Тибор Фишер
Коллекционная вещь
Eszternek
И отдали Иакову всех богов чужих, бывших в руках их, и серьги, бывшие в ушах их, и закопал их Иаков под дубом...
* * *
Имя моим владельцам – легион.
Будущий: старый, тучный, шаро-о-о-о-образный. Растительность небогатая: сто один волос – ни больше ни меньше. Челюсть боксерская. Лицо плавится от веса и возраста. Баллон. Накачанный жиром баллон. Коротышка: ремень, которым он подпоясан, и тот длиннее. Хозяин жизни. Хазяин жизни за номером десять тысяч четыреста шестедят два-а-а-а.
– Смедли с вами свяжется, – гнусит.
Нынешний: аукционист. Вернее, аукционистка. Продает всем все. Под синим гофрированным твидом красный индийский хлопок. Чулки – десять денье. Кроваво-красная помада. Мастер своего дела; имеет ребенка. Солидные мужчины, точно маленькие собачонки, скулили между ее крутых бедер, однако спутника жизни она так покамест и не заимела.
– А я-то думала, вы его держите, исключительно чтобы привлекать к суду своих родственничков.
Хозяева жизни в юморе не сильны. Власть и юмор отлично обходятся друг без друга. К популярности хозяева жизни не стремятся. Этот, впрочем, дает понять: он – исключение, пытается, как видно, убедить сам себя, что его сильные стороны – обаяние и остроумие, а никак не миллионы. Водятся среди хозяев жизни и такие.
– Ну, не скажите. – Осклабился. Криво – всего на двадцать три процента суммарного оскала. – Но только если экспертиза подтвердит ее подлинность.
Подлинность?! Подлинным до меня далеко. Я – не подлинник, я – оригинал, по сравнению с которым все остальные оригиналы – жалкие копии.
Она: Я в этом почти не сомневаюсь.
Он: А вы обратитесь к Розе.
Она: Сегодня же.
Он: Хорошо. Розе я доверяю. Очень доверяю.
Улица – мощеная. Называется Кинг. Вест 1. Город – Лондон. Страна – Англия. Последний раз на берегах Темзы мне случилось быть две тысячи шестнадцать лет назад. Не могу сказать, чтобы мне этой речки очень не хватало, хотя несколько весьма любопытных захоронений здесь имеется. Вообще, окрестности меня мало интересуют. В конце концов, все так или иначе происходит либо на берегу реки, либо на дне. Посмотрите на реку внимательно, и вы увидите, что она мерцает и вспыхивает, будто прорезавшая небо молния. Струи рек, точно моча пьяницы, что мочится на ходу, качаясь и падая, разлились по всей земле.
– Сейчас пойдет дождь. – Он явно обеспокоен. На небе крошечное облачко. Ставлю, однако, пять тысяч против одного, что дождь пойдет уже через несколько минут. – Если я попаду под дождь, у меня может начаться кровотечение. – Хочет, чтобы его пожалели.
Она кивает – не без некоторого лукавства. Он же воспринимает ее кивок как выражение сочувствия. Лишь бы было сочувствие, пусть и пополам с лукавством. Я-то воспринимаю ее кивок совсем иначе: аукционистка еле сдерживается, чтобы не расхохотаться ему в лицо, – мало того что он хозяин жизни, он еще и шут горох-ох!-ох!-ох!-овый, многоэтажная автостоянка, забитая ржавыми колымагами, бабуин, который своими ужимками покойника рассмешит. Из десяти с лишним тысяч бывших моих владельцев он, пожалуй, входит в тысячу самых потешных, хотя допускаю: если провести в его обществе определенное время, он может попасть и в первую сотню. Среди моих коллекционеров смешнее его нет уже сейчас.
Аукционистка смотрит на небо, словно раздумывая, чем оно для нее чревато, – а может, просто чтобы скрыть улыбку. Хозяин жизни он хозяин жизни и есть – денежный мешок. У него-то денег куры не клюют, а у нее клюют, и даже очень! С таким расслабляться нельзя – еще надуется (больше обычного) и откажется. А ведь ей нужны деньги – иначе бы она не пошла на незаконную сделку, без аукциона, в расчете на левый заработок. Что ж поделаешь, мать-одиночка. Поджала губки: если ты такая умная, почему ты такая бедная? «Да, – думает, – чем больше знаешь, тем меньше имеешь».
При моих-то медицинских познаниях (в объеме трех институтов, вместе взятых) я никогда не видела, чтобы капли дождя превращались в капли крови, тем более что хозяева жизни, несмотря на все их жалобы и капризы, живучи как кошки. Бросайте их с десятого этажа, опускайте вниз головой в кратер вулкана, бейте батогами – они все равно будут как ни в чем не бывало копаться у себя в душе – или в промежности. Не было еще ни одного хозяина жизни, которого бы загнал в могилу теплый летний дождичек.
Машет стоящей на углу машине. Типичный лимузин, в котором ездят хозяева жизни: затемненные стекла – это чтобы прохожие ненароком не заглянули, не потревожили, не дай Бог.
– Не люблю машин. Что такое машины? Железо. Гигантские металлические монстры носятся по улицам, норовя врезаться друг в друга. Орудия убийства, если вдуматься. Безумное изобретение.
Он в панике: до машины целых восемь футов – как бы не промокнуть! Тревожно прядает ушами: в машине ведь и в аварию попасть недолго. Миллионеры
– несчастные люди, им не приходит в голову завести сигнализацию, человечка, который бы сидел у них в кармане и в нужную минуту предупреждал об опасности: «По-о-оберегись!» Миллионы лишают миллионеров степенности, уверенности в завтрашнем дне. Они могли бы нанимать на эту работу бедняков и менять их, как меняют батарейки, если те от сидения в роскошных ресторанах и хождения по дорогим бутикам потеряют бдительность.
– Вы такая счастливая, что у вас нет денег, такая счастливая, – мычит он, и иностранный акцент возрастает у него с минимальных восемнадцати до максимальных двадцати девяти процентов. – Если у вас есть деньги, вам не дадут покоя. Ни днем, ни ночью. На меня, к вашему сведению, работают семь бухгалтерий. Вторая проверяет первую, третья – вторую, четвертая – третью. И так дальше. А первая проверяет седьмую. И даже если они не воруют, то зарплату требуют себе такую, что лучше б уж воровали. Ну а родственники... несть им числа. Сейчас мне ничего, кроме этого вашего сосуда, не надо.
– Почему ж тогда у вас такой несчастный вид?
– Боюсь, обманут. Наверняка кто-то уже пронюхал, что именно такого не хватает в моей коллекции.
– Зачем вам столько денег, Мариус? Поделились бы.
– К чему вам деньги? Банки лопаются. Компании разоряются. Трещат по швам даже самые процветающие банки в самых процветающих странах. Цивилизации мрут, точно мухи. Жить страшно. И с каждым днем все страшней. Вы даже себе не представляете, что творится на белом свете. Розе от меня большущий привет.
Сколько каждое его слово ни разжевывай, сколько ни обсасывай – иронии ни на грош. Таких, как он, у меня набралось всего-то сто пятнадцать, он – сто шестнадцатый. Ковыляет к машине. Вид пресмешной: сказываются и вес, и возраст, и припрятанные под сорочкой золотые слитки. Золото. Золотое дно и «золотая лихорадка», предел мечтаний и вечный искуситель, к тебе тянутся богатые и бедные, образованные и неграмотные – ты же не даешься никому. Судорожно сжимает в левой руке огнетушитель – нанял бы носильщика, бедолага, – не разорился.
Мы же с аукционисткой садимся в кособокий драндулет и катим на юг, на другой берег. «За что? – вопрошает она. – За что?»
За время пути риторический этот вопрос она повторила шестнадцать раз – то глотая слезы, то со смехом. Вопрос номер один. Из миллиардов вопросов, которые я зафиксировала, этот встречается чаще всего. Задается, как правило, со вздохом. Крик души. Как, впрочем, и любой другой вопрос.
Но дать ей вразумительный ответ я не могу.
Роза
Знаем, видали, слыхали.
Признавайся, ты считаешь, что тебе не везет? Что работа у тебя преотвратная? Что жизнь не сложилась?
А у меня, по-твоему, сложилась? Чего со мной только не делали! Не выделывали. Не вытворяли. Куда только не выбрасывали. За что только не выдавали. Кем только я не была! И чашкой для взбивания мыльной пены, и уксусницей, и урной с прахом, и шкатулкой для драгоценностей, и вазой, и мышеловкой, и чашей для вина, и бетономешалкой, и ночным горшком, и мензуркой, и орудием смерти, и дверной затычкой, и абажуром, и плевательницей, и ведерком для угля, и птичьим насестом, и музейным экспонатом, и божеством, и пепельницей. Если молчать как рыба и все покорно сносить, то люди из тебя и не то сделают! Так что и у меня жизнь не сахар – а ведь я пять тысяч языков знаю (языков, наречий, говоров – как хочешь называй).
Она ставит меня на низкий столик, складывает на груди руки и пристально смотрит.
– Рассказывай.
Придет же в голову требовать такое от вазы, пусть и тонкостенной вроде меня, пусть и напоминающего голову скорпиона гончарного сосуда, что в Месопотамии, за шесть с половиной тысяч лет до рождения Розы, считался последним писком моды! Гончарные изделия, как известно, особым многословием не отличаются, поэтому подобное обращение к сосуду, даже такому, как я, нескудельному, – чистое безумие. Роза же на безумную вроде бы не похожа.
Вы не поверите, сколько раз со мной заговаривали. Увы, неодушевленность от утомительных и пространных излияний не спасает. Верно, люди предпочитают разговаривать с людьми, на худой конец – с кошками и канарейками, но в отсутствие и тех и других излить душу готовы и глиняной посудине. Впрочем, верещать при наличии соответствующей акустики могу и я. Верещать до тех пор, покуда и эта юная дамочка, и ееквартира, а также эти дом и город не канут в вечность.
Мне, если честно, не вполне понятно, что здесь происходит. Последнее время меня коллекционируют исключительно люди солидные. Денежные мешки. Толстосумы. Богатеи. Помешанные на деньгах скупердяи, они трясутся надо мной, сдувают с меня пыль. В качестве кухонной утвари меня уже не используют давно, но я та-а-ак устала от пренебрежения, от того, что какой-нибудь болван без зазрения совести держит во мне скрепки, кнопки, булавки и прочую дрянь.
Благоговения – вот чего мне не хватает. Представьте мою родословную, почтенный возраст и кругозор – и вы поймете: среди гончарных изделий мне нет равных. Сколько мне лет? Много. О-о-очень много. Не сосчитать.
Разборчива ли я? Да, коллекционеров я предпочитаю богатых и почтительных. Люблю богатеев и дуралеев, которые, случается, бывают довольно омерзительны, но в принципе готова стать собственностью и человека среднего достатка, даже неимущего.
Роза: трогательна, уважительна, рассудительна.
Разглядывает меня пристальным взором специалиста – тем более пристальным, что не все мои предыдущие владельцы отличались, прямо скажем, честностью и неподкупностью, а также всеми теми качествами, что вселяют уверенность в покупателя, особенно если речь идет о чаше, коей нет краше.
Ученые любят белые жилеты и нахмуренные брови – и то и другое придает им значимости. Обожают бутафорию: лекало, микроскоп, мензурку. Их открытия меня не трогают; если не знаешь, что ищешь, найти мудрено.
Роза, как видно, работает дома. На въедливых специалистов по черепкам и руническим письменам она что-то не похожа. Кое-какие книги в квартире имеются, но у истинно ученого мужа их было бы куда больше. Одежды на ней, покуда она вертит меня в руках, – самая малость, да и та оставляет желать... На таком черном белье, как у нее, далеко не уедешь.
Почесала поясницу ногтем большого пальца левой руки, а затем выпрямилась и ухватила меня за бока. Не так, как все, – по-новому. Этого я никак не ожидала.
Она – живая.
Так меня еще никто никогда не держал. Это – не прикосновение, это – нечто большее.
Представьте, что вы уже давным-давно живете один и вдруг слышите, что дверь, которая не должна открываться, открывается, шаги, которым неоткуда взяться, приближаются. Комната почему-то вдруг освещается, одежды почему-то вдруг ниспадают, пробегает ветерок. Впервые в жизни я вдруг понимаю, что значит быть обнаженной.
Она добивается своего. Она меня слышит. Видит. Насквозь.
Меня обвели вокруг пальца. Всего-то в четыреста двенадцатый раз. Нет, Роза не дотошный каталогизатор, не какой-нибудь там книжный червь. Она берет другим. Интуицией. Берет бедную старинную вазу – и делает с ней что хочет.
Про занимающихся ворожбой мне, разумеется, хорошо известно – как, впрочем, и про всех остальных людей на свете, но, по правде говоря, в чем заключается их искусство, до сих пор остается для меня загадкой. Судьба сводила меня лишь с тремя прорицателями: с бывшим вязальщиком канатов в долине Инда, со слугой в Сиаме и с художником-колористом.
Что же до лжепрорицателей, то их в моей коллекции насчитывается аккурат сто двадцать тысяч четыреста сорок два. Самым младшим был восьмилетний шаман; малышу свернули шею после того, как его соплеменники стали лагерем, который шаман во всеуслышание объявил несмываемым и который через час был смыт невиданным по силе наводнением. Самым старшим – девяностодвухлетний знахарь из Византии; на протяжении семидесяти пяти лет он регулярно предсказывал результаты состязаний на колесницах и ни разу не угадал. У азартных игроков, надо признать, он пользовался немалым авторитетом: убедившись спустя двадцать лет, что свой выбор этот горе-прорицатель делает не в пользу победителей, они сообразили, что по крайней мере одну колесницу в заезде они могут в расчет не брать.
Несколько слов об истинных прорицателях. Бывший вязальщик канатов пользовался спросом во время куда более вульгарных и, чего греха таить, постыдных развлечений. Работая языком – инструментом своей обостренной интуиции, – он проникал в святая святых танцовщиц и извлекал на свет Божий никому доселе не ведомые тайны, как-то: где они родились, чем зарабатывали на жизнь их отцы, что им запомнилось из детства, какой их любимый цвет, что они любят и к чему стремятся, а также как зовут их ближайших друзей и какие драгоценности они предпочитают. Ответы на все эти вопросы прочитывались лишь в слабом подрагивании членов прорицателя, однако у зрителей неизменно вызывали громоподобные аплодисменты. Отдавая дань сему несомненному дару, следует все же сказать, что подобные сведения можно было бы почерпнуть и посредством таких традиционных источников информации, как нескромные вопросы и/или скромные подношения.
Слуга из Сиама. Этот всегда безошибочно угадывал, когда пойдет дождь, благодаря чему пользовался огромной популярностью у местных торговцев и охотников, однако принять участие в оргиях его (насколько мне известно) не приглашали ни разу. Увы, он так и не сумел променять престижный статус провозвестника дождя на прибыльный статус повелителя водных стихий. (Последних в моей коллекции насчитывается пятьсот тридцать девять, из них двадцать два настоящих, девятнадцать сомнительных и четыреста девяносто восемь мошенников.)
Непревзойденная повелительница дождя
Она явилась в селение неподалеку от Кельна, где дождя не было уже почти год. Из восьмидесяти жителей семьдесят одной ногой стояли в могиле и уже заносили вторую ногу.
– Я пролью на ваше селение дождь, – пообещала она, – но лишь в том случае, если мужчины, которых я сама выберу, будут любить меня три дня кряду. После этого еще три дня будет идти дождь.
Лучшие мужи селения выслушали это предложение со смешанными чувствами, однако повелительница дождя не замедлила продемонстрировать им свое искусство, обрушив на селение спасительный ливень, продолжавшийся ровно десять минут и пролившийся над территорией в три квадратные мили. Прямо скажем, не все женское население деревни безоговорочно согласилось с выдвинутыми условиями, однако мужчины свой долг исполнили. Поднявшись с земли и одернув юбку, кудесница ниспослала влагу – сначала лишь несколько крошечных капель, затем сильный дождь и, наконец, ливень такой силы, что утолить жажду смогли даже те мужчины, которые в любовных утехах участия не принимали. Земля пропиталась водой, бочки наполнились до краев, лужи растеклись а водоемы, реки вышли из берегов. Прекратился дождь ровно через семьдесят два часа, двадцать минут и двенадцать секунд после того, как начался, – словно природе трудно было уложиться в трехдневный срок.
– Великолепно, но ведь у нас не было дождя почти год, и кто знает, когда он пойдет вновь, – обратились к повелительнице дождя лучшие мужи селения. – Может, заключим еще один взаимовыгодный договор на тех же условиях?
Сказано – сделано. На этот раз на помощь мужчинам пришлось прийти и кое-кому из женщин, ибо из-за многомесячной засухи и трехдневных любовных услад мужчины настолько вымотались, что оказались никуда не годны. Вознаграждение не заставило себя ждать: на этот раз ливень длился семьдесят шесть часов подряд – по всей видимости, при повторном заказе предусматривалась солидная скидка.
Когда же повелительница дождя собралась уходить, дабы оказать помощь в борьбе с засухой другим селениям, ее остановили:
– Мы несказанно благодарны тебе за доставленное удовольствие и за обильный дождь, однако, судя по всему, ты в сговоре с дьяволом, а потому, уж не обессудь, придется сжечь тебя живьем. Ничего не поделаешь.
С этими словами жители селения привязали повелительницу дождя к столбу, однако разжечь костер не сумели – дождь лил как из ведра. «А может, просто шарахнуть ее разок по башке?» – предложил кто-то. Ливень стоял стеной шесть дней подряд, так что люди передвигались ощупью, и прекратился вскоре после того, как повелительница дождя утонула вместе с теми жителями, которые по слабости и никчемности были брошены на произвол судьбы. На месте селения образовалось гигантское озеро, чьи воды еще долго считались ядовитыми. На дне этого озера я пролежала много лет, прежде чем меня извлекли на поверхность. Лучше б не извлекали... Только пять раз судьба моя складывалась еще хуже, чем в тот раз... Но – довольно об этом.
Роза + Ваза = ...
Роза застала меня врасплох. Видит меня насквозь. Знай я, чем это чревато, рассказала бы ей чего попроще, попристойней...
Вот, пожалуйста: Шумерия. Травка зеленеет, солнышко блестит. День публичной казни. Я – кухонная утварь, смирная и покладистая, служить готова всем и каждому. Ешьте, гости дорогие. Не наелись с вечера, проголодались – накормлю, я – хранилище местных запахов, вместилище рыбы и мяса. Перехожу из рук в руки.
Я – чаша.
Полная чаша.
С верхом. Чего только во мне нет! Одной злобы и зависти накопилось за тысячелетия столько, что, если б Роза смогла сорвать с меня личину, разглядеть, что скрывается за потрескавшейся от времени глиной, – ослепла бы, лишилась рассудка.
К девяноста двум видам всевозможных сюрпризов, коим я была свидетельницей, теперь прибавился еще один, девяносто третий; впервые за миллионы лет думающую керамическую вазу застали врасплох – и где?! В дешевой двухкомнатной квартирке в непрестижном районе южного Лондона.
– Какая ты у меня оригинальная, – говорит Роза и опускает меня на стол
– неформальным общением со мной она, похоже, полностью удовлетворена. Глаза сверкают. Еще бы – такого наслушаться! Но – хорошенького понемножку: изливать ей свою бессмертную душу каждый день я не намерена. Заглянула в бездонный колодец – и хватит.
Внимательно меня изучает. Ее взгляда я не боюсь, изучай-изучай, все равно ничего не изучишь, я боюсь ее прикосновений, рук, пальцев. Теребит серьги – турмалин в спиралевидной серебряной оправе. Серьги чем-то напоминают одинокого воина, отбивающегося от противника на горном перевале. Она, впрочем, этого не знает. Не знает, но чувствует.
Что до цвета ее глаз, то всего в моей коллекции десять тысяч девятьсот сорок девять основных оттенков. У Розы глаза серые, такой цвет я называю «цветом кефали». По всей вероятности, она пытается прикинуть, сколько я стою. (Роза работает на аукционистку и должна знать, во что такая ваза может обойтись покупателю.)
Посмотрим, чего стоит она, Роза. Двадцать шесть лет. Рост и вес – как в модном журнале: пять футов четыре дюйма, сто двадцать пять фунтов. Волосы каштановые. Из пятидесяти двух оттенков каштанового цвета у нее тот, что я именую «генуэзским каштановым». На торгах приличную цену за нее бы не дали: мужчины предпочитают платить деньги за броскую, роковую красоту. Юмор, обаяние на мужском рынке не котируются, хотя в прохладном сумраке спальни самцы наверняка оценили бы ее по достоинству.
Уходит живописать картины прошлого за прикрытыми веками. Мое пристанище, голая квадратная прихожая, погружается во мрак. Одиночная камера, куда без суда и следствия брошена глиняная посудина.
За приоткрытой дверью спальни Роза, выхваченная из темноты снопом яркого электрического света, готовится ко сну. Срывает одежды. Груди: всего-то двести двадцать видов; ягодицы – двести восемьдесят четыре. Я веду учет. Фиксирую. Делаю свое дело. Форма пупка – номер шестьдесят семь из общего числа две тысячи двести тридцать четыре. «Лысый мертвец» называется.
С пупком «лысый мертвец» в моей коллекции собраны двадцать пять землепашцев, девятнадцать лиц неопределенной профессии, пятнадцать пастухов, четырнадцать воинов, десять служанок, девять швей, семь пекарей, шесть шлюх, пять поваров, пять представителей благородного сословия, три дискобола, три певца, три переписчика, два паромщика, два флейтиста, две кружевницы, два монарха, два раба, два винодела, а также бакенщик, красильщик волос, лентопродавец, маркитант, мученик, насыпатель долменов, ничтожество, павлинолог, палеонтолог, подбиральщик подвыпивших прощелыг, порицатель пороков, птицелов, самбуковед, собиратель колючей проволоки, спинонатиральщик, торговец свечами, установщик межевых столбов, устрициолог.
Мрак расползается повсюду; шумы, что в дневное время не слышны, теперь звучат в полную силу. Все неодушевленное при посредстве ночи одушевляется. Платяные шкафы стонут и ворчат, стулья судорожно вздрагивают, доски пола суетливо ерзают. А я вслушиваюсь.
Проходит два часа пятьдесят три минуты. Дремотную тишину взрывает оглушительный звонок. Оглушительней не бывает.
Роза, качаясь со сна, встает и нажимает кнопку домофона.
– Кто это? – Слова даются ей с большим трудом.
– Это Никки. Простите, что так поздно.
– Вы не в ту квартиру звоните.
– Вы ведь Роза? Корнелия вам ничего не передавала?
Нетвердые шаги в коридоре, незваная гостья впущена. Вижу ее мельком. Вся как на шарнирах, походочка пружинистая, деловая, на спине рюкзак. На вид лет тридцать, никак не больше. Но и не меньше. Я еще не теряю надежды заполучить в свою коллекцию нос под номером сто шестьдесят семь, нос же Никки, к сожалению, укладывается в сто шестьдесят шесть разновидностей, которые у меня уже имеются. Порядковый номер ее носа – восемьдесят восьмой, или «бегония». Это тот самый нос. Таким носом я наделила Лаису, когда превращалась в чернофигурную вазу в том стиле, который сейчас принято именовать «горгонским» (и который в действительности является моим собственным).
Никки – с дороги. Похоже – с большой. Она во всех подробностях повествует, как добиралась сюда на попутках из Испании. И то сказать, от нее пышет поистине южным жаром. Роза, хотя ее среди ночи подняли с постели, слушает о злоключениях таинственной пришелицы не без интереса.
Никки извиняется, она не понимает, как так получилось, что Корнелия, ее венская подруга, Розу не предупредила. Извиняется многократно, раз двадцать, не извинившись лишь за одно – за то, что соврала. Существует девяносто один способ говорить правду – и девяносто второго я не услышала. Зато я услышала пятьдесят девятый способ вранья (из существующих двухсот десяти), который в моей коллекции именуется «дикая земляника».
Однако Роза, которая больше всего на свете хочет поскорей залезть под одеяло и в отличие от меня правду и ложь не коллекционирует, отводит Никки в гостиную и вручает ей комплект постельного белья.
– На сколько я могу здесь задержаться? – интересуется Никки, прекрасно понимая, что в данный момент вопрос этот неактуален. Отсрочка ей обеспечена. Итак, перед нами существо, которое не погрешило против истины лишь однажды – назвав свое имя.
Никки у Розы
Мрак рассеивается – утро. Роза встает с постели и начинает собираться, вовсе не стараясь при этом поменьше шуметь. Никки, напротив, признаков жизни не подает, ибо понимает: невозможность вступить в беседу с хозяйкой дома означает невозможность вести дискуссию на столь животрепещущую тему, как злоупотребление гостеприимством.
Оставив записку на предусмотрительно накрытом к завтраку кухонном столе, Роза отбывает, после чего, с не меньшей предусмотрительностью отсчитав пять минут (на тот случай, если Роза вдруг вернется, либо что-то забыв, либо сделав вид, что забыла), Никки врывается на кухню и набрасывается на еду с тем аппетитом, каким поглощаются только бесплатные завтраки. Чаем с молоком из дешевой фаянсовой кружки завтрак не ограничивается. Никки отдает должное трем круассанам, стольким же кускам холодного ростбифа, а также банке маринованной свеклы, крышка которой упорно не желает открываться. Оставив свеклу в покое, она смерчем проносится по квартире, заглядывает во все углы, где хранятся обычно самые интимные вещи; ничего не находит, раскрывает от нечего делать Розин дневник – и тут подает голос домофон.
По-хозяйски нажав на клавишу домофона, Никки прислушивается к голосу снизу, деловито, чтобы к слуховому впечатлению добавилось зрительное, выглядывает в окно, бормочет: «Но не больше четырех минут» – и впускает в квартиру двадцатидвухлетнюю негритянку, на вид продавщицу, с семью экземплярам какого-то журнала под мышкой. Негритянка несколько смущена: во вторник утром, да еще пасмурным, выслушивать лекцию об устройстве мироздания лондонцы обычно не расположены.
Не будучи самым искусным оратором на свете, она тем не менее приступает к затверженной евангелической лекции. Строчит как из пулемета. Никки ее не перебивает. Загадочно улыбается – чему-то своему.
Через четыре минуты двенадцать секунд после того, как Свидетельница Иеговы переступила порог Розиной недвижимости, она начинает, не без посторонней помощи, раздеваться. Через шесть минут десять секунд ее одежда прикрывает лишь затянутый ковром пол. Свидетельница Иеговы, надо полагать, захвачена врасплох – особого сопротивления она не оказывает. В следующий момент с ней начинают твориться вещи, которые прежде она и представить себе не могла и о которых, очень может быть, ни разу в жизни даже не слыхала. Трудно сказать, с чем ей приходится бороться в первую очередь: с тем удовольствием, которое она испытывает, или с самой собой. Жаль, что в Священном Писании нет соответствующих иллюстраций.
В этом году, в этом топосе Свидетельница Иеговы не столь обольстительна, чтобы репортеры вручали ей на улице свои визитные карточки. А между тем, по моим подсчетам, из шестисот сорока видов обольщения двадцать приходится на дурнушек.
Никки извивается, как змея. В прошлом она либо танцовщица, либо гимнастка. И вдобавок искусная пловчиха. Девчушка, надо полагать, была подвижная, с норовом. Такой палец в рот не клади. И не только палец. Со своим телом – на ты. Ничего не ест, кроме дольки апельсина или сухой корочки. Правда, когда платит не она, аппетит просыпается. Таким не страшны бубонная чума и кровопролитный бой, непролазные джунгли, разрушения, пожары и ледяные волны.
Свидетельница Иеговы вывернута наизнанку: так вы ворачивают блузку, когда хотят выгладить ее с обеих сторон. Это напомнило мне те очертания, которые я однажды приняла шутки ради, в результате чего меня приобрел коллекционер из Люксембурга и тут же заточил в сейф – тяжкая участь для любого уважающего себя произведения искусства. (Каковы же были его недоумение и ярость, когда в тиши и сумраке сейфа я предстала перед ним респектабельной веджвудской вазой!) С такой же сноровкой Никки одевает ошарашен ную евангелистку и выставляет ее за поро-о-ог. Все про все – пятьдесят девять минут. Вот что значит опыт. Тяжело в учении – легко в бою.
Вся первая половина дня уходит у Никки на омовение и нескончаемые телефонные разговоры с далекими и таинственными абонентами. В стиральную машину она дважды загружает белье, первый раз – из рюкзака, второй – с себя; и то и другое грязное настолько, что принимает форму тела без его посредства. Роется в кошельке: семь фунтов тридцать три пенса плюс сто песет одной бумажкой.
В процессе второй стирки стиральная машина отправляется на тот свет. Никки безутешна.
В отличие от нее Роза, вернувшись, воспринимает безвременную кончину бытовой техники на удивление спокойно.
Чаепитие.
Первое
Трескотню Никки Роза слушает вполуха, как будто преставилась не ее стиральная машина, а чья-то другая. Извинения обрушиваются на нее с неудержимой мощью Ниагарского водопада.
– Простите... Извините меня. Все у меня... не как у людей... За что ни берусь... – Голос срывается, бедняжка давится от подступающих к горлу рыданий. Стыдливо поникла головой. Слезы гулко стучат по кухонному полу – каждая слезинка на вес золота. Сколько женщин точно так же заливались слезами на моих глазах! Миллионы? Миллиарды? 4 мая 1216 года я перестала вести им счет. Женские слезы – искренние, обильные – бальзам на душу обманутого возлюбленного. Так было и так будет. Никки, впрочем, слишком хитра и не переигрывает. Роза слишком умна и чувствует, что ее водят за нос. Но дела это не меняет. Старый трюк всегда лучше новых двух. – Это ужасно... Что я натворила... Дайте мне несколько минут на сборы, и я избавлю вас от своего присутствия.
Но несколькими минутами присутствие Никки, понятно, не ограничивается. Вновь проливается ливень искупительных слез, за которым, в ответ на предложение Розы с отъездом не торопиться, следует град благодарностей, после чего Никки медленно, словно бы через силу, извлекает на свет Божий порядком потасканную историю о том, почему жизнь у нее не сложилась и как однажды она попыталась с этой жизнь «развязаться».
Роза вежливо выслушивает прописные истины вроде: «Надо же, свалилась на вашу голову!», «Намучаетесь вы со мной!», «Лучше б мне уехать!». Воображение Никки под стать телу – небогатое и податливое. Врет она без всякого напряжения – как воду пьет. По опыту общения с такими же «залетными птицами» знаю: он будут цепляться за жизнь до последнего и посягнут на нее, пожалуй, лишь под воздействием непереносимой боли.
Опять рыдает: бар в Испании прогорел, сбережения улетучились, любимый мужчина – форменный зверь, бил, измывался. Садист. Рыдания неожиданно прекращаются.
– А вы кто по профессии? – Никки резко меняет тактику. Теперь она апеллирует не к сердцу своей собеседницы, как прежде, а к здравому смыслу.
– Искусствовед.
Никки делает большие-пребольшие глаза: надо же показать, как она потрясена и как Розе повезло, что у нее такая профессия. Скажи Роза, что она метет улицы или работает на птицефабрике, – и Никки пришла бы в восторг ничуть не меньший.
– Это как понимать?
– Я устанавливаю подлинность произведений искусства. Если кто-то обнаружил картину или, к примеру, вазу, подлинность которой вызывает сомнение, моя задача – установить, оригинал это или подделка, к какому периоду эта картина относится и так далее.
– Фантастика.
– Вазочки иногда попадаются прелюбопытные...
– И как же вам удалось устроиться на такую работу?
– Начинала секретарем на аукционе. Ну а потом... набралась опыта. Но работа эта не простая, не думайте. Приходится иметь дело со старыми, толстобрюхими, изверившимися импотентами; им не по душе, когда кто-то, да еще вдвое их моложе, да еще женщина, приходит и во всеуслышание заявляет, что их экспертиза ни к черту не годится. Что ж, понять их можно: когда ты старый, толстобрюхий, изверившийся импотент, установление подлинности произведений искусства – это все, что тебе остается.
– Чтобы выучиться ремеслу, нужны годы...
– Никак не меньше.
– На чем я и погорела. Мне так и не удалось найти дело по душе. Чем я только в жизни не занималась: и танцовщицей на туристических пароходах была, и официанткой работала, и шофером, и билеты продавала, даже в охранном бюро служила – в общем, делала все, за что плохо платят и от чего удавиться хочется. Такие занятия – ни уму ни сердцу. Какая ж вы счастливая, что у вас работа интересная. Но я вас заболтала, у вас, наверное, дела. Мужчина небось ждет.
– Нет, по счастью, этих забот у меня пока что нет.
– С чем и поздравляю. Хуже нет, когда есть с кем трахаться. Сплошные проблемы. Так что пользуйтесь случаем, отдыхайте.
Роза идет в ванную. Никки моет посуду. Так чисто ее еще никто никогда не мыл. Обещает Розе, что завтра приготовит на обед жареные грибы. Роза выходит из ванной. Никки входит. Изучает Розины ноги. Задумывается.
Роза звонит по телефону: «Да, подлинная, но... даже не знаю, как сказать... не вполне понимаю, о какой подлинности идет в данном случае речь. Я бы хотела еще какое-то время подержать ее у себя». Пауза. «Мне трудно вам объяснить...» Пауза. Слушает. «Вы, наверное, считаете, что я сошла с ума, но у меня такое чувство, что эта ваза... привирает».
Работа ей предстоит нелегкая.
Никки. День второй
– Я в самом деле могу остаться? – щебечет Никки. – Мне, право, не хочется вас обременять.
– Да вы ничуть меня не обременяете. Когда живешь одна, начинаешь ценить общение.
Роза уходит. Никки остается. Взяла у Розы деньги на ремонт стиральной машины и ждет прихода мастера.
Разыграла сцену на старую как мир тему: «Я дала подруге в долг, а она не отдает». Не исключено, что у Никки и в самом деле есть подруга, которая ей должна, однако наверняка найдется куда больше подруг, которым должна она. Садится к столу прикинуть дальнейший план действий, но тут является мастер по ремонту стиральных машин.
Мастер. Хорошо сложен, уверен в себе. В природе нет ни одной стиральной машины (или женщины), перед которой бы он спасовал. Плотно облегающие брюки. В брюках – то, что надо: у Никки глаз наметанный. Заключает стиральную машину в объятия и сразу же обнаруживает, какой орган у нее отсутствует.
– И сколько же, интересно, это будет мне стоить? – осведомляется Никки тем тоном, каким говорят женщины, когда чувствуют, что вот-вот падут, однако вынуждены делать вид, что об этом даже не подозревают. Она в легком халатике
– знает, что прозрачная одежда предпочтительней наготы. Поглаживает большим пальцем груди; жест настолько очевиден, что только очень, очень глупый человек сочтет, что это она поправляет лифчик.
– Ладно. – Мастер соглашается. – Так и быть. Но времени у меня в обрез, и имей в виду – заплатишь в любом случае.
Секс: шесть минут двадцать одна секунда. В жизни не видела, чтобы стиральную машину использовали в подобном качестве. Несмотря на очевидные неудобства «любовного ложа» (или же благодаря им), совокупляются они виртуозно. На мастера по ремонту стиральных (и не стиральных) машин Никки взирает с нескрываемым уважением. Герой-любовник возвращает стиральную машину на ее законное место, бросает на Никки взгляд, полный неподдельного чувства, и, не взяв деньги, медленным шагом покидает квартиру.
– Твоя взяла.
Через две минуты пятнадцать секунд за окном звон разбитого стекла – это в фонарный столб врезалась легковая машина.
Никки поправляет волосы и выходит на площадку забрать из ящика почту. Рекламу и прочую ненужную бумажную продукцию, не глядя, выбрасывает, ту же корреспондендию, которая может представлять интерес или принести пользу, вскрывает с особым тщанием. Наблюдать за ней в эти минуты – одно удовольствие.
«Дорогая владелица почтового ящика номер 59, – читает она. – Вам не придется более волноваться. Вот он я, рыцарь без страха и упрека в обличье юного жуира из 48-й квартиры. Я работаю в кино, живу как хочу и отличаюсь неуемным темпераментом...» Никки откладывает письмо, на лице искреннее разочарование.
«Почему?! Ну почему в этом мире столько психов? На каком таком заводе их производят? Даже не подумаю заклеивать обратно твое письмо, псих! И рвать в мелкие кусочки тоже не буду». Никки идет в уборную разрывает письмо пополам, швыряет в унитаз и спускает воду.
Мне видна оборотная сторона людей. Причем вовсе не обязательно худшая. Такая, которую люди не хотят демонстрировать. При мне мужчины и женщины делают то, чего никогда не стали бы делать в присутствии домашних животных. В самом деле, кому захочется уронить себя в глазах любимого хомячка? К нам же, предметам неодушевленным, человеческие особи относятся с презрением и подвергают нас испытаниям, которые смогли бы перенести далеко не все хомяки. Мы видим то, что скрывает муж от жены и жена от мужа, хозяин от слуги и слуга от хозяина, офицер от солдата и солдат от офицера. Мы видим, как министры сосут палец, как национальные герои грызут ногти, как неделями не меняется нижнее белье. Как судьи – не без успеха – притворяются козлами, причем далеко не всегда – отпущения.
Никки продолжает чтение. «Ишь чего выдумал!» – бормочет она, откладывая очередное послание.
«В данный момент я переезжаю на другую квартиру, поэтому лучше звонить мне на работу», – с интересом читает она последнее письмо. «То, что надо. С тобой все понятно: женат, но оттянуться не прочь».
Набирает номер.
– Алло, Брайен? Это из квартиры пятьдесят девять. Зови меня просто Фиона. Твое письмо мне понравилось, даже очень. Я от него тащусь... Может, встретимся? Нет, давай прямо сейчас. Да... записала. Через час буду.
Воспользовалась косметикой Розы и удалилась. «Ну, Брайен, держись!»
Возвращается спустя шесть часов сорок восемь минут, в каждой руке по большому пакету. Открывает сумочку, с удовольствием пересчитывает банкноты и извлекает на свет Божий несколько аптечного вида флакончиков. Кипятит воду и, высыпав из флаконов пять-шесть таблеток на лист бумаги, вчетверо его складывает, растирает содержимое пакетика заколкой, после чего удаляется в свою комнату и, оставив дверь приоткрытой – вероятно, чтобы ее не застали врасплох, – разводит порошок, набирает смесь в шприц и делает себе укол в правую ступню. Взгляд сразу же становится томный, в зрачках – умиротворенность. Нет, что ни говори, а этой юной леди развлечения необходимы самые разнообразные.
Возвращается Роза. Находит Никки веселой и деловитой. На плите хозяйку дома ждет ужин, а также два письма, которые Никки сочла возможным ей передать. Одно – от вышедшего на пенсию градостроителя, который пишет, что жена призывает его разнообразить пресную, старческую жизнь, что ягодицы у него, хотя ему уже шестьдесят шесть, округлы, мускулисты и служат законным предметом гордости супруги и что свои главным достоинством он считает богатый сексуальный опыт. Что ж, опыта ему и впрямь не занимать – по крайней мере если судить по куриному почерку и кляксам, свидетельствующим о том, что писавшему никак не меньше восьмидесяти шести. Любопытно, что Никки сразу же поняла: шантаж в данном случае невозможен – престарелому джентльмену пришлось бы слишком много всего объяснять.
Второе письмо – от кузнеца из Ипсвича; этот вместо своей фотографии вложил в конверт фотографию двух фруктовых железных ваз, которые поразили даже мое – представляете! – воображение. Чай Никки заваривает таким видом, будто адресованную Розе корреспонденцию зачитал до дыр кто угодно, только не она. Столь скромный улов, похоже, Розу особенно не огорчил, хотя она, разрывая второе письмо вместе с вложенным в конверт бланком заказа, в сердцах и бормочет: «И этот туда же!»
Меня она берет в руки и внимательно разглядывает. Чтобы ее отвлечь, рассказываю ей про слоновьи бега. Мне ведь всегда есть что рассказать. Я готова развлекать Розу самыми невероятными историями и дальше – лишь бы только она не копалась в моей родословной. И все же, если честно, мне хочется, чтобы она поскорее отдала меня будущему владельцу, – когда по тебе водят пальцем, переносить это нелегко.
Буркнув «спокойной ночи», Роза скрывается в своей спальне. В полутьме коридора Никки смотрится в зеркало и еле слышно, одними губами, произносит имя «Роза», после чего высовывает язык. Ведет себя язык так, словно это живое существо, которое наконец-то выпустили на волю. Широкий, тяжелый, влажный, он высовывается так далеко, что в это невозможно поверить. Дюйм за дюймом сбегает к подбородку, взмывает к кончику носа, облизывает его и ныряет обратно в рот – по месту жительства. Длиннее мне приходилось видеть лишь восемнадцать языков, а шире – и того меньше, всего пять, а ведь в языках, губах и зубах я, слава Богу, толк знаю.
Никки. День третий
Утром Роза встает и, не попрощавшись, выскальзывает за дверь. Она так задумалась, что, уходя, не закрыла окно в гостиной. Никки подымается с постели часом позже, выходит в гостиную и некоторое время внимательно смотрит на приоткрытое окно. Затем, переходя из комнаты в комнату, собирает несколько небольших, не слишком увесистых, однако достаточно ценных вещиц и кладет их в сумку.
Никки уходит. Никки возвращается.
Ценных вещиц в сумке больше нет. Одной рукой она пересчитывает и прячет в рюкзак деньги, а другой набирает номер полицейского участка – сообщить о краже.
Полиция приезжает перед самым Розиным возвращением. Все в один голос говорят, что преступники проникли в квартиру через открытое окно.
Случившееся Роза переносит довольно спокойно, когда же полицейский с мрачным видом заявляет, что шансов вернуть украденное немного, она, как ни странно, слушает его с облегчением.
– Это я во всем виновата! – Никки безутешна. – Надо было, прежде чем идти в магазин, закрыть окна.
– Нет, – возражает Роза, – это ведь я оставила их открытыми.
Никки стряпает – готовит свои «фирменные» кабачки, Роза же тем временем изучает свою страховку: у Никки украли кольца и сережки – подарок покойной бабушки, и Роза думает, как бы ей этот ущерб с помощью страховки возместить.
– Я, право же, приношу вам сплошные несчастья! – сокрушается гостья.
У нас с Розой очередное свидание. Я уже давно не болтала языком, а потому рассказываю ей историю.
Коллекционер из Иерихона
Керамическую посуду он полюбил больше жизни. Когда я, тогда еще грубая, неотесанная, попала в его коллекцию, чего в ней только не было: десятки глиняных винных фляг, вазы, вазоны, кувшины и кувшинчики, всевозможные тазы, а также причудливой формы сосуды в виде пчел, ежей, уток, грудных детей и вдобавок недодержанная в печи изуродованная глиняная посуда, которую он почитал шедевром керамического искусства. Лучшими ее образцами были, на мой взгляд, два кувшина с волнообразными ручками и фляга, согнутая в рог. Совершенно ненужные в быту, в коллекции предметы эти смотрелись как нельзя лучше.
На нашу и свою беду, в один прекрасный день коллекционер открыл для себя попугаев и воспылал к ним пламенной страстью. Ко всем вместе и к каждому в отдельности. На них он не жалел никаких денег. Когда в очередной раз приумножалось его состояние, в доме появлялся очередной попугай. Я была отнюдь не единственным экспонатом в его коллекции, считавшим, что попугаев в мире развелось, пожалуй, многовато, однако наш коллекционер, в чем-то хозяин жизни, придерживался на этот счет другого мнения.
Через несколько лет после того, как коллекционер воспылал этой необоримой страстью, он приобрел горластого голубого попугая, которого в тех краях никто раньше никогда не видел и не слышал. Обошлось ему это чудо из чудес в целое состояние, ибо попугай по пути с одного конца света на другой неоднократно попадал в шторм и пережил два землетрясения. В это болтливое голубое чудовище коллекционер сразу же влюбился без памяти, а потому, когда однажды утром насест оказался пуст, он весь затрясся от бессильной ярости. В том, что попугая украли, сомнений быть не могло – его цепь, из тех, на которые сажают сторожевого пса, лежала разбитой на земле. Не на шутку разъяренный, коллекционер предложил за поимку голубого попугая поистине царское вознаграждение.
Нашелся попугай, как ни странно, уже через несколько дней: обнаружили его у городских ворот играющим в кости на деньги. К крайнему неудовольствию эблаита, поставившего на голубого попугая, попугай проигрывал, и проигрывал крупно.
Эблаита призвали к ответу, и он поклялся семнадцатью богами, что знавал голубого попугая, когда тот был еще яйцом, знавал и родителей голубого попугая, когда те еще были яйцами, видывал даже деда с бабкой голубого попугая, когда те еще не вылупились из яиц, и что это ужасное преступление он совершил лишь потому, что беден, что приехал издалека, что мучается чудовищной зубной болью, а еще потому, что в Эбле голубых попугаев столько, что они падают с деревьев, ибо на ветках свободных мест нет.
После чего в здание суда ввели трех эблаитов, которые единодушно показали, что ни разу не видели ни одного попугая, тем более голубого; обвиняемого, напротив, видели, и не раз; он, заявили они суду, нечист на руку, что, впрочем, не мешает ему регулярно проигрывать в кости.
Тогда обвиняемый закричал, что эти трое – никакие не эблаиты, в противном случае они бы про попугаев знали; на самом деле это эламиты, которые известны своей традиционной ненавистью к эблаитам и которые наговаривают на него, потому что хотят увидеть как его будут сажать на кол.
Тогда суд попросил эблаита взять попугая в руки, и попугай тут же его укусил, после чего был вызван коллекционер; попугай уселся ему на плечо и назвал по имени не только его самого, но и его жену. Эблаит призвал в свидетели двадцать пять богов, в том числе и тех, кого признают в Иерихоне, а заодно и два амулета, которые на всякий случай всегда носил с собой в кармане, что голубой попугай принадлежит ему, и только ему, дуется же попугай на него, поскольку он пожурил его за некоторые просчеты, допущенные в игре в кости. Эблаит попытался было заставить попугая повторить эту фразу, любую фразу, и даже протянул руку, чтобы его погладить, однако попугай укусил его вновь, на этот раз до крови.
После того как эблаита приговорили к мучительной смерти за кражу, лжесвидетельство и самовольную апелляцию к иерихонским богам, он пообещал, в случае если приговор будет смягчен, во всем чистосердечно признаться, в том числе и еще в шести преступлениях, которые он совершил в других городах и которые наверняка покажутся суду весьма забавными.
– Даром красноречия, может, ты и обладаешь, – крикнул он в сердцах попугаю, когда его уводили, – зато в игре в кости – дурак дураком. Правильно мне говорили – с мартышками дело надо было иметь, а не с попугаями.
Как вскоре выяснилось, претензии к голубому попугаю были не только у эблаита. Не успели шакалы дочиста обглодать его кости, как коллекционер обнаружил, что попугай звучно выкрикивает какую-то таинственную фразу, в которой половые органы его жены стоят в косвенном падеже, а имя его лучшего друга – в именительном. Доноси, да знай меру!
Лучший друг коллекционера не был таким хозяином жизни, каким был сам коллекционер, поэтому пришлось его убить, вогнав ему доносчика-попугая в задний проход. Лично мне известны всего семь видов казни еще более мучительных, и все они так или иначе связаны с жаждой. Не знаю, как попугаи, но люди в результате подобных экспериментов испытывают существенный дискомфорт. Я знала одного махараджу, который попытался загнать не в меру свободолюбивого придворного слону в анус, приговаривая: «Большего подонка, чем ты, я сроду не видал. Здесь тебе самое место!» Но слон, как видно, был на это счет другого мнения, он подобному акту решительно воспротивился и, испражнившись придворным, сломал ему шею, за что тот, надо думать, остался слону весьма благодарен. Коллекционер, отдадим ему должное, потерял с тех пор всякий интерес и к голубым попугаям, и к нам, черепкам, и к жизни. Счастью – конец, как любили мы изъясняться на лагашском. Нисаба зами.
Роза
Роза сидит на полу. На сегодня она явно перебрала поучительных историй. Прошлое ее не отпускает. «Уфф» – вздыхает она наконец, встает и медленно идет в спальню.
– Что с вами? – проявляет беспокойство Никки.
– Со мной? Все в порядке... Да... Нет... Не волнуйтесь. Спокойной ночи.
Четвертый день Никки
Первой уходит Роза. Второй, в леггинсах и в акробатическом трико под курткой, в обществе бензедрина и метадона, – Никки. Первой, спустя пять часов и три минуты, возвращается, раскрасневшись от интенсивных физических упражнений, опять же Никки. Возвращается в обществе ражего юнца с челкой. Указывает юнцу на более крупные предметы домашнего обихода, также предназначенные для выноса из квартиры – на этот раз в стоящий под окном автофургон.
– А как быть вон с тем цветочным горшком? – бормочет себе под нос юнец.
– Ой, да он разбился! – Юнец не ошибся, он роняет меня на пол, отчего я действительно распадаюсь на три части. Думают, неучи, что от этого я потеряю в цене. Да я, по самым скромным подсчетам, стою раза в три больше его колымаги! Юнец выносит микроволновую печь, телевизор, вполне приличный чемодан, связку нот, лампы, книжную полку, автоответчик, комнатные растения, стиральную машину и стулья, Никки же тем временем стягивает с себя леггинсы и акробатическое трико. И то и другое – хоть выжимай. Возвращается «грузчик», вид у него такой, будто обнаженные женщины – постоянные соучастницы его преступлений.
– Перепихнемся? – проявляет инициативу она. Он, по-видимому, не против, вот только никак не может взять в толк, с какой стати она хочет воспользоваться не тахтой, а столом у самого окна.
– Там нас будет не видно, – робко высказывается в пользу тахты он.
Неописуемое удовольствие продолжается семь минут шестнадцать секунд; в решающий момент Никки, надсадно хрипя, высовывается из окна – и в ту же секунду у стола подламывается ножка.
– Невезуха, – констатирует «грузчик». – За этот стол можно было б не меньше трешки получить. Как нечего делать.
Юнец отсчитывает Никки обещанные банкноты, и она, дождавшись, когда он погрузится и уедет, звонит в полицию. Упавшая без ведома Никки, я, вновь без ведома Никки, собираюсь с силами и зализываю нанесенные мне раны.
Является все тот же полицейский. Солидные физические нагрузки помогают Никки вполне правдоподобно симулировать горечь невосполнимой утраты.
– Иногда бывает, они возвращаются, – изрекает полицейский. – Ключи в прошлый раз пропадали?
Он интересуется, где Роза. Никки объясняет: Розы нет, и вернется она только вечером.
Спустя некоторое время звонит Роза. Никки разыгрывает блестящий этюд на тему «Я так расстроена, что не могу говорить», голос у нее после каждого слова исправно срывается, она горько оплакивает украденное, уверяет, что грабители позарились даже на ее нижнее белье. Роза же позвонила сказать, что у нее сломалась машина, и просит Никки к ужину ее не ждать. Узнав о случившемся, она, как может, успокаивает бедняжку.
Никки идет в ванную, открывает настенный шкафчик и проверяет, сколько в упаковке таблеток аспирина. Понятно, что с помощью аспирина она собирается сыграть пантомиму «Я этого не перенесла», однако тут важно, во-первых, аспирином не злоупотреблять, во-вторых, лечь на видном месте и, в-третьих, дать понять, что промывание желудка ей противопоказано. Согласитесь, странно, что при таком недюжинном вероломстве, при полнейшем отсутствии совести и принципов, да еще неуемном желании разрушать чужие жизни наша красотка владеет в этом мире всего-то рюкзаком с двумя-тремя блузками, леггинсами и акробатическим трико; такая, как Никки, вполне могла бы стоять у руля какого-нибудь не очень большого государства.
С наступлением сумерек полицейский является вновь.
