Ему везло. А как же иначе можно объяснить то, что нерадивый студиозус Альберт Факс сумел стать профессором университета и известным врачом. Не иначе как везением объяснялось и то, что, обожая прекрасный пол, он ловко избегал тяжести оков Гименея. Впрочем, Фортуна — дама изменчивая. Пришлось-таки господину Факсу поневоле идти к алтарю. И с кем?! Со старой девой Серафимой Елагиной! На чьей стороне окажется удача в этот раз? Что может превратить милого плута в любящего и надежного мужа?

Полина Федорова

Милый плут

1

«Господин редактор, милостивый государь.

Сие письмо, которое, надеюсь, будет доставлено Вам с оказией, написано мною на постоялом дворе по дороге в Тульскую губернию, в которой я проживаю и в которую держу путь, следуя из Вашего славного города. Славного, потому как в нем проживают такие замечательные люди, как г-н доктор Альберт Карлович Факс, поставивший меня в натуральном смысле этого слова на ноги, а возможно, и спасший от неминуемой и мучительной смерти. Не в силах молчать в изъявлении своей глубокой благодарности в адрес означенного г-на Факса, я написал это письмо и, отсылая его Вам, настоятельно прошу предать публикации сие письмо на страницах Вашей газеты „Казанские известия“, дабы как можно большее число людей знало о столь благородных и безграничных в своей душевной доброте людях, коими славен город Казань.

Дело в том, что приехавши в Ваш город по некоторым своим надобностям, почувствовал я в здоровье своем некоторое расстройство, которое с течением времени усилилось так чувствительно, что я возымел крайнюю нужду во врачебной помощи. Вняв советам людей знающих, обратился я к славящемуся своим врачебным искусством Императорского Казанского университета профессору и доктору медицины и хирургии г-ну Альберту Карловичу Факсу. Приступая к пользованию меня, он нашел, что болезнь моя крайне опасна, которую умножила еще случившаяся со мной апоплексия, после коей никто и не предполагал, чтобы можно было надеяться хоть сколько-нибудь помочь мне. Но благодарение богу! Слава благодетелю моему! Первый же опыт врача сего, удачно надо мною совершенный, подал мне отраду и большую надежду на все, им предписываемое. Когда же я почувствовал, что главная часть моего организма довольно поправилась и вся болезнь осталась только в расслаблении одних ног, то при прочих нужных пособиях, предназначенных для укрепления нервов, г-н Факс предписал мне употреблять машину, называемую гальваническою, какового рода машины делает здесь механик Голдшмит. Таким образом, страдая около месяца, я наконец совершенно выздоровел. Итак, благословляя втайне благодетеля моего г-на доктора Альберта Карловича Факса за мое спасение и его обо мне попечение, я не могу утаить признательности моей, посему и пишу это письмо.

Да поможет ему Бог во всех начинаниях его для спасения людей к нему прибегающих. Да будет имя его вечно в душе моей!

Помещик Тульской губернии прапорщик

Иван Николаев сын Чибисов.»

Факс отложил перо, дал просохнуть написанному и потер кисть левой руки. Не так-то просто, милостивые государи, писать левой рукой, когда к оному приучена правая.

Собственно, в своем письме от имени прапорщика Чибисова Альберт Карлович ежели и приврал, так совсем чуть. Прапорщик, действительно, был. Правда, отставной, годов под пятьдесят, и не Чибисов, а Сухотин, и не Иван Николаев, а Николай Иванов. К тому же не Тульской губернии, а Нижегородской. Он заявился прямо на дом к Альберту Карловичу, поддерживаемый двумя приятелями в крайне непотребном состоянии, то есть очень крепко подшофе. Алевтинушка даже не хотела поначалу впускать всю эту камарилью в квартиру, но на шум, произведенный в передней тремя громогласными гостями и не менее громогласной экономкой и камердинершей вышел сам хозяин и велел провести отставного прапорщика в смотровую комнату. А что делать: доктор обязан врачевать всякого, кто обращается к нему за помощью.

Приятели подвыпившего господина, сделав свое дело, ушли, и Альберт Карлович занялся пользованием «больного». Первым делом он напоил его молоком и дал понюхать уксус. Потом заставил выпить два стакана теплого ячменного взвара и, когда гость немного пришел в себя и, назвавшись, объявил причину своего прихода, Факс понял, что это действительно его клиэнт.

А дело было в следующем. Неделю назад отставной прапорщик Сухотин приехал в Казань по мелкой судебной надобности и, встретив приятелей, впал в русскую болезнь, именуемую запой, коей был привержен уже не первое десятилетие. Пять дён он пил не просыхая, покуда сон не свалил его, и он проспал полные сутки. Бревном, не двигаясь и ни единожды не меняя позы. А как проснулся, то не смог сделать и шага, после чего снова напился. Уже с испуга.

— Понимаете, доктор, левая нога как нога, а правой мало, что ступить не могу, так еще и не чувствую ее.

— То есть полная катаплексия? — свел крохотные бровки к переносице Альберт Карлович.

— Чего? — испуганно произнес отставной прапорщик, уже совершенно трезвея.

— Катаплексия, — повторил Факс и, оттянув веко, заглянул в мутный глаз Сухотина. — То есть полное и внезапное онемение какой-либо части тела, в данном случае ноги, а иными словами, паралич.

— Господи, — задохнулся в страхе незваный гость, — за что же мне такое несчастие?!

— За то, что вы неумеренно потребляете горячительные напитки, — наставительно произнес Альберт Карлович. — В вашем возрасте это всегда плохо кончается.

Факс оттянул другое веко отставного прапорщика, вперил взгляд в большой и темный зрачок гостя и, удрученно покачав головой, мрачно и многозначительно произнес:

— Да, именно так.

— Что именно так? — нервически заерзал в креслах Сухотин. — Что?

— А то, что паралич ноги произошел вследствие апоплексического удара, — произнес Альберт Карлович голосом, коим говорятся надгробные речи. И тоном составителя некрологов добавил: — Вот так.

— Не может быть! — вскричал отставной прапорщик, пришедший в чрезвычайную ажитацию от услышанного. Он покрылся красными пятнами, полные щеки задрожали, и казалось, сей же час его хватит еще один удар, после чего наступит онемение и невладение уже всеми остальными телесными членами.

— Поражение ударом редко случается без причины и некоторых признаков, — продолжил Факс замогильным голосом, — он предвозвещается обычно головокружением, тяжестью в голове и членах, забывчивостью. Нимало не сомневаюсь, что все это у вас было. Ведь так? — пристально посмотрел в глаза посетителя Альберт Карлович.

— Т-так, — убито ответил отставной прапорщик. — Как выпью, ни черта потом не помню, а в голове по утрам такая тяжесть, что не приведи господь.

— Ну вот.

— Что же делать? — с надеждой посмотрел на Факса Сухотин.

— Что делать, что делать… — воззрился на отставного прапорщика Альберт Карлович. — Апоплексический удар — это вам не чирей.

— А вы не могли бы взяться за мое излечение? — с великой надеждой спросил отставной прапорщик. — Я бы мог хорошо заплатить вам!

— Мой курс лечения стоит пятьдесят рублей серебром, — быстро произнес Факс и, заметив, как подскочила бровь гостя, добавил: — Впрочем, ежели это для вас слишком дорого, я могу поместить вас в гимназическую клинику и…

— Нет, нет, господин доктор, я согласен, — поспешил согласиться Сухотин.

— Кроме того, для лечения вам понадобится приобрести гальваническую машину, которые изготовляет наш университетский механик господин Голдшмит.

— И сколько она стоит?

— Тридцать пять рубликов, — ответил Факс. — Всего-навсего.

Бровь отставного прапорщика опять поползла вверх, однако он достал из внутреннего кармана портмоне и произвел ревизию своих денежных средств. В портмоне оказалось шестьдесят рублей с мелочью.

— У меня еще есть деньги в гостинице, — виновато произнес гость.

— Простите, а где вы остановились? — поинтересовался между прочим Альберт Карлович.

— В гостинице Дворянского собрания, — ответил Сухотин.

— Это хорошо, — улыбнулся Факс, быстро забирая деньги у отставного поручика, не успевшего даже протянуть их доктору. — Этого у вас как раз хватит на уплату аванса за лечение и приобретение гальванической машины. За ней я съезжу сам. А пока… Откройте рот!

Отставной прапорщик повиновался. Факс заглянул в темное отверстие, покривился от исходящего оттуда сивушного амбре и многозначительно хмыкнул. Что увидел доктор у него внутри, для отставного прапорщика Сухотина так и осталось загадкой.

— Значит, я отправляюсь к господину механику за гальванической машиной, а вас пока попользует моя… ассистентка. Алевтинушка!

В смотровую вошла красивая крупная женщина с выдающимися как вперед, так и назад формами и острым взглядом. Сложив руки на животе, она чуть насмешливо уставилась на Факса.

— Алевтинушка, — обратился к ней Альберт Карлович, с удовольствием окинув ее взглядом. — Господин Сухотин остается у нас на излечение. Я отлучусь ненадолго, а ты покуда сделай больному теплую ванну для ног и поставь ему пиявиц к височным и почечуйным жилам.

Солдатка Алевтинушка, пользованная год тому назад Альбертом Карловичем на предмет одной из нервических женских хворей, была после взята им из подгородного села Царицино к себе на квартиру с поручением ей всего домашнего распоряжения. Она отправляла у него должность экономки, кухарки, ключницы, кофешенки, келлермейстерины, камердинерши, ассистентки и еще одну, которую, собственно, Альберт Карлович не особо и скрывал, но о коей в обществе говорить вслух было не принято. Посему он со спокойной душой оставил ее пользовать отставного прапорщика, а сам отправился к господину Голдшмиту.

Механик Голдшмит, как и Факс, жил на университетской казенной квартире, так что съездить за гальванической машиной означало пройти коридором первого этажа двухэтажного дома-флигеля в самый его конец и подергать шнур дверного колокольчика.

Открыл сам Голдшмит.

— Мне нужна гальваническая машина, — с порога заявил Альберт Карлович.

— Проходите, — отошел в сторону механик, пропуская Факса в комнаты. — Всегда рад такому гостю.

Голдшмит на минуту отлучился и вернулся с деревянным ящиком, в которых городские мещанки обычно выращивают помидорную рассаду. Только вместо зеленых кустиков из ящика торчали два металлических прута, уходящие в засыпанные песком и железными опилками хитросплетения разных трубок и скляниц с электролитами.

— Вот, пожалуйста.

— Цена прежняя? — деловито поинтересовался Факс.

— Конечно, — улыбнулся механик.

— Хорошо.

Альберт Карлович достал тридцать пять рублей и протянул Голдшмиту. Механик принял деньги и вернул доктору красненькую. Конечно, Факс мог сразу отдать механику лишь четвертную, однако ему было важно произвести весь обычный ритуал: он отдает Голдшмиту означенные за машину деньги и затем получает от него оговоренные комиссионные. Словом, все честь по чести.

Затем они пили, по русскому обычаю, чай из блюдца, хотя говорили на немецком. Ведь оба они были из герцогства Нассау, только Факс родился в Штольцберге, а Голдшмит — в Брайштадте. А на каком еще языке разговаривать землякам, как не на родном?

— У вас что, снова клиэнт с катаплексией? — спросил механик, когда Факс уже собрался уходить.

— Да, — кивнул Альберт Карлович, принимая из рук Голдшмита машину.

— Что-нибудь серьезное?

— Нет. Просто господин выпил лишнего и сильно отлежал ногу, — ответил Факс и посмотрел в смеющиеся глаза механика.

Когда доктор вошел в смотровую, порозовевший отставной прапорщик лежал на кушетке со спущенными штанами, а на дряблой коже наливались кровью пиявицы. Скосив на вернувшегося доктора глаза и заметив, что тот, отдуваясь, ставит что-то тяжелое на пол, он виновато произнес:

— Вы уж, Альберт Карлович, простите меня за причиненное вам беспокойство.

— Ну что вы, какое беспокойство, — картинно смахивая со лба несуществующий пот, ответил Факс. — Помогать страждущему не только обязанность, но и потребство моей души…

В последующую неделю Альберт Карлович честно отрабатывал свой врачебный гонорар: пускал из шейных жил и отнявшейся ноги кровь, дважды на дню ставил промывательные клизмы из яичного отвара с солью, поил отставного прапорщика яичною же водою с клюквенным соком и прикладывал к пяткам чудодейственное горчичное тесто. И, конечно, подвергал онемевшую ногу воздействию электрических разрядов гальванической машины, от чего нога отставного прапорщика да и он сам вздрагивали и сотрясались.

Через полторы недели больной уже мог самостоятельно передвигаться, а через две к онемевшему члену вернулись функции нормальной здоровой ноги. Радости отставного прапорщика не было предела. Он даже хотел дать доктору не двадцать пять рублей, а тридцать, но потом передумал. Зато оставил доктору гальваническую машину, на которую не мог смотреть без содрогания.

Прощались они очень тепло. А потом отставной прапорщик отбыл в свою Нижегородскую губернию, а Альберт Карлович сел за написание письма, в коем, как вы сами изволите видеть, ежели он и приврал, так совсем чуть. Сие письмо было опубликовано в одном из нумеров «Казанских известий» за август месяц сего 1814 года. Конечно, славы доктору Факсу это прибавило весьма значительно, и пациэнты, и до того не обходящие квартиру Альберта Карловича стороной, повалили к нему, как говорится, валом.

2

Ну кем еще проживать на сем свете с фамилией Гогенцоллерн, прости господи? Конечно, бранденбургским кюрфюрстом. А с фамилией Габсбург? Несомненно, каким-нибудь эрцгерцогом, а возможно, и моравским королем. А правителю Баварии ежели и стоит носить какую фамилию, так только Виттельсбах и никакую более. Факсы же из герцогства Нассау завсегда были пасторами.

Пастором был в шестнадцатом веке пращур и родоначальник всех Факсов Георг Иоганн Факс.

Пастором был дед Альберта Карловича, пастором был и его отец, Иоганн Карл Факс. Правда, когда между тремя и четырьмя часами пополудни в сентябре двадцать четыре года назад появился на свет Альберт Факс, возопив о сем факте громогласно и взахлеб, его отец еще не был пастором и преподавал историю и красноречие в Штольцбергской семинарии. Однако уже тогда, имея девятнадцать человек детей, из коих каждого надобно было кормить и одевать, Иоганн Карл искал места пастора — более хлебного, нежели учительское. И нашел, когда Альберту исполнилось тринадцать лет.

К этому времени отпрыск уже обучался в выпускных классах семинарии. Через два года Альберт поступил на теологический факультет Геттингенского университета и стал жить у своего деда по материнской линии Адама Хофманна, известного ботаника и естествоиспытателя. Хофманн, вышедший в отставку по выслуге лет и скучающий по своей профессорской кафедре, узрел во внуке ученика и ввел его в курс естественных наук, заразив ботанизированием. Вместе с дедом Альберт собирал разных жуков, гусениц и ловил бабочек, любовно насаживая их затем на булавочные иглы и высушивая в печи на противне. За дедом принялась за воспитание и обучение юного студиозуса и его восемнадцатилетняя кузина Сюзанна, дававшая ему уроки греческого и латинского языка. Острый умом Альберт все схватывал на лету, делал большие успехи в университете, и все говорило о том, что молодой Факс с течением времени станет хорошим пастором — возможно, даже в самом Штольцберге. Однако сам Альберт думал иначе. Прослушав несколько лекций по анатомии, акушерству, хирургии и практической медицине, Факс решил, что из пятнадцати его братьев и без него есть кому продолжить семейную традицию делаться пасторами, а он станет врачом. Тем более что практикующие врачи жили, как он успел заметить, отнюдь не хуже, нежели служители Бога. Ни у кого не спросясь, он подал прошение о переводе его с теологического факультета на медицинский, что и было произведено после окончания им первых двух семестров университета. А скоро представилась возможность и применить свои врачебные познания на практике.

Кузина Сюзанна Хофманн, его наставница по изучению языков, несмотря на впечатляющее телесное строение с полными и налитыми формами, была девицей очень тонкой душевной организации и весьма впечатлительной. Однажды в садовой беседке, где они занимались изучением греческого и латыни, она нечаянно укололась шипом розы, преподнесенной ей галантным Альбертом. Вскрикнув и увидев капельку крови, появившуюся на розовой подушечке ее пальца, она решительно впала в обморок и стала потихоньку сползать со скамейки. Кое-как уложив ее на сиденье, для чего потребовалась полная концентрация физических сил, Альберт стал лихорадочно вспоминать, что следует делать врачам в подобных обстоятельствах. «Лишившегося чувств, либо угоревшего, либо задохшегося больного, — припомнил он слова профессора хирургии и практической медицины Рихтера, — должно тотчас вынести на свежий воздух и положить на спину, снять с него галстух, расстегнуть платье и ворот у рубашки и обнажить шею и грудь…» Поскольку Сюзанна уже лежала на спине и на свежем воздухе, Альберт приступил к последующим действиям: он расстегнул на платье все пять кисейных розеток и обнажил шею. Затем принялся за шнуровку лифа, и едва он ослабил два верхних ряда, как ослепившие его белизной два полушария груди выскочили из-под каркаса лифа и, кося немного в стороны, уставились на Альберта темными зрачками сосков.

Факс замер. Сего зрелища он еще никогда не видел, и внутри его стала подниматься горячая волна, перехватившая дыхание. Он сглотнул. И тут в мозгу прозвучал голос профессора Рихтера: «…после чего спрыскивать их холодною водою, а виски тереть уксусом либо нюхательным спиртом». Вняв, наконец, сим врачебным наставлениям, Факс сбегал в дом, на кухню и вернулся с кувшином холодной воды и скляницей с уксусом. Смочив в уксусе платок, он стал легонько тереть виски Сюзанны и прыскать водою на лицо и грудь. Капельки воды стекали с белых холмиков, оставляя за собой мокрые дорожки, и эта картина подействовала на Альберта крайне возбуждающе. Он почувствовал внизу живота огонь, его плоть восстала, и неизведанные доселе сладкие ощущения затмили его разум.

Сюзанна же по-прежнему была лишена чувств и приходить в себя, похоже, не собиралась. Факс, следуя наставлениям профессора Рихтера, поднес открытую скляницу с уксусом к носу, но и это не помогло.

«Ежели сии действия не приводят больного в сознание, должно, намочив холстину в холодной воде, подвязывать ее под брюхо, тереть обнаженное тело ладонями либо суконками и вдувать в рот воздух».

Факс нашел холстину и смочил ее в воде. Оставалось подвязать ее под брюхо, для чего следовало это самое брюхо у кузины обнажить. Осторожно, стараясь не касаться холмов грудей Сюзанны, хотя сие страшно хотелось сделать, шестнадцатилетний лекарь расшнуровал до основания лиф, откинул его крылья в стороны и опустил нижнюю юбку кузины, обнажив поясок кружевных панталон. Затем, натянув холстину, положил ее меж грудей и панталон.

Сюзанна не реагировала никак. Разве что только дрогнула немного кожица век, так ведь сие вовсе не являлось безусловным показателем, что к ней вернулись чувства. Иначе она бы вздохнула и открыла глаза, ведь правда?

Обеспокоенный столь глубоким обмороком, Факс положил ладони ей на плечи и стал тереть их, постепенно приближаясь к заманчивым холмам. Вот его ладони коснулись их основания, вот стали забираться выше, выше… Ему вдруг стало трудно дышать. Приоткрыв рот, он стал тереть и мять кузинины груди, и эту-то картину и узрел подошедший к беседке старик Хофманн, оцепеневший от увиденного.

— О, майн готт! — после нескольких мгновений бессловесного таращения глаз на представшие его взору деяния внука в страшном негодовании воскликнул отставной профессор. — Что ты делаешь, мерзавец! Маниак!

Факс от неожиданности вздрогнул и быстро обернулся к деду. Блуждающие глаза Альберта, его прерывистое дыхание и ощерившийся рот аккурат подходили под описания похотливых маниаков-эротоманов, приводимые в знаменитом труде «Половые извращения, эротомания и онанисм» члена Базельской физико-медической академии профессора Тиссота. Крайне нелестное для Альберта впечатление усиливало и небольшое мокрое пятно на его панталонах, с коего отставной профессор не сводил своего огненного взора.

Наконец пришла в себя и Сюзанна. Она открыла глаза и, увидев на своей груди ладони кузена, вскрикнула. Крик ее получился несколько запоздалым, словно кто-то сначала шепнул ей, что в данной ситуации надлежит вскрикнуть, вот она и вскрикнула. Факс вздрогнул, отнял от белых холмиков руки и пролепетал:

— Я ничего… Я только… хотел попользовать Сюзанну, ввиду того, что она впала в обморок…

И совсем некстати добавил:

— Надо еще поставить ей промывательные…

— Что?! — взревел старик Хофманн. — Промывательные?! Похотливое животное! Извращенец! Вон! Вон из моего дома!!!

