
Павел Шестаков
Через лабиринт
Через лабиринт
I
В котельной было сумрачно. Покрытые темной пылью лампочки слабо освещали низкие своды, кучи штыба и грязный бетонный пол. По стенам щупальцами ползли горячие трубы.
Мазин подошел к топке и заглянул внутрь — туда, где гудело красное пламя. Казалось, он просто любуется пляшущими огненными языками. Потом посмотрел вокруг себя. Длинная стальная кочерга валялась рядом. Мазин взял ее и опять склонился над пламенем. Черный, загнутый на конце прут вошел в топку, нащупал какой–то предмет и вытолкнул его из огня. Это была небольшая железная коробка, покорежившаяся от жара и немножко оплывшая по краям. Она быстро темнела, покрываясь серой окалиной.
— Если не ошибаюсь, футляр от очков.
— Точно, — торопливо подтвердил Семенистый. — Дедовы глаза…
Семенистый пришел в Управление, когда рабочий день уже заканчивался.
— К вам тут человек, Игорь Николаевич, — доложил дежурный. Семенистый…
— Какой? — не понял Мазин.
— Семенистый по фамилии. Говорит, знает вас.
Мазин пожал плечами и покосился на циферблат старинных карманных часов, лежавших на столе. Они достались ему от отца, а того наградили еще в гражданскую. Мазин постоянно носил часы с собой: ему казалось, что они приносят ему удачу.
— Семенистый? Не помню. Ну ничего. Пусть войдет.
Однако узнал он его сразу, едва тот переступил порог.
— Разрешите, товарищ начальник?
— Входите.
Еще бы не узнать эти кустистые бачки на розовых толстых щеках! Физиономию Семенистого можно было бы печатать на обложке журнала «Здоровье», если бы не глаза. Глаза были мутноватые и заметно отечные.
— Ну как телевизор, товарищ начальник? Претензий не имеете к нашей конторе?
— Вы это пришли узнать?
— Да нет. Насчет телевизора я между прочим, — сказал Семенистый, усаживаясь на стул. — История тут одна произошла.
Мазин ждал, стараясь угадать, какая же история могла привести в его кабинет этого деятеля получастной инициативы.
С месяц назад у Мазина поломался телевизор, пришлось вызвать мастера из ателье. Так он впервые встретился с Семенистым. Тот пришел, попахивая шипром и дешевым портвейном, назвался Эдиком, открыл заднюю стенку телевизора, постучал по ней отверткой и сказал, блеснув золотым зубом:
— Ну и дела! Без пол–литра не разберешь…
Мазин вздохнул и, стыдясь своей слабохарактерности, достал из холодильника бутылку.
Семенистый повеселел. В два счета справившись с пустяковой, видимо, работой, он заявил, что «бандура будет работать как часы», и главное — не деньги, а взаимное уважение, потому что он пить ни за что не будет. Мазин проглотил рюмку, надеясь, что Эдик не узнает, где он работает.
Но Эдик узнал и вот сидит напротив и наверняка собирается о чем–то просить, потому что такие люди, как он, хоть и чтут уголовный кодекс, но на мелочах ловятся непрерывно, а поймавшись, долго и от души обижаются и ищут «правды».
Вспомнив все это, Мазин еще раз пожалел о выпитой рюмке.
— Так что же за история случилась с вами? — спросил он сухо.
— Да ничего особенного. Я, собственно, для порядочка. Чтоб недоразумения не получилось.
— Хорошо, хорошо. Рассказывайте.
— Хозяин мой квартирный пропал, Укладников Иван Кузмич.
— Пропал? Когда же это случилось?
— Да вроде ночью сегодня.
Мазин взял авторучку.
— Давайте по порядку. Вы где живете?
— Магистральная, шестнадцать, квартира шестьдесят четыре.
Эту новую улицу Мазин знал: два ряда пятиэтажных кубиков вдоль полосы недавно уложенного асфальта и тоненькие топольки, гнущиеся на ветру, — так приблизительно выглядела Магистральная.
— Вы снимаете комнату? С семьей?
Семенистый потер блестящее колечко на пальце.
— Один в настоящее время.
Мазин мельком глянул на его тщательно подбритые усики и подумал, что Эдик, наверно, пользуется успехом у неуемных и нетребовательных женщин.
— Кто еще живет в квартире?
— Борька, геолог, но тот не в счет, с недельку как в Крым подался. А так только старик. Короче, по комнате на нос.
— Трехкомнатная квартира принадлежит одному человеку?
— Не… Квартиру его зятю дали. Зять у него тоже геолог… Он с жинкой на Север уехал. Даже обставиться не успел. А старика из деревни выписали, хату сторожить.
— Так, так… — Мазин делал короткие пометки. — Из чего же вы заключили, что старик исчез?
— Нету его — и все.
— Но прошло совсем немного времени. Даже суток не прошло.
— Для старика это что год. Он, кроме котельной да магазина, никуда не выходил. Сторожил, как верный пес Ингус государственную границу.
Мазин невольно улыбнулся.
— А что он делал в котельной?
— Истопником работал. Как дочка с зятем уехали, он туда. Они не разрешали, стеснялись, что папаша будет по двору чумазый ходить. А дед борец за повышение жизненного уровня. Меня на квартиру пустил, в котельной подрабатывал. Откуда и не вернулся. Ночная смена у него была. Я утром встал — деда нема. Умылся, собрался на работу — нема. А пора бы и быть. Спустился в котельную, чтоб ключ отдать, а его напарник меня матюгом: «Где, говорит, твой хрыч шляется? Ушел со смены, чуть котел не запорол».
— Следовательно, Укладникова напарник в котельной не застал. А когда вы видели его в последний раз?
— Как он уходил, с вечера. Надел свою робу и пошел.
— Так. Что же вы сделали, узнав, что Укладников исчез из котельной?
Семенистый пожевал мясистыми губами.
— Да я тогда не подумал, что он совсем исчез. Думаю: вот чудик! Куда это его понесло неумытого? Я больше подумал, что мне с ключом делать…
— Разве у Укладникова не было своего ключа?
— В том–то и дело. У нас такой замочек, что любой сейф позавидует, и к нему вот этот единственный и хитрый ключ.
Семенистый достал большой, с замысловатыми бороздками ключ.
— Никому чужому не давал. Нам с Борькой только на ночь, когда на смену шел. Потому я его и взял с собой на работу. Думал, старик придет за ключом. А он не пришел. Тут я и стал соображать, что дело пахнет керосином. Ну и двинул сюда.
— Вы дома после работы были?
— Был. Все заперто. Соседи тоже не видели его.
— Еще один вопрос. Вы уверены, что ночью Укладников не заходил в квартиру? Вы крепко спите?
Что–то вроде сомнения мелькнуло на толстом лице Семенистого, но лишь на секунду.
— Да как же он мог зайти, если хата заперта?
Мазин посмотрел на ключ.
— Ладно. Поедем, посмотрим вашу «хату»…
В машине уже он подумал, что вся эта история, возможно, ломаного гроша не стоит, и старик никуда не исчез, а просто хлебнул лишнего с каким–нибудь случайным или не случайным дружком–собутыльником, и он зря тратит время.
Однако спросил Семенистого, с которым сел сзади:
— Укладников пьет?
— По субботам…
— А по пятницам?
Но Эдик не шутил.
— Да нет… Точно, по субботам. В баню сходит и четвертинку позволит себе. Ванной–то он не пользовался и нас не пускал. Говорит: «Поломаете еще, а мне перед хозяевами отвечать…» Дочку с зятем он хозяевами называл… Вообще–то старик жмот был…
— Почему вы говорите «был»?
Мазин не ловил Семенистого на слове. Вопрос этот пришел ему в голову неожиданно, хотя Эдик с самого начала упоминал об Укладникове в прошедшем времени.
— Почему?
— Да, почему?
Может, машина повернула слишком круто, а возможно, Эдик слишком сильно нажал на спичку, которой как раз собирался зажечь сигарету, но спичка переломилась и упала на резиновый коврик на полу машины. Семенистый опустил голову, нагнулся, поднял спичку и засунул ее под донышко коробки. Потом только ответил:
— Да ведь пропал он…
И еще раз не увидел, а скорее почувствовал Мазин какую–то маленькую, почти неуловимую заминку в его ответе. Но могла она и показаться.
«Пропал»…
Из–под колес «Волги» прыскали грязные струйки. Снег уже стаял, но настоящее тепло еще не пробилось в город через плотные весенние тучи, нависшие над почерневшими за зиму крышами. Было сыро и зябко. Перед тем как выйти из машины, Мазин поднял воротник своего негреющего короткого пальто.
По хлюпающим доскам они перешли разрытую мостовую и вошли во двор, сразу за которым начиналась бурая степь, где через год или два должны были появиться кварталы многоэтажных домов, а пока гулял ветер да тащился одинокий самосвал, покачиваясь, как пьяный, на скользких ухабах.
Семенистый первым вошел в подъезд, за ним — лейтенант Козельский, который вел машину, а потом и Мазин, поеживаясь от холода и все еще не уверенный в том, что Укладников исчез.
Замок оказался действительно «хитрым». Чтобы открыть его, нужно было поворачивать ключ справа налево. Кроме того, на дверях были набиты цепочка и щеколда. Мазин отметил все это мельком и прошел в коридор. Сюда выходили двери комнат.
«Хорошая планировка», — подумал он, вспомнив свою большую неудобную комнату в старом доме, и взялся за среднюю дверь.
— Нет, нет, — остановил его Эдик. — Здесь никто не живет. Здесь хозяйские вещи свалены. Она заперта.
Возможно, Мазин и послушал бы его, если б «запертая» дверь не подалась легко внутрь. Он вопросительно глянул на Семенистого, но тот и сам как будто удивился:
— Всегда заперта была…
В комнате действительно никто не жил. Там в беспорядке были нагромождены немногие вещи, в основном книги, связанные, очевидно для перевозки, пачками и обернутые старыми газетами. Мазин надорвал одну пачку, ожидая увидеть что–нибудь по геологии, но это оказалось собрание сочинений Достоевского. Надорвал другую — та сплошь состояла из детективов. Семенистый, стоя на пороге, настойчиво пояснял:
— Они только что получили квартиру и через три дня уехали. Ничего разобрать не успели. Видите, пылища какая. А дед на кухне жил.
— Зажгите свет, — попросил Мазин.
Семенистый щелкнул выключателем. Теперь стало ясно видно то, что было почти незаметно в вечерних сумерках. На покрытом пылью полу отчетливо выделялись следы. Они тянулись от двери к одному из шкафов — большому застекленному книжному шкафу.
— Вы входили в комнату сегодня или вчера? — спросил Мазин, поворачиваясь к Семенистому.
— Я же говорю, она заперта была.
— А в шкафу что было, не помните?
— Пустой был. — Эдик во все глаза смотрел на шкаф.
Мазин потянул дверцу. Полки в самом деле оказались пустыми. Присев на корточки, он стал рассматривать след. Простым глазом был виден и отпечаток подошвы, и мелкие, засохшие куски глины, которую растаскали по всему двору от разрытой канавы, и кое–что еще, заинтересовавшее Мазина больше всего.
— Видим Сергеевич! — позвал он Козельского.
Тот вошел в комнату, старательно обходя следы.
— Как вы думаете, что это такое? — Мазин показал на темный комочек, прилипший к глине.
Козельский нагнулся.
— По–моему, уголь… Кто–то пришел сюда из котельной?
— Видимо, Укладников, раз наш друг Эдуард… Как вас по батюшке, Семенистый?
— Тарасович, — буркнул Эдик.
— …Эдуард Тарасович сюда не заходил.
— Интересно.
— Может стать интересным, если только старик не пьянствует где–нибудь с приятелями. Я пока придерживаюсь этой наиболее простой версии.
Но, сказать по правде, Мазин уже сомневался в ней.
Ничто больше в квартире не бросилось им в глаза. В комнате геолога господствовал спартанский порядок. Железная койка была заправлена по–солдатски, чемодан с небогатым скарбом заперт. У Семенистого же преобладал холостяцкий хаос. К нему Мазин заглянул ненадолго, скользнув взглядом по стене, куда хозяин обильно накнопил кинодив, вырезанных из заграничных журналов. Спросил только:
— Вы здесь постоянно прописаны?
— Куда там! Не знаете вы нашего деда… Три месяца.
— И геолог на три месяца?
— Нет, Борька постоянно. Его еще зять прописал.
Мазин кивнул и вышел из комнаты.
Внимательно осмотрел он пожитки Укладникова в стенном шкафу:
— Вы знали его вещи, Семенистый? Все здесь?
— Вроде все.
Эдик явно помрачнел и отвечал неохотно и коротко, совсем не так, как говорил до сих пор.
— В чем он чаще ходил?
— Вот в этом. — Эдик качнул потрепанный пиджачок.
В кармане нашелся паспорт и две рублевые бумажки.
— Не знаете, где он хранил деньги?
— Какие?
— Ну, зарплату, пенсию, то, что от вас получал. Вы же говорите, что деньги у него водились.
— Водились, да нам он про них не докладывал.
— Ладно, потом посмотрим повнимательнее. Если не вернется ваш дед жив–здоров да не выругает нас. А пока спустимся в котельную.
Дорогу опять показывал Эдик. Его первого и увидел напарник Укладникова.
— Ты мне скажи, где твой старый? Сколько я за него торчать должен?
Мазин, спускавшийся следом по крутой железной лестнице, остановился, слушая сиплую ругань истопника.
— Да помолчи ты, папаша, — перебил Семенистый. — Жалуйся в домоуправление. Вот люди с тобой потолковать хотят.
— Пошел ты со своими людьми знаешь куда…
— Куда же, если не секрет? — спросил Мазин.
— А туда… — начал было истопник, но осекся, заметив за его спиной шинель Козельского.
Это был человек неопределенного возраста. Может, ему было и сорок, а может, и все шестьдесят. Но силенка чувствовалась в нем несомненная, крутые плечи распирали черную латаную рубашку. Низколобое лицо выглядело недружелюбно. Угол редкозубого рта и часть выступающего подбородка прикрывал грязный пластырь.
Пластырь этот и заметил вначале Мазин, а потом уже свежую ссадину на щеке и синяк под глазом.
— Вы здесь работаете?
— Работаю. Это работа разве? Каторга…
— Об этом потом. Как вас зовут?
— Харченко зовут меня. Василий Прокофьевич.
— Вы знали Укладникова?
— А то нет!
— Когда вы видели его в последний раз?
— Вчера сменялись в это время.
— Ясно. Он не говорил, что собирается уйти раньше обычного.
— Ничего не говорил.
— И вы не знаете, где он находится сейчас?
— Это вы мне скажите, где он находится. Вы ж милиция.
— Скажем со временем. Покажите котельную.
— Смотрите, мне не жалко.
И вот Мазин держит в руках горячую еще коробочку.
Потом он поддел край футляра перочинным ножом. Внутри можно было узнать остатки дужек и расплавившихся стекол. Мазин протянул футляр Харченко:
— А вы что скажете? Вы работали вместе. Видели вы у Укладникова такие очки?
— Да разве их разберешь?
— Пойдемте в вашу комнату.
В маленькой рабочей комнатушке с засиженным мухами небольшим окошечком стояли старая железная койка, тумбочка и небольшой столик. На крючке висело серое длинное пальто.
— Ваше пальто?
— Мое.
Харченко загородил вешалку спиной.
— Разрешите.
Мазин снял пальто с крючка, а Козельский, опустив руку в карман, стал рядом с Харченко.
— Отчего эти пятна на пальто?
— Ну, кровь это, кровь, — зло ответил Харченко. — Подрался я спьяну, вы ж видите…
Он показывал на свое побитое лицо.
— Придется кое–что уточнить. Поедете с нами.
— Да как же я котельную брошу? Я ж сказал — подрался.
Харченко потянул из рук Мазина пальто. Что–то звякнуло. Мазин слегка отстранил истопника и полез в карман. Там оказалась только дырка. Тогда он тряхнул пальто, и снова что–то звякнуло. Мазин просунул пальцы в дыру и, пошарив за подкладкой, достал серебряные часы на цепочке.
— Дедовы! — выкрикнул Эдик.
А Харченко замотал вдруг головой и завопил:
— Подстроили, душегубы! Пейте кровь с инвалида, расстреливайте!
И начал рвать на себе рубаху.
II
Валерий Брусков спал беспокойно, хоть дежурная по гостинице и обещала его разбудить вовремя. Проснулся он в половине четвертого, посмотрел на часы, обругал себя — ведь спать можно было еще целый час, решил больше не спать, а полежать просто — и заснул так, что будить все–таки пришлось.
— Молодой человек. Пора…
Валерий бросился умываться.
Из гостиницы он вышел бодрым и, перекинув через плечо спортивную сумку, зашагал по светлеющим улицам поселка к вокзалу.
Прошлой весной Валерий еще был студентом, а сейчас работал в редакции областной молодежной газеты и никак не мог привыкнуть к тому, что он взрослый, что два раза в месяц расписывается в ведомости, получая зарплату, а не стипендию, что иногда фамилия его появляется на газетной полосе и ее читают тысячи людей.
Каждая командировка волновала Брускова: то он боялся, что не соберет материала, то — что плохо напишет, а еще хуже, если ошибется и придется давать опровержение. Более опытные ребята посмеивались над его страхами, но Валерий не мог переломить себя. Был он человеком впечатлительным и часто нервничал по мелочам.
Даже сейчас, хотя ехал он домой и до отхода поезда оставалось около часа, а билет лежал в кармане, Валерий спешил. Вышел он на перрон, когда малоразборчивый голос только хрипел над немноголюдными платформами: «Объявляется посадка на поезд номер двести двенадцать, следующий до…»
Возле состава переминались с ноги на ногу заспанные проводники. Валерий протянул билет и вошел в вагон вторым. Раньше него проскочил юркий паренек в стеганке и кепке. Вагон был новым, с мягкими голубыми креслами самолетного типа и большими зеркальными окнами. Брусков подумал, что обязательно опишет этот вагон в своем очерке. У него даже наметилась первая фраза: «Я вспомнил, как несколько лет назад по заданию редакции ехал в тот же город в старом рабочем поезде…» Но тут он вовремя сообразил, что несколько лет назад никуда по заданию редакции не ездил.
Между тем парень, прошмыгнувший впереди Брускова, задержался в проходе, выбирая место, и Валерию пришлось приостановиться позади него на секунду или две, не больше. Парень прошел вперед, но не сел, а только положил на облюбованное кресло кепку и вышел в передний тамбур. Все это Брусков отметил между прочим, не подозревая еще, что скоро эти вроде бы незначительные детали сыграют свою роль в деле очень серьезном.
Наполнялся вагон постепенно, людей было не так уж много. Почти половина мест осталась свободной, когда загудела сирена электровоза и поезд покатил, раскачиваясь на рессорах и убаюкивая недоспавших пассажиров. И тут Брусков снова заметил парня в стеганке. Тот вернулся из тамбура, сунул в откидную пепельницу окурок и, придерживаясь за спинки кресел, прошел на свое место.
Валерий прикрыл глаза, но спать не хотелось. Он думал о своих очерках: о том, что ему было поручено написать, и о другом, о чем еще не знали в редакции.
Написать было поручено о молодом рабочем с химкомбината, построенного недавно в Береговом. Задание это Брусков выполнил добросовестно, придумал удачное, как казалось, название — «Ему послушны молекулы», посмотрел комбинат, побеседовал в комитете комсомола с секретарем. Секретарь рассказал Валерию все толково: «Хороший парень. Аппаратчик, заочник, спортсмен — короче говоря, наша гордость. На комбинате с первого дня и даже раньше, в том смысле, что еще до пуска работал на строительстве. Сейчас ударник и дружинник».
Ударника и самого привели в комитет, и он все подтвердил: да, и заочник, и аппаратчик, и дружинник, и разряд есть по настольному теннису. На вопросы он отвечал лаконично, а больше кивал и вроде бы смущался. Но его скоро отпустили, а секретарь сказал Брускову:
— Ты не думай… Он парень железный.
Валерий пожал плечами. Парень вел себя, как полагалось, хотя на самом деле он, может, и не был таким уж скромным, а просто злился, что его отрывают от дела, чтобы написать то, чему сам он не поверит. И Брусков чувствовал это. Конечно же, ему хотелось написать не так, как писали уже тысячу раз, а как–то иначе. Но как именно, он не знал, потому что был еще молодым, застенчивым и не умел находить в разговоре с людьми того необходимого ключа, без которого невозможно узнать ничего, кроме того, что парень — аппаратчик, заочник и так далее.
Об этом он думал и в рабочей столовой, куда пришел из комитета, чтобы перекусить. И еще он поглядывал на молоденьких прядильщиц, что ели булочки с кефиром за соседним столиком. Но поглядывал осторожно, чтобы не показалось, что он на них пялится. Девушки же посматривали на него гораздо смелее и, когда Валерий отворачивался, посмеивались потихоньку.
Вдруг одна из них поднялась и направилась прямо к Валерию. Брусков вспомнил, что эта темненькая и разбитная, как видно, девушка заглядывала в комитет, когда он вытягивал «показания» из своего образцово–показательного парня.
— Товарищ корреспондент, вас можно на минутку?
Валерий глотнул чаю, чтобы протолкнуть застрявший в горле кусочек антрекота.
— Пожалуйста.
Девушка села за столик и придвинулась к Брускову так близко, что он уже и не мог разобрать, какая же она собой. Видел только, что глаза у нее смеются. Но, в общем, она старалась держаться серьезно.
— Товарищ корреспондент, вы в стихах разбираетесь?
Этого Брусков не ожидал.
— В стихах? Почему в стихах?
Наверно, выглядел он глуповато, потому что девушка не выдержала хохотнула. И этим помогла Брускову. Он и сам засмеялся, и смех разрядил смущение.
— Да вы ж из газеты. Там и стихи печатают.
— Да, конечно. А что вас интересует?
— Меня–то? Меня ничего. Вот девчонка у нас одна есть. Подружка моя. Она пишет. Может, посмотрите?
Девчонку, которая писала стихи, звали Майкой. Она пришла к Брускову в гостиницу вместе со своей разбитной подружкой — Жанной. Еще в номере Валерий услыхал, как Жанна громко спрашивает у дежурной в коридоре:
— Где тут у вас корреспондент живет? Молодой такой, симпатичный. А вы его не вызовете? Мы договорились… Нет, нет, сами мы не пойдем. Мы девушки гордые…
«Без костей язык», — подумал Валерии, открывая дверь.
Майка оказалась совсем не похожей на подругу — беленькая, тихая, немного болезненного вида. В руке она держала свернутую трубочкой ученическую тетрадку и смущалась совершенно откровенно. Жанна почти силой втолкнула ее в комнату и тут же заторопилась:
— Ну, теперь вы тут сами. А то меня Нелька ждет. — И убежала.
Девушка сидела на стуле, опустив голову.
— Покажите ваши стихи.
Она подняла бледное лицо и виновато заморгала.
— А может, не нужно?
Брусков разозлился:
— Девушка, я тут в командировке нахожусь. Мне каждая минута дорога. Давайте–ка ваши стихи.
Майка протянула ему тетрадку. Наверно, она привыкла, что мужчины разговаривают с ней только о делах и поскорее.
Стихи, как и ожидал Брусков, были не блеск: аккуратненько выписанные чернилами строчки с правильными рифмами и всем известными истинами. Он перелистал несколько страниц и не знал, что сказать. Было жаль бледненькую Майку. «Может, попадется что–нибудь среднее, чтоб к дате какой–нибудь напечатать? Все–таки от станка. Редактор это любит». Одно стихотворение было с посвящением — «Розе Ковальчук». Чтобы не сразу говорить о главном, Брусков спросил:
— Кто эта Роза? Ваша подруга?
— Что вы! Это же партизанка. Вы разве не видели памятник на площади?
Памятника Валерий не видел.
— Здешняя партизанка? Интересно.
— Конечно, интересно! Она ж настоящая героиня. А я о ней нигде ничего не читала. Послушайте, товарищ корреспондент, напишите лучше о Розе. Это такая история…
Майя не преувеличивала. История Розы Ковальчук могла заинтересовать не только областную газету, и сейчас, в вагоне, Валерий уже мысленно разглядывал свой очерк об отважной подпольщице.
Поезд вдруг сильно качнуло, и Валерию пришлось, прервав размышления, открыть глаза. Парень в стеганке устроился впереди. Кепку свою он швырнул на узкую багажную полку. Рядом с кепкой на полке лежал новенький чемодан с блестящими ремнями. «Интересно, чей это? — подумал Валерий, потому что рядом с парнем никто не сидел. — Может, хозяин вышел покурить? Кажется, чемодан уже был на полке, когда Валерий вошел в вагон. Был или не был?»
Станция мелькала за станцией, в вагоне выключили электричество, ехать оставалось немного, а Брусков сидел и думал уже не о Розе Ковальчук и своем очерке, а о чемодане, лежавшем на полке. «Наверно, кто–то заскочил в вагон первым, бросил чемодан и вышел, а потом закрутился и отстал от поезда. Нужно будет сказать проводнику».
Рельсы за окном разбежались в разные стороны, начали двоиться, множиться. Мимо окна потянулись товарные вагоны. Поезд входил на большую станцию. Отсюда до города оставался один перегон. Но попасть в тот день домой Валерию так и не удалось.
Как всегда перед остановкой, в вагоне началось движение. Люди собирали вещи, некоторые заранее столпились у входа. Поднялся и парень в стеганке. Он поднял руку и… взял с полки чемодан. Валерий оглянулся по сторонам, но на парня никто не обратил внимания. А тот поставил чемодан на соседнее кресло и снова сел. Но перед тем как сесть, косанул по вагону настороженным взглядом.
«Вор», — решил Валерий и испугался.
Испугался потому, что вора нужно было задержать, а этого ему никогда не приходилось. Что же делать? Конечно же, выйти следом и сообщить милиционеру. На вокзале обязательно должен быть милиционер. А вдруг чемодан принадлежит самому парню? Валерий понимал, что мысль эта предательская и если он поверит в нее, то никогда не простит себе трусости.
Люди заспешили к выходу, но парень не торопился. «Может быть, он и не думает брать чемодан? — еще раз понадеялся Валерий. — Он же только переложил его с полки в кресло. Буду выходить — скажу проводнику — и все». Но тут парень двинулся, подхватив чемодан в опущенной руке так, что и не видно было, что он несет по проходу.
Валерий встал и пошел за парнем. Тот рассчитал правильно — оказался у выхода последним, но еще до того, как в вагон хлынули встречные пассажиры. Валерий, однако, успел выскочить следом и окончательно растерялся милиционера нигде не было видно. А вор (Валерий уже не сомневался, что парень в кепке — вор) быстро пересек ближний свободный путь и перешел на соседнюю платформу. Брусков шел за ним, все еще оглядываясь в поисках милиционера, но парень шагал широко и вот–вот мог скрыться из виду. Да и время шло. «Стоянка поезда — двенадцать минут».
И тут Валерий не то что решился, а как будто бросился впервые с вышки в воду. Раз — и все!
— Послушай, друг. Постой.
Сказал — и не узнал своего голоса: такой он получился жидкий и противный. Брусков подумал даже, что вор и не обернется на такой голос, но тот сразу остановился, потому что давно заметил Валерия:
— Тебе что?
— Да вот чемодан вроде бы…
Лицо вора было совсем рядом. Он оказался не таким уж молодым, торчащие скулы были обтянуты желтоватой, нездоровой кожей, а узкие глазки смотрели зло и ничуть не испуганно:
— Что «вроде бы»? Твой это чемодан?
По свободному пути, медленно пыхтя белым паром, приближался паровоз. Вор скосил на него прозрачные глаза.
— Твой говорю, чемодан?
— Не мой, но…
— Так чего ж ты к человеку привязался, падло?
И прежде чем Валерий успел сообразить, что происходит, вор резко ударил его тяжелым ботинком по ноге, в самую кость, так что Брусков даже присел от боли. А парень, не оглядываясь, как кошка, кинулся под самый нос паровоза и перемахнул путь, едва не попав под колеса. Пыхтящий состав отрезал его от Валерия.
«Ушел», — подумал Валерий и почувствовал себя таким несчастным, что даже боль стала тише. Но тут мимо броском пролетел человек в сером пиджаке, схватился за поручни проходящего товарного вагона, перескочил на ходу через площадку и спрыгнул с той стороны.
«Держи этого в стеганке!» — услыхал Валерий. И вслед за криком свисток. Он поднялся и заковылял по платформе туда, где кричали.
А позади Брускова уже набирал скорость пассажирский поезд. Валерий увидел, как покатился по рельсам и его вагон, но бежать за ним был не в силах. Боль становилась мучительной. Он махнул рукой и остановился, совсем расстроившись. Что с ногой? Как он доберется теперь домой? Да и его собственная сумка осталась в вагоне.
— Молодой человек! Вы что, идти не можете?
Перед ним стоял тот самый, в пиджаке, что бросился за вором. Под пиджаком был тонкий спортивный свитер.
— До железнодорожного отделения дойти сможете? Знакомого своего повидать?
— Задержали его?
— Взяли. Старшина как раз оказался. Помог. За что это он вас?
— Чемодан у него?
— Есть и чемодан.
— Краденый. Да вы, собственно, кто такой?
— Кучеренок, капитан милиции. В Минск из отпуска возвращаюсь.
— Значит, и вы отстали?
— Что поделаешь. С нами и похуже бывает.
Брусков как–то сразу успокоился.
— А я журналист. Здорово вы подоспели. — И поковылял за капитаном в отделение.
Там за видавшим виды двухтумбовым столом сидел старший лейтенант, а напротив его, на скамейке, — задержанный парень. Немолодой уже старшина снял фуражку и вытирал платком лоб. Чемодан вор все еще держал в руках. Увидев хромающего Брускова, он скривил губы в ухмылке и отвернулся.
— Ага, пришли, — обрадовался старший лейтенант. — Так что там произошло?
— Вот товарищ журналист видел, как этот парень украл чемодан, пояснил капитан.
— А больше ваш товарищ ничего не видел? Он же спал всю дорогу. Мало ли что во сне увидеть можно.
— Замолчите, — перебил старший лейтенант. — Как ваша фамилия?
— Музыченко.
— Покажите документы.
— Я их с собой не ношу: потерять боюсь.
— Зачем сюда приехали?
— Приехал — и все. Что, ездить нельзя, что ли?
— Чемодан ваш, вы говорите?
— А то чей, Пушкина?
— Расскажите, пожалуйста, как было дело, — обратился старший лейтенант к Валерию.
Брусков начал по порядку:
— Я возвращаюсь из Берегового, в командировке был…
Вор смотрел на него злобно, и Валерий, рассказывая, малодушно думал: «Отпустят его сейчас, так не миновать мне ножа в бок. Вот попал в историю». Но отступать было невозможно. Да и боль в ноге не располагала к мягкости.
— Значит, хозяина чемодана вы не видели? — спросил старший лейтенант огорченно, и Валерий опять подумал: «Отпустит он его».
Музыченко сплюнул на пол:
— Напел байку. Сразу видно, журналист.
— Помолчите, Музыченко, — прервал снова старший лейтенант. Скажите–ка лучше, что у вас в чемодане?
Впервые вор ответил не сразу.
— Да разве все запомнишь…
— А вы не все, вы хоть что–нибудь.
— Я знаю? Сестра собирала в дорогу. Барахло разное, харчишки.
Старший лейтенант недоверчиво покосился на желтые ремни.
— Вот что, Музыченко. На столе лист бумаги и ручка. Напишите–ка, что, по вашему мнению, сестра могла положить в чемодан. Садитесь.
Писал он долго, выводя на бумаге круглые ученические буквы. Всем уже надоело ждать, но его не торопили. Вдруг Музыченко так нажал на перо, что чернила брызнули во все стороны. Он перечеркнул лист крест–накрест и швырнул ручку на стол:
— Считайте, что попутали, гражданин начальник. Не знаю я, что в этом сундуке, сами смотрите.
И он швырнул чемодан на стол.
Старший лейтенант спокойно взял его и отстегнул хрустящие ремни. Глянул внутрь и медленно и удивленно вытащил измятую мужскую рубашку. Светлая рубаха была измазана красным. Вслед за ней на стол легли пиджак и большие ботинки из свиной кожи. Но не они доконали Музыченко, а маленький туристский топорик с присохшими к лезвию короткими темными волосами.
Последнее, что запомнил Брусков из этой сцены, был панически жалкий крик Музыченко:
— Вор я, гражданин начальник, вор! Чемодан этот в поезде взял. Вот и человек подтвердить может. — И тыкал пальцем в бок Валерию.
III
— Так что же нам известно, Вадим Сергеевич? — спросил Мазин Козельского.
Они сидели в кабинете Мазина и мучились от жары. Несмотря на открытые форточки, было душно. Отопительный сезон продолжался согласно плану, а солнце, не зная об этом, светило по–летнему.
— Пока ничего, Игорь Николаевич.
Козельский был из тех людей, которые склонны преуменьшать успехи.
Мазин расстегнул пуговицу под галстуком.
— Ну, это вы слишком… Мы знаем, например, что Харченко непричастен к убийству.
— А что это нам дало?
— Отсечен один из неверных путей, которым мы могли увлечься. Снято обвинение с невиновного человека.
Козельский покачал головой.
— Совсем невинная овечка. Пьяница, вор и хулиган.
— Но не убийца. В этом есть разница, Вадим. Одно дело, если у вас вытащили часы, а другое, когда вам режут горло.
— Такие и режут.
— Хорошо, не будем спорить. Я знаю, что вы плохо переносите жару. Но все–таки смотреть на вещи нужно оптимистичнее. Вы ведь заочник? Студент? Смотрите же, какой классический случай нам встретился. Целая цепь серьезнейших улик. А что оказалось? Харченко действительно подрался, был задержан и провел ночь в вытрезвителе. Кровь на пальто одной группы с его собственной. И наконец, часы Укладникова, которые тот во время смены вешал на гвоздик над койкой, Харченко попытался присвоить, лишь узнав об исчезновении хозяина. Впрочем, сам Харченко уверяет, что взял часы с целью сохранения, а под подкладку они провалились случайно…
— «Случайно»! Жулик старый.
— Опять вы бурчите, Вадим? Зачем? Лучше приведите этот случай на экзамене. Получите пятерку, а какой–нибудь профессор затащит его в учебник, где наш общий неприветливый знакомый Харченко будет фигурировать как «гражданин Х». Таким образом вы обогатите науку.
— Шутите, Игорь Николаевич.
— Стараюсь. Знаете, Козельский, врачи однажды изучили сто больных атеросклерозом. И что же? Восемьдесят из них были мрачными, унылыми личностями, не признающими никаких шуток. Поэтому я и шучу Вадим. Так сказать, в порядке профилактики. Берегу сердце. Однако пойдем дальше. Мы знаем еще целую кучу вещей.
Мазин пробарабанил пальцами по синей папке с надписью «Дело».
— Мы знаем, что в ночь, когда, по категорическим утверждениям достойного во всех отношениях Эдуарда Семенистого… Надеюсь, против Семенистого вы ничего не имеете?
— Имею. Барыга самый настоящий.
— Да? Кто бы мог подумать, — Мазин усмехнулся. — А ведь в ателье на Доске почета числится. Но не будем судить его слишком строго. Он жертва человеческих слабостей. Кто устоит, чтобы не отблагодарить человека? Скажу по секрету, Вадим, я сам однажды угощал его водкой.
По лицу лейтенанта Мазин понял, что и это Козельский принял за шутку, но не стал разубеждать подчиненного.
— Вернемся же к нашим овечкам. Итак, ночь… Хотя Семенистый и утверждает, что в комнату ночью никто не входил, след, который мы обнаружили на паркете, наталкивает на другие мысли. Входил человек, Незадолго перед тем побывавший в котельной. Но как он мог проникнуть в квартиру? Я вижу четыре возможности. Первая — был еще один ключ. Вторая замок был отперт без помощи ключа. Третья — дверь была не заперта. Две последние возможности маловероятны, особенно вторая, ведь на замке мы не обнаружили никаких следов отмычки. И все три возможности предполагают, что Эдуард Семенистый, этот, по мнению общественности, ударник труда, спал сном невинного младенца и ничего не слышал.
— Вам бы, Игорь Николаевич, адвокатом быть. Говорите вы убедительно.
— Ага, Вадим. Вы начинаете иронизировать. Прекрасно. Четвертая возможность предполагает, что Эдуард Тарасович бодрствовал и сам открыл дверь. Кстати, вам не показалось, что, когда я наткнулся на след, он посерьезнел?
— Показалось. Как сыч напыжился.
— Заметим это обстоятельство, которое вы выразили в образной форме, хотя фактом оно и не является и не убедит ни судью, ни адвоката. Но нам может пригодиться. Заметим и пойдем дальше. Удалось нам в некоторой степени обнаружить и зачем этот неизвестный входил в комнату. В пустом шкафу оказалось двойное дно. Причем второе дно, а вернее имитирующий его лист фанеры, установлено в шкафу, несомненно, не на фабрике. Кто мог сделать этот тайник?
— Укладников, наверно.
— Да, это наиболее вероятно, но к шкафу имели доступ и другие люди. И эти люди располагали временем в отсутствие Укладникова.
— Вы имеете в виду квартирантов?
— Прежде всего Стояновского и Семенистого. Но не только их.
— Кого же еще?
— Шкаф стоял на старой квартире у зятя Укладникова. И неизвестно, купил он его в магазине или по случаю. Круг расширяется, как видите. Поэтому оставим его пока. Плохо, что мы не имеем ни малейшего намека на то, что могло храниться в тайнике. Деньги? Пистолет? Документы, наконец? Правда, труп туда не войдет. Но зато он вошел в топку. И тот, кто втолкнул его туда, по всей видимости, интересовался и тайником. Судя по обуви, это был не Семенистый.
— Точно. Здесь нам повезло. У Семенистого обувь меньше, чем ботинки, оставившие след.
— Ну вот. А вы о нем плохого мнения. Да еще говорите, что мы ничего не знаем. Мы знаем, Вадим, достаточно, чтобы составить рабочую версию. Выглядеть она будет приблизительно так. Человек в больших ботинках, знавший, что Укладников работает ночью в котельной, пришел туда, убил Укладникова, втолкнул его труп в топку, поднялся наверх, открыл входную дверь, скорее всего ключом, о котором не знал Семенистый, после чего проник в нежилую комнату. Ключ от комнаты убийца взял у Укладникова. Там он осмотрел тайник…
— Почему «осмотрел»?
— Потому что только это известно достоверно. Может быть, тайник был пуст. — Мазин сделал паузу: — В этой версии я вижу пока лишь один недостаток.
— Какой?
— Тот, что она, в сущности, вторая. Первая была с Харченко. Так что не исключено появление и других. Но это уж издержки нашего производства. А вы что скажете?
— Меня, Игорь Николаевич, смущают следы.
— Чем именно?
— Уж больно прекрасные следы. Как будто он нарочно для нас старался, пропечатывал.
— В вашей мысли есть резон. Но попробуем думать иначе. Убийца не заметил, что пол покрыт толстым слоем пыли. Он спешил и нервничал — ведь рядом спал Семенистый. Некогда ему было разыскивать тряпку и затирать пол. Попробуем пока думать так. Хотя ваших сомнений я и не отвергаю. Возможно, и они пригодятся. А сейчас выводы. Что же дает наша версия? Главное убийца не был случайным человеком. В котельную он мог еще забрести случайно, но не в квартиру. Искать его надо среди знакомых Укладникова. Кстати, вам известно, что семьдесят пять процентов убийц знают своих жертв до преступления? Запомните на всякий случай. Блеснете эрудицией на экзамене.
Козельский вытащил записную книжку.
— Хотите записать процент?
— Нет, эти цифры я знаю. Хочу составить списочек знакомых Укладникова.
— Боюсь, писать придется не так уж много.
— Да, человека три–четыре.
— Нет. Только одного.
Мазин вышел из–за стола и прошелся по комнате. Постоял у окна, посмотрел, как парует на солнце соседняя крыша. На подсохшем асфальте, внизу, две девочки собирались играть в «классы»: одна, старательная, видно отличница, тянула через тротуар белую черту, останавливалась недовольная, стирала мел подметкой маленькой красной туфельки и начинала чертить снова, молча, сосредоточенно. А подруга ее прыгала на одной ножке рядом и смеялась.
— Как вы думаете, Козельский, хорошо быть маленьким?
— Что хорошего? — удивился неожиданному вопросу лейтенант — Гулять хочется, а тебя уроки учить заставляют.
— Верно. Но все–таки, когда вырастешь, плохое забывается… Ну ладно. Так вы поняли, кого я имею в виду?
— Семенистого?
— Почему?
— Да ведь нужно, чтоб этот человек знал Укладникова, знал расположение квартиры и мог знать о существовании тайника. А таких только трое — Семенистый, Стояновский и зять Укладникова. Стояновского и ятя в городе в этот день не было, остается Семенистый.
— Логично. Хотя и не наверняка.
— Почему?
— По двум причинам. Одну я вам назову Она простая. Мы только предполагаем, что Стояновский и зять Укладникова, Кравчук, кажется, не находились в этот день в городе. Что вы сделали, чтобы удостоверить их алиби?
— По месту работы Кравчука послан запрос, но ответа еще нет.
— А Стояновский?
— Тут хуже. По словам Семенистого, он выехал в отпуск двенадцатого апреля. Но куда именно, выяснить пока не удалось.
— На работе не знают?
— Сказал: «Побродить по Крыму еду, весну посмотреть».
— «Побродить»… Это довольно неопределенно. Так говорят случайному знакомому. Мне кажется, что в Геологическом управлении, где Стояновский, кстати, работает второй год, у него должны быть и более близкие люди. Вам следовало поискать их, Вадим.
Мазин сказал это не строго, но все–таки суховато и тут же заметил, как лейтенант по–детски надул губы.
— Ну–ну, Вадим! Я понимаю, что у вас было мало времени.
Но Козельский не обиделся. Он огорчился. О Стояновском Вадим узнал почти все, что можно было узнать за такой короткий срок. И то, что Мазин не понял этого сразу, расстроило лейтенанта. «Значит, не доказал я еще, что на меня можно полностью положиться».
— Кое–что я все–таки узнал, Игорь Николаевич.
По этому «кое–что» Мазин догадался, что Козельский узнал немало, и пожалел о своем упреке.
Вадима он любил и только поэтому изредка позволял себе подтрунивать над ним. Временами ему казалось, что лейтенанту не хватает инициативы вернее, расторопности, живинки. Тогда он иронизировал, стараясь делать это не обидно. «Парня нужно будоражить, пробуждать честолюбие, слабенький раствор кислоты очищает металл, полирует его».
— Что же вы узнали, Вадим?
— Дело в том, Игорь Николаевич, что у Стояновского действительно нет близких людей в управлении. Вспыльчивый он, неуживчивый…
— Характер мешает?
— Нет. Думаю, что обстоятельства. У меня сложилось впечатление, что Стояновский недоволен своей работой.
— Бродить любит, а геология не нравится?
— Геология как раз нравится. Но работать ему приходится не в партиях, а в конторе. Вот это не нравится.
— Почему же он сидит в конторе?
— По болезни. С легкими непорядок. Мечтал, конечно, о тайге, пустынях, джунглях, может быть, а тут сиди, смотри в окошко на стенку соседнего дома.
— Невесело. Здоровые же товарищи, которые сидят по доброй воле, уважением Стояновского не пользуются. Так?
— Вот именно, — обрадовался Вадим тому, что Мазин поддержал его мысль. — Ругается он со всеми. А отпуск все–таки проводит поближе к природе. Может, он и сам не знал точно, куда едет.
— Возможно. Хотя было бы лучше, если б Стояновский взял путевку в санаторий, а не шатался черт те где. И ему было бы лучше и нам. Впрочем, Стояновский пока фигура второстепенная, и я надеюсь, что он действительно на юге. Но мы немножко отвлеклись. А говорили мы о том, что интересующий нас человек — не обязательно Семенистый. Вы согласны с этим, Вадим?
— Конечно. Но вы сказали: «по двум причинам». Какая же вторая?
— Вторую, Вадим, простите, я сейчас не назову. Она немного несерьезная. Не хочу подрывать свой авторитет в ваших глазах.
— Хотите, чтоб я сам догадался?
Мазин усмехнулся:
— Нет. Пока у нас достаточно и реальных предположений. Все мы вспомнили?
— Как будто.
— «Как будто» мало. Нужно точнее.
Он вернулся к столу и перелистал «Дело».
— Кое–что мы, несомненно, знаем, но, хотя я и доказывал вам обратное, не очень много. Поэтому приходится дорожить каждой крупицей собранного. Может быть, нужная ниточка потянется через этот лабиринт от мелочи, которую мы не заметили. Всякие смешные истории бывают. Недавно мой сын притащил журнал «Знание — сила» с криминалистическими задачами. Одна такая: украдена ценная вещь из шкафа. Подозревают брата хозяина и постороннего. Отпечатки пальцев тщательно затерты. Кто украл?
— Дайте сообразить…
— Да нечего соображать, посторонний украл. Брату–то не надо было свои отпечатки затирать. Сын это раньше меня сообразил. Вот видите! Кстати, наш «друг» в больших ботинках тоже отпечатков пальцев не оставил. Да, вот еще…
Мазин достал из папки синий конверт.
— Вы ничего не нашли странного в этом письме?
— Если только оно не зашифровано.
— Нет, оно, конечно, не шифрованное. Обыкновенное. Послано Укладникову из Тригорска, — Мазин посмотрел на штемпель, — двенадцатого апреля, то есть в тот же день, когда Стояновский выехал в Крым, и получено здесь пятнадцатого апреля. Вернее, не получено, а изъято нами из почтового ящика в квартире Кравчука через два дня после того, как адресат, скажем так, лишился возможности его получить. Содержание простое: «Здравствуйте… как живете… что делаете… в гости больше не зову, но всегда буду рада… дай бог здоровья…» Пишет Дубинина В. И пишет, между прочим, вот что: «В прошлом письме я вам уже сообщала, Иван Кузьмич, что взяла сторожа…» Имеется в виду собака Рекс, но не в ней дело. Важно — «в прошлом письме». И основной пока наш свидетель, Семенистый, подтвердил, что Укладников получал письма от Дубининой из Тригорска. Он сам не раз брал их из почтового ящика. Значит, писем было несколько. Но ни одного из них мы в квартире не нашли.
— Может, письма такие были, что хранить не стоило?
— Не похоже это на Укладникова. Он человек обстоятельный. Например, от дочери все письма собраны в порядке поступления и лежат в шкатулке. А от Дубининой — ни одного.
— Да кто она ему, Дубинина?
— Это нужно узнать. Во всяком случае, единственный, кроме дочки, человек за пределами города, с которым Укладников поддерживал отношения.
— Выясним, Игорь Николаевич. — Лейтенант сделал пометку в записной книжке.
— Обязательно. И здесь может найтись интересная ниточка, хотя сама Дубинина к последним событиям отношения, видимо, не имеет.
Мазин посмотрел на часы:
— Ого! Засиделись мы с вами, Козельский. В общем, как говорилось в одном фильме, популярном в дни моего детства, — дело ясное, что дело темное. Работать нужно, Вадим. Потеть. Когда человек много над чем–то потеет, ему начинает везти. Даже счастливые случайности появляются.
Он еще не сказал этого слова — «случайности», когда зазвонил телефон. Мазин взял трубку, глядя на Козельского с улыбкой.
— Слушаю.
Вадим поднялся, одергивая китель.
— Что, что? — посерьезнел вдруг Мазин. — Чемодан из Берегового? Так, так… Какие вещи?
Он прижал трубку плечом и тихо попросил Козельского:
— Вадим. Карандаш и бумагу, скорее!
И, продолжая придерживать плечом трубку, начал быстро записывать.
— Окровавленная рубашка… ботинки лыжные сорок четвертого размера… топорик туристский… Так. Ну конечно. Немедленно.
Пока Мазин разговаривал, Козельский чуть не сгорел от нетерпения.
— Что произошло, Игорь Николаевич?
Вместо ответа Мазин сказал:
— Немедленно вызовите Семенистого. Если он опознает вещи, придется заняться Стояновским. На рубашке метка из прачечной — «Б. С».
IV
Еще лет десять назад Береговое было небольшим шахтерским поселком с черными терриконами, по склонам которых неторопливо ползли маленькие вагончики с породой, и тихими улицами, где возле выбеленных домов горняки заботливо растили неприхотливые степные сады. Но вот потянулись на станцию возле шахты составы, приехали в поселок новые люди, и в стороне, где зеленые улицы упирались в крутой берег реки, руки человеческие разбросали по полю огромные и причудливые сооружения, переплетенные змеями труб, появился химкомбинат. За рекой встал новый город, непохожий на старый поселок: многоэтажные дома для рабочих, итээровские коттеджи, клуб с колоннами, магазины с зеркальными витринами и, наконец, первая гостиница, обильно оснащенная плюшем и «мишками на лесозаготовках».
В гостинице этой и остановился лейтенант Козельский, похожий в штатском на молодого командированного инженера. Но в папке у лейтенанта находились не чертежи и не сметы, а несколько крупных фотографий, на одной из которых был снят Борис Стояновский, подозреваемый в убийстве Укладникова.
Впрочем, первое, что пришло в голову, когда они с Мазиным увидели чемодан, была мысль о том, что убит и сам Стояновский. Принадлежность вещей не вызывала сомнений. Подтвердил это Семенистый:
— Борькино хозяйство. И топорик его.
— Обоих убили! — ахнул Вадим.
Мазин рассматривал окровавленную рубашку.
— Не многовато ли? Может быть, все–таки одного? Посмотрите на эти пятна.
— Мы же не знаем группу крови.
— Я не про группу. Обратите внимание на характер пятен. Рубашка не залита, а испачкана, даже вымазана кровью.
Однако самой веской уликой оказался топорик: маленький, с металлическим топорищем и острым, недавно заточенным лезвием, к которому прилипло несколько волосков. Коротких темных волосков, которые никак не могли принадлежать рыжему Стояновскому.
— И все–таки, Игорь Николаевич, почему он все это не сжег в топке?
— Ну, топорик, положим, жечь бесполезно, а ботинки… Не мог же он уйти из котельной босиком? Холодно, да и подозрительно.
— А зачем было везти вещи в Береговое?
— Нужно было избавиться от них. Не так уж глупо сунуть чемодан в пустой вагон на небольшой станции. Его могли обнаружить и за тысячу километров отсюда.
— Хитро придумано. Значит, Стояновский убил?
Мазин пожал плечами:
— С уверенностью можно сказать только одно: следы в комнате оставлены его ботинками. Все остальное — предположения. И очень много совершенно неясного. Ведь, по нашим данным, Стояновский уехал в отпуск двенадцатого, но в этот день Укладников был еще жив и здоров, и в чемодане Стояновского никак не могли находиться вещи, связанные с убийством. Остается предположение, что он вернулся с дороги (или совсем не уезжал), убил Укладникова и снова уехал. И тогда уже подбросил чемодан в пустой вагон в Береговом. Очень сложно. Но ничего попроще, к сожалению, не приходит в голову. Пока Стояновский — наиболее реальная версия. Ею и придется заняться.
Так начался поиск.
Начало пути обычно кажется легким. Повезло на первых порах и Вадиму. Эдик Семенистый определенно подтвердил, что геолог уехал двенадцатого: «Это точно. Мягким махнул. Так и сказал: «Гулять так гулять!» И хотя лейтенант полагал, что никуда Стояновский двенадцатого не уезжал, он все–таки разыскал на вокзале проводницу вагона, в котором мог ехать геолог, и развернул перед ней веер фотоснимков, почти уверенный в том, что проводница не найдет среди них знакомого лица.
Получилось совсем не так.
— Этот, рыженький. — Она без всяких колебаний ткнула пальцем в нужное фото, хотя Стояновский на снимке выглядел скорее темным.
Поговорить тетка любила.
— Моя б воля, молодой человек, я б вашего брата, одинокого мужика, вообще б в поездах не возила. Самолетом летайте лучше. Стоит столько же, летит быстро, девки смазливые пассажиров обслуживают — чего лучше? А у нас как сядет такой — хоть в отпуск, хоть в командировку, — сразу либо в купе бутылки тащит, либо в ресторане наберется так, что и нам беспокойство одно и другим пассажирам, особенно если люди пожилые, покой любят…
— Значит, этот тоже напился? — прервал словоохотливую проводницу Козельский.
— Да ты знаешь, парень, как тебе сказать… Может, он бы и не напился, если б его тот хромой не разыскал.
— Что еще за хромой?
— Будто я знаю. С другого вагона. Пришел к нам и заглядывает в купе. А я эту публику сразу вижу. Спрашиваю: «Вам кого здесь, гражданин, нужно?» Он тогда: «Я тут одного молодого человека ищу». — «Что за человек, какой из себя?» — «Рыжеватый должен быть», — говорит. Я его проводила, конечно. Правда, сначала они так уставились друг на дружку, вроде бы и не знают один другого. А потом хромой спрашивает: «Ваша фамилия будет?…» Ну, фамилию я, парень, запамятовала. Да и вообще тут я из купе вышла, потому что неделикатно при чужом разговоре присутствовать.
— Как выглядел хромой?
— Обыкновенно. Немолодой уже, в годах мужчина, хотя и не толстый.
— Хорошо, — лейтенант вздохнул. — Напились они, значит, вместе?
Проводница проявила некоторое колебание:
— В ресторане они пили. Посидели в купе немножко, а потом рыженький выскакивает, веселый такой, и ко мне: «Мамаша, в какой стороне ресторан у вас?» Ну, думаю, вырвался, голубь. Показала, конечно. Пошел он с этим хромым. Пошел — и нету. Пассажиров–то немного было, каждого видно. «Ай–я–яй, — думаю, — на ногах не вернется». А он еще лучше отмочил. Почему я его и запомнила. Один вернулся и говорит: «Дайте билет, мамаша, мне в Береговом сойти срочно нужно…»
— Где? — изумился лейтенант.
— А в Береговом, в Береговом, — охотно подтвердила женщина. — И вроде не очень пьяный. Да ихнего брата разве поймешь, алкоголиков проклятых? Другой и на ногах стоит, а такое устроит. Вот был со мной случай…
Но случай Козельского не заинтересовал. Он и так узнал много. Даже то, что проводница не запомнила, куда был билет у «рыженького», не особенно огорчило его.
Мазин тоже казался довольным:
— Эффектное начало. Итак. Береговое из случайности начинает перерастать в нечто закономерное. Придется вам туда отправиться, Вадим, и покопать на месте поглубже. Но сначала сходите–ка в вагон–ресторан. Иногда официанты запоминают интересные вещи.
И действительно, официантке из крымского поезда лицо Стояновского тоже показалось знакомым.
— Был у нас этот парень. Долго сидел, помню.
— Много пил?
— Нет, не так чтоб очень…
— Не запомнили, с кем он сидел?
— Кажется, пожилой такой мужчина. Прихрамывал. А может, и не прихрамывал. Нет, толком не помню. Много их у нас бывает.
— Разговаривали между собой?
— Да все разговаривают. Ресторан же. Но нам их слушать некогда.
Ничего больше о пожилом прихрамывающем человеке, которого Козельский мысленно прозвал «инвалидом», узнать не удалось. Но в Береговом лейтенанта ждала еще одна удача. Стояновский останавливался в гостинице. В книге, куда администратор каллиграфическим почерком записывал приезжих, черным по белому значилось — Стояновский Борис Витальевич. Приехал двенадцатого апреля, выехал — четырнадцатого. Цель приезда — командировка.
Отсюда начались осложнения. Ни на одном предприятии о Стояновском, разумеется, никто не слышал. Не мог он приехать и к близкому человеку. Зачем было бы тогда останавливаться в гостинице? Что же делал здесь два дня Борис Стояновский?
Об этом думал Козельский, лежа на неразобранной постели и рассматривая фото геолога. Снимок он изучил до мельчайших деталей и не сомневался, что легко узнал бы Стояновского при встрече, но что–то беспокоило в нем лейтенанта, много неясного оставалось в этом снимке. Насколько определенны были внешние черты, настолько не улавливался характер. А Козельскому хотелось представить себе этого человека изнутри, его мысли, желания. Но не тут–то было! Стояновский терялся за своей фотографией — самое обыкновенное, заурядное лицо. Мазин говорил: «Поймите преступника — и вы уже наполовину поймали его». А Козельский лежал и не мог понять, кто же перед ним — расчетливый убийца и грабитель, человек, мстящий за несмываемую обиду, или просто неуравновешенный субъект, случайно погубивший чужую и свою жизни? Все это предстояло выяснить, но пока что поиск, кажется, зашел в тупик.
Надев пиджак и подтянув галстук, Козельский спустился на первый этаж к администратору.
Администратор, видимо, не так давно демобилизовался из армии. Это заметно было и по его новому офицерскому кителю без погон, и особенно по его манере держаться — умению слушать и отвечать на вопросы ясно и коротко.
— Простите, пришлось вас еще разок побеспокоить.
— Прошу, пожалуйста.
— Мне бы хотелось узнать, Стояновский останавливался в отдельном номере или в общем?
— Одну минутку. — Администратор полистал книгу приезжих. — Вот и соответствующая запись: номер двадцать три, второй этаж, двухместный.
— А нельзя ли взглянуть, кто жил вместе с ним?
— Конечно, можно. Прошу, пожалуйста. Брусков, корреспондент областной молодежной газеты.
При упоминании этой газеты Козельский поморщился. Вспомнил заметку, касавшуюся его лично. «На пути опасного преступника, — писал корреспондент, — вырос лейтенант Козельский». А дело–то было пустяковое. Потом ребята долго смеялись: «Вырос, а ума не вынес». Может быть, поэтому Вадим и не обратил внимания на фамилию Брусков, хотя она и показалась ему знакомой. Главное, что человека, жившего в одной комнате со Стояновским, можно разыскать.
— Разрешите записать? — Лейтенант протянул руку за книгой.
— Прошу, пожалуйста. Если желаете, вы этого товарища повидать можете. Товарищ Брусков сейчас живет в тридцать втором номере. Он работает над очерком о наших подпольщиках периода Великой Отечественной войны.
— Спасибо.
Козельский ринулся на третий этаж.
Тридцать второй номер оказался местным «люксом». Душ в нем, правда, временно не работал, зато плюша было больше, чем в комнате Козельского. Лейтенант ожидал увидеть пишущую машинку, пожелтевшие документы и стопку исписанных листков, но на столе у Брускова стояла обыкновенная банка с кабачковой икрой и лежало полбатона. Журналист подкреплял силы.
— Извините за вторжение.
Брусков смутился и стал сгребать со стола хлебные крошки.
— У меня к вам один вопрос.
Козельский протянул служебное удостоверение.
Валерий попытался накрыть икру и батон газетой.
— Очень приятно, очень приятно…
— Нужна ваша помощь. Конкретно вот что. Не встречался ли вам один из этих людей?
Вадим положил на стол фотографии.
Брусков перебрал их, поднося близко к носу, и после некоторого раздумья отложил снимок Стояновского.
— Это лицо мне знакомо.
— Где вы с ним встречались?
— Здесь, в гостинице. Мы жили в одном номере. Я тогда очерк писал вернее, материал собирал, на химкомбинате. Это когда я узнал о Розе Ковальчук…
— Кто такая Роза Ковальчук?
— Героическая девушка. Разведчица партизанская.
— А… А об этом парне вы что–нибудь знаете?
— О нем ничего не знаю. Даже как зовут, не знаю. Да мы и не разговаривали ни разу. Он приехал, я спал. Утром ушел рано. Потом я видел его у дежурной. Вот и все. Больше не видел.
— И все–таки запомнили его неплохо?
Брусков потер пальцами подбородок.
— Видите ли, когда я увидел ботинки…
— Какие ботинки?
— В чемодане, в поезде…
Козельский даже хлопнул себя по лбу. Как же он сразу не вспомнил. Ну конечно. Брусков! Тот самый Брусков.
— Так это вы нашли чемодан?
— Ну да, я.
— Здорово! Меня зовут Вадим, между прочим.
Это «между прочим» Козельский позаимствовал у Мазина.
— А я Валерий.
— Слушай, Валерий, я читал твои показания, но там ни слова насчет ботинок, что они тебе известны.
— Я это сам только сейчас понял. Тогда я переволновался. Впервые пришлось с живым вором дело иметь. Да и огрел он меня так, что нога до сих пор болит. Так что про ботинки эти я тогда и не вспомнил. А потом стало что–то мерещиться. Как будто видел я где–то эти ботинки. Понятно, сначала подумал, что воображение разыгралось — мало ли таких «сапог»! А сейчас точно вспомнил, когда фото увидал. Я спал, а он вошел, топал этими ботинками, разбудил меня. Я лежал, злился. Ну вы–то хоть убийцу его нашли?
— Вот что, Валерий, — ответил Козельский. — Я тебе, понимаешь, всего рассказать не могу. Но очень важно, что этот парень здесь делал, в Береговом. Может, что мелькнет у тебя в памяти, а?
Брусков покачал головой:
— Ничего. Если б знать такую петрушку…
Козельский засмеялся.
— Все так. «Если б знать…»
— Постой. Кажется, мелькнуло немного. Он у дежурной насчет оранжереи спрашивал. «Где у вас в городе оранжерея? Цветы там купить нельзя?» Я только обрывки разговора слышал.
Оранжереи в Береговом не оказалось. Было «Парниковое хозяйство химкомбината», которое Козельский обнаружил на самой окраине после долгих поисков. Когда он вошел под стеклянную крышу, где выращивали красивые, похожие на лотос белые цветы с незнакомым названием «калы», то вспомнил самшитовую рощу под Хостой.
Было жарко и сыро. Толстая женщина в грязном платье с короткими рукавами разгребала жирную черную землю.
— Простите, мне нужно поговорить с вами.
Женщина глянула на него недружелюбно.
— Вы работали здесь тринадцатого апреля?
— Если не воскресенье, так работала.
Мимо прошла девушка в розовом платочке и пальто — видно, собиралась уходить. Но приостановилась, прислушиваясь к разговору.
— В этот день у вас покупал цветы один молодой человек…
— Никто у нас ничего не покупал. Мы только для организаций цветы продаем.
Девушка пошла к выходу.
— Ему были очень нужны цветы.
— Понятия не имею. Мы такими делами не занимаемся.
— Но, может, не вы, а кто–нибудь другой из ваших работников?
— Без меня тут никто не распоряжается.
Осечка вышла полная. Козельский, ругаясь про себя, вернулся на автобусную остановку. Там под навесом стояла девушка в платочке.
— Товарищ, вы не рыженького такого спрашивали?
— Вот этого. — Козельский от волнения забыл развернуть весь веер. Достал одну карточку.
Девушка закивала:
— Покупал он цветы, покупал. Только Матрене не говорите, что я сказала. Это ж не полагается, отдельным гражданам продавать. Она не хотела сначала, а он говорит: «Мне очень нужно, я заплачу, сколько вы скажете». Кажется, по рублю за цветок с него содрала.
— Золото мое! — обрадовался Козельский. — Как вас зовут–то?
— Я не скажу. Матрену боюсь.
— Ладно. Пусть это будет наша тайна. А для чего ему цветы нужны были?
— Не знаю. Не говорил. Сказал, очень нужны — и все. Я рядом работала, весь разговор слыхала. Зачем — не говорил.
— Ну и за то спасибо.
Подошел автобус. Козельский хотел было подсадить девушку, но она замотала головой.
— Мне другой нужен.
Козельский уехал один. Он был доволен собой. Нитка тянулась.
Сошел лейтенант на главной площади, где на бетонном постаменте зеленый танк с пробоиной в борту указывал на запад коротким орудийным стволом. Рядом стоял памятник погибшим подпольщикам–комсомольцам. Список фамилий на гранитной плите и даты: первые цифры разные, вторые одинаковые — 1942. «Моложе меня ребята были», — подумал Козельский. И пошел через площадь к гостинице, представляя, как закончит свой доклад Мазину словами: «Думаю, Игорь Николаевич, что, как говорят французы, нужно искать женщину».
V
Свободными вечерами Мазин любил бродить по городу. Был у него и любимый маршрут. Через шумный, в разноцветных неоновых бликах центр, где люди всегда спешат — кто на встречу со счастьем, а больше на очередной сеанс в кино, он спускался к набережной и шел вдоль реки, мимо остановившихся отдохнуть у стенки теплоходов, слушал, как где–нибудь в тесной рубке вахтенный крутит со скуки старые пластинки, смотрел, как светятся из глубины отражения звезд и огней на мачтах, дышал сырым, набегающим со стороны моря воздухом и у железнодорожного моста поднимался снова наверх, проходил тихими старыми улочками, где под акациями, на самодельных скамеечках, судачили уставшие за день женщины. А потом перед ним вырастало большое, построенное почти сто лет назад здание вокзала, и он опять попадал в мир суеты, шума, мчащихся машин, кафетериев с прозрачными стеклянными стенками, где пили вино, смеялись и не обращали внимания на человека, который шел неторопливым шагом, держа руки в карманах плаща.
Маршрут этот был любимым, потому что Мазин знал здесь каждое здание и ничто не отвлекало его, не мешало думать. Такая уж у него была работа, и он никогда не жалел, что выбрал ее. В свое время ему предлагали и аспирантуру, и другие более спокойные и лучше оплачиваемые места. Он отказывался, хотя друзья сочувствовали и посмеивались над «увлечением детективщиной». Его считали чудаком, но все это было в прошлом. Друзья разбрелись по свету. Мазина давно уже не числили в молодых, никто больше над ним не смеялся, потому что никто не смеется над человеком, выбравшим трудную и нужную профессию на всю жизнь и оказавшимся, как говорится, на своем месте.
И сам Мазин хорошо знал, что он «человек на месте», как знали это и те, кто руководил им, и те, кем руководил он. Знал и от этого чувствовал ту необходимую уверенность в себе, без которой немыслимо любое большое дело. Он умел не обольщаться легкими удачами и не падать духом, когда, казалось, заходил в тупик. Мазин всегда ощущал превосходство над своим противником, потому что человек, у которого чиста совесть, сильнее в поединке с тем, кто вынужден запутывать следы, преследуемый страхом. Он не может не сделать той единственной ошибки, без которой не обходится ни одно преступление. И каким бы сложным ни казалось ему дело об убийстве Укладникова — а Мазин полагал, что оно принесет еще много неожиданностей, — он не сомневался, что нужная нитка в конце концов попадет ему в руки и он выберется по ней из лабиринта. Правда, кого он встретит на выходе, Мазин еще не знал, потому что даже то «фантастическое» предположение, о котором он не стал говорить Козельскому, пришлось оставить после находки чемодана.
Об этой находке думал Мазин и в тот вечер, когда изменил проторенному маршруту. Изменил не намеренно. Он почти с удивлением обнаружил, что идет не по набережной, а в сторону Магистральной, где жил Укладников. Свернул, сам того не заметив, потому что делать там, в квартире, Мазину было нечего. Но, свернув, он подумал, что место событий может натолкнуть на какие–то дополнительные мысли, и не стал исправлять ошибку, а пошел дальше, повинуясь подсознательно принятому решению.
Новый район начинался сразу, без подготовки. По одну сторону улицы, бывшей еще недавно последней в городе, тянулись маленькие, построенные три–четыре десятка лет назад домики с садами и покосившимися заборами, а напротив уже выросли первые постройки опытного микрорайона, опоясанные гирляндами светящихся окон. Мазин прошел через дворы, чтобы сократить путь, и вышел на Магистральную. За последнее время он бывал здесь не раз и легко узнал окна на первом этаже, на углу. Три окна выходили на улицу, а два — в проход между домами.
