ПАСТУХ
Хороша наша деревня — Кочаны
1
У кочановского пастуха Прокопа два прозвища: дядя Ремонт, или просто Ремонт, и Каменский. Прокоп их любит, и когда выпьет, бьет себя по ляжкам и радостно кричит, притопывая лаптями:
— Эх, Рямонт! Пошел, Рямонт!
— Толконул, Каменский? — спрашивают его мужики.
— Трошки толконул, — отвечает он и, тряхнув своей гривой, еще радостней кричит:
— Ря-ямонт, Каменскай!
Изба его стоит па веселом краю Кочанов, там, где живет Аникон с кобелем и еще два-три безалаберных мужика. Изба черная, как печное чело, кругом нее плешинки муравы и ямы, нарытые пришлыми свиньями; ни плетня, ни ворот, пи соней, дверь прямо с божьего ветру в горницу.
О хозяйстве своем Прокоп говорит, смеючись:
— Дуга моя в лесу растет, вожжи — на лутошке!
Жить ему легко, весь он легкий, поступь у него неслышная, словно не человек идет, а так — сдуло с березы листок и носит его по свету. Необычен взгляд его синих глаз: если бы можно было закрыть всего Прокопа так, чтобы остались видны только одни глаза, взор его показался бы детским. Но вокруг Прокоповых глаз сборятся радушные стариковские морщинки, а кудлы Прокопа и бороденка сильно перевиты проседыо.
В ту пору, когда жива была жена пастуха — Федосья, позади крыльца Проконовой избы торчала поросячья закута. Вся она была в дырьях и щелях, как старое решето, и ветер высвистывал па ней самые веселые песий.
Иной раз, разжившись где-нибудь поросенком, Прокоп задумывал выкормить его. Дело это долгое, поросенок растет не торопясь — каким был вчера, таким остался и сегодня. Хлопот же с ним — не обобраться: наруби крапивы па месиво, приготовь пойла, раздобудь солому па подстилку, да с утра до ночи гляди, чтобы в закуту не забрался голодный кобель Аникона. Чуть-чуть замешкался с кормежкой — поросенок визжит на всю деревню.
Не проходило месяца, как Федосья встречала мужа воплем:
— Зарежь ты его, ирода!
Прокоп ласково теребил свою гриву и щерился:
— А верно, на кой он, леший…
Спустя минутку Аникон рыскал по деревне, клянчил ножик, потом прибегал вместе с кобелем к Прокопу колоть поросенка. Федосья засовывала поросячью голову в горшок, растапливала печку, и к ночи все наедались, как в престол — до отвалу, — Аникон, Прокоп, Федосья, кобель…
Удивительно, что пастух ухитрился вырастить приемную дочку — Проску. Впрочем, надо ли было ее растить? Она была хорошо сбита, и дождик, ветер, стужа ладно выделали ее кожу. Деревня думала о Проске не больше, чем об ораве других сопляков, которые ловили рубашонками пескарей в речке, собирали в лесу кленовые листья для выпечки хлебов, гоношились в коноплях, па огородах.
Но у нее был дом, были тятька и мамка, она хлебала с ними варево из одной чаплашки. Прокоп, пригнав стадо, звонко звал ее:
— Проска, пошла ужинать!
Сам он ужинал в очередь у крестьян на деревне, летом его содержал мир, за голову скота пастуху полагалась смена одежи — порты, рубаха, исподние, — каждый вечер пастух получал свежую смену, по утрам сдавал ношеную, и, пока гоняли скотину на выгон, Прокоп ходил чистый, платаный, благообразный. В это время — с весны до осени — глаза его особенно хорошо светились, и синюю человечью ласку их лучше всех знала Проска.
К ужину сползала с печи Федосья. Единственная мечта ее состояла в том, чтобы посытней поесть, и кусок сала или сковорода яишенки делали с ней чудеса. За столом она становилась речистой. Прокоп опорожнял свою суму от остатков снеди, которую мир выносил ему на пастбище, и выдавал к ужину, и Федосья покладисто одобряла мужиков, не скупившихся на кошт своему пастуху.
