Стивен Фрай
Лжец
Посвящается
(вставить полное имя)
Во всем последующем нет ни единого слова правды
Мужчина в футболке с надписью «Слава»[1] остановился у дома, в котором когда-то родился Моцарт. Он смотрел на дом, и глаза его сияли. Так он и стоял, неподвижно, задрав голову и весь светясь обожанием, пока стайка Линялых Джинсов и Флуоресцентных Бермуд втекала, огибая его, в дом. Потом тряхнул головой, сунул руку в карман штанов и направился к дверям. Высокий тонкий голос, донесшийся сзади, заставил его остановиться на полпути.
– Вы когда-нибудь задумывались, Эйдриан, над феноменом ключей?
– Каких именно, дверных?
– Не дверных, Эйдриан, нет. Отнюдь не дверных. Водных. Подумайте о родниках, кладезях, о вечно бьющих источниках. Иерусалим, к примеру, – это источник религиозности. Один-единственный городишко в пустыне, и тем не менее – источник трех самых могучих религий мира. Столица иудаизма, свидетель распятия Христа, город, откуда Магомет вознесся на небо. Такое впечатление, что религия бьет из его песков ключом.
Футболка «Слава» улыбнулся сам себе и вошел в здание.
Твидовая Куртка и Синяя Оксфордская Сорочка остановились перед крыльцом. Теперь настал их черед благоговейно созерцать людской поток, текущий мимо по Гетрейдегассе.
– Возьмите Зальцбург. Далеко не самый главный город Австрии, и тем не менее Иерусалим для каждого любителя музыки. Гайдн, Шуберт и… о да, потому-то мы и здесь… и Моцарт.
– Существует теория, что Землю пересекают особые линии, и там, где они сходятся, случаются странные вещи,– сказал Синяя Оксфордская Сорочка. – Лей-линии, – по-моему, так их называют.
– Вы можете счесть, будто я тяну одеяло на себя,– произнес Куртка, – но я бы сказал, что тут все дело в немецком языке.
– Войдем?
– Вне всяких сомнений.
Они вступили внутрь темноватого дома.
– Понимаете,– продолжал Куртка, – любые оттенки иронической абстракции, которые язык передать не способен, находят себе выражение в музыке.
– Никогда не считал Гайдна ироничным.
– Возможно, конечно, что теория моя безнадежно ошибочна. Заплатите этой хорошенькой фрейлейн, Эйдриан.
В комнате третьего этажа, там, где шалил маленький Вольфганг, в комнате, чьи стены он расписывал не по годам толковыми решениями арифметических задач, чьи стропила подрагивали от младенческих менуэтов, Футболка «Слава» разглядывал витринки с экспонатами.
Черепаховые и слоновой кости гребни, которыми расчесывались некогда взъерошенные локоны маленького гения, судя по всему, не пробудили в Футболке никакого интереса, равно как и письма, и списки отданного в стирку белья, и детских размеров альты и скрипки. Внимание его целиком и полностью поглотили макеты сценических декораций, висевшие в застекленных ящичках по всем стенам комнаты.
Один из ящичков, похоже, в особенности зачаровал его. Футболка вглядывался внутрь напряженно и подозрительно, словно наполовину побаиваясь, что замершие в ящичке фигурки из папье-маше пробьют стекло, выскочат и двинут его по носу. Он как будто совсем забыл о Линялых Джинсах и Кислотных Шортах, которые толпились вокруг, смеясь и обмениваясь шутками на непонятном ему языке.
Сцена, столь его увлекшая, изображала банкетный зал, посреди которого располагался нагруженный яствами обеденный стол. У стола помещались два маленьких господина – один присел от страха, а другой стоял, упершись в бок рукой, в позе высокомерного презрения. Оба смотрели вверх, на модельку белой статуи, каковая указывала на них обвиняющим перстом итальянского дорожного полицейского или вербовочного плаката военных времен.
Твидовая Куртка и Синяя Сорочка только что вошли в комнату.
– Начните с того конца, Эйдриан, встретимся посередке.
Куртка проследил, как Оксфордская Сорочка перемещается на другой конец комнаты, а затем подошел к ящичку, стекло которого оставалось еще запотевшим от пристального внимания Футболки «Слава».
– Don Giovanni , – сказал Твидовый, подойдя к Футболке, – a cenar teco m ' invitasi , e son venuto . Дон Жуан, ты звал меня к обеду, я здесь.
Футболка по-прежнему не отрывал глаз от стекла.
– Non si pasce di cibo mortale , chi sipasce di cibo celeste , – прошептал он. – Кто обедает на небесах, не нуждается в пище смертных.
– Сколько я понимаю, у вас для меня кое-что есть, – сказал Твидовый.
– «Золотой олень», на имя Эмбури. Небольшой пакет.
– Эмбури? Мидлсекс, Англия? Вот уж не знал, что вас интересует крикет.
– Имя я взял из газеты. Показалось мне очень английским.
– Каковым оно и является. Всего хорошего.
Твидовый отошел и присоединился к Синей Сорочке, уже погрузившемуся в беседу с француженкой.
– Я объяснял леди, – сказал Сорочка, – что, по моему мнению, эти декорации «Волшебной флейты» выполнены Дэвидом Хокни[2].
– Определенно,– подтвердил Твидовый. – На мой взгляд, Хокни присущи два стиля. Неистовый и естественный либо холодный и бесстрастный. Помнится, я заметил однажды, что существуют две разновидности Хокни: Хокни на траве и Хокни на льду.
– Простите?
– Это шутка,– пояснил Синяя Сорочка.– А Твидовый вглядывался в экспонаты.
– Вот это наверняка Царица Ночи.
– По-моему, она самый удивительный из персонажей, – сказала француженка. – А ее музыка… Господи, она просто божественна. Я и сама певица, и сыграть роль Царицы – моя заветнейшая мечта.
– Партия действительно почетная, – согласился Оксфордская Сорочка. – И, как я всегда полагал, очень сложная. Какую немыслимо высокую ноту приходится брать исполнительнице? Верхнее до, не так ли?
Ответ, данный француженкой на этот вопрос, ошарашил не только Синюю Сорочку и его спутника, но и всех, кто присутствовал в комнате. Ибо француженка вперилась в Сорочку округлившимися от испуга глазами, открыла пошире рот и взяла пронзительным сопрано такую чистую и страстную ноту, какой ей никогда уже не удалось повторить за всю ее дальнейшую выдающуюся оперную карьеру.
– Боже милостивый, – сказал Твидовый,– неужели и вправду так высоко? Сколько я помню…
– Дональд! – воскликнул Сорочка. – Взгляните!
Твидовая Куртка обернулся и увидел причину только что прозвучавшего вопля, равно как и других, технически менее совершенных криков, уже летевших отовсюду.
Посреди комнаты возвышался, дергаясь и подпрыгивая, точно марионетка, мужчина в футболке «Слава».
Впрочем, не вульгарность подобного перепляса в подобном месте взбудоражила всех, а вид и бульканье крови, бьющей из его горла пенной струей. Человек этот, подскакивая на месте и перебирая ногами, казалось, пытался, стискивая руками шею, остановить кровь, однако ее напор делал эту задачу неисполнимой.
В такие мгновения время останавливается.
Те, кто потом описывал эту сцену друзьям, психиатрам, священникам, журналистам, все как один говорили о звуке. Одним он представлялся хриплым урчанием, другим – булькающим карканьем; старик в твидовой куртке и его молодой спутник согласились впоследствии, что шипение, с которым бьет из кофеварки струя капуччино, отныне всегда будет напоминать им этот страшный предсмертный сип.
Все запомнили ошеломляющее обилие крови и напор, с которым та прорывалась сквозь пальцы мужчины. Всем запомнился хор возвысившихся в ужасе басов, когда несколько человек, невзирая на красную морось, устремились на помощь дергавшемуся на полу человеку. Все запомнили, как ничто не смогло заградить путь ужасной струе, которая била фонтаном из горла несчастного, погружая на его футболке слова «Я буду жить вечно» в темное пятно. Все запомнили, как долго он умирап.
Но только один из присутствовавших там запомнил необычайно толстого человека с маленькой головой и жидкими волосами, который, покидая комнату, выпустил из ладони нож, скользнувший на пол, точно живая рыбка.
Только один человек увидел толстяка, однако делиться увиденным ни с кем не стал. Он схватил своего спутника за руку и повлек его прочь.
– Пойдемте, Эйдриан. Думаю, нам лучше оказаться в другом месте.
Глава первая
I
Эйдриан проверил орхидею в своей петлице, обозрел гетры, подтянул лавандовые перчатки, разгладил жилет, сунул под мышку черную трость из ротанга, дважды сглотнул и широко распахнул дверь раздевалки.
– Ах, дорогие мои! – воскликнул он. – Поздравляю! Поздравляю вас всех! Триумф, абсолютный триумф!
– Ну а теперь он что за херню на себя напялил? – фыркнул кто-то в дальнем, мглистом конце помещения.
– Ты идиот и задница, Хили.
Беркисс набросил на сверкающий цилиндр Эйдриана кусок фланели. Эйдриан двумя пальцами снял ее.
– Беркисс, если существует самомалейшая возможность того, что эта фланель впитала какую ни на есть из выделяемых тобою секреций, что ею была стерта хоть капелька твоего гнусного лобкового сала, что она коснулась, лаская, хотя бы одного из замаранных уголков твоего омерзительного тела, тогда меня хватит судорога. Прости, но так и будет.
Картрайт невольно улыбнулся. Он проехался по скамье, отодвигаясь подальше, и все же он улыбнулся.
– Ну-с, девушки, – продолжал Хили, – вы непоседливы и резвы, так тому и быть надлежит, однако распускаться я вам не позволю. Я заглянул к вам лишь для того, чтобы поаплодировать вашему совершенно изумительному выступлению и сказать, что кордебалет ваш – воистину лучший в городе, и я намерен угощать вас одну за другой обедом в посольстве в течение долгого и исполненного разнообразных свершений времени.
– Ты лучше скажи, что ты такое нацепил.
– Это называется «каракуль», и, я уверен, вы согласитесь, вещь это редчайшая. Вы несомненно заметите, что она льнет к моему роскошному телу так, точно ее для меня и создали… что относится также и к тебе, о усладительный Хопкинсон.
– Ой, заткнись.
Эйдриан увидел, что Картрайт отвернулся к своему шкафчику – шкафчику, от которого у Эйдриана имелся собственный ключ. Мальчик, судя по всему, с головой ушел в процесс натягивания носков. Эйдриану потребовалось полсекунды, чтобы сделать умственный снимок изящных ступней и божественных лодыжек, облекаемых счастливыми, счастливыми носками, – снимок, который он сможет потом проявить и исследовать, как и другие, уже наклеенные в потаенный альбом его памяти.
Картрайт никак не мог понять, отчего Хили временами бросает на него такие вот взгляды. Он чувствовал их, даже не видя, чувствовал, как эти холодные глаза оглядывают его с жалостью и презрением к тому, кто не обладает столь острым языком, столь едким остроумием, какие присущи всесильному Хили. Но ведь есть же другие мальчики, еще и поглупее, чем он, почему же Хили именно с ним обращается не так, как с остальными? С изящной небрежностью утвердив одну из обтянутых гетрами ног на скамье, тянувшейся посреди раздевалки, Эйдриан поворошил тростью стопку трусов и регбийных шортов.
– Особенно мне понравилась, – сказал он, – та сцена в первом действии, когда вы и девушки из Марлборо выстроились в два ряда, а после вдруг как наброситесь на этот смешной кожаный мячик. Боже, как я смеялся, когда вы позволили кордебалету из Марлборо убежать с ним… ай-ай-ай, а вот это принадлежит кому-то, так и не научившемуся подтирать попу. Бирка с именем тут имеется? Ма-дисон, тебе, знаешь ли, следует уделять больше внимания личной гигиене. Для этого и требуется-то всего два листка туалетной бумаги. Один для подтирки, другой для подчистки. О, как вы бежали вприпрыжку, счастливые вы создания, за нападающими Марлборо. Но только мячика они вам не вернули, так? Все били им о землю, били, пока не перекинули через стойку ваших хорошеньких ворот.
– Это все судья, – сказал Гудерсон. – У него на нас зуб.
– Ну, как бы там ни было, милейший Гудерсон, факт остается фактом: этот дивный дневной спектакль не оставил никаких сомнений – вам предстоит стать всеобщими любимицами города. И могут найтись лишенные совести мужчины, которые станут навещать вас прямо здесь, в вашей гардеробной. Они будут осыпать вас цветами, комплиментами, флакончиками венгерской воды и бутылищами самого дорогого шампанского. Опасайтесь таких мужчин, душечки мои, им нельзя доверять.
– А что, что они нам сделают?
– Они сорвут нежные цветы вашей невинности и растопчут их.
– Это больно?
– Не очень, если приготовиться заблаговременно. Ты приходи нынче вечером ко мне в кабинет, и я подготовлю тебя к этому процессу с помощью успокоительной мази моего собственного изобретения. Только надень что-нибудь зеленое, тебе следует всегда ходить в зеленом, Джарвис.
– Ой, а можно я тоже приду? – спросил Ранделл, справедливо считавшийся общедоступной сахарницей своего пансиона.
– И я! – пискнул Харман.
– Милости прошу всех.
Роберт Беннетт-Джонс рявкнул из-под душа:
– А ну-ка, заткнитесь и одевайтесь, черт бы вас побрал!
– Ты тоже приглашен, Р. Б.-Д., я разве не дал это понять?
Беннетт-Джонс, волосатый и крепкий, вышел из душевой и, тяжело ступая, направился к Эйдриану.
Картрайт уронил в корзинку с предназначенной к стирке одеждой свою регбийную фуфайку и покинул раздевалку, волоча за собою брезентовую сумку. Когда за ним захлопнулась дверь, он услышал резкий баритон Беннетт-Джонса:
– Ты омерзителен, Хили, тебе это известно?
Можно было бы задержаться, послушать великолепную отповедь Хили, да что толку? Говорят, когда Хили только появился здесь, у него были самые высокие отметки, какие новичок получал за всю историю школы. Однажды, в свой первый триместр, Картрайт набрался смелости и спросил Хили, почему он такой умный, как упражняет свой мозг. Хили рассмеялся:
– Память, дорогой мой Картрайт. Память есть мать всех муз… по крайности, так сказал этот, как же его…
– Кто?
– Ну, знаешь, э-э, как его там, – греческий поэт. Он еще «Теогонию» написал… да как же его звали-то? На «Г» начинается.
– Гомер?
– Ничуть, дорогой. Не Гомер, другой. Нет, не могу припомнить. Так или иначе, память – вот ключ ко всему.
Картрайт отправился в библиотеку пансиона и взялся за чтение «Энциклопедии Чеймберза». Пока что он добрался только до Бисмарка.
В раздевалке Беннетт-Джонс рычал в лицо Эйдриану:
– Просто-напросто омерзителен, мать твою. Прочие присутствующие, некоторые из коих гордо выступали по раздевалке, протирая зашейки свернутыми на манер горжеток полотенцами, в виноватом испуге замерли на месте.
– Ты долбаный пидор и всех в пансионе норовишь превратить в долбаных пидоров.
– Я педик? – произнес Эйдриан. – Но Оскара Уайльда тоже называли педиком, и Микеланджело называли педиком, и Чайковского…
– Так они педиками и были, – сказал Сарджент, еще один староста.
– Ну что же, да, это верно, – согласился Эйдриан. – Готов признать, подобному доводу мне противопоставить нечего. Впрочем, я говорю о другом – моя дверь всегда открыта для тебя, Р. Б.-Д, равно как и для тебя, Сарджент, что только естественно, и если кому-то из вас никак не удается поладить со своей сексуальностью, без колебаний приходите ко мне и все расскажите.
– О господи боже…
– Мы вместе подробно обсудим ее. Лично я полагаю, что истоками вашей нездоровой фиксации является присущее вам обыкновение облачаться в шорты и носиться по полю, равно как и эксцентрическая, неотвязная потребность обнимать руками за плечи других участников схватки и просовывать головы между задами тех, кто находится впереди. По-моему, леди слишком много обещает[3].
– Давай вышвырнем его на хер отсюда, – предложил, делая шаг вперед, Сарджент.
– Должен вас предупредить, – сказал Эйдриан, – если кто-нибудь из вас прикоснется ко мне…
– Да? – насмешливо отозвался Беннетт-Джонс. – И что тогда будет?
– Я претерплю грандиозную эрекцию, вот что, и не вините меня за последствия. Она почти наверняка завершится той или иной разновидностью эякуляции, а если кто-то из вас забеременеет, я себе этого никогда не прощу.
Сказанного оказалось достаточным, чтобы все остальные приняли его сторону, а старосты под всеобщий смех ретировались.
– Ну что же, возлюбленные мои, теперь я вас должен покинуть. Я обещал составить сегодня вечером компанию принцессе Деспине. Полагаю, после ужина мы с ней перекинемся в баккара. Ей не терпится отыграть назад изумруды Курзенауэра. Джарвис, у тебя стоит, это до крайности неприятно, кто-нибудь, попрыскайте на него холодной водой. Добрночи, Лу. Добрночи, Мей. Добрночи. Пока. Доброй ночи вам, леди, доброй ночи, милые леди, доброй ночи, доброй ночи[4].
Об английских частных школах можно сказать много хорошего. Мальчики подрастают, тут ничего не поделаешь, а наука пока не отыскала способа им помешать, – так лучше уж сбить их в стадо, и пусть справляются с этой бедой частным порядком. Шесть сотен носителей кожных покровов, усеянных гнойными прыщами, шесть сотен источающих сало скальпов, двенадцать сотен подмышек, из которых прут наружу волосы, двенадцать сотен пораженных грибком внутренних бедер и шесть сотен голов, наполненных бредовыми помыслами о самоубийстве, – лучшее средство защиты от них – это школа.
А потому Эйдриана Хили, как и многих Хили до него, в семилетнем возрасте упрятали – ради блага общества – в приготовительную школу, из которой он, уже двенадцатилетний, перебрался в школу частную и ныне, в пятнадцать лет, стоял, сотрясаемый сумбуром возмужания, на пороге жизни. Любоваться в нем было особенно нечем. Разрушительное воздействие полового созревания сказалось, что было своего рода благословением, не столько на коже его, сколько на разуме. Время от времени на лбу Эйдриана выскакивал большой, увенчанный желтой головкой прыщ или другой высовывал голову черную из потного прибежища на ноздре, однако в общем и целом кожа Эйдриана оставалась достаточно чистой и не выдавала гормонального кризиса и хаоса мыслей, которые в нем бушевали, а глаза – большие и чувственные – позволяли даже счесть его привлекательным. Слишком умный, чтобы экзаменаторам удалось преградить ему путь в шестой класс, слишком неуважительный и бесчестный, чтобы стать старостой, он прочитал и впитал намного больше, чем был способен понять, и потому вел жизнь, построенную на имитации и притворстве.
Его запоры, обложенный язык и дурно пахнущие ноги были не более чем привычными атрибутами школьной жизни, передаваемыми, подобно сленгу и садизму, от поколения к поколению. Эйдриан мог отступать от традиций, но был не настолько глух к правилам достойного тона, чтобы тяготеть к регулярности испражнений или чистоте ног. Доброта натуры помешала ему открыть для себя радости издевательства над однокашниками, а трусость позволяла игнорировать склонность к таковому в других.
Великое достоинство английской частной школы составляет качество даваемого ею образования. Вот и Эйдриан получил изрядное, широкое английское образование в той области знаний, что относилась к его чреслам. Не следует ставить это в заслугу исключительно школьным учителям Эйдриана, хоть некоторые из них не боялись давать ученикам практические наставления, способные согреть сердце каждому, кто считает, что современный учитель слишком небрежен в своем подходе к Телу как целому. И все же, по большей части, Эйдриану предоставляли возможность искать собственные пути и получать уроки плоти самостоятельно. Ему посчастливилось довольно рано напасть на истину, коей многие его одинокие современники так никогда и не постигли, а именно: каждый, попросту каждый изнывает по «этому», и, при наличии должного терпения, каждому можно показать, что он по «этому» изнывает. И потому Эйдриан ухватился за то, что имелось у него под рукой, и зажил на славу генитальной жизнью – сосредоточившись, разумеется, исключительно на представителях собственного пола, ибо год стоял пока что 1973-й, и существование девушек только еще предстояло открыть.
Впрочем, любовная его жизнь была далеко не счастливой. Вот и сегодня, несколько раньше, он успел уже преклонить колена у своего алтаря, погрузившись в пучину страданий, на которые внешняя его повадка не содержала и намека.
Все произошло наверху, в Длинном дортуаре. Спальня была пуста, половицы поскрипывали под его ногами тише обычного. Альков Картрайта был занавешен. Далекие всплески свистков и приветственных криков на Верхних спортивных площадках и близкий удар захлопнутой этажом ниже двери встревожили Эйдриана. Уж больно они были знакомы; нечто фальшивое, гулкое присутствовало в них, театральное – и это его настораживало. Вся школа знала, что он здесь. Все знали, что он горазд в одиночку красться по своему пансиону. И все следили за ним, он в этом не сомневался. Дальние крики на полях хоккея и регби не были настоящими, то были магнитофонные записи, которые прокручивали, чтобы его обмануть. Он шел прямиком в западню. Да она и всегда была западней. Никто ему никогда не верил. Его и от спортивных занятий освободили только затем, чтобы он думал, будто весь пансион в его распоряжении. Они все знали, знали всегда. Том, Хэрни, Хейдон-Бейли, даже Картрайт. Картрайт в особенности. Они следили и ждали. Знали и лишь дожидались заранее выбранного мгновения, чтобы разоблачить его и опозорить.
Ну и пусть следят, пусть знают. Вот она, постель Картрайта, и вот здесь, да, здесь, под подушкой, его пижама. Мягкая чесаная ткань, мягкая, как расчесанные волосы Картрайта, и запах, запах, до последней молекулы бывший Картрайтом. Тут есть даже сияющий на воротнике золотистый волос, а вот, вот здесь, пониже, – благоухание новое, благоухание, аромат, струящийся из средоточия самой что ни на есть картрайтовости Картрайта.
Прочие люди существовали для Эйдриана лишь как статисты, исполнители эпизодических ролей в фильме его жизни. Никто, кроме него, не замечал великолепия и мучительности существования, никто больше не был вполне и по-настоящему живым. Лишь у него перехватывало дыхание при виде застрявших в паутине капель росы или прорывающихся к жизни весенних почек. Послеполуденный свет, пляшущий, точно чертик на ниточке, в струйке слюны, стекающей с коровьей губы; лоскутик трущобных обоев на березовом стволе; каша из мокрых, раздавленных на тротуаре листьев, – все это разрасталось и расцветало лишь в нем одном. Только он знал, что такое любить.
Ааааааааах… если они и вправду следят, самое время раздернуть занавесь и освистать его, самое время для презрительного рева.
Но нет, ничего. Ни воплей, ни издевок – ни единого звука, способного разорвать непомерную тишь дня.
Весь дрожа, Эйдриан встал и застегнулся. Все было иллюзией. Конечно, все было иллюзией. Никто за ним не следил, никто его не порицал, никто не показывал пальцем и не перешептывался. Да и кто они такие, в конце-то концов? Низколобые, красношеие ракалии-регбисты, в которых красоты и изящества столько же, сколько в их суспензориях. Вздохнув, он перешел в собственную кабинку и выложил на кровать каракулевый жилет и цилиндр.
Если не можешь слиться с ними, думал он, победи их.
В Хьюго Александра Тимоти Картрайта он влюбился с первого взгляда, когда этот мальчик в первый же вечер второго школьного года Эйдриана медленно вплыл вместе с пятью другими новичками в сумрачный актовый зал.
Хейдон-Бейли подтолкнул Эйдриана локтем:
– Ну, что скажешь, Хили? Роскошь, а?
В кои-то веки Эйдриан промолчал. Случилось нечто ужасно неправильное.
Два мучительных триместра потребовалось ему, чтобы разобраться в симптомах. Он выискивал их по всем основным руководствам. Сомнений не было. Все до единого авторитеты твердили одно; Шекспир, Теннисон, Овидий, Ките, Джорджетт Хейер, Мильтон – все держались единого мнения. Это была любовь. Большая Любовь.
Картрайт с его сапфировыми глазами и золотистыми волосами, с его губами и гладкими членами: он был Лаурой Петрарки, Люсидасом Мильтона, Лесбией Катулла, Халламом Теннисона, светлым мальчиком и смуглой леди Шекспира, лунным Эндимионом. Картрайт был гонораром Гарбо, Национальной галереей, он был целлофаном: ласковой ловушкой, пустой и нечестивой нежданностью всего происшедшего и яркой золотистой дымкой в лугах; он был сладким-сладким, медовым-медовым, живым, живым чириканьем птенца, новорожденной любовью Эйдриана, – и голос горлицы несся над землей, и ангелы обедали в «Ритце», и соловей пел на Баркли-сквер[5].
Два триместра назад Эйдриану удалось заманить Картрайта в уборную пансиона, где они провели занимательные полчаса, да Эйдриан, собственно, и не сомневался никогда, что сможет стянуть с Картрайта штаны, – дело было не в этом. Он хотел от Картрайта чего-то большего, чем несколько судорог удовольствия, которые могли предложить скудноватые потирания и облизывания, подбрасывания и сжатия.
Он не очень хорошо понимал, чего жаждет, но одно знал точно. Любить, алкать вечной привязанности – все это менее прилично, чем дергаться, сопеть и захлебываться где-нибудь за кортами для игры в файвз. Любовь была постыдной тайной Эйдриана, секс – предметом его открытой гордости.
Он затворил за собой дверь раздевалки и обмахнулся лавандовыми перчатками. Все-таки пронесло. Еле-еле. Чем дальше он зайдет в стараниях понравиться, тем большим числом врагов обзаведется. А если он падет, Беннетт-Джонс и прочие тут же сбегутся, чтобы пинать его ногами. Одно можно сказать наверняка: Педерастическая Поза себя изжила, придется измыслить новую, иначе его ждут Неприятности.
Несколько мальцов столпилось у доски объявлений. При его приближении они замолчали. Эйдриан погладил одного по головке.
– Милые детки, – вздохнул он и, покопавшись в кармане жилета, вытащил горстку мелочи. – Сегодня вы сможете покушать.
Он уронил мелочь на пол и проследовал дальше.
«Спятил, – сказал он себе, подходя к своей комнате для занятий, именуемой также кабинетом. – Похоже, я спятил».
В кабинете сидел в йоговской позе Том, обкусывая ногти на пальцах ног и слушая «Акваланг»[6]. Эйдриан опустился в кресло, снял цилиндр.
– Том, – произнес он, – ты видишь перед собой растоптанную фиалку, высосанное яйцо, выдавленный тюбик.
– Дурака я вижу никчемного, – ответил Том. – Что это за жилетка?
– Ты прав, – сказал Эйдриан. – Сегодня я глуп. И каждодневно. Разбит, разбит, разбит. Болит, болит, болит. Парит, претит, пердит. Все в моей жизни кончается если не на ид, то на ит. Ты понял?
– Что именно?
– Ид. Это из Фрейда. Да ты знаешь.
– А. Верно. Ну да. Ид.
– Идеалистический идиот, идиосинкразический идол. Зато начинается все на ид.
– Начинается у тебя все с себя самого, – сообщил Том, пристраивая лодыжку за ухо, – это эго, а не ид.
– Ну да, умничать-то легче всего. Ты не поможешь мне выбраться из жилета? Я начинаю потеть.
– Извини, – сказал Том, – меня заклинило.
– Ты серьезно?
– Нет.
Эйдриан не без труда избавился от своего одеяния и облачился в школьную форму, а Том тем временем расплетался в полулотос, рассказывая, как провел день.
– Сходил среди дня в город, купил пару дисков.
– Не говори каких, – сказал Эйдриан, – попробую догадаться… «Парсифаль» и «Взлет жаворонка»?[7]
– «Атомное сердце матери» и «Соленый пес»[8].
– Почти угадал. Том закурил сигарету.
– Знаешь, что меня злит в этой школе?
– Кухня? Мучительно простенькая форма?
– Столкнулся я на Хай-стрит с Розенгардом, а тот и спрашивает – почему это я матч не смотрю.
– А ты бы спросил, почему он сам его не смотрит.
– Я сказал, что как раз туда и иду.
– Экий бунтарь.
– А зачем мне лишние неприятности на задницу искать?
– Ну, «как раз туда и иду» не такое уж и изящное прикрытие для задницы. Ты мог бы сказать, что матч слишком волнует тебя, что твоя нервная система просто не выдержит подобного напряжения.
– Ладно, а я не сказал. Вернулся сюда, подрочил немного и прикончил книгу.
– «Голый завтрак»?
– Ага.
– И что скажешь?
– Дерьмо.
– Ты говоришь так потому, что ничего не понял, – сказал Эйдриан.
– Я говорю так потому, что понял все, – ответил Том. – Ладно, пора заняться гренками. Я пригласил к нам Хэрни и Сэмпсона.
– Кого?
– Мы задолжали им чаепитие.
– Ты же знаешь, как я ненавижу интеллектуалов.
– Ты хочешь сказать, что ненавидишь всех, кто умнее тебя.
– Ну да. Наверное, потому, Том, я так тебя и люблю.
Том бросил на него страдальческий взгляд умученного запором человека.
– Я поставлю воду, – сказал он.
Картрайт поднял голову от «Энциклопедии Чеймберза» и продекламировал: «Отто фон Бисмарк родился в… 1815-м, в год Ватерлоо и Венского конгресса. Основатель современной Германии…»
Перед глазами его простирались сотни книг, только одну из которых – «Убить пересмешника» – Картрайт когда-то прочел вместе с прочими учениками пятого класса приготовительной школы. Такое множество книг, а ведь это всего лишь библиотека пансиона. В школьной их на тысячи и тысячи больше, а уж в университетских… Время поджимает, а память его так слаба. Как там говорил Хили? Память есть мать всех муз.
Картрайт вытянул с полки том «Мальтус – Нантакет» и отыскал муз. Их было девять, все – дочери Зевса и Мнемозины. Если Хили прав, «Мнемозина» должна означать «память».
Ну конечно! Слово «мнемоническое» – что-то, напоминающее о чем-то. «Мнемоническое», должно быть, происходит от Мнемозины. Или наоборот. Картрайт сделал пометку в тетради для черновиков.
Согласно энциклопедии, большая часть известного нам о музах извлечена из сочинений Гесиода, в особенности из его «Теогонии». Видимо, на этого поэта Хили и ссылался, на Гесиода. Но откуда Хили-то знает все это? Никто никогда не видел его с книгой в руках – а если и видел, так не чаще, чем прочих. Картрайту его ни за что не догнать. Все это просто чертовски нечестно.
Он выписал имена муз и со вздохом вернулся к Бисмарку. Когда-нибудь он доберется до самого конца, до «zythum». He то чтобы он в этом нуждался. Картрайт уже заглянул вперед и знал, что так называется род египетского пива, которое очень рекомендовал всем попробовать Диодор Сицилийский – кем бы тот ни был.
Когда Эйдриан объявил, что намерен разделить кабинет с Томом, это вызвало у всех изрядное удивление.
– С Томпсоном? – возопил Хейдон-Бейли. – Да он же дуб дубом, разве нет?
– Мне он нравится, – ответил Эйдриан, – он необычен.
– Непригляден, ты хочешь сказать. Совершенная деревяшка.
Да, действительно, ничего особенно аппетитного во внешности и манерах Тома не наблюдалось – он оставался одним из немногих в школе мальчиков, с которыми Эйдриан не складывал зверя с двумя спинами[9], – вернее, не складывал зверя с одной спиной и небезынтересным устройством тела, – однако в течение последнего года многие пришли-таки к заключению, что в Томе присутствует нечто заслуживающее внимания. Он не был умен, но много работал и очень много читал – для того, полагал Эйдриан, чтобы приобрести нечто от его, Эйдриана, блеска и бойкости. Том всегда шел своим путем и руководствовался собственными идеями. Он ухитрился отрастить самые длинные в пансионе волосы и демонстрировал пристрастие к табаку с открытостью, никому больше в школе и не снившейся, но почему-то не привлекал к себе при этом никакого внимания. Создавалось впечатление, что он носит длинные волосы и курит сигареты потому, что ему это нравится, а не из желания покрасоваться. Черта опасная, подрывающая основы основ.
Фрида, младшая экономка немецких кровей, однажды застукала его загорающим голышом в рощице.
– Томпсон, – оскорбленно вскричала она, – не положено лежать здесь совсем голым!
– Вы правы, сестра, простите, – пробормотал Том, протянул руку и нацепил на нос зеркальные солнечные очки. – И о чем я только думал, не понимаю.
Эйдриан считал, что это он привлек к Тому всеобщее внимание, сделал его популярным, что Том – его собственное, личное детище. Немногословный прыщавый олух-первоклашка обратился в человека, которым восхищались, которому подражали, и Эйдриан вовсе не был уверен, что так уж этому рад.
Нет, Том ему нравился, сомнений нет. Том был единственным, с кем он когда-либо разговаривал о своей любви к Картрайту, причем Тому хватало чувства приличия, чтобы не выказывать особой заинтересованности и сочувствия, не загашать святое и чистое пламя Эйдриановой страсти советами и участливостью. Вот без Сэмпсона и Хэрни Эйдриан вполне мог обойтись. В особенности без Сэмпсона, столь образцово воплощавшего тип зубрилы из классической школы, что он на такового даже не походил. Далеко не идеальная компания для чаепития.
Чай представлял собой особый институт, целиком, так сказать, вращавшийся вокруг ритуала преклонения перед Гренком. В месте, где спиртное, табак и наркотики пребывали под запретом, важно было подыскать для них какую-либо замену – мощный и общедоступный тотем возмужалости и выдержки. По причинам, давно уже затерявшимся во времени, на эту роль был избран Гренок. Имя его упоминали при всяком удобном случае, произнося таковое с кошмарным выговором частной школы – «гринак».
– Только я принялся за гренки, как заваливаются Бартон и Хопвуд…
– Харман вообще-то малец неплохой. Отлично готовит гренки…
– Слушай, может, заглянешь ко мне в кабинет, гренков наготовим…
– Господи, и пошевелиться-то больно. Вконец перетрудился с гренками…
Эйдриан как раз и рассчитывал мирно посидеть с Томом за гренками, поговорить о Картрайте.
– Ох, Иисусе Христе, – произнес он, расчищая на своем столе место для чайника. – О христианнейший Христос.
– Что, проблема?
– Я не узнаю покоя, пока он не поцелует меня, – простонал Эйдриан.
– Ты уверен?
– Уверен и могу сказать тебе, в чем еще я уверен. В том, что на нем сейчас голубой, с высоким воротом свитер из шетландской шерсти. И пока мы с тобой разговариваем, его тело движется внутри свитера. Теплое и живое. И это превышает все, что способен вынести человек из плоти и крови.
– Ну, тогда прими холодный душ, – сказал Том. Эйдриан пристукнул чашкой по столу и схватил Тома за плечо.
– Холодный душ? – воскликнул он. – Джизус-Крайст, друг, я говорю о любви! Знаешь, что она для меня значит? У меня все сжимается в животе, понимаешь, Том? Любовь разъедает меня изнутри, это верно. Но что она делает с моим разумом? Она швыряет за борт мешки с песком, чтобы он воспарил, как воздушный шар. Я вдруг возношусь над обыденностью. Я обретаю наивысшие искусность и ловкость. Я иду по канату над Ниагарским водопадом. Я – один из великих. Я Микеланджело, ваяющий бороду Моисея. Я Ван Гог, пишущий чистый солнечный свет. Я Горовиц, играющий Императорский концерт[10]. Я Джон Барримор[11], еще не взятый за горло киношниками. Я Джесси Джеймс[12] и два его брата – все трое сразу. Я У. Шекспир. И вокруг меня уже нет никакой школы – это Нил, Том, это Нил, – и барка Клеопатры скользит по водам.
– Неплохо, – сказал Том, – совсем неплохо. Сам придумал?
– Рэй Милланд в «Потерянном уикэнде». Он вполне мог говорить о Картрайте.
– Однако говорил о спиртном, – отметил Том, – что само по себе может сказать тебе о многом.
– А именно?
– А именно заткнись и намазывай масло.
– Я поставлю пластинку со «Смертью в любви»[13], вот что я сделаю, мерзкая ты скотина, – сказал Эйдриан, – и пусть мое сердце бьется в согласии со сладостными звуками. Однако поспешите, друг мой! – я слышу, что к дому подкатил экипаж. А вот, Ватсон, если только я не ошибаюсь, и наш клиент поднимается по лестнице. Войдите.
В двери появился помаргивающий за очками Сэмпсон, следовавший за ним Хэрни бросил Тому какую-то баночку.
– Привет, Том. Я принес немного лимонного мармелада.
– Лимонного мармелада! – вскричал Эйдриан – А что я тебе сию минуту говорил, Том? «Ах, если бы у нас был лимонный мармелад для наших гостей». Ты читаешь чужие мысли, Хэрни.
– А вон там гренки, – произнес Том.
– Спасибо, Томпсон, – сказал Сэмпсон, хватая гренок. – Гудерсон говорит, ты был не неблизок к тому, Хили, чтобы Р. Б.-Д. с Сарджентом помяли тебя в раздевалке.
– Мадам Молва вновь обскакала меня. «Не неблизок»? О господи…
Хэрни хлопнул Тома по спине.
– О, Томмо, – сказал он, – вижу, ты наконец раздобыл «Атомное сердце матери». Ну и как тебе? Забирает или не очень?
Пока Том с Хэрни судачили о «Пинк Флойд», Сэмпсон объяснял Эйдриану, почему он считает Малера на самом-то деле куда более необузданным, чем любая рок-группа, – в том смысле, что ему приходится обуздывать себя в гораздо большей мере.
– Интересная мысль, – сказал Эйдриан, – в том смысле, что в ней нет ничего интересного.
Когда с чаем и гренками было покончено, Хэрни встал и откашлялся.
– Думаю, Сэм, теперь мне пора рассказать о моем плане.
– Определенно, – откликнулся Сэмпсон.
– Эй, там! – произнес Эйдриан, вставая, чтобы запереть дверь. – Грабеж, измена, хитрость[14].
– Штука вот какая, – начал Хэрни. – Мой брат, не знаю, известно ли вам об этом, учится в Радли, ввиду того что родители сочли плохой идеей отдать нас обоих в одну школу.
– Ввиду того, что вы близнецы? – поинтересовался Эйдриан.
– Правильно, ввиду того, что мама налегала на средства для повышения плодовитости. В общем, он написал мне на прошлой неделе насчет неслыханно дикого скандала, который разразился там ввиду того, что кто-то наделал дел, издавая неофициальный журнал под названием «Потаскун», полный непристойных клевет и фантастических измышлений. Вот я и подумал, мы с Сэмми подумали, – почему бы и нет?
– Почему бы и нет что? – спросил Том.
– Почему бы не проделать то же самое здесь?
– Ты имеешь в виду подпольный журнал?
– Ну да.
Том открыл и закрыл рот. Сэмпсон самодовольно ухмылялся.
– Иисус изнуренный и мать-перемать, – сказал Эйдриан. – Вот это мысль.
– Согласись, отличная.
– А те ребята, – поинтересовался Том, – те, что выпускали журнал в Радли. Что с ними стало?
Сэмпсон принялся протирать кончиком галстука очки.
– А вот это как раз причина, по которой нам следует действовать с великой осторожностью. Их обоих… м-м… тоже «выпустили». «Выставили» – таков, сколько я понимаю, технический термин.
– Это значит, что все необходимо хранить в тайне, – сказал Хэрни. – Статьи пишем на каникулах. Вы печатаете их на восковке и посылаете мне. Я иду в отцовский офис, там есть «Гестетнер»[15], делаю копии, а в начале следующего триместра доставляю их сюда, и мы находим способ тайком распихать журнал по всем пансионам.
– Все это смахивает на «Колдиц»[16], нет? – сказал Том.
– Нет-нет! – воскликнул Эйдриан. – Не слушайте Томпсона, он циничная старая галоша. Я за, Херня. Безусловно за. Какого рода статья тебе нужна?
– Ну, сам понимаешь, – ответил Хэрни, – что-нибудь подстрекательское, направленное против частной школы. В этом роде. Чтобы их всех пробрало.
– Я задумал подобие «фаблио», в котором наша школа сравнивается с фашистским государством, – сообщил Сэмпсон, – нечто среднее между «Скотным двором» и «Артуро Уи»[17]…
– Остановись, Сэмми, я распаляюсь от одной только мысли, – сказал Эйдриан. Он взглянул на Тома-. – Что думаешь?
– Ну а почему бы и нет? Похоже, повеселимся.
– И помните, – предупредил Хэрни, – никому ни слова.
– Наши уста запечатаны, – сказал Эйдриан.
«Уста». «Запечатаны». Опасные слова. Пяти минут не проходит, чтобы ему не вспомнился Картрайт.
Хэрни извлек из кармана жестянку из-под табака и оглядел комнату.
– А теперь, – произнес он, – если кто-нибудь опустит шторы и запалит благовонную палочку, могу предложить вам упоительные двадцать четыре карата смолки из собранной в Непале черной конопли, каковую смолку надлежит выкурить незамедлительно ввиду того, что мерзопакость это и вправду качественная.
II
Эйдриан мчал по коридору к классу Биффена. Его остановил один из школьных капелланов, доктор Меддлар.
– Запаздываем, Хили.
– Вот как, сэр? И вы тоже? Меддлар взял его за плечи.
– Вы несетесь во весь опор, Хили, не разбирая дороги. А впереди вас ожидают преграды, рытвины и страшное падение.
– Сэр.
– И когда вы рухнете, – сверкнув очками, сказал Меддлар, – я буду смеяться и кричать ура.
– В вас скрыта душа милосердного христианина, сэр.
– Слушайте меня! – рявкнул Меддлар. – Вы считаете себя очень умным, верно? Так позвольте сказать вам, что в этой школе таким, как вы, не место.
– Зачем вы говорите мне это, сэр?
– Затем, что если вы не научитесь жить рядом с другими людьми, не научитесь приспосабливаться, ваша жизнь обратится в долгий, прискорбный ад.
– Что и наполнит вас удовлетворением, сэр?
Безумно порадует?
Меддлар смерил его гневным взглядом и изобразил глухой смешок.
– Что дает вам право, мальчишка, говорить со мною подобным образом? Почему, ради всего святого, вы считаете, что имеете право на это?
Эйдриан с негодованием обнаружил, что на глаза его наворачиваются слезы.
– Бог дает мне это право, сэр, потому что Бог любит меня. И Бог не допустит, чтобы меня судил ф-ф-фашист – ханжа – ублюдок вроде вас!
Он вывернулся из лап Меддлара и полетел по коридору.
«Ублюдок, – пытался выкрикнуть он, – долбаный проклятый ублюдок!» Однако слова застревали в горле.
Меддлар захохотал ему вслед: – Вы порочны, Хили, порочны до мозга костей.
Эйдриан выскочил во двор. Все ученики школы сидели на утренних занятиях. В колоннаде было пусто. Старая классная, библиотека, дом директора, лужайка Основателя – обезлюдело все. Вот она, обитель Эйдриана, его пустой мир. Он представил себе, как вся школа, прижавшись носами к оконным стеклам, следит за ним, перебегающим Западный двор. Старосты пансионов прохаживаются с переносными рациями по коридору.
– Говорит Синий-семь. Объект следует мимо библиотеки Кавендиша к Музыкальной школе. Отбой.
– Синий-семь, говорит Меддлар. Встреча прошла согласно плану, объект выведен из себя, весь в слезах. Красному-три продолжить наблюдение в Музыкальной школе. Отбой.
«Либо они – живые существа, а я плод воображения, либо я живое существо, а они – фантазия».
Эйдриан прочитал кучу книг и знал, что на самом-то деле ничем от других не отличается. И все же у кого еще змеи извиваются в животе, как у него? Кто бежит рядом с ним в таком же отчаянии? Кто еще будет помнить это мгновение и все мгновения, подобные этому, до конца своих дней? Никто. Они сидят за своими партами, помышляя о регби и ланче. Он не такой, как они, и потому одинок.
Первый этаж Музыкальной школы занимали маленькие классы для практических занятий. Эйдриан, бредя по коридору, слышал, как за дверьми упражняются ученики. Виолончель подпихивала по воде протестующего лебедя Сен-Санса. Следом труба выпукивала «Слава пребудет с Тобой»[18]. А в третьем от конца классе Эйдриан увидел сквозь стеклянную дверь Картрайта, небезуспешно справлявшегося с бетховенским менуэтом.
Рок всегда ведет себя именно так. В школе было шестьсот учеников, и хотя Эйдриан выступил нынче в путь, чтобы перехватить Картрайта и подстроить якобы случайную встречу, – расписание его Эйдриан знал наизусть, – он все равно питал уверенность в том, что частота их случайных столкновений значительно превышает естественную.
Судя по всему, Картрайт был в классе один. Эйдриан толкнул дверь и вошел.
– Привет, – произнес он, – не останавливайся, у тебя хорошо получается.
– По-моему, ужасно, – сказал Картрайт. – Никак не добьюсь беглости левой руки.
– Я слышал совсем другое, – ответил Эйдриан, и его тут же охватило желание откусить себе язык.
Вот он здесь, наедине с Картрайтом, чьи волосы даже сейчас взметает льющийся в окно солнечный свет, с Картрайтом, которого он любит всей душой и существом, и единственные слова, какие у него нашлись, это «я слышал совсем другое». Господи, да что же это с ним? С не меньшим успехом он мог гаркнуть голосом Эрика Моркэмби[19]: «На это ответа не существует» – и потрепать Картрайта по щеке.
– М-м, у тебя официальный урок?
– Да нет, мне через полчаса сдавать экзамен за третий класс, вот и решил поупражняться. По крайней мере, избавился от двух уроков математики.
– Повезло.
«Повезло»? Ну чистый Оскар Уайльд.
– Что ж, тогда я, пожалуй, не стану тебе мешать.
Отлично, Эйдриан, блестяще. Мастерски сказано. «Тогда я, пожалуй, не стану тебе мешать». Измени один только слог, и вся эта изящная сентенция рухнет.
– Ладно, – сказал Картрайт и повернулся к инструменту.
– Ладно, будь здоров. Удачи! Эйдриан закрыл за собой дверь. О Боже. О божественный Боже.
И он пустился в горестный обратный путь к школьным классам. Слава Всевышнему, его ожидал всего только Биффен.
– Вы нынче на удивление поздно, Хили.
– Ну, знаете, сэр, – сказал, усаживаясь, Эйдриан, – лучше на удивление поздно, чем на удивление никогда.
– А вы не желаете сообщить мне, что вас так задержало?
– Вообще-то, не очень, сэр.
Легкий шелест пронесся по классу. Это уж было слишком, даже для Хили.
– Прошу прощения?
– Ну, то есть, не перед всем классом, сэр. Тут много личного.
– О, понимаю. Понимаю, – сказал Биффен. – Что же, в таком случае правильнее будет, если вы объяснитесь со мной потом.
– Сэр.
Самое лучшее, это когда железы учительского любопытства начинают источать сок.
Эйдриан глянул в окно.
«Быть сегодня в Картрайте, в этот мартовский день»[20].
Теперь уж в любую минуту какому-то экзаменатору выпадет счастье созерцать прелестную сосредоточенную складочку на лбу пробегающегося по менуэту Картрайта. Смотреть, как всползает по его предплечью шерстяной рукав зимней куртки.
«Когда же в шерсть Картрайт себя облек, я мыслю, сколь прелестен, о мой Бог, его одежд неторопливый ток»[21].
Тут он услышал голос Биффена, стучащийся в двери его грез.
– Не могли бы вы привести нам пример, Хили?
– Э-э, пример, сэр?
– Да, сослагательного наклонения, следующего за прилагательным в превосходной степени.
– Вы сказали, в превосходной?
– Да, да.
– М-м… как насчет «le garçon le plus beau que je connaisse»?
– Э-э… миловиднейший мальчик, какого я знаю?
Да, это годится.
– Миловиднейший, сэр? Я разумел – прекраснейший.
Черт, он же вроде решил распроститься с педерастической позой. Ладно, по крайней мере смешков добился.
– Благодарю вас, Хили, достаточно. Успокойтесь, вы все, он ни в каких ободрениях не нуждается.
Еще как нуждаюсь, подумал Эйдриан. Во всех ободрениях, какие найдутся.
Урок продолжался, Биффен предоставил Эйдриану свободу предаваться снам наяву.
Когда сорок минут истекли, Эйдриан среагировал на звук колокола со всей, на какую был способен, прытью, метнувшись из тыльной части класса к двери, чтобы затеряться за нею в толпе, однако Биффен перехватил его:
– Вы ничего не забыли, Хили?
– Сэр?
– Я думаю, вы обязаны мне объяснением вашей непунктуальности.
Эйдриан приблизился к кафедре.
– Ах да, сэр. Дело в том, сэр, что я и так-то должен был опоздать – совсем ненамного, однако столкнулся с доктором Меддларом.
– И он задержал вас на двадцать минут?
– Да, сэр. Или, вернее, нет, сэр. Он был очень груб со мной. Расстроил меня, сэр.
– Груб? Капеллан был с вами груб?
– Я уверен, это не входило в его намерения, сэр.
Эйдриан постарался соорудить физиономию непорочную, но при этом встревоженную. Такое выражение особенно хорошо срабатывало, когда приходилось смотреть, как сейчас, на кого-нибудь снизу вверх. Слизано же оно было по преимуществу с Доминика Гарда, игравшего Лео в фильме «Посредник». Этакое недоуменное чистосердечие.
– Он… он довел меня до слез, сэр, а мне было слишком стыдно являться сюда в соплях, вот я и сидел в музыкальном классе, пока немного не успокоился.
Все это было ужасно непорядочно по отношению к бедному старому Биффену, которого Эйдриан, пожалуй, даже любил за его белоснежные волосы и вечное выражение кроткого изумления на лице. Да еще и «в соплях»… Под пару к этому обороту так и просятся «не придира» и «просто по-тряска». Вообще-то не такой уж и плохой словарь, стоит взять его на вооружение. Школьный сленг 1920-х заслуживает возрождения.
– О боже. Впрочем, я уверен, у капеллана наверняка имелись серьезные причины, чтобы… то есть доктор Меддлар не был бы резок с вами без причины.
– Ну, должен признать, сэр, я ему надерзил. Но вы ведь знаете, каков он.
– Он, в чем я нисколько не сомневаюсь, человек скрупулезно честный.
– Да, сэр. Я… мне не хотелось бы, чтобы вы думали, будто я лгу вам, сэр. Уверен, доктор Меддлар, если вы его спросите, расскажет вам о случившемся так, как оно видится ему.
– Этого я делать не стану. Я знаю, когда ученик говорит мне правду, а когда лжет.
– Спасибо, сэр.
Черта с два. И никто из них никогда не знает.
– Не хочется читать вам нотации, Хили, и не хочется задерживать вас во время утренней перемены, однако вы должны взглянуть правде в лицо – многие из моих коллег уже начинают терять терпение. Быть может, вам кажется, что они вас не понимают?
– Я думаю, вся беда в том, сэр, что они меня как раз понимают.
– Н-да. Вы и сами знаете, именно замечания подобного рода с гарантией выводят некоторых учителей из себя, не так ли? Утонченность не относится к числу качеств, которые повергают людей в восхищение. И не только в школе. Ее не любит никто и нигде. Во всяком случае, в Англии.
– Сэр.
– Вы самый умный из мальчиков моего французского класса. И прекрасно это знаете. Но вы совсем не работаете. А это делает вас самым отстающим учеником школы.
Теперь воспоследует притча о дарованиях, на что поспорим?
– Что вы думаете об университете?
– О, ну… знаете, сэр. Думаю, после выпускных экзаменов я, пожалуй, махну на образование рукой. И оно, скорее всего, махнет рукой на меня.
– Понятно. Скажите, Хили, чем вы занимаетесь по пятницам после полудня? Я так понимаю, в Кадетском корпусе вы не состоите?
– Меня оттуда выгнали, сэр. Такое безобразие.
– Да, не сомневаюсь. Стало быть, вы теперь в Авангарде, не так ли?
– Да, сэр. Есть одна старушка, которую я навещаю.
– Ну так вот, – сказал Биффен, укладывая учебники в кейс, – на Морли-роуд имеется еще одна старушка – и старичок, – возможно, у вас найдется время, чтобы как-нибудь навестить и их. По пятницам мы с женой всегда устраиваем чаепитие, очень рады будем вас видеть.
– Спасибо, сэр.
– Предупреждать нас заблаговременно не нужно. Мы в любом случае будем готовы к вашему приходу. А теперь идите.
– Спасибо, мистер Биффен, большое вам спасибо.
Эйдриан инстинктивно протянул руку, которую Биффен со страшной силой пожал, глядя Эйдриану прямо в глаза.
– Вы же знаете, я не мистер Чипс[22]. Я отлично понимаю, что вам меня жалко. Когда тебя жалеют коллеги, это уже достаточно плохо, но от вас я жалости не потерплю. Не потерплю.
– Нет, сэр, – сказал Эйдриан, – я не…
– Вот и хорошо.
III
Том, Эйдриан и Свинка Троттер, компаньон не частый, но малоприятный, прогуливались по школьному городку. Время от времени мимо них с устрашающей целеустремленностью людей, получающих удовольствие от Спорта, пробегали мальчики в трико. Вокруг щебетала и перешептывалась, тарахтя по штакетнику палками, малышня. Эйдриан решил, что стоит опробовать новый сленг.
– Знаете, ребята, чудная штука! Старина Биф-фо выкинул нынче утром номер. Сначала устроил мне таску за нерадивость, а после пригласил к чаю. Без булды! Взял да и пригласил.
– Наверное, он в тебя влюбился.
– Поганые твои слова, Томпсон. Лучше возьми их назад, не то по ушам получишь.
Они прошлись еще немного – Эйдриан практиковался в новых оборотах, а Свинка Троттер плелся сзади, встречая каждое слово раскатами такого хохота, что Эйдриану эта игра скоро прискучила.
– Кстати, – сказал он. – Расскажи мне о своих родителях, Том.
– А что ты хочешь знать?
– Ну, ты вообще ничего о них не говоришь.
– Да о них и говорить особенно нечего. Папаша работает в «Бритиш Стил», мама того и гляди пролезет в мэры. Две сестры, обе с приветом, и брат, который появится здесь в следующем триместре.
– А у тебя, Хили? – поинтересовался Свинка Троттер. – Чем занимаются твои родители?
– Родитель, – ответил Эйдриан. – Мамы больше нет.
Троттера это потрясло.
– О господи, – сказал он. – Извини. Я не знал…
– Да нет, ничего. Автомобильная катастрофа. Когда мне было двенадцать.
– Как… как ужасно.
– Давайте пройдемся до Глэдис Уинкворт, там я вам все и расскажу.
Церковь городка стояла на холме, а на кладбище при ней – которое люди вроде Сэмпсона, обладатели сокрушительного остроумия, неизменно именовали «мертвой точкой города» – имелась деревянная скамья с вделанной в нее табличкой, на которой было написано: «Глэдис Уинкворт». И все. Предполагалось, что скамью воздвигнул спятивший вдовец, вознамерившийся увековечить подобным образом память покойной жены. Том считал, что жена эта прямо под скамьей и зарыта. Эйдриан же был уверен, что это просто-напросто собственное имя скамьи, и от веры своей не отступался.
С Глэдис было видно все: Верхние, Средние и Нижние спортивные площадки, театр, Старую классную, библиотеки, Капеллу, столовую и Школу искусств. Сидевший на ней человек ощущал себя генералом, озирающим поле битвы.
День стоял холодный, и, пока все трое поднимались к кладбищу, изо ртов и ноздрей их вырывался парок.
– Увы, забыв про грозный рок, резвятся шалуны[23], – произнес Эйдриан. – Живые и юные играют в прятки среди могильных камней хладных и мертвых.
Том с Эйдрианом присели, ожидая отставшего Свинку Троттера.
– История моей матери не очень приятна, – начал Эйдриан, когда Троттер плюхнулся рядом с ними, – но я расскажу ее вам, если вы пообещаете сохранить все в тайне. Она известна одному лишь Папаше Тикфорду. Отец рассказал ему все, когда я приехал сюда.
Затаивший дыхание Троттер кивнул.
– Я ни единой душе не скажу, Хили. Честно. Эйдриан взглянул на Тома, тот тоже серьезно кивнул.
– Ну что же, хорошо, – сказал Эйдриан. – Однажды вечером, лет около трех назад… на самом деле почти ровно три года назад… я сидел дома и смотрел телевизор. Помнится, показывали «Человека по имени Железный Бок». Отец у меня профессор биохимии, работает в Бристольском университете и часто задерживается допоздна. В тот вечер мама была на кухне, глушила водку прямо из чайной чашки. В десять она грохнула чашкой об пол и завопила так, что я услышал ее в гостиной.
Троттер смущенно заерзал.
– Послушай, – сказал он. – Ты вовсе не обязан рассказывать нам об этом.
– Нет-нет, мне самому хочется. Она, как я уже сказал, пила с самого полудня и тут вдруг взвыла: «Десять часов! Десять долбаных часов! Почему его нет дома? Почему, во имя Господне, его нет дома?» Что-то в этом роде. Я заглянул на кухню, увидел ее опухшее лицо, залитые слезами и испятнанные тушью для ресниц щеки, дрожащие губы и, помню, подумал: «Она похожа на Шилли Уинтерс, но только бесталанную». Не знаю, почему мне пришла в голову именно эта мысль, но вот пришла. Я отвернулся к телику – не мог видеть ее такой – и сказал: «Он работает, мама. Ты же знаешь, он работает».
«Работает? – взвизгнула она, обдав мне лицо зловонным дыханием. – Работает! Вот это отлично! Вставляет этой манде лаборантке, вот что он делает. Сучара. Я ее видела… дурацкий белый халат и дурацкие белые зубы. Маленькая сучья шлюшка».
И Том, и Троттер, не веря ушам, таращились на выкрикивавшего эти слова Эйдриана, однако глаза его были закрыты, казалось, он и забыл о присутствии друзей.
– Визжать она умела, моя мама. Я подумал, что вопль такой силы сорвет ей голос, на деле же надтреснуто прозвучал мой собственный. «Ты бы лучше легла в постель, мама», – сказал я.
«В постель! Это он сейчас валяется в сучьей постели». Мама захихикала, потянулась к бутылке и выхлебала остатки водки, так что жгучая струйка потекла, смешиваясь со слезами, по складкам ее мясистого лица. Мама икнула и попыталась втиснуть бутылку в измельчитель отходов, было у нас такое устройство.
– «Гарбюратор», – сказал Свинка Троттер. – По-моему, они называются «Гарбюраторами».
– Да, верно, «Гарбюратор». Она попыталась втиснуть бутылку в «Гарбюратор». «Я собираюсь застукать обоих за их веселыми играми»– пропела она. Когда мама хмелела, то начинала вот так припевать, это был знак, что она набралась всерьез.«Вот что я думаю сделать. Где ключи?» «Мама, ты не сможешь вести машину! – сказал я. – Подожди, он скоро вернется. Вот увидишь». «Где ключи? Где сраные ключи от машины?» Что ж, я-то прекрасно знал, где они – на столе в вестибюле, – и побежал туда, схватил ключи и сунул их за щеку. Бог знает почему. Это ее здорово завело. «Подойди ко мне, мелкий гаденыш, и отдай ключи!» Я сказал: «Мама, ты не сможешь вести в таком состоянии, перестань, ладно?» И тогда… тогда она схватила стоявшую на столе вазу и запустила ею в меня. Ваза попала мне в голову, сбоку, разбилась, я полетел вниз по лестнице, а внизу споткнулся и упал. Видите шрам, вот здесь?
Эйдриан разделил волосы и показал Троттеру с Томом маленький белый шрам.
– Пять швов. В общем, лицо мое заливала кровь, а мама трясла меня и лупила по щекам, слева и справа, слева и справа. «Отдашь ты мне эти сраные ключи?» – визжала она, встряхивая меня на каждом слоге. Я лежал на полу, плакал, не скрою, просто подвывал: «Пожалуйста, мама, тебе нельзя выходить из дому, нельзя. Пожалуйста!»
Эйдриан примолк и огляделся по сторонам.
– Может, рискнем, выкурим по сигарете, вы как? Том раскурил сразу три.
– Продолжай! – сказал Свинка Троттер. – Что было потом?
– Ну, – сказал, глубоко затянувшись, Эйдриан, – чего мама не заметила, так это того, что от удара ключи вылетели из моего рта, точно тарелочка для стрельбы из метательной машины. Она думала, что ключи все еще у меня во рту, и потому начала с силой раздвигать мне челюсти, знаете, как ветеринар, собирающийся скормить собаке таблетку. «А, значит, маленький сучонок проглотил их, так?» – спросила она. И я закричал в ответ: «Да, проглотил! Проглотил, и ты их не получишь! Так что… так что просто забудь о них!» Но, точно пристрастившийся к героину подонок из хаммеровского[24] фильма ужасов, я невольно и сам искал их глазами, и, разумеется, мама, проследив направление моего взгляда, на четвереньках переползла вестибюль и сцапала ключи. И выскочила из дома. Я все кричал и кричал, призывая ее вернуться. Потом услышал хруст гравия под покрышками, а потом – опять-таки как в фильме ужасов – потерял сознание.
– Господи, – произнес Свинка Троттер.
– Она угробила семью из четырех человек, ну и себя, конечно, – сказал Эйдриан. – Отец, ни единого раза в жизни ей не изменивший, и поныне еще не оправился от этой истории. Она была сукой, моя мама. Самой что ни на есть сукой.
– Да-а, – сказал Том. – Штука-то в том, Эди, что я – может, ты забыл, – но я в прошлом триместре познакомился с твоей мамой. Рослая женщина с широкой улыбкой.
– Черт, – сказал Эйдриан. – Так ты с ней знаком. Ну ладно, все равно попробовать стоило.
Он встал и забросил окурок за надгробный камень.
Троттер глядел на него во все глаза.
– Ты хочешь сказать, – выдавил он, – ты хочешь сказать, что все это выдумал?
– Боюсь, что так, – ответил Эйдриан.
– Все?
– Нет, отец у меня профессор, это чистая правда.
– Ты поганый мешок дерьма, – произнес Троттер, на глазах которого вскипали слезы. – Поганый мешок дерьма!
И он, давясь рыданиями, пошел прочь. Эйдриан с удивлением смотрел ему вслед.
– Что это со Свинкой? Он должен был с первых же слов понять, что я вру.
– Да ничего, – ответил Том, обращая на Эйдриана большие карие глаза. – Просто его мать и два брата погибли три года назад в автомобильной катастрофе, вот и все.
– О нет! Нет! Ты шутишь?
– Ну, в общем-то, да.
Галстук МКК[25] сидел с Зеленовато-Голубым Костюмом «Сафари» за столиком у окна кафе «Базар». Вокруг сновали, позвякивая мелочью в карманах, Белые Рубашки При Черных Жилетах.
– Herr Ober[26], – позвал Галстук МКК.
– Mein Herr?
– Zwei Kaffee mit Schlag, bitte. Und Sachertorte. Zweimal.[27]
Официант отдал четкий австрийский поклон и удалился.
Зеленовато-Голубой Костюм «Сафари» промокнул лоб.
– Передача не состоялась,– сообщил он.
– Ну что же,– откликнулся Галстук МКК– Сейчас документы наверняка у Одиссея, и он готовится вывезти их из Зальцбурга. Нужно проследить за ним и избавить его от бумаг.
– Если Троянцы решились убить Партокла у всех на глазах.
– Тронуть Одиссея они не посмеют.
– Он, знаете ли, не один. С ним молодой англичанин.
Галстук МКК улыбнулся:
– Об этом я осведомлен. Как мы его обозначим?
– Телемах?
– Совершенно верно. Телемах. Напомните мне, чтобы я рассказал вам все о Телемахе.
– Вы его знаете?
– Близко. Думаю, нам предстоит обнаружить, что никакой необходимости калечить Одиссея либо Телемаха нет. Во всяком случае, пока мы имеем возможность завладеть «Мендаксом».
– Они отбывают завтра.
– Уже? И на какой колеснице поскачут?
– У Одиссея красный «вулзли».
– Типично для него. Весьма типично. Галстук МКК окинул Костюм «Сафари» взглядом, полным ласкового презрения.
– Полагаю, Гермес, коротковолновика у вас при себе не имеется?
– Хотите послать донесение?
– Не говорите глупостей. Мне нужно «Зарубежное вещание Би-би-си». Вест-Индия играет сегодня на «Олд-Траффорде» с Англией.
– Играет? Во что играет?
– В крикет, задница вы этакая. В крикет.
Глава вторая
I
– Перифрастическое «do» было избыточным носителем времени, – говорил Эйдриан. – Семантически пустым, но тем не менее широко используемым. Всего существует три основные теории происхождения перифрастического «do». Первая: оно возникло вследствие влияния аналогично применяемого во французском «faire». Вторая: оно развилось из староанглийского каузативного «do». Третья: оно явилось результатом семантического развития полного фактитивного глагола «do». Рассмотрение всех этих теорий могло бы сказать нам многое об альтернативных подходах к диахронному синтаксису и генеративной грамматике.
Он взглянул на софу. Трефузис лежал навзничь: на груди – переполненная пепельница, на шее – маленькие наушники, на лице – сиреневого шелка носовой платок, сквозь который Трефузис ухитрялся курить. Если бы не подъемы и опускания пепельницы да не облака пронизывающего шелк дыма, Эйдриан мог бы счесть его мертвым. Хотелось надеяться, что это не так, – эссе, которое зачитывал Эйдриан, было хорошим эссе, потребовавшим от Эйдриана немалых усилий.
Друзья предупреждали его – не связывайся с филологией.
– Получишь Краддока, от которого никакого толка не будет, – говорили они. – Трефузис занимается только с аспирантами и двумя-тремя избранными студентами. Пиши, как все нормальные люди, по американской истории.
Однако Трефузис снизошел до встречи с ним.
– Раннее среднеанглийское перифрастическое «do» может появляться после модальных глаголов и после «have» плюс причастие прошедшего времени. По существу, это второстепенное немодальное средство, взаимоисключающее «be» плюс причастие прошедшего времени и несовместимое с пассивным форматом. Уже не позднее 1818-го некоторые грамматики писали, что оно являлось стандартной альтернативой простой формы, однако другие отрицали его использование где бы то ни было, кроме эмфатических, вопросительных и отрицательных предложений. К середине восемнадцатого столетия оно вышло из употребления.
Эйдриан поднял взгляд от стопки страниц. На фильтрующем табачный дым шелке обозначилось бурое пятно.
– М-м… ну вот…
Софа молчала. Вдали затеяли отбивать время все колокола Кембриджа сразу.
– Профессор Трефузис?
Из-под носового платка донесся вздох. – Да.
Эйдриан вытер ладони о колени.
– Вам понравилось? – спросил он.
– Хорошо построено, хорошо проработано, хорошо обосновано, хорошо аргументировано…
– О. Спасибо.
– Оригинально, выразительно, продуманно, проницательно, остро, проливает новый свет, убедительно, понятно, неотразимо, очаровательно прочитано…
– Э-э… хорошо.
– По моим представлениям, – продолжал Тре-фузис, – у вас ушел почти час на то, чтобы сдуть все это.
– Простите?
– Бросьте, бросьте, мистер Хили. Вы уже успели нанести оскорбление вашим же собственным умственным способностям.
– О.
– Вал Кристлин, «Neue Philologische Abteilung»[28], июль 1973-го, «Происхождение и природа перифрастического глагола «do» в среднем и раннем современном английском». Я прав?
Эйдриан неуютно поерзал. Довольно трудно понять, что думает Трефузис, когда лица его не видно: накрытое носовым платком, оно оставалось нечитаемым, точно рецепт врача.
– Послушайте, мне страшно жаль, – начал Эйдриан. – Дело в том, что…
– Прошу вас, не извиняйтесь. Если бы вы потрудились состряпать что-либо собственное, мне точно так же пришлось бы выслушивать ваше чтение, а, могу вас уверить, хорошая статья доставляет мне больше удовольствия, нежели посредственная. На это Эйдриану достойный ответ придумать не удалось.
– У вас отличный мозг. По-настоящему превосходный мозг, мистер Хили.
– Спасибо.
– Отличный мозг, но никчемный ум. У меня отличный мозг и отличный ум. Как и у Расселла. У Левиса хороший ум при практически полном отсутствии мозга. Хотелось бы мне знать, мы так и будем тянуть все это дальше?
– Что именно?
– Вот эту повторяющуюся раз в две недели демонстрацию краденого товара. Мне она представляется довольно бессмысленной. Я не нахожу позу беззаботной юности прелестной и привлекательной, как, полагаю, и вы не находите чарующей и чудаковатой позу изнуренной заботами старости. Возможно, мне следует позволить вам порезвиться еще год. Не сомневаюсь, что переходные экзамены вы сдадите очень хорошо. Честность, усердие и трудолюбие суть качества, совершенно излишние для человека, подобного вам, – как вы и сами явно усвоили.
– Нет, дело просто в том, что я был так.. Трефузис стянул с лица носовой платок и взглянул на Эйдриана:
– Ну разумеется! Безумно заняты. Безумно.
Он извлек из пачки, лежавшей поверх книжной башни, возвышающейся рядом с софой, новую сигарету и постучал ею о ноготь большого пальца.
– Моя первая встреча с вами лишь подтвердила то, что я подозревал с самого начала. Вы мошенник, проходимец и шарлатан. Тип человека, который, на самом-то деле, мне симпатичнее любого другого.
– Почему вы уверены в том, что я именно таков?
– Я изучаю язык, мистер Хили. Вы пишете гладко и убедительно, говорите весомо и сдержанно. Сложная идея здесь, отвлеченное утверждение там, вы играете ими, жонглируете, сбиваете их с пути истинного. Тут нет движения от мысли к постижению, нет озарений, нет вопрошаний, нет возбуждения. Вы пытаетесь убедить других, но себя – никогда. Рисунок, структуру вы распознаете, однако перестраиваете их вместо того, чтобы анализировать. Короче говоря, вы не думаете. И никогда не думали. Вы ни разу не сказали мне чего-либо, представляющегося истинным лично вам, вы говорите лишь о том, что выглядит истинным и, возможно даже, способно таковым оказаться, – о том, что в данный момент соответствует характеру того человека, которого вы решили сегодня изображать. Вы жульничаете, ищете коротких путей и лжете. Изумительно!
– При всем моем уважении, профессор…
– Чушь! Вы меня не уважаете. Вы боитесь меня, я вас раздражаю, вы мне завидуете… все что угодно, но не уважаете. Да и с чего бы? Я человек далеко не почтенный.
