Константин Федин

ТРАНСВААЛЬ

1

Солнце взошло недавно. Поднявшись над ольшаником, первый луч упал на крышу мельницы и пополз кинзу. Вдоль берегов, куда еще не проник ало солнце, пруд лежал исчерна-зеленый, и камыши на нем щетинились неподвижно. Посредине он был гладко-розов, и только круглый островок хоронил в своих ветлах холодную ночную тень.

Возле бетонного мельничного става на широком камне одиноко высился человек. Он стоял, сложив на груди руки и приподняв голову в огромной, как у ковбоя, шляпе. Вероятно, он казался себе очень высоким: поблизости ничего не было, кроме перил на ставе. Человек был недвижен, как всё вокруг в этот ранний безветренный час. Не отрываясь, он смотрел прямо перед собой, на поверхность пруда, на островок, камыши, ольшаник. По лицу его нельзя было угадать, о чем он думал. В одном его глазу, широко открытом и мертво обтянутом веками, застыло изображение островка и блекло-голубого пятнышка неба. Другой глаз — поменьше и помутней — оживлялся вздрагиванием рыжеватых реденьких ресниц. Желтые бритые щеки свисали на подбородок, и нижняя часть лица была похожа на мешочек, набитый не слишком туго мякиной.

Однако зыбкие черты одутловатого лица странно сочетались с уверенной осанкой человека. В ней было что-то отчетливое и упрямое. Человек стоял на камне с таким видом, как будто для этого требовалась громадная решимость. Он высился назло всем силам природы, он бросал им вызов. Может быть, перед его необыкновенными глазами простирались прерии, может быть, он видел себя окруженным песками Средней Африки, может быть, проще — он старался охватить воображением бесконечную череду российских полей, деревушек и хуторков. Как знать? По его лицу не угадать было, о чем он думал. Несомненно одно: он чувствовал себя в центре мира, он стоял у мельницы, около бетонного става, над прудом, и прерии, пустыни, ноля, деревни, послушные ему, как богу, безмолвно расстилались под его ногами в беспредельности.

Но, странно, в осанке человека сквозили не только вызов и решимость. В ней чудилось также нечто возвышенное, почти молитвенное. Человек растворялся в природе, сливаясь с беззвучием утра, гладью и неподвижностью воды, с застылостью дерев.

Луч солнца, осветивший мельницу, дополз наконец до человека на камне и озарил его лицо. Стало видно, что человек умилен, что он молится, что в душе он поет.

И правда. Вот дрогнул мешочек, набитый мякиной, вот отвалилась нижняя губа, раскрылся рот — и тоненький тенорок возник в тишине и постлался над поверхностью пруда. Человек, как настоящий певец, сиял с груди руки, и они непринужденно легли по швам. Тенорок понемногу крепнул, начинал дрожать, в тембре его появлялся скулящий оттенок жалобы. Напев был печально-торжествен, подобно мотиву псалмов английских исповедников света. Еще минута, и привыкшее к безмолвию ухо уловило бы раздельные слова песнопенья.

Но в это время на плотину скатилась с горы чья-то телега, громыхая и дребезжа колесами, и здоровый осипший голос испуганно провопил:

— Тлрр-ру, тр-рру, трррр, с-тои, сто-о-о!

Человек на камне вновь сложил руки на груди, плотно зажал рот и остался по-прежнему неподвижен.

На плотину выехала крестьянская телега, нагруженная мешками хлеба. Мужичонка, перебирая вожжи, враскачку шел рядом с возом. Въехав па став, он крикнул:

— Здорово, Свёкор!

Человек на камне не шевельнулся и не ответил. Мужик отвел лошадь по берегу к длинной колоде, увязшей наполовину в размятой копытами грязи, и воротился к ставу.

— Здорово, Свёкор! Что же ты смотришь?..

Человек на камне не отзывался. Тогда мужик подошел к нему и произнес почтительно:

— Вильян Иваныч, здравствуй!

Вильям Иваныч спрыгнул с камня и снял шляпу. Сделал он это не совсем обыкновенно: спрыгнув, он присел на корточки и тотчас потихоньку поднялся, как гимнаст, шляпу же не снял, скорее — сорвал назад, на спину, придерживая спереди за поля. Он был совершенно лыс, и с его загорелой головы па мужика весело брызнули отблески солнца.

— Аль не признал? — спросил мужик.

— Сваакер не признал? — удивленно вскрикнул Вильям Иваныч и протянул мужику короткопалую руку. — Здравствуй, Фрол Петров из Веселуха, который мне должен два пуда хлеб!

Фрол Петров обрадованно рассмеялся и захватал в кулак бороду.

— Так ты ж мне больше двух должон, Вильян Иваныч!..

Вильям Иваныч укоризненно взглянул на него мутным глазом:

— Ты — бедный мужик, у тебя нет хозяйства, тебе легко отдавать! У Сваакер — целый богатство, целый несчастье, у Сваакер все вот так вертится, вертятся, Сваакер не может отрывать такой маленький кусочек!

И Вильям Иваныч показал заголенными по локоть руками, как вертится колесом его хозяйство и как трудно оторвать от него кусочек даже в мизинец величиной. Мужик готовно согласился.

— Уж это так!

Вильям Иваныч расправил засученные пиджачные рукава и взялся за голову.

— Ах, бедный Сваакер! Сваакер только мечтал, как хорошо иметь один лошадь, один маленький домик, один кусочек земля! Но Сваакер паказался такой большой хозяйства! Трансвааль отнимал у Сваакер последний сил!

— Как нить дать, отнимет, обязательно! — подтвердил мужик и, чтобы поддержать понравившийся разговор, спросил: — Чего же ты допрежь на камень-то влез?

Вильям Иваныч хлопнул трижды указательным пальцем по правой ноздре, причем раздался краткий хлюпающий звук, точно от удара по воде.

— Сваакер нюхал, какой будет погода. Сваакер нужно вода и пруд!

Мужик захохотал, присев и стуча кулаками по узким острым коленям. Но Вильям Иваныч внезапно рассвирепел. Он пододвинулся к мужику вплотную — один глаз у него сощурился, другой наполовину вылез наружу — и, упершись в бок, окаменел. Мешок с мякиною затрясся, и из него досыпались брызги.

— Ты привез молоть новь? Ты думал — Сваакер будет пускать мельница для одного тебя? Ты — глупый мужик без хозяйства, ты — Фрол Петров из Веселуха!

Он схватил мужика за руку повыше локтя и принялся ее мять.

— Это — твой сил? Твой сил? Это — гороховый суп, а не мускуль! Мужчин должен иметь крепкий мускуль! Чтобы делать большой хозяйство, надо иметь большой сил!

Мужик пятился, Вильям Иваныч наседал па него. Вдруг он быстро скинул свой пиджак, бросил его наземь, расстегнул брюки, и они неслышно соскользнули к его ступням. Он стоял бронзовый, с жирной грудью в рыжих волосах; вокруг темных, матовых сосков, с золотистым животом, немного свисавшим на мохнатые красные ноги. Коротенькие спортивные розовые трусики держались на резиночке, врезавшейся в плотно-податливую складку живота.

Вильям Иваныч выкинул вперед руки и, держа их горизонтально, начал медленно приседать.

— Ра-а-аз, — затянул он по-солдатски. — два-а-а!.. Вот так. Каждый утро так. Хочешь иметь Трансвааль — надо иметь мускуль!

— Да уж это не иначе! — сказал Фрол и, опять зажав в кулак бороду, спросил: — А брюхо ж не мешает?

Сваакер выпрямился, стряхнул со ступней штаны и погладил себя под мышками.

— Ты карауль моя одежда, пока я побежал кругом пруд. Здоровье тело — здоровье дух!..

Он прижал локти к мясистым бокам, наклонился и, выбросившись на добрую сажень вперед, побежал размеренно и не спеша вдоль берега. Кожа на его лопатках была густо-коричневой, как вязовое лыко, и лоснилась на солнце, точно плюш. Икры и ляжки сливались в мелькании с розовыми трусиками. Он забежал в кусты, и видно было, как они раздвигались его животом, и затем подолгу раскачивались. Скоро заросли скрыли все его тело, и только сверкающая лысиной голова выпрыгивала из черно-зеленой камышовой чащи.

Мужик следил за Вильямом Сваакером с удовольствием. Когда тот скрылся в камышах, он засмеялся и проговорил:

— Ах, укроп твое масло!

Он поднял с земли шляпу Сваакера, раздумчиво осмотрел ее изнутри и снаружи, осторожно положил на брюки и, тряся головой, вбирая в себя воздух, изумленно протянул:

— А-а-а!..

Потом он подошел к лошади, распряг ее, вывел из оглобель, привязал за недоуздок к грядке телеги и сунул под лошадиную морду мешок с травой. Конь шумно дыхнул на корм, втянул в раздвинутые ноздри сыровато-сладкий запах и тотчас начал мягко набирать траву теплыми бархатными губами.

Мужик еще раз потряс головою и опять протянул:

— А-а-а!..

Он двинулся к одежде Сваакера, загребая лаптями мелкий камень и засохшие комья грязи.

На мельнице начинался обычный день. По воде, горевшей блестками, как жесть — солнечными отсветами, плыли с ночлега стада уток и гусей. На крыше мельницы чистились и расправляли крылья голуби. Две легавые потягивались у крыльца дома в полусотне шагов от мельницы — вытряхивали задними лапами блох из длинных пятнистых ушей, беспокойно ерзали по земле задом. Батрачка несла из дома в хлев ушат помоев, и, обступая ее, кидаясь под ее голые круглые ноги, катились за нею с визгом изжелта-розовые обнавоженные поросята.

Спустя минут десять к мельнице подъехали еще двое помольщиков-крестьян, отвели воза к колоде, пошли к Фролу. Заложив руки назад, они потаптывались круг одежды Сваакера, и Фрол с усмешкой повествовал о Вильяме Иваныче, раздевшемся догола и побежавшем на озеро.

— Не плакал? — спросил моложавый испитой мужик.

— Трошки всплакнул. Бедный, говорит, Сваакер, — сказал Фрол.

— Бедный… бес…

Мужики отошли к мельнице, сели под навесом на землю, поделились газеткой и табачком.

Солнце начинало пригревать, кусты легко волновались от мягкого ветра, около островка пруд подернулся рябью, и ветлы бесшумно расчерчивали воду бледными гибкими ветвями.

За выросшим шумом, за гоготаньем, визгом, собачьим лаем мужики не расслышали шагов бежавшего по плотине Сваакера. Они увидели его, когда он взлетел на став — с головы до ног посеребренный потом, в прилипших к бедрам мокрых трусиках. Он подбежал к одежде, быстро, как после холодного купанья, стер с себя ладонями пот, оделся и поднял шляпу. Потом направился к помольщикам, шагах в десяти от них остановился и вдруг, слегка присев, описал своей громадной шляпой полукруг, отвесил поклон и отрекомендовался.

— Вильям Сваакер — владелец Трансвааль!

Мужики захохотали. Но Сваакер был серьезен. Он решительно направился к дому и крикнул громко:

— Дарья, ключи!

Спустя минуту он вышел из дома переодетым — в ситцевой, выпачканной мукою рубашке, облегавшей складки жира на груди и животе, в каком-то куцем уборе па голове, похожем сразу на ермолку и на картузик. Он отпер и распахнул верхние ворота мельницы, и оттуда дунуло затхло-пряным ароматом ржаной пыли, лузги и смазочного масла. Мужики бросились к возам и занукали на коней. Фрол тащил на горбу длинный, узкий мешок зерна, торопливо переставляя согнутые сухопарые ноги.

— Поворачивайся! — кричал мужикам Сваакер, — Время дорог!

Один за другим он взвесил мешки, ссыпал в кузов десятину за помол, поставил мужиков засыпать в ковш зерно, живо спустился по крутой лосенке вниз, выскреб из сусека остатки муки и распахнул нижние ворота. Потом он пошел к стану, вдвинул в раму затвора длинный брус, подкатил под него чурбан и поднял затвор.