Так студиозус Альберт Факс покинул дом Хофманнов и отправился жить на квартиру. Отцу его Адам Хофманн ничего о проступке внука не сообщил, а инициативу ухода молодого Факса из дома отставной профессор приписал самому Альберту, коий-де, испытывая благородные и родственные чувства к кузине, деликатно решил покинуть их дом, дабы не мешать ее будущему счастию. Потому как Сюзанна вступила в брачный возраст и приобрела статус завидной невесты.

История умалчивает, какие причины побудили ректора Геттингенского университета заставить студиозуса Альберта Факса написать прошение о переводе его на медицинский факультет Марбургского университета. Правда, ходил по университету слушок, что будто бы Факс соблазнил тридцатидвухлетнюю супругу декана медицинского факультета фрау Блюменбах, и она от него понесла. И, дескать, ежели бы не лихорадочные действия мужа вышеозначенной фрау доктора Иоганна Фридриха Блюменбаха по искоренению плода, его жена обязательно родила бы дитя от Факса. Однако вставал вполне справедливый вопрос: как мог семнадцатилетний студиозус с худощавым, ежели не сказать субтильным телосложением соблазнить такую крупную замужнюю женщину, каковой являлась фрау Блюменбах? И не имеем ли мы в сем случае явление обратное, то есть соблазнение зрелой замужней женщиной непорочного и хрупкого юноши, только-только вступающего во взрослую жизнь? И мог ли действительно Альберт Факс без деятельнейшего к тому участия означенной фрау Блюменбах преподнести такой афронт своему любимому учителю и наставнику Иоганну Фридриху Блюменбаху, открывшему для Факса двери своего дома и собственные душу и сердце? Впрочем, как бы оно ни было, и то и другое требовали удаления Факса из университета и города, что и было произведено в самые наикратчайшие сроки. Так Альберт Факс, один и почти без средств к существованию, оказался в Marburg an der Lahn, городе Марбурге на реке Лан герцогства Гессенского.

Здешний университет, основанный на двести с лишком лет ранее, нежели Геттингенский, был мечтой многих немецких юношей, желающих сделать научную карьеру. Альберт Факс хотел одного: скорее получить магистерскую степень, дающую право заниматься врачебной практикой, ибо полуголодное существование и давание частных уроков тупоголовым отпрыскам богатых бюргеров изрядно ему поднадоели.

Девятнадцати годов от роду Альберт Факс защитил магистерскую диссертацию и, сняв квартиру недалеко от церкви Святой Элизы и купив пузатый докторский саквояж из свинячьей кожи, приступил к великой и благородной миссии практикующего врача, выправив во врачебной управе патент на занятие врачебной практикой. Целый год он ставил горожанам пиявиц, пускал кровь и срезывал мозоли, завоевывая репутацию деятельного и сведущего в своем деле лекаря.

Ему везло.

Абсолютно не ведая, какую помощь полагается доставлять больным, с коими случился апоплексический удар, Факс одними только кровопусканиями, промываниями из яичного отвара и собственного изготовления микстурами из простой воды с лимонным соком, кои называл эликсирами и при этом многозначительно закатывал глаза, излечил от сей опасной хвори совершенно бургомистра городского магистрата Августа Генриха фон Врусберга.

Факс буквально вырвал из лап курносой церковного причетника Микселя, пораженного молнией. Зная, что земля — лучший громоотвод, Факс зарыл голого причетника в землю, оставив открытым одно лицо, и через три часа Миксель пришел в себя, поднялся и как ни в чем не бывало пошел домой, испросив обратно свою одежду. Уже позже в одном из врачебных наставлений Факс вычитал, что именно так и надлежит поступать с больными, пораженными молнией.

Не иначе как счастливым везением можно было назвать и излечение от лютого запора богатого домовладельца Бениамина Кристофа Буша, уже впавшего в тоску, корчи и малое биение жил. Здесь кровопускание и промывание не помогли, и Факс справился с сей болезнью теплыми ваннами, в коих держал Буша несколько суток подряд. Размягчение, наконец, случилось, в брюхе началось движение, а сыворотка с медом, приготовленная Факсом по особому рецепту, сообщить коий он отказался и лишь таинственно закатил глаза к небу, довершила полное излечение домовладельца. На радостях Буш до конца года освободил Факса от квартирной платы и всем и каждому рассказывал о своем замечательном постояльце, сделавшись тем самым ходячей рекламой врачебных талантов Альберта Факса. От пациэнтов теперь не было отбоя, дела Факса шли в гору, заимелись и деньги, позволившие завести собственный выезд и снять уже целый дом с прислугой и мажордомом, и теперь его уже именовали не иначе как доктор Факс.

И не было ничего удивительного, когда именно к нему заявился камердинер вдовствующей гофмейстерины Марии Терезы фон Зальц и настоятельно пригласил в замок. Как Факс выяснил из расспросов камердинера, гофмейстерина, совершая вояж из Висбадена по гессенским землям, сильно ушиблась, упав с лошади. Прервав таким образом свое дальнейшее путешествие, она остановилась в Марбургском замке, а поскольку случилось так, что доктор в сопровождающей ее свите в данный момент отсутствует, ее сиятельство и призывает к себе известного своими врачебными талантами доктора Факса, дабы он осмотрел ее и произвел необходимые врачебные действия. Альберт собрал докторский саквояж, сел вместе с камердинером гофмейстерины в присланную за ним карету и отправился в замок.

Марбургский замок мало чем отличался от иных замков Германии. Высокие мощные стены с бойницами и башнями по углам; дворец правителя, высоченный, с галереями-гульбищами на верхних этажах и многочисленными башенками со шпилями, похожими на клинки шпаг, намеревающимися проткнуть небо; дома дворцовых служб, каменные, низкие и мрачноватые, словно узилища для законопреступников. Дворцовая площадь с часовней и отполированной башмаками за пять сотен лет едва не до зеркального блеска мостовой, гостиничный флигель в два этажа для приезжих, ибо сей замок уже несколько десятилетий служил исторической достопримечательностью для людей путешествующих и любопытствующих. У этого-то флигеля и остановилась карета, привезшая Факса и молчаливого камердинера.

— Прошу сюда, — повел он Факса небольшим коридором, окончившимся лестницей. — Сюда, — пошли они по лестнице и поднялись на второй этаж флигеля. — Теперь, сюда, — открыл перед Факсом двери камердинер, пропуская его в небольшую гостиную розового цвета. Сам слуга прошел в боковые двери — верно, для доклада гофмейстерине о приезде доктора. Через минуту-другую камердинер вернулся и с поклоном раскрыл перед Факсом двери:

— Вас ожидают.

Альберт учтиво кивнул камердинеру, прошел в двери и оказался в покоях гофмейстерины. Оне возлежали на постели со страдающей миной на весьма привлекательном лице. Дамой гофмейстерина была довольно крупной, с выдающимися формами, и Факс тотчас почувствовал в своей груди знакомое томление, — как и все малорослые мужчины, он испытывал слабость к большим женщинам и млел только от одного их присутствия. Кажется, больная заметила это, и на ее страдающем лице промелькнуло выражение удовлетворения и симпатии к вошедшему доктору. Впрочем, ничего удивительного. Ведь все мы симпатизируем тем, кому симпатичны сами, не правда ли?

Две девушки-служанки, находящиеся возле постели больной, при входе Факса сделали книксен. Альберт галантно поклонился вначале гофмейстерине, кивнул служанкам и произнес, глядя прямо в темно-карие глаза придворной дамы:

— Доктор Факс к вашим услугам.

— Я полагала вас немного старше, — произнесла гофмейстерина голосом, в коем слышались нотки страдания, но отнюдь не разочарования.

— Я тоже, — сделикатничал Факс и ничуть не покривил душой: тридцатичетырехлетняя гофмейстерина фон Зальц, несмотря на страдающий вид, выглядела не более чем на тридцать три года.

— Благодарю вас, — не без приятности в голосе произнесла Мария Тереза и указала на стул подле себя. — Садитесь.

Факс присел на краешек стула и поставил саквояж на колени.

— Итак, что произошло? — деловито полюбопытствовал он.

— Все весьма банально, — с иронией произнесла Мария Тереза. — Мне захотелось проехаться верхом, лошадь вдруг заупрямилась и сбросила меня. Кажется, я вывихнула ногу, и еще у меня болит вот здесь, — указала она себе чуть пониже правой груди.

— Понятно, — раздумчиво произнес Факс. — Однако с вашей стороны было крайне опрометчиво пускаться в вояж без врача.

— Врач был, — немного виновато, словно оправдываясь, произнесла Мария Тереза, — но я была вынуждена уволить его за… неподобающее поведение.

Краем глаза Альберт заметил, что лицо одной из служанок покрылось пунцовым румянцем. В подробности он вдаваться не стал. Первым делом он осмотрел ногу гофмейстерины. Место между ступней и щиколоткой распухло и при трогании его причиняло Марии Терезе сильную боль. Она даже вскрикнула, когда он прощупывал сустав на предмет вывиха. Похоже, вывих действительно имел место. Затем Факс принялся за осмотр ушиба под самой грудью придворной дамы. Когда она до половины оголила правую грудь, и Альберт принялся ощупывать припухшее покраснение, гофмейстерина чуть смущенно произнесла:

— Я, конечно, причиняю вам, доктор, некоторое беспокойство, но мне и самой неловко от обстоятельств, в которые я, как женщина, вынуждена ввести вас…

— О каких таких обстоятельствах вы говорите? — посмотрел на нее Факс, подпустив как можно более строгости в свой взгляд. — Ваша неловкость совершенно напрасна. В нашей с вами ситуации нет ни женщины, ни мужчины, но есть врач и пициэнт. И только, — добавил он, уже легитимно переводя взор на полуприкрытую грудь.

В глазах Марии Терезы промелькнула смешинка, и она, как бы дернувшись от боли, оголила всю грудь. И грудь была великолепна. Большая, идеальной формы и упругая на вид, она словно призывала одарить ее лаской и сама обещала ласку и негу, и темный сосок, дерзновенно восставший на вершине груди, нахально взывал к немедленному к ней прикосновению.

Факс и прикоснулся. Нечаянно. По крайней мере, так было подано им самим и воспринято гофмейстериной. На сем врачебный досмотр был закончен, и оглашено докторское резюме:

— Как вы и предполагали, госпожа гофмейстерина, — начал Факс тоном бывалого лекаря, — вывих ступни, действительно имеет место быть. Для лечения сего назначаю вам холодные ванны для ноги и примочки, разжижающие скипевшуюся кровь и телесные соки. Суть сих примочек: холодная вода, уксус, виноградное вино, французская водка, винный спирт и увар из хины. Если чего-то не имеется в наличии, велите вашим слугам немедленно купить все недостающие компоненты в ближайшей аптеке. Примочки я изготовлю. Что же касается ушиба под грудью, — Факс задумчиво потер пальцами висок и с тревогой посмотрел на Марию Терезу, — то все складывается к тому, что у вас скорее всего сломано ребро…

— Ах! — воскликнула бедная женщина и с невыразимой мольбой посмотрела на Факса. — Надеюсь, доктор, вы не оставите меня в моем положении?

— Мой врачебный долг не дозволит оставить вас в таком болезненном состоянии, — твердо заверил ее Факс тоном, не позволяющим даже усомниться, что при необходимости он, не раздумывая и не колеблясь, положит под нож гильотины свою голову вместо головы гофмейстерины. К тому же молодой доктор явно чувствовал ниточку взаимной симпатии, завязавшуюся между ним и Марией Терезой, которая, возможно, могла привести к дружбе, коя в свою очередь приводит к более тесным сношениям между мужчиной и женщиной. А тесных сношений с Марией Терезой Альберту Факсу сильно хотелось. К тому же он чувствовал себя человеком, уже близким к гофмейстерине. Ведь лицезрение интимных мест у одного человека другим, согласитесь, как-то сближает.

Через час Альберт, имеющий опыт во врачевании вывихов, уже ставил хинную примочку на ногу Марии Терезе и ловил на себе ее благодарственные взгляды. Компрессам же, излечивающим переломы и раздробления членов, его научил незабвенный наставник и учитель и некоторым образом родственник профессор Блюменбах. Арквебузада Блюменбаха была лучшим и испытанным лекарствием при переломах; ею Факс излечил сломанную ногу молочника Йозефа Корнейчука, ею же поставил на ноги престарелого барона Виельготта, коего переехал покойницкий катафалк. Оной же арквебузадой, составленной с чрезвычайным соблюдением таинственности, из воды, перегнанной из щавеля, чистейшего винного спирта, сахара и купоросу, Факс и принялся лечить сломанное ребро гофмейстерины, перед каждым новым компрессом смачивая припухлость свинцовою водою.

Его желание тесных сношений с Марией Терезой сбылось между снятием третьего и поставлением четвертого по счету компрессов, когда сломанное ребро уже не причиняло гофмейстерине особой боли. Когда Факс отнял компресс и принялся протирать припухлое место свинцовою водою, он вдруг почувствовал прикосновение к своей голове пальцев Марии Терезы. Они стали нежно перебирать его светлые курчавые волосы, и он замер, уставившись на мгновенно отвердевший прямо на его глазах сосок, похожий на замеревшего часового, увидевшего прямо на него идущего прохожего и готового дать немедленный отпор. «Стой, кто идет?» — как бы говорил сей часовой. Альберт поднял свои голубые глаза на гофмейстерину, встретился с ее затуманенным взором и понял, что никакого отпора не будет. Он поймал губами ласкающую его волосы ладонь и нежно поцеловал ее в самую серединку. Затем принялся страстно целовать щеки, лоб и губы придворной дамы и, наконец, обвил губами твердый сосок. Мария Тереза издала тихий стон и обеими руками прижала к себе Факса. Альберт, лаская одной рукою ее грудь, заскользил другой рукою по ее животу, протиснул ее под пояс панталон и положил ладонь на завитки волос. Кровь горячей волной прихлынула к его голове, когда Мария Тереза сама раздвинула ноги, пропуская его ладонь дальше, к повлажневшим лепесткам вместилища. А через минуту полные ноги гофмейстерины уже обвивали оголенные ягодицы Факса, и он бился над ее телом, как какой-нибудь пойманный в сачок подалириус или махаон.

Три недели длилось лечение госпожи фон Зальц марбургским практикующим врачом Альбертом Факсом. Иногда, когда того требовали обстоятельства, Факс пользовал больную по нескольку раз на дню и не единожды оставался в замке на несколько дней, забывая о себе и самозабвенно исправляя свой врачебный долг даже по ночам. Естественно, результаты столь интенсивного лечения не преминули сказаться: сломанное ребро Марии Терезы благополучно зажило, еще ранее излечилась вывихнутая нога, а сама гофмейстерина приобрела такой цветущий вид, что тридцати четырех лет ей уж точно было не дать. К тому же в положенный срок не пришли месячные очищения, о чем фрау фон Зальц не преминула сообщить своему доктору.

— Ты рад, Альбик? — спросила она его, сияя. — Ну скажи, мой херувимчик, что ты рад!

— Чему? — ошарашенно сморгнул Альбик.

— Тому, что у нас будет ребенок, — ласково провела Мария Тереза по щеке Факса. — Я велела своему архивариусу поднять родословную нассауских Факсов, и он выяснил, что твои предки в шестнадцатом веке были баронами. Потом твои предки стали служить Богу и утеряли титул. Мы вернем тебе этот титул. Уж я постараюсь, можешь не сомневаться. Ты снова будешь бароном, а не простолюдином. И тогда мои братья фёрсты фон Готтлиб ничем не смогут помешать нашей свадьбе.

— Что? — снова сморгнул Альберт.

— Что что? — нахмурила бровки ее сиятельство.

— А что? — переспросил Факс и посмотрел на придворную даму чистым и ясным взором.

— Ты что, не рад? — капризно поджала она губки.

— Рад, — лучисто улыбнулся ей Факс, поняв, наконец, какое уготовано ему будущее сей зрелой фрау, причем без его спросу. — Еще как рад! Я ведь, честно признаться, как увидел тебя, так сразу и решил: хочу от нее ребенка. И чтобы потом пожениться. Да!

Говоря все это, он заметался по комнате, явно о чем-то лихорадочно соображая, однако не переставая счастливо улыбаться и заламывая в блаженном экстазе руки. Затем он бросился к гофмейстерине и, страстно лобызая ручки, пробормотал:

— Я должен немедленно отписать о своем счастии отцу.

— Хорошо, милый, — поедая глазами Факса, заулыбалась Мария Тереза. — Хорошо, мой херувимчик, мой обаяшка! А я сегодня же начну хлопотать о возвращении тебе титула барона. О, как мне хочется тебя съесть, мой пупсик…

— Тогда до вечера, дорогая? — вымучил из себя улыбку обаяшка и пупсик.

— До вечера, милый.

Тем же днем доктор Факс съехал из занимаемого дома и отбыл в неизвестном направлении, не поставив о том в известность домовладельца Буша и оставив неоплаченным квартирный счет за два месяца. Сие оказалось неожиданностью не только для пациэнтов Факса, несколько дней продолжавших томиться во дворе докторского дома в безнадежном ожидании, но и для знакомцев Альберта. Никто не ведал, куда подевался известный марбургский доктор. Престарелого барона Виельготта переехали крестьянские дроги, однако он никого к себе не подпускал, требуя привести к себе доктора Факса и заявляя, что лишь ему одному он доверит пользовать свое переломанное тело. У домовладельца Буша с расстройства вновь сделался лютый запор, и через три дня он отдал душу своему Иегове, скончавшись в страшных мучениях и корчах.

Доктор Факс так и не объявился.

Через неделю приехал в карете с гербом на дверцах брат гофмейстерины Марии Терезы фёрст Адольф фон Готтлиб, послонялся вокруг покинутого дома, порасспрашивал соседей и уехал ни с чем. В полицейскую управу с розысками пропавшего доктора обращаться не стал, слишком щекотливым было сие дело, слишком семейным.

А Альберт Факс объявился в столице герцогства Нассау городе Дилленбурге. Во врачебной управе он, предъявив магистерскую диссертацию, получил патент на занятие врачебной практикой, достал из сваленных в кучу вещей, привезенных на новую квартиру, пузатый докторский саквояж из свинячьей кожи и вновь приступил к великой и благородной миссии практикующего врача. И вновь он ставил горожанам пиявиц, пускал кровь и срезывал мозоли, завоевывая репутацию деятельного и сведущего в своем деле лекаря.

Ему снова везло.

Он очень быстро и одними лишь прижиганиями и посыпанием раны порошком шпанских мух излечил от укуса бешеной собаки сына бакалейщика Гумбольта Оскара; он заставил навсегда забыть о ливневом выпоражнивании, застарелом и долговременном, благочестивую фрау Матильду восьмидесяти двух лет от роду, вылечив ее диэтой из хлебной воды и куриной кашицы с продолговатым сарацинским пшеном, которую она поедала по вся дни единственно с перерывами на сон. Альберт Факс буквально вытащил с того света супругу английского баронета леди Анну, почти насмерть задавившуюся от несчастной любви к местному цирюльнику. Когда он освободил несчастную из ременной петли, у нее уже пропало биение жил и стали холодеть члены. Вдувание в ее рот воздуха нимало не помогло. И тогда Факс стал щекотать в носу задавившейся перышком, обмакнутым в деревянное масло. Через минуту несчастная чихнула, вызвав тем самым вдох и выдох и задышала после вполне самостоятельно. Баронет был вне себя от счастия, обнимал и целовал Факса и в качестве гонорара снял с пальца дорогущий брильянтовый перстень. Словом, по прошествии совсем малого времени дилленбуржцы стали уважительно называть Альберта Факса доктором и выстаивать очереди, чтобы только записаться к нему на прием. Факс уже подумывал снять домик на Королевской улице, как вдруг к нему на квартиру заявился некто, крепко разъяренный и похожий на андалузского быка.

— Я все-таки нашел тебя, мерзопакостный лекаришка, — воскликнул неприятный гость, хватая Факса за рукав сюртука. — Теперь ты от меня не уйдешь!

Факс, извернувшись, вырвался и отпрыгнул в угол комнаты за большой письменный стол.

— Кто вы такой и что вам от меня угодно? — стараясь держать манеры, вскричал Альберт, шаря глазами по комнате и выискивая какой-нибудь предмет, которым бы можно было при случае ударить ворвавшегося громилу. Правда, громила был с холеным породистым лицом и одет с иголочки, так что с того? Может, это какая-то новая порода громил, что рядятся под приличных господ, а потом грабят порядочных людей почем зря?

— Я фёрст Адольф фон Готтлиб, — встал у противоположного конца стола громила, яростно вращая выпученными глазами, — родной брат гофмейстерины Марии Терезы фон Зальц. Знакомо вам это имя?

Факс понял, что попался. Но сдаваться он вовсе не собирался.

— А чем вы докажете, что вы — фёрст?

— Вот! — протянул фон Готтлиб через стол поросший рыжей щетиной кулак, на одном из пальцев которого был надет перстень с фамильным гербом фон Готтлибов. — Видишь?

— Это еще ни о чем не говорит, — протестующе заявил Факс. — Этот перстень вы могли найти, одолжить, украсть, наконец.