– Я собирался сказать другое – так ли уж сильно я отличаюсь от прочих людей? Разве не все думают так же, как я? Разве каждый не занимается тем, что просто перестраивает структуры? Ведь идеи, вне всяких сомнений, не создаются и не разрушаются.
– Да! – Трефузис восхищенно прихлопнул в ладоши. – Да, да, да! Но кто еще знает, что делает именно это и ничто иное? Вы знаете и всегда знали. Другие стараются, как только могут, и когда они говорят что-либо, то думают это. Вы – нет, и вы распространяете эту двойственность также и на ваши нравственные принципы. Вы употребляете идеи и людей и злоупотребляете ими, потому что не верите в их существование. Для вас это просто игрушки. Вы истинный Цербер, и вам это известно.
– Хорошо, – сказал Эйдриан, – и что со мной будет дальше?
– А, ну да. Я мог бы попросить вас не досаждать мне больше. Позволить вам жить вашей скучненькой жизнью, пока я буду жить своей. Я мог бы также написать записку вашему тютору. И он выставил бы вас из университета. И то и другое лишит меня дохода, сколь бы пустячным он ни был, который я получаю благодаря тому, что руковожу вами. Что делать? Что делать? Налейте себе стакан мадеры, там, на пристенном столике, должна быть бутылка «Серсиал» или «Буал». Гм! Все это так сложно.
Эйдриан встал и осторожно двинулся через комнату.
Жилище Трефузиса можно было описать одним словом.
Книги.
Книги, книги и книги. А за ними, как раз когда наблюдатель мог соблазниться мыслью, что увидел их все, – снова книги. Ходить здесь удавалось лишь по тропам, проложенным между штабелями книг. Человек, продвигавшийся среди доходящих ему до пояса книжных стопок, ощущал себя попавшим в лабиринт. Сам Трефузис называл эту комнату «либ-раринтом». Места, где можно было присесть, походили на лагуны в коралловых рифах книг.
Эйдриан всегда полагал, что человек, научившийся говорить на двадцати трех языках и читать на сорока, скорее всего и должен был бы скопить в процессе обучения некоторое количество полезных ему книг. Трефузис же относился к книгам крайне неодобрительно.
– Пустая трата деревьев, – сказал он однажды. – Дурацкие, некрасивые, неуклюжие, тяжелые штуковины. Чем скорее техника отыщет им надежную замену, тем лучше.
Еще в начале триместра он, рассердившись на какое-то глупое замечание Эйдриана, запустил ему в голову книгой. Эйдриан поймал ее в воздухе и был потрясен, увидев у себя в руке первое издание «Цветов зла».
– Книги – это не святые реликвии, – сказал в тот раз Трефузис. – Слова могут быть моей религией, но, когда дело доходит до богослужения, я предпочитаю церковь самую низкую. Храмы и кумиры мне не интересны. Суеверное идолопоклонство, присущее буржуазной одержимости книгами, досаждает мне до чрезвычайности. Подумайте, сколько детей забросило чтение лишь потому, что какой-то ханжа выбранил их за слишком небрежно перевернутую страницу. Мир полон людей, любящих повторять, что к книгам «следует относиться с уважением». Но говорил ли нам кто-нибудь, что с уважением следует относиться к словам! Нас с ранних лет учат почитать лишь внешнее и видимое. Совершенно жуткие литературные типы бормочут нечто бессвязное о книгах как об «объектах». Да, это первое издание. Еще и подарок Ноэля Аннана. Но уверяю вас, грязная, желтая livre de poche[29] принесла бы мне пользу не меньшую. Разумеется, я признаю щедрость Ноэля. Однако книга – это всего лишь продукт технологии. Если людям нравится собирать их и платить за ту или иную немалые деньги – тем лучше. Пусть они только не притворяются, что это призвание более высокое и разумное, чем коллекционирование табакерок или картинок из упаковок жевательной резинки. Я могу читать книгу, могу использовать ее в качестве пепельницы, пресс-папье, дверного стопора или даже орудия, которое можно метнуть в глупого юнца, отпустившего бессмысленное замечание. Ну-ка, подумайте еще.
И Эйдриан подумал еще.
Теперь он отыскал обратную дорогу к маленькой росчисти, посреди которой возлежал на софе Трефузис, пускавший в потолок колечки дыма.
– За ваше доброе здравие, – сказал, отхлебывая мадеру, Эйдриан.
Трефузис одарил Эйдриана широкой улыбкой.
– Не нахальничайте, – сказал он, – в вашем положении это неуместно.
– Не буду, профессор.
Последовало молчание, к которому Эйдриан с удовольствием присоединился.
Ему уже не однажды случалось стоять в том или ином кабинете, водя ступней по узору ковра, пока рассерженные люди описывали его недостатки и определяли дальнейшую участь. Однако Трефузис вовсе не был рассержен. На самом деле он скорее веселился. Не приходилось сомневаться, что ему в высшей степени наплевать, жив Эйдриан или уже помер.
– Будучи вашим старшим тютором, я обязан стоять на страже вашей нравственности, – наконец произнес Трефузис. – Попечитель же нравственности неизменно жаждет иметь безнравственного подопечного, и Господь посылает ему такового. Я заключу с вами сделку, вот как я поступлю. Я не стану до конца года тревожить ваш покой, но при одном условии. Я хочу, чтобы вы взялись за работу и произвели на свет нечто такое, что меня удивит. Вы говорите, что создать идею нельзя. Быть может, однако, ее можно открыть. Я питаю необъяснимый страх перед клише – вот! фраза «я питаю необъяснимый страх» как раз из тех отвратительных выражений, что сводят меня с ума, – и думаю, ваш долг перед самим собой, если уж пасть до оборота еще более тошнотворного, состоит в том, чтобы, энергично принявшись за дело, выковать в темной кузнице вашего превосходного мозга нечто совершенно новое. Сам я уже много лет как ничего оригинального не создавал, большинство моих коллег с самых пеленок ни разу не задумывались о том, чтобы совершить хотя бы краткую, не говорю уж отличающуюся новизной, прогулку по извивам своих умов. Но если вы представите мне работу, в которой будет присутствовать хотя бы семя новизны, призрак отблеска искры зачатка эмбриона намека на йоту тени частицы чего-нибудь любопытного, я сочту, что вы вознаградили меня за необходимость слушать, как вы отрыгиваете чужие идеи, а в придачу к этому вы и себе окажете неплохую услугу. Договорились?
– Я не вполне вас понял.
– Все очень просто! Любая тема, любой период. Вы можете принести мне трехтомное исследование или одну-единственную фразу, записанную на клочке бумаги. Питаю надежду еще увидеть вас до конца триместра. Это все.
Трефузис приладил на голову наушники и полез под софу за кассетой.
– Хорошо, – сказал Эйдриан. – Э-э…
Но Трефузис уже вернул носовой платок на лицо и погрузился в звуки Элвиса Костелло.
Эйдриан поставил пустой стакан и показал распростертой фигуре язык. Рука Трефузиса поднялась в американском приветственном жесте – палец, выставленный из стиснутого кулака.
Ну ладно, думал Эйдриан, шагая по Двору Боярышника к домику привратника. Оригинальная идея. Не так уж и сложно. В библиотеке этих идей наверняка хоть пруд пруди.
Войдя в домик, он заглянул в свой почтовый ящик. Самым большим предметом там оказался упаковочный пакет с приклеенной к нему надписанной от руки биркой: «Гренки – почтой». Эйдриан вскрыл его, и наружу выпали пакетик джема, два отсыревших гренка и записка. Он улыбнулся: лестный знак внимания от Ханта-Наперстка, память о днях, проведенных год назад в Чартхэм-Парке. Тогда он полагал, что жизнь в Кембридже будет совсем простой.
Записка была написана староанглийским готическим шрифтом, Хант-Наперсток потратил на нее не один, должно быть, час.
«И взял он хлеб и, возблагодарив, поджарил его и дал его мистеру Хили, сказав: приимите, ядите, сие есть тело мое. которое отдано вам: сие ядитe в мое воспоминание. И так же после вечери взял он пакетик Джема и, возблагодарив, отдал им, говоря: сие пожрите, ибо сие есть Джем Нового Завета, который размазывается для вас: сие творите, когда только будете есть его, в мое воспоминание. Аминь".[30]
Эйдриан улыбнулся еще раз. Сколько сейчас Хаиту? Лет, наверное, двенадцать или тринадцать.
Имелось также письмо от дядя Дэвида.
«Надеюсь, жизнью ты доволен. Каковы в этом году успехи колледжа в смысле „Кубка“? Есть шансы пробиться в первую лигу? Прилагаю к письму кое-что. Я-то знаю, как могут расти счета из столовой…»
Счета из столовой? Старикан, похоже, впадает в маразм. Впрочем, нежданные три сотни фунтов вещь полезная.
«В следующий уик-энд я буду в Кембридже, остановлюсь в „Беседке“. Зайди ко мне в субботу вечером, в восемь. У меня есть для тебя одно предложение. С любовью, дядя Дэвид».
Кроме этого в почтовом ящике было полным-полно проспектов и листовок.
«На Лужайке стипендиатов Сент-Джонз-колледжа состоится чаепитие в знак протеста против американской поддержки режима в Сальвадоре».
«"Лицедеи" представляют „Ченчи“ Арто в новом переводе Бриджит Арден. Кровосмешение! Насилие! Драма нашего времени в театре „Тринити Лекче“».
«Сэр Ян Гилмор расскажет в кембриджской Группе реформаторов-тори о своей книге „Правые изнутри“. Крайст-колледж. Вход свободный».
«Доктор Андерсон прочитает в Обществе Геррика лекцию на тему „Этика панков как радикальная личина“. Вход для не членов 1, 50 фунта».
Благоразумно отправив эти и иные листки в мусорную корзину, Эйдриан остался при чеке дяди Дэвида, гренках и счетах из книжного магазина «Хефферз» и от «Баркликард»[31], каковые он вскрыл по дороге к своему жилищу.
Он с изумлением обнаружил, что задолжал в «Хефферз» 112 фунтов и еще 206 в «Баркликард». За вычетом одного-двух романов, все книги, перечисленные в счете «Хефферз», были посвящены истории искусств. Одна лишь монография о Мазаччо, изданная «Темз и Хадсон», стоила 40 фунтов.
Эйдриан нахмурился. Названия книг казались ему знакомыми, однако он точно знал, что не покупал их.
Ускорив шаг, он перешел Мост Сонетов и, едва войдя в Президентский дворик, налетел на растрепанного старого дона в мантии. Старикан, в котором он узнал математика Эйдриана Уильямса, с криком «Упс!» повалился на землю, разбросав по траве бумаги и книги.
– Доктор Уильямс! – Эйдриан помог старику подняться. – Извините…
– О, привет, Эйдриан, – сказал Уильямс, беря его за руку и легко вскакивая на ноги. – Боюсь, мы оба не смотрели куда идем. Мы, Эйдрианы, печально известны своей рассеянностью, не так ли?
Оба заскакали по лужайке, подбирая бумаги.
– Знаете, – сказал Уильяме, – я вчера попробовал один из этих супов, что продаются в пакетиках. «Кнорр», так он зовется, К-Н-О-Р-Р, название, по правде сказать, очень странное, но, господи, до чего же он вкусный. Куриная лапшичка. Никогда не пробовали?
– Э-э, не думаю, – ответил Эйдриан, подбирая последнюю из книг и протягивая ее Уильямсу.
– Так попробуйте, обязательно попробуйте! Чудо что такое! Берете пакетик, не больший чем… погодите-ка, дайте подумать… чего же он не больше?
– Книжки в бумажной обложке? – переминаясь с ноги на ногу, подсказал Эйдриан.
Попавшись Уильямсу в лапы, вырваться было очень непросто.
– Ну, не совсем книжки, этот будет поквадратнее. Я бы сказал, не больше пластинки-сингла. Конечно, по площади он, вероятно, таков же, как книжка, но форма, понимаете ли, другая.
– Замечательно, – сказал Эйдриан. – Знаете, я должен…
– А внутри горстка самого невзрачного, какой только можно представить, порошка. Высушенные составляющие супчика. Кусочки курицы и маленькая такая, жесткая вермишелька. Весьма необычно.
– Надо будет попробовать, – сказал Эйдриан. – Ну, как бы там ни было…
– Высыпаете все это в кастрюльку, добавляете две пинты воды и греете.
– Да, хорошо, пожалуй, я прямо сейчас сбегаю в «Рэт Мэн» и куплю себе такой пакетик, – сказал Эйдриан и тронулся вспять.
– Нет, в «Рэт Мэн» его не продают! – сообщил Уильяме. – Я нынче утром перемолвился насчет этого супа с хозяином, так тот сказал, что к следующей неделе раздобудет его. На испытательный срок – посмотрит, возникнет ли спрос. А вот в «Сейнзбериз», на Сидни-стрит, его навалом.
Эйдриан почти уже добрался до угла дворика.
– «Сейнзбериз»? – переспросил он и взглянул на часы. – Хорошо. Как раз успею.
– Меня осенила счастливая мысль добавить туда яйцо, – кричал ему вслед Уильяме. – Сварил его прямо в супчике. Получилось немного похоже на итальянскую «страчиателлу». Пальчики оближешь.
Да, вы увидите, что в «Сейнзбериз» выставлен на той же полке овощной суп, и тоже Кнорра. Отличить один пакетик от другого очень трудно, но вы уж постарайтесь раздобыть куриную лапшичку…
Эйдриан свернул за угол и припустился к своей квартире. До него еще доносился голос Уильямса, радостно увещевавший его не кипятить суп, потому что это наверняка испортит вкус.
Возможно, вот это и имел в виду Трефузис, говоря, что другие столько не врут. Уильяме нес околесицу по поводу дурацкого супа не для того, чтобы добиться уважения или обожания со стороны другого человека, он искренне желал поделиться своим неподдельным энтузиазмом. Эйдриан сознавал, что никто и никогда не сможет предъявить ему обвинение в подобной неотфильтрованной открытости, по будь он проклят, если позволит осуждать себя за это.
Когда Эйдриан вошел в квартиру, Гэри слушал «Величайшие хиты» «Аббы» и перелистывал книгу о Миро.
– Привет, дорогой, – сказал он. – А я только что воду вскипятил.
Эйдриан подошел к проигрывателю, снял пластинку и запустил ее, точно тарелочку фрисби, в открытое окно. Гэри смотрел, как она порхает над двором.
– Что это с тобой сегодня?
Эйдриан извлек из кармана счета от «Хефферз» и «Баркликард» и расправил их прямо на книге Гэри.
– Известно ли тебе, что воровство, приобретение товаров путем обмана и подделок являются серьезными преступлениями? – поинтересовался он.
– Я тебе все отдам.
Эйдриан подошел к своему письменному столу, выдвинул ящик. Ни дисконтной карточки «Хефферз», ни его «Визы» в ящике не наблюдалось.
– Слушай, мог бы, по крайней мере, поставить меня в известность.
– Да мне такая вульгарность и в голову не пришла бы.
– Что ж, я тоже не хочу быть вульгарным, однако теперь ты должен мне в общей сложности… – Эйдриан полистал записную книжку, – шестьсот восемьдесят фунтов шестьдесят три пенса.
– Я же сказал, что отдам, разве нет?
– Я вот все гадаю – когда.
– Подождешь, не обеднеешь. Радовался бы лучше, что оказал услугу представителю рабочего класса.
– А тебе следовало бы гордиться тем, что ты позволяешь мне… о боже!
Из квартиры по другую сторону двора понеслись звуки «Аббы», распевавших «Танцующую королеву». Эйдриан захлопнул окно.
– Вот будешь теперь знать, как выбрасывать вещи в окно, – сказал Гэри.
– Я буду теперь знать, как не выбрасывать вещи в окно.
– Слушай, давай я тебе портретами заплачу. Эйдриан оглядел комнату. Стены были покрыты десятками изображавших его персону портретов. Масло, акварели, гуашь, гризали, рисунки пером, мелком, серебряным карандашом, углем, пастелью, распылителями акриловых красок, цветными карандашами и даже шариковой ручкой, – здесь были представлены все стили, от неопластицизма до протореализма.
Выбора относительно того, с кем он станет делить квартиру, никто Эйдриану не предоставлял. Во время жеребьевки билетики с его и Гэри именами были вытянуты вместе – вот они теперь вместе и жили. Черные кожаные штаны с цепями, выкрашенные хной волосы и широкий ассортимент режущих и колющих инструментов, свисавших с ушей Гэри, извещали мир о том, что он панк – единственный в Св. Матфее и потому являвший собой украшение колледжа, столь же чарующее и пугающее, что и современный Стаффорд-корт на другом берегу реки. Гэри был студентом отделения современных и средневековых языков, но на второй год собирался перебраться на отделение истории искусств; пока же он выражал свою преданность Эйдриану – подлинную или притворную, тот так и не смог разобраться, – третируя его, как страдающего слабоумием старшего брата, прибывшего с другой планеты. До Кембриджа Гэри не встречал ни одного ученика частной школы и, собственно, даже не верил в их существование. Эйдриан потрясал его куда сильнее, чем он Эйдриана.
– И тебе действительно прислуживала шестерка из младших классов и все такое?
– Да. Насколько я знаю, теперь эта традиция отмирает, однако, когда я там учился, каждый обязан был иметь шестерку.
– Черт, поверить не могу! И ты носил канотье?
– Когда требовалось.
– И полосатые брюки?
– В шестом классе.
– Мать-перемать! – Гэри аж скрючило от восторга.
– Я, знаешь ли, не один такой. Здесь десятки выпускников одной лишь моей школы и сотни ребят из Итона, Харроу и Уинчестера.
– Ну да, – сказал Гэри, – но вас же меньше семи процентов населения, так? Люди вроде меня, как правило, с людьми вроде вас не сталкиваются, разве что в коронном суде, когда вы напяливаете парики.
– У нас на дворе девятьсот семьдесят девятый, Гэри, люди вроде тебя формируют кабинет Тэтчер.
Эйдриан рассказал ему о школьной жизни, о журнале, о смерти Свинки Троттера. Даже про Картрайта рассказал.
Гэри немедля изобразил Эйдриана, каким он его себе представлял, – прогуливающегося в блейзере и белых крикетных штанах перед готическим дверным проемом, за которым перепархивали, точно вороны, учителя в академических шапочках и мантиях. Эйдриан же не сходя с места купил рисунок за десять фунтов. С тех пор он оплачивал марихуану и водку Гэри, приобретая по меньшей мере три произведения искусства в неделю. Правда, теперь Эйдриан думал, что вряд ли сможет вынести еще хотя бы один свой портрет – любого размера и ракурса, – о чем и сообщил Гэри.
– Ладно, – сказал Гэри, – в таком случае тебе придется подождать до конца года, тогда я все и верну.
– Да уж конечно, придется, – сказал Эйдриан. – Ах, коитус!
– Брось, ты можешь себе это позволить.
– Да я не об этом. О работе.
– О работе? Я думал, у нас тут университет.
– Да, хоть он и быстро обращается в технический колледж, – сказал, падая в кресло, Эйдриан.
– Значит, Трефузису твое эссе пришлось не по душе?
– Да нет, оно ему понравилось, в том-то все и горе, – сказал Эйдриан. – Эссе было хорошее. Произвело на него сильное впечатление. Но теперь ему угодно, чтобы я сочинил что-нибудь значительное. Что-нибудь потрясающее и оригинальное.
– Оригинальное? По филологии?
– Нет, по любому предмету. Вообще-то я, наверное, должен чувствовать себя польщенным.
Ну вот, если честно, в чем дело? Он же мог сказать Гэри правду, верно? А он соврал, просто по привычке. Что это – гордыня? Страх? Эйдриан закрыл глаза. Трефузис был прав. Прав и при этом смехотворно заблуждался.
Почему он не ощущает счастья? Дженни любит его. Гэри его любит. Мама шлет ему деньги. Дядя Дэвид шлет ему деньги. Сейчас майский триместр его первого университетского года. Погода прекрасная, экзамены сдавать не нужно. Все сложности позади. Кембридж в его распоряжении. Он уже решил, что останется здесь после выпуска, будет преподавать. Все, что от него требуется, – заучить наизусть побольше хороших эссе и выпаливать их трехчасовыми порциями. Трефузис, слава богу, экзаменов не принимает.
Он повесил Джереми, свой блейзер, на Энтони, вешалку.
– Давай гренки есть, – сказал он. – Хант-Наперсток прислал.
II
– А теперь, джентльмены, – произнес президент Клинтон-Лейси, – мы переходим к вопросу о МНИ и внештатных сотрудниках. Интересно было бы знать…
Гарт Мензис, профессор гражданского права, закашлялся в окружившем его густом облаке дыма, который извергала трубка Манро, казначея колледжа.
– Извините, господин президент, – сказал он, – насколько я помню, мы все согласились с тем, что не будем курить на заседаниях совета.
– Что ж, это определенно верно. Адмирал Манро, вы не могли бы?..
Манро пристукнул трубкой по столу и смерил Мензиса взглядом, полным кромешной злобы. Мензис улыбнулся и перебросил леденец от одной щеки к другой.
– Благодарю вас, – произнес Клинтон-Лейси. – Итак. МНИ и внештатные сотрудники. Как хорошо известно всем присутствующим, в последнее время…
Манро шумно потянул носом воздух.
– Извините, господин президент, – сказал он. – Только ли я один улавливаю стоящий в этой комнате тошнотворный запах мяты?
– Э-э?..
– Да, действительно, запах крайне неприятный. Интересно было бы знать, откуда он взялся?
Мензис с сердитым видом вынул изо рта леденец и уронил его в пепельницу перед собой. Манро блаженно улыбнулся.
– Благодарю вас, – произнес Клинтон-Лейси. – Коллеги, перед нами стоит проблема сохранения работы с аспирантами на прежнем уровне. Как вам известно, существует немалое число младших научных исследователей и внештатных сотрудников, пользующихся нашими грантами и пособиями. И вы, разумеется, хорошо осведомлены о том, какие установившиеся в нашей экономической системе ветра дуют в нашу сторону со стороны Вестминстера.
Адмирал Манро демонстративно передвинул пепельницу к середине стола, давая понять, что мятный запах все еще донимает его.
Алекс Кордер, теолог, сидевший на дальнем от президента конце стола, испустил резкий смешок.
– Варвары, – сказал он. – Все они варвары.
– Правительство, – продолжал Клинтон-Лейси, – обоснованность доктрин которого мы здесь обсуждать не будем, определенно заняло в отношении университетов позицию, которая не может не внушать нам тревогу.
– Премьер-министр происходит из академической среды, – сообщил Кордер.
Брови Гарта Мензиса поползли вверх.
– Я уверен, никто не стал бы обвинять премьер-министра в наличии у нее научной предубежденности.
– Это почему же? – поинтересовался Манро.
– Ладно, каковы бы ни были ее предположительные пристрастия, – сказал Клинтон-Лейси, – в правительстве утвердилось мнение, что отделения гуманитарных наук с их чрезмерно высоким конкурсом абитуриентов следует, э-э, притормозить, оказав дополнительную поддержку дисциплинам, которые способны более продуктивно… о! Профессор Трефузис!
Трефузис со свисающей с губы сигаретой стоял в дверях, с некоторой озадаченностью озираясь по сторонам – словно был не вполне уверен, что попал в нужную комнату и на нужное заседание. Полный неодобрения взгляд Мензиса, похоже, успокоил его; Трефузис вошел и скользнул в пустое кресло рядом с адмиралом Манро.
– Итак, Дональд, с сожалением должен отметить, что вас опять что-то задержало, – произнес Клинтон-Лейси.
Трефузис молчал.
– Надеюсь, ничего серьезного?
Трефузис приветливо улыбнулся всем присутствующим.
– Надеюсь, ничего серьезного? – повторил президент.
Трефузис, осознав, что к нему обращаются с вопросом, расстегнул куртку, выключил висящий на поясном ремне плеер и снял наушники.
– Простите, магистр, вы что-то сказали?
– Ну хорошо, да… мы обсуждали сокращение средств, выделяемых гуманитарным наукам.
– Гуманитарным наукам?
– Вот именно. Итак..
Мензис закашлялся и пододвинул пепельницу к Трефузису.
– Спасибо, Гарт, – сказал Трефузис, стряхивая с сигареты пепел и снова затягиваясь. – Вы очень любезны.
Президент стойко продолжал:
– В течение по меньшей мере ближайших двух лет мы будем испытывать недостаток в средствах, что не позволит принимать новых младших научных исследователей на отделение гуманитарных наук.
– Ах, как это печально, – произнес Трефузис.
– Вас не тревожит судьба вашего отделения?
– Моего отделения? Мое отделение занимается английским языком, магистр.
– Вот и я о том же.
– Какое же отношение имеет английский язык к «гуманитарным наукам», что бы те собою ни представляли? Я занимаюсь наукой точной, филологией. А мои коллеги – другой точной наукой, анализом литературы.
– Что за дребедень, – сказал Мензис.
– Нет, ну зачем же так сразу обзывать мою науку потаскухой, пусть даже и райской? – удивился Трефузис.
– Профессор Трефузис, – сказал Мензис, – здесь происходит протоколируемое заседание взрослых людей. Если вы не в состоянии вести дебаты в рамках приличий, то вам, возможно, лучше удалиться.
– Мой дорогой старина Гарт, – ответил Трефузис. – Я могу лишь сказать, что вы начали первым. Язык – это арсенал, наполненный самым разным оружием; и если вы размахиваете таковым, не проверив, заряжено ли оно, не удивляйтесь, что оружие будет время от времени выпаливать вам в лицо. Слово «дребедень» означает «райская потаскуха» – от нижнегерманского, о чем мне вряд ли стоит вам напоминать, «drabbe» плюс «Eden»,сиречь «Эдем», он же «Рай».
Мензис побагровел, однако не промолвил ни слова.
– Ну, что бы оно ни означало, Дональд, – сказал президент, – мы обсуждаем проблему ресурсов. Мы можем по-разному оценивать правильность или неправильность политики правительства, однако финансовая реальность такова, что…
– Реальность, – произнес Трефузис, предлагая сигареты всем сидящим за столом, – состоит, как всем нам известно, в том, что все больше и больше молодых людей просят принять их в этот колледж этого университета, дабы они могли изучать английский язык и литературу. На каждое место нашего английского отделения претендует куда больше поступающих, чем в любом другом отделении любого другого университета страны. И если применить к нам нормы рыночной экономики, каковые, сколько я понимаю, должны почитаться священными всеми пускающими деньги на ветер простофилями и пустословами, из коих состоит правительство, то, конечно, нам следовало бы выдавать не меньше стипендий, а больше.
– Там считают, Дональд, – сказал президент, – что ваши выпускники не обладают компетентностью и эрудицией, которые способны принести пользу стране. Результаты исследований в ботанике или генетике – или даже в моей сфере, в экономике, – представляют для мира ощутимую ценность…
– Слушайте, слушайте, – сказал Мензис.
– Тоже та еще дребедень, – объявил Манро, принимая от Трефузиса коробок спичек.
– Между тем на вас и ваших коллег, – продолжал, проигнорировав обоих, президент, – взирают как на все более и более нестерпимое бремя налогоплательщика. Вы не можете открыть ничего интересного, не можете предложить вашим аспирантам что-либо, способное сделать их полезными для промышленности или рентабельного хозяйства. Вы знаете, это не мои воззрения. Соответствующие аргументы и контраргументы уже множество раз перебирались за этим столом, и я не призываю вас вновь заниматься ими. Я могу только сказать, что денег в этом году не будет.
– Ну что же, – сказал Трефузис, – это заставило бы сэра Кита Джозефа[32] и его друзей содрогнуться от ужаса, не так ли? Нет-нет. Пришла пора действовать. С одобрения коллег, я мог бы натаскать отборную компанию первоклассных аспирантов и еще до июня попасть в Уайтхолл.
– Подобная поза озлобленного воинствующего художника представляется мне неуместной и старомодной, – сказал Мензис. – Общество больше не может позволить себе содержать всех этих шутов, обществу надоело, что его лупят по голове пустыми, добытыми из свиней мочевыми пузырями. Мир устал от избытка занимающихся ерундой гуманитариев, от их высокомерия и бесполезности в реальной жизни. Пора вам порастрясти жирок.
– Вы правы, конечно, – согласился Трефузис – Теперь мне это ясно. Мы нуждаемся в юристах. В одной волне юристов за другой.
– Ну разумеется, очень легко смеяться над…
– Над некоторыми вещами смеяться, безусловно, очень легко, – признал Трефузис. – Странно только, что я всегда находил затруднительным насмешки над чем-либо, обладающим ценностью. Другое дело разного рода мишура и бессмыслица – хотя, возможно, я только один такой и есть.
III
– Так что сама понимаешь, моя медовая обжималочка, – произнес Эйдриан, – придется углубиться в какие-нибудь дурацкие исследования, иначе меня выведут отсюда за мое божественного абриса ухо.
– Что же, и тебе немного потрудиться будет не вредно, – ответила Дженни и укусила его за сосок.
– Какие жуткие вещи ты говоришь. А сейчас спустись немного пониже и поработай губами — теперь моя очередь кончать, да и в университетскую библиотеку пора. Дженни села.
– Вот хорошо, что напомнил, – сказала она. – Мы с Мэри разослали письма всем старшим тюторам Кембриджа.
– Боже милостивый, – откликнулся Эйдриан и вновь притянул ее голову к своему животу, – сейчас не время судачить о ваших девичьих влюбленностях.
– Нет, подожди, – выпрямилась Дженни. – Это насчет порнографии.
– Насчет чего?
– Ты же знаешь, я хожу на лекции Тима Андерсона, «Деррида и несходство полов».
– Послушай, если у тебя занят рот, так потрудись хотя бы руками. Под кроватью есть немного масла для новорожденных.
– Так вот, на прошлой неделе он показывал нам образчики порнографии. Их были целые коробки. И все из университетской библиотеки. У них же право обязательного экземпляра, понимаешь, так что они получают по экземпляру любого издания. Каждого, какое выходит в свет.
– Постой, ты хочешь сказать… каждого-каждого?
– Каждого-каждого. Там столетия порнухи, вплоть до сегодняшнего дня. Подвалы библиотеки забиты тоннами самых унизительных и мерзких материалов. Картинки с ампутантами, детьми, всякими приспособлениями – там есть вещи, каких ты и вообразить-то не сможешь.
– Ты еще не знаешь, на что способно мое воображение.
– Я сходила в библиотеку, посмотрела кое-что. Все, что мне для этого потребовалось, – подпись Элен Гринман. Я ей сказала, что это связано с лекциями Тима Андерсона. Так вот, я считаю, таким материалам в Кембридже не место. Никаких научных оправданий они не имеют. Они унизительны для женщин, их следует сжечь.
– И унизительны также, нисколько этому не удивлюсь, для животных, детей и всяких приспособлений.
– Эйдриан, это не шутки. Я считаю, что УБ, храня подобную дрянь, тем самым облагораживает ее. Поэтому мы с Мэри стараемся добиться ее устранения.
– Что ты, собственно, видела, если точно?
– Ну, тебя приводят в отдельную комнату…
– Расскажи поподробнее… и про левую руку не забывай. Вот так. Чуть быстрее. Да! Что да, то да! Итак, что же ты видела?
– Ну, там была одна картинка, на которой женщина берет пирог со свининой…
IV
– Диспозиция такова, Гэри, – сказал Эйдриан, вернувшись из Ньюнема в Св. Матфея. – Все там, весь index expurgatorius[33], только и ожидающий человека, который примется пускать над ним слюни.
А вот это – все, что требуется библиотекарю, дабы тебя к нему подпустить.
Он вручил Гэри листочек бумаги, на котором значилось: «Разрешаю Дженнифер де Вулф, студентке нашего колледжа, доступ к следующим специальным материалам…»
Далее следовал перечень названий книг и журналов, под коим стояла подпись: «Элен Гринман, старший тютор, Ньюнем-колледж».
У Гэри отвисла челюсть.
– «Эльза и бык», «Молодые монашки», «Утехи в концлагере»… Ты шутишь… «Моя пылкая дочурка», «Висельник», «Молодая и красивая», «Тина-Тампон», «Первый перепих педрил», «Фантазии с клейкой лентой». С клейкой лентой? Иисус обескровленный!
Эйдриан рылся в ящике письменного стола.
– Думаю, ты согласишься, мимо такого пройти трудно. Да где же она… ага. – Он выудил из ящика исписанный листок. – Так вот, Гэри, мой старый друг-приятель, старый ты пачкун. Хочешь скостить со своего долга… пятьдесят фунтов? Разумеется, хочешь. Мне нужно, чтобы ты изучил это письмо, уделив особое внимание подписи.
Гэри взял листок.
«Дорогой мистер Хили, доктор Питтауэй сообщил мне, что Вы нуждаетесь в совете относительно выпускных экзаменов по английскому языку со специализацией по филологии. Я не забыл, каким прекрасным арбитром Вы показали себя при нашей встрече прошлым летом в Чартхэм-Парке, и запомнил Вас как многообещающего, сметливого и способного молодого человека. А потому буду рад предложить вам любую помощь, какая окажется мне по силам. Мой адрес Двор Боярышника, A3. Буду ждать Вас 4-го, в среду, в десять утра, – если только Вы не назначите другой срок. И пожалуйста, не забудьте прихватить с собой Ваши умственные способности».
– Ну и что? – спросил Гэри.
– С подделкой моей подписи, изысканной и элегантной, ты справляешься. Надеюсь, эти каракули не лежат за пределами твоих возможностей?
– Ты грязный развратник.
– Совершенно верно.
V
Эйдриан шел через Клэр-колледж к университетской библиотеке. Нелепость этого здания, ракетой взмывавшего впереди, всегда раздражала его. Здесь не было женственной округлой грации Бодлианской библиотеки Оксфорда или библиотеки Британского музея, ни о какой красоте тут не могло идти и речи. Здание устремлялось вверх, точно раздувшийся фаллос, норовящий проткнуть облака. Примерно тот же принцип, полагал Эйдриан, что и в готических шпилях. Однако единение библиотеки и небес дало бы слишком уж мирской образчик того, как слово становится плотию[34].
Войдя в библиотеку, он направился прямиком в зал каталогов. Покопался в картотеке, выписывая особо обнадеживающие названия. Вокруг сновали с книгами под мышками аспиранты и отчаявшиеся студенты третьего курса – серые физиономии, личные бездны эрудиции в глазах. Он заметил Джермейн Грир[35] в обнимку со стопкой сильно потрепанных книг и Стивена Хокинга[36], лукасианского профессора математики[37], выезжающего в инвалидном кресле с моторчиком в соседний зал.
Здесь ли мое место? – думал Эйдриан. Столько трудов. Столько пота. Ни коротких путей, ни жульничества, ни списывания, ни мухлежа? Конечно, здесь. Любой физик трудится ничуть не больше моего. Он просто сдувает идеи Господа Бога. Да еще и неверно их понимая, как правило.
Гэри смотрел, как Трефузис – с кейсом в руке и летящим следом облаком табачного дыма – покидает свою квартиру. Обождав минут пять, Гэри перешел Мост Сонетов и поднялся на второй этаж.
Защелка дубовой двери податливо уступила нажиму Эйдриановой «Баркликард» – как и предрекал Эйдриан. Гэри включил свет и оглядел раскинувшийся перед ним книжный Манхэттен.
Должен быть где-то здесь, сказал себе Гэри. Придется подождать, пока он сам себя не обнаружит.
Эйдриан подошел к служебной стойке читального зала и встал, ожидая, когда на него обратят внимание. Очень ему хотелось хлопнуть по стойке ладонью и крикнуть: «Продавец!» Однако он ограничился вежливым покашливанием.
– Сэр?
При общении с Эйдрианом библиотекари неизменно демонстрировали апатию и пренебрежительность, едва-едва не переходившие в откровенную грубость. Иногда он, просто развлечения ради, просил кого-нибудь из них принести книгу, написанную, скажем, на редком диалекте индейцев виннебаго, и получал ее от библиотекаря, морщившего нос с таким выражением надменного превосходства, точно сам он прочитал ее бог весть сколько лет назад и давно уже миновал стадию, на которой младенческая белиберда подобного рода еще могла представлять для него хотя бы отдаленный интерес. Трудно сказать, видели они, неким непостижимым образом, Эйдриана насквозь или питали презрение ко всем первокурсникам без разбору. Та библиотекарская особь, что приближалась к нему сейчас, выглядела неприязненной и необщительной сверх обычного. Эйдриан одарил ее дружеской улыбкой.
– Прошу вас, – звенящим голосом произнес он, – я хотел бы получить «Клевую пару буферов», «Мясистые жопки в ямочках» и «Давина шалит с ослом», если она уже не на руках… ах да, и еще, я думаю, «Минет в инвалидной коляске»… Библиотекарь сдвинул очки вверх по носу.
– Как?
– А кроме того, «Малыши и малышки в скаутском лагере», «Фидо заглатывает», «Пей мои писи, сучка» и «Хористки встают в очередь». По-моему, все. Хотя нет, еще «Дневник Марианны». Это викторианское издание. Вот мое разрешение.
И Эйдриан помахал листком бумаги.
Читая написанное на нем, библиотекарь то и дело сглатывал.
Ай-ай-ай, подумал Эйдриан. Проявление Озабоченности и Замешательства. Нарушение Правила Номер Один Гильдии Библиотекарей. Если он и впредь будет так неосмотрителен, его с позором вышибут отсюда.
– Простите, а чья это подпись?
– А, это Дональда Трефузиса, – сказал Эйдриан. – Моего старшего тютора.
– Одну минутку.
Библиотекарь прошел в дальний конец зала и показал там листок какому-то пожилому джентльмену.
Да уж, сродни попытке обналичить чек на крупную сумму – такие же совещания шепотком и взгляды украдкой. Эйдриан отвернулся и неторопливо обозрел читальный зал. Десятки лиц мигом уткнулись в книги. Десятки других продолжали таращиться на него. Этим он благосклонно улыбнулся.
– Простите, мистер… мистер Хили, не так ли?
К стойке приблизился пожилой библиотекарь.
– Да?
– Могу я спросить вас, ради какой цели вы желаете увидеть эти… э-э… издания?
– Ради исследовательской. Я пишу диссертацию «О проявлениях эротических отклонений в…»
– Понятно. Это похоже на подпись профессора Трефузиса. Однако, думаю, мне стоит позвонить ему, если вы не против. Для верности.
Эйдриан небрежно взмахнул рукой:
– О, вряд ли стоит тревожить его из-за таких пустяков, вам не кажется?
– Студентам младшего курса подобных разрешений, как правило, не выдают, мистер Хили.
– Эйдриан.
– Мне так будет спокойнее. Эйдриан переглотнул.
– Ну разумеется, если это представляется вам необходимым. Хотите, могу дать его домашний номер. Это будет…
Библиотекарь учуял запах победы.
– Нет-нет, сэр. Мы и сами его найдем, не сомневаюсь.
Гэри удалось-таки отыскать телефон – под оттоманкой. Трубку он снял после пятого звонка.
– Да? – отдуваясь, произнес Гэри. – Трефузис слушает. Посрать толком не дадут, в чем дело?.. Кого?.. Да говорите же… Хили?.. «Проявление эротических отклонений…»? Да, а что такое?.. Конечно, это моя подпись… Понятно. Знаете, надо все-таки немножко верить людям. Вы руководите библиотекой, а не оружейным складом, вся эта бюрократия просто… Не сомневаюсь, однако то же самое говорили охранники Бухенвальда… Очень хорошо, очень хорошо. Не обращайте внимания, у меня нынче с утра дурное настроение… Ладно. Всего хорошего.
– Вроде бы все в порядке, мистер Хили. Вы же понимаете, мы обязаны были проверить.
– Конечно, конечно. Библиотекарь гулко проглотил слюну.
– Нам потребуется некоторое время, сэр, чтобы… э-э… установить местонахождение этих изданий. Вы не могли бы подойти через полчаса? Мы отведем вам отдельный кабинет.
– Благодарю вас, – сказал Эйдриан. – Вы очень добры.
Пружинистой походкой он направился по коридору в библиотечное кафе.
«Я могу облапошить любого, – думал он, – и в любое время».
Какой-то человек миновал его.
– Доброе утро, мистер Хили.
– Доброе утро, профессор Трефузис, – ответил Эйдриан.
Трефузис! Эйдриан замер на месте. Идет в читальный зал! Даже Трефузису не по силам ответить на звонок в Св. Матфей, находясь в это время в УБ.
Он попытался окликнуть профессора, но сумел выдавить из себя лишь хриплый шепот:
– Профессор!.. Профессор!
Трефузис уже достиг двери читального зала. И удивленно обернулся:
– Да?
Эйдриан рысью устремился к нему.
– Прежде чем вы войдете, сэр, можно вас на два слова?
– Разумеется. А в чем дело?
– Могу я пригласить вас в кафе и угостить булочкой?
– Что?
– Ну, я подумал… вы собираетесь взять там какую-то книгу или просто поработать?
– Вообще-то просто поработать.
– О, я бы на вашем месте туда не заходил. Трефузис улыбнулся:
– Вы уже попробовали поработать и нашли это занятие непосильным? Боюсь, в моем случае иного выбора нет. В конце концов, должен же кто-то писать статьи, которые будут сдувать будущие первокурсники.
Он положил ладонь на дверную ручку. Эйдриан с великим трудом удержался от того, чтобы не схватить профессора за рукав.
– Там все забито. Ни одного свободного стола. Потому я вас и остановил. Надеялся, что вы скажете мне, где еще можно найти местечко для работы.
– Ну, насколько я знаю, в читальне на десятом этаже вам обычно никто не мешает. Загляните туда. Однако должен сказать, что работа в одной комнате с вами представляется мне несколько затруднительной. Пожалуй, я все же зайду и посмотрю, не найдется ли здесь свободного отдельного кабинета.
И он потянул дверь на себя. Эйдриан только что не завизжал.
– Да нет, сэр, все в порядке! Вы можете пойти на десятый. Я вот сию минуту вспомнил, что мне необходимо уйти. У меня… это… встреча назначена.
Трефузис в веселом недоумении отступил от двери.
– Прекрасно. Знаете, я с великим нетерпением ожидаю возможности увидеть созданный вами шедевр. Многие полагают, что наш предмет – это так, витание в облаках, сладкие речи, пустой галдеж, а говоря совсем уж просто, пердеж. Но, как вы уже, без сомнения, обнаружили, это терпение и труд, от «Беовульфа»[38] до Блумсбери[39]. Терпение, терпение и терпение. Труд, труд и труд. Мне нравятся ваши «Кикерсы». Всего доброго.
Эйдриан взглянул себе на ноги. Действительно неплохи.
– Спасибо, профессор. Ваши тоже полный блеск. - С бездыханным облегчением он смотрел, как Трефузис сворачивает за угол коридора, к лифтам.
Вернувшись к себе в Св. Матфея, Эйдриан обнаружил, что Гэри сдвинул всю мебель к стенам и разостлал по полу огромный лист бумаги, на котором уже и рисовал что-то углем.
– Ну, как все прошло?
– Сказочно. Легче легкого. Ты не забыл сунуть в рот носовой платок?
– Вот еще! Уж на что голос Трефузиса совсем не похож, так это на голос человека с носовым платком во рту. Я просто взял двумя октавами выше и притворился разозленным.
Некоторое время Эйдриан наблюдал за манипуляциями Гэри.
– Ладно. Второй вопрос. Что это ты делаешь в моей комнате?
– В нашей комнате.
– В нашей комнате, которую я обставил и оплатил.
– Это картон.
– Картон?
– В изначальном смысле слова.
– А, так, значит, изначальный смысл слова «картон» – это «паршивая пачкотня»?
– Изначальный смысл слова «картон» – это «бумажный лист, на который наносят рисунок фрески».
Эйдриан прошел по замусоренному полу и налил себе стакан вина из стоявшей на каминной полке полупустой бутылки. Полупустой бутылки лучшего, какое можно добыть в колледже, белого бургундского, отметил он про себя.
– Фрески?
– Ага. Когда закончу, то просто повешу лист на стену, сделаю по линиям проколы, перенесу рисунок на влажную штукатурку и начну как можно скорее…
– И где будет находиться влажная штукатурка?
Гэри ткнул пальцем в пустой участок стены.
– Думаю, здесь. Отдерем старую, наложим на дранку новую, и дело в шляпе.
– Ничего себе в шляпе. Очень нужна мне такая шляпа. Если эта твоя шляпа подразумевает уничтожение пятисотлетней…
– На самом деле – шестисот. Я собираюсь изобразить Британию семидесятых. Тэтчер, Фут[40], марши Движения за ядерное разоружение, безработица. В общем, все. А как напишу, закроем ее деревянными панелями. Правда, на них придется потратиться. Панели надо будет на петли посадить, понимаешь? Через сотню лет этой комнате цены не будет.
– Ей и без того уже нет цены. Может, оставим ее в покое? В ней пил чай Генри Джеймс. Вот в этой самой спальне Ишервуд[41] предавался любви с исследователем хоровой музыки. Марло[42] танцевал с Кидом[43] гальярду на ее половицах.
– И Эйдриан Хили заказал в ней Гэри Коллинзу его первую фреску.
– А что скажет наша горничная?
– Она лишь воспрянет духом. Все интереснее, чем собирать загаженные трусы этого экономиста напротив.
– Пошел ты на хрен, Гэри. Почему при разговоре с тобой я всегда ощущаю себя зажиточным ханжой?
– Фигню несешь.
Эйдриан оглядел комнату, пытаясь справиться с охватившей его буржуазной паникой.
– Значит, говоришь, панели на петлях?
– Они не так уж и дороги, если тебя именно это тревожит. Я потолковал с одним малым, который работает на строительной площадке Робинсон-колледжа. Он говорит, что сотен за пять добудет нам отличное дерево, а с штукатуркой и переделками вообще задаром поможет, если я дам ему себя отодрать.
– Не совсем в духе великой традиции, а? Я к тому, что папа Юлий и Микеланджело вряд ли заключали схожее соглашение по поводу Сикстинской капеллы. Если, конечно, я не сильно ошибаюсь.
– Я бы на твоем месте об заклад биться не стал. В конце концов, кто-то меня драть должен, ведь так? – Гэри ткнул в Эйдриана пальцем. – Ты не желаешь, вот и приходится подыскивать других. По-моему, разумно.
– Внезапно вся твоя логика стала для меня кристально ясной. Но как же работа? Не забывай, я должен основательно поработать в этом триместре.
Гэри встал на ноги и потянулся.
– Пошла она в жопу, вот что я скажу. Ну а как там твоя порнуха?
– Невероятно. Ты в жизни ничего подобного не видел.
– Что, пакостные картинки?
– Не думаю, что смогу когда-нибудь снова взглянуть в глаза лабрадору. Однако, насколько бы все это ни сокрушило мою веру в человечество, должен сказать, что мы, люди двадцатого века, выглядим по сравнению с викторианцами образчиками нормальности.
– Ты это насчет викторианского порно?
– Именно.
– Так чего они делали-то? Я часто об этом задумывался. Были у них такие же концы и пипки и прочее?
– Конечно были, глупое ты дитя. И крайне пикантные издания свидетельствуют, что у них много чего еще было. К примеру…
Эйдриан вдруг замолк. Его осенила идея. Он взглянул на картон Гэри.
– Почему бы и нет?
Бессмысленно, бесчестно, бесстыдно, но осуществимо. Придется, конечно, потрудиться, и потрудиться весьма основательно, однако это будет труд правильного сорта. Почему ж не попробовать?
– Гэри, – сказал он. – Я сию минуту понял, что стою на перекрестье жизненных дорог. Одна ведет к безумию и наслаждению, другая – к душевному здравию и успеху. Какую мне избрать?
– Тут уж ты сам решай, приятель.
– Позволь мне изложить это так. Хочешь, чтобы я скостил тебе весь твой долг и выдал еще пять сотен на деревянные панели? У меня есть для тебя работа.
– Идет.
– Вот и умница.
Трефузис подошел к стойке читального зала. Молодой библиотекарь с удивлением воззрился на него.
– Профессор Трефузис?
– С добрым утром! Как вы себя нынче чувствуете?
– Очень хорошо, спасибо, сэр.
– Вы не могли бы мне помочь?
– Я для того здесь и сижу, профессор.
Трефузис склонился к библиотекарю и постарался заговорщицки понизить голос – задача для него непростая. Умение говорить приглушенным тоном среди множества его дарований не числилось.
– Уважьте каприз человека, который состарился и помешался раньше положенного, – произнес он голосом, достаточно тихим для того, чтобы каждое слово было услышано всего только в первых двенадцати рядах стоящих за его спиною столов, – и скажите, существовала ль причина, по которой я не мог прийти сюда час назад?
– Прошу прощения?
– Почему я не мог появиться здесь час назад? Что здесь происходило?
Библиотекарь вытаращил глаза. Человек, обслуживающий ученых мужей, поневоле привыкает к разного рода умственным расстройствам и поведенческим отклонениям. Однако Трефузис всегда казался библиотекарю приятно и живительно лишенным каких бы то ни было нервических недочетов. Хотя, с другой стороны, старые профессора, как принято говорить, не теряют мест, они теряют представление о месте, в котором пребывают.
– Ну, если не считать того обстоятельства, что час назад вы просто физически не могли находиться здесь… – начал библиотекарь.
– Не мог?
– Ну да, вы же были в Святом Матфее, разговаривали по телефону с мистером Лейландом.
– Я разговаривал по телефону с мистером Лейландом? – переспросил Трефузис. – Ну конечно! Господи, да что же у меня с памятью?.. Стало быть, Лейланд звонил мне, так? По телефону, ну да, разумеется. Все верно. Вот теперь я все отчетливо вспомнил, потому что как раз по телефону с ним и говорил. Он позвонил мне, по телефону, и спросил насчет… насчет… О чем он меня спросил?
– Он хотел проверить, давали вы вашему студенту разрешение на то, чтобы тот читал эти… эти издания с ограниченным доступом.
– То есть мистеру Хили, верно?
– Да. Все правильно, не так ли? То есть вы подтверждаете…
– О да. Конечно, все правильно, конечно. Я просто… Побалуйте меня еще разок, милый юноша, и позвольте взглянуть на названия книг, с которыми пожелал ознакомиться мистер Хили.
VI
– Разорвите меня на куски, сэр! – сказал мистер Полтернек. – Разорвите, коли маленькие резвунчики, отвечающие особливым вашим потребностям, не дремлют сейчас, свернувшись в невинный клубочек, в одной из задних комнат этого дома. Вы можете прогнать меня пинками отсюда и до Чипсайда, если это не истиннейшая из истин, какую когда-либо изрекал человек. Миссис Полтернек подтвердит вам это, мой дядюшка Полтернек подтвердит, и любой знающий меня человек никогда не скажет противного, даже если вы бросите его в кипяток, или ввергнете в пещь огненную, или вздернете на дыбе, дабы установить истинное его мнение.
– И я могу верить в добросовестность вашу по этой части? – спросил Питер.
– Бог ты мой, мистер Флауэрбак. Я просто расплачусь, ежели вы усомнитесь в ней! Моя добросовестность по этой части есть подлинный факт, на который вы можете полностью положиться. Добросовестность – мое знамя, мистер Флауэрбак. Твердыня, сэр, мой монумент. Моя добросовестность есть не нечто эфирное, мистер Флауэрбак, она осязаема и зрима, и, если это не так, секите меня розгами, пока не выступит кровь.
– В таком случае мы можем, я полагаю, перейти к делу?
– Ну что же, сэр, – произнес мистер Полтернек, извлекая из кармана нелепейший из когда-либо существовавших пунцового шелка носовой платок и промокая им лоб. – Он резвунчик весьма особенный, наш Джо Коттон. Весьма и до крайности. Даже джентльмену, подобному вам, хорошо разбирающемуся, как я вижу, в юных шалунах, такого видеть еще не приходилось. Я мог бы сонетировать сонеты, мистер Флауэрбак, о золоте его локонов и незапятнанной гладкости юной кожи. Я мог бы сбалладировать вам баллады, сэр, о светлой округлости его крупа и райском саде, который поджидает вас внутри оного. Я содержу конюшню юных жеребчиков, сэр, равной коей, скажу вам с уверенностью, не отыщется ни в одном уголке Сити и уж тем более за пределами его, и юный Коттон, сэр, есть мой призовой жеребец. Если таковой рекомендации вам не достаточно, сэр, можете сию же минуту повесить меня за шею прямо на притолоке двери старого дядюшки Полтернека, прикончить меня, сэр, как лживого плута.
С трудом удержался Питер от того, чтобы не поймать Полтернека на слове. Боязнь смрадных газов, кои могли бы истечь из легких подобного существа, когда бы он поступил с ним именно так, и грязи, каковая запятнала б его, прикоснись он к подобной твари, умерила мстительный гнев Питера, – как равно и мысль о том, что ему надлежит хладнокровно довести это дело до конца.
– Полагаю, вы ничего не способны поведать мне о происхождении его? – бесстрастно осведомился Питер.
– Касательно его происхождения, сэр, тут я держусь мнения – и миссис Полтернек разделяет его, да и дядюшка Полтернек навряд ли думает иначе, – что он послан нам Небесами, сэр. Послан с Небес, чтобы напитать хлебом насущным меня и родню мою и дать наслаждение и великое благо таким джентльменам, как вы, сэр. Таково мое мнение о его происхождении, и не родился еще человек, который сумел бы меня разуверить. Настолько красивого паренька вам, сэр, видеть еще не доводилось. А сколь он уступчив, сколь сноровист в Искусстве, коему призван служить! Видели б вы его в деле, сэр, – это попросту чудо. Говорят, вместе с ним Небеса послали нам и его юную сестру.
– Девочку? Не были ль они близнецами?
– Ну-с, раз уж мы заговорили об этом, сэр, мне приходилось слышать упоминания о том, что девочка походила на него как две капли воды! Золотистая красавица с таким же цветом лица, истинная находка для тех, кто тяготеет к подобным качествам нежного пола. Где она может сейчас обретаться, я не ведаю, да и не интересуюсь проведать. Мое дело – юные петушки, сэр, возиться с курочками – занятие для мирного джентльмена вроде меня чрезмерно затейливое. Разорвите меня на куски, если они не плодят все новых курочек, еще не успев оправдать потраченных на них денег, а как, – прохрипел мистер Полтернек, – может деловой человек достичь процветания своего домашнего очага, если товар его только и знает, что плодиться и размножаться?
– Стало быть, местонахождение сестры Джо вам неизвестно?
– Что до местонахождения, сэр, местонахождение – это отнюдь не то же, что происхождение. Местонахождение есть вещь загадочная, я же, спросите хоть миссис Полтернек или дядюшку Полтернека, имею дело с вещами определенными. Местонахождение мисс Юдифь сомнительно, местонахождение же юного Джо – это задняя комната моего дома. Если вам требуется хорошенькая юная леди…
– Нет-нет. Меня устроит и юный Джо.
– Вот именно, сэр, надеюсь, он вас очень устроит.
– И какова же цена?
– Ах, мистер Флауэрбак, – произнес, потрясая сальным перстом, Полтернек. – После того как мы с вами сошлись на божественном происхождении этого шалуна, могу ли я правильно обозначить Вознаграждение за него? Когда бы он принадлежал только мне, я попросил бы всего лишь крону, и миссис Полтернек с дядюшкой Полтернеком воскликнули бы, что я сам себя обираю, я же, в печали покачав головой, поднял бы цену еще на крону, дабы их удоволить! Я был бы рад попросить эту цену, хоть миссис П. и дядюшка П. и продолжали б твердить, будто я обираю себя. Я рожден человеком щедрым, поделать с этим ничего не могу и просить за это прощения ни у кого не намерен. Но как бы я ни обирал себя, мистер Флауэрбак, обирать Небеса я не вправе! Это было бы дурно, сэр. Я готов лишиться всего, лишь бы порадовать джентльмена подобного вам, ибо мои покупатели – все для меня, но грабить ангелов, мистер Флауэрбак, я не могу. Я лишен необходимых для этого качеств. Один соверен за вечер и еще шесть на следующее утро.
Питер в который уж раз одолел искушение положить конец гнуснейшей жизни в гнуснейшей дыре гнуснейшего квартала гнуснейшего в сем гнусном мире города. Он лишь вложил монету в руку Полтернека.
– Приведите мальчика! – прошептал он. Полтернек хлопнул в ладоши:
– Флинтер!
В мглистом дальнем углу комнаты поднялась с соломенного тюфяка смутная фигура. То был мальчик на вид не старше четырнадцати лет, хотя в городе, где и у шестилетних детей встречаются глаза и походка старцев и не меньший, чем у оных, жизненный опыт, где грязь и голод так задерживают рост двадцатилетних юношей, что те сохраняют внешность хрупких детишек, истинный возраст кого бы то ни было Питер назвать не взялся бы. Да возраст Питера и не заботил, глаза его были прикованы к лицу поднявшегося. Или, вернее, к месту, где полагалось бы по праву находиться лицу. Ибо взгляд Питера приковало отнюдь не лицо. На лице, дамы и господа и досточтимые джентльмены, обычно размещаются глаза, не правда ли? Лицу надлежит обладать ушами и ртом, некой совокупностью органов, позволяющих обонять, и видеть, и слышать, и чувствовать вкус, – только тогда ему и можно присвоить звание лица. То же, что обоняет оно низменный смрад, видит глубочайший позор, слышит самые мерзкие богохульства и вкушает не что иное, как горчайшие горести, – лица, как такового, отнюдь не касается! Лицо предоставляет органы, кои занимают отведенные им места, а уж органы эти пусть себе видят и слышат что им заблагорассудится. А потому, заслуживает ли такового названия личина – о господа мои, глядящие на золотые блюда, дамы, обоняющие тонкие ароматы, друзья, вкушающие упитанного барашка и внимающие сладкой гармонии любящих голосов, – заслуживает ли такового названия лицо, лишенное носа? Какое слово должно придумать для обозначения физиономии, на которой от носа почти ничего уже и не осталось? Физиономии с дыркой посередине – там, где надлежит возвышаться носу, будь он приплюснутым или долгим, распухшим или схожим с картофельным клубнем, римским или отвислым, каким угодно, но носом, простецким либо прекрасным, – физиономии, говорю я, с черным запустением там, где следует помещаться, дабы на них можно было взирать с обожанием либо отвращением, ноздрям и хребтику, – ибо иначе это уже и не лицо, но лик Позора, не образ, но образина Отсутствия. Личина Похоти и Греха, обличие Нужды и Отчаяния, но – молю вас поверить мне – не, и сотню раз не лицо человеческого дитяти.
– Флинтер! Приведи джентльмену юного Джо. И, Флинтер! даже не думай прикоснуться к нему, или, разорвите меня на куски, ты вдруг обнаружишь, что на твоей роже недостает и пары ушей!
Полтернек повернулся к Питеру с покорной улыбкой, как бы желая сказать: «Да благословит Господь мои ягодицы, разве я не расточаю своим малышам больше забот, чем они заслуживают!» Должно быть, он заметил отвращение и ужас, исказившие лицо Питера, поскольку поспешил прошептать в объяснение:
– Сифилис, мистер Флауэрбак. Сифилис – это в нашем деле истинное проклятье. Он был хорошим работником, наш мистер Флинтер, а мне не хватило духу прогнать его после того, как сифилис лишил его нюхалки.
– Могу себе представить, – произнес Питер, – как…
– Помедленнее, бога ради, – сказал Гэри, – у меня сейчас запястье на хрен переломится.
Расхаживавший по комнате Эйдриан остановился.
– Прости, – сказал он. – Немного увлекся. Ну, как тебе пока что?
– Насчет «клубня» я не уверен.
– Пожалуй, ты прав. Завтра проверю.
– Два часа ночи уже, да и ручка у меня того и гляди сдохнет. Надо подрыхнуть.
– Главу закончим?
– Утром.
На заправочной станции при автостоянке, расположенной пообок от автобана Штутгарт-Карлсруэ, зализывали раны Твидовая Куртка и Темно-Синяя Рубашка «Маркс и Спенсер».
– Поверить не могу,– говорил Темно-Синяя Рубашка.– Ни с того ни с сего, и, главное, – за что?
– Возможно, они вообразили себя современными грабителями с большой дороги, – предположил Твидовый.
– По мне, этот толстый в костюме «сафари» на Дика Терпина[44] нисколько не походил.
– Не походил,– согласился Твидовый. Он взглянул на Рубашку, mom отвернулся и пнул ногой пенек.
– И почему я обязательно должен был выбрать самую безлюдную заправку на всем этом поганом автобане?
– Тут я виноват, Эйдриан, мне следовало запарковатъся ближе к главному зданию. Надеюсь, вы не пострадали?
– Ну, по крайней мере паспорт с бумажником остались при мне. Насколько я могу судить, они вообще ничего не взяли.
– Не совсем.
Твидовый горестно указал на заднее сиденье "вулзли":
– Должен с прискорбием сообщить, что они унесли мой кейс.
– О. А что там было?
– Кое-какие бумаги.
– Тю. Ну, выходит, легко отделались. Полицию вызывать будем?
Глава третья
I
Трактор толкал перед собой картофелекопалку. Сбоку от нее шла конвейерная лента, переносившая картофелины на вращающуюся решетку. Работа Эйдриана и Люси состояла в том, чтобы «отсеивать», выбирать подгнившие, зеленые или помятые клубни из тех, что проплывали к Тони, который стоял в конце ленты, укладывая неотбракованную картошку в мешки. Каждые двадцать-тридцать минут они останавливали машину и добавляли очередную дюжину наполненных мешков к груде, подраставшей посреди поля.
Работа была препакостная. Гнилые картофелины не отличались с виду от здоровых, поэтому Люси с Эйдрианом приходилось брать и осматривать каждую из тех, что, подпрыгивая и приплясывая, плыли по ленте. Плохие лопались при малейшем нажатии, извергая струйки вонючей слизи. Во время дождя с колесиков конвейера летели, оседая на лицах и одежде, брызги грязи; в сухую же пору обоих окружало облако оседающей на волосы пыли. Бесконечный лязг, скрип и скрежет вполне, думал Эйдриан, могут сойти для саундтрека одного из адских видений Иеронимуса Босха, видения, в котором обреченные грешники стоят, стеная и зажимая руками уши, пока между ними шныряют черти, с ликованием тыча их вилами в укромные места.
Впрочем, обитатели ада могли хотя бы попытаться завести с соседями разговор, как бы ни трудно было им перекрикивать скрежет адских колес и рев печей. А Люси с Тони – брат и сестра – ни разу еще не сказали Эйдриану ни слова, если не считать «Сдобрым», когда он, озябший, появлялся здесь на рассвете, да «Нупока», когда на закате он, негнущийся, точно статуя, взгромождался на велосипед и уезжал домой, чтобы принять душ и завалиться спать.
Люси просто не отрывала глаз от картошки. Тони просто не отрывал глаз от засыпочной машины. Впрочем, временами Эйдриан замечал, как они поглядывают друг на друга, и неизменно вспоминал при этом шутливое определение котсуолдской девственницы: невзрачная девица не старше двенадцати лет, способная бегать быстрее родного брата.
Особой красотой Люси похвастаться не могла, а судя по взглядам, думал Эйдриан, которыми она обменивается с Тони, и спринтерскими качествами тоже.
Само то обстоятельство, что ему придется работать в пасхальные каникулы, стало для Эйдриана ударом, которого он никак уж не ожидал. Он давно привык к тому, что летом родители велят ему подыскать для себя какую-нибудь работенку; привык обслуживать столики в ресторанчике «Сидр с Рози», сворачивать в рулоны байку на шерстобитной фабрике, жать на педаль станка, складывающего картонные ящики на заводе «Айси-ай» ««Имперский химический трест», основанный в 1926 г., крупнейший в Англии и Западной Европе химический концерн.· в Дарсли, собирать смородину в Ули, кормить диких птиц в Слимбридже.
– Но на Пасху! – уткнувшись носом в мюсли, простонал он в первый день каникул. – Heт, мама, нет!
– Тебе уже пятнадцать, дорогой! Большинство мальчиков твоих лет только радуются любой легкой работе. Отец считает это хорошей идеей.
– Не сомневаюсь, да только работа у меня уже есть. Мое школьное сочинение. – Эйдриан подразумевал статью для подпольного журнала, которую он обещал Хэрни написать.
– Папа не хочет, чтобы ты провел все это время, попусту слоняясь по дому.
– Как мило с его стороны. А сам он проводит весь проклятый год в своей паршивой лаборатории.
– Ну, это нечестно, Эди. Ты и сам знаешь.
– До сих пор мне в пасхальные каникулы работать не приходилось.
Мама налила себе четвертую чашку чая.
– Попробуй, дорогой, ради меня, хорошо? И посмотрим, что из этого выйдет.
– Это означает, что сочинение мне придется писать в пасхальный уик-энд, так? И что я должен буду копаться в клятой картошке в течение самого главного из священных праздников всего распроклятого христианского календаря?
– Конечно, нет, дорогой. Я уверена, работа у мистера Сатклиффа тебе понравится, он такой милый человек. И папа будет очень доволен.
Мать провела по щеке Эйдриана тыльной стороною ладони. Однако тот вовсе не собирался смиренно принимать происходящее. Он встал, подошел к раковине и начал ополаскивать свою чашку.
– Не надо, дорогой. Бетси все сделает.
– Знаешь, это попросту нечестно. У нас вон в следующем триместре матчи по крикету. Мне нужно тренироваться.
– Ну, дорогой, я уверена, работая на ферме, ты приобретешь прекрасную форму.
– По-твоему, это то же самое, что тренировки?
– Не скули, Эди. Такие неприятные звуки. И должна тебе сказать, дорогой, что не понимаю, когда это ты успел проникнуться таким рвением к спорту. Мистер Маунтфорд пишет в отчете, что ты за весь прошлый триместр не посетил ни единого матча по регби и ни одного урока физкультуры.
– Крикет – другое дело, – ответил Эйдриан. – И вообще, вы на большую часть года запихиваете меня в школу, а стоит мне вернуться домой, и вам уже не терпится избавиться от меня. Мне остается только надеяться, что оба вы не удивитесь, если я, когда вы обратитесь в старых вонючек, запру вас в дом для престарелых.
– Дорогой! Не будь таким злым.
– А навещать вас я стану только затем, чтобы задать вам какую-нибудь работенку. Будете у меня гладить рубашки и штопать носки.
– Ади, как ты можешь говорить такие ужасные вещи!
– Вот тогда вы поймете, что чувствует человек, которого отвергает собственная его плоть и кровь! — сказал, вытирая руки, Эйдриан. – И зря ты хихикаешь, женщина, тут нет ничего смешного!
– Нет, дорогой, разумеется, нет, – сказала, прикрывая ладонью рот, мать Эйдриана.
– Ладно, сдаюсь, – отозвался он и набросил на голову посудное полотенце. – Сдаюсь к чертям собачьим.
Сказалось ли тут присутствие в нем силы духа или отсутствие таковой, но, как ни погана была работа, рутинность ее настолько завораживала Эйдриана, что порою часы проходили для него как минуты. Все силы своего ума он направлял на сочинение статьи для журнала. Впрочем, по временам его отвлекали мысли совсем иного рода. Эйдриан вдруг обнаруживал, что разыгрывает про себя драму, в которой сам он исполняет роль Бога, а картофелины – человеческих существ. Вот эту душу он швыряет во тьму, а эту отправляет в житницы вечные.
– Хорошо, добрый и верный клубень[45], отправляйся к вознаграждению твоему.
– Грешник! Распутник. Извергнут будеши, извергнут. Смотри, сим позорным пятном проклинаю тебя.
Эйдриан не был уверен, что лучше – оказаться клубнем подгнившим или здоровым, предпочел бы он уютно устроиться в теплом мешке вместе с прочими благочестивыми или быть отброшенным и снова зарытым в землю. Одно он мог сказать твердо: любая из этих участей предпочтительней участи Бога.
Особенно интересными были картофелины зеленые. Дональд Сатклифф, фермер, как-то за ланчем объяснил Эйдриану, что тут к чему.
– Понимаешь, клубни должны созревать под землей. Если они вылезают из почвы и ловят солнечные лучи, в них начинается фотосинтез, возникает хлорофилл, от которого они и зеленеют. Зеленый картофель – это родственник сладко-горького паслена. Не ядовит, но и добра от него ждать не приходится.
Слова, мгновенно внушившие Эйдриану мысль, что он – зеленая картофелина, а Картрайт – солнце.
«Свет целовал меня и преобразил, – думал он. – Я опасен, и Бог отвергает меня».
В те дни он только этим и занимался. Все, что попадалось ему на глаза, обращалось в символ его существования – от кролика, не способного выбраться из света автомобильных фар, до капель дождя, сбегающих по оконному стеклу. Возможно, это был знак того, что ему предстоит стать философом либо поэтом – человеком, который, стоя на морском берегу, видит перед собою не волны, разбивающиеся о песок, но прилив человеческой воли или ритмы совокупления, слышит не грохот прибоя, но рев разъедающего всё времени и последние стенания человеческой сущности, вспенивающейся, обращаясь в ничто. Не исключено, впрочем, и то, думал Эйдриан, что сам он попросту обращается в вычурного дрочилу.
В последний перед Пасхой рабочий день, в страстной четверг, когда они вчетвером грузили в сгущающихся сумерках мешки с картошкой в трейлер, Эйдриан увидел вдруг стаю больших птиц, черных, точно священники, клюющих гнилую картошку на дальнем краю поля.
– Смотрите, какие большие вороны! – воскликнул он.
– Мальчик, – произнес, поднимая мешок, мистер Сатклифф, – когда ты видишь сбившихся в стаю ворон, будь уверен, это грачи, а не вороны. А когда видишь грача-одиночку, так это долбаная ворона и есть.
– О, – сказал Эйдриан. – Верно. Но предположим, вам на глаза попадется грач заблудившийся или гуляющий сам по себе. Как вы его назовете?
Мистер Сатклифф захохотал.
– Ну, не знаю, как ты, паренек, а я бы назвал его рвачем.
II
С.-Г. Паслен
ШКОЛА СКАНДАЛА, или ВОСПИТАНИЕ АНГЛИЙСКОГО ДЖЕНТЛЬМЕНА
Клуб «Венок маргариток» – клуб для избранных. Избранных, поскольку вступить в него может лишь тот, кто спит в дортуаре для малышни, где нет отдельных альковов. Стать его членом нетрудно. Членство в нем принудительное. Если кто-либо вступать не желает, клуб не идет ему навстречу.
Правила клуба запомнить легко. После того как выключается свет, вы протягиваете правую руку и отыскиваете ею membrum virile[46] вашего соседа. То же самое проделывает с вами мальчик, который лежит слева от вас. По сигналу, данному Президентом клуба (это всегда Староста, долг коего – спать в дортуаре малолеток), все руки начинают совершать возвратно-поступательное движение, и последнего из пришедших к финишу назначают на всю неделю мойщиком уборной.