Окна светились обычным желтоватым светом, как и десятки других выше и рядом, но Мазин ощутил тревогу и замедлил шаг: свет горел не в той комнате, где жил Семенистый, а в другой, центральной, где нашли тайник. Впрочем, она не была опечатана. И к окну Мазин подошел не для того, чтобы подсмотреть, а потому, что дорожка асфальта вплотную прижималась к стене. На окне не было штор, и все, что происходило в комнате, было видно каждому прохожему. Но прохожих не могло заинтересовать то, что увидел Мазин. А он увидел такое, что заставило его быстро шагнуть в сторону, хотя находившийся в комнате человек и не мог его заметить, даже если б он смотрел в окно. Но тот и не думал этого делать. Нагнувшись и открыв застекленные дверцы, он внимательно рассматривал шкаф с двойным дном. И даже не шкаф, а именно дно.
Почувствовал ли человек в комнате взгляд Мазина или просто уже выяснил все, что ему требовалось, но он резким движением распрямил крупное тело и зашагал к двери. И тут же Мазин принял решение. Он быстро обошел дом и вошел в подъезд.
Открыли ему сразу, не спрашивая, кто пришел. Перед Мазиным стоял незнакомый человек с широким лицом и густой черной бородой. Он смотрел на Мазина довольно хмуро.
— Если не ошибаюсь, товарищ Кравчук?
— Не ошибаетесь.
И продолжал стоять, загородив дверь своим массивным туловищем.
— Разрешите войти. Я не хотел бы представляться через порог.
Кравчук сдвинулся с места:
— А–а… Вы оттуда?
— Оттуда.
— Тогда прошу на кухню. Приехал час назад. Еще не успел разобраться.
В кухне на полу лежал расстегнутый чемодан на «молнии», а на столе стояла бутылка портвейна и банка рыбных консервов.
— Даже не поужинал… Составите компанию?
— Спасибо. Я посижу немного. А вы ешьте. Вы получили телеграмму?
— Да. На работу пришла. Неожиданно и непонятно. Что тут произошло? Все правда?
— Правда.
Кравчук кашлянул сердито:
— Черт! Какая сволочь могла?
— Пока не нашли. Вы приехали один?
— Понимаете, получилось как обухом по голове. Растерялся просто. И ничего не сказал. Жалко Светлану. Отец ведь. Объяснить ничего не мог. Решил один поехать, узнать толком. Потом ее подготовить.
— Что ж, может быть, это и верно. Дочери тяжелее, чем зятю.
— Почему его убили?
— Возможно, ограбление.
— Ограбление? Что у него грабить?
— Иногда из–за десятки убивают.
— Мерзавцы. У старика и жизнь не сложилась, да такая смерть…
— Что вы имеете в виду? Почему не сложилась?
— Просидел десять лет.
— Когда?
— После войны.
— За что?
Кравчук махнул тяжелой рукой:
— Целая история. Светлана сама не знала.
Мазин посмотрел внимательно:
— Расскажите, пожалуйста…
— Нечего рассказывать. Все просто. Старик бросил их с матерью перед войной. Потом его забрали в армию. Когда Гитлер напал. С тех пор ничего не знали. Пятнадцать лет. Вдруг в пятьдесят седьмом письмо. Дескать, так и так. Пострадал, потому что был в плену. Освобожден, живу в Сибири, нуждаюсь. Помоги, дочка. Как не помочь? Пригласили к нам. Мать–то умерла уже. Но не приехал. Писал, не хочу мешать молодой жизни, вину чувствую. Посылали ему деньги, вещи теплые, варенья, печенья разные. Когда дали квартиру и уезжать сразу пришлось, говорю Светлане: давай отца выпишем. Не век же одному жить. Приехал, познакомились и простились. Видел я его раз или два всего.
То, что говорил Кравчук, было интересно и наверняка важно для Мазина, но еще более интересен был он сам, заполнявший почти всю кухню громоздким телом, большими руками и бородой, засыпанной хлебными крошками. Тяжелый, бугристый лоб Кравчука нависал над неожиданно светлыми серыми глазами, которые смотрели на Мазина непрерывно и почти не моргали. Вообще, голова его казалась грубо скроенной из разных кусков. Из–под бороды виднелись крепкие красные щеки, привыкшие к непогоде, а лоб был бледным, с четко прорезавшимися морщинками и совсем интеллигентскими залысинами.
Упорный взгляд малоподвижных глаз мешал Мазину рассмотреть всего Кравчука, не давал возможности оторваться от его лица, и Мазин подумал сначала, что геолог пытается сбить, смешать его мысли, но потом понял, что это просто такая манера, как и речь Кравчука, его короткие, рубленые фразы. И все–таки иногда Мазину становилось не по себе — когда Кравчук вдруг совсем останавливал свой взгляд, и начинало казаться, будто смотрит он уже не на Мазина, а мимо него или даже сквозь него, на стену за спиной.
— Значит, и Светлана Ивановна мало знала отца?
— Мало. Наверняка мало. Но дочь, однако. Чти родителя.
— А знаете ли вы что–нибудь о близких ему людях? С кем он дружил, встречался, переписывался?
Кравчук дернул бородой:
— Переписывался? Не знаю. Нет. — И налил вина в простой граненый стакан.
Вино Кравчук пил, как воду. Запил рыбу — и все. Не морщась и не крякая. Запил и, перевернув стакан, накрыл им пустую бутылку.
— Ну, а квартирантов вы тоже не знаете?
— Одного знаю. Стояновского. Я прописал его. Перед отъездом. Вместе были в партии. Заболел парень. Легкие слабые. На Север нельзя. Остался здесь. Работал.
Вообще–то Мазин не был сторонником «ошеломляющих» приемов, но ему захотелось встряхнуть массивного геолога.
— У нас есть основания подозревать Стояновского в убийстве вашего тестя.
Наконец–то пригодился Мазину этот прямой, немножко жутковатый взгляд Кравчука. Его не пришлось ловить. Кравчук не спрятал глаза. Он только заморгал.
— Борис? Ерунда.
— Почему?
— У нас собака была. В тайге. Ощенилась. Говорю: «Борька, утопи щенят». — «Жалко». Так и не стал. А вы говорите, убил. Ерунда!
Мазин мог бы рассказать об убийце, который держал дома ежика и поил его молоком, но он не стал рассказывать. Он думал, почему Кравчук категорически отмел Стояновского: в самом ли деле не знает он ничего о Дубининой или просто не хочет о ней говорить. И вообще многие «почему» связывались у Мазина с зятем Укладникова.
— Убивают не только жестокие люди. Все дело в мотивах преступления, в обстоятельствах. Кстати, Стояновский — человек вспыльчивый…
— Все уже знаете?
— К сожалению, не все. Но есть серьезные улики.
— Арестован?
— Пока нет.
— Правильно. Ошибетесь.
— Он не арестован потому, что скрылся.
Геолог прореагировал неопределенно — то ли обрадовался, то ли изобразил удивление.
— Куда ему скрываться? Ерунда! Не верю. Какие улики?
Мазин решил рискнуть.
— Мы нашли его окровавленную рубашку.
— Борькину?
— Да, Стояновского.
— При чем тут тесть? Не понимаю.
— Рубашка была выброшена. От нее пытались избавиться.
Кравчук почесал бороду:
— Мир приключений.
— А вы отрицаете приключения? — Мазин попробовал разрядить обстановку.
— Почему? На меня медведь нападал.
— Вот видите. И что от него осталось?
Кравчук чуть хохотнул:
— Хотите, шкуру подарю?
— Спасибо. Не нужно. Я люблю зверье. На охоте в воздух палю.
— Водку пить ходите?
Мазин принял мяч:
— На этот вопрос имею право не отвечать.
— По закону?
— По закону.
— А по–человечески?
— Это насчет водки?
— Нет. Про Борьку я.
— Про него скажите лучше вы.
Кравчук опять взялся за бороду.
— Бедолага. В детдоме рос. Нервный, правда. Но не он убил.
О детском доме Мазин не знал.
— Почему Стояновский попал в детский дом?
— Сирота. А может, и нет. Потерялся во время войны.
— Пытался отыскать родителей?
— Еще бы. Не нашел.
Что ж, кое–что удалось узнать и о Стояновском. Важны ли эти сведения — покажет будущее, а пока Мазина заинтересовал сам Кравчук.
— Все это может иметь значение, — сказал он. — Зайдите завтра, пожалуйста, к нам в Управление. Нужно записать ваши показания. Вы, кстати, надолго в город?
— Думали провести отпуск со Светланой. Квартиру привести в божеский вид. Но теперь лучше повременить. Дня через два поеду в Тригорск. И она следом. Там отдохнем.
«Тригорск? Дубинина?… Или это случайное совпадение?»
— Есть где остановиться?
— Дикарями. Снимем комнату.
Мазин поднялся: «Для начала, пожалуй, хватит».
— Но к нам зайдите обязательно. Квартиру оставите на Семенистого?
— Не видал его еще. Посмотреть нужно.
— Не видели?
— Нет. Приехал — его нет.
«Вот он — второй ключ». Мазин с трудом сохранил невозмутимость.
— Разве Семенистый оставляет ключ у соседей?
— Нет. СвRй у меня. Замок–то сам делал. Слесарничаю на досуге.
Мазин не стал расспрашивать о ключе. Ему сегодня и так повезло больше, чем можно было ожидать. Но оставался вопрос, который нужно было выяснить хотя бы отчасти.
— Почему вы задержались? Ведь телеграмму мы послали немедленно, как только обнаружили исчезновение вашего тестя.
— В Москве был. На конференции.
Это Мазин знал. На первую телеграмму ему ответили: «Кравчук действительно работает в Заозерном, но в настоящее время находится в Москве, на конференции геологов».
Потом сообщили: «Кравчук вернулся из Москвы пятнадцатого апреля. В командировочном удостоверении дата выезда из Москвы — четырнадцатого апреля».
Тогда Мазин запросил Москву…
— Ну ладно, Константин Акимович, простите, что нагрянул неожиданно. Это, между прочим, случайно получилось. Но удачно. Надеюсь, вы поможете прояснить нам кое–какие детали.
— Боюсь, что бесполезен. Ничего не знаю.
— Почему же? В отношении Стояновского вы проявили большую уверенность.
— С Борисом напутали. Ищите настоящего.
— Бывает, и мы ошибаемся. Спокойной ночи. До завтра.
— До завтра.
Перед тем как выйти, Мазин посмотрел в окно. Нет, Кравчук не мог видеть его из освещенной комнаты. И не мог он знать, что на запрос Мазина из Москвы ответили: «Установлено, что Кравчук отметил командировочное удостоверение четырнадцатым апреля, за два дня до окончания конференции, но четырнадцатого на конференции не присутствовал и в гостинице не ночевал».
VI
«Разыскивать женщину» Козельскому не пришлось. Букет белых цветов оказался последней его удачей. Ничего больше о Стояновском узнать не удалось. Зачем остановился он в Береговом? Кому предназначался букет? Действовал Стояновский по заранее продуманному плану или под влиянием обстоятельств? Заезжал ли в Береговое после убийства? Все эти вопросы оставались пока без ответа. Так хорошо тянувшаяся цепочка фактов прервалась. Лейтенант нервничал. Звонок начальника застал его в номере гостиницы.
— Вадим, это вы? — услыхал он в трубке голос Мазина.
— Я, Игорь Николаевич, слушаю вас…
— Удачно я вас разыскал. Как успехи?
— Неважные.
Козельский уже забыл, что собирался хвастаться.
— Ничего. Вместе разберемся. Выезжайте немедленно.
— Слушаюсь.
Вадим опустил трубку и достал из кармана пачку сигарет. Курил он редко, сейчас ему захотелось глотнуть дыму. С одной стороны, вызов открывал выход из тупика, в котором оказался лейтенант. Но в то же время по тону Мазина Вадим понял, что выяснилось нечто неожиданное и его работа в Береговом приобрела, видимо, второстепенное значение.
Последнее предположение было не совсем верным. Вешая трубку, Мазин думал: «После этой телеграммы поиски в Береговом ничего не значат, и тогда Козельский нужнее здесь, на месте, или они приобретают решающий характер, и тогда мне следует взять их на себя».
Этого Козельский не знал, но, будучи человеком строго дисциплинированным, он выделил из всего разговора слово «немедленно» и потому не стал дожидаться ни поезда, ни автобуса, а выехал на такси и через два с половиной часа уже входил в кабинет Мазина.
Увидев его, Мазин невольно посмотрел на часы, но ничего не сказал, даже не похвалил за оперативность, и Козельский окончательно убедился, что обстановка усложнилась, потому что именно в такие моменты Мазин бывал скуп на похвалу: в сложной обстановке все, что лучше служит делу, является нормой, считал он.
— Садитесь и рассказывайте. Подробно и не спеша.
— Понятно, — ответил лейтенант и приступил к докладу. Кончил он уныло: — На этом нитка и оборвалась, хотя я думал: букет — такая приметная штука, что мне просто повезло.
— Бывает. Ваши выводы?
— Продолжать поиски знакомой Стояновского. Она единственный человек, который может подсказать, где искать его.
— Ищут тех, кто скрывается.
Мазин меньше всего собирался удивлять Козельского. Скорее он отвечал каким–то собственным, еще не устоявшимся мыслям, но, заметив, как лейтенант переменился в лице, улыбнулся:
— Вадим, вы станете хорошим работником только тогда, когда перестанете удивляться. Сомневаться — сколько угодно, но не раскрывать так по–мальчишески глаза, как вы сейчас раскрыли. Впрочем, я сегодня утром тоже раскрыл. Вот почитайте.
Это была обыкновенная телеграмма, вчера только посланная из Ялты на имя Семенистого: «Возьми пальто химчистки погода прекрасная. Борис».
— Ну как? Понравилось?
Козельский положил телеграмму на стол.
— Убили вы меня, Игорь Николаевич…
— Ничего, выживем. Я ведь тоже ранен.
— Что же это может означать?
— Внешне то, что Стояновский не имеет ни малейшего отношения к убийству Укладникова, ничего не знает об этом убийстве и преспокойно отдыхает в Крыму.
— А чемодан? А ботинки? А топорик?
— Прибавьте кровь и следы на полу.
— Ну да!
— Само по себе все это еще ни о чем не говорит. Тем более что неизвестно, чья кровь на вещах. Их могли и украсть. Мы ведь не знаем, были ли они на Стояновском, когда он уезжал.
— Но его остановка в Береговом?
— Это серьезнее, хотя причина остановки нам по–прежнему неизвестна. Судя по тому, что вам удалось установить, в ней больше романтики, чем криминала.
— Простите, Игорь Николаевич, но, по–моему, реабилитировать Стояновского рано. Следы ботинок — факт неопровержимый.
— Вадим, хорошо, что вы так прочно вжились в нашу последнюю версию. Хотя и этому факту можно найти свое, может быть, очень несложное объяснение. А в целом ваш рассказ говорит, как ни странно, больше в пользу Стояновского, чем ему во вред.
— Почему же? Факты…
— Факты — да. Но психологическая сторона… Если цветы предназначались девушке, то, согласитесь, поведение Стояновского не вяжется с тем, что мы знаем. Собираясь совершить убийство, нервный, неуравновешенный человек спокойно расхаживает по оранжерее в поисках красивого букета?
— Ну и что? Букет мог понадобиться с определенной целью. Например, чтобы убедить девушку в своих чувствах, создать атмосферу, в которой она ничего не могла бы заподозрить.
Мазин не стал возражать:
— Допустим… с натяжкой. Ну, а телеграмма?
— А вот это как раз в характере. Нервничает, крутит, изобретает трюки, которые кажутся ему очень хитрыми. Боится, что чемодан попал–таки к нам, и дает телеграмму, чтобы навести тень на ясный день.
Игорь Николаевич улыбнулся:
— Граф Монте–Кристо. «Нам пишут из Янины». А может, все проще, Вадик? Борис Стояновский, обыкновенный молодой человек, едет в отпуск. В пути встречает знакомого. Выпили в ресторане. Создалось определенное настроение. Решает сойти в Береговом, где живет знакомая девушка. Появляется с букетом. Необычно, романтично. Болтает встречным и поперечным о своей жизни, о хозяине, который денежки в шкафу прячет. Кто–то пользуется этим да еще и чемоданчик прихватывает. Боря погоревал немножко, да и дальше поехал, весну встречать. Благо погода хорошая. Ну, что скажете, товарищ лейтенант?
Козельский был похож на мяч, из которого выпустили воздух.
— Сдаетесь? А я только порадовался, что нам удалось немножко поспорить. Вы легко сдаете свои позиции, Вадим, и слишком быстро со мной соглашаетесь.
Вадим ответил искренне:
— Но так получается, Игорь Николаевич. Всегда вы оказываетесь правы, а не я.
Мазин рассмеялся.
— Вы еще и льстец, Вадим. Это уж слишком.
— Какой же я льстец?
— Коварный. Ладно, ладно — шучу. Даже насчет Бориной болтливости пошутил. — Он посерьезнел: — Пошутил, чтобы вас немножко подзадорить, а вы раскисли. Сам–то я считаю, что от Стояновского нам отказываться рано. Появились в его истории два момента, которые очень меня заинтересовали. Один из них — ваше открытие. Я имею в виду «инвалида». Вы его открыли, но, кажется, не придали этому человеку должного значения.
— Мало удалось узнать о нем, Игорь Николаевич. Кажется, это человек случайный. Проводница говорит, что они со Стояновским и узнали–то друг друга не сразу.
— Но «инвалид» разыскивал Стояновского? Зачем? И откуда ему стало известно, что тот едет именно в этом вагоне? Может быть, между встречей Стояновского с «инвалидом» и его внезапным решением сойти в Береговом есть определенная связь? Но, с другой стороны, связана ли остановка в Береговом непосредственно с убийством Укладникова? Или здесь действовали параллельные факторы? Видите, сколько вопросов, Вадим.
Он замолчал, и Козельский, который понимал, что на вопросы Мазина пока еще нет ответов, промолчал тоже.
— Второе обстоятельство — Тригорск. Там живет неизвестная пока нам Дубинина. Туда же, в Тригорск, собирается поехать зять Укладникова Кравчук. Что это — в огороде бузина, а в Киеве дядька? Или совсем наоборот? Впрочем, остановимся. И большой путь состоит из малых шагов. Следующим шагом будет пальто Стояновского. Существует ли оно в действительности? Это придется выяснить вам.
— Разве Семенистый?…
— Семенистого я не видел. Телеграмму принес Кравчук. Он уже приехал, между прочим. Видите, сколько у нас новостей. Кстати, это тоже орешек. Но о нем мы поговорим попозже. А сейчас не теряйте времени, раз вам удалось его сберечь. Поезжайте в ателье. Узнайте у Семенистого все о пальто. Могу вам сообщить, что в химчистке на Магистральной никаких вещей Стояновского нет. Но это ничего не значит — в городе не одна химчистка. Выясните этот факт, а потом мы засядем вместе и посоветуемся, что делать дальше.
— Слушаюсь. — Козельский встал.
…Телеграмму действительно принес Кравчук. Он вошел в кабинет Мазина энергично, но не шумно, как привык, наверно, ходить по тайге. Мазин сразу заметил на его лице то, чего не видел вчера, — улыбку.
— Я вам говорил… — начал геолог еще с порога. Улыбка у него тоже была диковатой, борода двигалась вверх–вниз. — Я ж говорил, Бориса вы зря. — И он выложил телеграмму на стол, как кладут козырного туза.
Мазину потребовалась немалая выдержка, чтобы скрыть изумление.
— Когда пришла телеграмма?
— Вчера. После вашего ухода. Минут через десять.
— А почему ее принес не Семенистый?
— Зачем? Я сказал, иду к вам. Он на работу пошел.
— Ясно, — кивнул Мазин, хотя в тот момент ему почти ничего не было ясно.
Козельский выпрыгнул из бежевой «Волги» у недавно построенного ателье. За большими зеркальными стеклами стояли на полках телевизоры и радиоприемники, а над входом нависал модный бетонный козырек. Девушка–приемщица тоже оказалась модной — с начесом над подкрашенным личиком.
— Мне бы Семенистого…
Приемщица покрутила авторучкой. Потом повернулась куда–то в глубь ателье:
— Ль–о–ня! Тут товарищ Эдика спрашивает.
На голос ее вышел здоровенный парень с тонкими усиками, в рабочем фартуке:
— А вам он зачем?
И окинул Козельского подозрительным, изучающим взглядом.
— По личному делу.
— По личному? — выговорил парень недоверчиво. — Нету его. — И глянул на девушку: — Ты что? Не знаешь?
Она передернула худыми плечиками.
— А где же он? — спросил Козельский.
— Отпуск вроде взял.
— Как отпуск?
— Да так. Отпуск. Полагается человеку — вот и взял.
Парень решил, что сказано достаточно, и повернулся к Козельскому спиной.
Вадим пошел к заведующему. Тот оказался маленьким, краснощеким и усатым. «Ежели и жулик, то по мелочам», — подумал лейтенант, когда увидел, как внимательно разглядывает «зав» его удостоверение.
— Так я и знал, так я и знал, что все это неспроста.
— Что именно неспроста?
— А что бы вы подумали, если б ваш работник вчера спокойно работал, а сегодня пришел и говорит: «Рассчитайте меня немедленно». Что бы вы подумали?
— У нас так не бывает.
— Да, да. Я понимаю. У вас порядок и дисциплина. Вы же почти военные люди. А вы бы поработали с такой публикой! Все от наших нехваток, товарищ офицер. Того нет, этого нет. А у предприимчивых людей есть. Появляются соблазны.
— Извините, мне нужны факты. Выходит, вы рассчитали Семенистого?
— Ни в коем случае. Как это так! Я спросил: «Почему ты так решил?» А он сказал, что у него заболела мама и ей нужен уход. Он, правда, совсем не похож на заботливого сына, но людей не всегда правильно понимаешь. И я сказал: «Бери отпуск на две недели, поезжай, узнай все как следует, тогда и решай. Если нужно, получишь расчет, а так зачем тебе терять хорошую работу?» Я, знаете, товарищ офицер, всегда забочусь о молодежи, потому что очень легко сбиться с пути в вашем возрасте…
— Где живет его мать? — прервал Вадим.
— Виноват, не знаю. Где–то неподалеку тут. Он часто ездил к ней на воскресенье. Хотя, одну минуточку… Аллочка!
На пороге появилась приемщица.
— Аллочка, скажите, пожалуйста, товарищу, где живет мама Эдика. Вы, кажется, бывали у них.
Аллочка посмотрела на заведующего неприветливо:
— В Красном Хуторе.
Из автомата Козельский позвонил Мазину.
— Ну вот, Вадим, мы и квиты. Не все же мне вас удивлять. До Красного Хутора четырнадцать километров. Вы успеете туда до вечера, а пока заскочим вместе к Кравчуку. Я сейчас спускаюсь.
Козельский сел в машину и с места разогнал ее до разрешенной скорости. Мазин ждал на углу.
На Магистральную они выскочили еще засветло. Мазин положил руку на плечо Вадима:
— Остановитесь здесь и посидите в машине.
Кравчук ходил по тесной для него комнате и рубил свои короткие фразы:
— С утра ни слова. Вдруг появляется — и нате вам: «Мать заболела, уезжаю. Немедленно.» Дает деньги, долг за полмесяца. Вещи заворачивает в простыню. И с узлом и чемоданчиком — в такси. Будьте здоровы, живите богато! Я в дурацком положении. Жена ждет. Отпуск идет. А мне не на кого оставить квартиру.
— А пальто Стояновского он взял из чистки?
— Нет, не приносил.
— Вопросов больше нет, извините за беспокойство.
— Будьте здоровы.
— Да… Вот еще. У вас есть во дворе телефон?
— Есть.
— Покажите, пожалуйста.
Они вышли вместе. Телефон оказался как раз там, где стояла «Волга». Козельский оглядел геолога.
— Все, как я и предполагал, — сказал Мазин, садясь в машину. Потом добавил: — Уехал, забрав вещи. Никакого пальто не заносил. Забросьте меня в Управление и поезжайте в Красный Хутор.
Козельский ничего больше не спрашивал. Он видел, что Мазину не до вопросов. Молча они обгоняли автомобили на темнеющих улицах. Только у самого Управления Мазин повернулся к лейтенанту.
— Вадим, я ведь говорил вам, что наша вторая версия может оказаться не самой последней? Но я не думал, что их окажется столько сразу.
И, уже выйдя на тротуар, пожелал:
— Ни пуха ни пера. И кланяйтесь больной маме… если только она действительно больна. Я буду ждать вас.
Выбравшись из города, Козельский повел машину ровнее и закурил на ходу, придерживая баранку левой рукой. Шоссе было широким и почти без поворотов. Впереди, на краю степи, первые ночные огоньки неярко выделялись на фоне не погасшего еще заката.
«Ну и денек! — Лейтенант перебирал последние события. — Телеграмма, исчезновение Семенистого, наконец, Кравчук. Даже шеф шутить перестал».
Красный Хутор оказался в балке. Не доезжая до четырнадцатого километра, Козельский прочитал название его на большом желтом указателе, поблескивающем в свете фар. Шоссе здесь переходило в улицу. Лейтенант цритормозил возле ближнего, крытого черепицей домика у колодца и узнал, где живет Семенистая.
Оказалось, рядом.
Выйдя из машины, Вадим вдохнул ароматный запах вечерней весенней степи, подправленный кизячным дымком, поднимающимся над крышами, и невольно расправил плечи, чтобы набрать побольше этого непривычного горожанину воздуха.
— Здравствуйте. Вы мать Эдуарда Семенистого?
Не старая еще, видно, привычная к труду женщина в длинной по–деревенски юбке и с вязаным платком на плечах была совсем не похожа на хамоватого Эдика.
— Мама…
— Был он у вас сегодня?
— Був, був, а як же.
— Можно его увидеть?
— Уйихав. Вин у нас долго не гостюе. А у вас що до него за справа?
— Да вот дело небольшое.
— Ну так зайдите у хату. Хоть вы мне толком росповидайте, що вин у ту Сибирь подався…
Женщина эта отнеслась к Козельскому с полным доверием, и ему было неприятно говорить ей неправду. Но ничего иного он сделать не мог. В чем был виновен Семенистый? Этого Козельский пока и сам не знал. Поэтому он сказал, что приехал узнать насчет своего пальто, которое Эдик должен был взять из чистки.
В город Вадим вернулся поздно, но в кабинете Мазина горел свет. Лейтенант загнал машину в гараж и поднялся по непривычно безлюдной лестнице. Мазин писал что–то за столом:
— Семенистый вас, конечно, не дождался?
— Не дождался. Но он там был. Я говорил с его матерью и ее вторым мужем. Для них этот отъезд — полная неожиданность.
— Им можно верить?
— Вполне. Простые, сердечные люди. Они меня даже парным молоком угостили.
Мазин улыбнулся.
— Это нарушение, Вадим.
— Я знаю. Но я им верю. Он примчался на такси, завез вещи и сказал, что едет в Сибирь, где один друг нашел ему хорошую работу. Адреса, разумеется, не оставил, обещал написать.
— Говорите, можно верить? Простые, искренние люди?
— Да, деревенской закваски.
— Не идеализируйте эту закваску. Но, между прочим, Эдик показался мне типичным продуктом городской цивилизации в ее нелучшем проявлении.
— Он такой и есть. Отец бросил мать и ушел в город. Там и сын вырос. У матери бывал редким гостем. Последний раз с Аллочкой, приемщицей из ателье. Называл невестой. Даже колечко приобрел.
— Хорошо, Вадик. Вы не зря проехались. Теперь можно и отдыхать. Для одного дня событий достаточно.
VII
А через день Мазин сидел в кафе со слишком красивым названием «Алый тюльпан» и потягивал холодный кофе. Кофе был очень плохим, но Мазин не замечал этого. Он смотрел и думал. Смотрел главным образом на вход в ателье, где не так давно работал Эдик Семенистый. Ателье находилось рядом, через неширокую здесь улицу, а стенка кафе была стеклянная, ни разу еще не битая, без трещин, схваченных уродливыми фанерными кружками. И еще Мазин посматривал по сторонам, но не потому, что его интересовал кто–нибудь в зале, а как раз наоборот, он хотел убедиться, что сам никого не интересует.
Думал же Мазин главным образом об Аллочке, которая вот–вот должна была выйти из ателье, потому что рабочий день уже кончался.
Вспомнился разговор с Вадимом.
— Подтвердилось, Игорь Николаевич. Это та самая «невеста», что приезжала с Семенистым к его родителям, — сообщил Козельский, выговаривая слово «невеста» с подчеркнутой иронией.
— Ну, и как она вам показалась?
Лейтенант вытянул два сведенных вместе пальца.
— Вот такой лобик. Мал ее радостей тусклый спектр.
Мазин вздохнул.
— Хорошо. Придется мне самому заняться этой девушкой. Вы к ней относитесь предвзято.
И вот он сидит и ждет девчонку, которая, наверное, и в самом деле не Спиноза и поэтому может повести себя совершенно по–дурацки и не помочь, а здорово навредить делу, как, по мнению Мазина, навредил уже Эдик, насчет которого он имел точку зрения вполне определенную. Но чтобы точка эта подтвердилась, нужно было узнать немало от Аллочки. И хотя Мазин был почти уверен, что идет не главным ходом, а обследует всего лишь один из тупиков, он понимал, что и в тупик этот необходимо зайти, потому что, прежде чем заблестит золотая жила, всегда приходится переворачивать горы земли.
Мысли эти занимали Мазина, когда он глотал невкусный, холодный кофе, дожидаясь, пока Аллочка выйдет из ателье. Но раньше внимание его привлек еще один человек — широкоплечий парень в кожанке, похожий на шофера, с обветренным, красным лицом и такими же руками, которыми он неловко держал стакан. Правда, в стакане жидкость была посветлее кофе, но парень, как и Мазин, часто посматривал через дорогу.
«Коллега», — подумал Мазин, усмехнувшись. Он решил, что парень дожидается кого–нибудь из ателье. И не ошибся. Как только на дверях напротив появилась расхолаживающая табличка с надписью: «Закрыто», «коллега» засуетился, резко потянул кверху «молнию» на куртке, быстро допил стакан и двинулся к выходу. Мазин действовал спокойнее. «Интересно, за кого она меня примет? Вряд ли я похож на ловеласа».
Аллочка вышла не одна. С ней был человек, которого Мазин сразу узнал по описаниям Козельского. Тот самый «Льоня» с черными подбритыми усиками над мокрыми губами. С порога кафе Мазин хорошо видел его лицо с выпуклыми, похожими на маслины высшего сорта глазами. «Льоня» улыбался и говорил что–то Аллочке, все норовя рукой коснуться, дотронуться до нее, а Аллочка отстранялась и, кажется, торопилась закончить этот разговор.
Они стояли и говорили, и Мазин тоже стоял, парень же в кожаной куртке тем временем пересек улицу и, замедлив шаг, достал папиросу. Мазин услышал, как он спросил «Льоню»:
— Спички нету, браток?
«Льоня» полез за спичкой, а Аллочка, обрадовавшись, что его прервали наконец, махнула рукой и быстро пошла вдоль улицы. Но прежде чем двинуться за ней, Мазин посмотрел еще раз на обоих мужчин и увидел, как «Льоня», глядя прямо в лицо «кожаному», кивнул вслед Аллочке, и кивнул не случайно, потому что «кожаный» наклонил голову, как бы говоря: «Понятно».
«Ого! Что–то новенькое», — отметил Мазин.
Так, втроем, они дошли до трамвайной остановки Впереди Аллочка, за ней, почти вплотную, парень в кожанке. Он шагал так целеустремленно, что даже столкнулся со встречным прохожим. О присутствии Мазина «кожаный» пока не подозревал.
На остановке, как всегда в часы «пик», народу было много. «Придется потолкаться» Мазин предпочел бы соблюдать дистанцию.
Подошел трамвай, сравнительно свободный, окраинного пятнадцатого маршрута. К нему двинулось несколько человек. Аллочка осталась на месте, но «кожаный», как заметил Мазин, сделал шаг к вагону и, кажется, удивился, что Аллочка не собирается ехать. А она спокойно достала из сумочки зеркало и рассматривала лицо, повернувшись к нему спиной. Прошел еще один трамвай. На этот раз «тройка», набитая до отказа. Мазин проводил ее с облегчением. Аллочка все еще любовалась на себя в зеркальце, а «кожаный» выплюнул изо рта окурок и растер его подошвой. Подошла «восьмерка» Аллочка сунула зеркальце в сумку. «Кожаный» ринулся к ней. Мазин приготовился… Но ничего не произошло Аллочка раздумала. В самый последний момент она отступила от подножки, и Мазину показалось, что «кожаный» пробормотал что–то нехорошее.
Они остались рядом и посмотрели друг на друга: «кожаный» хмуро, Аллочка без всякого выражения, как смотрят сквозь стекло.
«Будь она поумнее, она заметила бы его манипуляции», — подумал Мазин с сожалением. Он присел на освободившуюся скамейку.
«Кожаный» тоже отошел от Аллочки.
Снова показался «пятнадцатый», на этот раз не такой свободный. «Кожаный» отвернулся, и напрасно, потому что тут–то Аллочка и села. Вернее, не села, а остановилась на задней площадке прицепки. «Кожаный» заметил это, когда она была уже внутри. И здесь он проявил кое–какую смекалку. Вскочил на другую, переднюю, площадку. В наполненном вагоне, где выбираться нелегко, это была лучшая позиция. Мазин хотел войти вслед за «кожаным», но дверь захлопнулась перед самым его носом. Он услыхал звонок отправления и бросился назад, чтобы успеть хоть туда, но садиться в вагон не пришлось. В самых дверях Мазин столкнулся с Аллочкой. Она прыгнула ему прямо в руки, так что он едва успел поддержать ее. А трамвай двинулся с места и пошел, гремя и дребезжа по разболтанным рельсам, увозя «кожаного».
— Извините, — сказала Аллочка.
— Пожалуйста, — ответил Мазин, разглядывая ее. «Кажется, Вадик дал маху. Под челкой еще на палец наберется».
— Ловко вы его провели.
— Что?
— Я про парня в кожанке. Кстати, как его зовут?
— Не знаю.
— Думаю, что это правда. «Льоня» демонстрировал вас довольно продолжительное время.
— Разрешите пройти, гражданин. Не знаю я, о чем вы…
Мазин не пытался задержать ее. Он просто пошел рядом.
— Конечно, тут нечего больше делать. Такой дурак может вернуться с ближайшей остановки.
Аллочка смерила его любопытным взглядом:
— Вы так всегда с девушками знакомитесь?
— Нет, в первый раз.
— Тогда придумайте что–нибудь поумнее.
Мазин улыбнулся:
— Зачем?
— Не на такую напали. Идите–ка своей дорогой, а то…
Она не договорила, и Мазин воспользовался этим.
— Что?
— Я милицию позову.
— А почему вы не обратились к милиционеру, когда за вами следил этот «кожаный»?
— Сказала же я вам, не знаю никакого «кожаного».
Мазин уловил, как дрогнул ее голос.
— Вот что, Аллочка… Хватит нам играть в кошки–мышки. Я ведь не похож на тех, кто пристает на улице к девушкам. Или вы обо мне более высокого мнения?
Мнение свое она уточнять не стала.
— Что вам нужно?
— Вот это другой разговор. Видите стеклянную будочку? Там вы сможете съесть пирожное.
— А вы что там будете делать?
— Я не люблю пирожные. Я просто поговорю с вами.
— Не знаю, о чем нам говорить.
— Я скажу.
Она глянула на него в упор, и Мазин снова подумал, что Козельский ошибся.
— Послушайте, незнакомый товарищ. Я съем пирожное, чтобы доставить вам удовольствие, но прошу вас таким тоном со мной не разговаривать. Я не маленькая.
— Безусловно. Всего раза в два помоложе меня Но ссориться не будем. Будем говорить серьезно, с полным доверием друг к другу.
Она вдруг улыбнулась.
— Смешной вы.
— Не все так думают, — заверил ее Мазин, открывая дверь кафе.
— Одно пирожное и по чашечке кофе, пожалуйста. Только горячего, если можно. Холодный я уже пил.
Он повернулся к Аллочке:
— Хорошо здесь, правда? Тихо.
— Я спешу, — ответила девушка, откусывая кусочек пирожного.
— Прекрасно. Тогда скажите, чем мог интересоваться этот несимпатичный юноша в кожаной куртке? Любовь? Ревность?
Аллочка отрицательно покачала головой.
— Правильно. Я тоже так думаю.
— Но почему вы все это спрашиваете?
— Да, я и забыл совсем. Нам же нужно познакомиться.
И Мазин протянул ей удостоверение.
Аллочка изучала его тщательно. Мазин не выдержал, спросил:
— Ну, как? Все правильно?
— Кажется, правильно. Но что сказать вам, не знаю.
— Может, вместе подумаем? Я подскажу кое–что, а?
— Да что вы мне подскажете?
— Подскажу, что интересует их, простите меня, не столько вы, сколько Эдик.
Аллочка нагнула голову.
— Вот видите. Где он?
Она положила пирожное на блюдечко.
— Не знаю. Уехал он… неожиданно.
— И не сказал куда? Даже вам?
— Не сказал. Сказал, что напишет.
Мазин сжал и разжал под столом руку. Значит, все–таки дурочка? Обыкновенная обманутая девчонка, которая верит, что он напишет? Но зачем ей тогда скрываться? И что они могут выследить? Он смотрел, как она ест пирожное, без удовольствия, просто потому, что он заставил ее есть. Может, и обманутая.
— Что же им от него нужно? Почему он скрылся?
— Лешка говорит, он ему деньги должен. Не отдал будто.
— Это правда?
Мазин видел, что ей трудно. Она никак не могла найти правильной линии поведения. Что–то ей хотелось сказать, но не все и даже, наверно, не главное, но она, видимо, не могла отделить это неглавное от того, что говорить не хотела ни в коем случае.
Он протянул руку и дотронулся до ее пальцев:
— Алла. Я прекрасно вижу, что вы ни в чем не виноваты. Но сказать все, что вы знаете, вы почему–то не решаетесь. Почему? Боитесь? Не доверяете мне? Попробуйте преодолеть себя. Я хочу помочь вам. Правда. — Он глянул ей в глаза. — Я могу вам пригодиться. — Мазин помолчал. — Но смотрите, как бы вам не опоздать. Бывает, что становится поздно. Ну?
Она заморгала, как будто боялась заплакать:
— Не верю я, что Эдик ему должен. Он сам с него деньги тянул.
— А у Эдика бывали деньги?
— Да, он очень хороший мастер.
— И получал хорошие чаевые?
— Его благодарили люди. Что здесь плохого? Все так делают.
— К сожалению.
Мазин вспомнил кое–что из своего общения с Эдиком.
— А больше он ничего не получал?
— Нет, не знаю.
— Значит, Лешка врет? Зачем же ему тогда Эдик?
Она опять заморгала:
— Ну, не знаю, не знаю… Может, они его в шайку втягивали. Но он хороший, хороший.
«Врет она или говорит правду, но Эдика любит, хотя, может быть, он того и не стоит. Впрочем, что значит, не стоит? Разве это делается по выбору? Да еще в таком возрасте. И так ли уж плох Эдик? Оказалась же эта девчонка умнее и искреннее, чем решил Вадим. Может быть, и я вижу Эдика в слишком темных красках? «Все так делают». Не так–то просто быть лучше тех, кто тебя окружает».
— Вы где живете, Алла?
— В общежитии.
— Вам нравится ваша работа?
— Что в ней хорошего? Бумажки выписывать?
— Мечтаете об институте?
— Трудно это.
— В жизни все нелегко.
— Почувствовала уже.
— Ну ничего, ничего. Все образуется. По–вашему, Эдик скрылся от своих друзей?
— Да, ему хотелось отсюда уехать.
— А вы знали, что в квартире, где он жил, был убит человек? Может быть, это тоже повлияло на его отъезд?
Кусок пирожного так и лежал на блюдце. Аллочка, кажется, забыла о нем. Особенно сейчас. Она даже выпустила из рук ложку, которой помешивала кофе.
— Да что вы? Вы думаете… Эдик?
— Нет, не думаю. Просто у меня есть к вам небольшая просьба. Собственно, для этого я и встретился с вами. Может быть, Эдик напишет вам. Устроится и напишет. Как вы полагаете?
Она ответила чуть быстрее, чем было нужно:
— Конечно, напишет. Обязательно напишет.
Мазин отметил эту уверенность:
— Так вот, если будете отвечать ему, передайте от меня привет. Мы с ним встречались. И потом профессии у нас похожие.
Она глянула удивленно.
— В самом деле. Он чинит приемники, и я тоже чиню… кое–что. Вот вы и напишите, что поломки исправлять нужно вовремя, пока они небольшие. И еще, что он мог бы мне очень помочь, если бы захотел. Вот так. Поняли?
— Да, поняла. Я напишу.
— Прекрасно. А я зайду к вам как–нибудь, спрошу насчет ответа.
— Хорошо. Мне можно идти?
— Если не хотите больше пирожных.
Она встала, взяла свою сумочку, но не ушла:
— Игорь Николаевич…
— Он самый. Вы, я вижу, мое удостоверение наизусть выучили.
— У меня тоже просьба одна.
— Долг платежом красен.
— А те… Лешка и другие… Они не узнают, что я вам говорила? Я же и не знаю ничего.
— Нет, они не узнают. Но вы знаете больше, чем рассказали!
— Что вы?!
Мазин поднял руку:
— Не спешите. Вы знаете больше. Просто вы еще не готовы об этом сказать. Так бывает. Я подожду немножко. Немного, — подчеркнул он. — Долго нельзя. А вы подумайте пока. Ладно?
— Ладно. — И Алла бросилась к дверям.
Мазин проводил ее взглядом, потом глянул на стойку.
«Кажется, я заслужил сегодня стаканчик мадеры».
И отодвинул чашку с остывшим кофе.
Пока официантка брала вино в буфете, он успел сделать несколько пометок в записной книжке. Затрепанная по карманам книжка эта частенько заменяла ему тот обязательный «План расследования», который, впрочем, он тоже аккуратно заполнял от графы «Версии, подлежащие проверке» до «Примечаний». Беда была в том, что последней графы Мазину всегда не хватало. Мало места было отведено для примечаний. А они как–то незаметно становились самым главным.
Но это дело об убийстве Укладникова, пожалуй, побило рекорды по числу примечаний. Появлялись они одно за другим, и некоторые перекочевали уже в «Версии», но тут дело стопорилось: версии оставались только версиями. Одни сложнее, другие попроще. Мазин знал, к сожалению, что человека могут убить даже из–за комнаты. Недаром он спросил в свое время у Семенистого, прописан ли тот постоянно в квартире Кравчука.
Версии возникали разные, но, несмотря на внешнюю убедительность и эффектность, не убеждали. Вмешивалось чутье, основанное на многолетнем опыте. Все вроде прояснялось, перед тобой все как на ладони — иди, действуй, а Мазин барабанил пальцами по столу и вместо действий записывал еще что–то в свою книжку.
Сначала Стояновский со своим топориком — хоть сейчас в криминалистический музей, потом бегство Эдика, телеграмма, тайник, Аллочка. Фактов хоть отбавляй, но не мог Мазин найти среди них тот единственный, который нужно поставить во главу угла и добавлять к нему, прикладывать остальные, как детские кубики, чтобы получилась простая, понятная картинка.
Он даже смешивал нарочно эти кубики. И немало удивился бы Козельский, узнай он, что на свидание с Аллочкой его начальник шел не за тем, чтобы окончательно уличить Семенистого, а совсем наоборот, чтобы узнать нечто другое, позволяющее глянуть на них обоих — и Аллочку и Эдика — с иной стороны, заглянуть, если можно так сказать, через них и через Стояновского, подальше, поглубже — туда, где прятался подлинный ключ к разгадке.
Все они имели какое–то отношение к этому ключу, и отношение это нужно было определить, выяснить, чтобы добраться до главного, более сложного, чем довольно вульгарное убийство старого истопника.
Но пока он был доволен. Кое–что из его предположений подтверждалось. И, выпив мадеру, Мазин подумал шутливо: «Прекрасный день — пью вино и ухаживаю за девушками. А жена считает, что у меня тяжелая работа».
VIII
Валерий Брусков ощущал собственную значимость. Конечно, человеку постороннему могло показаться, что все последние происшедшие с ним, Брусковым, события, случайны, однако сам он думал иначе: «Предположим, в один вагон с вором я мог попасть и случайно, но заметить его, задержать? Нет уж, такое не каждый сумеет». О капитане из Минска, перемахнувшем через состав, когда сам он стоял с подбитой ногой и хотел заплакать, Валерий почему–то не вспоминал. Зато о Козельском помнил все время и даже обижался на Вадима за его скоропалительный, без предупреждения, отъезд. Ведь Брусков уже считал себя приобщенным к важной тайне. И от этого казался самому себе немножко другим человеком. Не тем застенчивым и малоопытным, каким он был на самом деле, а бывалым и уверенным. Даже самоуверенным. Но при всем том Брусков и не предполагал, что главная его удача еще впереди.
Пока же он занимался подпольщиками. Редактор сразу оценил находку и сказал Валерию:
— Действуй, старик! Места не пожалеем, если получится.
Действовать было не так уж трудно. Скромная, тихая Майка оказалась на свой лад следопытом. Ее, слабенькую и робковатую, привлекали бесстрашные люди. Самой большой Майкиной любовью была, конечно, Роза Ковальчук личность в ее глазах почти легендарная.
— Ей было всего девятнадцать лет. Только замуж вышла перед войной. Муж был пограничник. Погиб в первый же день. А она в Киеве в это время училась, на иностранном…
Это Майка говорила Валерию еще в первый день, в гостинице.
— Значит, она не местная?
— Нет, она эвакуировалась и тут осталась. Ей нельзя было ехать дальше… — Майка покраснела. — Она маленького ждала.
— Вот как…
Личные дела Розы представляли для Брускова интерес второстепенный, и разговора он не поддержал, а Майка застеснялась и не сказала сразу то, что хотела сказать и что произошло не двадцать лет назад, а совсем недавно и могло бы заинтересовать не только редакцию молодежной газеты, но и Мазина с Козельским. Что поделаешь, существуют вещи, о которых трудно догадаться даже такому сообразительному парню, как Брусков!
Валерий углубился в дела военные, не подозревая, что давняя история Розы Ковальчук и события, невольным свидетелем которых он оказался в последние дни, связаны в один тугой узел.
Немцы ворвались в Береговое в начале июля сорок второго года. Боев тут сильных не было. Наши ушли как–то сразу, и немцы промчались быстро, не задерживаясь на маленькой станции. Их раскрашенные, лягушиного цвета пятнистые танки, мотоциклы, солдаты с засученными рукавами и красными, обожженными южным солнцем лицами спешили через степь к Волге. Людям казалось, что нет уже силы, способной остановить этот грохочущий поток, пропахший кровью, бензином и потом. Но его остановили. Тогда–то и изменилась в планах немецкого командования роль Берегового. Каждая «нитка», связывающая фронт и тыл, приобрела первостепенное значение. Через станцию к Волге потянулись эшелоны. Солдаты, которых они везли, еще смеялись, шумели, рыскали по ближним дворам в поисках кур и самогонки, играли на губных гармошках и не верили, что обратно им ехать разве что в санитарных поездах.
А некоторым и до фронта не пришлось добраться.
Фрейлейн Роза сразу понравилась коменданту. Худенькая, рыжеватая блондинка, она совсем не была похожа на тех грубых, способных таскать тяжелые мешки женщин, которых он постоянно видел в этой чужой, мрачной стране. Комендант происходил из старинной, воспитанной семьи, сохранившей перед фамилией приставку «фон», и мечтал в свое время о научной карьере. Увы, в жизни не все складывается так, как нам хочется. Нацисты на первых порах шокировали его своей плебейской наглостью, но, в конце концов, идет великая война, решается судьба человечества, и каждый честный немец обязан выполнить свой долг. Если немецкий народ доверил свое будущее Гитлеру, то не его, рядового офицера, дело осуждать этот выбор. Он служит своей родине. А ей, видит бог, нелегко.
И ему, коменданту, тоже нелегко. Так почему же не взять в комендатуру девушку, которая говорит немного по–немецки и сносно печатает на машинке. Пожалуй, после победы он поможет ей вернуться домой, в Киев, где остались старики родители, всей душой преданные «новому порядку». Комендант даже подарил как–то фрейлейн красивую розу и прочитал маленькое французское стихотворение.
Этот интеллигентный офицер не подозревал, что за год до войны Роза окончила курсы радистов Осоавиахима, а сейчас связана с партизанским подпольем. Ночью с самолета в расположение партизанского отряда сбросили рацию. Центр хотел знать, когда и какие эшелоны проходят через Береговое.
Рацию эту добродушного вида украинец в соломенной шляпе привез на скрипучей арбе под ворохом свежего сена прямо к хозяйке Розы. Спрятали рацию в погребе, в пустой кадке, завалив всякой всячиной. А застрявший у партизан раненый лейтенант–связист скоро убедился, что Роза ученица толковая.
И вот над перепаханной танковыми гусеницами, выжженной снарядами и солнцем степью понеслись точки–тире морзянки, а за линией фронта в маленьком домике с полевой антенной сержант с треугольничками в петлицах диагоналевой, довоенного покроя гимнастерки каждую ночь, прислушиваясь к писку в наушниках, записывал на листке из блокнота огрызком карандаша:
«Сегодня в направлении фронта прошли три эшелона с Пехотным полком, командует подполковник Штаубе. 1500 солдат усилены противотанковыми батареями».
«Вчера через Береговое на фронт проследовали два эшелона пехоты. Петлицы черные. Видимо, эсэсовская бригада».
«Через Береговое прошел эшелон с ранеными. Место назначения выяснить пока не удалось».
Не все вражеские эшелоны доходили до фронта. Часто встречали их вынырнувшие из облаков советские штурмовики, и тогда в ужасе прижимались к горячей земле обезумевшие гитлеровцы, и корежились, вставая на дыбы, вагоны, и валились с опрокинутых платформ зеленые танки…
Конечно, немцы понимали, что налеты эти не случайны. Специальные части, отозванные с фронта, прочесывали балки и левады в поисках партизан, но, казалось, никто не подозревал неприметную девушку из железнодорожной комендатуры.
Пришли к ней неожиданно.
— Фрейлейн Роза?
— Да, я.
— Господин комендант прислал за вами машину. Есть срочная работа.
А когда она открыла дверь, железные пальцы сжали ей запястье и вывернули руку за спину. Двое солдат пошли прямо в погреб.
Она не отрицала ничего. Просто молчала. На один из допросов пришел комендант, но долго смотреть не смог. Ушел к себе, достал из ящика стола бутылку коньяка и сидел, думал. Из–за этой девчонки его отправляли на фронт. Но он не испытывал к ней злобы — она получила по заслугам. Он думал о Германии, которую история свела с таким страшным противником. Думал о том, что на фронте ему предстоит выполнить свой долг и смыть вину.
И он выполнил… Труп его пролежал в степи до весны, а когда снег стаял и поля стали очищать от всего, чем забросала их война, собрали и эти смерзшиеся за зиму останки в тонких зеленых шинелях и свезли в общую яму, и женщины в распахнутых стеганках, прикидывая их комьями размякшего чернозема, говорили между собой:
— Ну и работа, прости господи… Разве ж это женское дело?
— А что поделаешь, милая? На весь хутор три мужика осталось, да и те увечные…
…Но об этом уже Брусков не знал, да и судьба коменданта беспокоила его меньше всего. Ему хотелось побольше узнать о Розе.
С Майкой они договорились встретиться после смены, но Валерий решил времени зря не терять и зайти прямо в цех, потому что в своем очерке собирался писать и о Майке, причем показать ее разносторонне.
Нельзя сказать, чтобы он понимал все, что происходило вокруг на комбинате. Да и попробуй пойми, как и что делается в этих горячих и мокрых больших машинах, протянувшихся на сотни метров, где твердые коричневые плиты то превращаются в кипящую желтую жидкость, то в белые сухие влажные хлопья, а то прямо из жидкости, из этого булькающего месива с резким, ядовитым запахом, вдруг вытягиваются и мчатся по воздуху блестящие нити и наматываются на стремительно вращающиеся металлические катушки. А катушки эти какими–то совершенно фокусническими, моментальными движениями меняют молоденькие девчонки в комбинезонах.
Майя тоже была в комбинезоне. Здесь, на работе, она не казалась робкой и неуверенной.
— Сейчас, я переоденусь только.
Идти они собирались, в заводской Дворец культуры. Там комсомольцы организовали небольшой музей.
— Просто комната одна, но там все собрано. Вот сами посмотрите, говорила Майя, пока они шли широкой улицей, что тянулась от проходной комбината до самой центральной площади.
Клуб был виден издалека — большой, серый, похожий на многоногого слона.
— Хороший у нас Дворец культуры, правда? Как в большом городе.
Брусков промолчал. Он предпочел бы здание полегче.
Народу в клубе оказалось в это время немного. Какой–то кружковец уныло пиликал на гармошке. Пусто было в комнате, которая называлась «Музей памяти героев–подпольщиков г. Береговое периода Великой Отечественной войны». Майя подвела Валерия к фотографии молодой женщины со вздернутым носом и с длинными, как тогда носили, падающими на плечи волосами.
— Вот это Роза, — сказала она с гордостью.
Валерий осмотрелся.
— А это мы все с ребятами разыскали, — поясняла девушка. — Вещи видите? И сумочка ее, и осоавиахимовский билет. У хозяйки на квартире нашлись. Хозяйку в концлагерь выслали, но она вернулась после войны. А Розу повесили.
Брусков вздохнул невольно:
— Кто же их выдал?
— Не знаю. Партизанскую группу, с которой Роза была связана, тоже разгромили.
— Жаль, — пробормотал Валерий, думая о том, как же объяснить в очерке арест Розы.
— А теперь я вам самое интересное расскажу.
— Расскажите. У вас все время есть в запасе «самое интересное».
— Нет, это правда интересно, как у людей жизнь складывается.
— Как же?
— Сын Розы нашелся.
Она, конечно, рассчитывала удивить Брускова, но тот и глазом не повел. Он уже забыл о том, что Роза ждала сына.
— Какой сын?
— Да тот, что здесь родился, в Береговом. Без отца уже.
— А он исчезал разве?
Майя глянула с укоризной:
— Ну да. Роза же очень боялась за него, если ее схватят. Поэтому, когда малышу годик сравнялся, его переправили в одну семью на дальний хутор. Лейтенант–связист, что Розу учил, отвез. У него там родня жила. И получилась такая история, что не придумаешь. Эти люди погибли от бомбежки, а мальчика лейтенант, когда наши пришли, передал в какой–то детский дом. И сам тоже погиб. И никто не знал, чей это мальчик. И все потому, что Розы–то фамилия была Ковальчук, а мальчик носил отцовскую — Стояновский.
Фамилия эта, которую Брусков услышал впервые от Козельского, обрушилась на Валерия так неожиданно, что он буквально ошалел, даже в лице переменился.
— Как вы сказали? Как фамилия?
— Да Стояновский. Что это вы так?
Брусков понял, что кажется ей немножко ненормальным, и попытался взять себя в руки.
— Ничего. Ничего. Знакомая фамилия просто.
И подумал: «Неужели совпадение?»
— Как зовут Стояновского?
— Борис.
— Рыжий?
— Да, рыженький.
Валерий почувствовал себя как Шерлок Холмс, нащупавший в гусином зобе голубой карбункул.
— Расскажите мне, пожалуйста, Майя, все, что вы о нем знаете.
Он уже видел себя где–то наверху, на пирамиде какой–то, а внизу стоял беспомощный, неожиданно исчезнувший из Берегового лейтенант Козельский и жалким голосом умолял рассказать о Стояновском. Но он прервал это сладкое видение, чтобы выслушать девушку.
Она встретилась с Борисом Стояновским в этом же музее несколько дней назад и сразу обратила на него внимание. И не только потому, что посетителей было немного, а местных всех она знала наперечет. Нет, Майя сразу почувствовала, что человек этот не случайный. Так смотрел он на все, что собрано в комнате… И Майка не выдержала, спросила:
— Вы тоже интересуетесь подпольщиками?
Он взглянул на нее и ответил не сразу, слегка заикаясь:
— Это… это… — Он дотронулся пальцем до портрета Розы. — Я ее сын. Только я не знал… Мне сказали.
Кто сказал Борису о его матери, девушка даже не спросила — так поразил ее сам факт появления сына Розы Ковальчук. Она вообще ничего не спрашивала. Спрашивал он.
— Мы долго–долго разговаривали, он все расспрашивал и бумаги все перечитал, и даже в гостиницу их брал с собой.
— Какие бумаги?
— Да вот эти. Тут на машинке из газеты перепечатано. Весь процесс, когда фашистских палачей судили после освобождения. Там и про Розу написано. А потом он поехал в оранжерею, купил белые цветы, очень красивые, и отнес к памятнику. И еще он сказал, что обязательно приедет сюда после отпуска и вообще будет часто приезжать, — закончила Майя.
Пока она рассказывала, Брусков успокоился. Даже величия поубавилось. Просто радостно стало.
— Майя, — проговорил он искренне. — Золотой вы человек! И стихи у вас прекрасные. Мы их обязательно напечатаем.
— Да ну их, стихи эти! Вы про Розу напишите.
— Напишу, Маечка, напишу. Вы мне свой отчет, пожалуйста, дайте тоже. Тот, что из газеты перепечатан. Я его использую в очерке. Здорово все это складывается. А Борис не говорил, куда едет?
— В Крым, в Ялту сначала, а потом по побережью.
— А может, он домой вернулся?
— Нет, нет, на юг поехал. Я его провожала.
Еще одна идея осенила Брускова:
— Майя. Послушайте. Вы не помните, какой у него был чемодан? Желтый такой? Новый?
Вообще–то подсказывать ответы в таких случаях не полагается. Но Брусков не был профессионалом. Да и Майя на уговоры не поддалась.
— Никакого чемодана у него не было. Зачем ему чемодан в путешествии? Он с рюкзаком поехал.
IX
Ребята подсмеивались над Козельским:
— Если ты, Вадька, парень сознательный, то должен написать заявление.
— Какое еще заявление?
— Так и так, прошу считать мою командировку в счет положенного отпуска. Ведь на курорт едешь, счастливчик!
— Да ну вас, черти!
Основная трудность заключалась в том, что ни Мазин, ни Козельский не знали, когда именно решил Кравчук ехать в Тригорск. А может, он туда и не собирается? Тогда чемодан в шотландскую клетку придется распаковать. Но пока он оставался наготове.
И вот сообщение работника, который вел наблюдение: «Вышел из дому с вещами».
Потом второе: «Взял такси, направляется в сторону аэропорта».
Мазин только кивнул:
— Ну, Вадим, как говорится, с Богом. Вы знаете, что делать.
В машине уже лейтенант получил по радио третье сообщение:
«Такси вышло на Аэрофлотское шоссе».
Он положил руку на локоть шофера:
— Темп, Витя.
Прибавили ходу. В аэропорту Козельский подошел к человеку, что стоял у входа в кассовый зал и старался выжать из красного ящика–автомата стаканчик газировки. Вадим достал три копейки.
— Порядок, — услышал он. — Подшефный берет билет. Второй для тебя. Кассирша в курсе. Полетите, как неразлучные друзья.
Сотрудник отошел, а Козельский не спеша выпил теплую воду и направился в зал. Борода Кравчука темнела рядом с окошком кассы. Вадим присел на диван и достал из кармана газету. Парень, который вел наблюдение, исчез из зала на несколько минут, потом появился и присел рядом с лейтенантом.
Козельский спросил:
— У вас спички не найдется?
Тот протянул коробок:
— Берите, берите, у меня еще есть.
— Спасибо.
Вадим приоткрыл коробок и увидел свернутый билет. Он опустил спички в карман. Операция «Нарзан», как шутливо назвал его поездку Мазин, началась.
Пошутил он так, впрочем, под самый конец, когда уже сказал Козельскому все, что нужно было сказать. Пошутил и подвел итог:
— Задача ваша, Вадик, может оказаться и простой и сложной. Вернее, она может в любой момент резко усложниться. Это первое. А второе вот что. Кроме наблюдения за Кравчуком, я дам вам еще одно поручение. Вы помните о письме Дубининой?
— В котором не было ничего особенного?
— К сожалению. Поэтому узнайте об этой женщине как можно больше.
Козельский хотел что–то сказать, но Мазин остановил его:
— Вадим, вы умудряетесь совмещать исполнительность со склонностью к увлечениям. Временно эту склонность сдерживайте. Вам потребуется прежде всего исполнительность. — Он подождал, пока лейтенант поймет его мысль, и закончил: — Разумеется, максимум внимания Кравчуку. Сейчас юн для нас фигура номер один. Ведь мы так и не выяснили, где он был в день убийства. Во всяком случае, не в Москве. Постарайтесь познакомиться с ним. Так вам будет легче.
Эти слова Козельский вспомнил, когда стремительный лайнер, незаметно превратившийся из чуда в средство передвижения, покатился по взлетной полосе навстречу зеленой весенней степи. Потом степь отделилась от самолета и оказалась уже не впереди, а по бокам и внизу, все ниже и ниже.
Козельский повернулся к сидящему рядом Кравчуку:
— Отличная машина.
Тот ответил кратко:
— Сначала нужно долететь.
Для Козельского эти слова прозвучали почти как признание вины. Ему казалось, что каждый преступник суеверен.
Кравчук между тем вытащил из–под чемоданного ремня журнал и развернул на последней странице. В руках его появился карандаш и большой, с красной ручкой, заграничный нож. Открыл он его, нажав на какую–то пружину, и начал широким блестящим лезвием подтачивать маленький карандаш. Козельский с интересом посматривал, как огромные руки Кравчука ловко справляются с этой хрупкой работой.
«Прямо секретарша», — подумал Вадим неприязненно. Нож в руках Кравчука слегка действовал ему на нервы.
Наконец, геолог закончил, аккуратно ссыпал стружку в пепельницы и принялся за кроссворд. Он быстро, почти не задумываясь, заполнял строчку за строчкой, причем шел не от найденных уже слов, а прямо подряд, номер за номером, сначала все по горизонтали. Загвоздка наступила на цифре семнадцать. Козельский прочитал, скосив глаза, — «косвенное доказательство вины».
Кравчук ткнул себя карандашом в подбородок. Разноцветная палочка утонула в густой бороде.
— Улика, — назвал Козельский машинально.
Геолог подсчитал буквы, дотрагиваясь до клеток кончиком карандаша.
— Верно. Не сообразил.
— Всегда что–нибудь не угадаешь. Я еще ни одного кроссворда не добил до конца.
— У меня были. Мы в партии соревновались. Попадется старый журнал… Я геолог. А вы?
— Я химик.
— Химик?
Козельский уловил недоверие в голосе геолога.
— Да, второй год работаю. После института.
— И нравится? Химия?
— Конечно, — ответил Вадим. — Почему бы и нет?
— Воздуха мало. Отрава одна.
— Вот и еду подышать, в отпуск.
Кравчук, кажется, больше не сомневался, и Вадим остался доволен завязавшимся разговором. Он не собирался расспрашивать Кравчука. Пока нужно было лишь познакомиться, чтобы иметь возможность встречаться в Тригорске. Да и говорить–то было особенно некогда — весь полет занял меньше часа.
— Я тоже на отдых, — сказал геолог. — Нужно квартиру подыскать. Жена приедет. Домов отдыха не люблю. Диким лучше. Свободней. Сейчас с квартирами легко. Весна. Вот летом попробуй.
Вадим поддержал его:
— Месяц и я на одном месте не выдерживаю. Поэтому определенными планами себя не связываю. Пока приятель помог достать номер в гостинице.
— Если один, что связывать. А у меня жена.
В прозрачном синем небе рельефно прочертилась снежная гряда на горизонте, и совсем близко, прямо среди равнины, выросли отдельные, похожие на сахарные головы горы. Одна голова, пониже, стояла со сломанной верхушкой. Вместо нее торчали три скалистых обломка, а у подножия их маленький зеленый городок. Это и был Тригорск.
Они сели в микроавтобус — маршрутное такси и покатили в город, вдыхая особенный здешний воздух, словно составленный из острых, покалывавших легкие холодных кристалликов, лопавшихся внутри, как пузырьки шампанского. От воздуха этого Козельскому стало весело и не верилось, что черный, мрачноватый Кравчук, возможно, убийца и опасный преступник.
Распрощались они у Цветника — яркого бульвара, обсаженного жесткими вечнозелеными кустарниками. Здесь был центр, гуляли отдыхающие и пили целебную и неприятную на вкус воду из плоских голубых кружек.
— Ну, счастливо найти подходящую квартиру, — пожелал Козельский. — Я, между прочим, в «Эльбрусе» буду.
— Прекрасно. Возможно, увидимся.
— Почему бы и нет? Пока супруга не приехала, вы ведь холостяк.
Кравчук вроде бы улыбнулся.
— Заходите в гостиницу, если скучно будет. Моя фамилия Козельский.
Он протянул Кравчуку руку и поднялся в вестибюль, отметив мельком, что парень в ковбойке, ехавший с ним в автобусе, направился в противоположную сторону.
В заказанном для лейтенанта номере у окна, выходившего на Цветник, сидел в кресле человек лет тридцати пяти в костюме спортивного покроя.
— Лейтенант Козельский? Я капитан Волоков. Мне звонил Игорь Николаевич.
— Ясно. Это ваш парень в ковбойке?
— Наш. Кравчук пошел в квартбюро?
— Да. Так сказал.
— Хорошо. Юра его проводит. Мы там подобрали два–три подходящих адреса. Пусть устраивается. Какое он на вас произвел впечатление?
— Быку шею свернуть может.
— Здоровый мужчина, ничего не скажешь. Вас, кажется, еще Дубинина интересует?
— Дубинина тоже.
— Личность любопытная.
Капитан отодвинул штору.
— Видите, там, на горке, домик в псевдоготическом стиле?
— Вижу. Санаторий?
— Санаторий. Сейчас. Шахтерский. А до революции принадлежал папаше этой Дубининой. Был такой предприниматель от медицины.
— Где же он теперь?
— Ну, теперь… Там, где медицина уже не требуется, я думаю. Дочке–то под пятьдесят. Впрочем, о папаше у нас сведений никаких нет. Ушел в свое время с белыми. Вот и все.
— И дочку бросил?
— Представьте себе. Дочка с матерью осталась. Мать умерла в пятьдесят четвертом году. Здесь и похоронена, на местном кладбище. Сама Валентина перед войной в пединституте училась. Это перед войной. А вот в войну… нехорошо вышло. Переводчицей в городской управе работала при немцах.
Капитан Волоков прошелся по номеру, и Козельский заметил, что через его светлые волосы пробивается лысина. Как бы поймав взгляд лейтенанта, Волоков пригладил рукой макушку.
— Но есть и смягчающие моменты. Отказалась от санатория, который предлагали возвратить ей оккупационные власти. Помогала кое–кому из местных жителей, когда шла массовая отправка в Германию. В общем, вела себя двойственно. Но была осуждена. Вернулась в пятьдесят шестом. С тех пор живет в материнском доме. Ни в чем не замечалась. Иногда пьет. Но всегда одна и тихо.