— Что?! — взревел фёрст. — Украсть?

Фон Готтлиб резко перегнулся через стол и хотел было схватить Факса, но тот вовремя отскочил в сторону.

— Ну хорошо, хорошо, — примирительно произнес он. — Допустим, вы фёрст фон Готтлиб. — Но что вам от меня-то угодно? Вы желаете таким вот бесцеремонным способом записаться ко мне на прием?

— Я желаю, чтобы вы тотчас поехали со мной в Висбаден и обвенчались с моей сестрой Марией Терезой.

— С какой стати? — вполне искренне возмутился Факс.

— И ты еще смеешь спрашивать, с какой стати? Втерся моей сестре в доверие под видом врача, обрюхатил, как последний мерзавец, опозорил на весь свет и еще спрашиваешь?

Последние слова фон Готтлиб произнес со змеиным шипом и вдруг бросился кругом стола. Но Факс был начеку и ринулся от него стрелой. Сделав вокруг стола несколько кругов, фёрст остановился, тяжело дыша. Факс занял позицию напротив.

— Вы курите? — вежливо поинтересовался Альберт.

— А твое какое дело? — с ненавистью глядя на Факса, ответил фёрст.

— Вы, верно, много курите. Оттого и одышка. И вообще привычка к табакокурению сокращает жизнь. Особенно людям нервического, вспыльчивого и желчного темперамента, как у вас.

Фон Готтлиб издал рык, запрыгнул на стол и бросился на Факса. Но юркий лекарь нырнул под стол и вновь оказался на противоположном фёрсту конце стола.

— Не ушиблись? — вежливо поинтересовался Альберт у поднимающегося с пола фона и, схватив свой пузатый саквояж из свинячьей кожи, вылетел из квартиры, успев кинуть милейшему Адольфу фон Готтлибу на прощание:

— Alles Gute! [1]

Какое-то мгновение еще слышался стук его башмаков по ступеням деревянной лестницы, но когда фёрст выбежал из квартиры, Факса простыл и след.

3

В Казани, государи вы мои, тоже имеется Врачебная управа. Не такая, конечно, как в Санкт-Петербурге, что на Большой Морской, но все же. И патент на отправление в городе врачебной практики, опять же, там получить вполне можно. Правда, не сразу. И не без приношения. Но к сему Альберт Карлович Факс, как стали его звать в России, уже попривык. А главное, здесь, в Казани, его уже не достать. Этим, братьям-фёрстам фон Готтлиб.

Правда, так же он думал, когда очутился в Санкт-Петербурге. Но до этого произошло в его жизни еще несколько событий.

Братья фон Готтлиб, Адольф и Густав, прихватили его на квартире в Аахене, куда он перебрался после бегства из Дилленбурга. Факс как ни в чем не бывало пользовал местного булочника от грудного колотья, как вдруг в его квартиру ворвались четверо молодцов, двое из которых были родными братьями гофмейстерины Марии Терезы. Старый знакомец Адольф нехорошо ухмылялся, а Густав просто-напросто засучивал рукава, чтобы немедля приступить к битью его, Альберта Факса. Еще двое здоровенных парней, тоже, как после оказалось, фёрстов, но поплоше, встали у дверей, отрезая Факсу путь к бегству. И Альберт сдался. Он приветливо кивнул братьям, дескать, хорошо, едем к вашей милейшей сестре, быстренько допользовал молочника и стал собираться в дорогу. Переодеваясь в дорожный костюм, он улучил момент и засунул магистерскую диссертацию под жилет, а остальные нужные бумаги рассовал по карманам. Выйдя из комнаты, где он переодевался, Факс взял в руки докторский саквояж и, глядя на братьев благостным взором, смиренно произнес:

— Я готов, господа.

Отъехав от Аахена миль на двадцать, Факс шибко захотел по нужде. Он крепился, силился и сучил коленями, вымучивая из себя виноватую улыбку. Наконец, не выдержал и попросил остановить.

Братья остановили карету возле небольшого придорожного перелеска. Несмотря на уговоры Альберта не сопровождать его, младшие фёрсты пошли с ним, не спуская с него глаз.

— Да куда я денусь? — искренне удивлялся Факс, поглядывая на фёрстов. — Я же оставил в карете самый лучший залог — мой докторский саквояж, без коего я как без рук.

Ему все же удалось уговорить фёрстов отойти на несколько шагов, дабы не смущать его при отправлении нужды. Прислонившись к дереву, он стал мочиться, краем глаза следя за фёрстами. Те тоже решили справить нужду, верно, впрок, чтобы меньше останавливаться в дороге. И как только зажурчали их струи, Факс пулей ринулся через перелесок и пропал. Сколь после ни искали его фёрсты, не было обнаружено даже его следов. Проклятый лекаришка словно провалился сквозь землю.

Каким образом Альберт Факс попал в Санкт-Петербург и какие кунштюки он при сем был вынужден проделать — то история особая. Однако получилось. Правда, при исполнении сих не совсем законоприлежных аллегорий исчез с его пальца дорогой перстень с брильянтами, подаренный ему английским баронетом за спасение своей задавившейся супруги, но это уже детали. Главное, Факс был далеко от братьев-фёрстов, и им было его уже не достать. Руки у них для этого коротки, да!

Руки у братьев оказались достаточной длины, чтобы достать его и в Петербурге. Когда по немецкой слободке, что еще при Петре Великом обосновалась в восточной части Васильевского острова, разнесся слух, что в Санкт-Петербург прибыли по частному делу фёрсты братья фон Готтлибы, Факс скоренько завербовался в состав китайского посольства князя Куракина в качестве врача. Вместо доктора Корнелиуса Пагеншахера, коего он уговорил уступить ему это место.

Посольство отправилось в Китай, фон Готтлибы последовали за ним. Они вот-вот должны были уже нагнать посольский караван, как Альберт Карлович исчез. Испросив себе жалованье на месяц вперед. Через две недели Факс объявился в Казани.

О, как Альберт Карлович благодарил себя, что тогда, в Аахене, догадался спрятать свою магистерскую диссертацию под жилетку, а иные нужные бумаги, в том числе и матрикул, что звался у русских формулярным списком, рассовать по карманам! Без них ему не удалось бы получить во Врачебной управе патент на отправление в Казани врачебной практики и подать прошение о предоставлении ему места профессора медицины в Императорском Казанском университете, который вот-вот должен был отделиться от гимназии и открыться как самостоятельное учебное заведение.

Купив пузатый докторский саквояж из свинячьей кожи и необходимый врачебный инструментарий и получив патент на занятие лекарской практикой, он успешно ставил пиявиц, пускал кровь, срезывал мозоли и изготовлял по собственным и одному ему известным рецептам микстуры, декокты и тинктуры, которые вскоре стали пользоваться среди казанцев немалым спросом.

Ему снова везло.

Своими микстурами и пилюлями, изготовленными из теста, сахара и лимонного сока, он излечил от ипохондрических припадков декана отделения физических и математических наук университета ординарного профессора Мартина Федоровича Бартельса и практически вернул к жизни ректора университета Иоанна Баптиста Брауна, задумавшего проверить отхожие места студентов. Ректора угораздило провалиться в яму студенческого нужника, и он едва не задохнулся насмерть от тамошних ядовитых миазмов. Конечно, когда встал вопрос о замещении ваканции профессора врачебного веществословия, фармацевтики и врачебной словесности на отделении медицины и хирургии, явственно всплыла кандидатура Альберта Карловича Факса, к тому времени уже подавшего прошение о предоставлении ему в университете профессорского места. И ему было предложено занять сию ваканцию с непременным, однако, условием наличия докторской диссертации.

— Имеется у вас опубликованная докторская диссертация? — спросил Факса Браун при личной беседе.

— Конечно, — не сморгнув глазом, ответил Альберт Карлович и посмотрел на ректора лучистым взором. — Надо только, чтобы ее прислали. Из Марбурга.

Иной человек клял бы себя почем зря за сию необдуманную ложь. Но не таковским был Альберт Карлович. Взяв свою магистерскую диссертацию и один из трудов своего учителя доктора Иоганна Фридриха Блюменбаха, Факс в две ночи состряпал себе докторскую и глубоко задумался. А где и как ее напечатать?

Решение пришло не сразу. Помогла ипохондрия профессора Мартина Бартельса. Пользуя его, Альберт Карлович узнал, что у профессора есть связи в Дерптском университете, куда тот со временем намеревался перебраться.

— А немецкая типография там имеется? — как бы между прочим, спросил Факс.

— Конечно, — ответил Бартельс. — Еще когда университет был Академией святого Густавиана.

— Да? — раздумчиво произнес Альберт Карлович. — Тогда, может быть, вы мне поможете?

Через три недели на столе ректора университета, готовящегося к его открытию и погрязшего в спешке и сутолоке приуготовляемых по сему поводу мероприятий, лежала напечатанная докторская диссертация кандидата в университетские профессора Альберта Карловича Факса, что подтверждало его докторскую степень. Препятствий для предоставления такому приятному молодому человеку, как доктор Факс, ваканционного места не оставалось, и к июлю 1814 года попечителем Казанского учебного округа его превосходительством Михаилом Александровичем Салтыковым Альберт Карлович был утвержден профессором отделения медицины и хирургии Императорского Казанского университета.

Когда новоиспеченный профессор явился на квартиру попечителя с изъявлением благодарности, то с поклоном вручил ему небольшой конверт с приглашением прибыть на торжественный акт открытия университета. Его превосходительство с удовольствием принял конверт, вскрыл его и прочел:

По повелению

Державнейшаго Великаго Государя

Александра I

Императора и Самодержца Всероссийскаго,

данному среди звука оружия и грома побед на поле брани подъятой ко благу человечества,

для защищения попранных и угнетенных прав Европейских народов и возвращения свободы и мира, имеет совершиться сего 1814 года месяца Июля 5-го дня

Торжественное открытие

Императорскаго Казанскаго Университета щедротами Монаршими учрежденного 1804 года Ноября 5-го дня и основанного 1805 года Февраля 14-го дня о чем по приказанию

Его Превосходительства г. Действительнаго

Камергера,

Казанскаго Университета и его Учебнаго Округа

Попечителя

Михаила Александровича Салтыкова извещая почетнейших О.О. Пастырей и Наставников церкви,

г. г. Военных и Гражданских Начальников и чиновников, и других покровителей и споспешествователей просвещения и всех, всякаго состояния, любителей наук и познаний,

к соучавствованию в сем торжестве здешних

Муз усерднейше просит и приглашает

Ректор сего Университета

Иван Браун медицины доктор и профессор.

Начало акта в 4 часа пополудни.

На открытии присутствовала вся городская и губернская головка. Совет университета благодарил Салтыкова, его превосходительство попечитель благодарил Совет, и все ликовали. Неделей раньше введенный в состав Совета Альберт Карлович был весел и счастлив. Две тысячи рублей годового жалованья, плюс кормовые, плюс казенная квартира — это ли не мечта изгнанника! Плюс врачебная практика, которая через месяц, после опубликования письма прапорщика Чибисова в «Казанских известиях», резко пойдет в гору и станет приносить доход в два раза больший, нежели университетское жалованье.

Жизнь налаживается, господа!

4

Что такое десять лет?

С позиции вечности, в которой пребывает сей мир, это ничто, совершенно неразличимая капля в нескончаемом океане времени.

А ежели посмотреть с позиции одной человеческой жизни?

Тогда те же десять лет есть срок преогромнейший. За сей срок дети превращаются во взрослых, поручики становятся полковниками и даже генералами, камер-юнкеры оборачиваются действительными камергерами, а девушки превращаются в зрелых женщин, рожают детей и любят своих мужей.

Серафима Сергеевна вздохнула и отложила перо. Стих не шел и застрял на первой же строфе:

О ты, который белокур, голубоглаз и полон света!
Зачем похитил у меня покой ты и душевну благость,
Веселья смех и жизни радость?
Зачем, когда проходишь мимо,
не глянешь в сторону мою?
Ведь я любовь тебе пою…

Десять лет прошли для Серафимы Сергеевны Елагиной совершенно не так, как она себе полагала и представляла в своих грезах и мечтаниях. Эти года оказались очень долгими для нее, ибо были окрашены в один цвет: цвет ожидания. Все эти годы она ждала перемен в жизни, любимого мужчины, радости и счастия. Огромного, безграничного, как небо. И ежели мужчины рождаются для карьеры и жизненных побед, то женщины появляются на свет для вкушения счастия. Так она считала.

Но оказалось иначе.

В то же время эти десять лет, когда появилась возможность оглянуться назад, пролетели как десять обыденных дней, похожих один на другой, в которые ничего не случилось. Кажется, совсем недавно был ее первый выход в свет и бал у вице-губернатора статского советника Гурьева по случаю открытия Императорского Казанского университета. Его высокородие вице-губернатор даже танцевал с ней и делал ей комплименты. А потом она танцевала с молодым мужчиной, профессором университета Альбертом Карловичем Факсом, представленным ей известным городским пиитом, ординарным профессором красноречия и стихотворства Григорием Николаевичем Городчаниновым.

Танцевал Альберт Карлович восхитительно. С его привлекательного и чрезвычайно обаятельного лица не сходила ласковая улыбка, голубые, немного смешливые глаза смотрели на нее ласково и проникновенно, будто знали о ней нечто, о чем она еще сама и не догадывалась. Комплименты в ее адрес были тонки и совершенно не банальны, и, когда он заговаривал с ней, его легкий акцент, выдававший в нем немца, был столь мил и приятен, что хотелось слушать и слушать музыку его голоса и даже так же, как он, слегка коверкать простые и знакомые слова. Один раз она даже так и сделала. Случайно.

— Гофорят, что ви пишет стихи? — спросил Альберт Карлович, когда они после нескольких танцевальных па снова сошлись в пару. — Это прафта?

— Прафта, — ответила Серафима и слегка покраснела, испугавшись, что Факс подумает, будто она дразнится. Но когда она подняла на него свои большие темно-карие глаза и увидела смеющийся взгляд, она улыбнулась. А потом они одновременно рассмеялись, словно старые знакомые, прекрасно понимающие друг друга.

— Кароши шутка, — произнес Факс и пристально посмотрел в глаза Серафимы. — Ви отшен остроумный девиц.

Было еще одно, что притягивало ее к нему. Его прикосновения. Когда он касался ее, тело Серафимы словно окатывала теплая ласковая волна, и сердце начинало стучать громко и радостно. Ей хотелось этих прикосновений, она ждала их, и, когда, вернувшись домой с бала, она вспоминала про них, та же теплая волна пробегала по всему ее телу. Потом она долго не могла уснуть. В ее голове звучали то бравурный марш мазурки, то мозаичный котильон, стремительный и почти следом медленный и нежный, предназначенный едино для вальсирования, когда не касаться партнера невозможно.

Она танцевала и с другими мужчинами, но все они проигрывали Альберту Карловичу либо в умении танцевать, либо в приятности черт, либо просто формой носа и цветом глаз. Потом они так же проигрывали в сравнении с доктором Факсом при их сватании к Серафиме Сергеевне. Она не могла не сравнивать, ибо образ Альберта Факса так прочно засел в ее душе, что она безо всяких усилий могла видеть даже самые мелкие черточки его лица, а при желании даже поговорить с ним в своем воображении. Она и говорила много, часто и довольно сумбурно, и, хотя Альберт Карлович по большей части отмалчивался, все же это было общение с ним.

В ее мечтах они часто гуляли вдоль набережной Казанки; она читала ему свои стихи, а он с восхищением и восторгом смотрел на нее и не мог оторвать взгляда. А потом они начинали целоваться, его руки скользили по ее плечам, и вновь, как на балу, ее окатывала теплая ласковая волна.

«Все это когда-нибудь случиться в яви», — думала она, ожидая случайной встречи с Альбертом Карловичем. Иногда она даже специально приезжала туда, где Альберт Карлович мог быть наверное. Они встречались, здоровались как добрые знакомые, и сердце Серафимы замирало в радостном ожидании. Доктор Факс был учтив, предупредителен, но не более. Их встречи заканчивались, и она уезжала домой в смятенных чувствах и с неизбывной надеждой в сердце. «Когда-нибудь, когда-нибудь», — стучало оно в такт ее мыслям.

Приходили и уходили ни с чем потенциальные женихи: этот слишком крупный даже для нее — Альберт Карлович много изящнее; тот хоть и богат, но не умен, как Альберт Факс; третий не вышел лицом, а сей и вовсе косноязычен, не в пример заграничным университетским профессорам, в частности, профессора медицины и хирургии Альберта Карловича Факса.

«Когда-нибудь, когда-нибудь», — продолжало стучать сердце.

Потом поток претендентов на руку и сердце Серафимы Елагиной иссяк, о чем она ни разу не пожалела. Но это продолжало заботить ее тетушку Манефу Ильиничну Локке, вдовицу и самого близкого, по мнению ее самой, Серафимы, человека.

«Бедная сиротка, — вздыхала мадам Локке, когда Серафима Сергеевна давала отлуп очередному ухажеру, с таким трудом найденному Манефой Ильиничной. — И чего она нашла в этом шпингалете Факсе? Ведь ни кожи ни мяса! К тому же в городе о нем говорят как о неистовом женолюбе и распутнике. И по такому-то сохнуть? Тьфу!»

Досадуя и печалясь, тетушка в который уже раз составляла хитроумную диспозицию по завлечению потенциального жениха в дом, обхаживала его, устраивала как бы нечаянные встречи его с Серафимой, но все опять кончалось одинаково: сконфуженный отказом жених покидал дом Елагиных и никогда более в него не возвращался.

Словом, вышло так, что жизнь не окружила Серафиму Елагину веселием и счастием. С того памятного бала прошло десять лет, и уже год 1824-м как-то скоро стал подходить к концу; знакомые поручики стали полковниками или вышли в отставку, немногочисленные подруги, теперь уже бывшие, давно выйдя замуж, нарожали кучу детей, а она так и не превратилась в зрелую женщину. Нет, пожалуй, превратилась. В зрелую девицу, которых в свете называют старыми девами. О-о-очень старыми девами.

«Когда-нибудь, когда-нибудь», —
Твердила часто я бывало,
Но этого «когда-нибудь»
Так никогда и не бывало…

Это лучшее из своих четверостиший, по мнению профессора Городчанинова, она написала несколько дней назад. Сии строки сами нашли ее, когда она стояла на крутом берегу Казанки и смотрела на заливные луга правого, равнинного берега реки. Эти строки прозвучали в ней разом, будто кто-то нашептал их ей, и она их сразу запомнила. Придя домой, Серафима без единого исправления записала их в свою памятную книжку и поразилась, что стихи оказались про нее. Настолько про нее, что разом повлажнели глаза.

А потом она заплакала…

5

Честно сказать, мысли о том, чтобы покончить со своей болью разом, к ней приходили. К чему ей такая никчемная жизнь? Ведь любить и не быть любимой — это такая мука! И ежели бы не стихи, она, верно, так и поступила.

Серафима Сергеевна вздохнула и подняла отложенное перо.

Всего лишилась я! Надежды боле нет!

Она покусала кончик пера, посмотрела невидящим взором вдаль.

Восторги пламенны, небесны восхищенья,
Мечты приятственной воздушны наслажденья
Прошли…

Она обмакнула перо в чернильницу, вздохнула…

Во мне одна любовь живет.
О, как терзаюсь я! Меня бежит покой:
Со мною друга нет… Мил друга нет со мной.

— Можно к тебе?

Манефа Ильинична бочком протиснулась в полуоткрытую дверь кабинетика Серафимы.

— Все пишешь? — осторожно спросила она, зная, как бывает недовольна Симочка, когда ее тревожат за сочинительством. Однако на сей раз любимая племянница лишь безучастно посмотрела на тетку и благосклонно кивнула. Ободренная таким приемом, Манефа Ильинична прошла в кабинетик, присела на канапе и участливо спросила:

— Глазоньки-то не устали?

— Не устали, тетушка, — в тон ей ответила Серафима. — Ежели вы пришли насчет нового жениха, что вы мне опять подыскали, так заявляю вам вполне определенно: я его даже не приму. Так что увольте меня, ради бога, от ваших ухажеров.

— Ну что ты, милая, — ласково произнесла Манефа Ильинична. — Я ничего такого и не думала. — И добавила совершенно между прочим: — А головушка не болит?

Зная тетушкины повадки, потому как разные вопросы, задаваемые ею таким елейным голоском, означали, что Манефа Ильинична опять что-то замыслила, Серафима пристально взглянула ей в глаза. Тетушка смотрела на нее широко, ясно и, кроме заботы о ней, в них совершенно ничего не читалось. Впрочем, прочесть что-либо по тетушкиным глазам было под силу разве что ясновидящим да опытным гипнотизерам.

— Нет, не болит, — ответила Серафима. — А что?

— Да так, ничего, — пожала плечами Манефа Ильинична. — Просто спросила.

