Эксперимент в зоопарке заканчивается внезапной эволюцией его обитателей - вам нравятся разумные крокодилы? Высокоразвитый социум овец тщетно борется с трагической реальностью: «И волки сыты...» Телеведущая распадается на две отдельные, плохо совместимые личности, и обе влюблены в знаменитого боксера. Ждет гостей Земля Веснаров; процветает бизнес торговли русалками... Повести и рассказы Марины и Сергея Дяченко, составившие этот сборник, - итог работы настоящих мастеров художественного слова. Содержание: Парусная птица (повесть), 5-62 Осот (повесть), стр. 63-148 Соль (повесть), стр. 149-202 Зоопарк (повесть), стр. 203-258 Волчья сыть (повесть), стр. 259-320 Две (повесть), стр. 321-392 Тина-Делла (повесть), стр. 393-424 Феникс (рассказ), стр. 425-440 Сказки для Стаски, стр. 441-474

Марина и Сергей Дяченко

Парусная птица

Сборник повестей, рассказов и сказок

Парусная птица

В половине девятого утра зазвонила мобилка на краю ванны. Это была уже третья: две ее предшественницы в такой же точно ситуации бултыхнулись на дно, под горячие струи, и умолкли навсегда.

— Алло!

— Доброе утречко, — сказала трубка бодрым старушечьим голосом. — Клиент у нас, на сегодня, на одиннадцать. Девушка. Очень спешит.

— Ага, — Калибан мельком глянул на запястье: часы у него были водонепроницаемые, пуленепробиваемые и, по идее, огнестойкие. — В половине одиннадцатого буду… От кого она?

— От Павлика Рябкина. Только подозрительно мне это…

— Хорошо, Татьяна Брониславовна, собираюсь, иду, до встречи.

Он сдернул с крюка полотенце. Правило, по которому каждый следующий клиент должен иметь рекомендацию от предыдущего, завела Тортила — ей казалось, что так надежнее. Калибан прекрасно понимал, что надежность эта мнимая, но разубеждать старушку не спешил.

Итак, баба. А бабы нынче пошли серьезные — то деловая встреча, то кастинг, то разборки с шефом. Лучше всего Калибану удавались кастинги. Хотя и сексуальные домогательства он пресекал, надо сказать, весьма эффективно. Другое дело, что дамочек труднее работать — слишком много отвлекающих факторов. Первую свою заказчицу Калибан позорно завалил… Но то было давно. Опыт, граждане. Опыт — великий учитель.

Не одеваясь, он встал на весы. Результат озадачивал, более того — разочаровывал. Калибан уныло посмотрел на себя в зеркало и решил не завтракать, а только выпить кофе.

Из квартиры вышел, зажав под мышкой мотоциклетный шлем. Свою «Хонду» он про себя называл «Иллюзия свободы». Он любил названия из двух слов; свою контору хотел окрестить «Бюгели счастья», но Тортила воспротивилась. «Что такое бюгели?» — спросила она, уставившись на него стеклышками зеркальных очков с большими диоптриями. «Съемные зубные протезы», — любезно объяснил Калибан. «Вы понимаете, что подумают о нас клиенты?» — «Но мы же только что выяснили, что все равно, как будет называться агентство, чем нейтральнее, тем лучше… «Бюгели счастья“ — это нейтрально, по–вашему?!» — ее лицо было как комната кривых зеркал, Калибан видел свое смешное перевернутое отражение. Он улыбнулся было — но тут Тортила сняла очки, потерла переносицу, уставилась на него голубыми подслеповатыми глазками, чуть воспаленными от долгого сидения за компьютером. «Коля, вы понимаете, что клиент приходит к нам напряженным? Он боится, он стесняется, он скован. Наше дело — расслабить его, погрузить в привычное, для этого и офис должен быть стандартным, и терминология понятной, и уж конечно, название не должно пугать…» «Мерседес», — сказал Калибан. — Или «Самсунг», или «Чайка». «Или «Балтика“, — мрачно кивнула Тортила. — Коля, делайте что хотите, но «Бюгели“ будут через мой труп». «Ладно, — сказал Калибан, сдаваясь, — что вы предлагаете? Только я хочу, чтобы было два слова: какое–то что–то». «Белая птица», — тут же предложила Тортила. «Парусная лодка»… «Парусная птица», — сказал Калибан с облегчением. — «И давайте больше не тратить время на всякую ерунду…»

На школьном стадионе вяло бегали по кругу дети, обреченные на физкультуру. Многие, особенно мальчишки, с завистью смотрели вслед моторному всаднику. Калибан обогнул пробку на перекрестке — дворами; вырвался на оперативный простор и понесся, разрывая осенний воздух, поднимая смерчи неубранных листьев, радуясь пусть иллюзорной, но свободе…

Офис проедал кучу денег каждый месяц, но то была производственная необходимость. Люди, пользовавшиеся услугами «Птицы», ни за что не доверили бы свою репутацию стайке проходимцев на каком–нибудь чердаке. Калибан кивнул охраннику, поднялся на лифте на четвертый этаж и сунул ключ–карточку в прорезь бронированной двери.

На «капитанском мостике» восседала секретарша Лиля, молоденькая, милая, румяная. Ее должность была декоративной — Лиле вменялось в обязанность вот так сидеть и улыбаться, в крайнем случае — готовить кофе и приносить бублики. К клиентам ее не подпускали на пушечный выстрел: даже самые первые — предварительные переговоры — вела обязательно Тортила, а приблизительно–черновые документы распечатывала Юриспруда собственноручно. Тем не менее «офис должен быть стандартным», как раз и навсегда внушила Калибану Татьяна Брониславовна, а значит, обязательно нужна типовая секретарша на соответствующем рабочем месте.

— Доброе утро, Лиля.

— Доброе утро, Николай Антонович! Татьяна Брониславовна уже ждет…

— Юлия на месте?

— Звонила пять минут назад. Говорила, к одиннадцати… Чаек?

— Давай.

В кабинете Тортилы царил чудовищный бедлам. Ни одна вещь не знала места, ни один компьютер отродясь не видел кожуха. Уборщице, навещавшей офис ежедневно в восемнадцать ноль–ноль, строго–настрого было запрещено переступать порог заветной комнаты, поэтому пауки, оплетавшие паутиной гроздья кабелей, горы дисков в пластиковых коробках, мануалов и справочников, треснувших кофейных чашек, визиток с золотым тиснением и без него, пластиковых тарелок и еще кто знает какого мусора, эти самые пауки чувствовали себя превосходно и страдали только тогда, когда Тортиле взбредало в голову пропылесосить внутренность любезных компьютеров ручным пылесосом «Бош».

Приглушенно звучала музыка: за работой Тортила слушала только джаз.

— Доброе утро, Татьяна Брониславовна.

— Доброе утро, Коля, — Тортила не отрывалась от монитора, в ее зеркальных очках отражалась перевернутая «морда» незнакомого Калибану сайта. — Посмотрите, я там вывела информашку…

Переступая через провода и коробки, Калибан прошел в угол комнаты, где у него был свой собственный столик с компьютером. Уселся на вертящийся стул. Пошевелил «мышкой», призывая машину вернуться из мира грез и приступить наконец к работе. Монитор еле слышно щелкнул; на экране обнаружился коротенький текст — но это была не информация о предполагаемой клиентке, как надеялся Калибан. Это была подборка интернетных сообщений, прямо или косвенно касающихся Павлика Рябкина — с ним «Птица» работала в прошлом месяце, и, судя по обрывочной информации, дела у клиента пошли с тех пор в гору…

В дверях появилась Лиля с подносом. Пересекла кабинет, огибая препятствия и пугливо косясь под ноги. Потопталась рядом со столиком Калибана; не без труда пристроила большую горячую чашку на уголке столешницы, между динамиком и сувенирными песочными часами.

— Замечательно, — сказал Калибан, глядя на струйки пара над крепко заваренным чаем. — А что насчет девушки? Кто такая, как зовут?

— Если бы дама назвала по телефону имя, — Тортила протерла очки подолом шерстяного платья, — это было бы крайне подозрительно. Дама должна стесняться, закрывать ладошкой лицо и придерживать информацию… Но даже если она ведет себя именно так — ни за что нельзя поручиться. Поэтому я подняла дело Рябкина. Вот у него все хорошо. Весьма вероятно, что он рекомендовал нас своей знакомой или подруге. С другой стороны, он же не лично с нами связывался? Вдруг она просто воспользовалась его именем, а?

Калибан возвел глаза к подвесному потолку, усеянному, как звездами, огоньками мелких белых лампочек. Тортила была подозрительна до паранойи, он давно привык к этому и удерживался от комментариев.

— Юриспруда опаздывает, — сказала Тортила.

— Раньше половины двенадцатого ей все равно нечего делать.

— Я просила ее присутствовать на переговорах от самой первой минуты. Могут быть какие–то странности в поведении клиента, а мы с вами, допустим, проморгаем…

— Уж вы, сокол наш Татьяна Брониславовна, не проморгаете ни за что. — Калибан раскрыл на мониторе пасьянс. — И не требуйте от Юльки, чтобы она приходила вовремя, — вы нанесете ей душевную травму. Вызывайте на полчаса раньше, вот и все.

Тортила рассмеялась, обнажив белые фарфоровые зубы, кое–где испачканные красной помадой. Старушка любила дорогую косметику и никогда не упускала шанса похвалиться новым приобретением перед Лилей или даже Юриспрудой; лет тридцать назад Татьяна Брониславовна окончила курсы макияжа и одно время работала не то стилистом, не то гримером, но Калибан все равно не понимал, зачем так ярко красить губы. В исполнении Тортилы напомаженный рот приобретал почему–то прямоугольную форму, а часть краски непременно осаживалась на зубах.

— Смотрите–ка, — Тортила оживилась, увидев что–то на мониторе внешнего обзора. — Похоже, вот она, голубушка…

Калибан обернулся и тоже глянул на экран над дверью. Скрытая камера фиксировала все, что происходило перед входом в офис; сейчас в поле обзора оказалась машина «Фольксваген» — «жук», светлая, вероятно, ярко–желтая. Дверцу машины захлопнула девушка лет двадцати с небольшим, огляделась, вздохнула, посмотрела на часы, порылась в сумке, выловила сигареты и зажигалку, нервно закурила.

— Платежеспособная, — сказала Тортила.

Калибан кивнул — даже на черно–белом экранчике, неизбежно искажавшем картинку, предполагаемая клиентка выглядела эффектно.

— Психологически все вроде бы точно, — Тортила потерла мягкий подбородок с тремя торчащими седыми волосками. — Приехала раньше времени. Волнуется. Нервничает. Курит… Знаете, Коля, я ее где–то видела. В каком–то журнале. Вспомню — сразу скажу.

— Я пошел? — Калибан допил чай и поднялся.

— Идите, Коля, — Тортила откинулась на спинку стула, ее темный, в складочках кожи палец рассеянно гладил «мышку», будто чесал за ухом. — Удачи… Как только появится Юриспруда, я вам позвоню.

Калибан угнездился в кресле с высокой спинкой, включил компьютер и раскрыл «Эрудит». Дальше второго хода ему продвинуться не удалось — звякнул коммутатор, и приятный голос Лили проворковал:

— Николай Антонович… К вам…

Воочию предполагаемая клиентка оказалась куда ярче, нежели на мониторе. Нежно–розовая кожаная курточка, сапоги — в тон, стрижка, укладка и макияж — без страха и упрека. Особенно хороши были безмятежно–синие глаза, оттененные так легко и умело, что создавался эффект полного отсутствия косметики. Калибан ни за что бы не поверил, что у столь свежего и приятного глазу существа могут быть сколько–нибудь значимые проблемы.

Гостья села в кресло, закинула ногу на ногу и сразу же спросила разрешения закурить. Она в самом деле нервничала; были ее проблемы вымышленными либо реальными — предстояло выяснить прямо сейчас.

— Меня зовут Николай, — Калибан положил на стол визитку. — Вы будете чай или кофе?

Она попросила кофе. Ее сигарета казалась игрушечной: тоненькая и ломкая.

— Наша фирма имеет колоссальный опыт, — осторожно начал Калибан. — Мы помогли уже многим людям… Если бы я назвал вам имена некоторых наших клиентов — вы бы удивились. Но я не назову: совершенно секретно. Репутация клиента — абсолютная ценность. Понимаете?

Она еще раз затянулась:

— Про вас говорят… прямо чудеса какие–то. Прямо чудотворцы.

— Никаких чудес, просто нестандартный подход к делу.

Дернулся телефон в кармане пиджака.

— Извините, — Калибан вытащил трубку. — Алло…

— Я вспомнила, — прошелестела Тортила. — С нами Грошева Ирина, специальность — дочка Грошева Вэ Эм, род занятий — тусовщица.

— Спасибо, — Калибан отключил трубку. Тортила, при всей ее незаменимости, иногда торопила события, а Калибан не терпел, когда ему навязывали чужой ритм.

— Вас порекомендовал мне один человек, — визитерша удивленно уставилась на свои руки: в каждой дымилось по сигарете. — Зачем это я… Закурила вторую…

— Бывает, — Калибан улыбнулся. — Простите… можно узнать ваше имя?

— Меня зовут Ирина, — она вздохнула. — Грошева, если вам так хочется.

— О–о, — уважительно протянул Калибан. — Понимаю. Мы бы с удовольствием работали анонимно, но при нашей специфике — никак не получается… Ведь у вас личная проблема?

— Личная. Меня бросает жених.

— Это серьезно, — Калибан чуть нахмурился. — Вы хотите, чтобы он остался с вами?

— Да, — пробормотала она еле слышно.

— Он останется, можете быть уверены. Ваш друг, который вас к нам направил…

— Просто знакомый.

— Простите, знакомый… Он сказал вам, что наши услуги дорого стоят?

— Да, — на этот раз в ее голосе послышался металл. — Я смогу заплатить. Только…

Она погасила обе сигареты. Подняла на него отчаянный взгляд:

— Он сказал… что потребуется… потребуется…

— Давайте я вам объясню, — мягко сказал Калибан. — Все мы, люди, живем в обществе и время от времени попадаем в неприятные ситуации. Нам приходится сдавать экзамены, выяснять отношения с недоброжелателями, иногда нам требуется вся наша воля, чтобы на что–то решиться или, наоборот, от чего–то удержаться… Иногда нам надо кого–то в чем–то убедить, а вот не получается, хоть убей… Чтобы помочь человеку в такой вот трудный момент жизни, существует «Парусная птица», общество с ограниченной ответственностью. Как все происходит: очень просто. Вы садитесь в удобное кресло и засыпаете, погруженная в гипнотический сон… подчеркиваю: никаких медикаментов, никаких таблеток или уколов, экологически чистая технология. Вы спите… сколько надо времени для решения вопроса? Допустим, три часа. В это время я с помощью компьютера подключаюсь к вам… как объяснить? Скажем, настраиваюсь на вашу волну, как приемник или мобилка. Даю вам установку. После этого вы идете в нужное место (не испытывая ни страха, ни волнения, ваше сознание дремлет) и добиваетесь необходимой цели — организм при этом активизирует неведомые даже вам резервы… А потом вы просыпаетесь, как ни в чем не бывало, и ваша проблема уже решена. В данном случае — жених вернулся и просит прощения.

— Он никогда не просит прощения, — сказала девушка так безнадежно, что Калибан засомневался: а слышала ли она то, что он так тщательно ей втолковывал?

— Он просит прощения, — Калибан ухмыльнулся, будто Чеширский кот. — В крайнем случае, он ведет себя как человек, который ошибался, а теперь раскаялся… В самом крайнем случае он просто возвращается к вам — без извинений. Ну как?

— Вы не сможете это сделать, — Ирина, кажется, сознательно себя заводила. — И зачем я, дура, надеюсь…

Похоже было, что она вот–вот разревется. Калибан положил на стол руки, ладонями кверху:

— Разве я похож на лгуна?

Глаза у нее были все–таки красноватые. Капала визином, подумал Калибан. С утра поглядела в зеркало, огорчилась, достала бутылочку с каплями…

Он улыбнулся, обрушивая на нее все свое боевое обаяние. Иногда ему казалось, что в такие минуты ветер проходит по комнате, и белые ленты жалюзи колышутся, и пыль слетает с телевизора, прикрепленного к стене под самым потолком. И клиенты замирают, будто в лицо им дохнуло майским теплым днем, свежим ветром с моря или характерным запахом новых зеленых купюр…

Ирина Грошева смотрела на него, закрыв лицо руками, — сквозь пальцы.

— Вы мне не верите?

— Я боюсь.

— Чего? Неудачи бояться не следует — я вам говорю, что все получится, а значит…

Грянул городской телефон, стоящий на столе. Калибан снял трубку.

— Юриспруда явилась, — сообщила Тортила. — Последние новости: в настоящее время все гламурные журналы обсуждают разрыв Грошевой и ее официального жениха, Максимова, шоумена, в прошлом стриптизера.

— А–а–а, — сказал Калибан.

Тортила вздохнула:

— Надо браться, Коля, если мы это сделаем — резко пойдем в гору. Если нет — наоборот. Надо браться, тем более что информации полно…

— Да, — сказал Калибан.

— Юриспруду заряжать?

Калибан покосился на визитершу. Сказал прохладно и строго:

— Сейчас я занят. Будьте добры, перезвоните через час.

— Понятно, — Тортила чуть усмехнулась в трубку. — Заряжаю.

Калибан положил трубку. Ирина Грошева в кресле напротив кусала напомаженные губы.

— Так чего вы боитесь? — спросил он почти ласково.

— А вы что же: влезете мне в голову?!

— Ну что вы. Как я могу? Ваше сознание будет почти отключено — почти, но, разумеется, вы останетесь собой. А я стану помогать вам, вашему подсознанию, если хотите, реализовать себя. Вы можете заказать пробный сеанс — чтобы убедиться, в этом нет ничего страшного. Или оплатить дополнительную услугу — видеозапись. Тогда все, что произойдет с вами во сне, будет зафиксировано на пленку. А простая диктофонная запись входит в стандартный пакет услуг. То есть каждое слово, которое вы скажете и которое вам скажут, вы потом сможете проанализировать. И еще у нас мощнейшая юридическая база — договоры включают иногда до сотни пунктов, и каждый пункт мы обсудим с вами, разъясним, договоримся…

— Он уезжает, — сказала девушка по–прежнему сквозь пальцы. — В Америку. Надолго.

— Когда?

— Через два дня…

— О–о, — сказал Калибан.

Было от чего смутиться.

— Прошу прощения, Ирина… Единственное, что меня смущает в вашем случае, — это… мало времени, честно говоря.

Ее глаза обиженно заморгали.

— Но и это решаемо, — быстро сказал Калибан, не оставляя себе времени на раздумья. — Если вы нам поможете — мы успеем.

— А чем я вам могу помочь?

— Во–первых…

Калибан на секунду запнулся. Обычно на предварительное «окучивание» клиента уходило не меньше недели. Срочные поручения тоже бывали… Но четыре–пять дней для вживания, наблюдения, сбора информации оставались всегда.

Возможно, сейчас следует аккуратно отшить Ирину Грошеву, даже ценой потери некоторой части репутации. С Калибаном — за всю его практику — всего дважды случались провалы, зато каждый из них многократно повторялся потом в ночных кошмарах. Оба раза накладки выходили при работе с женщинами…

Затрезвонил телефон. Калибан некоторое время косился на него, как ворона на серебряную ложку. Потом поднял трубку.

— Нельзя отказываться, — прошелестела Тортила.

Он и сам понимал, что нельзя.

— Решайтесь, Коля, — шептала тем временем старушка, — информация уже идет… Илья Максимов — плейбой, психопат, садист и мазохист в одном флаконе, уезжает к американке, интеллектуалке, ньюсмейкерше.

— Спасибо, — сказал Калибан.

Плейбои и психопаты никогда его не путали. Куда труднее работать со скромным педантом — офисной крысой, или банковским клерком, или учителем русского языка и литературы — в практике Калибана бывали и такие случаи…

— Ну что же, Ирина… Валерьевна, — он положил опустевшую трубку на рычаг. — Попробуем решить вашу проблему кавалерийским наскоком, так сказать. От вас потребуется… кроме оплаты квитанции и подписания договора… потребуется информация. Кто он, какой он, за что вы его любите, за что он ценит вас… как и почему вы поругались…

— Он все равно не вернется, — жалобно сказала девушка.

— Вернется, — Калибан перегнулся через стол, потянулся вперед и накрыл своей ладонью ее холодную нежную руку. — Верьте мне. Так я зову юриста?

Два с лишним часа Юриспруда делала свое дело, Тортила — свое, Лилечка носила им обеим чай и кофе, а Калибан томился. Он бродил по кабинету взад–вперед, выходил на улицу посмотреть на «Фольксваген» — «жук» (тот в самом деле оказался ярко–желтого цвета) и время от времени подключался то к Тортиле, доящей свои неназываемые «источники», то к Юриспруде, объяснявшей новоиспеченной клиентке тонкости предстоящего дела.

— …физическая близость исключена совершенно. Это подстатейное дело, мы всегда четко предупреждаем наших клиентов: во время операции исключена физическая близость с кем бы то ни было…

— Грошева Ирина Валерьевна, — бормотала Тортила, уткнувшись в экран. — Двадцать четыре года. Не замужем. Родители… это сбросим в отдельный файл. Школу окончила с серебряной медалью, три года проучилась на филфаке, бросила. Лошади… в данный момент у нее собственная кобыла на ипподроме, жеребца в прошлом году продали… Подруги. Друзья. Интересы…

— Татьяна Брониславовна, — Калибан чувствовал, что нервничает все больше. — Ее интересы у нее на лбу написаны. Вы мне Максимова добывайте. Это каким же надо быть козлом, чтобы бросить такую роскошную телку?!

К трем часам дня Юриспруда объявила работу в общем законченной и переслала Калибану договор. Он пробежал его по диагонали — ни поправить, ни улучшить Юриспрудину работу никому еще не удавалось. Веселым голосом объявил подписание; из маленького холодильника, спрятанного под конторкой, секретарша Лилечка извлекла бутылку шампанского.

— Я за рулем, — напряженно сказала клиентка.

— Ира, — Калибан заглянул ей в глаза. — Для пользы дела надо, чтобы сегодня вы не были за рулем. Позвоните кому–то — пусть заберут машину.

Долю секунды они смотрели друг на друга.

— Я боюсь гипнотизеров, — призналась Ирина с нервным смешком.

— А вот это напрасно! — Калибан рассмеялся. — Чего нас бояться?

* * *

День сменился вечером. Лиля принесла обед, а потом и ужин из соседнего ресторанчика. Калибан болтал и смеялся, Ирина, разогретая алкоголем, наконец–то сбросила напряжение. Калибан, уже успевший почитать кое–что про фигуранта Максимова, слушал ее откровения и все пытался понять: чего ему еще надо–то, бывшему стриптизеру?

В десять вечера за Ириной пришло такси, и Калибан проводил ее, еще раз удостоверившись, что между ним и клиенткой установилась «крепкая девчоночья дружба».

Тортила сидела в своей берлоге, жевала бутерброд с докторской колбасой, поглядывала на монитор, где прокручивалась видеозапись какой–то тусовочной вечеринки с Грошевой в главной роли.

— Плохие новости, — сказала Тортила. — Максимов улетел в Анталию и вернется только послезавтра. А после–послезавтра у него самолет в час дня. Такое впечатление, что придется брать его прямо в аэропорту.

У Калибана ослабли колени. Он опустился на вертящийся стул.

— Когда вы узнали?

— Только что. Коля, не волнуйтесь. Экстрим ситуации — он же на пользу. Вы всегда блестяще работаете, когда знаете, что отступать некуда…

— Спасибо, — горестно вздохнул Калибан.

Вошла Юриспруда, остановилась в дверях. Пыль вызывала у нее аллергический насморк, к тому же она по натуре была чистоплюйка.

— Я пойду? — спросила Юриспруда, подчеркнуто обращаясь к Калибану. С Тортилой они вечно цапались, в последний раз, как видно — сегодня утром.

— Иди, — Калибан помассировал шею. — Завтра у тебя отгул.

— Спокойной ночи, — Юриспруда удалилась, покачивая бедрами.

— Курица, — неодобрительно пробормотала Тортила. — Ну ладно, Коля. Что мы имеем?

* * *

— Надо же, — Ирина нервно кусала губы. — У вас тут уютненько…

Маленькая комната, примыкающая к кабинету Тортилы, вся уставлена была вазонами и аквариумами, декоративными фонтанами, статуэтками и прочей дребеденью, призванной отвлекать клиента от главного — от кресла с откидной спинкой. Кресло было сделано на заказ и, по идее, не должно вызывать неприятных ассоциаций с зубоврачебным.

— Садитесь, Ира. Представьте, что вы на приеме у косметолога…

Пока Ирина устраивалась в кресле поудобнее, ерзала и напряженно посмеивалась, Калибан еще раз оценил ее сегодняшний «экстерьер». Он заранее просил, чтобы макияж и одежда не были слишком яркими или, упаси Боже, агрессивными: женственность, благородство, мягкость — и несгибаемая воля, вот на что будем делать акцент…

Он включил музыку:

— Спите, Ирочка. Когда вы проснетесь, он снова будет ваш.

— Правда? — спросила она, совершенно по–детски хлопнув глазищами. — Я… его люблю.

— Он ваш, — Калибан по–отечески коснулся ее плеча.

— А… если я не смогу заснуть?

— Спите, — сказал он повелительно. — Сейчас я буду считать до десяти, на счет десять вы погрузитесь в сон. Раз… два…

Лампы дневного света пригасли. Стена напротив кресла осветилась — и превратилась в экран. Калибан предусмотрительно отвел глаза: все эти качания–бульканья–перетекания из пустого в порожнее нагоняли на него тошноту.

— …Девять… Десять. Вы крепко спите. Вы проснетесь, когда я вам скажу. Не раньше.

Он минут пять постоял рядом, послушал ее дыхание, щупал пульс. Ирина дрыхла без задних ног, глубоко и безмятежно. Калибан расстегнул на ней блузку, развел края, так что стал виден краешек кружевного бюстгальтера. Вытащил из кармана тюбик с гелем. Смазал розовую кожу (девушка пахла терпкими духами, не навязчиво, но деликатно: чуть–чуть) Внутренне замерев от осторожности, извлек из специальной упаковки полупрозрачный кружок размером со старую пятикопеечную монету. Налепил на клейкое место. Прижал, едва касаясь пальцами.

Музыка в динамике на секунду прервалась.

— Есть контакт, — прошелестела Тортила.

Калибан вышел и плотно закрыл за собой дверь.

В кабинете Тортилы уже стояло, готовое к бою, другое кресло. Совсем не такое комфортное, старое, перенесенное из какого–то разорившегося зубоврачебного кабинета. На подлокотниках, у изголовья, на подставке для ног гроздьями висели провода с липучками.

Калибан снял пиджак, стянул через голову петлю галстука, расстегнул рубашку. Поежился:

— Только включите обогреватель. А то я простужусь, как в позапрошлый раз.

— Я вас пледом укрою, — отозвалась Тортила, возя «мышкой» по коврику.

Калибан разделся до трусов. Сложил одежду на вертящемся стуле. Уселся в кресло. Принялся лепить на себя сенсоры — поверх многочисленных старых отпечатков. Тортила бросила свое занятие и пришла помогать; по тому, как сосредоточенно она сопела, Калибан заключил, что старушка тоже волнуется.

— Татьяна Брониславовна, вы следите за временем?

— Игоря я вызвала на девять, — Тортила глянула на запястье, где красовались круглые «Командирские» часы. — У вас будет пятнадцать минут на вживание.

— Мало.

— Кто говорит, что много?

Калибан откинулся на спинку и постарался расслабиться. Тортила заканчивала работу, уснащая нашлепками его шею и голову.

— Тестируем…

Калибан поморщился от зуда. Это был самый неприятный момент в его работе: зудит, и не моги почесаться.

— Есть контакт. Коля, у вас будет на вживание не пятнадцать минут, а двенадцать…

— Поехали, — Калибан закрыл глаза. — Все едино.

— Пошел разгон, — голос Тортилы изменился, стал грубым, почти басовитым. Кровь стучала в ушах, как будто чугунной бабой разбивали старый дом.

— Пошел процесс. Счастливо, Ко…

Тряхнуло. Ударило, подбросило, он ощутил, что проваливается. Падает в яму без дна. Затошнило, пошли круги перед глазами…

Он вдохнул. Выдохнул. Еще раз. Как тогда в детстве, когда его вытащили из омута, незнакомые дачники плыли на лодке и вытащили его, а он к тому времени не дышал…

— Коля, — голос Тортилы слышался теперь в динамиках. — Двенадцать минут на вживание. Время пошло.

Он открыл глаза. Похлопал веками. Длинные ресницы, ага. И на ресницах тушь.

Он поднял руки, непривычно короткие и легкие. Узкие ладошки… На ногтях — маникюр…

Он взялся за подлокотники и сел. Неосознанно потянулся правой рукой к груди. Нащупал край кружевного бюстгальтера — и круглую нашлепку на гелевой основе.

Застегнул пуговицу. Мелкие точные движения удавались плохо. Хорошо, что Тортила догадалась вызвать Игоря с машиной — еще вчера у Калибана имелось авантюрное желание самому сесть за руль «жука»…

(Ему нравился новый опыт — это было чистое наслаждение исследователя. Ему нравились маленькие пижонские машины и давно хотелось одну такую поводить. Ему хотелось знать «изнутри», как реагируют люди на красивую женщину за рулем. Смешно: в чужом теле, на чужой машине, да на вживание всего двенадцать минут…)

Он спохватился.

Встал. Прошелся. Покачнулся и чуть не упал. Увидел свое отражение в зеркальной стенке аквариума — из–за водорослей выглядывала Ирина Трошева, глаза у нее были обалделые…

Он вышел в приемную, остановился перед большим зеркалом и там увидел себя в полный рост.

— Илюша, — сказал хрипловато, но голос Грошевой узнал. — Илюша, давай помиримся…

Тортила выглянула из кабинета. Показала большой палец:

— Ира, вы великолепны. Следите за голеностопом. И поправьте воротничок.

Калибан поглядел на свои ноги, стройные ножки в дымчатых колготках, на десятисантиметровых каблуках. Правая чуть косолапила; вообще–то Калибан специально тренировался, вышагивая на каблуках, но тогда у него были свои собственные мышцы, кости и сухожилия.

Он выпрямился. Закрыл глаза, вспомнил Грошеву: как она ходит… как держит голову… как улыбается, как говорит…

— Татьяна Брониславовна, — услышал он голос Грошевой. — Когда появится такси, вы мне, пожалуйста, сразу сообщите. Я тороплюсь в аэропорт. Мне очень надо там быть.

— Обязательно, Ирина Валерьевна, — суетливо включилась в игру Тортила. — Вам осталось восемь минут. Вы можете пока покурить, но только в туалете, у нас там специально оборудовано место, да…

Калибан вспомнил, что сумочка Грошевой осталась в комнате для клиентов. Вернулся, снял с подлокотника кожаный мешочек с ремешками, заглянул внутрь. Мобилка… (он тут же отключил звонок: на всякий случай). Косметичка… (макияж он решил поправить позже, в машине). Расческа, ключи, в кармане на молнии — кредитная карточка… Немного денег… Пачка бумажных носовых платков… Пачка сигарет и зажигалка. Как она закуривала? Вот так…

Дамочкины сигареты не принесли Калибану ни капли удовольствия. Не докурив, он спустил окурок в унитаз; некоторое время колебался, пытаясь оценить емкость своего нового мочевого пузыря. Рисковать не следовало: в женском обличье он старался избегать общественных уборных. Впереди несколько часов… Обойдется или не обойдется?

Он облизнул пересохшие губы, поморщился от вкуса помады и решил проявить мужество. Все равно в отчет для клиентки эта сцена входить не будет.

— …Ирина Валерьевна? — Тортила стукнула в дверь туалета. — У вас все в порядке?

— Я порвала ногтем колготки, — ответил Калибан. — Случайно.

— Ничего страшного, — Тортила старалась держать себя в руках. — У меня есть запасные как раз на этот случай… Выходите.

Игорь, таксист, работал на «Парусную птицу» два–три раза в месяц и привык уже к нестандартным ситуациям. При виде Грошевой он выпучил глаза — и пулей выскочил из машины, чтобы галантно распахнуть перед дамой дверцу.

— Счастливого пути, — Тортила сунула таксисту заранее оговоренные деньги. — И чтобы никаких пробок, никаких опозданий. Что хочешь делай, хоть взлетай, но через час будь на месте…

— Будем, не беспокойсь, Брониславовна, — Игорь сиял.

Первая пробка случилась прямо за углом офиса. Калибан с тоской подумал, что на своей «Хонде» он решил бы проблему за три минуты. Было еще время вернуться и взять мотоцикл; Калибан вздохнул и откинулся на спинку сиденья. Еще ни разу за свою практику он не нарушил священной заповеди: во время операции не пользуйся своими вещами, но только вещами клиента.

…Кроме того, не в характере Грошевой рассекать на «Хонде». Он бы еще в маршрутное такси вломился — на таких–то каблучищах…

— Вы куда–то улетаете? — любезно спросил Игорь.

— Провожаю, — Калибан рылся в дамской сумочке в поисках сигарет. — Одного человека.

— А как ваш Жуир?

— Что?! — Калибан чуть не сломал ноготь, но вовремя опомнился. Жуиром звали жеребца Грошевой, того самого, что был недавно продан.

— Жуир вообще–то уже не мой, — он наконец–то нашел сигареты и, не удержавшись, закурил не жестом Грошевой — своим собственным жестом. — Продали Жуира. Гею оставили.

— Жалко, — Игорь охотно развивал тему. — Я думал… Знаете что? Я очень про лошадей читать люблю. Я даже думаю когда–нибудь себе завести. Честно. Мы в детстве, в деревне, столько с лошадьми навозились…

Пробка ползла медленно, но, по крайней мере, двигалась. Калибан нервно покосился на часы.

— Успеем, — успокоил Игорь. — Не волнуйтесь. Я тут однажды Леонтьева подвозил, так он опаздывал, но мы все равно успели…

Калибан вспомнил, что надо посмотреть на себя в зеркало. Вытащил косметичку; все–таки у Грошевой были очень красивые глаза. И теперешний взгляд Калибана — серьезный и озабоченный — очень шел им.

Помад было несколько; Калибан потратил пару минут, чтобы разобраться. Машина вылезла из пробки, Игорь гнал теперь профессионально, кое–где нарушая, кое–где выскакивая на встречную. Подкрашивать губы на полном ходу было неудобно. В конце концов Калибан решил отложить макияж на потом.

Гораздо важнее теперь было сосредоточиться.

«Мост Ватерлоо». «Мост Ватерлоо». Вчера Калибан три раза подряд просмотрел этот фильм. И еще выборочно несколько сцен с Вивьен Ли. Он проживал их, проигрывал одновременно с великой актрисой, вместо нее, за нее. Если бы время… Еще хотя бы полчаса…

Игорь что–то говорил.

— Прошу прощения, — холодно сказал Калибан. — Я не могу сейчас разговаривать. Мне нужно подумать.

Игорь обиделся и включил «Русское радио». Калибан поморщился:

— Можно сделать тише?

Игорь обиделся окончательно.

Калибан смотрел прямо перед собой. За оставшиеся сорок минут дороги он должен был воспитать в себе великую любовь. Причем к мужчине. Причем к шоумену, бывшему стриптизеру. Эти ее последние слова: «Я его люблю…» Но и они не в помощь: Ирочка Трошева просто не умеет так любить, как любила героиня Вивьен Ли.

А он, Калибан, умеет.

Научится.

Машина остановилась перед входом в аэропорт. Игорь, притихший и весь какой–то благостный, открыл перед Калибаном дверцу.

— Прошу прощения, — сказал, глядя снизу вверх. — Я же говорил, что успеем!

— Спасибо, — Калибан чуть наклонил голову. — Очень приятно было познакомиться.

И пошел к входным дверям — как королева на эшафот; люди оборачивались ему вслед, но не потому, что узнавали тусовщицу Трошеву: мимо них шла прекрасная женщина и с достоинством несла свою трагедию.

Калибану мерещились ограждения моста Ватерлоо.

Он нашел женский туалет, встал перед зеркалом и подправил, как мог, помаду и пудру. Выйдя, посмотрел на табло: регистрация на рейс коварного Максимова должна была начаться с минуты на минуту у стоек двадцать один — двадцать пять.

На секунду Калибану стало плохо: он представил, как упускает фигуранта. Как тот, зарегистрировавшись и пройдя таможню, идет себе в «Дьюти фри», а прекрасная женщина мечется, тщетно пытаясь высмотреть его среди толпы…

— Ира?!

Он обернулся.

Плотный лысоватый мужичок лет сорока с небольшим глядел на него, как тролль на оловянного солдатика. Мужичок хорошо знал Ирину Трошеву и не рассчитывал встретить ее здесь — но хуже всего было то, что и Калибан не имел ни малейшего понятия, кто таков этот чертик из табакерки.

— Ира, ты что, с дуба рухнула? Что ты тут делаешь?

Калибан молчал. В молчании была его сила. Молчание могло удержать от краха — хоть на время.

— Ты что, хочешь сделать ручкой? — в голосе мужичка была теперь издевка. — Помахать самолету «до свиданья»?

— Я должна поговорить с Ильей, — сказал Калибан, и льдом, вложенным в эти слова, можно было обеспечить зимнюю Олимпиаду где–нибудь в Африке. — И я поговорю с ним.

Он помолчал еще — и добавил, повинуясь интуиции:

— А тебя, лысый гондон, это не касается.

Мужичок обмер с открытым ртом. Калибан повернулся и, уходя, успел подумать: только бы это не был ее отец. Только не отец, все остальное сойдет…

В эту минуту он увидел Максимова. Бывший стриптизер, ныне шоумен, двухметровый брюнет со жгучими глазами, направлялся к стойке регистрации.

Калибан испугался.

Не того, что фигурант уйдет, — теперь он был как на ладони, а процедуру регистрации в крайнем случае можно прервать. Калибан испугался провала; однажды он вот так же вышел на замену, и не где–нибудь, а в «Кабале святош», вышел «по нахалке», без единой репетиции: он–то полагал, что назубок знает спектакль… Все пошло наперекосяк. Он занервничал, поспешил, провалил важнейшую сцену. Лажа лепилась на лажу, в конце концов взбунтовался текст и вылетел из головы, и наступил долгий миг позора — каждый, кто хоть раз побывал по ту сторону рампы, видел этот миг в кошмарном сне…

Теперь, перед лицом Максимова, миг позора готов был повториться.

Калибан шагнул вперед. Нога подломилась; он грохнулся на пол и разбил колено — круглое, нежное колено Ирины Грошевой.

Боль была его собственная.

Люди вокруг заохали; кто–то подал руку. Ничего вокруг не видя, Калибан оперся о чужой локоть и поднялся. Мельком глянул на ногу — колготки не просто порвались, но пустили стрелки вверх и вниз, как молодой лучок.

— Спасибо, — сказал Калибан с царственной скорбью в голосе. Покачнулся, едва удержал равновесие — и поймал взгляд Максимова.

Бывший стриптизер стоял у стойки регистрации, но смотрел не на девушку, оформляющую ему посадочный талон. Он тоже не ждал, что Грошева забудет гордость и явится в аэропорт, но быстро справился с удивлением. Иначе и быть не могло, читалось в его печальном взоре. Как мне надоели эти женщины — куда ни плюнешь, попадешь в поклонницу…

Нога болела. Каблук, кажется, надломился.

Калибан шагнул вперед.

К Максимову подскочил уже знакомый лысоватый мужичок. Быстро заговорил что–то, показывая на Калибана…

— Илья, — голос Грошевой звучал глубоко и хрипловато. Тембр его наводил на мысли о великом французском кино, пении аккордеона, Елисейских Полях и Эйфелевой башне. — Мне нужно сказать тебе несколько слов.

Взгляд Максимова изменился. Он посмотрел на лысого, потом снова на Калибана.

— Ирка, — сказал он растерянно. — А… что с тобой такое? Ты какая–то…

Он опустил взгляд на кровоточащее разбитое колено.

— Два слова, — сказал Калибан. Синие глаза Грошевой затуманились, как будто на них упала тень кружевной вуали.

— Ну, зарегистрироваться ты мне позволишь? — осведомился Максимов.

— Не успеешь? — горько улыбнулся Калибан. — У тебя еще почти три часа.

— Давайте билеты и паспорт, — девушка за стойкой не терпеливо хлопнула ладошкой.

Максимов не смотрел на нее. Лысоватый еще что–то шептал, но Максимов отодвинул его, как портьеру.

— Ну давай, — сказал с напряженной улыбкой. — Только я на твоем месте нашел бы здесь медпункт и…

— Хорошо, — Калибан опустил длинные грошевские ресницы. — Мы поговорим, и я найду медпункт. А ты пойдешь регистрироваться. Когда защищаешь Иерусалим, всегда терпишь поражение…

Максимов моргнул:

— Что?

— Дай мне руку, — тихо попросил Калибан.

Максимов предложил ему локоть, твердый, будто пластмассовый. Калибан оперся на него — чуть–чуть.

На них смотрели. Пассажиры и торговцы, провожающие, уборщики, какой–то пилот в фуражке и с «дипломатом» — все глазели на пару красивых людей со сложной судьбой, идущих вместе, может быть, в последний раз.

У Калибана заболел живот. Он шел, стараясь приноровиться к ритму чужих широких шагов, стараясь даже боль обратить себе на пользу. В глазах у великих актрис всегда есть место боли — пусть на самом дне, пусть малая толика, даже сквозь улыбку — капелька горечи…

— Так что ты хотела мне сказать?

Они стояли у высокого окна, за которым суетились погрузчики, подъезжали и уезжали автобусы, трепыхались флажки на ветру. Вокруг оставалось пустое пространство — шагов десять, и на краю этой зоны отчуждения изнывал от любопытства лысоватый мужичок–злопыхатель.

Калибан понял, что не знает ответа.

Позор, провал. Грошева придет в себя — в чужих колготках, с разбитым коленом… потом окажется, что она была в аэропорту, униженно просила Максимова не бросать ее, а Максимов, неумело пряча удовлетворение, указал ей на дверь. Звезда тусовки еще как–то выкрутится… а Калибану придется искать место торговца на лотке. А Тортила…

— Так что ты хотела мне сказать, детка?

Калибан проглотил слюну с привкусом металла. Поднял влажные голубые глаза. Поймал взгляд Максимова; слава богу, во взгляде, кроме усталости, было еще и любопытство. Максимов чуял, что его бывшая женщина переменилась, повернулась вдруг неожиданной гранью, он был почти удивлен — а значит, положение Калибана вовсе не было безнадежным.

— Я хотела попрощаться, — сказал он низким, чувственным, богатым на модуляции голосом Грошевой. — Ты улетаешь. Я хочу, чтобы ты знал: я никогда тебя не забуду. Я люблю тебя.

Под сводами аэропорта стоял приглушенный гул множества голосов, шагов, катящихся тележек, работающих механизмов. Максимов смотрел на Грошеву, между бровями у него намечалась складка: он пытался принять «мэссидж», запущенный в него Калибаном. Слова не имели значения: Калибан играл сейчас каждой мышцей, каждой капелькой влаги на глазах, играл запахом, образующимся помимо его воли, играл каждой ресницей, каждым волоском бровей…

Он был не Ирина Грошева. Он был Вивьен Ли; перед силой глубокого чувства не устоит даже глиняная стенка…

А вот бывший стриптизер — вполне устоит. Максимов молчал; казалось, сейчас он пожмет плечами, развернется — и зашагает к стойке регистрации.

Калибан задержал дыхание. Закусил нижнюю губу. Будто опомнившись, выпустил. И влажная, полная, почти лишенная помады губа вернулась на свое место — с едва заметным красным рубчиком.

— Ну Ирка, — пробормотал Максимов, и Калибан с колоссальным облегчением услышал в его голосе замешательство. — Мы же обо всем с тобой договорились… Ты же сама дала мне понять…

— Какая разница, что мы говорили, — сказал Калибан, и голос его прервался от волнения. — Разве слова хоть что–нибудь значат?

Мир дрогнул, будто сбрасывая слезу с ресниц. Мир сделался черно–белым, но это была не бедность изображения — благородная монохромность великого кино, где каждый взгляд значит больше, чем тысяча тысяч эффектов. Калибан говорил, иногда умолкая, удерживая дрожь в голосе, преодолевая боль, отводя взгляд — и снова глядя в глаза Ильи, единственного в мире, трагически потерянного жениха.

А потом он вдруг потерял сознание. Это случилось незаметно — просто перед глазами вдруг сделалось темно, а в следующую секунду тело Ирины Грошевой безвольно висело в объятиях бывшего стриптизера.

Калибан почуял — чужой кожей, — как внутри Максимова колотится сердце.

— Ирка… ты что?!

— Ничего, — Калибан улыбнулся, пытаясь встать на ватные ноги. — Знаешь, когда мне было пять лет, я выпал из окна, с третьего этажа…

«Выпал»!

Замигали красные лампочки, заметались тени: ошибка, error, накладка, провал…

— Выпала из окна, — повторил Калибан, не меняя интонации. — Захотелось полетать… Я потом много раз за это расплачивалась: за то, что хотелось полета. Невозможного. Летать…

— Ты мне не говорила, — после паузы сказал Максимов.

Калибан улыбнулся:

— Прости. Я в самом деле тебе… ничего не говорила. Помнишь, как в «Маленьком принце»: я люблю тебя, и моя вина, что ты об этом не знал… Ну уходи же, раз решил — уходи…

Теперь они сидели рядом, напротив громоздились чьи–то чемоданы, и металлический женский голос повторял по–русски и по–английски длинное, не имеющее смысла сообщение.

— Илья, ты что, обалдел?! — это лысоватый мужичок решился наконец заявить свои права. — Регистрация заканчивается!

Калибан откинулся на спинку кресла, полузакрыл глаза:

— Дай мне руку.

Пальцы Ирины Грошевой побежали по мужской ладони, по линиям жизни, ума и сердца. Ноздри Максимова дрогнули, раздулись — и затрепетали, как флажки на ветру. Зачастил пульс — та–та–та…

— …Что был он как дикарь, который поднял собственной рукою — и выбросил жемчужину ценней, чем край его… Что в жизни слез не ведав, он льет их, как целебную смолу роняют аравийские деревья… — прошептал Калибан. — Прощай.

Он поднялся и пошел к выходу, не оборачиваясь.

Кружилась голова, подворачивались ноги, и очень хотелось в туалет. Подбегали таксисты, звенели ключами, сулили «недорого», кто–то предлагал помощь; механически качая головой, Калибан шел, как сквозь строй, и думал об одном: все, что мог. Больше все равно не сделать. Теперь — везение. Судьба. Расклад…

— Ира! Ира!!

Его схватили за плечи. Развернули; он увидел перед собой лицо Максимова — бывший стриптизер преобразился, красивое лицо стало почти человеческим, в глазах включился бешеный огонек.

— Ирочка…

И жесткие мужские губы впились в ротик Грошевой. Давя подсознательное отвращение, Калибан успел подумать: дело сделано. Молодец, Николай.

Грошеву отпоили чаем, объяснили происхождение ссадины на колене (к моменту пробуждения клиентки колено было вымыто перекисью, подсушено и замазано йодом, а нашлепка на груди — удалена) и по–быстрому снарядили на встречу с женихом (Калибану стоило немалых трудов оттянуть свидание хотя бы на час). Оговорено было, что, встретившись с Максимовым и убедившись, что любовь торжествует, Ира позвонит Калибану на мобильный и скажет условную фразу. В половине шестого вечера мобильник запищал.

— Света, я завтра стричься не приду, отменяй мое время, — сказала Грошева, и в голосе ее было столько детского счастья, что даже Тортила улыбнулась.

Калибан уронил мобильник на стол. Откинулся на спинку кресла. Помассировал ладонями лицо.

Его собственное тело почти шесть часов провело без движения, в кресле, облепленное липучками. Разумеется, руки–ноги затекли. Разумеется, хотелось есть, пить и отправлять физиологические надобности. И, как всегда после тяжелой работы, хотелось лечь на диван и немедленно умереть навеки.

— Но мы ведь не зря соглашались? — спросила Тортила с беспокойством.

— Не зря, — Калибан заставил себя подняться. Дотянуться до дома, упасть, проспать весь завтрашний день без перерыва…

— Кстати, Коля, — Тортила виновато кашлянула, — завтра у нас клиент. В четырнадцать ноль–ноль. Серьезный, судя по голосу, мужчина.

— …То есть как это — мое подсознание?

Клиент Калибану не нравился. Такие редко доверяют кому–то решение проблем — все делают сами, никакого гипноза им не надо, их собственной целеустремленности хватило бы на взвод камикадзе… Но вот же — сидит. Расспрашивает. Дом он, видите ли, хотел купить, а потом передумал, а задаток хозяева не отдают. И правильно: по договору имеют полное право оставить задаток себе. Но это же обидно — ни за что ни про что такую сумму терять…

Калибан вздохнул:

— Ваше подсознание, если дать ему правильную установку, легко и быстро решит проблему. Найдет брешь в доводах противника, но главное — энергетически подавит сопротивление. Знаете, что такое ментальный приказ? Это волевой посыл, которого невозможно ослушаться…

Клиент поморщился:

— Вы мне, батенька, лапшу–то не вешайте. Энергетика — это ТЭЦ, ГРЭС и прочая фигня. Ментальный–монументальный — таких слов лучше не говорите. А скажите мне вот что: когда я к ним за задатком приду, это буду я или не я?

— Вы, конечно, — Калибан устал. Голова болела со вчерашнего дня, работа с Грошевой отняла слишком много сил. — С чего у вас вообще какие–то сомнения? Вы, натуральный вы, все вас узнают…

— Тогда на хрена мне ваша помощь нужна?

Калибану хотелось грохнуть по столу и послать зануду традиционным в таких случаях маршрутом. Вместо этого он вежливо улыбнулся:

— Вы же знаете наши расценки. Как вы думаете: стал бы кто–то платить такие деньги за ненужную помощь?

Клиент неожиданно расхохотался:

— А ведь правда… Ладно, расколюсь: я не сам к вам приду, я к вам зятя пришлю. Здоровенный вымахал, зараза, а стесняется, как девушка: то ему неловко, это неудобно… Гнилая интеллигенция, блин. Если все правда, что вы рассказываете, он должен и деньги забрать, и… дочка моя в последнее время на сторону бегает. А у них малой. На фига эти кризисы? Если она увидит, что он мужик как мужик, — думаю, семья укрепится. Так что два дела сделаем, одно очень нужное и еще одно — благое. А заплачу я, тут уж, как водится, тесть судит, тесть и платит…

Он посмеивался, благодушно болтал и смотрел на Калибана, и в глазах его не было ни смеха, ни благодушия. Калибан вертел в руках ручку с полустертым логотипом, улыбался и судорожно пытался найти дорогу для отступления. Под каким предлогом отказать?

Больничный взять, что ли?

— Прошу прощения, — он по–прежнему не отрывал глаз от ручки. — К сожалению, у нас существует правило: тот, кто обращается за помощью, тот ее и получает. Для того чтобы справиться с задачей, мне нужно как можно больше знать о вашем зяте. Мне нужно в деталях изучить его биографию, жизнь, привязанности… и главное: он сам должен хотеть себе помочь. Это необходимое условие. На человека, который не желает принимать помощь, или просто на равнодушного человека наша система не действует. Ничего не выйдет. Вы потеряете деньги, а мы — репутацию…

— А кто вам сказал, что он не хочет? — удивился клиент. — Пришлю его к вам… Хоть сегодня. Или завтра с утра. У него отгул. Вы с ним потолкуете, он вам все про себя расскажет…

— Мне нужно больше времени на подготовку, — тусклым голосом продолжал Калибан. — Дней десять. А лучше две недели. За это время эти ваши продавцы все деньги потратят, и отбирать будет нечего.

— Бросьте, — клиент нахмурился. — Недели вам хватит с головой. А продавцы новых покупателей найдут, новый аванс получат и нам наше отдадут. А я плачу наличными, — он шлепнул на стол перед Калибаном пачку зеленых купюр, перетянутых резинкой. — Или вам баблос не нужен?

— Сначала договор, — Калибан смотрел на деньги без радости. — Зять ваш должен подписать договор, где все пункты учтены. Потом провести платеж через банк… У нас все прозрачно. Мы налоги платим.

— А–а–а, — клиент иронично покивал. — Вы боитесь, что я из этих?

— Я ничего не боюсь, Константин Васильевич, — Калибан поднял глаза. — Я частный предприниматель, народный, можно сказать, целитель. Помогаю людям. Имею сертификат народного университета нетрадиционной медицины — гипноз безвреден и во многих случаях полезен для здоровья…

— Да иди ты со своим сертификатом! — клиент вдруг разозлился. — Развелось тут вас, мракобесов, тот воду заряжает, тот порчу снимает, тот на подсознание действует… Придет к тебе мой зять — с ним разбирайся. Договоритесь — хорошо. Не договоритесь — пусть сам выпутывается. Лялька его бросит, я с работы уволю на фиг. Вот так ему и передай, если станет ломаться… И договор тоже с ним заключай! Чао!

Клиент смел деньги со стола, возмущенно зыркнул на Калибана, хмыкнул, фыркнул и вышел вон, стукнув дверью чуть сильнее, чем требовалось.

Калибан в последний раз щелкнул кнопкой — ручка высунула стержень, как змея жало, и тут же втянула его обратно. За дверью защебетала Лиля, еще раз хлопнула дверь — внешняя, и воцарилась тишина.

Еще через несколько минут в кабинет вошла Тортила. Из кармана ее розовой кофточки свисал на длинном проводе круглый черный наушник.

— Ваше мнение, Коля? — Тортила уселась напротив, в кресло, только что освобожденное клиентом.

Калибан пожал плечами.

— А по–моему, крайне подозрительно, — сказала Тортила. — И знаете что? Нет информации. Вообще никакой. Это фальшивое имя. Как вы думаете, зачем клиенту называться фальшивым именем?

— Затем, что все наши клиенты поначалу темнят, — Калибан вздохнул. — Дойдет до подписания — расколем, никуда не денется… От кого он?

— От Лысенко. Двадцать третье апреля, отчет перед советом директоров…

— Да, — Калибан кивнул. — Лысенко потом повысили?

— После доклада? На две ступеньки, — Тортила ухмыльнулась. — Это был не отчет — это было нечто, Коля. Демосфен нервно курит на лестнице.

— Я помню, — Калибан улыбнулся.

Он в самом деле помнил всех клиентов и все их проблемы. Наверное, великий воспитатель Макаренко не помнил так своих беспризорников, да что Макаренко — редкая мать–героиня так знает и любит каждого своего ребенка, как Калибан знал (и любил, в самом деле любил) всех этих пузатых чиновников, взбалмошных девиц и дамочек, косноязычных политиков, менеджеров, желающих карьеры, тусклых уродцев, желающих личной жизни…

— А знаете, Коля, — задумчиво проговорила Тортила, — рано или поздно нас с вами убьют. Чует мое сердце.

— Что?!

Старушка рассмеялась. Блеснули перепачканные помадой зубы.

— Ладно, Коля, что вы как маленький мальчик… Я пошла. Мне еще сегодня на дачу съездить, листья сгрести… И вы отдыхайте. Придет его зять, не придет — нам пока дела нет. Там увидим.

Зять пришел.

Ростом зять был без малого два метра, привычно наклонял голову в дверных проемах. Лет ему было двадцать с небольшим; ни чрезмерно короткая стрижка, ни нос–пуговка, ни большой тонкогубый рот не могли навредить его потрясающему обаянию — когда парень сел в кресло для посетителей и смущенно улыбнулся, Калибан испытал к нему почти отцовскую симпатию.

Над парнем сгущались тучи. Конечно, раньше надо было думать, когда он, гол как сокол, без профессии и без жилья — нахальный дембель! — вперся в эту семью… А теперь у него жена руководительница и тесть начальник. И пикнуть не моги. И еще живут все вместе… Хорошо, тесть решил дом купить и им со Светкой квартиру оставить. Так поломал договор перед самым подписанием. Чего–то ему не понравилось или дорого показалось, хрен он дешевле где–то купит… И теперь зять, Саша, должен идти к этим людям, которые сами потеряли, можно сказать, в деньгах… Всем покупателям отказали… Идти и отбивать у них аванс! Они люди серьезные, не отдадут ни за что, а впутываться в криминал — он, Саша, не согласен, пусть тесть сам руки пачкает, ну их всех, надоело… Если бы не малой — давно бы уже поставил вопрос ребром…

Калибан попросил Лилю принести клиенту кофе; Лиля так нежно улыбнулась большеротому, что тот на секунду забыл все свои горести.

— А может, и правда плюнуть? — доверчиво спросил у Калибана. — Скажу Светке — или живем отдельно, или…

Он запнулся и помрачнел. Видно, вообразил себе ряд событий, которые за этим последуют.

Калибан ухмыльнулся.

Он не видел в происходящем проблемы. То есть, конечно, поставить вопрос ребром никогда не поздно… Но лучше сделать это с позиции победителя. Не спасовать перед заданием тестя — наоборот, выполнить это трудное и подловатое, прямо скажем, задание и дать всем понять, что давно уже силен и самостоятелен. Пусть жена увидит его таким — и тогда уж пусть решает…

Большеротый слушал его, как Шахерезаду. Потом вздохнул и признался, что, наверное, все равно не справится.

Калибан снова запел соловьем — на октаву выше. Дело зятя — подробно и по возможности откровенно рассказать все, что ему известно о продавцах злополучного дома и об их отношениях с тестем, а заодно — о себе, о своих особенностях и привычках. Потом сесть в кресло и погрузиться в гипнотический сон. А там сработает подсознание — волшебное подсознание, оно поднимет спящего, поведет на встречу с держателями отмененного аванса, подскажет нужные слова и действия, и никакого криминала в этих действиях наверняка не будет: человека высоких моральных принципов невозможно заставить пойти на преступление даже под гипнозом.

— …А потом вы откроете глаза — в кресле, — и аванс будет у вас в кармане. В прямом смысле — во внутреннем кармане куртки. Вот и все.

Большеротый смотрел с недоверием. А потом спросил, точно так же, как перед этим тесть:

— Как это — мое подсознание?

— Деньги нужны? — сухо поинтересовался Калибан, которого долгая беседа порядком утомила. — Работать будем?

Через десять минут в комнату вошла, покачивая бедрами, Юриспруда. Большеротый встал ей навстречу; их головы оказались почти на одном уровне. Калибан опустил глаза: сапожки Юриспруды упирались в пол двадцатисантиметровыми (не меньше!) каблуками.

— Это наш юрист, — сказал Калибан небрежно, но со скрытой гордостью. — Юлия Тихоновна. Познакомьтесь.

Клиент Саша улыбнулся во всю длину своего немалого рта. Юриспруда ответила церемонным кивком.

— А может, правда бросить все… — жалобно начал парень, но Калибан оборвал его:

— Потом. Все потом. Юля, оформляйте.

У клиента Саши были старые «Жигули». Усаживаясь за руль, Калибан недостаточно низко наклонился.

Бах!

Он заморгал, стряхивая слезы. Над ухом надувалась горячая шишка; как объяснить потом клиенту, что никто не бил его по голове палкой? Ощущение такое, что… Да как он живет–то с такими мослами, как он ноги помещает под сиденьем?!

Калибан с трудом угнездился в тесной машине. Колени почти касались руля. В зеркальце заднего обзора отражалось Сашино лицо — нос пуговкой, уголки большого рта брезгливо опущены.

Калибан полуприкрыл глаза.

Вчера он пересмотрел все три фильма о крестном отце. За каждым словом, за каждой паузой Марлона Брандо тянулся шлейф недосказанного. Скрытая мощь, глубочайшее самоотречение и железная хватка, печаль о судьбах мира и кровь, кровь — как же без нее?

Мир несовершенен.

Сегодня он сделает предложение, от которого не сумеют отказаться держатели аванса — торговец мебелью и его жена–дизайнер…

Рядом засигналила машина — чей–то джип не мог развернуться на асфальтовом пятачке, мешала жалкая Сашина машина. Опустилось тонированное стекло, в потоке брани вынырнул водитель; Калибан поднял разом набрякшие веки, чуть повернул голову, покосился на странного человека, мешающего сосредоточиться…

Тонированное стекло закрылось. Джип резко сдал назад, а потом, чудом извернувшись, проскользнул мимо — кажется, чиркнул противоположным боком по стене кирпичного дома…

Калибан посмотрел на себя в зеркало.

Простецкие черты клиента Саши странно преобразились духовной мощью дона Корлеоне. В отличие от крестного отца, он вовсе не был благообразен: большой рот перекосился, глаза–угольки ввалились под надбровные дуги. Страшный человек смотрел на Калибана из узкого автомобильного зеркала. Страшный и неприятный.

Калибан перевел дыхание, чуть расслабился и завел мотор.

Дом, предназначенный для продажи, располагался за городской чертой. Калибан намучился в пробках: шоссе было запружено, как Елисейские Поля. Чудом не пропустив поворот, он километров десять проехал по грунтовке и тогда уже, сверяясь с картой, отыскал среди циклопических недостроек ухоженный двухэтажный домик под черепичной крышей.

Припарковал машину. Подошел к воротам. Позвонил.

— Гав–гав–гав!

Калибан отметил, что хозяева не страдают комплексом неполноценности, не заводят людоеда на поводке, собака — ирландский сеттер — нужна им для жизни, а не для вечной борьбы с враждебным миром. Он испытал к этим людям нечто вроде симпатии. Тем лучше; он ведь явился сюда не как мясник. Он пришел уберечь хозяев дома от еще не осознанной ими опасности. А мир несовершенен, тут уж ничего не поделаешь…

На дорожке перед калиткой появилась женщина. Удивленно воззрилась на Калибана сквозь прозрачную решетку ворот:

— Вы к кому?

Он печально улыбнулся:

— Здравствуйте, Вера Владимировна. Я знаю, что и Виталий Васильевич дома.

Она прищурилась — узнала его:

— Э–э–э… Александр. Вы зря приехали. Вы отменили сделку — эта ваша инициатива… Нотариус, юрист — мы со всеми консультировались.

— Будьте добры, откройте, — Калибан смотрел на нее с высоты своего нового роста. — У меня к вам очень важный разговор.

Он говорил медленно, будто каждое слово стоило долгих раздумий, будто он знал куда больше, чем мог сказать. В нем не было угрозы, но была значительность; кажется, это понимал даже сеттер — скалил зубы, но близко не подходил.

Женщина поджала губы. Секунду колебалась; Калибан подумал было, что она позовет мужа — но она приняла решение самостоятельно.

Скрипнула калитка.

К дому вела кирпичная дорожка, порог тоже был сложен из кирпича. Хороший дом, отметил про себя Калибан, приличный участок, чего еще надо было этому склочному тестю?

В дверях он ударился лбом и едва удержал неприличный возглас. Вторая шишка готова была вскочить над левой бровью; Калибан, полностью слившийся со своим героем, никак не мог удержать в уме важнейшее обстоятельство: рост.

Сеттер остался снаружи. Следуя за женщиной, Калибан миновал прихожую и, опасливо пригнувшись в проеме, вошел в большую, скудно обставленную комнату.

Огляделся.

Дом, когда–то обжитой, терял теперь детали, как дерево листья. На обоях светлели прямоугольные пятна на месте полок, шкафа, еще какого–то продолговатого предмета — наверное, зеркала; вместо люстры с потолка свисали два черных проводка, будто жало дохлой змеи. В углу башней возвышались картонные коробки из–под бананов.

Из противоположной двери шагнул человек лет сорока, рыжеватый, с кустистыми светлыми бровями. Остановился посреди комнаты, вытирая руки ветхим пятнистым полотенцем; человека оторвали от работы. Торговец мебелью, вспомнил Калибан. Начинал с того, что сам реставрировал подобранный на свалке антиквариат. Основательный, довольно самоуверенный. Не лидер, но и не ведется на чужое влияние. Себе на уме. Семьянин. Привязчив. Жене, — Калибан мельком глянул на бледное лицо женщины, — жене, скорее всего, не изменяет… Разве что давно, в молодости…

И он вежливо наклонил увенчанную шишкой голову:

— Добрый день, Виталий Васильевич. Есть разговор.

— Александр, — хозяин вдруг заулыбался, как будто гость был его старым другом. — Присаживайтесь. Разговор так раз говор…

Он подхватил продавленное кресло, легко поднял на вытянутых руках и водрузил посреди комнаты. Сам уселся на низкую скамеечку, поднял бровь, демонстрируя несколько преувеличенное внимание. Циничный экзаменатор — вот на кого походил сейчас торговец мебелью. Насмешливый, прекрасно знающий, что студенту не выплыть, но не испытывающий по этому поводу сожаления. Говори, мол, говори, барахтайся — я помогать не стану…

Калибана чуть покоробило. Видно, чего–то в персоне торговца он не учел, не заметил — тот должен был разговаривать скупо, серьезно, смотреть исподлобья и ни в коем случае не фиглярничать.

Ну что же. И к весельчакам найдем подходы.

Калибан чуть прикрыл глаза. Едва заметно улыбнулся краешками большого рта. Дон Корлеоне, потерявшийся было за неудобством громоздкого тела и вечно бьющейся обо что–то головы, теперь вернулся и воцарился; улыбка на лице хозяина померкла, а потом и вовсе растворилась.

Калибан смотрел и молчал — его молчание стояло посреди комнаты, как патологоанатом.

Бежали секунды.

Хозяин заерзал на своей скамеечке, переменил позу — из вальяжно–созерцательной она сделалась напряженной. Хозяйка, присевшая на стул в углу, перевела взгляд с Калибана на мужа — и обратно.

— Что, собственно, случилось? — спросил хозяин совсем другим, собранным и жестким голосом.

Давно бы так, подумал Калибан.

— Пока ничего, — он сделал паузу. — Но… появились новые обстоятельства.

И снова многозначительно замолчал. Первоначальная тактика была — заставить хозяина вести разговор. Не наседать на него, не штурмовать крепость — пусть хозяин штурмует, пусть много говорит, теряет терпение, теряет уверенность…

Хозяин повелся на уловку — даже слишком легко, Калибан не ждал от него такой податливости:

— Какие, к черту, обстоятельства! Дело закончено. Аванс остался нам, потому что это расторжение — ваша инициатива. Аванс для того и нужен, чтобы страховать риски. Мы из–за вас понесли убытки! Отказали другим! Так что не тратьте времени…

Калибан смотрел на него печальными глазами Марлона Брандо. Под этим взглядом тушевались магнаты и политики, циники и головорезы — обладатель этого взгляда знал нечто, по силе своей не сравнимое с жалкими доводами оппонентов. Торговец мебелью трепыхался под этим взглядом, выметывал без оглядки все наличные козыри, нервничал и повышал голос, злился на себя и вот–вот должен был замолчать, перевести дыхание и потребовать, наконец, ответа…

Он был чрезмерно говорлив. Калибана снова покоробило: по его расчетам, торговец не должен сдаваться так легко! Опять ошибка?

Хозяин наконец–то замолчал. Прокашлялся:

— Так что за обстоятельства? Что вам надо, зачем вы пришли?

Калибан вытащил калькулятор. Нажал несколько раз на кнопочки. Повернул экранчик к хозяину, показал сумму — полный аванс, ни центом меньше.

Хозяин мельком глянул на жидкокристаллический экранчик. Потом снова на Калибана, и Калибана вдруг окатило будто кипятком. Это не ошибка! Это провал! Торговец мебелью, поначалу прозрачный и легко просчитываемый, вдруг повернулся, как избушка на курьих ножках, обратился к собеседнику глухой стеной, и Калибан потерял связь с партнером — полностью.

Если бы за происходящим наблюдал Борисыч, второй педагог и ломовая лошадь Калибанового курса, — закричал бы, наверное, «стоп». Закричал бы «брехня, подстава». Калибан проглотил слюну.

— Я вас понимаю, — сказал он медленно, стараясь вернуть себе равновесие, стараясь «вырулить» диалог и помочь партнеру, как это не раз бывало на сцене. — У вас семья, и вам нужны эти деньги… Но иногда, поверьте мне, деньги не решают проблем. Деньги, наоборот, их создают.

Он замолчал, держа паузу, значительно глядя собеседнику в кустистые брови; он ждал какого угодно ответного импульса: ярости, возмущения, страха…

Ответного импульса не было вообще, и это уже не лезло ни в какие ворота. Борисыч остановил бы диалог и прогнал обоих со сцены мокрой тряпкой.

Хозяин улыбнулся, за улыбкой была пустота:

— Какие же проблемы? Вы о чем?

Он смотрел и ждал чего–то, и совершенно ясно было, что его не волнуют ни деньги (такие–то деньжищи!), ни гость, ни его аргументы. Его интересовало что–то другое… что–то настолько не вяжущееся с происходящим, что Калибан понял: пора уходить.

Бывают такие моменты. Редко, но бывают. Бежать отсюда без оглядки, и хрен с ней, с репутацией.

Он осторожно поднялся — две шишки научили его беречь голову, даже если поблизости не было дверных косяков.

— Простите, — сказал он коротко. — Прошу прощения.

И шагнул к двери, согнувшись чуть ли не вдвое. Хозяйка отступила с дороги; он вышел в прихожую.

Перед входной дверью стояли плечом к плечу двое крепких круглоголовых бычков. Блиин, подумал Калибан; громоздкое тело клиента Саши вдруг потеряло вес. Ноги чуть согнулись в коленях, плечи расправились; а ведь он спортивный парень, успел подумать Калибан. Может, прорвемся?

Тело было в самом деле тренированным и мощным. Калибан поднырнул под чью–то руку и провел подсечку, но в этот момент на него навалились сзади.

Мелькнули перед глазами дверь, потолок, чей–то выпученный глаз. Калибан оказался лежащим на полу — на пузе, с локтями, завернутыми назад, с чужим ботинком на шее.

Новой болью отозвались две шишки на голове. Неизвестно, как поступил бы в такой ситуации дон Корлеоне; Калибан поборол приступ паники. Он сейчас не здесь, не здесь — он лежит в кресле, голый и в ниточках проводов…

— Уходим, — прошептал он в пол.

Ничего не произошло.

Может быть, «жучок», приколотый к воротнику с изнанки, не работает?

Уезжал — проверял — работал — все нормально…

Тортила могла отойти от компьютера — в туалет, например. Или вовсе сбегать в магазин, пока шеф на операции. Подозрительность старушки странно уживалась с беспечностью, и если клиента Сашу начнут сейчас бить — все актуальные ощущения достанутся Калибану…

Перед его лицом остановились чьи–то туфли. Калибан увидел край черных брюк — чистых, выглаженных. Видно, что человек аккуратен и у него есть машина.

— Смирнов. Скажи что–нибудь.

Калибан не сразу вспомнил, что Смирнов — это он.

— За что, — выдавил сквозь зубы. — Думаете — нет на вас управы?

Он ждал удара ногой по ребрам, но, по счастью, не дождался. Вместо этого ботинок с его шеи убрался, его потянули вверх и позволили наконец–то встать.

Комната преобразилась. Не было ни хозяина, ни его жены; имелось трое мордоворотов, а также невысокий плечистый человек с буравчиками–глазами.

Кто такие, растерянно подумал Калибан. На ментов вроде не похожи… Мафия? Дернула нелегкая вспомнить дона Корлеоне… И где эта чертова Тортила?!

Мобильник лежал глубоко во внутреннем кармане. Мобильник клиента Саши, разумеется. Можно позвонить Тортиле в самом крайнем случае, заорать благим матом: прерывай связь, беда, авария!

Но позвонить ему, конечно, не дадут.

Его снова водворили в кресло. Двое мордоворотов встали у стены, один навис сзади. Человек с глазами–буравчиками садиться не стал — прошелся по комнате, заложив руки за спину.

Он отлично держал паузу. Почти как дон Корлеоне. Калибан заставил себя молчать — пусть противник сделает первый ход.

— Имя?

Вопрос был как тычок в солнечное сплетение. Нет, он не вор, подумал Калибан. Замашки уж больно… характерные.

— Смирнов Александр Васильевич, — выдавил Калибан. — Восьмидесятого года рождения. Русский. Женат. Имею сына Виктора Александровича…

— А ну заткнись, — глаза плечистого сделались вдруг очень злыми.

Калибан мысленно застонал. Смирнов Александр Васильевич спал сейчас крепким сном и не видел своей погибели — засаду подстроил, скорее всего, тесть. И парня теперь посадят за вымогательство…

— Санек, — тихо сказал плечистый. — А меня–то как зовут?

Калибан мигнул. Новый поворот: это не подстава. Вернее, подстава, да не та. Перед ним знакомец большеротого Саши, кто–то из тех, о ком Смирнов не счел нужным рассказать Калибану. Служит, по–видимому, в компетентных органах. Каких органах? Компетентных. Тогда почему засада? Непонятно. Пора выбираться отсюда, что же эта бабка, так ее растак, не прерывает связь?!

— Я ударился головой, — сказал он жалобно.

— Не помнишь? Кто ты такой, не помнишь тоже?

— Смирнов Александр Васильевич, восьмидесятого года рож…

— Заткнись! — взревел плечистый.

Калибан от неожиданности подпрыгнул в кресле.

— Блин, — сказал плечистый, будто бы сам себе. — Ну ты подумай… Вот, значит, как…

И снова прошелся по комнате, бросая на Калибана странные, нехорошие взгляды. Потом остановился, будто приняв решение, махнул рукой, указывая куда–то себе за спину. Мордовороты без единого слова удалились. В комнате остались только Калибан и его собеседник.

— Вот, значит, как, — повторил плечистый с ухмылкой. — Как же вас величать… Давайте попробуем догадаться… Я начну, а вы подскажете… Николай… Антонович… Да? Николай Антонович, вот как вам надо было представиться с самого начала. А не ломать здесь комедию.

Калибан закрыл глаза. Больше всего ему хотелось открыть их — и оказаться в кабинете Тортилы, озябшим, с затекшими руками и ногами, но — не здесь…

— У вас в конторе в данный момент идет спецоперация, — сообщил плечистый, наблюдая за ним. — По борьбе с финансовыми преступлениями. Нашли директора фирмы в бессознательном состоянии, всего в проводах, как Киану Ривз… Вы не подскажете, что будет, если гражданина Колю Банова отрезать от компа и перевезти в тюремный госпиталь? Не приводя в сознание?

Калибан молчал. Тяжелая голова Саши Смирнова тяготила его. Как и слишком длинные ноги, огромные ступни, мосластые руки. И линия жизни на ладони казалась слишком уж короткой.

Блеф. Он блефует. Калибану ли не знать, как это делается…

Если бы хоть догадаться, как его зовут. Если бы обратиться сейчас по имени–отчеству…

— Я не понимаю, — сказал он, преодолевая болезненную сухость во рту, — не понимаю. Какая контора? Чего вы хотите?

— Правды, — мягко сказал плечистый. — Где Смирнов?

— Я Смирнов.

— Смирнов знает, как меня зовут. И его подсознание, мать его, тоже знает, как меня зовут!

Калибан смотрел, не мигая, в его карие глаза–буравчики. Во что бы то ни стало надо вернуть ситуацию под контроль. Во что бы то ни стало надо разыграть Смирнова — как вел бы себя загипнотизированный Саша Смирнов…

Который вовсе не был зятем вредного скупого тестя. Который был сотрудником вот этих плечистых компетентных органов и пришел к Калибану, провокатор, чтобы навлечь на контору неприятности.

А в конторе три бабы — одна старуха, одна юная дурочка и одна Юриспруда, которая, конечно, сутяга из сутяг и на бумажных полях кого хочешь одолеет, но если на нее прикрикнуть как следует — стушуется и потеряет кураж. А Калибан, хоть никогда и не говорил об этом и даже не думал, — отвечает за них, за каждую из трех, потому что он–то все и затеял, он учредил «Парусную птицу»…

— У меня головокружение, — сказал Калибан замогильным голосом. — Мне надо воды.

— Будет тебе вода, — нехорошим голосом пообещал плечистый. — Ну–ка вспомни, о чем мы сегодня утром толковали? Зачем ты сюда пришел?

— Помню, — Калибан прерывисто вздохнул. — Урывками. У меня крутили чем–то перед глазами. Вертушка. Я встал, вроде все помнил… голова была ясная… Приехал сюда. Я же помнил, что должен сюда ехать. Я дал Банову этот адрес, значит, он должен был мне внушить, что я еду сюда…

Он говорил, судорожно вспоминая большеротого Сашу — как тот впервые вошел к нему в кабинет. Как сел. Как, потянувшись, зачем–то вытер подбородок о левое плечо…

Калибан коснулся плеча подбородком. Глаза–буравчики мигнули; плечистый тоже помнил этот жест.

Калибан коснулся пальцами висков:

— Товарищ полковник… — по глазам плечистого он понял, что снова угадал. — Мне бы отдохнуть… В голове все перемешалось от этого чертового экстрасенса…

Плечистый вдруг усмехнулся:

— Артист… Большой артист вы, — Николай Антонович. Вот только, если оставить все как есть… вы же помрете. Обезвоживание, голод, общая интоксикация организма. Так и помрете на казенной коечке. Не страшно?

Калибан потер переносицу. Посмотрел в глаза–буравчики со всем недоумением, на которое был способен:

— Так… если я — это он, то где же я?

* * *

Его «пасли» давно и основательно. Как минимум двое из недавних клиентов оказались подсадными (когда Калибан понял это, ему сделалось нехорошо — как если бы обнаружил на дне тарелки с супом, который он только что выхлебал, чье–то ухо с сережкой). Некоторые операции были записаны на пленку — так Калибану дали просмотреть от начала и до конца всю сцену в аэропорту с Максимовым и Грошевой. Он молча похвалил себя за качественную работу: одухотворенная Ира с огромными небесными глазами была неотразима. Но, кроме гордости мастера за свое произведение, положительных эмоций Калибан не испытал.

Ему посчастливилось вычислить ребенка Смирнова на детсадовской групповой фотографии (тот был самым высоким в группе, и рот у него, обаяшки, был почти до ушей). Но с женой трюк не удался: Калибан не узнал ее на фото, и плечистый полковник в который раз — ласково — предложил ему признать очевидное. Он — не Смирнов. Даже не Смирнов под гипнозом. Он — Николай Банов, странным образом завладевший сознанием молодого оперативника.

— Вы же меня с ума сведете, — пожаловался Калибан, потирая уголок большого рта. — У меня… раздвоение. Я — это не я? Мне к доктору надо…

— Будет тебе и доктор, — пообещал полковник.

Калибан был близок к отчаянию, когда полковник изъявил желание навестить «Парусную птицу» в ее, так сказать, гнезде.

Офис был заперт, жалюзи на окнах опущены, на стоянке скучала в одиночестве «Хонда» Калибана. Казалось, все в мире спокойно и сотрудники «Птицы» разошлись по домам после трудового дня — однако не тут–то было. Изнутри офис полнился людьми в бронежилетах и без, а сотрудники — Тортила, Юриспруда и перепуганная Лиля — сидели в приемной на диванчике и хором грызли Тортилин валидол.

Появление Калибана произвело сенсацию. Бледная Юриспруда поперхнулась таблеткой, Тортила всплеснула руками и чуть не кинулась «клиенту Саше» в объятья, но, к счастью, вовремя спохватилась. Секретарша Лиля истерически разрыдалась. Ее тушь, и без того размытая, потекла по щекам черными струйками.

— Ну–ну, девушка, — благожелательно кивнул Калибан, — чего вы так, не волнуйтесь, разберемся…

Полковник взглянул на него с подозрением. Саша Смирнов в самом деле был незлым человеком, любящим красивых женщин. Не исключено, правда, что он обратился бы к Лиле с другими словами…

В сопровождении бронированных молодых людей Калибан прошел в кабинет Тортилы. Тело Коли Банова лежало в бывшем зубоврачебном кресле — синюшно–бледное лицо, наполовину прикрытые глаза, оскаленные зубы и круглые силиконовые нашлепки по всему телу, под каждой — маленький кровоподтек. Калибану было неприятно и стыдно, что посторонние люди видят его в таком состоянии.

Перед компьютером сидел молодой хлыщ, ковырялся в зубах и время от времени возил «мышкой». Поймав взгляд шефа, хлыщ без единого слова очистил помещение.

Плечистый полковник остановился над креслом, заглядывая лежащему в лицо.

— А ведь точно, — сказал будто сам себе. — «Оперативники», был такой сериал. Он там негодяя играл.

Полковник сказал «он», а не «ты», и это давало Калибану надежду на спасение.

Тортила бормотала что–то умиротворяющее и снимала датчики, Калибан видел это, но тела своего не ощущал.

Все обзорные мониторы — кабинет Калибана, комнатка для клиентов, приемная — темнели выключенными экранами. У двери стоял, расставив ноги, мужик в бронежилете.

— С возвращеньицем, Коленька, — крепкими, совсем не старушечьими пальцами Тортила взялась разминать его руки. — Я уж думала, честно говоря… ну да ладно, раскудахталась, старая паникерша, — она покосилась через плечо. — Неприятности у нас, Николай Антонович. Налетели тут, согнали в кучу, выдавайте, говорят, налоговую отчетность… Всю работу нарушили, сеанс затянули… Обыскали, — старушка всхлипнула. — Собаку приводили, искали, представляете, наркотики… Надо Юриспруду на них напустить. Она, как оклемается, встречный иск на них… Ведь правда?

— Ко…нечно, — выговорил Калибан. Собрался с силами и сел. Тортила искала его взгляда. — Мне бы в душ, — с тоской пробормотал Калибан.

— Времени нету, Коленька. Собственно… На вас вся надежда, да на Юриспруду, козу нашу. Давайте, возвращайтесь…

Говоря, Тортила открыла маленький термос с шиповниковым отваром и налила темную теплую жидкость в алюминиевую кружку — «эсесовку», ради сохранности пальцев обернутую белым пластырем. У Тортилы был целый шкаф прекрасной жаростойкой посуды — но термос с алюминиевым колпачком служил ей чем–то вроде талисмана.

Калибан коснулся кружки губами. Сладковатая жидкость наполнила пересохший рот, приятно засаднили трещинки на губах, тепло и влага побежали вниз, смачивая горло…

Он глотнул и закашлялся. Тортила заботливо промокнула его губы бумажным платочком.

— Я вот думаю, что будет с Катькой, если меня посадят, — сказала с деланным спокойствием.

— Перестаньте, — морщась от боли, Калибан разминал ноги, похожие на два чулка с песком. — Никто вас не посадит. Не за что вас сажать… — и добавил секунду спустя: — К тому же у вас несовершеннолетняя внучка под опекой.

Тортила сокрушенно кивнула.

Дверь открылась (мужик в бронежилете скупо посторонился). Калибан, прищурившись, разглядел силуэты вошедших — один широкоплечий, другой почти двухметрового роста. Высокий потирал голову — осваивался с шишками.

— Проснулся, — сказал полковник, глядя на голого, синего, скрючившегося в кресле Калибана. — Ну–ну.

— Что происходит? — спросил Калибан. Оглянулся на Тортилу, будто ища поддержки. Нашел взгляд клиента Саши. Выпрямил спину: — Что происходит? На три часа затянули сеанс… Или на четыре? — он требовательно взглянул на Тортилу.

— На три с половиной, — скорбно признала старушка. — Я предупреждала, господа, что это опасно для здоровья.

— Как вы себя чувствуете? — Калибан обернулся к клиенту Саше. — Безобразие, нарушили всю технологию… Вы спокойно проснулись? Вас никто не тревожил, не пугал?

— Такого напугаешь, — полковник хмыкнул, его глаза–буравчики дырявили Калибану переносицу. — Что же, господин гипнотизер… Поговорим, что называется, воочию.

— Человеческий мозг таит в себе непознанные возможности. С помощью гипноза их можно разбудить, активизировать. Вы же сами знаете, что индийские йоги ходят по горячим углям и не получают ожогов. В повседневной жизни каждый из нас оказывается в ситуации, когда надо сделать решительное усилие. Когда от нашей убедительности, внутренней силы, удачливости, в конце концов, зависит вся дальнейшая судьба. Бывают ситуации психологически некомфортные, их надо не просто проглотить, как лекарство, но преодолеть, обратить себе на пользу… Я помню, как впервые в жизни извинился, ну, не формально — под нажимом взрослых, а по собственной воле. Это было довольно поздно, в пятом, кажется, классе… И это было крайне неприятно, зато потом…

— Очень хорошо, Банов. Вернитесь к делу, пожалуйста.

Калибан сидел в своем кабинете, в кресле для посетителей. Полковник смотрел ему в брови профессиональным взглядом снулой рыбины; Калибану никак не удавалось проникнуть за этот взгляд–заслонку, и отчаянные прыжки от темы к теме не приносили результата.

— На чем я остановился? Ах, да… Что мы делаем? Ну ладно, что я делаю, — вы ведь понимаете, женщины в нашей фирме имеют, так сказать, декоративно–прикладные функции… Я общаюсь с клиентом, актуализирую в его мозгу необходимую информацию, после чего погружаю в гипнотический сон с помощью совершенно безопасной методики. У нас, я помню, в пионерском лагере выступал однажды такой гастролер — он гипнотизировал всех желающих прямо на сцене и проделывал с ними забавные штучки: клал, например, человека на две опоры — щиколотки и голова… И человек лежал, как бревно… Вы понимаете — это, по сути, эстрадный номер… Вы такое когда–нибудь видели?

— Забавно наблюдать за вами, — полковник позволил себе ухмыльнуться. — Трудитесь, как пчелка… и напрасно, Банов. С компьютерами фирмы работают специалисты. Сотрудники не станут вас прикрывать — это отнюдь не молодогвардейцы, а всего лишь три перепуганные бабы. Вы видели оперативные съемки — никакое подсознание не заставит Грошеву цитировать книгу, которой она не читала!

Калибан уже открыл рот, чтобы сказать: «Откуда мы знаем, что читала и что не читала Грошева, подсознание может выдать слышанное мельком, но запавшее глубоко в душу…»

— А… — он запнулся. — К–какие съемки? Вы мне не показывали…

Глаза полковника сузились:

— Николай Антонович. Вы крепко влипли. Рассказать вам вашу будущую судьбу? Или пощадить нервы артиста, не рассказывать?

— Какой там я артист, — пробормотал Калибан. — Я бывший… когда–то был… а, простите, что именно мне вменяется в вину?

Полковник засопел. Ноздри его опасно раздувались; Калибан смотрел ему в глаза ясным взором князя Мышкина.

— У вас есть медицинское образование? — отрывисто спросил полковник.

— Нету. Но у меня есть сертификат народного университета нетрадиционной медицины.

— И знаете, куда вам можно засунуть этот сертификат?

— А вы знаете, сколько людей работают с таким сертификатом? Экстрасенсы, шептуны, переориентировщики сознания… заряжают воду, пиво, учат пить мочу, медитировать, летать во сне…

— Хватит! — крепкий кулак грянул по столешнице. Подпрыгнул письменный прибор; подпрыгнули аудиоколонки, клавиатура и стопка дисков — все, что осталось на месте изъятого компьютера.

— Кстати, а зачем изъяли монитор? — отрешенно спросил Калибан.

Глаза полковника, переместившие фокус с бровей собеседника на его глаза, налились кровью. Калибан потупился:

— Я не сделал ничего плохого. Я частный предприниматель. Специально окончил бухгалтерские курсы… И заплатил за них, между прочим, из своего кармана. У меня в порядке документы. Я плачу налоги. Если кто–то из клиентов подает жалобу — пожалуйста, мы готовы рассмотреть. То есть, конечно, вы можете разорить нашу фирму и разогнать сотрудников, а меня посадить. Но я не понимаю — зачем? Вы ведь серьезный человек… что вам за радость от погибели бедного гипнотизера?

— Где вы хотите ночевать — в камере или дома? — устало спросил полковник.

— Дома, — признался Калибан. — Я очень устал. Это на самом деле тяжелая работа — заставить клиента на пару часов стать лучше, чем он есть. Увереннее, умнее… решительнее… А потом они ничего не помнят. Это оговаривается в условиях — сознание клиента не участвует в операции, за исключением нескольких зон, актуальных для поставленной задачи. Сторожевые посты, так сказать. В договоре есть специальные пункты, защищающие интересы клиента. Например, полный запрет на проведение денежных операций. Запрет на интимный контакт с кем бы то ни было, хоть с родной женой. И конечно — исключены противоправные действия. Подсознание в этом смысле очень консервативно: человек под гипнозом не пойдет на преступление… если, конечно, он не законченный уголовник. То есть если бы вам, к примеру, надо было, чтобы загипнотизированный А пошел и убил неугодного Б, то это вероятно только в том случае, если и без гипноза А собирается убить этого Б, как только увидит… Но мы ведь с бандитами не работаем и Уголовный кодекс… чтим, — Калибан слабо улыбнулся, вспомнив Остапа Бендера.

— Тем не менее, — полковник ласково прищурился, — в принципе это возможно? Снарядить клиента на террористический акт, например? Внушить ему, чтобы он пошел туда–то и туда–то и в бессознательном состоянии дернул за веревочку на куртке? Или чужую сумку перенес?

— Нет! — Калибан молитвенно сложил руки. — Запишите мои слова: нет, нет и нет! Здоровая человеческая психика воспротивится…

— А больная человеческая психика? А если подключить химию? Вас послушать — так прямо лунатики по городу ходят и делают все, что вы им прикажете…

Калибан понял, что пропал навеки. До сих пор казалось — вывернется. А теперь вода сомкнулась над головой, и омут на этот раз не выпустит.

— У вас есть список наших клиентов, — сказал он, стараясь не выказывать затопившую его слабость. — Ни один из них…

— Официальных клиентов. Может, были еще и левые?

— Не было! Вы ничего не докажете, потому что их не было. Их не может быть, — Калибан тяжело дышал, — потому что технология неприменима… к психически больным, к наркоманам и…

— Не трепыхайтесь, — полковник смотрел с преувеличенным сочувствием. — Одно дело — если во всех операциях действовали вы. Тогда вы говорите с чистым сердцем: не склонен, не привлекался, не употребляю, и я вам верю… Кстати, чисто теоретически: если ваш клиент погибнет, вы останетесь в живых?

— Клиент не может погибнуть. Они под гипнозом особенно осторожны… если надо перейти дорогу или там за рулем…

— Вы понимаете, о чем я. Если клиент выполняет рискованное задание и гибнет — оператор, то есть вы, остается в живых?

— А как я могу погибнуть? — Калибан из последних сил изобразил удивление. — Я лежу в кресле… а он…

— Ладно. А если ваш клиент — в коме? Можно его поднять?

— Я не понимаю…

— Все вы понимаете! Если, к примеру, свидетеля взорвали и он лежит в коме — можете вы его поднять? Чтобы показать, кому надо… Можете?

— Нет, — Калибан чувствовал, что его мужество скоро кончится. — Если он в коме, у него поражены важнейшие… как я буду его гипнотизировать, если он в коме?!

Полковник демонстративно посмотрел на часы.

— Значит, вы по–прежнему утверждаете, что человек, который встает с вашего кресла и идет решать свои проблемы, — что этот человек находится под гипнозом?

— В какой–то мере да, хотя и не совсем так. Понимаете, я всего лишь помогаю клиенту осознать себя, актуализирую его возможности…

— Тогда почему, черт побери, он не помнит свою жену, ваш клиент?

— Потому что он помнит только то, что важно в данной ситуации, — Калибан чувствовал, что вот–вот расклеится. — Смирнов шел отбирать аванс, при чем тут его жена…

— Он что, зомби — жены не помнить?

— Я тоже свою жену не помню! — в отчаянии огрызнулся Калибан. — Если встречу сейчас — не узнаю… А мы все–таки два года вместе прожили…

Из глаз полковника исчезла насмешка. Они стали непроницаемыми, очень тяжелыми, как свинцовые грузила. На долю секунды что–то нарушилось в плотной ткани допроса — полковник ушел в себя, ускользнул, и Калибан подумал, что здесь есть болевая точка. Он вовсе не так прост, этот полковник. Семейные проблемы?

— Я напрасно женился, — сказал Калибан тихо. — В институте. Скоропостижно. И добро бы по залету — так нет, по любви…

— Хватит, Банов!

Калибан был уже совершенно уверен, что в личной жизни полковника совсем недавно произошли потрясения, а может быть, и сейчас еще происходят. Ушел из семьи? К другой женщине? Ох, не верится, не складывается, вряд ли…

Полковник сунул руку за пазуху. Воспаленному сознанию Калибана представилось на секунду, что тот решил застрелить несговорчивого фигуранта и тем самым решить все проблемы. Он даже зажмурился.

На стол мягко упала круглая нашлепка, снятая с груди бывшего клиента Саши, а на самом деле оперативника Смирнова.

— Это что такое?

— Это контакт, — Калибан перевел дыхание. — Передача биологических импульсов через компьютер. С помощью сенсоров.

— Очень хорошо. А зачем вам эта комедия с присосками и проводами?

— Ну, это же часть моей работы… Мало погрузить клиента в сон — надо еще и передать ему программу… дать установку… Раньше это делали просто голосом, типа, сработает будильник, и ты пойдешь в туалет… Так лечили недержание у детей, помните? А мой вклад — на современном этапе развития науки — передача установки посредством электронных средств… Это очень трудно. Я плохо себя чувствую… Зачем мы заговорили о женах, мне это психологически тяжело… Можно еще чаю?

Полковник не ответил. Калибан поднял глаза. Полковник сидел, откинувшись на спинку кресла, смотрел на Калибана внимательно, как юный натуралист на подопытную крысу.

— Можете сами попробовать, — Калибан проглотил слюну. — Давайте, я решу любую вашу проблему. Путем гипноза.

— Где я тебя видел? — негромко спросил полковник. — Давно.

— «Оперативники», был такой сериал…

— Это я помню… Почему ушли из профессии, Николай Антонович?

— Не мужская профессия.

— Вы ведь учились, столько времени работали в театре… О вас отзываются как о способном человеке, мягко говоря. Шекспировский репертуар… «Что был он как дикарь, который поднял собственной рукою — и выбросил жемчужину ценней, чем край его…»

Калибан подумал.

— Это из «Отелло», — сказал он наконец.

Полковник чуть усмехнулся:

— «Прибавьте к сказанному: как–то раз в Алеппо турок бил венецианца и поносил сенат… Я подошел…»

— Вы театрал? — быстро спросил Калибан.

Полковник внимательно его разглядывал. Разговор шел по кругу, временами уходил в сторону — и снова возвращался в протоптанную колею. Полковник не мог добиться признания — Калибан не мог отыскать лазейки для бегства, и так уже который час…

— Я очень устал. Я почти восемь часов провалялся в кресле…

— А почему вы не поднялись из кресла сразу, как дали, по вашим словам, «установку»? Ведь Смирнов ушел?

— Такая метода, — Калибан вздохнул. — Пока клиент под гипнозом — я должен находиться в едином с ним ментальном поле…

— Ну вы же чушь несете, — полковник чуть повысил голос. — Вы же ересь гоните, какое, хрен его знает, поле?!

— Ментальное, — тихо сказал Калибан. — Можно мне чаю?

— Юля, — сказал Калибан. — Если меня посадят — квартира за мной останется?

— Смотря с какой формулировкой посадят, — бесстрастная Юриспруда выдохнула струйку дыма. — Если с конфискацией — тогда привет…

И постучала сигаретой по краю пепельницы.

— Может, мне по–быстрому подарить ее кому–то? Сестре, племяннице?

— Чего вы шугаетесь, Николай Антонович, — Юриспруда зажала сигарету между средним и указательным пальцем. Сигарета дымилась, белая рука с яркими длинными ногтями являла собой живое произведение поп–арта. — Может, еще и без конфискации. В зависимости от того, что они вам навесят.

— А много можно навесить?

— Ну–у, — Юриспруда вздохнула. — При желании… ну, вы понимаете.

— Ага, — сказал Калибан.

Его тошнило от табачного дыма. Так много он в жизни еще не курил; железный закон «Парусной птицы» — курить только в туалете и только при открытой форточке — был забыт, и это, а вовсе не конфискованные компьютеры и документы означало неминуемый крах.

Сизый дым стелился над столами, застарелая вонь встречала сотрудников по утрам. Они собирались в опустевшем офисе — как бы на работу; Лиля готовила кофе и чай. Тортила молча доставала пирожки из сумки; Юриспруда приходила затем только, чтобы поглядеть на себя в зеркало, поправить фиолетовые кудри и поделиться с Лилей новым глянцевым журналом.

Калибану было страшно жаль их. В критической ситуации «три бабы» показали себя настоящими бойцами — хоть Лиля и плакала, хоть Тортила и хваталась за сердце и три раза вызывала «Скорую», хоть Юриспруда и прожгла сигаретой кожаный диван в приемной. Тортила, всю жизнь панически боявшаяся «органов», не сказала ни слова лишнего, за ней было надежно, как за бруствером. А Юриспруда показала себя настоящим танком, великолепной боевой машиной без единой щелочки в сверкающей броне. Калибан подумал, что, соберись он основать фирму по торговле человеческими головами, Юриспруда и тогда сумела бы подвести под нее законодательную базу…

Однако ни надежность Тортилы, ни преданность Лили, ни Юриспрудины выдающиеся умения не спасали «Птицу» от ликвидации, а Калибана — от очень вероятного суда.

— Юля, ты работу ищешь?

— Нас еще не прикрыли, — Юриспруда выпускала дым под потолок. — Вот когда официально все сделают и отдадут трудовые книжки — тогда будем думать.

Калибан вздыхал и склонялся над своим кроссвордом. Вопрос плечистого полковника не выходил у него из головы. Один–единственный вопрос: «Где я тебя видел?»

Он тоже видел полковника. И было это очень давно, до съемок фильма «Оперативники». Даже, кажется, до института. До первой неудачной женитьбы Калибана, продлившейся всего два года. У него была абсолютная память на лица, но полковник не желал вмонтироваться ни в одно из связных воспоминаний. Глаза–буравчики смотрели будто из тумана… или тогда у этих маленьких карих глаз было другое выражение?

— Коленька, я тут заварила бульон… Выпьете?

Губы Тортилы были ярко — четырехугольником — накрашены, будто вызов судьбе. Ей тоже было страшно жаль обреченного шефа. Она воображала, как его бросят в холодную камеру на потеху уголовникам. Там никто не принесет ему пузатую кружку с бульоном, там никто не поймет и не оценит его уникального таланта…

— Пейте, Коля…

В выпуклых стеклах ее знаменитых зеркальных очков Калибан видел свое унылое отражение.

— Вы представляете, Банов, сколько пользы вы могли бы принести людям?

— Я и так приношу пользу. Семейные неурядицы, вступительные экзамены в институте, речи, доклады, кастинги, иногда деловые встречи…

— Вы могли бы спасать жизни.

— Как?

— Перевоплотиться в преступника, имитировать побег, добыть информацию…

— Как перевоплотиться?! Это будет тот же преступник… только с провалами в памяти… Кроме того, я не могу работать с некоторыми типами личности, с вами, например, не взялся бы…

— Почему?

Полковник тоже устал и тоже был издерган. Глаза покраснели, веки опухли, на висках обозначились черные тени. Дело, еще недавно беременное триумфом, вот–вот должно было разрешиться мертворожденной мышью.

Команда экспертов, собранных и надерганных из очень компетентных научных организаций, досконально препарировала хозяйство «Парусной птицы». Тестировали, моделировали, пересеивали так и эдак. Наконец с чистым сердцем доложили начальству, что перед ними — всего лишь диагностическое устройство, слегка усовершенствованное, однако вовсе не пригодное для переселения сознания из одного тела в другое.

Это был первый удар.

Не смирившись с поражением, начальство потребовало эксперимента. Вызвали из строя добровольцев; запуск программы не дал результата. Посадили за дело лучших программистов, пригласили экстрасенсов и гипнотизеров, но не добились ровно ничего: оба подопытных, и тот, что был в роли клиента, и тот, что был в роли оператора, отключались и дрыхли в креслах, а проснувшись, ничего не помнили.

— …Почему вы не стали бы со мной работать?

— Вы не поддаетесь гипнозу, — кротко ответил Калибан. — Вы очень сильный, уверенный в себе человек, который не станет принимать помощь ни от кого…

Полковник глядел на него глазами–буравчиками. Калибану вдруг вспомнился рассказ институтского приятеля: у того отец был врач. Приятель рассказывал, что самоубийцы бывают в основном двух возрастов: юные, у которых не сложилась жизнь и любовь, и пятидесятилетние — особенно крепкие с виду мужчины. Одиночество, разочарование, крах семьи или пик карьеры, оказавшийся очень невысоким. Офицеры стреляются, когда им пятьдесят…

— И вы никогда не отмериваете семь раз, — тихо сказал Калибан. — Вы сразу режете. Иногда по живому. Трудно потом исправить… Но редко приходится исправлять — у вас хороший глазомер… Вы редко ошибаетесь…

Он ждал, что полковник его прервет, как это уже бывало не раз. Но полковник молчал.

— …Зато если уж ошибетесь… никогда не возвращаетесь назад. Еще можно исправить… но вы никогда не возвращаетесь. Из–за этого у вас неприятности.

— Это у вас неприятности, Банов, — тяжело сказал полковник.

— У меня тоже. Моя неприятность — это вы. И я догадываюсь, в чем ваша беда.

— Не о том думаешь, артист, — в голосе полковника был теперь лед. — Так будем сотрудничать? Нет?

Калибан открыл глаза и часто задышал. Проталкивал воздух в горло, хватал оскудевшими легкими, как тогда, в детстве, когда очухался в лодке у дачников, кашлял и извергал из себя воду, его положили на скамейку грудью и били, хлопали по мокрой спине, и было страшно холодно — ледяное солнце, подернутое изморозью лето… Потом приятель Васька, которому Калибан под большим секретом этот случай рассказал, авторитетно заверил его, что холод происходил от близкой могилы.

Рожденный быть повешенным — не утонет. Кажется, так.

— Впечатляет, — сказали неподалеку. — Да, Банов, в самом деле впечатляет…

Он потянулся и сел. Напротив, у клетки с канарейками, стоял полковник, буравил воскресшего глазами:

— Ну, Ромочка, как гипноз?

Калибан поднялся. Его новое тело было небольшим, мускулистым, облаченным в спортивный костюм.

— Ничего, Виктор Федорович, — сказал густым басом. — Только мозги, это, вроде как припорошенные. Что–то… это… А разве я Ромочка?

Полковник неприятно засмеялся.

Качок в спортивном костюме был седьмым, с кем Калибан работал в этот день. Перед ним были шестеро мужчин разного возраста и некрасивая девица. Ни об одном из подопытных Калибан не знал ничего; полковник будто издевался, ловя его на ляпах и несоответствиях. К счастью, качка он промучил недолго: убедившись, что тот хоть и не Ромочка (тут Калибан угадал), но имени своего не знает, он велел мускулистого разбудить.

— …Почему они у вас не помнят важнейших деталей? Своего имени почему не помнят под так называемым гипнозом, я вас спрашиваю?

— Они будут помнить только то, что сообщат о себе перед активацией. Именно для этого мы так подробно говорим с клиентами. Именно за этим нам нужны информационные базы. — Калибан устал, его тошнило, ему было уже все равно. — Ну что, что вы хотите доказать? Вас же засмеют коллеги, на смех подымут, если вы расскажете кому–то, что нашли человека, который переселяется в чужие тела! С помощью обыкновенного компа и пары проводочков! Ну идите, доложите начальству, посмотрим, что будет!

Полковник взглядом заставил его замолчать. На постаревшем за последние дни лице застыла брюзгливая гримаса: Калибан попал в точку, и с этим ничего нельзя было поделать. Полковник проигрывал на всех фронтах; чудесная методика была невоспроизводима. Чудесную методику не получалось использовать так, как хотелось полковнику. Дело «Парусной птицы» рассыпалось, из «икс–файла» превращаясь в доклад об очередном шарлатане. И даже неминуемое закрытие фирмы не прибавляло полковнику очков.

— Я с утра не ел, — тихо напомнил Калибан. — Они, подопытные, жрали в три глотки. А я — голодный.

Из соседнего ресторанчика принесли пиццу. Калибан ковырялся в тарелке пластиковым ножом и вилкой; полковник сидел напротив. Смотрел, как он ест.

— За что вы меня не любите? — спросил Калибан с полным ртом. — Я вам карьеру порчу? Так вы мне жизнь портите, это повесомее будет…

Полковник проигнорировал его дерзость. Отвернулся; с книжной полки, единственной в кабинете, взял маленький белый томик. Развернул.

Он держал книгу, как теннисист — ракетку, как оператор — любимую камеру; эта особенная хватка многое сказала жующему Калибану.

— А правда, — он поддел ломоть помидора, — что люди вашего круга после двадцати пяти читают только специальную литературу?

— Еще мемуары, — сказал полковник и захлопнул книгу. — Где же я тебя видел? Ты не помнишь?

— Помню, — признался Калибан. — Но не помню где.

— Ты по малолетке не проходил ни в каких делах?

Калибан поперхнулся:

— Я был отличником и активистом! Самодеятельностью руководил…

— Как же это бывает, — полковник раздумывал вслух. — Ты просыпаешься в чужом теле… Но это ты. То есть к памяти клиента, к жесткому диску, так сказать, ты доступа не имеешь… ох, если бы имел — ого… Тут бы такой для тебя полигон нашелся… Тут бы тебе не спастись…

— Я не понимаю, что вы говорите. — У Калибана пропал аппетит. — Вы на меня оказываете давление.

— Мы тут раскручивали одного экстрасенса, — признался полковник. — Чертовщина. Вроде бы работает… Сквозь стены цвета различает… А начнешь анализировать — ну ни хрена не понятно. Сняли с него томограмму… энцефалограмму… все как у людей. А сквозь стены видит. Иногда. Что это такое, а?

Калибан нанизал на вилку серый плоский силуэт гриба шампиньона. Без удовольствия проглотил.

— Я от жены ушел, а теперь жалею, — сказал полковник.

Калибан отодвинул тарелку. Осторожно, не веря себе, поднял глаза. Полковник смотрел в окно: взгляд был больной и обреченный. Он заново переживал что–то и мысленно спорил с кем–то, а Калибан считал секунды и пытался понять: почему? Была же причина? И ведь не баба увела его из семьи, не телка–блондинка, нет…

— Вам показалось, что вы мало значите, — тихо сказал Калибан. — Что вы ничего не решаете. Что вас не воспринимают всерьез. И при этом любят, да… Но не ценят. Так вам показалось.

Калибан слишком поздно понял, что сболтнул лишнее. У полковника вдруг раздулись ноздри, а глаза сделались круглыми и равнодушными, как у акулы–убийцы. Он смотрел на Калибана через стол, готовый раздавить взглядом, смешать с навозом наглеца, позволившего себе воспользоваться его минутной не слабостью даже — рассеянностью…

И опять что–то произошло.

Расширились зрачки маленьких карих глаз. Приоткрылся рот; эта новая перемена напугала Калибана даже больше, чем предыдущий взрыв гнева.

Полковник сплел пальцы. Между большим и указательным пальцем правой руки синела наколка — не криминальная. Служил на флоте; на юрфак пошел уже после службы… Скорее всего, на вечернее или заочное отделение. Работал… Да и не прошел бы на дневное — связей не было… Родители у него явно не из юристов–международников. Мать бухгалтер… Отец рано ушел из семьи…

Почему? Почему мать — бухгалтер, а не продавец, скажем?

Теперь уже не спросить.

Секунды проходили в молчании. Глаза–буравчики, потерявшие вдруг цепкость, смотрели на Калибана печально и серьезно, как со старой фотографии.

— Я тебя вспомнил, — сказал полковник.

Калибан занервничал:

— И… что?

— Когда вспомнишь сам, скажешь, — полковник поднялся. — Ты, это… Меня никакой гипноз не берет. Проверено. Давай напоследок… если хочешь… попытайся.