Козельский подумал, что Дубинина знает Укладникова по ссылке.
— Спасибо. Без вашей помощи я тут ничего не сделаю.
Волоков воспринял эти слова как должное.
— Вы к нам, конечно, не ходите. Связь будем держать по телефону, и я захаживать буду. Думаю, что Игорь Николаевич в обиде не останется. Я с ним работал немножко.
Простились они довольные друг другом. Козельский стянул пропотевшую рубашку и пошел принимать душ. В коридоре заманчивая блондинка с соломенной сумкой осмотрела его довольно внимательно.
«Курорт», — вспомнил Вадим насмешки товарищей, но не выдержал и оглянулся. Сзади блондинка показалась ему еще лучше.
В уголовный розыск Козельский попал не сразу. В школе он мечтал о химическом факультете. Учительница говорила: «Химия — это единственная наука, которая все может сделать из воздуха». И демонстрировала чудеса в пробирках. Но на вступительных экзаменах ему не хватило того единственного балла, без которого… Короче, в ожидании лучших времен пришлось пойти на завод. А там никаких чудес не было. Просто делали краску, да еще такую, что покупатели присылали директору недобрые письма.
Вечерами Вадим дежурил в дружине. Дежурил потому, что нужно было. Ходили по улицам, иногда уговаривали какого–нибудь пьяного дурака не ругаться громко. А так больше анекдоты травили.
Однажды они сидели в районном отделе, ждали, куда пошлют, перешучивались. На столе дежурного затарахтел телефон, и кто–то, не назвавший себя, пробормотал впопыхах:
— В ресторане «Кавказ» в малом зале под фикусом парень в болгарском свитере. Так у него пистолет под пиджаком…
Трубку повесили.
Дежурный махнул рукой.
— Каждый день такие хохмы. Но все–таки придется вам смотаться туда, хлопцы. На всякий случай.
Лейтенант, с которым они поехали, тоже был уверен, что это очередной розыгрыш, но оказалось, что был это совсем не розыгрыш.
Треснул внезапно выстрел, и остановился, будто ткнувшись в стену, лейтенант, и замерли обомлевшие ребята, а бандит метнулся в подворотню и исчез. Да его и не ловил никто — не ожидали они этого выстрела. И когда Вадим стоял, окаменев, в бледном, голубом пятне света, падавшем из окна ресторана, он не знал еще, что выбор его определился.
Но прошло еще почти четыре года, три из которых в пограничном гарнизоне, пока вошел он в кабинет Мазина, и тот, поглядев Вадимовы бумаги, спросил:
— К нам, значит?
— Так точно.
— Не боитесь?
— Да нет вроде.
— Все сначала не боятся.
Вадим вспомнил мокрую улицу, выстрел, стеганувший из тишины, капли пота на лбу умирающего лейтенанта, который тоже не боялся.
— Я знаю.
— Это хорошо, если знаете. Но знать мало. Помнить все время нужно. И думать тоже… Вы думать любите?
Козельский смутился:
— Да разве ж про себя так скажешь?
— А почему бы и нет? Попробуйте.
Мазина интересовал не сам ответ, а то, как он будет сказан.
— Ну, что же вы?
— Да вот думаю, что сказать.
Мазин засмеялся:
— Ладно. Думайте.
Освеженный и отдохнувший, Козельский вышел из гостиницы, когда до вечера оставалось еще часа два. Он решил прогуляться на Лермонтовскую, где жила Дубинина.
В маленьком, усаженном цветами дворике сухопарая женщина с гладко зачесанными седыми волосами и тонкими, поджатыми губами подстригала садовыми ножницами кусты.
— Не скажете, как пройти к Цветнику?
Женщина подошла к невысокому заборчику и посмотрела на Вадима неприветливыми светлыми глазами.
— Пройдите два квартала, сверните направо.
Это прозвучало точно и сухо.
— Благодарю вас.
— Пожалуйста.
Так они сделал. Прошел два квартала и свернул вниз по бульварчику, вливавшемуся в Цветник, когда на одной из туфель у него развязался шнурок. Лейтенант присел на скамейку. А когда поднял голову, покончив со шнурками, то увидел Кравчука.
Геолог шел по противоположной стороне бульвара, но не вниз, а вверх, шел довольно быстро, глядя прямо перед собой. Потому он и не заметил сидящего Козельского.
«А городок–то узковат», — Вадим проводил взглядом своего «подшефного». Тот дошел до перекрестка и свернул на Лермонтовскую. Парня в ковбойке не было видно. «Может, это и верно, не нужно быть навязчивым», подумал Вадим и пошел снова вниз к Цветнику. Там, по его мнению, могла находиться блондинка, одинаково привлекательная со всех сторон.
Блондинку в этот вечер он не нашел, а на другой день ему уже было не до нее.
Разбудил лейтенанта телефонный звонок.
— Козельский?
— Я. Кто это?
— Волоков. Ночью умерла Дубинина.
— Что? Да она ж вчера была жива и здорова.
— Вчера была, а сегодня нет. Отравилась газом.
— Случайно?
— Пока решить трудно. Можно предполагать самоубийство.
— Курорт, — сказал Вадим, кладя трубку.
X
Мазин был не так уж не прав, когда в разговоре с Аллочкой назвал «кожаного» дураком. Но бывает, что и дуракам приходят в грлову удачные мысли. Особенно когда их подхлестывает злоба. А «кожаный» и был из таких злобных дураков, потому что, будь он поумнее, он давно догадался бы, что разыскивать Эдика не следует, а следует даже, наоборот, радоваться его исчезновению. Но, кроме злобы, «кожаного» вела жадность. Когда же злоба и алчность соединяются в таких людях, те уже не в состоянии осмотреться по сторонам, а самые «умные» идеи, которые приходят им в это время в голову, ведут только к гибели и их самих, и других людей.
Ошибка же Мазина заключалась в том, что он считал путь этот довольно длинным, и предполагал, что есть еще время пересечь его. Это была ошибка, но не вина. Виновата была Аллочка, которая скрыла главное. Главное и еще одну мелочь. Впрочем, мелочей в подобных историях не бывает. Знай Мазин эту мелочь, главное открылось бы ему почти наверняка. Но он поверил Аллочке, когда она сказала, что живет в общежитии. А это было правдой лишь частично. И «кожаный» имел на этот счет более точные сведения. Поэтому, когда он зашел в общежитие, его ничуть не удивил ответ вахтера:
— Нету ее.
Вахтер, седоусый старик в наглухо застегнутом толстом черном френче, сидел за своим столиком и пил крепко заваренный чай.
— Я знаю, где она? Я ей не сторож. Я за общежитие в ответе, за народную собственность, а за девчонками пусть воспитатели смотрят. А ты кто такой, что ее спрашиваешь?
— Брат я, папаша, двоюродный.
— Бра–а–ат… — протянул дед подозрительно. — Знаем мы вашего брата! Хорошо еще, если в загс позовет, а то и под куст в парке.
— Ну, ты это, дед, брось! Тебе толком говорят: брат я. Ждать мне некогда: проездом я, понял? Где ее комната? Записку я Алке оставлю.
Вахтер посмотрел на шоферскую куртку и загорелое лицо «кожаного» и уступил. Через несколько минут тот разговаривал с Катей, что жила вместе с Аллочкой. Но говорил он уже другое:
— Вот что, сестренка, от Эдика я. Знаешь такого? С Аллой поговорить нужно вот так… — Он провел ребром ладони по толстой шее.
«Кожаному» и в голову не пришло, что Аллочка могла не довериться подруге. Он в такие тонкости не вдавался и оказался прав. Но хотя точного адреса заболевшей тетки, у которой последние дни ночевала Аллочка, Катя не знала, все же помнила улицу и ближайшую трамвайную остановку: с год назад они заходили к этой тетке вместе.
Сведения эти «кожаного» вполне устраивали. Он вышел из общежития веселый, сел в машину, потому что действительно был шофером, и погнал на Казахстанскую. Улица эта находилась в районе частной застройки, и соседи тут хорошо знали друг друга.
— Мамаша! — «Кожаный» остановился возле скамейки, где две немолодые женщины лузгали семечки. — Где Козловых дом будет?
— А вон, сынок, с голубыми ставнями.
— Спасибо, — сказал «кожаный» и поднял боковое стекло.
Мимо флигеля с голубыми ставнями он проехал не спеша, так что успел прочитать на воротах фамилию домовладельцев.
— Ну, ты глянь, вот бестолковый парень! Мимо проехал! — посетовали тетки на скамейке.
Преследуя Аллочку, «кожаный», как и Мазин, думал, что Эдик унес ноги подальше и переписывается с ней на теткин адрес.
Однако дело обстояло иначе.
Поговорив с Мазиным, Аллочка села в трамвай и, убедившись, что за ней больше никто не следит, попыталась обдумать происходящее. Было это нелегко, но кое–что ей удалось. Во всяком случае, с трамвая она сошла спокойная и решительная. В ближайшем магазине купила бутылку водки, две пачки дорогих папирос и банку шпрот, положила в сумку и с покупками направилась на Казахстанскую.
Собака за забором загремела было цепью, но, узнав Аллочку, притихла. Калитку открыла тетка.
— Здравствуйте, тетя Даша. Ну, как тут у вас?
— Да все так же.
Тетка выглядела не столько больной, сколько недовольной. Говорить она больше ничего не стала, а молча повернулась и зашлепала задниками стоптанных туфель по дорожке, что вела к дому. Аллочка направилась следом, но не в дом, а обошла его и постучала в маленькую дверку легкой пристройки — не то сарая, не то летней кухни.
— Ты, что ли? — послышался хриплый голос.
Звякнула щеколда, и Аллочка оказалась в помещении с окнами, прикрытыми ставнями. Здесь, рядом со столярным верстаком, стояла железная койка. Человек, открывший дверь, тут же улегся на смятую постель. Наверно, и Мазин не сразу узнал бы в нем Эдика Семенистого.
В этом Эдике не было ни малейшего лоска. Вместо модных полубачек небритая, взлохмаченная щетина, осунувшееся, побледневшее лицо. Даже колечко уже не поблескивало, а как–то пожухло и болталось на похудевшем пальце с нестриженым, грязным ногтем.
— Водки принесла? — спросил Эдик тускло. Чувствовалось, что вопрос этот задает он не впервые, но на положительный ответ не надеется.
— Принесла.
Эдик приподнялся недоверчиво. Алла достала бутылку, папиросы и шпроты, поставила на верстак.
— Сейчас у тетки возьму поесть.
— Не надо. Я не голодный. Ничего не надо.
Выпил он жадно, отдышался, взял одну рыбку, пожевал.
— Вроде полегчало, — сказал удовлетворенно. — Выпьешь со мной?
Алла покачала головой:
— Мне на нее смотреть противно.
— С каких это пор?
— С нынешних. И тебе в бутылку заглядывать нечего.
— Ну–ну… Командуешь! Думаешь, как посадила меня в эту конуру, так я уже в подчинении у тебя? От такой жизни денатурату напьешься, не то что «белой головки».
— Не я тебя сюда посадила, а глупость твоя.
— Знаешь…
— Ладно, не психуй! Послушай–ка, что я тебе скажу.
— Еще что–нибудь на мою голову выдумала?
— Я сейчас с Мазиным разговаривала. Помнишь такого?
Эдик отставил стакан:
— Заложила?
— Дурак! Сам он меня нашел.
— Да тебя–то он Откуда знает?
— Он, по–моему, все знает. Кроме того, что ты здесь сидишь. Думает, уехал, а я знаю куда.
— Ну, а ты что?
— Да ничего. Сказала, если напишешь — сообщу.
Семенистый улыбнулся:
— Правильно. Ты голова все–таки.
— Эдик! Ты меня любишь?
Он потер кулаком небритую щеку:
— Сейчас до этого разве?
Аллочка поднялась с табурета:
— Значит, не до этого? А я, дура, прячу тебя, сама рискую, тетку подвожу, старую женщину. Из–за кого? Из–за такой свиньи!
— Алка! Подожди, подожди! Ты ж знаешь! Если б я… Я бы сам тут не сидел. В Сибирь бы подался. А то заперся, как дезертир какой. Из–за тебя ж. Сама знаешь. Думаешь, мне легко? Нервы все натянулись. Видишь, аж пальцы дрожат.
— От водки они у тебя дрожат.
— А пью с чего, думаешь? Сладкая она? Будь она проклята!
Семенистый со злостью стукнул по столу, схватил со стола недопитую бутылку и швырнул ее в угол сарая, на стружки.
У Аллы по щекам побежали слезы:
— Что же нам делать, Эдик?
— Говорил я, что делать! В Сибирь, на стройку подаваться.
— Да найдут и там.
— Ну, лучше придумай.
— Эдик, а что, если к Мазину сходить?
— Тронулась?
Алла быстро смахнула со щек слезы, села на кровать рядом, заговорила горячо:
— Эдик, ну послушай, Эдик! Ведь не скроешься же. За мной Лешка по пятам ходит. Сегодня парня какого–то подослал. Лучше уж Мазину открыться. Расскажешь все как было.
— Суку хочешь из меня сделать?
— А кого ты жалеешь? Они ж тебе мстить хотят!
— Нечего мне мстить! Не виноват я перед ними.
— Да не верят же они тебе! Найдут — зарезать могут! Лучше к Мазину попасть, чем к ним.
Семенистый стукнул кулаком по верстаку:
— Дура дремучая! Да Мазин, ты понимаешь, чего за мной ходит? Понимаешь? Думаешь, Мазину эта мелочевка нужна? Мазин мне вышку строит! Слыхала такое слово? Знаешь, что за убийство полагается?
— Но не ты ж убил.
— А докажет кто?
— Я там была!
— Ты! Это тоже доказать нужно. Никто тебя не видел.
— Все равно, Мазин разберется. Я ему верю! Он хороший!
— Ух дура, вот дура! Для того он и хороший, чтоб таких соплячек, как ты, на крючок ловить. Думаешь, они там правду ищут? У них свой план есть, свой процент. Шлепнули — и точка. Значит, открыли, значит, хорошо работают. А я им по всем статьям подхожу.
— Ну, что же делать–то, Эдик?
— Уеду я. И ты со мной. После.
— И всю жизнь дрожать от страха?
— Чего там, всю жизнь! Меня не найдут — другого попутают. Им бы галочку поставить. Вот и конец делу.
— А Лешка? Я их еще больше боюсь. И зачем ты в этот шкаф полез!
А Лешка и «кожаный» сидели в это время в пивной на набережной. «Кожаный» был в настроении: рассказывал, как нашел Аллочкину тетку, и похохатывал, довольно сплевывая на пыльный пол. Под мраморным столиком стояла пустая четвертинка.
— Ну баба — умора, я тебе скажу! «Вон он, сынок, вон он, с голубыми ставнями!» — повторял он со смехом и дышал на Лешку луком и водочным перегаром.
На рукав «кожаного» сел комар. Он хлопнул ладонью, стряхнул раздавленного комара, и лицо его стало злобным.
— Вот так я и эту тварь прихлопну, семенистую. Вся икра с него потечет.
Лешка смотрел и молчал, наморщив низкий лоб.
— Ну, чего молчишь?
— Нужно ж его найти.
— Я его, гниду, на Кушке разыщу. По копейке все с него выдавлю.
— Нам его трогать не нужно.
— Как не нужно? А деньги?
— Деньги теперь с него черта с два получишь. Плакали наши денежки. Но он нам заплатит, дорого заплатит!
— Ясней говори, не темни.
Лешка нагнулся поближе:
— Нужно его найти и про старичка шепнуть куда следует. «Не там, граждане сыщики, убийцу ищете». Короче, общественность помогла обезвредить опасного преступника. Уразумел?
— Ха–ха! Это неплохо! Сам придумал?
— «Хозяин» подсказал. Мы так двух зайцев прикончим. И за денежки расквитаемся, и легавых от себя отведем.
— Неплохо было б. Может, по стакану вина за такое дело?
— И так намешали.
— Все одно к одному. Эй, родимая, красненького два по двести!
Выпили, поморщились, заели редиской, взялись за пиво.
— Завтра про тетку «хозяину» расскажу.
— Завтра? Точно. Слушай, а может, нам сейчас к ней наведаться?
— Зачем? За гланды подержать?
— Ни–ни! Ни в коем случае! Потолкуем культурненько. Пришли к вам, мамаша, от чистого сердца. На неправильный путь племянница ваша встала, с опасным человеком связалась, спасать девочку нужно.
— Ну, ты даешь!
— Чего «даешь»? Может, она нам адресок и выложит. Тогда с «хозяином» совсем другой разговор получится. Толково придумано?
— Выпили мы много…
— Прямо! Да я сейчас могу машину по всему центру провести, ни один «оруд» не свистнет. И ты в норме.
— Я–то в норме. А запах?
— Тю, запах! Его, знаешь, сухой чай снимает. Зайдем сейчас в «Гастроном», купим пачку.
— Жалко деньги переводить.
— Да я сам куплю.
— Ну давай.
— Любезная, уходим мы, получи за горючее.
Эдик укладывался.
Был он из тех людей, что решения принимают быстро. И не столько от избытка решительности, сколько из упрямства. Перечить ему было бесполезно. Зато натолкнуть на мысль, внушить, что это его собственная мысль, а на самом деле навязать, что ему и в голову не приходило, — такое с ним проделывали. И Аллочка тоже. Но на этот раз он взбунтовался, а ей уже было не до хитростей. Слишком затянулась эта передряга, в которую попали они так неожиданно.
И не верилось уже, что совсем недавно летели веселые деньки и вечера в ресторанах, где Эдик чувствовал себя как рыба в воде, умел потолковать с официантом, заказать музыку и даже не напиться, как другие, до неприличия. Аллочке тогда все подруги завидовали. А теперь? Грязный сарай, подпольная жизнь и совсем другой Эдик — крикливый, злой, капризный, а главное жалкий, похожий на издерганную, раздражительную бабу…
А она еще любит его, дура такая. Любит, потому что, несмотря на модную челку, она обыкновенная и очень неплохая девчонка, которая хоть и не прочь повеселиться, но меру знает и хочет, чтобы все было хорошо и чтобы замуж выйти и детей нарожать. А для этого Эдик ей на свободе нужен, не в тюрьме, и вообще она никак не может его бросить, раз она его любит. Потому и водки купила, и Мазина обманула, и прячет его, не хочет, чтоб он уехал.
А Эдик?
Странно складывалась его жизнь, хотя вроде бы ничего странного в ней и не было. Просто несли его какие–то волны, а он не барахтался. И даже был доволен, покачивался на волнах, как курортник в Сочи, и не заметил, что утянуло за красный бакен.
Думать Эдику и в самом деле как–то не приходилось. Сначала им распорядился отец — увез из деревни. В городской школе пришлось трудновато. И хоть Эдик был довольно смышленым, особой необходимости в учении не чувствовал. В том кругу, где вращались они с отцом, ценились не знания, не аттестаты, а рубли–копеечки, на которые и домик построить можно, и позволить себе по кружке пива с друзьями. Оказалось, что и Эдику так думать легче. Школу он бросил, пошел добывать собственные рублики. Место попалось хорошее, не пыльное — ателье по ремонту бытовых приборов. Чинить электробритвы научился он и без физики. Чинил хорошо, так что благодарственные полтиннички всегда позвякивали в кармане. Но он их не копил, легко они приходили и уходили тоже легко. Считал, что жить нужно полегче. Понять смысл — и жить. А смысл простой: сто рублей лучше, чем рубль. Умного человека, дескать, деньги сами находят.
Потом полтинников стало маловато. Перешел на приемники — пошли рубли. Постепенно к деньгам трудовым, нелегким он начал относиться свысока, презрительно. Посмеивался над заводскими «работягами», зато стал уважать тех, кто ворочал большими деньгами. И не мог отказать таким людям в небольших услугах — ну, скажем, вещицу дефицитную реализовать. Тем более что услуги эти всегда оказывались вознагражденными. Так сошлись они с Лешкой, который к этим людям стоял совсем близко.
Получалось у Эдика все легко, просто. Не думал он ни о каких нарушениях и осложнениях. До тех пор не думал, пока не ударило его крепко. И тогда засел он в теткином сарае, но и там осмыслить происшедшее толком не смог и решил бежать.
И вот он складывал вещи в небольшой чемоданчик.
— Возьму самое нужное. Остальное ты привезешь.
— Ничего везти я не буду. Не нужно тебе ехать.
— Брось ты, Алка! Все наладится. В Сибири, говорят, климат здоровый.
Он побрился и вообще привел себя в порядок. Принятое решение вывело его из апатии.
— Не ошибись, Эдик! Мазин сказал, что поздно будет…
— Пускай дураков в другом месте ищет…
Лешка и «кожаный» сошли с трамвая.
— Тут рядом, квартала полтора.
— Постой, давай водички выпьем. От чая весь рот свело.
Они подошли к автомату.
— Веришь, увидал бы я его сейчас, подлюгу, голову б из туловища без штопора вывинтил. Я б его за наши деньги…
— Ладно, ладно! Далеко он отсюда.
На перекрестке было многолюдно. Стрелки часов показывали только полювину десятого вечера. Человек пятнадцать ждали трамвая на остановке. У телефонной будки, неподалеку от автоматов с водой, шестнадцатилетний паренек Володька Соловьев ждал, пока наговорится какая–то громкоголосая толстуха. Позднее он рассказывал Мазину:
— Понимаете, стою я и жду. Витьке хотел сказать, что завтра литературы не будет. Элина заболела. Это учительница наша. А толстуха все чешет и чешет… Ну что поделаешь? Жду, понятно. Смотрю, подошли двое, воду пьют, пьяные, матерят кого–то. Но я не прислушивался. Вдруг один, в кожанке, другого дерг за руку. «Вот он, сволочь!» — как заорет. И показывает через дорогу. А там парень с чемоданчиком. Как раз под фонарем проходил. Услыхал он их, повернулся. Кажется, хотел убежать, но они быстро наперерез. Посреди улицы встретились. Не той, где трамвай идет, а Казахстанской, асфальтированной. От меня метров пятнадцать. Тот, что пониже, говорит: «Привет, сибирячок! В отпуск приехал?» «Сибирячок» — это я точно запомнил. Они громко говорили. Я, конечно, ничего такого не ожидал, народу полно, не поздно еще. С минуту они потолковали, не понял я о чем, но тот, с чемоданом, будто оправдывался. Вдруг парень в кожанке крикнул: «Знаю я, куда он собрался!» И как даст ему. Тот и свалился. «Вот это, — думаю, — нокаут!» Тут меньший схватил того, что в кожанке, за рукав, и они пошли по улице. Люди смотрят, ничего не понимают. А я вижу, от того, что лежит, вроде змейка по асфальту побежала. Я к нему, а он и не шевелится…
XI
Возле домика Дубининой толпились люди, но милиционер не пускал никого дальше калитки. Узнав Волокова, он поднес пальцы к козырьку. Волоков кивнул. Они с Козельским вошли в небольшой двор, где вчера еще живая и здоровая Дубинина подстригала разросшиеся кусты. Через весь двор по земле тянулась толстая проволока с кольцом, за которую крепилась цепь. На этой цепи могла бегать большая мохнатая дворняга, но теперь цепь обмотали вокруг дерева, и собака только рычала из–под будки на незнакомых людей, хозяйничающих во дворе. Лаять, видно, она уже устала.
Домик оказался совсем небольшим: кухонька, в которой пахло какими–то засушенными травами, и одна комната. В комнате, в кресле, сидел медицинский эксперт, молодой парень с институтским значком на пиджаке, и гладил рыжего котенка. Котенок норовил ухватить эксперта лапками за палец. У раскрытого настежь окна, за письменным столом, пристроился следователь. Поминутно стряхивая плохо работающую авторучку, он выводил на листке бумаги:
«7 мая 196… года я, следователь прокуратуры города Тригорска, юрист 2–го класса Васюченко М. К., в соответствии со ст. 182 УПК РСФСР составил протокол осмотра местонахождения трупа с признаками…»
Понятые — мужчина лет шестидесяти и женщина в косынке, с растрепанными волосами, неожиданно оторванные от каких–то повседневных занятий, пристроились у стенки на стульях.
— Это товарищ Козельский, — коротко бросил собравшимся Волоков. Потом он подошел к кровати, где, накрытая с головой простыней, лежала Дубинина.
Козельский оглядел солнечную комнату со старой приземистой довоенной мебелью, фотографиями на комоде и столом, накрытым клеенкой, на котором стояли пустая бутылка из–под «Московской», стакан и тарелка.
— Что нового, Матвей Кириллович? — спросил Волоков.
Следователь, не отрываясь от бумаги, пожал плечами:
— Ничего пока.
— А у тебя, Глеб?
— Типичное газовое отравление.
Волоков повернулся к Козельскому:
— Похоже на несчастный случай. Нет никакой записки, вообще приготовлений не заметно. Да и смерть скорее всего наступила во время сна. Так, Глеб?
Эксперт кивнул, не выпуская из рук котенка:
— Да, конечно. После вскрытия можно будет установить время смерти поточнее, но, я думаю, не позже двух.
— А откуда шел газ?
— Плитка в кухне.
— Значит, дверь была открыта?
— Да.
— Кто обнаружил труп? — спросил Вадим.
— Соседка.
— Может быть, с ней поговорим?
— Обязательно. Вы, Матвей Кириллович, заканчивайте свое сочинение, а мы еще разок с Алтуфьевой потолкуем.
Козельский с удовольствием вышел на воздух. Лейтенант не считал себя трусом, но трупы действовали на него удручающе.
Соседку одолевали любопытные.
— Разрешите, товарищи! — настойчиво произнес Волоков. — Нам нужно побеседовать с Марией Федоровной.
— Да что ж беседовать–то? Все я вам уже сказала. Она, Валентина, Дубинина то есть, говорит мне вчера: «Пойдем, Маша, завтра на рынок пораньше». А мне картошки нужно было, да и курочку хотела купить. Вот и говорю: «Пойдем!» А сегодня жду — нету ее. Удивилась я, потому что Валентина вставала всегда рано. Смотрю, во дворе не видно, да и окна закрыты. Вот, думаю, разоспалась, а меня подводит? Ну, решила, ждать не буду, пойду постучу. Если спит, так пусть спит. Может, выпила с вечера да спит. С ней случалось, хоть и грех говорить про покойницу…
— В котором часу вы решили зайти за Дубининой?
— Семи еще не было. Гляжу, дверь закрыта. Ну, думаю, точно спит. Но на всякий случай стукнула. Дверь болтается — значит, не заперта. Потянула я — открывается. А оттуда газ — мамоньки! Чуть сама не отравилась. Распахнула я двери настежь, кричу: «Валентина, Валентина!» Бросилась окна открывать. Потом вошла, газ выключила.
— Вы сказали, что окна были закрыты. Что вы имеете в виду — ставни или рамы?
— Да все закрыто было. И форточки закрыты, и занавески спущены.
— Любопытно. Дубинина всегда так на ночь закупоривалась?
— Что вы! Она и зимой с открытой форточкой спала. Все жаловалась, бывало, что воздуху ей не хватает. Я ей говорю: «Смотри, Валя, не дай бог ворюга какой заберется. Одна ведь живешь!» А она: «Меня Рекс в обиду не даст». Рекс — это собака ее.
— И все–таки в этот очень теплый вечер она заперлась.
Козельский глянул на Волокова.
— Да, нужно будет занести в протокол. Мария Федоровна, а никто к Дубининой вечером не заходил?
— Вот этого не скажу. Я еще в обед к золовке пошла, поздно вернулась.
— Ну ладно, спасибо.
Во дворе они закурили.
— На газовой плите есть отпечатки пальцев?
— Алтуфьевой. Она ж ее выключала.
Из домика вышел Васюченко.
— Кажется, все. Можно ехать.
Подошла милицейская машина. Пронесли носилки.
— Дом пока опечатаем. Я думаю, не стоит там все ворошить до приезда Игоря Николаевича.
Но связаться немедленно с Мазиным не удалось.
— Уехал в Береговое, — ответили на другом конце провода.
— В Береговое? Зачем?
— Не знаю. Что ему передать?
— Попытаемся разыскать в Береговом, — сказал Козельский и опустил трубку.
«Все–таки не доработал я там! — это было первое, о чем он подумал. Но откуда новые нити? Неужели Брусков?»
— Пойдем–ка, Вадим, позавтракаем, — предложил Волоков. — Васюченко мужик дотошный и скрытный. Пока все заключения не соберет, ничего не скажет, хоть бы и думал что. Осторожный. Так что одно остается — ждать.
Козельский согласился, но ел без аппетита. Спокойствие Волокова действовало ему на нервы. «Дубинину проморгали и топчемся в потемках», злился он, потому что никак не мог связать смерть Дубининой с предшествовавшими событиями. А Волоков бодро жевал бифштекс и как будто ни о чем не думал, только похваливал польское пиво.
— Нет, это не несчастный случай! — не выдержал Козельский. — Кран был открыт полностью до того, как Дубинина легла в постель. Такую утечку газа она бы наверняка заметила раньше, чем заснула.
— Возможно, — согласился Волоков, макая мясо в горчицу. — Пожалуй, на самоубийство больше смахивает. Если вспомнить закрытые окна.
И эта кажущаяся легкость, с которой капитан, недавно считавший смерть Дубининой несчастным случаем, соглашался с ним, тоже раздражала Вадима.
— А скорее всего — убийство. Нужно искать следы постороннего.
— Но стакан–то на столе один.
— Второй можно выбросить. А след должен остаться.
— Васюченко не пропустит. Опытный работник.
Козельскому Васюченко показался просто усидчивым чиновником. Но сейчас он хотел сказать о другом.
— Важно установить, что делал ночью Кравчук.
— Спал.
— Это по вашим сведениям? — не выдержал Вадим. Капитан усмехнулся и вытащил из пачки сигарету:
— По нашим.
— И вы уверены, что знаете каждый его шаг?
— Более или менее.
— А вы знаете, что вчера вечером он был на Лермонтовской?
Волоков, не говоря ни слова, полез во внутренний карман пиджака, достал фотографию и протянул Козельскому. На снимке был ясно виден Кравчук, разговаривающий с Дубининой.
Козельский присвистнул:
— Что же вы молчали?
— Это не доказательство того, что Кравчук убил Дубинину. После того как сделали снимок, она была жива еще не меньше шести часов. И все это время Кравчук находился далеко от ее дома.
— Или сумел создать видимость этого, — пробормотал Козельский, хотя раздражение его против капитана уже начало проходить.
— Возможно. Однако пока мы знаем слишком мало и не должны спугнуть Кравчука, дать ему догадаться, что подозреваем его. А вы, между прочим, нервничаете.
Вадим покраснел:
— Да, есть немного. По правде говоря, я не понимаю, какая связь между смертью Дубининой и убийством Укладникова.
— Если б мы это знали, было бы гораздо проще. Но нервничать не стоит.
Расстались по–деловому. О том, что выяснит Васюченко, Волоков обещал сообщить немедленно. Вадим отправился в гостиницу.
Там его ждал сюрприз.
В холле, в кресле, вытянув большие ноги, сидел Кравчук. Говоря откровенно, Козельский не думал, что увидит его сегодня. Лейтенанту потребовалось усилие, чтобы повести себя как ни в чем не бывало.
— Вадим, здравствуйте. Вас жду.
— Здравствуйте. Я ходил завтракать.
— Может быть, погуляем? Хочу с вами поговорить.
— Поговорить? О чем?
— Пойдемте. Лучше не здесь.
И он взял лейтенанта за локоть.
Они отправились в парк. Козельский думал, что геолог ищет в общении с ним своего рода алиби и будет вести себя небрежно, даже весело, создавая видимость курортного настроения. Но тот был мрачен, и эта непонятная серьезность Кравчука встревожила Вадима.
— Вы чем–то обеспокоены? У вас озабоченный вид.
— Да. Верно. С тестем у меня несчастье.
— С тестем? — Козельский приложил все усилия, чтобы вопрос прозвучал обычно.
— Хочу рассказать об этом.
В словах Кравчука лейтенант уловил что–то напористо целеустремленное, не похожее на простое желание поделиться горем.
«Что он затеял?»
Они шли по дорожке знаменитого курортного парка, в начале которого, как и во всех парках, — подстриженные газоны, цветы в клумбах, старательно выпрямленные аллеи, а потом все это исчезает понемножку, и начинается лес, взбирающийся на склоны холмов, а холмы эти переходят в предгорья, и если идти долго, то выйдешь туда, где уже нет курорта и курортных скучных людей, а есть горы, и лес, и воздух. Но Козельский меньше всего думал о природе. Он старался понять Кравчука и не допустить ошибки.
— Тестя я не знал почти… И жена тоже…
Кравчук говорил то же, что в свое время Мазину Только подробнее немного. И еще он возвращался к сказанному, выделяя и подчеркивая то, что казалось ему особенно важным.
— Понимаете, скрытным он был очень. Пережил много. Дочери даже не доверял. Мы думали, никого у него нет близких. Но была все–таки. Женщина одна. Они вместе в ссылке были. Здешняя. Из Тригорска. Она могла знать о нем. Не знаю что. Но могла. Я ходил к ней вчера. Хотел попросить его письма.
— Простите, женщина эта на Лермонтовской живет?
— На Лермонтовской. Интересно. Вы знаете?
Вадим почувствовал себя ловчим.
— Я вас там видел. Случайно.
— Случайно?
Вадиму стало не по себе.
— Я видел, как вы шли в ту сторону. Я сидел в Цветнике. Показала она вам письма?
— Нет. Но сейчас дело не в этом.
— А в чем же? Простите, я вас не совсем понимаю.
— Не волнуйтесь. Скажу. Эта женщина умерла. Я только что был там. Пошел еще раз. Говорят, она покончила с собой. Сегодня ночью.
Они ушли уже довольно далеко от «цивилизованной» части парка и шагали по тропинке, карабкавшейся в гору среди сосен над небольшой речкой. Козельский вдруг заметил, что ни впереди, ни позади никого нет. Он почувствовал беспокойство. Показная искренность Кравчука сбивала его с толку. «Кто из нас кого ловит?» — подумал лейтенант, бросив взгляд на массивную фигуру геолога.
— Послушайте. Не понимаю я вас. Зачем вы мне это рассказываете?
— Понимаете.
Сказано было веско, слишком веско, так что Вадим, как когда–то ночью, у ресторана, ощутил страх.
— Понимаете. Нужно вызвать Мазина.
Козельский почувствовал себя попавшимся мальчишкой.
— Кто такой Мазин?
Дорожка сузилась до предела. Справа над ней нависала гладкая серая скала, внизу шумела по камням речка.
— А вы кто?
Вадим вспомнил, что пистолет остался в номере, в чемодане.
— Я говорил вам.
— Нет. Вы не химик. И не в отпуске вы здесь.
— А зачем же?
— Следить за мной.
Геолог остановился и преградил Вадиму путь.
— Я видел вас в машине. Вы приезжали вместе с Мазиным.
— Бред какой–то, — сказал Козельский.
Под легкой рубашкой Кравчука перекатывались мускулы.
«Не справлюсь я с ним», — подумал лейтенант и почувствовал, как по лицу его покатилась предательская струйка холодного пота. Он поднял голову, чтобы встретиться с Кравчуком лицом к лицу, но тот смотрел мимо, куда–то вверх и за Козельского. «Хочет, чтобы я повернулся к нему спиной. Не выйдет!»
XII
— Я к нему, а он не шевелится. Вижу, голова пробита. Смотреть очень страшно. Не поздно еще, людей полно, а те двое пошли себе, как ни в чем не бывало, — рассказывал Володька.
Мазин почувствовал что–то вроде стыда. Ему всегда становилось стыдно, если он видел или слышал, что молодые здоровые люди «не замечают», как на глазах у них бьют, оскорбляют или даже убивают человека. Их немало, этих трусов. Они еще осмеливаются говорить о собственной мудрости: «Полезешь, а тебя ножом!» Но, к счастью, есть и такие ребята, как Володька.
— Думаю: уйдут. Ну, я за ними!
Он, конечно, не мог их задержать, этот щуплый подросток, но он сделал так, что они не ушли. Хотя, казалось, им повезло. Сразу за углом поймали свободное такси. Но Володька видел номер машины, и не успела «Волга» скрыться из виду, как он уже набирал цифры в будке телефона–автомата.
Взяли этих двоих в ресторане.
— Ты, Володя, заходи ко мне, если охота будет, — сказал Мазин, прощаясь с пареньком. И, пожимая узкую ладонь, подумал, что они еще обязательно встретятся.
В приемной дожидалась заплаканная Аллочка. И хотя у Мазина были на счету минуты, потому что он спешил в Тригорск, он не подал виду, что торопится, а терпеливо дождался, пока она напьется воды, вытрет глаза и сможет, наконец, заговорить.
— Что с ним, Игорь Николаевич?
— Ничего хорошего — пробит череп, сотрясение мозга. Вы кастет когда–нибудь видели? — ответил Мазин жестковато.
— Он не умрет?
— Не знаю. Если б вы сказали все сразу, нам не пришлось бы обсуждать этот вопрос.
Но ему было все–таки жаль ее, и он снял телефонную трубку:
— Больница? Мазин говорит. Меня интересует состояние Семенистого. Да, да. Того самого. Говорите, лучше?
И Мазин протянул трубку через стол, чтобы Алла услышала сама.
Она улыбнулась сквозь слезы.
— Спасибо.
— Не стоит. Вашему Эдику еще придется отвечать перед судом.
— Он не виноват.
— А ворованные детали к приемникам кто «реализовывал»?
— Не для себя…
— Скажите, пожалуйста, какой общественник! Ему платили за это!
— Но он не воровал.
— Зато прекрасно знал, откуда берутся детали. Ведь «кожаный» работал на радиозаводе.
— Он хотел уйти. Они запутали его. Сам заведующий…
— «Хозяин»? Интересная личность! Впрочем, все это, собственно, не по моей части. В убийстве же Семенистый не виноват, хотя побеседовать с ним и небезынтересно.
— Я потому и пришла. Я сама была там.
— Где?
— Там, в квартире, ночью…
Мазин даже подался вперед, наклонившись через стол.
— И вы видели, кто входил в квартиру?
Алла закрыла лицо руками.
— Хорошо, рассказывайте.
— Мы гуляли, а потом Эдик сказал, что старика не будет всю ночь, и я… пошла к нему.
Мазин невольно отвел глаза, а она заговорила быстро:
— Вы понимаете, я люблю его, мы хотели пожениться, но я боялась за него. Я сказала, что, пока он не порвет с этими, я с ним не буду. Сначала он смеялся, говорил, что я глупая, не умею жить, но потом понял. И обещал. Мы уже обо всем договорились…
Аллочка волновалась, сбивалась поминутно.
— Вдруг слышим, дверь открывается…
— Минутку. Дверь открыли ключом?
— Не знаю. Мы услышали, когда уже открылась. Мы перепугались. Старик был очень строгий. Он мог выгнать Эдика с квартиры. Мы притаились. Ведь мы думали, что это он, старик. Сидим тихо. Он постоял немножко в коридоре, наверно, присматривался, куда идти. Вернее, это я потом так решила, что присматривался, а тогда мы об этом не думали: зачем ему в своем доме присматриваться? Верно ведь? И он даже свет не зажег — в щели под дверью было темно.
— Простите, у вас в комнате света тоже не было?
Она снова покраснела.
— Не было. Поэтому он и решил, что Эдик спит. А потом он прошел по коридору в другую сторону. Мы подумали, что к себе на кухню. Слышим шаги, шаркает.
— Шаркает?
— Да, да. Я это хорошо запомнила. Мы говорили потом с Эдиком. Эдик сказал: «Странно, ведь раньше старик никогда не шаркал».
— А тогда шаркал? — Мазин поднялся со стула: — Вы даже не представляете, как важно то, что вы мне сказали, Аллочка. Рассказывайте дальше.
— Прошел он туда, в комнату, и скоро вышел. Мы посмеялись, что старик нас не заметил, — вот, собственно, и все.
— Значит, когда на другой день Эдик пришел ко мне, чтобы заявить об исчезновении старика, он не знал еще, что тот, кто заходил ночью, был в пустой комнате?
— Конечно, нет! Он думал, что это Укладников был.
— Почему же он не сказал, что Укладников приходил ночью? Из–за вас?
Аллочка опять почувствовала себя виноватой.
— Да, он не хотел говорить, что я была у него.
— Глупо и очень вредно, но, во всяком случае, благородно. Это говорит в его пользу.
— И он не знал, что из шкафа взяли деньги.
— Деньги Укладникова?
Она покачала головой.
— Значит, Эдика?
— Нет.
— Деньги принадлежали шайке?
— Да.
— Вот оно что. Ловко! Кто придумал этот тайник?
— Эдик. Он не придумал, он узнал о нем и сказал Лешке. А Лешка придумал — вернее, они попросили Эдика спрятать там деньги. Это было за несколько дней до той ночи. Говорили, что скоро заберут. Эдик согласился, но сказал мне. Я тогда особенно поняла, какие это опасные люди. Вот мы и решили уехать. А тут все и случилось. Они мстили за эти деньги. Думали, что Эдик их присвоил. Не верили, что тот, кто убил старика, заходил в комнату.
— Сколько было денег?
— Не знаю. Но много. Несколько тысяч. В целлофановом мешке. Эдик не считал. Он не хотел к ним иметь никакого отношения.
— Кто еще мог знать о деньгах?
— Я не говорила никому. Эдик тоже.
Игорь Николаевич сделал пометку в блокноте.
— Теперь понятно, почему он так переволновался, когда мы добрались до тайника. Но выходит, что и для шайки исчезновение денег было неожиданностью?
— Конечно, потому они и мстили.
— Почему Семенистый сразу не уехал из города?
— Я его не пускала. И еще он думал, что все выяснится скоро. Он очень хотел оправдаться перед ними.
— Еще бы! Такие достойные люди! Так кто же сделал тайник? Укладников?
— Нет, что вы! Если бы старик знал про тайник, Эдик не стал бы прятать там деньги. Этот шкаф он по просьбе старика перевозил со старой квартиры его зятя. Тогда тайник и обнаружил, но Укладникову ничего не сказал.
Мазин записал еще несколько строчек в блокнот.
— Прекрасно! Будем надеяться, что суд учтет некоторые обстоятельства, но особенно на это не рассчитывайте. Отвечать вашему парню придется за многое. А пока лечите его как следует.
Мазин глянул на часы. До поезда в Тригорск оставалось совсем немного времени. Алла поднялась:
— Мне пока можно идти?
— Да, конечно. Давайте ваш пропуск. Кстати Алла, вам Эдик ничего не говорил про пальто, которое он должен был взять из чистки?
Мазин наклонился над столом, чтобы поставить свою фамилию на розовой бумажке. «Если даже она ничего не знает, это еще не означает, что никакого пальто не было». Но она знала.
— Это того паренька, что жил с Эдиком?
— Да, да. Стояновского.
— Я его взяла по квитанции, когда он телеграмму прислал.
— Значит, оно у вас?
— Дома оно. Я принесу, если нужно.
— Нет, пока не нужно. Отдадите, когда он вернется.
Мазин не вышел вслед за Аллой, а задержался на минуту в комнате. Перелистал блокнот и открыл его на странице, где столбиком были выписаны три фамилии: Семенистый, Стояновский, Кравчук.
Фамилия Семенистого была жирно перечеркнута. Мазин взял авторучку и зачеркнул еще одно имя — Стояновский. Правда, на этот раз не так решительно, черточкой потоньше. Осталось только «Кравчук».
Машина ждала у подъезда. Мазин открыл дверцу.
— Игорь Николаевич!
Через дорогу бежал Брусков.
Познакомились они у Мазина дома. Он тогда не ждал гостей. Выдался один из редких вечеров, когда можно было поваляться на диване с книжкой. Мазин подложил под голову подушку и взялся за Лескова, которого мог перечитывать по многу раз. Но книгу пришлось отложить. Позвонили. Мазин пошел открывать, недовольный, и увидал на пороге незнакомого молодого человека.
— Извините, пожалуйста. Но я думал, возможно, это важно…
— Что важно?
— Видите ли, я недавно был в Береговом. По заданию редакции. И там мне пришлось беседовать с товарищем Козельским…
— Вы Брусков, стало быть?
Валерий обрадовался и начал говорить о своих открытиях прямо в прихожей, да так сумбурно, что Мазину пришлось прервать его:
— Подождите. Отдышаться сначала надо. Вы запыхались, видно, пока пять этажей одолели.
Валерий не так уж запыхался. Ему было просто неудобно вторгаться к Мазину в квартиру. Но сделал он это не без умысла и даже приврал, что не мог разыскать его на службе, хотя нарочно пришел туда слишком поздно. Для журналиста такие хитрости Валерий считал простительными и необходимыми (где же, как не в домашней обстановке, можно найти те самые «детали», без которых не оживет ни один материал?). Но это в принципе. А на практике он чувствовал себя неловко.
Мазин провел Брускова в комнату, где тот последовательно рассказал обо всем, что узнал в Береговом от Майи.
— Вот. Я думал, это может быть интересно.
— Это действительно интересно, — подтвердил Игорь Николаевич.
Брусков показался ему симпатичным, хотя он разгадал, конечно, его хитрости. «Паренек воображает себя репортером, пробравшимся на виллу Бриджит Бардо», — подумал Мазин, но Валерия поблагодарил от души и пообещал даже подбросить интересный материал.
Ушел тот окрыленным, а Мазин немедленно выехал в Береговое, где и находился до звонка из Тригорска. Нового, правда, ему узнать почти ничего не удалось, но рассказ Брускова подтвердился, а это и само по себе было не так уж плохо. Во всяком случае, разъяснялась первая половина странных поступков Стояновского. Стало понятно, почему он появился в Береговом и что делал там два или три дня. Но что заставило его внезапно возвратиться в город, как попал в пустой вагон принадлежавший ему чемодан, как отпечатались его ботинки у шкафа с тайником — это оставалось по–прежнему загадкой, на которую должен был ответить сам Борис, адрес которого так и не удалось до сих пор установить. И все–таки скорее всего он находился в Крыму. Это утверждала и Майя и теперь косвенно подтвердила Аллочка. Телеграмма–то оказалась без подвохов. Услышав, что Аллочка на самом деле получила из химчистки пальто, Мазин не огорчился. К Стояновскому он испытывал заочную симпатию и не жалел еще одной отпавшей версии, как бы ни была она соблазнительна.
Но неопределенная, смутная тревога не покидала его. Не любил он телеграмм. Никаких. Даже поздравительных, составленных бодрым, повторенным в тысячах бланков мертвым языком из обрубков фраз. Эти куски бумаги поражали его своим бездушием, умением вместить беспредельное горе в короткие ленточки, пожелтевшие от канцелярского клея. «Тяжело больна мама приезжай Валя», или: «Витя умер в больнице похороны двадцать шестого». А иногда в безликие, без знаков препинания фразы вкладывается смысл совсем другой, который трудно отличить от обычного.
Мазин любил письма. За каждым он видел человека, с его непохожим на все остальные почерком, с грамматическими ошибками, простыми шутками, с какими–то расплывшимися пятнами — может, и от слез, которые никогда не упадут на телеграфный бланк. Однако формулировал Мазин свои чувства сухо: «С телеграммой труднее работать».
Но на этот раз все в порядке — телеграмма как телеграмма. И пальто есть. А тревога не утихает почему–то…
В Береговом Мазин проследил час за часом все действия Стояновского, восстановил до мелочей его разговоры с Майей и в гостинице, перекопал материалы о Розе Ковальчук и… не обнаружил ничего, что могло бы заставить Бориса неожиданно вернуться. Все, что произошло со Стояновским, могло заинтересовать любую газету, но не проливало никакого света на убийство Укладникова.
Оставалось или действительно вычеркнуть геолога из блокнота, да не так, как он вычеркнул, — тоненько, а раз и навсегда — жирно, как Семенистого, или вернуться к той фантастической версии, которую сам он гнал от себя, но которая вновь и вновь возникала в голове Мазина. И когда она возникала, он напряженно думал об «инвалиде», так странно появившемся на пути Стояновского и потом исчезнувшем без следа. А между тем «инвалид» заставил Бориса изменить маршрут. Впрочем, Мазин подозревал, что не только маршрут Стояновского изменился после этой встречи.
И вот снова Брусков. Он бежал через дорогу к машине.
— Игорь Николаевич!
Мазин показал на сиденье рядом с собой:
— Валерий, мне очень некогда! Спешу на вокзал. Все, что у вас есть, выкладывайте по пути. Ясно?
— Так точно, — ответил Брусков, но не с солдатской четкостью, а пробормотал еле слышно, устыдясь собственной лихости. — Понимаете, Игорь Николаевич, мне неудобно, что я вас отвлекаю. У меня, собственно, сущая ерунда. Вы, может быть, даже смеяться будете.
— Валерий, на реверансы нет времени.
Брусков глянул на невозмутимого шофера: «Будут смеяться!» Но что оставалось делать?
— Понимаете, Игорь Николаевич, я хочу написать о Розе Ковальчук. Поэтому я взял у Майи папку с материалами. Домой взял.
— Что именно вы взяли?
— Да ничего особенного. Просто перепечатанные на машинке материалы. Из областной газеты. О процессе над фашистами и предателями в Береговом в сорок четвертом. Там казнили семерых фашистов.
— Не помню этих материалов.
— Да вы их и не видели. Я их взял еще до вашей поездки в Береговое.
Мазин повернулся так резко, что Брусков даже потеснился в угол.
— Нет, нет, Игорь Николаевич, там ничего интересного нет. Вот они, посмотрите сами…
И Валерий, быстро расстегнув портфель, достал несколько сшитых листков.
«Смерть фашистским убийцам!» — прочитал Мазин заголовок и под ним в скобках: «Газета «Южная правда» от 16 октября 1944 года».
— Если тут нет ничего интересного, зачем вы привезли мне эти листки? — спросил Мазин, бегло проглядывая бумагу и не находя действительно ничего нового.
— Вы только не смейтесь. Чепуха, конечно, но тут не хватает одной странички. Видите, третья, а потом сразу пятая.
Да, страницы в самом деле не хватало, и это было заметно не только по нумерации. Обрывки бумаги остались на сшиве.
— Любопытно.
— Вот и мне показалось. А Майя говорит, что материалы читал Стояновский. Раньше все страницы были на месте.
— Вы полагаете, что вырвал листок он?
— Может быть.
— Значит, нужно узнать, что было на этом листке. Майя не помнит?
— Помнит. Но я достал точный текст. Взял в библиотеке подшивку газеты за сорок четвертый год.
Мазин улыбнулся, а подбодренный Брусков уже совал ему в руки новый листок.
— Я показывал Майе. Она говорит, что это самое.
— Ого, вы уже целое расследование провели. Результат?
Брусков покачал головой:
— Неутешительный. Непонятно, зачем понадобился Стояновскому этот листок. Я думал, думал, идти к вам или нет, а потом все–таки пошел. Может быть, вы лучше разберетесь.
— Может быть. Но если даже листок понадобился ему, чтобы вытереть авторучку, вы поступили правильно. Спасибо, Валерий.
XIII
— Я считаю, что Кравчук должен быть арестован. Это опасный и дерзкий преступник, — сказал Козельский.
Мазин молча кивнул, но так, что нельзя было понять, согласен он с предложением своего помощника или только принимает его слова к сведению. Горячность Вадима была ему понятна. Он чувствовал известную вину перед Козельским. Нельзя было вместе с ним ездить к Кравчуку. Мазин поступил прямолинейно и ошибся. Но все–таки поведение Кравчука еще не давало оснований для ареста. Ведь они до сих пор не знали, где находился Кравчук после отъезда из Москвы.
Разговор шел в большом, с высоким потолком кабинете Волокова. Из окна виднелась желтоватая от восходящего солнца снежная вершина, напоминавшая Мазину большой кусок подтаявшего сливочного масла.
«Старею я, — подумал он. — Исчезает романтическое восприятие».
— А что Дмитрий Иванович скажет? — Мазин повернулся к Волокову.
Тот сидел за столом с двумя новенькими цветными телефонами.
— Задержать его, пожалуй, можно. Но причастность к смерти Дубининой под большим вопросом. Вот если вы докажете, что он покушался на вашу жизнь… — Волоков посмотрел на Козельского.
— Я не говорил, покушался. Но я уверен, что напасть ему помешало только случайное появление курортника.
— Не вовремя он появился. — Мазин чуть улыбнулся. — В случае нападения картина была бы яснее.
— Особенно мне! — Медицинский эксперт Глеб громко рассмеялся.
Козельский глянул на него с неприязнью.
— Ну, ну, Вадим! Не такие уж мы кровожадные. Просто аргументы ваши пока что слишком эмоционально окрашены. На вас действует Кавказ — абреки, кровная месть…
— По–вашему, Дубинину абреки отравили?
— О Дубининой нам расскажет Матвей Кириллович.
Васюченко, который терпеливо дожидался своей очереди, поправил очки на переносице и откашлялся:
— Картина, товарищи, так сказать, получается двойная. С одной стороны, ясная, но если постараться вникнуть, то не совсем…
Волоков переглянулся с Мазиным, будто поясняя, что на слог Васюченко обращать внимания не следует: все равно он дело скажет. Мазин понял. Козельский усмехнулся. Глеб, вытянув длинные, в узких зеленьгх брюках ноги, рассматривал носки туфель.
Васюченко еще раз откашлялся:
— Значит, штука такая… Товарищ судебно–медицинский эксперт заключает, что смерть наступила в результате отравления бытовым газом около часу ночи. — Он глянул из–под очков на Глеба. — В момент смерти умершая находилась в состоянии опьянения, что подтверждает и пустая бутылка из–под «Московской» водки на столе. Вот это, значит, будет первая картина. То есть женщина выпила и отравилась. Но нас интересует, зачем или, так сказать, умышленно или неумышленно все произошло…
Следователь обвел всех взглядом, как бы призывая оценить трудность задачи, и опять откашлялся:
— Известно, что самоубийцы обычно пишут записки, то есть поясняют причины. У Дубининой таковой обнаружить не удалось. И еще одна закавыка. Положение трупа, поза, так сказать. Позвольте представить фотоснимки. Спит человек — и все. На самоубийцу не похоже. Когда человек умирать собирается, он так спокойно лежать не будет.
«Верно», — отметил про себя Мазин, разглядывая снимок.
— Вот и получается вторая картина, так сказать, вступающая в противоречие с версией самоубийства. Но, с другой стороны, окна все, несмотря на жару, были закрыты и даже шторы опущены. Выходит, подготовка была, а это, в свою очередь, противоречит версии несчастного случая.
— А убийства вы не предполагаете? — спросил Волоков.
— Рассмотрена и такая возможность, но… — Васюченко развел худыми руками, — соответствующих фактов не обнаружено. Мы не нашли следов пребывания в доме посторонних людей. И опять, так сказать, главный вопрос — кому выгодно? В доме ничего не взято, то есть версия ограбления отпадает. Неизвестно нам и о какой–либо вражде, предполагающей месть по отношению к пострадавшей.
— Какой же все–таки ваш вывод?
Но Мазин не дал ответить:
— С выводами спешить не следует. Матвей Кириллович объективно восстановил внешнюю картину смерти Дубининой, но, возможно, не все следы удалось сразу обнаружить. Я хочу и сам взглянуть на место происшествия.
— Мы предполагали, что это потребуется, Игорь Николаевич, — сказал Волоков. — Все в доме оставлено на своих местах.
— Вы не нашли там какие–нибудь письма?
— Все бумаги в комоде, в верхнем ящике.
— Благодарю, Дмитрий Иванович. А чем занимается Кравчук?
— Кравчука держим под наблюдением.
— Смотрите не провороньте. Думаю, что он понадобится. И еще два вопроса к вам, Матвей Кириллович. Первый. Соседка, кажется, нашла дверь незапертой. А какой замок в доме Дубининой?
— Замок нестандартный. Видно, делался по специальному заказу.
— Можно было захлопнуть дверь без ключа?
— Нет, без ключа нельзя, но ключ, собственно, торчал в замке с внутренней стороны.
— Вы хотите сказать, что, если бы выходивший из комнаты хотел запереть за собой дверь, он мог бы воспользоваться ключом?
— Именно так.
— Прекрасно. И второй вопрос. На столе находились бутылка из–под водки и один стакан. Бутылка пустая?
— Пустая.
— И никаких следов второго стакана? Ни в кухне, ни в буфете?
— Нигде.
— На стакане, разумеется, отпечатки пальцев только Дубининой?
Васюченко потер переносицу, приподняв очки:
— Об этом я хотел особо, Игорь Николаевич. Дело в том, что на стакане мы вообще не обнаружили отпечатков пальцев.
— Вот как?
— Но использовался он наверняка.
— Очень интересно, — сказал Мазин. — Если позволите, мы попозже уточним детали. А пока я, с вашего разрешения, прогуляюсь немного, подышу целебным воздухом.
Но ушел он не сразу. Задержался с Волоковым. Когда они остались вдвоем, капитан достал пачку сигарет, однако, заметив осуждающий взгляд Мазина, засмеялся:
— Простите, Игорь Николаевич, забыл совсем, что вы принципиальный противник…
— Курите, курите. Вы же у себя дома. Или все еще видите во мне начальника?
— Не без того. Понагнали на меня страху в свое время. Как вспомню ваши проработки. «Бессмысленное и вредное занятие!»
— И все–таки не в коня корм оказался.
Они посмеялись.
— Так что же, Дмитрий Иванович, по–вашему, произошло с Дубининой?
Волоков положил на край пепельницы сигарету.
— Честно?
— Только так.
— Не знаю, Игорь Николаевич. Так уж сложилась жизнь Дубининой, что произойти с ней могло все — и несчастный случай, и самоубийство, и самое трагичное — убийство. Я знал ее немного.
— Расскажите.
— Во время оккупации, когда она в городской управе работала, меня хотели угнать в Германию. Мальчишкой я был… Дубинина выручила. Пошла к бургомистру… Мать потом ей сала принесла, яичек, отблагодарить хотела, но та не взяла. Был такой случай. Но он к нынешней истории отношения не имеет.
— Почему? Характеризует человека.
— Отчасти, Игорь Николаевич. Та Дубинина была другая. Не думаю, чтоб она сейчас стала кому–нибудь помогать. Укатали сивку крутые горки. Форточки открывать любила, а вот душу ни–ни. Замкнуто жила, в себе.
— Могли у нее быть сбережения, ценности?
— Ходили тут сплетни, что не все отец ее увез, остались вроде драгоценности у матери. Но я думаю, это неправда.
— А стремление покончить с жизнью могло быть?
— Могло.
— И несчастный случай мог быть?
— Конечно. Выпила перед сном, повернула ручку, да не ту или не туда.
— А окна закрытые, а шторы? Зачем? Мы полагаем, чтобы газ не выходил. А может быть, с другой целью?
— Чтобы…
Но Мазин предостерегающе поднял руку:
— Не будем произносить имя нечистого. Но именно в этом плане мне и хочется посмотреть ее дом. Вы, конечно, увидели там немало, но свежий глаз тоже кое–что значит. Так что пойду подышу.
Воздух был в самом деле хорош, и Мазин не мог не признать этого, обгоняя размеренно вышагивающих курортников. Он шел в сторону Лермонтовской, в сотый, а может быть, в тысячный раз перебирая сложившуюся ситуацию.
У дома Дубининой на этот раз было немноголюдно. Один милиционер сидел на лавочке и скучал. Впрочем, может, и не скучал, а был доволен, что ему досталось такое нехлопотливое дежурство. Мазину он сказал, что в доме все в порядке.
— Собаку вот только жалко, совсем занудилась, — добавил он, показывая на Рекса, который понуро лежал возле будки и скулил негромко, но удивительно тоскливо.
Как бы почуяв, что речь идет о нем, пес приподнялся и заковылял к калитке, волоча за собой цепь.
К собакам Мазин всегда был неравнодушен. Он вытащил из кармана полбулки с колбасой, которые купил себе, но съесть не успел, и протянул их Рексу. Тот понюхал бутерброды, посмотрел на Мазина грустными глазами и стал жевать медленно, как бы говоря: какая уж тут еда… Мазин почесал его между длинными вислыми ушами:
— Ничего, старик, придумаем для тебя что–нибудь.
Поднял собачью миску, чтобы налить псу воды. В старой жестянке что–то звякнуло. Мазин увидел кусок стекла. Поставив миску на землю, он взял стекло и стал внимательно его рассматривать. Потом повернулся к собаке и еще раз поглядел на нее, но уже без лирики, а с любопытством. По лбу Рекса проходил свежий овальный надрез, возле которого еще чернели капельки запекшейся крови, присохшие к рыжей шерсти.
— Пострадал, друг. А за что? — спросил Мазин.
Милиционер с интересом поглядывал на приезжего следователя. Мазин же, согнувшись, несколько раз прошелся от дома до собачьей будки, как будто искал что–то в примятой траве. Потом достал чистый носовой платок и сложил в него свои находки. Насколько мог видеть милиционер, это были кусочки стекла и какая–то белая, совсем небольшая тряпочка. Мазин завязал их в узелок и положил в карман.
— Интересное что нашли? — спросил милиционер.
— Возможно, — ответил Мазин и пошел в дом.
Пробыл он там довольно долго, но что делал Мазин в комнатах, милиционер не видел. Обратил внимание только, как пристально осмотрел следователь замок на входной двери.
Затем Мазин направился к дому Алтуфьевой.
— Доброе утро, Мария Федоровна.
— День добрый.
Алтуфьева была настроена недружелюбно.
— Понимаю, Мария Федоровна, что наш брат надоел вам. Но что поделаешь! Без вас нам не обойтись.
Соседка была польщена:
— Что уж там обходиться! Отравилась по пьянке Валентина — и все дело.
— Ох, Мария Федоровна, не знаете вы нашу работу! Вот вы говорите, отравилась. А нам–то сказать так мало. Доказать все нужно. У нас начальство есть. А начальству, сами знаете, бумага нужна во всех подробностях. Ему просто так не скажешь — отравилась. Вот и приходится такие мелочи копать, что вроде бы сущая чепуха.
Алтуфьева прониклась сочувствием к следовательской работе.
— Да ладно уж, спрашивайте. Чего знаю — скажу.
— Именно! — Мазин улыбнулся. — Только то, что знаете. А вопросы у меня легкие. Говорите, выпивала Дубинина?
— Да уж что врать. Был грех.
— И помногу?
— Нет, этого не скажу. Выпьет стаканчик вина, и ничего, полегчает ей вроде. Ведь жизнь–то у нее нелегкая была. Таких родителей дочка, а в тюрьме сидеть пришлось…
— Сидела–то она за дело.
— За дело, конечно, но не злодейка ж все–таки была. Людей не выдавала, помогала даже. Это судьба такая у человека, вот что я вам скажу. Одинокая она в жизни была. Старик ей голову морочил; да уверена я, что женился он давно.
— Позвольте, о каком это вы старике?
— Да что письма писал Валентине. В ссылке познакомились. Говорила она, что он сюда приедет, жить вместе будут. Да что–то не здорово ехал. Помоложе себе наверняка подыскал. Я этих мужиков, слава богу, давно раскусила. Знаю, что им от нашей сестры требуется.
— А Дубинина ему верила?
— Видно, тоже перестала. Потому и к рюмке потянулась.
— Да–а… Невеселая история. Кстати, вы сказали, что она вино пила. Почему именно вино? Водку ж тоже, наверно, пила?
— Нет, нет! Вино всегда. Водку она не любила.
— Вот как? Ну хорошо, Мария Федоровна, хорошо. — Мазин глянул через заборчик. — Собака–то скулит как жалобно. Не посоветуете, кому б отдать ее? Жалко, если пропадет.
— Рекс–то? Да я б его и сама взяла. Собака умница и сторожует хорошо. Без толку не заливается всю ночь, как другие дурни, но уж чужого, будьте спокойны, не пропустит.
— Возьмете, значит, Рекса? — обрадовался Мазин. — Тихая, говорите, собака?
— Такая тихая… Только вчера как залилась часов в двенадцать! Рвется, лает, еле затихла. Тоскует, видно.
— Вчера? — переспросил Мазин. — А вот в ту ночь, когда умерла Дубинина, не помните?…
— Ой, и в ту ночь было. Я–то сплю по–стариковски, все слышу. Вдруг она среди ночи как кинется. И поверите, залаяла было — и тут же заскулила. Долго так скулила, как почуяла что. Животные, они всегда беду чувствуют.
Мазин выслушал внимательно.
— Спасибо, Мария Федоровна, за помощь. Только мужчин вы зря так строго судите. Старика–то, про которого вы говорили, Укладников его фамилия, убили недавно. Вот так.
— Убили? Ах, изверги! Да за что ж его убить могли?
— К сожалению, Мария Федоровна, не знаю.
— Как же не знаете? А кто знает? Что вы за работники такие? Тут не знаете, там не знаете. Что ж, вы хотите, чтоб людей среди бела дня резать начали?… Ай–я–яй, бедная Валентина! И старик ее, значит, не пережил! А она про это и не знала ничего, бедная. Ну и дела!
— А может быть, она знала, Мария Федоровна?
— Да откуда ж ей знать? Мне б то она уж сказала. Мы, как на базар собирались в тот день, я, помню, спросила: «Твой–то пишет?» — «Давно, говорит, — ничего не было».
— Не помните, в какое время происходил этот разговор?
— Да еще до обеда. Я с утра подстирывала, а она кричит мне: «Пойдешь, Маша, на рынок завтра?»
— А после обеда вы ее не видели?
— Нет, не видала.
Мазин откланялся:
— Рад был с вами познакомиться, Мария Федоровна. Будьте здоровы. А собаку возьмите обязательно. Хорошая собака, не пожалеете.
XIV
Мазин вернулся к Волокову с определенным планом действий.
— Итак, Дубинина, несомненно, убита. Убита человеком, которого сама пустила в дом и с которым пила водку. Убийство было задумано заранее. Только этим можно объяснить полное отсутствие в доме следов и закрытые ставни. Предусмотрел убийца почти все. Но, как вы знаете, не оставить никаких следов невозможно. И то, что здесь кажется случаем, в сущности, закономерно. Помог Рекс, который не привык, чтобы ночью по двору ходили посторонние. Даже если они не входят, а выходят.
Игорь Николаевич развязал носовой платок и положил перед капитаном свои находки:
— Видите? Он очень аккуратно убрал со стола, после того как Дубинина захмелела и уснула. Но мыть посуду ему было, конечно, некогда. Поэтому стакан, на котором невозможно не оставить отпечатков пальцев, убийца захватил с собой, чтобы выбросить по дороге. Когда на него бросился Рекс, он ударил собаку стаканом, разумеется инстинктивно. И избавился от пса, ранив его. Но осколки остались. Немедленно передайте их на экспертизу. На этом стакане отпечатки пальцев должны быть наверняка.
А вот и самое существенное — кусочек ткани, вырванный Рексом из рубашки убийцы. Край, видим, в крови. Рекс с гостем немножко поквитался. Думаю, что рана глубокая. Поэтому нужно немедленно связаться со всеми медицинскими пунктами — не обращался ли к ним человек, укушенный собакой.
Волоков потянулся к звонку, но Мазин жестом остановил его:
— Еще не все. Давайте небольшую заметку в местную газету. Что–нибудь вроде «Жертва неосторожности». За подписью работника Горгаза. Заметка будет всем полезна. И домохозяйкам, и нам, надеюсь. Мы должны его успокоить. Итак: экспертиза — раз, больницы и аптеки — два, газета — три. На сегодня вам хватит. А мне закажите билет на ближайший самолет.