Голова у Серафимы и правда в последнее время болела часто. Боли приходили, как правило, после обеда, ближе к вечеру. Тогда она пила горячий шоколад, приготовленный на молоке, а ежели он не помогал, глотала полную чайную ложку болеутоляющих Гофмановых капель и запивала их чашкою или двумя укрепительного питья с мелиссой или лимонной коркою.

— Не болит, так и слава богу, — добавила тетушка и удобнее устроилась на канапе. Последнее время в отношении племянницы она поменяла диспозицию, и теперь ее абмарши состояли по преимуществу в том, чтобы раскрыть глаза Серафиме на этого Факса, бонвиана и, прости господи, фобласа и непристойника, совершенно недостойного, чтобы даже думать о нем. Поерзав на канапе и не зная, с чего начать, Манефа Ильинична, чувствуя, что будет, может, и без удовольствия, но выслушана, сразу взяла быка за рога:

— Этот твой Факс, слышь-ко, опять коленце выкинул…

— Он не мой, — вяло отозвалась Серафима.

Про похождения Альберта Карловича она, как и многие в городе, знала все. Или почти все. И ежели сама она в свете появлялась не часто и что-то могла пропустить из разговоров про него в гостиных, то сей пробел тотчас восполняла тетушка, докладывая ей о новых любовных кунштюках доктора, имея помыслы, сходные с помыслами зубного врача — конечно, будет больно, но зато потом хорошо, — или хирургического оператора, собирающегося вырезать из вас кусочек нутра, чтобы вы могли жить дальше.

Серафима знала историю про солдатку Алевтинушку, с коей Альберт Карлович прожил несколько лет, выдавая ее за свою экономку, хотя не особо и скрывал свои более тесные с ней сношения. Он покупал ей наряды, делал подарки, выстроил большой дом в селе Царицино, откуда она была родом, и даже возил сию непотребницу в своей открытой коляске четвернею и водил с собою на маскарады незамаскированную. Когда ему делали замечания насчет сего неблаголепного поведения, он только посмеивался и умело уходил от дальнейшего разговора. Потом, вынужденный подчиниться требованию университетского Совета, обязавшего его освободиться от порочащей профессорское звание связи, Факс открыто зажил с шотландкой лади Гаттон, женщиной замужней, приехавшей в Казань из Петербурга и якобы поджидающей здесь своего мужа. Ожидание сие затянулось на целый год, и, когда муж лади Гаттон все же приехал, она отказалась вернуться к нему. Все в городе ждали скандальной развязки, однако ничего подобного не случилось. Доктор Факс и сэр Гаттон каким-то образом поладили, и какое-то время они жили на квартире Альберта Карловича втроем, что породило в городе новые слухи и домыслы, насчет коих даже самые смелые бонмотисты острили лишь намеками и весьма туманно. Скоро Гаттон уехал, потом исчезла из города и лади, и уже одного этого было бы достаточно, чтобы симпатия и благорасположение исчезли из сердца Серафимы. Однако Елагина испытывала к доктору Факсу иное чувство нежели просто симпатию, и убить его было возможно разве что только собственной смертию. Воистину, трудно постичь душу женщины, ежели она к тому же девушка…

— Ну не твой, так не твой, — дипломатично произнесла Манефа Ильинична и сделала вид, что собирается подняться. — И верно, что тебе всякие сплетни про человеков выслушивать, до коих тебе и дела никоего нету.

— Ну, говорите уж, коли начали, — нерешительно произнесла Серафима.

— Да ладно, Симочка, не стоит он того, чтобы в приличных домах о нем разговоры разговаривать, — искоса посмотрела Манефа Ильинична на племянницу.

— Нет уж, говорите, — уже настойчиво произнесла Серафима и требовательно посмотрела на тетушку.

— Ну, раз ты настаиваешь, — как бы нехотя промолвила Манефа Ильинична и начала: — Верно, ты знаешь про роман этого Факса с девицей Лячковой?

Серафима кивнула.

— Так вот, — продолжала рассказывать тетушка. — Оказывается, этим летом он ездил вместе с ней на Сергиевские серные воды. Она там всем объявляла себя его невестой и принимала поздравления. А третьего дня сия барышня заявилась в шестом часу вечера к нему на квартиру и застала там вместе с ним какую-то дамочку. Учинился скандал, ибо мадемуазель Лячкова с августа месяца имела от него залог, уже заметно увеличивший ее живот, и приехала за Факсом, как и было с ним уговорено, чтобы ехать за Каму в ее село венчаться. Факсова дамочка забрала свои вещи и ушла, а барышня Лячкова осталась ночевать у Факса. Поутру господин Факс поехал прощаться со своими знакомыми, пообещав невесте вернуться к четырем часам пополудни. Однако не вернулся ни днем, ни вечером. Бедная Лячкова ночевала на квартире Факса одна, а сегодня поутру, в шестом часу, съехала, чтобы никто не видал ее позора. А как она отъехала, заявился и Альберт Карлович, который нарочно скрывался от нее у одного из своих приятелей, верно, такого же непотребника, как и он сам.

Закончив рассказ, Манефа Ильинична посмотрела на племянницу, пытаясь определить, какое впечатление на нее произвела сия новость. Однако взгляд Серафимы был туманен и ничего не выражал. Казалось, в кабинетике находится только ее оболочка, а сама она где-то далеко, отсюда не видно. И о чем она думает? Неужели она до сих пор не видит, что за фрукт есть сей Альберт Карлович Факс?

Если б тетушка могла заглянуть в мысли любимой племянницы! Она бы увидела, что Серафимушка завидует и царицинской солдатке, и лади Гаттон, и даже этой несчастной Лячковой. Завидует тому, что они все были с ним! И поскорбела бы милейшая и добрейшая в помыслах своих и деяниях Манефа Ильинична, что ее рассказ нимало не поколебал того всецело захватывающего нас чувства, что зовется любовью. Слова сторонних людей здесь лишь едино пустой звук, а лечить сие умопомрачение ни пилюли, ни декокты еще не придуманы.

Печально вздохнула Манефа Ильинична. Нет, не приводят к исцелению племянницы все ее рассказы про этого проклятущего доктора. Сердце ведь кровью обливается, глядючи на ее страдания. И как помочь ей, сиротинушке-лебедушке? Как извлечь из ее сердца эту занозу, печаль-кручину? Как сделать так, чтобы увидела она в своей жизни хоть крупинку женского счастия?

Как?

6

Гостиная дома мадемуазель Елагиной была полна. Впрочем, в сегодняшний вечер сия гостиная, собственно, была не комнатой для гостей, а литературным салоном, который уже сезон собирающим по пятницам все лучшие в городе таланты и знаменитых приезжих гостей и путешественников. В сию гостиную ступала ботфорта его превосходительства сибирского генерал-губернатора Михаила Михайловича Сперанского, знаменитого преобразователя российских законов, направляющегося к месту своего служебного назначения; здесь бывал сын барона Карла Фридриха Иоганна Мюнхгаузена барон Семен Иванович Мюнхгаузен, гренадерский полковник, такой же враль и баснослов, как и его знаменитый отец.

Здесь бывали ученые с мировым именем, путешественники и, конечно, поэты.

Сегодня тоже не обошлось без гостей: профессор Городчанинов привел на салон невесть им откуда взятых двух буддийских монахов, бритоголовых, желтолицых и похожих друг на друга, как родные братья. Они шли пешком из самого Китая и держали путь, кажется, в Европу.

— Вот вам еще диковина, — объявил Серафиме профессор, заводя монахов в гостиную босых, потому как свои сандалии они сняли в прихожей. — С самого Тибету идут, сердешные.

— Что-то они на китайцев мало похожи, — заметила Серафима Сергеевна, раскланявшись с монахами.

— Ну так, почитай, почти год по Руси-матушке топают, — рассудительно произнес Городчанинов, — вот и обрусели.

На любопытствующие взоры монахи не реагировали, на вопросы не отвечали. Они сели в предложенные кресла, подогнув под себя ноги кренделем, прикрыли веки и погрузились в нирвану.

Тем временем литературный салон пошел своим обычным чередом. Читались проза и стихи, старый друг семьи Елагиных Григорий Николаевич Городчанинов, по своему обыкновению, прочитал очередной панегирик императору Александру, оканчивающийся строфой:

Во Александровой державе,
В благословенной сей стране,
Монархов русских вечной славе,
Ликуют музы в тишине.

Бывший губернский прокурор и разных орденов кавалер прочел басню про волка и лисицу, мечтающих стать пастухами овечьего стада и цинично рассуждающих на эту тему, а известный в городе романтик Рындовский, один из немногих бывших воздыхателей Серафимы, продолжавший бывать в ее доме, с большим воодушевлением прочел небольшую оду любви, в коей многих из присутствующих задели за живое следующие строки:

Пусть вдохновенные поэты
Гармонией своих стихов
Одушевляют все предметы, —
Я петь хочу одну любовь!

Конечно, все взоры обратились в сторону держательницы салона. Всем была известна, кроме монахов, конечно, история несчастной любви Серафимы Сергеевны к университетскому профессору доктору Факсу, которая, собственно, и служила источником пленительного дара и гармонических трудов казанской поэтессы. К тому же по традиции салонный вечер всегда закрывала собственными стихами сама Елагина.

Когда она поднялась с кресел, все притихли. А Серафима Сергеевна, обведя глазами присутствующих и выдержав паузу, подчеркивающую торжественность момента, начала проникновенно и монотонно:

Вянет цвет прекрасный,
Лист с дерев летит;
Вместо сладкогласных
Птичек ветр свистит.
Зелени лишились
Злачные луга,
Мрачны и безмолвны
Волжские брега.
И уже не явится
Все своей чредой.
Как не будет рядом
Друг сердечный мой.

Когда минут через пятьдесят она закончила сию оду «Смерть безнадежно любящей женщины, в отчаянии наложившей на себя руки», состоящую из почти двухсот строф, раздались аплодисменты. Кто-то из присутствующих здесь дам смахивал слезу, кто-то рукоплескал из участия и жалости к хозяйке салона, а кто-то искренне и радостно аплодировал оттого, что ода наконец, закончилась. Покрывшаяся румянцем от несмолкаемых аплодисментов, Серафима поклонилась и села на свое место, и тут чей-то женский голос недалеко от монахов негромко произнес:

— Все-таки какой мерзавец этот Факс! Так заставлять страдать бедную девушку…

При слове «Факс» пребывающие в нирване монахи разом открыли глаза. Их дхармы вдруг проснулись, чего не бывало уже в течение нескольких лет, а праны пришли в неистовое движение и побежали по тысячам тонких каналов, коими сплошь испещрено человеческое тело.

— А как зофут этого Факса, что заставляйт страдат фрейлейн Елагину? — переглянувшись с младшим монахом, спросил женщину монах старший.

— Альберт Карлович, — охотно ответила дама, польщенная тем, что не произнесшие доселе ни единого звука монахи заговорили именно с ней. Правда, у спросившего был какой-то странный акцент, но она не придала этому значения и добавила: — Он профессор университета и наш городской врач.

Монахи снова переглянулись и разом выдохнули, что означало крайнюю степень возбуждения. В их глазах зажглись красные светящиеся точки — это проснувшиеся дхармы требовали выхода их энергий.

— Ми хотим кое-что фам показайт, — произнес старший монах с акцентом, вовсе не похожим на китайский, и вопросительно посмотрел на Серафиму Сергеевну. — Ф благодарност за теплый прием и неопычайно интересный фечер. Ми имеем фосмошност это сделайт?

— Конечно, — любезно отозвалась хозяйка салона.

Гости, собравшиеся было уходить, заинтересованно расселись по своим прежним местам.

— Нам нушны дфа кирпича, шелесный федро и сфечи, — важно промолвил старший монах.

Через некоторое время слуги принесли два кирпича, ведро, а Серафима взяла со стола и подала им бронзовый подсвечник на пять свечей.

— Благодарю фас, — улыбнулся краешком губ монах и вдруг, засучив рукав, приставил горящие свечи к своей руке. Минуты три языки пламени лизали его руку, но на лице его не дрогнул ни один мускул. Когда старший монах отнял подсвечник от руки, она оказалась совершенно здоровой, и даже рыжеватые волоски были совершенно не тронуты огнем.

Гости ахнули.

Затем то же самое проделал со своей рукой другой монах. Вспыхнувшие было аплодисменты были потушены властным жестом старшего.

— Это еще не фсе, — произнес он спокойно, поднялся с кресел и, взяв кирпич, вдруг резко и молча опустил его на свою бритую голову.

Кирпич разлетелся в куски.

Когда подобное повторил его брат, в гостиной повисла восхищенная тишина. Все смотрели на голые, как коленки, головы монахов, на коих не было ни царапин, ни даже покраснений.

— Фантазмика! — воскликнул кто-то из присутствующих.

И опять гостям не дали поаплодировать. Младший из монахов, вскричав что-то по-китайски, оттолкнулся от пола и, сделав несколько быстрых шагов, прыгнул на стену и лихо пробежал по ней весь периметр комнаты, вежливо перепрыгивая через портреты и пейзажи в золоченых рамках. Когда он, нимало не запыхавшись, спрыгнул на пол, многие из присутствующих зрителей пооткрывали от удивления рты. Остальные рты открылись, когда первый монах, громко вскрикнув, проткнул насквозь указательным пальцем донышко железного ведра. Затем они вздохнули, что означало стадию наступившего покоя их дхарм, и уселись в кресла, подогнув под себя ноги кренделем.

Аплодисменты были столь неистовыми, что по всей Покровской улице, в которой стоял дом Елагиной, разом забрехали собаки, ведь был уже первый час пополуночи. Расходились гости медленно, обсуждая увиденное и с восхищением поглядывая на диковинных монахов, сидящих в своих креслах, прикрыв глаза и совершенно не реагируя на окружающее. Казалось, они лишились всяческих чувств. Не было даже заметно, чтобы они дышали. Когда ушел последний гость, Серафима Сергеевна, не зная, что с ними делать, тронула старшего монаха за плечо, и тот закачался, словно игрушечный ванька-встанька или пробочный поплавок на мелкой речной ряби. Когда она отступила от монахов шага на два, брови ее поползли вверх: между их телами и кожей сидений кресел можно было свободно просунуть ладонь.

Серафима мотнула головой и на мгновение прикрыла глаза. Когда она открыла их, монахи все так же висели в воздухе на расстоянии нескольких вершков от сидений своих кресел. Серафима Сергеевна поджала губы и, ничего не понимая, прошла к себе. «Может, они так спят?» — вертелось в голове единственное объяснение столь аллегорического состояния буддистов. Объяснение, конечно, глупое, но иного не было.

Проспала она мало не до одиннадцати часов, и, когда спустилась в столовую, тетушка с монахами уже заканчивали пить чай.

— Что-то ты нынче припозднилась, — добродушно поприветствовала ее Манефа Ильинична, благожелательно поглядывая на буддистов. Те при появлении Серафимы поднялись и галантно поклонились. Вышло это у них совершенно по-европейски, да и вообще, сей час, в цивильных костюмах великолепного английского сукна они мало походили на вчерашних монахов-магиков.

— Жаль, что я не присутствовала вчера на твоем салоне, — многозначительно протянула тетушка, заговорщицки поглядывая на монахов. — Ты бы видела, Симочка, какие замечательные фокусы мне показали наши гости.

— Фокуси? — нимало не обиделся на старушку старший из монахов. — Это били не фокуси, а энергия праны, прифеденная в двишение фолей.

— Герр Адольф, прошу вас, покажите Симочке этот ваш фокус, простите, действие вашей праны, — посмотрела на монаха Манефа Ильинична и перевела взгляд на племянницу. — Уверяю тебя, ничего подобного ты еще не видела.

— Ошибаешься, тетушка, — ответила Серафима, присаживаясь за стол. — Кое-что я имела удовольствие видеть еще вчера. Так, значит, вас зовут Адольф? — обратилась она к старшему из монахов.

— Да, фрейлейн, — ответил тот. — Адольф фон Готтлиб. А это, — кивнул он в сторону второго монаха, — мой младший брат Густаф.

— То-то я вчера заметила, что вы совершенно не похожи на китайцев, — сказала Серафима, наливая себе чай. — И акцент у вас совершенно некитайский.

— Да, ми не китайцы, — произнес Адольф. — Мы гессенские фёрсты.

— Но как вас занесло из Германии в Китай? И почему вы стали монахами?

— Это слишком долгая история, фрейлейн Серафима, — немного печально произнес Адольф. — Боюсь, фам не интересно будет ее слушайт. К тому же ми уже фсе рассказайт вашей тетушке…

История братьев фон Готтлибов была проста, как и все в этой жизни, только кажущееся нам сложным. Двинувшись как частные лица за китайским посольством князя Куракина десять лет назад, они пересекли вдоль почти всю Российскую империю. Все время своего вояжа братья вместе с посольскими поджидали знакомого им врача, до которого у них было неотложное дело и который, отстав от посольства, вот-вот должен был нагнать его. Так говорил им посольский казначей, выдавший врачу жалованье вперед и успокаивающий себя и других тем, что врач, конечно же, скоро объявится. Но врач так и не объявился. Зато братья попали в Китай и решили немного попутешествовать по сей загадочной стране, коли уж они в ней оказались. Однажды, совершая восхождение на Тибетское нагорье, на высоте более трех тысяч метров над уровнем моря братья набрели на буддийский монастырь, расположившийся на небольшом живописном плато. Лама разрешил им немного погостить в монастыре, а затем, по их просьбе, занялся их просветлением. Найдя, что у братьев слишком беспокойный и напряженный набор дхарм, лама стал учить их Четырем Благородным Истинам. После пяти лет дхармы у фёрстов из состояния волнения перешли в состояние благостного покоя, и братья вступили на тернистый путь просветления. Еще через три с половиной года монахи фон Готтлибы, познав Истину Освобождения и совершенно очистив свои дхармы от причин, побуждающих к страданию, вышли из монастыря, освобожденные духом и окрепшие телом, дабы нести истину и просветление в мир, в частности, в гессенские земли…

— Да, — кивнула племяннице Манефа Ильинична, герр Адольф мне все рассказал. Мы ведь уже долго здесь сидим, тебя поджидая, — добавила ода немного загадочным тоном, что не ускользнуло от внимания Серафимы. — Эх, жаль, что я не была на твоем салоне, — снова попеняла себе Манефа Ильинична и обернулась к Адольфу: — Адольф, ну что же вы?

— Извольте, — согласно кивнул старший из фон Готтлибов и стал пристально смотреть на фарфоровую чашку. Когда в его глазах зажглись красные светящиеся точки, чашка немного сдвинулась с места. Потом, скользнув по скатерти вершка два, чашка поднялась в воздух и, сделав над столом небольшой круг, мягко опустилась в самый центр пустого блюдца.

— Каково, а? — восхищенно промолвила тетка, поглядывая на племянницу. — Чудеса!

— Чудеса, — согласилась Серафима. Однако увиденное не произвело на нее ожидаемого Манефой Ильиничной эффекта.

— Что, тебе нездоровится? — с тревогой спросила мадам Локке.

— Да нет, все в порядке, — поспешила успокоить неугомонную тетушку Серафима.

— Вот и славно, — облегченно улыбнулась Манефа Ильинична. — А у нас радость: господа фон Готтлибы любезно согласились погостить у нас.

При этом тетушка хитро сощурилась и поспешила отвести взгляд. Похоже, сия троица действительно сидела в столовой уже порядочное время, и оставалось только догадываться, о чем они еще говорили до прихода Елагиной. И уж, конечно, Серафима не могла и предполагать, что разговор тетушки с братьями-фёрстами шел о ней, и тетушка, проникшись к братьям-монахам несказанной симпатией, поведала им о многолетних страданиях любимой племянницы по господину Факсу, который, «конечно, ее не стоит, но ведь надо же как-то помочь бедной девушке»?

Не знала Серафима Сергеевна, что помочь ей фон Готтлибы вызвались сами и весьма охотно, и против господина Факса составился заговор, осуществить коий предполагалось в ближайшее время…

Братья снова поднялись и вежливо поклонились.

— Ми приняйл приглашение Манефы Ильиничны, потому что у нас ф Казани есть кое-какой интерес, — сказал старший из фон Готтлибов. — И если ви не будете возражайт, ми…

— Да конечно же, я не буду возражать, — заверила их с неподдельной искренностью Серафима. — Оставайтесь у нас, я буду этому только рада! И живите, сколько вам угодно.

Она улыбнулась братьям.

Улыбка у нее была очень хорошая.

7

Всякий поступок имеет свое продолжение в будущем. Так гласит закон кармы. У русских сей закон звучит проще: от судьбы не уйдешь.

Альберт Карлович законов кармы не знал, а свою судьбу предпочитал строить собственными руками и головой. Однако признавал за небесами некое над собой главенство и достаточную предопределенность выбранного пути. Поэтому когда во время обеда за ним прислали городской экипаж и дворовую девку — «барышне нашей худо, уж как худо!» — Факс, не закончив обеда, собрал врачебный инструментарий в свой известный всему городу саквояж из свинячьей кожи и смиренно отправился к больной. Ехать оказалось недолго: экипаж пересек две улицы, спустился на Покровскую и, проехав с квартал, остановился у дома Елагиной.