* * *

Он вдохнул. Выдохнул. Еще раз. Как тогда в детстве, когда его вытащили из омута, дачники плыли на лодке и вытащили его…

Он кашлял водой, а незнакомый дядька, который его вытащил, хлопал со звоном по мокрой спине и весело приговаривал, что жить, мол, будешь долго, скотина такая, кто тебя просил в этом месте через речку плыть, тут же омуты, все знают… В лодке была еще тетка в соломенной шляпе и девчонка в панаме, девчонка визжала не переставая, а мать твердила ей, вот что бывает, когда не слушаешься, если бы не папа, этот мальчик бы утонул… Он и папу чуть не утопил… Вот что бывает… О господи…

Калибан продышался. Сел; ослабил узел серого галстука на шее. С трудом поднялся, подошел к аквариуму, увидел свое отражение — из–за водорослей выглядывал полковник Виктор Федорович, его глаза растерянно мигали… Чуть колыхалась зеленая трава — в аквариуме работал компрессор…

Ну что же ты, пацан, говорил грубый с виду дядька, осторожно поглаживая его по трясущемуся мокрому плечу. Родителям хоть не рассказывай… Отец ремнем отлупит — за дело, но матери жалко, у нее же инфаркт случится…

Будто в подтверждение его слов тетка в соломенной шляпе судорожно прижимала к себе здоровенную щекастую девчонку.

Калибан прислонился лбом к холодному стеклу аквариума.

Он вспомнил.

…Дом был не плохой, но и не очень хороший. Кирпичная многоэтажка в зеленом районе, довольно далеко от центра.

Калибан нажал на кнопку звонка непривычно толстым пальцем.

— Кто там? — спросила из–за двери молодая женщина.

— Это я, — голос Калибана вдруг осип.

«Москва слезам не верит».

Но он пришел сюда не плакать.

Он, надежный, немногословный, суровый Мужчина, герой Алексея Баталова. Однажды оступившийся — и потерявший все. Ради смутных иллюзорных «принципов» предавший самых близких, самых верных и родных людей.

Он пришел просить прощения. Без надежды, что простят.

Прошла минута.

Дверь открылась.

Щекастая девчонка сильно выросла за прошедшие двадцать лет. Она следила за собой, боролась с полнотой и выглядела бы, наверное, мило, если бы не красные глаза под опухшими веками.

— Ну зачем ты пришел? — визгливые нотки, способные испоганить любой женский голос. — Чего тебе еще надо? Еще нас мучить, да?

Она вгляделась в его лицо — и осеклась. Усталый человек печально улыбнулся. Он даже вину свою нес с достоинством. Дочь кричала на него — за этим криком прятались боль и растерянность. Она не нападала — защищалась; ни разу в жизни она не повысила голос на отца, ей бы в голову не пришло…

— Лидочка, — сказал он тихо и ласково. — Мама дома?

— Не твое дело, — женщина шагнула вперед, оттесняя его мощной грудью. — Ты же ушел? Ты ушел? Ну так и уходи!

Мелькнула тень в соседском «глазке» — соседи прислушивались и удивлялись, наверное…

— А помнишь, как мы на лодке катались? — спросил он почти шепотом.

— Не помню! Уходи!

— Как мы мальчишку вытащили, помнишь?

— Не помню… Это ты его вытащил. Мы с мамой только визжали.

— А он вырос, — человек в дверях улыбнулся. — И живет себе… И я его недавно встретил.

— Слушай… — начала женщина тоном ниже. И замолчала.

Внизу, в подъезде, тявкала собака.

— Мне надо кое–что сказать. Тебе и маме.

Он снял туфли у двери. Ряд мельчайших примет показывал, что в этом доме обязательно снимают туфли.

Он безошибочно нашел в шкафчике свои тапочки. Хорошо, что их не успели еще спрятать или выбросить.

Он прислушался к молчанию квартиры.

Потянул носом воздух — пахло сердечными каплями.

Двинулся по коридору. Остановился на пороге комнаты.

Женщина, когда–то носившая соломенную шляпу, постарела. И выглядела плохо — тени под глазами, затравленный злобный взгляд.

— Зачем ты ему открыла? Ну зачем?!

Его глаза увлажнились, но Москва не верит слезам.

Он стоял в дверном проеме и смотрел, не говоря ни слова. Осознание вины, и горечь, и боль утраты, и преклонение перед женщиной, с которой прожил жизнь, осознание, что прощения — не будет.

Она постарела, но он помнил ее молодой. Его сознание раздвоилось — он действительно помнил эту женщину, желтый купальник, тень шляпы на глазах. Раздражение и чуть ли не злость — чуть не утопился, скотина малая, и ведь Витька, муж, из–за него мог утонуть… А потом вдруг просветление и почти нежность: ну что ты, малый, ну ребенок, что с тебя возьмешь… Бедняга…

Он любил ее. Несмотря на седые волосы, оплывшее лицо и сварливо опущенные уголки рта.

Ее злоба сменилась растерянностью. Происходило небывалое — ведь он ушел навсегда, кому, как не ей, знать его характер… И вот он — перед ней.

— Витя… Что случилось? Зачем ты пришел?

Он наклонил голову, будто уронил ей под ноги весь груз своего раскаяния.

— Лена, — сказал прерывающимся голосом. — Прости меня, старого дурака. Я не могу без тебя жить. Прости.

В половине девятого зазвонила мобилка на краю ванны. Калибан едва успел подхватить ее за секунду до падения.

— Доброе утречко, — сказала трубка бодрым старушечьим голосом. — Клиент у нас, на сегодня, на одиннадцать. И знаете кто? Ира Грошева!

— Понравилось, — Калибан сдернул с крючка полотенце. — А чего она хочет, не сказала?

— Представьте, Коля, сказала! — Тортила рассмеялась. С того времени, как «Парусная птица» возобновила работу в полном объеме, старушка смеялась вдвое чаще обычного. — Она хочет расстаться со своим Максимовым, но так, чтобы это было наиболее эффектно! Представляете?

— Елки–палки, — сказал Калибан разочарованно.

Через полчаса его «Хонда» рванула с места, оставляя узорчатый след на выпавшем за ночь первом снежке.

Осот

* * *

К полудню ветер опять посвежел, и дальше поезд шел на всех парусах и почти без остановок. Земледелец, мой сосед, дремал на скамейке напротив. Я смотрел в окно – не отрываясь, час за часом.

Солнце склонялось. На вывесках полустанков мелькали знакомые названия, я смотрел – и ничего не узнавал. Передо мной расстилалась моя страна, моя Цветущая, равнины сменялись холмами, леса – открытыми пространствами, но ни один пейзаж, ни одна живописная балка или холм, поросший колючим кустарником, не заставляли мое сердце забиться сильнее.

За те двадцать с лишним лет, что прошли со дня моего отъезда – все изменилось. Совсем. Безвозвратно.

Кое–где в траве паслись стада нелюдей. Четвероногие, крупные, покрытые черной и рыжей шерстью, эти твари срывали зубами траву, жевали и смотрели вслед поезду круглыми, ничего не выражающими глазами. Все изменилось в Цветущей. Все изменилось…

Прошел кондуктор, объявляя, что Светлые Холмы – через полчаса. Я снял с багажной полки свой заплечный мешок, попрощался с фермером и поднялся на крышу.

Дорога впереди поворачивала по широкой дуге, команда готовилась выполнить маневр. Я смотрел, как убирают паруса по правому борту, как складывают главное несущее полотно; мне не так часто доводилось путешествовать на поезде. А столь далеко – вообще никогда.

Поезд повернул. Через несколько минут я увидел впереди станцию – Светлые Холмы, в этом не было сомнений. Замедляя движение, поезд миновал впадину между двумя пригорками. Оглушительно свистнул кондуктор. Я дождался, пока подножка поравняется с дощатым перроном, и спрыгнул.

Я был единственным пассажиром, который сошел в Холмах. Мое место на поезде тут же было занято: пробежав с десяток шагов вдоль платформы, на верхнюю палубу вскочил мальчишка лет пятнадцати. Он был одет по–крестьянски, на плече у него болталась котомка, и способ, каким он забрался на поезд, выдавал привычного и умелого путешественника.

Кондуктор подал знак капитану. Тот свистнул матросам, и через минуту несущее полотно развернулось опять. Я смотрел, как парус наполняется ветром; мальчишка, замерев на верхней палубе, смотрел тоже. Потом обернулся ко мне и вдруг, скорчив рожу, выбросил, как флаг, непомерно длинный язык: видимо, его приводило в восторг, что догнать и надрать уши я уже не сумею…

Я улыбнулся.

Поезд катился, все ускоряясь, по направлению к Дальним Углам, и наконец скрылся за холмами. Я стоял на перроне, маленьком, безлюдном. На вывеске крупными черными буквами значилось йолльское название: «Фатинмер». И ниже на языке Цветущей: «Светлые Холмы».

Двадцать три года назад здесь не было никакой станции. Не было железной дороги. Был тракт. Был обоз – череда двуколок на огромных колесах, каждую из которых катили по четыре человека. Были путники, молча идущие рядом. Мне, семилетнему, иногда разрешали держаться за чей–то пояс… И я шагал, едва переступая ногами, спасаясь от смерти.

Сегодня я вернулся. И – руку готов положить на рельсы – меня теперь невозможно узнать.

Вниз с перрона вела хлипкая лестница, скрипевшая при каждом шаге. Я спустился; человек, сидевший в будочке смотрителя, был мне совершенно незнаком.

– В Холмы, добрый путешественник? Надолго? Ищете хорошую гостиницу, совсем хорошую, недорогую?

Он даже не спросил, бывал ли я раньше в Холмах. По лицу видно: не бывал. Мне даже играть ничего не приходилось – я чувствовал себя чужаком. «Добрым путешественником».

– Вы меня очень обяжете, – сказал я смотрителю.

Он с готовностью вытащил из конторки стопку темных бумажных квадратов.

– Гостиница «Фатинмер», в центре… Отдадите вот это хозяйке – получите скидку.

Я принял бумажку у него из рук. Меня неприятно поразило название гостиницы. Что, наши уже и между собой называют предметы йолльскими кличками?

Смотритель ничего не заметил. То ли я так хорошо научился владеть собой за годы городской жизни. То ли он, обалдевший от станционной скуки, потерял остатки наблюдательности.

– Прямо по дороге, добрый господин, на распутье налево: до темноты, глядишь, и дойдете…

Я поблагодарил его.

Вечерело. Трава переливалась, освещенная низким солнцем, и это была не та трава. Не такая, не ее я помнил с детства. А может быть, мне казалось, что помню.

Я шел по Холмистому Тракту. Вокруг не было ни души. В дорожной пыли кое–где явственно виднелись отпечатки подков. Нелюдей обувают железом, говорил когда–то мой дед. Тогда и слова–то такого не было – «подковы»…

По–йолльски – олф.

Дорога поднялась на пригорок. Сделались видны поля на много верст вокруг. На северо–востоке показался Холмовый лес – тоже неузнаваемый. Еще бы: его и жгли, и рубили, и прореживали. Мы с дедом почти полгода жили в Холмовом, оттуда нас не могли ни выбить, ни выкурить… Теперь на пепелище пробился молодой подлесок, издали лес казался светлым и зеленым. А на опушке, на склоне холма, маячил тяжелый каменный дом. Я присмотрелся.

Йолльское строение. Три или четыре этажа. Дом замер на опушке у самого леса, как грузный путник, идущий в гору. Над крышей дымок. И еще один толстый дым – над приземистым строением, едва заметным из–за каменного забора. У мясоедов считается, что чем дальше от жилых помещений расположена кухня – тем богаче хозяин дома. На родине у них, говорят, ужасная теснотища…

Я тряхнул головой и ускорил шаг. Время дорого. Я путешественник, прибыл в Холмы исключительно по делу и уеду сразу же, как только управлюсь. Что мне ждать, столичной штучке, в этой Богом забытой глуши?

Дорога опустилась в низину. На склонах холмов зеленели, розовели, золотились поля, засаженные разными злаками. Цепью, как тушители на пожаре, стояли молодые березы, удерживали корнями нарождающийся овраг. Я вздохнул: раньше надо было высаживать, теперь сползающую почву не удержишь…

Когда дорога снова поднялась на холм, я увидел впереди двух всадников. Дед называл таких «нелюдь под нелюдью». Громоздко получалось. По–йолльски – офорл.

Помню, при виде этих существ я бросался бежать, как ошпаренный, дед хватал меня за шиворот, уговаривал, хлестал по щекам, убеждал, что бояться нечего, все равно мы сильнее…

Теперь я даже с шага не сбился. Двадцать три года прошло.

Я ждал, что они проедут мимо, не обратив на меня внимания, но они заинтересовались. Первому было лет сорок, судя по одежде и осанке – владетельный вельможа. Второй…

Второй был маг. У меня подобрался живот: йолльские маги легко распознают ложь и убивают без раздумий.

Всадники придержали четвероногих нелюдей. Прямо перед моим лицом оказались две огромные, длинные, покрытые шерстью морды. Я тоже остановился.

– Кто таков? – спросил вельможа по–йолльски.

– Путешественник. Иду в Холмы по своим делам, – ответил я на языке Цветущей.

– Говори по–человечески, растение, – тихо проговорил маг.

Он недавно прибыл на остров. Я видывал таких в городе: у них очень бледные лица и нутряная ненависть ко всему, что осталось в Цветущей не–йолльского.

– Что за дела у тебя в Фатинмере? – продолжал вельможа, не обращая на спутника внимания. – И почему не кланяешься барону?

Я поклонился. Если этот мясоед в самом деле барон – мне не стоило раздражать его. Он в своем праве.

Четвероногая нелюдь под магом косилась на меня огромным глазом. Я отступил на несколько шагов.

– У меня, господин барон, торговое дело. Мне поручили купить здесь, в Холмах, дом, – я по–прежнему говорил на родном языке. Не лгал напрямую, но утаивал правду. Скажи я то же самое на языке йолльцев – маг почти наверняка заметил бы подвох.

– Кто поручил? – спросил барон по–йолльски.

– Торговая контора «Фолс», у меня при себе верительные грамоты…

Я сделал движение, собираясь раскрыть свой мешок и вытащить бумагу. Маг вскинул правую руку. Я замер.

– Оставь его в покое, – сказал барон спутнику. – Он в самом деле идет по своим делам… Оставь!

Маг опустил руку, не сводя с меня глаз. На указательном пальце его правой руки мерцало стальное кольцо с перламутровыми пластинами.

Барон сдавил свою нелюдь коленями, давая приказ двигаться дальше. Маг смерил меня взглядом с ног до головы – и последовал за вельможей. Мне предстояло продолжать путь по дороге, загаженной дерьмом нелюдей.

Цветущая моя, Цветущая, что с тобой сталось?!

* * *

Я не стал останавливаться в гостинице «Фатинмер». Прошел еще два квартала и отыскал постоялый двор без названия, зато с йолльской лицензией, приколоченной к двери огромным ржавым гвоздем. Лицензия белела в полумраке, то приподнимая, то опуская уголок в согласии с налетавшим ветерком. В жесте трактирщика, приколотившего йолльский документ к дверям, было столько великолепного пренебрежения, что я не удержался и вошел.

Мне была предложена комната, маленькая и чистая, и ужин. Глядя, как поднимается пар над семикрупкой – традиционной кашей, кулинарной гордостью Семи Холмов – я слушал осторожные рассказы жены трактирщика о новостях в округе. Хотя, если по совести, говорила женщина, нет новостей. Работают люди, с утра до ночи в поле – разве это новость? Торгуют опять же, трактир хоть и не процветает, но и с голоду умереть не дает. Один завелся, из города приехал, мясную лавку открыл. Да прогорел: нет покупателей. У барона поставщики свои, он к мужику торговаться не пойдет. Вот он покрутился здесь неделю–другую, мясо нелюдей стухло, он и уехал. Лавка до сих пор пустая стоит: провоняла так, что никто туда идти не хочет. А удобная лавка, на перекрестке… Месяц назад толстого Крутика, которого поле с краю, ограбили: вломились в дом, нашли под полом сундучок со сбережениями и унесли средь бела дня. Оказалось, какой–то бродяга из Заводи, на другой же день его и поймали… Вот и все новости, добрый путешественник, а вы в Холмы с чем?

Она была круглолицая, как подсолнух. Букет свежих «солнечных цветов» стоял, как полагается, в парадном углу, и орнамент на потолке, если присмотреться, был тоже из подсолнухов. Старый орнамент, нанесенный еще до нашествия.

Я подумал, что вполне мог ее знать когда–то. Но, как не узнавал я родного селенья – и эту женщину не мог вспомнить. Она была мне чужая.

– Я торговец из самого Некрая, – сказал я. – Буду покупать – не для себя, для клиента – дом Осотов.

– Дом Осотов, – повторила она, как эхо. Ее взгляд стал отстраненным. – Да. Старуха Осот помирает… да.

И она отошла, оставив меня наедине с кашей. Я погрузил деревянную ложку в густую, отлично выдержанную, политую маслом семикрупку – вкус моего детства; я понял, что волнуюсь. Что мое спокойствие, отстраненное, как эта трактирщица, готово разлететься шелухой.

Вошел хозяин – крупный, круглый, поросший изжелта–русой бородой, и с ним слуга, носатый парень лет пятнадцати. Сразу стало шумно. Хозяин громко давал указания жене и мальчишке, и непонятно было, доволен он или зол, хвалит или распекает. Накричавшись, он вдруг обернулся и спросил, уставившись мне в глаза безмятежно–голубыми гляделками:

– А вы, добрый путник, торговать к нам? Или как?

– Не так чтобы торговать, – признался я. – Но что дела торговые, это точно.

– Господин дом Осотов покупает, – тихо сказала жена трактирщика.

– Дом Осотов?

Трактирщик мигнул. Перевел взгляд с моего лица на руки и обратно. Отвернулся. Покачал головой, будто отвечая сам себе на только что заданный вопрос.

– Да, – сказал я, глядя, как он расчесывает бороду длинными цепкими пальцами. – Не для себя. Для клиента. Контора «Фолс», если вы слышали.

– Где уж нам, – пробормотал хозяин. – Некрай… Городская контора… Я и в городе–то не бывал, не доводилось… А вы, господин, бывали в Холмах?

– Никогда, – я зачерпнул кашу ложкой.

– Дом Осотов, – еще раз повторил трактирщик. – Вот же, прошли те времена… Самая богатая и уважаемая семья во всех Холмах – до нашествия, разумеется.

– Мне говорили.

Хозяин снова заглянул мне в глаза – на этот раз почти заискивающе.

– Простите за нескромный вопрос… Мы здесь, знаете, люди без предрассудков, не дикари какие–нибудь, горожан тоже принимали… Может быть, вы мясо едите? Так у нас есть йолльский мясник в Холмах. Для самого барона поставки, а не просто так…

– Нет, – я взялся за душистую ковригу хлеба. – Мяса я не ем.

– Ох, извините, – трактирщик смутился, – у нас тут разные люди бывают… А вы, если в первый раз, так и поживите подольше. Места прекрасные, сердце Цветущей… В Холмовый лес только не ходите, там мясоеды развели своих нелюдей. Не тех, что траву жуют, а других, тоже мясоедов. Барон туда ездит охотится – стрелять этих тварей, то есть. А нам и не сунься – ни за ягодой, ни за грибами… Так не ходите в Холмовый лес, ладно?

Я пожал плечами:

– Мне–то что… Я уеду послезавтра. Самое позднее – через три дня.

Хозяин покивал и вышел. Семикрупка на столе остывала.

Я нервничал. Мне все труднее было сохранять внешнюю невозмутимость.

* * *

Всю ночь я провел, наблюдая за лунным лучом, ползущему по гладкому деревянному потолку. Иногда луч двигался рывками: я проваливался в сон и просыпался опять.

С рассветом луч погас. Я встал и умылся. Мне не хотелось есть, я не чувствовал усталости после почти бессонной ночи. Я знал, что сегодня – через час, через два – попаду домой и увижу бабушку. И мне было страшно.

Я запомнил ее крепкой женщиной с едва поседевшими висками. Теперь – я знал это точно – она старуха, настолько дряхлая, чтобы умереть. Поэтому я здесь; поэтому я вернулся в Холмы, хотя когда–то с меня брали клятву никогда не возвращаться.

Ей же, бабушке, я и клялся.

Я спустился вниз. Хозяин, уже полностью одетый и бодрый, вел какие–то подсчеты на желтоватом свитке древесной коры. Я поздоровался; в какой–то момент мне показалось, что уж его–то, бородатого и грузного, я точно когда–то знал. Еще мгновение – и вспомню его имя…

Наваждение прошло. Хозяин водил по коре отточенной спицей, не обращая на меня внимания. Я спросил его, как найти дом Осотов.

– Идите вдоль по улице, потом через площадь Рынок, у старого цветка поверните направо и дальше все прямо. Там увидите. Приметный дом.

Я поблагодарил.

Было все еще очень рано, но на улицах с каждой минутой прибавлялось народу. Я бродил без цели, разглядывая новостройки, поднявшиеся на месте сожженных, разрушенных или просто снесенных старых домов. В Холмах жили небедно: кое–где даже строили, на манер йолльцев, из камня. Фоона – по–йолльски дом, каменный дом, деревянных они не признают.

На площади, конечно, и следа не осталось тех ветхих прилавков, перед которыми я когда–то тянулся на цыпочки. Торговые ряды стояли, сложенные из каменных плит, и были в этот час почти пусты. В центре базара восседал на огромном мешке баронский надзиратель, он же сборщик налогов: мешок был опоясан цепью с кованым гербом, такой же герб, только поменьше, помещался на круглом животе надзирателя. Сам он был из местных; прохожие здоровались с ним без теплоты, но и без откровенного презрения. Я остановился возле пивных бочек, взял себе кружечку светлого и завел неторопливый разговор с пивоваром.

Да, с бароном поселку повезло. Сам живет и другим жить позволяет. Отдали ему луг заливной – нелюдей выпасать, дом сложили, ну, налог со сделки, ну, оброк раз в год. Зато за службу, значит, за услужение барон платит денежкой: вот, даже присматривать за нелюдью кое–кто пошел, кто посмелее. К мясоедским своим привычкам не принуждает, а что все бумаги надо писать по–йолльски – так на то писарь есть. Хороший барон, грех жаловаться, одна у него слабость: по женской части очень уж ловок. Правда, и девки наши тоже хороши: лишь бы в каменный дом, да на мягком поспать, да подарочек получить такой, чтобы подруги обзавидовались… А корни – что корням? Человеческие корни невидимы: с гнильцой они, или чистые, по лицу ведь не скажешь… Нет, не такие нынче девки, как раньше. Зато барон хороший в Холмах, а в других землях куда как хуже бароны: мясоеды те еще и кровопийцы.

Пивовара отвлекли: хозяйка гостиницы «Фатинмер» прислала слугу за пятью бочонками темного. Я отошел, чтобы не мешать погрузке, и почти сразу увидел, как через площадь – от противоположного ее края к центру – движется, плывя над головами, офорл… то есть всадник. Йолльский маг.

Люди перед ним расступались, вокруг ширилось свободное пространство. Маг ехал, опустив поводья, поглядывая по сторонам с показным равнодушием. Остановился рядом с надзирателем, что–то сказал ему, не сходя с лошади. Надзиратель ответил – по–йолльски, судя по тому, как двигались его губы.

Я решил, что мне пора идти. Допил пиво, по широкой дуге обогнул площадь и от цветка – старинного каменного изваяния в виде большого подсолнуха – повернул направо.

* * *

Дом стоял по–прежнему. Как будто Цветущая никогда не горела, ее не топтали нелюди. Как будто семья Осотов, самая уважаемая, богатая, многочисленная семья во всех Светлых Холмах, не исчезла с лица земли, оставив два последних ростка: старуху, застывшую на полпути к небесным корням, и чужака, не узнающего родного дома.

А я его не узнавал.

Краеугольный столб, увенчанный изображением Солнца (деревянный круг и крест на нем), стоял так же прямо, и тень от его верхушки падала на отметку «восемь» – было восемь часов утра. Над частоколом поднимался дом: каждое бревно в стене – в два обхвата. Темная крыша, резные украшения, балкон третьего этажа – полукруглый, ажурный. Сколько раз мне снился этот балкон…

Я остановился перед столбом, и моя собственная тень упала на поросший травой циферблат. Забыли мясоеды развалить этот дом, или боялись тронуть, или не знали всего, или, наоборот, слишком много знали, – теперь не важно. Вот он, дом Осотов.

Я отступил. Снова подошел. Потом, будто по наитию, опустился на одно колено. Прямо перед моим лицом оказались прожилки на дереве: кольцо, похожее на рожицу, и две светлые ленточки, ведущие вверх. В детстве именно так мне представлялись человек – и его невидимые корни…

Я поднял голову.

Угол зрения. Чтобы вспомнить, как все было, мне следовало встать на колени. Посмотреть с высоты своего прежнего роста: дом. Частокол. Ворота. Улица, по которой мы с дедом уходили, бывало, и на рассвете, и поздно вечером, и…

– Добрый господин? Вы что–то уронили?

Служанка смотрела на меня, как на сумасшедшего. Я поднялся, отряхивая брюки; досадно. Мне нельзя привлекать внимания.

– Я потерял монету… Передайте, пожалуйста, хозяйке, что прибыл коммерсант из Некрая – по поводу продажи.

– Ах да! Ах да! – служанка засуетилась. – Проходите, любезный господин коммерсант.

* * *

Через несколько минут я вошел в ее комнату.

Бабушка лежала на огромной дубовой кровати, на льняных простынях, под балдахином из грубого льна, и льняные же волосы сливались с постелью. Ее лицо, темное, ссохшееся, неприятно напомнило лица всех, умерших от дряхлости на моих глазах.

Я сделал несколько шагов – и остановился посреди комнаты.

Что–то говорила служанка. Бабушка, в отличие от меня, слушала ее – и слышала; повинуясь ее приказу, служанка принесла табурет, стопку белой бумаги и чернильницу с пером. Потом вышла и плотно притворила за собой дверь.

Бабушка лежала, откинувшись на высоких подушках, и смотрела на меня.

Ее голос, когда–то звучный и даже мощный, все еще служил ей. Она могла бы сказать, что не рассчитывала увидеть меня в этой жизни – только там, в небесном лесу, где сплетаются корни всех людей. Она могла бы признаться, что в ее памяти я навсегда останусь семилетним ребенком. Она могла бы рассказать, как одиноко и тоскливо было ей в старом доме Осотов, доме–замке, доме–крепости – без малого двадцать три года.

Все это не имело значения. А значит, не стоило нарушать тишину.

Я стоял перед бабушкой, посреди старой спальни Осотов, в которой был, наверное, зачат, и смотрел в ее зеленые, чуть поблекшие, но все еще ясные, полные мысли глаза.

Прошел, наверное, час, а может быть, больше, прежде чем бабушка опустила веки, указывая взглядом на табурет и стопку бумаги.

Я сел на пол. Придвинул к себе бумаги и, используя табурет вместо стола, принялся писать по–йолльски длинные, не имеющие силы, только для отвода глаз необходимые бумаги: контора «Фолс»… договор купли–продажи… по согласованию сторон…

Бабушка смотрела, как я пишу. Я отводил со лба упавшие волосы, поглядывал на нее исподлобья: кровать была низкая, даже с пола я мог видеть ее темное лицо, будто плывущее в воздухе над льняными подушками.

Как над облаками.

Я закончил. Поставил последнюю точку. Отобрал бумаги, предназначенные бабушке, свернул их трубочкой и с поклоном положил к ее изножью.

Тогда она впервые разомкнула губы, обращаясь ко мне.

– Спасибо, Осот, – сказала она.

* * *

Мне кажется, она благодарила меня не за то, что я приехал. И даже не за то, что молчал. Я выжил; некоторые и этого не смогли. Другие осознанно предпочли умереть. А я, почти не имевший шансов, живу на земле, корнями в небо: я, преуспевающий столичный коммерсант. Я, внук моего деда, говорящий по–йолльски без тени акцента.

Бабушка поблагодарила меня, и я ушел. Ей необходимо было побыть одной. Я вышел со двора и долго стоял, делая вид, что заинтересован устройством солнечных часов; мне тоже требовалось время, чтобы взять себя в руки. Дела мои в Холмах отнюдь не были закончены: если сделка, которую я фиктивно заключил в пользу несуществующего лица, служила ширмой для моего рискованного визита в Холмы, то баронский налог с продажи играл в этой ширме роль несущей конструкции.

Итак, я вернулся на площадь. Надзиратель все так же сидел на своем мешке, но верхового мага поблизости не было. Я подошел, назвал себя, предъявил бумаги и мешочек с деньгами. Надзиратель все тщательно перечел, пересчитал и, наконец, выдал мне документ об уплате налога – написанный по–йолльски с ужасными ошибками, но зато скрепленный баронской печатью.

Выйдя из поселка, я двинулся по тракту – но не к станции, а в противоположном направлении. На лугу вдоль ручья паслись нелюди. Я хотел пить – но к воде из ручья не притронулся. Из брезгливости.

Солнце стояло в зените. Я поднялся на пригорок, отошел от дороги и уселся среди колосьев – на меже двух полей. Молчаливая встреча с бабушкой отняла у меня больше сил, чем я ожидал. И мне страшно было представить, чего эта встреча стоила ей. Одну длинную минуту я был почти уверен, что бабушка умерла сразу же после моего ухода, и, вернувшись к дому Осотов, я обязательно увижу желтые ленты на полукруглом балконе – знак траура.

Но колосья шелестели, вцепившись корнями в пригорок, а небо – вместилище всех человеческих корней – безмолвствовало. И я, мало–помалу, справился и с отчаянием, и с тоской.

Я лег, вытянувшись, и заснул, как в детстве – слушая звон колосьев.

* * *

Был поздний вечер, когда я вернулся в гостиницу. Ветер все так же покачивал лицензию на двери. В сенях пахло дымом, чуть подгоревшей кашей и еще чем–то – я никак не мог понять, что это за запах.

В обеденном зале было темно и тихо. Похоже, я по–прежнему оставался единственным постояльцем.

На столе горела свеча, в круге света лежали три коротких огарка. Я шагнул, протягивая руку, намереваясь взять один из них и осветить себе путь наверх…

– Стоять, веснар !

Я еще успел подумать, что слово «веснар» звучит одинаково и по–йолльски, и на языке Цветущей. Потом медленно, очень медленно повернул не голову даже – глазные яблоки.

Его кольцо, стальное с перламутром, мерцало, казалось, прямо перед моим носом. Хоть нас разделяли шагов пять, не меньше. Йолльский маг стоял в углу обеденного зала, готовый убивать, но почему–то медлил с ударом.

– Не вздумай, веснар. Стоять.

Он был новичком, этот маг. Ни один из тех, кто воевал с нами во время нашествия, не стал бы брать меня живьем. И уж конечно не стал бы со мной разговаривать.

Я ждал. Моя жизнь подошла к концу – почти одновременно с жизнью бабушки. Судьбе было угодно, чтобы род Осотов прекратился сегодня – и навсегда.

– Руки за спину, – пролаял маг.

Я выполнил приказ. Мои руки тут же принялись вязать сзади – очень крепко и очень грубо. Маг подошел ближе, не опуская кольца. Я смотрел, как скачут по чеканке и перламутру синие злые искры.

– Убийца! – его голос дрогнул. – Ты ответишь…

Тут мне на голову накинули мешок, и я больше ничего не видел.

* * *

Меня выследили? Слуга подслушал, как бабушка назвала меня настоящим именем? Или йолльские маги теперь обладают могуществом, о котором прежде никто не подозревал?

Стук колес по тракту сменился хрустом гравия. Скрипнули, открываясь, ворота, и лязгнули, закрываясь. С головы моей наконец–то сняли мешок, я мигнул и огляделся.

Посреди двора горела бочка со смолой. В ее свете я разглядел баронский дом, сложенный из серого и черного камня. Дом стоял на крутом пригорке, с одной стороны у него было три этажа, с другой, вероятно, – два. Лес подступал совсем близко, я чувствовал его запах и видел сплошную черноту там, где начинались стволы.

Ограда вокруг дома была тоже из камня, и даже землю укрывали каменные плиты: на стыках между ними кое–где пробивалась трава. Оконца узкие и очень высокие. Сейчас, среди ночи, почти все они светились, будто накануне большого праздника. Я поднял голову: в окне второго этажа мелькнула тень…

И почти сразу оттуда вырвалась арбалетная стрела, целя мне в лоб.

Не поворачивая головы, почти не глядя, йолльский маг выбросил руку в сторону, и стрела разлетелась на куски. Звякнул о камни наконечник. Острая щепка клюнула меня в лоб. А кольцо, стальное с перламутром, опять смотрело мне в глаза, и сине–фиолетовые отблески только на миг потускнели.

– Что ты сделал! – глухо кричали в доме. – Притащил веснара живым… Прочь, все прочь! Кто хочет жить – уходим!

Лошадь, запряженная в повозку, нервно заржала, ударила подковой о камень, вышибая искры. Слуги, сопровождавшие меня от гостиницы к баронскому дому, жались друг к другу за спиной мага.

Я ждал.

– Вперед, – сказал маг. – В дом, растение.

Я вошел.

В йолльских строениях почти не бывает внутренних перегородок, только колонны, на которые опираются балки, да винтовые лестницы без перил. Сводчатый потолок баронской гостиной был очень высок, в три человеческих роста. Вдоль стен горели факелы. В дальнем углу стоял мальчишка лет десяти, смотрел на меня круглыми глазами, обомлевший, будто в столбняке.

По внешней лестнице, пристроенной к дому снаружи, бухали сапоги: слуги и стражники отступали. Их начальник служил в Цветущей давно, еще со времен нашествия, и не желал участвовать в смертельной затее глупого мага.

Или он не так уж глуп?

Я присмотрелся. Дальше, за каменной спиралью винтовой лестницы, угадывались странные очертания – что–то грузное нависало, почти касаясь пола, в тяжелых складках не то сети, не то ткани.

– Подойди, веснар, – голос мага звенел, как будто он сдерживал смех. – Подойди и посмотри, убийца!

Я обогнул лестницу.

Это был старый гамак, привешенный к балкам на лохматых веревках. В гамаке лежал труп дряхлого старика. Желтоватая прозрачная кожа, обтянувшая череп и собравшаяся складками на щеках, редкие седые волосы, ввалившиеся черные губы – я вдруг вспомнил бабушку, мне сделалось горько и страшно.

И только потом, несколько мгновений спустя, я узнал лежащего. Вчера на закате я встретил его: тогда ему было лет сорок, он сидел в седле, гордо выпрямив спину, и велел магу оставить меня в покое, раз уж я иду в Холмы по своим делам.

Барон. Йолльский наместник в Светлых Холмах. Теперь ему было больше ста лет – по крайней мере с виду.

Маг молчал. Его кольцо касалось моей шеи. Я чувствовал то жар его, то холод. Перед глазами метались огненные язычки: я медленно осознавал, что произошло. Что это значит. Небесные корни, за миг до смерти я не знал, радоваться своему открытию – или пугаться…

Я повернул голову. У мага были совершенно безумные глаза. Мне снова показалось, что он вот–вот рассмеется. Или разрыдается. Или даст, наконец, волю своему кольцу; я снова подумал о бабушке. Хорошо, если она уже умерла и не узнает, как я распорядился этим несчастным сокровищем – жизнью последнего Осота.

Горели факелы. В их неровном свете мы с магом глядели друг на друга; я был уверен, что мой взгляд ничего не выражает, но йолльские маги проницательны.

Он дернул кадыком:

– Барона убил веснар!

Я не спорил.

– Ты!

Я промолчал.

– Ты его убил? – спросил он отрывисто.

Могущество йолльских магов заключается прежде всего в том, что им невозможно врать.

– Нет.

Он был потрясен. Я заметил это по глазам. Но, даже сбитый с толку, соображал он быстро.

– Ты хочешь сказать, что здесь рядом… еще один… такой же?

– Это Цветущая, мясоед, – сказал я со скрытым торжеством. – Что ты хотел здесь найти?

Он захлебнулся яростью. Нашей с ним жизни оставалось – несколько мгновений.

– Я убью тебя.

– Я знаю, – я мельком взглянул на дряхлое, мертвое лицо барона. В детстве такие лица преследовали меня в кошмарах. – Знай и ты: ни один веснар не умирает мгновенно. И связывать меня бесполезно. Для моего дела мне не нужны ни руки, ни глаза.

Его зрачки расширились. Кольцо на пальце вспыхнуло ослепительно–фиолетовым светом. Йолльский маг чувствовал западню, но все еще не верил.

– Я думал, ты выследил меня, – проговорил я медленно. – Я думал, ты знаешь мое имя… Но тебе просто повезло, мясоед. Вернее – тебе ужасно не повезло. Посмотри на барона – это и твоя судьба тоже.

Мальчишка, стоявший у стены, наконец–то вышел из столбняка и кинулся бежать, поскальзываясь на покрытом соломой полу. Маг смотрел на меня – в его глазах отражался свет факелов.

– У тебя был шанс напасть внезапно, мясоед, – сказал я. – Оглушить. Или убить во сне. Ты этого не сделал.

Он молчал. Мы были связаны, как веревкой, смертью о двух концах: если ударит один, тут же ответит и второй; йолльские маги тоже не умирают мгновенно. Во всем доме, в огромном каменном доме сейчас не было ни души: слуги и стража разбежались. Только где–то под самой крышей тяжело дышал, забившись в укрытие, мальчик.

Мы смотрели друг на друга. Сейчас, именно в эту минуту, маг во всей полноте осознал свою ошибку – и увидел будущую судьбу.

…Они не люди, говорил тогда дед. Запомни, Осот, они все – нелюди.

* * *

– Вставай, Осот. Вставай.

– Деда, но ведь ночь… Совсем темно… Завтра у меня уроки…

– Не завтра, а сегодня. И не уроки, а война. Вставай, Осот!

Мальчик тер глаза кулаками, сутулился и судорожно зевал. Ему было семь лет, светло–русые волосы торчали, как колючки репейника. Двух зубов недоставало.

– Деда… Их будет много?

– Очень много, – жестко сказал мужчина лет пятидесяти, протягивая мальчику полотняную куртку со шнурками–завязками. – Сколько бы ни было – они наши, Осот. Мы будем ждать их под лесом… Если успеют, подойдут еще Усач и Ягода.

– Как это – если успеют?!

Мужчина не ответил.

Над Холмовым лесом висела луна. Каждый дом, каждый куст отбрасывал длинную черную тень. Поселок не спал: в каждом доме, за закрытыми ставнями, что–то происходило: мальчику слышались приглушенные голоса и плач. Держась за руку мужчины, он шел, почти бежал в гору, деревянные подошвы скользили по росистой траве, штаны вымокли до колен.

– Стой…

Мальчик огляделся.

За спиной лежал поселок – тихий, без единого огонька. Слева темнел лес, уходил все выше и сливался с небом. Справа, внизу, тянулся тракт, залитый луной, а впереди, в полном безветрии, стояли под лунным светом поля с высоченной, почти созревшей рожью.

Мужчина лег и приложил ухо к земле. Мальчик дрожал, щелкая зубами, смотрел вперед – но видел только рожь на вершинах ближайших холмов.

– Они близко, – мужчина резко поднялся. – Я возьму слева, от леса, а ты справа, от тракта… Усач!

Мальчик обернулся. По склону холма бежал, пригибаясь, человек. Через минуту он уже стоял рядом, тяжело дыша, вытирая молодое безусое лицо.

– Ягода не придет, – сказал он вместо приветствия. – Я сам еле успел…

Задрожала земля. Даже сквозь толстые деревянные подошвы мальчик слышал, как она содрогается.

– Я возьму от леса, – сказал его дед. – Малой от дороги, ты, Усач, будь в центре.

– С чего ты взял, что они пойдут здесь? – безусый Усач все еще задыхался. – Что не перевалят холмы южнее?

– Нелюдь под нелюдью, – тихо сказал мужчина. – Там, на юге, слишком крутые холмы… для этих тварей.

Мальчик смотрел на далекие поля. Вся его кожа сделалась колючей и жесткой, как эта рожь, светлые волосы встали дыбом. Ухо различало глухой топот, порождавший сотрясение земли.

Над темным горизонтом медленно поднимались головы, тысячи голов. Выше, намного выше роста обычного человека. А под ними – мальчик на миг зажмурился – второй ряд голов. Нечеловеческих, огромных, длинных. На таком расстоянии, да еще в темноте, невозможно было различить глаз и лиц. Но мальчик видел их раньше – и стоял, оцепенев, широко открыв глаза и рот.

Тяжелая рука деда опустилась на плечи, заставила лечь. Рядом лежал в помятой ржи Усач – бормотал себе под нос и ругался, но мальчик его не слышал. Земля Цветущей, к которой он прижимался теперь всем телом, дрожала под ним, будто от страха.

Он обхватил ее обеими руками.

– Идите, – говорил дед, в голосе его звякала смерть. – Идите… Ближе. Еще ближе.

Мальчик прижался к своей земле щекой.

– Осот! Ты слышишь? Они нелюди, все. И те, что внизу, и те, что сверху. У них нет корней – ни земных, ни небесных, они не растут – носятся по свету, как сброшенные листья, как пойманный ветром мусор. Преврати их в мусор!

– Да, деда, – беззвучно ответил мальчик.

– Встаем, – сказал мужчина. И они поднялись одновременно – все трое.

Всадники, ехавшие впереди, заметили их и вскинули луки. Двое или трое успели выпустить стрелы; они пролетели высоко над головами стоящих на холме мужчины, юноши и мальчика.

Никто из троих даже не шевельнулся.

Первыми упали кони, повалились, увлекая за собой всадников. Кто–то успел подняться, кто–то нет. Кто–то закричал – прошло мгновение, может быть, два; по рядам поверженной армии прокатился не то хрип, не то сдавленный стон. Заколебался под луной воздух, ставший вдруг очень жарким.

И снова сделалось тихо и неподвижно.

Под луной, устилая вытоптанные поля, мешками лежали пришельцы. Их дряблая кожа складками стекала к подбородкам, к огромным хрящеватым ушам. Ветер срывал с черепов седые волосы, подбрасывал к небу, и издали казалось, что на поле боя отцветают одуванчики.

Мальчик стоял, дыша ртом. Бесконечно дряхлые, седые лошади лежали вперемешку с людьми, одновременно умершими от старости. И странно выглядели рядом с этими немощными трупами их блестящие мечи, копья, их натянутые луки. Кольчуги своим весом проламывали истончившиеся грудные клетки, то там, то здесь слышался хруст…

– Уходим, – сказал мужчина. – И помни: тебя здесь не было, Осот.

* * *

Мы молчали. Покойник в провисшем гамаке отбрасывал множественную тень – по числу факелов.

Я мог оборвать это молчание прямо сейчас – вместе с нашими жизнями. Я медлил не потому, что боялся; дряхлый барон, жертва веснара, напомнил мне кошмары моего детства. Я не хотел отягощать свои небесные корни еще и этой смертью. Поэтому ждал, чтобы маг ударил первым.

Он был моих примерно лет. Поджарый. Черноволосый. Вероятно, очень могущественный – никогда раньше я не видел, чтобы на магическом йолльском кольце так горел и светился перламутр. Говорят, стальные кольца куют на далеком острове, а цветные пластинки для них поставляют морские нелюди, у которых нет ни глаз, ни рта…

– Зачем ты явился на мою землю? Что ты забыл в Цветущей, мясоед?

– Моя земля там, где утверждаю свой закон. Даже если ты убьешь меня, закон здесь останется йолльский, и ты ничего не можешь с этим сделать.

– На небесном поле, где прорастут мои корни, не действуют земные законы. А тебя – тебя не будет нигде, мясоед. Твоя дряхлая плоть удобрит поля Цветущей. Чем тебе поможет йолльский закон?

Маг ухмыльнулся. Он тоже не боялся смерти.

– Вспомни, – сказал я. – Здесь, поблизости, ходит еще один веснар, и ни ты, ни я не знаем, кто это.

Его ухмылка застыла на губах.

– Это он убил барона, – продолжал я. – И, вполне возможно, станет убивать еще. Что ему йолльский закон?

– Растения, – он облизнул губы. – Хищные твари, напоказ смирение, внутри – подлость. Убийцы невинных людей…

– Мясоеды – не люди. Как и те, кто вам служит – ваши рабы и пища.

– Это животные! Не рабы и не пища, это лошади, коровы, кролики, овцы, свиньи, ослы, собаки!

Я вдруг понял, что говорю с ним по–йолльски. На языке Цветущей до сих пор нет слов, чтобы обозначить все многообразие йолльской нелюди. И еще я понял – с удивлением – что он тоже не хочет убивать первым. И что он вовсе не так спокоен, как полагается магу.

* * *

Те, кто впервые сошел на Цветущей с огромных кораблей под синими парусами, поначалу благодушествовали. Их мир был устроен по–другому: там сильный подминал слабого, и, добившись покорности, делал его частью этого мира. Без излишней жестокости, без напрасных смертей: йолльцам нужны были не трупы, а подданные. Они любили своих лошадей и собак, берегли их и хлестали кнутом только в крайнем случае – понуждая к покорности. Они кормили своих кроликов, овец и коров, а потом, когда приходило время, резали их и съедали. Они занимались науками и искусствами, строили огромные корабли и отправлялись в плаванье, и на каждом новом острове заново воссоздавали свой Йолль – таким, каким хотели его видеть.

Явившись на Цветущую, они поступили, как всегда. Им казалось естественным, что жители острова, не знающие оружия, немедленно покорятся людям со стальными мечами и дальнобойными луками в руках.

Так оно поначалу и вышло.

Все живое на Цветущей имеет корни в земле. Все, кроме человека. Человек волен выбирать себе место, жену и дом, волен выбирать себе ремесло и жизнь – его корни не привязывают его к земле, но привязывают к небу. После смерти, мы все прорастем на небесном поле – тот, чьи корни целы и здоровы, раскинется от звезды до звезды. Чьи корни подточены ложью, завистью, ненавистью – будет чахнуть. А того, чьи корни сгнили еще при жизни, не будет нигде, он исчезнет из мира, распадется прахом…

Когда новые люди высадились на берег, ведя в поводу огромных четвероногих людей с продолговатыми головами, выпуская на траву мелких людей, покрытых шерстью, и рогатых людей, издающих странные мычащие звуки – жители Цветущей были потрясены. Давние легенды говорили, что далеко–далеко за морем живут люди иной породы, совершенно не похожие на обитателей Цветущей. Тем не менее они остаются людьми: ведь у них нет видимых корней, а значит, есть невидимые, соединяющие с небом. И жители Цветущей встретили всех пришельцев, как подобает встречать людей.

Это потом оказалось, что чужие двуногие люди убивают четвероногих – себе в пищу. Запрягают в повозки, седлают их и ездят верхом. Заставляют пахать землю с утра до ночи, привязывают и бьют. В представлении жителя Цветущей это было немыслимо – ведь и те, и другие были связаны с небом невидимыми корнями!

Йолльцы потешались над жителями Цветущей, когда те пытались заговорить с лошадью или коровой, когда приглашали в дом собаку, как дорогого гостя. Это не люди, объясняли йолльцы (к тому времени в прибрежных районах почти каждый житель знал десяток йолльских слов, а некоторые – по целой сотне). Так в обиход вошло – на языке Цветущей – слово «нелюди»…

Тем временем пришельцы вели себя все более своевольно. Захватывали земли, постройки, сами назначали цены на хлеб, не желая слушать ни местных купцов, ни земледельцев. Община прибрежного города Заводь собралась и постановила – отказать пришельцам в гостеприимстве. Но йолльцы посмеялись над посольством горожан, а депутатов побили кнутом – несильно, в назидание – и отпустили.

В прибрежных городах начались волнения, с йолльцами отказывались торговать, в их лодках пробивали днища. Тогда командор йолльского флота отдал приказ, многократно опробованный уже на многих других островах: он велел схватить нескольких смутьянов и повесить их на рыночной площади в Заводи.

И это было сделано.

Целые сутки целый город молчал. Никто, даже дети, не произносил ни слова. Смотрели на тела казненных. Глядели друг на друга. В эти часы жителям Цветущей открылась чудовищная правда: не только четвероногие твари, привезенные из–за моря, не были людьми. Сами йолльцы, хоть и обладали даром связной речи, тоже людьми не были. У них не было корней – ни зримых, земных. Ни небесных. Они были – прах, случайно (и временно) наделенный подобием жизни.

Увидев ужас островитян, пришельцы больше не церемонились. Новую и страшную страницу в истории этого противостояния открыл маленький прибрежный поселок под названием Сухой Камень. Местные жители выращивали трепс, съедобные водоросли, называемые также «морским хлебом». Было время жатвы, мужчины целые дни проводили в море, женщины хозяйничали на маленьких огородах, полосками вытянувшихся на склоне холма. Случилось так, что экипаж йолльского судна «Овффа» («Морская птица»), недавно прибывшего на Цветущую, стосковался по женскому обществу и решил высадиться на берег.

Пытался ли капитан удержать их, или не видел в этой затее ничего плохого – никто так и не узнал. Двадцать молодых парней, опьяненных собственной властью, ворвались в поселок, почти не встречая сопротивления, и начали охоту за девицами и молодыми женщинами.

Без веснарского искусства трудно выращивать водоросли на мелководье – их уносит штормом прежде, чем созреет «морской хлеб». В поселке был свой веснар – вернее, была веснар, девушка из Заводи, которую пригласили послужить в Сухом Камне сезон или два, как она захочет; искусство веснара ничего общего не имеет со смертью. Это искусство весны, солнца, обновления и жизни. Так было до того дня, до случая в поселке Сухой Камень.

…Через несколько дней йолльский наряд раскопал наспех вырытую могилу. В тот день завоеватели впервые, пожалуй, от самой высадки на Цветущую узнали, что такое страх: яма была заполнена телами дряхлых, распадающихся от древности стариков. На них была одежда экипажа «Овффа», знаки различия, здесь же лежало и оружие, не успевшее даже потускнеть. Потрясение было таким сильным, что йолльцы ни о чем не стали спрашивать жителей поселка и без единого слова убрались в Заводь, оставив мертвых в могиле.

С того дня слово «веснар» перешло в йолльский язык. Единственное слово, которое звучит одинаково на их языке – и на языке Цветущей.

* * *

– Как ты меня узнал? Как догадался?

У нас обоих слезились глаза – от напряжения. Мы оба старались не мигать.

– Ты был единственный чужой, прибывший в Фатинмер. Я заподозрил тебя сразу, когда увидел на тракте. Если бы барон тогда меня не удержал…

– …он бы все равно умер! Я приехал в Холмы не затем, чтобы кого–то убивать. Я ненавижу убивать. Я маленьким мальчиком убил сотни людей, тысячи.

– Ты Осот?! – он не выдержал и мигнул. – Черт возьми… Нэф… То есть барон, он говорил… он был уверен, что ты мертв… Это не везение, это закономерность. Ты ведь ждал, что тебя узнают, все время ждал и боялся, поэтому даже отговариваться не стал! Ты ждал , что в тебе угадают веснара!

У него, наверное, затекла рука, но он все равно не опускал кольца – держал перед моими глазами. Я вдруг понял, что он прав. С того самого момента, как нога моя коснулась платформы под вывеской «Фатинмер», я ждал, сам не отдавая себе отчета, окрика в спину: «Веснар!»

– Я давно ничего не боюсь, – сказал я магу, и это тоже была правда. – Мы оба умрем сегодня. А убийца барона останется на свободе.

– Нет!

– Да. Ни ты, ни я никогда не узнаем его имени.

Он зашипел сквозь зубы.

– Нэф был добр. Слишком добр. Он был сентиментален. Он возился с этими растениями, как…

Он осекся. Его кольцо потускнело. Я стоял и смотрел, как он думает. В его красных слезящихся глазах поблескивал отсвет факелов.

– Если ты опустишь руку, – сказал я медленно, – я могу поклясться тебе небесными корнями, что не нападу на тебя первым в течение… тридцати минут, например.

– Я не верю твоим клятвам.

Он был по–своему прав: такую клятву может принять только тот, у кого есть небесные корни. Время шло, я не чувствовал связанных за спиной рук. Факел в дальнем углу затрещал и погас. На дряхлое лицо барона легла тень.

– Почему ты не убил меня сразу? – спросил я, не то врага своего, не то сам себя. – Ведь должна быть какая–то причина…

– Я приехал на остров не как убийца. Я должен расследовать дело, убедиться в твоей вине, судить тебя и казнить. По законам Вечного Йолля.

– Что?!

Такой самонадеянности, граничащей с детской наивностью, трудно было ожидать от человека, наделенного магической властью. Но мой враг верил своим словам. Когда он говорил, его ноздри раздувались и воспаленные глаза сверкали.

– Ты глупец, – сказал я тихо. – Извини, но ты просто болван, идиот, понятия не имеющий о том, что говоришь. Ты знаешь, сколько мясоедов заплатили жизнью за эти… бредни?

Перламутр на его кольце засветился ярче, и целый миг я думал, что это конец: сейчас он ударит.

Но он удержался. Факелы дымили. В помещении вся тяжелее становилось дышать.

– Где ты был сегодня после полудня? – тихо спросил маг. – Вернее, уже вчера… После полудня – и вечером?

– Ты все–таки решил «расследовать дело»?

– Отвечай.

– Я был за Холмами, шагов на сто правее тракта, на меже двух полей.

– Что ты там делал?

– Жил. Смотрел в небо. Спал.

– Кто–нибудь тебя видел?

– Не знаю. Мне не было дела ни до кого. И сам я никого не заметил, если ты об этом хочешь спросить… Барона убили в доме?

Он помолчал.

– Барона нашли… я нашел. В лесу. Недалеко отсюда. Он был один. Лежал лицом вниз. Я перевернул его… – маг задержал дыхание, заново переживая эту сцену. – Это было уже вечером, на закате. Он ушел в лес сразу после обеда, якобы охотиться, но не взял с собой оружия.

– Барон часто так делал?

– Нет, никогда.

Задумавшись, мой враг почти опустил руку с кольцом. Это, впрочем, не ввело меня в заблуждение: я же видел, как он сбил на лету арбалетную стрелу…

– Можешь показать мне это место?

– Зачем?

Я не сразу отозвался. Мне следовало верно сформулировать ответ – безо лжи. Но и правды мой собеседник не был достоин – он просто не смог бы ее понять.

– У нас обоих мало времени, – сказал я медленно. – Но мне хотелось бы знать, кто и почему убил барона.

Его глаза сверкнули. В этот момент я читал его мысли: маг рассчитывал, изобличив моего собрата–веснара, подвергнуть его так называемому «йолльскиму правосудию»; тогда я решил про себя: как только я догадаюсь, кто убийца – нанесу удар первым. Похороню себя вместе с магом – и с этим знанием.

* * *

Я не был в Холмовом двадцать три года. После большого пожара лес изменился до неузнаваемости. Я взбирался первым по крутому склону – по–прежнему со связанными за спиной руками. Слушал незнакомый, не внушающий доверия шорох, ловил ноздрями пропахший опасностью ветер. Позади меня шагал маг: я чувствовал, как его кольцо смотрит мне в затылок.

Ночь сменялась рассветом.

Мои ноздри дернулись. Не успев сообразить, откуда вонь, я замер, всматриваясь в предутреннюю муть. Источник запаха обнаружился почти под ногами: это были останки некогда живого и теплокровного существа. Обглоданные кости, клочья меха, запекшаяся кровь.

– Это заяц, – сказал маг за моей спиной. – Его съели.

– Кто? – я боролся с тошнотой.

– Хищник, – маг говорил теперь сквозь зубы. – Вперед.

Я ничего не ответил. Обошел останки и двинулся дальше, вверх и вверх по склону. Все йолльцы, с которыми мне доводилось общаться в Некрае – а в их числе были и университетские профессора, – искренне не понимали, как природа Цветущей могла существовать без «фаа», «мерф» и «манфи»…

Я улыбнулся: все–таки я побывал в Холмовом. Иду по лесу и думаю на родном языке; сейчас, перед смертью, каждая мелочь имеет значение.

Сделалось светлее: впереди отрылась поляна. Слой рыжей хвои уступил место траве. Я замедлил шаг.

– Здесь, – сказал маг. – Он лежал вот здесь.

Трава на поляне, высокая и жесткая, во многих местах была примята. Уже после смерти барона здесь толпились стражники, растерянно оглядывались, хмурили брови, месили траву сапожищами. Расстилали полотно, укладывали на него дряхлое тело… Я присмотрелся: среди полегших стеблей подрагивали на ветру две пряди длинных седых волос. Даже в утреннем полумраке я отлично их различал.

– Трава не распрямилась, – тихо сказал маг.

– Что?

– Когда я нашел его тело, трава стояла ровно, не было ничьих следов… Даже следов барона. Я подумал, она распрямилась сама по себе… Всего за несколько часов…

В лесу кто–то тонко вскрикнул – как ребенок. Я содрогнулся.

– Это птица, – сказал маг.

– Вы и «мерф» сюда завезли…

– Это лес! Да, в нем должны жить птицы и животные, это нормально. Это жизнь! Хищники и жертвы, норы и гнезда, рождение, смерть…

Я не слушал его. Смотрел на поляну: с двух сторон она была огорожена, как забором, густым ельником. Несколько огромных сосен, когда–то уцелевших в огне, колоннами тянулись в небо. Между их темными, поросшими мхом стволами теснились маленькие березы: я готов был поклясться, что их высаживали здесь специально, помогая лесу опомниться после пожара. Десять лет назад, пятнадцать…

– Хорошее место для встречи, – сказал я вслух.

Маг промолчал.

– Ты не знаешь, с кем барон собирался здесь говорить? У тебя нет даже предположения?

Он снова промолчал. Утренний ветер дергал березы, заставляя их нервно, зябко перебирать листвой. Среди истоптанной травы лежал увядший василек.

Я наклонился и поднял его.

Цветок погиб не под каблуком стражника. Его сорвали раньше, возможно, далеко отсюда. Возможно, в поле. И это мог сделать кто угодно – сам барон. Или тот, с кем он встречался. Василек цвета неба уродился слишком красивым, чтобы умереть своей смертью; сейчас он обмяк, лепестки потускнели, стебель переломился пополам.

Не выпуская из рук мертвый цветок, я поднял с земли шишку. Сунул в карман. В детстве у меня была привычка – собирать семена, которые попадутся под ноги. Бабушка бранилась, вытряхивая мою куртку – полные карманы крошек, семян, сосновых иголок…

– Ты слышишь? – напряженно спросил маг.

Я поднял голову. Он был прав: в лесу что–то неуловимо изменилось и продолжало меняться прямо сейчас. Лес жил по чужим, йолльским законам, и я, который прежде знал Холмовый и любил, не мог теперь понять, что происходит.

Там, в глубине. В серых сумерках. За стволами. Все ближе и ближе.

Маг искоса глянул на меня – и обернулся в сторону ельника. Он тоже ничего не понимал.

Я вспомнил – что–то из детства. Из тех кошмарных снов. Не офорлы… нелюдь под нелюдью в чистом поле… что–то другое, не менее отвратительное, но куда более опасное…

– Берегись! – зачем–то крикнул маг.

Прошла половинка мгновения.

Я успел увидеть, как взлетает из–под низких еловых веток вожак. Беззвучно выпрыгивает вверх почти на полный человеческий рост, целит когтями в грудь магу и клыками – ему же в горло. Как маг вскидывает руку, и кольцо разражается белым огнем. Как все тело нападающей твари освещается изнутри, на мгновение становится прозрачным, видны кости, позвоночник, череп… очень похожие на человеческие, но уродливые, страшные… а потом тварь распадается на части, и одновременно из–под елок взвиваются, нападая на мага, еще три таких же.

Четверо кинулись на меня. Один навалился из–за спины. Я не устоял – у меня были связаны руки – и упал лицом в росу.

* * *

Это накатывает волной. Волосы встают дыбом. Все живое бросается в рост, в развитие, в старение, в осень и опять в весну… Ветер подхватывает листья… Вихрь, водоворот, зима и лето сменяют друг друга, лопается оболочка и снова нарастает, бегут соки, бежит кровь по жилам, скорее, скорее…

…Преврати их в мусор.

* * *

Я упал, а тварь навалилась сзади – мертвым грузом. Уже мертвым.

Я закрыл глаза.

Каждая жилка дрожала. Как тогда, на вершине горы, когда дед сказал: «Тебя здесь не было». Я давно, очень давно не был веснаром…

И уж тем более – не убивал.

Я пошевелился, сбрасывая с себя тощую, роняющую шерсть, дряхлую тушу. Передернулся от отвращения. Подтянул колени, с трудом поднялся. Мага тоже сбили, он встал одновременно со мной – бледный, как жемчужина с далеких островов. Кольцо на его пальце горело синим и фиолетовым.

– Погоди, – выговорил я, пытаясь плечом стереть с мокрого лица прилипшие клочья шерсти. – Не нападай. Мы не договорили.

Он огляделся. Поляна была завалена дохлыми тварями – все они умерли на лету, в прыжке, от старости. Мутные глаза затянуты бельмами, клыки рассыпались прахом. Я с трудом узнал в этих «манфи» – волканов. Йолльцы привезли их на остров, йолльцы когда–то, давным–давно, натаскивали этих тварей для охоты на людей.

На счету мага был только один враг, тот, первый. От волкана мало что осталось: кучка пепла, понемногу уносимого ветром.

– Восемь, – сказал маг и сглотнул.

– Там еще двое… За елками. Дохлые.

– Откуда ты знаешь?

– Пойди, посмотри. Может, ты привык убивать без счета, а я – нет.

(«Сколько их было?» – спросила тогда бабушка, встречая нас на пороге, и я был благодарен деду, что тот не стал ей отвечать…)

Маг стоял среди этого побоища, среди горы дряхлых тел – и смотрел на меня. Это был странный взгляд. И ужаса в нем было все–таки больше, чем отвращения.

– Давай уйдем отсюда, – сказал я. Повернулся и пошел, не оглядываясь.

Он догнал меня и зашагал сзади – молча. Я слышал, как похрустывают веточки у него под ногами. Так, не говоря ни слова, мы спустились с пригорка и вышли на опушку как раз тогда, когда из–за холмов на востоке показалось солнце.

Возможно, это был мой последний рассвет, поэтому я замедлил шаг. Подставил свету лицо. Дом барона лежал ниже, и солнечные лучи до него пока не добрались.

Маг остановился рядом – по–прежнему очень бледный.

– Я же говорил тебе, – сказал я негромко. – Веснару для дела ни руки, ни глаза ни к чему. Зато теперь ты знаешь, как это будет с тобой. А я – как это будет со мной.

– Это мерзко, – отозвался он тоже вполголоса. – Веснарство – самый отвратительный из волшебных даров.

– Неправда. Веснарство – прекрасный дар. Дар жизни, а не смерти. Мы не виноваты, что вы явились сюда с йолльским законом. Что вы даже лес, мирный лес, превратили в бойню, где нелюди жрут друг друга.

Он не ответил. Пошел к дому, а я за ним.

Со стороны пригорка баронский дом казался двухэтажным. Дикий виноград оплел его стены сплошной плетенкой. Усики торчали в разные стороны – искали, требовали, шарили в поисках новой опоры. Каменная ограда здесь была совсем невысокой, волкану не составило бы труда перемахнуть ее с разбегу. Мы с магом одновременно подумали об одном и том же.

– Он говорил, что это не опасно, – пробормотал маг. – Если не ходить в лес по ночам… Слишком уж расплодились зайцы. Грызли кору…

Меня передернуло от омерзения.

Солнце коснулось верхушек травы у самой ограды. Покачивались метелочки. Безмятежно тянулись к небу белые соцветия. Цветущая, моя Цветущая, что с тобой сталось?!

– Развяжи мне руки, – сказал я глухо.

* * *

Во дворе баронского дома стояла пустая телега: лошадь из нее благоразумно выпрягли и увели. Бочка со смолой догорела и дымилась теперь, расточая смрад. Залитая солнцем дорога вела к тракту, и только там, на благоразумном отдалении, маячили черные фигурки.

– Ты можешь убивать на расстоянии, веснар? Дотянуться до тех , к примеру?

Я прищурился.

– Могу. Но я не знаю, кто там. Может быть, это свои… И они ведь не нападают.

– А если нападут свои – ты убьешь?

Он так и не стал развязывать мне руки. Воткнул в щель между камнями баронский меч – и отошел в сторону, предоставив мне возможность самому, вслепую, перепиливать веревку.

Меч был хороший. Я рассек веревку в двух или трех местах, она ослабела и потихоньку стала соскальзывать с онемевших рук – виток за витком. В свете дня мертвый барон в гамаке казался ссохшимся, как черная груша.

– Нам обязательно оставаться здесь?

Маг подумал.

– Иди наверх… Только не пытайся завернуть за угол! Оставайся на виду, если хочешь прожить подольше!

Я хмыкнул.

На втором этаже помещалась «комната для бесед», по–йолльски «фрадуф». Комната была в том же виде, в каком ее оставил барон – если не считать опрокинутого кресла с отпечатком башмака на мягкой спинке. Кресло валялось у того окна, из которого в меня стреляли.

Солнце освещало комнату, не оставляя ни краешка тени. Йолльцы любят свет; удобная деревянная мебель делила пространство на несколько уровней – можно было сидеть у самого пола или выше, или еще выше, под потолком. Согласно йолльскому кодексу гостеприимства, «фаон», то есть собеседник в общей комнате, волен выбирать себе место потеплее или посвежее. С иерархией – положением в обществе или старшинством – этот выбор никак не связан.

Если бы не мохнатые шкуры нелюдей, устилавшие пол, я сказал бы, что комната мне нравится.

– Подведем итог, – сказал маг. – Я убью тебя, как только ты попытаешься до меня дотянуться. Знаю, ты убиваешь быстро, но у меня хорошая реакция.

– Хорошая, – отозвался я. – В бою у меня преимущество: я могу поразить сразу многих. Но в нашем с тобой случае это не имеет значения.

– Не имеет, – повторил он отрешенно.

Я растирал затекшие руки и пытался понять: если бы там, в лесу, я накрыл своей веснарской волей не только волканов, но и человека тоже… успел бы он убить меня? Хищники, появившись внезапно, полностью занимали его внимание. Возможно, это был единственный мой шанс: покончить с ним – и самому остаться в живых…

Маг тоже об этом подумал.

– Я не выпущу тебя живым, – сказал я, обрывая его так и не начатую фразу. – Ты знаешь о втором веснаре. Ты будешь его искать.

Он вскинул подбородок:

– Неужели ты решил, что я оставлю в живых тебя ?

Я кивнул. Каким бы ни был мой шанс – он ускользнул, закончился, и вспоминать о нем не было смысла.

– Ты догадываешься, с кем встречался барон? – я прошелся по комнате, стараясь не наступать на шкуры.

Маг сел на низкую полированную скамью. Потер лоб, будто вспоминая. Блики на его кольце при свете дня чуть потускнели.

– Скажи… полукровка может быть веснаром?

– Полукровка?

– У барона двое сыновей… Со старшим он поссорился три дня назад: щенок надерзил отцу и ушел.

Я невольно посмотрел в потолок: мальчишка, которого я первым увидел в этом доме, все еще прятался где–то на чердаке. Мы с магом в третий раз одновременно подумали об одном и том же; такая солидарность начинала внушать мне опасения.

– В любом случае, – медленно сказал я, – его нужно отправить к людям. – У него, наверное, есть мать… другие родственники…

– Иди наверх, – сказал маг. – И не делай резких движений.

Наверх вели две лестницы: внешняя, пологая, увитая виноградом, и внутренняя, очень крутая, закрученная винтом. Я снова поднимался первым. Крышка деревянного люка, прикрывавшая вход на третий этаж, была чуть сдвинута.

Маг выбрался из люка, чуть не хватая меня за щиколотки. Вполглаза приглядывая друг за другом, мы огляделись: я изучал незнакомое йолльское жилище. Маг искал мальчишку.

Все те же высокие окна, увитые виноградом, свободно впускали солнце и сквозняки. В центре большой комнаты помещалась «оре» – теплая йолльская постель, больше похожая на дом в доме. Полог–палатка, притулившаяся к каминной трубе, закрытая со всех сторон одеялами и шкурами нелюдей.

Вдоль стен висели, открытые всем ветрам, пустые гамаки.

– Комната барона, – сказал я вслух. – Где они жили все? Дети, стража, слуги?

– Внизу. На земляном этаже.

Я вспомнил о бароне, который так и коротает вечность – провиснув в гамаке почти до пола. Некстати пришла на ум еще одна йолльская традиция: хоронить особо знатных покойников в гамаках.

– А… ты? – я запнулся. – Ты где жил? И кто ты, собственно, такой? Что делаешь в доме барона?

Будто не слыша меня, он откинул край тяжелого полога. Заглянув через его плечо, я увидел – сквозь тучу пылинок в солнечном луче – мальчишку, свернувшегося на матрасе, как корешок в слишком тесном горшке.

– Реф! – негромко приказал маг.

Мальчишка вскочил. Встрепанный, круглоглазый, бледный, он вдруг напомнил мне – меня.

– Выходи, – сухо велел маг.

Мальчишка выбрался из «оре». Сердце в нем колотилось так, что вздрагивала льняная рубаха на груди и на спине.

– Твой отец умер, – сухо сказал маг.

Мальчишка хлопнул светлыми ресницами. В нем не было ни капли скорби – только страх.

– Это ты его убил?

Я поперхнулся от такого вопроса. Мальчишка долгое мгновение глядел на мага, а потом затряс головой так, что чуть глаза не расплескал.

– Где Кноф? Где твой брат?

Мальчишка икнул.

– Отвечай!

– Осторожнее, – сказал я. – Все–таки ребенок…

Маг мельком глянул на меня через плечо.

– Где твой брат? – повторил тоном ниже.

– Он ушел, – выдавил мальчишка еле слышно. – Сказал… что уйдет… в море… на корабле.

– Когда? Когда ты видел его в последний раз?

Мальчишка, казалось, не понимал вопроса.

– Вчера? Видел его вчера?

– Нет.

– А позавчера?

– Нет. Он ушел.

– Куда?

– На корабль… матросом.

Мальчишка говорил по–йолльски. В языке Цветущей слова «матрос» до сих пор нет.

Маг помолчал, играя желваками. Мальчишка снова икнул.

– Слушай внимательно, – сказал маг сквозь зубы. – После смерти твоего отца здесь распоряжаюсь я. Беги в Фатинмер. Скажи матери: я велел явиться сей же час. Скажи госпоже Розе: я велел явиться ей тоже! Передай: я приказал слугам и страже вернуться на службу – немедленно, иначе я сочту это бунтом. Повтори!

– Матери… Госпоже Розе… немедленно… слугам… страже… бунтом, – мальчишка повторял слова механически, как заводная игрушка.

– И не бойся, все образуется, – зачем–то добавил я.

Он посмотрел сквозь меня – и шагнул к выходу на внешнюю лестницу. Минутой спустя мы увидели, как он бежит по дороге к тракту – что было сил, во все лопатки. А вдали, за невысокими холмами, проплывали цветные паруса – поезд набирал скорость, уходя от станции «Светлые Холмы», следуя из Дальних Углов в сторону побережья.

Мне никуда уже отсюда не уехать.

– Спорим, что стража не послушается. Тот, что в меня стрелял, наверняка был здесь во время нашествия. Многое повидал.

– Я тоже кое–что видел, – все так же сухо отозвался маг. – Пусть попробуют не явиться.

Я подумал, что не завидую этому начальнику стражи. Если выбирать между веснаром – и обвинением в бунте…

– Кто такая эта госпожа Роза?

– Мать старшего мальчишки, того, который сбежал.

– Женщина барона?

– Была женщиной барона почти шестнадцать лет назад. С тех пор ее муж, всю жизнь долбивший канавы, пошел на повышение… Теперь он сборщик налогов и надзиратель в поселке.

Я смотрел, как удаляются паруса. Тогда, в начале нашествия, женщины Цветущей были горды и непреклонны, и смерть предпочитали позору. Тогда все были уверены, что йолльцы уйдут с острова – или умрут все до единого, превратившись в удобрение для наших полей. И никому в голову не могло прийти, что спустя всего несколько месяцев… ну ладно, год с небольшим… первый веснар станет жертвой предательства.

Я на мгновение прикрыл глаза: веки горели. Хотелось спать, но я понимал, что не засну уже до самой смерти.

Вдалеке на тракте все так же маячили люди: не решались убраться, не отваживались подойти. Я бездумно взялся рукой за виноградную лозу – корень ее был далеко внизу, в земле, в плодородной земле моей Цветущей…

Я чуть сжал ладонь.

В рост. В развитие, в старение, в осень и опять в весну. Ветер унесет листья, зола вернется в землю, и будет пища корням.

* * *

Поле чернело золой. Вчера ночью йолльцы подожгли его с четырех сторон. С тех пор прошел день и еще одна ночь. Прошел дождь, превратил золу в жидкую грязь.

– Они хотят, чтобы мы передохли с голоду, – сказала полная женщина с родинкой на кончике носа.

Высокий светловолосый парень сплюнул сквозь зубы:

– Как же… Не дождутся.

Над верхней губой у него едва пробивались тонкие, прозрачные усы.

Поодаль толпились люди. Переговаривались. Жались друг к другу.

– Эй, дармоеды! – весело крикнул мужчина лет пятидесяти (его рука лежала на плече небольшого щуплого мальчишки). – Сеять будем – или плакать будем? Тащите все всхожее, что есть!

Дождь то утихал, то снова начинал моросить. Расходились тучи. Одна за другой вставали на небе радуги.

– Радуга – к веснарству, – бормотал мужчина. – Ну, где вы там, дармоеды?

Увязая в земле, катились тяжелые тачки. Люди сгружали мешки и корзины, торопливо шли, разбрасывая зерно – каждый по своей полосе, не ошибаясь и не сталкиваясь, хотя в горелой грязи не было видно меж.

– Не перерасти, Осот, – строго сказал мужчина. – Осыплется – как его потом жать… Усач, Ягода, вместе, что ли?

Женщина с родинкой улыбнулась, двумя руками отбросила с лица тяжелые темные пряди. Парень с невидимыми усами высморкался в грязь, скромно вытер руки о штаны.

– Ну… Поехали. Вместе!

Мальчик побежал.

Лучше бы, конечно, замереть, как солидному веснару, глядя в сторону, с равнодушным лицом. Слушать охи да ахи крестьян, не смотреть, как поднимается рожь – только чувствовать, как бегут по стеблю соки… как наливается колос…

Но он не мог удержаться. Не мог устоять. Таким восторгом, такой силой и радостью наполняла его работа.

Он бежал, раскинув руки. Он подпрыгивал, и под его босыми ступнями, и далеко вокруг лопались зерна. Выстреливали белые ростки – корни. Укреплялись. Тянули вверх зеленые побеги. Яркая зелень пробивалась поверх черного, грязного, безнадежного – поверх сгоревшего урожая. Все выше тянулись стебли. Солнце, вырвавшись из–за туч, засветилось на каплях росы.

– Цвети! – кричал мальчик на бегу. – Цвети!

Среди колосьев проглядывали красные и синие цветы. Дед много раз велел ему не растить сорняков, а он все равно растил. И они вырастали, открывали лепестки и снова сбрасывали, и вырастали снова, а колосья поднимались, меняли цвет, из зеленых становились желтыми, тяжелели, клонились к земле…

– …то–ой! – кричал дед, и ветер носил над полем обрывки его слов. – …ерасти–ишь!

Мальчик остановился.

Еще бы миг – и они в самом деле начали бы осыпаться. Вот какие они тяжелые. Вот как гнутся к земле…

– Жните! – кричал дед. – Жните, пока есть время!

Мальчик побежал обратно – по меже, между колосьями, старясь как можно меньше их тревожить. Все поле покрылось жнецами; взлетали косы. В лихорадочной спешке вязались снопы. Мальчику тоже сунули в руки серп, и он торопливо срезал колосья, и сквозь их желтый лес на него смотрели, смотрели разноцветные глаза васильков и маков. Синее небо… Красная кровь из случайной царапины – обрезался серпом, дуралей…

Разошлись тучи и выкатилось, всех благословляя, солнце.

* * *

Маг зачарованно смотрел, как движется по комнате лоза. Выбрасывая в стороны зацепки–крючки, она потянулась по стене в потолку, обвилась вокруг балки – жуткое, прекрасное, завораживающее зрелище. Вот зеленая плеть ухватилась за свисающую веревку, поползла по сетке гамака – все дальше и дальше… Я разжал пальцы. Лоза успокоилась и замерла.

Маг смотрел на меня. Это был странный взгляд.

– Здесь такая земля, – сказал я. – Только надо ее как следует удобрить. Тогда из семечка вырастет дерево – в три обхвата, в шесть обхватов… и его будет тяжелее спилить, чем вырастить.

Маг отвел взгляд. Отошел к стене, выбрал гамак, не тронутый лозой, подтянул веревки и лег, закинув руки за голову, не снимая пыльных сапог.

– Меня зовут Аррф, – сказал будто нехотя.

* * *

Он происходил из богатой и знатной семьи потомственных носителей магии. Образование получил в Храме Науки Эо – старейшем учебном заведении йолльской столицы, факультет юриспруденции. Через несколько лет оставил место судьи в одном из пещерных городов (многоярусные дебри, вырубленные в скале, ни травинки, ни листика), погрузился на корабль под синим парусом и вышел в море – нести йолльский закон в те края, где о справедливости прежде не слышали.

Он сошел на землю Цветущей в порту Заводь – и поразился красоте и богатству этой земли.

Он остановился в гостинице на берегу, и в первый же вечер его отравили, сдобрив тушеное мясо могучим растительным ядом. Не будь он магом – умер бы в мучениях. А так – помучился и выжил.

Хозяин гостиницы ударился в бега. Йолльскому патрулю удалось перехватить его возле самого города. На допросе отравитель признался, что спутал Аррфа с другим йолльским магом, который несколько лет назад якобы убил его сына.

Злодея повесили согласно йолльскому закону.

Едва преодолев последствия отравления, Аррф отправился к барону Фатинмера – передать письмо с родины. Ехать пришлось через весь остров. Маг не спешил, приглядываясь к местному укладу, но видел везде одно и то же: обитатели Цветущей, внешне доброжелательные и смирные, в любой момент готовы были нанести удар в спину. Их лицемерные слова о «небесных корнях», которые якобы соединяют их с небом и определяют все их слова и поступки, звучали издевательством: само собой подразумевалось, что у «мясоедов», как у животных, никаких корней быть не может.

Он почти перестал общаться с местными. Все они сносно владели йолльским, но, говоря между собой, то и дело переходили на непонятный стрекочущий язык. Казалось, в его присутствии они обмениваются анекдотами о нем самом, насмехаются и злословят.

Когда он ел мясо – как правило, скверно приготовленное, – они кривили лица за его спиной: казалось, их сейчас вырвет. Когда он, искренне заинтересовавшись, расспрашивал о старинных обычаях и нравах – с ним говорили, как с умалишенным.

Они были медлительны, долгие дни проводили, лежа на земле и глядя в небо. Они были ленивы – чего и ждать от народа, без особых трудов снимающего по три урожая в год? Ни одно строительство не обходилось без йолльских рабочих: всякий подрядчик знал, что если поставить на работу одних только местных, стройка умрет, не начавшись.

Йолльцы, чиновники и торговцы, общались только друг с другом и откровенно презирали местных, называя их «растениями». Стоило ли рваться из кожи вон, строя школы, куда дети Цветущей ходили из–под палки, строя больницы, когда местные от всех своих хворей умирали дома под присмотром какой–нибудь травницы?! Стоило ли добывать руду, прокладывать новые торговые пути, ставить мосты, стоило ли превращать это сонное растительное царство в островок человеческой жизни?

По какой–то прихоти природы на Цветущей водились только растения – и человек. Отсюда все эти варварские представления о небесных корнях, отсюда – полное неприятие борьбы, движения, творчества. Растительная жизнь – пассивная, вялая; местные были коварны, как безобидный с виду, но смертельно ядовитый цветок.

Еще долго после отравления Аррф чувствовал слабость. Бредовый мир Цветущей поглощал его, как огромный желудок.

Только в Некрае, самом большом городе Цветущей, теплилась жизнь. Там йолльцы и местные жили тесно, бок о бок, и ритм ежедневной работы заставлял «растений» отвлечься от ежедневного созерцания небес. Аррф провел в городе неделю и совсем уже решил остаться – но письмо жгло ему карман. Он обещал дяде, что передаст послание старому другу из рук в руки. А значит, надо было ехать в Фатинмер.

Барон встретил его радушно, как родственника. За шестнадцать долгих лет дом его порос мхом и виноградом, а барон поскучнел, поглупел и почти превратился в растение – так он сам говорил. Появление Аррфа заставило барона встряхнуться: хозяин и гость много путешествовали по окрестностям, вместе закусывали (баронский повар готовил мясо великолепно) и проводили долгие часы за беседой.

Среди прочего барон рассказал Аррфу историю взятия Фатинмера, кровавую историю противостояния военной силы – и дикой мощи местных колдунов. Сам он, барон, ни разу в жизни не видел веснара: он приехал на остров, когда тех уже выжили, выжгли, извели на всей Цветущей. Однако страшный рассказ о полях, засеянных дряхлой человеческой плотью, произвел на мага тяжелейшее впечатление и еще более укрепил его неприязнь к островитянам.

Между магом и бароном завязалась не то чтобы дружба – йолльцы очень осторожны в привязанностях – но спокойная симпатия. Единственным серьезным неудобством было такое устройство быта, при котором Аррф, лежа в мягком гамаке баронской спальни, слышал сопение крестьянской девушки, уединившейся с хозяином в палатке — «оре». Толстый полог, покрывала и шкуры приглушали звуки – но в тишине ночного дома Аррфу казалось, что он там, в «оре», третий.

В такие минуты он горько жалел, что покинул Йолль. Простота, с которой барон сходился с «растениями», поражала Аррфа и угнетала. Сам он никогда не мог бы переступить незримую черту, отделявшую островитянок от йолльского мага.

– Они нас презирают! – твердил он барону. – Они, тупые растения, нас не считают людьми!

– Два–три красивых подарка, – мудро отвечал барон, – и они будут считать нас не то что людьми – богами!

Примерно так они разговаривали, направляясь верхом к станции «Фатинмер» и дальше, на пастбища, где подрастали жеребята, где гуляли в сочной траве коровы и овцы. Они видели, как прошел за холмами парусный поезд, а спустя полчаса встретили одинокого путника. Тот отлично понимал йолльский, но говорил с бароном на своем стрекочущем языке.

Фатинмерцы нередко ездили куда–то на поезде или уходили пешком, но чужаки в поселке появлялись, как правило, только во время ярмарок. Сейчас ярмарки не было, и каждый путешественник оказывался на виду – «как горошина на тарелке». Упрямый приезжий и был такой горошиной. Аррфу, пребывавшему в раздраженном состоянии духа, очень хотелось ударить наглеца. Не насмерть. В воспитательных целях – чтобы знал свое место. Но барон был хозяином в своих владениях, и Аррф не решился нарушить его прямой приказ – оставить путника в покое.

На другой день после обеда барон собрался в лес на охоту. Но оружия с собой не взял. Аррф, решивший, что здесь опять замешана крестьянская девчонка, ничего не сказал.

Кольцо мага не дарит ясновидения, но обостряет проницательность. Предчувствие было похоже на смутную тень, но Аррф знал цену таким теням. На закате барон не вернулся. Маг, прежде избегавший лесных прогулок, отправился на поиски… и нашел.

В первый момент он решил, что перед ним труп незнакомого, невыразимо дряхлого старика. Но сразу после этого вспомнил рассказы о веснарах – и осознал весь ужас случившегося.

* * *

Я смотрел вдаль, на дорогу, и первым увидел, как приближаются осторожные фигурки. Две женщины и с ними начальник стражи; то ли он устыдился перед лицом бабьей храбрости, то ли решил, что раз ночь прошла и маг все еще жив – невыполнение приказа обойдется дороже, чем повиновение.

– Они идут, – сказал я Аррфу.

Тяжело ворочаясь, тот выбрался из своего гамака и нервно потер кольцо на пальце. По–прежнему не выпуская друг друга из виду, мы выбрались на широкую внешнюю лестницу.

Трое остановились у приоткрытых ворот. Внутрь входить не стали. Две женщины были разительно не похожи друг на друга: высокая, полная, тяжелая красавица с черными косами вокруг головы и щуплая, как подросток, бледно–рыжая бабенка самого обыкновенного вида. Я про себя отметил, что вкусы барона отличались разнообразием.

Начальник стражи – тот, что вчера стрелял в меня – держал марку из последних сил, но даже на расстоянии было видно, как он бледен. Взведенный арбалет у ноги – он пристрелил бы меня немедленно, если бы не присутствие мага.

– Входите, – громко и раздраженно предложил Аррф.

Черноволосая шагнула в ворота первой, за ней рыжая и только потом – начальник стражи. Все трое обогнули повозку, брошенную посреди двора, и остановились, глядя на нас снизу вверх.

– Роза, где твой сын? – отрывисто спросил Аррф, обращаясь к черноволосой.

– Я думала, вы мне это расскажете, добрый господин маг, – отозвалась женщина на неплохом йолльском. – В Холмах он не показывался.

Начальник стражи смотрел на меня, как стрелок на мишень. В его глазах ситуация выглядела совсем уж невероятной: веснар, убивший барона, до сих пор не наказан и стоит, как ни в чем не бывало, рядом с магом. А тот ведет странные и, с точки зрения стражника, лишние расспросы.

Я подумал, что о том, другом, затаившемся веснаре ни один из них не знает. А если знает – то молчит. И не успел я об этом подумать, как рыжая женщина открыла рот: не то она была очень глупа, не то полностью лишена воображения, а с ним и чувства страха.

– Господин маг, – сказала рыжая. – Этот чужак рядом с вами, – вы его нам отдайте. Если это он убил Нэфа ни за что ни про что, так нам его и судить. И начальству вашему скажите: веснара мы сами казнили, пусть солдат к нам не присылает. Хватит и того, что новый барон будет хуже Нэфа, потому что лучше Нэфа быть не может.

– Храбрые какие – веснара казнить, – сквозь зубы сказал начальник стражи.

– А что нам веснар? – бестрепетно отозвалась рыжая. – Наше это дело, внутреннее. Свои же их когда–то и перебили, а вам, йолльцам, они не по зубам.

Говоря, она посмотрела мне в глаза. Я вздрогнул.

– В «Фатинмере» тебе надо было останавливаться, – сказала рыжая, не сводя с меня странного взгляда. – Я там хозяйка. Уж в моей–то гостинице тебя не захватили бы врасплох.

– Хватит, – оборвал ее маг. – Роза, когда ты в последний раз видела своего сына?

– На прошлой неделе, – бестрепетно отозвалась черноволосая. – Кноф глядел волчонком, но что там и как, рассказывать не стал.

– Когда ты в последний раз видела барона?

– О–о, – она игриво вскинула черные брови. – Нэф не желал меня замечать вот уж полгода, не меньше… Разве что на прошлой ярмарке, на торгах… месяца три будет.

– Горчица, – маг обернулся к рыжей. – А ты когда в последний раз виделась с бароном?

Зависла пауза. Женщина смотрела на мага, как сквозь толстое стекло, и меня вдруг обсыпало мурашками: она веснар !

Мы не можем узнавать друг друга. Мы не можем чуять друг друга, но в эту минуту, глядя на нее, я готов был поклясться: она веснар. Годы и годы проведшая в тайне. Прижившая ребенка с йолльским бароном. И вот теперь…

– Мы виделась вчера, – просто сказала рыжая Горчица. – Я собирала травы в лесу, возвращалась после обеда, встретила его на опушке. Мы поговорили. И я ушла. А он остался в лесу. Сказал, что у него встреча. Это правда, чистая правда, ты не можешь этого не чуять, Аррф.

– Ты собирала травы в лесу, где полно волканов?!

– Нэф говорил, эти твари не охотятся днем. А я пришла в лес, когда солнце стояло высоко… Почему ты спрашиваешь, господин маг? Какая разница, кто и когда видел Нэфа? Если теперь он мертв, если его убил вот этот веснар, – она опять кивнула на меня, – какая разница, с кем он встречался?

Я разжал пальцы. Увядший василек, невесть как оказавшийся у меня в руках, упал на каменный пол балкона. Вот оно как… Я испытывал и облегчение, и разочарование. Я ведь ждал, оказывается, что она первой нападет на обоих йолльцев, и мага, и стражника. И настанет наконец развязка.

Она почувствовала мой взгляд. Снова посмотрела мне в глаза – без тени страха, без намека на стыд.

– Зря ты убил его, – сказала на языке Цветущей. – Те времена прошли… Теперь всем будет только хуже.

Я прикусил язык – до того мне хотелось ответить.

– Говори по–человечески! – рявкнул Аррф.

Женщина приподняла уголки губ:

– Я и говорю по–человечески, мясоед.

Он вскинул руку с кольцом – и тут же опустил. Рыжая даже не моргнула.

– О чем вы беседовали с бароном? – глухо спросил Аррф.

И опять Горчица помолчала, прежде чем ответить. Эти маленькие паузы, как ледяные гвозди, делали каждое ее слово значительным и острым.

– Нэф хотел отправить сыновей в Некрай на учебу. Реф согласился. А Кноф… – она мельком взглянула на черноволосую. – Сын Розы хотел остаться в Холмах и жениться. Академии ему ни к чему, так он сказал. И еще он сказал, что ненавидит отца и хочет его убить.

– Врешь! – выкрикнула Роза.

Горчица ухмыльнулась:

– Может, и вру… Это он не мне говорил. Это он Рефу, дурачку, говорил. А Реф, бедняга, врать вообще не умеет.

Начальник стражи, позабыв обо мне, переводил взгляд с черноволосой на рыжую и обратно.

– Капитан, – голос Аррфа звучал теперь устало. – Верни слуг. Пусть позаботятся о лошадях. Собери людей с лопатами: до захода солнца барон должен быть похоронен. Поспеши! Я, возможно, смогу простить вам всем вчерашнее бегство. А может, и нет. Постарайтесь меня задобрить.

Начальник стражи щелкнул каблуками и исчез. Остались женщины: Роза уперла кулаки в крутые бока. Горчица стояла неподвижно, ветер теребил длинный и легкий подол ее ситцевого платья.

– Роза, – медленно начал Аррф. – Ты когда–нибудь думала о том, что твой сын может быть веснаром?

Черноволосая мигнула. Ответила через силу:

– Мы все об этом думаем. Спросите хоть Горчицу. Она тоже.

– Мы думаем, – подтвердила рыжая со странной улыбкой. – В старину они часто рождались, веснары–то… Мать мне рассказывала – всегда устраивали праздник, когда малыш впервые травку подрастит. Никто, – она впилась взглядом в воспаленные глаза мага, – никто их не боялся. И не боится. И веснар, – она кивнула на меня, – никогда и ни за что не убьет человека. Только нелюдь.

Она была сумасшедшая. Безумие влажно поблескивало в ее глазах.

– Ты все сказала? – хрипло спросил Аррф.

– Выходит, Нэфа другой веснар убил? – она рассуждала, не слушая мага. – Не этот? Иначе ты не расспрашивал бы… Ага! Веснар в Холмах, и ты не знаешь, кто это… Пойди по домам, Аррф, пойди по всему поселку и каждого спрашивай. Сколько там у нас местных в поселке? А на выселках? Ничего, за неделю справишься… Если спать не будешь. И если веснар тебя дождется.

– Допрыгаешься, – вполголоса сказала ей Роза.

Горчица улыбнулась шире:

– А начинать надо с девок. Каждая девка в поселке, бери любую, хоть хромую, хоть горбатую. Он со всеми переспал. Не веришь? Пойди, поспрашивай.

– Бред, – выплюнул Аррф. – Замолчи.

Горчица послушалась – и молчала целых три мгновения. Коротенькая, холодная пауза.

– Мальчишку–то мне можно забрать? – спросила совсем другим голосом, тихо. – Рефа? Насовсем?

Маг не ответил. Обернулся к Розе:

– Скажи… Кто из девчонок… в последнее время… с кем он… ты знаешь?

Женщина чопорно поджала губы:

– Я ему не сторож, господин маг. Горчица, хоть и дура, дело говорит: бери в поселке любую.

– Это ложь, – сказал Аррф, но как–то неуверенно.

– Правда, – сказала Роза, будто камень бросила. – Испортил многих. А такой девки, чтобы ему долго у сердца держать – такой в последний год не знаю.

Маг перевел взгляд на Горчицу. Рыжая стояла, не разжимая губ, как будто рот у нее склеился.

Тогда Арф повернулся к женщинам спиной и кивнул мне, приглашая обратно в дом. Уходя, я в последний раз глянул на нее через плечо на Горчицу и Розу. Они стояла, одинаково подбоченясь, и обе смотрели мне вслед.

* * *

В доме все тяжелее было находиться – снизу, из гамака, поднимался тяжелый запах. Слуги, доставившие из поселка завтрак, накрыли его на зеленой лужайке в тени ограды. И стол, и скамейки были врыты в землю.

Горчица, оказавшаяся хозяйкой гостиницы «Фатинмер», приготовила этот завтрак с полным знанием дела: мне полагалась бобовая каша, Аррфу – котлеты в луковой чешуе. Наверное, у нее был припасен готовый фарш, думал я, глядя, как маг сидит над своей тарелкой. Мясное блюдо не приготовишь так быстро…

Интересно: гостиницу Горчице подарил барон? Как и пост сборщика налогов – Розиному мужу?

Цветущая моя, Цветущая…

С детства приученный уважать еду, я съел все, что было в миске. Маг вяло поковырял котлеты и выпил две кружки пива.

– Почему ты не ешь мяса? – спросил, глядя в упор.

– А почему ты не ешь человечину?

Мы смотрели друг на друга. Нас объединяла смерть о двух концах. За домом, в дальних пределах ограды, притихшие крестьяне рыли четырехугольную яму. Скрежетали лопаты, вонзаясь в плодородную землю Цветущей. И пахло весной, обновлением – пахло сырой землей.

– По–твоему, барона убил мальчишка? – маг отхлебнул еще пива. – Старший сын, байстрюк? Кноф?

Яма под лопатами землекопов становилась все глубже.

– Когда, ты говоришь, он сбежал? – я подтянул к себе свою кружку.

– Три дня назад. Уже, считай, четыре.

– И не пришел к матери, – я размышлял вслух. – У него есть друзья в поселке?

– Я почем знаю… Мальчишки жили тихо, как мыши, спали внизу в одной комнате со слугами, вставали рано. Никаких особенных развлечений им не полагалось. Конечно, Нэф учил их арифметике и йолльскому, но эти уроки вряд ли доставляли им удовольствие…

– Я думаю, – медленно начал я, – то есть, если бы я был на месте этого Кнофа… Погоди, сколько ему лет?

– Пятнадцать.

– Тощий, довольно высокий, волосы длинные, темные, нос курносый, веснушки, одет по–крестьянски?

– Да… Подожди, откуда ты…

– Я его видел. Он уехал на поезде в Дальние Углы позавчера вечером, на закате.

И я рассказал Аррфу о мальчишке, вскочившем на тот самый поезд, с которого я сошел. Теперь мне понятен был восторг юного беглеца: рожа с высунутым языком, которую он скорчил мне, предназначалась на самом деле его отцу–барону… И, возможно, магу.

– Получается, мы ехали за ним по пятам, – помолчав, сказал Аррф. – Еще несколько минут – и заметили бы.

– Ничего подобного. Он мог весь день просидеть на станции – прятаться под платформой, например. Для него очень важно было не попадаться вам на глаза – и успеть на поезд… Зато теперь мы точно знаем, что барона он не убивал.

– Почему? Он мог вернуться…

– Из Дальних Углов?! Оттуда пять дней пешего пути! А обратный поезд – я видел – прошел только сегодня утром!

Аррф отодвинул тарелку. Я поморщился: запах его недоеденных котлет смущал меня больше, чем тяжелый дух смерти, воцарившийся в доме.

– А я был уверен, что это он, – тихо сказал маг. – Он ненавидел отца. Хуже: презирал.

– За что? – я понимал, что вопрос идиотский, но придержать язык не успел.

Маг прищурился:

– А за что его презирали женщины, с которыми он спал? За что вы все ненавидите нас?

– Может быть, за то, что вы явились на нашу землю, чтобы убивать и насиловать? – предположил я. – И нести йолльский закон туда, где его не хотят знать?

– Мы?! – он поперхнулся. – Мы принесли избавление от эпидемий, которые убивали без разбора и когда–нибудь прикончили бы весь остров! Мы построили больницы и школы! Мы построили дороги и пустили по ним поезда! Ты уже не помнишь, что до йолльского вмешательства здесь умирал каждый второй младенец? Ты не помнишь нищеты, в которой вы все поголовно жили?!

– Я получил хорошее образование, мясоед, – отозвался я холодно. – Все эти «аргументы» я пересказывал у доски наизусть.

– А как тебе удалось получить образование? Как ты вообще выжил в Некрае? Что, не йолльцы подобрали тебя и отмыли? Не йолльцы отправили в школу? Университет, где ты учился, не был построен на йолльские деньги? Или стипендия, которую ты получал…

– Ты забыл сказать, что предварительно йолльцы убили моего деда.

– Ты забыл сказать, что перед этим Осоты убили несколько тысяч человек!

– Ты забыл, что эти люди пришли на мою землю с оружием.

– С оружием, с металлургией, с лекарствами… Сказок не бывает: мы победили, потому что сильнее. Умнее. Подвижнее. Мы пришли к вам, а не вы к нам – мы успели первые. А значит, строим мир по собственному разумению – так, как считаем нужным.

– Йолльский закон – самый человечный и справедливый, – я ухмыльнулся.

– Йолльский закон – результат опыта многих поколений, – тихо сказал Аррф. – Плод работы лучших умов… и великих душ. Большое счастье для острова – то, что он получил закон Йолля. И если ты этого не понимаешь, растение, – поймут твои дети!

– У меня никогда не будет детей, – отозвался я шепотом. – Твоей милостью, мясоед.

* * *

Расспросы стражников и слуг ничего не дали. Все они были йолльцами, не считавшими нужным запоминать имена и лица крестьянских девушек – даже если этих девушек удостаивал вниманием хозяин. Какой–нибудь особой, запавшей в сердце барона прелестницы никто из слуг не вспомнил, не выделил из общей вереницы. В поведении барона накануне смерти не обнаружилось ничего странного, он не упоминал никаких имен, к исчезновению старшего сына относился спокойно: погуляет, мол, и вернется.

Миновал полдень. Барона похоронили наскоро, без каких–то особенных ритуалов, без надгробных речей. Только слуги, желающие поскорее справиться с печальным и неприятным делом. Только мы с Аррфом – последний друг барона и – так получилось – его последний враг.

– Кто бы мог подумать, что у йолльского наместника будут такие похороны, – грустно сказал маг.

Я промолчал. Мы стояли над свежей могилой, сами почти мертвецы. Я вдыхал запах сырой земли: в нем не было трагедии. Только память о лучших днях.

* * *

– Ты бы не путался под ногами, Осот! Иди к деду!

По всей опушке горели костры, превращая в пепел кору и сучья, превращая хмурое утро в яркий весенний день. Десятки вил выбрасывали из ям подгнившее сено, десятки тяпок рыхлили землю, перемешивая ее с пеплом. Дед сидел в стороне, на белой и твердой его ладони лежали два десятка желудей.

– Погнали тебя? Садись… Они торопятся. Припозднились мы с новым домом для молодого Вячки.

Мальчик сел рядом – на свежеспиленную колоду. Дед перекатывал на ладони желуди, будто любуясь блестящими боками и крепкими круглыми шляпками.

– Глубокие корни, – бормотал дед. – Всю бы Цветущую зарастить дубами, да ведь и землю надо поберечь. Она всем корням дает силу, и если много тянуть – истощится и высохнет. Вот мы дом здесь вырастим – потом долго, долго опушку надо будет сдабривать… Этот мне не нравится, – он уронил под ноги самый маленький и тусклый желудь. – Выпил я сегодня, Осот. Выпил, ты меня прости. Нелюди, говорят, уплыли на своих кораблях, только ветер свистел. А не уплыли – так уплывут… Нехорошо трупом землю удобрять. Кто знает, что на тех полях вырастет… Нелюди ушли, веснаров им не одолеть. Вот так.

Мужчина поднялся, непривычно тяжело, неуклюже.

– Выпил я… Ну да ничего, ты поможешь, если что. Тут стеречься не надо, пусть растет себе и растет, главное, чтобы ногу корнем не прищемило. Идем, Осот.

И побрел, сопровождаемый мальчиком, вдоль опушки. Наклонялся, клал каждый желудь в приготовленную для него, удобренную лунку, бормотал что–то, будто давая напутствие. Мальчик не отставал ни на шаг.

– Деда… дай мне хоть один.

– На.

Желудь лег в ладонь. Блестящий. С круглой серенькой шляпкой. Мальчик, встав на колени, сам положил его в землю. И вспомнил, как хоронили отца и мать – их тоже положили в землю, чтобы земные корни умерших соприкоснулись с небесными.

Мальчику было тогда четыре года. Поселок накрыло красной чумой, вымерла треть взрослых и половина детей. Осот помнил те дни – все плакали, и все говорили, что небесные корни тех, кто умер, теперь прорастут. И посадили людей в землю, засеяли целое поле, и над ними выросла роща…

Он завалил землей желудь, как засыпали могилы. Поднялся. Огляделся. Вокруг толпилась, в основном, ребятня – ровесники, с которыми он в последнее время ни во что не играл. Не до того было.

– Отходи! – крикнул низким солидным голосом. – Корнем прищемит!

Ребята отбежали подальше, а мальчик, встав перед похороненным желудем, набрал полную грудь воздуха…

И улыбнулся.

В рост. В жизнь. В смерть – и снова в жизнь.

Разлетелась земля, будто взорванная изнутри. Вырвался, как пружинка, зеленый росток, оброс листьями и уронил их, и снова оброс, и снова уронил, и так, утопая в груде пожухлой листвы, ринулся ввысь.

Зашевелились корни, расползаясь под землей. Мальчик отскочил и раскинул руки, удерживая равновесие. Содрогнулась земля – пустились в рост все желуди деда; мальчик не удержался и упал на четвереньки, не переставая улыбаться.

Его дуб закрыл хмурое небо. Раскинул ветки, касаясь дедовых деревьев, будто здороваясь с ними за руку. И дальше, выше, только сыпались на голову листья, только потрескивала кора да ухала земля, раздвигаемая корнями.

– Насосы! – крикнул дед.

Заскрипели шестерни. Мужчины впряглись в деревянный ворот, вода из озера побежала по желобам и хлынула на землю, увлажняя палые листья, моментально исчезая в разверзшихся трещинах.

– Еще! – кричал дед.

Осот стоял, по пояс заваленный листьями, которые пахли лесом и жизнью. Иногда желуди, падая, били его по макушке, приходилось закрываться полами куртки. Десятки и сотни, рожденные тем единственным желудем, который мальчик своими руками похоронил – посадил? – в мягкую землю. В этот момент он впервые задумался, почему в его родном языке слова «посадить» и «похоронить» имеют единый корень…

– Хватит! – крикнул дед. – Осот, стой!

Ему не хотелось останавливаться. Ничего не было прекраснее этой могучей, быстрой и щедрой жизни, которая вырастала здесь из земли по его, Осота, воле.

Осот отступил на шаг. Обернулся; опушки не было. Огромные дубы закрыли небо, вокруг носились, вздымая тучи листьев, ошалевшие дети – и взрослые, похожие в своей радости на детей. Мерили обхватами стволы: где два с половиной, где три обхвата. Осот подумал, как жалко будет все это пилить, зато какой у Вячки будет замечательный, большой и прочный дом, и светлый, как чистая древесина…

Он с трудом выбрался из груды листьев. Травы здесь больше не было: земля под листьями устала, посерела и растрескалась. Осот вдруг вспомнил, будто бы безо всякой связи, дряхлые лица мертвых нелюдей, и его радость улетучилась.

– Деда…

– Чего тебе?

Их никто не слышал: все были слишком заняты дубовой рощей, и кучами листвы, и горами желудей.

– А если сделать… это … с человеком, я имею в виду, с настоящим человеком, у которого корни?

Рука мужчины сдавила его плечо. Мальчик вскрикнул от неожиданности.

– Не думай, – прошептал дед, приблизив внезапно покрасневшее лицо к лицу мальчика. – Даже не думай об этом. Наши корни в небе. Что будет с небом, если… ты ведь видел, что бывает с землей?!

* * *

– Наше расследование в тупике, мясоед. Ты ведь не можешь, в самом деле, идти по Светлым Холмам, из дома в дом, и спрашивать у каждого: не веснар ли ты? Не убил ли ты барона?

– Почему не могу? Кто или что мне помешает?

– Во–первых, тебе могу помешать я. Во–вторых… барон умер сутки назад: убийца давно ушел из поселка по торговым делам. Или уехал на сегодняшнем поезде – к Побережью, да хоть и в Некрай, где ты его не найдешь ни за что на свете. Ты упустил время, мясоед.

Он презрительно поморщился, открыл рот, собираясь что–то сказать – и вдруг так замер с открытым ртом.

Не то вспомнил важное. Не то понял нечто, недоступное мне.

– Что с тобой?

– Осот… – он впервые назвал меня по имени. – А ведь тот, второй веснар сделал это не из ненависти к барону. Он метил в тебя. Он хотел, чтобы тебя убили.

– Что?! – я поперхнулся.

– Фатинмер большой… очень большой, это правда. Но все на виду. Местные друг за другом присматривают, и подозрение падает на чужого. В тот день ты приехал один–единственный, как горошина на большой тарелке…

Маг смотрел на меня, будто чего–то ожидая. Я тупо молчал.

– Ты никогда не видел мухоловку? – продолжал он после паузы. – Такая трава, толстый гибкий стебель с лопаткой на конце. Отзывается на движение. На мух, на пчел. Если мимо корова пройдет – ударит и корову. Подозрение – удар. И ничего не спрашивает.

– У нас такое не растет, – сказал я с отвращением.

– Тот человек рассчитывал, что убью тебя, как мухоловка. Подозрение – удар.

Я помотал головой. Он был прав, но его правота с трудом до меня доходила. В самом деле, любой вменяемый йолльский маг убил бы меня, не вступая в разговоры, и если бы мой теперешний собеседник не был одержим идеей «законности»…

– Конечно–конечно, – бормотал Аррф, полностью захваченный этой новой идеей. – Разумеется… Первое: он всегда жил в Фатинмере, все эти годы. Второе: ему зачем–то нужна твоя смерть. Сам он убить тебя не мог… Небесные корни и все такое… А вот подставить тебя под удар – запросто. Барона вызвали в лес… веснар знаком с бароном… бедный Нэф был слишком добр и недостаточно высокомерен… Чисто сделано. Скорее всего, твой убийца заранее знал, что ты приедешь. Кто–то знал заранее?

– Ни одна душа. Кроме…

Я запнулся.

Я подумал о бабушке. «Спасибо, Осот»…

Нет. Быть такого не может.

– Нет, – сказал я вслух.

– Да! Если бы я тебя прикончил из–за угла, веснар добился бы своей цели: мертвый, ты бы не оправдался… Выходит, не так уже я сглупил.

– Ты считаешь, отдать жизнь за одно расследование – очень умно?

Он осекся.

– Есть такая штука – справедливость, – сказал другим, сухим и тяжелым голосом. – И закон. Да, за них отдают жизнь. Иначе они мертвы.

* * *

Полукруглый балкон дома Осотов был увит желтыми лентами – знак траура.

Я закрыл глаза. Открыл их снова; нет, лент не было. Это тень давнего кошмара. Это мне показалось.

– Ты можешь подождать во дворе? – спросил я мага.

– Нет, – отозвался он сухо. – Я должен видеть тебя постоянно. Иди вперед.

Навстречу вышла служанка. Перевела недоуменный взгляд с меня на мага и обратно. Похоже, в уединение дома Осотов слухи пока не добрались.