– Ваша подруга еще не вернулась? – Он подчеркнуто вежлив.
– Нет.
– А я вот... сменился с дежурства. Пришел к вам... не как полицейский, так сказать... В общем, вы меня поняли, да?
– И не стыдно?
– Чего там... полицейские ведь тоже люди...
– Это вы-то люди? – Никки хмыкает. – Ладно, заходи, можешь подождать ее, если хочешь. Часок-другой.
Ее энергии можно только позавидовать; видно, что Никки устала, и все же, как истинный чемпион, она всегда готова дать бой. И победить. Разумеется, ей ничего не стоит, при ее-то ненасытном темпераменте, просто стянуть с него штаны – за последние шесть тысяч лет мужчины, насколько мне известно, противились этому желанию лишь дважды, – но ей хочется увидеть не его детородный орган, а поруганную добродетель. Она прячет глаза под густыми ресницами и некоторое время с придыханием слушает его истории про то, что он увидел за закрытыми для посторонних взглядов дверями. Когда переигрывают на сцене, могут и освистать, – за пределами же театра наигрыш, как правило, приносит успех.
На полицейского Роза произвела, вероятно, неизгладимое впечатление, ибо на Никки он спикировал лишь через пятьдесят шесть минут после прихода. И в ту же секунду был распеленут и обесчещен. Стоит и, не отрываясь, пялится вниз – собственными глазами хочет увидеть, что делают с его прибором. Через три минуты восемь секунд Никки подымает глаза и приказывает: «Кончай». Он подчиняется, семя извергается в потолок, после чего Никки предлагается ряд медикаментозных средств, которые он отбирает у школьников, когда читает им лекции о подростковой наркомании. Никки благосклонно принимает дары. Он безуспешно пытается открыть банку маринованной свеклы. «Ничего не понимаю, – говорит он в дверях, – член при мне уже двадцать восемь лет, а ты с ним управляешься куда лучше, чем я».
А вот и хозяйка квартиры. Никки придвигает ей единственный оставшийся стул. Невозможно не восхищаться стойкостью Розы перед лицом несчастий. Что-то удерживает ее от того, чтобы в бессильной ярости скрежетать зубами. Это что-то – одиночество; она одинока – я-то чувствую. Она страдает, му-у-у-учается – но не из-за того, что случилось с ее квартирой.
Подходит ко мне. Ее пальцы касаются меня. Я понимаю, ей хочется не рассказывать, а слушать. И тогда я повествую ей про...
Мое любимое кораблекрушение
Корабль снарядили в Библос еще в те времена, когда в Трое героев было больше, чем в Афинах, втрое. Пускаться в плавание в такое время года было ошибкой. Небо было чернее, чем зимней ночью; надвигался шторм. Паруса были подняты нуждой, жадностью и глупостью.
На корабле было двое молодых людей: Швабра (юношу прозвали так из-за его длинных волос) и дочь художника, чья красота завоевала бы целый город – не то что небольшое судно.
Швабра был молод и энергичен и на жизнь зарабатывал тем, что устраивал показательные заплывы, плавал баттерфляем с острова на остров или наперегонки с галерами, выделывал в воде акробатические трюки. Корабль наш был невелик, и наверняка не мне одной приходило в голову, что пловец и дочь художника составили бы прекрасную пару.
Дочь художника была девушкой общительной, она шутила с матросами, была ласкова с болезненного вида купцом-мечтателем, что днями и ночами грезил, как у него будет когда-нибудь собственная плантация, интересовалась, сколько морских миль в час делает наш корабль, и щебетала со всеми, кроме Швабры, который в ее присутствии рта раскрыть не мог. Он исправно провожал ее глазами, но так боялся сказать что-то не то, что не говорил ничего. Пошел уже третий день пути, а он еще ни разу к ней не обратился, что на таком крохотном суденышке требовало, согласитесь, немалого искусства; он молча, с серьезным видом сидел, накрывшись каким-то тряпьем и не принимая никакого участия в разговорах о погоде, о том, как следует готовить тунца, почем в этом году зерно и вправду ли хорши кафторские серьги.
Буря налетела внезапно, но не настолько, чтобы путешественники не успели задуматься о своей незавидной судьбе. Капитан плакал навзрыд. Зашел спор о том, к каким богам взывать о помощи. Сказать, что все кругом погрузилось в кромешный мрак, значит не сказать ничего. В этой ледяной, мрачной бездне любой ради спасения собственной шкуры наверняка передушил бы не задумываясь любимых жен и детей.
Море привольно гуляло по палубе, нежно лаская ноги капитана и рулевого, которые, стоя по колено в воде, вцепились друг другу в глотки. Один из членов команды завернулся в козлиную шкуру, от которой в такой шторм пользы было ничуть не больше, чем от стакана воды во время лесного пожара.
– Залезай! – предложил он место под козлиной шкурой купцу-мечтателю, медленно, но верно уходившему под воду. – Шкура выпьет все море без остатка.
– Ты за меня не волнуйся, – откликнулся купец-мечтатель.
– Ветер и волны разнесут наш корабль на пятьдесят семь частей!
– Это ты сказал, а не я.
– Мы тонем!
– Не понимаю, почему ты так мрачно настроен. Для паники нет никаких оснований.
Дочь художника сорвала браслеты, решила было избавиться и от серег – золотых, с висячими дельфинами, но, сообразив, что нашедшие ее тело обойдутся с ним лучше, если на ней будут дорогие украшения, серьги не тронула и устремила бесстрастный взор на море цвета застывших чернил. Луна в ужасе отвернулась. Одежды девушки пали к ее ногам – вода же, напротив, поднималась к голове. И тут она увидела протянутую к ней руку.
– Постой. Давай уйдем вместе, – молвил Швабра. Они берутся за руки и, прежде чем палуба уходит у них из-под ног, успевают сделать вместе несколько нетвердых шагов. Мне довелось наблюдать, как за руки берутся два миллиона четыреста тысяч девятьсот двадцать семь пар, однако даже я ни разу не видела, чтобы трогали друг друга так трогательно.
Я погружаюсь в тишь морского дна, выпуская встречным курсом пузырьки воздуха – буль-буль-буль – на бурную поверхность моря, и мои пузырьки смешиваются с пузырьками того, кто, уходя под воду, успевает выдохнуть: «Для паники... оснований». Перед смертью все равны.
(Тебе, должно быть, интересно, Роза, что было дальше со Шваброй и с дочерью художника. Ты хочешь знать, что с ними произошло? Я – тоже. Я пытаюсь угадать их черты в каждом лице, которое вижу.)
Убаюканная моей историей, Роза погружается в глубокий сон – как иные в глубокую морскую пучину.
Где водится макрель, морские улитки и белокорый палтус. Только давайте не будем про палтусов – белокорых и чернокорых. Больше меня про палтусов не знает никто. Миллионы палтусов не пали так низко, как я. Бог с ними. Если б не палтусы, я, быть может, обратно на землю и не вернулась. Хороший палтус – мертвый палтус. Тот, кого мы прожевываем и перевариваем. Пытаешься схорониться в иле, в песке – как бы не так, везде тебя подстерегает какой-нибудь опалтус. То ли дело морской угорь с серьгой. На сегодняшний день мне попался всего один морской угорь с серьгой. Серебряной. Первоклассная работа.
Никки. День пятый
Роза и на этот раз отбывает рано. Перед тем как уйти, достает из сумки каталог и оставляет его на столе. Очень напрасно. На обложке – репродукция вазы с головой Горгоны. Отличного качества репродукция. Копия. Копия с копии копии копии. А может, даже копия с копии копии копии копии. Афинская. И не самая лучшая. Моя дальняя родственница. Седьмая вода на киселе.
Никки берет в руки каталог и, к моему крайнему неудовольствию, с любопытством разглядывает вазу на обложке. Ее интерес, к сожалению, напоминает мне про...
Бесконечную ненависть (которая никогда не кончается)
Дело было в гончарной мастерской.
– Кто-то, надо думать, ее сделал, – говорит мастер. – Или принес. Вазы же сами в мастерскую не войдут, если она им чем-то приглянулась, верно?
– Никто сюда не входил и отсюда не выходил, – уверяют в один голос подмастерья, которые провели здесь всю ночь – душную коринфскую ночь.
– Откуда же она тогда тут взялась? – Мастер сердится и бьет одного из подмастерьев. – Не хватало еще, чтобы сюда заявился какой-нибудь богатый бездельник и предъявил на нее свои права. Нам грозят большие неприятности. Нас обвинят в воровстве. Ступай и скажи всем, что мы нашли вазу.
– Чего это он сегодня сам не свой? – спрашивает один подмастерье другого.
– Зубы у него гнилые, вот и злится, – отвечает другой.
Они не замечают, что старый кувшин для питьевой воды куда-то подевался. На его месте теперь стою я – изумительная по красоте амфора с двумя ручками и с головой Горгоны. Я представила себе скорую перемену декораций. Еще бы, без товара ведь нет навара. Все подходили и внимательно меня разглядывали; исполнение и цвет вызвали единодушное восхищение.
Гончары, понятное дело, решили попробовать меня скопировать; когда знаешь, что в принципе такое возможно, уже легче. Попытку предприняли все, однако лучшего результата добился самый молодой гончар: Горгона ему удалась не слишком, зато глазурь получилась выше всяких похвал.
Когда копию достали из печи, все столпились вокруг и захлопали в ладоши
– по-моему, гораздо громче, чем следовало. Все заговорили одновременно, а громче всех – рябой гончар, и, вместо того чтобы разругать работу, выявить все, даже самые незначительные, недостатки и начисто пренебречь ее своеобразием, гончары лишь восхищенно качали головами.
– Ваза, которую ты нашел, хороша, спору нет, но эта – в жизни не видел ничего подобного. Она – живая. Ты же знаешь, по вечерам я люблю приходить сюда и преуменьшать достоинства твоих изделий, уже двадцать лет я отпускаю самые нелестные замечания в твой адрес, в адрес твоих друзей и твоей семьи. Но сейчас я умолкаю. Это – истинный шедевр.
Остальные гончары, обступив новоиспеченную вазу, кивали в знак согласия: «Лучшей вазы нам за всю свою жизнь не обжечь». Подмастерье был на седьмом небе от счастья, я же понемногу начинала выходить из себя.
– У вазы, которую ты обнаружил, – сказал Рябой, – линии грубые и вялые, от этой же веет жизнью.
Вскоре богатеи, те, что не отправились на игры в модную тогда Олимпию, явились и стали предлагать за мои копии любые деньги, после чего гончары не только из нашей, но и из соседних мастерских взялись за Горгон всерьез. Горгоны, правда, получались не ахти какие, однако деньги покупатели платили за них сумасшедшие. Меня же так и не продали. Как бы мне хотелось объяснить это тем, что хозяин мастерской оставил меня у себя из чувства благодарности, но такое объяснение было бы ложью. Напротив, чтобы сбыть меня с рук, он каждый день делал все возможное. «Дешевая подделка мне не нужна», – говорили покупатели, даже когда хозяин готов был уступить меня по самой смехотворной цене, и такие отказы были отнюдь не самые грубые.
И я объявила войну. Мне, изобретшей красоту и подчинившей себе свет и тень, не слишком нравилось, когда умаляли мое достоинство. Разве не благодаря мне память из тьмы рассудка вырвалась на свет, разве не благодаря мне личное достояние стало общественным? У Кадма свои линии, у меня – свои. Я указала им, где таится истинная красота; все второсортное наказуемо.
1648 – таково число брошенных об пол Горгон.
Никки торгуется
Никки отшвыривает каталог.
Вот и настал мой час. Когда-нибудь это должно было случиться. «Такую и в магазин-то не снесешь», – цедит Никки. Я в ее руках – в прямом и переносном смысле. Сегодня меня крадут в три тысячи двести девятый раз, если не считать ста двух случаев, когда меня брали под честное слово – и не возвращали.
Хотя Никки только что изучила аукционный каталог, меня она античной вазой считать отказывается. В этом, собственно, проблема искусства, и не только искусства; главное ведь – не обмануть ожидания. Остается только пожалеть о всех тех бесценных вещах, которые выбросили вместе с мусором, о сокровищах, которые переплавили, о гениальных мыслях, которыми подтерлись невежественные олухи.
Меня запихивают в сумку вместе с миксером, ночником, красным будильником и пепельницей кричащего цвета. Никки явно решила съехать с Розиной квартиры не раньше, чем вынесет из нее все, что хоть чего-то стоит. Перед уходом Роза предупредила, что отсутствовать будет два дня.
Никки несет нас по оживленной улице; в подъезде у автобусной остановки совокупляется чернокожая пара. «Чего уставились?!» – кричит стоящим на остановке чернокожий.
Мы входим в лавку старьевщика, Никки представляет нас владельцу, и тот смотрит на нас с таким нескрываемым презрением, словно мы мартышки в цирке,
– и не потому, что собирается, изобразив благородное негодование, выставить нас за дверь, а потому, что он, как и все торгующие подержанным товаром, упивается собственным жестокосердием – в особенности по отношению к отчаявшимся и нуждающимся.
Никки подходит к старьевщику, изобразив на челе невыразимую тоску, и, дабы жалость могла заручиться более мощным союзником, расстегивает, несмотря на холодный день, верхнюю пуговку на блузке. Пульс у старьевщика мгновенно учащается – и не от вида вторичных половых признаков, а в предчувствии непереносимых душевных страданий просительницы.
Принесенные Никки вещи он перебирает с таким отвращением, словно их только что в его присутствии облизали своими смрадными языками прокаженные.
– Вот эту вещицу, – говорит Никки, когда в его лапах оказываюсь я, – я бы ни за что не продала, если б сынишке срочно не понадобилась операция. Мама подарила мне ее перед смертью. По-моему, она старинная.
Дыхание учащается, от волнения старьевщик начинает раскачиваться с пятки на носок и обратно. Его член призывно шуршит в своей сатиновой норке.
– Это по-вашему.
– Чего-то же она стоит... – мямлит Никки, изо всех сил, чтобы на глаза навернулись слезы, прикусив губу.
Меня, точно засохшую коровью лепешку, брезгливо держат двумя растопыренными пальцами – большим и указательным.
– Да, стоит. Ломаный грош в базарный день. На такие цветочные горшки, как этот, давно уже спроса нет. И не припомню, когда последний раз приходили и интересовались, нет ли у меня такого вот аляповатого цветочного горшка.
По правде сказать, трудно себе представить, чтобы кому-то, даже по крайней необходимости, пришло в голову сюда прийти, тем более чем-то интересоваться. Воздух затхлый, с гнильцой, а товар и того хуже: вещи, брошенные на произвол судьбы, никому не нужные, никем не любимые; все, что имеет хоть какую-то цену, давно вылетело отсюда, словно пузырьки воздуха, которые, обгоняя друг друга, рвутся вон из воды. Беру старьевщика на заметку: если представится случай, непременно воздам ему по заслугам. Выставляет нас всех на прилавке в один ряд, выравнивает. Миксер еще совсем новый.
– Что, поиздержалась, малютка? – Он ждет от нее суровой правды, она же повторяет затверженный монолог про сынишку, больницу и отсутствие игрушек. Опять учащенный пульс. – Один фунт. – От взгляда, который бросает на него Никки, старьевщик чуть не падает в обморок. Он читает в ее глазах боль, тогда как в них черным по белому написана ярость. Нет, она не обиделась: сумма, которую он предложил, не обидна, ибо это не сумма. Это – смех. С тем же успехом он мог помочиться ей на голову. Ведет он себя, прямо скажем, неосмотрительно – какой бы там Никки ни была, безобидной ее уж никак не назовешь. Вот достанет сейчас ножик, который принесла в сапоге, и выпотрошит сначала его самого, а потом и его кубышку – будет тогда знать! Старьевщик злобен, но постоять за себя не может – это видно.
Она кладет нас обратно в сумку и идет к двери. Чувствуя, что потеха заканчивается и что хныкать и глотать слезы ее уже не заставишь, старьевщик выкладывает за нас десятку – «за твои прелестные глазки». Ради этой суммы, считает Никки, идти в лавку старьевщика не стоило, но заключительная попытка превратить имущество Розы в денежные знаки ее несколько утомила.
Меня ставят рядом с бархатным жирафом, в котором жизни ничуть не меньше, чем в настоящем, компанией механических пингвинов и пингвинчиков со сломанным заводом и керамическим барсуком в хлопчато-бумажных бриджах для игры в крикет. Этот артефакт уникален. Принадлежать он никому не мог. У такого, как он, не могло быть хозяина, он бесхозен по определению, он постоянно ждет, что его наконец-то оценят по достоинству, – и никогда не дождется. Вид его вызывает отчаяние. Это – пария, которого по чистому недоразумению передают из рук в руки, а не топчут ногами. Он и создан-то единственно ради того, чтобы быть отвергнутым. Его подбросили, а не купили. Старьевщик не меняет нижнее белье уже третий день.
Мумия, которой хотелось обратно в землю
Бархатный жираф напоминает мне мумию, вместе с которой меня предали земле. Когда нас отрыли кладбищенские воры, я, надо сказать, была им благодарна: все мы любим болтаться без дела, но не тысячу же лет! Ничего особенного мумия собой не представляла: до смерти это был преуспевающий надсмотрщик на фиговых плантациях, которому посчастливилось умереть естественной смертью и заработать и воспроизвести достаточно, чтобы вечный покой разделили с ним предметы старины, я в том числе.
Со своим надсмотрщиком мне довелось встретиться вновь только после того, как я поменяла нескольких хозяев. Кладбищенских воров, которые извлекли меня из могилы, мумия интересовала меньше всего. Со своим сомогильником я соединилась спустя несколько десятков лет благодаря Чудоносу (номер сто шестнадцать), котоый был одним из самых хитроумных кладбищенских грабителей, а вернее, грабителем кладбищенских грабителей. Он не видел большого смысла в том, чтобы в поте лица раскапывать могилы, блуждать по склепам, копаясь в расселинах и ежесекундно рискуя навлечь на себя гнев давно ушедших, но, быть может, и не умерших богов. Чудонос предпочитал дождаться, пока другие злоумышленники, разграбив могилу, отправятся в обратный путь, и подстерегал их у городских ворот.
– А моя доля где? – недоумевал ограбленный грабитель, когда меня вырвали у него из рук.
– Свою долю ты уже получил, – ответил ему Чудонос. – Ты ведь еще дышишь. – После чего Чудонос возвратился домой, опасаясь, как бы кому-нибудь еще не пришло в голову переквалифицироваться из кладбищенских грабителей в грабителей кладбищенских грабителей.
Его чудо-нос больших хлопот ему не доставлял. Происходило это по двум причинам. Во-первых, когда люди готовы умереть за идею, они, по моим наблюдениям, не стремятся умереть за шутку. А во-вторых, нос у него был таких размеров, что все шутки на эту тему были слишком очевидны. Преувеличение превращает заурядное в смешное, однако сверхпреувеличение низводит смешное до заурядного. Это ведь, в сущности, все равно что попытаться рассмешить собеседника, глубокомысленно заметив: «Сегодня солнечный день». Поэтому к своему носу Чудонос относился спокойно и хранил в нем кое-какие фрукты небольшого размера.
Деньги для Чудоноса были источником неисчислимых страданий. Днем дела у него шли хорошо, зато по ночам он мучился бессонницей, снедаемый горькой мыслью о том, что у других дела идут еще лучше. Если к примеру, он продавал александрийскому купцу голубого гиппопотама за пятерку, то под покровом ночи ему виделось, как этот же купец, ухмыляясь, перепродает гиппопотама за пятьдесят. Затем он видел, как какой-то другой заморский купец, громко смеясь, продает того же гиппопотама за сотню. Уже под утро некто третий среди бескрайних степей продавал гиппопотама уже за пять сотен, и, наконец, еще один счастливчик, катаясь со смеху среди льдов Крайнего Севера, продавал гиппопотама за тысячу. «Да они смеются надо мной!» Этот кошмар преследовал его долгое время.
– Пять, – предлагал купец.
– Десять, – говорил Чудонос.
– Хорошо, семь, – с неохотой уступал купец.
– Двадцать, – говорил Чудонос.
– Я же сказал «семь», – удивлялся купец.
– Тридцать, – говорил Чудонос.
– Послушай, мне будет очень непросто найти кого-то, кто дал бы за него десятку. Этими голубыми гиппопотамами я торгую уже больше года.
– Сорок, – говорил Чудонос, начиная злиться. Купец вынужден был прибегать к помощи родни, в том числе жены и двух дочерей, чтобы выгнать из дома Чудоноса, который лез на рожон: «Обмануть меня решили, да?!» Прежние покупатели не желали больше иметь с ним дело, поскольку, во-первых, с ним было совершенно невозможно договориться о цене, а во-вторых, гнать его из дому приходилось по вечерам, когда вся семья была занята стряпней.
Чудонос отправился в Тир, где принялся спрашивать, как найти купцов, торгующих голубыми гиппопотамами. Когда же его привели к такому купцу, он ударил его кулаком в живот, а затем повалил на пол и начал бить ногами, приговаривая: «Обмануть меня решил, да?! Дурака нашел, да?! Думал посмеяться надо мной?! Будь прокляты твои деньги!»
Второго купца, даже не удосужившись показать ему голубого гиппопотама, Чудонос хватил головой о резной стол красного дерева, заметив: «Что ж ты не смеешься?! Язык прикусил, да?» Стоило ему увидеть третьего купца, как он тут же отправил его в нокаут со словами: «Засунь в задницу свои деньги, понял?» Поползли слухи.
Из-за всего этого, а также потому, что уже очень давно он задумал хорошенько проучить посмеявшегося над ним купца с Крайнего Севера, Чудонос вместесо своим товаром сел на корабль, отправлявшийся в Константинополь. Была у него с собой и мумия: в то время европейцы любили за чаем распеленать мумию-другую, и Чудонос надеялся, что ему удастся выгодно ее продать. Он не замечал, что всю дорогу матросы исподтишка подсмеиваются над ним: они-то знали, что за содержимое одной пирамиды Чудонос заплатил кладбищенским ворам впятеро больше обычного.
В Константинополе Чудонос посетил нескольких купцов, говоривших по-арабски, но они предложили ему ту же цену, которую он с негодованием отверг в Александрии. Он отправился в Венецию, но там ему давали еще меньше. Чтобы двигаться дальше, он распродал все что имел, однако монеты ему дали фальшивые, и, когда он попытался ими расплатиться, его арестовали. Тем веменем почти все его имущество погибло от невесть откуда взявшегося землетрясения.
После того как были розданы взятки тюремщикам и уплачено писцу за письмо на латыни, в котором, как полагал Чудонос, он выдавался за человека состоятельного и знатного, в действительности же был выставлен отъявленным негодяем, которого следовало медленно (шутка писца – имелось в виду «немедленно») побить палками, – у Чудоноса не осталось ничего, кроме меня, голубого гиппопотама в левом кармане и мумии. И тем не менее, невзирая на все злоключения, наш герой продолжал продвигаться на север. Он шел босиком, страдал от мучительной зубной боли – однако верил: удача не за горами.
Чудонос не ошибся: за горами никакой удачи не было, за горами был глубокий снег и город Хельсинки. В Хельсинки нас незамедлительно доставили к местному юристу, собирателю курьезов, коллекционеру, который готов был приобрести любой, даже самый экзотический хлам.
Входим, и Чудонос сразу же понимает: перед ним Он, Великий Насмешник, тот, кого искал он столько времени. Чудонос не обращает никакого внимания на двухголового теленка, трехметровых крыс, на всевозможных уродцев, клыки мамонта и прочие сваленные как попало курьезы. Он сразу же забывает про все выпавшие на его долю злоключения, про то, что на днях он отморозил три пальца на одной ноге и два на другой. Он демонстрирует коллекционеру меня и мумию: будь что будет, пан или пропал.
Есть у человека одна потребность, которая почти столь же насущна, как потребность в сне, пище или в воде, но поскольку потребность эта в сравнении с любой физической не столь сильна и мучительна, мы порой ее недооцениваем. Эта потребность – жить по правилам. Правила правят миром. Стоит нам пренебречь одним сводом правил, как на смену ему тут же возникает другой. Солнце всходит – солнце заходит. Вы курите вашим богам фимиам – они вам за это даруют здоровье. Идешь в магазин желаний – и приобретаешь товар. Мне, пожалуйста, волны поменьше. А мне – урожай побольше. Для взрослых правила – то же, что для младенца соска или погремушка. Если подыхает твоя любимая свинья – значит, на это существует какое-то правило. Нет ничего страшнее, чем отсутствие правил. Люди готовы превозносить самые худшие правила – лишь бы только небосвод не обрушился на них беспричинно, против правил. Что может быть хуже, чем фортуна, спущенная с поводка?!
Существует категория людей, которых я, по аналогии с правдоискателями, называю «правилоискателями». Все они, не важно как и где, устанавливают свои правила. Не ешь это. Не ешь то. Не полагается носить больше шести серег одновременно. На первом свидании не целуются. Если A, B и C хотят продать свое пиво, все гда найдется D, который за них это пиво продаст. Надо же как-то сбалансировать законодательную, исполительную и судебную власть. К черту удачу – им правила подавай. Правил становится тем больше, чем громче люди ими похваляются – как если бы от правил хоть в малой степени зависел их успех! Отсюда же притягательная сила таинственности: лучшие правила – под прилавком.
Юрист (Паразитиссимус под номером пять тысяч четыреста тридцать два) с любопытством разглядывает мумию. Бывший надсмотрщик фиговых плантаций выглядит, прямо скажем, неважнецки; из-за того, что он неоднократно мокнул под дождем и падал в грязь, на плечах у него вырос гигантский бледно-зеленый гриб. Вид у гриба довольно аппетитный.
– У меня уже два таких, – говорит Паразитиссимус. – Приобрел их в прошлом году. Гриб, впрочем, недурен. Что же до голубого гиппопотама... – И он показывает пальцем на полку, где красуются сразу три миниатюрных голубых гиппопотамчика.
Чудонос озадачен, но когда безошибочным международным жестом, однозначно читающимся: «Говорю же, нет. Проваливай со своим товаром куда подальше!» – Паразитиссимус ставит точки над i, он, хоть и с некоторым опозданием, прозревает. Все кончено. Последние надежды втоптаны в грязь.
В эту самую минуту в дом врывается местный землепашец. Падает ниц на ковер и дрожащим от волнения голосом изрекает:
– Ваше паразитичество, я нашел чудо из чудес, – и достает громадную замороженную игуану. – Дракон, ваше паразитичество. Юный дракон.
Паразитиссимус его воодушевления не разделяет. Он идет к книге, находит в ней соответствующую иллюстрацию и демонстрирует ее землепашцу:
– Что это?
– Дракон, ваше паразитичество.
– Ничего подобного. Позволь, я познакомлю тебя с буквами "и", "г", "у", "а", "н", и уверен, ты помнишь нашу старую знакомую, букву "а". Игуана – рептилия из далекой Америки.
– Но каким образом это существо оказалось здесь? У нее ведь нет крыльев.
– Об этом же наверняка подумала перед смертью и твоя игуана – если к игуанам вообще применимо слово «думать». Посмотри на эту иллюстрацию повяимательней, и ты заметишь на заднем плане пьяного моряка, который оплакивает свою пропавшую игуану. Спасибо, конечно, что принес показать, но у меня уже есть два экземпляра покрупнее.
Землепашец молча взирает на свою рухнувшую надежду. Чудонос теряет терпение. Он вооружается замороженной игуаной и пытается нанести Паразитиссимусу удар, однако его мишень неплохо знакома с людьми, которые хотят нанести ей тяжкие увечья; используя в качестве щита бывшего надсмотрщика фиговых плантаций, юрист от удара уклоняется. Они пляшут по комнате, нанося поправимый и непоправимый ущерб бесценным экспонатам, и землепашец, дабы снискать расположение юриста, впивается четырьмя имеющимися в наличии зубами Чудоносу в ляжку. Появляются слуги, и, отбиваясь тем же самым холодным оружием, Чудонос выбегает из дому на бескрайнюю снежную равнину.
Заключение. Чудоноса обнаружили весной, когда он оттаял и упал с дерева, все это время служившего ему приютом. Паразитиссимус снял с него посмертную маску, чтобы, рассказывая о размерах его носа, не быть голословным.
Я и голубой гиппопотам пополнили – без лишних слов – коллекцию юриста.
Мумию никто брать не хотел. Извлеченная из могилы, переходившая от одного грабителя к другому, испытавшая презрение многих купцов, она проделала расстояние в тысячи миль и вот теперь вновь должна была оказаться под землей. Посмертное фиаско. Слух об этом дошел до местного священника, который забрал мумию в церковь, решив похоронить ее по христианскому обряду. Священник считал своим долгом приобщать язычников к церкви и представившейся возможности, разумеется, упустить не мог.
Замороженная игуана исчезла не менее таинственно, чем появилась. И тут мы вступаем в область невероятного. Невероятное встречается в нашей жизни довольно часто. Правда, далеко не все окружающие нас чудеса так же экзотичны, как история о кладбищенском воре из Египта, который попытался избить финского стряпчего обледеневшей ящерицей; в то же время окружающие нас чудеса отнюдь не менее невероятны оттого, что в них не фигурируют замороженные игуаны. Невероятное является нам не только в образе замороженной игуаны, но и в образе нелюбимой мебели, соседа-домоседа, неразделенной любви и неинтересной работы.
Невероятное, иными словами, – это высшее проявление вероятного.
В лавке старьевщика
Старьевщик провожает Никки глазами; он рад, что ему удалось лицезреть униженную красоту (а еще говорят, что красивым сопутствует удача!), и разочарован, что не смог выжать из нее побольше слез. То же, что Никки сбросила с себя маску страдалицы еще до того, как зажала в кулачке десять фунтов, – не в счет. Глупость не мелочна.
Надо бы сориентироваться. Что может быть страшнее, чем неожиданно обнаружить у себя за спиной амфору высотой восемь футов, которая вдобавок строит тебе гримасы?! Люди в таких случаях склонны во всем обвинять себя, они перестают верить своим глазам и теряют покой. Вот почему примерно раз в триста лет я над собой работаю.
Даже для меня, повидавшей в своей керамической жизни немало, условия здесь не самые лучшие: с потолка стекает какая-то вонючая жижа. На стенах, в шестнадцати местах, – плесень. О бактериях я уж и не говорю. Не успела я припомнить триста девятнадцать ситуаций, когда мне пришлось еще хуже, чем сейчас, как в лавку вошла женщина.
Впрочем, те, кто не обладает моей обостренной наблюдательностью, женщину в этом существе могли бы с первого взгляда и не признать.
Очень крупная. Верно, это не самая крупная женщина из всех, кого мне приходилось видеть, но в моей коллекции она занимает почетное шестое место, отставая от женщины, вошедшей в первую пятерку, всего на пять фунтов. Весит она от трехсот тридцати двух до трехсот тридцати пяти фунтов – столько же, сколько пять спяших шумерских уток (весом в два таланта, разуме-е-е-ется) или же почти три тысячи бездыханных полевок. (Меры веса и длины, к слову сказать, не менее важны, чем правила, ибо без них мы лишаем себя удовольствия обманывать: племена, которые разводили полевок и использовали их в качестве меры веса, стали вскоре их откармливать или же просто набивать песком; подобная мера веса, при всей ее очевидности, так и не привилась, однако лично мне всегда нравилась.)
Шесть футов четыре дюйма. Рост, согласитесь, тоже вполне солидный. Эта женщина столь велика, что все помещение начинает вдруг казаться хрупким, непрочным; легко представляешь себе, что через стену она может войти без всякого труда, как через дверь. Волосы у нее совершенно белые, стрижены коротко, не более чем на толщину пальца (я бы даже сказала, пальчика). В ушах серьги: фигурка чем-то напоминает прохожего, рвущегося в горящее здание, чтобы спасти детей.
От стоящей в дверях великанши в лавке вдруг стало тесно.
– Здесь только что была женщина. Я покупаю все, что она вам продала.
На ней белый кожаный пиджак; на спине – косо, неловко – подвешены два крыла. И не кого-нибудь, а кондора, отовсюду торчат птичьи перья – тоже кондора, тоже выкрашенные в белый цвет и тоже как попало. Старьевщик, конечно же, удивлен такой крупной покупкой такого крупного покупателя, да еще с такими крупными крыльями; удивлен, но не слишком: мы находимся в той части города, где любая потуга на оригинальность только приветствуется. Заработок – не главная цель в его жизни, а потому, чтобы взвинтить цену до небес, ему требуется по меньшей мере несколько секунд. Он с безграничным уважением поглаживает стоящие перед ним на прилавке предметы, он изо всех сил старается быть повежливей, однако с непривычки фальшивит, переигрывает, распространяя свою любовь не только на меня, но и на пингвинчиков, жирафа, керамического барсука.
– Двести фунтов.
– А в глаз не хотите? – В ее вопросе сквозит такая теплота, такая непосредственность, интонация вопроса настолько не соответствует его содержанию, что мистер Утиль не сразу понимает, о чем речь; ему невдомек: сила этой женщины велика, она может оторвать ему руки и ноги с такой же легкостью, с какой ребенок отрывает лепестки у цветка.
Ухватив суть вопроса, он тут же теряет к нам всякий интерес, ибо в этой части города принято не только ценить оригинальность, но и соблюдать повышенные меры безопасности. Тем не менее она с готовностью платит ему сто фунтов за весь комплект, и мы отбываем.
Мы выходим и видим, как навстречу по тротуару катит на велосипеде чернокожий юноша. Он слушает плейер, на носу – это в ноябре-то! – черные очки. Явно собирается сказать нам «пару ласковых». У моей нынешней хозяйки, напротив, выражение лица ангельское. Он лениво объезжает нас, проезжает еще футов десять и тогда только начинает громко сквернословить. Мужчина в инвалидном кресле грузит детский велосипед в прикрепленный к креслу прицеп; всего существует тридцать два способа погрузить детский велосипед в прицеп (такого размера); это же – один из трех способов грузить в прицеп детский велосипед, который вам не принадлежит. Еще один мужчина заходит в обувной магазин купить черные туфли своей жене, которая только что умерла. Средний пульс прохожих – семьдесят девять ударов в минуту. Из шестидесяти находящихся в данный момент на улице прохожих больше всего – четверо – думают о жареной картошке, еще двое – о том, что бы они сделали с девушкой в шубке из леопарда. На проезжей части находятся в это время семьдесят четыре транспортных средства.
Нас загружают в автофургон, и моя нынешняя хозяйка садится за руль, отчего фургон жалобно стонет. Мы трогаемся, и вскоре становится ясно, что едем мы в сторону Розиной квартиры. Припарковавшись за углом, великанша достает сотовый телефон и набирает номер. В трубке раздается голос Никки; моя хозяйка отключает телефон, на мгновение задумывается, заводит мотор – и мы куда-то едем еще минут пятнадцать. Приезжаем мы в спортивный клуб, где спортом занимаются не для того, чтобы сбросить лишний вес или похудеть в талии, а для того, чтобы диктовать миру свои условия. Боксеры с остервенением колотят по грушам, чтобы с еще большим остервенением колотить людей. По залу прохаживаются великаны, чьих лиц почти не видно под буфами мышц; впрочем, по сравнению с моей хозяйкой они не кажутся такими уж великанами. Она здесь – единственная женщина, и ее приход вызывает всеобщее внимание.
– Привет, Туша, – цедит один из великанов, ее знакомый. Раздается смех. Кто-то оставил посреди зала штангу; Туша снова набирает Розин номер и, убедившись, что Никки по-прежнему дома, хватает штангу, которую она способна не только выжать вместе со штангистом, но и забросить обоих на крышу соседнего дома, и начинает довольно, впрочем, неловко – завязывать ее узлом.
Разумеется, стоящие поблизости культуристы гогочут – в самом деле, какой смысл тратить всю жизнь на то, чтобы отрывать от земли увесистые куски металла, вдыхать терпкий запах чужих подмышек, если не иметь возможности посмеяться над невиданно толстой женщиной, которая не владеет искусством толчка и жима, да еще носит белый кожаный пиджак с нелепыми белыми крыльями за плечами? Трое качков, чей совокупный интеллект примерно равен интеллекту карандаша, как по команде поворачиваются к ней и разражаются громким смехом. «А может, она ищет ссоры? – думаю я про себя. – И для этого любым способом старается привлечь к себе внимание, вызвать смех».
– Так жирок не сбросишь, крошка, и не надейся, – замечает один из качков, что с его стороны несправедливо: жира как такового у нее не так уж и много, зато шире в плечах здесь нет никого. Слышу, как по залу пробежал смешок – не в адрес Туши, а в предвкушении того, что должно неминуемо произойти.
На шее у насмешника – рубец; на рубце вытатуировано: «Резать здесь»; по всему видно: штангой он занимался и в тюрьме тоже. Сидел себе, должно быть, за решеткой, качал мышцы в тюремном спортивном зале и в ус не дул. Таких, как он, камера спасает от куда больших неприятностей. Типичный придурок, природа не обделила его ростом и весом, и теперь он каждый день начинает – и кончает – штангой. Не понимает только одного: завод, который производит таких, как он, был запущен еще до ледникового периода.
– На небеса ты не попадешь, можешь не беспокоиться. Даже верхом на штанге. – Гомерический хохот. Туша переносит насмешки с поистине ангельским терпением. До поры до времени.
– Сила и мышцы – вещи разные, – изрекает она наконец голоском девятилетней школьницы. Все стонут от смеха – вот уж действительно святая простота. – Сила не в мускулах, а в душе.
– «В душе!» – Зал сотрясается от дружного хохота.
– Спорим? – предлагает она.
Тут бы качкам, будь у них в мозгах хоть одна извилина, заткнуться и отойти. Но они не понимают, с кем имеют дело.
– Ставлю сотню, что я выносливей вас всех, – провозглашает Туша.
– Да ну? – не верит своим ушам Рубец.
– Именно так. – С этими словами Туша извлекает из кармана деньги и две зажигалки, одну синюю, другую красную. Рубец мечется по залу в поисках сотни. – Выбирай зажигалку, – говорит она. Он берет синюю зажигалку в правую руку, на которую ладонью вниз ложится левая рука Туши. В правой руке у Туши красная зажигалка, а сверху – левая рука Рубца. Язычки пламени вспыхивают одновременно.
Рубец почти сразу же начинает морщиться. Он – из той породы людей, которые скорее умрут, чем дадут слабину, однако в данном случае ему грозит не смерть, а боль. Через десять секунд он начинает трястись всем телом и на мгновение отдергивает руку, однако затем пересиливает себя и со слезами на глазах вновь ее опускает. Ладонь же Туши остается неподвижной, на лице – благодать. Еще через семнадцать секунд Рубец, всхлипнув как ребенок, судорожным движением сжимает руку в кулак. Чернокожий дружок Рубца считает, что у него получится лучше, и собирает дань с тех, у кого рост и вес поменьше, а кошелек потолще. Лучше не получилось.
– Да она нам мозги пудрит! – кричит Рубец, хватает синюю зажигалку, зажигает ее и вновь поджаривает себе ладонь. – Денег ты все равно не получишь.
Она ласково смотрит ему в глаза, сама же тем временем присваивает его семейные драгоценности: эспандер, гантели, тренажер. К такому повороту событий Туша явно привыкла: ее улыбка, твердый взгляд, осанка были не случайны – она готовилась. У Рубца – минутный шок, который наступает у всех мужчин после перенесенной боли; они пытаются собраться с духом – как правило, неудачно. Рубец капитулирует.
– Запомни одно слово, – говорит она. – Апосематика. А-по-се-ма-ти-ка. Хочешь, я его тебе запишу? Человек, над которым ты смеешься, может оказаться не только толстым, но и сильным.
Получив с проигравшего деньги, мы вновь едем к Розе. Автофургон останавливается, и Туша, со связкой ключей в руке, переходит улицу. Вижу, как она, предварительно удостоверившись, что в квартире никого нет, начинает подбирать ключи к замку.
Покамест она возится с входной дверью, неизвестный мне джентльмен открывает дверцу фургона и садится за руль – одновременно с этим Туша (судя по всему, уже бывшая моя хозяйка) проникает в дом. Мы снова в пути.
Путь наш, однако, недолог. Мы сворачиваем в проулок и заезжаем в гараж, где джентльмен опустошает фургон. В его движениях сквозит уверенность умалишенного. Вообще умалишенные, если только подбирать их с умом, совершенно незаменимы; лучших работников не придумаешь: ни тебе перекуров и усталости, никаких телефонных звонков и посторонних дел.
Он тщательно пылесосит фургон изнутри, моет, а затем натирает воском снаружи, заменяет масло, моет с шампунем мотор, выбрасывает из пепельницы зловонные окурки, до блеска протирает тряпкой инструменты в коробке, наводит порядок в «бардачке» и в довершение всего еще раз, после некоторого размышления, обдает машину водой из шланга. Меня изучает внимательнейшим образом. Спустя пять часов фургон возвращается на то самое место, откуда он был угнан; на переднем сиденье записка, Евангелие и бутылка с чистящей жидкостью.
Записка: Чистота сродни Благочестию. Чистый автомобиль вывезет Вас на дорогу к Вашему спасению. Чистая приборная доска – дорога к Господу. Так пусть же чистота Вашего автомобиля очистит Вашу душу. Сумма пожертвования – 100 фунтов.
Интересно, каким образом он собирается получить означенную сумму? Лично я предпочитаю, чтобы деньги не жертвовались, а давались в долг.
Моя гигантская хозяйка появляется спустя десять минут; все это время Туша наблюдала за улицей из паба и теперь спокойно, как будто ничего не произошло, открывает дверцу автофургона. Записку душещипательного содержания прячет в карман. Мы входим в Розину квартиру. Поначалу Туша оглядывается по сторонам, словно пытаясь сообразить, где находились украденные вещи, однако затем решает по местам нас не расставлять, а сгружает на шаткий столик. И тихо уходит.
Никки возвращается поздно – вероятно, с бегством от Розы она решила повременить. Ее сопровождает крупный джентльмен, роль которого в тот вечер заключалась в том, чтобы подвергнуть различные части ее тела специальной растяжке и обработке.
В коридоре они делают привал. Джентльмен худощав, но мускулист. Издает львиный рык. Пенис у него длинный, на конце изогнут. Всего существует шестьсот одиннадцать видов мужского детородного органа, этот – номер четыреста пятый, «ятаган», известен тем, что при желаний им можно выколоть глаз. Вдобавок из него в разные стороны торчат какие-то металлические шипы, издали он напоминает утыканную гвоздями изогнутую доску. Никки издает утробный звук, напоминающий хрюканье вьетнамской толстобрюхой свиньи. Они сношаются, Никки пускает в дело огурец, который для этой цели использовался чаще любого другого овоща (в восемнадцатом веке, правда, наблюдалось повальное увлечение артишоками, на что никто, кроме меня, внимания не обратил). Выбор этот вполне оправдан: крепкий огурец дает необходимый эффект, риск же постоянного присутствия (статус, к которому обычно стремятся прочие соблазнительные предметы сходной формы) совершенно исключен.
Огурец откладывается в сторону.
– Пойду сделаю нам салатик.
Секс был столь неподражаемо хорош, что Ятаган на несколько минут лишается дара речи.
– Ты что, употребишь в салат его?! – говорит он задыхаясь, стоя на четвереньках.
– А почему бы и нет? Сначала – секс, потом – здоровая, легкая пища.
По пути на кухню Никки обнаруживает на колченогом столике нас, вечных странников. В первый момент не знает, что и думать, – но лишь в первый. Прикидывает в уме, как это могло получиться, – сама ведь из дому выносила. Смеется. Судя по ее смеху, Туша в нашем возвращении не заподозрена. Ясно, что тайны интересуют Никки ничуть не меньше, чем секс. Нет, она не из тех, кого можно застать врасплох, кто во всем ищет логику и здравый смысл.
Розы нет как нет. На следующее утро Никки, как обычно, колется и отправляется на охоту. Перед уходом обдумывает, не стоит ли нас опять кому-нибудь запродать. Спустя час двадцать минут после ухода Никки проходит очередное ограбление. На этот раз настоящее, классическое. В гостиной слышится звон разбиваемого стекла, и в оконном проеме вырастает гигантский раздвижной секатор; таким не кустарник подрезать, а вековые дубы валить. Зондирует территорию, однако после проведенных Никки мероприятий зондаж мало что дает. С впечатляющей ловкостью секатор ухватывает своими хищными челюстями недопитую бутылку виски, и та уплывает в окно. За бутылкой следует полбатона черствого хлеба. Доходит очередь и до меня.
На улице я ловлю на себе злобный, полный презрения взгляд бородатого мужчины в инвалидном кресле. Ему и в голову не приходит, что даже если бы сам он пошел на собачьи консервы, а его инвалидную коляску переделали в лимузин, я все равно бы стоила в тысячу раз больше той суммы, которую выручили бы за них обоих. С украденным добром обходиться можно было бы и повежливее.
В сущности, имеются лишь две разновидности преступников: одни воруют, другие мочат. Третьего не дано. Борода (в списке бородатых он значится под номером тридцать три тысячи сорок девять) совершенно невозмутим; он роется в своем прицепе и извлекает сверхдлинную, сверхпрочную удочку, которую ловким, выверенным движением закидывает в окно и выуживает оттуда принадлежащий Никки старенький кассетник (который каким-то непостижимым образом уцелел во время предыдущих «чисток»).
Борода нетороплив в движениях, зато сквернословит исправно и без перебоев. Просматривает какие-то бумаги, выбрасывает их за ненадобностью, а затем, сложив украденное в маленький прицеп и даже не пытаясь, отъехав в сторону, скрыться от посторонних глаз, искусно выпрастывает заднюю часть тела из кресла и обильно, без спешки испражняется.
После чего отправляется в путь. Сперва – к газетному киоску, где крадет газету, далее – в ближайшее кафе, где, вместо того чтобы подъехать вплотную к пустому столику, останавливается ровно посередине, полностью перегородив проход своим инвалидным креслом с прицепом. Ленч он заказывает, истошно выкрикивая каждые две секунды: «Жаркое! Жаркое!» Хозяин явно видит его не впервые; на его лице выражаются смешанные чувства: с одной стороны – желание поскорей обслужить клиента и забыть о его существовании; с другой – сожаление, что человечество еще не выродилось настолько, чтобы сыграть головой Бороды в футбол. Хозяин только что получил открытку от брата, недавно открывшего в Шропшире кафе; брат пишет, как хорошо идут у него дела.
Борода расплачивается, и хозяин замечает, что тот недодал ему двадцать пенсов. «Двадцать пенсов! Двадцать пенсов! Подумаешь, сумма!» Не успевает Борода прокричать эту ламентацию дважды, как хозяин выбрасывает белый флаг.
Громкое чавканье – этим искусством Борода владеет поистине виртуозно. Нет, такой, как он, наверняка состоит на зарплате у самого дьявола. В газете, которую он украл, его интересуют одни некрологи. Он зачитывает их вслух с не меньшим наслаждением, чем поглощает пищу:
– Тэк-с, кто там у нас окочурился? «Эрик Эллаби, пятидесяти шести лет, специалист по квантовой физике... оставил двух сыновей». Кто еще? «Ариол Травис... читал лекции по истории Ближнего Востока... скорбящие жена и дочь». А это кто? «Капитан ВВС... в возрасте восьмидесяти одного года...» – Радости его нет предела.
В это самое время в кафе неторопливо входит Никки. Смотрит на доску, на которой мелом написано сегодняшнее меню. С того места, где я нахожусь, мне виден автофургон, остановившийся ярдах в ста от кафе за рулем – седая коротко стриженная женщина. Ники обдумывает, что бы заказать, ее взгляд падает на прицеп, где нахожусь я и видавший виды кассетник, ее верный раб. Принимает какое-то решение и исчезает.
Входит пара. Она – в бесформенной, под стать телу одежде. Он – лет сорока, шевелюра напоминает разворошенный стог сена – если только бывает стог, состоящий всего из двадцати травинок. Они заказывают чай и, когда официантка его приносит, Стог открывает огонь на поражение:
– Что это?
– Ваш чай.
Стог оглядывается по сторонам, словно приглашая сидящих в кафе возмутиться вместе с ним.
– Это – не чай. Немедленно его унесите. Официантка, натурально, – сама вежливость. Приехала из бедной страны и готова много работать и мало получать. Интересуется, чем чай не устраивает клиента.
– Настоящий чай следует подавать в чайнике. – В кружке с кипятком полощется пакетик с заваркой.
– Простите, – говорит официантка, – но у нас принято подавать чай так.
– Меня мало интересует, что у вас принято, – фыркает Стог.
Официантка извиняется, не понимая еще, что дело вовсе не в чае, а в Стоге. Предлагает унести кружку с пакетиком и поискать заварочный чайник.
– Нет. Нет. Нет. Принесите мне кофе. Вы, вероятно понятия не имеете, что такое чашка чая. Это ведь Англия, милочка. Чай в Англии – это все.
Кричит он почти так же громко, как Борода. Официантка убегает и возвращается с кофе.
– Нет. Нет. Нет. Вы оскорбили меня вторично, – провозглашает Стог. – Это – не кофе. Я буду вынужден поставить в известность руководство вашего заведения.
Посетители начинают на него оглядываться – что за псих такой? В самом деле, измывательство над официантками считается одним из самых гнусных правонарушений. Обычно официанток принято поносить в более дорогих заведениях, здесь же Стог устроил скандал из-за какого-то одного фунта. По всей видимости, в жизни ему сопутствует не такой успех, на какой он вправе рассчитывать, – вот он в этой забегаловке и самоутверждается; здесь, полагает Стог, к его словам прислушаются, и он сможет призвать к ответу безответное существо. Судя по тому, как он одет, «третий мир» не дает ему покоя ни днем ни ночью, он стремится покончить с ним раз и навсегда; нет «третьего мира» – нет проблем. Он – из тех, кто пишет длинные письма о том, как несправедливо устроен мир, и эти письма печатают лишь газеты, которые не могут похвастаться большими тиражами. Даже хозяева жизни лучше, чем этот мелкий шакал, ведь хозяин жизни топчет всех и каждого, а не только слабых и обездоленных. Его спутница все это время ведет себя совершенно пассивно.
Спросите меня, и я вам отвечу: она – рыба, причем рыба мороженая; такие не способны возбудить мужчину, даже если тот просидел шесть лет в одиночной камере. Стог, надо полагать, не пригоден ни к чему: толк от него лишь в том, что, во-первых, он существует, во-вторых, греет постель. Да и скандал в дешевой забегаловке все же лучше, чем одиночество.
Странно, что официантка вообще здесь работает, ведь толстобрюхие нищие, простояв в подземке два часа, зарабатывают столько же, сколько она за неделю. А тут еще клиенты оскорбить норовят... Вот и хозяин кафе мечтает уехать к брату в Шропшир, девушка с журналом «Сцена» – попасть в Королевский балет, механик с засаленной самокруткой в углу рта – натянуть коротконогую повариху, но та разочаровалась в любви.
Спустя пять минут появляется Никки. Незаметно для Бороды подбрасывает ему в прицеп еще один предмет – пару серег. Уходит. Из автофургона по-прежнему ведется наблюдение.
Чтение некрологов продолжается еще девять минут пятьдесят три секунды, после чего мы выкатываемся на улицу. В двухстах пятидесяти трех футах от кафе нас догоняет полицейская машина. еще до того, как становится совершенно очевидным, что предмет их интереса – мы, и только мы, Борода нажимает на газ, и, опустоши он прицеп, ему наверняка удалось бы, при его-то силе и сноровке, от них оторваться – однако его опередили.