В зимы Федосья играла с Прокопом в очко; замусляканная, разрозненная колода карт, высотою в четверть аршина, грузно двигалась по столу; Федосья, не спеша, расклеивала бухлые валеты и тузы, Прокоп снимал со светца догоревшую лучину и подрисовывал угольком слепые девятки крестей и виней.
Потом Прокоп лежал рядом с женою, животом на теплой, пахнущей глиной печи, и с одной стороны свешивались копною его упругие кудри, с другой — жесткие, как лапоть, ступни. На спину к нему забирался рыжий облезлый кот.
Прокоп и Федосья жили дружно. Пригретая их дружбой, как кот — спиною Прокопа, ютилась подле них дочка-приемыш, но если бы этой дружбе положено было больше веку, вряд ли что-нибудь изменилось бы в судьбе Проски.
Федосья умерла, упав во сне с печки и зашибив поясницу. Поясница долго болела, колдун сказал, что это утин, велел ходить за околицу, тереться поясницей о сгороду и приговаривать:
Тын, тын,
возьми мой утин.
Тын ничего не мог поделать с Федосьиным утином, и Прокоп вдруг растерялся, когда в суме у него застрял кусок сала и он впервые полез спать на пустую печку.
Он справил «полный ремонт», то есть что было мочи напился самогону и кричал на деревне, притопывая лаптями:
— Эх, Ря-монт, пошел, Рямопт!
Но в самый разгар гулянья к нему подбежала Проска и с хохотом потянула его за рукав:
— Тятька, айда домой, ужинать!
Он наполовину протрезвел, и тут только увидел, что Проска — полногрудая и полнощекая девка, что она хорошо хохочет и что перетянуть ее — стоит труда.
Хозяйство у Проски пошло немногим лучше прежнего, но сало она любила не меньше покойной Федосьи, и Прокопу стало житься еще проще, еще веселей, и взгляд его прояснился, как речка осенью — до дна.
2
Была у Прокопа еще одна привязанность — его отец, Аверя. Старик был странно схож с Прокопом: такие же кудлы, тот же востренький клочок бороденки, те же ясные глаза. Все это немного посерей и посуше, да борозды морщин на шее поглубже, да походка покривее.
Аверя тоже пастивал скот, но жил непоседливо, все ходил из деревни в деревню и всерьез верил, что исколесил чуть ли не весь свет. Знал же он не больше трех-четырех соседних уездов.
Когда после долгой отлучки он появлялся в Кочанах и его спрашивали, далеко ли он ходил, Аверя жмурился, подымал руку и, тряся над головою кривым указательным пальцем, тянул:
— У-у-у! До самого до Дорогобужа дошел!..
Цена ему была меньше, чем Прокопу, пастух он был плохой, неверный, соскучившись, нередко бросал пастьбу среди лета и уходил. Но в Кочанах смотрели на пего радушно, из почтения к сыну — настоящему пастуху, человеку, которому из года в год деревня доверяла свое богатство.
Всякую побывку отца сын выдавал ему бутылку водки, и они вместе «справляли ремонт». Аверя пьянел скоро, и тогда, похожие друг на друга, как двойники, отец и сын молодо потопывали по избе, кудлатые, легкие, голосистые. В избу заходили мужики посмеяться, и Прокоп выкрикивал развеселым своим тенорком:
— И-и-их! Нищие гуляют — господь радуется! Пошел, Каменский…
С годами Аверя начал очень быстро хиреть, точно старость наверстывала упущенное. Под восемьдесят он стал еще неуживчивее: ему не доверяли коров, он гонял овец, потом гусей. Наконец его усадили на большом проселке стеречь воротца, он открывал воротца проезжим, ему перепадали кое-какие крохи, мир помогал ему из милости. Но и с этой работой Аверя справлялся плохо. От слабости он засыпал в своем шалаше, воротца стояли настежь, скот выходил с пара на яровое.
Этим летом Аверю насилу признали в Кочанах. Прокоп долго мигал, вглядываясь в припухлое лицо старика, потом спросил его без всякой веселости:
— Ты что, умирать пришел?
— Еще разок схожу подале, выпью, да и умру, — ответил Аверя.
В груди у него клокотало, весь оп гудел от каких-то хрипов и содроганий. Он слег п не вставал много дней.
