушку. Но этот дурацкий жест сразу же принес успокоение. Взять меня за рубль двадцать в такой шляпе было невозможно.
Кроме того, шляпа подсказала мне, что делать.
Вопроса «что делать в квартире Ангела» Динка старательно избегала, так же, как и задиристого словечка «шмон», ограничиваясь фразой: «Посмотришь по обстоятельствам». И еще одной: «Может, удастся узнать, кто такой Ангел на самом деле». Я могла бы сделать вид, что осмотрела квартиру, — на это ушло бы минут пять, не больше. Я могла бы ее просто осмотреть, и тогда пришлось бы накинуть еще полчаса.
Но я задержалась надолго.
Из-за шляпы.
Шляпа резко сузила поле поиска, она сразу же уткнулась мордой в стеллаж, предательница! Стеллаж занимал всю правую стену в гостиной-кухне-кабинете, книг в нем было мало, зато других вещей оказалось в избытке.
Самых разных, но наверняка принадлежавших Ангелу.
Болтливых вещей, предательских. Таких же предательских, как вероломная джазовая шляпа.
Судя по всему, Ангел давно не появлялся здесь, ведь все это время он проводил с нами. Ангел давно не появлялся здесь со всем своим джазовым хозяйством — и вещи заскучали. Пара самых настоящих, истыканных ракушечником амфор на нижней полке, пара венецианских масок, пара деревянных голландских башмачищ — кломпов; пара раковин Каури — нежно-розовых, с распяленными закостеневшими губами, пара нэцке, самых настоящих, а не слепленных наскоро из столярного клея и рыбьей требухи… Запыленная стеклянная банка со множеством монет, расписанные тонкой тушью тыквы-горлянки, большая пивная кружка с веером торчащих из нее китайских палочек для еды… Керамическая птица, откликающаяся на имя Кетцаль (в Виксановом культурологическом списке Кетцаль шла под номером 21, прямо перед Лукасом Кранахом-старшим), несколько обглоданных фигурок языческих божков и — ритуальных животных и вполне удачная, не вызывающая никакого чувства протеста копия ацтекского «Круга солнца» (номер 24 в списке)… Картину дополняли огрызок мрамора и старая пишущая машинка… Никакой системы в подборе всего этого добра не было, и оно выглядело по-туристически необязательным. Должно быть, подобные вещдоки дарили Ангелу женщины — в память о проведенных в его объятиях ночах. Я так и видела их, всех этих небрежно сколоченных голландок, гречанок с пушком над верхней губой, монохромных итальянок, экзотичных рисовых уроженок китайской провинции Чжэцзян и засидевшихся в девках швейцарок — проездом из Акапулько в Цюрих-Интересно только, кто подарил Ангелу кольцо?.. Я нашла его надетым на хвост деревянной обезьяны. Обезьянья морда, больше похожая на вдохновенное лицо предводителя какой-нибудь тоталитарной секты, не внушала ничего оптимистического, но кольцо на хвосте… Так, дешевенькое колечко, даже на сувенир не тянуло, но что-то в нем было такое… Это стало ясно, стоило только машинально водрузить его на палец. И пальцу сразу же не захотелось с ним расставаться. Кольцо было явно женским, далее скорее — детским, только дети способны искренне радоваться подобным стекляшкам. А может быть, его и забыла здесь начинающая проститутка, очарованная джазовым логовом Ангела?..
Пока я лениво размышляла об этом, глаза, предоставленные сами себе, скользили по полкам. Фотографии.
Фотографии — это уже интереснее. Фотографий было несколько, заправленных в простецкие домовитые рамки. Точнее — три. Первые две почти не задели меня. Ангел и разухабистая компашка в кафе. Ангел и саксофон на коленях — я нашла снимок милым, хотя Динка наверняка назвала бы его эротическим. Ангел держал саксофон так, как держат в объятьях любимую женщину, нет, он все-таки душка — Ангел…
Вот только третья фотография…
Перед третьей я простояла долго — как перед картиной в музее. И эта картина, вернее — графический лист, — имела вполне конкретное название, как раз из Виксанового списка: «Сон разума рождает чудовищ». Оригинал «Сна…», если мне не изменяла память, болтался где-то между 1797 и 1798 годами. А фотке исполнилось четыре, если судить по старательно расписанной таймером дате, которая выглядывала из рамки: 23.15/ 09/08/9..
Персонажей на третьей фотке тоже было трое: четырехлетней давности Ангел, четырехлетней давности русская жена Ангела…
И Ленчик.
«Сон разума рождает чудовищ».
Я ущипнула себя за руку. Нет, я не спала. Не спала, а Ангел, русская жена Ангела и Ленчик смотрели прямо на меня. И улыбались. Без всякой задней мысли.
Ленчик знал Ангела задолго до нас с Динкой; четыре года — достаточный срок, чтобы называть кого бы то ни было «mio costoso», следовательно, появление Пабло-Иманола Нуньеса в клубе «Пипа» было совсем не случайным.
Совсем.
Ленчик просто сдал нас с рук на руки своему «mio costoso», да нет же, черт… Он просто сдал нас. И все в его письме было правдой, иначе зачем скрывать знакомство? И кто такой Ангел?
И кто такой Ленчик?
Нет, не продюсер Леонид Павловский, раскрутивший скандально известный дуэт «Таис», а тот, четырехлетней давности Ленчик?.. И каким образом пути Ангела и Ленчика пересеклись, уж не Ангелова ли жена приложила к "этому руку? Или Ленчик — еще до нашего с ним попсового проекта — копался в джазе, как свинья в желудях, и среди этих желудей нарыл Ангела? На каком-нибудь полулюбительском фестивалишке, где собираются подражатели подражателей, тыловики, обозники и прочая джазовая шваль… И почему в нашей двухлетней одиссее с Ленчиком никогда не всплывала Испания?.. И почему она всплыла только сейчас?
Неизвестно, сколько я простояла перед фотографией, пожирая ее глазами. Ангел — русская жена Ангела — Ленчик. Ленчик — русская жена Ангела — Ангел. Вариантов было не так уж много. И все они смутно беспокоили меня. Почему Пабло-Иманол Нуньес со снимка был так застенчив со своей русской женой со снимка? Почему он так целомудренно держался поодаль от нее? И почему Ленчик со снимка так по-хозяйски распоряжался фотографическими коленями русской жены Ангела? Заросшая голова Ленчика пристроилась как раз в этом дивном месте. А пальцы русской жены Ангела поглаживали ухо Ленчика. А Ангел — рассеянный испанский собственник Ангел — снисходительно взирал на подобное безобразие.
Забавно.
Настолько забавно, что стоит вытащить фотографию из рамки.
Я вытряхнула снимок раньше, чем успела сообразить, для чего это делаю. И, как оказалось, не зря. Подпись на обратной стороне того стоила. Ленчикова подкладка, Ленчикова изнанка, двойное дно, которое никому не пришло в голову спрятать.
«8 августа. Мы в гостях у Пабло».
Мы в гостях у Пабло, ну надо же!.. Мы — это Ленчик и жена Ангела, оказавшаяся вовсе не женой Ангела! Зачем, зачем было так подло врать!..
Я опустилась на пол у стеллажа и сдвинула шляпу на затылок, переваривая подпись. И не так много времени на это ушло, не так много, желудок у меня оказался луженым. Целых два года он питался такой дрянью, такой падалью, таким враньем, что справиться с почти диетическим «Мы в гостях у Пабло» не составило большого труда.
Даже если подпись на фотке не лжет — что из того? Ей четыре года, а за четыре года многое может измениться. Ведь Ангел ничего, ровным счетом ничего не рассказывал о своей русской жене. И ничего не рассказывал о знакомстве с ней. В конце концов, за четыре года можно переметнуться от русского к испанцу и сто раз бросить не особо привлекательного полусумасшедшего Ленчика ради красавца Пабло-Иманола. Почему нет? Я бы на месте русской жены Ангела поступила точно так же. А Ленчик с Ангелом остались друзьями, лучшими друзьями, mio costoso, бывает же такое — редко, но бывает… Смотреть на прикрытое, занавешенное условностями, временем и обстоятельствами тело своей бывшей жены — и ничего не чувствовать. Отдать его другому, сменить, как опостылевший диск в плеере, забыть, как приевшийся ландшафт, — и ничего не чувствовать. И, потягивая «Риоху», с улыбкой наблюдать, как кто-то другой раз за разом прокручивает этот диск, — и ничего не чувствовать. Бывает же такое — редко, но бывает.
А потом все становится с ног на голову, и обладание одним и тем же женским телом делает мужчин не соперниками, а соучастниками. Точно так же, как обладание одним и тем же мужским телом делает женщин не соперницами, а соучастницами.
Даже двух соплячек, ненавидящих друг друга. Двух соплячек — скорее всего. Мы с Динкой и есть соучастницы. Мы вместе — или почти вместе — раскусили электронные игры Ангела с Ленчиком, а они были чуть посложнее «Тетриса». Мы вместе — или почти вместе — решили окучить Риеру Альту. Мы стали соучастницами — точно так же, как стали соучастниками Ленчик и Пабло-Иманол. И не только в контексте бывшей-бывшей жены.
Точно так же, точно так же, только глаза слипаются.
Вот хрень.
Я ненавидела это свое состояние и побаивалась его. Меня всегда неудержимо клонило в сон, когда я сталкивалась с чем-то непонятным, чего подсознательно боялась. И чего не могла, не решалась объяснить — именно в силу этого мягкого, плюшевого, разъедающего душу страха. Сонные прогулки по сонному льду — вот как это называлось. Первый раз это случилось со мной, когда я застукала Динку с очередным дурацким кобельком. Гастрольный, ни к чему не обязывающий трах, который Динка начала практиковать через полгода после нашего первого выступления. Схема всегда была одна и та же: во время концерта она цепляла взглядом какую-нибудь смазливую распаренную физиономию и больше с ней уже не расставалась. Клейкая струя Динкиных гнуснейших желаний облепляла жертву, парализовывала и лишала воли. Точно так же лишала воли и ее звездность. На сцене она была недостижима, Динка, недостижима — и все равно доступна. Как самая последняя шлюха. Жертва хорошо это понимала и каждый раз оказывалась за кулисами, чтобы быть растоптанной Динкиной извращенной любовью к сомнительным, скоропортящимся удовольствиям. Со временем я привыкла к этому, но в тот, первый, раз, когда я застукала ее с кобельком в гримерке… Когда, толкнув ногой дверь, я увидела этого кобелька со спущенным штанами и Динку, стоящую перед ним на коленях…
— Закрой дверь с той стороны! — проорала мне Динка, с трудом отрываясь от своего случайного любовника.
Тогда она еще стеснялась меня, это потом ей стало на все наплевать.
— Что?..
Кажется, я даже этого дурацкого вопроса не задала, я видела только крепкие юношеские, подло трясущиеся ягодицы и Динкину взмокшую челку. То ли от только что закончившегося выступления, то ли…
— Закрой дверь с той стороны!..
Я послушно прикрыла дверь и отошла от нее на безопасное расстояние: как будто парень мог задеть меня, как будто Динка могла задеть… Вот тогда-то мне и захотелось спать. Да так, что справиться с этим детским сладким желанием не представлялось никакой возможности. Я опустилась по стене, села, сложив ноги по-турецки, как это обычно делала Динка, и прикрыла налившиеся свинцом веки. Никаких мыслей в голове, никаких, только слипшаяся Динкина челка…
Я хорошо помню… Я хорошо помню, что очнулась только тогда, когда кто-то настойчиво потрепал меня за плечо.
Алекс.
Еще не умерший Алекс в своем вечном вытянутом свитере сидел против меня.
— Что случилось? — спросил он. — Почему ты здесь?
Действительно, почему я здесь? В чужом городе, каких сотни; в чужом дворце спорта, каких тысячи; в чужом коридоре, каких десятки тысяч; на чужом, не очень чистом полу, каких миллионы… На чужом, не очень чистом полу, каких миллионы, сидит звезда — каких раз и обчелся… Хорошенький сюжет для бульварной прессы, ничего не скажешь…
— Эй, почему ты здесь?
— Нипочему, — огрызнулась я. — Сам спроси у этой твари…
— Да что случилось, в конце-концов?!
О-о, только Алекс, несчастный, измотанный болезнью Алекс принимал наши с Динкой контры близко к сердцу. Ленчика и Виксан это забавляло, не более, они считали, что так и не обузданная ненависть придает пикантность нашему скандальному дуэту. И не дает разжижаться тягучей, черной, как мазут, застоявшейся крови.
— Давай… Иди к ней, иди… Проведай нашу дорогую Диночку…
Алекс пожал плечами, отлепился от меня и направился к гримерке. Только бы тебе не пришло в голову постучать, подумала я совершенно безнадежно: Алекс всегда был удручающе корректен… Вот и сейчас он аккуратно стукнул в легкую фанеру костяшками пальцев и едва не получил по лбу распахнувшейся дверью. Кобелек, оперативно выудивший свое, выполз из гримерки. На лице его — тупом лице с тупым носом, тупыми скулами и тупым подбородком — застыло выражение удовольствия и растерянности. И оскорбленной в своих лучших чувствах похоти. Потом я видела много таких лиц, самых разных, но это выражение — оскорбленной в своих лучших чувствах похоти — всегда оставалось неизменным.
Вот хрень!
Тогда Алекс настучал о происшедшем Ленчику: интеллигентно, робко, с застенчивым придыханием, почти с пиететом. А Ленчик настучал по куполу Динке — уже без всякого пиетета. В присутствии Виксана и меня, что было совсем уж унизительно.
— Если ты еще раз позволишь себе такой левый номер, тварь живородящая, — сказал он Динке в своей обычной манере, — если ты только позволишь себе его… Я тебя урою… Я тебя через взвод солдат пропущу.
— Где взвод? — в своей обычной манере огрызнулась Динка. — Подать сюда взвод!
И Ленчик тотчас же съездил ей по физиономии — в своей обычной манере.
— Это тебе от командира взвода, дорогуша. Учти, будешь козлить, я тебя заставлю кровью харкать. Я тебе все твои трубы перевяжу к чертовой матери…
— Пусть антисексин принимает, — посоветовала флегматичная Виксан. — Купи ей антисексин.
— Пошли вы к черту, — огрызнулась Динка. — Сами принимайте, уроды… Видеть вас больше не могу… А ее больше всех… Не могу…
«Ее» — означало меня. Гнусную короткохвостую овцу, с которой Динка была вынуждена сосаться на каждом концерте: втыкаться в ненавистные губешки, изображая глубокий и влажный поцелуй.
— А уж как я тебя терпеть не могу… — вставила я в своей обычной манере. — Уж как я… Тут не то что антисексин — цианистый калий не поможет…
— Да заткнитесь вы обе, тупицы гребаные! — Интересно, сколько раз Ленчик говорил нам это? — Заткнитесь! Значит, так, Дина. Ты прекращаешь свои… м-м-м… шалости. Хотя бы на гастролях… Дома — делай что хочешь… Но на гастролях — никаких леваков. И если я еще раз узнаю об этом… Я шкуру с тебя спущу… В самом прямом смысле. А требуху сдам в анатомический театр, пускай студенты с тобой развлекаются…
— Не гони… — поморщилась Динка. — Какой в задницу анатомический театр? Да если с моей головы хоть волос упадет, тебя фаны растерзают. Без масла слопают…
Ленчик запрокинул подбородок и дробно, по-женски рассмеялся. Господи, как же я любила его в такие минуты! Как же я его любила! И за миг торжества, которого вполне хватало, чтобы размазать Динку по стене, была готова простить ему все.
— Ох, как ты ошибаешься, дорогуша! Ох, как ты ошибаешься! А все потому, что ты клиническая дура. Вместо того чтобы по мужским ширинкам шляться, умные книжки почитала бы…
— Это какие же?
— Да хоть какие… Да хоть про психологию восприятия, если не в лом.
— Влом, — выдохнула Динка. — Ты мне так расскажи. Своими словами…
— И не подумаю… А вот то, что о тебе забудут через три дня после того, как ты перестанешь открывать на сцене свой поганый рот, — это я и без книжек знаю.
— А с чего бы это мне перестать открывать на сцене свой поганый рот? Я еще попою. — Теперь Динкин голос не был таким злобно-победительным.
— Петь ты будешь ровно столько, сколько тебе отпущено. Мной. И ни днем больше. — Он специально заводил нашу неистовую Динку, Ленчик. Он делал это бесчисленное количество раз, и каждый раз Динка попадалась на крючок.
— Пошел ты…
— Пойдешь ты. И опять же, только тогда, когда я тебе об этом скажу…
— Да я завтра от тебя уйду…
— Контракт… — Ленчик прибегал к кнуту нашего с Динкой контракта с видимым удовольствием: ему нравилось хлестать малолетку по зарвавшейся спине. Очень нравилось. — Контракт. А контракт — он почище удавки будет. И колумбийский галстук тоже отдыхает… Знаешь, что такое колумбийский галстук?..
О колумбийском галстуке хорошо знала я, колумбийский галстук наряду с гильотиной, папильотками и девятью способами хранения марочного коньяка входил в Виксанов список достижений цивилизации. Колумбийский галстук, любимое развлечение подручных наркобаронов, перерезанное от уха до уха горло и выпущенный через него на волю мертвый язык… Наш с Ленчиком контракт и вправду отдаленно напоминал колумбийский галстук: на волю мы могли вырваться, только двинув кони. Склеив ласты, дав дуба, сыграв в ящик. Динка даже специально завела интрижку с одним известным питерским адвокатом по фамилии Лауферман, престарелым, засыпанным перхотью любителем Лолит. Адвокат за свои услуги ломил страшную, по-еврейски непроизносимую вслух цену, Динке же он не стоил ничего: так, пара слюнявых поцелуйчиков, пара немощных фрикций и целый поток белесых цитат из серебряного века, благополучно заменивших оргазм. Впрочем, Динкина подростковая, с легким пушком на икрах самоотверженность так и не была награждена — ознакомившись с контрактом, Лауферман только руками развел:
— Вы попали, девочки… Вы попали… — сказал он, не сводя с Динки подернутых пленкой предпенсионного вожделения глаз. — Это не контракт, это — кабала. Рабство в классическом варианте. Очень грамотно состряпано… Не подкопаться… Даже я бессилен… Кстати, кто составлял сии тексты?
— Кто? Дед Пихто! — огрызнулась Динка.
Лауферман, на халяву получивший порцию рагу из Лолиты, не обиделся. И даже позволил себе улыбнуться:
— Нельзя подписывать такие бумаги без адвоката… Хорошего адвоката… Когда эти галеры закончатся… Если они закончатся… милости прошу ко мне…
Динка спровадила ушлого задрыгу Лауфермана довольно недружелюбно, напоследок промычав что-то вроде «старый импотент, мать твою, теперь три дня в ванне киснуть придется»… А мы так и остались в обществе своего колумбийского галстука, рассчитанного на три года. И Динкиных остервенелых сексуальных партнеров. Местного разлива, поскольку на гастролях Динка выдрючиваться прекратила. И это почти избавило меня от привычки внезапно, в самых неподходящих местах засыпать.
И только теперь она вернулась. Только теперь.
Перед фотографией Ленчика, бывшей-бывшей всеобщей жены-пчелиной-матки и Пабло-Иманола по кличке Ангел.
Сонные прогулки по сонному льду.
Я завалилась набок, едва успев пристроить под головой Ангелову джазовую шляпу. От лежалого ковра знакомо несло собачьей шерстью, но, как ни странно, этот запах убаюкивал меня.
Он был понятен.
Гораздо более понятен, чем расстановка сил на снимке четырехлетней давности. Жаль, что нет свеженького, хотя бы четвертого по счету, хотя бы четвертого, тогда было бы с чем сравнить… Но больше никаких фоток в обозримом пространстве не оказалось, а оказался…
Ящик.
Ну да, небольшой, утопленный в передней панели ящик, который нельзя было заметить, стоя перед стеллажом. Его нельзя было заметить, даже присев на корточки, так хорошо его прикрывала деревянная деталь стеллажа, удачно имитирующая складки матадорского плаща. Только лежа. Лежа и со слипающимися глазами.
Стоило мне увидеть ящик, как сон сразу же отступил, даже не ощерившись для приличия. Несколько секунд я изучала гладкую, безмятежную поверхность, вспоротую таким же безмятежным глазком замочной скважины. Несколько секунд я изучала скважину сквозь прикрытые веки, а потом сунула в нее мизинец. И подергала: так, для приличия, хорошо зная результат. Подобные ящики и созданы для того, чтобы всегда оставаться закрытыми.
Пока их не вскроет хозяин.
Хозяин. Или…
Или кто-то другой, обладающий ключом.
У меня в кармане лежало целых четыре ключа от жизни Ангела. Целых четыре. Один из них уже подошел, может быть, подойдет и какой-нибудь из оставшихся?.. Не сводя глаз с замочной скважины, я пощупала связку и выбрала фигурно заточенного коротышку, младшего братца трех взрослых ключей.
И сунула его в отверстие.
И легко провернула.
Ящик поддался. Так торопливо и безоглядно, что я даже рассмеялась: Ангел-Ангел, конспиратор из тебя хренов, свои тайны нужно охранять получше, а не носить в кармане, среди фисташковых скорлупок, обгоревших фитилей и мелких деталей от своей разлюбезной дудки… Хотя… Хотя, может быть, это ничего не значит. Может быть, и нет никаких тайн, а скелеты из шкафа, выполненные в масштабе 1:10, не представляют никакой ценности. Стоит только распахнуть чрево, прикрытое деревянным матадорским плащом, чтобы в этом убедиться.
…То, что я обнаружила в ящике, совсем не вязалось ни с самим Ангелом, ни с его жилищем.
Ни с Ангелом, которого я знала раньше, ни с тем, которого узнала только сейчас. Это вступало в явное противоречие с безмятежными раковинами Каури, керамической Кетцаль и «Кругом солнца». Не говоря уже о джазовых прокламациях на стене.
Пистолет.
На дне ящика болтался пистолет. Самый настоящий пистолет с запасной к нему обоймой. Я выудила пистолет из его импровизированного склепа и подбросила в руке. Тяжелый, черт!.. Зачем он только понадобился безалаберному испанскому джазмену — вот в чем заключался вопрос дня.
Ответа на него я так и не нашла. Зато нашла кредитки, их оказалось семь, — как раз в правом дальнем углу ящика. Ламинированные плотные кредитки довольно уважаемых банков. Сдержанный дизайн, выбитые коды, выбитое имя — все чин чинарем. Имен, впрочем, было два, и оба успели обрыднуть мне до изжоги: Pablo-Imanol Nun'es и Leon Pavlovsky, куда ж без них, без них и вода не освятится!.. Имя Ангела фигурировало на пяти кредитных карточках, а имя Ленчика — всего лишь на двух. Странно только, что среди всего этого строгого полиграфического великолепия отсутствовали следы бывшей-бывшей, на фотографии все трое смотрелись не-разлей-вода!.. И я успела к ним привыкнуть — именно в таком составе.
Кроме кредиток и пистолета в ящике нашлись и бумаги, в которых я не поняла ни уха ни рыла, гребаный испанский! Больше всего они напоминали какой-то договор, даже скорее всего — договор. Но дальше этого бесполезного знания я не продвинулась. И черт с ним, вот только зачем Пабло-Иманолу Нуньесу, мирному любовнику с мирным саксофоном, пистолет?..
Стараясь не думать об этом, я переложила пистолет, фотографию, кредитки и два скрепленных степлером листа, «скорее всего договора», в бумажный макдональдсовский пакет, купленный на подступах к Риере Альте. При жизни в пакете покоились чизбургер и большой стакан кока-колы, поглощенные мной в нервном напряжении. Слегка замасленная и такая невинная гастрономическая плоть пакета нынешнее содержимое отторгала, но не засовывать же пушку, за пазуху, в самом деле! С таким трофеем я и двух кварталов не пройду…
И на черта мне сдались эти трофеи, как выразилась бы отвязная Динка.
Сдались, сдались, еще как сдались!
Фантастический улов для овцы, не так часто она может выудить с мутного, покрытого склизким илом и рвущимися, как нитки, водяными червями, дна такие рождественские подарки. Теперь, подкрепленный пистолетом, визит на Риеру Альту выглядел вполне осмысленным. Не зря мы пошли на поводу у Ленчикова письмишка.
Совсем не зря.
Больше в квартире делать было нечего, и я уже направилась к двери и взялась за ручку, когда прозвучал этот звонок.
Телефон стоял в комнате, на столе, на приличном расстоянии от меня, и потому звук получился приглушенным. Так же, как и щелчок автоответчика. Так же, как и голос, последовавший за ним. Этот голос я узнала бы из тысяч других, этот голос я узнала бы даже под маскхалатом, даже под веселенькой расцветкой, приспособленной для напалма, рейдов по отрогам партизанской войны и вагнеровского «Полета валькирий». С этим голосом, окопавшимся в ушных раковинах, я прожила два года, два самых отчаянных своих года. Два самых грешных. Два самых тяжелых. Два самых лучших.
Ленчик.
Конечно же, Ленчик.
Ленчик что-то бегло пробубнил на испанском и отрубился. И оставил меня в растерянности. Я не знала, я просто не знала, что делать с этим звонком. Но каким-то чутьем, намертво присосавшимся к позвоночному столбу, поняла: звонок и есть самое важное. Важнее всех кредиток, всех сложенных вчетверо бумаг, важнее фотографии «8 августа. Мы в гостях у Пабло», важнее пистолета и обоймы к нему…
Если бы здесь была Динка! Если бы здесь была Динка с ее бесхитростной способностью к языкам, которая вливалась в нее вместе со спермой всех любовников!.. Если бы здесь была Динка — звонок Ленчика удалось бы сразу же приручить. Раскусить, раскокать, раскроить ему башку.
Но Динки не было.
Была я, совершеннейшая тупица, попка с псевдоинтеллектуальным списком между ног, которой не поможет и шикарное «Пошли к черту».
На тринадцати языках.
Я бегло повторила его на фарси, китайском, албанском, немецком, португальском, чешском, польском, на диалекте Бретани галло, на диалекте бакве — омелокве, на сербском, хорватском и греческом… И только перед последним, алгонкинским «Пошли к черту», меня посетила мысль, показавшаяся здравой: мне нужно записать все то, что прокрякал Ленчик автоответчику Ангела. Записать максимально точно, и гражданский долг овцы будет выполнен. И даже перевыполнен. И пусть потом Динка разбирается: все, что могла, я сделала.
На стеллаже Ангела нашлась и ручка (иначе и быть не могло, на этом чертовом стеллаже при желании можно было найти все, что угодно, включая раннемезозойские отложения трилобитов, слепок челюсти покойного Робеспьера и исподнее покойного Мартина Лютера Кинга). А в качестве блокнота я использовала обратную сторону листков «скорее всего договора». И через полчаса непрерывного прослушивания стенограмма Ленчикова сообщения, старательно записанная русскими буквами, была готова. А еще через две минуты я покинула квартиру Ангела.
А еще через десять, в самом конце Риеры Альты, я обнаружила у себя на пальце дешевенькое кольцо, которое машинально прихватила. И забыла снять, вот хрень. Случайно ли?.. Вот вопрос…
* * *
— …И ты предлагаешь, чтобы я это перевела? — зло спросила у меня Динка. — Муть, которую ты настрочила? Могу тебя обрадовать: переводу это не подлежит.
Вот уже полчаса мы сидели в саду, на излюбленном Динкином месте — под оливковым деревцем у собачьей площадки. Я смотрела на Динкины колени, слегка припорошенные сухой пылью; Динкины острые колени, так хорошо изученные мной за два года. Я смотрела на Динкины колени и чувствовала себя полным ничтожеством. Самое время застрелиться из пистолета, унесенного с Риеры Альты.
— Но, может быть… Может быть, есть какой-то выход, а?
— Никакого. Я ничего не понимаю. Господи, мне самой нужно было поехать туда.
— Что ж не поехала? — Я все-таки нашла в себе силы огрызнуться.
— Ладно… Давай попробуем так. Читай мне эту галиматью вслух… Попытаемся разобраться еще раз…
Динка прикрыла глаза, задрала подбородок вверх и уперлась ладонями в колени. Теперь она больше всего напомнила медитирующего мальчика-будду, который не знает еще, что он — Будда. Странные, неясные и мучительные, как заноза в пятке, мысли о Динке давно преследовали меня. А здесь, в запущенном испанском саду, предоставленные сами себе, они становились просто невыносимыми. Я по-прежнему тихо ненавидела ее — за взбалмошный нрав, за похотливую всеядность, за разнузданный жертвенный пах, готовый принять в себя каких угодно паломников… Но еще больше — за ее громкую, демонстративную ненависть ко мне. И еще… Еще…
За рабскую от нее зависимость. Эта зависимость была иной, чем светлая, ничем не замутненная зависимость от бестиария. При всей необузданности его персонажей я научилась кормить их с руки, я приручила их: даже мантикора подчинилась мне, дружелюбно оскалив три ряда окровавленных зубов и выплюнув по этому знаменательному случаю ошметки чьей-то средневековой руки… Даже мантикора, не говоря уже об обитателях побезобиднее. Обо всех этих unicornis [31], talpa [32], vultur [33]…
А Динку… Приручить Динку не представлялось возможным. Не представлялось возможным сломить ее ненависть, еще в самом начале «Таис» я пыталась это сделать, но все мои попытки так ни к чему и не привели. Перечить Ленчику было опасно, перечить Виксан — бессмысленно, перечить Алексу — невыносимо скучно. Я — совсем другое дело. Со мной можно не стесняться в выражениях, меня можно втаптывать в грязь, блондинистую любимицу продюсера, безмозглого Рысенка с экстерьером овцы. И Динка отрывалась на мне по полной, она яростно мстила за псевдолесбийскую ересь псевдолесбийского дуэта; она, кондовая натуралка, которую заставили жить по странным законам. Ненавистным ей законам. Разве можно было вдохновиться моими немощными блеклыми губами, когда ее ждали совсем другие губы: жесткие, терпкие, хорошо заасфальтированные, укатанные, утрамбованные — мужские.