Капитан поднял брови:
— А как же Кравчук?
— К разговору с ним я и хочу подготовиться. Нужно срочно кое–что проверить. Если успею это сделать завтра, то послезавтра утром буду здесь. Тогда поохотимся вместе. Пока с вами останется Козельский. И вот еще… Рекса я разрешил забрать соседке.
Волоков взялся за дело, едва простился с Мазиным. Но опрос в больницах ничего не дал. Никто с похожими на укусы ранами за помощью не обращался. Видимо, преступник предпочитал скрываться, не оставлять следов. Однако капитан не падал духом. Он зашел к Вадиму в гостиницу и рассказал, как реагировали в больницах на его вопросы.
— В центральной так старались, что даже вспомнили старушку, которую кошка на прошлой неделе поцарапала.
Но Козельский был угрюм.
— Вы шутите, а убийца посмеивается над нами.
— Вадим! В военное время про вас была поговорка — мрачный, как день без хлеба.
И Волоков отправился в криминалистическую лабораторию. Судьба Дубининой не выходила у него из головы.
«Неужели у нее были деньги? А если были, кто мог об этом знать? Только очень близкие, пользующиеся полным доверием. Но таких–то людей вокруг Дубининой и не было. Один погибший Укладников. Или его зять? Но это уже конек Козельского. Да так ли уж он плох, этот конек? Правда, Кравчука видели возле дома Дубининой днем, до ее смерти, но он мог и вернуться, зайти еще раз, обмануть наблюдавших за ним людей…»
— Привет, Дмитрий Иванович!
«Ох, уж эти курорты! Сколько здесь знакомых».
Волоков махнул рукой встречному. Тот свернул в парикмахерскую, и за ее стеклом, в зале, капитан заметил еще одно, на этот раз не просто знакомое лицо. По мнению Волокова, лицо это должно было находиться совсем в другом месте. Но подойти к нему сейчас было нельзя. И капитан прошел мимо.
Через пять минут он уже был в криминалистической лаборатории.
Заключение экспертизы заставило Волокова произнести сакраментальную фразу:
— Нет в жизни счастья!
Эксперт, худой человек, на котором синий китель казался двумя номерами больше, чем нужно, пожал плечами.
— К сожалению. Однако факт. На осколках стакана обнаружены отпечатки пальцев Дубининой. Только Дубининой, и ничьи больше.
Волоков нахмурился.
— Что поделаешь! Против науки не попрешь. Придется нам еще пошевелить мозгами.
Потом он пригласил Козельского и рассказал о выводах экспертизы.
— Ваше мнение, Вадим Сергеевич?
Козельский вспомнил Кравчука там, на глухой дорожке, его немигающий взгляд, неотвратимое приближение большого, натренированного таежными переходами тела. Казалось, что секунда отделяет их от смертельной схватки.
Но ее не произошло.
«Виноват, — пробормотал тогда Кравчук. — Еще увидимся».
И, резко повернувшись, исчез так быстро, что Вадим и сообразить ничего не успел. Только растерянно посмотрел ему вслед и увидел на площадке, повыше тропинки, мужчину в чесучовых брюках.
В ближайшие два–три часа состояние лейтенанта было отчаянным: он не сомневался, что Кравчук скрылся. К полному его изумлению, вечером выяснилось, что геолог преспокойно вернулся к себе на квартиру и, по–видимому, не собирается уезжать из Тригорска и вообще прятаться.
Мазину обо всем этом Козельский рассказывал, презирая самого себя. Но разноса не последовало.
— Очень интересно, Вадим! Значит, он хочет видеть меня?
— По правде говоря, Игорь Николаевич, я считаю, что это была уловка. Он хотел заманить меня в глухое место.
— Возможно. Но не факт. Моя точка зрения на Кравчука все еще не сложилась окончательно. Однако думаю, что если он замешан в преступлении, то скорее ведет какую–то рискованную и непонятную пока нам игру. Может быть, ему нужно отвлечь меня от чего–то более важного, что должно произойти в городе?
Говорил Мазин тогда осторожно и потому разубедить лейтенанта полностью не смог.
— Что же делать сейчас?
— Брать его надо, по–моему, — ответил Козельский Волокову.
Тот не знал, что сказать. Выручила неожиданная посетительница.
Она появилась в кабинете Волокова прямо с работы: в кокетливом халатике и белой пилотке. Но сама девушка выглядела вовсе не легкомысленной, скорее унылой — некрасивая, с длинным носом. Звали ее Соня. Заметно было, что милиция внушает ей если и не страх, то, во всяком случае, опасения.
— Меня Артем Георгиевич направил. Чтоб я рассказала…
Артем Георгиевич оказался заведующим аптекой.
— У нас аптека дежурная, — начала Соня. — Как раз была моя очередь дежурить. Мы дверь запираем на ночь, а посетители звонят. Вот и он позвонил. Мужчина. Спросил бинт, вату и йод.
— Когда это было? В котором часу?
— Да поздно уже… Очень спать хотелось, — откровенно пояснила Соня.
— А он сказал, зачем бинты?
— Сказал. «Вот, — говорит, — пес проклятый — полкило мяса выжрал». Так смешно, — и Соня улыбнулась.
Но ни Волоков, ни Козельский даже не усмехнулись. Они только глядели друг на друга, не надеясь еще на полный успех.
— Как он выглядел, мужчина этот? Вы могли бы его узнать?
— Конечно. Он приметный, с бородой. И большой очень — почти пополам согнулся, когда в окошко наклонился.
Теперь Козельский улыбнулся радостно. Волоков же сдержал свои чувства.
— Почему вы вчера ничего нам не сообщили?
— Да меня ж на работе не было после дежурства. Артем Георгиевич девочек домой присылал, а я к сестре в Долинскую ездила.
— Понятно. Только вот что. Вы говорите, что вчера дежурили? То есть в ночь с позавчера на вчера?
— Да, да. Позавчера заступила.
— И в эту ночь приходил человек с бородой?
— В эту, в эту…
Волоков нахмурился:
— Ну хорошо, Соня, идите работайте. Спасибо вам большое.
Соня ушла с явным облегчением, а Волоков повернулся вместе со стулом в сторону Козельского и развел ладонями.
— Не понимаю вас, — ответил Козельский, хотя отлично понимал.
— Да ведь Дубинина была убита днем раньше.
— Ну, знаете! Почему он не мог прийти в аптеку через сутки?
— Поздно ночью?
— А что ж ему, идти у всех на глазах?
— Днем бы на него меньше обратили внимания. Но не это главное. Вы–то видели Кравчука утром, после смерти Дубининой, вполне здоровым!
Козельский почесал затылок.
— Чертовщина, товарищ капитан.
— Да… На грани фантастики.
Зазвонил телефон.
Капитан поднял одну из своих красивых трубок.
— Слушаю. Это вы, Юра? Как там с Кравчуком? Что?
Он положил трубку и сказал:
— Пошли погуляем. Юрка откопал что–то любопытное.
Юра был тот самый парень в ковбойке, которого Козельский заметил в Тригорске еще в первый день. Но сегодня он не узнал бы в этом щеголеватом курортном парне с усиками, в узких джинсах и зеленом козырьке на ремешке простоватого работяги, каким выглядел Юра в день его приезда.
«Молодец! — подумал Козельский. — Такое перевоплощение может сбить с толку больше, чем любая неприметность». И он с удовольствием протянул Юрию руку.
Вадим испытал бы еще больше удовольствия, если б знал, какие вести припас для них это парень.
Разговор состоялся в парке.
— У Кравчука появился друг.
— Рассказывайте, Юра.
— Все утро Кравчук был дома. Валялся во дворе на раскладушке. Я уже стал скучать…
— Он вел наблюдение из соседнего дома, — пояснил Волоков Козельскому, — там живет наш бывший сотрудник.
— Вот именно. Осточертел добрым людям, которым и на пенсии покоя нет, — подтвердил Юра. — Вышел со двора Кравчук в одиннадцать и направился в молочное кафе на Зеленой Горке. Посещаемость там средняя, встречаться удобно. Места есть, но и не пустынно. Короче, когда он подсел за столик к одному «кефирнику», я еще ничего не заподозрил. Неприметный такой, с бородкой, немолодой, в чесучевом костюмчике. Типичный бухгалтер–пенсионер. Потом они перекинулись несколькими словами. Так могли разговаривать и посторонние. Правда, о чем они говорили, не знаю. Постепенно разговор стал накаляться. Больше напирал «пенсионер». Кравчук все бурчал что–то, видно недовольный. Вдруг «пенсионер» полез в карман пиджачка и протянул Кравчуку ключ.
— Ключ?
— Именно. Хорошо видел. Довольно большой ключ. Кравчук взял его и пошел. Даже не попрощался. «Пенсионер» допил свой кефирчик и тоже вышел. Тут я нарушил указания и двинулся не за Кравчуком, а за «пенсионером». Не накажете? — спросил он у Волокова.
Капитан неопределенно пожал плечами.
— Не накажете. Победителей не судят! — Юра засмеялся и вдруг быстро сдернул свой козырек со лба, провел пальцами по верхней губе и оказался без усиков, но зато в тюбетейке и черных очках, а поверх тенниски накинул неизвестно откуда взявшуюся спортивную куртку.
«Прямо Райкин!» — подумал Вадим с восхищением. Перед ним сидел совсем новый Юра.
— Вы только послушайте, куда он меня привел.
— В парикмахерскую, — сказал Волоков спокойненько.
Лицо Юры вытянулось.
— Откуда вы знаете?
— Не скажу, секрет, — капитан улыбнулся.
Юра вздохнул и продолжал:
— В парикмахерской «пенсионер» побрился. И тут–то произошло самое интересное. Когда мы с ним вышли, я обнаружил на скамеечке напротив… Кравчука. Он старательно глазел из–за раскрытой газеты на «пенсионера». Ну как?
— Здорово! — сказал Волоков серьезно. — Что же вы сделали?
Юра сморщил нос:
— Пока я думал, что делать, «пенсионер» сел в четырнадцатый автобус, а я проводил Кравчука и позвонил вам.
— Не дотянул, значит, немного, — резюмировал капитан. — Ну и за то спасибо.
— Говоришь, он был в чесучовом костюме? — спросил Вадим. Приземистый такой?
— Вспоминаете своего курортника на дорожке в парке?
— Да.
— Стоит подумать. Хотя у нас добрая половина пожилых курортников в чесуче ходит.
— Что же делать?
— Искать «пенсионера» и не выпускать из виду Кравчука. Может быть, его ключ откроет нам главную дверь.
XV
Мазин понимал, что нужные сведения получит не так скоро, если обратится за ними в обычном порядке. Поэтому он сам поехал в Комитет государственной безопасности, к генералу Возницыну.
Генерал — впрочем, тогда еще майор — читал в свое время курс лекций на юридическом факультете. Одним из его слушателей и был Мазин. Потом им приходилось не раз встречаться по служебным делам, и отношения между ними установились такие, что Мазин всегда мог надеяться на помощь Возницына. Со своей стороны, генерал знал, что Мазин не будет беспокоить его по пустякам, и сказал сразу:
— Приезжай.
Через полчаса Мазин уже рассказывал генералу суть дела:
— Мне очень нужно узнать, что известно об этом человеке.
Он протянул Возницыну перепечатанный Брусковым кусок из отчета о процессе в Береговом.
Генерал достал из футляра, лежавшего на столе, очки и начал внимательно просматривать бумагу.
«…сердце обливается кровью, когда слушаешь показания свидетелей, людей, чудом вырвавшихся из фашистского ада. Вот перед судом выступает Галина Полторенко. В черных волосах этой двадцатилетней девушки седые пряди. Невозможно описать на бумаге перенесенные ею страдания. На правой руке Гали нет ни одного ногтя.
— Кто искалечил вас? — спрашивает государственный обвинитель.
Полторенко показывает на Шнейдера:
— Он командовал.
— А кто был непосредственным исполнителем?
— Из русских… Каин.
— Вы не знаете его имени?
— Не знаю. Мы его «пауком» называли. Он, когда пытал нас, мундир снимал. У него на правом плече наколка была такая — паук.
Государственный обвинитель спрашивает у Шнейдера, кто был этот грязный иуда.
Обвиняемый Шнейдер:
— Этот человек был подчиненным Ноймана из специальной команды СС. Его имя Иван. Фамилию я не помню. У меня плохая память на русские фамилии.
Итак, фамилия палача, истязавшего Розу Ковальчук, Галину Полторенко и многих других советских патриотов, пока неизвестна. Но нет сомнения, «пауку» не уйти от грозной кары. Кровопиец должен быть найден и понести ответ за свои злодеяния…»
Возницын положил листок на стол:
— Ты правильно сделал, что обратился прямо ко мне. Мы этой «специальной командой» занимались. Так что на всех, кто там служил, у нас должны быть данные.
Пока щеголеватый капитан, немножко свысока поглядывавший на одетого в штатское Мазина, по поручению генерала искал необходимые сведения, Игорь Николаевич сидел на диване в приемной. Поставить все на место могла лишь одна фамилия. Не в первый раз прикидывал он «за» и «против» и, хотя не был человеком самоуверенным, но, входя вторично в кабинет Возницына, почти не сомневался, что услышит именно ее.
Генерал был доволен:
— Удача, Игорь Николаевич. Нашелся твой «паук». Вот посмотри.
Трудно было Мазину взять из рук генерала папку, сохраняя спокойствие. Но еще труднее оказалось сдержать сменившее надежду разочарование. Фамилия «паука» была ему совершенно незнакома. И тем не менее ошибки быть не могло. Речь шла о палаче из Берегового.
«Стрельцов Иван Тимофеевич, — читал он, — год рождения — 1911, русский, сын купца, торговавшего и при нэпе, репрессированного за спекуляцию и контрабанду, добровольно перешел на сторону врага, изменив Родине, вступил в гитлеровские карательные войска… Участвовал в расправах над советскими патриотами в Береговом, на Украине, в Польше, во Франции… Принимал участие в боях на Западном фронте, награжден Железным крестом второй степени… в сорок четвертом получил звание офицера СС. В том же году погиб при налете союзной авиации на Ганновер, о чем имеется соответствующий документ в архивах СС и что подтверждается очевидцами».
— Ну как, Игорь Николаевич? Пригодится материал?
Мазин все еще всматривался в фотографию Стрельцова. Конечно, она сделана лет двадцать пять назад. За это время можно потолстеть, потерять шевелюру, нажить близорукость, наконец. Но горбоносому стать курносым? Нет! Если только на фотографии снят действительно Стрельцов — это совсем не тот человек, который нужен Мазину.
— Благодарю. Пригодится, так сказать, негативно. Кажется, этот материал развеял одну мою фантазию. Но на всякий случай сделаю небольшие выписки и, с вашего разрешения, воспользуюсь фотографией.
Все–таки ему было жалко своей версии. Слишком долго и нелегко она вынашивалась. И потому, прежде чем отбросить ее окончательно, Мазин решил повидать Эдика Семенистого.
— Ненадолго только, — сказал врач. — Все–таки сотрясение мозга.
Голова Семенистого напоминала не то белый футбольный мяч, не то шлем космонавта.
— Товарищ начальник! Вы ко мне?
— К тебе. Правда, ни цветов, ни пирожных не принес.
— Да я понимаю.
— Каяться на суде будешь. А мне нужна твоя помощь.
— Это с удовольствием.
— Ты как, читать можешь?
— Конечно.
— Тогда почитай–ка вот бумагу и скажи, кого тебе напоминает этот человек.
Семенистый поднес к самым глазам брусковский листок и начал читать сосредоточенно, даже чуть шевеля губами. Мазин ждал.
Эдик прочитал раз, глянул на Мазина из своего космического шлема, но побоялся сразу сказать и начал снова шевелить губами.
Мазин не торопил.
— Ну? — спросил он, когда Семенистый вторично дочитал все до конца.
— Неужто дед наш таким гадом оказался? — спросил он неуверенно.
— Хочешь сказать, что приметы подходят к Укладникову?
— К нему. И паук у него, и звать Иваном. Паук, правда, не на самом плече, а пониже.
— Значит, так мог подумать и Стояновский?
— Борька? Почему?
— Стояновский читал все, что здесь написано, за день до того, как пропал Укладников. А Роза Ковальчук, которая здесь упоминается, — его мать.
— Понимаю… — прогудел футбольный мяч.
— Ничего ты не понимаешь. Иванов много, а любителей себя разукрашивать — еще больше. В бумаге речь идет не об Укладникове, а вот о ком.
И Мазин протянул фотографию Стрельцова. Семенистый глянул на горбоносое лицо человека в эсэсовском мундире.
— Ну дела! Кто ж это?
— На Укладникова не похож?
— Не. Старик курносый был. — Он посоображал немного и спросил с опаской: — Неужели Борька попутал? И старика… того?
— Разберемся…
Был у Мазина еще один вопрос.
— Между прочим, Семенистый, никто не приходил к Стояновскому в день его отъезда?
Надежда на то, что он получит удовлетворительный ответ, была невелика, потому что Эдик работал и, следовательно, не был дома большую часть дня. Все это Мазин понимал прекрасно и поднялся уже со стула, когда Семенистый ответил:
— Приходил.
— Кто?
— Хромой такой…
«Инвалид!» — чуть было не вскрикнул Мазин.
— И они виделись со Стояновским?
Эдик покачал своим шаром:
— Нет. Он его не застал. Когда хромой пришел, Борька уже на вокзал подался.
— А тебе он ничего не сказал?
— Мне? Вроде нет. Так, ничего особенного. Сказал, что Борька ему нужен. Дело у него какое–то. Ну, я ответил, что уехал он на вокзал.
— И сказал, куда он едет?
Семенистый посопел под бинтами. Видно, опасался попасть в ловушку.
— Сказал.
Мазин встал.
— Ладно, поправляйся. Кое–что мы с тобой прояснили.
Однако ясность эта окончательно подрывала версию, на которую Мазин так надеялся. Теперь добраться до выхода из лабиринта можно было только в Тригорске. Там, в руках у Кравчука, оставалась последняя нитка.
В Тригорск Мазин прилетел, когда уже вечерело.
— Игорь Николаевич. Вы? Вот здорово! — воскликнул Волоков радостно.
— Что нового? — ответил Мазин вопросом.
Он чувствовал себя усталым. Хотелось отдохнуть, побриться и принять душ.
Однако слушал Мазин внимательно, и чем больше узнавал, тем скорее проходила усталость. Когда вошел Козельский, глаза Игоря Николаевича снова блестели.
— А вы, Вадим, что скажете?
— На этот раз Кравчук попался.
— Вы твердо считаете его убийцей?
— По крайней мере Укладникова.
Мазин подумал немного.
— Вадим, а как вы представляете себе все события от начала до конца? Попробуйте нарисовать эту картину, а мы посмотрим, не найдется ли в ней пробелов, незарисованных мест. И обсудим ее все вместе. Ведь решение предстоит принять очень важное.
Козельский оценил деликатность начальства.
— Я представляю себе дело так. Кравчук был в Москве на конференции. Оттуда он решил съездить на денек домой… Оформил заранее командировочное удостоверение и поехал. Заметим, что об этом никто не знал. Приехал он ночью, тестя нашел в котельной. Что произошло между ними, пока точно не известно, но скорее всего Укладников сказал зятю про тайник и деньги. Кравчук решил воспользоваться деньгами и убил тестя. Потом поднялся в квартиру и забрал деньги.
— Надев предварительно ботинки Стояновского?
— Да, ботинки, как и чемодан, видимо, находились в комнате Стояновского. И Кравчук мог использовать их, чтобы повести следствие по неверному пути. Вспомните, как нас запутал этот чемодан, пока мы не узнали, что Стояновский не брал его с собой, а уехал с рюкзаком.
Мазин кивнул:
— Это логично. Продолжайте, Вадим.
— Остается Дубинина. Мы предполагаем, что Кравчук убил и ее. Я тоже так думал до истории с Рексом. Но тогда перед нами очень сложная задача: зачем? Снова ограбление? Не думаю. Кравчук, по–моему, не профессионал. Скорее, легковозбудимый и увлекающийся человек. Может быть, даже неполноценный психически. Вспомните его глаза, манеру говорить отдельными словами. Возможно, что и тестя он убил в результате вспышки, ссоры. Не поделили, например, деньги…
Козельский говорил увлеченно, энергично. Видно было, что лейтенант немало поломал голову над своей версией. И вполне самостоятельно. А это всегда нравилось Мазину.
— Неплохо, Вадим, честное слово, неплохо.
Козельский улыбнулся, довольный:
— Вот я и подумал: а что, если Дубинина все–таки не убита? Что, если это самоубийство?
— Мотивируйте, — предложил Волоков доброжелательно.
— Мотивировка есть. Кравчук был у Дубининой и сообщил ей о смерти Укладникова. А планы Дубининой в отношении Укладникова известны. Исчезла последняя надежда как–то устроить свою жизнь. В итоге — отчаяние.
— Тоже логично, — согласился Мазин. — Но как вы объясните историю с Рексом?
— Чтоб он сдох, Рекс ваш! Лучше б он меня укусил.
Все рассмеялись.
— Здесь, Игорь Николаевич, честно говоря, начинаются неясности. И с Рексом, и с «пенсионером». Могу сказать только одно: Кравчуку зачем–то обязательно нужна была Дубинина. Он пошел к ней сразу по приезде, но, видимо, не добился своей цели. Собирался прийти еще, но утром узнал о самоубийстве. Тут Кравчук струсил, понял, что смерть Дубининой вновь привлечет к нему наше внимание. Он пришел ко мне и стал все запутывать. А может, и убить меня хотел. Ему помешали. Тогда Кравчук с присущей ему неуравновешенностью возвращается к старому замыслу, пытается проникнуть в квартиру Дубининой, но Рекс его останавливает.
— В чем только его замысел? — спросил Волоков, ни к кому конкретно не обращаясь.
Козельский развел руками:
— Не знаю. Он говорил что–то о письмах…
— Гадать на кофейной гуще не стоит, — прервал Мазин. — Лучше запомним факты. Вы их, Вадим, выделили правильно. Кравчуку была нужна Дубинина или что–то в ее доме. Цели своей он не достиг и, следовательно, может сделать еще одну попытку. Не исключено, что с помощью ключа, полученного от «пенсионера». Кто такой «пенсионер»? Возможно, обыкновенный слесарь, которого Кравчук попросил изготовить ключ к знакомому ему замку. Обольщаться его рейдом в парикмахерскую, по–моему, не следует. Люди бреют бороды не только для того, чтобы изменить внешность и скрыться.
— А зачем Кравчук следил за ним?
— Хотя бы для того, чтобы убедиться, что слесарь не пошел в милицию. Я стараюсь немножко охладить ваши горячие головы, потому что сам недавно увлекся. Но это не значит, что «пенсионер» — фигура незначительная. Найти его нужно обязательно. Поручите, Дмитрий Иванович, Юре подготовить словесный портрет. Нужно быть готовым, товарищи, ко всему. Даже невероятному. Такая нам попалась задача. Помните у Достоевского? «Тут не Миколка! Тут дело фантастическое, мрачное…»
XVI
В ставне была маленькая щель, и, когда по улице проходили машины, неяркий лучик перебегал по комнате. Мазин следил за этой движущейся полоской света, напоминающей щетку на ветровом стекле автомобиля, и думал: если луч дойдет до края стола, то Кравчук придет сегодня. Луч добрался совсем близко, заплясал у дубовой ножки и стал меркнуть. Коснулся он ножки или нет? Мазин улыбнулся своему мальчишеству. Вообще–то он должен был направить сюда Козельского или кого–нибудь из местной милиции, а не сидеть в старом, продавленном кресле ночью в мрачноватом ветхом домишке, жизнь которого, наверно, закончилась вместе с жизнью его несчастливой хозяйки.
Когда пробегали по комнате лучики, на комоде тускло поблескивали фотографии за стеклом. Мазин видел их днем, эти снимки разных лет, запечатлевшие, как черствело с годами лицо Дубининой. И, вспоминая самые разные из фотографий, он думал, что судьба этой женщины могла бы сложиться иначе, если бы не убежал с белыми ее отец, если б не осталась она на оккупированной территории, если бы не встретился ей, наконец, Укладников. Жила бы себе спокойно интеллигентная старушка, обучающая внуков французскому языку.
А может, нет? Где провести грань между тем, что заложено в человеке, и тем, на что толкают его обстоятельства? Крайности вообще были неприятны Мазину. Он не верил тем, кто утверждал, что «преступник рождается преступником». Но и терпеть не мог «всепрощальников», призывавших видеть в негодяе лишь жертву обстоятельств. Жертвами были другие. Он повидал их слишком много — заколотых ножом бандита или просто обезумевшего хулигана и их матерей, жен, детей, придавленных неискупимым горем. И, вспоминая отчаяние в их глазах, Мазин не думал, что за убийцей недосмотрели в яслях или не вовлекли его своевременно в спортивную школу. Он просто делал все, чтобы преступник не ушел от возмездия. Так поступал он и сейчас, но еще более продуманно и тщательно. Ведь смерть нес зверь не обезумевший, а хладнокровный и расчетливый.
Мазин мысленно перелистывал страницы разбухшего дела, и люди как бы сходили со всех скучных фотографий анфас и в профиль. Не всех мог он разглядеть ясно, не всем мог заглянуть в глаза. Вот прошла Дубинина. За ней Укладников. О нем он думал больше, чем о других. И не только потому, что с него все началось. Об этом человеке и его роли в событиях стоило думать и по другим причинам. Но не все эти мысли Мазин решался произнести вслух — боялся «фантазий».
«Старик» — так назвал Укладникова Семенистый. А на самом деле не такой уж старик — до пенсии еще лет восемь. Кое–чем его судьба напоминает судьбу Дубининой. Но сочувствия вызывает меньше. Бросил семью, о дочери вспомнил, когда самому стало трудно. Никогда ничем ей не помог, а помощи просил. Потребительски относился и к Дубининой. Все чего–то выжидал, выгадывал, вместо того чтобы переехать к одинокой женщине, которая звала и ждала его. Мазин прочитал всю пачку длинных, обстоятельных писем Укладникова, которая хранилась у Дубининой в комоде. Написано много. Укладников любил, видно, поскрипеть пером. Подробно, день за днем, фиксировал он свое времяпрепровождение — когда в баню ходил, почем говядину покупал, в котором часу возвращаются домой квартиранты. И в конце неизменная фраза: «Так протекает мое повседневное существование». А вот зачем существует — ни слова. И ни слова заботы о самой Дубининой. Ни малейшего желания хоть чем–то помочь ей. Безликий какой–то, неуловимый…
Иное дело зять его. Тут все контрастно — черное, белое. Никакой безликости. Козельский считает, что Укладникова убил Кравчук. И прокурор, пожалуй, поверит в это, если подобрать соответствующим образом материал. Санкцию получить несложно. Но что даст этот арест? Признание Кравчука, новые факты? Предположим. А если он только запутает дело? Замкнется человек в себе, скроет что–то важное, пустит следствие по ложному следу? И оборвется единственная нить, которая еще осталась. Нет, нельзя вытягивать эту нить допросами. Нужен рывок, психологический шок. Как зуб рвут. Дернул за нитку — и зуб на ладони. И нитка не порвалась. Здесь разговор нужен решительный, такой, чтобы встряхнул Кравчука, на которого не подействуют ни уговоры, ни угрозы. Кравчука можно взять только штурмом. Причем штурмом неожиданным.
Для этого и пришел сюда Мазин.
«Вы хотели меня видеть? — можно будет сказать ему. — Я вас жду. Почему именно здесь? Очень подходящее место! Вы ведь сами пришли сюда. Зачем?»
Эффектно, ничего не скажешь. Но только для Козельского.
И все–таки ждет в этой комнате Мазин, а не Козельский. «А впрочем, довольно хитрить с собой, — думал Игорь Николаевич. — Не эффектной встречи с Кравчуком ждешь ты, а гораздо большего. Не веришь ты в его виновность».
«Нет, тут не Миколка!» Конечно, геолог не «Миколка»! Кравчук — фигура посложнее, у него есть собственная цель. Не зря же он провожал до парикмахерской своего «слесаря». Но не Кравчук вел поединок с Мазиным. Тот, настоящий, очень опытен и хитер. Ему везло, наконец, черт побери! Шаг за шагом воздвигал он глухой забор, приходилось идти вдоль этой стенки, в которой каждая доска прибита очень прочно. После разговора с генералом Возницыным Мазин понял, что рассчитывать можно только на какую–нибудь щель. Калитки ему не оставят. И вот доклад Волокова. «Бухгалтер–пенсионер» с бутылкой кефира. Кто он? Слесарь? Ведь не лгал Мазин Козельскому и Волокову, когда говорил, что это наиболее вероятный вариант. Но почему же Кравчук подсматривал за ним с такой осторожностью? Боялся, что слесарь в милицию пойдет? Дескать, ключ меня зачем–то попросил сделать! Да, этот вариант был бы неплох для Кравчука! А вот если иначе? Если не слесарь…
Мазин даже приподнялся немного в кресле.
«Будь честным. Если это не слесарь — имел ли ты право позволять Кравчуку делать то, что он делает? Ты увидел, как Кравчук взял на себя роль охотника. Но ты–то знаешь, что овцы не охотятся на волков. А если охотятся, то это кончается печально для овец. Нет, ты пришел сюда не только для того, чтобы вынудить Кравчука к откровенности. Ты ждешь тут подлинного охотника. И это не Кравчук. Геолог не охотник, а приманка. Хотя такого крупного мужчину не сравнишь, конечно, с червяком на удочке. Но не проглотят ли его, как червяка? Зверь прожорлив. Клюет не по мелочам. Глотает крепко. И даже если он проглотит вместе с Кравчуком крючок — ты не хотел бы такого улова».
Эта мысль встревожила. «Я тут дедовское кресло просиживаю, а он… Правда, за геологом ведут наблюдение. — Мазин поднес близко к глазам свои часы. — Ого! Третий час! А спать не хочется. Пожалуй, это уже не волевой настрой, а самая элементарная бессонница. Нервы–то и у тебя сдают…»
Он встал и подошел к окну. Лучики не скользили больше по комнате, потому что машин давно уже не было. Зато взошла луна, и полоска света, пробившаяся сквозь щель в ставне, остановилась. Мазин наступил на нее, но она выпрыгнула из–под ноги и взобралась ему на плечо. Мазин глянул через щель на опустевшую улицу.
На другой стороне улицы он увидел тень. Только тень — человека разглядеть было нельзя. Но у Мазина стукнуло сердце: «Пришел все–таки?» Тень не шевелилась: человек стоял. Ждал, чтобы убедиться, что путь свободен? Шли минуты. Нет, для этого он стоит слишком долго. Улица совершенно пуста. Тишина полная. Рекса забрала Алтуфьева. С двери снята печать. Чего же он ждет?
У Мазина затекли ноги. «А может, это просто кто–нибудь из ребят, посланных Волоковым? Юра, например. Тогда история становится комичной. Нет, это не Юра! Юра тонкий, а этот коренастый. Или тень искажает подлинные размеры? Хоть бы уж он сдвинулся с места!»
Но он не сдвинулся. Он просто исчез. Моментально. Мазин заморгал, как мальчишка, но факт оставался фактом — тени не стало. Мазин напрягся, стараясь проникнуть взглядом в освещенные луной кусты, когда услыхал в тишине звук отпираемого замка.
«Решился, наконец!» Мазин сделал три бесшумных шага и встал за дверью, соединяющей комнату с кухней. Отсюда, в щель между неприкрытой дверью и притолокой, он должен был увидеть Кравчука, как только тот зажжет свет или хотя бы спичку.
Вошедший между тем неподвижно стоял в дверях. Казалось даже, что его вообще нет, — так тихо он стоял, прислушиваясь и затаив дыхание. Мазин опустил руку в карман и положил ладонь на рукоятку пистолета. Но он не собирался действовать сразу. Сперва надо было узнать, зачем пришел геолог.
Наконец человек в дверях сделал какое–то движение. В руке у него вспыхнул карманный фонарик, и желтоватый овал прошелся по кухне от стенки до стенки. Задержался он лишь в одном месте, где пол прорезал квадрат люка, ведущего в погреб. Пятно света поплясало по крышке погреба и двинулось дальше, мимо двери, за которой стоял Мазин. Двинулось низом, редко касаясь стен. Очевидно, Кравчук не хотел поднимать фонарь на уровень окон.
«Что же он собирается делать? Искать?»
Кравчук выдвинул нижний ящик комода, осветил его фонариком, потом пошарил внутри. Выпрямился. В руках у него ничего не было. Тогда он быстро обшарил остальные ящики. И тоже не нашел того, что искал. С минуту помедлив, геолог заглянул под кровать, пересмотрел немногочисленные книжки на этажерке, потом присел в кресло, в котором только что сидел Мазин. Кресло скрипнуло. Геолог приподнялся и вдруг перевернул кресло, ощупал со всех сторон сиденье.
Мазин наблюдал из своего укрытия. Найдет или нет? Лучше бы нашел! Тогда разговор получится более выразительным. Правда, пришел он один. Но, в конце концов, хорошо уже то, что пришел, что жив. Если бы с ним что–нибудь случилось, Мазин никогда не простил бы себе этого. А раз уж пришел — пусть поищет. Можно и подождать!
Кравчук взялся за письменный стол, когда произошло то, чего Мазин ждал так долго, но перестал ждать в последние пять минут. Дверь снова отворилась.
Кравчук замер, услышав скрип, и шепот вошедшего прозвучал в полной тишине.
— Не бойся, я это.
— Вы?
Они подошли друг к другу. Неизвестный был пониже геолога.
— Я. Нашел?
— Ничего нет. Зачем вы пришли?
— Помочь тебе.
— Не нужно.
— Не психуй только, понял?
Голос звучал жестко. Потом мягче:
— Горячий ты, молодой, все сразу хочешь. Где смотрел–то?
— Везде. Вы ж говорили, в комоде.
— Это она мне говорила. А бабам верить–то знаешь как?
— Что же вы мне голову морочили? Зачем вы меня в это дело впутали?
— Никто тебя не путал! Я помог тебе. Ключ дал. Ты ж без меня еще сюда влезть пытался. Так ведь?
— Но вы сказали, что здесь есть…
— Сказал, сказал!… И сейчас скажу! Искать нужно! Потому единственное это мое спасенье. И тебе тоже нужно, раз хочешь все по правде. Искать будем, понял?
— Не верю я вам!
— Зачем тогда пришел?
— Правду узнать.
— Вот и узнаешь. Под полом–то смотрел? В погребе?
Луч фонарика скользнул по половицам.
— Вот крышка. Видал? Там тоже посмотреть нужно.
— Шутите. Кто бумаги в погребе держит?
— Держат, когда нужно.
— Не полезу я в погреб.
— И не лезь. Я сам погляжу. Дай–ка фонарик.
И незнакомец, нагнувшись, легко приподнял деревянную крышку.
Кравчук протянул ему фонарь. Тот осветил погреб.
— Конечное дело, можно и там ничего не найти. Но не в бумажке суть. Главное — человеку верить. Тогда и ему поможешь, и себе плохо не будет.
— Что вы хотите?
— Хочу, чтобы ты забыл, что видел меня здесь.
— А я хочу выяснить… — Фразу эту геолог не закончил.
Стояли они рядом. Вернее, не стояли, а двигались, хотя и очень медленно, по кухне. Неизвестный — в сторону от погреба, но не к выходной двери, а скорее к тому месту, где находился Мазин, будто отступая перед Кравчуком. Отходя в глубь комнаты, он вроде бы обдумывал, что ответить геологу. Так, во всяком случае, показалось вначале Мазину. А когда он сообразил, что незнакомец вовсе не ответ обдумывает, а просто выжидает, чтобы Кравчук повернулся спиной к люку, было уже поздно: удар пришелся в низ живота. Неожиданный и ошеломляющий. Так часто бывает с очень сильными людьми. Их ведь редко пытаются ударить. Не ждал и Кравчук. Он согнулся, не успев и охнуть, и тут же второй толчок опрокинул его в погреб.
Мазин не успел предотвратить первого удара, но теперь стоило подождать еще немного, чтобы увидеть все до конца.
Незнакомец сунул руку за борт пиджака.
— Не вздумай лезть наверх! Я тебе все рассказал, псих паршивый! Видишь пистолет — вот она, правда! Я его у той сволочи отобрал, что меня шантажировала… Сейчас я тебя закрою. И уеду. Чтоб не мешать вам жить!… Выйдешь, когда меня не будет. Посиди тихо, посоображай, как невинного человека загубить хотел. Слышишь, что говорю?
Кравчук молчал.
— Слышишь?
Из погреба не ответили.
Тогда тот, что был наверху, поставил крышку в пазы. Делал он это одной рукой, не выпуская из другой пистолет. Так же, одной рукой, он сдвинул тяжелый кухонный стол и придавил им крышку. Потом посветил фонариком, убедился, что стол на месте, и, вытерев пот со лба, остановился посреди комнаты, чтобы отдышаться.
Мазин стоял в двух шагах от него. Кажется, ничто больше не мешало поставить последнюю точку Длинный путь через лабиринт закончился. Вдруг снова вспыхнул фонарик. Кружок света пробежал по полу и остановился на газовой плите. И Мазин увидел, как рука с носовым платком протянулась и открыла кран. Сначала один, за ним второй. Засвистели струйки газа.
И тут же их заглушил шум подъехавшей машины. Человек, заперший Кравчука, замер у двери. Пистолет его медленно поднялся на уровень пояса.
— Бросьте оружие! — сказал Мазин и включил свет.
Выстрел раздался так быстро, что Мазин даже не успел удивиться столь моментальной реакции. Но неожиданная вспышка света сделала свое дело пуля ушла в потолок. В ту же секунду в распахнувшуюся дверь влетели Волоков и Козельский.
— Кто это? — пораженно произнес Вадим, когда наручники защелкнулись.
Мазин рассматривал немолодого уже, но крепко сбитого человека, лежавшего на полу. Редко ему приходилось видеть в глазах столько злобы и ненависти. С отвращением расстегнул он рубашку у него на груди и обнажил плечо.
— Убийца! Зверь. Паук!
— Стрельцов?
Мазин не успел ответить. Он вдруг вдохнул в себя воздух и бросился к плите. Свист прекратился.
— Вадим, отодвинь этот стол! И откройте побыстрее окна!
Из погреба показался Кравчук. Козельский направил на него дуло пистолета. Но Мазин отвел руку лейтенанта, посмотрел на Кравчука и невольно улыбнулся:
— Вы, кажется, хотели меня видеть?
Тот смущенно подергал бороду:
— Глупо вышло. Смешно?
— Не очень. Ваш почтенный родственник рассчитывал, что вам придется зажечь спичку, когда вы станете искать в темноте выключатель. А газ взрывается, между прочим.
— Родственник? — воскликнул Козельский. — Значит…
— Да! Именно он, Укладников, — убийца Дубининой и Бориса Стояновского, фашистский палач.
XVII
Земля покрылась густой ватой облаков, и казалось, что самолет летит низко над безлюдной снежной пустыней.
Мазин и Козельский сидели в хвосте, где пассажиров почти не было. В это время года народ летит больше на юг. Вадим перелистывал на коленях первые протоколы допросов.
— Вспоминаю свою версию. Игорь Николаевич… Стыдно!
— Минорное настроение у вас, Вадим, не столько от ошибок, сколько от возраста. В молодости как–то не понимаешь, что не все приходит сразу…
— Утешаете?
— А что делать?
Козельский невольно улыбнулся:
— Игорь Николаевич. Скажите честно: вы про Укладникова с самого начала знали?
Мазин отрицательно покачал головой:
— Конечно, нет!
— Но думали вы о нем с самого начала?
— Думать и знать — вещи разные! Да, думал! Помните наш первый «военный совет»? Я намекнул вам на свои «несерьезные» мысли. Но тогда были лишь смутные догадки. Факты пришли позже. Да и то чуть было не рассеялись, когда я увидел дело Стрельцова.
— Еще бы! На карточке он совершенно неузнаваем. Кстати, как ему удалось изменить свою внешность?
— Довольно просто! Союзники помогли. Он действительно попал под бомбежку в Ганновере. Там ему и проломило нос. Но удачно — мягко. Кожа на лице не пострадала. Поэтому он и кажется просто курносым. Ну, а остальное сделали годы.
— А превращение в Укладникова?
— Собственно, не превращение, а возвращение. Укладников — его настоящая фамилия. Он сменил ее, когда отрекся от репрессированного отца. Как Стрельцов он был призван в армию, сдался в плен, свирепствовал в карателях, а когда после бомбежки затерялся в каком–то немецком госпитале и даже в эсэс его сочли погибшим, решил вернуться к прежней фамилии, чтобы ускользнуть от расплаты. Правда, наказания он не избежал, но явно не по вине… Впрочем, это уже компетенция генерала Возницына. Мы свое дело сделали.
— Не мы, а вы!
— Ни в коем случае. И мы с вами, и Волоков, и Васюченко, и Юра, и другие. А Брусков или эта Майя из Берегового?…
— Особенно, конечно, я?! Да у меня еще масса неясностей…
— Не только у вас. Мы, например, не знаем до сих пор, кто такой открытый вами «инвалид». Одно время я даже считал его центральной фигурой. Но теперь можно предполагать, что этот человек знал мать Стояновского и поэтому разыскивал его. Если б лейтенант–связист, о котором рассказывала Майя, не погиб, я подумал бы, что это он. Впрочем, на всякий случай я запросил Береговое. И Брускова тоже. Не зря же он в этом деле копается.
— В газете описать хочет?
— А что? Пусть пишет. Нужно помнить, что еще не все военные преступники наказаны. Тогда люди будут бдительнее. И осторожнее. Чтоб не было таких напрасных жертв, как Борис Стояновский.
— Вот кого действительно жаль!
— Еще бы! Такая неосторожность! Хотя понять его можно. То, что он узнал от «инвалида» и от Майи, особенно о палаче Стрельцове, могло потрясти кого угодно. Ясно, что Стояновский первым понял, кто такой Укладников. Он знал, что Укладникова зовут Иваном. Живя с ним в одной квартире, наверняка видел его «паучью» татуировку, слышал от Кравчука, что его тесть отбывал наказание за что–то, связанное с пребыванием в плену. С тем Иваном–карателем, который был обрисован в старой газете, совпало слишком многое. И это не давало Борису покоя. Вот он и решил вернуться. Ошибка его заключалась в том, что направился он не по адресу. Идти нужно было в Комитет госбезопасности, а он, как и Кравчук, пошел напролом. И это стоило ему жизни. Вернувшись в город, Борис направился прямо в котельную. Трудно придумать более подходящие условия для убийства. Ночь, никаких свидетелей, пылающая топка. Укладников был слишком опытным зверем, чтобы не воспользоваться такой обстановкой.
Когда труп Бориса исчез в топке, Укладников понял, что надо немедленно бежать. Он не знал, кому успел Стояновский рассказать о своем открытии. Так пусть уж лучше думают, что это не Укладников убил Бориса, а, наоборот, Борис убил Укладникова. Если Борис и рассказал кому–то — в такое убийство легко поверят. Мстил, мол, за мать. А потом испугался и скрылся. Будут искать Стояновского. И никто не станет искать Укладникова. А именно это ему и было нужно!
Укладников быстро сообразил все. Даже то, что деньги на дорогу и вообще на три–четыре года спокойной жизни у него есть. Те, которые в тайнике. Напал он на них скорее всего случайно, обнаружив двойное дно в шкафу. Укладников понимал, что о пропаже этих денег в милицию не заявят. Ведь в тайниках хранят только ворованное. И поэтому он спокойно швырнул в топку железный футляр со своими очками и пошел за деньгами. Компания, которой они принадлежали, действовала нагло. Тянули все, особенно дефицитные детали к приемникам и телевизорам. Большую часть вырученных денег хранили в тайниках, потому что ОБХСС уже стал присматриваться к «хозяину».
Открытие тайника стоило Укладникову немалых мук. Соблазн был огромен. Но он опасался привлечь к себе внимание. Поймают жуликов, кто–нибудь из них проговорится о деньгах — доберутся и до него… Убийство Стояновского снимало все эти опасения. Важно было только умело разыграть спектакль. И Укладников решил так все запутать, чтобы из клубка не торчало ни одной нитки. Отчасти это ему и удалось. Он очень расчетливо использовал ботинки Бориса, чтобы обеспечить следствие ложными следами, выпачкал кровью рубашку, пиджак и топорик. Причем топорик, которым никто никого не убивал. Не пожалел на инсценировку и собственной крови. А затем сунул все в чемодан и забросил в пустой вагон на дальней станции. Лишь по чистой случайности это произошло в Береговом. Укладников ехал на юг, по маршруту Бориса, чтобы дать телеграмму откуда–нибудь из Крыма. А Береговое было первой большой стоянкой на пути поезда. Везти дальше чемодан с «опасными» вещами у старика просто не хватило духу.
Только дав телеграмму из Ялты, Укладников направился к Дубининой. Он рассчитывал без особого труда уговорить ее продать домик и перебраться в городок потише, поглуше, где можно не опасаться случайной встречи с теми, кто считает тебя мертвым. И он не просто так оставил свой паспорт в кармане пиджака. У него давно уже был припасен паспорт его собутыльника Семенченко, немного похожего на Укладникова. Этот паспорт Укладников когда–то украл просто так, на всякий случай. Слишком уж поразило сходство. И вот теперь паспорт пригодился.
Однако Дубинина и Кравчук сразу же разрушили все планы. Конечно, Дубинина считала себя «обиженной». Но активным врагом Советской власти никогда не была, и дружба ее с Укладниковым основывалась на неведении и женской доверчивости: считала судьбу его близкой своей — тоже, мол, за отца пострадал…
Козельский просмотрел еще несколько страниц протокола.
— Вот тут он говорит, что вначале не собирался убивать Дубинину.
— Конечно. Дубинина была ему очень нужна. И он не мог предугадать такого драматического хода событий.
— Встречи с зятем?
— Я бы сказал, не встречи, а того, что Кравчук узнает от Дубининой и что она узнает от Кравчука. Встречу–то он организовал сам. Эта встреча не случайна. Случайность только в том, что Кравчук и Укладников приехали в Тригорск в один день. Но тесть — на несколько часов раньше…
В дверях салона появилась стюардесса:
— Товарищ Мазин Игорь Николаевич — вы? Вам радиограмма.
— Спасибо.
Мазин взял листок бумаги, быстро пробежал его глазами.
— Вот видите, Вадим, еще одна загадка прояснилась. А вы газетчиков ругаете!…
Радиограмму прислал Волоков. «Только что получил письмо от Брускова на ваше имя. Фамилия «инвалида» Колесов. Он бывший партизан. Майя узнала его адрес. Проживает постоянно в Симферополе».
— Чудесно! — Мазин протянул радиограмму Вадиму. — Колесов может дать важные показания по делу Укладникова.
— Еще судить эту сволочь! Я б таких сразу…
Мазин покачал головой:
— Именно судить, Вадим! И жаль, что о таких судах мало пишут. Я бы писал больше. Чтоб люди о нашей работе знали. Тогда, может, поменьше стало бы таких доморощенных Шерлоков Холмсов, как Кравчук. Вы все еще злитесь на него, Вадим?
Козельский махнул рукой:
— Дубина!
— Ну нет! Не согласен! Просто Кравчук, как и немалая, к сожалению, часть наших сограждан, считает, что истинные герои и следопыты обитают исключительно в тайге. Себя, во всяком случае, он считал достаточно опытным «сыщиком». Потому он и направился к Дубининой сам. Его, видите ли, не устраивали наши «примитивные» методы… Даже когда я спросил у него о Дубининой, он не сказал, что знает о ней. «Думал, затаскаете зря женщину!» А сам к ней пошел. Говорит, чтобы пролить свет на обстоятельства убийства тестя. Он тогда еще верил, что Укладников убит. Какой тонкий психолог! Посмотрите–ка его показания…
Козельский перелистал несколько страничек, прочитал: «Моя ошибка заключалась в том, что я не доверял следствию и хотел сам выяснить причины убийства тестя. Поэтому, приехав в Тригорск, я сразу же отправился к Дубининой, чтобы расспросить ее о прошлом Укладникова и прочитать его письма. Оказалось, что он жив и как раз в этот день приехал в Тригорск. Я был ошеломлен…»
— Представьте себе эту сцену, Вадим! Ведь новость была взаимно ошеломляющей. Дубинина только что говорила с живым Укладниковым. Он пришел, оставив чемодан в камере хранения. Первая их встреча была короткой. Укладников убедился, что Дубинина дома, ничего не знает и по–прежнему доверяет ему. После этого он отправился на вокзал за чемоданом, захватив ключ от дома. Тут и появился Кравчук с известием об «убийстве».
Когда Кравчук и Дубинина пришли в себя от первого удивления, о каких–то письмах уже и речи быть не могло! Дубинина предложила переговорить с Укладниковым и выяснить правду. Вот здесь, в протоколе допроса, посмотрите:
«…я был очень растерян и не смог правильно сориентироваться. Поэтому мы решили, что я зайду к Дубининой завтра и сначала она поговорит с Укладниковым сама. На этом она очень настаивала».
Именно эта ошибка оказалась роковой. Дубининой следовало бы схитрить, выпытать у своего друга все осторожно. Но потрясение было слишком сильным. Она не смогла сдержаться и потребовала объяснений. Это был смертельный удар по замыслам Укладникова. Он считал Дубинину своим очень прочным тылом. Никакие нити не вели к ней. Письма ее он уничтожил перед бегством. А о том письме, которое пришло после его отъезда, он не знал. И вдруг полный провал!
Он так и не сказал на первом допросе всего, о чем говорили они в этот вечер. Сказал только коротко: «Не поладили мы!… И попросила она меня сейчас же уехать!»
Понятно, что она боялась. Боялась Укладникова, боялась Кравчука, боялась следствия — всего боялась.
Страх ускорил ее гибель. Когда она принялась закрывать ставни и окна, чтобы никто с улицы не заметил гостя, Укладникову и пришел в голову замысел отделаться от Дубининой, разыграв ее «самоубийство». Он согласился исчезнуть навсегда. Попросился только переночевать — куда ж, мол, идти на ночь глядя?… Дубинина не возражала. Она уже плохо понимала, что к чему, была пьяна. Когда она заснула, Укладников уничтожил следы своего пребывания в доме и открыл газ…
Но оставался Кравчук. Что он делал тем временем?
«…Я видел в жизни немало передряг, — рассказывал он на допросе, но в такую попал впервые. Утром я пришел к дому Дубининой и узнал, что она отравилась газом. И тестя в доме не было. Это показалось мне очень подозрительным. Сначала я принял верное решение — сообщить все Мазину. Я догадывался, что мой попутчик, назвавшийся инженером–химиком, на самом деле работник милиции. Видел его в машине вместе с Мазиным. Но полной уверенности в этом у меня все–таки не было. Поэтому разговор у нас сложился неправильно. А выправить его я не успел. Неожиданно я увидел Укладникова…»
— Припоминаете этот момент, Вадим? — не удержался Мазин. — Появление Укладникова было вполне понятным — он следил за Кравчуком. Дубинина сказала, где тот остановился. Бежать из Тригорска, не повидавшись с зятем, было невозможно. Оставалось или убедить зятя молчать, или убить его.
Укладников знал, что на таких людей, как Кравчук, нужно прежде всего наступать, сбивать их с устойчивых позиций. И он достиг этого, обвинив зятя в том, что тот толкнул Дубинину на самоубийство.
«…Укладников сказал мне, что, вернувшись с вокзала, он застал Дубинину в подавленном состоянии. Она не хотела слушать никаких объяснений и выгнала его со словами: «Все равно моя жизнь разбита! Дай мне хоть умереть спокойно! Никаких следствий я больше не хочу!»
Он якобы уступил ей и ушел, а ночью ее не стало.
«Видишь, что ты наделал? — сказал мне Укладников. — Она покончила с собой из–за тебя. А теперь ты и меня погубить хочешь?» — «Но почему вы бежали? От кого скрываетесь?» — спросил я. «Тебя спасал и дочку! — ответил он. — Не чужие ведь вы мне! Знаешь, что такое анкета в наше время? Сейчас я свободен, и на вас со Светланой пятна нет. А если меня опять потянут? Ведь тебе ходу в жизни не будет! До гроба в тайге проторчишь!» Я ответил, что это меня не пугает. «Тебя–то, может, не пугает, — сказал он. — Так ведь Светку жалко! Ей–то из–за меня зачем страдать? Выросла в городе! Тайга ей не дом!…»
Укладников рассказал мне, что в лагере для военнопленных, где он находился, был его однофамилец, лагерный полицейский, который заставил его сделать такую же, как у того, татуировку, паука на плече. И теперь некий шантажист, тоже из бывших гитлеровских прихвостней, грозится, что донесет на него в органы КГБ. И чтобы не донести, требует очень много денег, которых у Укладникова нет. «Вот я и решил исчезнуть, вас спасая, — говорит тесть. — А если ты сообщишь, куда следует, то и Светке будет плохо, и тебе — особенно после самоубийства Дубининой, в доме которой ты был».
Он уверял, что тяжело переживает смерть Дубининой, которая знала о нем всю правду и могла помочь восстановить его доброе имя. Еще он рассказывал, что его взяли в плен раненого, прямо в госпитале, когда немцы внезапно захватили Тригорск. А Дубинина там работала санитаркой, и в госпитале они познакомились и полюбили друг друга. Обо всем этом якобы не раз вспоминалось в их переписке и в дневнике Дубининой, который вела она много лет и сохранила, несмотря на все беды. А в госпитале этом тесть лежал как раз в то время, когда его однофамилец — фашистский холуй с пауком на плече — зверствовал где–то на оккупированной территории…»
Козельский отложил протокол.
— Ловко он его запутал, Игорь Николаевич! Заставил, так сказать, добывать для себя алиби!
— Да, ловко! Хотя и ненадолго. Но больше Укладникову и не требовалось. Ему нужно было лишь ошеломить Кравчука, не дать тому принять правильное решение и убить при удобном случае. И зять сам подсказал такой момент. После встречи с Укладниковым он сгоряча попытался проникнуть в дом Дубининой, но был остановлен Рексом. Вот здесь и возникла еще одна маленькая загадка — вернее, путаница, которая могла нам помешать.
— Вы имеете в виду отпечатки пальцев на стаканах?
— Точнее — их отсутствие! Помните, как был смущен Васюченко, не найдя на стакане никаких отпечатков? Меня это тоже смутило. В чем же дело? Оказывается, Укладников, когда убирал посуду, перепутал стаканы и не мог вспомнить, который его, а который Дубининой. Он решил выбросить оба. А в буфете взял — осторожненько, через носовой платок! — третий стакан и для правдоподобия плеснул в него водки. Ясно, что эксперты не нашли на этом стакане отпечатков.
— А с отпечатками на осколках стакана Укладникову, видимо, просто повезло, — предположил Козельский.
— Еще бы! Когда Рекс бросился на незнакомца, выходившего ночью из дома, Укладникову пришлось отбиваться единственным предметом, оказавшимся в руках. А это был стакан. Так на осколках, которые я подобрал, оказались отпечатки пальцев Дубининой. Тут Укладникову действительно повезло. Но ведь на этом же стакане должны были быть и отпечатки пальцев самого Укладникова! На нижней части стакана, которую он держал в руке во время удара. Но, видимо, он не выпустил ее из рук! От удара откололась лишь верхняя часть, со следами пальцев Дубининой. Второй стакан остался в кармане. Укладников выбросил его где–то по дороге. А нам задал задачу!
Вот вам и предыстория первого визита Кравчука. Раненый Рекс не был расположен к дипломатии и без предупреждений вырвал у геолога клок рубахи вместе с мясом. Достать письма не удалось. Но идея осталась. О своей неудачной попытке он рассказал в кафе Укладникову. Это была их вторая встреча. Укладников извлек из нее максимальную выгоду. Казалось, случай опять подбрасывает ему удачу. Он легко изобразил благородство: «Не веришь, мол, — вот тебе ключ! Иди убедись!» А сам наверняка подумал: «Уж если сейчас не верит — значит, никогда не поверит! Дневника–то нет! И в письмах ничего такого. А раз не поверит — донесет. Надо упредить». Ведь отравись Кравчук газом или погибни в результате взрыва, мы бы думали, что он сам виноват.
Короче, если бы Юра не засек их встречу в кафе, — неизвестно, как сложилась бы судьба геолога.
Для меня сообщение Юры оказалось решающим. Внутренне–то я был к нему подготовлен. Но уверенности не было. Только когда узнал про ключ — понял, что это ключ к развязке.
— В том–то и дело, что вы были подготовлены!
— Да тут уж никаких секретов, Вадим! Опыт, немножко интуиции, наблюдательность — из этого наш суп и варится… И еще доверие к людям. Меньше подозрительности! Вы, например, упорно подозревали Кравчука. И факты у вас были, и мыслили вы логично, а у меня, знаете, все эти факты рассыпались, когда я вспомнил, как Кравчук рассказывал о Стояновском. Эпизод тот, со щенятами, в моих глазах обелял больше Кравчука, чем Стояновского. Хотя Кравчук с самого начала предстал перед нами в черном свете. Попробуй догадайся, что он укатил на два дня раньше из Москвы, чтобы встретиться со старым приятелем в Кирове! Если б он и сказал об этом — поверили бы мы ему не сразу. Вызвали бы приятеля, допрашивали его. А Кравчук этого не хотел.
Самолет развернулся на посадку.
— Ну и еще детали, Вадим, как любит говорить наш новый друг Валерий Брусков. Множество существенных мелочей. Скажем, волосы на топорике. Мне они показались слишком аккуратно срубленными. Даже не столько срубленными, сколько срезанными. Потом шарканье, о котором говорила Аллочка. Шаркать мог только тот, кому ботинки были очень велики. Я вспомнил небольшую по размеру обувь Укладникова. Так мозаика и подбиралась.
Но главное, конечно, то, что ни в Стояновском, ни в Кравчуке, ни в Семенистом, несмотря на все улики, не видел я, не чувствовал людей, способных на такое преступление. «Нет, не Миколка!» — думал я и ждал, когда же появится настоящая фигура. Уметь ждать в нашем деле тоже кое–что значит. Вот и дождались! То, что вначале казалось фантастическим, постепенно обросло фактами и превратилось в реальность. Грустную, правда, но что поделаешь? Лучше поздно раздавить такого «паука», чем никогда.
Страх высоты
Мазин
— Я узнал, что кошки могут и не ловить мышей, если подворачивается что–то поприличнее.
Мазин не удержался от этой фразы, хотя знал, что комиссару она не понравится: он был человеком простым, старой закалки и любил ясность.
И действительно тот нахмурился:
— Не можешь ты, Игорь Николаевич, без шуточек. А у меня это дело, знаешь, где сидит?
— У меня тоже…
— Вот и получается, что не до шуток.
— Я не шучу. Просто сообщаю, что узнал.
— Немного ты узнал.
Комиссар сказал без осуждения, фиксируя факт.
— Может, и это пригодится.
— Насчет кошек, что ли?
Мазин почувствовал иронию, но все–таки полез в карман и вынул записную книжку в затрепанной обложке. Полистал ее и, найдя нужную страницу, прочитал, вглядываясь в чужой почерк:
— «Считается, что природа целенаправленна. Например, кошки существуют для того, чтобы уничтожать избыток мышей. Но ведь кошка, которую кормит хозяин, почти никогда не ловит мышей. Ей просто наплевать на свое назначение».
— Что это за философия на мелком месте?
— Это записная книжка Антона Тихомирова.
— Не густо для доктора наук.
— Не Гегель, конечно. Но попадаются и более интересные записи.
— Ну? Тоже про кошек?
— Частично. Про кошек и людей. Вот… «Вид _____ бесчисленное количество видов живого — след ______ длительных неудач природы в попытках создать _____ более высокоорганизованную модель. С этой точки зрения кошка — одна из неудачных моделей и только, а вовсе не часть целесообразного целого. Ее создали в порядке эксперимента и постарались забыть о ней, как о всякой неудаче. Относительной удачей стал человек, но и его нельзя признать совершенной моделью. Одна из ее слабейших сторон разрыв между сознанием и управлением. Никто не может всегда подчиняться воле и разуму. Больше того, основанное на инстинктах «самоуправление», как правило, находится в противодействии с попытками управления сознательного».
Комиссар смотрел угрюмо.
Мазин закрыл книжку.
— Все?
— Нет, есть и еще.
— Ну, это в другой раз. В нерабочее время.
Он ждал, что Мазин проявит настойчивость, но тот только вздохнул, и комиссар смягчился:
— Да не смотри ты на меня, как на бурбона! Понимаю я все не хуже тебя! Вижу, что разобраться ты в этом человеке пытался. Но мы Ж с тобой не вольные художники. Нам результаты нужны. Сроки жмут. Дел целая куча. Преступнику–то невдомек, что Игорь Николаевич Мазин в психологию ушел. Не знает он этого и не ждет, пока ты с Тихомировым разберешься. Он свое дело делает, а нас с тобой за это по головке не гладят. Ну да что я тебе все, как маленькому, толкую. Сам знаешь!
Мазин знал, разумеется. Он поднялся и слегка развел руками.
Комиссар передвинул тяжелое пресс–папье с одного конца стола на другой:
— Вот если б он в своей книжке написал, кто его убить собирается. Или что самому жить надоело. Ничего там такого нет?
— Нет, — ответил Мазин, хоть было это, на его взгляд, не совсем так. Впрочем, того, о чем спрашивал комиссар, там действительно не было.
— Ну и слава Богу. Мы люди не кровожадные.
— Но, может быть, я шел по шаблону? Спрашивал себя: могли ли его убить? Видимо, нет. Были ли основания покончить с собой? Я их не нашел. Остался один вариант — несчастный случай.
— Вот видишь!
— Но за каким чертом, спрашивается, человеку среди ночи лезть на подоконник?
— Да хотя бы гвоздь забивать!
— Гвоздей, между прочим, там никаких не было. Но не в этих деталях дело. В конце концов, в жизни случается всякое. Беспокоит меня другое Тихомиров этот остался недоговоренным каким–то, безликим, схематичным, не ощутил я его.
— Пошел бы в морг да пощупал.
Мазин чуть поморщился:
— Все повторяли о нем одну и ту же фразу: «…Молодой, способный, талантливый, как жаль!» И ничего больше!
Комиссар вдруг улыбнулся:
— Это ты Агаты Кристи начитался. Забыл я, как повесть называется. Там Пуаро жалуется, что о мертвых все говорят только хорошее, и потому трудно узнать правду.
— Могу его понять, хоть и не читал повесть.
— Там совсем другая ситуация. Преступление! А несчастье может с любым случиться, хоть злодей ты, хоть праведник.
— И все–таки мне кажется, что совершенно случайных смертей не бывает. Каждая завершает жизнь и вытекает из жизни, из характера. Трус получает пулю в спину, а храбрый — в сердце.
— Чепуха! Я на фронте видал героев с осколками в заднице… А те, кто под трамвай попал?
— Даже под трамваем! И здесь сказывается человеческая индивидуальность — рассеянность, нервы…
— Прекрасно! — Комиссар потер крепкими ладонями: — Все совпадает. Представь себе его состояние после защиты. Вот тебе и нервы. Да еще выпивши!
Но Мазин покачал головой:
— Нет, на Тихомирова это не похоже.
— Ты же о нем ничего не знаешь. «Талантливый, как жаль…» И все! Сам говорил.
Мазин посмотрел на записную книжку, которую еще держал в руках:
— Немного знаю.
— Ну, и что он за человек, по–твоему?
— Тихомиров был из того сорта людей, которые все пытаются продумать. Что, между прочим, делает далеко не каждый. Он был очень рассудочен. Даже излишне. Может быть, во вред себе. Но иначе не мог. Так уж был устроен. Для него система значила очень много. Он все выводил из систем, выдумывал системы, но держался за них прочно. В жизни такого человека фактор случайности сводится к минимуму… И вдруг сверхвульгарная случайность свалиться из окна!
— Тем она, философия, и кончается.
Комиссар был не так уж груб и прямолинеен, но любил пококетничать.
Мазин покачал головой:
— Ну, хотя бы он попал под машину. Это действительно может случиться с каждым. Но окно… Трудно представить…
— А выкинуть здорового парня в окно, думаешь, легко?
— Можно не выкидывать, а просто толкнуть.
— Зачем?
— Не знаю.
— Вот видишь! Зачем и кому понадобилось убивать Тихомирова, ты не знаешь. Хотя повозился достаточно. Я тебя не упрекаю. Возился, чтобы убедиться: не было людей, желавших смерти Тихомирова. Значит — не убийство. Самоубийство? Тут и вовсе не сходится. В тридцать пять лет парень защищает докторскую диссертацию, перед ним все дороги открыты, а он в этот самый день выбрасывается из окна? На такое не каждый сумасшедший решится.
Мазин не возражал. Все, что говорил комиссар, было неоспоримо. Тихомирову незачем было прерывать свою жизнь, его некому было убивать. И хотя он совсем не походил на растяпу, который может вывалиться из окна, Антон Тихомиров погиб. Мазин сам видел его на асфальте, видел и врача, который провел ладонью по лбу и сказал: «В морг!»
Это был факт. У тех, кто знал Тихомирова, он вызвал естественную реакцию — убит! Но, когда шок остался позади и разум возобладал над эмоциями, даже наиболее горячие головы в институте, где Тихомиров работал, отрезвели. А почему бы и не несчастный случай?
Комиссар учитывал, конечно, перемену в настроениях и понимал, что теперь ни его, ни Мазина никто не упрекнет. В конце концов, следствие было проведено основательно, и вел его очень опытный работник.
— Ты, кстати, в этом году в отпуске не был?
Мазин удивился неожиданному вопросу:
— Не был.
— Зря. Сейчас, конечно, время не лучшее, но отдых — он всегда отдых. Без него нельзя.
— А преступник?
— Какой преступник?
— Да тот, что ничего не знает и свое дело делает. Или он тоже в отпуск собрался?
Комиссар улыбнулся:
— Преступник — он двужильный. Без выходных работает. Так что тебе его не пересидеть. Я так думаю, по секрету: нас с тобой уже не будет, а сменщикам нашим работка найдется. — И добавил серьезно. — Хвостов у тебя сейчас, кажется, нет?
— Антон Тихомиров.
Комиссар вышел из–за стола и положил короткую руку на плечо Мазина:
— Тихомирова, Игорь Николаевич, закрывай. В дебри мы с ним забрались.
Это было приказание, и Мазин не мог назвать его необоснованным. Однако счел нужным подчеркнуть, что подчиняется дисциплине:
— Слушаюсь.
— То–то.
Комиссар вздохнул облегченно. Видно, он убеждал не только Мазина, но и самого себя. Но так или иначе с неприятным вопросом было покончено:
— Так когда отдыхать пойдешь?
Мазин посмотрел в окно. По крыше стучал осенний дождь. «Не мед, конечно, но раз уж проморгал лето…»
— Чем раньше, тем лучше. До июля все равно далеко.
— Медицина считает, что зимний отдых более полезен.
— Зиму еще подождать надо.
Комиссар перехватил его взгляд:
— Осенью тоже не каждый день льет. И, вообще, вы, молодые, не цените жизнь как следует. Июль вам подавай или август, а остальное никуда не годится. С годами понимаешь, что каждый день хорош по–своему, но пока поймешь, мало их остается, дней этих.