– Мне нужно немедленно увидеться с госпожой, – сказал я официальным тоном.

Служанка скорбно поджала губы:

– Она спит.

Я вздохнул:

– Мы подождем.

– Вы неверно меня поняли… Я не умею хорошо по–йолльски… Она в забытьи. Боюсь, больше никогда не проснется.

– Где лекарь? – я обернулся к дверям бабушкиной спальни.

– Она велела никого не звать… Никого не пускать. Еще со вчерашнего дня.

– Я ее внук, – сказал я на языке Цветущей, потому что притворяться больше не было смысла. – Я – Осот и хозяин этого дома. Веди меня к ней!

* * *

Бабушка лежала на огромной дубовой кровати, на льняных простынях, под балдахином из грубого льна. Льняные волосы сливались с постелью. Казалось, она не дышала; только подойдя вплотную, я увидел, как подрагивают веки. И расслышал шелестящий звук угасающего дыхания.

– Что теперь? – спросил маг за моей спиной. Я и забыл о нем.

Я хотел спросить его, умеет ли он врачевать. Но одна мысль о том, что мясоед станет лечить бабушку, отгонять от нее смерть затем только, чтобы допросить… Чтобы выспросить, не она ли велела затаившемуся веснару навести смерть на ее внука… Эта мысль заставила мои губы срастись.

Служанка клялась, что со вчерашнего дня никто не приходил в дом и никто не выходил из дома. Я глядел в лицо умирающей бабушке, а маг за моей спиной никак не желал заткнуться:

– Она одна знала, что ты прибудешь в Фатинмер, ведь так?

Я не собирался ему отвечать. Собственно, мне было все равно, что говорит этот ходячий покойник.

Краеугольный столб, увенчанный деревянным кругом и крестом, отбрасывал тень на отметку «три с четвертью». Эта отметка помещалась совсем близко к основанию столба. Солнце то выглядывало из–за туч, то пряталось снова. Казалось, что тень от столба то расползается, захватывая весь мир, то снова сжимается в пятнышко. Дом Осотов высился над частоколом: каждое бревно в стене – в два обхвата. Темная крыша, резные украшения, ажурный балкон третьего этажа. Дом устоял, в то время как род Осотов – погиб.

– Погоди, – сказал маг, поймав мой взгляд. – Да погоди ты!

Его кольцо, переливаясь лиловым, зависло перед моими глазами.

– Погоди, Осот. Два слова. Погоди нападать! Стой! Я хочу тебе кое–что сказать!

В его голосе было отчаяние.

* * *

Гостиница «Фатинмер», не чета безымянному постоялому двору, выстроена была на городской манер, по–йолльски: на первом этаже просторное помещение для гостей попроще, две лестницы ведут наверх, внешняя и внутренняя, и на втором этаже «фрадуф» – комната для бесед. Я уселся в низкое деревянное кресло. Маг вскарабкался на длинноногий стул и тут же принялся раскачиваться взад–вперед, рискуя упасть.

Принесли закуску. Хозяйка гостиницы не показывалась, хотя раз или два я слышал с первого этажа ее властный голос.

– Что ты хотел сказать мне, мясоед? – я грыз дольку чеснока. Последний вкус жизни.

– Кто в этом поселке мог желать тебе смерти так сильно, что пошел ради этого на страшный риск? На двойное убийство?

– Раньше я сказал бы – никто… А теперь я не знаю.

Хлопнул, открываясь, люк, и по внутренней лестнице поднялась Горчица. В руках у нее исходило паром блюдо – деревянное, искусно вырезанное в виде подсолнуха, со множеством отделений. Семечки, орехи, белые и желтые каши, ломтики хлеба, горка соли – традиционный «хлебосол», которым встречали в Цветущей дорогих гостей.

Горчица молча поставила блюдо на столик между нами. Мы оба смотрели на нее – я снизу, Аррф сверху.

– Слуга прибежал от Крикуна, – сказала Горчица, ни к кому в особенности не обращаясь. – Интересуется Крикун, жив его постоялец или уже помер, и кто заплатит, и что с вещичками делать.

Я с запозданием понял, о ком она говорит. Хозяин безымянного постоялого двора с йолльской лицензией, приколоченной гвоздем к двери, прозывался Крикуном, оказывается.

– Пусть возьмет деньги в кошельке, – сказал я равнодушно. – А с вещичками… как знает. Может забрать себе.

– Пусть ни пальцем не тронет! – резко бросил маг. – До конца следствия – чтобы даже в комнату постояльца не входил!

– Мне–то что, – Горчица пожала плечами. И, выходя, снова посмотрела на меня – искоса.

Маг наклонился со своего стула, двумя пальцами, средним и указательным, подцепил орех с блюда. Положил на язык. Разжевал, не сводя с меня хмурого взгляда. Глаза у него были красные, как закат на ветреную погоду.

– Тебя совсем нельзя одолеть, да, веснар?

– Только если напасть внезапно. Сзади. Или во сне.

Он сцепил пальцы – кольцо слабо мерцало.

– Просто удивительно, как же Великий Йолль взял верх, – в его голосе звучала издевка.

– Каша стынет, – сказал я холодно. – Ешь, коли не хочешь умирать на голодный желудок.

* * *

– Ягода! – позвал мужчина.

В темном доме было пусто. Тяжелая дубовая мебель стояла на своих местах, в печке тлели угли. На столе остыла семикрупка – когда–то пышная каша на тарелке осела, подернулась пленкой, превратившись в неаппетитный блин.

– Ягода! – в голосе мужчины была тревога. – Что же такое…

Он отодвинул тяжелый стул – и вдруг остановился, глядя куда–то на пол. Лицо его сделалось белым и засветилось в полумраке, как цветок акации.

– Осот… – голос его звучал совсем глухо. – Ступай за порог… там стой. Сторожи. Скажи Усачу, пусть сюда идет.

Мальчик бывал в этом дворе не раз. Они с сыном Ягоды, десятилетним Хвостей, играли за поленницей в камушки, и Хвостя, как старший, почти всегда выигрывал. Теперь во дворе было пусто и страшно, хотя на первый взгляд ничего не изменилось – поленница, колодец, сарай с покатой крышей, три пышные клумбы с россыпью разноцветных кустов, грядки со спелой клубникой…

На деревянных воротах – низких, в рост мальчика – виднелись свежие порезы. Кто–то высек ножом две косых линии, сложившихся не то в лепесток, не то в язычок огня. Знак был вырезан совсем недавно.

Мальчик коснулся насечки дрожащими пальцами.

– Что там? – спросил Усач, подтирая мутную каплю под большим розовым носом. – Есть она?

Голубые глаза Усача поблескивали в темноте – воспаленно и нервно.

– Деда сказал, чтобы ты к нему шел, – прошептал мальчик. – Там… беда, Усач.

* * *

– Человеческие корни истончаются преступлением. Мелкая подлость оставляет на корнях гнильцу, но настоящее преступление подтачивает их, как резец. Говорят, убийцам никогда больше не зацепиться корнями за небо. Поэтому люди не должны убивать.

– Только поэтому? – маг сощурился, не то выражая презрение, не то тайком смаргивая слезу. – А как же любовь и сочувствие? А как же справедливость? Что же, вы не убиваете встречного–поперечного только потому, что печетесь о силе корней?

Мои глаза тоже горели и тоже слезились. Я не спал уже почти трое суток.

– Что такое «любовь и сочувствие» для того, кто катится по миру без корней, будто комок дерьма? – спросил я, обращаясь к тарелке с остывшим «хлебосолом». – Корни и есть любовь. Корни и есть справедливость.

– Неправда. У меня нет корней. Нету! А что такое любовь и справедливость, я знаю лучше тебя!

Я усмехнулся.

– О «любви без корней» следовало бы спросить экипаж «Овффа»…

– А что экипаж «Овффа»? – его глаза открылись шире, мутный взгляд вернул былую яркость. – Что – экипаж «Овффа»? Что, до тех пор в Цветущей никто никого не насиловал? И ведь не было настоящего расследования, не было суда, не допросили свидетелей! Может быть, несчастные матросы с «Овффа» и пальцем никого не тронули. Может, безумной девке–веснару только показалось, что ее хотят изнасиловать… И она убила двадцать человек, уморила страшной смертью два десятка мальчишек, старшему из которых было девятнадцать!

Я не стал ему отвечать. Слишком устал.

Маг распалялся все больше. По его кольцу сновали сине–фиолетовые змейки, и я чувствовал, как моя смерть подступает ближе шаг за шагом.

– Корни, говоришь ты?!

Смерть приблизилась сразу на несколько шагов – рывком.

– А вот расскажи мне, растение, кто продавал веснаров йолльцам, одного за другим? Кто подставлял их под дальнобойные луки? Кто подсыпал веснарам сонное зелье, а на воротах вырезал «лепесток»? Это были йолльцы? Нет, растение. Это были достойные жители Цветущей. Страшно гордые тем, что у них якобы есть корни… Что же случилось с их корнями?

Я прикрыл слезящиеся глаза.

* * *

– Их видели за Кружелью, – Усач говорил на бегу. – Большой отряд, несколько сотен… Пешие, без этих своих нелюдей.

– Если пешие, пойдут по сухому руслу.

– Да, – Усач чихнул, вытер прозрачные, невидимые усы. – Я уже ноги сбил, по этим кручам ползая… Нам надо наверх. На гребень Песчанки. Они теперь хитрые, толпой не ходят. Вот увидишь, пустят один отряд по сухому устью, а еще два или три – в обход, через валуны, а мы их сверху накроем… Малой, шевелись, ждать не будем!

Мальчик, едва поспевая, бежал за старшими. Его трясло, но не от страха и даже не от возбуждения. Он заболевал; напряжение последних месяцев, когда после праздника избавления наступил опять кромешный ужас, подкосило его и отобрало волю. Когда веснары в ближних и дальних поселках стали умирать один за другим… Когда обоим Осотам пришлось уйти из дома и жить в лесу…

Вчера бабушка плакала, обнимая его на опушке. Она, даже на похоронах родителей не пролившая ни слезинки!

– Живее, Осот, – отрывисто сказал дед. – Они думают, что одолели нас… Как же… По команде, разом, слышите? Усач, за мной!

Мужчина первым вылетел на гребень высокого холма над каменистым руслом речки, давно сменившей направление. Остановился и замер, прислонившись к валуну, став одной с ним тенью. Над сухим руслом висела ущербная луна. Сухо шелестели колючие кусты на дне, да тяжело дышал Усач за плечом у мальчика.

– За Кружелью, – проговорил дед раздумчиво. – Нет, как ни верти, не будет им другой дороги. Через валуны… – он бросил взгляд в сторону, где в мутном лунном свете едва виднелась тропинка среди каменных джунглей. – Нет, через валуны, да еще ночью, они не рискнут. Ну–ка, ложитесь оба… Осот, на землю!

Мальчик лег, стараясь поудобнее устроится среди базальтовых осколков. В ладони вонзились мелкие острые камушки. Серая трава, проросшая в трещинах валунов, шевелилась на ветру, как волосы.

Рядом упал на живот Усач. Замер, часто моргая. Дед стоял над ними, пригнувшись, сам неподвижный, как камень, смотрел вдаль, ожидая, откуда появятся враги…

Лежа, мальчик поднял голову.

Глухой и страшный звук: мальчик никогда прежде такого не слышал.

Дед раскинул руки, будто желая обнять весь мир, и упал на спину. У него в груди торчали короткие пенечки, поросшие светлым, легким пушком. Оперение играло и переливалось при свете ущербной луны, похожее на нежные водоросли.

Три пенечка.

Осот посмотрел деду в лицо. Бледное, с огромными удивленными глазами. Губы шевельнулись. Дед хотел что–то сказать.

– Беги! – взвизгнул Усач. Мальчик не двинулся с места. Смотрел деду в глаза и видел, как они стекленеют.

– Беги, Осот! Спасайся!

Еще одна стрела взвизгнула над головой мальчика, и тогда только он сорвался с места и побежал.

Он несся по тропинке, по гребню Песчанки, а вокруг было тесно от летящих стрел. Они визжали, бились о камни, звенели наконечниками и раскалывались – а мальчик бежал, неуязвимый, и к утру, задыхаясь, со страшной вестью добрался до дома.

Через день он уже шагал в караване, все дальше и дальше, держась за пояс молчаливого купца…

* * *

– Что с тобой? – спросил Аррф.

Я сам не понимал. Смутная тень возникла из бессмысленного разговора с мясоедом – о корнях. Родившаяся из воспоминания о гибели деда. Звук стрел, впивающихся в плоть… Звук стрел, летящих над головой…

Я был уверен, что сейчас пойму что–то очень важное, но с этот момент снова вошла Горчица. Поставила перед Аррфом тарелку с горячим мясом, а передо мной – миску густого бобового супа. Подала Аррфу вилку с ножом, а мне – круглую деревянную ложку.

Ложка встала посреди суповой жижи, не торопясь падать. Вот это варево, может, и вправду надо было с самого начала останавливаться в «Фатинмере»…

– Мальчишка–то, Реф, сам не свой, – негромко сказала мне Горчица, игнорируя мага.

– Напугался, понятно, – я коснулся губами края ложки, но суп был еще очень горячий. Обжигающий.

– Горюет он, – в голосе Горчицы скользнул упрек. – Отца убили. Брат пропал невесть где.

– Брат отыщется, – сказал я без особой уверенности.

– Ты бы поспал, веснар, – проговорила Горчица, по обыкновению чуть помолчав.

Я покосился на мага. Тот ответил мне кислой ухмылкой.

– Вы бы поспали оба, – сказала Горчица. – Я отведу для вас комнаты и прослежу, чтобы никто не беспокоил.

– Спасибо, но мы не будем спать, – ответил Аррф. – Я не хочу во сне умереть от дряхлости.

Пришла моя очередь ухмыляться. Горчица, не дожидаясь приглашения, села рядом на ступенчатую деревянную скамью.

– Значит, это ты Осот? – спросила, глядя мне в глаза. – Тот самый… младший Осот? Последний?

– Да.

– Вот оно как, – она отвела взгляд. – Говорили, что тебя застрелили. То говорили, что ты жив… Много лет тобой йолльцы друг друга пугали, – она улыбнулась.

– А ты сама? – я чувствовал неловкость. – Я тебя… помню?

– Нет, – она равнодушно покачала головой. – Я не из ваших мест, я с Побережья. Родители у меня померли от красной чумы, вот и моталась по свету… Пока не осела, – добавила она со странным выражением.

Я хотел упрекнуть ее бароном, но не смог.

– Об Осотах слышала, и немало, – Горчица продолжала рассказывать, будто ее кто–то об этом просил. – Старуха, правда, из дома почти не показывалась. Военный комендант, тот, что в Холмах тогда правил, семь раз велел своим людям дом Осотов спалить вместе со старухой.

Я содрогнулся.

– И что?

– Семь раз ему докладывали, что дом спалили и пепел развеяли. В те времена горела половина Холмов… Дым стоял до неба… Бывало, что и сосед соседа поджигал, да на йолльцев списывал.

– А дом Осотов? – спросил я, подавляя дрожь.

Горчица прикрыла глаза:

– Где же найдется такой сумасшедший… Дом веснаров в пяти поколениях… Каждое бревнышко хозяина помнит… Не горит он, сколько не поджигай. А вот кто такой дом пальцем тронет – стареть начнет и через год помрет от дряхлости.

– Сказки все это, – вырвалось у меня. Горчица выдержала свою обычную крохотную паузу.

– Может, и сказки… Только в те времена не было слова страшнее, чем «веснар». Для йолльцев. Да и наши… сам ведь знаешь, Осот, завидовали вам, завидовали до белых костяшек, – она сжала загорелый кулак, будто подтверждая свои слова проступившей сквозь кожу белизной мослов. – Кто в поселке самый богатый? Веснар. К кому на поклон с подарком идти? К веснару… А йолльцы давали хорошие деньги. Трудно удержаться, понимаешь.

Она говорила, чуть улыбаясь, посверкивая глазами, и от этого ее слова исполнялись еще большей жутью. Маг сидел над своей тарелкой, сгорбившись. Глаза его запали, подбородок и щеки покрылись серой неопрятной щетиной. Я знал, что выгляжу не лучше.

– А бывало такое, чтобы веснар предавал веснара? – спросил я хрипло. Перед глазами у меня стояло бледное лицо Усача.

– Вряд ли, – Горчица покачала головой. – Помилования вашему брату никто не обещал, вот хоть у его милости мага спроси.

– Он сказал «беги», – пробормотал я, – а сам остался на месте… Он привел нас на гребень Песчанки, выставил, как мишени… А сам остался лежать…

– Кто?

– Усач. Ты знала такого человека?

Она покачала головой:

– Если ты о веснаре, то те из них, кто выжил, имена сменили и подальше от дома перебрались. От тех мест, где их знали. Опять же, двадцать с лишним лет прошло, парнишка превратился в мужика, жизнью его покорячило… Так, бывает, люди меняются, что мать родная не узнает.

– Только зачем ему меня убивать? – спросил я растерянно.

– А ты, может, узнал бы, – заговорил маг, наконец–то оторвавшись от созерцания тарелки с мясом. – Ты, может, помнишь его, этого Усача. Или он боится, что ты его помнишь.

Я напряг память: кого я видел, вернувшись в Холмы? Кто видел меня? Смотритель в будке на станции. Хозяин и хозяйка безымянной гостиницы с йолльской лицензией на гвозде. Продавец пива… Сборщик налогов – муж черноволосой Розы…

Хозяин гостиницы.

«Беги, Осот! Спасайся!»

– Значит, Крикун присылал слугу – узнать, что с его постояльцем? – я обернулся к Горчице.

Она подняла белесые брови:

– Ты на Крикуна подумал? Он, вроде бы, не местный. Семь лет назад приехал, гостиницу открыл, мне еще грозился, что разорит, мол. Разори–ил, – она ухмыльнулась. – Какие–то приметы были у твоего Усача?

Я задумался. Не над приметами Усача. Над тем, как близко я могу подводить йолльского мага – к тайному веснару. Не сказал ли я слишком много. Не проговорилась ли Горчица.

Мне вспомнилось лицо умирающего деда – с огромными удивленными глазами. «А йолльцы давали хорошие деньги. Трудно удержаться, понимаешь»…

Но Усач?!

Горчица смотрела на меня – ждала ответа. Брови ее сошлись, пролагая две глубокие морщины на переносице. Я подумал, что она старше, чем мне с самого начала показалось.

* * *

Перед маленькой безымянной гостиницей топтались лошади. Высился над плетнями одинокий всадник – офорл. Я почувствовал, как напрягся Аррф.

– Привет, соотечественник! – крикнул всадник по–йолльски. Нас с Горчицей он будто бы не заметил.

– Привет, соотечественник, – отозвался Аррф хрипловато. – Что, собственно…

– Медицинская служба, плановый рейд! Есть замечания, пожелания от наместника?

– Никаких, – ответил Аррф после паузы. – Доброй работы.

Из гостиницы вышли двое в черных плащах, каждый с медицинским чемоданчиком.

– Привиты? – спросил тот, что повыше, глядя мимо меня. Я закатал рукав, показывая давний круглый рубец. Рядом, иронично хмыкнув, поддернула рукав Горчица. Двое в черных плащах равнодушно скользнули взглядом по нашим отметинам.

– Было время, – Горчица говорила, по обыкновению, улыбаясь. – Взяли как–то меня, бродяжку, доблестные йолльские солдаты… Думала, убьют.

* * *

Девушка пролежала в канаве весь вечер, а в темноте попыталась вырваться из окружения. Долго ползла, задержав дыхание, прислушиваясь. Погружалась с головой в затхлую воду, пережидая шаги и голоса йолльских охранников. Она не понимала их язык: казалось, йолльцы разговаривают волшебными заклинаниями, лишенными смысла, но полными угрозы. Казалось, над головой у нее ходят огромные жуткие птицы, позвякивающие железными перьями.

Она выждала момент, вскочила и побежала. Была опасность, что ее достанут стрелой, но полночь была безлунная, темная. Девушка рассчитывала, что стрелок, умеющий посылать смертоносное острие в полет – на огромное расстояние – промахнется на этот раз и позволит ей уйти.

В нее не стали стрелять. Ее догнали, скрутили руки за спиной и повели в поселок, где на заре поднялся крик, вой и плач.

Оцепление не выпускало никого. Щелкая кнутами, оскаленные солдаты выгоняли людей из домов – на площадь. Там, под навесом, стоял длинный стол, и трое людей в черном молча перебирали инструменты в железном ящике. Какой–то человек, йоллец, пытался что–то объяснять на языке Цветущей, кричал, пытаясь перекрыть гвалт, и так коверкал слова, что понять его было невозможно. В конце концов он охрип, махнул рукой и отошел в сторону.

Стремясь удержать толпу в повиновении, солдаты хлестали кнутами направо и налево. Кричали, ругались, но слов их все равно не понимал никто. Девушка, знавшая несколько слов по–йолльски, разбирала только «стоять», «растения», «ни с места»; прочие жители поселка, располагавшегося далеко от моря, с роду не говорили на языке чужаков и ничего не могли понять. Нарастал ужас: люди не знали, что с ними будут делать.

Потом взошло солнце, и началась экзекуция. Солдаты выхватывали из толпы человека – мужчину, женщину или ребенка – и волокли к столу, и там один из черных йолльцев всаживал иголку жертве в руку повыше локтя. После этого солдаты вдруг теряли к жертве интерес – наоборот, гнали с площади прочь, и многие, обезумев от испуга, не возвращались домой, а удирали подальше – в поля…

Когда девушку поволокли к столу, она вырывалась что есть силы и, извернувшись, укусила солдата. За это ее наотмашь хлестанули кнутом, а потом, повалив на стол, все–таки всадили в плечо иголку. Боль была слабее, чем страх. Солдат, которого она укусила, бранился, обливаясь кровью, и еще раз ударил ее кнутом – напоследок…

Вечером йолльцы ушли, оставив людей в недоумении и страхе: что с ними теперь будет?

То место на теле, куда входила йолльская иголка, покраснело и вздулось почти у всех. Метка была похожа на прикосновение «Багрового князя» – красной чумы, от которой тело человека сперва берется пятнами, а потом сохнет и распадается. Неужели йолльцы, вместо того чтобы вырезать поселок, поголовно заразили его чумой?!

Прошло два или три дня, и следы от йолльских иголок померкли, а потом и вовсе исчезли. Гораздо дольше заживали отметины от кнутов – в толчее досталось многим. Приблудная девушка, совсем обессилев, осталась в поселке на неделю.

Уходила на рассвете, по меже, разделявшей розоватое – и светло–желтое золотистое поле. Шла, сшибая росу, подняв бледное лицо навстречу солнцу. Цветущая расстилалась перед ней, спокойная и радостная, как будто никаких йолльцев не существовало на свете.

* * *

Йолльцы–медики вскочили на лошадей и двинулись дальше в поселок, по направлению к гостинице «Фатинмер»; в окне второго этажа обиженно и горько плакал ребенок, что–то успокаивающе приговаривал женский голос.

– Что же ты донесения не отправил? – Горчица с улыбкой обернулась к магу. – Что, если кто–то из наших ляпнет, что наместника, мол, убили, а йолльский маг расследование проводит на свой страх и риск, в столицу не сообщив?

Аррф молчал. Не оглядываясь на него, я отвалил дверь (качнулась лицензия, приколоченная гвоздем) и вошел в безымянную гостиницу беззаботно, как почти сутки назад.

В парадном углу стоял букет «солнечных цветов». На пустом столе оплывала свеча; хозяйка выскочила к нам навстречу встрепанная, с льняным одеялом наперевес.

– Хозяин дома? – бросил Аррф. Одновременно с ним Горчица добродушно осведомилась:

– Крикун–то не спит еще?

– Нет его, – круглые щеки хозяйки чуть ввалились, отчего лицо ее, похожее на подсолнух, казалось увядшим. – Уехал.

– Куда?!

Мы задали вопрос одновременно – Аррф, Горчица и я. Хозяйка отступила на шаг и чуть не упала, споткнувшись о край деревянной лестницы.

– Да ведь… Дела–то идут плохо, приезжих мало, «Фатинмер» всех перебивает… Он и решил разведать, что да как в Дальних Углах…

– На поезде уехал?

– Пешком ушел… Поезда сегодня не было, да и затратно это – на поезде… На своих двоих – надежнее…

Она говорила, глядя на меня и только на меня. Не то ждала, чтобы я расплатился за постой, не то боялась, что я здесь, прямо на ее глазах, начну веснарствовать. Аррф скрипнул зубами; искусство йолльских магов вызнавать правду сразу дает сбой, когда приходится допрашивать «свидетеля второй ступени». «Он сказал», «он решил» – свидетель просто передает чужие слова, а врал ли тот, кто «сказал» и «решил» – узнать не представляется возможным…

В полном молчании мы вышли во двор. Ребенок в окне второго этажа уже не плакал – тихонько поскуливал. Видно, место прививки еще болело.

– Догоним его, – отрывисто сказал Аррф. – Верхом. Пешего, галопом – догоним.

– По какой дороге? – рассеянно поинтересовалась Горчица. – Холмы, вишь, на перепутье, только к Углам две дороги ведут. А Крикун мог жене сказать, что в Углы идет, а сам податься на Побережье.

Я попытался вспомнить в мельчайших подробностях лицо хозяина гостиницы. Светлая борода, почти полностью загородившая лицо. Голубые глаза… длинные цепкие пальцы…

У Усача были длинные пальцы, я помню. Бороды, разумеется, не было и в помине: усы–невидимки едва пробивались…

Навалилась усталость. Я взялся за плетень, чтобы не упасть.

– Вина доказана? – скромно спросила Горчица.

– Нет, – отрывисто сказал Аррф. – Вина может считаться доказанной только тогда, когда есть неопровержимые факты. Свидетельские показания. Улики. Подозрение – это всего лишь тень… Я должен догнать его и допросить.

И, не оглядываясь на меня, он зашагал по направлению к площади, где было велено ждать начальнику стражи с лошадьми.

* * *

В бессонном мозгу мир преображается. Звуки становятся то резкими, почти невыносимыми, то уходят в вату. Глаза превращаются в две щемящие раны на лице, их можно тереть, а можно щадить, но труднее всего заставить их оставаться открытыми.

Было уже почти совсем темно, в руках стражников горели факелы. Базарные прилавки пустовали. Четвероногие нелюди – лошади – были привязаны под навесом к поперечной перекладине в центре базара, рядом с будкой сборщика налогов. Аррф подошел к черному жеребцу, погладил его по морде – и вдруг уткнулся лицом в короткую лоснящуюся шерсть. Жеребец переступил с ноги на ногу. В огромных, обрамленных ресницами глазах промелькнуло сочувствие.

– Можно опросить заставы, – сказал Аррф будто в полусне. – Его видели… как он выходил из поселка… мне нужно догнать его и задать один–единственный вопрос… Если он ответит – «да», я его покараю.

– А я не дам тебе его покарать, – в таком же полусне отозвался я. – Как только мы узнаем наверняка, кто это… мы умрем.

– Ты считаешь, что людей можно убивать безнаказанно?

Мы с Горчицей переглянулись.

– Людей, – сказала она с едва ощутимой насмешкой.

Маг осторожно отстранился от лошади. Отошел. Перевел взгляд с меня на Горчицу и обратно, а потом вдруг резко поднял руку, и белая молния из его кольца напополам перерезала опору пустого базарного прилавка:

– Людей! Людей! Ты, сука, спала с Нэфом почти двенадцать лет! Ты терпела всех его баб! Ты жила с ним – почему?! За красивые подарки? За свою гостиницу?! Считала нелюдью – и прижила от него сына! Считала нелюдью, ненавидела, презирала… и спала с ним! Шлюха!

Деревянный навес зашатался, покосился, стряхивая мусор и щепки на каменный прилавок. Забеспокоились кони. Из будки выскочил сторож. Кольцо, мерцающее синим и фиолетовым, смотрело мне в грудь.

– Да, убейте друг друга, – сказала Горчица. Лицо ее в свете факелов неуловимо изменилось – рассеянная улыбочка все так же играла на губах, но глаза сделались не стеклянные даже – хрустальные. – Убивайте, ненавидьте, презирайте друг друга. Бей, мясоед! Убей веснара, пусть он убьет тебя! А за Нэфа тебе все равно не отомстить. Тебе – за Нэфа, Осоту – за свою семью и деда… Скачите, ищите ветра в поле – его нет!

И она засмеялась.

* * *

Мне приходилось садится на спину нелюди всего два или три раза в жизни. Сейчас не было другого выхода: Аррф желал скакать вдогонку беглецу, а я не мог выпустить мага из виду. Кроме того, мне тоже хотелось узнать… мне необходимо было узнать правду. Потому что если это Крикун… то есть Усач привел к смерти моего деда, это о нем хотел предупредить меня дед в последние мгновения жизни… я должен это знать.

Я сам не понимал, зачем мне это знание. Тягостное, бесполезное, злое. Необходимое.

Внутренне содрогаясь, я взгромоздился на спину четвероногой твари. Вот шутка, я теперь тоже «офорл»… Не дожидаясь меня, Аррф дал команду своему жеребцу, и с тех пор я думал только о том, чтобы не упустить его из виду и не свалиться с лошади.

Три заставы на трех дорогах не видели Крикуна. Наконец, на четвертой, ведущей не в Дальние Углы, а в прямо противоположную сторону, маг услышал то, что хотел: бородатый мужчина с дорожный мешком прошел здесь за час до заката, очень торопился, сказал, что идет разведывать гостиничное дело в поселке Кустюжки. Маг оглянулся ко мне и вдруг оказался очень близко: бока наших коней почти соприкасались.

– Не отставай, веснар. Отстанешь – убью… Вперед!

И сжал пятками бока жеребца.

* * *

Взошла луна.

Я плохой офорл. Чудом удерживаясь в седле, вцепившись в прыгающую спину нелюди, в ее удивительно мягкую гриву, я в конце концов приноровился к движению и поднял голову, осматриваясь.

Вокруг светлели под луной холмы – те самые, что дали название поселку. Поля тянулись лентами поперек склонов, колосья застыли под луной, как жестяные. Маг скакал впереди, из–под копыт его жеребца стлалась лента пыли, в полном безветрии зависала над дорогой. Вдалеке, на гребне самого большого холма, темнели камни, сложенные пирамидой, издали похожие на человеческую фигуру. Это мы с дедом стояли на том холме, глядя, как приближаются всадники. Правда, войско йолльцев надвигалось на поселок с другой стороны…

Я подумал, что беглец, издали услышав стук копыт, запросто может залечь в поле. А если он веснар – поднимет вокруг стебли так, что среди бела дня в двух шагах не различишь. Другое дело, что дальше вдоль этой дороги начинается каменистая пустошь…

Аррф оглянулся. Что–то крикнул на полном ходу – я не услышал. Тогда он поднял руку, под луной засветилось кольцо. Маг не то угрожал мне, не то выискивал на подлунном пространстве между холмами укрывшегося человека.

Мою левую ногу свело судорогой от напряжения. Как долго я еще выдержу? Когда полечу с коня вниз головой, перестав быть офорлом и сделавшись падалью?

Перед глазами мелькала дорога. Лента пыли из–под копыт. Застывшие колосья. Лицо Усача: как он взвизгнул «Беги», а сам остался на месте. Как он дрожал, на закате ожидая нас в Холмовом лесу – на условленном месте. Светлые Холмы уже сделались добычей йолльцев, мы с дедом жили в лесу, который кормил нас и защищал. Ягода к тому времени погибла, став жертвой предательства, а Усач то пропадал у себя на болотах, то появлялся снова. И вот Усач пришел… нет, прибежал, он почти всегда бегал, тяжело дышал и вытирал мокрую безусую губу… Он прибежал, чтобы сказать: за Кружелью видели большой йолльский отряд.

«Вина может считаться доказанной только тогда, когда есть неопровержимые… факты. Свидетельские показания». Как упрямо этот йоллец держится за свои представления о законе… Как дотошно соблюдает кем–то установленные правила – и тратит, безжалостно тратит на них последние минуты жизни…

А я готов осудить Усача. Не Усача даже – Крикуна, на которого пала отдаленная тень подозрения. Жаль, что человеческие корни невидимы… Если бы их можно было выкопать из небесной дымки, как из душистой земли, взять на ладонь и рассмотреть: вот гнильца… Вот неизлечимая болезнь корневища… А вот чистые, белые, крепкие корни, идущие глубоко, глубоко…

Я свалился с коня.

Сам не знаю, как это получилось. Наверное, я на мгновение уснул. На одно–единственное мгновение. А когда очнулся, надо мной были звезды. Гудела голова, болела и дергала каждая жилка, в лицо заглядывала луна… А вдалеке разворачивал коня йолльский маг, в полутьме сверкали его глаза и светился перстень на пальце.

– Осот?!

Я сел. Кружился мир перед глазами; моя нелюдь отошла в сторону от дороги и ждала, переступая с ноги на ногу, нервно подергивая хвостом.

– Ты что? – маг был уже совсем близко. – Ты цел?

– Да, – я еле ворочал языком. – Поднимись… на ту гору. Посмотри… Здесь дорога видна вперед на два поворота.

– Без фокусов, – сказал он сухо. – Я тебя достану и на расстоянии.

– Я тоже… Поторопись. Я хочу, наконец, отдохнуть.

* * *

Мы нагнали его почти через час. Услышав, как я и предполагал, издали топот копыт, он не стал прятаться в развалах камней, а рванулся через каменистый гребень – на ту сторону гряды.

– Стой!

Глядя, как он бежит, перепрыгивая с камня на камень, я окончательно узнал его. Прошло двадцать три года, он постарел, отяжелел, обзавелся усами и бородой… Но я его узнал.

– Стой! Именем Йолля!

Белая молния ударила в камень у ног беглеца. Бывший Усач, а ныне Крикун, припустил быстрее – он бежал из последних сил, он взлетел на гребень, еще миг – и он пропадет из виду, тогда магу будет его не достать!

– Стой, Усач! – крикнул я.

Он обернулся на ходу, оступился – и покатился вниз, с обрыва, по камням.

Луну заволокло тучами. Сделалось очень темно. Я видел только сине–фиолетовые искры, проскакивавшие по стальному с перламутром кольцу у мага на пальце. Аррф остановился в нескольких шагах от меня.

– Что там, на той стороне?

– Обрыв, довольно крутой…

– Ты его слышишь?

Я прислушался. Шуршали, скатываясь по склону, камушки.

– Усач! – позвал я.

Ответа не было.

Кольцо на пальце мага загорелось ярче. Осветило камни на несколько шагов вокруг – тусклым, дрожащим, перламутровым светом. Осторожно ступая, выбирая, куда ставить ногу, я двинулся за Аррфом – он торопился, иногда спотыкался и бормотал сквозь зубы самые крепкие йолльские ругательства.

Мы поднялись на самый гребень. Наших лиц коснулся едва ощутимый ветер. Маг вытянул руку над головой: кольцо осветило крутой спуск, почти отвесный, мертвую сосну с кривыми, вцепившимися в склон камнями, и тучу пыли над самой землей.

– Усач!

Тишина.

Не спрашивая у меня совета, маг двинулся вниз. То и дело рискуя свалиться, перебираясь с камня на камень. Я, поколебавшись, пошел за ним. Добравшись до сухой сосны, мы оба, не сговариваясь, остановились передохнуть.

– Усач!

Глухой стон.

* * *

Он лежал, наполовину заваленный камнем. Наших с Аррфом сил едва хватило, чтобы этот камень откатить. В холодном свете кольца кровь казалась черной.

Раненый схватил воздух ртом. Под носом, на неухоженной щетке усов, выступила мутная капля.

– Осссот… я так и знал, что ты… еще вернешься.

У него были переломаны ребра. Что–то надрывалось и булькало в груди при каждой попытке вздохнуть.

– Ты не лекарь? – растерянно спросил я у мага. Тот покачал головой. Опустился рядом с раненым на колени:

– Ты веснар?

– Д–да.

– Усач! – выкрикнул я. – Это ты…

– Да! Потому что… они… мою семью… сказали… убьют, если не приведу… старого Осота… я привел. Я привел! Не смогли… мальчишку… Я так и знал. Все время… ждал… мальчишка Осот.

– Ты убил барона Нэфа, чтобы навести меня на Осота? – почти выкрикнул Аррф. – Чтобы убить свидетеля – моими руками?

– Нет. Нет. Я не убивал… никого. Даже тогда… на холме… Вы убивали их, два Осота. Убивали йолльцев. Я только делал вид… Я не могу убивать, – его лицо исказилось. – Я привел их… на гребень Песчанки. Чтобы спасти семью. А ты бы сделал иначе?!

– Ты врешь, – сказал я, отлично зная, что соврать йолльскому магу – невозможно.

Усач хотел было оспаривать, но кровь у него изо рта хлынула ручьем.

– Что, веснары не умеют врачевать? – спросил Аррф у своего кольца.

Я мог затянуть небольшую рану. Царапину. Но не срастить переломанный позвоночник.

– Кто убил барона, если не ты? Кто тогда убил барона?!

– Я никого никогда… – повторил он еле слышно.

– Не убивал? Только подставлял под чужие стрелы, так?!

– Н–нет… Только чтобы спасти. Своих. Мать, отец, сес…тра…

– А Ягода? Кто предал Ягоду? Тоже ты?

– Ее свекровь. Мать ее мужа… Бабка ее сына… Осот!

И он умер с моим именем на устах. Не то моим, не то моего деда.

* * *

– Йолльцы взяли в заложники его семью.

– Потому что ты и твой дед продолжали убивать людей.

– Йолльцев.

– Людей!

Все, что мы смогли сделать для бывшего Усача – перенести его тело на обочину дороги. Чтобы родственники могли забрать его и отнести в поселок.

– Йолльцы взяли в заложники его семью! Невинных!

– А те, кого вы убивали – чем они были виноваты?

– Они пришли на нашу землю непрошеными.

– Они спасли тысячи жизней! Одни только эпидемии красной чумы…

– Лучше чума, чем нашествие!

Снова был рассвет. И снова я встречал его рядом с магом. И мне совсем не хотелось спать – только мир вокруг стал прозрачным и звонким, как сахарный домик на палочке.

Вокруг лежали холмы – каменистые, кое–где поросшие желтой травой. Небо к утру полностью заволокло пеленой, начинался дождь. Аррф взял под уздцы свою нелюдь. Погладил по морде, будто ища сочувствия. Жеребец ткнулся ему в щеку, едва не сбив с ног.

– Он тебя понимает?

– Да.

– А ты ездишь на нем верхом и бьешь плеткой?

– Я никогда не бью его плеткой!

– А другие бьют?

– Тебе не понять, – сказал он безнадежно. Из его воспаленных глаз катились слезы. Он их даже не смахивал.

– Скажи, – начал я. – То, что он говорил… Он, мол, не убивал тогда йолльцев, а только делал вид… Неужели это правда?

Аррф кивнул. Я перевел взгляд на немолодого, грузного, мертвого человека, лежащего на голых камнях, на обочине.

– Зачем же он… ходил с нами? Мог ведь отказаться?

– Мог ли?

– Да… Его сочли бы трусом. Но его никто бы и пальцем… Зачем он это делал? Зачем бегал за нами? Еще боялся опоздать…

Дождь полил сильнее.

– Далеко ближайший поселок? – отрешенно спросил маг.

– Ближайший поселок – Холмы… Здесь место дикое, неплодородное, никто не селится.

– Крикун… то есть Усач… не убивал барона, – сказал Аррф. – Это значит… что в Холмах живет еще один тайный веснар. Сколько вас?

Я ухмыльнулся:

– Это Цветущая, мясоед. Это земля, принадлежащая веснарам.

* * *

Родник нашелся в часе пешей ходьбы от места гибели Усача. Круглое озерцо, обложенное белыми камушками. Источник – ключ, облачко глины на дне, – и сток, размывающий склон, без следа исчезающий в глубоченных земных трещинах.

Мы напились сами и дали напиться лошадям. Они едва касались мордами прозрачной водной поверхности и фыркали почти как люди.

– А ты в самом деле работал в конторе «Фолс»? – ни с того ни с сего спросил Аррф.

– Я и сейчас там работаю… Пока жив.

– Торговец?

– Нотариус, немного архитектор. Оцениваю старые здания… Оценивал.

Дождь прекратился и снова пошел. По поверхности озерца расходились круги, пересекаясь, образовывая орнамент. Ни маг, ни я не сдвинулись с места. Лошади стояли под дождем, покорно опустив головы.

Дождь хлынул, как из ведра. Озерцо захлебнулось. Сток превратился в ручей, трещины переполнились. Размывая землю и глину, вода устремилась вниз, к дороге – грязный, пенистый поток.

Я сунул руку в карман куртки. Полпригоршни разных семян и еловая шишка. Я вывернул подкладку, вытряхивая семена, песчинки и давно засохшие крошки.

Оглядел каменистую пустыню вокруг. Островки жесткой травы… Колючие кусты…

– Что ты делаешь?!

Мне уже было все равно.

В рост. В жизнь. В смерть и снова в жизнь. В складках голой земли, в трещинах хранились семена и споры, занесенные ветром, невесть как сюда попавшие. Почка здесь была скудной, зато воды – сейчас – хватало.

Из разбухшей глины выстрелили первые ростки. Трава, вездесущий осот, еловые побеги. Акация. Подорожник. Рожь. Лезут и лезут, раздвигая глину, и вот в зеленых зарослях распускаются первые цветы – маки. Роняют листья, превращаясь в круглые коробочки, трескаются, вываливая новую порцию семян…

Я забыл о присутствии Аррфа.

Дождь бил по белым шапкам одуванчиков, но они все равно разлетались и проникали, шаг за шагом, все дальше и дальше, на соседние склоны. Увядали, возрождались, желтели, белели, разлетались и возрождались опять. Мелкие приземистые елочки водили корнями в поисках опоры. Рвалась к небу сосна, созревали шишки. Трава поднималась почти по колено, блеклая из–за недостатка солнца, но упругая и жесткая. Склоны вокруг то наливались алым цветом маков, то бледнели, покрываясь белыми одуванчиками, вспыхивали ярко–желтым, переходящим в красный, и снова зеленели. А потом вступили васильки, и будто в ответ им на посветлевшем небе вспыхнули ярко–синие, чистые прогалины…

Дождь прекратился. Вышло солнце. Я сидел в траве на берегу источника–озерца, а вокруг буйно, надрывно, с невозможной яркостью цвели холмы.

Елки сплелись корнями, преграждая путь оврагу.

И стояла тишина.

Кони, отойдя в сторонку, ели траву, глубоко погрузив морды в зеленое море. Аррф сидел ко мне спиной, сидел на земле, обеими руками вцепившись в листья подорожника.

– Извини, – сказал я. – Просто не удержался… напоследок.

Он не желал оборачиваться. Не хотел смотреть на меня.

– Поедем, – сказал я. – Ведь мы на пороге смерти, мясоед. И мы до сих пор не знаем, кто убил барона.

Маг молчал.

– Аррф?

Он помотал головой, не оборачиваясь.

* * *

Он молчал всю дорогу обратно. Мы ехали то шагом, ты рысью, меня мутило. Аррф молчал.

– Я говорил тебе – это не дар смерти. Это дар жизни…

Он молчал. У него подергивался уголок века.

Я думал о Крикуне… об Усаче, которого мы оставили на обочине. Которого, вольно или невольно, погубили. О веснаре, который стоял рядом с нами на тех холмах, но ни разу не убил ни одного врага. Как мы не заметили? Как мы с дедом могли не заметить, что он ничего не делает?!

Пусть мне, мальчишке, и не дано было этого понять. А дед? Впрочем, разве дед был убийцей со стажем? Мы стояли на холме, на нас шла армия, и мы думали только о том, чтобы остановить ее. Чтобы эти вооруженные люди никогда не добрались до Светлых Холмов. А Усач, выходит, тогда боялся убивать…

Боялся за свои корни?

Смотрел, как убивает семилетний мальчишка, и просто стоял рядом?

– Застава, – хрипло сказал Аррф.

– Что?

– Я вижу заставу. Мы почти приехали.

* * *

На въезде в поселок нас встретила черноволосая Роза. Рядом с ней, понурившись, втянув голову в плечи, стоял Кноф – тот самый подросток, что показал мне язык на станции «Светлые Холмы».

Я сошел – почти свалился – с седла. Никогда в жизни больше не буду офорлом… Впрочем, жизни моей осталось совсем чуть–чуть.

– Сын вернулся, – голос Розы позвякивал от напряжения. – И хочет сказать господину магу… Что ты хочешь сказать, Кноф?

– Я не убивал отца, – проговорил мальчишка голосом крупного хриплого петуха. – Я… уехал. Потом передумал. Спрыгнул с поезда за поворотом… И я видел, с кем он встречался в лесу.

– С кем? – наши с Аррфом голоса слились в один.

– С Горицветкой, – выдавил мальчишка. – Девка тут есть такая. Он ей ожерелье подарил!

* * *

Горицветке было семнадцать лет. Длинный патлатый Кноф влюбился в нее так сильно, что даже временами ненавидел.

Она над ним смеялась. Считала сопляком. Когда он однажды подстерег ее у колодца поздно вечером, в темноте, и предложил, может быть, слишком грубо, свою любовь – она ударила его коромыслом по уху. Разозлившись, он намотал ее косу на кулак, но девчонка стала кричать, и он ушел.

Он был барон по крови. Барон и наполовину йоллец, господин. Он готов был пойти к отцу и потребовать, чтобы эту дрянь отдали за него – прямо сейчас, насильно, пусть и без приданого. Ну и что, что Кнофу пятнадцать лет! Он еще в тринадцать стал мужчиной, и о его мужской силе шептались девки в поселке.

Он удержался и не пошел к отцу. И, как оказалось позже, правильно сделал. Потому что не успело его распухшее ухо вернуть нормальную форму, как у Горицветки обнаружилось на шее ожерелье из морских камушков.

Кноф видел раньше это ожерелье. В шкатулке у отца. Горицветка – Кноф видел ее на базаре – казалась веселой и довольной жизнью. Ревнивый бастард знал, что это означает.

Вечером того же дня барон, будучи в отличном расположении духа, призвал сыновей к себе и завел речь о поездке в Некрай, об учебе в университете, об образовании, достойном йолльца в этой стране. Глупому маленькому Рефу было, кажется, все равно, ехать или оставаться. Но Кноф увидел в намерении отца откровенное посягательство на свои права. Желая единолично насладиться девушкой–цветочком, старик отсылал молодого соперника подальше.

Никогда в жизни он так не дерзил отцу. Он знал, что рискует, но в тот момент ему было начхать. Он сказал, что никуда не поедет, останется в Фатинмере и возьмет за себя эту строптивую девку. Отца, кажется, его гнев насмешил – он не стал наказывать Кнофа, а преспокойно велел бастарду готовиться к отбытию в город. Вечером, когда слуги уснули в гамаках, Кноф сказал – по глупости, от отчаяния, – сказал маленькому Рефу, что ненавидит отца и убьет его рано или поздно.

А потом испугался собственных слов и удрал.

Он бродил в полях, не решаясь показаться на глаза матери. Потом принял решение и сел на поезд, идущий в Дельние Углы. Но у него не оказалось денег, поэтому капитан велел подобрать паруса, и кондуктор высадил – выбросил – мальчишку в песчаных дюнах за поворотом.

Оголодавший Кноф вернулся домой пешком. Издали увидел отца, идущего в лес без оружия, и решил проследить за ним. Сперва барону встретилась мать Рефа, Горчица, возвращавшаяся из леса с корзиной трав. Они поговорили и разошлись. А потом… Кноф чуть не лопнул от горя и досады, когда увидел, как из–за деревьев навстречу отцу выходит пунцовая от скромности Горицветка.

Отец без предисловий поцеловал ее в пухлые, как сердечко, губы. Кноф поборол желание немедленно выломать дубину и обнаружить свое присутствие: он отдавал себе отчет в том, что отец сильнее. К тому же, мальчишке не хотелось еще раз позориться перед ней… Шлюхой, потаскухой, дрянью! Ругаясь и плача, он снова ушел в поля и сидел там, питаясь сухим зерном, целые сутки.

Потом не выдержал, вернулся и сдался матери. И только тогда узнал о страшной смерти отца, случившейся в тот же день и в тот же час, когда барон Нэф целовался в лесу с Горицветкой, крестьянской девушкой.

* * *

Я угодил в собственную ловушку. Расслабился. Цепляясь за жизнь, забыл о долге. Не пройдет и нескольких часов, как весь поселок узнает имя тайного веснара. И даже наше с магом взаимоистребление не изменит его будущей судьбы.

– А может, это не она? – спросил я вслух.

Аррф тяжело покачал головой.

– Ну подумай, зачем ей… – не сдавался я.

– В истории завоевания Цветущей полно рассказов о девушках–фанатичках, убивавших йолльских любовников. Иногда весьма причудливым, мучительным образом.

– То было раньше, – сказал я неуверенно.

Мы остановились перед небольшим скромным домом, из новостроев, но сооруженным по старинке. Ворота были крепко закрыты.

– Я хочу тебя кое о чем попросить, Аррф. Если девушка окажется веснаром – дай ей шанс. Даже не так… Дай мне шанс понять, что там все–таки произошло.

Он болезненно сощурился – яркое солнце слепило его. Подышал на свое кольцо. Подумал. Отрывисто кивнул.

– Именем Йолля!

Мы одновременно ударили кулаками в ворота.

* * *

К счастью, Аррф слишком устал, чтобы нести закон Йолля громогласно и величественно. И потому через полчаса уговоров мне удалось убедить несчастную мать, что ее дочери все–таки лучше подняться из погреба, где она прячется, и предстать перед магом.

Мать ничего не знала. Ее дочь – воспитанная скромная девушка, без разрешения глаз не поднимет. Свидание с бароном – да вы что?! Да, позавчера вечером Горицветка вернулась домой бледная, трясущаяся, ни в чем не признавалась… но при чем тут барон?! Наутро хмуро молчала, наотрез отказывалась выходить на улицу, даже к колодцу за водой. Но барон – это невозможно! Услышав стук в ворота, Горицветка кинулась в погреб и там заперлась… Но она ни в чем не виновата! Горицветка сирота, отец умер давно, она, мать, воспитала дочь в строгих традициях… Невозможно!

Мы говорили на языке Цветущей. Аррф переводил настороженные глаза с женщины – на меня.

– Из погреба есть второй выход? – спросил я ровно, без выражения.

Ее мать смотрела на меня полными ужаса глазами.

– Нет, господин.

– Не беспокойся, женщина. Пусть Горицветка поговорит со мной. Ничего ей не будет, пусть только поговорит!

– Не вздумай обмануть меня, веснар! – Аррф скалился, пытаясь уловить смысл нашего разговора.

Погреб не запирался изнутри. Я с трудом поднял тяжелую крышку – дохнуло сыростью.

– Горицветка?

Тишина.

– Послушай, я тоже веснар. Я не допущу, чтобы тебя тронули пальцем – сейчас… Но мне… нам… очень нужно знать: ты это сделала? Зачем?

Тишина. Еле слышный шорох.

– Ты сказал «веснар», – прошептал Аррф за моим плечом.

– Не мешай.

Из погреба по–прежнему не доносилось ни звука. Говорит ли Горицветка по–йолльски? Наверняка говорит: молодые говорят все.

– Горицветка, – продолжая я на языке Цветущей. – Я хочу тебе помочь. Я могу тебе помочь. Только скажи правду.

– Я его не…

Рыдания. Маг быстро посмотрел на меня, потом опустил руку с кольцом в темноту погреба. Стали видны цвелые стены, гора яблок в дальнем углу и скрюченная фигура, притаившаяся в куче тряпья за дырявым бочонком.

– Убери свет.

Маг поднял брови:

– Давай вытащим ее оттуда. Невозможно же…

– Убери свет!

Удивительно, но он повиновался.

– Горицветка, – сказал я так мягко, как мог. – Меня зовут Осот. Даже если ты убила барона – я сумею тебя защитить, по крайней мере сейчас. Ты слышишь? Только скажи!

Она ничего не отвечала. Ревела в три ручья.

* * *

Она понимала, что делает что–то не так… но устоять не могла. Барон никогда в жизни не обижал ее. Никогда. Только смешил, дарил подарки и хвалил. Ни один парень в Холмах никогда–никогда не развлекал ее так, как взрослый чужой мясоед, которого она поначалу боялась.

Она плохо писала по–йолльски, но читать умела. Барон оставлял ей коротенькие послания в расщелине старого дуба на перекрестке – там, где от тракта отделялась дорога к каменному дому. У нее сердце замирало всякий раз, когда она запускала руку в сухую, шершавую щель.

Он назначил ей свидание в лесу. Раньше она в лес никогда не ходила – про него в поселке рассказывали недоброе. Но раз барон сам ее позвал – значит, ничего страшного случиться не может?

Она пошла.

Барон подарил ей колечко. Вот это. Он целовал ее, и все было хорошо… Потом барон велел ей идти домой, а сам остался.

Она отошла на сотню шагов. Остановилась, чтобы пособирать землянику. и через несколько минут услышала… Нет, не крик. Какой–то очень страшный звук. Хоть и негромкий.

Сперва она бросилась наутек. А потом, вот дура–то, не удержалась и вернулась. Чтобы только взглянуть…

Увидела мертвое тело, лежащее в высокой траве. Тело барона, и всюду по поляне – седые волосы, как оборванные нитки.

Тогда она побежала домой и поклялась никогда–никогда, никому об этом не рассказывать. Но как только она закроет глаза – перед ней возникает труп, мешком лежащий в траве, и эти белые нитки, дрожащие на ветру.

* * *

– А теперь скажи по–йолльски: я не веснар. Я не убивала барона.

Горицветка, извлеченная из погреба, дрожала в объятиях матери. Аррф сидел, нахохлившись, глядя с подозрением.

– Я не веснар, – пролепетала Горицветка на вполне приличном, почти без акцента, йолльском. – Я не убивала барона. Честное слово! Клянусь! Даю присягу!

Все эти клятвы были ни к чему. Уже после первых ее слов Аррф отшатнулся, будто между ним и девушкой перерезали натянутую нить. Из веснара, убийцы и мстителя Горицветка превратилась в несчастную дуру. Хоть бы жители Холмов пожалели ее…

А почему нет? Ведь живут же – и прекрасно живут! – и Роза, и Горчица. То, что в прежние времена считалось позором, теперь превращается чуть ли не в доблесть.

– Мы оказались там же, откуда начинали, – сказал я. – Даже хуже: у нас совсем не осталось времени.

* * *

– А что такое для тебя – Йолль? Твоя родина?

Мы свернули с тракта. Дом покойного барона Нэфа стоял перед нами на склоне, как путник, идущий в гору и на миг замерший с занесенной ногой.

– Много камня, много людей… дым… суета, – Аррф нехотя улыбнулся. – Для меня моя родина, Осот, – то, что я могу унести с собой.

– Твой узелок с одеждой?

– Нет. То, что я могу принести… дать кому–то. Отдать миру, если хочешь. Йолльский закон. Наука Йолля. Искусство и архитектура Йолля… или вакцина, которая спасает от красной чумы, сохраняя тысячи жизней. И плевать на благодарность. Мне не надо благодарности, я ведь и сам знаю, что так – правильно.

– А корни?

– Зачем корни человеку, если он – не растение? Я свободен. Я не пристегнут ни к земле, ни к небу.

– А где же ты будешь, когда умрешь?

– Я не думаю о смерти, – он помолчал. – Я думаю о жизни. Даже сейчас. Я должен написать отчет… донесение… в Некрай. О гибели Нэфа…

– А расследование?

Он помолчал. Мы шли медленно, едва передвигая ноги. Дом впереди и не думал приближаться.

– Я проиграл, – сказал Аррф еле слышно. – Если бы я убил тебя – сразу после смерти барона… и написал донесение о ликвидации тайного веснара…

– Тебя бы наградили? Назначили наместником?

– Ты ничего не понял, – он сжал запекшиеся губы. Мы прошли молча несколько десятков шагов. Впереди над крышей кухни поднимался дымок. Слуги желают исправить оплошность?

– Сейчас бы выскочили собаки, – сказал Аррф с тоской. – Побежали бы навстречу… Кинулись вылизывать лицо… Дома, в Йолле, у меня было две собаки. А здесь… вы не понимаете животных, зовете их «нелюди»… Обыкновенная дворняга стоит столько, что даже йолльский маг не может себе позволить…

– Зачем ты приехал? Сидел бы дома!

Он помотал головой:

– Для тебя родина – корень, на котором ты сидишь. Для меня – подарок, который я несу в мир.

Я хотел ему ответить, но в этот момент ворота приоткрылись. На дорогу выскочил начальник стражи.

– Ваша милость… там… эта женщина. Хотели гнать, но она… ваша милость, погодите!

* * *

Она ждала нас, стоя босыми ногами на свежей могиле барона. Увидев ее, мы оба остановились, будто налетев на стену.

– Что? Вы оба еще живы?

Растрепанные волосы Горчицы лежали на плечах. Где–то в холмах набирал силу ветер, надумал паруса утреннего поезда; струйки воздуха подхватывали и бессильно роняли спутанные бледно–рыжие пряди.

– Я думала, вы перебьете друг друга еще до рассвета… мясоед и растение. Веснар и йолльский маг. Ходите парочкой, чуть не в обнимку, небось, еще беседуете о жизни после смерти… Скоро вы все узнаете сами. Скоро вы увидите корни… Ты, Осот, увидишь. Ты, Аррф – нет.

– Горчица…

– Помолчи, веснар! У Нэфа тоже не было небесных корней. Ни корней, ни души, ни совести. Я знала, что будет с ним после смерти… никто не может изменить его судьбу, только я. Только я. Дам ему корни. Пусть он будет человеком.

Аррф дернулся. Я схватил его за рукав. Горчица скользнула по нашим лицам зеленым, безумным взглядом. В ладонях ее лежали желуди, большая пригоршня, она роняла их себе под ноги, один за другим.

– Правильно, веснар. Держи его. Потому что… нет! Вы не знаете! Нэф будет человеком. Мертвым человеком. Потому что я всю жизнь любила нелюдь… думаете, сдуру родила, нечаянно? Дураки, подходящее зелье теперь любая баба умеет варить. А я родила Нэфу сына. Потому что так хотела. А эти безмозглые подстилки… ожерелье на шею! Я видела, она собирала в лесу мать–нематку. Нерожалую траву… Нелюдь. Мясо.

Глаза ее вдруг загорелись ненавистью. Аррф отшатнулся. Я попятился.

– Я скажу вам обоим, – глухо, с угрозой заговорила Горчица. – Слушайте… правду. Смотрите, это я, я, я убила экипаж «Овффа»! Я та самая женщина! Та девчонка… И я скажу теперь, слушайте, повторять не буду: они–то просто заигрались. Щенки в поисках любви… Заигрались. В чужой стране… Кто–то хотел бабу покрепче. Кого–то веселил мой страх. Но все они искали любви, да, как они ее понимали… Я убила их, да. Всех, всех. И они стали чудовищами в человеческой памяти. Они, а не я. Это я – первый веснар–убийца! Смотрите и знайте! Они мне снятся. Они – и Нэф.

Она замолчала, глядя мимо нас, высматривая что–то, видимое ей одной. Я быстро посмотрел на Аррфа – он стоял, покачиваясь, сжав руку в кулак, готовый вскинуть кольцо.

– Я все вижу, – сказала Горчица другим, трезвым и насмешливым голосом. – Я все вижу, Аррф, только попробуй. Я накрою тебя, ты состаришься и умрешь, и никто не подарит тебе корней после смерти. Нэф… в поисках любви, – она сухо хохотнула. – Заигрался. Щенок…У меня нет корней, Осот, нет, все сгнили. О сыне позаботится Роза… Он ей не чужой. А вы… делайте, что должно. Ненавидьте друг друга. Презирайте. Убивайте. Не считайте друг друга людьми. Учите своих детей: пусть тоже ненавидят и презирают. Да будет между вами омерзение навеки, пусть каждый предъявляет другому счет, который никогда не будет оплачен. Никогда!

Она засмеялась. Мы с Аррфом стояли, утратив дар речи. Я чувствовал, как вздрагивает плечо мага, замершее в пальце от моего плеча.

Горчица резко оборвала смех. Уставилась на нас с подозрением, будто услыхав неожиданный вопрос.

– А–а… Хотите знать, что сказал мне Нэф, и что я ему ответила? Хотите узнать, почему я к нему вернулась тогда, в лесу? Хотите знать, почему я его убила?

Она замолчала, переводя взгляд с меня на Аррфа и обратно. Резко и непривычно пропела птица на крыше каменного дома – «мерф». Птица… я вдруг понял, что Горчица говорит по–йолльски.

– Не узнаете, – сказала она шепотом. – Никогда. Он достался мне. Может, я хотела дать ему корни… От земли – до неба. Нэф! Любовь… моя.

Могила под ней зашевелилась.

На один долгий момент я поверил, что это Нэф, умерший от дряхлости старик, поднимается навстречу обезумевшей женщине.

Но это были корни.

Никогда прежде я не видел – и уже не увижу – такого бешенного, скоротечного, обвального веснарства. Дубы не выросли – выстрелили из могилы. Потянулись трещины во все стороны. Загрохотал, обваливаясь, каменный забор, покосился стол, врытый в землю. Листья, не успевшие как следует пожелтеть, кинулись нам в лицо. Я схватил мага за рукав и потащил прочь, не осознавая, что делаю.

Там, под землей, мертвеца обвили и сплющили корни. Проросли сквозь него. Выбросили то, что было Нэфом, в небо, под солнце – каплей воды, древесного сока, листком, блестящим желудем.

Там, над могилой, стволы сошлись вплотную, не оставив по Горчице ни следа, ни памяти. Дом затрещал, но выстоял. Страшными трещинами пошла стена. Где–то лопнуло перекрытие.

Все это длилось несколько минут. Всего лишь. Плодородная почва Цветущей, удобренная телом чужеземного пришельца, выдержала и это. Когда я поднялся с земли, моим глазам открылся памятник, который никогда больше не встанет ни на чьей могиле.

Покореженное сплетение дубовых стволов. Сплошная глыба дерева, темная и мрачная, увенчанная лесом светло–зеленых листьев. Крона, уходящая в небо.

* * *

Два дня спустя, на закате, бабушка открыла глаза. Обвела комнату осмысленным взглядом. Остановилась на моем лице.

– Спасибо, Осот.

И тень улыбки, слабая, но совершенно явственная.

* * *

На улице стояли, бок о бок, верховые нелюди. Аррф держал поводья, разглядывая солнечные часы.

Я подошел поближе. Лошадь, чьим офорлом я был так недолго, вдруг узнала меня. Потянулась. Сам не сознавая, что делаю, я поднял руку, и в ладонь мою ткнулась влажная морда

– Я еду с тобой, – сказал Аррф скучным голосом. – Мой долг исполнен. Расследование завершено… А находиться тут дольше нет никакого желания. Пошли. Верхом мы успеем к вечернему поезду.

– Я никуда не еду, Аррф.

Он смотрел на меня минуты две. Все ждал, что я заговорю снова, но я молчал.

– То есть как?

– Я остаюсь. Это мой дом. Дом Осотов. Больше я его не оставлю.

Аррф сглотнул.

– Сюда пришлют нового наместника…

– Пусть присылают.

– Тебя убьют.

– Не думаю.

– Осот, не валяй дурака! Уходи отсюда. Исчезни. Пожалуйста.

– Нет.

Аррф провел рукой по взлохмаченным темным волосам. Нервно потер щеку. Накануне он принял решение, которое далось ему нелегко; теперь все шло кувырком, маг никак не мог собраться с мыслями.

– Но… ты же веснар! И все об этом знают!

Его рука нервно сжимала повод. Мгновения бежали. Аррф опаздывал на станцию.

– Ты веснар, – повторил он беспомощно.

– Это Цветущая, – я улыбнулся. – Земля веснаров.

Далеко над холмами показались паруса вечернего поезда, идущего в Дальние Углы.

Соль

Можете оставить машину здесь, — сказал охранник. Эрвин захлопнул дверцу автомобиля. Торговец ждал, стараясь держаться спиной к свету. В душном парке горел единственный, но зато очень яркий фонарь на высокой мачте. Кусты, деревья и люди отбрасывали короткие темные тени.

— Идите за мной. Смотрите под ноги. Тут может быть проволока.

Низкие строения без окон — не то сараи, не то гаражи. Дорожка, вымощенная старым кирпичом. Впереди покачивался на проволоке еще один фонарь — освещал фасад большого, когда–то роскошного, а теперь пришедшего в упадок особняка. Плети вьющихся растений походили на провода, а провода — на мертвые ветки.

— Вот здесь.

Мутноватый бассейн казался пустым, и на дне его не было подсветки. Торговец подошел к лесенке, ведущей в воду, и стукнул ладонью по перекладине. Кольцо на его руке, соприкасаясь с металлом, извлекало из конструкции резкий звенящий звук.

— Выходи.

Поверхность воды не шелохнулась. Торговец покачал головой.

— Упрямая тварь… Выходи, а то вытащу и… не заставляй меня это делать!

Вода еще секунду оставалась неподвижной. Потом вдоль стенок, выложенных белой плиткой, заплясали мелкие волны. Отражение фонаря на поверхности разбилось, замерцало осколками. Посреди бассейна показалась голова с прилипшими к лицу светлыми волосами.

— Сюда! — торговец показал на лестницу.

Голова исчезла. Плеснули волны. За край бассейна рядом с металлической лестницей ухватилась тонкая бледная рука с железным браслетом на запястье.

— Наверх!

Снова плеснула вода. Подтянувшись на руках, девушка с усилием навалилась животом на белую плитку. Повернулась и села на краю бассейна, каждую секунду готовая снова уйти в глубину.

Волосы закрывали ей лицо. По голой груди скатывались капли. Тяжелый чешуйчатый хвост прятался в воде почти полностью.

— Мелковата, — сказал торговец. — Зато свежая. Позавчера привезли.

— Беру, — сказал Эрвин.

— Не торопитесь так. Осмотрите. Проверьте. Чтобы потом не было претензий.

— Я беру, — в голосе Эрвина прорвалось нетерпение, которое он хотел бы скрыть. Девушка на краю бассейна скорчилась, обхватив плечи руками. Видно было, что больше всего ей хочется нырнуть обратно в воду, но она не решается.

— Хорошо, — торговец улыбался. — Только наличными.

— Разумеется.

Эрвин сунул руку в нагрудный карман тенниски. Оговоренная сумма была отложена заранее; купюры оказались влажными. Вечер стоял очень теплый, с моря налетал горячий ветер, Эрвин покрылся потом — но его знобило.

Охранник, ухватив девушку под мышки, полностью вытащил ее из бассейна. За ней потянулась, звякая, стальная цепь; охранник подкатил складное инвалидное кресло, усадил девушку, пристегнул поясом и только потом разомкнул наручник.

Цепь упала.

Девушка сидела, вжавшись в клеенчатую спинку. Широкий плавник чешуйчатого хвоста касался подножки кресла.

— Все верно, — сказал торговец, пряча купюры. — Хотел бы я знать, которая это по счету. У вас, я имею в виду.

— Что? — Эрвин резко повернулся. Торговец поднял руку ладонью вперед:

— Я не лезу в чужие дела. Наш бизнес специфический, многие друг друга знают. Постоянный клиент — это большая удача, если вы понимаете, что я имею в виду…

— Понимаю.

— Вот и ладно. Я могу сделать вам скидку, если в следующий раз вы обратитесь ко мне, а не…

— Я понял.

Охранник развернул кресло и покатил по дорожке, выложенной кирпичом, к машине.

— У меня есть полиэтилен. Если вы не хотите испачкать чешуей сиденье… Или у вас оборудован багажник?

— Нет. На заднее сиденье, там брезентовый чехол.

— Предусмотрительно…

Эрвин отпер машину. Охранник подкатил кресло к задней левой дверце и высадил — вытряхнул — девушку в салон.

— Так вы примите к сведению мое предложение, — напомнил торговец.

— Обязательно, — Эрвин уже сидел за рулем.

Машина сорвалась — прянула — с места, едва не задев створки медленно открывающихся ворот. Метнулся фонарь и пропал за поворотом. Минута–другая тряски по проселочной дороге; Эрвин выехал на шоссе.

— Как тебя зовут?

Молчание. Эрвин не видел девушку в зеркале заднего вида: она лежала на заднем сиденье.

— Тебя кормили? Молчание.

— Я ничего тебе не сделаю… если будешь умницей. Тишина.

Он нашел «карман» на шоссе, приткнул машину на узкой асфальтовой площадке между белой разделительной линией и кустами на краю обрыва. Оглянулся. Девушка лежала, свернувшись, прикрыв грудь высыхающим, в тусклой чешуе хвостом. У нее были круглые плечи, странно круглые для такого тощего, почти невесомого создания. Тепло–зеленая кожа с капельками воды. Глаза, глядящие сквозь путаницу мокрых волос, были полны такого ужаса, что у Эрвина холодок пробежал по спине.

Надо было очень–очень спешить. Торопиться изо всех сил.

— Подожди, — пробормотал он сквозь зубы. Снова выкатил на трассу и вдавил педаль в пол.

Дорога шла, плавно изгибаясь, прижимаясь к скале. Туннель, развилка. Не сбавляя скорости, Эрвин миновал курортный поселок и вылетел на набережную. Дальше, еще дальше, в сторону от ярких огней, туда, где едва светится в море далекий бакен.

Под колесами зарокотал гравий. Камушек ударил в ветровое стекло. Эрвин притормозил и круто развернулся на пляже, едва не сбив брошенный кем–то шезлонг.

— Как тебя зовут? Молчание.

Он вытащил из сумки диктофон. Выбрался из машины. Рывком открыл заднюю дверцу; девушка зашипела, отпрянув, выставив перед собой руки со скрюченными пальцами.

— Ты меня слышишь или нет?

Она не слышала. Темно–зеленые глаза казались стеклянными от ужаса.

— Послушай, — начал Эрвин, заставляя себя говорить как можно медленнее. — Вот море. Я выпущу тебя на свободу. Понимаешь? Выпущу. Если ты сделаешь одну вещь.

Она наконец–то поняла. Затряслась. Рывком села. Прерывисто втянула в себя воздух.

— Я. Выпущу. Тебя. Честное слово. Потом. Только не пытайся бежать!

Ее зубы стучали. Она переводила взгляд с его лица на диктофон — и обратно.

В глазах была паника.

Виталик не вышел на награждение. Третье место на пьедестале почета — смешно, в самом деле. Тренер сколько угодно мог разоряться, что, мол, такое поведение «неспортивно» — Виталик чихать на него хотел с высокой колокольни.

Если он всерьез решил бросить всю эту бодягу — какая разница, «спортивно» или «неспортивно»?

Со второго класса школы его считали надеждой, таскали на соревнования и заставляли жить в бассейне, будто лягушку. Нельзя сказать, чтобы ему совсем уж не нравилось плавание — нравилось, да, и особенно нравилось, когда девчонки глядели на него, стоящего на пьедестале, снизу вверх. Ну, и в школе позволено было почти не учиться — ему ставили тройки просто так.

Но все когда–нибудь надоедает, елки–палки! Виталик уже не в том возрасте, чтобы жертвовать личной жизнью ради будущих результатов. Третье место было последней каплей; тренер предупреждал, что «выезжать на таланте» дальше не получится. Ну и не надо. Хватит с него большого спорта.

Он не вышел на награждение, как ни ругался тренер. Спокойно переоделся в пустой раздевалке, бросил в сумку мокрые плавки, полотенце, положил в футляр очки. Был конец мая. При мысли о том, что завтра с утра не надо тянуться на тренировку, на душе делалось отрешенно–весело и очень–очень легко.

Проснувшись рано утром, он с новой силой испытал это чувство. Позавтракал и побрился (последние полгода он брился регулярно, и всякий раз после трех часов дня на его подбородке проступала мужественная тень нарождавшейся щетины). Отмахнулся от вопросов матери: нет, в бассейн не пойдет, бросил спорт, окончательно… Как бросил? Да очень просто. Давно к этому шло.

Оставив мать в растерянности, он закинул сумку на плечо, вышел на залитую солнцем улицу и не спеша направился к пляжу.

Крем для загара покрывал кожу маслянистой пленкой. Виталик вышел к кромке прибоя, развернулся лицом к солнцу и потянулся, играя мышцами. На него глазели девчонки, сбежавшие с утренних занятий, холеные женщины с тонкими сигаретами, полные дамы, надежно укрытые в тени пестрых тентов; на него ревниво поглядывали друзья и спутники девчонок, женщин и дам. Виталик нырнул, проплыл под водой метров десять, вынырнул и двинул к горизонту небрежным кролем, оставляя за собой две расходящиеся волны, чувствуя, как тянутся следом ниточки взглядов…

В первые дни судьба благосклонно улыбалась Виталику: от телок отбоя не было. Подворачивались разные, загорелые и не очень, тощие, фигуристые, по–щенячьи веселые и флегматичные, как овцы. Он болтал, красовался и слизывал с чьей–то упругой груди талое мороженое пополам с песком. Закрутил роман с блондинкой, у них был стремительный секс в кабинке для переодевания и еще раз в другой кабинке, а потом блондинка ему надоела, и он надоел блондинке, на ее месте оказалась бойкая девочка лет семнадцати, пухлая, с белой жировой складочкой над приспущенным брючным ремнем. И от этой девочки не было возможности отделаться; вечером он сидел в приморском кафе, немного усталый и разочарованный, она сидела напротив и говорила без умолку, а Виталик потягивал пиво из бутылки и скучал по своему бассейну.

Может быть, он асексуал? Или просто перегрелся на солнце? По всему выходило, что, получив свободу, он должен ловить кайф, а кайф поманил и ушел в глубину, словно хитрая рыба. В кафе гремела музыка, заглушала слова девчонки напротив, но она все равно говорила и говорила, ее губы приоткрывались, влажно блестели. Виталик перегнулся через стол и поцеловал ее просто затем, чтобы она замолчала. Она обхватила его за шею и захихикала.

— Я сейчас, — сказал он. Подошел к барной стойке и заплатил за свое пиво. Потом ушел в сторону туалета, миновал кирпичное строеньице и зашагал в темноту, с удовольствием слушая, как отдаляется, глохнет назойливая музыка.

Все складывалось не так. Он устал. Ему было скучно.

На набережной горели огни и бабахали фейерверки. Уличные торговцы собирали товар с широких столов: ракушки, поделки, ожерелья, якобы нанизанные вручную русалками на дне, а на самом деле изготовленные толстыми тетками здесь же, в чуланчиках сувенирных магазинов. Дневная торговля закончилась.

Виталик шел по темной боковой улочке к автобусной остановке. Его догнала серая машина, приземистая, спортивная, и покатила рядом.

Он повернул голову.

— Парень, хочешь хорошую работу?

— Я в отпуске. Отдыхаю.

Машина остановилась. Виталик прошел еще несколько шагов — и остановился тоже.

Из машины выбрался мужчина лет пятидесяти, невысокий и плотный, по виду — бывший борец легкого веса.

— Серьезно, парень. Очень хорошая работа практически без отрыва от отдыха. Ты пловец?

— Был.

— Я управляющий «Золотого Мыса». Набираю спасателей на водах, май — сентябрь. Плавать на моторке туда–сюда, глядеть на девок топлес и отгонять бодрячков, стремящихся за буйки. Если шторм — дежурить на берегу. Плачу хорошо, по–взрослому. Согласен?

— Э–э–э, — протянул Виталик. Он не чувствовал себя пьяным, так, немного пошатывало. Неужели бывший борец его разыгрывает?

— Питание за счет фирмы. Условие — не пить на рабочем месте. Ты красивый парень, рельефная мускулатура, а у меня на пляже все высшего качества… Согласен?

«Золотой Мыс» был самым дорогим пляжем побережья. Виталик взял себя в руки и степенно кивнул.

Все утро Велька была чем–то озабочена. Внешне это не проявлялось почти никак, но Эрвин знал ее слишком хорошо.

— Что случилось? Велька вздохнула.

— Вообще–то, это я должна у тебя спрашивать…

Эрвин поставил на стол круглый поднос с двумя чашками кофе. Велька сидела, облокотившись, очень красивая и очень печальная.

— Вчера вечером ты забыл в прихожей телефон…

— Ну и что?

— Я поставила его заряжаться…

— Спасибо.

— И увидела отчет о последней операции из банка. Ты снял десять тысяч.

Эрвин помешивал кофе. Ложечка постукивала о фарфор — звонко и совершенно спокойно. Рука не дрогнула.

— Да. Снял.

Велька молча пододвинула к себе свою чашку.

В последние недели на трюмо, на диване, на кресле лежали и валялись журналы о купле–продаже недвижимости. Велька присматривала новый дом; это было для нее развлечением, немного спортом и совсем немного — настоящим планом на будущее. Велька мечтала о доме у моря.

Район, в котором они жили, в котором Эрвин много лет назад получил в наследство полдома, — этот район последнее время бурно развивался и считался очень престижным и дорогим. Стало быть, продав жилье на шумной и дымной улице и добавив посильную сумму, можно было купить целый дом у подножия холмов, на берегу. Многие люди всю жизнь мечтают о таком доме.

— Тогда я отправила в банк запрос о состоянии счета…

Ложка звякнула в последний раз. Эрвин поднял голову. Велька смотрела мимо — на залитый солнцем подоконник, где росли в больших ракушках, как в вазонах, мясистые оранжерейные растения.

— С моим паролем?

— Да.

— Напрасно ты это сделала.

Велька смотрела в свою чашку. Волнистая каемка, белая, с очень тонким золотым ободком. Очень тонкий фарфор. Подарок на свадьбу.

— Я знаю, — согласилась она покорно. — Но я испугалась.

— Чего?

— Что тебя шантажируют, например, — она по–прежнему смотрела вниз. — Что ты задолжал. Или проигрался. Ты снимал шесть раз по десять тысяч и четыре раза по пять. За последние два месяца. Там уже почти ничего не осталось.

— А если бы я…

Эрвин запнулся. Он хотел сказать «а если бы я готовил тебе подарок», ничего глупее нельзя было придумать. Он вовсе не готовил Вель–ке подарок. Он потратил эти деньги на собственные нужды и так, как считал необходимым.

— Мне очень неприятно, что ты за мной шпионишь, — сказал он и прикусил язык. Велька сгорбилась над чашкой. Упавшие пряди почти касались остывающего кофе.

Ему следовало разозлиться. Хлопнуть дверью и уйти. Это было самое правильное, что он мог сейчас сделать. Но Эрвин смотрел на Вель–ку — и комок подкатывал к горлу.

— Тебе чего–то не хватает? Что, мы плохо живем? Тебе не хватает денег на новый дом? Поверь, множество людей прямо–таки мечтает о твоих проблемах! Нет денег на новый дом, вы только послушайте!

Велька молчала. Эрвин понимал, как оскорбительно и фальшиво звучат его слова.

— Я зарабатываю эти деньги…

Еще хуже. Эрвина тошнило пошлостью и фальшью, и, к сожалению, он не мог остановиться.

— Ты без спросу лезешь в проблемы, которые совершенно тебя не касаются…

В этот момент зазвонил телефон. О, как хорошо, что он зазвонил. Эрвин, по крайней мере, получил возможность заткнуться.

— Алло, — сказал он резко и немного раздраженно.

— Господин Эрвин Тиккин?

— Да!

— Вы просили меня перезвонить. Многократно. Точнее, восемь раз.

Пауза.

Велька сидела, опустив голову, и не видела, как Эрвин разинул рот. Солнце по–прежнему било в окно, по–прежнему лоснились жирные стебли растений в вазонах–раковинах. Медленно кружилась муха над столом.

— Алло? Эрвин, вы меня слышите?

Низкий, но, в общем–то, совершенно обыкновенный голос. Не розыгрыш?

— Да.

— Вы по–прежнему хотите встретиться? У вас есть что мне сказать?

— Да.

— Кафе «Нептун», двенадцать ноль–ноль. Я вас узнаю.

Трубка замолчала. Эрвин положил телефон. Велька наконец–то выпрямилась, откинула волосы со лба, сделала движение, собираясь уйти…

— Прости, я тебе все объясню, — сказал Эрвин пересохшим ртом. — Обещаю. Только потом.

Вчера он нес девушку к морю на руках. Она весила не больше пятидесяти килограммов. А лет ей было, как выяснилось, шестнадцать.

Он хотел войти в воду, но, когда до линии прибоя осталось метров пять, она вдруг рванулась с неожиданной силой. Он не удержал ее, и она выскользнула из его рук на песок. Очень быстро, подтягиваясь на руках, кинулась к морю и через секунду уже исчезла, только хвост ударил по воде — судорожно и мощно.

И все. Остался брезент на заднем сиденье, мокрый, с приставшей кое–где крупной чешуей (а русалки роняют чешую, только когда болеют или нервничают). Остался диктофон. Собираясь на свидание в кафе «Нептун», Эрвин несколько раз проверил аккумуляторы. Потом взял запасные батарейки. Потом прихватил зарядное устройство.

Брезент из машины он предусмотрительно убрал. Вырулил из гаража; Велька смотрела на него через кухонное окно. Эрвин подумал, что по–хорошему — по–настоящему — следовало бы все рассказать ей сейчас. Все объяснить. Потому что нет никакой гарантии, что он вернется живым из кафе «Нептун». А если он не вернется — последним разговором в их жизни останется вот этот, несправедливый и уродливый, и Велька никогда не узнает, что Эрвин, по большому счету, был прав. А она — не права.

Он захотел ей все рассказать, но посмотрел на часы и понял, что опаздывает. Кафе «Нептун» находилось за городом, в холмах, скоростной туннель был на ремонте, а значит, ехать предстояло в объезд, по серпантину, забитому в этот час машинами, экскурсионными автобусами и грузовиками со щебнем. А Эрвин боялся подумать о том, что можно опоздать на эту встречу.

Он успел. Кафе открылось час назад, на стоянке было пусто. В дальнем углу, у входа на веранду, сидели две женщины средних лет. Они разговаривали, кивая друг другу поверх декоративных зонтиков, пальмочек, трубочек и прочего хлама, венчавшего коктейли в высоких стаканах.

Эрвин сел и заказал кофе. «Я вас узнаю», — сказал его собеседник. Двенадцать ноль две. Двенадцать ноль пять. Двенадцать ноль семь.

Его волнение готовилось перерасти в психоз. Что если приглашение было все–таки розыгрышем? Или хуже — провокацией? Он не знал, чего боится больше — того, что его телефонный собеседник явится, или того, что он не придет.

— Господин Эрвин Фролов?

Эрвин обернулся. Официант смотрел на него, улыбаясь.

— Вам просили передать…

Он протянул визитную карточку — белый прямоугольник без единой буквы, но с небрежным карандашным рисунком. Эрвин присмотрелся. Это была схема проезда от кафе «Нептун» к берегу моря, к месту, обозначенному жирным кружком.

Эрвин поблагодарил.

Дорога петляла. Несколько раз машина задела днищем о выступающие камни. На маленьком пляже, совершенно пустынном, стоял одинокий автомобиль странного вида. Присмотревшись, Эрвин понял, что это амфибия. У самой воды беспечно подрагивал на ветру яркий пляжный зонтик. Белые пластиковые кресла и круглый столик, будто перенесенные одним махом из недорогого прибрежного кафе, казались очень неуместными. В какой–то момент Эрвину показалось, что это оскорбительный намек.

Он вышел из машины и медленно подошел к столу.

— Садитесь, Эрвин Фролов.

Пластиковые ножки глубоко увязли в мелкой гальке. За кромкой прибоя, почти под ногами, гнили водоросли и мидии. На белом столе лежал браслет собственной конструкции Эрвина: металлический обруч, медная пластинка с выгравированным текстом. Застежка на шурупе, чтобы невозможно было снять без инструментов, сгоряча. Именно этот браслет он надел вчера на руку девушке в машине.

Эрвин положил рядом диктофон. Уселся, не глядя на собеседника.

— Вы боитесь?

— Я лезу не в свое дело. Это не вполне безопасно.

— И все–таки лезете?

Эрвин поднял глаза. Черная с проседью борода его собеседника закрывала половину лица и опускалась низко на грудь. Борода выдавала возраст. Зеленые глаза — ярко–зеленые, как листва — не могли принадлежать старику. В длинных волосах, по оттенку намного светлее бороды, седины не было вовсе. Нос выдавался вперед и походил на хищный клюв.

— У меня есть на то свои причины. Собеседник кивнул:

— Я с вами встретился, как вы хотели. Я сделал это, потому что вы купили, как я понял, восемь девочек и выпустили, предварительно допросив и надев на руку каждой такую штуку, — длинный палец с загнутым белым ногтем указал на браслет. — Я понимаю, что вы искали встречи со мной, и спасение девочек было всего лишь методом. Тем не менее вы их спасли.

— Вы не совсем правы, — Эрвину было трудно говорить. Когда–то вот так же трудно ему было выговаривать слова на огромной сцене, при большом скоплении народа, когда он еще школьником выступал на каком–то концерте. — Вернее, вы совсем не правы. Я выкупал их потому, что я не могу… — он запнулся. Речь была отрепетирована заранее, много раз он представлял себе, как произнесет эти слова. — Потому что положение дел с работорговлей волнует меня, кажется, гораздо больше, чем вас!

Он сказал и откинулся на спинку кресла. Может быть, не стоило с начала беседы идти на конфликт. Может быть, вообще не стоило сюда приезжать.

Три месяца назад он выгравировал на десяти медных пластинках текст письма, свое имя и номер телефона. Цены на живой товар все время росли, особенно на едва пойманных, «свежих» русалок. Конечно, доходяг, которые «вышли в тираж» в публичных домах, можно было купить по дешевке. Но Эрвин боялся с ними встречаться, боялся смотреть им в глаза и малодушно делал вид, что ничего не знает о «сезонных распродажах».

— Положение дел с работорговлей, — медленно повторил его собеседник. — Разумеется, ведь вы журналист. Такие характерные словесные обороты…

Он повернул голову. Скалы, запиравшие бухту, оставляли свободным только небольшой отрезок горизонта. Огромная баржа, полным ходом идущая вдоль берега, смахивала на черную курительную трубку.

— Да, я зарабатываю журналистикой, — через силу выдавил Эрвин. — Но то, что я делаю сейчас… это не для работы. Не ради заработка. Можете мне верить или нет.

— Разумеется, — зеленые глаза его собеседника вдруг изменились, сделавшись серо–голубыми. — У вас сердце болит о судьбе несчастных русалок. Причем гораздо больше, чем у меня.

Вместа ответа Эрвин включил диктофон. Одно длинное мгновение казалось, что аккумулятор все–таки подвел.

— Меня зовут Эмма–Роза, — зазвучал слабый девичий голос. — Я знала, что подплывать к берегу опасно. Да. Я только… Ради чего? Я… встретила мальчика на лодке… мы с ним болтали… Я только хотела с ним поговорить один раз… только один раз. Меня накрыли сеткой. Нет, я больше его не видела. Нет, не знаю. Отпустите меня.

Пауза.

— Меня зовут Виттория. Я подплыла к берегу. Мой парень, который… он… я хотела… я думала его там встретить. Нет, не назначал… Просто я знала, что он там есть… Потом я запуталась в сетке. Его зовут? Он не говорил. Я звала его Принц…

Пауза.

— Меня зовут Равшана. Мне пятнадцать лет. Я просто убежала от родителей, я думала… — тонкий плач накрыл несколько слов. — Он ждал меня… Мы вместе плавали. Я его называла Принц. Он меня — Принцесса.

— Откуда ты узнала, что на суше есть принцы? — раздался приглушенный голос Эрвина.

— От девочек. Еще откуда–то… Не помню.

— Из твоих знакомых кто–то дружил с принцами?

— Нет. Но все хотели. Все говорили. Это было нельзя. Все знали, что это опасно, запрещено, что это нельзя. Все говорили, что принцы… — голос сорвался.

Пауза.

Восемь записей, восемь голосов. Три с половиной минуты. Диктофон работал. Бородач слушал, его глаза из голубых теперь сделались карими, темными.

Последней была записана исповедь вчерашней девочки, шестнадцатилетней Барбры. Когда и ее слова сменились отчаянным, навзрыд, плачем, Эрвин выключил диктофон.

Еще минуту стояла тишина. Шумел прибой. Гнили водоросли.

— И вы хотите сказать, что не готовите репортаж? — тихо и как–то очень зловеще спросил бородатый. Эрвин подобрался.

— Я не привык врать. Я не вру вам. Я хотел встретиться, потому что я знаю — мне кажется, я знаю, — что происходит.

— Спасибо за попытку, — отрывисто сказал бородач. — Вынужден вас разочаровать. Я лучше знаю, что происходит…

Он протянул руку и включил диктофон на столе.

— Я знаю, что только за последний год триста двадцать три девочки были похищены — пойманы, как рыба — у самого берега. Только пятнадцати удалось спастись, восьми — с вашей помощью. Я знаю, что большая часть похищенных была продана в публичные дома. Они погибли там или погибают сейчас, изувеченные и брошенные на произвол судьбы. Я знаю, что многих купили частные «коллекционеры». Я знаю, что работорговля как бизнес развивается с неслыханной скоростью. Я знаю, что власти либо открыто бездействуют, либо имитируют деятельность. Я знаю, что начальник береговой полиции куплен с потрохами. Я знаю, что сам виноват во всем — потому что недооценивал людей или, вернее, оценивал их слишком высоко. Я мог бы размазать вас по вашим пляжам — взрывая корабли и лодки, убивая пловцов и рыбаков, отравляя море. Меня останавливает только… нет, совсем не жалость. Я не готов посылать своих детей на убийство. Пока.

— Послушайте, — быстро сказал Эрвин, — пока русалки в море, они в безопасности. Вы знаете. Нельзя позволять им приплывать к берегу! Удержите их, заприте!

Бородач улыбнулся с великолепным презрением.

— Совет, достойный двуногого. Я запрещаю и наказываю за неповиновение, но я никого не держу на цепи. Для нас свобода много значит… в отличие от вас. Я проклинаю тупых зверей, ходящих на двух ногах. И предупреждаю, что затея с работорговлей плохо кончится — для вас… А вы опубликуйте это мое эксклюзивное интервью, Эрвин Фролов, и считайте, что я вас таким образом отблагодарил.

Теперь в его голосе сквозила насмешка.

— Я еще не все сказал…

— Не сомневаюсь, вы хорошо заработаете на этом материале. Бородач обернулся к амфибии и махнул рукой. Взревел мотор.

Подпрыгивая на камнях, машина двинулась к берегу, и Эрвину на секунду показалось, что сейчас она превратит его в кровавую лепешку с гарниром из белого пластика.

Машина остановилась рядом с бородачом. Открылась дверца–люк. Ухватившись за поручни, собеседник Эрвина одним прыжком забрался внутрь.

— Я не сказал самого главного! — крикнул Эрвин. — Я не сказал того, зачем пришел! Я знаю, как…

Люк захлопнулся. Машина кинулась в море, как кинулась вчерашняя девушка. Не было прощального удара хвостом — только водовороты на поверхности и белая пена.

Остались два пластиковых стула, круглый стол и пляжный зонтик.

Июльское солнце пробивало воду до самого дна, и сверху, с борта моторки, можно было сосчитать рыбешек на глубине четырех–пяти метров. Виталик нашел занятие поинтереснее: в оранжевой футболке с белым логотипом «Золотого Мыса», в широкополой шляпе и узких темных очках он глазел на загорелых пляжниц, и пляжницам откровенно нравилось, что он на них глазеет.

Лодка покачивалась у буйка в западном секторе пляжа. Погрузившись на пестрые надувные матрасы, девочки целыми компаниями приплывали в гости к красавцу–спасателю, так что у него в глазах начинало рябить от бликов на их темных очках, на круглых плечах, вымазанных маслом для загара, от улыбок и ярких купальников. Впрочем, некоторые купальники были такие микроскопические, что разглядеть их можно было только с третьего раза.

Виталик блаженствовал. С утра до вечера он только и должен был, что кататься на лодке, новехонькой, легкой, оранжевой, с логотипом пляжа и номером «52». Мотор заводился одним поворотом ключа. Чисткой, смазкой, текущим ремонтом занимались механики, а Виталик — в форменной футболке и шляпе — каждое утро милостиво принимал их работу.

Ящик–рефрижератор под скамейкой ломился от холодной воды, соков, чипсов, бутербродов, бананов и яблок. На рабочем месте позволительно было даже купаться! Привязав лодку к буйку, Виталик давал девушкам уроки плавания, особенно тем, кто отдыхал топлес. И все это в совокупности называлось работой, за все это платили, платили «по–взрослому»!

Управляющий хвалился, что у него на пляже все самое лучшее; он не врал. Песок здесь просеивали сквозь сито, яркие тюфяки на шезлонгах меняли каждый день, массажистки в коротких «туземных» юбочках были сплошь победительницами провинциальных конкурсов красоты. Все спасатели оказались спортсменами восемнадцати–двад–цати лет, все, кроме одного очень красивого студента. Тот не был особенно мускулист, но зато носил светлые волосы ниже плеч и удивлял девчонок необычайной голубизной вечно удивленных глаз. Звали его Артур.

Парни, вопреки некоторым опасениям Виталика, подобрались традиционной ориентации, более того, считали себя мачо. Девочки–массажистки, при всей свободе и раскованности, вовсе не были шлюхами. Виталик завел роман с мулаткой Зарой, но скоро оба решили, что «друг для друга не созданы», и остались друзьями.

Так прошли июнь и половина июля; дружок юной пляжницы, которую Виталик учил стильно плавать, подстерег его после смены и попытался набить морду. Не вышло: во–первых, Виталик сам был не дурак подраться; во–вторых, через десять секунд после начала «разговора» прискакали охранники, два громилы со сломанными еще в детстве носами, и Виталиков обидчик был уложен лицом на асфальт, со скованными за спиной руками.

Спокойно, сонно, неторопливо минул июль. Поднималось и опускалось солнце, высыхала, стягивая кожу, морская соль. Оранжевый тент на лодке «52» выгорел до грязно–желтого оттенка, лица девочек, загорающих на надувных матрасах, слились в одно лицо с облупившимся носом и большими, будто надувными губами; потягивая воду из бутылки, поглядывая то на берег, то на море, Виталик даже задремывал иногда от одуряющей скуки. Ему снова захотелось в бассейн.

И вот в один день все переменилось.

Эрвин позвонил и долго ждал ответа. Наконец в глубине дома что–то грохнуло — кажется, разбилось, приблизились шаги, и старческий голос, усиленный динамиком, спросил немного испуганно:

— Кто там? Господин Фролов, это вы?

Эрвин посмотрел прямо в камеру наблюдения, вывешенную над дверью.

— Да, это я. Это я вам писал, господин Андерсон. Вы назначили мне встречу.

За дверью помедлили.

— Я полагал, вы перезвоните…

— Прошу прощения. Вы назначили мне на сегодня, на двенадцать ноль–ноль.

— Я не совсем здоров…

— Господин Андерсон, мне неловко настаивать. Но мы откладывали встречу уже три раза.

Минута промедления. Наконец ключ повернулся в замке, и дверь открылась.

Хозяин оказался вовсе не старым сгорбленным сморчком, как можно было заключить по голосу. Здоровый мужчина лет за шестьдесят, высокий, поджарый, даже, пожалуй, красивый. Вот только взгляд его портил — постоянно казалось, что он собирается солгать.

— У меня очень мало времени… И я давно не общаюсь с журналистами. Если бы не ваша настойчивость…

— У меня в самом деле к вам очень важный разговор, господин Андерсон.

Поперек коридора лежала упавшая статуя — конструкция из металлических штырей, резиновых шлангов и деталей одежды. Все вместе, опрокинутое на пол, напоминало труп инопланетянина, много лет пролежавший на свалке. Современное искусство, очень современное, подумал Эрвин. Хозяин обернулся:

— Это работа моего зятя, скульптора. Бывшего зятя. М–да…

Они прошли дом насквозь. В коридорах стоял горячий, спертый воздух. Кондиционеры не работали.

На заднем дворе под выгоревшим тентом помещался письменный стол. Хозяин уселся в кресло, предложив Эрвину полосатый пляжный шезлонг. В шезлонге, возможно, хорошо было загорать, но вести беседу — не очень удобно.

— Господин Андерсон, я принес с собой первое издание вашей самой знаменитой книги — «Соль». Подпишите, пожалуйста, для Эвелины. Это моя жена.

Этот потертый томик Эрвин нашел у Вельки, на ее шкафчике у кровати, где хранилось только самое любимое и нужное. Ход был лицемерный, но очень эффективный: Андерсон размяк. Моментально, будто щелкнули выключателем.

Он раскрыл книгу и долго писал что–то. Эрвин подумал, что Вель–ка будет рада и, пожалуй, благодарна мужу за автограф. В этом тоже была нотка лицемерия, и Эрвин отогнал ненужную мысль.

— Я хотел бы поговорить с вами о судьбе «Соли», — сказал он твердо и положил на столешницу диктофон.

Андерсон прищурился с профессиональным лукавством:

— А вы тот самый Фролов, который так много писал о русалках? Вы ныряльщик?

— Нет. То есть да, я занимался проблемой работорговли. Но я не ныряльщик.

— Все это ерунда, — Андерсон с удовольствием затянулся. — Русалки… Далекий и прекрасный мир. Таинственный. Да… Потеря идентичности — вот что их ждет. Путь человечества — от многообразия к идеалу. Улицы городов заполнятся идеалами, которые носят одно и то же, смотрят одно и то же, читают, слушают одно и то же, любят одно и то же и выглядят одинаково, — он выпустил кольцо дыма, и Эр–вин вдруг понял, что эту фразу — с точностью до интонации — он произносил уже много раз. Эта фраза выстреливает из него, как конфетти из хлопушки, стоит только журналисту показаться на горизонте.

Эрвин отвел глаза. Собеседник вызывал у него все большую неприязнь, и это было плохо.

Ему очень хотелось пить. День выдался жаркий, палило солнце, лучи пробивались сквозь прорехи в старом тенте и яркими пятнышками лежали на столе, на бумагах, на круглом, с залысинами, лбу Андерсона. Задний двор порос дикой травой, в траве ржавели качели, на которых много лет никто не качался.

— Господин Андерсон, ваша книга — я имею в виду «Соль» — великолепная сказка… романтическая история, сумевшая воплотить сумасшедшую веру в любовь, желание любви, стремление и убежденность, что любовь непременно отыщется, она назначена каждому… А вы сами верите, что любовь русалки и земного юноши — условно говоря, принца — возможна?

Андерсон самодовольно улыбнулся:

— Почему нет? Только вы неправильно ставите вопрос. Не важно, что возможно, а что нет. Важно — поверит ли публика. Если вы опишете разумное существо с тремя головами и хвостом, опишете талантливо — читатель поверит.

— Читатель поверил в любовь русалки и принца?

— Вы ведь сами сказали. Книга имеет, м–да, некоторый успех, — Андерсон улыбнулся с напускной скромностью.

Эрвин облизнул губы:

— Что вы знаете о работорговле?

— Как?

— О работорговле. Вам известны ее масштабы?

— Не совсем понимаю, — Андерсон нахмурился. — В моей книге нет ни слова о работорговле.

— Конечно… Вы знаете, что русалку невозможно поймать в открытом море? Вернее, ее нерентабельно ловить в море — затраты намного превышают выручку?

— Я никогда не интересовался… — благодушие слезало с Андерсона, будто позолота.

— Вы видели русалок в неволе? Вот, скажем, ваш сосед напротив, у него такой высокий забор и такой уютный особняк. И, конечно, бассейн. Вы можете поручиться, что у него не сидит в бассейне русалка на цепи?

Андерсон затушил сигарету. Вид у него был потерянный и мрачный.

— Вы так добивались этой встречи, Фролов…

— Потому что это очень важная встреча. Жизненно необходимая. Вы, Анс Андерсон, без малого пятьдесят лет назад написали книгу. Оставим сейчас ее литературные достоинства… Дело не в этом. Ваша книга породила миф. Самостоятельный информационный объект. И этот миф — о русалке и принце — существует отдельно от вас и от вашей книги. Понимаете?

— Хочешь заработать? — спросил управляющий, и Виталик удивился. Те деньги, что ему платили до сих пор, казались пределом мечтаний и потолком богатства.

— Есть для тебя задание, — управляющий вдруг подмигнул. — Ночная смена.

Виталик поставил на стол бокал с недопитым коньяком.

— Я не проститутка, — сообщил он, глядя в глаза управляющему. — Мне такого не предлагали и…

— И никогда не предложат, — управляющий фыркнул, как кот. — Гордый какой, пороховая бочка… Ночью выйдешь в море на веслах. Рыбу ловить.

— Рыбу?!

— Почему нет? Дам тебе закидушку, фонарик… Бычков натаскаешь. Или покрупнее чего.

— Не понимаю, — подумав, сказал Виталик.

— И молодец. Часиков в двенадцать можно отчаливать… Согласен?

Озадаченный Виталик допил коньяк и вышел из административного домика, куда управляющий зазвал его для этого странного разговора. Вечерело, пляжники потихоньку собирались под тентом бара. На причале в одиночестве сидел Артур, курил, болтая ногами над водой.

— Что, Виталь, принимаем тебя в принцы?

— Это как? — Виталик подошел и сел рядом. С Артуром всегда было интересно поговорить.

— Ночью идешь за рыбой?

— Ага.

— Значит, принц, — Артур затушил сигарету о край причала. Его длинные светлые волосы были собраны в «хвост». — Да ты не парься. Это просто.

— Бред! — Андерсон наконец–то вышел из себя. — Вы что же, теперь обвиняете меня в том, что русалок ловят и продают?! Только попробуйте опубликовать что–то в этом роде! Я на вас в суд… Бульварный писака! «Анс Андерсон — отец работорговли!» Да как у вас повернулся язык!

— Выслушайте меня, — Эрвин едва сдерживал раздражение. — Я пришел к вам не затем, чтобы довести до гипертонического криза. А затем, чтобы… — Эрвин запнулся. — Критики никогда вас не любили. Называли сочинителем дамских романов, не принимали всерьез. Но вы единственный из ныне живущих, кому оказалось под силу создать миф. Вы не виноваты, что он губит русалок. Так сложились обстоятельства. Но вы, ваша книга, стояли у истоков.

Андерсон резко дернулся в кресле. Белый луч — солнечный палец — перепрыгнул с его лба на макушку и обратно.

— Послушайте, вы…

— Я пришел к вам по делу, господин Андерсон. Я принес вам заказ. Я не самый богатый человек, но у меня еще кое–что осталось… Дом, например. Я продам его и заплачу вам гонорар. За новую книгу — о том, что любви на самом деле не существует.

Андерсон поперхнулся и долго кашлял. Эрвин уже начал беспокоиться, не приступ ли это астмы.

— Уходите, — прохрипел писатель, вернув себе способность говорить.

Эрвин встал и взял со стола подписанный томик «Соли».

— У вас есть мой электронный адрес… Я очень жду вашего письма, господин Андерсон.

— Убирайтесь!

Эрвин в одиночестве прошел через душный дом, сам отпер входную дверь и сам захлопнул ее за собой. Добрался до машины (прокалившаяся на солнце железная коробка), открыл багажник, из сумки–термоса вытащил бутылку минеральной воды и долго пил из горлышка, захлебываясь и обливаясь.

Которую ночь подряд Виталик сидел в лодке неподалеку от берега. Рыба ловилась плохо, но управляющий все равно посылал его в море раз за разом, и в конце концов Виталику это даже стало нравиться. Он смотрел на огни набережной; каждый огонек — белый, красный, желтый — тянулся по воде ниточкой, и эти нити рвались и дробились. Стоял штиль, лодка только чуть покачивалась, и легонький бриз доносил с берега обрывки музыки.

«Золотой Мыс» темнел, непривычно безлюдный. Мигал сигнальный огонь на пирсе, светились окна административного здания. Бело–синими огнями горели буйки. А в море, на глубине, тоже что–то светилось — мерцали искры, большие и маленькие, ярко–зеленые, похожие на огни далеких самолетов. Здесь, на лодке далеко от берега, Виталику замечательно мечталось.

В последний раз он мечтал еще в школе, на скучных уроках. Тогда его мечты были вполне определенными: он воображал себя на вершине пьедестала, чемпионом мира в окружении фотокорреспондентов, и видел тренера, услужливо, с поклоном подающего ему полотенце. Он видел еще каких–то девчонок и баб, у всех были одинаковые большие сиськи и интимная прическа в виде розочки на лобке — такая, какую Виталька однажды высмотрел в мужском журнале. Возможно, это были не самые затейливые мечты, но потом он перестал мечтать вовсе: не было времени. И даже когда становилось скучно — он не мечтал до сегодняшнего вечера.

А теперь размечтался: о далеких странах. О самолетах высоко в небе. О странных зверях, каких не бывает на свете. О женщинах, которые говорят на чужом языке.

Он сидел и спал, наверное, с открытыми глазами, и сон ему виделся медленный и плавный. Ему снилось, как близко от лодки плеснула вода, и оттуда, из ночной глубины, на него посмотрело бледное, матовое, очень молодое лицо в обрамлении длинных светлых волос.

Виталик проснулся рывком. Качнулась лодка.

— У тебя на крючках уже не осталось мидий… Поменять тебе?

Он тряхнул головой. Девочка плавала посреди ночного моря, совершенно одна, без надувного матраца. Она вынырнула между лодкой и берегом, теперь свет далеких огней мешал разглядеть ее лицо, Виталик видел только силуэт.

— Я говорю, поменять тебе наживку?

И она подняла над водой руку и показала Виталику большую мидию. Раскрытую.

Не отвечая, он дернул леску. Девчонка не обманула: крючки оказались голые. Он совсем забыл, что надо ловить рыбу; он сидел в лодке, мечтал и спал с открытыми глазами…

Прежде чем он ответил, она нырнула. Только что была — и нет. Виталик зашарил по воде дрожащим лучом фонарика; секунда — и девушка вынырнула с другой стороны лодки.

У нее был острый подбородок и узкие плечи, белые, не загорелые, и бретельки яркого лифчика выглядели очень странно на этих плечах. И еще у нее были очень большие, зеленые, прозрачные глаза. Она то выныривала по грудь, то уходила в воду, и только эти глаза смотрели на Виталика — очень странно смотрели.

— Ты не пьяна?

Она засмеялась. Виталику показалось, что он уже слышал такой смех. И это было хорошее воспоминание. В детстве он когда–то видел русалку, на далеком пляже, они, помнится, еще играли в мяч… Совсем недолго, потом она уплыла… Мать говорила, что русалки не должны приплывать к берегу. Люди отдельно, русалки отдельно, такой закон…

— Что ты здесь делаешь? Возле берега?

— Плаваю. Разве нельзя?

— Это… это частный пляж, — ляпнул Виталик, окончательно растерявшись. — То есть… подожди!

Хлоп — и ее уже нет. Луч фонарика уходит в воду и теряется в глубине. Ветер доносит обрывки музыки — на набережной работают до последнего клиента.

На последнем крючке закидушки болтается, как привет, обнаженное тельце мидии.

На памятном перекрестке, где находили друг друга торговцы и клиенты, не встретилось ни одной знакомой машины. Внедорожника с брезентовым верхом, с водителем которого Эрвин в последний раз вел переговоры, тоже не оказалось.

Он остановился у обочины. Тут же подкатил спортивный автомобиль с тонированными стеклами, одно из них опустилось, и на Эрви–на снисходительно глянул щекастый парень в таких же тонированных, как окна, очках.

— Ты на рыбное место или так, покурить встал?

— На рыбное, — сказал Эрвин, разглядывая парня. Тоже из новых. В последний месяц случился передел рынка: мелких торговцев взяли к ногтю, пришла крупная фирма и установила монополию. Этот, очкастый, не торговец и не компаньон: просто наемный работник.

— Розница? Опт?

— Розница. Только очень быстро. Сейчас.

— Не терпится? — парень ухмыльнулся. — Учти, ничего особенного. В первый раз просто интересно, а потом, ну, как обычно. И холодные они — ни рыба ни мясо.