— Стало быть, это Серафиме Сергеевне плохо? — спросил Факс девку, когда они высаживались из экипажа.

— Да, господин доктор, — ответила прислужница, запыхавшись, будто она не ехала вместе с Альбертом Карловичем в экипаже, а бежала следом, — худо чтой-то барышне нашей!

У ворот их встретила тетка Елагиной, вдова гарнизонного полковника Локке, умершего, что было известно всему городу, лет пятнадцать назад от подавления рыбной костью. Его не спасло ничего: ни хлопания по спине, от коих у иных повыскакивали бы не только посторонние, но и свои, личные кости; ни глотание густых каш, ни даже вдувание табачного дыма в известное отверстие посредством клистирной дудочки. Рассыпавшись в благодарностях, совершенно лишних и ненужных в сей час, Манефа Ильинична проводила доктора к племяннице. Серафима Сергеевна возлежала на постели с влажной тряпицею на лбу и тяжело дышала. Кажется, они были знакомы, но доктор Факс не мог припомнить, когда и при каких обстоятельствах состоялось это знакомство. Поздоровавшись, он присел на стул возле постели больной и взял ее за запястье, дабы определить пульсацию жил. Тотчас по телу больной побежали мурашки, что не было не замечено Альбертом Карловичем.

— У вас озноб? — озабоченно спросил он.

Он пришел. Он к ней пришел! Он совершенно рядом!

Кажется, он о чем-то спрашивает? Боже, как близко его лицо. И это его прикосновение!.. Оно совсем лишило ее сил.

Как он мил! Он опять касается ее. Он держит ее за руку…

Он уже совершенно чисто говорит по-русски, совсем не так, как тогда, на балу, десять лет назад. Или бал был вчера, а сегодня он пришел поблагодарить за танец, подаренный ею ему?

Господи, как кружится голова…

А что он спросил? Ведь надо же что-то отвечать…

— Вам холодно?

Он снова о чем-то спрашивает. Кажется, не холодно ли ей. Нет, ей не холодно. Ей… ей сладко…

— Нет, — ей едва удается произнести это короткое слово. Силы растаяли, их совсем нет. Если он сейчас захочет, если только захочет…

Боже мой, что же это?

Он наклоняется к ней. Глаза внимательны и нежны. Они голубые, цвета неба. Унестись бы сейчас на небо, вместе с ним. Чтобы быть вдвоем, и никого во всем свете. Только вдвоем…

Он касается ее лба.

Рука прохладная и ласковая. Как хочется коснуться его руки губами! Зачем он отнимает от нее руку? Пусть он еще трогает ее. Где хочет. Она позволит ему все…

— У вас жар, — произносит он.

Зачем он хмурит брови? Это ему не идет. Надо сказать ему, чтобы он никогда не хмурил брови. Господи, зачем она это ему говорит, зачем…

— Не хмурьтесь, доктор.

Он смотрит немного удивленно. Кажется, он не расслышал, что она сказала.

— Простите, что?

— Не хмурьтесь…

Она улыбается.

Конечно, у нее жар. Пламя. Оно горит внутри уже столько лет. Неужели, чтобы побыть с любимым человеком, надо притворяться заболевшей мигренью? Но ведь у нее и правда часто болит голова. Так что здесь нет никакого обмана. Почти нет…

Как кружится голова… Что там говорила тетушка? Случайно коснуться его, чуть показать ножку из-под одеяла. Да она готова сделать что угодно, лишь бы он смотрел на нее так, как смотрит сейчас.

Рука безвольно скользит по одеялу и касается его ноги. Она не сразу убирает руку и затем поправляет складки одеяла, но так неловко, что из-под него показывается ее колено. Оно, как некий опасливый зверек, выглядывает из-под края одеяла, готовый при малейшей опасности вновь юркнуть в свою норку.

Ага, подействовало! Его взгляд становится другим. Теплым и манящим. Он словно обволакивает ее приятным теплом. Голова еще немного кружится от того, что он так рядом, но в теле легко и покойно, и сладкая нега разливается по нему, словно хмель от выпитого вина. Действуй, что же ты! Чем я хуже Лячковой или лади Гаттон, коих ты одаривал своими ласками? Или этой неотесанной солдатки Алевтинушки? Да я во сто крат лучше всех их!

А он все смотрит…

Как он смотрит на нее.

Боже, как он смотрит…

Она чем-то походила на Сюзанну. Ну, может, была не столь крупной, как кузина, но формы были тоже пышны, аппетитны и нестерпимо желанны. Когда она случайно коснулась его ноги, по нему побежали токи, словно от действия гальванической машины. А потом из-под складок одеяла показалось ее колено… Белое и круглое.

Он перевел взор на ее лицо.

Как бездонны ее глаза. А лицо, замершее в некоем ожидании, словно светится изнутри.

Точеный носик. Полные губы, которые так сладко, наверное, целовать. Русые вьющиеся волосы разбросаны по подушке — так хочется потрогать их, вдохнуть их аромат.

Ее колено прячется под одеяло.

Зачем?

Она коротко вздыхает.

— Вам больно?

— Уже нет, — едва слышно произносит она.

Как она прелестна в своем бессилии! Так и хочется… Стоп. Он что, забыл, зачем сюда пришел?

— Как долго вас мучают головные боли?

— Уже несколько лет.

— Что вы принимаете?

— Горячий шоколад и болеутоляющие Гофмановы капли.

— Капли помогают?

— В последнее время не очень.

— Шоколад надо исключить, — безапелляционно произносит он и деловито хмурится. На мгновение, тотчас вспомнив ее «не хмурьтесь». — Шоколад пользителен для людей малокровных и приближающихся к преклонным годам. Молодым девушкам пить его нет никакой необходимости. Кроме того, частое его употребление может привести к расстройству желудка.

— Хорошо, доктор.

— Альберт Карлович, — он хотел сказать, зовите меня просто Альберт, но поскольку в здешнем обществе это не принято, сказал как сказал. А жаль. Впрочем, они вполне могут стать друзьями. Даже близкими. И очень бы хотелось, чтобы весьма близкими

— У вас есть дома валериановое масло?

— Есть, кажется.

— Вам его придется принимать каждый день.

— Хорошо, Альберт Карлович.

— Принимать его должно следующим образом: надобно накапать его шесть капель на кусочек сахару, и сей кусочек медленно иссосать.

— Иссосать?

— Именно. Как леденец или конфекту. Операцию эту следует проделывать три раза в день: поутру натощак, после обеда в шестом часу и за час до ужина.

— Поутру натощак, после обеда и за час до ужина, — повторила Серафима.

— После обеда в шестом часу, — поправил ее Факс.

— Да, поняла.

— Это будет успокаивать вас и снимать боли. А вот для лечения мигрени я вам прописал бы Альтонские капли.

— Альтонские капли? — Она немного приподнялась на подушках, и сползший с нее край одеяла обнажил плечи и грудь, едва прикрытые полупрозрачной кисеей пеньюара.

— Да, — сглотнул он, тщетно пытаясь отвести взгляд от двух округлостей с темнеющими под кисеей сосками. Они словно призывали его трогать их, целовать, иссосать, как конфекты… — Альтонские капли — неоценимое, благонадежнейшее средство…

— И еще у меня какое-то стеснение в груди, Альберт Карлович, — произнесла она таким голосом, от которого у самого Факса словно оборвалось что-то внутри, стало горячо внизу живота и шевельнулась, проснувшись и наливаясь, его плоть.

— Я сей час вас прослушаю, — ответил он с появившейся вдруг хрипотцой и потянулся к саквояжу, боясь привстать, дабы не обнаружить свое восставшее естество.

Факс достал стетоскоп и присел на краешек кровати. Серафима чуть подвинулась, давая ему место, словно призывала прилечь с ней. Ему вдруг подумалось, что было бы славно и устроиться рядом, и приняться за ласки, которых она еще не знала. Он ясно представил себе, как неумело и потому трогательно она начнет прикасаться к нему, а он потихоньку, исподволь, будет научать ее любовным приемам, которыми он хотел бы, чтобы она его одаривала. Она будет запрокидывать голову, стонать от неги и наслаждения, и все это будет не притворно, как это часто бывало с Эмилией Гаттон, и не с животной страстью Алевтинушки, что, кстати, имело свою прелесть, но до умопомрачения естественно и оттого крайне возбуждающе. Он и сам уже воспылал страстию донельзя, но что делать, слаб человек, ибо… ибо…

— Позвольте вашу грудь, — еле справился он с непослушными губами, и, когда Серафима оттянула ворот пеньюара, обнажив основания столь притягивающих взор округлостей, он, вместо того, чтобы приложить к груди стетоскоп, поднял на нее потемневшие глаза и едва слышно произнес:

— Серафима Сергеевна…

Желание обладать ею всецело охватило его. Оно, кажется, передалось и Серафиме. Она прерывисто задышала и неотрывно смотрела на него, разрешая делать с ней все. Именно это прочитал в ее глазах Факс. Конечно, надо бы остановиться, но… зачем?

— Умоляю, пощадите, — тихо произнес он и припал губами к сводящей с ума складочке между двух ослепительно белых округлостей. Потом, осыпая поцелуями обе груди, он коснулся языком набухшего сосочка и обвил его венцом своих губ. Серафима выгнулась, положила руку на его курчавые волосы и выдохнула со стоном блаженной неги:

— А-а-ах…

Его рука скользнула под одеяло и легла на ножку Серафимы, плотную и гладкую под шелком панталон. Время остановилось, и тут, словно из другого мира, раздался громкий радостный возглас:

— Ну, вот и слава Богу! Михаил Викентьевич, Машенька, Пал Палыч, идите сюда!

Факс не сразу понял, что произошло. А когда он резко оторвался от груди Серафимы, возле двери спальни стояли, наблюдая сию картину, ее тетка; средних лет дама, верно, та самая Машенька, и крепкий старик в мундире и генеральских эполетах. Все они, улыбаясь, двинулись к постели Елагиной. Невесть откуда в спальню влетела куча детей, которые стали с громкими возгласами гоняться друг за дружкой, делая круги вокруг постели.

— Петя, Катя, Наталья, угомонитесь! — приказала им средних лет дама, на что те никак не отреагировали. Шум и гам, коий они подняли в спальне, привнес в голову и так совершенно растерявшегося Альберта Карловича такую сумятицу, что он даже не вытащил из-под одеяла руку, продолжавшую покоиться на ножке Серафимы. Сообразив, наконец, явную двусмысленность своего положения, он мягко выпростал из-под одеяла руку и пересел с кровати на стул.

— Наконец-то, дорогой Альберт Карлович, — произнесла Манефа Ильинична, сердечно улыбаясь. — Что же это вы так долго мучили бедную девушку? Она, прям, извелась вся, ожидаючи ваших признаний.

— Да я, собственно… — начал было Факс, но замолчал. Отступать было некуда. Правда, он все же посмотрел с надеждой на боковые двери спальной комнаты, куда, сделав несколько отчаянных прыжков, можно было сигануть. И как бы в ответ на его взгляд двери открылись, и в спальню вошли двое мужчин, обритых налысо. Надо было видеть выражение лица Альберта Карловича, когда он признал в них братьев фон Готтлибов. Правда, они сильно похудели, и головы их походили на загорелые коленки, однако это были именно они. «Майн готт! Пропал, — пронеслось в голове Факса. — Тетушка, ее родня, дети, ведь они видели меня, припавшим к груди Серафимы, да еще эта рука под одеялом… К тому же присутствие посторонних лиц обязывает… — Он снова посмотрел на братьев-фёрстов, стоящих возле дверей с невозмутимыми лицами. — Да, теперь не отвертеться. Что ж, придется жениться…»

— Мы все видели, простите великодушно, — как бы в ответ на его мысли произнесла Манефа Ильинична елейным голоском. — Ваши признания в любви нашей Симочке были весьма эмоциональны и сопровождались некими вольными действиями, что, впрочем, разрешено между женихом и невестою, конечно, в разумных пределах. Что ж, благословляю вас.

Она трижды перекрестила их и посмотрела прямо в глаза Факсу.

— Надо полагать, вы не будете долго тянуть с венчанием?

— Ни в коей мере, — улыбнулся ей Альберт Карлович, уже пришедший в себя. — Свадьба состоится ровно через месяц.

— Молодец! — дружески хлопнул его по плечу генерал, и Факс едва не слетел со стула. — Вот это по-нашему!

Альберт Карлович душевно улыбнулся генералу, собрал свой саквояж, поцеловал ручку сомлевшей от несказанного счастия Серафиме и поклонился присутствующим.

— Господа, дамы, мне, к сожалению, пора. Долг обязывает.

Генерал одобрительно хмыкнул и уважительно посмотрел на Факса.

— Ждем вас завтра к обеду, — безапелляционно заявила ему Манефа Ильинична, удовлетворенно потирая пухлые ручки.

— Всенепременно, — заверил ее Альберт Карлович со смиренной улыбкой.

— Теперь вы можете и даже обязаны бывать у нас каждый день, — не преминула напомнить Манефа Ильинична.

— Счастлив, просто счастлив сему обстоятельству, — лучезарно улыбнулся Факс и, снова поклонившись всем присутствующим, сделал ручкой невесте. Та, пунцовея щечками и смущаясь, слегка приподняла ладонь и пошевелила в ответ пальчиками.

— Так не забудьте же, завтра ждем вас к обеду, — громко произнесла уже в спину Факса Манефа Ильинична.

Альберт Карлович обернулся и слегка развел руками: дескать, не извольте беспокоиться, конечно же, непременно буду! Когда за ним закрылись двери, тетушка перевела взгляд на братьев-монахов. Те молча поклонились и вышли из спальни, мягко прикрыв за собой двери.

8

Единственно, чего было жаль, так это университетской кафедры. За десять лет, что он читал лекции, Альберт Карлович приобрел большое уважение и любовь студентов, так как не в пример другим профессорам из немцев, так и не удосужившихся выучить русский язык, он преподавал не на немецком или латыни, а на чистом русском языке. И строил он свои лекции не как нудное наставление и пересказ необходимых знаний, а как живой рассказ, с примерами и отступлениями, часто переходящими в живой разговор со студентами. На его лекции приходили студиозусы с других отделений и факультетов, и его аудитория всегда была полна, а тому же профессору Бартельсу, к примеру, приходилось излавливать студентов по коридорам, дабы загнать их к себе на лекцию.

Ему нравилось преподавать. Это у него хорошо получалось. К тому же на следующий год ему светило деканство — еще один шаг к должности ректора университета, на которую он уже баллотировался пять лет назад после смерти ректора Брауна и набрал столько же белых шаров, сколько и нынешний ректор. Менее чем через три года предстояли новые выборы ректора университета, на которых Факс имел весьма достаточно шансов победить.

«Не поздно ли начинать все снова на новом месте? — раздумывал Альберт Карлович, собирая свой скарб, который, по мере его укладывания, потихоньку уносил в дорожную коляску извозчик. — Здесь, в Казани у меня есть все: хорошая должность, прекрасная практика, деньги, перспективы, уважение горожан, наконец. Возможно ли все это возродить на новом месте? Да и где оно будет, это место? В Москве? В Петербурге? Там таких, как он, хоть пруд пруди. А здесь я единственный в своем роде…»

Факс перевязал бечевой книги и выставил их к дверям, дабы извозчик не топал по всей комнате в своих провонявших конским навозом сапожищах.

«Может, не уезжать никуда? Смириться? Жениться на этой поэтке, она ведь, кажется, давно влюблена в меня и боготворит, стало быть, будет смотреть в рот и прощать многое…

Нет, к черту! Свобода дороже. Да и какие наши лета? Тридцать четыре года для мужчины еще и не зрелость, а так, поздняя молодость. Вполне подходящий возраст для того, чтобы начать все сначала. К тому же такая помолвка, что состоялась сего дня в спальне фрейлейн Елагиной, весьма смахивает на подставу. Скорее всего так и есть: все было подстроено этой хитрой фрау Локке, конечно, с согласия и не без участия самой Серафимы Сергеевны, донельзя засидевшейся в старых девах. И как это он попался на такую простейшую уловку? Прошу прощения, но Sie sind ein Trottel [2], господин Факс! Нет, надо ехать. Ехать!»

Когда из квартиры была унесена последняя котомка, Альберт Карлович оглядел свое оставляемое жилище, вздохнул и вышел на улицу. Было темно, голые ветви бывшего Тенишевского сада, уже скинувшие листву и приуготовившиеся накинуть зимние одеяния, сиротливо смотрели в черное небо с редкими колючими звездами. Так же сиротливо было и на душе Факса, однако решение было принято и надлежало его исполнять.

Он подошел к коляске, проверил, хорошо ли приторочены чемоданы и баулы и оглянулся на флигель, десять лет служивший ему домом. Окна флигеля были черны, кроме одного, где жил университетский механик Голдшмит. Очевидно, он изготовлял очередную гальваническую машину, которые шли теперь за сорок рублей штука. Что делать — influtio [3].

Альберт Карлович уже занес было ногу на подножку экипажа, как от стены флигеля отделились две тени.

— Halt! [4] — произнесла одна тень и двинулась на Факса.

— Wie bitte? [5] — спросил Факс, всматриваясь в приближающуюся фигуру.

— Halt, — повторила тень и подошла ближе. В неясном свете масляного фонаря, прикрепленного к задку коляски, Альберт Карлович узнал фёрста Адольфа фон Готтлиба. Лицо его было спокойно и непроницаемо. Второй тенью, конечно же, являлся его братец Густав.

— Was geht los?[6] — придав голосу удивление, произнес Факс. — Was machen Sie hier?[7] — добавил он, хотя ответ уже был ему заранее известен: братья-фёрсты его стерегут. Просто-напросто. Чтоб не сбежал.

— Ти, верно, плёхо стал понимайт по-немецки, — медленно произнес Адольф. — Тогда скашу тибе по-русски: распакофыфай фещи, ибо ти никуда не едешь. На сей раз тибе не удастся сбешайт.

Альберт Карлович согласно кивнул и быстро перевел взгляд назад. Однако там уже стояла тень Густава. Факс метнул взгляд в сторону улицы, и, о чудо! — увидел там ту же тень младшего фон Готтлиба. В течение нескольких мгновений, куда бы доктор ни переводил свой взгляд, он повсюду натыкался на фигуру второго фёрста. Тот был поистине вездесущ, и о неожиданном побеге нечего было и думать.

— Я и не думал бежать, — примирительно произнес наконец Альберт Карлович, незаметно вздохнув. — Просто хотелось подышать ночным воздухом.

Он снова вздохнул, уже не таясь. Очевидно, все же придется принять участь жениха, а далее и мужа. А может, оно и к лучшему?

Братья молчали.

Молчали они, когда наблюдали, как возница, тихо матерясь, относил вещи Факса обратно в квартиру.

Молчали, когда Альберт Карлович, отпустив извозчика, стоял и смотрел на звезды, холодно мерцающие в вышине, так же, как мерцали в ночи глаза фон Готтлибов.

Молчали, когда Факс понуро поплелся к парадной флигеля, пожелав им спокойной ночи. Ибо у одного из них никакой спокойной ночи не предполагалось: пост возле флигеля университетского дома был едва ли не круглосуточным. До свадьбы оставался месяц, и не факт, что herr Факс не предпримет более попыток сбежать. А ночь, как известно, самое подходящее для этого время…

Весь предсвадебный месяц братья монахи ходили за Альбертом Карловичем как привязанные, то попеременно, то оба вместе. Факс даже как-то привык к ним, и когда не замечал кого-либо из них поблизости, начинал оглядываться и впадал в некоторую тревогу.

Попыток побега он более не предпринимал, кроме дня самого венчания. Оно должно было состояться в четыре пополудни, после чего родня Елагиных и многочисленные гости намеревались отправиться в невестин дом на Покровской для вкушения торжественного свадебного обеда.

В одиннадцатом часу утра, стало быть, Альберт Карлович сообщил невесте, что отправляется попрощаться с друзьями в знак окончания своей холостяцкой жизни. Серафима ничего не имела против, однако Манефа Ильинична, почуяв дезертирские намерения без нескольких часов зятя, быстро вспомнила про ситуацию с барышней Лячковой. Тогда тоже, под предлогом прощания с друзьями, Факс спрятался у одного из приятелей и тем самым расстроил свадьбу. «Как бы не вышло подобное», — вполне справедливо подумала тетушка и решила переговорить с братьями монахами. Те заверили ее, что Факс от них никуда не денется, и исчезли из дома.

Пробило двенадцать, час, два. Ни жениха, ни монахов не было. Тетушка начала уже волноваться, поглядывая на часы, и только без четверти три братья заявились, ведя под белы рученьки Альберта Карловича, полчаса назад изъятого из чулана в квартире университетского механика Голдшмита, где он намеревался высидеть до конца дня, расстроив тем самым венчание и самою свадьбу. Сияя лицом, доктор как ни в чем не бывало приложился к руке тетушки и справился, не пора ли ехать в церковь. В петлице у него благоухал свежий букетик цветов.