При задержании полисмену приходится непросто, Борода не тратит времени на то, чтобы узнать, в чем его обвиняют. Вместо этого он истошно кричит: «Бейте меня! Давай бей! Я калека! Я безработный! Я заслужил! Он меня ненавидит! Смотрите все! Все смотрите!» Кажется, он вот-вот выпрыгнет из своего инвалидного кресла: всем телом подался вперед, руки, как прыгун с вышки, согнул в локтях, еще мгновение – и он пробьет головой мостовую. Однако полисмен упасть ему не дает. Выставляет вперед в качестве препятствия правый сапог и вместе со вторым полисменом выволакивает Бороду из инвалидного кресла, точно гигантского лосося из моря, и заталкивает его на заднее сиденье машины. Полицейский участок. Пролежав всю дорогу с покорностью мешка картошки, Борода усыпляет бдительность стражей порядка и, войдя в участок, от души ударяется головой об угол стола дежурного сержанта. Голова раскрывается, как цветок, орошая грязный пол полицейского участка алой, цвета закатного солнца, кровью. «Вы у меня ответите!» – кудахчет потерпевший. Приезжает его адвокат – от предстоящего процесса он, судя по всему, ничего хорошего не ждет. Меня демонстрируют Никки, которая напускает на себя такой вид, будто в полиции она впервые в жизни. Никки подтверждает, что я являюсь собственностью Розы, что кассетник принадлежит ей, Никки, равно как и серьги (они почему-то ассоциируются с протяжным звуком, издаваемым гитарой, когда ее крадут), которые, по ее словам, были похищены еще во время первого ограбления и на которых с внутренней стороны выгравировано ее имя. В результате Бороду без дальнейшего разбирательства сажают в камеру предварительного заключения по обвинению в грабеже.
Когда живешь в этой части Лондона, за развлечения платить не приходится.
Чаепитие.
Шестнадцатое
Роза не скрывает своей радости – преступник обезврежен.
Никки сидит на полу в позе лотоса; ей легко оттого, что она завоевала себе место под солнцем; ей тяжело, ибо она перенапрягла мышцы.
– Тренируетесь? – спрашивает Роза.
– Я сегодня кувыркалась в воздухе, – говорит Никки.
– Ого, – говорит Роза, а затем, спохватившись, переспрашивает: – Кувыркалась в воздухе?!
– Ну да, я же гимнастка.
– Вы работаете в цирке?
– И в цирке тоже. Но не на трапеции. До этого еще не доросла.
Так вот почему она все время потная.
– А я слышала, если хочешь стать циркачкой, начинать надо чуть ли не с трехлетнего возраста.
– Ничего подобного. Цирком я увлеклась, когда встретила на тренировке одного типа... ему уже тогда было сильно за сорок. Я наблюдала, как он работает, – высший класс! Мы разговорились, и выяснилось, что на арене он всего три года. До этого он был дантистом, а потом, в один прекрасный день, решил, что ему хочется, чтобы люди его любили, чтобы улыбались при его появлении.
еще бы ей не нравился цирк! Полет к звездам. Ей ведь практически незнаком страх; когда же она с ним знакомится, то незамедлительно затаскивает его к себе в постель. И поворачивается к смерти задом. Как исполняющие танец быка танцовщицы на Крите, как любой циркач. У нее есть все: сила, скорость, чувственность; не хватает одного – терпения. Она совершенно не в состоянии подолгу сидеть на одном месте, делать одно дело.
Договорились, что Никки, пока она готовит свой цирковой номер, может пожить у Розы.
Длинный звонок.
Роза нажимает на кнопку домофона.
– Роза? Это Мариус.
– Мариус? Какими судьбами? Заходи.
– С удовольствием, но дело в том, что я себя неважно чувствую, поэтому скажи, у тебя нет гриппа или насморка? Ты сегодня утром не чихала? В моем состоянии подхватить инфекцию вторично было бы губительно.
– Не беспокойся, я совершенно здорова.
Входит коллекционер. Он в перчатках, на лице маска. По-прежнему размахивает огнетушителем. Никки чувствует, что пахнуло деньгами и властью, и сразу же к нему подъезжает. На полном ходу. Что привело сюда Мариуса? Азарт коллекционера, вот что.
– Я слышал, твою квартиру грабили, и не один раз, и пришел выяснить, все ли в порядке.
Меня предъявляют.
– Я ее сейчас заберу, – сообщает Мариус. Это Роза уже проходила. Она закрывает дверь, облокачивается на нее и только тогда говорит:
– Нет, Мариус, я ее тебе отдать не могу. Ее дала мне Элен, а не ты.
– Ты что, мне не доверяешь?
– Не в том дело. Работаю ведь я на Элен.
– О чем это вы? – интересуется Никки. Сегодня утром она оделась как нельзя более удачно: кроме прозрачной длинной белой майки, на ней нет ничего.
Мариус вкратце описывает ей мою родословную. Постепенно дыхание у него учащается, и наконец похоть властно наступает на горло накопительству. Ему, старому греховоднику, с каждым разом сдерживаться все труднее. Другой бы о душе подумал, а этот под своей гриппозной маской слюни пускает. Лучше б член подвязал – на всякий случай.
– Выходит, она много денег стоит? – допытывается Никки.
Прогноз: мы с Никки наверняка в самом скором времени совершим еще одно путешествие.
– Многие собиратели не пожалели бы за нее несколько тысяч. Для меня же она просто бесценна.
Меня в его коллекции и в самом деле не хватает – досадный пробел. Коллекции часто оказываются гробницами правил. Из-за того, что все мы – картины, из-за того, что все мы – вазы, мы – одно целое. Маленькое расчищенное пространство в клоаке существования, узкая тропинка в чаще мироздания. Коллекционировать можно без конца. А если все, что хотелось собрать, собрано? Горе коллекционеру, у которого законченная коллекция. Но не будем об этом.
– Жаль, что у меня такой нет. С удовольствием бы продала. А у вас акцент. Откуда вы родом? – Никки хихикает, давая понять, что и сама стоит денег. И тоже немалых. Не задумываясь, пускает в дело грудь.
– Родился в Эстонии.
Никки проводит пальчиком по моему горлышку – уважительно.
– А не скажешь, что дорогая.
– А какая, по-вашему, дорогая? Со знаками доллара на боках? Эта ваза славилась своей красотой во времена, когда Европа была еще лесом, когда Древний Египет походил на райские кущи, когда на месте Трои стояла пара рыбачьих лачуг, а на месте Афин росло несколько масличных деревьев на пригорке; когда фараоны еще чесали в затылке – что бы такое построить, когда о всемирном потопе еще и не помышляли. Ее создали в незапамятные времена, которые не имеют с нашим временем ничего общего... а впрочем, ведь и тогда у людей желания были те же самые. Человеческие желания не меняются, они всегда одинаковы. Человек всегда хотел создавать красоту... и заниматься любовью.
Осекся. Никки счастлива, что на ней прозрачная одежда: Мариус то и дело поглядывает на просвечивающий сквозь белую майку заветный черный мысок. При этом исправно делает вид, что ничего не видит.
– Какие вы обе красивые, – скулит он.
Роза по наивности думает, что это комплимент, похвала «доброго дедушки», на самом же деле это любовная песнь самца перед спариванием. Хорошие манеры, если только они не извращение, имеют обыкновение при наличии денег улетучиваться, поэтому очень важно сознавать, что в любую минуту ты можешь превратиться в развалину (или в труп) и тебе уже не придется больше пренебрегать условностями.
– Роза, если ты и твоя подруга нуждаетесь в заработке, я был бы рад заняться с вами любовью. – Мариус тает. Он совершенно не надеется, что ему скажут «да»; больше того: чем он в этот момент отвратительнее, тем ему приятнее. – По очереди либо сразу с обеими, – урчит он. При его-то деньгах он может пригласить в ресторан целый полк шлюх. В Швейцарии ему принадлежат три горы.
Роза смотрит на него с невыразимым отвращением – такое бывает не чаще одного-двух раз в жизни. Ее презрительный взгляд пригвождает Мариуса к стене.
– Почему бы и нет? Пять сотен нас устроят, – подает голос Никки.
Мариуса эта сумма несколько настораживает, но он уже начал обильно потеть. Ловит на себе полный ненависти взгляд Розы.
Мариус и Никки отбывают. К своему утреннему наряду Никки присовокупляет юбку и пару самшитовых серег: потерпевшие кораблекрушение моряки бросают жребий, кого съесть, и жертвой, натурально, оказывается юнга. Интересно, понимает ли Никки столь сложную символику собственных серег? Мариус напрочь забыл о цели своего визита.
Поездка за город
Утро следующего дня. Никки отсутствует...
Прогноз: она вырывает золотые пломбы из зубов Мариуса и опустошает одну сахарницу за другой. Крадет все, что можно унести.
Роза кладет меня к себе в машину. «Я что-то не то делаю. Это какая-то ошибка. Я добьюсь своего. Обязательно добьюсь». Занимается самовнушением. Сегодняшнее состояние Розы близко к отчаянию и никак не соответствует ее серьгам, от которых веет миром – миром и согласием. В коробке из-под чая, где она хранит драгоценности, есть и другие серьги. К примеру, сегодня были бы, возможно, более уместны мрачноватые фаянсовые: одиноко стоящий на задней улице книжный магазин, в который никто не идет (а те немногие, кто все же туда заглядывает, настолько равнодушны к книгам, что во всяком посетителе хозяину видится вор) и который наверняка закроется в самом скором времени. Но отчаяние не способствует здравомыслию, и, быть может, Роза права, что не желает изливать душу всем и каждому.
Роза садится за руль, и мы отправляемся в путь. Первая мысль: меня везут к Мариусу. Но нет, мы выезжаем за город. В загородное поместье Мариуса?
Сворачиваем на автостраду. Машина у Розы еле дышит, и едем мы с умеренной скоростью. По соседней полосе несется гигантский грузовик: поравнялся с нами, шофер громко гудит и выставляет в окне одну за другой две пластиковые таблички; на первой значится: «Привет, красотка», на второй – «Покажи, не стыдись»; обе таблички подготовлены заранее и, надо полагать, уже немало поспособствовали тому, чтобы на шоссейных дорогах ее величества царили дружба и взаимопонимание. Порядковый номер лица водителя – пятьсот шесть («припюснутая задница»). Сразу оговорюсь, выражение это я придумала не сама, а позаимствовала в Могунтиакуме. Как говорится, не в бровь, а в глаз. Существует таинственная связь между людьми с таким лицом и транспортным средством, которым они управляют. Роза прибавляет скорость, ее глаза прикованы к несущейся навстречу дороге, и она не видит третьей таблички: «А мы бы спелись».
С заднего сиденья мне видна выставленная в ветровом стекле грузовика фотография супруги Приплюснутого в полный супружеский рост. (Одного не понимаю: к чему, да еще по собственной инициативе, возить с собой фотографию коротконогой женщины со свиным рылом и полной неспособностью найти приличного парикмахера.) Живо представляю себе, как она показывает своему благоверному увесистый кулак. А что же Роза? Ушла в себя и не замечает ни моего игривого настроения, ни того, как Приплюснутый съезжает на обочину, чтобы полюбоваться очередной аварией.
Такие ситуации случаются примерно раз в триста лет. Спустя один час сорок шесть минут мы останавливаемся возле симпатичного маленького коттеджа
– хозяин жизни в таком ни за что бы не поместился. Коттедж утопает в зелени; поля и леса вокруг можно было бы назвать «бескрайними просторами», если бы мы не находились в Южной Англии на сегодняшнем этапе мировой истории.
Забрав почту из почтового ящика, Роза вносит меня в коттедж. Обращается со мной как с грудным младенцем: то ли оттого, что боится, как бы меня опять не украли, то ли потому, что хочет выудить из меня все истории до одной. Осматривается по сторонам – все ли на месте – и поливает комнатные цветы. Выкладывает в миску кошачьи консервы. Вероятно, это дом ее друзей, за которым она в их отсутствие присматривает.
Затем достает из холодильника бананы и яблоки, берет бутылку минеральной воды, мы выходим через заднюю дверь и направляемся к какому-то полуразвалившемуся строению, отдаленно напоминающему сарай. Тут меня внезапно охватывает чудовищный страх; неужели я обречена на жизнь в глуши, на выращивание тюльпанов, на отсутствие благодарной публики? Когда мы входим в сарай, я обнаруживаю, что его главная функция – не содержать в целости и сохранности вилы, тачки и лопаты, а скрыть наличие внутри старого колодца.
– Итак? – раздается со дна колодца чей-то голос. Роза складывает фрукты и бутылку в ведро и спускает его вниз.
– О Боже. – Голос тот же. Обычно из глубокого, темного, сырого колодца доносятся совсем другие голоса. Этот же – женский, хорошо поставленный и весьма мелодичный. Что странно: обычно благополучным, образованным женщинам на дне колодцев приходится не в пример тяжелее. – С кузнецом ничего не вышло?
– Нет, не вышло.
Помню, как я удивилась, заметив, что Роза извлекает из помойного ведра письмо, порванное на мелкие кусочки.
– Что ж, от первого свидания многого ожидать не приходится.
– Я и не ожидала.
– Только не подумайте, что я жалуюсь... вы, безусловно, делаете все, чтобы скрасить мне жизнь... но сидеть здесь... довольно-таки тягостно, поверьте. От меня вам было бы наверняка больше пользы, если б я вернулась домой.
– Вы будете сидеть здесь до тех пор, пока ваши советы не принесут мне пользу.
– Я же не отказываюсь вам помочь, но поймите, я не волшебница, чудодейственных средств, которые бы возымели мгновенное действие, у меня нет. И потому совет... как бы это вам объяснить?.. совет есть совет, не более того. Ничего гарантировать я не могу.
– В вашей рубрике вы писали совсем другое.
– Вы очень решительная и хваткая женщина – иначе бы вы не были сейчас наверху, а я внизу. Но ведь есть и другие люди, они не обладают вашими данными, они нуждаются в совете и поддержке в таких вещах, которые для нас с вами – пара пустяков; есть одинокие люди, которых некому поддержать, эти люди мне и пишут, эти люди меня и читают. И не забывайте, многие, когда водят пером по бумаге, испытывают облегчение.
– А я испытываю облегчение, когда разговариваю с вами.
– Я не хочу вас пугать, но в каком-то смысле... Если выяснится, как вы со мной поступили, у вас могут быть неприятности.
– Во-первых, вы вряд ли выиграете, если станет известно, что в колодец вас посадили, потому что ваши психологические советы оказались совершенно непригодными. Ну а во-вторых, не думаю, что в тюрьме мне будет намного хуже, чем на воле.
– Что ж, в таком случае хочу сразу же предупредить: в женской тюрьме вы едва ли встретите мужчину своей мечты. Но не будем отвлекаться. Какого совета вы ждете от меня сегодня?
– Такого же, как вчера.
Забавно наблюдать Розу в роли тюремщицы. Я не сразу обратила на это внимание, но, разумеется, у нее есть свои идеалы, целое море идеалов, и, как всякая идеалистка, она – человек крайностей. Она – редчайший типаж, типаж под номером пять тысяч пять; это значит, что из пяти тысяч пяти человек такая, как Роза, – только одна. Соответственно у таких, как она, серьезные проблемы с общением. Об этом, впрочем, я могла бы догадаться по ее серьгам. Серьгам в виде распластанного в небе буревестника.
– И все-таки меня не покидает ощущение, что вы требуете слишком многого. Любовь ведь в магазине не купишь. Смотрите в оба и действуйте таким образом, чтобы обратить на себя внимание. Такая встреча может состояться через неделю. Или через месяц. Через пол-года. Через год. Я уверена, что смогу вам помочь, но вы должны набраться терпения. Вся штука в том, чтобы не отчаиваться, чтобы получать от одиночества удовольствие.
– Я готова получать удовольствие от одиночества в том случае, если и вы будете получать удовольствие от сидения в колодце, тем более что сидеть вам придется здесь до тех пор, пока я не найду своего счастья.
– А как же моя семья? Муж и дети будут волноваться.
– Я с ними связалась. Сообщила, что вы в безопасности и... здоровы. Отошли на время от дел. Что связаться они с вами не могут, но что беспокоиться нечего. Хотите, чтобы я и вашему шефу позвонила?
– Пока не надо.
– Понимаю. Это была бы не самая лучшая реклама ваших способностей и навыков.
– Вы думаете, найти человека по вкусу так же просто, как вызвать слесаря? Насколько я понимаю, вам хочется, чтобы это был привлекательный мужчина, подтянутый, профессионально состоявшийся, остроумный, чтобы он любил детей и животных, чтобы поддерживал вас, когда вам грустно, и тем более – когда весело, и не поддерживал, когда вы только притворяетесь, что грустите. Чтобы не подводил. Никогда не врал. Чтобы помогал по дому, ходил в магазин. Чтобы без цветов домой не возвращался. Чтобы отлично готовил – но не лучше, чем вы сами. Чтобы живо интересовался тем, что интересует вас, и был безразличен к тому, к чему безразличны вы. Чтобы к другим женщинам был равнодушен до такой степени, что прошел бы мимо трех юных голеньких шведок, которые играют в пинг-понг, стоя на руках и широко расставив ноги.
– Образ получился весьма соблазнительный. Но проблема-то не в этом.
Так вот, оказывается, чем она поглощена! Ро-о-озе нужно все сра-а-азу. Мужчина без слабых мест. Един во всех лицах. Неотразим. Даже богатей из богатеев, у кого достанет сил прожить – и прожечь – не одну, а сто жизней, и тот ищет себе утешительницу, умиротворительницу, повелительницу. Даже тот, у кого их много, хочет одну.
Итак, Роза ищет идеальную любовь. Почему? По глупости? Или из азарта? Кто она? Сорвиголова, что бескомпромиссно, наперекор судьбе рвется к идеальному браку. Она переступает через подделки и подлоги; ее профессия – установление подлинности; подлинности она хочет и для себя. Я прожила с этими вопросами много лет и к какому же выводу пришла? Когда благоразумие оборачивается трусостью? Когда терпит неудачу. Когда безумие становится отвагой? Когда достигает цели. Вывод? Коли хочешь быть богаче, пожелай себе удачи!
Лишь немногие готовы драться до последнего. Некоторые считают, что до цели им рукой подать, им же предстоит еще долгий путь. Другие впадают в отчаяние. Мозги у Розы устроены таким образом, что лгать самой себе она не умеет. И еще на одну ее особенность я обратила внимание только сейчас: судя по морщинкам у нее на переносице, Роза, при всей ее дерзости и предприимчиности, еще ни разу не ложилась с мужчиной в постель. Нет, она вовсе не неприступна – она ждет.
– Честное слово, я принесла бы вам больше пользы на земле, а не под землей.
– Дайте хороший совет – и вы выйдете отсюда.
– Мне кажется, вам следует больше бывать на людях. Какой мужчина вам нужен?
– Такой, который сделает меня счастливой.
– О'кей. Первое. У меня в сумке лежит приглашение на сегодняшний вернисаж. Обязательно пойдите. Разоденьтесь как шлюха – чем вульгарней, тем лучше. И чтобы вырез был поглубже. Смело подходите к мужчине, если только он вам приглянулся и если вид у него благопристойный. Пусть вас не смущает, если ваш избранник женат. Если он в вас влюбится, то обязательно разведется. К мужчине, который вам понравился, вы подходите первой; ждать, что мужчина подойдет к вам сам, – бессмысленно: мужчины ведь слишком робки. Подходите. Широкая улыбка. Говорите, что никого здесь не знаете, и просите разрешения к нему присоединиться. Мужчины такой подход ценят. И не забудьте: вы должны соглашаться со всем, что он говорит, хвалить его, обсуждать с ним его поступки. Во всей стране найдутся от силы два-три мужчины, которые не считают себя увлекательнейшей темой для разговора.
– Понятно, – говорит Роза.
– Да, чуть не забыла. Не обижайтесь, но вы допускаете одну ошибку. Вы ищете счастья для себя, а должны искать счастья для него.
– Что-то я не помню, Табата, чтобы вы писали об этом в своей рубрике.
– Всего не напишешь.
Теперь понятно, откуда в Розиной квартире столько журналов с помеченными страницами. Я заглядываю в черный проем колодца и вижу, что серьги в ушах у Табаты чем-то неуловимо напоминают кормовую свеклу. Сомневаюсь, чтобы она отдавала себе в этом отчет. Что-то плохо она выбирает серьги, а также колодцы, в которые ее опускают. Теперь мне все ясно. Роза давно задумала проучить Табату и заманила ее в сарай. В отличие от своей жертвы Роза искушена как в выборе колодцев, так и в выборе серег, хотя сегодняшние всю гамму ее чувств передают не вполне.
Мы возвращаемся на кухню.
– Я перевожу старушек через дорогу. Я вежливо отвечаю абоненту, если тот ошибся номером. Я вовремя плачу по счетам. Я не сорю на улице. Когда жарко, я оставляю во дворе миску с водой для птиц. Я дотошна и обязательна. Я жертвую на благотворительные организации. Я не слушаю громкую музыку – даже днем. Если ко мне приходит чужое письмо, я тут же, даже если оно совершенно бессмысленно, отправляю его по нужному адресу. Когда мне надоедает какое-нибудь платье, я стираю его, аккуратно складываю и отношу в приют. Я – из чистой благотворительности – селю у себя совершенно незнакомых людей. Я исправно плачу налоги. Когда моим друзьям нужно срочно уехать, я безропотно сижу с их детьми. Я сдаю кровь. Из-за того, что я работаю дома, я расписываюсь за соседей, когда к ним приходят телеграммы и заказные письма, я пускаю к ним в квартиры слесарей и электриков. Я разборчива в еде. Я почти ничего не ем с кремом, хотя и очень его люблю. Я через день хожу в бассейн. Говорят, что я хороша собой. Говорят, со мной интересно. Я не хочу разбогатеть. Я не хочу прославиться. Я не хочу править страной. Мне двадцать шесть лет, и я хочу только одного – влюбиться.
Роза вздыхает. Вздох номер шестнадцать.
– Ну почему я не могу найти человека, который бы относился к любви так же серьезно, как я?!
Она хороша собой, умна, и по тому, как она складывает на ночь одежду, я знаю: душа у нее добрая. Странно все же, что качества, которые единодушно считаются положительными, успеха нам не приносят.
Роза берет меня в руки, чтобы отвлечься от настоящего и погрузиться в далекое прошлое.
Бессмертие
Жил-был человек, который никак не мог умереть. В юности ему вскружила голову одна девица. Она занимала все его мысли. Все до одной. Он долгое время ухаживал за ней и наконец сделал ей предложение, одна ко девице больше всего на свете хотелось, чтобы о ней говорили, и, хотя Бессмертный ей нравился, она заявила, что согласится выйти за него замуж лишь в том случае, если он обойдет на коленях двести местных достопримечательностей, чтобы, когда она выйдет за него замуж, люди могли показывать на нее пальцем и говорить: «Представляете, муж, чтобы завоевать ее сердце, обошел на коленях двести достопримечательностей!»
Выполнить подобное требование было невозможно и поначалу наш герой ответил «нет». Тогда девица отказалась с ним встречаться, а Бессмертный – о ней думать. Размолвка длилась два с половиной часа, после чего он попросил разрешения сократить число местных достопримечательностей с двухсот до пятидесяти, однако она продолжала стоять на своем. Он, как уже говорилось, влюблен был без памяти, и поэтому ему ничего не оставалось, как преклонить колени и пуститься в путь. За несколько недель коленопреклоненного путешествия, посетив лишь двенадцать местных достопримечательностей, Бессмертный устал почти так же, как и его колени, и решил было от этого предприятия отказаться, однако это бы означало, что мучился он зря, а потому, не думая ни о ком, кроме своей любимой, он собрался с силами и вновь опустился на колени. Надо заметить, что вскоре он сам сделался местной достопримечательностью, ибо все, кто попадался ему на пути, интересовались, что он делает, и, куда бы он ни приходил, ему оказывали исключительно радушный прием – всем ведь хотелось сказать: «Человека, который взялся обойти на коленях двести местных достопримечательностей, лучше меня не накормил никто».
Кончилось все не совсем так, как можно было ожидать. Когда Бессмертный по прошествии многих месяцев вернулся домой, его возлюбленная давно уже была замужем и на сносях. От Бессмертного это скрыли, ибо не нашлось никого, кто взял бы на себя смелость поставить его в известность.
Узнав о случившемся, Бессмертный пришел в такое неистовство, испытал столь глубокое разочарование, что решил покончить с собой. Он бросился в реку, но, против собственной воли, выплыл и вынужден был идти пешком двадцать миль с того места, куда его отнесло течением. Он так промок, измучился и проголодался, испытал такое отчаяние, что попытаться покончить с собой вторично ему просто не пришло в голову.
На следующий день он прыгнул в реку, набив карманы увесистыми камнями, и немедленно пошел ко дну, однако, погрузившись в воду футов на двенадцать, неожиданно обнаружил, что дышит: река высохла – это местное племя, желая похоронить своего вождя на речном дне, дабы вода служила ему вечным стражем, изменило ее русло на много миль выше по течению.
Когда Бессмертному надоело сидеть по пояс в речном иле, отгоняя от себя настырных рыб, он выбрался на берег, нашел веревку, привязал ее к ветке дерева, надел на шею и спрыгнул. Ветка сломалась. Тогда он отыскал сук потолще, но на этот раз лопнула веревка, оставив на шее глубокий рубец. Он достал веревку покрепче, залез на дерево и спрыгнул – повалилось дерево.
Он съел великое множество ядовитых цветов и ягод и долго мучился кровавым поносом. Когда же силы к нему вернулись, он отправился на поиски пещеры, где жил дикий кабан – по слухам, невиданно свирепый и кровожадный. Обнаружив, что кабан мирно почивает, Бессмертный залез в пещеру и изо всех сил ударил кабана ногой. Кабан открыл один глаз, недовольно заурчал – и заснул снова. Бессмертный колотил несчастного зверя ногами и на обратном пути в деревню, где кабана нашпиговали чесноком и зажарили на вертеле.
Отчаявшись, Бессмертный пошел по деревне, упрашивая соседей его обезглавить. Согласился только один человек – деревенский нищий, да и то запросив за услугу столько, что Бессмертному пришлось распродать все свое имущество. Нищий взял топор, занес его над головой своей жертвы, однако от смеха промахнулся и обрубил себе все пять пальцев на левой ноге, отчего пришел в такое бешенство, что от второй попытки наотрез отказался.
И тут пришли завоеватели.
Вознамерившись погибнуть в бою, Бессмертный отправился на войну в чем мать родила, выкрасившись с ног до головы в ярко-синий цвет, чтобы противник имел возможность заметить его и тут же прикончить. Войско завоевателей сомкнуло ряды, и перед ними явился, дабы посмеяться над врагом, Чудо-богатырь.
Это был настоящий великан; люди обычного роста могли спокойно пройти у него между ног. Закованный в броню с головы до пят, он держал в руке палицу размером с откормленную свинью; другое, не менее грозное оружие бряцало у него на поясе. От одного его вида вооруженные до зубов воины сразу же приуныли, никто не желал испытывать судьбу, никто, кроме Бессмертного – он выступил вперед, вооруженный лишь несколькими ругательствами на языке захватчиков, которые заблаговременно выучил.
До тех пор, пока его не оскорбили, Чудо-богатырь, похоже, не видел Бессмертного в упор; однако, обидевшись за своих соратников, он поднял палицу, чтобы снести Бессмертному голову, но палица сорвалась, разом убив пятерых. Чудо-богатырь выхватил из ножен меч длиной и шириной со скамейку и занес его над головой Бессмертного, но тот даже не пошевелился. Меч сбрил, точно бритвой, несколько волосков с его левого плеча и, уткнувшись в землю, сломался пополам. Недовольный таким поворотом дела, Бессмертный сделал шаг вперед и откусил Чудо-богатырю нижнюю губу – единственную незащищенную часть тела. Пронзительно взвизгнув от боли, Чудо-богатырь бросился на супостата с кинжалом, но промахнулся, споткнулся и упал на кинжал, вонзившийся ему точнехонько в правый глаз. Бессмертный, разумеется, очень расстроился, но делать было нечего: пришлось сесть богатырю на голову и сидеть на ней до тех пор, пока тот не перестал дышать.
– А теперь посмотрим, помогут ли вам ваши боги, – изрек Бессмертный, направляясь навстречу вражьему стану. Ничем, кроме густо-синей краски, в которую он себя выкрасил, вооружен Бессмертный по-прежнему не был.
Более успешного наемника, чем он, в истории войн не бывало. Он носил лишь самые скромные драгоценности, и воины шли в бой обнаженными, они громко, подзадоривая себя, гоготали, сжимая в руках не копья и мечи, а цветы, ибо знали, что Бессмертный шел в бой обнаженным (если только не было очень холодно) и громко гоготал, убивал же он, набивая противнику рот полевыми цветами и восклицая: «Ты – земля!» Враги, уповали воины, сочтут, что Бессмертный сражается в их рядах, и в страхе побегут с поля боя.
Его тело было иссечено алебардами, мочки ушей пробиты стрелами, борода подрезана пиками, кипящее масло спалило ему брови, удары кинжалом увеличили зазоры между зубов, где раньше постоянно застревала пища. Острые копья подровняли ему волосы, а топоры прочистили уши. За сорок лет непрекращающейся бойни самое тяжелое ранение – царапину на левой руке – ему нанес его же товарищ, и не в бою, а во время попойки, без всякого умысла.
Поскольку не было ни одной войны, которую бы Бессмертный проиграл, ему время от времени приходилось, чтобы кровопролитие продолжалось, переходить на сторону противника.
Шестидесятилетним стариком, пережив своих сверстников на двадцать лет, он увидел однажды девочку лет тринадцати, шедшую мимо с ведром воды, – это была точная копия той самой юной девы, которую он когда-то любил; именно такой была его возлюбленная до тех пор, покуда не увлеклась местными достопримечательностями. Увидев ее, Бессмертный пал на колени и зарыдал – десятки лет, проведенные в грабежах и убийствах, прошли для него бесследно: в те времена из-за всеобщей кровожадности искусство было не настолько развито, чтобы художественный образ мог заменить ему образ реальный. И стоило ему пасть на колени, как тела ожидавших его женщин, жриц любви, работавших передком не за страх, а за совесть, утратили для него всякую притягательность; об их никчемности, впрочем, он подозревал всегда – понял же только сейчас.
Он незамедлительно попросил ее руки, но затем сделал вид, что заранее смирился с отказом, и в течение шести месяцев посылал к ней самых блестящих, самых обаятельных, самых остроумных красавцев, чтобы те, играя на самых причудливых музыкальных инструментах, а также на струнах женской психологии, ухаживали за ней, исподволь выясняя, что у нее на уме. Однако юная избранница неизменно отшучивалась и своих секретов не раскрывала. За три дня до свадьбы Бессмертный простудился и помер.
Роза покорно листает вслед за мной страницы жизни человека, который никак не мог умереть, и я вижу, как в ее уме зреют, подобно заморским плодам, воспоминания из собственной жизни. А еще говорят, что обратного пути нет.
Срываю один из этих плодов. Срываю и надкусываю.
Рооооооза
Магазинов на этой пышущей экономическим процветанием улице больше, чем в иных столицах. Она слышала, как он сказал, что будет здесь в субботу. Встав пораньше, она с половины десятого до половины второго бродила по этой улице из конца в конец, всматривалась в мелькавшие лица, заглядывала в магазины, по два-три раза рассматривала одни и те же товары. Охранники в универмагах провожали ее подозрительными взглядами. Магазины готового платья действуют ей на нервы – и не потому, что вещи плохо на ней сидят или она не в состоянии их приобрести; ей просто ничего не нравится. Она продолжает «осмотр территории», судорожно повторяя про себя те несколько слов приветствия, которые накануне вечером ей удалось из него вытянуть и с помощью которых она надеялась теперь завести с ним разговор. Ноги болят, ноют ступни... И вдруг, о чудо! Он – перед ней, на губах играет удивленная улыбка.
Она улыбается в ответ, однако не останавливается: хотя ей ужасно хочется с ним поговорить, хотя в надежде на встречу она проторчала здесь полдня, она не желает, чтобы ее обвинили в том, что она проторчала здесь полдня, рассчитывая выпить с ним кофе, – а потому делает вид, что не обращает на него никакого внимания.
Пройдя пять ярдов, она осознает, какую сморозила глупость, однако замедлить шаг и обернуться будет еще хуже – этим она продемонстрирует свою заинтересованность.
еще час она ждет автобуса, на котором он – ей это известно – едет отсюда домой. С ее точки зрения, автобусная остановка – вполне приемлемое место для случайной встречи; а поскольку он знает, что ехать ей совсем в другую сторону, она заранее «изобрела» подругу, которую собирается навестить. Он так и не появляется.
Роза меня о-о-отпускает, и я пулей вылетаю из ее прошлого.
Ее поиски зашли в тупик. И сама она – тоже.
Никки
Возвращаемся в квартиру – Роза и я. Никки уже вернулась – воюет с банкой маринованной свеклы.
– Итак? – вопрошает Роза.
– Простите меня, – сокрушается Никки. – Если я совершила аморальный поступок, то прошу меня извинить. Обычно я на такое не соглашаюсь, но что поделаешь: без денег ведь не проживешь. Никак не могу найти работу, сами знаете.
– Да нет, тут не в морали дело... просто... просто Мариус такой мерзкий.
– Зато богатый.
– Я же вам говорила: пока не устроитесь, можете жить у меня. Вас от него не стошнило?
Хотя Роза и смущена поведением Никки, мужское уродство их почему-то сблизило. К тому же лишь очень немногие способны отказать себе в удовольствии пройтись по извилистым тропкам непристойной истории. Никки намек поняла:
– Кончилось в общем-то ничем. Садимся в лимузин – затемненные стекла, автоматический стеклоподъемник. Мариус весь дрожит – как мышь в кипятке. «Поехали, – говорит, – на Оксфорд-серкус. Люблю, – говорит, – этим в самом центре Лондона заниматься». В центре так в центре. Едем, значит, на Оксфорд-серкус. Смотрю – чего-то он беспокоится. Везет меня в клинику, где меня часа два со всех сторон проверяют. Все отлично – если не считать дефицита железа. Опять едем на Оксфорд-серкус, он на телефоне, звонит всем подряд: «Что в Японии? Все в порядке? Никаких там революций, восстаний, бунтов? Что там в Германии? Никаких там революций, восстаний, бунтов?» Приезжаем на Оксфорд-серкус, народу – видимо-невидимо, торговля идет полным ходом. Мариус еле дышит, поэтому я прошу всю сумму вперед – на тот случай, если он в процессе загнется. Раздеваюсь. Собираюсь опустить ему молнию на брюках. Не дается – посылает своего шофера за резиновыми перчатками. Надеваю резиновые перчатки. Опускаю молнию. На нем... пуленепробиваемые трусы. «Нет, – говорит, – постой. Резиновые перчатки могут порваться. Возьми себя сама». Сама так сама. Ласкаю себя, а он в восьми футах от меня, на заднем сиденье, – себя. «Засунь в себя что-нибудь», – просит. Вставляю бутылку от шампанского, и за дело. Секунд через тридцать ему надоедает. «Нет, – говорит, – вставь-ка лучше пистолет. Пистолет моего шофера». Вставляю пистолет. «Нет, постой, – говорит, – а то еще в меня выстрелишь. Вынь пули». Вынимаю – мне же лучше. Работаю с пистолетом. Скис. Скис, а потом вдруг забеспокоился. Позвонил кому-то узнать, существует ли еще на свете город Франкфурт. Глядит на меня и говорит: «Хочу, – говорит, – посмотреть, как тебя другой любит». – «Отлично, – говорю, – но я нахожусь в твоем распоряжении с двух часов. Если хочешь, чтобы кто-то меня при тебе трахнул, выкладывай еще пять сотен». Сказано – сделано. С кем? С его шофером? "Нет, – говорит, – мой шофер такой же урод, как и я. Найди, – говорит,
– кого-нибудь посмазливее". – «Где ж я тебе найду?» – «Не знаю», – говорит. Звоню нескольким. Никого нет на месте. «Могу, – говорю, – кого-то с улицы взять, если пять сотен отслюнишь». – «Отлично», – говорит. Выхожу из машины и целый час хожу по Оксфорд-стрит, спрашиваю у ребят, кто хочет меня и еще пять сотен в придачу. Всех все устраивает – все, кроме Мариуса. А ведь ребята не робкого десятка. Среди них есть парочка таких, кому за две сотни человека не то что трахнуть, а и замочить недолго. Один заглянул в машину, увидел Мариуса – и ни в какую. Другой сам предложил мне пятьдесят баксов, но сказал что при Мариусе трахаться хоть убей не станет. Тут подходит еще один: хорош собой, одет с иголочки, загорелый – загляденье. "Мне, – говорит,
– деньги нужны позарез, хочу на курорт съездить". Все вроде бы в ажуре
– и на тебе: голубой! «Я, – говорю, – не против, если ты не против». Не успел он сесть в машину, как Мариус говорит: «Кто этот тип? Я его не знаю. Надо будет его проверить». Звоним в разные места, проверяем, кто он и что, а потом везем к врачу. А дело уже к вечеру близится. Едем обратно к Мариусу, но по дороге ему вдруг приходит в голову, что мы в сговоре и хотим его квартиру обчистить. Снимают с нас отпечатки пальцев, и последние сто ярдов мы идем с завязанными глазами, чтобы не видеть дверных замков. Внутри, через каждые три ярда, – огнетушители и ведра с песком. «Зачем тебе огнетушители?» – интересуюсь. «От самовозгорания», – отвечает. Входим к нему в спальню, мой подручный пытается мне вставить, но у него не стоит. Хвастаться не хочу, но есть вещи, в которых я кое-что смыслю, и потом, рот – он ведь и в Африке рот. Но ему и это не в кайф. Стараюсь изо всех сил: и глажу, и тискаю, и кусаю – без толку. «Может, – голубой говорит, – если б в комнате темно было, я мог бы вообразить, что ты... не такая женственная». – «Но в темноте ж я вас не увижу», – пугается Мариус. Делать нечего, тушим свет, и шофер достает очки с люминесцентными стеклами. У голубого привстает, но затем опять опадает. «Может, – говорит, – если б ты постриглась, вид у тебя был бы более... мужественный». Мариус звонит узнать, не дала ли еще Япония дуба. «Так и быть, – говорю, – постригусь, но мне короткая стрижка не идет – с тебя, стало быть, еще пять сотен причитается». Мариус – на телефоне: проверяет, жив ли еще Сингапур, после чего вызывает врача. «Ты меня ненавидишь», – говорит. «Нет, Мариус, – говорю, – я тебя не ненавижу, ты, конечно, тип мерзкий, но я тебя не ненавижу». – «Почему меня никто не любит?» – причитает. «А потому, – говорю, – что ты отвратный тип и не думаешь ни о ком, кроме себя». У него челюсть так и отвисла. Сомневаюсь, чтобы он когда-нибудь про себя такое слышал.
На обидные слова Никки не скупилась, так как давно уже поняла: больше одного дела с Мариусом все равно не провернешь, других таких же заманчивых предложений больше не поступит, нет шансов втереться к нему в доверие, вернуться сюда еще раз и кое-что под шумок вынести – охрана обязательно вывернет ей на выходе карманы.
– Я было решила, что, если выскажу ему в грубой форме все, что о нем думаю, то расколю его еще на пять сотен, – не вышло. Звоним мы, значит, дружку нашего пидора, чтобы тот его подзадорил. Дружку тоже пришлось как следует попотеть, но в конце концов у пидора мало сказать встал – вознесся до небес! Вставил, шерстит меня по-черному, и в хвост и в гриву. Я криком кричу – а Мариус возьми да усни. Бужу его и требую денег. «А я, – говорит, – ничего ж не видел». – «Не видел, – говорю, – пеняй на себя. Будить мы тебя не договаривались». Самое смешное, что с пидорами я не в первый раз трахаюсь...
– Что-что?
– У меня был период, когда я с мужчинами – настоящими – дела не имела. На самцов ведь положиться нельзя; либо они у тебя деньги отбирают, либо руки распускают – одно из двух. Когда я стриптизершей работала, они, козлы вонючие, достали меня – лезут своими грязными лапами... Если стриптизом промышляешь, от мужчин с души воротит. Я жила с тремя голубыми одновременно
– и ничего; надо же вечерок скоротать, когда денег на ресторан нет, по ящику смотреть нечего, на улице дождь. Тоска смертная. Потом, правда, сильно жалеешь: мне, к примеру, почти всегда приходилось после в больницу ложиться.
Тут Никки останавливается: на первый раз с Розы пикантных подробностей, пожалуй, хватит. Для меня же не секрет, каким способом она пытается амортизировать свое доступнейшее из влагалищ: спереди член, сзади член, а «норка» посередке – и нашим и вашим. В свое время я носила на себе похожий рисунок, и в Гуптской империи он, надо сказать, имел большой успех. За меня тогда кровь проливали – не успеешь оглянуться, а кругом одни трупы.
– Скажите, а вы... вы... когда-нибудь раньше делали это... за деньги?
Никки сгибает ногу, упирается в коленку подбородком и задумчиво говорит:
– Да, случалось. Но стыдиться тут нечего. Я делала это за деньги, когда мне не хватало на мамину операцию. Главное ведь заработать, а как – не все ли равно. Вам же я об этом не хотела говорить потому, что некоторые сами знаете как считают: раз бедная девушка этим занимается, значит, она и колется, и врет напропалую, и ворует...
Перед тем как лечь спать, они затевают игру: кто больше знает сальностей, которые обычно адресуют женщинам представители сильного пола.
Никки: «Все, что найдешь у меня в ширинке, – твое».
Роза: «У тебя уши раком стоят».
Никки: «К заветному источнику припасть не желаешь?»
Роза: «Мы проводим опрос. Вам нравится, когда вас имеют на автобусной остановке?»
Никки: «Со всеми твоими домочадцами я уже переспал».
Роза: «Может, перекусим?»
Никки не понимает, что тут такого неприличного, и Роза объясняет, что сама она в этот момент находилась в ванной, вопрос же задан был мужчиной, которого она видела первый раз в жизни и который только что проник к ней в квартиру через окно.
Тут я замечаю, что Никки украдкой бросает на меня сердобольные взгляды.
– Ужас, – вздыхает Роза, глядя на пустую бутылку водки, стоящую на столе между ней и Никки. – Я почему-то вспомнила свою первую любовь – мальчика, в которого влюбилась в четырнадцать лет. Кажется, будто это было не со мной. Его лицо стоит у меня перед глазами, но вот черты почти что стерлись.
– Подумаешь! Я не помню, как выглядели парни, с которыми я всего год назад трахалась. – И с этими словами Никки подымает руку и долго, со вкусом чешет у себя под мышкой.
Но от прошлого не скроешься; прошлое Никки – в слове «трахаться», в том, как она его произносит, – «трафаться»; по этому одному можно без труда определить, откуда она родом. Из Лестера – вернее, из деревушки в тридцати милях от Лестера. И Барселона, и Берлин тоже оставили свой след – впрочем, такие подробности, кроме меня, едва ли кто держит в памяти. Даже мне теперь нелегко проследить за всеми превратностями ее судьбы. А ведь лет сто назад я могла бы назвать улицу и дом, где Никки росла.
– Все мы пытаемся отыскать то, что отыскать невозможно... – глубокомысленно замечает Роза; ее, как и всякого смертного, спьяну потянуло на философию. Хотя роль питейных сосудов мне пришлось на протяжении сотен лет исполнять многократно (кем я только не была: и скифом, и ритоном, и оксибафоном, и пентаплоей, и племохоей, и филотесией, и котоном, и канфаром, и элефантом, и дином), к спиртному я отношусь резко отрицательно.
– ...Пытаемся отыскать неотыскиваемую комнату, – бормочет Роза.
Нет, решительно не понимаю, отчего это смерть приводит смертных в такое отчаяние. Ведь все они, в сущности, повторяют друг друга, приходят друг другу на смену. Все у них одинаковое, одни и те же ухватки, одни и те же прически, один и тот же смех, одни и те же разговоры – бывает даже, и словечки одни и те же. Верно, носы или цвет кожи у них могут быть разные, – но ведут они себя совершенно одинаково. Каждое мгновение миллионы людей заводят одни и те же разговоры, которые, точно комары, перелетают из дома в дом, из страны в страну – и возвращаются обратно. Даже про замороженных игуан говорят в эту минуту самые разные люди в самых разных концах света.
Одилия
Одилия тоже любила поговорить про неотыскиваемую комнату. Это словосочетание она употребила ровно сто девятнадцать раз. «Я знаю, где находятся все ответы, – говорила она. – Что бы ты ни искал, где бы ни был, все ответы собраны в одном месте – в неотыскиваемой комнате».
Эту фразу она повторяла много раз. А вот эту всего один: «Проблема неотыскиваем ой комнаты – как вы, возможно, уже догадались – заключается в том, что отыскать ее невозможно. Скорее она отыщет вас, чем вы ее».
еще одним одилизмом был «прыгающий мяч». Это словосочетание она – только при мне – повторила двести пятнадцать раз. Выдвинутая Одилией и совершенно недоказуемая теория прыгающего мяча заключалась в том, что если дважды бросить об землю мяч, то второй отскок никогда не совпадет с первым, и происходит это потому, что уже брошенный мяч нельзя перебросить. Двух же идентичных мячей в природе не бывает, и даже если сам Господь создаст два совершенно одинаковых мяча, абсолютного сходства между ними не будет. Чтобы доказать свою теорию, Одилия час-ах-ах-ах-ами бросала об пол мячи и прочие резиновые и кожаные предметы. Она знала: правил на свете не существует, правила придуманы специально, чтобы ввести нас в заблуждение. Верно, природа послушна, как стадо овец, но ведь даже овцы отбиваются от стада.
На свете было не так уж много людей, которым я симпатизировала, ибо на свете не так уж много симпатичных людей. Зато очень многие (порядка четырехсот тысяч) не вызвали у меня сколько-нибудь серьезных нареканий, к ним у меня особых претензий нет. И всего тридцать человек нравились мне по-настоящему – Одилия в том числе; среди коллекционеров, даже самых въедливых, ей не было равных.
«Амфора с высокой ручкой. Форма аттическая. Около 840 г. до н. э.» – таковы были первые слова, с которыми она ко мне обратилась. Описание исчерпывающее, хотя, строго говоря, дизайн мой относится не к 840 году до нашей эры, а к зиме 843-го. Что ж, для девочки из Таллинна, получившей меня в подарок на свое двенадцатилетие, – ошибка, согласитесь, простительная. Было это в 1834 году, когда вновь, по прошествии многих веков, возник интерес к античной керамике, покоившейся в древних этрусских могилах.
Одилия была смышленой не по годам. Смышленой и своенравной. Когда она против родительской воли в возрасте четырнадцати лет отправилась в Лондон, отец настоял, чтобы ее сопровождали две кузины и три гувернантки, которые отличались завидной энергией, выносливостью и физической силой и которым было обещано, если они справятся с ее нравом, баснословное жалованье. Одилия любила трудности. Меня и еще одиннадцать громоздких гончарных изделий отправили вместе с ней – путешествовать налегке она терпеть не могла.
К этому времени Одилия уже бойко говорит по-английски, а прожив а Лондоне год, овладевает языком настолько, что выговором и запасом слов мало чем отличается от самых образованных англичан. Она месяцами бродит по самым бедным и мрачным закоулкам Лондона, вызывая своими вопросами всеобщее изумление и замешательство, и, собрав материал, садится за роман о сироте, который сначала воспитывается в работном доме, а потом, связавшись с карманниками, попадает в лондонский преступный мир. Она рассылает издателям рукопись ровно за неделю до того, как некий мистер Чарльз Диккенс начинает печатать свой роман «Оливер Твист».
После этого мы переезжаем в Манчестер, где Одилия вновь принимается со страстью изучать жизнь бедных слоев общества, активно занимается благотворительностью и размышляет о справедливом общественном строе. Она пишет монографию о прядильных машинах, трикотажных фабриках, гончарных мастерских, о недовесе, фабричных рабочих, кружевах и коленкоре, о горняках, поджогах и работном доме. В тот самый день, когда она, несколько раз собственноручно переписав свой труд, ставит наконец точку, немецкая подруга присылает ей только что опубликованную книгу некоего герра Фридриха Энгельса «Положение рабочего класса в Англии в 1844 году» – Одилия читает по-немецки, и подруга полагает, что такого рода исследование может ее заинтересовать.
Мы пакуем чемоданы и перебираемся в Париж, где Одилия принимает участие в революции, хотя, в чем это участие заключается, остается для меня загадкой
– меня и другие бьющиеся предметы прячут в безопасное место, сама же Одилия обходит эту тему стороной. Завсегдатаи аристократических салонов как огня боятся ее острого язычка, и некоторые, пасуя перед ней, в страхе покидают Париж навсегда. Даже самые известные литераторы не в состоянии найти ответы на ее коварные вопросы касательно французской грамматики и синтаксиса; сама же Одилия, уединившись в деревне, четыре года пишет роман, героиня которого, юная крестьянка, выходит замуж за врача из Нормандии. После нескольких неудачных любовных связей героиня разочаровывается в жизни и принимает мышьяк, который продает ей местный аптекарь. Из деревни Одилия возвращается в Париж, где целыми днями трудится над последними главами своего сочинения и принимается искать издателя ровно через неделю после того, как в «Ревю де Пари» появляется первая часть романа некоего мсье Гюстава Флобера под названием «Мадам Бовари».
Литературным амбициям Одилии нанесен, таким образом, сокрушительный удар, однако мы не ропщем и на следующий же день отбываем на Восток. Одилия и раньше проявляла живой интерес к описательной зоологии; отвлекаясь от литературного труда, она частенько запихивала несчастных насекомых в банки со спиртом, ловила собственными руками птиц и рассматривала пауков в увеличительное стекло, которое неизменно носила с собой. Путешествия сулят немало опасностей – мне ли, пережившей на своем веку великое множество самых разнообразных кораблекрушений и засад, этого не знать?
Теперь я стараюсь не лезть на рожон.
К выводу о том, что разумнее всего стоять на полке и помалкивать, я пришла после того, как однажды акушерка затолкала в меня (тогда я еще была кувшином с узким горлышком) только что родившегося младенца, вынудив меня против собственной воли исполнять роль палача. Я, разумеется, немедленно раздалась в диаметре – и в результате громогласно ревущий младенец вырос и превратился в хозяина жизни, многих жизней; самым безжалостным образом истребив тысячи людей на огромной территории, он породил в миллионы раз больше несчастий, чем то, что удалось при его рождении предотвратить мне.
На корабле Одилия пользуется несомненным успехом. Однажды, уже в Тихом океане, несколько матросов воспылали к ней как противоестественными, так и вполне естественными чувствами и как-то вечером направились к ней в каюту. Когда в дверях появился первый матрос, я раздулась до немыслимых размеров и превратилась в самого настоящего бенгальского тигра: полосатого, с блохами – правда, без рычания и запаха. (Не верьте, если вам будут говорить, что кинематограф изобрели французы.) Вследствие этой метаморфозы у бедного матроса произошла полная переоценка ценностей, он в какие-то доли секунды пересмотрел всю свою жизнь, осознал, что жил неправильно, и, немного поостыв, выбросился за борт. Это была моя пятнадцатая попытка найти счастье в телесном обличье.
В Австралии, ведя постоянное наблюдение за своими заспиртованными паучками и плавучими улитками, Одилия неустанно трудится над книгой, в которой пытается объяснить происхождение всевозможных видов. Свой труд она отсылает в Лондон, где двумя неделями раньше в Линнеевском научном обществе обсуждается работа некоего мистера Чарльза Дарвина, где автор выдвигает теорию естественного отбора, теорию, которой, на мой взгляд, не хватает живости, непосредственности и чувства юмора – всего того, что отличает научные труды Одилии.