Да и меня саму… Разве меня саму могли вдохновить Динкины губы? С привкусом запретных песенок, запретных удовольствий, запретных жестов, запретных запахов… Губы, такие живые для всех и такие мертвые для меня… Безнадежно мертвые, как раздавленная на трассе бродячая собака, как раздавленный в песке морской конек, как раздавленное у самого берега желеобразное тело медузы…
Вот и сейчас…
Вот и сейчас я смотрела на ее чертовы шевелящиеся губы цвета давленой вишни — и ненавидела Динку. Ненавидела, ненавидела, ненавидела — сильнее, чем когда либо. От этого острого приступа ненависти — такого же острого, как и Динкины колени, — у меня заложило уши и перехватило горло. Пришить бы эти губы из пистолета Пабло-Иманола Нуньеса! Пришить бы, даром что я и стрелять-то толком не умею и не стреляла никогда, все равно — пришить. Пришить без всякой жалости. А потом смотреть, как они теряют блеск и влагу — пусть на это уйдет вся оставшаяся жизнь, но я увижу их жалкий, засиженный мухами каркас, никому не интересное о них воспоминание… И только тогда успокоюсь.
Навсегда.
— Ну фиг л и ты молчишь, Ры-ысенок? — вывел меня из транса Динкин голос. — Давай, читай, что ты там наваяла!
И я, засунув подальше ненависть, принялась читать свои собственные заметки на полях. Мне пришлось прочесть написанное раз десять, прежде чем Динка, сплюнув и кашлянув, вынесла свой вердикт.
— Уже кое-что… С самого начала нужно было так сделать.
— Кое-что — это что? — робко поинтересовалась я.
— Это его третье сообщение. Наш обожаемый продюсер прилетает завтра в девять тридцать утра… Приедет прямо сюда, заморачиваться с городской квартирой не стоит… И…
Динка повернула ко мне голову, и я поразилась выражению ее лица. Ничего человеческого в нем не было. Вернее, в нем не было ничего, что делало человека живым. За какие-то десять минут Динка умудрилась стать пергаментной, высушенной столетиями страницей из бестиария. И я… Я сразу же почувствовала к ней такую нежность, что сердце у меня рухнуло прямо в живот. И его накрыло волной, и этой же волной снова вынесло наверх, под сверкающую сферу легких.
— Ты чего? — удивилась Динка. — Чего это ты так на меня уставилась?
— А ты?
— А что я?.. Будешь слушать финал? Очень интересный, между прочим.
— Давай финал…
— Надеюсь, что к завтрашнему утру. все будет сделано.
— Что сделано? — не поняла я.
— Все.
— Что — все?
— Не будь идиоткой, Рысенок. Вспомни его первое письмо. Ты же сама его переводила. Все — это все… Все то, о чем они договорились… Козлы.. Неужели не понимаешь?
"Ангел, дорогой мой!
Куда ты пропал, я не могу с тобой связаться. Надеюсь, все в порядке. Сегодня я ее закончил, поставил последнюю точку. Это не убийство, это всего лишь самоубийство двух сумасшедших, никто ничего не заподозрит. Главное — доза. Не мне тебя учить. Хотя с Р. придется повозиться. Предсмертную записку я привезу. Убийца — они сами. Перезвоню тебе на Риера Альта, не позднее 12, сообщу рейс. Л."
Чертовы строчки из Ленчикова электронного письма сами собой всплыли перед моими глазами, их не смогли заслонить даже Динкины губы, моментально сменившие темно-вишневый цвет на нежно-абрикосовый… Их не смогло заслонить даже ее пергаментное лицо, на которое вышли попастись все звери бестиария..
— Ну? Теперь поняла? — спросила у меня Динка.
«Это не убийство, это всего лишь самоубийство двух сумасшедших, никто ничего не заподозрит». «Надеюсь, что к завтрашнему утру все будет сделано…»
Все будет сделано. Я молчала.
— Теперь поняла? — Динке не терпелось получить ответ от притихшей овцы.
И она его получила. Не сразу, но получила.
— Поняла. И что теперь будет?
— А ничего не будет.
Динка широко улыбнулась, и волшебных зверей из «De bestiis et aliis rebus» как ветром сдуло с ее лица. И благородный пергамент уступил место живой, хотя и несколько потрепанной в постельных баталиях коже… Ах, Динка, Динка… Зачем, зачем… Твоя физиономия образца 1287 года смотрелась не в пример романтичнее…
— Ничего?
— Конечно, ничего. Ведь наш испанский любовник не в курсе Ленчиковых ближайших планов. Так что ничего не будет. Самоубийство двух сумасшедших переносится на неопределенный срок.
— А что будет? — снова упрямо повторила я.
— Не знаю. Для начала нужно дождаться Ленчика. Это как минимум.
— А как максимум?
— Как максимум — потолковать с ним.
— Интересно, каким образом ты собираешься толковать с ним?
Я хотела добавить «каким образом ты собираешься толковать с человеком, который так недвусмысленно хотел тебя замочить», но целомудренно промолчала.
— Каким образом?
— Каким? — Динка сверкнула влажными зубами.
— Да. Каким. Каким образом ты собираешься справиться с двумя мужиками?
Обычный Динкин способ не пройдет, коню понятно…
— Ну-у… Хотя бы при помощи этой твоей пушки. Пушка кого угодно сделает кротким. И разговорчивым… Очень хотелось бы посмотреть на их гнусные морды сквозь прицел… А тебе не хотелось бы?
— Мне — нет.
— Нисколько в этом не сомневаюсь…
— А может, просто обратимся в полицию? — пришла ко мне в голову неожиданно светлая мысль. — Есть же здесь полиция… Просто обратимся в полицию — и все…
— Н-да… — Динка посмотрела на меня с сожалением, как на тяжелобольную. — Так кто из нас клиническая дура?
— Кто?
— Ты!
— Я? Это почему же?..
— С чем ты собираешься идти в эту самую полицию?
— С… — открыла было рот я.
И тотчас замолчала. Действительно, с чем? С копией переведенного электронного письма, которого больше не существует? И непонятно, существовало ли вообще. С написанной русскими буквами стенограммой короткого сообщения на автоответчике? Но в нем нет ничего криминального.
Какой-то русский прилетает по гостевой-или-какой-то-там-еще визе к своему барселонскому приятелю… Исключительно для того, чтобы лицезреть собор Святого семейства архитектора Гауди. Исключительно для того, чтобы пошляться по Готическому кварталу, ай-ай Barri Gotic… Исключительно для того, чтобы поковырять в носу на площади Сан-Жаумэ… Исключительно для того, чтобы впереться на фуникулере на гору Монтжуик… Ничего криминального, senoras [34], ничего криминального!.. Легче всего отмазаться от несовершенного преступления. И мы же будем выглядеть идиотками. Двумя русскими идиотками, двумя сумасшедшими, каковыми мы, впрочем, и являемся…
— Ну что, не передумала идти в полицию?
— Передумала… Ты права… Это смешно.
— Это не смешно, — заверила меня Динка. — Смешно будет завтра, когда я начну разбираться с этим ублюдком…
— С которым из них? — вяло поинтересовалась я.
— С Ленчиком. Испанца оставляю тебе. Так уж и быть… Возьмешь его на поруки?
Она откровенно издевалась надо мной, Динка. Издевалась, как издевалась всегда. А я не находила слов, чтобы противостоять ей. Так было всегда она издевалась, а я не находила слов. То есть находила, но уже потом, когда они были не нужны. Моя голова была плотно заставлена этими не сказанными вовремя, а потому бесполезными словами. Мне оставалось только бродить среди них, изредка пугаясь их скрытых под белыми, невостребованными простынями, очертаний.
— Ладно тебе… — примирительно сказала я. — Вот только…
— Что — только?
— Не нравится мне все это… Может, просто свалим отсюда подобру-поздорову, а? Пусть разбираются друг с другом… Какое нам до этого дело?
— Ну уж нет… Так просто я это не оставлю… Ты, конечно, можешь уйти, я тебя задерживать не буду… Да и…
— Что — и? — Я всегда чутко реагировала на все Динкины презрительные недомолвки. Отреагировала и сейчас.
— Ты мне мешаешь, если честно. Будешь ныть и под ногами путаться… Уходи. Уходи, уходи, уходи… Попытайся уйти. Уйти.
Уйти, уйти, уйти…
Я ухватилась за эту мысль, как утопающий хватается за соломинку. Действительно, почему бы мне не уйти отсюда? Ничто меня здесь не держит, ни по чему я не буду тосковать долгими зимними вечерами в квартире с видом на Большую Неву… Ведь не по Ангелу тосковать же, в самом деле, хоть он и первый мой мужчина. Не по Рико, хотя он и первая моя бойцовая собака… Не по испанскому дому, хотя он и первый мой испанский дом… Ничто меня здесь не держит, замки раскурочены, ворота распахнуты настежь, улица легко просматривается сквозь плющ и вьюнок… Да и Ангел не сразу заметит мое исчезновение…
Но уйти — означало оставить Динку одну. Оставить Динку одну в сомнительной стае кобелей — двуногих и четвероногих. А против Ленчиковых лукавых фотомодельных губ ни один пистолет не устоит. И любой выстрел расцветет холостым конским каштаном…
Уйти — означало оставить одну себя, бедную забитую экс-звезду дуэта «Таис». И лишиться, пусть даже на время, этой моей ненависти к Динке. Такой же коротко постриженной, как и сама Динка, такой же живой, как она.
Живой.
Да. Именно ненависть к ней делала меня живой.
Да.
Именно эта чертова ненависть, беспощадная и бесполезная, как дурацкая фраза «тренируйся на кошках». Не слава, не оголтелое обожание фанатов, не жгучее любопытство журналистов, не джентльменский список Виксан, не, не, не… Ничто не могло сравниться с этой ненавистью…
Ничто.
Ай-ай, заблудиться бы в этой ненависти, как в узких улочках Barri Gotic, — и умереть в ней. Восхитительно живой…
— Уходи, — еще раз повторила Динка, и в ее голосе мне послышалась грусть.
Темно-вишневая грусть темно-вишневого поцелуя в «Питбуле» — того самого, единственно искреннего, незабытого, совсем незабытого. Поцелуя, который на секунду сделал нас одним существом. «Неужели это мы, Ренатка?..»
— Я не уйду, — твердо сказала я. Насколько могла — твердо. — Я останусь с тобой…
— Только этого не хватало, — поморщилась Динка. — Что за пафос, в натуре? Засунь его себе в жопу, может, полегчает.
— Засунула, — улыбнулась я. — Полегчало.
— Ладно, — улыбнулась Динка. — Только уговор: не рыдать, не рвать волосы… сама знаешь где… и под ногами не путаться. Обещаешь?
— Обещаю…
* * *
…Трофеи, принесенные мной с Риеры Альты, были поделены нами поровну. Или почти поровну. Динке достался пистолет, мне — все остальное. Фотография «Мы в гостях у Пабло», на которой Динка даже внимание акцентировать не стала и «скорее всего договор», который и вправду оказался договором — на съем дома в Ронда-Литорал, того самого, в котором мы столько времени околачивались. Дом был снят на имя Пабло-Иманола Нуньеса за два дня до того, как наш с Ленчиком самолет приземлился в барселонском аэропорту Эль-Прат, еще одно, совсем неудивительно совпадение, еще одно звено в цепи, на одном конце которого болтался Ленчик, а на другом — Ангел. Теперь я нисколько не сомневалась, что дом этот был приготовлен специально для нас и весь его антураж был подогнан под нас — от девы Марии на кухонном подоконнике до собак в вольерах. Кончать в таком антураже с собой, под присмотром всех мыслимых католических святых — милое дело. А единственной правдой этого лживого дома был сам Ангел, его псы и его саксофон.
И больше ничего.
Даже распятие в моей комнате гроша ломаного не стоило. Даже оно.
Недаром все это время мне казалось, что дом отторгает Ангела, что он никогда не принадлежал ему, пожалуй, с эпитетом «лживый» я погорячилась. Все наоборот, все совсем наоборот. Дом был обычным, разве что слегка заброшенным. А лживым оказался Ангел. С самого начала.
Но, странное дело, даже несмотря на открывшуюся истину, Ангел не вызывал во мне никакой неприязни. Совсем напротив, я чувствовала к нему симпатию. Во-первых, он мой первый мужчина. Во-вторых — он мой первый мужчина. В-третьих — он мой первый мужчина. Продолжать можно до бесконечности, привкус собачатины во рту не станет от этого меньше.
Этот привкус усилился к вечеру, вернее, к ночи, когда Ангел вернулся.
Вместе с Рико.
От Динки я знала, что вторая половина дня ушла у Ангела на собачьи бои, именно поэтому мы болтали в саду в полной безопасности. Никто не надзирал за нами, никто за нами не следил, а дружелюбно раскрытые ворота держали на привязи крепче, чем запоры, амбарные замки и цепочки. Ангел вернулся именно тогда, когда все было решено, и мы с Динкой, чтобы не вызывать лишних подозрений, разбрелись по комнатам.
Динка зависла в их с Ангелом спальне, а я, как обычно, отправилась в библиотеку.
Там он меня и нашел.
Ближе к полуночи. Лежащей под пледом и тупо уставившейся в русско-испанский разговорник.
— Ну, как ты? — спросил у меня Ангел. Дружелюбный, как ворота, которые никогда не поздно запереть на засов.
— Нормально, — не отрывая взгляда от стойкого идиоматического выражения «Cuando recibiremos la respuesta definitiva?» [35], сказала я. — А ты?
— Сегодня хороший день, — осклабился Ангел. — Рико выиграл.
Рико выиграл, а ты проиграл, Ангел. Ты проиграл при любом раскладе. Хотя должны были проиграть мы. При любом раскладе. При любом… Сегодня и вправду хороший день. Я улыбнулась этой немудреной мысли, Ангел же отнес улыбку на свой счет.
— Прогулка пошла на пользу?
— Конечно… Mio costoso, — не удержалась я. Мне давно хотелось назвать Ангела именно так, как называл его Ленчик. Но случай предоставился только сейчас.
Произнеся это, я снова уткнулась в разговорник, краем глаза наблюдая за Ангелом. Интересно, как он отреагирует? В моем собственном сознании «mio costoso» было плотно увязано с Ленчиком. Интересно, насколько плотно оно увязано с самим Ангелом?
Нинасколько, вот хрень.
Ни один мускул не дрогнул на лице Ангела, впрочем, ангелам и не положено расстраиваться по пустякам, будь то порез опасной бритвой или случайно оброненная фраза с совсем не случайным подтекстом.
— Mio costoso?
— Ну да… Вот, изучаю разговорник. Красивый язык, такой нежный… Мне нравится твой язык, Ангел…
— Правда? — Ангел снова улыбнулся, распялил губы и по-собачьи вывалил наружу язык. — Правда, нравится?
— Очень.
— А мне — твой…
Это было не что иное, как приглашение к постели: такой привычной для Ангела и такой непривычной для меня. Приглашение к постели, в которой Ангел, как и все ангелы, был бесподобен. Он был бесподобен, а я была никакой, так что разломанного в честь Благовещения граната ожидать не приходится. Хотя то, что мы с Динкой живы, уже — благая весть. Жаль только, что нельзя сообщить об этом Ангелу.
То-то бы он удивился!..
— А мне — твой, девочка!.. Ну-ка, давай его сюда.
Шутки… Шутки-шутки… Шутки пьяного Мишутки. Гонки пьяного Артемки, как сказала бы Динка. Любовные глупости, которые должны восхищать, но от которых с души воротит. По крайней мере меня. Нет, Ангел, подарка в честь потери девственности ты от меня не дождешься. Ни птицы Кетцаль, ни раковин Каури, ни даже тыквы-горлянки, расписанной срамными картинками из «Камасутры»… Пока я лениво размышляла об этом, язык Ангела вплотную приблизился к моим губам и раздвинул их.
И завладел моим собственным языком.
И я тотчас же поняла, что ко вкусу собачьей шерсти добавилось что-то еще. Что-то еще, привнесенное извне, но такое же острое. Кровь? Пыльный брезент? Болотный осот? Забившиеся в раны насекомые?..
Только этого не хватало!
Еще секунда, и мне в глотку польется кровь Ангела, и на зубах осядет брезентовая пыль, и острые пики осота полоснут по небу, а на языке пристроится богомол… Вот хрень!..
Кажется, я отстранилась, и Ангел удивленно посмотрел на меня.
— Что-то не так, девочка?
— Все так, — солгала я. — Просто…
— Что просто?
— Я не в настроении… — Более куцего оправдания и придумать невозможно.
— Не в настроении? — удивился Ангел.
Слегка отстранившись от тела испанца, я обвела взглядом библиотеку и увидела Рико. Пес стоял у самой двери и смотрел на меня сумрачными желтыми глазами.
— Рико, — тотчас же нашлась я. — Чего это он уставился?
— Рико молодец, — улыбнулся Ангел. — Сегодня он выиграл…
— Поздравляю… Вот только…
— Ты хочешь, чтобы он ушел?…
— Да… Я боюсь твоего пса, Ангел.
— И правильно делаешь… — Он потрепал меня за безвольный подбородок. — Рико стоит бояться… Ничего не грозит только тому, кто меня любит. Ты ведь любишь меня?
— Люблю… — протянула я, облизнув пересохшие губы. — Люблю.
Тихо, очень тихо.
Так тихо, что я не знала даже, услышал ли меня Ангел. Зато Рико — Рико услышал наверняка. Чертова псина подалась вперед и обнюхала слова, небрежно вывалившиеся из моего рта. И не поверила им. Вот именно — не поверила. Я видела, как вздыбилась шерсть на загривке Рико и как обнажились его клыки. Еще секунда — и он зарычит. И все мое полуночное вранье выплывет наружу.
Хрен тебе!..
— Люблю, — еще раз повторила я. — Только… ты бы не мог его увести? Хотя бы на время… Пожалуйста… Пожалуйста, Ангел… Рог favor [36]…
— Как скажешь…
Ангел обернулся к Рико и тихонько присвистнул. Нежно присвистнул, именно так всегда пытаются подозвать ускользающую любовь. Шерсть на загривке Рико так и не опустилась, но он послушно затрусил к нам. И спустя мгновение ткнулся косматой головой в колени Ангела. И затих.
— Ты ему не нравишься, — меланхолично сказал Ангел.
От этой простой, без всяких подтекстов фразы у меня пробежали мурашки по спине.
— Да? Интересно, почему?
— Наверное потому, что ты нравишься мне.
— А… псы ревнивы?
Совсем не то мне следовало сказать, совсем не то! «А… я нравлюсь тебе?» — вот это было бы в самый раз, вот это бы подошло…
— Псы? Ревнивы… Не то что люди…
— Может быть, ты все-таки уведешь его?
— Да, конечно…
Ангел потрепал меня по щеке так же, как секунду назад трепал по морде собаку — тыльной стороной ладони. И снова Рико зарычал.
— И правда, ревнует, — трусливо хихикнула я. — Возвращайся быстрее…
— Ты не успеешь соскучиться. Обещаю…
Только когда оба они — пес и человек — вышли из библиотеки, я перевела дух. О дружелюбном нейтралитете, установившемся между мной и Рико несколько дней назад, придется забыть. Поставить изящный католический крест на его могилке… Рико оказался умнее хозяина, хорошо, что собаки не говорят… Или — говорят? И тогда из их пасти выпрыгивают богомолы… Господи, какая чушь, какая чушь… Я вовсе не хочу спать с Ангелом, но пересплю с ним, хочет того Рико или нет. Ведь Динка отдала Пабло-Иманола Нуньеса мне на откуп… А я не знаю, что с ним делать, кроме того, что пытаться спать с ним… Вот они, Динкины прихваты, въевшиеся в кожу… За два года, проведенных вместе.
Пока я размышляла об этом, вернулся Ангел.
Он на несколько секунд задержался у двери, внимательно меня рассматривая. Я тоже уставилась на него. Нет, черт возьми, на расстоянии он нравился мне гораздо больше. Я бы даже согласилась жить с ним — вот так, на расстоянии…
Но о подобной радости и мечтать не приходилось.
Ангел приблизился ко мне, как он обычно приближался: на низких нотах своего саксофона, на мягких лапах своего пса. И мое тело снова окаменело, лишь где-то в самой его глубине робко пульсировала живая струя; она все еще не пересыхала, она все еще надеялась, что упоительный секс с Ангелом сложится.
Иначе и быть не должно.
«Ты позволишь тебя раздеть?» — спросили у меня лживо-темные глаза Ангела.
«Конечно, mio costoso», — ответили мои, лживо-светлые глаза.
«Ты позволишь мне любить тебя?» — спросили у меня лживо-темные губы Ангела.
«Конечно, mio costoso», — ответили мои, лживо-светлые губы.
«Ты позволишь мне делать с собой все, что угодно?» — спросили у меня его лживо-темные ресницы.
«Конечно, mio costoso… Рог supuesto, si, como no…» [Конечно, да, конечно…(исп.)
Теперь оставалось только подчиниться его рукам. И не морщиться особо — от Ангела за версту несло выигравшим сегодняшний бой Рико. Я даже прикрыла веки, чтобы не чувствовать этого ножом взрезающего глазные яблоки запаха. Чтобы не видеть, как он стаскивает с меня футболку. А потом — джинсы: торопливо, взахлеб, как будто боясь опоздать к рождественскому пирогу. Неужели это и есть страсть, и неужели в ней я никогда не буду похожа на Динку?
Лучше не думать об этом.
Лучше не думать.
Сейчас джинсы упадут на пол, за ними последуют носки, и…
Но носков не последовало. И тяжесть из рук Ангела ушла. А потом ушли и сами руки. И наступила тишина. Тишина, в которой не было ничего, даже шелеста ночных бабочек за окнами, даже шелеста намертво захлопнутых страниц…
Я открыла глаза. Ангел сидел рядом, но даже не смотрел на меня. Он смотрел на пол, куда были сброшены мои джинсы. Но не джинсы интересовали его. Совсем не джинсы, будь они неладны. Кое-что… Кое-что поинтереснее валялось на полу. Кое-что поинтереснее, выпавшее из их кармана.
Кольцо.
Проклятое, краденое со стеллажа, абсолютно бессмысленное кольцо. Такое же дешевое, как и тот трюк, который хотел провернуть с нами Ленчик. Впрочем, учитывая, как сосредоточенно смотрит на пол Ангел, — до Ленчика можно и не дожить…
Ровно пятнадцать секунд я утешала себя мыслью, что в полумраке библиотеки кольцо осталось незамеченным, а Ангел отвалился от меня просто так: подумав о Динке, подумав о Рико, подумав обо всех своих женщинах — голландках, итальянках, швейцарках проездом из Акапулько в Цюрих…
Ровно пятнадцать щадящих секунд, после чего Ангел тихо спросил меня:
— Что это?
— Что ты имеешь в виду?
— Вон, на полу…
— А что на полу?
— Из тебя выпало…
— Из меня? — преувеличенно удивилась я.
— Ну, да… — Ангел нагнулся и поднял кольцо. И повертел его в пальцах.
— Разве из меня?..
— Ты права… — он вдруг подбросил кольцо в воздухе и ловко поймал его. — Ты права. Из тебя это выпасть не могло. Из меня… Это могло выпасть только из меня.
Я неуверенно улыбнулась. Если бы здесь была Динка, она бы обязательно ляпнула что-нибудь приличествующее случаю, типа: «Из тебя может выпасть только прямая кишка»… Но Динки здесь не было. И, кроме того, с ней никогда бы не случилось того, что случилось со мной…
— А… о чем ты говоришь?…
— El anillo… Кольцо… Кольцо… Мое кольцо…
— А-а… Кольцо…
Теперь уже неуверенно улыбнулся Ангел:
— Странно… Я же слышал… Слышал, как оно упало…
— Да черт с ним, с кольцом… Иди ко мне… — Сидеть на кушетке голой и в носках и вправду было неловко, никогда еще я не чувствовала столь острого желания прикрыться чем-то — хотя бы мужским телом, если уж ничего другого под рукой не оказалось. — Иди ко мне, Ангел…
— Странно… — Он все еще не мог успокоиться. — Я же слышал… Слышал…
Придется проявить инициативу… Идиотическую тупорылую инициативу; ту самую, которая заставила меня, дуру-дуру-дуру, снять колечко с обезьяньего хвоста. Господи, и зачем я только это сделала?! Если бы это был благополучно затерявшийся в столетиях фамильный бриллиант Плантагенетов или Бурбонов… Тогда еще можно было бы понять, почему я стянула его. Можно было бы объяснить… Но дешевая стекляшка, на которую не польстилась бы и выпускница ветеринарного факультета сельхозакадемии… Не говоря уже о школьницах старших классов… Вот хрень…
— Поцелуй меня…
Губы Ангела забились в конвульсиях: и совершенно неожиданно он стал очеловеченной копией своего пса, не хватало только ощерившихся клыков и шерсти, вздыбленной на затылке.
Вот тогда-то я по-настоящему испугалась: с Рико еще был шанс договориться, а с Ангелом… Что делать с Ангелом, я не знала.
Зато он знал.
Через секунду я оказалась под ним, почти раздавленная его телом. И все произошло так же, как и в первый раз. Никаких вариаций на тему. Ничего, кроме желания, чтобы это поскорее кончилось. Мысль о кольце не давала мне расслабиться ни на секунду. Она двигалась во мне вместе с Ангелом; так же, как и Ангел, она постанывала и потела; так же, как и Ангел, она плющила меня под собой.
Наконец Ангел затих.
Обнял меня рукой за шею и затих. Слава тебе, Господи!… Проехали, промахнули, проскочили… Только бы ему не захотелось повторить…
— Тебе было хорошо? — спросил у меня Ангел спустя несколько минут.
— Да…
— Правда?
— Правда.
— Зачем? — локоть Ангела, обхвативший мою шею, стал заметно жестче, но я не придала этому никакого значения, дура-дура-дура.
— Что зачем?
— Зачем ты мне соврала?
— Я? Соврала?
— Соврала. Ты соврала, что тебе было хорошо… Я же чувствовал…
— Ничего я не врала, — почти оскорбилась я. — Не говори глупостей.
— Соврала… Такая молодая и лжешь.
— Не лгу, — повысила голос я.
— Лжешь! — повысил голос Ангел.
— Не лгу, — понизила голос я.
— Лжешь! — понизил голос Ангел. — И про кольцо солгала. Оно ведь выпало у тебя из кармана Я сам это видел.
— Интересное кино… — прошептала я, стремительно приближаясь к трусливому обмороку.
— Я сам это видел… Откуда у тебя кольцо? Это — мое кольцо. Откуда оно у тебя?
— Да что ты пристал ко мне с этим кольцом… Пусти…
Он и не подумал отпустить меня, он придвинулся еще ближе. А из-за его локтя на шее мне неожиданно стало трудно дышать.
— Отпусти… Отпусти, мне неудобно.
— Отпущу… Если ты мне расскажешь, откуда у тебя эта вещь.
— Не знаю.. Не знаю, о чем ты говоришь.
— Знаешь.
Эдак он меня и придушит, в самом деле! Как питбуль крысу… Распоследний питбуль распоследнюю крысу… Интересно, стравливает ли Ангел своих собак на крыс? Вряд ли… У Ангела нет питбулей, «Питбуль» — это всего лишь клубеш-ник, всего лишь… Всего лишь… Только там нам с Динкой было хорошо вместе… Один-единственный раз…
— Откуда у тебя кольцо?!
Господи ты боже мой… Я и не подозревала, что испанцы могут быть такими нудными. Что они могут носиться с одним и тем же вопросом, как с отрезанным на корриде ухом быка. А что, если и Ангел отрежет мне ухо? Если я не расколюсь в самое ближайшее время…
— Ну, хорошо. Я скажу… Это и правда мое кольцо… Ну, не совсем мое…
— Не совсем?
— Его мне Динка подарила…
— Динка? — Ангел приподнял бровь.
— Да.
— Когда?
— Не помню когда… Недавно.
— А откуда она его взяла?
— Понятия не имею. Сам у нее спроси…
Подставляя Динку, я не почувствовала никаких угрызений совести. Наоборот. Так ей и надо. Это была ее идея остаться здесь, пусть и расхлебывает. А расхлебывать и впрямь придется, стоит только взглянуть на Ангела.
Ангел же после выколоченного псведопризнания сразу потерял ко мне интерес. И наконец-то выпустил меня из рук. А через минуту его уже не было в библиотеке. Больше всего мне хотелось сейчас уткнуться лбом в колени бестиария, но делать этого было нельзя. Неизвестно, когда чертов испанец появится здесь снова.
Так я и сидела — на кушетке, в одних носках (мне и в голову не пришло одеться!) — пока не услышала приглушенные голоса над головой. Это были совсем не те звуки, к которым я привыкла за несколько недель жизни в доме, совсем не те. Диковатым и шумным Динкиным оргазмом и не пахло. Зато пахло нервным испанским.
Они орали друг на друга на испанском, вот что!..
Сначала это был приглушенный, неблизкий гул — они еще держались в рамках приличий.
Потом я начала различать отдельные, резкие, как выпады la banderilla [37], фразы. Их смысла я не понимала, но хорошо понимала тон: Ангел и Динка отчаянно ругались. Иногда в бесконечном потоке ругани возникали островки затишья, но затем все возобновлялось с прежней силой.