Таким образом, венчание состоялось. Потом был свадебный обед, гости хором кричали «Горько!» и славили образование новой семьи, кои, как известно, являются скрепляющей основой обширнейшей российской империи. Молодые вставали, и Серафима, закрыв глаза и алея ушками, вытягивала губы для поцелуя. Целоваться она не умела совершенно. Альберт Карлович коротко прислонял свои губы к губам новоиспеченной супруги, после чего молодые кланялись гостям и усаживались на свое место. Было шумно и весело, и даже братья-монахи пригубили немного вина и разика по два улыбнулись.

После обеда молодых отвели в приготовленные для них покои, и братья фон Готтлибы засобирались в путь. Миссию свою в Казани они считали выполненной, и их дхармы настойчиво просились в дорогу домой.

— Может, все же утром поедете? — пыталась остановить их Манефа Ильинична. — Ну что вы засобирались на ночь-то глядя?

Однако монахи были непреклонны. Быстренько собрав свой нехитрый скарб, они все же решили отправиться в путь именно сейчас.

— Воля ваша, — опечалилась столь быстрым расставанием Манефа Ильинична. — Благодарствуйте за помощь.

Голос у нее прервался, и она смахнула вышитым платочком набежавшую вдруг слезинку.

— Ежели будете у нас, милости просим, — поклонилась она братьям. — Наш дом для вас завсегда открыт.

Словом, простилась Манефа Ильинична с ними, как с родными.

9

За тридцать четыре года жизни у Альберта Карловича было много женщин. Девиц не было ни одной. Правда, за девицу выдавала себя Машенька Лячкова, однако на поверку оказалось, что это не так. Когда Факс спросил ее, как получилось, что она до него уже была женщиной вопреки ее утверждению, она, скромно потупясь, ответила:

— Так вышло. Случайно.

Как становятся женщинами случайно, Альберт Карлович примерно догадывался, посему далее распространяться на сию тему не стал. Так что выходило, что первой девушкой в его жизни случилась его законная супруга Серафима Сергеевна Елагина, которая в сей момент лежала с ним в постели и неумело отвечала на его поцелуи.

— Милый, — шептала она, жарко дыша ему в лицо. — Милый.

Конечно, то, что Серафима до него не знала любовных ласк и даже никогда до того не целовалась, возбуждало до чрезвычайности. Ему страстно хотелось как можно скорее войти в нее, испытать миг сопротивления и почувствовать всю сладость завоевания девственной плоти, никогда до этого не знавшей мужчины. Ведь Серафима словно являла из себя книгу, ни разу не читанную и даже не бранную в руки, предназначенную только для него одного. И, чтобы прочесть сию книгу от начала до конца, надлежало бережно перелистывать страницу за страницей, разрезывая их аккуратно и не спеша, дабы не повредить листов.

Он начал с прелюдии. Они долго целовались, обнимая друг друга, трепеща и млея в сладостной неге. Альберт с наслаждением истинного гурмана пробовал пухлые губки Серафимы, пускал ей в рот свой язык, и скоро заметил, что она пытается делать то же самое.

Далее Альберт стал сочетать поцелуи с прикосновениями. Они были нежны и ласковы, и когда он касался грудей Серафимы, по телу ее пробегала сладкая дрожь.

Мешал пеньюар.

Факс легонько приподнял плечи Серафимы над подушками и стал стягивать с нее рубашку. Она помогала ему, и, когда пеньюар был отброшен на пол, два великолепных белых полушария, слегка покачиваясь, вызвали в нем такой прилив желания, что он был готов броситься на Серафиму и если не испить сладость ее тела, то уж точно съесть без остатка. Все же ему достало сил сдержаться, и он стал перелистывать книгу Серафимы неторопливо и последовательно, листочек за листочком. Ведь и изысканное блюдо тем слаще, ежели не набрасываться на него враз и заглатывать без меры кусищами, а пробовать кусочек за кусочком, чувствуя вкус и смакуя.

Продолжая целовать Серафиму, он страстно ласкал ее груди, гладил плечи и живот. Когда же припал к груди губами, тесно прижавшись к ней и упершись в ее бедро затвердевшей, как железо, плотью, Серафима, порывисто вздохнула, запрокинула голову, и он услышал ее протяжный и блаженный выдох:

— А-ах…

Ее стон почти лишил Факса рассудка. Неистовство столь долго сдерживаемой страсти затребовало выхода. Продолжая одной рукой ласкать грудь, другою он начал скользить по ее животу ниже, ниже, пока не коснулся пояска панталон. Его ладонь легла на пухлый холмик меж ее ног, Серафима вздрогнула, и он вновь услышал короткий стон. С трудом протиснувшись ладонью меж ее плотно сжатых ног, Факс стал поглаживать этот холмик, а затем провел пальцем по складочке в самом его центре. Она непроизвольно чуть раздвинула ноги, и он почувствовал, что пора перевернуть еще страницу. И, отняв от сладкого холмика ладонь, он скользнул рукою под шелк ее панталон. Серафима судорожно вздохнула, рывком повернулась на бок и, схватив голову Факса в свои ладони, стала осыпать его лицо поцелуями.

— Милый, — снова зашептала она плохо слушающимися губами, — любовь моя, как долго я ждала тебя, как долго…

Факс молчал. Одной рукой он крепко обнял Серафиму, а другой, раздвинув пальцами жесткие волоски, стал нежно, но настойчиво ласкать мягкий венчик над влажными набухшими складками.

Серафима выгнулась и еще теснее прижалась к нему. Факс высвободил из-под нее руку, схватил ее ладонь и с силой притянул к своей пылающей плоти. Коснувшись ее, Серафима на миг замерла, не зная, что делать. Потом осторожно и робко погладила пальчиками бархатистую поверхность, все время несколько тревожно прислушиваясь к порывистому дыханию мужа. А когда, обхватив его плоть, она инстинктивно стала водить по нему рукой, Альберт понял, что пришла пора перевернуть еще одну страницу. Опрокинув ее на спину, он встал на колени и стянул с нее панталоны. А затем лег на нее, рывком раздвинул ноги и, впившись губами в грудь, двумя толчками вошел в нее.

Она даже не вскрикнула от боли. Только открыла глаза и какое-то время смотрела перед собой, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя. Альберт, уткнувшись лицом в ее грудь, продолжал двигаться в ней, а она лежала с открытыми глазами, и в голове ее звучала только одна мысль: Женщина… Она стала женщиной!

Потом ее глаза затуманились. Факс двигался в ней все неистовее и быстрее, и тело стало будто полниться чем-то горячим, все больше, больше. Альберт вдруг застонал и замер, и она почувствовала короткие толчки. Потом еще и еще. Тотчас вслед за этим ее охваченное страстью тело содрогнулось, волна неизбывного блаженства накрыла ее, и она излилась горячими соками, переполнявшими ее тело. И перестала существовать.

Этой ночью они предавались любви еще дважды.

Когда Серафима пришла в себя и вспомнила, что произошло с ней несколько минут назад, она, переполненная благодарностью, нежно прикоснулась губами к подбородку мужа и прошептала:

— Благодарю тебя…

— Да будет тебе, — довольно улыбался Факс, по инерции отвечая на ее поцелуи. — Это я должен быть благодарен тебе за то, что ты подарила мне свою невинность.

— Глупыш, — улыбнулась в ответ и она, целуя ладони супруга. — Я столько лет ждала этой ночи. Зато теперь можно и умереть.

— Вот теперь-то умирать как раз не надо. Мы еще с тобой только начали.

— Правда?

— Абсолютно.

— Значит, — она даже чуть затаила дыхание, — тебе понравилось… со мной?

— Разумеется, — поспешил успокоить ее Альберт. — Как такая сладость может не понравиться?

Он немного помолчал и спросил:

— Тебе было очень больно?

— Нет, — отвечала она, светясь в темноте улыбкой. — А может, да, я не помню.

— А у тебя все… получилось?

— Что все?

— Ну, у тебя получилось то, что получилось у меня?

— Кажется, да, — поняла, наконец, Серафима, о чем спрашивает муж. Муж! Настоящий, как у всех. Да нет, много лучше, чем у всех!

— Тебе правда было хорошо со мной?

— Правда.

— Правда-правда? Ведь в этих делах я не слишком сведуща.

— Я знаю. И это самый твой драгоценный подарок.

— Но…

Она посмотрела на Альберта и смущенно улыбнулась.

— Что? — спросил он, догадываясь, что она хочет о чем-то попросить.

— А ты научишь меня любовным премудростям? Ласкам и всему такому… Чтобы я могла доставлять тебе удовольствие и чтобы тебе всегда было приятно быть со мной?

— Конечно, научу, — отозвался Факс, приятно удивленный энтузиазмом жены. — Полагаю, сии науки доставят нам обоим немало наслаждения.

— О, я буду прилежной ученицей!

В порыве нежности она встала над ним на колени и принялась целовать его грудь, живот и даже коснулась губами основания естества Факса, прилегшего отдохнуть на ляжку хозяина.

— Тебя я тоже благодарю, — шепнула она ему и поцеловала влажную головку. Плоть вздрогнула и стала медленно, толчками, подниматься.

— Он встает, — радостно сообщила она и хотела поднять голову, но Альберт положил ладонь на ее затылок.

— Продолжай, пожалуйста, — попросил он.

— Что? — не поняла Серафима.

— Ты просила научить тебя ласкам, приятным мне, — мягко произнес Факс. — Одна из таких ласк — делать то, что ты уже начала делать. Это одна из самых захватывающих для мужчин любовных игр… Мне будет очень приятно.

Плоть Факса уже начала восставать и намеревалась занять вертикальное положение. Серафима обхватила ее своими пальчиками и прикоснулась губами к головке. Альберт шумно выдохнул, и Серафима, подняв на него глаза, увидела, что ему действительно очень приятно. Он лежал, прикрыв веки и запрокинув на подушки голову и блаженно улыбался чуть приоткрытым ртом.

Она наклонилась ниже и обхватила губами головку плоти, водя языком по ее округлости, и Альберт громко и протяжно застонал. Его плоть снова приобрела твердость железа. Он вдруг сделал несколько движений бедрами, и ствол его внушительных размеров естества наполовину скрылся во рту Серафимы.

Она чувствовала его наслаждение как свое собственное. Снова, как в первый раз, остановилось время, и мир перестал существовать. Медленно, лениво шевельнулась в голове мысль, что она будет делать то, что делает сейчас, каждый день, ведь это так сладко ему! Одной рукой и ртом она ласкала его естество, а другой ласково перебирала яички и нежно водила подушечками пальцев по складкам его паха.

Она дрожала всем телом. Она хотела его!

Рукой, которой она придерживала его плоть, Серафима стала опускать и поднимать кожицу на ней, одновременно облизывая языком ее головку.

Время от времени бросая взгляды на мужа, она видела и сразу отмечала про себя, что ему особенно нравится.

Когда она стала поднимать и опускать кожицу на стволе плоти, Факс застонал сильнее и протяжнее. Значит, это она будет делать и дальше. А вот на ласки пальцами его паха он никак не отреагировал, выходит, в любовных играх их более не будет…

Боже, как она хочет, чтобы он потерял голову от наслаждения! Чтобы он изнывал в нежной истоме, сладостно стонал и блаженствовал в нескончаемом безумстве экстаза. Она готова сделать для него все, пусть только попросит или намекнет хотя бы мимолетно, невзначай. И тогда она…

Альберт вдруг присел, каким-то образом протиснулся меж ее ног и вошел в нее снизу. Она сидела на коленях, а он лежа под ней, касался ее груди и входил в нее с немыслимой скоростью. Потом он взял ее за талию и стал приподнимать и отпускать в такт собственным движениям. Поняв, что он от нее хочет, она последовала за его ритмом, и снова горячие волны стали охватывать ее с головы до пят. Продолжалось это, верно, более четверти часа и сопровождалось неистовыми соприкосновениями напряженных тел. Ей было сладко, но она боялась, как бы не причинить ему боль, потому он излился один, и замер тяжело дыша. А потом они лежали в блаженной полудреме широко раздвинув ноги, и их руки, в перекрестии, покоились на сакральных местах друг друга, влажных и горячих.

Покоились, конечно, какое-то время. Потом этим словом движения их рук назвать было никак нельзя. А далее, уже под утро, они предались любви в третий раз и, излившись почти одновременно, уснули, наконец, с блаженными улыбками на лицах.

10

Ежели вас, милостивые государи, все время кормить казанскими ананасами из теплиц второй гильдии купца Попрядухина, что поставлены были под Зилантовою горою еще до нашествия врага рода человеческого Наполеона Буонапарте, да зернистого белужью икрою, то по истечении какого-то времени, даже и не столь долгого, вам обязательно захочется чего-нибудь иного. Скажем, антоновских яблок, неспелых дуль или даже соленых огурчиков из обыкновенной дубовой бочки. Оно, конечно, яблоки да груши с ананасами не сравнить, да и соленый огурец с икоркой зернистой рядом не поставить, однако же пойдут сии яства за милую душу. Да и иная прочая еда придется по вкусу, за исключением этих самых ананасов да икры.

Тако же, господа, а паче дамы и мадемуазели, устроены и многие мужчины. Ну что, скажите, не хватало нашему первому императору Петру Лексеичу? И супруга законная была, и придворных дам навалом, токмо свистни, ан нет, польстился на пленную девку, кою под обозною телегою солдаты своими ласками не едину ночь ублажали, и императрицею ее содеял.

А чего не хватало врагу рода человеческого Буонапарте? Того же, чего и многим государям императорам, королям, эрцгерцогам или, положим, казанскому губернатору графу Илье Андреевичу Толстому, Царствие ему Небесное. И даже безродному канцеляристу четырнадцатого классу Петру Иванову сыну Обноскову.

Всем им не хватало разнообразия.

Этой же самой вещицы стало не хватать и Альберту Карловичу Факсу. Ну что, скажите на милость, недоставало известному в городе доктору и молодому мужу?

Денег?

Они у него были.

Уважения?

Оно у него наличествовало.

Положения в обществе?

Так и сей метафизики у Альберта Карловича имелось предостаточно.

Может, ему недоставало женской ласки?

Опять же мимо! Сего у него имелось с преизбытком, да и любила его Серафима Сергеевна до того шибко и самозабвенно, как никто еще и никого в сем подлунном мире никогда не любил.

Впрочем, было несколько пар, любовь коих друг к другу была примерно сравнима с любовью Серафимы Елагиной к Альберту Факсу.

Петрарка и Лаура.

Изольда и Тристан.

Тахир и Зухра.

Вслед за ними аккурат шли Серафима и Альберт.

Нет, в любви и женской ласке у Альберта Карловича никоего недостатка не было. А просто, говоря аллегорическим языком, наевшись от пуза ананасов и икры, доктора потянуло к дулям и соленым огурчикам. Ибо, как гласит опять же аллегорическая русская поговорка, ягода с чужого огорода завсегда слаще. Ровно через месяц после свадьбы доктор Факс сходил налево вместе с супругой почтамтского чиновника Мосолова, дамой постарше и даже покрупнее Серафимы Сергеевны, впрочем не получив от этого ожидаемого удовольствия. А не далее как третьего дня, скорее, по укоренившейся привычке, имел в нумерах для приезжих третьей гильдии купца Дерюгина теснейшие сношения с дочерью отставного вице-фейверкера Логина Херувимова. И ежели первый случай с мадам Мосоловой как-то сошел ему с рук и сношения с сей почтенной дамой так и остались на уровне слухов и домыслов, то амуры с Сосипатрой Херувимовой всплыли наружу, ибо личностью доктор Факс в городе был известной, и его посещение нумеров Дерюгина с вышеозначенной девицей залицезрели аж несколько человек. О сем мероприятии Альберта Карловича было доложено Манефе Ильиничне, после чего, накричав в сердцах ни за что, ни про что на горничную Марфутку, мадам Локке решила серьезно поговорить «с этим котярой доктором», стараясь не вспоминать мудрейшую и справедливейшую сентенцию, что горбатого исправит только могила.

Она долго ходила вокруг да около Альберта Карловича, покуда не решилась кивком головы отозвать его в пустые комнаты.

— Это как же вас пронимать? — начала она гневно, когда закрыла за ним двери. — Ваши сношения с госпожой Мосоловой и этой простолюдинкой Херувимовой обсуждаются во всех гостиных! Стыд и срам!

— Мадам, — выставив вперед ножку, задрал высоко вверх подбородок Альберт Карлович, — ваши обвинения в моих сношениях с означенными дамами совершенно лишены всяческого основания. Госпожу Мосолову я не имею чести знать, а что касаемо девицы Херувимовой, то я ее несколько раз пользовал в виду наступавшего у ней время от времени кризиса ипохондрии.

— В нумерах для приезжих? — с большим сарказмом спросила Манефа Ильинична.

Факс выставил вперед другую ножку.

— А что делать, ежели приступ ипохондрии случился у нее возле сих нумеров? Долг каждого врача обязывает оказывать помощь страждущему там, где его застало несчастие. Это, дорогая Манефа Ильинична, азы врачебного этикета.

— И вы, оказавшись совершенно случайно у сих нумеров, поспешили оказать сей непотребнице врачебную помощь…

— Совершенно верно, — улыбнулся собеседнице Факс. — Видите, как вы все хорошо и правильно понимаете. Что же до непотребницы, то долг каждого врача оказывать помощь любому человеку, в ней нуждающемуся, совершенно невзирая на пол, происхождение и род занятий.

— Да, голыми руками тебя не возьмешь, — констатировала скорее сама себе тетушка и решила привести свой последний довод: — Однако вас с этой Херувимовой видели не единожды. Положим, третьего дня все было именно так, как вы рассказываете…

Факс сделал лицо, по которому можно было прочесть следующую фразу: «И вы еще сомневаетесь? Как вам не стыдно!»

— …Но с означенной девицей вас видели еще в меблированных комнатах госпожи надворной советницы Вилькен и Апанаевском подворье. Это как изволите понимать?

— Поклеп! — тотчас констатировал Альберт Карлович. — Поклеп и наветы недоброжелателей. Есть целая группа лиц, которые способны обвинить меня во всем, даже в алхимии и чернокнижии, лишь бы мне не досталось место декана медицинского факультета. Дай им волю, они сожгли бы меня на костре инквизиции, как Джиордано Бруно, или четвертовали, как Емельку Пугачева, только бы не дать мне место декана. О, вы не знаете еще этих людей. Интриганы! Завистники!

— Да что вы? — с выражением крайнего ехидства промолвила Манефа Ильинична.

— Именно так, сударыня, — твердо заверил ее Факс.

Лицо Альберта Карловича воспылало справедливым негодованием.

— И вам, драгоценнейшая Манефа Ильинична, должно быть стыдно от того, что вы выслушиваете всякие сплетни. Ведь оскорбляя меня, эти господа оскорбляют и вашу любимую племянницу!

— Вот именно! — взорвалась уже Манефа Ильинична. — Все эти ваши прелюбодейские похождения позорят и оскорбляют мою племянницу. Христом Богом вас прошу, оставьте вы свои похождения, пожалейте Симочку, ведь она — ангел…

Что-то было такое в этих словах Манефы Ильиничны, сказанных уже без злости и сарказма, но с мольбой и огромной любовью к племяннице, что заставило Факса, избегающего до того смотреть в глаза тетушке, задержать на ней взгляд. В душе его шевельнулось спящее до того чувствование, кои люди сведущие и порядочные зовут совестью. Он вспомнил, как когда-то давно, еще в Петербурге, не находил себе места, представляя себе, как лади Гаттон, его Эмилия Гаттон принимает ласки от мужа и сама вынуждена ласкать его. Он вспомнил, как страдал и скрежетал зубами от невыносимой боли, стараясь прогнать из горячечной головы картинки, в которых Эмилия предавалась любви с мужем. Вот он целует ее, вот его рука скользит по ее бедрам, вот он ложится на нее своим толстым животом и входит в нее, щерясь сладострастно и похотливо… О, как он метался тогда по своей квартире, стараясь отогнать эти видения, но они лезли и лезли в голову, принося ему ужасные страдания. Неужели Серафима думает про него так же, тщетно пытаясь прогнать подобные видения из своей головы? Так же страдает, как он когда-то, и эти страдания приносит ей он, Альберт Факс…

Впрочем, начал успокаивать он себя, вряд ли женщины способны столь глубоко страдать. Они устроены иначе. Как врач, он знал, что женщины отличаются от мужчин не только телесно, но и психологически. Они чаще легкомысленны, более живучи и эмоции их поверхностны, а стало быть, и переживания их менее значительны, нежели у мужчин.