Это тихий, цивилизованный и дружелюбный клуб, наш «Венок маргариток». Подобные ему имеются в каждом пансионе школы и в каждой школе страны. Знакомый из Амплфорта поведал мне об «Обществе страстных чуланов», другой, из Рагби[47], – о клубе «Молочный коктейль», название коего говорит само за себя. Приятель-уикемист[48] рассказал о развлечении, именуемом в Уинчестере «Игрой в крекер». Игроки встают в кружок и онанируют, стараясь не промазать мимо лежащего на полу печеньица. Закончивший последним печеньице съедает. Вот вам новая приправа для крекеров, до которой не додумалась бы никакая «Маквитиз»[49]. К тому же еще и богатая калием и витаминами.
Время от времени сведения об этих незамысловатых увеселениях просачиваются наружу. Какой-нибудь Блетчли-Титертон проболтается сестре или юный Савонарола напишет домой – и готово. Далее следуют слезы, взаимные обвинения и торопливые изгнания из школы.
Что несколько странно. Взглянем правде в лицо, ребята, наши отцы в большинстве своем учились если не в этой школе, так в других таких же. Что относится и к большинству преподавателей. Клубы «Молочный коктейль» и подобные им так же стары, как ступени Капеллы.
Но это же Англия, где единственное твое преступление состоит в том, что тебя застукали.
«Дорогие коллеги, все мы знаем, что тут творится, но зачем же кричать об этом во все горло? Переворачивать тележку с яблоками, мутить воду – к чему это?»
Как-то сама собой приходит на ум палата общин. Шестьсот с чем-то человек, большая часть которых училась в частных школах. Каждый день они разглагольствуют о нравственной порче, поразившей наш мир, однако подумайте, дорогие мои, просто подумайте о том, что они творили со своими телами и что продолжают творить.
Нас растят для того, чтобы мы стали властью. Пройдет двадцать лет, и мы увидим на экранах телевизоров членов клуба «Венок маргариток», рассуждающих о ценах на нефть, сообщающих точку зрения церкви на ИРА, ведущих « Флаг отплытия »[50], закрывающих фабрики, зачитывающих с судейских мест суровые приговоры.
Или не увидим?
Мир меняется. Мы отращиваем волосы подлиннее, мы принимаем наркотики. Многие ли из тех, кто читает это, не курили марихуану прямо в школе? Мы не очень интересуемся властью, мы хотим что-то выправить в мире.
А вот этого никто уже терпеть не желает. Нет, мои дорогие старые однокашники, это преступление непростительное.
Членство в клубе «Венок маргариток» может приводить к слезам, взаимным обвинениям и торопливым изгнаниям – и даже к еще более торопливым попыткам замять поднявшийся шум и отделаться шуточками. Но длинные волосы, курение травки и подлинный бунт – они провоцируют гнев, ненависть и безумие. Когда молодые люди тянут друг друга за концы в общих спальнях, они исполняют чарующую старую традицию, освященный временем ритуал; единственная причина, по которой их затем изгоняют из школы, состоит в том, что традицию эту трудно растолковать слезливым матерям и злобным газетчикам. Когда же мальчики вдруг заявляют, что станут скорее барабанщиками, чем барристерами; садовниками, чем бизнесменами; поэтами, чем солдатами, что они ни в грош не ставят экзамены, власть и семью, что когда они вырастут, то постараются переделать мир под себя, а не себя под мир, вот тогда возникает Подлинная Озабоченность.
Кто-то сказал, что при капитализме происходит эксплуатация человека человеком, а при коммунизме – совсем наоборот. Полагаю, большинство из нас с этим согласно. Мне не известен ни единый школьник-коммунист, зато известны сотни школьников-революционеров.
В 60-е годы идеал сводился к тому, чтобы взять свое силой. Не знаю, видели ли вы фильм « Если…». Сомневаюсь в этом, наш киноклуб каждый год пытается показать его, а директор школы каждый год показ запрещает. Фильм заканчивается тем, что группа школьников обращается в партизан, совершающих покушения на родителей и учителей. Говорят, что, хоть действие фильма и разворачивается в школе, он представляет собой метафору реальной жизни. На этот счет я ничего сказать не могу, однако для меня школа – это и есть реальная жизнь. И вероятно, останется таковой еще несколько лет. Я, разумеется, не собираюсь убивать кого-либо из учителей (ну разве что двух-трех, самое большее), но мне очень и очень хотелось бы понять, почему им дана власть над нами. Спросить, откуда она взялась, как они ее получили. Если нам говорят, что основу этой власти составляют всего только возраст и сила, то мы понимаем, в какого рода мире живем и что с ним следует делать. Нас вечно просят проявить уважение. Что ж, проявлять уважение к лучшим из них мы можем, но мы находим затруднительным испытывать таковое. Наше поколение, поколение 70-х, призывает к социальной революции, а не к…
– Эйдриан!
– Вот же херня!
– Мы уже собрались, дорогой!
– Собрались? Куда? – крикнул Эйдриан.
– В церковь, конечно.
– Ты же сказала, что я могу не ходить!
– Что?
Эйдриан вышел из своей комнаты и глянул через перила лестницы вниз, в прихожую. Отец и мать, приодетые по-воскресному, стояли у двери.
– Я пишу школьное сочинение. Ты говорила, что в церковь я могу не ходить.
Отец фыркнул:
– Не говори глупостей! Разумеется, ты должен пойти.
– Но я же отработал…
– Повяжи галстук и спускайся, сию же минуту!
III
– Ты задроченный маньяк, – сказал Том.
– Это ты задроченный маньяк, – ответил Эйдриан.
– Мы все задроченные маньяки, – сообщил Хэрни.
Все четверо сидели в «кабинете» Хэрни и Сэмпсона, перелистывая «Херню!».
Чемодан, на котором они устроились, казался им пороховой бочкой. В нем лежали семьсот готовых для распространения экземпляров журнала.
– Бросьте, ребята, – сказал в конце предыдущего триместра Хэрни, когда Эйдриан предложил это название. – «ПИХ» куда лучше. «Подпольное издание Хэрни». Господи, да «Херня» – это же моя кличка. Все сразу поймут, что я имею к нему отношение.
– В том-то и фокус, балда моя сладкая, – ответил Эйдриан. – Никто не поверит, что мозговитый Хэрни оказался таким дураком, чтобы назвать своим именем подрывной подпольный журнал.
И журнал получил название «Херня!». Иллюстраций в нем не было, поскольку рисовать умели лишь Том и Сэмпсон, а их стили были слишком легко узнаваемы.
То, что они сейчас разглядывали, представляло собой пятнадцать машинописных страниц, перенесенных копировальным аппаратом на зеленоватую бумагу. Ни надписей от руки, ни рисунков – ничего, что позволило бы распознать авторов. Журнал мог изготовить любой ученик или ученики любого пансиона школы. Хэрни без всяких хлопот, соблюдая полную секретность, размножил дома восковки.
В следующий за Пасхой вторник Эйдриан, изрядно выправив и переписав статью, отправил ее в Хайгейт[51], на домашний адрес Хэрни; теперь, перечитывая написанное, он находил его довольно пресным и вялым в сравнении с сочиненным Хэрни либретто рок-оперы из школьной жизни и представленным Томом прямо-таки превосходным анализом героиновой контркультуры в «Голом завтраке». Аллегория же Сэмпсона, повествующая о жизни рыжих и серых белок, бьла и вовсе неподражаема.
– Ну ладно, – сказал Том, – теперь перед нами стоит проблемка распространения.
– Скорее проблемина, чем проблемка, – заметил Хэрни.
– И даже проблемондия, – сказал Сэмпсон.
– Я пошел бы так далеко, что назвал бы ее проблемистерией.
– Что и говорить, – сказал Том, – тут нам придется попотеть.
– Вот уж не думаю, – откликнулся Эйдриан, – мы же все получали альковные наряды, верно? И хорошо знаем, как в какой пансион проникнуть.
– Вообще-то я до сих пор ни одного не получил, – сказал Сэмпсон.
– Зато у меня их было многое множество, – сказал Эйдриан. – Думаю даже, что мне принадлежит рекорд нашего пансиона.
Поддержание дисциплины всегда было в частных школах задачей не из простых; сечение нарушителей, поджаривание малышни у открытого огня, засовывание в их задние проходы не самых для этого подходящих предметов, подвешивание за лодыжки – все эти жестокие и необычные формы наказаний уже отмерли ко времени появления Эйдриана в школе. Директору еще случалось иногда поработать тростью, учителя могли предоставлять ученикам полную свободу действий, а могли и лишать каких-либо привилегий или ограничивать оные, старосты наказывали учеников альковными нарядами, однако изобретательное насилие и изощренные пытки отошли в прошлое. Уже три года, как никого не подвешивали в уборной вниз головой и никому не защемляли концов ящиком стола. При такого рода мягкости и либерализме, распространившихся в первейших из наших образовательных заведений, нечего, по мнению многих, было и дивиться тому, что в стране все идет наперекосяк.
Когда именно был изобретен альковный наряд – насильственная мера характера скорее бюрократического, чем физического, – никто бы сказать не взялся. Единичный альковный наряд представлял собою клочок бумаги, вручаемый старостой нарушителю. На листке стояло имя еще одного старосты, всегда из другого пансиона. Двойной альковный наряд содержал имена двух старост из двух разных пансионов. Эйдриан был единственным на памяти нынешних обитателей школы, кто получил как-то раз шестикратный альковный наряд.
Получателю надлежало подняться пораньше, натянуть спортивный костюм, добежать до пансиона, значащегося в списке первым, проникнуть в альков, разбудить старосту и попросить, чтобы тот расписался напротив своего имени. Затем нужно было отправиться к следующему в списке лицу, обитавшему, как правило, на другом конце школьного городка. Собрав же все подписи, следовало вернуться в свой пансион, переодеться в форму и поспеть к завтраку, начинавшемуся без десяти восемь. Дабы наказуемый не жульничал, обходя старост в наиболее удобном для него географическом порядке или поднимаясь раньше семи – официального стартового времени, старосты, которые значились в списке, должны были проставлять рядом со своими подписями время, в которое их разбудили.
Эйдриан питал к альковным нарядам отвращение, хотя психолог мог бы попытаться разубедить его, указав на то, какую изобретательность ему приходилось проявлять, чтобы собрать нужные подписи. Эйдриан считал эти наряды нелогичной формой взыскания, столь же неприятной для старост, вырываемых из объятий сна, сколь и для самих наказуемых.
Система эта предоставляла возможности для самых разных злоупотреблений. Старосты могли, например, сводить счеты с не угодившими им коллегами, посылая к ним наказанных каждый день. Такого рода войны старост, ведомые по принципу «зуб за зуб», продолжались порою целыми триместрами. У старосты Эйдрианова пансиона, Сарджента, завязалась однажды распря со старостой из пансиона Дашвуда, носившим имя Парди. В итоге Эйдриан каждый божий день той страшной недели получал от Сарджента единичные альковные наряды по поводам до смешного пустячным: за то, что, готовясь к урокам, свистел у себя в кабинете; за то, что, наблюдая за матчем, держал руки в карманах; за то, что не обнажил голову перед отставным учителем, с которым столкнулся на Хай-стрит и которого знать не знал и вообще увидел впервые.
И в каждом наряде, выдававшемся в ту неделю Сарджентом, значилось имя Парди. На пятый день Эйдриан, с извинениями проскользнувший в альков Парди, обнаружил, что там пусто.
– Птичка упорхнула, давняя любовь моя, – объяснил он Сардженту, вернувшись с неподписанным листком. – Но я утащил из тумбочки Парди пакет с умывальными принадлежностями – в доказательство того, что был у него.
Под вечер того же дня Сарджент и Парди подрались на Верхней спортивной площадке, после чего Сарджент оставил Эйдриана в покое.
Но, разумеется, старосты могли также и оказывать друг другу услуги.
– Слушай, Ханкок, у тебя в регбийной команде есть один такой вбрасывающий, ничего из себя, как же его зовут-то?
– Йелленд, что ли?
– Во, точно. Сказочный малый. Ты бы… это… прислал его ко мне как-нибудь утром, идет? С нарядом.
– Ладно. Если ты пришлешь мне Финлея.
– Договорились.
Еще новичком Эйдриан, получив первый свой альковный наряд, с испугом обнаружил, что староста, подпись которого ему требуется, спит голышом, накрывшись одной только простыней, и разбудить его никакими силами невозможно.
– Извини меня, Холлис, Холлис! – отчаянно попискивал ему в ухо Эйдриан.
Но Холлис лишь замычал во сне, обхватил Эйдриана рукой и затянул в постель.
Единственное, что доставляло выполнявшему альковный наряд Эйдриану подлинное удовольствие, это проникновение со взломом. Официально все пансионы оставались запертыми до семи утра, что, как предполагалось, обращало в бессмыслицу ранний подъем и неторопливую прогулку к месту назначения. Однако всегда находилась приставная лестница, какое-нибудь окно в раздевалке или кухне, которое можно было взломать, запор, легко поддававшийся нажатию гибкой слюдяной пластинки. А уж попав вовнутрь, оставалось только прокрасться в дортуар, войти на цыпочках в альков старосты, подвести его будильник и разбудить бедолагу. Это позволяло выходить на дело в половине шестого, в шесть, избавляя себя от беготни и спешки, которые требовались, чтобы уложиться в сорок минут.
– Управимся, – сказал Эйдриан Хэрни. – Не труди на этот счет свою хорошенькую головку. Думаю, мне известны ходы во все пансионы.
Два дня спустя школа проснулась под знаком «Херни!».
С трех часов утра и до половины шестого Эйдриан, а вместе с ним Том, Хэрни и Сэмпсон, руководствуясь нарисованными Эйдрианом картами и данными им инструкциями, проникали в пансионы, оставляя экземпляры журнала в кабинетах, комнатах отдыха, библиотеках и – целыми стопками – у подножия лестниц. Никто их не увидел, и они никого не увидели. К завтраку все четверо спустились, изображая такое же удивление и волнение, какое журнал вызвал во всех прочих.
В самой же школе, еще перед утренней молитвой, они присоединились к стайкам учеников, толокшихся в колоннаде перед досками объявлений, обменивавшихся мнениями о содержании журнала и строивших догадки насчет его авторов.
Эйдриан напрасно тревожился, что изысканность сочиненного другими затмит его статью. Присущий ей разнузданный популизм оказался школе куда интереснее, чем темная педантичность Хэрни и Сэмпсона или агрессивность безудержного слога Тома. Самые возбужденные разговоры этого дня вертелись вокруг личности С.-Г. Паслена. Где бы ни оказывался Эйдриан, он всюду слышал цитаты из своей статьи.
– Эй, Марчант, может, сыграем по-быстрому в крекер?
– Они могут укоротить ваши волосы, дети мои, но не могут укротить дух. Мы побеждаем, и они это знают.
– Школа – не прихожая реальной жизни, она и есть реальная жизнь.
– Пассивное сопротивление!
– Давайте составим свою программу. Провалим их экзамены, но выдержим собственные.
Ничего подобного школа еще не видела. На утренней одиннадцатичасовой перемене в буфете только о журнале и говорили.
– Ну давай, Хили, признавайся, – сказал Эйдриану уплетавший сливки Хейдон-Бейли, – это же твоих рук дело, правда? Все так говорят.
– Странно, а меня уверяли, что твоих, – ответил Эйдриан.
Невозможность объявить во весь голос о своей причастности к происходящему наполняла Эйдриана мучительным разочарованием. Хэрни, Сэмпсон и Том радостно довольствовались безвестностью, Эйдриану же требовались овации и признание. Даже насмешки и злобное шипение и те сошли бы. Он гадал, прочел ли Картрайт его статью? Что он о ней думает? Что думает о ее сочинителе?
Эйдриан внимательно приглядывался к реакции людей, которых обвиняли в том, что они-то и есть авторы журнала. Он всегда старался усовершенствоваться в тонком искусстве вранья, и наблюдение за теми, кто говорит, когда на них нажимают, чистую правду, было в этом отношении чрезвычайно полезным.
Как обнаружил Эйдриан, говорили они примерно следующее:
– Ну да, в общем-то, это я.
– Иди ты, Эйтчесон! Все же знают, это твоя работа.
– О господи! Как ты об этом пронюхал? Думаешь, директор тоже знает?
Эйдриан запоминал эти реплики и старался воспроизводить их сколь возможно точнее.
В тот же день, после ланча, Тикфорд, директор Эйдрианова пансиона, воздвигся посреди столовой, как и прочие одиннадцать директоров в своих одиннадцати пансионах.
– Перед спортивными занятиями старостам надлежит забрать из кабинетов все экземпляры журнала и уничтожить их. Всякий, у кого после трех часов дня будет обнаружен подобный экземпляр, понесет суровое наказание.
Таким злющим Эйдриан Тикфорда еще не видел. Уж не догадался ли он, что «Херня!» происходит именно из его пансиона?
Эйдриан и Том с радостью отдали свои экземпляры.
– Получите, гауптман Беннетт-Джонс, – сказал Эйдриан. – У нас имеется также издание «Процесса», сочиненного печально известным евреем по имени Кафка. Полагаю, Берлин одобрит вас, если вы бросите в костер и эту книжонку. Да, и вместе с ней – сочинения декадентствующей лесбиянки и большевички Джейн Остин.
– Поосторожнее, Хили. Ты в списке. Если ты хоть как-то связан с этим дерьмом, считай, что у тебя неприятности.
– Спасибо, Сарджент. Не буду больше отнимать твое драгоценное время. Уверен, тебе еще предстоит посетить с подобной же целью множество наших соседей.
И все же, сколько бы шуму ни наделал журнал, Эйдриана почему-то томило разочарование. Ничего его статья не изменила, ни капельки. Он, собственно, и не ожидал, что в классах разразятся открытые боевые действия, и все-таки грустно было сознавать, что если его, Хэрни и прочих завтра изобличат и изгонят, школа посудачит о них немного, а после забудет навсегда. Мальчики трусливы и консервативны. Наверное, поэтому, думал он, система и работает.
Чувствовал Эйдриан и то, что, попадись ему эта статья в дальнейшей жизни, лет в двадцать, он только поежится, смущенный ее претенциозностью. Но почему его будущее «я» должно насмехаться над ним теперешним? Ужасно сознавать, что время заставит тебя предать все, во что ты сейчас веришь.
«То, каков я сейчас, правильно, – говорил он себе. – Я никогда не буду видеть все так ясно, никогда не буду понимать все так полно, как в эту минуту».
Мир не изменится, если люди по-прежнему будут позволять ему засасывать себя.
Он попытался пересказать свои чувства Тому, но тот пребывал в настроении неразговорчивом.
– Сдается мне, изменить мир можно только одним способом, – сказал Том.
– И каким же? – спросил Эйдриан.
– Измени себя.
– Ой, ну это уже херня!
– И «Херня!» говорит чистую правду.
Эйдриан сходил в библиотеку, посмотрел литературу по симптомам, которые он в себе наблюдал. Сирил Коннолли, Робин Моэм, Т. К Уэрсли, Роберт Грейвз, Саймон Рейвн[52]: у каждого из них имелся свой Картрайт. А романы! Их были десятки. «Бог нас отверг», «Отсвет юности», «Четвертое июня», «Сандел», «Особенная дружба», «Холм»…
Он всего лишь один из множества чопорных, ожесточенных и чрезмерно чувствительных представителей среднего класса, норовящих выдать свою немощную декадентскую похоть за нечто одухотворенное и сократическое.
Да почему бы и нет? Если это означает, что ему предстоит закончить свои дни на средиземноморском острове, сочиняя лирическую прозу для издательства «Фабер и Фабер» и критические статьи для «Нью стейтсмен», меняя одного мальчика-слугу и «секретаря» на другого, попивая «Ферне Бранка» и каждые полгода откупаясь от начальника полиции, – значит, так тому и быть. Все лучше, чем под дождем тащиться в контору.
Окончательно разозлясь, Эйдриан снял с полки толстую Библию, открыл ее наугад и красной шариковой ручкой написал на полях: «Ирония». А на форзаце нацарапал несколько анаграмм собственного имени. Ад Иран, радиан, дан аир, на дари.
И решил пойти повидаться с «Глэдис». Уж она-то его поймет.
Дорогой к нему прицепился выскочивший из-за могильного памятника Ранделл.
– Ага! Вот и С.-Г. Паслен!
– Ну слово в слово, Давалка, я как раз это и собирался сказать. Только тебе могут быть известны мерзости вроде игры в крекер.
– Мало ли кто чего знает.
Эйдриан сделал вид, что лезет в карман за записной книжкой.
– Это стоит записать – «мало ли кто чего знает». Может оказаться полезным, если мне когда-нибудь придется участвовать в конкурсе на произнесение самой бессмысленной в нашем языке фразы.
– Ну извини.
– Не дождешься.
Ранделл поманил его согнутым пальцем.
– Новую штуку придумал, – сказал он. – Иди сюда.
Эйдриан с опаской приблизился.
– И что же это за гадость?
– Нет, я серьезно. Подойди поближе. Ранделл указал на свой брючный карман.
– Засунь туда руку.
– Знаешь, Давалка, даже для тебя… это уж чересчур…
Ранделл притопнул ногой:
– Да серьезно же! Блестящая идея. Сунь руку, пощупай.
Эйдриан поколебался.
– Ну, давай!
Эйдриан опустил руку в карман Ранделла. Тот захихикал.
– Понял? Я прорезал карманы. А трусов не ношу.
– Давалка, ты величайшая из…
– Господи, да продолжай уж, раз начал.
Эйдриан дошел до «Глэдис» и плюхнулся на нее. Оставшийся внизу Ранделл послал ему воздушный поцелуй и ускакал куда-то – восстанавливать силы перед тем, как проделать тот же фокус с кем-то еще.
«Ну вот, ну чем меня не устраивает Давалка? – спросил себя Эйдриан, вытирая носовым платком пальцы. – Он сексуальный. Занятный. С ним можно вытворять штуки, о которых, если говорить о Картрайте, я и помыслить-то не могу. А, черт, опять кого-то несет».
– Друг или враг? Приковылял Свинка Троттер.
– Друг! – отдышавшись, ответил он.
– Ба! Да вы совсем изнурены, мой лорд. Приблизьтесь, присядьте рядом со мной.
Пока Троттер усаживался, Эйдриан обмахивался листком щавеля.
– Я всегда почитал котильон чрезмерно утомительным для летней поры. Лицам высокопоставленным должно его избегать. Танцуя котильон, я сознаю, что выгляжу непревзойденно заурядным. Менуэт, полагаю я, вот единственный танец, приличествующий изысканному джентльмену, играющему в свете сколько-нибудь видную роль. Тут вы согласитесь со мной, мой лорд, не правда ли? По-моему, Хорри Уолпол[53] заметил однажды: «В этой жизни необходимо испробовать все, кроме кровосмешения и сельских танцев". Превосходное правило, как я сказал моей матери, укладываясь вчера вечером с нею в постель. Возможно, вы несколько позже окажете мне честь, составив компанию за ломберным столом? Предстоит партия в „бассет“, и я намерен облегчить лорда Дарроу на пять сотен гиней.
– Хили, – сказал Троттер. – Я не говорю, что это ты, не говорю, что не ты, мне, в общем, все равно. Однако С.-Г. Паслен…
– Паслен сладко-горький, – сказал Эйдриан. – Solarium dulcamara, распространенное придорожное растение.
Искали там, искали тут,
Учителя сбивались с ног,
Но ловок он, прожженный плут,
Сей сладко-горестный цветок.
Стишки так себе, зато моего собственного сочинения.
– Ты ведь, наверное, читал его статью? – спросил Свинка Троттер.
– Может, и заглянул в нее пару раз в часы досуга, – ответил Эйдриан. – А почему ты спрашиваешь?
– Ну…
У Троттера явственно перехватило горло. Эйдриан в испуге взглянул на него. В поросячьих глазах мальчика стояли слезы.
Ах, дьявол! Чего Эйдриан не способен был переносить, так это чужих слез. Может, обнять его за плечи? Или притвориться, что ничего не заметил? Эйдриан решил, что лучше обойтись с Троттером по-дружески, ласково.
– Эй, эй, эй! Что такое?
– Прости, Хили. Правда, прости, н-но…
– Мне ты можешь сказать. Что случилось? Троттер с несчастным видом покачал головой и шмыгнул.
– На-ка, – сказал Эйдриан, – вот тебе носовой платок. Хотя… нет, он не очень чистый. Зато у меня есть сигарета. Отлично прочищает нос.
– Нет, Хили, спасибо.
– Ну тогда я сам покурю.
Эйдриан нервно вглядывался в Троттера. Это нечестно, вот так давать выход своим чувствам. Да и какие такие чувства могут иметься у болвана вроде Свинки? Тот уже вытащил собственный носовой платок и с жутким хлюпаньем высморкался. Эйдриан закурил и спросил, постаравшись сообщить своему тону небрежность:
– Ну, что тебя так расстроило, Трот? Что-нибудь в статье?
– Да нет. Просто там есть одно место, где говорится…
Троттер извлек из кармана экземпляр «Херни!», уже открытый на второй странице Эйдриановой статьи.
Эйдриан удивленно воззрился на него:
– Я бы на твоем месте постарался, чтобы меня с этим не увидели.
– А, ладно, я его скоро выброшу. Статью я все равно уже переписал.
Троттер пристукнул пальцем по одному из абзацев.
– Вот здесь, – сказал он, – прочитай.
– «Они называют это детским увлечением, – начал читать Эйдриан, – что ж, полагаю, им никогда не узнать, какие чувства наполняют юное сердце. Слова Донни Осмонда, философа и острослова, попадают, как обычно, в самую точку. Как они могут наказывать нас и унижать, когда мы способны испытывать чувства достаточно сильные, чтобы взорвать весь мир? Либо они знают, через что мы проходим, влюбляясь, и тогда их бессердечие, нежелание нас предостеречь, помочь нам пройти через это не заслуживают прощения, – либо они никогда не чувствовали того, что чувствуем мы, и в этом случае мы имеем полное право назвать их мертвецами. У вас все сжимается в животе? Любовь разъедает вас изнутри, верно? Но что она делает с вашим разумом? Она швыряет за борт мешки с песком, чтобы тот воспарил, как воздушный шар. Вы вдруг возноситесь над обыденностью…» Эйдриан взглянул на Свинку Троттера, который раскачивался взад-вперед, с силой вцепившись в носовой платок, как если б тот был поручнем в кабинке на американских горках.
– По-моему, – сказал Эйдриан, – это искаженная цитата из «Потерянного уик-энда». Рэй Милланд говорит там о спиртном. Так. Значит, ты… э-э… ты, выходит, влюблен?
Троттер кивнул.
– М-м… в кого-то… кого я знаю? Если не хочешь, не говори.
Эйдриан разозлился, услышав, как хрипло звучит его голос.
Троттер снова кивнул.
– Это… должно быть, не просто.
– Я не против того, чтобы сказать тебе, – вымолвил Троттер.
Если это Картрайт, убью, подумал Эйдриан. Убью жирного ублюдка.
– Так кто же он? – спросил Эйдриан со всей, на какую был способен, небрежностью.
Троттер взглянул ему в лицо.
– Ты, конечно, – сказал он и залился слезами.
Оба неторопливо возвращались в пансион. Эйдриану до смерти хотелось удрать, оставив Свинку Троттера утопать в соленой ванне его дурацких печалей, но он не мог.
Он не понимал, как ему реагировать. Не знал, как принято вести себя в подобных случаях. В определенном смысле он, наверное, в долгу перед Троттером. Предмету любви надлежит чувствовать себя польщенным, удостоенным чести, облеченным некой ответственностью. Эйдриан же чувствовал себя оскорбленным, униженным и полным отвращения. Более того, обманутым.
Троттер?
Конечно, и свиньи могут летать. Вот эта, во всяком случае.
Нет, это не то же самое, твердил он себе. Не то, что у меня с Картрайтом. Не может такого быть. Господи, а если бы я признался Картрайту в любви и тот почувствовал себя хотя бы на десятую долю таким же разозленным, как я сейчас?..
– Ничего, все в порядке, – говорил Свинка Троттер, – я знаю, ты ко мне того же не чувствуешь.
«Ты ко мне того же не чувствуешь»? Иисусе!
– Ну, – сказал Эйдриан, – дело в том, что… понимаешь, это же пройдет, правда?
Как он мог такое сказать? Как мог он сказать такое?
– От этого мне не лучше, – вздохнул Троттер.
– Тоже верно, – сказал Эйдриан.
– Ты не беспокойся. Я тебя донимать не стану. Не стану больше таскаться за тобой и Томом. Я уверен, все будет в порядке.
Ну вот, пожалуйста. Если он так уверен, что «все будет в порядке», так какая же это любовь? Эйдриан знал, между ним и Картрайтом никогда и ничто «в порядке» не будет.
Это не Любовный Напиток, а так – «пепси».
Они уже приближались к пансиону. Троттер вытер глаза рукавом блейзера.
– Мне очень жаль, – сказал Эйдриан, – ну, то есть…
– Все нормально, Хили, – отозвался Троттер. – Знаешь, я только хотел еще сказать тебе, что читал «Очный цвет».
– О чем ты?
– Ну, в книге же все пытаются выяснить, кто такой «Очный цвет», и Перси Блэкини сочиняет стишок – тот, который ты недавно прочитал: «Искали там, искали тут, французы все сбивались с ног…»
– И?
Куда это его понесло?
– Но дело в том, – продолжал Троттер, – что как раз Перси Блэкини и был «Очным цветом», верно? Тот, кто сочинил стишок. Вот и все.
IV
На следующее утро Эйдриан пришел в Капеллу пораньше, что позволило ему усесться за Картрайтом и любоваться красотою его затылка, линией плеч и совершенством ягодиц, напрягавшихся, когда Картрайт склонялся в молитве.
Странная это вещь – красота, странно, как она меняет все в человеке и вокруг него. Блейзер Картрайта далеко превосходил своей красой все прочие блейзеры в Капелле, хоть и был куплен там же, где остальные, в «Горринджиз». Уши его, проглядывавшие из переплетения мягких золотистых волос, состояли, как и любые уши, из кожи, капилляров и мясистых тканей, но никакие иные уши не воспламеняли кровь Эйдриана, не наполняли его желудок расплавленным свинцом.
Гимном, выбранным на сегодня, был «Златой Иерусалим». Эйдриан, как обычно, подставлял в него собственные слова:
– О Картрайт дивный, златоглавый, текущий молоком и медом. В сияньи твоей вечной славы как сердце сладкой болью сводит! Я знаю, я прекрасно знаю, как песня радости поется. О, сколь же счастлив будет тот, на коего твой свет прольется…
Сидевший рядом с ним Том услышал, что он поет, и пихнул Эйдриана локтем. Эйдриан послушно вернулся к тексту, однако на заключительном стихе вновь перешел на собственную версию:
– О Картрайт, о пресветлый мой, твое лицо увижу ль я? О Картрайт, о пресветлый мой, сойдет ли слава к нам твоя? Духовную утолишь ты жажду, как освященная вода. Врагом и другом став однажды, ты им остался навсегда.
Шестьсот сборников гимнов вернулись на полки, шестьсот юных тел в мантиях зашелестели, рассаживаясь по местам. В восточном конце Капеллы простучали по каменному полу каблуки директора, выступившего, поддернув плечи мантии, вперед, чтобы обнародовать Уведомления.
– Было замечено, что некоторые мальчики срезают дорогу от Верхних площадок к Олпертон-роуд. Душевно прошу вас помнить, что этот путь проходит через поле Брэндистона, являющееся частным владением и лежащее за пределами школы. Воскресную службу проведет Рекс Андерсон, викарный епископ Кампалы. Медаль Бейтмана за греческую прозу присуждена У. И. С. Дж Хуперу из пансиона Розенгарда. Это все.
Директор развернулся, чтобы уйти, но спохватился и развернулся обратно.
– Да, еще одно. Меня известили, что по школе распространился не вполне обычный детский журнал определенного толка. До тех пор, пока не объявятся сочинители этой чепухи, всякого рода отлучки и клубные мероприятия отменяются, а мальчикам надлежит проводить свободное время в стенах своих пансионов. Вот теперь действительно все.
– Черт знает что! – сказал Эйдриан, когда они вышли из Капеллы под свет солнца. – И как трогательно, ну просто на редкость. «Детский журнал определенного толка»! Как будто он не перечитал этот журнал сто раз и не трясся, читая, от злости!
– Он просто пытается сделать вид, что ничего тут такого уж особенного нет, – сказал Том.
– Неужели он действительно думает, что мы на это купимся? Он перепугался, перепугался до печенок.
К ним подошел Хейдон-Бейли.
– Запер нас до конца триместра! Сволочь!
– Это всего лишь неуклюжая попытка настроить школу против авторов журнала, чтобы она проделала за него всю детективную работу, – сказал Хэрни. – Не выйдет. Кто бы этот журнал ни состряпал, он слишком умен.
Занять вечер этого дня Эйдриану опять было нечем. То был день Строевой Подготовки, стало быть, крикет отменялся, а навестить Глэдис Уинкворт он не решался, опасаясь снова столкнуться с Троттером. Официально ему следовало бы заглянуть к своей подопечной старушке, выполнить какие-нибудь ее поручения, но она еще в прошлом триместре померла от переохлаждения, а замены Эйдриану пока не предоставили. Он решил было отправиться в школьную библиотеку звукозаписей, выбрать какую-нибудь музыку и попрактиковаться в дирижерстве – любимое его легальное времяпрепровождение, – но тут вдруг вспомнил, что Биффен, преподаватель французского, пригласил его к чаю.
Биффен жил на краю городка, в довольно импозантном доме, стоящем посреди собственного земельного участка.
– Здравствуйте, сэр, – сказал Эйдриан. – Сегодня пятница, вот я и подумал…
– Хили! Как замечательно. Входите, входите.
– Я принес немного лимонной помадки, сэр.
В гостиной уже сидели шесть мальчиков, беседуя с супругой Биффена, леди Элен. Биффен женился на ней, еще учась в Кембридже, а после, когда получил в своей старой школе место младшего преподавателя, привез ее сюда. С той поры они здесь и жили, вызывая у всей школы немалую жалость: дочь графа, связавшая свою жизнь с не подающим особых надежд и не сделавшим особой карьеры педагогом.
– А я вас знаю! – пророкотала с софы леди Элен. – Вы Хили из пансиона Тикфорда. Вы еще играли в школьном театре Моску[54].
– Хили учится у меня в младшем шестом французском, – сказал Биффен.
– И всячески тебе досаждает, Хэмфри, дорогой. Не сомневаюсь.
– Э-э, я тут принес немного лимонной помадки.
– Как мило. Ну, с кем из присутствующих вы знакомы?
Эйдриан оглядел гостиную.
– Хьюго вы наверняка знаете. Он из вашего пансиона. Идите сядьте с ним рядом и не позволяйте ему портить мою собаку.
До этой минуты Эйдриан не замечал Картрайта, который сидел у окна, скармливая кусочки кекса спаниелю.
– Привет, – сказал Эйдриан, усаживаясь рядом с ним.
– Привет, – ответил Картрайт.
– Ну как, экзамен сдал?
– Извини?
– Пианино, за третий класс. Помнишь? В прошлом триместре.
– А, этот. Да, спасибо.
– Отлично.
Еще один бессмертный диалог, вышедший из-под пера Ноэля Кауарда[55] семидесятых.
– Так, – сказал Эйдриан, – а ты бываешь здесь… э-э… ты тут часто бываешь?
– Почти каждую пятницу, – ответил Картрайт. – А вот тебя здесь ни разу не видел.
– Нет, я… меня раньше не приглашали.
– Понятно.
– Так что… э-э… что тут вообще-то происходит?
– Да, знаешь, мы просто приходим в гости, пьем чай.
Так оно и оказалось. Биффен затеял игру в названия книг – от каждого участника требовалось признаваться, что ту или иную книгу он никогда не читал. Биффен и леди Элен произносили названия классических романов и пьес, и если ты их не читал, то должен был поднять руку. «Гордость и предубеждение», «Дэвид Копперфильд», «Скотный двор», «Мадам Бовари», «1984», «Счастливчик Джим», «Сыновья и любовники», «Отелло», «Оливер Твист», «Упадок и разрушение», «Говардс-Энд», «Гамлет», «Анна Каренина», «Тесс из рода д'Эрбервиллей» – список непрочитанных книг, который им удалось составить, вызвал всеобщие смешки. Все сошлись на том, что под конец триместра список должен будет состоять из книг менее известных. Единственными двумя книгами, которые прочли все присутствующие, оказались «Повелитель мух» и «Поправка-22», что, как заметил Биффен, способно сказать многое о качестве преподавания литературы в приготовительной школе. Конечно, все это было очевидной и, на взгляд Эйдриана, довольно глупой попыткой заставить всех побольше читать, тем не менее результаты она давала. Несмотря на претенциозность происходившего, Эйдриан, пожалуй, получил удовольствие, особенно воодушевило его то обстоятельство, что в русской литературе, всегда казавшейся ему самой внушительной и труднопостижимой, он оказался начитанным более всех прочих.
– Знаешь, – сказал он Картрайту, когда они возвращались в пансион Тикфорда, – побывав в таком доме, недолго и растеряться. Совсем неплохая идея – иметь прибежище вроде этого, место, куда можно захаживать, верно?
– На следующий год, когда я буду в шестом классе, он собирается стать моим тютором, – сказал Картрайт. – Я думаю поступить в Кембридж, а он, похоже, лучший, кто может натаскать тебя к оксбриджским вступительным экзаменам.
– Правда? И я собираюсь в Кембридж! – сказал Эйдриан. – Ты какой колледж выбрал?
– Тринити, наверное.
– Господи, я тоже! В нем мой отец учился! На самом-то деле отец Эйдриана учился в Оксфорде.
– Правда, Биффо считает, что мне следует поступить в Святого Матфея. У него там друг еще с военных времен, профессор Трефузис, говорят, он очень хорош. Ладно, давай пошевеливаться. Нам же запрещено выходить из пансиона. А уже почти пять.
– А, дьявол, – откликнулся Эйдриан, и оба припустили бегом. – Слушай, а ты журнал читал? – спросил Эйдриан, пока они скакали вверх по холму в сторону пансиона.
– Да, – ответил Картрайт. На чем беседа и закончилась.
– Мы с ним поговорили почти по-настоящему, Том!
– И отлично, – сказал Том. – Тут вот какое дело…
– Все решено. В мой второй кембриджский год он присоединится ко мне. После окончания мы слетаем в Лос-Анджелес или в Амстердам и поженимся – там, знаешь, с этим просто. Потом купим дом в деревне. Я буду писать стихи, Хьюго играть на рояле и замечательно выглядеть. У нас будут две кошки, Спазма и Клитор. И спаниель. Хьюго любит спаниелей. Спаниель по имени Биффен.
На Тома все это большого впечатления не произвело.
– Десять минут назад заходил Сарджент, – сообщил он.
– Ах, чтоб его! Что ему тут понадобилось?
– Тикфорд требует тебя в свой кабинет, немедленно.
– Зачем?
– Не знаю.
– Не может же быть, чтобы… а тебя он тоже хочет видеть? Сэмми, Хэрни?
Том покачал головой.
– У него не может быть ничего против меня, – сказал Эйдриан. – Откуда?
– Отрицай все начисто, – сказал Том. – Это всегда срабатывает.
– Точно. Самым наглым образом.
– Но должен тебе сказать, – предупредил Том, – там явно что-то заваривается. Сарджент выглядел испуганным.
– Чепуха, – ответил Эйдриан, – у него воображения нет.
– Испуганным до усеру, – сказал Том. Кабинет директора пансиона располагался по другую сторону актового зала. Эйдриан с удивлением увидел, что все старосты стоят, сбившись в стайку, у двери, соединяющей помещения для учеников с квартирой мистера и миссис Тикфорд. Пока он подходил, старосты не сводили с него глаз. Они не посмеивались, не выглядели враждебными. Они выглядели… выглядели испуганными до усеру. Эйдриан постучал в дверь Тикфорда.
– Войдите!
Нервно сглотнув, Эйдриан вошел.
Тикфорд сидел за письменным столом, поигрывая ножом для разрезания писем.
Совершенный психопат с кинжалом, подумал Эйдриан.
Директор сидел спиной к окну, и лицо его пребывало во мраке, не позволявшем Эйдриану прочесть его выражение.
– Спасибо, что заглянули, Эйдриан, – сказал Тикфорд. – Садитесь, прошу вас, садитесь.
– Спасибо, сэр.
– О боже-боже…
– Сэр?
– Думаю, вы навряд ли представляете себе, почему я за вами послал, ведь так?
Эйдриан, олицетворение круглоокой невинности, покачал головой.
– Нет, я полагаю, не представляете. Нет. Надеюсь, слухи еще не распространились.
Тикфорд снял очки и взволнованно подышал на стекла.
– Я должен спросить у вас, Эйдриан… о боже… все это так..
Он надел очки и встал. Теперь Эйдриан хорошо видел его лицо, но понять ничего по-прежнему не мог.
– Да, сэр?
– Должен спросить о ваших отношениях с Полом Троттером.
Так вот оно что!
Этот идиот проболтался кому-то. Вероятно, капеллану. А злобный доктор Меддлар был только счастлив повторить все Тикфорду.
– Я не понимаю, что вы имеете в виду, сэр.
– Это очень простой вопрос, Эйдриан. Проще некуда. Я спрашиваю вас о ваших отношениях с Полом Троттером.
– Ну, я на самом-то деле… на самом деле у нас с ним нет никаких отношений, сэр. Я хочу сказать, мы с ним вроде как друзья. Он иногда гуляет со мной и Томпсоном. Но я знаю его не очень близко.
– И это все?
– Да, сэр, все.
– Чрезвычайно важно, чтобы вы сказали мне правду. Ужасно важно.
Мальчик всегда видит, когда учитель врет ему, подумал Эйдриан. Тикфорд не врал. Это действительно очень важно.
– Ну, вообще-то, есть одна вещь, сэр.
– Да?
– Я, правда, не уверен, что должен рассказывать вам о ней, сэр. Понимаете, Троттер говорил со мной с глазу на глаз…
Тикфорд, склонившись, взял Эйдриана за запястье.
– Уверяю вас, Эйдриан. Что бы Троттер вам ни говорил, вы должны рассказать мне об этом. Понимаете? Должны!
– Это не очень удобно, сэр… может быть, вы у него самого спросите?
– Нет-нет. Я хочу услышать все от вас. Эйдриан сглотнул.
– В общем, сэр, я вчера после полудня случайно столкнулся с Троттером, и он вдруг… вдруг расплакался, и я спросил его, в чем дело, а он сказал, что несчастен, потому что… ну, он как бы…
Господи, как все это сложно.
– Он… ну, он сказал, что несчастен, потому что любит одного человека… ну, знаете, питает к нему страсть.
– Понимаю. Да, конечно. Да, понимаю. Он думал, что влюбился в кого-то. В другого мальчика, я полагаю.
– Так он мне сказал, сэр.
– Троттера нашли сегодня после полудня в сарае на поле Брэндистона, – сказал Тикфорд, подталкивая к Эйдриану по столу листок бумаги. – В кармане у него была вот эта бумажка.
Эйдриан уставился на директора.
– Сэр?
Тикфорд печально кивнул.
– Глупый мальчишка, – сказал он. – Глупый мальчишка повесился.
Эйдриан заглянул в записку. «Мне очень жаль, но я этого больше не вынесу, – прочитал он. – Хили знает почему».
– Его родители уже едут сюда из Харрогита, – произнес Тикфорд. – И что я им скажу?
Эйдриан в ужасе смотрел на него.
– Но почему, сэр? Почему он покончил с собой?
– Назовите мне имя мальчика, в которого он… к которому он питал это чувство, Эйдриан.
– Ну, сэр…
– Я должен знать.
– Это был Картрайт, сэр. Хьюго Картрайт.
Два костюма с Савил-роу[56] – один «Томми Наттер», другой «Беннетт, Тоуви и Стил» – сидели лицом друг к другу за столиком возле окна в «Уилтонсе».
– Приятно снова увидеть туземный продукт, – сказал «Беннетт, Тоуви и Стил». – Я уже начал думать, что он отошел в прошлое.
– Раз уж вы затронули эту тему, – произнес «Томми Наттер", – должен признаться, что я питаю слабость к тихоокеанским. Они как-то сочнее, вы не находите? В них больше плотскости, если существует такое слово.
«Беннетт, Тоуви и Стил» не согласился. Вульгарный вкус по части устриц казался ему типичным для «Томми Наттера».
– "Монтраше" немного тепловато, вам не кажется?
«Беннетт, Тоуви и Стил» вздохнул. Он еще на нянюшкиных коленях усвоил, что переохлаждать белое бургундское ни в коем случае не следует.
В «Уилтонсе» его хорошо знали и всегда старались подавать вино, охлажденное именно до этой температуры. Впрочем, если он затеет читать «Томми Наттеру» лекцию, тот разобидится. Люди его пошиба чувствительны до смешного.
– Ну да ничего, – сказал другой. – Я не жалуюсь. Итак. Поговорим о «Мендаксе». С сожалением должен сказать, что материалы Одиссея ничем шифровальный отдел не порадовали. Решительно ничем.
– Они ничего не смогли расшифровать?
– Нет, вскрыть-то материалы они вскрыли. Старый шифр с перестановками букв. Еще довоенный. Совершеннейшая древность.
– Отлично,– хмыкнул «Беннетт, Тоуви и Стил». – И что там было?
– Имена, адреса, номера телефонов. Куча безвредных австрияков. Взятых прямиком из адресной книги Зальцбурга, представляете?
– Старый прохвост.
– Так что вопрос теперь в том,– "Томми Наттер" жеманно покручивал пальцами ножку винного бокала, – вывез ли Одиссей материалы оттуда или так их там и оставил.
– Почтой к нему ничего не приходило. Это нам известно.
– Ваш подсадной друг все еще окупается?
– О да.
– Хорошо, потому что уж больно этот прохвост жаден.
На это "Беннетт, Тоуви и Стил" отвечать не стал. Можно подумать, будто услуги Телемаха оплачивает „Томми Наттер". Он-то, разумеется, именно так и думает, скорее всего, он никогда и не обнаружит, что деньги идут прямиком из кармана "Беннетта, Тоуви и Стила“, а не истребываются в государственных фондах. Это было чисто личное дело, однако Кабинет следовало держать в уверенности, что и для него тут есть своя выгода. Негоже, если они поймут, что Служба трудится исключительно для достижения личных целей "Беннетта, Тоуви и Стила".
– Я думаю, материалы по "Мендаксу" все еще там, – сказал он, – вне стен Илиона.
– Вы хотите сказать, в Зальцбурге? – спросил «Томми Наттер», который и в лучшие-то свои времена путался в кодовых названиях.
– Вот именно. В Зальцбурге.
– Вы сами знаете, все это дело в очень большой степени держится на вас. Вы единственный, кто верит в "Мендакс". Мне вспоминается операция, которую вы проводили в семьдесят шестом, и тоже против Одиссея. Чем тогда завершилась игра?
"Беннетт, Тоуви и Стил" бросил на "Томми Наттера" полный подозрительности взгляд.
– Что значит «игра»? – спросил он. – Почему вы употребили слово «игра»?
– Ну, не лезьте в бутылку, старина Я просто имел в виду, что Трефузис стал для вас чем-то вроде навязчивой идеи. И кое-кого из нас это удивляет. Вот и все.
– Вы еще поймете, что это за фрукт. Послушайте. Я никогда не говорил, что верю в «Мендакс». Но если он не существует, зачем Троянцы и Одиссей пытаются уверить нас в противном? Уж в этом-то нам, наверное, стоит разобраться?
– Хм! - произнес «Томми Наттер». – По крайней мере, пока вся операция обходилась нам довольно дешево, тут я не могу не отдать вам должного. Однако у нас нет ни грана доказательств, что Сабо, я снова забыл, как он у вас называется?
– Елена.
– У нас нет ни грана свидетельств в пользу того, что Елена представляет собой что-либо иное помимо верного слуги своего государства. Господи, да Троянцы его только что орденом наградили.
– Тем больше оснований подозревать Одиссея.
– Кстати, а почему «Елена»? Странное кодовое имя для мужчины.
«Беннетт, Тоуви и Стил» отнюдь не собирался давать "Томми Наттеру" даровые уроки гомеровской мифологии. Интересно, в какой школе учился этот тип? По галстуку ничего не скажешь. Галстук у него, вероятно, от каких-нибудь „Биконсфилдских консерваторов“ или чего-то столь же непотребного. Гольф-клуб из Хадли-Вуд, Каршалтонские ротарианцы. Тьфу!
– В свое время оно выглядело не лишенным смысла, – ответил он.
– Угу, – сказал «Томми Наттер», втирая в скатерть хлебную крошку. – Так расскажите мне про этих внуков.
– Штефан – шахматист. Через пару месяцев приедет сюда играть. Не удивлюсь, если они будут держать его на длинном поводке.
– И вы хотите, чтобы я выделил вам ресурсы?
– Я был бы крайне рад получить какие-то деньги, если вы об этом. Тут необходима слежка второй степени.
– Завтра я должен буду скоординироваться, как они там выражаются, с Казначейством. На следующей неделе заседание Кабинета. Э, постойте, вы же не собираетесь закурить?
«Иисусе! – подумал „Беннетт, Тоуви и Опил“. – На следующих выборах буду голосовать за лейбористов».
Глава четвертая
I
Тим Андерсон с великим тщанием обдумал вопрос.
– Я не уверен, что сравнение с "Оливером Твистом", каким бы соблазнительным и привлекательным – а я последний, кто станет это отрицать, – оно ни представлялось, настолько точно, насколько это представляется с первого взгляда.
– Но простите, доктор Андерсон, сходствооченьвелико. У нас имеется тайный работный дом, шайка мальчиков, служащих персонажу по имени Полтернек, имеется Питер Флауэрбак, прослеживающий связи своей семьи с близнецами Коттон, совсем как мистер Браунлоу в «Оливере Твисте», имеется Флинтер, обращающийся, подобно Нэнси, в орудие отмщения. Разве эти параллели не поразительны?
Гэри подлил немного «Мерсо» прилипшим к экрану телевизора Дженни и Эйдриану.
– Я не хочу показаться человеком, отрицающим перед вами наличие таких повествовательных перекличек, – ответил Тим Андерсон, – однако я определенно обнаружил бы, что сталкиваюсь с личными затруднениями, попроси меня кто-либо отказать этому произведению в принадлежности Диккенсу зрелому, автору «Крошки Доррит» и «Холодного дома». Я ощущаю здесь более полную картину связного мира, нежели та, которую предъявляет нам «Оливер Твист». Я ощущаю более глубокий гнев, я нахожу себя откликающимся на более полное симфоническое видение. Глава, в которой описывается наводнение, сцена, когда вода подмывает берега Темзы и уносит Притон, являют нам примеры событий, предваряющих дальнейшее, и органичных в большей мере, нежели те, с которыми читатель сталкивается в «Оливере Твисте». Я мог бы навлечь на себя обвинения в ошибочности суждений, попытайся я оспорить тот довод, что характер Флинтера представляет собой развитие и Нэнси, и Артфула Доджера, что – и мы не боимся признать это – приводит нас к Диккенсу, испытывающему ужас, к более, если угодно, кафкианскому Диккенсу. Интервьюер кивнул.
– Насколько я понимаю, университет уже продал права на кино и телевизионную экранизацию «Питера Флауэрбака»?
– Это утверждение не является сущностно некорректным.
– Не тревожит ли вас то обстоятельство, что, сделав это еще до официального удостоверения подлинности рукописи, вы можете в будущем попасть в неудобное положение, если таковую сочтут подделкой?
– Как вы знаете, мы приняли в штат Святого Матфея немалое число новых исследователей, которые проводят сейчас обширную работу по определению степени аутентичности текста. Они прогоняют его лингвистические частицы и кластеры образов через компьютерную программу, которая столь же надежна, как любой химический тест.
– Снятие отпечатков авторских пальцев?
– «Авторские» – привычный термин, а «снятие отпечатков пальцев» – также недалеко от истины.
– И насколько же вы уверены в том, что это подлинный Диккенс?
– Позвольте мне перефразировать ваш вопрос и сказать так: я не уверен в том, что это не Диккенс.
– Позвольте мне перефразировать ваш ответ и сказать «херня», – произнес Эйдриан.
– Тсс! – зашипела Дженни.
– Нет, ну что, в самом деле. Симфонические видения.
– Я не нахожу малозначительным то обстоятельство, – продолжал Андерсон, – что во времена, когда английским отделениям моего и сотен других университетов грозит сокращение финансирования, чисто научное открытие наподобие этого привлекает столько внимания и в такой полноте подкрепляет то, что совершенно справедливо воспринимается как подвергающаяся постоянным нападкам научная дисциплина.
– Открытие определенно очень прибыльное. Как, собственно, оно было совершено?
– О существовании текста меня уведомила моя студентка из Ньюнем-колледжа. Она принимала участие в моих семинарах, посвященных теме «Деррида и несходство полов», и вела по нескольким не зависящим одна от другой линиям исследования девиаций в нормах викторианской морали. Она и обнаружила в библиотеке колледжа Святого Матфея рукопись, затерявшуюся среди старых номеров журнала «Корнхилл».
– А она поняла, на что натолкнулась?
– У нее имелись определенные представления о потенциальном отсутствии маловажности данной рукописи.
– Насколько мне известно, один из филологов вашего отделения – да, собственно, и всего колледжа, – Дональд Трефузис, выразил сомнения в подлинности находки?
– Я считаю себя человеком, который сознает огромную ценность открыто выраженных сомнений. Именно вопросы, которые не устает задавать профессор, и подтолкнули нас к поискам средств, необходимых для изучения манускрипта.
– Доктор Андерсон, многих людей, прочитавших рукопись, и меня в том числе, поразили смелость и детальность, с которыми в ней описываются сексуальная активность и природа детской проституции в Викторианскую эпоху. Как вы считаете, намеревался ли Диккенс когда-либо опубликовать это произведение?
– В настоящее время мы отслеживаем все биографические источники в поисках каких-либо ключей к ответу на этот в высшей степени закономерный вопрос. Возможно, однако, я вправе перефразировать его и спросить: «Стал бы он не уничтожать рукопись, если бы не хотел, чтобы ее прочитали?» А?
– Понимаю.
– Я не могу отказать себе в праве верить, что Диккенс сохранил ее для того, чтобы она была найдена. Поэтому мы ныне в долгу перед ним и обязаны ее опубликовать.
– Разумеется, это незавершенное произведение. В вашем распоряжении имеется всего лишь фрагмент.
– В этом замечании присутствует истина.
– Как вы полагаете, существует ли шанс обнаружить остальную часть рукописи?
– Если он существует, мы несомненно отыщем этот остаток.
– Большое вам спасибо, доктор Андерсон. Три дошедших до нашего времени главы «Питера Флауэрбака» будут в октябре опубликованы под редакцией и с аннотациями доктора Андерсона издательством «Кембридж юниверсити пресс», цена книги составит пятнадцать фунтов девяносто пять. Снимаемый сейчас на Би-би-си сериал с окончанием, дописанным Малкольмом Брэдбери[57], выйдет на экран весной восемьдесят первого года.
Дженни встала и выключила телевизор.
– Ну ладно, – сказал Гэри, – тележку с яблоками мы перевернули, да еще и посреди стаи голубей, это точно. Что будем делать теперь?
– Теперь, – ответил Эйдриан, – будем ждать.
II
Эйдриан отложил трость и ослабил шейный платок. Гэри присел на ступеньку и промокнул лоб нелепейшим из когда-либо существовавших пунцового шелка носовым платком. С пожарной лестницы к ним обратилась Дженни:
– У меня есть несколько замечаний. Существует старое театральное присловье: «Плохие костюмы, хорошая игра». С сожалением должна вам сказать, что костюмы ваши были великолепны. Вся механика спектакля у нас проработана. Чего мы никак не можем предсказать, это времени, которое потребуется публике, чтобы перебраться вслед за Эйдрианом в этот двор. Сегодня нам предстоит это узнать. Все очень просто – идти вперед и смириться с последствиями. Теперь мы просто ждем нашего главного продюсера – публику. Если вы согласны постоять здесь немного под солнцем, я сообщу каждому касающиеся его замечания.
Дженни обратилась к Тиму Андерсону за разрешением на постановку «Питера Флауэрбака», и благодарность, которую тот испытывал к ней за обнаружение рукописи, не позволила ему ответить отказом.
– Дженни, вправе ли я на данном этапе поинтересоваться, как вы собираетесь перенести на сцену то, что в конечном итоге не является пьесой?
– Разве не вы, доктор Андерсон, сказали однажды, что вся театральная энергия викторианской Британии ушла не в драму, но в роман?
– Да, что-то подобное я говорил.
– "Королевская шекспировская компания" намеревается поставить „Николаса Никльби“, а ведь „Питер Флауэрбак“ куда больше подходит для сцены. Если мы воспользуемся помещением Любительского театра, то сможем вывести публику наружу, вслед за Питером, направляющимся в Притон. Двор сбоку от театра и сейчас уже вылитая викторианская трущоба.
– Безумно увлекательно.
– Вот и прекрасно.
– Дженни, а могу я спросить вас, не нуждаетесь ли вы в какой-либо помощи по части создания окончательного текста пьесы?
– О, пьесу пишу не я. Эйдриан Хили.
– Хили? Не знал, что он получил допуск к рукописи.
– Так или иначе, он ее прочитал.
И вот теперь Дженни спустилась с пожарной лестницы и с пачкой заметок в руке подошла к Эйдриану и Гэри.
– Сцены с Полтернеком в основном хороши, – обратилась она к Гэри. – Но ради бога, заучи как следует его речь в двенадцатой сцене.
– А что такое двенадцатая сцена?
– Та, в которой ты покупаешь Джо. Да, кстати, где Хьюго?
– Я здесь.
– Я хочу порепетировать с тобой и Эйдрианом сцену на Рассел-сквер. Там до сих пор не все ладно. Так, погодите-ка… У меня есть замечания к другим исполнителям. Если вы отправитесь в зал и еще раз пройдетесь по тексту, я подошлю к вам Бриджит, а через десять минут буду сама.
Эйдриан и Хьюго вместе вошли в театр.
– Нервничаешь? – спросил Эйдриан.
– Немного. Мать приезжает. Не знаю, что она об этом подумает.
– Твоя мать?
– Она актриса.
– Почему я об этом ни разу не слышал?
– А почему ты должен был слышать?
– Да, пожалуй, причины отсутствовали. Сцена была бы трудной, даже если бы роль Джо играл не Хьюго, а кто-то другой. Эйдриан мысленно прошелся по ней, точно диктор Радио-3, излагающий краткое содержание оперы.
«Питер Флауэрбак, – нараспев повторял он про себя, – будучи уверенным, что Джо Коттон – сын его сестры, приводит мальчика в свой дом на Рассел-сквер. Попав туда, Джо немедля предпринимает попытку раздеться: он не способен вообразить, что в доме джентльмена от него могут ожидать чего-то другого. Питер и его экономка миссис Твимп успокаивают мальчика и купают его в ванне. Миссис Твимп, которую играет Бриджит Арден, привносит в сцену комедийное начало, путаясь в словах, когда вместе с Питером расспрашивает Джо о подробностях его раннего детства. Воспоминания мальчика до крайности расплывчаты. Он помнит сад, большой дом, светловолосую сестру, но почти ничего сверх этого. На этой стадии Эйдриан Хили, играющий Флауэрбака, обнаруживает, что память подводит и его тоже, и начинает забывать свои реплики.
После ванны Джо проводят, чтобы покормить, в столовую. Вернее сказать, столовая выезжает к ним. И Джо в ужасе узнает на одном из портретов сэра Кристиана Флауэрбака, дядю Питера.
– Этот джентльмен сделал мне больно! – вскрикивает он.
Выясняется, что сэр Кристиан, благодетель и крестный отец Питера, коему предстоит унаследовать баронетство и состояние дяди, был первым осквернившим Джо мужчиной.
Сцена заканчивается ночью, когда Джо прокрадывается в спальню Питера и забирается в его постель. Другие формы дружеского общения и любви ему неизвестны.
Пробудившись на следующее утро, Питер с ужасом обнаруживает, что разделил ложе с мальчиком, который, как он теперь уверен, и уверен пуще, чем когда-либо прежде, приходится ему племянником».
Эйдриан к выбору Хьюго на роль Джо никакого отношения не имел; так, во всяком случае, считалось. Как-то под вечер в его квартиру ворвалась распираемая восторгом Дженни.
– Я только что видела совершеннейшего Джо Коттона! Мы все-таки сможем обойтись без настоящего мальчика.
– И кто же это дитя?
– Он не дитя, он первокурсник Тринити, однако на сцене легко сойдет за мальчишку четырнад-цати-пятнадцати лет. И, Эйдриан, он совершенно такой, каким ты… м-м… каким Диккенс описал Джо. Те же волосы, те же голубые глаза, все. Даже походка такая же, хоть и не знаю, по той же ли самой причине. Он приходил ко мне нынче утром, очень неудобно получилось, он почему-то решил, что я его жду. Наверное, Бриджит все устроила, а мне не сказала. Его зовут Хьюго Картрайт.
– Правда? – сказал Эйдриан. – Хьюго Картрайт, вот оно как?
– Ты его знаешь?
– Если это тот, о ком я думаю, мы с ним состояли в одном школьном пансионе.
Гэри открыл рот, собираясь что-то сказать, но, встретившись взглядом с Эйдрианом, смолчал.
– Я довольно смутно помню его, – сообщил Эйдриан.
– Тебе не кажется, что он идеально подходит для роли Джо?
– Ну, во многих отношениях, наверное, да, подходит. Почти идеально.
Если Хьюго и нервировали соответствия между стодвадцатилетней давности викторианской рукописью и эпизодом из его и Эйдриановой жизни, он об этом ничего не сказал. Не приходилось, однако, сомневаться, что играл он в этой сцене скованно и формально.
– Теперь твой дом здесь, Джо. Миссис Твимп будет тебе матерью.
– Да, сэр.
– Понравится тебе миссис Твимп в роли матери?
– Она хочет присоединиться к нам, сэр?
– Присоединиться к нам, Джо? Присоединиться в чем?
– В постели.
– Господи помилуй, мистер Флауэрбак, паренек настолько свыкся с жизнью в утробе стыда и позора, и это фактический факт, что другой себе даже не представляет.
– Тебе нет необходимости спать с кем-либо еще, кроме тебя и твоего Спасителя, Джо. В мире и невинности.
– Нет, сэр, что вы! Ведь мистер Полтернек, и миссис Полтернек, и дядюшка Полтернек должны получать за своих мальчиков деньги. А я, сэр, – их золотой соверен.
– Прошу тебя, Джо, оденься.
– Господь да возблюет бедное дитя, мистер Флауэрбак. Взгляните, в каком он состоянии. Его следует омыть и дать ему свежее обличение.
– Вы правы, миссис Твимп. Принесите халат и лохань.
– Я мигом, вы и проморгаться не успеете. Из партера Эйдриана окликнула Дженни:
– Как по-твоему, какие чувства ты испытываешь к Джо в этой сцене?
Эйдриан заслонил глаза от света.
– Ну, отвращение, пожалуй. Ужас, жалость, негодование… сама знаешь. Все сразу.
– Это-то да. А как насчет желания?
– М-м…
– Знаешь, мне кажется, тут подразумевается, что Питер с самого начала испытывает сексуальную тягу к Джо.
– Вообще-то, я не…
– По-моему, Диккенс очень ясно дает это понять.
– Но это же его племянник! Не думаю, что у Диккенса бродили подобные мысли в его диккенсовской голове, а ты?
– А я не думаю, что мы можем быть так уж уверены в этом.
– Да почему же не можем?
– Посмотри на Джо. Он стоит перед тобой, полуголый. Думаю, мы должны ощутить… должны ощутить… своего рода подспудное, подавленное желание Питера.
– Ладно! Будет тебе подспудное, подавленное желание. Может, добавить на гарнир еще и отвращение к себе или обойдемся без него?
– Эйдриан, нам через три часа выходить на сцену, пожалуйста, не начинай говниться.
– Хорошо. Не буду.
– Так, Хьюго, что насчет тебя?
– Ну…
– Каково твое отношение к Эйдриану, как ты считаешь?
– Ну, он просто еще один мужчина, так?
– Я не знаю, как любить его, – запел Эйдриан. – Что делать, чтобы привлечь его. Он всего лишь мужчина, а у меня их было так много. И он всего лишь один из них[58].
– Мне кажется, здесь Эйдриан прав, – сказала Дженни. – Не считая того, что он сфальшивил на четверть тона. Вообрази все те странные вещи, которые тебе приходилось проделывать с другими твоими клиентами. То, что тебя искупали и приодели, не кажется тебе таким уж новым и необычным. Тебя учили доставлять удовольствие. Твоя услужливость – это услужливость шлюхи, твоя улыбка – улыбка шлюхи. Думаю, ты можешь позволить себе чуть больше самоуверенности. Пока же ты довольно скован.
– Он всего лишь плоть и кровь, – сообщил Эйдриан. – Глянь-ка, кто стоит с ним рядом.
– Эйдриан, прошу тебя!
– Извините, мисс.
Миссис Твимп внесла поднос с завтраком.
– Сэр, паренька нигде не найдут… о-ох!
Она в изумлении уставилась на голову Джо, покоившуюся на голой груди Питера Флауэрбака.
– Сэр! Сэр!
– О… доброе утро, миссис Твимп…
– Господи помилуй! Отродясь такой распущенности не видела! Мистер Флауэрбак, сэр, я не могу поверить правоте моих глаз. Чтобы вы – да выставили себя напоказ, как искусатель детей, нет, как потаскун откроков, как педестал! Как прародитель порока, распутанник! И чтобы я взирала на такую голую бесстадность, такую утрату иллюзий!
– Успокойтесь, миссис Твимп. Это дитя прокралось сюда ночью, пока я спал. Я до сей минуты и понятия не имел, что оно рядом со мной.
– Сэр! Прошу простить меня… но воззрить его здесь… Я могла прийти только к одному злоключению.
– Оставьте нас, миссис Твимп.
– Может, попробуете возбудить его, сэр! Я думаю, его следует возбудить сию же минуту.
Эйдриан ощутил, как при вызванных этой репликой смешках публики Хьюго напрягся.
– Я разбужу его и пошлю к вам вниз, миссис Твимп.
– А я приготовлю воду для его осквернения. И она удалилась под одобрительные аплодисменты.
Эйдриан сел и уставился перед собой.
– О Господи! Что я наделал? Что, во имя Божие, я наделал?
– С добрым утром, сэр.
– Ах, Джо, Джо! Зачем ты пришел ко мне этой ночью?
– Вы же мой спаситель, сэр. Миссис Твимп сказала, что мне всегда следует помнить об этом. А вы говорили, что я должен спать только с моим спасителем.
– Дитя, я подразумевал…
– Я что-то сделал не так, сэр? Вам не понравилось?
– Мне снилось… Не знаю, что мне снилось. Скажи, что я спал, Джо. Скажи, что проспал всю ночь.
– Вы были со мной очень ласковы, сэр.
– Нет! Нет! Нет!
Свет погас, гром аплодисментов отметил конец акта, и они полежали еще немного, пока кровать ехала за кулисы, где подпрыгивала от волнения Дженни.
– Чудно! – воскликнула она. – Ты только послушай! Здесь люди из «Граниад»[59] и из «Файненшиал таймс» тоже.
– «Файненшиал таймc»? – переспросил Эйдриан. – Это что же, Тим Андерсон задумал основать компанию «Флауэрбак Лтд.»?
– Нет, здесь их театральный критик.
– Не знал, что у них такой имеется. Кто, к черту, читает театральную критику в «Файненшиал тайме»?
– Если рецензия будет хорошая, все прочтут, потому что я собираюсь увеличить ее и вывесить на стене театра.
– Когда заканчивается антракт? – спросил Хьюго.
Никто на последующей вечеринке не спорил с тем, что это была лучшая постановка за всю историю театрального Кембриджа, что Хьюго и Гэри, в частности, предстоит на многие недели стать темой разговоров в Вест-Энде, что Эйдриан проделал отличную работу, адаптировав Диккенса для сцены, и что он должен написать новую пьесу для Дженни, как только ту возьмут в Национальный, до чего остались считанные дни.
– Мой дорогой Хили! – Чья-то рука легла на плечо Эйдриана. Он обернулся и увидел улыбающегося Дональда Трефузиса.
– Здравствуйте, профессор. Ну, как вам?
– Триумф, Эйдриан. Подлинный триумф. Чрезвычайно похвальная адаптация.
– Сойдет за мою оригинальную работу? Трефузис принял озадаченный вид.
– Ну, помните, задание, которое вы дали мне в начале триместра?
– Адаптировать чужой роман? Это и должно было сойти за оригинальную работу? Вы меня, должно быть, не поняли.
Эйдриан был немного навеселе, и хотя он сто раз прокручивал в голове этот миг, все и всегда происходило в квартире Трефузиса и, конечно, без звучащей где-то на заднем плане песенки «Врежь мне твоей ритмической палочкой».
– Да нет же, профессор. Я не об этом. – Эйдриан откашлялся. – Я спросил, сойдет ли в качестве оригинальной работы роман «Питер Флауэрбак»?
– О, разумеется, разумеется. Всенепременно. Я-то на минуту подумал, что вы…
Бриджит Арден, пышнотелая актриса, с таким успехом сыгравшая миссис Твимп, подошла к ним и поцеловала Эйдриана в губы.
– Джулиан скрутил в нижней гримерной косячок, Эди. Присоединяйся к нам.
– Ха! Отлично! Скрутил косячок! Ну, великолепно! Как мне это нравится… она, э-э, просто… ну, вы понимаете, – пытался объяснить Эйдриан, пока оба они смотрели, как Бриджит шустро сбегает по лестнице.
– Разумеется, дорогой коллега! Так вот, я на минуту подумал, как я уже говорил, будто вы ожидаете, что я сочту удовлетворительным выполнением задания адаптацию вашего романа. Но сочинение его я принимаю, и с удовольствием. Превосходная концепция. Он превысил самые оптимистические мои ожидания.
– Вы хотите сказать, что знаете?..
– Помимо трехсот сорока семи анахронизмов, которые еще предстоит обнаружить доктору Андерсону и его группе, мне выпал счастливый случай побывать однажды под вечер у вас на квартире. Как я сумел перепутать лестницы А и Г, представить себе не могу. Обычно я не настолько рассеян. Однако, еще не успев сообразить, что ошибся, я споткнулся о вашу рукопись.
– Споткнулись о пачку бумаг, завернутых в одеяло и спрятанных наверху книжного шкафа?
– Когда я в ударе, я обо что только не спотыкаюсь. Еще первокурсником я ухитрился споткнуться о Кембридж.
– Не сомневаюсь.