Парень засмеялся. Эрвин подумал, что на работе он долго не продержится — слишком длинный язык.

Парень тронул свою машину, Эрвин пристроился за ним. Минут через пятнадцать они свернули с трассы на каменистую, затерянную в колючих кустах дорогу. Лучи фар прыгали, то выхватывая идущую впереди машину, то упираясь в гравий. Поднялся и опустился массивный железный шлагбаум; еще через полчаса Эрвин ехал обратно к морю, а на заднем сиденье лежала связанная бельевой веревкой девушка.

Она вырывалась и не подчинялась приказам. Ее били прямо при Эрвине. Опасались, что он откажется от покупки, но Эрвин выложил полную сумму, а она вырывалась из рук своих тюремщиков и все пыталась до него доплюнуть. Тогда ее связали и бросили на заднее сиденье. Эрвин устремился за руль, погнал к морю и так волновался, что не сразу заметил темную машину, идущую следом.

Трасса была почти пустынна. Время от времени проносились на дикой скорости такси. Темная машина, не таясь, следовала за Эрвином на расстоянии пятидесяти метров. Въехав в город, он попытался избавиться от нее, петляя по улицам, то разгоняясь, то останавливаясь у обочины. Машина неизменно появлялась из темноты, когда Эрвин уже начинал верить, что к нему потеряли интерес.

Девчонка на заднем сиденье еле слышно захрипела. Ей завязали рот. Она могла задохнуться.

Эрвин бросил прятки–догонялки и, снова разогнавшись, выкатил на набережную. Вдоль ночных огней, дальше к пустому пляжу. Не хватало времени записывать интервью; Эрвин был почти уверен, что все его усилия ни к чему не приведут. Не сделать бы хуже…

Он резко развернулся на пляже. Выскочил из машины, открыл заднюю дверцу. Первым делом развязал девчонке рот. Она хотела плюнуть, но во рту у нее так пересохло, что плевок не получился.

Она вырывалась и отталкивала его хвостом и связанными руками. Пляж вдруг осветился фарами — темная машина догнала Эрвина; вне себя он отвесил девчонке пощечину. Воспользовавшись ее секундным шоком, вытащил из машины и перерезал веревку на руках.

Она поползла к морю — на животе, сильно ударяя по песку чешуйчатым хвостом. Эрвин догнал ее. Защелкнул браслет на запястье и только хотел закрепить шурупом, как в его руку вцепились зубы — немилосердно.

Он вскрикнул от неожиданности, но девчонку не выпустил. Она должна была принести на дно его послание. О том, что она может спрятаться от соплеменников, или снять браслет, никому не показывая, или просто не доплыть — об этом Эрвин старался не думать.

Фары чужой машины уперлись Эрвину в спину, и он выпустил пленницу, так и не довернув проклятый шуруп. Секунда, другая — девчонка доползла–таки до прибоя, потянулась к волне, еще чуть–чуть, и она уплывет…

Уплыла. На мокром песке остался смешной, неуклюжий след ладоней, локтей и широкого хвоста. Эрвин обернулся.

Перед ним стояли двое. Лиц, конечно, на было видно — фары светили им в спины, в лицо Эрвину.

— Господин Фролов?

— Да.

С его прокушенной руки на песок капала кровь. До сих пор было очень больно. И необходимо чем–то перевязать.

— Вам некуда девать деньги? Вы бросаете их в море?

— Каждый развлекается, как может.

— Безусловно. Идемте в машину, у нас есть аптечка…

— Благодарю. У меня тоже есть аптечка.

— Господин Фролов, не надо шутить. Время такое — не до шуток. Управляющий казался очень довольным.

— Наживку, значит, поменять? Это она дело говорит, надо все время держать свеженькое на крючке. Договорились на завтра? На сегодня, в смысле?

— Нет. Она уплыла.

Виталик страшно ругал себя за глупость. «Частный пляж»! Надо же такое ляпнуть, и кому — русалке!

— Вернется, — управляющий с удовольствием отхлебнул кофе из большой чашки. — Вернется… Как она тебе?

— Да как… нормально.

— А ты познакомься поближе. Они славные… совсем как нормальные девчонки. Заводные такие… Познакомься.

— Страшновато.

— Вреда она тебе не причинит… Наоборот, иногда они спасали, если, скажем, матроса в шторм смоет с палубы — они вытаскивали. Так что не трусь, принц, лови свою удачу!

На вторую ночь девочка не показывалась. Виталик чувствовал, что она где–то рядом, и здорово нервничал. Он не до конца доверял управляющему: все время казалось, что русалке ничего не стоит выдернуть «рыбака» из лодки и утопить. «Частный пляж»… Поделом дураку!

— Они слабосильные, — сказал на другой день Артур, с которым Виталик, не удержавшись, поделился своим страхом. — На глубине — да, там с ними опасно, были случаи, когда аквалангистов топили. А из лодки она тебя не вытащит. Да и не надо ей этого — топить тебя. Ей самой интересно.

— Мне опять звонили, — сказала Велька.

— Опять?!

— Да. Знали точно, что тебя нет дома.

— Сволочи…

— Прости меня. Мне бы молчать. Но я просто очень их боюсь. Ничего не могу поделать.

Эрвин и Велька сидели перед телевизором. Звук она отключила еще десять минут назад. Они говорили об обыкновенных и очень мирных вещах, а потом Вельку прорвало. Эрвин видел, как она сдерживает слезы, улыбается, качает головой, будто поражаясь собственной слабости, и наконец вытирает глаза тыльной стороной ладони.

— Что они тебе…

— Как обычно. Что развешают мои кишки по всей комнате, а ты будешь за этим наблюдать…

— Они врут. Им нравится городить эту чушь. Мы поменяем номер телефона, мы…

Он замолчал на полуслове.

«Знаете, почему вы до сих пор живы? — спросил тот человек в машине на берегу. — Потому что вы отлично обучаемы. Сразу поняли, чем грозят вам «русалочьи публикации», и закрыли рот даже быстрее, чем некоторые ваши друзья–газетчики. Ваша жена сама не знает, как ей повезло с вами».

«Она знает, — сказал тогда Эрвин. — Я не занимаюсь русалками и не разоблачаю работорговлю. Чего вы хотите теперь?»

«Эта рыбеха, которую вы только что выкинули, была у вас последняя».

«Почему? Я плачу за них».

«Больше вам не продадут. И не пытайтесь купить, если любите жену».

После этих слов им больше не о чем было говорить. Эрвин сел в свою машину, пропахшую чешуей, перетянул руку бинтом из аптечки и, не оглядываясь, выехал с пляжа.

И вот теперь он гладил Велькины волосы и проклинал себя. Если бы он был один… хотя и тогда, скорее всего, испугался бы. Он больше не пишет статьи в газеты и не проводит журналистское расследование; он ищет человека, который сочинил бы книгу. Одну–единственную книгу — циничную, брутальную, жесткую, может быть, грязную… Надежды на то, что это сделает сам Анс Андерсон, больше нет.

Сегодня вечером старик позвонил Эрвину на мобильный. «Я не могу, — сказал удивленно. — Я понял, чего вы хотите. Но не могу».

Третью и четвертую ночь русалка ходила кругами, только изредка выдавая себя негромким всплеском, быстрым водоворотом на поверхности. На пятую наконец–то вынырнула, и Виталик рассмотрел ее как следует.

— Слушай, я тут глупость сморозил, ты меня прости…

Он несколько дней готовил эту фразу и заговорил первым, не удосужившись даже поздороваться.

Она царственно наклонила голову, облепленную мокрыми волосами. Подплыла поближе. Капли воды на ее ресницах блестели, отражая огни на берегу.

— Ладно… А наживку ты все равно насаживаешь криво. Думаешь, рыбы идиоты?

— Как же ты видишь, — пробормотал Виталик. — Там же… темно.

— На дне темнее. А тут все видно. Зависит от глаз!

Она провела по глазам и снова засмеялась. И опять этот смех что–то включил в Виталикиной памяти, что–то хорошее, приятное.

— Ты видишь в темноте?

— Нет, в полумраке… А ты рыбак?

Она все еще посмеивалась. Виталик замешкался с ответом, и она ответила за него:

— Был бы рыбак, с такой ловлей давно бы с голоду умер… Ты кто?

— Принц, — сказал Виталик и покраснел в темноте. Артур рассказывал, не то в шутку, не то всерьез, что в разговоре с русалкой обязательно надо называть себя принцем. Это как пароль. Иначе они не понимают.

— Я так и думала, — по ее голосу нельзя было понять, насмехается она или приняла его признание за чистую монету. — А я преступница.

— Как?

— Меня убьют, если узнают, что я опять плавала к берегу, — теперь в ее голосе звучал мечтательный ужас. — Ты когда–нибудь нарушал запреты?

— Я?

Это был странный разговор, будто во сне. Русалка непривычно произносила слова, но дело было не только в ее произношении. Она так говорила, так смотрела и так смеялась, как ни одна из виденных Виталиком девушек.

— Запреты…

Ему очень хотелось рассказать ей что–нибудь эдакое. Чтобы и она удивилась, как удивлялся он; можно было приврать, но не хватало фантазии.

— Я не вышел на награждение. Третье место… тренер орал. А я плюнул и все бросил. В смысле, плавание.

— Бросил плавание?!

— В том смысле, что спорт, — Виталик закашлялся от растерянности. — В бассейне.

— Ты хорошо плаваешь? — теперь она точно зубоскалила. — Примерно как камень?

— Я бы тебе показал, — осторожно сказал Виталик.

— Так покажи. Или море мелкое?

Он крепче ухватился за борт — и вдруг понял ее, понял, что она говорила про запреты. Переступить грань, прыгнуть за борт, вниз головой, в нарушение правил. Она это умела. Ей уже приходилось это делать в ее шестнадцать или пятнадцать…

— Сколько тебе лет?

— Шестнадцать. Ну и что?

— У тебя родители есть?

— Есть, ну и что? Я совершеннолетняя по нашим законам.

— А… — Виталик запнулся. — Ты работаешь или учишься?

— А что, можно либо одно, либо другое?

— Нет, но… — он решительно не знал, что ей сказать. При том, что сказать хотелось очень много. — Э–э–э… У вас там телевизор есть?

Она засмеялась и нырнула, ударив по воде хвостом. Потом выпрыгнула вдруг целиком, как дельфин, и Виталик обалдел: длинное и стремительное тело пронеслось над водой и ушло вглубь без всплеска, жаль, что так мало света, только блики на перламутровой чешуе…

Он ругательски ругал себя за то, что никогда раньше не интересовался русалками. Ведь есть же фильмы, книги… Правда, утех, что попадались ему раньше, были сплошь зубодробительные названия — «Глубоководный изолят» или что–то вроде того. А теперь он спрашивает глупости, и она над ним смеется…

Отчаявшись поразить девушку красноречием, Виталик свесился за борт и смотрел, как она танцует. Как носится в глубине, будто зеленоватая комета, в шлейфе фосфоресцирующих пузырьков…

Он никогда раньше не слышал, как поют под водой.

— Сегодня ночью отдыхаешь, — сказал управляющий.

Виталик удивился. Он привык отсыпаться днем, в жару, в сиесту. Ему нравились ночные прогулки. Но самое главное — сегодня он решил наконец, что выберется из лодки и будет плавать с ней.

— Почему? — спросил он, глядя в серо–голубые, с прищуром глаза управляющего.

— Потому что у тебя получка, — управляющий положил на стол белый конверт. — Иди, гуди.

— Это мне?

— Тебе. Премия.

Виталик взял конверт в руки. Приятная тяжесть денег. Честно заработанных денег. Пьянит.

— Спасибо…

— Завтра днем тоже можешь не приходить. Гуляй. Виталик вышел из администраторской.

Пачка денег в кармане. Полная свобода. Набережная, залитая огнями, гремящая музыкой, кафе, рестораны, казино, бильярд, игровые автоматы и девчонки, девчонки, табуны загорелых, в коротких юбчонках, в прозрачных маечках, веселых, хороших…

Виталик оглянулся на море.

Полный штиль. Крохотные мягкие волны. Розовое облако, подсвеченное солнцем, отражалось в блестящем мокром песке.

В шесть утра мобильный телефон, который Эрвин клал к себе на тумбочку вместо будильника, заиграл бравурный марш. Велька проснулась моментально. Не пошевелилась, ничем себя не выдала — продолжала лежать на боку, подложив ладонь под щеку. Только ресницы дрогнули едва заметно.

— Алло, — Эрвин босиком прошел из спальни на кухню. — Я слушаю.

— Господин Эрвин Фролов?

Голос невозможно было не узнать, хотя звучал он тускло и очень устало.

— Да, — сказал Эрвин, зачем–то оглянувшись на дверь спальни.

— Я получил ваше последнее послание.

Эрвин глубоко вздохнул. Прокушенная рука, упавший в песок шуруп… фары в спину… Все это было не зря. Не зря.

— Она все–таки принесла вам…

— Мы можем встретиться?

— Нет, — Эрвин сглотнул. — За мной следят.

— Понимаю.

— Не понимаете. Не понимаете до конца. Я больше не могу отстаивать ваши интересы — ни как журналист, ни как частное лицо… Погодите, дайте мне сказать! Я верю, что вы пытаетесь их удержать. Может быть, наказываете. Может быть, запираете. Но пока живет этот миф, они будут нарушать запрет и плыть к берегу. Вы меня слышите?

— «Соль»… Эта книга? Андерсон?

— Да.

Тишина. Далекий шум воды.

— Возможно, вы правы, господин Фролов.

— Я не просто прав. Это единственное спасение для ваших девочек.

— Не давать им читать…

— Не в том дело! Книгу могут забыть, но информационный фантом останется. Будто живое существо, состоящее из обрывков слов и фраз, подростковых прыщей, болтовни, писем, демонстративного протеста, тоски, возбуждения… Анекдотов, признаний, слез… смеха… Это передается, как зараза, воздушно–капельным путем. Я фигурально выражаюсь, вы понимаете.

Дверь в спальню приоткрылась сквозняком. Эрвин увидел, что Велька все еще лежит в постели, притворяясь спящей.

— Вы можете показывать своим девочкам тех несчастных, которые вернулись. Они будут говорить правду. Они будут кричать, как их продавали, как их накачивали наркотиками в публичных домах, как их били. Кто–то поверит и ужаснется. Кто–то поверит, но забудет. А многие — ничего не поделаешь — так и останутся в убеждении, что все плохое на свете случается не с ними! Вы меня слышите?

— Да.

Велька на кровати пошевелилась. Натянула повыше одеяло. Эрвин прикрыл дверь в спальню.

— Справиться с мифом сможет только другой миф! Столь же талантливый и яркий, равной или большей силы. На дне, среди ваших, были авторы… помню, лет пять назад какой–то парень сочинял миниатюры. Его даже издавали на бумаге, я нашел в городской библиотеке его книгу… Помогите себе сами! Нужен миф. Нужен образ, который навсегда отвратил бы русалок от берега, от двуногих мужчин, от романтической любви.

Тишина. Отдаленный звук прибоя.

— Сами вы не можете взяться…

— Я не смогу.

— Я назначу вознаграждение. Вы станете богачом, господин Фролов.

— Я не смогу! Такие вещи не лепятся на заказ. Я стараюсь. Но я… Эрвин замолчал. Воздуха в груди не осталось совсем, а вдохнуть не

получалось. В тишине прошла минута, другая…

— Господин Фролов, мы ценим ваши усилия… Прощайте.

— Чего ты ко мне пристал?

Артур сидел в оранжевой лодке с белым номером «63». Над его головой плескался на ветру свежий, яркий тент. Артур дежурил в центральном секторе пляжа, а Виталик оставил свой пост в восточном секторе, чтобы наконец–то поговорить.

Все было по–прежнему. Палило солнце, прыгали блики. Белый песчаный пляж казался коричневым от многих загорелых тел. В прибое кувыркались пляжницы топлес.

— Ты дурак, Виталя? Отправляйся в свой сектор!

— Никуда не поеду, пока не расскажешь, что за фигня.

— Отвали.

— Ее что, забрали?!

— Не понимаю, о чем ты.

Артур завел мотор и отъехал на несколько метров. На причале стоял дежурный по пляжу, смотрел из–под ладони. Виталик догнал лодку Артура. Ухватил за борт.

— Слушай, не держи меня за дурака. Она куда–то девалась! А я нырял вчера днем, видел клетку под причалом… А в сарае сетка мокрая!

Артур повернул к нему злое, красное от солнца лицо — лоб и глаза в густой тени козырька.

— Видел клетку? Больше ничего не видел? Парня, который до тебя был, с рельсом на шее — не видел?

Взревев мотором, лодка Артура рванула прочь, и Виталик едва успел отдернуть руку от ее борта. Не то свалился бы в воду.

Медленно тянулся день. Девушки с длинными волосами, глядящие на молодого спасателя снизу, из воды, поначалу заставляли его вздрагивать. Но время шло, палило солнце и притуплялись мысли. Он почти ничего не ел, зато выпил весь запас воды и соков. Несколько раз приходилось отлучаться с поста в туалет.

Он ничего не знает. Он и не должен ничего знать. Сидел, ловил рыбу. Разговаривал с русалкой. Потом она пропала. Мало ли что с ней случилось!

«Ты когда–нибудь нарушал запреты?»

Никогда. И желания не возникает.

Он едва дождался окончания рабочего дня. Сразу же пошел в кафе «Волна» и напился, кажется, за полчаса — реактивно. Проснулся с головной болью в чужой постели; оказалось, на втором этаже кафе работает маленький бордель…

Тетка лет тридцати, с остатками косметики на лице, смотрела на него осуждающе:

— Пить надо меньше. А то совсем импотентом станешь. Виталик едва сдержался, чтобы не садануть ей по зубам. Страшно болела голова; он вошел в море, не раздеваясь, в оранжевой футболке

с логотипом пляжа и таких же шортах. Поплыл к буйку, миновал его, устремился к горизонту, мощно и мерно взмахивая руками. Рассчитывал проплыть несколько километров, но скоро задохнулся, захлебнулся соленой водой, и пришлось остановиться.

Не маленький. Не ребенок. Должен был понимать, что большие деньги никогда не приходят «за просто так».

— Это не то, — Эрвин протянул через стол прозрачную папку с рукописью. — К сожалению, это совсем не то.

Диана нахмурилась. Она считала себя отличным журналистом и неплохим писателем. У нее вышли в большом издательстве две книги для подростков.

— Вот ты написала, как девушку обманули и продали. Так могло быть на самом деле. Это правда. Из голой правды никогда не выйдет мифа. Это как соль.

— Что?

— Все ингредиенты вроде бы на месте… Слог, сюжет, характеры… Но нету соли. Нет главного образа, из которого вырастет миф.

— Слишком умозрительно.

— Послушай. Это должна быть грязная история и захватывающая одновременно. Обаятельная, животно–притягательная в своем цинизме. И написанная с точки зрения парня — его чувства. Его полнейший, оголтелый, лысый цинизм. Понимаешь?

— Не понимаю, — сказала Диана. — То, что ты говоришь, конечно, красиво — про соль, и все такое. Ты хочешь, чтобы домик был с тремя этажами, при этом обязательно одноэтажный, очень крепкий, недорогой, сложенный из вареной колбасы. Вот примерно этого ты требуешь.

— Ну, извини, — Эрвин отвернулся.

Это была его пятая встреча за день. Распрощавшись с очередным кандидатом в мифотворцы, он перезванивал Вельке: «Как дела?» — «Нормально». У Эрвина всякий раз сердце обмирало.

Бронированная дверь. Сигнализация. Он запретил жене выходить из дома и отвечать на телефонные звонки. Он запретил ей подходить к окну. Она сидит там, одна, делая вид, что ни капельки не боится. «Как дела?»

Формально он не нарушал запретов. Не покупал русалок, не выпускал их в море. Не писал разоблачительных статей. Но он встречался с журналистами, он вел длинные разговоры и не верил, что тема этих бесед надолго останется тайной.

— Веля, я закончил. Еду домой.

— Жду тебя. Все в порядке.

Все, к кому он обращался, сразу думали о простом: документальная история из жизни работорговцев и их жертв. Половина кандидатов сразу отказывалась под надуманным предлогом. Прочие сомневались. Те немногие, что брали у Эрвина аванс и садились за работу, приносили потом разнообразные вариации на одну и ту же тему: русалки не должны плавать к берегу, их там приманят и продадут в бордель.

Талантливые и бездарные, наивно–детские и полные тошнотворных подробностей, профессиональные и любительские рассказики стоили ему немалых денег. Чтобы покрыть расходы, он брался за большие аналитические статьи для промышленников, за эссе для глянцевых журналов, за переводы, астрологические прогнозы, телеобзоры, — он брался за все. Он сидел ночами. Велька помогала ему, работая тихим, бессменным, очень эффективным секретарем.

— Почему ты так долго не брала трубку?!

— Я была в ванной…

— Таскай с собой! Я же просил тебя… Сразу же бери трубку, когда я звоню!

— Все в порядке, Эрв. Не беспокойся, все в порядке.

Три дня был шторм — баллов шесть–семь. Купальщики валялись в белой пене, брызгаясь и хохоча. Спасатели бродили вдоль берега с мегафонами, выгоняя из воды всякого, кто осмелился войти в море хотя бы по колено. Волны перекатывались через пирс.

На четвертый день шторм немного утих, и у парней прибавилось работы. Отчаянные пловцы то и дело лезли в море, и шутки сразу же заканчивались, потому что выбраться обратно без посторонней помощи умел один из трех.

Спасатели бросали дуракам оранжевый круг с логотипом пляжа. Дураки паниковали, бились, иногда захлебывались. На берегу собиралась толпа, будто в цирке. Дураков вытаскивали, исцарапанных и здорово напуганных, и ругательски ругали, грозя штрафом. Дураки уползали, сопровождаемые ехидными взглядами, а через четверть часа уже новый идиот барахтался в волнах, уносимый течением прочь от берега…

На пятый день Виталик дежурил на лодке. Казалось, шторм выдыхается, но после обеда опять подул ветер, и волны, вроде притихшие, снова разгулялись. С пирса Виталику подали сигнал — возвращаться, пока можно. Он завел мотор и тут увидел пловца метрах в двадцати от берега.

То ли парни на берегу прошляпили его. То ли мальчишка (а это был пацан лет четырнадцати) попал в особенно мощное течение. Но его несло по дуге, от пляжа к скалам, замыкающим «Золотой Мыс» с востока.

Виталик развернулся. Лодка прыгала на волнах, подлетала и приземлялась всем днищем, и Виталик ругался, не переставая. Он бросил пацану круг и стал подтягивать поближе, чтобы поднять мелкую сволочь на борт. В это время большая волна развернула лодку и приложила ее о скалы — прямехонько винтом. Звук мотора перерос в отвратительный визг. Виталик попытался выровнять лодку — но волна ударила еще раз, стукнула бортом об острый камень, и Виталик обнаружил, что сидит по щиколотку в воде.

Мотор заглох. Виталик глянул на своего утопающего. Парень, держась за круг, болтался метрах в десяти от камней, и пока ему ничто не угрожало…

А за спиной мальчишки — перепуганного, сопливого — на секунду появилось и пропало в волнах маленькое бледное лицо в обрамлении длинных темно–каштановых волос.

Из переделки выручил Артур — подошел на своей лодке, подобрал сперва утопающего, а потом бросил канат Виталику. Лодку под номером «52» вытащили на причал. Борт был пробит в двух местах, а мотор, кажется, не подлежал восстановлению.

— Рухлядь, — заключил кто–то из спасателей.

Виталика вызвали к управляющему. Тот пожал ему руку, поблагодарил за отвагу на спасательных работах, потом вытащил откуда–то лист бумаги с напечатанным текстом и предложил Виталику расписаться.

— Что это?

Это было подробное описание увечий, нанесенных лодке, плюс долговая расписка. В течение трех дней Виталик был обязан вернуть полную стоимость лодки и мотора. Сумма выглядела жутко — лодка стоила, как хороший автомобиль.

— Что это? — повторил Виталик, не веря своим глазам. Управляющий, готовый к такому повороту событий, вытащил из сейфа договор, подписанный Виталиком при приеме на работу. Мелким шрифтом в самом низу последней страницы были выписаны обязательства: покрыть ущерб, нанесенный по вине нанимаемого, в течение трех дней. Иначе вступали в силу штрафные санкции.

— Ты подписал?

— Я не заметил…

— Но ты подписал?

— Но ведь я находился при исполнении! — нашелся Виталик. — Должна быть какая–то страховка…

— Ты подписал?

— Но иначе пацан бы утонул!

— Ты подписал?

Виталик молчал. Управляющий испытующе посмотрел на него, потом коротко указал на кресло:

— Садись.

Виталик сел, ни о чем не думая.

— Ты все правильно сделал, — сказал управляющий. — Я тебе спишу эту лодку… когда шторм уляжется. Когда можно будет спокойно выходить на рыбу. Понимаешь?

— Потом мы сможем вернуться. Когда все переменится. Потом.

— Потом, — отозвалась Велька эхом.

— Я знаю, как ты любишь море…

— Давай не будем об этом. Решено — значит решено. И продадим дом сразу, зачем тянуть. Вместе с мебелью. В конце концов, это даже стильно — вот так поменять жизнь, взять все и бросить… Ткни пальцем в карту и скажи: мы туда едем. Я скажу, что согласна.

Они говорили вполголоса на балконе. Рано стемнело — близилась осень. Бархатный сезон с длинными вечерами, потом осенние шторма. Потом зима.

Все имеет предел. Даже терпение. Этот перезвон каждый час: «Как дела?» — «Нормально». Эти секунды, когда Велька почему–то медлила взять трубку, эти напряженные струнки в ее голосе… Чего ради превращать жизнь в вечное ожидание беды? Тем более Вельки–ну жизнь?

Море штормило. Над городом носился ветер с запахом йода. И Эр–вин, и Велька понимали, что в этот город больше не вернутся.

Темной сентябрьской ночью Виталик сидел в лодке далеко от берега. Леска с крючками уходила вниз, в глубину. Виталик забыл о ней.

Почему они приплывают, когда Виталик сидит в лодке? А они приплывают. День, другой, третий можно ждать напрасно, но потом — все равно приплывают! Как магнитики к железу. Как будто Виталик, фальшивый принц, их притягивает.

Над головой покачивался тусклый фонарик под круглым жестяным абажуром. Если сейчас раздеться до плавок и сигануть в воду, оставив в лодке (новой лодке, с номером «23» на борту) оранжевую футболку и шорты с логотипом пляжа… Виталик был уверен в себе — он доплывет до берега минут за тридцать. До соседнего пляжа — за час, и совершенно спокойно. Но что делать потом? Пуститься в бега, оставив маму расплачиваться по долговым распискам?

Не стоит отчаиваться. Ерунда. Все, что нужно сделать Виталику — стиснув зубы, высидеть в лодке завтра и послезавтра. В крайнем случае еще пару дней. Тогда управляющий спишет с него долг, даст денег «на карман» и отпустит с миром — иди, гуляй, гуди.

Плеснула волна. И еще раз. Виталик резко обернулся — слишком резко. Бледное лицо, глядевшее из–под воды, нырнуло и пропало.

— Робкая какая, — сказал Виталик вслух.

Ветер принес обрывок музыки с набережной — очень слабый короткий обрывок.

«Можно подманивать ручным фонариком, — говорил Артур. — Опустить в воду и светить туда–сюда, будто знаки подаешь. Можно еще петь, но не у всех же есть голос. А вот фонариком — милое дело, сразу выныривают. Анекдотов не понимают, не стоит и стараться, а вот поболтать о всякой всячине — это их хлебом не корми. Любопытные такие. Один парень возил с собой какую–то книжку про рыцарей, ну и читал буквально с любого места. Говорит, очень помогало…»

Узкое, бледное лицо показалось из воды метрах в пяти от лодки, на самом краю освещенного круга. Исчезло. Снова появилось. Девушка улыбнулась, но не Виталику, а оранжевому борту лодки. Стеснялась поднять глаза.

— Привет, — сказал он грубовато, как будто к нему за столик в кафе подсела симпатичная, но надоедливая фифа. — Так и будем нырять туда–сюда?

Он сказал и тут же испугался — вдруг она обидится и уплывет, оставив Виталика посреди моря с его проблемами и долгами.

Девушка вздохнула совершенно по–человечески — схватила воздух, на секунду приподняв узкие плечи. Глянула ему в глаза — очень застенчиво — и снова потупилась.

Она была похожа и непохожа на ту, первую. Такая же бледная и узколицая, только волосы темнее. Глаза тоже зеленые, очень большие на тонком лице. Нос чуть вздернутый. Пухлые детские губы.

Окончательно смутившись под его взглядом, она вдруг быстрым движением перебросила волосы на лицо. У девчонок со вздернутым носом обычно веселый, открытый характер, а эта смотрела, занавесившись волосами, как шторкой. Исподлобья. Угрюмая, что ли?

Виталик невольно подумал о судьбе той первой девчонки, которую подманили и вытащили сетью, словно рыбину. Что с ней стало теперь? Неправда, что русалок продают только в бордели. Их покупают очень богатые люди, создают все условия, содержат, как настоящих жен. Что они видят там, у себя на дне? Там даже телевизора нет… Та светловолосая девочка, что насаживала ему мидий на крючки, может, она сейчас сидит в шикарной ванне, смотрит телевизор, смеется, ест соленые орешки…

Он тряхнул головой. Русалка подплыла чуть поближе — но все равно держалась на расстоянии.

— Зачем ты? — тихо спросил Виталик.

Она легла на спину — тоненькая, даже тощая, с маленькой девичьей грудью. Пляжный лифчик на ней оказался украшен тонкими нитками жемчуга. Это было так странно и трогательно — нитки жемчуга на дешевом трикотаже. Но страннее всего был ее хвост: широченный плавник, серебряная чешуя, горящая в тусклом свете лампы, как зеркало.

— Зачем ты… — он хотел спросить «зачем ты здесь», но прикусил язык. Эта девочка — его добыча. Его списанный долг. Его пропуск в безбедную жизнь.

Теперь она смотрела на далекие огни набережной.

— Как бусы.

— Что?

— Лампочки, будто бусы. Разноцветные. У нее был тонкий, ломкий голос.

— Я приплываю к берегу, чтобы посмотреть на огоньки, — она впервые взглянула Виталику прямо в глаза. Он проглотил слюну: во рту как–то сразу пересохло.

— И тебе нравится?

— Да. Очень.

— А у вас на дне нет таких огней?

— У нас все другое, — она помедлила и повторила, глядя на далекий берег: — Все, все другое.

— Тебе не говорили… — он снова прикусил язык. Сидеть в лодке и болтать с девчонкой, как болтал миллион раз в жизни. Больше от него ничего не требуется. Не он будет вытаскивать сеть на берег, защелкивать наручники, грузить в машину…

Наверное, он переменился в лице, потому что девочка посмотрела внимательнее — и на всякий случай отплыла подальше.

— Расскажи мне, как там у вас на дне, — сказал Виталик чужим, напряженным голосом.

— Темновато… Краски блеклые. Если сравнивать с небом и тем, что на поверхности.

— Неужели ничего интересного?

— Нет, почему. Очень интересно. Сады… колодцы… маленькие огни. Не такие, как ваши. Маленькие… светлячки.

Она замолчала, мечтательно глядя на тусклую лампочку у Виталика над головой.

— Ты работаешь или учишься? — ляпнул он наобум. И внутренне перекосился от стыда, вспомнив ту, первую.

Она неуверенно засмеялась — будто не могла для себя решить, шутит Виталик или нет. Смех у нее был похож и не похож на смех той, первой. Та смеялась открыто, задорно, эта — потихоньку, но все равно это был настоящий русалочий смех.

— Знаешь, — она вдруг перестала смеяться. — Нам рассказывают всякие… всякое про берег. Про людей на берегу. Но ведь надо самой хоть раз посмотреть, правда? Хоть одним глазком. Но своим собственным. Свое суждение. Правда?

— И как, посмотрела? — спросил он не очень приветливо.

— Да, — она погрузилась в воду по самый подбородок. «Теперь вали отсюда! Скорее!»

Виталик облизнул сухие губы:

— И… как тебе?

— Врут, — она улыбнулась. — Смотрю на тебя и понимаю, что врут.

— Что же во мне такого? — спросил он почти с отчаянием. — Вот во мне что такого, чтобы приплывать, смотреть…

Он снова прикусил язык. На этот раз больно.

— Ты принц, — сказала она еле слышно. Он скорее догадался, чем разобрал ее слова.

— Я… спасатель на пляже.

— Ну да. Принц.

Тусклая лампочка над лодкой мигнула и сделалась еще более тусклой. Садился аккумулятор.

— Ты завтра будешь рыбу ловить? А то мне уже надо возвращаться… Меня если хватятся… Ух ты. Они никогда не поверят, что я на такое способна! — ее голос зазвенел, сделавшись вдруг очень похожим на голос той, первой. — Я всегда послушная… И вот. Я это сделала. И еще сделаю… Завтра.

«Ты когда–нибудь нарушал запреты?»

— Как тебя хоть зовут? — спросил Виталик.

— Иза. Изабелла. А что, с тобой уже кто–то здесь знакомился? В ее голосе больше не было опаски, только кокетство.

— Нет, — сказал Виталик через силу. — Разговаривали — было. Но не знакомились. Так, ерунда.

— А тебя как зовут?

Он назвался и потом долго смотрел, как она уплывает. Специально для него она шла близко к поверхности, иногда выпрыгивая, почти как дельфин, часто оборачиваясь и маша рукой.

«Соль». Эта книга снилась ему. Эрвин выучил ее на память; где–то между строчками прятался механизм, работающий десятилетия, заставляющий земных девочек плакать над книгой, а морских — плыть и плыть к берегу. Миф родился из ниточки букв и пробелов, но механизма его появления Эрвин не мог ни поймать, ни вычислить, ни осознать. Как в детстве, когда вот она, бабочка, живая, — и вот уже мертвая, хотя крылья и лапки нисколько не изменились.

Знакомый литератор написал для него историю подлеца и циника, повстречавшего на берегу русалку и жестоко поглумившегося над ее любовью. По объему повесть превосходила «Соль», была хорошо написана и понравилась редактору крупного издательства — но Эрвин понимал, что книга эта выйдет бездейственной, как пластилиновый макет парового котла.

Дом был выставлен на продажу. Приходили чужие люди, критически осматривали стены, трубы, перекрытия, качали головами, сбивали цену. Велька старалась быть с ними любезной и приветливой, но уголок ее рта то и дело подергивался, и у Эрвина болело сердце, когда он на это смотрел.

— А ты помнишь, как мы встретились?

Была глубокая ночь. Он дремал за компьютером, тупо глядя на экран. «Она улыбнулась». «Он кивнул, он ответил…» Как из этих слов, уже сказанных тысячу раз, составить информационный объект разрушительной силы?! Он дремал, в очередной раз отступившись, и Велька, подобравшись сзади, прикоснулась щекой к его горячему уху.

— Я помню… Я всегда помню, Вель. И я тебе обещаю: эта беда закончится, она уже заканчивается, мы уедем.

— Тогда тоже был штиль. Как сегодня. Нет ветра. И море, наверное, совсем спокойное… Знаешь, мне ведь все равно, где жить.

— Знаю, Вель. Потерпи, это последние недели… Еще немного.

Виталик уговаривал себя, что Изабелла больше не приплывет. Даже почти поверил. Усаживаясь в лодку на вторую ночь, заводя мотор, отплывая от пристани, он повторял про себя, как заклинание: сегодня ее не увижу.

Ему хотелось верить, что ее родители, или воспитатели, или кто там у них на дне поставлен смотреть за девчонками — что этот «взрослый» или «полицейский» перехватит Изу на полпути к запретному берегу. Перехватит, накажет, может быть, посадит на время под замок далеко на дне. Подальше от клеток, сетей, от хитроумных приспособлений, которые охотники на русалок совершенствуют с каждым днем, и нет предела этому совершенству.

Он бросил якорь и стал насаживать кусочки мяса на крючки, но руки опускались сами собой. Вокруг было тихое море, волна медленно покачивала лодку, и ни всплеска, ни проблеска. Виталику вдруг стало одиноко и грустно: он окончательно поверил, что Иза не придет больше никогда.

Чтобы обрадоваться (а ведь надо было радоваться!), он засвистел маршевую песню, под которую его тренер любил устраивать разминку в спортзале. Сперва получалось плохо, потом получше, потом пересохли губы. Готовясь забросить снасть, Виталик оглянулся на море…

— Ты так здорово свистишь!

Изабелла лежала на волнах, как на диване — на самой границе освещенного круга. Увидев ее, Виталик обрадовался до неприличия. И тут же устыдился своей радости.

— Привет, — сказал довольно грубо. — Пришла? Она обиженно выпятила губы:

— А что, нельзя?

Виталик спохватился. Сегодня управляющий опять говорил про долг, намекал насчет родственников — долг, мол, все равно придется кому–то отдавать, даже если Виталик потонет…

— Можно, — сказал через силу. — Я… рад тебя видеть. Как дела? Она подплыла поближе, улеглась на спину и закинула руки за голову.

— Ты очень странный парень. У нас таких нет.

— А какие у вас есть?

Она улыбнулась не то насмешливо, не то кокетливо.

— Другие. Ты, когда радуешься… у тебя глаза светятся.

— Как?!

— Ну… Немножко. Но я–то вижу.

— А когда я радуюсь?

Она нырнула. Вынырнула с другой стороны лодки.

— Когда меня увидел. У наших парней другие глаза. Зеленые. А у тебя… а ну, наклонись.

Он пригнулся к борту. Девушка ухватилась за лодку руками, подтянулась; Виталик впервые видел ее так близко.

— Голубые, — сказала она удивленно. — Прямо синие. Удивительно. Лодка закачалась. Русалка скользнула под воду, вынырнула за кормой.

— Погоди, — сказал он испуганно. — Я не успеваю за тобой следить…

— Спускайся ко мне, — сказала она весело. — Поплаваем. Хочешь?

Прощаясь, он подарил Изабелле фонарик. На третью ночь, подплывая, она подавала сигналы. Она дразнила его, описывая круги, то приближаясь, то удирая.

Собираясь на свидание, Виталик выпил полбутылки вина. Оставшиеся полбутылки принес Изе. Она пила из пластикового стаканчика, сперва недоверчиво, потом с интересом.

— Мне такого нельзя, наверное. Голова кружится. Ой!

Вино пролилось в воду. Сладкие красные капли перемешивались с солью на ее губах. Виталик опьянел окончательно.

Он захватил из дома очки для плавания, Изабелла очень смеялась, когда он впервые надел их. Теперь он мог видеть Изабеллу под водой. Теперь он был с ней почти на равных.

Впервые в жизни он ощутил под водой невесомость — без акваланга. Каждый раз, ныряя, он оставался под водой какое–то немыслимое время, кажется, минуты по три–четыре. Это было невозможно, но в ту ночь Виталику верилось, что он вот–вот сможет отказаться от воздуха вообще. Будет дышать водой, как русалка.

Она играла фонарем. То светила на себя, корча страшные рожи. То направляла луч в лицо Виталику. А потом уходила на глубину и светила снизу, танцевала с фонарем, и Виталик видел то край ее плавника, то подводный камень, покрытый водорослями, то облако распушившихся под водой волос, то бледное лицо с серьезными глазами. Даже дурачась, она умудрялась оставаться серьезной.

Вода была прохладная. Виталик скоро протрезвел, вспомнил, зачем он здесь, и ему захотелось утопиться.

— Ты видел звезду там, внизу?

Она говорила под водой. Голос звучал странно, но Виталик слышал каждое слово.

Звезду? Он помотал головой.

— Пошли вниз, это вон там… Она указала лучом фонарика.

Он вынырнул и набрал побольше воздуха. Ушел вниз, вслед за светом. На дне, на большом камне, лежала морская звезда, огромная, как сковородка. Иза взяла ее в ладони, что–то пробормотала, возложила звезду себе на голову, подсветила фонарем. Виталик навсегда запомнил эту картину: темнота вокруг, водоросли на дне, девушка с морской звездой на макушке. Звезда красная. Глаза зеленые. Волосы стоят темно–каштановой копной.

— У нас кладут на голову звезду, когда загадывают желания. Виталик рванулся наверх, схватил воздух, секунд тридцать отдыхал,

покачиваясь на волне. Изы вынырнула — без звезды в волосах.

— А где?..

— Там оставила. Ей нельзя на воздух. Ее дом на дне.

Виталик опустил лицо в воду. Она жалеет звезду, а саму ее никто не пожалеет. Выволокут из воды, забыв, что ее дом на дне. Это случится, может быть, завтра.

— Что с тобой?

— Ничего.

— У тебя что–то болит? Он улыбнулся.

Они долго молча плавали. Потом обнялись. Ее чудесный на ощупь серебряный хвост совсем не напоминал рыбий. Он был теплый, бархатистый, нежный. Виталик понял, что сходит с ума, и вдруг оттолкнул ее, кинулся в лодку, взобрался на борт, трясясь, и завел мотор.

Утром он больше всего боялся, что управляющий спишет ему долг и велит отдыхать. Но управляющий так и не вышел из административного домика, и Виталик пошел бродить по городу — просто потому, что некуда было себя девать.

Он зашел на вокзал и купил себе билет на сегодня, на вечер. Через полчаса сдал.

Он сидел на бульваре и смотрел на клерков, снующих туда–сюда, от одного офиса к другому. Время от времени подъезжала дорогая машина, шофер открывал дверцу, и некто вальяжный и толстый или, наоборот, спортивный и жилистый входил в вертящиеся стеклянные двери, или в деревянные резные двери, или в бронированные двери, обитые кожей. И всякий раз Виталик думал: покупал ли этот человек когда–нибудь русалок?

Он думал о тех, кто ставит капканы и силки под водой, кто бросает с лодок нейлоновые сети с грузилами, кто использует как приманку чужое доверие и симпатию к людям. О продавцах. О покупателях. Его тошнило.

Он думал о девушке со светлыми волосами, которая когда–то так смело с ним заговорила. Где она? Что они с ней сделали?

Виталику не хотелось спать. Просто мир немного плыл перед глазами.

Эрвин остановил машину на бульваре. С самого утра его мучила жажда, что бы он ни пил. Вот и теперь губы склеились, а бутылка из–под минеральной воды в сумке–термосе оказалась пуста.

— Велька? Как дела?

— Все хорошо… Ты где?

— Я уже еду домой. Только воды выпью.

— Жду тебя. Рыбу пожарила…

Он зашел в первое попавшееся кафе.

— Два стакана апельсинового сока. И бутылку минеральной.

У стойки сидел, низко опустив голову, атлетически сложенный загорелый парень. Эрвин покосился на него с невольным интересом: на парне была оранжевая форма с логотипом какого–то пляжа, здорово помятая, с темными кругами под мышками. Эрвин присмотрелся; мальчишке было не больше восемнадцати, у него было открытое, мужественное, очень красивое лицо — не смазливое, нет. Красивое, несмотря на воспаленные больные глаза и черную щетину на подбородке. Эту красоту не могла убить даже застывшая гримаса не то отвращения, не то стыда, а может быть, тоски. Парень был, кажется, пьян. Не глядя ни на кого, он водил огрызком карандаша по меню на стойке.

Бармен принес заказ. Не отрываясь, Эрвин выпил сперва стакан сока, потом стакан воды и, передохнув, взялся за второй сок. Он уже решил, что заговорит со странным парнем. Чутье журналиста? Простое человеческое желание помочь мальчишке, кажется, попавшему в переделку?

Он еще не успел допить свой сок, когда мальчишка вдруг оттолкнулся от стойки, вскочил, чуть не опрокинув вертящийся табурет. Развернулся и кинулся из кафе, будто за ним гнались. Налетел в дверях на старичка в белых шортах. Старичок недоуменно отпрянул…

Мелькнула за стеклом оранжевая футболка. Эрвин поставил на стойку опустевший стакан из–под сока.

— Он хоть расплатился? — тихо спросил официант бармена. Бармен кивнул, глядя вслед беглецу.

— Кто это? — спросил Эрвин. Бармен пожал плечами:

— Спасатель с «Золотого Мыса»… Малахольный. И меню испоганил.

— Простите, можно мне…

Эрвин взял со стойки исчерканные листки за мгновение до того, как до них дотянулась цепкая рука официанта. Каракули, каракули, зачеркнутые слова, какие–то звезды, ничего не разобрать…

Картинка. Эрвин хлопнул глазами.

Голова рыбы с выпученными глазами и полураскрытой губастой пастью. Тело рыбы, округлое, чешуйчатое, и ниже пояса — человеческий зад и гениталии. Тонкие ноги с большими коленками, с волосатыми ляжками, с торчащими в разные стороны пальцами. Эрвин поднес бумагу к глазам: отвратительная картинка, воплотившая и стыд, и отвращение, и тоску странного парня в футболке с логотипом пляжа. От этого уродца с рыбьей головой и толстым пенисом трудно было оторвать взгляд, хотя все время хотелось отвернуться.

Художник? Нет. Нарисовано любительски. Но картинка… Картинка.

Образ.

— Сколько я должен? — хрипловато спросил Эрвин. И тут же добавил: — Могу я это взять с собой?

Бармен и официант переглянулись.

— Ну разумеется. Забирайте.

Эрвин расплатился и вышел. Сел в машину. Завел мотор. «Золотой Мыс», «Золотой Мыс»… Дорогой пляж, хорошая клиентура… Красивые спасатели…

Образ. Русалка наоборот. Потерянный фрагмент головоломки. Соль.

В машине Эрвин достал телефон. Вспотели ладони; гудок. Гудок…

— Алло.

— Веля, почему ты сразу не берешь трубку!

— Прости… Все в порядке, Эрв. Пока… все в порядке.

Они лежали в лодке, обнявшись, и смотрели в небо. Нитки жемчуга на ее трикотажном лифчике разорвались, и мелкие жемчужины раскатились к бортам, забились в щели.

— Послушай, не возвращайся больше. Тебя поймают.

— Я очень осторожная!

— Ты мне не веришь? Я ведь специально… — Он не мог сказать правду. Не получалось. — Послушай, поверь мне! Они охотятся на таких, как ты.

— Мне это говорили двести раз. Я не боюсь.

— Ты дура! Зачем ты приплыла? Зачем? Уходи в море, они тебя поймают!

Она улыбалась. Ее чешуя, подсыхая, теряла блеск, но зато приобретала синевато–стальной, глубокий оттенок.

— Ты у нас молодец, Виталя, знатный рыбак. Принц, одно слово, — управляющий улыбался во весь рот. — Гуляй. Отдыхай. Завтра спишу тебе лодку… А сегодня гуляй.

Виталик взвесил конверт на ладони. Отлично. Должно хватить.

— Ну, я пошел?

— Вали, счастливчик!

Вежливо попрощавшись с Артуром и ребятами, Виталик вышел с пляжа и неторопливо двинулся вдоль по набережной.

«Наутилус» не был конкурентом «Золотому Мысу». Просто маленький пляж, где давали напрокат скутеры, лодки, акваланги; «Наутилус» не был конкурентом, но Виталик зашел в кабинку на городском пляже и сменил форменный костюм на обыкновенную майку и обрезанные выше колен джинсы.

Девчонки оборачивались ему вслед. Он шел и улыбался. Аккуратно завернул оранжевые принадлежности в полиэтиленовый пакет, оставил в урне у пристани. Конверт с деньгами переложил в сумку–пояс.

— Сертификат у тебя есть? — спросил инструктор с «Наутилуса», мужик лет тридцати, но уже лысеющий.

— Есть, — Виталик вытащил купюру.

— Смело, — пробормотал мужик. — Ну, покажи, как ты ныряешь. Виталик доплатил, надел акваланг, застегнул пояс, взял загубник.

Сел на дно метрах в десяти от берега, ухватился за камень и сидел, пока инструктор жестом не позвал его на поверхность.

— Ну ладно… Дам тебе свой старый комплект, типа поносить. Утонешь — я тут ни при чем.

— Спасибо.

Он упаковал тяжеленный баллон в грязный рюкзак, засунул туда же пояс и ласты, взвалил на плечо и медленно, нога за ногу, двинулся в обратный путь — по направлению к «Золотому Мысу».

Прошло полдня. Оставалось еще полдня. Виталик то и дело останавливался, чтобы выпить воды или пива. Ему хотелось пить, а вот есть — ни капельки.

Стоял сентябрь. По набережной прохаживались все больше не девчонки в коротеньких шортах, а дамы в широкополых шляпах, в живописных развевающихся балахонах. И дамы оглядывались на Виталика.

Рюкзак с баллоном совсем оттянул ему плечо.

Вертелась карусель. Прыгали дети на батутах. Завлекали огнями игровые автоматы. Виталик опустился на бровку и долго сидел, вытянув ноги в старых сандалиях. В выжженной траве цокотали ополоумевшие цикады. Можно было вернуться в бассейн, можно было позвонить маме. Можно было догнать любую девчонку, вон хотя бы ту, в легком деловом костюмчике, и приятельски хлопнуть ее по плечу…

День тянулся нескончаемо. Тени остановились, не желая вытягиваться. Капля подтаявшего мороженого застыла в полете и никогда не долетит до голого девичьего колена. Мяч сплющился от удара и приник к асфальтовой дорожке…

Прыгнул. И капля упала. И тени наконец–то двинулись, удлинились, и солнце почти уже село, и на набережной зажглись огни.

По узенькой тропинке, известной ему и еще паре–тройке людей, Виталик пробрался к скалам. Здесь неподалеку он разбил лодку во время шторма. Здесь его никто не увидит; он вытащил баллон и тяжеленный пояс, еще раз проверил все трубки.

Ветер доносит музыку с набережной. На причале загорелся фонарь; вот лодка отошла от пирса и, неторопливо фырча мотором, двинулась в море…

Виталик испугался, что опоздает.

Внизу, в глубине, проплывали зеленоватые искры. Сентябрьская вода лежала пластами, Виталик оказывался то в холодном потоке, то в теплом, как молоко. Его знобило. Он старался работать ластами как можно тише, а после того, как на лодке заглушили мотор — вообще бесшумно.

«Ты когда–нибудь нарушал запреты?»

Над лодкой зажгли фонарик — совсем слабенький, чтобы нельзя было различить, кто сидит внутри. А судя по тому, как глубоко она зарывалась в волны, человек там был не один.

Виталик погрузился. Темно; ничего не разобрать… Зеленые искры, отражения далеких огней… Баллона хватит минут на сорок, а ждать предстоит всю ночь.

Он улыбнулся, вспомнив Изу с ее длинными каштановыми волосами, с ее нежной чешуей, с ее рассыпавшимися жемчужными бусами. Упрямая тварь, она клялась не приходить сегодня, но ведь придет же. Какое счастье, она придет.

Он вынырнул и прикрутил кран на баллоне. Холодно. Странно холодно сегодня ночью в море. Те, на лодке, ждут своего часа. Пускай ждут.

Ее чешуя хороша, когда мокрая, и очень красивая, когда сухая. Ее губы всегда теплые. Она говорит, даже на большой глубине, даже во льду — они всегда теплые. И еще она говорит, что никогда ни с кем не целовалась.

Виталик испуганно вскинул голову над водой. Ему показалось, что у лодки — совсем близко — вынырнула голова… Нет, это просто волна. Показалось. У Изы хватит ума посветить сперва фонариком, а уже потом…

А если фонарик увидят с лодки?

А если она решит подшутить над ним, подплыть вплотную и вдруг выпрыгнуть из воды, как дельфин? Она однажды так сделала… А если…

Он крутнулся на месте, как сверло, и увидел далекий свет.

Иза. Она плывет, игриво посвечивая сквозь толщу воды фонариком, вчера он поставил ей свежие батарейки…

Он сжал челюстями загубник. Чуть не забыл отвинтить вентиль… вспомнил, отвинтил. Погрузился… пожалуй, слишком сильно плеснул ластами. Теперь там, на лодке, насторожились.

Иза плыла со дна, из глубины, ему навстречу. Увидела его и замерла. Виталик сорвал маску. Она узнала его и засмеялась над своим секундным страхом. Только русалки умеют смеяться под водой.

Он схватил ее за руку. Теплая рука. Он обернулся, показывая на лодку, знаками изображая опасность.

Она склонила голову к плечу. Волосы развевались. По–настоящему русалки прекрасны под водой, Виталик пожалел, что снял маску. Плохо видно без маски, а тут еще эта темень…

— Что–то случилось? — спросила она.

Виталик закивал, показывая сперва назад, потом вперед и в сторону. Обернулся…

Лодка была рядом.

Он забыл про пузыри. Про воздух, который он выдыхает в воду, который уходит вверх. Всплеск ласт, потом пузыри, потом…

Он с силой оттолкнул от себя девушку. Он швырнул бы ее, но вода замедляла движения. Между Изой и упавшей сверху сеткой было несколько миллиметров, но русалка оказалась снаружи.

А Виталик запутался. Сетка была очень тонкая, резала руки и не рвалась, но Виталик все равно освободился бы через пару минут, если бы его не подтащили к поверхности и не ударили чем–то тяжелым по голове.

— Сука! С–скотина, что удумал…

— Хватит! Хватит, говорю, потом еще лодку отмывать… Кровищи столько…

— Куда его?

— За скалы… да не снимай с него баллон, идиот! Наоборот, пусть его найдут с баллоном и скажут, что сам утопился, дайвер гребаный!

— Ага, дайвер. С рельсом на шее.

— Потом нырнешь и веревку снимешь… Чего морду воротишь? Сделаешь как миленький! Из нас шеф таких дайверов скроит… за эту девку… блин, первый раз осечка! За столько времени…

Мотор стих. Еле слышно плескалось море у скал.

— Сначала тело, потом рельс. Давай. Раз, два…

Виталик полетел вниз, в темноту. Привычно потянулся плыть, но веревка захлестнулась вокруг горла и дернула вниз. Вспыхивали ярко–зеленые искорки от каждого движения, Виталик видел себя, летящего на дно в изумрудном сиянии, а искры кружились вокруг, будто живые светлячки.

А потом из темноты, подсвеченной искрами, вылетела девочка с зеркальным хвостом, с белым лицом, с огромными зелеными глазами.

— Виталик! Виталик, дыши!

Она попыталась поднять рельс. Удар хвостом, другой. Слишком тяжело, слишком медленно. Она кинулась к веревке на его шее, вцепилась зубами. Только нож, отстраненно подумал Виталик. Маленький острый ножик.

— Виталик, дыши!

Для нее это было так просто и естественно — дышать под водой. К зеленым светлячкам добавились темно–красные. Очень хотелось вздохнуть. Как это больно — вода в легких…

— Дыши! Дыши! Родной… дыши!

Он улыбнулся и покачал головой. Тогда она обняла его и завыла.

ЭПИЛОГ

— Посмотри, что я принес.

Эрвин протянул жене книгу в глянцевой обложке. С обложки смотрел герой — наполовину рыба, наполовину мужчина. Голова его, включая мутные глаза, слюнявые губы, и покрытый чешуей торс были рыбьи, зато все, что ниже пояса, выглядело вполне человеческим: большой зад, и огромные гениталии, и толстые коленки, и жесткие волосы на ляжках, и даже пальцы, торчащие в разные стороны, с нестриженными грязными ногтями.

— Это и есть… образ? — спросила Велька, помолчав. — Соль?

— Скорее, перец. Книга так и называется — «Перчик»… Все говорят, что очень смешно. Но ты лучше не читай.

Велька положила книгу на стол, будто боясь запачкаться.

— И это поможет?

— Может быть… Во всяком случае, я очень на это рассчитываю… этот красавец станет червем в теле старого мифа. Кто его видел один раз — не забудет. Появятся комиксы, адаптации, экранизации, анекдоты, сплетни. И всякая русалка, подумав о суше и о береге, увидит не цепь огней на мысу, не корабль под парусами, не веселого парня с гитарой или удочкой. Не старую крепость у моря, не вереницу автобусов, не парашют под красным куполом. Не моторную лодку с матросами, не пляж, где визжат и смеются. Не прибой, не пловца, не костер среди скал. Она увидит вот этого… его. Понимаешь?

— Если это спасет их, — сказала Велька, подумав, — это хорошо, ведь верно?

Эрвин провел рукой по ее волосам.

— Во всяком случае, мы сделали, что могли. Он взял ее на руки и отнес в постель.

— Вель, по–моему, я уже говорил тебе…

— Что?

— Я тебя люблю. И буду любить, что бы ни случилось.

Она засмеялась. Он бережно уложил ее и сам лег рядом, плотнее прижавшись коленями к ее теплому чешуйчатому хвосту.

Зоопарк

Don't be naughty at the zoo,

Or the zoo–keeper must keep you!

Детская песенка 

ПРОЛОГ

Валера Войков навсегда запомнил день, когда у входа в зоопарк ему разрешили сфотографироваться с удавом.

К удаву еще полагалась сова, но совы оставляли пятилетнего Валеру равнодушным. А удав… удав был восхитительного темно–песочного цвета, с полосками и разводами на чешуйчатых боках. Удав был тяжелый и все время куда–то полз, Валере нелегко было удержать его на плечах.

— Это она, — сказал парень–фотограф. — Удавиха. Люся. Не бойтесь. Она любит, когда ее гладят. Требует ласки.

Валере хотелось, чтобы съемка длилась вечно. Он гладил тяжелую Люсю по морде, по загривку, по немигающим глазам; бока ее были одновременно холодные и теплые, они перетекали под пальцами, как струйка песка. Сова смирно сидела на плече, но на сову Валера не обращал внимания.

Парень щелкнул фотоаппаратом и выдал папе квитанцию: во времена Валериного детства «Полароидов» не было, и фотографии высылали по почте наложенным платежом. Валера долго не мог расстаться с Люсей; вокруг визжали какие–то девчонки, кричали — «Ай, змея!», и еще кричали «Какая противная!» и «Как он берет ее в руки!», и еще что–то кричали, а сова вдруг нагадила Валере на плечо, и пришлось идти к фонтанчику оттираться…

А потом было разочарование — однообразный скучный зоопарк.

Валера три часа подряд тащил отца от клетки к клетке, не уставая, не хныча и не требуя мороженого. Взбирался на барьер, заглядывал в клетку или в бассейн, рассматривал распростертые на земле хвосты и лапы, сонно вздымающиеся бока, повернутые к решетке спины…

— Ну почему они все спят? Почему они не ходят?

— Идем домой…

— Ну почему они не играют?

— А ты бы играл в клетке?

— Играл бы! Почему они не плавают? Почему не качаются на ветках? Почему?

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

С научной карьерой у Войкова не сложилось. Жиденькую свою кандидатскую он защитил со скрипом.

Зато было старателен, усидчив, аккуратен; вел общественную работу, обрастал нужными связями, обладал немалой практической сметкой и всегда верно угадывал, к кому прилепиться, кому встать в кильватер. «Хозяйственник», — говорили о нем.

Так получилось, что женился Войков и по любви, и очень удачно — на дочери крепкого начальника, не очень большого, но и совсем не маленького. Докторскую писать не стал, зато преуспел в административных начинаниях и в сорок с небольшим лет получил трудный, ответственный, но все же очень значительный пост — директора зоопарка.

А зоопарк — лицо города. Зоопарк один; как бы на бюджете, но как бы и самоокупаемый. Как бы единственный, и в то же время — нищий; да, наследство Войкову досталось незавидное. Звери, не удовлетворенные финансовыми поступлениями, болели и дохли в маленьких грязных клетках, и только совершенно бессердечные дети могли смотреть на них с интересом. Те, кто от природы был наделен хоть крохой сострадания, уходили от вольеров в слезах: «Мама! А почему он так в луже лежит? Может быть, он уже умер?»

Предыдущее начальство решало проблему своеобразно: сразу у входа в зоопарк помещался городок аттракционов, где дети должны были потрошить родительские кошельки, вымогать мороженое, кататься на деревянных верблюдах, медведях и слонах, понемногу теряя интерес к настоящим животным. По воскресеньям аттракционы собирали значительную кассу, но запертым в клетках узникам это не приносило облегчения: к моменту воцарения Войкова в живом фонде зоопарка оставались только пара медведей, старый больной лев, страус со страусихой, гриф, пара зубров, пони, две макаки с павианом, жираф–доходяга и большой вольер под названием «Месяц в деревне», содержащий коз, гусей и кур и являющийся на самом деле приусадебным хозяйством прежней администрации.

Тесть отговаривал Войкова. Сгоришь, говорил. На этом месте все сгорают: тяжело. Неприбыльно, и ведь все воруют…

Памятуя наставления тестя, Войков первым делом «зачистил» бухгалтерию и поставил на ключевые посты своих людей. После этого взялся обивать пороги, выпрашивая гранты, пожертвования, дополнительные вливания; кое–что выпросить удалось, но на реконструкцию по–прежнему не хватало.

— От вас не иждивенства ждут, — сказали ему наверху. — Зоопарк — коммерческое предприятие и должен приносить прибыль.

— Звери, что ли, должны зарабатывать? — осторожно пошутил Войков.

— Звери, — ответили ему сурово. — Пусть звери зарабатывают на свое содержание. Пусть позаботятся о себе.

На собранные пожертвования Войков заново побелил медвежатник и купил два новых импортных аттракциона для парка развлечений. Воскресный поток посетителей несколько оживился, но ненадолго; Войков сидел у себя в кабинете, ломая голову над неразрешимой проблемой и понемногу понимая правоту тестя. А устав ломать голову, шел гулять аллеями зоопарка, смотрел, как в детстве, на распростертые по земле бессильные лапы, гривы и хвосты и понимал с беспощадной ясностью: заключенные звери не станут зарабатывать на собственное содержание. Даже пони, возящий ребятишек, ходит по кругу с такой обреченной, такой сумрачной мордой, что и трехлетка трижды подумает, прежде чем садиться в расписную коляску…

И вот в эти дни, полные сомнений и раскаяния, на горизонте Войкова появились Вадик и Денис.

Позвонили секретарю. Договорились о встрече — оба выпускники биофака; Войков удивился. Устраиваться на работу? Куда? Во–первых, нет подходящих вакансий, во–вторых, с чего бы это двум молодым парням стремиться на мизерную зарплату?

Явились для личной беседы. Вадик был изящен, светловолос, яркий свитер сидел на нем элегантно, как смокинг; Денис был простоват, слегка заикался, и костюм с галстуком, напяленный по случаю важной встречи, топорщился на нем, сковывая движения.

Разговор долго не клеился. Ребята, запинаясь, рассказывали о себе — они–де закончили биофак, но в аспирантуру не попали — «знаете, как это бывает»… Войков хотел было рассердиться и, сославшись на дороговизну директорского времени, выставить обоих за дверь. Будто уловив это его настроение, Вадик извлек на свет рекомендательное письмо, вернее, записку от хорошего войковского знакомого, доктора наук, академика. Тот предлагал внимательнее присмотреться к ребятам — они хоть и молоды, но очень перспективны, будущее науки, и все такое прочее, в целом ни к чему не обязывающее.

Войков поморщился. Может быть, настало время перейти к сути вопроса?

Денис мигнул и посмотрел на Вадика. Вадик перешел к сути.

Они — авторы революционной методики, призванной перевернуть представления о работе мозга. Им нужен полигон для экспериментов. Эксперименты совершенно безвредны, безболезненны и не требуют особых затрат. Нужны только подопытные животные. Чем больше, тем лучше.

Войков поскучнел. Он убил, оказывается, кучу времени на двух молодых сумасшедших, или мистификаторов, или жуликов, что всего хуже; но прежде чем он успел сказать хоть слово, Денис вытащил из сумки пластиковую клетку с белым мышонком, а Вадик извлек откуда–то кулек с мелко нарезанным картоном. На каждом картонном квадратике была написана буква; ни слова не говоря, Вадик высыпал буквы на стол перед директором, а Денис, не моргнув глазом, выпустил туда же мышонка. Войков побагровел; мышонок, вместо того чтобы удирать, или гадить, или прятаться под настольный календарь, как этого можно было бы ожидать от выпущенной на стол мыши, потоптался на месте — и вдруг начал таскать из общей кучи отдельные буквы.

Войков заинтересовался.

Мышонок, действуя быстро и, кажется, совершенно осознанно, сложил перед директором на столе слово «Мышь».

— Дрессировщики, — добродушно усмехнулся Войков. — Забавно… Только это не ко мне, ребята. Это в цирк.

— Назовите любое слово, — вкрадчиво попросил Вадик. — Любое.

— Флюгер, — сказал, не думая, Войков.

Мышонок крутанулся на месте, порылся в горке рассыпанных букв и вытащил «ф». Войков напрягся; мышонок легко разыскал «л» и потратил не менее тридцати секунд на поиски «ю». Войков ждал; Денис смотрел на мышонка, не отрываясь, ноздри его раздувались; у Вадика на лбу выступил пот.

Мышонок установил буквы «г», «и», «р».

— Флюгир, — с раздражением сказал Вадик. Мышонок, не смущаясь, утащил «и» и разыскал взамен «е». После чего уселся на столе и принялся вылизывать лапу.

— Любое слово, — с тихим торжеством сказал Вадик. — Предложение. Или прочтите строчку из сегодняшней газеты…

— Как вы это делаете? — спросил Войков, стараясь не выказывать удивления.

— Метод, — просто признался Денис.

— Бихевиоризм?

— Что вы! Никаких электродов в мозг! Совершенно другая методика, и никакого издевательства над животными!

Мышонок сидел на задних лапах, в передних сжимая твердый знак.

Хотел было грызть, но передумал.

* * *

Прошло две недели, прежде чем Денис и Вадик были приняты на работу с испытательным сроком. Две долгих, полных сомнений недели.

Во–первых, оказалось, что принцип работы «метода» соавторы и сами понимают не до конца. Для того и нужен дополнительный экспериментальный материал — прояснить некоторые спорные моменты.

Во–вторых, рассказав в общих чертах о сути своего открытия, делиться подробностями молодые люди категорически отказались.

— Мы бы могли пристроиться при каком–нибудь институте, — признался Денис, — но там у нас в лучшем случае будет пять соавторов. А в худшем — вообще все сопрут.

Войков, сам ни разу не родивший ни единой, пусть самой пустяковой идеи, прекрасно понимал опасность, которой подвергались изобретатели. Мальчишки без имени, без авторитета, без связей — да, сопрут у них открытие, грех не спереть. И бредовая на первый взгляд мысль пристроиться под крылом Войкова уже не казалась такой неразумной.

Сообразив это, Войков поставил условие: взять в соавторы его, директора, научного, так сказать, руководителя. И публикация под тремя фамилиями.

Изобретатели от такого предложения опешили. Добро бы их собственные фамилии начинались с «А» или «Б» — может быть, реакция не была бы такой острой; но фамилии Вадика и Дениса начинались с «Р» и «Ф», и оба, не сговариваясь, отказались от соавторства с директором. Не для того, мол, сбежали из загребущего академического мира, чтобы получить третьего лишнего в лице директора зоопарка. Тогда Войков сделал постное лицо и отказал. Неведомые рискованные эксперименты над государственными животными — да это подсудное дело! С чего бы Войкову, честному администратору, идти на преступление, не получая взамен ничего, кроме гипотетической благодарности гипотетических потомков?

Как это ничего, быстро нашелся Денис. А успех зоопарка! У вас звери валяются полудохлые, всем своим видом демонстрируя страдание, а у нас они будут бегать, резвиться, кувыркаться, спариваться, да что угодно! Без ремонта тесных клеток, без реконструкций в загонах, без увеличения площади, без единой копейки капиталовложений — счастливые энергичные звери!

Вот тут–то Войков крепко задумался. Поиграл ручкой «Паркер», постучал костяшками пальцев по столу и напрямую спросил: а на людей ваша методика действует? Могут люди вот так же, без зарплаты, без еды почти, в бараках и клетках радоваться жизни?

Соавторы переглянулись.

— Нет, — мягко сказал Вадик. — Честно говоря, она и на обезьян почти не действует. Особенности строения мозга…

И пустился в пространные объяснения.

— Не врете? — грубо оборвал его Войков. — А то ведь проверят. Как только опубликуете — без вас все проверят. И тогда…

Он многозначительно замолчал, давая понять изобретателям, чем может расплатиться человечество за их познавательский зуд.

Вадик прижал ладони к груди:

— Не врем. Не враги себе.

— Мы друг на друге проверяли! — вступил решительный Денис.

Войков с сомнением покачал головой и потребовал «контрольного эксперимента».

Пробовать решили на пони. После закрытия уединились на хоздворе. На глазах Войкова Денис прилепил к вискам унылого животного две крохотные пластинки. Вадик надел шлем навроде мотоциклетного и широким шлейфом присоединил его к ноутбуку. Больше ничего интересного в первых полчаса не случилось.

Пони стоял, привычно опустив голову, иногда подергивая шкурой — ждал, когда наступит ночь, когда его оставят в покое. Вадик молчал — его лицо почти полностью было прикрыто щитком шлема; и Денис молчал — сидел, уткнувшись в ноутбук. Войков молчал — ждал результатов; вечерело. Директор терял терпение.

Вдруг пони поднял голову — и посмотрел прямо в глаза Войкову, ясно и внимательно, как никогда не смотрел. Огляделся, будто впервые увидев и хоздвор, и ограду, и странных людей вокруг; встряхнулся и пошел по кругу, никем не принуждаемый, по привычке — и вместе с тем вроде бы удивленно. Обошел круг, потом другой, потом остановился перед Войковым, неуклюже поднялся на дыбы, опустился, будто застеснявшись, и снова понуро опустил голову.

Вадик снял шлем и долго вытирал платочком лоб, виски и слипшиеся от пота волосы. Денис сидел, ничего вокруг не замечая, разглядывая картинку на экране ноутбука.

— А как у вас мышь буквы знает? — спросил Войков.

— Это не мышь, — глядя в пространство, ответил Вадик. — Это Денис. У него высшее образование. А пишет «флюгир».

— А кто сейчас по кругу бегал? Ты бегал?

— Ну… — Вадик пожал плечами. — Не так примити… то есть не так напрямую… я только дал начальный импульс, а бегал Кристалл…

Кристаллом звали пони. Сейчас, когда Вадик снял свой шлем, пони все еще казался удивленным: как будто озарение, побудившее его самостоятельно пробежать два круга и впервые с жеребячьего возраста подняться на дыбы, не могло забыться.

…На следующий день Войков объявил изобретателям свою волю: принять с испытательным сроком на три месяца, но если через три месяца зоопарк не получит ощутимой прибыли — увольнение. Все эксперименты должны проводиться в отсутствие посетителей, и каждый шаг будет контролироваться Войковым лично. Согласны — так и быть. Не согласны — до свидания.

Изобретатели, подумав, согласились.

* * *

Три недели Денис и Вадик работали с пони Кристаллом. Кстати, сами и кормили его. И чистили. А по ночам устраивали эксперименты: с помощью своей секретной методики воздействовали на кору мозга Кристалла, «прокачивая» (терминология Вадика) через нее специально организованные образы, побуждения, команды. Войкову случалось слышать, как они спорили о вещах, даже ему, кандидату биологических наук, не вполне понятных, в то время как забытый пони дремал в углу вольера. Была глухая ночь, спал город и спал зоопарк, а изобретатели сидели друг против друга, каждый с ноутбуком на коленях, и двигали науку все вперед и вперед.

Прошел месяц, и число желающих покататься на пони возросло втрое. Животное где–то выучилось цирковым фокусам: ходило, пританцовывая, по команде кланялось, а если громко спеть ему песню — отбивало копытом ритм, что, между прочим, ни в одну цирковую программу не входит. Малыши визжали от восторга, родители занимали очередь в кассу. Войков выжидал.

Тем временем Денис и Вадик решили разделиться. Не потому что поссорились (хотя их научные диспуты время от времени грозили закончиться дракой), а потому, что решили проверить независимо сразу две гипотезы. Денис решил заняться птицами и выбрал для этой цели страуса; Вадик остановился на зубре. Войков разрешил.

Прошел еще месяц. Началась зима; в это время в зоопарке традиционно наступал «мертвый сезон», и так было всегда, но не сейчас. Страус, даже запертый в вонючем птичнике, никогда не присаживался отдохнуть — от открытия до закрытия зоопарка ходил по вольеру, как манекенщица по подиуму. Подходил близко к стеклу и, наклонив голову, заглядывал зрителям в глаза. Кланялся, изображая нечто вроде книксена; публика аплодировала. Предприимчивый Войков догадался прямо под табличкой с надписью «Страус» поставить кружку для пожертвований «в поддержку талантливой птицы»; посетители смеялись, но деньги бросали.

Зубр, зиму проводивший в открытом вольере, тоже начал зарабатывать деньги. Не бродил, как обычно, вдоль решетки, выпрашивая подаяние, но бегал, подскакивал, брал барьеры, валялся на земле, задрав ноги, а то и задирал зубриху, с которой Вадик не работал и которая поэтому совершенно не могла понять перемены в настроении своего флегматичного сожителя.

Перед зубром Войков тоже выставил кружку для денег.

Сторожа решили было, что заработанное как зубром, так и страусом принадлежит им тоже; Войков жестоко развеял их заблуждение. Деньги каждый вечер изымались и приходовались. Для хозяйства это были, конечно, копейки, но на мелкие рекламные цели (плакаты, листовки, объявления в газетах) страус и зубр вполне зарабатывали. Со временем оказалось, что страус «получает» больше; Вадик, работавший с зубром, по этому поводу посмеивался, но смех у него выходил почему–то слегка напряженный.

Испытательный срок для изобретателей прошел. Войков зачислил их в штат и обоим прибавил зарплату. Денису — чуть больше (за страуса).

Вскоре после этого зубриха вдруг тоже «проснулась». Два зубра бегали по вольеру, играли в догонялки, едва ли не в чехарду; заработок копытных скоро превзошел заработок страуса.

— Ты что, сбрендил! — кричал Денис Вадику. — Ты частотную закономерность ищи!

А сам научил страуса прятать голову в кадке со специально разрыхленным песком — но не просто так, а только когда в кружку опустят бумажную денежку. В птичнике сделалось тесно — крохотное пространство не рассчитано было на толпу хохочущих поклонников.

Войков заказал рекламу на радио, а потом, поднапрягшись, и на телевидении. Кадр со страусом, за деньги прячущим голову в песок, в считаные дни стал знаменитым. Войков через нужных людей вышел на мировые фонды поддержки зверинцев, зоопарков и живых уголков, и всюду разослал свои материалы.

Началась весна. У касс зоопарка выстроилась очередь. Войков принял на работу двух новых кассиров и велел Денису и Вадику озаботиться медведями.

— Мы науку делаем или в цирк играем? — для порядка возмущался Денис.

— Медведи, — Вадик потирал руки. — Мы же мечтали попробовать на медведях, помнишь?

С медведями пришлось повозиться. Медведей надо было усыплять, чтобы надеть на них пластинки для первого контакта; ветеринар применять снотворное отказался наотрез:

— А не проснутся? С кого спрашивать? Животные ослабленные, авитаминоз, гиподинамия…

Войков, с одной стороны, ветеринара понимал, с другой стороны, надо же было выходить из положения. Вадик подал идею: использовать вместо липких пластинок быстро засыхающий гель с высоким содержанием металла. Такой гель в конце концов изготовили на основе столярного клея, и с помощью длинной кисточки нарисовали зверям «наушники» на висках — со стороны, во всяком случае, казалось, будто мишки слушают плеер.

После этого слава страуса померкла перед славой медведей. Они не валялись, как обычно, в дальних углах клетки и не раскачивались вправо–влево перед решеткой, вызывая у детей и родителей острую жалость. Под ментальным «руководством» Вадика они кувыркались на бревнах, боролись, стояли на голове, а со временем и танцевали вприсядку. Публика на медведей ломилась.

Денис, чей страус потерял былую популярность, возревновал и выпросил у Войкова разрешения заниматься львом.

В это время случилось небывалое — одна из сотни удочек, заброшенных Войковым в рыбное озеро международных фондов, сработала. Вышел грант, не самый большой, но и вовсе не маленький. Вот так получилось, что одновременно с разрешением на работу со львом Денис получил еще трех львиц, молодых, здоровых и дорогущих.

Льва звали Чандром. Он был тощ, изможден, со свалявшейся гривой и жалобно–тонким хвостом. Он был старше Войкова, всю жизнь прожил в зоопарке, и, наверное, если погрузить мясо, недоданное Чандру за все эти годы, в вагоны — получился бы нормальный товарный состав.

У Чандра были все понимающие, мудрые, слезящиеся глаза. Он прекрасно знал и понимал, что никаких львиц ему не положено до смерти; когда трех красоток впустили одну за другой в его вольер, он тихо ошалел.

Чандра публично перекрестили в Султана, и новое имя написали на табличке перед новым вольером. Вольер же перестроили, стилизовав под гарем.

Во время первого контакта Денис и лев просто сидели, уставившись друг на друга. На Денисе был шлем, рядом на скамейке лежал ноутбук. Лев казался спокойным, Денис тяжело дышал.

— Вот зверюга, — говорил потом Денис Войкову, возбужденно потирая виски. — Вот царь зверей, ах ты!..

До объяснений, впрочем, не снизошел.

Взаимное созерцание человека и зверя длилось без малого неделю. Потом лев тряхнул жидкой гривой, Денис подпрыгнул, чуть не уронив ноутбук, и работа началась.

Физические кондиции Чандра–Султана не позволяли устраивать представление ежедневно. Денис составил «распорядок работы гарема», согласно которому самые горячие супружеские сцены приходились на субботу и воскресенье. Лев подходил к барьеру, выбирал среди публики хорошенькую женщину и, глядя ей в глаза, свирепо рыкал на весь зоопарк; пока обомлевшая публика приходила в себя, Султан шел к своим султаншам, числом три, и требовал повиновения.

Львицы, бывало, огрызались. Султан укоризненно мотал головой, драл негодных за уши, за что мог получить и тяжелой лапой промеж глаз; публика была в восторге. Рано или поздно одна из львиц, уступив природе, сдавалась, и наиболее консервативные родители спешили увести малышей от вольера, зато менее консервативные — а также молодые пары, не имеющие места для встреч и коротающие поэтому вечера в зоопарке — старались протолкнуться поближе к решетке. Никто не обращал внимания на Дениса, сидящего в отдалении на скамейке и, нервно курящего сигарету за сигаретой.

— Как ты это делаешь? — много раз допытывался Войков. — Ты что, управляешь им, как на ниточках, да?

Денис раздраженно мотал головой. Начинал объяснять, но сбивался на поток невнятных терминов. А может быть, и хитрил — намеренно уводил директора от разгадки, как птица уводит хищника от гнезда.

— И что ты при этом испытываешь? — спрашивал Войков, скабрезно усмехаясь. Но Денис на провокации не поддавался.

— Испытываю исследовательское вдохновение, — отвечал сухо. И больше ничего нельзя было от него добиться.

Тем временем Вадик запил. Это было внезапно и страшно и не имело видимого объяснения; Войков сам звонил его матери и вел с ней долгие переговоры. Отбивал Вадика у милиции; вылавливал в каких–то кабаках, запирал в подсобке, тряс за плечи: да ты что, парень?! Вадик молчал, болезненно морщился и бормотал еле слышно:

— Наука…

Денис провел несколько ночей, сидя у кровати вдребезги пьяного, потерявшего человеческий облик Вадика; потом они имели долгий разговор.

Потом Вадик вдруг просветлел. Очнулся, завязал, принес извинения Войкову и попросил разрешения попробовать метод на жирафе. Жираф Манюня привязался к Вадику, как брат: едва завидев его, шел к решетке, наклонял длинную шею, даже, кажется, улыбался мягкими черными губами. Результат не заставил себя ждать: вскоре перед клеткой Манюни толпились зеваки. Жираф ходил, кланялся, пританцовывал, звонил в подвешенный к потолку колокольчик; конечно, с успехом Султана это не могло сравниться, но Войков и тому был рад: главное, Вадик вернулся, выбросил дурь из головы, а успехи — не за горами.

Основания для оптимизма у Войкова были. Мировые фонды дергали удочки одну за другой, директор едва успевал подсекать. Город выделил зоопарку дополнительную площадь; качели–карусели Войков безжалостно снес, а на их месте заложил новые вольеры для купленных, выменянных, полученных в порядке гуманитарной помощи крокодилов, бегемотов, слонов, белых медведей, кенгуру… Вокруг стройки пестрели рекламные щиты. «Здесь будет «Империя зверей“» — вот что было на них написано.

Явились люди с крупного телеканала: город полнился слухами, пришло время снять документальный фильм. Две недели, пока шли съемки, Войков стоял за спиной оператора и следил, чтобы Денис и Вадик не попали в кадр; впрочем, молодые люди и сами не искали дешевой популярности. Та слава, что ждала их впереди, не нуждалась в размене на сиюминутную экранную мельтешню.

Одновременно с выходом документального фильма Войков выпустил блок рекламы на радио, в метро и на ученических тетрадках. Поток посетителей вырос почти вдвое; цены на входные билеты Войков демонстративно не менял: зоопарк — лицо города, и возможность заглянуть в это лицо должна быть доступна всем…

Строительство «Империи зверей» продвигалось не просто ударными — сбивающими с ног темпами, днем и ночью. Прошло несколько месяцев, и деревянные щиты, отгораживающие стройку от остального парка, сняли; под дощатым забором обнаружился другой — лепной, затейливый, со стилизованными воротцами и будкой контролера при входе.

Публика завозмущалась было — но билеты на право посетить «Империю» оказались вполне доступными по цене. Смирились, завосхищались: все–таки как здорово сделано! Внутри, среди крохотных озер и живописных водопадов, отделенных от зрительской тропы барьером и каменным рвом, розовым лесом стояли задумчивые фламинго. Слон со слонихой бродили, как величественные светло–серые танки: расходились в разные стороны, потом одновременно разворачивались и шли навстречу. Приветствовали друг друга; касались хоботами и расходились снова, и в этих повторяющихся проходках было что–то от древнего магического ритуала.

Слонов звали Рави и Шаши. С ними работал Денис. В темной воде мокли крокодилы, числом четыре. Время от времени кто–то из них вырывался, как торпеда, прямо перед собравшейся у барьера публикой — разбрызгивал воду, разевал пасть, заставляя зрителей сперва отшатнуться, а потом нервно захохотать; крокодил ходил взад–вперед, свирепо поедал кровавое мясо из кормушки, бил хвостом и снова нырял в озеро; через четверть часа то же самое проделывал другой крокодил, и, таким образом, каждая из рептилий имела почти час заслуженного отдыха, а толпа перед крокодильим озером не редела ни на минуту.

Крокодилов звали Ротбард, Одетта, Одилия и Яшка. С ними работал Вадик; Ротбард был его любимцем.

— Он чем–то похож на меня по характеру, — признавался Вадик на ночных «планерках» у шефа. — Такой, понимаете, глубокий эмоциональный контакт…

Для белых медведей было построено отдельное помещение с кондиционером. В чистый глубокий бассейн бросали лед и запускали рыбу; медведи ничего особенного не делали: спали, купались, ну, иногда боролись. Кенгуру прыгали по периметру обширного вольера; ни на медведей, ни на кенгуру у Дениса и Вадика пока не хватало сил, а на осторожное войковское предложение «нанять подмастерьев» оба ответили таким ледяным молчанием, что Войков никогда больше об этом не заговаривал.

Посыпались статьи, репортажи, интервью в городских газетах. Не было дня, чтобы перед воротами зоопарка не остановилась машина с эмблемой какой–нибудь телекомпании на дверях. Денис и Вадик интервью не давали: в эти дни они рывком приблизились к пониманию важнейшей тонкости в работе мозга и проводили дни и ночи в одном на двоих рабочем кабинете, где в помощь двум их ноутбукам установлена была мощнейшая машина, уместная не в зоопарке, но в центре управления космическими полетами.

Войкова беспокоила некоторая экзальтированность изобретателей (а оба они к тому времени числились заместителями Войкова по работе с животными и получали зарплату не ниже, чем у директора). Крокодилы, соскучившись, все чаще пропускали очередь «на выход»; слоны двигались будто нехотя, а то и вовсе стояли, вперив глаза в землю. Кенгуру валялись по всему вольеру, разбросав по земле безвольные хвосты.

Войков раздумывал долго и мучительно. Раздумывал целый день; на другое утро вызвал юную уборщицу, принятую на работу после конкурсного отбора, вручил ей калькулятор и поручил жизненно важное для зоопарка исследование: считать, сколько человек находится одновременно перед той или другой экспозицией.

— Каждые полчаса, — строго говорил Войков, — подсчитываешь, сколько публики стоит и смотрит. Складываешь. Делишь на количество замеров, и таким образом получаешь среднее арифметическое. Называешь его «рейтинг» и записываешь в тетрадку. Тетрадку — мне… В конце месяца получишь премию.

Уборщица преданно мигала коротенькими светлыми ресницами.

— Прошло то время, — сказал Войков наставительно, — когда популярность животного измерялась собранными медяками! У нас «Империя зверей» — не выставлять же, как раньше, копилки…

И через несколько дней поднял цену на билеты в «Империю».

* * *

Изобретатели узнали о рейтингах случайно. Сперва удивились занятию уборщицы, тайно — в бинокль из окна подсобки — ведущую подсчеты. Потом увидели «журнал рейтингов» — и поразились вдвойне. Оказывается, на крокодилов смотрели в два с половиной раза охотнее, чем на слонов!

— Крокодил вызывает содрогание, — самодовольно комментировал Вадик. — Страх, опасность привлекает сильнее, чем что–либо другое… А слон? Что он может? Надоевший символ, трейд–марка: «Три слона», «Белый слон», «Золотой слон»…

Денис молчал.

Прошла неделя. У слона Рави со слонихой Шаши начались настоящие супружеские сцены.

Причина их конфликта иногда была ясна публике, иногда — нет. Слоны ссорились из–за бананов в кормушке, из–за места на прогулочной дорожке (которая могла вместить десяток слонов, а не только двух), но, что самое интересное, слоны ссорились из–за внимания публики, и, когда публика это «просекла», удовольствию не было пределов.

— Ра–ви! Ра–ви! — скандировала толпа и хлопала в ладоши. Рави раскланивался; Шаши замахивалась на него хоботом, злилась и провоцировала драку.

Публика некоторое время потешалась, потом кто–то самый сострадательный выкрикивал:

— Шаши!

— Ша–ши! Ша–ши! — скандировали взрослые и дети, Шаши успокаивалась и подходила ближе к барьеру со рвом, но тогда ее настигал обиженный Рави, и семейная свара начиналась с новой силой…

Разумеется, ссоры и драки между слонами прерывались периодами «развода», когда каждый отдыхал в своем углу вольера, не обращая на публику внимания. По–прежнему бывали моменты «спокойствия», когда парочка расхаживала взад–вперед, обмениваясь церемонными приветствиями. Но публика, погуляв по «Империи», снова и снова возвращалась к слоновьей загородке: не пора ли? Не началось?

Слоны оправдывали ожидания и менее пяти ссор за рабочий день не устраивали. Уборщица, ведущая подсчеты, жаловалась на объективные трудности: таку–то толпищу поди сосчитай!

Тогда Войков закупил и смонтировал систему камер наблюдения со встроенной функцией подсчета. Отныне рейтинги являлись ему — и изобретателям — не в виде каракулей в школьной тетради, а в виде таблиц и графиков на экране монитора.

Вадик нервничал. Много курил. Войков слышал, как он говорил Денису:

— …На глазах детей? Вот гадость! Кровь… То есть народ бы повалил, я понимаю… Но на глазах детей — невозможно… Хрен с ними, с крокодилами!

И переключился на кенгуру, причем с таким пылом и изобретательностью, что рейтинг слонов оказался побит в считаные недели.

«Живые животные! — возвещала реклама. — В самом деле живые!»

Скоро стало ясно, что центральный вход в зоопарк спланирован без учета наплывающих толп; все ждали нового подорожания билетов в «Империю» — и дождались. Отныне право посмотреть на живущих полной жизнью зверей стоило, как ужин в хорошем ресторане.

Последовало осложнение со стороны городских властей. Войков был к этому готов, радушно и честно принял комиссию из мэрии. Был искренен, ничего не скрывал: вот зоопарк, в отличном состоянии. Чистота, санитарные нормы, великолепные условия содержания: копытные, птицы, бурые медведи, обезьяны… Для городских детишек — лошади, козы, свиньи, куры, индюки, все сытое и ухоженное. Плата за вход — символическая, дети, пенсионеры, солдаты и студенты — бесплатно.

А вот «Империя зверей», общество с ограниченной ответственностью, щедро платящая зоопарку за аренду площади. Здесь цены, увы, коммерческие — такова жизнь. Хотя для детей, опять–таки, пятидесятипроцентная скидка.

Комиссия стала свидетельницей ссоры и примирения слонов Рави и Шаши, кроме того, впервые для комиссии в кенгурятнике была представлена сценарно организованная композиция «Чей ребенок?». Войков сам давал необходимые объяснения:

— Кенгуриха Зульфия уверена, что кенгуренок ее сестры Джулии на самом деле украден ею у кенгурихи Гюльсар. Отец кенгуренка отказывается признавать права Гюльсар на сына, а может быть, дочь — половую принадлежность молодого животного мы пока не определили… Смотрите, сейчас Зульфия желает осмотреть кенгуренка, а Джулия чинит препятствия!..

Заключение комиссии оказалось благоприятным для Войкова; на следующий день подписан был договор с крупнейшим международным телеканалом: съемки и трансляция повседневной жизни уникального, единственного в мире зоопарка, содержащего столь активных и внутренне свободных зверей.

* * *

…Подумать только — когда–то простой прогулки по вольеру было достаточно, чтобы у решетки собралась толпа!

Теперь, когда за каждым процентом рейтинга стояли бешеные деньги, Денис и Вадик относились к работе иначе. К слову сказать, и друг к другу их отношение поменялось — они, конечно, внешне оставались друзьями, но Войков был слишком проницателен, чтобы не придавать значения острым, а иногда и ненавидящим взглядам, которыми его заместители обменивались на планерках.

Денис делал ставку на драматургию внутрисемейных отношений. Маленький прайд посвежевшего и помолодевшего Султана давно стал частью «Империи»; отношения слонов Рави и Шаши получили значительную рейтинговую прибавку, когда Войков купил для Дениса новую слониху — Звездочку. О кенгурятнике, где вечно делили детей, и говорить не приходилось.

Вадик тем не менее считал, что соперничество в стае, в стаде или даже противоестественном коллективе крокодилов, волею судеб заключенных в одном бассейне, куда интереснее всяких мелодраматических коллизий. Власть и пути к власти — вот что приковывает взгляд; Вадик требовал в «Империю» волков, и получил волков, и занялся волками, и результат сразу побил все «драматургические изыскания» Дениса. Целый месяц по первому каналу транслировали документальный сериал «Стая он–лайн»: три вожака грызлись за главенство, шесть волчиц отдавали предпочтение то одному, то другому, в ход шли поощрения и наказания, симуляции и соблазны, сговоры («снюхивания»), клыки и зубы… Целый месяц рейтинг волчатника оставался самым высоким по «Империи».

Тем временем в гарем льва Султана привезли новенькую — Хуррем, львицу–подростка, еще недавно жившую с матерью в каком–то европейском зоопарке. Первые дни Хуррем сидела в углу вольера и истерически рычала в ответ на любую попытку приблизиться к ней — будь то Султан или кто–то из его жен. Однако прошло время, и юница осмелела; на глазах изумленной публики разыгралась длинная и подробная драма: возвышение Хуррем, поединок Хуррем и старшей львицы Вольки, клочья шерсти, вырванные из Волькиной шкуры теперь уже Султаном, благоволение — даже страсть — Султана к Хуррем… Ревность оставленных львиц. Беременность Хуррем. Возвращение Вольки из немилости. Ревность на этот раз Хуррем и вспышка Султана — соплячка забывается! Результатом воспитательных усилий Султана стал выкидыш у Хуррем, после чего перед зоопарком появились пикетчики с плакатами: «Старого мерзавца — на мыловарню!» Под мерзавцем подразумевался, вероятно, Султан…

— Я больше не могу, — закатывал глаза Денис.

Вадик жестко усмехался. Его следующий проект назывался «Война», и в нем участвовали на этот раз две волчьих стаи. После того, как в каждой стае утверждался вожак, происходило «сценарно организованное» массовое сражение. Проигравшая стая оттеснялась за красную линию, нанесенную краской на грунтовом полу «бойцового» вольера, и там нещадно поливалась ледяной водой; обычно после проигрыша случались стихийные «перевыборы».

Рядом со старым административным зданием выстроили новое — из красного кирпича, с мраморной отделкой, с коробочками кондиционеров по числу окон, с крышей, плотно усаженной спутниковыми антеннами. Изобретатели получили каждый по кабинету с приемной и по две сменных секретарши. Войков, не желавший выпускать заместителей из виду, расположился на том же этаже — с видом на зеленые просторы зоопарка. К тому времени за границами «Империи зверей» остались только обезьяны (их щедро расселили по большой территории) да сельскохозяйственная живность вроде овец и коз. «Империя», обнесенная высоким затейливым забором, разрасталась, захватывая все большую площадь, и забор то и дело приходилось переносить.

В старом здании администрации теперь была телестудия. Войков счел, что пора основать собственную телекомпанию — «Звер–тиви». И основал.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Игрейна Маркова ждала мужа с работы.

В паспорте у Игрейны значилось «Ирина», но так уж случилось, что с будущим супругом ей довелось познакомиться на ролевом полигоне. Юная Ирочка была в те дни королевой, а Максим — случайным человеком, студентом кинофака, явившимся поснимать колоритную натуру.

С тех пор Макс называл Иру Игрейной, и сама она как–то незаметно стала звать себя именно так. А ведь известно, что в разговорах с собой человек называет себя настоящим именем, тут уж ничего не поделаешь.

Был летний день, который уже через несколько минут смело мог называться вечером. Крохотная кухонька крохотной квартиры, по счастливому стечению обстоятельств принадлежавшей Игрейне и Максу, обращена была на запад. Игрейна резала картошку, и разделочная доска постукивала под ножом, как деревянный щит под градом легких стрел.

Игрейна ждала мужа. Сегодня у Макса была очень важная, судьбоносная, можно сказать, встреча. Он должен был вернуться к двум, самое позднее к трём — но часы показывали десять минут шестого, а Игрейна все еще ждала.

Скрежетнул ключ, поворачиваясь в замке. Игрейна на секунду сунула руки под кран и, на ходу вытирая их полотенцем, поспешила к двери.

Спешить ей было недалеко. Шесть квадратных метров кухня, два метра — прихожая.

— Макс!

— Все в порядке, — сказал Максим, стягивая сандалии. — Дай чего–нибудь попить, а?

Игрейна плеснула ему в чашку минералки. Макс выпил до дна, тогда Игрейна плеснула ему еще; рубашка мужа, с утра безукоризненно белая и без единой складки, сейчас напоминала футболку марафонца на финише.

— Ну? — не выдержала Игрейна.

— Договор подписал, — Макс почему–то развел руками. — Ну, знаешь… Подписал. Все. Штатный сотрудник.

— И–и–и!

Длинная минута ушла на объятия, поздравления и прочую дребедень. Рискуя повалить составленные в углу штативы, Игрейна висела на шее у мужа и целовала его в потные щеки:

— А я не верила! Вот ей–богу, не верила! Ну, ты молодец. Ну, ты просто гений. Давай напьемся. Максик, давай гостей позовем… Умница моя!

— А еще водичка есть? — жалобно спрашивал Макс.

Через полчаса поспела жареная картошка. Максим, успевший принять душ, сидел на диване в майке и шортах, вертел в руках вилку (аппетита у него почему–то не было) и рассказывал:

— Ну… Он какой–то ненормальный, этот Войков. Я хотел уже все бросить и уйти. Одно собеседование, второе… Это при том, что два «интервью» я уже прошел! При том что была и практика, и пробные съемки, и работы свои я присылал… Нет, говорят, с творческой стороны вы нас вполне устраиваете, а вот кем был ваш дед по материнской линии? Случалось ли вам похищать книги из библиотеки? Нет ли у вас друзей–журналистов? Такое впечатление, что я не в телекомпанию нанимаюсь, а в какие–нибудь очень компетентные органы…

Макс поморщился и замолчал.

— И все–таки, — осторожно сказала Игрейна, — это очень хорошо, Максик. Это чудо как хорошо. Круче «Звер–тиви» сейчас нет никого!

— Ну да, — вяло согласился Макс. — Пару лет поработаю — квартиру нормальную купим… Слушай, а что ты там говорила насчет гостей?

* * *

Супружеская кровать Марковых была узкой, как на корабле. Но будь она размером хоть с теннисный корт, Игрейна все равно не могла бы заснуть, слушая, как вздыхает в темноте Максим.

За годы замужества она успела изучить все его вздохи. И сейчас ей совершенно ясно было, что Макс, никогда от жены ничего не скрывавший, теперь носит на душе гадюку и стесняется — либо боится — поделиться ношей.

Игрейна не спала, но и ни о чем не спрашивала. За тонкой стенкой пробили соседские часы — час ночи, потом два часа; колыхалась занавеска. Максим вздыхал.

— Не могу, — Игрейна села, спустив ноги на пол. — Ну не могу же… Что случилось?

— Ничего.

Игрейна поднялась и босиком прошлепала на кухню. Поставила на плиту чайник — не потому, что хотела чаю, а потому, что это простое действие всегда ее успокаивало.

— Знаешь, — сказал Максим из спальни. — Я сам уже не рад. Что подписал все это.

— Да что такое ты подписал?

— Контракт, — глухо сказал Максим. — Без права увольнения в течение пяти лет. И еще десять подписок. О неразглашении, невступлении в контакт с прессой, не вижу, не слышу, шаг вправо, шаг влево…

— Весь этот бред противоречит конституции, — авторитетно заявила Игрейна. — Войков параноик. Не стоит принимать его заморочки всерьез.

— Я хотел с тобой посоветоваться, — после паузы сказал Максим. — Но они так все повернули — или я подписываю сразу, или — до свидания…

Игрейна вернулась в спальню. Села на кровать, обняла мужа за голое влажное плечо:

— Он элементарно боится, что у него потырят этот его «передовой метод дрессуры». Затем ему охрана, юристы, «крыша»… Затем он запугивает новичков, заставляя подписывать всякую дрянь. То есть по–хорошему, конечно, всякую дрянь лучше не подписывать… Но ведь не конец света, правда? Ты ведь оператор, а не промышленный шпион, нафига тебе чужие тайны?

— Я ведь даже не в зоопарк нанимался, а на студию, — пробормотал Макс.

— Тем более не бери в голову, — сказала Игрейна твердо. — Все фигня.

В глубине души она вовсе не была в этом уверена.

* * *

Максим Марков был хорошим оператором. Дело даже не в призах, полученных на студенческих и молодежных фестивалях. Марков сочетал несомненный талант с рассудительностью и надежностью, а это случается гораздо реже, чем хотелось бы.

Режиссер Коровко, с которым Максу довелось работать на «Звер–тиви», ценил профессиональные качества нового оператора и, пожалуй, даже симпатизировал Маркову, но внешне этой симпатии старался не проявлять.

— Самку укрупни. Еще… Двигайся, Макс, не стой, да подойди ты поближе, они не кусаются… Так…

Те, кто «не кусаются», были волками. Крупными, серыми, очень энергичными и нервными — ненормально нервными, с точки зрения Макса. Волки жили сложной жизнью, лишь отдаленно напоминающей дикую жизнь их вольных собратьев. Марков уже понял: если поначалу «коньком» директора Войкова была «естественная жизнь животных», то со временем маятник качнулся в сторону «чудес дрессировки».

Никакой дрессировки, как мог заметить Марков, не было и в помине. Никто не ходил к волкам в вольер, никто не кормил их сахаром в награду за правильные действия, никто не щелкал кнутом в наказание за неправильные; никто ничего от волков не хотел — они жили как бы сами. Они поступали как бы по собственной воле; другое дело, что воля эта была очень странная. Волки играли в сложную, порой жестокую игру. Это была игра–соревнование; в вольере сооружено было два каменных «трона», вид которых живо напомнил Маркову старый мультик «Маугли», и два вожака боролись за влияние. Поединок, случка, «голосование» — кто из вожаков соберет вокруг себя больше последователей? Выяснение отношений, наказание ослушников, поощрение преданных сторонников, снова случка; поединок. Массовая драка. Зализывание ран. Массовая случка. «Голосование»…

Пик волчьей деятельности всегда приходился на послеобеденное время, когда у входа в «Империю зверей» стояла, несмотря на дороговизну билетов, длинная очередь. Марков — и с ним еще два оператора — снимали волчью жизнь полную рабочую смену. Ночью волки, вопреки своей природе, затихали, зато оживлялся режиссер Коровко — монтировал материал до рассвета, окруженный плотной бригадой ассистентов, помощников и специалистов по изготовлению кофе.

Работа нравилась Маркову. Работа давала возможность проявить себя в полной мере; Макс был хорошим оператором, и режиссер Коровко ценил его.

— …Это тебя, — сказала Игрейна, и в голосе ее Максу почудилось напряжение. Еще бы — одиннадцать вечера, они уже собирались отключать телефон…

— Марков?! Скотина! Ты что делаешь, сопляк! — кричала трубка голосом режиссера Коровко, кричала и материлась так, что Макс невольно отдернул ухо. — Ты что… Ты сколько… А ну, немедленно на студию! Немедленно!

— Проблемы? — спросила Игрейна.

Макс разглядывал черные дырочки в опустевшей трубке. Режиссер Коровко, хоть и бывал эмоционален, беспричинных вспышек ярости никогда себе не позволял. Что же он, Макс, мог такого натворить?..

— Поедешь? — Игрейна была спокойна и сосредоточена. — Или потерпишь до завтра?

— Поеду, — пробормотал Макс. — В конце концов, мне самому интересно.

* * *

Макс вернулся через три часа. Игрейна не ложилась спать — ждала. Читала книгу.

Макс был бледен. В прихожей снял обувь, прошел на кухню, выпил воды. Игрейна, ни о чем не спрашивая, следовала за ним по пятам.

— Ну… — сказал Макс наконец. — Ну, контора… Ты не поверишь.

— Поверю, — возразила Игрейна.

— Короче, прихожу я… А там на мониторе — волки в лабиринте. Классно, честно говоря… Надо тебе как–нибудь сходить, посмотреть…

Макс вздохнул. Вытер мокрый подбородок. Игрейна ждала.

— Ну вот… Отсняли сегодня большой фрагмент. Волки ходят по лабиринту, решают всякие задачки — ну, лапой на рычаг нажать, подлезть, перепрыгнуть… А в конце лабиринта — волчица. Ждет, значит. Кто первый дойдет. Кто самый умный. Один дошел, и сразу к ней, а она ему зубы показывает. Рычит. Ее фаворит, понимаешь — он проиграл… — Макс нервно захихикал. — А этого победителя она не хотела… Ну, сцепились. Они клочья дерут друг из друга, а фаворит ее застрял в лабиринте — не может через решетку просочиться…

— Через решетку?

— Ну хитрая такая, двойная фигурная, и человек не сразу догадается, не то что волк…

— Странные у них развлечения, — пробормотала Игрейна.

— Странные, — мрачно согласился Макс. — Но публике нравится.

— А что не нравится Коровко?

Макс поморщился, будто собираясь чихнуть:

— Коровко… Ты прикинь — я ведь снимал эту волчью драку от начала и до конца. У них, когда крови много, волков всегда разгоняют… Шлангами… Так хорошо получилось, динамично…

Макс замолчал.

— Ну и? — спросила Игрейна.

— Ну и на заднем плане, — вздохнул Макс, — засветился там один… Войковский зам, Рачевский его фамилия. Со стороны зрителей его не видно было, он за щитом стоял…

А я искал ракурс и случайно этого Раневского взял в кадр. На заднем плане. Из–за этого у Коровко случилась истерика.

Максим снова замолчал.

— Не понимаю, — сказала Игрейна.

— Коровко дурак, — Макс мотнул головой. — Если бы он потихонечку, сам… на компьютере эту фигуру отредактировал… никто бы ничего не заметил. А так всем стало любопытно: за что это Коровко Маркова жучит? Кто попал? Марков попал? А–а, Рачевский попал в кадр… Коровко когда допер — совсем красный стал, я думал, его тут же кондрашка хватит…

— Все–таки не понимаю, — Игрейна поставила чайник на плиту.

— А я понимаю? — тоскливо спросил Макс. — Тайна Мадридского двора имени гражданина Полишинеля. Все делают вид, будто понятия не имеют, чем занимаются Рачевский и Федоров. Если кто–то хоть имя их всуе упомяет — Войков штрафует, Войков лютует, может даже бандитов наслать…

Макс спохватился, что сболтнул лишнее, и опасливо покосился на Игрейну.

— А чем же занимаются Рачевский и Федоров? — спросила Игрейна, делая вид, что не расслышала последних слов.

— Хрен его знает. Что–то шаманят со зверями. Дрессировщики…

— То, что ты каждый день рассказываешь, называется по–другому, — сказала Игрейна. — Я не представляю, как их можно выдрессировать… чтобы они так себя вели.

— Как? Не по–звериному?

Чайник все не закипал. Игрейна молчала.

— Ты не волнуйся, — бодро сказал Максим. — Мне лично эта дурная ситуация ничем не грозит. Я так натурально хлопал глазами… Вроде как полный дурак…

— А ты, когда снимал, заметил Рачевского?

— Ну ясно, что заметил… Но ракурс менять не стал. Очень выигрышный был ракурс… Знаешь, волчью драку снимать — это не показ моделей, там совсем другой ритм…

— А что он делал?

— Кто?

— Рачевский.

— Да вроде ничего… Стоял. Смотрел. Глаза иногда закатывал. Губы кусал, будто нервничал. Вообще… — Макс задумался. — Странное лицо. Будто припадочный. А когда в коридоре его встречаю — нормальный мужик, молодой, здоровается даже…

— Так спроси его, что он там делал.

Макс медленно повернул голову. Посмотрел Игрейне в глаза; взгляд был красноречивее любого плаката. Так мог бы смотреть старый сапер на ребенка, только что предложившего сыграть в лапту каминном поле.

— 3–зараза, — сквозь зубы ругнулась Игрейна. — Это зоопарк, да? Или это секретный военный объект в пустыне Гоби?

— Хуже, — глухо сказал Максим. — Знаешь, какие там бабки? А знаешь, какая там крыша?

— Зверей жалко, — сказала Игрейна.

— Что?

— Зверей. У них–то крыши не бывает.

* * *

Инцидент с режиссером Коровко замяли. У Максима вычли из зарплаты «за некомпетентность». О деньгах Марков не жалел, на формулировку обиделся очень; через некоторое время, случайно или нет, у него поменялось начальство: вместо Коровко с его волками Макс оказался под началом режиссера Сыча, специализировавшегося на съемке крокодилов.

— Не переживай, — сказала Игрейна, услышав о новом назначении Макса. — Может быть, чуть позже доверят тебе снимать жирафов каких–нибудь или пингвинов…

На самом деле Макс вовсе не был расстроен; утешая его, Игрейна утешала себя. Дело в том, что сама она ненавидела крокодилов с детства, ненавидела, боялась и брезговала. И даже рассказы о том, какими заботливыми бывают крокодилицы–мамаши по отношению к потомству, не могли ей внушить ни капли симпатии к рептилиям–убийцам.

Тем временем в зоопарке появилась мода на «совместное содержание», и крокодилы Ротбард, Одетта, Одилия и Яшка оказались на острие атаки. К их бассейну присоединили соседний вольер, в котором водились вараны Чип и Дейл, причем Дейл была самкой.

Макс прилежно снимал ежедневные упражнения крокодилов и не задумывался особенно, каким образом общежитие варанов и крокодилов может повлиять на зрительский рейтинг вольера. Прошло несколько недель, прежде чем он понял.

Крокодилицы Одетта и Одилия отложили яйца. Их кладки оказались на разных берегах бассейна; как и положено, крокодилицы аккуратно зарыли яйца в кучу листьев (гниющие листья обеспечивают оптимальную температуру для развития зародышей). Через несколько дней варанов перестали кормить, а кормушку крокодилов перенесли как можно дальше от кладок.