Проске он скоро надоел.
— Дух от него очень, — сказала она.
Тогда и Прокоп стал думать об отце с неприязнью.
Пастух приглядывался к Проске скрытно и беспокойно. У него еще находились прибаутки, и он смеялся иной раз по-прежнему звонко, но скука наседала на него с каждым часом грузнее.
В Кочанах давно уже болтали о Проске нехорошее. Говорить Прокопу береглись, но пастуху хитро не знать всех сплетен, пастух на деревне — газета. Да и сам он кое-что примечал.
Из города вернулся в Кочаны Ларион, парень верткий, разбитной. Привез он с собою новые песни-говорилки, городскую пляску — тусте, штаны раструбами по-матросски и сразу пошел верховодить. У девок разгорелись на него глаза, парни начали подражать ему.
Нашлись и недовольные — из тех, кому не под силу было тягаться с Ларионом в зубоскальстве и озорстве. Кочаны разбились па два лагеря — за Лариона и против него. Кончилось дракой, в которой Ларион ранил одного парня кистенем. После этого Лариона стали опасаться.
Не мудрено, что на гулянках, в праздники, он увивался вокруг Проски. Она слыла первой в Кочанах плясуньей и песенницей, скоро обучилась невиданному тусте и весело, с готовной лукавинкой подмигивала Ларнопу, нарубая скороговорочку девьей песни:
Выщипала я платочек
Тоненькой иголочкой.
Поздравляю, милый моя,
С новой ухажерочкой!
Ухажерочкой этой была, конечно, сама Проска, и деревня заболтала о ней со злобой, с завистью, издевкой и удовольствием.
Пожалуй, впервые за свою жизнь Прокоп не знал, что ему делать. Он смотрел па дочь, прикидывал в уме, что говорят на деревне, и отплевывался со злобой:
— Тьфу, дьявол, вот дьявол!
— Ты что? Иль блохи? — спрашивала Проска.
— А ничего! Наплевать!
Проска хохотала, от ее зубов и от глаз отскакивала брызги света, и Прокоп ласково поощрял ее:
— Заржала, дура!
Он вдруг принялся потакать Проске, задабривать ее.
Авере он сказал:
— Ты бы пошел куда, ходить тебе привычней.
— Полегчает — пойду, — ответил Аверя.
Тогда Прокоп объявил ему:
— Меня вон па зиму в сторожа зовут, в училищу. В избу новую я тебя не возьму, от тебя дух, обовшивел ты.
— Уйду, — повторил Аверя.
Лежал он пластом, не шевелясь, тяжко, со скрипом приподымая грудь. Прокоп помял его ногу, потрогал живот.
— Вряд ты уйдешь, мягкий стал, воды набралось много. Дать, что ль, чего?
— Во мне душа крепко сидит. Уйду, — опять сказал Аверя.
Он и правда поднялся, — оплывший, круглый, неуклюжий, — подремал для два на солнцепеке и ушел не сказавшись.
И тут вдруг обнаружилось, что он украл у Прокопа кочедык.
Богатство но бог весть какое — старый кочедык, но Прокоп остервенился непомерно, кричал, топал, выбегал на улицу, грозил кулаками в ту сторону, куда мог уйти отец.
— Я его в избе держал, я к нему по-сыновьему, а он меня, за хлеб мой, обворовал! Вор!
— Да что тебе, жалко? — крикнула Проска.
— Я тебе лапти начал, пальцем теперь буду ковырять?
— Поспеешь, не к заутрене!
Прокоп понемногу отошел, но после ужина, увидев, что дочь собирается уйти, нахмурился.
— Ну, я пошла, что ль, на деревню, — сказала Проска.
Тогда Прокоп заорал:
— А мне что? Поди!.. Вот, как перед истинным, — поклялся он, все еще крича, — убью я отца за кочедык, только вернется!..
— А убей, — засмеялась Проска.
3
Кочановская усадьба стоит на речке, против деревни. Усадебка небогата — дом крыт щепой, с обеих сторон ворота соединяют его с флигелями, в левом флигеле кухня, в правом рига, коровник, саран. Одно окно кухни выходит на речку, но речки не видать, старый жесткий малинник подпирает флигель, вишни и сливы перепутались в сплошную стену, за ними высятся липы и березы.