В Женеве Одилия решает наконец дать волю своим столь долго сдерживаемым чувствам. Уже немолодая женщина, она давно стремится завоевать сердце одного русского графа, с каковой целью, используя в полной мере свой недюжинный интеллект, предлагает графу самый широкий ассортимент брачных утех. Человек, знающий о соитии не понаслышке, граф тем не менее захвачен врасплох: кто бы мог вообразить, что женщина на такое способна; и в самом деле, кое-какие хитрости оказались неизвестными даже мне – по всей вероятности, испробованы они были впервые двумя неделями раньше в одном парижском борделе. В результате прибор графа становится полигоном для самых рискованных экспериментов, сам же граф в порыве безудержной страсти откусывает деревянную бабочку, вырезанную на спинке кровати, лишается двух передних зубов и предлагает Одилии руку и сердце окровавленным, утыканным занозами языком.
Молодые уединяются в поместье графа под Санкт-Петербургом, где Одилия вновь берется за экономику, живо интересуется работой местных фабрик, делает выписки из всевозможных справочников – и создает шестисотстраничный труд о прибавочной стоимости и первоначальном накоплении. Читается труд на одном дыхании. В тот самый день, когда она наконец ставит точку, ее немецкая подруга, которая теперь живет в Лондоне, присылает ей «Капитал» некоего герра Карла Маркса. Прощай, экономика.
Однако научная мысль Одилии по-прежнему не дремлет. Она собирает говорящий фонограф и с нетерпением ждет возвращения мужа из Санкт-Петербурга, чтобы продемонстрировать ему свое последнее изобретение. Однако из столицы граф привозит журнал, где сообщается о некоем Томасе Эдисоне и его телефонном аппарате. Умирает Одилия в 1890 году, оставив после себя несколько картин, на которых изображены искаженные до неузнаваемости предметы и люди и к которым столичная художественная критика отнеслась с полнейшим равнодушием, а также разрисованную стеклянную посуду и рукопись, которая озаглавлена «Классификация и расшифровка снов в зависимости от соматического состояния пациента» и к которой приложены многочисленные отрицательные отзывы высших научных авторитетов, – рассматривать всерьез работу автора, не имеющего полноценного академического образования, они не сочли возможным.
Однако самое большое удовольствие доставляли Одилии ее коллекции – и прежде всего коллекции старинной керамики и... безумных поэтов.
Одилия открыла у себя в поместье небольшой сумасшедший дом. Почему она решила коллекционировать именно безумных поэтов, сказать не берусь – в конце концов, у каждого собирателя есть своя специализация; что же до безумных поэтов, то пристальное изучение, которому подвергла их Одилия, дало им уникальную возможность поверять свои беспорядочные мысли бумаге. Как высокопарно говорила сама Одилия: «Они – переписчики слова Божьего». Я, разумеется, могла бы кое-что рассказать ей в этой связи – но не будем об этом.
Да, Одилия была истинным коллекционером – таких коллекционеров и коллекционировать приятно. Каждое утро она вставала с рассветом, дабы провести смотр своим безумным бардам, собранным по европейским чердакам, подворотням, жандармериям и бедламам. Она кормила их свежими фруктами и овощами из собственных парников и просматривала стихи, которые они сочиняли за ночь.
Впрочем, собрать полноценный поэтический урожай удавалось далеко не всегда. Один валлийский поэт, к примеру, имел обыкновение спать всю ночь и большую часть дня и просыпался лишь затем, чтобы поесть и отпустить сентенцию вроде; «Хорошие стихи быстро не пишутся». И то сказать, за пятнадцать лет, проведенные в сумасшедшем доме Одилии, валлиец не написал ни единого стихотворения, что, впрочем, нередко случается и со знаменитыми сочинителями, которые в своих странах пользуются устойчивой репутацией людей психически полноценных и здравомыслящих. Валлиец же на любой вопрос или реплику неизменно отвечал: «Хорошие стихи быстро не пишутся», изредка заменяя «быстро» на «скоро».
Был в коллекции Одилии и некий Свен, фамилию которого установить не удалось и который был доставлен из какого-то шведского порта. Из всех обитателей сумасшедшего дома Свен был самым плодовитым. Чего он только не писал: сонеты, пиндарические оды, газели, виланели, рондели, сестины, фатры, блазоны, эпиталамы, эпитафии и довольно куцые эпические поэмы, которые в основном состояли из двух строф, воспевающих плотские утехи автора с тринадцатилетними девочками. Одна поэма отличалась от другой лишь числом девичьих имен, самими именами (Бабетта, Сольви или Карен), а также досадными орфографическими ошибками. Подобные излияния являлись частью оригинальной теософской концепции Свена, в соответствии с которой, когда Свен предстанет перед Господом, тот устроит ему допрос с пристрастием. «Ну-ка, Свен, – грозно спросит его Господь, – признавайся, сколько тринадцатилетних девочек ты лишил невинности?» Согласно теории Свена, вся Вселенная представляла собой запутанный лабиринт на пути смертного к спасению – путь же к спасению пролегал через девичьи чары. В этом, по его мнению, и заключалась величайшая тайна, доступная лишь немногим избранным. Неудивительно поэтому, что сумасшедший дом Свен рассматривал как коварную западню, подстроенную силами зла, дабы лишить его, Свена, возможности присоединиться к числу Божьих избранников.
– А как быть женщинам? – поинтересовалась Одилия.
– Это ваша проблема. Тем, кто в прошлой жизни вел себя неподобающе, в этой жизни мужчиной быть не дано.
– А если вы – тринадцатилетняя девочка и сами себя лишили невинности?
– На сей счет в учении ничего определенного не говорится.
Ее самым дорогим приобретением стал пациент из крупнейшего немецкого сумасшедшего дома – случай настолько интересный, что немцы очень долго не хотели его отпускать. Это был поэт, который писал невидимыми чернилами, так как боялся, что другие поэты позаимствуют его образы. Точнее, впрочем, было бы назвать его чернила не «невидимыми», а «несуществующими», ибо существовали они исключительно в его воображении. Своим абсолютно сухим гусиным пером он водил по страницам с проворством скребущейся собаки. Но вот что любопытно: если у поэта отбирали страницы, «исписанные» таким образом, а вместо них подкладывали совершенно чистые, он тут же распознавал подлог и принимался кричать, что ему подсунули «пустую бумагу»; жаловался он и в том случае, когда исписанные «невидимыми» чернилами страницы возвращали ему не в том порядке.
Были в коллекции Одилии и такие поэты, которые, сильно подозреваю, безумие лишь симулировали: их привлекала заманчивая перспектива иметь крышу над головой и бесплатный стол.
– Доброе утро, мадам. Я – поэт, и я безумен, безумен, безумен, – представился однажды Одилии грузин с большими ушами и тут же попытался схватить ее за грудь.
Одилия поправила серьги и приказала двум крепостным привести грузина в чувство.
– Ладно, ладно, – всхлипнул грузин, приходя в чувство и ощупывая сломанный нос. – Вы даже не представляете, чего вы себя лишили.
– Вы – не больной. Вы – плохой, – отчеканила Одилия, возвращая грузину его сочинения.
– Нет, нет, я безумен – иначе бы все это время я не жил в полном согласии с самим собой.
– Обычно сумасшедшие в сумасшедший дом не стремятся.
– Что лишний раз доказывает, что я безнадежен.
И Лопоухий вручил Одилии еще одну подборку витиеватых стихов о том, как женщины продавали семейные драгоценности, лишь бы провести в его обществе несколько часов. Одна виланель была посвящена тому, как в результате бешеной эрекции ему удалось подбросить членом бочонок с солью на двенадцать футов.
– Безумие какое-то, – упрекнула его Одилия.
– О том и речь, – оживился Лопоухий, вновь спуская штаны.
Пришлось приказать крепостным полчаса бить грузина головой об стену.
– Значит, так, – сказала Одилия, когда экзекуция завершилась. – Если уйдешь восвояси и пообещаешь, что никогда больше не будешь писать стихи, получишь тысячу рублей.
– Больше чем за пятьсот не соглашусь ни за что.
– Я же сказала, тысячу.
– Ладно, двести пятьдесят, и по рукам. У меня бабушка тяжело больна.
– Очень сожалею. Тысячу, и ни копейкой меньше.
Это был бой равных соперников – бой между жадностью и тщеславием. Одилия взяла верх, Лопоухий взял деньги.
– Если честно, – признался он, – такие фокусы мне уже не по возрасту. Неделю назад я сумел подбросить бочонок с солью всего-то на шесть футов.
– Высыпь из бочонка соль.
– По-вашему, у меня нет чувства собственного достоинства, мадам?
Со временем в доверие к Одилии втерлись еще несколько проходимцев. Например, безумный поэт, который на поверку оказался еще и безумным критиком, Он требовал принести ему произведение какого-нибудь местного пиита, с выражением читал его вирши вслух, а затем во всеуслышание заявлял: «Как неоднозначно! Как небанально! Как незаезженно!» Сидящий за стеной безумный поэт приходил в бешенство: «Как смеешь ты хвалить мое сочинение?! Если б ты прочел его внимательно, то понял бы, что это сущий вздор!» Критик был не только безумен, но и корпулентен и громко храпел, поэтому поэты, когда он спал, собирали ринолиты и загоняли их ему в разинутый рот.
Одилия отослала солидную сумму денег в сумасшедший дом в Неаполе, где ей пообещали японского поэта, который в то время пользовался немалой популярностью. Деньги, объяснили Одилии, пойдут исключительно на транспортные расходы. После этого прошло два года, Одилия уже решила, что ее обманули, но тут в поместье явилось какое-то пугало, покрытое с ног до головы коростой и огромными, напоминающими увесистые булыжники мозолями; в руках пугало держало карту, которую ему вручили в неаполитанском сумасшедшем доме и на которой были изображены лишь Неаполь и, несколько выше, Россия. Это был не японец, а словенец, и не поэт и даже не литератор, а буквописец. Поначалу буквы были маленькими, и ничего общего с теми письменами, что изображались на этрусских вазах и до сих пор представляются многим ценителям столь загадочными, они не имели. Однако со временем буквы становились все больше, и буквописец стал давать своим картинам названия, например: «Буква A в десятилетнем возрасте», или «Буква C размышляет», или «Буква T со спины». На последних его полотнах буквы были в халатах, шляпах или в ботфортах; самая же яркая композиция, моя любимая, называлась так: «Буква Б примерила шляпку буквы Л, о чем буква Л даже не подозревает».
Еще одним малоудачным нашим приобретением стал плешивый психопат из Минска – при очевидных литературных амбициях он оказался на поверку не безумным поэтом, а безумным издателем. Минчанин так много ругался, что установить, кто он такой, удалось далеко не сразу, однако в конце концов выяснилось, что он хорошо помнит, кем был в предыдущей жизни, и что во всех своих инкарнациях он был связан с литературой.
– Гомер? Придурок. Трепло. Когда я его подобрал, он мог за корку хлеба часами петь песни у походных костров. Отблагодарил ли он меня?! Я вас умоляю. Гесиод? Дебил. Править приходилось каждую строчку. Софокл? еще тот зануда. Трепло. «Нельзя ли, – говорю ему, – действие чуток оживить?» Уговаривать бесполезно. Овидий? Трепло. Вечно опаздывал. Данте? Придурок. Двух слов связать не мог. Шекспир? Шекспир, говорите? Тугодум, все идеи и образы – мои. Гете? Вечно всем недоволен. Лучше мне о нем не напоминайте. Все они трепачи хорошие. Дудят каждый в свою дуду. Представляете: летняя ночь, небо в звездах – а они дудят, сначала тихо, вдалеке, а потом все громче и громче. Чтобы писать, деньги нужны, а у них – ни гроша. У них денег куры не клюют – зачем им писать?! Нет, зачеркните, у них нет ни гроша...
Был только один автор, который доставлял ему истинное наслаждение, – Авар Мммммм. Он уверял, что издавал его книги в Средние века и что лучше, чем Авар, не писал никто. Он постоянно требовал бумаги, чтобы записать произведения Мммммм по памяти. «Мммммм! Аристократ духа! Какое обаяние! Какой ум! Какая страсть! Какая фантастическая эрудиция! Какая доброта! Какое многообразие!» Но так ничего и не записал.
Чего только Одилия не делала, чтобы получить хоть какую-то информацию о таинственном поэте: рылась в энциклопедиях, монографиях и историях литературы, переписывалась с местными специалистами. Никто ничего не знал. Тем не менее в бумаге безумному издателю она не отказывала. «А вдруг он все-таки не безумен?»
Был в ее коллекции и еще один реинкарнатор. Из местных. Этот помнил две тысячи своих прежних жизней. Страны, в которых ему довелось жить, были разные, но он везде, и в нынешней своей жизни тоже, оставался плотником; звали его одинаково: Яков, или Якоб, или Джакоббе, или Джейкоб; жену звали Ева, или Эва, или Ив, или Эвита, и он постоянно, на завтрак, обед, полдник и ужин, ел одно и то же блюдо – чечевичную похлебку, отчего страдал чрезвычайно и в состоянии крайней подавленности лежал с закрытыми глазами, не испытывая ни малейшего интереса к жизни. «Можете меня не будить», – говорил он, ложась. Даже самые изысканные блюда не могли поднять ему настроение. "Все равно все кончится чечевичной похлебкой,
– вздыхал он. – Хоть убейся – ничего не поможет. Представляете, один и тот же стул я сколачивал девяносто тысяч раз".
Одилии пришлось его взять, так как на этом настояли ее соседи – они не желали понимать, что ее сумасшедший дом предназначен лишь для поэтического безумия.
Приобрели мы и самоеда, самого красивого мужика в деревне. Мельника. И в жены самоед тоже взял самую красивую девушку. У них были самые красивые дети в деревне и самый красивый дом в деревне. И вот однажды мельничиха пришла к Одилии за помощью.
– Все началось с его нижней губы, – едва сдерживая слезы, начала свой рассказ бедная женщина. – Губа вдруг исчезла. Он сказал, что откусил ее случайно, когда рубил дрова. Вслед за нижней губой исчезла верхняя, и опять он сказал, что откусил ее за рубкой дров. Потом один за другим стали исчезать пальцы на руках – мизинец попался мне как-то в тушеном мясе, однако тогда я еще ничего дурного не подумала...
– Он что, ест сам себя?
Мельничиха разрыдалась.
За пальцами рук последовали мочки ушей, пальцы ног и левое предплечье. Это можно было бы объяснить катастрофически неудачным стечением обстоятельств – однако отрубленные части тела каждый раз бесследно исчезали. Одилия решила проведать мельника и обнаружила его у плиты; на сковороде, аппетитно шипя, жарился его член, отчего на лицах всех женщин в округе играла презабавная гримаса.
– Это решение далось мне нелегко, – признался мельник. – Но ведь у меня трое малюток – их кормить надо. С удовольствием дал бы и вам кусочек, но боюсь, на всех не хватит.
Его пригласили в усадьбу на званый обед, но он сбежал по дороге. Спустя несколько дней мельник разбудил жену среди ночи. Оказалось, он отрубил себе левую ногу.
– Пожалуйста, поджарь мне ее. Ты же знаешь, повар из меня никудышный.
Когда подвижность мельника заметно поубавилась, он попал в коллекцию сумасшедших поэтов.
– Меня не обманешь, – заявил он Одилии. – Ради себя стараешься. Становиться между человеком и его ногой никто тебе права не давал.
Он был единственным пациентом сумасшедшего дома, кому удалось бежать. Впрочем, далеко он не ушел; самого его нашли на кухне, а его вторую ногу – в духовке. Отрубая ее, он потерял так много крови, что лишился чувств и сжег ногу почти дотла.
– Почему ты это делаешь? – поинтересовалась Одилия.
– Скажи лучше, почему этого не делаешь ты? Ты просто мне завидуешь, – мне ведь это пришло в голову первому. Нет, ты не знаешь, что такое жизнь.
Деревенский калека, потерявший на войне обе ноги, утопился в пруду, повесив себе на шею вместо булыжников пару увесистых Библий.
Кое-какого успеха Одилия все же добилась. Успех: используя цветовой тест, она сумела со временем отучить безумного издателя от его пылких монологов и помогла ему вспомнить, что на самом деле он никакой не издатель, а учитель французского языка в сельской школе.
Благодарность:
– Ах ты, сука, – возмутился издатель, – я, величайший книготорговец в истории, должен теперь по твоей прихоти ехать в какую-то дыру, где надо мной будет смеяться каждая собака. Все, что мне теперь остается, – это попытаться заработать на корку хлеба, вбивая неправильные глаголы в головы двенадцатилетним недоумкам, которые не способны были бы выучить эти глаголы, даже имей я возможность использовать в педагогических целях дыбу или кнут. Но и на это надеяться не приходится. Уверен, даже такой «великолепной» работы мне не дождаться, ведь все знают, что я безумен, а безумие – не самая лучшая рекомендация для школьного учителя, которому родители доверяют своих бесценных крошек. Возможно, уже через два месяца я подохну с голоду. Если же мне не повезет, то протяну еще года два. Да, ты вылечила меня от безумия, но от моей судьбы тебе меня не вылечить.
Прочие неудачи. «Горшки не предают, – любила говорить Одилия. – Ваза не убежит. Амфора никогда не переменит о тебе своего мнения. Не бывает, чтобы кратер изменил тебе с другой. Стамнос никогда не позволит себе отпустить едкое замечание по поводу твоего наряда. Пеликес непременно черкнет тебе из-за границы пару строк. Если оставить арибаллос на комоде, он терпеливо дождется твоего возвращения».
Супруг же ее больше интересовался скотоводством и водкой, чем древними амфорами и безумными поэтами. Он пил круглые сутки, а также безостановочно любил грузинских девушек, которых импортировал из Грузии в товарных количествах.
– У тебя свои увлечения. У меня – свои.
Отдадим графу справедливость. С сединой пришло осознание того, что в жизни он не добился ничего, в пьянстве же и разврате погряз глубже самых праздных и порочных представителей славной русской аристократии.
– Господи, что же с вами будет? – сказала мне Одилия на смертном одре.
Она боялась, что мы плохо кончим. Тревожилась за всех – одушевленных и неодушевленных. Одилия, как мало кто, умела смотреть жизни в глаза, ее отличали здоровое любопытство, неизменное чувство юмора и всегдашнее присутствие духа. О чем я ей только не поведала, когда она лежала при смерти; она увидела такое, чего не видел ни один человек за тысячи лет. Я изобразила ей носорогов на Сене, которых в ее время было днем с огнем не сыскать, – ведь я знала: уж она-то этот спектакль оценит по достоинству.
– Ваза разговаривает со мной, – говорила она слугам, и те, понятное дело, кивали в знак согласия.
Приветы и пожелания скорейшего выздоровления супруг передавал ей исключительно через доктора. За целый месяц, что Одилия пролежала в постели, граф не удосужился навестить ее ни разу; больных и болезни он на дух не переносил. Не присутствовал он и на похоронах – от кладбища и могильщиков у него портилось настроение.
Даже Одилии, носительнице высшей мудрости, светочу разума, создать идеальный брак оказалось, увы, не по силам.
В ресторане
Я – в сумке.
Чего только Роза сегодня со своим лицом не делала; и дергала его, и щипала, и мяла, и массировала; первые полдня она провела в ванной, вторые – перед зеркалом. Серьги были выбраны спиралевидные, олицетворяли они стремление с большим трудом и всяческими унижениями выучить за несколько месяцев азы иностранного языка с целью понравиться одному весьма симпатичному человеку, с которым вы познакомились за границей, – он должен в скором времени к вам приехать, но от него до сих пор нет никаких вестей. Ничего этого Роза не знает – но догадывается. Она видит серьги Никки – в таких только в автомобильных гонках участвовать. Надевает их. В самый раз.
Мы сидим за столиком и ждем мужчину. Материализовался он не в результате совета Табаты, а вследствие недавно полученного письма. Любопытно, сможет ли Табата после сегодняшнего вечера выбраться из колодца? Роза пытается выпить воды с видом человека, который только что столкнул безумную тетушку в колодец и при этом отлично себя чувствует, – вид же у нее такой, будто она только что столкнула безумную тетушку в колодец, однако чувствует себя при этом не лучшим образом.
Сумка стоит под столом, у Розиной ноги. Входит мужчина – высокий, интеллигентный, образованный, нос – уточкой. Прическа не модная – то ли он презирает моду и предпочитает свой собственный стиль, то ли просто не понимает, что времена меняются. Улыбка мужчины, по которому сохнут женщины,
– должны, во всяком случае. Да, вид заносчивый, но ведь заносчивых женщины любят.
Преподаватель; плохой знак. Мало кто занимается преподаванием по собственному желанию. Как правило, это неудачники: неудачливые грабители банков, дирижеры, летчики – люди, которые так и не смогли овладеть своей профессией. Преподаватель английского языка как иностранного – еще хуже. Такие имеют работу только потому, что родились в стране, чей язык пользуется спросом. Говорит, как все преподаватели, – в расчете, что его будут слушать. Возникает естественный вопрос: как получилось, что мужчина тридцати двух лет с собственными зубами и волосами и какой-никакой зарплатой до сих пор не обременен семьей?
Роза тоже об этом думает; наверняка она сейчас представляет себе, как во время родов ее привяжут к кровати шелковыми платками, как она будет давать имена своим детям, как он после пятидесяти растолстеет. Разворачивая салфетку, она мысленно несколько раз его переодевает. Роза готовилась к встрече с каким-нибудь неуклюжим болваном и теперь лихорадочно пытается осмыслить ситуацию. Задумалась – и очень вовремя.
– А вино, – говорит он, подымая бокал, – я выбрал недурное, не правда ли?
Роза хмыкает. Она думает, что это шутка. И ошибается. А еще она представляет, как будет ласкать его языком. Он не из тех мужчин, которые приносят женщинам счастье; некоторые с ним кончают, но счастливее от этого не становятся; впрочем, и несчастья – упоительно беспросветного несчастья – он также принести не может; кишка тонка. Вино он выбрал не ахти – мне ли не знать; другое дело, что в любом мало-мальски приличном ресторане совсем плохого вина все равно не подадут. Мистер Инглиш говорит. Без умолку. О себе. Официант уже трижды пытался принять заказ, но мистер Инглиш всякий раз его отсылает, он даже в меню не заглянул – столько слов тратится на саморекламу. Места работы, небывалый спрос, нескончаемые овации работодателей. Роза начинает понимать, с кем имеет дело. Мистер Инглиш – и это самое смешное – и сам прекрасно понимает, что он олух, на свой счет никаких иллюзий он не питает. И нужен ему вовсе не успех в жизни, а человек, который бы в его успех поверил – хотя бы на несколько часов. В ресторане они сидят уже пятьдесят минут, а Роза произнесла всего тридцать слов, из них пятнадцать были сказаны официанту: сделала заказ и дважды поблагодарила.
За тем, как они едят, я наблюдаю без особого интереса. Поглощение пищи
– процедура универсальная. Каждое живое существо на планете стремится отправить себе в брюхо всю остальную планету. Рот гоняется за ртом и в рот попадает. Крысы, лисы и маркизы делают все, что в их силах, чтобы мир окрысился, облисился, обмаркизился. Один едок идет в пищу другому едоку, другой – третьему, третий – четвертому, и все это происходит очень быстро. А еще говорят, что нет такого понятия, как прогресс.
– Один мой старый приятель предложил мне пост директора школы в Дании, но меня ни в какую не хотели отпускать – Китай же для меня, право, слишком мал.
Почувствовав, что Роза корчится в страшных муках, официант приносит счет по собственной инициативе, не дожидаясь команды мистера Инглиша. Роза испытывает невыразимое облегчение.
– Вам, надо думать, очень приятно в моем обществе, – замечает мистер Ингиш. – Не стесняйтесь, говорите как есть. – И он наконец-то замолкает, приникая к вожделенному стакану воды.
– А меня вы ни о чем не хотите спросить? – осведомляется Роза.
– Хочу. Можно я вас сфотографирую?
Роза демонстрирует белозубую улыбку, тем самым отвечая на вопрос утвердительно. Мистер Инглиш выхватывает «полароид» и делает снимок.
– Как все же удачно я выбрал этот ресторан, – говорит он, помахивая снимком, чтобы поскорей проступило изображение. Достает альбом. – Признавайтесь, вам ведь хочется сделать запись о том, какой прелестный вечер вы провели.
Лица в альбоме.
Круглолицая блондинка, толстенный слой пудры, улыбается во весь рот, земляничного цвета щечки, держит бокал шампанского, совсем еще молоденькая, пьяненькая, необстрелянная. И подпись: «Салют».
Костлявая француженка, лицо квадратное, уши торчком. Не в силах поверить, что это произошло с ней. «Незабываемо!»
Черноволосая, кареглазая лингвистка. Быстро катится вниз по наклонной плоскости, катится – но не сдается. «Какой вечер!»
Улыбчивая бразильянка. Радуется жизни, всезнающие губы, неутомимо охотится за иностранными паспортами; то, что он – полный олух, нисколько ее не смущает. «Когда же я увижу твоего маленького друга?!»
Роза пишет: «Невероятно». И все же интересно, чем он руководствуется. Слишком умен, чтобы обманываться на ее счет, альбом же достал раньше времени, потому что знает: больше он ее не увидит. Мистер Инглиш извлекает калькулятор и начинает подсчитывать долю Розы. Роза порывается заплатить за двоих, но он решительно против: «Сделаем все как полагается».
Прощание.
– Расскажите обо мне всем вашим подругам. – просит он.
– Не беспокойтесь.
К чему отчаиваться? К чему ломать голову? Если ваш номер пять тысяч пять, дело ваше не безнадежно, однако попотеть придется. Попотеть на Северном полюсе и померзнуть в Сахаре.
Вернувшись домой, Роза изливает душу Никки, которая встречает ее в одних леггинсах: она делает на полу всевозможные упражнения – чтобы быть еще ловчее, еще сильнее.
Заочное соревнование
Роза воздает мистеру Обеду-на-двоих по заслугам.
– Не понимаю все-таки, почему было ему не дать? – недоумевает Никки. – По первому разу они мало чем друг от друга отличаются.
– Нет.
– А впрочем, бывает по-всякому. Приведешь его домой, думаешь – дело в шляпе, а у него не стоит, представляешь? Все равно что купить блузку, а потом, уже дома, обнаружить, что на ней дырка или что ее в машине стирать нельзя. Подцепила я раз одного козла, приезжаем к нему, а он на мопедах помешался, часа два мы с ним журналы листали – надо же было его уважить, а потом мне надоело, я и говорю: «Хорошенького, – говорю, – понемножку, не пора ли нам, дружок, в койку?» Раздеваемся, у меня все на мази, а у него не стоит. «Давай, – говорю, – я тебе помогу, встанет как миленький», а он говорит: «А у меня, – говорит, – и так стоит». Смотрю – а у него пистон хорошо если два дюйма, еле виден. Это я не к тому, чтоб обязательно размером с небоскреб был, многим женщинам, насколько я знаю, маленькие даже нравятся. Просто предупреждать надо. Вручаешь визитку со своими габаритами, и партнер заранее знает, на что идет. Ты парня в койку тащишь, а он тебе визитку: «В Вашем распоряжении два дюйма, мисс. Не угодно ли удостовериться?»
– Может, ты и права.
– Кого я только не перевидала, когда за деньги этим делом занималась. Чудик на чудике. Один, например, приходил, расплачивался – а потом Библию вслух читал. И как ты думаешь, что дальше было?
Роза пожимает плечами.
– Ничего не было. В том-то и дело. Пять минут читал, я вначале думала, это он с силами собирается, но нет: расплатится, Священное Писание почитает, пока я ногтями занимаюсь, и отбывает. И никаких тебе проповедей про то, что шлюхам, мол, гореть в вечном пламени.
– Гм-м-м.
– Многих секс совершенно не интересовал. Секс ведь – это самое простое. Гораздо труднее заставить себя над их шуточками смеяться, за жизнь с ними разговоры вести. Не подумай только, что все они – краснорожие клерки из Бирмингема, были среди них и смазливые. Один, например, писаный красавчик, хотел от меня только одного: чтобы я все его команды выполняла. Придет, и начинается: «Встань. Сядь. Перевернись. Дай чаю». Или отвезет меня на Лестер-сквер и велит ползти за ним на коленях и кричать во весь голос "Ну пожалуйста, Микки, давай еще разок, прошу тебя! Мне с тобой было так хорошо. Ты – единственный мужчина, с которым я кончаю. Побей меня, если хочешь!" Да, чуть не забыла: главный-то его кайф заключался в том, чтобы я кричала все это в присутствии французских туристок, а кто их разберет француженки они или нет, на них же не написано. Бельгийки и швейцарки не годились – он почему-то именно к француженкам слабость питал. В результате мы с ним крупно повздорили, потому что француженок этих пришлось полчаса ждать – в центре Лондона, и ни одной француженки, представляешь?! Полчаса на холоде простояли, а он, жмот, за простой мне платить отказался.
– Гм-м-м.
– Знаешь, кто превзошел всех? Любитель автостоянок, вот кто. Его я никогда не забуду. Приходит ко мне как-то одна женщина, респектабельная, средних лет. «Черт с тобой, – думаю, – чем женские деньги хуже мужских?» Но она, оказывается, хотела мне своего супруга пристроить. Его уже сколько раз на автостоянках ловили: за машину зайдет, ляжет на асфальт и дрочит в свое удовольствие. Вот что современные мегаполисы с людьми делают! А она плачет, бедняжка: недавно мужа посреди ночи в торговом центре застукали – лежит в одних носках и землю орошает. Как выяснилось, он этим делом уже много лет занимается – с тех пор как за границей работать стал. Где он только не фонтанировал: и на Эйфелевой башне, и во Всемирном торговом центре, и в Прадо. Тадж-Махалу и тому досталось. Откуда только беднягу не депортировали! Однажды вечером застали его за этим делом на автостраде M25, в крайнем правом ряду. Шутки шутками, а дело-то дрянь: на работу не берут, въездные визы не дают. Не осталось ни одного собора, который бы он не осквернил. Жена держит его взаперти: если выйдет на улицу, на первом же перекрестке «огонь открывает». Чем больше аудитория, тем лучше стоит. Она его к психиатру отправила, а он по пути на стоянку свернул, где онанировал, как выяснилось, уже не раз. Чего она только со своим благоверным не делала и в конце концов обратилась ко мне – решила, что без профессионала не обойтись. Ей хотелось, чтобы женщина оказывала на него физическое, а не эмоциональное воздействие. Иными словами, нужна была уличная женщина, а не улица.
– И что же?
– Естественно, ничего не получилось. Я сделала все, что в моих силах. Отличный оказался клиент. Супермен в своем роде. Вот только женской щели он предпочитает щель в асфальте. Ты же знаешь, кое-что я умею, но он заплатил мне и попросил, чтобы я сказала жене, что мы с ним позабавились вволю. Говорят, он даже в Кремле свой след оставил.
– Так кто же был твоим худшим клиентом?
– Худший клиент – это тот, который не объявляется. Своими бы руками удушила. Звонит как-то один черномазый, из Африки, и начинает мне свой член расписывать – давно пора, говорит, такой детородный орган в дело употребить. Начинаем торговаться, полчаса спорим, мы говорим, что цены не снижаем, а он нам – что при его-то статях ему еще и приплатить могли бы. В общем, сразу видно – в нашем деле не фурычит. В назначенное время не приходит, звонит с улицы, снова полчаса торгуемся и еще полчаса пытаемся втолковать ему, как дойти от телефонной будки до нашей квартиры, – без толку. Мы прозвали его Большой Член; если все у него в стране такие же идиоты, я ей не завидую. Один раз я даже спустилась во двор его встретить, но он куда-то подевался – как видно, охотился за местными девицами. Есть и такие горе-клиенты, которые сами тебя вызовут, а когда приезжаешь, они либо уже спать легли, либо передумали. Как-то раз мне целый час пришлось за город по вызову ехать, да еще в два часа ночи, представляешь? Знала ведь, что добром это не кончится, но поехала – без денег сидела. Приезжаю в паб, звоню, звоню – никто не отвечает: видать, хозяин, который меня выписал, уже вырубился. Я так разозлилась, что вызвала сразу и пожарную команду, и «скорую помощь», и полицию, а потом стала соседей будить. «Извините за беспокойство, – говорю, – но я проститутка, приехала из Лондона к мистеру Ховарду, звоню, а он не отвечает – уж не случилось ли с ним чего?» Взломали дверь – а мистер Ховард мирно себе похрапывает; то-то он удивился, когда всех нас вместе увидел...
– М-м-м-м-м-м.
– Не расстраивайся. Когда я за деньги давала, иной раз целый месяц от клиентов отбоя нет, а бывает, полгода без работы сидишь. Главное – очень захотеть. Знаешь что? Надо тебе лестницу попробовать.
– Лестницу?!
– Как-то у меня лампочка перегорела, а со стула я дотянуться не могу. Пошла к соседям лестницу взять, несу ее домой, а тут какой-то тип вызвался помочь. Короче, «помог» он мне в тот вечер неплохо. С тех пор я к этому способу часто прибегаю. Мужчинам это нравится – они могут себя с лучшей стороны показать, да и предлог познакомиться хороший. Попробуй – такую помощь предлагают обычно люди серьезные, благонадежные; ну а если помощник тебе почему-то не покажется, всегда можно будет к чему-то придраться и его отшить.
– Гм-м-м.
Никки наклоняется, касаясь головой пола.
– У-у-у-у-у-у-уф-ф-ф. Шея болит. Вот что значит давно не тренироваться. И все-таки сейчас лучше, чем раньше. Надо поддерживать форму, ничего не поделаешь.
По телевизору новая передача: отношения между женщинами. Дело идет ко сну.
– Послушай, – Никки мнется, – я понимаю, мое предложение может показаться тебе довольно странным... я не обижусь, если ты скажешь «нет»... Мне что-то не по себе, можно, я сегодня с тобой лягу?
– Тогда я не засну, – отвечает Роза. Меня она, как обычно, берет с собой в спальню и ставит под одеяло, но в этот вечер почему-то отодвигает тумбочку от кровати и приставляет к дверям. Берет меня в руки. Возвращение в прошлое. Я рассказываю ей историю о коллекционере, который не хотел быть коллекционером, но которому коллекционирование навязали.
За городом
Мы опять выезжаем за город, заходим в коттедж и оттуда идем к колодцу.
– Ну?
– Я отправилась на вечеринку, подошла к самому интересному мужчине, действительно очень интересному, и угадайте, что я ему сказала.
– «Я никого здесь не знаю, можно к вам присоединиться?»
– Совершенно верно. Теперь угадайте, что сказал он.
– Не знаю. «Буду счастлив. У вас совершенно ангельский лик».
– Вот и не угадали. Он сказал: «Такой образине, как вы, здесь не место».
– Ух ты.
Роза опускает ведро.
– Я не хочу жаловаться, но сидеть в этом колодце мне немного надоело. В конце концов, какое право вы имеете распоряжаться моей жизнью?
– Устройте мою судьбу – и будете распоряжаться своей жизнью сами.
– А как насчет ужина в ресторане? Вы ведь должны были с кем-то ужинать?
– Лучше не спрашивайте.
– Невероятно! Знаете, мне все же кажется, вам следует извлекать выгоду из вашего нынешнего положения. Ведь чем больше мы стараемся, тем меньше у нас получается. Вы же стараетесь изо всех сил.
– От меня это не зависит. Ваше дело – давать советы, а не рассуждать.
Несмотря на резкий тон, Роза смягчается. Ведь Табату она посадила в колодец, подражая другим, воспользовавшись чужими приемами точно так же, как она воспользовалась чужими серьгами. Подобно азартному игроку, который, проиграв, меняет номера лотерейных билетов, Роза полагает, что успех в жизни всецело зависит от нашего поведения.
– Я, наверное, не очень точно выражаю свою мысль. Повторяю еще раз: я принесла бы вам куда больше пользы, если б здесь не находилась. Я могла бы вас кое с кем познакомить.
– На тебе, убоже, что нам негоже.
– Если просите помощи, не жалуйтесь, когда ее получаете.
– Когда получу – жаловаться не буду.
– И все же я не вполне понимаю, почему вы пошли по такому сложному пути... Как бы получше выразиться?..
– Я и сама задаю себе тот же вопрос. Не вы ли писали в ответ на одно из писем в журнал: «Не надо менять жизнь – достаточно изменить мировоззрение»?
– Да, но зачем вам менять мое мировоззрение? Вы-то что от этого выиграете?
– Хочу испытать свои силы. Под лежачий камень вода не течет.
– Это вы по поводу письма, которое осталось без ответа?
– Нет, это я по поводу письма, которое без ответа не осталось.
Мы возвращаемся домой. Роза вглядывается в статуэтку Луристанова коня, пытаясь угадать его историю. Что такое его история, его тайна по сравнению с моей! Отставляет коня и любовно смотрит на меня. Чтобы меня разглядеть, милая Роза, и шестидесяти лет не хватит.
– Такую вазу я вижу впервые в жизни, – говорит она, по-прежнему не подозревая, насколько это верно. Кладет руки на-а-а меня.
Рассказываю ей историю. Историю про один из самых диковинных брачных союзов, про мужа и жену, которые прожили вместе шестьдесят лет, постоянно оскорбляя друг друга и ухитрившись ни разу ни одного оскорбления не повторить. Людьми они были весьма состоятельными, а потому имели возможность для взаимных поношений заказывать значительные произведения искусства: скульптуры, картины, поэтические и прозаические опусы. Из-за непрекращающихся ссор они тратили огромные средства на художников и писателей, чем внесли весьма существенный, пусть и непризнанный, вклад в историю мирового искусства. Роза пытается вникнуть в суть этой богатейшей коллекции злословия.
Я же хочу еще раз отведать воспоминаний Розы. Вот они.
Рооооооза
У нее в руках бутылка шампанского. Она нервничает, она раздражена. Нажимает кнопку звонка против таблички «Марк». В окне на мгновение появляется и тут же исчезает мужское лицо, обрамленное белокурыми волосами. Вскоре, впрочем, белокурые волосы возникают в оконном проеме вновь
– словно их обладатель чувствует, что скрыться уже не удастся. На лице – вымученная улыбка. Она Розе почему-то не нравится. Очень не нравится.
– Ты что, не получила мое сообщение? – интересуется Блондинчик.
– Нет. Я прождала час и пошла к тебе. Я волновалась.
– Морковка звонила сказать, что ужин отменяется.
Переминается с ноги на ногу. Не надо обладать моим опытом, чтобы заметить – он волнуется. Но Роза ничего не замечает, она не хочет, чтобы он вошел в ее положение; она хочет, чтобы он вошел в нее. Она влюблена. Она готова ждать Блондинчика сутками, она готова не ужинать никогда. То, что ужин отменился, ей только на руку.
Она начинает раздеваться и раздевается до тех пор, пока не раздевается догола. В принципе такое безрассудство ей не свойственно – да и не безрассудство это, а продуманная капитуляция. В постели он не так уж и хорош, но на его стороне ее воображение.
– Что ты делаешь?! – кричит он, порываясь поднять и набросить ей на грудь уже сброшенный на пол лифчик.
Его порывистость еще больше ее заводит, и она надеется, что заведется и он. Блондинчик же в полной растерянности, которую Роза воспринимает как победоносное шествие похоти.
– Давай что-нибудь придумаем, – говорит она.
– Здесь неподалеку отличный китайский ресторан, – отзывается он.
Решив, что он пошутил, она пытается стащить с него тренировочный костюм.
– Я не убежден, что ты права.
Тут только я замечаю на полу журнал, в котором печатается Табата.
Роза стягивает с дивана покрывало.
– Роза, мы ведь еще недостаточно хорошо знаем друг друга.
– Что это ты как девушка заговорил? Мужчинам подобные реплики отпускать не пристало.
Она изучает его скрюченный, небоеспособный член – нахохлился, будто злобный карлик, забравшийся в спальный мешок.
– Роза, я сегодня неважно себя чувствую.
– Тем более самое время лечь в постель.
Но главное действующее лицо бездействует по-прежнему. Роза прижимает его к губам, касается языком, выделывает с ним всевозможные фокусы, в том числе «йо-йо» и «мексиканский заключенный», даже хлещет им себя по лицу – однако член в своей податливости тверд и непреклонен. Проходит десять минут, и подобная «податливость» становится вызывающей.
– Я что, тебе не нравлюсь?
– еще как нравишься.
– Неделю назад ты проявлял гораздо большую заинтересованность.
– Ничего не изменилось. Просто я очень устал.
Роза озадачена: большую часть жизни она испытывала неудобство оттого, что на дансингах и в общественном транспорте постоянно соприкасалась с протуберанцами. Успокоив себя тем, что теперь она по крайней мере узнала о мужчинах нечто совершенно новое, Роза идет к холодильнику положить в морозилку бутылку шампанского. Квартира пустовата, вся обстановка – матрац на полу, диван да стул, зато холодильник поистине необъятен – остался, должно быть, в наследство от большой семьи, что ютилась здесь раньше. Блондинчик говорит по телефону и замечает, что она подходит к холодильнику, в самый последний момент – увы, слишком поздно!
Холодильник почему-то приоткрыт, повсюду разбросаны, как это принято у холостяков, скоропортящиеся продукты. Роза распахивает дверцу и обнаруживает, что внутри, скорчившись в три погибели, сидит полураздетая женщина. Сразу видно – сидеть в такой позе ей здорово надоело.
– Клянусь, мы наговорили тебе на автоответчик, что ужин отменяется, – информирует она Розу, а затем добавляет: – И всего-то пять раз.
В ее словах, безусловно, есть свой резон: в правой руке она сжимает именно это число презервативов, а в левой – коробку из-под них. На женщине клипсы в виде перьев, которые могла бы надеть шведская журналистка – такие ездят «встряхнуться» на Мальту и не привыкли говорить «нет».
На полу лежит журнал, в котором печатается Табата; раскрыт журнал на странице, где черным по белому написано следующее: «Если вам кажется, что без подруги вашей подруги вы не можете жить, – действуйте и поменьше рассуждайте».
Роза сердится – и не только потому, что ей изменили; судя по выражению его лица, это не измена, а подмена. Она видит, Блондинчик и сам понимает, что совершил ошибку, – поначалу ему показалось, что в Морковке что-то есть, однако, исследовав ее пять раз, он ничего особенного в ней не обнаружил. Роза знает: долго сердиться на Морковку она не будет, но знает она и другое: позволить себе простить Блондинчика, как бы ей этого ни хотелось, она не сможет тоже.
Покамест она даже не злится на него за то, что в жизни он руководствуется исключительно советами из популярных журналов.
Ее руки по-о-о-одымаются. Ночь о-о-о-пускается.
Морковка
В гостиной сидит Свидетельница Иеговы; назвалась подругой Никки – вернее, «подругой темноволосой девушки, которая здесь живет».
– Вы – ее подруга, а как ее зовут, не знаете?
– Да, – отвечает гостья, совершенно не отдавая себе отчета в том, какую чушь она несет.
Роза и ее подруга Морковка идут на кухню.
– Я так волнуюсь, – говорит Морковка. – Мы ведь не предохранялись.
На Морковке те самые перьеобразные клипсы, которые носят на Мальте шведские журналистки. Главный, на мой взгляд, талант Морковки – это ее беспечность. В данный момент разлучница беспокоится вовсе не из-за той связи, которая имела место год назад и прочно утвердилась в памяти Розы.
– Зачем же тогда ложилась с ним в постель?
– Спать я с ним не собиралась.
– Зачем в таком случае к нему поехала?
– Поговорить.
– «Поговорить»?! Но ты же знала, что его подруга – в Америке.
– Понимаешь, было уже поздно... Мне пришлось остаться ночевать, ну и...
– Понимаю, в темноте он спутал тебя со своей подругой.
– При чем тут... Ну ты же знаешь... Надеюсь, я не...
– Скажи, Морковка, а что было, когда ты ночевала у него в предыдущий раз?
– Когда его подруга была в Исландии?
– Может, и в Исландии. Или я ошибаюсь, и в это время она находилась в Таиланде. Или в Португалии. Порядок стран я могла перепутать, потому что, стоит ей уехать, как ты обязательно его навещаешь, вы занимаетесь этим всю ночь, а потом ты приходишь ко мне и говоришь, что волнуешься...
Морковка изучает содержимое холодильника.
– Хочешь, я тебе приготовлю поесть?
– Нет, спасибо. Так, чего-нибудь погрызу, если не возражаешь. – Она вынимает из холодильника миску с картофельным салатом и, взяв вилку, начинает лениво, с отрешенным видом тыкать ею в салат. – Я ужасно волнуюсь.
– По крайней мере по этому поводу волноваться нет никаких оснований. Ты же историк, выводы должна делать только на основании фактов. Не ты ли постоянно твердишь мне, что история ничему нас не учит? Если тебе суждено повторять одни и те же ошибки, то хотя бы по этому поводу не волнуйся.
– Между прочим, сегодня утром меня вырвало.
– Тебя вечно рвет. Рвет, потому что ты боишься не сдать экзамен. Рвет, потому что боишься потерять работу. Рвет, потому что боишься потерять мужчину, с которым у тебя многолетняя связь, у которого есть постоянная подруга и с которым ты спишь два раза в году. Тебя рвет, потому что ты постоянно боишься залететь. Рвет, потому что боишься, что тебя вырвет.
– С Терри у меня тоже была длительная связь.
– С Терри? Да, двухмесячная – по твоим меркам, и вправду длительная. И связь эта осуществлялась почему-то не менее чем в пятидесяти милях от Лондона.
– Он же не виноват, что у него постоянно ломалась машина.
– Как тебе сказать? Когда машина ломается каждый день в течение двух недель, виноват ее владелец.
– Не двух недель, а недели. И потом, он хотел повезти своих малышей на море – денег на поезд у нас не было.
– И на бензин, как выяснилось, тоже.
– В жизни бывает всякое. По-твоему, лучше быть такой предусмотрительной, как ты?
– Что верно, то верно, я бы сильно подумала, прежде чем вступить в связь с женатым человеком, который рассчитывает вдобавок, что я буду сидеть с тремя его детьми, давать ему в долг, и который, проведя со мной на шоссе, под колесами его сломавшейся машины, две недели, заявляет, что между нами все кончено, ибо от него забеременела другая женщина. И не будем забывать историю о том, как я нашла кое-кого в холодильнике, принадлежавшем человеку, с которым мне очень хотелось быть вместе.
– Ты же сама сказала, что на эту тему мы больше говорить не будем.
– Ты права. Извини.
– Впрочем, ты немного потеряла – в постели он был не так уж хорош.
– Морковка!
– Но и не так уж плох, заметь.
Морковка понимает, что этой темы лучше не касаться. Она доедает картофельный салат и ностальгически взирает на дно пустой миски.
– А что, если я все-таки залетела? – заводит она старую песню.
– Очень может быть. Но если ты действительно волнуешься, что забеременела, почему бы это не выяснить?
Из холодильника между тем извлекается тарелка с салатом из сырой капусты.
– Давай я тебе что-нибудь приготовлю.
Морковка отрицательно качает головой.
– Ты права, надо будет сделать анализ.
– Блестящая мысль. И тогда, быть может, наступит долгожданный покой. Для нас обеих.
– Могла бы мне и посочувствовать.
– А ты могла бы быть не такой беспечной. Первые три раза я тебе сочувствовала. Очень даже.
– Все произошло так неожиданно. У тебя есть сыр? Знаешь, мне кажется, у меня стало получаться гораздо лучше, а он ничуть не изменился – фантазии никакой!
Сыр и салат из сырой капусты, а также кекс постепенно исчезают. Некоторое время Морковка сражается с банкой маринованной свеклы – и капитулирует. В отместку нападению подвергается ваза с фруктами.
– На днях звонила твоя матушка, – объявляет Роза.
– Опять?! Чего ей надо?
– Хотела выяснить, где ты. Она не верит, что ты в Камбодже.
– Ты, надеюсь, ей ничего не сказала? А в Сейнсбери бри лучше.
– Нет, я придерживалась твоей версии.
– Господи, покоя от нее нет!
– Она твоя мать, и если б ты разговаривала с ней хотя бы раз в год, она бы не допрашивала с пристрастием твоих подруг.
– Вечно она ноет. Каждый раз, когда я с ней говорю, она жалуется: почему я с ней не общаюсь, почему отец...
– А потом она жалуется на то, что ты жалуешься на то, что она жалуется.
– Ага, – говорит Морковка с набитым абрикосами ртом. Просто удивительно, какой Роза тонкий психолог!
– А потом ты жалуешься на то, что она жалуется на то, что ты жалуешься на то, что жалуется она. Не пойму только, кто из вас начал первой.
– Я могу уйти, – цедит Морковка, в бешенстве сжимая в руке стаканчик йогурта.
– Кто-то стучит в окно, – сообщает Свидетельница Иеговы.
Роза идет в комнату и открывает окно в эркере. Под окном сидит на корточках какой-то тип в бейсбольной шапочке – вероятно, он, как в свое время Борода, принял выступ Розиного дома за общественную уборную.
– Бумажкой не выручишь, сестричка? – осведомляется он.
Роза возвращается на кухню, наливает полное ведро и, подойдя к окну, окатывает испражнившегося ледяной водой с ног до головы.
Тип в бейсбольной шапочке уносится прочь, грозясь вызвать полицию.
– А мне ведь когда-то нравилось здесь жить, – вздыхает Роза. – Что ж это творится? Боюсь, придется продавать квартиру.
Отчаявшись дождаться Никки, Свидетельница Иеговы уходит восвояси.
В коттедже и у колодца
Роза берет меня с собой за город. Меня и постельное белье. В коттедже она проводит несколько дней. На какое-то время она отлучается, оставив меня на широкой, залитой солнечным светом полке.
Кругом очень тихо, слышно, кажется, как пролетают пылинки.
Роза отсутствует так до-о-олго, что остается только порадоваться, что Никки не знает, где я нахожусь, – иначе бы очередного ограбления не миновать.
Роза возвращается – удручена, раздосадована, и я уношусь с ней в древние времена, повествую о долгих тридцати годах, проведенных мной во чреве белокорого палтуса, – это чтобы она не пожирала меня глазами с такой страстью. Изображаю ей одного хозяина жизни; в момент наивысшего блаженства он строил столь причудливые гримасы (бывало даже, запускал себе язык в правое ухо), что не успевал предавать мучительной казни своих хохочущих наложниц. Роза хмыкает.
На третий день нашего пребывания в коттедже меня несут к колодцу.
– Какие новости? – спрашивает Табата.
– Я решила взяться за дело всерьез и пошла на курсы автосварщиков, поскольку, по моим представлениям, эти курсы должны посещаться исключительно мужчинами, однако в автомастерской я обнаружила еще шестнадцать таких же юных обольстительниц, которые, судя по всему, явились сюда с той же целью – во всяком случае, на сварку они обращали внимания не больше, чем я, и многие ушли раньше времени. Даже инструктором была женщина.
– Ничего страшного. Лягушка ведь тоже не сразу стала принцессой.
– Спасибо за комплимент.
Пребывание в колодце явно пошло Табате на пользу.
– А как насчет ваших предыдущих связей? – интересуется она.
– К вам они никакого отношения не имеют.
Мы возвращаемся в коттедж. Я – наперсница, доверенное лицо. Тревога Розы передается и мне, становится моим уделом.
– Как странно, повсюду, во все времена это ценилось... Расскажи я кому-то, надо мной бы посмеялись, сочли, что у меня не все дома. Может, впрочем, так оно и есть?
Протягивает ко мне пальцы. И вновь у меня такое чувство, будто я заглядываю в нее. Меня захватывают воспоминания. Они выбираются из своих щелей на солнечный свет.
Я предоставляю Розе мысленно отправиться в Клуб жестокости, сама же вновь погружаюсь в ее прошлое...
Рооооооза
– Я с вами в постель не лягу, – говорит Роза.
– Вот и отлично, – говорит он и ложится к ней в постель,
– Убирайтесь! – шипит Роза. Она зовет своего соседа по квартире, но тот пропьянствовал всю ночь, и теперь его не добудишься.
Он поворачивается к ней спиной:
– Уже поздно. Надо же мне где-то переночевать. Я хочу спать, я вас не трону.