И началось то, что режиссер Сыч называл «драматургией».

Ротбард и Яшка, невозмутимые отцы, лежали в бассейне двумя неподвижными бревнами. Одетта и Одилия, голодные и свирепые, искали способ сохранить потомство от ненасытных варанов. Вараны прекрасно знали, где находятся крокодильи яйца; если одна крокодилица отлучалась поесть, другой приходилось охранять две кладки, разделенные бассейном и в равной степени доступные для быстрых и беспощадных врагов.

Рейтинг крокодильего вольера подскочил почти вдвое. Особенный восторг публики вызвала отчаянная попытка Одилии заставить Яшку дежурить у кладки.

— Все мужики одинаковые! — в азарте кричала какая–то женщина. — Разлегся в пруду и лежит, а баба разрывайся! Хоть бы пожрать ей принес, раз сам на яйцах не сидишь!

Крокодилий вольер снабжен был специальными рабочими местами для операторов, и Макс, ничем не рискуя, мог нависнуть хоть над берегом, хоть над буро–зеленой мутной водой. Азарт борьбы за яйца невольно передавался и ему; стоило варанихе Дейл (а она была просто прирожденной похитительницей яиц) направиться к бассейну, как Макс хватал ее в кадр, будто предупреждая этим крокодилиц, будто посылая Ротбарду и Яшке немой укор: что же вы делаете, отцы, блин!..

Вараны украли и съели два яйца у Одетты и два у Одилии, прежде чем Ротбард, наконец, почувствовал необходимость вмешаться. Он выскочил из воды, как возмездие, перед самым носом обнаглевшей Дейл; казалось, кровопролития не избежать — но Дейл вывернулась. Припадая к земле, как армейский броневик, Ротбард погнался за варанихой по чужой уже территории, но Чип и Дейл были слишком умны, чтобы принимать приглашение к битве. В их вольере предусмотрены были (кстати, кем?..) «крокодилонедоступные» безопасные места; туда и спрятались супруги–яйцекрады, и их равнодушные морды не выказывали ни страха, ни злорадства. Оно и немудрено: кто–нибудь видел злорадство на морде варана?!

— Блин, — беззвучно сказал Макс.

Ротбард, будто опомнившись, вернулся к воде. Одетта и Одилия застыли каждая у своей кладки; Ротбард тяжело, безнадежно перевалился через край бассейна, и поднятые им брызги упали на песок, на пол операторской кабинки и на кроссовки Максима Маркова.

* * *

В тот день Макс впервые совершил должностное преступление — вынес со студии дискету.

Вообще–то всех сотрудников проверяли перед выходом с проходной, требовали показать сумки, иногда и обыскивали; может быть, эта унизительная процедура и спровоцировала у Макса азарт правонарушителя. Кто знает, чем обернулась бы авантюра, нащупай «секьюрити» дискету в кармане у Макса. Но — обошлось.

(Поначалу Макс хотел прилепить дискету скотчем под мышкой, укрывшись для этого в кабинке туалета, но в последний момент испугался. Ему померещилась камера наблюдения, помещенная параноиком–Войковым на стыке двух плиток кафеля. Гораздо позже он узнал, в какую яму чуть не свалился, потому что камеры наблюдения стояли не только в туалете — везде).

Полный адреналина и с дискетой в кармане, Макс вернулся домой и рассказал обо всем Игрейне (в последнее время он почти не говорил с ней о работе — рассказы о крокодилах она слушала неохотно).

— Ну ни фига себе, — сказала Игрейна после долгого молчания. — Покажи.

На дискете помещались всего несколько фотографий — вырезанные кадры отснятого за несколько дней материала. Но — самые яркие кадры. Вараниха крадет яйцо, погоня крокодилицы, скорлупа на песке, вмешательство Ротбарда…

— Знаешь, Макс, — подумав, сказала Игрейна. — Я хочу сама на все это посмотреть… Давай обождем со стиральной машиной и купим билет, о'кей?

* * *

Макс давно знал, к кому обращаться, если хочешь оказаться свидетелем какого–нибудь нерядового события. Официально считалось, что все в зоопарке происходит как бы само собой, по инициативе зверей; на практике, любой сотрудник, решивший купить билет жене или другу, шел в офис и заводил туманный разговор на тему «когда бы мне позвать гостей». И как–то само собой выяснялось, на какие дни, часы и у какого вольера планируется наибольшая концентрация камер. В случае с визитом Игрейны дело обстояло и того проще: через неделю должны были вылупиться крокодилята, и никакого секрета в этом не было — наоборот, была реклама по всему городу.

Макс не хотел вести жену «на крокодилов», но Игрейна настояла.

— Это ведь твоя работа, — сказала она мужественно. — Я должна посмотреть.

Именно так — не «хочу», а «должна».

Макс воспользовался скидкой, которую «Звер–тиви» предоставляла раз в год своим сотрудникам, и купил Игрейне билет с местом. Не торчать же в толпе, еще ноги оттопчут…

К появлению Игрейны никаких крокодилят еще не было, и вообще существовало сильнейшее подозрение, что они вылупятся ночью или завтра. Но либо тот, кто незримо повелевал крокодилами, был властен и над яйцами тоже, либо Игрейне просто неслыханно повезло, но стоило ей появиться и занять свое место, как Одилия, а за нею и некоторые впечатлительные зрители услышали призывный крик крокодилят в скорлупе (а для удобства публики над каждой кладкой имелся чувствительный микрофон).

Одилия трогательно бросилась к детям. Публика засюсюкала, утирая слезы умиления. Одилия помогла новорожденным выбраться из яиц, затем началось самое интересное — держа младенцев в чудовищной пасти, Одилия принялась сносить их к бассейну и выпускать в мутную воду…

Выполняя распоряжения режиссера Сыча, звучавшие в наушниках, Макс успевал краешком глаза поглядывать на Игрейну. Ее то и дело закрывали чужие лица, плечи и локти — но Макс все–таки сумел разглядеть, что она смотрит внимательно. Во всяком случае, без брезгливости.

Одилия уже справилась с половиной своего выводка, довольная публика аплодировала, когда в воде зашевелился Яшка. Для режиссера Сыча его поведение не было, по–видимому, неожиданностью:

— Макс, бери Яшу крупно. И веди.

Яшка, кажется, впервые обратил внимание на детенышей, чьи маленькие глазки едва виднелись над темной водой. Некоторое время за ними наблюдал. («А крокодилы своих малявок не жрут?» — громко спросила какая–то девочка.) Потом вдруг выбрался на берег и двинулся к хлопочущей Одилии.

Публика вслух строила предположения:

— Бить будет?

— О! Папаша проснулся!

— Че, проверять будет, похожи на него или на Ротбарда?

Последняя догадка оказалась не так далека от действительности. Подойдя к Одилии, Яшка, не обращая внимания на последних двух крокодилят, лежащих на горке листьев и скорлупы, вдруг разинул пасть свирепо будто желая сожрать супругу.

Одилия ощерилась в ответ.

— Макс, бери общий, — шелестел в наушниках голос режиссера Сыча. — Димыч, детеныша крупно…

Димычем звали второго «крокодильего» оператора. Был еще третий — ко дню рождения крокодилят на «Звер–тиви» отнеслись с должной ответственностью.

Яшка в самом деле был взбешен. Причем взбешен, по–видимому, именно качеством получившихся крокодилят; подхватив в зубы ближайшего своего ребенка, он тряс им перед носом Одилии, как потрясают важным доказательством.

— Ребята! Да это точно Ротбарда дети!

— Не, только этот один — Ротбарда… Остальные — его…

— Врежь ей, Яша! Все на виду, в одном бассейне — так нет ведь, ухитрилась!

— Козлы! Его это дети, его! Он козел, и все мужики такие! Среди зрителей, кажется, зрела потасовка.

Яшка и Одилия выясняли отношения, забыв о крокодилятах. Одетта пожелала вмешаться; вараны, воспользовавшись скандалом, ринулись к кладке Одетты, и та осталась бы вообще без потомства, если бы не появление Ротбарда. Вараны отступили; сражаясь на стороне Одилии, Одетта не слышала призывов собственных детенышей. Гора листьев зашевелилась…

Макс не видел Игрейну в толпе. Слишком там все волновалось, прыгало и размахивало руками.

* * *

— Нет, я не жалею, что мы выкинули эти деньги, — задумчиво сказала Игрейна.

— Но я же достаточно зарабатываю, — пытался храбриться Максим. — Не бойся меня расстроить. Если тебе противно, так и скажи.

— Противно… — пробормотала Игрейна. — Тут что–то другое.

Они заклеивали окна. Игрейна мазала клейстером длинные бумажные полосы, Макс лепил их на рамы.

— Не понимаю, — вслух рассуждала Игрейна. — К чему придраться? Вот кажется, будто что–то не так… а что? Я «Планету зверей» по телеку когда–то любила, там тоже показывали всякое… и крокодилы, и кто угодно… Как там у вас на рекламе написано? «Естественная жизнь животных с тонко вплетенными моментами дрессировки»? Не понимаю, что меня так раздражает…

— Крокодилы? — предположил Макс. Игрейна покачала головой:

— Нет… Слушай, а почему они обезьян не берут в «Империю»? Уж казалось бы, обезьяна… надень на нее жилетку, и вот уже рейтинг,..

— Это цирк, — сказал Максим.

— А то, что в «Империи» — не цирк?

— Нет, — сказал Макс, подумав, — К Войкову иногда по трое в день ходят… циркачи. Директора, дрессировщики… шоумены… Вот вам золотые горы, только откройте свое ноу–хау…

Макс засмеялся. Игрейна оставалась серьезной.

— А я думаю, что он мартышек специально оставил снаружи, — сказал Макс. — Подарок неимущим, так сказать. Обезьяны — они и без «Империи» забавные. Вот детишки ходят, смотрят… Знаешь, теперь детей в зоопарк бесплатно пускают…

— Знаю, — Игрейна вдруг замерла, уставившись на свою кисточку. — Поняла, что меня так разозлило… Зрители.

— Что?

— Зрители… И знаешь, мне показалось… что они не просто это делают — они получают удовольствие.

— Зрители?

— Нет. Крокодилы, вараны… Да кто угодно. Я потом еще постояла возле слонов, возле белых медведей… Везде одно и то же. Такое впечатление, что зверям важно, что у них высокий рейтинг. Они из шкуры лезут вон, лишь бы собрать толпу.

— Звери?

— Ага.

— Ну, ты даешь…

Игрейна посмотрела на него без улыбки:

— А у тебя глаз замылен. Ты многого не видишь.

Макс не без усилия растянул губы:

— «Не верь глазам своим»…

— Больше не пойду, — тихо сказала Игрейна. — Ты прости… Как–то это все… Не пойду, короче, в этот зоопарк.

* * *

Войков распродал зубастый молодняк по зверинцам. Родители не стали убиваться — для крокодилов забота о потомстве заканчивается, когда новорожденные попадают в водоем.

Рептилий перевели в зимнее помещение. Работать под крышей оказалось для Макса и сложнее, и проще. Сложнее потому, что в павильоне не было специального места для оператора; проще потому, что не надо было торчать дни напролет под дождем или палящим солнцем.

Едва Марков приноровился к новому месту работы, как пришлось снова его менять. В середине ноября был сдан в эксплуатацию архитектурный объект «Лимпопо», и туда переселили крокодилов, оказавшихся в соседстве теперь уже с бегемотами. По периметру куполообразного здания бегали антилопы, отделенные от опасных соседей только хлипкой с виду металлической оградой.

В жаркой душной атмосфере «теплицы» техника капризничала. Максим потел, как лошадь, и держал в шкафчике стопку сменных футболок, которые Игрейна каждый день простирывала и гладила.

О работе Макса супруги больше не говорили. Нельзя сказать, чтобы Маркова это не тяготило. «Получается, что я делаю что–то неприличное, что и обсуждать противно!» — сказал он как–то в сердцах. Игрейна внимательно на него посмотрела — и ничего не ответила. Ушла гладить футболки.

Максим теперь часто виделся и с Рачевским, и с Федоровым. При встрече здоровались — и только. Оба войковских зама при ближайшем рассмотрении оказались ровесниками Макса, оба держались «большими боссами», да Максим и сам не нарывался на знакомство: случай с режиссером Коровко не успел еще забыться.

Однажды Макс случайно стал свидетелем разговора между «начальниками».

Он замешкался в кабинке туалета по причине простой и целомудренной: молния на джинсах «заела» край рубашки. Не торопясь и не нервничая, Макс пытался привести себя в порядок, когда послышались шаги, и в туалете запахло дорогим одеколоном.

— Это естественно, — раздался глуховатый голос, в котором Максим с ужасом опознал голос Вадима Рачевского. — Так же естественно, как для тебя — съесть бутерброд с колбасой. Это природа! Естественные законы!

— А ты п–помнишь, как ты мне рассказывал про цыплят? — нервно, чуть заикаясь, вступил голос Дениса Федорова. — Что дети, мол…

— Нет, ты мне скажи: ты просишь детей отвернуться, когда ешь бутерброд с колбасой?

— А–а, рейтинги у тебя упали, п–причем по всем пунктам…

— Не мели ерунды! — Рачевский повысил голос. — От тебя мне ничего не надо, даже согласия…

— Антилопы м–мои…

— Какая, к черту, антилопа…

— Скандал…

— Обставим как несчастный случай…

— Тихо!

Оба замолчали. Обоим только теперь пришло в голову, что туалет — общественное место, и что как минимум одна кабинка заперта.

Последовала тишина; Макс покрылся холодным потом. К счастью, Рачевский и Федоров не стали взламывать дверцу, не стали даже допытываться, кто внутри. Они просто вышли, не говоря ни слова, а обменявшись, наверное, знаками.

* * *

Прошло две недели. Рейтинги в «Империи» держались на «зимнем» уровне, то есть ниже среднего. Крокодилов кормили мало — Макс обратил на это внимание. Яшка нервничал. Одетта скандалила. Ротбард не вылезал из воды — склизкое зеленое бревно.

К маленькому стаду антилоп, гулявшему по периметру, добавились три или четыре новеньких — тонконогих, молодых, изящных. И еще почему–то несколько обыкновенных коз, в ансамбле «Лимпопо» выглядевших дико. Вокруг пары меланхоличных бегемотов попеременно крутились то Федоров, то Рачевский.

Марков осторожно попросил отпуск на неделю — покататься на лыжах. Ему вежливо отказали: тем, кто не проработал в компании и года, отпуск не положен.

Максим взял моду по дороге с работы заходить в кафе на углу и выпивать сто пятьдесят. Игрейна морщилась, как при виде крокодила.

«Обставим, как несчастный случай». Фраза не шла у Макса из головы. Если бы он поделился с Игрейной — было бы лучше, но Игрейна ясно дала понять, что о состоянии дел на его нынешней работе слышать не желает…

Когда в воскресенье на дневной смене оказалось, кроме Макса, еще два оператора — он подсознательно напрягся. Смена почти прошла, и ничего не случилось; Макс уже стал мечтать, как примет душ и переоденется, как доберется до кафе и попросит у знакомой буфетчицы свою обычную дозу, когда в вольере вдруг появилась коза.

— Внимание всем, — сказал в наушниках голос режиссера.

Публика оживилась:

— Э–э, а эта как сюда?

— Тикай, козочка, сожрут!

Еще ничего не понимая, Максим взял козу в кадр — средним планом.

Вода в бассейне пошла мягкими волнами. Коза, вот идиотка, подходила все ближе к краю бассейна.

— Вторая камера, воду, — распорядился режиссер. — Первая камера — козу.

Публика закричала. И Макс хотел закричать — но он был оператор, хороший оператор, и дисциплинированно работал бы, наверное, даже в районе боевых действий.

Вода взорвалась. Коза успела крикнуть и отскочить; зубы Ротбарда сомкнулись у нее на бедре. Макс прекрасно знал, что, однажды сомкнувшись, челюсти крокодила добычу не выпускают.

На песок павильона брызнула кровь. В публике случилось движение — кто–то отшатнулся от барьера, кто–то, наоборот, ломанулся вперед. Ротбард деловито стаскивал козу в бассейн, а на помощь ему спешили Одетта, Одилия и Яшка.

— Работаем! — орал в наушниках режиссер Сыч. — Первая камера, крупно!

В этот момент наступил так называемый «второй поворотный пункт» драматургии события. Из соседнего вольера к бассейну подбежал бегемот.

Макс впервые в жизни видел, как бегемоты бегают. Публика в большинстве своем — тоже; бегемот поражал воображение. Несущийся по степи танк впечатляет меньше.

Бегемот кинулся на крокодила, и Макс целую секунду был уверен, что Ротбарда сейчас растопчут. Коза давно потеряла сознание; пленка фиксировала сцену схватки крокодила с бегемотом — небывалое зрелище! Наконец, Ротбард ушел в покрасневшую воду — «пустым». Бегемот, трогая мордой трупик козы, будто пытался вернуть ее к жизни. Тщетно; из служебных дверей вдруг возникли молодые люди в спецкостюмах со шлангами. Кого они хотели напугать водометом? Крокодилов? Бегемота?

На следующий день работник, якобы ответственный за незакрепленную дверцу клетки, где содержалась коза, был уволен без выходного пособия. Многие газеты напечатали отчет о странном и душераздирающем происшествии в зоопарке: бегемот пришел на помощь козе, но было слишком поздно! Рейтинг «Лимпопо» взлетел на небывалый даже для лета уровень.

А Максим Марков пришел домой пьяный и все рассказал Игрейне.

* * *

— Ничего нельзя сделать, — с сожалением сказал адвокат. — Разве что попробовать доказать, что вы подписали документы под принуждением…

— Я их по своей воле подписал, — сказал Максим.

Адвокат пожал плечами:

— Как это вас угораздило… Нет, молодые люди, я не возьмусь.

Максим и Игрейна попрощались и вышли. Это был третий адвокат, к которому они обращались; конечно, будь у Макса с Игрейной связи, знакомые, хоть какой–нибудь опыт — они, возможно, преуспели бы больше. А возможно, и нет.

Они молчали до самого дома. Переодевшись и вымыв руки, уселись за стол на кухне; Игрейна поставила чайник.

— Прости, — сказал Макс.

— Глупости, — отозвалась Игрейна. — Не надо траура.

— Пока все будет как есть, а там посмотрим…

И задумалась.

* * *

На протяжении весны и лета «Империя зверей» открыла несколько «Шоу любви» — одно за другим. Лидером весеннего рейтинга сделались тетерева: волей служителей зоопарка в клетке с пятью самцами оказалась одна невзрачная курочка. Завоевывая ее сердце, птицы пускались во все тяжкие. Действо, начинавшееся как безобидный «конкурс песни и пляски», скоро погрязло в интригах; солистам, на минуту завоевавшим внимание курочки (и публики), конкуренты как бы невзначай опрокидывали на голову поилки с грязной водой и поддоны для помета. Шли в ход толчки, щипки, удары клювом. В конце концов аутсайдер, жалкий с виду и не допевший до конца ни единой арии, «плюнул» на конкурс и взялся насиловать курочку в темном углу клетки, и четверо его товарищей, подоспев, превратили момент незаконной любви в безобразную свару и свалку.

После скандала страсти в тетеревятнике пошли на убыль, и рейтинговое первенство перехватили олени: их длинный и узкий вольер превратился в ристалище.

— Вот почему так бывает, — рассуждали в публике. — Ни рожи ни кожи — а мужики ради нее шеи сворачивают!

«Ни рожи ни кожи» была олениха Элли, в самом деле невзрачная с человеческой точки зрения, но чрезвычайно привлекательная для самцов своего вида. Каждый день в оленьем вольере стучали рога: за благосклонность Элли следовало биться, и биться жестоко. Скоро наметились два лидера, многократно «начистившие хари» прочим претендентам: звали молодцев Агат и Зефир. Элли вела себя возмутительно, подавала надежду и тому, и другому, и будто нарочно провоцировала стычку. А после боя никогда не жалела поверженного: сразу же забывала о его существовании, любезничая с победителем, и консервативные взрослые в этот момент предлагали детям смотреть куда–нибудь в сторону…

Агат побеждал чаще. Зефир выдохся; Агат, уверившись в своем преимуществе, похаживал под градом аплодисментов и публично наслаждался любовью с Элли — когда в один из дней Зефир «сговорился» с уже отвергнутыми претендентами, они накинулись на Агата вчетвером: пришлось вмешаться сторожам, чтобы не допустить смертоубийства. Публика жалела Агата, возмущалась коварством Зефира и гадала, что теперь будет с Элли; равнодушная красавица мгновенно оставила проигравшего и разделила радость победы не только с Зефиром, но и с тремя его товарищами!

— Шлюха! — кричали в толпе.

— Чего орешь, мужик, — отзывались добродушно, — У них так принято, глянь, они все рогатые…

Рядом с крокодильим бассейном поставили большую клетку с канарейками. Птицы кое–как привыкли к ужасному соседству и уже не цепенели от страха каждую минуту; крокодилы по очереди подходили к клетке и разыгрывали этюд «Хочу канареечку, но как же ее достать». Рейтинг крокодилятника не рос, но и ощутимо не падал: ролик с кровавыми похождениями Ротбарда крутили не только на «Звер–тиви».

Ни Рачевский, ни Федоров больше Максиму не встречались.

Стоя на операторском «мостике», он подолгу вглядывался в воду; на поверхности покачивались стебли растений, листья кувшинок, какие–то экзотические цветы; Макс не искал взглядом крокодилов. Однако вскоре выяснилось, что крокодилы искали его.

Поначалу все казалось случайным: Макс смотрел в воду, Ротбард смотрел на Макса. Макс отводил взгляд, разглядывал кувшинки, проверял камеру; Ротбард лежал в воде там, куда падала Максова тень. От его взгляда, прямого и безжалостного, у Макса по спине пробирал холодок.

Иногда к Ротбарду присоединялись Одетта или Одилия. Иногда Яшка. Разевали пасти, будто издеваясь; по очереди уходили к клетке с канарейками, и щебет за стальной сеткой моментально умолкал.

А однажды Макс увидел, как Ротбард послал вместо себя Одетту. К канарейкам, будто на дежурство. Едва различимое в воде движение, едва различимый ухом звук — и Одетта вне очереди ушла развлекать зрителей, а Ротбард остался смотреть на Макса. И удивительное дело: стоило Маркову поднять камеру, чтобы запечатлеть этот взгляд, как крокодил моментально развернулся и поплыл к берегу.

Макс оставил камеру. Крокодил вылез на песок, снова посмотрел Максу в глаза и судорожно повел лапой, выцарапывая неровную линию. Вышло забавно — будто крокодил рисует, но когда Макс взял Ротбарда в кадр — тот снова развернулся, проехался брюхом по песку, нырнул в бассейн.

— Вот дрянь, — сказал Макс вслух.

Закончив работу и переодевшись, он, против обыкновения, вернулся к крокодилам. Встал у барьера в числе зрителей. Несмотря на будний день и не очень приятную погоду, народу перед бассейном было достаточно, и счетчик рейтинга крутился, надо полагать, исправно. Макс стоял тихо, ничем себя не выявляя, но Ротбард все равно поймал взглядом его взгляд. Медленно, как тяжелая субмарина, подплыл к берегу, положил морду на песок и уставился на Макса.

— …Почему он на меня смотрит?!

Игрейна, весь день просидевшая в научной библиотеке, вытирала кулаком красные глаза:

— Ты переутомился… Вряд ли он хочет сожрать тебя, как ту козу.

— Но он смотрит. Он меня запомнил.

Игрейну передернуло:

— Попроси, в конце концов, пусть тебя переведут на слонов хотя бы. А лучше — на жирафов… Да хоть на ослов!

— Он понимает, когда я веду съемку, а когда просто смотрю.

— Если волки в лабиринте собирают пирамидки, почему бы крокодилу не разбираться в технике съемки?

— Пирамидка нужна для рейтинга. А я для рейтинга не нужен, я — деталь интерьера…

— Это тот самый? Здоровенный, как лошадь?

— Да. Ротбард.

Игрейна повела плечами, будто от холода. Ничего не сказала.

* * *

В далекой стране, в ночи глубокой, как полосатый шезлонг, за столиком на краю подсвеченного бассейна сидел молодой человек с неприятным тяжелым лицом. Чуть в отдалении, скрытые от глаз, исходили южной страстью скрипка и флейта. В матовом свете прожекторов танцевала полуголая мулатка, ее темное глянцевое тело бликовало, как вода.

Официанты скользили в полутьме, подобно синим китам.

Молодой человек курил, стряхивая пепел в блюдо с акульей печенью. В воздухе пахло штормом; не далее чем в ста метрах, за магнолиями, ярился и бил о камни океан. На столике перед молодым человеком подрагивала огоньком плавучая свечка в огромной перламутровой раковине; рядом горела еще одна, ненастоящая, на экране крохотного ноутбука.

Соседние столики пустовали. Чуть поодаль, на противоположном краю бассейна, плавали в густом ароматном воздухе чьи–то лица над белыми воротничками, разноцветно поблескивали бриллианты в розовых женских ушах, голоса болтали на разных языках, как попугаи в зоопарке…

Молодой человек болезненно помотал головой. Потер ладонями лицо; сигарета, забытая в пепельнице, умирала напрасно.

Пожилой официант, приглядывающий за странным клиентом вот уже полтора часа, неслышно поменял пепельницу. Вернулся к стойке, где над головой у бармена висело чучело крокодила, выполненное из натурального сырья с поразительным искусством.

— Что он курит? — спросил бармен уголком рта. Официант чуть заметно качнул головой: многолетний опыт и отличное обоняние позволяли ему определять особенности табачного дыма с первого вздоха. Содержимое добытой пепельницы представляло собой всего лишь останки дорогой сигареты; тем временем молодой человек на краю бассейна сидел, держась за голову, и покачивался в такт музыке. Бармен умел читать по губам — если бы язык, на котором разговаривал юноша сам с собой, был знаком ему, он сумел бы разобрать отдельные слова:

— П–пусто… куда все подева… гипофиз… связи… думай, Деня, давай, просыпайся…

Он потянулся к ноутбуку. На экране возник текст, перемежаемый пестрыми островками картинок и схем; молодой человек оскалился, как будто ему показали завещание врага. Лицо его, подсвеченное фонариками, свечой и экраном, вызвало у пожилого бармена ощущение «дежа–вю». Где, когда он видел это лицо? Такое тяжелое, такое знакомое… Где, когда?..

Клиенты за дальним столиком завладели его вниманием. Приняв дополнение к заказу, передав записку на кухню и подготовив счет, официант обнаружил, что молодой человек на краю бассейна как сидел носом в экран, так и сидит, только на носу его, прежде сухом, теперь поблескивают капли пота.

— …Зар–раза!

Владелец ноутбука грохнул кулаком по столу, так что подскочили и свеча, и пепельница, и особо нервные посетители.

— Чем я могу помочь вам, сэр?

— Н–ничем, — молодой человек смотрел тяжело и холодно. — Оставьте меня в п–покое.

Он закрыл компьютер и поднялся из–за столика. Слепо огляделся; шагнул к краю бассейна и, как был, в темном элегантном костюме, в галстуке ценой в тысячу долларов (у официанта был наметанный глаз!), в блестящих лаковых туфлях обрушился в воду.

Поднялись брызги. На другом конце бассейна засмеялась женщина.

Молодой обладатель ноутбука плыл, подсвеченный снизу, рукава его и штанины развевались в воде, как на сильном ветру. Официант смотрел, пораженный — он, сам в прошлом пловец, никогда не видел такого стиля: странный клиент держал ноги вместе и, почти не сгибая коленей, мощно выгибался из стороны в сторону. Официант никогда бы не поверил, что человек в таком положении способен держаться на воде — но юноша плыл, подобно огромной рептилии, за ним тянулись две расходящиеся волны.

Добравшись до центра бассейна, плывущий перевернулся на спину. Увидев его лицо, официант вздрогнул и отвернулся.

— Помощь нужна? — спросил громила с нашивками охранника.

Официант покачал головой и отошел к стойке бара; бармен поражал каких–то девиц чудесами своего искусства, и разноцветные струи из разновеликих бутылок вились вокруг него, как змеи вокруг факира. Сам не зная зачем, официант поднял глаза к потолку над головой бармена…

— Боже всемогущий, — пробормотал, чувствуя, как седеющие волосы его встают дыбом.

На него смотрело чучело крокодила, смотрело тяжело и холодно, в упор. Официант наконец–то понял, кого напоминает ему нервный посетитель.

Посреди бассейна тонко запел телефон. Плывущий как ни в чем не бывало снял с пояса мобильник:

— Да… Купаюсь. К–купаюсь, говорю, в бассейне… Нет, — теперь он стоял в воде вертикально, как морской конек. — Да. Чрезвычайно плодотворно, новые, понимаешь, идеи… косяком… Думаю, может, статейку кропануть?.. Да, в «Сесайти»… шучу. Шучу. Что?!

В несколько сильных гребков он добрался до края бассейна и ухватился за бортик:

— Не трынди, Вадька! Не может быть… Что? Н–да… Все, я вылетаю. В–вылетаю, сказал, все…

И выронил телефон. Тот серебристой рыбкой скользнул на дно, да там и остался, безжизненный.

* * *

День начался как обычно. С утра у входа в «Империю» выстроилась очередь; ровно в десять окошки касс открылись, впуская льющиеся потоком деньги. Зрители (среди которых по случаю субботы много было иногородних, приехавших на один только день ради «зверского» развлечения) ринулись к вольерам и клеткам, где начиналась привычная работа: соревнования и ссоры, выяснения отношений, интриги, драки и прочая.

За одним только исключением: крокодилы в этот день из воды не вылезли. Лежали, где им полагается, и не обращали на публику внимания.

— Что за фигня! — возмущались зрители. — За что бабки плочены?

Бегемотихи, располагавшиеся по соседству с крокодилами, приостановили обычный в это время бой в грязи. Выбрались из ямы и улеглись вдали от барьера хвостами к посетителям.

Слон Рави вдруг нервно затрубил. Звук был по–настоящему дикий, заслышав его, зрители радостно напугались и приготовились к продолжению спектакля — но слон убрался в дальний угол вольера и встал, низко опустив голову.

В другом углу слоновника так же безучастно застыли Шаши и Звездочка.

В администрацию «Империи» поступили первые жалобы.

— Мы с сыном приехали из Ахтюпинска специально ради вашего зверинца, — кричала в окошечко какая–то разъяренная дама. — Мы заплатили! Это надувательство — так обманывать людей!

Среди толпы волшебным образом возникли журналисты.

Вызвали Войкова, сорвав его, недовольного, с презентации какого–то глянцевого журнала. Войков моментально оценил ситуацию и кинулся искать Рачевского и Федорова (у первого в тот день был выходной, второй отдыхал за границей). «Империю» спешно очистили от посетителей, причем пришлось вызывать спецнаряд милиции: некоторые зрители не хотели подобру уходить.

В полдень в «Империи» никого не было, кроме зоопарковских служащих и сотрудников «Звер–тиви». Остаток рабочего дня они провели в кабинетах, аппаратных и курилках, вполголоса спрашивая друг у друга: «Ну?»

А не лишимся ли мы работы, читалось во многих взглядах. Зная мнительность Войкова, вслух говорили только о рыбалке, бабах и прочих нейтральных вещах.

Максим Марков бродил по опустевшему зоопарку. Заглядывал в клетки и вольеры; всюду царила сонная апатия. Иногда взметывались хвосты, отгоняя мух. Только Ротбард — Максим был в этом уверен — пошевелился в бассейне именно потому, что Марков подошел к ограде. И опять уставился оператору в глаза, но Макс не стал играть с ним в гляделки — ушел подобру–поздорову…

Интернетные издания разнесли новость. Бумажные подхватили. В нескольких вечерних телепрограммах появился сюжет: «Дрессированные животные, составляющие гордость «Империи зверей“, объявили забастовку».

Федоров прилетел ночью.

Рано утром Максиму позвонили из бухгалтерии и сказали, что он в отпуске — в законном оплачиваемом отпуске, на неделю.

— Неужели это все? — сама себе не веря, спрашивала радостная Игрейна. — Войковской «Империи» конец?

Макс молчал. Не хотел ее разочаровывать.

* * *

В первый день отпуска Макс с Игрейной устроили пикник, наелись шашлыков и даже немножко позагорали.

На второй день они капитально прибрались в квартире.

На третий день сходили в кино; потом Игрейне надо было в библиотеку, и Макс, оставшись один, слегка приуныл. Хорошенько размялся с гантелями, принял душ, пощелкал пультом телевизора; потом встал, оделся и, сам того не желая, нога за ногу, поплелся к зоопарку.

На проходной его вежливо завернули. Вы ведь в отпуске, молодой человек? Вот и идите себе, отдыхайте.

Максим обошел вокруг ограды, пытаясь зачем–то высмотреть в заборе дырочку, но тщетно — проще было бы просунуть палец сквозь цельнобетонную стену. Более того — не один он был такой умный, вокруг стаями бродили зеваки, и милицейский патруль (да–да, здесь был и патруль в камуфляже!) время от времени вежливо просил убраться с газонов и по возможности не толпиться.

Макс вернулся домой и позвонил режиссеру Сычу. Тот, судя по голосу, был слегка пьян и очень не в духе; ни о каких делах говорить не стал категорически. Отпуск — это святое.

Макс почувствовал себя скверно.

Не то чтобы он скучал по Одетте, Одилии, Яшке и особенно Ротбарду — но что–то такое возилось в душе, неоднородно–серое, ворсистое и жесткое, какое–то ощущение не просто беды — вины, как будто он, Макс, сотворил какую–то гадость, сам того не подозревая.

Или вот–вот сотворит.

* * *

— Тебе звонили с работы, — сказала Игрейна на следующий день, когда Макс переступил порог с четвертушкой хлеба в полосатом кульке. — Сказали, чтобы завтра выходил на первую смену.

Лицо ее, молочно–белое, почти светилось в полумраке прихожей.

— А что еще сказали? — Макс механически откусил черную душистую горбушку.

— Ничего. «Звер–тиви» возобновляет работу в прежнем объеме, — Игрейна криво улыбнулась.

Макс жевал.

* * *

Случилось небольшое братание. Сотрудники, не видевшие друг друга пять или шесть дней, встречались, как войска союзников на Эльбе. Воздух звенел от хлопков по плечам и по спинам; вслух опять же ничего не говорили, и только выйдя на открытое пространство между вольерами, Витя Смирнов, звукооператор пробормотал сквозь зубы:

— А правда, что они им жрать совсем не давали? Кто не работает, мол, и далее по тексту?

— Перестань, — Марков поморщился.

— С них станется, — снова пробормотал Витя. — Я слышал, что…

И осекся.

У самого крокодильего вольера стоял Денис Федоров, болезненно–желтый, исхудавший, с улыбкой от уха до уха. Махал рептилиям рукой — весело так, по–приятельски.

* * *

Осенью рейтинг «Империи» возглавили… ослы. Ну кто бы мог подумать!

В новеньком просторном вольере (ослов только месяц назад перевели с основной территории в «Империю») установлены были две «вертушки» — нечто вроде древних мельничных колес, приводимых в движение живой силой. В каждую «вертушку» впрягались по пять ослов. По сигналу начиналась работа: ослиная команда должна была провернуть колесо как можно большее количество раз. Две команды ослов изо всех сил трудились, зрители подбадривали, текущие результаты высвечивались на табло.

Однако самое интересное начиналось потом. Проигравшая команда лишалась ужина и запиралась в тесной клетке, в то время как команда–победительница тут же, за железной сеткой, гуляла по лужайке и лакомилась от пуза. Редкий осел–победитель удерживался от насмешки, от презрительного жеста в отношении проигравших; в тех, кто был заперт в клетке, летели песок и опилки, плевки и струйки мочи. Тогда в унылой и голодной тесноте разворачивалось великолепное представление, которое зрители называли «разбором полетов».

Ослы искали виноватого, легко находили его и начинали наказывать. Травоядные животные проявляли чудеса хищности — лягали, кусали, избивали жертву до крови; когда «разбор» заходил слишком далеко, на горизонте возникали служащие с пожарными шлангами и охлаждали праведный гнев карающих, оказывали покаранному ветеринарную помощь и снова запирали его за решеткой.

Через несколько дней соревнование повторялось; билеты с местами на «ослиные дни» шли по двойной цене. Макс тихо радовался, что не послушался Игрейну и не выпросил себе работу «на ослах».

В крокодильем бассейне было относительно тихо. Только Ротбард, едва завидев Максима, подплывал поближе и начинал смотреть.

* * *

Человек вывалился из двери лифта, Макс едва успел подставить плечо. От выпавшего пахло одеколоном, коньяком, сигаретами и кислым потом — специфическим потом смертельно напуганного человека.

— А–а, — сказал выпавший. — Эт–то ты… тот пацан, что крокодилов снимает…

— Вадим… — начал Макс и понял, что не знает его отчества. Он никогда не сказал с Рачевским двух слов, кроме как «Добрый день — до свидания».

— Мы козлы, — сказал Рачевский, и в голосе его вдруг пробилась пьяная слеза. — Мы думаем, это они козлы, с рогами, с копытами… А это мы. Боже, что мы наделали!

И разрыдался.

Максим вернул его обратно в лифт. Нажал кнопку «пять» — на пятом этаже размещалась администрация. Вышел на площадку среди зеркал и хромированного блеска; первый же встреченный мордоворот из многочисленного племени секьюрити сразу оценил ситуацию и отреагировал верно: принял из рук Максима безвольное тело ценного сотрудника и, не забыв спросить у Максима его имя и должность, повлек упившегося Рачевского куда–то по мягкому ковру коридора, к покою и свету. И померещилось Маркову или нет, но в глубине коридора открылась дверь и появилась фигура, очень похожая на Войкова Валерия Игнатьевича. Впрочем, на таком расстоянии он мог ошибиться.

* * *

— Марков!

Макс оглянулся. Мужчина лет пятидесяти, с виду — алкоголик «в завязке», звался Петром Ивановичем и работал в хозотделе зоопарка.

— Ты за спецодежду не расписался!

— А–а, — сказал Макс, пытаясь сообразить, где и когда он должен был расписаться. — Я, это…

Петр Иванович поманил его пальцем. Макс почему–то подошел.

—За спецодежду, — со значением сказал завхоз. И вложил Максу в ладонь клочок бумаги.

Макс тупо кивнул. Посмотрел вслед уходящему завхозу; механически сунул бумажку в карман.

Выйдя из зоопарка, спустившись в метро, на эскалаторе прочитал выведенные печатными буквами строки:

«Кузя, 19.00».

— О как, — растеряно пробормотал Макс. — Штирлиц, блин.

* * *

В кафе «Кузя» он все–таки пришел. Правда, с опозданием минут на пятнадцать. Кафе было средненькое, серенькое, Макс помнил его название потому только, что с месяц назад здесь праздновали чей–то день рождения, чуть ли не режиссера Сыча. Была куча народу, и Макс с Игрейной тоже были…

И Петр Иванович был. Теперь Макс вспомнил это совершенно четко.

Он вошел, сел за свободный столик и заказал кофе. Свисала с потолка псевдопраздничная мишура, покачивалась под струями вентиляторов, как бахрома на джинсах мертвого хиппи. В динамиках долдонила несвежая попса; дома ждала Игрейна. Макс едва успел предупредить ее, что задержится.

Принесли кофе. Ничего страшного: Макс ожидал худшего, а этот кофе вполне можно было пить. В конце концов, почему бы ему не заправиться кофеинчиком и не вернуться домой подобру–поздорову?

Рядом скрежетнул отодвигаемый стул. Макс повернул голову; Петр Иванович плюхнулся на пластиковое сиденье, как лягушка на листок кувшинки:

— Привет тебе, зверский оператор… Ты все еще не куришь?

* * *

— Не верю, — сказала Игрейна.

Макс накурился до звона в голове и выпил, наверное, чашек пять крепкого кофе. Теперь он не ходил по квартире — летал, как носимый ветром лист.

— Не верю, — Игрейна приложила кулаки к вискам. — Господи, Господи… Страна сумасшедших…

— И я сумасшедший, — покорно согласился Макс. — Хочешь, я куплю тебе билет, и ты сама попробуешь? У нас много нового: утконосы… еноты… ослы вот…

Игрейна ответила взглядом, по тяжести сравнимым разве что со взглядом крокодила Ротбарда.

* * *

К школьным каникулам в «Империи» открылся еще один аттракцион: «Команда». В самом деле, команда разных зверей, помещенных в сложно сконструированный вольер, должна была бороться за еду, питье и территорию. В детских рассказах о животных часто встречаются истории о том, как звери помогают друг другу. Участники «Команды» вынуждены были воплотить эти истории в жизнь — ради сена и мяса насущного; например, антилопа, смертельно боящаяся тигра, должна была помогать ему, подставляя спину. Забравшись с ее помощью на второй этаж деревянной выгородки, тигр сначала ел приготовленное там мясо, а затем сбрасывал вниз брикеты с кормом для антилопы; если тигр забывал покормить поделыцицу, ее забирали из вольера, и в следующий раз хищник оставался голодным.

В другой «команде» медведь запускал мышь в высоко расположенную трубу. Пройдя по трубе, мышь должна была прогрызть дырку в картонной стенке резервуара с водой. Вода лилась в желоб, медведь и мышь пили, но стоило косолапому по ошибке съесть свою мышь — и ему были обеспечены несколько дней жестокой жажды.

Самыми рейтинговыми оказались команды, где по ходу дела кто–то кого–то съедал. Конечно, это не были крупные или экзотические животные: и кто бы, в самом деле, позволил тигру сладкую роскошь загрызть антилопу? Как правило, жертвами рейтинга становились мелкие грызуны да птички — эти отвечали за ошибки жизнью, в то время как прочие участники «команды» — только сломанными рогами, порванной шкурой да надкушенными ушами.

Интервью с Валерием Игнатьевичем Войковым стали часто появляться в глянцевых журналах. Директор зоопарка зачастил на светские вечеринки, где его видели то в компании эстрадной звезды, то в обнимку с героиней сериалов, то за беседой с высоким чиновником.

Материалы о Рачевском и Федорове публиковали только бесстрашные бульварные газеты, вскоре разорявшиеся, да интернетные сайты, вскоре гибнущие от хакерских атак. Предполагали, что эти двое богаче самого Войкова. Предполагали, что за ними охотятся спецслужбы. Предполагали, что они сами — сотрудники спецслужб. Предполагали, что они незаконные дети американского президента. Предполагали, что они инопланетяне…

И все предположения были не так далеки от истины.

* * *

— Вот тебе! Вот тебе, сволочь! Вот тебе семейное шоу! «Команда» еще на три процента поднялась, ублюдок, я тебя сделал!

Так кричал Вадик и танцевал по кондиционированному кабинету, потрясая компьютерной распечаткой.

— Федоров на проводе, — медовым голосом оповестил секретарь.

Вадик поднял трубку:

— А–а! Денис Андреевич, мои соболезнования! Как же так получилось, что программа с лемурами провалилась, а? Что вы говорите, не провалилась? Неудачно стартовала? А–а–а…

Трубка что–то бубнила; Рачевский вдруг помрачнел и выпрямил спину:

— А вот этого не говори. Понял? Никогда не говори мне этого слова. Какой я тебе ученый? Да… Вот заткнись, и умей держать удар… сынок. Посмотрим, что тебе принесут твои лемуры…

Он отбросил трубку и некоторое время стоял, глядя в пространство, шевеля губами.

Полез в бар. Вытащил пузатую бутылочку; зубами выдернул пробку. Плеснул в стакан. Со стоном откинулся в кресле.

* * *

В детстве Марков любил фильмы про шпионов и подпольщиков. Но если шпионы, как правило, легко отделывались, то подпольщиков хватали и бросали в подземелья; Макс не хотел бы себе такой судьбы.

Он, конечно, не расклеивал никаких листовок и не выходил на радиосвязь с Центром. У него не было сигарет с ядом и перстня со встроенным взрывателем. Он не пил мартини и не ходил на задания. И вербовщик из него оказался так себе. Он завербовал одного только человека… зато какого!

Игрейна обзвонила своих подруг и друзей, сокурсников и даже одноклассников. Потом взяла академотпуск, зачастила в парикмахерские и поликлиники, даже записалась на водительские курсы; с мыслью о новой квартире пришлось навек распрощаться, зато проявилось несколько старых и появилось несколько новых знакомых — людей, на которых можно было положиться.

Макс, обливаясь потом, использовал аппаратуру компании в личных целях — и не просто в личных, а в подрывных. Устраивал прямо в офисе тайники для кассет; изучал замки и двери, исследовал переходы, потом чертил по памяти схемы. Чем менее фантастическим представлялся ему Замысел, тем страшнее было продолжать работу.

Слоны Рави и Шаши «развелись», и теперь каждый доказывал свое право на слоненка. Звездочка, подросшая до размеров небольшой горы, гнусно интриговала против соперницы.

Проигравшие ослы забили насмерть какого–то длинноухого неудачника.

В «гареме» шла борьба за выживание двух детенышей: годовалой Мурки, дочери Султана и Хуррем, и десятимесячного Одина, сына Султана и Вольки, Львята грызли друг друга, матери воевали, отец наблюдал. Две бездетные львицы принимали то одну, то другую сторону.

Волки выбирали вожаков.

Крокодилы лежали в бассейне, страшно посверкивая глазами. Клетку с канарейками убрали, зато на краю бассейна время от времени появлялась живая курица. Всякий раз, естественно, новая.

Больше крокодилов ничем не кормили.

* * *

«Империя зверей» разрослась, захватив несколько близлежащих улиц. Жильцы из домов выселялись, дома готовили под снос — в пользу новых корпусов зоопарка.

Войков как–то сам по себе сделался депутатом горсовета.

На календаре города появилась новая красная дата — «Всемирный день зверей». В этот день открыт был бесплатный доступ в «Империю»; конная милиция оцепила район в четыре часа утра. Пускали в первую очередь детей, пенсионеров и людей с праздничными плакатами; стоять перед барьером не разрешалось, следовало идти, проходить мимо, давая место следующим, и колоссальная очередь была похожа на пожирающего город удава.

В этот день зоопарк закрылся в одиннадцать вечера. Сотрудники едва держались на ногах. Секьюрити обессилели. Войков поехал праздновать в какой–то ресторан.

Выйдя из раздевалки, Максим Марков не направился, как обычно, к проходной. Прижимаясь к живой изгороди, пробираясь темными аллеями, обмирая и оглядываясь, Макс двигался к пункту назначения — крокодилятнику.

Нет, он не мог бы работать в разведке. Не мог бы расклеивать листовки, призывающие к восстанию; не мог бы сидеть за радиопередатчиком, зная, что по улицам рыщут пеленгующие сигнал машины…

Сейчас он просто шел по ночному зоопарку, и любому секьюрити легко мог бы объяснить, что после смены — такой тяжелой и длинной — ему необходимо еще раз взглянуть на милых тварей… Он просто шел — но как подгибались колени!

Поверхность бассейна не двигалась. Застыла, будто под пленкой.

Макс наклонился. Вытащил из кустов заранее заготовленный длинный трап.

Еще раз оглянулся.

И перекинул деревянную доску через ров, отделяющий территорию крокодилов от человеческой территории.

Трап глухо стукнул.

В ночном небе взвились ракеты — три зеленых и красная. Жители окрестных домов, еще не расселенных «Империей», подумали, что очередной богатый подросток празднует свой день рождения.

Но Максим Марков знал: операция началась.

ЭПИЛОГ

Игрейна Маркова сидела на трехногой табуретке в углу их с Максом комнаты. Девять квадратных метров, и почти все их занимал круглый надувной бассейн с жизнерадостно–синим дном.

В бассейне, приподняв голову над водой, лежал крокодил Ротбард. Смотрел на Игрейну цепенящими, немигающими глазами.

— Что же мы будем делать дальше? — спросила Игрейна, прислушиваясь к приглушенному голосу Макса на кухне.

Начинался рассвет.

Через несколько минут директор Войков, пьяненький и благодушный, получит ужасную весть: «Империя зверей» пуста. Во всем зоопарке остались только обезьяны, водоплавающие птицы и деревенский скот.

Через несколько часов взорвутся информационые агентства: сенсация! Ужас! Провал! Победа!

В комнату заглянул Максим. Нервно, по–птичьему, дернул головой:

— Покровский звонил… У них все о'кей.

Игрейна кивнула.

У Марковых очень маленькая квартира. Зато у соседей, Покровских, на даче есть бетонный бассейн, и вот там–то сейчас и плавают, согласно последним сведениям, Одетта, Одилия и Яшка.

Труднее всего со слонами. Но и для них нашелся какой–то ангар из–под какого–то самолета.

И носорогов забрали в деревню.

Прав был завхоз Петр Иванович: вся защита зоопарка навешена снаружи. Чтобы кто–то не украл, не вошел, не навредил… А вот ситуацию, когда обитатели загонов и вольеров одновременно ломанутся на свободу… И каждый из них твердо будет знать, куда идти и кто его встретит… И все они станут выбираться из отмеченных на карте дверей и дыр в заборе, а там уже будут ждать легковушки, грузовики, даже огромные фуры… Такую ситуацию никто, конечно же, не предусмотрел.

Со слонами, конечно, труднее всего. А вот лев Султан, говорят, поместился в машине «Волга», лег на заднем сиденье и плотнее вжимался в дерматин, когда проезжали мимо поста ГАИ…

Звери не подкачали. А вот Игнат Синицын струсил, не приехал… А может, у него «жигуль» сломался? И ничего, вышли из положения. Пять волчиц на заднем сиденье и две на переднем, тонированное стекло — поехали! Если кто чего и заметил — решил, наверное, что померещилось по пьяни…

Змей увозили на велосипеде. В рюкзаке.

Жираф ехал в самосвале. Лежа.

А Ротбарда унесли в чехле от байдарки. Едва дотащили… Как болит спина!

Крокодил шевельнулся. В его глазах Игрейне померещилось сострадание.

— Я не боюсь, — сказала Игрейна. — Я… может быть, мы все–таки поспешили? Может быть… в конце концов, там у вас были все условия для жизни… а теперь…

Неведомо как, но крокодилья морда выразила чудовищную брезгливость.

— Я понимаю, — быстро добавила Игрейна. — Все это… это…

Она замолчала. Крокодил переступил с лапы на лапу и случайно задел хвостом край бассейна. Пачка сигарет, оставленная на надувном бортике, свалилась в воду и скользнула прямо под крокодилье брюхо. Игрейна, поколебавшись, протянула руку, нащупала размокшие сигареты, вытащила и снова положила на бортик. Крокодил благодарно вздохнул.

— А если, — снова начала Игрейна. — А если не сработает? Если они окажутся сильнее? Войков с его связями… И эти двое…

Не окажутся, — сказал Макс за ее спиной. — А даже если и… неужели ты жалеешь? Неужели мы… могли как–то по–другому?.. Оставить их в этих «Командах», «Стаях», «Гаремах»?

Ротбард плеснул хвостом, поднимая брызги к облупившемуся потолку. Зубами выловил карандаш, плывущий по поверхности бассейна; зажал в углу пасти, как курительную трубку. Ткнул концом карандаша в клавиатуру компьютера, свисающую с бортика у самой воды:

«Иг… не бо…ся», — поползли по монитору буквы.

— Господи, — пробормотала Игрейна сквозь слезы. — Это ты, крокодил, меня утешаешь?!

Ротбард разинул пасть, издал звук, похожий одновременно на смех и на кашель. Подобрал выпавший карандаш; снова потянулся к клавиатуре:

«Разум».

На этот раз он смог набрать пять букв без пропуска и без ошибки.

Волчья сыть

ПРОЛОГ

Высокая трава ходила волнами — тяжелая от сока, темная, густая. От терпкого травяного запаха мутилось в голове. Кими–Полевой вел свой маленький дозор сотни раз исхоженной тропкой, вдоль границы, вдоль линии маячков. После ночной грозы следовало проявить бдительность — и возвратиться на заставу в твердой уверенности, что ни один маячок не пострадал.

Кими должны были отпустить домой еще месяц назад. Срок его службы закончился и того раньше — весной; Кими готовился поступить в инженерную школу, носившую имя его деда, Арти–Полевого. Но приемные экзамены закончились, а служба продолжалась, никто не собирался демобилизовывать Кимин призыв, хотя на заставе полным–полно было первогодков, неумелых, но старательных, вот как те двое, что шли сейчас за Кими, будто за поводырем след в след.

Ото всех троих разило дегтем. Все трое парились в пропитанных спецсоставом комбинезонах; едкая вонь должна была скрывать их собственный запах — на случай, если линия маячков все–таки повреждена. Правда, Кими знал, что пропитка помогает лишь в трех случаях из десяти. Волки без труда связывают вонь комбинезонов и запах жертвы.

Волки.

Для тех двоих, что шли за ним след в след, эта было просто страшное слово. Волков они видели только на учебке, издали — в подзорную трубу. Кими тоже никогда в жизни не видел вблизи настоящего волка — но три сезона на заставе давали ему право думать о первогодках снисходительно, свысока.

Трава ходила ходуном справа и слева от тропинки. По левую руку, на расстоянии трех волчьих бросков (теперь я долго еще буду мерить расстояния волчьими бросками, подумал Кими), тянулся осыпавшийся ров, обозначавший границу. И через каждые сто шагов — изобретение великого Киминого деда, отпугивающий маячок, поставивший точку в извечной борьбе с волками.

Кими ничего не стоило отвертеться от призыва. На мать сказала, что их семья на виду. Что внук великого Арти–Полевого должен служить.

Ветер носился над полем, теплый мирный ветер, и в потоках его сливались тысячи запахов и запах пыльцы, и запах комбинезона, и специфический запах маячков. Казалось, по верхушкам травы можно проплыть на лодке, только вода опасна, а зеленая стихия не утопит, не предаст.

Кими оглянулся на первогодков; тот, что пониже ростом, жадно раздувал ноздри. Тот, что повыше, жевал травинку, и, судя по зеленому соку в уголках рта, далеко не первую. «Не положено», — хотел сказать Кими, но не сказал; сегодняшнее утро настраивало на исключительно мирный лад. Роса, ветер, запахи трав… А первогодков к тому же плохо кормят. Туда, где Кими вырос, зеленую траву привозили в брикетах. Сестры не поверят, когда он расскажет им о бушующем сочном…

Кими вздрогнул и замедлил шаг. Остановился, пытаясь сообразить, что именно его насторожило. Поколения его предков — давно, сотни лет назад вот так же замирали посреди пастбища, не умея объяснить себе, что случилось. И мгновение спустя, так и не получив объяснения, бросались бежать, и некоторые из них оставались в живых. Стиснув зубы, Кими подавил позыв к немедленному бегству. Жестом велел первогодкам замереть — и прислушался, вскинув к плечу самострел. Наверное, новобранцы решили, что он тренирует их, или хочет испытать, или просто форсит; краем глаза Кими увидел, что долговязый не спешит выпустить изо рта недожеванную травинку. Все маячки, сколько мог видеть глаз, были в исправности, вращались флюгерами на остриях мачт, а значит, ни заставе, ни дозору ничего не угрожало…

Никакие рвы, никакие частоколы, никакие пушки не удержат волков так надежно, как способны удержать их круглые жестяные воронки, испускающие понятный волкам сигнал тревоги. Так говорил дед. Так объясняли детям в школе. Это самое вдалбливали новобранцам в учебке.

Волновалась под ветром трава. Кими буквально физически ощущал, как из–под защитной вони комбинезона вытекает наружу его собственный запах. Вытекает и расплывается над полем.

— Уходим, — сказал он кончиками губ. — Кругом… марш.

Травинка выпала изо рта долговязого; первогодки сперва попятились, потом одновременно развернулись и припустили по тропинке назад. На мгновение Кими представил, как они возвращаются на заставу, перепуганные, в потных комбинезонах, и докладывают, что их командир испугался собственной тени, и как полчаса спустя возвращается Кими, желая провалиться сквозь землю, но все еще цепляясь за остатки гордости.

Долговязый вырвался вперед. Тот, что пониже, отстал, споткнулся, закинул за спину мешающий на бегу самострел. Ветер взметнул две волны справа и слева от тропинки. Через мгновение в небо взмыли серые тени.

Долговязый успел вскрикнуть. Тот, что пониже, ничего не успел — голова его легко отделилась от туловища, которое все еще бежало, закинув за спину самострел. Мгновение спустя до уха Кими долетел негромкий хруст.

Через секунду на месте Киминых подчиненных лежало два окровавленных мешка; серые звери споро и, кажется, чуть брезгливо обдирали с тел смердящие комбинезоны. Ни один самострел так и не успел выстрелить. Кими стоял, выставив перед собой оружие. В полной тишине — стих даже ветер — поскрипывали на мачтах маячки да трещала раздираемая ткань.

— Нам не страшен серый волк! — пел когда–то дедушка, подбрасывая маленького Кими к потолку. — Нам не страшен серый волк, мы границу на защелк…

Дедушка умер два года назад. Не сводя глаз с занятых своим делом волков, Кими отступил на шаг. Губы его тряслись — от обиды. Он так верил в изобретение своего деда. Дед предал его.

Волки должны бояться маячков; ЭТИ — не боятся. Они высились перед ним — серые туши маячили над верхушками травы. Кими казалось, что под брюхом самого высокого волка он мог бы пройти, не пригибаясь; круглые мускулистые лапы вызывали в памяти деревянные сваи, не которых стоял дом Киминой бабушки.

Волки жрали его товарищей, они, кажется, вовсе не замечали Кими; он сделал еще один шаг назад, и тогда зверь, что был ближе, поднял морду. У него были внимательные, совсем не злые глаза. Ты куда, говорил укоризненный взгляд. Погоди, мы еще не закончили…

Кими обмер; волк вернулся к трапезе. Ветер гонял над полем запахи пыльцы и крови; Кими снова отступил — и снова встретился с волком глазами. Древний страх, первобытный ужас сладкой жертвы перед лицом голодного хищника нахлынул — и до обидного легко вымыл из тренированного тела навыки воина.

Кими швырнул в волка самострелом и бросился прочь. Ему казалась, что он уходит. Что он все еще продолжает бежать — даже когда тяжелые лапы по–дружески легли ему на плечи, а на горле сомкнулись…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

— Этого еще не хватало, — сказал сквозь зубы Дым–Луговой и отступил в подворотню.

Мимо него протопотала, пихаясь локтями, выкрикивая темпераментные призывы, воняя пылью и потом, толпа поклонников Дивы Донны протопала, как водится, на концерт. Вразнобой подпрыгивали линялые кепки с одинаковым изображением некоего смазливого улыбающегося существа:

— Не будь равнодушным! Не будь рав–но–душ–ным! Не стой в стороне! Это касается и тебя! Это каса…

Дым обождал, пока толпа скроется за углом, и только тогда отделился от прохладной беленой стенки. Дива Донна была находкой сезона, смазливой и небесталанной барышней, самим своим видом провоцируюшей у Дыма–Лугового приступы раздражения. Ему было страшно и противно признаваться себе, что больше всего на свете ему хочется сейчас бросить все и отправиться вслед за толпой — чтобы стоять на площади, ощущая чье–то дыхание в затылок, слушать музыку и купаться в том чувстве покоя и безопасности, которое нигде, кроме как в тесной компании соплеменников, не приходит. Вместо этого Дыму предстоит сейчас тяжелый разговор, а потом не менее безрадостный вечер, бессонная ночь.

На афишной тумбе, рядом с улыбающимся портретом Дивы Донны, желтел прямоугольный листок уличной газеты. Редкие прохожие скользили глазами по плохо пропечатанным строкам: «вырезаны восемь застав, разорены пять поселков, погибли предположительно несколько сотен человек, в основном мирные жители». Прохожие шли дальше: вероятно, теперь границу укрепят. Может быть, на некоторое время подорожают овощи.

Чтобы осознать реальное положение дел, не надо было обладать секретной информацией. Стоило просто прочитать сводку — внимательно! — и вспомнить скудные школьные познания из географии. Сейчас Дым был даже рад, что никто из его соотечественников не удосужился сложить два и два, потому что лучше слушать Диву Донну на площади, нежели метаться по городу в панике…

Границы больше не существовало. По зеленым кормным степям сплошной волной шли звери; конечно, до столицы они доберутся не завтра и не послезавтра, а может быть, и вовсе не доберутся, им хватит поживы и в лугах…

Но через два дня в город вместо караванов с продовольствием повалят перепуганные беженцы, стратегических запасов зерна хватит ненадолго, и вот тогда начнется самое интересное. Дым поднял голову в ответ на чей–то взгляд. Целая компания детишек, в основном девчонок, притаилась на плоской крыше дома напротив, среди зеленых стеблей маленького верхнего огорода. Дым заставил себя улыбнуться; малышей его улыбка почему–то испугала. Компания переглянулась и сгинула, будто провалившись сквозь крышу, только стебли качнулись.

Лидер был первым среди равных; Лидер первым спросил себя, откуда взялись его соплеменники и зачем они существуют. Лидер не нашел ответа и пошел за ним к Хозяевам; те ответили на первую половину вопроса, но не смогли ответить на вторую. Тогда Лидер понял, что и Хозяева несведущи; тогда Лидер понял, что ему и его стаду самим придется искать ответ…

Сказание о Лидере.

— Не стоит так переживать. Ничего особенного не случится; признай, Дымка, за последние десятилетия мы слишком много о себе возомнили. Мы расплодились, мы учим наших детей медицине и инженерному делу, в то время как приспособления, превосходящие по сложности колодезный ворот, нужны нам, прости, как пятая нога… А роль докторов–санитаров в нашем мире всегда выполняли сам знаешь кто.

Хозяин дома расхаживал по комнате босиком, и его жесткие ступни постукивали о влажное дерево — влажное, потому что Дым застал старика за уборкой. Дом был огромный на сто человек; обладатель жестких пяток организовал себе относительное уединение при помощи двух полотняных ширм. Сейчас за ширмами гоняли, развлекаясь, оставленные без присмотра дети.

Хозяин уронил тряпку в деревянное ведро, сполоснул руки под рукомойником, вытер о густую шерсть на груди — вьющуюся, снежнобелую, седую.

— Одному умнику пришла в голову идея этих самых маячков, а десяток других умников сумели реализовать эту идею. Что с того? Согласись, Дым, это всего лишь выверт судьбы, хитрый финт. За эти пятьдесят лет мы разленились и поглупели, а волки — наоборот. Среди волков выжили сильнейшие, а среди нас выжили кто попало… Вот я, например, старый козел, — хозяин усмехнулся. — Тем не менее конец света отменяется, Дым. Наоборот — все вернется на круги своя. Мы будем по–прежнему радоваться жизни, разве что жизнь эта станет несколько короче. В итоге выиграют не те, кто сбежит от волков в пустыню и сдохнет там от голода, а те, кто сбежит на контролируемые волками территории — и будет гулять под солнцем ограниченный, конечно, но совсем не малый срок. Совсем не малый, потому что после первого прорыва волки еще долго будут сыты. Вот так, Дымка; а если ты пришел затем, чтобы расспросить меня про рвы, яды, самострелы и всякую прочую белиберду — ты пришел не по адресу.

Дым тронул пальцем тяжелое украшение, висящее над квадратным окошком. Украшение ответило низким мелодичным звоном — это свободно болтающаяся металлическая капля ударилась о круглый узорчатый обод.

— Я хотел спросить, — медленно начал Дым, — хотел спросить, почему перестали работать маячки.

— Ерунда, ты хотел спросить, чем волки питались все эти годы, раз их естественная пища вдруг сделалась недоступна… Во–первых, даже в самые спокойные времена на заставах полно было несчастных случаев. То молнией мачту собьет, то ветром снесет, то просто дурачок молоденький собьется с пути и выйдет на неконтролируемую маячками территорию… Извини.

Дым помолчал. Нет, не надо извиняться. Он привык. Он на память знает статистику этик глупых жертв. Без случайностей на границе нельзя, значит, без жертв нельзя тоже. Взяв в пригоршню уголь, надо быть готовым к ожогу; пусть обгорит перчатка, чтобы рука осталась целой.

Вы — наши пограничники, вы перчатка цивилизации…

Он сделал над собой усилие. Снова тронул пальцем украшение из желтого металла:

— Я хотел спросить, почему перестали работать…

— …А во–вторых, думаю, волки своих тоже жрали. И сожрали постепенно всех, кто слишком уж боялся маячков. А те, кто не боялся — ничтожный поначалу процент, расплодились и пришли к нам. Салата хочешь? — И старик поставил перед Дымом корзину, доверху полную влажных зеленых листьев.

Дым отрицательно покачал головой. Его собеседник смачно захрустел зеленью; Дым терпеливо смотрел, как он ест.

— Что говорят в Высоком доме? — спросил старик, не переставая жевать. — Мобилизация. Все на борьбу с волками. Подновят частоколы вокруг поселков, понаделают новых самострелов… — Старик фыркнул. Выудил из корзины новый пучок листьев: — Сражаться с волками — что может быть глупее? Ну, запрутся за частоколом. Ну, досидятся до голодных спазмов, ну, выйдут в поле с факелами. Ну, подожгут пару раз степь… Все дело в том, что мы естественные жертвы для волков, мы полноправные участники этой пищевой цепочки, а против природы не попрешь. Ты когда–нибудь стоял перед волком? Я стоял… Неудивительно, что парень, натренированный попадать в мишень десять раз из десяти, при виде волка обязательно промахивается. Или роняет факел. Это выше нас. Это в крови.

Дым молчал.

— Но не все так плохо, — сказал старик, не переставая двигать челюстями. — Волки не убивают просто так — только ради покушать. А скушать всех у них просто физически не получится — желудок–то не резиновый. И вот, казалось бы, живи в согласии с природой, гуляй спокойно и не думай о будущем умирать–то рано или поздно придется… Но нет. Цивилизация в опасности, давайте наделаем еще самострелов, — старик фыркнул снова, изо рта у него вылетело несколько маленьких зеленых ошметков.

— Если бы наши предки рассуждали так, никогда не додумались бы до маячков, — сказал Дым, сощелкивая с рукава недожеванный салатный лист.

— А толку–то? — старик совершенно не смутился, ни на секунду не перестал жевать. — Что за цена им теперь, маячкам, сказать — или сам понимаешь?

Дым молчал.

Под окнами нарастал галдеж — поклонники Дивы Донны возвращались с концерта. Удары бубна и ритмичный вой дуделок перемежались речевками:

«Если с нами не гуляешь даром время ты теряешь.

Если с нами не поешь, то напрасно ты живешь…»

— Мы остаемся стадом, — брезгливо сообщил старик.

— Мы река, — медленно сказал Дым. — Река течет по руслу, не прислушиваясь к писку отдельных капелек… По–моему, это правильно.

Старик хихикнул:

— Странные слова. Думал ли я, беря на поруки антиобщественного сопляка, которого собирались изгнать куда подальше за провоцирующее поведение… Думал ли я, что через двадцать с лишним лет этот сопляк станет говорить красивости в защиту родного стада.

Дым пожал плечами. В третий раз легонько тронул звонкую безделушку.

— Вижу, — сказал старик неожиданно холодно и жестко. — Настоящий вопрос, с которым ты пришел. И ты верно ставишь вопрос, и это делает честь твоей сообразительности.

— Это настоящая вещь, — сказал Дым, разглядывая медные узоры на круглом украшении.

— Это колокольчик, — сообщил старик со странным выражением. — Колокольчик. Да, это настоящая вещь. Это ИХ вещь.

— Скажи, — Дым решился, и голос у него сразу сел. — Ты знаешь кого–то, кто встречался… кто ходил на ИХ территорию и вернулся?

Старик помолчал. Облизнул губы:

— В Высоком доме знают, что ты пошел ко мне?

— Меня никто не подсылал, — отозвался Дым тихо. — Я пришел потому, что мне так захотелось.

— Тебе захотелось жить, — сварливо проворчал старик. — Жить — и не меняться. Ради этого ты готов просить помощи у Хозяев, — голос его дрогнул. — Волки… честны, волки просто хотят кушать — так же, как и мы. Если бы шпинат, который мы жрем, умел говорить — он бы тоже взмолился.

— Ты знаешь кого–то, кто ходил на ИХ территорию и вернулся? — терпеливо повторил Дым.

— Что может быть хуже, чем жить, как животные? — рявкнул старик, и детская возня за ширмами сменилась гробовой тишиной. — Что может быть хуже, сказать тебе? — Он замолчал. Выждал паузу, уставившись на Дыма круглыми карими глазами из–под кустистых бровей. — Хуже, — сказал почти шепотом, хуже, Дымка, — жить, как домашние животные. Помни.

Оба посмотрели на колокольчик, немо покачивающийся над окном.

— Каждый выбирает для себя, — сказал старик сухо. — Ты молодец уже потому, что первым понял — прежняя жизнь кончилась, предстоят перемены. В Высоком доме, думаю, это поймут не скоро. Какое счастье, что я давно уже не имею отношения к Высокому дому! Да. Сперва будут всеобщий героизм и мобилизация, потом паника и неразбериха, голод и холодная зима… А ты умный, Дымка.

Дым промолчал.

— Поселок Свояки, — сказал старик одними губами. — Для начала найди там отставного старосту, его зовут Сот–Озерный–второй. И на правах чиновника из столицы поинтересуйся относительно трупа, который они выловили в реке шесть лет назад, осенью. Дурак бы спросил, при чем тут какой–то труп. Ты молчишь… Хорошо. Возьми салата. Сладкий салат.

Дым положил в рот широкий лист с бахромой по краям. Вкуса не было никакого. Будто у брикетной травы.

— Жрать брикетную траву вдалеке от волчьих зубов или хрумкать свежее, но у самой границы! А у них такого выбора нет — у них, в столице, и кормятся сладко, и до волков три дня скакать… — Женщина на крыльце наконец–то замолкла. Отдышалась, еще раз с презрением глянула в развернутое удостоверение Дым–Лугового. — Начальство… Еще год назад пуганые были: любому сопляку из города теплую ванну готовили. А теперь — на пенсии он! На содержании у поселка! В управу иди, старосту спроси, расскажут тебе.

Дым молчал. Ждал, пока тетка иссякнет сама собой; она иссякала по капле, неохотно. Наконец, сморщив нос, ругнулась едва слышно и скрылась в доме; долгую минуту спустя на крыльце объявился седоватый, пегий какой–то, маленький и щуплый Сот–Озерный–второй. Дым поводил по воздуху удостоверением.

Сот–Озерный близоруко сощурился, хрипло вздохнул:

— Уже год как в отставке я, милейший Дым–Луговой. Поселок наш тихий, все, считайте, ближние родичи, парни в армию идут охотно… — Он запнулся. Глаза у него были тоже карие, тоже круглые, в обрамлении бледно–красных век. — Насчет того дела? — спросил нерешительно.

Дым кивнул.

— На огород пойдем, — сказал Сот–Озерный, принимая, по–видимому, про себя какое–то важное решение. — А то в доме — на головах сидят, дети, внуки…

Дым кивнул снова, соглашаясь. Попытку угощения он отмел сразу, да Сот–Озерный и не настаивал; неудобно устроившись за врытым в землю столом, поковырял в зубах сорванной по дороге веточкой:

— Земля здесь такая — по пять раз в день поливать приходится. Но от брикетного с души воротит — хочется хоть немножко, но своего, сочного, живого… Внуки маленькие еще…

Дым покивал, соглашаясь; под его взглядом Сот запнулся. Тоскливо вздохнул:

— Насчет того дела… Материалы вы поднимали?

Дым полуприкрыл глаза:

— Тело без признаков насильственной смерти, вероятно, несчастный случай. Некто сорвался с обрыва в реку и утонул. Личность не была установлена… поначалу. Так?

— Так, — Сот–Озерный кивнул. — Поначалу. А потом его нашли. Братья приехали и опознали. Они же и забрали его. Лес–Лановой, из тех Лановых, что на юге… Имя есть в материалах дела. Лес–Лановой.

Во влажной ботве стрекотали сверчки. На краю поля желтели, бессильно угрожая палящему солнцу, умирающие от зноя колючки.

— Его никто не убивал, — сказал, будто оправдываясь, Сот–Озерный. — Никаких следов насильственной смерти.

Дым кивнул:

— Я не ищу его убийцу. Меня интересуют подробности, которых нет в материалах дела.

Сот–Озерный нахмурился. Заерзал на жесткой скамье:

— Но почему вы думаете…

— Я знаю, — отрезал Дым. — Вас никто ни в чем не обвинит. Разумеется, если я услышу все, что мне нужно услышать.

Веки бывшего старосты покраснели сильнее, карие глаза ушли глубоко под брови; несколько минут паузу заполняли поющие сверчки.

— Чиновник из города, который расследовал это дело, — сказал Сот–Озерный, запретил мне кому–либо давать объяснения.

— Это он навел меня. Мне можете сказать.

Сверчки.

— Он был… — начал староста и запнулся. — Этот… был…

— Что? — тихо спросил Дым.

— Он был… стриженый, — выговорил Сот–Озерный. — Я сначала не понял, что это. Мои парни решили, что это какая–то кожная болезнь. Я ничего им не сказал. А тот чиновник из города понял, что я догадался. Он… его очень испугало… не то, что я понял, нет, а сам этот… противно, вы понимаете. Я не боюсь мертвых. А этот…

— А братья? — быстро спросил Дым.

— Братья, когда его забирали, заметили что–то неладное?

Сот–Озерный проглотил слюну. Покачал тяжелой головой:

— Мы ведь его в мешке просмоленном… во льду держали. Братьям показали лицо. И все. Потом запаяли. Он ведь долго в речке плавал… Так и отправили.

— Это все?

Сот–Озерный усилием воли заставил себя заткнуться. Молча кивнул.

И еще завещал Лидер: никогда не стригите волос на голове и на теле. Кто острижен — тот проклят, тот животное. Давший однажды шерсть обязан отдать и мясо. Кто острижен — тот попадет на бойню. Помните об этом всегда.

Сказание о Лидере.

Улицы поселка подернуты были зависшей в воздухе пылью. Мельчайшая взвесь раздражала глаза и ноздри, а ветра не было — ни вздоха, ни дуновения. Не так давно по этим улицам топтались, поднимая неоседающую пыль, а теперь поселок казался вымершим, и пыльная пелена придавала пустым улицам бредовый, нереальный вид.

Дым не без труда отыскал нужный двор. Постучал, почти не надеясь на ответ; тем не менее спустя долгих пять минут к нему вышла угрюмая особа лет девяти.

— Лановых ищу, — сказал Дым. — По важному делу.

— Все на площади, — недовольно сообщила девчонка. На груди у нее был круглый значок с мордочкой Дивы Донны, и, глядя на Дыма, она вертела его пальцами, с каждой секундой все более нервно. — Там призыв — в армию забирают.

— Я в доме подожду, можно? — спросил он терпеливо.

Девчонка сказала:

— А почему бы вам на площадь…

Дыму действительно хотелось на площадь. Вот уже несколько дней он был один, совершенно один во всех отношениях, и для поддержания бодрости духа следовало влиться в толпу, постоять, слушая, как кто–то сопит над плечом, проникнуться ощущением если не безопасности, то во всяком случае решимости: пока мы вместе, нам ничего не страшно. Все напасти временны, наши внуки забудут это страшное слово — волки.

— Я подожду в доме, — сказал Дым мягко, но так, что девчонка сразу отступила, давая ему проход. Он вошел.

Дом как дом, человек на двадцать, и ни одной ширмы. Запах свежего сена. Тишина. Здесь родился Лес–Лановой. Здесь он жил. Отсюда ушел в странствие, завершившееся на дне реки.

«Кто острижен — тот проклят». Сам бросился с обрыва? Или столкнули?

— Газеты читаете? — спросил у девчонки, чтобы что–то спросить.

— Читаем, — отозвалась девчонка после паузы. — Говорят, на границе волки озорничают — страх.

На границе…

Дым удержался, чтобы не хмыкнуть.

Где–то совсем неподалеку затюкал топор. Да, правильно. Частокол вокруг поселка давно нуждался в починке.

— А… — Дым задумался, чего бы еще сказать. — Ты Диву Донну любишь?

Девчонкины глаза, прежде тусклые, мгновенно оживились:

— Да! Еще как! А вы любите?

— И я люблю, — соврал Дым.

Следующие пятнадцать минут девчонкин рот не закрывался. Жестикулируя, как мельница, она рассказывала о концерте, который был совсем недавно и совсем неподалеку, в Лесках. О том, как она с сестрами и двоюродными братьями продавала на базаре свеклу, чтобы купить билет, и как они все вместе пошли в Лески — целая толпа по дороге, как будто праздник! — и как Дива Донна улыбалась лично ей, Риске–Лановой, и махала рукой.

Дым рассматривал комнату. В углу побелка облупилась, из–под нее выглядывал нарисованный на стене цветок. Ромашка. Дым пригляделся; девчонка проследила за его взглядом:

— А, это дядька разрисовывал, я еще совсем малая была.

Дым подошел поближе. Старая краска во многом утратила первоначальный цвет. Половина лепестков исчезла, съеденная побелкой — но чем дальше Дым смотрел, тем сильнее ему казалось, что если коснуться пальцем горячей сердцевины цветка — на коже останется желтый след от пыльцы. В тусклом рисунке заключалось нечто, не позволявшее Дыму так просто отвести глаза. Это было как тень чьей–то радости — давней, забытой; носитель радости давно был мертв, но тень ее под слоем мела — жила.

Девчонка за его спиной все не могла остановиться, все болтала про Диву Донну и запнулась только тогда, когда Дым встретился с ней взглядом. Тогда она смутилась. И, борясь со смущением, предложила:

— Я вам значок подарю, хотите? У меня еще такой есть.

Она сняла и протянула Дыму круглый портрет улыбающейся красотки, и он, чуть поколебавшись, взял. И приколол на грудь.

— …Да. Похоронили мы его. Шебутной был парень, земля ему мхом, но славный, хороший… Вот, цветами все стены расписал. Но столько лет прошло, цветы пооблупились, забелить заново пришлось… Шесть лет уже тому… Небесный Хозяин дал, он же и забрать может. А вам–то что? — Обитатели дома вернулись с площади слегка угрюмые, но настроенные по–боевому: половина взрослого мужского населения завтра же с утра отправлялась на призывной пункт, и все были уверены, что теперь–то уж волкам несдобровать.

Дымов теперешний собеседник, Лом–Лановой, завтра призывался тоже и теперь нервничал — беседа была ему явно ни к чему.

— Когда вы его в последний раз видели живым? — спросил Дым.

Лом–Лановой нахмурился:

— Да где–то за месяц… А может, за полгода… Он дома не жил, где–то подрабатывал с малым, с Альком. Слушайте, расспросите–ка Алька. Его завтра еще не берут, а мне на рассвете в поход, — Лом–Лановой выпятил грудь и задрал подбородок, всем своим видом демонстрируя презрение к лентяям и трусам, которые ведут пустопорожние разговоры в тот самый момент, когда надлежит с самострелом в руках выступить на защиту страны и цивилизации.

Альк оказался вторым братом погибшего Леса–Ланового. Альк был слегка хром, и мобилизация ему в ближайшее время не грозила. Альк просиял, заметив на груди у Дыма значок с Дивой Донной. Правда, уже через секунду, — когда Дым объяснил цель своего визита — его улыбка растаяла, как мыло.

— Н–ну… — пробормотал он, скашивая глаза куда–то Дыму за плечо, — Лес, это… Мы с ним… ну, на заработки ходили. Как и чего с ним приключилось не знаю, я его недели за две до… этого самого… видел в последний раз. А ты, вообще–то, кто такой?

Дым объяснил, кто он такой; узкая физиономия Алька вытянулась еще сильнее:

— Я… это. Ничего не знаю. Я его недели за две видел, и все. Кто его столкнул в реку, или сам прыгнул… Или вброд переходил, пьяной вишни нализавшись.

— Он пил? — спросил Дым.

Альк мигнул. Сказал, будто сам себе удивляясь:

— Нет.

— Ты говоришь — сам прыгнул. Он что, собирался с жизнью счеты свести? Похоже это на него?

— Нет, — снова сказал Альк, еще удивленнее и тише. Вокруг сновали двоюродные братья, сестры, свояченицы, прочие родичи Алька; совсем неподалеку вертелась девчонка, подарившая Дыму значок — пыталась подслушивать.

— Когда вы виделись в последний раз — он сказал тебе, куда идет и зачем? — спросил Дым, вплотную приблизив лицо к бледной рожице собеседника.

— Нет, — сказал Альк в третий раз, и кончик носа у него покраснел.

— Не ври, — сказал Дым ласково. — Кто соврет официальному лицу, тому до изгнания полстебелька, ты же знаешь… Когда вы с ним расстались — его шерсть была еще при нем?

Альк отпрянул. Вот оно что. Братец знал.

Дым невольно скосил глаза на рыжевато–бурую грудь собеседника. Нет, Алька не стригли. Тем не менее Альк трясется.

— Ты ни в чем не виноват, — сказал Дым терпеливо. — Так куда он собирался идти?

— Он, — Альк перевел дыхание, — он вредный был такой. То ему не так, это не так… То кормят плохо, то платят мало… То волки сына задрали на границе…

«Привереда какой», — подумал Дым. Посмотрел на собственную руку — под его взглядом пальцы, непроизвольно стиснувшиеся в кулак, нехотя разжались.

— Я расскажу, — жалобно пообещал Альк. — Только… я ведь и вправду не виноват?

— Лес–Лановой был, вероятно, незаурядной личностью. Все, с кем я говорил, вспоминают его по–разному — кто ворчуном и отшельником, кто весельчаком и заводилой. Кто лентяем, кто первоклассным работником. Кроме того, он неплохо рисовал… — Дым запнулся, вспомнив тень чужой радости, заключенную в простеньком рисунке. — Так вот, самым близким ему человеком был младший брат, Альк. На заработках братья познакомились с компанией молодых людей, которые и предложили им попробовать лучшей жизни — без забот и опасностей, без никаких волков. Когда братья поняли, что это за лучшая жизнь и у кого она — оба струсили, но Лес переборол страх, а Альк — нет.

Лес отправился вместе с новыми знакомыми; из первого похода он вернулся примерно через месяц — был очень возбужден, уверен в себе, сманивал Алька с собой и уверял, что скоро все, кто хоть чуть–чуть себя уважает, променяют это скотское существование… да, именно в таких выражениях… это скотское существование на нормальную жизнь. Альк всерьез собирался уйти с ним, но в последний момент по каким–то причинам передумал. На этот раз Лес отсутствовал около полугода. Альк врал знакомым и родственникам, что брат на заработках где–то в глухом поселке, а для себя решил: новая жизнь, видать, так понравилась Лесу, что он больше не вернется.

Но он ошибся — Лес вернулся, был он чем–то напуган и подавлен. Однако в ужас Алька привело не душевное состояние брата, а то, что брат был острижен, полностью и варварски, хотя и, по–видимому, достаточно давно. Лес несколько дней прожил на сенохранилище, где Альк прятал его от посторонних глаз, а затем пропал… и обнаружился много позже уже трупом с большим стажем, тем самым трупом, который выловили из реки подчиненные Сота–Озерного…

Никого из тех молодых людей, что в свое время соблазнили Леса новой жизнью, Альк больше никогда не видел и никому ничего не сказал, из понятных опасений быть осужденным и изгнанным.

Дым перевел дыхание. Посмотрел на медный колокольчик; перевел взгляд на сидящего напротив старика.

Под окном галдели прохожие. Кто–то рыдал в голос; в последние дни город наполнился беженцами, и страх перед волками сомкнулся со страхом перед наступающим голодом. Зеленые крыши в несколько часов сделались черными — все, что росло, подобрали до травинки и хозяева, и непрошеные гости.

— Правильно, — сказал старик задумчиво. — Во все времена находились охотники перейти черту… Ради сытой спокойной жизни. По глупости. Из любопытства, — и он как–то странно, сдавленно хихикнул.

— И ты переходил тоже, — сказал Дым.

Старик молчал. Дым и не ждал от него ответа. Наконец старик тронул пальцем колокольчик:

— Дымка, если ты думаешь, что Хозяева станут с тобой разговаривать, как с равным или хотя бы как с младшим, ты ошибаешься. Такие, как мы есть, мы им не нужны. Они едят таких, как мы. В этом отношении они ничем не лучше волков.

«Дон–н», — глухо сказал колокольчик. И снова — «дон–дон–н…» Будто вторя ему, неразборчиво и резко крикнула женщина под окном. Не то кого–то звала, не то прогоняла, не то проклинала.

— Теперь у меня остался к тебе только один вопрос, — сказал Дым.

— Какой же? — старик поднял белые лохматые брови.

— Правда, что они нас создали?

Лидер и его стадо жили у Хозяев, ни в чем не нуждаясь, удовлетворяя тягу к знаниям, развлекаясь и плодя потомство. Так и должно было продолжаться вечно; но Лидер рассудил иначе. Он сказал всем, кто его слушал, — а слушало его больше половины стада, — что разумному существу не пристало жить затем только, чтобы тешить самолюбие своих Создателей. Что пришло время самим строить свою жизнь и самим решать, для чего она. И позвал всех, кто верил ему, бежать вместе с ним. Они нашли летательные аппараты. Они взяли с собой все необходимое, а больше всего — правды о природе вещей, записанной в книгах… Но побег их был раскрыт…

Сказание о Лидере.

Первую часть пути он сплавлялся по реке — на узкой лодке с двумя поплавками по бортам. Это была самая легкая и самая страшная часть пути; потому что по берегам тянулась волчья земля, ничья земля, несколько дней назад бывшая мирным процветающим краем.

За три дня пути Дым не слышал ничего, кроме плеска воды, шелеста веток и собственного дыхания. Пахло травой — а из–под этого терпкого, одуряющего духа проступал сладковатый запах мертвечины. Он видел — издали — несколько поселков, безлюдных, пустых. Колыхались на веревках развешенные для просушки тряпки.

Дым сидел, скорчившись в своей лодке, и глядел на воду — игра солнечных бликов на время вытесняла из головы все мысли и все несвоевременные воспоминания. Например, как они с сыновьями собирали на озере камыш для летней хижины.

Первую ночь он спал неспокойно — и на рассвете проснулся оттого, что средний сын его, Мири, трогал его за плечо. Дым вскочил, протянул руки, желая схватить, обнять и никогда больше не выпускать — но это просто дерево, низко склонившееся над водой, накрыло ветвями сбившуюся со стремнины лодку. Дым оттолкнулся веслом от берега и снова выгреб на середину реки.

Мири стоял перед глазами. Или это Рос? Они ведь близнецы… Все трое сыновей Дыма были где–то рядом; точно так же пахла река, когда они с мальчишками лежали на дощатом настиле у лодочной станции, Рос хвалился, что прыгнет с кручи, а Мири и Кит…

Дым взялся грести. Толку от неумелых манипуляций с коротким веслом было немного, зато руки скоро устали до боли, до судорог, и эта боль, и мерное движение помогали не думать о сыновьях.

На крутых берегах росли ромашки, точно такие, как та, что проглядывала из–под побелки в доме погибшего Леса–Ланового. Нет, не такие… Та ромашка была одушевлена. Эти существовали сами по себе, на них некому было смотреть и некому было радоваться…

Выбившись из сил, Дым опустил весло. Избавившись от его услуг, лодка побежала, кажется, даже скорее.

Через три дня, на рассвете, лодка подобралась к излучине и не без помощи Дыма уселась на мель. На карте, которую Дым расстелил на влажных досках, в этом месте красная штриховка сменялась желтой. Отсюда рукой подать было до бывшей границы; теперь это были глубокие тылы волчьей армии, и появление здесь одинокого путешественника было предприятием дерзким настолько, что вполне могло окончиться благополучно. Дым шел налегке — он не взял с собой самострела, а еда в этих местах росла буквально под ногами. Самым тяжелым предметом из его снаряжения были сапоги, пропитанные отбивающим запах составом; впрочем, Дым не обольщался относительно их эффективности.

На второй день путешествия он вышел к границе. Мачты стояли в ряд, одна за другой, и, целые и неповрежденные, вертелись на их верхушках пресловутые маячки.

Дым двинулся вдоль границы по едва заметной, почти полностью заросшей тропке — совсем недавно здесь ходили дозорные — и очень скоро наткнулся на остатки волчьей трапезы, теперь уже давней. Возможно, здесь лежали первые жертвы нашествия, самые первые, которых некому было хоронить. Дым задержался ненадолго, чтобы проговорить слова Последней Речи, завешанной Лидером для погребения.

За длинный день, — а он шел, не останавливаясь, до самого вечера — ему пришлось проговорить эту Речь несколько десятков раз. Его губы растрескались, но он повторял ритуальные слова полностью, без сокращений.

Вечером он не смог есть. Напился из бочки с дождевой водой, которая больше никому не понадобится. И заснул в какой–то роще, справедливо рассудив, что если его выследили волки — толку от ночного бодрствования все равно не будет.

Он проснулся оттого, что кто–то дышал над его лицом. И, открыв глаза, почти не удивился, увидев прямо перед собой серую морду. Волчонок отступил на шаг. Он был, вероятно, совсем еще мал — ростом меньше Дыма. Живот волчонка подобен был тугому мячу: щенка недавно накормили, и накормили пресытно.

Дым огляделся. Если взрослые родичи волчонка и обретались где–то поблизости — они пока ничем не давали а себе знать. Дым понял, что ему почти не страшно. Противно — да. А страха не было. Он встал в полный рост; волчонок неуверенно шевельнул хвостом. Возможно, он впервые в жизни видел пищу целиком — и самостоятельно передвигающуюся. Возможно, он был удивлен. Возможно, он хотел поиграть.

— Пожиратель мяса, — сказал Дым. В его представлении это было самое изощренное, самое грязное ругательство. Волчонок удивился еще больше. Он никогда не слышал, чтобы мясо издавало упорядоченные звуки.

— Пщёл вон! — Дым шагнул вперед. При нем не было ни камня, ни палки, но волчонок натолкнулся на его взгляд — и отчего–то струсил. Качнулись ветки, посыпалась роса — и снова тихо, только сердце Дыма колотилось, и прыгал на груди круглый значок с изображением Дивы Донны, который Дым перед походом решил не снимать.

Прошло десять минут, а Дым все еще был жив. Прошел час, и прошел день. Пропитанные спецсоставом сапоги порвались, Дым сбросил их и дальше пошел как придется — где на двух ногах, а где и по–простому. Но он был жив, граница осталась позади и сбоку, лиственный лес сменился хвойным, и все говорило о том, что цель близка…

Только на закате Дым понял, что за ним идут. Непонятно, каким образом ему это открылось — однако уже через минуту после первого подозрения пришла уверенность, и такая, что холод прошел по коже и сам собой подобрался живот. Не оглядываясь, он побежал. Откуда только силы взялись; он шел весь день, он смертельно устал — но теперь несся, как молоденький, перепрыгивая через камни и кочки, и через несколько минут сумасшедшего бега редкий лес остался за спиной, а впереди раскинулась каменистая неровная степь, и Дым ринулся вперед — по склону вверх.

Его преследователи тоже вынырнули из леса. Дым не видел их, но спиной ощущал, как сокращается расстояние. И уже понимая, что обречен, бежал из последних сил, падал на четвереньки, рвался вперед и вверх, пытался спасти свою жизнь, как спасали ее с разной степенью успеха поколения его предков.

А потом — погоня уже была в нескольких мгновениях от его горла — взвизгнул воздух над головой, и долетел до ушей негромкий хлопок. И сразу же — Дым все еще бежал — преследования не стало.

Он пробежал еще несколько шагов и упал на траву, и лежал, обмирая, воображая круглый значок «Дива Донна» в куче окровавленных костей, но ничего не происходило, опасности не было. Тогда Дым поднял голову и осмотрелся. Поблизости — никого. А далеко, уже у самого леса, скользили по траве одна большая волна и две небольших — уходили, не оглядываясь, волки. Совсем рядом трава была примята и пахла кровью. Дым поднялся на трясущиеся от усталости ноги, приблизился, глянул…

Волк был чудовищен. И волк был мертв; в груди его зияла дыра, в которую Дым мог бы просунуть кулак. Если бы ему удалось преодолеть ужас перед мертвым, но оттого не менее страшным пожирателем мяса.

На другой день он увидел местных обитателей. Следы их пребывания попадались ему уже давно, от самого пригорка с мертвым волком, но их самих воочию видеть не пришлось до самого полудня. Сперва в шелест травы и дыхание ветра вплелся далекий звук. Мелодично, с неравными промежутками звякали колокольчики. Один, другой, третий… А потом, поднявшись на очередной холм, Дым увидел внизу спокойно бредущую толпу. Издалека идущих не отличить было от прохожих на площади или от поклонников Дивы Донны, по–простому идущих на концерт из поселка в поселок. Разве что поклонники Донны не носили колокольчиков…

Дым стоял, почему–то не решаясь тронуться с места. Толпа, не замечая его или не обращая на него внимания, обтекала холм… Дым преодолел себя. Понемногу, по шагу, приблизился. Первое, что поразило его — запах. Похоже, что люди… существа, составлявшие толпу, никогда не мылись.

— Эй, — сказал он хрипло. Несколько голов повернулось в его сторону, остальные продолжали рвать траву, росшую прямо под ногами. Дым остановился снова. Взгляды на него смотрели безмятежные, ничего не выражающие, сонные глаза.

— Эй, — повторил Дым просто от страха. Потому что в этот момент он испытал ужас, какого не испытывал даже во время погони. Даже за минуту до неминуемой, казалось, смерти…

Из толпы выбрел один, покрупнее прочих, в космах нечистой свалявшейся шерсти. Вожак — на шее его болтался медный колокольчик, чуть поменьше того, что украшал собой жилище Дымового советчика. Вожак остановился перед Дымом, смерил его с головы до ног мутным взглядом, в котором, как показалось Дыму, все–таки мелькнул проблеск мысли. Наклонил голову, расправил плечи, как бы демонстрируя силу и предлагая новоприбывшему, если он того желает, оспорить звание вожака в немедленном поединке…

— Нет, — Дым отшатнулся.

Вожак, удовлетворенный его отступлением, побрел дальше. Низко, мелодично звякал колокольчик. Они были целиком и полностью счастливы. За несколько дней пребывания в их обществе Дым освоил нехитрый язык жестов, запахов, прикосновений и звуков, с помощью которого эти существа общались между собой. Самки иногда проявляли к Дыму интерес, самцы, опять–таки иногда, враждебность; большая часть новых соседей не испытывала по отношению к Дыму никаких чувств. Почти всем нравилось, когда Дым с ними разговаривал — но два–три самца страшно раздражались при звуке речи. Никто не понимал ни слова.

Стадо (а сообщество странных существ было именно стадом) медленно двигалось по степи, никем не направляемое и никем не сдерживаемое — так, во всяком случае, казалось на первый взгляд. Никто никому не указывал, что делать и как себя вести; травы было вдоволь, у травы был отменный, богатый оттенками вкус, и Дым, как бы он ни был удручен и озабочен, не мог не оценить его.

Детей в стаде не было, однако многие самки явно готовились к появлению потомства. Несколько раз Дым видел в небе хищных птиц — но они кружили недолго и вскоре куда–то исчезали. Ни намека на существование волков Дым не встретил за все время, проведенное в стаде. Не раз и не два он собирался отстать от общей толпы и двинуться дальше в поисках Хозяев, однако всякий раз что–то удерживало его. Дым боялся себе признаться — но пребывание в стаде, пусть тупом и смрадном, давало ему давно позабытое чувство покоя и безопасности.

Спустя несколько дней они встретились посреди степи с другим стадом. То было поменьше и двигалось, кажется, побыстрее. Недолго думая, Дым оставил старых товарищей ради новых, которые, впрочем, ничем почти не отличались, разве только цветом шерсти… Сперва последовал знакомый уже ритуал знакомства с вожаком. А потом неожиданно девушка, тонконогая, совсем молоденькая, заняла место справа от Дыма и пошла рядом, время от времени кося темно–карим глазом.

«Самка», — говорил Дым про себя. — «Девушка».

— Послушай, — сказал он шепотом.

Она встревожилась.

— Хорошая… Хо–ро–ша–я, — сказал он одними губами. — Ты слышишь?

Она чуть улыбнулась.

Чуть–чуть.

А возможно, Дыму померещилась ее улыбка. Так, бок о бок, они брели весь следующий день. Дыму было приятно срывать для нее самые душистые, самые сладкие соцветия. Ему казалось, что всякий раз, принимая подарки, она улыбается уголками рта.

Чуть–чуть.

— …Пойми, я никого не обвиняю. Ни ее… жену, Я просто не хочу ее никогда больше видеть, слышать о ней. В последние дни, когда мы еще были вместе… это такой взгляд на мир, ничего не изменить. У нее один взгляд, у меня другой. Она говорила, что она не вещь моя и не собственность, и не только я имею на нее право. Считала меня жадным, нетерпимым — потому что я не хотел ее ни с кем делить. В древние времена, когда жив был Лидер, семья считалась нормальной, когда друг друга любили двое. А потом оказалось, что это против природы. И мы пошли на поводу у природы… и потеряли что–то важное… я так говорил, но она не соглашалась. То, что связывало нас когда–то, эта приязнь… вся истончилась, как ниточка. А потом случилось… потеря сломала ее окончательно. Я думаю, если встречу ее — не узнаю. Я не помню ее лица, забыл. Может, я и дурак, я готов, чтобы меня называли дураком. Но я–то ее… понимаешь, не готов был дарить ее кому–то, хоть и на время. Казалось бы, что такого — особенно если я далеко или занят… А кто–то рядом и свободен… Она говорила, что «это жизнь». Но по мне — это не жизнь как раз, это… Послушай. Может, я и дурак, но ни в чем не раскаиваюсь ни на стебель.

Она жевала траву.

— А мальчишек наших звали Рос, Мири и Кит. Тройняшки. У Роса шрамик был на носу… Представляешь, я до мельчайшей подробности помню, как их провожали на службу. На границу. Кто где сидел, кто что говорил, кто как смеялся. Кит со своей девушкой почему–то поссорился, а потом помирился. Вкус пьяной вишни помню. Красный полумесяц на скатерти — отпечаток от стакана. Вот. До сих пор. Сезон они прослужили — вместе. Слышишь?

Она жевала.

— И… их всех наградили чем–то посмертно, жена ездила за орденами, а я не стал. Мне не хотелось этих орденов. Слушай, ты в состоянии понять то, о чем я тебе рассказываю? Запах травы. — Мальчишки, мои мальчишки. Ты поймешь. Даже ты поймешь, когда у тебя будут дети.

Она смотрела ясно и преданно. А через некоторое время просто подошла поближе, жестами недвусмысленно предлагая здесь и сейчас сделать все, чтобы дети у нее появились как можно скорее; в ноздри ударил резкий провоцирующий запах. Дыму стало противно. Он отошел в сторону.

— Что ж ты… брезгуешь? — послышалось за спиной.

Дым содрогнулся. Бурого цвета самец смотрел на него без той сонной безмятежности, к которой Дым за последние дни почти притерпелся. Обыкновенно смотрел. Даже насмешливо.

— Т–ты… — выговорил Дым.

Незнакомец криво усмехнулся:

— Да. Как там… жизнь?

Дым заметил, что он говорит с трудом. Запинаясь, как бы подбирая слова.

— Плохо, — сказал Дым. — Волки прорвались.

— Да, — сказал незнакомец. — Волки… Здесь нет волков. Ты заметил?

— Заметил, — Дым кивнул. — Ты здесь давно?

Незнакомец задумался, как будто вникнуть в смысл вопроса было очень и очень непросто.

— Давно, — сказал наконец. — Много… много. Нас было… была своя… свое стадо. Думали… Не… Здесь нет волков. Только надо держаться… подальше. Не ходи на запад. К ним. Не ходи.

— На западе Хозяева? — спросил Дым.

— Не надо на запад, — почти попросил его собеседник.

— Как тебя зовут? — спросил Дым.

Тот мотнул головой:

— Не… важно. Звали. Теперь… некому звать, — и он рассмеялся, запрокинув голову.

За спиной послышалось ритмичное сопение. Дым обернулся. Девушка, весь день выслушивавшая его откровения, сосредоточенно спаривалась с молодым некрупным самцом. Остальные не глядели в их сторону — подбирали траву; самец старался. Девушка, придавленная к земле, бессмысленно улыбалась — теперь уже точно улыбалась, и в глазах ее было свежее и крепенькое, совершенно животное наслаждение.

Он уже потерял счет дням, когда в движении стада наметилась перемена. Вожак забирал все круче к западу; земля сделалась каменистой и твердой, травы здесь было немного, больше колючки. Безымянный собеседник Дыма нервничал все сильнее — и наконец ночью исчез. Ушел в степь. Дым остался.

Миновало еще несколько дней, прежде чем однажды на закате стадо поднялось на пригорок и Дым увидел внизу поселение. Что–то неуловимо знакомое. Плоские прямоугольные крыши, только без огородов. Большие одноэтажные дома. Стадо покатилось с пригорка вниз. И Дым поспешил вниз вместе со всеми, забившись в самую гущу, будто желая спрятаться среди лохматых спин — потому что стадо встречали, и встречающий был чудовищнее волка. Огромного роста. С неправильными пропорциями тела, с движениями завораживающе точными, с парализующим взглядом широко расставленных, непривычно светлых глаз.

— Пошли–пошли–пошли… Хар–рашо, давай–давай… Куда?! А ну сюда, сворачивай!

Слова были знакомые, но произносились по–чудному, Дым понимал их не без труда — но всего страшнее был голос. Голос пробирал до костей, нечто подобное слышалось Дыму только в детских кошмарных снах. От Хозяина исходила волна властного подавления, и несомый стадом мимо ног в высоких черных сапогах, Дым едва не потерял сознание.

Всех их загнали — теперь именно загнали! — в полутемный барак, сухой и теплый, со свежей соломой на полу. Товарищи Дыма преспокойно устроились кто где и заснули до утра, а Дым всю ночь не мог сомкнуть глаз, потому что планы его, вынашиваемые с того самого дня, как в Большом доме постановили объявить всеобщую мобилизацию… нет, с того дня, когда пришло первое сообщение о прорыве на границе и падении маячков… эти планы вдруг оказались домиком из пены, рисунком на песке, потому что переговоры с Хозяевами…

Переговоры с Хозяевами! Это значит — выйти из стада и обратиться с речью к великану с пугающим орудием в руках и предложить сесть за стол переговоров — как равный, стало быть, с равным.

От его хриплого смеха задергали во сне ушами преспокойно сопящие товарищи.

Утром неясное предчувствие катастрофы реализовалось. Двери барака приоткрылись, но только чуть–чуть, выпуская узников небольшими группками; снаружи доносились крики. В них не чувствовалось ни боли, ни ужаса, но они были до странности громкими, Дым не мог представить себе обстоятельств, при которых его безмятежные товарищи могли бы так рвать себе глотки. Сам он хотел оставаться в бараке до последнего, но это оказалось невозможным, его вытолкнули наружу, он зажмурился, ослепленный солнечным утром. Его группу — трех самцов, двух самок и ту самую девушку — втолкнули в узенький загончик. Хозяина не было видно, но его присутствие угадывалось. Товарищи Дыма смотрели либо в землю, либо прямо перед собой, а он — он поднял голову и увидел.

Хозяин выхватил из загона одну из самок. Привычным движением, почти не прилагая усилий, зажал ее между колен; не обращая внимания на вопли, споро связал руки и ноги. Послышалось негромкое стрекотание, во все стороны полетели ошметки шерсти; Хозяин водил и водил стрекочущим устройством, пока самка не сделалась голой и розовой, будто кишка, тогда Хозяин развязал ее и перебросил в соседний загон. И потянулся за следующим, и выхватил самца, стоящего рядом с Дымом.

Он почти ничего не помнил. Голых и дрожащих, их затолкнули в барак. Кажется, в длинных ящиках горами лежала прекрасная пища, и кажется, его товарищи, забыв о шоке, принялись за еду, Дым лежал в углу, не в силах подняться на ноги…

Когда Хозяин зажал его между коленями и включил свою адскую машинку, Дым закричал. Он хотел обратить на себя внимание Хозяина, воззвать к его совести, остановить его, наконец. Хозяин рявкнул; Дым встретился глазами с его взглядом и обмяк. И не вздрогнул даже тогда, когда его начали стричь.

Дальше все помнилось обрывками.

И вот теперь он видел тонкие ноги, переступающие по несвежему уже сену, слышал хруст поедаемых травинок — и одновременно несся вверх по склону, уходя от преследовавших его волков. Глядел на сухое соцветие перед глазами, кусочек корма, вывалившийся из переполненной кормушки — и видел ромашку, нарисованную на белой стене.

Бежать… вернуться… волки.

Что может быть хуже, чем жить, как животное?

Как животное домашнее.

На пол легла полоса света. Приоткрылась низкая дверь. Дым напрягся — и снова обмяк. Даже если все стадо пойдет прямиком на бойню — ему не сделать ни шага. Во всяком случае, ни шага в сторону. В дверном проеме стоял согнувшийся вдвое Хозяин. Смотрел на едящих, а те не обращали на него никакого внимания.

А Дым лежал в темном углу.

— Дива Донна, — сказал Хозяин, и Дыму показалось, что у него заложило уши. — Дива… Донна.

Никто не повернул головы. Все продолжали жевать.

— Дива… Донна, — повторил Хозяин, будто сам себе удивляясь. — Кто тут… Дива Донна? Встань и подойди.

Никакого движения; стадо утоляло голод, и на лице Хозяина обозначилось разочарование пополам с облегчением. И дверь стала закрываться. И в последнюю секунду — луч света на полу уже совсем истаял — взгляд человека в дверях упал на другого человека, в углу, который пытался — и не мог подняться.

Но побег раскрылся.

Хозяева, недовольные Лидером, хотели остричь его и отправить на бойню — но вмешался самый главный Хозяин. Он сказал: Лидер прав. Пусть идут, может быть, у них что–то получится. И дал им с собой еды и питья, технологий и материалов достаточно, чтобы основать свою цивилизацию. Только оружия, чтобы убивать других, Хозяева не дали, а Лидер не взял с собой. Лидер и те, кто ушел с ним, стали жить на границе кормных степей и каменистых предгорий. Они основали цивилизацию, установили законы и начали жить в согласии с ними… Они плодили детей, тех, кто не знал, кто такие Хозяева. Они учили их наукам, чтобы дети умели строить дома, и делать предметы, и использовать технологии… Но пришли волки, привлеченные легкой добычей. Тогда те, что пришли с Лидером, пожалели о своем решении. Но не все. У них был огонь, было оружие, и у них была решимость обороняться. Добыча не была легкой, и волки отступили. Но не навсегда.

Сказание о Лидере.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

После зыбкого пространства, в котором обитали Хозяева, мир под солнцем показался Дыму очень маленьким, зато надежным и ярким. Он вышел рано утром и до заката брел по зеленому, сытному пастбищу. Шел, не подобрав с земли ни травинки, только изредка задерживаясь возле круглых рукотворных озер, чтобы утолить жажду. Несколько раз на горизонте показывались стада — те стада, спокойно пасущиеся и радующиеся жизни; Дыму приходилось преодолевать почти физиологическое стремление оказаться среди себе подобных. Он понимал, что, затерявшись среди жующих, отдыхающих, спаривающихся, сможет наконец вздохнуть с облегчением, расслабиться, забыться ненадолго — и хотя Дым прекрасно знал цену такому отдыху, искушение все–таки было велико.

«Вот как рыбу выбросили на берег», — думал Дым, бредя между метелочками цветущих трав. — «Чешуя сохнет, рыба не может без воды… она согласна на любую лужу — лишь бы плыть. Мы в своем стаде, как рыба в воде…» «А Хозяева либо родились на суше, либо давно вышли из воды», — думал Дым. — «Нам никогда не понять друг друга».