Вода тяжким черным валом ринулась по ларго на колесо, но сейчас же отпрянула назад, брызжа снежною пеной и бурливо кружась. Не останавливаясь ни на миг, вода валила из пруда по дну ларя, подымая пенистую поверхность выше и выше. И вот ларь полон, клокочущие коловороты почти выплескиваются через края, но тут глухо сотрясаются мельничные стены, налитое водой колесо, дрогнув, грузно поворачивает свою стонущую громаду, и, пробив дорогу, вода низвергается с высоты в буковище.

К этому времени Сваакер был уже на мельнице, и к шуму колеса, к плеску и звону воды прибавились вздохи жерновов и мерное поскрипывание деревянных шестерен…

Весь день до вечерней зари на мельнице не останавливалась работа. Помольщиков было много: везли новь — па-спех провеянную сыроватую рожь хорошего умолота. В полдень телеги стояли в длину всей плотины, сцепляясь осями, и мужики с трудом распутывали их, когда кому-нибудь надо было уезжать. Лопнувший тяж, соскочивший со шкворня передок — маленькие несчастья, которые на городском базаре не обошлись бы без ругани и крика, улаживались мирно и тихо. Мужики спокойно ждали очереди, в десятый, сотый раз слушая необыкновенные истории из жизни Вильяма Сваакера, довольные погожим днем, добрым урожаем.

И только собаки, лежавшие на возах, мурзились друг па дружку, щерили зубы и притворялись спящими, чтобы — при случае — больше напугать чужого.

Об этих собаках, к вечеру, в кучке дожидавшихся последнего помола крестьян шел спор. Легонький, верткий мужичонка из кожи лез, доказывая, что злее его черного кобеля нет кобелей на свете.

— Подь-ка, сунься! — кричал мужичонка, одергивая рубаху и поминутно нахлобучивая картуз, словно перед кулачками.

— Ну-ка сунься! Вона мой воз-то стоит, у краю! Вона оглобля торчит, ну-ка кто? Никто вишь? В клочки разорвет, как перед истинным! Он у меня у зимнего Миколы…

Мужики не давали ему кончить, кричали наперебой о своих кобелях. Вдруг сразу все смолкли.

— Почему шум, а нету драка? — спросил Сваакер, медленно надвигаясь на спорщиков.

Ермолочка на нем была почти неприметна: густо покрытая мучной пылью, она сливалась с вымазанным лицом. Один глаз мельника, засоренный мукой, зажмурился, другой был странно прозрачен и велик. Сваакер смотрел боком, как кривой…

Легонький мужичонка замахал руками.

— Кобель у меня, Вильям Иваныч, черный… я и говорю мужикам — ни за что не подпущает!..

— Где твой кобель? — повторил Сваакер.

— На возу, армяк под им, под кобелем. Я и говорю — что хошь делай, чтобы кобель армяк отдал!..

— Где твой кобель? — повторил Сваакер.

Мужики, точно сговорившись, загудели вразброд:

— Не-е-е, Вильям Иваныч, где тебе!

— Кобель зло-о-й, не допустит!

— Вали, Свёкор, дерьмо собачонка!

— Ты глазом на нее своим, глазом!

— Ку-да-а! Кобель люта-ай!

Сваакер зашагал к возам. По пути он поднял брус, которым открывал затвор, и мужики одобрительно заорали и двинулись гурьбой следом за ним. Когда Сваакер стал пробираться возами, подняв над головою брус, па телегах повскакали собаки, и разноголосый лай врезался в мужичьи крики.

— Который? — провизжал тенорком Вильям Иваныч, забравшись в самую гущу возов.

Хозяин кобеля торопился поспеть за ним, ныряя под лошадей и перепрыгивая с колеса на колесо.

— На возу, черный, свернулся, видишь? — кричал он.

Небольшой кудлатый песик лежал на армяке, подобрав

под себя лапы и вытянув широколобую морду. Черными, как угольки, глазами он напряженно следил за Сваакером.

— Крой его, Вильям Иваныч! — орали мужики.

— Узы, Полкан, уз-зы! — потравил хозяин.

Не дойдя до воза, Сваакер стал опускать брус.

Собачонка вскочила, изготовилась к прыжку. Шерсть дыбом поднялась на её затылке, верхняя губа оттопырилась и задрожала. Кобель вдруг пронзительно завизжал с такой злобой, что все собаки поперхнулась от неожиданности и перестали брехать.

Сваакер спокойно придавил собаку бруском к телеге. Кобель задергал лапами, силясь выкарабкаться из-под бруса, но брус подался не вверх, а вперед, и кудлатое, корчившееся тело кобеля перевалилось под ним со спины на брюхо. Тогда собака яростно впилась оскаленными зубами в брус и забила по нему лапами.

Зажав брус под мышкой и нажимая на него рукой, Сваакер подобрался к телеге, ухватил пятернею армяк и вытянул его из-под собаки. Кобель только пучил налитые кровью глаза и в беспамятстве сжимал брус омертвевшими челюстями. Его хозяин бестолково махал рукой, напяливая на уши картуз, бил себя по ляшкам и хрипло травил:

— Узы, уз-зы его, узы!

Помольщики глядели на Сваакера с гордостью, одобрительно гоготали и, чтобы продлить зрелище, лукаво подзадоривали верткого мужичонка напустить кобеля на мельника.

Сваакер кинул армяк мужикам под ноги и поучительно произнес:

— Где надо применять уменье, не надо применять сил!..

Он страшно вытаращил прозрачный большой глаз, обвел им помольщиков и, грузно расставляя ноги, ушел на мельницу.

А мужики к вечеру, разъезжаясь по домам, везли с собою новую историю про Свёкора и обесславленного черного кобеля.

2

Вильям Сваакер появился в уезде незадолго до революции. Никто толком не знал, откуда он пришел и что понадобилось ему в этой не очень пышной округе, среди остатков помещичьих лесов и в деревнях, упрямо и дико отвоевывавших землю у бесконечных болот. Слух о странном человеке, говорившем смешно по-русски, обширно и легко распространился. Сказывали, что примечательный человек знает какой-то секрет жизни и вознамерился раскрыть его именно в этом уезде, нигде больше. Если бы Сваакер исчез тогда бесследно, люди пережили бы разочарование: уход картавого, лысого, необычного человека, от которого все чего-то ждали, показался бы горьким обманом.

В то время калеки начали приползать с далекого фронта к отцам и женам. Все более неясно и хмуро ожидали какого-то пришествия, и, пожалуй, ничего мудреного не было в том, что толки о нем в нелепых головах перепутались с чудесными россказнями о Вильяме Сваакере.

Он вел непонятную, почти таинственную жизнь, примериваясь ко всему и словно что-то высчитывая. Внезапно он приходил в деревню и приценялся к какой-нибудь собаке или производил смотр всем деревенским клячам и, выбрав самую негодную, начинал расхваливать ее на своем потешном языке.

— У твой хозяин плохой голова, — тоненько ворковал он кляче, пощипывая ее отвислую мягкую губу, — он угощал тебя соломой? Бедный лошадь! Твой порода совсем другой! Тебе надо кушать один овес! Хочешь идти к другой хозяин? Хочешь? Ну, ну, хорошо, я тебя возьму, и ты будешь высший сорт. А! Сколько ценил тебя твой хозяин?

Хозяин долго мялся, отшучивался, хитрил, наконец назначал цену:

— Четыре красных конь стоит!..

Тогда Вильям Сваакер обнимал лошадиную морду, и из громадного, бессмысленного его глаза быстро вытекала слеза:

— Я говорил! У твой хозяин плохой голова! Тебе цена — два четвертных! Бедный лошадь!..

Это было целое представление. Не у всякого раешпика на базаре получишь такое удовольствие. Мужики обступали чудака стеною и глядели в его обрюзглый, мягкий, поплевывавший рот с таким видом, как будто оттуда вылетали не брызги, а пророчества. Чуднее всего было то, что Сваакер действительно отсчитывал больше назначенной цены — на трешницу, на пятерку — и уводил с собою печального коня за недоуздок, ласково приговаривая:

— Пойдем, бедный! Я буду подпирать тебя колышек, и ты проживешь еще одна неделька!..

Не проходило месяца, как молва о купленной Сваакером лошади добиралась до самых забытых углов уезда и там вырастала в чудесную феерию. Рассказывали, что мужичья кляча, отъевшись у нового хозяина на овсе и каких-то немецких лепешках, заслужила награду в воронежском заводе и за несметную цену увезена к американцам. Мужик же получил от Сваакера «до тыщи одними деньгами и нынче скупает землю».

Из других углов о кляче приходила иная молва. Оказывалось, что Сваакер перепродал лошаденку кубраку в городе за полцены и что затеял он все дело, чтобы вызволить из беды погибавшего от недоимок и долгов хозяина клячи.

Разноречивость слухов никому не мешала признать Сваакера существом совершенно невиданным, и множество человеческих чаяний скрестились на этом невнятном имени. Правдоподобная история о том, что Сваакер поставлял военному ведомству ружейные ложи, нажился на казенных заказах и вовремя закрыл свою мастерскую, не успев выполнить всех обязательств, — эта история не имела в уезде успеха, может быть потому, что она скучна. Кругом были убеждены в поражающем блеске жизненной карьеры Вильяма Сваакера и ждали, как он себя покажет на новом месте. А он продолжал чудить.

Какой-то крестьянин, идучи с поля домой, приметил на меже человека, усердно колотившего камень о камень. Перепугавшись, мужик дал было тягу, но любопытство взяло верх, и, обойдя кругом, он подобрался к меже.

На пенечке сидел Сваакер. Зажав в коленях большой камень, он мерно бил по нему остробоким, побелевшим от ударов кремнем. Осколки разбитых камней желтели у Сваакера под ногами. Он вспотел, на виске его туго набухала синяя жила, и громадное левое глазное яблоко, казалось, вот-вот выпадет из тонких век. Он бросил камни наземь и поднялся.

Мужик опять заробел и, пока не было поздно, решил объясниться.

— Бог помочь, — сказал он, покашляв.

Сваакер повернулся к нему, обнажил свою лысину, стряхнул с нее ладонью пот и, словно догадавшись о чем-то, протянул:

— А-а…

— Кремешки пытаете? — спросил мужик.

Сваакер подошел к нему, прищурил большой глаз и внушительно промолчал. Потом он ткнул пальцем в бороду мужика:

— Ты — рыжий?

Мужик действительно переливал медью, как сухая луковица.

— Я — тоже, — сказал Сваакер.

Отогнув галстук, он раздвинул ворот рубахи и показал свою курчавую золотистую грудь.

— На мне нельзя судить, — он снова провел ладонью по лысине, — давно-давно здесь был хороший, золотой кваффюр, теперь остался один брильянтовый голова…

Лицо его стало мечтательным, он вздохнул и промурлыкал.

— Безвозвратно прошло эт-то время!.. Я уважаю рыжий человек, — сказал он, пододвигаясь к мужику, — поэтому я хочу говорить тебе секрет вот этот камень!

Сваакер вынул из кармана продолговатый круглый кремешок и поднес его на ладони мужику под бороду.

— Чертов палец, видишь? Если он разбить совсем мелко и потом еще мельче, совсем на порошок, тогда он хорошо лечит ран. Немного присыпать, и все готово. Понял? На!

Он сунул чертов палец мужику в руку, сильно ударил его по спине, расхохотался, скорчил рожу и, отвернувшись, твердо зашагал по рыхлому взмету.

— Прощай, рыжий, — крикнул он, не оборачиваясь. — Лечи кремешок свой телесный ран! Сваакер будет лечить свой душевный!..

Мужик стоял средь поля, с чертовым пальцем в кулаке, ослепленный хитрого нелепостью речи, неожиданным сплетением озорства с загадочностью. Потом разжал кулак, посмотрел на камешек и, хотя он ничем не отличался от других чертовых пальцев, в обилии рассыпанных на полях, — спрятал его в карман.

Вскоре после этой истории Сваакера видали на мельнице, известной в округе тем, что она больше починялась, чем работала. Это была старая водяная мельница, когда-то сооруженная небогатым помещиком, вконец разорившимся на двух весенних прорывах плотины. Новый мельник был разночинцем, человеком чужим в деревне, неопытным и ленивым. Он вколотил свои деньги в плотину, привел в порядок пруд, но поднять всей мельницы не сумел, да так и состарился, починяя и штопая один изъян за другим.