В какой-то момент, когда затишье продлилось чуть дольше, мне даже показалось, что инцидент исчерпан, но… Возник новый звук, резкий и громкий, как будто наверху перевернули стул и поволокли его по полу.
А потом. Потом взвыл Рико.
Вой был пронзительным, долгим и беспомощным, он заполнил все уголки дома, он шел отовсюду. Ничего более ужасающего я в жизни своей не слыхала. Я зажала руками уши, и, будь моя воля, я залила бы их чем угодно — воском, сургучом, расплавленным свинцом, жидкой ртутью, — только бы не слышать этого кошмарного воя и последовавших за ним глухих ударов: казалось, что по стенам изо всех сил колотили набитым шерстью тюком.
Но вой не прекращался.
А наверху было тихо. Подозрительно тихо.
В этой тишине, обрамленной собачьими стенаниями, я так же молча оделась и выскользнула из библиотеки. Вой стал явственнее, но теперь пугал меня гораздо меньше. Теперь в нем не было ничего мистического, идущего от всех стен одновременно. Я сразу же поняла, что Ангел запер Рико в небольшой комнатке между ванной и кухней. Эта комнатка с одиноким окном служила чем-то вроде кладовой. Я пару раз заглядывала в нее, но ничего, кроме стремянки, пары сломанных кресел, раскуроченного трюмо и сундука с тряпьем, в ней не было.
Узкая, как пенал, как шпиль собора, кладовая: неплохая награда для собаки, выигравшей бой, ничего не скажешь. Подобное отношение не очень-то вдохновляло Рико, вой соскользнул на хрип, а тяжелая дверь сотрясалась и мелко вибрировала: очевидно, пес бросался на нее всем телом.
Но не Рико, совсем не Рико занимал меня сейчас.
Тишина в комнате Динки и Ангела — вот что настораживало.
И я, трусливая глупая овца, цепляясь носками за ступени лестницы, пошла на эту тишину, как идут на огонь, мерцающий во тьме, как идут на путаный любовный шепот в самой сердцевине постели. И только возле двери комнаты я остановилась. И замерла, прислушиваясь.
Ни одного звука.
Ни единого.
Мертвая тишина, так не свойственная Динке.
Тишины рядом с Динкой не было никогда, даже в те редкие минуты, когда она молчала. Динка была наполнена звуками, памятью о звуках, предчувствием звуков. И вот теперь — мертвый штиль. Я застыла на самом берегу, перед этим штилем, стараясь уловить хотя бы шорох. Но в уши лезло лишь содрогание двери на первом этаже и стук сердца. Моего собственного сердца. Оно билось везде — в висках, в горле, в запястьях, в подгибающихся коленях.
Вот хрень, зачем мне столько сердец?..
Это было последнее, о чем я успела подумать, прежде чем услышала резкую неверную ноту за дверью.
Саксофон.
Нота так испугала меня, что я, не удержавшись на ногах, почти ввалилась в комнату. И увидела Динку, которая сидела на кровати.
Как обычно, поджав ноги по-турецки.
Динка опиралась подбородком на саксофон и смотрела прямо на меня. И… И я могла поклясться, что она в упор меня не видела.
А я не увидела Ангела.
Странно, когда это он успел выйти? И почему я не услышала этого, и почему не увидела его самого? Вой Рико и мертвого поднимет — и если Ангел был обеспокоен этим, то обязательно бы спустился вниз. И обязательно столкнулся бы со мной: возле кладовки, на лестнице, в начале коридора — где угодно. Но он со мной не столкнулся…
Господи, когда же чертов пес перестанет сходить с ума?..
— Дина? — окликнула я Динку, ухватившись рукой за косяк. Никакой реакции.
— Дина… Диночка… Да что с тобой? И где… — Я суеверно понизила голос. — Где Ангел?
— Ангел… Ну да, Ангел… — наконец-то она хмуро сфокусировалась на мне. — Это ты…
— Я… Что с тобой?
— Ничего… Который час?
Хороший вопрос… Самое время для подобного вопроса.
— Понятия не имею… А что?
— Я же сказала — ничего… Просто спросила у тебя — который час… Ты хоть раз можешь ответить на вопрос? Самый обыкновенный… Просто — скажи мне, который час… Просто — скажи…
— Я не знаю…
— Ты никогда ничего не знаешь! — Динка начала заводиться — как обычно, с полоборота, но это даже обрадовало меня.
Это было знакомым, это было привычным — ее тупая, возникающая на пустом месте злость ко мне. Вот и сейчас Динкина злость ласково взъерошила мне волосы и прошептала на ухо: все в порядке, все в порядке, ничего не изменилось.
— Ты никогда ничего не знаешь!.. Только и умеешь, что как попка повторять чужие мысли. И больше ничего. Ничего… Тоже мне… Интеллектуалка, мать твою!…
Динка грязно выругалась, и меня совсем было отпустило. И я даже позволила себе заискивающе улыбнуться. Как улыбалась всегда — все в порядке, все в порядке, ничего не изменилось.
— Если хочешь, я узнаю, который час… Если это так для тебя важно… — Глупое утешительство, ни у нее, ни у меня часов не было и в помине, а единственные часы в доме — огромные, похожие на средневековый замок, с маятником в виде головы орла, перестали ходить задолго до нашего появления здесь. Если вообще когда-нибудь ходили.
— Проехали…
Динка откинулась на спину, свесила голову с кровати и опустила руку, оставив меня в обществе своих разведенных коленей.
— Динка! — обратилась я к коленям с запоздалым раскаянием. — Может быть, я не права, но…
— Проехали. — Она снова легко поднялась. — Час ноль тринадцать. Тринадцатое сентября… Можешь меня поздравить…
— С чем?
— Н-да… С днем рождения, Рысенок. Оно наступило. Так-то. Оно наступило…
Черт… Черт-черт-черт… Как же я могла забыть?! Тринадцатое сентября, Динкин день рождения! В прошлом году мы отмечали его довольно пышно, в клубе «Колорадский отец» на Ваське. В этом клубе, славившемся своим отвязным стриптизом, любили прожигать жизнь недолговечные, как одуванчики под ветром, шестерки из бандитских группировок, мелкоплавающая богема из Театральной академии и гайморитные наркодилеры со старших курсов Университета.
Впрочем, в тот вечер «Папаша» был отдан на откуп продюсерскому центру «Колесо», а возле шеста не наблюдалось ни одной штатной девочки. Как и следовало ожидать, ближе к развязке, когда перепились все, место у шеста по очереди заняли: тогда еще живая Виксан, тогда еще живой Алекс, тогда еще темнокожий телохранитель дуэта «Таис» Диас Аристиди, тогда еще полновесная гроздь подтанцовки из нашего шоу… Но лучше всех…
Лучше всех оказалась Динка.
Она проделывала такие фокусы с шестом, что в клубе не осталось ни одного человека, который бы этому шесту не позавидовал.
А я…
Я в этот вечер глухо завидовала самой Динке. Завидовала, как не завидовала никогда раньше. Завидовала так сильно, что даже пожелала ей сдохнуть. Ей — центру всеобщего внимания. Ей — любимице всех мало-мальски упругих членов, да и не упругих тоже; ей, вечной победительнице вечных опросов на интернет-форуме: «Кто вам нравится больше: Дина или Рената»… Ей — хамке, хабалке, недалекой девке с юмором ниже пояса… Ей — проклятию и вожделению желтой прессы… Моя слава была не меньше, нет, совсем не меньше. Но она была другой. Не такой яркой, не такой двусмысленной, не такой безусловной…
Сдохни, сдохни, сволочь!..
Именно это я прошептала сливному бачку, запершись в туалете «Колорадского отца». Я готова была просидеть там до скончания времен, только бы не видеть Динкиного триумфа. Я и заснула на унитазе, продолжая ненавидеть Динку, а чуть позже меня извлек из кабинки Ленчик, озабоченный моим долгим отсутствием.
Ленчик всегда знал, где меня искать. Всегда знал. И всегда знал, что сказать мне. Вот и тогда он сунул мою голову под холодную струю, а потом долго вытирал мне лицо краем кашемировой жилетки.
— Я ее ненавижу, — все еще всхлипывая, пожаловалась я Ленчику.
— Я знаю. Я тоже ее ненавижу, — утешил меня Ленчик.
— А меня?
— Тебя? — Он задумался и посмотрел на меня через зеркало. — Тебя я люблю.
— За что?
— За то, за что ненавижу ее.
— За что?
— Ты можешь быть кем угодно, Рысенок., А она… Она может быть только собой.
— Разве это плохо? — удивилась я.
— Для жизни, может быть, и нет… А для шоу-бизнеса… Не самый лучший вариант… Успеха в шоу-бизнесе добиваются мистификаторы, потому что больше всего людям нравится, чтобы их водили за нос, чтобы белое оказывалось черным, а чувства — игрой. А игра — чувствами… Люди — рабы иллюзий, Рысенок. Только и всего… Отними у них иллюзию, отними у них рабство — и что останется?..
О, Ленчик, Ленчик!.. Если представить себе невозможное — плачущую Динку с такой же плачущей завистью, с таким же плачущим вопросом — ты сказал бы ей то же самое: что любишь ее и ненавидишь меня. Ты всегда очень ловко лавировал между скалами нашей обоюдной неприязни, ты всегда умело подтягивал паруса нашей ненависти, ты выдоил, выжал, вырвал из нас максимум. О-о, Ленчик!
Ленчик что-то еще говорил мне, но я туго соображала, а потом и день рождения кончился. День рождения, в котором «Таис» еще сохранял видимость благополучия, а угрожающий треск льдин легко можно было принять за шквал аплодисментов и восторженный гул фанатствующей толпы.
А ведь прошел всего лишь год. Всего лишь Но нет ни Алекса, ни Виксан… Нет «Таис». Нет ничего. Есть только Динка, сидящая против меня — на чужой кровати в чужом доме.
— С днем рождения, Диночка… — промямлила я.
— Пошла ты…
— С днем рождения… Подарок за мной.
— Ты уже сделала мне подарок, Ры-ысенок.. — Динка неожиданно подмигнула мне.
— Подарок? Какой подарок?
— Иди сюда. Я покажу.
Она даже не сдвинулась с места, она как будто приклеилась к кровати и к своим сложенным по-турецки ногам.
— Иди сюда, Рысенок. Не бойся. Ничего не бойся.
В голосе Динки — пустом и совершенно отстраненном — мне послышалась угроза. Она не просто подзывала меня, она готова была ткнуть меня носом во что-то. Возможно, в мое же собственное дерьмо. Уже чувствуя это, я все же подошла.
И стала напротив Динки.
Близко-близко. Так близко, что меня обдало жаром, идущим от нее.
— Садись, Рысенок. — Динка похлопала ладонью по простыни рядом с собой. Никогда, никогда еще она не была со мной такой ласковой.
Никогда еще она не подпускала меня так близко — не следуя сценографии Виксана, не следуя понуканиям Ленчика, ни следуя кисло-сладким указаниям фотографов на фотосессиях — по собственной воле. И странное дело — я как будто ждала этого. И мое сразу обмякшее тело с кучей колотящихся сердец по периметру — ждало. Сжавшись в комок, я рухнула рядом: теперь жар, просачивающийся сквозь поры Динкиной кожи, стал и вовсе невыносим. Но он не пугал меня, совсем напротив — успокаивал.
— С днем рождения!..
Наверное, нужно поцеловать ее. Раз пошла такая пьянка. Раз ничего другого не остается. В конце-концов, это так естественно — поцеловать человека, у которого день рождения, даром, что он пришелся не на Прощеное воскресенье.
— Можно, я тебя поцелую? — Господи, неужели это мой голос? Ватный, полуобморочный, виляющий хвостом голос. Тихий голос, которому так легко затеряться в громком вое Рико, идущем с первого этажа.
— Что? — переспросила Динка.
— Вот чертов пес… Можно, я тебя поцелую? В честь дня рождения…
— А-а… Легко.
Но стоило мне потянуться к ней губами, как Динка вдруг обхватила меня за шею — почти как Ангел, почти как Ангел — и бросила на край кровати. Ее лицо оказалось вровень с моим, ее губы оказались у меня под шеей, совсем как тогда, в «Питбуле», во время нашего первого триумфа.
— Хочешь взглянуть на подарок, Рысенок?
— На какой?..
— Который ты мне преподнесла?
— Я?
— Ты, кто же еще!..
Она не ждала от меня ответа. Она подтолкнула меня к самому краю, к узкому ущелью между кроватью и стеной. Только для того, чтобы через секунду в этом проклятом тихом ущелье я увидела Ангела.
Ангел, скорчившись, лежал на полу. На далеком полу, таком далеком, что даже дух захватывало. На груди Пабло-Иманола Нуньеса, нашего с Динкой общего любовника, расплылось отвратительное густо-красное, почти черное пятно. В этом-то пятне и застряла левая рука Ангела, окрашенная в такой же густо-красный цвет. Сквозь него я без всякого труда разглядела светящийся циферблат часов.
Час ноль двадцать, как сказала бы Динка…
Нет, час ноль двадцать один.
Рука не подавала никаких признаков жизни. И Ангел не подавал никаких признаков жизни. Он… Он был мертв.
Мертв.
Слипшиеся темные волосы, слипшаяся, едва выползшая наружу щетина, слипшиеся в комок, искаженные смертью черты лица…
Он был мертв, мертв, мертв…
— Что… Что это?..
— Не узнаешь? — Динка вдруг хихикнула. — Наш с тобой дружок.
— Что это? Ты… Ты что… Ты его…
— Я? — Динка, до этого все еще прижимавшаяся ко мне, резко отстранилась. И ухватила меня за волосы. — Я?!
— Ты… Ты… — Мне не хватало сил закончить фразу «Ты убила его», но Динка и без этого понимала ее окончание. И отказывалась иметь с ней дело.
— Я?! Нет, Рысенок, это не я…
— Но ведь он… Он не дышит…
— Разве?
— Не дышит… Он что?..
— Что?..
— Что?..
— Что?..
Мы перебрасывались этим дурацким «что» как шариком от пинг-понга, оно и секунды на наших губах не держалось, оно приходило ко мне темно-вишневым и возвращалось к Динке пергаментно-бледным.
Сноской на бестиарий — вот чем оно возвращалось к Динке.
А ко мне оно вернулось сноской на кольцо.
— Ты убила его, что ли? — наконец не выдержала я.
— Нет. Спать положила, — огрызнулась Динка. — Пусть отдохнет.
— Ты его убила, убила, убила. — Вскочив в это слово, как на подножку уходящего поезда, я больше не могла остановиться.
— Заткнись! — Динка дала мне пощечину, но и это не привело меня в чувство.
— Ты… убила…
И тогда Динка не выдержала, она ухватила меня за плечи и принялась немилосердно трясти. На секунду мне даже показалось, что голова у меня отвалится и скатится на пол и попадет в мертвые объятья Ангела.
— Я? Я убила?.. Ах ты сука! А кто наплел ему про какое-то гребаное кольцо, которое я и в глаза не видела?! Кто вообще приволок его сюда? Кто приволок пистолет?!.. Кто тебя просил это делать, кто, кто? Я просила?! Скажи, я?!..
— Так это я виновата? Я?!
Я даже не помнила, как мы соскользнули с кровати и как принялись кататься по полу, вцепившись друг другу в волосы и стараясь расцарапать ногтями лицо. Кажется, я больно смазала Динке по груди, кажется, она изо всей дури пнула меня кулаком в живот. Неизвестно, сколько бы еще продлилась наша бессмысленная унизительная драка, если бы не собачий и вой и босые ступни Ангела, в которые мы уткнулись.
Босые ступни Ангела настигли нас почти одновременно: левая — Динкину макушку, правая — мое ухо.
Вот хрень.
Мы отшатнулись — и от Ангела, и друг от друга — и сели на полу, тяжело дыша.
— Забей, — сказала мне Динка.
— Да ладно, — ответила ей я. — Самое время собачиться.
— Действительно… Самое время… И она робко улыбнулась мне. И я робко улыбнулась ей.
— Зачем… Зачем ты это сделала, Диночка?
— Ни за чем… Он орал на меня… С этим кольцом… Спрашивал, откуда оно… Это, видите ли, дорого как память… И что это кольцо он узнал бы из тысячи… И откуда только я взяла его… И еще что-то про Риеру Альту… И как я узнала… И как я туда попала… И какая я дрянь… И что я знаю еще… И о ком я знаю еще… Он так мне надоел… Так надоел… Я просто хотела, чтобы он заткнулся… А он все не затыкался… Стал руки распускать… Он бы от меня не отстал… Зачем ты только его сперла, кольцо?
— Ни за чем… Просто так.
И я снова робко улыбнулась Динке. «Просто так» — это было самое точное слово. Я принесла кольцо просто так и просто так свалила его на Динку, и Динке это не понравилось, и она нашла самый радикальный способ, самый лучший.
Просто так.
— Ты его убила?
— Да ну… Они сами хотели убить нас, разве не помнишь? Черт… Этот вой достал, в натуре…
— И что мы теперь будем делать?
— С собакой?
— Да нет… С Ангелом…
— А что с ним теперь можно делать? — В Динкиных глазах загорелись сумасшедшие золотистые искорки. — Все, что мы могли, мы уже сделали.
— А что теперь будет с нами, Диночка?
— Не знаю… Давай не сейчас… Давай потом…
Динка коснулась моей щеки тыльной стороны ладони, «ничего не говори, ничего не говори, Рысенок, скажи только — ты со мной?».
— Я с тобой, — прошептала я, сразу же забыв про два года унижений. — Я с тобой…
И снова у меня начали слипаться глаза, вот хрень.
Сонные прогулки по сонному льду. Но теперь я точно знала, кто покоится подо льдом — Ангел с кровавым пятном на груди. Мне совсем не жалко его, совсем не жалко, Динка права, они ведь тоже хотели убить нас… Они ведь тоже хотели… И поэтому мне не жалко Ангела.
Не жалко, не жалко. Плохо выскобленный пол — не лучшее место для сна, но глаза слипаются, вот хрень… Да и плевать, плевать, бороться с этим невозможно — проще наплевать… Но не эта мысль была последней, последним было прикосновение Динки. Динки, устроившейся у меня за спиной и обнявшей меня, и уткнувшейся лицом в мой затылок…
* * *
…Я проснулась оттого, что Динка смотрела на меня. Да и проснулась ли? И сколько спала?
Рико устал подвывать и ломиться в двери, так что воцарившуюся тишину можно было назвать почти полной. Все мои сердца тоже успокоились, пришли в равновесие, обнялись в диафрагме и затихли. И лишь одно мешало сосредоточиться на тишине и на Динке: неумолчное, едва слышное тиканье.
Часы Ангела, как же я сразу не сообразила?
Странно, почему при жизни они не доставали меня, почему при жизни я их не замечала?..
— Ты поможешь мне? — спросила Динка.
— Конечно, — не раздумывая ответила я. — А что нужно делать?
— Спрятать тело.
Спрятать тело — означало спрятать Ангела. Спрятать тело Ангела. Который еще совсем недавно был жив, а теперь с ним случилось то, что случается с целлулоидными второстепенными героями боевиков. Он мертв и никому не интересен, и зрители забудут о нем через минуту, это только мы с Динкой обречены волочиться дальше на правах главных героев.
На правах Тельмы и Луизы.
Динка протягивала мне руку, перед тем как рухнуть в пропасть, .и мне ничего не оставалось, как ухватиться за нее… Ведь я тоже, я тоже… Неизвестно, как бы все обернулось, если бы не это проклятое кольцо… Возможно, Ленчику удалось бы объяснить нам, перевести все в шутку, и они с Ангелом посмеялись бы над малолетними идиотками, а потом уже посмеялись бы мы — все вместе, а потом отправились бы в «Пипу» — все вчетвером… И гоняли бы бильярдные шары, и слушали бы джаз, и Ленчик вдувал бы нам в уши концепцию возрожденного «Таис»…
— Мы должны спрятать тело, — повторила Динка.
— Каким образом?
— Есть идея.. Мы зароем его в саду. Голос у нее был что надо, как раз для боевика. Или для триллера. Или для детектива — все происходящее так напоминает киношку с последнего ряда, что можно просто с ума сойти…
— Что значит — зароем?
— Выкопаем яму и зароем. Не будь идиоткой… Или ты хочешь, чтобы он здесь валялся?
— Ничего я не хочу… Ничего… А чем мы будем копать яму? Пилкой для ногтей, что ли? Или ложками из буфета?
— В оранжерее есть лопаты… Я видела. Мы выкопаем яму и зароем его. А землю утрамбуем. Никто не найдет его. Никто…
Если не найдут его, то найдут нас. Обязательно. Но думать об этом не хотелось. Может быть, Динка права, и удастся зарыть не только проклятого Пабло-Иманола Нуньеса, но и все эти дурацкие, не ко времени лезущие в голову мысли…
Я поднялась с пола и, не оглядываясь на Динку, направилась к двери.
— Ты куда? — бросила она мне в спину.
— За лопатами. Ты же сама этого хотела…
* * *
…Вырыть яму оказалось делом довольно трудоемким. Для Ангеловой могилы Динка выбрала самое удачное место в саду: позади собачьей площадки, у двух сросшихся кронами миндальных деревьев. Нет, я совсем не напрасно не любила миндаль. Совсем не напрасно.
Через полчаса тупой изнуряющей работы у меня начали ныть руки и спина, а еще через полчаса я натерла на ладонях кровавые мозоли. С Динкой дело обстояло не лучше: она постоянно путалась в переплетенных тонких корешках, постоянно натыкалась на какие-то мелкие и крупные камни и с руганью вышвыривала их из ямы. Пару раз она задела меня черенком, пару раз обозвала овцой, пару раз наступила мне на ногу. Глубину в полтора метра она посчитала достаточной и, достигнув ее, уселась на мягкую, жирную, затоптанную нашими пятками землю. Я последовала ее примеру.
Отсюда, со дна импровизированной могилы Ангела, было хорошо видно слегка побледневшее, но все еще ночное небо с крупными слезящимися звездами. И умиротворяюще пахло черноземом. Чернозему не было никакого дела до нас с Динкой и до того человека, которого мы опустим сюда. Ему не было дела до дуэта «Таис», до Ленчика, до нашей прошлой славы и нынешнего отчаяния.
Кристально-чистого и слезящегося — почти как звезды над головой.
Я перетерла в пальцах комок земли и уставилась на некрепкую стенку ямы — по бледным ниткам корешков ползали мелкие насекомые: в другое время они вызвали бы у меня отвращение, но сейчас я осталась к ним равнодушной.
— Надо быстрее перетащить его сюда. Пока не рассвело, — сказала Динка, не трогаясь с места.
— Да, — ответила я, не трогаясь с места.
— Он, наверное, тяжелый…
— Тебе виднее. — Время для шпилек было не самым подходящим, но и удержаться я не смогла.
— Ты тоже отметилась. — Динка совсем не злилась на меня.
— Как это произошло?
— Что — как?
— Как ты… Как ты убила его?
— Молча… Черт… Я сама не знаю… Я просто сидела с этим дурацким пистолетом… А потом пришел он… И понеслось… Я успела только опустить его под кровать, пистолет… А потом он начал орать на меня… Руки распускать… Он ударил меня… Свалил на пол… Мне ничего не стоило дотянуться… Он так орал… Он так надоел мне… Я просто хотела, чтобы он заткнулся. Просто — заткнулся и больше ничего…
— И больше ничего, — как эхо повторила я.
— Я, наверное, с самого начала сняла пушку с предохранителя… А потом только и оставалось, что нажать на курок… Я попала ему в грудь… Трудно было не попасть… Я не хотела, но он так орал… Он хотел убить нас, ты помнишь?..
— Я помню…
— А если он хотел убить нас… Хотя мы ничего ему не сделали… Ничего… Значит, он вполне мог убить и меня. А потом и тебя… Никакой разницы… Это была просто… — Динка щелкнула пальцами, подбирая точное слово. — Это была просто…
— Самооборона, — подсказала я.
— Вот именно! Самооборона! — обрадовалась Динка.
И даже поцеловала меня в перепачканную землей щеку. И все стало на свои места. Конечно же, это была самооборона. Только так и должна была поступить Динка. Только так. Только так можно было противостоять парню, который плотно подсадил на иглу ее и уже подбирался ко мне. Только так можно было противостоять парню, который хотел загнать нам в вены смертельную дозу el dopar… И он сделал бы это — рано или поздно, вот только мы его опередили…
— Пойдем, — мягко сказала я Динке. — Пойдем, перетащим его сюда. Пока не рассвело.
* * *
…Ангел оказался тяжелым. Очень тяжелым.
Как будто мы тащили не его одного, при жизни тонкого и поджарого, а весь его мертвый запиленный джаз — всех этих Томасов Уоллеров «Фэтсов» [38] и Германов «Вуди» [39]. И все их мертвые запиленные инструменты. Поначалу Динка ухватилась за ноги Ангела, а я приподняла его под руки. Но от близости кровавого пятна меня мутило, и мы с Динкой поменялись местами.
Самым трудным оказалось спуститься по лестнице; болтающиеся руки Пабло-Иманола задевали ступеньки, и костяшки пальцев издавали при этом странный чарующий звук: как будто Ангел напоследок решил развлечь нас кастаньетами.
И Рико, притихший на время, снова захрипел и снова стал бросаться на дверь.
Преодолев лестницу, мы уселись на нижней ступеньке — передохнуть.
— Как думаешь, когда ему надоест выть? — спросила я у Динки, глядя в лицо Ангела. Прижизненная ярость незаметно соскользнула с него и черты разгладились. Они не задавали вопросов «Зачем?», они не задавали вопросов «Почему?», они были спокойными и просветленными, только и всего.
Таким же просветленным было лицо Виксан, тогда, на похоронах.
— Как думаешь, когда?
— Не знаю… Будет выть, пока не сдохнет… Как хозяин… Он ведь все чувствует… пес…
— Ты думаешь?
— А ты — нет? Если его выпустить — он нам глотки перегрызет. Пусть уж воет…
— А если кто-нибудь услышит?
— Ну, если до сих пор ничего не услышали… — неуверенно начала Динка. — Стены здесь толстые… Сад… До сих пор нас никто не беспокоил…
— А если побеспокоят?..
— Может быть… пристрелить его?
— Ты рискнешь? — Мысль заткнуть собаку уже всплывала в моей голове. Правда, не такая радикальная. — Рискнешь пристрелить бойцовую собаку?
— Давай сначала с Ангелом разберемся, — поморщилась Динка. — А потом решим, что делать с собакой… Вернее — с собаками… Рико здесь не один…
Динка вовремя напомнила мне о псах в оранжерее, очень вовремя. Она права, черт возьми: сначала нужно избавиться от Ангела, псы подождут.
* * *
…Мы сбросили Пабло-Иманола Нуньеса в приготовленную для него яму без всякого почтения — как мешок с гнилой картошкой. И ударился он о мягкую землю с тем же звуком.
— Зарывай, — сквозь зубы бросила мне Динка. — Чем быстрее это сделаем — тем лучше.
Но что-то мешало мне взяться за лопату — и этим что-то было тиканье Ангеловых часов. Почти неслышные в доме, почти неслышные в сумрачном саду, они вдруг снова завладели мной, они долбились в барабанные перепонки почти так же настойчиво, как Рико в закрытую на щеколду дверь кладовки.
И это громкое тиканье сводило меня с ума.
— Не стой как дура! — Динка снова прикрикнула на меня. — Я что, одна должна корячиться?!..
— Да… Конечно… Сейчас…
Но даже когда могила была зарыта и хорошо утрамбована — даже тогда тиканье никуда не ушло, оно переместилось в мозг и теперь терзало его, громко и беспощадно. Может быть, из-за этого я и не услышала еще один звук — звук бьющегося стекла.
Это Рико, устав бороться с дубовой дверью, разнес одинокое оконце кладовки.
Впрочем, я узнала об этом позже. Чуть позже.
А сейчас…
Сейчас Рико несся прямо на нас. С окровавленной пеной на морде, с иглами вздыбленной шерсти, сквозь которую сверкало стекло — он несся прямо на нас.
Прямо на меня.
Я не знала, что происходит с Динкой и где сейчас она — у меня просто не было сил обернуться. И не было сил стоять на ногах: и потому я опустилась, свалилась, рухнула на разрыхленную землю, не отрывая взгляда от пса.
Еще несколько секунд — и он окажется рядом со мной. Надо мной. Еще несколько секунд — и он вцепится мне в горло…
Рико оказался рядом со мной еще раньше. Рядом со мной. Надо мной. В его шерсти блестело подсвеченное кровью электричество, в его глазах светилась подсвеченная кровью ненависть, в его клыках мерцала подсвеченная кровью смерть.
Моя смерть.
Ненадолго же мне придется пережить моего первого мужчину, вот хрень…
Впрочем, мне было уже все равно. Рико подмял меня под себя, сейчас его клыки сомкнутся на моей шее, и…
«Quocienscumque peccator…», — тихо, очень тихо произнесла я начало молитвы из бестиария. Просто потому, что никакой другой не знала, а умирать не причастившись не может позволить себе даже скандальный, проклятый добропорядочными христианами дуэт «Таис».
«Quocienscumque peccator».
«Каждый раз, когда грешник хочет понравиться Творцу…»
Я не ждала пощады от Рико, это была всего лишь молитва, украденная у бестиария, да и молитва ли? Я не ждала пощады от Рико, но Рико отступил. Отступили клыки, отступили глаза, отступила вздыбленная шерсть.
Он отступил — но недалеко. Он улегся рядом со мной, тихонько поскуливая. И я запустила руку в его короткую и сразу же успокоившуюся шерсть. И открыла глаза. И посмотрела на бледно-сиреневое небо.