То, что называлось миром Хозяев, сперва представлялось ему чем–то вроде огромной, окутанной туманом кухни, где почти ничего не видно, только слышен стук ножа о разделочную доску, треск огня в печи, да время от времени вынырнет из–за мутной завесы чье–то плечо, чей–то одинокий глаз или полуголый, покрытый редкими волосками подбородок. Тогда он горько пожалел, что пустился в путешествие. Он пожалел, что решился на встречу с Хозяевами; он понял, как прав был безымянный сородич с его паническим шепотом: «Не ходи на запад!»

При встрече с волком человека порабощает страх неминуемой смерти. Долгое время Дым считал, что хуже ничего не может быть. Но при встрече с Хозяином приходит ватная, пробирающая до костей покорность. Желание вытянуть шею — чтобы длинной, с очень подвижными пальцами хозяйской руке было удобнее полоснуть мясницким ножом. И это оказалось хуже любого страха.

Теперь Дым шел по степи. На разной высоте покачивались соцветия — белые зонтики, пахнущие медом, желтые метелочки, пахнущие медом, синие шарики, пахнущие так, что хоть с ума сойди. Он шел туда, где живут его соплеменники — его непостижимые родичи, решившиеся поставить поселок под самым боком у Хозяев. Принимающие от Хозяев защиту и корма.

Он шел туда, куда шел в свое время Лес–Лановой. И куда он так и не добрался. Он шел под солнцем; теперь ему казалось, что в обиталище Хозяев всегда стоит полумрак. Так ли это? Или виной тому шок, лишивший его способности трезво оценивать окружающее?

Действительно ли Хозяева отличаются от людей до предела, за которым наступает полное непонимание? Но ведь что–то он все–таки понял. Потому–то и идет сейчас по степи, идет к тем, к соплеменникам… К тем, что нашли с Хозяевами общий язык.

Наступил полдень. Дым лег в траву — передохнуть. На минуточку. Только послушать, как звенит полуденное поле. Только посмотреть, как колышутся стебли. После всего, что довелось увидеть у Хозяев… надо почаще смотреть на облака. Чтобы убедиться наконец — это не рукотворный голубой купол, это не еще один фокус прирученного пространства, это просто небо…

Хозяин, остригший Дыма, передал его другому Хозяину. А тот — следующему. Ни с кем из них Дым не мог обменяться более чем парой связных реплик. Первый Хозяин, с которым у Дыма получился наконец разговор, был высок и узок в плечах. Голая кожа на его лице была белой, как седина, а глаза прикрывались специальными темными щитками — и слава Лидеру, потому что прямой взгляд Хозяина оставался для Дыма непереносимым испытанием.

— Волки, — твердил Дым. — Волки, помощь… Мы гибнем, потому что не можем противостоять волкам. Помогите нам. Защитите.

Хозяин не понимал. Жест непонимания у него был странный — казалось, тонкая шея вот–вот переломится под грузом огромной головы.

— Они убивают, — твердил Дым. — Существует же ответственность? Вы же создали нас, вы создали Лидера и его стадо… Помогите нам! Дайте оружие против волков или придите сами и прогоните их!

Хозяин долго думал. Потом заговорил, в голосе не было приказа, но сам звук его пронимал Дыма до костей.

— Мы не ходим стадом, — сказал Хозяин. — Ты оперируешь понятными тебе категориями. Мы не можем быть «мы». Мы каждый — вне других. Мы отдельные. Мы постигаем.

— Я думал, что мы можем договориться, — сказал Дым. — Как разумные с разумными. Как цивилизация с цивилизацией.

Хозяин отбросил голову назад — она почти повисла за его спиной, а к Дыму обратилась большая белая шея. И эта шея дергалась, издавая странные звуки. Хозяину было смешно, Хозяин смеялся. Наверное, Дым переменился в лице. Наверное, он что–то сказал или что–то сделал — но Хозяин оборвал смех, снял свои щитки, и от его взгляда Дыму сделалось тоскливо и сладко — почти как от далекого волчьего воя.

— Когда несколько людей объединяют усилия для достижения цели, выходит скверно. Разумное стадо — самый невинный из таких вот прорывов в неведомое. Самый легкий. Да, эти люди добились успеха… Они добились. Не вы. Я разочарую тебя. Они, те, кто выпускал твоих предков за стены, на волю, были совершенно уверены, что уже в третьем поколении это будет обыкновенное, не мыслящее, не производящее орудия стадо. Вы оказались хорошими учениками, вы, потомки маленькой Молли, но природа все равно сильнее. Нормальное состояние для стада — ходить по пастбищу. Под взглядом пастуха, если это домашнее стало. Под взглядом волка, если это стадо одичавшее. Я понятно выразился?

— Совершенно понятно. Скажи, почему вы едите нас?

— Мы не едим разумных, — ответил Хозяин.

— Эти, похожие на нас — чем они хуже? — спросил Дым. — Вы можете все… Почему вы стрижете стада? Почему вы режете их на мясо? Разве нет другого пути, разве вам больше негде добыть еду и одежду?

Хозяин снова рассмеялся.

— На моих землях живет мыслящее стадо, — сказал он наконец. — Стадо из ваших, из перебежчиков. Им хорошо. Хочешь к ним присоединиться?

Дым шел весь день. Уже на закате он поднялся на холм — и внизу увидел ровные ряды домов с привычными огородами на плоских крышах.

Молодежь смеялась. Молодежь слушала девушку, поющую на опрокинутой бочке. Девушка притоптывала, и толпа прихлопывала в такт; девушка выдавала чередующиеся «ля–ля–ля», «ша–бу–да» и «тири–ра», и толпа подпевала. Дым стоял в самой гуще толпы, смотрел в звездное небо поверх девушкиной головы и ни о чем не думал. В его сторону старались не смотреть — из деликатности; несмотря на то, что Дым с ног до головы был завернут в темный полотняный балахон, несмотря на то, что шерсть успела немного отрасти, его увечье не осталось тайной ни для кого. Они сталкивались с таким увечьем не раз и не два. Наверное, они сочувствовали Дыму, наверное, они не совсем безуспешно боролись с отвращением. Дым разглядывал их из–под капюшона.

Внешне они ничем не отличались от молодежи, которую он встречал каждый день — в столице, в поселках… Кажется, ничем не отличались. Или все–таки?.. Некое общее выражение. Тень пугающей безмятежности, которую он когда–то (когда? сто лет назад?) видел в глазах девушки–самки, той самой, которая внимательно выслушала его историю, но не поняла ни слова. Или показалось? Показалось, нормальные ребята…

— А теперь, — звонкий девушкин голос накрыл площадь без видимого напряжения, — песня в честь нашего гостя! В честь новоприбывшего человека со старой родины, Дыма–Лугового, песня о покинутом доме!

На площади стало тихо. Вокруг Дыма образовался целый лес обнявшихся парочек, троиц и даже четверок; вероятно, нравы здесь царили простые и незамысловатые. Как говорила когда–то его бывшая жена — против биологии не попрешь; вот пятеро — две девушки и три парня — замысловато сплелись, покачиваются в такт песне, мелодичной и трогательной. Ритмично покачивалась вся площадь, и только Дым стоял неподвижно, да еще сын старосты по имени Жель–Мостовой, угрюмый парнишка, приставленный к гостю сопровождающим. Девушка пела.

— Я оставил свой дом и нашел другой,

песню о доме спой ты мне, спой…

Слова были незамысловаты, как капустный лист, но в голосе звучала настоящая грусть. Вряд ли девушку так волновала судьба оставленного дома — она, скорее всего, не помнила его. Но музыка была печальна, а девушка обладала врожденным чувством гармонии. И не сфальшивила ни разу.

Концерт закончился неожиданно. Певица слезла с бочки, все вдруг распрощались и разошлись. Дым догнал провожатого, тронул за рукав:

— Жель…

Парень отшатнулся. Дым, смутившись, отдернул руку:

— Жель, ты, это… читать умеешь?

Парень посмотрел непонимающе. Пожал плечами. В доме старосты Дыма ждали ужин, постель из чистой соломы — и, разумеется, продолжение разговора.

— Ну как, повеселимся? Наша Лика вашей Диве Донне сто очков вперед даст.

— Не сомневаюсь, — сказал Дым.

Дом был совсем небольшой и не очень опрятный. Вся семья старосты — две жены, шестеро сыновей и две беременные невестки — обитали под одной крышей; Дыму выделили почетный угол, хотя и жены и невестки — он заметил — были против. Они старались не прикасаться к предметам, которые трогал Дым, как будто тот был заразным больным. Сейчас все в доме спали — или притворялись спящими; мерно подымались бока, тихо посапывали носы. Староста сидел напротив Дыма, маленький светильник подсвечивал половину его лица, отчего оно походило на печальную немолодую луну.

— Так и что ты собираешься делать? — спросил он наконец. — Вернешься? Если захочешь остаться, наши заволнуются. У нас с Хозяином уговор — никого лишнего.

— Сколько детей рожать — тоже с Хозяином договариваетесь?

Староста насупился:

— Ты язык придержи! Легко говорить, легко обвинять.

— Легко, — согласился Дым. — Ты знаешь, что сейчас… там? Что такое волки?

— Знаю ли я, — ворчливо отозвался староста. — Я, считай, из–за волков сюда и попал. Детей спасал. Вон, — махнул рукой в сторону спящих. — Шестеро родились, шестеро выжили, выросли, целы.

— Мне повезло меньше, — сухо признался Дым.

Староста долго, испытующе смотрел ему в глаза.

— Сперва страшно было, — наконец признался староста. — Теперь — легче. Волков нет. Жратвы навалом. Летом — подножная, зимой Хозяин брикетную дает, да не такую, как мы привыкли, а куда как посочнее. Правда, ты, наверное, брикетной не пробовал? Ты же чиновник.

— Пробовал, — сказал Дым.

Староста, кажется, слегка смутился:

— Ну вот… Вот так. Живем понемножку.

— Не скучно? — спросил Дым.

Староста хмыкнул:

— С волками оно, конечно, веселее.

— Детей учите?

Староста неопределенно развел руками:

— Которые хотят, тех учим. Но многие не хотят. Не все молодые читать умеют. А что делать? Такая жизнь… Не надо им читать. Не нравится.

Дым прикрыл глаза:

— Представь себе, что ты в Высоком доме. Что тебя пригласили как консультанта, что говорят о переселении к Хозяевам. И что некто, противник такого переселения, говорит: там мы выродимся, превратимся в обыкновенное стадо. Окончательно растратим знания и опыт, которыми владели предки. Ты сможешь возразить?

— Сроду я не был в Высоком доме, — с неприязнью сказал староста. — Я и в столице всего раз был.

— Что ты возразишь?

— Что им милее власть, — староста насупился. — Пока они сидят в Высоком доме, пока решают, кому сколько брикетов на зиму, — вроде как при власти. А когда окажутся под Хозяевами — тогда и Высокий дом не нужен. Никто не нужен. А кто хочет учиться — пусть учится, пожалуйста. Я и своим говорю учитесь.

— А книг много? — спросил Дым.

Староста пожал плечами:

— Штук шесть. Учебники по математике, по инженерному делу…

Дым помолчал. Староста смотрел настороженно — ждал подвоха.

— Ты доволен жизнью? — спросил наконец Дым.

— Въедливый ты, — проворчал староста. — Чувствуется, что чиновник. А простой человек не спрашивает себя, доволен он жизнью или нет. Он просто живет. Детей растит…

— Тех, которые не лишние, — заметил Дым.

— Идиот! — рявкнул хозяин так, что сопение в комнате разом оборвалось. Язык укороти, надзиратель стриженый! Я же вижу, как ты смотришь, мы–де свободу предали, под Хозяином живем, как скоты. А вот и нет! Свободные мы, посвободней некоторых. Живем мирно, никому не мешаем, всем довольны!

Дым молчал.

На другой день он вернулся к Хозяевам. Тот, с темными щитками на глазах, удивился его возвращению.

— Ты войдешь, — спросил Хозяин, — или останешься снаружи?

— Войду, — сказал Дым. Ему до странности хотелось простора и пустоты хозяйского жилища. Наверное, давали о себе знать двое суток в тесном доме старосты. Странно. Прежде Дыму никогда бы не пришло в голову называть такой дом — тесным.

— Я думал, ты останешься с ними, — сказал Хозяин. — Все ваши, те, кто приходит, хотят такой жизни. Хотят туда.

Дым молчал. Он порывался сказать, что Лес–Лановой расписывал стены своего дома цветами, а Дива Донна замечательно поет. Что цивилизация — не сборище разумных животных, что не все, живущие стадом, видят смысл жизни в одной только жвачке. Жить вместе — не обязательно быть безмозглой скотиной. Ему хотелось говорить и говорить, изливать свою обиду, непонимание и злость но он молчал, потому что Хозяин все равно не понял бы его. Да и он, Дым, никак не мог понять Хозяина. И ведь были волки. Время шло, а волки никуда не девались.

— Арти–Полевой изобрел специальные маячки, чтобы отпугивать волков, — сказал Дым, когда молчание затянулось. — Но волки смогли адаптироваться.

— Вряд ли он придумал их сам, — сказал Хозяин. — Похожие технологии когда–то существовали у нас, вероятно, он вычитал в каком–нибудь старом источнике.

— Нет, он их изобрел, — упрямо повторил Дым. Хозяин не поверил ему. Высокие острые плечи поднялись и опустились: этот жест означал, что Дым может сколько угодно тешить себя иллюзиями, мнение же Хозяина не переменится ни на стебель.

— Я хочу спросить тебя, — сказал Дым. — Первое. Ты согласился бы принять на своих землях еще несколько общин; много, очень много, миллион… людей? Таких, как я.

Хозяин понял, и Хозяин умел считать.

— А второе? — спросил он.

Дым огляделся; на стене напротив — для удобства Дым определил эту плоскость как стену — лежала проекция огромного пастбища. Медленно, по широкому кругу двигались стада — неправильной формы, светлые, и видом своим, и манерой передвигаться похожие на белые облака в полуденном небе. Справа ровной линией стояли хлева; слева красными огоньками подмигивали «огневые точки» автоматические убийцы волков. (Дым вспомнил: свист над головой. Волк с дырой в груди, такой огромной, что Дым мог бы просунуть туда кулак, если осмелился бы.) И в стороне, неподалеку от огневых точек — стоящие рядышком дома. Осколок цивилизации, разумная община; целую степь можно было бы заставить такими вот маленькими поселками.

— Второе… — проговорил он медленно. — Что ты за это попросишь? На каких условиях?

Хозяин смотрел на Дыма без щитков, прямо. И Дым впервые выдержал этот взгляд.

— Я буду говорить с тобой откровенно, — сказал Хозяин. И Дым обрадовался.

Лидер говорил: мы получили в готовом виде то, на что цивилизация Хозяев потратила тысячелетия своей истории. Если мы не сделаем своими хотя бы толику этих умений и знаний — мы обречены. Мы растратим богатое наследство и вернемся туда, откуда вышли — к полю, к хлеву, к траве. Мы снова станем беспомощными перед волками; цивилизация погибнет. Но если каждый из нас ежечасно будет бороться за цивилизацию в себе — мы выживем, мы выиграем и преумножим наследство Хозяев. И настанет день, когда наши собственные умения и добытые нами знания превзойдут умения и знания Хозяев.

Сказание о Лидере.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Поселение было обнесено частоколом, и на заостренных верхушках высоких кольев сидело послеполуденное солнце. Вместо одной стены стоял погрязший в земле, облепленный грязью тяжелый тягач. На дне ковша поблескивала дождевая вода. Дым постучал. Ему долго не отпирали — разглядывали пришельца в щель и шептались. Потом скрипнули петли, и тяжелая дверь отворилась; за частоколом было темно и душно.

— Тю, — сказал молодой парень с самострелом на плече. — Ты кто такой, дядя?

— Дым–Луговой, — отозвался Дым. — Отбился от стада.

— Все мы тут отбились, — сказал парень. — Хочешь остаться? Давай, места хватит, двоих с утра волки задрали…

Дым огляделся. Глаза его привыкали к полумраку. Пространство внутри частокола было укрыто огромным куском брезента. Ни на что не обращая внимания, возились в соломе дети. Поодаль стояли женщины — изможденные, тощие, усталые. Настороженно смотрели на Дыма. Мужчин не было видно.

— Все в поле, — сказал парень. — Тут у нас просто: успел сжать — твое счастье. Не успел — голодай. С факелами ходим — одной рукой огонь держишь, другой траву загребаешь. Только им наши факелы не больно–то страшны.

— При волках живете? — спросил Дым.

Женщины переглянулись.

— Высокий дом, — Кари–Гаевой выругался, как плюнул. — Высокий дом, чтоб его… собрали людей — укрепления строить. Голодуха… Беженцев набралось на каждую крышу по лишних пять десятков. Ни травинки… Какие укрепления? Для чего? Кого укреплять, когда жратва вся под волком осталась? Огни палили… К северу отсюда один умник полстепи выжег. Волков пугал. Великий Лидер! Дети оголодали — ребра торчат. Ну я и послал к черту Высокий дом, всю эту хреновую цивилизацию… Три семьи собрал — и сюда. На тягаче бревна подтягивали, за день частокол поставили, детей спрятали…

— Тягач на ходу? — спросил Дым.

— Где там! — Кари махнул рукой. — Топливо вышло. Откуда топливо? Масла нет. Вот, вместо стенки поставили. Хоть какая буря, а устоит. Все польза.

— Как же тут жить? — спросил Дым.

— Молча, — сказал Кари. — Детей кормим. На зиму запасли уже кой–чего. Вода есть. Перезимуем. Зимой волки голодные будут, но частокола им не взять.

— Тут еще кто–то живет? — поинтересовался Дым.

— На бывшей заставе, — помолчав, сообщил Кари. — Тоже три семьи. Это сегодня день плохой — волки двоих завалили. А так — дежурных ставим на вышке, детей выпускаем попастись, размяться. Волка, его ведь издали видать, если глаз тренированный.

Дым посмотрел на небо; серый треугольник его помешался прямо над головой. В прорехе брезентовой крыши.

— Вот, — Дым стянул с плеч свой видавший виды балахон. Кари сперва прищурился, потом отшатнулся: — Где это тебя? Чего это, не заразно, а?!

— Это стрижка, — объяснил Дым. — Я был у Хозяев.

Неожиданностей не предвиделось. То, что еще недавно было страной, цивилизацией, распалось теперь на очаги, островки. На кормных полях хозяйничали волки. Там же, защищаясь по мере возможности или просто положившись на судьбу, маленькими стадами жили переселенцы, которые предпочли полную опасностей жизнь медленной смерти от голода. Старая линия укреплений еще держалась — во многом благодаря тому, что волкам хватало поживы в степи. Дым пробрался за укрепления на рассвете — ополоумевший от недосыпа молодой солдат долго глядел на него, будто на привидение, потом вяло махнул рукой в сторону города:

— Если талонов на брикет у тебя нету, так лучше и не соваться…

Дым не внял предупреждению.

Спустя два дня он сидел в знакомом доме с колокольчиком над окном. В доме было пусто; ширмы, аккуратно сложенные, стояли у стены.

— Извини, — пробормотал старик. — Угостить тебя нечем. Вот, пригоршня трухи из брикета…

— Дай воды, — сказал Дым.

Старик сидел напротив; Дым отхлебывал из железной кружки глоток за глотком; старик глядел на него, и в этом взгляде был ужас.

— Ничего страшного, — сказал Дым, поставив на стол пустую кружку. — Ты видишь — я не попал на бойню. И шерсть почти полностью отросла.

— Расскажи, — жадно попросил старик, и Дым начал рассказывать. Старик слушал. — Они живут… как тебе объяснить? У них такое пространство, как… как малина. Много отдельных пупырышек… но ягода одна. Каждый живет в своем круге пространства. Каждый занят собой. Никто никого ни в чем не убеждает. Я видел одну женщину, Хозяйку, которая не ест мяса из принципа. Представляешь? Но ей не приходит в голову сказать еще кому–то, что мясо есть нельзя, что оно живое. Они продолжают стричь шерсть и резать стада. Я не понимаю, почему. Они могли бы избежать этого. Но они не понимают. Им не приходит в голову задуматься, что чувствует не то что стадо — сородич, сосед. Их эта устраивает. Они свободны, совершенно. Космически. Им не страшно в одиночестве, им не бывает скучно, они творят, самореализуются. Рисуют — ни для кого, для себя. Сочиняют музыку, которую никто не услышит… Изобретают…

— А власть? — спросил старик.

— Насколько я понял, нет никакой власти. Никто никому не нужен. Каждый имеет все, что пожелает, сам по себе. Такая светящаяся стена, они пальцем указывают предметы, которые нужны, и через минуту уже получают все, что хотят.

— Откуда?

— Не знаю, — в голосе Дыма проскользнуло раздражение. — Не важно.

— Еще как важно, — возразил старик.

— Нам не дотянуться, — безнадежно бросил Дым. — До той бездонной корзинки, из которой они берут свои блага. Они, наверное, заслужили это. Они их сами сделали, изобрели, как изобрели нас, например. Только мы для них бесполезны. Нас неудобно резать, нас неприятно есть.

— Но ты сказал, что остается надежда, — сказал старик после паузы.

— Да, — отозвался Дым. И надолго замолчал.

— А дети? — снова спросил старик. — У них есть дети? Как они размножаются?

— Не знаю, — ответил Дым. — Не бывает такого, чтобы мужчина и женщина жили вместе. Кажется, детей им привозят… оттуда же, откуда и все остальное.

— Из бездонной корзинки? — усмехнулся старик.

— Да.

— А мои все убежали в степь, — помедлив, произнес старик, и в голосе его обнаружились остатки горечи. — Говорят, лучше волки, чем голод.

Дым посмотрел на бурые крошки. Высыпал на ладонь, аккуратно слизнул.

— Есть надежда — для жизни. Для цивилизации — нет надежды.

— Что? — одними губами спросил старик.

— Ты оказался прав, ты, а не я. Лидер был властолюбцем и дураком. Вся эта затея изначально обречена… Ты не знаешь, Дива Донна жива еще?

— Лана–Гаевая зовут ее, — помедлив, сказал старик. — Дива Донна — кличка, псевдоним. Она еще в городе, кажется… но почему нет надежды?

Дым опустил глаза:

— Что в Высоком доме?

— Ничего, — отозвался старик. — Если не считать персональных пайков, очень тощих. Мне вот выдали, по старой памяти. После того, как ты ушел, тебя сперва лишили должности. Потом представили к награде. Посмертно. Впрочем, уже все равно. Но почему нет надежды?

— Все равно, — повторил Дым. — Видишь ли…

— Слушай и не перебивай, — сказал тогда Хозяин. — Дым, твои предки домашние животные. Разумное стадо — нонсенс, ошибка. Ваша цивилизация неправильна, недееспособна. Закат ее может быть более или менее трагичным. Более болезненный выход — волки и одичавшие, понемногу вырождающиеся стада. Менее болезненный выход — договор между нами… между мной и тобой. Пусть они приходят — хоть миллион, хоть два, хоть десять, пространство для них я сумею организовать. Корма… еду — нет. Значит, стада, желающие не знать ничего о волках, должны подвергаться стрижке… молчи и слушай. Стрижка приводит к шоку, только если взрослую сформировавшуюся особь остричь впервые. Если второй раз — шок будет меньше, на третий его не будет совсем. А если начинать стричь молодых — они перенесут это без малейшего напряжения. Это войдет в привычку, из трагедии превратится в обыденность. Только на таких условиях я могу принимать у себя разумные стада. Это своего рода договор — или шерсть, или безопасность. Никакого принуждения. Справедливо?

— Справедливо, — сказал тогда Дым. — А мясо?

Хозяин долго смотрел на него, и Дым выдерживал его взгляд — на равных.

— Вообрази, Дым, сколько в степи появится полукровок. Четвертькровок. Дальних потомков. Сменится несколько поколений, и все. От этого чуда, разума, зародившегося в результате чьей–то гениальной насмешки, шутки, ничего не останется. Тогда придет очередь мяса. Но ты не доживешь, Дым. Ты не успеешь этим огорчиться.

— Спасибо, — сказал Дым после паузы. — Спасибо, что ты говоришь со мной откровенно.

— Не за что, — помедлив, сказал Хозяин. — Наверное, ты этого заслуживаешь.

— Проклятие Лидера! — в ужасе воскликнул старик. — Кто будет острижен…

— Я острижен, и ничего не случилось, — отозвался Дым с кривой усмешкой. — Я жив, как видишь. Я даже вернулся обратно — через территорию волков, которые никого не стригут, зато едят разумных безо всякой рефлексии. И у меня есть главное дело. Оно противно мне, как гнилая трава, но это мое дело.

— Ты думаешь, кто–то согласится на это?

— Все, — сказал Дым. — У всех дети, все хотят жить.

Это было все, что они могли сделать. Отряды солдат, с факелами и при самострелах, конвоировали колонны беженцев. Они шли по дороге, уже проторенной для них, по картам, размноженным на печатных станках; они шли почти налегке — еды в степи хватало, и всю поклажу уходящих составляли немногочисленные книги. Они шли — инженеры и учителя, строители, рабочие, их дети и внуки. Те из них, кто ради спокойной сытой жизни — не своей, а их, малышей! потомков! решился на неслыханное унижение. На стрижку. Впрочем, среди уходящих активно жили слухи о том, что ничего страшного в стрижке нет. Что шерсть отрастает снова. А если стричь сызмальства — дети вообще ничего не заметят. Во всяком случае, не поймут.

Когда беженцы ушли почти все и город опустел, Дым почувствовал странную пустоту. Его миссия была выполнена, но если имя авантюриста–Лидера пережило века и надолго застряло в человеческой памяти, о Дыме–Луговом люди постараются поскорее забыть. Во всяком случае, он надеялся, что забудут. Имя и ту роль, которую он сыграл, возможно, против своей воли. Каждое утро Дым смотрел на себя в круглое металлическое зеркальце — и видел длинное, немолодое, в седых волосах лицо.

Однажды утром, часов в десять, он вышел на улицу — безлюдную, как в мире Хозяев, но куда более узкую и кривую — и отправился по адресу, записанному на клочке прошлогодней газеты. Крыши чернели, выщипанные, вытоптанные до последней травинки. Ветер развевал чьи–то белые занавески — окно было, будто старуха с растрепанными длинными космами. Дым остановился. Сверился с адресом. Постучал, готовый к тому, что никто не ответит. Через несколько минут дверь открылась. На пороге стояла немолодая истощенная женщина.

— Здесь еще живет Лана–Гаевая? — спросил Дым.

— Лана, — слабо крикнула женщина в недра дома. И кивнула Дыму: — Входите.

Он вошел. Дом был маленький, когда–то удобный, но сейчас заброшенный, запущенный. Грязная солома на полу; из дальнего угла, из–за ширмы, вышла девушка. Дым не сразу узнал ее. Все–таки портрет на круглом значке не мог передать черт живого лица, одновременно приукрасив и исказив его.

— Меня зовут Дым–Луговой, — сказал Дым.

Она вздрогнула. В последние недели имя его стало более чем знаменитым.

— Вот, — он протянул ей круглый значок с почти стершимся изображением. Она посмотрела — опасливо, не касаясь значка. Подняла на Дыма карие, круглые, очень растерянные глаза:

— Да… Но почему… — Он спас мне жизнь, — объяснил Дым. — Жизнь, рассудок.

— Я рада, — пробормотала она. — Но в этом нет моей заслуги.

Некоторое время они молчали. Он разглядывал ее, а она откровенно маялась. Не знала, что ему сказать, и стеснялась выгнать его.

— Почему вы не уходите со всеми? — спросил наконец Дым.

— Потому что я не хочу, — шепотом ответила девушка.

Помолчали снова.

— Вы, наверное, хорошая певица, — сказал Дым. — Жаль, что я никогда не слышал, как вы поете.

— Теперь уже и не услышите, — произнесла девушка, отводя глаза. — Я больше не пою.

— Записок Арти–Полевого не сохранилось, — сказала сухонькая старушка, вдова великого изобретателя. — То, что говорите вы, с моей точки зрения — великое кощунство. Арти был честнейшим человеком и замечательным ученым. Теперь таких нет. Я уверена, что Арти сам изобрел маячки, а не откопал идею в старых источниках. Но у меня нет доказательств.

— Спасибо, — кивнул Дым. — Прошу прощения.

Старушка осталась одна в огромном, на сто человек, доме. Некогда семейство Полевых было многочисленным и славным; теперь старушка осталась одна. Кто погиб, кто бежал в степи, кто ушел с караваном к Хозяевам. Дым вышел на улицу и долго смотрел в желтоватое, затянутое гарью небо. Где–то горела степь: не то случайно оброненный факел, не то жест отчаяния погибать, так всем… Он ушел, незаметно оставив на старушкином столе полпайка брикетной травы.

Глубокой осенью на крышах, в палисадниках и под заборами поднялась бледная, удивленная, сильно опоздавшая трава. Каждый стебель срывали губами и долго катали на языке. На ободранных афишных тумбах кое–где сохранились плакаты с географическими картами. Дорога через степь, дорога через лес, трижды рассекреченная дорога к Хозяевам. Дым пережил два покушения — один раз ему на голову бросили кирпич. Другой раз подсыпали яду в бочку с дождевой водой. Хранимый не то чертом, не то призраком проклятого Лидера, Дым оба раза успешно выжил. В том, что оба покушения уходят корнями в опустевший теперь Высокий дом, Дым не сомневался ни на стебель. «Им милее власть» — так, кажется, говорил некто Гаевой, староста свободного поселка.

Волки иногда забредали на улицы, но скоро уходили прочь. Пока не время. Придет зима — вот тогда за упрямцев, не пожелавших встать на путь спасения, возьмутся и стужа, и голод, и волки…

Умерла вдова Арти–Полевого. Дым помогал ее хоронить. Несколько раз он наведывался к Лане–Гаевой, бывшей Диве Донне, носил еду ей и ее матери. Ему все больше казалось, что Лана радуется его приходу, и вовсе не из–за гостинцев. Шерсть его отросла полностью — совершенно белая, без дымчатого оттенка, за который он получил свое имя. Он завел привычку ежедневно расчесываться, отыскал в шкафу комок ароматической смолы и подолгу жевал ее перед каждым визитом к Лане. Однажды, нажевавшись смолы, он пришел без предупреждения и застал в доме Гаевых молодого парня, почти подростка — тощего, угрюмого, смущенного и настороженного одновременно.

— Познакомьтесь, — пробормотала Лана, — это Люк.

Дым извинился и почти сразу ушел.

Теперь у него было занятие — он искал клады. Оказалось, многие жители еще в первые дни нашествия припрятали кое–что про запас, а потом в суматохе бегства позабыли. Дым наведывался в брошенные дворы и очень внимательно, шаг за шагом, изучал землю и пол в поисках тайников. Попадались ящики с консервами, засыпанные погреба с овощами, мешки с зерном и мукой. Всякий раз Дым делил добычу на равные части и методично, дом за домом, навещал новых и старых знакомых. К его стуку в дверь — два медленных, два быстрых — привыкли. Заслышав его шаги, вскакивали среди ночи.

У Дыма завелось множество закадычных друзей, больше, чем за всю его жизнь. Он не обольщался относительно этой дружбы. Многие, последовав его примеру, занялись кладоискательством, и скоро Дым стал натыкаться на следы кем–то разграбленных тайников. Запасы опустевшего города подходили к концу. Теперь ели солому из матрасов. С каждым днем холодало. Вечерами Дым разжигал на площади костер, благо топлива — деревянного хлама — хватало. И они тянулись к костру, как ночные бабочки — последние горожане, не пожелавшие жить свободным стадом в степи, не захотевшие перебраться под защиту Хозяев.

— Первый грех наших предков, — говорил старик, кутаясь в холстину. — Мы не просто потомки стадных животных. Мы потомки тех, кто пошли за Лидером. И, стало быть, Лидеру доверили свою жизнь и судьбу. Передали ему ответственность…

Старика никто не слушал. Они сидели плечом к плечу — убежавшие от одиночества в своих пустых и просторных домах. Они не нуждались в ораторе, они не собирались похлопывать в такт чьей–то песне. Дым смотрел сквозь костер на Лану–Гаевую, державшую руку тощего мрачного Люка, и пытался представить, что бы ответили эти ребята его бывшей жене, если бы она (великий Лидер, он забыл ее имя!) вздумала рассказать им о любви и свободе. О дружных больших семьях, где любовь крепнет пропорционально числу супругов. И еще он думал о том, что статным животным не нужен, противопоказан разум. Потому что носитель разума — одинок. Потому что стадо обязательно вступит в поединок с желанием мыслить. И еще он радовался, что наконец–то не должен ежедневно, ежечасно выдергивать себя из стада, противопоставлять себя стаду; что наконец–то можно просто сидеть вместе со всеми и делать то же, что делают все. Смотреть в огонь.

Однажды утром он пошел побродить по промышленным районам — ему пришлось принудить себя. Он говорил себе, что там, среди высоких мертвых корпусов может найтись новый резерв продовольствия — но путешествие по заводским улочкам было для него сродни тягостной прогулке по кладбищу. Он так и не дошел до фабричного комплекса, до леса давно не дымивших труб. Бесцельно забрел в инженерную школу, заглянул последовательно в библиотеку, спортзал, классы, нигде не обнаружил ничего, кроме паутины и пыли запустения. Уже собравшись уходить, приоткрыл дверь большой лаборатории — и за ближайшим столиком увидел согбенную фигуру тощего угрюмого Люка.

— Привет, — сказал просто затем, что молча прикрыть дверь было бы глупо и невежливо. Люк глянул так, будто его застали за взломом сейфа. — Я тебе не помешаю, — не то спросил, не то заверил Дым.

— А выглядишь ты гораздо моложе, — заметил Дым.

— Да, я раньше пошел в армию, чтобы поскорее поступить в инженерную школу, — сказал Люк. — Когда служил на границе, был техником маячков. Поэтому сразу и приняли на защитные технологии. Жаль, не успел получить диплом, впрочем, тему мне еще перед нашествием зарубили.

В лаборатории пахло едко и неприятно, но почему–то этот скверный запах напоминал о жизни. О настоящей жизни. Которая кажется бесконечной.

— А я все о вас знаю, — сказал Люк, и Дым улыбнулся его самонадеянности.

— Так уж и все?

— Я знаю, что вы были у Хозяев, — прошептал Люк. — Что вас… остригли, и вы спаслись только случайно, из–за того значка. Я их ненавидел, эти значки. Когда замечал их на ком–то, прямо срывать готов был.

— Ревновал?

— Наверное, — сказал, подумав, Люк. — Все говорили, что я поклонник Ланы. А я ее уже тогда любил.

Люк ходил вдоль стеллажей с тряпкой. Тщательно вытирал пыль, которой здесь и без того было не так уж много.

— Я бы побоялся идти к Хозяевам, — сказал Люк, споласкивая тряпку в жестяном ведерке.

— Они вовсе не так страшны, — сказал Дым.

— Откуда вы знаете, страшны ли они? Вы ведь так и не сумели их понять?

— Да, — согласился Дым. — Мы говорим почти на одном языке и даже пользуемся одинаковыми буквами. Но понять друг друга мы не сможем. Никогда.

— Почему же вы велели всем идти туда, к ним? — спросил Люк с подозрением.

— Я никому ничего не велел. Я рассказал все, что знал. Они выбрали сами. Как когда–то выбрал Лидер.

— Вы верите этой истории о Лидере?

— Верю, — серьезно отозвался Дым. — Мне кажется, все было именно так.

Люк закончил уборку на рабочем столе. Вытер руки тряпочкой — обрывком когда–то белого халата:

— А почему вы не остались у Хозяев? Ведь там можно жить, и жить неплохо?

— Я не могу без стада, — произнес Дым с отвращением.

— Может быть, это не всегда плохо, — шепотом проговорил Люк. Руки его давно были сухие, но он все еще мял и мучил несчастную тряпочку. Летели белые ошметки.

— А что за тему диплома тебе зарубили? — спросил Дым.

Тряпочка треснула; Люк опомнился. Осторожно положил в ведро обе лохматые половинки:

— Да так… Я разрабатывал альтернативу… маячкам.

— Разработал? — быстро спросил Дым.

Люк помолчал. Отвел глаза:

— Нет. Когда стало ясно, что это нашествие… Я целыми днями сидел, думал: сейчас найду панацею — и прославлюсь. Я буду знаменитее, чем Дива Донна, он невесело усмехнулся. — И она меня полюбит.

— Не получилось? — спросил Дым, заранее зная ответ.

Люк мотнул опущенной головой:

— Не получилось. Знаете, среди исследователей холила такая байка: Арти–Полевой не выдумал маячки. Будто бы он спер идею в какой–то старой книге, а источник потом уничтожил. Ведь с нашим уровнем технологии невозможно додуматься до такого, о физиологии волка надо знать в десять раз больше, чем мог знать Арти. И тому подобное… И вот когда я сидел и была паника, полные улицы беженцев, еды ни травинки… А я сидел в лаборатории, и с каждой секундой все яснее понимал, что попытки мои смешны и правильно мне зарубили тему. Я отчаивался, и тогда мне казалось, что эти сплетни имели под собой основание.

Дым огляделся. Стены лаборатории вдруг нависли над ним, как нависали некогда безразмерные пространства Хозяев. Плотно завинченные сосуды с реактивами, громоздкие приборы с тусклыми дисплеями, переплетение проводов и горы лабораторной посуды — все это казалось фальшивым, муляжным, мертвым.

— Значит, не было никакой науки, — услышал Дым собственный голос. — Было подражание, робкое повторение давно сделанного, давно пройденного, игра в науку… Да?

— Нет, — яростно сказал Люк и отвернулся. — Идемте, я кое–что вам покажу.

— Эй, — негромко позвал Дым. Те трое, что лежали на куче тряпок, вяло шевельнули ушами. К Дыму обратились три пары равнодушных глаз — стеклянные пуговицы, блестящие и бессмысленные. Дым едва удержался, чтобы не попятиться.

— Да, — сказал Люк за его спиной. — Это те, которых стригут и едят Хозяева. Это наши предки, вернее, наши неудачливые двоюродные братья. Их сюда привезли еще детьми. Много лет назад. Было двадцать два. Остались трое…

— Зачем? — после паузы спросил Дым.

— А как иначе? Биология, медицина…

— Они здесь были все это время? Когда нечего есть…

— Я потрошил матрасы, — сказал Люк, с трудом выдерживая его взгляд. Старая солома… И я свое отдавал.

— Им?

Люк помолчал, будто решаясь. Наконец нервно потер руки:

— Это еще не все… Идемте.

Они долго шли узким, скверно пахнущим коридором; поднялись по крутой винтовой лестнице, и Дым увидел обнесенное железной сеткой сооружение. За сеткой, в ремнях, в переплетении шлангов… Дым не поверил своим глазам. В станке помещался плотно спеленатый трубками, прикованный к железной стойке плешивый волк.

— Была наука, — сказал Люк, как будто нездоровое животное в станке могло подтвердить или опровергнуть эту истину. — Материала накопили предостаточно. Вот только распорядиться…

Волк открыл желтые глаза. Дым невольно отшатнулся.

— Ей недолго осталось, — тихо сказал Люк. — Волчице… Она умирает.

На площадь они пришли позже всех. Кто–то уже разжег костер вместо Дыма. Лана, увидев Дыма и Люка вместе, удивилась и, кажется, повеселела.

— Может, ты споешь? — попросил ее Дым.

Она покачала головой:

— Нет. Теперь не надо.

Они уселись рядом, и Лана, прежде немногословная в присутствии Дыма, начала вдруг рассказывать, подробно и откровенно, хотя ее никто об этом не просил. Она рассказывала, как на нее внезапно упала слава, как огромные толпы аплодировали и подпевали и как она теряла голову от мгновенной власти над ними. Как значки с ее портретом носил каждый второй, а плакаты пестрели на всех афишных тумбах, и ради того, чтобы только коснуться ее, люди толкались чуть ли не насмерть. И как потом случилось нашествие, и слава ее растаяла, словно кусочек масла. И как ей приходилось драться в очереди за пайком. Как ее перестали узнавать и помнить, все о ней забыли, и как появился Люк.

— Все–таки зря ты перестала петь, — сказал Дым, когда Лана наконец охрипла и замолчала.

— Нет, все правильно, — вмешался молчавший до сих пор старик. — Разумные существа не должны ходить стадом, в том–то и дело. И Дым почувствовал, как внутри его закипает непонятное раздражение и протест против этой старой, неоспоримой, банальной истины.

Волки появились на окраинах. Собираться по вечерам на площади стало небезопасно; каждое утро и каждый вечер — в сумерках — Дым зажигал факел и поднимался на крышу. Сосед справа — их с Дымом разделяли три покинутых двора — подавал своим факелом сигнал «все в порядке». Приняв сигнал, Дым то же самое сообщал соседям слева, а те отвечали, передавая сигнал дальше.

Однажды холодным утром — на белой шерсти Дыма лежал толстый слой инея соседи слева не ответили. С рассветом Дым вышел на улицу — и сразу же увидел волчьи следы. Перед домом уже стояли двое парней из двора напротив. Топтались, втянув головы в плечи, не решались войти. Снег перед домом был утоптан волчьими лапами, и входить, собственно, было уже не нужно. Дым вошел.

— Я ничего не оставил после себя, — сказал старик. — Слышишь, Дымка, я мог бы написать что–то вроде мемуаров. Теперь мне кажется, я много знал, еще больше понимал и мог объяснить бы…

— Да, — сказал Дым.

Старик умирал, в этом не было сомнения. Дыму казалось, что надо помолчать, о чем–то подумать, но старик не замолкал ни на минуту.

— Дымка. Ты предал дело Лидера. И это правильно, ты молодчина. А может быть, никакого Лидера и не было? Теперь никто никогда не узнает…

Он вдруг притих. Глаза его странно изменились.

— Я понимаю тебя, мальчик, — не своим, дребезжащим, а низким и глубоким голосом сказал вдруг старик. — Тебе не хочется быть таким, как все. Но подумай, кроме того, что тебя исключат из школы, изгонят из города… кроме того, кем были бы мы, если бы каждый… Это были его последние слова.

Притаившись на крыше, Дым смотрел на волков. Волков было пять, и они давно не ели. Легкая добыча кончилась; волки протоптали круглую тропинку вокруг Дымового дома, но проникнуть внутрь не могли. Дым смотрел, подавляя дрожь. Ощущение было скверное — в последний раз Дыма знобило накануне стрижки. Он видел, как на пятки старому, с рваным ухом вожаку наступает молодой самоуверенный самец. Дым видел, что конфликт созрел; так получилось, что именно ему довелось стать свидетелем развязки. Они сцепились на старой клумбе, там, где давно — тысячу лет назад! — мама Дыма высаживала горькие душистые цветы.

На городской улице, в палисаднике, дрались насмерть серые людоеды. Старый вожак знал, что шансов у него немного, а молодой самец был силен, но слишком самонадеян. Три волчицы сидели на хвостах и смотрели, не подавая признаков волнения. Молодой самец издох с гримасой удивления на морде — ему, наверное, казалось, что так несправедливо. Что старость должна безропотно уступить место агрессивной молодости. Слюнявые желтые клыки, сомкнувшиеся у молодого на шее, наглядно доказывали превосходство мудрости и опыта. Вожак отступил на шаг от поверженного противника — и упал на снег, истекая кровью из рваного бока. Волчицы встали одновременно. Вероятно, они были голодны — сожрали обоих, не делая особых предпочтений ни молодому, ни опытному мясу.

— Дым! Дым!

В щель — темно. Неужели он проспал утро? Неужели кто–то осмелился пройтись по улицам в темноте?

— Дым! Отворите… Скорее…

Он отодвинул засов. Дверь открылась из темноты в темноту; в застоявшийся воздух комнаты хлынула ледяная и свежая ночь. Ворвавшись в дом, гость едва не сбил хозяина на землю. Дым догадался, что это был Люк, только по голосу и по запаху.

— Что–то с Ланой?!

— Нет, — выдохнул Люк. — Все в порядке… Дым, — и Люк заплакал.

Дым взял его за шиворот, встряхнул так, что в темноте щелкнули зубы.

— Что случилось, говори!

— Я понял, — прошептал Люк сквозь слезы. — Я знаю… Я знаю, как надо. Я догадался. Сам.

— Потом мы все восстановим, — пообещал Люк, будто извиняясь за разгром, царивший в лаборатории. — Потом… У нас будет много времени. Много времени, много еды… И ни одного волка. Представляешь, как мы заживем?

Лана улыбалась под многослойной марлевой повязкой. Дым одну за другой вскрывал темные ампулы, запачканные изнутри бледной зеленоватой пудрой. Осторожно высыпал содержимое в медный сосуд, похожий на колокольчик.

— Что это будет за жизнь! — упоенно говорил Люк, разминая желатиновые лепешки. — Я, наверное, буду профессором. Представляешь? Представляешь, что они запоют, когда узнают…

И он засмеялся сквозь марлю.

— А для нас… это точно безопасно? — негромко спросила Лана.

— Великий Лидер! Да я же тебе объяснял! Кроме того, я на себе сто раз проверил.

— Ты проверял на себе? — еще тише спросила Лана, и в ее голосе был такой ужас, что Люк смутился.

— Ну, на себе я окончательный состав проверил. А перед тем пробовал на этих, лабораторных… Лана стояла, будто перед волком — такой ужас, такая тоска стояли в ее глазах.

— И как? — спросил после паузы Дым. Люк вздохнул:

— Так ведь совсем без ошибок не получается. Путь познания — путь ошибок.

Он виновато обнял Лану, а та, грубо вырвавшись, сорвав с лица повязку, бросилась прочь. Люк опрометью кинулся за ней, а Дым, аккуратно подобрав с пола белый комочек ткани, понял, что улыбается, что в этой улыбке нет радости, но нет и злобы, и что чувство, владеющее им в эту минуту, можно назвать острой печальной завистью.

— Все, — крикнула с крыши Лана. — Уходите!

— Прости, — сказал Дым, глядя в растоптанный мокрый снег. Он не мог заставить себя посмотреть заложнику в глаза — своему неудачливому двоюродному брату, стадному животному, способному, однако, в полной мере ощутить ужас смерти. К чугунной ограде был привязан единственный оставшийся в живых узник лаборатории. Впервые за много недель наевшийся до отвала брикетной травы вперемешку с лишенными запаха гранулами.

— Уходите! — торопила Лана. — Уже время.

По ржавой железной лестнице они поднялись на крышу. Сумерки сгустились окончательно. Тот, привязанный, казался смутным белым пятном на темном снегу. Дым обернулся к Лане:

— Иди в дом! Люк, уходите оба. Быстро.

Лана не стала возражать. Люк помог ей пробраться по скользкой крыше к слуховому окошку. Дым слышал их дыхание да хлюпанье жидкой грязи под ногами того, кто пытался освободиться от спутавшей его веревки. Волки были близко, их присутствие ощущали и Дым, и тот, определенный на роль приманки. Дым приносил в жертву живое существо. Существо, похожее на него с точностью до волоска, до узора вен и сосудов, существо, чувствующее боль и приближение конца.

Лучше всего сейчас было уйти с крыши вслед за Люком и Ланой, но Дым остался. Далеко, в стороне промышленной зоны, завыли тонко и жалостливо, и от этой печали Дым сжался в дрожащий комок, а тот, привязанный, забился и закричал. Дым оглянулся — никого, кроме него, не было на крыше. Дым посмотрел вниз улицы казались заполненными черной стоячей водой. В какой–то момент ему показалось, что темнота шевелится, живет. Нет, только показалось.

«Идите сюда», — беззвучно сказал Дым. — «Идите. Мы ждем вас. И несчастная приманка, чья судьба предопределена. И я… И все мы, потомки Лидера. Идите, все готово». И снова послышался вой — на этот раз гораздо ближе; оголодавшие охотники не ошиблись в выборе маршрута.

— Идите, — сказал Дым шепотом. — Идите… Мы не звали вас в наш город. Но теперь чего уж там, идите. Здесь ждет сюрприз, который должен вам понравиться. Ну же…

Тот, назначенный на роль приманки, совсем обезумел. Он рвался и метался на привязи, он орал. Дым знал, что эти крики слышны и в доме. «Скорее», — взмолился Дым, обращаясь к волкам. — «Не тяните, давайте же…» Крик вдруг сменился хрипом. Дым перегнулся через край крыши, но ничего не мог разглядеть. Он готов был поклясться, что волки еще не пришли на площадь — но приманка уже молчала. Неподвижное белое пятно. Слабо хлюпнул талый снег. Тишина. Дым чиркнул спичкой. Руки тряслись. Он разжигал фонарь только в экстренных случаях — экономил масло. Но сейчас был именно экстренный. Под чугунной оградой лежало обмякшее, грязное, маленькое тело, обвитое веревкой, как мертвый плод пуповиной.

— Это очень важно — понять. Они не стали есть его, потому что их отпугнул препарат?

— Они не могли почуять препарат, — убежденно сказала Лана. — Они… побрезговали трупом, вот что!

— Тихо, — сказал Люк, серый, растрепанный и смертельно усталый. — Это я виноват. Надо было вторую очистку… Я спешил… Я идиот, волчья сыть!

— Успокойся, — сказала Лана. — Мы все равно это сделаем. Мы придумаем, как… Ты только успокойся. Может быть, поспишь?

— А если провести вторую очистку — они, ты думаешь, не почуют? — спросил Дым.

Люк помотал головой:

— Вторую… Если бы… Эх…

Свет едва пробивался сквозь занавешенные окна. Пол был гладким и чистым ни единой пылинки, ни единой соломинки. Солому давно съели, а пыль и песок ежечасно выметает Ланина мать. У нее прямо психоз какой–то — водит и водит тряпкой по чистому полу.

— Надо поспать, — повторила Лана. — Всем нам.

«Все мы», — подумал Дым. — «Мы — все…»

Чья–то ошибка. Чудесный дар — разум, — доставшийся жвачному стаду. Подпевающие на площади, копирующие одежду и прически, тупо ходящие друг за другом. Дорожащие мнением Лидера, одинаковые, обреченные… Они сидели у самодельного очага — плечом к плечу. Дым положил правую руку на плечи Люка, а левую — на плечи Ланы. Лана обняла мать, мать обняла сидящего рядом парня, и вот уже плотный круг молчаливых, полузнакомых, обнявшихся сидел перед самодельным очагом и смотрел в огонь.

Лидер говорил: так сложилось, что мы не можем выжить друг без друга; это не проклятье и не благословение. Лидер говорил: мы можем презирать друг друга. Мы не равны по отношению друг к другу и никогда не были равными. Нас привязывают друг к другу наш строй, наш голод, наша глупость и наша любовь. Мы — это то, что нас объединяет.

Сказание о Лидере.

Близилась весна. Кое–где на поле снег уже сошел, из проталин выползла, как солома из матраса, прошлогодняя бурая трава. А под ней, если разворошить — зеленые побеги. Бледно–изумрудная новорожденная травка.

Дым шел через поле. Отвыкший от неба над головой, притерпевшийся к низким закопченным потолкам, он шел, преодолевая головокружение, и дышал полной грудью. Ветер пропах волками. Дым мечтательно улыбался. Он вспоминал Хозяина, с его непроницаемыми щитками поверх пристальных глаз. «Ты не поймешь», — говорил Хозяин и сочувственно качал тяжелой головой. «Я–то все прекрасно понимаю», — молча отвечал Дым, продавливая пяткой оседающий серый снег. — «Я все понимаю, а если не умею сформулировать — что же… Может быть, я просто не считаю нужным. Зато ты–то, Хозяин, не поймешь меня наверняка. Вы не ходите стадом? Ваше счастье. Но зато вам никогда не понять одной вещи. Впрочем, я уже зарекся объяснять. Все равно вокруг никого нет, кроме сырой равнины, сладкой травы в проталинах и приближающегося волчьего запаха. А мне–то казалось — как только я выйду в поле, волки посыплются горохом. Их не так много, волков, им требуется время, чтобы найти добычу. Воистину — у страха глаза велики».

Облака были такие же серые, как снег. И в облаках тоже были проталины, только вместо робкой зелени из них проглядывала синь, а из одной дыры, разъехавшейся прямо посреди неба, вдруг брызнуло солнце.

Дым зажмурился.

«Вот так, Хозяин. Паси свои стада, стриги, собирай шерсть; через несколько поколений ты вполне можешь отправить их на бойню, они нисколько не огорчатся. Они пойдут покорно, чередой, как ходили всегда, и только за мгновение до смерти позволят себе испугаться. Нет!» — Дым тряхнул головой, отгоняя лишние мысли. — «Стадо обязано пастись? Под взглядом пастуха либо под взглядом волка? А это вы видели?»

И Дым, рассмеявшись, как подросток, показал серо–синему небу широкий непристойный жест. Небо не смутилось.

«Может, мы и скоты», — думал Дым, по щиколотку проваливаясь в талую воду. — «Может быть… Но нашу судьбу не тебе решать, Хозяин. И не волкам. Я понимаю, что тебе плевать на эти мои рассуждения, ты даже никогда о них не узнаешь. Я надеюсь только, что ты удивишься, узнав о возрождении цивилизации. Нашей цивилизации, потому что она возродится, Хозяин, ого, еще как…»

Дым прищурился; показалось ему или нет, что на близком и лысом, не прикрытом травой горизонте показались серые тени? Даже если сейчас показалось — волчий запах все ближе. Ветер северный, и Дым идет на север… Он остановился. Перевел дух; все–таки он отвык от долгих прогулок, от быстрого шага. Все–таки он постарел, как–то сразу, рывком, это тем более удивительно, что еще несколько месяцев назад ему приходило в голову ухаживать за девушкой. Сердце колотилось так, что прыгала грудь.

— Идите сюда, — сказал Дым. Набрал побольше воздуха и крикнул так громко, как только мог: — Эй, вы! Сюда!

Тишина. Шум ветра в ушах, да еще стук сердца.

— Эгей! Все сюда!

От напряжения перед глазами поплыли хвостатые искорки. Дым снова перевел дыхание. Опустился прямо на снег. Сердце колотилось, разнося по крови изобретение Люка. Его дипломную работу — трижды очищенный, недоступный самому тонкому чутью препарат.

С каждой секундой кровь Дыма все больше превращалась в смертоносный коктейль. Сытые волки, ничего не подозревая, вернутся в свои логова и принесут смерть с собой; уже через три дня появятся первые трупы. Болезнь пройдет по степи, невидимым пожаром ворвется в леса, и только те из серых зверей, кто завтра же кинется бежать со всех ног, — только те, возможно, сумеют спастись. Если они догадаются.

Проклятие стада на голову волка. Вот что это такое; проклятие смирных и мягких, не сумевших защитить себя ни самострелом, ни факелом.

— Так будет, — сказал Дым. Потому что он мог только верить. Верить дипломной работе Люка, верить тому, что Арти–Полевой не украл свое гениальное изобретение, ведь тот, кто расписывает стены дома цветами, способен и на собственную идею. И верить, что Лана и Люк останутся вместе. Не деталями простого механизма под названием «продолжение рода», не случайными знакомыми, не просто бредущими бок о бок…

Он прищурился. С пологого холма навстречу ему неслись… Он разглядел их сразу — и в мельчайших подробностях. Казалось, под брюхом самого крупного волка Дым мог бы пройти, не пригибаясь. Ноги, из–под которых взлетали лохмотья талого снега, похожи были на покрытые шерстью колонны. Смерть на смерть. Смерть неслась на Дыма, не подозревая, как близок ее собственный конец.

В последний момент он все–таки побежал — животный ужас взял свое. Он бежал, проваливаясь и спотыкаясь, и ему казалось, что он уходит. Что он все еще продолжает бежать.

Две

Дорогие наши читатели и друзья!

Только что в Киеве опубликована наша новая повесть «Две» — отдельной книжкой как приложение к журналу «Академия» (тираж 50 тысяч). Ее творческая предыстория такова. Сергей Дяченко, возглавляя жюри молодежного международного кинофестиваля «Пролог», познакомился там с актрисой Аллой Сергийко, также членом жюри. Алла же познакомила чету соавторов со своим мужем, известным кинорежиссером Сергеем Маслобойщиковым, очень интересным человеком. Собственно, именно для него и была написана повесть «Женщина под лестницей» как первый, «вольный» вариант киносценария. Но, по ряду обстоятельств, дело до экранизации не дошло (Сергей Маслобойщиков сейчас готовится к съемкам другого фильма по нашему сценарию, «1911»). Повесть же — опубликована. Может быть, кто–то и бросит на нее взгляд как кинопродюсер? В свое время, думая о перспективах экранизации, мы допускали участие в этом фильме известного боксера — вы, вероятно, догадаетесь, о ком идет речь…

Фантастика ли то, что мы написали? Мистика ли? Или просто психологическая драма о любви? Да какая разница! Любовь ведь сама по себе волшебство.

Будем рады обсудить ваши мнения на нашем Форуме.

Пролог

Люблю Новый год!!!

В десять вечера зажигаю свечи, включаю гирлянду на елке, готовлю стол. Валяюсь на диване, читаю Тарковского. Немножко смотрю телевизор — без звука, просто чтобы не пропустить бой часов.

«Где ветер бросает ножи

В стекло министерств и музеев,

С насмешливым свистом стрижи

Стригут комаров–ротозеев…»

В одиннадцать звонит с поздравлениями соседка, тетя Света. Спрашивает между прочим, кто у меня, и узнав, что никого нет, почему–то страшно огорчается. Армия стереотипов — если я одна на Новый год, значит, я несчастна…

Ерунда. Я счастлива оттого, что могу наконец–то заняться любимым делом и быть собой… И не думать, кто и как на меня посмотрит.

Сердобольная тетя Света зовет в гости. Боже мой, она думает, что сидеть перед телевизором с ее мужем, сыном и невесткой интереснее, чем валяться на диване, жечь свечи и бенгальские огни, читать Тарковского и ждать полуночи…

Бьют часы. Бьет хлопушка в моих руках, осыпает елку и меня дождиком из конфетти.

Лучший в году праздник.

Елена

…Дождь.

Клавдия Антоновна улыбается, не разжимая тонких старческих губ, стесняясь показать десны. Ей под восемьдесят, у нее короткие седые волосы, аккуратно подведенные тушью ресницы и неожиданно зеленые безмятежные глаза. Звукооператор Костя цепляет «петлицу» на воротничок ее светлой шелковой блузки.

— В те годы Михаил Максимович был самым молодым профессором консерватории… И представьте — он никогда не набирал в свой класс девочек! Я была абитуриентка, у меня была очень сложная программа… Просто руки от волнения тряслись…

В маленькой чистой квартире пахнет чужим жильем и терпкими духами. В комнате негде повернуться — здесь помещаются рыжий немолодой рояль, журнальный столик под ажурной скатертью, потертый диван и оператор с камерой. Клавдия Антоновна сидит, вжавшись в подоконник, и за ее спиной льет по стеклам летний дождь.

На журнальном столе опасно кренится на бок башня–стопка пожелтевших нот. С фотографий смотрят черно–белые люди — пятидесятые, семидесятые годы. Клавдия Антоновна садится за рояль: она похожа на большую старую птицу, которая собирается взлететь, набирает воздух, немножечко боясь, что, может быть, на этот раз земное притяжение окажется сильнее…

В свои восемьдесят она еще летает!

То есть играет. Что–то легкое, игривое, даже фривольное, как странно слышать эти звуки из–под пальцев старушки…

Полвторого ночи. Я специально заказываю ночные часы в монтажной. Так проще и спокойнее.

«Синицы полетели с неизъяснимым звоном,

Как в греческой кофейне серебряные ложки»…

Улыбаюсь. Тру воспаленные глаза. Отматываю назад. Клавдия Антоновна снова говорит, снова садится к роялю…

— Милая старушенция, — сказал оператор, когда мы вышли за дверь. — Уходящая натура, — добавил, закуривая.

Отматываю вперед. Здесь я попросила крупно взять окно, какую–то герань на подоконнике, и дождь за стеклом…

«То были капли дождевые,

Летящие из света в тень.

По воле случая впервые

Мы встретились в ненастный день».

А хорошо получается.

* * *

Возвращаюсь домой под утро. Дожидаюсь восьми и звоню ему домой.

Никто не берет трубку. Мобилка отключена.

* * *

Посреди нашего двора глубокая лужа. На асфальтовом дне ее извивается червяк.

Ищу на газоне надежную палочку. Справа налево проносится соседский пес, обдает меня запахом травы и псины, и летящими из–под лап брызгами, и комочками земли. Издалека кричит соседка Лора — пес, разумеется, плевать хотел на ее указания, проносится теперь слева направо, виляет мне хвостом, а у меня нет хвоста, чтобы ответить ему тем же, зато палочка на газоне вот она, прочная и не очень грязная. Поднимаю червяка со дна, как поднимают подводные лодки, он извивается, вообразив, наверное, что я рыбак… Впрочем, червяку нечем думать, он срывается с палочки и шлепается в лужу снова, он тонет и гибнет, я повторяю процедуру снова и наконец выпускаю розовую змейку в траву.

Ух.

Лора с противоположного конца газона смотрит на меня, как на идиотку. Как хорошо, что в моей жизни Лора ничего не значит; с ее псом мне общаться куда приятнее, право слово, пес хоть и невоспитанный и глупый, как бревно, но зато искренний. За это многое прощается.

«…За штукатуркой мышиной стены».

Иногда строчка сидит в голове день за днем, уже и забываешь, откуда она взялась, а она обретает свой собственный голос и в самый неожиданный момент начинает звучать или шуршать, как вот эта:

«…За штукатуркой мышиной стены».

Программа с Клавдией Антоновной поставлена в программу на сегодня, четырнадцать ноль–ноль. Полчаса назад я говорила с ней по телефону; она очень волнуется. Ей кажется, что она сказала что–то не так, или что она плохо выглядела (а она удивительно следит за собой, она такая кокетка)… Потом, оказывается, ей стыдно за свою крохотную квартирку. Но главное не это — она верит, что ее покойный муж будет очень рад этой программе. «Ведь его почти совсем забыли за десять лет… Да что там — его забыли, когда он был еще жив… У него столько учеников… Но все его забыли… Кто в Америке, кто в Израиле, кто вечно на гастролях…»

Я уверила ее, что все будет хорошо. «Я обзвонила всех соседей, сказала она, стесняясь. Это вообще–то нескромно… Но я знаю, Миша так бы хотел, чтобы все посмотрели…»

Червяк наконец–то зарылся в траву. Невоспитанный пес наконец–то пойман за ошейник и с натугой впихнут в парадное, будто последнее платье в переполненный чемодан.

* * *

Звоню ему вот уже в четвертый раз. Презрев, можно сказать, гордость.

…Зачем я принесла ему книги?

Когда мы познакомились месяц назад, мне казалось… Впрочем, ничего мне не казалось. Я его гнала точно так же, как остальных; обычно, стоило мне спросить «Любите ли вы Лорку?», как половина претендентов на блуд рассасывалась незаметно, а другая половина удивленно вопрошала: «Какую Лорку?»

Вот что меня беспокоит: зачем я дала ему книги, первый том из Бродского и очень редкое издание Кортасара? Какого черта?

В любом случае, наш «образцовый» роман с цветами и виршами не мог продолжаться долго. Мне ли не понимать?..

Вру себе. Плевать мне, собственно, на этого Кортасара…

Просто мысль о том, кто мои книги будут стоять на его полке, а он будет в это время любить под пледом другую женщину… Почему–то он мерзляк, без пледа — никак…

Говорю себе, что больше не позвоню ему. Даже ради книг.

* * *

В это время в метро не так много народу.

Напротив меня сидит девочка с деревянным веслом от байдарки. Весло огромное, с двумя лакированными коричневыми лопастями, и на каждой остановке девочка пытается пристроить верхнюю лопасть под поручень, ближе к сиденью. Для этого она толкает вперед нижнюю лопасть, через весь проход, прямо к моим ногам; ничего не получается. Весло кажется огромным, на весь вагон.

После четвертой девочкиной попытки я не выдерживаю, поднимаюсь, берусь за весло и наклоняю его в сторону. Верхняя лопасть проходит как раз под поручнем, и весло оказывается в нужной позиции. Девочка хлопает глазами.

* * *

В курилке говорят обо мне.

«За штукатуркой мышиной стены…»

— Психология синих чулков? Какая к черту психология, это же на уровне рефлекса… Вроде все при ней, и сиськи и попа, а как гляну — моментальная клиническая импотенция…

Хохот.

Скрючиваюсь и ухожу на цыпочках. Хотя надо бы выйти, посмотреть им в рожи… Что–то, может быть, сказать, может быть, они смутятся…

Ага. Смутятся, как же. Сейчас.

«Я человек, я посредине мира,

За мною мириады инфузорий,

Передо мною мириады звезд»…

Не могу взять себя в руки. Скверно.

«Тогда муравей полумертвый ответил тихонько и грустно: я, знаете, видел звезды…»

В сумке у меня, в потайном кармашке лежит кусок мела. Я закрываюсь в туалете (там есть просторный пятачок перед кабинками). Рисую на кафельном полу круг.

— Значит, так. Я — внутри. А вы — снаружи. Я не боюсь вас. Мне на вас наплевать. Я здесь. Вы там. Я независима, я ни от кого не завишу. Я здесь, вы — там, мне на вас начхать!

«Да, муравей отвечает. Я видел звезды, поверьте. Я поднялся высоко, на самый высокий тополь, и тысячу глаз лучистых мою темноту пронзили…»

Стук в дверь:

— Эй, там, у тебя совесть есть? Ссать хочу — лопаюсь!

* * *

Сижу за своим рабочим столом. На экране компа — заставка. В углу комнаты — телевизор, и через десять минут начнется моя программа.

Моя программа.

Сколько нервов стоило ее пробить. Сколько сил. Вот уже пятая выходит по счету — да, в «мертвое время», в будний день, да, раз в две недели — но выходит…

Звоню ему по очереди на рабочий, на мобильный, на домашний. Везде тишина, только на домашнем включается автоответчик. Который раз. Вот скотина…

— Привет, — говорю как можно веселее. Мне почему–то кажется, что ты дома… Ладно, ты не можешь подойти к телефону, но включи хотя бы телек, сейчас будет моя программа…

Не отзывается. Ну, ладно — может быть, его и впрямь дома нет…

«Губастые бульдозеры,

Дрожа по–человечьи,

Асфальтовое озеро

Гребут себе под плечи…»

Сижу и дрожу, как бульдозер.

Заканчиваются дневные новости. Репортаж о последнем бое Дымко — я его вижу в пятый раз, наверное, им завершают все спортивные выпуски вот уже несколько дней. Идет интервью в записи; поразительно, как внутри элегантного костюма помещается, будто внутри скафандра, вся эта гора мускулов, блестящая кожа, блестящие глаза…

Впрочем, глазам не обязательно помещаться внутри костюма. Молча смеюсь сама над собой.

Интервью с Дымко записывали в субботу, в соседней студии. Так получилось, что мы столкнулись в коридоре — вся эта махина проплыла мимо меня, обдав запахом хорошего одеколона, скользнув взглядом, как по детали интерьера…

Рекламный блок все не кончается и не кончается.

Идет заставка — не моей программы. Протираю глаза.

Узнаю Люськину программу про попсовую певицу, повтор субботней передачи…

Смотрю, как слепая, в компьютер. «В программе произошли изменения»…

На меня косятся — или мне это только кажется?

* * *

— Ты должна меня благодарить за то, что тебя не увольняют. Пока.

Шеф не отводит глаз. Он не чувствует за собой не то что вины — неловкости.

— Это коммерческий канал, а не богадельня…

Он говорит еще и еще, но я не слышу. Мне становится страшно; напротив меня сидит мертвец с цепкими мертвыми глазами. Его взгляд касается меня, как усики огромного таракана. Моя хрупкая защита тает, будто пластмасса в кислоте.

Мне кажется, что я сижу перед ним голая.

…А чей это голос сказал — «А как гляну — моментальная клиническая импотенция…»?!

— Придумай что–то другое, — говорит он формально, для порядка. А лучше всего… переходи–ка на другую работу, лапушка. Вон, помрежей не хватает…

* * *

«В пять утра во мгле осенней распахнулась дверь балкона, и, как скорбная Мадонна, вышла черная ворона. И на землю посмотрела, где голубка шла, зевая, и на небо улетела, криком душу раздирая…»

Людей мало… Хорошо, что я пришла.

Гроб несут какие–то старики.

Музыки нет.

На Клавдии Антоновне все та же шелковая блузка, к воротничку которой звукооператор Костя прикалывал микрофон.

Неужели всего два дня прошло?

Два дня назад старушка с зелеными глазами растерянно спросила в телефонную трубку: «Как… Совсем не будет? Никогда?..»

«Там, на небе, все другое,

Все на небе поправимо,

Больше сердце никакое

Не разрывно, не ранимо…»

Похороны короткие. Без речей. И это к лучшему… если уместны такие слова.

* * *

Возвращаюсь домой после похорон.

Захожу в магазин и покупаю торт. С кремом.

«Показывали страуса в Пассаже.

Холодная коробка магазина,

И серый свет из–под стеклянной крыши,

Да эта керосинка на прилавке.

Он ко всему давным–давно привык.

Нахохлившись, на сонные глаза

Надвинул фиолетовые веки

И посреди пустого помещенья,

Не двигаясь, как чучело, стоял,

Так утвердив негнущиеся ноги,

Чтоб можно было, не меняя позы,

Стоять хоть целый час, хоть целый день

Без всякой мысли, без воспоминаний».

Пытаюсь отключить мозги — не отключаются. Наверное, в такой вот вечер у нормальных людей принято напиваться допьяна. В крайнем случае звонить кому–то и плакать на чьем–то плече…

Ставлю торт в холодильник.

Зачем я его купила?

Обманка для себя самой. Сейчас я позвоню ему… Не может же он, в самом деле, и в этот раз не подойти к телефону.

Я скажу ему, что у меня есть торт… Но нет водки, чтобы помянуть Клавдию Антоновну.

Нет, я не стану нагружать его своими проблемами. Я не стану говорить о том, что погубила человека. Этот человек пережил войну, репрессии, смерть мужа… Для того, чтобы я его мимоходом погубила со своими идиотскими иллюзиями.

Долго сижу перед телефоном.

«Ты лучше голодай, чем что попало есть, и лучше будь один, чем вместе с кем попало…»

Значит, бывает все–таки время, когда оставаться в одиночестве — ну невозможно? Ну невыносимо уже?

Набираю номер. Гудки. «Здравствуйте, вы набрали номер такой–то и слушаете автоответчик… Оставьте ваше сообщение после длинного гудка…»

— Привет, — говорю я. — Это Елена. Пожалуйста, занеси мои книги на проходную, оставь… В любое удобное для тебя время. Пока.

И вешаю трубку.

* * *

Торт стоит на столе, и он мне противен. Он провоцирует тошноту. Он жирный, сладкий, кремовый. В пошлых розовых розочках.

Выдвигаю ящик кухонного стола. Гремлю вилками и ложками, как хирург гремит инструментами… Или как палач. В цинковом тазу.

Выбираю самый большой нож. Мясницкий. Долго точу его точилкой. Звук такой — волосы дыбом поднимаются.

Пытаюсь вспомнить хоть одну строчку — не могу.

Начинаю уничтожать этот торт. Он хрустит и не поддается. Розовые розочки смазываются о полированную поверхность ножа–тесака.

Он мог бы мне сказать по телефону: «Ты эгоистка, поэтому с тобой невозможно. Ты думаешь только о драгоценной своей внутренней жизни… А моя жизнь тебя не интересует ни капельки».

Механически слизываю с ножа то, что осталось от розочек.

* * *

Вода из крана бьет в поверхность наполненной ванны, как в барабан. Или мне кажется, что так громко?

Закручиваю воду.

Лежу в ванной с ножом в руках. В ноже отражается мой левый глаз и кусочек носа.

Я ненавижу себя.

Я хочу из себя выскочить, как змея из кожи. Как рука из перчатки. Я хочу освободиться, наконец.

Набираю воздуха. Ныряю. В горячей воде открываю глаза; вижу сквозь воду стойку для полотенец, растрескавшийся потолок ванной…

Офелия, блин.

Выныриваю. Вода плещет на пол, на домашние тапочки. А нож отмылся от крема. Теперь он чистый и блестит, как штык на параде.

Никогда не видела, как на параде блестят штыки…

Не могу больше так жить. Не хочу больше так жить. Хочу, чтобы меня не было…

Закрываю глаза.

А когда открываю их — вода в ванной понемногу розовеет. Клубится красным; ванна выглядит так, будто в ней только что зарезали Марата.

Вскакиваю в ужасе.

В ванной плавает, как дохлая изумрудная рыба, пластиковая бутылочка из–под краски для волос. «Огненный каштан».

Лена

В девять десять выхожу из дома. Погода классная, градусов двадцать, солнце.

Посреди двора оборачиваюсь, как будто мне дунули в затылок. Рядом никого. Мамаши с детьми на площадке, старик с палочкой и авоськой. Бегает соседки–Лорин полоумный пес. И все.

Поднимаю голову и смотрю на свои два окна. С чего бы это мне на них смотреть?

Занавеска шевельнулась — видно, от сквозняка. Форточка открыта… Хотя я, вроде бы, закрывала.

И в глубине, за стеклом, мерещится тень. Забавная игра света.

Соседка Лора выглядывает из подъезда. Зовет пса. Псу пофиг.

Интересно, если я сейчас помашу рукой пустому окну — что подумает Лора?

Так и делаю. Машу рукой. Любуюсь Лориной физиономией.

Иду дальше.

* * *

Явившись в офис, заворачиваю в туалет и привожу себя в порядок. За моей спиной открывается дверь; это Люська. Увидев меня, останавливается и скорбно вытягивает и без того длинное лошадиное лицо:

— Добрый день, Леночка…

Я киваю ее отражению в зеркале.

Она «позвоночница». Если бы не высокопоставленный любовник, черта с два ее держали бы здесь, черта с два давали бы клепать программки про специфических подростковых кумиров, которых я бы лично выпускала на сцену только после того, как выполнен дневной урок по склеиванию коробочек…

Теперь она смотрит на меня удивленно. Уже не скорбно (знаем мы цену этому карамельному трауру), а естественным деревенским образом: как баран на новые ворота.

Подмигиваю ей — в зеркале, не оборачиваясь.

— А… что случилось? — спрашивает она неуверенно.

— У меня ничего, — отвечаю, роясь в сумке в поисках косметички. — А у тебя?

— Это, конечно, не мое дело, — говорит она, заново разглядывая меня с ног до головы, будто собираясь снять мерку для гроба. — Но ты бы зашла к шефу. Сокращение у нас.

Поджимаю губы. Чего–то подобного следовало ожидать. Ну что же, кто предупрежден, тот вооружен.

* * *

Шефа нет на месте — будет через полчаса. Ну и ладненько.

Иду в буфет, беру чашечку кофе, сажусь за свободный столик, закуриваю. Знакомые и полузнакомые, симпатичные и несимпатичные люди образуют вокруг меня броуновское движение — беспорядочно ползают взгляды, кто–то с кем–то против кого–то дружит, сигаретный дым коромыслом.

Закуриваю тоже. Осматриваю поле боя.

Поджарые и толстые, энергичные и вялые, молодые и потасканные, они воображают себя поварами, готовящими снедь в одной большой харчевне, в «обжорке», поставляющей гастро–зрелища воображаемому зрителю на диване: усталому бухгалтеру, подвыпившему слесарю, пэтэушнице с басистым смехом, школьной училке, задрюченной тупыми, как валенок, подопечными. На самом деле они — блюда, а повар на этой кухне — некто без лица, но с именем. Зовут его Рейтинг, он хочет кушать, передо мной за столиками сидят цыплята табака, удерживая сигареты в поджаристых румяных крылышках. Поросята под хреном пьют свой кофе, ромовые бабы поскрипывают стульями, распространяя запах духов и утреннего коньяка, утки совещаются со своими яблоками, а я… Кто я на этом блюде? Высохший блинчик из вокзального буфета, сухой жалобный блинчик с желтыми крупинками творога, с завернувшимися, как поля ковбойской шляпы, краями?

Еле удерживаю смех.

Через несколько минут — сигарета выкурена наполовину — замечаю, что вокруг что–то изменилось.

Взгляды уже не бродят как попало. Все взгляды торчат во мне, как стрелы Робин Гуда в деревянной мишени. Как будто гастрономическая картинка, увиденная моими глазами, каким–то образом передалась потребителям кофе.

Смачно затягиваюсь. Фыркаю, не скрывая смеха.

Ко мне идет через весь буфет наш редактор Дима. В руке его колеблется, как живой, кофейный дымок над фарфоровой чашкой. Дима подсаживается за мой столик:

— Привет…

И выжидательно молчит.

— Привет, — говорю я. Он исключительно забавен сейчас — он хочет о чем–то меня спросить, но стесняется.

— Ты уже знаешь? — спрашивает, отводя глаза.

— О чем? О сокращении?

Он кивает.

— Не бери в голову, — я улыбаюсь.

Он разглядывает меня так, будто хочет отыскать десять различий между правым моим глазом и левым.

* * *

В курилке людно. Бубнят голоса:

— …Но восьмом раунде. Все ждали, что Дымко его сделает на первом…

— Да брось, все знают, под кого это сокращение, успокойся, тебя не тронут…

— …Не хотел брать! Дело, говорит, передаю в суд. Еле всунул ему двадцатку… Бля, мужики, одолжите денег, без копейки остался…

Я появляюсь — все затыкаются. Прямо хорошая традиция какая–то стихийно образовалась.

Забавно наблюдать за их лицами. Сперва — напускное сожаление, вроде как при посещении в больнице безнадежно больной и безнадежно чужой родственницы. Потом — замешательство. Интерес. Любопытство. Наконец, удивление.

Закуриваю вторую за этот день сигарету. Мысли слушаются, как тренированные псы. Замечаю каждую складочку в углу чьего–то рта, ловлю каждый запах, каждый взгляд.

— Что вылупились, мужики? — интересуюсь добродушно.

— А что случилось?

Традиционный вопрос. В который раз я сегодня его слышу?

— Тетя Соня застрелилась, — отвечаю серьезно.

У них такие уморительно серьезные лица, что я начинаю ржать, как ребенок на кукольном представлении. Ржу, чуть не роняя сигарету.

— Это что, истерика? — робко интересуется наш стажер, студентик шефа, белобрысый Митя.

— Милый мальчик, ты так свесил, — отвечаю сквозь смех. — Кто тебе ждал, что Дымко его сделает на первом? Все прогнозы были — седьмой–восьмой раунд!

Они молчат. Митя пытается выплюнуть едва не заглоченную сигарету.

— Шеф уже у себя? — спрашиваю иначе, по–деловому.

Иду по коридору, стук каблуков такой, будто красная конница мчится. За спиной моей, в курилке, остается удивленная тишина.

* * *

Шеф сегодня не ночевал дома. Определяю это сразу же, едва переступив порог кабинета.

Он не выспался. У него красные глаза, и майка наверняка несвежая. И чешется под лопаткой. И тухлый привкус во рту.

— Ну что же, Елена Викторовна… — начинает он официальную часть Марлезонского балета. Начинает вполне по инерции, как детская машинка с пружиной внутри.

И осекается, встретившись со мной глазами.

Я смотрю на него: немолодой усталый человек, добившийся в жизни кое–какого успеха, завидующий всем, кто стоит на полступеньки выше, страшно боящийся потерять доверие Большого Босса и соскользнуть на полступеньки ниже. Ожидающий объяснения с женой. Удрученный. Потный.

Мне кажется, что он сидит передо мной голый, и я вижу его синюю пупырчатую кожу, впалую грудь и жировые складки на животе.

Молчание становится неприличным.

— Э–э–э, — говорит он наконец. — Что–то случилось?

— У меня ничего, — улыбаюсь, и от этой улыбки он вдруг подтягивается, как сеттер, учуявший дичь. — Угостите сигареткой?

У него такой вид, будто он складывает в уме многозначные числа. Наконец лезет во внутренний карман пиджака и вытаскивает пачку «Парламента». Подносит, как завороженный, зажигалку.

— У меня идея классной программы, — сообщаю, глядя прямо в его воспаленные глаза. — Вот такая, — и показываю колечко из большого и указательного пальцев.

Елена

На полу лежит большой кусок ватмана — я три дня рисовала на нем витражные узоры. Теперь переношу узор с ватмана на прозрачные папки–файлики — по кусочку, по фрагменту, сперва черный контур, а потом заливка витражными красками.

На улице солнечно. Я смотрю на солнце сквозь цветное стекло — через то стекло, которое я уже оклеила. Цветной мир.

«…Бумажный кораблик плывет по реке.

Ребенок стоит на песке золотом,

В руках его яблоко и стрекоза.

Покрытое сеткой прозрачной крыло

Звенит, и бумажный корабль на волнах

Качается. Ветер в песке шелестит,

И все навсегда остается таким…»

Как хорошо, что не надо никуда уходить. Можно сидеть вот так, рисовать витражи, скоро вся кухня будет цветная, будто веселая средневековая часовня…

На дорожке перед подъездом нарисованы девочка с винтообразным бантиком и верблюд с мордой доброго идиота. Вспоминаю, что сегодня после обеда я собираюсь читать Туве Янссон, «Филифьонку в ожидании катастрофы», почти библейскую притчу, замаскированную под детское чтение…

Мне становится весело. Я сижу на подоконнике, болтаю ногами и смотрю, как от подъезда до угла двор пересекает энергичная женщина в деловом костюме.

Лена

Выхожу из подъезда. Времени, как всегда, в обрез.

Соседка Лора машет издали рукой:

— Леночка, доброе утро! Мы смотрели вчера твою передачу!

Благосклонно киваю в ответ:

— Понравилось?

— Супер!

Бабушки с далекой скамейки машут руками, чтобы я, не дай Бог, не прошла мимо без приветствия:

— Добрый день, Леночка, смотрели передачку–то…

…Иду по коридору, как комета по траектории. Изо всех дверей и поворотов ко мне выскакивают метеориты, желая пересечь свой путь с моим:

— Лена, привет! Видел твою программу вчера…

— Елена Викторовна, шеф просил зайти…

— Лена, там у тебя на столе папочка от редакторов, посмотришь?..

— Лен, поздравляю. Молодец.

— Елена Викторовна…

Вхожу, как вламываюсь, в кабинет к шефу. При виде меня его глаза теплеют, приобретая сходство с двумя колечками колбасы «Салями».

Секретарша тут же приносит кофе.

— Лена, — говорит шеф. — Звонили финансовые партнеры… Хотят вложиться в проект.

— Поглядим, — говорю радушно.

* * *

Звонок на мой рабочий телефон.

— Алло… Это ты?

Это я. Кто же еще.

— Привет. Извини, что я пропал… У меня была командировка…

Очень хорошо. Внезапные командировки полезны для личной жизни.

— Я тут прочитал твое сообщение на автоответчике…

Ну, конечно. Не прошло и полгода.

— Я думаю, может быть, нам встретиться? Посидеть…

Ага–ага.

— К сожалению, я очень занята, — говорю легким, как бриз, и таким же прохладным голосом. — Будь добр, занеси мои книжки на проходную и оставь для меня. Спасибо.

И вешаю трубку.

* * *

Национальный конкурс красоты. Фуршет. Мисски полнят зал вперемешку с бомондом. Гул, звон, по полу тянутся кабели от осветительных приборов, то здесь, то там снуют мальчики с камерами на плечах и девочки с микрофонами, большими и черными, как адское «эскимо».

Стареющий актер обнимает за талии сразу четырех миссок. Останавливаюсь посмотреть — и все равно не понимаю, как ему это удается.

Хожу и тусуюсь. Меня иногда узнают. Представляют друг другу: это та самая, программа «Щели», помните?

Министры с женами, депутаты с женами, целый выводок звезд, попеременно жующих и дающих интервью. Опять–таки мисски.

И Дымко, от которого не отходят. Одна камера сменяется другой, не дают человеку поесть… Правда, ему, кажется, кроме апельсинового сока ничего не надо.

Я уже выпила два бокала шампанского, мне хорошо. Пришла в то самое состояние, за которое человек на многое готов: легко и весело, и не надо ни о чем думать. Зачем наркотики, зачем алкоголь, зачем электрод, вживленный крысе в голову… Вот для этого самого. Легко и весело.

Гул. Звон. Повизгивают мисски, которых кто–то там по–отечески щекочет.

В углу заводит электронный звон маленькая поп–бригада. Солист поет нечленораздельно, но энергично и прочувственно. Начинаются танцы–манцы, к этому моменту все камеры из зала предусмотрительно убраны…

Мне становится смешно смотреть на танцующих с папиками миссок. Вот так, смеясь, тоже иду танцевать.

Зал вертится вокруг, как кузов бетономешалки. Мисски подпирают головами потолок, удивленно смотрят на меня сверху вниз. Вот так вам. И еще вам. И вот вам, получите. Вы хотели? Вот вам. Нравится?

Нравится. Прихлопывают. Сгрудились вокруг, растягивают довольные рты, все добрые, все щедрые, вот как все меня любят…

Мне становится скучно — так же внезапно, как перед тем сделалось смешно. Обрываю танец, проталкиваюсь через толпу (одобрительные руки тянутся, чтобы панибратски похлопать по плечу, приходится их отряхивать, как налипший снег). Подхожу к столу, беру бокал красного вина. Он, как живой, выворачивается из пальцев и медленно летит вниз, на паркет.

Тупо смотрю, как он летит — ножкой вниз, легко наклоняясь. Сейчас…

У самого пола его подхватывают — за ножку, почти не расплескав.

Смотрю, как бокал плывет обратно, вверх. Останавливается на уровне моей груди; поднимаю глаза.

Дымко стоит рядом. Держит мой бокал. У него большое светлое лицо, бесстрастное, как Луна.

Мне становится любопытно. Смотрю ему в глаза и выпускаю бокал из пальцев.

Ловит снова. Вина, правда, стало вполовину меньше.

Смотрю ему в глаза. В третий раз не поймает.

Поймал. Не отдает мне — держит в руках.

— Я тоже так могу, — говорю серьезно.

Он разжимает пальцы. Бокал падает и разбивается.

* * *

…Здоровое сильное животное. Будто лошадь, или породистый пес; средоточие физической радости, энергии, невинного собачьего восторга.

Смотрю телевизор.

На экране Дымко бежит по берегу океана, бежит, распугивая чаек, многопудовая громадина, едва касающаяся земли подошвами кроссовок…

Запись последнего боя. Вот что мне это напоминает: две кобры стоят на хвостах друг перед другом и раскачиваются пружинами. Две кобры на хвостах, кто первым ужалит.

* * *

Кто–то вскакивает в лифт прямо за моей спиной. Волной бьет запах хорошего одеколона.

Двери лифта закрываются. Я оборачиваюсь.

Голова Дымко почти касается зеркального потолка. Один Дымко, отраженный, стоит на макушке, другой, настоящий, стоит прямо передо мной. Смотрит сверху вниз.

На нем элегантный костюм–скафандр. Из ткани, истраченной на такой костюм, можно сшить, наверное, три сотни мини–юбок.

— Привет, — говорю, не задумываясь.

— Привет, — отвечает он осторожно. — Мне восьмой.

— Замечательно, — говорю я. — Очень удачно. Мне тоже.

Лифт трогается.

— А вдруг мы застрянем? — спрашиваю я с чуть–чуть преувеличенным испугом.

— Да? — спрашивает осторожно.

— Я забашляла электрику, чтобы отключил лифт, — говорю серьезно.

— Зачем? — он сомневается, верить мне или нет.

— Да чтобы в твоем обществе застрять! — объясняю.

Он неуверенно улыбается. Лифт замирает; Дымко недоверчиво смотрит на дверь.

Лифт держит длинную паузу.

Наконец дверь открывается. Восьмой этаж. Дымко смотрит на меня кажется, укоризненно.

— Облом, — говорю. — Двадцати долларов электрику мало. Придется доплатить.

У него уморительный вид. Я смеюсь.

* * *

Мы сидим в кафе на крыше небоскреба. Я пью кофе. Он — апельсиновый сок.

— Ты нифига не понимаешь в жизни, — говорю глубокомысленно. — Вот был бы ты очкастый мальчик со скрипочкой, ходил бы в филармонию, по восемь часов в день водил бы смычком… И не понимал бы жизни ни на грош. Так и ты. По восемь часов пендюлишь свою грушу, как заяц на барабане. Ездишь по миру, а мира не видишь…

Смотрю, что будет дальше.

— А ты, можно подумать, все видишь и знаешь, — усмехается.

— Я? Ко мне в программу люди приходят и «за жизнь» рассказывают. Кто как кого повстречал, как полюбил, как разлюбил и бросил, как воровал детей у бывшей жены, как покупал мужей и проигрывал в карты жен…

— У тебя, значит, что–то вроде мыльной оперы?

— У меня психологическое шоу.

— Я слышал, — хмыкает.

— Не смотрел?

— Нет времени.

— А на что у тебя есть время? Как ты женщин клеишь, например?

— Я им цветы дарю.

— Оригинал… А еще что?

— Конфеты. Мягкие игрушки.

— «Мадам, вот вам зайчик, лягемте в койку?»

— Ага. Примерно.

— Так ты бабник?

— Нет времени.

Смеюсь. И он смеется. Симпатяга.

— Ты на метле летаешь? — спрашивает сквозь смех.

— Летаю. А тебе что?

— Возьмешь покататься?

* * *

Осторожно скатываюсь с краешка широкой кровати. Бреду в чужую незнакомую ванну (евроремонт, все путем), смотрю на себя в зеркало. М–да.

Включаю горячую воду. Лезу под душ.

Да уж. Полетали на метле.

Вода течет по лицу.

Елена

Стою под душем.

Кусочек плитки над ванной откололся. Аккуратный белый квадрат стоит у стеночки, как мольберт в ожидании Малевича.

Плачу. Или мне кажется.

«Откуда ни возьмись — как резкий взмах

Божественная высь в твоих словах —

Как отповедь, верней, как зов: «за мной!“

Над нежностью моей, моей, земной.

Куда же мне? На звук! За речь. За взгляд.

За жизнь. За пальцы рук. За рай. За ад…»

Почему человечество так тянется к мелодраме? К истории о том, как жила–была невинная душа, ее долго обижали, а потом она повстречала Прекрасного Мужчину…

Почему сегодня утром мне хочется оплакивать… невесть что, или невесть кого, кто даже не родился?

Я что, несчастна? Какая пошлость. Понятие о «счастье» и «несчастье» придумали авторы мелодрам…

«Звучи же! Меж ветвей,

В глуши, в лесу, здесь,

В памяти твоей,

В любви, внизу постичь —

На самом дне!

Не по плечу:

Нисходишь ли ко мне,

Иль я лечу»…

Реву белугой. И — о ужас — мне это нравится.

Лена

Закутавшись в огромный, на двадцать размеров больше, халат, выплываю из ванной.

Ого, квартирка. Можно заблудится.

Мой герой лежит, заложив руки за голову. У него чисто выбритые подмышки.

— Привет, — говорю деловито. — Ну что, сварить тебе кофе для полноты картины?

— Сам сварю, — отвечает. — А то ты мне еще что–нибудь на кухне сломаешь.

Поднимается. Не могу оторвать взгляд.

— Да по тебе анатомию мышц можно в школе изучать…

Хмыкает. Идет на кухню.

Я сажусь на то место, где он только что лежал. Смотрю на отпечаток его головы на подушке. Вдыхаю запах.

Мир вокруг вдруг теряет резкость. Беру подушку, как младенца.

Прячу в ней лицо.

— Ты что–то сказала?

Вскидываю голову.

Стоит в дверях. Вокруг бедер — алое полотенце победителя.

— Нет, — пожимаю плечами под халатом.

Наклоняет голову, будто прислушиваясь:

— Нисходишь ли ко мне — иль я лечу… Это стихи?

— Где?

Улыбается. Как будто я удачно пошутила.

— А кофе будет? — спрашиваю после неловкой паузы.

* * *

Пьем кофе.

Разглядываю его внимательно. А он разглядывает меня. Хрустит своей морковкой, как чудовищных размеров заяц.

— Ты похож на зайца.

— Ну и что?

— Ну и ничего… Что ты так смотришь?

— Мне показалось…

— Что?

Отводит взгляд. Болтает ложечкой в чашке с чаем; ложка звенит.

— А ты когда–нибудь бывала в греческой кофейне?

— Нет, — отвечаю равнодушно.

— А у тебя нет… сестры–близнеца?

Гляжу на него оторопело:

— А почему ты спрашиваешь?

— Подумалось. Что, может быть, у тебя есть сестра–близнец…

— …И было бы неплохо трахнуть нас сразу вместе. Спасибо за завтрак, Витька, но мне на работу уже пора.

— Заставлять несчастных людей рассказывать о своих семейных проблемах?

— Давать возможность счастливым людям выплакать счастливые слезы в просоленную жилетку коллективного бессознательного… Пока, малыш. Спасибо, с тобой было клево…

Целую его в щечку.

Как легко и пикантно. Запах терпких духов.

Надеюсь, мы никогда больше не увидимся.

Елена

«В снегу, под небом синим, а меж ветвей — зеленым,

Стояли мы и ждали подарка на дорожке.

Синицы полетели с неизъяснимым звоном,

Как в греческой кофейне серебряные ложки».

Я никогда не бывала в греческой кофейне. И это не важно. Совершенно не имеет значения.

Сижу на подоконнике. Смотрю сквозь щели в моем витраже. Дети бегают на площадке. Воробьи возятся в ветках.

«Могло бы показаться, что там невесть откуда

Идет морская синька на белый камень мола,

И вдруг из рук служанки под стол летит посуда,

И ложки подбирает, бранясь, хозяин с пола».

Звонит телефон. Не буду брать трубку, ну его.

Звонит и звонит, вот наказание. Звонки ползут в воздухе, как длинные веревки вот–вот из–под удавленника.

— Алло.

— Леночка? — бодрый голос шефа. — Послушай, тут такая новая информация…

— Одну минуту, — говорю.

И кладу трубку рядом на тумбочку — голосом шефа вниз.

Лена

…Что он все–таки имел в виду? При чем тут греческая кофейня и сестра–близнец?

Впрочем, не важно. Совершенно не имеет значения; такие встречи хороши легким безболезненным расставанием.

Кстати, тот дуралей, что в конце концов оставил мне мои книжки на проходной, ухитрился приложить к Лорке и Кортасару уморительно трогательное послание. Нефиг, нефиг, закричали индейцы, что прошло, того не вернешь, а при случае можно перед кем–нибудь похвастаться, что переспала с Дымко…

Воображаю, какой обрушится град вопросов. И среди прочего главный: не опасно ли оказаться под такой огромной тушей?

Обнимаю подушку.

Чего я ждала? Что он и в постели будет красивым сильным животным?

Мужчина. Господи, все мы тоскуем о мужике…

Мачо, блин.

Нет, он не мачо… Он не виртуоз. Есть, наверное, разница между виртуозным исполнением — и скрипичной искренностью страстного дилетанта…

Правда, я не могу считать себя экспертом. Любой участник моей программы мне в этом деле фору даст.

Внутри меня полным–полно скребущих кошек. На кухне кто–то звенит посудой и вздыхает. Может быть, ветер.

— Не ной, — говорю вслух. — Вышло как вышло.

В ответ, разумеется, тишина.

— Что–то в нем есть, — говорю с ответным вздохом. — Что–то… Но это не важно. Совершенно не имеет значения.

Беру в ящике стола клей «Суперцемент». Иду приклеивать плитку, отвалившуюся в ванной. Безобразие. Давно пора забабахать ремонт.

Смотрю на себя в зеркало.

За моей спиной, в проеме приоткрытой двери, проходит тень.

Мало ли теней, шастающих ночью.

* * *

Предлагаю редактора Диму переименовать в криэйтера. Ему нравится.

— Где твой креатив? — спрашиваю.

Извлекает из кейса целую папку креатива. Просматриваю. Не то. Плоско, беззубо. Пресно. Мелко. Неинтересно.

Сообщаю ему все, что думаю по этому поводу. Морда его непроизвольно вытягивается.

— Ласточка, — говорю в ответ на робкую попытку протеста. — Я держу тебя в этом проекте не для того, чтобы ты мне тащил полову. Все эти мыльные страсти, — щелкаю по бумажке с «креативом», — отработаны еще в «Пионерской зорьке». Ну, мужик, которого жена возбуждает только в поясе монтажника на голое тело, или баба, которая испытывает оргазм только в инвалидной коляске, хотя сама здорова, как кобыла… Это еще так–сяк. Остальное бред. Подмененные в роддоме дети — вообще позор. Зита и Гита, блин. Я тобой недовольна.

Молчит. Морда в пятнах.

* * *

Беседую с претендентами на участие в программе. Баба хорошая, фактурная. Мужичок тусклый. Будем менять.

Звонок на мобилку. Выхватываю трубку, как кинжал из ножен:

— Да!

— Лена?

— Ну.

— Это Виктор.

— Виктор? Какой Виктор?

— Дымко.

— А–а–а…

Две мысли в башке. Одна прыгает, как мячик: какого хрена он звонит? Встретились, переспали — чего еще? Другая сладко тянется, как теплая ириска: может быть, еще раз? Почему нет?

— Привет, — говорю, взяв себя в руки. — У меня тут люди…

— Когда тебе можно перезвонить, чтобы ты была свободна?

Ухмыляюсь. Мне все равно, что подумают фактурная баба и этот мужичок… Впрочем, мужичка менять, это совершенно точно.

* * *

Спортбаза за городом. Аллея через лес; Виктор бежит свой кросс. Я еду сзади на велосипеде.

Лошадь, ну в натуре, лошадь! В хорошем, конечно, смысле. Бежит, едва касаясь земли подошвами. Волнами ходят мышцы на спине. Ну, что за прелесть!

Первое время я смирно тащусь сзади. Потом вырываюсь вперед. Потом начинаю крутить вокруг него круги и восьмерки; он бежит, не меняя темпа, посмеиваясь, вот уже полчаса!

У меня деревенеют ноги. Все–таки я очень давно не каталась на велосипеде.

Майка прилипла к спине. У меня, а не у Виктора. У того уже давно прилипла. Я сбавляю темп и думаю только о том, чтобы не свалиться с велика и благополучно добраться до финиша.

— Долго еще?

Молчит. Скалит зубы на бегу.

— Эй… Далеко ли до Лондона, сэр?

Поворачивает голову:

— Теперь далеко, сэр.

* * *

Лесок. Вокруг — ни души. Мой герой колотит кулаками по воздуху бьется с тенью, надо полагать. Сколько вокруг теней, и каждой надо отвесить в челюсть…

Сперва наблюдаю. Потом мне становится скучно.

Тычусь носом в сосну. Запах смолы, запах детства.

По стволу ползет гусеница в очень яркой спортивной форме: полосы, пятна, не хватает только бренда на спине… Подставляю ладонь. Гусеница, не задумываясь, переползает ко мне на руку.

Доверяет.

Щекотно. Она ползет, каждый изгиб спинки приближает ее к счастью быть бабочкой… или, может быть, какая–то другая тварь вылетит из ее куколки, я поганый энтомолог, мне просто нравится смотреть, как она ползет. Символ проползающей мимо жизни — зелено–красная гусеница…

Смотрю.

Вдруг вздрагиваю — Дымок стоит рядом. Высится, как башня. Прячу гусеницу за спину — инстинктивно.

— Ты чего? — спрашивает.

— Ничего, — говорю беспечно и сощелкиваю гусеницу в траву.

* * *

— …Да. Похоронили мы его. Шебутной был парень, земля ему мхом, но славный, хороший… Вот, цветами все стены расписал. Но столько лет прошло, цветы пооблупились, забелить заново пришлось… Шесть лет уже прошло. Небесный Хозяин дал, он же и забрать может… А вам–то что?

Обитатели дома вернулись с площади слегка угрюмые, но настроенные по–боевому: половина взрослого мужского населения завтра же с утра отправлялась на призывной пункт, и все были уверены, что теперь–то уж волкам несдобровать. Дымин теперешний собеседник, Лом–Лановой, завтра призывался тоже и теперь нервничал — беседа была ему явно ни к чему.

— Когда вы его в последний раз видели живым? — спросил Дым.

Лом–Лановой нахмурился.

* * *

Колотит в диком темпе по маленькой цветной груше. Завораживающее зрелище. Как жонглер в цирке, нет, как фокусник…

Берет огроменную дубину и лупит — попеременно с правого и с левого плеча — по половинке резиновой камеры от самосвала. По форме упражнение для верхнего плечевого пояса, по сути — картина свирепой экзекуции. Зверь, думаю с восхищением. Терминатор.

Сижу в углу в спортивном костюме. Пью чай из огромной дымящейся кружки.

Весело.

* * *

— Не пойду же я в кабак в спортивных штанах. Мне надо заехать переодеться…

— Я тебя завезу, — предлагает.

Колеблюсь. Соглашаюсь.

Катим через весь город. Всюду пробки, пробки; всюду напряженные лица водителей и злые — регулировщиков.

— Ты одна живешь? — спрашивает, как бы невзначай.

Молчу, вроде как не расслышала.

Наконец–то приехали.

Смотрю на свой дворик его глазами. Чахленько, скромненько, рабочая окраина. С другой стороны, зелено, цветочки в палисаднике; мой красавец вылезает из машины и собирается подниматься ко мне!

— Вот что, — говорю тоном, не терпящим возражений. — У меня там бардак, зрелище не для слабонервных, обожди здесь.

— А я не слабонервный, — улыбается.

— Все равно нефиг, — поворачиваюсь и иду к подъезду. Он остается ждать меня возле машины.

Елена

Он сидит на оградке палисадника. Он не может меня видеть за цветной пленкой витражей, но мое чувство безопасности напряжено, как кожа на барабане.

Я боюсь его? С какой стати?

Он чужой мне. Он вообще никто. Любая картинка в моем витраже реальнее, чем он. Скоро он исчезнет, и я больше никогда его не увижу.

Нечего бояться.

Хочу отойти от окна. Не могу. Сижу и смотрю.

Он чувствует взгляд — поворачивает голову и смотрит прямо на мое окно! Как Снежная Королева у Андерсена. Странно, что от этого взгляда мои витражи не свернулись трубочкой и не опали, будто прошлогодняя афиша…

Отпрыгиваю, как будто меня сдуло с подоконника ветром.

Нахожу в шкатулке под зеркалом мелок, обвожу на полу круг, стою в центре с закрытыми глазами.

«Крик идет петушиный

В первой утренней мгле

Через горы–долины

По широкой земле».

Здесь меня не найдут.

Лена

— А я знаю, где твое окно, — говорит Виктор.

(Я только что выскочила из парадного. На мне мое лучшее платье, а на ногах шпили такие, что еще чуть–чуть — и сравняюсь в росте со своим спутником. Изо всех окон к тому времени торчат любопытные физиономии, отовсюду взгляды, взгляды, о, я местная знаменитость, славная теперь не только тем, что появляюсь «в телевизоре», но и в первую очередь тем, что ко мне приезжает на шикарной машине сам Дымко!).

— И где же? — интересуюсь равнодушно.

Он кивает, указывая. Поднимаю глаза; витражные стекла резко выделяются среди всех соседских окон.

— Что это ты придумала? — спрашивает.

— Когда? — искренне удивляюсь и сажусь в машину. Нечего, мол, трепаться под взглядами соседей, как на сцене. Концерт окончен.

Он садится рядом. Водитель заводит мотор.

— Я с самого начала подумал, что это твои окна, — говорит Виктор. — Это что, настоящие витражи?

Пожимаю плечами. Что бы такое ему ответить?

— Да, настоящие, — говорю небрежно. — Бешеные бабки, между прочим. Бригада специальных рабочих горбатилась две недели. А прямо перед тем они делали кое–какой заказ для Кентерберийского аббатства…

Он беззастенчиво меня разглядывает. Строю ему козью морду.

Елена

Два человека в атласных трусах — белый и черный — глядят друг на друга, не мигая, ни на мгновение не останавливаясь. Пульсируют, покачиваются, замкнутые в квадратном загончике из натянутых канатов, и маленький человечек в белом прыгает рядом. Любопытствует.

В третий раз поднимаю пульт, собираясь выключить запись. В третий раз опускаю руку, как нерешительный дуэлянт.

Тот, что на экране, никакого отношения не имеет к тому, что смотрел на мои окна. У меня нет — и никогда не будет — ничего общего с этим большим, мускулистым, свирепым человеком.

Машина для нанесения ударов. О чем с ним можно говорить? В его мире «любят глазами», а значит, любят внешнее…

В четвертый раз поднимаю пульт, и в этот момент сахарно–белый боец кидается вперед, как кобра на мангуста, и пробивает защиту соперника. И сразу целая серия ударов — раз, два, три; столкновение лица и перчатки рождает веер брызг, летящая влага блестит в свете прожекторов, черный человек оступается и садится, а потом и ложится на спину, за канатами кричат возбужденные люди, у лежащего стремительно опухает лицо, его соперник человек победно вскидывает руки, любопытный человечек в белом навис над лежащим и отсчитывает время, на его снежной тенниске — кровавые пятна…

Наконец выключаю телевизор.

Долго лежу с закрытыми глазами.

Лена

Сидим при свечах в очень милом кабаке.

— Знаешь, почему ты не любишь белого вина?

— Почему?

К нему в четвертый раз подходят за автографом.

— Ну, блин, — говорю раздраженно. По–моему, народ сомневается, умеешь ли ты писать, и хочет проверить.

— …Так вот, приличные белые вина начинаются на очень хорошей цене. А все, что ниже этой цены, пить невозможно…

— Правда?

Когда в пятый раз к нашему столику подходят с блокнотом, я демонстративно отворачиваюсь. И зря, выходит. Потому что на этот раз пришли по мою душу:

— Елена Викторовна, мы с сыном очень любим вашу передачу… Подпишите, пожалуйста…

Расписываюсь на меню, как последняя дура. Как раз напротив «телятины под соусом Лимонный Сингапур».

Она смотрит! Мою программу! С сыном!! Сумасшедшая корова. Она еще бы с внуком смотрела.

Начинаю злиться невесть на кого. Поклонники, блин. Ну, жрите, жрите, приходите ко мне за автографами, с сыновьями, с племянниками, с невестками — всем подпишу, не обижу…

Этот, сидящий напротив, за мной наблюдает.

— Что ты так смотришь? — спрашиваю Дымка.

Он качает головой. Ничего, мол. Просто смотрю, и все.

Мне хочется к кому–то прицепиться. Была бы училкой — влепила бы пару двоек.

— Вот скажи, — отхлебываю из своего бокала. — Зачем я тебе нужна?

Молчит. Делает вид, что удивлен.

— Не понимаю, — говорю искренне. — Мог бы закадрить кого–нибудь покруче. Все к твоим услугам, все флаги в гости к нам… Нет?

Хмыкает. Улыбается.

— Я хочу выпить и потанцевать, — говорю. — Ты мне на ноги наступать не будешь?

Мнется.

— Ну, что еще? — спрашиваю.

— У меня для тебя подарок…

Дает знак официанту. Тут же приносят откуда–то диких размеров плюшевого зайца.

Хохоча, чуть не сползаю со стула.

* * *

Танцуем.

Кабацкий ансамблик (довольно приличный, впрочем) играет что–то трогательное, и певичка лет семнадцати насилует репертуар Селин Дион.

Мой партнер двигается, как бабочка. Свечи сгибаются ветром, когда он проходит мимо чьего–то столика, но танцует, как бегает — почти не касаясь пола.

Мне легко и весело. И меня смешит эта вполне мещанская спокойная сценка — пошлый кабак, пошлые свечи, танцующая парочка, влажные ладони. Молча смеюсь.

— Почему ты такая грустная? — спрашивает Дымок, глядя мне в глаза.

— Я грустная? Я?!

— Очень грустная, — говорит он, подумав.

Молча танцуем дальше.

— Кого ты от меня прячешь? — спрашивает вдруг.

— Что?

— Кого ты от меня прячешь?

— Никого.

Мрачнеет.

Музыка заканчивается. Певичка у микрофона переводит дыхание; усаживаемся снова за наш столик. Я тут же принимаюсь хлебать, как воду, дорогущее белое вино.