Альберт Карлович уже иначе посмотрел на Манефу Ильиничну и ответил, придав лицу вид оскорбленного достоинства:

— Не понимаю, о чем вы…

Чувствование, которое люди сведущие и порядочные зовут совестью, потянулось в его душе, зевнуло сладко и широко и вновь сомкнуло веки…

11

Жить с тещей или почти с тещей под одной крышей — значит обречь себя на каждодневные пытки, муку и испорченное настроение. Одно только лицезрение Манефы Ильиничны, ведающей, скажем так, об увлечениях почти что зятя, отравляло Альберту Карловичу жизнь весьма и весьма ощутимо. Кроме того, доктор испытывал неудобство и иного свойства. Чувствование, которое люди сведущие и порядочные зовут совестью, всякий раз просыпалось и поднимало голову, когда он встречался с Манефой Ильиничной взглядами. И Альберт Карлович решил разом покончить со всеми этими неудобствами, — купить собственный дом и съехать из дома на Покровской. Он уже провел предварительную беседу с Серафимой по сему поводу и пришел к заключению, что супруга против ничего не имеет.

— Если ты считаешь, что так будет лучше для нас, — глядя на него влюбленными глазами, ответила она ему, — значит, так тому и быть.

— А твой литературный салон? — спросил Факс, приготовившийся было к долгим уговорам и не ожидавший, что Серафима так скоро согласится на переезд.

— Ну что ж, — просто сказала она, — салон не более как поменяет адрес, и я не вижу в этом ничего страшного.

Обрадованный Факс с удовольствием расцеловал супругу и принялся за поиски подходящего дома. Объявления о продажах публиковались в «Заволжской пчеле», и Альберт Карлович стал прилежно вычитывать их все, посвященные продажам домов.

В переулке Малой Красной улицы продаются плац-майором за самую сходную цену два на одном дворе стоящие дома со всеми выгодными службами.

Альберт Карлович сходил на Малую Красную улицу, посмотрел продающиеся дома, и они ему не понравились. Да и зачем им с Серафимой, собственно, два дома? Чтобы один сдавать? Так домовладельцами-выжигами они становиться не собирались…

На Покровской улице подле ограды продается дом с дворовыми постройками…

Нет это не подходило. На Покровской, значит, рядом с Манефой Ильиничной? Которая будет заходить к ним ежедневно, по-соседски? Нет уж, увольте. Сие, как говорится, именно тот случай, когда шило на мыло…

На углу Московской и Посадской улиц продается за отъездом хозяина каменный дом, при коем находится и сад, а на дворе колодезь с хорошею водою. Службы его дома все каменные: две кухни, из коих одна с англинским очагом, людская изба и подвал для вин, в лучшем все виде. Самыя комнаты дома расписаны со вкусом и с крашеными полами, снабжены мебелями. О цене надлежит справляться у хозяина дома.

Вот это вполне устраивало. Дом показался Факсу добротным и свежим, так как выстроен был совсем недавно, к тому же находился в Забулачье, торговой части города и весьма далеконько от улицы Покровской. А покупку сего дома и переезд подтолкнул следующий случай.

Как-то уже в середине лета Альберт Карлович был приглашен к Авдотье Попрядухиной, вдове того самого второй гильдии купца, что взращивал в теплицах под самым Зилантовым монастырем заморский овощ ананас и лупил за него с казанских обывателей хорошую цену, называя ее сходной. По весне купец скоропалительно отдал свою алчную душу Богу, конечно, не взяв с собою ни полушки из накопленных деньжищ, и, верно, крепко сожалея теперь о том, что слишком скупердяйничал при жизни.

Через месяц двадцатичетырехлетняя вдовица заскучала, затомилась душою, а главное, телом и вспомнила о докторе, который года три назад пользовал ее на предмет желудочных судорог и при этом смотрел на нее с таким восхищением, что не будь рядом купца Попрядухина, неизвестно, чем бы и кончился сей врачебный досмотр. Ведь по городу про доктора Факса ходили такие слухи, которые вызывали у женщин любопытство весьма определенного рода, оканчивающееся зачастую самым жарким адюльтером. У Попрядухиной неожиданно открылось кружение головы, и профессор Факс был призван ею на предмет врачебного досмотра и помощи. Доктор прибыл, нашел у вдовицы несомненный упадок нервических сил и верно определил у ней душевное, и, естественно, телесное томление. А томиться было чему, ибо мадам Попрядухина, что называется, была kapitales Frau [8]. И только Альберт Карлович, скинув сюртук и брюки, принялся пылко рассуждать о пользительности удивительных Альтоновских капель, неоценимого и благонадежнейшего средства от головокружения, обмороков, а также для укрепления нервов, жизненного огня и внутренних членов, не забывая при этом целовать ананасовую грудь вдовицы и вот-вот намереваясь прилечь рядом, как в покои ворвалась запыхавшаяся во гневе Манефа Ильинична. Сметя все преграды в лице камердинера и камер-лакеев мадам Попрядухиной, Манефа Ильинична, огненно сверкая очами, коротко бросила Альберту Карловичу «Домой!» и, покуда он надевал штаны и сюртук, чертыхаясь и проклиная тетушку, испортившую всю обедню, та обратилась к вдовице с такой горячей тирадой, в коей слова «потаскуха» и «лярва» были еще не самыми сильными.

Сие короткое тетушкино «Домой!» и решило дело. Через несколько дней дом на Московской улице был благоприобретен даже и без всяких рассрочек платежа, на кои был согласен хозяин, а еще через два дня чета Факсов съехала из дома Елагиной в дом Факса.

Сказать, что Серафима не знала или хотя бы не догадывалась об изменах мужа, значило бы покривить душой и расписаться в полном незнании женской природы. Сии существа более тонко организованы, нежели мужчины, лучше чувствуют опасность, и, несмотря на то, что язык у них более без костей, чем у мужчин, они будут молчать, если им это нужно, как Иван Сусанин на допросе у ляхов «об этой чертовой дороге».

Знала, знала Серафима Сергеевна о любовных похождениях мужа, и вовсе не от тетушки, а от людей сторонних, ибо есть в роду человеческом племя, зовомое доброжелателями, которых хлебом не корми, а дай раскрыть глаза вполне счастливому человеку на предмет его счастия, чтобы человек сей был не столь счастлив, как прежде. Ведь согласитесь, крайне обидно видеть кого-либо подле себя счастливым, когда не счастлив сам.

Конечно, она страдала. Конечно, было до крайности обидно, что муж ходит налево, хотя и видела ночами, что ему хорошо с ней. Обучение ее любовным ласкам окончилось, и Серафима Сергеевна применяла их мастерски, точно угадывая, что в данный момент ждет от нее ее Альберт. Он, в свою очередь, тоже не оставался в долгу, и в экстазе страсти они выделывали друг с другом такие кунштюки, кои и не снились жрицам любви из веселого заведения штаб-капитанши мадам Шихман в Собачьем переулке.

Неизвестно, к чему бы привели ее переживания относительно измен мужа, ежели бы молчала ее совесть. «Это тебе за то, что ты поддалась уговорам тетушки, и вы с ней сыграли такую злую шутку с Альбертом Карловичем, — нашептывала совесть ехидно и наставительно. — Если бы вы не подстроили все тогда, в спальне, то не видать было бы тебе твоего Альбертика венчанным супругом, как своих ушей».

Сии переживания как-то уравновешивали ее обиду на мужа. Вечно продолжаться его измены, она надеялась, не могли, и она готова была потерпеть. Главное, чтобы он был с ней. Рядом.

Кончилось лето, а вместе с ним прекратились и месячные очищения. Скоро выяснилось, что она беременна. Об этом она сообщила мужу не сразу. Вначале Серафима как бы прислушивалась к этому новому своему состоянию, чувствуя, как в ней зарождается новая жизнь. Это было чудо. А как еще иначе назвать то, что происходило с ней и внутри нее?

Это лето они проводили на даче в Русской Швейцарии, названной так с легкой руки одного университетского профессора, нашедшего сходство лесной гористой местности на левом берегу реки Казанки со страной, где он родился и жил в молодости. Место действительно было живописнейшее: посреди обширнейшей липовой рощи с перемежающимися холмами и глубокими оврагами, на дне которых били ключи, шли разбитые самой природой аллеи, спускающиеся прямо к берегу Казанки. Через овраги были перекинуты мосты, и, ступив на них, могло показаться, что это переходы через гористые ущелья, а впереди и сзади стоит нетронутый и непроходимый чащобный лес. А с крутого берега реки открывался на несколько верст такой благолепный вид, что сами собой складывались идиллические стихи про поселившегося в лесной хижине благородного разбойника, завязавшего со своим ремеслом, и прекрасную пастушку, заблудившуюся в чаще в поисках своей пропавшей козочки. Повстречавшись, бывший благородный разбойник и прекрасная юная пастушка, проникнутые неземным чувством друг к другу, долго гуляют, любуются лесными красотами и находят пропавшую козочку. А потом юная пастушка, бросив ненавистного и сильно пьющего отчима, повадившегося в последнее время распускать руки, навеки остается жить в лесной хижине с отставным разбойником и несказанно любят друг друга здесь, на земле, а потом и на небесах. И любовь их длится вечно… И козочка с ними…

Беременность жены Альберт воспринял спокойно. Он не начал радостно скакать вокруг Серафимы, как глупая козочка из нового стихотворения жены, узнавшая, что они с пастушкой навсегда остаются в лесу, не стал в счастливом экстазе заламывать руки и благодарить небо, ниспославшее его супруге зачатие. Он внимательно посмотрел на нее, попросил беречь себя и быть осторожнее и, взяв свой докторский саквояж из свинячьей кожи, убыл, сказавшись, что его ждет больной.

Но он соврал. Никакой больной его не ждал. Просто это известие надлежало как-то переварить и осмыслить.

Альберт Карлович вышел из дому, прошел леском до ближайшей беседки и присел на лавочку.

А что, собственно, случилось? Что, он, профессор медицины, не знал, что женатые женщины время от времени беременеют и в конечном итоге рожают детей? Так он сам родился в семье, имевшей двадцать одного ребенка.

Разве они с Серафимой занимались любовию только в дни, когда, согласно циклам месячных очищений, можно было делать это, не боясь зачатия?

Нет.

Тогда что подвергло его в раздумья?

Он не мог ответить…

12

Собственно, Альберт Карлович не столь уж был не прав, когда, вызванный на разговор Манефой Ильиничной, говорил про интриганов и завистников, распускающих про его любовные похождения слухи с целью опорочить его и не дать ему занять место декана медицинского факультета университета. Слухи про связи Факса с женщинами, конечно, имели в своей основе, говоря научным языком, фактологический материал. Но реальную почву имели под собой и происки и интриги некоторых университетских профессоров, крепко не желающих, чтобы Альберт Карлович сделался деканом факультета, приблизившись тем самым к занятию места ректора университета. Одним из таковых был, несомненно, директор гимназии, профессор российской истории, географий и статистики Илья Фридельевич Маковкин, исправляющий должность инспектора студентов и сам метивший в ректоры. Вдовец, он имел четырех дочерей на выданье, с двумя из коих Альберт Карлович имел некоторые сношения, не приведшие, однако, к более тесным. Зато они привели к такому разладу в семье, что Илье Фридельевичу мало не казалось. Две дочери инспектора, коим Альберт Карлович оказал когда-то знаки внимания, каждая заявляя свое право на Факса, постоянно скандалили между собой даже тогда, когда Альберт Карлович уже перестал бывать в доме Маковкина. Другие две дочери тоже не оставались в стороне, принимая ту или иную сторону, и в доме стоял такой гвалт и ругань, что Илья Фридельевич брался за голову и уходил к себе в кабинет, проклиная тот день, когда познакомил своих дочерей с Факсом, надеясь, что тот станет партией одной из них.

В один из таких скандальных вечеров Илья Фридельевич заперся у себя в кабинете и сочинил на имя попечителя учебного округа, статс-секретаря Михаила Леонтьевича Магницкого письмо следующего содержания.

«Господин попечитель, ваше превосходительство!

Не смея далее молчать и руководствуясь одними только соображениями морали и нравственности, имею доложить вам о поведении и неблаговидных выходках ординарного профессора медицины и хирургии Альберта Карловича Факса, порочащих честь Императорского Казанского университета, где означенный профессор служит немногим более десяти лет, и несовместных с высоким и даже, не побоюсь этого слова, священным званием воспитателя молодого поколения, то есть студентов университета.

Какой пример подает им означенный профессор? Посудите сами.

Всему городу и, конечно, студентам университета хорошо известны любовные похождения сего воспитателя юношества. Сразу по поступлению на службу в университет профессор Факс завел себе по примеру иных иноземных профессоров домоводку, однако не скромную и тихую, как и должно быть нанятым домоводкам, но простую бабу, солдатку из подгородного села Царицино и известную прежде потаскуху. Потом по ее удалении только едино решением университетского Совета (хотя я неоднократно указывал ему на сие непотребство), профессор Факс открыто зажил с шотландкой лади Гаттон, женщиной замужней, приехавшей в Казань из Петербурга и якобы здесь поджидавшей мужа. Сие ожидание длилось целый год! Позднее наш профессор имел самые тесные сношения, переписку и взаимные подарки с барышнею Лячковою, и я сам являлся очевидным свидетелем ее прискорбного состояния, несовместного с состоянием девицы.

Прошедшею зимою случилось вещь весьма удивительнейшая: профессор Факс женился. Я надеялся, что его жизнь наконец-то переменится, и он сделается наконец примерного и достойного поведения, однако я ошибся. Даже будучи обремененным брачными узами, профессор Факс не переменил образа своей жизни. Не далее как этой весной он имел несколько интимных свиданий с девицей Херувимовой, и я не удивлюсь, ежели с ней повторится та же история, каковая приключилась с барышней Лячковой ранее. Однако в домашнюю жизнь сего любвеобильного профессора входить мне теперь нет никакой возможности, да и, впрочем, нет ни надобности, ни особого желания. Ибо каждый сам по себе обязан, сберегая собственную свою честь, оберегать через то и честь заведения, коего он состоит сочленом. В противном же случае таковое сочленство для заведения, именуемого Императорским Казанским университетом, несомненно, является слишком обременительным и даже опасным.

За сим имею честь выразить Вам, ваше превосходительство, свое неизменное почтение.

Преданный Вам слуга, инспектор студентов, профессор

Илья Маковкин.»

Статс-секретарь Магницкий был человеком твердым, прямым, к тому же высоких нравственных устоев. Неизвестно, как бы сложилась дальнейшая судьба Альберта Карловича, не будь его превосходительство почитателем стихотворного таланта Серафимы Сергеевны и не пиши он сам, втайне, идиллические стихи. А может, опять вмешалось в планиду Факса везение, не единожды выручавшее его в затруднительных жизненных ситуациях, могущих кончиться крайне для него плачевно, но всегда завершавшихся вполне счастливо. Кто знает?! Однако факт: его превосходительство время от времени посещал литературный салон Серафимы Сергеевны. Пришел он на одну из литературных пятниц и после получения сего письма. А поскольку был он человеком твердым и прямым, то рассказал Серафиме Сергеевне о письме, не упоминая, конечно, о его авторе и содержании.

— Просто сочинитель сего письма очень нелестно отзывается о вашем муже, — только и сказал Михаил Леонтьевич, уступив расспросам Серафимы.

— И вы не скажете мне, что в этом письме? — продолжала настаивать она.

— Не могу, не имею права, — развел руками Магницкий. — Простите, но письмо носит служебный характер.

— Ну тогда я сама скажу вам, что в этом письме, — заявила Серафима.

— Я полагаю, этого делать не стоит, — заметил Магницкий.

— Отчего же, — не согласилась с ним Серафима Сергеевна. — Мой муж пользуется большим доверием и успехом у женщин. И в этом письме описываются его связи с женщинами. Ведь так? — взглянула она в глаза Михаила Леонтьевича.

Его превосходительство замялся и неуверенно кивнул.

— Так это мне все известно, — спокойно промолвила Серафима. — И его похождения до нашей свадьбы меня совершенно не трогают. Мужчина он был холостой, и увлекаться женщинами являлось его правом.

— В письме говорится о его похождениях не только до его женитьбы, — тихо произнес Магницкий.

— А вот это уже неправда, — воскликнула с жаром Серафима. — Клевета! Примернее и достойнее мужа, чем профессор Факс, не сыскать в целом свете! И этот ваш сочинитель письма просто хочет помешать Альберту Карловичу занять должность декана факультета. Неужели вы этого не видите?

Все это Серафима произнесла с такой убежденностью и искренностью, что сама поверила в свои слова. Поверил и Магницкий. К тому же у его превосходительства имелись кое-какие данные относительно нечистоплотности в финансовой сфере самого автора письма. Ну какая может быть вера нечистым на руку доносителям?

Все же Михаил Леонтьевич решил переговорить с Факсом. Он вызвал его к себе, немного подержал в приемной, дабы любвеобильный профессор прочувствовал всю важность будущего разговора и занятость попечителя важными государственными делами, и потом уже пригласил к себе в кабинет.

Начал он строго.

— На вас поступило письмо, в коем вы упрекаетесь в попрании чести университета и подавании неблаговидных примеров юношеству, несовместных со званием профессора и педагога, — сдвинул брови к переносице Магницкий. — Человек, который написал сие письмо, хорошо знает вас и прекрасно осведомлен о вашей, скажем так, частной жизни. Что вы на этое имеете возразить?

— Так это, верно, Маковкин написал, ваше превосходительство, — просто ответил Альберт Карлович. — Он на меня давно зуб имеет из-за дочерей.

— А что такое? — вопросительно посмотрел на него Магницкий.

— Дело в том, — доверительным тоном начал Факс, — что у господина Маковкина имеется четыре дочери на выданье, и он уже который год бьется, чтобы достать им выгодную партию. Сбыть их с рук, так сказать. Пристроить.

— Это нормально для любящего отца, — заметил Магницкий.

— Может, и нормально, — согласился Альберт Карлович. — Но когда вам буквально навязывают то одну дочь, то другую, то поверьте, ваше превосходительство, это как-то излишне… обременяет. К тому же жениться на девице, не испытывая к ней необходимых для семейного покоя и счастия чувств и руководствуясь едино только желанием их папаши, это, согласитесь, уже вне всяких норм и понятий. Это, ваше превосходительство, не что иное, как извращенчество, — уже негодующе добавил Факс.

— Гм, — неопределенно произнес Магницкий, однако брови его приняли обычное положение. — Возможно, вы и правы.

— Конечно, прав! — быстро согласился с ним Альберт Карлович. — Людям, имеющим на вас зуб, никогда нельзя верить.

— Значит, мне не верить про ваши любовные похождения с барышней Лячковой, этой англичанкой лади Гаттон и солдаткой из села Царицино? — быстро спросил Магницкий.

— Не верить! — произнес было Факс в запале и вонзил в попечителя свои ясные честные глаза. — Всему не верить, — поправился он. — Мой организм слишком хрупок и не вынес бы всего, что приписывает мне господин Маковкин. Я сильно страдаю от непроходимости в печени, которую я обнаружил еще в Петербурге, а также от мочекаменной болезни, которая часто меня беспокоит. Малейшее излишество будет стоить мне жизни. Об этом известно многим нашим врачам, с которыми я консультировался по сему поводу. К тому же во времена сих барышень, ваше превосходительство, я был холост. А теперь, как вам известно, я женат.

— В письме говорится, что вы не оставили своих увлечений женщинами и после свадьбы, — осторожно сказал Михаил Леонтьевич.

— А вот это уже ложь, — негодующе произнес Альберт Карлович. — Абсолютнейшая ложь. Клятвенно заверяю вас, — твердо посмотрел в глаза попечителю Факс, — что это обвинение является самой отвратительной клеветой, какую только можно придумать. Мое поведение безупречно, и хотел бы я, чтобы и у моих собратьев по университету была бы столь добрая репутация, как у меня. В доказательство своей правоты я, ваше превосходительство, заявляю, что беру в свидетели своего благонравного и непорочного поведения весь город, который, я в этом уверен, с удовольствием даст мне самую блестящую аттестацию.

Альберт Карлович замолчал, продолжая честно и прямо смотреть прямо в глаза Магницкому.

— Пожалуй, этого вам делать не нужно, — благодушно произнес Михаил Леонтьевич.

— Отчего же? — имел смелость возразить ему разошедшийся профессор. — Я уверен, что город…

— Самую блестящую аттестацию вам уже дали, — улыбнулся попечитель, беря со стола злополучное письмо и разрывая его в мелкие кусочки. — И иной мне не нужно.

— И кто же это? — удивленно произнес Факс, стараясь не показать своей растерянности.

— Ваша жена.

— Моя жена?

— Да, ваша супруга.

— Ах, ну да, — не сразу нашелся Факс. — Конечно.

— Поэтому я вам верю, — сказал Магницкий и бросил клочки в корзину для бумаг. — И забудьте о письме, — тоном, показывающим, что разговор закончен, произнес он. — Не было никакого письма.

— Не было никакого письма, — машинально повторил Альберт Карлович, выходя из кабинета попечителя.

Всю дорогу до дома он был задумчив.

13

— Э, пырашу пажалустэ, быстрее, дуктыр, — торопил Альберта Карловича князь Мустафин. — Маэй шенщин пылохэ, сапсим пылохэ.

— Иду, князь, иду.