Мазин знал слабость начальника. Всех моложе пятидесяти он считал молодыми. Впрочем, может быть, это и логично. Считает же сам Мазин молодыми тридцатилетних…
— Июль я как раз и пропустил. Ладно, давайте ноябрь.
Так неожиданно закончился этот разговор. И Мазин не знал даже радоваться такому повороту событий или огорчаться. Только инстинкт подсказывал ему, что в деле Тихомирова не поставлена еще последняя точка. А может быть, и инстинкта никакого нет, а устал просто — отсюда и беспокойство, сомнения в себе? Тогда отпуск в самом деле очень кстати.
Он вернулся в свой кабинет и задумался. Записная книжка Тихомирова оттягивала карман. Игорь Николаевич достал ее и открыл наугад.
«И все–таки человек — это машина с ограниченными возможностями, хотя мы и не знаем пределов этих возможностей».
«Если бы он мог еще писать, то прибавил бы: «Человек — это машина, которую нельзя бросать с шестого этажа», — подумал Мазин с мрачноватым юмором. — Но высокоорганизованная машина может выброситься и сама. Или не может? Ладно! Точка!»
Он выдвинул ящик и взял лист бумаги. Написал крупно: «Постановление», потом обычную шапку с обозначением места, именами и датами. Помедлил минуту, подбирая нужную формулировку, кратко изложил суть дела.
«Принимая во внимание вышеизложенное… смерть Тихомирова А. Д. наступила в результате несчастного случая». Нахмурился, выводя казенные слова «выпадение из окна», и закончил быстро, привычной фразой: «Дело прекратить за отсутствием состава преступления».
Потом размашисто написал заявление об отпуске, свернул обе бумаги трубочкой и пошел к комиссару. По коридору дежурный нес почту.
— Мне есть что–нибудь?
— Письмо, кажется.
— Оставьте на столе, пожалуйста!
Через пять минут комиссар поставил в углу заявления резолюцию. Мазин передал его машинистке, чтобы та напечатала приказ, и вернулся в кабинет.
На столе лежали газеты и письмо в дешевом синем конверте без картинки. Такие конверты напоминали военные годы. Но тогда это была почти роскошь, обычным считался треугольничек. На конверте полупечатными буквами были выведены адрес и фамилия. Обратного адреса не было. Мазин посмотрел почтовый штемпель. Письмо оказалось местным. Он взял ножницы и отрезал край конверта. В нем была записка:
«Антон! Нам необходимо встретиться. Речь идет не обо мне. Приду сегодня обязательно, как бы поздно ты ни вернулся. И.»
Внизу стояла дата — 23 августа. Это был день смерти Тихомирова. Мазин внимательно осмотрел листок, но не нашел в нем больше ни слова. И вообще ничего больше в конверте на было. Он положил записку и попросил по внутреннему телефону приемную комиссара:
— Леночка?
— Да, я, — ответила машинистка.
— Вы уже напечатали приказ о моем отпуске?
— Напечатала, сейчас дам на подпись и отнесу в бухгалтерию. А что?
Мазин помедлил с ответом:
— Нет, ничего. Давайте на подпись.
Он положил трубку и усмехнулся. Ему пришло в голову нечто забавное.
На другой день Мазин лежал дома на диване и читал в журнале роман английского писателя. События в романе происходили на тропическом острове, правитель которого мог показаться фигурой опереточной, если б не проливал столько крови. А среди тех, кого убили, был иностранец с непримечательной фамилией Джонс и темным прошлым. Одни считали его ловким проходимцем, другие — героем, многим он нравился, а был просто слабым человеком, мечтавшим о том, чего сделать не мог.
Джонс, собственно, не занимал центрального места в романе, но почему–то именно он привлек внимание Мазина, может быть, потому что Мазин не раз встречал людей, казавшихся совсем не такими, какими были на самом деле. Но вообще–то ему было не до чтения. Он пытался восстановить факты, связанные с делом Тихомирова.
Первая запись в блокноте Мазина появилась, когда профессор Рождественский пытался объяснить ему важность темы, над которой работал Тихомиров. Профессор был таким, каким представляют ученых по книжкам и кинофильмам. Бородка. Благородная седина и немного грассирующий говор. И, конечно же, вежливость и предупредительность.
— Собственно, идеи работы Тихомирова не новы, уважаемый Игорь Николаевич. — Он сразу запомнил, как зовут Мазина, и этим, пожалуй, отличился от своего рассеянного кинематографического стереотипа. Принадлежат они нашей отечественной науке, но, увы, вы понимаете, — он погрустнел, — та туча, так сказать, что прошла над генетикой, она не оставила без последствий… Поэтому так радостен каждый бросок на новые рубежи. И так огорчительно то, что произошло. Антон Дмитриевич мог несомненно вырасти в серьезного ученого.
«Способный ученый», — отметил Мазин.
— Речь идет об эволюционной биохимии. Весьма, весьма перспективная отрасль знания. Но фундаменты уходят далеко вглубь. Антон Дмитриевич разрабатывал творческое наследие Константина Романовича Кротова.
— Кротова?
— Да, да. Осмелюсь заметить, моего близкого друга в свое время. Увы, он не дождался, не перенес, так сказать, горьких разочарований, выпавших на его долю, но он был бы очень рад… И я, как его друг, считал своим долгом помочь талантливому юноше. Мы единодушно решили, что работа Тихомирова заслуживает докторской степени. Конечно, это был большой сюрприз для молодого человека. В соответствии с положением ему предложили представить свою диссертацию к новой защите, уже как докторскую.
— Следовательно, у Тихомирова не было причин расстраиваться в этот день?
— Ну что вы! Огромный успех. Далеко не каждый ученый может рассчитывать… Случаи, когда диссертация, представленная к защите как кандидатская, удостаивается права считаться докторской, буквально единичны! И вдруг такая ошеломляющая развязка… Простите, я совершенно не могу прийти в себя.
«Редкий случай. Эволюционная биохимия. Идеи Кротова» — вот, кажется, и все, что мог прочитать Мазин в своем блокноте. Нет. Еще выводы.
«Молодой (для доктора). Для кандидата, пожалуй, не очень. Способный, пользовался поддержкой (никакой борьбы с рутинерами). Никаких оснований для недовольства, а тем более для отчаяния. Во всяком случае, по линии общественной».
А по личной?
«Инна Кротова». Подчеркнуто…
— Я вынужден побеспокоить вас, Инна Константиновна, но я хочу, чтобы вы меня правильно поняли.
— Я понимаю вас. Вы выполняете свой служебный долг.
— Да. Нам необходимо установить обстоятельства смерти Антона Дмитриевича Тихомирова.
— Чем я могу быть полезной?
— Вы знали Тихомирова?
— Знала… очень близко в свое время.
Она смотрела ему прямо в глаза, сжимая и сгибая тонкими пальцами резинку, лежавшую на столе.
— Успокойтесь, пожалуйста. Я только прошу вас помочь следствию. Вы вправе сказать лишь то, что найдете нужным.
— Благодарю вас.
— Я выяснил, что дела научные у Тихомирова шли на редкость успешно, но не было ли у него травмы личной, каких–либо личных обстоятельств, осложнявших его жизнь?
— Нет, насколько мне известно, Антон умел и в личной жизни так же последовательно добиваться поставленных целей, как и в науке. Хотя мои сведения устарели. Возможно, его невеста могла бы сообщить вам что–нибудь более существенное.
Это был трудный разговор с отвергнутой женщиной. Но она держалась очень хорошо. Только под конец нервы подвели ее.
— Вы дочь известного биолога Кротова?
— Да.
— Труды вашего отца…
— О трудах отца мне бы не хотелось говорить. Я искусствовед, а не биолог.
Запись после разговора:
«Личная жизнь тоже без осложнений. Имел любовницу, жениться решил на другой, но разрыв без драмы. Видимо, взаимное разочарование. Хотя женщина, естественно, оскорблена».
Слово «разочарование» Мазин позже зачеркнул и написал сверху: «Охлаждение».
И еще запись:
«Невеста — Светлана. Похожа на девушек, что любят фотографировать корреспонденты на комсомольских стройках. Даже с косой».
— Вы собирались выйти замуж за Антона Тихомирова?
— Я любила его.
Она всхлипнула.
— Тихомиров был старше вас?
— Да, на десять лет.
— И вы понимали, конечно, что у него бывали и увлечения, и более серьезные отношения с женщинами?
— Он был женат. Он мне говорил.
О жене Мазин услыхал впервые:
— Как он объяснял свой разрыв с женой?
— Они разошлись давно, четыре или пять лет назад. Они оказались разными людьми.
— И только?
— Разве этого мало? — спросила девушка с наивностью молодости.
— Это все, что он говорил вам о своей прежней жизни, семье?
— О бывшей жене он говорил мало. Он говорил, что если люди расходятся, то не должны унижать друг друга упреками, потому что оба несут ответственность.
— Что ж, разумно. А об Инне Кротовой вы тоже знали?
— У Антона не было тайн от меня.
— Что же он говорил вам о Кротовой?
— Они дружили с детства. У них были сложные отношения, но они оба ошибались. Ему очень не везло в личной жизни, и я очень хотела, чтобы со мной он был счастлив.
— И он был с вами счастлив?
— Конечно. Хотя мы и не успели зарегистрироваться.
— Вы часто виделись?
— Да, каждый день.
— Вам не казалось, что Тихомиров чем–то угнетен, обеспокоен?
— Со мной он всегда был спокоен.
— А не было у него врагов, завистников, например?
— У Антона враги? Что вы?!
Этот же вопрос он задал Игорю Рождественскому. И тот ответил так же!
— У Антона? Враги? Что вы?
— Вы, Игорь Анатольевич, знали Тихомирова лучше других. Он был вашим другом, не так ли?
— Другом? Да. Был. Мы выросли в одном дворе. Я, он и Инна Кротова. Он очень нравился ее отцу. Старик с ним всегда возился. Книжки подбирал интересные и покупал шоколадные конфеты. Антон был сладкоежкой.
— Это было еще до войны?
— Да. Когда война началась, мы эвакуировались, Кротовы остались, Антон с матерью уехал в деревню к родственникам. Я его лет десять не видел. Потом он появился с медалью. Кончил какую–то сельскую школу и приехал поступать в университет. Но тогда мы тоже виделись редко. Он запоздал со школой и учился на два курса младше. Жил в общежитии.
— А с Инной Кротовой они встречались в то время?
— Нет, они не могли встречаться. Она училась в Ленинграде.
— Как учился Тихомиров?
— Хорошо.
— Но в аспирантуре его не оставили?
— Нет.
— Почему?
— Время свою роль сыграло. Он был неосторожен, называл Кротова гениальным ученым. А Кротов считался менделистом. Вот и не оставили.
— Это обидело Тихомирова?
— Не знаю. Он к земле стремился. Говорил, что истинная лаборатория именно там. И женился как раз. Вместе и уехали.
— Долго он проработал на периферии?
— Года три или четыре.
— Тихомиров вернулся, чтобы поступить в аспирантуру?
— Да. К этому времени генетику начали реабилитировать понемножку.
— А жена осталась в деревне?
— Да. Они разошлись.
— У них были дети?
— Один ребенок. Сын.
— Тихомиров помогал семье?
— Видите ли, как аспирант, он не имел больших возможностей, но помогал, я думаю.
— А Инна Кротова…
— Тут я не могу быть вам полезным. Их отношения меня не интересовали.
В этом стоило усомниться, но если парень не хочет копаться в белье друга… Да и стоит ли там копаться?
— Что бы вы могли сказать о Тихомирове в двух словах? Каким он вам казался?
Рождественский подумал:
— Как спортсмен, я всегда ему завидовал. Мне не хватало его настойчивости. Если б он занимался спортом, то мог бы достичь многого.
Что–то вроде этого говорила и Инна.
Но такие люди не кончают жизнь самоубийством! Зато их иногда убивают.
Как же все это произошло, черт возьми?
В тот день Антон Тихомиров защищал диссертацию. Кандидатскую, которую подготовил уже давно. Но почему–то откладывал защиту. Ссылался на необходимость поискать новые факты, новые данные. И нашел, потому что, когда диссертация была представлена к защите, оппоненты высказались единодушно — рамки кандидатской превзойдены, речь идет о большом вкладе в науку, диссертацию можно считать докторской…
Дело было в августе, жара еще не спала. Рождественский жил на даче у отца за городом, а его новая кооперативная квартира пустовала. У Тихомирова квартиры не было. Только комната в общежитии.
— Почему Тихомиров жил в вашей квартире?
— У него были неважные условия в общежитии, и он попросил меня. Чтобы готовиться к защите.
— Он только работал у вас на квартире или ночевал там?
— Иногда, даже часто. Во всяком случае, я не запрещал ему.
— Бывали у него посторонние люди?
— Что значит «посторонние»?
— Люди, которых бы вы не знали. Или о которых не знали? Женщины?
Рождественский пожал плечами:
— Об этом лучше спросить соседей.
— Я интересуюсь не из праздного любопытства.
— Именно поэтому я и не хотел бы заниматься сплетнями. Ведь вас интересуют факты?
В самом общем виде они выглядели так.
После защиты был, как полагается, банкет. Закончился он рано, часов в одиннадцать. Потом Тихомиров поехал домой, вернее — на квартиру Рождественского. А в половине пятого сторож увидел его труп. Экспертиза установила: смерть наступила в результате падения, никаких следов борьбы, насилия на обнаружили. Правда, труп был не в лучшем виде. Все–таки шестой этаж. И в комнате все оказалось в порядке. Ничто не похищено. Ничто не свидетельствовало о насильственной смерти. И никакой записки о самоубийстве. Но зачем лезть на подоконник среди ночи? Мало ли что пьяный может натворить? Однако Тихомиров был не из тех, кто напивается до чертиков.
— Он всегда знал свою норму, — сказал Рождественский. — Стакан коньяку или бутылка сухого для такого парня чепуха. Только веселел немножко.
— Но тут банкет, особый случай.
— Я бы не назвал это банкетом. Формально диссертация не была утверждена как докторская. Поэтому все проходило скромно. Товарищеский ужин, закрепляющий определенный этап, — и только.
— Людей немного?
— Официальные лица. Старички в основном. Напиться было немыслимо.
— А женщины?
— Женщин не было.
— Даже Светланы?
— Я же сказал.
Все у него получалось логично. И сходилось с показаниями остальных…
В том числе Светланы…
— Вы присутствовали на защите, Светлана?
— Нет.
— Почему? Человек, с которым вы связываете свою жизнь, не пригласил вас на такое событие?
Ее не смутил этот вопрос:
— Он просил меня не приходить.
— Вот как!
— Он сказал, что защита ответственная и ему нужно быть очень собранным. Он сказал: «Если я увижу тебя в аудитории, я буду думать о тебе больше, чем о диссертации, и эти старики меня на чем–нибудь поймают».
Что ж, и здесь была какая–то логика.
— Простите, и больше вы не видели Тихомирова?
— Нет.
Пауза.
— Только говорила с ним по телефону.
— О чем?
— Он позвонил из ресторана. Сказал о своем успехе, что ужин скоро кончится… и звал приехать к нему.
— На квартиру Рождественского?
— Да. Но я не поехала.
— Почему?
— Что вы? Ночью, одна, в чужую квартиру?
— А куда он звонил вам?
— В общежитие.
— По общему телефону?
— Да.
— Ваш разговор кто–нибудь слышал?
— А то нет! Вы нашего Цербера не знаете. Мы так вахтершу зовем. Она слышит, кто что думает, не то что говорит по телефону.
— А не носил ли разговор характер ссоры? Не мог он вывести вашего жениха из себя?
— Что вы? Антон был так счастлив!
— Но ваш отказ…
— Я ведь отказалась не потому, что не хотела его видеть.
— Конечно. Вы просто сочли такую встречу не совсем удобной?
— Именно. И он понял меня.
— Не помните, Игорь Анатольевич, звонил кому–нибудь Тихомиров из ресторана?
Ответ не сразу.
— Кажется, звонил. Да, да, звонил.
— Не знаете, кому?
— Светлане.
— О чем они говорили?
— Я не подслушиваю чужие разговоры.
— Простите. Но вы последний, кто видел Тихомирова живым, поэтому ваши сведения особенно важны.
— Я рассказываю все, что знаю, а чего не знаю — рассказывать не считаю возможным.
— Это правильно, конечно. Итак, после банкета или небольшого ужина, как вы его назвали, Тихомиров отправился на вашу квартиру. А куда пошли вы?
Вместо ответа он спросил:
— Разве это имеет отношение к делу?
— А разве это тайна?
Рождественский усмехнулся:
— Только от милиции. Но если вы гарантируете мне прощение… Наверно, у вас есть какие–то смягчающие правила для раскаявшихся преступников?
— Смотря какое преступление.
— Преступления, собственно, не произошло. Но, с вашей точки зрения, оно могло произойти.
Мазин понимал, что речь идет о какой–то чепухе, но не знал, подлинная это чепуха или выдуманная.
— Хорошо, рискните! Повинную голову меч не сечет.
— Видите ли, я поступил несколько легкомысленно. Я приехал в ресторан на машине. Ну и, естественно, оттуда ехал тоже на машине, будучи, как это у вас говорится, в состоянии легкого опьянения.
— Если легкое…
— Поэтому меня и затруднил ваш вопрос. Но, надеюсь, за давностью проступок заслуживает снисхождения?
— Если вы обещаете впредь…
— Клянусь собственными хромосомами!
Рождественский оживился и попытался шутить.
«Неужели его в самом деле беспокоил этот случай?»
— Где вы ночевали?
— У отца на даче.
— Вы поехали туда прямо из ресторана?
— Нет, заехал к одному человеку. Если позволите, я не буду его называть.
— Женщина?
— Да. Но я не застал ее, поэтому она не сможет подтвердить моих слов. Зато дальше у меня есть настоящее алиби.
— А вам требуется алиби?
— Наверное, раз вы интересуетесь моей особой. Так вот, по пути я вспомнил, что на даче нет ни капли спиртного, магазины были уже закрыты, и я решил заехать в ресторан «Кавказ», чтобы попросить бутылочку коньяку. С собой, разумеется.
— Это и есть ваше алиби?
— Совершенно верно. Мы очень мило побеседовали с Адмиралом. Это такой представительный мужчина — швейцар. Он похож на адмирала Макарова.
— В котором часу вы беседовали?
— Честно — не помню. Я ведь не думал, что это понадобится.
Что же осталось в блокноте от этого разговора? Немного: «Адмирал подтвердил».
— Давно вы работаете в ресторане?
— Двенадцатый год.
— Хорошо знаете Рождественского?
— Бывает он у нас.
— Продали вы ему коньяк?
— Упросил. Я не хотел выносить — не положено это. А он говорит: «Уважь, папаша, старого клиента. Друг у меня отличился». Ну, уважил… Вижу, промок совсем парень.
— В котором часу это было?
— Разве упомнишь? Помню, что дождь лил — вот и все.
Был ли еще жив в это время Тихомиров? Земля под его телом оставалась сухой. Значит, он погиб раньше, чем начался дождь. Но квартира далеко от ресторана, и дождь мог лить не везде одновременно. А если Тихомиров был жив, то кто находился с ним в квартире? Или никого? Один?
Мазин вспомнил квартиру Рождественского. Обыкновенная современная квартира из двух комнат. С хорошей планировкой. Комнаты отдельные. Кухня. Два балкончика. Один из большей комнаты, общий с соседями, перегороженный металлической решеткой, заплетенной повителью. Другой — маленький, в кухне. На двери этого балкона Мазин увидел английский замок.
— Зачем здесь замок? — спросил он у Рождественского.
— Антон повесил. Боялся, что меня ограбят.
— На шестом этаже?
— Рядом пожарная лестница. Я говорил, что чепуха это. А он: «Береженого бог бережет. Ночую я не каждый день и за твое имущество отвечать не намерен». И купил замок.
В ту ночь дверь была заперта. Мазин вспомнил, как он повернул ключ и вышел на балкончик. Лестница в самом деле проходила рядом. Он вернулся через кухню в комнату, которую Тихомиров покинул таким необычным способом. Только там было открыто окно, и на подоконнике сохранились неясные следы ботинок Тихомирова, собственно, одного ботинка. Дождь их почти смыл.
Рождественскому эта комната служила кабинетом и спальней. С одной стороны стояли тахта и письменный стол, с другой — стеллажи с книгами. На стене висел портрет мужчины средних лет в очках, старинных, без оправы. Грегор Мендель. Кажется, он разводил горох в монастырском садике. Горох разводят многие, но ему удалось заметить то, чего не замечали другие: увидеть за случайностью закономерность. И Мазину тоже нужно было заметить что–то в этой обыкновенной комнате.
А он не заметил.
Не заметил следов автора записки.
Вообще–то следов было достаточно. По немытой посуде, по смятым подушкам на тахте, по окуркам в пепельнице нетрудно было заключить, что сюда приходили многие. Однако все это был лишь обычный холостяцкий беспорядок, следы людей, приходивших в разное время и, самое главное, не скрывавших своих следов. Не повезло и с соседями. Ближайшие уехали в отпуск. Верхний вернулся в ту ночь поздно и сразу лег спать — ничего не слышал. Внизу слышали шаги по комнате, но утверждать, что ходили двое, не могли.
Так кто же приходил сюда, и связан ли этот визит со смертью Тихомирова? Мазин не знал. Но существует некто, которому это известно. Он переслал записку. Зачем?
Записка означала, что в день смерти Антона Тихомирова с ним хотел повидаться близкий, видимо, человек по какому–то важному делу.
Или… кто–то хочет убедить в этом Мазина, сфабриковав записку. Так или иначе приславший письмо заинтересован, чтобы следствие пошло по нужному ему пути.
Значит, есть в обстоятельствах смерти Тихомирова что–то выходящее за рамки простой случайности и есть люди, которым не безразлично, к каким выводам придет следователь. Но хотят ли они помочь открыть истину или, наоборот, запутать его, чтобы отвести возможное подозрение?
Это, пожалуй, первый из десятка вопросов, важных и таких, что не кажутся важными, но могут стать очень важными.
Правда, Мазин был склонен считать записку подлинной. Написана она давно. Видно это и без экспертизы: отлежавшиеся сгибы, поблекшие карандашные буквы…
Ну, а дальше? Как попала записка в руки переславшего ее человека? Читал ли ее Тихомиров? Состоялась ли его встреча с И.? Кто такой И.? Или такая?
Ведь Рождественского зовут Игорь, а Кротову — Инна… Ответить на эти вопросы было пока невозможно. Требовались факты. Но Мазин знал, что удача, как и несчастье, не приходит в одиночку. Если лед начал трескаться, он скоро тронется. И он не собирался ждать ледохода на берегу. Он встал с дивана, накинул плащ и вышел на улицу.
Дом, в котором жил Рождественский, вместе с четырьмя такими же девятиэтажными зданиями замыкал новый проспект Космонавтов. Мазин добрался туда троллейбусом. В часы пик тут бывало горячо, но в середине дня троллейбус шел почти пустым, и Мазин с интересом поглядывал на дома, которых не было год назад. Последняя остановки находилась на месте будущей площади, и в газетах не раз печатали всевозможные проекты устремленных ввысь бетонных, алюминиевых и стеклянных сооружений, призванных открыть здесь ворота в город и показать иностранным туристам наши достижения. Однако пока к остановке приходилось пробираться тропами, проложенными волевым способом по густо замешанной грязи. Иностранцев, к счастью, в это время года бывает мало, и тропами двигался свой, привыкший к временным неполадкам народ. Мазин включился в число аргонавтов, подумав, что неплохо было бы установить на площади, наряду с другими сооружениями, памятник неизвестному пешеходу, потерявшему в грязи галоши. Но мысли эти покинули его, как только он ступил на твердый асфальт.
Мазин имел все основания полагать, что не застанет Рождественского дома, и это его вполне устраивало, потому что к встрече он был не готов, да и сам визит мог показаться тому странным, особенно если Рождественский знает, что Мазин в отпуске. А отпуск Игорь Николаевич решил не откладывать, хотя теперь–то комиссар, пожалуй, и не стал бы торопить с окончанием дела. Мазину хотелось, чтобы тот, кто переслал записку, решил, что все кончено и тревожиться больше нечего. Конечно, об этих соображениях следовало сообщить начальству, но Мазин рассчитывал подготовить к докладу нечто большее, чем анонимная записка.
Между домами находилась асфальтированная автостоянка. Мазин узнал черную «Волгу» Рождественского и вдруг почувствовал себя неуверенно: «Какой–то частный детектив!» И он проникся к ним сочувствием, к этим частным сыщикам. Каждый имеет право послать тебя к чертовой матери. Нет, совсем другое дело, когда ты можешь полезть в карман и достать… не револьвер, конечно, служебное удостоверение. С такой книжечкой гораздо легче. Но сегодня она осталась дома. Следствие–то закончено.
— Здравия желаю, товарищ начальник!
Мазин обернулся.
Он стоял рядом с машиной Рождественского, а приветствовал его старик в армейском дождевике. Мазин не сразу узнал его в этой длинной плащ–накидке защитного цвета.
— Здравствуйте.
— Не угадываете?
— Вы сторож. Василий Прокофьевич?
— Так точно, — заулыбался старик, довольный тем, что его узнали. Так сказать, первый ваш свидетель.
Это он, сторож, увидел утром мертвого Тихомирова на газоне под окном.
— Не найдется ли папироски у вас, товарищ следователь? Не уважаю я сигареты.
— Сожалею, Василий Прокофьевич, некурящий.
Мазин испытывал досаду. Ему хотелось походить здесь одному, а теперь Рождественский наверняка узнает о его визите, а в этом–то уж никакой пользы нет. Разве что попросить старика помалкивать?
Сторож между тем был явно рад встрече и вел себя по–свойски. От Прокофьича попахивало.
— Вот это вы совершенно правильно делаете, товарищ начальник!
— Что правильно? — не понял Мазин.
— А что не курите. Американская наука установила точно: рак от этого дела бывает.
— Откуда вы про американскую науку знаете?
Сторож обиделся.
— Что ж вы думаете, как я сторожую, так я темный совсем? Да у меня сын майор, если хотите знать. Одних газет на двадцать пять рублей выписывает. А сторожую я, чтоб пользу приносить, а не от невежества.
И старик достал из–под плаща пачку сигарет.
— Про науку слыхали, а курите, — усмехнулся Мазин.
— Вот это, прямо скажу, от слабости характера, — охотно признался Прокофьич. — Потому наука одно, а человек — другое совсем дело. И наука это теперь признает.
«Пожалуй, в отпуске можно позволить себе и поболтать», — решил Мазин, не видя пока выхода из создавшегося положения.
— Что ж она признает?
— А то, что человек от генов зависит! — заявил старик с торжеством и сунул сигарету в редкозубый рот. — И выходит, у кого какой ген, то тому и суждено!
— Это не Рождественский вас просветил? — спросил Мазин, подивившись своеобразной гипотезе.
Перед ветровым стеклом «Волги» покачивался на шнурке красно–черный чертик.
— И с ним беседоваю. Я, признаться, грешным делом, умных людей уважаю и всегда рад новенькое узнать что–нибудь.
— Как же вы познакомились?
— Да иногда за машиной его присматриваю. Гаража–то тут нет пока, вот меня люди и просют: присмотри, Прокофьич, все равно сторожуешь. И то правда, почему человеку хорошему навстречу не пойтить?
— А Рождественский хороший человек?
Старик глянул на Мазина с опаской:
— Это как понимать, в служебном порядке интересуетесь или просто так, по–человечески?
— По–человечески, — заверил Мазин и подумал, что частный розыск имеет, пожалуй, и свои преимущества.
— Если по–человечески, то прямо скажу — обходительный и уважительный. Никаких надсмешек не строит, как некоторые. И машина у него в порядке всегда, аккуратный человек. А позвольте спросить, история–то эта закончилась уже?
Прокофьич понизил голос, произнося последние слова.
— Закончилась.
— Черт попутал парня, выходит?
— Да, несчастный случай.
— Точно, точно. Зачем он только на окно–то полез?
Мазин пожал плечами:
— Гвоздь забивал.
— Это среди ночи–то? А хотя может. Этот может.
— Вы и Тихомирова знали?
Разговор становился интересным.
— Знал, а как же. Знал. Они ж с Игорем большие друзья были. Но тот человек другой, я вам скажу.
— Какой же?
— Пронзительный и желтый.
Прокофьич замолчал, зажигая сигарету, как будто слова его не нуждались в пояснениях.
— Желтый? — переспросил Мазин. Тихомиров остался в его памяти хорошо сложенным, здоровым. — Он, кажется, не болел ничем.
— А в том–то и дело! Не больной, а желтый. Это от характера бывает, а не от хворости. Значит, в человеке постоянное беспокойство происходит. И по глазам видно. В старые бы времена сказали — дурной глаз! Добра от такого не жди. Потому и говорю: мог он на окно среди ночи полезть. Взбредет в голову такому гвоздь прибить, и пока не прибьет — спать не будет. Это я понять могу, потому в людях разбираюсь… Вот Валентин говорит мне про эту машину, Игореву, значит, а я ему: нет, брат, быть того не может никогда. Никогда б Игорь на дороге не бросил. Человек не тот.
— Это вы про что, Василий Прокофьич?
— Да насчет машины.
Но тут старик опять проникся недоверием к Мазину.
— Вас это совсем не касается, милиции то есть. Потому что Вальке тут верить нельзя. Он крепко дернул тогда.
— Ну, не касается, так не касается, — не стал настаивать Мазин, демонстрируя безразличие, и сделал движение, словно собирался идти.
Знаток души человеческой, как это часто бывает, оказался простодушным.
— Да нет, нет. — Прокофьич испугался, что собеседник уйдет и оставит его в одиночестве. — Никакого тут секрета нету. Валентин — это квартирант мой. В отпуск он уезжал в тот самый день, когда Антон из окна свалился. Ночным поездом ехал. Тут, конечно, мой грех есть. Привез он поллитровочку, ну не устоял я, что говорить. Баловства–то у нас не заметно, сторожую я исправно. Вот и позволил себе с Валентином, значит… А потом и придремал. Потому я его только утром и обнаружил, Антона, а так бы я, конечно, раньше заметил.
— При чем же тут машина?
— А при том, что Валентин, значит, на ночной поезд торопился. И ему на дежурный автобус попасть требовалось. А как вернулся с курорту, говорит, к слову пришлось, что возле автобусной остановки «Волга» Игорева стояла. По чертику вроде узнал. Думал машина свободная, может, в город подкинет. Подошел, машина вроде Игорева. Чертика, говорит узнал. Как будто мало кукол таких! Теперь каждый норовит игрушку подвесить. Чисто дети малые!
— Кто же сидел в машине? — не выдержал Мазин.
— Да никого. В том–то и дело. Как это Игорь мог свою машину на дороге бросить, когда он знает, что на площадке за ней присмотр будет?
— Ну а дальше что?
— На автобус побег.
— Дежурный автобус по расписанию ходит?
— А как же! Вот я и хочу спросить Игоря. Пусть он Вальке сам скажет, что не могло его «Волги» там быть.
— Не спрашивайте.
— Чево?
— Не спрашивайте, говорю. В это время Рождественский находился в ресторане.
— Ну, я ж говорил! А тот: «Игорева…» Мало их, чертей этих…
— И вообще ничего не говорите Рождественскому. Раз следствие закончено, зачем сплетни всякие поднимать? Волновать человека зря!
— Вот это точно! Сплетня — она прилипчивая. От нее вреда может быть много.
Прокофьич хотел было развить свою мысль, но Мазин уже протянул ему руку.
Рождественский
Дождь лил непрерывно оба тайма и прекратился лишь с финальным свистком. Немногие болельщики, выдержавшие и напор стихии, и поражение родной команды, тянулись по площади, обтекая двух бетонных футболистов на пьедестале, продолжавших еще сражаться здесь, у входа на стадион.
Мазин покинул трибуну минут за пять до свистка и прохаживался возле памятника, затерявшись среди тех, кто ждал приятелей. Он тоже ждал, хотя и не договаривался с Рождественским. Отсюда хорошо была видна черная «Волга», стоявшая шагах в двадцати, у ограды парка. Рождественский подошел один, и не успел он закрыть за собой дверцу, как на нее легла рука Мазина.
Игорь узнал его:
— А… Это вы? Здравствуйте.
— Это я. Здравствуйте. Как понравилась игра?
— Так же, как дождик.
— Ну, положим, есть и разница. Нашей команде недостает упорства, а у дождика его хоть отбавляй. Однако не буду задерживать.
Мазин приподнял руку.
— Куда вы? Я подвезу.
— Спасибо. Если по пути…
— Какая разница!
Мазин сел рядом, и Рождественский неторопливо повел «Волгу» между машинами, пешеходами и возвышавшимися над ними неповоротливыми троллейбусами.
— Чтобы высидеть такой матч, нужно быть мужественным человеком, сказал Мазин.
— Просто привычка. Я старый болельщик.
— И спортсмен к тому же?
— Это дело прошлое. Играл я в теннис. Но вы тоже высидели?
— Я в отпуске. Как говорится, кончил дело — гуляй смело.
— После такого гулянья можно воспаленье легких получить. Промокли–то вы не меньше моего.
Мазин провел рукой по мокрой макушке.
— У меня дома бутылочка «Охотничьей» припасена. Впрочем, холостяку такие скромные радости непонятны.
— Холостяцкая жизнь тоже не мед. Но вообще я предпочитаю ресторан. Может быть, заедем, погреемся?
Мазин посмотрел на часы и вздохнул:
— Жена, Игорь Анатольевич…
Но Рождественский уже увлекся идеей:
— Это не так долго. Потом я завезу вас домой.
Мазин засмеялся:
— Вот я вас и поймал. Или вы пить не собираетесь?
— Черт! Это я как–то упустил.
— Смотрите! Отберут права. И скажите спасибо, что я в отпуске. Хотя в целом вы меня почти соблазнили.
— Эврика! Есть прелестный выход. Я оставлю машину во дворе ресторана — там меня знают, а по домам мы поедем на такси. Превосходно?
Минут через двадцать они сидели за столиком, и знакомая официантка, улыбаясь Рождественскому, принимала заказ.
— А коньячку, Надюша, поскорее, пожалуйста. Продрогли — бр–р–р…
— Счастлив человек, любимый официантками: он сохраняет гигантский запас нервов! — пошутил Мазин, поглядывая сквозь рюмку на свет.
— Это верно. Но у вас–то с нервами наверняка все в порядке?
— У нас иначе нельзя.
— Я думаю. И потом общение с изнанкой жизни должно вырабатывать философский склад ума.
— Что–то вроде этого, — ответил Мазин, наблюдая, как Рождественский разливает коньяк. — Спасибо. Как говорится, за упокой души вашего покойного друга. Пусть земля ему будет пухом.
Они выпили.
— Пусть будет. Я не злопамятный.
— Вот как? Разве вы не дружили?
— Дружили. Хотя… это уже дело прошлое. Кстати, вам эта история надоела, конечно?
— Почему?
— Возиться с самым заурядным несчастным случаем! Ведь вы профессионал.
— По–вашему, профессионалы только и мечтают об убийствах? Наоборот. Это мечта начинающих. А в деле были интересные моменты.
— Вы находите? — Рождественский взял в руки графинчик.
— Я имею в виду не криминальную сторону, а психологическую. История достаточно трагична. Нелепо оборвалась жизнь молодого, талантливого человека. Сталкиваясь с подобными случаями, можно и в самом деле стать философом.
— Боюсь, что вам рисовали слишком розовую картину.
— Зачем?
— Пройдите по кладбищу. На каком памятнике написано, что под ним лежит негодяй? Нам нравится хвалить покойников. В Америке их даже подрумянивают. Однако давайте выпьем. Первая рюмка меня не согрела.
— Давайте. Но почему вы не говорили об этом во время следствия?
— О чем? Я вам еще ничего не сказал. Да и все, что я могу сказать, на результаты следствия никакого влияния не окажет. Тихомиров мертв, он свалился из окна, но вот стоит ли об этом жалеть — я не уверен.
Мазин жевал лимон. Он готовился совсем к другому разговору и не вполне понимал своего собеседника. Видел только, что тот захмелел и хочет высказать что–то наболевшее.
— Несколько оригинально для старого друга.
— Пожалуй. Но мы не были друзьями. Просто нам приходилось ими быть или делать вид, что мы друзья. Хотя известно, собственно, зачем. Так уж складывались наши отношения. Знаете, мы пренебрегаем случайностями, но не родись Антон в нашем дворе, вряд ли он вывалился бы из окна моей квартиры. Как вы думаете?
— Вы ставите вопрос слишком прямолинейно. Если бы я больше знал о Тихомирове…
— Зачем? Вы все равно никого не посадите в тюрьму Даже самого Антона. Господь бог решил с ним разобраться лично. И слава богу! Что, удивил я вас?
— Немного.
— Да, бывает. «Молодой, талантливый…» А может, я ему просто завидую. — Рождественский достал сигарету. — Хотя я всегда считался везучим. Впрочем, не уверен, что это так. Дело не в везении. Может быть, мне даже совсем не везло. Да и наверняка не везло. Просто жизнь не трогала меня, занималась другими, а я катился по ней, как колобок, думая по наивности, что иначе и быть не может. Я, знаете ли, из тех, кому трудно писать автобиографии — все укладывается в несколько строчек: родился, учился, не участвовал, не был, по национальности русский. В таком–то году окончил школу, с медалью, разумеется. Потом университет, потом аспирантуру. Вот и все.
Мазин протянул спичку, и Рождественский сразу затянулся.
— А у него все было наоборот. Кроме года рождения и национальности. Тут у нас совпадало. Остальное нет. Мой отец был профессором, у него отца вообще не было. То есть был, конечно, он его не видел и не знал никогда, да и не интересовался, наверно, я думаю. Он вообще умел не интересоваться тем, что считал ненужным.
Они с матерью жили под лестницей большого и очень удобного дома, где у нас была огромная светлая квартира. Мать Антона приходила убирать нашу квартиру, а мы дружили. Дружба эта была мне полезной. Когда я падал на льду и хотел зареветь, я вспоминал, что Тошка никогда не ревет, и не ревел тоже. Вообще у него всегда можно было кое–чему поучиться:
И он всем нравился. И тогда и потом. Тогда он особенно нравился старику Кротову. Вы слышали о нем?
Мазин наклонил голову.
— Я его помню хорошо. Константин Романович был человеком замечательным. Редким человеком. Я понял это теперь. Трудно рассказать, но знаете, есть такие люди, которые… как бы это сказать… дальше всех удалились от обезьяны. Они делают открытия, делают революции, пишут книги и… любят людей. Я имею в виду не отдельных людей, а всех. Говорят, что человечество любить легче, чем отдельных людей. Это не так. Отдельных каждый из нас любит, а вот всех… Для этого нужно очень много понимать. Кротов понимал. И полюбил всех, кроме негодяев, разумеется. Теперь без ссылок на него ни одна книжка по генетике не выходит. Но в жизни он был вовсе не теоретик. Ездил в Эфиопию. Лечил там, воевал с эпидемиями. У нас всю страну объехал. Где–то в Средней Азии у него умерла жена. Больше не женился. Воспитывал Инку, писал книгу, возился с Антоном. Если б не Кротов, Антону никогда бы не стать homo sapiens. Но старик такой заряд в него заложил, что хватило на годы.
Внезапно Рождественский остановился:
— Слушайте, а вам не надоело?
— Нет.
— Я разобрался. Но мне хочется, чтоб вы знали.
— Да, я понимаю вас.
— Понимаете?
Он посмотрел на Мазина как–то странно, совсем не пьяным взглядом и ткнул сигарету в пепельницу.
Мазин ждал.
— Ну, если хотите. Только не ловите меня. Ничего такого я все равно не скажу. Просто детские воспоминания… Однажды у нас была елка. Не у нас, а у Кротовых. Для детей. Маскарад. Дядя Костя дал ему африканскую маску. Даже Инке не дал. А ему дал. Это мелочь, конечно, но он любил его. Тошка часто торчал у него в кабинете. Кротова тогда отстранили от работы в университете. Он дружил с Вавиловым. Тот ему книжку посвятил. Ну, его и отстранили. Оставили только практические занятия. Но он дома работал. И когда работал, не любил, чтобы ему мешали. «Дети, пользуйтесь детством. Оно не пожизненное!» — так скажет и отправит нас во двор. А Тошку не гнал. Посадит на колено и спрашивает: «Как дела, Антон?» — «Да ничего, помаленьку. Что это вы все пишете, дядя Костя?» И представьте себе, тот серьезнейшим образом рассказывал ему о дарвинизме.
Впрочем, вряд ли он тогда почувствовал тягу к науке. Отложилось что–то общее: кабинет, книги от потолка до пола, экзотическое оружие на ковре и человек с бородой, ни на кого не похожий, человек, который все знает и понимает и не дает тебе подзатыльника. Это был целый мир для него, я думаю. Мир, который казался, наверно, волшебным. Тогда. А потом — мечтой какой–то. А потом, наверно, уже не мечтой, а достижимой целью, жар–птицей, которую можно схватить. Но мечту нельзя хватать руками. Даже если ты помыл их с мылом.
— А он схватил?
— Попытался. А грибки–то, Игорь Николаевич, здесь недурны. Как вам кажется?
Мазин поддел грибок на вилку и проглотил, не замечая вкуса. Он вспоминал, что писал в своей записной книжке Антон Тихомиров.
«…Я не люблю тех, кто умиляется детством. Считать прожитое лучшим, чем будущее, — признак слабости. Чем сильнее человек, тем смелее он должен стремиться вперед, создавая свое завтра, подчиняя его себе. Но чисто теоретически вопрос о влиянии детских впечатлений на формирование личности очень интересен, потому что детские годы — это период жизни, когда среда, условия существования способны оказывать большее влияние, чем факты наследственные. Последние действуют еще стихийно и могут не получить должного развития. Например, хватило ли бы у меня упорства противостоять резко отрицательной среде, в которой я рос, если бы не К.?
Матери, жизнь которой не сложилась, я был постоянно в тягость. Ей и в голову не приходило, что я могу стать чем–то большим, чем работяга. О воспитании она понятия не имела. Без противодействия этой среде я бы и школу не окончил, особенно в условиях войны. Конечно, внутренние стимулы были. Я ненавидел приятелей матери, посылавших меня за бутылкой и папиросами. Я не мог признать свою жизнь нормальной. Но надолго ли меня могло хватить, если б я не видел примера жизни другой? Хотя слово «пример» здесь неуместно. Старик не мог быть примером для семилетнего мальчишки. Круг его интересов был для меня полностью недоступен. Что же привлекало меня? Шоколадные конфеты, которых я никогда не видел дома? Удивительно, но тоже нет! Теперь мне понятно, что я находился под влиянием высокоорганизованной личности. Я смотрел на старика, как на чудо, не нуждающееся в объяснении. И хорошо, что он умер до того, как я вернулся в город. Теперь я бы увидел в нем крупнейшего ученого и только, может быть, обиженного, с человеческими слабостями, но не явление высшего порядка…»
— Хороши грибки. Но мне больше нравится ваша история.
— В самом деле? Я болтлив, конечно, однако если вас это не утомляет…
Он зажег новую сигарету.
— Все, о чем я говорил, было до войны, давно. Потом мы долго не виделись. Моя жизнь шла, как всегда, нормально. Мы эвакуировались в Ташкент, отец получал хороший паек.
— Простите, а ваш отец не испытал трудностей…
— Я понимаю. Нет. Честно говоря, он был для этого недостаточно талантлив. Вернее, у него не было того таланта, который делает ученого непримиримым. Его стихия — компромисс. Однако это уже выходит за рамки вашего вопроса.
— Да, я спросил между прочим.
— Так вот. Мы жили в Ташкенте, потом вернулись. Я окончил школу, поступил в университет и, конечно же, давно забыл об Антоне, когда он появился снова. До войны Антон был пареньком хоть и не слабым, но довольно–таки тощим. Брал больше упрямством. А тут приходит ко мне верзила, еле узнал.
— Антон я, — говорит, — Тошка. Неужто не помнишь?
Как не вспомнить! Вспомнил. Оказывается, он с матерью уехал в деревню, там и застрял. Прихватили их немцы. В сорок третьем только освободили. Жизнь наладилась понемножку. Стал Антон ходить в школу Окончил, как и я, с медалью. Приняли его на биофак…
Но в эти годы мы мало виделись. Я учился двумя курсами старше, а главное — время нас по–разному шлифовало. Он еще носил широкие брюки и выстригал затылок под полубокс. А меня прорабатывали за «стиль». Встретимся иногда в коридоре или в читалке: «Привет!» — «Привет!» — «Как жизнь молодая?» — «Помаленьку». И расстались. Так и шло время.
На эстраде вдруг заиграла музыка, и появилась певица. Она помахала кому–то рукой. В зале захлопали.
— Любимица публики, — пояснил Рождественский и осмотрел пустой графинчик. — Кажется, есть смысл добавить?
Мазин не возражал.
— Смешно все это, правда? — спросил Рождественский, отыскивая глазами официантку.
— То, что вы рассказываете?
— Нет, то, что я рассказываю. — Он перенес ударение на слово «я». Сам факт. Ни с того ни с сего начал изливаться. Если бы нас слышали люди, которые меня знают, они были бы поражены. Я терпеть не могу «славянской души» нараспашку, всей этой достоевщины. Считаю себя вполне современным. Меньше эмоций — больше дела. Болтовни у нас и так в избытке. Деловой человек должен быть сдержан. И вдруг оказывается, что ты все–таки не англичанин.
Он нашел официантку:
— Надюша, не сочти за труд!
И снова повернулся к Мазину:
— Просто смешно, но природа берет свое. Через все наслоения цивилизации вдруг пробивается что–то неодолимо исконное, от предков.
— А кто ваши предки?
— Во мраке веков. Увы, не аристократы. Дед был сельским попом. А его дед, наверно, землю пахал, как у Базарова. Собственно, теперь, после революции, предки у всех одни. Голубая кровь доит коров в Аргентине, как утверждал поэт, а мы все черноземье, из Центральной полосы в основном. Так и сформировались наши гены. Под царем–батюшкой, под барином, а еще раньше — под татарином. Душно было. Вот и появилась потребность облегчать душу с незнакомым человеком. Знакомый–то засмеет еще, да и не поверит. Ему с близкого расстояния все иным кажется. Вы понимаете мою мысль?
Мазин пытался понять, осмыслить этот разговор. Неожиданный, хотя он и ждал Рождественского два часа под дождем, чтобы встретиться с ним «случайно». Но все получилось иначе, и ему уже не нужно «ловить» этого человека, а нужно только слушать, и тогда он узнает даже больше, чем предполагал узнать, хотя узнает, может быть, совсем не то, что ожидал.
— Да, я понимаю.
И снова Рождественский не поверил ему. Засмеялся:
— Уверен, что нет. Но вы — незаменимый собеседник. Редкий для русского человека. Мы ведь так любим перебивать друг друга. Правда, вам кажется, что вы все знаете, фактически же вы не знаете ничего. Потому что видимое и сущность — это совсем разные вещи, даже если они и похожи. И еще очень удачно, что я для вас чужой человек. Вам даже не смешно, что чемпион области изливает душу, как заклейменный классиками спившийся интеллигент девятнадцатого века.
Принесли коньяк и хорошие ароматные бифштексы.
— Какой джентльменский ужин, а я веду себя так, будто пью сивуху под малосольный огурец. Скажите, я не совсем пьян, а?
Он посмотрел Мазину в глаза, и тот снова не заметил в них хмеля. «Неужели он просто хитрит? Он хитрит, а не я?»
— Вы не пьяный.
— Да. Это верно. Во всяком случае, я не собираюсь бить посуду. Но я не рассказал вам главного.
— Я вас слушаю.
— Все еще надеетесь, что–то выведать?
Мазин пожал плечами.
— Простите. Вопрос был глуп, конечно.
Рождественский снова наполнил рюмки:
— Это потому, что я собираюсь перейти к трудной части истории. По–настоящему мы встретились у Инны. Когда он вернулся из деревни, я учился в аспирантуре. Инна уже работала в музее. Когда Кротов заболел и стало ясно, что ничего сделать нельзя, она бросила институт и приехала, чтобы ухаживать за ним. Проболел он с год. Потом умер. Инна возвратилась в Ленинград. А совсем сюда приехала, когда окончила…
Вообще Инна, конечно, не такая, как все. Поймите меня правильно. Я ее не идеализирую. И когда говорю — не такая, это не значит — лучше других. Просто она — сама по себе. Ну как это лучше объяснить? Иногда она кажется очень слабой. И ей, действительно, бывает чертовски трудно. Наверно, потому что в ней совершенно не развита способность приспосабливаться к жизни, к обстоятельствам. Я имею в виду не вульгарное приспособленчество, а необходимую способность живого целесообразно реагировать на окружающую среду. Ведь человек — такой же биологический организм, как и любимые Антоном кошки. Наша среда сложнее, разумеется. Однако у нас есть комплексы конкретных и в общем–то простых навыков, общепринятых понятий, что ли… Но у нас биологическое совмещается с социальным, потребности природы — с общественным мнением, общепринятыми взглядами, поведением.
Вот у Инны все это совсем не так. Она поступает в ущерб себе не потому, что допустила ошибку, а потому, что иначе поступить не может. Ей не приходится, по–моему, выбирать или сомневаться. Она делает что–то и никогда не жалеет об этом. Хотя бы это было больно. Но у нее отсутствует само чувство житейского опыта, чувство ошибки. В общем, как та кошка у Киплинга, которая ходила сама по себе… Бросила учебу и приехала ухаживать за отцом, хоть тут и была ее тетка, Дарья Романовна. Но Инна решила, что она должна быть здесь сама, и приехала. Конечно, можно считать это проявлением преданности, стремлением спасти отца, но, когда мой фатер предложил ей устроить Константина Романовича в клинику к очень видному специалисту, она отказалась. Только потому, что раз и навсегда вычеркнула его из числа людей, которых признает. Это было несправедливо. Отец никогда не предавал Кротова, он нигде не произнес о нем ни одного дурного слова. Ну пусть ей не нравилось поведение моего отца… Она ж должна была думать о своем! В клинике ему могли помочь.
— Вы уверены?
— Я сказал — могли. Сделать–то нужно было все возможное.
— Пожалуй.
— После этого случая я долго у нее не был. До самой смерти профессора. Потом она уехала… Давайте выпьем, а? — Он глянул в пустую рюмку и сказал вдруг, преодолевая себя: — Я любил ее… Из этого ничего не вышло.
Мазин смотрел мимо Рождественского на эстраду, где певица сжимала руками микрофон. Руки у нее были некрасивые, с набухшими венами.
«Лучше б она выступала в перчатках».
— Но, может, и вышло бы, если не Антон. Хотя все это не так прямолинейно. Он не отбивал ее у меня. И вообще я понял, что любил ее, когда стало уже поздно. Я привык к успехам. Мне все давалось легко. Инна знала это. Даже о женщинах. Я сам хвастался, когда мы были только друзьями. Я бывал у нее почти каждый день. А потом стал бояться…
Рождественский выпил еще немного, но так и не взялся за бифштекс.
— «А знаешь, у меня Антон!» — сказала она однажды, когда я зашел. «Испорчен вечер», — подумал я и здорово ошибся. Испорчено было гораздо больше. А вечер как раз прошел неплохо, лучше, чем я думал.
Он к этому времени здорово подтянулся и не носил уже широченных штанов, хотя и приехал из деревни.
— Антон собирается в аспирантуру, — объявила Инна.
— Дело хорошее, — ответил я вежливо. — А как же здоровая сельская жизнь? Ведь он уехал в деревню добровольно.
— С этим покончено, — бросил Тихомиров.
— Полное разочарование?
— Нецелесообразно вкладывать мозги в убыточное дело.
Он всегда бывал категоричен. В этом ему не откажешь.
— А что думает семья?
— С женой я разошелся.
— Ого! Все мосты сожжены?
— Даже плоты.
— Прекрасно. Это в нашем характере. До старости начинать новую жизнь. Описано в художественной литературе.
— Я не старый!
— Каждый живет свою жизнь только по–своему, — сказала Инна.
— Вот и подведена философская база. Остается выпить по такому случаю. Я, кстати, захватил бутылочку.
И выпили. Антон разошелся и много говорил, но больше не о себе, а о генетике, о новых перспективах, о том ущербе, который был нанесен, короче, обо всем, о чем мы уже переговорили тысячу раз, и потому казался очень провинциальным. И не только мне, но и Инне. Я видел, что она слушала его без особого интереса. Но потом он перешел на дела сельские и рассказал немало любопытного. Ругал бесхозяйственность, говорил о необъятных возможностях. Инна вдруг перебила его, неожиданно так:
— Знаете, мальчики, я, когда ехала из Ленинграда, проснулась в вагоне рано утром, смотрю: солнце встает. Огромное и красное, и колышется, будто кисель из холодильника. И я подумала, как легко сосчитать, сколько раз я видела восход солнца. Вот закатов много. А на закате всегда тревожно и печально.
— Не замечал, — рубанул Антон, — хоть я их и насмотрелся.
Рождественский отрезал все–таки кусочек бифштекса. Мазин тоже попробовал остывшее мясо. Но есть, несмотря на выпитое, не хотелось. Блондинка на эстраде пела:
Смерти не будет — будет музыка…
— Поступить в аспирантуру ему помог мой отец. Не знаю, в самом ли деле он почувствовал в Антоне «способнейшего ученого», как любил повторять, но взялся его поддерживать необычайно энергично. Скорее тут действовал комплекс вины перед Кротовым. «Этого юношу Константин очень ценил!» Хотя он его не ценил и не мог ценить, а просто возился с мальчишкой. Но так уже устроены люди: что вообразят, становится фактом. Истиной в этой истории было только то, что Антон повсюду защищал кротовские идеи и работал над теми же проблемами.
И часто бывал у Инны. Все чаще. Я видел, куда идет дело, но ничего не мог изменить. Жизнь не приучила меня к борьбе. Мне всегда доставалось то, чего я добивался, вернее, не добивался, а просто хотел. Хотел — и все получалось. А тут не получалось, и я чувствовал полное бессилие… Наконец я понял, что все потеряно. Тогда Антон решил объясниться со мной. Он уже ничем не рисковал.
Мы засиделись у Инны. Это было похоже на пересиживание. Кто кого. Я чувствовал себя мерзко, ибо прекрасно понимал, кто из нас лишний. Да и смешно взрослым играть в такие игрушки.
Наконец он поднялся, и я обрадовался его словам.
— Ты, Игорь, не собираешься еще?
— Да, да, конечно, пошли, — заторопился я, сам себя обманывая, потому что это было не джентльменство, а капитуляция.
Она проводила нас на лестницу, и мы пошли. Пошли пешком и вместе, хотя можно было ехать и вообще–то нам нужно было в разные стороны. Но мы, не сговариваясь, пошли вместе. Вернее, я пошел за ним, чтобы получить тот нокаут, к которому он меня уже подготовил.
Мы шли и шли и молчали долго. Видно, и ему разговор этот давался не просто.
— Игорь, нам нужно поговорить, — наконец начал он.
— Как мужчина с мужчиной? — попытался я взять, ненужный, идиотски–иронический тон.
Но он пресек его. Ответил строго:
— Да, как мужчина с мужчиной.
— Ну, говори.
Он еще подождал:
— Игорь, я не знаю и знать не хочу, что у тебя было с Инной, но мы с ней любим друг друга. И это по–настоящему.
Значит, все, что было у меня, не могло быть настоящим! Но я даже не оскорбился. Я почувствовал облегчение, как мальчишка, который вдруг понимает, что ему ни за что не решить задачу по алгебре. И я сказал:
— Поздравляю. У нас ничего не было.
Он обрадовался. Все–таки нам, мужчинам, всегда неприятно знать, что у тебя был предшественник. Я поспешил его успокоить какими–то фальшивыми словами. Было очень отвратно — как будто я отказывался от Инны, предавал ее.
И как я потом ни говорил себе, что поступил правильно, раз они полюбили друг друга, что спортсмен обязан уступать сильнейшему без злобы и зависти — любовь ведь не спорт и нельзя ее решить логикой и разумом, особенно если разум оправдывает слабость.
Слава богу, инстинкты еще не изжили себя. Иногда они очень хорошо проясняют, что разум запутывает. Ведь разум — наш хитрый слуга, он умеет подчиняться, льстя и обманывая. А инстинкт не проведешь, природа не смирится с уловками силлогизмов. Впрочем, все это теория. Я уступил без боя.
— Ты ее любишь? — спросил он со своей деревенской манерой рубить сплеча.
— Мы слишком долго были друзьями, — ответил я жалкую полуправду.
— Но ты не в обиде на меня, старик?
Вот тут бы уж стоило что–то сказать, да ведь я сам допустил его до этих слов, расчищал им дорогу. И у меня оставалось только полная капитуляция.
— Да ну! За что?
— Вот это здорово! Это хорошо, — оживился он, — я, ты понимаешь, боялся. Мы же всегда были друзьями. (Хотя, если не считать полузабытых детских лет, мы никогда друзьями не были. ) Мне нужны такие люди, как ты и она. (Вот это было истиной. ) И представляешь, как паршиво бы получилось, если б мы с тобой… Ну, да ты сам понимаешь!
Единственно, на что меня хватило, это не напиться с ним по такому случаю. Зато он успел рассказать, какая Инна хорошая. Он уже называл ее Инкой, и меня это особенно коробило.
— Ты знаешь, старик, я о такой женщине всегда мечтал. Ведь я кто? Ошарашка. Плебей. Полжизни в деревне, в хате под соломой. Раньше? В конуре под лестницей. В лучшем случае — в общежитии на железной коечке с медным чайником и граненым немытым стаканом за девяносто копеек на старые деньги. Но я это, понимаешь, не в материальном плане. Деньги что? Их можно нажить. Я уверен. Их сейчас даже в деревне заработать можно. Я о другом. О среде, о людях, о понимающем таком человеке, на которого бы не давила моя саманная хата, лестница, что мать мыла. Знаешь, все это откладывается, принижает, становишься мелким, упираешься лбом в мелочи. Какой–нибудь унитаз с чистой водичкой начинает достижением казаться. Тут пропасть — раз плюнуть. Путаться начинаешь: то ли диссертация нужна тебе, чтоб в науку дверь открыть, то ли просто — в изолированную квартиру с этим проклятым унитазом. А мне из своего плебейского нутра вырваться нужно. Я в себе силы чувствую. Но мне помощь необходима, понимаешь?
Говорил он много и сумбурно. Хотел, чтобы я его понял. Даже об Ирине говорил.
— О ком? — не понял Мазин.
— О своей жене. Антон говорил: понимаешь, девка она хорошая. И сын у нас бутуз прекрасный. Но повязали они меня. Нету у Ирины перспективы. Все, что делает — всем довольна. Где ни сядет, там и место ее, окапываться на вечные времена начинает. Со школьным садом завелась, как будто это знаменитый ботанический парк какой–то! Там всего с десяток яблонь да между ними кукуруза. А Ирина оттуда день и ночь не вылазит. И довольна, главное. Говорит, хорошая кукуруза будет! Человек–то вперед стремиться должен, тщеславным быть.
— Инна тоже не тщеславна, — сказал я ему честно.
— Смотря в чем.
— Она смирилась с тем, что не стала художницей.
— А… ты про это! Я же про другое. Я о себе. Боюсь, что вся эта бытовщина меня засосет. И мне нужен человек, который был бы настроен совсем на другую волну, жил в другой атмосфере. Тогда я смогу чего–то добиться…
— А она что думает? — не выдержал–таки я.
— Я ей нужен. Она верит, что я добьюсь, выскочу, понимаешь? Это ж и ее победа будет. Я много потерял времени, но я хочу сделать рывок, я не хуже других… У меня есть кое–что в голове. И время работает на меня. Генетика сейчас пойдет шагать.
«Может быть, он прав, — думал я тогда, — и Инне нужен именно такой человек, упорный и не нашедший своего места? Может быть, она действительно создаст атмосферу, о которой он мечтает. И он добьется… Наверно, тип ученого, живущего только наукой и не думающего об успехе, — этот тип сейчас исчез. Если только он существовал. Мы стали рационалистичнее, да и сама наука — организованнее, упорядоченнее. Это уже не изолированная башня, а система, и ты должен знать свое место в этой системе…»
— И вы знаете свое? — спросил Мазин.
Рождественский усмехнулся:
— А как же! Я вхожу в одну из второстепенных систем.
— А Тихомиров?
— Вот он не знал. Но хотел быть у самого рычага.
Из записной книжки Антона Тихомирова:
«Иногда мне кажется, что Игорь Р. и я — контрольные животные одного из многочисленных экспериментов природы. Нам поставлены одинаковые цели, но созданы совершенно различные условия существования. Кто победит? Он, которому постоянно открывалась зеленая улица жизни, или я, пробивающий шлагбаум за шлагбаумом? Первая стадия эксперимента заняла тридцать лет. Итоги можно вывести графически. Он — равномерно и неуклонно повышающаяся прямая. Я, если нанести результаты на тот же график, — кривая, начинающаяся в одной точке с прямой, затем резко падающая вниз и наконец устремившаяся вверх с перспективой пересечь прямую и подняться выше.
И все–таки мне было трудно шевельнуть языком, когда мы говорили об Инне. И., правда, оказался молодцом, настоящим спортсменом. Если бы мне его выдержку и культуру (систематическую, впитанную с молоком, а не нахватанную кусками, как у меня), я бы горы свернул! Я — тот битый, за которого предлагают двух небитых. Я только не привык к победам. Наверно, я был ужасно смешон, когда мы говорили. Разоткровенничался. Но я не мог иначе. И. лучше воспитан, он шире меня, но я сильнее. Именно поэтому я заставил себя поверить, что у них с Инной ничего не было. Даже если было, это не имеет никакого значения, пока я чувствую свое превосходство».
— Разве это плохо?
— Само по себе — нет, конечно. Если это в самом деле твое место. Но о его месте потом. А пока… О чем я говорил? Да, я убедил себя, что мне лучше отойти. И еще убедил в том, что делаю это чуть ли не добровольно. Даже предоставил ему свою квартиру. Впрочем, это случилось позже. А вначале ничего не было. Просто я стал реже бывать у Инны. Именно реже, а не перестал совсем. Считал демонстративное исчезновение неприличным. Так мы обманывали себя и немножко друг друга.
Сперва эта неестественная ситуация тяготила меня, да и их, наверно, но потом все привыкли. Оставались внешне милыми, добрыми друзьями. Прошло около трех лет. Я думал, что они поженятся, но об этом никто не говорил, жил Антон по–прежнему в общежитии. Предполагалось, что они просто знакомые. Иногда и мне начинало казаться, что они просто знакомые. Но правда оставалась правдой. Хотя она и была сложнее, чем мне представлялось. Что–то у них не получалось. Но я хочу быть справедливым и думаю, что Антон был искренним, когда говорил, что любит Инну и она ему нужна. И не поженились они сразу, наверно, не потому что таким был его расчет, а помешало что–то, а потом и вовсе уже не получилось. Ведь знаете, негодяи не всегда расчетливы, очень часто они стихийны. Идут по ветру.
— И Светлану ветром принесло?
— Если б не она, нашлась бы другая.
— Кстати, что вы о ней думаете?
— Трудно сказать. Вы же ее видели. Грудь на уровне мировых стандартов. С фирменной вывеской «Сделано в России». Можно показывать на международных вывесках. А внутренне… Впрочем, не знаю. Вы библию читали?
Мазин кивнул:
— Читал.
— А я нет. Говорят, там Иисус Христос сказал кому–то… или о ком–то, кто согрешил: «Прости его, господи, потому что не ведает, что творит».
— Так Светлана не ведала?
— Думаю, что нет. Девочке улыбнулось счастье — жених с будущим — вот и все. Активной силой был Антон. В этой волоокой девуле он увидел очередную фазу своего восхождения. Решил увенчать успех законным браком с осчастливленной невинностью. Она, правда, путалась с каким–то реактивщиком.
— Здорово вы его не любили! — сказал Мазин.
— Я имел на это право. — И видя, что Мазин хочет возразить, остановил его жестом: — Нет, не ревность! Тут мне просто не повезло.
— А что же?
— Дело в Инне.
— Вы не можете простить, что Тихомиров оставил ее?
— Он ее обворовал.
Мазин почувствовал, что трезвеет.
— Речь идет не о деньгах, разумеется. И не о моральном грабеже.
Мазин ждал.
— Он украл труд ее отца.
Рождественский налил в бокал нарзану:
— Буквально. Я имею в виду неопубликованную работу Кротова.
От коньяка в голове почти совсем ничего не осталось.
— Это сказала вам Инна Константиновна?
— Нет. Я нашел в своей квартире тетрадку с записями Кротова. Это основа диссертации Антона. Без них не было бы даже кандидатской, не то что докторской.
Мазин потянулся к графинчику с коньяком. Рождественский засмеялся:
— Что, разобрало? А мне захотелось минеральной. Но почему наша команда так бездарно играет?
— Мы уже говорили об этом, ей недостает волевых качеств.
Гул голосов плавал в табачном дыму над столиками, смешиваясь с джазом, который канючил что–то невыразимо томное. Но шум не мешал Мазину. Ему казалось, что их накрыли звуконепроницаемым колпаком.
— Чего не скажешь о Тихомирове.
— Но ведь это большой риск! Могла рухнуть вся карьера!
— А кто мог его разоблачить?
— Инна Константиновна.
— Меньше всего. Она искусствовед и не понимает в генетике.
— Зато другие понимают.
— Другие ничего не знали. И судя по тому, что тетрадка находилась у Антона и после разрыва с Инной, никогда бы не узнали.
— Вы думаете, он ее просто положил в карман и ушел?
— Не знаю.
— Разве вы не говорили об этом с Инной Константиновной?
— Нет.
— И ни с кем другим?
— Вы первый.
— Почему?
— Почему с вами или почему ни с кем?
Мазин не успел ответить.
— Почему с вами — я уже старался объяснить. И потому же ни с кем. С вами потому, что нужно же кому–то сказать. Достоевщина. Карамазовщина. А ни с кем — потому что зачем? Зачем?
Рождественский расстегнул пуговицу шерстяной рубашки:
— Зачем вторгаться с зубовным скрежетом в приличную элегию? Все скорбят — зачем же портить удовольствие? Кому нужны непристойные разоблачения?
— Я говорю серьезно, Игорь Анатольевич!
— Серьезно? Да. Конечно, Инна. Вы говорите о ней?
— И о ней.
— Жалко. Мне ее жалко. Она сама по себе. Ее это не утешит. Наоборот. Оскорбит.
— И еще потому, что вы спортсмен?
— Не понимаю.
— Нельзя бить лежачего, а тем более…
— Да. Мне, как нашей команде, не хватает волевых качеств. Кстати, тот гол на последней минуте все–таки можно было забить.
— Мокрое поле.
— Тяжелый мяч.
— А наследие Кротова? Об этом вы думали? Это же не ваше личное дело.
— Наследие? Оно стало достоянием науки. Ведь диссертация осталась. Это главное. «Сочтемся славою».
— С вором?
— Зачем так прямолинейно? Нельзя быть моралистом, если защита морали — профессия!
— Об этом в другой раз. Вы уверены, что Инна Константиновна ничего не знала?
— Уверен. Отец был для нее человеком на пьедестале. Его она бы не уступила.
— Значит, возможны два варианта. Первый. Тихомиров знакомится с кротовскими записями в доме Инны Константиновны, а потом просто похищает тетрадку.