Когда Сваакер пришел на мельницу, она шла в одном мукомольном поставе, крупорушка стояла в забросе, млина было не много, потому что мельница размолом но славилась.

Сваакер вместе с хозяином спустился в буковище, прошел под мост, прислушался, как застучали под ногами жерди сланья, и осмотрелся. Сквозь черные доски ларя, сквозь щели заслонов в прокоробленном ставе, снизу, из-под сланья, отовсюду выбивались веселые струнки воды, рассыпая прохладную серебряную пыльцу, колыхавшуюся в воздухе, подобно рою толкунов.

— У вас роскошный жизнь! — воскликнул Сваакер, показывая на журчавшие фонтаны промывнн. — Это прямо великолепный Петергоф…

Он захохотал и обнял смущенного мельника.

— Это все надо затыкать, затыкать, затыкать! — прогавкал он, тыкая кулаками в разные стороны. Потом нежно похлопал мельника по животу и добавил: — Но сперва надо затыкать это, вот это, что?

Довольный своей шуткой, он увел мельника в его дом и самолично запер дверь на щеколду.

Никому не известно, о чем толковал Сваакер с мельником, сидя взаперти добрый час. Видели, как Сваакер вышел на крыльцо, обмахнулся шляпой, освобожденно вздохнул и вытер слезившиеся глаза.

В тот же день он купил в соседней деревне кобылу, взгромоздился на нее и тронул в город. Зрелище это незабвенно для всей деревни. Она провожала Сваакера за околицу, ребята бежали гурьбой до лесных хуторов, собаки надолго охрипли от лая. Сваакер ехал шагом, длинные ноги его, свисавшие по бокам низкорослой лошади, почти бороздили землю, загребали кочки, и па гатях, в лужах и грязи он подбирал ноги и примащивал колени на загривок кобылы. Лицо его было строго, даже страшно, он неподвижно, искоса глядел вперед, на дорогу, и сдавленным тонким голосом пел неизвестную песню. Широкополая громадная шляпа странным, пугающим зонтом прикрывала его нелепую фигуру. Казалось, он не едет верхом, а движется, не переставляя ног, лошадь же идет под ним отдельно.

Он скрылся в лесу, похожий на какого-то миссионера, обреченно странствующего в чуждом ему мире. Таким, вероятно, Сваакер почудился мужикам, потому что с этого дня они начали говорить о нем, как о выдуманном, а не настоящем человеке.

Но тут произошло множество событий, сопровождавших в уезде долгожданное и смутное пришествие. События быстро превратились в совершенную окрошку из выдуманного и настоящего, и тогда вдруг обнаружилось, что под рукой имеется человек, готовый расхлебать любую окрошку. Человеком этим был не кто другой, как Сваакер, ибо он, Вильям Сваакер, съездив верхом на кобыле в город, привез оттуда с собой революцию.

Шли дожди, размытые дороги отрезали деревни друг от друга.

Сельский сход собрался в школе, шумел, мужики обливались потом, безногие, забравшись па школьные скамейки, размахивали клюками, было темно от дыма и смрада, и люди шевелились в комнате, как раки в решете, накрытом тряпкой. Когда притомились от споров, на сходку явился Сваакер.

Едва он открыл дверь, сразу стихло, и все, как по сговору, впились в него глазами.

Он был забрызган с ног до головы грязью, по дерюге, прикрывавшей его плечи, скатывались быстрые капли мутной воды, он смахнул дерюгу на пол.

— Почему теперь кричать? — сказал он, щурясь от дыма и темноты. — Власть ваш!

Мир притих еще больше. Сваакер пошел к окну, перед ним расступились, дали ему место около света.

— Зачем стали молчать? — спросил он, скользнув по мужикам колким прищуренным глазком и принимаясь обирать на себе прилипшие ошметки грязи, чудно и бережно кладя их в горсть.

Потом он произнес смешные необыкновенные слова:

— Граждане мужики будут задавать вопрос, гражданин Вильям Сваакер будет отдавать ответ. Я был в город, я все знаю. Прошу!

— Вот вы насчет власти, — тихо сказал невзрачный коренастый крестьянин, сидевший позади Сваакера на подоконнике.

Сваакер круто обернулся к нему, ткнул его указательным пальцем в грудь и крикнул:

— Вот — ты! Ты боронишь, косишь, пахаешь? Вот ты — Власть!

Он начал с силой тыкать крепким своим пальцем в мужиков, быстро переходя от одного к другому и крича:

— Ты — кузнец? Ты коваешь молотом, и твой рука мозольна? Ты — власть! Моя рука тоже мозольна, вот глядите — я дергал моя кобыла за узда, пока ехал к вам, раздергал весь моя ладошка до самой кровь, бедный Сваакер!

Он всхлипнул, поцеловал свою ладонь; мужики загудели одобрительно, повеселели, а он не унимался, крик его вдруг сдвинул с места спертую духоту комнаты и точно распахнул окна.

— Мой рука мозольна — я власть, да! Твой грудь носит крест святой Георгий?

Сваакер перекрестился, смахнул кулаком слезу, набожно облобызал Георгиевский крест на груди калеки и, преодолевая веселость мужиков, закричал пронзительно:

— Бедный герой! Ты потерял мозольны руку, ты защитил родина от немцев, ты — власть!

Его перебили:

— Говори про войну!

Он раздвинул крестьян широким размахом руки и выпрямился. Он был на голову выше окружающих его людей, дородный, осанистый, он подавлял собою мутно-зеленую от сумерек, похожую на кучу раков толпу крестьян.

— Хорошо, — покорно сказал он и опустил голову, — хорошо! Я буду говорить про война! Война — это ужасна! Война против немцев, который так бесчеловечный!.. У мой отец, тоже Вильям, тоже Сваакер, был маленький хозяйство, совсем крошка, вот такой крошка! Мы жиль на берег море, в мой родной маленький Эстония и трудился в пользу людей, как все мы, вот, как здесь все мы, ты ж ты, все равно! Тогда наступил война, и наступал немцы. У меня был голубятник, я полезал наверх и махал вот такой палка с одной простой тряпка, и — фь-юи, фь-юи, — посвистел, и это был мой личный счастье! Тогда пришел немецкий солдат и велел сломить голубятник, чтобы я не полезал наверх и не посмотрел, сколько у немцев солдат, и потом не помахал на русский сторона, чтобы русский считал, сколько немцев. Я тогда сказал немецкий солдат: где же будет жить мой милый голубята, мой лучший счастье? И немец ударил меня один раз ружейный приклад, и прямо в глаз! И мой голубой красивый глаз пропал!.. Голубяток немец зажарил на сливочный масло и сожрал, как свинья, чтобы я не посылал голубятнын почта на русский сторона, и мой голубой глазок!.. мой голубой!

Вильям Сваакер плакал. Слезы лились по его обрюзглым щекам бойкими светлыми струйками, закатывались в уголки губ, стекали на подбородок, за воротник. Ои плакал, как ребенок.

— А масла на голубей у тебя взял? — спросил кузнец.

— Мой сливочный, пресованный масло! — всхлипнул Сваакер.

— Эк стерьва! — сказал кузнец. — Ну, а глаз-то у тебя новый натек?

— Новый? — закричал Сваакер, обводя мужиков большим, почти выпавшим из орбиты глазом. — Новый?

Он сложил три пальца правой руки, точно для крестного знаменья, занес руку над головою, опустил ее и вдруг, воткнув троеперстие в левую глазную лунку, надавил им на яблоко.

— Вот вам мой глаз!

На него смотрели не отрываясь. Он стоял кривой, сморщенные, провалившиеся веки левого его глаза склеились, он протягивал перед собою зажатую в кулак руку, медлен-по раскрывая пальцы. Потом он показал на своей ладони круглый большой стеклянный глаз и положил его на скамью для обозрения. Глаз тяжело, каменно стукнул по доске и закатался на месте, как орех. Мужики ухнули, столпились у скамьи, полезли смотреть на стеклянный глаз.

— Новый власть будет сначала всего кончать война, — раздельно произнес Сваакер.

Тогда безногие мужики, сидевшие на школьных скамейках, замахали самодельными кривыми костылями.

— Правильно!

— Довольно покалечились, верно!

Сваакер растолкал любопытных, взял со скамьи глаз, вынул носовой платок, поплевал на него, обтер стекляшку слюною. Потом распялил пустые веки и вставил в них глаз, как монокль, высоко подняв рыжие лохматые брови.

— Вполне красивый мужчин, что? — спросил он.

— Павлин! — отозвался кузнец, но сход пропустил шутку мимо, и Сваакер спохватился.

— Новый власть — ваш! — строго крикнул он. — Новый власть одной рука будет кончать война, другой рука будет разделять наша матушка кормилица-земля!

Тут стены дрогнули и загудели, как будто ополз и рухнул подмытый берег. Бородатые мужики полезли к Сваакеру вперед, расталкивая молодежь, спихивая со скамеек калек, странно загребая воздух руками, точно плывя. Казалось, что люди пошли в драку, что костыли и согнутые костлявые локти дробят головы, плечи, сокрушают сдавленные толпою тела. Но темнота и шум обманывали, за ними поднималось и отвердевало всепокоряющее единодушие: как камни под тяжестью горы, люди срастались в одну глыбу.

Сваакера оттеснили в угол, точно позабыв о нем…

Но ночью, когда сход разошелся, Вильям Сваакер, стоя неподалеку от школы, среди редких высоких берез, медленно распрямил руки и негромко, утвердительно сказал себе:

— Так!

Он был не просто Вильямом Сваакером — чудаком, который пришел неизвестно откуда и зачем, он был почетным гражданином села, облеченным доверием и властью, — он был председателем сельского Совета.

Вильям Сваакер поднял голову к небу. Оно было по-осеннему черно и холодно. Ветер очистил его от туч, и по черному бархату, рассыпая серебряную пыль хвостом, скользили падающие звезды.

Вильям Сваакер улыбнулся.

3

В версте от мельницы, на берегу речки, прислонившись к липовому парку спиною, лицом к воде стоял дом. Строил его Бурмакин — отец помещика, разорившегося на мельнице, строил хозяйственно, надолго. После его смерти земли и леса пошли по рукам, закладные и купчие на них писались и переписывались, банки присылали оценщиков, подавали иски в суд. А дом по-прежнему прочно стоял, опираясь спиною на липы, глазами к воде, на речку — мутную, озорную по веснам, ясную, успокоенную осенями. Жил в нем Бурмакин-внук с женою и дочерью, наезжал из Москвы на лето, иногда — святками, на волчьи облавы. Но в доме всегда было по-жилому тепло, прибрано, и черная крышка рояля, который в семье зачем-то звался по-немецки — флюгель, была зеркально чистая.

Кругом поместья хоронились деревни, скучно и жестоко воевали с болотами, лесом, волками и хворью. Когда умирал человек, вдосталь покорчевав пни и натоптавшись по трясинам, в изголовье ему ставилась жаровня с водой. чтобы душа, покидая тело, могла омыться в воде. И тогда родные умиравшего видели, как в смертную минуту вода в жаровне подергивалась рябью и колебалась, крестились на очищавшуюся душу и принимались выть над бренными останками кормильца. Потом вывешивали за окно полотенце, клали на завалинку краюху хлеба и ставили жаровню с водой. Тогда, по ночам, отошедшая душа, все еще бродя по земле, могла передохнуть у своей избы, поесть и попить, умыться и вытереться полотенцем. И в тяжкий год, когда болезнь приходила рассчитывать мужиков за работу над пашней, лесом и пнями, ветер колыхал у каждой избы небесные холстинки, и рыжие трепаные воробьи щипали на завалинках черствые корки хлеба.

И вот холодной осенью, после уборки, можно стало запрячь лошадей и длинным поездом, как на свадьбе, с песнями, под хмельком, с гармонью, застревая в колдобинах и миром вызволяя из них телеги, катиться в усадьбу. Можно стало по-хозяйски осмотреть помещичьи сараи, риги, коровники, пощупать все, что захочет душа, и подобрать кое-какую малость на свою нужду.