– Нелепая небрежность с моей стороны, я знаю. Впрочем, это недуг не одной только старости. Насколько мне известно, ваш друг Гэри Коллинс тоже как-то споткнулся и упал прямо в мою квартиру. А в ней, сколько я понимаю, не успев понять, куда он попал, споткнулся о телефон. Такие недоразумения случаются чаще, чем кажется многим.
– О господи. Но если вы знали все с самого начала, почему же вы…
– Не поднял шума? У меня имелись на то свои причины, и ваша рукопись образцово им соответствовала. Английское отделение Святого Матфея никогда еще не получало так много новых исследователей и такого притока субсидий. Одно только Диккенсовское общество Чикаго… впрочем, вам это не интересно. Я искренне восхищен. Вот уже второй раз вам не удалось разочаровать меня. В наши дни так трудно найти хорошего плута. Вы сокровище, Эйдриан, подлинное сокровище. Хотя одно мне не ясно. Почему вам пришла в голову счастливая мысль сделать местом нахождения рукописи Святого Матфея, а не университетскую библиотеку?
– Ну, я хотел, чтобы она стала собственностью колледжа. В то время я предполагал, что именно вы ее опубликуете.
– И, когда выяснится правда, тухлые яйца полетят в меня? Примерно это я и подозревал. Нет, вы слишком великолепны. Я уверен, мы с вами подружимся.
– Нет, я не совсем это имел в виду…
– Вы оказали своему колледжу великую услугу. Теперь я оставлю вас, уступив место предстоящим увеселениям, бесчинству, наркотикам и плотской разнузданности. Силен с его злобными морщинами не нужен на игрищах юности. О, смотрите, вон – тот молодой человек из Нарборо, которого вы при первой нашей встрече обставили на крикетном поле. Превосходное исполнение, мой дорогой Картрайт. Не стыжусь признаться, что я плакал, не таясь.
Хьюго неуверенно кивнул и подошел к Эйдриану, раскрасневшийся, пошатывающийся, бутылка в одной руке, сигарета в другой.
– И кто это к нам пришел? – поинтересовался Эйдриан. – Аллегория Разгула и Падения?
Хьюго радостно рыгнул и ткнул пальцем в прощавшегося с Дженни Трефузиса.
– А я откуда-то знаю этого старого пердуна, – выговорил он.
– Ты говоришь о старом пердуне, которого я люблю. Этот старый пердун – гений. Этот старый пердун выиграл тысячу фунтов, поставив на Чартхэм-Парк против Нарборо-Холл. Уж крикетный-то матч ты помнить должен.
– Ах да, верно. Ты тогда смухлевал.
– Смухлевал?
– Дональд Трефузис. Дядя Филипа Слэйттери. Друг старины Биффо Биффена из нашей школы. Я все помню. Мнемозина, не следует этого забывать, была матерью всех муз.
Эйдриан удивленно вгляделся в него.
– Совершенно верно.
– По крайности, согласно Гесиоду. Так что он здесь делает, этот старый пердун?
– Он казначей кембриджского театра. К ним подошли Дженни и Гэри.
– Ради бога, кончай пить, Хьюго. При таких темпах ты будешь завтра выглядеть не на четырнадцать лет, а на сорок.
– Человек, только что выставлявшийся напоказ перед четырьмя сотнями людей, включая и собственную мать, имеет полное право напиться.
– Господи, да, я и забыл, здесь же была знаменитая Элен Льюис, – сказал Эйдриан. – Как ей это показалось?
– Очень нахваливала всех и вся, кроме меня.
– Ты не понравился ей? – спросила Дженни.
– Она просто не упомянула обо мне, только и всего.
Дженни попыталась утешить Хьюго, высказав догадку, что дело, скорее всего, в профессиональной зависти. Эйдриан поманил к себе Гэри, который уже вовсю отплясывал с осветителем.
– Трефузис все знает, – сказал он. – Старый прохвост вломился в нашу квартиру. Но это нам ничем не грозит.
– Что именно знает Трефузис? – спросил услышавший его Хьюго.
– Да ничего, ничего.
– Трефузис – это старый пердун, которого любит Эйдриан, – сообщил Хьюго Дженни и всем присутствующим. – Раньше старым пердуном, которого он любит, был я. А теперь Трефузиси-сисис.
– Хватит, Хьюго, пора бай-бай.
– Нет, правда? – спросила Дженни. – А я считала себя старой пердуньей, которую он любит.
– Эйдриан всех любит, ты разве не знала? Он любит даже Люси.
– А кто такая Люси, черт побери?
– О господи, времени-то уже сколько. Дженни, если мы собираемся поспеть в Ньюнем, нам пора…
– Люси – это его собака. Он любит Люси.
– Все правильно. Я люблю Люси. В главных ролях Люсиль Болл и Дези Арназ[60]. А теперь нам и вправду…
– Знаешь, что он однажды проделал в Харрогите? Притворился, будто…
– А, дьявол, его сейчас вырвет, – сказал Гэри.
Основной удар блевотины пришелся на Эйдриана, который с редким для него смирением счел, что вполне его заслужил.
III
– Минуточку, доктор Андерсон, я хочу уяснить, верно ли я вас понял. – Мензис снял очки и ущипнул себя за переносицу, приобретя сходство с играющим в судебной драме актером репертуарного театра. – Ни единое слово, ни единый слог этого документа на деле Чарльзу Диккенсу не принадлежат?
– Бумага и письмо определенно выглядят современными. С другой стороны, почерк…
– Ой, ради всего святого, если чернила изготовлены в двадцатом веке, как же манускрипт может быть собственноручно написан Диккенсом? Или нам теперь следует выделить грант для исследований, которые докажут, что в викторианской Британии пользовались шариковыми ручками? Может быть, вы верите и в то, что Диккенс до сих пор жив?
– Думаю, мне следует напомнить правлению, – сказал Клинтон-Лейси, – что на следующую неделю назначена премьера экранизации. Нам придется сделать какое-то заявление.
– Колледж станет всеобщим посмешищем.
– Это уж наверняка, – согласился Трефузис. – Скетчи в «Недевятичасовых новостях», карикатура Марка Вредоносного.
– Что ж, это ваше отделение, Дональд, – сказал Мензис. – Не могли бы вы, чем просто сидеть и радоваться катастрофе, предложить какое-то решение?
Трефузис загасил сигарету.
– Вообще говоря, именно это я и взял на себя смелость проделать, – сообщил он. – Если никто не против, я прочитаю заявление, которое мы можем, не смущаясь, предложить прессе.
Все сидевшие вокруг стола забормотали, выражая согласие. Трефузис извлек из сумки листок бумаги.
– «Используя программу лингвистического анализа, – начал читать он, – совместно разработанную отделениями английского языка и вычислительной математики, доктор Тим Андерсон, член совета колледжа Св. Матфея и лектор Университета по английской литературе, улучшил и усовершенствовал методы, которые позволили ему точно определить, какие части пьесы „Два благородных родственника“ написаны Шекспиром, а какие Флетчером».
– Э-э… я это сделал? – спросил Тим Андерсон.
– Да, Тим, вы это сделали.
– Господи, а Шекспир-то тут при чем? – воскликнул Мензис. – Мы говорим о…
– «Сравнив образцы текста, признанные шекспировскими, с сочинениями графа Оксфорда, Фрэнсиса Бэкона и Кристофера Марло, он получил также возможность доказать, что все образующие шекспировский канон пьесы написаны одним человеком и что Оксфорд, Бэкон и Марло никакого отношения к ним не имеют. Однако в трех из этих пьес присутствуют загадочные пассажи, которые, как представляется, Шекспиру не принадлежат. В настоящее время доктор Андерсон и его группа работают над ними и надеются вскоре получить позитивные результаты. Небезынтересным побочным результатом этой работы стало открытие, что роман „Питер Флауэрбак“ написан не Чарльзом Диккенсом, но почти наверняка сочинен неким автором двадцатого века. Существуют, однако, свидетельства в пользу того, что роман этот основан на оригинальном сюжетном замысле Диккенса. Группа доктора Андерсона с большой энергией изучает данное предположение». Думаю, этого хватит.
– Изобретательно, Дональд, – сказал Клинтон-Лейси. – Очень изобретательно.
– Вы чрезмерно добры.
– Ничего изобретательного я тут не вижу. Зачем нам еще и Шекспира сюда приплетать?
– Это отвлекающий маневр, Гарт, – объяснил Клинтон-Лейси. – Имя Шекспира сделает наше заявление куда более интересным для печати, чем имя Диккенса.
– А вся эта болтовня о том, что доктор Андерсон работает над фрагментами из Шекспира и что сюжет романа принадлежит Диккенсу? Это зачем?
– Ну, понимаете, – сказал Трефузис, – она показывает, что в настоящее время мы исследуем все существенные материалы и что в «Питере Флауэрбаке», в конце концов, может присутствовать нечто.
– Но это же не так!
– Мы это знаем, а газетчики – нет. Через пару месяцев обо всей этой истории попросту забудут.
А если кто-нибудь поинтересуется нашими успехами, мы всегда сможем сказать, что доктор Андерсон продолжает работать над проблемой. Я уверен, Тиму по плечу поставить прессу в тупик.
– Так, значит, заявление придется сделать ему?
– Разумеется, – ответил Трефузис. – Я никакого отношения к этому делу не имею.
– Я не вполне уверен в том, в какой мере напряжение, возникающее между этическими границами и допустимыми пределами прагматизма, должно проявлять себя в ситуациях, кои… – задудел Андерсон.
– Ну, видите? Тим отлично справится. Он говорит на единственном из основных европейских языков, понять который я все еще решительно не способен. Журналисты заскучают. Во всей этой истории отсутствует элемент мистификации, способный их разволновать, к тому же в ней слишком много научных тонкостей, чтобы она заинтересовала широкую публику.
– Однако все это означает, что мы так и будем продолжать оплачивать дополнительный штат сотрудников, – пожаловался Мензис. – И все ради одной лишь показухи.
– Да, – мечтательно отозвался Трефузис, – этот изъян тут безусловно присутствует.
– Безобразие!
– Ну, не знаю. Пока их удастся занимать чтением лекций, занятиями с первокурсниками и проверкой подлинности документов, которые нам будут присылать со всех концов света – раз уж нас признали ведущим по части поисков отпечатков авторских пальцев университетом, – уверен, мы найдем для них применение. Не исключено даже, что они окупятся.
IV
– Врешь, – сказал Гэри. – Наверняка же врешь.
– Хотелось бы, – ответил Эйдриан. – Нет, неправильно, я бы такой возможности все равно не упустил.
– Ты желаешь уверить меня, будто торговал своей задницей на Дилли?
– А почему бы и нет? Кто-то этим должен заниматься. К тому же то была не совсем задница.
Он наблюдал, как Гэри расхаживает взад-вперед по комнате. Эйдриан не знал, по какой причине рассказал ему все это. Должно быть, потому, что Гэри слишком часто уязвлял его обвинениями в незнании реального мира.
Все началось с замечания Эйдриана о том, что он всерьез подумывает о женитьбе на Дженни.
– Ты ее любишь?
– Послушай, Гэри. Мне двадцать два года. Я чудом добрался до этого возраста, потому что слишком рано пробудился от дурного сна отрочества. Каждое утро последующих, бог его знает, пятидесяти лет мне предстоит вьлезать из постели и как-то участвовать в повседневной жизни. Я просто-напросто не верю, что способен справиться с этим в одиночку. Мне нужен кто-то, ради кого можно будет вставать по утрам.
– Но ты любишь ее?
– Я великолепнейшим образом подготовлен к долгой ничтожности жизни. Мне нечего больше ждать, пусто-пусто. Зеро, закрываемся, занавес, сладкое, нагло-безмозглое ничто. Единственная мысль, способная придать мне сил для дальнейшей жизни, состоит в том, что чья-то еще жизнь оскудеет, если я уйду из нее.
– Да, но любишь ли ты ее?
– Ты начинаешь походить на Оливье в «Марафонце». «Это безопасно? Это безопасно?» – «Конечно, безопасно. Совершенно безопасно». – «Это безопасно?» – «Нет, это не безопасно. Невероятно не безопасно». – «Это безопасно?» Откуда мне, к черту, знать?
– Ты ее не любишь.
– Ой, отстань, Гэри. Я не люблю никого, ничего и ни единого человека. Собственно, «никого» и «ни единого человека» – это одно и то же, но я не смог придумать третьего «ни». Что напоминает мне… идиотскую рекламу мартини, которая изводит меня уже многие годы. «В любое время, в любом месте, везде». Какая, на хер, разница между «любым местом» и «везде»? Кое-кто из сочинителей рекламы получает тысячи за полную труху.
– Довольно комичная попытка сменить тему. Значит, ты ее не любишь?
– Я уже сказал. Я не люблю никого, ничего, ни единого человека, ни в какое время, ни в каком месте, нигде. И кто вообще кого-нибудь любит?
– Дженни любит.
– Женщины – другое дело.
– Я люблю.
– Мужчины тоже другое дело.
– Голубые мужчины, ты хочешь сказать.
– Поверить не могу, что участвую в подобном разговоре. Ты что, за Эмму меня принимаешь? «Эйдриан Хили, красивый, умный и богатый, обладатель уютного дома и счастливого нрава, казалось, соединял в себе все лучшее, чем может благословить нас жизнь, и прожил в этом мире почти двадцать три года, не найдя ничего, способного причинить ему грусть или досаду»[61].
– Горе или досаду, – думаю, тебе еще предстоит убедиться в этом. Как бы там ни было, описание неплохое.
– Правда? Что ж, возможно, я проглядел некоторые из самых тонких намеков Джейн Остин, однако не думаю, что Эмма Вудхаус провела часть семнадцатого года своей жизни шлюшкой на Пиккадилли. Конечно, я уже года два как не перечитывал этот роман и какие-то косвенные упоминания могли вылететь у меня из головы. Мне также сдается, что мисс Остин уклоняется от описания времени, проведенного Эммой в каталажке после того, как ее арестовали за хранение кокаина. Опять-таки, я более чем готов признать, что она его описала, а я просто упустил предоставленные ею путеводные нити.
– О чем ты, на хрен, толкуешь?
И Эйдриан рассказал ему кое-что о своей жизни в промежутке между школой и Кембриджем.
Но Гэри негодовал по-прежнему:
– Ты что же, собираешься жениться на Дженни, ничего ей об этом не рассказав?
– Не будь таким буржуазным, Гэри. Тебе это не идет.
Гэри все пуще разочаровывал Эйдриана. В начале года Гэри занялся историей искусств – «историей из кустов», как предпочитал называть ее Эйдриан, – и начал понемногу превращаться в другого человека. Кожаные брюки с цепями исчезли, зато появились купленные в секонд-хэнде твидовые пиджаки с торчащими из нагрудных карманов шелковыми носовыми платками. Волосы, обретшие свой естественный темный оттенок, зачесывались назад и смазывались бриолином; ножи и вилки больше не свисали с мочек ушей. Из окон во двор вырывались теперь звуки не «Проклятых» и «Лязга», а скорее Куперена и Брукнера.
– Тебе осталось только усы отпустить, и ты станешь вылитым Роем Стронгом[62], – однажды сказал ему Эйдриан, однако Гэри его слова оставили равнодушным. Он больше не желал изображать симпатичного, совершенно ручного буяна, только и всего. А теперь вот еще и лекции об этике личных отношений взялся Эйдриану читать.
– И вообще, зачем я ей стану рассказывать? Что это изменит?
– А зачем тебе жениться на ней? Что это изменит?
– Ой, давай не будем ходить по кругу. Я уже пытался тебе объяснить. Я сделал в жизни все, что мог. Ожидать больше нечего. Заняться рекламой? Преподаванием? Попробовать поступить на Би-би-си? Писать пьесы и стать голосом поколения Смирных молодых людей? Заняться журналистикой? Податься в актерскую школу? Попробовать свои силы в промышленности? Единственное оправдание моего существования состоит в том, что я любим. Нравится мне это или нет, я отвечаю за Дженни и хотя бы по этой причине должен вылезать по утрам из постели.
– Стало быть, жертвенная жизнь. Ты опасаешься, что, если не женишься на ней, она удавится? Не хочется ранить твое тщеславие, но люди себя так не ведут.
– Да неужели? И никто не кончает с собой?
Не постучавшись, вошла Дженни.
– Здорово, дырки от задницы, я по пути обчистила ваши почтовые ящики. Для тебя, важная персона, большой пакет. Это, случаем, не возбудитель клитора, который мы заказали?
– Скорее всего, утренний гренок, – сказал Гэри, принимая от нее пакет и передавая его Эйдриану.
Эйдриан вскрыл пакет, пока Гэри рассказывал Дженни про «Гренки – почтой».
– Ты два года назад учил мальчишку, и он все еще настолько неравнодушен к тебе?
– Его маленькое верное сердце переполнено любовью.
– Глупости, – возразил Эйдриан. – Это всегда было не более чем замысловатой шуткой. Если в этих пакетах и кроется нечто, то лишь насмешка надо мной.
– Думаешь, он спускает в пакет перед тем, как заклеить его?
– Гэри! – вскричала шокированная Дженни.
– Подмена кота в мешке сперматозоидом в пакете, ты это хочешь сказать? Нет, не думаю, хотя могу гарантировать, что гренок будет слегка отсыревшим. Так, что тут у нас еще есть? Баночка абрикосового джема, кружочек сбитого масла и записка, в которой значится: «И Конрадин сделал себе еще один гренок…»
– Занятный малый.
– А кто такой Кародин? – спросила Дженни.
– Снимите с полки мою картотеку, Ватсон, и посмотрите на «К». Бог мой, сколько негодяев собрано лишь под одной этой буквой! Здесь имеется Каллахан[63], политик, к дверям которого нас привело дело, коему вы, Ватсон, дали в ваших воспоминаниях несколько причудливое название «Зима тревоги нашей»[64]. Есть Кэллоу[65], второй из самых опасных актеров Лондона, человек, любая гримаса которого может оказаться смертельной; Льюис Коллинс[66]; недоброй памяти Лесли Краудер[67];
Марти Кейн – целый каталог бесчестия… но ни одного Конрадина. Питер Конрад[68], изобретатель оперы, Уильям Конрад[69], игравший в «Пушке» Куинна Мартина[70] и ни одного Конрадина.
– По-моему, он взят из рассказа Саки, – сказал Гэри. – Средни Ваштар, барсук[71].
– О да, ты совершенно прав. Или он был хорьком?
– Но к тебе-то это какое имеет отношение? – спросила Дженни.
– Что ж, тут нам придется заглянуть в темное и волглое сознание Ханта-Наперстка. Не исключено, что перед нами просто литературная ссылка на гренок, запас которых, ссылок то есть, у него быстро иссякает. Однако здесь может присутствовать и Значение.
– Конрадин был мальчиком, жившим с ужасной, угнетавшей его теткой, – сказал Гэри. – И он взмолился к Средни Ваштару, своему барсуку…
– Или хорьку.
– И он взмолился к своему барсуку или хорьку, и молитва его была услышана. Средни Ваштар убил тетку.
– А тем временем Конрадин сделал себе еще один гренок.
– Понятно, – сказала Дженни. – Барсук – это своего рода фаллический символ, так получается?
– Ну ей-богу же, дорогая, – ответил Гэри, – ты одержима навязчивой идеей. Этак ты и пенис в фаллические символы запишешь.
– Средни Ваштар есть монстр подсознания, это самое малое, – сказал Эйдриан. – Темное, с жарким зловонным дыханием животное, и Конрадин в один прекрасный день высвобождает его из мрачного укрытия, чтобы обрушить месть на мебельный ситец и чайные чашки тетушкиной гостиной.
– Ты думаешь, этот мальчик пытается внушить тебе какую-то мысль?
– Возможно, его наперсток больше уже не наперсток, а длинная, мохнатая, свирепая зверюга, которая дергается, плюется и мучает тетушек. Я напишу ему, поинтересуюсь.
Эйдриан просмотрел остальную почту. Чек от мамы – всегда желанный, чек на пятьсот фунтов от дяди Дэвида, желанный тем более. Эйдриан быстро уложил их в карман куртки. Напоминания о том, что Билли Грэхем[72] объявился в Кембридже и выступит с проповедью в большом соборе Св. Марии, были всегда монументально нежеланны, равно как и приглашения послушать «Ациса и Галатею»[73], исполняемую на аутентичных инструментах.
– Вот только голоса у них, боюсь, не аутентичные, – высказал предположение Эйдриан, перебирая остаток почты. – Полагаю, лет через двести они станут устраивать концерты музыки «Битлз» на древней «Маршалл»… о, тут еще письмо от старины Биффо, да благословят его небеса.
Биффен был единственным из учителей школы, с которым Эйдриан поддерживал связь. Биффен стал теперь таким пушисто-белым и добрым, так обрадовался каким-то образом просочившимся год назад в школу известиям о стипендии, полученной Эйдрианом в Св. Матфее, что было бы положительной жестокостью не писать ему время от времени, сообщая о своих делах.
Эйдриан пробежался глазами по письму. Биффена распирали новости относительно рукописи Диккенса.
«Дональд пишет, что могут возникнуть сомнения в ее подлинности. Надеюсь, этого не случится».
– Я и забыл, что Биффо знаком с Трефузисом, – сказал, откладывая письмо в сторону, Эйдриан. – Привет! А это что еще такое?
На помятом листке было написано от руки: «Пожалуйста, приходи к чаю в Тринити – Большой двор, В5. Один. Хьюго».
– Как там Хьюго? – спросила Дженни. – Я его со времен «Флауэрбака» почти и не видела.
– Помнится, он довольно бледно выглядел в поставленных Бриджит «Сексуальных извращениях в Чикаго»[74], – сказал Гэри. – То и дело забывал реплики, запинался. С тех пор его в театре не видать.
Эйдриан положил записку на стол и зевнул.
– Скорее всего, зубрит, готовясь к первым экзаменам. Он всегда был ровно таким занудой. Подай-ка мне Джастина с Мирославом.
Вечная лужа в проходе между двумя колледжами – Королевским и Св. Екатерины, – как обнаружил Эйдриан, замерзла. Весне придется с ней повозиться. Он поплотнее обернул шею Мирославом, своим кашемировым шарфом, и вышел под ледяной ветер, порывами налетавший вдоль Кингз-Пэрейд. Нередко говорят, что Кембридж – это первая остановка ветров, дующих с Урала: в тридцатые то же самое было верно и в отношении политики, не только погоды.
Не податься ли мне в политику? – подумал Эйдриан. Привыкший неизменно идти наперекор господствующим тенденциям, он чувствовал, что левые того и гляди совсем выйдут из моды. Длинные волосы уже вышли, расклешенные джинсы тоже, скоро и к пирогам с элем никто уже не будет притрагиваться – канапе и «Сансер» в лучшем случае, хрустящие хлебцы и минеральная вода – в худшем. Трефузис жаловался, что нынешний первокурсник жестоко его разочаровывает.
– Они теперь вступают в ряды студентов и в брак одновременно, если вы простите мне этот силлепсис, – как-то сказал он. – Пристойность, порядок и пустоголовость. Ни легкомыслия, ни безответственности. Помните то дурацкое описание Леонарда Баста в «Говардс-Энд»?[75] «Он отказался от красоты животного ради фрака и набора идей». Замените фрак рубашкой в полоску, и получите современного кембриджца.
Поспешая мимо Сенат-хауса, Эйдриан заметил двух стариков, стоявших перед витриной книжного магазина «Боуз-энд-Боуз». И добавил в свою походку пружинистости, что часто делал, проходя мимо людей пожилых. По представлениям Эйдриана, старикам следовало взирать на его атлетическую упругость с туманной тоской по собственной юности. Не то чтобы он хотел порисоваться или посыпать солью раны дряхлых старцев, нет, на самом деле Эйдриан считал, что оказывает им услугу, возможность испытать ностальгию, как если бы он насвистывал тему из «Хэппидрома»[76] или раскручивал диаболо[77].
Едва миновав, с беззаботной легкостью, стариков, Эйдриан оступился и с глухим ударом рухнул наземь. Один из стариков помог ему подняться.
– Вы не ушиблись, юноша?
– Нет, все хорошо… должно быть, поскользнулся на льду.
Используя Джастина, свой зонт, в качестве трости, Эйдриан заковылял по Тринити-стрит, безжалостно высмеивая себя:
– Жопа ты, Эйдриан. Да еще и обставившая все прочие жопы мира на целую милю. Прекрати это немедленно, или я с тобой разговаривать больше не буду. Так-то вот!
– Какая-то проблема, сэр?
– О, простите, нет… я просто… напевал.
Он и не заметил, что произносит все это вслух. Привратник Тринити окинул его подозрительным взглядом, и потому Эйдриан, дабы доказать, что не соврал, намеренно и недвусмысленно запел, хромая по Большому двору.
– Как решишь ты проблему Марии? – заливался он. – Как поймаешь облачко в небе? Как описать, что такое Мария? Попрыгунья, уклончивая клоунесса.
Квартира Хьюго располагалась в угловой башне. Той самой, в которой лорд Байрон держал медведя, что и навлекло на него гнев властей колледжа, чванливо уведомивших его, что держать домашних зверей в жилых помещениях строжайше запрещено. Байрон же уверил их, что это зверь отнюдь не домашний. Медведь не прирученный, до того уж дикий и свирепый, что дальше некуда, – и властям пришлось с неохотой разрешить ему держать медведя и впредь.
– Как разрешишь ты проблему Марии? Как сможешь поймать лунный луч?
Хыого открыл дверь.
– Я нес с собой банку паштета из кильки, полдюжины картофельных лепешек и пакетик с лично мной приготовленной смесью формозского улунга с апельсиновым чаем, – сообщил Эйдриан, – однако неподалеку от Киза на меня набросилась шайка разбойников и все отняла.
– Ничего, – сказал Хьюго. – У меня есть немного вина.
Похоже, только вино у него и было. Хьюго доверху наполнил две кружки.
– Очень мило, – одобрительно прихлебывая, похвалил Эйдриан. – Интересно, как им удалось научить кошку присаживаться по нужде на бутылку?
– Дешевое, это главное.
Эйдриан оглядел комнату. Количество пустых бутылок заставляло предположить, что дешевизна и вправду составляла тот решающий фактор, коим Хьюго руководствовался при покупке вина. Обставлена квартира была очень скудно – помимо казенных столов и стульев, единственными вещами, которые привлекли любознательное внимание Эйдриана, были стоявшая на столе фотография матери Хьюго, актрисы; висевшая на стене афиша «Питера Флауэрбака», на которой Эйдриан, с цилиндром на голове, уводил Хьюго от рычащего Гэри; горстка томиков «пингвиновской» классики; гитара; несколько пластинок и проигрыватель.
– Итак, Хьюго, старая ты попка, как оно все?
– Все ужасно, – ответил Хьюго.
По виду его сказать этого было нельзя. Пьянство никак не отражается на облике юности. Глаза Хьюго оставались яркими, кожа чистой, фигура подтянутой.
– Работа замучила?
– Нет-нет. Просто я в последнее время много думаю.
– Ну что же, полагаю, для этого мы сюда и поналезли.
Хьюго подлил себе в кружку вина.
– Я решил посмотреть, удастся ли добиться от тебя прямого ответа. Ты совратил меня в мой первый школьный год, а после полностью игнорировал, пока не наврал, будто Свинка Троттер был влюблен в меня… кстати, правду об этом мне рассказал Джулиан Ранделл. А потом ты совратил меня снова, притворясь спящим. Несколько лет спустя, когда ты обманом вырвал у моей школы победу в крикете, ты сказал мне, что вовсе не спал в ту ночь, чего я на самом деле не знал, хоть и уверил тебя в обратном. Что происходит потом? Ах да, ты подделываешь роман Диккенса и выводишь в нем персонажа с моей внешностью, занимающегося любовью с человеком, который выглядит точь-в-точь как ты, пока человек этот спит. По-моему, все. Понимаешь, я хочу знать только одно… что я сделал?
– Хьюго, я знаю, это выглядит…
– Понимаешь, это не дает мне покоя. Должно быть, я сделал что-то ужасное, сам того не заметив, и я хотел бы, чтобы теперь все это прекратилось, прошу тебя.
– О господи, – сказал Эйдриан.
Трудно было соотнести этого молодого мужчину с Картрайтом. Если бы Хьюго тренировал команду другой приготовительной школы и поступил в другой университет, вид вот этого совершенно чужого человека, дрожащего и роняющего слезы в кружку с вином, замутил бы воспоминания о нем.
Так он и есть, конечно же, другой человек – на молекулярном уровне любая часть Картрайта изменялась, надо думать, десятки раз с тех пор, как он был прекраснейшим из людей, когда-либо попиравших землю. Да и прежний Эйдриан, любивший Картрайта, не был тем Эйдрианом, который вглядывался в него нынче. Тут что-то наподобие топора, о котором рассуждает философ. Проходит несколько лет, философ заменяет лезвие, а после и топорище. Затем лезвие снашивается, философ снова заменяет его, а следом – опять топорище. Вправе ли он назвать его тем же самым топором? Почему новый Эйдриан должен отвечать за грехи Эйдриана старого?
– Это так легко объяснить, Хьюго. Легко и очень трудно. Хватит всего одного слова.
– Какого? Ни одно слово этого объяснить не способно. Даже целая Библия слов.
– Слово это достаточно распространенное, но для тебя оно может означать что-то иное, чем для меня. Язык – такая сволочь. Так что давай придумаем новое. «Либбить» – вполне подойдет. Я либбил тебя. Вот и все. Я был в тебя влибблен. Либбовь к тебе наполняла каждый час моего бодрствования и сна в течение… в течение бог знает скольких лет. И не было на свете ничего сильнее этой либбви. Она правила моей жизнью, она не давала мне покоя тогда и не дает теперь.
– Ты был влюблен в меня?
– Ну вот, таково твое слово. Готов признать, либбовь имеет с любовью много общего. Предполагается, впрочем, что любовь созидательна, а не разрушительна, моя же либбовь, как ты обнаружил, оказалась особой весьма вредоносной.
Хьюго вцепился в край своей кружки, уставился в вино.
– Но почему ты не мог?..
– Да?
– Я хочу… все, что ты делаешь… этот чертов журнал, твой сон, крикетный матч, роман Диккенса… все, что ты делаешь, это… это… я не знаю, как это назвать.
– Двулично? Завуалировано? Неискренне? Коварно? Криводушно? Уклончиво?
– Все сразу. Почему ты никогда не говоришь и не делаешь ничего в открытую?
– Пусть я сдохну, если я знаю, Хьюго. Серьезно, пусть я сдохну. Возможно, потому, что я трус. Возможно, потому, что я не существую – я всего только тюк купленной в магазине одежды. Раньше я думал, что все, кроме меня, обманщики. Довольно простой логики, чтобы понять: истина, видимо, в том, что всё – если мы оставим в стороне сумасшедших – обстоит как раз наоборот.
– Черт побери, Эйдриан. Ты хоть имеешь представление о том, как я тебя обожал? Хоть какое-то? Твою одаренность. То, как ты захаживал в раздевалку, переодевшись Оскаром Уайльдом или Ноэлем Кауардом, уж не знаю кем, и разгуливал по ней взад-вперед, точно принц. Рядом с тобой я ощущал себя таким маленьким. И сколько ты всего умел! Мама считает меня скучным. Мне так хотелось быть тобой. Я лежал ночами без сна, воображая, каково оно – быть тобой, с твоим ростом и твоей улыбкой, остроумием и словечками. Конечно, я любил тебя. Не либбил, не лоббил, не луббил и не леббил, – любил.
– О господи, – вздохнул Эйдриан. – Если я найду способ удовлетворительно выразить то, что думаю и чувствую сейчас, ты примешь сказанное мной за словесную увертку, причем последнюю в длинном ряду вербальных злоупотреблений. Пойми! Я не могу назвать это даже «уловкой». Лишь «злоупотреблением словами». Все люди честны, но только не я. Так что, возможно, мне следует просто выть и стенать бессловесно.
Эйдриан растворил окно и, высунувшись в Большой двор, завыл, точно спятивший муэдзин, и выл, пока на глазах его не выступили настоящие слезы. Когда он снова обернулся, Хьюго смеялся.
– По-моему, это называется «голосить по покойнику», – сказал Эйдриан.
– Ну что же, какое-нибудь клише всегда отыщется, – ответил, протягивая ему руку, Хьюго. – Теперь мы можем быть просто добрыми друзьями.
– Тебя ждут, малыш.
– Тебя ждут, малыш.
– У нас есть Париж.
– У нас есть Париж[78]. Эйдриан поднял кружку с вином:
– Выпьем за кончину прошлого.
– За кончину прошлого.
Твидовый, Бесформенная Зеленая В Тонкий Рубчик Куртка С Начесом и Бледно-Зеленый Костюм В Стиле Шанель сидели, совещаясь, в баре "Песочница" клуба „Савил“.
– Я очень и очень опасаюсь, что кое-кому в Святом Матфее нельзя доверять.
– Ты полагаешь, Гарту? – спросил Зеленая В Тонкий Рубчик.
– Гарт по преимуществу остался таким же, каким был в твои дни, Хэмфри. Способным привести в исступление, кислым, агрессивным и грубым. По моим ощущениям, это не игрок. Он весь на виду. Да и маловероятно, что его стали бы подключать на столь позднем этапе.
– От Белы что-нибудь слышно? – поинтересовалась Костюм В Стиле Шанель.
– Ни звука. Он знает, что будапештская сеть держит его под самым плотным, какое только возможно, наблюдением. На этот раз Пирси играет на очень высокие ставки.
– А то я не знаю! – откликнулась Бледно-Зеленый Костюм. – Вчера у меня прямо посреди "Уэйтроуза" лопнула сумка.
Остальные прыснули, точно школьники.
– Надо же, – сказал Твидовый. – Ты можешь это как-нибудь объяснить?
– Нет. Я просто сбежала, бросив покупки. Не знаю, когда я еще осмелюсь там показаться.
Они в дружеском молчании занялись чаем.
– Так кто же? – внезапно спросил Тонкий Рубчик.– Если не Гарт.
Твидовый высказал предположение.
– Нет, Дональд, нет!– запротестовала Костюм В Стиле Шанель.
Твидовый пожал, извиняясь, плечами.
– Что за вопиющее дерьмо!
– Ну, быть может, то, что его ввели в игру, окажется довольно полезным ее развитием.
– Не понимаю, каким образом.
– Он пластилиновый.
– Ты хочешь сказать, устаревший?
– Не плейстоценовый, Хэмфри. Пластилиновый. Все мы видели в нем возможного игрока – на будущее, не так ли? Мы знаем, какая это скользкая душонка. Куда лучше иметь его во врагах, чем в друзьях. Все становится намного забавнее и сложнее, чем я ожидал. Интрига сгущается, как наилучшие девонширские сливки.
– Если Пирси намерен вести игру столь грязную, Дональд, не стоит ли и нам последовать его примеру?
– А знаешь, Хэмфри прав,– сказала Костюм В Стиле Шанель. – Почему бы не попросить помощи у Нэнси и Саймона?
– Битва лояльностей? – задумчиво произнес Твидовый. – Я к тому, что Саймон как-никак работает у Пирси.
– Мне хочется верить, – сказала Бледно-Зеленый Костюм В Стиле Шанель, – что подлинная лояльность Саймона коренится на уровне более глубоком.
– Что ж, хорошo. Завербуйте их и ознакомьте с основными правилами игры. Скоро в Англии появится Штефан. Привезет новости от Белы и о нем. Знаете, все это чрезвычайно занятно.
– А игра не может выйти из-под контроля? – спросил Тонкий Рубчик. – Я не уверен, что мне так уж понравится привнесение элемента убийства. Пирси, как тебе известно, поражений не переносит.
– Я тоже, – ответил Твидовый. – И потерпеть таковое не собираюсь.
Глава пятая
– Ты был его лучшим другом, – сказала миссис Троттер. – Он так много рассказывал о тебе, какой ты умный и занятный. Он был очень к тебе привязан.
– Что ж, миссис Троттер, – ответил Эйдриан. – Я тоже был привязан к нему. Как и все мы.
– Надеюсь, ты и… и другой мальчик… Картрайт… сможете приехать на похороны.
Плача, она становилась копией Свинки.
В этот вечер, после того как Тикфорд официально объявил на вечернем богослужении новость, весь пансион пребывал в состоянии слегка истерическом.
– Некоторые из вас, я не знаю… могут знать, – произнес Тикфорд, – могли уже услышать, я не знаю, что у нас случилась трагедия. Пол Троттер сегодня днем покончил с собой. Не имею представления почему. Мы не знаем. Просто не знаем. И не можем знать.
Пятьдесят пар глаз повернулись, точно на шарнирах, в сторону Эйдриана. Почему первым делом послали за ним? О чем он так долго совещался за закрытыми дверьми с Тикфордом и родителями Свинки?
С Картрайтом все еще никто не побеседовал. Он ничего не знал и тоже обратил глаза, большие и испуганные, на Эйдриана.
– Боюсь, он должен был чувствовать себя очень несчастным, – продолжал, обращаясь, судя по всему, к потолку, Тикфорд. – Не знаю почему. Но мы вознесем за него молитву и препоручим душу его Господу. Отче Всесильный…
Опустившись, чтобы помолиться, на колени, Эйдриан почувствовал прикосновение чьего-то бедра. Бедра Ранделла.
– Что?
– Я его видел, – прошептал Ранделл. – Вчера, на кладбище, он поднялся наверх и сел рядом с тобой.
– И что же?
– Укрепи его милосердием Твоим, очисти любовью Твоей…
– А потом вы вместе спустились, и он плакал.
– Это никак не связано со случившимся.
– Да что ты?
– Аминь.
Том вопросов не задавал, Эйдриан же не мог заставить себя рассказать ему что-либо.
На следующее утро Биффо прислал Эйдриану записку. «Какая ужасная, удручающая новость. Мы с Элен страшно расстроены. В прошлом году я был преподавателем Троттера, такой прелестный мальчик. Надеюсь, Вам не трудно будет прийти к нам и поговорить о случившемся. Если, конечно, Вы этого хотите. Элен и я будем очень рады, если в этом триместре Вы сможете почаще бывать у нас по пятницам. Со всем моим сочувствием в это ужасное время. Хэмфри Биффен».
После полудня, когда Том с Эйдрианом играли в криббедж, кто-то постучал в их дверь.
– Аванти!
Это был Картрайт, и вид он имел испуганный.
– Можно поговорить с тобой, Хили?
Том, увидев лицо Картрайта, потянулся за книгой и темными очками:
– Я, пожалуй, пойду, порасту над собой.
– Спасибо, Томпсон. – Картрайт стоял, глядя в пол и ожидая, когда Том закроет за собой дверь.
– Присаживайся, – сказал Эйдриан.
– Я только что был у Тикфорда, – сказал Картрайт, не то не услышав приглашения, не то не приняв его.
– Угу.
– Он говорит, что Троттер был вроде как… вроде как влюблен в меня. И что сказал ему об этом ты.
– Ну, так говорил мне Троттер.
– Но я его даже не знал! Эйдриан пожал плечами:
– Мне жаль, Картрайт, но тебе ведь известно, какова наша школа.
Картрайт сел в кресло Тома и уставился в окно.
– Ох, черт побери. Теперь по всей школе разговоры пойдут.
– Ничего не пойдут, – сказал Эйдриан. – Тикфорд никому говорить не станет. Я уж тем более.
Знаешь, я даже Томпсону не сказал, а ему я рассказываю все.
– Да, но Тик говорит, что я должен поехать на похороны. Что об этом подумают?
– Ну… – ответил, быстро шевеля мозгами, Эйдриан, – я тоже еду на похороны. Распущу слух, что твои родители дружат с родителями Троттера.
– Пожалуй, это сработает, – сказал Картрайт. – Но зачем тебе вообще было говорить что-то Тикфорду?
– Это же самоубийство! Он оставил записку. В ней значилось: «Хили все объяснит», – примерно так. Что еще я мог сделать, как не сказать правду?
Картрайт поднял на него глаза.
– А Свинка… Троттер говорил… говорил тебе, как давно с ним это, ну, эти чувства ко мне?
– По-видимому, с тех пор, как ты появился в школе.
Картрайт поник и уставился в пол. Когда он снова поднял голову, в глазах у него стояли слезы. И выглядел он рассерженным. Рассерженным и, на взгляд Эйдриана, прекрасным, как никогда.
– Почему он заговорил стобой?– воскликнул Картрайт. – Почему мне не мог рассказать? И зачем было убивать себя?
Гнев, прозвучавший в голосе Картрайта, поразил Эйдриана.
– Ну, полагаю, он боялся, что… что ты его отвергнешь, или еще чего-то. Я в этих вещах не разбираюсь.
– Боялся оказаться отвергнутым сильнее, чем смерти?
Эйдриан кивнул.
– Значит, теперь мне придется до конца жизни просыпаться каждое утро с мыслью, что я виноват в чьем-то самоубийстве.
Слезы покатились по лицу Картрайта. Эйдриан склонился и сжал его плечо.
– Ты вовсе не должен так думать, Хьюго. Не должен!
Никогда еще Эйдриан не называл его Хьюго, да и не прикасался к нему ни разу с тех пор, как они на скорую руку обменялись любезностями в уборной пансиона – а это было еще до того, как Эйдриан понял, что влюблен.
– На самом деле я ответственен не меньше твоего, – сказал Эйдриан. – Даже больше, уж если на то пошло.
Картрайт удивленно уставился на него:
– Как это?
– Ну, – произнес Эйдриан, – я мог бы посоветовать Троттеру поговорить с тобой, верно? Сказать, чтобы он не держал все в себе.
– Но ты же не знал, что может случиться.
– Как и ты, Хьюго. А теперь давай вытри глаза, а то ребята и вправду поймут, что с тобой что-то не так. Мы съездим на похороны и через пару недель обо всем забудем.
– Спасибо, Хили. Прости, что я так…
– Эйдриан. И прощения тебе просить не за что.
Между этим днем и тем, когда они поехали в Харрогит, Эйдриан с Картрайтом не обменялись ни словом. Эйдриан несколько раз замечал его в окружении приятелей – вид у Картрайта был такой, словно ничего и не случилось. Пансион изо всех сил старался побыстрее забыть о неприятном событии. О Троттере вспоминали с чем-то вроде того презрения и отвращения, какое здравомыслящие юные англичане приберегают для больных, сумасшедших, бедных и старых.
Похороны были назначены на десять утра, поэтому Тикфорд решил, что выехать следует вечером предшествующего похоронам дня и провести ночь в отеле. На протяжении всего пути Картрайт смотрел в окно.
Посмертная власть, которую возымел над ним Троттер, начинает раздражать беднягу, думал Эйдриан.
Тикфорды тоже молчали. Они исполняли долг, не находя в нем никакого удовольствия. Эйдриан, никогда не причислявший себя к числу путешественников опрятных и чистеньких, дважды просил миссис Тикфорд остановить машину: его рвало.
Эйдриану так и не удалось понять, чего ради он припутал сюда Картрайта. Своего рода месть, полагал он. Но месть за что? И кому? Призраку Троттера или живому и здоровому Картрайту?
Нет, он не Сладко-Горький Паслен, он Паслен Смертоносный. Всякий, кто имеет с ним хоть какое-то дело, получает смертельную дозу яда.
Так ведь они же не существуют, раз за разом повторял себе Эйдриан, пока машина неслась, дребезжа, по Большой Северной дороге. Других людей не существует. И Троттер вовсе не умер, потому что он и не жил никогда. Все это просто хитроумный способ испытать его, Эйдриана. И во всех легковушках и грузовиках, мчащихся на юг, никого нет. Не может существовать столько отдельных душ. Нет ни одной, подобной его. Для них попросту не нашлось бы места. Не может такого быть.
А что, если призрак Троттера наблюдает за ним? Теперь-то уж Троттеру известно все. Простит ли он?
Отныне надо начинать приспосабливаться.
Он мог бы и раньше догадаться, что Тикфорд снимет для него и Картрайта общий номер с двумя кроватями. В конце концов, расходы оплачивала школа.
Номер размещался в конце скрипучего коридора. Эйдриан распахнул дверь и кивком пригласил Картрайта войти.
Мужественность, безразличие, деловитость, сказал он себе. Двое молодых, здоровых школьных друзей делят одну берлогу. Холмс и Ватсон, Банни и Раффлз[79].
– Итак, старина, – какую кровать выбираешь?
– Да мне в общем-то все равно. Пусть будет вот эта.
– Ладно. Тогда первым делом затаскиваем сумки в ванную комнату.
Как и в любом английском отеле, в каком когда-либо останавливался Эйдриан, в этом было до ужаса перетоплено. Пока Картрайт чистил в ванной зубы, Эйдриан, раздевшись догола, скользнул в постель.
«Так вот, Хили, – предостерег он себя, – веди себя прилично. Понял?»
Едва Картрайт, облаченный в великолепную небесно-синюю пижаму, вышел, с раскачивавшейся на запястье сумочкой для умывальных принадлежностей, из ванной, Эйдриан загасил лампочку в изголовье своей кровати.
– Ну что, Картрайт, спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
Эйдриан закрыл глаза. Он слушал, как Картрайт сбрасывает шлепанцы и укладывается.
«Не дай ему выключить свет. Пусть возьмет книгу. Пожалуйста, Господи».
Он навострил уши и услышал шелест переворачиваемой страницы.
«Спасибо, Господи. Ты сокровище».
Следующие пять минут Эйдриан посвятил тому, чтобы сделать свое дыхание более глубоким, замедлить его ритм, дабы всякий, кто на него взглянет, мог бы поклясться, что он крепко спит.
Затем он принялся создавать впечатление сна более тревожного. Для начала он повернулся на бок и тихо застонал. Пуховое одеяло соскользнуло на пол. Эйдриан перекатился к краю кровати, сбросив с себя и верхнюю простыню. Еще через минуту он резко крутнулся назад, ударив ногой, отчего простыня присоединилась к одеялу.
Теперь он лежал в постели голым, дышал отрывисто и дергался. Свет у Картрайта еще горел, однако страницы переворачиваться перестали.
– Эйдриан?
Это был всего только тихий шепот. Но принадлежал он безусловно Картрайту.
– Эйдриан… – пробормотал, вернее, наполовину всхрапнул в ответ Эйдриан, поворачиваясь к Картрайту лицом – рот нараспашку, глаза закрыты.
– Эйдриан, с тобой все в порядке?
– В долине никого не осталось, – резко взмахнув рукой, ответил Эйдриан.
Он услышал, как скрипнула кровать Картрайта. «Идет, – подумал он, – идет, черт, идет!» Ступни Картрайта зашлепали по полу. «Он рядом, я чувствую!»
– Я съем их потом… после, – простонал Эйдриан. Он услышал шорох простыни, почувствовал, как на него набрасывают одеяло.
«Не может же он просто укрыть меня на ночь! Не может. У меня эта штука толщиной с молочную бутылку. Живой он человек или кто? Ладно, поехали дальше. Риск – благородное дело».
Он изогнулся дугой и засучил ногами вверх-вниз.
– Люси? – спросил он, на сей раз громко. Откуда взялось это имя, Эйдриан ни малейшего понятия не имел.
– Люси?
Он выбросил руку в сторону и поймал Картрайта за плечо.
– Люси, это ты?
Одеяло снова медленно сползало с него. Внезапно он ошутил у себя между бедер теплую ладонь.
– Да, – сказал он, – да.
Потом мягкие волосы промахнули по его груди, язык лизнул в живот.
«Хьюго, – вздохнул он про себя. – Хьюго!» – и вслух:
– Ох, Люси –Люси!
Эйдриана разбудил звук спускаемой в уборной воды. Он был укрыт одеялом, солнечный свет пробивался сквозь щель в шторах.
– О господи! Что я наделал? Из ванной появился Картрайт.
– С добрым утром, – весело сказал он.
– Привет, – пробормотал Эйдриан, – сколько, к дьяволу, времени?
– Семь тридцать. Хорошо спал?
– Боже, как бревно. А ты?
– Неплохо. Ты все время разговаривал во сне.
– Ой, прости, – сказал Эйдриан. – Со мной это бывает. Надеюсь, я не лишил тебя сна.
– И все звал Люси. Кто это?
– Правда? – Эйдриан наморщил лоб. – Ну, у меня была собака, которую звали Люси…
– А, понятно, – отозвался Картрайт. – А я-то удивлялся.
«Срабатывает неизменно», – сказал себе Эйдриан, переворачиваясь и вновь погружаясь в сон.
Похороны были скромные. Недолгое прощание с недолгой жизнью. Эйдриану родители Троттера обрадовались, с Картрайтом же были вежливы, однако полностью скрыть неприязнь к нему не сумели. Его красота, его бледность, подчеркиваемая темным костюмом, – все это оскорбляло память их низенького, толстого, заурядного сына.
После службы все поехали в фермерский дом Троттеров, стоявший в пяти милях от Харрогита. Одна из сестер Свинки подарила Эйдриану его же фотографию – он лежал на животе, наблюдая за крикетным матчем. Эйдриан, сколько ни старался, не смог припомнить, как Троттер сделал этот снимок. Никто не прокомментировал того обстоятельства, что фотографий Картрайта у Троттера не имелось.
Мистер Троттер спросил Эйдриана, не хочет ли он приехать на летние каникулы, пожить у них.
– Ты когда-нибудь стриг овец?
– Нет, сэр.
– Тебе понравится.
На обратном пути за рулем сидел Тикфорд. Эйдриану предложили место с ним рядом. Никому не хотелось, чтобы его снова рвало.
– Прискорбная история, – сказал Тикфорд.
– Да, сэр.
Тикфорд махнул себе ладонью за плечо, указывая на Картрайта, который тихо посапывал, привалившись к миссис Тикфорд.
– Надеюсь, вы никому не сказали, – произнес он.
– Нет, сэр.
– Теперь вам следует заняться учебой, Эйдриан. Триместр начался плохо. Сначала мерзкий журнал, теперь вот это… и все в первую неделю. Повсюду распространяются дурные тенденции, я вот гадаю, могу ли я рассчитывать на вашу помощь в борьбе с ними?
– Ну что же, сэр…
– Возможно, случившееся – это просто толчок к тому, чтобы вы начали наконец относиться к себе серьезно. Мальчики, подобные вам, обладают огромным влиянием. И от того, на достижение каких целей оно направлено, хороших или дурных, зависит разница между школой счастливой и школой несчастливой.
– Да, сэр.
Тикфорд похлопал Эйдриана по колену:
– Я чувствую, что смогу положиться на вас, Эйдриан.
– Сможете, сэр, – сказал Эйдриан. – Даю вам слово.
В школу они вернулись в четыре. Кабинет Эйдриана оказался пустым. Видимо, Том отправился к кому-то пить чай.
Разыскивать его Эйдриану не хотелось, и потому он приготовил себе гренки и занялся заданием по латыни, с которым уже запаздывал. Если он собирается начать новую жизнь, сейчас самое подходящее время. Потом он написал ответ Биффо. Посещай все его пятницы. Больше читай. Больше думай.
Едва Эйдриан успел приступить и к тому и к другому, кто-то постучал в дверь.
– Войдите!
Вошел Беннетт-Джонс.
– Право же, Р. Б.-Д. Сколь ни лестны мне знаки твоего раболепного внимания, я вынужден попросить тебя найти другого товарища по играм. Я человек занятой. Виргилий призывает меня через века.
– Да? – плотоядно осклабился Беннетт-Джонс. – Ну, прости, так уж вышло, что Тикфорд призывает тебя в свой кабинет, только и всего.
– Боже мой! Пять минут разлуки, а он уже изнемогает без меня. Скорее всего, ему нужен мой совет по поводу смещения одного из вас с должности старосты. Что ж, я всегда полагал, что наилучшая кандидатура – это миляга Джереми. Укажите мне путь, молодой человек, укажите мне путь.
Тикфорд, смертельно бледный, стоял за своим письменным столом.
– Вот это, – произнес он, предъявляя книжку в бумажной обложке, – принадлежит вам?
О Господи… о Иисусе Христе… Это был принадлежащий Эйдриану экземпляр «Голого завтрака».
– Я… я не знаю, сэр.
– Ее обнаружили в вашем кабинете. Она надписана вашим именем. Больше ни у одного ученика школы такой книги нет. Старосты проверили это сегодня утром по приказанию директора школы. Итак, ответьте мне еще раз. Это ваша книга?
– Да, сэр.
– Скажите мне только одно, Хили. Вы сочинили журнал в одиночку или были еще и другие?
– Я…
– Отвечать! – рявкнул Тикфорд, хлопнув книгой о стол.
– Один, сэр.
Тикфорд смотрел на Эйдриана, тяжело дыша через ноздри, – ни дать ни взять загнанный в угол бык.
«Ах, мутота размудацкая. Сейчас он мне врежет. Он совсем не владеет собой».
– Отправляйтесь в ваш кабинет, – сказал наконец Тикфорд. – И не покидайте его, пока за вами не приедут родители. Никто не должен ни видеть вас, ни говорить с вами.
– Сэр, я…
– Убирайтесь с глаз моих, вы, вредоносное маленькое дерьмо.
Форменная Фуражка торопливо вошел, помахивая листком бумаги, в контору таможни, где сидел, глядя в телевизор, Темно-Серый Костюм.
– Товарищ капитан,– сказал Фуражка, – вот список содержимого багажа делегации.
– Для начала, можете забыть о вашем дерьмовом "товарище", – сказал, беря листок, Темно-Серый Костюм.
– Вещи Сабо перечислены в самом верху, господин.
– Читать я умею.
Темно-Серый Костюм просмотрел список.
– Всех остальных членов делегации обыскивали так же тщательно?
– Точно так, же, тов. капитан Молгар.
– Книги по шахматам проверили?
– Проверили и заменили идентичными экземплярами, на случай, если. – Форменная Фуражка с надеждой взмахнул рукой. Он не понимал, что уж такое могли содержать в себе шахматные руководства. – На случай микроснимков? – прошептал он.
Темно-Серый Костюм презрительно всхрапнул.
– А этот приемник в багаже Рибли?
– Самый обычный приемник, капитан. Товарищ Рибли много раз вывозил его за границу. А что, его тоже подозревают?
На этот вопрос Темно-Серый Костюм не ответил.
– Похоже, у Ксома очень тяжелый чемодан.
– Он старый. Кожаный.
– Проверьте его рентгеном.
– Да, господин.
– Да, капитан.
– Да, капитан.
– Так-то лучше. Форменная Фуражка кашлянул.
– Капитан, господин, почему вы выпускаете Сабо из страны, если он.
– Если он – что?
– Я... я не вполне уверен, господин.
– Сабо – один из самых талантливых молодых гроссмейстеров мира. Будущий Портиш. Вся эта проверка – обычное испытание вашей расторопности и ничего больше. Вы поняли?
– Да, капитан.
– Да, товарищ капитан.
– Да, товарищ капитан.
Темно-Серый Костюм негромко хмыкнул. Он и сам не знал, что искал. Но англичане уже многие годы хорошо платили ему, и раз им вдруг захотелось, чтобы он отработал свои деньги, вряд ли у него есть основания жаловаться. В конце концов, работа нисколько не опасная. Он просто исполнил привычные свои обязанности, и если власти обнаружат его странный интерес к Сабо, они скорее наградят его за рвение, чем расстреляют за измену.
Сегодня утром он порылся в личном деле Сабо, пытаясь найти причины неожиданного приказа англичан. Ничего там не было: Штефан Сабо, совершенно безупречный гражданин, внук героя Венгрии, ее большая шахматная надежда.
Решение npишлo к Темно-Серому Костюму, точно ослепительная вспышка. Штефан Сабо вознамерился переметнуться во время турнира в Гастингсе в стан врага. И англичане хотели убедиться в том, что он честный перебежчик, что не везет с собой никакого оснащения, указывающего на цели более темные.
Но зачем преуспевающему шaхматисту перебегать к врагу? Шахматисты зарабатывают хорошие деньги, которые им разрешают оставлять у себя, им дозволены неограниченные выезды за рубеж, счета в заграничных банках. Господи боже ты мой, Венгрия все-таки не Россия, не Чехословакия. Темно-Серый Костюм, уже много лет изменявший своей стране, ощутил возмущение, гнев на юного перебежчика.
"Экое дерьмецо, – подумал он. – Чем уж так нехороша ему Венгрия, чтобы удирать из нее в Англию?"
Глава шестая
Когда Эйдриан совсем уж заскучал, президент решил, что заседание пора закруглить.
– Ну хорошо, – сказал он, – время довольно позднее. Если других вопросов у нас нет, я хотел бы…
Гарт Мензис поднялся со своего места и улыбнулся улыбкой праведника.
– Один вопрос остался, магистр.
– А он не может подождать?
– Нет, сэр. Думаю, что не может.
– А, ну что же, очень хорошо.
Эйдриан мысленно выругался. Все они знали, какой вопрос собирается поднять Мензис, и Мензис знал, что все знают. У них имелась возможность поднять этот вопрос самостоятельно, однако они ею пренебрегли. Ладно. Очень хорошо. Другие отлынивают от исполнения своего долга – но только не профессор Мензис.
Он с лающими звуками прочистил горло.
– Я изумлен, господин президент, совершенно изумлен, что участники этого заседания могут думать о том, чтобы закрыть его, не обсудив сначала дело Трефузиса.
Дюжина лиц торопливо уткнулась в листки с повесткой заседания, две дюжины ягодиц в испуге поджались.
Он сказал это. Вот он, взял да и сказал. Как бестактно. Как до боли неуместно.
На дальнем конце стола оскорбленно высморкался математик, специализирующийся по гидродинамике и совращению ньюнемских первокурсниц.
Те части Эйдрианова тела, которые не смотрели уже в повестку дня и не поджимались в испуге, неодобрительно затрепетали.
До чего же это безумно похоже на Гарта – заговорить на тему, которую все присутствующие с таким изяществом обходили стороной. И сколько ребячливой риторики в его заявлении, что он-де изумлен их уклончивостью.
– Я поймал себя на том, что гадаю, – продолжал Мензис, – как все мы чувствуем себя в связи с тем, что в нашу среду затесался преступник?
– Но право же, Гарт…
– О да, магистр, преступник.
Мензис, высокий и тощий, с лицом таким же белым и глянцевым, как обложка ежеквартального журнала по гражданскому праву, редактированием коего он столь гордился, прижал выпрямленный большой палец левой руки к отвороту пиджака, слегка наклонился, согнувшись в пояснице, и взмахнул рукой правой, приобретя, как он надеялся, облик воинственной фигуры с первой страницы "Кембридж ивнинг ньюс".
Вид взрослого человека, настолько откровенно пытающегося принять позу выступающего в суде обаятельного адвоката, оледенил Эйдриана. Сколько бы лет ни стукнуло Мензису – а на голове его уже не осталось ни единого темного волоса, – величия во внешности его всегда было не больше, чем во внешности нахального старшеклассника. Старшеклассника классической школы, подумал Эйдриан. Своего рода подростковый Мальволио – торчащие локти, лоснистые виски. Эйдриан находил Мензиса таким же утомительным, как все его прототипы: смотреть на него было неописуемо противно, не принимать в расчет – опасно.
Собственная популярность возмущала Мензиса, поскольку он сознавал, что основу ее составляют такие нелогичные и никчемные факторы, как его дыхание, голос, фырканье, походка, одежда – весь облик. По этой причине он, с угрюмым усердием тупицы, посвятил себя тому, чтобы дать миру более основательные причины для нелюбви к себе. Так, во всяком случае, понимал это Эйдриан Дональд неизменно заверял, что Гарт ему нравится.
Эйдриан не сомневался: будь Дональд сейчас здесь и увидь он Гарта – с газетой в руке и умер-твием на уме, – он переменил бы свое мнение.
Сидевший во главе стола президент Клинтон-Лейси заглянул в повестку дня и щитком ладони прикрыл глаза. Глядя из-под ладони на Эйдриана, он подвигал бровью вверх-вниз, совсем как школьник, у которого припасено под крышкой парты нечто смешное. Однако во взгляде президента присутствовали настоятельность и серьезность, указавшие Эйдриану, что ему посылают некий сигнал.
Эйдриан не вполне понимал, как этот сигнал истолковать. Он растерянно уставился перед собой. Хочет ли президент, чтобы он высказался, – в качестве друга Дональда Трефузиса? Или предупреждает, что чувства свои лучше не обнаруживать? Что именно? Он бросил на президента ответный взгляд, вопрошающе приподняв бровь.
Президент показал ладонью: потрепись.
Присущее президенту чувство юмора было печально известно, однако сейчас он наверняка имел в виду нечто большее простого: «Ох уж этот Мензис, опять волынку завел, верно?».
Эйдриан решил, что президент, скорее всего, ждет от него какой-нибудь залихватской выходки. И нервно сглотнул. В конце концов, он всего лишь студент, а годы сейчас далеко не шестидесятые. Дни, когда студенты имели настоящее представительство в правлениях колледжей, давно миновали. Теперь к такому представительству относились, как к отрыжке, излечиться от которой и можно бы, да больно хлопотно. Он здесь для того, чтобы слушать, а не лезть с замечаниями.
И тем не менее.
– Не кажется ли вам, профессор Мензис, – начал Эйдриан, не решаясь поднять глаза, – что «преступник» – это слишком сильное слово?
Мензис повернулся к нему.
– Простите меня, мистер Хили, вы, разумеется, знаток языка. А я всего лишь юрист. Откуда уж мне знать что-либо о слове «преступник»? В моей профессии мы используем слово «преступник» – разумеется, по невежеству – для описания человека, преступившего закон. Я уверен, вы способны развлечь нас докладом о происхождении этого слова, который с несомненностью докажет, что преступник есть некая разновидность средневекового арбалета. Однако для моих целей, в рамках закона, этот человек является преступником.
– Прошу вас, джентльмены…
– Оставляя в стороне неуклюжие сарказмы доктора Мензиса, – сказал Эйдриан, – я должен сообщить, что хорошо представляю себе значение слова «преступник», – это самое обычное слово, а не юридический термин, и я протестую против того, чтобы оно применялось к Дональду. Одно преступление еще не делает человека преступником. Это все равно, что называть доктора Мензиса юристом на том лишь основании, что тридцать лет назад он недолгое время прослужил в суде.
– Я имею полное право называть себя юристом, господин президент, – взвизгнул Мензис. – И уверен, моя репутация в юридической сфере лишь отображает доверие, питаемое к нашему университету…
– Возможно, было бы не неуместным, если бы я вставил на данном этапе слово, – произнес Тим Андерсон, чья недавняя книга о Жан-Люке Годаре заслужила исключительно высокую оценку его супруги, работавшей рецензенткой журнала «Гранта», отчего Тим пребывал ныне в настроении менее, чем обыкновенно, напыщенном.
– Это было бы в высшей степени неуместным, – огрызнулся Мензис.
– Что ж, сказанное вами определенно небезынтересно, – продолжал Андерсон, – однако мне во все большей мере представляется, что я знаю совсем немного людей, каковые не выразили бы сомнений касательно стратегий, кои власти усваивают в ситуациях, далеко не отстоящих от данной на миллион миль, и я просто не думаю, что данная представляет собой нечто, от чего нам не следует не бояться уклониться в смысле обращения к ней или конфронтации с нею. Это все.
– Я только что услышал от студента, магистр, что не имею права называть себя юристом, – заявил Мензис. – И я жду извинений.
– Доктор Мензис – ученый, – сказал Эйдриан. – Он преподаватель. Я полагал, что этих профессий одному человеку должно хватать с избытком. А на том, что он не юрист, я настаиваю. Он всего лишь преподаватель права.
– Я вовсе не уверен, что нахожу эту дискуссию такой уж насущно необходимой, – произнес Клинтон-Лейси, и что-то в его голосе заставило Эйдриана снова взглянуть на президента. Тот выкатил глаза в сторону угла комнаты.
Камеры!
В самом начале этого, третьего и последнего для Эйдриана, года в колледже Св. Матфея появилась команда телевизионщиков, ведших съемки в его помещениях. Их техника, быстро ставшая частью общей меблировки колледжа, работала так хорошо, что не обращать на нее внимание стало до пугающего просто. Телевизионщиков вполне можно было уподобить мухе на стене – только странноватое, докучливое жужжание и напоминало колледжу об их существовании.
Все ясно, президент не хочет, чтобы Эйдриан забывал о них. Он не может допустить, чтобы по национальному телевидению показали что-либо, связанное с делом Трефузиса. Теперь Эйдриан отчетливо понимал, в чем состоит его долг. Ему надлежит изыскать возможность сказать или совершить нечто такое, что сделало бы запись заседания или любую часть ее непригодной для семейного просмотра.
Эйдриан набрал в грудь побольше воздуха.
– Прошу меня простить, магистр, – сказал он, прихватывая со стола карандаш, – все дело в том, что я не стану сидеть тут и слушать, как оскорбляют моего друга, даже если обвинения ему предъявляют главный государственный обвинитель, страдающий недержанием мочи и речи, местный прокурор и похотливый охотник до ведьм, вместе взятые.
Эта неслыханная выходка заставила неверяще залопотать что-то пожилого ориенталиста.
– Дональда назвали преступником, – продолжал, все больше входя во вкус, Эйдриан. – Если я бегу по улице, пытаясь поспеть на автобус, делает ли меня это спортсменом? Если вы, магистр, распеваете под душем тирольские песни, делает ли вас это певцом? У доктора Мензиса язык, что твой дырокол.
– Извращение моих слов ничему не поможет.
– Зато поможет возвращение им нормального смысла.
– Что ж, в таком случае попробуйте возвратить нормальный смысл вот этому, – произнес Мензис, ткнув Эйдриану под нос номер газеты.
– Ради чего вы суете мне в нос эту желтую надувную давалку? – поинтересовался, отталкивая газету, Эйдриан. – Если я захочу высморкаться, я воспользуюсь ерзанным утиральником.
– Хили, вы спятили? – прошипел Кордер, теолог, сидящий рядом с Эйдрианом.
– Засуньте все это себе в еретическую задницу.
– Ну, знаете!
– Потом все объясню, – негромко сказал Эйдриан.
– А, так это игра!
– Тсс!
– Отлично! – прошептал Кордер и пропел: – Ну давай же, Гарт, давай, делай свой говенный ход.
– Ладно, – сказал Мензис. – Я не имею представления, какие ребяческие побуждения заставляют вас осыпать меня оскорблениями, мистер Хили. Возможно, вам это представляется забавным. Рискуя показаться человеком, лишенным чувства юмора, я тем не менее готов предположить, что даже на аудиторию первокурсников студент, оскорбляющий человека, вдвое превосходящего его годами, не произвел бы хорошего впечатления. Что касается доктора Кордера, мне остается предположить только одно: он пьян.
– А пошел бы ты, титька жирная, – чопорно ответил Кордер.
– Господин президент, им что же, так и позволено будет продолжать в подобном духе?
– Доктор Кордер, мистер Хили, прошу вас, дайте доктору Мензису высказаться, – произнес президент.
– Вы охеренно правы, господин президент, – отозвался Эйдриан, вскакивая на ноги и тут же садясь. Он заметил, что стрела микрофона находится лишь на несколько дюймов выше его головы. Если он будет вскакивать, реплики его прозвучат как выстрелы и испортят всю запись.
– Ну давай, пердун, твое слово, – подзуживал Кордер.
– Полагаю, мне, с моей стороны, следует отметить, – произнес Тим Андерсон, – что вопреки каким бы то ни было…
– Спасибо, – рявкнул Мензис.
Эйдриан громко рыгнул и нащупал ступней протянутый под столом телевизионный кабель.
– Так вот, если кто-то из вас еще не видел ее, – продолжал Мензис, выуживая из кармана пиджака очки, – в местной вечерней газете имеется статья, которая представляет исключительный интерес для нашего колледжа. Я вам ее зачитаю.
«Профессор Дональд Трефузис, – начал он нараспев, тем кошмарным тоном декламатора, который политики приберегают для публичного исполнения 13-й главы „Первого послания к коринфянам“, – руководитель королевской кафедры филологии и старший тютор колледжа Св. Матфея, предстал этим утром перед кембриджским мировым судьей по обвинению в грубой непристойности…»
Мензису пришлось прерваться. Пока он читал, в углу комнаты начала раскачиваться долговязая лампа-софит. Нога ее поскрипывала, а сама она никак не могла решить, грохнуться ли ей на пол или все же вернуться в вертикальное положение. Ко времени, когда осветитель, заметив непорядок, опрометью кинулся к ней, она отдала окончательное предпочтение полу. Именно взрыв десятикиловаттной стеклянной колбы и прервал истекавший из Мензиса словесный поток.
– О боже, – вскакивая, смятенно воскликнул Эйдриан. – Похоже, моя нога случайно запуталась в ваших кабелях. Мне так жаль…
Режиссер Би-би-си улыбнулся ему, не разжимая стиатутых зубов.
– Если мистер Хили сможет спокойно просидеть всего три минуты, – сказал Мензис, – я возобновлю…
– Вы дошли до грубой непристойности, — подсказал Эйдриан.
– Благодарю вас. «…По обвинению в грубой непристойности. В три часа предыдущей ночи профессор был арестован в мужском туалете „Паркерз Пис“. Юноша, которому было по описанию лет 15—16, скрылся после схватки с полицией. Профессор (66 лет) признал себя виновным. Получить сегодня утром комментарии президента колледжа Св. Матфея нам не удалось. Дональд Трефузис, хорошо известный своими статьями и выступлениями по радио, сообщил корреспонденту «Ивнинг ньюс», что жизнь на удивление странна».
– Да, хорошо, спасибо, Гарт, – сказал президент. – Думаю, всем нам прекрасно известны подробности драмы, которая разыгралась нынче утром в суде. Насколько я понимаю, вы считаете, что мы должны предпринять что-то в связи с этим?
– Предпринять? – воскликнул Мензис. – Разумеется, мы должны что-то предпринять!
Эйдриан снова вскочил.
– «Хувер», «Риглиз», «Маджикот», «Бенсон энд Хеджез», «Персил», «Шейк энд Вак», молочный шоколад «Нестле», – отрапортовал он и снова сел.
У него имелись смутные представления о том, что упоминать имена торговых марок в передачах Би-би-си не разрешено.
– Спасибо, Эйдриан, – сказал президент, – этого довольно.
– Да, сэр, господин президент, сэр! – откликнулся Эйдриан.
Снова заговорил Тим Андерсон:
– Не думаю, что я ошибся, заметив…
– Если бы студент скомпрометировал себя подобным образом, – произнес Мензис, – мы без колебаний отчислили бы его. Профессор Трефузис такой же член колледжа, как и любой студент. Я заявляю, что устав колледжа от 1273 года, а также последующие статуты от 1791 и 1902 требуют от нас, чтобы мы предпринимали меры дисциплинарного воздействия против любого коллеги, запятнавшего доброе имя колледжа. Я вношу предложение, чтобы наше заседание незамедлительно потребовало бы от профессора Трефузиса освободить пост старшего тютора, и далее, я вношу предложение настоять на том, чтобы он воздержался бы от любого активного преподавания в этом колледже на срок в один год. По меньшей мере.