– Вы что, совсем дурой меня считаете? Выкатывайтесь – или я вызову полицию.
– Вперед. – Он зарывается головой в подушку.
– Убирайтесь, слышите?! – Она что есть силы колотит его кулаками. Он не обращает на нее никакого внимания. Она сталкивает его ногами с кровати. Он скатывается на пол вместе с одеялом и подушкой и, свернувшись калачиком, погружается в сладкий сон. Она в бешенстве мечется по постели. Он храпит. Спустя три часа, в четыре утра, Розе вдруг приходит в голову, что он и в самом деле спит, а не ждет, пока она задремлет, чтобы вновь попробовать ее соблазнить. Она даже немного сердится оттого, что он спит и не пытается ее обнять.
– Сколько всего у вас женщин? – спрашивает она утром, после того как он съел ее поджаренный хлеб и остатки ее мармелада. На камине лежит открытка – поздравление с днем рождения. Сегодня Розе двадцать один.
– Понятия не имею, – отвечает он.
– Что значит – понятия не имеете?
– Не знаю сколько. Я знаю, с кем бы мне хотелось переспать. Я примерно знаю, какие женщины были бы не прочь переспать со мной. Но сами понимаете: сегодня она не прочь, а завтра – гонит прочь. – С этими словами он вносит в Розину комнату три автопокрышки, этажерку и несколько боевых барабанов племени ватузи.
– Скажите, ваши женщины знают о существовании друг друга?
– Кто как. Стейси знает про Алекс, потому что Алекс – ее лучшая подруга, но Алекс про Стейси не знает ровным счетом ничего. Сью ничего не знает ни про Алекс, ни про Стейси, ни про всех остальных – вот что значит жить в Сент-Олбанс! Живущая в Манчестере Джо подозревает, что я сплю с Чарли, что очень смешно, так как с Чарли я как раз не сплю, зато навещаю Стефани и Сару, которые работают с ней в одном турагентстве.
Звонит его мобильный телефон. «Да-а-а, да-а-а, – с придыханием шепчет он, – я только что провел ночь с прелестницей, которая обольщала меня как могла, – но я спас себя для тебя».
– А вот Софи и Николь друг про друга знают, – продолжает он, внося еще один туземный барабан размером в две Розы. – На танцах в Донкастере они даже из-за меня подрались. Уж не знаю почему, но меня на всех хватает.
– И вы всерьез рассчитывали со мной переспать? – допытывается Роза. – Вы, который спит с каждой второй англичанкой и не моется годами. – Роза входит в раж. – Ваше чувство прекрасного умерло не родившись. И почему вы заносите сюда все это барахло?!
Появляется гонг.
– Вы очень меня выручаете.
– Что вы во мне нашли ?
– Много чего.
Она хватает его за локоть и старается ущипнуть побольнее. Он вскрикивает.
– Вив и Грейс не дадут мне соврать. Вы – единственная женщина, которая не испытала моих возможностей.
– По-вашему, есть что испытывать?
– А вы поспрашивайте. Не может же столько женщин ошибаться.
Роза пытается оторвать от пола один из барабанов.
– Неужели они настоящие?
Барабанщик остается ночевать довольно часто. Роза начинает подозревать, что такое положение дел его устраивает – ведь здесь его столь потребный орган остается невостребованным. Во всяком случае, в общепринятом смысле. Их любимая фаллическая игра: он кладет на кончик своего прибора кусочек сахара и катапультирует его в другой конец комнаты, где Роза ловит сахар ртом. Так они проводят вместе два года, и все убеждены, что Роза давно уже попала в его донжуанский список. Сознавать, что ее имя у всех на устах, доставляет ей удовольствие. Барабанщику звонят по мобильному телефону другие женщины, и он
– поразительное дело – отшивает всех до одной. Он не дарит ей любовных наслаждений – но и не изменяет. Она многое узнает от него про мужчин и женщин.
Он умирает без звука от неисправности в звуковой системе, о чем я узнаю из ее третьего любимого сна. Ей снится, как он входит, все лицо обожжено; он пришел забрать свой папуасский боевой барабан, видит на столе банку маринованной свеклы и пытается ее открыть. «Хорошо, что ты его не выбросила, – говорит он, поглаживая потертый барабан, – ведь это же никакой не барабан, это символ благопристойности, без него мир давно бы рухнул. Кто бы мог подумать, что я так буду им дорожить?»
Мыслями Роза по-прежнему в Клубе жестокости. Вот еще один запоминающийся эпизод.
Рооооооза
– Собака съела свет, – говорит он.
Сегодня Роза изменила своим принципам. И напилась. А напившись, сняла свои оборонительные редуты. В спальне холодно и шатко – качаешься, как в гамаке. Входя в темную спальню, она видит, как за ней следом ползет из коридора тусклый свет. Свет изжеванной лампы. Все в доме как-то не так, все распадается, держится на честном слове. Ступени стонут и уходят из-под ног.
Потолок так низок, что она с трудом выпрямляется. Постель маленькая, убогая – беспостельная. Подходит и неловко на нее падает. Из-под дверей, там, где пути пола и двери расходятся, пробивается огромный клин света. Снимает с себя наиболее существенные предметы туалета... ощущение холода, расслабленности не дает ей раздеться до конца. Эмметт, эколог – надо же было так представиться! – в ванной, чистит перышки. Видит ее и в молчании, от которого закладывает уши, делает шаг назад. Она не настолько пьяна, чтобы не испытывать благодарности за потушенный свет. Она знает: если б она увидела его раздетым, ей пришлось бы пересмотреть свое решение. Теперь-то она сожалеет, что отказалась от услуг молодых и здоровых... И почему здесь так знобко, почему так стыло и уныло?
Он скорее суетлив, чем похотлив. Больная лабораторная мышь, насторожена
– как бы чего не вышло, как бы не обидели. Ну, за дело. Набирается мужества и раскованным движением сбрасывает лифчик. Слышит осторожные, неуверенные шажки, потом гулкий стекольно-бутылочный звон и глухой стук. Короткое, звучное "о". Что-то лихорадочно, суетливо шевелится на полу, свет в коридоре вспыхивает вновь – и выхватывает из темноты Эмметта-эколога. Он лежит в луже крови. Его пенис ничуть не больше дефиса в слове, набранном петитом. Роза аккуратно через него переступает. Он наступил на пустую бутылку из-под лимонада и упал на другую такую же. Незадача, Роза не хочет везти его в больницу; она не настолько бессердечна, чтобы одеться и уйти, но и не настолько сердечна, чтобы оказать ему помощь.
Клуб жестокости Розе еще не надоел. Ощущает ли она, что кто-то другой обрывает плоды ее фантазии? Еще одна история в том же духе.
Рооооооза
Роза лежит на спине. На постели. Эта – поудобнее. Сняла лифчик и трусики и приняла как можно более соблазнительную позу. Его прибор вытянулся по стойке «смирно». Уперся в пупок. Ляжки удачливого шоумена. Гладкий, упитанный. Себя любит.
А вот Роза его – нет, хотя, сказать по правде, сегодня она не прочь. Шоумен глядит на Розу, как в зеркало, где видит только себя – единственного и неповторимого. Ласкает – в качестве разминки – свой ратный жезл.
Комната погружена в интимный мрак. Шоумен – в преддверии, в предвкушении, в боевой стойке. Член – как примкнутый штык. Затишье перед боем. Осыпает ее грудь короткими, хищными поцелуями. Мастер своего дела. Она сдавленно вскрикивает. Идея хорошая. Левая грудь Розы заглатывается почти целиком – Шоумен находит ее вполне съедобной. Розу обволакивает победоносный запах мыла и мускуса. Он слегка отодвигается. Говорит: «Может быть больно», – словно предупреждая о вхождении.
Короткое, звучное "о". Еще одна попытка – и еще одно короткое, звучное "о". «Постой», – говорит он и включает свет; долго, вдумчиво смотрит куда-то вниз, после чего подымает руку. На руке кровь. «А ведь больно совсем не было», – думает про себя Роза и тут только замечает, что его прибор в крови.
Лицо Шоумена каменеет. Вызревает решение: никаких необдуманных и поспешных шагов, пока не скажут свое веское слово лучшие в мире врачи. Заворачивает член в бумажные полотенца с таким тщанием, будто это не детородный орган, а новорожденный королевских кровей. «Вызови „скорую“», – шепчет он, боясь, как бы от громкого голоса кровотечение не усилилось.
Просмотр эпизодов из серии «Клуб жестокости» близится к завершению. Одна история краше другой. Вникать в прошлое Розы я, пожалуй, больше не буду. А то в следующий раз, когда она прикоснется ко мне пальцами, от ее прошлого ничего не останется.
Трапеция
Мы возвращаемся к Розе.
Никки разыгрывает традиционный спектакль: «А я уже вас заждалась!» Она печет блины. После ужина, когда Роза моет посуду, раздается звонок в дверь, и Никки впускает в квартиру какого-то типа с гигантским кактусом в руке.
– Никки, можешь меня поздравить. Я ушел от жены. Теперь я весь твой.
Эти слова Никки расценивает как нарушение первой заповеди прелюбодеяния.
– Вот что я тебе скажу, дружок, – говорит она, бросая на него злобный взгляд. – Слушай и мотай на ус. Прежде чем уходить от законной жены, да еше уносить из дому комнатные растения, следует поинтересоваться у подруги, что она по этому поводу думает. А то она задаст тебе такой же вопрос, как и я: «Ты что, охренел?!»
Кактус неохотно уходит. Цветы в горшках даются ему лучше, чем женщины. Кого-кого, а Никки не проведешь.
– И тебе не надоело? – спрашивает Роза.
Никки пожимает плечами.
– Ой, чуть не забыла. Как же ее зовут? Да, Элен. Тебя искала Элен. Насчет вазы.
Вот оно что. Значит, Мариус ее торопит.
Утром Роза уходит – на этот раз без меня. Никки, естественно, тут как тут. Через три минуты сорок секунд после того, как Роза отправляется на свидание с каким-то «деятелем», меня крадут. В три тысячи двести одиннадцатый раз.
– Чтобы не страдала самооценка, нужен успех, – обращается ко мне Никки.
– Вот ты его мне и обеспечишь.
На старьевщиков мы больше времени не тратим и едем прямиком на аукцион, тот самый, с которого все и началось. Никки, впрочем, этого не знает. Она ищет аукционистку, но той нет на месте. Хочется надеяться, что она и Роза вот-вот появятся – тогда даже Никки при всей своей изворотливости выкрутится вряд ли. Мы отбываем.
Меня везут туда, где Никки обычно тренируется. Ей хочется размяться.
Здесь овладевают цирковым ремеслом, искусством смешить – хи-хи-хи – людей. Вспоминаю танцовщиц с Крита. Многие сотни лет цирк притягивает к себе людей – и не искусством циркачей, а распространением небылиц. Тем, что есть, оказывается, и в жизни счастье. Что есть успех. Что есть красота. Что есть отвага, есть начало и конец. Все это имеет место на арене цирка. Бытует мнение, будто цирковая арена, как всякий круг, – это символ отсутствия начала и конца; на самом же деле арена цирка – это символ того, что начало и конец могут наступить в любой момент. Вот почему работать в цирке так тяжело. Циркач должен быть лучом света во мраке жизни, он должен покончить с несчастьями, обуздать страдания.
Несколько часов Никки раскачивается на трапеции. Она выделывает трюки, которые на профессиональном языке называются «драная кошка» и «полуангел». Ее тонкий стан обманчив: она обладает огромной физической силой, она отважна, и все же в сравнении с красноречием тех, кто зарабатывает этим искусством себе на жизнь, она – заика. В помещении пахнет дешевым кофе и жидким чаем. Никки болтает с униформистами, намекая на отсутствие денег. Но вот арена пустеет и появляется Ятаган.
Предстоит потеха.
Одежда спадает на пол. Никки подходит к Ятагану сзади и выкручивает ему соски – точно переводит стрелки уличных часов. Его мужское начало (оно же – конец) взмывает вверх, как шлагбаум на железнодорожном переезде. С тех пор как я последний раз за ним наблюдала, ему удалось значительно усовершенствовать свой станок; он ввел в уретру тонкий металлический стержень, который закрепил, вогнав в одно из отверстий фиксатор. С потенцией у него проблем нет, и металлический стержень – несомненное излишество, сам он, однако, так не считает, ибо извлекает металлический наконечник в виде головы улитки и насаживает его на стержень.
Они взмывают под купол цирка. Трапеции подвешены ровно под тем углом, который необходим.
Ятаган передвигается с восхитительной легкостью, ни один мускул на его теле не напряжен, впечатление такое, будто всю свою жизнь он прожил на дереве. Такой, дай ему волю, всю Европу может перетрахать. Никки еще вполне бодра, но гибкости, упругости Ятагана недостает, пожалуй, даже ей; время уже наложило на ее тело некоторый отпечаток – партнеры, впрочем, внакладе не остаются.
Раскачиваясь, они понемногу сближаются; Никки забрасывает ноги Ятагану на плечи и, энергично и сноровисто поерзав, насаживает себя на него, после чего они начинают плавно вращаться в воздухе, словно качаются в гамаке.
В таком положении особенно не подвигаешься, однако, извиваясь, помогая себе истошными выкриками и звучными вздохами, они, несмотря ни на что, начинают стучаться во врата рая. Страдания Никки становятся все заметнее, ведь верхняя часть тела при всем ее желании не может соответствовать нижней. Целиком отдавшись удовольствию, поступающему, увы, дозированными порциями, она, разумеется, не замечает, как внизу появляется Туша.
У них нет никакой страховки, предохранительная сетка не натянута. Находятся они на высоте двадцати футов, и если упадут, то многочисленные травмы и повреждения им обеспечены.
Угнетенные постоянным безденежьем, циркачи уныло бродят внизу и на творящиеся под куполом безобразия особого внимания не обращают – то ли отгого, что такое происходит постоянно, то ли потому, что в цирке принято вести себя так, будто такое происходит постоянно.
Одна бритоголовая девица ест поп-корн и рассказывает своей подруге, что хочет навестить друга, который сидит в тюрьме на юге Франции; у нее есть машина, но такая старая, что наверняка сломается по дороге, да и денег на бензин нет. Нет у нее и водительского удостоверения, а с французской полицией, говорят, шутки плохи. Ее друг, специалист по вырезыванию бамбуковых австралийских труб, тоже поехал на юг Франции навестить свою подругу, консультанта по выпечке фисташковых тортов, которую посадили в тюрьму, потому что она поехала на юг Франции без водительского удостоверения навестить своего друга, который по глупости поехал на юг Франции без водительского удостоверения навестить подругу, дизайнера лесных шалашей, которую посадили в тюрьму за то, что у нее не оказалось водительского удостоверения, но которую, пока он до нее доехал – машина постоянно ломалась, да и на бензин не всегда хватало, – успели уже выпустить.
Входит еще одна девица, некоторое время наблюдает за «полетом под куполом цирка», потом открывает сумочку и вынимает оттуда фотоаппарат. Вспышка. Утробные звуки на мгновение смолкают, и Никки в бешенстве кричит: «Не сметь фотографировать!»
От злости и «подвешенности» она не замечает, как Туша извлекает меня из-под ветровки Никки. На Тушу никто внимания не обращает, все думают, что репетируется какой-то номер.
Мы садимся в автофургон и терпеливо ждем, Туша читает одну и ту же (тринадцатую) страницу какого-то словаря, а я думаю о том, как расстраиваются планы, как перевираются новости, какой низкой бывает высокая мораль. Я знаю притягательную силу порядка. Через час и двадцать три минуты из здания цирка вылетает раскаленная от страсти и бешенства Никки, и мы следуем за ней домой.
Туша
Мы входим – оказывается, ключи к Розиной квартире подобраны у Туши давным-давно.
Никки собирает вещи; замечает Тушу и застывает на месте. Первый раз вижу ее растерянной: в глазах неподдельный ужас, не знает, что делать, чем крыть.
– Привет, Никки.
Никки мучительно пытается оценить ситуацию. Заговорить? Попросить прощения? Выпрыгнуть из окна?
– По-моему, ты не ожидала меня увидеть.
Никки бормочет что-то невнятное. У нее дрожат колени. Наконец она обретает дар речи:
– Согласись, трудно рассчитывать на встречу с человеком, в которого я собственноручно выпустила шесть пуль.
Произносит она эти слова с некоторой задумчивостью, подобно школьнице, пытающейся сообразить, сколько времени пройдет, прежде чем двенадцать земляных червей, которые в девять вечера отправились на дискотеку в Боготе, попадут под машину. Она вовсе не притворяется равнодушной, не пытается скрыть подступающее бешенство – она просто демонстрирует образцовое безразличие.
Никки приходит к выводу, что в ближайшие несколько секунд она не умрет, а даже если – ввиду отсутствия режущих предметов – на тот свет и отправится, то сделать все равно ничего не сможет: теперь уж Туша своего не упустит.
– Шесть пуль – в грудь, – уточняет Туша, – а седьмую – в голову. – На ее лице, впрочем, следов седьмой пули не видно – о ранении свидетельствуют разве что два передних золотых зуба.
– А ты хорошо выглядишь, – делает подруге комплимент Никки. – Чаю хочешь?
Ловкий ход: проявить гостеприимство и заодно незаметно переместиться на кухню, где имеется доступ к холодному оружию. Никки обретает уверенность.
По пути на кухню она замечает, что я стою на своем законном месте.
– Так это ты ее принесла?
– Да. Я.
– Никогда б не догадалась. Непривычно видеть тебя с крылышками.
– Я пришла передать тебе послание.
– Послание?!
– Послание оттуда. Для того чтобы тебе его передать, мне пришлось умереть.
– Умереть?!
– Ты ведь убила меня. Я умерла. Шесть выстрелов в грудь и один в голову.
Никки ставит чайник.
– Прости меня, если можешь. Понимаешь, пистолет сам разрядился, вижу – ты ранена, испугалась, что ты меня на части разорвешь, и стала дальше стрелять. Когда опомнилась, обойма уже пустая была...
– Я тебя винить не могу. И потом, сама ты себя все равно уже простила. У меня и впрямь был тяжелый характер. Тебя можно понять.
– Не такой уж и тяжелый.
– В конечном счете ты поступила правильно, ведь твой поступок изменил наши жизни – и твою и мою.
– Так как же было дело? Тебя отвезли в больницу? Прости, что я не вызвала «скорую», просто решила, что тебе она уже не понадобится.
– Нет, в больницу меня не положили. Решили, что я умерла. А я взяла и передумала.
– Как это тебе удалось?
– Санитар в морге уговорил...
– Что-что?
– По-мужски... Вот видишь, даже извращенцы способны на хороший поступок. Странно, что ты ничего не слышала про мое выздоровление. Сенсация!
– Я дала деру. Бросила пистолет и дала деру. Когда тебя привезли в больницу, я была уже в аэропорту.
– Выходит, ты все это время жила за границей?
– В основном... Какое же послание ты мне привезла?
– Суть этого послания в том, что дальше так жить нельзя.
– И ты специально спустилась с небес на землю, чтобы сообщить мне эту новость? Могла бы и открытку послать.
Уже хамит. Панического страха как не бывало. Теперь она понимает – ей ничего не грозит. Среди людей, умеющих читать чужие мысли, Никки занимает в моей коллекции почетное сто тридцать второе место, в крайнем случае сто тридцать третье.
– Я многое передумала, пока лежала в больнице. Грехов ведь за мной особых не числилось. Верно, избила несколько человек до полусмерти, но ведь в этом состояла моя работа. И потом, они сами виноваты. В молодости приходилось делать кое-что и похуже. Зайдешь, бывало, в паб и гаркнешь этим пивным будкам: «Ребята, вам что, девушка моя приглянулась?» Если скажут «да», я их смертным боем бью, если скажут «нет», говорю: «Ах нет?! Это почему же?» – и опять же мордую.
– А если б они сказали, что им надо подумать?
– Этого не сказал никто. Им было наплевать – за это я их и невзлюбила.
Что верно, то верно, нет ничего хуже всеядности, благодушия. Нет хуже тех, кто считает, что колодец, в котором сидят они, – самый глубокий.
– Ты в компьютерные игры играешь? – интересуется Туша.
– Случается.
– Жизнь устроена точно так же. Каждая сложная игра сложна по-своему, и в зависимости от сложности может быть различная тактика. Можно вооружаться разными инструментами. Садовым совком, или атомной бомбой, или африканским муравьедом. Или чем-то еще. Все мы играем в эти игры: и ты, и я, и все остальные.
– Но ведь свою собственную сложность мы оценивать не должны, верно?
– Мы ее не знаем – в этом и состоит игра. Мы знаем только одно: все, что представляет ценность, труднодостижимо.
– Не скажи, многие трудные вещи абсолютно никакой ценности не представляют. Они трудные, и все тут.
– Когда я лежала в больнице, то вовсе не была уверена, что выживу. И когда ждала смерти, не жалела, что у меня было мало денег или что я мало занималась любовью. Если я о чем и жалела, то лишь о том, что сделала мало добра людям.
– И как же, по-твоему, мне следует изменить свою жизнь?
– Перестать воровать, перестать причинять зло, перестать обманывать, перестать стрелять из пистолета, перестать отправлять людей на тот свет.
– А подводным плаванием заниматься можно? – интересуется Никки. – Ну-ка, покажи мне свои шрамы. – С этими словами она подходит к неподвижно сидящей Туше, расстегивает на ней блузку, берет в руки две ее огромные – каждая величиной со сторожевого пса – груди и сводит их вместе, чтобы один язык мог одновременно лизать два соска. Никки заводится, как гоночный автомобиль, однако после восьмидесяти секунд тяжких охов и вздохов глохнет – Туше совершенно безразлично, лижут ли ей грудь или мусолят языком подоконник в соседней комнате.
– У меня есть для тебя заветное слово. Anhedonia. Я – вне удовольствий.
– Энн Гедония – вот бы меня так называли. Так ты действительно померла, без дураков?
– Поверь, все мирское спадет к твоим ногам, как грязное белье. Твое собственное естество рассыплется, как труха.
Интересно, почему никто не спрашивает труху, как она себя при этом чувствует?
– Ты, стало быть, веришь в существование добра и зла?
Меня, надо сказать, всегда поражала популярность добра и зла, этой неразлучной парочки. Лично мне всегда казалось, что борьба в этом мире идет не между добром и злом, а между злом и злом, а чаще, увы, – между злом и злом и злом. Случалось – между злом и злом и злом и злом. Бывала я свидетелем и того, как сражаются между собой зло и зло и зло и зло и зло и зло и зло.
– Говорю тебе, ты должна перемениться. Когда я лежала в больнице, то дала клятву, что изменю мир. А значит – и тебя.
Туша безмятежно взирает на Никки. Никки задумывается.
– Неужели ты это серьезно? Что ж теперь, на диете сидеть? Один ведь человек Богу молится, а другой – бифштексу.
– Говорю тебе то, что чувствую.
– Будешь, значит, за мной следить?
– Да. Принимать решения будешь ты сама, но если решение примешь неправильное, я появлюсь и дам тебе возможность принять правильное.
– Да ну? – Вместо леденящего ужаса Никки испытывает теперь лишь невыразимую скуку. Сейчас она думает только об одном – как использовать Тушу в своих интересах.
– У тебя много друзей? Кто-нибудь из старых приятелей на горизонте возник? Не иначе, чтобы шею тебе свернуть?
– Как там Вонючка?
– Нормально. Его бизнес прогорел.
– Странно. Такие жулики, как он, обычно не прогорают.
– А ты-то сама как? Ты-то чем можешь похвастаться? Штопаным бельем?
– Что правда, то правда, таких роскошных крыльев, как у тебя, у меня нет. Я на одном месте не сижу. В Маркет-Харборо, когда мне исполнилось четырнадцать, я загадала желание. Я готова была попасть в рабство, в брюхо акулы, стать жертвой насильника в какой-нибудь темной подворотне – лишь бы уехать подальше от этого треклятого Маркет-Харборо, самой вонючей дыры на свете, какую я только могла себе вообразить. Мне же хотелось чего-то невообразимого.
– Мы все творцы своего счастья.
– Чего?
– Я сама тебя выбрала. Кого мне винить, кроме самой себя?
– Вот именно.
– Я вижу, мои слова не произвели на тебя впечатления. Попробуй задаться вопросом: «Зачем мне все это? Зачем мне игла? Зачем секс?»
– То есть как это «зачем»? Потому что в кайф.
– Ты врешь – и сама это знаешь.
– Когда я была маленькой, мне подарили глобус, и я с ним играла – ты понимаешь, в каком смысле. Я сама не знала, что делала, но было здорово. Может, поэтому мне всегда хотелось засунуть мир себе между ног. Однажды я проткнула глобус вязальной спицей, чтобы отыскать место на другом – противоположном – конце света. В дальнейшем эти места никогда не совпадали. В этом и состоит смысл жизни – постоянно находиться в пути, быть самой собой, девочкой, обвешанной мальчиками.
Вот что значит быть неодушевленным предметом! Чего только с нами – глобусами, вазами – не вытворяли! Взять хотя бы меня. Каким только унижениям меня не подвергали – казалось бы, их не способен перенести ни один уважающий себя керамический сосуд, а ведь и мы знаем, что такое либидо. Свидетелями того, что мы можем служить связующим звеном между искателем удовольствий и их источником, являются не только мужчины, которые вечно стремятся куда-нибудь погрузить свой стержень – в замочную скважину, в обивку кресла, в арбузную корку или в ароматную мякоть дыни, – но и женщины.
– И что же ты сказала в полиции?
– От тебя я подозрения отвела, – успокоила ее Туша, – так что женщина с твоей тогдашней кличкой может спать спокойно. В качестве подозреваемой я описала им коротко стриженную толстуху лет тридцати пяти. Им и в голову не пришло, что описала я саму себя. Впрочем, в том, что произошло, есть и моя вина. Я ведь преследовала тебя, и если б ты так меня не боялась, то никогда бы не начала стрелять. От ответственности все равно не уйти.
– И не говори, – отозвалась Никки, разливая чай.
– А у тебя разве так не бывает? Совершишь дурной поступок, а потом мучаешься.
– Тоже мне мучения! Жизнь ведь как устроена: если не предашь ты, предадут тебя. Одно из двух.
– Пока живешь, все время кажется, что ты чего-то недобрала. Только и думаешь: «Почему я взяла из кассы сорок фунтов, а не сто? Почему я не побила заодно и Вонючку? Почему я побила одного Фила? Почему я не проломила Вонючке череп? Почему я не потребовала себе больше? Почему не взяла больше?» Когда же отправляешься на тот свет, то рассуждать начинаешь иначе: «Почему я не дала Альме в долг, когда она так нуждалась? Почему было не дать Софи больше? Зачем было ее обманывать? Ради чего я доставила нам обеим столько неприятностей?» Надо понимать, что в данный момент важнее всего. Как-то я попыталась помочь одному парню, который попал в аварию: дверцу его машины заклинило, он оказался в металлическом капкане, я видела, что он обливается кровью. Поделать ничего было нельзя. В этот момент ему не нужны были деньги, он не хотел слушать стихи, любоваться картинами, делать заявления для прессы. В этот момент ему хотелось только одного – чтобы ему протянули руку, все равно кто. Я знаю, о чем говорю.
– Итак, ты пришла сюда, чтобы сделать меня счастливой? – осведомляется Никки.
Туша утвердительно кивает.
– А теперь проваливай.
– Хорошо, я уйду. Свое послание я тебе передала и могу уйти. Но имей в виду, Никки, я ухожу не потому, что ты меня об этом попросила. Сделать тебя счастливой вовсе не значит идти у тебя на поводу. Не забывай, я ведь тебя неплохо изучила.
Туша идет к двери. Достает кошелек.
– Если тебе действительно нужны деньги, можешь взять у меня. Я нашла тебя. Не забывай об этом. Думаю, искала тебя не одна я... Да, вот еще что... Спасибо, что ты меня застрелила.
– На здоровье.
Туша уходит. А ведь они могли с тем же успехом поговорить о ценах на овощи. Насколько я понимаю, Туша и Никки прожили вместе несколько месяцев года три назад; чем Туша могла привлечь к себе такую, как Никки, остается загадкой, однако ясно одно: увлечение это относится к разряду тех, которые принято называть пагубными.
Теперь же их решительно ничего не связывает. Если б не семь выпущенных из пистолета пуль, трудно было бы себе представить, что одно время (три раза еженощно) они были близки. И вовсе не близость явилась предметом их размолвки. Никаких улик. Чисто сработано. Люди теряют все: серьги, зубы, надежды, лютых врагов и закадычных друзей, воспоминания, самих себя; единственно, что они утратить не могут, – это утрату. Утрата утраты. Конец конца. Такой коллекции нет ни у кого. Спросите у опытного коллекционера.
Человек, которого вы когда-то любили, может выветриться из вашей памяти без остатка, но вот человек, которого вы застрелили, забывается редко. Спросите у старого солдата.
Змея подколодезная
Роза вновь предъявляет на меня свои права. Вернись она домой десятью минутами позже, меня украли бы в очередной раз.
Мы едем за город. Идем к колодцу. Внутри никто ничего не бормочет – мертвая тишина. Роза освещает дно фонариком – на тот случай, если Табата затаилась и хранит гордое молчание. В колодце пусто.
Пленница исчезла. Роза теряется в догадках.
Она беспокоится за Табату и, естественно, не может не думать о последствиях ее таинственного исчезновения. Никки бы такой поворот событий показался вполне забавным. Никки – но не Розе. Мы возвращаемся домой.
Опустившись в новое кресло, Роза открывает газету и просматривает статью о двух специалистах в области СПИДа, которые, приехав на международный конгресс по СПИДу, провели вместе ночь, после чего подали друг на друга в суд за заражение СПИДом.
Появляется Никки:
– У тебя невеселый вид.
– Было много работы на аукционе. Настроение такое, что даже по магазинам пошляться не хочется.
– Плохой знак.
Табата не выходит у Розы из головы. Она принимает решение. Встает. Прогноз: сейчас отправится на ее поиски.
– Если позвонят, скажи, что меня некоторое время не будет дома.
Роза уходит. Никки провожает ее участливой улыбкой.
А как же я? Опять умыкнут. У-ник-нут.
Бессловесный и Невозмутимый
Никки идет к себе в комнату – уложить вещи. Передумывает: идет в ванную и принимает душ – напоследок.
Они входят бесшумно – точно соткались из воздуха; дверной замок ими, как видно, изучен заблаговременно. Терпеливо ждали, пока Роза уйдет.
Одежда в глаза не бросается; дешевые, популярные в народе джинсы, дешевые, популярные в народе майки, дешевые, популярные в народе бейсбольные кепки – все такое просторное, что, как они сложены, и не скажешь. Внешность, словом, самая незапоминающаяся – что они есть, что их нет. Вязаные шлемы они, по всей видимости, напялили уже в дверях – чтобы ничем не отличаться от дешевых заказных убийц. Перчатки. Бритые затылки. Зомби.
Киллеры под номером сорок один. Такие возвращаются после убийства домой и с аппетитом ужинают. Самое смешное, что в вязаных шлемах или без них они везде одинаковы. Никакой суеты, с трудом сдерживают зевоту. Рутина. Хлеб насущный.
Никки – в ванной, слушает музыку. У Бессловесного (в моей коллекции номер сто шестьдесят пять) в руке сумка; раскрывает ее. Невозмутимый (номер девяносто пять) достает оттуда небольшой пистолет с глушителем и, предварительно убедившись, что в квартире никого нет, задергивает на окнах занавески.
Бессловесный извлекает из сумки видеокамеру и миниатюрную цепную пилу. Переглядываются – пора начинать.
В квартиру неожиданно входит Роза – что-то забыла. Уж не меня ли?
В это же самое время из ванной выходит Никки, и все четверо сталкиваются в коридоре. Бессловесный и Невозмутимый делают женщинам знак лечь на пол.
– Ваза там, – информирует налетчиков Роза.
Полное отсутствие интереса.
– О Боже! – вскрикивает Роза. – Вас подослала Табата, признавайтесь?
– К тебе это никакого отношения не имеет, – подает голос Никки.
Бессловесный делает ей знак, чтобы она разделась. Никки снимает лифчик. С еще большей готовностью, чем обычно. Но лифчика Бессловесному мало.
– Все снять? – спрашивает она. Он кивает. Сказано – сделано.
– Вас прислал Самогонщик? – живо интересуется Никки.
Никакой реакции.
– Фил? – Никакой реакции. – Тогда, значит, братья Налом?
Бессловесный опускается на корточки и привязывает ей руки к ножке стола.
– Господи! – Никки вдруг прозревает: методом исключения она догадывается, кто подослал киллеров.
Волноваться за свою жизнь у нее теперь есть все основания.
– Я заплачу вдвое больше, чем вам посулили...
Бессловесный как ни в чем не бывало разминает пальцы.
– Здесь у меня этих денег нет, но...
Бессловесный уже включил музыку и прогрел цепную пилу.
– Хотите, я немножко вас побалую?.. Сначала развлечемся, а уж потом за дело, – предлагает Никки. Ее голос – не верю своим ушам! – дрожит от страха. Невозмутимый устанавливает видеокамеру и жестом дает понять Бессловесному, что с камерой что-то не то. Бессловесный, несмотря на вязаный шлем и природную немоту, не скрывает своего гнева.
В этот момент, словно выполняя прыжок в длину, в коридор врывается входная дверь. Бессловесный и Невозмутимый обмениваются выразительными взглядами.
– Это уж слишком, – цедит Бессловесный, чувствуя, что он живет в мире, где профессионализм осмеиваем и наказуем. Перед ними с белыми крылышками за плечами стоит Туша. Вид ничуть не менее внушительный, чем обычно.
– Всего наилучшего, джентльмены, – говорит Туша таким невозмутимым голосом, что кажется, будто она свихнулась окончательно. Бессловесный пятится назад. В руке у него пистолет, но, вместо того чтобы пустить его в ход, он почему-то медлит. Ни с того ни с сего стреляет Туше в ногу, рассчитывая, что она рухнет на пол и забьется в конвульсиях. Если бы Бессловесный прострелил ей колено, он, быть может, и добился бы желаемого, но пуля лишь царапнула по ее пышному бедру, оставив на стене малиновые брызги. В результате, вместо того чтобы пасть к его ногам, она хватает его за руку и вращает ее, точно пропеллер, не обращая ни малейшего внимания на жутковатый хруст.
Членовредительство налицо.
В следующий миг она обрушивает карающую длань на вязаный шлем. Лица как не бывало.
– Хочу, чтобы ты выучил одно слово, – говорит она, но Бессловесный становится по совместительству Безмозглым: пытаться увеличить его запас слов
– занятие совершенно бесперспективное. – Только одно – «анальгезия».
В руках у Невозмутимого цепная пила. Компенсацию, и немалую, за физический ущерб пришлось бы выплачивать ему, ибо в поединке один на один цепная пила – оружие серьезное. Однако, то ли считая неспортивным применение цепной пилы в рукопашном бою, то ли желая пустить в ход приемы, за овладение которыми в спортклубе он выложил в свое время солидную сумму, Невозмутимый принимает решение нанести противнику удар ногой в лицо, который, придись он в цель, привел бы к летальному исходу. Недостаток такого приема заключается, пожалуй, лишь в том, что эффективен он только при стопроцентном попадании. Туше удается перехватить ногу противника в шести дюймах от своего лица. В уличной драке, как и на войне, вторых и третьих призов не бывает.
– Это тебе за несдержанность, – говорит Туша, выворачивая Невозмутимому ногу с такой страстью, что почти не слышно, как рвутся сухожилия и ломаются кости.
Прогноз: мощным коленом – в пах.
– А это – сам знаешь за что, – продолжает Туша, хватает Невозмутимого за яйца, отрывает от пола и пробивает его головой потолок. Такого пируэта даже я никогда не видела. Я аплодирую – насколько это в моих силах. Туша отходит в сторону, тело Невозмутимого падает к ее ногам, душа же устремляется в сторону прямо противоположную.
– Жаль, что видеокамера вышла из строя, – с деланным безразличием замечает Никки. – Между прочим, я привязана.
Туша развязывает веревку, а Роза тем временем пытается свыкнуться с мыслью, что в ее квартиру только что ворвались двое наемных убийц, чуть было не отправили ее на тот свет и уже успели получить по заслугам.
– Спасибо, – произносит Никки не совсем привычное для себя слово и одновременно натягивает юбку. – Как ты догадалась?
Туша улыбается. Улыбка эта наводит Никки на тревожные мысли. Ей начинает казаться, что Туша и в самом деле обладает сверхъестественной силой, однако дело тут не столько в сверхъестественной силе, сколько в подслушивающем устройстве, которое она подложила в принесенную назад вазу. Бессловесный тихо постанывает; Никки с остервенением бьет его ногой в живот.
– Я позвоню в полицию, – говорит Туша. – Полагаю, им доставит удовольствие поболтать с нашими друзьями.
– В полицию?! – Никки в ужасе. Никки в бешенстве. – Ты шутишь?
– У тебя есть другие соображения? – Туша – само терпение. Да, у Никки есть другие соображения, однако по здравом размышлении ей приходится от них отказаться. Она замолкает и в ожидании полиции развлекается тем, что время от времени бьет ногами своих жалобно стонущих обидчиков. Когда полиция приезжает, она, по обыкновению, застывает в подобострастной позе подмороженного цветка.
– Вам не больно? – спрашивает у Туши Роза.
– Нет.
Этого Роза постичь не в состоянии.
– Когда-то у меня на кухне поселилась мышь, – говорит она невпопад.
Чаепитие.
Двадцатое
Обменявшись с представителями правопорядка мнениями о случившемся, они возвращаются. В их отсутствие меня – без малейшего энтузиазма – охраняют младшие чины Лондонской королевской полиции. Дверь вернули на место, уговорив ее не совершать больше необдуманных действий и выполнять свои привычные функции.
– Теперь если что моей квартире и грозит, так только поджог, – замечает Роза.
– Прости, – говорит Никки почти что искренне. – Я съеду, если хочешь.
– Не стоит. Зачем? Все, что могло произойти, уже произошло. На самом деле настроение у меня неплохое, ведь за последнее время на меня обрушилось больше несчастий, чем отпущено человеку на всю жизнь. Так что теперь, будем надеяться, меня ожидает бесконечная череда удач.
Из дырки в потолке, напоминающей по форме человеческую голову, льется музыка.
Чай заварен.
– И все-таки я не совсем понимаю, почему твоя приятельница Туша, вместо того чтобы уехать, сидела возле дома в машине, – замечает Роза.
– Если честно, я – тоже, – задумчиво говорит Никки. – Таких, как она, можно любить всем сердцем, но заставить уехать невозможно никакими силами.
– А кто такой Самогонщик? – любопытствует Роза. – Как ты назвала этих братьев? Налим?
– А кто такая Табата?
– Видишь ли...
– У Самогонщика... впрочем, не важно. Я-то знаю, кто их подослал. Это Лэл, брат одного моего клиента. Не помню, как его звали, – человек он был незапоминающийся. Зато клиент – первый сорт.
– А что, бывают клиенты второго сорта?
– еще бы. Некоторые из них – полное дерьмо. Знаешь, сколько этих мазохистов я на своем веку перевидала... Думала по глупости, с ними хлопот меньше. Первым таким клиентом был здоровенный шотландец, болван каких мало. Достает свой прибор и говорит: «Сделай мне больно». Больно – так больно, беру плетку и хвать ему по члену, не сильно, даже нежно, а он поворачивается и кулаком мне в морду. «Больно же, сука!» – кричит. Думала, он мне челюсть свернул. Поначалу кажется, что с мазохистами проблем не будет. Явится какой-нибудь коммивояжер из Азии, упадет на колени, будет ползать по полу, лизать тебе подошвы и молить: «Накажи меня, повелительница, я – ничтожество. Только захоти – отвезу тебя в Карачи, озолочу».
Он тебе и комнату пропылесосит, и окна вымоет, и обувь начистит – дел-то в доме всегда хватает. Со временем я этих мазохистов и к соседям посылать стала: цветы в садике польют, в туалете пол вымоют, в магазин сходят. С соседями ведь, сама знаешь, хорошие отношения невредно поддерживать. Потом я иначе развлекаться стала: одного клиента заставляла бардак в доме устраивать, в тарелки испражняться и все прочее, а следующего
– порядок наводить. Но мне и это надоело: вечно эти мазохисты за тобой ходят, только и ждут, что ты их либо кнутом огреешь, либо как-нибудь еще обидишь, спасу от них нет: в паб не сходишь, телевизор спокойно не посмотришь, да и проку от них в общем-то мало. Велела я как-то одному в ванной убраться, а он – ни в какую. Я его тогда так измочалила, что он мне полсотни накинул.
Но со временем ведь все приедается, вот и я всех несговорчивых отвадила, и тут мне пришла в голову мысль упечь моих мазохистов в тюрьму. Не в настоящую тюрягу, естественно, а в конуру – у нас с ними это тюрьмой называлось. Запрешь их в «тюрьме» – и делаешь что хочешь. И все счастливы: им ведь это даже выгодно – два дня в конуре обходились им дешево; лишнее я с них брала, только если они меня упросят пару раз в день к ним в конуру заглянуть и на них помочиться.
Так вот, брат Лэла был одним из лучших моих клиентов. Работал он клерком в электрической компании и зарабатывал, понятно, гроши, но зато сидел в бухгалтерии, а у меня за электричество за год не плачено было. Чего только со мной не делали: и свет грозились отключить, думали даже улицу вскопать, чтобы меня от сети отрезать, – а он взял и мой счет аннулировал. Я с ним – за скромную мзду – и насчет соседей договорилась: он и их счета аннулировал, и скоро вся улица, почти весь квартал, все местные фирмы и рестораны перестали за электричество платить. Меня весь наш район на руках носил, а мой клиент все выходные в «тюрьме» просиживал.
Сидит однажды мой Электрик в «тюрьме», а в соседней конуре
– еще один живчик, из муниципалитета. Воскресенье, лето, жара; в «тюрьме» они с пятницы, ни еды, ни питья, одна ругань да вонь – самое время их на свободу выпустить. А я в тот день отличилась: квартиру убрала, гимнастикой позанималась, надо, думаю, чем-то себя развлечь – заслужила. И решила: пойду-ка навещу своего соседа, наркодельца.
Делец этот, надо сказать, – кретин каких мало. Даром что доктор Смак. Тот еще «смак»! Настоящее его имя было мне неизвестно, он его официально поменял, но могу поручиться – такие имена забываются в следующую секунду. Жил этот Смак в пяти минутах ходьбы от меня, а на улице тепло, солнышко – дай, думаю, до него догуляю, и домой. Прихожу, запасаюсь, как водится, товаром, собираюсь уже уходить, а Смак почему-то вдруг рассиропился, не отпускает, демонстрирует новые «препараты», предлагает водки выпить, а заодно и кольнуться. Почему бы и нет, думаю. Вижу, Смаку страсть как пообщаться хочется – ему такое счастье не часто выпадает, да и мазохисты мои наверняка рады будут еще на полчасика в «тюрьме» задержаться. Выпиваю рюмку, колюсь. Нездешний кайф. Многое мне в жизни не удавалось, но с наркотиками – полный ажур. Чувствую: сегодня вколола я себе то, что надо. Последнее, что я помню: Смак протягивает мне какую-то змею на тарелке, и вид у него при этом немного взволнованный. А потом – провал.
Если б Смак не был таким козлом, я бы решила, что он это все нарочно подстроил. Новое средство на мне испытывал. Что произошло потом, я восстановила уже гораздо позже. Отрубилась я – а вид такой, будто концы отдала. Смак, натурально, в штаны наложил, все свое зелье в туалет быстренько спустил и вызывает «скорую» – делать-то нечего. «Скорая», стало быть, в дороге, я – в отрубе, а Смак лихорадочно соображает, какую бы такую лапшу врачам на уши повесить. А поскольку дело происходит летом, на мне, сама понимаешь, надето не много. Вот Смак и думает: пока «скорая» приедет, надо бы ее по-быстрому трахнуть – не в том она состоянии, чтобы отказываться.
Брюки приспустил – и за работу, и тут – бывают же совпадения! – входит его подружка. А надо тебе сказать, что Смак собирал всякий хлам. Квартира у него – как лавка старьевщика, чего в ней только не было. И водолазный костюм, и чучело казуара...
– Казуара?!
– Да, чучело казуара. Казуар, он вроде страуса. Знаешь, зачем Смак это чучело приобрел? Затем, чтобы все подумали, что это страус, и спросили: «Откуда у тебя чучело страуса?» А он бы тогда ответил: «Нет-нет, это не страус, это казуар». Приобретал он весь этот хлам исключительно для выпендрежа – вот только на какие деньги, не знаю. На наркотиках он бы столько не заработал. И ни на чем другом тоже. Зуб даю. Но все эти заморские чучела обошлись ему недешево – это факт. Понимаешь, если б тебе такое кто другой рассказал, ты подумала бы: «Интересно, я и не знала», когда же слышишь это от Смака, то думаешь: «Тоже мне, нашел чем хвастаться!» Коллекционировал он и средневековое оружие.
Так вот, хватает его подружка со стены лук и выпускает стрелу прямо Смаку в голую задницу, после чего бьет его для верности по голове счетами. Нокаут. То ли по дурости, то ли потому, что на столе недопитая бутылка водки стоит, подружка решает, что я либо пьяна, либо просто люблю поспать без трусов у Смака на паркете. Лезет она ко мне в сумку, находит там наркотик, колется – и через несколько секунд валится на Смака и тоже отрубается.
Тут появляются еще два наркодельца. Смаку они дают промышлять этим бизнесом только потому, что, во-первых, любят время от времени хорошенько его взгреть и, во-вторых, регулярно собирают с него дань. Что произошло дальше, мне до сих пор не вполне понятно. Дельцы, как видно, между собой повздорили – то ли из-за того, что в тайнике не оказалось наркотиков, то ли потому, что не смогли поделить обнаруженные в кармане у Смака деньги, то ли потому, что поспорили, кто меня первым трахнет. Повздорили и подрались – наверное, все-таки из-за наркотиков, и один огрел другого – нет, ты только представь! – замороженной игуаной, которую Смак в морозилке держал, так как воображал себя таксидермистом. Чучела эти валялись у негоповсюду и выглядели так, словно побывали в серьезной аварии, поскольку таксидермист из Смака получился ничуть не лучше, чем наркоделец. По-видимому, удар игуаной достиг цели – во всяком случае, вся квартира была залита кровью. А ведь бедняге пришлось еще и от гепарда отбиваться; гепард, правда, под кайфом был.
– Гепард?! Под кайфом?!
– Ну да, гепард под кайфом. Сама-то я его не видела – Смак гепарда в другой комнате взаперти держал, он ведь в муниципальной квартире на двенадцатом этаже жил. А завел он этого гепарда все по той же причине – чтобы любой ценой внимание к своей особе привлечь. Иногда Смак сажал его на иглу – чтобы можно было спуститься в паб и сказать: «У моего гепарда ужасная привычка, знаете ли!» В потасовке гепард участия не принимал, пока не обнаружил вдруг, что кто-то наматывает его хвост на руку и вращает его над головой.
Тут входит врач «скорой помощи». Входит, поскальзывается на залитом кровью полу, падает, ударяется головой о дверной косяк и вырубается. Не успевает войти второй врач, как второй наркоделец наносит ему страшный удар замороженной игуаной – врача он принял за еще одного переодетого наркодельца, который пришел взять со Смака мзду; принял потому, что Смак, которого несколько раз довольно сильно избивали, пришел в себя и бросился к двери. А может, он просто решил деру дать; ему так не терпелось поскорей покинуть помещение, что он пулей вылетел за дверь и, перебегая через дорогу, угодил под автобус.
Очнулась я только через два дня, в больнице. Смотрю, передо мной медсестра, а за ней целый выводок фараонов. Сестра вручает мне приз. «Это, – говорит, – вам от сотрудников больницы. Присуждается приз каждый год самому нестандартному пациенту». Обычно награды у них удостаивался тот, кому в задний проход выдра залезет или у кого член в пылесос засосет, но, хотя сейчас еще только август был, да и с передозировкой к ним попадали многие, они сочли, что награда досталась мне по праву – уж больно им мой рассказ понравился.
И тут до меня вдруг дошло, что отсутствовала-то я целых два дня. Два самых жарких дня в году, как потом выяснилось. Вспоминаю про «тюрьму», бегу из больницы и кое-как добираюсь до дому. Смотрю: одна из «тюрем» перекочевала за это время из одного конца комнаты в другой – это Электрик пытался наружу выбраться. Бедолага отдал концы, и теперь ему предстояло уже у небесной повелительницы в ногах валяться. Что же до сотрудника муниципалитета, то этот привык без дела лежать, а потому еще дышал, хоть и находился в коматозном состоянии.
– Повезло ему.
– Ага. А может, он остался жив потому, что перед уходом к Смаку я ему выпить дала. «Ну и жарища!» – только и успел пролепетать он, прежде чем я умчалась в аэропорт. Естественно, я чувствовала себя виноватой, но, с другой стороны, кто не рискует, тот не пьет шампанское, верно? Мне всегда хотелось в Америку, и все бы обошлось, если б не брат моего Электрика, Лэл этот, – чувство юмора у него напрочь отсутствует. Стоило как-то раз двум-трем семилетним сосункам напасть на улице на Электрика, как Лэл начал в отместку все подряд полицейские машины вскрывать. Близких отношений у него с братом, насколько я знаю, не было, но ему не хотелось, чтобы ребята в пабе шептались у него за спиной: «Слыхал? Братан-то его в коробке из-под торта Богу душу отдал».
– Ты еще какое-то имя упомянула. Самогонщик, кажется?
– Лучше не спрашивай. Это уже в Америке было. Не будем о грустном.
– Тебе надо книгу написать.
– Кто ж мне поверит?
Чаепитие.
Двадцать девятое
Звонок в дверь. Никки отсутствует – качается на трапеции. Роза дома, в делах. Это Табата. Привыкнув за последнее время к самым большим неожиданностям, Роза впускает Табату с таким видом, будто ждет ее уже очень давно.
– Странно, что вы сразу же не позвонили в полицию, – говорит Роза.
– Собиралась. Что с вашей дверью? С молоком, без сахара. Спасибо.
– Как же вы выбрались из колодца?
– Пыталась вылезти, прижимаясь к стенкам спиной, упираясь ногами и подтягиваясь на локтях, но из-за слабого пресса у меня сначала ничего не выходило, однако я не пала духом, и дело постепенно пошло на лад.
– С каждым днем у вас получалось все лучше и лучше?
– Я бы этого не сказала. Больше всего от этой гимнастики пострадало мое платье. В конце концов я все же выбралась наружу, и, если б в коттедже был телефон, я, наверное, действительно прибегла бы к помощи парней в голубой форме, однако пока я добиралась до телефона-автомата, я немного успокоилась. Во-первых, я поняла, что, сидя в колодце, я сильно похудела; кроме того, мне пришло в голову, что у вас и в самом деле имелись некоторые основания меня изолировать; какой смысл в моей профессии, если я не могу оказать реальную помощь? В конечном счете вы же не виноваты, что вам захотелось меня украсть.
В ушах у Табаты агатовые серьги, они напоминают ворчливого старичка, который брюзжит, что надо бы сменить вывеску на его пивной, где пиво отвратительное, разбавленное и где все хозяина ненавидят. Табата ничего этого не знает; такое не может прийти ей в голову.
– Вас никто не искал?
– Нет. Даже обидно. Собираешься на семинар, а попадаешь на две недели на дно колодца. Возвращаешься домой – и обнаруживаешь лишь пару квитанций да несколько сообщений на автоответчике: звонившие вежливо интересуются последним номером журнала. Даже комнатные цветы вполне сносно перенесли мое отсутствие. Все сочли, что я либо уехала по делам, либо устроила себе незапланированный отпуск.