Ходить по усадьбе было весело, в бурмакинской кухне попадались чудные, блестящие вещи, как в магазине, в комнатах ножки стульев, столов, рояля отражались в полу, точно в речке. Ребятишки, кучась у рояля, вшестером, всемером тяпали по клавишам кулачонками, дом звенел и, казалось, плыл, как паром в разлив, покачиваясь и стеная. Все это можно было делать, потому что настал большой праздник, вроде особенной, широченной масленицы, вроде всеобщих именин, на которые каждому подарено всего вволю.

Вильям Сваакер сказал мужикам:

— Теперь надо поднимать голова высоко! Теперь все одинаковый богач! Этот дом наш общий, и мельница наш общий, и жеребенок, который я взял себе у Бурмакин для Совет, тоже наш общий! Я буду сам воспитывать этот народный жеребенок: на мужицкий солома он будет капут!..

Сваакер поселился на мельнице, в доме, из которого бесшумно и неприметно, словно исполняя уговор, ушел старый мельник. Вильям Сваакер понемногу, упрямо, как хозяин, приводил мельницу в порядок, и мужики одобряли его, потому что он не брал ничего за помол.

В эти именинные, масленичные дни крестьянам полюбился картавый сильный чужак.

Он был подходящей властью, знающим человеком: мельница у него пошла сразу, он понимал толк в дело, жил смешно и без усилья. Ему дали удобное, простое проз пище — Свёкор, и он шутил на безделье:

— Вот глупый народ: я для вас лучше родной отец, а вы называл меня Свёкор!

Так же неприметно, как скрылся старый мельник, к Сваакеру пришла откуда-то его жена — гороподобная, веснушчатая, белобрысая женщина с грудями, прорывавшими ситцевую кофту. Она была бессловесна, и лицо ее никогда не менялось. Вильям Сваакер останавливал ее на людях, внезапно взяв за локоть, оборачивая лицом к себе, и ужасался:

— Это — мой жена? Как мне быть? Такой огромный старуха у такой молодой человек! Бедный Сваакер! Бог наказал меня за мой добро!

Он поднимал здоровый глаз к небу, шептал молитву, говорил:

— Но я не роптаю, я несу мой крест! Ступай, мой родной, милый жена, к коровам!

И жена, не моргнув глазом, каменно шла своей дорогой — в хлев или на птичник. Она несла всю работу одна, муж не подпускал ее только к мельнице и бурмакинскому жеребенку. За молодым конем, шустрым, с норовком красавцем, Сваакер ходил сам, нашептывал ему в конюшне непонятные слова, щекотал пальцем теплые губы, исподволь, по-заводски, приучал к упряжке. Непонятно быстро он обрастал хозяйством, и к зиме, когда из Москвы приехала семья Бурмакиных, добро, оставленное старым мельником, утроилось. Двор заполнялся птицей, скотом, дырявыми веялками, телегами, строевым лесом, старым кирпичом, бочками цемента, полученного в городе для мельницы…

Бурмакины нашли в своем деревенском доме то, в чем они не нуждались: расстроенный рояль, картины, остатки мебели, гамак. Они были помещиками без земли, крестьяне относились к ним снисходительно или безразлично и усадьбу растрепали беззлобно, от скуки, просто потому, что она стояла без хозяина. Но год был недородный, скудный, и усадебные запасы хлеба, картофеля, свинины пригодились в деревнях. Бурмакины приехали спасаться от голода, голод встретил их в усадьбе радушнее, чем проводил из Москвы.

Они замкнулись, огородились своим несчастьем, покорно ожидая конца.

И вот лунной, зажатой тисками мороза ночью, когда около парка — казалось, под самыми окнами дома — больно завыл волк, в дверь Бурмакиных постучались.

Открывать пошел сам Бурмакин. В переднюю ввалился заиндевелый громадный человек, в городской шубе и собольей шапке, выпачканный мукою и снегом. Он спустил с плеча и поставил на пол двухпудовый мешок муки, отцепил от пуговицы шубы двух общипанных замороженных уток и снял шапку.

— Вильям Сваакер, — сказал он, расшаркиваясь и подавая Бурмакину руку, — председатель местный крестьянский Совет…

Маленький, очень подвижный хозяин, подергивая седой клинышек бородки, застенчивой скороговоркой ответил:

— Иван Саввич Бурмакин, приват-доцент Московского университета, моя жена… Аня! — крикнул он, отворяя дверь в комнату. — Аня! К нам — гость! Моя жена Анна Павловна, моя дочь… Надя! — позвал он, подбегая к другой двери, — Надя! К нам — гость! Моя дочь Надежда…

— Извиняюсь, — тоненько произнес Сваакер, подходя к хозяйке и вытягиваясь перед ней, — я в шубе, и так как начался наш деревенский музик, я думаю — волк уже поет романс, — это значит — поздно. Но я — один момент!

Он шагнул навстречу девушке, еще больше вытянувшись, веки его стеклянного глаза часто задергались, он сказал с придыханием:

— Имел счастье видеть вас на плотине, Вильям Сваакер…

Он отступил от Надежды Ивановны, не оборачиваясь, пожирая ее разными своими глазами, и, стараясь говорить правильно, объявил:

— Мне известно, что гражданин Бурмакин имеют нужда на продукт питания. Я — местный власть, и мой долг — борьба со всякой нужда. Поэтому я приносил вам один небольшой паек, который лежит здесь.

Он величаво показал на уток и муку.

— Помилуйте, однако!.. — испуганно воскликнул Иван Саввич.

Анна Павловна — такая же маленькая, как ее муж, — закрылась ладонью и заплакала. Дочь обняла ее, погладила редкие тусклые волосы матери, сказала:

— Не знаю, папа, удобно ли это?

Сваакер приложил руку к сердцу:

— Мадемуазель Надежда Ивановна, прошу вас, я — иностранец, я понимаю культур, долг культурный человек! Как местный власть — я могу приказывать, чтобы в мой соло никто не умирал от голода! Но культур, — и я могу только просить…

Надежда Ивановна улыбнулась, и Сваакер обрадованно отозвался деликатным благодарным смешком.

— Вы хоть бы в комнаты прошли, господин Вильям… не знаю по батюшке, — всхлипнула растроганная Анна Павловна, и муж подхватил:

— Пройдемте, разденьтесь, снимите!..

Через час Вильям Сваакер, обращаясь ко всем хозяевам по очереди, часто и ненужно играя оттенком своего тенорка, говорил:

— Я не курю и никогда не пил. Я считаю: здоровье тело — здоровье дух. Надо жить достойно для человека. Сейчас это мой программ. Мы культурный люди, мы обязан править руль событий. Мы обязан дать голова эта ужасной революций!

Он упирал раскосый взгляд на Надежду Ивановну, его лицо из круглого делалось квадратным, он нашептывал стремительно:

— Между нас: я имею большой план! В России может много сделать этот рука, этот мускуль, этот голова!

Он показывал свою ладонь, сгибал в локте руку, ударял себя по лысине.

Круглые темные глаза Надежды Ивановны ласково, удивленно улыбались, она с любопытством смотрела ка обрюзглое лицо человека, говорившего о себе с жесткой настойчивостью, на его руки, беспокойно ощупывавшие воздух, на холодный глаз, за голубым светом которого чудилась пустота.

— Вы играете на рояль, я знаю. О, мой лучший счастье — музик! Полонез Шопен, Фридрих Франц Шопен, о, о! — вскрикнул Сваакер.

Он подошел к роялю, приподнял крышку, взял аккорд и отскочил.

— Боже! Ему надо делать настройку! Я буду делать, не волнуйтесь! Музик! Надежда Ивановна, музик!..

Он закрыл глаза, умиленно помолчал и вздохнул:

— Вильям Сваакер поет. Вы будете добры музицировать с Вильям Сваакер?..

При прощанье его благодарили за муку, он сказал, опустив на грудь голову:

— Не надо забывать, что все мы — христианин!..

Проводить его вышла Надежда Ивановна. В сенях, на холоду, он второй раз взял ее руку, но в этот миг тишину разодрал волчий вой; Надежда Ивановна вздрогнула, отпрянула назад.

— Собака! — взвизгнул Сваакер. — Я пойду прогоню этот вонючий негодяй!.. Он не дает отдохнуть Надежда Ивановна, — нежно добавил он, спрыгнул по ступеням на снег и пошел к реке, откуда несся вой.

— Куда вы, куда? — в испуге крикнула ему вдогонку девушка. — Зачем это?..

Она выбежала на крыльцо и протянула руку, как будто удерживая Сваакера.

Стеклянная луна, бесконечно высокая, неподвижная, струила мертвое серебро на снег. Гулко ухали сдавленные морозом стволы лип, дальний собачий лай был похож на колокольный звон.

Вильям Сваакер обернулся.

— Какой поэтический ночь, — тихо сказал он. — Не беспокойтесь за мой жизнь: волк всегда боится человек… Мороз очень большой, вы должны беречь ваш жизнь, а не мой, Надежда Ивановна… вам нельзя стоять такой мороз! — вдруг громко и властно закончил он и с решимостью зашагал на речку.

Она рассмеялась, замкнула дверь, быстро прошла в комнату и прислушалась. Знакомая волчья песня, начавшись высоким отчаянным лаем, покатилась книзу, свирепея, хряско раздирая безмолвие, и вдруг оборвалась, не докатившись до смертного своего отвратительного рыка. Надежда Ивановна слышала, как за стеною отец проговорил:

— Кто-то спугнул…

Она подошла к окну, приоткрыла занавесь и остановилась в холодном мертвом свете. Сквозь пышный узор замерзшего стекла нельзя было ничего увидеть.

Незадолго до распутицы Вильям Сваакер ездил в город на крестьянский съезд, вернулся оттуда победителем и начал работать веселей и упрямее обычного. Пошла молва об изумительном его выступлении на съезде, перед доброй сотней крестьян, которым он наглядно показал, как были угнетены малые народности, вынув не только свой стеклянный глаз, но и вставные челюсти. Он уже по плакал, а рыдал, облокотившись на трибуну, держа в одной ладони глаз, в другой — зубы. Съезд качал его на руках, выбрал во все комиссии, дал наказ волости беречь и почитать Вильяма Сваакера как человека пострадавшего и незаменимого. Кончилось тем, что Вильям Сваакер от имени съезда держал речь с соборной паперти на городском митинге и его дородную осанку, страшный глаз и пронзающий тенор запомнил весь город.

Мужикам правилась карьера Сваакера, но они были убеждены, что настоящего своего секрета он еще не открыл. И правда, великолепие неожиданностей как будто только начиналось.

В разгар весенней запашки в село прибыла какая-то уездная комиссия, ревизовала Совет, признала дела в хорошем порядке, но, едва речь зашла о мельнице, Сваакер пригласил комиссию к себе на дом.

— Мельница — народный, общий, как наша матушка-земличка, — говорил он, размещая гостей вокруг стола.

Все важно уселись, ожидая угощения, покашиваясь на бессловесную хозяйку. Она замешивала пойло для телят, громыхала дойницами, ушатами, размазывала иссиия-белые лужи на скамейке.

Сваакеру не осталось за столом места, он оглядел залитую молоком скамью, шагнул в передний угол, снял с гвоздя темную широкую икону и подложил ее под себя, на мокрое сиденье. Мужики крякнули, словно взяв гужи тяжелого возка, промолчали.

— Не веруете?! — тихонько спросил председатель комиссии — долговолосый, масленый мещанин.

— Господь бог хотел отнимать у нас ум и делал война, — ответил Сваакер, — тогда мы делал революций, и господь бог сам потерял голова!

Мещанин засмеялся, его поддержали мужики, он сказал поощрительно:

— Весьма тонко выявляете свое революционное убеждение… Впрочем, закончим дело. Сколько вы, Вильям Иваныч, взимаете с помольщиков за помол?

— Ничего, — осанисто заявил Сваакер.

Комиссия неожиданно заволновалась, и он, широко проводя рукою, как будто обнимая просторы полей, торжественно объяснил:

— Я сказал: все народный! Мельница работал — мужик получал даром! Он сломался — мужик починял даром!