– Умелое использование сослагательного наклонения, – пробормотал Эйдриан.
– Нет, подождите, Гарт, – сказал президент. – Я уверен, все мы не меньше вашего потрясены тем, что Дональд… Дональд… в общем, его поведением. Но не забывайте, где мы с вами находимся. Это Кембридж. Здесь существует традиция мужеложства.
– Задомиты, они, знаете ли, повсюду, – запел дискантом девяностолетний заслуженный профессор в отставке Эйдриан Уильяме. – Мне говорили, Виттгенштейн был задомитом. А недавно я прочитал, что и Морган Форстер, вы помните Моргана? Сосед мой по Королевскому. Он еще «Путешествие в Индию» написал и «Говардс Энд». Заявился однажды в столовую в шлепанцах. Так я прочитал, что и этот был задомитом. Поразительное дело! Ну да теперь-то, по-моему, все такие. Просто все и каждый.
Краснолицый статистик разгневанно ударил кулаком по столу.
– Только не я, сэр, только не я! – громко объявил он.
– Не думаю, что мы вправе безбоязненно не обсуждать диалектику геев в качестве проявления энергического начала, а гомофобные ограничения, кои стимулируют маргинализацию, как функционально реактивный дискурс, – поведал всем Тим Андерсон.
В углу оператор, совершенно не способный решить, на ком следует задержаться, переводил камеру с одного конца стола на другой.
– Если позволите, – сказал Эйдриан.
Он только что вскрыл пачку сигарет и теперь смял целлофан с таким треском, что стрела микрофона, как раз подъехавшая к нему, отскочила, будто напутанный жираф, в сторону и долбанула Мензиса по башке.
Помощница режиссера, сжимавшая в руках пюпитр с зажимом, хихикнула и получила от президента взгляд, преисполненный кромешного презрения.
Однако Мензиса так просто было не сбить:
– Факт остается фактом, магистр. Существуют законы. Гомосексуальные акты могут совершаться только между взрослыми людьми, по обоюдному их согласию и в местах индивидуального пользования.
– Доктор Мензис, разрешает ли закон публично испражняться? – спросил Эйдриан.
– Разумеется, нет!
– То есть если я проделаю это, мне предъявят обвинение?
– В грубой непристойности. Вне всяких сомнений, дело графа Оксфорда…
– Вот именно. Но арестуют ли меня, если я пристроюсь гадить в общественной уборной?
– Не говорите глупостей.
– Другими словами, по закону общественная уборная является местом индивидуального пользования?
– Вы опять извращаете мои слова, Хили.
– И опять-таки, они уже были извращенными. Городской сортир либо является местом индивидуального пользования, либо таковым не является. Если он – место индивидуального пользования, в котором разрешается гадить, то почему же он не является таким местом индивидуального пользования, в котором можно совершать феллатио?
– А, так это было феллатио? – Президент, похоже, удивился.
– Да все что угодно.
– Интересно, и кто же кого обслуживал? Мензис чувствовал, что терпение его иссякает.
– Либо закон есть закон, либо нет! Если вы намереваетесь вести кампанию за изменение закона, Хили, желаю вам всяческой удачи. Факт остается фактом: профессор Трефузис запятнал доброе имя колледжа.
– Вы ведь всегда его не любили, верно? – не удержался Эйдриан. – Ну вот и получили шанс. Он оступился. Пинайте его посильнее ногами.
– Господин президент, – сказал Мензис, – я внес на рассмотрение коллег предложение лишить Дональда Трефузиса места старшего тютора и обязать его провести полный год за пределами колледжа. И я требую поставить мое предложение на голосование.
– Господин президент, – вмешался Эйдриан, – доктор Мензис, разумеется, не забыл, что никакое предложение не может ставиться на голосование, за изъятием тех случаев, когда лицо, внесшее его на основании положения nem con, ne plus ultra[80] на рассмотрение присутствующих, получает в удостоверение такового положения поддержку некоего второго лица.
– Э-э… совершенно верно, – сказал президент. – Я так думаю. Имеется у нас второй поддержавший?
Молчание.
– Повторяю вопрос. Имеется ли у нас кто-либо, поддерживающий предложение доктора Мен-зиса о том, чтобы освободить Дональда Трефузиса от его обязанностей по колледжу на срок в один год?
Белые как мел щеки Мензиса покрылись крохотными багровыми точками, что сходило у него за румянец.
– Безумие, полное безумие! Колледж еще пожалеет об этом.
– Благодарю вас, доктор Мензис, – сказал президент.
Он повернулся к телевизионщикам:
– Заседание окончено. А теперь попрошу вас уйти, поскольку у нас имеются еще один-два касающихся колледжа частных вопросов, не представляющих для вас никакого интереса.
Телевизионщики молча собрали свое оборудование. Режиссер, покидая комнату, прожег Эйдриана яростным взглядом. Его помощница, та, что с пюпитром, подмигнула Эйдриану.
«А вот этой я угодил», – подумал Эйдриан.
– Так вот, – сказал президент, когда телевизионная команда удалилась. – Простите, что задерживаю вас, но сегодня утром я получил от профессора Трефузиса письмо. Думаю, вам стоит с ним ознакомиться.
И он вынул конверт из внутреннего кармана пиджака.
«Генри, – начал читать президент. – Сильно опасаюсь, что ко времени, когда Вы будете читать это, моя опрометчивость уже станет Вам известной. Думаю, прежде всего мне следует принести глубочайшие извинения за то, что поставил Вас и колледж в неловкое положение.
Не буду обременять Вас оправданиями, отрицаниями или объяснениями причин. У меня, однако, нет и тени сомнения, что с моей стороны будет разумно спросить у Вас, не могу ли я воспользоваться своим правом на годовой отпуск с целью проведения научных изысканий. Я в любом случае собирался попросить отпуск, поскольку моя книга о Большом Фрикативном Сдвиге требует, чтобы я посетил Европу в поисках материалов для исследования. Могу ли я, вследствие этого, воспользоваться данной возможностью, чтобы попросить Вашего разрешения оставить Кембридж сразу после вынесения приговора, который, я уверен, даже в худшем случае не навлечет на меня ничего более неприятного, чем небольшой штраф, а в лучшем – выговор суда?
Возможно, Вы будете так добры, Генри, что сообщите мне о Вашем решении по возможности быстро, поскольку мне еще многое необходимо уладить. Пока же остаюсь Вашим, испытывающим всяческое раскаяние, добрым другом Дональдом».
– Да, – произнес наконец Мензис, – сколько во всем этом иронии. Похоже, профессору Трефузису можно приписать, по крайней мере в некоторых отношениях, большую, нежели у его коллег, пристойность.
– Подставляй задницу, жирный коротышка! – выкрикнул Кордер.
– Алекс, – сказал Эйдриан, – игра уже закончилась. Телевизионщики ушли.
– Да знаю, – ответил Кордер, набивая кейс бумажными останками заседания. – Это уж я от чистого сердца.
В маленькой спальне Полосатая Ночная Рубашка разговаривал с Плотной Курткой.
Магнитофонную запись этого разговора прослушал Темно-Серый Костюм. Ему было жаль Плотную Куртку, которому приходилось возиться с обломками великолепного некогда ума.
Старый дурак мямлил что-то о сыре и ветчине.
– Все хорошо, дедушка, ты бы отдохнул.
– Сыр Штеффи в холодильнике, понимаешь? – пронюнил Полосатая Ночная Рубашка.
– Ну правильно, – успокоил его Плотная Куртка. – Конечно, в холодильнике.
– А твой в кладовке.
– В кладовке, верно.
– Я вчера виделся с Боженькой, он такой добрый. По-моему, я ему понравился.
– Знаешь, я правда думаю, что тебе стоит поспать.
Голос у Плотной Куртки был совсем расстроенный. Темно-Серый Костюм услышал, как старик расплакался.
– Я сказал ему, Мартин, что не срал уже две недели. А он говорит: "На небесах тебе это не понадобится". Ведь добрый, правда?
– Очень. Действительно, очень добрый.
– Бери два разных сыра. Всегда два разных. Один для мышки, другой для холодильника.
– Хорошо.
– И ветчины немного тоже не повредит. С яичными клецками и красной капусткой. Только сахара не надо.
– Поспи.
Темно-Серый Костюм услышал, как Плотная Куртка поднимается с кровати. Услышал, как он целует Полосатую Ночную Рубашку. Услышал шаги. Услышал… сдавленный шепоток? Темно-Серый Костюм увеличил усиление до максимума.
– Мартин! Мартин! – хриплый, требовательный шепот старика.
Шаги Плотной Куртки остановились у двери.
– Зашей это в подкладку куртки!
Так старый прохвост все-таки пребывает в здравом уме! Темно-Серый Костюм потянулся к блокноту и составил шифровку для Лондона.
Глава седьмая
Переходя реку по Мосту сонетов – на прямом пути от Дома президента к квартире Дональда Трефузиса во Дворе боярышника, – расстроенный Эйдриан с силой прихлопывал по каждому каменному шару, что расположены вдоль всего этого благородного сооружения. Ему ненавистны были воспоминания о заседании, о наслаждении, с которым Гарт Мензис зачитывал статью из «Кембридж ивнинг ньюс», о непристойном веселье, которое перло из физиономий команды Би-би-си. Все они смеялись над Трефузисом.
Ад и расплавленное дерьмо, сказал себе Эйдриан, уж кто-кто, а Дональд…
Подрабатывать в чайной, так это называют в Америке. Секс на скорую руку в общественной уборной.
– Плохие новости, Эйдриан, – сообщил ему этим утром президент. – Дональд подался в сор-тирные ковбои и влип. Говорит, что в десять тридцать должен предстать перед судом. «Ивнинг ньюс», разумеется, напишет об этом. А нас завтра должны показывать по национальному телевидению. И что нам, черт подери, теперь делать?
Эйдриан вспоминал, как он, распаренный после крикета, валялся летними вечерами на диване Дональда. И те недели, когда они в пору прошлогодних каникул делили один на двоих гостиничный номер то в Вене, то во Флоренции, то в Зальцбурге. Да старик даже к плечу Эйдриана ни разу не прикоснулся. А с другой стороны, с чего бы он стал прикасаться? В университете пруд пруди долговязых томных первокурсников, куда более аппетитных, чем Эйдриан. Не исключено к тому же, что Дональд склоняется в своих вкусах скорее к Ортону[81] чем к Одену[82]. Возможно, только анонимный грубый перепих его и распаляет. Оно конечно, живи и жить давай другим, но лучше бы ему было лапать Эйдриана, чем преклонять колени перед каким-нибудь сальным шоферюгой, у которого имя Леви Стросс ассоциируется единственно с джинсами, а отсосав у него, выблевывать после и свою репутацию, и карьеру, и образ жизни.
Для Эйдриана это было последнее университетское лето, но, когда бы он ни шел по мосту и чем бы ни была занята его голова, он всякий раз не отказывал себе в удовольствии окинуть взглядом Парки – зеленую вереницу лужаек и ив, раскинувшуюся вдоль реки за колледжами. Когда на Кем опускалась вечерняя дымка, несуразная красота этого места повергала Эйдриана в глубокое уныние. Уныние, вызванное тем, что он находил себя неспособным должным образом на нее откликаться.
Было время, когда сочетание присущих природе и человеку совершенств заставляло его поеживаться от наслаждения. Теперь же той частью Эйдриана, что отвечала за чувства, завладели дела человеческие и долг дружбы, а природа и разного рода абстракции остались ни с чем.
Дональд Трефузис, уринальный Ураниец, сортирный содомит. Кто бы мог подумать?
Эйдриана, который и сам был не чужд сексуального авантюризма, прелести обращенной в эротический салон общественной уборной не пленяли никогда. Был один случай – вскоре после его изгнания из школы, – когда у него схватило на автобусной станции в Глостере живот и ему пришлось забежать в мужскую уборную.
Сидя в кабинке и ласково понукая свою толстую кишку к действию, он вдруг увидел записку, которую кто-то просовывал сквозь неприятно большую дырку в стенке, отделявшей его от смежной кабинки. Эйдриан принял записку и прочитал ее – руководствуясь скорее невинным духом гражданственной участливости, нежели чем-то еще. Вдруг там терпит затруднения какой-нибудь горемычный инвалид?
«Люблю молодые болты», – гласила записка.
Эйдриан потрясенно взглянул на дырку. Записку заменил в ней глаз. Эйдриан, не сумев придумать в таких обстоятельствах ничего другого, а может, и просто потому, что уродился дураком, улыбнулся. Победительной улыбкой, каковую сопроводило дружеское, отчасти покровительственное подмигивание: то был род сияющего ободрения, с каким человек принимает неумелые каракули от только-только научившегося ходить малыша.
В соседней кабинке тут же зашаркали, переступая, ноги, звякнула о бетонный пол пряжка ремня, и после недолгой паузы в дыру просунулся большой, изрядно возбужденный, призывно подрагивающий пенис.
Махнув рукой на гигиену и чувство комфорта, Эйдриан рывком натянул штаны и в панике сбежал. Следующие полчаса он мотался по Глостеру в поисках места, где можно было бы подтереться, – рискнуть воспользоваться еще какими-либо общественными удобствами Эйдриан не решался. И по сей день он никакого обаяния в уборных не усматривал. Один запах чего стоит. А уж риск, но, наверное, в риске-то, полагал Эйдриан, все и дело.
И тем не менее Трефузис, каким Эйдриан знал его, человек с поразительно белыми волосами и ирландскими, особой прочности куртками с заплатами на локтях, Трефузис – поклонник Элвиса Костелло и водитель «вулзли», Трефузис – отчаянный болельщик и полиглот, – невозможно было вообразить его давящимся спермой какого-нибудь водилы. Это все равно что нарисовать в воображении картину, на которой мастурбирует Малкольм Маггеридж[83] или заходятся в восторге соития Дэннис и Маргарет Тэтчер. Однако, трудно себе их представить или нетрудно, такого рода события все-таки происходят – предположительно.
Эйдриан заскакал на одной ноге, пересекая лужайку Двора боярышника, – предосторожность, заученная им еще в школьные времена.
– Хили, вы что, читать не умеете? – обычно кричали ему вслед сторожа.
– О да, сэр. Очень хорошо умею, сэр.
– Вы разве не видели, там ясно написано: «По траве не ходить»?
– Я не хожу, сэр. Я прыгаю.
– Нечего тут ум свой показывать, мальчишка.
– Хорошо, сэр. Вам какую глупость лучше показать, сэр? Полную или вполне достаточную?
Он взлетел по лестнице и стукнул по дубовой двери Трефузиса. Двери в квартирах колледжа были двойные, и если дубовая, внешняя, оказывалась закрытой, стучать в нее, требуя, чтобы тебя впустили, означало проявлять невоспитанность. Но Эйдриан решил, что нынешние обстоятельства оправдывают нарушение приличий.
Из-за двери донеслась приглушенная ругань.
– Дональд, это я, Эйдриан. Не впустишь меня? Послышался вздох, скрип половиц, дверь отворилась.
– Ну ей-богу, ты что, дуба признать не способен?
– Прости, я подумал…
– Я знаю. Знаю, что ты подумал. Входи, входи. Я записываюсь.
– О, извини.
Нерегулярные выступления Дональда по радио, «беспроводные эссе», как он их называл, в последнее время принесли ему скромную славу, лишь распалявшую обиду людей, подобных Гарту Мензису. Эйдриану трудно было поверить, что после всего случившегося прошлой ночью и этим утром Трефузис способен хотя бы помыслить о продолжении своих выступлений. Однако тот уже перематывал магнитофонную ленту.
– Присядь, – сказал Трефузис. – Там на столике есть довольно занятное «Батар-Монтраше», можешь налить пару стаканов.
Разлив по стаканам вино, Эйдриан тронулся по либраринту к кабинету, вмещавшему Дональда, его письменный стол, компьютер и магнитофон. Кабинет этот находился в середке комнаты и представлял собой внутреннее святилище площадью не более чем в шесть квадратных футов и футов восьми в высоту, построенное исключительно из книг, большинство которых было, судя по всему, на румынском языке. Имелась даже дверь. Когда-то она составляла часть декорации в студенческой постановке «Травести»[84], очень понравившейся Трефузису. Режиссер-постановщик, Бриджит Арден, ученица Трефузиса, преподнесла ему дверь в подарок. Поначалу ее удерживали в стоячем положении – как и на сцене – особые противовесы, но потом выросшие вокруг штабеля книг придавили дверь, и теперь она стояла на месте так прочно, что лучше и не придумаешь.
Одно из преимуществ этого странного внутреннего помещения, как уверял Трефузис, состояло в том, что оно образовывало великолепную звуконепроницаемую камеру, в которой очень удобно записывать выступления по радио. Эйдриан же считал, что оно потворствует присущей Трефузису агорафобии или, по меньшей мере, клаустрофилии, в наличии коих у себя Дональд никогда бы не признался.
Когда Эйдриан на цыпочках вошел с двумя стаканами вина в кабинет, Трефузис говорил в микрофон:
– …а поскольку это затруднение, во всех его благородных, монументальных пропорциях, теперь уже известно вам благодаря достойным усилиям прессы, я до поры до времени избавлю вас от описания его безвкусных подробностей, хоть и надеюсь поделиться с вами оными – непредвзято, прямо и мужественно – еще до того, как закончится год. А пока я, если позволите, прерву эти беспроводные эссе и отправлюсь посмотреть мир. Когда же мне станет ясно, что он собой представляет, я, будьте уверены, дам вам об этом знать – тем, кому сие интересно, разумеется; прочим останется лишь строить догадки. Тем временем если вы были с нами, то продолжайте быть и даже не думайте с этим покончить.
Трефузис вздохнул и положил микрофон.
– Да, все это очень печально, – сказал он.
– Куда пристроить вино? – спросил Эйдриан, оглядываясь в поисках свободного места.
– Я бы попробовал в горло, милый юноша, – ответил Трефузис, забирая стакан и отхлебывая из него. – Ну-с, полагаю, ты пришел рассказать мне о заседании?
– Это было возмутительно, – сказал Эйдриан. – Мензис жаждал твоей крови.
– Миляга. Как глупо с его стороны, ее там и не было вовсе, все время оставалась здесь, струясь в моем теле. Пришел бы и попросил. Он сильно страдал?
– Во всяком случае, моя тактика ему удовольствия не доставила.
Трефузис в тревоге взглянул на него:
– Ты ведь не сказал ничего лишнего? Эйдриан описал ход заседания. Трефузис покачал головой.
– Ты вел себя, как очень глупый мальчишка. Полагаю, письмо мое Клинтон-Лейси зачитал?
– Да, оно, пожалуй, выбило почву из-под ног Мензиса. Однако в нем не было необходимости, Дональд, никто не хотел твоей отставки. Зачем ты его написал?
– У сердца свои резоны.
– И будь поосторожнее с Мензисом. Готов поспорить, на следующий год он постарается помешать твоему возвращению.
– Глупости, нас с Гартом просто-таки переполняет любовь друг к другу.
– Он твой враг, Дональд.
– Ничуть не бывало, – сказал Трефузис. – И не будет им, пока я его так не назову. Он может страстно желать этого, может встать предо мной на одно колено и молить об открытой враждебности в самых насильственных ее проявлениях, однако для стычки, как и для случки, необходимы двое. Я сам выбираю себе врагов.
– Ну, если ты так говоришь…
– Я так говорю. Эйдриан отпил вина.
– Маслянистое, верно? И ваниль, как запоздалый сюрприз.
– Да, да, великолепно… м-м…
– Ты хочешь что-то спросить? Момент был довольно трудный.
– Дональд?
– Да?
– Насчет прошлой ночи…
Трефузис смерил Эйдриана печальным взглядом.
– О боже, ты же не собираешься задавать мне неудобные вопросы, правда?
– Нет, – ответил Эйдриан. – Если тебе они кажутся неудобными, то нет.
– Я подразумевал тебя, — сказал Трефузис. – Ты ведь не хочешь попасть в неудобное положение?
Эйдриан безнадежно махнул рукой:
– Просто это выглядит так… так…
– Так гадко?
– Да нет же! – воскликнул Эйдриан. – Я не это имел в виду, я хотел сказать, это выглядит так…
– Так не похоже на меня?
– Ну…
Трефузис потрепал его по плечу.
– Давай отправимся в «Лопатку», – сказал он. – Уверен, у Боба найдется для нас симпатичный и тихий столик.
В «Бараньей лопатке» яблоку было негде упасть. В одном углу хоровики из колледжа Св. Иоанна, уже успевшие набраться «Пимза» на каком-то устроенном по случаю начала мая садовом приеме, исполняли a capella версию «Послания в бутылке», в другом яростно пихали друг друга в грудь двое компьютерных разработчиков, обладателей миллионных состояний. Эйдриан вспомнил, как два года назад один из них стрелял у него сигареты в «Орле». Ныне его компания стоила шестьдесят миллионов фунтов.
Хозяин заведения живо приблизился к ним и подмигнул.
– Профессор Трефузис, сэр, и юный мистер Хили! – сказал он и откинул голову назад, точно получивший солнечный удар старшина на плацу. – У нас нынче немного шумно, сэр.
– Вижу, Боб, – ответил Дональд. – Можем мы где-нибудь?..
– Я размещу вас наверху, сэр.
Боб повел их через бар. Один-два посетителя, увидев Трефузиса, прервали разговоры. Эйдриана поразило блаженное спокойствие, с которым Дональд приветствовал их.
– Добрый вечер, Майкл! Мне страшно понравился ваш сержант Мазгрейв[85]. Один в один. А сапоги какие! Саймон! Видел в почте ваши результаты. Третье место! Вы, должно быть, вне себя от восторга.
Вместе с Бобом они поднялись наверх.
– Мы все очень гордились, читая в газете о ваших подвигах, сэр.
– Да ну? Спасибо, Боб.
– Это напомнило мне моего давнего начальника личного состава, когда тот попадал в дворцовый караул. Тогда мы, разумеется, называли это место Ебукингемским дворцом.
– Не сомневаюсь.
– Боже, боже, в те дни Сент-Джеймский парк был просто клоакой, сэр. Ни единого куста, в котором нельзя было бы обнаружить по меньшей мере одного караульного с клиентом. Вы, конечно, помните полковника Брамолла, сэр?
– Благодарю вас, Боб, эта комната нас более чем устроит. Вы не попросите Наиджела принести нам пару бутылок «Грюо-Лароз»?
– Определенно, сэр. Как насчет хорошего пирога с телятиной и ветчиной?
– До смехотворного идеально.
– Я мигом, сэр.
Когда они покончили с телятиной и ветчиной – но не с чатни, каковая приправа, как предупредил Трефузис, совершенно губительным образом действует на вкусовые окончания, – последний разлил по бокалам вино.
Эйдриан проглотил свое с жадностью, решив, что только опьянение позволит ему совладать с ощущением неловкости. Раз уж Волшебнику страны Оз предстоит обратиться в печального, смущенного старика, Эйдриану не хотелось быть трезвым, когда это произойдет.
Хотя, если говорить честно, Дональд, потягивавший кларет и одобрительно кивавший, выглядел примерно таким же печальным и смущенным, как «Смеющийся кавалер»[86].
– Пурист мог бы порекомендовать еще год старения, который сгладил бы резкость танинов, – сказал Трефузис. – Однако я думаю, оно уже достигло высшей степени качества.
– Хорошее вино, – отозвался Эйдриан, наливая себе еще бокал.
Трефузис с довольным видом наблюдал за ним.
– Доброе вино похоже на женщину, – сказал он. – За тем исключением, конечно, что у него отсутствуют груди. Равно как руки и голова. Ну и говорить или вынашивать детей оно тоже не способно. На самом деле, если вдуматься, доброе вино и отдаленно-то женщину не напоминает. Доброе вино похоже на доброе вино.
– Я тоже немного похож на доброе вино, – сообщил Эйдриан.
– Ты улучшаешься с возрастом?
– Нет, – ответил Эйдриан, – просто стоит мне появиться на людях, как я оказываюсь хмельным.
– С той только разницей, что тебя укладывают на хранение после распития, а не до.
Эйдриан покраснел.
– О господи, в сказанном мной не было никаких сексуальных аллюзий. Просто фривольный каламбур на тему порождаемого спиртным бессознательного состояния. Мне особенно нравится «укладывают на хранение». Тебя так и будут приводить в замешательство возможные эротические истолкования каждого моего слова?
– Прости, – сказал Эйдриан. – Похоже, я – представитель не самого удачного урожая.
– Это глупость, хоть и очень любезная. Мы говорили о винопийстве, – я всегда верил в права молодежи на пьянство. Не до алкоголизма, конечно, это пассивное состояние бытия, а не позитивное действие. Однако пить сколько душа принимает – дело хорошее. Это походит на тост. За излишества.
– За излишества, – сказал, поднимая бокал, Эйдриан. – За «ничто не слишком».
– Ну что ж, ты раздавить сумел плод Радости на нёбе утонченном[87] – и правильно сделал.
– Китс, – рыгнул Эйдриан. – «К меланхолии».
– Правильно, Китс, – подтвердил, пополняя бокалы, Трефузис. – На самом деле «Ода меланхолии», но мы, надеюсь, не будем впадать в педантизм.
– И хрен с ней, – согласился Эйдриан, ненавидевший, когда его поправляли, пусть даже добродушно.
– А теперь, – сказал Трефузис, – нам следует поговорить. В данный момент, – продолжал он, – мне нечего сказать тебе о прошлой ночи. Быть может, когда-нибудь, когда в мире все снова окрасится в тона более радужные, я смогу поведать такую повесть, что малейший звук тебе бы душу взрыл, кровь обдал стужей, глаза, как звезды, вырвал из орбит, разъял твои заплетшиеся кудри и каждый волос водрузил стоймя, как иглы на взъяренном дикобразе[88], – в общем, привел бы тебя в состояние крайнего возбуждения. Пока же – молчание, и держи все, что ты думаешь по сему предмету, при себе: рот на замке. Впрочем, у меня есть к тебе предложение, и я хотел бы, чтобы ты рассмотрел его со всей серьезностью. Полагаю, устоявшихся планов на следующий год у тебя еще не имеется?
– Нет.
Эйдриан думал дождаться окончания выпускных экзаменов, а там уж решать, что с собой делать дальше. Если удастся получить бакалавра с отличием первого класса, можно будет все-таки остаться в Кембридже, в противном же случае он, скорее всего, займется поисками преподавательской работы где-то еще.
– Как бы ты отнесся к тому, чтобы этим летом попутешествовать со мной?
Эйдриан вытаращил глаза.
– Ну, я…
– Как тебе известно, я собираюсь провести кое-какие исследования, необходимые для моей книги. Но у меня есть и другое дело. Существует проблема, в которой следует разобраться, проблема докучная, но далеко не малообещающая. И я уверен, что тут ты способен оказать мне весомую помощь. Я же со своей стороны, естественно, возьму на себя все расходы, оплату отелей, полетов и так далее. Под конец путешествия мы оба снова осядем в Англии: ты – чтобы стать премьер-министром или осуществить какую-то иную из твоих мелкотравчатых амбиций, я – чтобы возобновить мою загубленную, не оправдавшую надежд карьеру. Какое впечатление производит на тебя такой план?
Сказанное произвело на Эйдриана примерно такое же впечатление, какое ракетка Роско Таннера производит на теннисный мяч, однако разобраться во впечатлении от собственно плана Эйдриан не взялся бы. Не сошел ли Трефузис с ума? И что скажут родители? А стоит ли ставить их в известность? Может быть, Дональд ожидает, что Эйдриан будет с ним спать? Именно об этом и речь?
– Ну так?
– Он… он невероятен.
– Тебе он не по душе?
– Не по душе? Конечно, по душе, однако…
– Превосходно! – Трефузис налил еще два бокала вина. – Стало быть, ты в игре?
«Если я откажусь спать с ним, – думал Эйдриан, – не выставит ли он меня в шею, не бросит ли где-нибудь посреди Европы без гроша в кармане? Конечно, нет».
– Господи, да! – сказал Эйдриан. – Я в игре.
– Чудесно! – воскликнул Трефузис. – Тогда выпьем за наше Большое Путешествие.
– Правильно, – сказал Эйдриан и осушил свой бокал. – За наше Большое Путешествие.
Трефузис улыбнулся:
– Я так рад.
– Я тоже, – произнес Эйдриан, – но…
– Да?
– Та проблема, о которой ты упомянул. С которой я мог бы тебе помочь. В чем, собственно…
– А, – вымолвил Дональд. – Боюсь, пока я не вполне, как говорится, вправе раскрывать подробности.
– О.
– Но, полагаю, не будет вреда, если я попрошу тебя вернуться мысленно в прошлое лето. Ты помнишь Зальцбургский фестиваль?
– Очень живо.
– Уверен, ты не забыл ту ужасную историю на Гетрейдегассе?
– Человека в музее Моцарта?
– Его самого.
– Вряд ли мне удастся его забыть. Столько крови.
В двери появился Боб.
– Простите меня за вторжение, джентльмены. Подумал, что вы с одобрением отнесетесь к этому превосходному «Арманьяку».
– Какая предупредительность! – вскричал Трефузис.
– Могу я осведомиться, сэр, приятно ли вы проводите вечер?
– Все идет великолепно, Боб. Великолепно.
– О, замечательно, – сказал Боб, извлекая из кармана пиджака три стопки для бренди. —
Тогда я, если позволите, составлю вам компанию.
– Пожалуйста, Боб, пожалуйста. Отчаянные времена требуют отчаянных мер, так нацедите же нам по мерке вполне отчаянной.
Боб подчинился.
– Мы как раз говорили о Зальцбурге.
– О-о, грязное это было дело, сэр. Бедный старина Молтаи. Я слышал, ему рассадили шею от уха до уха. Хотя вы ведь видели это собственными глазами, не так ли, милорды?
Эйдриан вытаращился на него.
– Я уверен, вы поквитаетесь за старину Молтаи, юный мистер Хили, – сказал Боб и хлопнул Эйдриана по плечу. – Разумеется, поквитаетесь, сэр.
Галстук Колледжа Св. Матфея с торчащим из нагрудного кармана купленным в «Либертиз»[89] цветастым шелковым носовым платком сгибался в две погибели посреди Четвертого коридора третьего этажа здания Реддавэй-Хаус, рядом с дверью, помеченной «3.4.КабКом». Похоже, ему требовалась бесконечность, чтобы завязать шнурки своих черных оксфордских ботинок. И не слышать доносящиеся из-за двери голоса было для него делом почти невозможным.
– Я просто подумал, сэр, что вся эта шумиха, поднявшаяся в Иране по поводу бикини и прочего…
– Плевать на чертовых персов, Риви, – у меня имеется на сей счет карт-бланш от Кабинета.
– Коупленду очень хотелось бы принять в этом участие.
– Послушайте меня. Волосатый Мулла пришел туда, чтобы остаться. Вы это знаете, и я это знаю. И у Коупленда, и у кого бы то ни было в Лэнгли или здесь столько же шансов изменить тут что-либо, сколько у любого мальчишки-хориста из Уинчестера. Тут шах и мат, понимаете? Вам, полагаю, значение слов «шах и мат» неизвестно?
– Ну.
– Конечно, неизвестно, вы же учились в Оксфорде. "Шах и мат" происходит от арабского „ sash mat “ – король мертв. Так вот, Шах получил мат, ему крышка, и я не собираюсь тратить время на то, чтобы вскармливать амбиции его скулящего потомства, – по мне, так пусть себе живет до скончания дней в Монако или Гштааде. Очистите доску, сложите фигуры обратно в коробку, у нас в духовке подходит каплун пожирнее.
– Правильно, сэр.
– Правильно. Итак. Докладывайте.
– Ну что же, сэр. С сожалением вынужден доложить, что группа наблюдения на целый день потеряла Кастора.
– Что?
– Э-э… не взглянете ли на эти документы, сэр? Тут отчет кембриджской полиции.
Галстук Св. Матфея услышал потрескивание открываемого картонного футляра.
– Кастор и Одиссей, а?
– Мы полагаем, что так, сэр.
– То есть вы хотите сказать, что у Одиссея теперь все тузы в рукаве?
– Нет, сэр… если вы помните сигнал, полученный из Будапешта от Слесаря, Кастор мог отдать Одиссею лишь часть «Мендакса», другая его половина все еще у Поллукса, зашита в подкладку куртки.
– А Поллукс по-прежнему в Трое?
– Не вполне, сэр. Сегодня утром Венское бюро получило от Слесаря еще один сигнал, полностью приоритезированный.
– Полностью что?
– Э-э… приоритезированный, сэр.
– Иисусе.
– Похоже, прошлой ночью Поллукс покинул Трою.
– И направился в лагерь Греков?
– Судя по всему, сэр. Наступила долгая пауза.
Галстук Св. Матфея выпрямился, подождал, пока от головы отхлынет кровь.
– Если вы правы, Риви, Одиссей в ближайшие несколько дней тоже отправится к Грекам.
– И вы полагаете, с Телемахом?
Еще одна долгая пауза, звук роняемого на стол футляра.
Галстук Св. Матфея согнулся над вторым ботинком.
– Ну что же, «Урну с прахом»[90] Бодем, похоже, продул, так что в Англии меня сейчас ничто не держит. Я вылечу туда, как только появятся новости.
– Выходит, с крикетом все сложилось не очень ладно, сэр?
– Этот малый просто позор. Он даже команду безногих баскетболисток не смог бы возглавить.
– Вы будете здесь ближе к вечеру, сэр, чтобы инициализировать соответствующие приказы?
– Нет, юный Риви, после короткой ланчеризации и получасовой меморандумизации с Кабинетом вы сможете найти меня в «Лордзе».[91]
– Хорошо, сэр.
– Так что если вам потребуется что-нибудь подписизировать, будьте хорошим членом, пошлите ко мне Саймона Хескет-Харви. А теперь мне пора таулетизироватъ. И ради бога, пока я отсутствую, попробуйте научиться говорить по-английски.
Галстук Св. Матфея торопливо устремился по коридору к своему кабинету. Он услышал, как открывается дверь «3.4.КабКом». Голос окликнул его:
– Привет вам, юный Хескет-Х!
Галстук Св. Матфея обернулся. В коридоре стоял Костюм От «Беннетта, Тоуви и Стила».
– С добрым утром, сэр.
– Какая удача.
Оба с улыбкой вглядывались в галстуки друг друга.
– Возможно, пополудни вам придется заменить ваш галстук на добрый старый оранжево-желтый,– сказал «Беннетт, Тоуви и Стил».
– Сэр?
– Если будете вести себя хорошо, Риви после полудня пришлет вас ко мне в «Лордз» – понаблюдать за предсмертными судорогами.
– Здорово,– сказал Галстук Св. Матфея.– Буду рад, сэр.
– Еще бы. Да, кстати…
– Сэр?
– Приоритезировать. Встречали когда-нибудь такое слово?
– Брр!– произнес Галстук Св. Матфея.— Лэнгли?
– Нет, эта задница Риви, разумеется. А на прошлой неделе он сказал «поиметь случайную встречу». Бог весть, каким лингвистическим macedoine[92] попотчует он нас в следующий раз.
– Содрогаешься при одной мысли, сэр.
– Ну ладно, Саймон, отдать концы.
Глава восьмая
I
– Я постарался ничего не забыть, – сказал Трефузис, закрывая багажник «вулзли». – Жестянка леденцов для тебя, «Кастрол» для машины, овсяные лепешки с инжиром для меня.
– Лепешки с инжиром?
– Овсяные лепешки – очень здоровая пища. Отели, рестораны, кафе – все они наносят тяжелый урон организму. Зальцбург дурно сказывается на фигуре. В моем возрасте путешествия увеличивают зад. А курдючный Трефузис – это удрученный Трефузис. Торты и булочки Австрии суть гадкие закрепители нашего гадкого стула. Между тем овсяные лепешки с инжиром смеются над запорами и отпугивают надменным взглядом ректальную карциному. В грамматике здоровья сливки торопливо влекут нас к последней точке, овсянка же ставит двоеточие.
– Понятно, – сказал Эйдриан. – А карри, я полагаю, инициирует тире.
– О, это мне нравится. Очень неплохо. «Карри инициирует тире». Несомненно. Весьма… весьма… э-э, как бы тут выразиться?
– Забавно?
– Нет… а, ладно, потом вспомню.
Внутри машины пахло триллерами студии «Мертон-Парк», бакелитовыми наушниками и купленной по карточкам одеждой. Не хватало лишь профиля Эдгара Уоллеса[93] или голоса Эдгара Ластгартена[94], чтобы под звон колоколов перенести Эйдриана с Трефузисом в Британию дождевиков и «Хорликса»[95], поблескивающих тротуаров, полицейских инспекторов в фетровых шляпах и поплиновых рубашках. Запах казался настолько знакомым, видения, которые он порождал, пока машина, подвывая сцеплением, выезжала из ворот колледжа на Трампинг-тон-роуд, настолько завершенными, что Эйдриан вполне мог бы уверовать в реинкарнацию. С точно таким запахом он никогда еще не сталкивался и все-таки знал его так же хорошо, как запах собственных носков.
Вытянуть из Трефузиса что-либо относительно цели их поездки в Зальцбург так и не удалось.
– Стало быть, ты знал убитого?
– Знал? Нет.
– Но Боб сказал…
– Надеюсь, «Бендикс»[96] не подведет. «Вулзли 15/50» машина превосходная, а вот с «Бендиксом» вечно хлопот не оберешься.
– Ну хорошо, если ты его не знал, как же ты смог узнать его имя?
– Полагаю, тут сработало то, что я назвал бы благословенным недугом.
– Когда я только появился в Кембридже, ходили слухи, будто тебя завербовала МИ-5. А если не она, то КГБ.
– Мой дорогой коллега, не существует преподавателя старше шестидесяти, о котором не говорили бы, что он – четвертый, пятый, шестой или седьмой человек в неких малоправдоподобных кругах шпионов, двойных агентов и бессердечных предателей.
– Но ты-то во время войны работал в Блетчли[97], не так ли? Над кодом «Энигма».
– Как и Берил Эйлиф, библиотекарша нашего колледжа. Должны ли мы вывести отсюда, что она… как это называется… оперативник МИ-5?
Эйдриан представил себе курящую сигарету за сигаретой смотрительницу библиотеки Св. Матфея.
– Нет, конечно нет, – признал он. – Однако…
– Ха-ха. Вот и глупо, потому что она-то как раз оперативник иестъ!
– Что?
– Или нет? – задумчиво пробормотал Трефу-зис. – Так дьявольски трудно сказать что-либо в той дьявольски опасной игре, которую мы ведем.
Как бы там ни было, какая нам разница? Разве не все мазаны одним проклятым миром? Левые и правые? Правые и неправые? Ни черта эти старые различия больше не значат, черт бы их побрал насовсем.
– Ну хорошо, хорошо, – сказал уязвленный насмешкой Эйдриан. – Готов признать, все это звучит немного глупо. Но мы видели в прошлом году, как убили человека. От этого ты отмахнуться не можешь.
– Несомненно.
– Так мы поэтому возвращаемся в Зальцбург?
– Не думаю, что нам удастся поесть, пока мы не доберемся до Франции. На железнодорожном вокзале Арраса имеется на удивление приличный ресторан. Будь умницей, поищи его на карте, хорошо?
II
Пробовать foie gras[98] Эйдриану до сих пор еще не доводилось.
– Я думал, это просто паштет, – сказал он.
– О нет, паштет ей и в подметки не годится. Это настоящая печенка. Поджаренная на открытом огне. Думаю, ты будешь доволен.
Доволен Эйдриан был.
– Просто тает во рту! – восклицал он. – Невероятно!
– Ты найдешь, что «Кортон-Шарлемань» великолепно ее дополняет. И правильно поданный, наконец-то. Один мой прежний студент, скорее всего, станет следующим редактором «Спектейтора». Когда он придет там к власти, я предложу ему напечатать небольшую статью о беззаконном британском обычае переохлаждать белое бургундское. Раз уж твои юные друзья намереваются покрыть себя позором, печатаясь в столь низкопробных периодических изданиях, они могут по крайней мере смягчать свою вину, предоставляя платформу для распространения передовых идей. Я взял себе за правило преподавать моим ученикам науку правильной подачи вина.
Эйдриан слушал болтовню профессора вполуха. Мгновением раньше в ресторан вошли и остановились посреди зала, ожидая кого-то, кто укажет им столик, молодые мужчина и женщина. Глаза Эйдриана вдруг сузились. Он наклонился к Трефузису.
– Не оглядывайся, но пара, которая только что вошла и стоит у тебя за спиной… – Эйдриан понизил голос до шепота: – Они плыли с нами на одном пароме! Клянусь, это они. Их машина стояла в очереди за нашей. Зеленый БМВ.
Трефузис разломил пополам круглую булочку и задумчиво глянул в висящее за спиной Эйдриана большое зеркало.
– Правда? Господь да благословит мою душу, мир тесен, тут нечего и сомневаться.
– Ты не думаешь… не думаешь, что они могут… следить за нами?
Трефузис возвел брови:
– Конечно, это возможно. Такое всегда возможно.
Эйдриан потянулся через стол и схватил Трефузиса за руку.
– Я мог бы пойти пописать и вывести их машину из строя. Что скажешь?
– Думаешь, если ты оросишь их машину, она выйдет из строя?
– Да нет, я притворюсь, что иду писать, а сам выломаю какой-нибудь там рычаг ротора, или колпак распределителя, или еще что.
Трефузис взглянул на него всего лишь с тенью улыбки на лице.
– Ты знаешь, как делается foie gras?
– Дональд, я серьезно. Я уверен, они следят за нами.
Трефузис вздохнул и отложил кусочек brioche[99], который он намазывал маслом.
– Я тоже серьезно. Настало время, юный Хили, осведомить тебя о цели нашей поездки.
– Правда?
– Правда. Так вот, спрашиваю еще раз. Знаешь ли ты, как делается foie gras?
Эйдриан уставился на Трефузиса.
– Э-э… нет. Нет, не знаю.
– Очень хорошо, тогда я тебе расскажу. Это требует своего рода воспитания гуся, выбранного из числа щенков, или теляток, или как там называются юные гуси.
– Птенцы? Гусята?
– Очень может быть. Ты берешь юного страсбургского гуся, или птенца, или гусенка и кормишь его кашицей из особо питательного зерна.
– То есть чтобы он разжирел.
– Именно так, однако кашица эта, видишь ли, предварительно помещается в мешочек.
– Мешочек?
– Верно. Мешочек, или мех. У этого мешочка, или меха, имеется на узком конце горлышко, или выступ, который вставляют в глотку, или же горло, гуся. Затем этот мешочек, или мех, сдавливают, или сжимают, и таким образом пища, или корм, вводится, или вталкивается, в утробу, или желудок, этого существа, или животного.
– А почему не кормить их обычным способом?
– Потому что таковая процедура выполняется по много раз на дню в течение всей жизни несчастной птицы. Это поставленное на широкую ногу принудительное кормление. И продолжается оно, пока гусь обжирается и жиреет до того, что больше уже не может двигаться. Печень его расширяется, становится мякотной. Идеальной, собственно говоря, для того, чтобы поджарить ее на открытом огне и подать к столу с бокалом великолепного «Монтраше» или густого, маслянистого «Кортон-Шарлемань».
– Какой ужас! – произнес Эйдриан. – Почему ты мне раньше не сказал?
– Хотел, чтобы ты ее попробовал. Это одно из высших наслаждений, известных человеку. Кажется, у Сидни Смита был друг, представлявший себе рай как место, где ее вкушают под звуки труб? Однако, подобно большинству высших наших наслаждений, это произрастает из страдания, а в основе его лежит процесс неестественный, почти извращенный.
Разум Эйдриана понесся вперед, пытаясь сообразить, какое отношение все сказанное имеет к их ситуации. В голове его сложилась примерно такая фабула: европейский картель производителей foie gras не желает допустить, чтобы Общий Рынок запретил его продукцию. Он готов пойти на убийство, лишь бы защитить то, что представляется ему богоданным правом подвергать мукам гусей, предназначенных для стола богатеев. Да нет же. Такого просто не бывает. А если и бывает, подобное дело вряд ли относится к тем, что способны заинтересовать Трефузиса.
– Так что же на самом деле?..
– Я хочу, чтобы ты, пока я буду рассказывать кое о чем другом, держал в голове этот образ совершаемого над гусем насилия… a… le poisson est arrive[100].
Трефузис лучезарно улыбался, глядя на два больших блюда, накрытых каждое огромным серебряным cloche[101]. Официант с выжидательной улыбкой перевел взгляд с Эйдриана на Трефузиса и, уверясь, что внимание их приковано к нему, размашистым жестом снял оба cloche, из-под которых поднялись облачка нежно отзывающегося рыбой пара.
– Voila! Bon appetit, messieurs![102]
– Прошу знакомиться, это то, что мы называем Джоном Дори, французы – Святым Пьером, итальянцы – Святым Пьетро, а испанцы – Святым Педро[103].
– Кем он был, этот Джон Дори, как по-твоему?
– О, я думаю, «Дори» происходит от dore – позолоченный или золотой. Сколько я знаю, мы тоже иногда называем ее рыбой Святого Петра. Merci bien[104].
– M'sieur! – Официант отвесил изысканный поклон и важно удалился.
– Ну-с, как бы там ни было, – сказал Трефузис, – некоторое время назад со мной вступил в контакт – полагаю, это правильное слово? – мой старинный друг Том Дейли. Том был некогда старшим садовником Святого Матфея, и садовником хорошим, с пальцами зелеными, как… как…
– Как пораженный сепсисом марсианин?
– Если угодно. Случилось так, что в девятьсот шестьдесят втором Том переплелся, перевился и спутался с некой Элен Бишоп. В должное время он ее опылил, после чего на свет появился прекрасный маленький сын. Позже в том же году, в малом соборе Святой Марии, состоялась простая, но трогательная церемония, на коей я согласился отречься от мира, плоти и дьявола, дабы очистить душу мою и взять на себя поручительство за душу их еще не расцветшего отпрыска, коего они решили наречь Кристофером Дональдом Дейли.
– То есть садовник женился, произвел сына, а ты стал его крестным отцом.
– По-моему, именно это я и сказал, – ответил Трефузис. – Затем, в девятьсот семьдесят девятом, Том, ко всеобщему огорчению, покинул колледж, чтобы занять в Западном Норфолке пост садовника округа. Когда ты станешь в следующий раз любоваться беспечным буйством тюльпанов в окрестностях Кинге-Линн или головокружительной пышностью придорожной лобелии в центре Ханстантона, ты поймешь, кого за это благодарить. И да будет так, как будет. Если не считать обычной серебряной мисочки и пятифунтовой бумажки два раза в год, мой вклад в моральное благосостояние Кристофера был весьма скудным. Должен признаться, что Кристофер, мой крестный сын, это дитя, перед которым я немного робею.
Эйдриан попытался представить себе профессора немного робеющим перед кем бы то ни было.
– Видишь ли, мальчик оказался замечательно одаренным, – продолжал Трефузис, аккуратно выкладывая на край своего блюда кусочек рыбьей кости. – Уже в младенчестве его математические способности вызывали попросту изумление. С самого раннего возраста он демонстрировал возможности почти сверхъестественные. За несколько секунд перемножал и делил длинные числа, брал в уме квадратные и кубические корни и проделывал прочие цирковые фокусы. Однако Кристофер обладал не только удивительным в арифметическом отношении мозгом, но и тонким умом, а потому предполагалось, что он отыщет дорогу в Тринити и сделает вклад в чистую математику еще до достижения тридцати лет или иного возраста, в котором для математика наступает старость.
– По-моему, нынче они начинают клониться к закату уже в двадцать шесть, – сказал Эйдриан. – Сколько ему сейчас?
– Восемнадцать или около того. Ему, можно считать, повезло в том, что он получил отца, который гордится его дарованиями и который, более того, был бы рад, если бы сын применил их в среде академической, поставил на службу науке, чистому искусству и чистой математике. Многие из отцов со сравнительно скромным доходом увидели бы в умном сыне путь к богатству. Мой сын финансист, мой сын адвокат, мой сын аудитор. Том же более чем готов к тому, чтобы без всякого озлобления говорить: мой сын – чокнутый математик с перхотью в волосах и очками, как бутылочные донышки, на носу.
– И?..
– Три года назад Кристофер, учившийся в суффолской частной школе, завоевал стипендию: деньги на нее дала организация, о которой Том Дейли никогда до той поры не слышал. Сейчас эта организация предлагает определить Кристофера в Кембридж. Но изучать он должен будет не чистую математику, а инженерное дело. Тома тревожит то обстоятельство, что Кристофер интересует организацию лишь по причине потенциала, которым обладает его мозг. Организация хочет, чтобы по окончании университета Кристофер работал в промышленности.
– Что это за организация?
– К этому я и подбираюсь. Том считает, что Кристоферу не следует так рано связывать себя обязательствами. Он боится, что организация эта, по сути дела, покупает его сына. Поэтому он явился ко мне и спросил, знаю ли я о ней что-либо. Я же имел возможность подтвердить, что знаю. И уже немалое время.
– Так кто же они?
– Давай заплатим по счету. Остальное расскажу по дороге. Как по-твоему, этих чаевых хватит?
Эйдриан оглянулся на заднее окно.
– Они едут за нами!
– Какое разочарование для них. При такой мощи под капотом тащиться на наших скаредных пятидесяти пяти милях в час.
Пока Трефузис произносил это, БМВ сдал влево и пронесся мимо. Эйдриан мельком увидел лицо водителя, настороженное и напряженное.
– Все правильно, тот же самый человек. Номера британские. Руль справа. Наклейка «ВБ» на заднем стекле. Непонятно только, почему он нас обогнал.
– Возможно, смена караула, – сказал Трефузис, – в преследование включился кто-то другой. Вряд ли настолько уж сложно опознать машину такого возраста и с такими отличительными особенностями.
Эйдриан внимательно вгляделся в его лицо.
– Так ты признаешь, что за нами следят?
– Подобная возможность существует всегда. Эйдриан забросил в рот леденец.
– Ты рассказывал мне про ту организацию. Которая оплатила учебу твоего крестника.
– В последние годы, – сказал Трефузис, – я все более убеждался в существовании того, что можно назвать только масштабным заговором. Я наблюдал за тем, как наиболее одаренные, способные и многообещающие студенты Святого Матфея, других колледжей Кембриджа и других университетов Англии… наблюдал за тем, как их скупают.
– Скупают?
– Приобретают. Присваивают. Расхватывают. Прибирают к рукам. Появляется, скажем, студент с феноменальными способностями, ну, например, к языку. Естественный кандидат на докторантуру, преподавательский пост, на жизнь ученого или, если уж с этим не получится, на творческое существование в качестве поэта, романиста либо драматурга. Он приходит в университет переполненным именно такими устремлениями и блестящими идеями, но затем… затем они его забирают.
– Они?
– Через два года после завершения образования обладатель этот первоклассного ума получает уже восемьдесят тысяч фунтов в год за то, что выдумывает рекламные девизы для запатентованной марки ореховой пасты, или сочиняет для глянцевых журналов снобистские статьи о пребывающих в изгнании европейских монархах и их потомстве, или занимается еще какой-либо катастрофической ерундой. Я наблюдаю это из года в год. Скажем, в колледже появляется химик. Большие надежды на будущее. Нобелевские премии и кто знает, что еще? Сам он полон наивысших амбиций. И тем не менее он не успевает еще сдать выпускных экзаменов, а уже увязает, подписав пожизненный контракт на работу, которая сводится к тому, что ему приходится стряпать на потребу производящей моющие средства компании порошковые ароматизаторы для синтетического биологического мыла со свежим запахом сосны. Кто-то подбирается к лучшим нашим умам, Эйдриан! Кто-то не дает им достичь полного развития того, что в них заложено. Организация, о которой я говорю, отнимает у них возможность роста и расцвета. Университетское образование должно быть широким и разносторонним. Но этим студентам образования не дают, их натаскивают. Набивают начинкой, как страсбургского гуся. Заталкивают в глотку жидкую кашицу, от которой раздается только одна какая-то часть их мозгов. Как целое ум такого студента игнорируется ради развития той его части, что обладает рыночной ценностью. Вот так они склонили и моего крестника Кристофера заниматься техникой вместо математики.
– И как долго это продолжается?
– Сказать, как долго, я не могу. Подозреваю, что многие годы. Я впервые обратил на это внимание лет пятнадцать-двадцать назад. Но положение ухудшается. Все большее и большее число блестящих студентов уводят в сторону от работы, которая могла бы принести подлинное благо человечеству и стране. Их рассаживают по клеткам и откармливают. Юный Кристофер Дейли всего лишь один из многих тысяч.
– Боже мой! – произнес Эйдриан. – Тебе известно, кто за этим стоит? Мы должны остановить их!
– Это заговор промышленников, высокопоставленных экономистов и членов правительств всех политических оттенков, – сказал Трефузис.
– Но как мы можем помешать им? И как это связано с Зальцбургом?
Трефузис обратил на Эйдриана взгляд, исполненный серьезной озабоченности. И вдруг расхохотался. Он мотал головой из стороны в сторону, всхрапывал и бил кулаком по рулю.
– Ах, Эйдриан, жестокий я человек! Дурной, гадкий, кошмарный и бесчестный! Прости меня, пожалуйста.
– Да что тебя так развеселило?
– Ты, глупый, глупый мальчишка. То, что я тебе описал, есть просто устройство мира. Никакой это не заговор. Это называется Современной Западной Цивилизацией.
– К-как это?
– Ну конечно же, промышленность, реклама, журналистика и прочее приманивают к себе лучшие наши мозги. Конечно же, университеты приспосабливаются к требованиям коммерции. Это прискорбно, и мы мало что тут можем поделать.
Но, думаю, разве только марксист назвал бы это международным заговором.
– Да, но ты говорил об организации… сказал, что стипендию предложила этому твоему Кристоферу некая организация.
– Государство, Эйдриан. Он получил государственную стипендию. И государство надеется, что в ответ он, приобретя ученую степень, пойдет в производство. Его толкнут туда деньги, карьерные стимулы и общий склад и направление нашего времени. Только и всего.
Некоторое время Эйдриан молча посапывал.
– И это никак не связано с тем, ради чего мы едем в Зальцбург?
– Ни в малой мере.
– Ты невозможен, тебе это известно?
– Невероятен, быть может, но не невозможен. Кроме того, хотя описанное мной может и не являться сознательной интригой, оно тем не менее до крайности огорчительно.
– То есть ты все еще не желаешь сказать мне, зачем мы туда в действительности едем?
– Всему свое действительное время, – ответил Трефузис. – Теперь же Кардинал испытывает жажду; и если память моя не отреклась окончательно от своей монаршей власти, сдается мне, что километров через восемьдесят нас ожидают сговорчивый гараж и routier[105]. А добираясь до них, мы могли бы поведать друг другу истории наших жизней.
– Хорошо, – сказал Эйдриан. – Ты первый. Расскажи мне о Блетчли.
– О нем и рассказывать-то особенно нечего. Блетчли создали в военное время как центр дешифровки и укомплектовали по преимуществу людьми из Кембриджа.
– Почему именно из Кембриджа?
– Ближайший университетский город. Поначалу туда набирали филологов и лингвистов вроде меня.
– Когда это было?
– В девятьсот сороковом. Перед самой «Битвой за Англию»[106].
– Сколько лет тебе тогда было?
– Фу-ты ну-ты! Это что же, допрос? Мне было двадцать два года.
– Понятно. Я просто засомневался.
– Я был молод и до краев переполнен идеалами и теориями касательно языка. Так, кто же там еще был? Дюжина девушек, с великим блеском и любовью подшивавших бумаги и занимавшихся прочей конторской работой. В нашей команде состоял, разумеется, гроссмейстер Гарри Голомбек и X. Ф. О. Александер, также игрок великолепно рискованный. Поначалу все было довольно уютно и весело, мы сражались с вражескими шифрами, которые перехватывались по всей Европе и Африке. Скоро, однако, стало ясно, что для борьбы с используемой немецкой Морской разведкой шифровальной машинкой «Энигма» нужны математики. Знакомства с техникой дешифровки времен предыдущей войны, способности решать во время бритья кроссворды «Таймc» и владения описывающими движение русскими глаголами было уже недостаточно. Вот тогда появился Алан Тьюринг, о котором ты, наверное, слышал.
Эйдриан о таком не слышал.
– Нет? Весьма прискорбно. Блестящий человек. Совершенно блестящий, но очень грустный. Впоследствии покончил с собой. Многие приписывают ему изобретение компьютера. Я не очень хорошо помню, что там было к чему. Существовала некая чисто математическая проблема, над которой теория чисел билась лет пятьдесят, по-моему, и он молодым еще человеком разрешил ее, постулировав существование разгрызающей числа машины. Действительная постройка чего-либо подобного в его намерения никогда не входила, то была просто гипотетическая модель, помогавшая разрешать абстрактные затруднения. Однако его, не в пример многим математикам, привлекало физическое применение чисел. Вскоре его логово в Блетчли заполнили ряды и ряды электронных ламп. Помнишь электронные лампы? «Трубки», как их называют в Америке. Небольшие вакуумные лампы, светящиеся оранжевым светом.
– Помню, – сказал Эйдриан. – Телевизору тогда требовалось время, чтобы нагреться.
– Совершенно верно. Так вот, у Алана их были тысячи, соединенных каким-то немыслимо сложным образом. Он получал их в Управлении почт.
– В Управлении почт?
– Да, перед войной УП экспериментировало с электроникой, и, похоже, только там и имелись люди, которые что-то в ней понимали. Самое хитроумное отличие «Энигмы» состояло в том, что, хоть она и была машинкой чисто механической, изменения вносились в нее каждый день и число возможных перестановок было гротескно огромным, так что старые методы дешифровки не срабатывали. Алан блестяще взломал ее. Однако это было, разумеется, лишь первым шагом. Чтобы прочесть шифр, все равно необходимо было знать код.
– Постой, а какая разница между шифром и кодом?
– Ну, это растолковать несложно, – ответил Трефузис. – Представь себе систему, в которой числа соответствуют буквам алфавита. А равно единице, Б – двум, В – трем и так далее, тогда «Эйдриан» будет выглядеть как «Один – пять – восемнадцать – десять – один – пятнадцать», тебе понятно?
– Вполне…
– Это самая основная форма шифра, и любому обладателю даже самых посредственных умственных способностей потребуется лишь несколько секунд, чтобы прочесть написанное таким шифром сообщение. Предположим, однако, что мы с тобой заранее договорились, что слово… ну, например, «бисквит» означает «девятнадцать часов», а другое слово, к примеру «Десмонд», будет означать «Кафе „Флориан“ на площади Св. Марка в Венеции».
– Понятно-понятно…
– Тогда мне остается только послать тебе весточку: «Пожалуйста, пришли мне сегодня несколько бисквитов, Десмонд», и ты будешь знать, что я хочу в семь вечера встретиться с тобой в кафе «Флориан». Это код, и взломать его невозможно, – разве что какой-то человек подслушает, как мы о нем договариваемся, или один из нас окажется таким дураком, что доверит его бумаге.
– Я понял, – сказал Эйдриан. – Но почему тогда не использовать одни только коды, раз их невозможно взломать?
– К сожалению, в военное время возникает необходимость передачи огромного количества непредсказуемой, подробной информации. Ожидать от ее получателя, что он запомнит тысячи различных кодовых слов, невозможно, а записывать их – дело небезопасное. Поэтому на практике использовалось сочетание двух этих систем. Сложный шифр, вскрыть который можно, лишь зная кодовое слово, а оно изменялось ежедневно. Так и работала «Энигма». И, даже научившись подбираться к ее шифрам, мы все равно нуждались в разведке, снабжавшей нас ключами, которые позволили бы взламывать коды каждый день. Это уже была моя работа – ну и конечно, твоего старого друга Хэмфри Биффена.
– Хэмфри Биффена?
– Насколько я знаю, он учил тебя французскому языку.
– Боже милостивый! Так Биффо тоже работал в Блетчли?
– Ну конечно. И Элен Соррел-Камерон, на которой он позже женился. Главное наше занятие состояло в том, чтобы догадаться, какие ключевые слова используются сегодня.
– Но как же вы с этим справлялись?
– Видишь ли, немцы настолько уверовали в несокрушимость «Энигмы», что стали замечательно небрежными в выборе ключевых слов на каждый день. Разведслужба поставляла нам имена связистов и шифровальщиков, служивших в немецкой Морской разведке, а мы с Хэмфри строили догадки. На каждого их служащего у нас имелись подробнейшие досье: что им нравится, что они любят, члены их семей, любовницы, вкусы по части музыки и еды… в общем, все. И мы каждый день пробовали разные идеи – кличку собаки кого-либо из связистов, любимый сорт пирожных или печенья, девичью фамилию, что-нибудь в этом роде. Как правило, решение мы в конце концов находили.
– Но немцы должны же были обнаружить, что вы взламываете их шифры, разве нет?
– Вот тут-то и кроется основная особенность такого рода работы. Наше дело сводилось к тому, чтобы предоставлять Военной разведке все, что мы расшифровали. А командование, как правило, ничего на основе полученных сведений не предпринимало.
– Почему?
– Потому что ни в коем случае не хотело, чтобы враг догадался, что мы читаем самые секретные его сообщения. Например, широко распространено мнение, будто Черчилля предупредили о предстоящем налете «Люфтваффе» на Ковентри, однако он ничего не сказал ни армии, ни авиации, опасаясь, что, если в этом районе будут введены дополнительные меры обороны, немцы поймут, что мы загодя узнали о рейде. Это навряд ли чистая правда, однако основной принцип демонстрирует. Кое-кто, разумеется, считает, что и адмирал Канарис, глава немецкой Морской разведки, прекраснейшим образом знал, что мы давно уже читаем сообщения «Энигмы», однако был настроен до того пробритански и с такой неприязнью относился к поведению фюрера, что не стал ничего предпринимать.
– Просто захватывающе, – сказал Эйдриан. – Господи, как мне хотелось бы находиться в то время рядом с вами.
– Ну, не знаю, – отозвался Трефузис. – Думаю, тебе бы это наскучило.
Он окинул взглядом ландшафт, вгляделся в дорожные указатели.
– До нашей станции обслуживания остается еще около пятидесяти километров. Теперь твоя очередь. Что происходило с тобой в юные годы? Много всякого, не сомневаюсь.
– О, не так уж и много, – сказал Эйдриан. – Как-то раз меня арестовали за хранение кокаина.
– Правда?
– Да. Я тогда жил с одним актером, а перед тем проработал несколько месяцев мальчиком напрокат.
– Мальчиком напрокат? – переспросил Тре-фузис. – Какая предприимчивость! Да еще и хранение кокаина? И ты сидел в тюрьме?
– Знаешь, сначала надо бы объяснить, почему меня выгнали из школы. На это уйдет километров двадцать. А потом уж я расскажу, что было после.
Глава девятая
I
Три часа просидел он над первой письменной работой, но так и не смог написать ни слова. Когда все закончилось, к нему подошла одна из девушек.
– Я все видела, Эйдриан Хили! Значит, не сумел ответить ни на один вопрос?
Два года в этом дурацком колледже, где учеников называют «студентами», а уроки «лекциями». Как он это выдержал? Не надо было соглашаться.
– Я думаю, это хорошая мысль, дорогой. Независимости у тебя там будет куда больше, чем в школе. И отец согласен. Ты сможешь ездить автобусом в Глостер и каждый вечер возвращаться домой. А после, когда сдашь экзамен повышенного уровня, поступишь в Кембридж. Да и все говорят, что это очень приличный колледж. Сын Фосеттсов – Дэвид, кажется? – тоже учился там, когда его… после того, как покинул Харроу, так что я уверена, все будет хорошо.
– Ты хочешь сказать, это единственное место на мили вокруг, куда принимают тех, кого выставили из школы?
– Дорогой, это не…
– Как бы там ни было, я не хочу держать экзамен повышенного уровня и не хочу поступать в Кембридж.
– Ади, ну конечно же хочешь! Только подумай, как ты будешь потом жалеть, если не воспользуешься этой возможностью.
Возможностью Эйдриан не воспользовался, и лекциями тоже. Их заменили кинотеатр «Эй-би-си» и кафе «Стар», где он играл в пинбол и три листика.
«Обсудите использование Лоуренсом в „Сыновьях и любовниках“ внешнего пейзажа в его отношении к внутренней драме».
«Только о связи… Как связаны в „Говард-Эндс“ Шлегели и Уилкоксы?»
«Сравните и противопоставьте различное использование пейзажа и природы в поэзии Шейма-са Хини и Теда Хьюза».
Неожиданно его увертливый ум оказался бесполезным. Неожиданно мир стал тусклым, липким и недобрым. Будущее лежало за спиной Эйдриана, впереди же он видел одно только прошлое.
Прощай, Глостер, прощай, Страуд[107]. По крайней мере, он последует литературному примеру. Когда Лори Ли[108] летним утром покинул свой дом, то унес с собой гитару и благословение родных. У Эйдриана же имелся экземпляр «Антигоны» Ануйя, которую он намеревался почитать во время ланча в виде слабенькой подготовки к послеполуденному экзамену по французской литературе, и пятнадцать фунтов из сумочки матери.
В конце концов его согласился подвезти направлявшийся в Станмор водитель грузовика.
– Могу сбросить тебя, если хочешь, где-нибудь на Северной кольцевой[109].
– Спасибо.
Северная кольцевая… Северная кольцевая. Это, надо полагать, какая-то дорога?
– Э-э… а до Хайгейта от Северной кольцевой далеко?
– От Голдерз-Грин можно быстренько доехать автобусом.
В Хайгейте жили Хэрни. Может, удастся напроситься к ним на пару ночей, пока он будет решать, что делать дальше.
– Кстати, меня зовут Джек, – сказал водитель.
– Э-э… Хэрни, Хьюго Хэрни.
– Хэрни? Занятная фамилия.
– Я был знаком с девушкой, которую звали Джейн Клиттор. Могли бы и пожениться.
– Правда? И что у вас не сложилось?
– Да нет. Я к тому, что ее звали Клиттор. Вроде как женский хер.
– А, ну да, ну да.
Дальше ехали в молчании. Эйдриан предложил Джеку сигарету.
– Нет, спасибо, друг. Пытаюсь бросить. Добра от них в моем деле мало.
– Да, наверное.
– Так ты чего, сбежал, что ли?
– Сбежал?
– Ага. Тебе сколько?
– Восемнадцать.
– Иди ты!
– Ну, скоро будет.
Мать Хэрни застыла в дверном проеме, подозрительно оглядывая Эйдриана. Видимо, волосы у него были длинноваты.
– Я друг Уильяма. По школе.
– Он в Австралии. Отдыхает перед Оксфордом.
– А, да, конечно. Я просто… ну, знаете, подумал… Не беспокойтесь. Просто проходил мимо.
– Я скажу ему, что ты заглядывал, если он позвонит. Ты в Лондоне остановился?
– Да, на Пиккадилли.
– На Пиккадилли?
– А что с ней не так?
– Да просто не самое лучшее место. Автоматы для игры в пинбол, обнаруженные им на Пиккадилли, оказались снабженными более чувствительными механизмами качания, чем те, к которым Эйдриан привык в Глостере, так что повторных игр он получил не много. При таких темпах больше часа ему не протянуть.
Мужчина в синем костюме подошел к нему сзади и скормил машине монету в пятьдесят пенсов.
– Играйте, – в отчаянии сказал Эйдриан, со щелчком отпуская кнопку управления, пока последний его серебристый шарик выкатывался из игры. – Я закончил. Похоже, мне эту чертову штуку не одолеть.
– Нет-нет-нет, – сказал мужчина, – это я за тебя заплатил. Попробуй еще раз.
Эйдриан удивленно обернулся:
– Что ж, очень мило с вашей стороны… но вы уверены?
– Безусловно.
Скоро подошли к концу и эти пятьдесят пенсов.
– Пойдем выпьем, – предложил мужчина. – Тут за углом есть бар.
Они покинули звякающую, погуживающую, полную напряженной, затравленной сосредоточенности игровую аркаду и, пройдясь по Олд-Комптон-стрит, зашли в маленький паб на боковой улочке. Бармен не стал интересоваться возрастом Эйдриана, что было для того непривычным облегчением.
– Не видел тебя здесь раньше. Всегда приятно встретить кого-то нового. Безусловно.
– Я думал, в Лондоне никто никого не знает, – сказал Эйдриан. – Ну, то есть, здесь же все больше туристы вертятся, верно?
– О, не уверен, – ответил мужчина. – Тебя еще ждут сюрпризы. На самом деле это большая деревня.
– Часто играете в пинбол?
– Я? Нет. У меня офис на Чаринг-Кросс-роуд. Просто заглядываю в аркаду почти каждый вечер, по дороге домой. Безусловно.
– Понятно.
– Я сначала принял тебя за девушку – волосы… и прочее.
Эйдриан покраснел. Он не любил напоминаний о том, как долго еще ему дожидаться бороды.
– Не обижайся. Я не в осуждение… тебе это идет.
– Спасибо.
– Безусловно. Безусловно-но.
Эйдриан поставил в памяти пометку: завтра надо будет пойти подстричься.
– Сдается, ты захаживал в частную школу. Я не ошибся?
Эйдриан кивнул:
– Харроу. – Так вернее, решил он.
– Харроу, говоришь? Харроу! Так-так, похоже, ты здесь станешь хитом. Безусловно. У тебя есть где остановиться?
– Ну…
– Если хочешь, могу приютить. Просто квартирка на Бруэр-стрит, зато рядом.
– Вы ужасно добры… понимаете, я ищу работу. Вот так просто все и произошло. Сегодня ты нерадивый студент, завтра – безумно занятая проститутка.
– Штука в том, Хьюго, – сказал Дон, – что, едва увидев тебя, я сразу подумал: «Этот не из козликов, он настоящий». Я на Дилли пятнадцать лет, так что засекаю их сразу, будь уверен. Так вот, не хочется тебя огорчать, но уже на следующей неделе я бы в твою сторону и не поглядел. Моя специальность – неощипанные курочки, а ты бы уже к четвергу надоел мне до чертиков. До здоровенных чертей, это более вероятно. Однако подрежь немного волосы – не слишком сильно, – держи наготове выговор из Харроу – и ты будешь зарабатывать две тонны в неделю. Безусловно.
– Две тонны?
– Две сотни, солнышко.
– А что я должен делать?
И Дон сказал ему – что. В окрестностях имелись две главные игровые аркады: одна при «Мясной кормушке» – расположенном рядом с парком «Плейлэнд» заведении, в котором жарили прямо на улице мясо и продавали его прохожим, – тут было наиболее людно; другая – на платформе подземки.
– Но там будь поосторожнее. Полицейские так и кишат.
Дон не был сутенером. Он работал в респектабельном музыкальном издательстве на Денмарк-стрит. Эйдриан платил ему тридцать фунтов в неделю, что покрывало проживание в квартире и использование таковой в дневное время для встреч с клиентами. По ночам место для встреч клиентам приходилось отыскивать самостоятельно.