Ночь кончилась.
* * *
…Ночь кончилась.
И в неясном свете приближающегося утра Ангел перестает существовать. Становится вровень с несколькими уже подсохшими на солнце, неотличимыми от ландшафта могилами своих собак. Даже тиканье его наручных часов меня больше не беспокоит. Пройдет пара дней, может быть, меньше, — и следы нашего с Динкой преступления сотрутся окончательно.
Скорей бы.
Забыть обо всем и никогда — не вспоминать.
Но не вспоминать не получится — Динка все еще рядом. Так же, как и Рико.
Динка и Рико плетутся за мной, когда я иду к дому. Они держатся на почтительном расстоянии от меня: метрах в трех, не дальше и не ближе. Этого достаточно, чтобы нести за мной воображаемый шлейф.
Я больше не овца.
Я укротила бойцового пса, куда более свирепого, чем четверка canis из бестиария, и уже поэтому я больше не овца. Я первой захожу в дом и сажусь на ступеньки лестницы. А перед тем, как сесть, краем глаза замечаю кровь на ступеньках третьей, пятой и восьмой, — она так и не смогла удержаться в чаше груди Ангела, пролилась. Бесформенные пятна, суть которых ясна только посвященным. На моих руках — такие же пятна, об этом говорит мне Динка, остановившаяся у двери, на почтительном расстоянии от меня: метрах в трех, не дальше и не ближе.
— Ну у тебя и видок, Рысенок!..
Видок и правда тот еще, ведь я — зеркальное ее отражение: перепачканное землей лицо, перепачканные землей колени, черные ногти и следы крови.
— У тебя не лучше, — улыбаюсь я.
Вот хрень, я улыбаюсь! Самое время, самое место…
Самое время и самое место. Я улыбаюсь, Динка улыбается, потом мы начинаем робко смеяться, потом — откровенно ржать. Мы ржем и не можем остановиться: до взмокших волос, до взмокших ресниц, до взмокших затылков.
— Мы не можем оставаться такими пачкулями, — сквозь смех говорит Динка.
— Не можем, — сквозь смех говорю я. — Это нам не идет.
— Совсем не идет…
— Пачкуля, блин… — Мой смех прямо на глазах превращается в гомерический хохот.
— Ага-ага, — вторит мне Динка. — Ах ты, гадкий, ах ты, грязный, неумытый поросенок… В ванную и немедленно, ди-ивчонка!..
— Ага-ага… В ванную… Ди-ивчонка, — вторю Динке я.
Мы отправляемся в ванную с растрескавшимся зеркалом, в которое даже не смотрим: нам вполне хватает друг друга. И вдвоем забираемся в такое же растрескавшееся эмалированное корыто, не дождавшись, пока оно наполнится хотя бы на четверть. И сидя в ванне, друг против друга, мы не перестаем ржать. С чисто вымытыми физиономиями, чисто вымытыми руками, чисто вымытыми коленями. Динка обдает меня водой, я не остаюсь в долгу, и капли прилипают к ее лицу, которое я знаю до последней черточки, до последней ресницы, до последней крошечной родинки на правой скуле. Или я совсем не знаю его? Теперь, после смерти Ангела, оно неуловимо изменилось. Оно менялось все эти короткие часы, и как только я проглядела?
Еще никогда Динкины глаза не блестели таким нестерпимым бархатным блеском, еще никогда ее темно-вишневые губы не были так совершенны, еще никогда ее ноздри так упоительно не раздувались Иногда мне удается упереться пятками в ее икры, и по всему моему телу пробегает странная дрожь, и мне хочется смеяться, и плакать, и аккуратно, стараясь не испачкаться, вскрыть себе вены, и напиться в хлам, и орать что-то нечленораздельное…
И я ору.
Знакомые слова из нашего первого хита «Запретная любовь».
Динка подхватывает их, и мы с размаху преодолеваем все два куплета и дважды повторяем припев, после которого должен следовать пассаж, нашпигованный скрипками, а затем… Затем мы должны поцеловаться. Как это обычно и бывало на концертах.
Сейчас — сейчас совсем другое дело. И нет никаких скрипок в нашей нынешней, нырнувшей под воду аранжировке, и голоса звучат a capella, но это так восхитительно… Так восхитительно, как не было никогда. Слышали бы нас наши фанаты, так беззастенчиво нас предавшие; слышали бы все эти журналистские твари, которые растягали нас на цитаты к порнофильмам; слышали бы покойные Виксан с Алексом…
Слышал бы нас Ленчик…
Если бы он только слышал — никакой концепции и придумывать бы не пришлось. Динкина упругая грудь — концептуальна. Вспухшие, похожие на клюкву в снегу, соски — концептуальны. Лезущая в глаза темная челка — концептуальна… Концептуальны ключицы и плоский, скрытый водой живот, опустить взгляд ниже я почему-то боюсь… Может быть, потому, что я — ее зеркальное отражение…
— Что ты сделала с Рико? — спрашивает Динка.
— Я его и пальцем не трогала, — улыбаюсь я.
— Почему он ходит за тобой как привязанный? Что ты с ним сделала?
— Сказать?
— Скажи… Плизз… Ну, Рысеночек…
— Не сейчас…
— А когда?
— Не сейчас… Когда-нибудь…
— Ты все-таки сволочь, Рысенок, — говорит Динка, без всякой злости. Совсем напротив, ее голос ласкает меня, нежно касается лба, нежно касается щек, и губы у меня начинают стремительно пересыхать… Как странно, в воде у меня вдруг пересыхают губы…
— Я? Сволочь? — Мне с трудом удается отлепить сухой язык от сухого неба.
— Конечно. Любимица Ленчика… Терпеть тебя не могу…
— А я вообще… Тебя ненавижу.
Мы смеемся в унисон, а потом, перебивая друг друга, начинаем вспоминать забавные истории из жизни «Таис», кто бы мог подумать, что за два года их накопилось такое количество… Не продохнуть. В большинстве своем это гастрольные хохмы, в которых фигурируют придурки-фаны, придурки — члены-команды, придурки-журналюги и прочие участники тараканьих бегов на приз «Таис». Когда запас хохм иссяает и вода в ванной остывает, мы, все так же смеясь, выскакиваем из нее и, даже не вытершись, наперегонки бежим по лестнице. Наверх.
Оставляя за собой цепочку мокрых следов.
У самой дверь в комнату, куда уже ворвалась Динка, я останавливаюсь. И оглядываюсь назад. Кто-то из нас (я? Динка?) попал мокрой босой ногой в кровь Ангела и размазал и без того стертое пятно.
И плевать. Плевать. Ангела больше нет. Есть дом Ангела, есть пес Ангела, улегшийся у перил, есть мы с Динкой, а Ангела больше нет. И никогда не было. Проще думать, что его не было никогда. Никогда Эта вязкая мысль успокаивает меня, и я влетаю в комнату и тут же получаю подушкой по башке — от Динки" она все еще не может уняться. Спустя секунду подушка летит в голову уже ей, и мы снова истерически смеемся. Смеемся и не можем остановиться.
Спустя двадцать минут, устав швырять в меня подушкой, Динка падает на кровать. Я вытягиваюсь рядом с ней. Так мы и засыпаем, голые, ничем не прикрытые и — примирившиеся.
Чтобы проснуться в день, в котором мы убьем Ленчика.
* * *
…Я не знала, сколько было на часах надежно спрятанного под землей Ангела, когда в доме появился Ленчик. По солнцу, стоящему почти в зените, можно было предположить, что сейчас часов двенадцать, никак не меньше. К этому времени мы с Динкой были одеты и сосредоточены: от предутренней шизофренической веселости не осталось и следа. Мы ни о чем не договаривались, глупо договариваться, когда и так все ясно: мы — заодно. Чтобы ни случилось.
Мы — соучастницы.
«Соучастницы» звучит впечатляюще, не менее впечатляюще, чем «любовницы», которыми мы никогда не были Не менее впечатляюще, чем «нимфетки-лесби», которыми мы никогда не были… Мы уже не нимфетки, а лесби после семнадцати, по меланхоличному выражению Виксан, могут интересовать только друг друга.
Я успела покормить Рико, а Динка — ширнуться своим разлюбезным героином, отчего глаза ее сразу же опрокинулись, а на лицо змеей вползла улыбка. Эта улыбка так расстроила меня, что я выскользнула из дома под предлогом кормежки других собак — только бы не видеть ее. Перед тем как войти в старую оранжерею, служившую теперь пристанищем для псов, я несколько минут постояла возле могилы Ангела. Я не хотела делать этого, черт возьми, не хотела, но свежий прямоугольник земли притягивал меня.
И он же делал ситуацию безнадежной. Абсолютно безнадежной.
Спрятать уши не удастся, сказала я себе. Не удастся, тут и к гадалке ходить не надо, потому что из любой колоды Таро тебе выпадет всего лишь одна карта: палач.
Часы Ангела больше не ломились без спросу ко мне в виски, и это было единственным утешением неутешительного утра. Солнечного, резкого, наполненного такими же резкими тенями от крон деревьев — и все равно: неутешительного… От прямоугольника в земле так тянуло смертью, что мне пришлось даже зажать нос. Если здесь появится, мать ее, полиция («Bienvenido sea, senoras!» [40]) — нам не отвертеться. Уж слишком назойлива свежая земля у оливковых деревьев, уж слишком явственно бросается в глаза… Неизвестно, сколько бы еще я простояла под сплетенными ветвями миндальных деревьев, если бы не жаркое дыхание за спиной. И, еще не повернув головы, я знала, чье это дыхание.
Рико.
Рико сидел позади меня, вывалив язык. Никакого волнения, никакого беспокойства. Задним числом я даже пожалела Ангела, преданного всеми, даже собственной собакой. В сущности, он был неплохим парнем, Ангел. Его сакс был симпатягой. Меланхоличным, когда нужно. Когда нужно — ненавязчивым. Был бы расклад другим, мы даже могли бы выступать вместе: «Таис» и Ангел, чувственные звуки саксофона дополнили бы наши голоса, смягчили скрытую непристойность текстов и лобовые аранжировки…
И почему только Ленчик решил использовать Ангела не по назначению?
А-а, кой черт! Он всех и всегда использовал не по назначению. Нас — в том числе.
— Пойдем, Рико, — бросила я, вдоволь насмотревшись на могилу.
И пошла в сторону старой оранжереи. И Рико послушно затрусил за мной. Уже держась за ручку двери, я вдруг поймала себя на странной мысли: почему, когда Динка снесла Ангелу диафрагму, и потом, когда мы зарывали его в саду… Почему, когда Рико бился в двери кладовой, — все остальные собаки молчали? Ведь никто не шептал им в уши сладостное «Quocienscumque peccator…», как любимцу Ангела. Или собаки также не принадлежали ему, как и этот дом? Или они были частью реквизита из совсем другой пьесы?
Впрочем, об этом, как и о многом другом, я никогда не узнаю. Как не узнаю по имени всех собак.
…В оранжерее царил полумрак, особенно ощутимый после яркого солнца. Мне даже пришлось постоять у входа, чтобы глаза привыкли к нему. Спустя минуту начали постепенно проступать контуры окружающих меня предметов, и дыхание собак, и перспектива самой оранжереи. Это действительно была оранжерея, хотя снаружи она казалась самой обыкновенной хозяйственной постройкой, прилепившейся к дому. Дальнее крыло оранжереи, расположенное метрах в двадцати от меня, было освещено падающими отвесно солнечными лучами, там даже просматривалась кое-какая растительность, запущенная и полуживая. А здесь, у двери, рядом с садовым инструментом, стояло несколько мешков с кормом и средней величины пластиковая бочка, наполненная водой. Не слишком разнообразный рацион, что и говорить.
Странно только, что здесь всегда подванивало сырым мясом.
Стоило мне только войти в оранжерею, как собаки заволновались и заскулили. Они не выказывали никаких признаков агрессивности, но все же я решила подстраховаться: на всякий случай. Оглянувшись на Рико, громким, слегка дрожащим голосом я произнесла: «Каждый раз, когда грешник пытается понравиться Творцу…»
Каждый раз, когда грешник пытается понравиться Творцу, он кормит его собак…
Вот хрень, импровизации в духе любимых покойным Ангелом джазменов.
Задав корму стреноженным «Quocienscumque peccator…» псам, я отправилась вглубь оранжереи. Здесь я еще не была.
И тем удивительнее то, что я нашла там, — в чуть влажноватой глубине, под прошивающими застекленный участок потолка солнечными лучами.
Орхидеи.
Орхидеи заставили меня присесть на корточки и замереть в восхищении. Такого я не видела никогда, хотя цветы нам с Динкой за нашу двухлетнюю сценическую карьеру дарили самые разные от пошлых гвоздик и навязших в зубах роз до вполне респектабельных цикламенов. Среди всего этого цветочного семяизвержения попадались и орхидеи, но такие я видела впервые: огромные, хищные, тигрового окраса Они казались скорее животными, чем растениями Благородными животными. Грациозными животными. Животными редкой породы. Их набралось с десяток, может, чуть больше, а самым странным было то, что они вообще росли. За оранжереей никто не следил, коню понятно, вся остальная растительность пожухла и семимильными шагами приближалась к естественной смерти. Орхидеи же были полны решимости держаться до последнего, они вовсе не собирались умирать Они были потрясающе живыми.
Такими же живыми, как Динка…
Вот хрень! Почему я вдруг подумала о Динке? Потому что она была такой же грациозной и хищной? Потому что она — такой же редкой породы?
Потому что… потому что… потому что она гвоздем засела у меня в голове, поселилась под кожей, где влажно и темно и где все обещает вечную жизнь?.. Орхидеи тоже обещали вечную жизнь, и поэтому я сделала то, что и должна была сделать со строптивыми, оставленными без присмотра цветами — я сорвала сразу пяток и, прижав их к груди, направилась к выходу из оранжереи.
Но вернуться в дом я не успела.
Во всяком случае — одна.
Рико, до этого спокойно меня сопровождавший, неожиданно разволновался: он выскочил из сарайчика-оранжереи, едва не разнеся полуприкрытую дверь. Сквозь нее мне хорошо была видна часть дорожки, ведущей от ворот к дому. Именно по ней сейчас несся Рико.
И именно по ней шел сейчас Ленчик.
Рико бросился к нему, как к родному, он даже пару раз подпрыгнул, пытаясь лизнуть Ленчика в нос. Ленчик потрепал его по загривку, с ума сойти, какая радостная встреча! Если до этой минуты у меня оставались какие-то сомнения, то теперь они рассеялись напрочь. Для никогда раньше на встречавшихся человека и собаки… Бойцовой собаки… Встреча была слишком бурной. Слишком радостной. И слишком недвусмысленной. Настолько недвусмысленной, что пора появиться на сцене. Интересно, как на это отреагирует наш продюсер?
Несмотря на то что у меня был временной люфт как минимум в минуту, к встрече с Ленчиком я оказалась не готовой. Совсем не готовой.
Ленчик тоже был не готов увидеть меня.
Я поняла это сразу. Мы слишком много времени провели вместе; так много, что прочесть лицо Ленчика мне не составило особого труда: крупный шрифт для дальнозорких, даже с окулистом консультироваться не надо.
Гамма чувств, отразившаяся на лице нашего продюсера, была весьма примечательной: поначалу он удивился, потом — испугался, испугался смертельно; потом, совладав с собой, быстренько выкинул на поверхность только что выстиранный и потому особенно ослепительный флаг ничем не замутненной радости.
— Рысенок! Привет, Рысенок! — Он распахнул руки для объятий, и лямка рюкзака на его плече предательски соскользнула.
— Привет, Ленчик. — Моя радость могла бы посоперничать с его радостью.
Вот хрень! Я и вправду была рада. Настолько, что похищенным из собачьей оранжереи орхидеям сразу же нашлось применение. Я всучила их Ленчику — жеста глупее и придумать было невозможно. Глупее был только Рико, отирающийся около Ленчиковых ног.
— Держи. Это тебе, — ляпнула я. — Цветочки.
— Э-э… Юмористка… — пробормотал Ленчик. — Привет-привет!.. Сто лет тебя не видел!
— А я — двести!
Мы обнялись и расцеловались: губы у Ленчика оказались холодными как лед, а куцая бороденка вздыбилась.
— Ну, как вы здесь? — спросил Ленчик преувеличенно бодрым тоном.
— Нормален. — Скопировать его тон не составило особого труда.
— А-а…
— А Динка в доме…
— А-а…
— С хозяином. — Я на голубом глазу воспользовалась слегка протухшей правдой вчерашнего дня. — А ты как нас нашел?
— Ну-у… Это было несложно… Вы же сами дали мне адрес…
— Да? — Я испытующе посмотрела на Ленчика.
— Не помните?
— Что-то припоминаю. — Лихое вранье, ничего не скажешь. Самое время посадить Ленчика на измену. — Странно на тебя собака реагирует…
— Странно? — сразу же взволновался Ленчик. — Почему странно?
— Радуется так, как будто вы знакомы.
— Да?..
Отрицать очевидное было глупо: Рико по-прежнему не отходил от Ленчика, предательски виляя обрубком хвоста.
— Точно. — Я не могла отказать себе в удовольствии загнать Ленчика в угол.
Может быть, впервые за время нашего двухлетнего знакомства. И впервые я увидела ничем не прикрытую растерянность на его лице. И рабскую зависимость от меня: «Не надо, Рысенок, умоляю тебя… Не надо. Не копай глубоко… Давай поговорим о другом, давай поговорим о чем угодно, хочешь — о новой концепции, хочешь — о втором дыхании „Таис“… Или… черт с тобой… о том, какое я чмо, заставил вас торчать в чужой стране без денег, кормил обещаниями… Давай поговорим об этом, только оставь в покое собаку… И меня в ее контексте…»
Именно эти мысли толклись в Ленчиковых глазах, в то время как надменный фотомодельный рот изрыгнул покровительственное:
— Не говори глупостей, Рысенок. Я его впервые вижу, этого пса.
— Проехали, — сжалилась наконец я.
— Нет, правда… А он у вас всегда такой дружелюбный?
— Да вовсе он не дружелюбный… На всех кидается без разбору… А вот к тебе почему-то… Того… Сразу проникся…
— Может быть, встретил родственную душу? — Ленчик засмеялся и приобнял меня, и жест этот был искренним. — Чертовски рад тебе, девочка…
— Может быть. — Я прильнула к Ленчику с не меньшей искренностью в расслабленном позвоночнике. — Ты ведь у нас тоже волкодав…
— Побойся бога, Рысенок. — Теперь, когда узкое место было общими усилиями преодолено, к Ленчику вернулась его обычная самоуверенность. — Я — сама нежность. Сама кротость.
— Ага. Ты белый и пушистый. Это мы — черные и гладкошерстные. А ты — белый и пушистый…
— Расскажете мне, как вы жили?
— Обязательно. У нас много перемен…
— Перемен? Каких перемен? — Рука Ленчика, лежащая на моем плече, непроизвольно сжала его.
— Узнаешь, — туманно пообещала я.
— Весь в нетерпении…
* * *
…Нетерпения у Ленчика несколько поубавилось, когда мы вошли в дом. И увидели Динку.
Динка сидела на лестнице — на той же ступеньке, на которой сегодня ночью сидела я; так же широко расставив босые ноги. Почему я никогда не замечала, что пальцы ее ног такой красивой, такой совершенной формы? Детские розовые пальцы, именно детские, несмотря на Динкину вопиющую взрослость, несмотря на всех ее любовников, несмотря на гнусный характер рано созревшей стервы… Кой черт, да и не могла я это заметить, не могла я это знать: униформа «Таис» — тяжелые ботинки, униформа Динки — мужские тела, которые всегда скрывали ее от меня…
И, в отличие от глупой и кроткой овцы, умная и строптивая не бросилась Ленчику на шею, совсем напротив: она вообще никак не отреагировала на него: как будто Ленчик все это время тусил с нами и вышел из дому лишь ненадолго — почистить летний нужник. Так что извиваться и ползать на брюхе будет именно он — он, а не Динка.
Как обычно.
— Приветики! — загнусил Ленчик.
— Ага. — Это было верхом наглости даже для Динки: все-таки мы слишком долго не виделись с нашим сумасшедшим продюсером. Можно было и задницу приподнять по такому экстраординарному случаю.
— Ты как всегда лаконична. — Ленчику все же удалось найти верный тон: не сразу, но удалось.
— Краткость — сестра таланта.
— Краткость — сестра хамства. Ты в своем репертуаре.
— Угу. В другой раз будем встречать тебя хлебом-солью. Если ты, конечно, заранее предупредишь о приезде.
— Не было возможности, прости…
— Конечно.
Динка явно издевалась над ним, и Ленчик не мог этого не чувствовать. Но если раньше она издевалась просто так, то теперь в ее отстраненных фразах был скрытый подтекст, угрожающий смысл: не заметить его было невозможно. Интересно, насколько хватит Ленчика? То, что он появился именно сегодня, то, что он уложился вовремя и четко проследовал маршрутом Эль-Прат — Ангелова могила, говорило лишь об одном: мы убили Ангела не напрасно.
Мы не ошиблись.
А вот Ленчик — ошибся.
Ошибся, когда сунулся сюда, не услышав от Ангела никакого ответа. Он и не мог услышать, ведь еще утром мы отрубили телефон. Но почему он приехал? Понадеялся на Ангела? Понадеялся на себя? Совсем сбросил нас со счетов?..
Это ты зря, дорогуша.
Это ты зря.
Стоя за спиной Ленчика, я улыбнулась Динке. И Динка улыбнулась мне в ответ: со вчерашних посиделок — сначала в свежевырытой яме, а потом в остывающей ванной — мы понимали друг друга с полувзгляда. И с полужеста: именно полужеста мне и хватило, чтобы запереть входную дверь на торчащий из замка ключ. И спрятать его в заднем кармане джинсов.
А Ленчик был так сосредоточен на Динке, что даже не заметил этого.
— Ну, как вы здесь? — преувеличенно бодрым тоном спросил он, забыв, впрочем, добавить свое коронное «твари живородящие».
— Еще не подохли. — Подтекст в Динкиной фразе так и просился наружу. Интересно, справится она с искушением или нет?
— Я… вижу… Выглядите неплохо.
— Ожидал худшего?
— Нет… Но…
— А мы взяли и не подохли, mio costoso!..
Вот хрень! Она все-таки не справилась с искушением. Я бы тоже не справилась. Никто не справился бы… Жаль только, что эпохальное «mio costoso» произнесла она. Она, а не я. С другой стороны, именно Динка пристрелила Ангела. Ей и карты в руки.
— Чего? — опешил Ленчик. Вернее, Ленчикова спина, за которой болтался рюкзак. Я видела, как мелко затряслись его лямки.
— Мой дорогой, — с оттягом перевела Динка. — Мы тут испанский изучали на досуге. Правда, Ренатка?
— Правда, — подтвердила я.
— Удачно, как я посмотрю… Изучали… — выдавил из себя Ленчик.
— Ты даже не представляешь себе, насколько. Правда, Ренатка?
— Правда, — снова подтвердила я.
— А… где хозяин? — Ленчик попытался перевести разговор в другую, как ему казалось — безопасную — плоскость. И старательно избегал имени Ангела. Ангела, mio costoso…
— А зачем тебе хозяин? Ты ведь к нам приехал, правда?
— Правда…
— Чтобы забрать нас отсюда, — вклинилась я. — Правда?..
— Правда… Так где хозяин?
— Вышел, наверное, — нагло предположила Динка. — К своим собакам. А что? Ленчик обернулся ко мне.
— А ты говорила, что он в доме, Рысенок…
— Разве? — удивилась я, самым что ни на есть развязным Динкиным тоном. — Разве я такое говорила?
— Говорила…
— Не припомню… Хотя все может быть…
— Вы чего, девчонки?
Он обращался к нам обеим, но смотрел только на меня: неловко повернув голову, как птица из-под крыла. Конечно же, ведь я была Рысенком, его Рысенком, никогда ему не перечившим, верным, как самая последняя дворняга. Рысенком, который был всем ему обязан, который и возник только потому, что Ленчик захотел этого. Пожелал. Как иначе, ведь он, только он один копался в моей черепной коробке как в банке с консервированными персиками, он добавлял к персикам груши и айву по вкусу. И ваниль, и корицу, и душистый перец, чтобы пойло не выглядело чересчур уж слащавым.
Я не могла его предать по определению.
Не могла.
— Хочешь кофе? — спросила я. Нейтральная фраза, никого не предающая. По определению.
— Хочу, — обрадовался Ленчик. — Сегодня всю ночь не спал… Плюс перелет… Устал, как собака. Не мешало бы взбодриться. Да.
И, не дожидаясь ни сочувствия, ни понимания с моей стороны, а также подколок со стороны Динки, двинулся в сторону кухни. Я направилась было за ним, когда нас догнал Динкин насмешливый комментарий.
— А ты неплохо ориентируешься в доме, Ленчик.
Ленчик остановился, как будто ему в спину запустили куском лежалого навоза.
— То есть?
— Знаешь, где кухня… И вправду знаешь?
— Ничего я не знаю… Да что с тобой, в самом деле! — Ленчик даже не удосужился обернуться.
— Действительно, Дин… Что ты к нему пристала… — заступилась за Ленчика я, верный Рысет-нок.
— Не думал, что так встретимся…
— Кто бы сомневался, что не думал! — Динку было не унять.
— Идем, Ленчик… Кухня по коридору, первая дверь налево. Я сварю тебе кофе… И не обращай на нее внимания, ты же знаешь Динку…
…Но самым неприятным для Ленчика было не то, что он знал Динку. Самым неприятным было то, что он совсем не знал меня. Он даже не подозревал, даже представить себе не мог, насколько он не знает меня нынешнюю.
Меня нынешнюю, которая небрежно бросила тигровые орхидеи в погнутый медный таз для варки варенья (хоть на что-то он сгодился, бедолага!), небрежно вывалила в турку остатки кофе из пачки и залила его горячей водой. Пока я вертелась у плиты, Ленчик уселся на стуле, бросил ноги на плохо выскобленный деревянный стол, а худосочный рюкзак прижал к животу. Он не выказывал никакого желания с ним расставаться.
— Что происходит, Рысенок? — спросил у меня он.
— Ничего, — солгала я. — Все в порядке.
— Что с ней?
— Ты Динку имеешь в виду? Не с той ноги встала. Ты же знаешь ее паскудный характер.
— И как ты только с ней уживаешься?
— Как обычно. То есть — никак. Друг другу пока в глотку не вцепились — и слава богу. — Я сосредоточилась на кофе, не хватало еще, чтобы он сбежал. — Какие новости?
— За этим я и приехал. Все в порядке… Паспорта так и не нашлись?
— Ты издеваешься? Как они могли найтись?
— Ладно, эту проблему я решу… Завтра… Нет, сегодня же двинем в посольство… А потом — работать… Каникулы кончились, Рысенок.
— Ты привез концепцию? — равнодушно спросила я.
— Не только. Были трабблз… С финансами, с крышей…
— Какой крышей?
— Неважно… Это мои дела… Не забивай этим свою хорошенькую головку.
Очень своевременный совет, особенно если учесть, что голова моя и без того забита всяким дерьмом, начиная от дерьмового Виксанового списка и заканчивая дерьмовой смертью Пабло-Иманола Нуньеса по кличке Ангел.
— Но теперь все в порядке? — Кофе в турке стал закипать, и я приподняла ее над огнем.
— Теперь — да… «Таис» вернется и вернется триумфатором. Ты веришь мне, Рысенок?
Это было обычное Ленчиково «ты веришь мне», затертое, как «Отче наш», как сотни наших интервью, как билеты на наши концерты, забытые в заднем кармане фанатских брючат.
— Конечно верю, Ленчик.
— Не слышу энтузиазма в голосе.
— Он появится, честное слово. Я просто устала.
— Мы все устали… И мне бы хотелось все-таки потолковать с хозяином. Пабло-Иманол, так, кажется, его зовут?
— Ага. Еще мы зовем его Ангелом.
— Так где он?
Ленчик, сидевший спиной к двери, не мог видеть появившуюся в дверном проеме Динку. Он не мог, зато я могла. И послала Динке, которая облокотилась на дверной косяк, ободряющую улыбку. И Динка… Динка ответила мне такой же. Нежной, преданной и ободряющей.
— Где он? — снова переспросил Ленчик.
— Там, где мы его зарыли, — тихим голосом, от которого затряслась грязная посуда в мойке, сказала она. — В саду.
— Да, — таким же тихим голосом подтвердила я. — В саду. Точно.
Он даже не сбросил ноги со стола, Ленчик. Он лишь покрепче прижал к животу свой чертов рюкзак и недоверчиво хихикнул.
— Не понял?
— А чего тут не понять? — Динка как будто прилипла к косяку. — Он нам надоел, и мы его пришили. Он был редкая скотина, между нами, девочками. Правда, Рысенок?
— Точно.
Я безнадежно шла на поводу у этой Динкиной улыбки. Если бы сейчас она сказала, что мы развязали очередную войну на Ближнем Востоке, выкрали из Лувра «Джоконду» и подложили бомбу под американское посольство в республике Гвинея-Бисау, — я подтвердила бы и это.
Тельма и Луиза.
Тельма и Луиза, бледные копии Тельмы и Луизы, наскоро состряпанные Ленчиком из двух соплячек, всегда были заодно.
— Не говорите ерунды… Вы с ума сошли, что ли?
— Ага, — обрадовалась Динка. — Сошли. Ты ведь сам этого хотел. Правда? Рысенок, у тебя кофе сбежал.