В революцию владелица усадьбы бросила дом, он пустовал, и в первый раз Кочаны задумали устроить школу. Перед покровом приехала учительница, и вскоре Прокоп с Проской перебрались на новоселье.
В кухне, по самой середине, стояла широченная печь, сбоку от нее шитая на живую нитку переборка отгораживала камору. В каморе поселилась Проска, на печи — Прокоп с котом.
Лавочник ближнего села торговал у Прокопа его избу, пастух хвастался взять за избу большие деньги, ходил счастливый, да незаметно, по бревнышку, начал растаскивать дом на дрова.
— На кой леший деньги? Мне теперь всю зиму жалованье пойдет, да Проске — харчи от учительши.
И Прокоп смеялся рассыпчатым своим, чуть хриплым смехом.
Перебравшись на новоселье, он снова как-то полегчал, будто Кочаны, отступившие за репку, перестали тревожить его. Но неожиданно деревня обвалилась на Прокопа горой.
Он гонял еще стадо, однако октябрьские заморозки давали себя знать, и по утрам пастух разводил костер.
Как-то в праздник к огню подошел кручинский паренек — покурить табачку. У огня, на воле, всегда легко, по душе говорится, малый оказался под хмельком, в кармане у него нашлась недопитая бутылочка, и Прокоп кончил с ним её. Разговор велся о всякой всячине, о драках и гулянках, о том, у кого сколько коров «под дезертером» ходит, кто кого отчаянней, где лучше девки — в Кочанах или в Круче.
Вот тут и навернись парню на язык Проска. Ее знали кругом, любили за хорошие повадки, весельчихой слыла она первой.
— Нынче у нее нрав другой стал, — пожалел парень, устав нахваливать Проску. — Как спуталась с Ларькой — не подступись!
— Чего брешешь? — глухо сказал Прокоп.
— А не верно, что ль?
— Не бреши, говорю, кобель!
— Лайся! Вся волость знает, а ты проглядел.
— Чего?
— Спрокудилась твоя Проска, вот чего!
Парень выговорил это с довольной и злой издевочкой и взглянул на Прокопа бочком, усмехаясь. Но выдержать насмешки своей ему не пришлось, он беспокойно поднялся с земли и сказал в сторонку, с виду небрежно:
— Мы пошли.
Прокоп сидел темный, отвердевший, как пень.
Все затем произошло мгновенно, без единого слова.
Прокоп схватил кнут, быстро стал на ноги. Парень кинулся прочь. Пастух побежал за ним. Там, где расширялась полянка, он размахнулся и дернул кнутом, как по скотине. Тугой плетеный конец кнута сильно хлестнул по ноге парня, он споткнулся, упал.
Прокоп настиг его, подмял, перевернул на спину. Секунду пастух молча глядел в лицо парня. Оно дрожало от усилий малого подняться, пот пробивался сквозь реденькие брови и над губами.
Прокоп ловко перехватил кнутом руки парня и толстым, коротким березовым кнутовищем ударил его в лицо, между зажмуренных глаз.
Тогда парень закричал.
Прокоп бил его, как никогда не бил скотину, норовя попасть в переносицу, размеренно, точно загонял кнутовищем гвоздь. Коленями он придавил грудь и руки парня, левой рукой придерживал его голову, чтобы он не вертел ею.
Глаза пастуха налились кровью, дышал он часто. Вряд ли он помнил себя в это время.
Он поднялся, когда парень перестал кричать. Поправляя порты, заметил, что из кармана вывалился табак. Он стал усердно искать его по полянке. Дойдя до притухшего костра, он услышал дикий крик и обернулся.
Приподнявшись на локте и размазывая ладонью кровь по лицу, парень, не двигаясь с места, вопил:
— Уби-ва-а-ют!
Прокоп неслышно засмеялся, поднял табак и пошел к коровам…
Ночью, укутавшись в полушубок, он хоронился в малиннике, поджидая Проску. Она вернулась с засидок одна, шмыгнула в свою каморку, а Прокоп все не шел спать. Он был уверен, что придет Ларион, вылезал из своей засады на речку, к броду, ждал.