— Тут я с вами не согласен и должен разъяснить, — мягко проговорил долговолосый. — Во всей губернии за помол берут десятину, таково решение власти, и вы должны его провести. Кроме этого, национализация в сельских местностях таких маленьких предприятий, и особенно мельниц, запрещена совсем, так сказать, законом, что разъяснено. Вы обязаны, Вильям Иваныч, несколько, так сказать… Мельница, по закону, должна бы остаться за старым владельцем, и комиссия предлагает вам…

Договорить председателю комиссии не удалось.

Вильям Сваакер шумно вскочил со скамьи и навалился па стол так, что все отшатнулись от него в стороны. Лежа на локтях, он обвел всех пугающим своим взглядом и, грузно дыша, сгорбленный, осоловелый, поднялся. Впервые с тех пор, как он появился в уезде, люди видели, что Сваакер сбит с панталыку. Он поднял над головою руки, точно над ним ударил гром, рот его распахнулся, стекляшка в левой глазнице робко подмигивала.

— Вильям Сваакер не понимал революций? — пролепетал он непослушным коснеющим языком. — Маленький мельница может остаться у частный хозяин? Частный хозяин может брать десятина, эксплуатировать крестьянский беднота? Бе-е-едный Сва-а-кер! Я этого пе думал! Я думал — все общий, все народный!..

Но вдруг лицо его передернулось быстрой усмешкой, он сжался, точно собираясь прыгнуть, отступил назад, спрятал руки за спину и расставил вкрадчивые словечки:

— Товарищи! Граждане! Кто желает бесплатно посмотреть маленький фокус Вильям Сваакер? Малюсенький фоку-сик, совсем крошка фо-кусик Сваакер?.. — сюсюкал он, вытягивая из-за пазухи рыжий кожаный бумажник и медленно раскрывая его на ладони.

С игривой присядкой он подошел к столу и развернул лист упругой голубой бумаги. Долговолосый председатель осторожно прикоснулся к бумаге и вытаращил глаза: это была купчая крепость Вильяма Сваакера на мельницу.

Новоявленный мельник обнимал свою массивную супругу, слезливо-восторженно причитая:

— Это тебе в приданий, мой добрый, милый старуха! Вильям Сваакер совсем не знал, что у него есть законный маленький собственный хозяйство! Совсем не знал! Он думал, что у него ни кола ни двора, что все — народный, а у него есть собственный конурка, где он может умирать!..

Он передохнул, присел, закрыл глаза и заговорил умильно:

— Я хотел сохранить мой маленький сбережений и докупил этот разваленный мельница. Я поехал верхом на лошадь в город, к нотариус, и отдавал мельник весь мой капитал. Вдруг я слыхал: революций! Я сказал: бедный Сваакер, ты потерял все! В Россия — революций, что делать? Но теперь я опять получил мельница, мой лучший друг!..

Мещанин справился наконец со своим изумлением. Он локтем отстранил от себя купчую и обиженно пробормотал:

— Значит, вы являетесь, гражданин Сваакер, собственником, нетрудовым, так сказать?.. Поэтому, по конституции, не имеете прав и относитесь в другую категорию, то есть не можете быть крестьянским депутатом и, конечно, председателем…

Сваакер встал, поднял торжественно, как на присяге, руку и произнес нараспев:

— Вильям Сваакер много пострадал для идея! Вильям Сваакер все равно будет служить революции!

Он набожно взглянул на потолок, пошевелил губами, потом шумно заходил, командуя женой:

— Живо, Вильям Сваакер теперь хозяин! Гость надо угощать, как говорится у русский народ. — накрывай на стол все, что стоит в печке!

Сытным деревенским коштом он всех примирил со своей неожиданной ролью богача, и к вечеру один из мужиков пустил порхать по уезду лепкое словцо о Сваакере:

— Устервился жить, подлец!

Сказано это было и с восхищением и с завистью…

Весною, в короткий роздых от пахоты, мельница начала обновляться. Работа бежала по-хозяйски — без перебоев, шумно и расчетливо. Пруд был опущен, гнилой, покоробленный став разобран, и на его месте желтыми пахучими зубами торчали сосновые смоляные сваи лесов. Шла кладка каменного става, с полей возили валуны, в чанах размешивали цемент, плотники вытесывали прихотливые части водяного колеса.

И тогда на переднем скате крытой шатром мельницы загорелись золотцем стройные буквы, составившие непонятное деревне слово:

ТРАНСВААЛЬ

Не видано было в уезде, чтобы мельницу прозывали не по имени речки, на которой она стоит, или села, или хозяина, а незнаемой, маловнятной кличкой, и она прививалась плохо: удобней и памятней было прозвище самого Вильяма Сваакера.

Как ни занят был Сваакер строительством, он все чаще навещал Бурмакиных.

Приват-доцент побаивался его, прятался, когда он приходил.

Анна Павловна почитала его благодетелем, растроганно плакала, принимала подарки и все беспокоилась, как его отблагодарить.

— Вильям Иваныч, — уговаривала она, — ну, за что нам такое внимание? Ведь нельзя же так прямо — ни за что! Чем мы с вами рассчитаемся? Ведь у нас ничего не осталось, — плакала она, сквозь слезы прося: — Вы хоть бы вон зеркало себе взяли, зеркало хорошее, елизаветинское!

Сваакер снисходительно давал Анне Павловне выговориться и, загадочно щурясь, отвечал:

— Мы — культурный люди, мы должны помогать один одному. Теперь так надо. Как-нибудь вы тоже будете делать приятно Вильям Сваакер! Как-нибудь!..

Он раздувал ноздри, наводил глаза на Надежду Ивановну, молчаливо и громко дышал, потом шутил:

— Зачем вы такой злой, Анна Павловна? Ай-ай-ай! Вы хотел, чтобы Сваакер посмотрел в зеркало и увидал, как он страшный кривой рожа?

Анна Павловна пугалась, расстраивалась, а он настойчиво ждал встречного взгляда ее дочери и говорил:

— Зачем мне зеркало? Такой малость, такой пустячок! Как-нибудь… когда-нибудь, вы — тоже. Правда, Надежда Ивановна? Пра-вда?

Тогда Анна Павловна пугалась за дочь, начинала покусывать платочек, туго вытирать щеки, стараясь сделать это незаметно для дочери.

Надежда Ивановна подсаживалась к ней, обнимала ее, спрашивала полным голосом:

— О чем вы говорите, Вильям Иваныч? Я не понимаю.

Он застенчиво опускал голову, зная, что это смешит.

— Сваакер — плохой разговорщик. Он лучше любит музицировать. Не угодно ли вам приседать немного за этот прекрасный флюгель?

Надежда Ивановна хмурилась, упрямо и мутно всматривалась в лицо Сваакера, точно принуждая себя разгадать его. Но он готовно, сладко улыбался, и она говорила коротко:

— Пойдемте.

Он пел, затянув веками глаза, как канарейка, па нежных высоких нотах голос его переходил в фистулу, он складывал губы трубочкой и замирал. Надежда Ивановна вяло перебирала желтоватые, неупругие клавиши, глядя поверх потной тетради пустым, влажным взором. Иногда она оживала за роялем, Сваакер забавлял ее визгливыми песенками, переходившими в собачий лай, кричал петухом, клохтал и кудахтал, изображая «утро на мельнице Трансвааль».

В сущности, такие забавы взбалтывали безысходное однообразие усадебной жизни, и, не будь их, Сваакеру вряд ли пришло бы на ум устроить

КУЛЬТУРНЫЙ, МУЗЫКАЛЬНЫЙ И ВОКАЛЬНЫЙ ВЕЧЕР ДЛЯ ТРУДЯЩИХСЯ ГРАЖДАН-КРЕСТЬЯН.

— Этот вечер состоялся на красную горку в большом зале бурмакинского дома, и слава о нем разнеслась далеко по уезду.

Приват-доцент со страху согласился сказать что-нибудь для начала вечера, и действительно сказал непонятное даже для самого себя. Народу набралось множество, окна и двери стояли настежь, зрители толпились вокруг дома. Музыка Надежды Ивановны поразила всех, особенно после того, как почетный на селе гармонист признался, что на рояле играть не может.

Но перед Вильямом Сваакером померкла вся ученость приват-доцента и все искусство его дочери. Он спел романс о чистой девушке и коварном соблазнителе, и зал был потрясен, лишь только певец начал:

…Над озером ти-хая ш-шайка летит…

Потом, когда дело дошло до «утра на мельнице Трансвааль», народ позабыл даже «шайку»: стон стоял от хохота и воплей.

— Свёкор, петухом, петухом!

— Выняй, Свёкор, глаз-от!

— Кажи зубы и глаз! Выняй, сделай милость!..

Наутро оказалось, что под шум и потеху вечера в парке Бурмакиных, совсем неподалеку от дома, какие-то озорники подрубили две вековые липы, и они лежали, сплющив своею тяжестью могучие, молодо зазеленевшие кроны. Узнав это, Надежда Ивановна перестала показываться Сваакеру, хотя он всплакнул над погубленными липами и обещал за поимку озорников награду мукой.

Немилость Надежды Ивановны как будто не встревожила Сваакера. Его растрогал успех вечера, ои рад был послушать уговоры дальносельчан:

— Ты бы, Свёкор, к нам приехал с представлением! Поклохтать под музыку!..

Вскоре, однако, произошли события, которые заставили на время позабыть артистическую славу Сваакера.

Мельничный став был выведен, настилали мост, и в пруду высоко поднялась вода. Топоры тявкали наперегонки, пилы звонко брюзжали, отрезая концы тяжелых плах. В разгар стуков, треска щеп, свиста и торканья инструментов рабочие увидали, как Вильям Сваакер легко и спокойно вытолкнул из дома свою жену.

Она ушла тою же каменной походкой, с тем же отверделым лицом, с каким привыкли видеть ее на дворе мельницы. Остановилась она на одну минуту за плотиной — свернуть потуже узел, не оглянулась, и ветлы скрыли ее.

— Что же ты бабу-то прогнал, Свёкор? — спросил его десятник.

— Прогнал? — изумился Сваакер. — Она сама ушла, не знаю зачем! Она говорит, она не полюбил зачем-то Вильям Сваакер! И молчит и сам ушел! Бедный Сваакер!

Он пригорюнился, потом хлопнул себя по лысине и воскликнул:

— Вильям Сваакер проживал с этой ведьма целый жизнь? Это прямо…

Он долго вспоминал слово, недоуменно озираясь, потом тихо выдохнул:

— Хипнокос!

Он нанял работницу — черноглазую, смешливую солдатку, двигавшуюся но двору проворной, круглой кошкой.

Деревня не успела наговориться об этой истории, как Сваакер еще больше поразил ее другою.

Июньским желто-лиловым закатом Вильям Сваакер, с мешком на горбу, подошел к бурмакинскому дому со стороны речки. В мешке была провизия — сало, крупа, пара гусей. Добро пришлось ко времени. Анна Павловна расстроилась, убежала к мужу.

— Как вы пришли оттуда? Вплавь? — спросила Надежда Ивановна, показав на речку.

— О да! Вильям Сваакер капелька плавал! — сказал он, довольный, что Надежда Ивановна вышла его встретить. — Не угодно ли посмотреть?

Он провел ее на берег. В кустах ольшаника, привязанная к подмытому корневищу, стояла белоснежная лодка.

Надежда Ивановна всплеснула руками. Сваакер просиял, хотел что-то сказать, но не мог, пожевал воздух, прищелкивая челюстями.

На носу лодки черной краской четко было выведено: «Чайка Н. С.».

— Эта великолепный флот — ваш, Надежда Ивановна! — прошептал Сваакер.

— Но что означают буквы И. С.?

Сваакер шаловливо погрозил Надежде Ивановне пальцем.

— Это малюсенький секрет, который я не могу вам открывать! Может быть, так, может быть, еще не так! Как-нибудь! Прошу!

Ои подал ей руку, помогая вскочить в лодку, распутал привязь и оттолкнулся.