— Точно. — Я рассеянно взглянула на плиту, и без того не блестевшую чистотой. Сегодняшний сбежавший кофе смешался с таким же сбежавшим вчерашним, и позавчерашним, и другими засохшими ручейками, которые еще помнили Ангела. — Сбежал. А мы — сошли.
— С ума, — расхохоталась Динка.
— Точно, — расхохоталась я.
Ничего другого не оставалось. И никакого кофе Ленчик не получит.
Я отлепилась от ненужной теперь плиты, попятилась назад и руками нащупала подоконник. И взгромоздилась на него, потеснив Деву Марию и всех ее деревянных святых. Эх, Ленчик-Ленчик, пора тебе сбрасывать ноги со стола.
Пора.
— Что это вы такое несете…
— Разве? — безмерно удивилась Динка. — Разве это была не твоя идея? Две сумасшедшие, никто ничего не заподозрит.
— Никто. Ничего. Не заподозрит, — добавила я.
— Дуры! Идиотки кромешные… Вы и вправду с мозгов спрыгнули! — Ленчик все еще не терял самообладания. — Где… хозяин?! Где, я вас спрашиваю?!..
— В саду. — Динка капризно оттопырила нижнюю губу. — Ты только посмотри на него, Рысенок! Он нам не верит!… Обидно…
— Обидно, — подтвердила я и вынула из облупившихся, засиженных мухами рук Девы Марии фотку. И с выражением прочла надпись на обороте. «8 августа. Мы в гостях у Пабло». Кто это мы, Ленчик?
Странное дело, прочитанный мной комментарий к прошлой жизни Ленчика несколько разрядил обстановку. Ленчик хмыкнул и поднял руки вверх: «Сдаюсь, сдаюсь, твари живородящие! Ловко вы меня ущучили, ничего не скажешь…»
— Ладно, поймали… Поймали, девчонки! Это была шутка… Просто шутка.
— Шутка? — Кажется, мы сказали это одновременно с Динкой.
— Ну, не шутка… Я же не мог оставить вас одних в чужой стране… За вами нужно было присматривать. Разве нет?..
— Присматривать? — Я не думала, что он так быстро сдастся. Я была разочарована.
— В вашем тогдашнем состоянии… Хреновом, нужно сказать… Вот я и попросил… м-м… хозяина взять вас к себе под крыло…
— Ага. Значит ты его все-таки знаешь?
Глупо отрицать очевидное, подпись на фотографии красноречивее любых отрицаний. И утверждений тоже. Так что лучше промолчать. Или сосредоточиться на чем-то нейтральном: растрескавшейся плитке пола, например. Или на старой литографии в старой рамке: «Страстная неделя в святилище Богоматери Фуенсанта». Или на ноже, воткнутом в плотную щель стола.
— Ну, и где мой кофе?..
— Кофе больше не будет, Ленчик. — Я сокрушенно покачала головой.
— То есть как это — больше не будет?
— Кончился.
— Жаль.
— Нам тоже, — подала голос Динка. — Нам тоже очень жаль. Очень. Правда, Рысенок?
— Правда.
— Да ладно… Это не проблема, девчонки… Сейчас пойдем и накупим всего. Надо же отметить мой приезд. И начало новой жизни… Нашей новой жизни..
— Ты опоздал, Ленчик, — мягко попеняла Динка. Ни разу за два года я не слышала от нее такой мягкости по отношению к Ленчику. — Ты опоздал. Мы ее уже начали.
— Кого!?
— Новую жизнь. Без тебя. А ты опоздал…
— Да ладно вам… Контракт еще не закончился.
— Закончился. Как и кофе. Мы его расторгаем. В одностороннем порядке.
— Ну точно — сумасшедшие! Сейчас, когда все только начинается. Приходится признать, что врал Ленчик убедительно. Этого у него не отнимешь — умения убедительно врать. Еще секунда, и я поверю и его фигурно выстриженной бороденке, и его запавшим сосредоточенным глазам, и его шикарным ив-сент-лорановским, дольче-габбановским, жан-поль-готьешным губам, самое место которым — на подиуме, среди нечеловечески-прекрасных дур-манекенщиц. Я ему поверю и переметнусь на его сторону, как делала это всегда. Еще секунда, и…
— Мы все знаем, Ленчик… — Динка оторвалась от косяка и, пройдясь по кухне, устроилась на табурете против Ленчика: венец столярной мысли с любовно выпиленным сердечком в самой середине сиденья. — Мы все знаем…
— Да что — все?!
— Мы прочли письмо, Ленчик. То самое, которое ты послал электронной почтой. Глупо было так поступать.. С твоей стороны.
Ленчик только хмыкнул.
— Какое письмо?
— Ангелу. Про двух русских сумасшедших девчонок… Кстати, ты привез ее?
— Кого?
— Предсмертную записку.
— Черт. — Он наконец-то сбросил ноги со стола. — Черт, черт, черт… Какая еще предсмертная записка?
— Или ты ее в камере хранения оставил?
— Какая еще камера хранения?
— Значит.. Если она не в камере хранения… Она с тобой…
— Где хозяин?! — Он все еще избегал имени Ангела, он до сих пор не сказал нам ни «да», ни «нет». — Где хозяин, черт возьми!
— Мы же сказали тебе — в саду, — почти пропела Динка. — Только он не хозяин.
И так светло, так по-домашнему у нее получилось это «в саду», что я не удержалась и, подойдя сзади, обняла ее за плечи. И уткнулась губами в затылок… И…
Никогда еще моим рукам не было так хорошо. Так покойно. Никогда еще моим губам не было так хорошо. Так покойно. Динкины плечи, Динкин затылок — вот место, где мне… где мне хотелось бы остаться, черт… До этого так же хорошо мне было только с бестиарием… От Динкиных волос пахло уверенностью и силой, а Ленчик… А Ленчик, которому все два года я готова была в рот смотреть, стремительно отдалился, теперь он был далее дальше, чем индуистская святыня Тадж-Махал (№ 37 в Виксановом списке); Тадж-Махал я вряд ли когда-нибудь увижу, а Ленчик — вот он, передо мной: ничтожный человечишко, самоуверенный мудак, упырь, два года сосавший нашу кровь, а потом удачно переливший ее в пару квартир, бескрылую виллу в Ческе-Будейовице (на большее у него не хватило воображения) и скромный автопарк в количестве трех престижных иномарок. Упырь. Ублюдок.
— Да вы, как я посмотрю, спелись, — выдавил из себя упырь.
— Что же здесь удивительного? Как-никак, два года в одной упряжке Мы ведь еще и попсовый дуэт, Ленчик, разве ты забыл? Песенки поем.
— Вот только не надо, — поморщился Ленчик. — Не надо этого…
Он все еще не понимал серьезности ситуации, Ленчик, mio costoso.
— Хорошо, не будем, — сразу же согласилась Динка. — Так что насчет записки?
— Пошли вы к черту, дебилки! Для вас же стараюсь… Ладно… Пойду проветрюсь… А вы пока в себя приходите… деятельницы…
— Никуда ты не пойдешь, Ленчик…
— Вот как? — Ленчик высокомерно приподнял бровь. — Неужели ты мне запретишь, сучка?
— Не веришь? — Я видела только Динкин затылок, заросший затылок, и затылок этот был полон решимости. — Не веришь?
— Пошла ты… — Далее последовало грязное ругательство, которое никого из нас не удивило: обычный разбор полетов в Ленчиковом стиле.
— А так?
Вот он и наступил, торжественный момент: чуть раньше, чем я ожидала, но — ожидала. Динка полезла за пазуху (для этого ей пришлось на секунду отклеить меня от себя) и вытащила оттуда пистолет. И направила его дулом на Ленчика.
— Это еще что за фигня? — И хотя голос у нашего скота-продюсера не изменился, но губы скуксились и померкли. Теперь бы их не взяли ни в один приличный модный дом. Разве что к отирающейся на задворках pret-a-porte Татьяне Парфеновой: демонстрировать газовые шарфики.
— Ты полагаешь, что фигня?
— А ты нет? Ты чем его заправляешь? Водой, что ли? Или это зажигалка? — Эта мыслишка почему-то развеселила Ленчика и перевела происходящее в разряд дешевого хлипкого шоу — такого, какое мы практиковали на гастролях, Ленчик всегда гнусно экономил на качественном зрелище, мудак.
— Понятия не имею… Как думаешь, стоит проверить? А вдруг и вправду зажигалка? — Эта мыслишка почему-то развеселила и Динку: show must go on, даже такое — дешевое и хлипкое.
— Проверь!..
— Проверить?!
— Ну, проверь… Проверь!
Ленчик-Ленчик, как легко оказалось тебя развести! Как два пальца об асфальт, ей-богу!
Ленчик, окрысившись, нанизывает ругательство за ругательством, связывает их узлами — рифовыми, шкотовыми, беседочными, двойными гачными, — интересно только, откуда я знаю все это?.. И сколько их накопилось за последние два года, ругательств! Он споро, как заправский альпинист, взбирается на Монблан словесных испражнений и уже оттуда поливает нас отборным матом: дешевки, соски, малолетки сраные, я вас на помойке нашел и людей из вас сделал, дряни, а вы, а вы…
То, что происходит потом, плохо укладывается в моей голове. Хотя я ожидала этого: чуть позже, но — ожидала.
Динка не выдерживает на овцах.
Тупорылых безобидных овцах. Я слышу сухой короткий щелчок, и через мгновение правое плечо Ленчика вспухает красным. Взрывается красным, расцветает.
Красное отбрасывает Ленчика на спинку стула и моментально затыкает ему рот: Ленчик больше не орет на нас, он воет.
Воет, как выл Рико, запертый в кладовке.
— Ах ты, сука, сука, сука!.. Ах ты…
— Ты смотри, не зажигалка, — меланхолично замечает Динка.
— Не зажигалка, точно, — так же меланхолично подтверждаю я, не в силах отлепиться от Динкиного затылка. Короткий подшерсток набивается мне в рот, и нет ничего вкуснее этого подшерстка, так бы сожрала его весь, так бы и сожрала.
— Суки! — не унимается Ленчик. — Что же вы сделали, суки?!.. А-а…
Из Ленчикова плеча хлещет кровь — не такая, как у Ангела. Та была темной и бесповоротной, а в светло-алой крови Ленчика еще теплится надежда: переведем все в шутку, переведем, а?..
Поздно, Ленчик.
Слишком поздно. Ты можешь зажимать плечо пальцами сколько угодно — все равно: поздно.
— Суки… Дряни…
— Заткнись, — просительным тоном говорит Динка. — Заткнись, плизз…
Ленчик и рад бы помолчать, но ничего не получается: скорее всего, у него болит простреленное Динкой плечо. Наверное, это и вправду больно, думаю я, не испытывая, впрочем, никаких сожалений по поводу Ленчика.
Так тебе и надо, mio costoso, так тебе и надо!
Некоторое время он еще воет, потом сбрасывает обороты и начинает просто подвывать, а потом переходит на хрип, идущий не от закушенных губ даже, нет. Идущий от глаз, от ноздрей, от покрытых испариной висков. На щеки Ленчика вскарабкивается синева, борода забивается в подбородок, как крыса в выгребную яму, — еще никогда я не видела его таким.
Никогда.
Но и он никогда не видел нас такими.
Никогда.
— Вы… — Он смотрит на нас широко открытыми, остекленевшими от боли и недоверчивого ужаса глазами. — Вы сумасшедшие… Сумасшедшие.
— Ну да, — говорит Динка. — Сумасшедшие. Никто ничего не заподозрит… Мы же — сумасшедшие. Правда, Рысенок?
— Точно. — Я не отказываю себе в удовольствии ухватить губами ласковый ветерок Динкиных волос. — Точно. Нас все достало, мы сломались и сошли с ума.
— Мы перестали быть популярными, сломались и сошли с ума. Ты ведь этого хотел, Ленчик… Ты сам это придумал…
— Сумасшедшие, сумасшедшие… — Он не может остановиться. Так же, как не может остановиться кровь, которая сочится из его плеча.
— Лучше бы тебе помолчать, — миролюбиво советует Динка. И задирает подбородок вверх. И мои губы плавно перемещаются с ее затылка на макушку. — Забери у него рюкзак, Рысенок.
Покидать Динкину макушку мне почему-то не очень хочется, но я подчиняюсь. Я обхожу стол и в нерешительности останавливаюсь перед Ленчиком. Ленчик вблизи вовсе не кажется таким уж сломленным и безопасным. И за рюкзак он держится так, что мама не горюй.
— Забери у него рюкзак…
Ленчик и рад бы залепить мне пощечину, ткнуть в зубы здоровым кулаком, шугануть меня, сорвать на мне зло и боль, но Динка и не думает опускать пистолет.
И он подчиняется.
Я вынимаю рюкзак из его слабеющих рук, и на секунду наши пальцы соприкасаются — мои, холодные и равнодушные, и его, горячие и просительные: «Что же ты делаешь, Рысенок, что? Разве не я сделал тебя знаменитой? Разве не благодаря мне вы взлетели во все чарты? Разве не с моей помощью вы стали звездами?.. Разве не я прошибал лбом глухую стену целомудренного, как дочь ортодоксального еврея, телевидения — только лишь для того, чтобы две скандальные нимфетки-лесби нагло сосались друг с другом по всем федеральным каналам… Разве не я фаршировал твой череп интеллектом, взятым напрокат у энциклопедических словарей, справочников и кроссвордов? Разве не я? Разве?… Не предавай меня, Рысенок, не предавай… Не предавай хотя бы ты…»
Но я глуха к безмолвным мольбам Ленчика. Я — его достойное продолжение.
И Ленчик затравленно расстается с рюкзаком; рюкзаком, набитым парой квартир, бескрылой виллой в Ческе-Будейовице и скромным автопарком в количестве трех престижных иномарок. О другом, нажитом непосильным трудом добре мне неизвестно ровным счетом ничего; хотя оно наверняка есть: Ленчик умеет зарабатывать деньги. Ленчик сам снимал все наши клипы, экономя на всем и всех подставляя, минималистический экспрессионизм — вот как это называется. Ленчико-вы стратегия и тактика были преподнесены нам обдолбавшейся Виксан как циничная мудрость шоу-бизнеса: раскрутить несколько светлых полунищих голов на идеи, а потом выпроводить на пинках, не заплатив ни копейки. А идеи присвоить себе.
И присвоить себе нас самих, тупорылых овец, черную и белую, да так, чтобы самому решать — сошли мы с ума или нет.
Не стоит так волноваться, Ленчик! Мы сошли с ума и без твоей помощи…
Я отступаю от Ленчика, победоносно сжав трофей, я возвращаюсь под сень Динкиных волос — целая и невредимая, с непопорченной шкурой, с торжествующей улыбкой на лице; рейд в тыл противника удался, вот только что теперь делать с самим противником?..
— Поднимайся, — командует Динка Ленчику.
— Это еще зачем?! — шепчет Ленчик исказившимся бледным ртом.
— Затем. Поднимайся. Я ведь могу взять правее…
Взять правее — это значит упереться прямо в сердце. Или его больше нет на месте, трусливого, склизкого Ленчикова сердца — и оно упало на такое же склизкое дно желудка? Или — еще ниже?..
— Поднимайся. — Динка непреклонна.
И Ленчик с трудом поднимается: любое движение причиняет ему боль, любое отсутствие движения — боль не меньшую.
— Выходи.
— Куда это? Вы что задумали?..
— Выходи…
Мы эскортируем Ленчика к кладовке и запираем его там, несчастного и притихшего. Последнее, что я вижу, — джинсы, мешком свисающие со сморщенной от страха задницы всесильного продюсера Леонида Павловского. Так тебе и надо, Ленчик, так тебе и надо!..
* * *
…В рюкзаке оказывается не так уж много барахла: три пары носков, джинсы, две футболки, рубаха, несессер, набор для бритья; упаковка презервативов, которая вкупе с провокационно-пляжными шортами без карманов вызывает у Динки приступ гомерического хохота; пухлая записная книжка, ежедневник, тисненый золотом…
И папка.
Из папки Динка торжественно извлекает кипу отпечатанных на принтере листов. Первый лист впечатляет нас настолько, что некоторое время мы молчим, не в силах перевернуть его. Отложить в сторону. Надпись на листе набранная слезливо-романтическим шрифтом Times New Roman, гласит:
«ТАИС: история славы и отчаяния».
Это похоже на рукопись книги. Черт, это и есть книга — возможно, та самая, о которой Ленчик упоминал в своем письме к Ангелу: «Сегодня я ее закончил, поставил последнюю точку…» «История славы и отчаяния» звучит как эпитафия, выбитая на могильной плите.
История «Таис» закончена.
Чтобы понять это, достаточно прочитать первый абзац.
Динка читает его вслух, и это занимает не так много времени: минут десять, никак не больше. После чего мы молчим еще добрых полчаса.
— Нехило, — говорит наконец Динка. — А тебе как?
— Очень впечатляет, — только и могу выговорить я.
— Очень. Особенно пассаж, как мы с тобой лежим в кровати, голые и мертвые. Бедняжки.
— Бедняжки, — вторю я Динке. — Но согласись, это красивая смерть.
— Да… Ничего себе.
— А ты… Ты бы хотела так умереть? — У меня начинают покалывать кончики пальцев: это не праздный вопрос, совсем не праздный.
Наш финал выглядит до жути правдоподобным, Ленчик постарался, он даже не поленился описать дом, в котором мы прожили столько времени, — довольно точно, с легкой сентиментальностью, с меланхоличной симпатией. За словами, которые склонились над мертвой постелью «Таис», я вижу лестницу на второй этаж, и Деву Марию, подвизающуюся в должности кухарки, и библиотеку, и неровные каменные стены, и полные дохлых насекомых окна в сад.
И сам сад.
Мы умерли от передозировки героина, мы сделали это сознательно, классический «золотой укол», ничего другого нам не оставалось, испытания сиюминутной славой и последующим забвением мы не выдержали — эка невидаль, многие не выдерживают. Но мы заслуживаем симпатии — как никто.
Две запутавшиеся девочки, которые были такими хрупкими для этого мира. Две запутавшиеся девочки, которые так любили друг друга.
Наша смерть скрыта под легким, как переноснал ширма, словосочетанием «Должно быть…» Должно быть, это было именно так. Хотя автор не настаивает… Должно быть, перед тем, как ввести наркотик в вену, они занимались любовью. Должно быть, они занимались любовью все последние дни: они никуда не выходили, жизнь вне стен дома мало интересовала их. Должно быть, они не случайно выбрали Испанию — страну, созданную для романтической, подбитой алой подкладкой, смерти. И смерть их была невыносимо испанской — самая настоящая смерть от любви.
Они могли найти спасение лишь друг в друге — и нашли его. А перед тем, как найти, украсили постель орхидеями.
Какая экзотика!..
— Ты хотела бы так умереть? — повторяю я.
— Офигела совсем? — Динкин голос, впечатленный прикроватными орхидеями по самое не балуй, звучит не очень уверенно.
— Шутка, — сразу же поджимаю я хвост.
Но Динка вовсе не расположена шутить. Она сминает первые страницы в яростный комок и бросает в стену.
— Козел! — шепчет она. — Скотина!..
Странно, но я совсем не думаю так. Глядя на Динку, раскрасневшуюся и хорошенькую до невозможности, я совсем не думаю так. И волны в самой глубине моего живота так не думают: они нетерпеливо накатывают на берег, они смывают все следы. Следы голых пяток моей к Динке ненависти, следы растопыренных пальцев моей к Динке ненависти.
Теперь все можно начинать заново. С чистого песка.
— Какой мудак! — Динка все еще не может успокоиться. — Ты знаешь, для чего он это сделал, скотина?
— Для чего?
— Я прекрасно знаю, для чего он это сделал, но мне хочется послушать и Динкину версию.
— Он решил заработать на нас напоследок… Вот так… Проект загнулся, ты ведь не будешь это отрицать?
Я молчу. Я не собираюсь ничего отрицать. Как можно что-то отрицать, когда Динка сидит на полу, прямо против меня, сложив, как обычно, ноги по-турецки?..
— Но он места себе не находил, пока не решил выжать из нас максимум. Смерть — это максимум, ты ведь не будешь это отрицать?
— Нет.
Смерть — это тот максимум, на который можно рассчитывать, но как же она притягивает, черт возьми!.. Я вдруг вспоминаю подслушанный когда-то разговор Ленчика и Виксан, что же он тогда говорил, Ленчик?..
«Лучшей вещи для них и придумать будет невозможно… Они не только все чарты возьмут, они останутся в них надолго… Ох как надолго… И перешибить это будет невозможно. Никому… Я бы мечтал об этом на их месте… Ты на моей стороне?..» Лучшая вещь — это не песня и даже не альбом, который будет популярен месячишко-другой, а потом его благополучно забудут, как забы-вают все альбомы. Лучшая вещь — вот эта, скомканная и смятая, брошенная в стену.
Наша с Динкой смерть.
Наш с Динкой финал в стиле незабвенных Тельмы и Луизы. С титром «The End». «The End» так хорош, как абсолютен, что его и правда никому переплюнуть не удастся. Легенда «Таис» должна заканчиваться именно так. Хорошо оплачиваемая легенда. И, как любая легенда, она требует жертвоприношения. Я и сама любила порассуждать на эту тему будучи «томной интеллектуалкой» — под сенью камер, в объятьях диктофонов. Но это была философская сторона вопроса. Практичная Виксан, чью манеру цинично шевелить мозгами я иногда практиковала, сказала бы по этому поводу: «Ай, молодца, Ленчик, знаешь, чем прижать народ к стене!» Смерть двух экс-нимфеток-лесби (не разъевшихся к концу, как Элвис Пресли, а по-прежнему молоденьких и хорошеньких); смерть двух экс-нимфеток-лесби — да еще экспрессивно изложенная, снова подогреет интерес к ним. И можно будет выгодно продать не только эту чертову книгу, но и все лежалые альбомы «Таис», и футболки с изображением, и кружки с логотипом, и шариковые ручки со стилизованными автографами покойных. Смерть «Таис» вполне может превратиться в крохотную индустрийку, ай, молодца!… Скорее всего, всплеск посмертного интереса будет недолгим, но достаточно результативным, Ленчик наверняка изучил похожие случаи. И украл этот замысел у «похожих случаев», так же, как крал идеи у безлошадных светлых голов. И просчитал его до мелочей. Он всегда все просчитывал, сам «Таис» явился следствием таких расчетов. Чувственным решением теоремы Ферма, уравнения Клапейрона — интересно только, откуда я знаю все это?..
— Мразь, — в сердцах бросает Динка.
— Но красота замысла… — тяну я, не в силах отказаться от наваждения.
— Не сходи с ума, — прикрикивает на меня практичная Динка.
Ценное в свете последних событий замечание.
* * *
…Мы читаем Ленчикову рукопись до вечера.
Это неплохая книга, совсем неплохая, возможно, она даже понравилась бы нам — при другом раскладе. Возможно, мы даже купили бы ее — скорее всего. Уж слишком откровенна ложь в своем слегка приспущенном дезабилье, уж слишком она бесстыдна и упоительна.
За каких-нибудь шесть часов мы узнаем, как полюбили друг друга с первого взгляда, как впервые поцеловались, как впервые рухнули в койку (а Ленчик, сукин сын, вуайерист, оказывается, наблюдал за нами из-за ширмы своего «должно быть» — как раз в стиле окарикатуренного китайского эроса, в котором мы, оказывается, души не чаяли). Жареных фактов так много, что их не сожрать за один присест, того и гляди — подавишься: мы и женщины, мы и мужчины, мы и наши фанаты, мы и наши ненавистники, мы и полузабытые бомбардировки Сербии, мы и забытые напрочь бомбардировки Ирака, мы и любовь, мы и нелюбовь, мы и кока-кола, мы и оральный секс, мы и поза 69; мы и тамагочи, мы и промискуитет, мы и Интернет, мы и журналисты, мы и серийные убийцы, мы и японская каллиграфия, мы и китайские каменные колокола, мы и Формула-1, мы и американские боевики, мы и Симона, мать ее, де Бовуар, мы и отдел редких книг Публичной библиотеки…
Мы и все остальное.
«Мы и все остальное» разжижается забавными историями из жизни проекта. Действительно, забавными. И мы смеемся до одури — на 24, 57, 89, 114 и 128 страницах…
А между 145 и 146 страницами Динка находит нашу предсмертную записку:
«Мы любим всех, кто нас когда-то любил. Мы любим всех, кто нас когда-то ненавидел. Прощайте и простите нас».
Прочтя ее, мы некоторое время пребываем в оцепенении. Ничего не скажешь, со вкусом написано. Ничего лишнего. Текст оч. хор. Оч. свеж и нов. И главное — оч похож. На нас.
— Мы ее, случайно, не кровью написали? — спрашиваю я у Динки.
— Нет.
— Жаль. Кровью было бы пафосно.
— Да уж… Гнида.
— Гнида?
— Решил убрать нас… Ради своей сраной книжонки… Гнида и есть. Извращенец…
— Ты еще добавь — собаке собачья смерть…
— А тебе, как я посмотрю, эта хреновина нравится…
— Меня она впечатляет, — честно признаюсь я.
— Ты тоже извращенна, — неизвестно чему радуется Динка.
— Все может быть…
— Нет, ты только посмотри!..
Динка перебрасывает мне листок. Почерк и вправду похож на наш, я даже могу поклясться, что весь этот кроваво-пенный бред написала я сама. Кому ж еще такое писать, как не мне, томной интеллектуалке, которая успеет надоесть до смерти прежде, чем свалить со сцены окончательно. Интересно, будет ли испанская полиция заморачиваться графологической экспертизой или они поверят мертвым русским девочкам на слово?… Я откидываюсь на спину и устраиваюсь в под-брюшье валяющегося на полу Рико, удачнее подушки и придумать невозможно.
— Интересно, сколько бабок он за это срубит? — Динка с ревностью наблюдает за нашим трогательным единением с бойцовой собакой.
— Думаю, много.
— Козел… Слушай, как ты его приручила?
— Козла?
— Да нет же… Рико…
— Я знаю… м-м-м… собачьи слова…
— Не гони. — Динка недоверчиво морщит рот в улыбке.
— Нет, правда… А иначе — как?
Действительно, как иначе? Предатель Рико больше не вспоминает о своем бывшем владельце, он ходит за нами как привязанный.
— Ты… Ты скажешь мне эти слова?..
Никогда еще ее голос не был таким просительным, никогда еще она не смотрела на меня так влюбленно. Черт, тайна «Quocienscumque peccator…» не должна покидать обжитую клеть моего тела, именно это нашептывает мне здравый смысл не должна, не должна… Это — мой единственный козырь — новехонький червонный туз, именно он делает меня интересной Динке. В кои-то веки, Господи… В коитус веки, как сказала бы покойная Виксан. А мне почему-то хочется быть ей интересной. Власть произнесенного распространяется на Рико, власть непроизнесенного — на Динку. И совсем не на брюхе пса хотелось бы мне сейчас лежать, совсем…
— Скажи… Скажи, Рысеночек!..
— Ладно… Давай ухо.
Рико скашивает свой медово-желтый глаз, наблюдая, как Динка подползает ко мне и тычется жесткими волосами мне в лицо. Я нахожу ее ухо, маленькую грациозную раковину Каури, в которой еще шумит кровь Ангела, привет от ночного убийства, — и аккуратно касаюсь губами мочки.
— Ну?! — Динка нетерпелива. Попалась, попалась!..
— Что мы будем с ним делать?! — немилосердно ору я и начинаю хохотать.
— Дура! — Динка нервно отстраняется. — С ума сошла?!
— Не задавай мне таких вопросов… Что мы будем с ним делать? С Ленчиком?..
— Я должна ответить сейчас? — Динке вовсе не улыбается такая перспектива. — И почему я? А ты что думаешь?
— Не знаю…
— Как обычно… И шагу не можешь ступить без подсказки…
— Нет, правда… Может, выпустим его? Ему, наверное, больно… Может, выпустим его, а?..
— И что дальше?
Хороший вопрос. И на него у меня тоже нет ответа. Лучшее, что может быть, — простить все друг другу, посчитать наше несостоявшееся убийство шуткой, состоявшееся убийство Ангела — шуткой… Мы ведь всегда договаривались, о чем врать, все два года мы все врали про себя и всегда договаривались, так почему не договориться и сейчас? Ведь Ленчик не чужой нам человек, не чужой, даже простреленное плечо не делает его чужим, чего только не случается между близкими людьми, милые бранятся — только тешатся…
— Дальше — тупик. — Спокойный Динкин голос наголову разбивает все мои робкие мыслишки.
— Ты уверена?
— Как прежде — уже не будет, неужели ты не понимаешь?
— И?..
— Как прежде уже не будет, — упрямо повторяет Динка. — Он нас сдаст.
— Нет… Мы поговорим с ним… Я поговорю…
— Ты поговоришь… Он сдаст нас… Он расскажет об Ангеле..
Динкины ноздри хищно раздуваются, отросшая челка закрывает лоб, глаза летят мне навстречу волшебными кольцами для игры в серсо, еще никогда она не казалась мне такой красивой, вот хрень, я влипла, влипла, влипла…
— Не расскажет…
Динка трет переносицу.
— Не расскажет… Ты права… — Кажется, теперь ее беспокоит совсем другая мысль.
И я даже знаю, что это за мысль. И все-таки снова долблю одно и то же, как будто это может что-то изменить:
— Он не расскажет.
— А даже если не расскажет, что из того? Ведь эта, мать ее, книжка уже написана… Написана, понимаешь?