— Одну. Самую нужную. Их было несколько.
— Хорошо. Пусть одну. Это упрощает задачу технически. Второй вариант. Он берет тетрадку вполне легально, с разрешения Инны Константиновны, и не возвращает ее. Говорит, что там нет ничего интересного, например. Ведь она не могла его проверить. Что вы скажете об этих вариантах?
— Один из них подходит, наверно. Но вы, я вижу, из сферы моральной переходите в сферу криминальную. Это условный рефлекс? Я предупредил вас, что к смерти Антона все, что я говорю, не имеет никакого отношения.
— Как знать! Скажите, Игорь Анатольевич, а не могла эта тетрадка попасть вам в руки до гибели Тихомирова?
— Не понимаю.
— Вы нашли ее после его смерти?
— Я сказал.
— Конечно. Но разрешите еще один вопрос.
— Пожалуйста!
— Что бы вы сделали — предположим невероятное, — если б эта тетрадка попала вам в руки все–таки до смерти Тихомирова?
— А вы правда в отпуске?
— Правда.
— Не знаю, что бы я сделал. Во всяком случае, я не пошел бы с ним в ресторан после защиты.
— Да, это можно считать психологическим алиби.
— Мне уже необходимо алиби?
— Помните, я задавал этот вопрос вам? Когда вы доказывали, что были в ресторане в ночь смерти Тихомирова. Не слишком ли много у вас алиби?
— Не знаю еще, как я ими распоряжусь и какие из них могут понадобиться. Но вы, кажется, не в отпуске.
— В отпуске. И дело закрыто.
— Однако вы готовы возобновить его, если найдутся основания?
— Так полагается по закону. Но пока мы беседуем без протокола, мне бы хотелось задать вам еще один вопрос.
— «Спрашивай — отвечаем».
«Пожалуй, он стал раздражаться!»
— Что вы почувствовали, когда узнали о поступке Тихомирова?
— Ну, это уже напоминает интервью с кинозвездой или знатным шахтером. «Что вы почувствовали?»
— А все–таки?
— Знаете, этот поворот нашего разговора выветрил у меня вместе со спиртным всю достоевщину. Я не Митенька Карамазов. Я снова чувствую себя современным и сдержанным человеком. В таком духе и отвечу: он мне не понравился.
— И только?
— Может быть, немного больше.
— Насколько?
— Я бы мог сказать ему несколько слов.
— А дать по морде?
— Возможно.
— А…
— …Выбросить из окна?
— Да, выбросить из окна?
В ресторане стало совсем тихо, даже оркестр умолк. Мазин смотрел через плечо Рождественского на эстраду и видел, как беззвучно надувает щеки саксофонист и словно на пуховые подушечки ложатся палочки ударника. «Зачем эта блондинка разевает рот?» — подумал о певице и перевел взгляд на Рождественского. Взгляд веселый, подбадривающий: «Ну что же ты, дружок?»
— Вы меня разочаровали, гражданин следователь.
— Грубо работаю?
— Примитивно.
— Нет, — замотал головой Мазин, чувствуя вдруг прилив опьянения. Все делаю правильно. Почему вы не хотите ответить на мой вопрос?
— Считаю его неприличным.
— Ничего подобного, гражданин Карамазов. Совсем по другой причине.
— Я не Карамазов.
— Может быть, Раскольников?
— Моя фамилия Рождественский.
Мазин захохотал:
— Неужели не скажете? А если я догадаюсь сам?
— Попробуйте, Порфирий Петрович.
— Не обидитесь?
— Не знаю.
— Ладно. Человек в отпуске может позволить себе и лишнее. Вы не хотите ответить на мой вопрос не потому, что считаете его опасным, а потому, что он поставил вас в глупое положение. Сказать: «Нет» — вам неудобно Ведь вы мужчина! А сказать: «Да, я мог его вышвырнуть, он этого заслужил» — вы тоже не можете, потому что получили определенное воспитание и не любите врать. Ведь вы не вышвырнули бы из окна Тихомирова, Игорь Анатольевич? А?
— Вы, кажется, проповедуете самосуд!
— Увы! Не имею права. Только уточняю факты.
— Это не факты, а предположения. Что бы я мог сделать, если бы… Хорошо, если вас это интересует… Я бы в самом деле не стал его убивать. Не так воспитан, как вы проницательно заметили.
— Польщен. Но какого же черта вы делали у Тихомирова ночью, после защиты? Зачем вы поехали туда?
— Когда?
— В то самое время, когда, по вашему первому алиби, вы сидели здесь, а по второму — еще ничего не ведали об украденных записях?
— Ну, знаете…
— Знаю.
— Что вы знаете?
— Что вы были там.
— Это неправда!
— Правда, Игорь Анатольевич, правда, — сказал Мазин тихо.
— Откуда вы знаете? — спросил Рождественский тоже негромко.
— Около двенадцати ночи вашу машину видели возле дома, причем не на стоянке, а возле автобусной остановки, в стороне.
Удивительно, но Мазину показалось, что Рождественский обрадовался:
— Но меня–то не видели!
Мазин подумал:
— Нет.
— И не могли видеть, потому что я был здесь.
— Тут имеется небольшая неувязка, вы правы, но ведь на машине нетрудно создать видимость совпадения сроков. Каких–нибудь пятнадцать минут — и вы там. Еще пятнадцать — и вы здесь.
— Остроумно. Если вы только не выдумали насчет машины.
— Нет, не выдумал.
— А кто ее видел?
— Машину видел квартирант вашего сторожа. Прокофьича.
— Я с ним не знаком.
— Возможно, но он узнал чертика.
— И только?
— Деталь характерная.
— И, по–вашему, это может считаться доказательством? Меня он не видел, номера машины не знает… Ведь не знает?
— Не знает…
— Тем более! Ему показался знакомым чертик. Я, разумеется, не эрудит в юридических науках, но, по–моему, это слабовато.
— Очень, — согласился Мазин. — Если еще добавить, что он был не вполне трезв, то вы имеете полное право отвести такого свидетеля…
— Еще бы!
— …Хотя он и сказал правду.
Рождественский разливал остатки коньяка. Рука его чуть дрогнула, и Мазин услышал, как стукнуло горлышко графинчика о край рюмки. Рождественский улыбнулся через силу:
— Вы в самом деле опытный следователь. Не хотел бы я попасть к вам на допрос всерьез.
Мазин поклонился:
— Еще раз спасибо. Однако я говорю почти серьезно.
— Вы поверили пьянице?
— Он, между прочим, офицер Советской Армии.
— Мундир? Слово чести?
— Не иронизируйте. Дело не только в этом офицере. Я бы мог ему не поверить. Но, на вашу беду, на машину обратил внимание милицейский патруль. Правил она не нарушила, однако стояла без хозяина ночью, и они записали на всякий случай номер.
— Показаний своих сотрудников можно набрать сколько угодно!
— Не будем спорить, Игорь Анатольевич. Давайте лучше выпьем за ваше алиби!
— Ну и странный же вы человек. Как любит говорить мой почтенный родитель, большой оригинал.
Рождественский поднял свою рюмку, но не выпил, а поставил снова на стол.
— Пейте, пейте, не нервничайте. Мы только беседуем, обмениваемся мыслями. Вы сообщили мне много интересного. Не мог же я остаться в долгу.
— Скажите все–таки, сколько процентов серьезного в нашем разговоре?
— Почему вы нервничаете? У вас же есть алиби.
— Да, есть. И могу сказать вам с серьезностью в сто процентов, что я не убивал Тихомирова, хотя этого подонка и стоило выкинуть в форточку. Вместо меня это сделал господь бог!
— А вы в это время разыскивали коньячок по городу?
— Совершенно верно.
— Так сказать, разделение труда? — усмехнулся Мазин. — Вот что значит воспитание! Но неужели вы не могли преодолеть себя? Разозлиться и толкнуть? А?
Рождественский глотнул коньяк залпом:
— Да–а… Теперь я начинаю понимать, что значит попасть к вам в лапы. Ведь это хуже любого костоломства, если тебе не верят вопреки очевидным фактам!
— Ну, не скажите. Именно факты и подавляют. Понимаете, я бы охотно вам поверил, но это мне абсолютно ничего не дает.
— Не понимаю, — признался Игорь.
— Одна задача подменяется другой — и только. Ведь если вы в самом деле бегали по ресторанам, а на правду это весьма похоже, потому что ваш приятель Адмирал помнит, как вы промокли под дождем, чего бы не случилось, будь вы в машине, то… это значит, что вашей машиной воспользовался кто–то другой.
Мазин поднял свою рюмку и тоже выпил коньяк до дна. Рождественский смотрел хмуро:
— Вот же неудачный день. Все одно к одному. И погодка, и матч, и с вами разговорчик.
— Пожалуй, он затянулся. Где там наша Надюша?
Рождественский ковырял вилкой зелень в тарелке:
— Все–таки, честно, неужели вы думаете, что это не несчастный случай?
— А вы?
— Я говорил.
Он выжидающе смотрел на Мазина, но тот молчал.
— Итак, — произнес Рождественский. — Значит, дело возобновляется, и мне ждать вашей повестки?
— Дело закрыто. Но не исключено, что мне придет в голову зайти к вам выпить рюмочку. Я все–таки в отпуске. А вы приятный собеседник.
Он увидел официантку и достал красную бумажку.
Светлана
Мазин стоял на углу узкой, замощенной булыжником улицы и смотрел на номер ближайшего дома. Нужно было спуститься еще ниже, почти к самой реке. Эта часть города застраивалась давно, в конце прошлого века, и селился тут в то время люд разный, по преимуществу бедный. Домишки были с маленькими комнатками, подвалами, полуподвалами и мезонинами. К домам лепились флигельки, пристроечки, некоторые соединялись между собой, надстраивались, тянулись повыше, вслед за ветками колючих акаций. И хотя на окраинах появились уже высотные махины, здесь улицы сохранили прежний живописный облик, радующий заезжих любителей экзотики.
Молодежь, что вырастала в этих домиках, поступала работать, обзаводилась семьями и переселялась постепенно в новые квартиры в новых районах, тут же оставались пожилые, привыкшие к своим комнатенкам, примусам на кухнях и тенистым дворикам, где в тягучий летний вечер можно посидеть и посудачить с соседями, проживающими рядом не один десяток лет.
Отойдя от угла, Мазин увидел дом, где, как он полагал, жила тетка Светланы Пушкаренко. И в самом деле, в подворотне висела синяя когда–то, а теперь крепко полинявшая доска с фамилиями жильцов, и на ней под семнадцатым номером значилась Пушкаренко Е. К. Мазин вошел в чистенький залитый еще не затоптанным асфальтом дворик и спросил у женщины, набиравшей из колонки воду в чайник:
— Где тут у вас семнадцатая квартира?
— А вам кого?
— Пушкаренко Екатерину Кондратьевну.
— Катерину Кондратьевну? — протянула женщина соображая.
— Здесь она проживает, с нами рядом! — откликнулся вместо нее кто–то сверху, и Мазин увидел на деревянном балкончике еще одну женщину, разглядывавшую его с провинциальным любопытством.
— А… Кондратьевна! — догадалась наконец соседка с чайником. — Там она живет, там, с ними вот рядом. По лесенке до нее и идите!
Мазин поблагодарил и поднялся по скрипучим ступенькам на балкончик, представляющий собой нечто вроде антресолей, опоясывающих двор.
— Вот ее дверь, зелененькая!
— Спасибо, я вижу.
На стук его ответили не сразу, и Мазин подумал уже, что никого нет дома, но постучал еще раз, на всякий случай, и тогда только за дверью послышалось какое–то движение и неприветливый голос произнес:
— Сейчас, сейчас…
Потом он услыхал шаркающие шаги, и спросили уже из–за двери:
— Кто там?
— Мне нужна Светлана Пушкаренко.
— Вы из университета?
Мазин решил не уточнять.
— Ее нет дома.
— Тогда я хотел бы поговорить с вами.
— Со мной? — удивилась тетка, но дверь все–таки отперла, и Мазин, пройдя через узкий коридорчик, неожиданно попал в довольно просторную и светлую комнату, недавно покрашенную в розовый темный цвет с золотым накатом на стенах. За окнами, заклееными на зиму, пересекались черные, неровные, сбросившие листву ветки. Красный, низко опущенный абажур и круглый стол делили комнату на две половины. Осмотревшись, Мазин понял, что одна из них принадлежит хозяйке, а на другой обосновалась Светлана. Там он увидел легкую модерновую тахту и кактус на небольшой книжной полке. На теткиной же стороне мебель выглядела потяжелее, потемнее, на кровати лежали подушки, вышитые крестом и гладью. Сама Екатерина Кондратьевна была не такой уж старой женщиной, с тонкими бескровными губами и редкими седыми волосами, собранными на затылке в маленький тугой узелок. На плечи ее был накинут темный, домашней вязки шерстяной платок, края которого она плотно держала худыми желтыми пальцами. Мазин ждал, что его пригласят присесть, но тетка смотрела светлыми настороженными глазами и ждала, не моргая, что скажет неожиданный визитер.
— Где же Светлана? — спросил Мазин, поглядывая на стул.
— В магазин я ее послала. За молоком.
— Значит, вернется скоро?
— Должна скоро, если не забежит куда. А у вас–то к ней какое дело?
— Я, Екатерина Кондратьевна, из милиции, — сказал Мазин, не видя больше смысла скрывать цель своего посещения.
— Из милиции? А не ошиблись ли?
— Думаю, что нет.
— Что ж это Светлана могла натворить? Неужто мотоцикл подвел?
Говорила тетка грамотно, и видно было, что цену себе она знает. Мазин отметил это мельком. Больше его заинтересовало упоминание о мотоцикле.
— Оказывается, Светлана увлекается мотоспортом? Я этого не знал.
— Зачем же вы пришли?
— Я хотел побеседовать с вашей племянницей об Антоне Тихомирове.
— Об Антоне? Вот оно что! Поздно вы о нем спохватились. Говорят, он мог профессором стать. Правда это?
— Правда.
Не дождавшись приглашения, Мазин присел на черный венский стул. Екатерина Кондратьевна вскарабкалась на высокую кровать:
— Не довелось, значит, Светлане жизнь устроить. А вы ее еще теребить пришли. Что она вам сказать может? Зачем человека понапрасну нервировать?!
— Мы ни в чем не подозреваем вашу племянницу.
— Еще бы!
Она хотела что–то добавить, но в коридоре послышалось движение. Отворилась дверь, и вошла Светлана.
— А вот и сама.
Светлана прищурилась слегка, и Мазин понял, что она близорука, но не хочет носить очки. Действительно, они не пошли бы к ее спокойному, здоровому лицу.
— Здравствуйте, Игорь Николаевич. Как вы меня разыскали?
— Мне сказали ваш адрес в общежитии.
— Да, теперь я живу у тети.
— Мне хотелось бы поговорить с вами. Но я опасаюсь, что мы побеспокоим Екатерину Кондратьевну.
— Ну, это ничего. Она у соседки посидеть может.
Тетка недовольно соскользнула с перины прямо в растоптанные домашние туфли и, запахнув платок, направилась из комнаты. Светлана достала из сумки хлеб и бутылки с молоком.
— Садитесь на тахту, — предложила она. — Здесь удобнее.
— Спасибо. Я привык пожестче.
Светлана не настаивала. Сама она села удобно, по–домашнему, поджав под себя ноги и натянув на коленки край короткой юбки. Над головой ее между полкой и тахтой висела фотография Цибульского, вырезанная из журнала. Збышек поглядывал на Мазина из–под темных очков.
— Я вас слушаю. Неужели дело еще тянется?
— К сожалению. Собственно, фактически оно закончено, но кое–что мне бы еще хотелось уточнить.
— Разве есть основания предполагать… что–то другое… не несчастный случай?
— Я этого не говорил.
— Но ведь дело возбуждается только в том случае, если предполагается преступление.
— Ого! Вы редкий человек. Немногие обладают такими юридическими познаниями, — отшутился Мазин. — Однако если уж вы интересовались этой проблемой, то должны знать, что на нее существует целый ряд точек зрения.
— Я говорю о законе.
Мазин переменил тон:
— Тогда напомню, что по закону ни один человек не может быть признан виновным иначе чем по решению суда, а следствие есть просто следствие и далеко не всегда оно заканчивается передачей дела в суд.
Она отступила:
— То есть у меня есть надежда оправдаться?
Обстановка разрядилась.
— Да, если вы будете умело защищаться.
— Я готова.
— И напрасно. Я пришел с другой целью. Я хочу, чтобы вы рассказали о Тихомирове. Просто о Тихомирове как о человеке. Каким вы его представляли.
Сейчас Светлана казалась не такой, как при первой встрече. Онаневсхлипывалаи держалась спокойно, однако в спокойствии чувствовалась напряженность, это было сосредоточенное спокойствие. И чтобы подтвердить или опровергнуть свое впечатление, Мазин повторил:
— Каким вы его знали…
— Думаете, это легко? Потерять близкого человека… Меня утешают. Вспоминают войну. Но тогда убивали многих, а сейчас не повезло мне одной.
Это «не повезло» она произнесла не цинично, а с чувством покорности неизбежному.
— Так что вам рассказать?
— Обо всем. Как вы познакомились… Ну и дальше. Конечно, о чем не хочется, не говорите.
— Я не помню, как мы познакомились. Да мы и не знакомились. Антон вел в нашей группе практические занятия. Ну, и как–то постепенно обратил на меня внимание.
— Вы встречались с кем–нибудь в это время?
— Серьезно нет, но как и каждая девчонка… Был один парень. В школе учились вместе. Он окончил авиационное училище. Мы переписывались. У меня на столике стояла его фотокарточка. Когда Антон зашел ко мне в первый раз — он проверял жилищные условия студентов по поручению деканата, спросил, кто это. Я так глупо ответила, как мы всегда отвечаем: двоюродный брат. Не знаю, зачем даже.
— И больше он про вашего летчика не спрашивал?
— Нет. А зачем? Олег ему ничем не угрожал.
— Вы с ним давно порвали?
— Просто я перестала ему писать.
— А он?
— Ну, знаете мужчин… Для них самолюбие так много значит. Звонил, просил сказать правду… При чем тут правда? Я его не любила — в этом и была правда.
— Но он воспринимал все гораздо острее?
— Ничего. Олег — очень симпатичный мальчик и нравится девушкам. В старых девах не останется.
— Ладно, будем считать, что он утешится.
Светлана поправила юбку на коленях:
— Если я и доставила ему неприятности, то расплатилась за них.
— Вы не жалеете, что порвали с ним?
— Нет, — ответила она без колебаний. — Антон погиб неожиданно, а с Олегом мне пришлось бы ждать этого каждый день. Вы знаете, что такое реактивщик?
— Приблизительно. Но, между прочим, мотоцикл тоже не безопасное занятие. У меня есть приятель в ОРУДе. Он уверяет, что еще ни один мотоциклист не прожил свой век с нетронутыми костями.
— Ну, я мало езжу. Своей–то машины у меня нет.
— А вы хотели бы иметь мотоцикл?
— Я хотела бы иметь «Москвич».
— Или «Волгу»?
— «Москвич» современней.
— Вы и машиной управляете?
— Нет. Но вы спрашивали об Антоне.
— Конечно. Я отвлекаю вас. Каким он вам показался с самого начала?
— Не знаю, с самого начала я не думала об этом. Но потом увидела, что у нас много общего. Нам самим приходилось пробиваться. Никто не помогал. Вы думаете, это легко — поступить в университет?
— Трудно?
— Я поступала два раза. Работала лаборанткой в ботаническом саду.
— Приятное место.
— Летом. А зимой, знаете? Руки мерзнут, земля всегда под ногтями.
— Но вы, кажется, из деревни?
— Родители преподают физику и математику в районной десятилетке.
— А вам это занятие не по душе?
— Вы угадали… Антон тоже не любил деревню. Знал, что это за мед. Не по газетам. Вам странно такое слушать? А я правду говорю.
— Он оставил там жену, — сказал Мазин, не принимая вызова.
— Вы, как моя тетка, рассуждаете. Говорит, что меня бог наказал за женатого.
— Его он наказал больше.
— Никто никого не наказывал! Антона не за что было наказывать. Ему не везло. Он всегда чувствовал, что ему не везет.
— Он говорил об этом?
— Да, он часто говорил об этом.
— А о чем вы еще говорили?
Она пожала плечами:
— Обо всем. Он хотел многого достигнуть. Но ему был нужен близкий человек.
— И вы могли стать таким человеком?
— Да, — сказала она убежденно. — Со мной ему было хорошо.
— Расскажите, как складывались ваши отношения. Сразу удачно или трудно? Были ли осложнения?
— Осложняла только Кротова.
— Каким образом?
— Он считал себя обязанным ей. Как будто можно любить из благодарности!
— Так он говорил вам?
— Нет. Это я ему говорила.
— Вы думаете, что понимали его? Ведь с Тихомировым было трудно, наверно? С двумя женщинами жизнь не сложилась.
— В этом он не виноват. Он был хороший. Просто ему не везло, повторила Светлана. — Ему нужна была не такая женщина, как они…
Из записной книжки Антона Тихомирова:
«Удивительно, как быстро я забыл Ир. Даже о сыне почти не думаю. А ведь когда мы поженились, я был уверен, что это на всю жизнь. Конечно, Ир. оказалась далеким от меня человеком, очень приземленным, но мне она не сделала ничего плохого. Я никогда не испытывал к ней враждебности, и тем не менее она больше не существует для меня. Это обидно. Обидно потому, что, вычеркнув из жизни ее, я потерял и ту часть своей жизни, которая была пройдена вместе.
Но главное — мысли, которые приходят в голову о любви вообще. Почему то, что казалось дорогим, обесценивается до нуля? Значит ли это, что подвиги всевозможных Ромео и Джульетт — лишь ненормальные отклонения? Срабатывает механизм продолжения рода и отключает разум? Но «продолжать род» в самом непосредственном и вульгарном смысле мы можем и независимо от любви. Зачем же психозы и иллюзии?
Как далеки мы до сих пор от понимания наиболее сложных процессов в человеке. Говорят о необъятных перспективах генетики, но при моей жизни мы вряд ли уйдем дальше умения предостерегать от производства на свет дебилов. До глубинных процессов, определяющих личность, а не плоскостопие, дотянутся, в лучшем случае, внуки. А нам по–прежнему остается вместо науки философия. И никто мне не скажет, как сложатся мои отношения с Инной через год. А впрочем, если бы это можно было узнать, я побоялся бы заглядывать в будущее. Когда я таскал трехпудовые мешки, чтобы заработать на апельсины для беременной Ир., я б не поверил никакой машине, отгадавшей правду. Хорошо, что такой машины нет и сегодня. Но с другой стороны, должны ли мы прятаться от фактов, как страусы? Люди изживают в себе друг друга не потому, что не сошлись характерами. Зачем же лицемерить, взваливая вину на любимого недавно человека? Или хотя бы на самого себя?»
— Ему нужна была не такая женщина, как они.
— А что вы знаете о них?
— То, что он рассказывал. С женой они учились в одной группе. Она была старостой, и ее прикрепили к Антону, потому что он считался пассивным — не ходил на собрания, не занимался спортом. А она активистка. Он так и говорил: «Она полюбила в порядке шефства. Слишком серьезно воспринимала комсомольские поручения. Но, выйдя замуж, решила, что теперь–то уж я спасен окончательно, и забыла обо мне. Стала вытаскивать из прорыва очередной объект — пришкольный участок».
— Может быть, это жестоко? — спросил Мазин.
— Нет, он не говорил о ней плохо.
— А об Инне Кротовой?
— Я ж сказала. Он считал себя обязанным…
— А вы ревновали?
— Зачем? Мне нравилось, что он порядочный человек. Он мне все рассказал, когда объяснился. Даже это лишнее было, и мне неприятно было слышать. Но он не хотел никаких обманов с самого начала. И я это поняла. И он вообще вел себя очень хорошо. Не лез, как это теперь принято. Мы были в театре, а потом гуляли, и он мне все сказал. Мы смотрели пьесу про девчонку, которая полюбила женатого. Когда мы вышли, я хотела поговорить об этой пьесе, но видела, что ему нужно сказать, и ждала, не хотела мешать.
Антон сказал так, вроде в шутку:
— Видите, Светлана, как опасно полюбить мужчину с прошлым.
Она смолчала.
— Но и однокурсника, по–моему, тоже не лучше.
— Почему?
— В этом возрасте люди мало знают жизнь и чаще ошибаются.
— Ошибаться в любом возрасте можно.
Он не знал, как продолжить. Светлана решила помочь ему.
— По–моему, нет таких людей, которые бы не ошибались.
— Да, — обрадовался Антон. — Я тоже… много ошибался.
— Вы говорите, как старик.
— А я и есть старик. Седеть начинаю.
— Для мужчины это не страшно.
— Женщины всегда утешают.
— Что поделаешь, если мужчинам это нравится.
— Значит, вы утешаете неискренне?
— Я вообще не люблю утешать. Утешаешь тех, к кому равнодушен. А кого любишь — с тем переживаешь вместе.
— Светлана, мне кажется, что вы очень надежный и верный человек. Вашему мужу очень повезет. Я ему завидую.
— Я пока замуж не собираюсь.
— Вы никого не любите?
— Разве об этом обязательно говорить преподавателю.
— Я сейчас не преподаватель, Светлана. Скажите…
— Что сказать, Антон Николаевич?
— Вы… вы могли бы полюбить такого человека, как я? Немолодого уже, у которого было много ошибок.
Из записной книжки:
«По–моему, мужчина проходит в любви три стадии. Сначала первая. Организм еще не отрегулирован, он нуждается в женщине, не зная, что это такое, испытывает непреодолимую тягу к человеку противоположного пола — и только. Отсюда юношеские браки, случайные, стихийные и неодолимые. Не считаются ни с чем — ни с материальными факторами, ни с духовными, иногда даже с чудовищной разницей в возрасте. Я прошел эту стадию. Может быть, мне повезло с Ир. больше, чем другим, но кончилось все закономерно и неизбежно. Наступает зрелость, человек познает себя и видит, что совершил ошибку. Итог ясен. Вторая стадия сложнее. Она противоположна первой. Выбираешь ту женщину, которая кажется необходимой. Случайность исключается. Но лишь на первый взгляд. Разум устраивает злую шутку. На третьей стадии он приходит в противоречие с физическими стимулами. Организм уже разработан, его не убедишь силлогизмами, он отвергает все, что признавалось главным вчера, — понимание друг друга, духовную потребность. Мораль только мешает. Молодость и разнообразие становятся дороже самого близкого понимания. Делаешь отчаянные попытки одолеть себя и катишься под горку, как мальчишка с ледяной крепости. Борьба окончена выбор сделан. Человек побежден, остался самец, который заглядывает под юбку, произнося дежурные фразы о любви. Благо, они хорошо усвоены за десять–пятнадцать лет».
— Так мы объяснились. Антон был очень счастлив, даже нарвал цветов с клумбы в парке. Совсем как мальчишка… Мы часто говорили о будущем, как будем жить. Он надеялся после защиты получить место в Москве. Собирались вступить в кооператив, поехать за границу, когда–нибудь машину купить. Да мало ли чего не собирались! А вот чем кончилось…
Мазин видел, что спокойствие ее идет не от равнодушия, а от большой выдержки. Но было в этой выдержке что–то такое, что не нравилось ему:
— У вас еще все будет.
— А Антон?
Мазину стало неудобно. Тогда, в прошлый раз, эта девушка показалась ему проще.
— Вы знали Игоря Рождественского? — спросил он, не ответив на вопрос.
— Да, конечно.
— Они дружили с Антоном?
— Считалось, что дружили.
— А на самом деле?
— Он завидовал Антону.
— Завидовал чему?
— Антон был талантливее его, и он это знал.
— У вас были стычки с Рождественским?
— Нет, но он относился ко мне плохо. Я это чувствовала.
— А с Инной Кротовой вам приходилось встречаться?
— Я видела ее.
— Вас познакомил Тихомиров?
— Ну что вы! Я сама пошла.
Мазин заметил, что об этом ей говорить не хотелось. И Светлана подтвердила:
— Конечно, о Кротовой мне говорить не хочется… Но раз уж вас интересует все… Я поступила по–бабски. Знала про нее и про Антона, и мне хотелось увидеть ее. И я пошла в музей, чтобы увидеть ее. Наверно, это было нехорошо.
— Это можно понять.
— Да, но не подумайте, что я боялась ее. Она не была мне соперницей, потому что Антон не любил ее. Мне просто хотелось посмотреть, чтобы знать о нем все. Я хотела знать о нем все. И он тоже хотел, чтобы я все о нем знала. Он много рассказывал о себе. С самого детства, когда они еще жили все в одном доме. И о Кротове. Он считал его гениальным. И о войне, и о немцах. Сколько страха он пережил, хотя был совсем маленький! А потом он окончил школу с медалью, чтобы обязательно поступить в университет.
— Да, это я знаю. Скажите, Светлана, как был настроен Тихомиров в последнее время, перед защитой?
— Волновался, конечно. Это ж была необычная защита. Диссертация могла быть принята как докторская.
— Он никогда не говорил вам, что использует в своей работе неопубликованные выводы Кротова?
Светлана помедлила с ответом.
— Он говорил, что пытается развить его идеи.
— Вы виделись с ним в день защиты?
— Да, он заезжал в общежитие.
— Вы жили тогда в общежитии?
— Там мне удобнее, ближе к университету.
— Что он говорил вам?
— Сказал, что, кажется, все в порядке и сразу после защиты позвонит мне.
— Но позвонил не сразу?
— Антон говорил, что не мог дозвониться. Телефон был занят. Это часто бывает.
— А когда дозвонился, то просил вас приехать к нему?
— Я ж говорила раньше.
— Да, мы говорили об этом. И сознаюсь, Цербер подтвердил ваши слова. Вы не обижены?
— Чем?
— Тем, что я проверял вас.
Она покачала головой:
— Это же ваша работа.
— Моя работа, — повторил Мазин слова Светланы. — Но не только.
— А что же, хобби? — пошутила она.
— Хобби? — переспросил Мазин. — Этим малопонятным словом, кажется, называют всевозможные увлечения. Если, например, человек разводит кактусы.
— Или собирает наклейки с винных бутылок.
— Совершенно верно. Я занимаюсь наклейками. Вино пью на работе, а дома отпариваю этикетки. Попадаются любопытные бумажки, между прочим.
— Не понимаю вас.
— Что тут непонятного? Иногда хочется узнать больше, чем требуется по ходу дела. Вот и сейчас, хотя я в отпуске…
— В отпуске? — удивилась она.
— В отпуске. И дело закрыто.
— Но вы сказали…
— Что оно не закончено? Я не совсем точно выразился. Юридически оно прекращено, однако для меня самого остались невыясненными некоторые, возможно, несущественные детали. Вроде наклеек. Конечно, наклейка — это чепуха, собственно, по сравнению с самим содержимым бутылки. Но вот находятся люди, для которых эта бумажка неожиданно приобретает реальную ценность. Так и я. Теперь понимаете?
Светлана покачала головой:
— Что вы все–таки хотите сказать?
— Прежде всего, что вы можете не разговаривать со мной, если вам это не нравится.
Она впервые глянула с беспокойством:
— Но вам нужен этот разговор?
— Да, нужен.
— Почему?
Мазин встал со стула и подошел к окну. Внизу девушка в плаще «болонья» разговаривала в парнем. Слов не было слышно. «О чем они? Впрочем, это понятно… А понятно ли? Все можно понять? Поставить себя на место другого? Например, этой Светланы. Насколько она искренна? Чего она ждала от будущего? О чем мечтала? Она говорит, что любила… Почему бы и нет? Это очень просто и естественно в ее возрасте. А ненавидеть? Это тоже просто? В чем я могу подозревать ее?»
Он полез в карман и достал конверт с запиской, полученной в последний день следствия.
— Потому что после того, как я закрыл дело, мне прислали вот эту бумажку.
Он протянул конверт Светлане.
— После?
Она взяла его, вернее, протянула руку, но смотрела прямо в лицо Мазину, и ему пришлось вложить конверт в протянутую руку.
Светлана открыла конверт, достала бумажку и рассматривала ее долго, как бы не понимая, о чем идет речь, а может быть, обдумывая, что сказать.
Он ждал. Наконец она пожала плечами:
— Вы же следователь, вам должно быть виднее.
— Судя по записке, в тот вечер с Тихомировым произошло нечто необычное, и, возможно, это оказалось причиной или как–то повлияло на его смерть.
— Значит, все–таки…
— Пока ничего не значит, фактов нет.
Мазин забрал из ее рук конверт и записку, вложил записку в конверт и не спеша спрятал. Молча. Потом опять глянул на Светлану. Спокойствия и уверенности стало меньше. Она перебирала пальцами край юбки, не зная, видимо, что сказать, а Мазин все молчал и ждал. Он хотел услышать, что скажет она сама, без его подсказки. Это было очень важно, и он ждал.
— Что же вы… Что вы хотите от меня?
Мазин вздохнул. Пожалуй, можно было не сомневаться, что он услышит именно эти слова.
— Дело в том, что записка вызывает очень много вопросов, но прежде всего хотелось бы ответить на два. Кто такой И.? И кто мог переслать записку мне?
— Разве вы не знаете, кто ее переслал?
— Нет, — ответил Мазин и сам подивился уверенности своего голоса. Вы же видели, что на конверте нет обратного адреса.
— Да, правильно.
— Возможно, этот человек хотел помочь следствию, а может быть, ему хотелось просто навредить И.
— Почему ж он не назвал его?
— Наверно, опасался раскрыть себя такими подробностями. Кроме того, мне кажется, что с этим человеком нам приходилось встречаться в ходе следствия и он не хотел демонстрировать свой почерк.
— Но зачем вы говорите все это мне?
— Вы были очень близки с Тихомировым. Может быть, вы подскажете, кто такой И.?
— Откуда мне знать?
Это было сказано слишком быстро.
— Не торопитесь.
— Я ничем не могу помочь вам.
— Хотя и знаете по меньшей мере двух И.?
— Двух?
— Да. Инну Кротову и Игоря Рождественского.
— Но вы же их тоже знаете?
— Меньше, чем вы.
— Нет. Я их не знала и знать не хочу. Кроме вреда, они ничего не принесли ни мне, ни Антону.
— Тем более, вы должны быть заинтересованы в раскрытии истины.
Мазин шагнул на другую половину комнаты и подошел к нише в стене, задернутой белой чистой шторкой. Она была приоткрыта. В нише на подставочке, покрытой вышитым полотенцем, стояла икона без рамки. На потемневшей доске печальная женщина прижимала к себе младенца со взрослыми усталыми глазами. Под иконой лежал пучок высохших вербовых веток.
Светлана наблюдала за ним с тахты.
— Это теткино. Она, сами понимаете, женщина старая.
— Понимаю. Так что вы думаете, могла написать эту записку Инна Кротова? — спросил он, все еще разглядывая грустную мать с младенцем.
— Почему именно Кротова?
— Потому что с Рождественским они провели вместе почти весь день, и у него не было необходимости предупреждать таким образом Тихомирова, если б он и захотел с ним неожиданно поговорить. Остается Кротова.
Мазин услышал сухое:
— Могла.
Он обернулся:
— Зачем?
— Думаете, она простила его?
— Откуда мне знать.
— Я уверена, что нет.
— Чего же она добивалась?
— Хотела повредить ему. Может, надеялась, что он вернется.
— Вряд ли. В записке написано: «Речь идет не обо мне». Значит, если писала и Кротова, то дело не в ней.
— Вы просто не знаете женщин!
Мазин улыбнулся:
— А кто их знает? Знают они себя сами? Например, вы?
— Я знаю.
— Предположим. Итак, вы считаете, что записку могла написать Кротова и побудило ее неприязненное отношение к Тихомирову.
— Да.
— Однако вы говорите уверенно, а вначале будто сомневались?
— Вы меня убедили.
Мазин уловил враждебность.
— Извините, — уклонился он, — иногда это бывает. Но вы не казались мне человеком, легко поддающимся внушению.
— Интересно, какой я вам казалась?
Сказано было с вызовом, и теперь его стоило принять.
— Так как мы беседуем неофициально, я не скрою. Вы показались мне спокойной, уравновешенной, человеком, который стойко переносит несчастья и делает то, что хочет сделать. Так мне показалось вначале.
Слово «вначале» он выделил, и она это заметила:
— Вначале? А теперь?
«Пожалуй, это не совсем честно. Черт с младенцем! Но с младенцем ли? Ладно, выпалим из пушек по воробьям».
— Видите ли, Светлана, я занимаюсь своим делом — а это одновременно и хобби — не первый день. И не первый год. И, увы, приходится сознаваться, даже не первый десяток лет. За эти годы у меня накопился опыт, навыки. Поэтому я, к сожалению, редко ошибаюсь. Говорю — к сожалению — потому что раньше, когда ошибки бывали, жилось веселее. Но это лирическое отступление или, если хотите, следовательский прием, чтобы отвлечь вас от главного. Иногда мы так поступаем. — Он с удовольствием наблюдал, как она старается определить, где кончаются шутки в его словах. — Иногда. Но не сейчас. Сейчас я хочу сказать, что уже давно не ошибался на все сто процентов. Поэтому пересматривать полностью свое мнение о вас я не собираюсь. Я сказал, что вы делаете то, что находите нужным, и это, по–моему, верно. Хотя здесь я и расхожусь с Игорем Рождественским, который относит вас к категории людей, не знающих, что творят.
— А ему–то какое до меня дело?
— Никакого. Просто к слову пришлось. А о чем я, собственно, говорил?
— О моем характере.
— Да, именно. Впрочем, не совсем. Скорее о том, какой я вас представлял. Так вот, некоторые свои взгляды мне пришлось пересмотреть.
— Какие же именно?
— Я считал вас более искренней.
Теперь она сидела не кокетливо, поджав ноги, а очень прямо. Мазин же снова уселся на стул, свободно, тяжеловато, откинувшись на закругленную спинку.
— По–вашему, я вру?
— Ну, таких слов мне не хотелось бы употреблять.
— Лучше говорить откровенно. Вы ж не на свидание сюда пришли.
Он засмеялся:
— Мне казалось, что на свиданиях люди бывают откровенны.
— Вы все время шутите.
— Немножко.
— Так почему вы думаете, что я вру?
— Нет, в такой форме говорить я отказываюсь.
— Ну говорите, как вам нравится.
— Спасибо! У меня есть некоторые основания полагать, что вы все–таки виделись с Тихомировым после защиты.
— Почему?
— Вы сказали, что он звонил вам из ресторана и приглашал приехать к нему. Так?
— Да, так.
— Но вы отказались?
— Отказалась.
— И больше он вас не увидел?
Мазину показалось, что она заколебалась, прежде чем ответить, но ответ прозвучал твердо:
— Нет, не видел. Он меня не видел.
— Однако после звонка вы ушли из общежития.
— Почему вы так думаете?
Он решил сказать правду:
— Вахтерша сообщила.
— Эта сплетница?
— Хотите сказать, что ей нельзя верить?
— Поостереглась бы.
— Я бы тоже, наверно. Но она не одна вами интересовалась в тот вечер.
— Кто же еще, если не секрет?
— Скажу, хотя меня и просили не говорить. Олег. Тот самый парень, которому вы перестали писать. Как видите, он не утешился.
— Жаль.
Светлана смотрела зло.
— Конечно, жаль парня.
— Что же вы от него узнали?
— С ним я пока не разговаривал. Просто знаю, что он приходил. Они поднялись к вам вместе с вахтершей, но вас не было.
— И вы решили, что я поехала к Антону?
— Это одно из предположений. Вы могли пойти за хлебом, например, в дежурный магазин. Или отправиться к тетке. Или просто не открыть дверь, на худой конец. Что вам больше нравится?
— Мне не нравится, что вы со мной разговариваете, как с преступницей. Вы не имеете права!
— Конечно, не имею.
Она замолчала. Она никак не могла его понять.
— Но знаете, это как самонастройка в телевизоре. Получается механически. Не веришь человеку — и появляется определенный тон.
Мазин говорил доверительно, как будто делился чем–то, не имеющим никакого отношения к происходящему.
— В чем же вы мне не верите? — повторила Светлана, раскрыв большие серые глаза с длинными, совсем не подкрашенными ресницами.
— Мне кажется, что вы были ночью у Тихомирова.
— А если я была у тетки?
— Нет, у тетки вас не было.
— А эти сведения откуда?
— Тоже от Олега.
— Вы же его не видели!
— Не видел. Но он говорил об этом вахтерше. Она предположила, что вы отправились сюда. А он ответил, что пришел в общежитие прямо от Екатерины Кондратьевны и вас там нет.
— Вот уж не ожидала от него такой прыти.
— Я ж сказал, что он не утешился.
— Значит, я ошиблась.
— Не только в этом.
— Неужели вы думаете, что я могла убить Антона?
Ресницы ее задрожали. Теперь она снова походила на ту Светлану, что запомнилась ему с самого начала. Он невольно посмотрел на ее полные коленки, потом на растерянное лицо и подумал, что на сегодня достаточно.
— Неужели… неужели вы думаете, что я… что я… убила Антона?
— Вряд ли. Но я думаю, что вы должны больше знать о его смерти.
Мазин поднялся:
— Странно, но до получения этой записки я считал все происшедшее простым, а теперь вижу, что дело не так уж просто… Конечно, о том, что Тихомиров воспользовался трудом Кротова, вы могли и не знать…
— Как воспользовался?
— Не очень честно. Неприятно говорить, но что поделаешь.
— Не может быть. Он всегда так относился к Кротову! Это она его оклеветала. Она. Из мести. А он был замечательный.
— Да… Вы могли и не знать. А могли и узнать… Случайно, скажем.
— Зачем вы издеваетесь?
Сейчас она была некрасивой, посеревшей какой–то, несмотря на румяные щеки.
«Хватит», — решил Мазин.
— Простите. Я, кажется, немного выбил вас из колеи. Но мне хотелось найти у вас поддержку. Я ведь должен докопаться до истины. Значит, вы не были у Тихомирова?
Она заморгала.
— Конечно, вы могли разминуться с Олегом. Извините. Все наделала эта записка. Не будь ее, я бы уже забыл о деле Тихомирова. У нас так много работы. — Он взялся за ручку двери: — Если вы понадобитесь, я побеспокою вас.
Ирина
На станции, куда Мазин добрался поездом, ему сказали, что до Красного ходит автобус, что по шоссе туда одиннадцать километров, но есть и проселочная дорога — километра на четыре короче, и сейчас, посуху, по ней частенько бегают машины.
Почти неожиданно для себя он выбрал третье решение. Отправился по проселку пешком. Стоял ясный осенний день. Солнце уже не пригревало, но освещало степь таким ярким веселым светом, что Мазину захотелось побыть наедине с этой остепью, этим светом и самим собой.
Он пересек железнодорожные пути, прошел через маленький базарчик, где торговали яблоками, кислым молоком в глиняных крынках и тугими малосольными огурцами, и зашагал по широкой немощеной улице туда, где кончались разбросанные среди садов домики и начиналась дорога — хорошо пробитая в черноземе, поблескивающая полоса, что тянулась мимо вспаханных полей и побуревших лесопосадок, спускаясь в поросшие кустарником балки и взбираясь по пологим пригоркам, тоненький и длинный шнурок, расчертивший залитую осенним солнцем землю.
Мазин шел легко и вместо того, чтобы обдумывать предстоящий разговор, вообще ни о чем не думал, а дышал только свежим неоскверненным автомобильной вонью воздухом и озирался по сторонам, представляя себя с огромной солнечной высоты маленькой точкой, едва ползущей по бескрайней земле.
Он весь отдался этому наполняющему силой ощущению простора, когда прямо за спиной услыхал лошадиный храп и женский испуганный голос:
— Тп–рр–руу!
А потом с ним поравнялась двуколка, и женщина, сидевшая в ней, сказала с упреком:
— Разве ж можно посреди дороги ходить?! Да еще не слышите ничего. Я ж вам кричу, кричу…
Она была в платке и стеганке, но Мазин видел, что это не колхозница, хотя руки ее держали вожжи привычно и свободно. Женщина дотронулась длинной гибкой хворостиной, которая заменяла ей кнут, до гладкой вороной спины лошади, и та, подчиняясь сигналу, снова взяла на рысь. Двуколка проехала мимо Мазина, но недалеко. Женщина, не останавливаясь, вдруг обернулась и посмотрела на него:
— Послушайте, вы не следователь будете?
— Он самый, — ответил Мазин; подходя поближе и сожалея, что так хорошо начатая прогулка сейчас будет прервана.
Женщина ждала, собрав вожжи в руку:
— А я на станцию приезжала вас встречать. У нас–то телеграфа в Красном нет, так что пока сообщат…
И Мазин понял, что она с опозданием получила его телеграмму и не успела на станцию, а теперь спешит домой, чтобы встретить его с автобуса.
— Вы, значит, пешком решились? — улыбалась Тихомирова, довольная, что встретила–таки его» — Сейчас хорошо пройтись, погода–то золотая стоит, но далековато все–таки, семь верст…
Она сказала «верст», а не «километров», потому что здесь, видно, и сейчас люди говорили так, как привыкли их деды.
— Садитесь!
Мазин взялся за борт двуколки и, неловко скользнув ногой по колесу, плюхнулся рядом на деревянное сиденье.
— Устроились? — Она подвинулась, освобождая ему побольше места. — Ну, пошла!
И колеса запрыгали по неровной колее.
— Значит, вы и есть Ирина Васильевна?
— Я и есть Ирина Васильевна, — привычно, по–учительски, называя свое отчество, ответила она. — Вы, собственно, что узнать–то от меня хотите?
— Я хотел побеседовать с вами об Антоне Тихомирове.
— Разве он разбился не случайно?
— Всякая смерть требует расследования, даже на больничной койке. Вы же знаете. Так что не пугайтесь.
— Чего мне путаться? В чем смогу — окажу вам помощь. Но мы–то давно с ним разошлись.
— Я знаю.
Он мог бы сказать, что, несмотря на это, она виделась с Антоном Тихомировым в день смерти или, во всяком случае, хотела повидаться, но решил начать с другого, с того, что было для него не менее важно.
— Я знаю. Я и хотел поговорить с вами о прошлом. Видите ли, чтобы правильно понять человека, нужно знать о нем многое, и прошлое может оказаться не менее важным, чем настоящее.
— Если так глубоко берете, значит, сомневаетесь, — сказала Ирина, глядя прямо перед собой. Дорога бежала вниз, по склону балки, к мелкой речке. Речка текла, подмывая желтый глинистый берег.
Ирина притормозила лошадь, и та стала спускаться медленнее, осаживая напиравшую двуколку. У самой воды, неторопливой и зеленоватой, сквозь которую хорошо было видно прорезанное колеей дно, она совсем остановилась и, наклонив вздрагивающую голову, коснулась поверхности темными мягкими губами.
— Пить хочет, — пояснила Ирина и, соскочив на землю, освободила рот лошади от железного мундштука. Та стала пить, поднимая голову при каждом глотке, роняя в речку стекавшие по губам капли. Колючие кусты нависали над дорогой, сквозь ветки с последними скрученными жесткими листьями виднелись похожие на мелкую сливу плоды.
— Что это? — поинтересовался Мазин, указывая на куст.
Ирина отошла с дороги и сорвала несколько слив. Опустила их прямо на ладони в воду, стряхнула и протянула Мазину:
— Пробуйте.
Он осторожно прокусил сизоватую корочку. Внутри слива была темнее, очень сладкая, холодная.
— Терн это, — пояснила Ирина. — Кислятина страшная, а вот прибьет морозцем — вкусный становится.
И, взобравшись на двуколку, тронула лошадь.
Та осторожно ступила в воду — от копыт поднялись дымки взбудораженной глины — и пошла медленно, расчетливо ставя ноги на невидимое дно. Вода поднялась почти до половины колес, Мазину показалось, что сейчас будет еще глубже, он собирался поджать ноги под себя, но делать этого не пришлось, потому что дорога взяла вверх, лошадь пошла увереннее и быстрее, и вот уже колеса, отбрасывая прилипшие мокрые комья, закрутились снова быстро, и они опять поехали степью, вдоль лесополосы, мимо оседлавших полуголые ветки грачей, подозрительно поглядывавших на проезжих.
— Антон любил мороженый терн, — сказала Ирина.
Но Мазин опять не думал о Тихомирове, а смотрел на маленький трактор на дальнем поле, что полз по краю огромного черного квадрата, и ему не верилось, что такой гигантский квадрат может вспахать такая маленькая машина. Потом и это поле сдвинулось вправо и назад, а впереди, в низине, показалось село — где под шифером, а кое–где под соломкой. И среди этих белых, издалека казавшихся очень чистенькими хаток Мазин увидел красное кирпичное здание, окруженное рядками деревьев, молодых еще, но ухоженных, крепких и ветвистых.
— Это школа наша, — махнула Ирина прутиком на красное здание.
— Сад вы разводили?
— Мой, — ответила она с гордостью. — На пустыре вырастили. Столько трудов стоило! Антон все ругал меня. Говорят, что я тут и счастье свое потеряла. — Она сказала это иронически и добавила, чтобы пояснить: — А я думаю, что его с самого начала не было. И остановилась у одного из домиков под шифером: — Вот здесь и живу.
— С самого начала?
Она поняла:
— Да, мы здесь вместе жили.
Мазин с удовольствием размял на крыльце затекшие ноги.
— Входите. Раздевайтесь. Вот умывальник, полотенце… Мойте руки. Сейчас обедать будем.
— Да я не голоден.
— Ну, это вы по–городскому застеснялись. А у нас все попроще. Разносолов, правда, особых нету, да поесть же с дороги нужно. На голодный желудок какой разговор! Злой будете, а мне это опасно.
Пошутила она впервые, видно, увереннее себя чувствуя под своей крышей. И тут же засуетилась, набрасывая на стол чистую скатерть.
Мазин вымыл руки под железным рукомойником, медленно вытер их, несколько смущенный приемом и размышляя, не правильнее ли было приехать официально и остановиться в доме для приезжих. Но бежать было поздно, и пользы такое бегство принести уже не могло, а могло нарушить только тот контакт, который, несмотря на кратковременность знакомства, успел, как он чувствовал, установиться у него с Ириной.
На столе тем временем появились высокий белый хлеб домашней выпечки, свиная колбаса, нарезанная большими кусками, малосольные огурцы, поздние буроватые помидоры и бутылка «Московской».
Мазин покачал головой. Но Ирина и себе налила, как и ему, полную стопку, хотя выпила не всю, а половину только. Вытерла губы краем фартука и сказала серьезно:
— Не пойму я все–таки, что вы от меня хотите узнать.
И Мазин видел, что женщина эта из тех, которые живут в ясном, определенном мире, и она должна знать, что же от нее требуется.
Он закусил хрустящим, очень вкусным огурцом и ответил:
— Антон погиб. Скорее всего — это несчастный случай. Но обстоятельства смерти до конца не ясны. Можно предполагать и самоубийство, и даже худшее — насильственную смерть. И чтобы узнать правду, мне необходимо знать побольше о самом Тихомирове: каким был он человеком, на что был способен. Это может приоткрыть дверцу в пока неизвестное… Поэтому расскажите о нем то, что знаете, что запомнилось, что за человек он был, по–вашему. Если вам не тяжело все это.
— Тяжело, конечно. Это ж моя жизнь… неудачная, как видите. Да сейчас уж чего говорить. Не зря ж вы сюда ехали…
Она сложила руки на коленях:
— Наверно, хорошо его я никогда не понимала, иначе не получилось бы этой нашей ошибки. Был он человеком, ну, как вам сказать, умным, но самоуверенным. Особенно самоуверенным. Если что сделал — все. Прав — и только. Не помню я, чтоб он себя хоть раз виноватым признал. Очень был упрямый. Группа его прорабатывает, стыдит, а он сидит молчит, в окно смотрит: дескать, слыхал я все это десять раз. Никто его перевоспитать не мог. И я тоже… не смогла, запуталась только. Все с этого и началось. Дали мне поручение общественное — отвечать за него. Смешно, конечно. Теперь–то я понимаю, что так просто человека не переделаешь, а тогда, что? Поручили — взялась.
Он в свитере мохнатом ходил и всегда непричесанный. Надо мной посмеивался:
— Составь, Ирка, график моей перековки с точными сроками, чтоб мне ориентироваться по нему. А то еще раньше времени исправлюсь.
Потом опять:
— Не составила?
И сам притащил лист ватмана: на нем оси, координаты, цифры, все дурачина разная. Я прихожу в общежитие: график на стенке висит, разноцветными карандашами расчерчен. Девчата смеются:
— Это Антон притащил и повесил. Вот умора!
А мне хоть плачь. Говорю ему:
— Почему ты несознательный такой? Ведь всю группу подводишь!
А он:
— Чем это я ее подвожу, группу? Внушили себе чепуху такую! Ну, скажи, пожалуйста, от того, что я не подготовился к семинару, тебе лично чем плохо?
— Да ведь мне тебя поручили.
— А ты б отказалась — и все дело. Сама себе обузу на шею повесила, а я виноват? Человек должен жить так, как он устроен, а не так, как Анька Ситникова — это комсорг наш — ему указывает. Может, ей и выгодно, чтоб я был образцовый, ее тогда в комитет выберут, а мне–то ее карьера на что? И при чем тут группа?
Я ему возражала, конечно:
— Набекрень у тебя мозги, Антон. Если про группу не понимаешь, так хоть бы о себе подумал. Зачем учишься–то? Ведь лентяй ты!
— Нет, — говорит, — я не лентяй. То, что мне нравится, я учу. А что Лысенко — великий ученый, в это я никогда не поверю.
— Да ведь академик он! Это, что же, случайно, по–твоему?
— Темная ты, Ирина, и наивная. Ничего не понимаешь!
Это у него любимое словечко — темная! Если чего доказать не может, махнет рукой и скажет: «Темнота!»
Вот так смеялся, смеялся, а перед зачетом приходит и, как бы шутя, говорит:
— Хочешь, Ирка, план по моему воспитанию выполнить?
— Чего это ты?
— Дай конспектик почитать. А то у меня своего, знаешь, нету, крысы в общежитии съели.
Думаю, пусть уж лучше по моему выучит, чем совсем не учит. Дала. Взял он и удивился вроде.
— А я думал, не дашь. Значит, душа в тебе есть. Не все потеряно.
И говорит так не то в шутку, не то всерьез.
Сдал, а после зачета остановил меня в коридоре, в руках билеты в кино крутит, синенькие такие.
— Ты знаешь, Ирочка, что добрые дела должны вознаграждаться? Вот я билетики взял на очень интересное кино.
— Не нужно мне, — говорю, — твоих билетиков.
— Что, стесняешься со мной пойти? Боишься, что Анька не одобрит?
— Ничего я не боюсь!
И пошла…
— Да вы что ж это не едите? — вдруг заметила она пустую тарелку у Мазина. — Сейчас я яишню поджарю.
— Не стоит. Я сыт.
— Соловья баснями не кормят!
Ирина вышла на кухню. Вскоре оттуда потянуло жареным салом.
— Вот так все и началось, — сказала она, ставя сковородку с глазуньей перед Мазиным. — То общественное поручение, то шуточки–прибауточки, а вышло все серьезно и тяжко. Совсем мы друг друга не понимали, каждый хотел другого в свою веру обратить, да разве ж так получится? Я все думала, что изменится он, станет, как все. Он даже и начал вроде меняться. Посерьезнел. В группе–то шутил, а со мной больше всерьез. К нам все хорошо относились. Его тоже любили, хоть и прорабатывали. Он же умница был… Не сразу я решилась за него замуж выйти. Дружили мы долго. Вел он себя хорошо, не приставал зря. Всегда в читалку зайдет, проводит до общежития. На лекциях рядом садился. А вот конспектов никогда не писал. Нерационально двойную работу делать, говорил.
— Почему — двойную? Для себя пиши.
— А зачем, если ты пишешь?
— Но я ж тебе писать не обязана.
— У нас с тобой, Ирочка, никаких обязанностей быть не может. У нас любовь до гроба. А любовь — это сон упоительный.
— Скажешь, «любовь»! Дружим с тобой.
Но, по правде говоря, я его любила, конечно. Незаметно это произошло. Только чувствую, что не могу уже без него. Не придет один вечер — места себе не нахожу. А придет — так хорошо и спокойно становится.
Поженились мы на третьем курсе. Нам свадьбу устроили. Весело было очень. Понадарили всего — и нужного и ненужного. До самого утра гуляли. А когда ушли все и остались мы с ним вдвоем, он обнял меня и говорит:
— Не страшно тебе?
— Что ты?
— Жить не страшно?
— Не пойму я тебя.
— Нам ведь теперь столько пройти нужно, столько преодолеть.
— Да что преодолевать?
— Все. Может быть, войну, может, болезни, несчастья, а может, самих себя.
— Ну и нашел ты время философствовать.
— Не боишься, значит?
И засмеялся.
Не поняла я его, а он себя лучше знал и боялся. Хотя и хотел, чтобы все хорошо было. Жизнь нашу будущую мы тогда одинаково представляли. Собирались ехать по назначению — и все. В аспирантуру нам не предлагали. Я научной работой не занималась, а он хоть и мог бы, но не хотел. Не нравилось ему, что генетика в загоне. Часто говорил мне:
— Ты даже не представляешь, сколько эта наука может.
Но вообще–то о науке он мало мечтал в то время. Я скоро Володьку ждать начала. Антон боялся за меня очень. Помогал во всем, бегал подрабатывать, чтобы яблок купить килограммчик или пару мандаринов. Принесет, бывало, и радостный такой, прямо из рук меня кормит:
— Сыну витамины! — кричит.
— Да откуда ты знаешь, что сын, а не дочка?
— Дочку не хочу, дочки все в отцов. Значит, глупая будет. А сын в маму — умница.
Шутил все, потому что себя–то он глупым никогда не считал. Но угадал. Мальчишка родился.
Это уже перед самым распределением было. Насчет работы мы не спорили. Я в деревне выросла и жить здесь не боюсь. Конечно, асфальта нет, театра нет, а телевизор уже есть, да и живется вольнее, воздуху больше, а заработки не хуже, чем в городе. Хотя и трудно бывает. Ну, да я–то все это знала хорошо, что здесь почем.
А Антон в деревне мальчишкой жил только, во время войны. Говорил мне, что тянет его в деревню, что поедет с удовольствием, в поле работать будет, город ругал: там, говорил, чиновники одни. Что на кафедрах, что в конторах. А настоящая наука на земле делается.
Ирина вздохнула:
— Сам себя он не знал. Говорил–то все от души, но жизнь нашу представлял по–детски, больше природу, а не работу. Думал удивить всех знаниями своими. Да удивляться здесь некогда, успевай только поворачиваться.
Встретили нас хорошо. Помогли во всем. Его агрономом назначили, а я в школу пошла. Не хотела, правда, а теперь привыкла вот. В школе тоже интересного много и полезного.
Антон загорелся сначала. С поля не вылазил. Почвы изучил, климат за все года проштудировал, со стариками толковал. Короче, представил председателю целый проект, где что сеять нужно, чтобы урожаи наибольшие собрать и доход удвоить.
Так он мне и говорил:
— В наших силах, если хозяйство поведем правильно, через два–три года озолотить колхоз.
Отнес он свой план председателю. Довольный был такой, радостный… Ждал — одобрят его сразу. Но время идет, а председатель все занят да занят. «Некогда, — говорит, — подожди».
Антон нервничать стал, хоть и виду не подает. Но что поделаешь, ждем.
Вдруг как–то вечером машина под окном загудела. Стучат. Открываю я председатель сам пожаловал. А за ним Тихон Хохряков, шофер его, что–то тяжелое тащит.
— Здоров, Антон Дмитриевич, — председатель говорит. — Вот решил посмотреть тебя в твоей хате. Как ты тут у нас обживаешься. Примешь гостя?
Ну Антон, конечно:
— Заходите, пожалуйста!
— А это тебе, чтоб вы с молодой женой не скучали. Ставь его, Тиша, да поезжай, отдыхай. Я отсюда домой своим ходом отправлюсь.
Смотрим, Тихон на стол приемник ставит.
— Это мы тебе решили наш из правления завезти. Все одно там его слушать часу нет. А тебе, глядишь, веселее с ним будет.
Снимает полушубок, оттуда две бутылки достает.
— Ну, что вы, Иван Матвеевич!
— А что? Я ж к вам как бы на новоселье приехал, хоть и с опозданием. Стыд и позор. Живешь ты у нас полгода, а я у тебя в дому не побывал… Не поджаришь нам с агрономом яишенки? — у меня спрашивает.
А сам из кармана пиджака Антонов план вынимает:
— Да и потолковать об делах нужно.
Вижу, Антон заволновался, но сам ничего не спрашивает, а председатель тоже не торопится. Пока я на стол накрывала, они все о разном переговаривались, а как сели и Иван Матвеич первую пропустил (а он мужик здоровенный, литр выпьет — покраснеет только), тогда и заговорил:
— Прочитал я твой проект внимательно и вижу, если не сбежишь от нас, то колхозу с таким агрономом повезло. Человек ты, прямо скажу, башковитый. А раз так — то должен правильно понять то, что я тебе скажу сейчас. На план свой, парень, ты особенно не рассчитывай!
У Антона рюмка в руке дрогнула.
— Ты, конечно, спросишь — почему? Я, может, все и объяснить не смогу, но по–простому скажу так: мысли наши — дело одно, а жизнь идет своим путем. Это в общем плане. А в частности: никто нам самоуправства не разрешит, потому что в районе свой план есть, в области — свой, а еще есть государственная политика, и она сейчас направлена на кукурузу.
— Значит, и мы должны лучшие земли отдать под кукурузу?
— Значит так.
— Но мы никогда не получим на них высоких урожаев.
— Это кто тебе сказал? Американцы ж получают! В Айове своей.
— Да в Айове климат совсем другой. Влаги там — залейся. А у нас…
— Как у нас, я лучше тебя знаю. Это мне и дед Евсей толковал. Знаешь деда Евсея, что на Крутой балке живет?
— Знаю.
— Ну вот. Он мне рассказывал, что еще когда земля наша помещику Кузнецову принадлежала, тот тоже кукурузу пробовал.
— Ну и что?
— Не вышло. Засуха подвела, а там мороз ранний… Но то ж у помещика, а теперь Советская власть — техника, гибриды разные, химия опять. Короче, как говорится, нет таких крепостей, чтоб не взяли большевики.
— Да зачем нам эту крепость брать, когда у нас золотое дно под ногами? Пшеницу отличную соберем, по–над речкой овощи возьмем, луга у нас прекрасные — двинем животноводство, — вот вам и культурное передовое многоотраслевое хозяйство безо всякой кукурузы. И хлеб, и мясо, и овощи! Знаете, в городе ранние овощи почем? А кукуруза со всей химией во сколько обойдется?
Вздохнул председатель:
— Думаешь ты узковато, Антон, по–кулацки вроде. Выгоду свою видишь, а масштаб государственный не замечаешь.
— В чем же этот масштаб?
— А в кукурузе. Она должна нам все хозяйство изменить, если мы ее освоим.
— В том–то и дело, если освоим.
— А почему и нет? Вот нам в области на совещании случай из истории приводили. Когда Петр Первый начал картошку внедрять, так многие тоже возражали, говорили, что расти она не будет. А сейчас, глянь! Пропали б мы без картошки. Так и кукуруза.
— Значит, проект мой в печку?
Председатель выпил еще стопку, закусил с удовольствием:
— Зачем в печку? В стол его положи, в ящик. Пока в дальний, куда заглядываешь редко. Пусть полежит Жизнь, она ж на кукурузе не кончится.
— Утешили! А если я его все же вынесу на правление или на общее собрание?
— Честно сказать?
— Чего ж хитрить?
— И не буду хитрить. Первый против тебя выступлю.
— Сами–то вы хоть понимаете, что в моем плане рациональное зерно есть?
— Как не понять! Но на отдачу–то рассчитываешь через два–три года. А начинать с чего?
— Да на кукурузу ж больше понадобится!
— На кукурузу дадут. Все дадут: и семена, и удобрения, и машинами, и людьми помогут особенно на уборке. Потому что это государственный план, а не Антона Тихомирова. И потом, прямо скажу тебе, парень, если мы сейчас с твоей бумагой вылезем — это знаешь, как расценят?
Тут Антон и пыхнул:
— Боитесь?
Я перепугалась, чуть сковородку не уронила. Председатель–то у нас крутой. Что приемник привез — ни о чем не говорит. Думаю, трахнет кулаком по столу, как с ним на правлении случалось. А кулачища у него — по полпуда каждый!
Но не трахнул. Корочку понюхал только, усмехнулся:
— Значит, хлеб–соль ешь, а правду режь? Ладно, скажу правду. Не хочу я с этого колхоза уходить. Жизнь моя в нем оставлена. Понял? Тебе что? Снялся и пошел. Вся страна твоя. От Владивостока до Белостока, как нам перед войной в танковом училище говорили, а моя страна — вот она, в окошко почти всю видать. Я ее на этой вот шее после войны пахал. Поту тут моего больше, чем гербициду. Куда ж я отсюда пойду, а?
Сдался Антон:
— Ладно, ваша взяла. Давайте лучше выпьем.
— Ну давай. Обижаться тут нечего. Вот испытаем кукурузу, тогда и скажем.
Посидели они еще, допили водку, попрощались хорошо. А когда ушел председатель, Антон взял свою бумагу, зажег спичку и запалил.
— Зачем ты? — спрашиваю. — Пусть полежит.
— В дальнем ящике?
А сам смотрит на нее, не замечает, как она ему пальцы жжет.
— Умный, — говорит, — человек у нас председатель, все понимает, только видит не дальше, чем из окошка, это он правильно сказал.
— Значит, не сошлись они с председателем? — спросил Мазин.
— Нет, наоборот, очень даже подружились, — ответила Ирина неожиданно. — Сначала ругал Антон его, приспособленцем называл, трусом. Правда, хоть честный трус, говорил, и то хорошо.
Но тут весна подошла, обижаться некогда, с прля не вылазил от зари до зари. И все на кукурузе. Я его не понимала:
— Антон, ты же был самый ярый противник кукурузы, а теперь, кроме нее, ничего в колхозе не видишь.
Он посмеивался:
— С такими людьми нужно бороться фактами. Я хочу доказать, что при самых лучших условиях кукуруза у нас не пойдет. Все будет создано, чтобы никто не мог упрекнуть меня ни в чем, обвинить, что недоработали. Пусть сами увидят.
И увидели. Да совсем не то. Год выдался редкий. Раз в десять лет такой бывает. Весна теплая, ровная, лето влажное, жаркое, а осень и того лучше — солнечная, сухая. Короче, не кукуруза у нас выросла, а лес зеленый — в рост человеческий. Початки — прямо слитки золотые.
Антон растерялся. А председатель помалкивает. Ни хорошо, ни плохо ему не говорит. Но сам задумал свой план. Приехал из области корреспондент, он ему и выдал: истинный организатор победы — наш молодой агроном Антон Тихомиров. Антон не знал ничего. Вдруг заезжает к нам Иван Матвеевич.
— Читал? — спрашивает и газетой помахивает свежей.
Антон не видел ее еще. Взял, развернул, посмотрел.
— Вы организовали? — спрашивает.
— Я. Здорово получилось, а?
— Плохо.
— Это почему?
— Неправда.
— Ну, знаешь, парень! Другой бы плясал от радости, а ты… Ты мне скажи, что здесь неправда? Урожай правильно указан? Ну?