– Я законченная неудачница, – признается Роза.
– На законченную вы не тянете. Послушайте, я хочу пригласить вас на вечеринку. Мы вас пристроим. Несправедливо, что такая хорошенькая молодая женщина, как вы, и не пристроена. – Табата берет со стола банку маринованной свеклы и пытается отвернуть крышку.
– «Пристроиться», как вы выражаетесь, я могу и сама – за пять минут. Для этого достаточно выйти на улицу и остановить первого встречного самца. Вот только самец мне не нужен. Хотелось бы, чтобы это было существо на двух ногах, а не на четырех.
– Вечеринка – это именно то, что надо. Мужчинам мы скажем, что будет очень много женщин, мы пригласим как можно больше незнакомых людей. Чем больше, тем лучше.
– И почему я так устроена? – недоумевает Роза. – Почему я не могу быть просто шлюхой?
Они выпивают по второй чашке чая.
– Доверьтесь мне, – заверяет Розу Табата. – Зачем жить на этом свете, если мы не в состоянии помочь друг другу? – Она доедает ореховый торт, и Роза провожает ее до двери. Снаружи обильно мочится какой-то тип в бейсбольной кепке. Он застегивает штаны, передергивается и вынимает нож. Ограбление.
– Я вполне вас понимаю, – говорит Табата. – Но я не могу отдать вам деньги, потому что вы сделаетесь преступником и это будет на моей совести.
Кепка выхватывает у Табаты из рук сумку.
– Предупреждаю вас, – говорит Табата, – у меня прекрасная память. Если вы немедленно не вернете мне мою сумку, я опишу вас полиции во всех подробностях.
Кепка неторопливо уходит, рыгая и копаясь в сумке Табаты. На асфальт падают патрончики помады, тюбики с пудрой.
– И все это наших рук дело, – вздыхает Табата.
Зануда номер один
– Не понимаю, отчего люди хотят разбогатеть. Отчего сходят с ума из-за денег, остается для меня загадкой, – говорит Мариус, так нежно улыбаясь Розе, словно он все еще надеется, что она по-прежнему считает его своим добрым дядюшкой. – Детоубийцы. Детоубийцы. Им все помогают, их все жалеют. Этим подонкам хотят угодить тысячи людей, их слушают, за них переживают. Им сочувствуют. Но если вы богаты, если трудитесь людям во благо, если владеете компаниями, которые помогают людям улучшить свою жизнь, – вас ненавидят все. Ночи не спят – думают, как бы вас ограбить либо выкрасть из дома вас или членов вашей семьи. Если б вы знали, как утомительно ни на минуту не сводить глаз со своих денег!
– В таком случае дайте мне пару миллионов, Мариус, – говорит Роза, глядя на хозяина жизни так, будто он с ног до головы покрыт гнойными язвами.
– Я слишком хорошо к вам отношусь, чтобы осложнять вам жизнь, – говорит Мариус проникновеннейшим голосом все того же доброго дядюшки. – Деньги ведь
– это сплошные хлопоты. Знаете ли вы, сколько банков, больших банков, в которых работают умные, образованные люди, банков, которые находятся в благополучных странах, где нет войн, разоряются каждый день? Еще вечером они были, а утром – пуф! – и нет. Рушатся банки – рушатся миллионы надежд. И ничего ведь не поделаешь! Я вынужден был даже несколько гор купить. С горой-то уж ничего случиться не может, а? Не украдут же ее, в самом деле?
– Отчего же, при определенной сноровке можно, наверное, и гору украсть. Каждый день – по камешку.
На какую-то долю секунды лик Мариуса омрачается.
– Вы вот шутите, – продолжает он, – но ведь даже горы могут осыпаться. Один эксперт скажет вам, что в горы вкладывать так же безопасно, как и в жилые дома. Другой – что именно эта гора внушает ему опасения, а третий глубокомысленно заметит: «Да, сейчас в эту гору вложить средства можно, но кто знает, сколько она простоит? За дополнительный гонорар могу провести еше одну экспертизу». Может, слыхали? Неделю назад в Индонезии гора рухнула. Кошмар! Доверять нельзя никому и ничему.
Пришел Мариус за мной.
Ему и невдомек, что я спрятана в шкафу. Роза сказала ему, что меня отдали аукционистке, а та, о чем Роза знает, отбыла на две недели в отпуск, и связи с ней, разумеется, нет. Что, кстати, Розу устраивает вдвойне, поскольку и аукционистка тоже мной интересовалась. Держать меня у себя Роза ни под каким предлогом больше не может.
Мариус говорит не переставая. Возможно, он ждет возвращения Никки, чтобы облизать ее с ног до головы. А может, он везде одинаково говорлив – лопочет без умолку, пока его не выставят за дверь. Розе следовало бы начать кашлять ему в лицо или же выпустить в него струю из его же огнетушителя. Его кривая ухмылка напоминает клавиши сброшенного в пропасть пианино.
– Все тебя ненавидят. И те, на кого ты подал в суд. И те, кто на тебя работает. И те, на кого ты не подал в суд. Ненавидят тебя даже те, кто еще не родился на свет Божий. Они еще не знают, что ты существуешь, а уже ненавидят тебя лютой ненавистью. Тебя возненавидят миллионы, сотни миллионов
– ведь у бедных мало денег, зато очень много детей. Нет, деньги – это тяжкий крест. Остается утешать себя тем, что мои страдания будут способствовать счастью будущих поколений.
Может, и в самом деле каждый получает именно то, чего заслуживает?
Боюсь, что Мариус всерьез замахнулся на звание «зануды номер один» всех времен и народов. Впрочем, соперники у него есть достойные.
На сегодняшний день я бы все же отдала свой голос беотийцу Агафону, жителю одной миролюбивой деревни, которая благодаря своему миролюбию была исключительно бедна, ибо всякий живущий на расстоянии ста миль, пользуясь ее миролюбием, мог прийти и присвоить себе все, что ему только придет в голову и что он сможет унести. В конце концов деревня, где жил Агафон, обеднела настолько, что число желающих поживиться за ее счет существенно уменьшилось. Будучи людьми на редкость миролюбивыми, жители деревни превозносили аскетизм, так как считали, что аскетизм укрепляет здоровье. Однако в пропаганде своей жизненной философии у них возникали определенные сложности, ибо, когда какой-нибудь житель деревни доходил до слов: «Мы верим в мир, потому что...» – тот, кому предназначались эти слова, обыкновенно наносил ему удар в челюсть, после чего, дабы прекратить дальнейшие попытки продолжать проповедь, избивал его до потери сознания. Так вот, Агафон ходил по деревне и неустанно повторял фразы типа: «Что ж тогда хорошего в миролюбии?» В любом другом обществе его бы стерли с лица земли или посадили в мешок, насыпали бы туда камней – чтоб не скучно было, и утопили в море. Однако жители деревни были миролюбивы и свято верили в свободный обмен мнениями, к которому незамедлительно и приступили. «Да, и все-таки что ж тогда хорошего в миролюбии? – настаивал на своем Агафон. – Отсыпьте мне в таком случае фасоли. Или дайте участок земли на вершине горы». Потом он говорил: «Или участок земли у подножия горы». А потом: «Или участок земли на полпути между вершиной горы и подножием». Когда же ему дали участок земли на полпути между вершиной горы и ее подножием, он спустя несколько недель говорил: «Зачем вы мне дали эту землю? Она ни на что не годна».
– Но ведь ты сам ее попросил.
– Не надо было меня слушать.
Жители деревни попытались было от него спрятаться. Не ложились спать всю ночь. Не ложился спать и Агафон. Попытались скрыться в доме на краю деревни. Агафон нашел их и там. Он не спал ни ночью, ни днем и ежеминутно приставал ко всем с самыми непотребными вопросами: «Ты знаешь, что у тебя на носу вскочил огромный прыщ? Что у тебя выпали все зубы?»
Жители деревни, известные своим миролюбием, слабо сопротивлялись.
– Мы провели собрание, Агафон, – сообщили ему они, – и проголосовали за то, что впредь ты не имеешь права задавать вопрос «Что ж тогда хорошего в миролюбии?».
– Проголосовали, и что дальше?
– Решение было принято единогласно.
– Как же единогласно? Моя фасоль не голосовала.
– Фасоли не положено голосовать, Агафон.
– Почему, собственно?
– Ладно, предположим, фасоли разрешается голосовать. В таком случае наша фасоль проголосовала против твоей.
– Ничего подобного. Вы ее подговорили.
Кончилось тем, что как-то ночью снялась с места вся деревня. Жители скрылись в лесу, легли спать, а когда проснулись, Агафон был тут как тут. «Мне кажется, мы не голосовали, что переберемся на другое место», – заявил он.
Тогда миролюбцы стали распространять слухи о том, что в нескольких сотнях миль на берегу есть некая сказочная деревня, где всех, кого зовут Агафон, будут услаждать и развлекать самые прекрасные женщины на свете. Агафон даже глазом не моргнул. Тогда жители деревни, воспользовавшись тем, что Агафон, разморенный жарой, прилег вздремнуть, разошлись в разных направлениях и, несколько часов проплутав по лесу, встретились вновь. К месту встречи Агафон пришел одним из первых. «Мы, между прочим, за это не голосовали», – заметил он.
Миролюбцы непрерывно меняли место жительства, и наконец, спустя десятилетия невыносимых страданий и унижений, испытав самые невероятные лишения, заплатив за свое миролюбие расквашенными носами, проломленными черепами, грыжей и кровавым поносом, залитые мочой, которой их обильно поливали местные жители, они решили, что им придется лишить Агафона жизни.
– Тем самым мы изменим нашим принципам, – сказал один из них.
– Нет, нет, нет. Тем самым мы лишь отступим от них на секунду-другую. Надо будет бросить жребий, кому из нас это сделать.
Лишили они Агафона жизни или нет, я так и не узнала, поскольку меня, яйцевидный кувшин, единственное к тому времени достояние миролюбцев, забрал проходивший мимо спартанец, который изо всех сил ударил несшего меня в левое ухо, что повергло того в величайшее уныние, ибо он, страдая мучительной зубной болью, рассчитывал, что удар будет нанесен в челюсть.
– За деньги, – говорит Мариус, – нельзя купить то, что действительно хочется. Когда я был ребенком, у меня не было ничего. Тогда я этого не понимал. Почему-то считается, что иметь – значит приобретать. Да, у меня было ощущение, что мы недоедаем и мерзнем, но только теперь, вспоминая нашу холодную, темную комнату, я понимаю, каково нам было. Сколько сейчас ни ешь, за голодные годы все равно не наешься. Былого не вернешь. Ребенком я голодал, потому что у нас ничего не было, а сейчас, в старости, я вынужден голодать потому, что у меня есть все и я растолстел.
Мариус на диете – обхохочешься. Вместо пяти десертов ограничивается четырьмя. Сплошное лицемерие. Бывает, и от золотого слитка пахнет экскрементами – точно так же, как можно уронить золотую пылинку на кучу дерьма. От природы не уйдешь.
Мариус нервничает: он боится, что его люди могут выкрасть у него особняк и скрыться.
– За кирпичи можно ведь получить много денег, уверяю вас.
Роза приходит ко мне.
Кладет на меня руки, и я рассказываю ей, что делает любо-о-овь с предметом любви-и-и-и.
Любовь на расстоянии
Он любил игристое белое вино – но не шампанское. «Каждый раз, когда пьешь шампанское, даешь деньги французу», – говорил он.
Еще он любил, чтобы вино ему наливали молодые женщины – вовсе не обязательно стройные, или грудастые, или высокие, или блондинки. Он был неприхотлив. «И тебе не стыдно?» – спросили его однажды. «Жизнь коротка. Моя в том числе», – отвечал он.
У него была записная книжка с адресами всех женщин, с которыми он переспал (по понятиям сексуальных гигантов, их было не так уж и много), а также с адресами и с описанием многих женщин, с которыми он не спал, но за которыми ухаживал. Он посылал им поздравительные открытки на день рождения и на годовщину знакомства, а также скромные, но трогательные подарки, отвечавшие вкусам каждой в отдельности: тщательно подобранные серьги, роскошные наборы шоколадных конфет, редкие духи. Он очень любил делать покупки и часто приобретал подарок заранее, за полгода до дня рождения своей подруги, чтобы с его подарком не мог сравниться никакой другой.
Мысль о том, что он о ком-то забудет или кем-то будет забыт, была для него совершенно непереносима. «Нам необходима военная дисциплина, – говорил он. – Мы ведем войну против забвения. Всякий раз, когда кто-то нас забывает, умирает частичка нашего бытия».
Его любовь к женщинам была поистине безграничной; ничто не огорчало его больше, чем письмо, которое возвращалось к нему нераспечатанным оттого, что либо его подруга переехала, либо он ей наскучил. Он дарил женщинам цветы, он срывал с них одежды, он помечал в записной книжке дни их рождения, их любимый цвет и любимую музыку. Ложась с ними в постель, он говорил: «Нет тебя прекраснее» – и с его стороны это не было славословием.
И, несмотря на все это, разводился он трижды. Когда жена подымалась к нему в комнату и говорила: «Ты загубил мою жизнь!» – он приходил в неописуемую ярость.
После третьего развода он решил, что больше не свяжет свою жизнь ни с кем – и не потому, что пожалел себя, а потому, что не мог свыкнуться с мыслью, что женщина с ним несчастна. Была у него и еще одна слабость – глиняная посуда. У него имелись великолепные сферические арибаллосы с умопомрачительными рельефными изображениями и ваза с головой Горгоны, черепки которой числом двести тридцать шесть были найдены по чистой случайности.
Однажды поздно вечером, выглянув из окна во мрак ночи, столь же непроницаемый, как и мрак в его душе, он обнаружил вдали освещенное окно. А поскольку к чужой жизни он всегда относился с нескрываемым любопытством, он вооружился подзорной трубой, которую вместе с другими вещами оставил ему на хранение один его старинный приятель.
В подзорную трубу он увидел лестницу, ведущую наверх, в комнаты, одна из которых, судя по всему, была спальней, а другая – ванной. Он сидел в темноте, без всякого интереса взирал на эту лестницу и раздумывал над тем, можно ли понять, как устроена жизнь других людей, если незаметно наблюдать за ней со стороны. А вдруг тут скрывается некая тайна?
По ступенькам скользнула и скрылась в левой комнате какая-то тень. «Похоже, это женщина», – сказал он себе и просидел у окна еще с полчаса, которые показались ему одним мгновением. Женщина вошла в ванную. Он увидел, как за матовым стеклом зажегся свет. Вероятность того, что она, может статься, в эти секунды раздевается, повергла его в трепет.
Долгое время (а точнее, полтора часа) он просидел не двигаясь и был наконец вознагражден: женщина передвигалась из комнаты в комнату, сколько он мог разобрать, в одном белье. Разумеется, ему ничего не стоило насладиться куда более откровенным зрелищем куда более обнаженных, куда более привлекательных женщин. Однако именно эта женщина вызвала во всем его теле непередаваемую дрожь.
«Докатился», – заметил он сам себе.
С этих пор он занимал свой пост у окна каждый день поздно вечером, дабы стать свидетелем ее омовений. При свете дня видны были лишь опущенные занавески, зато ночной мрак дарил ему свет. Он фиксировал все – ее белье, его цвет, фасон. Время, проведенное в ванной. Время, когда выключался свет в спальне. Его многократно усиленный подзорной трубой глаз разглядывал, покуда не появлялся предмет его желаний, складки на обоях, трещины на лестничных перилах, ворс на ковре. Он чувствовал, как сам превращается в лестницу, в ковер под ее ногами.
И вот настал великий день, когда она, обнаженная, застыла на какое-то мгновение на верхней ступеньке, а затем стала спускаться вниз, и мгновение это заняло в его памяти больше места, чем целые годы жизни. Он был повержен. В возрасте сорока двух лет он вдруг обрел силу и фантазию влюбленного юноши.
Ему было немного стыдно от того, что он делал, но ведь он вторгался в ее жизнь не более, чем дневной свет; подзорная труба лишь укрупняла картину, доступную каждому обладавшему хорошим зрением. И тратил он на это массу времени. Он раздражался, когда она поздно возвращалась домой, огорчался, когда уезжала отдыхать, недоумевал, к чему она столько времени проводит в ванной.
«Никто внакладе не останется», – говорил он, понимая, что удовольствие, которое он получает, никак не может ей повредить, сказаться на ее жизни.
Дневное время и дневной свет мало что для него значили – только с наступлением темноты в его жилах начинала пульсировать кровь. Ему хотелось извлечь ее из ванной, насладиться сполна ее наготой. Но вот как-то раз в его почтовый ящик по ошибке опустили чужое письмо; изучив имя и адрес на конверте, он подумал, что адресатом вполне могла быть она. Он обошел весь квартал и отыскал нужный дом – дом и в самом деле принадлежал ей. В эту самую минуту она как раз вышла на улицу, и ему представилась отличная возможность с ней познакомиться – в конце концов, исправив ошибку, он любезно принес письмо по нужному адресу. Однако он счел, что подзорная труба лучше личного знакомства, и, дождавшись, пока она уйдет, бросил письмо в ящик.
И все же он незамедлительно бросился в ближайшую телефонную будку и отыскал в справочнике ее имя и номер телефона. Ему пришло в голову, что, если телефон у нее на первом этаже, он мог бы ей позвонить, когда она находится в ванной, и тогда она, решив, что звонят по срочному делу (как это нередко бывает поздно вечером), сбежала бы вниз нагишом.
Мысль эта не давала ему покоя. Он набрал ее номер, чтобы удостовериться, что телефон работает. Он так волновался, что вынужден был пролежать в постели весь день и занял место у окна на несколько часов раньше времени. Уперев локти в стол, он терпеливо дождался, пока она пойдет в ванную, отсчитал несколько минут, дав ей время пустить воду, поглядеться в зеркало, расчесать волосы, смыть косметику, побрить подмышки, выдавить несколько угрей, сбросить с себя одежду, после чего набрал номер и услышал в трубке длинный гудок.
Она спустилась вниз без блузки, зато в новом лифчике. Он чуть с ума не сошел. Мысль о том, что теперь она в его власти, совершенно вывела его из равновесия. Зрелище этой эфемерной наготы было для него не менее ценным сексуальным опытом, чем самые пылкие и длительные любовные связи.
Надо сказать, что к телефонным звонкам он прибегал довольно редко. Во-первых, он боялся, как бы она, что-то заподозрив, не переменила номер телефона, а во-вторых, когда она подолгу себя не обнаруживала или же ничего стоящего не демонстрировала, одного только вида нежданно возникшей голой ножки ему было более чем достаточно. Не зря же говорят: если хочешь чего-то добиться, наберись терпения.
Он лелеял любую, самую незначительную мелочь в ее жизни. Ему были ненавистны поздние звонки ее ухажеров – таковые, правда, случались не часто. Он посылал ей шелковые шейные платки и прочие подарки и любил смотреть, как она надевает их и снимает. Он поймал себя на том, что часто насвистывает что-то веселое, а его друзья подмечали, что последнее время он находится в отличном расположении духа.
И вот однажды вечером, набрав заветный номер, он увидел, как она стремглав вылетела из ванной в серьгах, которые он сам же послал ей и которые свидетельствовали о том, что она собирается в компанию, где решительно никого не знает. Он видел, как она устремилась вниз по лестнице, упала и осталась лежать. Она сломала себе шею.
Опять Морковка
– Ты не поверишь! – говорит Морковка. – Сижу в поезде, читаю мемуары о Первой мировой войне, и тут эти два идиота начинают драться. Хватают друг друга за грудки и у меня над головой кулаками машут. И что ты думаешь: оба одновременно теряют сознание и, обливаясь кровью, падают на меня. Я – под ними, книжка, которую я читала, – в крови. Из-за того, что я не смогла из-под них выбраться, я даже станцию свою проехала... Ну-ка, признавайся, что там у тебя? – С этими словами она вынимает из сумки консервный нож и набрасывается на банку маринованной свеклы.
– И не спрашивай, – говорит Роза.
– Жду не дождусь того дня, когда мужчин заменит сперма в пробирках. Ни тебе войн, ни тебе преступности. Слушай, почему на улице висит объявление о продаже квартиры? Ты что, переезжаешь?
– Нет, это кто-то сверху. А может, это дело рук подонков, которые по всему городу расклеивают объявления о продаже квартир, чтобы все подумали, что цены падают. На что ты собираешься жаловаться на этот раз?
– С чего ты взяла, что я пришла жаловаться? – вспыхивает Морковка, бросает банку со свеклой и переключается на миску, доверху наполненную салатом из сырой капусты.
– С того, что каждый раз, когда ты меня посещаешь, ты еще в дверях начинаешь жаловаться на жизнь. Бывает, правда, что для разнообразия ты приходишь, чтобы поесть или что-то попросить.
– Ничего подобного, – с обидой в голосе говорит Морковка. – Давай-ка лучше поговорим о тебе, Роза. Как жизнь?
– Отлично – если не считать того, что на днях приходил наемный убийца, который ужасно наследил.
– Знаешь, что он сказал мне вчера вечером?
– Пока нет.
– Он сказал: «Угадай, почему я люблю, когда ты мне сосешь. Потому что в это время ты молчишь».
– Ого.
– Согласись, разве можно говорить такое?
– Нельзя. Скажи, Морковка, это тот, с кем ты познакомилась в Кью?
– Он самый.
– Не он ли сказал тебе при знакомстве: «Держись от меня подальше. Я – отъявленный мерзавец»?
– Он.
– Итак, ты знакомишься с человеком, который, по твоим же собственным словам, не хорош собой, сам называет себя мерзавцем, да еще хвастается, что две его подружки свели счеты с жизнью. А теперь – поправь меня, если я ошибаюсь, – ты сидишь и жалуешься, что он был с тобой груб.
– Нет, ты мне лучше скажи, почему все мужчины одинаковы. Вечно они куда-то торопятся. Взять хотя бы этого. Придет, кончит – и убегает. Опять придет, опять кончит – и нет его. Мы с ним больше никуда вместе не ходим.
– Позволь, Морковка, я дам тебе десятку.
– С какой стати?
– Ты можешь мне ее не отдавать, пока в очередной раз не скажешь, что беременна, что предпочитаешь засовывать его себе в рот поглубже, чтобы, когда глотаешь, не чувствовать вкуса, и что мужчины с каждым днем становятся все хуже и хуже.
– Не злись. У кого искать сочувствия, если не у друзей?
– На мое сочувствие можешь рассчитывать в любое время дня и ночи. – Роза обнимает Морковку за плечи. – Но не выпрашивай, чтобы тебя пожалели, – такое сочувствие не помогает.
Тут Морковка замечает картофельный салат.
– Больше всего меня угнетает, что он крутит с кем-то с факультета.
– С исторического, как и ты?
– В том-то и дело, да еще похожа на меня – такие же короткие темные волосы. «И что ты в ней такого нашел? Чем я хуже?» – спрашиваю. «Вообще-то вы похожи, – отвечает. – Это мне в ней и нравится. Но она моложе, и у нее сиськи до полу – не то что у тебя». Откровенно по крайней мере... Как же я тебе завидую, Роза! Нет, правда. У тебя ведь всех этих проблем нет. Хорошо быть одинокой.
– Хочешь, я тебе что-нибудь приготовлю поесть?
– Нет, спасибо, – говорит Морковка, не сводя глаз с пюре. – А хлеб у тебя есть?
– Да, вон он. Нет, что ни говори, а хочется, чтобы жизнь пошла по-другому. Сначала тебя чуть было не убивают, потом ты сама пытаешься – да еще неудачно – похитить человека, и после всего этого приходится вдобавок пол мыть. Ужасно скучно убирать собственную квартиру. Надо бы придумать такую систему, чтобы убирать не у себя, а у соседей, – тогда по крайней мере увидишь чужие фотографии и картинки на стене, другие обои и занавески, будет непривычный вид из окна, другие подоконники, двери...
Роза права. Мировую историю можно постичь, выяснив, кто, где и когда вытирал пыль. Сельское хозяйство, медицина, военное дело изменились до неузнаваемости, а вот замены ветхой домработнице, штопающей ветхую сорочку, не предвидится. Туризм, разумеется, тоже не претерпел существенных изменений. Хочешь увидеть мир – вступай в банду мародеров.
– Ты пыталась похитить человека? – интересуется Морковка, доедая пюре.
– Шутка.
– Партнер он, в общем, неплохой, но не первый класс.
– Я тебя, по-моему, об этом не спрашивала.
– Ну и что? Не затыкай мне рот.
– А ты чего от него ждала? Он ведь все-таки не полный мерзавец, как бы он ни хотел им казаться, иначе б он тебя не предупредил, верно? Он относится к категории незаконченных мерзавцев.
– И кто же у нас незаконченный мерзавец? – вступает в разговор вернувшаяся Никки.
– Очередной дружок Морковки. Но у него есть все шансы стать законченным.
– Мне ли не знать законченных мерзавцев, – обращается к Морковке Никки, не дожидаясь, пока Роза их познакомит. – В четыре минуты укладываются. В постели, я имею в виду. Цветочками и болтовней женщин не охмуряют. Я как-то с одним таким имела дело – как сейчас помню, в пятницу вечером, в чужой квартире, на другом конце Лондона, в Хорнчерче. В двадцать два тридцать пришли – в двадцать три ноль ноль разошлись. Ничего, кроме траха. Он, помнится, сказал жене, что пошел кружку пива выпить. Только это и умеет – но умеет неплохо, ничего не скажешь. Нет, что ни говори, а законченный мерзавец лучше всех недоделанных, вместе взятых. Особенно – по второму разу.
– По второму разу? – Морковка недоумевает.
– Ну да, по второму. Если, конечно, на первый все получилось. По второму разу и к партнеру притираешься, и новизну еще чувствуешь. Самое оно. А дальше, как правило, по убывающей идет.
– Может быть. Вино хорошее? – любопытствует Морковка, инспектируя холодильник.
Отдает вину должное.
– И почему так трудно найти мужчину? – вздыхает Морковка. – Пока хорошего партнера отыщешь, забудешь, как это делается.
– А может, так было всегда? – делает предположение Роза. – Может быть, еще первобытные женщины жаловались друг другу: мужчин днем с огнем не сыскать, найти такого, чтоб нравился, так же сложно, как избавиться от того, кто не нравится. Жизнь, может, в том и состоит, чтобы мечтам, с которыми мы все родились, не давать ходу. Может, наши мечты – это та оболочка, которая предохраняет нас от жизни, от ее грубых лап, помогает нам дотянуть до конца. Помню, как-то вечером мама мыла посуду, повернулась ко мне и говорит: «Главное, на удочку не попадайся». Если б мы знали, что нам предстоит, никто бы не покинул материнской утробы по собственной воле. Всех бы кесарить пришлось.
– А что, если бывший возлюбленный возьмет и зарежет? – замечает, в ответ на свои мысли о будущем, Морковка.
– Да, в наши дни такое творится... – вносит свою лепту в разговор Никки. – Я с этим бразильским транссексуалом еще до его операции трахалась. Ни слова не понимала из того, что он лопотал. Или она? У него и сиськи были, и член – небольшой, правда, – его ему потом и вовсе лечением вывели. Вообще-то он хотел, чтобы его культурист трахнул, – но тут я подвернулась, по ящику в тот вечер ничего не было, нацепила я искусственный член и вдула ему в задницу по полной программе. Я-то, если честно, ничего особенного не почувствовала, зато он визжал как резаный, бубнил что-то непонятное, я сначала думала, это он по-бразильски, а потом сообразила, что он мое тогдашнее имя выкрикивает. Чего только в жизни не бывает!
– Могу себе представить, – говорит Роза. – Между прочим, Туша так до сих пор в машине под окнами и сидит. Ну как, на работу устроилась?
Они пьют вино допоздна. Позвали и Тушу – молча сидит посреди комнаты: туша тушей. Никки интересуется, откуда у Морковки такое имя. Оказывается, Морковка купила другу на свою годовую стипендию машину, а потом вынуждена была целый год по овощным рынкам побираться.
– А что же друг?
– Сел в машину и укатил – только его и видели.
Послушать историю на сон грядущий Роза приходит лишь в четверть четвертого. Я и на этот раз рассказываю ей о превратностях любви...
Трубный глас
Его постоянно видели в компании его любимой свиньи, которую он называл Свиньей. Еще у него была собака по имени Собака, а у его жены кошка – Кошка.
Однажды утром он проснулся и понял, что должен избавиться от своей благоверной во что бы то ни стало.
Он решил, что несчастный случай вполне его устраивает, и часто – как правило, в плохую погоду – отправлял жену к сестре, которая жила на другом берегу реки. Паром, тонувший довольно часто, ни разу не утонул, когда на нем плыла жена. Тогда он стал посылать жену к брату, который жил в другом конце графства, но в лапы разбойников она тоже почему-то не попадала.
Он подмешал жене в пищу яд, но сам же и слег, а она заботливо за ним ухаживала. Он отнес ее одежды умирающим от страшных болезней и заставил их эти одежды надеть, однако в результате заболел сам, она же безропотно за ним ходила.
Они совершали прогулки в горы.
– Посмотри, какой внизу прекрасный вид, – говорил он, подталкивая ее к краю пропасти.
– Не стой у самого края, – говорила его благоразумная жена.
– Нет, ты все-таки посмотри – вид совершенно сказочный, – сказал он как-то, заглянул вниз и свалился в ущелье. Ему повезло: он упал на площадку, находившуюся всего в двадцати футах от вершины скалы, и два часа, крича от боли, пролежал со сломанной ногой, пока удалось опустить ему веревку. Жена заботливо за ним ухаживала.
Он пошел к предводителю местной шайки разбойников, прихватив с собой все свои сбережения в золотых слитках.
– Завтра в это самое время по этой самой тропинке пройдет моя жена. Надеюсь, ты примешь от меня это подношение, устроишь засаду и обязательно жену изнасилуешь. Но этого мало – прошу тебя, лиши ее жизни: на ней будут умопомрачительные драгоценности.
– Любопытно, – отозвался разбойник, – но я хотел бы задать тебе один вопрос. Как ты думаешь, что мне помешает взять у тебя золото, посмеяться над тобой, привязать вон к тому дереву и сечь до тех пор, пока с тебя не сойдет вся кожа, а потом держать с друзьями пари, выживешь ты или нет?
– Ровным счетом ничего.
– Вот и я того же мнения.
Вся кожа с него все-таки не сошла, и каким-то чудом ему удалось доползти домой, после чего он несколько месяцев пролежал в постели, мучаясь от нестерпимой боли, на какую бы сторону он ни переворачивался. Жена заботливо за ним ухаживала.
Он ее напоил, уложил в постель и поджег дом. Дождавшись, когда пламя перекинется на второй этаж, он сделал вид, что только что вернулся после долгой прогулки, и поднял крик. Весь дом сгорел дотла – нетронутыми остались лишь кровать, жена – без единого опаленного волоса, ее сундук, доверху набитый самыми любимыми туалетами, и великолепный кувшин из огнестойкой глины. А вот его любимая свинья погибла. После пожара они переехали жить к сестре жены, которая всегда была о нем невысокого мнения.
Однажды он отправился к местному эскулапу и вручил ему солидный подарок, купленный на деньги, которые пришлось взять в долг.
– На что жалуетесь? – поинтересовался эскулап. – У вас нелады с почками, признавайтесь?
– Ни на что я не жалуюсь. Абсолютно ни на что. Просто чувствую, что вас здесь недостаточно ценят, и мне приятно находиться в вашем обществе. А теперь скажите, вы слышали историю о человеке, не помню его имени, который жил в этом городе, не помню точно где... но я слышал, он придумал оригинальный способ убийства жены. Придумал очень, очень хитро – никто ничего не заподозрил, не было обнаружено ни следов насилия, ни яда... очень, очень ловко придумано, но вот беда, никак не могу вспомнить, в чем этот способ состоял. Вы не припоминаете?
– Оригинальный способ, говорите? Да, мне кажется, я знаю, о каком убийстве идет речь. История эта в свое время наделала здесь много шума. Я тоже не помню, как его звали и где он жил, но жену он убил и впрямь оригинальным способом. Он приник ртом к нижним губам своей супруги и начал дуть ей во влагалище, как будто это была труба, фанфара; сжатый воздух вызвал так называемую эмболию, в результате чего сердце у нее остановилось, как будто в порыве неистовой страсти.
– Он сыграл на ее губах какую-то конкретную мелодию?
– Мелодия никакого значения не имеет. Играй что хочешь, но не забудь: овладение музыкальным мастерством требует регулярных упражнений и терпения. Терпение и труд все перетрут. Да, кстати, у меня через месяц день рождения, а я, знаете ли, очень люблю гуся.
Он пошел в спальню к жене и впился ей между ног с невиданной страстью. Жена была несколько смущена, однако страсть не утихала всю следующую неделю, и каждый раз ей приходилось уговаривать мужа отвлечься и принять пищу. Все это время он с таким рвением играл на ее половых органах, что в конце месяца отдал Богу душу.
– Не одна, так другой, – подытожил врач. – Жаль, что мне не достался гусь.
У-у-уф! Руки упали.
Но Роза по-прежнему смотрит на меня. Сон ее не берет – она поистине неутомима. Женщинам сколько ни дай – все мало; то ли дело мужчины... У меня ассортимент историй богатый, но каждый раз, когда Роза вслушивается, она все ближе и ближе к истине, и я начинаю подозревать, что ее любовь к прошлому становится своего рода запоем. Прошлое, будущее – все это туристические забавы; в отличие от них настоящее – это бедный родственник Времени; за все несчастья в ответе оно одно.
Ее руки ложатся на меня. Вно-о-овь.
Яма
Она была помолвлена с самым крупным парнем в деревне. Он целыми днями избивал парней поменьше, а когда ему это надоедало, подучивал одних парней расправляться с другими:."Хук правой, апперкот левой, а теперь хватай его за яйца и посылай куда подальше, а не то сам приду – ему хуже будет".
Еще он любил во всех самых красноречивых подробностях демонстрировать, что он сделает со своей невестой, когда они останутся наедине, – так что по поводу первой брачной ночи оснований для беспокойства у жителей деревни не было никаких. Он разгуливал по улицам, виляя бедрами, и звучно чмокал языком, демонстрируя похоть. Смотреть на его невесту не разрешалось никому. «Не хочу даже, чтобы кому-то пришло в голову подумать такое, – говорил он, мучительно соображая, правильно ли он построил фразу. – Не дай Бог, если кому-то придет в голову даже подумать о том, чтобы подумать такое». Пустозвон был настолько глуп, что даже когда он говорил: «Полижи мне жопу» – слова эти воспринимались собеседником совершенно буквально.
Его невеста была красива. А также благожелательна: она не могла поверить, что будущий ее жених так уж плох; она была слишком благожелательна, чтобы жаловаться на судьбу.
– Ты так красива, – говорил ей парень с членом невиданных размеров. Когда он родился, повивальная бабка заметила: «Этот не женится никогда. С таким, как у него, – не женятся». Все матери до одной уговаривали своих дочерей поиграть с ним – дочки же по молодости лет не могли понять почему.
– Все женщины красивы, но некоторые лишь на несколько минут, – продолжал Невиданный. – Это бывает ночью или когда никого нет поблизости. Тебе же повезло – ты будешь красивой всегда, в любое мгновение своей жизни.
Благожелательная улыбнулась – комплимент ей был сделан очень умелый. А еще она улыбнулась потому, что для такого комплимента нужно было обладать яйцами величиной с гири. Ее улыбка вовсе не являлась приглашением к действию, но была столь благожелательна, что воспринималась именно так.
– Я не могу смотреть на других девушек. А жаль – ведь многие из них очень хороши собой, и потом, это было бы гораздо безопаснее. Видишь пару старых лошадей, запряженных вместе? – И Невиданный показал на двух стоявших рядом тощих кляч. – Видишь, как у них выпирают кости? Они измучены, истощены, обе в шорах – однако друг к другу льнут. Жизнь у них удалась, потому что они неразлучны. Я хочу, чтобы и мы с тобой были такими же, как эти две клячи.
Свою любимую Невиданный мог бы сравнить с простым, но непревзойденным в своей простоте глиняным кувшином, который стоял поблизости. Он мог бы сравнить ее тело с безупречным совершенством его форм, но этого не сделал. Вот она, печальная судьба совершенства.
Благожелательная улыбнулась вновь, что явилось величайшим комплиментом, неслыханным в этих местах за последние сто лет. Тайный воздыхатель был очень мил. В качестве награды она хотела показать ему свои груди, но потом решила, что это было бы несколько преждевременно.
– Я думал принести тебе цветы, но это было бы слишком просто, – сказал Невиданный. (И всем заметно.) – Вместо этого я решил выкопать тебе самую глубокую яму на свете.
Она улыбнулась и спросила, что он имеет в виду, – в виду же он имел именно то, что сказал.
Началась война. Война с теми, кто языком и внешностью был похож на жителей этой деревни. Началась так внезапно, что не было времени торжественно отметить это событие. Пустозвон, будущий хозяин жизни, нацепил военные доспехи, виляя бедрами и недвусмысленно давая всем понять, на какие части тела Благожелательной он обратит по возвращении особое внимание.
А Невиданный между тем каждый день по часу копал засохший, невспаханный, не поддающийся орошению участок земли за деревней. Поначалу никто этого не замечал, но когда он опустился в яму по плечи, вокруг собрался народ.
– Что это ты делаешь? – спросили его.
– Клад ищу, – последовал ответ. Некоторые поверили ему и несколько дней копали с ним вместе – в основном, впрочем, для того, чтобы иметь возможность лихо сбрасывать свои куртки в присутствии деревенских девушек.
– А ты уверен, что здесь закопан клад?
– Уверен, – отвечал Невиданный. Вскоре все его покинули, и он продолжал копать свою яму один.
А война между тем продолжалась. Враждующие армии никак не могли встретиться. Они преследовали друг друга в горах, сбивались с пути, путали одну долину с другой, одну реку с другой, обгоняли друг друга, в кромешной тьме не замечали одна другую, атаковали и разбивали наголову другие армии, которые не имели к ним ровным счетом никакого отношения, попадали под снежные заносы и по-прежнему не замечали друг друга; прошел даже слух, что два генерала, возглавлявшие враждующие армии, не торопились вернуться домой, ибо дома их – при полном их попустительстве – пилили жены. Иногда вырезались целые деревни, но делалось это без особой жестокости; случалось даже, пытали до смерти пленных, но лишь когда те слишком много знали; совершались самые невероятные открытия, как, например, жонглирующие горностаи.
И вот наконец состоялось решающее сражение. Все сходились на том, что это было одно из лучших сражений, когда-либо имевших место, гораздо, гораздо лучше тех, которые давали и которыми кичились их отцы, а также тех, которые еще предстояло дать. За свою невиданную жестокость Пустозвон удостоился долгих, продолжительных аплодисментов во вражеском стане.
Возвращаясь домой поздно ночью, шагая по местам, которые он знал с колыбели, мечтая об утехах первой брачной ночи, поигрывая боевой наградой – позолоченным членом в ножнах (на которых было выбито: НА ЧТО ТЫ СМОТРИШЬ?) – и по-прежнему страдая зубной болью, Пустозвон не заметил вырытой у него на пути двадцати футовой ямы, рухнул в нее и сломал себе шею.
Жители деревни, конечно, расстроились, но не слишком, поскольку новой войны в ближайшее время не предвиделось. Большей ямы, чем та, которую вырыл Невиданный, никому еще лицезреть не приходилось. Невиданный между тем женился на Благожелательной, и свидетельством их семейного счастья стали громогласные женские крики, которые разносились ночью по деревне и вызывали одинаково бурный восторг у женатых и холостых.
Впрочем, счастье молодоженов было недолгим – однажды ночью на деревню пролился дождь из замороженных игуан и уничтожил все живое.
В яме образовалось небольшое озеро, и в округе еще долго говорили, что, если влюбленные выкупаются в этом озере вместе, они всю жизнь будут жить в счастье и в достатке.
Руки па-а-адают.
Роза засыпает, и ей снится озеро.
Что это такое?
Выспавшись, Роза выпрыгивает из постели, и мы присоединяемся к неким двубортным костюмам, которые с недвусмысленно серьезным видом столпились вокруг неких монет. Роза берет золотые монеты и трет их. Всего монет пятьдесят восемь. Она атрибутирует монеты. Что будет дальше, я знаю заранее. Роза на минуту задумывается – и не потому, что есть над чем, а потому, что набивает себе цену.
– Лидийские?! Не смешите меня, – изрекает она, выдержав длинную паузу, от которой получает немалое удовольствие.
Самый старший двубортный костюм все это время с трудом сдерживает разочарование. У него самый большой нос из всех, что мне доводилось видеть за последние сто семьдесят два года, хотя, когда имеешь дело с носами, их следует, строго говоря, подразделять по весу и объему ноздрей. Каждый из присутствующих удивляется про себя, как это ему удается, с таким-то клювом, стоять с поднятой головой.
– Это вздор. Сущий вздор. Подобная оценка не выдерживает никакой критики.
Дедушка-костюм явно раздражен, но как бы низко ни оценивали собравшиеся уровень Розиной экспертной оценки, дух приобретения уже вылетел в открытое окно. Понемногу в комнате воцаряется сомнение. Роза открывает сумочку и вручает кипящему от негодования дедушке-костюму свою визитную карточку, на которой – для меня это не секрет – значится следующее:
Никакой рекламы. Никакой суеты. Оплата наличными. Экспертиза обсуждению не подлежит.
– Это вам в качестве компенсации. Монеты изготовлены в течение последних двадцати лет, а возможно, и десяти. – Роза роняет слова с уверенностью человека, который знает: по крайней мере одну вещь она делает лучше, чем все остальные жители планеты, вместе взятые.
Костюм помоложе наливается краской и отсчитывает Розе десять двадцатифунтовых кредиток.
Мы возвращаемся домой. В дверях сталкиваемся с парой. Честные труженики, члены спортивного клуба. Выходя, они вежливо нам улыбаются – Никки не сочла нужным нас познакомить.
– Кто это? – интересуется Роза.
– Свидетели Иеговы.
– Что-то, я смотрю, они к тебе зачастили.
– Просто мне их жаль. Все их гонят, захлопывают у них перед носом дверь. Звонила Элен, говорит, что ей нужна ваза.
Приезжает шофер Мариуса еще с одной вазой. Горгонской.
Что-то будет? Так всегда: можно сотни лет прожить, никого не видя, а потом все собираемся в одном месте.
– Эту он уже купил, но хочет, чтобы вы на нее взглянули.
После этого шофер вручает Никки букет цветов:
– Хочу вас поблагодарить. Когда вы назвали его «куском засохшего кала», я нездешний кайф словил. Надеюсь, если еще с ним встретитесь, что-нибудь в том же духе отмочите.
Роза задумывается – взгляд устремлен в никуда. Хочет все послать. Все и всех. Наступает в жизни минута, когда хочется все бросить – либо потому, что того, чего раньше хотелось, больше не хочется, либо потому, что знаешь: зря стараешься, либо потому, что понимаешь: тебе это обойдется дороже, чем следовало бы, – и, несмотря на все это, ты продолжаешь добиваться своего, и не оттого, что у тебя сильная воля, а оттого, что слабая, оттого, что выхода нет.
Никки выходит в коридор и, встав на цыпочки, пытается вывернуть перегоревшую лампочку – не из альтруистических соображений, а потому, что любит смотреться в висящее в коридоре зеркало. Встает на стул, но она маленького роста, а потолок – высокого.
– Может, ты достанешь? – обращается она к Розе.
– Нет, для меня ведь это повод завести разговор с высокими мужчинами. Недавно я брала стремянку, но уже вернула.
– Интересно, сколько нужно ангелов, чтобы сменить лампочку? – размышляет вслух Никки, выходя на улицу и вызывая Тушу, которая без труда справляется с поручением. – Раз уж ты здесь, могла бы и банку маринованной свеклы открыть.
– Ничего не получится, – заверяет их Роза.
– Еще как получится, – говорит Никки, протягивая Туше банку. Туша применяет силу, способную гнуть монеты и подковы, но крышка не поддается. Зато сама банка – вместе с содержимым – разлетается на мелкие кусочки.
– Я же говорила. Пустое дело. Я ведь приклеила крышку, чтобы Морковка не добралась. Вы бы выпили чаю, Туша, или просто посидели.
– Благодарю, мне и на улице неплохо, – говорит Туша и, повернувшись к Никки, спрашивает: – Ну как, дела пошли на лад?
– Ага. Супер, – отзывается Никки, закрывая за Тушей дверь.
– Почему ты не уговорила ее остаться? – интересуется Роза.
– Она свой кайф ловит. Пускай сидит себе в машине, если ей нравится. Такое хобби много денег не стоит.
– Расскажи, как вы познакомились.
– В супермаркете. Мы стояли в очереди в кассу, и мои лимоны случайно попали ей в корзину.
Истинное положение вещей: Никки – по девичьей забывчивости, надо думать, – подложила свои лимоны в корзину к Туше. Украсть ведь можно все – от супермаркета до лимона.
– Мы разговорились...
Истинное положение вещей: вступили в сексуальную связь высшего накала.
– ... и я иногда оставалась у нее ночевать.
Тут я вдруг поняла, что ситуация изменилась: раньше Никки засыпала Розу нескромными вопросами, а теперь нескромные вопросы задает сама Роза. Только камни хранят молчание, несмотря ни на что. К этому диалогу подобное соображение отношения не имеет, однако истинность его очевидна.
– В этом были свои преимущества.
И немалые. Особенно принимая во внимание габариты партнерши.
Туша и Никки
– Однажды – тогда я жила у Туши – возвращаюсь я поздно вечером домой и вижу в метро этого пидора: ищет, какую бы одинокую овечку трахнуть. Возвращаюсь, значит, домой, устала как собака, залезаю в койку, выключаю свет и вырубаюсь. Просыпаюсь, думаю, утро, но еще темно, чувствую, рядом со мной под одеялом кто-то лежит, дышит мне в спину, тяжело дышит, а в комнате мужским одеколоном разит. Щетинистый подбородок мне в шею упирается, пытаюсь прикинуть, кто бы это мог быть. Если Туша нас застукает, думаю, нам обоим несдобровать. И тут гляжу на часы и вижу: спала-то я от силы минут десять – значит, тот, кто ко мне в койку забрался, сделал это по собственному почину. Что делать, ума не приложу: жар от него, как от печки, лежит, не спит и кайф ловит – знает ведь, сучонок, что и я не сплю. Лежим мы так несколько минут; если раньше он тяжело дышал, то теперь весь заходится. И вдруг приставляет мне к горлу кухонный нож. Думал, видно, сначала так меня раскочегарить, не получилось – вот и решил припугнуть. Сомневаюсь, правда, что он бы этим ножом воспользовался. Развел мне ноги, только мы за дело собрались взяться, как входит Туша – с работы вернулась.
А он, гаденыш, даже ухом не повел, представляешь? Это-то ее из себя и вывело. Вижу, он пялится на нее, а сам думает: «Такую я еще ни разу не драл». «Раздевайся», – говорит и ножом замахивается. Вот и пришлось Туше сломать ему руку выше локтя – с тех пор, как она вышибалой работала, она так всегда поступала. «Шарахнешь по кумполу, – объясняла она мне, – тебя потом по судам затаскают. А руку сломаешь – и все подумают, что в шутку». А потом решила, что этого мало, и шарахнула его вдобавок головой об стену – да так, что в стене трещина образовалась. И во второй бы раз врезала, да стенку, видать, пожалела.
Лежит мой насильник на полу, нюни распустил. "Полицию, – говорит,
– вызову". Я уж собиралась было дать ему ногой по голове или по яйцам, но тут Туша хватает моток изоляции, затыкает ему пасть, ставит его раком, достает искусственный член, здоровенный, лиловый, с прожилками, как настоящий, только раз в пять больше, – такой бы на девичнике ох как пригодился! Достает, надевает и давай ему по полной программе впаивать. Я думала, у него глаза на пол вывалятся. До самого утра его щучила; говорила мне потом, что за эту ночь фунтов пятнадцать сбросила. Когда наутро полиция приехала, на него смотреть было страшно.
Изнасилованный насильник – подобное в природе случается редко. Даже реже, чем замороженные игуаны. В жизни бывает обычно иначе. Оттого-то эта история так поучительна.
Роза берет меня к себе в постель. От меня она хочет не поучения, а экзотики. И я готова развернуть перед ней эпическую пастораль, в которой задействованы самые экзотические пейзажи. Ее руки ложатся на ме-е-еня...
Деревня, которой не было
В эту деревню не приходил никто.
Во всех остальных деревнях было что посмотреть. В одних собирали хороший урожай, в других ткали красивые ковры. Деревня в низовьях реки была известна овощами причудливой формы: морковью, похожей на ослика, пастернаком, который походил на местного хозяина жизни и был ему преподнесен, за что хозяин жизни щедро дарителей отблагодарил (хотя некоторые высказывали предположение, что скорее хозяин жизни походил на пастернак, чем пастернак – на хозяина жизни), луком – вылитой парочкой, сливающейся в любовном экстазе.
В деревне в верховьях реки имелись волк, который ездил верхом, сорока, которая пила пиво; по слухам, были там даже горностаи, которых жители деревни научили жонглировать.
В деревне у подножия горы делали отвратительное вино, зато там жил человек по кличке Зев. Зевом его прозвали потому, что он мог, причем в один присест, выпить любое количество вина. Жители деревни попробовали было ему подражать, однако слегли, наиболее же рьяные подражатели и вовсе расстались с жизнью. Пьяницы из соседних деревень приходили помериться с ним силой, однако и они, выпив два бочонка, отправлялись на тот свет. Люди более благоразумные платили за вино, которое он выпивал в таких количествах, в надежде, что в конце концов он все же умрет. Разумеется, опорожнив три-четыре бочонка подряд, он терял сознание, однако ассистенты укладывали его на спину, вставляли ему в рот воронку и вливали в глотку вино, пока у наблюдавших за этим зрелищем не кончались деньги.
(В качестве кратера или скифоса я немало времени провела в компании запойных пьяниц и должна сказать, что Зев был, вне всяких сомнений, самым неисправимым алкоголиком из всех, кого мне приходилось видеть, – а ведь, не забудьте, я жила в то далекое время, когда к винограду и ячменю относились как к самым обыкновенным продуктам питания. Остается только пожалеть, что у такого талантливого исполнителя была такая непритязательная, деревенская публика. Я часто потом задумывалась над тем, был ли Зев человеком, однако в дальнейшем мне были представлены куда более веские доказательства того, что с пятнадцати лет начинают пить отнюдь не только инопланетяне.)
Практически в одиночку Зев потреблял все производившееся в деревне вино, в чем, впрочем, не было ничего дурного, ибо в противном случае потребление вина было бы более чем скромным – ведь о подобной невоздержанности не могут помыслить даже самоубийцы. Кончилось тем, что однажды, в неурожайный год, Зев, метавшийся в поисках выпивки и испытывавший непередаваемые муки абстиненции, скончался по пути в другую деревню. Пока же Зев был в расцвете сил, число посетителей неудержимо росло, что давало деревне немалый доход, и время от времени, когда удавалось установить, что у посетителя нет богатых, влиятельных и мстительных родственников, жители деревни от нечего делать пытали и убивали его, останки же использовали в качестве удобрений.
Жители деревни, где не было ни причудливой формы овощей, ни жонглирующих горностаев, а также самого горького пьяницы в истории виноделия, собирались по вечерам после трудов праведных и, прежде чем отойти ко сну, жаловались друг другу на то, что о них никто не судачит, что у них совсем не бывает посетителей и – тем более – возможности над посетителями поизмываться.
– Надо что-то предпринять, чтобы стать интереснее.
– Нет, сначала надо стать интересными, а уж потом думать, как стать еще интереснее.