— У тебя муж? — спрашивает.

— Нет. Не выдумывай.

— Тогда что у тебя?

— А тебе какое дело? — смотрю ему в глаза. — Кто ты такой, чтобы меня спрашивать?

Смотрит на меня с непонятным выражением. Э–э, да это обида, обыкновенная пацанячья обида, вот так неожиданность…

— Нет у меня никого, — говорю примирительно. — Но если будешь приставать — я разозлюсь.

* * *

Темно.

Пытаюсь потихоньку выбраться из кровати. Спящий Дымко протестует, противостоять ему не так–то просто; наконец ухитряюсь подсунуть ему дареного зайца. Тогда он успокаивается — огромный мальчик, сжимающий в руках огромную игрушку…

Долго смотрю на него. Потом потихоньку выхожу из спальни.

…Я иду по его огромной квартире, халат волочится за мной, как шлейф. Или как мантия. Не включаю свет. Иду со свечкой, как по темной пещере. Детали чужой квартиры кидаются на меня из темноты, будто летучие мыши.

Какие–то кубки. Как бутылки в пункте приема стеклотары — кажется, они всюду. На полках, на полу, на гладильной доске…

Углы шкафов.

Сувенирная коробка шахмат на чистой, без единой пылинки, полке.

Африканские маски, китайские драконы, еще какая–то этнографическая бутафория.

Пробираюсь в следующую комнату. Прикрываю за собой дверь. Комната сравнительно маленькая; при свете своего огонька вижу письменный стол с компьютером и большой дубовый шкаф.

На столе порядок, какого у меня никогда не бывает. Монитор стоит на специальной полочке, чуть наклонившись вперед, как перед прыжком в воду. На столешнице — оргстекло по моде семидесятых, под стеклом — большая фотка, папа–мама–я, счастливая семья…

Всматриваюсь в лица. Мальчишка симпатичный. Крепкий такой, лобастый, в зимней шапке и курточке. Родители держат в руках каждый по паре лыж… Какой же это год?

Зорким глазом выхватываю среди нескольких корешков на полке («Книга о вкусной и здоровой…», «Нормирование нагрузок…», «Рабочий календарь…») стандартный фотоальбом на двести карточек.

Оглядываюсь, как воровка. Я пришла сюда без спросу. Меня не звали…

Вытягиваю альбом. Раскрываю; подсознательно жду компромата. Знойные красавицы, яхты–теплоходы, негритянки в баре, или, на худой конец, бесконечные боксерские будни, рефери с поднятыми руками, чемпионский пояс в двенадцати ракурсах…

Внутри нет ни одной цветной фотографии. Все старые, черно–белые, аккуратно приведенные в соответствие со стандартным форматом: некоторые ножницами, а некоторые при помощи бумаги и клея. Альбом имени милосердного Прокруста…

Разглядываю его детские фотографии.

С Дед Морозом. С родителями. В песке на берегу реки. В лодке. С игрушками в детском саду. С букетом на школьной линейке (он стоит впереди строя, почти на голову выше одноклассников, а лицо — испуганное, растерянное, и, кажется, ему больно. Наверное, он так сжал в кулаке свои розы, что шип воткнулся в палец… Или новые туфли жмут… Впрочем, это все мои фантазии).

Сажусь за стол. Переворачиваю страницу. Увлекаюсь; замечаю неладное, только когда язычок свечи колеблется. Поднимаю голову: рядом с моим лицом в темном экране монитора отражается его лицо. Того, что так растерялся когда–то, впервые отправляясь в школу.

— Не злись, — говорю быстро.

И, прежде чем он успевает меня упрекнуть, поднимаюсь на цыпочки и обнимаю его за шею.

Тепло.

* * *

— Ты здесь?

— А где же?

Лежим в полной темноте. Сквозь плотные шторы не пробивается ни лучика. Фонарь под окном не горит.

— Мне иногда кажется, что ты уплываешь, — говорит он. — Удираешь. Я протяну руку — а тебя нет.

— «Лап–лап — i нема. Пiдманула–пiдвела»?

— Ленка, — говорит, помолчав. — Ты точно не ведьма?

Елена

Я стою в меловом кругу и не смею дохнуть. А вокруг ходит и ищет меня, ищут…

Тянется руками. Натыкается на границу мелового круга.

…Как если бы приласкать ожогового больного. Невинная ласка — пытка для человека без кожи. Я — внутри, ты — снаружи. Уходи…

…Просыпаюсь.

Лена

Оказывается, спарринг–партнера подбирают, как невесту. Он должен быть в точности похож на предстоящего противника — по росту, весу, сложению и манере вести бой. И таких вот «клонов» нужно несколько — чтобы менять их, как памперсы, каждые три раунда.

— Объясни мне: если спарринг–партнер так же крут, как ты, почему он сам не выходит на большой ринг? А если он не так крут, как ты — как ты можешь тренироваться, ведь для боя нужен равный!

Объясняет. Оказывается, многие боксеры как раз из спарринг–партнеров и получались; киваю, просвещенная и счастливая.

Спрашиваю, чем двойная комбинация с джебом отличается от тройной комбинации с джебом.

Показывает. И заодно объясняет, что такое левый хук и почему он так полезен.

Искренне восхищаюсь.

Вот делать мне нечего, своей работы у меня нет, только вот сидеть в зале и смотреть, как он молотит своих «невест» одного за другим — и только пористые маски (пародия на рыцарские шлемы!) спасают их морды от участи отбивнушек. Парни все здоровые, высоченные, шесть человек всего — баскетбольная, блин, команда…

В корзине растет гора мокрых маек. Воздух сгущается — он пахнет свирепыми мужчинами. Запах свежий, не застоявшийся, и потому приятный даже, щекочущий ноздри, рождающий в груди сладкое, блин, томление.

* * *

— «…Здравствуйте — а где тут у вас принимает уролог и окулист?

— А что у вас?

— Да не пойму — то ли я дальтоник, то ли моча синяя…»

Все ржут. Криэйтер Дима громче всех. Но, кажется, он просто хочет мне угодить…

Снова смотрю на экран. «Загадочные Преступления Прошлого! В разделе «Пытки“ можно прочесть новую, расширенную версию очерка «Клеймение преступников в Российской Империи“. В разделе «Маньяки“ размещен новый большой очерк: Дин Коррл, убийца по кличке «Леденец«…»

Выхожу из Интернета.

— Леночка, — Дима подсаживается ближе, — у тебя будет сегодня пару минут переговорить… конфиденциально?

* * *

Курим в кабинете шефа. Сам шеф куда–то выдернут три минуты назад.

— Это, в общем–то, не мое дело, — начинает Дима.

Стандартное вступление.

— Ну? — поощряю.

— У тебя с Дымко… Как, серьезно?

Поднимаю брови:

— Боже упаси, Димочка. «Серьезно» — лексикон девочек–пэтэушниц. Что с тобой?

— В общем–то ничего особенного, — мямлит. Только среди, тэк–скэть, сотрудников компании имеет место тотализатор… когда Дымко надоест с тобой трахаться?

— И большие ставки? — интересуюсь.

Кажется, бравый криэйтер удивлен. А какой реакции он ждал, интересно?

— Я тебе скажу по–товарищески, — говорю. — Предупрежу, когда надумаю его бросить… Только выигрыш пополам, идет?

Елена

Звонок в дверь. Я никого не жду.

Иду в прихожую, готовая к обычной череде «ктотамов» и вариаций на тему «почта», «счет за квартиру» и прочее. В последний момент — в самый–самый последний, когда рот уже открылся для первого «ктотама», когда уже потянулась, чтобы заглянуть в глазок, — в этот самый последний момент интуиция вдруг говорит мне: стоп.

Замираю.

За тонкой небронированной дверью — шелест, вроде бы как целлофана. Втягиваю ноздрями воздух; нет, запах одеколона не чувствуется, это же не дымовая шашка, чтобы через двери благоухать…

Снова звонок. Я стою почему–то на цыпочках и сдерживаю дыхание.

Тот, кто за дверью, чует мое присутствие. Неуверенно спрашивает:

— Лена?

Хоть бы соседи не догадались вывалиться сейчас на лестничную площадку. И сообщить приветливо, что дома, мол, дома, и присоединиться к звонкам и стукам, и громко удивляться, почему хозяйка не открывает, и даже начать беспокоиться…

О, где ты, мой уединенный домик на необитаемом острове!

Прижавшись ухом к дерматину, слышу, как там, за дверью, набирают номер на мобилке.

В комнате звонит телефон. Снаружи отлично его слышно. Третий гудок, шестой…

Замолкает.

Ну все, думаю я, прижавшись к двери щекой. Теперь уходи.

— Лена, — говорит тот, что на лестнице. — Ты… чего, а?

Универсальный вопрос.

— Слушай… Я ведь прекрасно понимаю, что без приглашения и все такое. Выгляни на секунду — и все. Я даже в дом не войду…

Большое спасибо.

— Ленка, — говорит почти шепотом, и что–то такое в его голосе заставляет меня подобраться. — Что ты от меня прячешь? Скажи, не бойся…

Он не может меня слышать. Я даже не дышу. И пол не скрипит под моими ногами.

— Лена… Я хотел тебе сказать…

Закрываю глаза.

«И это снилось мне, и это снится мне,

И это мне еще когда–нибудь приснится,

И повторится все, и все довоплотится,

И вам приснится все, что видел я во сне.

Там, в стороне от нас, от мира в стороне

Волна идет вослед волне о берег биться,

А на волне звезда, и человек, и птица,

И явь, и сны, и смерть — волна вослед волне»…

— Лена?

После паузы он снова набирает номер на мобилке. Но мой домашний телефон на этот раз молчит.

— Алло? — говорит он. — Лена? Ты где?

Выслушивает ответ.

— Извини, — говорит наконец. — Я почему–то думал, что ты уже дома… Не догадался набрать мобильный.

Снова выслушивает ответ.

— Хорошо, — соглашается. — Ну, пока.

Выключает трубку, но не уходит, а какое–то время стоит. Я его не вижу и не понимаю, почему он все еще здесь.

— И повторится все, — бормочет он саркастически. — И все довоплотится…

Вздрагиваю. Слышу, как он спускается по лестнице, и как в его руках трещит тугой целлофан.

Лена

— А тебе подарок!

— Еще один заяц? Или на этот раз мишка?

Вытягивает из заначки альбом Ван–Гога.

Смотрю без восторга:

— Знаешь что, подари лучше Холифилду, получится непристойный намек на их отношения с Тайсоном…

— Чего?

— …Посредством откушенного уха. Птица — курица, поэт — Пушкин, Ван–Гог — ухо… Кстати, это правда, что перед поединком соперники должны как следует друг друга выматерить?

— Да?

— Мужская психология. «Я съем его печень», «Я оторву его яйца», а вот некто Джон Руис сказал поизобретательнее: «Я буду гонять его, как сутенер гоняет девку»…

— Ты даже знаешь, кто такой Джон Руис?

— Витя, — говорю проникновенно. — Я вся растворилась в твоей жизни. Я уже даже понимаю, чем джеб отличается от хука…

Взвешиваю на руке альбом. Сколько он может стоить? Хорошая вещица. Слона им убить совершенно реально.

— Ленка… А ты не рисуешь? На досуге?

— С чего ты взял?

Он вдруг улыбается:

— «Там, в стороне от нас, от мира в стороне

Волна идет вослед волне о берег биться,

А на волне звезда, и человек, и птица,

И явь, и сны, и смерть — волна вослед волне»…

Долго его разглядываю.

— Сам, что ли, придумал? — интересуюсь наконец.

Он пытается понять, шучу я или нет. Иногда мне кажется, был бы у него рентген–аппарат — уже просветил бы меня насквозь, выискивая темные (или белые?), никак не понятные ему пятнышки…

Смотрю на часы. Разыскиваю на диване пульт, без разрешения хозяина включаю телевизор; на экране кто–то кого–то режет, и я переключаю канал. Идет родная заставка; вот так–то лучше.

— Ты так и не смотрел мою программу? — спрашиваю невинно.

* * *

«…А на волне звезда, и человек, и птица,

И явь, и сны, и смерть волна вослед волне»…

Они смотрят в экран, как кроманьонцы — в костер. И, надо сказать, им куда веселее, чем кроманьонцам. Они смотрят мою программу, смеются и хрустят… Чем они хрустят? Не важно. Чипсы или семечки, или арахис. Они довольны. Им нравится.

Ухмыляюсь.

На экране — студия в огнях и блестках. Полукругом, как в греческом амфитеатре, сидят пять десятков зрителей (все их родственники прильнули к экранам с особо экзальтированным вниманием). В центре — площадка–подиум, стилизованная под боксерский ринг. В центре ее разворачивается драматургическая ситуация — двое мужиков соревнуются, кто быстрее введет тампон «Тампакс» снежной бабе, на заказ изготовленной из латексной резины. Один мужик — известный журналист. Другой — школьный учитель. Оба азартны. Оба хотят выиграть поездку на Багамы…

Их жены, сыновья и дочери, тоже участвующие в моей семейной программе, «болеют» по углам ринга. Визжат от азарта и хлопают в ладоши.

Я люблю вас, болваны. Я вас обожаю. Вы такие предсказуемые. Крепкая рука профессионала ведет вас по жизни, не давая заскучать. Наши руки — не для скуки… Вот в бой на ринге вступают жены: «На что похож член вашего супруга — на булочку, батончик или столичную колбасу?»

Я горда тем, что сумела доставить вам это счастье. Ласковое телячье счастье, написанное сейчас на ваших искренних мордашках. И на тысячах других мордашек, придвинувшихся ближе к экрану. Кто — беззаботно, кто — с гримаской, кто — одним глазком, втайне от себя: глянем, мол, хоть раз, от чего это народ балдеет…

Вы свободные и выбираете. Уже выбрали. Молодцы. Королева в восхищении…

Вздрагиваю — на меня смотрят. Поворачиваю голову; Виктор сидит рядом, и тяжелая его челюсть выдвинута вперед немного больше, чем следует.

— Что? — усмехаюсь. — Кайф, да?

Молчит. Снова смотрит на экран.

* * *

Не звонит.

Вот уже вторую неделю — ни слуху ни духу.

Сижу в своем кабинете перед монитором. Одновременно курю, пью кофе и просматриваю сценарий. Никак не могу сосредоточиться; наконец набираю телефонный номер.

— Алло! Ма? Привет… Как у вас дела? Нормально? У меня тоже нормально… Я тут на работе сижу, затра… то есть замоталась совсем.

Удивленное молчание в трубке. Что–то не так.

— Ма, ты чего?

— Ты же мне пять минут назад из дома звонила, — говорит мама. — Ну, вот буквально только что…

Глоток кофе встает у меня поперек горла. Кашляю.

— Ну, извини, — говорю. — Совсем затурканная… Как в том анекдоте… Ты прости, я тебе еще вечером перезвоню… Не могу сейчас говорить…

Вешаю трубку.

Елена

Выхожу из дома и иду, куда глаза глядят.

Подаю милостыню старушке, чем–то похожей на Клавдию Антоновну, царство ей небесное.

В переходе играет «надежды маленький оркестрик», вернее, маленький оркестрик безнадежности, и клочковатая жизнь, протекающая мимо, под звуки музыки обретает подобие смысла. Что за несчастье — всю жизнь говорить о еде и ценах, думать о накладных и прайсах… и отвлекаться от них только по субботам, глядя по телевизору, как кто–то поедает на ком–то трусы из сладкого желе…

Фотографируюсь с удавом в зоопарке.

«Подруга, — ей отвечала другая лягушка,

Слепая и сильно помятая с виду, —

Когда я была девчонкой, я верила:

«Бог услышит когда–нибудь нашу песню

И сжалится он над нами“.

С тех пор прожила я долго

И уж ни во что не верю,

И петь совсем перестала…»

Удав тяжелый, как вериги.

— Он любит ласку, — говорит фотограф. — Погладьте его, пожалуйста, по голове.

Целую удава в морду. Раз любит ласку — пусть терпит…

Стою посреди человеческого потока на круглом канализационном люке.

Они проходят мимо, как будто не видят.

Вы там. Я — здесь. Вам меня не достать.

«Кто это?» — «Неуловимый Джо». — «Никто его поймать не может?» — «А кому он нужен?»

В самом деле, кому?

Лена

Возвращаюсь домой поздно. Мигает огонек на автоответчике; три сообщения. Первое от мамы; второе от какого–то мелкого газетчика, обрываю его сразу после приветствия. Третье сообщение — от нее. Голос глухой и какой–то удивленный:

— Он больше не позвонит… И ты ему не звони.

Короткие гудки.

Плюхаюсь на диван. Первое движение — к телефону. Набрать номер Дымка.

Останавливаю себя. Во–первых, он в такое время обычно спит, у него режим. Во–вторых… если и не спит — у него определитель. Что может быть унизительнее, чем слушать длинные гудки в трубке и знать, что в это время механический голос повторяет и повторяет на всю большую Дымкову квартиру твой номер, красноречивые семь цифр, которым давно уже не на что надеяться…

Останавливаю себя снова. Что за бред — Дымок как надежда?

Стираю все сообщения на автоответчике.

На кухне падает на пол тарелка — и, судя по звуку, вдребезги.

Елена

Лежу на диване, забросив руки за голову.

В ванной шумит вода.

Звонит мобилка на тумбочке в прихожей, и я вздрагиваю.

Телефон выводит тему Монтекки и Капулетти. Трезвонит. Не смиряется. Пищит противным электронным голосом про великую вражду и рознь, и вода в ванной шумит все так же упруго и жизнерадостно.

Через силу поднимаюсь.

— Алло?

— Привет, Ленка…

Обмираю. Закусываю губу.

— Привет…

— Что с тобой?

— А что?

— Такой голос… Ты не заболела?

— Нет, — говорю. — У меня все хорошо. Тьфу–тьфу–тьфу.

И стучу костяшками пальцев в дверь ванной.

Шум воды становится тише.

— Прости, что я пропал. Уезжал. Окончательно определилось со следующим боем…

— Замечательно, — говорю.

— Ты обиделась?

— Я? Нет…

— Слушай… Я хотел тебя спросить…

— Да?

Мнется. Он — мнется!

— …Спросить: ты сегодня на работе?

В ванной тишина.

— Через час примерно, — говорю, обреченно глядя на закрытую дверь.

— Отлично… Я там тоже буду. Припахали на интервью.

— Хорошо… Ну, пока…

Кладу трубку обратно на тумбочку. Подхожу к зеркалу.

Долго себя разглядываю.

За моей спиной медленно, как в страшном сне, открывается дверь в ванную.

Лена

Кто–то вскакивает в лифт прямо за моей спиной. Волной бьет запах хорошего одеколона.

Двери лифта закрываются. Я оборачиваюсь.

Он стоит, почти касаясь головой зеркального потолка. Смотрит сверху вниз. Молчит.

И я молчу.

Лифт закрывает двери и едет на восьмой этаж. Мы плаваем в нашем молчании, как в кефире.

Лифт проезжает четыре с половиной этажа и останавливается, жалобно дернувшись.

Тишина. Двери и не думают открываться.

— Ну, — спрашивает Виктор без улыбки, — сколько на этот раз ты заплатила электрику?

* * *

Снаружи — суета и мат–перемат. Оказывается, Дымко опаздывает на интервью в прямом эфире, а электрика нет и лифтера не могут найти.

Я сижу на корточках, привалившись спиной к стене.

— Ты ведьма? — спрашивает.

— Это не я, — говорю.

— А кто?

— Не знаю.

Он садится напротив, у другой стены. Так и сидим, как два кота на задворках — рядом, молча.

— Слушай… зачем ты это делаешь? — спрашивает он наконец.

— Что?

— Программу «Щели».

— За бабки, — говорю, честно глядя ему в глаза.

— А по–моему, нет, — говорит он, подумав.

Смеюсь:

— А для чего тогда?

— Ради кайфа, — говорит он серьезно. — По–моему, ты ловишь кайф… Когда показываешь, какие все идиоты.

— Это тоже, — пожимаю плечами. — Но бабки важнее. А кайф можно по–другому словить… Есть миллион способов словить кайф, подмигиваю.

Он не улыбается.

Снаружи начинаются ремонтные работы. Лифт слегка сотрясается; пахнет нагретой изоляцией. От этого запаха меня вдруг охватывает острый приступ клаустрофобии.

— Эй, чем это воняет?

— Дымом, — отвечает бесстрастно.

— Блин… каким дымом? Мы что, тут сгорим нафиг, как крысы в крысоловке?

Пытаюсь открыть дверь. Барабаню кулаками:

— Эй, соплежуи! Что у вас там горит?

— Не бойся, — говорит он за моей спиной.

— Что?

Он поднимается, заполняя собою половину просторной кабины:

— Не бойся…

И обнимает меня за плечи.

Остановись, мгновенье! Ты комфортно…

* * *

Жду, пока он закончит со своим интервью (он все–таки опоздал. Все перетряслись, все нервничают и на меня косятся).

Потом вместе идем в кафе. Я беру кофе, он апельсиновый сок. Платим каждый за себя.

— Ты мне снилась, — говорит Дымок.

— Мне гордиться?

— Но ты мне снилась очень странно, — говорит он. — Как будто я ищу тебя — наощупь в какой–то темной комнате. Я знаю, что ты прямо передо мной. Но я тебя не вижу.

— Не к добру, — отзываюсь, подумав.

За соседним столиком сидят криэйтор Дима и целый выводок наших сотрудников. Глядят на нас круглыми глазами.

Подмигиваю.

* * *

Добравшись наконец до рабочего места, вытягиваю из сумки блокнот. На стол вываливается сложенная вчетверо бумажка.

Разворачиваю. Читаю.

Вытаскиваю мобилку, набираю свой домашний телефон. Слушаю собственный голос: «Вы набрали номер… и слушаете автоответчик. Оставьте ваше сообщение после сигнала…»

— Хватит ныть, — говорю я, прикрывая трубку рукой. — Подобрать сопли. И сидеть тихо. Нишкни. Поняла?

Кладу трубку. Записку, скомкав, прячу на дно сумки.

Вот так.

Елена

Лежу на диване, укрывшись томиком Бродского, как избушка крышей.

«Октябрь. Море поутру

лежит щекой на волнорезе.

Стручки акаций на ветру,

как дождь на кровельном железе,

чечетку выбивают. Луч

светила, вставшего из моря,

скорей пронзителен, чем жгуч…»

Я умею только брать. Только требовать понимания, любви, еще чего–то. Только лежать на диване и читать книги. Да еще смотреть в окно.

В окне виден лоскуток синего неба.

Небесный краешек.

Смотрю на него, не отрываясь.

Лена

Культурно развлекаемся. Летаем на вертолете.

Дымок, весь опутанный ремнями, совершает беспарашютный прыжок вниз головой. Весь смысл и удовольствие этого дела в том, чтобы, пролетев пятьдесят метров, повиснуть на веревочке и подлететь снова, как игрушка йо–йо.

Я сижу в вертолете, опасливо поглядывая вниз, а мой друг вываливается из двери с ликующим воплем. Мое сердце подпрыгивает к горлу и сразу падает в желудок; мне кажется, что канат (или как он у них называется?) порвался, и Дымок продолжает полет уже безо всяких пут, свободно…

Потом я вижу, что он уже не падает, а просто болтается между небом и землей, как на паутинке, и от радости вопит так, что слышно сквозь шум ветра…

Небо синее. И зеленая земля.

…Выбираюсь из вертолета, пошатываясь. Специальные люди помогают Виктору освободиться от сбруи; он что–то говорит, но я не слышу. В ушах моих до сих пор ревут мотор и ветер.

Он берет меня за плечи:

— Ты чего такая бледная?

Трясу головой.

— Лен… Ты что, перетрухала?

— Иди ты, — отталкиваю его руки.

Он меня обнимает. А из таких–то объятий не очень–то вырвешься.

* * *

Рассказывает мне о предстоящем бое. Взахлеб.

Разумеется, я полечу с ним. Почему бы мне не выкроить свободную неделю и не подержать друга на ринге? Я соглашаюсь. В самом деле, почему?

На экране телевизора постоянно крутятся поединки его будущего противника. С повторами; здоровенный мулат с руками до земли, с блестящей голой головой, похожей на пасхальное яйцо нежно–кофейного цвета. У мулата три десятка побед нокаутом. Разговаривая со мной, Дымок нет–нет да и отвлечется, чтобы полюбоваться очередным ударом с разлетающимися брызгами, с рассечениями и кровью, с гематомами в полголовы, с валяющимися на полу телами…

Кто это мне рассказывал, как один предприимчивый боксер поместил рекламу на подошвах и на том немало заработал, провалявшись некоторое время в нокауте?

— Ты в него влюбился, — говорю, кивая на экран.

— Да, — кивает с энтузиазмом. Ты себе не представляешь, как это интересно… Его разгадать. Раскрыть. Это круче, чем шахматы. Предугадать ход… Цепочку ходов, комбинацию… Чтобы в конце этой цепочки был твой победный удар. Ждать, выжидать, водить его… Сперва дебют, потом миттеншпиль…

Хмыкаю с сомнением:

— А я думала, что бокс — это когда бьют.

— Бокс — это когда думают!

Мне нравится его горячность. Он прыгает по комнате, как по рингу, а я наскакиваю на него, изображая бритоголового мулата. Его чудовищные кулаки носятся в воздухе, будто мухи, и, не рассчитай он движение хоть на волосок, мой нос окажется сломаным навеки.

Но он точен.

Я лицом ощущаю ветер, поднятый его кулаками.

Потом на столе пищит телефон, пищит и трясется, как припадочный, съезжает со столешницы, Дымок ловит его уже в падении и, извинившись, идет разговаривать в соседнюю комнату.

Выждав минуту, иду слушать, с кем и о чем он говорит. Нет, это не женщина. Это по делу.

Возвращаюсь в комнату. Скучая, обхожу ее кругом.

Дверца шкафа приоткрыта; сюда я еще не заглядывала. Трогаю дверцу мизинцем; она приоткрывается сама, и я вижу, что шкаф, оказывается, книжный.

Мешанина. Каша. Все вперемешку.

Пятый том собраний сочинений Пушкина, старенький, горчичный такой, я его отлично помню, там «Маленькие трагедии»… Гессе из новых изданий. Толкин на английском. Франкорусский словарь. Фолкнер. Груда первоклассной беллетристики, среди которой попадается и нонфикшн — стоят, блин, воспоминания Черчилля в оригинале…

Увлекаюсь. Вздрагиваю, когда он кладет мне руку на плечо.

Смеюсь, чтобы спрятать некоторую неловкость:

— Пардон… Я тут слегка влезла в чужое приваси…

— Вообще–то у меня библиотека на старой квартире хранится, говорит, будто извиняясь. Здесь только так… Всякое такое…

— Ты что, читаешь?

— Ну, школу–то я закончил, — пожимает плечами. — Буквы складывать умею…

— Я не о том…

— Ласточка, когда же мне читать? У меня времени нет совершенно… Так, разве что на ночь… Когда тебя нет рядом…

Жарко дышит в ухо:

— Но теперь–то ты есть…

* * *

«Ты, что бабочкой черной и белой,

Не по–нашему дико и смело,

И в мое залетела жилье…»

Мне кажется, что он говорит, не разжимая губ.

На паркете стоит длинная зажженная свечка, но она не кажется мне пошлой.

«…Не колдуй надо мною, не делай

Горше горького сердце мое…»

— Витя! Молчи…

Пламя свечки колеблется.

* * *

Свечка почти догорела.

— Знаешь, я сперва думал, что у тебя в доме больной муж… или ребенок–инвалид… какая–то такая… тайна…

— Не смеши мои тапочки.

— А теперь я думаю, что… Слушай, может, ты мне скажешь?

— Иди ты… Тоже мне, придумал себе развлечение — тайну Мадридского двора.

— Ленка… Мне кажется, что у тебя есть счет… какой–то счет к этому миру. Что ты могла бы начать Троянскую войну… Поджечь что–нибудь…

— Да?

— Помолчи… Мне кажется, что я играю с тобой в шахматы… и ты все время меняешь правила.

Елена

Мою зеркало в ванной.

На половине работы бросаю, иду в прихожую и берусь за веник.

Оставив веник, переступаю через мусор и вытаскиваю швабру. В комнате весь паркет в меловых кругах, хватило бы на двадцать олимпийских символов, на тридцать машин «Ауди»…

Смываю мел. Тру и тру.

На комоде оплывшие свечки.

Лена

Бредем через лесок, взявшись за руки.

Дорогу нам пересекает стадо коз во главе со старушкой. Старушка не узнает Дымка. У нее дома нет телевизора, и я сразу испытываю к ней неподдельную симпатию.

Просим разрешения сфотографироваться с козами. Вернее, с козлятами. В стаде их трое — один совсем маленький, чуть больше недели. Ничто не предвещает, что через несколько месяцев это ангельски милое существо превратиться в натурального козла со всеми атрибутами.

Дымок щелкает и посверкивает вспышкой. Я прижимаю к груди не очень легкое, не очень чистое, зато мягкое, трогательное, снежно–белое создание.

Потом мы оставляем коз в покое и идем, взявшись за руки, все дальше и дальше, и никто нам не встречается, кроме дятлов…

— Ленка… А о чем ты мечтала, когда была маленькой?

— Быть богатой и знаменитой, — смеюсь. — А ты?

— А я мечтал сделать открытие, — говорит вдруг.

— Что?

— У меня была такая книжка… в детстве… Об изобретателях и изобретениях… Да, у меня родители инженеры оба, ты не знаешь? Я сам политех закончил… Собирался диссер даже писать, но потом бросил…

— Не жалеешь?

— Иногда жалею…

— А у меня была книжка «Юный кибернетик», — говорю, подумав.

И мы идем дальше.

…Господи, какая красота! Какие мы счастливые, что живы, что идем, взявшись за руки, что все это видим…

Белка винтом вьется по стволу.

Впереди открывается озеро; от берега к берегу плывет ужик, мы наблюдаем за ним, пихаясь локтями:

— Тихо! Не спугни…

— Сам ты тихо…

— Я его тебе поймаю…

— Не трогай! Его инфаркт хватит, бедное животное… Не подходи к нему вообще!

У самого берега ужик замечает нас и разворачивается на сто восемьдесят градусов.

— Ну вот, — говорю. — Спугнули змея…

Отражения деревьев всплывают, кажется, со дна. При нашем приближении плюхаются в воду лягушки — как–то особенно красиво, по–балетному.

— Я мечтала быть лесничим, — говорю. — Мне было лет семь…

— Да?

— Жить в лесу… Знаешь, лес…

Сцарапываю со ствола комочек сосновой смолы. Подношу к носу, как флакончик духов:

— Да… Белок кормить с руки. Чтобы птицы были разные, сойки там, удоды, а не просто воробьи. Хотя воробьи тоже хорошо… Зимой чтобы был снег, днем гонять на лыжах и кормить птиц, лосей там всяких… А вечером греться у камина.

— В одиночестве?

Я молчу.

Дымок берет меня за плечи:

— Ленка… а что важнее: быть успешным или быть счастливым?

— Это треп или школьное сочинение?

— Скажи…

— Откуда я знаю? Лучше быть богатым и здоровым… По–моему, так…

(«Ты, несомненно, простишь мне этот

гаерский тон. Это лучший метод

сильные чувства спасти от массы

слабых. Греческий принцип маски

снова в ходу. Ибо в наше время

сильные гибнут. Тогда как племя

слабых плодится и врозь и оптом»…)

Трясу головой. Как будто слова можно вытряхнуть из ушей, как воду.

— Ты же доволен жизнью, Витя, — говорю поспешно. — И это правильно. Потому что человек должен быть богатым и здоровым.

Не выпускает меня. Держит взглядом. Как будто пытается что–то разглядеть сквозь запотевшее стекло.

— Давай посмотрим, — говорит наконец и освобождает мои плечи. — Просто посмотрим вокруг…

Опускается солнце.

Посреди полянки сидит удод, большая, несравненной красоты птица, и не смотрит на нас.

Когда удод улетает сам по себе, по своим делам, мы его не спугнули, садимся на какое–то бревно возле самой воды.

«На Трафальгарской площади ночной

Крылатый мусор реет за спиной.

Обнимемся на каменной скамейке,

Ты больше здесь не встретишься со мной.

Кровь от любви становится лазурной»…

Смотрю на узор своих вен на запястье. Синие вены.

— А давай съездим как–нибудь в Лондон, — говорит мой друг.

— Почему? — ежусь. — Почему ты о Лондоне именно сейчас?

— Подумалось просто, — усмехается. — Почему бы нам…

Резко оборачивается.

За нашими спинами шагах в двадцати собирается небольшая толпа бледных бритых парней лет по шестнадцать–семнадцать. Их шестеро. Нет, семеро. А может быть, за деревьями есть кто–то еще. Все они смотрят на нас, не сводя глаз, и глаза их как–то странно поблескивают.

Я тянусь к телефону. Хотя…

Виктор поднимается.

Он встает с бревна — два с лишним метра ростом, сотня боевых килограммов. Загораживает меня широкой спиной; лица не вижу. Вижу только затылок.

Мальчишки невольно отступают на шаг.

На Трафальгарской площади ночной…

Виктор не двигается с места. Неторопливо тянется правой рукой к внутреннему карману куртки.

Неужели у него пистолет?..

В кронах сосен перекликиваются синицы.

После длинной паузы центральный мальчишка — главарь их, что ли? — шагает вперед. Лицо его растягивается, как резиновое, в заискивающей улыбке:

— Пожалуйста… Подпишите плакатик…

Из–за спин бритоголовых возникают, как по волшебству, блокноты, постеры и просто огрызки бумаги.

Виктор вытаскивает руку из–за пазухи. В руке у него ручка «Паркер».

— Да ради Бога, — говорит он радушно и немного устало.

* * *

На автоответчике единственная запись.

— Ты знаешь, чем это кончится, — звучит ее голос, и слышно, что она почти плачет. — Тебе же будет хуже, если он найдет. Нельзя! Не подпускай!

Короткие гудки.

* * *

…По дороге на ринг он похож на арабского шейха: потрясающей красоты халат с шелковым поясом и надписью «Dymko» на спине ниспадает до самого пола, матово отсвечивает, ловя огни тысячи прожекторов. Вокруг роятся, освобождая дорогу, давая советы, вспыхивая камерами, помогая снять халат, смазывая, сбрызгивая чем–то блестящую белую кожу.

В противоположном углу ринга суетятятся, как муравьи вокруг матки, представители соперника кофейного мулата. И тоже сбрызгивают, смазывают, вытирают, обмахивают, суют в рот капу…

Я начинаю нервничать, и с каждой минутой волнуюсь все сильнее.

Я сижу на трибуне, справа и слева от меня несколько спортивных чиновников в дорогих костюмах, дальше многоголосый англоязычный звон, и надо всем этим запах духов и пота. Мельком оглядываю возбужденные разноцветные лица; почти машинально примеряю на них программу «Щели». «А теперь в нашей студии неожиданный поворот событий… Встречайте Бабушка из Дома Напротив с ее Большим Биноклем!»…

Что–то жуют. Потирают ладошки. Интересно, хоть кто–то из них, кроме чиновников, болеет за моего Дымка?..

Моего. Как лихо я его присвоила.

В ужасе смотрю на мулата — он выходит на середину ринга, оставляя за канатами споро ретировавшуюся команду. Он блестит под электрическим светом, как циклопическая елочная игрушка.

Виктор выходит ему навстречу. Маленький белый человечек (на самом деле не такой уж маленький, все дело в пропорциях) говорит, что полагается в таких случаях (не могу разобрать слов) и при звуке гонга отпрыгивает назад…

Закусываю губу.

У Виктора гипнотизирующие, цепкие, совершенно безжалостные глаза. Глаза его соперника тонут под массивными надбровными дугами, и они тоже безжалостные — так смотрит волк на агонизирующую добычу.

Шахматы. Дебют, миттеншпиль.

Елена

Не могу лежать на диване. Не могу есть яблоко. Сижу, нервно почесывая щеку. Начинаю грызть ногти. Опомнившись, отдергиваю руку.

Семь утра.

Прямая трансляция.

Дымко вдруг бросается в атаку. Раз, два, три; вот сейчас полетят из–под кулака брызги, и все закончится уже во втором раунде…

Публика там, в телевизоре, орет и вскакивает с мест.

Показывают повтор; мулат ухитрился уйти от удара, уклониться в последний момент, и кулак Дымко только слегка съездил его по скуле. Комментатор говорит, что Виктор как никогда близок к успеху, но не стоит расслабляться, соперник себя еще…

Лена

…Атакует. Дымко едва успевает поймать чудовищной силы удар.

Взволнованно бубнит где–то английский комментатор.

— Нельзя так его подпускать! — резко говорит спортивный чиновник, сидящий справа от меня. — Он допрыгается!

Обнимаю себя за плечи.

Не подпускай его близко! Не подпускай!

— Тут достаточно пропустить один удар, — рассудительно говорит чиновник. — Один удар пропустить и все, спускай воду…

Я не люблю чиновников.

Конец раунда. Виктор плюхается на стул в своем углу ринга, и его закрывают от меня чужие спины. Поднимаю глаза, смотрю на монитор; большой электронный Дымко кажется спокойным. Ему что–то говорят, он не отвечает, только кивает в ответ…

Сигнал к продолжению боя. Все начинается снова.

Пытаюсь слушать, что говорит мой спортивный чиновник. Если верить ему — Дымко все делает не так. Он расслабился. Он недооценивает противника. Он слишком низко держит руки. Он ждет непонятно чего. Он уже десять раз мог провести атаку…

И Виктор проводит атаку, но кофейный человек отражает удары, уклоняется, переходит в контрнаступление. Чиновники справа и слева от меня кричат и даже как–то поскуливают от напряжения; Виктор с кофейным стоят обнявшись, как лучшие друзья, и не могут выпустить друг друга, тогда белый человечек небрезгливо берет их за плечи и растаскивает, расцепляет, как вагоны расформированного состава…

Наконец–то гонг.

Елена

Комментатор говорит, что после второго раунда бойцы перестали оправдывать ожидания. Что нету яркого, зрелищного бокса. Что слишком много проволочек, связываний и попыток измотать друг друга. И что неизвестно, между прочим, как проявит себя Дымко в поздних раундах, а ведь все дело идет к тому, что будет борьба на измор…

Зачем я вообще включила телевизор?!

— «Зачем я ушла из дому? —

плачет улитка. Я верю

в вечную жизнь, конечно,

вы правы…»

Лена

…Закладывает уши от крика и свиста. Шахматы?!

Уже девятый раунд, оба измотаны, у Виктора на скуле наливается краской кровоподтек.

Мой спортивный чиновник и другие спортивные чиновники, справа и сверху от меня, матерятся. Их ругательства тонут в общем шуме.

Виктор атакует. И атакует снова.

Я ненавижу его противника. Я ненавижу блестящего мулата с руками до земли. Я готова выскочить на ринг и перегрызть ему горло.

— Дай ему! Дай ему, Витька! Врежь ему!

На трибуне напротив тоже прыгают и орут.

— Убей его! Врежь ему! Давай!

Не знаю, слышит ли он мой голос в этом реве. Куда там…

Елена

Мельком вижу трибуны.

Успеваю заметить грузную чернокожую даму, потрясающую кулаками, мужчину в расстегнутом — нет, расползающемся под напором темперамента пиджаке, и еще одного толстяка, и еще одну пожилую бабищу в вечернем платье, азартно молотящую воздух… И вдруг — ее, с яростными глазами, с разинутым в свирепом крике ртом.

Секунда. Мгновение. Могло и показаться…

Лена

Десятый раунд.

У Виктора рассечена бровь. У мулата наливается на лбу гематома.

Я охрипла.

Мой спортивный чиновник сидит, закрыв руками лицо. Нервишки шалят.

Когда Виктор вдруг подается вперед, я не успеваю ничего понять. Над рингом взлетает фонтан чужого пота; голова кофейного мулата мотается назад и вбок. Он отступает на шаг; Виктор бьет еще раз. Рефери бросается, как белая чайка на помощь птенцам…

Мулат отступает еще и осторожно, будто боясь ушибиться, ложится на пол.

Виктор вскидывает руки над головой и оборачивается ко мне лицом.

Он смотрит мне в глаза или это только кажется?

От сполохов бело. Как будто над головой моего победителя бушует ненормальная беззвучная гроза.

Елена

Выключаю телевизор.

Вижу себя в темном пустом экране. Свое отражение, слегка искривленное неровным стеклом.

Вытаскиваю из бара початую бутылку коньяка.

«Душа к губам прикладывает палец

Молчи! Молчи! И все, чем смерть жива

И жизнь сложна, приобретает новый,

Прозрачный, очевидный, как стекло,

Внезапный смысл»…

Подхожу к окну.

Там, снаружи, утро. Солнечный столбик едва просачивается через цветную ночь моих витражей.

Осторожно берусь за лепесток большого цветка. Тяну; витраж пленочкой отходит от стекла, и в образовавшуюся щель тычется лучик света, ложится мне на щеку.

Прижимаюсь к стеклу лицом.

Лена

Я обладаю сокровищем.

А сокровище время от времени обладает мной.

Мы отдыхаем на чьей–то вилле. Не помню уже, чьей. Здесь павлины и водопад, и в кроне дерева над нами сидит, наверное, снайпер. Отстреливает папарацци.

Теперь готова поверить во все, что угодно.

Павлины выпрашивают что–то, как голуби на улице. Мы бросаем им арахисовые орешки, и еще изюминки, выловленные из мороженого. Мы бросаем камни в ручей. Мы купаемся в водопаде, как герои какой–нибудь мелодрамы.

Время от времени мы по очереди подползаем к стоящему на траве ноутбуку и просматриваем последние новости.

Новость одна. «Защитил чемпионский титул… победа нокаутом».

— Ты когда–нибудь был в нокауте?

Молчит. Улыбается.

— На что это похоже?

— Говорят, — он потирает скулу, — что это, как выключенный свет… Как будто становится темно, и ты уже лежишь на полу… Вот и все.

Глажу его по коротко стриженым волосам:

— А ты звереешь?

— Что?

— Ты звереешь на ринге? Ты хочешь его убить?

— Нет… Зачем? Я же рассказывал тебе это просто комбинация ходов… Это шахматная партия.

Недоверчиво мотаю головой:

— Непохоже…

Улыбается.

— Ты знал, что завалишь его в одиннадцатом раунде?

— Предполагал… Его надо было вымотать. Удержать десять раундов подряд…

— Ты лучший, — говорю без улыбки. — Ты.

Елена

Идет дождь.

Не весенний. Серый холодный дождь, я смотрю на него сквозь дыру в своих витражах.

Я спросила бы у него: а зачем все это?

Ярость, сила, бойцовские качества во всей их красе… Зачем? Если бы ты стоял на крепостной стене, а за спиной у тебя были твой город, люди, женщины и дети… Если бы ты вышел, на худой конец, биться на дуэли за чью–то там эфемерную честь… Тогда бы я поняла тебя. А так…

А так за спиной у тебя деньги, слава… одним словом, успех. Что лучше — быть успешным или быть счастливым? Не твой ли это вопрос?

Я, как кислота, прогрызла бы каверну в твоей победе. Ты деятельный, сильный, яркий. Я сижу здесь, за рваными витражами, и предчувствую… что предчувствую? Твое поражение?

Но ты всегда будешь победителем. Выйдешь на покой, откроешь боксерскую школу под сенью славного имени… Станешь заниматься благотворительностью, дарить боксерские перчатки сиротам из детдома…

Здесь, внутри моего мелового круга, неприлично не сомневаться. А там, на твоем ринге, с сомневающимися поступают просто — размещают рекламу на подошвах… Чем больше ступни, тем шире рекламная площадь…

Внутри моего мелового круга неприлично быть победителем. И страшно быть побежденным. Остается только уклониться от схватки, но тот, кто уклонился — жалок…

Из моего круга нет выхода. И день ото дня он становится все уже.

Лена

— Что с тобой? — спрашивает он.

Я пялюсь остановившимися глазами мимо него туда, где прыгает на ветке какая–то желтая птичка.

— Ленка… Ты чего?

Трясу головой:

— Ничего…

— Вообще я не люблю, когда так смотрят мне за спину, — говорит он после паузы. — Ты как будто привидение увидела.

— Я никогда не думала, что останусь с тобой надолго, — говорю, едва шевеля губами.

— Что?

— Витенька, а я ведь тебя старше…

— Здрассьте, — он осторожно ставит на траву поднос с орешками. — С чего бы это ты?..

«И в этой зыбкости, в болтанке штормовой,

ведя за ручку сонного ребенка,

ты задеваешь звезды головой,

чтоб знал, как хорошо с тобой,

как звонко,

как ничего не страшно, как светло,

как нежно, как таинственно, как свято!..»

Он улыбается и проводит рукой перед моим лицом:

— Ленка…

— Чего ты?

— Ты останешься со мной? Надолго?

— Навсег… — начинаю я, но самое мелодраматическое из всех слов не желает ложиться ко мне на язык.

Он кивает.

Елена

«Но, когда серебристая цапля

грусть мою, как последняя капля,

переполнит в осенний четверг,

пролетая над полем свекольным…»

А чем зрители во всех этих казино и развлекательных комплексах, в тех самых, где ставят ринги, чем они отличаются от зрителей программы «Щели»?

Они такие же.

Конечно, бокс честнее… Бить, рискуя попасть под удар, сражаться на равных — это, по крайней мере, естественно для человека… для мужчины. Да. Наверное, это естественнее, чем пожирать на игрушечном ринге карамельные лифчики и пересказывать похабные анекдоты, заменяя ключевые слова эвфемизмами «Африка» и «Гондурас»…

Ты играешь со зрителем, как истощенная больная кошка с миллионом крепких мышей. Но ты кошка. И они ведутся.

А он крысиный лев, выведенный на потеху публике… А публика ждет нокаута. Это тебе не теннис и не водное поло… Публика обязательно хочет крови. И рефери в белом, чтобы кровь на рубашке была виднее…

Гладиаторы, те хоть были рабами.

«…я каким–то чутьем треугольным

забиваю спасительный клин

в серебристое воспоминанье,

чтобы сердца последнее знанье

не опошлить концовкой счастливой.

День недолог, а путь мой так длин…»

Что, опять не нравится?

Прости.

Лена

— С кем ты разговариваешь?

Лежим в обнимку под шелковыми простынями.

— Ни с кем. С тобой.

— Мне кажется, что ты будто по телефону разговариваешь… Молча.

— Так не бывает.

— Вот и я говорю… Ленка, я тебе все про себя рассказал… Ты все знаешь.

Смеюсь.

— А ты… так и не скажешь мне?

— О чем?

— Об этом.

— Ты даешь… Как я догадаюсь, о чем, если ты не говоришь?

Мрачнеет.

«Я хуже, чем ты говоришь.

Но есть молчаливая тайна:

Ты пламенем синим горишь,

Когда меня видишь случайно.

Я хуже, чем ты говоришь…»

— Должна быть в женщине какая–то загадка, — сообщаю доверительно. — Должна быть тайна в ней какая–то. Помнишь такой фильм?

— Нет, — говорит он серьезно. — Но если ты не скажешь… Я догадаюсь.

Елена

Рисую меловой круг на паркете. Мел ломается. Рассыпается крошкой.

По темной комнате ходят тени.

Машина проехала — прошарили фары по потолку.

Кому мне молиться, чтобы меня не нашли?

Я не переживу, если меня вытащат. Чешуя моя высохнет, а глаза, не знавшие света, ослепнут. Кому мне молиться?

«Положи этот камень на место,

В золотистую воду,

В ил, дремучий и вязкий, как тесто

Отпусти на свободу!»

— Отпусти на свободу, — шепчу одними губами.

Я проклята. Я была проклята в тот момент, когда добровольно отказалась быть собой; что поделать, я слабая. Не всем же выходить на ринг…

Он кажется своим, и в этом вся беда. Если бы он был чужим — никогда не заметил бы моего круга… Прошел бы мимо, не глядя, и все было бы хорошо…

«Отпусти этот камень на волю,

Пусть живет как захочет,

Пусть плывет он по синему морю,

Ночью в бурю грохочет»…

Лена

Он придвигается близко. Очень близко. Трогает губами мой нос:

— Если выбросит вал шестикратный

Этот камень на сушу,

Положи этот камень обратно

И спаси его душу…

— Витя, что ты говоришь?!

Улыбается:

— Положи за волнистым порогом

Среди рыб с плавниками.

Будешь богом, светящимся богом,

Хоть для этого камня.

Молчу. Не знаю, что сказать.

— Ленка, — говорит он мне в самое ухо. — Бросай свои «Щели». Оставайся со мной. Возвращайся ко мне.

— Откуда?

Он прикрывает глаза:

«Откуда ни возьмись как резкий взмах. Божественная высь в твоих словах как отповедь, верней, как зов: «за мной!“ над нежностью моей, моей, земной. Куда же мне? На звук! За речь. За взгляд. За жизнь. За пальцы рук. За рай. За ад…»

Не могу сопротивляться.

«Звучи же! Меж ветвей, в глуши, в лесу, здесь, в памяти твоей, в любви, внизу постичь на самом дне! не по плечу: нисходишь ли ко мне, иль я лечу»…

Боксеры не умеют так смотреть.

Елена

Я на крыше. Город подо мной.

Жестяной козырек мокрый. Льет дождь.

Он не достанет меня. Нет. Здесь граница моего мелового круга.

Вокруг огни, как будто наступает вражеская армия. Мой город, родной и привычный, ощетинился фарами и осаждает мою бетонную башню под жестяным козырьком.

Меня не достанут.

Еще один его шаг навстречу, и я шагну тоже.

Лена

— С какой это стати, — говорю холодно, — я должна бросать работу? Я ведь не предлагаю тебе бросить бокс, правда? У тебя есть профессия, ты добился кое–каких результатов… Ну и я добилась, между прочим. Я профессионал. И не говори мне больше, пожалуйста, таких глупостей.

— Ты человек, — он терпеливо улыбается. — Ты вовсе не собственность этого своего… рейтинга. И никто тебя не просит бросать работу…

Выскальзываю из–под простыни. Иду одеваться.

— Лена? — спрашивает он удивленно.

Лихорадочно разыскиваю телефонную трубку.

Елена

В пустой квартире надрывается телефон.

«Здравствуйте. Вы набрали номер… и слушаете автоответчик. Оставьте ваше сообщение после длинного гудка»…

С оконных стекол лохмотьями свисают пленочки витражей. Паркет в меловых кругах, в центре одного из них лежит раздавленный тюбик помады.

Лена

— …Витя, мне не нравится, что ты лезешь в мои дела.

— Послушай… А почему ты так со мной разговариваешь?

— Тебе не нравится тоже? Вот и славненько, мы обменялись взаимными претензиями.

— Лена…

— …Тебя не устраивает мой тон, меня не устраивает твое покровительство. Я в нем не нуждаюсь. Моя жизнь — это моя жизнь.

— А мне показалось… — говорит он глухо.

— Ты хочешь изменить меня. Хочешь, чтобы я, как тапочек, приняла форму твоей ноги. А этого не будет.

— То есть ты ничем, совершенно ничем не собираешься поступаться… ради…

— Ради чего? И с какой стати я должна поступаться?

— Что, совсем не для чего? — тихо спрашивает и потихоньку теряет румянец.

Усмехаюсь:

— Витя, ты взрослый мальчик… Когда отношения двух людей начинают их стеснять — жертвовать следует отношениями, а не друг другом.

— А что, наши отношения…

— По всей видимости, увяли помидоры, — развожу руками. — И это совершенно естественно. Дельфин и русалка, как ты понимаешь, ни в коем случае не пара.

— Это… ты? — спрашивает после паузы, потрясенно меня разглядывая.

Гордо выпячиваю грудь:

— Это я. Единственная и неповторимая.

* * *

Сидим в самолете. Смотрим в разные стороны. А вокруг взгляды, взгляды, удивленные, вопросительные и злорадные. Карамельно улыбается стюардесса…

Дымко заказывает коньяк. Впервые за все наше знакомство я вижу, как он пьет алкоголь.

Я беру апельсиновый сок.

Самолет заходит на посадку.

* * *

— Всему хорошему рано или поздно наступает… конец, — говорю я, лукаво улыбаясь в камеру. — Он подкрадывается, как правило, незаметно… Вы знаете, что обычно подкрадывается незаметно?

Публика в студии смеется. Она знает.

— Это может быть скука, рутина, ползучий быт, — продолжаю я. — Но нередко это некая черная тайна, вдруг выплывшая на свет…

За моей спиной со скрипом раскрывается дверца бутафорского шкафа, оттуда вываливается натуральный скелет. Зрители смеются.

— …Сегодня у нас в студии люди, лучше других знающие, что такое скелет в шкафу и чем опасны раскрытые тайны! — провозглашаю я. — Встречайте!

И под бравурную музыку мои хомячки занимают почетные места на квадратном, стилизованном под ринг подиуме.

* * *

Блондинка лет тридцати, полненькая, волоокая, рассказывает о любовнице своего мужа, и как она нашла в собственной ванной женский бритвенный станок, и демонстрирует улику публике.

Неожиданно из–за ширмы появляется любовница. Гневно опровергает версию жены: ее ноги не нуждаются в бритье! Раз в месяц она посещает косметический салон и делает полную депиляцию!

Муж смущенно улыбается.

После свары следует конкурс, приз победителю — два билета в Ниццу. Участницы — жена и любовница — должны на скорость побрить бутафорские ноги, специально для этой цели изготовленные из пластика и синтетической ворсистой ткани…

Выключаю монитор.

Он не выключается. В пульте села батарейка. Я жму и жму на кнопку; на экране мыло, пена, смех зала, поездку в Ниццу выигрывает любовница и зовет с собой мужа, муж колеблется, жена в истерике…

Поднимаюсь и просто выдергиваю из стены шнур.

Стук в дверь. Криэйтор Дима.

— Уйди.

— Леночка… Пару слов всего… Во–первых, шеф балдеет от последней программы. Во–вторых, тут намечается еще один партнер, немец, очень перспективный… В–третьих… Ты же меня подставила! Я тридцать баксов продул в тотализатор. Ты же обещала предупредить, когда вы с Дымко разосретесь!

Подумав, вытаскиваю из сумки три зеленых бумажки. Кладу перед ним на стол.

Елена

Лежу на диване. Смотрю в потолок.

«Никого со мною нет.

На стене висит портрет.

По слепым глазам старухи

Ходят мухи, мухи, мухи.

Хорошо ли, говорю,

Под стеклом в твоем раю?

По щеке сползает муха,

Отвечает мне старуха:

А тебе в твоем дому

Хорошо ли одному?»

Окна цветные. В комнате холод и полумрак, как в заколоченной церкви.

Лена

Просматриваю новости в Интернете.

Мелкий терракт на Ближнем Востоке.

Катастрофа пассажирского самолета.

Премьера нового мюзикла.

Дымко убыл в Австралию праздновать победу и купаться в коралловых рифах.

Скатертью дорога.

* * *

Пробка на много километров. Сигналы и бензиновая вонь. Ни вправо, ни влево. Серые лица за мутными стеклами. Ругань. По радио реклама гигиенических прокладок.

Бросаю машину. Спускаюсь в метро.

Здесь тоже толпы, но здесь они, по крайней мере, двигаются.

Останавливаюсь в самом начале перрона, перед тоннелем, возле огромного зеркала. Подходит поезд; вижу, что в вагон мне на этот раз не сесть.

Кабина машиниста оказывается прямо передо мной. Средних лет мужичок в форменном мундирчике улыбается и машет мне рукой.

Поначалу не понимаю, чего он хочет. Вижу приоткрытую дверь в кабину; решаюсь.

— Здравствуйте, — он, оказывается, меня узнал. — Я и не думал, что вы ездите в метро…

Усаживает меня на откидное сидение и прикрывает старым пальто — чтобы не заметно было с перрона.

Оглядываюсь. Теснота, рычаги и лампочки, за ветровым стеклом тоннель в желтом свете прожекторов.

Осторожно, двери закрываются.

Впервые в жизни еду в кабине поезда метро. И, наверное, в последний.

Тоннель влажный и какой–то темно–рыжий. Справа и слева возникают время от времени черные боковые ходы; следующая станция возникает сперва светлым пятном, потом цветной гирляндой, как новогодняя елка. Двери открываются; двери закрываются. Какая у вас интересная работа, льщу я машинисту. Это только в первый раз интересная, говорит он искренне. И я думаю: что за судьба по восемь часов в день смотреть на мелькание шпал в рыжем и волглом тоннеле…

Разве он не имеет права отдохнуть в субботу вечером у телевизора? Посочувствовать, посмеяться, расслабиться, наблюдая за чужой жизнью?

И какое я имею право презирать его за эту маленькую слабость?

Я жду, когда появится новая станция, но ее нет и нет. Поезд стучит все быстрее.

Вопросительно смотрю на машиниста:

— Какой длинный перегон…

Он оглядывается на меня и вдруг начинает хохотать.

Он смеется, довольный собой. А поезд летит и летит, и впереди тоннель, только тоннель, и желтый круг трех прожекторов тускнеет с каждой секундой, мы летим в абсолютную темноту…

Застонав, просыпаюсь.

* * *

— …Бросить раскрученный проект вот сейчас, на пике?! Ты что, сдурела?

Сижу на краешке шефового стола. Курю. Стряхиваю пепел на пол.

— У меня новая идея, говорю небрежно. — Реалшоу в женской тюрьме. С натурными съемками в лагерях и колониях.

Он смотрит на меня, как детка на фокусника. Медленно закрывает рот.

Елена

На углу ветер носит обертки, обрывки, ненужные теперь лоскутки из чьей–то жизни.

Кладу монету в протянутую ладонь маленькой озябшей старухи.

Старуха поднимает на меня глаза за толстенными стеклами древних очков — они кажутся круглыми, как две планеты.

Лена

Расхаживаю по квартире, громко разговаривая сама с собой. Нет ничего лучшего для юной концепции, кроме как быть проговоренной вслух.

— …Половина действующих лиц будут уголовницы, ничего не знающие о программе… Другая половина внедренные участницы, сражающиеся за приз… Ты слышишь?

Ногой раскрываю дверь в кухню.

Пусто. Льется вода в пустую раковину.

Закручиваю кран.

— …В сценарий так и просится дружба, предательство, любовь… Между подсадной участницей и натуральной осужденной… Ты слышишь?

Рывком отдергиваю занавеску.

Там никого нет. Лохмотьями висят наполовину ободранные витражи.

— Пусть радуются, — говорю я. — Потребуются большие деньги… Мне их дадут. Мне дадут. Ты слышишь?

Возвращаюсь в комнату, где нарисован на паркете неровный белый круг. Бесцельно брожу, проводя пальцем по корешкам книг.

Пятый том собраний сочинений Пушкина, старенький, горчичный такой, и римская цифра «пять» на корешке, как пальцы подростка на рокконцерте. Гессе… Шекспир в переводе Маршака. Джойс…

— Я это сделаю. Они предсказуемы… Дебют, миттеншпиль… Нет, это не шахматы, это лапта… Перетягивание каната…

На телефоне мигает лампочка автоответчика. Прохожу мимо, не взглянув.

Останавливаюсь перед дверью в ванную.

Слушаю глухой шум воды.

Елена

Струя из крана звучит глуше, попадая в гору взбитой пены. Гора растет.

Я сижу на краешке ванны.

И никто ни в чем не виноват, кроме меня. Это преступное, по сути желание: чтобы тебя оставили в покое.

Мне надо было родиться камнем. Камни могут сколько угодно думать о себе, ничего не делая. Никого не упрекая. И никто им ничего не должен.

А я родилась человеком, и мне все должны, должны, должны. Должны понимать меня, щадить меня… Да кто я такая, чтобы меня щадили?..

Я кислота. Я ходячее поражение. Я бессилие, безволие, безнадежность. Убийца, может быть, любви. А может быть, чего–то посерьезнее.

Потому что все, что за меловым кругом, дозволено, но бессмысленно. А внутри круга… Нет, это дружба фитиля с пороховой бочкой, дружба легких с туберкулезом, дружба костра и пластмассового стаканчика…

Ванна уже почти полная. Пена стоит над ней белым искрящимся горбом.

Лена

Стою, упершись лбом в дверь ванной.

— Не надо истерик, — говорю тише.

Шум воды замолкает. Только капли падают — кап, кап.

Возвращаюсь к телефону. Нажимаю на кнопку автоответчика; одно сообщение.

— Я тебе мешаю, — говорит она. — Я тебя предала.

— Нет, — говорю сквозь зубы.

— …Я ни для кого, только для себя… Я бы хотела иначе, но не могу… Встретились добрый массажист… и человек без кожи… Понимаешь? Я не могу… Я здесь, вы все там…

Слушаю сообщение еще раз.

Усаживаюсь в глубокое кресло.

«Вполголоса конечно, не во весь

Прощаюсь навсегда с твоим порогом.

Не шелохнется град, не встрепенется весь

От голоса приглушенного. С Богом!»

Я наберу команду и поеду снимать реалшоу в женской колонии… А потом еще какое–нибудь реалшоу, или токшоу, а через несколько лет, наверное, дело дойдет до трупов в прямом эфире, до публичных казней и назидательных изнасилований, и я перестану понимать, где мои зрители, а где я сама…

«По лестнице, на улицу, во тьму…

Перед тобой окраины в дыму,

простор болот, вечерняя прохлада.

Я не преграда взору твоему,

словам твоим печальным не преграда».

Ни она, ни я совсем не думаем о Викторе.

Она — потому что способна думать только о себе.

Я — потому что знаю цену сентиментальным всхлипам. У него много других игрушек, он быстро утешится.

«И что оно отсюда не видать.

Пучки травы… и лиственниц убранство…

Тебе не в радость, мне не в благодать

безлюдное, доступное пространство».

Моя мобилка играет «Монтекки и Капулетти». Не глядя, нажимаю кнопку «Отказ».

Войти сейчас в ванную — она не заперта…

Очень просто. Без боли. Рвануть неожиданно за ноги и мгновенный сердечный приступ…

Мобилка играет снова.

Мы обе знаем, что я не сделаю этого и она не сделает… тоже. Все будет оставаться по–прежнему; я буду снимать реалшоу… Она будет потихоньку гнить в благодатном одиночестве, в меловом круге. Она сделается прозрачной, как ее витражи. Я располнею и куплю другую квартиру. А здесь будет музей, мемориал, гробница.

Выключаю мобилку.

Звонит телефон.

Выключаю телефон.

В ванной тихо. Еле слышное движение, шорох, да вода падает: кап, кап…

Смотрю на свое отражение в зеркале.

Стою, прижавшись к двери спиной.

Елена

Стою, прижавшись к двери спиной.

Смотрю на свое отражение в зеркале.

В ванне оседает пена.

Заканчивается что–то. По секунде. Истекает.

Это все.

Лена

Звонок в дверь. Я содрогаюсь.

Беру себя в руки. Возвращаюсь в комнату и усаживаюсь в кресло.

Позвонят и уйдут. Соседка? Почта? Кого принесло мне на радость, и, главное, кстати?

Звонит и звонит, скотина. Выйти, обматерить как следует…

Поднимаюсь с трудом, как после болезни.

…Или все–таки сами уйдут?

Нет, трезвонят!

Сейчас милицию вызову, блин.

Или просто выверну пробку. Вот так: легкое движение руки и дверной звонок смолкает, и тот, кто там, снаружи, давит на кнопку, оказывается в войлочной тишине…

Во всей квартире темень. И в ванной темень тоже. Подхожу к двери.

И дверь открывается. Медленно. Беззвучно.

Отшатываюсь. Как?! Как я могла не запереть…

Тот, кто стоит на пороге, не двигается с места. Тусклая лампочка горит за его спиной, а в квартире темнота, и поэтому я вижу только силуэт.

Отступаю. Спасаюсь бегством, а получается так, будто я приглашаю его войти…

Он на моей территории.

И кого мне звать?

Отступаю еще. В комнату.

Он останавливается возле счетчика. Протягивает руку к пробкам; во всей квартире загорается свет.

Теперь во всем моем убежище нету темного уголка, чтобы спрятаться. Пол содрогается от шагов оккупанта, хотя тот шагает легко и почти неслышно.

Я отступаю.

Теперь я стою в меловом кругу и не сделаю больше ни шага.

* * *

— Почему ты не берешь трубку? — спрашивает он.

У него внимательные, как на ринге, немигающие жесткие глаза. В руках розовый букет, свободный от целлофана и потому беззвучный. Он держит его небрежно, головками вниз, как банный веник.

Я молчу.

Он едва заметно морщится. Смотрит на руку, только что державшую букет; пальцы в крови.

— Это розы, — говорит он, как будто я не знаю, как называются цветы с шипами.

Он оглядывает мою комнату. Она выставлена нагишом на его обозрение. Вместе со старыми фотографиями в серванте, оплывшими столбиками свечей, пыльными книжными корешками, пожелтевшими обоями и растрескавшимся потолком…

— Почему ты не берешь трубку? — спрашивает он, как будто в самом деле надеется на ответ.

— Я очень занята, говорю я. У меня… будет новая программа.

У него внутри как будто зажигается теплая елочная лампочка:

— Правда?

Смотрю ему в глаза. Не знаю, что сказать.

— Какая программа, Ленка? Ты бросаешь «Щели»? Ты…

— Зачем ты пришел? — обрываю.

Он смотрит на свою окровавленную ладонь. Потом берет с полки пустую стеклянную вазу. Идет в ванную, а я только разеваю рот, как рыба, пытаясь его остановить.

Я слышу, как он моет руки. Как набирает воду в вазу. Как возвращается наконец и ставит розы на пол по ту сторону меловой черты.

В ванной — там, откуда он ушел — тихо.

— Зачем же ты это сделал, — спрашиваю шепотом.

— Они без воды завянут, — отвечает он шепотом тоже. — Сделал затем, потому что жалко…

— Кого жалко?

— Розы…

— А больше никого?

— Я хотел сказать тебе, — говорит он.

Молчу. И он молчит. Смотрит под ноги, на черту между нами.

— Там ванна остыла, — говорит он.

— И что?

Смотрит на меня очень серьезно:

— Ничего. Там никого нет… И ванна остыла… И… знаешь… пусть живет как захочет.

Зажмуриваюсь.

Темно.

Елена

Темно.

Потом вдруг вспыхивает свет.

Размытые очертания становятся четкими. Как будто близоруким глазам сама собой возвращается способность видеть пылинки в солнечном луче.

Скорлупа лопается изнутри, и мир рывком прорастает за пределы моей комнаты.

«Я человек, я посредине мира,

За мною мириады инфузорий,

Передо мною мириады звезд»…

— Лена, — говорит мой собеседник, и его зрачки вдруг расширяются, как черные озера. — Лена?!

Вижу свое отражение в его глазах.

Выпрямляю спину.

И, не зажмуривая глаз, не склоняя головы, делаю первый шаг за пределы мелового круга.

Киев, 2003

Тина–Делла

— Зар–раза, — сказал пилот с экспрессией. Капельки его слюны упали на монитор и засветились там, как крошечные стеклянные луны.

Пилот вытер монитор рукавом. Обернулся ко мне:

— Здесь негде сесть, милостивый государь. Позвольте вас отстрелить, ибо другого пути я не вижу.

На мониторе тянулась безрадостная серо–бежевая равнина.

— Отстреливайте, сударь, — печально согласился я.

…Могло быть и хуже.

Скафандр избавил меня от сколько–нибудь серьезной травмы. Я поднялся с четверенек; катер уходил за горизонт, волоча за собой белесый след в зеленоватом небе, а над моей головой таял мой собственный воздушный след — отпечаток короткого неуклюжего полета.

Слежавшаяся пыль. Песок, похожий на пепел, скалы, похожие на несвежий ноздреватый сыр. Камушки — не то черепки глиняного кувшина, не то чешуйки окаменевшей шишки — располагались вдоль силовых линий какого–то местного поля; казалось, терпеливый ребенок трудился здесь, выкладывая «дорожки» из бурых и черных камней.

Я шагнул. Мой башмак нарушил целостность ближайшей цепочки, но стоило оторвать ногу от грунта — и камни заворочались, будто тяжелые насекомые, устраиваясь на новом месте, выстраиваясь заново, и через несколько секунд отпечаток рифленой подошвы оказался естественной деталью ландшафта: камни включили его в свою картину мира…

Щитки скафандра «загорели», фильтруя лучи очень яркого белого солнца. Сильный ветер задувал внешние микрофоны, не давая услышать ничего, кроме унылого завывания на трех нотах. Я огляделся; бесптичье, безлюдье и бестварье от горизонта до горизонта. И не хочется думать о том, что будет, если я не найду вход в Медную Аллею, или они по какой–то причине откажутся меня впустить…

Я взобрался на камень повыше.

Вот она, расщелина, на которую ориентировался пилот. Почти отвесные стены. Лента грузового транспортера. Прозрачная колонна лифта.

А внизу, в тени скал — имение, где я с сегодняшнего дня служу учителем рисования.

* * *

Люк открыло служебное устройство. Отступило, приглашая войти; склонило красивую черноволосую голову, не опуская при этом взгляда — холодного взгляда домашней машины, сканирующей чужого:

— Добрый день, тан–Лоуренс. Меня предупредили о вашем приезде. Хозяина нет дома. Тина–Делла ждала вас вчера.

— К сожалению, я задержался. Не мог договориться насчет ка…

И осекся, сообразив, что оправдываюсь.

Устройство выпрямилось; губы его сложились в улыбку:

— Я покажу вам вашу комнату и свяжусь с тина–Деллой. Она придет и встретит вас.

— А тан–Глостер…

— Хозяин вернется к вечеру. Здесь можно снять скафандр. Будьте добры, передайте мне управление вашим багажником — я отведу его наверх и распакую вещи.

Я проводил устройство взглядом, как прежде провожал катер. Оно поднималось по лестнице, и мой багажник — старомодный и громоздкий, на гусеничном ходу — тянулся за ним, будто домашнее животное.

Кожа зудела. Скорее всего, на нервной почве; я обнял себя за плечи.

Огромная гостиная. Высоченный потолок — в колониальном стиле. Смотрите все, как много у нас ресурсов, как много воздуха мы в состоянии очистить, увлажнить и согреть…

Те времена давно прошли. Теперь здесь сумрачно — и довольно–таки холодно.

По потолку метнулась многоногая тень. Я вздрогнул; это был всего лишь робот. При виде меня остановился, оторвал передние лапы от потолка и повис вниз головой, зачем–то демонстрируя мне мохнатый животик с мерцающим на нем протоколом. Спутал меня, что ли, со служебным устройством?

Регулятор обогревателя стоял на отметке «максимум». Я подошел ближе. Экран притягивал и завораживал взгляд; в сочетании огненных пятен виделись смеющиеся человеческие лица, бег облаков, налетающие на берег волны…

Это было самое теплое и самое светлое место во всей комнате. Я опустился на краешек одного из трех больших кресел, придвинутых близко к экрану, и протянул к обогревателю трясущиеся ладони.

— Тэ–ан–Лоу–рен–з?

Сначала я ничего не увидел — в моих глазах лежал отпечаток светящегося экрана. Я понял только, что в полутьме на ступенях лестницы кто–то стоит. Прошло несколько секунд, прежде чем я разглядел, что это девушка, что она очень молода и, пожалуй, миловидна, что подростковая фигура ее облита черным платьем до самого пола.

Незнакомка подошла ближе — тогда я сообразил, что она меня изучает. Спокойно и деловито, будто соотнося свои впечатления с докладом служебного устройства.

— Я Дэ–ел–ла…

Она говорила странно. Как будто сам процесс речи требовал от нее значительных усилий.

Подписывая договор, я не знал, что дочь хозяина Медной Аллеи страдает пороками развития.

* * *

Комната, в которой меня поселили, была большая и очень, очень холодная. Служебное устройство — имя ему было Нелли — принесло обед и на вопрос об обогревателе ответило удивлением:

— Здесь оптимальная температура воздуха, тан–Лоуренс.

— Мне холодно, — повторил я.

— Условия вы согласовывали в хозяином, не так ли?

— Когда он вернется?

Устройство на долю секунды замерло, не то выходя на связь, не то запрашивая архивы памяти.

— Он вернется через три, четыре или пять стандартных часов. В душевой есть теплая вода, а в кровати предусмотрена система обогрева… У вас есть еще пожелания?

Пожеланий не было.

После ухода Нелли я забрался в кровать и включил обогрев на полную мощность. Постепенно — очень медленно — промозглый холод выполз из постели, и место его заняло несмелое, ненадежное, но все–таки явственно ощутимое тепло. Я лежал, свернувшись под капиллярным греющим одеялом, я был живая планета в тьме и космосе огромной комнаты, и граница, проведенная между всем на свете своим и всем на свете чужим, плотно прилегала к моей собственной шкуре.

Я был несомненным владельцем шкуры — но и только.

* * *

— Тан–Лоуренс?

Голос Нелли из динамика.

— А… Да?

— Хозяин вернулся и желает вас видеть.

Медная Аллея изнутри казалась обширнее, чем снаружи. Кабинет хозяина помещался на четвертом уровне; лифт был без кнопок, вероятно, Нелли управляло им со встроенного пульта.

— Тан–Лоуренс, хозяин.

— Спасибо, Нелли… Добро пожаловать, любезный тан.

Кабинет хозяина поражал размерами; пол был устлан покрытием, по фактуре очень похожим на настоящее дерево — а может быть, это и было дерево? При одной мысли об этом я невольно поджал пальцы ног в башмаках.

— Разумеется, это синтопласт, мой любезный тан–Лоуренс… Вы побледнели так, будто ходите по ковру из человеческой кожи.

Я постарался успокоить дыхание.

Во всей огромной комнате не было никакой мебели, если не считать двух кресел, придвинутых к обогревателю. Тан–Глостер, хозяин Медной Аллеи, вольготно располагался в том из них, что стояло к теплу поближе.

Возраст хозяина не поддавался определению. Лицо его оставалось в тени, я видел только, как поблескивают глаза — правый невооруженный, на левом — контактная линза–диагностер.

— Прошу вас, садитесь, — мягко предложил тан–Глостер. — Нелли сказало, вам холодно?

— Вероятно, я не привык, — отозвался я, усаживаясь. Кресло было мягкое и, кажется, покрытое инеем.

— Да, вы не привыкли, — тан–Глостер кивнул. — Медная Аллея — замечательное место, но не всякий чужак сумеет его оценить… Как вы нашли тина–Деллу?

— Она встретила меня, когда…

— Нет, я спрашиваю, понравилась она вам или нет.

— Конечно, понравилась! Очень приветливая и обаятельная девушка — ваша дочь.

— Она не дочь мне, тан–Лоуренс. Она — дочь моей покойной жены, ребенок от первого брака… Почему вы нервничаете? Вас напугала ее манера говорить?

— Нет, что вы… Она производит замечательное впечатление…

— Правда?

— Вы не могли бы снять сканер? — спросил я после минутной паузы.

Я был уверен, что он откажет. Но он, ни слова не говоря, вытащил из нагрудного кармана контейнер. Подержал ладони прямо перед экраном обогревателя, и, продезинфицировав таким образом руки, сощипнул линзу с глазного яблока. Захлопнул крышку контейнера:

— Так?

— Спасибо, — пробормотал я.

— Не подумайте, что я не люблю Деллу. Я ее люблю. Она живет в Медной Аллее почти от самого рождения.

— Я ничего такого…

— Вы, вероятно, очень одиноки? Нуждаетесь в деньгах? Потеряли дом и семью?

Преодолевая неловкость, я тоже протянул ладони к обогревателю; по счастью, хозяина Медной Аллеи мой ответ не интересовал:

— Какие инструменты понадобятся вам для уроков? Этюдник, кисти, принтер… Что еще?

— Благодарю, но я взял с собой все необходимое. По крайней мере, на первый случай.

— Время ужина, — он смотрел на меня, не мигая. — За вечерним столом мы традиционно собираемся вместе — я, Делла и ее няня. Вы уже видели няню?

— Нет, — признался я.

Мой собеседник чуть опустил веки:

— Мы сделаем все, чтобы вам было хорошо в Медной Аллее, тан–Лоуренс. Вы не пожалеете.

* * *

В столовой было немного теплее, чем в гостиной. В кресле с высокой спинкой сидела тина–Делла, причем я сперва услышал ее, и только потом увидел. Она… пела? Нет, не так. Она издавала длинные, мелодичные звуки, сочетание которых имело смысл, но не было мелодией.

— Добрый вечер, — сказал я как можно приветливее.

Она некоторое время смотрела на меня, будто пытаясь понять значение простых слов.

— Д–а, — сказала, через силу заставляя работать свои губы и язык. — Дэ–обрый в–эчер.

В соседнем с тина–Деллиным кресле мой глаз уловил движение. Я глянул — и невольно содрогнулся.

— Это наша няня, — сказал хозяин, стоя в дверях. — Делла, ты же знаешь, что тан–Лоуренс говорит только по–человечески. Языком.

Я сделал над собой усилие — и отвел взгляд от сидящей в кресле няни. И это существо станет ужинать с нами за одним столом?!

— Она из постояльцев, — кивнул хозяин, кажется, удовлетворенный моим замешательством. — Наверное, мне следовало вас предупредить.

— Вы доверяете девушку…

— Дорогой тан–Лоуренс, нет лучшей няни, чем постоялка. По способности к абстрактному мышлению Делла превосходит и вас, и меня вместе взятых… Правда, она неохотно артикулирует, но это дело наживное.

* * *

Хозяин занял свое место во главе стола, по правую руку от него уселись тина–Делла и няня, по левую — я. Постоялка оказалась почти прямо передо мной; у нее не было глаз, но я не сомневался, что она изучает меня.

Мы молча прочли молитву. Повинуясь знаку хозяина, принялись за еду. Я боялся, что меня стошнит при виде жующей постоялки — но она поглощала свой корм весьма деликатно, и только время от времени напевала Делле несколько нот. Эти звуки не были неприятны: я поймал себя на том, что вслушиваюсь.

— Взрослый человек не в состоянии научиться частотной речи, — сообщил хозяин, наблюдая за мной. — Даже если у него абсолютный слух.

— А вы, тан–Глостер? Вы понимаете частотную речь?

— У меня в свое время тоже была няня…

Постоялка напоминала большой морщинистый мешок, утыканный разной длины волосками; гибкие сенсоры были похожи на растущие вразнобой кошачьи усы. Я отвел глаза.

— Они поразительно чувствуют, — сказал хозяин. — Не распознавая артикулированную речь, способны усваивать восемьдесят процентов информации — из одного только интонационного рисунка. Вы никогда не пытались говорить с постояльцами, тан–Лоуренс? Вам еще представится такой шанс…

Дальний конец стола терялся в темноте.

В этой столовой могло поместиться — и, возможно, трапезничало в свое время — много десятков гостей и приживалов, родственников и домочадцев, детей и нянь, гувернанток и учителей. Длился ужин; у меня не было аппетита. Стол, уходящий в никуда, напоминал взлетную полосу заброшенного аэродрома. Мерцал обогреватель, выводя на экран едва различимые огненные образы; матово горели светильники над склоненными головами, поднимался пар над тарелками, и холод, и полумрак, и постоялка в кресле напротив — мне казалось, что я вот–вот проснусь на узенькой койке в каюте рейсового корабля…

Тина–Делла смотрела на меня. Я вздрогнул, поймав ее взгляд; она улыбалась.

И я, ни о чем не успев подумать, тоже улыбнулся в ответ.

— …Тан–Лоуренс, вам нравится белковый комплекс? — хозяин вытер губы салфеткой. — Оригинально, не правда ли?

— Замечательный белковый комплекс, — похвалил я.

За столом сделалось тихо; я искал — и не мог найти — новую тему для разговора. Безопасную светскую тему — о погоде, например…

— Здесь… постоянно дует ветер, правда? — спросил я, обращаясь главным образом к тине–Делле.

Постоялка издала несколько нот — сперва последовательно, потом одновременно, и они слились в аккорд; тина–Делла повернула голову, поглядела на няньку округлившимися глазами — и вдруг рассмеялась. В мой адрес, хоть и не очень обидно.

— Учительский хлеб не легок, — с усмешкой сказал тан–Глостер.

* * *

Я предвидел, что с новой ученицей будет трудно. Так и случилось — правда, трудности оказались совсем другого рода, чем я ожидал.

«По–человечески», или «языком», тина–Делла говорила мало и неохотно — зато в моих словах понимала даже больше, чем я хотел ей сообщить. Не только смысл — но интонация, мельчайшие оттенки настроений тут же становились ее добычей.

Она вовсе не была деликатна. Ей и в голову не приходило притвориться чуть менее проницательной; наоборот, ей, кажется, доставляло удовольствие ставить меня в неловкое положение.

Она заметила, что я брезгую обществом ее няни, и использовала это новое знание с тем же энтузиазмом, с каким мальчишка пользуется девичьей боязнью мышей. К счастью, у постоялки хватало такта избегать встреч со мной, и Делле не удалось подсунуть живой морщинистый мешок ко мне в постель, как она одно время собиралась.

Она была ребячлива. Она была излишне эмоциональна, и, что самое страшное — она была чудовищно упряма. Всякая попытка «переупрямить» ее провоцировала ни много ни мало, но настоящую вспышку ярости. В один из первых же уроков я попытался настоять на своем, обучая держать кисть правильно, а не так, как она привыкла; результатом моей настойчивости — почти шутливой мягкой настойчивости — оказались истерика и сорванный урок. Тина–Делла сверкала мокрыми глазами и пела — стонала — непонятные мне угрозы и жалобы; я готов был идти к хозяину и отказываться от договора. К счастью, тот бродил по дальним границам своих владений и, как нередко бывало, отключил связь.

Вечером я сказал Нелли, что болен и не в состоянии спуститься в столовую, и попросил принести мне ужин наверх. Нелли подчинилось без единого вопроса.

Спустя полчаса в дверь постучали; я думал, что это Нелли пришло утилизировать посуду, и разрешил войти.

Это была не Нелли. В приоткрывшихся дверях стояла, втянув голову в плечи, несчастная тина–Делла.

* * *

Каждое утро я делал над собой усилие, вылезая из теплой постели навстречу космическому холоду этого дома.

На пластиковом коврике у кровати лежал иней.

В моей комнате был один неисправный фильтр; обнаружив его, бегущий по потолку робот–техник всякий раз издавал резкий тревожный звук, иногда будивший меня по ночам. Утром в дальнем углу с потолка свисали белесые сталактиты известковых отложений; каждый день Нелли «сбривало» их при помощи вакуумной установки, но они появлялись опять.

— Нелли, почему нельзя заменить фильтр?

— Он работает, тан–Лоуренс.

— Ваш паук меня будит.

— Я отключу ему аудиосигнал.

В девять полагалось спускаться к завтраку. По утрам тан–Глостер редко трапезничал с нами — обычно он отправлялся на прогулку еще затемно; тем не менее завтрак начинался всегда в одно и то же время.

Я научился распознавать приветствие, произносимое тина–Деллой на языке постояльцев, вернее, я научился отличать это приветствие от всех других звучащих фраз; однажды я попытался воспроизвести — пропеть — его, но тина–Делла так смеялась, что я не решился повторить свой опыт.

После завтрака тина–Делла поступала в мое распоряжение — я учил ее пользоваться профессиональным этюдником и многофункциональной кистью. Мы рисовали натюрморты до полудня (местные сутки содержали двадцать три стандартных часа), после этого пили чай, и тина–Делла отправлялась на уроки к постоялке.

Со временем у меня вошло в привычку присутствовать на этих уроках — хоть полчаса, хоть час. Я садился в третье кресло у обогревателя и слушал, как они говорят.

Звуки, издаваемые тина–Деллой, с натяжкой можно было еще принять за странную песню. Постоялка генерировала звуковые колебания всей поверхностью морщинистого тела; в ее распоряжении был диапазон от неслышно–высоких до неслышно–низких, пугающе–глубоких частот, а тембральная окраска менялась так неожиданно, что заскучать, слушая ее, не представлялось возможным.

Иногда я засыпал в кресле, слушая, как постоялка рассказывает о чем–то тина–Делле.

В тех снах я летал.

* * *

В тот день я решил развлечь мою ученицу. Тем более, что рисование кубов, шаров и чашек ей явным образом надоело.

Я попросил найти для меня цветок. Она обшарила весь дом и в конце концов принесла древнюю самоделку из проволоки и асбестовых лоскутков. Такие «цветы», помнится, мастерил в детском модуле мой сын…

Итак, я поставил перед собой конструкцию из нескольких переплетенных «стеблей» с безвольно свисающими «лепестками»; я отключил все функции этюдника и на глаз, как первобытный рисовальщик, изобразил на экране букет осенних астр.

Цветы стояли, освещенные солнцем, в движении световых пятен, в полутенях и бликах, теплые и влажные; я сам не ожидал подобной удачи, а Делла — та протянула руку, будто желая проникнуть за поверхность экрана и коснуться зеленых стеблей.

— Это астры, — сказал я и задержал дыхание, потому что в фильтрованном воздухе Медной Аллеи мне померещился тонкий, терпкий, осенний запах.

Тина–Делла перевела взгляд на алюминиево–асбестовую конструкцию на столе. Снова посмотрела на мой рисунок; потом взглянула мне в глаза.

— Кажется, вы все–таки нашли общий язык, — сказал тан–Глостер вечером того же дня.

Я давно заметил, что линза–диагностер была для него только прикрытием: его ненормальная проницательность имела другую природу.

Вечером он предложил мне выкурить сигару перед обогревателем в его кабинете; я согласился. Я уже очень давно не курил — в моем распоряжении не было достаточно воздуха.

Это был замечательный длинный час. Мы сидели, вытянув ноги, наслаждаясь каждой секундой жизни, каждым дымным колечком; только когда последняя крупица табака превратилась в пепел, когда отключился аварийный вентилятор — только тогда я решился задать свой вопрос:

— Прошу прощения, тан–Глостер. Неужели не существует механизма… способа… перевести? Я имею в виду частотную речь?

Тан–Глостер улыбнулся:

— Почему же… Кое–какие устойчивые сочетания поддаются переводу. Но как правило, милейший тан–Лоуренс, постояльцы оперируют понятиями, которым нет аналога в человеческом мышлении. У вас попросту не хватит слов.

— Мой музыкальный слух…

— Бросьте, при чем тут слух. Не просто различать четверть тона — но иначе думать… Вы, конечно, понимаете, насколько образ мышления зависит от языка? Вот наша девочка и мыслит категориями, которые вы можете в лучшем случае ощутить.

— Почему вы хотите, чтобы тина–Делла была более постоялкой, нежели человеком? — спросил я тихо.

— Ах, любезный тан–Лоуренс, — тан–Глостер махнул рукой. — Она человек. И я человек — а я ведь такой же, как она. Именно потому, что меня воспитала постоялка, я не мог не сделать то же самое для Деллы… хоть она и не дочь мне.

Еле слышно шелестел воздух в трубах. Экран обогревателя то угасал, то снова разгорался; из угла его в угол бродили тени.

— Я почти ничего не знаю о постояльцах, — сказал я.

Тан–Глостер пожал плечами:

— Отделить легенду от истории и правду от вымысла — невозможно, да и не надо. Знаете, как называются камушки на нашей планете, те, которые так смешно тянутся вдоль силовых линий? «Черепки постояльцев»… Вообразите — разбитые глиняные кувшины, покрывшие черепками целую планету. Это не имеет отношения к истории — это выдумка, образ… Раса, чье достояние — черепки… И еще способность мыслить. И частотная речь, закрепляющая эту способность… А откуда взялись постояльцы, и почему они не имеют материальной культуры, и почему они платят такой преданностью просто за возможность жить, мыслить и говорить, учить человеческих детей… Нет, я понимаю, любопытство — это святое. Хотите — попытайтесь поговорить с нашей няней, она поймет вас. Вы ее — нет.

— Тина–Делла понимает меня, — сказал я. — И мне иногда кажется, что я ее — тоже.

— Возможно, — он чуть приподнял уголки губ. — Возможно, вам уже кое–что удалось, тан–Лоуренс. Не прекращайте попыток, прошу вас.

* * *

Она рисовала кубы и чашки, и бронзовые статуэтки, и пластиковые листья в мраморной вазе; она смотрела на меня, полуоткрыв губы, и медленно, по слову, рассказывала.

Свои ранние годы она помнила смутно. Ее отец погиб — каким образом, Делла не сказала. Ее мать вышла замуж во второй раз — за тан–Глостера, и несколько лет прожила с ним в покое и даже счастье; что случилось с ней потом, Делла категорически отказывалась говорить.

— Она умеры–ла, — твердила моя бедная ученица, и я поспешно переводил разговор на другое.

После обеда — а обедали мы, как и завтракали, втроем — я поднимался к себе, читал, размышлял, пытался делать кое–какие наброски; тина–Делла в это время выходила наружу и долго гуляла в одиночестве, возвращаясь только к ужину.

Однажды я спросил у хозяина, не считает ли он, что эти одинокие прогулки опасны.

— Куда опаснее сидеть в четырех стенах, — ответил он с усмешкой. — Жить в Медной Аллее и не выходить под солнце — это, знаете ли, по меньшей мере чудачество.

Он намекал на мою нелюбовь к прогулкам. Я в самом деле пытался выйти всего два или три раза; окрестности Медной Аллеи лишены были для меня малейшего очарования.

— Там есть пещеры, — говорил тан–Глостер, жмурясь от удовольствия, — с чрезвычайно интересными оптическими эффектами. А сочетания полей — это настоящий театр, мой друг, только надо всегда иметь при себе робота, который вытащит вас, если вы потеряете сознание… Поверить трудно, что всего в часе быстрой ходьбы от Медной Аллеи вы найдете вход в естественный тоннель, по форме напоминающий человеческий кишечник… Там, в каменных карманах, имеются скопища газов, и прелюбопытных газов! Жаль, что я не могу предложить вам разделить со мной радость подземной прогулки…

Я бормотал что–то о собственной несклонности к авантюрам; тан–Глостер смотрел на меня, и под этим взглядом сырой холод больших комнат становился еще пронзительнее.

Тем временем тина–Делла демонстрировала то редкостное добронравие, то чудеса отвратительного характера. Всякий раз, когда она бросала на меня полный раздражения и ненависти взгляд (это могло случиться по ничтожной причине, например, когда я предлагал закончить урок на две минуты раньше), я испытывал желание расторгнут договор; уже через полчаса тина–Делла просила прощения так искренне и трогательно, что я всякий раз удивлялся: как можно было злиться на этого несчастного ребенка?

* * *

Пришел день, когда ученица заявила мне со всей определенностью, что желает реализоваться в качестве пейзажистки. Она и раньше намекала мне, что пора бы выйти с этюдником «под солнце»; на этот раз я не сумел придумать причины для отказа.

Был день. Ветер завывал во внешних микрофонах; во внутренних напевала Делла — говорила сама с собой на языке постояльцев. Я оглядывался, отыскивая ракурс для первой пробы; везде было одно и то же: оплывшие очертания скал, старые отпечатки подошв в слежавшейся пыли, ряды камней–черепков — застывшие муравьиные тропы.

Все оттенки серого и бежевого. Щели, каверны, и снова оплывшие очертания скал.

Делла шагала, как человек, привыкший к прогулкам по пересеченной местности; легкая накидка до пят — а по местным традициям девушка не могла выйти из дому в «голом скафандре» — стелилась по ветру, складками повторяя окружающий нас ландшафт.

Я наконец–то выбрал место для этюдника. Делла играючи перескакивала с камня на камень; она отошла довольно далеко, мне доставляло удовольствие наблюдать за ее танцующей прогулкой, гораздо большее, по правде сказать, чем созерцание унылого пейзажа…

Я решил не окликать ее. Осмотрелся, выбрал наименее уродливый, с моей точки зрения, холм и взялся за небольшой набросок — просто так, чтобы дать Делле общее представление о натурных зарисовках. Сеточка — общие контуры — свет и тень — цветовая гамма…

Разрешающая способность моего этюдника позволяет читать книгу, отражающуюся в глазах парящего в небе орла. Кисть воспроизводит цветовые нюансы, не различимые глазом; в этюднике есть функция, позволяющая пользоваться уже готовыми наработками, одних только оттенков человеческой кожи — около миллиона…

Я почти никогда не пользуюсь этой функцией. Разве что «быстрый» портрет на заказ…

Да, я писал портреты в космопорте. За три минуты, за три кредита. Лица сливались — была будто прорезь в пространстве, овальная дыра, в которой появлялось очередное лицо, и я воспроизводил его автоматически, несколькими прикосновениями.

Никто не верил, что я выживу; моя бывшая жена все ждала, и до сих пор ждет.

С тех пор я не пишу портретов…

Прошло десять или пятнадцать минут; Делла, нагулявшись, вернулась и встала за моей спиной. Я слышал ее дыхание — слишком частое, как мне показалось. От бега?

Я закончил работу и включил печать. Через несколько секунд набросок был готов — еще теплый, приятный на ощупь, с хорошо ощутимой фактурой каждого мазка.

— Чт–то это? — спросила она тихо.

— Пейзаж, тина–Делла.

— Поче–ыму? — спросила она, помолчав.

Я не понимал вопроса. Я показал на холм, увитый лентами тончайшего, как пыль, несомого ветром песка; тина–Делла казалось озадаченной. Несколько раз перевела взгляд с холма на рисунок и обратно. Наконец, вздохнула и взяла у меня кисть.

Она работала, а я стоял рядом, давая указания и иногда подправляя ей руку. Она довольно точно нанесла контуры; потом, вызывающе взглянув на меня, перевела кисть в режим «очень контрастно».

Я молчал, глядя, как она покрывает нарисованный холм яркой, прямо–таки светящейся зеленью. В гуще травы появились блики белых цветов и синева водоема; над зеленью, переливающейся двумя–тремя оттенками, Делла изобразила однотонное синее небо. Перевела дыхание; еще раз критически осмотрела каменный холм. Кивнула мне:

— Раз–спечаты–вать.

* * *

Я сидел, протянув руки к огненному экрану обогревателя. Делла ходила по комнате за моей спиной; ходила — неточно сказано. Она носилась, как стрелка компаса в виду магнитной аномалии.

— Она не может вам рассказать всего, — хозяин Медной Аллеи сидел в соседнем кресле. — Это ее мучает… Она жалеет, что вы не понимаете частотной речи.

— А вы не могли бы перевести?

— Вряд ли.

Он улыбался. Желтые отсветы экрана делали его лицо очень теплым и очень добрым.

Я подумал, что сам подал тина–Делле пример. Когда нарисовал астры, глядя на проволочный каркасик. Что она просто отплатила мне… красиво и просто отблагодарила. И что, наверное, словам тут не место — пусть даже частотной речи.

— Вы никогда не занимались, тан–Лоуренс, визуальными программами для обогревателей?

— А? Н–нет…

На огненном экране мелькнули очертания башни, медленно проседающей, обрушивающейся внутрь собственных стен.

— А я занимался, — сказал тан–Глостер, сладко потягиваясь. — Обогреватели Медной Аллеи работают, воспроизводя и комбинируя образы из моих еще детских снов… Вы не могли бы рассказать о себе, тан–Лоуренс?

Тина–Делла все еще ходила — взад–вперед, неслышно, только ветер метался за спинками кресел.

— Я не знаю, что рассказывать, — сказал я.

— Вы ведь работали… вы проектировали внешность, не так ли? Наверняка — множество заказов… Столь интересная, престижная, ценимая обществом работа…

— У меня возникли личные проблемы, — сказал я, глядя на экран обогревателя. — В семье.

— И вы бросили все…

— Вот именно.

— А… как сложилась судьба детей… людей, которым вы придумали лицо? Сколько их было? Встречались ли вы когда–нибудь?

Тина–Делла прекратила расхаживать и подошла поближе. У меня не было линзы–диагностера, но я и без линзы понимал, что разговор о моем прошлом затеян для нее.

— Все не так просто, — сказал я, ерзая в кресле. — Это ведь не портрет… Каждый проект проходит множество стадий… И успех зависит не столько от программы–внешности, сколько от удачного сочетания ее с программой–темпераментом… и многих сотен других факторов. Во всяком случае, — сказал я тверже, — я бросил свою работу не потому, что потерпел неудачу. Личные причины…

Тина–Делла остановилась рядом и положила руку мне на плечо. Непосредственным детским жестом.

* * *

Тан–Глостер выписал из Крепости ученический этюдник и простую кисть. Деллу инструмент вполне устраивал; она по–прежнему уходила сразу же после обеда — и возвращалась в темноте, принося с собой незаконченные — либо уже распечатанные — этюды.

На всех была зелень и голубое небо. Несовершенные технически, ее работы производили на меня странное впечатление: иногда мне казалось, что место, изображенное на той или иной картинке, существует на самом деле.

— У вас поразительная фантазия, — говорил я.

Она смотрела удивленно.

Тем временем пошли дожди. Потоки воды пополам с кислотой заливали камеры внешнего обзора; сидя в гостиной перед обогревателем, Делла беседовала со своей постоялкой, и я час за часом слушал эти беседы, просматривая распечатки Деллиных пейзажей.

Особенно меня поражал один — с белой сиренью; Делла, сроду не видавшая этих цветов, изобразила их удивительно точно. На холмике, в котором с трудом можно было угадать место моей высадки (именно там в день моего приезда меня «отстрелили» с катера), цвели во множестве кусты белой сирени, и между ними, по плечи в белых соцветиях, стояла фигурка человека в скафандре — я узнал тан–Глостера.

Через несколько дней — я видел — Делла снова стояла перед этим холмом, сосредоточенно водила кистью по рисунку, и, когда я увидел распечатку, пульс мой участился — на нем была та же сирень, но отцветающая…

Сидя в кресле перед обогревателем и слушая беседы тина–Деллы с постоялкой, я спрашивал себя в полугрезе–полусне: а что, если там — в мире тина–Деллы — на холмике, где когда–то отпечатались мои подошвы, в самом деле растет белая сирень?

В эти минуты холод большого дома уже не так мучил меня. Возможно, мой организм притерпелся — а возможно, служебное устройство Нелли получило приказ увеличить энергозатраты. А возможно, и то и другое.

* * *

Однажды после обеда я спустился в гостиную, чтобы немного посмотреть на экран обогревателя, и застал там Деллу, говорившую сама с собой.

Я не решился войти.

Делла меня не видела. Она сидела в кресле, запрокинув голову, и, полуоткрыв губы, выводила одну последовательность звуков за другой.

Мороз продрал у меня по коже.

Мне показалось, что я падаю, проваливаюсь вглубь белой горящей воронки, и сквозь толщу этого света на меня глядят миллиарды глаз. Что я пролетаю под высокими белыми арками, что яркие лучи простреливают темноту над моей головой, и ужас, который я в тот момент испытал, мог сравниться только с захлестнувшим меня благоговением.

Опомнившись, я прошел через гостиную, остановился перед креслом, к котором сидела моя ученица, опустился перед ней на пол:

— Скажи, что ты… говоришь?

Она долго смотрела на меня, будто собираясь с мыслями.

— Т–ы, — сказала она, с трудом складывая губы, будто с трудом вспоминая, как работает язык. — Ни–ие. Пы–анимаеж.

* * *

— Что с вами, тан–Лоуренс? — спросил хозяин за ужином.

Его собственная, без сканера, способность считывать информацию значительно превосходила мое умение скрывать свои чувства. Через полчаса мы сидели в его кабинете; я смотрел в красный экран обогревателя, где металась, появляясь и исчезая, огненная бабочка.

— Что такое колбасные обрезки? — спросил я.

Тан–Глостер поднял бровь:

— Как?

— Колбасные обрезки.

— Идиома, — сказал он, подумав. — Устойчивое сочетание… Это тина–Делла брякнула, да?

Я смутился, подумав, что могу подвести мою ученицу излишней откровенностью с ее отчимом.

— Не беспокойтесь, — тан–Глостер хмыкнул. — Это просто забавный, совершенно невинный образ… И с чего вы взяли, что Делла не доверяет мне?

Иногда общение с ним было сущей мукой.

— Что вы, я только…

— Вы нервничаете. Не надо. Учите ее пользоваться функциями этюдника. И учитесь смотреть на мир… если сумеете.

* * *

— Вы разрешите мне взять это… рассмотреть повнимательнее?

На этот раз она использовала печать с дополнительным напылением — листы были тяжелые, будто слюдяные.

Она пропела — тонко, и, как мне показалось, насмешливо. Прижала язык к верхним зубам, будто собираясь что–то выговорить; передумала. Просто кивнула.

Поднявшись к себе, я взял плед и устроился с комфортом; прежде в моей комнате можно было жить только в постели, укрывшись с головой и на полную мощность включив одеяло. Теперь, когда в доме стало теплее, я обнаружил, что в моем распоряжении есть и стол, и кресло–качалка, и лампа–поплавок. Итак, я сел, повесив лампу над левым плечом, укрыл колени пледом и взялся рассматривать последние работы тина–Деллы.

Какой солнечный, какой теплый и светлый день. Какая безмятежная гладь воды; ручей…

Я прикрыл глаза. Солнце дробилось на поверхности воды. Блики прыгали по всей моей темной комнате. В отдалении пели птицы…

Робот–техник в который раз обнаружил неисправный фильтр и заверещал. Нелли так и не исполнило своего обещания и не отключило роботу аудиосигнал.

Я взял следующий рисунок. Иная техника — никаких деталей, смелая игра со светом и тенью, нарочито крупные мазки. По всей видимости, это то самое ущелье, на дне которого находится Медная Аллея. Синеватые тени в изумрудной траве… Два ряда молодых деревьев молодых деревьев — кажется, дубы… Или буки?

…Я заснул, уткнувшись лицом в тина–Деллины распечатки. Под пение воображаемых птиц.

* * *

— Нелли?

Служебное устройство повернуло голову.

Был поздний вечер. Нелли сидело в кухне за монитором; на экране сменяли друг друга настроечные таблицы.

— Что ты делаешь?

— Прохожу тест, — тускло отозвалось Нелли. — Профилактика мозговых расстройств.

— Скажи, пожалуйста… У тина–Деллы были учителя, кроме меня?

— Были, тан–Лоуренс.

Нелли замолчало.

— Ну?

— К сожалению, во время прохождения теста у меня сужено вербальное поле.

— Чему они учили тина–Деллу?

— Один — резьбе по камню. Одна — гимнастике.

— Почему они уехали?

— Они умерли, — сказало Нелли. — Простите, я должно продолжать. Мой день закончен. Тест.

* * *

— …Тан–Вуд, обучавший Деллу резьбе по камню, трагически погиб, сорвавшись со скалы. Но это случилось уже после того, как он принял решение прекратить занятия — ему показалось, что Делла уже приобрела все необходимые навыки и должна совершенствоваться самостоятельно… Тана–Джеми, преподавательница гимнастики, отправилась на долгую прогулку, не проверив на герметичность старый изношенный скафандр…

— …И это случилось после того, как она решила прекратить занятия с Деллой?!

— Дорогой тан–Лоуренс, — хозяин Медной Аллеи потянулся в кресле, как кот, — вашей жизни не угрожает ровно ничего… Если вы не будете пренебрегать простейшими правилами безопасности.

Робот–техник пробежался по потолку, повис вниз головой, демонстрируя тан–Глостеру мохнатое брюшко с мигающим красным символом: несбалансированный состав воздуха в помещении. Тан–Глостер потянулся за пультом:

— В самом деле душно, вы не находите?

— Почему он сам не даст команду на обновление?

— Все энергоемкие операции требуют подтверждения — моего или Нелли… Тан–Лоуренс, вы в самом деле думаете, что кто–то из нас — я или Делла — убили двух человек, ее учителей?

Я отвел глаза:

— Этюдник с обучающими функциями способен дать Делле никак не меньше, чем живой преподаватель…

— Я приглашаю к девочке учителей, — медленно сказал тан–Глостер, — потому что хочу, чтобы она научилась жить в человеческом обществе. Хочу, чтобы она обрела подругу, друга… Или влюбилась наконец. Это странно?

Он набрал комбинацию на пульте; из темноты потянуло сырым сквозняком.

— Простите меня, тан–Глостер, — тихо сказал я. — Не будет ли дерзостью с моей стороны спросить, как… при каких обстоятельствах погибла мать тина–Деллы?

* * *

Постоялка сидела на камне. Издали ее можно было принять за еще один камень, поменьше.

Постоялка сидела, подняв к зеленоватому небу все свои антеннки–волоски.

Поднималось солнце. По небу растекались белесые полосы местного рассвета; когда на серо–бежевую, испещренную следами почву упала бледная постоялкина тень, она запела.

Вернее, не так. Она заговорила. Может быть, в частотной речи был какой–то аналог стихам.

Я стоял в сотне шагов, не прячась. Возможно, постоялка в самом деле меня не видела. Не знаю, как у постояльцев со зрением; ветра в то утро почти не было, и внешние микрофоны моего скафандра позволяли мне слышать каждый звук. Каждый отзвук.

Господи! В какой тесной скорлупе я живу — оболваненный моими скудными пятью чувствами, гордый своим темным разумом, своей беспомощной интуицией!

Как я хочу понять то, о чем она пытается мне сказать. Как я хочу заглянуть за краешек моего близкого горизонта. Кажется — только немного вслушаться. Только чуть–чуть подтянуться, и прошьешь пелену своей ограниченности, как челнок прошивает толстый слой облаков…

Постоялка замолчала.

Мне сделалось страшно.

* * *

— Тина–Делла, — сказал я, возвращая ей рисунки. — Мне очень важно знать… где вы видели раньше то, что вы рисуете?

Она пожала плечами, как бы говоря: понятия не имею.

— Тина–Делла… а у вас никогда так не бывало: слушаешь вашу… няню, и хочется… куда–то идти, что–то… искать, что ли… с вами это не случалось?

Делла попыталась что–то сказать. Щелкнула пальцами. Пропела несколько нот; уставилась на меня, ожидая, что я пойму. Наконец, в легком раздражении написала от руки в углу картины: «Просто. Внутренний слой. Информация. Связи. Просто».

— Не понимаю, — сказал я.

Делла снова пожала плечами: мол, не удивительно.

— Тина–Делла, — сказал я тихо. — Я прошу вас… Я очень прошу вас рассказать мне о прежних ваших учителях. О резчике по камню и преподавательнице гимнастики. Вы их любили?

В глазах ее моментально возникла такая горечь, что я пожалел о своем вопросе.

Я хотел бы спросить ее, не могла ли постоялка быть причиной трагической гибели двух моих предшественников. Что, если одурманенные звуками частотной речи, они шли, как моряки на зов сирен — и падали со скал?

Я хотел спросить, любит ли она постоялку. И можно ли любить постояльцев. И кто они такие, черт возьми. И может ли постоялец нанести вред человеку. И может ли постоялец ревновать. И как сказалась гибель двух учителей на Деллиных с постоялкой отношениях…

Я хотел обо всем этом спросить. Но она смотрела на меня — ребенок, обиженный ребенок, вынянченный и выученный кожистым мешком с антеннками–усами.

И все вопросы остались при мне.

* * *

— Не очень–то приятно, — сказал тан–Глостер за ужином, — не очень–то весело, когда гость не верит хозяину. Правда?

Тина–Делла взглянула на него вопросительно.

— Я не хотел бы, — промямлил я, — при всех…

Тина–Делла заговорила, не артикулируя. Голос ее то взвивался, как гребень волны, то растекался басами. Постоялка заворочалась в своем кресле; тан–Глостер приподнял одну бровь:

— Прошу прощения, тан–Лоуренс, что не могу перевести для вас…

— Тан–Глостер, — сказал я. — Я хочу вам задать один вопрос, один–единственный…

Он кивнул:

— Не трудитесь спрашивать вслух. Да, столь странная вам няня появилась в доме уже потом — после… самоубийства Деллиной матери, которую я любил и люблю… Да не пугайтесь вы, ради Бога. Ваши мысли написаны у вас на лице.

* * *

Ужин закончился неожиданно хорошо — у Деллы в комнате, куда я был приглашен впервые. Постоялка, желая сделать мне приятное (может быть, по договору с Деллой), удалилась и не мешала нам.