— Ну и что? Если она так тебя волнует, мы можем сжечь ее…
Сжечь рукопись в саду, между деревьями, у Динки уже есть опыт: не так давно она сожгла рюкзак с фанатскими письмами. От двухсотстраничной рукописи и следа не останется, как будто ничего и не было, как будто ничего и не было. А мы будем наблюдать за этим — все втроем: я, Динка и Ленчик. А потом польем пепел остатками «Риохи»…
— Сжечь? — Динка на секунду задумывается.
— Ну да…
— Эй ты, интеллектуалка хренова… А ты разве не знаешь, что рукописи не горят?
— Да брось ты… Это всего лишь, — я щелкаю пальцами, вспоминая уроки Виксан, — это всего лишь метафора…
— Нет… Он уже написал ее… Он написал ее, эту чертову книгу. И хочет снять с нее все бабки, все пенки, он хочет снять все пенки с нас. Напоследок. И ничто его не остановит, неужели ты не понимаешь? Если сейчас не выгорело с Ангелом, он найдет другого Ангела. Он найдет другого человека и другую страну… И все будет точно так же…
— Да ну… — Голос мой звучит не так уверенно, как мне бы хотелось. — Мы ведь не дуры… Мы тоже будем начеку. Если… Если ты прекратишь колоться, Диночка…
— Да причем здесь это? Мы можем впаяться в столб на ста пятидесяти… Мы можем свалиться со статуи Свободы… Мы можем отравиться… А он просто перепишет это чертово начало… Полторы страницы — и всего делов, подумаешь… А записку даже переписывать не придется. Он не оставит нас в покое, ведь книга уже написана… Рысенок… Рысенок..
Динка совсем близко, совсем. Ее темно-вишневые, спекшиеся и решительные губы почти касаются моего подбородка.
— И что ты предлагаешь? — таким же спекшимся голосом спрашиваю я, замирая от вишневого, черешневого, земляничного вихря ее губ.
Но Динка не торопится с ответом. А вишневый, черешневый, земляничный вихрь уже готов смести карточный домик моих собственных.
И сметает.
Никаких ключей, никаких отмычек, мои губы распахнуты настежь, бесстыже распахнуты. Можно выбрать любую, и Динка выбирает нижнюю. Она осторожно проводит по ней языком. Ее язык не встречает никакого сопротивления, и, потоптавшись снаружи, входит внутрь взятой без единого выстрела крепости. Нет, не так. Все не так.
Он просто возвращается к себе домой.
Потому что именно здесь, в сумрачной мгле моего рта, под его пересохшим небом, ему самое место. Ее губы созданы для моих губ, мои губы созданы для ее губ, как все просто, Господи… Сердце мое бешено колотится, тысячи моих сердец бешено колотятся, никогда еще мне не было так терпко и так сладко. Никогда Как в сердцевине вишневой косточки, ядовитой вишневой косточки, я отравлена ядом по имени Динка… Я почти теряю сознание, когда ее язык шепчет моему:
— Ты со мной, Рысенок?
— Да… Да… Да…
— Ты ведь понимаешь, что мы должны сделать это?
— Да… Да… Да…
— Иначе это сделает он.
— Да… Да… Да…
— И мы сделаем… сделаем…
— Да… Да.. Да…
— И забудем обо всем навсегда… Как будто ничего и не было…
— Да… Да… Да…
Она наконец отстраняется, и я сразу же чувствую себя преданной Должно быть, у меня такое лицо, что ее губы снова вспухают на моих губах.
— Что? — шепчет она с закрытыми глазами.
— Что? — шепчу я с закрытыми глазами.
— Что?..
— Что?..
— Что?.. Ты ведь со мной, Рысенок? Ты ведь… ты ведь моя?
О-о, Динка, ты знаешь, что сказать мне… Все эти годы ты знала, что сказать мне, знала лучше, чем я сама, — еще с того первого и единственного поцелуя в «Питбуле». Ты знала, что сказать глупому растению, никчемному животному; ты знала это — и молчала. Или ты ждала вот этот крайний случай?..
— Ты ведь моя?..
— Я?.. Твоя…
Мы снова целуемся, долго и отчаянно, и два года ненависти кажутся мне смешными и печальными одновременно. Ну почему, почему мы не поняли раньше, что созданы друг для друга?.. Почему между нами всегда была целая толпа людишек, почему?..
Мы отрываемся друг от друга только тогда, когда ревнивый Рико начинает подскуливать. Динка некоторое время смотрит на пса, а потом так же, как и он, смешно вываливает язык.
— Ты скажешь мне это слово, Рысенок?
— Да..
— Скажи сейчас…
И, чувствуя саднящую боль в сердце, я продаю Динке «Quocienscumque peccator..», я продаю его с потрохами, иначе и быть не может, ведь мы теперь — одно целое… Динка старательно повторяет за мной вязкую тягучую латынь: теперь Рико принадлежит ей так же, как и мне… Теперь Рико принадлежит ей так же, как и я…
Получив свое, Динка поднимается, оставив меня сидеть на полу, обессилевшую, как рыба, выброшенная на берег.
— Дин… — шепчу я ей.
— Не хочу тянуть… Не хочу… — Она касается моей щеки отважными пальцами убийцы, и я со сладким ужасом думаю о том, что буду любить ее всегда. Даже если ее и вправду сумасшедшим, обколотым, обдолбанным, золотисто-карим глазам придет в голову перестрелять всех. Даже если им придет в голову убить меня.
— Дин…
— Оставайся здесь… Это не займет много времени… Не займет…
— Я…
— Оставайся здесь.
Уже возле самой двери она подзывает Рико, и пес послушно идет за ней, а я не могу отвести взгляда от ее задранной футболки, сквозь которую проступает плеть позвоночника, и от небрежно торчащего в джинсах пистолета.
* * *
…Только бы успеть, только бы успеть… Только бы успеть быть с ней, как же я сразу не сообразила? Быть с ней во всем, до конца, и тогда она не уйдет от меня, не сможет уйти… Я выскакиваю из комнаты ровно через три минуты, сломя голову несусь по лестнице, парю над засохшей кровью Ангела и настигаю Динку с Рико у распахнутой двери кладовки. Дверь скрывает от меня пропахшие затхлостью и кровью внутренности комнаты. Ленчика я не вижу, зато слышу его звериный сип и бульканье: говорить он не в состоянии, бедняга — козел-упырь-ублюдок-гнида. Да и черт с ним, с Ленчиком, главное — Динка. А Динке тяжел пистолет, он гнет ее руку вниз, еще секунда — и она не удержит оружие. Я подхожу к ней вплотную, закрываю глаза и на ощупь нахожу пальцы ее свободной руки. Она тоже находит мои пальцы, и мы переплетаем их, замыкаем в замок.
Тельма и Луиза.
Самые настоящие Тельма и Луиза. Ты ведь сам этого хотел, Ленчик, правда?..
Я все еще не открываю глаз, и именно в их пустынной темноте раздаются выстрелы: один, другой, третий… Только бы не сбиться со счета…
После выстрелов наступает тишина, холодная тишина, нестерпимо жаркая тишина, вечная тишина, которую нарушает только тяжелое дыхание пса и мои собственные сердца, разрывающие кожу. Не слышно только Динки. Но ведь она не должна оставить меня одну. Не должна.
И она не оставляет меня, глупую, влюбленную овцу.
— Идем… — шепчет она моим закрытым глазам.
— Идем? Куда?
Только теперь я понимаю, что нам некуда идти. Этот дом — единственное, что у нас осталось.
— Идем…
— Куда? — Я по-прежнему не открываю глаз.
— Идем… Я хочу любить тебя…
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
МАРИНОЧКА
Сентябрь 200… года
…Никита не был во Всеволожске со дня рождения Мариночки. Со дня ее двадцатичетырехлетия, которое так и останется двадцатичетырехлетием. И изменить эту некруглую, глуповатую, промежуточную цифру уже не сможет ничто.
Ничто.
Хотя, если разобраться, Мариночка, при ее темпераменте, даже выиграла. Медленное увядание ей не грозит. И раскрытие ее тайн, даже случайное (если у нее и были тайны), — ей тоже не грозит. Мертвые тайны мертвого человека мало кого интересуют. И потому Мариночке не грозит больше ничего, кроме обваливающихся краев могилы, — при условии, что Корабельникоff оправится, возьмет себя в руки и найдет себе кого-нибудь еще.
Кого полюбит не менее страстно. Со всем пылом седых висков.
Но, исходя из нынешнего состояния Корабельникоffa, рассчитывать на это не приходилось. Во всяком случае, в ближайшее время. Оцепенение первых дней потихоньку сходило на нет, хотя и не ушло окончательно. Пик оцепенения пришелся на девятый день: именно на него Корабельнико?? позвал Никиту. Его единственного. Все было как всегда: дешевая водка, колбаса, нарезанная кусками и соленые огурцы из банки.
И молчание.
По своему скорбному опыту Никита знал, что после девятого дня обязательно должен наступить слом: и человек либо уйдет в себя окончательно, как это произошло с Ингой, либо потихоньку начнет выкарабкиваться.
Ни того ни другого с Корабельникоffым не произошло, вернее, Корабельникоff раздвоился: меньшая и не очень существенная его часть с головой ушла в дела компании, едва ли не осиротевшей за время царствования Мариночки. А то, что называлось стержнем, нутром, косматой гордой душой, — именно это и надломилось. Застыло. Закоченело.
Для начала Корабельникоff выставил на продажу квартиру на Пятнадцатой линии, затем пришел черед загородного дома во Всеволожске. Угар первых дней без жены — с обязательной парковкой у «Amazonian Blue» и ночами на Горной — прошел. Теперь Корабельникоff просто физически не мог находиться в местах, которые так или иначе были связаны с Мариночкой. Казалось, любое воспоминание о ней доставляло пивному магнату нестерпимую физическую боль. Как подозревал Никита, именно поэтому босс полностью отказался от посещений кабаков (ведь именно в кабаке он познакомился со своей будущей женой), без всякой причины возненавидел модельную линию «фольксвагенов» (в память о Мариночкиной тачке «Bora»); и — опять же без всякой причины — уволил из концерна троих обладателей ярко выраженных грузинских фамилий (в память о Мариночкиной телохранительнице Эке). Но самым эксцентричным (мрачно-эксцентричным) шагом Корабельникоffа стал отказ от контракта с испанцами на запуск линии безалкогольных напитков. Не иначе, как в память о Хуанах-Гарсиа с их дудками и коронной Мариночкиной «Navio negreiro».
Странное дело, Корабельникоff как будто пытался избавиться от удручающего груза памяти, навсегда забыть о Мариночке. Или это была защитная реакция организма, который никак иначе не мог справиться с так варварски ускользнувшей любовью: как будто его обожаемая юная женушка не погибла, а, подоткнув юбки, бежала со смертью, как с молодым любовником. Или — любовницей, так будет точнее, если вспомнить кожаную жилетку Эки.
После пьянки на девять дней было еще несколько пьянок, — от них у Никиты остался неприятный осадок: ему казалось, что босс не прощает Мариночку за подобное легкомыслие по отношению к нему. Не прощает все глубже, все отчаяннее. Если так пойдет и дальше — он просто возненавидит покойницу с не меньшей страстью, чем любил.
«Forse che si, forse che no».
Но ведь и с ненавистью хлопот не оберешься, ведь и ненависть может быть не менее долгоиграющей, чем любовь, уж это Никита испытал на своей шкуре, — так что мало не покажется. Тем более если в ней увязнуть. И никакого выхода. Не предвидится никакого выхода. Впрочем, об этих своих малоутешительных выводах Никита не распространялся. Он не озвучивал их даже Нонне Багратионовне, всерьез озабоченной состоянием шефа.
— Ну как вы думаете, Никита, чем все закончится? — вопрошала его секретарша.
— Что именно?
— Не валяйте дурака! Я Оку Алексеевича имею в виду… Это же ужас, что с человеком творится. Эдак он… — Нонна Багратионовна понизила голос:
— Эдак он и руки на себя наложит… Того и гляди.
— Ну, это перебор, — вяло отбрыкивался Никита. — Ока Алексеевич — это глыба. Титан Возрождения… А вы… «Руки на себя наложит»… Дамский вариант, ей-богу!..
О своих собственных неудачных попытках суицида он предпочитал больше не вспоминать. Тем более теперь, когда в его жизни появилась Джанго. С той памятной, упоительной и короткой любви в доме Джанго они ни разу не виделись, хотя короткая любовь и грозила перерасти в затяжную страсть, во всяком случае, со стороны Никиты. Также Никита предпочитал не вспоминать о бойфренде Джанго, джазовом смазливце Данииле. Как будто его нет и не было.
Не было, и все тут.
Встреч с Джанго тоже не было, хотя они и обменялись номерами мобильных телефонов. Несколько раз Никита звонил девушке на мобильник, но ответа так и не получил, хотя ее телефон и не был отключен: скорее всего, она просто решила не отвечать на его звонки.
Именно на его.
Впрочем, у Никиты оставалась еще смутная надежда на встречу, — ведь Джанго обещала ему экскурсию на собачьи бои.
— Я позвоню тебе сама, — сказала она тогда, целуя его на пороге ванной.
— Когда?
— Когда сочту нужным… Я же обещала тебе показать собак в работе…
Все это время Никита думал о девушке: вариант Джанго напрочь отметал назойливые ухаживания, лохматые хризантемы, прилизанные ирисы, безнадежные зависания под домом, в надежде перехватить силуэт в окне. Все это могло бы привести ее в ярость, так что оставалось только ждать. Она всегда будет делать то, что считает нужным. Он может принимать это или не принимать, но по-другому не получится.
Если вообще что-нибудь получится.
Шансы на это стремительно убывали: Джанго не объявлялась.
И именно в разгар неясной тоски по ней Корабельникоff отправил его во Всеволожск, забрать кое-какие мелкие вещи, которые он успел перевезти на Горную прошедшим летом. Когда еще собирался осесть во Всеволожске окончательно. Список вещей умещался на четвертушке листка из ежедневника: небольшая коллекция холодного оружия, о существовании которой Никита даже и не подозревал; фарфоровая сова из потсдамских трофейных и сентиментальный сервиз саксонского фарфора. Должно быть, весь этот странный набор принадлежал старым фотографиям, которые Никита видел в спальне у Корабельнгаffа прошлой зимой. Ничего другого и предположить было невозможно: босс не был особенно привязан к вещам.
К вещам Мариночки тоже, что было совсем уж удивительным. Во всяком случае, никаких указаний по этому поводу в странице из ежедневника не было. Не было указаний и по поводу ливня, заставшего Никиту на самом подъезде ко Всеволожску. Он едва не забуксовал, взбираясь на гору и даже с четверть часа пережидал, пока стена дождя отступит. Но дождь все не кончался, он лишь умерил пыл, стал вялотекущим и грустным. И, сопровождаемый этим грустным дождем, Никита подъехал к такому же грустному, притихшему в ожидании продажи особняку.
Остановившись у ворот, он деликатно посигналил, ожидая увидеть хотя бы одного из двоих джаффаровских кобельков с винчестерами. Но вместо этого… Вместо этого ему открыла та самая девушка, которую он уже видел здесь, в обслуге Мариночкиного дня рождения.
Похожая на Джанго, но не Джанго…
— Привет, — сказал Никита, высовывая голову из салона. — Я по поручению босса…
— Да-да, — подтвердила девушка. — Вот только…
— Что — только?
— Ребят сейчас нет…
Ребят, ребят… Очевидно тех самых, всуе помянутых джаффаровских волкодавов, не иначе.
— Это ничего, главное — я есть, — утешил девушку Никита. — Впустите личного шофера господина Корабельникоffа? Мы ведь виделись с вами, кажется?
— Да… Я тоже вас узнала…
— Так впустите?
— Да, конечно.
Вдвоем они открыли тяжелые ворота, и Никита вкатил «мерс» на территорию особняка. Девушка, не дожидаясь его, направилась к дому. Она шла неторопливо, как будто ей было наплевать на дождь: так неторопливо, что Никита успел даже догнать ее и, переложив пустую сумку для вещей из правой руки в левую, галантно распахнуть перед ней дверь.
— Спасибо, — девушка почему-то страшно смутилась и покраснела.
— Меня Никита зовут, — так же галантно представился Никита.
— Спасибо, Никита…
— А вас?
— Маша…
— Замечательно, — ничего замечательного в тривиальном имени не было, Джанго — совсем другое дело…
Но замечательным было то, что девушка и вправду была похожа на Джанго. Никита не знал, откуда идет это ощущение похожести: от коротко стриженного затылка, от смугловатой брюнетистой масти или от чего-то еще. Вот только присматриваться особо не надо, иначе наткнешься на глаза: тоже карие, но без инфернального золотистого свечения вокруг зрачков. Самые обыкновенные глаза самой обыкновенной Маши.
— А чаем вы меня не напоите, Маша?
— Конечно, — девушка смутилась еще больше. — Я бы и сама предложила… Вот только вы опередили меня.
— Простите… Начнем сначала?
— Начнем. Хотите чаю?
— С удовольствием…
Через три минуты они были уже на кухне, той самой, в которой еще летом Никита выслушивал и высматривал порнооткровения охранника Толяна. Сейчас, правда, телевизор был выключен, но зато играла магнитола. Что-то трогательно-девичье и вместе с тем — грустно-взрослое, с надтреснутой сердцевиной: два юных голоса переплетались самым причудливым образом, а музыка была слишком плотной для попсы. Голоса сопровождали Никиту все то время, пока он пытался вести с Машей-ключницей подобие светской беседы.
— Так, значит, вы были здесь… э-э над день рождения Мариноч… Жены хозяина?.. Я по-прежнему не ошибаюсь?
— Нет…
— И как же вам удалось здесь остаться? — Вопрос выглядел достаточно неуклюжим, но Никита в силу врожденного любопытства не мог не задать его.
Действительно, имея кучу возможностей и кучу специально натасканных мужиков на подхвате, пристегнуть к дому еще и девчонку с прозрачной стыдливой кожей… Ей и за двадцать-то едва перевалило… Или…
— Нет… Что вы… Я не имею никакого отношения… Я… просто приятельница Алеши…
Вот черт, ну конечно же, как он сразу не сообразил, одного из джаффаровских парней, злобный ста двадцати килограммовый довесок к винчестеру, так и звали — Алексей. Стойкая традиция загородного корабельникоffского ковчега: каждой твари по паре, даже если пара проникла на борт нелегально, по канатам и с помощью абордажных крюков, в обход всесильного пивного Ноя.
— Ну понятно, — Никита улыбнулся. Довольно нейтрально, но тонкая кожа девушки отреагировала мгновенно.
— Это не то, что вы подумали…
— А что я подумал?..
— Он просто приятель, бывший одноклассник, а меня попросили помочь упаковывать вещи. Здесь много вещей. Ведь хозяин продает дом.
— Да, я в курсе…
Говорить со стыдливой пичугой больше было не о чем, но оставалась еще половина чашки с чаем. Так что светскую беседу придется продлить еще минут на пять. Не самое веселое занятие, тем более что девушка от Джанго отдалялась, причем семимильными шагами. Ничего общего, — ничего, кроме коротко стриженного затылка.
— И чем же вы занимаетесь, Маша? В свободное от паковки вещей время?
— Я закончила колледж гостиничного хозяйства… Была на стажировке… Швейцария, Испания, Бенилюкс…
Никита только крякнул: неплохо, совсем неплохо для почти туркменской затравленности в глазах.
— И как вам Бенилюкс?
— Мне больше понравилась Швейцария… Немецкая ее часть…
— И чем же?
В последующие три минуты Никита узнал, что чопорный Берн не в пример целомудреннее развязного Амстердама с его пропахшими легализованной марихуаной каналами, и что скромная на вид Маша получила довольно заманчивое предложение стать портье в одной из бернских гостиниц, облюбованных русскими, и что ей нравятся швейцарцы, они называли ее Мари, они мягче и романтичнее немцев, но немцы ей тоже нравятся, но больше всего ей нравится Макс Фриш. «Вы читали Макса Фриша, Никита?..»
Это имя Маше-Мари пришлось произнести дважды. Во-первых потому, что Никита никогда не слышал его раньше, а во-вторых…
Во-вторых, он поймал себя на том, что он больше не слушает любительницу сдобных, плохо-пропеченных швейцарцев, а слушает чертову магнитолу. Так и есть, два юных, нежно-переплетенных девичьих голоса продолжали вить гнездо в праздной Никитиной голове. Два юных, нежно-переплетенных голоса очень нравились ему, очень.
— Что это за группа у вас? — Впервые в его вопросе прозвучал неподдельный интерес.
Совершенно неподдельный и такой же неподдельной была реакция Маши: лицо ее вспыхнуло, а на глазах.. На глазах блеснули слезы. Или это только показалось Никите?
— А вам нравится?
— Очень.
— Вы тонкий человек.
— Это преувеличение. Так все-таки..
— Вообще-то это не группа, это дуэт… Правда, его давно не существует.. «Таис». Но в свое время он был очень популярным. Очень.. Вы никогда не слышали его раньше?
Название дуэта (конечно же, ведь голосов было два, как же он сразу не сообразил!) сказало Никите не больше, чем имя упомянутого Машей Макса Фриша; попсу он терпеть не мог, предпочитая ей растворившийся в душном небе Нового Орлеана джаз. Или ля-минорных и фа-мажорных кухонных бардов — по большим праздникам. Но эти голоса были и вправду хороши.. а может, все дело было не в голосах, а в той странной энергетике, которую не смогла убить даже равнодушная к человечинке техника. Или — в словах, хотя Никита не разобрал ни единого: они слиплись, как лежалое монпансье, в глаза бросалось лишь отсутствие местоимения «он» и чрезмерное присутствие местоимения «она». Что было совсем уж нонсенсом для таких вот одноразовых песенок о вечной любви.
— Не слышал. Значит, его давно не существует?
— Лет семь, может быть.
Никита далее бровь приподнял от удивления: и дело было даже не в том, что никогда не слышанный им раньше дуэт «Таис» распался семь лет назад, а в том, что достаточно юная Маша проявляла чудеса вневременной фанатской верности, прямо как он сам, Никита. Но… Вневременная верность могла касаться «Аиды» Верди, пасьянса из вагнеровских увертюр, квартета Джерри Мэллигана или друга всех престарелых горнолыжников Юрия Визбора, на худой конец. Но никак не попсовых однодневок.
— И как называется эта вещь? — спросил Никита, по ходу пьесы изменяя не только квартету Джерри Мэллигана, но и всем джазовым квартетам, квинтетам, октетам и джаз-бэндам сразу.
— Это их последний альбом. Но был еще первый, «Запретная любовь»… Считается, что самый лучший. У меня, правда, его нет.
— Жаль. Я бы взял послушать… А этот дадите? — Вот черт, как же двусмысленно это прозвучало! Двусмысленно и совершенно нелепо, ну на кой черт ему сдался этот диск! Только бы простодушная Маша не подумала, что это начало флирта.
Но реплику Никиты Маша на свой счет не приняла.
— Нет. Не дам, — серьезно заявила она. Пугающе серьезно, что совсем уж развеселило Никиту.
— А что так?
— Он у меня один-единственный. И тот с трудом достала.
— Раритет?
— Вот именно. Я его никому не даю…
— Жаль…
— Но вы можете переписать, если хотите… Прямо здесь… Если у вас есть кассета. Кассет в «бардачке» Никитиного «мерса» скопилось предостаточно, но все они были забиты качественным джазом. И менять хорошо укатанного и во всех отношениях приятного Майкла Фрэнкса на попсу, хоть и раритетную, Никита вовсе не собирался. Мало ли ее валяется на обочине времени — такой вот забытой попсы… И вспоминают о ней лишь для того, чтобы перелицевать на ремикс, и то в лучшем случае…
— С кассетой напряг, ну да ладно…
— У меня есть.. Если хотите — я принесу…
— Не стоит, Маша…
— Да нет же… Мне не трудно.. Тем более что…
— Что?.
Она не договорила, и, бросив на Никиту заговорщицкий взгляд, выскользнула из кухни. Никита остался один, в обществе двух симпатичных поп-девиц из магнитолы и собственных мыслей по поводу странной, пугливой, как олененок, девушки по имени Маша. И как он мог поначалу принять ее за Джанго, просто помутнение какое-то.
Джанго.
Стоило только вспомнить о ней, как в голове у Никиты повеяло легкой прохладой, а сердце забилось, как мокрое белье на ветру. А ведь Джанго была в особняке, была. Он и познакомился с ней здесь, с подачи охранника Толяна, что теперь после близкого (еще какого близкого, о-о!) знакомства с Джанго казалось почти противоестественным. Толян со всеми его бицепсами и немаленьким ростом мог быть сметен с лица земли одним лишь взмахом ее ресниц, и это вовсе не выглядело художественным преувеличением. Но тогда… Что он сказал о Джанго тогда? «Такая девка .. Та-акая . Делить ее можно только с Господом Богом. И то не факт, что он для нее хорош…»
Совсем не факт, тут Никита был склонен согласиться с исчезнувшим любителем порноэкстрима. Вот именно — порно. В ту ночь Толян потчевал его киношкой с собой, любимым, в главной роли, а кассеты доставал…
Никита машинально бросил взгляд на стену: тарелка, сработанная под раннего Пикассо, висела на том же месте. Помнится, именно там находился тайник, из которого охранник прямо на глазах у Никиты выуживал свое отдающее тестостероном творчество. Воровато оглянувшись на дверной проем, Никита в один прыжок покрыл расстояние, отделяющее его от стены, снял тарелку, затем — дубовую панель. Только для того, чтобы убедиться, что тайник охранника все еще существует.
Но и этим дело не кончилось.
Проклиная себя за скользкие мыслишки, Никита запустил лапу вовнутрь и, через секунду, извлек оттуда первые трофеи. Вернее, трофей был один… И ни какая-нибудь сиротливая вэхээска, а довольно объемный целлофановый пакет с чем-то тяжелым внутри. Пакет был самый простецкий, с надписью «Магазин аудио-видео продукции „ТИТАНИК“. 24 часа», а его содержимое тянуло на художественный альбом.
Учитывая специфику Толяна можно было бы легко, с приятным ознобом в паху, представить себе содержимое альбома. Уж не переквалифицировался в фотографы неумный видеолюбитель? И Никита не удержался и сунул нос в пакет. Альбом — если это был альбом — был завернут в яркий газовый платок, где-то он уже видел такой: эксклюзивной кислотной расцветки. Возиться с платком было накладно, к тому же Маша могла появиться с минуты на минуту, и потому Никита решил ознакомиться со скрытой под платком вещью в другом, более безопасном месте.
Добраться до «Мерседеса» было делом минуты.
Никита уселся на сиденье и со всеми предосторожностями вынул из пакета увесистый книжный кирпич. И размотал платок. И увидел то, что вовсе не ожидал увидеть. Не легкомысленное профсоюзное собрание картинок «ню», а старинный фолиант.
Никогда еще он не держал в руках подобной вещи.
От когда-то тисненного золотом переплета просто дух захватывало, сама обложка скрывала под собой целый сонм пергаментных листов, к тому же на ней готическим, увитым орнаментом шрифтом было выдавлено:
«DE BESTIIS ЕТ ALIIS REBUS».
Странно, но вид фолианта вызвал у него ту же реакцию, которую до этого вызывала только Джанго: легкий сквозняк в голове и трепещущая наволочка сердца. Книга была старой, очень старой, об этом свидетельствовал год, который тоже удалось разглядеть — «1287». Трясущимися пальцами Никита перевернул несколько пергаментных страниц: латинский текст и картинки… Черт, картинками мог назвать их дуболом Толик, Никита же предпочел изысканно-библиографическое определение Нонны Багратионовны: миниатюры. На миниатюрах были изображены животные, самые разные, фантастические и реальные, из чего натасканный адепткой Филиппа Танского Никита сразу же предположил, что имеет дело с бестиарием.
Интересно, каким образом столь восхитительное сокровище оказалось в брутальном порнотайнике? И что делало до этого? Сквозняк в голове усилился, перерос в легкий четырехбалльный шторм, а в виски немилосердно застучала мысль о том, что такая вещь не может возникнуть в новорусском, да и в любом другом доме просто так.
Такие книги на дороге не валяются. Мысль намба one.
Такие книги хранятся в специально отведенных и охраняемых помещениях. Мысль намба two.
Пребывание таких книг в тайниках — противоестественно. Мысль намба three.
А если уж они оказались в тайнике — значит, попали туда не праведным путем. Мысль намба four.
Не праведный путь, если выражаться без экивоков, всегда связан с преступлением. Того или иного масштаба и последствий. Мысль намба five. Самая скорбная.
За самой скорбной мыслью последовала самая трусливая — вернуть книгу на место, за керамическую отрыжку раннего Пикассо и забыть о ней навсегда. Пусть его, чертов бестиарий, пусть с ним хозяева разбираются, — старые, новые, это не его, Никитиного, умишки дело. Но стоило ему представить себя, кладущего книгу на место, как и скорбная, и трусливая мысли уступили место совсем уж сумасшедшей.
Он этого никогда не сделает.
Просто… Просто потому, что отклеить пальцы от бестиария не представляется никакой возможности. Чтобы совсем уж не выглядеть жалким воришкой, Никита утешил себя следующим соображением: нужно показать фолиант специалисту который на подобных книженциях собаку съел.
В поле зрения Никиты Чинякова подобный специалист имелся: секретарша шефа Нонна Багратионовна. Конечно, вовсе не обязательно показывать ей саму книгу, уж больно впечатлительна, уж больно помешана на своем страдающем плоскостопием Средневековье, того гляди кондратий схватит. А вот шепнуть ей на ухо о «DE BESTIIS ЕТ ALIIS REBUS» и аккуратно намекнуть на год издания — самое то.