– Главное, не начинай резинку жевать, не садись на героин да не поглядывай в сторону улицы, вот и все.
Поначалу дни тянулись медленно, каждая деловая операция дергала за нервы и казалась не похожей на другие, но спустя недолгое время их спокойный рутинный ритм ускорил течение дней. Юность способна с поразительной быстротой прилаживаться к самой нудной работе – вроде уборки картофеля или выполнения домашних заданий. Проституция имела, по крайности, то преимущество, что отличалась разнообразием.
С другими прокатными мальчиками Эйдриан ладил. Большинство было грубее и мускулистее, чем он, – бритоголовые, неприветливые, в татуировках и браслетах. Серьезным конкурентом они его не считали, а иногда так и рекомендовали потребителям.
– Вы знаете кого-нибудь не такого… крепкого? – мог поинтересоваться клиент.
– Попробуйте Хьюго, он в это время решает кроссворд из «Таймс» в баре «Италия». Расклешенные джинсы из серого вельвета и блейзер. Не проглядите.
Эйдриана озадачивало то обстоятельство, что большинство преуспевающих, облаченных в полосатые костюмы клиентов предпочитали склонных к садизму крепышей, а публика более беспутная и менее респектабельная интересовалась мальчиками не слишком мускулистыми – такими, как он. Противоположные полюса притягиваются. Иаковам требовались мужчины волосатые, Исавам – гладкие. А это означало, что он больше, чем прочие, нуждался в умении мгновенно различать садистов и психов, подыскивающих себе секс-раба. Эйдриану меньше всего хотелось, чтобы его заковывали в цепи, секли и поливали мочой.
Ему нравилось думать, что расценки его конкурентоспособны, но не оскорбительны. Отсос стоил десятку при пассивном его участии и пятнадцать фунтов при активном. После недели работы он решил анус свой никому больше не подставлять. Одним это дается легко, другим нет. Эйдриан пришел к выводу, что относится ко второй категории. Пара мальчиков попыталась, когда он после особенно трудной ночи ковылял по Ковентри-стрит, жалуясь, что задний проход его стал похож на ветровой конус, убедить Эйдриана, что он скоро привыкнет, однако Эйдриан уже решил – какие бы финансовые неудобства это ни доставляло, задняя его секция будет отныне украшена табличкой «Вход воспрещен». Таково было условие, о котором он уведомлял клиентов в самом начале переговоров: между ляжек пожалуйста – в конце концов, подобное применение промежности рекомендовалось источником столь авторитетным, как сами древние греки, – но пусть ему вставят в зад, если он позволит кому-нибудь вставлять себе в зад. Против того, чтобы активно предаваться с клиентом содомскому греху, Эйдриан ничего не имел, однако собственный его бронзовый глаз оставался для посетителей закрытым.
Когда в работе наступал спад, он вместе с другими мальчиками затесывался в компанию журналистов и профессиональных пьянчуг из Сохо, собиравшуюся в заведении «Французский дом» на Дин-стрит. Гастон, называвший себя хозяином заведения, хоть ему и мало кто верил, не возражал против их присутствия, поставив, однако, условие, что они не будут предлагать себя посетителям. Для этого существовал расположенный по соседству «Золотой лев». Тем не менее завсегдатаи – озлобленные художники и поэты, для которых семидесятые были нежеланным вакуумом, каковой надлежало заполнить водкой и дрязгами, – бывали иногда безобразно невежливыми.
– Нам не нужна здесь подобная грязь! – возопил как-то ближе к ночи радиорежиссер, чье водянистое семя Эйдриан выплевывал всего только вчера. – Убирайтесь отсюда на хер!
– Какая невоспитанность! – восклицал Эйдриан, пока Гастон выкидывал на улицу самого радиорежиссера.
Как и Эйдриан, большинство мальчиков работали сами на себя; у одного-двух из них имелись коты, но в общем и целом сутенерство было особенностью более организованной смежной профессии – женской проституции. Мальчики могли приходить и уходить когда захотят, и никто не собирался указывать им, где они должны предлагать свой товар, никто не собирался претендовать на их усердным трудом заработанные деньги. Наличные притекали к Эйдриану с утешительной быстротой, и вскоре он обнаружил, что тратить их ему, собственно говоря, не на что. К спиртному его особенно не тянуло, а наркотиков он слишком боялся, чтобы соблазниться чем-то большим, нежели одна-единственная таблетка или одна-единственная затяжка какой-либо противозаконной отравой. Каждый день он доходил до почтовой конторы, расположенной за Св. Мартином-на-полях, и клал заработанное на счет, открытый им на имя Хьюго Хэрни. Счет разрастался довольно быстро.
Кто его беспокоил, так это малолетки, называвшиеся также цыплятами. Среди них присутствовали дети одиннадцати, двенадцати, тринадцати лет. Эйдриан не походил на мать Терезу и был слишком труслив, чтобы просить их вернуться домой. Тем более что между ними попадались ребята покрепче его, вполне способные послать Эйдриана куда подальше. Кроме того, они покинули свои дома потому, что жизнь там была хуже, по крайней мере на их взгляд, чем жизнь на улице. Если эти дети что-либо и знали, так именно то, где и когда они были несчастны, и никакие туманы нравственности не застилали ясность их умственных взоров. Тем не менее у большинства прокатных мальчиков они популярностью не пользовались, поскольку привлекали внимание телевизионных документалистов, полиции и поборников очистки улиц, – вся эта публика лезла куда не просят и мешала свободной торговле своими телами. Клиенты малолеток, именовавшиеся, что только естественно, цыплятниками, были людьми более нервными и осторожными, чем те, с которыми имел дело Эйдриан, так что цыплятам приходилось вертеться куда шустрее, чем мог или когда-либо осмеливался он. Взгляд клиента они чувствовали на себе сразу, а почувствовав, смело шли в атаку.
– Одолжите десять пенсов для автомата, мистер.
– А, да. Конечно. Бери.
– Я вот подумал, папаша, может, пойдем куда-нибудь?
Неприятно было думать, что летами они не отличаются от Картрайта. Конечно, Картрайту шел уже семнадцатый год, но тот Картрайт, которого знал Эйдриан, так навсегда и останется тринадцатилетним. Цыплята торчали у «Мясной кормушки», подпирая уличное ограждение плотно затянутыми в джинсы попками, а между тем, если бы аист раскидал их по другим дымоходам, они могли бы сейчас, облачась в белую фланель, совершать по правой стороне площадки четвертую перебежку или сражаться в обитом деревом классе с абсолютными аблативами. Интересно, гадал Эйдриан, если бы существовали точные способы измерения счастья – с помощью электродов или химикатов, – оказались бы школьники более счастливыми, чем мальчики напрокат? Сам он ощущал себя свободным, как никогда, хотя, с другой стороны, типичным представителем кого бы то ни было Эйдриан себя никогда не считал.
Протрудившись три недели, он решил воспользоваться преимуществами, которые дает гибкий график работы, и провел пять дней на стадионе «Лордз», наблюдая за тем, как Томпсон и Лилли выбивают во Втором международном турнире лучших английских игроков. На стадион он приходил пораньше и направлялся на зады, надеясь увидеть, как в «сетях» разминается кто-нибудь из крикетистов.
Как-то раз, проходя мимо офисов распорядителей и мест, отведенных для членов клуба, Эйдриан приметил направлявшуюся в его сторону знакомую фигуру. Он тут же развернулся и пошел в противоположную сторону.
– Эйдриан! Боже мой, Эйдриан!
Эйдриан прибавил шагу, но путь ему преградила приливная волна зрителей.
– Эйдриан!
– О, здравствуйте, дядя Дэвид, – вяло улыбнулся Эйдриан в нависшее над ним грозное лицо маминого брата.
– Где, черт побери, тебя носило весь этот месяц?
– Да, знаете…
– Матери и отцу ты уже дал о себе знать?
– Ну… я все собирался написать. Дядя Дэвид вцепился ему в руку.
– Ты пойдешь со мной, молодой человек Мать заболела от тревоги. Заболела. Да как ты смел…
И Эйдриана, точно нашкодившего школьника, каковым он, по его представлениям, и являлся, унизительным образом поволокли у всех на глазах в офисы МКК.
– С добрым утром, Дэвид, поймали беспутного молокососа? – окликнул их кто-то, пока Эйдриана тащили вверх по ступенькам.
– Вот именно!
Они столкнулись с высоким светловолосым человеком в блейзере, улыбаясь, шедшим им навстречу.
– С добрым утром, сэр Дэвид, – сказал он.
– С добрым утром Тони, удачи вам.
– Спасибо, – ответил высокий и пошел дальше. Эйдриан остановился как вкопанный – до него вдруг дошло, кто это был.
– Это же Тони Крейг!
– А ты кого ожидал здесь увидеть, идиотина? Илие Настасе?[110] Вот сюда.
Они вошли в маленький кабинет, стены которого были увешаны фотографиями героев Золотого века крикета. Дядя Дэвид закрыл дверь и толкнул Эйдриана в кресло.
– Ну, так. Говори, где ты живешь.
– В Максвелл-Хилл.
– Адрес?
– Эндикотт-Гарденз, четырнадцать.
– Чей это дом?
– Это просто пансион, ночлег и завтрак.
– Работа у тебя есть? Эйдриан кивнул.
– Где?
– Там, в Вест-Энде.
«Там» было лишним, однако беспримесная правда вряд ли произвела бы на дядю Дэвида хорошее впечатление.
– Чем занимаешься?
– Это театральное агентство на Денмарк-стрит. Варю кофе, ну и прочее в этом роде.
– Хорошо. Вот тебе ручка, вот бумага. Я хочу, чтобы ты записал адрес в Максвелл-Хилл и адрес на Денмарк-стрит. Потом напишешь письмо родителям. Ты хоть понимаешь, что они пережили? Господи, они даже в полицию обращались! Что за чертовщина с тобой творится, Эйдриан?
Вот он и оказался еще в одном кабинете, еще в одном кресле, перед еще одним рассерженным человеком, задающим еще одну череду вопросов, на которые не существует ответов. «Почему ты так поступил?»; «Почему ты не можешь сосредоточиться?»; «Почему ты не способен вести себя, как все остальные?»; «Что с тобой творится?».
Эйдриан знал, что, если он ответит угрюмо: «Не знаю», дядя Дэвид, как десятки других людей до него, фыркнет, ахнет кулаком об стол и заорет: «Что значит — ты не знаешь? Ты должен знать. Отвечай!»
Эйдриан глядел в ковер.
– Не знаю, – угрюмо ответил он.
– Что значит – ты не знаешь? Ты должен знать. Отвечай!
– Я почувствовал, что несчастен.
– Несчастен? Но почему же ты никому ничего не сказал? Ты представляешь, что испытала твоя мать, когда ты не вернулся домой? Когда никто не знал, где ты? Вот это и вправду несчастье. Способен ты его вообразить? Нет, разумеется, не способен.
Если не считать оловянной кружки на крестины, Библии на конфирмацию, экземпляра «Уиздена»[111] на каждый день рождения и регулярных запанибратских похлопываний по плечу, сопровождавшихся «господи-как-ты-вырос», дядя Дэвид не проявлял особого рвения, выполняя по отношению к Эйдриану свои попечительские обязанности, и теперь тому неприятно было видеть его разгневанным, тяжко дышащим через нос, – так, словно побег крестника был для него личным оскорблением. Эйдриан не думал, что дядя заслужил право так уж сердиться.
– Просто я почувствовал, что должен удрать оттуда.
– Ну разумеется. Но вот так, тайком… исподтишка. Подобным образом поступают одни только трусы и подлецы. Ладно, пиши письмо.
Дядя Дэвид вышел, заперев за собой дверь. Эйдриан вздохнул, повернулся к столу. На столе лежал серебряный ножик для разрезания писем, имевший форму крикетной биты. Эйдриан поднес его к свету и увидел косо идущий по ножику награвированный росчерк Дональда Брадмана[112]. Он сунул ножик во внутренний карман блейзера и уселся за письмо.
Под портретом князя Ранжитсинкхи,[113]
В странном маленьком кабинете близ Залы собраний,
Крикетный стадион «Лордз»,
Июнь 1975.
Дорогие мама и папа!
Простите, что сбежал, не попрощавшись. Дядя Дэвид сказал, что вы беспокоились за меня, – надеюсь, не очень сильно.
Я живу в хайгейтском пансионе, Эндикотт-Гарденз, работаю в театральном агентстве «Леон Брайтс», ЗЦ2[114],Денмарк-стрит, 59. Я у них что-то вроде посыльного, курьера, впрочем, работа хорошая, и я надеюсь скоро снять квартиру.
Я здоров, счастлив и, правда же, очень жалею, что огорчил вас. Скоро напишу подробнее и объясню, почему я почувствовал, что должен уйти из колледжа. Пожалуйста, постарайтесь простить безумно любящего вас сына Эйдриана.
P . S . Я встретил сегодня нового капитана команды Англии Тони Грейга.
Двадцать минут спустя дядя Дэвид вернулся и прочитал письмо.
– Полагаю, сойдет. Оставь его мне, я сам отправлю.
Он оглядел Эйдриана с головы до ног.
– Выгляди ты хоть вполовину пристойно, я пригласил бы тебя посмотреть матч с мест для членов клуба.
– Я бы с радостью.
– Приходи завтра в галстуке, посмотрю, что удастся сделать.
– Вы страшно добры. Буду счастлив.
– Они ведь дают тебе день отпуска, чтобы ты мог посмотреть крикет, верно? Там, на Денмарк-стрит? Дают?
– Как это принято в Министерстве иностранных дел, вы хотите сказать?
– Ладно, дерзкий крысенок, считай, что очко ты отыграл. И подстригись. А то ты походишь на уличную девку.
– Боже мой! Неужели?
На следующий день Эйдриан в «Лордз» не пошел, он вообще там больше ни разу не появился. Вместо этого он вернулся к работе, находя, впрочем, время и для того, чтобы бродить по Тоттнем-Корт-роуд, наблюдая за девяносто шестью перебежками Тони Грейга и умопомрачительными семьюдесятью тремя – Лилли, – на экранах телевизоров, выставленных в витринах магазинов электроники.
Риск столкнуться с людьми, которых он знал, оставался немалым. Эйдриан вспоминал описание площади Пиккадилли, данное доктором Ватсоном в первом рассказе о Шерлоке Холмсе, – огромная клоака, в которую неотвратимо стекаются все бездельники и лодыри Империи. Теперь казалось, что, поскольку Империя ссохлась в размерах, сила притяжения Пиккадилли возросла. Британия была ванной, а Пиккадилли – ее сточным отверстием, ныне почти булькающим, всасывая последние несколько галлонов грязной воды.
Часть работы Эйдриана, находившегося в центре этого водостока, состояла в том, чтобы всматриваться в каждое проплывающее мимо лицо. Невинные прохожие обычно не заглядывают посторонним в лица, так что Эйдриан, как правило, успевал, если навстречу двигался кто-то знакомый, свернуть в сторону.
Однако как-то после полудня, недели через две после встречи с дядей Дэвидом, Эйдриан, укрывшийся от дождя в своем любимом месте, под колоннами «Суон и Эдгар»[115], и высматривавший клиентов, вдруг приметил доктора Меддлара – без привычного высокого и жесткого воротника, но тем не менее узнаваемого безошибочно, – поднимавшегося по ступенькам из станции подземки.
Триместр, должно быть, закончился, подумал, скользнув за колонну, Эйдриан.
Он смотрел, как Меддлар, поозиравшись по сторонам, пересекает улицу, направляясь к «Аптеке Бута» с ее неоновой вывеской. Прямо под вывеской вершили свой противозаконный бизнес Грег и Марк, двое бритоголовых, с которыми Эйдриан был хорошо знаком, – к его изумлению, Меддлар остановился и заговорил с одним из них. Вид он пытался сохранять безразличный, однако Эйдриану с его наметанным глазом было совершенно ясно, что у аптеки ведутся официальные переговоры.
Прыжками пронизав поток машин, Эйдриан сзади приблизился к Меддлару.
– Да это же доктор Меддлар! – воскликнул он, дружески хлопнув сященника по спине.
Меддлар крутнулся назад.
– Хили!
– Мой дорогой старина капеллан, до чего же я рад вас видеть! – Эйдриан тепло пожал ему руку. —
Однако позвольте дать вам совет – verb sap[116], как выражались мы в милой старой школе, – если они запросят с вас больше десятки за то, что вы у них отсосете, считайте, что вас грабят.
Меддлар побелел и попятился к бордюру.
– Уже уходите? – разочарованно спросил Эйдриан. – Что ж, надо, так надо. Но если вам потребуется жесткий секс, дайте мне знать, в любое время, я для вас что-нибудь организую. Вы только не забывайте слова того человека из «Касабланки»: «Берегитесь, здесь повсюду стервятники. Стервятники, повсюду».
Меддлар исчез среди брызг и воя автомобильных клаксонов.
– Помните о «Кодексе зеленого креста»[117], – крикнул ему вслед Эйдриан. – Я ведь не всегда буду рядом, когда вам понадобится перейти улицу.
Бритоголовые остались недовольны.
– Сукин ты сын, Хьюго! Мы почти уже договорились.
– Я вам все возмещу, мои дорогие, – сказал Эйдриан. – Дело того стоило. А пока позвольте поставить вам по «фанте» в «Уимпи». Под этим дурацким дождем все равно бизнеса не сделаешь.
Они сидели у окна закусочной, автоматически прочесывая взглядами текущую мимо людскую толпу.
– Почему он назвал тебя «Хили»? – спросил Грег. – Я думал, твоя фамилия Хэрни.
– «Хили» было моим прозвищем, – ответил Эйдриан. – Я, видишь ли, часто изображал Денниса Хили[118], политика. Так оно ко мне и пристало.
– А.
– Ну что за дурачок, – добавил в подтверждение Эйдриан.
– Точно, он!
– Нет, вообще-то это скорее Майк Ярвуд[119].
– А этот тип действительно викарий?
– Капеллан школы, жизнью клянусь.
– Черт-те что. Он просил Терри и меня, чтобы мы его связали. А еще воротничок носит.
– «Ударив в стол, я крикнул: Нет!» – произнес Эйдриан, складывая, точно для молитвы, ладони.
– Чего ты сделал?
– Джордж Герберт[120]. Стихотворение под названием «Воротничок». Оно, по-видимому, ускользнуло от вашего внимания. «О, где веселия венки? Унесены? Разорены? Не то душа моя: в ней плод, а у тебя есть руки».
– А, правильно. Ну да.
– Вы были венками веселия, плодами. А он, подозреваю, вознамерился наложить на вас руки. Должно быть, забыл окончание. «Я в каждом слове слышал зов: „Дитя!“ И отвечал: „Мой Бог!“».
– Ты чего, заговариваться начал?
– Замечательные стихи, вам бы понравились. Могу сгонять в «Хатчкардз», купить для вас сборничек.
– Пошел ты.
– Ну что же, это желание в моем предложении также присутствовало, – признал Эйдриан. – А теперь, если вы меня простите, я загляну в «Бутс» и разживусь примочкой для старых ран.
Еще два месяца спустя Эйдриана снял актер.
– А я вас знаю, – сказал Эйдриан, когда они ехали в такси.
Актер стянул с носа темные очки.
– Господи! – Эйдриан глупо хихикнул. – Вы же…
– Зови меня Гаем, – сказал актер. – Это мое настоящее имя.
«Знаменитость! – подумал Эйдриан. – Мой клиент – знаменитость».
Эйдриан остался у актера на ночь, против чего его всегда предостерегали самым серьезным образом. Гай разбудил Эйдриана поцелуем, к которому присовокупил копченого лосося и омлет.
– Я никак не мог поверить, что ты профессионал, мой сладкий, – сказал Гай. – Увидел тебя идущим от «Плейлэнда» к Дилли и, на хрен, поверить в это не мог.
– Вообще-то, – скромно признался Эйдриан, – я этим занимаюсь недавно.
– И Хьюго к тому же! Мое любимое имя. Всегда было любимым.
– Все ж хочешь как лучше.
– Ты не останешься со мной, Хьюго, малыш? Лучшего времени для такого предложения нельзя было и придумать. Тремя днями раньше Эйдриан увидел свое отражение в зеркале гардеробной отеля «Риджент-палас» и был потрясен глядящей на него физиономией шлюхи.
Как и почему он изменился, Эйдриан не знал, но изменения с ним произошли. На подбородке его отрастал пока лишь меленький пушок, так что после бритья подбородок становился гладким, точно у десятилетнего мальчика. Волосы были теперь короче, Эйдриан не прилизывал их, как какой-нибудь сутенер. Джинсы в обтяжку, но не более чем у любого студента. И все же лицо кричало: «Продается».
Он обворожительно улыбнулся зеркалу. И получил в ответ плотоядную, зазывную гримасу.
Он приподнял брови и попытался принять вид растерянный и невинный.
Пятнадцать за отсос; в зад не даю – сообщило отражение.
Пара недель, проведенных вне Дилли, позволила бы ему вновь обрести лицо, наводящее на мысли о землянике со сливками.
Гай жил в Челси, в маленьком доме, в скором времени у него начинались съемки на студии «Шеппертон». На Пиккадилли он забрел, чтобы гульнуть напоследок – перед пятью неделями подъемов в шесть утра и работы до восьми вечера.
– Но теперь у меня есть друг, к которому я смогу возвращаться. Это чудесно, мой сладкий, чудесно!
Эйдриан подумал, что иметь человека, который отвечает за тебя на телефонные звонки, таскается по магазинам и поддерживает в доме порядок, это и вправду чудесно.
– Ко мне ходила раньше уборщица, ирландка, но эта сучка грозилась обратиться в газеты, так что я теперь никаким приходящим не доверяю. А тебе доверяю, милочка ты моя.
Выговор выпускника частной школы. Если б они только знали.
– Быть может, я прав, а может, не прав, – пел Гай под душем, – но я поклянусь, и ты мне поверь, что стоит тебе улыбнуться мне, и проститутки плачут на Сохо-сквер.
Итак, Эйдриан остался у него и научился готовить, делать покупки и очаровывать приглашенных к обеду гостей. В друзьях у Гая состояли все больше режиссеры, писатели и актеры, голубых среди них было всего ничего. Гаем его называл один только Эйдриан, что придавало их дружбе особый, открыто любовный оттенок. Гаю было тридцать пять, он довольно рано женился, в девятнадцать. Плод этого брака жил с прежней женой Гая, актрисой, очень плохо принявшей известие о его гомосексуальности, мгновенно разведшейся с ним и не подпускавшей его к сыну.
– Он сейчас примерно твоего возраста, может, на пару лет моложе. Поспорить готов, что из него уже получилась такая мадам, что пробы негде ставить. И поделом ей, стервуге.
Как-то вечером к обеду пришли агент Гая Майкл Мораган и его жена Анджела. Они появились раньше возвращения Гая из «Шеппертон», и Эйдриан старался, как мог, развлекая их на кухне, где он шинковал перец.
– Мы много о вас слышали, – сказала Анджела, роняя на кухонный стол оцелотовый палантин.
– Надеюсь, только хорошее?
– О да, Тони не видел от вас ничего, кроме добра.
Майкл Мораган откупорил бутылку вина.
– Это урожай семьдесят четвертого, – сказал Эйдриан. – Его нужно перелить в графин или, по крайней мере, дать подышать в течение часа. В холодильнике есть «Сансер», если хотите.
– Спасибо, сойдет и это, – последовал резковатый ответ. – Я слышал от Тони, что вы С.Х.
Эйдриан уже заметил на шее Морагана галстук старого выпускника Харроу, так что ответ у него был готов.
– Ну, по правде сказать, – произнес он, – это всего лишь слушок, который я распустил. Из соображений безопасности, – он похлопал себя пальцем по носу, сбоку. – Могу также сообщить, что и Хьюго Хэрни – не настоящее мое имя.
Мораган неприязненно уставился на него.
– Так. Таинственный человек ниоткуда. Тони об этом знает?
– О боже, а вы считаете, он должен знать?
– Уверена, что нет, – сказала Анджела. – Любой скажет, что вам можно доверять.
Они перешли в гостиную, Эйдриан вытер руки о синий в белую полоску передник, который любил надевать, стряпая.
– Видите ли, мне приходится присматривать за ним, – сказал Мораган. – А человек ваших лет, да еще и без имени, это настораживает.
– Через пару недель мне исполнится восемнадцать.
– И все равно вы еще три года будете несовершеннолетним. А это может угробить его карьеру. В прошлом году такое уже почти случилось.
– Но ведь оно и моей карьере добра не принесет, не правда ли? Так что, думаю, мы вправе доверять друг другу.
– А что вы, собственно, можете потерять?
– Совершенный пустяк – репутацию.
– Правда?
– Да, правда. Вмешалась Анджела:
– Понимаете, нам просто нужна уверенность… я не сомневаюсь, вы поймете, Хьюго, милый… нам нужна уверенность, что вы… не навредите Тони.
– Господи, да зачем я буду ему вредить?
– Ой, бросьте, – фыркнул Мораган. – Вы же знаете, о чем речь.
– Речь о том, что Гай, тридцатипятилетний, богатый, знаменитый и обладающий жизненным опытом, – это бедная доверчивая овечка, которую необходимо защищать, а я, который моложе его в два раза, – демон-совратитель, способный ему навредить? Шантажировать его, полагаю, вы это имели в виду.
– Уверена, Майкл никогда не думал, что…
– Я лучше пойду на кухню давить чеснок. Причиной могли быть чеснок с луком, который Эйдриан резал, мог – гнев, а могло и всего лишь притворство – поскольку случившееся в дальнейшем представлялось в этих обстоятельствах драматически верным, – в чем бы причина ни состояла, но на глаза Эйдриана навернулись слезы. Он смахнул их:
– Простите, Анджела.
– Милый, ну не будьте смешным. Все обойдется. Майкл просто хотел… найдите мне сигарету, ладно?.. Он просто хотел увериться.
С лестницы донеслись шаги Гая.
– Эгей, медвежонок мой сладкий! Папочка вернулся.
Слова эти заставили Эйдриана поморщиться. Анджела погладила его по рукаву.
– Ты ведь любишь его, правда, милый? – прошептала она.
Эйдриан кивнул. Лучше иметь эту жуткую бабу в союзницах.
– Все обойдется, – сказала она и поцеловала его в щеку.
За едой Эйдриан демонстрировал точнейшим образом выверенную привязанность к Гаю. Привязанность не падшего, но обожающего существа; не прилипчивую и собственническую, но радостную и доверчивую. По дороге домой Майкл и Анджела на все лады расхваливали друг другу его стряпню, остроумие и благоразумие.
Гай был очень тронут. Он уткнулся носом в плечо сидящего на софе Эйдриана.
– Ты мой редкостный лисенок, я тебя не заслуживаю. Ты волшебный, чудный, и ты никогда не покинешь меня.
– Никогда?
– Никогда.
– А если я стану волосатым и толстым?
– Не будь глупым ребенком. Пойдем баиньки с Гаинькой.
В вечер перед последним днем съемок Гай попросил Эйдриана доставить письмо в один из домов Баттерси и принести ответ. Зак, человек, которому предназначалось письмо, будет ожидать его, однако Зак – знаменитая голландская поп-звезда, и всеобщее внимание его стесняет, так что пусть Эйдриан не удивляется, если он поведет себя странно.
Эйдриан попытался припомнить хоть одну живущую в Южном Лондоне голландскую поп-звезду, у которой была бы нужда стесняться всеобщего внимания, и не смог, – впрочем, поведение Гая и отсутствие в его тоне обычной сентиментальной ласковости наводили на мысль, что дело это серьезное, поэтому Эйдриан промолчал и наутро с удовольствием тронулся в путь.
Зак был довольно дружелюбен:
– Дружок Тони? Здорово, рад познакомиться. Ты мне что-то принес?
Эйдриан вручил ему конверт.
– Гай… то есть Тони… сказал, что будет ответ.
– Ответ? А как же, непременно будет. Подожди здесь минутку.
Конверт с ответом был запечатан, и Эйдриан, шагая назад по мосту Челси, размышлял, не стоит ли, вернувшись домой, вскрыть его под струей пара и прочитать то, что кроется внутри. В конце концов он решил этого не делать. Гай ему доверял, а побыть для разнообразия честным человеком даже забавно. Он вытащил свою «Антигону» и принялся читать на ходу. Тут присутствовало своего рода притворство – Эйдриану нравилась мысль, что все видят, как он читает по-французски, однако помимо этого ему хотелось сохранить беглость своего французского. Способность объяснять французским туристам дорогу, а то и вступать с ними в переговоры неизменно производила на Дилли сенсацию.
Он дошел до Кингз-роуд, повернул налево. Около «Таверны Короля» происходила какая-то стычка. Компания ацетонщиков сражалась, используя в качестве оружия баллончики с краской. Один из них окатил красной струей Эйдриана, спешившего проскользнуть мимо.
– Ой! – воскликнул тот. – Посмотри, что ты наделал.
– Ой, посмотри, что ты наделал! – заорали они в ответ, подделываясь под выговор Эйдриана. – А ну, ускребывай, жопа!
К мирным переговорам ацетонщики явно расположены не были, и Эйдриан счел за лучшее убраться. Однако те решили бросить свою игру и помчались за ним.
«Вот черт, – думал Эйдриан, выскакивая на Байуотер-стрит. – Зачем я вообще с ними связался? Ты идиот, Эйдриан! Теперь из тебя выбьют двадцать сортов дерьма». Он слышал топот догоняющих его ацетонщиков. И тут… о радость из радостей! Внезапно взвыла сирена приближающейся полицейской машины.
Двое хулиганов ударились в бегство, и один из полицейских помчался за ними. Трех других прижали к стене и обыскали.
– Слава богу! – пыхтя, вымолвил Эйдриан.
– К стене, – сказал ему сержант.
– Простите?
– К стене.
– Но это за мной они гнались.
– Ты что, плохо слышишь?
Эйдриан, принимая требуемую позу, уперся руками в стену и расставил пошире ноги.
– А это что?
– Что именно? – спросил Эйдриан. Он видел только кирпичную стену.
– Вот это, – ответил полицейский, разворачивая Эйдриана к себе и показывая ему конверт.
– А, это письмо. К моему другу. Частное.
– Письмо?
– Ну да, письмо.
Полицейский надорвал конверт и вытащил из него полиэтиленовый пакетик с белым порошком.
– Занятное письмецо.
– Что это? – спросил Эйдриан. Полицейский открыл пакетик, окунул в порошок палец.
– А это, цветочек ты мой, – облизывая палец, ответил он, – по меньшей мере два года. Два года, без проблем.
Стол, два стула, скрипучая дверь, сигаретный дым, окно отсутствует, поблескивающая желтая краска, далекий рокот Кингз-роуд, немигающие карие глаза сержанта-детектива Кантера из группы по борьбе с распространением наркотиков.
– Послушай, ты говоришь, что он не твой. Ты нес его другу. Сам никогда ничем таким не пользовался. Ты даже не знал, что в конверте. И честно, Хьюго, я тебе верю. Однако если ты не назовешь нам имя своего друга, то, с сожалением должен тебе сообщить, окажешься в бадье с горячим дерьмом – и без какого ни на есть спасательного пояса.
– Но я не могу, правда не могу. Это его погубит.
– А в противном случае тебе самому ничего хорошего не светит, так?
Эйдриан сжал руками голову. Кантер был дружелюбен, улыбчив, равнодушен и цепок.
– Понимаешь, я должен подумать о том, какое тебе предъявить обвинение. Из чего я могу выбирать? У нас имеется хранение. Постой-ка… сколько его там? Семь граммов Чарли… ситуация, пожалуй что, щекотливая. Для единоличного использования многовато. Впрочем, это первое твое нарушение, ты еще молод. Думаю, можно рассчитывать на шесть месяцев в ИУ.
– ИУ?
– Исправительное учреждение, Хьюго. Хорошего мало, зато кончится все быстро. Короткая крутая встряска. Имеется также хранение с целью передачи. Тут тебя ждут два года, не сходя с места. Ну и наконец, нам следует подумать о торговле. В этом случае они просто выбросят ключ от твоей камеры.
– Но…
– Вся штука в том, Хьюго, что передо мной проблема, а ты можешь помочь мне справиться с ней. Ты уже сказал, что сам его не принимаешь, стало быть, обвинить тебя в хранении я, собственно говоря, не могу, так? Если сам ты им нос не пудришь, значит, собирался толкнуть его кому-то другому. Так говорит нам здравый смысл.
– Но он же мне не заплатил! Я просто посыльный, я даже не знал, что там.
– М-м, – сержант Кантер заглянул в свои заметки, – у тебя приличная сумма на счету в почтовой конторе, верно? Откуда взялись эти деньги?
– Они мои! Я… я экономил. А с наркотиками я никогда никаких дел не имел, честное слово!
– Да, но я просматриваю мои заметки и вижу в них только одно имя: «Хьюго Хэрни, задержанный за хранение четверти унции боливийской пыли наилучшего качества". Больше у меня никого в списке обвиняемых нет. Один Хьюго Хэрни. А мне совсем не помешало бы имя человека, у которого ты это забрал, и имя твоего друга, не так ли?
Эйдриан покачал головой. Сержант-детектив похлопал его по плечу.
– Он твой любовник? Эйдриан покраснел.
– Просто… друг.
– Ага. Понятно. Ну да. Сколько тебе лет, Хьюго?
– На той неделе исполнится восемнадцать.
– Да ладно. Знаешь, будет лучше, если я узнаю его имя. Он совращает симпатичного, хорошо воспитанного паренька и посылает его за своим кокаином. Сынок, да суд, глядя на тебя, попросту обольется вот такими слезами. Испытательный срок и всяческое сочувствие.
Эйдриан смотрел в стол.
– Тот, другой, – сказал он. – Человек, у которого я это получил. Я назову его имя.
– Ну что же, уже начало.
– Только он не должен об этом узнать. Эйдриану вдруг явилось видение обрушившейся на него кары в духе «Крестного отца». Его, настучавшего на другого человека, превращают в тюрьме в отбивную, а родители получают бумажный пакет с двумя дохлыми рыбами.
– Я хочу сказать, он ведь не узнает об этом, правда? Мне не придется давать против него показания или еще что?
– Хьюго, старина, успокойся. Если он торговец, мы устроим за ним слежку и возьмем его с поличным. Твоего имени никто и упоминать-то не станет.
Сержант Кантер наклонился вперед, мягко поднял пальцем подбородок Эйдриана и заглянул ему в глаза.
– Даю слово, Хьюго. Можешь мне поверить. Эйдриан кивнул.
– Но тебе лучше начать говорить побыстрее. Твой дружок того и гляди удивится, куда это ты запропал. Нам же не нужно, чтобы он взял да и звякнул своему другу торговцу, верно?
– Нет.
– Нет. Торговец соскочит с этого дела, как дерьмо с лопаты, а имя Хьюго Хэрни так и останется единственным в моем списке.
– Он… мой друг не хватится меня до вечера.
– Ага, и где же он работает?
– Послушайте, я же сказал. Я буду говорить только о другом человеке.
– Мой карандаш наготове, Хьюго.
Когда Эйдриан подписал показания, ему принесли чашку чая. Прочесть показания зашел инспектор. Закончив чтение, он поднял на Эйдриана глаза.
– Похоже, тебе повезло, Хэрни. Зак человек для нас не чужой. Около шести футов, говоришь?
– Ну, я сказал, что он ростом примерно с сержанта Кантера.
– Гвоздь в левом ухе?
– В левом, тут я совершенно уверен.
– Угу. Мы этого ублюдка пару месяцев назад потеряли из виду. Если он там, где ты говоришь, считай, что ты оказал нам услугу.
– О, хорошо. Всегда рад помочь, чем могу. Инспектор рассмеялся.
– Предъяви ему обвинение, Джон, и составь резюме. Хранение.
– Что за резюме? – спросил Эйдриан, когда инспектор ушел.
– Для солиситора.
– О. А я думал… ну, знаете, бесплатная юридическая помощь. Разве вы ее не предоставляете?
– Юноше вроде тебя… твои родители наверняка захотят сами найти тебе адвоката.
– Родители?
– Ну да. Какой у них адрес?
– Я… я предпочел бы не сообщать об этом родителям. Понимаете, они не знают, где я, им и так пришлось напереживаться из-за меня.
– Они зарегистрировали тебя как пропавшего?
– Да… ну, то есть, я думаю, что они обращались в полицию. Я недавно столкнулся с моим крестным отцом, он мне так и сказал.
– А тебе не кажется, что они только обрадуются, узнав, где ты?
Но Эйдриан стоял на своем, и его отвели в контору участка, чтобы официально предъявить ему обвинение как Хьюго Хэрни.
– Выложи все из карманов на стол.
Все, что при нем было, осмотрели и записали в учетную книгу.
– Ты должен расписаться вот здесь, чтобы, получая вещи назад, ты знал, что мы тебя не обобрали, – сказал Кантер.
– О господи боже, да я вам верю, – сказал Эйдриан, уже начавший получать удовольствие от происходящего. – Если человек не может без подозрений вверить свое имущество честному констеблю, куда же тогда катится мир?
– Тоже верно. Однако подпись твоя все равно нужна. Да, и еще одно, Эйдриан.
– Что?
– Ага, – сказал Кантер. – Стало быть, перед нами Эйдриан Хили, так? А не Хьюго Хэрни.
Черт, дерьмо, херня и содомское соитие! Сержант Кантер держал в руке «Антигону» Ануйя. На форзаце ее значилось имя Эйдриана.
– Умный паренек, а попался на такой простой трюк, – неодобрительно произнес Кантер. – Видишь ли, в чем фокус: в списке пропавших Хьюго Хэрни не значится. Однако готов поспорить, в нем отыщется Эйдриан Хили.
II
В коридоре зазвонил колокол, захлопали двери, послышались сердитые голоса.
– Поосторожнее, Ашкрофт, услышу от вас еще хоть слог – и вы попадете в рапорт.
– А чего я сделал-то?
Эйдриан закрыл глаза и попытался сосредоточиться на письме.
– Ну вот. Я вас предупреждал. На неделю лишаетесь привилегий.
Эйдриан взял лист бумаги, разгладил его на поверхности стола. За окном порывами дул ветер, небо потемнело, приобретя серо-стальной оттенок. Скоро пойдет снег.
– Пожалуйста, мистер Аннендейл, можно я схожу в библиотеку за книгой?
– Если поторопитесь.
Эйдриан взял ручку и начал писать:
13 февраля 1978
Дорогой Гай!
Я уже давно набираюсь храбрости, чтобы написать тебе. А вчера увидел тебя в «Сходстве», и это наконец подтолкнуло меня к действию. Ты был великолепен, как и всегда. Мне очень понравились обе роли – хотя Добрый Шелфорд сильнее напомнил мне Гая, Которого Я Знал (сцена на балконе)..
Не знаю, известно ли тебе, что со мной приключилось? У меня такое чувство, будто ты думаешь, что я улизнул с твоими деньгами. Хотя, возможно, правда тебе известна. Дело в том, что после встречи с твоим другом Заком меня арестовала полиция, которая нашла на мне твой, предназначенный для того, чтобы отпраздновать завершение съемок, кокаин, – если помнишь, ты тогда заканчивал «Красную крышу». Кстати, тебе будет приятно узнать, что Зак не взял с тебя лишнего – добыча полиции описывалась в суде как семь граммов чистейшего, какой только встречается в Андах, снежка.
Возможно, тебя мучает чувство вины за то, что ты невольно втянул меня в эту историю, если так, рад избавить тебя от этого бремени. Обращались со мной хорошо, никто не давил на меня, требуя назвать имена.
Мои старики согнали в суд свидетелей, дававших показания о моем моральном облике: крестных родителей, епископов, генералов, даже директора моей прежней школы,– представляешь?– плюс отряд хорошо вооруженных и очень опасных адвокатов. Какие шансы оставались у мировых судей? Только собрав воедино всю свою гордость и самообладание, они oсмелилисъ дать мне хотя бы испытательный срок. По-моему, одного из них так ошеломили мое спокойное чувство собственного достоинства и круглоокая невинность, что он оказался на волосок от того, чтобы выдвинуть меня в кандидаты на какую-нибудь правителъственную награду.
После этого ко мне приставили в Страуде репетитора, я сдал экзамены и теперь коротаю время, преподавая в норфолкской приготовительной школе, чтобы затем отправиться в Кембридж, в колледж Св. Матфея,– я не то чтобы браконьер, обратившийся в егеря… но, возможно, раб, ставший работорговцем. Что-то в этом роде. Мальчик, ставший мужчиной, так я полагаю.
Мое имя, как ты, вероятно, уже знаешь, настолько далеко от «Хьюго Хэрни», насколько одно имя может отойти от другого, не свалившись от усталости с ног, однако я не буду досаждать им тебе. Я просто хотел пожелать тебе благополучия и поблагодарить за месяц-другой веселья и забав, ни с чем не сравнимых.
Надеюсь, ты проявляешь о своих ноздрях заботу не меньшую, чем проявлял о вечно твоем Хьюго Хэрни.
В дверь постучали.
– Пожалуйста, сэр, могу я задать вам вопрос?
– Ньютон, я отчетливо слышал обоими своими ушами – вот этими, я надел их сегодня утром, потому что они подходят к цвету моих глаз, – что мистер Аннендейл дал тебе разрешение сходить в библиотеку за книгой. Но я не слышал его разрешения заявляться в мою комнату.
– Всего один вопрос, очень короткий…
– Ох, ну хорошо.
– Правда ли, сэр, что у вас роман с экономкой?
– Вон! Убирайся! Убирайся, пока я не рассадил тебе ножом горло и не вывесил тебя, кровоточащего, на флагштоке. Убирайся, прежде чем я вымотаю из тебя все кишки и забью их тебе в глотку. Убирайся, пока я не впал в умеренное раздражение. Пошел, прочь, вон. Не медли здесь, покамест ты еще цел, но удались мгновенно. Беги! Быстро беги отсюда, беги на другой конец Европы, поспешай ради спасения жизни твоей и никогда не оглядывайся назад. Надеюсь ни разу больше не увидеть тебя, ни в этой жизни, ни в следующей. Никогда не заговаривай со мной, никогда не приближайся ко мне, никогда ни малейшим звуком не осведомляй меня о твоем присутствии, иначе, клянусь Богом живым, меня сотворившим, я учиню такое… не знаю какое, но это будет ужас земной. Лети прочь, дабы оказаться не здесь, но в бескрайнем Где-нибудь, к коему я не имею доступа. Мальчиков, которые имеют глупость задеть меня, Ньютон, ожидает тошнотворный конец. Удались, отвали, heraus[121], сгинь полностью и целиком.
– Я так и думал.
– ГРРР!
Эйдриан швырнул книгу в поспешно закрываемую дверь, потом подписал письмо и раскурил трубку. Снаружи пошел снег.
Работы на сегодня никакой не осталось, и потому он решил повозиться немного с "Теткой, которая взорвалась" – пьесой, которую его уговорили состряпать, чтобы затем поставить ее в конце триместра.
Если тетю Бевинду будет играть Харви-Поттер, следует постараться как-то сохранить его сопрано. Сегодня за завтраком в голосе мальчика обозначился явный надлом, а Бевинда, говорящая тенором, будет похуже, чем совсем ничего. Надо бы поговорить с Клэр, пусть отыщет в прачечной его подштанники и ушьет их, что ли. Все, что угодно, лишь бы притормозить месяца на два естественный ход вещей.
И придется еще как-то уломать Макстеда, единственного из учителей, до сих пор отказывающегося принять участие в постановке.
– Ты можешь гнать меня пинками отсюда до Нориджа, Эйдриан, но нет на свете человека, который заставит меня напялить шорты.
Основная идея пьесы состояла в том, что мальчики будут играть взрослых: родителей, теток, врачей и школьных учителей, а персонал школы – мальчиков и, что касалось уже экономки, маленькую девочку.
– Ну брось, Оливер, даже Бригадир и тот согласился. Отлично получится.
– Хорошо, но при условии, что ты сможешь в одно слово объяснить мне, чем не хорош «Микадо»[122].
– Нет, этого я не смогу. Сказать «"Микадо" – дерьмо» – уже два слова, а «"Микадо" – полное дерьмо» – так целых три.
– Разумеется, «Микадо» – дерьмо, но дерьмо основательное, крепкое и густое. Твоя же дурацкая пьеска окажется либо дерьмом сухим и рассыпчатым, либо колоссальным разливом дерьма жиденького.
– Послушай, хочешь, я весь триместр буду дежурить за тебя? Как тебе такое предложение?
– Нет уж, ни черта ты за меня дежурить не будешь.
И то сказать, предложение было не из самых умных. Макстед обожал дежурства.
– Ну так, позволь сказать тебе, что ты подлый подонок, и я от души надеюсь, что рано или поздно тебя уличат.
– Уличат? Что значит «уличат»?
– Хе-хе! – произнес Эйдриан, прекрасно знавший, что каждый человек на свете живет, опасаясь разоблачения.
Однако сдвинуть Макстеда с мертвой точки ему так и не удалось, и это было досадно, поскольку Макстед с его брюшком и лиловатой физиономией выглядел бы в шортах и школьной шапочке просто роскошно. Возможно, Эйдриану придется самому играть племянника Бевинды. Не лучший выбор актера: по возрасту Эйдриан все еще был ближе к мальчикам, чем к любому из преподавателей.
Впрочем, это была проблема уютная – в совершенстве подходящая для того, чтобы ее обдумывал мужчина в твидовой куртке, сидящий с хорошей вересковой трубкой в зубах, стаканом «Гленфиддиша» у локтя и метелью за окном в освещенной камином комнате. Чистенькая проблема для чистого человека с чистыми мыслями посреди чистой природы.
Эйдриан потер пальцами еле приметную щетину на подбородке и погрузился в размышления.
Все кончено. Все неистовство стихло, желания иссякли, жажда утолена, безумие отошло в прошлое.
В следующем триместре будет крикет, тренерство и судейство, преподавание юношам науки обращения с мячом, чтение им же Браунинга и Хини – на лужайке, когда палит солнце и слишком жарко, чтобы проводить уроки под крышей. А остаток лета он проведет, копаясь в Мильтоне, Прусте и Толстом, дабы в октябре оказаться в Кембридже, где он, подобно Кранмеру[123] – только с велосипедом вместо коня, – найдет занятье для ума и бедер. Несколько пристойных друзей, не слишком близких.
– Какого вы мнения об этом малом из вашего колледжа, а, Хили?
– С ним трудно сойтись. Мне-то он нравится, но он так замкнут, так непроницаем.
– Он почему-то обособлен… почти невозмутим. Потом степень бакалавра и возвращение сюда или в другую школу, – может быть, даже в свою. Или же он останется в Кембридже… если получит отличие первого класса.
Все кончено.
Разумеется, он и на миг себе не поверил.
Эйдриан глянул на свое отражение в оконном стекле.
– Пытаться одурачить меня бессмысленно, Хили, – сказал он, – Эйдриану всегда известно, когда Эйдриан врет.
Но Эйдриан знал и то, что любая ложь Эйдриана реальна: каждая из них жила, чувствовала и действовала так же полно, как правда другого человека – если за другими числятся какие-либо правды, – и Эйдриан верил, что, быть может, эта, последняя ложь останется с ним до могилы.
Он смотрел, как за стеклом подрастает нанос снега, а разум его, доехав подземкой до Пиккадилли, уже поднимался наверх по ступенькам станции.
Вот стоит Эрос, мальчик с натянутой для выстрела тетивой, а вот стоит Эйдриан, школьный учитель в твиде и диагонали, стоит, глядя на мальчика и неспешно покачивая головой.
– Ты, разумеется, знаешь, почему на Пиккадилли поставили Эроса, не так ли? – помнится, спросил он у шестнадцатилетнего отрока, в один июльский вечер разделившего с ним его постоянное место у стены «Лондон Павильона»[124].
– В честь стрип-клуба «Эрос», так, что ли?
– Ну, довольно близко, однако, боюсь, я не вправе с тобой согласиться, так что придется нам рассмотреть этот вопрос подробнее. Эта статуя – часть общей дани графу Шафтсбери: благодарная нация почтила таким образом человека, уничтожившего детский труд. Альфред Гилберт, скульптор, поставил Эроса так, что он целился из лука вдоль Шафтсбери-авеню.
– Да? Ладно, хрен с ним, вон, видишь, там клиент, глазеет на тебя минут уже пять.
– Можешь взять его себе. Он слишком горазд щелкать зубами. Пусть поищет для обрезания кого-нибудь другого. Так вот, тут своего рода визуальный каламбур – Эрос, выпускающий стрелу вдоль по Шафтсбери-авеню. Понимаешь?
– Так, а чего ж он тогда целится в Нижнюю Риджент-стрит?
– Во время войны его сняли, немного почистили, а дураки, которые ставили его обратно, ни черта ни в чем не смыслили.
– Его неплохо бы почистить еще раз.
– Ну, не знаю. Я думаю, Эрос и должен быть грязным. В греческой легенде, как тебе несомненно извесгно, он влюбился в одну из мелких богинь, в Психею. Что, собственно, означает «Душа». Греки хотели сказать, что, чего бы мы там ни воображали, Любовь тяготеет к Душе, а не к телу; эротическое начало жаждет духовного. Будь Любовь чиста и здорова, Эрос не вожделел бы Психею.
– Он так сюда и смотрит.
– Во всяком случае, его задница.
– Да нет, я про клиента. Во, теперь на меня уставился.
– Уступаю тебе дорогу. Плох тот бордель, в котором слишком много концов. Бери его вместе с моим благословением. Только не приползай потом ко мне с полуоткушенной головкой, вот и все.
– Дам ему минуту, пусть надумает.
– Валяй. А я тем временем поразмыслю над тем, существовала ль когда-либо жизнь более бессмысленная и типичная, нежели та, которую прожил лорд Шафтсбери. Собственного его обожаемого сына убили в итонской школьной драке, а памятник, который воздвигла ему страна, что ни день взирает на детский труд, о самой природе и интенсивности коего граф и помыслить был не способен.
– Все, он на меня точно запал. Еще увидимся. Эйдриан обронил полено в камин и уставился на пламя. Он пребывал в безопасности, как и всякий другой нормальный человек: настоящий учитель с настоящим именем, настоящими рекомендациями и настоящим опытом работы. Его привели сюда не какие-либо подделки и хитрости – только достоинства. Нет на свете человека, который мог бы вломиться в эту комнату и поволочь его в суд. Он настоящий учитель настоящей школы, по-настоящему ворошащий настоящие угли в безопасной, уютной комнате, столь же настоящей, как зимняя непогода, по-настоящему разгулявшаяся в самом настоящем мире снаружи. У него столько же прав наливать себе на палец десятилетнего виски и попыхивать успокоительной трубочкой, набитой резаным табаком, сколько у любого другого обитателя Англии. Нет уже ни единого взрослого, который обладал бы властью отнять у него бутылку, конфисковать трубку или принудить к заикающимся извинениям.
И все-таки искры, стреляющие в дымоход, говорили ему на неоновом языке Пиккадилли: «Ригли», «Кока», «Тошиба»; а парок над поленьями шипел о ждущей его встрече с идеально продуманным наказанием.
Он знал, что никогда не сможет позвякивать мелочью в кармане или парковать машину, как уверенный в себе взрослый человек, он оставался тем Эйдрианом, каким был всегда, бросающим виноватый взгляд через украдчивое плечо, живущим в вечном страхе перед взрослым дядей, который вдруг шагнет вперед и ухватит его за ухо.
С другой же стороны, когда он отхлебывал виски, на глаза Эйдриана не наворачивались слезы и горло не вспоминало о том, что его должно бы было обжечь. Тело бесстыдно приветствовало то, что отвергало когда-то. За завтраком он требовал не рисовых хлопьев и шоколадного масла, но кофе и тостов без масла. И если кофе был подслащенным, Эйдриан отшатывался от него, точно жеребчик от изгороди под током. Он схрустывал корочки и оставлял мякоть, объедался оливками и отвергал вишни. Но внутренне – оставался все тем же Эйдрианом, боровшимся с искушением вскочить посреди церковной службы и рявкнуть: «Херня!», принюхивавшимся к собственным ветрам и целыми часами пролистывавшим «Нэшнл джиографик» в надежде увидеть парочку голых тел.
Он вздохнул и вернулся к работе. Пусть Бог беспокоится о том, чем он был и чем не был. А ему еще надо сцену чаепития написать.
Эйдриан провел за работой не больше десяти минут, когда кто-то вновь стукнул в дверь.
– Если это лица, еще не достигшие тринадцати лет, они получают мое дозволение пойти и утопиться.
Дверь отворилась, в комнату заглянула веселая физиономия.
– Ты как, петушок? Я подумала, может, зайти, поклянчить немного выпивки.
– Экономичная моя, у тебя опять микстура от кашля закончилась?
Она вошла, заглянула ему через плечо.
– Ну, как подвигается?
– Корчи творчества. Нужно, чтобы все были довольны. Для тебя я готовлю роскошную роль.
Она помассировала ему шею.
– На роскошную я согласна.
– О ты, гордая, всхрапывающая красавица, до чего ж я тебя люблю.
То была их приватная шуточка, о которой каким-то образом пронюхали и ученики. Она – его чистокровная кобылка, а он – ее объездчик. Все началось, когда Эйдриан узнал, что отец ее зарабатывает на жизнь воспитанием беговых лошадей. Она, с ее пышной каштановой гривой и темными глазами, которые выкатывались в поддельной страсти, когда Эйдриан похлопывал ее по крупу, выглядела точь-в-точь как одна из этих лошадок.
В Чартхэм она попала в шестнадцать лет – помощницей экономки – и с тех пор его не покидала. Среди персонала ходили слухи, что она – лесбиянка, однако Эйдриан относил их за счет стараний принять желаемое за действительное. К настоящему времени она обратилась в двадцатипятилетнюю женщину, привлекательную настолько, что учителям приходилось отыскивать какие-то извинения тому, что они не вожделеют эту девушку, а ее пристрастие к джинсам и курткам, надеваемым поверх рубашек и блуз, снабжало их сапфическими указаниями о том, в какую сторону от нее лучше улепетывать.
На Эйдриана она запала, как только он появился в школе.
– Она вечно делает вид, будто неровно дышит на новых учителей, – сказал ему Макстед. – Просто выставляется перед мальчишками, чтобы те не думали, что она розовая. Пошли ее в болото.
Однако Эйдриану ее общество нравилось: она была живой и свежей. Высокая красивая грудь, сильные и гибкие бедра, к тому же она учила Эйдриана водить автомобиль. При всей смачности их разговоров они ни разу и близко ни к каким плотским отношениям не подошли, хотя мысль о таковых и била вокрут них крылами при всякой их встрече.
Эйдриан смотрел, как она слоняется по его комнате, подбирая одну вещь, потом другую, разглядывая их и укладывая совсем не туда, куда следует.
– Она распалилась, ей необходимо пройтись по лугам хорошим галопом, – сказал Эйдриан.
Она подошла к окну.
– Похоже, ложится, верно?
– Кто?
– Снег.
– По мне, так лучше бы встал и ушел. Мне завтра дежурить, придется искать для мальчишек какое-то занятие. А если он так и будет сыпать, то навалит на поле для регби фута четыре.
– В семьдесят четвертом школу на целую неделю отрезало от внешнего мира.
– С тех пор она так отрезанной и осталась. Она присела на его кровать.
– В конце года я уйду отсюда.
– Правда? Почему?
– Я уже почти десять лет здесь провела. Хватит. Возвращаюсь домой.
Каждый из тех, кто работал в школе, регулярно заводил разговор о том, что уйдет в конце года. Так они показывали, что не застряли на одном месте, что у них есть выбор. Ничего эти разговоры не значили, все и всегда возвращались назад.
– Но кто же тогда будет поить с ложечки виски наших малюток? Кто будет раскрашивать их бородавки и целовать туда, где бо-бо, чтобы им полегчало? Чартхэм нуждается в тебе.
– Я серьезно, Эди. Клэр что-то начала беспокоиться в своем деннике.
– Определенно пора отыскать жеребца, который покрыл бы тебя, – согласился Эйдриан. – Здешний молодняк – одно разочарование, а учителя так и вовсе сплошь мерины.
– Не считая тебя.
– О, но прежде чем меня пустят на племя, я должен еще несколько сезонов поучаствовать в забегах. Вот приду первым на Кембриджских скачках с препятствиями, и тогда за меня, как за производителя, станут давать куда больше.
– Ты случайно не педик, а, Эйдриан? Этот вопрос застал его врасплох.
– Ну, – ответил он. – Уж я-то знаю, что мне по душе.
– А я тебе по душе?
– По душе ли мне ты? Я состою из плоти и крови, разве не так? И как же может не пронять кого бы то ни было твой плотно обтянутый плотью экстерьер, подергивающиеся окорока, подрагивающая шея, твой сверкающий круп, вздымающиеся, мерцающие бока?
– Тогда, господа бога ради, отдери меня. Я уже с ума схожу.
Эйдриан, что бы он там ни болтал, никакого опыта отношений с человеческим существом противоположного пола не имел и потому, сплетаясь с Клэр, лишь поражался неистовству ее желания. Он не ожидал, что женщины и вправду испытывают жажду и аппетит подобные тем, что правят мужчинами. Всем же известно – не правда ли? – что женщин влечет личность, сила и безопасность и с проникновением в них они мирятся лишь как с ценой, которую нужно платить, чтобы удержать при себе мужчин, ими любимых. И то, что они вот так выгибают спины, так широко распахивают уста своей плоти, желая и жаждая тебя, стало для Эйдриана новостью, к которой он совершенно не был готов. Комната его находилась на верхнем этаже школы, дверь они заперли, и все-таки Эйдриан не мог не думать о том, что все слышат ее вопли и взревы наслаждения.
– Вжарь мне, ублюдок, вжарь посильнее! Сильнее! Сильнее и глубже, ты, кусок дерьма! Господи, как хорошо.
Видимо, это и объясняло шуточки относительно кроватных пружин. Эротические забавы, в которых ему приходилось участвовать до сей поры, не порождали таких потрясающихся, дерганых ритмов. Он обнаружил, что движется все быстрее, быстрее, что сам начинает кричать, как она.
– Я… думаю… что… я… вот-вот… иииииииии… ууу-уууууу… ааааааааааа…
Эйдриан повалился на Клэр, уже начавшую сдерживать себя, успокаиваясь. Задыхающиеся, потные, они постепенно впадали в подобие бездыханного покоя.
Она стиснула его плечи.
– Ты охеренно прекрасный сукин сын. Господи, как я в этом нуждалась! Ууф!
– Сказать по правде, – выдохнул Эйдриан, – я, кажется, тоже.
Клэр многому научила его в этот триместр.
– Секс не имеет смысла, – говорила она, – если заниматься им молча и механически. Его нужно обдумывать, планировать, как званый обед или крикетный матч. Я говорю тебе, когда пора вставить, как я тебя ощущаю; ты говоришь, что тебе нравится, говоришь, что кончаешь и как ты хочешь, чтобы я двигалась. Просто запомни: тебе ни за что не удастся набрести на мысль или вообразить себе акт, которые настолько грязны и порочны, что я о них никогда и не думала: думала, – да еще и тысячи раз. И это верно для всех и каждого. Когда мы перестаем разговаривать и смеяться, то понимаем, что все закончилось.
Через два дня после окончания триместра директор школы с супругой отправились на званый обед, и вся школа осталась в распоряжении Клэр и Эйдриана. Было холодно, однако они носились голыми по классам, и Клэр валилась на парту, чтобы Эйдриан отшлепал ее по заду; в кухне они кидались друг в друга джемом и жиром, в преподавательской он накачал ее футбольным насосом, в ученической душевой она помочилась ему на лицо, и, наконец, в спортивном зале оба катались и перекатывались по матам, соскальзывая с них, визжа и лихорадочно сотрясаясь.
Потом Эйдриан лежал, глядя на свисающие с потолка канаты. Во время любви чувства его были отключены, теперь, когда все завершилось, он чувствовал ссадину на плече, которым впоролся в дверной косяк, кисловатый запах сала, мочи и джема, покрывавших его с головы до ног, слушал, как под полом шумит в трубах горячая вода, как в кишечнике Клэр накапливаются пузырьки газов.
– Ванна, – сказал он. – Ванна, а после постель. Господи, как я ждал этих каникул.
– Полежи здесь со мной немного.
Тут они неизменно расходились. Эйдриан был лишен способности наслаждаться послесвечением любви.
– Пора помыться.
– Почему, едва закончив любить меня, ты сразу норовишь помыться? Почему не можешь поваляться немного в грязи? – спросила она.
Он подавил привычное посткоитальное раздражение и презрение.
– Не ищи в этом психологических причин, их нет. Я принимаю ванну после любых изнуряющих упражнений. Это не значит, что я кажусь себе грязным (на самом-то деле казался), не значит, что я пытаюсь смыть тебя с моей жизни (на самом-то деле пытался), не значит, что я ощущаю вину, стыд, сожаления или что-то подобное (на самом-то деле ощущал). Это значит всего лишь, что мне хочется в ванну.
– Пидор! – крикнула она ему вслед.
– Лесбиянка! – грянул в ответ он.
Когда он в следующем триместре вернулся в школу, Клэр там уже не было. Ее заменила сорокалетняя баба с одной грудью, которая уж точно была лесбиянкой, что и предоставляло всему прочему персоналу ничем не омраченную роскошь находить ее неотразимо желанной. Они проводили дни в разговорах о том, какая это шикарная женщина, а вечера – в попытках заманить ее в пивную.
– Ваша подружка уволилась, сэр, – сказал Ньютон. – Что вы теперь будете делать?
– Я посвящу остаток жизни тому, чтобы побоями обратить тебя в желе, – ответил Эйдриан. – Это позволит мне забыться.
III
В утро перед матчем Хант, по присущему ему обыкновению, подсунул под гренок Эйдриана записку. На сей раз то был большой, вырезанный в форме сердца кусок бумаги, покрытый изображениями целующих губ. Все это заходило слишком далеко.
Теоретически гренки для учителей надлежало готовить дежурному по столовой ученику, однако Наперсток давно уже постановил, что никто, кроме него, Эйдриановых гренок жарить не будет. И дрался за это право со всеми. Каждый раз, как Эйдриан спускался в столовую, на его тарелке лежали два гренка с посланием под ними, обычно не более безобидным, чем «Ваш гренок, сэр…» или «Каждый ломтик обжарен вручную по традиционной методе наследственным мастером». Однако любовные письма – это было уже чересчур.
Эйдриан глянул через столовую туда, где сидел Хант. Мальчик порозовел и слегка помахал ладонью.
– Что вам подсунул нынче Хант-Наперсток, сэр? – спросил Раддер, староста, сидевший рядом с Эйдрианом. Ханта прозвали «Наперстком» по причинам вполне очевидным, а также потому, что считали его туповатым.
– О, ничего, ничего… обычную околесицу.
– Готов поспорить, что это не так, сэр. Мы сказали ему, что нынче День святого Валентина.
– Но День святого Валентина, дражайший мой Раддер, выпадает на четырнадцатое февраля да так на нем до пятнадцатого того же месяца и лежит. И если даже ваши глупейшие речи утомили меня настолько, что я заснул на четыре месяца, нынче у нас все равно июнь. Что иное, в конце-то концов, способно объяснить вашу крикетную белизну?
– Я знаю, сэр. Однако мы сказали ему, что День святого Валентина сегодня. Подшутили над ним.
– Ну что же, если королеве дозволено иметь два дня рождения, почему не предоставить Ханту-Наперстку право праздновать два Дня святого Валентина?
– Он сказал мне, – сообщил Раддер, – что если не получит от вас валентинку, то удавится.
– Сказал – что? – белея, спросил Эйдриан.
– Сэр?
Эйдриан сцапал Раддера за руку:
– Что он сказал?
– Мне больно, сэр! Это было всего лишь шуткой.
– Вы считаете самоубийство поводом для шуток?
– Нет, сэр, мы просто…
Наступило молчание. Мальчики, сидевшие за его столом, уткнули носы в тарелки с кашей. Сердиться или прибегать к насилию – это было не в духе Эйдриана.
– Простите, ангелы мои, – сказал Эйдриан и попытался изобразить смешок. – Почти не спал этой ночью. Трудился над пьесой. Дело либо в ней, либо в том, что я понемногу съезжаю с ума. Сами знаете, теперь полнолуние, а у меня в семье отмечались случаи ликантропии. Дядя Эверард превращался в волка при первых же звуках главной темы из «Перекрестков».
Раддер хихикнул. Неловкий момент миновал.
– Ну-с, похоже, день сегодня будет хороший. Голосую за то, чтобы перед отъездом погрузить в микроавтобус ящик «коки». Сами знаете, что за чай подают на матчах в Нарборо.
Последовало могучее «ура». Другие столы с завистью оглядывались на этот. Подопечным Хили всегда было весело.
В воздухе микроавтобуса витало напряжение. Эйдриан сидел между своих игроков, стараясь сохранять вид жизнерадостный и уверенный. Трудновато твердить мальчикам, что это всего лишь игра, когда и у самого тебя нервы натянуты до предела.
– Увидим площадку, – сказал он Хуперу, капитану, – тогда и решим, что делать. Если там не совсем уж слякотно, погоняйте их, коли мы выиграем жеребьевку, по полю. «Измотать и обескуражить»… это правило никогда не подводит.
Эйдриан был доволен тем, что сумел сделать с одиннадцатью своими мальчиками. Сам он особенно хорошим игроком никогда не был, но знал и любил игру достаточно, чтобы кое-чему научить школьную команду. Все, кто видел товарищеский матч между его первым составом и второй, набранной с бору по сосенке, командой школы, сошлись на том, что он смог всего за две недели проделать блестящую работу.
Однако теперь команде предстояло впервые встретиться с настоящим противником, и Эйдриан побаивался, что против другой школы она не устоит. В прошлом году, сказал ему Хупер, Чартхэм-Парк стал всеобщим посмешищем.
Автобус, подвывая, поднялся по подъездной дорожке Нарборо.
– Кто из вас бывал здесь раньше?
– Я, сэр, играл в регби, – ответил Раддер.
– И почему у других школ всегда такой устрашающий вид? Они кажутся бесконечно больше и внушительнее, а ученики их все, как один, выглядят так, точно им лет по сорок.
– Это неплохая школа, сэр. Обстановка вполне дружелюбная.
– Дружелюбная? Слонопотам широко разевает рот, однако не следует усматривать в этом свидетельство дружелюбия. Никому не верьте и ни с кем не разговаривайте. А едва услышав это сообщение, тут же съешьте его.
Команду ожидал вьюнош в блейзере Нарборо, присланный, чтобы показать игрокам дорогу. Эйдриан смотрел, как они уходят за здание школы.
– Увидимся здесь, мои сладкие. Главное, не принимайте от них никаких самокруток.
Из здания вышел, чтобы поздороваться с Эйдрианом, пожилой учитель.
– Вы из Чартхэм-Парка, верно?
– Верно. Эйдриан Хили.
– Стейвли. Я в крикете не разбираюсь. Наш тренер произносит речь перед командой. Сейчас как раз утренняя перемена. Пойдемте в преподавательскую, сгрызете с нами челсийскую булочку.
Преподавательская дышала роскошью, а учителей в ней было, как показалось Эйдриану, куда больше, чем учеников в Чартхэме.
– А, свежая кровь Чартхэма! – прогудел директор школы. – Явились, чтобы задать нам трепку, не так ли?
– Ну, на этот счет не уверен, сэр. – Эйдриан пожал ему руку. – Мне говорили, что ребята у вас горячие. Двузначный отрыв в счете нас вполне устроил бы.
– Эта ложная скромность никого, знаете ли, не обманет. Я нюхом чую в вас уверенность в себе. Вы ведь, насколько мне известно, собираетесь учиться в Святом Матфее?
– Совершенно верно, сэр.
– Что же, тогда вам будет приятно познакомиться с моим дядей Дональдом, остановившимся у нас до начала триместра в Кембридже. В Святом Матфее он будет вашим старшим тютором. Где же он? Дядя Дональд, познакомьтесь с Эйдрианом Хили, новым секретным оружием Чартхэм-Парка, он присоединится к вам в Михайлов триместр. Эйдриан Хили, профессор Трефузис.
Невысокий человек с белыми волосами и испуганным выражением лица обернулся и оглядел Эйдриана.
– Хили? Ну да, конечно, Хили. Здравствуйте.
– Здравствуйте, профессор.
– Хили, все правильно. Ваша вступительная работа вселила в нас большие надежды. Многообещающе и преисполнено остроумия.
– Спасибо.
– Так вы еще и крикетист?
– Ну, не совсем. Так, занимаюсь немного тренерством.
– Ладно, всемерной вам удачи, дорогой мой. У моего племянника Филипа есть в штате юноша вроде вас – собирается в Тринити, – говорят, он неплохо поработал с командой Нарборо. Истинный молодой чудотворец, так меня уверяли.
– О боже. Полагаю, это означает, что нас размажут по полю. Я-то возлагал все надежды только на то, что Нарборо будет купаться в самодовольстве.
– А, вот и он объявился, вы оба будете арбитрами. Позвольте мне вас познакомить.
Эйдриан обернулся и увидел направлявшегося к ним сквозь толпу молодого мужчину в крикетном свитере.
Рано или поздно это должно было случиться. Неизбежно. Эйдриан всегда воображал, что произойдет оно в поезде или на улице. Но здесь? Сегодня? В этом месте?
– Я уже знаком с Хьюго Картрайтом, – сказал он. – Мы вместе учились в школе.
– Привет, Эйдриан, – сказал Хьюго. – Готов к тому, что тебя расколотят вдребезги?
Они надели белые пиджаки и пошли к площадке.
– Какого рода калитки вы нам приготовили? – спросил Эйдриан.
– Неплохие, на небольшом уклоне с правой стороны, у павильона.
– И у вас есть боулеры, способные воспользоваться этим уклоном?
– Есть один малыш, умеющий закручивать мяч справа налево, я возлагаю на него большие надежды.
Эйдриан поморщился: к таким закруткам он свою команду толком не подготовил. Подобный мяч способен пронестись сквозь строй подающих приготовительной школы, как холера сквозь трущобы.
– И финтить умеет?
– Ха-ха!
– Ублюдок.
Он выглядел другим человеком и все-таки тем же самым. Глаза Эйдриана различали подлинного Картрайта, не так уж и далеко упрятанного под поверхность. За ставшими более резкими чертами он видел гладкие мальчишеские линии, за ставшей более твердой походкой – прежнюю грацию. Память его способна была соскрести четырехлетний налет, восстановив сияющий подлинник. Однако никто другой этого сделать не смог бы.
Если бы рядом была Клэр и Эйдриан спросил бы ее: «Что ты думаешь об этом мужчине?» – она, вероятно, наморщила бы носик и ответила: «По-моему, он ничего. Только мне всегда казалось, что в блондинах присутствует нечто зловещее».