На реке, на озере и — позже, когда ночь скрала пространство и деревья, дом, сараи стали плоски, как силуэты, — еще позже, в парке, Сваакер молодо, жестоко говорил. Лица его, взгляда, улыбок не было видно, искромсанные слова казались новыми, нерусскими, голос был сдавлен нетерпеньем:

— Этот страна еще не умел рождать сам себя! Он сам не знает, что он такое есть. Мы ходим сейчас на богатство, Надежда Ивановна. Вот, как фокус: Вильям Сваакер наступал — он наступал па золотой кусок! Вы наступал на брильянт! Мужик наступал — на сам Ротшильд! Это будет Америк! Сваакер будет помогать революций делать Америк! А мы — бедный, как дурак…

В парке, в темноте, они натолкнулись на поваленную липу. Сваакер подхватил Надежду Ивановну за руку, выше локтя. Она услышала горячую крепость его пальцев, вдруг ощутила ночной щиплющий холод молодого лета, и ей не захотелось высвободить свою руку. Они сели на ствол липы.

— Вот один дурак порубил это старый дерево, дерево — совсем гнилой, пустой и ни за чем не нужно, — злобно сказал Сваакер. — Теперь будет лежать и делать в парк один дрянь, а был — превосходный красота! Русский человек не может никогда посмотреть вперед, смотреть… предусмотреть.

— Я могу предусмотреть, — вдруг сказала Надежда Ивановна.

— Что? — вскрикнул Сваакер. — Извиняюсь, — проговорил он потише, — вы весь вечер молчал и потом сразу — гоп! — сказал. Потому я немного трусился. Вы сказал такой слово… Что вы может предусмотреть?

— Все.

— Все? — спросил он еще тише.

— Да, все.

Он обнял ее одною рукой, сильно прижал к себе и, стараясь преодолеть здоровым глазом мрак, приблизил к ней свое лицо…

Отец и мать ожидали Надежду Ивановну подавленные, и тупые. Иван Саввич принялся разгорячать себя благородною и душевной речью:

— Я, Надя, говорю маме: так продолжаться дальше не может, не должно. Принимать подачки унизительно, невозможно. Чего хочет от пас этот человек? К чему все это приведет? Я предпочитаю умереть с голоду, я должен предпочитать. Я понимаю, что маме и тебе тяжело. Но такова судьба. Тут вся Россия, весь народ, а не одни Бурмакины. Надо иметь мужество раз и навсегда отказаться от…

— Прости, — перебила Надежда Ивановна, — ты говоришь о Вильяме Ивановиче?

— Я говорю об этом монстре, шуте гороховом, и несомненно жу…

— Прости, — опять прервала дочь, — я должна вам сказать, что… Вильям Иваныч предложил мне… выйти за него замуж. И я согласилась.

Приват-доцент и его жена вскочили со своих мест. Надежда Ивановна стояла бледная, недвижная. Мать протянула к ней руки, залепетала:

— Наденька, Надюшечка!.. Ведь ты его… ты его…

— Я люблю его, — сказала Надежда Ивановна.

4

Густые зеленя сменялись медью жнива, пепельно-лиловой коркой пара, голубыми равнинами снегов. По-прежнему на березах дрожали сережки, по-прежнему солнце прокалывало золотыми булавками растрепанную вату облаков, по-прежнему бабьим летом вихри подымали в рощах желто-рыжую, красную, кровяную сумасшедшую пляску.

Но час наступал скудный.

Назойливые тени горожан сновали от избы к избе в поисках хлеба, и избы бездушно глядели на них пытливо сощуренными, похожими на глаза мужиков оконцами. Деревня угрюмо ждала неминучей смерти, крепко держала остатки добра под спудом, в ямах, и даже дело Вильяма Сваакера как будто перестало расти.

В доме его, рядом с мельницей, наладилась по-деревенски ровная, на сторонний глаз скучная жизнь. С тех пор как деревня подивилась женитьбе Сваакера на бурмакинской дочке, он не забавлял мужиков ничем. Бурмакины перебрались на мельницу, усадебный дом заколотили, все утряслось, как в телеге под конец дальней дороги.

И вдруг Вильям Сваакер, словно по заказу, принялся чудесничать.

Зачалось с кремешков.

По весне на мельницу заявилась горстка сельчан попросить хозяина об одолжении.

— Нуждишка привела. Свёкор, выручай, небось и мы тебе когда пригодимся.

— Присадитесь, пожалуйста, — предложил Сваакер, показывая на размятую ногами проталинку и опускаясь на крыльцо, — прошу!

— Нуждишка, конечно, — повторили на разный лад мужики и вынули табак. — Крестьянство в нужде, как сказать… сильно прижало…

Сваакер отмахнулся от дыма, просители подождали говорить, пока он, не торопясь, осматривал их по очереди.

— Просьба у нас к тебе насчет хлебушка. Перебиться бы до нови.

— Давать вам хлеб? — громко спросил Сваакер, подымаясь с крыльца и переходя в наступление. — Сваакер давал хлеб, — значит, у него был хлеб! Теперь нельзя иметь хлеб, закон требовал весь хлеб отдавать для народ и для наша геройский красноармейский армий. Бедный Сваакер сам сидел с одна картошка в день! — взвизгнул он. — У Сваакер есть один тесть, и есть один милый теща, и есть прекрасный жена Надежда Ивановна, и это все с одна картошка в день! У тебя пустой голова! У тебя нет совсем мозг! У Сваакер нет ни один зерно хлеб! Запоминал? Ты тоже запоминал? Ты — тоже?

Он опять присел и мирно проговорил:

— Ну, вот все в порядке, и теперь я буду начинать разговор. Вам надо хлеб? Сваакер надо много кремешок. Да. Простой такой кремешок, в один, в два кулак, в три кулак, который валялся везде на поле, он только мешал пахать п портил борона у мужик. Сваакер будет собирать много такой кремешок, очень много воз, много вагон. Вы будете возить па Трансвааль кремешок, Сваакер будет давать хлеб.

Он снова внезапно привскочил, протянул ладонь и грозно крикнул:

— Время — дорог, по рукам!

Кто-то усмешливо спросил:

— А почем же платить станешь?

— Фунт против пуд! — быстро сказал Сваакер. — Каждый пуд камень — каждый фунт хлеб!

Испитой, желтый парень бестолково взмахнул руками:

— Бреши! Развесили уши-то, он налопочет, только слухай! Обманщик!..

Вильям Сваакер рванулся к парню, схватил его за плечо.

— Как тебя зовут?

Он сверлил парня напряженно мигающим здоровым глазом.

— Аким, — сказал парень, недовольно подбирая плечо.

— Вот тебя зовут Аким, так запоминай мой слово. Сваакер никогда не обманул. У Сваакер стальной слово. Все будут привозить кремешок, Вильям Сваакер будет платить. А ты, Аким, пустой голом, я не буду тебя знать!

Он прыгнул на крыльцо, оттуда раскланялся п исчез за дверью.

Весть, что Сваакер покупает позами камни, мгновенно облетела округу. Но никто не решался сделать почин, повезти первый воз на мельницу, чтобы навсегда стать посмешищем деревни. Больной, озлобленный Аким вышучивал посулы Сваакера, издевался над доверчивыми мужиками.

Но дня три спустя захудалый мужичонка с хутора, чуть забрезжило, покатил сторонкой в иоле, собрал на меже возок камня и заявился на Трансвааль.

Сваакер подошел к возу, пощупал камни, прищурился на возок, спросил:

— Почем?

Мужичонку ударило в пот, он утерся рукавом, испуганно пролепетал:

— Да ведь как твоя милость сказывал…

— Ну, хорошо, — сказал Сваакер, отступая па два шага и примериваясь к возку глазом. — Пудов двадцать есть?

— Да двадцать должно быть, — согласился мужичок, — хоша не вешамши трудно, ну, а не мене как двадцать!..

— Мешок есть?

— Мешочек захватил, пожалуйте, — ответил мужичок и торопливо выдернул из-за пояса закорузлую тряпицу.

— Веди свой рысак, я буду показать, где валить кремешок!..

Камни были ссыпаны за мельницей, над обрывом буковища. И, ничуть не медля, с деловитым спокойствием Вильям Сваакер повел мужика в амбар, зачерпнул из закрома зерна, прикинул полпуда на весах и, словно в лавке, закрутив мешок узлом, подал его мужику.

Тут только мужик поверил в серьезность дела, сразу проникся почтением к себе, стал медлительным и важным.

— Еще привезти ж тебе камню-то? — спросил он и добавил, помолчав: — Камень стоящий!..

Он пошел из амбара солидно, не спеша обернул лошадь, медленно тронул. Но едва скатился с моста и въехал на плотину, стегнул вожжами по ногам лошади, по крупу, животу, раз, другой, третий, пока кобыленка не понеслась вскачь. Правил он в поле, на межу, за кремешками…

С этого дня, не переставая, росла за мельницей, над буковищем куча камня, и по утрам на Трансвааль со всех концов ползли тарахтевшие кремневиком телеги…

Вслед за историей с кремешками, озадачившей и странно приободрившей мужиков, Вильям Сваакер поразил всех новой неожиданностью. Он прогнал своего тестя.

В том, как приват-доцент Бурмакин покинул Трансвааль, было что-то похожее на уход с мельницы первой жены Сваакера: вышло все тихо, незаметно, как будто сам Бурмакин, отдохнув в деревне, решил поехать в Москву.

Перед отъездом Иван Саввич, боясь растрогаться, произнес речь о долге гражданина и ученого, объявил, что задумал новый труд, выполнить который без библиотек, без университета невозможно. Он утаил внушительный разговор с зятем, не в меру бодрился, опасливо покашиваясь на Сваакера. Но он заслужил полное одобрение. Вильям Сваакер, уложив на воз мешки, корзинки, чемоданы, отвел приват-доцента в сторонку.

— Мерси, мой дорогой тесть и папаша, вы — великолепный герой! Но я хотел, чтобы вы еще один раз понимал меня. Трансвааль будет большой дело, тогда наш родной мужицкий власть будет говорить: зачем на мельнице поживает помещик Бурмакин? Это — буржуй, который нанимал для себя Сваакер, чтобы попрятаться на него, его надо выгонять и Трансвааль делать народный достояний!

— Понимаю, да, понимаю, — бормотал Иван Саввич, торопясь к повозке.

— Я буду присылать вам, дорогой папаша, немного мука, немного сала и крупа, и вы будете как-нибудь прекрасно жить в наш революционный столица и писать ваш большой ученый сочиненье!

Кучер впрыгнул на грядку телеги, Иван Саввич замигал, в отчаянье махнул рукою, выжал из себя, заикаясь:

— Аня!.. Анечка!.. Надюша!..

Вильям Сваакер воззрился в небо и торжественно обещал:

— Клянусь, я буду сохранять ваша родная жена и моя родная жена Надежда Ивановна!

Он быстро, как в торопливой молитве, зашептал что-то мягкими, отвислыми губами.

Повозка дернулась, Иван Саввич закрыл лицо. Анна Павловна уткнулась дочери в грудь…

Необычное, продолжительное затишье в жизни Вильяма Сваакера сменилось бурной деятельностью. Он точно спохватился, работа его вдруг пошла скачками во всевозможных направлениях, он вспомнил даже о своей общественной миссии.

На новом наборе рекрутов перед сельским сходом вновь вырастает его величественная, громадная фигура, засверкав металлом лысины, холодным блеском глаз, звеня переливами фальцета.

— Вы можете говорить, что Вильям Сваакер обманул вас один раз в жизни? — вопрошает он безмолвный, захолодалый сход. — Нет! И теперь Впльям Сваакер давал свой честный слово, что этот война — самый последний война и мы доживал скоро до полный мир и до полный счастье! Мы должен давать только еще одни раз солдат и не должен попрятывать наш сыновья в лес, чтобы они становился зеленый. Мы должен побеждать Польша, и потом будет лучший счастье для весь наш несчастный, бедный, хороший народ!

Вильям Сваакер снижает голос, пригибается, медленно, бесшумно близится к мужикам и, шипя, точно заклиная змею, размеренно шепчет:

— Вы знает, кто стоял за спина Польши, когда он пошел против Росси»? За спина стоял ан-глп-чан! Ап-гли-чан! Это — ужасный враг человеческий счастья — ан-гли-чан!