Факс собирался всегда очень быстро. Докторский саквояж со всем необходимым инструментарием был собран загодя, как раз для таких вот случаев, а самому ему одеться значило потратить всего несколько минут. Не прошло и четверти часа, как коляска князя, проехав два квартала по Московской улице, уже въезжала на Захарьевскую, центральную улицу Старо-Татарской слободы.

— Пырашу, дуктыр, сюда, пажалустэ, — засуетился князь, когда коляска въехала во двор, и они вышли.

Мустафин повел его, но не к парадному входу, а к боковому, от коего начиналась женская половина дома. Они прошли анфиладу комнат и вошли в покои, где находилось несколько женщин.

— Мой старший шена Бибимарьямбан, — представил князь одну из женщин примерно одного с ним возраста, — мой мыладший шена Фатима, — представил он женщину помладше, мой любимый шена Сумбуль. — Он с болью посмотрел на совсем молодую женщину, не старше семнадцати лет, лежащую на постеле, разметав по подушкам черные густые волосы. Несколько служанок, опустив лица, стояли возле окна, ожидая, верно, распоряжений старшей жены.

— Что случилось? — спросил Факс, продолжая изучающе смотреть на Сумбуль.

— Она выпила вут итэ, — ответила за всех Бибимарьямбан и протянула Факсу скляницу с остатками купоросного масла.

— Много? — вскинул брови Альберт Карлович, возвращая старшей жене князя скляницу. Купоросное масло считалось одним из не очень опасных, но все же минеральных ядов.

— В пузырьке масла былэ окуло пылавины, и вы сами видите, сколькэ теперь осыталось, — вздохнула Бибимарьямбан так, что было совершенно непонятно, что ей больше жалко, свою коллегу по исполнению супружеских обязанностей Сумбуль или купоросное масло.

— Мы ей сыразу мылако дали пить парнуе, — сказал Мустафин, с тревогой поглядывая на Сумбуль, лежащую с закрытыми глазами.

— Вот это правильно, — одобрительно отозвался Факс. — При отравлениях парное молоко — самое пользительное дело.

— Так ее сыташнилэ.

— И это неплохо, — констатировал Альберт Карлович. — По крайней мере, немного очистился желудок.

Он приставил стул к постели больной и взялся за ее запястье. Сердце билось быстро, однако едва ощутимыми толчками.

— Биение жил очень слабое, — тихо произнес Альберт Карлович скорее себе, нежели окружающим, однако князь услышал его слова и, едва сдерживая рыдания, возопил по-татарски скороговоркой:

— Помоги, о Всевышний, не дай умереть юной Сумбуль, и тогда я выстрою мечеть больше мечети Рахим-бая, а минарет при ней выше, чем у мечети Эфенди! Я буду отдавать на ее содержание не десятую часть всех своих доходов, но двенадцатую или даже тринадцатую! Я выстрою при мечети большое медресе, и самых бедных шакирдов буду содержать собственным иждивением! Я буду кормить всех бедняков в округе не один раз в год, но четыре, пять, шесть раз, только не дай прерваться дыханию ее, свету моих очей, моей любимой Сумбуль!

После сих воплей, известное дело, последовал еще более сильный вопль, извещающий всех о том, что Аллах един, а Мухаммед, дескать, пророк его. Потом князь в повышенном тоне стал что-то выговаривать своим женам и служанкам, на что те отвечали не менее нервически и громко, правда смиренно опустив головы.

— Я бы попросил выйти всех отсюда, вы мешаете мне осматривать больную, — не выдержал, наконец, Альберт Карлович.

Гвалт мгновенно стих. Мустафин одним жестом выпроводил из покоев всех женщин и остался один, выжидающе посматривая на доктора.

— Вас, князь, я бы тоже попросил выйти.

— Защим? — удивленно сморгнул Мустафин.

— Затем, чтобы не мешать мне делать свою работу, — твердо сказал Факс.

Князь выпучил глаза и тряхнул хилой бороденкой.

— Вы хотите, штобэ я уставил вас наэдине са сваэй шеной?

— Именно, — подтвердил его слова Факс. — Для успешного лечения больного ему необходим только врач и никто более. Кроме того, врачебная практика предписывает отсутствие всяких посторонних лиц при врачевании больного.

— Я нэ пастароний, — заявил гордо князь. — Я — муш.

— В данном случае это не имеет никакого значения, — не согласился с ним Альберт Карлович. — Все, кроме больного и врача, являются людьми посторонними. Выйдите, прошу вас.

— Латны, — с каким-то оттенком мстительности произнес Мустафин и вышел, медленно прикрыв дверь.

Когда он ушел, у Сумбуль дрогнули веки. Заметив это, Альберт Карлович, прекрасно разбирающийся в женских хитростях, тихо спросил:

— Зачем вы это сделали?

Девушка открыла глаза и посмотрела на Факса.

— Зачем вы это сделали? — повторил он свой вопрос.

— Я не хочу жить, — ответила она одними губами.

— Это бывает, — сказал Факс и перевел взгляд в окно. За ним, тихонько постукивая в стекло, качалась голая ветка березы с одним-единственным желтым листком. Трепеща на ветру, он изо всех сил пытался удержаться на ветке, и пока это ему удавалось. Конечно, только пока.

Альберт Карлович снова посмотрел на Сумбуль.

— Это пройдет. Обещайте, что вы будете послушны, — попросил он.

Уголки губ ее чуть тронула едва видимая усмешка.

— Я хотела замуж за Мухаметшу. Я любила его, и он любил меня, — словно не слыша, что попросил доктор, сказала девушка. — Но он не мог дать за меня большой калым моему отцу, а Мустафин дал целых три тысячи рублей серебром. И я стала его третьей женой. Но я не люблю его, поэтому и не хочу жить.

— Ну, знаете, ежели так-то рассуждать, то у нас впору каждому второму травиться, — заметил ей Факс. — Что, и мне прикажете яду принять, коли я не люблю свою… — Альберт Карлович вдруг осекся и с удивлением посмотрел на Сумбуль. Он не может сказать, что не любит свою жену, потому как это будет не правдой!

— Вы мне верите? — вдруг спросил девушку Факс.

— Да, — не сразу ответила та.

— Тогда поверьте, что у вас все будет хорошо, — погладил ее по руке Альберт Карлович. — Уверяю вас, все всегда кончается хорошо.

— Так не бывает…

— Бывает, — не дал договорить ей Альберт Карлович. — Я знаю одну прекрасную женщину, которая десять лет ждала и любила одного не самого достойного ее мужчину.

— И что? — уже заинтересованно спросила Сумбуль.

— Дождалась! — ответил Факс. — Конечно, она перед тем долго страдала, ведь и просто-то ждать всегда нелегко, а тут человек, которого любишь… Понимаешь, чтобы было хорошо, очевидно, необходимо, чтобы какое-то время было плохо, — раздумчиво произнес Факс, глядя мимо девушки. — Нужно пройти испытания, чтобы понять…

Альберт Карлович замолчал.

— Я поняла, — прервала мысли доктора Сумбуль.

— Что? — оторвался от своих дум Факс.

— Я поняла, что вы мне говорили, — сказала девушка. — Нужно перенести страдания, чтобы потом быть счастливой. А иначе, не испытав страданий, как ты поймешь, что пришло счастье?

— Все правильно, — улыбнулся ей Альберт Карлович. — И вы, сударыня, сейчас просто находитесь в стадии несчастия, однако, предвосхищающей само счастие, его скорый приход. Надо лишь немного подождать, и все… Живот сильно болит? — неожиданно перевел разговор в иное русло Факс.

— Н-нет, — не сразу нашлась с ответом девушка.

— Так вы будете меня слушаться?

— Да, — улыбнулась Сумбуль.

— А как насчет новой попытки отравления?

— Я лучше попробую дождаться своего счастья, — ответила девушка.

— Вот и славно, — заключил Альберт Карлович. — Чуть позже я велю, чтобы вам приготовили свежие яичные белки, взбитые в молоке и сахарную воду. Все это вы будете пить, и чем больше, тем лучше. Договорились?

— Да.

— Хорошо. А теперь, сударыня, разрешите-ка пощупать ваш живот. Ежели где будет больно, вы тотчас мне скажите…

Дальнейшие свои действия Факс проделывал машинально, словно какая сомнамбула, продолжая думать о сделанном им открытии: он не может сказать, что не любит свою жену.

Выходит — любит?

14

Лежит, как черная скала,
И смертоносным ядом дышит,
Вокруг него и смрад, и мгла,
Как будто огнь из пасти пышет.

Как острая стрела — язык,
Заметно яд с него как льется,
Как адский вой, Зилантов крик,
Змеиный хвост змеею вьется.

Шумит, как лютая гроза,
И нет ему подобных в силе;
Во лбу пылают так глаза,
Как ядра огненны в горниле…

Серафима прекратила чтение и вопросительно посмотрела на Альберта:

— Ну, как? Эта моя стихотворная повесть будет называться «Основание Казани».

— Замечательно! — воскликнул он. — Это мне нравится много больше, нежели про садовника, который не в силах помешать расти траве и от этого страдает и не находит себе места.

— Правда? — из-за большого живота она осторожно присела на канапе рядом с мужем и благодарно посмотрела ему в глаза.

— Конечно, правда, — улыбнулся Факс и взял ее ладони в свои. — Твоя повесть будет самым лучшим историческим произведением, написанным о нашем городе.

— Спасибо тебе.

— Мне-то за что?

— За то, что ты есть…

Звонок в передней прозвучал нетерпеливо и совершенно неожиданно. На город опустился вечер, время визитов давно закончилось, и столь поздним гостем мог быть только очередной пациэнт.

— Как не кстати… — вырвалось у Серафимы.

Альберт Карлович вздохнул и отнял свои руки от ладоней жены. И тут в гостиную ворвался князь Мустафин.

— Что случилось? — с тревогой поднялся навстречу ему Факс. — Что-то с вашей женой?

— Да! — разъяренно произнес князь.

— Тошнота? Рези в животе? Неужели корчи? — скинул он с себя архалук и отыскивал взглядом сюртук.

— Нэт, нэ корчи, — вращая глазами, рыкнул Мустафин. — Она смэется.

— Смеется? — замер с сюртуком в руках Факс.

— Да, смэется, — повторил князь. — Надо мной смэется. Я эй уше дыва раза сыказал, што она не шена мне, а она только сымэется. Когда сыкажу тыретий раз, она сабсим перестанет быть маэй шеной.

— Значит, она чувствует себя неплохо? — начал успокаиваться Альберт Карлович.

— Она нэплохо, я плохо! — зло выдохнул Мустафин. — Ты ей шивут тругал?

— Трогал, — подтвердил Факс. — Чтобы выяснить, где болит и насколько сильно поражен ядом желудок.

— Ну, итэ латны, — прошипел князь. — Ты дуктыр, тибе мужнэ. Но защим ты ей сылова каварил?

— Успокаивал ее, — начал понемногу раздражаться, в свою очередь, Факс. — Чтобы она не повторила новой попытки отравления.

— А о щастьи ты каварил? — вкрадчиво спросил Мустафин.

— А на «ты» мы с вами давно перешли? — не ответил на вопрос князя Альберт Карлович.

— Каварил или нэ каварил? — не унимался Мустафин.

— Каварил, — выдохнул ему прямо в лицо Факс. — Говорил, что она еще будет счастлива в этой жизни.

— Знащит, со мыной она нэсщастнэ?

— Да! — глядя прямо в потемнелые глаза князя, сказал Альберт Карлович.

— А-а! — зарычал Мустафин и, выхватив из ножен кинжал, что висел у него на поясе, занес его над Факсом. И тут, бог его знает как — они оба, кажется, и не заметили, — между ними оказалась Серафима. Она встала как раз под занесенным кинжалом, прикрывая собой Альберта.

— Не сметь! — закричала она, глядя прямо в бешеные глаза князя. — Не сметь так разговаривать с моим мужем! Вы, — она стала наступать на князя своим животом, — врываетесь в наш дом, вы машете здесь своим ножом, а знаете ли вы, скольким людям помог мой муж? Что будь то утро, день или ночь, когда за ним приезжают или зовут к больному, он собирает свой саквояж и идет туда, где его ждут?

Серафима продолжала наступать, тесня Мустафина к дверям.

— Так вот, — продолжала она, — я требую, чтобы вы немедленно покинули наш дом, и никогда более, слышите, никогда…

Альберт Карлович, несколько мгновений стоящий истуканом, пришел наконец в себя и, не сводя странного взора с Серафимы, в котором ясно читалось восхищение и восторг, оттеснил ее в сторону.

— Вы слышали, что сказала моя жена? — зашипел он на князя, не обращая никакого внимания на кинжал в его руке. — Мы хотим, чтобы вы покинули наш дом. Немедленно.

Мустафин наконец перестал пятиться. Он встал как вкопанный, выпучив глаза и тяжело дыша. Затем, взревев зверем, резко повернулся и, пнув сапогом дверь, вылетел из комнаты. Какое-то время слышалось громыхание его сапог по ступеням, и наконец все стихло. Серафима облегченно вздохнула и села на канапе. Альберт сел рядом и взял ее ладони в свои.

— На чем мы остановились? — спросил он, с восхищением глядя на жену.

— Ты сказал, что тебе понравилась моя повесть в стихах, — не очень уверенно произнесла Серафима.

— Да, понравилась, — подтвердил Факс.

— Потом я поблагодарила тебя.

— А за что меня-то благодарить? — улыбнулся он.

— За то, что ты есть, — влюбленно глядя на мужа, сказала Серафима.

— Нет, это я благодарю тебя, — серьезно произнес Факс.

— За что? — посмотрела она ему в глаза.

— За то, что есть ты, — ответил Альберт и прижался губами к ее мягкой ладошке.

15

Дочку назвали Соней. Сие существо покуда только и делало, что ело, спало и благополучно справляло под себя разные естественные надобности. Правда, иногда Серафима замечала, что Соня молча лежит с открытыми глазами, и взгляд ее настолько осмыслен и глубок, что казалось, сейчас она раздумывает вовсе даже не о том, перекусить ей или вздремнуть, а решает некие проблемы бытия, которые лучшие мировые умы оставили неразрешенными специально для нее. В ней явно угадывалась будущая поэтическая и философская натура, задатки коей, несомненно, были получены от матери. Впрочем, сие глубокомысленное лежание Сони чаще всего означало, что дело сделано и пора менять пеленки. А за окном мрачно темнели тучи, из-за коих все никак не могло пробиться солнце.

Как-то днем, более похожим на поздний вечер, Серафиму позвала в переднюю горничная.

— Там гимназистик какой-то пришел с письмом, а отдавать его не хочет, — пожала плечами она. — Альберта Карловича требует.

Серафима спустилась в переднюю и увидела юношу в гимназическом мундире, совсем еще мальчика, стеснительно переминающегося с ноги на ногу.

— Здравствуйте, слушаю вас, — сказала Серафима Сергеевна.

— У меня письмо к доктору Факсу, — произнес гимназист, пытаясь вести себя естественно и по-взрослому, что еще больше подчеркивало юность и неловкость визитера.

— Его сейчас нет дома, — ответила Серафима. — Но я могу передать письмо мужу, как только он вернется.

— У меня поручение передать письмо лично ему в руки, — заявил гимназист, и на его лице выступил румянец.

— Что ж, тогда вам придется подождать Альберта Карловича или зайти позже, — спокойно произнесла Серафима.

— Хорошо, я зайду позже, — поклонился гимназист и направился было к дверям, однако остановился и резко обернулся: — Впрочем, я отдам вам письмо. Это даже к лучшему.

Он протянул Серафиме сложенный вчетверо лист бумаги и бегом выбежал из передней.

Письмо пахло французским о-де-колоном, и ежели бы не сие обстоятельство, возможно, Серафима Сергеевна и не прочла бы его. Однако от письма исходило такое благоухание, что не оставалось никаких сомнений, что его писала женщина. Серафиме, конечно, стало крайне любопытно содержание сего послания, а разве можно осуждать женщину за любопытство? И она развернула письмо и принялась читать…

«Любезный счастливец, пред которым преклоняюсь! Душа бесценная моя! Сорвавший страсть мою и бросивший ее в море страдания! Владеющий моею душою и сердцем! Ты, который пленил меня и утопил мои желания в океане мучения! Пошто, сердечный друг, ты оставил меня? Пошто не кажешь глаз своих в моих чертогах, где тебя ждут, как первый луч солнца после долгой зимы? Любовь к тебе истерзала мое бытие, все мое сердце в незаживающих ранах. Придет ли время еды, в горло ничего нейдет, придет ли время сна, очи мои не смыкаются; мои мысли ни на одну минуту не могут жить без тебя. Когда ты осчастливишь меня своим приходом? Явись, мой друг, направь на меня свой ласковый взор, явись и освети меня, солнце мое. Буду ждать тебя, ласковый мой и ненаглядный, вечером, пополудни в восемь часов.

Вся твоя А. П.»

Первым желанием Серафимы было изорвать это письмо в мелкие-мелкие клочки. Опять за старое? Права была тетушка: горбатого только могила исправит. А ей казалось, что он изменился! Значит, тепло, которое исходило от него в последнее время, его восторженные взгляды, слова любви, говорившиеся так искренне и неподдельно, есть всего лишь маска лицемерия и великолепная игра?

Серафима бессильно опустилась в кресла.

Нет, она не порвет это письмо. Она отдаст его ему, и пусть он доиграет свою комедию до конца…

Альберт Карлович пришел домой в четвертом часу. Прошел в кабинет, оставил там свой докторский саквояж, переоделся. В столовую вышел в веселом расположении духа и сразу заметил неважное настроение супруги.

— Что с тобой?

— Да ничего, голова немного болит, — ответила Серафима, стараясь не встречаться с ним взглядом.

— После обеда обязательно выпей Альтоновских капель, — сказал Факс, с тревогой поглядывая на жену.

— Хорошо…

Как играет! Смотрит заботливо, даже с тревогой. А может, это письмо какая-то ошибка?

— Корреспонденция для меня есть?

Ну вот, начинается. Он, верно, ожидал этого письма. Ну что ж, дождался…

— Да, — постаралась как можно непринужденнее ответить Серафима. — На диванном столике.

Встал из-за стола, даже не доев сладкого. Ишь, как ему не терпится! Боже, за что ты так наказываешь меня?

— А это письмо кто принес?

Он держал в руках письмо от этой А. П. Так, начинается… Надо постараться не показать виду.

— Я не знаю. А что там?

— Да так, ничего.

Он складывает письмо. Прячет взгляд, в котором почему-то скачут искорки смеха. Он встает. Куда он пошел? Неужели к ней? Но ведь еще нет и пяти часов?

Серафима поднялась и тихонько последовала за мужем. В передней встала за приоткрытой створкой двери, прислушалась…

— Найдите мне, пожалуйста, Пашку.

Это его голос.

— Слушаюсь.

Это горничная.

А зачем ему дворовый мальчишка?

— Здравствуйте, барин.

— Здравствуй. У меня к тебе будет очень важное поручение.

Голос у мужа веселый. Чему он радуется?

— Слушаю, барин.

— Ты знаешь дом князя Мустафина?

— Знаю, барин.

— Вот тебе письмо, отнеси к нему и вручи в собственные его руки. Не отдавай никому, ни дворовым людям, ни камердинеру — только ему. Понял?

— Понял, барин.

— А ну, повтори.

— Отдать это письмо ни дворовым, ни камердинеру, а господину князю Мустафину только в собственные руки.

— Верно. А на словах передашь, дескать, от мадам Попрядухиной. Повтори.

— Письмо от мадам Попрядухиной.

— Молодец, ступай. Сделаешь все как надо — считай, целковый у тебя в кармане.

— Сделаю, барин, не сумневайтесь.

Хлопает входная дверь. Дура, какая же она дура. А Альберт. Ну и плут же он. Все же права тетушка про горбатого и могилу… Милый плут…

Серафима едва успела усесться за стол, как в столовую вернулся Альберт Карлович.

— Ну вот, теперь сияешь, как начищенный самовар, — произнес он, взглянув на жену. — Да что с тобой сегодня? Такая частая смена настроений не является…

— Мне кажется, сравнение родной супруги с самоваром несколько неуместно, господин Факс, — шутливо сдвинула она брови. — Это даже как-то оскорбительно, сударь.

— Прости, пожалуйста, — промолвил Альберт Карлович, слегка ошарашенный столь неожиданно игривым настроением жены.

— Да нет, это ты меня прости, — совершенно серьезно произнесла Серафима, опять поразив Факса очередной неожиданной сменой настроения. — Пойдем посмотрим на дочку?

Они прошли в детскую, где в люльке, деловито обозревая вычурную лепнину потолка, возлежала их дочь. Увидев их, Софья неистово засучила пухлыми ножками, в чем, несомненно, проявилась бойкая натура Альберта Карловича. А потом она улыбнулась, и им обоим показалось, что комната, наконец, осветилась лучами солнца, которого все так долго ждали.

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Всего наилучшего! (
Вы болван (
Инфляция (
Стой (
Что вы сказали? (
В чем дело? (нем.).
Что вы тут делаете? (нем.).
капитальная женщина (