И Никита несколько раз повторил про себя название книги, и это доставило ему странное, ни с чем не сравнимое удовольствие. Такое же удовольствие вызывали в нем записи Ньюпортского джазового фестиваля 1958 года «Prima Bara Dubla» в интерпретации баритон-саксофонов Гарри Карни и… пальцы Джанго на его щеке…
Нет, пожалуй, ощущение от пальцев Джанго на его щеке немного по-другому называются…
Переждав мысль о Джанго с закрытыми глазами, Никита принялся соображать, куда же ему приткнуть бестиарий, пока «мерс» не выехал за ворота особняка. Безопасного места для такого рода издания не существует в принципе, даже на тайник за Пикассо надежды никакой, не говоря уж о продуваемом всеми ветрами представительском автомобиле с бронированными стеклами. Больше всего Никите хотелось сейчас рвануть из особняка, но оставался еще должок в виде коллекции холодного оружия, совы и сервиза. И брошенная на произвол судьбы белошвейка Маша, а уехать, не попрощавшись с ней, — похоже на низость. Втайне Никита ненавидел такой тип субтильных безоружных дамочек: даже не пропустить их в дверь первыми, даже не уступить им очередь в кассе поездов дальнего следования, даже не подкурить им сигарету — уже выглядело низостью.
Пока Никита устраивал бестиарий под передним пассажирским сиденьем, дождь почти прошел. Выйдя из машины, он старательно щелкнул центральным замком и весь короткий путь до двери оглядывался на «мерс». И, уже взявшись за ручку двери, вдруг подумал: «А вдруг бестиарий принадлежит самому Kopaбeльникoffy?»
Вот тогда это действительно будет низостью — самой настоящей. Укусить руку, которая тебя кормила, предать человека, отношениями с которым ты так дорожил, наплевать на все еще открытый финал черно-белой «Касабланки»… Нет, на такое Никита не способен.
Надо же, дерьмо какое!
Черт возьми, книга не может принадлежать Корабельникоffу: хотя бы потому, что и тайник ему не принадлежит. Тайник — бывшая вотчина бывшего охранника. Да и не станет отчаянный и бесстрашный Корабельникоff устраивать такие подметные схроны. Не станет простукивать стены в цивильной кухне, для него больше всего подошла бы ячейка в банке, лучше всего — в зарубежном, со всеми возможными степенями защиты. И потом — газовый платок…
Только сейчас Никита вдруг отчетливо вспомнил, где видел его. Вернее — на ком.
Кислотная тканюшка принадлежала Мариночке. Вот кому.
Именно в этом платке с расплывчато-латиноамериканским геометрическим узором он впервые увидел ее в недоброй памяти «Amazonian Blue», именно в этом. В ту самую секунду, когда влюбленный Корабельникоff разливал глупое вино по глупым бокалам, Мариночка грациозным движением сместила платок с шеи на плечи.
Мариночка, Мариночка…
Значит, ты все-таки пронюхала про порнотайничок, или Толян сам показал его тебе за умеренную плату. А может и сам приплатил, чтобы незаметно и без скандала исчезнуть, оставив тебе в наследство нишу в стене…
Когда Никита вернулся на кухню, Маша уже колдовала над несчастной магнитолой с торопливым приглушенным неистовством миссионерки. Если так пойдет и дальше, она будет снабжать кассетами всех желающих, и не очень желающих, и совсем не желающих, еще один вариант бесцеремонно ломящихся в двери и умы сектантов с их «Сторожевой башней» и «Голосом верующего»…
— Я сейчас запишу вам «Таис», — не поворачивая головы, сказала она. — Много времени это не займет… Странно, что вы не слышали о нем раньше…
— Не то что раньше, — вообще никогда не слышал… Вы простите мне этот пробел в музыкальном образовании?
— Что вы… Только «Таис» — это ведь была не только музыка… Это… Это было больше, чем музыка. Это был взгляд на мир…
— И что же потом… Что же потом случилось с этим взглядом на мир?
Никита спросил об этом из праздного любопытства, не более. Но Маша отнеслась к его вопросу с пугающей серьезностью:
— Не знаю… Просто его не стало в какой-то момент. Не стало и все.
— Что значит «не стало»? Они распались, что ли? Ну, так это часто бывает…
— Нет, они не распались… Они не могли распасться… Это было бы не правильно, это было бы нечестно, это было бы предательством…
В голосе ничем не примечательной Маши вдруг проскочили такие религиозно-экстатические нотки, что Никита стушевался.
— Ну… Я пойду пока… Хозяйские вещи соберу…
— Вы знаете, где они? — сразу же сбавила обороты Маша.
— Представляю. Примерно.
Насчет месторасположения вещей в пространстве имелась соответствующая запись: коллекция холодного оружия находилась в кабинете Корабельникоffа, фарфор и сова — в комнате Мариночки. Оба помещения располагались в правом крыле третьего этажа, теперь закрытого. К ним примыкала и их общая с Kopaбeльникoffым спальня. Крыло босс обезопасил сразу же после смерти Мариночки: должно быть, Оке Алексеевичу не хотелось, чтобы по нему шлялись посторонние: теперь, когда в комнатах не было слышно дыхания человека, которого он так любил. Но Никита посторонним не был, и потому получил ключ вместе с листком из ежедневника.
Никита и раньше поднимался в кабинет хозяина, так до конца и необжитой. Тогда его удивляло упорное нежелание Kopaбeльникoffa хоть в чем-то проявить индивидуальность: безликий офис, только и всего. Ничего утепляющего сюжет, ничего, что могло бы сказать о Корабельникоffе больше, чем нужно. В свете этого магистрального направления ножи выглядели неожиданным прорывом в личность шефа, и в то же время казались ложным следом. Ножи и фарфор (Никита помнил чертову сову еще по Пятнадцатой линии), очень мужское и очень женское, расхожие символы, не более, ничего личного. Коллекция оказалась небольшой, всего-то и было, что три вневременных, изящно сработанных ножа с ручками под орлиный коготь, рысью лапу и сайгачье копыто, эсэсовский кинжал с полустертой надписью «Die Spinne» и короткий самурайский меч. Никита, никогда не питавший страсти к оружию, без всякого почтения забросил ножи в сумку, туда же была отправлена монументальная сова. А вот с сервизом, извлеченным из Мариночкиной комнаты (уставленной засохшими в память о последнем дне рождения цветами), пришлось повозиться: саксонский фарфор был так тонок и хрупок на вид, что Никита даже прикасаться к нему побоялся. И призвал на помощь Машу: уж кто-кто, а деликатная девушка сможет справиться с сервизной напастью.
— Как думаете, транспортировке он подлежит? — спросил Никита, кивая на сервиз.
— Не знаю, — честно призналась Маша. — Я бы не рискнула.
А Никита вдруг подумал, что судьба иногда выбрасывает странные коленца — касается ли это людей или вещей — один черт. Вот и нежный, как рисовая бумага, саксонский фарфор, готовый треснуть от одного неловкого прикосновения, — вот и он благополучно пережил здоровую, полную жизни Мариночку, вот и он. И неизвестно, кого еще переживет…
— Может завернуть его в бумагу? Вы как думаете, Никита?
— Хорошая мысль…
Соблюдая все меры предосторожности, они перенесли сервиз на кухню, где Маша принялась довольно ловко упаковывать чашки, блюдца, чайник и два молочника. Тут же нашлась и пустая коробка из-под корабельникоffского пива.
— Надо бы еще и ткань какую-нибудь… Вообще было бы идеально…
— Валяйте в ткань.
Маша беспомощно осмотрела кухню: кроме небольшого вафельного полотенца над мойкой не было ничего, что могло бы утешить привередливый сервиз.
— Не во что завернуть… надо же… Я пойду, поищу что-нибудь…
— Посмотрите в подсобках, — напутствовал девушку Никита. — Наверняка что-нибудь найдется… Ненужное. Пара полотенец или что-то еще…
— Да-да, не волнуйтесь… — девушку как ветром выдуло из кухни.
Ненужное… Все в этом доме было теперь ненужным, бессмысленным, даже вещи. И вещам было совершенно наплевать, чьи руки их касаются. Особняк всегда был нейтрален, в отличие от пропитанной Мариночкиными запахами квартиры на Пятнадцатой, она не успела приручить его. И слава богу, иначе память о Мариночке пришлось бы выковыривать отсюда довольно продолжительное время: заклеивать новыми обоями, застилать новыми полами, забивать новой сантехникой и завешивать новыми драпировками в стиле разнузданного, лишенного всякой совести и приличий модерна — именно его Мариночка и исповедовала по большому счету…
Сухой щелчок вывел Никиту из необязательных раздумий: кассета закончилась.
А Маша, не появилась ни через пять минут, ни — через десять. Спустя пятнадцать Никита начал волноваться, а еще через три отправился на поиски.
* * *
…Он нашел девушку там, где вовсе не ожидал найти: ни в нескольких подсобках, набитых техническим тряпьем, ни в одной из трех разбросанных по дому ванных, нет. Он нашел Машу в правом крыле третьего этажа — того самого, который, не в меру озаботившись судьбой проклятого сервиза, позабыл закрыть.
В комнате покойной Мариночки.
Робкое существо, сама деликатность, сама невинность, она сидела на полу перед двумя хищно распахнутыми чемоданами с вещами покойной хозяйки и…
Принюхивалась.
Принюхивалась, Никита мог бы в этом поклясться, хотя слово было не совсем точным. Маша почти медитировала, держа в руках почти невесомые женские тряпки: она подносила их к лицу и снова отстраняла, и снова подносила. Ноздри девушки вибрировали, на щеках гулял румянец, как у мародера, застолбившего золотую жилу на месте крушения пассажирского поезда. Да она и выглядела мародеркой, которая дорвалась до чужой, никогда не принадлежавшей ей жизни, надо же, дерьмо какое!.. Никита вдруг почувствовал глухую досаду, как будто увидел что-то непристойное. А разве сам он был более пристоен, укладывая под пассажирское сиденье бестиарий? Хороша пара, гусь да гагара, прости Господи, глаза бы не смотрели…
— Эй! — он сказал это чуть громче, чем следовало, больше досадуя на себя, чем на юную стервятницу. — Маша?..
Девушка вздрогнула и, как в замедленной съемке, повернула голову в сторону Никиты. Голова ее вдруг неестественно дернулась, а на глазах проступили крупные детские слезы. Никита даже стушевался, он ожидал любой другой реакции. Любой другой, только не этой.
— Вы что здесь делаете? — все же спросил он.
— Это не то, что вы думаете… Не то… — прошептала Маша.
— Да ничего я не думаю.
— Не то… Не то… Я не хотела… — вот они и пролились, первые тихие слезы, слегка увядшие слезы, так похожие на все мертвые цветы Мариночкиной комнаты сразу.
Они были такими искренними, такими неподдельными, что Никита сразу усовестился. Да что там, он и сам готов был заплакать вместе с Машей. Черт его дернул подняться, дурака…
— Будет вам…
— Нет… Вы, наверное, думаете, что я… Но это не то… Совсем не то…
— Успокойтесь…
— Я просто… Не могла удержаться… Не могла.
— Успокойтесь.
— Не могла, не могла, не могла…
Слушать этот отчаянный лепет было так невыносимо, что Никита осторожно присел на корточки перед девушкой и совершенно неосознанно, тыльной стороной ладони, снял пару слезинок с ее лица.
— Все в порядке… Все в порядке, девочка…
— Да нет… Правда… Никогда себе такого не позволяю… Вы не подумайте…
— Я вам верю, — пролепетал Никита, чувствуя себя последней сволочью.
— Мне жаль, что она умерла…
Очевидно, это относилось к покойной, чьи вещи теперь так и липли к Машиным рукам: развратные узкобедрые платьишка, непристойные юбчонки, провокационные топики.
— Всем жаль, — соврал Никита. — Но что же тут поделаешь…
— Вы не понимаете… Мне по-настоящему жаль… Если бы я знала, что это произойдет…
— То что бы было?
— Вы были хорошо с ней знакомы?
— Я?
Никита на секунду задумался. Достаточно… Достаточно, чтобы чертова соблазнительница Мариночка вызывала в нем стойкий рвотный рефлекс, перемежающийся с подлючей непрошеной эрекцией, и такая фигня случилась с ним как-то во время внепланового кофепития на Пятнадцатой.
— Ну… Более-менее… А что?
— А вы знаете, кто она?
— Жена босса… Кто же еще?
— Нет… Вы знаете, кем она была на самом деле?
Голос Маши неожиданно поднялся почти до ультразвука, а потом рухнул вниз с такой оглушительной силой, что у Никиты сразу же заломило в затылке.
— И кем же она была на самом деле? Любая правда о Мариночке не будет выглядеть чудовищно, кем бы она ни была.
— А вы даже не подозревали?
— О чем я должен был подозревать?
— Но ведь… Ведь она одна из «Таис»…
От неожиданности Никита присвистнул: у похотливой Мариночки, оказывается, было не только бурное прошлое (в чем он ни секунды не сомневался), но и в прошлом этом имелся даже статус поп-звезды (что на секунду привело его в замешательство). Если, конечно, принять на веру слова этой экзальтированной девицы.
— Одна из «Таис»?
— Ну да… Та группа, которая так вам понравилась. Она была одной из «Таис»… Я сразу ее узнала, еще когда меня позвал Алеша… Обслуживать день рождения, — Маша всхлипнула. — Я сразу ее узнала… Вернее, не сразу… она изменилась, конечно… Очень… Столько лет прошло… Но это она — она…
— Вы… Вы так переживаете, как будто лично знали ее… — сказал Никита. — Как будто были близкими подругами…
И тут же пожалел о сказанном: и без того тонкая, чувствительная к любой интонации, кожа девушки истончилась еще больше, волосы на лбу увлажнились, а на щеки взошли красные пятна.
— Нет… Нет, конечно… Просто я когда-то работала у них… На сайте… Недолго, совсем недолго… Письма фанатам и все такое… У них был свой сайт в Интернете… Я и видела их всего лишь один раз. Они были… Они были такие замечательные.
— И что же с ними все-таки произошло, такими замечательными?..
Уж наверняка ничего хорошего, если Мариночка сидела в кабаке на третьих ролях, — особо не высовываясь и довольствуясь песнюшками с латиноамериканским акцентом. Уж наверняка ничего хорошего, если даже не стала окучивать мужа с его деньжатами на предмет начала сольной карьеры… А ведь могла бы, могла. Слава никого так просто не отпустит, даже если это забытая слава. И надежда на еще один шанс всегда будет маячить у тебя за спиной… Странно, что Мариночка им не воспользовалась. Это шло вразрез с ее характером и темпераментом, с ее врожденной способностью флиртовать даже с крышкой унитаза… И в этом флирте всегда добиваться своего. Почти всегда…
— Это была она, она… И голос… Голос очень похож…
— Вы уверены?
— Да…
Интересное кино. Хотя и выдержанное в жанре дешевой мелодрамы: забытая богом тинейджерская звезда, подвизающаяся в таком же забытом богом ресторанчике. И пригревший ее богатенький Буратино. И испанская cancion [41] на бис, с самым что ни на есть банальным содержанием: никакого вызова, никакого эпатажа.
Нет, что-то здесь не так.
— Вы уверены? — снова переспросил Никита.
— Да… Только у нее почему-то оказалось совсем другое имя…
— Другое?
— Да… А когда я увидела ее впервые, здесь… Я назвала ее тем, старым… — И она вздрогнула… Наверное, не хотела ничего вспоминать…
* * *
…Другое имя.
Мысль о другом имени Мариночки не давала Никите покоя всю обратную дорогу из Всеволожска. Она была такой навязчивой, что даже заслонила собой все крамольные мысли о краже старинного бестиария. Она болталась в Никитином мозгу на кольце, — так же, как и кассета, которую ему все-таки всучила фанатка-тихушница Маша.
Вконец замордованный прошлым покойной Мариночки, он вернулся в офис патрона и прямо с порога, все еще держа в руках сумку с приветом от Всеволожского особняка, брякнул:
— Я могу воспользоваться вашим Интернетом?
Нонна Багратионовна несколько удивилась такому эксцентрическому желанию личного шофера Корабельникоffа, но влезть в сеть все же разрешила.
Полтора часа поисков не принесли сколько-нибудь ощутимых результатов, — несмотря на то что Никита пробил все поисковые системы от «Апорта» до «Яндекса». И все же несколько ссылок обнаружилось: дискография, включавшая в себя всего лишь три диска; небольшая биографическая справка об участницах проекта — Дине Агеевой и Ренате Кибардиной, сейчас им и вправду должно было быть около 24 — 25. Пара интервью весьма скандального содержания, — и все.
Если начало проекта еще можно было как-то отследить, то его финал не просматривался вовсе. Он как будто перестал существовать, растворился в воздухе, пошел кругами по воде. Наиболее полную информацию Никита получил на одном из гей-сайтов, в рубрике с весьма сакраментальным названием «НАШИ». Статья была довольно пространной, относилась, скорее всего, ко времени расцвета «Таис» и называлась так же сакраментально: «Любовники в заснеженном саду». Кроме обычного тематического бреда, слащавых панегириков в адрес создателей «Таис» и трусливых проклятий в адрес гомофобов, в статье содержались поражающие своей ценностью сведения: одна из девочек была длинноволосой блондинкой, другая — коротко стриженной брюнеткой, — универсальная, легко входящая в пазы конструкция; обе вызывали неподдельный восторг своей открытой чувственностью (при этом чувственность подросших Лолит сладострастно обсасывалась) и являли собой классический пример удачно раскрученного коммерческого проекта. Кроме того, подметный автор выражал уверенность в том, что «Таис» внесет свою лепту в бескомпромиссную борьбу сексменыпинств за свои права. К этой же статье прилагалась не очень качественная фотография, которая на несколько минут повергла Никиту в ступор. На фотографии — если верить подписи — был изображен сам дуэт вместе с продюсером. Продюсер выглядел откровенным прохиндеем, вооруженным задиристой шкиперской бороденкой. А девочки…
Девочки. Да.
Если с Мариночки снять шелуху последних семи лет… Если снять… Она вполне могла бы заменить на снимке блондинку. А вот брюнеткой… Брюнеткой могла быть Джанго.
Легко. Легко-легко-легко.
От этой мысли Никиту бросило в испарину. А потом он почувствовал ярость. Ярость от недостатка информации. Даже сеть, эта помойка, в которой, хорошенько порывшись, можно найти все что угодно, — даже сеть опрокинула его. Но одно ясно — ясно несомненно… Мариночка, кем бы она ни была, и Джанго, кем бы она ни была — связаны. Связаны кольцом, перекочевавшим от Мариночки к Джанго, связаны визитами Джанго: сначала в особняк на Горной, а затем — на кладбище. Ведь Джанго не случайно появилась там в день похорон жены Kopaбeльникoffa, совсем не случайно. Случайным был выбор совсем другой могилы, хотя ей была нужна именно эта — Мариночкина…
Но…
Не проще ли спросить об этом у самой Джанго? Ничего криминального в этом нет, простое любопытство, — в конце концов, семь лет назад «Таис» был довольно раскрученной группой, даже из интернетных ошметков можно составить цельную картину, даже из них. Конечно, они слегка подгнили эти ошметки, и первозданный рисунок разглядеть почти невозможно, но… Крошки Ло были одним целым, если верить статейке, одним целым полотном — батистовым, атласным, кисейным — невыразимо белым полотном… Невыразимо прекрасным.
И Джанго была невыразимо прекрасной.
Устрашающе прекрасной.
— …Никита, да что с вами, милый мой?
— Что? — Никита нехотя оторвался от своих мыслей и посмотрел на Нонну Багратионовну невидящими глазами.
— Вы смотрите в монитор двадцать минут… И не мигаете. Я прямо беспокоиться начала…
— Простите… Простите…
Никита медленно выплывал из мутных канализационных вод истории семилетней давности. Нонна Багратионовна… Зачем-то ему нужна была Нонна Багратионовна… Зачем? А-а.. Бестиарий. Бестиарий, который лежит сейчас под пассажирским сиденьем, завернутый в Мариночкин платок. А Нонна Багратионовна, эта бескорыстная поклонница Филиппа Танского, могла бы пролить свет… Если не на этот конкретно бестиарий, то хотя бы на пергаментнокрылых представителей того лее семейства. Да, именно затем она и была нужна.
— А что вы искали в Интернете, Никита? Если не секрет? Вы ведь никогда не пользовались Интернетом… Во всяком случае — на моей памяти…
— На вашей — нет, — согласился Никита.
— Так что?
— Вам что-нибудь говорит название «Дэ бестиис эт аллиис ребус»?
Косноязычная интерпретация латыни навела такого шороху в секретарском загоне, что Никита даже завертел головой в поисках традиционного для таких случаев стакана с водой. Лицо Нонны Багратионовны пошло разноцветными пятнами, эдакий карманный Луна-парк, от багрового до фиолетового и обратно; плюс мелькающие рубиновые огоньки карусели, плюс ярко-алые сполохи американских горок.
— А вам откуда известно это название, Никита? — выдохнула наконец-то она.
— Слышал где-то…
— Слышали? Где?
— Не припомню… Так что скажете, Нонна Багратионовна?
— Э-э… Традиционное название бестиариев… Тринадцатого века, плюс минус десятилетие… К сожалению, их почти не осталось… У нас, во всяком случае… да и в Европе их можно по пальцам пересчитать… Один есть в Нью-Йорке, в частной коллекции… Это я знаю точно… Бесценные экземпляры…
— Насколько бесценные?
Нонна Багратионовна непонимающе уставилась на Никиту.
— Вы о чем? О рыночной стоимости?
Никиту вовсе не интересовала рыночная стоимость книги, в гробу он видел ее и вовсе не на рынок с ней собирался, но и разговор с секретаршей поддержать не мешало.
— Ну… Хотя бы…
— В зависимости от издания… В зависимости от издания цена колеблется от полумиллиона долларов… И выше…
— А… верхний предел?
— Верхнего предела не существует, молодой человек. В частную коллекцию его можно приобрести и за несколько миллионов… Но, насколько мне известно, ни на Сотбис, ни на Кристи бестиарии в обозримом прошлом не выставлялись…
— Ясно… Спасибо за экскурс, Нонна Багратионовна…
— А… Почему вы все-таки спросили?
— Просто так… Просто так.
Секретарша недоверчиво стрельнула в сторону Никиты шрапнелью взглядов — один выразительнее другого. Но шрапнель Нонны была детским лепетом по сравнению с ковровыми бомбардировками мыслей о Джанго, Мариночке… И теперь вот — о бестиарии. В свете Джанго цена бестиария, какой бы она ни была изначально, удваивалась и утраивалась. Бестиарии обязательно зацепит строптивую собачью богиню, обязательно. Ведь он связан с газовым платком Мариночки, а Мариночка была частью давно забытой истории Джанго. Так же, как и Джанго была частью давно забытой истории Мариночки. Возможно, и бестиарии… Хотя не факт… Но им всегда можно воспользоваться как предлогом. Как совершенно беспроигрышным лотом. Почему нет? И его, Никитину, ставку на этот лот перебить будет невозможно..
— Ладно, я поехал, Нонна Багратионовна… Если шеф вернется, скажите, что вещи я привез…
— А вы разве его не дождетесь?
— Дела…
— Хорошо, я передам. А… если вы ему понадобитесь, где вас искать?
Где его искать, действительно? Может быть, в доме Джанго, ведь сейчас он отправится именно туда. Именно. От этой мысли у Никиты заухало совой сердце и появилась сладкая тяжесть в паху. И распространяться об этой благословенной тяжести он вовсе не хотел.
— Если я ему понадоблюсь… Если… Я на связи, мобильный со мной…
Нонна Багратионовна догнала его возле лифта. Никита уже собирался войти в кабину, когда секретарша в несвойственной ей манере решительно ухватила его за полу куртки.
— Послушайте, Никита… Мне нужно поговорить с вами…
— Нонна Багратионовна…
— Может быть, это просто случайное совпадение… Почему вы меня спросили о бестиарии?
— Просто… Поинтересовался, — Никите вовсе не хотелось вступать в утомительные прения с секретаршей.
— Нет, вы не поняли… Почему вы спросили меня именно об этом бестиарии. Вы ведь никогда не проявляли должного почтения к культуре Средневековья…
— Почему же? Мы ведь говорили с вами о Филиппе Танском… И о бестиариях. И не единожды… Разве вы не помните?..
Вот черт, очевидно, память секретарши Кора-бельникоffа страдала самой обычной возрастной дальнозоркостью: форму ступней средневековых поэтов она помнила гораздо лучше, чем утомительно-летние разговоры с Никитой — о гиенах, ворожбе и волшебных камнях во рту.
— Да нет, помню, конечно… Но мы говорили абстрактно. А теперь вы спросили о конкретной книге. О конкретной, понимаете? Известной только узкому кругу специалистов и любителей…
— Не знал, что о ней известно лишь узкому кругу… Нужно было предупреждать заранее…
— Не юродствуйте, молодой человек, — неожиданно рассердилась Нонна.
— Вовсе нет…
— Вы ведь не только о книге спрашивали… Вас интересовала рыночная стоимость бестиария…
Надо же, дерьмо какое! Никиту вовсе не интересовала рыночная стоимость бестиария. Во всяком случае, не больше, чем курс национальной валюты Доминиканской Республики. Но все же он спросил:
— А что, в этом есть что-то криминальное?
— Нет, но… Дело в том, что в наш отдел редкой книги… В тот самый, где я когда-то работала… Так вот, в него обратились за консультацией. Как раз по вопросу рыночной стоимости «DE BESTIIS ЕТ ALIIS REBUS».
— Кто обратился?
— Откуда же я знаю… Был один-единственный телефонный звонок…
— И?
— И все. В тот раз абонент пожелал остаться неизвестным. И больше не перезванивал. А теперь вот вы, Никита…
— Совпадение, случайное совпадение, Нонна Багратионовна, — Никита ободряюще пожал секретарше запястье. — Извините, мне пора…
…Спустя несколько минут Никита уже перетаскивал бестиарий из «мерса» в свою куцую «девятку», стоявшую на открытой парковке "Только для а/м концерна «Корабельникоff». А еще через сорок минут (проклятые пробки!) он уже подъезжал к дому Джанго на Пятой Продольной. Это было нарушением правил, но ведь и бестиарий был нарушением правил, еще одним мячом, запущенным в игру. А второй мяч автоматически посылает к черту все правила, только потому, что игроки не знают, что с ним делать… Никита — совсем другое дело, Никита — не игрок. Играть с Джанго — означает обречь себя на проигрыш изначально, так что лучше уж он побудет в стороне, и, если удастся, — выскочит исподтишка на поле, и пользуясь суматохой, подует в выстриженный девичий затылок. И, может быть, ему удастся задать ей вопрос… Вернее, несколько вопросов, сорок минут в пробках ни для кого даром не проходят. Не факт, что Джанго ответит, она умеет не отвечать. Прямо, бескомпромиссно, глядя в глубь зрачков, — не отвечать.
Но он их задаст. Обязательно.
Больше всего Никита опасался собак, главным из которых был демонический короткошерстный Рико. Если Никита попытается проникнуть в дом Джанго без всякого на то приглашения — ему может крепко не поздоровиться. Хотя Джанго и укротила пса коротким и доверительным «Свои», но рассчитывать на это — себе дороже. У таких своих легко хрустят кости и легко отделяется мясо от этих самых костей, — стоит им только не с должным выражением взглянуть в желтые собачьи глаза. А нужного выражения Никита не знал, он вообще не знал, как вести себя с Джанго и ее песьеголовой джазовой свитой. Всего лишь раз он почувствовал ее — тогда в раскалывающейся от любви ванной. И все.
Дальше — тишина.
Тишина была и в доме, вернее — в его окрестностях. Не было ни Рико, ни «Форда», который так поразил воображение Никиты в тот, первый раз. Да и калитка оказалась незапертой, — и Никита расценил это как приглашение войти.
Никто не остановил его, никто не вышел к нему навстречу, а спустя некоторое время оказалось, что и в самом доме никого нет. Если не считать Дани, которого Никита обнаружил спящим, — в гостиной на кушетке. Некоторое время он рассматривал слегка тронутое всеми возможными пороками лицо саксофониста. И что только такая девушка, как Джанго, нашла в нем? Обыкновенный хлюст, жалкое существо, даже саксофон бессилен придать Дане хоть какой-нибудь значимости. Эти мысли вселили в Никиту уверенность в собственном превосходстве, и он без всякого почтения потряс Даню за плечо:
— Эй?
Но чертов Даниил даже не собирался просыпаться. Он причмокнул губами и демонстративно повернулся на другой бок, что вовсе не входило в планы Никиты. Он снова принялся трясти спящего, пока тот наконец не открыл глаза.
— Здоров! — как можно более приветливо сказал Никита.
— Привет, — бойфренд Джанго почему-то не выказал никакого удивления по поводу Никиты. — Курево есть?
Никита молча протянул саксофонисту полупустую пачку «Веста» и даже услужливо щелкнул зажигалкой.
— Мне нужна Джанго.
— Всем нужна Джанго… — нагло просипел хлюст, затягиваясь дармовыми сигаретами. — Но сегодня ты ее точно не увидишь. Или тебе здесь до ночи куковать придется.
— Раз придется — значит, буду куковать.
— Э-э… Большой вопрос. Кто же тебе это позволит? Здесь — частный дом, так что занимай очередь с утра. Прям за оградой. Глядишь, и увидишь ее. Нашу королеву…
— А сегодня? Сегодня… где я могу ее найти?
— Где обычно, — легко сдался Даня. — Слушай, если у тебя сигареты есть, то может и косячок за подкладку завалился? Пыхнуть хоцца… Сил нет… А чертова девка… свалила и ничего не оставила…
— Так где я могу ее найти?