Сваакер распрямляется, входит в гущу толпы, осматривает ее, как вожак, грозно приказывает:

— Русский народ делал революций не для англичан! Мы не должен позволять англичан брать наша земля, иаш дети, наша жена! Вильям Сваакер знает, кто такой англичан! Вильям Сваакер — бур. Он жил с его отец, тоже Вильям, тоже Сваакер, в его прекрасный родина, в теплый страна Трансвааль, в далекой Африка.

Сваакер приостанавливается, его голос вздрагивает на последнем слове, воспоминания тронули его, он говорит с нежной грустью:

— В теплой страна Трансвааль мой бедный родной народ бур честно работал и делал счастливый жизнь, и еще думал о наш господь бог, учил маленький дети бибель и сам всегда читал этот святой книга. Тогда приходил англичан…

Сваакер наливается темной кровью, стеклянный глаз его как будто белеет, он долго не может выговорить ни слова. Потом вдруг мнет кулаками воздух, хватает невидимого врага, душит его, хрипло приговаривая:

— Начинал вот так, и потом — так и еще — так, вся наш бедный народ! И потом хватал жена и дети, сажал в лагерь и там — так, так! — раздавливал его башмак всё, всё! Потом брал ваш бедный Сваакер за шея, и запирал его в тюрьма, и давал вот такой крошечка сухой хлеб и один капля совсем горькой вода в день. Тогда Сваакер подумал, что приходил конец, читал бибель и подождал смерть. Но бог не дал Сваакер смерть, давал один болезнь, и Сваакер потерял там все собственный зуб! Вот!

Он с хрустом вынимает изо рта челюсти, они влажно поблескивают желтизною мастиковых кубиков и золотом пружинок. Но Сваакер не успевает показать челюстей мужикам — Аким кричит на весь сход:

— Этот рас-ска-жет! То говорил, что его немец прикладом потчевал, а нынче, слышь, англичанин!

Сваакер вставляет челюсть в рот, щелкает языком, присасывая зубы к дёснам, расталкивает толпу, идет к Акиму.

— Это ты? Я тебя знал! Я говорил про зуб? А? Я говорил про глаз! Немец выбивал Сваакер глаз, англичан отнимал зуб!

Но Аким уже не может удержаться, трясет кулаком над головами мужиков, вопит:

— Тебе легко уговаривать, тебе последнего не отдавать, у тебя пузо-то — во-о!

Тогда весь сход становится на дыбы, и сквозь стон чуть слышны голосистые выкрики:

— Последнего коня отымают!

— У тебя сынов нету, ты можешь!

— Небось бурмакинского жеребца зажилил!

Сваакер смиренно наклоняет голову, ждет, пока улягутся крики. Его покорность гасит мужичий гнев, тт тихое причитанье Сваакера понемногу вкрадывается к шум.

— Бедный Сваакер! У него никогда не был сын! Он так хотел иметь один сын! Но для война каждый должен носить жертва! Сваакер хочет отдавать для война прекрасный лошадь, который он кормил, и почистил, и так любил, как родной сын!

— Айда на мельницу, давай коня! — яростно кричат мужики. — Айда!..

Минуту спустя Сваакер, облепленный мужиками, едва поспевавшими за ним, шествовал по деревенской улице. Следом за гудящей толпой мчались ребята, забегая вперед, пугливо и озорно тараща глазенки на выступавшего с военной решимостью громоздкого человека.

У Трансвааля крестьяне остановились, Вильям Сваакер пошел во двор, вывел из конюшни жеребца.

Трехгодовалый буланый конь был красив. Холеный желтоватый стан его отдавал на солнце огнем отливов, густо-черная грива переходила па холке в темный ремень, плавно бежавший но хребту. Жеребец часто перебирал ногами, нетерпеливо закидывая вперед отлогий лоснящийся круп, точно норовя стать к хозяину грудью, косил на мужиков черный влажный глаз.

Сваакер подвел коня к крестьянам и сунул повод подвернувшемуся мужику.

— Пожалуйста, — плаксиво сказал он, — берите этот лошадка, этот жертва Сваакер для войны против англичан!

Но едва мужик потянулся к поводу, как конь шарахнулся в испуге, и крестьяне рассыпались по сторонам. Сваакер как будто ничего не заметил.

— Прошу, берите мой лошадка и отводите в город, — продолжал он, протягивая повод другому мужику.

Конь забил ногами, выворачивая комья грязи, прижал уши, фыркнул. Никто не решался подойти к нему ближе, и Сваакер напрасно совал копчик узкого довода вправо и влево. Наконец он крикнул:

— Аким, ты очень замечательный, храбрый мужик, принимай, пожалуйста, мой лошадка!

Аким вышел на круг, по которому танцевала лошадь, кинулся к ней, перехватил у Сваакера узду, коротко, под самой губой жеребца, сильно потянул книзу и взмахнул, для острастки, свободной рукою. Но в тот же миг конь дернул голову, оторвал Акима от земли, приподнял, кинул и, захватив зубами Акимово плечо, снял до локтя рукав полушубка.

От суматохи, смеха и криков — убьет! убьет! — буланый загорячился еще больше, мощно вздыбился, и Аким кое-как, на карачках, пустился спасать свою душу. Сваакер поймал повод, запрыгал обочь лошади, смешно отставляя назад ноги, хороня ступни от копыт и — словно в отчаянии — повизгивая:

— Спасите меня от этот зверь!.. Сваакер не знал, что с ним поделать!.. Этот лошадь убьет меня!.. Ой, он будет выбивать мне последний глаз!.. Я умолял вас, избавьте меня от этот лошадь, берите его для война!

Когда мужики вволю посмеялись над прыгающим Сваакером, над оторванным рукавом Акима, над собою, хозяин со спокойной ловкостью одернул коня, сказал ему непонятное слово, и он пошел за ним на конюшню, навострив уши, обмахивая черным хвостом огненный глянец боков…

Расположение духа Вильяма Сваакера в этот день было прекрасно, и он легко покончил с двумя поджидавшими его неприятностями.

Нежданно-негаданно на Трансвааль явился старый владелец мельницы. Все богатство его было с ним: сума за спиною, подожок в руке, лапти с веревочными оборками на ногах. Он вытянул из-за пазухи запродажную, дал ее Сваакеру и стал ждать, что тот скажет. По бумаге выходило, что задатку за мельницу было дано десять тысяч, а пятнадцать оставалось за покупателем. Сваакер накормил гостя, набил его суму хлебом, потом вывел мельника на улицу и сказал:

— Видишь, вон стоит мужик, вон стоит задом? Это — настоящий хозяин мельница! И во-он баба доставал в колодец ведро вода, видишь? Это тоже хозяин мельница! Мельница — народный! У меня может отнимать мельница каждый минута, я всегда видел один только сон, как меня прогнали с Трансвааль. Зачем я буду заплатить деньги за чужой добро? Ступай, оставайся странник, для человек — это лучший счастье!..

Мельник не простился с ним, Сваакер растерянно посмотрел на его лапти, вернулся домой, раскопал в чулане сношенные сапоги и велел работнице воротить нищего. Но нищий не вернулся…

Вечером, за столом, вечно тихая Анна Павловна внезапно осмелела. Она долго говорила о судьбе, об уехавшем на верную смерть муже, о черствых сердцах, пока не решилась кратко и неожиданно заключить:

— Совсем вы, Вильям Иваныч, не любите Наденьку!..

Сваакер вскинул брови и на мгновение застыл.

— Я думал, милый мамаша, мой жена имеет язык, по… но он молчит…

— Ах, Вильям Иваныч, ну, что мы будем шутить! Разве вы не видите, что с Наденькой сталось? Краше в гроб кладут!

— Зачем — в гроб? — испугался Сваакер, привскочив в своем кресле. Он затряс руками, попеременно обращаясь к жене и теще: — Я ничего но знал. Я давал моя жена лучший кусочек, я давал ей музик, я перетаскивал сюда двадцать пуд книги, я…

— Будет притворяться! — с сердцем прервала его Анна Павловна. — Ведь и слепой видит, как вы Наденьку обманываете!

— Сваакер обманывал?

Надежда Ивановна пошла в соседнюю комнату. В дверях она обернулась, брезгливо и устало проговорила:

— Оставьте, мама, прошу вас!

Но Анна Павловна расплакалась, слезы у нее сыпались бойко, точно веселые капли июльского дождика, и, отряхивая их со щек, с подбородка и кофты, она лепетала полные обиды слова:

— Изменять тут же, за стенкой, рядом с кроватью жены, изменять с батрачкой!..

— Кто это говорил вам, несчастный женщин, кто говорил, что Вильям Сваакер — такой ужасный ловелас?..

— Да, милый мой, она же сама и сказала! Она же от тебя тяжелой ходит!

Сваакер погладил лысину. По лицу его разлилось спокойствие, он удобнее уселся в кресле.

— Если она говорил — она лучше знает. Это надо решать совсем не так. Вы не должен делать сцена. Вильям Сваакер не любит крик и слез, он делал начало, он будет делать конец. Вы не понимал современный… как это? — супружниство, да! Женщин раскрепостился, мужчин раскрепостился тоже! Вы — старый женщин, мамаша…

— Да сами-то вы — старый хрыч, стыдно! — крикнула Анна Павловна и убежала к дочери.

Вильям Сваакер, посидев минутку и неподвижности, улыбнулся, посмотрел вслед теще и убежденно, негромко сказал:

— Со старый хрыч это не может случаться. Да, это может случаться только всегда с молодой хрыч…

Он пошел на кухню. Работница, вертко размахивая заткнутым подолом, мыла пол. Она разогнулась, проворно откинула сухим локотком упавшие на лицо волосы, весело глянула на хозяина. Он показал пальцем па ее живот, окруженный пышными сборками подобранной за пояс юбки, спросил:

— Ты… это? Да?

— Быдто не знаете? — засмеялась солдатка, — Поди, чай, третий месяц!

Она была круглой, плотной бабенкой, черные глаза ее постоянно сверкали радостью, смуглая кожа гладко и туго обтягивала ее. Вильям Иваныч подошел к ней, помял и пощупал ее лопатки, плечи, грудь, зажмурился и сказал:

— Хорошо! Но тебе не надо больше работать на Трансвааль! Я буду давать тебе хлеб, сало, крупа, два баран и куриц и буду починять твоя хата. Если будет девочка, я буду давать еще два баран. Если будет мальчик, сын, сыночек, я буду давать корова! Запоминал? Согласен?

— А мне ж не все равно? — звонко воскликнула солдатка, окуная тряпку в ушат. — Ты ж ко мне на новоселье придешь? — слукавила она и тут же рассмеялась…

Вскоре исполнилось пророчество Вильяма Сваакера: наступил мир. И хотя он не принес с собою полного счастья, как обещал Сваакер, но вдунул живой дух в работу.

На деревне было все еще скудно, мужики с охотой возили Сваакеру кремневик, целая гора его высилась над буковищем, сверкая на солнце редкими бликами кварцевых граней. Народ устал гадать — зачем понадобилась на мельницу такая уйма камня? Сваакер платил за камень по уговору — хлебом, брал камень в уплату за помол, кремень шел на Трансваале вместо денег.

Привез наконец воз товару и Аким. Чтобы избежать насмешек, он наскоро, втихомолку, ссыпал камень и отвел телегу к мельнице. Сваакер наблюдал за ним через окно. Когда Аким подошел за расчетом, он с улыбочкой объявил, что прекращает покупку кремня, что ему больше не нужно и он платить не будет, а если Аким хочет — может наложить свой воз и отвезти камень назад, в поле. Аким только скрипнул зубами, бросился к лошади и, отъехав подальше, показал Вильяму Иванычу кулак…

Зима прошла в таинственных приготовлениях. К мельнице в той стороне, где был ссыпан кремневик, пристроили тесовый сарай, поодаль вывели большой приземистый барак. По чертежам Сваакера выделывали в сарае невразумительное сооружение из деревянных шестерен, приводимых в движение мельничным валом. В бараке прилаживали старые мельничные пальцы, на земле ставили шашечницу низких тесовых переборок.

Ранней весною, до ледохода, Сваакер нанял двух камнебоев, промышлявших прежде по шоссе, и молодого прня-мельника. Двор ожил, люди работали с утра до ночи, хозяин успевал всюду с прибауткой и шутовством.