Каждый вечер они вели одни и те же разговоры, и совершенно разные люди твердили одно и то же. И вот однажды вечером уродливая нищенка из соседней деревни, которая вышла замуж за главного тамошнего буяна, ибо считала, что даже нищенствовать веселее в соседней деревне, чем в собственной, предложила собравшимся:
– Может, что-нибудь все-таки предпримем?
Все молчали. Молчали потому, что своих мыслей у жителей деревни никогда не было. Но нищенка этого не знала, а потому продолжала:
– Почему бы нам, например, не начать бодрствовать ночью, а спать днем? Тогда бы мы прославились как люди, живущие во мраке. О нас стали бы говорить, что мы в сговоре с дьяволом.
Все молчали, на этот раз даже дольше обычного, ведь нищенка вмешалась в разговор, который велся из вечера в вечер, и теперь никто не мог вспомнить, о чем же шла речь. На обдумывание этой идеи у жителей деревни ушло полтора месяца, после чего они вдруг сообразили, какое отличное предложение им сделано, ужасно обрадовались и немедленно его приняли.
Десять дней жители деревни спали днем и бодрствовали ночью, однако продолжать подобное существование было невозможно; люди то и дело наносили себе всевозможные травмы, не могли вскопать как следует ни одной борозды; к тому же крестьяне из окрестных сел, не вполне понимая, что происходит, забирались в деревню средь бела дня и уносили все, что только можно было унести. В результате жители деревни вынуждены были вернуться к привычному распорядку, однако их не покидало чувство гордости оттого, что о них наконец-то заговорили.
– Что бы нам сделать такого, чтобы стать еще интереснее? – задавались они вопросом, в приливе энтузиазма хлопая друг друга по спине, ведь теперь они были знамениты – и не потому, что живут в темноте, а потому, что иногда живут в темноте, причем недолго и именно тогда, когда этого ждешь от них меньше всего. Успех совершенно вскружил им голову.
– Почему бы нам не поменять название деревни? – предложила нищенка после того, как спустя полгода эйфория постепенно пошла на убыль. Она пришла к выводу, что ее жизнь – коротка и безотрадна, а потому следует перебраться в деревню побольше: там ее жизнь будет, понятно, столь же краткой и безотрадной, зато более веселой и разнообразной. Уехать она решила на следующий же день.
В то время деревня эта называлась просто: «Деревня, которая не находится у подножия горы и которой нет ни в низовьях реки, ни в ее верховьях» или, если еще проще, – «Деревня, которой нет».
– Почему бы не назвать нашу деревню просто «Жопа с ручкой»?
– предложила нищенка.
– С чего бы это? – с недоверием переспросили односельчане.
– Потому что это смешно. Неужели вы сами не пошли бы в деревню, которая называется «Жопа с ручкой»? Народ повалит, вот увидите, – будет кому спиртное продавать.
Жители деревни задумались, однако никому не пришло в голову возразить нищенке, что с тем же успехом можно было бы дать деревне какое-нибудь громкое имя, например: «Истина в последней инстанции», или «Колдовские чары», или «Место, лучше которого нет на всем земном шаре», и при этом избежать позора.
На следующий день после того, как деревню назвали по-новому, нищенка уехала. Посетителей и в самом деле заметно прибавилось, они приходили, хихикали, однако надолго не задерживались, да и спиртное приобретали неохотно.
Кончилось, как всегда, тем, что явились мародеры. Начали они с того, что посадили на кол двух переводчиков, которые на вопрос «Есть здесь что грабить?» ответили: «Жопу с ручкой». Нищета потрясла мародеров. Они сожгли деревню дотла, заставили жителей целый день бегать по горящим углям, после чего схватили местного нищего и пообещали, что оставят его в живых, если тот собственными руками перережет глотки своим односельчанам.
– Давайте нож, – сказал нищий.
Ему вручили ложку.
– Что мне с ней делать?
– А ты подумай.
– На это уйдет много времени.
– Мы не торопимся.
Ложка была маленькой, жертвы – большими, криком кричала вся деревня, однако мародеры особого внимания на экзекуцию не обращали: они не на шутку увлеклись жонглирующими горностаями.
Табата землю роет
Такое впечатление, что у меня выросли ноги.
Роза всюду таскает меня с собой. Мы идем в гости к Табате, где меня оставляют в спальне, похоронив под куртками, пальто, сумками и всевозможными запахами их владельцев. Общаются гости на другом конце квартиры, так что даже мой острый слух не может уловить в разноголосице подробности разговора, что, впрочем, нисколько меня не волнует: вечером Роза опустит руки в мои мнемонические карманы, и я сделаю то же самое. К несчастью, ничего развратного или непристойного в спальне не происходит, и через несколько часов меня забирают.
Когда мы возвращаемся домой, Роза так счастлива и пьяна, что мне кажется, она сейчас же отправится в царство Морфея, однако она ложится в постель, поворачивает голову ко мне и кладет на меня руки.
Моя сегодняшняя история: «Корейцы, которые пытались съесть Китай, или Три брюха против империи».
А вот ее история, которую, когда она засыпает, я читаю в ее памяти, как по книге.
– А я первым делом беру партнера за яйца, – говорит девица, вокруг которой собралось почти все мужское общество; мужчины делают вид, что такого рода откровения – дело для них привычное. Девица – типаж до боли знакомый. Вокруг таких, как она, всегда толчется много мужчин, это тертые, ушлые люди, у которых хватает денег и досуга на массажные кабинеты и коллекционные вина. Их костюмы изо всех сил стараются выглядеть как можно более неброско, незаметно, однако носят такие костюмы люди, которые имеют дело с шестизначными цифрами, а этого при всем желании не утаишь.
Роза ест авокадо и беседует с юристом в золотых очках. Лицо у юриста одутловатое – и не от обжорства, а от жизни. Тяжелая челюсть свидетельствует о решительности и самодовольстве. Весь вечер они перебрасываются молниеносными репликами, точно пинг-понговым шариком, и, перепробовав все возможные блюда и темы, расстаются с ощущением, будто знают друг друга с колыбели.
Мистер Челюсть (номер сорок тысяч сто девять) издевается над представителями творческой элиты; Роза, в свою очередь, отпускает довольно банальные шуточки по адресу законников. (Запомните, пристрелить законника – святое дело.) Сразу видно, Роза ужасно волнуется: а вдруг он сделает что-то непоправимо гнусное или не откликнется на ее предложение?! Когда же он записывает Розин телефон, Табата, которая стоит в другом конце комнаты, расплывается в лучезарной улыбке. На следующий день Роза не покидает квартиру ни на минуту, что, вообще говоря, довольно странно, ибо есть в доме решительно нечего. Ни разу не присев, она ходит взад-вперед по квартире – ждет, надо понимать, телефонного звонка, во всяком случае, каждые сорок минут подымает трубку удостовериться, что телефон работает. И вот после мучительного ожидания, продолжавшегося в общей сложности одиннадцать часов и двадцать шесть минут, телефон, словно одумавшись, наконец-то звонит. Прежде чем поднять трубку, Роза считает до десяти, после чего предлагает абоненту поужинать в одном из четырех самых дорогих лондонских ресторанов.
Однако на следующий день Роза передумывает и, позвонив мистеру Челюсть, приглашает его не в ресторан, а к себе домой, на ужин собственного изготовления. Что, как мы все знаем, может значить только одно.
– Никки, – говорит Роза, – ты не могла бы со вторника на среду вообще не приходить ночевать?
– Хочешь оттянуться? Он крупный мужчина?
– Да, но полноват.
– Это не важно. Запомни раз и навсегда: лучше, когда маленький у большого, чем большой у маленького.
Накануне Роза весь день стоит у плиты. А также лихорадочно убирает дом: до двух часов ночи драит ванную и пытается вывести невыводимые пятна на полу в кухне. «Все равно уборка назрела», – успокаивает она себя, протирая лампочку в коридоре и подкрашивая уголок ведущей в гостиную двери.
Звонит Табата:
– Не торопи события. Думаю, он воспринял твои слова правильно. Рагу из мяса молодого барашка – аргумент очень веский.
Звонок в дверь. Роза впускает мистера Челюсть, улыбаясь ему так, как обычно женщины улыбаются мужчинам, собирающимся отвезти их домой. Впрочем, в следующее мгновение улыбка исчезает безвозвратно: мистер Челюсть явился с женщиной.
– Добрый вечер, Роза. Познакомьтесь, это моя жена, Джеки. Надеюсь, вы не против, что мы пришли вместе?
– Нет, конечно, – машинально произносит Роза. – Проходите.
Мистер и миссис Челюсть весело щебечут. Роза угрюмо молчит. Она подает закуску: пирожки с грибами. Гости в восторге. Больше переносить это Роза не в состоянии.
– Послушайте... вы должны меня извинить... но я больше не могу... Я полагала, что Саймон не женат. Простите, но я не вижу смысла...
– А рагу между тем пахнет потрясающе, – вздыхает миссис Челюсть.
– У меня пропал аппетит.
– Право же, Роза, какая, в сущности, разница, женат я или нет? Давайте поужинаем, а потом обговорим условия.
– Условия?!
– Будем же откровенны. Вы находите меня привлекательным. Я нахожу привлекательной вас. Всем нам нужна l'amour. Пусть будет, как будет. А Джеки может нами полюбоваться со стороны.
– Разумеется, – говорит Джеки, – l'amour – это именно то, что нужно нам всем. Должна вам сказать, Роза, что и я нахожу вас весьма привлекательной и готова всячески вам соответствовать.
– Пожалуйста, уходите.
– Может, вы бы хотели посмотреть, как это получается у нас? Товар, так сказать, лицом.
– Нет.
– Признаться, Роза, я не ожидал от вас подобного поведения. Джеки слишком хорошо воспитана, чтобы читать вам мораль, но представьте, каково ей
– получить отказ без всяких объяснений.
Роза демонстрирует своим гостям, как открывается входная дверь.
– Вы правы. Мы, видимо, и в самом деле ведем себя излишне настырно. Давайте вот как договоримся. Мы будем в пабе на углу. Запишите мой номер мобильного и, если окажется, что по телевидению сегодня смотреть нечего и вы передумали, обязательно нам позвоните. С вас еще рецепт пирожков с грибами.
Роза опускается на диван и впивается ногтями себе в локти.
Во все времена принято превозносить тех, кому сопутствует успех: богатых, предприимчивых, хозяев жизни, лидеров. Как же это о-о-ошибочно, кто бы знал! Ведь, во-первых, все эти люди совсем не так благополучны, как кажется, а во-вторых, по ним совершенно невозможно судить обо всех остальных.
Властелины, миллионеры, хозяева жизни – исключение, не они должны подавать нам пример. Мы должны подражать не им, а неудачникам: оставшимся без медалей конькобежцам, разорившимся филателистам, изверившимся изобретателям, ожесточившимся государственным чиновникам, всем тем, кто, несмотря на одаренность, образованность, энергию, влачит жалкое существование. Пусть люди не считают, что жизнь им не удалась, пусть знают – они живут как все. Из тех, кто отбивается от жизни с помощью спиртного и наркотиков, не следует делать национальных героев.
На каждого победителя приходится тысяча проигравших и еще две тысячи тех, кто почему-то забывает явиться, или заболевает гриппом, или переживает ссору с любимой девушкой и поэтому не успевает вовремя подать необходимые бумаги. Если кто-то не понимает в жизни, так это именно победители. Жизнь – это не победа, не первое место, а борьба за третье. И тем не менее люди превозносят победителей, проигравшие же упорно им подражают в надежде хоть что-то у них перенять. Вопрос: чем отличается миллионер от Немиллионера? Ответ: миллионами.
Следует уяснить себе не то, как добиться успеха, что по определению является уделом немногих избранных, а как не отвести глаз, глядя в лицо неудаче, как перенести затхлый запах обыденности. Мы должны поднять на пьедестал нищего маляра, который потерял работу и которого забирают в полицию, даже если он попытался вынести из магазина всего-то навсего фляжку дешевого виски; который за тридцать лет каторжного труда не нажил ничего, кроме залитого краской комбинезона, и дочь которого, единственную отраду в его безотрадной жизни, неумело насилует в подъезде какой-то жалкий проходимец. Этот нищий маляр, а также многодетная уборщица, у которой, когда она едет усталая домой с работы, крадут в метро единственные серьги, и могут преподать нам важнейший урок жизни. Только у них мы и можем научиться самому главному – искусству проигрывать.
Роза берет почтовую открытку и сначала выводит на обороте адрес сестры, а потом несколько минут грызет ручку, раздумывая, что бы такое написать. Про ее сестру мне известно только то, что Роза сказала Никки во время их четырнадцатого чаепития: «Она вышла замуж за первого, с кем пошла, представляешь?» После шестнадцатиминутного размышления Роза наконец пишет: «Ты поступила правильно».
Написав сестре, Роза решает пораньше лечь спать. Около часа она лежит без сна, потом протягивает ко мне свои ру-у-уки. Чувствуется, что она хочет продлить сегодняшние мучения.
Носатая
– Все они одинаковы, – говорили ей в швейной мастерской. Хуже всех были старухи. Защищать от них собственного мужа было стыдно и глупо.
– С чего ты взяла, что он хоть чем-то отличается от других? – язвили они. – Он у тебя что, с горбом и без прибора? Впрочем, в наше время пристают к чужим женам даже такие.
В женщинах постарше чувствовалась ожесточенность. Мужья им не только изменяли с кем попало, но еще напивались и частенько их избивали; самые же безжалостные иногда, назло им, вдобавок и умирали. Из пятнадцати женщин, работавших в швейной мастерской, только у Родинки был тихий, трезвый, трудолюбивый муж (да и тот умирал от чахотки). И у нее.
– Лишь бы он не делал это прямо у тебя под носом, – шутили швеи.
В свое время муж ухаживал за ней с благородством и страстью. Они совершали длинные прогулки, такие длинные, что, заблудившись, нередко возвращались лишь с наступлением сумерек. Держал он себя с ней почтительно и, лишь взяв ее впервые за руку, почувствовал, как от вожделения весь покрылся мурашками.
Над ней все издевались из-за ее носа – длинного и крючковатого. В первую брачную ночь муж произвел тщательный учет ее достоинств и недостатков.
– Твои пальчики я буду защищать, – говорил он. – Твой пупок я буду лизать. Твои волосы чудесны. Твои груди безупречны. Большего нельзя и желать. Что же до твоего носа, то если б не он, я бы не полюбил тебя и ни за что бы на тебе не женился.
Она закатила ему пощечину, посчитав, что он, как и все остальные, издевается над ее носом. Она плакала до тех пор, пока слезы сами не высохли у нее на щеках. Однако вскоре он доказал ей на деле, что его ринофилия вовсе не шутка, – в ту ночь и во все последующие он делал с ней такое, о чем раньше она не могла и помыслить и что со временем ей очень даже понравилось.
С ним она всегда ощущала себя в безопасности, и если б не постоянные разговоры в швейной мастерской о его неверности, она никогда бы не усомнилась в его любви.
Однажды она надела на голову платок, который взяла у подруги, и вечером, когда он, как обычно, отправился с друзьями в таверну, пошла за ним следом. Она видела, как к их столику подсела какая-то хорошенькая женщина, все с ней стали заигрывать, и только ее муж не проявил к красотке ни малейшего интереса. Он начал зевать и вскоре встал из-за стола.
По многу часов в день он проводил с детьми, учил их читать и писать. Когда у нее не было времени, он сам относил ее матери пироги. Одежда его совсем истрепалась, но уговорить его купить себе новую она не могла.
– К чему тратить деньги? – говорил он. – Эти вещи служили мне верой и правдой. И потом, зачем мне наряды? Охмурять женщин мне больше незачем.
Жили они скромно – единственной по-настоящему ценной вещью в доме была великолепная фарфоровая ваза, которую им подарил его друг, отличавшийся безупречным вкусом.
И тут она вдруг поняла, что его равнодушие к красотке в трактире, его всегдашняя готовность помочь ей, безразличие к своей внешности могут иметь только одно объяснение: он завел себе любовницу. Она постоянно следовала за ним по пятам и из-за того, что ничего предосудительного не замечала, еще больше убеждалась в его неверности, ибо отсутствие улик означало только одно
– он их тщательно скрывает. И то сказать, как мог он отчитаться за каждый грош, если заранее не ждал допроса с пристрастием?
Однажды вечером он вернулся домой на полчаса позже обычного и сказал, что ходил к зубному врачу. Она обвинила его во лжи. Он рассердился и бросил вазу на пол. За все годы, проведенные вместе, он впервые опоздал, впервые на нее рассердился. Но ведь достаточно разозлиться всего один раз, чтобы стать потом злым человеком, точно так же, как достаточно уронить вазу всего один раз, чтобы ее разбить. Трещины на упавшей вазе должны были постоянно напоминать ему о том, что у него есть жена.
У-у-убрала ру-у-уки.
Звонит телефон. Очень некстати – ведь финал моей истории весьма поучителен.
Роза берет трубку. Телефонистка предупреждает, что звонят из Нигерии и что разговор оплачивается абонентом.
– Из Нигерии?! – Роза озадачена: сейчас два часа ночи да и в Нигерии у нее нет знакомых, однако, боясь, что это что-то важное, она просит телефонистку ее соединить.
– Алло, – слышится в трубке. – У меня к вам деловое предложение.
– Боюсь, вы ошиблись номером.
– Нет-нет, мы познакомились полгода назад.
– Назовите в таком случае мое имя.
– Я вас очень хорошо помню.
– Вы ошиблись номером.
– Нет, позвольте мне в нескольких словах рассказать вам о моем деловом предложении.
– Слушайте внимательно. Я не знаю, кто вы, зато я точно знаю, что вы – жопа с ручкой.
Роза бросает трубку, включает телевизор и долго мотрит на пустой экран. Синева экрана точно ножом рассекает мрак, в который погружен мир. Она выпивает столько виски, что спустя два часа, когда снова ложится спать, с трудом добирается до постели. Терпеть не могу, когда меня прерывают. Если бы Роза тут же не заснула, она бы узнала, чем завершилась моя история. Чтобы подсмотреть, чем в ее отсутствие занимается муж, Носатая подставила лестницу к окну спальни, заглянула внутрь, мужа в спальне не обнаружила и, оступившись, рухнула вниз.
За дело
Следующий день. Я только и думаю о том, как бы рассчитаться с Горгонской вазой.
Не будем торопиться. Если ждешь две тысячи лет, то несколько дней погоды не делают. Нужно придумать что-нибудь такое, чтобы Розу не обвинили в беспечности или в отсутствии профессионализма. Она уже и без того достаточно из-за меня натерпелась.
Появляется Табата. Узнав про чету Челюсть, приходит в неописуемый ужас.
– Мы живем в сложное время. – В этом с ней нельзя не согласиться.
Табата – сама забота. Чай с лимоном и план действий. Сводничество и свод правил поведения. Дергает себя за правую серьгу. (В серьгах по-прежнему ничего не смыслит, а ведь в них заложен вопрос вопросов: «Из какой коллекции попала к коллекционеру эта коллекционная вещица?» Этого она не знает и не понимает – не поняла бы, даже если б ей объяснили.)
– Только не говори мне, что ты не хочешь с ним встречаться. Вспомни, что я тебе говорила.
– Эта схема все равно ничего не даст, – твердит Роза. – Ты делаешь все возможное, и я перед тобой в неоплатном долгу, но это – тупик. Может, счастье подвернется, если я перестану его искать?
– И все же мне кажется, тебе следует с ним познакомиться.
– Почему?
– Потому что у вас много общего.
– Что именно?
– Он говорил то же, что и ты.
Роза не в силах сопротивляться и дает согласие на встречу с очередным претендентом. «Выпьем по коктейлю – и до свидания», – решает она.
– Скажи, с кем это ты так увлеченно беседовала, когда я последний раз у тебя была? – спрашивает Роза, когда Табата уже стоит в дверях. – Мне показалось, что вы отлично ладите. У меня такое чувство, будто я его уже где-то видела.
– Верно, видела. Ты просто его не узнала – ведь в этот раз он был без ножа.
– Ты шутишь?!
– Он позвонил сказать, что готов продать мне мою записную книжку, и мы разговорились.
– Фантастика!
– Покамест с такими, как он, отношения у меня складываются, – говорит Табата. – И даже очень.
– Интересно, что было бы, если б они не сложились?
– Он очень общителен. Его друзья постоянно бывают у меня дома.
Меня убирают в сейф, который Роза недавно приобрела.
Сейф старый, уродливый, не очень большой, но зато необыкновенно тяжелый, отчего кража становится делом если и не безнадежным, то крайне хлопотным. В сейф меня запирают вместе с Горгонской вазой, и я испытываю одновременно унижение и искушение, я бы даже сказала, двойное унижение и двойное искушение, ибо меня переворачивают вверх дном да еще кладут поверх Горгоны. Следовало бы заявить протест. Всему же есть предел.
В этом положении я нахожусь два часа. Приходит Никки, с ней несколько человек. Пустая болтовня. Роза возвращается, ложится в постель, меня же оставляет в сейфе, в объятиях Горгоны. По всей видимости, встреча с очередным претендентом принесла ей удовлетворение – на этот раз моим воспоминаниям она предпочитает свои собственные.
На следующее утро она – даже не попрощавшись – отбывает в Амстердам в связи с каким-то фризом и какими-то фигурками из Мали и Заира. Вернуться собирается через три дня. У Никки посетители – пустая болтовня.
Появляется Мариус.
Никки советует ему проверить огнетушитель – в самый ответственный момент огнетушители нередко выходят из строя. Мариус вне себя от ярости. Хочет знать, где прячут меня и Горгону. Никки говорит, что Роза уехала за границу и вроде бы собирается вазу продать. У Мариуса перебои с дыханием. Странно все же, замечает Никки, что Роза ни словом не обмолвилась о цели своего путешествия. Водителя срочно отправляют в аптеку за кислородной подушкой. Когда Мариус с жадностью приникает к подушке, Никки его обнадеживает: за пятьсот фунтов она готова кое-что о проделках Розы сообщить.
Бумажник в действии.
– Ты ничего не понимаешь в людях, Мариус.
После ухода Мариуса Никки пытается взломать сейф. Безуспешно. В это же время я разрабатываю двести один способ уничтожения Горгонской вазы.
Роза возвращается – сразу же хватает телефонную трубку. Многочасовой разговор. Сильный запах духов. Уходит. Под вечер возвращается – не одна. Пустая болтовня.
Сейф открывается.
– Вот чем я занимаюсь, – говорит Роза. Курчавый (под номером три тысячи четыреста семьдесят пять) стоит у Розы за спиной и смотрит на нас исключительно из вежливости, сам же готовится схватить Розу сзади за грудь. Решение разумное: на таких, как Роза, это действует. Не вижу никакой необходимости демонстрировать Курчавому содержимое сейфа, который, разумеется, находится в комнате Розы.
Курчавый ласкает ей грудь с таким рвением, что уже через шестнадцать секунд не остается никаких сомнений в том, где он сегодня проведет ночь.
– Надеюсь, ты ничего не имеешь против, – говорит он, расстегивая рубашку и обнажая мускулистую грудь и правый бицепс, на котором вытатуирована роза и имя Роза. – Может, с моей стороны это звучит самоуверенно, но у меня такое чувство, что все у нас получится очень даже неплохо. Люблю играть, но не люблю проигрывать.
Повидав на своем веку четыреста тысяч девятьсот восемьдесят одно совращение, я не могу не признать, что Курчавый свое дело знает. Его союзники – грубость и нежность, грубая нежность и нежная грубость. Роза падает на кровать – причем без всякого сопротивления. Она снимает серьги (символизирующие одинокого пловца в лазурном бассейне; пловец осторожно плывет вдоль бортика, потому что держит на весу, на правом указательном пальце, промокшего шмеля, которого он вызволил из бездны вод) и кладет их на столик у кровати.
Они тушат свет – как будто в темноте я хуже вижу.
Курчавый проводит пальцем по ее лицу – кажется, что он осторожно бреет ей щеку. Оба молчат. Слышится только тяжелое дыхание и шуршание падающей одежды. Издали Розины соски напоминают бейсбольные биты; он свирепо скалится
– вот-вот их откусит.
У Розы побелели глаза, сейчас она вряд ли помнит, как ее зовут. Она предлагает ему свою шею – свою нежную шейку. Незаметно, неслышно, непроницаемо входят в спальню слоны, они утратили всю свою слоноподобность, кроме чудовищной силы; входят и прижимают одно тело к другому.
Он снимает с Розы последний предмет туалета. Помогая ему, Роза слегка выгибается и падает на спину, прикрыв глаза локтем правой руки. Этот жест на всех языках означает одно и то же: я – твоя.
Прибор у Курчавого на зависть – толстый, как морской угорь с серьгой; о таком, скажу не таясь, мечтают все женщины до одной. Курчавый ныряет Розе между ног и извлекает оттуда максимум удовольствия. Но решающей атаки пока нет. Сначала он переворачивает ее на живот, и его язык плавно скользит взад-вперед между лопатками. Но вот язык спускается все ниже и ниже, и он, раздвинув большим пальцем ее ягодицы с такой легкостью, словно раскрывает книгу, начинает медленно, но уверенно проникать внутрь, вызывая истошные крики Розы и лишний раз свидетельствуя о том, каким расточительным чувством юмора отличается природа (не менее расточительным, чем змея, у которой яда достаточно, чтобы отправить в иной мир целую деревню): ведь источник неземных утех – не самый чистый на свете.
Запускает в заветное отверстие два пальца, которыми перебирает, как пловец – ногами. Роза – сама готовность, Курчавый вздымается над ней – сейчас он вдует ей так, что она заговорит по-шумерски.
Но он медлит, на лице – невыразимая тоска.
Непередаваемая. Он застывает, тоска охватывает все его естество. Встает. Роза поворачивается. Ей кажется, что он что-то ищет в карманах или же задумал еще какой-то сюрприз – на закуску. Она призывно урчит – Курчавый же быстро и как-то незаметно одевается и уходит.
Роза издает целую серию сначала недоумевающих, а затем фальшиво жалобных звуков. Через несколько минут она встает и идет на кухню посмотреть, не спрятался ли он там. Какую-то долю секунды борется с подступившим отчаянием, но затем не выдерживает и начинает вновь издавать жалобные звуки – на этот раз самые настоящие.
Должна признаться, что ничего более игуанистого мне еще видеть не приходилось. Ситуация, прямо скажем, не ахти, и Роза будет мучительно пытаться найти закономерность, тогда как никакой закономерности нет и в помине. Не везет Розе с мужчинами: чем теснее она к ним прижимается, тем меньше у нее шансов.
– Не хочу быть такой. Не хочу отличаться от остальных. Я хочу работать, я хочу сражаться. Я всю жизнь работаю, я всю жизнь сражаюсь, и я готова работать и сражаться дальше – знать бы, ради чего. Есть только два варианта: либо ты настаиваешь на своем и тогда начинаешь ненавидеть всех остальных и остаешься один, либо поддаешься и тогда начинаешь ненавидеть себя самого. Вот уж действительно, «мы живем в сложное время».
Подходит к окну. В темноте дома похожи на светлячков – горящие угли большого города.
– Я знаю, что ты где-то там. Я не настолько самонадеянна, чтобы возомнить себя ни на кого не похожей. Но как мне найти тебя?
Чаепитие.
Тридцать первое
– Ничего не понимаю. Пытаюсь сообразить, что я такое сказала или сделала. Лежала себе и благодарно мычала, только и всего.
– Может, мычала не так, как следует, – предположила Морковка, извлекая пакетик с изюмом в шоколаде из-под пачки журналов, куда Роза его предусмотрительно припрятала. Ясно, что эта дружба обходится Розе дорого, но ведь многие дружбы, несмотря на неутешительные прогнозы, обладают поистине тараканьей живучестью.
– А как следует?
– Не знаю. Я совершенно не хотела тебя обидеть. Со мной такого никогда не было. И ни с кем из моих знакомых тоже. Ты уверена, что он не женат? А вдруг он испытал угрызения совести? Бывает ведь и такое. От этого изюма толстеешь, да?
– Нет, он не женат. И подруги у него нет. Он только что вернулся из Антарктиды, где полгода прыгал с айсберга на айсберг. Рассказывал мне, как тяжело пережил разлуку со своей девушкой. В такой ситуации любому бы не терпелось. К тому же у него на руке вытатуировано мое имя. Мы говорили с ним о будущем – ты ведь знаешь, как мужчины мечтательны.
Роза не учла одного: татуировка была далеко не свежей. По моей оценке, ей было никак не меньше семи лет.
– Мало ли... Может, женщины...
– Его пенисом можно было дрова рубить. Он лез на стену от страсти.
– А что, если он просто не имел этого в виду?
– Глубокая мысль. Нет, тут что-то не то. Вот только что? Мы прекрасно ладили, меня не покидало ощущение, что мы знакомы много лет. Нам нравились одни и те же книги. Одни и те же фильмы. Одна и та же музыка. Его любимый ресторан – китайский. Я даже подумала, что Табата его подкупила. Иногда мне казалось, что он играет роль – так он был хорош.
– А вдруг он динамист?
– В смысле? – вступает в разговор Никки, выходя из ванной в чем мать родила и пристально изучая Морковку.
– В том смысле, что голову морочит.
– А, ты вот про что. Тут не угадаешь. – Никки со вкусом чешет левую ягодицу и продолжает: – У меня был случай похуже. Этот грек, повар из ресторана, приклеился ко мне еще в супермаркете и домой за мной увязался. Идет и хвастается: «Вздрючу так, что мозги наружу вылезут, а потом приготовлю тебе такую вкуснятину – пальчики оближешь». Собой он был нехорош, это правда, зато настойчив, да и по телевизору в тот вечер смотреть особенно было нечего, вот я и подумала: «Почему бы и нет? Один раз с любым можно». Ложусь, ноги до потолка задираю, смотрю, а он замер и странно так на меня пялится. «Что-то, видать, не то, – думаю. – Может, я подмышки давно не подбривала?» И тут он, представляешь, достает... пистолет. Оба мы голые, а он в одной руке член держит, а в другой – пушку. Сама знаешь, девушка я без предрассудков, но и мне не по себе – уж больно вид у него чудной. «Спирос, – говорю, – зачем тебе пистолет? Я тебе и без пистолета все, что хочешь, сделаю». А он смотрит на меня, как будто первый раз видит. Подымает пистолет, подносит ко рту и, не успела я опомниться, – спускает курок.
– Зачем же он это сделал? – недоумевает Морковка.
– Понятия не имею. Я бы с удовольствием задала этот вопрос ему самому, если б он череп себе не разнес. Ты не можешь себе представить, как я пожалела, что не сказала ему «нет» и не пошла вместо этого голову мыть. Думаешь, если кто-то вышиб себе мозги у тебя в квартире, тебе дадут страховку на ремонт? Черта с два. Впрочем, у меня и страховки-то никакой сроду не было. Я тоже хороша: всю квартиру облевала, снизу греческие мозги, сверху блевотина – красота, а? Потом еще с полицией разбираться пришлось. «Нет, – говорю, – понятия не имею, кто он такой, где живет, кем работает. Познакомились мы час назад, пришли ко мне, хотели трахнуться, а он возьми да вышиби себе мозги». Классная история.
Что верно, то верно, Никки, правда мало кому нужна. Разве что философам, ученым, детективам, учителям, матерям. Эти превозносят истину. Пользу приносит не истина, а ложь. Ложь во спасение. Истина же редко бывает во спасение. Смертник, которого наутро должны повесить, вряд ли обрадуется, если узнает, что петля прочна и намылена. Когда жена навещает его в последний раз, он хочет услышать, что его помилуют, однако объявят о помиловании лишь в самую последнюю секунду, когда на голове у него будет капюшон, а на шее петля. Именно об этом она и спешит ему сообщить, хотя прекрасно знает, что билеты на казнь уже продаются и цены на них растут с каждым часом.
Впервые о пользе лжи я услышала, когда находилась в крытом фургоне, ехавшем по горной дороге в Альпах. Что-то попало под колеса, и фургон полетел в живописнейшую пропасть. Путешественники сидели не шелохнувшись, боясь, что любое движение лишь ускорит стремительное падение на скалы, которые терпеливо поджидали нас далеко внизу. Мальчик с опаской посмотрел вниз.
– Мы летим в пропасть, – сказал он.
– К чему ты это говоришь? – укорил его старик. – Нам такое знать не нужно. Сейчас нам нужна не правда, а ложь. Ложь во спасение.
– Что ты имеешь в виду?
– Я сам не знаю, что это такое. Знаю только, что сейчас нужно выдумывать, а не говорить правду. Скажи же что-нибудь.
Мальчик закрыл глаза.
Фургон разлетелся на мелкие кусочки. И я тоже. На то, чтобы подобрать рассыпавшиеся черепки и обрести прежний вид, у меня ушло немало времени. Когда корабль Швабры терпел кораблекрушение, разговоры, полагаю, были примерно такими же. «Нельзя говорить, что мы идем ко дну. Не мы идем ко дну, а море подымается, подымается повсюду, и опасность грозит не только нам, но и всему человечеству».
– Да, все это наводит на грустные размышления, – говорит Морковка, вытряхивая из пакета последнюю изюминку. – На моей памяти счастливо жила только одна пара. Я тогда была еще девчонкой. Он был паромщиком, тогда ему было, должно быть, лет семьдесят, не меньше. На пароме он находился всегда – в шторм, в снегопад, на Рождество. Был он урод уродом, да и жена была ему под стать: лицо у нее было такое, как будто по нему стадо слонов прошло. Они прожили всю жизнь счастливо, потому что уродливее их не было никого. Они были удручающе бедны и невыразимо счастливы. Никто ни разу не видел, чтобы они ссорились или болели. Соседи только о них и судачили: у нее были большие усы, и он говорил, что счастлив с ней, ибо любит в постели жевать ее усы. Все завидовали их счастью.
Когда Роза укладывается в постель и кладет на меня руки, я, естественно, не могу не рассказать ей историю, которая называется...
Жеватели усов и их живописцы
– Он любит жевать их в постели, – сказала натурщица. Лукас кивнул.
Моим коллекционером был художник, собиратель древностей. На древности, впрочем, средств ему не хватало, но трудился он в поте лица. Он любил белый цвет и покупал – задешево – много белой краски. Манера Лукаса не вполне соответствовала венецианской моде 1440 года – тогда предпочтение отдавалось традиционному стилю; вот в Тере его бы носили на руках, наверняка понравились бы его картины и одному египетскому коллекционеру, но тот скончался за две тысячи лет до рождения Лукаса. Теперь-то белая краска в чести. Вот почему говорят, что главное – это родиться в нужное время. Отец Лукаса был пивоваром; человек приземленный, он проработал всю жизнь и никогда не жаловался на судьбу. На то, чтобы научиться зарабатывать на жизнь живописью, он дал Лукасу пять лет.
Однажды, спустя четыре года одиннадцать месяцев, когда Лукас, прибегнув к помощи полногрудой натурщицы (усы не представляли тогда для него никакого интереса), писал картину «Сотворение мира», пришло письмо от его отца, в котором тот требовал, чтобы сын немедленно вернулся домой.
Лукас написал несколько хороших картин (я знаю, что говорю), однако продать их ему не удавалось: никто ему ничего не заказывал – те же фрески, которые он написал бесплатно, безжалостно стирались. И тем не менее в век, когда люди полагали, что нет такой науки, такого навыка, которым бы нельзя было овладеть, Лукас своего добился: ему не удалось разбогатеть, зато удалось расквитаться со своими хулителями.
Аббат монастыря, отказавшийся принять от него в дар картину «Благовещение», умер в страшных муках после того, как Лукас смазал соски его любимой проститутки цианистым калием.
Другого аббата, который раскритиковал его картину «Христос, идущий по водам», Лукас вывез на лодке в Адриатическое море и сбросил в воду.
– И каким же кажется тебе море теперь? Не слишком ли белым? А может, оно такое белое потому, что ты тонешь?
– Да, да, нет, – пролепетал аббат, хотя вряд ли море могло быть белым в первом часу ночи.
– В таком случае расскажи мне, какой белый цвет ты видишь. И не отвечай, не подумав, – ведь я испытываю тебя.
– Замечательный белый цвет, точно такой же, какой был у тебя на картине, которую я (буль-буль-буль) не понял, потому что очень давно не был на море и не смог оценить его истинной красоты.
– Я рад, что ты со мной согласен, – сказал Лукас. – Я знал, что ты не безнадежен. – С этими словами он налег на весла и поплыл к берегу. Его хулитель попытался было последовать за ним, однако когда у тебя руки связаны за спиной толстой, намокшей в воде веревкой, держаться на воде нелегко.
– Ты не бросишь меня! – вскричал аббат. – Ты же сам священник!
– Да, ты прав, это очень нехорошо с моей стороны, – отвечал Лукас, – но если ты внимательно читал отцов Церкви, то не можешь не знать, что Господь милостив, а потому за несколько мгновений до того, как умереть, я мужественно во всем покаюсь и грехи мне отпустятся. Обещаю, что навещу вместо тебя твою любимую проститутку.
Однако финансовая сторона дела не могла Лукаса не беспокоить. И вот в один прекрасный день, бережно прижимая к груди меня и эту никчемную Горгонскую вазу, Лукас поднялся на борт корабля. Затем он исчез и вскоре вернулся с двумя бандитами, которые несли нечто завернутое в одеяло. Сверток спустили в трюм, где стояла такая вонь, что даже бандитам стало не по себе. Завернутый в одеяло не оказывал особого сопротивления, ибо был усыплен. Когда же он пришел в себя, то сразу же принялся истошно кричать. Лукас спустился в трюм.
– Как самочувствие? Дохлые крысы тебя, надеюсь, не смущают?
– Немедленно меня отпусти. Я мог бы тебя казнить, если б захотел.
– Верно, мог бы, но не забывай: ты находишься в трюме корабля, который в данный момент поднимает паруса, и твоя судьба решительно никого не волнует. Я хотел бы задать тебе вот какой вопрос: ты по-прежнему считаешь, что моя картина «Сонм ангелов» – сущий вздор?
– Да. – Пленник был не робкого десятка.
– Стало быть, ты нисколько не жалеешь, что уронил меня в глазах дожа и погубил мою карьеру?
– Нет.
– Понятно. Тебя не устраивает моя техника письма?
– Да. Именно так. – Рядом с ним, оскалившись, лежала дохлая крыса.
– Что ж, каждый имеет право на свою точку зрения. Равно как и на мученическую смерть в трюме корабля. Между прочим, у меня с собой та самая картина, о которой шла речь. А также холст и краски. Считается, что люди могут прожить без еды несколько недель. Однако я не столь безжалостен, как кажется. Если ты сделаешь безупречную копию с моей картины, что не составит большого труда, раз мастер я никудышный, то сможешь подняться из трюма на палубу и вместе с нами дышать свежим воздухом и есть досыта. Если будешь питаться крысами, то какое-то время продержишься. Впрочем, еще неизвестно, кто кого съест – ты их или они тебя.
– Где капитан?
– У него другие заботы.
– Но ведь здесь кромешный мрак!
– Ну... да.
Первый день он упрямился, но потом, увидев, что матросы спускаются в трюм только для того, чтобы над ним посмеяться, взялся за работу. Когда мы приближались к Гибралтару, копия была почти готова. Впрочем, к этому времени про него уже все забыли. Капитан собрал команду.
– Вы думаете, что мы идем в Бордо сбыть пряности? Ничего подобного. Мы запасаемся провизией и пресной водой и плывем в Китай.
– Как бы не так! – воскликнули в один голос взбунтовавшиеся матросы.
– А как быть с судовладельцем? – спросил один из них.
– Он ничего не узнает, – ответил капитан. – Будет вам, ребята! Подумайте лучше о славе и богатстве.
– Нет.
– Хорошо, – сказал капитан. – Кто из вас самый сильный?
Вперед вышел здоровенный, длинноволосый, похожий на гориллу матрос.
– Я, кто ж еще.
– Так ты не хочешь плыть в Китай?
– Нет.
Капитан берет ружье, которое в то время было еще в диковинку, и стреляет горилле в голову. Горилла сваливается за борт. Усовершенствованное насилие вызывает у многих возгласы одобрения.
– Еще вопросы есть? Если у кого-то возникнет желание на собственном опыте убедиться в совершенстве этого приспособления, я к вашим услугам. Вы ведь знаете Пьетро, – сказал капитан, указывая на громилу, который в каждой руке держал по топору. – Так вот, Пьетро считает, что китайцы замышляют убить его, поэтому в Китай он должен попасть во что бы то ни стало. Ему вряд ли понравится, если кто-то захочет нарушить его планы. И вы знаете священника, он – художник, и наверняка ему захочется запечатлеть новые земли. Имейте в виду, человек он коварный, виртуозный отравитель, да и ножом пользуется отнюдь не только за столом, когда режет хлеб. И он, и мой брат Аржентино хотят увидеть Китай, поэтому давайте прекратим спор. Подумайте лучше о славе, которая вас ждет. Есть здесь хоть один человек, которому не нужна слава?
– Есть, – раздался голос.
– Почему?
– Потому что ни мертвому, ни живому от нее особой пользы нет. Счастья слава не приносит.
– А золото? Золото тебе тоже не нужно?
– Нет.
– Почему, черт возьми?!
– Потому что счастья деньги тоже не приносят. Могу, если хотите, перечислить те вещи, которые приносят счастье.
– Нет. Надеюсь, тебе понравится наше путешествие, а перечислить вещи, которые приносят счастье, ты успеешь и на обратном пути, когда мы все вернемся в Венецию баснословно богатыми и знатными людьми. Когда человек построил первый корабль, все стояли на берегу и говорили: «Какая от него польза? Чем плохо ходить пешком?» Кто-то ведь должен быть первым.
Тем временем узник прожил в трюме еще одну неделю.
«А получается, черт возьми, недурно, – вынужден был признать Лукас. – Особенно контрастные цвета. Надо будет их у него позаимствовать».
По прошествии нескольких недель с командой стали твориться странные вещи. Кок, к примеру, прыгнул за борт, потому что капитан наотрез отказывался есть рыбу без базилика. Базилик на ужин. Базилик на обед. Даже на завтрак базилик. Рыба – все равно какая, но базилик – обязательно.
– Не угодно ли рыбу с лимоном или с чесноком?
– Нет.
– С миндалем невероятно вкусно.
– Нет. С базиликом.
– Соус с перцами так хорош, что в драке из-за него погибло несколько человек.
– С базиликом.
– Рыба с луком и шпинатом считается моим лучшим блюдом.
– Базилик.
Бросился за борт кок ночью, и утром готовить рыбу с базиликом было некому, хотя он и оставил подробные инструкции. Спустя восемь часов в воде обнаружили человека. Это был кок.
– Это кок, капитан.
– Исключается, – заявил капитан, глядя на пловца. – Кок выпрыгнул за борт вчера – не мог же он столько времени плыть вслед за нами. Остается предположить, что это демон в обличье кока или же дракон в обличье демона. Он знает, что я съел много базилика, чтобы спастись от него, и теперь хочет попасть на корабль, чтобы уговорить меня перестать есть базилик.
– Может, и так, – сказал первый помощник капитана, – но ведь мы все знаем, что земля круглая.
– Ну и что?
– Так вот, – продолжал первый помощник капитана, – а раз земля круглая, значит, мы могли – при условии, что мы находимся возле самого полюса, – сделать за это время полный круг и встретиться с коком, который выпрыгнул за борт вчера вечером. – Теория получилась красивая.
Капитан перегнулся за борт.
– Кто ты?
– Я кок. А ты кто?
– Я капитан. Почему ты спрашиваешь?
– А почему ты спрашиваешь, кто я такой?
– Потому что подозреваю, что ты дракон в обличье демона, который хочет подняться на корабль, чтобы уговорить меня перестать есть базилик.
– Что ж, в твоих словах есть логика, – сказал кок, – но если б я и в самом деле был драконом в обличье демона, я занялся бы делами поинтересней, чем плавать вокруг твоей посудины. Я же подозреваю, что все вы – демоны в обличье моих бывших товарищей и что ваша цель – заманить меня на борт и ввести в искушение.
– Что лишний раз доказывает, что ты и есть дракон в обличье демона.
– Либо... – начал кок.
– Либо?
– ...либо вы и в самом деле мои бывшие товарищи, но тогда навигатор из тебя никудышный и корабль описал полный круг.
– Такое может сказать только дракон в обличье демона.
– Подумай сам, какой смысл дракону в обличье демона оскорблять тебя, называя самым никудышным капитаном во всем христианском мире, если он хочет подняться на борт?
– Напротив, дракон в обличье демона станет специально оскорблять меня именно таким образом, чтобы никто не подумал, что он хочет подняться на борт.
– А тебе не кажется, что великая рыба-кит может взять и съесть этого дракона в обличье демона? – поинтересовался Лукас, подходя к борту с этюдником под мышкой. – Мне, например, всегда хотелось написать Иону во чреве китовом.
– А тебе не кажется, что дракон в обличье демона может назвать тебя волосатой обезьяной с бородой, растущей из ушей?
– Возможно.
– Послушайте, мне начинает это надоедать. Либо подымайте меня на борт, либо научите, как утонуть. А то я запамятовал.
– Тебе не терпится поскорей попасть на корабль, вот в чем все дело.
– Ничего подобного. Ладно, увидимся завтра утром, когда вы совершите еще один полный круг.
– Утопите этого дракона в обличье демона, – приказал капитан.
Матросы принялись забрасывать кока святыми мощами, однако мощи были слишком легкими и потопить кока не удалось.
Они плыли еще три недели, но земли видно не было. Вскоре, однако, команде стало ясно, что о бунте нечего и думать, ведь вернуться назад они все равно не смогут, и кроме того, если они будут командовать сами, то им некого будет ненавидеть. Оставалось плыть вперед.
И тут вдруг Лукасу открылось будущее.
– Мне открылось будущее, – сказал он капитану.
– И что ж ты там увидел?
– Море, – сказал Лукас.
– А что еще?
– Больше ничего.
– В таком случае, – заметил капитан, – мне оно тоже открылось. Оно волнистое, мокрое, серое, верно?
– Ты что, мне не веришь? Я знаю, каким будет море завтра в это самое время.
– Отлично, – сказал капитан, – но ведь ровно через двадцать четыре склянки мы все тоже будем это знать, поэтому я не вполне понимаю, как нам использовать твой дар в своих интересах.
– Прекрасно, в таком случае я напишу море, каким оно будет завтра.
И, схватив кисть и краски, Лукас бросился писать волны такими, какими они будут на следующий день, а также тучи, похожие на навозные кучи.
Каково же было удивление матросов, когда на следующий день они увидели, что море и небо именно такие, какими их написал Лукас, сам же Лукас заявил, что тучи удались ему лучше, чем самому Господу Богу. Он сел и написал море, каким оно будет на следующий день, – серое море и тучи, похожие на обледеневших рептилий. И на следующий день море и небо в точности соответствовали его картине. Матросы были потрясены.
– Мы достигнем земли? – спросили они Лукаса.
– Да, – ответил он. – Будущее открывается мне все ясней и ясней. Мы увидим сушу через шесть дней. – За это время он много играл в кости и выиграл все деньги, которые матросы предполагали потратить по возвращении.
– Однажды в Португалии я посетил одну мудрую старуху. Она была слепа и беззуба, но, пососав у вас, она могла предсказать вам будущее. О точности ее предсказаний ходили легенды, – припомнил капитан.
– Что она сказала? «Мммммггг, ммггххх, ммммбббггг»? – спросил Лукас.
– Нет, она предсказала мне мое будущее.
– И что же она сказала?
– Не знаю. Я не говорю по-португальски. Я понял только, что мне предстоит долгое путешествие. А впрочем, кому хочется знать свое будущее? Тогда бы мы все сидели на суше. – У него разболелся зуб.
Ровно через шесть дней, как и было предсказано, они увидели на горизонте землю и собрались уже высадиться на берег, но тут сообразили, что обнажены: Пьетро развесил за бортом всю их одежду, надеясь, что она выстирается в волнах, однако плохо закрепил веревку, и одежда свалилась за борт. Будь это не Пьетро, а кто-то другой, ему бы не поздоровилось.
– Мы спасены, – заунывно твердили матросы, прыгая в шлюпку. На корабле остался только Пьетро.
– Вон за тем прибрежным холмом течет река, – предупредил их Лукас. – Там вы увидите аппетитнейшие фруктовые деревья. А сейчас я вынужден с вами расстаться – дела.
С этими словами он углубился в рощу и написал автопортрет: художник висит на суку, а у него под ногами по упавшей ветке стремглав бежит белочка. Уникальное произведение искусства.
– Так вот, значит, как обстоит дело, – сказал Лукас и повесился. Спустя минуту белочка замертво упала на землю. Таким образом, Лукас не видел, как появились местные жители, которые при виде поглощаемых фруктов не смогли скрыть своего разочарования. Матросы были безоружны – носить оружие капитан им не разрешал. Эти странные дикари, которые настолько примитивны, что ходят нагишом, не разрисовывают себе щеки и не способны даже изобрести оружие, показались местным жителям забавными; обидно было только, что о пощаде они взывали на своем наречии, поэтому о чем именно шла речь, туземцы, к сожалению, понять не могли, хотя истошные крики незваных гостей их даже тронули. За ужином у туземцев возник спор, кто эти голозадые пришельцы – люди или же совершенно новая, доселе неведомая порода обезьян? Из всей команды спасся только один капитан; со мной и с мешком фруктов он сел в лодку и поплыл на корабль, где Пьетро в это время точил свои топоры.
Мы подняли паруса и вновь вышли в море.
В безбрежное море.
И поплыли куда глаза глядят.
Нетерпеливой меня никак не назовешь, но даже я с трудом переносила тяготы нашего бесконечного путешествия. Вскоре капитан и Пьетро перекидывались словом не чаще одного-двух раз в день и не переступали черты, разделявшей корабль на две части. За руль они становились по очереди. Компас вышел из строя. Определить же путь по солнцу, тем более по звездам, они были не в состоянии.
На палубе стояли огромные бочки с дождевой водой. Время от времени капитан и Пьетро закидывали в море сеть и ловили рыбу. А также морских птиц, если Господь посылал им птиц. Кусты базилика росли частично во мне, а частично в том, что осталось от Горгонской вазы. Сушеные фрукты, орехи и мед поглощались регулярно и с неизменным аппетитом. Все свободное время капитан и Пьетро ругали друг друга последними словами, заранее договорившись, что больше одного раза в день произносить одно и то же ругательство нельзя, в результате чего последними словами дело обычно не ограничивалось. Кроме того, они подолгу без устали спорили о том, кто из их знакомых был самым большим прохвостом, и в конце концов сочли, что наилучшие шансы занять в этом конкурсе первое место имеет один генуэзский брадобрей.
Так прошло полтора года. За это время мы ни разу не видели землю.
Точнее говоря, не мы, а они. Я-то видела землю в сорока, пятидесяти, шестидесяти милях, однако держала язык за зубами. Несколько раз мы проплывали от земли совсем близко, однако из-за темноты или тумана ее не замечали. Дважды мы не заметили землю потому, что в это время капитан и Пьетро осыпали друг друга ругательствами. Они видели вдалеке корабли, но не могли сообразить, что это. Развитию смекалки длительное путешествие по морю способствует далеко не всегда.
Они не перенесли бы лишений, если бы им дважды не пришла продовольственная помощь. В первый раз – в виде белого медведя, стоявшего на маленькой льдине, которая некогда была, надо думать, гигантским айсбергом; медведь был голоден и раздражен, однако против Пьетро, решившего, что под медвежьей шкурой скрываются коварные китайцы, оказался бессилен и он. Во второй – в виде выдолбленной из дерева пироги, доверху наполненной ананасами. В результате дележа ананасов отношения между путешественниками лучше не стали.
И вот однажды ночью корабль внезапно сел на мель и развалился.
Путешественники, с трудом передвигая ноги, вышли на берег. В поле они увидели пахаря.