— Под Токсово… — колонулся наконец Даня. — Возле озера… Черт… Как же его… Тупое финское название… Писсала, каккала, пуккала… нах… О! Хепоярви. Там бывшая спортбаза… там ее и найдешь. И передай ей… От меня лично… Что так порядочные люди не поступают.
Только теперь Никите стало ясно, почему сонный псевдоархангел так легко сдал свою подружку: очевидно, Джанго не снабдила его тем, чем обычно снабжала, было отчего прийти в такую же заспанную ярость. Сукин сын… И этот сукин сын спит с девушкой, которая так ему нравится, опасной девушкой, безумно притягательной девушкой. С девушкой, которой и мизинца не стоит. Интересно, почему Джанго живет с таким ничтожеством? Или ей нравится экстерьер и этот его саксофон, который так легко становится прохладным и легким?..
Впрочем, думать о сукином сыне не хотелось. Хотелось думать о Джанго.
Мысли о ней заняли весь путь до Токсово, куда он приехал уже в сумерках. На то, чтобы найти спортбазу, ушло еще добрых полчаса американских горок по холмистой местности вокруг озера. Наконец Никита нашел то, что искал: база располагалась в метрах ста пятидесяти от воды, к ней прилагался пирс с несколькими лодками и самой настоящей яхтой, площадка для пляжного волейбола и два открытых теннисных корта. Сверху, с узкой, почти гоночной, трассы база казалась необитаемой, но стоило только Никите подъехать ближе, как из сумерек стали проступать целые гроздья иномарок: ни одной машины, классом ниже, чем BMW, Никита так и не нашел. Ай-ай; старая автомобильная классификация: BMW — «Big Money Works» [42]… Далее в классификации следовали SAAB («Sad Attempt at Beauty» [43]) и Volvo («Very Odd Looking Vehicular Object»[44]).
Раритетный «Форд» расшифровывался как «Fix or Repair Daily» [45]. Но кто посмеет так нелестно отозваться о пригнанной из 60-х без всякой растаможки машине Джанго? Даже здесь «Форд» смотрелся открытым вызовом плебейскому, вздувшемуся от показной роскоши сообществу тачек. Ничего удивительного, Джанго и была такой — открытым вызовом.
Всем и всему.
Никита остановил «девятку» чуть поодаль, под купой сосен, а затем вылез из машины и направился к полутемному входу. Здесь-то его и поджидала первая неожиданность: необитаемая дверь спортбазы приоткрылась, и из нее вышел Кора-бельникоff.
Kopaбeльникoff, собственной персоной.
Очумевший Никита едва успел схорониться за ближайшим к нему «Лэндровером». Вот так номер! Интересно, что здесь, на богом забытой спорт-базе, делает его шеф? Шеф, оказавшийся в одно время и в одном месте с Джанго. Не исключено — что подругой его покойной жены…
Дождавшись, пока джип Kopaбeльникoffa отчалит, Никита выбрался из укрытия и направился к двери, из которой несколько минут назад появился его босс.
В полутемном вестибюле его встретила мощная фигура охранника.
— Чего нужно? — охранник, как и полагается охраннику, был не очень-то вежлив.
— Не чего, а кого, — огрызнулся Никита. Все еще не проходящее удивление по поводу шефа придало ему рассеянной смелости.
— Кого? — тотчас же согласился с такой постановкой вопроса охранник.
— Джанго. Мне нужна Джан…
Закончить фразу Никита не успел. А все потому, что он узнал охранника. И это вызвало в нем не меньшее удивление, чем поздний визит сюда Kopaбeльникoffа. Толян — вот кого он никак не ожидал здесь встретить…
— Толян? — спросил Никита.
— Толян… — видеолюбитель пристально посмотрел на Никиту из-под насупленных бровей. — А что?
— Не узнаешь?
— Вывеска, в общем, знакомая…
— Этим летом, во Всеволожске… Я — Никита. Шофер Корабельникова…
— А-а… — Лица Толяна коснулась улыбка узнавания. — Точно. Никита. Теперь узнал. А ты что здесь делаешь?
— А ты?
— Работаю… У дамы под крылом, — Толян понизил голос.
— А что, прошлая работа…
— Прошлая работа едва боком не вылезла… Но теперь — ни-ни… Никакого баловства, — Толян благоговейно закатил глаза. — У нее не забалуешь…
— Оставил прежние занятия?
— Не… Но только в свободное от работы время…
После того как меня прошлая хозяйка попалила, царствие ей небесное… Теперь — ни-ни… Тем более с нынешней…
— Строга? — Никита подмигнул охраннику.
— А-а, — Толян только рукой махнул. — А ты к ней?
— Да. Она меня ждет. Назначила… Слушай, а что здесь шеф делает? Они… они знакомы?
— Не мое дело, — неожиданно нахмурился Толян. — Да и не твое тоже, я думаю… Меньше знаешь — крепче спишь. Так что лучше по стеночке… От греха… А то еще неизвестно, на кого напорешься…
— Ладно… А куда идти-то? По стеночке?
— Видишь центральную лестницу? — Толян вытянул прямо перед собой лопатообразную длань. — Поднимаешься по ней на второй этаж, по коридору налево, до конца. Сразу упрешься в дверь. Ясно?
— Чего уж не понять, — прогнусил Никита.
Широко разрекламированная охранником дверь вела в небольшой коридорчик, стены которого были выкрашены казенной «морской волной»; верхняя их часть была забрана в матовые стекла, легко пропускающие звук. Это был тот самый звук, который Никита смутно ожидал услышать.
Звук собачьего боя.
Казалось, стены слегка раскачиваются от глухого хрипа и азартных возгласов; казалось, их просто распирает от жаркого напряжения. И, постояв секунду перед еще одной дверью, Никита толкнул ее. И оказался в помещении, отдаленно напоминающем спортзал. Вернее, это и был спортзал, переоборудованный теперь под площадку для собачьих боев. От Никиты ее отделяла теперь живая, потная и возбужденная человеческая масса. Человек девяносто — сто, никак не меньше.
В центре зала возвышалась грубо сколоченная арена, больше напоминающая квадратный ящик и крытая брезентом. Размер ее был невелик — что-то около четырех метров или чуть поменьше. По самому центру ямы проходила очерченная белой краской диагональ. Именно по ней сейчас и катался живой клубок, подбадриваемый гулом человеческих голосов. В яме, кроме собак, находилось двое парней с полотенцами через плечо.
В другое время это зрелище впечатлило бы Никиту, но сейчас ему явно было не до схватки мохнатого кавказца с ротвейлером. Он искал Джанго и наконец нашел ее — в самом дальнем углу, восхитительно спокойную, восхитительно нейтральную, восхитительно, пугающе красивую. Несколько минут Никита простоял, не в силах отвести взгляда от лица Джанго Происходящее по-настоящему увлекало ее, в нем было нечто большее, чем банальные выкрики зрителей, чем банальные подбадривания и подначивания, чем банальные ставки на тотализаторе. А когда кавказец одолел-таки обрюзгшего, отяжелевшего от боя ротвейлера и на загривке пса показалась кровь, — лицо Джанго потемнело, а рот приоткрылся, Она по-детски была увлечена боем, она желала проигравшему смерти, никак не иначе. И эта детская жестокость, детская преданность крови была так нестерпима, что Никита даже зажмурился. А когда открыл глаза — откровения смерти на лице девушки перестали быть актуальными собак благополучно растащили.
Человек средних лет, стоящий у самого края ямы с секундомером в руках, дал отмашку. Похоже, что бой был закончен.
Самое время подойти.
И Никита подошел. И встал за спиной Джанго. И набрал полные легкие воздуха — только для того, чтобы шепнуть фразу, которую репетировал от самого Питера. Вернее, не фразу — слово. Вернее, не слово — имя.
Одно-единственное имя.
— Дина.
Ничего не произошло. Ровным счетом ничего: позвонки на шее девушки не сдвинулись ни на миллиметр, волосы так и остались безмятежными, она даже не повернула головы — неужели выстрел оказался холостым?.
— Как ты меня нашел? — негромко спросила она.
И неизвестно, к чему это относилось: к прошлому или к настоящему, к «Дине» или «Джанго».
— Твой парень… твой парень сказал мне об этом..
— Да. Я должна была догадаться… на него иногда находят просветления. Но в общем, это к лучшему…
— Ты полагаешь?
— А ты нет?
Неожиданно у Никиты возникло странное ощущение, что они барахтаются в липкой тине подтекстов, что они говорят подстрочником… Всего лишь подстрочником — и хорошо понимают друг друга.
— А ты нет? Ты ведь хотел посмотреть собачьи бои?
— Хотел.
— Ну и как?
— Я мало что видел… Но в общем… Ты ведь знала ее.
— Кого?
— Мариночку. Ты ведь знала ее, правда? Казалось, прошла целая вечность прежде, чем Джанго ответила.
— Знала. Это что-то меняет?
— Нет. Ничего…
— Пойдем отсюда… — все так же не оборачиваясь, она нашла его руку. Пальцы Джанго были холодными… Нет, они были прохладными, такими же прохладными, как и ее чертов cool джаз.
— Уже? — удивился Никита.
— Смотреть больше не на что. Ты на машине?
— Да.
— Подождешь меня?
— Конечно…
Они с Джанго расстались у лестницы: девушка направилась в противоположное крыло комплекса, а Никита спустился вниз, дружелюбно кивнул охраннику и, выйдя на улицу, закурил. Сигарета отдавала травой, почему-то — болотным осотом. Острые узкие стебли — именно так. Джанго пронзила его сердце узкими острыми стеблями, сразу в нескольких местах, и сопротивляться этому было бесполезно. Бесполезно и не нужно. Чтобы ни случилось…
Додумать Никита не успел: появилась Джанго. Не одна — с Рико.
— Поедем ко мне? — самым будничным голосом спросила она.
— А… твой парень?
— Он не помешает… На моей машине, если не возражаешь… Рико ненавидит чужие тачки, он тебе ее просто разнесет, в щепы…
Рико, почувствовав, что говорят о нем, зевнул, обнажив острые клыки: такой и вправду в щепы разнесет. И не только тачку.
— А? — Никита бросил взгляд в сторону «девятки», и Джанго перехватила его.
— Не волнуйся, утром я тебя заброшу, здесь с ней ничего не случится. Мы ведь не в Питер поедем…
— А куда?
— Здесь недалеко, в Сярьгах. У меня небольшой дом, не бог весть что, конечно, но есть камин и вино. Ты не возражаешь?
Как он мог возражать?
Как?..
* * *
…Она сидела на вытертой шкуре перед зажженным камином, сложив ноги по-турецки и зачарованно рассматривала бестиарий. На ее голых плечах играли блики — никогда еще она не была такой прекрасной, никогда. Никита смотрел на нее, втянувшись на кровати и подложив под подбородок оба кулака. Прошлой жизни не существовало — была только эта девушка, подарившая ему такую страсть, от которой до сих пор неистово колотилось сердце.
Наконец она оторвалась от книги и взглянула на него глазами, полными слез.
— Ты сделал меня счастливой, — сказала наконец она. — Никому это не удавалось… Почти-почти никому… Но ты сделал меня счастливой.
— Ты ведь останешься со мной? — осторожно спросил Никита.
— Конечно… Только это ты останешься со мной… Не боишься?
— Нет. Я люблю тебя…
— Я тоже, — рассеянно ответила она. — Зачем ты отдал мне книгу? Я не спрашиваю, где ты ее нашел, но зачем ты мне ее отдал?
Никита пожал плечами и улыбнулся: он и сам не знал — зачем.
— Это ведь плата за правду, которую ты хочешь услышать? Я права?
— Не знаю… Я не думал об этом… Нет…
— Думал, — уверенно сказала Джанго. — Ты просто забыл.
— Может быть…
— Майкл Фрэнке или Дюк Эллингтон? Под какую музыку ты предпочитаешь ее услышать?
— Что?
— Правду, — мягко напомнила она.
— Мне все равно… Пусть будет Фрэнке.
Джанго щелкнула пультом музыкального центра, и разлившийся в воздухе мягкий джаз вдруг напомнил Никите об одиноком дурачке с саксофоном, оставшемся в нереальном сейчас Питере.
— А твой парень? — бросил Никита со снисходительностью победителя, со снисходительностью самца, выигравшего битву за самку.
— Он теперь не более, чем воспоминание… Он с самого начала был не более, чем воспоминанием. Он бесподобно исполняет «Порнокартинки для веселой компашки с музыкой»… Знаешь такую вещь?
— Нет.
— Жаль. Очень симпатичная… Рико ведь тоже воспоминание… О другой собаке, которую звали так же… так же…
— Правда? — широко улыбнулся Никита. — А что бесподобно исполняет он?
— Кое-что… Кое-что… Возможно, тебе повезет, и ты это увидишь…
— Горю желанием…
— Хорошо… Я сейчас приду…
Она действительно вернулась в комнату довольно быстро, Никита даже соскучиться не успел. Она вернулась и снова уселась напротив, перекрыв тонким телом часть камина: теперь Никита видел только силуэт, от которого у него сладко сжималось сердце.
— Я и правда знала Мариночку… Вот только тогда ее по-другому звали.
— Да. Я догадываюсь…
— Боюсь, что нет, — он скорее почувствовал, чем увидел ее улыбку. — Поверь, это был не самый лучший человек… не самый…
— Я тебе верю…
— Когда-то она очень круто меня подставила. Очень. Забрала вещь, которая никогда ей не принадлежала. Никогда.
Джанго отпила глоток вина из стоящего на полу бокала и перевернула еще одну страницу. И тихонько присвистнула, и улыбнулась. И взяла в руки какой-то листок.
— Черт возьми… Никогда не думала, что увижу ее еще раз… «Мы любим всех, кто нас когда-то любил. Мы любим всех, кто нас когда-то ненавидел. Прощайте и простите нас». Черт возьми… Она не уничтожила его… Не уничтожила.
— Что это? — спросил Никита.
— Ничего, просто еще одно воспоминание…
— Я понимаю…
— Нет… Не понимаешь… А она… Это был не самый лучший человек… Хотя поначалу… поначалу она могла взять кого угодно. Голыми руками… Устоять перед ней было невозможно. Ты ведь тоже… Ведь она тебе нравилась?
— Нет… Это по-другому называется, — невольно струхнул Никита.
— Я знаю, как это называется. Знаю. Твой шеф тоже попался… попался, да? А когда попался — развязаться с этим было невозможно… Вот тогда он и обратился ко мне.
— О чем ты? — до Никиты с трудом доходил смысл сказанного Джанго. Вернее, совсем не доходил. — О чем ты?
— Я и раньше выполняла поручения деликатного свойства… Не только для Корабельникова, для некоторых других… Достаточно влиятельных людей… Влиятельные люди любят сомнительного свойства развлечения… Собачьи бои они тоже любят… Собаки познакомили меня с людьми, а люди… Людям иногда нужна помощь, даже влиятельным… В решении некоторых проблем… Это было своего рода посредничество… Но он впервые обратился ко мне с личной просьбой, твой шеф. Это не касалось его бизнеса. Это было — личное…
— Личное?
— Убрать жену.
— Что?..
— Убрать жену… Мало того что она наставляла ему рога со своей телохранительницей… Эта грузинка была не единственной в списке… Боюсь, что и ее она просто использовала. Как использовала всех остальных… А для души существовали еще и мальчики по вызову… Мальчики и девочки. Иногда — мальчики и девочки вместе… Не знаю, каким образом Корабельников узнал об этом… Но узнал. И достаточно долго следил за ее похождениями… Насколько мог — долго, насколько у него хватило любви и терпения… а потом к этому подключилась я… Я ведь совсем неплохо ее знала, так мне тогда казалось… Сейчас — не кажется… Она еще запустила лапы в его счета, с головой у нее всегда было хорошо, всегда. А начинала-то ведь с мелочи в чужих сумках, боже мой… Мы… — Джанго неожиданно осеклась. — Впрочем, это совсем неважно, совсем… Она была умна, чертовски, но умела косить под дурочку, если нужно… А что она делала со своим лицом!.. Большой мастер… Я просто восхищалась ею, когда мы познакомились… В Барсе, в дурацкой закусочной… Она была неподражаема… Русская провинциальная девочка, сбежавшая из борделя, без документов и денег, сколько было таких случаев, сколько было таких девочек… Вернуться на Родину было невозможно, она жила тем, что тибрила кошельки у туристов и иногда пела в Готическом квартале — в минуты просветления… Когда она рассказывала мне о своем чертовом борделе и о том, что с ней произошло, — я рыдала вместе с ней… Я рыдала… Представь… И… Я любила ее… — Джанго сглотнула и покачала головой. — Я готова была отдать ей все… Но она взяла вещь, которая никогда ей не принадлежала. Никогда. За это стоило возненавидеть. И я возненавидела… Так что тут наши с Корабельниковым интересы совпали. И я могла бы пристегнуть к этому делу кого-нибудь из своих парней… Но лучше меня никто бы не смог этого сделать… Никто…
Слова Джанго все еще не доходили до Никиты. Они плавали в плотном воздухе комнаты, потрескивали в камине, обнимали голые плечи Джанго, но все еще не доходили до Никиты.
— Это сделала я, Никита… Это сделала я.
— Что? Что сделала?
— Это я убрала ее… всего-то и понадобилось, что ключ от квартиры… Его отдал мне твой шеф… Не знаю, чего это ему стоило. Не знаю и знать не хочу. Ему тоже было все равно, к какой схеме я прибегну, ему нужно было, чтобы эта его молодая жена перестала существовать…
— И ты придумала схему?
— Я часто придумываю схемы, я люблю быть другими в этих схемах… Отсутствие света в комнате и светлый парик — вот и все, что понадобилось для расслабившейся телохранительницы… Справиться с ней оказалось легче, чем я думала… Знание повадок, хорошая реакция… Все остальное было нетрудно… Нетрудно сыграть себя саму… Совсем нетрудно, Никита.
Джанго поднялась с пола и подошла к кровати. Присела на ее краешек и коснулась пальцами подбородка замерзшего Никиты. А Никита… Никита не мог отвести взгляда от лица Джанго. Что-то неуловимо изменилось в нем. И это «неуловимо» вдруг сделало ее совсем другим человеком. Совсем. И лишь спустя секунду он понял, что именно изменилось.
Глаза.
Они больше не были золотисто-карими.
Они были светлыми… светло-серыми, с подтаявшей синевой.
— Ты ошибся, Никита, — ласково сказала Джанго. — Из нас двоих ты поставил не на ту… не на ту… Я не Динка, я Рысенок…
— Рысенок?..
— Ну да… Именно так называл меня Ленчик… Рысенок, Рената… Не так-то много удалось тебе выудить о прошлом? О моем… О нашем…
Никита молчал.
— Я ведь не хочу его вспоминать… И все равно вспоминаю… Каждый день… когда смотрюсь в зеркало и вставляю эти чертовы контактные линзы…
— Но зачем? Зачем?
— Другая жизнь показалась мне более перспективной, Никита… Более страстной… и я присвоила ее себе. Вот и все. Вот и все… Тебе не стоит знать большего, не стоит… А бестиарий… Ты и вправду сделал меня счастливой, малыш… Я хотела получить бестиарий от нее… Это ведь она украла его у меня… Та, которую и ты, и твой шеф называли Мариночкой. Я знала ее настоящее имя, но теперь сомневаюсь… Было ли оно настоящим… Если и было — то я благополучно забыла его… Когда она смылась вместе с «DE BESTIIS ЕТ ALIIS REBUS» и кредитками… После месяца страстной испанской любви с тигровыми орхидеями в изголовье… Тебе нравятся тигровые орхидеи?
— Что? — не понял Никита.
— Мне — очень… Я послала ей их в день рождения, не удержалась, но даже это ее не взволновало… Глупая самоуверенность, она всегда была самоуверенной… Как самоуверенно она тогда смылась… С паспортом, который я сделала для нее. Она ждала этот хренов паспорт, мне нужно было сообразить это сразу… Я не искала ее, я знала ее повадки… На нее можно было наткнуться лишь случайно… Вот я и наткнулась, спустя семь лет… Я не получила книгу от нее, но получила от тебя… Я не спрашиваю, как ты нашел ее… Скорее всего — случайно, на такие вещи тоже можно наткнуться лишь случайно. Спасибо… Спасибо… Мне жаль, ты столько сделал для меня… Но… Я не хочу неприятностей… ты слишком хорош… А от слишком хороших всегда одни неприятности… Наверное, тебе не нужно было сегодня приезжать ко мне… История забылась бы, и, может, тогда… Нет… Все равно бы у нас ничего не получилось… Ты ведь не играешь на саксофоне…
— Нет… — задушенным голосом сказал Никита. Он не мог отвести взгляда от глаз Джанго. Почему, почему она вдруг показалась ему безумной.
— И твой шеф… Вряд ли ему понравились бы эти мои откровения… Но, черт… Я бы и не рассказала никогда… Бестиарий… Бестиарий развязал мне язык… — она нагнулась и поцеловала окаменевшего Никиту в уголок рта. — Это простительно… Мы столько лет не виделись… Столько… Что я успела прожить другую жизнь. А тебе просто не повезло… Просто не повезло, Никита…
Джанго поднялась с кровати и тихонько свистнула. И Никита уже знал, что означает этот свист.
Рико.
Живой бойцовый пес, совсем не воспоминание.
Нагнувшись к собаке, девушка что-то прошептала ей на ухо… Чертова латынь, ну да, это была чертова латынь, потроха чертова бестиария. Холодноватая прямая спина Джанго мелькнула в черном провале двери, и дверь захлопнулась.
И Никита остался наедине с ощетинившимся и притихшим Рико. Но он больше не боялся пса — странное дело, не боялся… Быть может, потому, что в глазах собаки стояло дно озера. Того самого, в котором утонул Никита-младший…
И еще…
То, что не увидела Джанго. То, что он сам увидел лишь в пробке на Светлановском проспекте, когда руки его сами потянулись к бестиарию. Когда книга вдруг раскрылась на миниатюре «Canis» — четыре собаки, одна из которых смахивала на Рико. Но он понял это чуть позже. Чуть позже, когда к нему вернулась способность соображать. И собак он увидел чуть позже, а сначала была фотография. Совсем не та, которая болталась в Интернете. Но один персонаж из интернетовского снимка перекочевал и сюда, не забыв прихватить шкиперскую бороденку.
Продюсер Леонид Павловский, Никита хорошо запомнил это имя.
И надпись на обороте фотографии: «8 августа. Мы в гостях у Ангела». Ангелом, очевидно, был молодой красавчик-испанец. А «мы», очевидно, относилось к продюсеру и… Инге.
Инга.
Когда Никита увидел фотографию, он не поверил своим глазам. Но это и вправду была Инга. Его жена, когда-то бывшая женой другого человека. О котором предпочитала никогда не вспоминать. Как предпочитала не вспоминать о своей прошлой жизни. А он никогда и не расспрашивал о ней, идиот…
Инга, Инга…
Смотреть на «мы» было нестерпимо, пробка все не рассасывалась, — так что он уткнулся в «Canis», вернее, в малопонятную латынь — "Quocienscumque peccator……. Он хватался за эти слова как за соломинку, он повторял их, как школьник повторяет таблицу умножения, только чтобы не думать о фотографии и о странном повороте судьбы, которая спустя столько лет, завязала в причудливый узел его и Джанго.
В любом случае — они должны были встретиться, должны. Вот только Никита не предполагал, что встреча их закончится вот так, безжалостными глазами бойцовой собаки. Нет, Никите не было страшно, впервые — не было. Немного грустно, — да.
Но не страшно.
— Ну что, — он посмотрел в собачьи глаза, — Жрать меня будешь?.. Чертова тварь… Quocienscumque peccator…
Никита сказал это негромко, совсем негромко. Но пес…
Пес, изготовившийся было к прыжку, вдруг отступил, втянул клыки в пасть и улегся на пол.
— Эй? — тихонько позвал Никита. — Передумал? Ну… раз ты передумал… Будем ждать хозяйку, Рико… Времени у нас навалом… Подождем…
ЭПИЛОГ
РЕНАТА
Октябрь 199… года
…Только сейчас я поняла, что соскучилась. Только сейчас, когда в маленькой закусочной на углу Санта Каталины увидела себя. Вернее, это была не совсем я, просто — блондинистая длинноволосая девчонка со светлыми глазами, каких полно. Но ведь я такой и была — каких полно.
Теперь я совсем другая, теперь я коротко стриженная, теперь я темноволосая… Вот только глаза остались светлыми, но и этот недостаток можно будет со временем исправить. Стоит только озаботиться этим по-настоящему. Но этим я займусь не сейчас, потом. Потом…
Денег у меня достаточно для того, чтобы целый день сидеть в этой закусочной на углу Санта Каталины, с рюмахой «гаранча бланка» (чертову «Риоху» я теперь и в рот не возьму!); и для того, чтобы повизжать на аттракционах в Порт-Авентура, и чтобы наконец-то увидеть корриду, увидеть десятки коррид… И для того, чтобы выправить новый паспорт тоже. Мой новый парень Педро пообещал свести меня с нужными людьми. С ним я познакомилась в «Пипе…», он совсем неплохо загонял шары в лузу, совсем неплохо. Я положила руку ему на зиппер через две минуты после знакомства, чего же еще ожидать от пьяной в матину русской девки? Трах с Педро потрясающ, настолько потрясающ, что я не могу удержаться от парочки ругательств, когда кончаю. А после курю с Педро одну сигарету и думаю: как хорошо, что я теперь Динка.
Динка, а не Рысенок.
Рысенку было бы трудно привыкнуть к мужчинам. К их собачьим шерстяным языкам, к их жестким пальцам, к их жестким членам. Да и ко всему остальному тоже. Рысенок просто сложил бы лапки и умер. Вместе со всеми, в испанском доме. Но Динка — Динка выкрутится, вылезет, опасность лишь раздувает ей ноздри, заставляет блестеть глаза. Но самое главное — колоться она перестала.
Черт, черт, черт… Не она — я.
Ведь я теперь Динка.
Той, старой, Динки теперь больше нет. Но ведь она все равно не осталась бы со мной… Она не осталась бы с Рысенком. Никогда, никогда, она сама сказала мне об этом, в неясном свете начинающегося дня, перед тем как заснуть. Она сама сказала мне об этом, рассеянно целуя меня в затылок. Она ушла бы в любом случае, рано или поздно, — но разве Рысенок мог допустить такое? Остаться одному… Остаться одному после вишневого, черешневого, земляничного вихря? Вихря, который пронесся по всему моему телу, смял его, как сминают в пальцах лепестки жимолости, «honeysuckle rose», вот как это звучало бы в переводе на саксофон Ангела… Этот вихрь вышиб все двери, вынес все стекла, вычистил все затхлые трусливые углы…
* * *
В ту нашу единственную ночь он так прочно застрял у меня на губах, он так долго не хотел уходить, что я решила присвоить его. Чтоб уже никогда не расставаться с Динкой. С Динкой, которая никому и никогда не принадлежала полностью. Не могла принадлежать.
По определению.
Но мне так хотелось, чтобы она принадлежала… А для этого нужно было только одно: стать ей. Стать ей — только и всего.
Хорошо, что в дурацком пистолете остался один патрон. Хорошо. А застрелить спящую Динку не составило особого труда. После всего, что произошло с нами, — ничто не составит особого труда. Трудно стать сумасшедшим, если до этого ты был абсолютно нормален, но если с ходу перемахнуть это досадное обстоятельство, — уже ничто не составит особого труда.
Поджечь дом, например. В нем полно старой мебели, которая отлично горит. А вместе с ней сгорит и то, что осталось от Ленчика, от Динки, от меня…
А потом выпустить из клеток собак, взять Рико и бестиарий и покинуть Ронду Литорал навсегда.
Чтобы, уже будучи Динкой, спустя пару недель встретить эту девчонку на углу Сайта Каталины. Светловолосую, светлоглазую, совсем не похожую на испанку. А похожую на меня, когда я еще не стала Динкой. Вот хрень, она и вправду на меня похожа, как похожи все блондинистые глупые овцы… Впрочем, овцой она вовсе не выглядит. Она забавная, действительно забавная: джинсы, порванные на коленях, вылинявшая ковбойка, старенькая замшевая куртка и ботинки без шнурков на босу ногу. Я наблюдаю за ней уже час, я сама видела, как она запустила руку в сумку сидящей за соседним столиком скандинавки. Шведки или норвежки, на юге их всегда выдают приклеившиеся к щекам красные пятна. Шведская сумка беспечно висела на спинке стула, и девчонка так же беспечно запустила туда руку. Ловко у нее получилось, нечего сказать. Наверное, точно так же получилось бы и у меня, если бы мне нужны были деньги. Но мне не нужны деньги, Ленчиков бумажник с кредитками надолго избавил меня от этого, надолго. А у девчонки и правда ловкие пальцы, ими можно только восхищаться. Я бы и не заметила ее маневра, если бы не наблюдала за ней. Но я заметила, — и она заметила, что я заметила. И подмигнула мне, и даже улыбнулась. И я улыбнулась ей в ответ. Так мы и сидели довольно долго, улыбаясь друг другу. Может, это и есть приглашение к путешествию… Почему бы не подойти к ней и не познакомиться… А вдруг… Ведь может же такое случиться… Вдруг она окажется русской?
То-то смеху будет, две русские девчонки в Барсе.
Белая и черная. Я наконец-то отрываюсь от девчонки и поворачиваю голову к окну. Там, за стеклом, на углу Санта Каталины, сидит Рико. Он терпеливо ждет меня, вывалив малиновый язык.
Собака с малиновым языком и две девочки — белая и черная. Белая и черная, что скажешь, Рико? Звучит, как начало романа, не правда ли?
Белая и черная…