У каждого свое время, думал Эйдриан. Ты можешь смотреть на тридцатилетнего человека и знать, что, когда волосы его поседеют, а лицо покроют морщины, он обретет свою наилучшую внешность. Взять того же профессора, Дональда Трефузиса. Подростком он должен был выглядеть смехотворно, ныне же стал самим собой. Другие, чей подлинный возраст составляет лет двадцать пять, стареют гротескно, их лысины и раздавшиеся животы оскорбляют то, чем эти люди были когда-то. Такие есть и в Чартхэме, – лет им пятьдесят или шестьдесят, а истинная их природа улавливается лишь как намек на прежние страстность и силу, проступающие, когда этих людей охватывает волнение. С другой стороны, директору, помпезному господину сорока одного года, еще предстоит дозреть до своих упоительных шестидесяти пяти. Каков его собственный возраст, Эйдриан представления не имел. Временами ему казалось, что он уже оставил себя позади, в школе, а временами он думал, что наилучшим для него станет упитанный и удовлетворенный средний возраст. Но Хьюго… Хьюго, которого он знал, всегда будет удаляться от своего четырнадцатилетнего совершенства; с каждым проходящим годом свидетельства прежней его красоты отыскивать станет все труднее: золотистые волосы к тридцати поблекнут и истончатся, влажные синие глаза к тридцати пяти станут жестче да такими и останутся.
Хьюго, старина, думал Эйдриан, сравню ли с летним днем твои черты[125], но твое вечное лето не поблекнет. В моем воображении ты бессмертен. Человек, шагающий рядом со мной, это просто «Портрет Хьюго Картрайта», стареющего и грубеющего; настоящий Хьюго у меня в голове, и жить он будет так же долго, как я.
– Похоже, мы отбиваем первыми, сэр, – сообщил, выиграв жеребьевку, капитан Нарборо.
– И отлично, Молтхаус, – сказал Хьюго. – Измотать и обескуражить.
– Хочешь продуться, доверься мне, – сказал Хупер. – Виноват, сэр.
– Не будьте штанами, – ответил Эйдриан. – При той калитке, что нам досталась, лучше отбивать вторыми, время послеполуденное, как раз земля и подсохнет.
И, прежде чем занять свое место за столбиками калитки, Эйдриан бросил мяч Раддеру, начинающему игру боулеру Чартхэма.
– Помните, Саймон, – сказал он, – по прямой и через всю площадку, вот все, что от вас требуется.
– Да, сэр, – сглатывая, ответил Раддер. Площадка представляла собой подобие долины, с одного края которой возносилась готика Нарборо-Холла, а с другого – церковь и деревня Нарборо. Выбеленный павильон покрывала тростниковая крыша, погода стояла прекрасная, только легчайший ветерок вздувал короткие рукава полевых игроков. Мрачноватая серьезность готовящихся к игре детей, отрешенная улыбка Хьюго, замершего на квадратной «ноге бэтсмена», отзванивающие полдень церковные часы, круги подкошенной травы на дальнем краю поля, солнце, помигивающее на стоящем рядом с «экраном» катке, далекий перестук шиповок по бетонному полу павильона, открытая синева широкого норфолкского неба, шесть камушков в отведенной в сторону руке Эйдриана, – вся эта немыслимая иллюзия застыла, и мир представился Эйдриану затаившим дыхание в неверии, что подобная картина может сохраниться надолго. Эта фантастическая Англия, которую старики берут с собой на смертный одр, Англия без фабрик, сточных канав или муниципальных домов, Англия кожи, дерева и фланели, Англия, очерченная белой границей и управляемая законом, постанавливающим, что каждой команде следует состоять из одиннадцати игроков и каждый из таковых должен побыть бэтсменом, Англия сидений-тростей, флюгеров и чаепитий в доме приходского священника, – все это, думал Эйдриан, схоже с красотой Картрайта, мгновенным видением, на секунду уловленным в отроческом сне и затем рассеявшимся, точно дым, в реальной атмосфере дорожных пробок, серийных убийц, премьер-министров и квартирной платы в Сохо. И все-таки эта призрачная мгла была отчетливее и яснее, чем резкий свет повседневности, и вопреки любой очевидности воспринималась как единственная реальность, и дымка ее улавливалась и очищалась сознанием, и ее образ, запахи, текстура разливались по бутылкам и закладывались на хранение как средство против долгой, одинокой грусти зрелых лет.
Эйдриан резко опустил руку.
– Игра!
Раддер пустил мяч через всю площадку, и бэтсмен элегантно выбросил биту вперед, защищаясь, но мяч уже пролетел мимо, а Райс, поставленный ловить мяч за калиткой, ликующе подскочил. Бэтсмен, не веря случившемуся, оглянулся и увидел свой правый столбик лежащим на земле. Он ушел в павильон, покачивая головой, как если бы Раддер был повинен в некоем ужасном, неподобающем в приличном обществе промахе. С края поля донеслись жидкие аплодисменты. В школе шли уроки, зрители появятся здесь лишь после ланча.
Эйдриан перебросил камушек в правую руку и через поле улыбнулся Хьюго.
– Я достал его, сэр! – сказал Раддер, потирая мяч о ногу. – Черт, я его достал. Выбил, к дьяволу, по нулям.
– Вы, давняя любовь моя, выбили его с первой попытки, – сказал, отводя Раддера в сторону, Эйдриан. – Следующий бэстмен будет испуган, с силой пустите два мяча поближе к правому столбику, а затем один помедленнее в самую середку, но так, чтобы он не сразу понял, что происходит.
– Сделаю, сэр.
Эйдриан не был уверен, что арбитр, натаскивающий своего игрока во время матча, не нарушает этикет. Но тут он увидел, как на другом конце площадки Хьюго, прилаживавший на место перекладины, усиленно шепчет что-то подходящему к калитке номеру третьему. Что же, очень хорошо, они будут биться друг с другом, как генералы Первой мировой.
С первыми двумя мячами Раддер проделал что ему было велено, и новый бэтcмен, промахнувшись по первому, со вторым и вовсе связываться не стал. Зато выскочил навстречу третьему, всхрапывая и топая, точно бык. Явное шарлатанство.
– Тонкий маневр, вот уж не ожидал, – сказал сам себе Эйдриан.
Мяч вылетел из еще не закончившей бросок руки и поплыл по воздуху с половинной, казалось, скоростью. Ко времени, когда он долетел до бэтcмена, тот уже почти завершил отбивающий удар, в результате мяч мягко отскочил от биты и вернулся к Раддеру, и тот с торжествующим воплем подбросил его в воздух.
– Бросок и поимка! О светозарный мальчик мой! Ты победил в бою! О храброславленный герой, хвалу тебе пою![126]
За ланчем Хьюго был вне себя от ярости. Его команда проиграла четырнадцать перебежек И он никак не мог в это поверить.
– Всех убью! – сказал он. – Кастрирую и вывешу мошонки на доске для очков.
– Не волнуйся, – сказал Эйдриан. – Скорее всего, вы выбьете нас всех за десять попыток.
– Я вот что сделаю – заменю всю команду мальчишками из шестого. У тех хотя бы мозги имеются. Какой прок от чувства мяча, если никаких других чувств у тебя не имеется? Ну что это, в самом деле, – пытаться с полулета отбить мяч направо! Меня чуть не вырвало.
Эйдриан был уверен, что сам он не впал бы в столь неграциозную хандру, если бы на четырнадцать обставили его команду. Впрочем, Картрайт всегда отличался честолюбием. Эйдриан вспомнил, как они возвращались с чаепития у Биффена и Картрайт распространялся о своем намерении поступить в Кембридж. Это было как раз в тот день, когда повесился Троттер.
И Эйдриан подавил внезапное желание пристукнуть, требуя тишины, ложкой об стол и объявить: «Полагаю, вам следует знать, что вот этот мужчина, сидящий напротив меня, мой коллега-арбитр, отсосал у меня как-то ночью в отеле, полагая, будто я сплю».
– Занятная получилась игра, – произнес он вместо этого.
– Послушай, – сказал Хьюго. – Если вы размажете нас после ланча, как насчет того, чтобы устроить матч из двух туров?
– Ну…
– Конечно, будет считаться, что победа осталась за вами, просто нам необходима практика.
– Ладно, – сказал Эйдриан. – Но сначала я должен посоветоваться с командой.
Хупера одолели сомнения.
– Два тура мы никогда не играли, сэр. И что произойдет, если мы наберем столько же очков, сколько они в первом туре?
– Постараемся сделать столько перебежек, сколько сможем, пока нас всех не повыбьют.
– Сэр, а предположим, они не сумеют выбить всех?
– Вот тогда нам придется объявить о прекращении тура, дорогой. Постарайтесь рассчитать все правильно, чтобы у нас было время начать сначала, повыбивать их и переиграть по очкам до завершения матча. Недоигранный матч нам не нужен.
– А когда он закончится, сэр?
– Мистер Картрайт из Нарборо и я сошлись на семи часах вечера. Мне придется позвонить в школу и договориться с директором. Конечно, лечь спать вам придется позже обычного, зато повеселитесь вы как никогда.
После ланча смотреть игру вышла вся школа. Как и опасался Эйдриан, Эллис, мастер крученых подач из команды Нарборо, совершенно сбил его ребят с толку. Не успевали они привыкнуть, что мяч летит, отскакивая, в одну сторону, как Эллис посылал его на землю под таким углом и закручивал так, что тот без помех уходил на зачетное поле. После полутора часов мучительного замешательства Чартхэм выбыл из игры со счетом тридцать – девять. Хьюго, пока команда Нарборо готовилась ко второму туру, разгуливал с видом чрезвычайно самодовольным.
– У нас впереди всего двадцать пять очков, – сказал Эйдриан.
– Но ведь это не страшно, сэр? – спросил Раддер. – Если мы снова обойдем их на четырнадцать, то победим по броскам и одиннадцати перебежкам.
– Если.
Двое игроков Нарборо, открывавших игру, вышли к калитке решительно и уверенно. Они играли перед своими и уже успели получить удовольствие, наблюдая за недавними корчами команды Чартхэма.
Первый мяч Раддера ушел сильно в сторону. Эйдриан отметил это удивленным поднятием бровей.
– Простите, сэр, – с ухмылкой сказал Раддер.
Следующий был отбит к среднему правому полевому игроку, следующий за ним полетел туда же и принес бэтсмену шесть очков. Четвертый, незасчитываемый, все равно был-таки отбит, что дало еще два очка, которые обратились в шесть, когда к ним добавились четыре за проброс. Следующие два были отражены скользящими ударами и принесли бэтсмену по четыре очка каждый. Раддер повернулся к Эйдриану, чтобы взять свой свитер.
– Еще два мяча, Саймон.
– Сэр?
– Один в молоко и один незачетный. Еще два мяча.
– Ой. Да, сэр. Я забыл.
И эти два, погашенные, просвистели над головой Раддера.
– Что происходит, сэр?
– А то, что вы подавать толком не можете. Направление и расстояние, дорогой мой, направление и расстояние.
В следующие два часа первая пара отбивала мячи свободно и резко, набрав сто семьдесят четыре, пока один из них, тот самый, которого Раддер выбил утром вчистую первым своим мячом, не уступил место своему другу, также желавшему поучаствовать в бойне.
За чаем Хьюго с его белыми зубами и искорками в глазах веселился почти непереносимо.
– Вот это уже на что-то похоже, – сказал он. – А то я начал было беспокоиться утром.
– Дорогой старый друг моей юности, – ответил Эйдриан. – Боюсь, вам удалось нащупать главное наше слабое место.
– Какое, неумение как следует бросить мяч?
– Нет-нет. Сострадание. Твоя мрачность за ланчем попросту сокрушила моих мальчиков, и мы решили развеселить тебя, дав немного попрактиковаться. Сколько я помню, ты ведь о практике и мечтал?
– О ней самой. О том, чтобы к половине пятого выпереть вас отсюда с поджатыми хвостами.
– Это что, обещание? – произнес голос за их спинами. Голос принадлежал профессору Трефузису.
– Определенно, сэр, – ответил Хьюго.
– А что скажете вы, мистер Хили?
– Ну, дайте подумать… Набрать до семи часов двести тридцать девять очков? Думаю, мы с этим справимся, если, конечно, не запаникуем.
– Эллис, знаешь ли, нисколько не устал, – напомнил Хьюго. – Он способен подавать еще несколько часов подряд.
– Под конец мои мальчики его раскусили, – ответил Эйдриан. – Мы справимся.
– Я только что заключил пари с моим племянником Филипом, – сообщил Трефузис. – Двести фунтов на победу Чартхэма по ставке пять к одному.
– Что? – переспросил Эйдриан. – То есть, нет… что?
– Мне очень понравилась ваша письменная работа, она на редкость забавна. Я просто не понимаю, как вы можете не победить.
– Ну и ну, – сказал Хьюго, когда Трефузис неторопливо удалился. – Надо же быть таким обалдуем.
– Не знаю, не знаю, – ответил, запихивая в рот бутерброд, Эйдриан, – на мой взгляд, разумное вложение средств. А теперь, если позволишь, я пойду инструктировать мои войска.
– Хочешь, и мы пари заключим? – крикнул ему в спину Хьюго.
– Так вот, – говорил своей команде Эйдриан. – Тут есть человек, которому увиденное сегодня внушило такую веру в ваши способности, что он поставил двести фунтов на то, что вы разнесете этих ублюдков в пух и прах.
Команда переодевалась в павильоне, отчаявшаяся, но исполненная отваги, – ни дать ни взять христиане, готовящиеся к матчу со львами.
– Но как быть с Эллисом, сэр? – сказал Хупер. – Он нам не по зубам.
– Плевать на Эллиса. На него взглянуть как следует, он от вас на другой конец поля убежит. Ваше дело – целить в ближайших полевых игроков, промажете по мячу, так, может, хоть огреете кого-нибудь из них битой по затылку.
– Разве это спортивно, сэр?
– Чушь. Посвистывайте, напевайте, держитесь беззаботно, напустите на себя скучающий вид. Как только он изготовится к удару, выходите вперед и говорите, что не готовы. Не забывайте, я тоже там буду, а он из-за этого уклона захочет вбрасывать с моей стороны.
– Но вы же не станете жульничать, сэр?
– Жульничать? Боже милосердный! У нас любительский крикетный матч двух команд приготовительных школ, а я англичанин и школьный учитель, которому следует подавать пример своим юным подопечным. Мы играем в самую артистичную и прекрасную из когда-либо придуманных игр. Разумеется, я буду жульничать, да еще и хрен знает как. А теперь подай мне мантию, надень венец. Я весь объят желанием бессмертья[127].
Выйдя к калитке, малыш Эллис взял мяч и перебросил его из ладони в ладонь с неприятной уверенностью боулера, наделенного врожденным умением подавать крученые мячи.
Эйдриан погладил его по голове.
– Удачи вам, молодой человек, – сказал он. – Главное, не расстраивайтесь, если вас потом будут ругать. Это всего лишь игра, верно?
Эллис озадаченно взглянул на него:
– Да, сэр.
Ученики Нарборо приветствовали двух открывающих чартхэмских игроков благодушными аплодисментами.
– А, вот и они. У обоих, боюсь, зверские удары. Но если вы не потеряете голову, то больше десяти очков им не набрать. Хотя, знаете, вот что я вам посоветую. Постарайтесь не показывать, что намерены сфинтить… а то по вам сразу все видно.
Эллис в замешательстве постучал по мячу ребром ладони.
– Спасибо, сэр.
– Ну ладно, начнем. Не нервничайте.
Фруд и Колвилл, открывающие игроки, явно восприняли все сказанное им о плане игры буквально. Оба озирали поле с надменным пренебрежением и улыбались замершим справа и слева от них несмышленышам слегка покровительственными улыбками, в которых преклонение перед физической отвагой этих недотеп приятно смешивалось с сомнениями в их умственных способностях. Хотите, чтобы вас развалили пополам, милости просим, но помните: мы вас предупреждали.
– Игра! – произнес Эйдриан.
Эллис выступил вперед. На другом конце площадки Фруд выбросил вверх руку и наклонился, завязывая шнурок.
– Прошу прощения! – крикнул он. – Я мигом. Эллис вернулся на свою отметку и застыл в ожидании.
– Все в порядке, Фруд? – спросил Эйдриан.
– Да, сэр, спасибо. Просто не хотел запутаться в них во время перебежки.
– Разумно. – Эйдриан уронил руку. – Игра! – гаркнул он.
Эллис пустил навесной мяч, который Фруд легко отбил за границу поля. Стоявший слева от Фруда полевой игрок смерил Эллиса свирепым взглядом: мяч едва не снес ему голову.
Эйдриан показал счетчику очков четыре пальца.
– Очков было шесть, – сообщил от своей калитки Хьюго.
– Виноват?
– Очков было шесть!
– Ты уверен?
– Конечно, уверен! Мяч ушел по воздуху.
– Ну, если ты уверен, – сказал Эйдриан, показывая счетчику шесть пальцев. – Я просто не хотел приписывать нам две лишние пробежки. Очков было шесть, счетчик! – грянул он, как раз когда Эллис вышел на позицию для броска. Рев Эйдриана так ударил несчастному по ушам, что Эллис уронил мяч. Эйдриан поднял его и отдал Эллису.
Второй мяч Эллиса, брошенный «большим отскоком», был отбит направо – четыре очка.
– Вот видите? – сказал Эйдриан. – Уже на два очка меньше.
Следующий мяч, пролетев над всей площадкой, ушел от биты Фруда к дальнему правому полевому игроку.
– Пару раз обернуться успеем, – крикнул Фруд своему партнеру.
«Гений!» – думал Эйдриан, пока они перебегали от калитки к калитке и обратно, даром что дальний полевой игрок, изумленный тем, что у противника вообще появилась возможность перебежки, даже не сумел остановить мяч.
Но Эллиса так просто было не сбить. Следующий свой мяч он закрутил до того лихо, что после его отскока Колвилл едва не впоролся в столбик калитки.
Эйдриан выступил вперед и похлопал ладонью по площадке.
– Следите после броска за ногами, – сказал он Эллису. – Нельзя выбегать в пространство между калитками. Так вы взрыхляете грунт, а это на руку боулеру противника.
Возможность эта настолько перепугала Эллиса, что Эйдриан мог бы подумать, будто тот и впрямь пытался смухлевать.
– Мне страшно жаль, сэр, – сказал Эллис. – Я не хотел…
– Да я и не сомневаюсь, дорогой мой, что вы не хотели. Это лишь предупреждение, только и всего. Уверен, больше такого не повторится.
Следующий мяч Эллиса прошел так далеко от калитки, что принес Колвиллу столько же очков, сколько четыре перебежки.
После еще трех серий катастрофических бросков Эллис ушел с поля, смаргивая слезы и отмахиваясь от приветственных кликов своих столпившихся у края поля болельщиков.
Крикет, подумал Эйдриан. Очень закаляет характер.
После крушения Эллиса исход игры ни у кого уже сомнений не вызывал. Боулер, сменивший его, был толков, но скоро выдохся. Были испробованы самые разные, все более фантастические и сумасбродные варианты: игроки, запускавшие мяч по высокой дуге, игроки, с силой раскручивающиеся, точно мельницы, бросая мяч недалеко, но с большим отскоком, игроки, чей мяч совершал два отскока, прежде чем достигнуть середины площадки, – все без толку. Открывающие заработали сто двенадцать, а у пришедших им на смену Райса и Хупера последняя победная перебежка пришлась в аккурат на шесть часов, отбиваемых церковными часами Нарборо.
Эйдриан наблюдал за происходившим, приподняв брови и бесстрастно улыбаясь. Хьюго бурлил, кипел и сверкал глазами, по временам бросая жалкие взгляды на каменную фигуру своего директора, сидевшего на раскладной трости рядом с профессором Трефузисом.
– Поучительный вышел матч, – сказал Эйдриан, когда они с Хьюго выдергивали из земли столбики. – На какой-то миг мне показалось, что игра у нас и впрямь не складывается.
– Не могу понять, что за дьявольщина случилась с Эллисом, – сказал Хьюго. – Я ведь и правда думал, что он самый талантливый игрок школы. Едва ли не надежда Англии.
– Он еще молод. Думаю, тут проблема темперамента. Я пытался успокоить его, советовал вести игру в естественном для него стиле, но он был слишком испуган. Не выгоняй его, он приобрел сегодня хороший опыт.
– Когда я с ним покончу, опыта у него прибавится.
Игроки Нарборо, потные и едва переставляющие от усталости и поражения ноги, смотрели из проема дверей, как их противники уходят с поля. Хьюго стоял среди них, потягивая пиво из баночки.
– Троекратное ура в честь Чартхэм-Парка, – крикнул Молтхаус, капитан, поднимая руку и пытаясь изобразить небрежную галантность. – Гип-ип.
– Ра-а! – промямлил Нарборо.
– Гип-ип!
– Ра-а!
– Гип-ип!
– Ра-а.
– Троекратное ура в честь Нарборо-Холл, – гаркнул раскрасневшийся, торжествующий Хупер, кулаком протыкая воздух. – Гип-гип!
– Ура! – взревел Чартхэм.
– Гип-гип-гип!
– Ура!
– Гип-гип-гип-гип!
– УРА!
– Ну что же, до свидания, Хьюго. Увидимся на ответном матче.
– Мы вас в порошок сотрем.
– Конечно, сотрете.
Эйдрианом вдруг овладело безумие. Сердце его гулко забилось, он наклонился и прошептал Хьюго на ухо:
– А знаешь, я ведь не спал.
– Что?
– Той ночью, в Харрогите. Я вовсе не спал. В лице Хьюго проступила досада:
– Черт, а то я не знал. Совсем уж за идиота меня принимаешь.
Эйдриан, приоткрыв рот, уставился на него, потом:
– Ты полный… законченный… ты… К нему подошел Трефузис.
– Итак, молодой человек, вы заработали для меня тысячу фунтов. Вот вам две сотни, моя начальная ставка.
– Нет, ну право же, – сказал Эйдриан. – Я не могу.
– Разумеется, можете. – Трефузис сунул ему в ладонь пачку банкнот. – Потрясающая демонстрация мастерства.
– Да, ребята они неплохие, не правда ли? – Эйдриан любовно взглянул на свою команду, которая усаживалась в микроавтобус.
– Нет-нет-нет. Я про вас!
– Профессор?
– Я знал, что человек, способный столь искусно закамуфлировать совершенную им покражу чужих сочинений, способный с такой убедительностью и редкостным блеском изрыгать столь благовидную и плохо продуманную дребедень, ни за что меня не подведет. Вы истинный гений словоблудия и обмана. Я буду с нетерпением ждать нашей встречи в ближайшем триместре.
Глава десятая
– Ничего себе! – вымолвил Трефузис, когда Эйдриан закончил. – Неужели я прямо так и сказал? «Вы гений словоблудия и обмана»? Правда? Да еще и при первом знакомстве. Грубость какая.
– Я воспринял это иначе.
– Ну разумеется.
Трефузис покопался правой рукой в водительском бардачке, нашел овсяное печенье с инжиром, внимательно оглядел его, сдул клочок какого-то пуха и отправил печенье в рот.
– Боже мой, Эйдриан, – с набитым ртом пробормотал он, – я услышал гораздо больше, чем рассчитывал. А скажи…
– Да?
– Та девушка, экономка из Чартхэма…
– Клэр? Что вы хотите узнать?
– Вы действительно?.. Я насчет жира, футбольного насоса, джема, мочи и тому… и так далее… вы действительно все это делали?..
– Ну да, – ответил Эйдриан. – Разве тут есть что-нибудь необычное?
– Так-так, необычное. «Необычное» – это не то слово, которое я бы… – Трефузис в смятении покрутил ручку на дверце, опуская стекло.
– Как бы там ни было, – сказал Эйдриан, – это все.
– Молодые люди порой создают у меня впечатление, что я и не жил никогда.
– Но наверняка же у тебя имеется опыт схожего характера.
– Как ни удивительно, нет. Схожего характера? Нет. Я понимаю, это чрезвычайно странно, и однако же нет, не имеется.
– Ну, не считая разве что…
– Не считая чего, дорогой мальчик?
– Не считая, ты же знаешь… той ночи в кембриджской уборной.
– Чего-чего? А… ну да, конечно. Не считая этого, да, разумеется. – Трефузис удовлетворенно покивал. – Ну-с, если я не впадаю в большее, нежели Господь Бог, заблуждение, наша станция обслуживания находится вон за тем углом. А! Вот она. Бензин и лимонный чай, я полагаю. Машине не помешает заправка, а нам не помешает закуска, хо-хо.
Пока машина сворачивала с дороги, Эйдриан, как и многие английские путешественники до него, дивился опрятности и трогательному порядку, царящему на континентальных заправочных станциях. Цвета «евро» могли быть чрезмерно яркими и примитивными, однако лучше эта блестящая чистота, чем грязноватое убожество английских придорожных заправок. Как им удается сметать весь сор и сохранять покраску в подобной свежести? Все чистенько и аккуратно – от висящих по стенам горшочков с геранью до кровли из веселой желобчатой черепицы, предлагающей затененную стоянку измученным жарой, усталым путникам… Тут взгляд Эйдриана привлек некий металлический отблеск. Он изумленно ахнул.
В конце того самого ряда машин, в который Трефузис, неумело маневрируя, пристраивал свой «вулзли», стоял зеленый БМВ с английскими номерами и наклейкой «ВБ».
– Дональд, смотри! Это их!
– И я на это надеюсь. Я очень старался быть точным.
– О чем ты старался?
– И не забывай, частица "это" требует именительного падежа.
– Что?
– Ты сказал «это их». Имея в виду, разумеется, «это они». – Трефузис потянул на себя ручной тормоз и распахнул дверцу машины. – Впрочем, это всего лишь несносное педантство. Кто, пребывая в здравом уме, говорит «это они»? Никто. Ну так что же? Будешь сидеть в машине или вылезешь наружу и послушаешь, как я упражняюсь в люксембургском?
Они снесли подносы с булочками и чаем к столику у окна. Двое из БМВ сидели на другом конце кафе, в отделении для некурящих.
– Заговаривать с ними не стоит, – сказал Трефузис, – однако приятно знать, что они здесь.
– Кто они?
– Они зовутся Нэнси и Саймон Хескет-Харви, один мой давний друг любезно предоставил их нам в компаньоны.
– Значит, они на нашей стороне?
Трефузис не ответил. На миг задумавшись о чем-то, он вверх-вниз подергивал в своем стакане пакетик с заваркой.
– После войны, – наконец вымолвил он, – у Хэмфри Биффена, Элен Соррел-Камерон, математика по имени Бела Сабо и у меня появилась идея.
– Наконец-то, – произнес Эйдриан. – Вот она, правда.
– Это уж ты сам решишь. Мы вместе работали над «Энигмой» и проникались все большим интересом, каждый по-своему, к возможностям языка и машин. Бела очень хорошо сознавал, что в Британии и Америке уже открылся путь к тому, что ныне именуется вычислительной техникой, и что рано или поздно появится возможность лингвистического программирования цифровых машин. Работа Тьюринга в Блетчли показала, что старая, созданная еще Холлерином[128] система перфокарт скоро отойдет в прошлое. За алгоритмическими математическими языками низкого уровня последуют интеллектуальные модульные языки уровня более высокого, а те в конечном счете приведут к созданию эвристических машин.
– Эвристических?
– Способных учиться на собственных промахах, действующих, подобно людям, методом проб и ошибок. Мой интерес ко всему этому был не математическим и не так чтобы социальным. Меня не путало, что машины станут умнее людей, что они в каком-то смысле «возьмут верх». Однако я очень интересовался разработкой новых языков.
– Вследствие того, что все существующие ты уже выучил и боялся заскучать.
– Очаровательное преувеличение. После войны Бела вернулся в Венгрию, Хэмфри, как тебе известно, женился на леди Элен и стал школьным учителем, а я остался в Кембридже. Однако мы продолжали работать, когда представлялась такая возможность, над нашей идеей языка высокого уровня, на котором смогут изъясняться и машины, и люди. Наша мечта заключалась, видишь ли, в том, чтобы создать международный язык наподобие эсперанто, который был бы одновременно и lingua franca[129] общения человека и машины.
– Однако идеальное решение состояло бы, наверное, в том, чтобы научить машину говорить по-английски?
– Ну, весьма и весьма опасаюсь, что именно это и произойдет. Мы не могли, конечно, предугадать появление микропроцессора, или, возможно, мне следовало сказать – нам не хватило воображения, чтобы предсказать его появление. Стоимость вычислений каждые десять лет уменьшалась в миллион раз. Просто изумительно. Это означает, что теперь ты можешь за один фунт купить средства обработки данных, которые в семьдесят первом обошлись бы тебе в миллион фунтов.
– Разве это плохо?
– Чудесно, попросту чудесно. Однако мне от этого проку мало. Сейчас в компьютерах работают дюжины языков. «Кобол», «Форт», «Си», «Лисп», «Суперлисп», «Фортран», «Бейсик», «Паскаль», еще десятки жалких уродов. Теперь вот появился «Вавилон». Он еще покажет себя, как только стоимость вычислений снова понизится. К концу столетия мы получим компьютеры, распознающие уже существующие человеческие языки.
– Так в чем проблема?
– О, никакой проблемы не существует. Решительно никакой. Мы потратили тридцать лет, ковыряясь в том, что оказалось пустой породой, только и всего. Тут нет ничего особенного. Жизнь в науке, как говорится. Я рассказываю об этом, чтобы ты лучше представил себе мои отношения с Сабо. Мы с ним поддерживали связь, понимаешь? Он из Будапешта, я из Кембриджа.
Эйдриан сказал, что понимает.
– Пару лет назад Сабо сделал занятное открытие. За прошедшие годы его интересы все больше смещались с чистой математики в сторону электроники, акустической техники и разного рода иных вспомогательных дисциплин. Венгры очень сильны по этой части. Тот разноцветный кубик, с которым все теперь играют, он ведь тоже венгерский. Полагаю, возможность говорить на языке, понятном очень немногим, и делает мадьяр такими экспертами по числам, формам и размерностям. Сейчас имеется даже венгерский математик, который приблизился к достижению того, что некогда считалось абсолютно невозможным. Он стоит на пороге решения задачи о квадратуре круга. Или это называется круглотурой квадрата? В общем, одной из них.
– Венгр – это единственный, кто способен войти за тобой во вращающуюся дверь и выйти из нее первым, – процитировал Эйдриан.
– Вот именно. Сабо как раз из таких скользких типов. В семидесятые он работал над проблемой заикания, в порядке эксперимента проигрывая заикам их собственную речь. Похоже, если человек через долю секунды слышит только что сказанное им, то при переходе к тому, что он собирается сказать следом, заикание его исчезает.
– Какой замысловатый метод.
– Замысловатый? Ну, как скажешь.
– Нет, просто я думаю, что расхаживать повсюду в наушниках и с диктофоном – это как-то не очень практично.
– Тоже верно. Лечение трудноосуществимое. Однако опыты в этой области привели Белу к тому, что вылилось в очень и очень плодотворные исследования речевых центров мозга. Пуще всего Белу заинтересовала ложь, или, так сказать, говорение того, чего нет. Ему хотелось выяснить, что происходит в мозгу, когда человек говорит неправду; понять, к примеру существует ли разница между враньем, сбоем памяти и созданием вымысла – в общем, между всем, что так или иначе сводится к говорению того, чего нет. То есть человек может сказать: «Мне придется поработать сегодня допоздна, дорогая», или «По-немецки зубок чеснока называется ein Zwiebel», или "Жил некогда легендарный дракон по имени Джеффри, который кормился штанами". Все это можно рассматривать как примеры лжи. Говорящий на самом деле не собирается работать допоздна, напротив, он собирается отправиться к любовнице и предаться с ней разнузданности плоти. Это ложь альфа-типа. Во втором случае мозг человека прекрасно знает, что Zwiebel есть на деле немецкое обозначение лука, а словом, которое он пытается нащупать, является Schnittlauch, однако сознанию не удается в данный миг получить доступ к этой информации. Утверждение, будто ein Zwiebel – это немецкое название чесночного зубка, составляет, таким образом, ложь бета-типа. И наконец, никакого легендарного, питавшегося штанами дракона по имени Джеффри никогда не существовало и, более того, говорящий об этом знает: искусство лжи гамма-типа. Альфа-тип, первая разновидность вранья, – ложь нравственного, если угодно, толка – выводит из равновесия сознание говорящего и вполне может быть обнаружена с помощью машины, именуемой полиграфом, два других типа лжи со всей определенностью обнаружены быть не могут.
– Наши друзья уходят, – сообщил Эйдриан.
Двое из БМВ направлялись к выходу.
– Превосходно! – отозвался Трефузис. – Это означает, что за нами действительно следят.
– Что ты хочешь сказать?
– Если Нэнси и Саймон оставляют место нашего рандеву первыми, это знак того, что мы не одни. Если бы они дали уйти первыми нам, это означало бы, что за нами никто не присматривает.
– Московские правила, Джордж. Всегда московские правила.
– Прошу прощения?
– Неважно. Так кто же нас преследует?
– Полагаю, мы это выясним. Допивай свой чай со всевозможной стремительностью. Нам не следует слишком сильно отставать от них.
Когда они вышли на автостоянку, БМВ там уже не было. Трефузис открыл водительскую дверцу «вулзли», Эйдриан тем временем озирался в поисках машины, готовящейся устремиться в погоню.
– Никаких подходящих кандидатов я не наблюдаю, – сообщил он.
Трефузис нагнулся, поднимая что-то с земли. Потом распрямился, держа в руке продолговатый, сложенный вдвое листок бумаги, который и передал через крышу «вулзли» Эйдриану.
– Это было засунуто под дверцу. Что там написано?
Эйдриан развернул листок и расправил его на крыше машины.
– Думаю, это код или, скорее, шифр. Что-то из них. В любом случае, для меня это чистая тарабарщина. Взгляни.
Эйдриан перевернул листок и показал его Трефузису.
– Юная Нэнси удалась в свою маму, – сказал тот. – Это написано на волапюке.
– На чем?
– На волапюке. Весьма глупый международный язык, выдуманный лет по меньшей мере сто назад очаровательным господином по имени Иоганн Шлейер. «Vol» на его языке означает «мир», a «puk» – «говорить». Знай он, что по-английски это «рвота», был бы поосмотрительнее в выборе слов.
– И что там сказано?
– Похоже, за нами следуют две машины, одна – зарегистрированный во Франции синий «Лимон Би-Икс», что бы сие ни значило, другая – белая швейцарская «Ауди-четверка».
– Я думаю, имелись в виду «ситроен би-икс» и «ауди кватро».
– Да, пожалуй, смысл написанного именно таков. Ну что же, известие бодрящее, ты не находишь?
– Какое? То, что за нами следят?
– Именно.
– Да мы же в этом чертовом драндулете и без того бросаемся всем в глаза.
– Надеюсь, что так. Элемент неожиданности имеет первостепенное значение.
– Элемент неожиданности?
– Точно! – просиял Трефузис, уже выезжавший на автостраду и разворачивавший машину в сторону Германии. – Он-то самое неожиданное и есть.
Стаккатовый наплыв летящих навстречу автомобилей напомнил Эйдриану бесконечные детские поездки на побережье. Он не отрывал тогда взгляда от запястий держащего руль отца или подсчитывал четвероногих в полях, мимо которых проезжала машина, – овца либо корова давали единицу, лошадь – двойку, – то и дело позевывая в кружащем голову облаке тошноты. Был и такой прием: он ритмично закрывал уши руками и открывал их, чтобы услышать посвист каждой пролетавшей мимо машины.
Теперь Эйдриан снова проделал это.
– Далеко еще, пап?
– Почему люди, едущие в автомобиле, обязательно задают этот вопрос? – поинтересовался Трефузис.
– Он напоминает им времена их юности.
– Хм!
– Как бы там ни было, – сказал Эйдриан, – мы говорили о лжи.
– Говорили. Будь умницей, раскури мне сигарету.
Эйдриан извлек из портсигара Трефузиса сразу две, раскурил обе и протянул одну водителю.
Трефузис наполнил легкие дымом «Золотого листа».
– Мы можем с достаточной уверенностью утверждать, – сказал он, – что животные не врут. В этом и спасение их, и погибель. Вранье, вымыслы и лживые предположения способны создавать новые человеческие истины, из которых затем вырастают технология, искусство, язык – все, что является отличительными признаками Человека. Слово «камень», к примеру, это не камень, но оральная совокупность горловых, зубных и губных звуков или описательное расположение чернильных пятен на белой поверхности, однако человек делает вид, будто это и вправду тот предмет, на который оно указывает. Каждый раз, когда человеку хочется сообщить другому человеку нечто о камне, он может воспользоваться словом вместо самого предмета. Слово воплощает предмет в сознании того, кто это слово слышит, и оба они, говорящий и слушающий, оказываются способными представить себе камень, не видя такового. Они могут метафорически или метонимически выразить все качества камня. «Я окаменел, у него камень за пазухой, камень с души свалился, за ним как за каменной стеной, пробный камень» – все что угодно. Более того, человек может взять камень и назвать его оружием, пресс-папье, ступенькой крыльца, драгоценностью, идолом. Он может наделить камень функцией, может обладать им.
– Но ведь когда птица использует пруток, чтобы свить гнездо, разве она не делает то же самое?
– Птицы собирают ветки для гнезд примерно так же, как мы расширяем легкие десять с чем-то раз в минуту, чтобы втянуть воздух или, в нашем случае, табачный дым. Это механизм целиком и полностью инстинктивный, – во всяком случае, такова надежная информация, полученная мной от знающих людей. Животные не обладают присущей человеку способностью лгать.
– Отрицательной способностью Китса?
– До определенной степени, да. В наших мозгах то и дело образуются и затем отправляются на хранение связи. Это слово обозначает вот эту вещь, этот факт действительно имел место, этот опыт пережит на самом деле – устанавливаются «что» и «которые» относительно всего на свете. Таким образом, я спрашиваю тебя: «Что ты сейчас пил?» – а ты отвечаешь: «Лимонный чай», поскольку между лимонным чаем и недавним актом питья, совершенным тобой, существует связь. А если ты намереваешься мне соврать, ты думаешь «лимонный чай» – с этим ты ничего поделать не можешь по причине существования все той же связи, – однако подыскиваешь мысленно какое-то другое слово и отвечаешь, скажем, «яблочный сок». Теперь устанавливается связь между недавним процессом питья, лимонным чаем и яблочным соком. Однако наиболее прочная связь возникает между питьем и лимонным чаем, потому что она истинна. Связь между питьем и яблочным соком также существует, поскольку ты сам ее создал. Однако существует она лишь за счет связи с лимонным чаем. Ты поспеваешь за мной?
– Как пантера.
– Подробности лжи запомнить труднее, чем подробности правды, поскольку существующие в сознании связи между первыми слабее. Сам акт вспоминания буквально таков: это повторная сборка составных элементов чего-то. Если они иллюзорны, произвести подобную умственную реконструкцию, естественно, труднее.
– То есть твой друг Сабо установил, что происходит в мозгах врунов, и изобрел некое подобие детектора лжи, так, что ли?
– Нет-нет. Он сделал куда больше. Он изобрел дефлектор лжи!
Эйдриан следил за тем, как табачный дым засасывается в маленькое оконце на дверце автомобиля. Где-то в глубине его сознания зарождалась пугающая мысль, что ему отведена в этой поездке роль большая, нежели просто пассажира и наблюдателя.
– Дефлектор лжи? – повторил он.
– Предположим, что все правдивое соединено в мозгу нервными связями типа А, а все лживое – связями типа Б.
– Хорошо.
– Представь себе машину, не позволяющую мозгу создавать связи типа Б. Человек, на которого воздействует такая машина, оказывается попросту неспособным солгать.
– А, вот, значит, что изобрел твой друг Сабо?
– Так он, во всяком случае, утверждал. Эйдриан с минуту поразмышлял.
– Существует вид лжи, – сказал он, – которую произносишь… которую люди произносят… так часто, что начинают и сами в нее верить. Как быть с ней?
– До какой бы степени ты ни верил сознательно в то, что говоришь, мозг твой все равно знает правду и соответственно устанавливает связи. Ты можешь вообразить, например, что, отдыхая в Сардинии, стал свидетелем того, как банда из двенадцати человек, вооруженных автоматами и ручными гранатами, ограбила банк, ты можешь, всем на горе, повторять эту байку на каждом званом обеде, на который твои опрометчивые друзья имели оплошность тебя пригласить, так что в конце концов и сам окончательно уверуешь в свои россказни. И тем не менее мозг, придавленный мертвым невральным грузом твоей убежденности, все равно будет прекрасно знать, что на деле бандитов было двое, а на вооружении у них состояли водяной пистолет и стреляющее шариками ружье. Твой мозг, видишь ли, тоже был там и зарегистрировал правду.
– Я понимаю. Понимаю.
– Сабо уверяет, что его машина является в той же мере устройством для оживления памяти, в какой и для предотвращения вранья. Она с такой же легкостью помогает человеку вспомнить, как по-немецки называется «зубчик чеснока», с какой вытягивает из него правду о том, где он находился в тот или иной вечер.
– Bay.
– Ва, как ты справедливо отметил, у. Или, как говорят грузины, «вах!".
– Да, но ты-то как ко всему этому причастен?
– В том, что касается создания машины, никак. Мы с Белой переписывались десятилетиями, чуть больше года назад в его письмах появились упоминания о разработке «Мендакса», как он причудливо обозначил плод своих интеллектуальных чресел. В прошлом июле Иштван Молтаи, его друг, скрипач, покинул Венгрию, чтобы принять участие в Зальцбургском фестивале. Бела доверил ему пачку касающихся «Мендакса» документов. Идея состояла в том, что Молтаи передаст документы мне. Встречу мы назначили в доме Моцарта на Гетрейдегассе. По-видимому, кто-то либо следил за Молтаи, либо перехватил письмо, в котором Бела обговаривал со мной подробности этого свидания. Молтаи был самым неприятным образом убит всего в десяти ярдах от нас, как оба мы имеем причины помнить.
– Документы он тебе так и не передал?
– Молтаи проявил разумную предосторожность, оставив для меня пакет у портье отеля «Золотой олень». Пакет содержал пачку написанных от руки нот. Дуэт для фортепиано и скрипки. Музыка была какофонична до крайности, однако ноты ее отвечали буквам, которые образовывали текст на классическом волапюке.
– Так ты его забрал?
– Ты, возможно, помнишь, как нас в прошлом году ограбили при возвращении в Англию?
– Они утащили твой кейс!
– Да, верно.
– Но, Дональд, если позволишь мне спросить…
– Да?
– Почему ты не отправил документы по почте или еще как-нибудь? Если они решились перерезать человеку горло на глазах у всех… я к тому, что нельзя же было разъезжать повсюду с такими бумагами в валяющемся на заднем сиденье кейсе! Это непрофессиональный ход, старина.
– Непрофессиональный?
– Ну, ты знаешь. Методы проведения операций. Не этому учил Сэррэтт оперативников «Цирка».
– Сдается мне, Эйдриан, что ты заговариваешься.
– Ле Карре. Оперативные методы. Хороший оперативник взял бы документы и поместил их в ШТ или ТПЯ.
– Куда?
– В шпионский тайник или тайный почтовый ящик для связи с резидентом.
– А.
– Московские правила, Джордж, старина. Всегда московские правила.
– Да, не сомневаюсь, шпионский тайник был бы идеальным решением. Мне следовало об этом подумать. Я же вместо того изготовил фальшивую копию рукописи, а настоящую оставил в Зальцбурге.
– Что?
– Это представлялось разумным, – сказал Трефузис.
– То есть документы в украденном кейсе?..
– Содержали полную дребедень. Полагаю, они потратили немалое время, читая их так и этак, пока наконец не сообразили, что рукопись, попавшая им в руки, содержит ровно столько же поучительных сведений, сколько страницы с триста двадцать третьей по триста шестьдесят седьмую телефонной книги города Зальцбурга.
– А что ты сделал с настоящей рукописью?
– В отеле была одна очень милая горничная. Она сказала, что сохранит рукопись до следующего моего появления. Это как, тоже ход непрофессиональный?
– Ну, – ответил Эйдриан, – если рукопись все еще у нее, то профессиональный, если нет, то не очень.
Трефузис благодарно склонил голову.
– Ты только не оглядывайся, – сказал он, – но через две машины от нас уже двенадцать километров тащится белый «ситроен». «Би-икс» это или не «би-икс» я, по правде, сказать не могу.
Эйдриан оглянулся.
– Ты так и не сказал, – заметил он, – кто, собственно, перерезал горло тому скрипачу… еще раз, как его звали?
– Молтаи.
– Верно. Тебе известно, кто его убил?
– Так много людей желало бы наложить лапу на машину, способную предотвратить ложь, вранье и притворство. Полиция, разведывательные службы, разных родов и видов заинтересованные организации и учреждения. Белу, как и любого хорошего ученого, тревожила мысль, что он, возможно, открыл двери для чего-то опасного, чего-то довольно страшного. «Что я наделал? Что я наделал? Наше ли это дело – лишать человека права на ложь?» Нечто в этом роде. Вопрос о свободе воли тут определенно присутствует. Вполне ведь возможно пройти путь от колыбели до могилы, оставаясь совершенным лжецом. Человек способен скрывать свою подлинную сущность, стремления и упования своего самого потаенного «я» даже от круга самых близких ему родственников и друзей, никогда и никому не говоря ни слова правды. Священники и психоаналитики могут верить, что исповедальня или сеанс психоанализа приоткрывают истину, но ты знаешь, и я знаю, и любое человеческое существо знает, что мы лжем все время и всем на свете. Ложь – такая же неотъемлемая наша часть, как одежда, которую мы носим. Первое, что сделал человек еще в раю, – он дал имена всему сущему, точно так же и первое наше действие, направленное на присвоение и обман, состояло в том, что мы отняли у камня право быть камнем, заперев его в клетку, образуемую словом «камень». На самом деле, как сказал Фенеллоза[130], во Вселенной не существует имен существительных. Второе великое деяние человека состояло в том, что он прикрыл свою наготу. С тех самых пор мы этим и занимаемся. Мы чувствуем, что истинная наша суть может покрыть нас позором. Ложь – глубоко укоренившаяся часть каждого из нас. Отнять ее значило бы сделать нас чем-то меньшим, а не большим, чем человек. Такими, во всяком случае, были опасения Белы.
– Да, – отозвался Эйдриан. – Однако ты так и не сказал мне, кто убил Молтаи.
– У венгров есть замечательное слово, – сказал Трефузис, – puszipajtas, означающее, примерно, «человека, которого ты знаешь так хорошо, что целуешь его при встрече на улице». Они люди экспансивные и страстные, венгры то есть, и, встречаясь, с удовольствием обмениваются поцелуями. Их можно спросить: «Вы знаете юного Эйдриана?» – а они могут ответить: «Знать-то я его знаю, однако мы с ним не puszipajtas».
– Я нисколько не сомневаюсь, – сообщил Эйдриан. – что все сказанное тобой к чему-нибудь да ведет.
– Несколько недель назад в Англию приехал внук Белы. Он шахматист, довольно известный, в прошлом году, на олимпиаде в Буэнос-Айресе, получил звание гроссмейстера. Ты несомненно следил за его турниром с Бентом Ларсеном.
– Нет, – ответил Эйдриан. – Я прозевал его турнир с Бентом Ларсеном, как ухитрился прозевать и его турниры с Анальным Карповым, Васильковым Смысловым и Петухом Петросяном.
– Экая чушь. Имя Ларсена, разумеется, означает по-английски в том числе и «извращенный, противоестественный и гомосексуальный», однако в Дании это широко распространенное имя, вам же, юный мистер Хили, не помешала бы толика терпения.
– Извини, Дональд, но ты нагородил вокруг темы нашего разговора столько околичностей.
– Тебе действительно так кажется? – удивленно спросил Трефузис.
– Действительно.
– Ну, тогда я торопливо перехожу к сути дела. Штефан, внук Белы, две недели назад прибыл в Англию, чтобы принять участие в турнире, который состоится в Гастингсе. Я получил указание встретиться с ним в одном из кембриджских парков. В «Паркерз Пис», если быть точным. Было десять часов тихого июньского вечера. Подробность не лишняя – я упомянул о вечере, дабы дать тебе представление об освещении, понимаешь? Эйдриан кивнул.
– Я пришел на место встречи. Увидел Штефана, который стоял под вязом, прижимая к груди кейс и встревоженно озираясь. Упоминание о том, что дерево было вязом, – сказал Трефузис, – сущностного значения лишено и добавлено мной, равно как и это объяснение, лишь для того, чтобы тебя подразнить. Однако упоминание о встревоженности молодого человека имеет отношение к делу. Не меньшее отношение имеет к нему и наличие кейса.
– Я понял.
– При моем приближении Штефан указал мне на небольшой сарайчик, или схожую с хижиной постройку, и скрылся в ней. Я вошел следом.
– А! Можешь не продолжать… небольшой сарайчик, или схожая с хижиной постройка, была на самом деле мужской уборной?
– Впервые в жизни повстречавшись со старейшим другом своего деда, с человеком, о котором он столько слышал, Штефан, естественно, обнял меня и по-дружески запечатлел на моих щеках по поцелую. Мы с ним были puszipajtas, понимаешь? Затем Штефан опустился, чтобы открыть кейс, на колени. В этот-то самый миг из кабинки и выскочили двое полицейских, которые произвели неприятный шум и арест.
– Это силлепс или зевгма?
– Это неуместная выходка и большое неудобство.
– Строго говоря, «удобства» там имелись… Но ты вряд ли можешь винить этих двоих. Вообрази сам: парочка мужчин целуется в уборной, потом один из них встает на колени… о чем мог подумать полицейский?
– О том, чтобы заняться своим делом, – холодно ответил Трефузис.
– Он им и занялся.
– Эйдриан, мы уже далеко отъехали от Англии. Предлагаю тебе держать твое извращенное чувство юмора в рамках приличий.
– Прости, – Эйдриан залепил себе рот ладонью.
– Я готов признать, – продолжал Трефузис, – что человек, наткнувшийся на такое tableau[131], может впасть в искушение присовокупить к нему нездоровые истолкования, но только в том случае, если собственный его мозг состоит из вещества настолько вульгарного и гадостного по природе своей, что человек этот и сам ощущает себя повинным в неприличиях, достойных бесстыднейшего из эротических еретиков страны. Штефана же происходившее привело в полное недоумение. Я, однако, сумел, пока мы дожидались полицейского фургона, перекинуться с ним парой слов по-венгерски. Я… э-э… устроил сцену, и ему удалось схватить кейс и, как выразились газеты, «совершить удачный побег».
– Какого рода сцену?
– Сцену как сцену. Просто сцену, знаешь ли, в общем смысле этого слова.
– Да ладно, Дональд. Что за сцену ты учинил?
– Ну хорошо. Если тебе необходимо знать, я испустил вопль животной похотливости и попытался содрать штаны с удерживавшего меня полицейского.
– Как?
– Нет, я не сомневаюсь, что ты, Эйдриан, смог бы измыслить десяток эскапад более уместных, однако мне под давлением момента ничего другого в голову не пришло. Я вцепился в брюки несчастного, а когда его напарник бросился к нам, чтобы выручить друга из столь рискованного положения, Штефан на время оказался вольноотпущенным. Он вернулся в «Баранью лопатку» и оставил там вещь, ради доставки которой специально приехал в Кембридж и которая находится ныне при мне. А после Боб организовал его безопасное возвращение в Гастингс.
– Да, я все собирался тебя спросить, Боб-то как ко всему этому причастен?
– Боб мой друг.
– По Блетчли?
– В свое время Боб в каких только затеях не участвовал. Японцы даже отрезали ему язык.
– Что?
– Ну да, только он не любит об этом рассказывать.
– А, ха и еще одно долбаное ха. Но ты так и не сказал мне, кто наш враг.
Трефузис потянулся за овсяным печеньицем.
– Враг?
– Вот именно, враг. Люди, ограбившие нас в Германии, укравшие твой кейс. Люди, которые убили Молтаи и которые, – Эйдриан скрутил шею, оглядываясь, – так и висят на наших задницах.
– Ну что же, представляется, что «врагов» у нас двое, Эйдриан. Молтаи убили верные слуги Венгерской народной республики, думаю, в этом сомневаться не приходится. Хозяева Белы не желали выпустить его изобретение из своей страны.
– И теперь они преследуют нас?
– Нет, нас преследуют враги номер два. Они-то год назад и ограбили нас в Германии.
– Но кто они?
– Ну, – сказал Трефузис, – я, вообще-то, надеялся, что об этом известно тебе, Эйдриан.
Глава одиннадцатая
I
В коридоре Руди едва не налетел на необычайно толстого мужчину с маленькой головой и жидкими волосами. Только ценой огромных усилий Руди, прошедшему выучку на лыжных склонах Инсбрука, удалось сохранить равновесие и координацию движений, не уронить поднос с напитками, который он нес, и продолжить путь, дрожа и кляня вполголоса грубость и неуклюжесть постояльцев. Должно быть, это музыкальный критик, приехавший на Зальцбургский фестиваль; только от представителя прессы и можно ожидать подобного отсутствия какого-либо изящества.
Руди негромко постучал в дверь гостиной люкса «Франц-Иосиф» и прислушался, ожидая ответа. В «Австрийском дворе» он работал всего лишь неделю и не питал уверенности, что просто постучать и войти, как он делал в отеле «Почтамт» в Фушл-ам-Зее, где осваивал свое ремесло, будет правильно. «Австрийский двор» был во всех отношениях фешенебельнее «Почтамта», здесь все делалось на европейский пошиб, со вкусом, стилем, изысканностью, осмотрительностью и точно отмеренным Schluck[132] австрийского Gemutlichkeit[133].
Ответа изнутри не последовало. Но ведь кто-то же заказал бутылку лимонной водки «Абсолют» и три стакана, кто-то обращался в бюро обслуживания. Стало быть, разумно предположить, что кто-то в люксе есть? Руди стукнул еще раз, подождал.
По-прежнему ничего. Чрезвычайно странно.
Он пристроил поднос на плечо, наклонился к двери и покашлял.
Изнутри послышался голос. Английский.
– Entschuldigen Sie[134]… – сказал Руди в замочную скважину.
Он чувствовал, что хрипловатый голос его не способен пробиться сквозь толстое дерево двери. Руди немного нервничал. Вчера на кухне он испортил прекрасное, похожее на гриб-дождевик зальцбургское суфле, фирменное блюдо отеля, случайно уронив на него вилку и расплющив, а два дня назад – при этом воспоминании Руди покраснел, – два дня назад, в ресторане отеля, он пролил вишневую водку на грудь синьора Мути, знаменитого дирижера. По счастью, maestro был в одной из своих знаменитых черных водолазок, так что пятно получилось почти и не заметное, и все-таки память об этом причиняла Руди боль.
Англичане. Глухие они, что ли?
– Извините!
Руди постучал снова, прижал ухо к двери. И услышал спокойный голос.
– …непристойно и варварски прекрасный, чем-то похожий на зяблика, но куда крупнее и с легким солоноватым послевкусием…
Вот этого Руди понять уже не смог. Слово «прекрасный» было ему определенно знакомо. Английские девушки из останавливавшихся в «Почтамте» семейств часто говорили, что «сегодня прекрасное утро, Руди», что гора, озеро, Schloss[135] «просто прекрасны», а иногда, если ему выпадала удача, что его волосы, глаза и ноги, его Schwanz[136] так «прекрасны». «Прекрасный» – это он понимал, но что же такое «зяблик»? А, конечно! Это такой зеленый овощ, что-то вроде Kohl[137] или Kraut[138], вот что такое зяблик. Странные вещи произносит этот господин.
– …Определенная степень Schadenfreude[139] в таких обстоятельствах, возможно, неизбежна…
«Schadenfreude»! Так он говорит по-немецки. Руди стучал в дверь, пока не ободрал костяшки.
– Entschuldigen Sie bitte, mein Herr. Hier ist der Kellner mit Ihren Getranken![140]
– …Послание, доставленное мотоциклистом. Удивительное новое явление, эти курьеры-наездники…
Больше Руди ждать не мог. Он дважды сглотнул, повернул дверную ручку и вошел.
Прекрасный номер, «Франц-Иосиф». На прошлой неделе его занимал герр Брендель[141], пианист, для него тут установили концертный «Бозендорфер», который до сих пор так и не вынесли. Следовало бы оставить здесь инструмент насовсем, подумал Руди. В соединении с цветами, пачками сигарет и длинными ниспадающими занавесями на окнах он придавал гостиной вид декорации из фильма тридцатых годов. Руди с великой осторожностью поставил поднос на рояль и снова прислушался к английскому голосу.
– …Этот ездок, стоявший на пороге, протягивая папку с прищемленной зажимом бумажкой, которую следовало подписать, напомнил мне, по первости, об имеющемся у меня экземпляре «Опытного рыболова» Исаака Уолтона[142]. Затянутом в кожу, украшенном обильным тиснением, вечной радости…
– Ваши напитки, мой господин.
– …О пакете же, который он мне доставил, я могу сказать только следующее…
Голос доносился из спальни. Руди нервно приблизился к ней.
– …Потрясло до самых основ моего одеяния. Я весь дрожал, от киля до клотика…
Руди поправил галстук-бабочку и легко пристукнул тыльной стороной ладони по полуоткрытой двери спальни.
– Господин, напитки, которые вы заказывали… И тут Руди смолк.
Дверь, в которую он постучал так несильно, отпахнулась, явив его взору сидевшего прислонясь к спинке кровати мужчину, с головы до ног залитого кровью. Лицо мужчины было обращено к письменному столу, на котором стоял маленький радиоприемник.
– …Я полагаю, существуют градации испуга, как существуют градации чего бы то ни было. Если б имелась официально признанная шкала, сравнимая, скажем, со шкалами Бофорта, Моха[143] и Рихтера, и если бы шкала эта была градуирована от единицы до десяти, я сказал бы, что набрал по сей Трефузианской Шкале Презренного Перепуга самое меньшее уверенные 9, 7, – во всяком случае, по оценкам европейских судей. Восточногерманские были бы, вероятно, не столь щедры, но и те не смогли бы дать мне меньше 9, 5 за художественное впечатление…
Руди вцепился в ручку двери и наполовину повис на ней, глядя на мертвеца с невинным изумлением и зачарованностью дитяти, впервые увидевшего ослиную случку.
Кто-то привел его в чувство, постучав в дверь гостиной.
Следом донесся высокий английский голос:
– Мартин! Вы здесь? Мартин!
Руди подскочил на месте. Колдовство, не иначе.
В гостиную вошли двое мужчин, один сребро-власый, другой – примерно тех же лет, что и Руди. Оба улыбались.
– А, лимонная водка на рояле. Любимая отрава Мартина.
Руди ахнул.
– Sie sind… sie sind![144] – выдавил он, тыча пальцем в мужчину постарше.
– Was bin ich?[145] – удивленно спросил тот. Ага, так он немец. Но голос. Голос-то…
Руди указал на спальню:
– Da drinnen sitzt ein Mann![146]
– С ним что-то неладно, Дональд?
– Er ist tot![147]
– О боже, – произнес, устремившись к спальне, Трефузис. – Только не это. Только не это!
Эйдриан последовал за ним.
– …Дам вам об этом знать – тем, кому оно интересно, разумеется, прочим останется лишь строить догадки. Тем временем, если вы были с нами, то продолжайте быть и даже не думайте с этим покончить.
– Ну что же, как только что сказал нам профессор, это было последнее из серии «Беспроводных эссе со стола профессора Трефузиса». Сейчас вы услышите получасовой выпуск «Мировых новостей», за которым последует «Меридиан». Зарубежное вещание Би-би-си. Это Лон…
Эйдриан выключил радио и перевел взгляд на кровать, на молодого человека.
Горло у того было рассечено словно широким полумесяцем, от уха до уха. Казалось, под его подбородком открылся второй рот. Даже подкладка куртки несчастного и та была распорота. Как и у Молтаи в прошлом году, лоскут отвисшей на горле кожи выглядел поддельным, пластиковым, подклеенным гримером. Эйдриан решил, что так же, как о настоящей стрельбе говорят, что ее звуки кажутся неправдоподобными, так и настоящая смерть выглядит фальшивее киношных луж крови.
Руди указал на приемник:
– Das waren Sie, nicht wahr?[148]Трефузис неопределенно кивнул:
– Jawohl, das war ich.
– Sind Sie Osterreicher oder Deutscher?
– Englander.
– Echt?
– Echt, – сказал Трефузис. – Hast du die Polizei schon telefoniert?
– Nein… ich bin zwei Minuten da…
– Also[149].
Трефузис подошел к письменному столу и снял с него приемник.
– Und hast du jemanden gesehen?
– Nein, nie.. Moment! Ja, ein dicker Mann… sehr dick..
– Mit kleinem Kopf and schlichten Haaren?
– Ganz genau![150]
– Мы с этим молодым джентльменом подождем полицию, Эйдриан.
Эйдриан кивнул. Его мутило, мутило до глубины души. Сильнее, чем при убийстве Молтаи в доме Моцарта, сильнее, чем когда бы то ни было в жизни. Это его вина. Во всем виноват он. От лжи к убийству, как в предании о Эзопе.
Трефузис, присев за стол, что-то писал на листке почтовой бумаги отеля. Эйдриан заставил себя повернуться и снова взглянуть на мертвеца. Рассаженное горло и кровь на простынях были достаточно отвратительны, но варварски искромсанная вискозная подкладка куртки почему-то казалась еще более непристойной. Она свидетельствовала о бессмысленной звериной ярости, окатившей душу Эйдриана страхом.
– Эйдриан, мне нужно, чтобы ты доставил эту записку в британское консульство, – сказал Трефузис. – Передашь прямо в руки адресата. Никого другого.
Эйдриан взглянул на имя, стоявшее на конверте.
– Ты уверен, Дональд?
– Совершенно уверен, спасибо. Консульство находится на Старом Рынке, дом четыре. Все это зашло слишком далеко.
II
Эйдриан перешел мост Макарт-Стег, соединяющий «Австрийский двор» со старым городом. Зальцах текла под ним, автомобили стекали мимо него на Стаартбрук, толпа туристов обтекала его, и темные, мрачные мысли текли сквозь его сознание.
В витринах некоторых магазинов на набережной Франца-Иосифа уже начали выставлять афиши концертов дирижеров и солистов, которым предстояло выступить на фестивале. Расположенный поблизости от стоянки такси магазин, торгующий чемоданами и зонтами, украсился в желтые и черные цвета компании «Дойче Граммофон». С огромной фотографии на Эйдриана гневно взирал фон Карaян – недоверие ясно читалось в глубокой морщине, пролегшей между его насупленных бровей, презрение слишком отчетливо проступало в выдвинутом подбородке и недовольной складке рта. Мимо Эйдриана бойко катили двухлошадные фиакры, унося по Мюллне-Гауптштрассе туристов и гостей фестиваля. Синяком отдающее небо нависало над ним. Эйдриан видел всю эту сцену словно сквозь камеру, берущую все более и более общий план, а себя – в середине его, все уменьшающимся и уменьшающимся и, наконец, замирающим на почтовой открытке, приколотой к пробковой панели, что висит на стене теплой кухни английского пригорода, – пойманным навеки, блаженно неспособным сдвинуться вперед или назад во времени и пространстве.
Наконец, после двадцати минут ожидания, как раз когда он собрался уже зайти в магазин, чтобы порасспросить о маршрутах автобусов, на пустую стоянку въехало и остановилось подле него такси, «мерседес».
– Britisches Konsulat, bitte. Alter Markt vier.
– Aber man kann es in zwei Minuten spazieren[151].
– Schniefe![152]. Неважно. Das macht nichts. Все равно, отвезите. Es sieht nach Regen aus[153].
И действительно, Эйдриан не успел еще договорить, как западали первые капли, а ко времени, когда машина остановилась у старого рынка, до которого и вправду можно было дойти за несколько минут, дождь уже лил вовсю. Подъехать прямо к дверям консульства такси не могло, и Эйдриану пришлось пересечь рынок, где люди сбивались под навес лотка, торгующего искусственными цветами. В дом четыре вел небольшой портал, расположенный бок о бок с «Обербанком», в нескольких дверях от «Холзермайера», где продавали «Моцарткугельн» – маленькие марципаны в шоколаде, обернутые в серебристую фольгу с портретами самого прославленного сына Зальцбурга. Прошлым летом Эйдриан купил коробку таких для матери.
– Сэр Дэвид – как?
Женщина, сидевшая в вестибюле за столиком, была далеко не услужлива.
– Пирси. Я знаю, что он здесь, не могли бы вы просто сказать ему, что… постойте. – Эйдриан вытянул из возвышавшейся на столе стопки фестивальную брошюрку и нацарапал несколько слов на ее пустой задней обложке. – Просто покажите ему вот это. Уверен, он захочет меня увидеть.
– Но, простите, мистер… Телемак, это так произносится?
– Телемах.
– В консульстве нет никого по имени сэр Дэвид. И никогда не было.
– Он здесь. Должен быть здесь.
– У вас, я полагаю, неприятности? Хотите занять денег?
– Нет-нет-нет. Послушайте, вы не могли бы позвонить консулу и сказать ему, что Телемах настаивает на встрече с сэром Дэвидом Пирси. Только это и сказать.
– Попробую поговорить с его секретаршей, – шмыгнув носом, сказала женщина.
Эйдриан постукивал пальцами по столу.
– Митци? Привет. Это Дина из приемной. У меня тут молодой джентльмен, говорит, что хочет увидеть сэра Дэвида Пирси. Я сказала ему, что у нас… а… сейчас спрошу.
Женщина окинула Эйдриана агрессивным взглядом.
– Будьте добры, как, еще раз, ваше имя?
– О, Хили. Эйдриан Хили.
– Прошлый раз вы говорили другое.
– Неважно. Просто скажите: Эйдриан Хили.
– Митци? Он говорит, Эйдриан Хили… да, подожду. Она вновь обратилась к Эйдриану:
– Вы не могли бы не делать этого?
Эйдриан улыбнулся. Пальцы его перестали барабанить по столешнице.
– Да, милая? Хорошо. Пришли сюда кого-нибудь, ладно?
– Все в порядке? – спросил Эйдриан.
– Вам придется обождать. Кресло вон там. Слова эти едва успели слететь с ее губ, а Эйдриан уже услышал хлопок двери наверху и шаги сходящего по лестнице человека. Вскоре к нему устремился, выставив перед собой руку, облаченный в зеленовато-голубой костюм «Сафари» мужчина с сальными волосами.
– Эйдриан Хили?
– По-моему, мы уже встречались, – сказал Эйдриан. – На автобане Штутгарт – Карлсруэ.
– Дикон Листер. Очень рад вас видеть. Пойдемте, что же вы?
Эйдриан проследовал за Листером по центральной лестнице и оказался в огромной приемной. Здесь, на софе, сгорбившись над маленьким радиоприемником, сидел со вставленным в левое ухо наушником мужчина в костюме с Савил-Роу и галстуке колледжа Св. Матфея. Дикон Листер подмигнул Эйдриану и покинул комнату.
– Здравствуйте, дядя Дэвид.
– Это невероятно, Эйдриан, попросту невероятно!
– Я, по правде сказать, не понимаю, как… Дядя Дэвид взмахом руки велел ему замолчать.
– Вот оно! Не иначе. Лилли сошел, значит, это должно случиться.
– О чем…
– Ты что, не слышал? Хидингли, юноша! Бодем и Дилли набрали вчера сто семнадцать на восьмой калитке. Просто невероятно. А теперь… – Он восторженно прихлопнул себя руками по ляжкам. – Ты не поверишь, Эйдриан, но Австралии требовалось для победы только сто тридцать, а они добрались на восьмой с пятидесяти шести до семидесяти пяти. Уиллис пронесся сквозь них как ураган. Что? Нет… Чилли, мудак ты этакий!
– Что случилось?
– Крис Олд только что остановил Брайта. Да проснись же ты! – рявкнул он, обращаясь к приемнику. – Сегодня на тотализаторе против победы Англии ставили пятьсот к одному, ты можешь в такое поверить? И если б не ты с твоим чертовым Трефузисом, я смотрел бы сейчас самый волнующий международный матч в истории. Нет, о нет…
Он вновь погрузился в молчание, морщась и строя гримасы приемнику.
Эйдриан, присев на краешек софы, уставился в пустой камин. Из наушника дяди Дэвида доносилось тихое жужжание. На каминной полке неторопливо тикали часы. В животе Эйдриана плескалась расплавленная жижа – это было ощущение вины, которое он так часто испытывал и в прошлом. Ни за что на свете не смог бы он предсказать исход ближайших двадцати четырех часов, но знал, что они будут ужасны. Попросту ужасны. Наконец дядя Дэвид испустил громовый рев.
– Есть, есть! Уиллис взял на восьмой сорок три! Англия победила! Ха-ха! Ну же, мальчик, развеселись! Давай-ка попросим Листера принести нам шампанского, как по-твоему?
– Думаю, вам сначала следует прочесть вот это.
– А что там? – Дядя Дэвид взял конверт. – Тебе опять нужны деньги, Эди?
Эйдриан смотрел, как ласковое безразличие сменяется на лице читавшего записку дяди Дэвида раздражением, тревогой и гневом.
– Будь он проклят! Чтоб ему в Шпицбург плыть на пробковом плоту. Где он сейчас?
– В «Австрийском дворе».
– С Поллуксом?
– Нет, – ответил Эйдриан. – Дело в том, что, когда мы пришли туда, Поллукс был уже мертв. Его горло… ну, вы знаете… как у Молтаи.
– Чертово дерьмо. Полиция?
– Пока нет. Хотя там был лакей, так что я полагаю…
– Мать-перемать, зловонный ад и буфера с колесо! Листер! Где его черти носят, когда он нужен? Листер!!
– Сэр?
– Свяжитесь с Веной, с Данвуди. Скажите, чтобы он утряс все с зальцбургской полицией – быстро, еще быстрей и быстрее быстрого. Поллукса похерили в «Австрийском дворе». Номер? – Он щелкнул пальцами в сторону Эйдриана. – Ну же, номер, мальчик! Где он?
– По-моему, он называется «Франц-Иосиф», – сказал Эйдриан. «И не говори мне, чтобы я помер», – добавил он про себя.
– По-твоему? Так «Франц» или не «Франц»? – И дядя Дэвид потряс Эйдриана за плечи.
– Да! – рявкнул Эйдриан. – «Франц-Иосиф»!
– Вы поняли, Листер? Полная дипкрыша для всей вонючей неразберихи. Плюс машина для меня и этого веселого юноши, чтобы мы к шести ноль-ноль попали в «Золотого оленя». Вам тоже лучше прийти.
– Вооруженным?
– Нет, – ответил Эйдриан.
Правая рука дяди Дэвида лениво плюхнула Эйдриана по физиономии.
– Не отдавай приказы моим людям, Эйдриан, сделай одолжение.