За полночь он расслышал всплески воды: кто-то шел по перекинутому через речку бревну, опираясь на палку. Прокоп побежал к переправе.
— Кто идет, отвечай! — придушенно закричал он на черную тень, качавшуюся в воде.
Тень выскользнула из воды на берег и двинулась к Прокопу вприпрыжку. По походке он сразу признал кузнеца и от стыда ругнулся.
— Испугал ты меня. А я угорел, вышел умыться…
— Ты что кручинского-то избил? Теперь тебя они поймают, — сказал кузнец.
— А пускай ловят, — ответил Прокоп.
Он пошел домой, заглянул в каморку. Проска спала одна. Прокоп размотал оборки лаптей, как был — в полушубке — залез на печь и крепко заснул…
Ночь к этому часу стала непроглядно черной, казалось, слышно было, как по небу мчались холодные осенние тучи, и скоро по речке и но листве огородов зашумел дождь.
Ларион снял сапоги в малиннике, запрятал их поглубже в кусты, открыл окно кухни и вскочил в него.
А недолго спустя Прокоп очнулся от страшного удара. Он пощупал кругом себя, ему почудилось, что провалилась печка, гул стоял под потолком, над его головой. Едва он спустил ноги, как рухнул второй удар. Он понял, что это — выстрел, и опрометью кинулся в дверь.
На дворе было тихо, дождь выбивал ровную дробь по крышам. В ушах Прокопа все еще громыхали раскаты гула, какой-то тягучий звон плавал в его голове, он ничего не мог расслышать и вернулся в горницу.
Из Проскиной каморки раздался стон, Прокоп вбежал туда, спросил:
— Ты что?
— В руку ранило, — отозвалась Проска.
— Кто стрелял? Ларивон?
— А тебе не все одно?
В голосе Проски послышалось Прокопу что-то чужое, непривычное, он нащупал в темноте ее голову — она была простоволоса, — захватил в кулак косицу и дернул. Проска смолчала.
Прокоп достал с печи ржавую берданочку, из которой не стрелял лет двадцать, и побежал на огород. За шумом дождя не слышно было, как раздвигался и хрустел под ногами малинник, темнота проглотила все без остатка. Прокоп долго тыкал берданкой наугад в кусты, потом засел под липой, у речки, притаился.
На рассвете он опять пошарил в малиннике, ничего не сыскал, пошел домой. Проски в кухне не было. Он. покликал ее, никто не отозвался, он плюнул: пора было идти на деревню созывать стадо…
Наутро учительница велела Проске принести дров и воды.
Охапка поленьев, как всегда, с грохотом рассыпалась подле печки, но, идя за водой, Проска захватила только одно ведро.
— Натаскаю одним, — сказала она.
Потом неожиданно объявила:
— Мне надо идтить на перевязку.
— На какую перевязку, что такое? — перепугалась учительница.
— А меня из нагана ранили. Я ночью в больницу бегала, так фершал велел мне поутру на перевязку прийтить.
— Где ранили, кто, когда?
— А ночью перестрелка была, из нагана, так меня ранили.
Она стояла сияющая и довольная, слегка помахивая забинтованной в локте толстой рукой. Узнать от нее что-нибудь толком не удалось: она — только твердила с гордостью полюбившееся слово — наган.
4
Ларион стоял на краю полянки, в лесу, под орешником, срывал с дерева листья покрупнее, накладывал их на кулак, бил по кулаку ладонью. Листья лопались со щелканьем, похожим на выстрел.
— А ртом можешь? — спросила Проска.
Она сидела поодаль, закопав нога в желто-красный ворох сухих листьев и обняв колени.
Ларион смотрел куда-то поверх Проскииой головы и скучно, редко мигал.
Он приложил листок к губам, всосал в рот воздух, листок щелкнул, Ларион отвернулся от Проски.
— Небось прежде не отворачивался, — сказала она. — Ты теперь все одно у меня в руках, чего хочу, то и сделаю.
— Видал я таких, — ответил Ларион, — ничего не сделаешь.
— Пойду объявлю, что ты в меня из нагана стрелял.