– Не убивай его, пока я не задам ему несколько вопросов, – сказал капитан. – Мы плывем из Венеции, ищем христиан и хотим торговать, – сказал он, стараясь говорить как мо-о-ожно ме-е-едленнее. К моему удивлению, пахарь не бросился бежать, ибо за вежливостью, как это нередко бывает с людьми, не расслышал угрозы.
– Моряк, я – пахарь, а не придурок, и по слогам говорить со мной не обязательно.
– Как тебе удается так хорошо говорить на нашем языке?
– А тебе?..
Больше пахарь ничего не успел сказать, поскольку Пьетро ударил его ногой в живот.
– Одним китаезой меньше. Надо же, научились говорить на нашем языке – врасплох нас застать хотят, – заметил Пьетро и умер от истощения.
А капитан двинулся дальше и вскоре увидел перед собой город, который показался ему очень похожим на Венецию, ибо Венецией и был. В Венеции они подняли паруса, два года бороздили моря и океаны и вот теперь высадились в двенадцати милях от венецианского порта. Умер капитан не сразу: он еще несколько дней неустанно ходил по городу, спрашивая у прохожих, как добраться до Большого Бельта, или же прося милостыню, чтобы было на что вернуться в Венецию и рассказать соотечественникам о Китае, а также о том, что люди, в сущности, везде одинаковы.
Розе такой финал не нравится, и я вновь погружаюсь в ее прошлое, дабы скрасить себе настоящее.
Рооооооза
Роза идет в паб. Она ненавидит пабы, но после карри у нее нестерпимая жажда.
– Я не люблю индийскую кухню, Мариус.
– Настоящей индийской кухни ты не знаешь, – говорит Мариус.
– Нет, все, что угодно, только не индийскую.
– Ничего ты не понимаешь.
Еда отвратительная, ресторан дорогой.
– Не плачу за тебя только потому, что боюсь обидеть, – говорит Мариус.
Она заказывает апельсиновый сок – пить хочется ужасно. Середина дня, тихо. Бармен на мгновение исчезает, и в эту самую секунду к ней подходит незнакомый мужчина и спрашивает, нет ли у нее мелочи – ему надо позвонить. Вернувшись, он подсаживается за ее столик и вежливо интересуется, не хочет ли она с ним выпить. Вообще-то ей пора домой, но от карри по-прежнему ужасно хочется пить.
Они беседуют так, словно знают друг друга всю жизнь. Через полчаса ей начинает казаться, что ни с кем еще ей не было так хорошо. Она старается не паниковать – это ведь все равно что встретить старого знакомого. Незнакомого знакомого. Нового старого. Он шутит, но держится естественно, одеяло на себя не тянет. Вежлив, но настойчив. Она прикидывает, какие у него могут быть минусы. Имеется в наличии подруга? Супруга? Или он убежденный холостяк? Динамист? Смертельно болен? За ним охотятся бандиты? А может, у него член по трагической случайности еще в детстве попал в газонокосилку?
Поэтому когда он говорит: «Я бы с удовольствием пригласил вас в ресторан, но завтра рано утром я уезжаю в Австралию – навсегда», она даже испытывает некоторое облегчение – на этот раз по крайней мере все сразу же встает на свои места. Розе (как это ни печально) не понять того, что понятно мне: человек он увлекающийся, попрыгунчик, и сейчас ему надо бы не с девушками знакомиться, а чемодан складывать.
Роза готова к такому повороту событий и виду, что пала духом, не подает. Стараясь не замечать, как ее покусывает за пятки злодейка-тоска, Роза широко улыбается и спрашивает, знает ли он уже свой адрес в Австралии,
– она подумывает провести там отпуск. Он удивлен, но вынимает ручку и на бумажной салфетке записывает свой адрес.
Он – кинооператор. Снимает «живую природу». Увлеченно рассказывает ей про джинтамунгов и вопилкаров. Роза пытается ему втолковать, что ей давно хочется в Австралию и как было бы славно, если б они там встретились. Она втайне надеется, что он предложит ей уединиться в первом попавшемся укромном местечке. Впрочем, ей давно известно: вся загвоздка в том, что с теми, кто предлагает уединиться в укромном местечке, уединяться, тем более в укромном местечке, почему-то не хочется; те же, с кем уединиться очень бы даже хотелось, никогда вам этого не предложат. «Мне пора – надо собираться», – говорит он. Она чуть было не предложила помочь ему сложить рубашки, но вовремя сообразила, что это несколько преждевременно. Он идет к двери, она смотрит ему вслед и испытывает непреодолимое желание осыпать поцелуями его мужественное, загорелое лицо, впиться зубами в поджарые ягодицы.
Она попробовала убедить себя, что не так уж он неотразим, однако вскоре поняла, что думать о нем без трепета не в состоянии. Он – именно то, что ей нужно. По дороге домой она дважды достает из сумочки салфетку с адресом, чтобы удостовериться, что ей все это не приснилось, что есть документ, подтверждающий основательность ее видов на будущее. Ей даже приходит в голову переписать этот адрес куда-нибудь еще, но нет с собой ручки. Всю дорогу она размышляет, можно ли купить в Австралии приличное свадебное платье. Наверняка это не просто, но она постарается.
Перед тем как сесть в ванну, она решила изучить адрес еще раз, чтобы спуститься с небес на землю, но сумка куда-то делась. Исчезла. Пропала. Улетучилась. Она одевается и идет в паб той же дорогой, какой возвращалась. Потом идет домой. Проделывает тот же маршрут трижды. Заявляет о пропаже в полицию.
В Мельбурн она тем не менее вылетает. В отеле только ночует – целыми днями просиживает в самых посещаемых общественных местах, помещает объявление в газете. Второе объявление дает через три дня после первого, а третье – от полной безысходности – накануне отъезда. Она побывала во всех местах, имевших отношение к «живой природе», а также в нескольких музеях, где любовалась, чтобы отвлечься, старинными вазами.
Спустя год, в течение которого она сначала сидела без работы, а потом зарабатывала тем, что сдавала кровь, ей позвонили из полиции. Сумочка нашлась, ее выкрал у нее какой-то парагваец и не отдавал потому, что ему, по его словам, «страх как» понравилась Розина фотография. «Пальчики оближешь», – заявил он. Что ж, если это было испытанием ее чувств, то она это испытание выдержала. В кармашке сумки лежала аккуратно сложенная салфетка с адресом.
В Австралию она вылетела через два дня, взяла в аэропорту такси, однако в доме по этому адресу – небольшом, уютном особнячке – располагалось чешское консульство. Она решила, что произошла ошибка и что номер дома не 48, а 148 или 84, однако не нашла его и по этим адресам. Набравшись смелости, Роза дрожащей от огорчения и невезения рукой нажала все-таки на кнопку звонка в консульстве – она ведь понимала, что если не сделает этого сейчас, то все равно придется вызывать такси и ехать сюда специально. Женщине, открывшей ей дверь, она объяснила, кого ищет, и та вызвала полицию.
Тогда она поместила в газету еще одно объявление, поймав себя на том, что, если бы проводилось первенство мира на самые сложные поиски знакомых, она бы как минимум вошла в число призеров. Она сидит в кафе «Аргентина» и изучает меню; с интересом читает в газете заметку о женщине, которая ломала себе левую ногу тринадцать раз, причем дважды, когда нога была еще в гипсе. В двенадцатый раз она сломала ногу, когда переходила улицу и ее сбила неизвестно откуда взявшаяся машина. У нее было время повернуться к машине правым боком, однако она этого не сделала. Перелетев через капот, она упала на асфальт и левой ногой угодила под колеса другой машины – бронированного «мерседеса», за рулем которого сидел продавец мороженого. После этого женщина слегла и, клея конверты, чтобы заработать себе на пропитание, больше из дома не выходила – она хорошо запомнила слова цыганки о том, что, судя по тому, как легли карты, ее левая нога опять находится под угрозой и что ей следует избегать футбола любой ценой, а ведь она никогда не играла в футбол, никогда не ходила и не собиралась идти на стадион. Предсказания цыганки не вызвали у нее поэтому ничего, кроме смеха, однако через несколько дней в спальне рухнул потолок и ей на ногу, опять на левую, переломив пополам берцовую кость, упал ящик, доверху набитый футбольными программками, которые всю жизнь собирал сосед сверху. «Хорошо, – думает Роза, – когда заранее знаешь, что переломов будет не больше тринадцати, – тогда по крайней мере можно их считать, утешая себя тем, что четырнадцатый тебе не грозит. Может, и мне посчитать свои неудачи? А вдруг их число окажется значимым, двадцать три, например, – столько же, сколько мне лет. И тогда в один прекрасный день и в мою постель угодит, может статься, Тот, Кого Я Жду».
К ней подходит официант и рекомендует местное фирменное блюдо – игуану.
– Что, свежую?!
– Нет, замороженную. Но вам понравится.
Ночью, ложась спать, она натягивает на голову одеяло, чтобы спрятаться от жизни. Ее гостиничный номер беден обстановкой и богат тоской: нелюбимая мебель, бесчувственные занавески, постель, которой любовь строго противопоказана. Имя ее невзгодам – легион. Ей до того тоскливо, что она способна только дышать. Лежать и дышать. Она думала провести здесь несколько недель, но ей звонит аукционистка и просит произвести оценку каких-то там серег.
Ру-у-уки па-а-адают. Я вызнала у Розы все, что могла.
– Только ты одна меня понимаешь, – вздыхает она, крепко прижимая меня к себе.
Роза засыпает.
Конец
Роза встает, подходит к зеркалу и обнаруживает там себя.
Возвращается Никки.
– По-моему, у нас новый сосед, – сообщает она. – Супер. – Сверху доносятся тяжелые, глухие звуки. – Либо он не любит свою мебель, либо обожает трахаться. Если будет продолжать в том же духе, то рухнет потолок и он вместе с ним.
Роза задумывается – это ей что-то напоминает.
– Может, выставишь квартиру на продажу? Глядишь, и молодые люди объявятся. – Никки зевает. – Устала как собака. Есть козлы, которые думают, что если баба им дала, то надо всю ночь ей на жизнь жаловаться.
Роза заваривает чай.
– Скажи, Никки, ты счастлива?
На такие темы Никки предпочитает не говорить. Вопрос представляется ей бестактным.
– Ты ведь все время переезжаешь с места на место. Ты что, хочешь что-то найти или, наоборот, потерять?
– Я об этом не думала. И то и другое.
– Ты счастлива?
– Да. Думаю, да. Если только все из рук не валится. Теперь-то я себе уяснила: всего иметь все равно нельзя. А раньше думала, что можно. Когда знаешь, чем можно пожертвовать, становится легче жить. Свободнее. Если, конечно, есть чего ждать от жизни.
Появляется Морковка. Пришла позаимствовать у Розы брючный костюм. Набрасывается на новую банку с маринованной свеклой.
– И кто только такие банки делает?!
– Тебе приготовить что-нибудь поесть? – спрашивает Роза.
– Нет-нет, я сыта.
– А тебе, Никки?
– Я тоже не хочу, – отвечает Никки, с интересом изучая Морковкину грудь. – Чего-то зуб опять разболелся.
Даю зуб: героин вылечит любой зуб.
Звонит Мариус. Волнуется за свою коллекцию.
– Это Мариус. Горшки не дают ему покоя.
– Хорошо его понимаю, – отзывается Морковка. – Я тоже по своим мишкам скучаю.
– По каким еще мишкам? – Никки облизывает языком зубы.
– Плюшевым. Я их всю жизнь собирала, с самого детства. Их у меня больше двухсот штук было.
– Двухсот?!
– Некоторые были совсем маленькие – мини-мишки. – Открывает банку с пюре и запускает туда столовую ложку. – Для меня они были лучшими друзьями. Я покупала плюшевых мишек после экзаменов. Я покупала мишек за границей. Я получала мишек на день рождения. Одного мишку мне подарили после аборта. Каких только плюшевых мишек у меня не было: и мишки в автомобиле, и мишки в подводной лодке, и мишки в самолете, и мишки на лыжах, и мишки с сердечками, и мишки на свадьбе, и мишки в парламенте, и мишки в коротких кожаных штанишках, и мишки на летающих тарелках, и мишки с карандашом вместо члена.
– Чего только не придумают, – говорит Никки. – И что же с ними случилось?
– Съехалась я как-то с одним – плюшевых медведей на дух не переносил. – Морковка взялась за фруктовый соус. На этот раз крышка от банки сопротивлялась недолго. – «Чтобы я их больше не видел», – говорит. Я спорить не стала: спрячу их, решила, куда-нибудь, а там посмотрим
– но он настоял, чтобы я их в мусорный бак выкинула. В его присутствии.
– И чем же они ему так не угодили?
– Сама не знаю. Не нравились ему плюшевые медведи, и все тут. «Пакость», – говорит. Бросила я мешок с мишками в бак, возвращаемся мы домой, через час выбегаю – думала, заберу, а их уже нет – должно быть, он без меня их из бака достал и куда-то выкинул.
– И сколько же ты с ним прожила?
– Два дня, – говорит Роза.
– Не два, а три! – Морковка обижается – впрочем, ненадолго. Она так разволновалась, что расплескала фруктовый соус по всей кухне. – Я потом целую неделю по городской свалке бродила, а вдруг, думаю, найду их. Мне моих мишек до сих пор не хватает – они ведь меня так поддерживали!
– Поддерживали – в смысле, были тебе верны, да?
– Да.
– Надеюсь, он их тебе заменил?
– Я бы не сказала. Он считал, что привычный способ устарел... – Морковка с удивлением смотрит на помидор в парике из фруктового соуса. – Я, наверное, неясно выразилась.
– Куда уж ясней. И каким же способом пользовался он? – Никки не скрывает своего интереса.
– Этого я так и не узнала.
– Вместо женщин он спал с плюшевыми медведями, – подала голос Роза, пряча шоколадные конфеты.
– Это точно, – подхватила Никки. – Весь плюш им спермой залил.
– Не будем излишне доверчивы, – пускается в рассуждения Роза. – Вот вам пример. Когда я училась в последнем классе, кто-то из моих одноклассников предложил съездить на денек в Брайтон. Сами ведь знаете, когда тебе восемнадцать, на другой конец света поедешь, не то что в Брайтон. Да еще с компанией! Ехать решили в пятницу – я это до сих пор помню, потому что по пятницам у нас три химии подряд было. Встаю утром и жду, когда за мной приедут. Жду, жду – не едут. Через пару часов звоню узнать, где они. Думала даже на оставшиеся уроки пойти, но потом решила, что у них скорее всего что-то в пути случилось – колесо спустило или еще чего – и что они скоро приедут и будут недовольны, если меня не застанут. Так они и не приехали. И знаете почему? Потому что в школу пошли. А меня разыграли. Мне эта шутка тогда не понравилась. Да и теперь нравится не слишком.
– Ты, я вижу, поддерживаешь связь со школьными друзьями, – говорит Никки.
– Со временем я пришла к выводу, что так устроен мир. Люди тебе врут, а потом от души удивляются, что ты воспринимаешь их слова всерьез.
– Да, и матушка у меня точно такая же, – подхватывает Морковка. – Зачем я, спрашивается, пришла к ней после второго аборта? Расстроенная, в слезах. Чтобы она меня обняла, приласкала, ободрила: «Ладно, доченька, не принимай близко к сердцу, все устроится, вот увидишь», чтобы утешила по-матерински, даже если бы ей и пришлось покривить душой. А она знаете что мне сказала? «Еще б ты не расстраивалась! Есть отчего. Погоди, это еще цветочки... Они вас в школе не тому учат. Битва при Гастингсе никому не нужна. Вот если б они вам разъяснили, что жизнь улыбается богатым, а бедным пинки раздает, – от этого прок был бы».
– Что верно, то верно, – задумчиво говорит Никки. – Самому важному они как раз и не учат. Мне это, помню, первый раз в голову пришло, когда я свою классную руководительницу в постель затащила. В школе нет такого урока, где б тебе доходчиво объяснили, что счастье – это когда твоя голова в чужой промежности находится.
– Ты спала со своей классной руководительницей?! – Морковка не верит своим ушам.
Не исключено, что Никки специально переводит разговор на неприличную тему, ибо руководствуется старой как мир истиной: если хочешь, чтобы гусиная печенка сама влетела тебе в рот, не забудь пошире раскрыть окно.
– А что тут такого? Я тогда уже школу бросила. Встречались мы в клубе. Бывает. Это ведь тоже образование.
Морковка настолько потрясена услышанным, что даже не в состоянии есть Розины горячие булочки.
– Скажите честно, – говорит Роза, – вы знаете хоть одну счастливую пару? Или пару, которая прожила счастливо хотя бы несколько месяцев? Я знаю немало людей, которые живут вместе годами только потому, что им не хочется разъезжаться и они научились мириться с отвратительным характером своего сожителя.
– Почему же, знаю... – говорит Никки, которую лично я никогда бы не заподозрила в защите семейных ценностей. – Более странной работы у меня в жизни не было. Этот тип – в сорок-то лет – умирал от рака и решил подыскать жене нового мужа. Дал объявление в газете, но не «требуется новый муж» или что-то в этом роде, а «ищу менеджера» – у него свое дело было. Пересмотрел он несколько десятков мужчин, отсеял безнадежно семейных, зануд, кретинов, оставил всего несколько человек, а потом нанял таких, как я, чтобы испытать кандидатов в деле, проверить, помогают ли они женщине снять пальто или выйти из машины, будут ли из вежливости слушать нашу болтовню и всегда говорить нам правду. Словом, операция получилась крупномасштабная. Мне достался парень из Бирмингема. Вы ведь знаете анекдоты про бирмингемцев, про то, какие они там все ослы? Так оно и оказалось. Осел на осле. Кончилось тем, что из десятка кандидатов он выбрал троих и познакомил их с женой за неделю до смерти.
– И она за кого-то из них вышла замуж? – полюбопытствовала Морковка.
– Чего не знаю, того не знаю.
– Вообще-то я фисташки не люблю, – говорит Морковка, запуская руку в вазочку с орехами. – Когда я работала в турагентстве – кончилось это нервным срывом, – все мужчины только и делали, что на женщин пялились. Все, кроме одного. Этот же целыми днями твердил о том, как ему хочется поскорей вернуться домой к жене. Вечерами они с женой обычно сидели дома, и женаты были уже несколько лет. Трогательно, правда?
– Принял, выходит, удар на себя? – уточнила Никки.
– М-м-м? – промычала Морковка, энергично жуя бобовый салат.
– Принял на себя удар, говорю. В этом все дело, – говорит Никки. – Принес себя в жертву. И как только тебе удается оставаться такой худой? – интересуется она у Морковки.
– От чужой пищи не толстеют, – отвечает за подругу Роза. – И все-таки из того, что вы рассказали, вовсе не следует, что эти отношения были прочными. Десятилетний счастливый брак может оборваться так же неожиданно, как трехлетний несчастливый. Тот самый тип, который искал себе замену, искал, быть может, нечто несуществующее – специально чтобы жена его не забыла.
– А мне-то казалось, что ты не такая циничная, как я, – говорит Никки.
– Как вы думаете, почему мужчины в наше время норовят поскорей смыться?
– вопрошает Морковка, открывая банку с анчоусами. – Кто-нибудь хочет анчоус?
– осведомляется она, как будто открыла банку не для одной себя. – Раньше как было? Перевернется на другой бок, захрапит, а утром ему еще завтрак подавай. Теперь и того нет. Встанет – думаешь, в туалет, а он выйдет в коридор, вызовет по телефону такси – и только его и видели!
– Мы живем не в самое лучшее время, – говорит Роза.
– Мужчины уходят – секс остается, – замечает Никки.
– Не знаю, с кем ни поговоришь – все жалуются, – говорит Морковка. – А журнал откроешь – вообще сплошные стенания!
– А все потому, что счастливые помалкивают – им твои жалобы слушать некогда.
– Не скажи, – говорит Морковка. – Бывает, драишь ванну, поглядишь в окно – и ощущаешь почему-то прилив счастья. Как будто от чужой любви и тебе перепало. – И, подцепив вилкой очередной анчоус, продолжает; – Я собираюсь на курорт – загар сошел, но одной ехать что-то не хочется.
– Не понимаю, какой смысл ехать в отпуск с мужиком? – недоумевает Никки. – Это все равно что умывальник с собой везти. Разве только заранее знаешь, что в том месте, куда едешь, умывальников нет. Кстати, могу рассказать, как я на одну парочку работала. Работа тоже – нарочно не придумаешь. Они были женаты лет десять, не меньше, и каждый год ездили на две недели отдыхать. Но – порознь. Договаривались, например, ехать в Венецию, но она вылетала утренним рейсом, а он – вечерним, поэтому в какой гостинице она остановилась, он не знал. Жила она под другим именем, одевалась по-другому, прическу тоже меняла, и он должен был за две недели ее отыскать. При этом следовало соблюдать множество всяких правил – в отеле, например, отсиживаться днем не разрешалось. Игра отчасти состояла в том, чтобы каким-то образом друг друга приманивать, а в конце надо было выяснить, кто на что клюнул.
– К чему это все?
– Как ты не понимаешь – чтобы отношения оживить. Если он ее не находил, то по возвращении должен был каждый день гулять с собакой; если же находил – с собакой гуляла она.
– Неясно все же, зачем в прятки-то играть?
– Не знаю, ребята они, по-моему, были с приветом, хотя и славные. В прятки же они играли, мне кажется, исключительно чтобы пар выпустить. В общем, сложно.
– Как вы думаете, когда есть проблемы, воспоминания помогают? – спрашивает Роза.
– Это смотря какие проблемы и какие воспоминания, – отзывается Никки.
– Дело не только в сексе, – говорит Морковка. – Я, скажем, очень любила что-нибудь ему покупать. Его любимую еду, например. Это все равно что собаку кормить – он так радовался!
– Главное – это знать, что на них можно положиться, – говорит Роза. – Это ведь важней верности. Знать, что в безвыходной ситуации они тебя не бросят, что, когда в городе пожар, они забудут про служанку-француженку и кинутся искать тебя.
– Неужели ты думаешь, что если трое видных, умных мужиков собрались за столом, то хотя бы один про нас вспомнит? – размышляет вслух Морковка.
– Вряд ли, – говорит Никки. – Скорее всего они будут говорить о футболе.
– А футбол-то тут при чем? – недоумевает Морковка.
– Абсолютно ни при чем. Тема разговора ничего не имеет общего с круглым кожаным предметом, который пинают ногами, – замечает Роза.
Никки уходит мыть голову (и не только голову), Роза же выпроваживает Морковку.
– Жаль, что я не могу тебе помочь, – говорит она. – Если б можно было нажать кнопку, я бы тут же нажала. И не только кнопку. Но, по правде говоря, я не уверена, что мы чем-то можем помочь друг другу. Да и самим себе тоже. Сегодня я видела белку: она беззаботно прыгала с дерева на дерево, но вот ветка сломалась, и белочка стала как безумная карабкаться по ней, думая, что этим поможет делу.
Ее руки ло-о-ожатся на меня, и я рассказываю ей про Город Улиток, которые катались на лыжах.
Терминатор
На следующее утро Роза отправляется в Бирмингем установить подлинность античной сковороды. Перед отъездом думает, взять ли меня с собой, и в конце концов оставляет в сейфе вместе с разным хламом.
Через пятнадцать минут после ее ухода замок в сейфе поворачивается и появляется улыбающееся лицо Никки. Судя по всему, когда Роза набирала шифр кодового замка, Никки не дремала.
– Возьму тебя с собой на память, – говорит.
Похоже, готовится Генеральная уборка. Горгонскую вазу водружают на камин, меня же Никки ставит на стол, а сама отправляется принять прощальный душ. Пользуясь случаем, дотягиваюсь до Горгонской вазы и пребольно ее пинаю.
Он входит. Новая дверь и новый замок не слишком серьезно относятся к своим обязанностям.
Его оранжевые волосы стоят торчком – кажется, будто он воткнул в голову несколько больших перепуганных оранжевых морских звезд. Темные очки – модная маскировка. Ядовито-зеленый костюм. Перчатки. Надо либо быть совершенно незаметным, либо настолько заметным, чтобы никто тебя не заметил.
В руках небольшая сумка, из которой он достает пистолет. Встречает выходящую из ванной Никки ласковой улыбкой.
– Я по делу. Прости, что свалился тебе на голову.
Никки тут же прикидывает, что будет, если она, как водится, побежит-закричит, однако приходит к выводу, что в данном случае этот испытанный способ не сулит ничего хорошего.
– Садись. Расслабься. – Он пытается растянуть удовольствие. У Никки мокрые волосы и красное белье. – Вашу ручку, мадам. – Достает чернила и бумагу, снимает ее отпечатки пальцев, а затем, вооружившись лупой, сравнивает их с отпечатками на фотографии, которую прихватил с собой.
Вынимает список.
– Итак, Магнета Скотт? Бланш Рикенбауэр? Кандида Джонс? Оливия Фрэмптон? Вайолет Наджент? У вас богатое воображение, юная леди. Каким же именем прикажете вас называть?
– Каким хочешь.
– В данное время ты – Никки, верно? Люблю идти в ногу со временем.
– Прости, не разобрала твоего имени.
– Меня зовут Терминатор.
– Оригинально.
– С таким именем можно двойную цену брать. Клиенты уверены, что их обслужат по первому разряду. Если тебя зовут Фред Блогс, ты на одном имени теряешь несколько тысяч. Не спорю, почти все мои клиенты так глупы, что не знают, что это имя значит, но звучит оно как надо. Некоторые не способны даже его произнести и называют меня «Тер». А ты, я смотрю, девица не промах.
– Чем могу служить, мистер Терминатор?
– Можешь, если захочешь, совершить самоубийство. И учти, если ты веришь во всякий вздор вроде того, что убийцу, мол, следует разговорить и тогда он увидит в своей жертве человека и ему будет труднее совершить убийство, – то я не из таких. Почему ты не спрашиваешь меня, с чего я начинал?
– С чего ты начинал?
– С того, что придушил этого жирного ублюдка. Болельщика «Манчестер юнайтед». Считается, что убивать людей тяжело. Ничего подобного. Я ведь почти ничего с ним не делал. Так... придавил слегка. Ты когда-нибудь замечала, как отвратительны толстяки? Жиру много, а шейка тоненькая. А вообще-то, если тебе не приходится зарабатывать убийствами на жизнь, считай, что тебе повезло.
– Буду иметь в виду.
– Так вот, когда этот ублюдок с тоненькой шейкой перебежал мне дорогу, мне всего-то было шестнадцать лет. Я ничего не хочу сказать, в тюряге было не так уж плохо, лучше секса, чем там, у меня сроду не было, да и судебную медицину я изучил хоть куда. Когда вышел, первым делом пристроил в газету историю своей жизни, возвращаюсь домой, думаю, чем бы заняться, а тут кто-то из соседей интересуется, не могу ли я его делового партнера убрать. Бухгалтера. Убрать так убрать. Я заставил его трахнуть беременную женщину, а потом – оставить предсмертную записку, что, дескать, жить стало невмоготу. Уходя, даже головы не повернул.
Достает целый пук волос.
– Я их собираю, – говорит, раскидывая волосы по всей комнате. – Люблю заставить судмедэкспертов как следует попотеть. Волосы, можно сказать, со всего света. Кровавый след. От игуаны. Им понравится: «Что же здесь, интересно знать, игуана делала?» Придется и твои волосы тоже позаимствовать.
Ставит на стол пустую бутылку.
– Нашел ее на помойке за углом. Все равно они ничего не пронюхают, но пускай стоит: если идти у них на поводу, многого не добьешься. На, оставь на стекле отпечатки. Улик оставлять нельзя – каждый знает, но ведь есть еще и улики наоборот, верно? А вот самая моя любимая улика, – говорит он, доставая пивную кружку. – Из нее пьет в моем пабе начальник отдела судмедэкспертизы. Обсудишь с ним последнее убийство, а потом кружку-то и приберешь – у меня их целая коллекция. В один прекрасный день они наверняка в каком-нибудь дельце всплывут... Ну вот, а теперь послушай. – И он вставляет кассету в новый видеомагнитофон.
– Самогонщик? – догадывается Никки.
На экране появляется человек. Минут пять, с каждой минутой багровея все больше, сквернословит; срывается на истошный крик, от которого, хотя Терминатор и приглушает звук, закладывает уши.
– Ты должна ответить, – говорит Терминатор и включает карманный магнитофон.
Никки откашливается.
– Самогонщик, я прикидывалась: с тобой я не кончала ни разу. И потом, меньше пиписьки, чем у тебя, я не видела никогда, а пиписек в своей жизни я повидала немало. – Она замолкает. Такое оскорбление старо как мир, но не устареет никогда. Он вопросительно смотрит на нее, словно хочет убедиться: она говорит именно то, что думает. Затем выключает магнитофон.
– Будет чушь-то нести, – говорит он, убирая магнитофон в сумку. – А рожа у него и впрямь кирпича просит.
– Для него это не секрет. Хочешь, я тебе денег дам?
– А у тебя есть?
– Могу достать.
– Нет, не будем терять время. Я тебе как на духу скажу: даже если б у тебя и была при себе серьезная сумма, я б ее взял, сказал «спасибо» – и продолжал свое дело делать. Поэтому жизнь ты бы продлила себе всего на несколько секунд. Все бухгалтеры ведут себя точно так же. Лезут в кубышку и думают, что я сейчас же уйду. В этом, кстати, минус нашей работы: надеешься познакомиться с интересными людьми, а в результате – одни мужья и жены. Или же деловые партнеры – один из двух хочет все сливки снять. Им про меня все известно – но сдать меня в полицию они не торопятся: в один прекрасный день я ведь и им могу понадобиться. Если в газете написано, что бухгалтер покончил с собой, надев себе на голову полиэтиленовый мешок или засунув в рот какой-нибудь фрукт, так и знай – это я. Не все, конечно, бухгалтеры мои, но много. Полицию иной раз такой смех разберет, что они и расследовать ничего не в состоянии. Однажды я даже убрал старшего констебля по просьбе заместителя старшего констебля. Вдовы не хотят, чтобы шли разговоры: муж сам смертельную дозу принял или ему помогли? За таких, как я, можешь не беспокоиться; беспокойся лучше за таких, как ты.
– Если денег не хочешь, может, хочешь чего другого?
– Нет, пожалуй, воздержусь. Это осложнит дело, и потом, не хочу тебя обидеть, но ты уже не та, что была раньше, – не в соку. Не сомневаюсь, подмахивать и стонать ты не разучилась, но я обойдусь. Кроме того, женщины, оказавшись в твоем положении, вытворяют невесть что. Один мой знакомый, находясь при исполнении, согласился, чтобы его жертва оказала ему сексуальную услугу, – и что ж ты думаешь? Она член ему откусила.
– Что, весь?
– Какая разница? Тем, что осталось, смело можно было пренебречь. И вдобавок ему еще дали шесть лет за покушение на убийство. Представляешь, просидеть за решеткой шесть лет и еще слушать, как все тебя евнухом называют?! Так почему все-таки Самогонщик подослал меня к тебе? Ты что, его кинула?
– Вроде того. И не с кем-нибудь, а с его собственной супружницей. Этого он пережить не мог. Да и встречались-то мы недолго – а разговаривать и вовсе не разговаривали!
– Не мог пережить, говоришь? Странно, очень многих мужчин такой расклад устраивает. Что ж вы его третьим не позвали?
– Да он не особенно и рвался. Его, как видно, это не заводило, и потом, жена не уставала ему повторять, что со мной у нее получается куда лучше. Но меня, насколько я понимаю, ты навестил не поэтому. Она ведь ему еще на одну вещь глаза раскрыла...
– На что же?
– На то, что я не Никола, а Николас.
Терминатор падает со стула. Смеется до слез. Очень может быть, Никки врет. А возможно, и нет. Сама не знаю.
– Надо же! Если б мои бухгалтеры такое услышали, с ними бы родимчик случился. Да, дела... Давно я так не смеялся. Люблю такие истории слушать. Что ни говори, а общение – дело хорошее, не все это в наше время понимают. Ну ладно, к делу. Через несколько минут ты примешь много-много таблеток снотворного, идет?
– А если я не хочу?
– Тогда я тебя пристрелю. И тебе будет больно. Поверь, таблетки куда лучше.
– И ты полагаешь, что подозрений это не вызовет?
– Ты что, ни разу не бывала на следствии? Встречаются, конечно, очевидные случаи: банкротство, несчастная любовь и все такое прочее, но ведь есть и другие, много других. Про такие случаи родные и близкие обычно говорят: «Мы ж видели ее накануне. Щебетала, как птичка. Весела была, беззаботна!» Вот и про тебя то же самое скажут.
– Неделю назад меня уже приходили убивать.
– Ты же легко сходишься с людьми, верно? Поэтому то, что произойдет с тобой сегодня, покажется еще более убедительным, неужели непонятно? Будут говорить: «Ирония судьбы! Еще неделю назад чудом избежала смерти от руки наемного убийцы, а сегодня – сама себя порешила». Люди любят о судьбе порассуждать. Несмотря ни на что.
– Должна тебя предупредить, – говорит Никки, немного повышая голос. – У меня есть ангел-хранитель, который не любит, когда меня убивают.
– Что ж он в таком случае молчит, твой ангел-хранитель? – Терминатор прикладывает ладонь к уху, давая понять, что внимательно слушает. Интересно, действует ли еще «жучок», который Туша вставила в розетку за кипой лежащих на полу журналов? Да и сама Туша? – Ну что ж, получается, что в матче между ангелом-хранителем и Терминатором победу со счетом один-ноль одержал Терминатор. И куда только смотрит полиция?! Ладно, приступаем к пятиминутке смеха. Снимай штаны, становись на голову, представим себе, что ты ваза, а я вставляю тебе в промежность цветок.
За свою жизнь Никки приходилось принимать и более прихотливые позы, а потому она подчиняется, искусно балансируя на голове и плечах. Терминатор вынимает из дешевой современной вазочки нарцисс и всаживает его Никки между ног.
– Страх как люблю наблюдать за человеком, который готов на все, абсолютно на все, лишь бы прожить на несколько минут дольше. Но я задаюсь вопросом: стоят ли эти минуты того? Ты вот сейчас стоишь вниз головой и пялишься на этот дерьмовый ковер. Это я к тому, что, если б какой-нибудь подонок пришел ко мне и велел встать раком, я бы его послал.
– Рассказывай! Дай-ка мне пистолет – сейчас проверим.
– Ну, как тебе ковер?
– Ковер как ковер. Все лучше, чем жить в Маркет-Харборо.
– Поделилась бы лучше своим уникальным сексуальным опытом, – подзадоривает Никки Терминатор.
Боюсь, как бы Никки не пришлось простоять так весь день, что едва ли обогатит ее и без того уникальный сексуальный опыт.
– Однажды я поимела целую семью. В Тунисе. Сестру. Брата. Мать. Отца. Тетю. Дядю. Двоюродных братьев и сестер. Для полноты картины собиралась вдуть и дедушке – он был еще хоть куда. Но у них в соседнем городе родственники жили. Где-то же надо поставить точку, правильно?
– Недурно. Может, расскажешь в подробностях, чтобы было потом что вспомнить?
– Все они говорили одно и то же: «Только, пожалуйста, никому не рассказывай. Обычно я такими вещами не занимаюсь».
– Любопытно – но не очень неприлично. А как насчет жизни в целом? Ты не приобрела какой-нибудь сверхценный жизненный опыт, которым стоило бы поделиться?
– Сторонитесь оранжевоволосых мужчин с пистолетом.
– Что-то ты очень легкомысленно настроена. С чего бы это? Я ведь пытаюсь завести с тобой серьезный разговор. Скажи, ты в чем-нибудь раскаиваешься?
– Нет. Ни в чем. Ошибки были, это верно, но раскаиваться мне не в чем.
– Плохо, когда ни о чем не жалеешь. Когда жалеешь, есть о чем подумать.
– А о чем жалеешь ты?
– Что не пристрелил двух щенков. Иду как-то домой после мокрого дела. Должен был пристрелить одного типа, вхожу и говорю: «Лечь на пол!» А он мне: «У тебя пистолет не настоящий». – «Настоящий», – говорю. Он запускает в меня ананасом – больно. Тогда я его пристреливаю, и вот иду по улице, подходят ко мне эти два щенка и требуют денег. Одному лет пятнадцать. А еще светло, да и полицейская видеокамера, смотрю, на крыше установлена. В кармане у меня пистолет, я спокойно мог их обоих пристрелить, пустить каждому по пуле промеж глаз и дальше идти. «А может, не стоит?» – говорю себе и отдаю им деньги. И что ж ты думаешь? Они отвалили? Черта с два. Щенок номер один достает складной нож, открывает его – сразу видно, впервые – и говорит: «Лижи мне ботинки». И тут, представляешь, полицейская машина в двух шагах проезжает. «Давно надо было их замочить», – думаю, но, с другой стороны, раз уж линия поведения избрана, надо ее придерживаться. Тут мне приходит в голову, что кто-то, может, в окно сейчас выглянет и увидит нож, а может, полицейская машина снова покажется, я и говорю: «Там, – говорю, – видеокамера на крыше установлена». – «И что дальше?» – «Это ж улики». – «Улики? – недоумевает. – И что твои улики докажут?» Не знаю, чему их только в школе учат. «Лижи ботинки». Меня даже пот прошиб. Расстегиваю пиджак и демонстрирую ему пистолет. «Если не уберешься, – говорю, – мозги тебе вышибу». – «Это у тебя не пистолет, – говорит. – За кого ты меня принимаешь? Лижи мне ботинки, падла, работа у тебя, видать, не фонтан, раз в кармане всего тридцатка». Когда имеешь дело с желторотыми, действовать надо, а не в споры пускаться. Главное же, здравым смыслом не руководствоваться. Будь он профессионалом, он прибрал бы мои денежки и исчез – и на здоровье! Отдал бы и не пикнул. А здесь все наоборот: у него молоко на губах не обсохло, а я десятки людей на тот свет отправил – и под его дудку пляшу. Вести себя тем не менее стараюсь разумно, законопослушно, но тут его дружок, года на два старше, здоровенный амбал, подходит и бьет мне по яйцам. Отбирает пистолет. Лежу, корчусь от боли, вижу
– мимо с кошелкой какая-то старушенция ковыляет. «Хоть бы она что сделала!» – думаю. Берет пятнадцатилетний мою пушку и дважды стреляет. «Это ж стартовый пистолет!» – говорит. Ничего себе стартовый – попадает в лобовое стекло полицейской машины, которая в полумиле от нас проезжает. Машина резко тормозит и ныряет в переулок. Потом пятнадцатилетний приставляет дуло к своему виску. Спускает курок. «Есть на свете справедливость», – думаю. Нет, разряжен, пропади он пропадом! Вот и пришлось мне ему ботинки лизать, пока он со своим дружком обсуждал, в какой паб им идти.
– А ты не раскаиваешься в том, что делаешь?
– Не особенно. Я ведь лишь сокращаю путь к смерти. Бессмертия я людей не лишаю. Разве что на несколько лет жизнь им укорачиваю.
– В данном случае больше, чем на несколько.
– Брось ты. Тебе сколько? Тридцать? Тридцать два? Лучшее время, стало быть, позади. Сейчас дорога под горку пойдет. Сиськи отправятся в долгое путешествие на юг. В этом возрасте затащить в постель можно разве что оплывшего жиром бухгалтера – больше с тобой никто не ляжет. Видишь, я спасаю тебя от самой безотрадной части жизни. Если разобраться, я еще тебе одолжение делаю. Ты футболом, случайно, не интересуешься?
– Нет. А ты?
– Как тебе сказать, болею за «Манчестер юнайтед», а не за футбол.
– В смысле?
– Объясняю. Настоящий футбольный болельщик хочет смотреть футбольный матч – восхищаться мастерством игроков, темпом, интригой. Я же хочу одного – чтобы «Манчестер» выигрывал все матчи до одного со счетом десять-ноль. Даже если команда противника вообще на поле не выйдет, я тоже возражать не буду. Хоть бы ее вообще не было. Мне главное, чтобы «Манчестер» побеждал все команды на свете, побеждал снова и снова. Со счетом десять-ноль. Чтобы приземлилась летающая тарелка, чтобы из нее вышли одиннадцать гребаных инопланетян и чтобы моя команда их обула – десять-ноль. Чтобы «Манчестер» был величайшей футбольной командой в истории космоса. Чтобы успех моей команды затмил всю мировую историю. Чтобы «Манчестер юнайтед» ассоциировался у всех со счетом десять-ноль.
– И ты ходишь на все их матчи?
– Нет. Ни на одной игре не был. Меня даже результат не особенно интересует.
– Почему?
– Потому что, когда они проигрывают, я расстраиваюсь. – Вы не поверите, но его пульс учащается с шестидесяти девяти до ста ударов в минуту. – Да, расстраиваюсь по-настоящему. – Пульс уже сто двадцать. Несколько раз ударяет кулаком в стену с такой силой, что больно должно быть не только руке, но и стене. Разбивает об стену стул. Пульс сто двадцать два. – Ничьи меня тоже не устраивают! – Пульс сто два.
Совершенство. Идеальный идеал. Совершенство, к которому стремишься. Или даже не стремишься.
– Однажды мне пришла даже в голову мысль убрать какого-нибудь игрока из команды противника, но разве бывает, чтобы молодой, богатый, здоровый и знаменитый олух взял и покончил с собой?!
– Исключения всегда бывают.
– Не скажи, в самоубийство все равно бы никто не поверил. И потом, многие совали бы в эту историю нос. Замочишь бухгалтера – и всем до лампочки. Да, кое-какие деньжата у него водились, но кого ж это волнует? Деловые партнеры не принимают случившегося близко к сердцу по той простой причине, что сами же киллера нанимали. Женам тоже по большому счету плевать: деньги теперь выпрашивать не надо, появились виды на будущее, заманчивые планы на отпуск, в доме стало просторнее, да и о том, какой фильм смотреть по телевизору, тоже можно больше не спорить. А попробуй пришей футбольную звезду – шмон пойдет такой, что ног не унесешь. Менеджеры, тренеры, болельщики. Да и дел у меня хватает, но иногда, прости Господи, прямо руки чешутся. Особенно когда разрыв в очках минимальный. Тут бы заодно и парочку судей на тот свет отправить.
Терминатор заставляет Никки лечь на спину, поднять ноги, развести их и опускает в нее, как в чашку чая, несколько кусочков сахара.
– Я всегда спрашиваю человека, за кого он болеет, и, если оказывается, что за «Фулэм», спуску ему не даю.
– То есть?
– Ехал я как-то в поезде с болельщиком «Фулэма». Поперек себя шире. Я бы, конечно, все равно с ним разобрался, но фараонов, как назло, было в тот день больше, чем пассажиров. Вот и пришлось мне два часа слушать, как он пьяные песни горланит да похабные анекдоты травит. Слушай, подари мне что-нибудь на память – пару серег, например.
Входит Роза.
– Ты должна была уехать в Бирмингем, – говорит Терминатор, помахивая пистолетом.
– Я заболела. – Розе понадобилось всего несколько секунд, чтобы оценить ситуацию и понять, что посетитель – не очередной партнер Никки, которая всегда отличалась извращенными сексуальными вкусами, а очередной наемный убийца. Если Роза разочарована предсказуемостью увиденного, то Никки еще больше разочарована непредсказуемостью: она ждала Тушу, а никак не Розу.
– Я тебя понимаю, ты действуешь по пословице: «Лучше в Эдем, чем в Бирмингем», но мне ты этим только хлопот прибавляешь. Ладно, раздевайся, – вздыхает он.
Только две команды в истории отношений между мужчиной и женщиной употреблялись чаще этой. Прямо скажем, наемные убийцы дурно воспитаны и в вашем доме им делать нечего.
Смотрит на Никки:
– Ну-с, время идет... у тебя осталось пять минут. Ты знаешь, что делать. – Его пульс учащается – восемьдесят четыре. Наконец-то его усилия будут вознаграждены. Никки впервые получает доступ к интимным прелестям Розы, но, похоже, в данный момент они ее интересуют не слишком. Роза раздевается – тоже без особого азарта: «Только этого еще не хватало». По-моему, Никки надоело тянуть время и она собирается перейти в наступление.
Дверь выпрыгивает на середину комнаты. На пороге – Туша. Она совершенно невозмутима. Терминатор, напротив, нервничает.
– Где ты была? – с упреком говорит ей Никки.
– Уж и чаю выпить нельзя, – отзывается Туша.
– Лучше поздно, чем никогда. Вышиби мозги из этого говноеда.
Терминатор все понял. Направляет дуло пистолета на Тушу, которая по-прежнему совершенно неподвижна.
– Я ведь тебе говорила. А ты мне не верил, – ворчливо говорит Туша.
– Ничего ты мне такого не говорила, толстуха.
– Если в меня выстрелишь, победа будет за мной. Целься в голову – увидишь, что там внутри.
Он стреляет ей в грудь, видит, что Туша никак на выстрел не реагирует, и выпускает еще одну пулю – в голову. За мгновение до того, как Туша валится на пол, в небольшом отверстии, которое проделала во лбу пуля, я замечаю зеленые обои.
Терминатор подходит и наклоняется над ней – ему любопытно, что Туша имела в виду. Теперь, когда цель достигнута, вид у нее еще более отрешенный, чем при жизни. Она добилась успеха? Это зависит от того, в чем заключалась ее цель. Пистолет, насколько я понимаю, разряжен, и сейчас Никки наверняка поведет себя более агрессивно – чтобы не сказать отчаянно.
Терминатор стоит ко мне лицом; Роза и Никки – спиной.
Пришел мой черед. Вообще-то я не люблю вмешиваться. В двадцатые доли секунды я разрастаюсь до восьми футов в высоту и шести в ширину, переливаюсь всеми цветами радуги и демонстрирую Терминатору то, на что не в состоянии взглянуть ни одно живое существо, – его смерть. В результате он полностью теряет контроль над своими телесными функциями; те отправления, которые не должны отправляться, отправляются, и наоборот. Его пульс подскакивает до ста сорока трех, после чего падает безвозвратно, я же уменьшаюсь в размерах и принимаю прежний – сугубо керамический – облик.
Роза опускается на пол и начинает плакать. Никки бросается к трупам.
– Она была права. – Никки пристально смотрит на голову Туши, силясь вникнуть в происшедшее. – Мне нужен отдых. – Она звонит в полицию – не самой же покойников выносить!
В Горгонскую вазу, которая стояла у Туши за спиной, угодили две пули, после чего на нее рухнула сама Туша, поэтому восстановлению ваза, сколько бы клея и терпения на нее ни ушло, не подлежит. Место ей теперь в лучшем случае в каком-нибудь третьесортном провинциальном краеведческом музее. Хруст-хруст. Хруст черепков, на которые наступает Никки, ласкает мой слух. Целых черепков остается все меньше и меньше. А теми, что остались, займусь я. Со временем.
Откровенно говоря, судьба Горгонской вазы меня не сильно заботит, однако я должна уговаривать себя, что это не так. Ведь без тайного недоброжелательства жизнь становится пресной. Если никому не завидовать, не злобствовать, так и простоишь всю жизнь на полке – ваза вазой.
Сюрприз
Роза замечает, что вещей Никки нет.
На этот раз, правда, отсутствуют только вещи Никки – все остальные на месте.
Мы провели неделю в коттедже – приходили в себя. Роза знает – меня пора отдавать. Она даже подумывала меня купить, но Мариусу я так нужна, что с ним наверняка не сторгуешься. Придется теперь ждать, пока он отдаст концы. Десять лет? Двадцать? Ждать, думаю, придется долго: от одной мысли, что его родные и близкие, пока он жив, не получат ни гроша, Мариус будет чувствовать себя молодым и крепким: «Я дурно пахну, еле хожу, все на свете забываю – а вы вокруг меня пляшете». Но Роза готова ждать – столько, сколько понадобится.
Отъезд Никки, как видно, не удивил и не огорчил Розу. Хуже по крайней мере не будет. Пройдет какое-то время, прежде чем она хватится своего красного белья. О причинах пропажи можно лишь догадываться. Не потому ли оно украдено, что всех нас больше всего привлекает не дающееся в руки? Не потому ли, что наше воображение может предложить нам такие лакомства, которых у жизни сроду не было? Никки достаточно умна, чтобы понимать и то и другое.
Приезжает аукционистка, и меня увозят.
– Как дела на любовном фронте? – спрашивает она у Розы уже в дверях.
– Безоговорочная капитуляция.
На улице мы останавливаемся – аукционискта роется в сумочке в поисках ключей от машины, и я – в отличие от нее – слышу, как в Розиной квартире звонит телефон. Вероятно, это Табата, потому что слышно, как Роза говорит: «Я сдаюсь» и «Что ты делаешь в полицейском участке в Баттерси? Берешь его на поруки?».
Рядом паркуется машина. Забита вещами. Кто-то, видимо, переезжает с квартиры на квартиру.
За задним стеклом книги по зоологии – толстые, дорогие фолианты, предназначенные для узких специалистов. Монографии о джинтамунгах, вопилкарах и прочих представителях животного мира Австралии. Туристский реквизит. Видеокассеты. Из машины с энергией человека, начинающего новую жизнь, выпрыгивает мужчина. Высокий, смуглый – подводное плавание, блуждания по джунглям. Волосы черные, густые – загляденье! Попрыгунчик.
В этот раз Никки ничего с собой не забрала только по одной причине: она не испытывала недостатка в средствах, ибо продала Розину квартиру.
Никки исчезла. Вместе со своей мечтой. Мечту трудно убить. Проблеск нового старта прекрасен, уверенность, что будущее не повторит прошлого, для большинства несгибаема. Роза владела квартирой единолично, о чем неопровержимо свидетельствовал лежащий в ящике стола документ. Странно, что Никки первой пришло в голову продать чужую квартиру. Почему-то считается, что если продаешь квартиру, то обязательно свою. Часто и подолгу отсутствуя, Роза предоставила Никки отличную возможность стать Розой. Сейчас чек наверняка уже обналичен, и Никки может смело платить по счетам, превращаясь из обманывающей в обманываемую.
Прогноз: она вернется – совершенно неожиданно для себя самой – в Маркет-Харборо и замкнет круг – закончит жизнь там, где ее начала. От въезда в Маркет-Харборо до выезда из Маркет-Харборо – дистанция длиной в жизнь.
Волосы и глаза у Попрыгунчика – такие же, как у Швабры, а губы – как у дочки художника. Стало быть, в конце концов они все же соединились. Мне кажется, я видела его лицо в Розиной памяти. Смутно, но видела. Он взлетает вверх по ступенькам и открывает дверь ключом, который раньше принадлежал Никки. Судя по очертаниям его спортивной сумки, в ней – замороженная игуана. Скромных размеров.
В эту минуту мы садимся в машину, и мне слышно только, как он говорит «привет», не слишком задумываясь над тем, что застает у себя в квартире хорошенькую полураздетую молодую женщину, которую он вроде бы где-то видел. Еще бы он задумывался – ведь у него в руках столько вещей. От произнесенного им слова все ее чувства оживают вновь. Это слово выстреливает ей прямо в сердце, и в первый момент она даже не понимает, что теперь все позади. Роза молчит: переступающие через порог ее квартиры давно уже перестали вызывать у нее эмоции – как положительные, так и отрицательные.
Прогноз: с этим человеком Роза будет препираться всю оставшуюся жизнь. Со временем они будут говорить о Никки с теплым чувством – ведь только благодаря ей, этой непревзойденной сводне, им есть теперь где вместе жить. И получать умопомрачительное удовольствие друг от друга.
С годами он будет раздражать ее тем, что вечно опаздывает, а потом еще обвиняет в опоздании ее, Розу. Когда они пойдут на свадьбу к Морковке, Роза останется недовольна свадебным подарком, который поручено было купить ему. Он же, в свою очередь, придет в бешенство оттого, какие она выбрала подсвечники, а также оттого, как непочтительно она обходится с пауками.
Его не переспоришь.