– Хорошо, – сказал Эйдриан, опять опускаясь на край софы. – Извините.
Печатка на перстне дяди Дэвида рассекла ему кожу над левым глазом, и Эйдриан заморгал, стараясь смахнуть затекшую в глаз каплю крови. Но от этого кровь лишь защипала сильнее, и из глаз Эйдриана хлынули, чтобы смыть ее, слезы.
Дядя Дэвид кивнул Листеру:
– Вооруженным и хотя бы немного опасным.
Глава двенадцатая
В одном из концов банкетного зала «Шуберт», что в «Золотом олене», был сооружен небольшой помост, на котором стояли кресло и стол. На столе размещались: председательский молоток, аптечный пузырек с лиловой жидкостью, металлическая мусорная корзина, коробок спичек, два маленьких радиоприемника и пара наушников. Кресло стояло несколько сбоку от стола, лицом к залу. Стену за помостом закрывал аккуратно плиссированный, точно юбка школьницы, серый занавес. Все это походило на сельский клуб в каком-нибудь Кенте, подготовленный к выступлению лекторши из Женского института. Только круглый портрет Франца Шуберта, через круглые же очки взиравшего на зал с приветливо-ученым, пиквикским выражением, да развешанные по стенам рога и выдавали австрийское происхождение всей обстановки.
Небольшая группа людей стояла у высокого бокового окна, негромко беседуя, точно стесняющиеся гости, слишком рано собравшиеся на провинциальную оргию. Хэмфри Биффен, беловолосый, нескладно высокий, согнувшись, точно внимательный аист, слушал своего зятя Саймона Хескета-Харви, излагавшего подробности удивительного крикетного матча, состоявшегося в этот день в Йоркшире. Леди Элен Биффен, сочувственно похмыкивая, говорила что-то бледному молодому человеку с покрасневшими глазами. Присутствовал в этой компании и Трефузис, суетливый, с бутылкой «Айсвайна» в руке.
Как только позолоченные фарфоровые часы, стоявшие на оштукатуренной консоли у окна, принялись с грациозным австрийским упорством отбивать шесть часов, в залу вошел сэр Дэвид Пирси, сопровождаемый улыбающимся Диконом Листером и робеющим Эйдрианом.
Пирси оглядел залу, даже не пытаясь скрыть свое удовлетворение тем, что при его появлении в ней наступило молчание. Деланно сердитый взгляд его прошелся по Биффену с зятем и вернулся к Трефузису, уже поспешавшему к вошедшим с тремя бокалами и бутылкой.
– Дональд, старая вы бочка с мочой! – рявкнул сэр Дэвид. – Что здесь делает мой человек, Хескет-Харви?
Трефузис протянул Листеру бокал и заморгал, вглядываясь:
– Мы, по-моему…
– Листер, профессор. Как поживаете?
– Если ты подержишь эти два бокала, Эйдриан, я, пожалуй, сумею разлить вино.
Трефузис вопросительно глянул на припухлость над глазом Эйдриана. Тот чуть приметно наклонил голову в сторону Пирси и покрутил на пальце свой собственный перстень с печаткой, объясняя причину пореза. Трефузис понимающе кивнул и принялся осторожно разливать вино.
– Думаю, вам это понравится, мистер Листер… о боже мой, «мистер Листер»! Какая безвкусица с моей стороны. Это еще хуже, чем «лорд Клод», не правда ли? Или «профессор Лессер», уж если на то пошло. Кстати, это называется «Айсвайном». Вы с ним знакомы?
– Ледяное вино?
– «Айсвайн», да.
Эйдриан с изумлением увидел, как в глазах Трефузиса полыхнуло лекторское пламя, а тот уже загнал Листера в угол и принялся наставлять:
– Они, знаете ли, позволяют pourriture noble[154], или Edelfaule, как ее здесь называют, целиком овладеть виноградом, так что плоды его начинают просто блестеть от гнили и сахара. А затем идут на самый отчаянный риск. Оставляют виноград на лозе и ждут первых заморозков. Разумеется, иногда заморозки наступают слишком поздно и плоды винограда подсыхают; иногда же слишком рано – еще до того, как botrytis[155] полностью поразит виноград. Но когда, как при урожае этого года, условия соединяются идеально, результатом становится – полагаю, вы со мной согласитесь, – вино живое и притягательное. К старости, знаете ли, человека снова тянет на сладкое.
Листер прихлебывал вино, всем своим видом выказывая одобрение. Трефузис налил бокал сэру Дэвиду и еще один – Эйдриану. Ошеломительный букет, густой и медовый, едва не сбил Эйдриана с ног, – голова его все еще гудела после полученного от дяди Дэвида удара, мысли путались и замирали в опасливых предвкушениях. Когда он, проморгавшись, выпрямился, взгляд его, снова обретший резкость, встретился с печальным, серьезным взором Хэмфри Биффена, тот ласково улыбался ему из угла и отводил глаза в сторону.
– Э-гм, – произнес Трефузис. – Полагаю, нам лучше приступить к делу. Эйдриан, ты не против того, чтобы составить мне компанию на помосте?
Эйдриан осушил свой бокал, эффектным, как он надеялся, жестом вручил его Дикону Листеру и последовал за Трефузисом к возвышению. Никак он не мог избавиться от подозрения, что вся эта шарада устроена, чтобы изобличить его. Но изобличить в чем, перед кем и с какой целью – этого Эйдриан не смог бы постичь даже под угрозой смерти.
– Если ты присядешь вот здесь, – сказал, указывая на одинокое кресло, Трефузис, – мы, думаю, сможем начать наш матч.
Замерший, точно ассистент фокусника, лицом к публике, с Трефузисом, стоявшим позади у стола с реквизитом, Эйдриан смотрел на свои туфли, не желая встречаться с обращенными к нему полными ожидания взглядами. Сквозь окно в залу вплывали снизу, из бара, расположенного в закрытом дворе отеля, искусительные звуки – болтовня посетителей, смех, позвякиванье кубиков льда и бокалов; концерт для рожка, сочиненный все тем же Моцартом, родившимся через три с половиной столетия после постройки этого отеля и почти ровно за два столетия до того, как Эйдриан впервые глотнул, заполнив им легкие, воздух. Похоронный марш Зигфрида больше отвечал бы его настроению, чем этот дурацкий, жизнерадостный галоп. За спиной Эйдриана откашлялся Трефузис:
– Могу ли я попросить о всеобщем внимании?..
Совершенно ненужная просьба, подумал Эйдриан. Взгляды всех, находившихся в зале, и так не отрывались от сцены.
– Садитесь, все, умоляю. Кресел хватит. Ну вот! Так гораздо лучше.
Листер проигнорировал приглашение Трефузиса и остался торчать, расставив ноги, у дверного проема. Намеревался ли он преградить вход или выход, Эйдриан решить не мог.
– Возможно, мне следует попросить вас запереть дверь, мистер Листер… а, вижу, вы это уже сделали. Великолепно! Ну-с, полагаю, Эйдриан Хили всем нам знаком. Он приходится племянником – по женской линии – сэру Дэвиду Пирси, хорошо известному государственному служащему, под чем я разумею, что он не известен никому вообще, так как учреждение его засекречено. Его помощник, мистер Листер, как видите, охраняет, подобно Церберу, дверь. Оба они, от имени своего правительства, чрезвычайно интересуются системой, разработанной моим другом Белой Сабо. Сэр Дэвид, как старый мой университетский однокашник, давно уже осведомлен о нашей совместной работе с Сабо, прославленный внук которого, гроссмейстер Штефан Сабо, также сегодня с нами.
Эйдриан взглянул на сидевшего между Биффеном и леди Элен молодого человека с заплаканными глазами. Ничто в форме его головы или чертах лица не указывало на присутствие в нем гения отвлеченной либо логической мысли, отличающего шахматных чемпионов. Довольно заурядный, безобидный паренек. Правда, печальный. Очень, очень печальный.
– Я надеялся, что и другой внук Белы, Мартин, присоединится к нам. Но, как всем вам, я полагаю, известно, его сегодня убили.
Пять пар глаз впились в Эйдриана, тот покраснел и снова уставился в пол.
– Кроме того, среди нас находятся Хэмфри Биффен и его супруга леди Элен, мои с Белой давние друзья и коллеги. Здесь также и зять их, Саймон Хескет-Харви. Так уж случилось, что Саймон работает в одном с сэром Дэвидом учреждении.
– По крайней мере, работал до сегодняшних шести вечера, – пророкотал сэр Дэвид. – Я из вашей задницы посудную сушку сделаю, Хескет-Харви.
– Но, разумеется, Саймон и мистер Листер – не единственные, кто служит вам, не так ли, сэр Дэвид? Думаю, я не ошибусь, сказав, что присутствующий здесь юный мистер Хили в последние два года, это самое малое, также получает от вас стипендию.
Эйдриан закрыл глаза и попытался сосредоточиться на Моцарте.
– Однако по порядку. Два года назад Сабо, в ту пору еще благонравный венгерский ученый, прибыл в Зальцбург на конференцию. Здесь он спрятал документы, касающиеся его машины, «Мендакса». И нельзя сказать, чтобы он поторопился. Через полгода после его возвращения в Будапешт венгерские власти проведали о работе Сабо и потребовали показать им результаты. Ваше ведомство, Дэвид, также прослышало о «Мендаксе» и твердо постановило, что Британия должна во что бы то ни стало завладеть столь интригующим устройством – хотя бы ради того, чтобы произвести впечатление на ваших американских confreres[156]. Следует помнить, что мир тогда только-только узнал правду о бедном старом Энтони Бланте[157], и я уверен, вашу Службу должно было охватить неодолимое желание заполучить столь замечательный трофей, дабы сложить оный к стопам тех, кто вас превосходит. Вы полагали, что если Сабо попытается как-то избавиться от "Мендакса", то я, самый давний его друг за пределами Венгрии, так или иначе окажусь причастным к этому.
– Что и произошло, давняя любовь моя.
– Верно, в прошлом году я получил от Сабо письмо. Он высказал пожелание, чтобы я забрал документы, спрятанные им в Зальцбурге. Попросил прибыть седьмого июля, в два часа дня, в дом Моцарта, где у диорамы, изображающей сцену ужина из «Дон Жуана», меня будет ждать связной. Не сомневаюсь, что вы, сэр Дэвид, это письмо перехватили. И правильно сделали, я не жалуюсь.
– Ах, как бы я дьявольски расстроился, если бы вы начали жаловаться.
– Изящно сформулировано. Итак, что же произошло дальше? На это свидание вместе со мной пришел Эйдриан, глаза и уши сэра Дэвида Пирси. В доме Моцарта я должен был встретиться с другом Сабо, Иштваном Молтаи, скрипачом, официально прибывшим в Зальцбург на фестиваль. Пока все прекрасно.
– Пока все очевидно.
– Что ж, а теперь перейдем к вещам, возможно, менее очевидным.
Эйдриан никак не мог уяснить, почему эта встреча превращается в публичный диалог между Дональдом и дядей Дэвидом.
– Я хотел бы знать, сэр Дэвид, приходилось ли вам когда-либо слышать о третьем законе Уолтона?
– Сколько ни тряси, последняя всегда в трусы?
– Не совсем так. В военное время этот закон лег в основу принятого Секретной службой правила. Если назначается встреча и время ее дается в двенадцатичасовом формате, это означает, что встреча должна состояться на тридцать минут раньше указанного времени. То, что Эйдриан, я полагаю, назвал бы профессиональным ходом. Соответственно, Молтаи встретился со мной не в два часа обговоренного дня, а в час двадцать семь. На этой встрече он сказал мне, где находятся касающиеся «Мендакса» документы. Я должен был забрать их здесь, в «Золотом олене», у портье. Через несколько секунд после того, как он поделился со мной этими сведениями, некто, пребывавший, как мне приходится предположить, в блаженном неведении относительно третьего закона Уолтона, перерезал Молтаи горло. Еще через несколько дней ваш человек, Листер, действуя, не сомневаюсь, на основе информации, полученной от Эйдриана, предпринял на стоянке одного из автобанов Западной Германии довольно безвкусную попытку избавить меня от этих бумаг.
Сэр Дэвид откинулся на спинку кресла и оглянулся на Листера, все так же стоявшего у двери.
– Вы были безвкусны, Листер? С прискорбием слышу об этом. Когда все закончится, зайдете ко мне.
– Безвкусен и безуспешен. Я оставил бумаги здесь. Я прекрасно знал, что доверять Эйдриану нельзя. Потому-то я и старался, чтобы он постоянно находился рядом со мной. Кажется, дон Корлеоне держал друзей поближе к себе, а врагов еще ближе? Почему же и дону Трефузису было не поступить подобным же образом?
Эйдриан, вознамерясь высказаться, открыл рот, но передумал.
– Технические данные по «Мендаксу» были надежно заперты в сейфе отеля. Однако Сабо построил еще и работающую машину, которую разделил на две части, доверив их своим внукам, Штефану и Мартину. Штефан сумел провезти свою половину через границу в радиоприемнике, принадлежащем другому члену его шахматной делегации, и две недели назад передал ее мне в одной из мужских уборных Кембриджа. Мартину предстояло отдать мне вторую половину сегодня в полдень, в отеле «Австрийский двор», однако ему перерезали горло еще до того, как он успел это сделать. Похоже, на сей раз убийца сообразил, как работает третий закон Уолтона. Такова, мои дорогие, краткая история попытки Сабо передать мне «Мен-дакс». Есть у кого-нибудь вопросы?
– Если бы вы оставили все дело нам, Тре-кля-тый-фузис, этой омерзительной бойни можно было бы избежать, – сказал сэр Дэвид.
– Не уверен. Проблема, которая меня весьма и весьма занимает, состоит в убийстве Молтаи. Он был безобидным музыкантом, доставившим мне весточку от друга. У нас нет ни причин воображать, будто он знал что-то о «Мендаксе», ни оснований предполагать, что он представлял собой угрозу для кого бы то ни было. В наши дни венгры не проявляют особой жестокости в подобных делах – в отличие от восточных немцев и англичан. Какой разумной цели могла послужить смерть Молтаи? Этот вопрос представляется мне далеко не тривиальным.
Трефузис закурил сигарету и подождал, пока слушатели окончательно усвоят суть заданного им вопроса. Эйдриан уже покончил с осмотром пола и занялся теперь потолком. Он старался уверить себя, что находится в тысяче миль отсюда.
– Хорошо, к «почему» мы вернемся попозже, – сказал Трефузис. – «Кто» также не лишено интереса. Случилось так, что я видел убийцу. Необычайно толстого мужчину с маленькой головой и жидкими волосами.
– Да что за разница? – спросил Пирси. – Какой-нибудь дурацкий виртуоз ножа из венгров.
– Я так не думаю, мой Дэвид.
Сэр Дэвид сцепил на затылке ладони.
– Дональд, послушайте меня. Если вы заставите ваш замечательный мозг потрудиться, то после должного переучета фактов, их сложения, вычитания, увязывания, подшивки и сметывания поймете, что счет составляет полтора к половине в вашу пользу. В вашем распоряжении техническая макулатура и половинка машины, которую ваш присутствующий здесь шахматный друг Кастор отдал вам в кембриджском сортире. А это главный трофей, дорогуша. Другая половинка, которую зацапали венгры, ни хрена не стоит без машинописных листков, которые вы столь сноровисто держали прижатыми к вашей впалой груди. Вы лидер в этой игре. Отдайте нам, как послушный мальчик, вашу добычу – и можете ожидать, что обратной почтой вам доставят рыцарское звание. А нет, так выбросьте ее на открытый рынок и станьте миллионером. Но хватит, на хрен, морочить нам головы. Мы люди занятые. Вы все поняли?
– Позвольте, а почему же вы решили, что у меня только одна половинка «Мендакса»?
– Донни, дорогой, вы только сию минуту сказали, что виртуоз ножа добрался до Поллукса раньше вас, не правда ли? Я так понял, что он убил беднягу не одного развлечения ради – и не для того, чтобы огорчить вас, юный Штефан.
– Нет, что до этого, тут вы правы. – Трефузис взял со стола пузырек и отвинтил его крышку. – Подкладка Мартиновой куртки была вспорота. Вынужден предположить, что у него забрали нечто.
– Ну вот, так чего же вы тогда… это еще что, господи боже?
Трефузис вылил лиловатое содержимое пузырька в стоящую перед ним на столе корзинку для бумаг.
– Небольшой фокус-покус, чтобы развлечь вас, – сказал Трефузис. Он чиркнул спичкой и уронил ее в корзинку. На миг над корзинкой вознесся большой шар сине-зеленого пламени, тут же съежившийся, оставив после себя густой дым. – Итак, с бумагами Белы по «Мендаксу» мы распростились, – сообщил Трефузис.
– Здоровенный, обвислый клитор, вот вы кто! – воскликнул сэр Дэвид. – Бессмысленный, слабоумный, спятивший старик Вы хоть понимаете, с чем играете?
– Я понимаю, что вас беспокоит, Дэвид, но вы не волнуйтесь. Пожарная сигнализация отключена. Я позаботился об этом еще в начале вечера.
– Вы, разумеется, сознаете, что расцеловались на прощанье с любыми шансами войти в правление Би-би-си, какие у вас когда-либо имелись, не так ли?
– Да я и не знал, что участвую в этом забеге.
– Единственный забег, в котором вы, друг мой, отныне участвуете, ведет к финишу, за коим вас ожидают десять лет налоговых инспекторов, дважды в неделю поднимающих вас на рассвете, и полицейские, останавливающие вашу машину четыре раза на каждые четыре мили, которые она проезжает.
– Не надо отчаиваться, Дэвид, – сказал Трефузис. – Я всего лишь устранил мое преимущество в счете. Теперь он равный. У меня одна половина «Мендакса», у убийцы, надо полагать, другая.
– Будьте вы прокляты от Гулля и до самого севера!
– Не исключено, что и буду. А до того времени, быть может, молодой Саймон сумеет помочь нам установить личность виртуоза ножа, если это теперь и впрямь так называется. Кто у венгров лучший наемный убийца, Саймон? Я знаю, это не по вашей части, но не зря же вы там работали.
– На самом деле виртуоз, которого они предпочитают использовать, немец, сэр. Поторговывает в своей лавочке под именем Альберих Голька.
– Понятно. И человек он, позвольте спросить, толстый и все такое?
– Очень толстый, сэр. Это почти и все, что о нем известно. Он толстый, он немец и он очень дорого стоит.
– Итак, венгры наняли этого полнотелого тевтона, чтобы тот перехватил «Мендакс» и поубивал всех, кто хотя бы отдаленно с ним связан. Я возвращаюсь к моему исходному вопросу. Зачем? Зачем было убивать Молтаи?
– Ну, сэр, такая у убийц работа. Убивать.
– Да, но только по приказу. А зачем приказывать этому Гольке убивать невинного скрипача?
Саймон вежливо пожал плечами; Хэмфри и леди Элен немного поерзали, распрямляясь, точно церковные прихожане, демонстрирующие сосредоточенность, с которой они внимают проповеди; сэр Дэвид Пирси зевнул; Штефан с жалким видом смотрел в окно; Дикон Листер по-прежнему перегораживал дверь. Эйдриан гадал, когда они наконец займутся им.
– Я спрашиваю себя, – сказал Трефузис, – почему вообще убивают людей? Их убивают из мести, в виде возмездия, в гневе. Убивают, чтобы сохранить тайну и обеспечить молчание, убивают, чтобы удовлетворить патологическую потребность и – или – приобрести материальную выгоду. Ни одно из этих оснований не может удовлетворительно объяснить огромную трату денег и риск, которые были сопряжены с тем, чтобы положить конец существованию безвредного венгерского скрипача. Подумайте еще и о том, как было совершено это убийство. Как жутко, публично, жестоко и некрасиво.
– Возможно, убийце не понравилось его лицо? – высказал предположение Пирси.
– О, лицо у него было вполне привлекательное. Нет, существует только один мотив, который представляется мне необходимым и достаточным. Убийство Молтаи было совершено ради меня.
– Голька принял его за вас, сэр? Но это вряд ли…
– Нет-нет. Саймон. Я имею в виду именно то, что сказал. Молтаи убили ради меня, чтобы меня испугать.
Сэр Дэвид встал, потянулся и направился к буфету.
– Кто-нибудь еще хочет вина? – поинтересовался он, ни к кому, в частности, не обращаясь.
– Да, пожалуйста, – ответил Эйдриан.
Сэр Дэвид, не обратив на него никакого внимания, налил себе бокал и возвратился на свое место.
Эйдриан, покраснев, приступил к изучению шнурков на своих штиблетах.
– Я уверен, – сказал Трефузис, – убийство Молтаи было задумано, чтобы показать мне, на какую безжалостную жестокость способны пойти венгры, дабы завладеть «Мендаксом». Если они готовы убить ради него, предположительно должен был сказать я себе, мне лучше немедля отдать им его. Но право же, какая дурацкая стратагема! Я, смею надеяться, не такой еще старый и немощный сумасброд, чтобы пойти на это. Если я по-настоящему испугаюсь, – тут я должен сделать паузу и заверить вас, что я и вправду испугался так прежалостно, как никогда в жизни, – то уж, наверное, естественный для меня поступок состоял бы в том, чтобы передать бумаги сэру Дэвиду и попросить его учреждение о защите. Венгры не из тех, кто пускает по твоему следу убийц только для того, чтобы отомстить. Они, слава богу, в МИ-5 пока еще не работают. И опять-таки, не такие они идиоты, чтобы вообразить, будто смогут перепугать меня настолько, что я отдам «Мендакс» им, – уж если я испугаюсь, то вручу его собственной стране. Вот тогда я, разумеется, и понял – именно это и было задумано. Предполагалось, что я, перетрусив, отдам «Мендакс» не венграм, но сэру Дэвиду Пирси. Это сэр Дэвид Пирси подрядил Гольку. Сэр Дэвид Пирси приказал убить Молтаи, чтобы страх вывел меня из игры, и тот же сэр Дэвид Пирси распорядился о точно такой же смерти Мартина Сабо, дабы ему, сэру Дэвиду, было чем подкрепить свою сказочку о распоясавшихся в Зальцбурге кровожадных венграх.
– Я сейчас вызову санитаров, – сказал сэр Дэвид. – Вы, господа, не прерывайте его, пусть говорит. И бога ради, потакайте бедному сукину сыну во всем, а не то он в буйство впадет.
Трефузис печально покивал:
– Нет, Дэвид, не думаю, что кто-нибудь станет вызывать сюда санитаров. Во всяком случае, не сейчас.
Сэр Дэвид молча обменялся взглядами со всеми присутствующими, а после расхохотался.
– Ох, ну бога ради, вы только посмотрите на себя! Не можете же вы принимать это всерьез. Бедняга бредит, и вы это знаете.
– Возможно, нам стоит спросить у самого Гольки, – предположил Трефузис.
– О-о, да, вот это мысль отличная! Давайте спросим у Гольки. Или, еще того лучше, у Флоренс Найтингейл, а то и у набоба Брандипура.
– Ну что, Голька? – произнес Трефузис. – Вы человек, совершивший два убийства. Не скажете нам – по чьему приказу?
В лице Листера ничего решительно не изменилось. Он перенес вес своего тела с правой ноги на левую, по-прежнему оставаясь безмолвным.
Эйдриан почувствовал жжение в животе. Десять минут назад ему трудно было представить, что он выберется из этой компании, сохранив в целости свое «я», теперь он начал сомневаться, что выйдет отсюда живым.
Саймон Хескет-Харви кашлянул и нерешительно поднял руку:
– Э-э, извините, сэр. Не хотелось бы показаться тупицей, но вы что же, предполагаете, что Листер — это Голька?
– О, тут нечего и сомневаться. Я его, видите ли, узнал.
– Ага. Но он… он не такой уж и толстый, ведь так, сэр?
– Да уж разумеется, нет. Такая приметная вещь, полнота, не правда ли? Далеко не идеальное качество, как мог бы подумать любой, для того, чтобы добиться успеха в жутком ремесле, избранном Голькой. Дело, однако, в том, что если толстому человеку сделаться худым невозможно, то худой превращается в толстого с легкостью.
– Подушки, сэр, вы их имеете в виду?
– Точно. Лицо его может и не очень соответствовать тучности тела, но так ли уж редко, в конце-то концов, встречаются люди, чьи тела превосходят полнотою их лица? Я прав, мистер Листер?
Листер не ответил.
Эйдриан вглядывался в него, пытаясь понять, где на нем может быть спрятан пистолет. Или ножи.
– Вы абсолютно уверены, сэр? Я хочу…
– О господи боже! – взорвался сэр Дэвид, и фарфоровые с позолотой часы на стене ответили ему перезвоном. – Вы работаете на меня, Хескет-Хрен-Харви! Это я для вас «сэр», понятно? А вовсе не этот мешок из трухлявого твида. Я ваш «сэр»!
Вспышка эта даже не заставила Саймона перевести на Пирси взгляд.
– Как скажете, сэр, – бесстрастно ответил он. – Стало быть, вы полагаете, профессор, что сэр Дэвид, желая завладеть «Мендаксом», нанял Гольку?
– Да, и, как я думаю, потому что действовал он частным образом. Он хотел получить «Мендакс» для себя. В качестве довеска к той пустячной пенсии, которую он мог ожидать от своих хозяев. Если бы ему удалось запугать меня настолько, что я предложил бы «Мендакс» правительству ее величества, то, не сомневаюсь, он постарался бы, чтобы Голька сорвал передачу и захватил «Мендакс», якобы лишив его нас обоих. Это, понимаете ли, должно было выглядеть победой венгров.
– Как все это глупо, Дональд, – сказал сэр Дэвид. – Как поразительно глупо. Вы же понимаете, будь ваш анализ верен, так у меня уже имелась бы половина «Мендакса» – та, которую Листер в полдень забрал у Мартина. И тогда я, естественно, постарался бы получить от вас вторую.
– Да, но у вас нет половины «Мендакса», Дэвид. В том-то все и дело. Обе они у меня. – Трефузис взглянул на два приемника, стоявших перед ним на столе.
Эйдриан увидел, как глаза дяди Дэвида замерли в мгновенной панике, однако тот немедля расслабился и улыбнулся, неторопливо.
– Плохо блефуете, Дональд. Оч. плохо блефуете.
– Боюсь, что нет. Видите ли, существует кое-что еще, о чем ни вы, ни Листер – или Голька, как ему больше нравится, – не ведаете. Первый закон Уолтона.
– Вот же черт! – неожиданно выпалил Хэмфри Биффен.
Все повернулись к нему.
– С тех самых пор, как ты упомянул о третьем законе, я сижу и ломаю голову, пытаясь припомнить остальные, – сказал Биффен и покачал, извиняясь, головой. – Второй и четвертый я, разумеется, помню, но что же такое первый, боже ты мой?
– Ой, ну брось, Хэмпти! – И жена игриво подпихнула его локтем. – «Что есть на человеке, все вранье». Как ты мог забыть?
– Ну, конечно! — радостно воскликнул Биффен. – Я просто старый дурак. Мне очень жаль, Дональд.
– Тут не о чем жалеть, дорогой друг. Леди Элен, разумеется, совершенно права. «Что есть на человеке, все вранье». Интересно, сэр Дэвид, вам когда-нибудь приходилось слушать маленькие беспроводные эссе, которыми я время от времени мараю волны эфира? Дома их можно услышать каждое субботнее утро по Радио-4. Кроме того, «Зарубежное вещание Би-би-си» транслирует их на весь земной шар.
– Да знаю я. И всякий, кто когда-нибудь пытался послушать крикет, тоже знает. Скука смертная.
– А, тогда вы, возможно, слышали и эссе, прозвучавшее на этой неделе. На Европу его передавали этим утром в три ноль-ноль и потом еще в пятнадцать ноль-ноль пополудни.
– Ну, слышал, – ответил сэр Дэвид. – Господи, скорей бы уж это к чему-нибудь нас привело.
– Оно и ведет. Возможно, вы слышали, как я упомянул о зяблике. «Зяблик» – это кодовое имя, данное мной Мартину Сабо. Иштван у нас «Московка», я – «Белоголовый орлан», Эйдриан – «Темный вран».
Эйдриан снова покраснел. Почему же «Темный врун»? Как-то даже несправедливо.
– А вы, сэр Дэвид, – продолжал Трефузис, – «Перина», не знаю почему, но вот так. Надеюсь, вас это не огорчит.
– Меня называли словами и похуже.
– О, неужели?
– Вы давайте, продолжайте, ладно?
– Очень хорошо. В этой передаче я произнес такие слова… позвольте-позвольте… примерно такое предложение… «напомнил мне, по первости, об имеющемся у меня экземпляре „Опытного рыболова“ Исаака Уолтона». Да, по-моему, так. Это было инструкцией для Мартина – вспомнить о первом законе Уолтона: что есть на человеке, все вранье. Я же понимал: если вам или Гольке удастся перехватить Мартина, вы первым делом станете искать нужное вам сокровище за подкладкой его куртки. В Венгрии Сабо при последнем разговоре с внуком нарочно сказал Мартину, что «Мендакс» надлежит спрятать именно там. У вашего будапештского сотрудника имеется контакт в венгерской тайной полиции. Саймон говорит, что его зовут «Слесарем». «То, что вам нужно, будет в подкладке куртки Мартина Сабо», – несомненно сообщил Слесарь в Лондон, что Беле Сабо от него и требовалось. Вы соответственно проинструктировали Листера. «Ищите „Мендакс“ за подкладкой куртки Поллукса», – сказали вы. Мартин действительно соорудил на куртке потайной карман и спрятал в нем микросхему. Ее-то Листер с благодарностью и забрал после того, как перерезал бедному юноше горло. Уверен, вам еще предстоит обнаружить, что вы убили молодого человека лишь для того, чтобы получить схему, управляющую скоростью вращения барабанной сушилки. Радиоприемник, который стоял на туалетном столике Мартина, мог дать вам улов побогаче. Вот он.
Трефузис взял со стола один из двух приемников.
– Он, понимаете ли, здесь. «Мендакс». Я знаю, как сильно вы жаждете его, Дэвид, и мне страшно жаль, что я не в состоянии вам помочь. Хэмфри и леди Элен – старые друзья Белы Сабо, как и я, – и все мы считаем, что права на эту машину принадлежат в первую очередь нам. Саймон, естественно, предан прежде всего тестю с тещей и мне, любящему крестному отцу его жены Нэнси. Решить, какого наказания вы заслуживаете, должен Штефан, наследник Белы и брат Мартина, которого вы столь безжалостно зарезали. Листеру, боюсь, мы сохранить жизнь не сможем.
Сэр Дэвид поднялся на ноги.
– Все это было до крайности поучительным, – сообщил он. – Вы очень опрятно провели операцию, Дональд. Поздравляю. А теперь должен попросить вас передать «Мендакс» мне. Мистер Листер, будьте так любезны.
Эйдриан смотрел, как правая рука Листера медленно сползает к левому боку и вытаскивает на свет, из-под отворота зеленовато-голубого костюма «сафари», автоматический револьвер. По крайней мере, Эйдриан полагал, что это автоматический револьвер. Эта штуковина безусловно была некоторой разновидностью ручного стрелкового оружия и теперь целила прямехонько в голову профессора Трефузиса. Эйдриан надеялся некогда, что впереди у него целая жизнь, за которую он успеет накопить кучу разных сведений, включая и основные познания относительно стрелкового оружия – достаточные, чтобы суметь, к примеру, определить разницу между пистолетом, револьвером, автоматическим там или полуавтоматическим. Теперь же ему предстояло быть убитым из одного такого приспособления, так и не успев выяснить, что оно собой представляет.
– «Мендакс», – сказал, не проявляя никакой озабоченности, Трефузис, – разумеется, в полном вашем распоряжении, вы можете держать его при себе, можете сбыть с рук – как пожелаете, сэр Дэвид. Против пуль у меня аргументов нет. Однако я должен попросить, чтобы вы позволили мне закончить мое выступление. После этого можете убить нас всех, поскольку убить нас всех вам, конечно, придется, ибо я уверен, что, объявляя о моем намерении осведомить ваших политических хозяев насчет совершенно предосудительной роли, сыгранной вами в этом деле, я говорил от имени всех, кто присутствует в этой комнате.
– О, разумеется, я поубиваю вас всех, – пообещал сэр Дэвид. – Поубиваю, и с величайшим моим удовольствием.
– Естественно. Однако я не могу позволить вам получить «Мендакс» – даже по цене столь низкой, как шесть пуль, – не продемонстрировав предварительно его изумительные возможности. Вы же не станете приобретать кота в мешке, сэр Дэвид… да еще и заглазно. Собственно говоря, ради этого Эйдриан здесь и присутствует.
Сэр Дэвид сложил на груди руки и поразмыслил.
– Ну хорошо, – согласился он, – если это вас позабавит.
– Спасибо. – Трефузис склонился над столом. – Поправьте меня, Штефан, если я ошибаюсь, но, сколько я знаю, все, что мы должны сделать, это соединить два приемника таким, примерно, образом…
Эйдриан заставил себя оторвать глаза от оружия в руке Листера и повернуться к Трефузису. Тот уже вскрыл батарейные отделения приемников. Из одного выставился наружу плоский соединительный кабель с разъемом на конце. Трефузис воткнул его в батарейное отделение другого приемника, и разъем с негромким пластмассовым щелчком встал на место. Затем Трефузис воткнул в гнездо одного из приемников штырек наушников и вопросительно взглянул на Штефана. Молодой человек покачал головой:
– Не в этот, в другой. Точно в другой.
– Спасибо, мой мальчик. – Трефузис вытянул штырек и вставил его в гнездо другого приемника. – Двести пятьдесят метров, по-моему?
– Правильно, – сказал Штефан. – Вы услышите шум.
Трефузис, приложив наушники к уху, повертел ручку настройки первого из приемников.
– Ага! – наконец сказал он. – Эйдриан, будь так добр…
Эйдриан трясущимися руками принял наушники. Он заглянул в глаза Трефузиса, ответившего ему любящим взором.
– Это необходимо, мой дорогой, – сказал профессор. – Уверен, тебе это не причинит никакого вреда.
Едва наушники оказались на голове Эйдриана, он почувствовал себя намного увереннее. Голову его наполнило мягкое шипение, сквозь которое проступали звуки более ясные, резкие – акустические подобия проплывающих перед глазами ярких пятен. Все это было очень приятно, очень успокоительно: омовение мозга. Он услышал также, вполне отчетливо, и звук настоящий, внешний: за его спиной Трефузис нажал на устройстве какую-то кнопку. После этого шипение с пляшущими короткими звуками сменилось более широким, глубоким гудением. Эйдриан понемногу утрачивал ощущение физического контакта с миром. Он совершенно отчетливо сознавал, что сидит в кресле, однако какие части его тела соприкасаются с таковым, сказать не смог бы. Где-то в середине этого теплого, насылающего невесомость прилива звуков повис голос Трефузиса:
– Скажи мне, что ты чувствуешь, Эйдриан. Эйдриан знал, что он чувствует. Он знал все.
Внезапно в разуме его не осталось ни единой загадки, все стало открытым и ясным. Он словно бы плыл сквозь доли, складки, нейроны, синапсы, полости и соединения собственного мозга.
– Я чувствую себя хрен знает как замечательно, – объявил он. – Как в тот раз, когда накурился травки у Марка на Уиннет-стрит – это было, наверное, не один уже год назад. – Я вижу силуэт члена Листера – вон он стоит – похоже этот его «сафари» очень плохо скроен – маленький такой да еще и обрезанный – а после травки я облевал у Марка всю его перину – когда у нас гостил дядя Дэвид мне было двенадцать и я помнится нашел у него под кроватью журналы – как пахли хлопья пыли под кроватью в комнате для гостей – я снова почувствовал этот запах когда мы в пятницу ночевали по дороге в Зальцбург в отеле – пришлось притвориться будто я знаю разницу между травкой и смолкой а я и не знал трогательно потому что она же очевидна на хер разве не так – не стоило мне брать долбаные деньги дядя Дэвида – господи и почему Дональд именует его «Периной» – единица измерения тепловой изоляции перины называется «тог»[158] – Дональд должен знать откуда взялось это слово – если подумать так я уже два дня не дрочил – не может же Листер убить нас всех так не бывает – в какой-нибудь аптеке на Гетрейдегассе наверняка продают вазелин – столько крови – если я все же умру то и не важно потому как я такой мудак что ничего и не замечу – дядя Дэвид слушает меня и смотрит так точно я рыбка в аквариуме и Дональд я слышу что-то мне говорит так что наверное если никто не против я лучше заткнусь и послушаю его – шлем большой а член-то махонький – вы почти все время молчали Биффо да и ваша жена тоже ничего толком не сказала – проступает сквозь его тоги – и вообще что вы тут делаете – видимо Дональд когда мы сюда уезжали попросил вас последовать за ним – я задаю вам вопрос мистер Биффен а вы не отвечаете – или вернее вы отвечаете я полагаю потому что рот у вас открывается и закрывается да только я не могу вас расслышать – ужасна эта белая слюна в уголках ваших губ – представляете я вдруг отчетливо увидел как вы милуетесь с леди Элен – кто-то говорит чтобы я замолчал я все слышу – думаю теперь мне лучше встать – нет не могу наушники свалятся – я что хочу сказать травка она и выглядит как травка а смолка нет но я наверное думал что меня хотят подловить – Листер с поддетой под рубашку подушкой чтобы выглядеть толстым – интересно может Саймон при оружии и пристрелит Листера прежде чем тот выпалит в Дональда – Листер слышал что я сказал наверное он сначала убьет Саймона просто на всякий случай – тянули меня за язык – не может это быть автоматический револьвер если вдуматься как-то не так звучит – все еще говорят чтобы умолк – тридцать восьмой это должно быть автоматический тридцать восьмого калибра хотя чего у него тридцать восемь миллиметров или дюймов понятия не имею – вроде бы в школе был кто-то по имени Листер – Хьюго спился из-за меня – нет ну правда же у Листера такой махонький член наверное потому он и подался в убийцы – если Дональд все время знал что дядя Дэвид мне платит значит он никогда меня не любил а если он никогда меня не любил так и пусть Листер перестреляет нас всех и правильно – помнишь дядя Дэвид как ты заставил меня написать маме а я сказал Тони Крейг – надеюсь сначала Листер прикончит остальных чтобы я смог посмотреть – отвратительно но ведь я и сам отвратителен и остальные я полагаю тоже – я так счастлив – я вас всех и вправду люблю вы же знаете – прежде чем я умру мне просто необходимо кого-нибудь отпендюрить там на пешеходном мостике была одна девушка с совершенно изумительными титьками – у Штефана это следует сказать довольно симпатичная попка о господи Эйдриан он же только что лишился брата – не знаю почему но я всех вас люблю однако я рад что все мы скоро умрем и будем вместе – я и вас люблю дядя Дэвид я всегда – журнал под вашей кроватью назывался «Лолита» помните в нем было такое влагалище совсем без волос – даже представить себе не могу как пишется Голька но фамилия в общем-то выразительная – наверное возбудившись он становится большим – вероятно когда он горло кому-нибудь перерезает – большим как пулька тридцать восьмого калибра я так думаю – да он и сейчас на пулю похож – поразительное переживание – наверное я люблю Дональда – не как Хьюго или Дженни – не так чтобы захотеть лечь с ним в постель – ха можете вы себе представить что Дональд – что я ложусь с тобой в постель – нет я не это имел в виду думаю я люблю тебя совсем по-другому а ты конечно ненавидишь меня и правильно я же такой мудак – все смотрят на меня слушают как я изображаю последнюю задницу я же ничего не могу поделать хотя и душу облегчить тоже дело хорошее – и конечно это никогда не закончится потому что…
– Спасибо, Эйдриан. Думаю, этого достаточно. Трефузис снял с Эйдриана наушники, и тому показалось, что воздух взвизгнул в его ушах, что его с огромной силой ударило током. Он резко вдохнул, точно пробивший поверхность воды ныряльщик. На плечо его легла рука Дональда, люди, сидевшие перед Эйдрианом, вглядывались в него, словно проникая глазами в его мозг. Раскачиваясь в кресле взад и вперед, он закрыл ладонями лицо и заплакал.
Он слышал сквозь собственные всхлипы и причитания, как в комнату возвращаются привычные звуки: музыка из двора, тиканье часов и грубый голос дяди Дэвида.
– Ну и на черта это нужно? Мальчишка всего-навсего пускал слюни да ныл, как маньяк. Чтобы довести его до этого состояния, мне не требуется никакая машина. Хватит и хорошего пинка по яйцам.
– По моим представлениям, – сказал Трефузис, – оставь мы машину подключенной к нему на более долгий срок, Эйдриан сообщил бы нам все, что таится в его мозгу.
– Какая отвратная мысль.
Эйдриан откинулся на спинку кресла, открыл глаза.
– Можно мне встать? – тонким голосом спросил он. – Боюсь, я отсидел ноги.
– Да-да, конечно. Прогуляйся немного по комнате, мой мальчик.
Избегая взглядов Штефана, Саймона и Биффенов, Эйдриан сошел с возвышения.
Дядя Дэвид размашисто пожал плечами, как человек, уверившийся, что его окружают одни кретины.
– Ладно, готов признать, что она работает, – сказал он. – Оставьте ее где стоит и отойдите от стола, ладно?
– Минуточку, Дэвид, – ответил Трефузис. – Сначала я должен сделать вот что…
Трефузис воздел, точно благожелательный судья, молоток и опустил его на пару приемников. По комнате разлетелись куски пластмассы. Сэр Дэвид окаменел.
– Вы покойник, Трефузис, – прошипел он. – Стреляйте, Дикон!
– Нет! Нет, нет, нет, нет, нет!
С воплем, разорвавшим ему горло, Эйдриан бросился на Листера, сбив того с ног. И сам, взревев, повалился на него, колотя врага головой по груди, завывая и лая ему в лицо:
– Я убью тебя! Убью! Убью!
Он чувствовал резкие очертания оружия, прижатого к его животу, давящего снизу вверх, пока рука Листера, сжимающая револьвер, старалась выпростаться из-под тела Эйдриана.
Сквозь поднявшиеся вокруг крики пробился голос, как показалось Эйдриану, Саймона Хескета-Харви:
– Оттащите его.
Чьи-то руки грубо дергали Эйдриана за плечи, норовя оторвать от противника. Почему они, черт подери, не разбегаются? Почему не оставят его здесь? Что толку вот так жертвовать собой ради друзей, если они просто стоят вокруг и смотрят? Он же дал им возможность спастись. Или они хотят, чтобы их убили?
Эйдриан врезал коленом в живот Листера, и оружие, глухо бухнув, выстрелило.
С секунду Листер и Эйдриан смотрели один на другого. Кто-то, быть может это был дядя Дэвид, произнес, довольно нетерпеливо:
– Ой, ну ради всего святого!
Эйдриан ощущал, как кровь стекает по его животу, точно извергнутое семя, и гадал, чья она – его или Листера.
– Вот дерьмо, – сказал он, когда Листер откатился в сторону. – Моя.
– Я не виноват! – закричал кто-то рядом. —
Он сам…
Глаза Эйдриана закатились, он упал лицом вниз.
– Простите меня, – сказал он.
Впадая в беспамятство, Эйдриан как будто услышал голос Боба, хозяина «Бараньей лопатки»:
– Глупая вы задница, сэр. Я все время держал его на мушке.
Но сознание уже покидало Эйдриана. И голос Боба, если тот и вправду прозвучал здесь, сошел на нет, растворившись в единственном звуке, который сопровождал Эйдриана во тьму, – в причитаниях Трефузиса.
Глава тринадцатая
Лицо профессора Дональда Листера висело над Эйдрианом, как огромный белый надувной шар. Эйдриан постарался раскрыть глаза пошире и вспомнить, кем бы мог быть этот самый профессор Дональд Листер. Эйдриан и не знал, что такая персона существует.
Шар сместился в сторону и разделился, подобно гигантской клетке, на два.
– Ты бы поспал, мой мальчик, – сказал Трефузис.
– Поспал, – эхом откликнулся Листер.
Два новых шара, разъединившись, окончательно исчезли из поля зрения Эйдриана.
Несколько позже он снова открыл глаза и обнаружил взирающих на него Иштвана Молтаи и Мартина Сабо. Шеи у обоих были гладенькие, без шрамов, карие глаза круглились, полные сострадания.
– Какой он бледный, Элен. Это правильно, что он такой бледный?
– Чего же еще и ждать? – ответил голос леди Элен Биффен.
Эйдриан улыбнулся.
– Спасибо, что встретили меня здесь, – сказал он. – Я всегда думал, что смерть – это еще не конец. Надеюсь, мы останемся друзьями и в вечности.
Тут он с мгновенным раздражением сообразил, что, хоть и произносит слова вполне отчетливо, звучат они только у него в голове. Губы не шевелились, гортань оставалась неподвижной. Возможно, здесь существуют особые способы общения, которые ему еще предстоит освоить. Эйдриан мысленно задержался на этой возможности и с дремотным удовлетворением подумал о том, что теперь в его распоряжении бесконечность.
Окончательно пробудившись от грез, Эйдриан ощутил некоторое неудобство. Кровать показалась ему уж больно знакомой. Туалетный столик, стоявший рядом, он видел, и совсем недавно. Опершись на локоть, Эйдриан приподнялся, чтобы оглядеться получше, и пискнул – острая боль пронзила живот. Из соседней комнаты донесся торопливый топоток. Когда изнуренный усилием Эйдриан опал на спину, его посетила мысль, что он находится в том самом номере отеля «Австрийский двор», который занимал Мартин Сабо. Да и лежит в той же кровати, на которой сидел, с перерезанным горлом, Мартин.
– Эйдриан, тебе лучше не шевелиться, – сказал Трефузис.
– Да, – прошептал Эйдриан. – Прости.
И закрыл глаза, пытаясь сформулировать вопрос, однако сама суть такового ускользнула от него, и Эйдриан заснул.
Когда же немного погодя он снова очнулся, то обнаружил сидящего у постели Трефузиса.
– С добрым утром, Дональд. Если сейчас утро.
– Да, – сказал Трефузис, – сейчас утро.
– Выходит, я жив?
– Думаю, этот вывод мы вправе себе позволить.
– Какой нынче день?
– Среда.
– Среда. И давно я здесь?
– Не более нескольких часов.
– Всего-то? – удивился Эйдриан. – А пулю из меня уже вынули?
– Пулю? Никакой пули не было.
– Но в меня же стреляли.
– Да, в тебя стреляли, но никакой пули не было.
Эйдриан поразмыслил над этим.
– Почему же мне тогда так больно?
– Ты потерял немного крови. Думаю, какое-то время живот еще поболит. Пластырь, которым заклеили рану, будет стягивать кожу.
– Есть очень хочется.
– Руди тебе что-нибудь принесет.
– Ладно, – сказал Эйдриан и снова заснул.
Два дня спустя Эйдриан сидел в люксе «Франц-Иосиф» за роялем, продираясь через бетховенский менуэт. Перед ним стояли тарелка с бутербродами и стакан пива. Посреди комнаты были сложены его чемоданы, ожидающие того, кто снесет их вниз, в вестибюль отеля. Он ощущал себя достаточно окрепшим для долгого обратного пути в «вулзли» Дональда, однако Трефузис настоял на возвращении самолетом.
Живот заживал хорошо, мелкие ранки, с которых уже сняли ватные тампоны, зарастали свежей рубцовой тканью, и теперь Эйдриан мог притрагиваться к длинному мягкому ожогу на животе, почти не морщась.
Он опустил крышку рояля, распрямился. Эта боль, которую можно только приветствовать, ясная и резковатая, как «пильзнер», – куда лучшая, чем давящая, свинцовая тяжесть чувства вины, которую он ощущал столько времени, сколько себя помнил.
В дверь с силой постучали, вошел Саймон Хескет-Харви, а за ним – лучезарно улыбающийся Листер.
– Gruß Gott, – сказал Эйдриан.
– Как наш паренек?
– Паренек в порядке, спасибо, Дикон, – ответил Эйдриан. – Ждет не дождется возвращения домой.
– Дело хорошее, – сказал Саймон.
– Хорошее, – согласился Эйдриан, нащупывая в кармане пиджака бумажник с билетом.
В верхнем зале «Бараньей лопатки» был накрыт длинный стол. Найджел, бармен, под бдительным присмотром Боба, хозяина, разливал гостям суп. Во главе стола восседал Трефузис с Эйдрианом по левую руку от него и леди Элен Биффен по правую. Мартин и Штефан Сабо, Хэмфри Биффен, Дикон Листер, Иштван Молтаи, Саймон и Нэнси Хескет-Харви – здесь были все, переговаривавшиеся и посмеивавшиеся с истерическим дружелюбием собравшихся на рождественский прием бизнесменов. Пустовал лишь один стул в самой середине стола – с той его стороны, с которой сидела леди Элен.
– Но для чего были нужны все эти сложности? – выспрашивал у Трефузиса Эйдриан. – Почему ты не мог просто рассказать мне, что происходит?
– Боюсь, было необходимо, чтобы ты действовал в полном неведении обо всем этом деле. В конце концов, Дэвид Пирси платил тебе, чтобы ты шпионил за мной. Ты верил, что работаешь на его учреждение. Так это и следовало оставить. Мы знали, что он хочет заполучить «Мендакс» для себя, – не для своей страны, но для собственного обогащения. И было лучше, чтобы ты этого не знал.
– А Листер? Он и вправду Голька?
– Листер занимал мелкую чиновничью должность в консульстве Британии в Бонне. Саймон выяснил, что Пирси ни с того ни с сего временно откомандировал его в зальцбургское консульство. Саймона это удивило. Он встретился с Листером и основательно его допросил. Листер – это действительно Голька, и, между нами, – Трефузис понизил голос, – человек, боюсь, не из самых приятных. Стало ясно, что сэр Дэвид готов пойти ради «Мендакса» на убийство. Для нас это было совершенно неприемлемо. Мы сделали Листеру предложение. Он должен был держать нас в курсе планов Пирси – примерно так же, как ты информировал Пирси о наших, – и мы устроили все так, что ему нужно было только притвориться, будто он убивает Молтаи и Мартина.
– Лишь бы я засвидетельствовал эти убийства?
– О да, это было крайне необходимо. Описания убийств, даваемые тобой дяде Дэвиду, имели первостепенное значение. Они показывали ему, что хоть он и не смог заполучить документы по «Мендаксу», но, во всяком случае, преуспел в попытках наложить руку на половину самого устройства. А узнав, что все остальное у меня, он начал действовать в открытую и обнаружил свои подлинные мотивы.
– Вот только одно, – сказал Эйдриан. – Когда ты подключил меня к «Мендаксу», я не услышал в наушниках ничего, кроме белого шума. Никакого принуждения я не испытывал, мне всего лишь хотелось заснуть. И вся чушь, которую я нес, была просто враньем. Я все это выдумал.
– Ну конечно! – сказал Трефузис. – Разве ты еще не понял? Никакого «Мендакса» не существует.
– Что ты хочешь сказать?
– Все это вздорная выдумка, абсолютно вздорная. Однако нам необходимо было заставить Пирси поверить, что прибор этот действительно работает.
– Но ты же подключил меня к нему!
– Верно.
– Я мог выдать вас. Просто-напросто объявить, что он никак на меня не действует, – шипит в ухо, и только. Как ты мог знать, что я этого не сделаю?
– А я полагался на то обстоятельство, что ты хронический лжец. Как только тебя подсоединят к устройству, которое, предположительно, должно заставить тебя говорить правду и, однако же, не работает, ты, естественно, соврешь и притворишься, будто оно действует и вполне исправно. Это была смесь внушения с моей стороны и твоей ужасающей нечестности. Да, собственно, было уже и неважно, сыграешь ты эту очаровательную и абсурдную репризу или не сыграешь. Пирси к этому времени уже раскрыл свои карты. Жаль только, что ты повел себя так эксцентрично и набросился на Листера с его пистолетом.
– Бедняжка совершил отважный поступок, – сказала леди Элен. – А зарядить пистолет холостыми патронами со стороны Листера преступная глупость. Они бывают очень опасными.
– Ему необходимо было притвориться, что он застрелил одного из нас, – сказал Трефузис.
– Тост! – воскликнул Саймон Хескет-Харви. – За Эйдриана Хили, святого и героя!
– За Эйдриана Хили, святого и героя!
– Спасибо, – сказал тронутый Эйдриан. – На самом деле ничего такого уж особенного я не сделал. – Он улыбнулся всем сидевшим за столом. – Выходит, изобретение «Мендакса» было просто-напросто надувательством.
– Некоторые из нас, – сказал Саймон Хескет-Харви, – уже несколько лет питали сомнения в том, что сэр Дэвид заслуживает доверия. И Дональд предложил идею «Мендакса». Два года он переписывался на эту тему с Белой, зная, что сэр Дэвид рано или поздно пронюхает об их переписке. Как человек тертый, Дональд не мог не ожидать, что кто-то сунет нос в его почту. Он, правда, не предполагал, что доносить на него станет один из его же студентов. Это дало ему потрясающее преимущество.
– Ну-ну, вы все же полегче, – сказал Эйдриан. – Дэвид как-никак мой дядя, знаете ли. В конце концов, голос крови что-нибудь да значит.
– Надеюсь, не больше, чем голос дружбы, – сказал Трефузис. – Но довольно! Никаких укоров. Ты вел себя великолепно.
Боб, хозяин заведения, склонился к Эйдриану и подмигнул:
– Я все это время стоял за завесой и целился в сэра Дэвида из вот такущего пистолета, мастер Эйдриан, сэр.
– Ну, могли бы и мне об этом сказать, – отозвался Эйдриан.
Волна усталости накатила на него, он зевнул во весь рот, и сопряженное с этим усилие стянуло мышцы живота, напомнив ему о ране.
Хэмфри Биффен, по-видимому, заметил гримасу боли, исказившую лицо Эйдриана, потому что сразу вскочил на ноги.
– Вы еще слабы, Эйдриан. Одному из нас следует проводить вас до Святого Матфея.
Эйдриан, насколько мог твердо, поднялся на ноги.
– Все в порядке, – сказал он. – Прогулка проветрит мне голову.
В пору долгих каникул Кембридж выглядел заброшенным и немного стеснительным, обретая сходство с пустым театром. Ночь стояла теплая. Эйдриан вгляделся в часовню колледжа Св. Иоанна, в звезды над ней. Теплый летний воздух освежил его. Может быть, и не стоит прямиком отправляться домой и ложиться спать. Ему еще о многом необходимо подумать. В кармане у него лежало письмо от Дженни. Вернувшись сегодня в полдень из Гатуика, Эйдриан обнаружил его в своем почтовом ящике. Дженни, похоже, получила в Страдфорде место помощника режиссера. Эйдриан пересек улицу, присел на низкую каменную ограду напротив паба, закурил сигарету. Он находил, что письмо ее можно прочесть и как прощальное, и как содержащее мольбу о его возвращении.
Никак не могу решить, вырос ты или все еще нет. Что представляет собой мир фантазий, в котором обитают мужчины? Не думаю, что в трезвом реализме или безжалостном цинизме содержится что-нибудь такое уж замечательное, так почему же вы неизменно впадаете не в одно, так в другое? Или ты уже безвозвратно обратился во «Врага ожиданий»? Я на днях перечитывала его. Что там говорится под конец обо всех англичанах… что они становятся «трусливыми, сентиментальными и в конечном итоге гомосексуальными»? Господи, это же написано пятьдесят лет назад! Неужели оно все еще и остается справедливым – после мировой войны, социальной революции, рок-н-ролла и всего прочего?
Я так любила тебя в этот последний год. Я верила, что мы самая замечательная пара, какая только существует на свете. Мои друзья считали, что я все придумываю, – ужасная фраза, я знаю, но ты понимаешь, о чем я. Не думаю, что ты вообще веришь в существование женщин. Для тебя они что-то вроде трудных подростков с избытком плоти в одних местах и недостатком в других. Я не уверена даже, что мое общество когда-либо доставляло тебе удовольствие, но, с другой стороны, я не знаю, доставляет ли его тебе чье-то еще, включая и твое собственное. Я понимаю, любительская психология тебе ненавистна, но тут уж ничего не поделаешь.
«Из девчонок вырастают женщины, из мальчишек – мальчишки». Не могу поверить, что наше поколение вырастает лишь для того, чтобы реализовать эти смехотворные стереотипы. То есть я буду рожать, и только, а ты бездельничать перед телевизором, наблюдая за крикетом и Клинтом, так, что ли? Зачем тогда тратить годы на образование? Зачем читать книги и пытаться понять что-то в жизни, если все сводится к одному и тому же?
Тебе и тебе подобным ваши юность и воспитание представляются чем-то мистическим, подобием мифа. Для меня первые двадцать лет моей жизни – это открытая книга, школа и дом, школа и дом, друзья здесь, друзья там. Для тебя они – лишь декорации великого мира фантазий, в который ты должен бесконечно возвращаться. «Бесценная моя, ты не понимаешь…» – я просто слышу, как ты произносишь эти слова, с которыми поколения мужчин обращались, похныкивая, к своим женщинам. Но в том-то все и дело! Я не понимаю. И даже если бы ты владел силой убеждения большей, чем та, которой ты располагаешь, то все равно никогда не заставил бы меня понять. Потому что тут и понимать-то нечего! Вот что следует понять тебе. Ты рос, учился в такой и такой школах, заводил таких и таких друзей. Все это пустое. Будущее гораздо важнее прошлого, Эйдриан, гораздо важнее. И не просто потому, что в нем нас ожидают дети, но потому, что в нем мы встретим лучших людей, которые ведут себя лучше, с которыми куда интересней, – там и пейзажи получше, и погода, и воздаяния, и восторги нас ожидают лучшие. Правда, я, если честно, не уверена, что ты когда-либо…
Гам, донесшийся от «Митры», соседствующего с «Бараньей лопаткой» паба, заставил Эйдриана взглянуть на другую сторону улицы. Оба заведения уже закрывались. Хозяин «Митры» выпроваживал громогласную подвыпившую компанию. Чуть в стороне от него Найджел запирал на ночь дверь «Лопатки». Но внимание Эйдриана привлекло нечто, находящееся над головой Найджела. Одно из верхних окон – окно той самой приватной трапезной, которую он совсем недавно оставил, – располагалось прямо над входом в паб. И Эйдриан увидел в нем четкий силуэт стоявшего спиной к окну мужчины. Может, это Трефузис, произносящий тост? Эйдриан вгляделся. Нет, определенно не Трефузис.
Эйдриан решил подождать, пока разбредутся покинувшие «Митру» гуляки. Те простояли у паба сто, как ему показалось, лет, оглашая улицу пьяным гоготом, но наконец с криками потопали к мосту Магдалины и скрылись из виду. Улица опустела. Эйдриан перешел ее, направляясь в узкий тупичок, отделяющий один паб от другого. На первом этаже «Бараньей лопатки» было пусто. Эйдриан огляделся в поисках ящика или проволочной корзины из-под пивных бутылок, на которую можно было бы взобраться. В самом конце тупичка стоял пластмассовый бак для мусора со сделанной белой краской надписью: «Только „Митра“!» – восклицательный знак содержал в себе всю историю ожесточенного соперничества двух пабов, жалкого и комичного, еще успел подумать Эйдриан. Он подтащил бак к окну первого этажа «Лопатки» и, утвердив на крышке бака левую ногу, попробовал подтянуться, однако крышка не выдержала, и нога Эйдриана по самое бедро ушла в отбросы. Боль продрала живот, от поднявшейся вони на Эйдриана нахлынула тошнота. То, что любая выброшенная человеком дрянь, проведя хоть какое-то время в мусорном баке, начинает смердеть в точности как весь прочий мусор, всегда оставалось для него загадкой. Изо всех сил стараясь не дышать, он перевернул бак и проверил, выдержит ли днище его вес. Днище выдержало, и Эйдриан, поставив ногу на подоконник, распрямился. Голова его находилась теперь не более чем двумя футами ниже окна второго этажа. Он услышал голос Хэмфри Биффена:
– Я все еще не очень уверен в том, как нам считать очки.
– Виноват? – произнес Сабо.
– Ну, Дональд опять победил. Тут сомневаться нечего, – сказала Нэнси. – Даже если совсем не брать в расчет «Темного врана». В конце концов, его использовали обе стороны. Результат был бы тем же и без него. Он лишь добавил всему пикантности. Признайся, ты не учел правил Уолтона и искренне поверил, что завладел половиной «Мен-дакса»: ну и продулся, ведь так, Дэвид?
– Хрен с вами со всеми, – пророкотал голос дяди Дэвида. – Дональд изменил правила в середине игры! Превратил ее в какой-то недопеченный романчик, лишь бы получить возможность перекинуть через колено и выпороть моего постреленка племянника. Хотя порку-то он более чем заслужил, не спорю.
– Что ж, это и тебе давало полшанса, – сказала Нэнси. – Но ты проиграл по всем статьям, и сам это понимаешь.
– Ха! Вы меня еще плохо знаете. Будете мне грубить, я устрою следующий тур в Ливане, поймете тогда, почем фунт лиха.
– Как ты станешь объясняться со своей конторой? – спросил Хэмфри.
– А никак. Ну, потратил немного денег на слежку за Штефаном. Слетал пару раз в Зальцбург. Активизировал в Будапеште Слесаря. Ленивому прохвосту давно уже следовало врезать сапогом по заднице.
Кому от этого стало плохо? Весь мир знает, Дональд, что ты – мой Мориарти. Начальство позволяет мне время от времени вгрызаться в тебя, просто чтобы задобрить сидящую во мне бешеную собаку. Я так думаю, им приятно сознавать, что и во мне присутствует нечто человеческое.
– А когда вы начнете следующую игру? – спросил другой Сабо.
– Мы стараемся, чтобы каждая продолжалась года два-три, – ответил Трефузис. – Как любое другое из достойных человека занятий. Потом отдыхаем с годок, прежде чем приступить к новой. Мы с Дэвидом вечные противники, а помощников себе набираем по собственному усмотрению. Я почти всегда привлекаю Хэмфри и Элен, Дэвиду нравится использовать Дикона. Я – шпион, а Дэвид – ловец шпионов.
– Дональд придумывает сценарий, а я должен его остановить. Что я и сделал в семьдесят четвертом.
– Дэвид вправе использовать все средства своей Службы, но на свой страх и риск.
– На твой тоже, давняя любовь моя, – произнес Дэвид. – То, что ты теперь обратился в грязного сортирного прохиндея, для меня, смею сказать, своего рода победа.
– Это верно, – заметил Саймон. – Ты едва не угодил в тюрьму, Дональд.
– Да, готов признать, оборот непредвиденный, впрочем, такие фокусы лишь сообщают дополнительный блеск репутации стареющего преподавателя, тебе так не кажется?
– Ты не мог бы что-нибудь предпринять на этот счет, Дэвид? – спросила леди Элен. – Сказать словечко кому следует, добиться пересмотра свидетельств, уговорить полицейского, который его арестовал, отречься от своих показаний… все что угодно?
– Разумеется-разумеется, – благодушно пророкотал голос дяди Дэвида.
– Право же, Дэвид, никакой необходимости…
– Простите, а когда вы все это затеяли?
– Когда закончились настоящие игры, – ответил Дэвид. – Лет двадцать назад жизнь в Разведке стала тусклой, чрезмерно помпезной, убогой и нелепой. Отличная у вас рыба по-провански, Боб.
– Благодарю вас, сэр. Это меня в Марселе научили ее готовить.
– Угу, угу.
– Ты мне вот что скажи, Хэмфри, – произнес Трефузис. – Пока мы ехали в Зальцбург, Эйдриан поведал мне историю, так сказать, своей жизни.
– Ну и?..
– Он рассказал о тебе и о Элен в школе.
– Да, он пару раз появлялся на наших пятничных чаепитиях, ведь так, дорогой?
– И рассказал также, как налетел на тебя, Дэвид, в «Лордзе» году… в семьдесят пятом или семьдесят шестом, по-моему.
– Верно, во время матча с австралийцами. Помню. Не понимаю, правда, что значит «налетел».
– Не понимаешь?
– Его родители отправились отдыхать. Естественно, им не хотелось, чтоб крысенок путался у них под ногами. Вот они и сплавили его мне.
– Так он… выходит… не убегал из дома?
– Господи боже, нет! Так он это тебе рассказал? Да нет. Абсолютно нормальное школьное детство, насколько я помню. Его, правда, вытурили из школы за то, что он наводнил ее какой-то похабщиной, издавая школьный журнал. Провел пару лет в местном колледже Глостера, сдал там экзамены. Потом преподавал в норфолкской приготовишке. Потом Святой Матфей. А что, он тебе наплел что-то совсем другое?
– Нет-нет. Примерно это. Ну, может быть, добавил одну-две… э-э… прикрасы. Разного рода увлекательную чепуху насчет Пиккадилли, тюрьмы и тому подобного. Уверен, он и не думал оскорбить меня ожиданиями, будто я во все это поверю.
Нога Эйдриана соскользнула с подоконника. Задергавшись в попытках сохранить равновесие, он высадил ногой окно первого этажа, мусорный бак повалился, и Эйдриан рухнул, ударившись спиной о землю. Не помедлив, чтобы выяснить, какой ущерб он причинил себе или окну, Эйдриан вскочил и припустил по улице.
Глава четырнадцатая
Эйдриан сложил ладони домиком и ласково улыбнулся. Девушка продолжала читать:
– «Отелло» – это трагедия частной жизни, фраза сама по себе несообразная, поскольку, как и в большинстве шекспировских трагедий, успех достигается здесь посредством трактовки, не отвечающей форме. Именно отсутствие такого соответствия и делает тему вечной; завесы, срываемые со всего частного, – вот тема, более чем отвечающая нашему времени, как, возможно, и любому другому. Это ввергает нас в хаос, и мы извергаем любовь.
– О, браво! – воскликнул Эйдриан. – Запоминающаяся фраза, Шела.
Девушка слегка зарумянилась от удовольствия.
– Вам понравилось, доктор Хили?
– Еще бы! Понравилось еще при первом чтении… те-те-те, постойте-ка… это было лет, наверное, уж десять назад… в восемьдесят первом, почти уверен… и сейчас нравится ничуть не меньше. Со временем она, похоже, становится только лучше. Джон Бэйли, «Шекспир и трагедия», издательство, если память совсем уж мне не изменяет, «Раутледж и Киган Пол».
– О боже. – Девушка покраснела опять, на сей раз не от удовольствия.
– Боюсь, дорогая моя, фраза слишком уж запоминающаяся.
– Дело в том, что…
– Я знаю, вы были… безумно заняты. Но поверьте, я с куда большим удовольствием выслушал это достойное эссе, чем прослушал бы ту ерунду, которую вы состряпали бы без помощи Бэйли. Все к лучшему. Думаю, вам удастся получить ту степень, какой вы жаждете, и без того, чтобы я докучал вам, требуя по эссе каждые две недели, ведь так?
– Ну…
– Конечно, удастся! – Эйдриан встал и подлил вина в стакан Шелы. – Еще немного мальвазии?
– Спасибо.
– Дымчатый, вулканический привкус, который не может опротиветь. Вы, насколько я знаю, играете?
– Да… я потому и не поспела с работой.
– Не понимаю, почему я сказал «насколько я знаю», – я же видел вас во множестве постановок. В этот уик-энд из Лондона приезжает моя жена, вы о ней, возможно, слышали?
– Дженни де Вулф, режиссер? Конечно!
– В таком случае, почему бы вам не заглянуть сегодня вечером к нам на Трампингтон и не сказать ей «здравствуйте»?
– Правда? Я бы с радостью.
– Прекрасно, дорогая моя. Скажем, в семь?
– Это будет чудесно. Спасибо!
Эйдриан с одобрением наблюдал за тем, как девушка подбирает сумку, шарфик, как направляется к выходу.
– Да, кстати, Шела…
Она ожидающе остановилась в дверях.
– Я обратил внимание на то, – сказал Эйдриан, – что вы состоите в университетском Обществе гуманистов.
Во взгляде ее обозначился намек на вызов, на подозрительность.
– И что?
– Для вас это серьезно?
– Очень.
– Вы, возможно, и к религии относитесь неодобрительно?
– Я ее терпеть не могу.
– А, вот это уже интересно. Думаю, стоит пригласить к нам сегодня и старика Трефузиса, уверен, он вам понравится, и не сомневаюсь, что ему понравитесь вы. Мы с ним работаем сейчас над… над одной проблемой, которая вас, возможно, заинтересует.
– Да?
– Как вам, вероятно, известно, разного рода функционеры, набранные по самым оголтелым ответвлениям христианской церкви, обозвали девяностые годы «Десятилетием евангелизма».
Девушка состроила гримаску комического отвращения.
– Ой, не напоминайте.
– Мы обнаружили, что за этой жалкой, причудливой формулировкой кроется… – Эйдриан умолк – Впрочем, неважно. Остальное я расскажу вам вечером. Драйден-хаус, Трампингтон. Мимо не пройдете.
Девушка выглядела заинтригованной.
– Хорошо. Значит, до вечера, доктор Хили. Э-э… до свидания.
– Всего хорошего, Шела. Да, и еще, Шела.
– Что?
– Буду вам благодарен, если вы пока никому об этом ни слова не скажете. Вы скоро узнаете – почему.
Эйдриан полюбовался в окно, как девушка скачками пересекает муравчатую лужайку во Дворе боярышника. Потом улыбнулся, присел за стол и написал короткую записку.
«Белоголовому орлану. Коврижка. Незамысловатая. Думаю, можно начать игру. С любовью, Темный вран».
Он откинулся в кресле, сунул написанное в факс и нажал кнопку автоматического набора номера. Посмотрел, как листок бумаги уезжает в пыхтящую машину, и снова подошел к окну.
На другой стороне двора он увидел в открытом на втором этаже окне старика. Старик на миг наклонился, копошась в чем-то у себя на столе, потом выпрямился во весь рост, помахивая только что оторванным листком бумаги. Он повернулся к Эйдриану, взмахнул листком, точно майский танцор носовым платком, и бойко сплясал короткую джигу.
Эйдриан рассмеялся и отступил от окна.
Благодарности
Дональд Трефузис и его «Беспроводные эссе» впервые появились в программе «Незакрепленные концы» на Радио-4 Би-би-си. Я хотел бы поблагодарить ее режиссера Яна Гардхайза и диктора Неда Шеррина, предоставивших профессору трибуну для обнародования его идей и наблюдений.
Эта книга никогда и ни за что не была бы написана, если бы не неистовые угрозы и безжалостный шантаж со стороны Сью Фристоуна из издательства «Уильям Хейнеманн» и Энтони Гоффа из литературного агентства «Дэвид Хайэм».
Я благодарен моим родителям за исследования, проведенные ими в Зальцбурге, Тому Райсу – за разрешение процитировать «Я не знаю, как любить его», Хью и Джо Лори за прочтение рукописи – даром что у них были сотни куда более интересных дел – и Джо Фостеру за все вообще.