И вот Вильям Сваакер открыл наконец деревне долгожданный секрет: на Трансваале началось производство мельничных жерновов. В сарае причудливая машина разбивала кремневик па мелкие куски ударами железного дробила. Камень переправлялся в барак, там его пропускали через вальцы и, размолотый в горошину, сыпали в формы для заливки.

Мужики ахали, почесывались, одобряли Сваакера и все доискивались до настоящего секрета: каков состав жидкости, которая сваривает молотый кремень в сплошной каменный жернов. Но Сваакер посмеивался.

Когда подсохли и укатались дороги, жернова начали возить на станцию, и такого ада, какой подымался на погрузке многопудовых камней в телеги — с криком и руганью возчиков, ржаньем непривычно заложенных лошадей, с треском колес, осей, оглобель, — такого кромешного ада деревня не видывала никогда.

Сваакер потирал руки. Он исхудал, вытянулся, в его осанке появилась легкость мальчугана, он работал радостно и азартно, точно играл в бабки. Вставал он с зарею, в зябкой тишине осматривал свой завод, иногда забирался на камень подле става, думал, окоченело глядя на застылое пожарище восхода.

Однажды на рассвете Сваакер услышал далекие удары топора. Казалось, что они доносятся из деревни, срастаясь в слитный гул, плавно колеблющийся в небе. Но за этим гулом Сваакер различал короткие, обрывистые стуки, которые падали где-то в конце плотины. И он кинулся туда. Он бежал, пригнувшись, прячась за насыпью плотины, низинкой, поросшей лозняком и крапивой, бежал бесшумно, огибая кусты, останавливаясь, напряженно слушая топор, словно подкрадываясь к токующему глухарю.

На плотине какой-то мужичонка, стоя спиной к Сваакеру, подрубал крайнюю ветлу. Он уже кончал свое дело, топор выкалывал из глубокой зарубины в стволе матовую, сырую щепу, и она, падая, подпрыгивала на укатанной твердой земле. Сваакер тихо перебежал через плотину, спрятался за стволом соседней ветлы, вынул из кармана плоский черный наган и спокойно подошел к мужику. Он навел оружие в лицо порубщика, когда тот занес над головою топор для удара по дереву.

— Добрый утро, Аким, — сказал Сваакер.

Аким метнулся, уронил топор, потом выпятил растопыренные пальцы на мельника и застыл.

— Сейчас совсем рано, а ты уже на работе? — не торопясь и не отводя револьвера, говорил Сваакер. — Подымай твой топорик и давай мне. Ну, не бойся, мой милый дружочек!

Аким нагнулся, боязливо протянул топор Сваакеру. Руки его дрожали, он был бледен, мелкая россыпь серых веснушек проступила на его щеках, и только теперь стало видно, как этот человек изможден и слаб. Он вдруг рухнул на колени и взвыл по-бабьи:

— Не погуби-и, Вильян Иваныч!

— Зачем погубить? Я вовсе не такой злой, — ласково ответил Сваакер, наставляя револьвер к Акимову носу. — Я совсем добрый, ты — тоже совсем хороший, и все будет хорошо. Ты только будешь говорить мне, кто тебя научил так прекрасно порубить дерево? Может быть, еще ты скажешь, кто порубил липки у Бурмакин в парк? А?

— Попутало, Вильян Иваныч, был грех!

— Кто путал? Зачем Аким порубил?

— Сильно вы тогда в доме шумели, попутало посмотреть — услышите аль нет, как кряж валится.

— Аким хотел делать маленький шутка? А?

— Отпусти, Вильян Иваныч, не погуби!

Сваакер дотронулся стволом нагана до лба Акима. От леденящего прикосновения металла Аким вскрикнул, испуг подкосил его, он стал биться головою оземь. Сваакер заговорил обрывисто, больше обычного ломан язык. Его голос твердел, лицо стало квадратным, стеклянный глаз то вылезал, то подбирался в глазницу дрожавшими веками.

— Ты хотел платить Сваакер, потому что я не покупил твой кремешок? Но Сваакер сам продает кремешок! Сваакер может сейчас убивать Аким, и его будут благодарить в совет, потому что он убивал государственный изменник, который разрушал плотина — этот народный достояний! Если Аким но хочет, чтобы Сваакер нажимал собачку — вот, раз! — готово! — чтобы ты валялся на дороге, как собака, если Аким не хочет, он должен выбирать наказаний сам для себя! Говори, какой наказаний для себя ты сам выбирал? Ну?

— Делай что хочешь, не погуби! — простонал Аким.

С мельницы грузно донесся шум пущенной и а колесо воды, Сваакер прищурился, рот его дрогнул улыбкой, он быстро сказал:

— Сваакер задумал! Ты будешь немного купаться, делать себе маленький ванна. Вставай!

Аким поднялся. Сваакер толкнул его вперед, навел ему в затылок наган, и они пошли так, под недвижным навесом ивовых крон, вдоль плотины к мельнице.

Там, стоя над буковищем и командуя зажатым в кулак револьвером, Сваакер велел Акиму спуститься под обрыв, залезть в воду, стать под колесо и не сходить с места, пока не будет разрешено. Полюбовавшись на Акима, который корчился от холода и непрерывных тяжких ударов водопада, Сваакер погрозил ему и ушел на работу.

Через четверть часа камнебои вытащили обессиленного Акима из буковища жердями и дали ему переодеться…

Так весело начавшийся день омрачился печальным событием.

После обеда на Трансвааль возвратился Иван Саввич Бурмакин. Ои пришел пешком, вид его был жалок, Анна Павловна от неожиданности и состраданья лишилась чувств. Иван Саввич сразу слег, с него успели стащить только сапоги, и он лежал на постели жены грязный и встрепанный, с крошечным, лилово-серым от пыли лицом.

Сваакер шумно вошел в комнату. Он приготовил приветственную речь, напыжился, чтобы начать ее торжественно, но, взглянув тестю в глаза, выпустил из груди весь воздух и ушел.

Во дворе он обозленно гонялся за собакой, которая упрямо возвращалась к дому и, задрав морду, выла протяжно и жалобно. Но его скоро позвали в комнаты.

Иван Саввич, высоко подняв нижнюю челюсть с острым седым клинышком бородки и неловко упираясь в подушку затылком, безжизненно пробормотал:

— Поручаю вам… Вильям… свою жену… мать Надюши… дай бог… простите…

Вильям Иваныч опустился на колени в изголовье постели, сжав голову руками, и внезапно заголосил, причитая по-деревенски:

— Ми-лый ты мой те-стюш-ка, на ко-го ты…

Тогда Надежда Ивановпа быстро подошла к нему, схватила его за плечи и обернула к себе. Ои поднял голову. Его встретил чужой, давящий взгляд непривычно горевших глаз жены. Он хотел изумиться, но она просто приказала ему:

— Перестаньте ломаться. Подите воп.

Он был так поражен, что тотчас поднялся и вышел на цыпочках.

Минуту спустя приват-доцент Бурмакин был совершенно безразличен к Москве, университету, к деревне, Трансваалю, и седенький клинышек бородки казался нарочно приклеенным к его маленькому запыленному лицу…

Вильям Сваакер легко настоял, чтобы покойника похоронили на островке посредине пруда, в тени круглой ивовой кущи, похожей на погост.

— Я хочу всегда иметь могилка мой родной тестюшка перед глаза! Выходил па бережок, посмотрел, поплакал, и стал сразу немножко полегче!

Он наскоро выстроил плот, украсил его ветвями ельника, плотники вырубили громадный крест, починили лодку.

Гроб внесли на плот мужики. Вильям Сваакер накрыл его покрывалом, взял крест, и плот медленно отпихнули от берега. С гробом плыли Сваакер, толкавший илот шестом, и дьячок, который стоял впереди покойника, лицом к островку.

На лодке ехали жена и дочь Бурмакина, двое рабочих с. заступами и деревенский батюшка. На нем была малиновая риза в серебряных крестах, плисовая камилавочка. Из осторожности он придерживался за нос лодки левой рукою, стоял согнувшись и неловко помахивал кадилом, перехватив его покороче. Реденький дымок ладана нехотя тащился по воде, следом за лодкой. Приученным голоском попик заводил:

— Во блаженном успении… пода-а-аждъ… сохрани ому в-е-е…

И па плоту дьячок с Впльямом Сваакером подхватили:

— Ве-е-ечная па-а…

Перед тем как подплыть к острову, Сваакер на минуту перестал работать шестом п произнес мечтательно:

— Я видал такой печальный картина, который назывался Остров Смерть. Вот как теперь. — Он обвел рукою плавучую процессию, остров и приложил к глазам ладонь.

Крестьяне, толпившиеся на берегу, следили за похоронами с угрюмым любопытством. Они знали об истории с Акимом, и в их представлении Сваакер приобрел какую-то новую, опасную черту.

На поминках по Бурмакину, подвыпив и развеселившись, мужики пристали к хозяину:

— Нет, ты без утайки, Свёкор! Как же это выходит: в бога ты, говоришь, не веришь, а на могиле пои какой крест воткнул? Ты скажи!

— Это я делал, чтобы мой милый тестюшка но вставал из могилка! — объяснял Сваакер, грозя пальцем в сторону островка. — Я буду еще класть один большой плита, тогда будет совсем крепко!

Тут кто-то из мужиков сказал про Сваакера:

— Свят, свят, будто просвира, а поди укуси его он каменный!

Так и пошло ходить по уезду новое словцо о Вильяме Иваныче: каменная просвира…

После смерти отца Надежда Ивановна больше, чем прежде, замкнулась, холодное безразличие ко всему странно овладело ею, она как будто не жила на Трансваале. Анна Павловна непрерывно плакала, теряла остатки уважения к зятю, попрекая его всеми несчастьями, так что вскоре он решился на оправданный опытом шаг.

Он построил крытую повозку с низкими колесами, похожую на фургоны, в каких путешествуют бродячие цирки, нагрузил ее имуществом тещи и попросил Анну Павловну переселиться к родственникам в уездный городок.

Анна Павловна исполнила эту просьбу с облегчением. Уезжая, высунувшись из фургона и взглядом прощаясь с дочерью, она быстро перекрестила ее и сказала всего два слова:

— Значит, судьба…

По утрам круглый островок хоронит в своих ветлах ночную тень, и в ее мраке стройно белеет высокий крест.

Вильям Сваакер стоит на камне, подле мельничного става. Осанка его прочна и величественна, взгляд пристален и зорок.

Позади него разметнулись новые постройки. Их стены снаружи оклеены плакатами о налоге и кооперации, паукообразными попами и красными рожами деревенских кулаков. Когда помольщики не понимают значения плакатов, Сваакер объясняет его в духе времени. В конторе, в переднем углу перед иконой, вместо лампады подвешен молоток, и хозяин говорит о нем с умилением:

— Это — мой символ труд! Этот молоточек я начинал весь мой маленький культурный дело, мой Трансвааль!

В конторе за столом сидит барышня, привезенная из города. Справа от нее — ундервуд, слева — арифмометр. Барышню, кажется, придется скоро уволить, паделить коровой, гусями, мукой и отправить назад в город…

Иногда Вильям Сваакер посвящает в свои планы жену. Она сидит в темном углу комнаты, спрятавшись от неровного света электрической лампы. Сквозь нескончаемый стремительный шум динамо, долетающий со двора, едва различимы слова мужа:

— Надия, ты знаешь Осовня? Это — несчастный бедный деревня: каждый гроза он горит! Мужик совсем потерял голова — что делать? Я хочу делать в Осовня громоотвод. Мужичок будет немножко возить кремешок на станций, Сваакер будет делать громоотвод. А?

Надежда Ивановна молчит. Муж мурлычет песенку, потом мечтательно говорит:

— Культур!.. Сваакер будет делать электричество в каждый деревня… Весь уезд — Сваакер!

Он подходит к жене и настойчиво повторяет:

— Надин!.. Надин!.. Как ты думаешь, Сваакер может делать электричество весь уезд? Надин!

Тогда Надежда Ивановна, закрывая глаза, тихо и безразлично говорит:

— Мне кажется, Вильям, ты можешь все…

1925–1926