— Правильно.
— То–то! Без брехни. Не слезал ты с этой кукурузы все лето. Это правильно?
— Правильно. Да…
— Что «да»?
— Если б с погодой не повезло…
— Вот это ты брось! Погода что, у нас одних была такая? У соседей разве климат другой? А урожай — вдвое от нашего! Вот тебе и погода. В людях дело. Нет таких крепостей…
— Знаю.
— То–то! Так что никакой тут брехни нету. Все заслуженно. На зональное совещание поедешь. Расскажешь про золотые початки наши.
— Точно, что золотые. Каждый по рублю.
— А ты те рубли не считай. Они в большую политику вложены и доход свой дадут. И статья эта тоже даст.
— Статья–то?
— Статья. Тебе даст!
— Что даст? Славу фальшивую?
Тут он ко мне повернулся:
— Ну и муж у тебя, Ирина, умный да несмышленый! — И Антону: — Тебе что сейчас нужно? Голова у тебя есть, знания тоже. А чего не хватает? Авторитету! Вот будет авторитет, тогда совсем хорошо будет. Тогда и с твоими планами считаться будут. Уразумел вопрос?
Сел в машину и уехал.
Проводил его Антон взглядом, сел за стол, перечитал статью.
— Может, и прав хитрец старый. Чтобы воевать за свое дело, нужно иметь авторитет, известность. А к этому не всегда прямым путем дойдешь.
Но все–таки перед зональным совещанием решил он по–другому. Ночью вижу: не спит.
— Что ты, Антон?
— Думаю, Ира. Понимаешь, я провел все подсчеты, все до копейки высчитал и теперь знаю совершенно точно, что даже при таком богатом урожае кукуруза у нас — культура невыгодная. Слишком велика себестоимость. В убыток королева идет. Как ты думаешь, что будет, если я на совещании об этом скажу?
— С ума сошел!
— Почему? Может, там никто над этой стороной не задумывался.
Всю ночь не спали.
На другой день уехал.
Ждала я его, ни минуты покоя не было.
Приехал мрачный. Сказал прямо с порога:
— Струсил.
Разделся. Поднял Володьку над головой:
— Видишь, отец–то твой жидкий оказался.
И посадил его на кровать.
Сел обедать, рассказал:
— Не повернулся язык. Выбрали меня в президиум, начался барабанный бой. Матвеич в зале сидит, в первых рядах, на меня смотрит, улыбается, как именинник. Какие–то руководящие со мной знакомились, в докладе в пример ставили. Короче, когда слово дали, понесло меня куда–то, сам не знаю. Как того инженера из «Двенадцати стульев», что на открытии трамвая выступал. Не хотел о международной обстановке говорить, а как начал, так и попер про Чемберлена. Вот и я. Начал: ну, думаю, сейчас все скажу, а прислушался к себе — и голоса своего не узнаю. Чужой такой, бодренький: наши достижения, товарищи, наглядно доказывают, что кукуруза одержала полную победу и может считаться в условиях области высокопродуктивной, необходимой каждому хозяйству культурой. Так и брякнул. Или что–то другое в том же роде. В общем, умылся.
Впечатление от поездки отвратительнейшее. Одно приятно. Подошел ко мне профессор Рождественский в перерыве. Хвалил, конечно. Но не в этом дело. Он говорит, что обстановка у них изменилась и группа научных работников поставила вопрос о творческой реабилитации Кротова. Вспомнил, что я кротовскими работами увлекался. Между прочим, спрашивал, не собираюсь ли я в аспирантуру. Говорит, если надумаешь, обращайся прямо ко мне. Нам, говорит, нужны сейчас такие люди, передовые, энергичные, которые могут совмещать теоретическую работу с практикой.
С этого времени и стал он думать об аспирантуре.
Ну, а совместная наша жизнь пошла все хуже и хуже. Кого винить — не знаю. Он меня винил, я — его, но это прошло все…
Авторитет Антона действительно в колхозе поднялся, да не только в колхозе. Стали к нему за опытом приезжать, приглашать на конференции разные. Он ездил, сначала посмеивался, потом привык. Председатель тоже доволен был, и колхозу слава шла. Но я–то видела, что Антон хоть и привык, а это не то, что ему нужно.
Спрашиваю:
— А как же твой план?
Махнул рукой:
— Видишь, и без моего плана люди живут, а некоторые даже довольны. План — это так, мечта юности. Теперь я понял многое, нужно за настоящий план бороться. Свое место в жизни искать.
Из записной книжки Тихомирова:
«Обычно говорят о приспособляемости организма к среде (в отношении человека это иногда звучит как приспособленчество). Но так ли это? Может быть, сущность процесса глубже, и организм приспосабливается к самому себе, к своим возможностям, открывает их и использует в наиболее благоприятных условиях, на оптимальных режимах? Сам я всегда старался прежде всего одолеть себя. Но понять свои потребности и возможности крайне нелегко. Особенно мешают общепринятые стандарты. Они вырабатываются в расчете на среднего человека и облегчают ему существование, но причиняют много вреда тому, кто не укладывается в эталон. Например, формула «из вуза — на периферию» правильна в своей сущности, то есть на девяносто пять процентов. Не могут же все остаться в аспирантуре! Но для пяти процентов она вредна. Я, например, принял ее за истину и оказался в сложном положении. Должен ли я был приспособиться к условиям и вопреки себе оставаться на месте? Я попробовал и убедился, что это невозможно. Я должен приспособиться к самому себе, то есть создать оптимальные условия для раскрытия собственного «я». Мне пришлось делать это, преодолевая инерцию внутреннюю и внешнюю. С точки зрения многих, я — антиобществен.
Может быть, попытка приспособиться к себе и есть приспособленчество? Нет, сила не в том, чтобы идти от указателя к указателю. Мир открыли те, кто прокладывал путь по звездам, а не по радиомаяку».
— Искать себя он, конечно, в городе собирался. Я ему не перечила, но пугало меня все это. Себя–то я здесь на месте чувствовала, а как в городе будем, представить не могла. Трещины между нами и пошли.
— Ты человек без мечты. Что делаешь — тем и довольна, — это он мне часто говорил. Но видела я, что не только в этом дело, что в той новой жизни, что он себе запланировал, мне делать нечего. И он это понимал и злился, потому что нас с Вовкой любил, но с характером своим справиться не мог. Такой уж он был человек. Новая в нем пружина стала раскручиваться, а старое кончилось. И не кукуруза тут виновата. Не мог Антон другим стать. Всю жизнь стремился куда–то, а куда — никогда я понять не могла.
— А крупным ученым мог бы он стать, как вы думаете? — спросил Мазин.
— Не знаю. Способный он был — точно. Но для ученого мало этого, по–моему. Вот он Кротова любил вспоминать. Так тот же совсем другой человек. Ничего, кроме своей науки, не видел. А Антон всегда от противного шел. Не потому, что нравится, а потому, что не нравится. Не нравилось в городе — в деревню уехал, разочаровался в нашей жизни — пошел в науку. Так и шло у него все. Но про последние–то его годы я ничего не знаю.
— Вы не виделись после развода?
— Нет.
— И у вас не возникало желания повидать его?
— У меня своя гордость есть, — ответила Ирина, и Мазин поверил ей, хотя ответ этот и не приблизил его к цели, к которой шел он длинным и негладким путем.
— Тихомиров помогал вам?
— Я отказалась от его помощи.
— У вас же ребенок.
— Мой ребенок имеет все необходимое.
— Я понимаю, что ваш ребенок не голодает, однако отцовский долг…
— Какой долг? Две десятки в месяц перевести? Подачка это, а не долг. Мы с Володькой в милостыне не нуждаемся. А долг свой он перечеркнул, когда сына бросил. Настоящий отец должен сына воспитывать, а не на конфеты ему присылать. Раз уж ушел, значит, сыну не судьба отца иметь.
Теперь примирения со случившимся уже не звучало в тоне Ирины, несмотря ни на что, ее тяготила старая обида.
— Значит, не виделись больше?
— Нет, себя измучивать не хотела, а сыну не нужно это. Вырастет расскажу, пусть сам нас судит, а без конфет проживем.
«Почему все–таки? — думал Мазин. — Почему она так посуровела, когда я спросил о встречах? Или любит до еих пор? Неужели? Потому и рассказывала так? Снова переживала? «Без конфет проживем…»
— Теперь придется прожить.
— Да, — изменилась она вдруг в лице, будто вспомнив, что Антона уже нет.
— Вы узнали о его смерти из моего письма?
— Нет, мне раньше написала подруга. Мы в одной группе учились.
— Что ж она вам сообщила?
— Что несчастный случай произошел. А вот, оказывается, вы сомневаетесь.
— Почему вы так думаете?
— Да зачем же тогда ездить, расспрашивать? Я же написала вам все в письме, а вы приехали.
Не мог же он сказать ей, что написал и попросил ответить на самые общие, известные ему, собственно, вопросы только затем, чтобы увидеть ее почерк. Конечно, она могла напечатать ответ на машинке, или продиктовать кому–нибудь письмо, или наконец изменить почерк, попытаться его изменить хотя бы. Но она не сделала ни того, ни другого, ни третьего. Она ответила точно и обстоятельно. Написала все своей рукой.
И тут уж ошибиться было невозможно — письмо и записку Тихомирову писал один и тот же человек!
— Вы сообщили мне много интересного.
— Я знаю только о прошлом.
— Я понимаю. Вы не виделись больше. Но хоть это и не относится непосредственно к делу, вы ошиблись, когда решили разорвать всякие отношения между ребенком и его отцом.
— Так уж решила.
Мазин посмотрел на ее тарелку, где лежала остывшая и нетронутая яичница, и, взяв со стола бутылку, сам наполнил граненые стопки.
— Расстроил я вас. Давайте–ка выпьем лучше по стопочке. Может, сердцу станет веселей.
— Навряд ли.
Но стопку свою подняла и выпила одним махом, по–мужски.
— А сам Тихомиров, разве он не протестовал против такого решения?
— Сначала, понятно, а потом, как все мужики… отвык.
— Вы думаете, что отвык. А он, может быть, переживал, мучился.
— Некогда ему переживать было. Науку делал. Да и бабы скучать не давали.
Она знала, конечно, немало о жизни Антона. Возможно, надеялась, что вернется. Нет, вряд ли. Но почему не хочет она говорить о том, последнем дне?
Мазин налил себе еще стопку:
— Ваш воздух вызывает зверский аппетит.
— Ешьте на здоровье.
— Спасибо. Ем по–деревенски.
И он положил на тарелку колбасы.
— Вы часто бываете в городе?
— В каникулы, на совещаниях. Особенно меня не тянет.
— Этим летом тоже были?
— Была.
— В августе?
— Нет, в июле. Хотя и август прихватила немного. Числа пятого уехала.
— До смерти Антона?
— До. Он недели через две разбился.
— А где вы были в это время?
— Здесь.
— И это могут подтвердить свидетели?
— Свидетели? Скажите же в конце концов, зачем вы приехали?
Мазин положил на стол записку:
— Это писали вы?
Ирина едва взглянула на записку и сразу ответила:
— Я писала.
Мазин положил вилку:
— Расскажите.
— Заболел Володька. Операцию пришлось делать. Испугалась. Вот и не выдержала. Думала, он с врачами поможет там, в городе. Стыдно было, но пошла к нему все–таки, о ребенке ведь речь.
— И что произошло между вами?
— Ничего. Я написала записку, а вечером у Володьки кризис был. Всю ночь в палате просидела. Ну, а потом уже не пошла к Антону. А он не поинтересовался даже. Он же знал, что я у Маши всегда останавливаюсь.
— Наверно, Тихомиров не мог поинтересоваться, раз его не было в живых, — сказал Мазин с раздражением.
— Как не было?
— Он погиб в тот же день, двадцать третьего августа.
— Я писала не двадцать третьего.
— А когда же?
— Второго! Разве такой день забудешь!
— Посмотрите записку. Там стоит дата.
Ирина взяла наконец в руки этот клочок бумаги и приблизила к глазам. Мазин видел, как она побледнела.
— Я писала второго. И в больнице известно, когда был кризис.
— Но в больнице не известно, когда вы писали.
— Я писала второго, — повторила она.
Инна
— Я знала, что нам придется встретиться, но не думала, что вы придете сюда.
Мазин сидел за большим канцелярским столом. Стол был пуст, если не считать придавленных толстым стеклом репродукций с рисунков Эйзенштейна и портрета Анны Ахматовой работы Петрова–Водкина. Он сдвинул свои перчатки с портрета.
— Вы могли меня вызвать.
Инна Кротова положила на стол указку.
Он пришел к ней в музей. Был конец дня, за окном почти стемнело, и в комнате, где он дожидался Инну, в этой маленькой но сравнению с громоздким столом комнатушке, с надписью на двери «Научные работники», никого, кроме них, уже не было.
— Я хотел поговорить с вами неофициально.
Она достала из сумочки пачку сигарет, взяла спячку, по–женски держа ее от себя, и несколько раз провела по коробку, пока не вспыхнул огонек. Дымок был приятным.
— У вас хорошие сигареты.
— Американские. Подарил один иностранец, которому я показывала музей. — И пошутила: — Думаю, что он не шпион.
Мазин вежливо улыбнулся. Что поделаешь, если многие склонны судить о шпионах по приключенческим книжкам.
Инна затянулась и медленно выпустила дым. У нее был большой рот, неярко разрезавший худощавое нервное лицо.
— Вы хотите говорить здесь?
— Нет, здесь не стоит. Я не представлялся на входе. Зачем возбуждать липшие пересуды. Или в музее нет сплетников?
— Вы очень любезны и правы. В музее работают почти исключительно женщины. А у нас есть свои слабости. Да и время, чтобы перемыть косточки ближнему.
— Может быть, я провожу вас домой? Погода, кажется, вполне приличная.
— Пойдемте. Я живу недалеко.
Он подал ей плащ.
— Спасибо.
Из записной книжки Тихомирова:
«Подходя строго, человек — машина, пусть сложнейшая, но машина, хотя мы и не разобрались до конца в работе многих узлов. Но все они подчиняются сначала нормальным законам химии, физики, биологии, а потом уже Христовым заповедям или уголовному кодексу. Конечно, унизительно сознавать, что ты не чудо природы, а всего лишь усложненный механизм. Однако факты есть факты, даже такие грустные, как увеличение смертности в результате вспышек на солнце. Зло берет: кто–то поворачивает без твоего разрешения рубильник — и у тебя рвется что–то совершенно необходимое в сердце или в мозгу.
Машиной быть не хочется. Особенно, когда я с Инной. Она вся антимашина. Мне известно не только каждое ее слово, но и интонации, и все–таки она постоянно поражает меня своей нестандартностью. Я восхищаюсь ею. Восхищаюсь, хотя и не способен, как она, поверить во всеобщую «человечность», потому что знаю, что мы живем в суровом мире, которым управляют законы природы, а не наши чувства. Я завидую ей. Но я и боюсь. Ничто не порождает столько иллюзий, сколько любовь. Сегодня они помогают мне жить, а завтра? Сохраню ли я их? Хочу сохранить, даже зная, что это иллюзии».
В залах музея было пусто. Они прошла через галерею живописи восемнадцатого века, главным образом — портретов мужчин и женщин в пудреных париках, в кружевах, со звездами, в потемневших мундирах и тяжелых бархатных платьях.
— Почему они все некрасивые? — спросил Мазин.
— Тогда было принято писать похоже. Даже царей.
— Да, я помню портреты Павла и Петра Третьего. Но это тоже не честно. Люди и на фотографии выходят разными.
— Говорят, что подлинную сущность выявляет только смерть. Тогда человеку уже не удается казаться другим. И он становится самим собой. Я помню отца. Ой стал спокойным и мудрым. Таким, каким был. А казался суетливым и застенчивым. Смерть подводит итог.
— Не думаю, — ответил Мазин.
На улице было сухо и холодно. Зажглись бледные светильники, и на тротуар упали четкие абстрактные тени голых веток акаций.
— Моральный итог, я хочу сказать. Она может и возвысить человека, и унизить его. После смерти жизнь становится виднее, яснее…
Мазин прислушался. Это перекликалось с его собственными мыслями. Только он шел с другой стороны, думал о влиянии жизни на смерть. Инна же видела ретроспекцию.
— …Хотя это и всегда нужно.
— Я не вполне вас понимаю.
— Я и сама себя часто не понимаю. Раньше я считала, что каждый человек и каждый поступок должны расцениваться так, как они того заслуживают, независимо от сопровождающих обстоятельств. Но теперь мне кажется, что смерть — слишком дорогая цена даже для правды.
— Смотря какая смерть и что считать правдой. Я смотрю на эти вещи только конкретно. Ведь мне приходится оперировать юридическими категориями, в основе которых лежат факты.
— Факты тоже создаются людьми. Вы разговариваете со мной, с Игорем, с другими, чтобы выяснить факты, и постепенно факты подменяются тем, что мы говорим.
— Вы хотите сказать, что не все, с кем я говорю, искренни?
— Вы упрощаете. Я думаю только, что все мы видим одни и те же вещи по–разному. И вы путешествуете по королевству кривых зеркал.
— Где же выход?
— Наверно, помимо придуманных людьми законов, есть и другие.
— Божеские? — спросил Мазин с иронией.
— Нет, Богу это тоже было бы не под силу. Нас слишком много. И каждый живет по–своему.
— По своим законам?
— Если хотите. А судим мы людей по общим, придуманным, и потому часто ошибаемся.
— В чем же ошибся я?
— В том, что продолжаете возиться с законченным делом. Зачем? Что это — следовательский зуд или психологические изыски?
— И то и другое понемножку.
— Все зря. Убийства не было, а психология — дело неблагодарное и темное.
— Есть еще один вариант. Самоубийство.
— Вы это серьезно?
Мазин не видел ее лица, но ему показалось, что голос Инны прозвучал глуше.
— Я хотел узнать, что вы об этом думаете.
— Я? Ну, конечно. Простите. Вас интересуют вполне конкретные вещи, а я затеяла с вами светско–философскую беседу. Разумеется, мы должны поговорить серьезно. Но мы пришли уже. Вам придется зайти ко мне, если вас это не смущает. У меня никто не помешает нашему разговору.
Мазин наклонил голову:
— Я буду очень рад.
Дом, в котором жила Инна, был большой и когда–то, наверно, очень внушительный, с каменными мужскими фигурами у подъезда, поддерживающими на плечах каменные балконы.
Они поднялись по широкой грязноватой лестнице со старинными чугунными перилами. На площадку выходили высокие двери с медными ручками.
— Вы всегда здесь жили?
— Как кошка. Однажды Антон сказал, что в первую половину жизни человек похож на собаку — ко всем привязывается, лижется и получает пинки, а во вторую — на кошку. Привязывается уже не к людям, а к месту. Я свою жизнь начала сразу со второй половины: привязалась к месту. И уже не могу представить, как можно жить в другом.
Инна открыла ключом дверь. В коридоре было темновато. Маленькая лампочка под самым потолком светила тускло.
— Вот сюда, — указала она.
Мазин вошел в комнату и увидел сначала большую тахту, а над ней ковер. На ковре висели круглый африканский щит и копье–ассегай, с широким блестящим лезвием.
— Проходите, пожалуйста. Я могу предложить вам чашку кофе.
— С удовольствием выпью. Кофе гармонирует с этим тропическим оружием.
— На него все обращают внимание.
— Людей притягивает необычное.
— Вас особенно?
— Вы имеете в виду мою специальность? У нас будничного ничуть не меньше, чем в любой другой профессии. Ватсон был знаком с Шерлоком Холмсом тридцать лет, а смог описать всего полсотни случаев из его практики. Из них добрая половина, строго говоря, повторяется. А ведь Холмс был гурманом. Он снимал сливки и не занимался карманными кражами. Вы знаете, что такое карманщик? Поверьте, это не профессор Мориарти. И вообще преступник как личность очень редко интересен. Я думаю, Пушкин был прав, когда писал, что гений и злодейство — вещи разные. Преступник — чаще следствие недостатка интеллекта, чем продукт его развитых форм.
— Вы, конечно, говорите о заранее продуманном преступлении? Но может быть вспышка, неожиданная вспышка гнева, ненависти, презрения наконец… Разве вы никогда не сочувствовали преступнику?
Мазин помедлил с ответом.
— Я, кажется, задала нетактичный вопрос? Простите, но дома я опять забыла, что спрашивать должны вы, а не я.
— Мне не хотелось бы спрашивать.
Инна улыбнулась:
— Рассчитываете на добровольное признание?
Мазин ответил серьезно:
— Да.
Она спросила тоже серьезно:
— А если я не виновата?
— Тем более.
Мазин потрогал древко ассегая.
— Думаете, человека можно убить только такой штукой?
— Вы все–таки считаете, что Антон убит?
— Я только хочу узнать: стоило ли его убивать.
Инна доставала из буфета чашки.
— Узнать у меня?
— И у вас.
— Приговоры выносит суд. А я не могу решать, стоит ли убивать человека.
— Суду это тоже не всегда просто. Но наше положение легче. Тихомирова нет в живых, и, вынося ему приговор, мы можем не опасаться, что его придется приводить в исполнение.
— Нам грозит другое.
— Что именно?
— Может оказаться, что мы его уже привели.
Мазин очень внимательно посмотрел на Инну:
— Вы умная женщина.
— Благодарю вас.
— Это необычное дело, Инна Константиновна. Оно шире статьи закона. Поэтому я и занимаюсь им не так, как полагается.
— А не превышаете ли вы свои полномочия?
— Возможно. За это я отвечу перед начальством.
— Вы признаете ответственность только перед начальством?
Мазин развел руками.
— А перед нами? Не слишком ли много вы себе позволяете, касаясь того, что для вас предмет любопытства, а для других еще кровоточит?
— Я не хочу никому делать больно, и не считайте меня, пожалуйста, человеком, которому доставляет удовольствие подсматривать в замочные скважины. Может быть, мои приемы и напоминают неудачные психологические эксперименты, но они вызваны не любовью к острым ощущениям. Я все–таки следователь, а в обстоятельствах смерти Тихомирова есть моменты, которые нельзя оставить невыясненными.
— Например?
— Например, то, что «Волга» Рождественского стояла ночью у дома, где погиб Тихомиров.
Инна звякнула чашками.
— Он не убивал Антона.
— Да, у него есть алиби…
— Вечный удачник!
— …Но его машиной мог воспользоваться и другой человек.
— Вы хотите узнать, кто он? Или уже знаете?
— Я хочу узнать, стоило ли убивать Тихомирова, — повторил Мазин.
— Разве тех, кого стоит убить, можно убивать?
— Вы обещали мне кофе.
— Если вы не раздумали.
— Нет. Нам предстоит поговорить кое о чем.
— Хорошо. Тогда подождите немного. Можете посмотреть семейный альбом. Так раньше девушки развлекали молодых людей в приличных домах. Альбом на столе.
Инна вышла на кухню, а Мазин, поднявшись с дивана, глянул в окно. Начал накрапывать дождь, мелкими каплями зарябивший асфальт.
Он еще стоял у окна, когда она вернулась.
— Не захотели смотреть карточки? — спросила Инна, ставя подносик с кофе.
— Нет, я думал.
— О чем?
— Я пытался представить себе, о чем думаете вы здесь, в этой комнате, когда остаетесь одна.
— Я могу сказать. О том же, о чем думают все. О работе, о неприятностях, о новом платье, о болезни тети Даши, о том, что нужно купить в магазине.
— И о том, что жизнь несправедлива?
Она усмехнулась:
— Вы опытный следователь. Но вы ошиблись. Из–за самоуверенности. Вы ведь невысоко цените интеллект преступников. А зря. Я не считаю, что жизнь несправедлива ко мне. Так мне казалось, но это прошло. Теперь я думаю только о том, о чем сказала.
— О работе, о неприятностях…
— И так далее.
— Но разве смерть Тихомирова обычная неприятность.
— Поймали. Да, это не просто неприятность. Для меня. Но об этом долго рассказывать.
— Я не буду вас торопить.
— Вы вызываете во мне доверие.
— Разве это плохо?
— Это будет мне мешать.
— Боитесь, что скажете больше правды, чем хотелось бы?
— Наоборот. Буду искать сочувствия и не смогу передать просто фактов. Тех фактов, которые вам нужны.
— Я знаю достаточно фактов, но не все могу правильно оценить. Может быть, вы поможете мне.
— Что же вам известно?
Мазин шагнул к ней:
— Хотите откровенности? Хорошо. Вот факты! Вы любили Антона Тихомирова, ради него оставили Рождественского. Но он предал вас. Не только вашу любовь, но и ваше имя, вашего отца. Ой украл его труд. И вам хотелось убить Тихомирова. Но вы не убили его. Вот факты.
Инна смотрела на блестящий кофейник.
— Я не думала, что вы знаете так много. И все–таки вы не знаете почти ничего. Все это совсем не так, кроме одного. Кроме того, что я любила Антона. Остальное — неправда, — сказала она тихо, но убежденно.
Мазин присел рядом.
— Только не нужно никого спасать, ладно? — сказал он и положил руку на ее узкую ладонь.
— Неужели я вызываю жалость? А отец хотел видеть меня сильной.
— Я не жалею вас. Это другое.
Она справилась с собой.
— Может быть, вы влюбились в меня? — спросила Инна и усмехнулась.
Мазин убрал руку.
— Простите. Я не хотела смеяться над вами. Я вижу, что нужно все рассказать. Я не могу сделать это последовательно, логично, как провожу экскурсии. Вам придется что–то додумывать самому. Может быть, вы поймете то, чего не понимаю я. Не знаю. Но я никогда не думала, что так случится.
Я сказала, что ваши факты — неправда. Вернее, есть вещи, которые нельзя назвать только правдой или только неправдой. Тут много таких вещей. Я понимаю, что для юриста не должно быть полуправды, у вас совсем иные категории. Но ведь я не юрист. Я просто человек, который судит в первую очередь себя.
— За что?
— Я скажу. Только сначала о том, что вы говорили. Да, конечно, Антон и я… Я говорила, что любила его, но и он тоже. Это верно, хотя вам может показаться, что я всего лишь обманутая женщина. Это сложнее, чем пишут в книжках: встретились, полюбили, прожили свой век, как голуби, — приходите на золотую свадьбу. У нас не было никакой, но было много пережито, очень много. Мы встретились очень взрослыми. У таких людей или не бывает любви только развлечения, или, наоборот, — мученье, потому что борешься с собой, с природой, с жизнью, с тем, что считается очевидным: любовь, дескать, для восемнадцатилетних, а потом — нужна женщина, нужен мужчина, да еще ничем не связанные. Как будто вместе могут быть только те, кто связан. Мы хотели преодолеть все это, начать сначала, перешагнуть через прошлое, вернуть движение тому, что уже начало окостеневать, мертветь, глохнуть. Но мы не смогли ничего, потому что существуют силы, перед которыми человек беспомощен, а мы были очень слабыми, и течение становилось все сильнее, Сначала оно оторвало Антона, а потом и меня унесло, но я не думала, что конец станет трагическим. Скорее он походил на пошловатую комедию, ну пусть мелодраму. Появилась девчонка, у которой нет ничего, кроме груди, распирающей кофточку. Это не так уж много, но это может быть всем…
Говорила Инна сумбурно и торопясь, затягиваясь сигаретой, и Мазину нелегко было следить за ходом ее мысли, но кое–что он все–таки успевал, соглашаясь с одним, запоминая другое.
— Но я начала с конца, а собиралась сказать много и главное о том, чего вы не знаете, хотя думаете, что знаете. Даже об Игоре. Вы сказали, что я бросила его. Нет, и это не так. Он ушел сам. Игорь сдался, потому что хоть и занимается всю жизнь спортом, он совсем не борец. Недаром он никогда не был первым. Он ушел сам.
— Когда увидел, что побежден?
— Хорошо, пусть будет так. Но это же не футбол! Здесь нет ни времени, ни счета. Здесь и «десять — ноль» еще не поражение, если есть силы бороться. А он прикинул, что счет не в его пользу, и решил, что уже не успеет отыграться. Нет, все это не так, как вы говорили, совсем не так. И Антон не предавал ни меня, ни отца. Он ничего не украл, ничего!
— Может быть, вам не вполне ясна значимость материала, который оказался в руках Тихомирова?
— Мне? Я могла только переоценить его, но никак не умалить. Отец тысячу раз говорил, что наиболее ценное из того, что он сделал, осталось неопубликованным. В последние годы он не мог печататься. Но он все время работал, каждый день. Одна я знала, сколько он работал и как ценил эту работу. А отец никогда не преувеличивал значения своей работы. Скорее наоборот…
— Значит, вы все знали?
— А как же иначе?
— И вы никогда не пытались обнародовать его труд?
— Нет. Я не хотела отдавать труд отца людям, которые отреклись от него.
— Они могли присвоить его?
— Кто? Рождественский и иже с ним? Нет! Это было не по их желудкам. Такую пищу они не смогли бы переварить даже пережеванной. Я просто не хотела иметь с ними дело. Они вызывали во мне брезгливость.
— Как же тетрадь попала к Тихомирову?
— Он не украл ее! Но скажите сначала, откуда вы знаете об этой тетрадке?
Мазин подумал:
— Хорошо. Мне сказал о ней Игорь Рождественский.
Инна бросила в пепельницу сигарету:
— Он не должен был этого делать!
Мазин вспомнил разговор с Рождественским:
— «…Разве вы не говорили об этом с Инной Константиновной?
— Нет.
— И ни с кем другим?
— Вы первый.
«Сказал неправду. Ведь она совсем не удивилась. Она знает, что Рождественскому известно про тетрадь. Но зачем врал он?»
— Он не должен был этого делать!
— Почему?
— Наверно, он струсил, когда узнал про машину?
— Не думаю. Вы забыли про алиби!
— Значит, Игорь вне подозрений?
— Почти. Но он мог волноваться не за себя.
— За кого же?
Мазин не ответил.
— Вы, кажется, говорили, что человека можно убить не только ассегаем?
Он кивнул.
— Это верно… — Инна помолчала. — Смешно. Вам нужен человек, столкнувший Антона с подоконника, однако вы видите огромную разницу в том, как его столкнули — руками или, может быть, не дотрагиваясь до него. Но разве это так уж существенно?
— Для того, кто это сделал, очень. В первом случае — много лет тюрьмы, если повезет. А во втором…
— …Только собственная совесть? Или вы не считаете это наказанием?
— Это зависит от человека.
— Да, от человека. Мне, наверно, не грозит тюрьма, хотя… нет, я боюсь сказать… В общем, если бы не я, Антон, возможно был бы жив до сих пор. Хотя я не выталкивала его из окна.
— Не торопитесь с такими признаниями. Вы не убивали Тихомирова. И налейте мне, наконец, кофе.
Инна наклонила кофейник над чашкой.
— Скоро все станет ясным.
Она покачала головой:
— Для меня ясно и сейчас.
Мазин отхлебнул глоток:
— Вы помните войну?
— Мало, плохо.
— Но бомбежки, наверно, помните?
— Да, это запоминается.
— И луч прожектора, который ловит самолет? Он тянется очень далеко, очень. Но вспомните, как беспомощно бегает он по небу, прислушиваясь к неясному гулу? А если и поймает, только на минуту. Самолет ускользнет, потому что луч слишком узок. Однако стоит появиться другому лучу, и все становится иначе. Вдвоем легче. А если их три или четыре? Самолету уже некуда деваться. Простите за примитивный пример. Вы знаете много, но это долгий и теряющийся в бесконечности луч. Один. А существуют и другие. И я хочу, чтобы они пересеклись. Должна быть точка, где все они встретятся.
Инна слушала внимательно:
— Я понимаю вас. Но я уже говорила: только кажется, что мы ищем одно и то же. Мы все видим по–разному.
— Или другой видит то, чего не разглядел первый.
— И каждый думает, что он знает лучше других. А вы ведь совсем не знали Антона.
— В этом мое преимущество.
Инна налила и себе кофе.
— Может быть, вы и правы. Но если и вы не узнаете ничего, что подлежало бы осуждению?
— Тогда вам станет легче.
Она посмотрела на него с благодарностью:
— Спасибо. Хотя вряд ли вы сможете помочь мне. Вы уже говорили с… другими?
— Да, я говорил с Игорем Рождественским, с Ириной Тихомировой и Светланой.
— И что же, что сказали они об Антоне?
— Они оценили его по–разному. Коротко так: Ирина считает, что Тихомиров сам не знал, чего хотел от жизни. Сначала она думала, что это идет от неправильного воспитания, но потом поняла, что от неисправимого характера. Ждала: с таким человеком обязательно что–нибудь случится.
Игорь Рождественский. Его друг, если можно назвать другом того, кто тебя ненавидит. Мнение категорично: негодяй, который не останавливался ни перед чем.
— Этих мнений я ожидала. Скажите и третье.
— Самое лучшее: был всего достоин.
— И этого следовало ожидать. Вот вам три луча. Примените среднее арифметическое — узнаете правду. Негодяй плюс всего достойный, плюс сумасброд, что в итоге?
— Ничтожество?
— Нет. Антон не ничтожество. Просто он был слаб. Вам все–таки придется посмотреть мои фотографии. Я хочу показать одну. С того дня я его помню.
Инна взяла со стола альбом и положила на колени.
Альбом был не из тех, за которыми старательно следят. Половина снимков была даже не закреплена на листах. Они лежали между страницами.
— Это папа, — показала Инна.
Кратов был на фотографии молодой, бородатый и веселый.
— А это он в Эфиопии.
На фото Кротова окружали смеющиеся девушки. Одна протягивала что–то русскому доктору, совсем не стесняясь своего обнаженного, будто выточенного из черного дерева тела.
— Мама…
Молодая женщина, похожая на Инну, в мужской рубашке с отложным воротником. И еще она, в гимназическом фартуке. На обоих снимках грустная.
— Но я хочу показать не это. Вот…
Снимок пожелтевший, любительский. Трое детей под елкой. Один в испанском костюмчике — пилотка с махорчиком на шнурке. Другой — в африканской маске с перьями. И девочка в буденновском шлеме с шишаком и большой звездой.
— В маске — Антон.
— А это вы?
— Похожа?
— Да.
— Третий — Игорь. Последняя елка перед войной. Я очень хотела, чтобы папа дал маску мне, но он дал ее Антону. Отец сказал: «Антону тяжелей живется, дочка. Давай–ка его порадуем!» Я не понимала, почему Антону живется тяжелей. Отец пояснил: потому что мать его уборщица и одинокая женщина. Я видела, как его мать моет лестницу. Особенно зимой. У нее были большие красные руки. И я могла понять, что значит — одинокая. У Антона не было отца, а у меня мамы. Тогда я пожалела его.
— И жалели всю жизнь?
— Нет. Он не нуждался в жалости. Наоборот. Казался сильным и честным. Честным с самим собой, прежде всего. Однажды, когда он только вернулся из деревни и между нами еще ничего не было, кроме старой дружбы, он сидел вот тут на диване и говорил:
— Меня многие осуждают. Одни официально — ушел из колхоза с трудного участка. Другие за то, что бросил сына, жену. Я судил себя сам и хоть не оправдал, но убедился, что поступить иначе не мог. Это было бы нечестно. А то, что нечестно, не приносит счастья ни тебе, ни людям. Лучше быть осужденным окружающими, чем самим собой.
— Он говорил искренне? — спросил Мазин.
— Антон верил в каждое свое слово. В этом и была его слабость. Но я тоже поверила. Мне нужен был человек, который дал бы мне немного покоя и радости. Я уже не ждала удач и успехов — вы знаете, наверно, что я мечтала о живописи, из этого ничего не вышло, — но мне хотелось пережить успех близкого, почувствовать этот успех своим. Антон говорил: «У меня появились седые волосы, но я еще ничего не добился. Потрачено чертовски много времени. Зато я узнал себя. Знаю, на что способен, и я добьюсь своего, если ты мне поможешь».
И я верила, что я ему нужна.
Я знала его всю жизнь. Вернее, совсем не всю жизнь, но так мне казалось. Сначала мальчишкой, потом студентом, потом совсем взрослым с первой сединой. Когда он пришел, я была одинока до ужаса, до того, что даже не прогоняла Игоря, хотя он постоянно раздражал меня своим непрерывным просперити, никогда не переходящим в настоящий успех. Все шло у него исключительно гладко. Никаких неприятностей. Даже гриппом он, по–моему, не болел. И всегда был тщательно выбрит. Щеки гладкие, как биллиардные шары. Только чуть теплее. В дождь и грязь он умудрялся приходить в чистых ботинках. Как будто специально вытирал их на пороге носовым платком. Но платки тоже были чистые. Всегда свернутые. Никогда не измятые. Разве можно не чувствовать одиночества с таким человеком?
Мазин пожал плечами.
— Но я не гнала его. Вернее, иногда гнала. Тогда он страдал. И по–прежнему брился до шлифовки. Воображал себя англичанином.
И тут появился Антон. Я думала, что он приехал в командировку или в отпуск.
— Антон, чудесно, что ты заскочил. Расскажи про иную жизнь простых людей, близких к природе.
— Я сбежал от них.
— Надолго?
— Думаю, что навсегда.
Я поняла, что это серьезно:
— Ты с ума сошел!
— Нет. Больше было нельзя.
Так он считал. И я тоже, когда он мне все рассказал. Он умел убеждать. Это получалось у него, потому что в первую очередь он стремился убедить самого себя. И еще он умел иронизировать над собой.
— Я был там знатным человеком, передовым агрономом. Ко мне приезжали корреспонденты и записывали, что я говорю, а иногда даже фотографировали. Один раз в поле. Я смотрел вдаль и видел колосящиеся нивы. Впрочем, на снимке они вышли весьма расплывчато.
Он мог быть внимательным, мог достать зимой цветы и принести их так, как будто это банка консервов из овощного магазина.
— Тошка! Цветы же стоят кучу денег.
— Лишь бы они тебе нравились. Тогда расходы окупятся.
Говорил он это искренне. У него вообще отсутствовала поза. Скорее он был застенчивым. Мы уже все понимали, но он не решался на последний шаг. Сидел здесь вечерами на диване или на скамеечке, обхватив колени руками, и говорил:
— Для тебя это просто комната, в которой ты живешь, а для меня целый мир. Недостижимый мир мечты. Я это понял, когда эвакуировались. Ночевали в нетопленой хате. Я скорчивался под одеялом и полушубком, наброшенным сверху, и вспоминал твою комнату с этим оружием на ковре. И хотя я был в ней много раз — поверить в это не удавалось. Она была комнатой из сказки.
Я смотрела вокруг себя, видела пыль на книгах, треснувшую ножку шкафа, выеденные молью пятна на ковре и думала, что он все–таки прав. И была рада.
Это были наши самые счастливые дни. Мы почти никуда не ходили, сидели дома, и нам было хорошо. Даже о будущем мечтали.
Считается, что каждая женщина, особенно в моем возрасте, панически спешит в загс, но я, честное слово, не думала об этом. Все казалось простым и понятным. И ему тоже. Он не обманывал меня.
— Простите, Тихомиров с самого начала знал о работах вашего отца?
— Он слышал о них еще студентом, а когда вернулся, был страшно удивлен, что я их не опубликовала. Но ведь записи нужно было подготовить к печати, а я не хотела иметь дело с Рождественским.
— Вы не жалуете эту семью.
— Нет, Игорь другой, конечно. А отец… Как он бросил папу! Это тоже искусство. Он не разоблачал его, даже сочувствовал, но как он сумел постепенно перестать бывать у нас! Так естественно — все реже, реже и всегда с благородным видом. Вот этой продуманности я не прощу никогда… Он это прекрасно понимает. Как же я могла доверить такому человеку папины бумаги? Живые строчки, которые он писал в последние дни… Мне было очень тяжело отдать их в чужие руки.
Антон знал о работах отца только с моих слов, потому что записи находились тогда в Саратове у тети Даши. Над своей темой он начал работать вполне самостоятельно.
— И мог довести ее до конца?
— Я скажу. Дело тут не в способностях, а в характере. Например, отец был всегда уверен в себе. Он знал, что делает. Но у него не было тщеславия, жажды успеха. Когда ему пришлось уйти из университета, он жалел только лабораторию, но никак не положения, которого лишился.
Антон был совсем другим. Его преследовал комплекс неполноценности. Он постоянно боялся неудачи. Не знаю, откуда это шло — от жизни или таким уж родился. А может быть, какое–то обостренное предчувствие. Ведь неудача в конце концов произошла.
Он взял тему, о перспективах которой папа писал в последней книжке. Оттуда Антон и начал. Не все удавалось, однако он рассчитывал, что закончит диссертацию к сроку.
Приблизительно в это время я получила письмо от тети Даши. Мне хочется, чтоб вы его увидели, особенно дату. Это имеет значение.
Инна достала из сумки колечко с ключами и открыла старый секретер. Там лежала целая пачка писем. Она взяла одно, верхнее:
— Вот, пожалуйста!
Мазин привычно глянул на штемпель. Письмо пришло около года назад. Соответствовала штемпелю и дата на листке бумаги.
— Все не нужно читать. Там много домашнего, вот отсюда…
Написано письмо было красными чернилами, нетвердым, но очень аккуратным почерком, какому учили в гимназиях.
«…Ты помнишь, конечно, Иннуся, что Константиновы бумаги с его последними трудами хранятся у меня. Они в целости и сохранности. Мне сейчас знающие люди говорят, что запрет на генетику снят и добрые имена ученых, в этой науке работавших, восстановлены. Не пришло ли время показать труды Константина специалистам? В них, наверно, много интересного. Это наш долг перед твоим отцом. Напиши, что ты об этом думаешь. Если согласна со мной, я перешлю тебе тетради почтой, а лучше сама привезу, а то еще могут пропасть…»
— Видите, письмо написано после того, как Антон завершил основную работу над диссертацией. А показала я ему тетради еще позже, после приезда тети Даши.
— Значит, он не мог оттуда ничего заимствовать?
— Все сложнее и трагичнее. Когда Антон прочитал записи, он пришел ко мне. Я никогда не забуду этого вечера.
Он молча разделся, вошел сюда, в комнату, и сел на диван.
— Что с тобой? — спросила я.
Антон улыбнулся через силу, достал из портфеля тетрадки и протянул мне.
— Это интересно?
— Очень.
— И можно опубликовать?
— Нужно.
Я была рада и не могла понять его сдержанности:
— Так это же чудесно.
— Конечно.
— Что с тобой, Антон?
Он еще раз попытался улыбнуться:
— Ты слышала когда–нибудь про парня из Монголии, который изобрел велосипед?
— Какой велосипед?
— Никому не нужный, деревянный. Он не знал, что велосипед давно существует.
— Ну и что?
Я начинала догадываться.
— Я тоже такой изобретатель. То, над чем я работал три года, было найдено твоим отцом десять лет назад.
— Ну и что? — повторила я, потому что не знала, что сказать.
— Ничего.
— Как «ничего»?
— Ну, пусть будет «все». Все рухнуло.
— Ты же шел самостоятельно!
— Самостоятельно ломал дрова. Представляешь, что такое деревянный велосипед?! А я мечтал о докторской диссертации.
Я нелепо листала тетрадку, в которой ничего не понимала. Произошла бессмысленно трагическая вещь. И я сказала первое, что пришло в голову:
— А если я опубликую это после твоей защиты?
Он покачал головой:
— Будет еще хуже.
— Почему?
— Всем ясно, что я имел доступ к записям. В худшем случае меня лишат степени. В лучшем… Впрочем, лучшего тут быть не может. Так или иначе, на меня ляжет пятно, которое не смыть.
— Но я могу подтвердить правду.
— Тебе не поверят. Ты забываешь, что мы с тобой сейчас одно целое. А что ты сделаешь с теми, кто будет лить грязь у нас за спиной?
Он был прав.
— Что же делать!
— Я уже сказал. Ничего. Вернее, ты должна опубликовать все, что здесь написано.
— А ты?
Сморщился, как от зубной боли.
Окончу аспирантуру без защиты. Возьму новую тему Вместо того, чтобы через год стать доктором, буду через пять лет кандидатом.
— Ты еще шутишь?
— Нисколько. Шутить сил нет, хотя это единственное, что у меня осталось.
— Нет же безвыходных положений!
— Но не все выходы открыты для порядочных людей.
— Я мог бы сказать тебе, что потерял эти тетради в автобусе или у меня украли портфель.
— Как ты можешь так говорить!
— Я только называю выходы, чтобы ты могла их оценить. Я долго думал. И как видишь, не сразу к тебе пришел. Зато я все продумал. Нужно поступить честно и напечатать работу твоего отца.
— Хорошо, — сказала я. — Пока никому ничего не говори. Я тоже подумаю.
— Вы, конечно, понимаете, что я решила?
— Да, — сказал Мазин.
— Это оказалось очень трудное и… неправильное решение. Однако поймите меня. Говорят, что лучшее решение — честное, принципиальное. Но в данной ситуации все перевернулось вверх ногами. Напечатать труд отца было правильно, принципиально и честно вообще. Но по отношению к Антону это было несправедливо. Меня возмутила нелепость и жестокость происшедшего. Опубликовать рукопись значило лишить Антона всех надежд, сбросить его в пропасть. Вы не представляете, как он мечтал об успехе. И он добился его! Сам. И вдруг все разлетается в прах.
Я спрашивала, а как бы поступил отец? И мне казалось, что он понял бы меня. Он всегда говорил, что в науке несущественно, от кого исходят открытия, кем они подписаны, главное, чтобы они достались людям. Я знала, что Антон может не оправиться от удара, и тогда он погибнет как ученый. Этого бы папа мне не простил. Но, с другой стороны, опубликовать новое открытие отца было моим долгом и моим желанием. А приходилось выбирать между отцом и Антоном. Мне было невыносимо тяжело.
Через несколько дней был день рождения Антона. Он ничего больше не говорил о рукописи и старался держаться молодцом. Утром он позвонил в музей и сказал, что хочет провести свой праздник вдвоем, у меня.
Пришел он с шампанским и пирожными и казался совсем обычным, пошутил даже сразу:
— Явился за подарком!
— Сначала раздевайся!
Он разделся. Я была рада, что мы вдвоем, что он со мной, и мне казалось, что нельзя поступить иначе, чем я решила.
— Вот тебе мой подарок.
Он взял пакет и развязал его. Увидел тетради:
— Инна, что это значит?
— Они не должны помешать тебе.
Я видела, как у него задрожали пальцы.
— Я не могу их взять.
— Ты должен. Если мы это напечатаем, будет жить открытие, но одним ученым может стать меньше. А если ты защитишься, открытие останется и ты тоже останешься.
— А твой отец?
— Он поступил бы так же.
— Ты ставишь меня перед страшным решением.
— Нет, я уже все решила сама.
Так я ему сказала.
И Мазин видел, что она говорит правду.
— Он согласился сразу?
Из записной книжки Тихомирова:
«Крошка сын к отцу пришел и спросила кроха: что такое хорошо и что такое плохо?» Мне бы этого папу, который все знал! Человек едет на машине, ему объяснили, что зеленый свет — хорошо, а красный — плохо. Он едет на зеленый, а тут выскакивает грузовик с пьяным дураком за рулем, который не соображает ничего, и для тебя уже неважно, где красный, а где зеленый. Детская книжечка про хорошо и плохо кончилась, ты один на один со своей судьбой. Соображай же быстрее! Может быть, ты еще успеешь свернуть туда, куда не положено, чтобы сохранить жизнь.
Пришла секунда единственного решения. Не хорошего и не плохого, а единственного. Цель — спасти жизнь (или то, без чего дальнейшая жизнь теряет смысл), средства уже не выбираются. Решение вынужденно. А дальше как повезет.
Вынужденно! Вот тебе и проблема — детерминизм и свобода воли. Как приятно писать на эту тему умные статьи! Разбираться во всем на молекулярном уровне. Только на чужом, потому что только в чужих молекулах можно разобраться. «Пожалте, ваши хромосомы. Что там у вас? Ай–яй–яй! Трудно сделать выбор? Как неприятно! Не в порядке ДНК!» Что же делать? Остановить машину в разгар гонки? Взмолиться: простите, я вам не подхожу. Я слабонервный. Я воспитан на положительных примерах! Но я ж не воспитан на них. Я наоборот — воспитан на отрицательных. Тысяча моих пращуров веками мыла лестницу, чтоб по ней поднимались другие. А я карабкался по этой лестнице, как обезьяна, и не остановлюсь только потому, что придется оставить на ступеньках несколько грязных следов. А если меня ткнут в них носом? Не успеют, я буду уже на верхней площадке.
Я чувствую себя злым и хитрым. Это защитная реакция. Не все решения легкие, но лучше поехать на красный свет, чем попасть под колеса».
— Он согласился сразу?
— Нет. Сказал, что возьмет рукописи, чтобы перечитать их сначала…
Инна замолчала, помешивая ложкой кофе. Глаза у нее были очень сухие, тонкая кожа плотно обтягивала скулы.
— Это было началом конца наших отношений. Я не понимала, что, сделав то, что сделала, я привязала его к себе гнилой веревкой. Речь не о том, что я могла его «выдать», а о той подневольной благодарности, которую он не мог вынести. Для него было нестерпимо получить счастье в подарок.
«Ты не представляешь, чем я тебе обязан!»
В первый раз это прозвучало как крик души спасенного человека.
«Ведь я тебе так обязан…»
Второй раз уже звучала усталость.
«Я же тебе обязан.»
Появилась ирония.
«Да, да, я знаю, я помню, чем я тебе обязан!»
На этот раз я уловила ненависть.
— Уходи! Ты мне ничем не обязан, — сказала я тогда.
Но до этого было так много мучительного, что я просто не в силах рассказать подробно, как все это было. Может, быть, я виновата сама? Не подчеркивала ли я невольно свое благородство? Кажется, нет Хотя, не окрою, я почувствовала в себе какие–то новые права на него. Нет, не права владения. Скорее что–то материнское. Ему больше мерещилось, чем было на самом деле. Но он страдал этим комплексом, и тут уж ничего нельзя было поделать. Наконец я решила объясниться.
— Антон, ты, конечно, видишь, что мы оба изменились за последнее время.
— Да.
— Почему?
— Ты знаешь это так же, как и я.
— Нет, я не понимаю, что происходит.
И тут его прорвало:
— Не понимаешь? Конечно! Как тебе понять! Ты пожертвовала собой, чтобы спасти, осчастливить меня, а я вместо того, чтобы лизать тебе руки, кусаюсь.
— Ты чудовищно несправедлив!
— Может быть. Но я говорю, что думаю, что испытываю! А я непрерывно мучаюсь.
— Почему?
— Опять «почему»! Сто тысяч «почему»! Хорошо, я скажу. Ты ткнула меня носом в грязь, а не спасла. Я не имел права соглашаться на твое предложение, но я согласился и этим раз и навсегда унизил себя. Сегодня я не уважаю себя сам, а завтра и ты перестанешь уважать меня. Я оказался слюнтяем и убедился в том, что я слюнтяй.
— Ты преувеличиваешь, Антон!
— Таким я себя вижу. Даже назад мне хода уже нет.
— Почему?
— Потому что напечатан автореферат, потому что диссертацию уже читали оппоненты. Сейчас мне остается только всенародно признаться, что я жулик!
— Мне кажется, ты просто переутомился.
— Может быть, ты еще купишь мне путевку в санаторий?
— Чем же это кончится, Антон?
— Не знаю! Меня несет по течению.
— И все дальше уносит от меня.
Тут я, кажется, заплакала.
Он сразу переменился. Перестал кричать. Стал тихим, как побитый пес.
— Инна! Со мной происходит что–то странное. Возможно, я и в самом деле переутомился, заработался. Меня все раздражает, нервирует. Даже ты. Раньше я шел к тебе с огромной радостью, а теперь со страхом. Именно со страхом. Мне тяжело с тобой, непрерывно кажется, что ты презираешь меня. И не отрицай этого. Даже если ты скажешь правду, я сейчас не поверю тебе. Мне будет казаться, что ты утешаешь меня. А жалость для меня сейчас страшнее презрения.
Я не знала, что ответить. Мне было его действительно жалко. Он переживал несомненно. Очень изменился, осунулся.
— Что я могу сделать для тебя, Антон? Мне жаль тебя, но совсем не так, как ты думаешь, а эти слова о презрении — просто дикость. Ты же знаешь, я готова для тебя на все. И всегда была…
Тут он закричал:
— Да, да, я знаю, я помню, чем я тебе обязан!
И на этот раз я уловила ненависть.
Мне стало страшно. Ведь я теряла все:
— Уходи! Ты мне ничем не обязан.
Но как мне не хотелось, чтобы он ушел!
А он встал и ушел.
У меня хватило гордости не останавливать его…
Правда, полный разрыв еще не произошел. Он прислал мне письмо.
Инна, видимо, колебалась, показать ли письмо Мазину, но потом махнула рукой:
— Теперь уже все равно. Я вам и так рассказала слишком много.
И достала еще один конверт.
Мазин открыл его не сразу, подождал, не передумает ли она.
— Читайте! Читайте! — И потянулась к пачке с сигаретами.
«Инна!
Я пишу тебе, потому что не могу не писать. У нас было слишком много хорошего, чтобы ты могла перечеркнуть все это одним словом — «уходи!».
Я ушел, но я все еще с тобой. Тебе достаточно сказать: «Приди!» Я знаю, как тебе трудно это сказать, и не обижусь, если не получу немедленного ответа. Может быть, и в самом деле нам необходима пауза, чтобы прийти в себя, посмотреть на наши отношения с дистанции. Может быть. Я готов и на это.
Сейчас мобилизую остаток сил на защиту Но как только это произойдет, я верю, мне удастся переубедить тебя и себя тоже».
— Я не ответила на письмо, потому что знала, что он уже встречается с этой девкой. Но за день до защиты он позвонил мне домой.
— Инна, это я.
— Здравствуй, Антон.
— Ты знаешь, завтра защита.
— Знаю.
— Если хочешь, я скажу там все.
— Я не хочу этого, — ответила я и повесила трубку.
— Но вы еще верили, что он любит вас? — спросил Мазин с неожиданной резкостью.
Она опустила голову:
— Я такая же дура, как все. То есть, наверно, неправильно сказать, что я верила или надеялась. Это не подчиняется логике. В общем, я не знаю, что бы я сделала, как поступила, если бы…
— Если б Рождественский не нашел тетрадку.
— Да.
— Он сказал, что нашел ее после смерти Тихомирова, но я думаю, что это неправда.
— Неправда. Лучше б он не находил ее. Антон был бы жив. Я не хотела его смерти.
— Неужели вы серьезно считаете себя виновной в смерти Тихомирова?
— Да.
— Но вы не убивали его!
— Ассегаем — нет. Он выбросился из окна сам. После разговора со мной. Я приезжала на машине Игоря.
— Это произошло при вас?
— Нет. После того, как я ушла.
Мазин вздохнул облегченно:
— Слава богу! Вы говорили так убедительно, что я на секунду поверил, хотя это и противоречит фактам.
— Каким фактам? Я же не рассказала о том, последнем…
— И не нужно сейчас. На сегодня достаточно. Вам предстоит еще одно испытание. А пока запомните: вы не убивали Антона Тихомирова и не толкали его на самоубийство. Вы не виновны в его смерти. Я, кажется, знаю, как она произошла. Но нужно, чтобы вы встретились с другими и рассказали обо всем вместе. Вам будет труднее других. Вы говорили искренне, хотя не всегда это была правда. Рождественский и Светлана тоже говорили не всю правду, но это делалось сознательно. Я хочу, чтобы все сказали то, что они знают, и тогда правда станет ясна всем.
Инна покачала головой:
— Мне бы так хотелось этого. Но не ошибаетесь ли вы?
— Думаю, что нет. У меня есть неожиданный свидетель. Пожалуй, даже два, потому что кое–что может рассказать и сам Тихомиров, его записная книжка, хотя это и не дневник. Вы видели ее?
— Да, но я не знаю, что он записывал.
— Немного. В основном, мысли вообще. О жизни, о себе. Там почти нет имен и фактов. Но что–то там есть…
Из записной книжки:
«Мы гуляли со Св. Ей захотелось покататься на «чертовом колесе». Насколько она моложе меня! Кроме того, я с детства боюсь высоты. Становится тошнотворно–отвратительно, когда земля далеко под ногами. Я устыдился признаться в своей слабости, сказал, что крутиться несолидно, а сам злился. Рожденный ползать — летать не может. Даже в мелочи я не способен одолеть себя. Вот тут–то человек в самом деле венец творения, потому что мы — всегда мы, со всеми слабостями и пороками. Трус не заставит себя стать храбрым, разве что водки выпьет!
Впрочем, все это — слюнтяйства и скулеж. Скоро защита, если она пройдет успешно, копаться в себе больше ни к чему. Новое время — новые песни. Но будет ли успех? Инна молчит. Она гордая, ей тяжело, но она все стерпит. Как бы я хотел, чтобы она меня не любила! Неужели она и теперь меня идеализирует? Считает «добрым и сильным»? Добрым? Добра не бывает без зла. Сильным? Пожалуй. Но как это трудно! Хотя наверняка существуют не знающие сомнений кретины. Я не из их числа… к сожалению. Ну, хватит писанины. Долой избытки грамотности. Больше спокойствия. Чем крепче нервы — тем ближе цель. А тебе необходимы крепкие нервы, Антон!»
— Спасибо за кофе.
— Не стоит. У нас произошел такой сумбурный разговор.
— За него я благодарен еще больше. Во много раз больше. Между прочим… Я хотел спросить. Вы не замечали у Тихомирова страха перед высотой? Знаете, есть люди, которые боятся высоты, даже на балконах чувствуют себя не вполне хорошо.
— Еще бы! Он много раз жаловался, что боится летать самолетом. Потому я и не могу поверить в несчастный случай. Антон ни за что б не полез на подоконник, да еще ночью!
— То, что вы сообщили, Инна Константиновна, может оказаться очень существенным. Хотя из ваших слов я делаю совсем другой вывод.
Мазин поднялся:
— А кстати, где сейчас записи вашего отца?
— Антон, наверно, сжег тетрадь, уничтожил перед смертью. Мы не нашли ее с Игорем.
Тихомиров
«Кажется, я похож на прокурора», — подумал Мазин, завязывая галстук перед зеркалом.
Черный костюм делал его строгим и официальным, но переодеваться было некогда. У подъезда ждало такси.
— Я не очень запоздал? — спросил он у шофера.
Тот покосился на счетчик:
— Нормально.
— Тогда поехали. На проспект Космонавтов.
И тут же забыл о шофере, который сидел рядом и, как большинство таксистов, наверно, с удовольствием перекинулся бы парой слов с пассажиром. Но у Мазина этих слов не было.
— Вам куда на проспекте?
— До самого конца.
«Возможно, что я перегнул. Ставить такие эксперименты опасно, а может быть, вообще противопоказано. Все–таки установленный порядок имеет свои преимущества, и не стоит так уж часто поносить бюрократическую рутину. Светлана может послать тебя к чертовой матери, и ты не возразишь ей ни слова. Это же не кактусы собирать на окошке, а тем более не этикетки с бутылок. Они все живые люди. Не нужно мнить себя хирургом, которому по плечу любые опухоли, даже раковые. Впрочем, думать уже поздно».
— Сколько с меня?
— По счетчику.
— Пожалуйста.
— Сдачу возьмите!
Мазин захлопнул дверцу «Волги» и пошел к дому Рождественского.
Все, с кем он хотел увидеться в этой квартире, были на месте. Он посмотрел на часы. Они пришли раньше назначенного срока.
— Здравствуйте!
Мазин повесил плащ и вошел в комнату.
Игорь старался держаться спортсменом. От него пахло одеколоном, и очень чистые манжеты выступали из рукавов ровно настолько, насколько положено.
Инна выглядела постаревшей, придерживала у шеи воротничок толстой вязаной кофты, как будто ей дуло в лицо.
Светлана сидела, положив руки на стол, как школьница на экзаменах.
Мазин улыбнулся:
— Конечно, вам всем неприятно, но ведь тут все–таки лучше, чем у меня в кабинете.
— Зачем вы нас собрали? — спросила Светлана.
Инна глянула на нее исподлобья, но не сказала ничего.
— Я полагаю, нам сейчас объяснят, — произнес Рождественский и тоже присел к столу.
— Постараюсь, — кивнул Мазин и взял стул.
— Пожалуйста!
— Я просил вас прийти, чтобы обменяться мнениями Мне кажется, так будет легче узнать правду. Правду о смерти Антона Тихомирова, которая нужна и вам, и мне Но если вы возражаете против такой формы общения, я готов вернуться к официальной процедуре.
Все промолчали.
— Согласие получено, — объявил Мазин. — Тогда я скажу, что именно мне бы хотелось услышать от вас.
В этой комнате 23 августа оборвалась жизнь человека, Антона Тихомирова, с которым каждый из вас был связан сложными, я бы сказал, нелегкими отношениями. И каждый из вас общался с Тихомировым в день его смерти, в последние часы жизни. Мы уже говорили об этом. Я помню все, что вы сообщили. Не каждый был искренним. По разным причинам. Но мне бы не хотелось сейчас осуждать кого–либо, я просто прошу вас рассказать еще раз все об этом дне. Пусть один дополнит другого. Если нам удастся проследить этот день час за часом, мы, возможно, узнаем правду и о последней его минуте. Согласны ли вы на это?
Все смотрели на стол.
— Поверьте, я прекрасно понимаю, что это трудно, особенно женщинам. Но у нас нет другого выхода.
— Вы обвинили нас в неискренности. Значит ли это, что вам известно все или почти все, о чем мы можем сказать? — спросил Рождественский.
— Да, я полагаю, что основные факты мне известны.
— Тогда зачем повторять их друг другу?
— Вы увидите, что это принесет пользу.
— Но мы опять можем обмануть вас, — сказала Инна.
— Я хочу, чтобы вы не обманывали себя. Никто из вас.
— Это звучит слишком высокопарно, но я готов начать, если вы не возражаете. — Рождественский посмотрел на Мазина, сдерживая враждебность.
Видно было, что он жалеет обо всем, что наговорил в ресторане, и ему неудобно и даже стыдно перед женщинами, и поэтому он намерен держаться как случайный свидетель, которому осточертело повторять одно и то же.
— Я готов изложить факты. Подчеркиваю — факты. Потому что эмоции только затушевывают суть происшедшего. Защита, как известно, была назначена на двенадцать. Ночевал я на даче. Чем занимался с утра, думаю, несущественно. В половине одиннадцатого выехал на машине в город. Я, насколько помню, не собирался заезжать за Антоном, но по пути обнаружил, что забыл сигареты. Остановился у ларька — там продавалась какая–то дрянь. Два блока приличных сигарет хранились у меня здесь, на квартире. Решил взять их, а заодно захватить Антона, если он еще дома.
«Пока все верно», — подумал Мазин, представив, как брезгливо оглядывает табачный киоск Рождественский.
— Но Антон уже ушел. Я открыл дверь своим ключом, вошел в ту комнату. — Он показал большим пальцем через спину на стенку. — Сигареты лежали в нижнем ящике письменного стола. Там они и были. Но на пачках я увидел тетрадку. Школьная старая тетрадка с плохой бумагой — такие выпускали сразу после войны. Тетрадка была не моя, и я, естественно, взглянул на обложку. На ней было написано красным карандашом: «Конст. Кротов» и латинская цифра «IX». Я открыл тетрадку и стал просматривать записи.
И это Мазин увидел легко. Чуть прищурившегося Игоря присевшего на корточки перед столом и листающего тетрадку с недоумением, сначала через страницу, потом…
— …Потом мне бросилось в глаза что–то знакомое. Я, собственно, работаю над другими проблемами и, видимо, затруднился бы сразу определить научную ценность записей, но буквально на днях мне пришлось читать автореферат Тихомирова, и поэтому сделать определенный вывод было нетрудно.
— Каков же был ваш вывод?
— Содержание тетради и автореферат совпадали почти текстуально.
— Это не вывод.
— Это факт, который я обнаружил. И хотя факт в целом наталкивал на вполне конкретный вывод, я не хотел ставить точки над и, что называется, не разогнув колен.
Он их все–таки разогнул, свои колени. Выпрямился и сел за стол, чтобы еще раз просмотреть записи. Чтобы убедиться или не поверить глазам. Но не верить было нельзя. Рождественский для этого слишком логичен. Что же испытал он, когда поверил?
— Около часу я читал тетрадь Кротова и сравнивал с авторефератом. Пока неопровержимым было одно: в основу своей диссертации Тихомиров положил открытие Кротова. По–видимому, никому не известное.
— То есть вы решили, что он украл его?
— Такого слова я бы не употребил. Находка оказалась слишком неожиданной. Необходимо было все обдумать.
Конечно, поверить было трудно. И вряд ли Рождественский был в тот момент так же сдержан, как сейчас. Тихомиров, которого он ненавидел, находился в его руках. Да, теперь можно было не прятаться от себя и сказать впервые открыто: я его ненавижу. Хотя бы самому себе. Для начала.
— И вы решили ехать на защиту?
— Да. По–моему, это было единственное решение. Я должен был еще раз убедиться. Посмотреть, как поведет себя Антон на защите. Возможно, он собирается сказать о работе профессора.
— Вы полагаете, что если бы Антон Тихомиров отметил заслуги покойного профессора Кротова, это изменило бы характер его поступка?
— Нет, вряд ли. Заимствование было очевидным. Это не развитие идеи, а прямой плагиат. Но все–таки отметить заслуги Кротова казалось мне тем минимумом…
Мазин посмотрел на Инну. Она по–прежнему прижимала к груди кофту и никак не реагировала на слова Рождественского. Казалось, она даже не слышит его.
— И вы поехали?
— Да, я поехал в институт.
— Взяв с собой тетрадь?
— Ни в коем случае! Я положил тетрадь на место, в стол.
Как это было похоже на него! Он не мог взять тетрадь, «украсть» ее. Принцип? Или очередная нерешительность, изо дня в день сопровождавшая этого спортсмена с волевой челюстью? Ведь взять тетрадь — значило начать действовать. Но это было не для него, конечно. Он еще должен был думать, решать.
— Защита проходила в Большой Круглой аудитории. Так у нас ее называют. Там сиденья спускаются амфитеатром, и войти можно сверху, с четвертого этажа, и снизу, с третьего.
— Вы вошли сверху?
— Да. Потому что я опоздал и защита уже началась.
И еще потому, что ему не хотелось быть в первых рядах.
Рождественский достал сигареты, но, глянув на женщин, бросил пачку на стол:
— Защита уже началась. Я просидел до самого конца, Антон ни слова не сказал о Кротове. При мне. Потом я узнал, что он говорил о нем во вступительной части. Но в самом общем плане заслуг перед наукой… Оппоненты его хвалили, а отец произнес целый панегирик. Говорили о том, что диссертация вышла за рамки кандидатской и должна рассматриваться как докторская.
— Простите, а вам не хотелось встать и сказать правду?
— То есть не правду, а то, что казалось мне тогда правдой? Вы же знаете, что все было гораздо сложнее.
— Теперь знаю. Но вы–то еще не знали!
— Устраивать скандал я считал неприличным, — ответил Рождественский немного свысока. — Достаточно того, что мы скандалим в очередях. В конце концов, наука — это часть цивилизации, и не следует вносить туда базарные нравы…
— Спасибо, я вас понимаю.
Игорь чуть приподнял бровь, соображая, не ирония ли это.