Было тепло. Было так тепло, что я первый раз со времени прибытия в Медную Аллею надел рубашку с короткими рукавами. Делла была в тонком комбинезоне–трико, и она охотно, по собственной инициативе, показала мне некоторые упражнения, которым научила ее преподавательница гимнастики.

Она была артистична и легка, моя ученица. Она призналась, что повторяет гимнастический тренинг каждый день — вот откуда эта плавность движений, эти рельефные мускулы на тонких прыгучих ногах…

Мы говорили о ее старых учителях. По всему выходило, что два подряд несчастных случая на долгое время вогнали девочку в депрессию, из которой ее смогла вытащить постоялка. Впервые в жизни я испытал добрые чувства по отношению к кожистому мешку, утыканному жесткими волосками.

Мы говорили о тан–Глостере. Делла, устав артикулировать, писала на оборотной стороне одной из своих последних работ:

«Ему можно доверять. Я верю ему совершенно».

— Мне неприятно, что он… — я замялся, — читает мысли.

Делла понимающе кивнула.

— Скажи, — я закусил губу, — а ты… тоже?

Она вздохнула. Сдвинула брови и написала:

«Понять тебя легко. Тяжело, чтобы ты понял».

— А давай, я научу тебя хорошо говорить языком? — предложил я.

И сам слегка смутился.

* * *

Через несколько дней она стояла перед этюдником, заканчивая новую большую работу. Кроме острого глаза и твердой руки, которые я отмечал и раньше, у нее появилось терпение — добродетель, прежде неведомая моей ученице.

Она увлеченно работала почти час. Потом улыбнулась, будто впервые меня заметив. Махнула рукой вперед (маленькие смерчики, танцующие на серо–бежевом склоне и тщетно пытающиеся слизать увековеченные в тяжелой пыли следы ботинок). Потом показала в угол своей работы, где лежала на траве тень от цветущего каштана (я учил ее, что надо подписываться, когда работа закончена).

Я покачал головой. Взял у нее кисть. Прищурился; добавил несколько темных пятен в кроне каштана. Глубокие и мрачные, они разом оттенили все, что хотела изобразить Делла — весенний день, празднично–белые облака, желтые искры одуванчиков в траве…

Одуванчики. Откуда она знает, что это такое?..

Она запела от восторга. Она была явно довольна, она обняла меня за шею и легонько стукнула лицевым щитком своего шлема о лицевой щиток моего.

— Т–ы по–ймеж, — сказала она, и это была высочайшая форма доверия.

* * *

Мы сидели в Деллиной комнате.

— Ш–ли сы–орок мы–шей, — выговаривала Делла. — Нес–ли сы–орок гро–шей…

Кто такие мыши и что такое гроши, я объяснил ей заранее.

Вошло Нелли. Повело ручной антенной; робот–техник тут же свесился перед ним с потолка, высветив на брюхе протокол последнего теста.

— Скажите мне, Нелли, — попросил я, — мне показалось, что потребление энергии выросло раза в полтора? Это что, сезонное?

— Состояние генератора позволяет, — Нелли смотрело на меня большими, в венчиках изогнутых ресниц, глазами. — Прогноз — благоприятный.

— Дыве мыши поплош–ше, — выговорила тина–Делла почти без усилия, — нес–ли по дыва грош–ша…

Я смотрел на нее. Она делала успехи; она была легко обучаема, прямо как воск. Но почему–то и забавная скороговорка, и стихи великого поэта в ее устах звучали одинаково — как будто смысл их, или смыслы, давно были разгаданы ею, давно прочитаны и не представляли интереса.

* * *

Я учил ее изречениям и афоризмам. Она повторяла — все чище и чище. Прилежно, чтобы сделать мне приятное; она взрослела на глазах. Может быть, потому, что по–настоящему взялась учить меня?

«Ты по–ймеж».

Мы выходили на поверхность. Мы работали и гуляли; всякий раз за ужином тан–Глостер молчал, никак не комментируя происходящее.

Она говорила со мной на языке постояльцев. Она улыбалась, рисовала узоры, рисовала какие–то цветные пятна, рисовала, как ребенок, будто разом забыв все, чему я ее учил; я хмурился и следил за ее губами. Пытался вслушиваться. Иногда впадал в некое подобие транса; мне казалось, что я лечу в светлый колодец, и миллионы добрых глаз глядят на меня из этого света…

Мне казалось, что я вот–вот прорву пелену, застилающую мой мозг. Научусь думать, как она, и ощущать, как она. Со стороны увижу свой кокон — место, где я прозябал тридцать пять оборотов моей жизни…

Тем временем энергопотребление в имении возросло настолько, что включились программы интерьера. В теплых комнатах пахло хвоей и морем; потолки сделались голубыми и засветились, а по ночам на них проступали земные звезды. Лежа в своей комнате без сна, я мог следить за перемещением светил, за искоркой пролетающего спутника, мог слушать пение цикады…

Иногда по звездному небу проносился, как летучая мышь, робот–техник. Фильтр в углу комнаты давно заменили, но он по старой памяти проверял его, убеждался в исправности — и так же бесшумно исчезал.

Однажды ночью я никак не мог заснуть: невыносимо трещали цикады. Я сел на постели и потянулся к пульту управления; я хотел сделать их потише, но вместо этого затронул какую–то неведомую мне функцию. Звезды над моей головой дрогнули — и понеслись, размазываясь в пространстве.

У меня закружилась голова. Я вцепился в край постели, чтобы не упасть; звезды летели, оставляя светящиеся дорожки, и вдруг мне показалось, что сейчас, вот прямо сейчас, я пойму. Догадаюсь, дотянусь, загляну за бетонный забор своего сознания — хотя бы на секунду…

Вот оно. Вот.

Слова приходили сами — диктовались; я взял этюдник и стал записывать их. Я написал много–много рифмованных строчек. Помню эйфорию; помню, я был как замечательный сложный прибор, впервые за много столетий подключенный к источнику энергии…

Я понял. Я понял. Я знал.

* * *

Утром мы с тина–Деллой стояли на высокой скале, похожей на трамплин, и между нами был этюдник. Она всматривалась в мое лицо, безошибочно отмечая случившуюся со мной перемену.

Наше молчание становилось… нет, не натянутым. Но после такого молчания нельзя было заговорить о незначительном; тина–Делла понимала это лучше меня. Она зазвучала.

Она выпевала последовательности звуков, сочетания, даже аккорды — не знаю, как это у нее получалось; я каким–то образом знал, что она задает вопрос. И что я во что бы то ни стало должен ответить правильно…

И я ответил.

* * *

Тина–Делла не пришла к завтраку и не пришла к обеду. Постоялка сидела в своем кресле, больше обычного сморщившись, ощетинившись антеннками.

Я заперся у себя в комнате. Я вслух повторял слова, носившие, как мне казалось, отблеск посетившего меня понимания; с каждым новым повторением они делались все искусственнее и все бесцветнее, и наконец оказались тем, чем и были всегда — затейливыми, милыми, складными стишатами.

Время шло.

Моя ученица явилась почти перед самым ужином; в руке у нее был распечатанный рисунок.

Она протянула его мне без единого слова.

На рисунке был тот самый склон, где когда–то — на рисунке Деллы — рос большой каштан и зеленела трава. Теперь там лежала серо–бежевая пыль и вертелись смерчики. И темнели, тщательно прорисованные, отпечатки рифленых подошв.

* * *

— Вам лучше уехать, — сказал тан–Глостер.

В его кабинете было тепло. Обогреватель работал вполсилы. По темно–красному экрану пробегали тени — иногда мне казалось, что я вижу летящую чайку.

— Вам лучше уехать, — повторил хозяин. Он вовсе не казался суровым. Наоборот — кажется, он мне сочувствовал.

— Я не смог, — сказал я.

— Это выше ваших сил. Попытка была обречена с самого начала. Вам ее никогда не понять.

— Почему? Почему так?..

Тан–Глостер поморщился. В его глазах я увидел тень знакомого напряжения — почти так же смотрела Делла, пытаясь объяснить нечто, остававшееся превыше моего понимания.

— Я заплачу вам за полный срок, — сказал тан–Глостер. — И дам отличное рекомендательное письмо. С таким письмом вы быстро отыщете хорошее место.

— Мне казалось, что еще немного…

Он отвернулся к обогревателю, как будто один мой вид причинял ему боль.

— Я не хочу уезжать, — сказал я. — Разве она не хочет… хотя бы со мной попрощаться?

— Она тоже переживает поражение, — сказал тан–Глостер.

— Но со временем…

— Она станет раздражать вас. Вы будете раздражать ее… Я вызвал катер, завтра утром он будет здесь. Вам долго собираться?

* * *

Весь день я сидел на полу в комнате и перебирал рисунки Деллы.

Самые первые постановки. Вазочки, шарики, стаканы; натюрморты. Ручей в тени деревьев. Белая сирень — в цвету и отцветающая. Большой каштан, весь усаженный белыми свечками.

Среди прочих я нашел свой собственный рисунок — букет освещенных солнцем астр.

Я смотрел на них и думал — неужели я все–таки не пойму? Неужели понять — все равно что шагнуть туда, за грань, внутрь распечатанного изображения?

Я аккуратно сложил листы и поднялся. Я взял этюдник, прошел в тамбур и надел скафандр; я подумал, что сумею оставить тине–Делле хотя бы последнее послание, хотя бы оправдательную записку, и, может быть, она поверит, что я не безнадежен, я не чужой, я тоже — часть ее мира…

Снаружи смеркалось.

Два человека существовало во мне — один прекрасно понимал, как смешно бесполезно идти к пыльному каменному склону, чтобы рисовать с натуры солнечный день, цветущий каштан, траву и ручей, дробящий на поверхности капельки солнца; другой упрямо шагал к знакомому месту, уверенный, что нарисовать пейзаж по памяти — не получится. Надо освежить его перед глазами, глянуть хоть раз, набросать на этюднике общие контуры…

Тем временем солнце село, и небо потемнело за каких–нибудь несколько секунд. Я шел, включив фонарь на шлеме; в белом свете камни казались плоскими. Я несколько раз оступился и один раз немножко упал — скафандр и на этот раз избавил меня от травмы, но этюдник не разбился просто чудом.

Сделалось совершенно темно. В небе надо мной не было ни единой звезды. Луч моего фонаря цеплялся за скалы и вызывал к жизни уродливые скачущие тени.

Я остановился и выключил фонарь. На минуту, подумал я. Просто переведу дыхание.

Теперь я мог держать глаза открытыми или закрытыми — это не имело значения. Темнота, окутывавшая мой мозг и не позволявшая пробраться в мир Деллы — эта темнота сделалась наконец материальной; она оборачивала меня, как тяжелый бархат. Я слышал, как бухает кровь в ушах; несколько шагов — и я прорву темноту. Я вырвусь. Я пойму то, что тридцать пять лет было для меня сокрыто; я войду в прекрасный мир — и не сразу оглянусь на свое жалкое, скорченное, оставшееся у порога тело…

И я расправил плечи, чтобы сделать эти последние несколько шагов; и я несомненно бы их сделал — если бы меня не толкнули, довольно ощутимо, под колено.

Из возвышенной первозданной темноты меня вытряхнуло в темноту обыкновенную, пугающую; я покрылся потом прежде, чем успел включить фонарь. Свет ударил по глазам; прямо передо мной сидела (или стояла?) постоялка со вздымающимися сморщенными боками, и каждая ее антенна была направлена в меня, как обвиняющий перст.

* * *

— Неразумно, — сказал тан–Глостер. — Она спасла вас.

В комнате значительно похолодало, а может быть, виной всему была бьющая меня нервная лихорадка; я сидел перед экраном обогревателя и тянул к теплу трясущиеся руки.

— Вероятно, психологический эффект, — пробормотал тан–Глостер как бы про себя. — Всех вас гнетет поражение… Хочется отыграться. Хочется прыгнуть выше головы… А единственный доступный вам путь — туда.

— Я не самоубийца, — сказал я. — Это она…

Тан–Глостер слабо усмехнулся:

— Я мог бы предвидеть… Третий такой опыт не прошел бы для девочки даром. Возможно, больше она не стала бы и пытаться.

— Третий опыт?..

— Разумеется, мой любезный тан–Лоуренс. Разумеется… Вы третий человек, от которого Делла ждала понимания. Ждала, добивалась… Вы третий человек, который искренне хотел соответствовать ее ожиданиям. Вы третий человек, потерпевший на этом пути фиаско.

— Если вы знали, что моя попытка обречена, — сказал я враждебно, — тогда зачем?

Он молчал.

— Я давно догадался, — сказал я, — что вы заключили со мной договор не затем, чтобы я учил Деллу рисованию… Вероятно, вам так же безразлично было, научится ли Делла резать по камню, и преуспеет ли в занятиях гимнастикой?

— Да, — сказал тан–Глостер. — Разумеется.

— Зачем? — повторил я. — Почему именно… почему именно я?

— Не всякий пожелает понять Деллу, — медленно сказал тан–Глостер. — Не всякий увидит ограниченность собственного мира… не всякий сможет так искренне пожелать стать тоньше — сложнее, если хотите…

— Но зачем? Что за странное развлечение для Деллы — тщетно пытаться изменить другого человека? Взрослого? Сложившегося?

— Это не развлечение, — жестко сказал хозяин Медной Аллеи. — Это насущная необходимость, если хотите знать… Как вы думаете, почему в последние месяцы в имении случился такой энергетический… бум?

Я тупо смотрел на него. Он говорил на понятном мне языке, но смысл сказанного оставался мне так же недоступен, как логика частотной речи.

— Мы живем бедно, — сказал тан–Глостер тоном ниже. — Колониальные времена закончились. Дармовая энергия — тоже. Если девочка, преодолевая непонимание, способна питать энергосистему, как хороший ядерный реактор… Значит, она должна пытаться преодолевать непонимание. Раз за разом. Она должна…

— Вы! — сказал я, сразу перепрыгивая через вопли о том, что «это невозможно». — Вы… скотина!

— Вы завтра отсюда улетите, — отозвался тан–Глостер, не повышая голоса. — Я мог бы, как вы понимаете, не говорить вам ничего… такого. Но, поскольку вы первый из них… из вас, кому удалось остаться в живых — я посчитал своим моральным долгом сказать вам правду.

— Моральным?! — я уже кричал. — Долгом?!

Тан–Глостер длинно посмотрел на меня — и вдруг заговорил — зазвучал — на языке постояльцев.

Я никогда прежде не слышал, как он пользуется частотной речью. Его голос был низок, глубокие тона соскальзывали почти в инфразвук, это звучало совершенно нечеловечески, и в этом — я чувствовал — был какой–то очень важный, недоступный мне смысл.

Он замолчал. И несколько минут было тихо; потом двери распахнулись. На пороге стояло Нелли.

— Прощайте, — сказал тан–Глостер. — Деньги уже на вашем счету. Рекомендательное письмо — в багаже. Если вы сгоряча его аннигилируете — потом напишите, я пришлю копию…

Я глядел на него, как на невидаль. Как…

Нет. Даже на постояльцев я никогда не смотрел с таким ужасом и отвращением.

* * *

Уже в каюте корабля я, активировав этюдник, нашел записку. Она была нарисована от руки — но не выведена на печать, и потому этюдник, едва заработав, сразу подсунул записку мне под нос.

Она была не от Деллы, как я надеялся.

«Напоследок, — прочитал я. — Вы ведь хотели знать, что на самом деле случилось с ее матерью? Слушайте…»

Строчка обрывалась. Человек, писавший записку, не очень знал, как пользоваться этюдником; далее следовали несколько зачеркнутых слов.

«…пытаясь снова. Я очень хотел, чтобы она прорвала пленку… чтобы она поняла меня. Эти мои усилия питали нашу энергосистему… но не приближали к цели. Моя жена не смогла… ни понять меня, ни пережить своего поражения. И дело было вовсе не в том, что я воспитан постоялкой, а она — человеческой женщиной…

Теперь, когда наши аккумуляторы полны, когда мы обеспечены энергией на целый год — эти мои слова не имеют большого значения. Но вы ведь хотели знать — так знайте…

Всякий раз, когда кому–то удается шагнуть за грань и выбраться из скорлупы непонимания — высвобождающейся энергии хватает на то, чтобы раскрутить новую галактику. Или, на худой конец, выбросить росток из сухого зерна. И если когда–нибудь вы услышите…»

Несколько строчек пропало — внутренний сбой, а может быть, тряхнуло при старте.

«…в ожидании человека, который понимает. И я верю, что когда–нибудь такой человек встанет на нашем пороге.

А теперь прощайте, милейший тан–Лоуренс. Простите, если что не так; на вашем месте я все–таки вернулся бы на Землю и поговорил с сыном…

Искренне ваш — Глостер.

Медная Аллея».

2003

Феникс

* * *

— Восстанет, на что спорим?

— Ни фига не восстанет.

— Так спорим?

— Не восстанет!

— Давай зажигалку. На что спорим, ну?

На заднем дворе школы, позади поросшей травой спортплощадки, трое мальчишек поджигали феникса. Он вспыхивал, окутывался красными языками и распадался пеплом, чтобы через секунду восстать и появиться снова — живым и здоровым, с железной цепочкой на лапе.

Цепочка не горела и не распадалась. Старший из мальчишек держал другой ее конец, затиснув в кулаке.

* * *

Где–то за спортплощадкой, у бетонного забора, вспыхивало и гасло красное зарево. Дима сидел за последней партой у окна; места трех одноклассников пустовали. Вчера Длинный хвастался, что отец добыл ему феникса…

— Греков, ты слушаешь?

— Да, Ирин–Антоновн.

— Так смотри на меня, а не в окно! Будущее воскресенье — день Выбора, ты знаешь?

— Да.

Ирина Антоновна вздрогнула и пригляделась внимательнее. Потом нахмурилась, будто вспомнив неприятное, вздохнула и продолжала, обращаясь теперь ко всему классу:

— Рыба ищет где глубже, а человек — где лучше. В будущее воскресенье все мы будем выбирать, как нам дальше жить. Вы, как несовершеннолетние, не имеете права голоса, тем большее значение приобретает выбор ваших родителей… Дима вертел в руках карандаш. Кончик его был изгрызен, как облюбованное бобрами дерево.

* * *

Вчера они ходили к нотариусу всей семьей… бывшей семьей. Отец нервничал, сжимал и разжимал пальцы, потом спохватывался, клал руки на колени, старался казаться спокойным и даже веселым.

Дима, говоря официальным языком, «присоединялся к выбору мамы». Мама решила голосовать за «Синицу в руке». А отец сказал, что не станет выбирать «Синицу» даже под страхом расстрела — он еще молод, полон сил и хочет многого в жизни добиться.

Он выбирает «Рывок в будущее», на эмблеме которого нарисован бегущий гепард.

Диме снился этот гепард. Как он стелется в воздухе, будто дым от папиной сигареты. По закону, если бы Дима сказал нотариусу, что хочет остаться обязательно с папой… Да еще прибавил, что молод, полон сил, хочет многого в жизни добиться… Что–нибудь в этом роде, специальным языком, красивыми словами, как в рекламе. Тогда ему разрешили бы «присоединиться к выбору отца». И папа — Дима видел — немножко на это надеялся, но ведь рядом, касаясь Диминого плеча, сидела мама!

Самым ужасным был момент, когда нотариус, толстая тетушка в сиреневой блузе, спросила Диму ласковым голосом, к чьему выбору он хочет присоединиться. Дима молчал; у нотариуса был маленький кабинет с террариумом, в котором жила двухголовая змея, и Дима смотрел на нее и думал: а что, если эти головы проголосуют по–разному?!

Его уговаривали минут двадцать. Он не отвечал и старался не плакать. В конце концов выдавил, как и было уговорено, что он «присоединяется к выбору матери». Нотариус двумя руками взяла печать, с натугой приподняла над столом и опустила на край заверенной бумаги, из–под печати повалил пар, а нотариус, отдуваясь, поздравила Диму с выбором… И у него потемнело перед глазами.

Они вышли на улицу. Шел дождь. Дима плакал, уже не скрываясь, а отец кричал на маму, и капельки из его рта смешивались с дождинками:

— Ну почему ты мне не доверяешь? Почему ты мне доверяла двенадцать лет, а теперь перестала?!

Мама стояла, бледная и очень твердая, цедила слова сквозь зубы, как цедят сквозь сито воду из–под макарон:

— Я тебе доверяла. Я с твоей подачи проголосовала за «Любителей цветов» на прошлом Выборе! И что с нами сделали твои «цветы»? В каком мире пришлось жить столько лет, во что превратился твой сын в этом мире?!

Отец как–то весь провис, будто дождь размочил твердый стержень, на котором держалась его спина.

— Чем же плох этот мир, ну, подумаешь, несколько странностей… Свет, вспомни, мы ведь решали вместе!

— То «доверяешь», — сказала мама желчно. — А то — «решали вместе». Так вот теперь, мой дорогой, «вместе» я решать не буду. Выбирая «Синицу», я, по крайней мере, знаю, что Димка нормально доживет до совершеннолетия. Я знаю, что делаю, ясно тебе? Я отвечаю за свой выбор, ясно?!

— Зачем это нужно? — спросил Дима, о котором, кажется, забыли. — Зачем обязательно… Зачем выбирать?

* * *

Вспыхивало и гасло красное зарево за спортплощадкой. Неужели они жгут феникса? Им интересно смотреть, как он раз за разом восстает из пепла?

Родители Длинного и его дружков выбрали «Свободу». Это значит, что они навсегда исчезнут из Диминой жизни. Неизвестно, хорошей окажется эта «Свобода» или плохой: папа говорит, предвыборные обещания всегда отличаются от настоящей жизни. Но Диму судьба Длинного не волнует. Пусть они все делают что хотят.

— …Выбор, — говорил папа, — естественное состояние человека, природы, всего, что угодно. Ты рисовал блок–схемы алгоритмов? Если N больше десяти, иди налево, если меньше или равно десяти — иди направо… Если горит зеленый — переходи дорогу, красный или желтый — стой. Если сколопендра находится в тени — беги и вызывай милицию. Если она частично или полностью на солнце — замри и стой, задержав дыхание. Каждый день мы выбираем, каждую секунду в нашем организме делятся миллионы клеток… Клетка бессмертна, потому что не боится выбирать, Дим. Так почему боится Выбора человек?

Дима мог бы сказать, что не хочет выбирать между папой и мамой. Но промолчал. Произнести это вслух — все равно, что ткнуть пальцем в незажившую рану.

— Можно было бы иначе, — промямлил он, глядя на круги, расходящиеся по лужам.

— Как? — удивился отец. — Ты хотел бы, чтобы за тебя выбирали другие? Хоть бы и твой одноклассник, этот, Длинный?

— Нет, — Дима испугался. — Но можно было бы… как–то договориться. Например, если большинство людей выбирает «Рывок в будущее», то пусть и был бы этот «Рывок» для всех… Просто посчитать, что выбрали больше людей, и… пусть так будет!

— Для всех? — спросил папа. В его голосе был ужас — потому, что он представил себе этот мир, и сожаление — оттого, что Дима еще такой маленький и глупый.

— Для всех, — ответил Дима, заранее зная, что городит чушь.

— Интересно, — вмешалась мама. — Если толпа дураков выберет, например, «Любителей пива», то и нам жить с ними в одном мире? И чувствовать себя неудачниками?

Дима не нашелся, что ответить.

Проползла по лужам сколопендра, большая, размером с детский велосипед. Солнца не было — сколопендра «находилась в тени»; папа подошел к ней без страха и брызнул из баллончика. Сколопендра вильнула, увернулась и нырнула в канализационный люк.

— Жду — не дождусь, когда это кончится, — сказала мама. — Все–таки эти «любители цветов» — такая вероятностная аномалия…

Дима ничего не понял из ее слов.

* * *

Света любила дождь. Гроза приводила ее в восторг, монотонный осенний дождик навевал умиротворение. Сегодня стук капель по жестяным козырькам не казался ни мирным, ни сонным.

Глубокая ночь. Спит Игорь — на диване, как всегда в последние дни. Закрылся в своей комнате Димка; спит он или не спит, проверить невозможно. Сын резко отдалился, ушел в себя, из него не вытянешь слова, кроме «да» и «нет». Может быть, бросить все, наплевать на все надежды… и согласиться на этот проклятый «Рывок в будущее»?

Бегущий гепард на эмблеме. Хищные люди, хищные планы. Амбиции, рейтинги, готовность расталкивать локтями. Вот что ждет Димку в этом мире; он же не конкурент по натуре, не хищник, не борец. Это его станут отшвыривать с дороги, об него вытирать ноги более удачливые, сильные… хищные. Каким надо быть безмозглым отцом, чтобы этого не понимать?!

Света отбросила одеяло так, что оно упало на пол. Сунув ноги в тапочки, прошла на кухню, поставила чайник.

Кем надо быть, чтобы своими руками тянуть сына в мир, где ему будет плохо? Где имя ему — «лузер»?

— Ты эгоистка, — устало сказали за спиной.

Она подпрыгнула как ужаленная:

— Я эгоистка?! Ты… ты! Ты скотина! Тупая, эгоистичная… инфантильная! Ты не наигрался в гонки на машинках?! Тщеславная сволочь! Ты посмотри, до чего ты довел ребенка! Он же разрывается на части, он…

Света разрыдалась.

— Я довел ребенка, — сказал Игорь в зловещей тишине, прерываемой Светиными всхлипываниями. — Я. Понятно. Может быть, это я забираю его с собой? «Присоединяюсь к выбору матери»… Может быть, это ты останешься одна, без надежды увидеть сына хоть раз в жизни?!

— Жалей себя, — злые слезы капали у Светы с подбородка. — Жалей.

— Ты его спросила? Чего он хочет? Прозябать в сером мирке твоей «Синицы», который выберут все больные, депрессивные, неуверенные в себе, слабые, безвольные… Ленивые! Бездарные! Среди них будет Димка? Ему там будет хорошо?

Чайник зафырчал, поводя кожистыми крыльями. Света выдернула из–под него горелку; чайник успокоился, пунктиром выпуская в потолок тонкую струйку пара.

— Ему будет хорошо, — сказала Света сквозь зубы. — Я об этом позабочусь.

* * *

Они опять орали на кухне.

Дима лежал на спине, закинув руки за голову, слушая шум дождя. Прошел понедельник, наступил вторник, а в воскресенье — Выбор.

Когда он вырастет… Он создаст свою информационную платформу. Свою собственную. Разработает программу и пойдет по дворам — собирать сторонников. Может быть, на это потребуется целая жизнь, — но когда его программу признают «дееспособной», и миллион человек на Земле согласится за нее голосовать — тогда Димкино изобретение зарегистрируют в Инфо–Избирательной комиссии.

А платформа будет простая. Люди, выбравшие Димкин «квадратик» на избирательной панели, навсегда откажутся делить свой мир на части. Пусть они спорят, ругаются, даже воюют — но остаются в одной мировой «капельке», в одном времени и пространстве. Тогда люди, проголосовавшие за разное, смогут оставаться вместе…

А как там феникс? Папа говорил, у них ограниченный ресурс. Они не могут восстанавливаться из пепла до бесконечности… И еще он говорил, что никакое человеческое чувство, даже самое сильное, не может длиться вечно…

«Процессы деления клеток лежат в основе роста и размножения любых организмов. У многоклеточных организмов с половым размножением различают два типа деления: митоз и мейоз. Главную роль в обоих типах деления играет самокопирование и распределение по дочерним клеткам носителей генов — хромосом…»

Сквозь нудное учительское бормотание прорвался вкрадчивый папин голос:

— Клетка бессмертна, Димочка, в отличие от нас. Ты видел, как танцуют хромосомы, когда приходит им время расходиться? Это таинство, это танец, они ходят по двое, а потом расстаются, потому что таковы законы природы…

Дима заснул, когда на часах было шесть, и дождь прекратился.

* * *

Горше предательства нет ничего.

Игорь сидел за рабочим столом, но работать не мог, разумеется. Уже неделю на фирме никто не работал — делились планами. Кто–то трещал взахлеб, рассказывая, как развернет свои таланты в новоизбранном мире. Кто–то — такие дураки тоже попадались — до сих пор не знал, что выбрать. Вокруг этих последних вечно собирались крикливые стайки бездельников — уговаривали, нахваливали свой выбор и едко высмеивали чужой.

Болтайте, думал Игорь. Там, куда я направляюсь, вас, бездельников, не будет. Рассасывайтесь по «Свободам», «Синицам», «Единству с природой» и прочим балластным мирам. Из всего отдела стоящих — трое–четверо человек, и они не болтают — сидят за столами, каждый занят делом… Или делает вид. Потому что работать в самом деле невозможно.

Игорю тридцать четыре года. Чего он достиг? Ну, скажем, не последний человек на фирме, хорошо оплачиваемый специалист… Но этого мало. По его возможностям — отвратительно слабые результаты. Он готов на большее, и он годится на большее — после Выбора. В новых, гораздо более жестких условиях.

Стоит ли жениться второй раз?

Нет. Семья превратится в обузу… В двадцать два завел ребенка — провалил аспирантуру. Теперь ему тридцать четыре, он по–прежнему молод, только стал умнее и крепче…

Он поднял глаза. К уголку монитора лепилась скотчем Димкина фотография; поперхнувшись, Игорь встал. Налетел на Леночку, секретаршу, расписывающую кому–то прелести «Единства с природой». Вышел, не извинившись, натыкаясь на дверные косяки, будто слепой.

Димка был страшно похож на Игоря в детстве. Совершенно тот же взгляд; ловя в лице сына свои черты, Игорь всегда гордился.

Теперь ему было худо.

Проглянуло солнце — впервые за несколько дней. Игорь шел, обходя побеги мухоедок, пробившиеся сквозь асфальт. Мухоедки этой осенью не брезговали ни комарами, ни припозднившимися пчелами. Дрянь мирок, в этом Света права. Когда они вместе выбирали «Любителей цветов», все виделось по–другому…

Что там твердили агитаторы про «ответственность выбора»?! В те времена модным считалось голосовать за «Покой и порядок», но Игорь и Света — и с ними маленький Димка — выбрали «Любителей цветов», и сразу из кабинки на избирательном пункте шагнули в новую реальность — ту, где победили «Цветы».

Мир оказался странным. Слишком абстрактная идея лежала в его основе, слишком непохожие люди его избрали — по разным причинам. Информационная среда, как могла, затягивала логические дыры; отсюда сколопендры на улицах, все эти мухоедки, растущие из асфальта, дома–бутоны и дома–батоны, да вот хоть бы и фениксы…

Пару лет назад Димка просил феникса. Просил страстно, но Игорь не мог эту тварь достать, а потому «сыграл воспитателя»: заявил, что Дима такого подарка не достоин, учится средне, не видит цели в жизни… Интересно: добудь тогда Игорь феникса и подари сыну — это сыграло бы роль? Изменило бы судьбу, смог бы Дима ответить нотариусу: «соглашаюсь с выбором отца»?!

Из–за угла показалась сколопендра. Она была хвостом в тени, а мордой уже на солнце, поэтому Игорь привычно замер. Сколопендра пересекла тротуар и исчезла в зарослях колючих кустов напротив.

Нельзя купить сына. Нельзя купить любовь, она живет какое–то время, как человек… И умирает. Только клетка бессмертна. Клетка делится, и делится еще, из одного старого выходит два молодых, и четыре молодых, и так, в геометрической прогрессии, целая площадь молодых, довольных, сильных организмов на месте одного дряхлого, усталого старика…

Ноги привели Игоря к школе. Уроки еще не закончились, но Длинный Славка и двое его приятелей сидели на спинке скамейки, поставив ноги на сиденье, и ели из кульков что–то малоаппетитное, перемазанное томатом.

— Эй, юноши, скоро звонок? — крикнул Игорь тем иронично–командным тоном, который только и возможен при вынужденном разговоре с трудными подростками.

Сидевший справа хмыкнул. Сидевший слева почесал нос. Длинный Славка подумал и ответил:

— Через двадцать минут.

На запястье у него была намотана железная цепочка.

Игорь поплелся обратно. Навстречу шла Света; Игорь остановился. Она идет, она нашла его, она скажет, что передумала…

Мимо прошла чужая женщина, только издали, только чуть–чуть похожая на жену.

Остро заболело сердце. Игорь нашел скамейку, уже перепачканную чьими–то ногами, и уселся на краешек.

Горше предательства нет ничего…

Как он любил эту женщину. Как оберегал ее от всего: сквозняков, безденежья, плохих известий. Как всякий раз радовался, возвращаясь домой, зная, что ему сейчас откроют. И как сам распахивал дверь, когда она возвращалась с работы, пропахшая свежестью и дождем, легкая, вечно в светлой одежде, с просветленным лицом. Он называл ее «Свет», в этом не было ни капли умильности, только правда.

А теперь Свет обернулся глухой стеной. И хоть бейся головой, хоть кричи — не услышит. Одна надежда — Светка никогда не узнает об этих тошнотворных, об этих предательских его мыслях: «Стоит ли жениться второй раз?»

* * *

— У меня есть мысль, — сказала мама как бы небрежно, но Димка весь напрягся от радостного предчувствия: все и решилось. Все уладилось. Мама что–то придумала, и папа согласится. Пожалуйста, пусть он согласится!

— Мысль? — вежливо переспросил папа. — Какая?

Они сидели на кухне. Может быть, последний раз ужинали втроем. Был четверг.

— Да. Я согласна… Отказаться от «Синицы» и выбрать что–нибудь другое. Хоть бы и «Единство с природой», там здравые мысли в программе… и мне нравится Петрова, их лидер, по–моему, исключительно приятный, вменяемый человек…

— Как это меняет наше положение? — в голосе отца был такой холод, что Дима, обмирая, понял: согласия не будет.

— Ну, — мама, кажется, тоже услышала лед в этом голосе и тоже растерялась. — Мне кажется… если мы оба чуть отступим от наших планов ради, гм…

И быстро посмотрела на Диму. И тут же отвела глаза.

— Об этом обязательно заговаривать сейчас? — отец смотрел себе в тарелку.

— А когда? — очень тихо спросила мама. — Завтра уже пятница.

— Светлана. Я похож на капризного ребенка? Который меняет решение по пять раз на дню?

Стало тихо.

— Я похож на нерешительного дурачка? — отец повысил голос. — По–твоему, я упрямлюсь просто из–за мерзости врожденной? И если бы я не был уверен, что «Рывок» — лучшее, что может быть для общества, для меня, для… для ребенка! И для тебя! Если бы я не был в этом уверен — я стал бы… пошел бы, согласился на…

Он говорил все глуше, а потом оттолкнул тарелку и вышел, оставив Диму и маму за столом. Мама посидела минутку, потом тоже встала и вышла в ванную, и тут же включила воду на полную мощность крана.

Дима долил себе чая из старого кожистого чайника.

Сегодня в школе он спросил у Длинного, где феникс.

— Сгорел, — ответил Славка и сплюнул. — А тебе что?

* * *

Он стоял у руля их семейной лодки, всегда в одиночку принимал самые важные решения. Жена ему доверяла, как ребенок — взрослому. Радостно и свободно.

Игорь сам выбирал врачей для Димки, который в детстве тяжело болел. Ни разу не ошибся. Он выбирал, куда они поедут летом, и что купить в первую очередь, и на какую тему Свете писать диплом, и куда устраиваться на работу; в контору, где она работала сейчас, он же сам ее и «сосватал», ко всеобщему удовольствию.

Как получилось, что он потерял ее доверие? Что, когда он сделал не так?

Помнится, он вошел в комнату, а на экране телевизора был этот очкастый лидер «Синицы» — лысенький, тощий, стареющий неудачник. И пел сладким голоском о прелестях своей платформы, а Света внимательно слушала. Игорь засмеялся без всякой задней мысли, вот, мол, какой дурак велеречивый. Света нахмурилась и сказала, что не такой уж и дурак. Игорь сказал, что человеку с лицом как у этого лидера он не доверил бы мусор выносить, а Света неожиданно возмутилась: при чем тут лицо! Почитай программу «Синицы в руке», там все правильно написано! Тогда уже Игорь перестал смеяться и заявил, что программа «Синицы» — просто картонная дурилка для дебилов. Света вдруг обиделась до слез и сказала, что у них на работе все выбирают «Синицу». И Маргарита Павловна, а она отнюдь не «дебилка»! И что Игорь мог бы уважать чуть больше выбор других людей… и самих людей, если на то пошло!

Он удивился тогда и расстроился. Но ссориться не стал; сам на досуге пересмотрел программу «Синицы». Это было так называемое «социально ориентированное общество» — рай для бездельников и пенсионеров. Он сказал об этом Свете, та надулась и несколько дней ходила сама не своя. А когда он наконец попробовал объясниться — ни с того ни с сего заявила, что хочет выбрать «Синицу», что это наиболее комфортный мир для нее — и для Димки!

Как у нее повернулся язык?!

Нет, не так. Почему он не сумел ее убедить? Ведь он убеждал ее, бывало, в чем угодно, он мог уверить ее, что зимой жарко и люди ходят в плавках. Куда девалась любовь? Почему какая–то «Синица» дороже ей, чем муж?!

Игорь ворочался на диване в гостиной, рискуя протереть боками толстую обивку. Последняя ночь его мучений; завтра уже начнутся сожаления о том, чего не вернуть. Завтра он потеряет сразу и жену, и сына — по собственной воле, из–за необъяснимого упрямства этой бабы.

* * *

Чайный сервиз с голубой сеточкой появлялся на столе в новогоднее утро, и еще на чей–нибудь день рождения. И на утро Выбора; стол накрыт был скупо, но нарядно. Ели молча. Игорь выпил две чашки кофе, Дима почти не притронулся к яичнице. Света часто поднималась из–за стола, якобы по делу, а на самом деле затем, чтобы тихо постоять, глядя на струйку воды в раковине.

Согласно традиции, отправляясь на Выбор, следует надевать только новую одежду. Игорь хранил в шкафу песочного цвета костюм, немного не по сезону, но зато новехонький. Света когда–то рассказывала, как пойдет в лучшее ателье и пошьет себе потрясающее платье, но сегодня утром на ней были юбка и свитер, новые, но, в общем–то, вполне обыкновенные.

Дима — в новой рубашке и новых джинсах — казался бледной лохматой куклой.

— Причешись.

— Я уже причесывался.

— Посмотри на себя в зеркало! Это ведь неаккуратно!

— Сойдет и так.

У парня были воспаленные, лихорадочные глаза. Игорь не мог смотреть на сына — отводил взгляд.

Он переложил валидольные капсулы в правый карман, чтобы, в случае чего, быстро дотянуться. Света с виду казалась совершенно здоровой, даже бодрой; завидная выдержка. Она уже смирилась, мысленно строит будущее в своей «Синице»… А может быть, у нее там и человечек присмотрен? На роль мужа и отца? И все ее упрямство — не более чем средство заново наладить личную жизнь?

Почему раньше такая простая мысль не приходила Игорю в голову?!

— Дима, — сказал он, будто выплюнул. — Выйди.

Сын посмотрел исподлобья. Несколько секунд, как показалось Игорю, раздумывал, подчиниться или нет — ведь Игорь ему, считай, уже не отец. Но все–таки вышел.

* * *

Света глядела на мужа снизу вверх, не понимая, что происходит.

Все–таки передумал?

Нет. Глаза недобрые.

— Ты… — Игорь навалился ладонями на стол, так что звякнули чашки. — Ты… с кем спуталась? Кто тебя там ждет? Кто–то с работы?!

Он схватил ее за мягкий ворот свитера. Она отстранилась, и его пальцы соскользнули. В жизни не поднимал руку на женщину, — и, пожалуй, поздно учиться.

— Идиот, — сказала с брезгливостью. — Чего еще выдумал.

— Ты только учти — счастья у вас не будет. Счастье на предательстве… не строится!

— Придурок, — она поднялась, отряхивая юбку. — Никого у меня нет… У меня один мужчина был в жизни — ты!

Слезы брызнули из ее глаз, как по трубочкам — в разные стороны.

— Любила… тебя, придурка… так не бывает, чтобы у бабы один мужик за всю жизнь… только я, кретинка, на такое способна… Ну и сама виновата! Сама… А теперь убирайся, делай что хочешь, мы пошли…

И она стала звать во весь голос:

— Дима! Дима!

Вышел сын, сунув руки в карманы джинсов. Ни на кого не глядя, ушел в коридор, только на пороге споткнулся и чуть не упал. Света вышла за ним, хлопнув дверью; Игорь остался один в кухне и только сейчас заметил, что синяя чашечка из праздничного сервиза упала на бок и лежит, и пятно недопитого чая расплывается по скатерти.

* * *

Перед избирательным участком играла музыка. Духовой оркестр, и рядом джаз, и рядом огромные колонки с попсовыми записями, и странно — музыкальные потоки не мешали друг другу. Не смешивались.

Процессы деления клеток лежат в основе роста и размножения любых организмов. Наш мир стал слишком разным, думал Игорь. Его раздирают противоречия; он разделится, чтобы выжить. И какое счастье — самому выбирать свое будущее.

Люди обнимались, целовались, смеялись и плакали, махали руками, поднимаясь на крыльцо избирательного пункта. Как на вокзале, подумал Игорь. Нет, хуже. Ведь на вокзале люди прощаются на время, пусть надолго.

В толпе шаталось много пьяных. Их провожали беззлобными советами: «Против квадратика не промахнись!» Раннее утро сменилось поздним, людей перед крыльцом все меньше, всем не терпится в новую жизнь… Только некоторые оригиналы тянут до последнего, до одиннадцати вечера. И совсем уж странные личности не голосуют вовсе — в полночь Избирательная комиссия распределит их по новым мирам, раскидает случайно, как карты.

Очередь двигалась быстро. Над кабинками, задернутыми зеленым сукном, зажигались и гасли красные огоньки. Игорь заверил свою личность при входе, дождался, когда над ближайшей кабинкой погас красный огонек, и вошел.

Большая — в рост человека — светящаяся панель. Анимационные заставки: победно скачет какой–то стилизованный атлет… Рвутся цепи, и еще раз рвутся… Распускается цветочек… Машет крыльями синица… Бежит гепард на логотипе «Рывка». Всего–то нужно коснуться его пальцем.

Вот они, миры на выбор, миры на Выбор. Отобранные, выверенные, протестированные, доступные каждому, на любой вкус. Там, внизу избирательного списка, пенится и пустеет, и снова пенится кружка: «Любителей пива» тоже кто–то выбирает, правда, Игорь не хотел бы оказаться в их мире…

Осталось только ткнуть пальцем в бегущего гепарда. Все решено.

* * *

Все решено.

Рядом, в пустой кабинке для сопровождающих несовершеннолетних, ждал Дима. Света стояла перед панелью, и щека у нее горела; только что Света сама себе закатила пощечину. Пока никто не видел.

Как он мог только подумать. Нагородить ерунды, приплести какого–то соперника…

Не было у него соперников. Никогда. Он бывал вздорным, несговорчивым. Упрямым. Он бывал невыносимым. Кроме него, у Светы не будет мужчины, она просто не сможет терпеть рядом кого–то, рядом, где был Игорь…

Не все ли равно, где жить?!

* * *

Я тебя теряю, подумал Игорь в панике. Я теряю себя.

Бросаю, как ненужную вещь? Я — бросаю Светку?! Она пропадет без меня, но дело не в этом… Я пропаду без нее. Чертов я палач, разве все мои амбиции стоят единственного седого волоса не ее висках?

А Дима?!

Он шагнул к панели. Протянул руку; сейчас он коснется мерцающей поверхности, разбегутся волны, и зазвучит музыкальный сигнал — выбор сделан…

* * *

Захлебываясь слезами, Света выбрала на панели знак с бегущим гепардом. Выбрала «Рывок» — для себя и для сына.

В это же самое мгновение — а может, секундой спустя, — палец Игоря выбрал на панели «Синицу».

Грянул звуковой сигнал. Панель растаяла. Открылся портал; Игорь зажмурился, испытывая небывалое в жизни облегчение. Как хорошо. Как просто.

Не все ли равно, где жить?

* * *

— Нет! Нет!!!

Он проснулся на полу — во сне скатился с дивана. Перехватило горло; прошло несколько секунд, прежде чем отпустил спазм, и Игорь смог наконец–то дышать.

— Нет… — пробормотал, нащупывая край дивана. — Какой… какой сегодня день?

За окном потихоньку светало. Света босиком стояла в проеме двери. Глаза у нее были совсем больные.

— Ты что?

— Какой сегодня день?!

— Вос… воскресенье. День Выбора, — Света сглотнула. — Послушай, мне только что приснилось… самый страшный в жизни кошмар. Послушай… Что с тобой?!

* * *

Ранним утром воскресенья Дима Греков стоял на коленях перед кучкой пепла за спортивной площадкой. Его трясло от озноба, и ныла спина; Дима осторожно, как мог, собирал пепел и отогревал дыханием.

Пепел не был совершенно сухим. Не был он и мокрым. Черно–серый, нежный и мягкий, он светлел от дыхания и становился, кажется, с каждой секундой подвижнее, суше.

Потом еле слышно затрещала маленькая молния. Пепел пришел в движение, запорошил Диме глаза…

Феникс, большой и немного встрепанный, сидел на обожженном кирпиче. По его рыжей шкуре бегали искры.

* * *

Они лежали, обнявшись, боясь разжать руки. За окном давно рассвело, и открылись избирательные участки.

* * *

Дима Греков шел домой, и на плече у него сидел феникс. Прохожие оборачивались. Золотистые блики падали на стекла витрин и на мокрый асфальт.

Дима плакал. Феникс топтался широкими лапами по его плечу, щекотал шею и вылизывал щеку горячим шершавым языком.

Сказки для Стаски

ПРО ГУСЕНИЦУ

Одна гусеница ползла по листу. У нее были ноги спереди и ноги сзади, она то выгибалась, то растягивалась, и так мерила свой путь в гусеницах.

Она доползла до конца листа, и там стоял контролер. Он спросил: какова длина листа? Гусеница ответила: шестнадцать гусениц. Контролер пропустил ее, и она поползла по ветке. Ползла, ползла… И вот ветка закончилась. В конце ветки стоял контролер и строго спрашивал: какова длина этой ветки? Сто четырнадцать гусениц, ответила гусеница. И контролер пропустил ее дальше.

И она поползла по дереву вверх. Ползла, ползла, ползла… И доползла до самой–самой верхушки, верхушка была тоненькая и раскачивалась на ветру.

И там летал ангел. Он спросил: какова длина этого древесного ствола? Гусеница сказала: три миллиона двести шесть тысяч четыре гусеницы. Ангел сказал: правильно. Теперь пойдем со мной. Гусеница сказала: значит, я умерла, и ты заберешь меня в Рай? Ангел сказал: нет, что ты! Просто ты стала бабочкой!

И гусеница стала бабочкой, и они с ангелом полетели вместе.

ПРО ТРАКТОР

Жил–был трактор. Он работал в поле: пахал, разрыхлял, собирал урожай, возил тяжести. Он мог проехать по такой дороге, на которой увязали все грузовики. Это был гусеничный трактор.

Он работал целыми днями. А ночью шел спать в сарай. И вот когда он спал, его гусеницы сползали с колес и шли в лес. Они ползали и грызли листья. Их поначалу все боялись, но потом привыкли. Потому что это были очень добрые гусеницы — никого не обижали и ели только траву.

Так продолжалось все лето. Потом наступила осень, собрали урожай. И однажды ночью гусеницы уползли из сарая, и в лесу превратились в бабочек. Это были очень странные, очень большие, очень железные бабочки. Они взлетели над лесом — выше всех. И птицы сказали: где же вы были раньше? Бабочки летают летом, а теперь уже скоро зима!

А гусеницы сказали: летом мы были заняты. А птицы сказали: что же вы будете делать, когда пойдет снег? А бабочки в ответ: мы улетим в теплые края.

И улетели. И больше их никто не видел, только рассказывали, что где–то в Африке, рядом с синим–пресиним озером, живут две большие железные бабочки, и поэтому туда водят туристов.

А трактор все прекрасно знал. Знал, куда ползают по ночам гусеницы. И когда они улетели, он погоревал, конечно, но не долго: ему скоро сделали новые.

ПРО НЕВЕЗУЧУЮ МЫШЬ

Одна мышь была очень несчастна, потому что ее не замечали кошки. Ее братья, сестры, друзья и знакомые все время хвалились, кому как удалось удрать от кота. Иногда кого–то из них съедали, и все остальные тогда очень печалились и называли их героями. Только эту серую мышь никто не принимал всерьез — кошки просто не обращали на нее внимания.

Она могла подобраться к спящему коту и подергать его за усы. Но кот только переворачивался на другой бок.

Она могла выйти посреди дороги перед голодной кошкой, которая спешила по своим делам. Кошка отодвигала ее лапой и шла себе дальше.

Однажды эта мышь пришла к мусорному ящику, у которого сидели целых десять котов. Мышь подкралась поближе, потом бросилась бежать со всех ног. Забежала за угол и остановилась: никто за ней не погнался.

Тогда она опять подошла поближе и снова бросилась наутек. На этот раз она пищала во все горло, как будто бы от страха.

Забежала за угол и опять остановилась. Коты ее будто не видели.

Тогда она подошла к бакам в третий раз и закричала: как вам не стыдно? Вы что, не видите, что здесь МЫШЬ?!

Но коты занимались каждый своим делом. Кто рылся в мусоре, кто грыз колбасную шкурку, кто цапал когтем рыбий скелетик. На мышь никто и не взглянул, будто ее не было.

Тогда она с горя пошла в парикмахерскую. Завила усы и напудрила хвост, и повязала бантик, и надушилась мышиными духами. И снова пришла к мусорным бакам, но там уже никого не было. Только маленький полосатый котенок играл конфетным фантиком.

Мышь уселась прямо перед ним. Котенок смутился, прижал уши и повернулся к ней хвостом.

Мышь обошла его и снова уселась у него перед носом.

Котенок совсем смутился и спросил: простите… Вы что–то хотели мне сказать?

Я хотела, сказала мышь. Я хотела обратить твое внимание, что здесь, перед тобой — МЫШЬ!

Котенок помолчал, а потом сказал тихо–тихо: не могу поверить. Я никогда не видел, чтобы мышь была такой красивой.

И мышь вдруг почувствовала, что ей жарко. И кончик напудренного хвоста у нее порозовел.

Она спросила: правда?

Котенок сказал: честное слово. И еще сказал: почему бы нам вместе не прогуляться до следующего мусорного бака?

И они прогулялись.

ПРО КОРОТЕНЬКОГО ЧЕРВЯКА И ЕГО ДЛИННУЮ МАМУ

Жил–был коротенький червяк. Он был такой коротенький, как летняя ночь — только солнышко сядет, и уже рассвет. Он был такой коротенький, как песенка в лифте — только–только запел, и уже приехали. Он был такой коротенький, что его хвост и голова были неразлучны.

А у него была мама — такая длинная, как шнурок на высоком–превысоком ботинке. Такая длинная, как товарный поезд; такая длинная, что когда ее передняя часть после завтрака шла на работу, хвост только–только поднимался с постели. Когда передняя часть ложилась спать, хвост еще смотрел телевизор; когда передняя часть уже выходила из троллейбуса, хвост только–только ждал этого троллейбуса на остановке. Вот какая длинная мама была у коротенького червяка.

Но все равно они очень друг друга любили.

ПРО БОЧКУ

Была одна бочка. Она стояла во дворе возле дома, и в нее собиралась дождевая вода.

Однажды пошел большой дождь, и вместе с водой в бочку что–то булькнуло. Что–то маленькое и зеленое, вроде головастика.

— Ты кто? — спросила бочка. — Откуда ты взялся?

А этот зеленый захныкал и сказал, что только вчера родился, ничего не знает и не помнит. И бочка подумала, что, наверное, смерчем подхватило головастика, а потом вместе с дождем с неба и навернуло.

— Тебе еще повезло, — сказала бочка, — что ты свалился в воду. А если бы упал на землю или на камень, мог ушибиться или разбиться совсем. Ну, не хнычь, будешь тут у меня жить: места тебе предостаточно, а мне одной скучно. Я буду тебя воспитывать.

И стала она головастика воспитывать. И рассказывала ему, что едят пчелы, и сколько песчинок помещается на берегу реки, и почему трава зеленая; конечно, она все это рассказывала так, как понимала сама, но головастику большего и не надо было.

Так проходили дни за днями, и головастик все рос и рос. Бочка стала думать, что пора бы ему превращаться в лягушку.

— Почему ты не превращаешься в лягушку? — спросила она однажды.

— А как? — спросил в ответ головастик.

Бочка растерялась.

— Я не знаю как, — сказала она наконец. — Я думала, ты сам должен знать.

— А я не знаю, — сказал головастик.

— Ну и ладно, — бочка решила пока ему не докучать. В конце концов, подрастет еще — и превратится.

Но он не превращался. Он только рос и рос. Он уже занимал половину бочки, ему было тесно, он не мог плавать. А хозяин удивлялся, почему из бочки выливается вода. «Вроде бы давно не было дождя, — думал хозяин, — а вода так и льется через край. Надо посмотреть, в чем дело».

И он подходил посмотреть, но головастика в воде не видел, потому что тот был такого же цвета, как вода.

И неизвестно, что было бы дальше, если бы на этот дом, двор и хозяина не напали однажды разбойники. Они выскочили из леса, потрясая топорами, ножами и саблями. Они страшно кричали: «Ага! Попались! Сейчас будем грабить!»

Хозяин был без оружия и не мог обороняться. Разбойники заскочили во двор и стали грабить. Один закричал:

— Я хочу вот эту бочку! Давайте заберем ее в лес! Будем хранить в ней что–нибудь, например, вино!

А другой закричал ему назло:

— Ты с ума сошел! Зачем нам эта старая дырявая бочка!

— Она не дырявая! — закричал первый (а разбойники разговаривать не умеют, они только кричат).

— Нет, дырявая! — крикнул второй и бросил в бочку нож.

Нож: воткнулся в дерево и застрял.

И тут такое случилось! Из бочки вылетело что–то мокрое, чешуйчатое и с крыльями. Оно было готово голыми лапами сражаться с этими отвратительными разбойниками, которые посмели напасть на бочку. Но сражаться не пришлось. Как только это зеленое вылетело, разбойники сами убежали. При этом они бросили на землю свои топоры, ножи и сабли. Еще никогда в жизни эти свирепые грабители так не путались.

Но хозяин тоже испугался. Он стоял в уголке двора и дрожал — бежать ему было некуда, ведь это был его дом!

— Д–дракон! — только и смог сказать он трясущимися губами.

— Что? — спросил зеленый с крыльями. — Я головастик. Я живу в вашей бочке. Если бы эти, с ножами, не пришли, я и дальше бы там жил. Я еще не превратился в лягушку.

Тут хозяин немного успокоился. Он увидел, что этот, с крыльями, во–первых, не очень злой, а во–вторых, умеет разговаривать.

— Посмотри на себя, — сказал ему хозяин. — Какой ты головастик? У тебя перепончатые крылья! У тебя когтистые лапы! У тебя чешуйчатое брюхо! И ты еще, наверное, можешь дышать огнем!

— Я не могу дышать огнем, — сказал тот, кто жил в бочке. — Я живу в воде.

— Ты больше не можешь жить в воде, — сказала тогда бочка. — Теперь я и сама вижу, что ты не головастик. Ты должен летать и жить на воздухе!

— Только подальше отсюда, — поспешил вставить хозяин. — Ты дракон, я тебя боюсь, и все соседи будут тебя бояться. Ты можешь дышать огнем и поджечь солому в сарае. Пожалуйста, улетай!

И маленький дракон наконец–то понял, что он не головастик, печально (и очень ласково) попрощался с бочкой и улетел за далекие горы.

Шел год за годом. Старая бочка была еще крепкая — ведь ее делал хороший мастер из хорошего дерева. Но ей было очень скучно и одиноко. Внутри нее была вода, и больше ничего; она все чаще думала, что пора ей на покой, на свалку, что жизнь прожита, и хныкала, и бормотала про себя разную печальную чепуху. И опять неизвестно, что было бы дальше, если бы однажды на эту страну не напали враги.

Враги были еще хуже, чем разбойники. Во–первых, их было много, как волн в море. Во–вторых, они были в железных латах и на черных лошадях. В–третьих, у них был король невиданной силы, свирепости и жестокости.

— Бейте всех! — закричал король, когда его войско стояло на холме. — Убивайте всех, все дома разрушайте, все тарелки разбивайте, стулья ломайте, все книжки рвите! Мы оставим пустое место! Ничего не останется от этой страны!

И враги, сколько их было, поскакали вниз на своих черных лошадях — и прямо в тот двор, где стояла бочка! Вот и конец мне пришел, подумала бочка. И в этот момент вдруг небо потемнело. И ударила молния. А потом еще одна, да такая зловещая, что даже черное войско остановилось.

Над далекими горами появилась туча. И она росла с каждой секундой. И когда враги подняли головы в железных шлемах и посмотрели вверх — они увидели, как со стороны гор летит, закрывая собой полнеба, огромный–преогромный дракон.

Что тут случилось с врагами! Как они побежали обратно! Как они по дороге наступили на своего короля!

А дракон дышал пламенем так, что казалось, все небо горит. Врагов в одну минуту след простыл — только валялись их копья и мечи, трубы и знамена; они убежали, чтобы больше никогда не возвращаться.

Дракон описал по небу круг и осторожно приземлился рядом с двором. Хозяин, хоть и был храбрый, все–таки спрятался. Только бочка спрятаться не могла, да и не хотела.

— Как ты вырос! — сказала бочка.

— Да, — сказал дракон, — я живу в далеких горах, у меня есть друзья, я нашел своих братьев и сестер. И я даже нашел свою мать–дракониху… Но все равно мне иногда кажется, что ты — моя мама, хоть ты и деревянная. Я скучаю по тебе.

— Выпей воды, — сказала бочка.

И дракон очень осторожно, чтобы не снести крышу, наклонился, протянул свою огромную страшную морду и по капельке, кончиком языка, стал пить из бочки дождевую воду.

ПРО СКРИПОЧКУ

Одна скрипочка была очень маленькая. Прямо как игрушечная. У нее была головка, шейка, усики — все, как у обычной скрипки. Но она называлась «восьмушкой» — потому что была почти в восемь раз меньше обычной скрипки.

Сперва скрипочку подарили маленькому мальчику, которому было пять лет и который был только чуть–чуть повыше стола. И мальчик в первый раз взял ее в руки, и стал играть — «вя, вэ–а…» — медленно и скрипуче.

Скрипочка терпела. Она знала: всему надо учиться потихоньку и понемногу, но каждый день и настойчиво. Когда мальчик выучится играть, его позовут на сцену перед огромным залом, где будет бархатный занавес, и он сыграет скрипичный концерт с большим оркестром, и это будет очень красиво.

И мальчик в самом деле играл все лучше. Не «вя, вэ–а», а «тра–ля–ля–а», не только гаммы, но и песенки: про Мишку с Куклой, про перепелку, и колыбельные, и польки — и скрипочка все больше верила, что скоро мальчик сыграет на настоящем концерте…

А мальчик все рос и рос. И в один прекрасный день оказалось, что маленькая скрипочка для него мала. И тогда ему дали другую скрипку, побольше, а маленькую скрипочку отдали девочке — такой маленькой, что она была даже ниже стола. И она впервые взяла скрипку в руки, и снова началось: «вя, вэ–а…».

Скрипочка очень огорчилась. Ведь все приходилось начинать сначала!

Девочка занималась каждый день. И скоро скрипочка в ее руках перестала скрипеть, а стала звучать; она играла опять про Мишку с Куклой, опять про перепелку, опять колыбельные и польки, и учитель очень хвалил девочку. Скоро–скоро уже должен был быть концерт…

Но девочка росла еще быстрее, чем до того мальчик. И как только она выучилась немного играть — скрипочка стала ей мала, девочке дали другую скрипку, а «восьмушку» передали новому мальчику, и все началось сначала!

Шли годы. Скрипочка становилась все старше и старше. Ее ремонтировали, заново покрывали лаком, меняли струны, меняли смычок. А она все скрипела — «вя, вэ–а», все играла про Мишку с Куклой и понимала уже, что никакого концерта не будет. Что она всю скрипочную жизнь — пока не треснет — будет скрипеть в неумелых пальчиках маленьких детей, а кто же пустит неумелого ребенка на сцену с бархатным занавесом?! Кто придет в большой зал, чтобы послушать это «вя, вэ–а»?

Однажды скрипочку снова принесли новому ученику. Открыли футляр — и вдруг она услышала голос взрослого дяди: «Эге! Да ведь это моя первая скрипочка!»

Скрипочку взяли в руки — в большие руки. Этот дядя был знаменитый скрипач, который объездил весь мир с концертами. А у него был сын, который не дорос еще даже до стола, и которому принесли его первую в жизни скрипку.

— Это моя первая скрипка! — сказал знаменитый музыкант. — И мой сын тоже будет учиться на ней играть! Вот здорово!

— Да, — сказала мама. — Интересно, скольких детей эта скрипочка выучила?

— Жаль, что мы не можем оказать ей какие–нибудь почести, — сказал папа–скрипач. — Наверное, ей обидно. Она никогда не играла на концерте, с оркестром. А только пищала гаммы.

Тогда его маленький сын, который не дорос еще до стола, прижал скрипочку к себе и сказал:

— Я сыграю на ней! Я выучусь играть так быстро, что смогу выйти на концерт с «восьмушкой»!

И он стал играть. Ему очень нравилось водить смычком. Сперва скрипочка жалобно скрипела, но мальчик был настойчив, и понемногу скрипочка начинала не жаловаться, а петь. Мальчик не ходил в кино, не смотрел телевизор, не играл в футбол — так ему хотелось поскорее научиться играть.

И вот в один прекрасный день скрипочку положили в футляр и куда–то повезли. И вытащили из футляра в большой комнате с зеркалами; в этой комнате была дверь, и когда мальчик со скрипочкой прошел через нее — оказалось, что дверь ведет на сцену с бархатным занавесом, что в оркестровой яме уже сидит оркестр, а в зале — зрители.

И мальчик заиграл. Он играл на маленькой скрипочке, как взрослый; люди в зале сидели, разинув рты, и слушали музыку. А скрипочка пела и никак не могла поверить — неужели ее мечта все–таки сбылась?!

Когда мальчик закончил, люди долго–долго аплодировали и кричали браво. А мальчик сказал своей скрипочке:

— Спасибо тебе. Ты была моей самой первой скрипкой. Ты научила меня играть. Но теперь я тоже вырос; мне придется взять себе скрипку побольше. Прости меня!

Но скрипочка вовсе не огорчалась. Наоборот — радовалась; ведь она пела на концерте, ее слушали сотни зрителей…

А кроме того, она знала, что у мальчика есть младшая сестричка — чуть–чуть пониже стола…

ПРО МАГНИТОФОН

Жил когда–то богатый и знатный магнитофон. У него был сын, тоже магнитофон. Когда пришло сыну время взрослеть, отец позвал его и сказал: вот тебе пара запасных батареек и десяток кассет, ступай путешествовать, ума–разума набираться.

Магнитофончик попрощался с отцом и с матерью и пошел по лесной дороге.

Было утро. Магнитофончик шел и записывал голоса птиц: они пели так, как он никогда прежде не слышал. Он уже представлял себе, как принесет эту запись родителям, и как они вместе будут ее слушать.

Вдруг птичье пение перебил ужасный крик. Он был тоскливый, жуткий, протяжный — короче говоря, такой, что у магнитофончика мурашки пошли по всему телу. И птицы тут же смолкли. Наступила полная тишина.

Сколько магнитофончик ни прислушивался, сколько ни записывал тишину — крик не повторился. Но и птицы не подавали голоса; магнитофончик остановил запись, перемотал кассету и прослушал крик снова. И снова весь задрожал и покрылся мурашками — такой страшный был этот крик. И вроде бы не очень далекий.

Если бы магнитофончик был трусливый — он, конечно, бросил бы все и побежал домой, прятаться под кровать, Но он был смелый магнитофончик, и поэтому он преодолел страх и пошел прямо в лес — туда, откуда доносился крик.

Он шел почти весь день. Тихо было вокруг, птицы молчали, кузнечики молчали, и только упавшие веточки и старые листья шелестели и трескались у магнитофончика под ногами. И вот наступил вечер.

Магнитофончик вышел к круглому озеру. Оно было совсем черное, его обступали сухие мертвые ели. Магнитофончик остановился и прислушался; все по–прежнему было тихо, лягушки не квакали, жуки не жужжали, ни одна пичуга не пищала.

И вдруг рябь прошла по озеру. Ели вокруг закачались и заскрипели. Вода зловеще забулькала, и из нее показался огромный черный цветок. Лепестки его открылись, и магнитофончик увидел, что внутри цветка сидит странное существо наполовину калькулятор, наполовину блинчик с повидлом, и у этого существа огромные голубые глаза. Существо открыло маленький рот — и тот самый ужасный крик, который привел сюда магнитофончика, зазвучал снова, но только громче, тоскливее и жалобнее.

— Кто ты? — спросил магнитофончик, когда к нему снова вернулся дар речи.

— Я заколдованная принцесса, — сказало существо. — Ведьма заколдовала меня. Целый год я сижу на дне болота, в вонючей тине, и только один день в году — утром и вечером — мой цветок поднимает меня на поверхность. А теперь беги отсюда, потому что через минуту прилетит ведьма, она и тебя заколдует!

Не успело существо это сказать, как деревья затрещали, небо потемнело, подул страшный ветер, поднялся смерч, и прилетела ведьма. Она выглядела ужасно: лицо у нее было синее, все в бородавках, и нос торчал, как штопор.

— Ага! — закричала ведьма. — Еще один попался! Тебе ни за что не выдержать моего испытания, поэтому я заколдую тебя с чистой совестью!

У магнитофончика душа ушла в пятки, но он отважно посмотрел ведьме в лицо и сказал:

— Давай свое испытание. А вдруг я его выдержу?

— Нет! — захохотала ведьма. — Сейчас я скажу заклинание из трех тысяч пятидесяти восьми гласных, шести тысяч девятнадцати согласных и девяти возгласов, а ты должен его повторить с первого раза без запинки! Никто еще не мог этого сделать!

И ведьма набрала воздуха, чтобы начать заклинание, а магнитофончик включил запись. Ах, думал он про себя, что, если батарейки сядут или кассеты не хватит?!

Ведьма проговорила свое заклинание — и никто на свете не мог бы повторить его, не будучи магнитофоном. Но наш герой дождался, пока ведьма наконец замолчит, быстро перемотал кассету и включил воспроизведение… Когда ведьма услышала первые звуки заклинания, она не поверила своим ушам. Когда запись дошла до половины, глаза ведьмы вылезли на лоб; когда магнитофончик закончил повторять заклинание, ведьма вся надулась, как шарик, лопнула и исчезла, а ее метла упала в траву, превратилась в змею и уползла на фиг.

В тот же момент существо, с ужасом взиравшее из своего цветка на колдовской поединок, превратилось в прекрасную девочку с голубыми глазами. Это была настоящая принцесса; она отвела магнитофончика во дворец к своим папе и маме, и они были ему так благодарны, что сделали его придворным магнитофоном до конца дней его, и всегда позволяли ему играть только ту музыку, которую он выберет сам.

ПРО ВОЛЧОНКА

Жили однажды волки — папа, мама и сын. У них были крылья, поэтому они были летающие волки. Таких волков больше не было нигде.

Утром папа с мамой улетали на охоту, а волчонок играл на полянке с бабочками и птицами. Всякий раз, улетая, родители строго–престрого ему говорили:

— Играй где угодно и с кем угодно, но только не вздумай перелетать через реку!

Однажды волчонку надоело летать с воробьями и синицами, и он сидел на берегу реки и смотрел на ту сторону. И думал: почему родители не разрешают мне перелетать через реку? Может быть, они думают, что мои крылья еще слабые, и я упаду в воду?

А на том берегу были такие чудесные сосны, и такая мягкая трава, и там летали такие красивые птицы, что волчонок в конце концов не выдержал. Он расправил свои крылья и перелетел через реку — хотя река была широкая и сделать это было непросто.

Зато как он обрадовался, когда наконец оказался на том берегу! Он валялся в траве, прыгал и кувыркался, и чувствовал себя превосходно. И еще думал: почему же родители запрещали мне сюда летать?

Вдруг как задрожит земля, как закачаются сосны! Появился злой волшебник; он был огромный и страшный, и глаза у него светились, как два красных огня. На одной руке у него было пятнадцать пальцев, а на другой — шестнадцать.

— Ага! — закричал он и схватил волчонка за шиворот. — Летающий волчонок наконец–то попал в мои владения! Какая удача!

И потащил его в свое логово. А попасть в логово злого волшебника — это очень большая неприятность даже для взрослого, не то что для малыша.

Бедный волчонок плакал, и просил его выпустить, и говорил, что никогда–никогда больше не будет перелетать реку — но злой волшебник не слушал его. Он посадил волчонка в железную клетку, запер ее на огромный замок и сказал:

— Замечательный новый зверь в моем зверинце! Сегодня же позову друзей–волшебников, чтобы похвастаться! Ни у кого из них нет летающего волчонка.

И ушел, а волчонка оставил в зверинце. Волчонок огляделся… Ну и страшно же там было! Везде стояли клетки, в одной сидела двухголовая змея, в другой — шестиногая лягушка, в третьей — ящерица с тремя хвостами… Все они смотрели на волчонка и говорили:

— Ты теперь пропал! Ты теперь пропал!

Волчонок хотел уже было совсем упасть духом, как вдруг увидел маленького мотылька, который пробрался сквозь прутья клетки и теперь летал перед самым носом у волчонка. Это был знакомый голубой мотылек, с которым они часто летали дома на полянке.

— Не бойся! — пропищал мотылек. — Я знаю, как тебя спасти! Я знаю, кому нужно сказать, чтобы шел к тебе на помощь!

— Пожалуйста, — взмолился волчонок. — Если есть на свете хоть кто–нибудь, кто может вытащить меня отсюда, — поспеши к нему!

И мотылек улетел.

Волчонок долго ждал его, ждал — но время шло, а мотылек не возвращался.

Тем временем пришли злые волшебники, один другого страшнее, и тот волшебник, что поймал волчонка, стал хвастаться и показывать свой зверинец. Один из злых волшебников — у него были желтые зубы до самого подбородка и сзади маленький чешуйчатый хвост — посмотрел на волчонка и сказал:

— А что это за штуки у него на спине? Это крылья? Он еще и летает?

— Конечно, — сказал волшебник–хозяин. — Сейчас я покажу вам, как здорово он умеет летать…

Волчонок подумал, что сейчас его выпустят из клетки, и, может быть, он сумеет удрать.

— Сейчас надену на него цепь с ошейником, — продолжал хозяин. — Он будет летать на привязи, это так забавно!

И он протянул свою страшную руку — ту, на которой было шестнадцать пальцев — к волчонку в клетку. А тот изловчился — да как цапнет волшебника зубами, так сильно, что один палец чуть не откусил.

Волшебники–гости давай потешаться:

— Да он тебе пальцы на руках сравняет! Лишний, шестнадцатый, отгрызет!

— Это не летучий волчонок, а кусючий!

Волшебник переменился в лице: он побледнел, заскрипел зубами и увел гостей из зверинца.

Когда дверь за ними закрылась, змея с двумя головами прошипела:

— Он никогда тебе не простит! Ты выставил его на посмешище перед другими колдунами! Тебя ждет страшное наказание!

— Да, — заквакала жаба с шестью ногами. — Он не простит.

— Да, — заскулила трехвостая ящерица, — он убьет тебя! Бойся!

А волчонок и так боялся. Он сидел в своей клетке и плакал.

Вдруг — правда или показалось? — какой–то маленький коричневый лоскуток влетел в его темную клетку. Это была незнакомая ночная бабочка.

— Голубой мотылек просил передать тебе, — прошептала бабочка, — что он всюду ищет того, кто может тебя спасти, и уже скоро помощь придет! Не отчаивайся!

И бабочка улетела.

Тем временем гости волшебника разошлись по домам, а сам он пришел в зверинец. Был он еще страшнее, чем обычно, шестнадцатый палец на руке перебинтован, а ладонь перепачкана зеленкой. А в другой руке, не укушенной, волшебник держал острый нож, похожий на змеиное жало.

— Ты опозорил меня перед моими гостями! — загрохотал он громовым голосом. — Готовься к ужасной смерти!

Волчонок забился в самый угол клетки, оскалил зубы и приготовился сражаться. Все–таки он был волк, и не собирался сдаваться без боя.

Волшебник вытащил из кармана железные перчатки и надел их. Потом он сверкнул глазами и произнес заклинание; волчонка будто паутиной опутало, и он уже не мог сопротивляться. Волшебник протянул руку в железной перчатке и схватил волчонка за шкирку…

В этот момент стены зверинца зашатались и пол задрожал. Откуда–то сверху упал луч света, и рядом с волшебником встала фигура, которая была больше его в два раза. Этот новый, неожиданный гость протянул руку и взял за шкирку волшебника; волшебник тут же выпустил и волчонка, и свой нож.

Послышался голос, от которого снова закачались стены:

— Бессовестный колдун! Как ты посмел схватить этого волчонка и посадить его в клетку? Я долго терпел твой отвратительный зверинец, но на этот раз мое терпение закончилось! Ну–ка, выпускай всех на свободу!

Колдун, трясясь от страха, пробормотал заклинание. Все клетки открылись, все звери разбежались и расползлись.

— Если ты, паршивец, еще хоть раз обидишь хоть одного зверя — пеняй на себя! — сказал таинственный спаситель.

И тут же стены зверинца упали, волшебник превратился в крысу и убежал, а волчонок очутился у себя дома, на полянке, как будто ничего и не было, только зубы у него от страха все еще стучали и крылья тряслись.

Прилетели его родители, стали его обнимать, целовать и шлепать за то, что он не послушался и перелетел через реку. Тогда волчонок понял, что все, что с ним случилось, было не страшным сном, а правдой.

На другой день волчонок ждал голубого мотылька, чтобы поблагодарить его и расспросить о своем спасителе — но тот не прилетел. И на следующий день не прилетел тоже. И через неделю. И вообще не прилетел.

Наверное, забыл о волчонке.

Мотыльки — они такие.

ПРО ШАРФИК

Один желтый шарфик хотел стать змеей. Змеям хорошо выступать в цирке: факир играет на дудочке, змея вылезает из корзины и покачивается взад–вперед, показывает язык, и публика трепещет от страха и восхищения.

И еще — змеи бывают очень красивые. У змей чешуя.

Вот так шарфик мечтал–мечтал, пока не пришла в прихожую добрая волшебница. Посмотрела на шарфик — а он лежал над вешалкой на полочке — и говорит:

— Что ж. Ты так сильно хочешь быть змеей, что я исполню твое желание!

И шарфик превратился в змею. Добрая волшебница положила его в корзинку и отнесла в цирк.

Факир очень обрадовался, что у него появилась такая красивая новая змея. В тот же вечер цирк набился битком, факир заиграл на дудочке — и бывший шарфик встал на хвост и показал тонкий язык… Публика замерла от страха и восторга, потому что из желтого шарфика получилась очень большая, очень красивая и очень ядовитая желтая змея.

Так продолжалось вечер за вечером — люди ходили в цирк посмотреть на факира и на змею. Бывший шарфик сделался знаменитым, ему бросали на арену цветы, его фотографию напечатали в цветном журнале.

И все–таки шарфик не чувствовал себя счастливым.

Потому что наступила поздняя осень, на улице сильно похолодало и часто шел дождь. И вечером после представления шарфик думал: а как там девочка?! Ведь у нее голая шея, она может простудиться…

И шарфик думал: вот бы обернуться вокруг девочкиной шеи и согреть ее. Но змея не может согреть, змея холодная и противная на ощупь, да и кто же позволит змее обвиваться вокруг шеи маленькой девочки…

Вот так он думал–думал, пока в цирк не пришла волшебница. Она спросила:

— Разве ты не хочешь больше быть змеей?

Шарфик ответил:

— Хочу… Но мне жалко девочку. Она же может простудится — с голой–то шеей!

Волшебница ничего не сказала. Она превратила змею обратно в шарфик, положила в корзинку и отнесла в прихожую.

Мама заглянула на полочку над вешалкой и закричала:

— Смотри–ка! Шарфик, оказывается, здесь! Как же мы его потеряли, если он все время здесь лежал?!

И отнесла шарфик девочке.

Потому что девочка и вправду простудилась и лежала в кровати. У нее сильно болело горло.

Девочка обмотала шарфик вокруг шеи — и шарфик согрел ее. И она скоро выздоровела.

Пришла зима, стало совсем холодно; теперь девочка выходила на улицу, обмотав шею шарфиком.

И за всю зиму ни разу не заболела.

ПРО СТАРУШКУ

Одна старушка жила в лесу. Никто не знал, почему она там живет, вдали от людей. Ей говорили: переезжайте в город, но она все равно жила в лесу.

Однажды маленькая девочка пошла в лес, увидела старушку и решила подсмотреть, что старушка делает. И увидела, как старушка ставит на огонь огромный котел, варит в нем суп, помешивает ложкой, сыплет какие–то бусинки и блестки… А потом над котлом поднялся черный дым, и из котла вышел вечер — его старушка сварила. Небо потемнело, высыпали звезды, и везде–везде наступила ночь…

Девочка испугалась и заплакала. Старушка услышала, как она плачет, и нашла ее в темноте. Сперва она очень рассердилась, что девочка подглядывает без спросу, но девочка так плакала и так просила прощения, что старушка не стала ее очень ругать.

— Сейчас уже поздно, — сказала старушка. — Завтра я выведу тебя на дорогу, и ты пойдешь домой.

Девочка спросила:

— А когда наступит утро?

Тогда старушка повела ее к себе в дом. Там было очень чисто, и на стене висели огромные старинные часы с маятником.

— Вот, — сказала старушка, — это главные в мире часы.

По ним я смотрю, когда варить утро и когда варить вечер. Когда стрелки покажут полшестого, я поставлю утро на плиту; когда стрелки покажут шесть пятнадцать, утро уже будет совсем готово. Летом я варю утро еще раньше, — сказала старушка, — но сейчас близится осень; зимой я могу поспать подольше, потому что утро позднее и с ним не надо торопиться.

— А как же солнышко? — спросила девочка.

Тогда старушка открыла ящик стола и показала ей большую золотую монетку, которая лежала на специальной подушечке.

— Когда я варю утро, — сказала старушка, — я бросаю в него много масла, кукурузные хлопья и эту монетку. Иногда утро получается очень хорошо — тогда солнышко встает чистое–чистое, небо над ним синее–синее, и нету холодного ветра. Но иногда мое утро подгорает — тогда солнышко встает тусклое, в облаках, и целый день выходит ненастным…

— Я хочу, чтобы поскорее настало утро, — сказала девочка.

— Так не бывает, — сказала старушка. — Утро настанет строго по часам… Ложись и спи.

Девочка заснула — и оглянуться не успела, как старушка ее разбудила:

— Уже полшестого! Пора ставить утро на плиту.

Она взяла большую кастрюлю, налила туда молока, набросала масла и сахара, насыпала крупы и кукурузных хлопьев; потом бросила монетку–солнышко — и стала варить, напевая.

И девочка увидела, как утро сварилось — и наступило. Сперва в комнате, потом за окном, потом во всем лесу, потом во всем мире. И это было очень удачное утро, потому что солнышко сияло вовсю и не было холодного ветра.

Старушка взяла девочку за руку и отвела на дорогу. Девочка побежала к папе и маме — они всю ночь не спали, волновались за нее и искали. Они, конечно, очень обрадовались, когда их дочка нашлась, — но стали ее ругать за то, что она ушла без спросу.

Девочка рассказала им про старушку, которая варила утро, но они ей не поверили.

ПРО ФЛАМИНГО

Жил–был один крокодил, а у него в животе жила птица фламинго. Она была балериной и танцевала в оперном театре. Рано утром в животе у крокодила звонил будильник, крокодил ругался, а фламинго вылезала у него из пасти и шла на репетицию. А вечером фламинго возвращалась поздно, с цветами, и крокодил опять ругался и не разрешал вносить букеты к себе в живот.

Однажды фламинго принесла крокодилу билет в оперный театр. И крокодил пошел на спектакль. Там была огромная Сцена, и на ней танцевали сразу сто белых чаек. А потом чайки улетели, и на самую середину сцены вышла розовая птица фламинго. У нее были тоненькие ноги, загнутый клюв, и она танцевала, как перышко, как розовое облачко, как пух. Все аплодировали, а громче всех хлопал крокодил, он вертелся и говорил каждому, до кого мог дотянуться: это моя фламинго. Она живет у меня в животе.

И вечером, когда фламинго вернулась домой, он не ругался, что она вернулась поздно. И даже разрешил взять к себе в живот один розовый букет в хрустящей обертке.

ПРО МУХУ

Одна муха завидовала пчелам. Про пчелу все говорят: смотрите! Вот летит пчела, какая симпатичная! А про муху все кричат: муха! Убейте! Прогоните! У нее грязные лапы, она переносит болезни!

И газетой хлоп, хлоп.

Обидно было мухе, потому что лапы–то она мыла. И передние, и задние, вот только средние помыть иногда забывала.

Вот пошла она к художнику и говорит: нарисуй мне на брюшке коричневые и желтые полосы, и я буду как пчела. Художник и нарисовал.

Полетела муха в комнату, а там все говорят: пчелка! Не трогайте ее! Она собирает мед! А мухе того и надо: на варенье, на повидло, никто ее бить не смеет, а только прогоняют веж–ливенько: кыш, пчелка! Лети на цветочки!

Наелась муха и вылетела погреться на солнышке. А тут как раз пчелиный начальник летит. Увидел муху–пчелу на солнышке и давай ругаться: почему не на работе? Почему мед не собираешь? А ну быстро в улей, а то будет тебе!

Испугалась муха и давай мед собирать. До самого вечера летала на луг и обратно, в улей пыльцу носила.

А вечером тихонько залезла в лужицу росы и краску смыла. И снова стала черная, как была.

Надоело ей быть пчелой. Утомительное это дело.

ЕЩЕ ПРО МУХУ

Одна муха очень хотела прокатиться на такси. Но у нее никак не получалось — во–первых, не было денег. Во–вторых, таксисты ее не слышали. Они просто махали руками, чтобы ее отогнать.

Однажды муха залетела в форточку одной квартиры, чтобы полакомиться капелькой варенья, которая прилипла к дверце холодильника. Вдруг видит: хозяева забыли выключить утюг, и утюг уже дымится! И одеяло под ним уже горит!

Другая муха растерялась бы, а эта — нет. Вылетела в форточку и скорее в пожарную часть. А там сидит пожарный начальник и ждет, чтобы ему позвонили по телефону и сказали, где пожар.

Муха давай летать вокруг этого начальника, а он на нее внимания не обращает. Тогда она разогналась изо всех сил — и бамц ему по шлему:

— Пожар!

А пожарный начальник был верен долгу и при слове «пожар» сразу поднимал тревогу — все равно кто это слово сказал, телефон или муха. Вот выкатилась из гаража красная машина и прямиком за мухой, которая впереди летит, дорогу показывает.

А из квартиры, где невыключенный утюг, уже дым валит! Но пожарные вовремя успели: лестницу приставили и шлангом огонь затушили.

Пришли хозяева и говорят: ах! А пожарные им: не ах, а утюги выключать надо. А хозяева: ой! И давай благодарить пожарных, а те в ответ: вы вот эту муху поблагодарите, которая по потолку ползает. Это она нас позвала.

Хозяева удивились сначала, а потом говорят: муха! Чего ты хочешь?

А муха покраснела вся, и даже крылья покраснели. И говорит смущенно: хочу на такси покататься…

Пошли все вместе на стоянку такси, машина открыла дверцу и спрашивает водителем: куда поедем?

Вперед, говорят хозяева сгоревшего утюга. Поедем на экскурсию по городу.

А муху посадили на переднее стекло.

ПРО СВЕРЧКА

Жил–был один сверчок. Он сидел в щелке между камнями, возле самой дороги. И сверчал.

Мимо проходили люди, они говорили о своем и не замечали сверчка. Но вот однажды мимо прошла злая волшебница. Она остановилась и сказала: а, сверчок! Ненужное ты существо, маленькое и бесполезное. Корова дает молоко, за это ее уважают. Кот ловит мышей, за это его уважают. Собака сторожит дом… А ты только сверчишь и ничего больше не умеешь. Никчёма, одним словом.

Так сказала злая волшебница и ушла себе, а сверчок замолчал. Ему стало так грустно, что он и сверчать больше не мог. И вправду, думал сверчок. Зачем я нужен? Никто меня не слышит… Я бесполезное существо… Выползу на дорогу, пусть лучше меня машина задавит!

А тем временем мимо шла девочка с мамой. Девочка говорит: что такое? Будто чего–то не хватает. А мама отвечает: это сверчок замолчал. Тут в щели жил сверчок, а теперь его что–то не слышно…

И они пошли дальше. А тут идет мальчик с папой. И папа говорит: ой. А где же сверчок? А мальчик говорит: странно. Может, он куда–то улетел или уполз?

А потом идет еще одна девочка, маленькая, с мишкой. Девочка остановилась, оглянулась и зовет: сверчок! Сверчок! Где же ты?

А сверчок увидел, что девочка маленькая и неопасная, и заговорил с ней. Я, говорит, никчёма. Я ничего не умею, только сверчать.

А девочка говорит: глупости! Какие глупости ты говоришь! Без твоего сверчания наш двор стал другим. Без твоего сверчания этот вечер стал другим. Когда ты сверчишь, кажется, что играет маленькая дудочка. И каждый человек, который слышит твое сверчание, сразу вспоминает, что его кто–то любит. Посверчи, пожалуйста!

И сверчок обрадовался и засверчал.

И все люди, которые гуляли вечером во дворе — и девочка с мамой, и папа с мальчиком, — подошли поближе, чтобы лучше слышать.

Люди! Не слушайте злых волшебниц!

ПРО КУРИЦУ

Одна курица никогда не несла яйца. Вместо этого она несла разные другие вещи, и из этих вещей вылупливались всякие существа.

Однажды курица снесла катушку ниток. Из нее вылупился паук–ниткопряд. Он сплел паутину, но ловил в нее не мух, а плохие сны. Как только плохой сон залетал в комнату, чтобы присниться девочке, паук тут же ловил его в свою паутину. Плохой сон начинал возмущаться и вырываться, но паучок не выпускал его, пока тот не высыхал и не превращался в желтый листик. Утром мама удивлялась, откуда на полу взялся опавший лист, ведь форточка была закрыта.

А потом еще курица снесла маленькие круглые часы без ремешка. Утром, если девочка не просыпалась вовремя, часы залезали к ней по одеяло и щекотали пятку. А вечером, если девочка не хотела засыпать, часы забирались к ней под подушку и пели колыбельную.

А однажды курица снесла белый шарик, и все подумали, что это наконец–то настоящее яйцо. Но это было не яйцо, а маленькая планета. Она поднялась в воздух и повисла под люстрой. И так и висела много дней; на ней завелись маленькие человечки, но их можно было разглядеть только в самый сильный микроскоп.

И поэтому никто не знал об этих человечках, пока однажды ночью они не запустили вокруг своей планетки маленький спутник — белую искорку в полной темноте…

ПРО КУРИЦУ–2

Однажды курица узнала, что на свете есть волшебное зерно и если волшебная курица съест его, то перестанет нести всякую ерунду и начнет нести яйца.

И она пошла за этим зерном. Шла–шла, шла–шла, вот идет через лес, а навстречу ей — лиса. И лиса говорит: давно я не ела свежей курятины.

Тогда курица села на дорогу и снесла комара. Только очень большого, размером с яйцо, и мохнатого. А хобот у комара был как гвоздь. Лиса увидела такое дело и говорит: уж и пошутить нельзя. И быстро убежала.

А комар улетел по своим делам.

Курица пошла дальше. Шла–шла, видит — речка. А в речке плавает щука. И тоже хочет курятины.

Тогда курица села на землю и снесла пчелиное гнездо. Из гнезда вылетели дикие пчелы и стали лепить над речкой мост из воска; лепили весь день до заката и, в конце концов, все–таки слепили. И курица прошла по мосту, а щука смотрела на нее и жалобно щелкала зубами.

И курица пошла дальше, а перед ней оказались горы. На самой верхушке самой высокой горы был замок Злого Волшебника, который прятал волшебное зерно.

Тогда курица села на дорогу и снесла воздушный шарик. Шарик стал расти и надуваться, курица ухватилась за него и поднялась высоко, прямо к ступенькам замка.

И вошла внутрь. А там было темно и страшно.

Вышел Злой Волшебник. Он был такой ужасный, что видом своим мог кого угодно напугать до смерти. Он сказал: я заколдую тебя! Я превращу тебя в жабу! Нет, еще хуже, я превращу тебя в гусеницу! Нет, еще хуже — в какашку!

Тогда курица села на пол и снесла круглое зеркало. И показала его Злому Волшебнику. Волшебник посмотрел в зеркало — и так испугался сам себя, что бросился бежать. Убежал за тридевять земель и всем там рассказывал, что в собственном замке на него напало страшилище и чуть его не сожрало.

И все верили.

А курица нашла в золотой шкатулке зернышко и съела. И стала нести обыкновенные яйца. И весь двор у нее сделался полон желтыми маленькими цыплятами.

ПРО АНГЛИЙСКУЮ МЫШКУ

Кусок пропущен

гие мыши ее не понимали, не играли с ней и даже немножко дразнили.

Однажды, когда мыши бегали по комнате, из окна впрыгнула кошка. Мыши бросились кто куда — но кошка стояла перед входом в нору, у нее были горящие страшные глаза и огромные когти на лапах.

Тогда английская мышка выскочила вперед и что есть силы завопила: «Get out!»

Кошка тоже не знала английского. Она решила, что это мышь–колдунья, говорит ужасные заклинания. А колдуний кошка боялась и потому убежала.

С тех пор английскую мышку уже никто не дразнил.

ПРО КРАСНУЮ ЛЯГУШКУ

Жила–была красная лягушка, и жизнь у нее была плохая. Обычные лягушки, зеленые и коричневые, в траве прячутся, под водой прячутся, и их не видно. А красной лягушке где прятаться, если она краснее глины, краснее кирпича? Это только осенью хорошо, среди красных кленовых листьев. А весной? А летом?!

А цапель на болоте — целая толпа! Только и думают, как бы лягушкой поживиться. Тут и зеленым, и коричневым несладко приходится!

Устала лягушка дрожать и прятаться и однажды как выпрыгнет цапле навстречу! Ешь, мол, меня, лучше погибнуть, чем такая жизнь!

А цапля испугалась немножко, что лягушка такая красная и такая смелая, и говорит: не буду тебя есть. Не хочу.

А лягушка разозлилась: ешь, кричит! Сию секунду!

А цапля совсем перепуталась и говорит: нет. Я на диете. И вообще отстань от меня.

Лягушка лапами топает, глаза пучит: ешь, вопит, а то хуже будет!

Короче говоря, убежала цапля от нее. Удрала позорно и еще всем цаплям на болоте рассказала, что, мол, красную лягушку есть нельзя: ядовитая…

С тех пор цапли красную лягушку обходили десятой дорогой.

ПРО ЛОШАДЬ, КОТОРАЯ ХОТЕЛА БЫТЬ ЗЕБРОЙ

Одна белая лошадь хотела быть зеброй. Она попросила своего знакомого мальчика, чтобы тот принес из дому краски и нарисовал ей полоски. Мальчик долго трудился, все краски на зебру перевел, но скоро пошел дождик, и краска смылась.

Это увидела одна девочка и говорит: надо не так. Надо, чтобы лошадь прислонилась к той ограде, которую дядя только что покрасил. Тогда свежая краска на ней отпечатается, и получится настоящая зебра.

Лошадь так и сделала. Краска отпечаталась, но через несколько дней все равно слезла.

Тогда мальчикин папа придумал, как быть. Он принес из дому полоски бумаги — те, которыми обычно утепляют окна, — наклеил лошади на бока и велел загорать каждый день.

А осенью, когда полоски отклеились, бывшая белая лошадь была уже как самая настоящая зебра.

Почему?

ПРО РЕКУ

Одна река очень хотела попасть в музей живописи. Посмотреть на картины.

Но как река может попасть в музей?! Ведь если она уйдет, все сразу заметят ее отсутствие…

Думала она до самой зимы. А зимой покрылась льдом.

И вот однажды в воскресенье — лед блестел, как зеркало, над ним кружились снежинки — река понемножку, как улитка из раковины, выбралась из–подо льда. Так осторожно, что ребята, которые катались на коньках, ничего не заметили.

И река пошла в город. Все, кто встречал ее по дороге, пугались и прятались.

В городе она скоро отыскала большой дом с надписью: «Музей». И заглянула в окошко, над которым было написано: «Касса».

— Я хочу купить билет — сказала река (а у нее было немного мелких денег из тех, что иногда бросали с моста туристы).

Билетерша перепугалась и говорит:

— Для рек билеты не продаем.

— Но почему? — удивилась река. — Я хочу посмотреть картины!

Билетерша еще сильнее перепуталась и говорит:

— Ничего не знаю. Идите к директору.

И река пошла к директору.

Директор увидел реку и тоже перепугался, но виду не подал.

— Я хочу посмотреть картины! — сказала река. — А меня не пускают!

Директор сказал вежливо–превежливо:

— Уважаемая река! Если вы войдете в зал, все картины сразу промокнут. Краски на них поблекнут и отвалятся. Картины боятся воды…

— Если в музей приходят люди с острыми каблуками — им выдают специальные тапочки, чтобы они не испортили пол, — сказала река. — А если в музей пришла река? Неужели вы не придумаете ничего, чтобы картины остались целы? Неужели я так и уйду, не увидев картин?

Директор задумался.

У него в подвале был целый рулон полиэтилена, из которого делают непромокаемые кульки.

Он позвал билетершу, и они вдвоем обмотали реку полиэтиленом.

И река прошла по всему музею, рассмотрела все картины, и картины остались целы.

Она была очень счастлива.

ПРО ПОЕЗД

Один поезд думал, что он червяк.

Поэтому он боялся птиц. Как только увидит птицу — сразу убегает и прячется в тоннель. И сидит там, пока птица не улетит. Пассажирам это не очень нравилось: им ведь хотелось ехать, а не сидеть в тоннеле до темноты.

Поезд был большой и очень сильный. И ездил быстро. Если бы не прятался все время в тоннели — стал бы рекордсменом по перевозке пассажиров. Его уже и учили, и стыдили, и зеркало ему подсовывали: он все равно думал, что он червяк. И как бороться с этим, никто не знал.

Пока один мальчик не придумал. Он сказал: сделайте пугало, и пусть оно будет у поезда вместо машиниста.

С тех пор поезд успокоился и больше не прятался от птиц.

Он знал: с пугалом шутки плохи.

ПРО КОБРУ

Жила одна кобра, она была фиолетовая и очень ядовитая. Яд ее действовал так: когда кобра кого–то кусала, этот человек становился фиолетовым от головы до пяток. У него были фиолетовые волосы, фиолетовые глаза и даже фиолетовые зубы.

Кобра была справедливая и без причины никого не кусала. Но если видела, что кто–то обижал слабого или вообще вел себя скверно — тогда она пускала свои зубы в ход.

Жила кобра в развалинах старого замка, а замок был на краю города. Жители города избрали кобру главным полицейским: по ночам она обходила город и смотрела, нет ли где грабителей, воров или хулиганов. И, конечно, если видела таких — сразу кусала.

Фиолетовых людей в городе не любили, смеялись над ними и прогоняли. Поэтому неподалеку был поселок, где жили только фиолетовые люди. Все они были в прошлом грабители, или воры, или драчуны, или злодеи. Они ненавидели кобру и думали: как от нее избавиться?

Однажды они собрались на совет: что делать с коброй? Один говорит: надо кому–то надеть под одежду железные доспехи, кобра укусит — и сломает зубы. А другой говорит: хорошо бы сбросить на кобру камень, чтобы он ее раздавил. А третий: хорошо бы кобру поймать сеткой, как ловят рыбу или бабочек.

А самый старый говорит: если на это дело пойдет один из нас, кобра сразу его узнает — мы же фиолетовые. Тогда она не станет кусать железные доспехи, и нельзя будет подойти к ней близко и поймать сеткой. Нам нужен кто–то из дальних стран.

А у одного злодея был брат, злодей над злодеями. Он жил как раз в дальних странах, в этом городе никогда не бывал, поэтому кобра его не кусала и он был не фиолетовый, а обычный. Решено было написать ему письмо.

И вот этот чужестранец получил письмо и приехал. Он был очень злой и сильный, всех дразнил, даже родного брата. И хвалился, что намотает фиолетовую кобру на кулак.

Еще он было очень жадный. Сразу же отобрал у парочки злодеев помельче часы и кошельки.

И еще он очень громко храпел, так что в фиолетовом поселке ночью никто не мог заснуть.

А утром он встал, наелся мяса, надел железные доспехи под одежду, взял сетку и большой камень — и пошел охотиться на кобру.

Пришел в замок, где кобра жила. А та как раз отдыхала после ночного дежурства — спала, свернувшись клубочком.

Злодей бросил сначала камень, но кобра в последний момент проснулась и сумела отскочить. Злодей захохотал и стал дразниться. Обычно кобра терпеть не могла таких плохих людей — сразу кусала. Но она была мудрой змеей и поэтому сообразила, что этот человек дразнит ее неспроста. Наверное, он специально хочет, чтобы она его укусила. А зачем? Может, у него под одеждой стальные доспехи?

Тогда кобра пошла на хитрость. Она притворилась умирающей. Она сказала: все, ты меня убил своим камнем. Но я поклялась открыть одну тайну тому, кто меня убьет. Здесь, в развалинах замка, спрятано сокровище. Наклонись пониже, я скажу тебе, где оно лежит.

И глупый жадный злодей, конечно, наклонился!

А кобра взяла и укусила его в нос. Цап!

Через два дня этот злодей над злодеями был фиолетовый, как цветок колокольчик. А нос у него распух и был как баклажан. Все над ним смеялись, и он убежал из города без оглядки. А кобру стали приглашать на уроки в школу. Не затем, конечно, чтобы она кусала детей. А затем, чтобы она объясняла, что бывает со злодеями.

ПРО ЭКСКАВАТОР

Жила–была курица. Она несла яйца и потом их высиживала. Однажды из ее яиц вылупились пятнадцать цыплят — и один маленький экскаватор.

Цыплята бегали по двору и пищали, а экскаватор рыл песок своим маленьким ковшиком. Курица смотрела на него, смотрела, а потом сказала: видать, мне подсунули яйцо экскаваторов. Ну ничего: буду воспитывать его как родного сына.

Так она и сделала. Цыплята росли, превращались в курочек и петушков, но экскаватор рос быстрее всех. Скоро он стал больше мамы, больше курятника, и ему пришлось выделить специальное место во дворе. Все его любили: он был добрый. А еще — он так глубоко рыл землю, что у куриц не стало забот о еде. Экскаватор своим ковшом выкапывал для них много червяков: не надо было самим рыться в земле, не надо было искать зерна.

Однажды ночью экскаватор проснулся оттого, что тоненький голос повторял: проснись, проснись! Он открыл фары и увидел червячную королеву. Она была маленькая, в золотой короне, и сидела на самом верху земляной кучи. Она сказала: экскаватор! Смилуйся над моим народом! С тех пор, как ты стал рыть для кур землю, нам не стало житья. Когда курица сама ищет еду — мы можем от нее спрятаться, мы можем побороться за жизнь. А от твоего ковша нет спасения. Наше королевство гибнет. Не родятся новые червячата. Скоро мы все умрем, и от этого даже курам будет хуже, потому что не будет больше червяков!

Что же мне делать, спросил экскаватор. На твоем месте, сказала червячная королева, я ушла бы далеко–далеко и поискала город, где живут такие, как ты!

На другое утро экскаватор собрал себе узелок, попрощался с мамой, братьями и сестрами и пошел искать такой город, где живут экскаваторы.

И нашел!

Там были и тракторы, и грузовики, но экскаваторов — больше всего. Они рыли котлован. И все очень обрадовались, увидев, что пришел новый молодой экскаватор.

Он стал работать вместе со всеми и скоро влюбился в молодую экскаваториху. Они поженились. У них родилось пятнадцать экскаваторов — и один цыпленок.

ПРО БУКАШКУ

Одна Букашечка всегда стеснялась дарить цветы своему любимому артисту Таракану.

Она ходила на все его спектакли. А Таракан играл лучшую роль в спектакле «Тараканище». Сперва его все боялись, а потом склевывал Воробей. Букашечка в этом месте всегда плакала. Но на самом деле Воробей его не склевывал, а просто тушили свет, Таракан прятался в люк под сцену, а когда свет зажигался снова — говорили, что Воробей его съел.

А Таракан под сценой бежал в свою гримерку и готовился к выходу на поклон. Когда начиналась прощальная музыка, все артисты выходили кланяться, и Таракан тоже. Всем дарили цветы. И только Букашечка никак не могла выйти на сцену — она стеснялась.

Прошли годы.

Букашечка выросла и стала Букашкой, вышла замуж, у нее родились детки, они выросли, пошли в школу, женились, у них родились новые букашечки, уже внуки. А Букашка все так же ходила на спектакли в детский театр. И смотрела на своего Таракана, но никогда не дарила ему цветы.

А Таракан стал совсем дряхлый. Теперь свет в театре тушили на целую минуту — столько времени требовалось старому артисту, чтобы спуститься в люк. И в свою гримерную он шел медленно: еще долго после того, как Воробей на сцене склевывал злодея, из подполья доносились грохот и стук — это Таракан искал выход из–под сцены.

Однажды Таракан вышел на поклон с букетом цветов.

И он сказал: дорогие дети! Здесь в зале сидит одна старая Букашка. Она ходила на мои спектакли, когда была такая, как вы. И все не решалась подарить мне цветы.

Сегодня я ухожу со сцены — мне уже трудно играть. В этот последний вечер я дарю этот букет своей самой преданной Букашке.

И он спустился в зал и подарил Букашке цветы.

И Букашка подумала: как это приятно! Почему же я, глупая, не подарила цветов моему Таракану, еще когда была Букашечкой? Сколько времени потеряно зря!

НОВОГОДНИЙ УЖАСТИК

СЕРДЦЕ МЯСНИКА

Однажды под Новый год дети лепили во дворе снеговика. Как раз был очень густой, очень мягкий и липкий снег.

А в этом доме на пятом этаже жила ведьма. У нее было много разных ведьминских штучек. На подоконнике она хранила высушенное сердце мясника, очень жестокого человека. И вот, когда ведьма решила проветрить в квартире, сквозняк распахнул окно, и сердце вылетело во двор.

Ведьма, конечно, сразу же бросилась его искать. Но не нашла, потому что в этом дворе дворники не работали и снег лежал сугробами и под окнами, и на дорожках, и везде.

А дети ничего не знали про ведьму. Они себе катали шары из снега и понятия не имели, что в одном из них оказалось закатано сердце мясника. Вечером они ушли, а снеговик — он получился очень большой, больше взрослого человека — остался стоять во дворе.

И вот ровно в полночь он открыл глаза.

Тяжелой походкой снежный мясник сошел со своего места и направился в хозяйственный магазин. Он кирпичом разбил витрину и выбрал себе самый длинный, самый острый нож. На острие ножа отражался лунный свет.

И вот он пошел по улице, где полно было веселящихся людей. Они встречали Новый год и не подозревали, что за опасность им угрожает!

Навстречу снеговику выбежала толпа студентов. Они смеялись и пели. Они сказали: вот человек, который нарядился снеговиком! Как смешно! А что это у него в руке?

И вот они увидели, что у него в руке, и сразу стали разбегаться, но не успели. Снежный мясник взмахнул ножом и мигом отхватил одному студенту ухо! Хорошо, что это было ухо поролоновое, большое, которое студент нацепил к Новому году. Но лезвие задело и настоящее ухо, оно поцарапалось, и на белый снег закапала первая кровь.

Снеговик двинулся дальше…

Тут к нему подскочил милиционер и сказал: что вы себе позволяете! Пройдемте!

Снеговик взмахнул своим ужасным окровавленным ножом…

Но милиционер владел приемами борьбы и мигом выбил страшный нож из рук мясника! Он заломил снеговику руки за спину и отвел его в милицию, и посадил за решетку — до утра, чтобы потом разобраться. Но разбираться не пришлось — утром за решеткой была только лужа грязной воды, и в ней плавало сердце мясника…

СЕРДЦЕ ПЬЯНИЦЫ

Однажды под Новый год дети лепили во дворе снеговика. Как раз был очень густой, очень мягкий и липкий снег.

А в этом доме на пятом этаже жила ведьма. У нее было много разных ведьминских штучек. На подоконнике она хранила высушенное сердце пьяницы, совсем опустившегося человека. И вот, когда ведьма решила проветрить в квартире, сквозняк распахнул окно, и сердце вылетело во двор.

Ведьма, конечно, сразу же бросилась его искать. Но не нашла, потому что в этом дворе дворники не работали и снег лежал сугробами и под окнами, и на дорожках, и везде.

А дети ничего не знали про ведьму. Они себе катали шары из снега и понятия не имели, что в одном из них оказалось закатано сердце пьяницы. Вечером они ушли, а снеговик — он получился очень большой, больше взрослого человека — остался стоять во дворе.

И вот ровно в полночь он открыл глаза.

Тяжелой походкой снежный пьяница сошел со своего места и направился в винный магазин. Он разбил кирпичом витрину и взял себе сколько хотел бутылок водки и вина. И выпил их все; в новогоднюю ночь его задержала милиция за пьяное некрасивое поведение. Его посадили за решетку — до утра, чтобы потом разобраться. Но разбираться не пришлось — утром за решеткой была только лужа грязной воды, и в ней плавало сердце пьяницы…

СЕРДЦЕ ЛЮБИТЕЛЯ ЦВЕТОЧКОВ

Однажды под Новый год дети лепили во дворе снеговика…

А в этом доме на пятом этаже жила ведьма… На подоконнике она хранила высушенное сердце любителя цветочков, очень сентиментального и глупого человека.

…И вот ровно в полночь он открыл глаза…

Тяжелой походкой снеговик сошел со своего места и направился в ближайший цветочный магазин. Он выбил кирпичом витрину и стал вырывать цветы из вазонов и плести из них венок. В новогоднюю ночь его задержала милиция за нанесение материального ущерба.

Его посадили за решетку — до утра, чтобы потом разобраться. Но разбираться не пришлось — утром за решеткой была только лужа грязной воды, и в ней плавал венок — и сердце любителя цветочков…

СЕРДЦЕ ВОСПИТАТЕЛЯ

Однажды под Новый год дети лепили во дворе снеговика…

А в этом доме на пятом этаже жила ведьма… На подоконнике она хранила высушенное сердце воспитателя детишек, который тридцать лет проработал в средней школе.

…И вот ровно в полночь он открыл глаза…

Тяжелой походкой снеговик сошел со своего места и направился к тебе, малыш.

Спокойных снов!

ДОБРАЯ КУКУШКА

(автор — Анастасия Дяченко, 10 лет)

Жила–была Кукушка. Она всех жалела и помогала всем.

Один раз она снесла яйцо. Все кукушки, когда сносят яйца, подкладывают их другим птицам. Но наша кукушка ни за что не хотела отдавать своего птенца.

Закон Леса гласит, что кукушки должны подкладывать своих птенцов другим. А если они не сделают этого, их выгонят из леса.

Кукушка очень не хотела покидать этот лес, потому что это была ее единственная родина. Поэтому она полетела к своему другу маляру, который жил неподалеку, и поведала ему про свое горе. Маляр думал–думал, а потом сказал кукушке:

— Давай я покрашу твоего птенца под другую птицу!

Наша кукушка так обрадовалась! Она сразу же на это согласилась. Когда ее птенец подрос, она полетела с ним к маляру. Он перекрасил кукушонка на вороненка.

И так наш кукушонок–вороненок жил себе со своей мамой и был очень счастливый.