— Более трудное решение ждало меня после защиты. Я был приглашен в ресторан. Я пошел туда и хочу объяснить свой поступок с точки зрения этической. Как вы помните, я сказал вам, что не пошел бы в ресторан, зная, что Тихомиров вор.
— Помню, — вздохнул Мазин. — Вы назвали это психологическим алиби.
— Не я, а вы, — поправил Рождественский.
— Верно, — согласился Мазин.
— Я сказал неправду, но считаю, что поступил правильно.
Он смотрел на Мазина в упор:
— Я говорил, что обнаружил тетрадку после смерти Тихомирова. Говорил, чтобы не впутывать ее… Инну. Я не хотел, чтобы вы знали, что она ездила к Антону из–за этой тетрадки. Не хотел, чтобы на нее падали дурацкие подозрения.
— Дорога в ад вымощена благими намерениями. Теперь там прибавится еще один булыжник, — отозвался Мазин.
— Возможно. Но я считал, что незачем терзать невиновного человека. Поэтому я и был вынужден сказать, что не пошел бы в ресторан с Тихомировым.
Мазин не стал возражать. Он только отметил:
— Но вы пошли.
— Да, я проявил слабость. И хотя я могу сказать, что пошел, чтобы понаблюдать за ним, что–то выяснить, — это будет ложь. Я пошел потому, что мне было неудобно ему отказать…
— Ну, Игорь, кажется, все о'кей! Пора и промочить горло.
— Видишь ли…
— Что еще?
— Может быть, без меня?
— И не думай! Все заказано.
— Да я…
— Слышать ничего не хочу. Должна же быть в ресторане хоть одна приличная физиономия. Среди этих старых рож! Ну! Не будь хамом. Побежали!
— Хорошо, я приеду.
— Ты с машиной? Может быть, подбросишь пару дедов?
— Пожалуйста.
Наверно, так оно и было.
А потом поднимали бокалы, произносили тосты за успех, за талант, за будущее нового почти доктора наук. И Рождественский протягивал свой бокал тому, кого считал вором…
— Естественно, на банкете я чувствовал себя отвратительно. Мне хотелось, чтобы он скорее закончился. Пил я мало. А когда все достаточно повеселели, вышел в холл. Антон появился следом…
— Старик, я хоть и пьян, но вижу — ты не в своей тарелке.
— Да ну, чепуха!
— Личные дела?
— Вроде этого.
— У меня тоже. Сейчас хочу позвонить Светке.
— С Инной, значит, все?
— Финиш, старик. Как в море корабли.
— Но обошлось без драм?
— Была без радости любовь — разлука будет без печали.
— А казалось — на вечные времена?
— Иллюзия. Жаль, конечно. Инна — девка славная. Но ей будет трудно устроить свою жизнь. Характер не тот. Не от мира сего.
— Да, она человек путаный.
— Не современный.
Инна сидела сгорбившись, как будто слышала этот разговор.
— Он вел себя, как самодовольный хам, не зная, что все его счастье висит на волоске, на ниточке, которая обвязана вокруг моего пальца. Мне хотелось дернуть за эту ниточку. Но я не счел себя вправе сделать это, не посоветовавшись с Инной.
«Чтобы она взяла на себя то, чего ты боялся».
— И я поехал к ней…
— Одну минуточку. Вы не помните, чем кончился разговор со Светланой? — перебил Мазин.
— Вы спрашиваете об этом не в первый раз. Меня меньше всего интересовала их беседа.
— Виноват. Тогда скажите вы, Светлана, пожалуйста.
— Вы же знаете.
— Важно восстановить последовательную картину событий.
— Он звал меня приехать сюда.
— И вы отказались?
— Да.
— Светик, все в лучшем виде. Да, да. В самом лучшем.
— Защитился?
— Буду защищать еще раз как докторскую.
— Поздравляю!
— И только?
— Я очень рада.
— Ты обиделась, что я не пригласил тебя?
— Откуда ты звонишь?
— Из ресторана.
— Вам весело?
— Светка, не дури. Ты же знаешь, как мне может быть весело без тебя.
— Значит, скучно?
— Светлячок, не дуйся. Сегодня колоссальный день. Мы должны его отпраздновать вдвоем. Ты приедешь?
— Куда?
— Ко мне. На проспект Космонавтов.
— Когда?
— Сейчас.
— Конечно, нет.
— Ну, Светик…
— Антон, ты выпил.
— Совсем немножко.
— Ладно, считать не будем. Сегодня ты имеешь право. И я поздравляю и… целую, пьяница несчастный. Завтра встретимся.
«Видимо, так она говорила, потому что обиделась все–таки. Но и ссориться не хотела. Хотела не «уронить себя». Есть люди, которые всегда стремятся быть приличными. Годами любят украдкой, потому что иначе нельзя, а потом, когда становится можно, устраивают свадьбу во Дворце бракосочетаний, в фате и белом платье, с обручальными кольцами и прочей чепухой и умудряются быстро забыть «стыдные» встречи на чужих квартирах, торопливые и горестные, когда и жить друг без друга нельзя и нельзя не калечить себя, чтобы скрыть, соблюсти приличия. Все это они умеют выбросить из памяти навсегда и презрительно морщатся, услыхав о чем–то похожем: «Нет, мы были не такими…»
Мазин повернулся к Рождественскому:
— Что делал Тихомиров дальше?
— Он вернулся в ресторан.
— А вы поехали к Инне Константиновне?
— Да.
Мазин посмотрел на Инну и снова засомневался в правильности того, что делает. Зачем ей переживать все это снова?
— Разрешите, я сама расскажу, — предложила она тихо.
— Нет, я.
Рождественский настаивал.
— Хорошо, — решил Мазин. — Расскажите вы. Схематично, главное. А Инна Константиновна дополнит, если найдет нужным.
— Я приехал к Инне домой и сказал все, что знал…
— Здравствуй, Игорь. Раздевайся.
— Я по очень важному делу, Инночка.
— Откуда ты?
— Из ресторана.
— Защита прошла удачно?
— Речь идет о докторской.
— Антона можно поздравить.
— Не думаю.
— В чем дело?
— Инна! У Константина Романовича оставались неопубликованные работы?
«Как трудно ей было ответить!»
— Что ты имеешь в виду?
— Короче, сегодня я был у Антона. На своей квартире. Приехал за сигаретами, полез в ящик стола…
«Что пережила она, слушая его? Наверно, вот так, как сейчас, сидела согнувшись на краю тахты. А может быть, и у нее мелькнуло мстительное чувство радости? Нет».
— Я знаю об этой тетради, Игорь.
— Знаешь?!
— Я сама отдала ему ее.
— Невероятно!
— Правда. Он ничего не присвоил. Он сам, понимаешь, все нашел. Но он не знал, что это уже было сделано отцом десять лет назад.
— Ее слова подействовали на меня охлаждающе, — продолжал излагать факты Рождественский, — но я не мог поверить Инне полностью. То есть ей я, разумеется, верил, однако текст диссертации так близко совпадал с написанным Кротовым, что я стал в тупик…
— Он мог тебя обмануть!
— Каким образом? Тетради привезла тетя Даша, когда Антон уже почти закончил работу.
— Это ничего не значит. Он мог найти в них главное. Я уверен, без работ твоего отца ему удалось бы состряпать только убогое и ординарное месиво, предназначенное для крыс в архивных шкафах.
— Ты несправедлив, Игорь. Научный руководитель не мог не знать, над чем работает Антон.
— Мой папаша? Втереть ему очки — пара пустяков. Он давно отказался от собственных поисков и поэтому кичится так называемыми учениками. Еще бы! Открыл ученого!
— Ты несправедлив, Игорь!
— А ты играешь в казанскую сироту! Мне противна эта толстовщина, непротивление. Подставь еще раз побитую щеку. Не другую, а ту же самую! Чтоб больнее было!
Он не замечал, что бил сам.
— Уже то, что Антон ни слова не сказал о Константине Романовиче, само по себе непростительно.
Да, этого она не могла простить. Она ждала иного, ждала, что имя отца прозвучит, займет свое место.
— Где твоя женская гордость, в конце концов?
— Есть вещи, которых ты не должен касаться, Игорь!
— Прости меня, Инна, я понимаю, что это касается только тебя, но мне больно, когда тебя унижают.
— В чем ты видишь унижение? В том, что мы разошлись, что у нас ничего не получилось?
— Что значит — не получилось? Можно быть наивной, но всему должен быть предел. Антон обворовал тебя и бросил! А теперь названивает этой грудастой матрешке: «Светик, Светлячок». Сюсюкает, распустив слюни ей на кофточку!
— Зачем ты унижаешь меня, Игорь?!
— Я люблю тебя.
— Об этом не нужно.
— Я знаю. Ничего не нужно. Никакой правды!
— Чего ты хочешь от меня?
— Ты не имеешь права оставлять это. Хотя бы в память об отце.
— Что же я должна сделать?
— Рассказать правду.
— Кому?
— Всем.
— Игорь, пойми меня. Я, наверно, очень слабый и несчастный человек, но я не базарная баба, не мстительная мещанка. Я отдала ему эти тетради, и если он поступил подло, пусть с ним расплатится жизнь.
— Жизнь? Именно для таких проходимцев она и устроена.
— Не мне ее менять.
— Значит, ты не будешь делать ничего?
— Игорь, тобой движет мстительное чувство.
— Мной движет чувство справедливости.
— Которая выгодна тебе.
— Но это справедливость! И это так же верно, как и то, что Антон негодяй.
— Жизнь слишком сложна, чтобы делить людей на плохих и хороших.
— Все человеки? Опять толстовщина?
— Никакой толстовщины. Ты ничего не знаешь об Антоне. Он не вор, не негодяй, не преступник. Он человек трудной судьбы. Мы можем сломать ему жизнь навсегда. А он талантлив. Он возьмет у отца то, что ему необходимо для разбега, и пойдет дальше. Ведь для науки неважно, кто сделал открытие. Важно, чтобы оно попало к людям. А мы сломаем его, убьем. Зачем? За что? Потому что он «отбил» меня у тебя? Но это же неправда! Никакой любви у нас не было. Просто боялись скуки, одиночества. За что я должна мстить? Бросил, ты говоришь? Разлюбил — наверно. Но он не вор. Так все получилось. Я не имею права на месть. Мы — цивилизованные люди, а ты хочешь разбудить зверя, который остался в нас с пещерных времен, зверя, чтобы укусить, растерзать, свести счеты.
Инна:
— Игорь пытался убедить меня в том, что Антон негодяй. Но перед кем он был виновен? Перед моим отцом. Однако и я была виновата перед ним не меньше. Как же я могла мстить Антону?
Игорь Рождественский:
— Но я настаивал на своем, я был уверен в своей правоте.
— Если ты наотрез отказываешься разоблачить этого подонка, я сделаю это сам.
— Каким образом?
— Расскажу про тетрадку.
— Антон все опровергнет.
— А ты? Ты же врать не станешь?
— Я не смогу. Я скажу правду. Скажу, что сама дала ему тетрадь.
— Это его не вырулит. Наоборот. Опозорит.
— И меня тоже. Поэтому ты не сделаешь этого.
Он не ожидал такого ответа. Он замолчал. Он не мог нанести удар Инне. Но и отказаться от мести не мог. У него был трезвый аналитический мозг. И он подсказал решение.
— Хорошо. Я не сделаю тебе больно. Это факт. Я сделаю другое. Я все–таки скажу. Скажу ему самому. Пусть он знает, что он сволочь.
Игорь Рождественский:
— Это был вопрос принципа. Он должен был получить по морде. Я уверен, что заставил бы его не только бояться. От страха он бы начал заметать следы и был бы вынужден в той или иной форме признать приоритет Кротова. Я сказал Инне, что поеду к Антону…
— Когда ты намерен это сделать?
— Сейчас.
— Ты думаешь, он дома?
— Да. Он собирался из ресторана домой, вернее, ко мне.
— Но он может быть не один.
— Светки там нет. Для бедной девушки единственное сокровище — ее репутация. Она отказала ему. Я сам слышал. Мораль прежде всего.
— Тогда к нему поеду я…
Инна:
— Не знаю, почему я так решила.
— Потому что думала, что он вернется. Ей не удалось купить его своей тетрадкой, так она решила взять на испуг.
Это сказала Светлана. Сказала зло.
Мазин посмотрел на нее чуть прищурившись. Потом перевел взгляд на Инну. Та нахохлилась, как птица на ветке в тусклый осенний день.
— До вас еще дойдет очередь, Светлана.
— При чем тут очередь? Мы что, в магазине? Зачем вы меня сюда вызвали? Помучить захотели? Зачем мне слушать, как они его ненавидели? Как до смерти дошел? Зачем?
— Перестаньте. Я вам скажу зачем. Немного позже.
Инна вдруг сделала жест рукой:
— Не нужно осуждать эту девушку. Я понимаю ее. Я ей ненавистна, а я ее считаю виновницей своих несчастий. Я не собиралась никого «брать на испуг». Совсем наоборот. Мне хотелось выручить Антона. Я, правда, не знала как. Но я поехала.
«Именно выручить. Как? Конечно, не знала. Просто гнала машину по пустым ночным улицам и думала, думала. И ничего не могла придумать, кроме одного, — сделать для него все, что можно, и уйти. Уйти, забыть и остаться одной. Остаться в комнате с нелепым дикарским оружием. В музее, где развешаны по стенам некрасивые кавалеры в париках, отстрадавшие свое двести лет назад. Остаться в городе, пыльном летом, дождливом зимой, одной рядом с миллионом людей. И она останется, сначала спасет его — теперь уже по–настоящему спасет, — а потом останется одна и никогда больше не позволит себе мучиться и надеяться».
«А если он захочет вернуться?» Эта мысль жила подсознательно, Инна загоняла ее внутрь, не давала хода. Но она изловчилась и выскочила из–под контроля, взяла за горло.
Инна нажала на тормоз. Раздался лязг, потом тишина. И еще — пустота и темнота. Инна опустила голову на руль и коснулась лбом холодной пластмассы. Но ничего страшного не произошло. И не стоило бояться. Захочет он вернуться или нет, она устала. То, что было, кончилось.
Инна, огляделась и увидела, что «Волга» стоит в самом конце проспекта. Отсюда до высотного дома было совсем близко. Она решила оставить машину здесь…
— Я не собиралась скрываться. Просто, когда подъехала, сориентировалась не сразу и пошла к дому пешком. Лифт не работал, пришлось подниматься по лестнице. Перед дверью я отдышалась немного. В квартире было тихо. Я даже подумала, что Антона еще нет. Но позвонила.
Он пришел недавно, за несколько минут до Инны. Снял пиджак, повесил на спинку стула, развязал галстук и взялся за запонки, когда позвонили. Наверно, он подумал, что пришла Светлана, потому что Инна увидела на его лице улыбку.
— Это ты? — спросил он, и улыбка ушла, появилась тревога.
Инне стало больно:
— Да, это я. Можно зайти, или ты не один?
— Я один. Заходи.
Она вошла и еще раз оглядела его при свете электрической лампы, высокого, подтянутого, в белой новой рубашке с расстегнутым воротником и лицом желтоватым, усталым, довольным и тревожным одновременно.
— Садись.
— Спасибо.
Он ждал, что она скажет, а ей не хотелось говорить ничего. И еще она видела, что он не вернется, и ей снова было это не безразлично, а больно, и уже не хотелось спасать этого чужого человека, которого она увидела сейчас в первый раз, именно в первый раз такого.
— Я тебя слушаю.
— Я пришла не объясняться, Антон.
Он нахмурился, потому что понял, что все, что происходит, серьезно.
Инна:
— Я не знала, что сказать. Нужно было говорить главное, о том, что Игорю все стало известно, но я вдруг подумала, что Антон может не поверить мне, решить, что я сама рассказала Игорю и приехала отомстить или, что еще хуже, попытаться вернуть его угрозой. Было ужасно стыдно, и я растерялась…
— Тебя бы следовало поздравить.
— Только не тебе.
— Почему? Может быть, именно мне.
— Ты приехала поздравить меня?
От неуверенности он становился грубее.
— Нет, я бы не решилась. Ты мог быть с другой женщиной…
— Ну?
Она заметила, что он бледен не только от усталости. Он все–таки немало выпил в ресторане.
— Разве я не имею права быть с другой женщиной?
— Кто же тебе может запретить?
— А ты бы хотела запретить?
Незаслуженная враждебность ранила.
— Не будем об этом, Антон.
— Вот именно. Не будем.
— Хорошо, что ты сразу дал мне понять, что назад дороги нет.
— Ты сама ее перечеркнула.
— Может быть.
— Не может быть, а только так.
В словах его звучало пьяное упорство, стремление добиться своего, даже ненужного.
— Ты хотела, чтобы я всегда… чтобы я знал свое место.
— Не нужно…
— Свое плебейское место!
— Антон! Я тебя любила.
Это «любила» в прошедшем времени не обрадовало, а резануло его. Щепоть соли на то, что он растравлял пьяно и искусственно, вопреки смыслу.
— Любила! Еще бы! Как щенка, как котенка. Девочка любит Мурзика, она ему даже свою шоколадку отдаст. А Мурзик не ест шоколад, ему на него смотреть противно!
— Я вижу!
— Что ты видишь?
— Что тебе противно смотреть на меня.
— Обычные женские приемы!
— Не оскорбляй меня.
— И не думаю. Говорю только правду.
— В чем же твоя правда?
— Это не моя правда. Это правда — и все!
— Так в чем же она.
— В том, что я был Мурзиком. Причесанным, отглаженным, накормленным котеночком с бантиком на шее. Ты всегда относилась ко мне свысока. Облагодетельствовала, а не любила. Жертвовала! Начиная с той эфиопской маски на елке. Забавная, смешная маска. Но ее нельзя носить всю жизнь.
— Вот ты ее и скинул.
Она имела в виду — избавился, он понял — разоблачился.
— Да, я скинул маек. Я хам.
— Как ты несправедлив!
— Из хама не выйдет пана.
Инна:
— Он встретил меня враждебно. Может быть, подумал, что я пришла добиваться восстановления прежних отношений. Грубо говорил, что я всегда была деспотична, стремилась командовать им, пичкала ненужными благодеяниями, которые тяготили его. Вспомнил даже детство, ту африканскую маску… Но о тетрадке отца он, казалось, просто забыл, не сказал о ней ни слова…
Он забыл о главном, и его раздражали мелочи. Потому что после достигнутого успеха все казалось мелочами, прошлым, одинаковым и незначительным — и маска на той, почти выдуманной елке, и пачка пожелтевших листков, соединенных ржавыми скрепками. Что они значили, эти листки, по сравнению с его победой? Он шел к ней так долго и так трудно, и он заслужил ее. Сам. Так почему же эта женщина пришла к нему? Зачем? Такая до отвращения беззащитная, слабая, готовая залиться слезами. Да нет, даже не залиться, а просто заскулить, как побитый щенок. С такими тонкими дрожащими руками и морщинками у больших испуганных глаз. Неприспособленная к жизни, одинокая всегда и со всеми, стареющий подросток, слабый и бесплодный. Он не хотел ее. Он ждал другую, молодую, наполненную жизнью, именно она была нужна ему, счастливому и пьяному, чтобы поднять ее на руки, подхватив под мягкие коленки, целовать в открытый, задыхающийся рот, бросить на неразобранную кровать одетую и не снимать, а срывать платье, чтобы рвались пуговицы и трещали швы. И черт с ним, с этим платьем, он купит ей другое и еще кучу разных тряпок, а сегодня он может все. И он получит все. А потом оставит ее, измученную и счастливую, уткнувшуюся в изнеможении в разбросанные подушки, откроет холодильник и нальет стакан прозрачного вина, выпьет, и ему будет легко и свободно.
А вместо этого… И он не мог сдержать раздражения, а дав ему волю, сразу поверил себе и верил каждому слову и уже не только не чувствовал вины или даже неловкости перед этой женщиной, но наоборот — удивлялся ее бестактности. Зачем она пришла? Неужели не понимает, как она здесь не нужна, особенно сегодня, и как противны ему все эти разглагольствования о чувствах, обо всем, что прошло.
— Ты не хам, Антон. Ты потерял тормоза. Завтра ты пожалеешь о своих словах.
— Хотел бы я знать, почему?
— Потому что люди всегда жалеют о своих неумных и несправедливых поступках. И потому что ты не такой, Антон.
— Люди никогда не знают друг друга.
— В этом ты, возможно, и прав.
— Они выдумывают друг друга и ужасно расстраиваются, когда оказывается, что выдумали совсем не то.
— Значит, и я тебя выдумала?
— Еще бы! А на самом деле между людьми — стена. Через нее не перепрыгнуть. Каждый — это целый мир. Непознаваемый для другого. Миллиарды клеток. Галактики.
Она усмехнулась с горечью:
— А может быть, все проще, Антон! Может быть, дело не в миллиардах клеток, а в килограммах мяса. Вот здесь и тут. — Инна провела рукой по груди и бедрам. — И еще в морщинках, которые появляются с годами. А вовсе не в извилинах?
Антон посмотрел на нее и замолчал. Не потому что согласился. Он вспомнил, как трогали его ее слабые руки и казались удивительно красивыми ее длинные пальцы. Но это уже прошло, как пройдет, наверно, и сегодняшнее, и появится брезгливость к распирающей платье груди, и он будет говорить, морщась: «Ты бы поменьше делала вырез на кофте. Не очень–то это красиво». И будет заглядываться на тоненьких девочек.
И пусть будет! Человек не должен постоянно растравлять себя идиотскими мыслями о том, что будет. Он должен жить сегодняшним днем и радоваться тому, что влечет его сегодня. Сегодня он ждал Светлану, а не эту, уже ушедшую женщину. Правда, с ней ушла и часть его жизни… Он вдруг притих.
— Мы мало знаем обо всем. Мы ничего не знаем. Что ты хочешь мне сказать?
Тихомиров глянул на часы, стоявшие на книжном шкафу:
«Может и хорошо, что Светлана не пришла».
— Мы ничего не знаем, — повторил он, действительно не зная, что ему осталось жить меньше часа.
Инна:
— Он спросил, зачем я пришла. И мне надо было наконец сказать правду, рассказать об Игоре. Но наш разговор, нервный, недобрый, совсем не расстроил меня. Антон был так непохож на себя. Однако слова его не оскорбляли меня. Я ведь знала, что он не такой, каким хотел казаться.
По–моему, его мучали угрызения совести, чувство страха и вины, они ожесточили Антона, угнетали самолюбие, делали жестоким и злым. Я старалась преодолеть себя, сказать обо всем мягко…
— Антон, наши отношения, близкие отношения, то, что мы считали близким, я вижу, они кончились. Не нужно упрекать друг друга, отравлять злобой прошлое. Я пришла не выяснять отношения. У меня совсем другое… Мне нужно сказать тебе, поговорить… о папиных записях.
— Вот что!
— Да, это так неприятно.
— Щекотливый вопрос?
— Антон! Не обижайся на меня.
— Говори, Инна, прямо.
— Только так, Антон. Скажи, пожалуйста, ты действительно все сделал сам?
— Не понимаю.
— Антон, это необычайно важно. Для меня. Я была уверена, что произошло трагическое совпадение. Ты все сделал сам, а потом оказалось, что отец сделал это раньше. Да?
— Да. Но ты говоришь, была уверена. Разве теперь ты не уверена?
— Нет, я верю тебе.
— Но сомневаешься?
— Если ты скажешь — да, я не буду сомневаться.
— Я говорил это не раз, но ты сомневаешься.
Горячность его прошла. Он даже застегнул воротник.
— Инна, я тебя очень хорошо знаю. Ты не из тех, кто расставляет людям ловушки. Зачем ты опять поднимаешь этот вопрос?
Инна:
— Я просто не могла сказать об Игоре. Мне хотелось одного, чтобы он убедил меня в своей честности, подтвердил то, в чем я не сомневалась до сих пор. И тогда, я верила, мне удастся опровергнуть Игоря, защитить от него Антона. Если бы он доказал мне это, я могла пойти на все, даже обмануть, сказать, что никакой тетради вообще не существовало.
— Т–а–к, — произнес он, растягивая это короткое слово. — Так кончается любовь. Ты жалеешь о том, что сделала?
— Нет, Антон, нет.
— Зачем же этот разговор? Что это — шантаж или просто наивный женский садизм, желание покопаться в моих ранах?
— Нет, Антон. Ты не понимаешь… Я хочу…
— Чего ты хочешь? Чего? Целый час я добиваюсь — чего ты хочешь?
— Я хочу, чтобы у тебя не было неприятностей.
— Каких? Отчего?
— Тетрадь могут увидеть.
— И что из этого?
— Ее могут сравнить с твоим авторефератом.
— Все–таки не веришь! Ну, что ж… Хотел бы я знать одно: остановишься ты на этом или пойдешь дальше?
— Прошу тебя, не нужно оскорблений.
— Не нужно оскорблений? А меня ты можешь оскорблять своими предположениями!
— Антон, я говорю очень серьезно. Для тебя это даже важнее, чем для меня.
— А я не желаю обсуждать все это.
— Но я вынуждена, Антон.
— Значит, шантаж?
— Как ты говоришь со мной сегодня! Ужасно!
— То, что делаешь ты, — подло!
— Что я сделала?
— Не знаешь? Хорошо, я разъясню. Ты пришла ко мне в лучший день моей жизни, о котором я столько мечтал…
— Когда–то мы мечтали о нем вместе.
— Когда–то! Когда я был независим от тебя, а не дергался на веревочке, как паяц.
— Не нужно.
— Нет нужно! Ты пришла в такой день, чтобы продемонстрировать мое ничтожество и мою зависимость. Но у тебя ничего не выйдет. Я не боюсь угроз. Понятно?
— Я же не угрожаю, Антон!
— Решила просто поиздеваться? Подергать за шнурок, привязанный к нервам? Не выйдет. Плевал я на все угрозы. Можешь говорить об этой тетрадке кому угодно. Тебе все равно не поверят. Теперь я прав, а не ты. Раньше не поверили бы мне, а теперь не поверят тебе. Ты только унизишь себя, потому что люди подумают, что ты мстишь. У тебя же нет никаких доказательств! А слова ничего не стоят. Не такие слова оказывались ложью. Обыкновенной брехней! И люди перестали обращать внимание на слова. Сплетни мне не могут повредить, и ты должна это понять. Только сама обмараешься! Вот и все.
— Но тетрадь существует, лежит у тебя в столе.
Тихомиров подошел к креслу. Сел и вытянул ноги, как человек, решивший сделать маленький перерыв в надоевшей работе. Сел и сказал негромко и спокойно:
— Ничего у меня нет.
— Как — нет?
— Очень просто.
— А тетрадь отца?
— Кажется, ты мне ее подарила?
Она не нашлась, что ответить.
— Подарила?
— Да.
— Значит, тетрадь стала моей?
— Да.
— И я мог с ней делать что захочу?
— Да.
— Так я и сделал.
— Что ты сделал?
— Я ее сжег.
— Сжег?
— Спалил. Предал огню.
— Когда?
— Не помню. С месяц.
— Это неправда.
Инна:
— Он сказал, что тетради нет, что он ее сжег. Впервые он врал мне. Впервые я знала несомненно, что он врет. Я могла простить любую горячность, грубость, объяснить, понять все его поступки. Даже крики и оскорбления, ужасные, неожиданные и незаслуженные, но не эту ложь, произнесенную так цинично. Я была сломлена. Даже опровергать его, разоблачать было бессмысленно. Ведь произошло более страшное.
— Это неправда. Тетрадь цела.
Он вздохнул:
— Ты ребенок, Инна. Неужели ты думаешь, что слова «правда» и «ложь» имеют какой–то объективный смысл? Все дело в том, кто говорит и когда говорит. Сейчас я говорю правду, хотя бы потому, что тетрадь в моих руках и я мог ее сжечь месяц назад или даже сейчас, у тебя на глазах. Фактически ее нет, не существует.
— Значит, ты мог соврать и в главном, — сказала она, но не ему, а себе.
— Что ты называешь главным?
— Ты мог украсть труд отца.
— Этого уже никто никогда не узнает.
— Это знаешь ты, и этого достаточно.
— Ты думаешь?
— Мне просто страшно.
Он вскочил и снова заволновался:
— Инна, почему ты такая? Почему ты живешь в каком–то иллюзорном стеклянном мире, где все так чисто и так легко ломается?
— Ты восхищался моим миром.
— Но в нем нельзя жить! Пойми!
— Каждый живет в той среде, к какой приспособлен.
— Нет! Среда одинакова для всех. Но человек или приспосабливается к ней, или нет. Или понимает, или нет! Или учится, или стоит на месте.
— Ты учишься?
— Да. Хотя это нелегко.
— Будет еще труднее, Антон. Этот твой мир нереален. Он напоминает кошмарный сон.
— Не нужно меня будить.
— Я и не могу этого сделать. Я слишком слаба. Оставайся там, где ты есть. Я больше не побеспокою тебя. И если ты еще не сжег тетрадку — сожги ее немедленно. Это необходимо. Потому что наказана должна быть одна я. Я виновата перед отцом и должна быть наказана. Пусть так и будет.
Инна:
— Я ушла. Он не провожал меня. Остался в комнате. Ушла, чтобы убедить Игоря ничего не предпринимать, потому что в одном Антон был прав: больнее всего было бы мне. А мне и так было больно… Разрешите мне закурить.
Она достала из сумочки сигарету, хотела размять ее, но сломала. Игорь протянул ей другую и зажег спичку.
— И больше вы не видели Тихомирова? — спросил Мазин.
— Нет.
— Почему же вы вините себя в его смерти?
— Может быть, обойдемся без этого? — перебил Рождественский. — Раз уж мы решили заниматься только фактами.
— Погоди, Игорь, — остановила Инна. — Смерть Антона тоже факт, Когда я уходила, он был мертв только для меня. Для меня его больше не было. Но я не думала, что он может быть мертв для всех, умрет в самом деле. Известие о его смерти ошеломило мена. Я взглянула на все происшедшее снова без гнева и раздражения. Ведь яг знала его много лет. И он был совсем другим. Не мог же Антон быть ненастоящим всегда, а настоящим только в те минуты, ужасным, отвратительным. Он был потрясен успехом, ценой своего успеха и, конечно, путаницей, в которую он попал, и он был пьян. Он мог сорваться и говорить то, что приходило в голову, но не то, чем он жил. Но он мог и отрезветь, и ему могло стать страшно, и могло возникнуть отвращение к себе и желание прервать эту непонятную, терзавшую его жизнь.
— Вы довели его до этого! — крикнула вдруг Светлана. — Довели, довели!
Инна не ответила. Она продолжала свою мысль:
— После меня его никто не видел. И никто не мог увить. А сам бы он никогда не полез на окно. Он боялся высоты, он не мог погибнуть случайно.
— Вы погубили его. Из злобы, из ревности. Вы запугали его. Он был честным и талантливым. Он ничего не воровал. А вы шантажировали его, чтобы вернуть себе, и довели до смерти. Вы не хотели об этом говорить. Но вас разоблачил Игорь Николаевич. Вас судить нужно. По закону это даром не проходит. Есть такая статья. За доведение до самоубийства!
Мазин не любил волевого тона. Но когда он говорил категорично, его слушались.
— Прекратите, Светлана?
— Разве я неправду говорю?
— Нет.
— Ну, тогда я просто не знаю…
— Сейчас мы выясним, что вы знаете, а чего нет. Между прочим, окажется, что знаете вы много. Например, знали, что Инна Константиновна была здесь.
— Откуда?…
Мазин прервал ее жестом:
— Иначе бы вы не послали мне это письмо.
Он бросил на стол записку в голубом конверте:
— Вы только не знали, что написала ее не Инна. Записку написала Ирина Тихомирова. Но не двадцать третьего, а второго августа. Тройку вы добавили, Светлана!
— Я… Я… Не…
— Вам этот наивный трюк показался очень хитрым, а на самом деле это чепуха, примитив. Но злобная, дрянная чепуха. Кстати, Антон так и не видел этой записки? Вы взяли ее из ящика или в квартире?
— Да.
По правде говоря, у него не было доказательств. Только уверенность. Уверенность в том, что он найдет и отпечатки пальцев, и признаки ее почерка в этих, сделанных под печатные, буквах на конверте.
— Что значит «да»?
— Я нашла ее в комнате.
Скорее всего, это была ложь. Наверно, Антон попросил ее взять из ящика газеты или она сама взялась сходить за ними и нашла записку, которую сунула в сумочку. Но это уже было неважно. Важно, что она призналась. Пока наполовину, но теперь уж скажет все, хоть и не сразу, и будет выкручиваться.
Однако следовало кое–что объяснить.
— Вот показания Ирины Тихомировой. — Он положил на стол бумагу. — Она не имеет никакого отношения к смерти мужа. Находилась в городе в начале месяца. У нее болел ребенок, он лежал в больнице. Врач ждал кризиса. Ирина решила разыскать Антона. Оставила записку в почтовом ящике. Думаю, что она не попала по адресу. А вы, — он повернулся к Светлане, — решили, что ее написала Инна Кротова.
Глаза Светланы стали прозрачными. Было даже интересно смотреть, как они наполняются слезами, неморгающие, широко открытые глаза. Потом переполнились, и слезы побежали быстрыми каплями, одна за другой как будто крыша потекла.
— Это правда, — заговорила она совсем не плаксивым голосом, которого боялся Мазин. — Но вы ж и меня должны понять. Я его любила, любила… И боялась, что он вернется… к ней… Бросит меня. Я боялась, потому что он всегда помнил о ней, говорил. И не хотел, а у него прорывалось. Иногда даже называл меня Инной…
Инна встала и отошла к окну. Открыла форточку. Оттуда налетел ветер и рассеял дым сигареты.
— Записка была в незаклеенном конверте. Я прочитала и совсем испугалась.
— Что же вас напугало?
— Там написано: «Речь идет не обо мне». И я подумала… подумала, что у нее будет ребенок.
Инна передернула плечами. Игорь подошел к ней. Мазин остался за столом со Светланой. Она не видела Теперь никого, кроме него, и это ее подбодрило, слезы побежали реже.
— Представьте себе, как я мучилась. Я не спала. И ничего не могла сказать ему.
— Еще бы! Вам пришлось бы рассказать о письме.
— Нет, не потому. Я бы сказала о письме!
Две или три слезинки соскочили с подбородка на грудь, на кофточке образовалось темное пятнышко. «Интересно, промокнет или нет», — подумал Мазин совсем неподходящее к моменту.
— Я бы сказала, но я не сказала совсем по–другому. Я боялась вмешиваться. Антон бы не позволил никогда, потому что она всегда была для него выше, чем я. Он не любил ее, но он знаете, как к ней относился… Как будто она чем–то лучше его. А она довела его до смерти, до самоубийства!
— Подождите о смерти. Говорите о себе!
— А что говорить? Я извелась вся. Я даже хотела идти к ней и поговорить. И ходила. В этот музей.
Инна повернулась с любопытством.
— Но я не говорила. Потому что боялась Антона. Я не решилась.
Еще одна слезинка скатилась с подбородка и опять попала туда же, на темное пятнышко. Оно стало чуть больше.
«Промокнет!»
Инна снова отвернулась.
— Вы только представьте, что я пережила!
Но Мазин не сочувствовал. Иногда у него появлялась такая жестокость, брезгливое равнодушие к людям, которых он презирал.
— Я не могла понять, знает он или нет. То мне казалось, что не знает ничего, а то, что он обманывает меня, не говорит. А про Ирину Антон тоже ничего не сказал.
— Он ничего не знал о болезни сына, потому что вы украли записку. А Ирина в тот вечер прийти не смогла, была в больнице. Потом сыну стало лучше, и она уехала.
— Я ж не хотела…
Прозрачная кофточка наконец прилипла к телу.
— Светлана, я верю, что вы переживали. Но это не оправдывает ваш поступок и даже не объясняет его. Допустим, вы в самом деле решили, что в записке идет речь о ребенке. Наверно, такое можно предположить, особенно женщине в вашем положении. Но с какой целью вы отправили записку мне через два месяца, когда Тихомирова уже не было в живых? Мстить женщине, ожидающей ребенка и не виноватой ни в чем, кроме того, что она может стать матерью, — это же отвратительно. Думаю, что вы не так уж злобны и бездушны.
В последних словах она уловила поддержку.
— Я уже знала, что ошиблась насчет ребенка.
— И что же?
— Но я знала, что она виновата в смерти Антона.
— Знали или предполагали?
— Знала! Знала.
— Откуда?
— Я скажу. Я не хочу, чтобы меня считали подлой и Антона подлецом. Он не был подлецом. Он был хороший, лучше всех. Он сам все открыл, а она его запугивала, упрекала. Ему не нужно было бояться. Если б он со мной посоветовался, я б ему прямо сказала: отарой все — и тебя поймут. А он ее боялся, потому что она всегда на него влияла и только вред приносила. И загубила его.
— Позвольте, Светлана. Сначала факты, а потом чувства.
— Да, факты, только я их слишком поздно узнала.
— Расскажите, как и что вы узнали, от кого?
— От нее! От нее самой!
Инна повернулась резко, будто ее толкнули. Игорь тоже. Они смотрели на Светлану с изумлением.
— Я все расскажу. Потому что я слышала весь их разговор. Я была тут, в квартире, в той комнате!
— Боже мой! — сказал Инна и закрыла лицо ладонями.
— Значит, я был прав, когда полагал, что вы все–таки поехали к Тихомирову? — спросил Мазин спокойно.
— Вы правильно догадались. Но вы тоже не все знаете.
— Возможно, — не стал он спорить.
— А я все слышала.
— И Антон так себя вел! — прошептала Инна. Кажется, и ей начало отказывать самообладание.
— Не беспокойтесь! Антон сам не знал, что я здесь.
— Расскажите подробно, — предложил Мазин.
— Да что рассказывать! После звонка я не знала, что делать. Я думала, что он меня обманывает, скрывает про ребенка, и обиделась, что он не позвал на защиту и в ресторан. Я думала, что там может быть она. Когда Антон позвонил, я успокоилась немного, но сразу не могла решить, что делать, и отказалась. А потом мне перед ним неудобно стало. Ведь такой день у него, а я ломаюсь…
Это «ломаюсь» почти развеселило Мазина. Когда Светлана волновалась, она становилась проще, естественнее и наивнее. Наивной в своей убежденности, что делать так, как она делала, можно, а выкручиваться приходится потому, что люди, которых она совсем не понимала, представлялись ей более хитрыми и только.
— Я и решила поехать. Собралась быстро и поехала.
«Не сочла себя вправе ломаться в такой день! Это оттуда, из деревни, из веков — блюсти себя, но не ломаться, когда нельзя. Вечная борьба с хозяином–мужчиной. С хозяином, которого можно обманывать, бунтовать даже, но от этого он не перестает быть хозяином и имеет свои права. И еще исконное, бабское, вроде жалости: уж как приспичит мужику — аж жалко становится. Хотя все это в корнях где–то, подсознательно, а на поверхности страх, конечно, — не прогадать бы, я не поеду — поедет другая или он к ней. А приеду неожиданно — обрадуется, на них, мужиков, это действует. Может, расчувствуется — правду скажет. Так она думала, наверно, а, возможно, и не все так, потому что не все мы обдумываем полностью и до конца, а просто делаем и всё, особенно женщины».
— Вы были уверены, что Тихомиров здесь?
— Он же меня сюда звал.
— Но он мог и запоздать, не сразу приехать, раз вы сказали, что не приедете.
— Так и вышло.
— Вы приехали раньше его?
— Раньше. Но у меня ключ был.
— Вы не в первый раз бывали здесь?
Мазин не смотрел на Инну.
— Не первый.
— Хорошо. Рассказывайте дальше.
— Ну, приехала я, а его нет. Я зашла в ту комнату, села, решила подождать. Минут тридцать сидела. Его нету. Меня в сон клонить начало. Ведь было поздно уже. Прилегла на диване, задремала я, в общем. А он сразу в эту комнату зашел, а не туда. И не увидел меня.
«Может быть. Она здоровая. И может спать везде, и когда захочет. Ей наверняка не требуется снотворного. Прилегла и задремала. Или нет? Слишком уж спокойно! Скорее не спала, а наоборот, сидела, ждала, нервничала, когда придет, где он сейчас, с кем? А если придет не один? Да, это больше похоже на правду. Но она говорит, что спала, и тут уж ее не проверишь. Пусть так и остается».
— Что вас разбудило?
— Звонок.
— Тихомиров был уже дома?
— Да, он пошел открывать, а я испугалась, никак не могла сообразить, что же делать.
«Слишком часто она жалуется, что не могла сообразить!»
— Слышу, они говорят в прихожей. Антон и она. Я совсем растерялась.
«Все–таки это действительно неприятная ситуация. Спрятаться с риском быть обнаруженной? Или выйти и вызвать скандал? Интересно, почему она решила остаться? Струсила или схитрила, решила подслушать?»
— И что же вы решили?
— Я ничего не решила. Сначала я думала, что она скоро уйдет, а потом уже выйти нельзя было. Ужасно неприятно было. Я не хотела…
«Возможно, а может, и прислушивалась, затаив дыхание, и не боялась ничего, готовая схватиться с соперницей грубо, мертвой хваткой. Этого тоже не узнать».
— Вы слышали весь разговор?
— Да, они громко говорили.
— О чем?
Нет, он не сомневался, что Инна сказала правду, ему просто хотелось узнать, что скажет Светлана.
— Она его унижала.
«Неужели будет иная версия?»
— Она говорила тут, но было не так. И так и не так. Она его унижала, давала ему понять, что он вор и что теперь он никогда не будет жить спокойно. Я не понимала сначала, о чем разговор, а потом начала понимать, но не верила, что Антон мог чужую работу присвоить. Я хотела выйти и сказать прямо: «Не мог он такого сделать и не делал, а если вы его любите, как же можете его вором считать?»
Светлана повернулась к Инне, и Мазин заметил, что слез на ее щеках уже нет.
Инна молчала.
«Интересно, что она о ней думает? Наверно, считает за недалекую, в общем, простушку с хорошо развитой фигурой».
— Но вы не вышли?
— Нет. Как я могла выйти? Она бы подумала, что это Антон меня прячет. А он бы так делать никогда не стал. Если б он знал, где я, он бы прямо сказал, что я здесь, потому что он был прямой и принципиальный.
Мазин отметил — «принципиальный». За весь вечер это было первое нерусское слово. Да, когда она волнуется, ей не до звучных «хобби».
— Он сказал, что не виноват, и я ему верю, верю! А она угрожала ему.
Мазин вопросительно глянул на Инну.
Та ничего не опровергла, только пожала плечами и сказала:
— Эта девушка преувеличивает, конечно, но ее можно понять.
— Предположим, — согласился Мазин. — Что же произошло после того, как ушла Инна Константиновна?
— Я вышла.
— Тихомиров удивился?
— Еще бы! Или нет… закрыл лицо руками.
— Ты все слышала? — спросил.
— Да.
— И что ты поняла?
— Тебя хотят оклеветать!
— Я это заслужил.
— Но ты не мог ничего украсть! Не мог! Я же знаю!
— Да, я не вор. Ты веришь мне?
— Как же я могу тебе не верить!
— Спасибо!
Он поцеловал мне руку.
— А теперь уходи!
— Я не могу оставить тебя сейчас.
— Нет, уходи. Я должен обдумать свое катастрофическое положение. Меня ждет позор и гибель.
— Она не скажет!
Нет, она скажет, она будет мстить мне. У меня нет выхода.
— Что ты задумал?
— Ничего.
— Что ты задумал?
— Пока ничего. Мне нужно решить. Иди, пожалуйста.
— Я не могу оставить тебя одного.
— Одному мне будет лучше. Я не хочу никого видеть!
— Даже меня?
— Мне стыдно перед тобой.
— Хорошо, я уйду, чтобы ты успокоился, но знай и помни, что бы ни случилось, я всегда с тобой.
— Спасибо, Светлана!
— Обещай мне, что ты не сделаешь никаких глупостей.
— Что ты! Я просто должен отдохнуть, а завтра мы все обсудим вместе.
— Обещай мне! Ведь ты настоящий ученый. Ты должен беречь себя. Обещаешь?
— Обещаю…
— Я поверила ему, но он не сдержал слова.
— Вы ушли? — Мазин вернулся к фактам.
— Он так настаивал! Я хотела быть с ним, но я знала, что он не любил перекладывать свои беды на других. Он одолевал их сам. Всегда. А на этот раз…
«Сейчас заплачет, — решил Мазин, и в самом деле глаза Светланы снова начали наполняться слезами. — Как у йогов: управление функциями!»
Этими прозрачными глазами Светлана смотрела на Инну.
— Поэтому я и послала записку. Я, конечно, неправильно поступила. Я должна была сама рассказать, но я не знала, как вы отнесетесь, а вы должны были узнать все, должны были, чтобы наказать ее, потому что она погубила человека! Я думала, что это ее записка, потому что она все время изводила Антона. Пусть я неправильно поступила, но вы должны ее наказать, должны!
— За что?
— Как «за что»?
— Чтобы наказывать Инну Кротову, необходимо, во–первых, доказать, что Антон Тихомиров покончил с собой, а во–вторых, и это тоже немаловажно, что упреки Кротовой были безосновательными, а работа Тихомирова носила вполне оригинальный характер. Все это требуется доказать. Вот если бы у нас была тетрадка и мы могли бы сравнить ее с текстом диссертации… Но тетради–то нет. — Мазин посмотрел на Светлану. Та сжимала замок сумочки.
— Видимо, ее сжег Тихомиров. Вы видели его последней, Светлана. Не проясните ли еще этот вопрос?
Ответить она не успела.
— Неужели вы всерьез полагаете, что Инну могут судить? — перебил Рождественский.
Мазину стадо трудно.
— Если Светлана выступит свидетелей. Она, повторяю, видела Тихомирова последней.
— Неправда. Последним его видел я.
Это было неожиданно. Теперь уже Рождественский, а не Светлана оказался в центре внимания.
— Вы шли неправильным путем, когда связали меня в своих умозаключениях с моей машиной. Я приезжал на такси, — сказал он Мазину с нервной решимостью.
Тот кивнул по возможности вежливо.
— На машине поехала Инна. Я остался ее ждать. Я нервничал, даже жалел, что рассказал ей обо всем. Пошел в ресторан, взял бутылку коньяку и вернулся не на дачу, естественно, а на квартиру Инны. Ее еще не было, а времени прошло много. Что оставалось делать? Я мог предположить все, что угодно. И я не выдержал, поехал сюда сам. Я не хотел говорить об этом и мог бы смолчать и сейчас, но я не ожидал, что наш разговор так повернется. Конечно же, Инна абсолютно ни в чем не виновата. Виноват этот негодяй. И если ей угрожает суд, я должен сказать правду. Я видел этого подонка последним, и он не помышлял о самоубийстве. Если б не вмешалась судьба, он пережил бы нас всех. Я готов подтвердить это в любом суде. И доказать, что он украл труд профессора Кротова, потому что я видел и тетрадку, и автореферат.
Мазин ожидал протеста Светланы, но та сидела, как в рот воды набрав. «Чем же он так ее удивил?»
— Возможно, вы видели тетрадь, но куда она девалась?
— Он уничтожил ее.
— Тихомиров?
— Да.
— Вы в этом уверены?
— Абсолютно. Он сжег ее перед моим приходом. Вот зачем ему потребовалось остаться одному, и вот что он собирался обдумывать!
— Расскажите подробно, — повторил Мазин слова, которые повторял неоднократно. Правда, на этот раз без напора.
— У меня, как вы понимаете, тоже был ключ от квартиры. Это, между прочим, моя квартира, и я никогда не прощу себе, что пустил сюда этого проходимца.
— Не нужно давать воли эмоциям. Мы же договорились.
— Совершенно верно. Но я не открыл дверь ключом. Я позвонил. Я думал, что здесь еще могла быть Инна, и не хотел врываться непрошеным. Он отворил мне не сразу Тут все слышно из клетки. Я слышал его шаги на кухне, потом он открыл кран и только тогда подошел к двери…
— Кто там?
— Это я.
— Игорь?
— Ты один?
— Как видишь.
Он действительно был один. Я опоздал и разъехался с Инной. Из кухни пахло горелой бумагой, но я не сразу обратил на это внимание. Мне было не до сантиментов. Я пришел говорить с ним и не собирался играть в бирюльки.
У тебя была Инна?
Он собирался соврать, но понял по моему тону, что этого делать не стоит:
— Откуда ты знаешь?
— Она поехала к тебе после разговора со мной.
Антон спросил нагло:
— О чем же вы беседовали, если не секрет?
— Она сказала тебе.
— А… все эти сплетни?
— Сплетни?
— Ну, конечно, сплетни.
— Я говорю о записках Кротова.
— Выдумки.
— Что?
— Выдумки обиженной, оскорбленной женщины.
— Ну, знаешь, я не подозревал, что ты такой наглец.
— Прошу разговаривать со мной прилично.
— Ты вор.
Категоричность моего тона припугнула его.
— От другого я не потерпел бы таких слов, но ты, Игорь, слишком долго был моим другом.
— Это кончилось.
— Жаль, когда мужчины расходятся из–за женщины.
— Дело не в женщине, а в том, что ты сделал.
— Брось! Не стоит придавать значение тому, что Инна наговорила тебе сгоряча.
— Она мне ничего не наговаривала. Она не такой человек. Я узнал все сам.
— Что именно?
— Утром я искал сигареты в нижнем ящике стола и видел, что в нем лежит.
По–моему, Антон растерялся. Он замолчал, но наглость взяла верх:
— Что же там лежит?
— Тетрадка Кротова.
— Интересно! Ты не страдаешь галлюцинациями?
— Нет!
Я шагнул к столу и выдвинул ящик. В нем ничего не было. Антон наблюдал за мной со злобной ухмылкой.
— Это ничего не значит. Я видел тетрадку.
Он поманил меня пальцем:
— Сходи на кухню.
Я выскочил из комнаты. В раковине застряли остатки мокрого пепла. Она еще горела, когда я постучал!
— Узнаешь?
Я молчал.
— Ты же ее видел. Похожа?
Он еще издевался.
— Я не боюсь вас. Никто вам не поверит, потому что у вас нет доказательств. И никто не захочет скандала. Даже твой отец будет против тебя.
Что мне оставалось делать?
— Чтоб завтра же твоей ноги тут не было. Забирай вещи и уезжай в общежитие. Я не хочу больше иметь ничего общего с такой сволочью!
— Это все? — поинтересовался Мазин.
— Да, я немедленно ушел, но твердо уверен, что Тихомиров и не помышлял о самоубийстве. То, что он сжег тетрадь, говорит само за себя. Он не собирался сдаваться. Он был спокоен. И думаю, что он был прав. Вряд ли Инна захотела бы тратить нервы на разоблачение этой скотины.
— Т–а–к, — протянул Мазин без энтузиазма. — Все это интересно, хотя и не имеет никакого отношения к делу.
— Как не имеет?
— Очень просто. Вам не удалось опровергнуть версию о самоубийстве. Наоборот, ваш визит мог подтолкнуть Тихомирова к этому шагу. До сих пор он видел только одного опасного свидетеля — Инну Константиновну, теперь же вас стало двое. Это осложнило его положение. Если же смерть Тихомирова все–таки не самоубийство, то по–прежнему непонятно, как он мог погибнуть. Зачем он оказался на окне?
— Этого я, разумеется, не знаю определенно, но могу высказать предположение. На окне, если помните, висела китайская бамбуковая штора. Это не моя штора. Антон принес ее из общежития и сам прибил с внешней стороны окна. Окно, как видите, выходит на запад, и во второй половине дня в комнате бывает очень жарко. Это мешало ему работать. Возможно, когда я предложил Тихомирову убраться, он полез на подоконник, чтобы снять штору. Отсюда и все остальное.
— Возможно. Но может быть другое.
— А именно?
— Ваш рассказ усложнил предполагаемую картину. Число версий растет, и не исключена такая: визит ваш оказался не столь мирным, как вы его описали. Объяснение могло закончиться бурно.
— Что вы имеете в виду?
— Насильственную смерть.
— И я…
— Невозможно! — не дала ему договорить Инна.
Светлана прижала к щекам кулаки.
— Вы так думаете? — спросил Мазин с иронией. — Конечно, вам лучше знать, на что способен Игорь Анатольевич. У меня тоже полной уверенности нет. Но кое–что можно проверить.
И вдруг неожиданно он повернулся к Светлане и сказал слова, всех удивившие:
— Светлана, почему вы как ребенок размазываете слезы пальцами? Разве у вас нет носового платка?
И, не дожидаясь ответа, Мазин встал и взял с колен Светланы ее сумку:
— Наверно, он здесь?
Он потянулся, чтобы открыть сумку.
— Не нужно, не нужно, я сама!
Теперь вскочила Светлана, вскочила гораздо быстрее, чем можно было ожидать. Она схватила сумку, но Мазин не выпустил ее из рук.
— Почему вы не разрешаете мне поухаживать за вами?
Он щелкнул замочком, но не открыл сумку, а продолжал смотреть на Светлану:
— Можно мне открыть вашу сумку?
— Там нет… нет платка.
Игорь и Инна ничего не понимали в этой шутовской, какой–то нелепой сцене.
— А может быть, есть? Может быть, вы просто забыли, а? Давайте–ка поищем вместе.
И он приоткрыл сумку.
— Вы не имеете права! — закричала она и рванула сумку с силой на себя. На этот раз Мазин ее не удерживал. Светлана покачнулась и упала на стул, выпустив сумку из рук. Мазин наклонился и поднял ее.
— Все–таки придется поухаживать, — сказал он и достал из сумки старенькую тетрадку.
— Вот видите, — обратился он к Рождественскому, не глядя на побелевшую Светлану, — а вы говорили, что записки сожжены. Ведь это та тетрадь?
Инна смотрела на Мазина, как на фокусника, и ему стало неудобно.
«Зачем я разыграл этот дурацкий номер? Но с другой стороны, как было заставить ее отдать тетрадку? Ладно, сыщик должен поступать эффектно и таинственно».
— Итак, Игорь Анатольевич, вашему рассказу полностью доверять не приходится. И вашему тоже, к сожалению, — обернулся он к Светлане. — Вы, конечно, захватили тетрадь, чтобы возвратить ее Инне Константиновне? спросил он насмешливо. — Почему же вы так медлили? И даже предпочли пользоваться пальцами вместо платка? Чтобы не открывать сумочку? Потому что она маленькая и тетрадь могли легко заметить?
Светлана молчала.
— Не придумывайте только еще одну версию, а то я сам скоро запутаюсь. Лучше прибегнем к помощи техники. Это будет надежней. Людям свойственно все усложнять. У вас есть магнитофон, Игорь Анатольевич?
— Вы хотите записать наши показания на пленку?
— Нет, наоборот, я хочу предложить вам послушать кое–что.
— Магнитофон есть. Сейчас я налажу его.
— Пожалуйста!
Мазин достал из кармана небольшую бобинку с пленкой:
— Вот это прокрутите, если вам не трудно.
Рождественский поставил пленку.
— Одну минутку, — попросил Мазин. — Я включу сам. Сначала вы услышите несколько поясняющих слов.
Стало тихо до стука часов на книжном шкафу.
Потом из магнитофона раздался голос Мазина:
— Готовы ли вы рассказать все, что знаете?
— Да, готов.
— Назовите, пожалуйста, себя.
Мазин надавил кнопку:
— Светлана, вам знаком этот голос?
— Да. Это Олег.
— Совершенно верно.
Он снова включил магнитофон.
— Чистяков Олег Васильевич.
— Чем вы занимаетесь?
— Служу в армии.
— Хорошо, теперь рассказывайте.
— Извините, я волнуюсь. Может, не все гладко получится. Но уж как будет. Мне неудобно это рассказывать. Понимаете, мы со Светланой дружили еще в школе. И вообще считалось, что навсегда. Потом я поступил в училище, она сюда приехала, но думали, что временно и как только будет возможность, мы зарегистрируемся. Мы встречались, когда можно было. Я приезжал, и она ко мне. Писали часто. Короче, я не сомневался.
В прошлом году я окончил училище, получил назначение. Но вы сами понимаете, военная служба с личными планами не всегда считается. Послали туда, где нужно. Там нет университета, понятно. А она учится. Мы решили еще подождать. Нельзя же было срывать ее с учебы. Я, конечно, верил ей, потому что мы много раз говорили… Правда, последнее время она стала реже писать. Я — два письма, она одно только. Писала, что все в порядке. Но я волновался, переживал. А тут у меня случилась командировка рядом, и я договорился с командованием, чтобы на день сюда заехать.
— Вы предупредили об этом Светлану?
— Нет, так получилось…
— Ясно, продолжайте.
— Я приехал в город поздно. Вечером. Прямо с вокзала побежал к тетке…
Мазин не слушал его слов. Он видел эти слова.
— Тетя Катя, это я!
— Кто ты?
— Олег. Света дома?
Тетка открыла не сразу, копается за дверью, но пускает его в конце концов, и вот он сидит уже за столом, а рядом лежит его фуражка с золотым плетеным шнуром, и он слушает, как тетка говорит деловито:
— Ты к ней, Олег, больше не приезжай. То, что было у вас, дело детское. Прошло и нету. Светлана сейчас замуж собирается.
У него в горле пересохло. Спросил, запинаясь:
— Кто ж он?
— Человек солидный, научный работник — Тихомиров. Говорю тебе все подробно, чтоб зря голову не морочить. Сам пойми, если была у тебя любовь, так не мешай ее счастью. С тобой у нее какая жизнь будет? Сегодня тут, завтра перебросили. Зачем и учиться было? Если ты такой отчаянный, что на земле тебе места мало и на аэропланах летаешь реактивных, то дело твое, конечно. А когда разобьешься? Что ей останется? Пенсия твоя? Я прямо говорю, потому что я человек прямой…
Олег берет фуражку, надевает, но уже не лихо, чуть набекрень, а прямо, надвинув на лоб, и выходит. Нет, он идет не на вокзал, а в общежитие. Не потому, что не поверил тетке, а потому что нельзя сразу в такое поверить и он должен ее увидеть, услышать от нее самой и тогда, может быть, произойдет чудо… Потому что как же без чуда, если такое происходит…
Общежитие… «Вам кого, товарищ командир? Светлану? Сейчас спросим. Нет, нету ее. Тут ей звонили недавно. Аспирант один. Тихомиров. Он сегодня диссертацию защитил. В ресторан, наверно, приглашал. У них так водится. После защиты обязательно банкет…»
Казалось, идти больше некуда да и незачем. Но он идет вопреки смыслу. Идет в аспирантский корпус и узнает там, что Тихомиров живет на квартире Рождественского.
Мазин слышит слова:
— Конечно, я сам не знал, зачем еду. Не драться, во всяком случае. Но нужно было увидеть Светлану, и покончить с этим делом навсегда. Чтоб не писать больше писем и не обманывать.
Я приехал на проспект и нашел дом. Вошел в подъезд и вдруг понимаю, что веду себя как последний идиот. Зачем я буду подниматься, что скажу? Нельзя же устраивать скандал. Я же офицер, а не баба какая–то. Вышел я из подъезда и сел во дворе на скамейке. Прикинул, где его окно будет. Смотрю — там горит свет. Сижу, смотрю вверх и не соображаю. Закурил. Думаю, нужно идти на вокзал и уезжать отсюда.
— Скамейка с той стороны дома, куда выходят окна?
— Да.
— А подъезд с другой?
Ответа никто не услышал. Мазин нажал кнопку.
— Чистяков приехал сюда приблизительно в то время, когда вы, Инна Константиновна, ушли. Светлана еще оставалась. Что произошло дальше, Светлана? Только теперь уж не врите. — Мазин не отпускал пальца с кнопки.
Она вытерла глаза платком:
— Откуда вы все узнали? Я сама не знала, что Олег приезжал.
— Возможно. Тетка не решилась рассказать вам о своей «услуге». В конце концов, если б не она, вы могли сейчас вернуться к Олегу.
— Нет уж…
— Это дело ваше. Но я вас слушаю.
— Что мне сказать?
— Говорили вы с Тихомировым после ухода Инны Константиновны?
— Нет. Из их разговора я не все поняла, но ясно было, что натворил он нехорошее. Я не знала, что мне делать. Стою и дрожу.
— А Тихомиров?
— Антон посмотрел ей вслед, потом достал эту тетрадь, полистал, положил на стол и говорит сам себе: «Ну, конец, теперь с этим покончено». И развел так руками, как будто зарядку делает или улететь хотел. Тогда я и поняла, что он — жулик. Потому что, если бы он был честный человек, он бы мучился, а не радовался. Мне еще страшнее стало. Как я теперь с ним увижусь? Тут он достал папироску и на кухню пошел, прикурить, наверно. Я туфли в руки и — к двери на цыпочках. Хотела убежать незаметно. Только через порог шагнула, слышу на кухне хлопнуло. Это когда я дверь приоткрыла, сквозняком потянуло и захлопнуло балконную дверь. Антон–то на балкон вышел. Его там и закрыло на английский замок. И хотя дверь стеклянная, на ней занавеска изнутри, меня не видно. Я еще подумала: так тебе и надо, посиди там, проветрись. Даже смешно стало.
— И вы ушли, захватив тетрадку?
— Да! — она внезапно перешла на крик. — Что вы ко мне привязались? Не убивала я его. Сам он свалился. И ничего вы мне такого не пришьете! Вернула я вашу тетрадку.
— Вы правы, — ответил Мазин, не обращая на ее вопль никакого внимания, и нажал кнопку…
— Я сидел и смотрел вверх на окно. Вдруг вижу, на балкон выходит мужчина. Один. Это у меня первое мелькнуло, что один. Даже подумал, может, неправда все про Светлану. А он как–то странно себя повел. Я уже потом понял, что за ним захлопнулась дверь и он остался на балконе. Но ему нужно было выбить стекло ногой. Убыток, конечно, но ведь случается, что поделаешь. А он, чудак, решил перебраться в комнату через соседнее окно. Конечно, изловчиться было можно. Между балконом и окном проходит лестница. Вы ее, наверно, видели. Он потянулся рукой, достал лестницу и перешагнул на нее с балкона. А с лестницы до открытого окна не дотянулся. Или дотянулся, но рука соскользнула, не знаю. Было темно…
Мазин щелкнул кнопкой, хотя на катушке еще оставалась пленка.
Все молчали.
Потом Светлана сказала с торжеством:
— Вот вам и вся правда. Непонятно, чего вы добивались. Видите, я ни в чем не виновата.
Мазин потянулся было снова к магнитофону, но не включил его:
— Вы ни в чем не виноваты. Правда, вы могли открыть дверь на балкон. Но за это не судят.
— Еще бы! Так всех людей в тюрьму посадить можно. Он мог разбить стекло, Олег правильно сказал. Я ж не думала, что он такой псих окажется.
— Все верно, Светлана. Только зачем вы так много врали?
— А вы меня не воспитывайте! Любите нотации читать. Все врут. Он разве не врал? — Она ткнула пальцем в Игоря. — А она? Тоже всю правду говорила? Дудки! А Антон? Жулик оказался, а не ученый. И Олег хорош, выслеживал меня, как шпик. Да и вы–то без хитростей ни на шаг. Так что не учите. Понятно?
— Конечно, — согласился Мазин, — я предпочитаю занятия полегче. Вы свободны, девушка.
— То–то!
Она вышла, глянув на всех презрительно, но на нее никто не смотрел.
Мазин разглядывал магнитофон, Там еще оставался кусочек пленки. Он подумал и включил обратную перемотку.
— Извините меня, — сказал он Инне. — Как видите, никаких тайн не обнаружилось. Но теперь нам известно, пожалуй, все. Вам было тяжело, но вы узнали, что не виноваты. Большего я не мог для вас сделать.
Рождественский поднялся:
— Я хотел сказать, что соврал только потому, что боялся за Инну. Я не мог допустить, чтобы она попала под суд.
— Это делает вам честь, — ответил Мазин сухо. — Простите, но мне пора.
— Пойдемте вместе, — предложила Инна. — Игорь, дай мне пальто, пожалуйста.
На улице она спросила:
— Значит, все–таки трагическая случайность?
Мазин шел, вспоминая слова Олега, что остались на пленке:
— Я бросился к этому человеку, но было сразу видно, что ему уже не помочь. Тогда я побежал к дому. Из подъезда навстречу мне выскочила Светлана. Она пробежала мимо, от страха не узнав меня. Я все–таки поднялся наверх. Больше в квартире никого не было. Конечно, я должен был сообщить, куда следует, но, поверьте, он сразу разбился насмерть и его никто не убивал, а выступать в роли свидетеля мне было, сами понимаете, как.
Трагическая случайность…
Антон Тихомиров вышел на балкон. У него было только одно чувство свободы. Страх, который тяготил его, кончился. Диссертация признана, Инна будет молчать. О Рождественском он ничего не знал. Все. Рубикон позади. Теперь все можно. И тут дверь захлопнулась. Идиотская случайность! Нужно выбивать стекло. Жаль и можно поранить ногу. А что если?… Лестница рядом. Но страх… Знакомый с детства, отвратительный страх высоты. Правда, сейчас ночь и не так страшно. Ну, что ты боишься? Хватит! Сегодня покончено со всеми барьерами. Заодно и с этим. Больше не будет комплексов и неудач. Сегодня можно все! Лестница рядом. Он взялся за нее рукой, поставил ногу. Внизу пустота. И не страшно, совсем не страшно. Еще шаг. Он берется за край оконной рамы. Ну! Что это? Кто там в окне? Кто в комнате? Светлана? Но ее ж не было? Неужели это мерещится? Проклятая высота!
— Да, несчастный случай, — ответил Мазин Инне. — Не стоило испытывать судьбу.
Вдали замерцал зеленый огонек. Он поднял руку, и машина остановилась. Сели они сзади. Было темно. По лицу Инны проплывали блики встречных реклам: синие, красные, оранжевые.
— Возьмите, — сказал Мазин.
— Что это?
— Последний свидетель. Его записная книжка. Там есть немного о вас.
— Она помогла вам?
— Помогла.
Инна спрятала книжку в сумку.
— Спасибо.
И обратилась к шоферу:
— Мой дом второй от угла.
Мазин расплатился. Она подумала, что он хочет зайти к ней, но Мазин, будто угадав эту мысль, пояснил:
— Хочу пройтись пешком. Мне недалеко.
— Зачем она взяла тетрадку?
— Это в ее характере.
Больше он ничего не сказал. Зачем ей подробности? Он представил Светлану, охваченную одним чувством — страхом, страхом перед тем, что в комнате останутся ее следы. Она уже не думала о Тихомирове, она озиралась, как зверек, попавший в ловушку. Все ли взяла? Ничего не забыла? Сумку? Перчатки? На столе тетрадь. С ней связано что–то разоблачающее. И она сует ее в сумку.
— В характере. Потому и принесла с собой сегодня. Не знала, как повернется разговор, что мне известно. Боялась…
Инна протянула ему руку:
— До свиданья.
— Счастливо вам!
Мазин подумал, что, наверно, не увидит ее больше, как и многих, с кем сводила его жизнь и работа. Разве что случайно.
И пошел по улице, оживленной, шумной, праздничной в блеске вечерних витрин. Компания молодых парней сидела на перилах ограждения, и один, с тощей бородкой, запевал:
Снова вас ведут куда–то
И не ясен наш маршрут…
Мазин уже прошел, когда остальные подхватили:
Мама, я хочу домой!
Вот и отпуск кончился. А на море еще тепло. Он поднял воротник плаща. Комиссар не ошибся — дело было закрыто правильно.