— Какой мне расчет в тебя стрелять?
— Твой расчет вся деревня знает! К Таньке сватаешься, а я поперек дороги, брюхата. Фершал враз сказал: это, говорит, тебя из нагана ранили.
— Ты со всеми парнями путалась, какое мне дело?
Проска, вскочив на ноги, подбежала к Лариону. Тот уперся в нее мутными глазами, снял свою кепочку, погладил стриженый затылок, спросил:
— А что?
Тогда Проска тихо сказала ему:
— Сволочь ты лопоухая!
Затянула потуже узел платка и пошла прочь.
— Я своего добьюсь! — крикнул он вдогонку Ларион.
Она, не оглядываясь, шла молча, напрямик, но заросшему мхами болоту, и из-под ступней ее, пробиваясь между пальцев, били вверх холодные темные струйки воды…
Она словно махнула на все рукой. Отчаянной, забубенной веселости в ней прибавилось, но ни смех ее, ни песни не веселили больше никого.
В богатом дворе справляли как-то свадьбу, хозяин женил сына. Дом крепко держался старинки, мужик соблюдал весь свадебный обычай строго и пристально. Жених не перечил отцу, брал невесту, какую сосватали, брал против своей воли.
Тогда прошел в Кочанах слух, что у жениха есть зазнобушка и что это Проска приворожила к себе молодца. Она только озорно посмеивалась да поглядывала на чужого суженого, точно на своего милого, нарочно жалобно распевая:
Без тебя, дружок, постеля холодна,
Одеяльце заиндевело,
Подушечка потонула во слезах,
Тебя, милый, дожидаючи.
В канун венчанья Проска пошла не на девичник к невесте, а на пирушку к жениху. В эту ночь — по старине — в жениховой избе девкам быть не положено, приходят только бабы — плясать, обхаживать гостей. А в гостях сидят сваты, женихова родня да товарищи.
Бабы собрались молодые, больше из солдаток, бывалые — таких и надо в эту ночь разгула, последнюю холостую ночь жениха. Изба кружилась в вихре песен, топота и свиста, в вихре красных, голубых, малиновых повязок и лент, в блеске стеклянных бус, серебра кокошников, в пламени кумача. Сквозь грохот и посвист (бабы свищут в пальцы, по-разбойничьи) буйным визгом прорывались обрывки смачных, то каких-то оголенных, то вдруг обстоятельных хозяйственных слов:
…роди сына с дочерью…
…расписные, медовые…
…четыре лошадки…
Обхаживая гостя, бабы вились круг него, словно ведьмы, скаля белые зубы, подмигивая хмельными глазами.
Гость кидал им семишник или пятак, они подхватывали деньги, прятали их, принимались обхаживать другого гостя.
Во хмелю, в водоверти криков, в деньгах и в буйстве пляски, в разморенных телах баб было что-то бесстыдное, как и полагалось быть, по старине, в жениховом доме под свадьбу.
Проска разгорелась в этом вихре, краснолицая, в развязавшемся платке, она все старалась поймать взгляд жениха, чтобы посмеяться над ним. Старушечье ворчанье да попреки еще больше подзадоривали ее, она не уходила из избы, вертелась возле пляшущих баб, непохожая на них только по одеже. Она и правда веселилась, глядя, как жених молча сидит за столом, под киотом, опустив строго глаза и не шевелясь.
День спустя, утром, молодая несла из колодца первое ведро воды в мужнин дом, и деревня, по обычаю, шла за ней толпой, наблюдая, не расплещет ли новая хозяйка воду.
В толпе была и Проска. Держалась она в сторонке, притихшая и печальная, точно завидно ей было — бездомная — глядеть на молодую. Когда хозяйка внесла ведро в избу, народ вошел за ней следом, и она должна была поднести каждому ковшик воды. И, выпив воды, каждый нахваливал:
— Хороша водица у молодицы, в жизни такой не пил!
— Вот спасибо, хозяюшка, услужила ключевой водичкой.
И молодая в ответ кланялась и обносила ковшом всех по очереди.
Тут Проска неожиданно развеселилась, подошла к молодой, озорно, с лукавинкой попросила:
— Поднеси, хозяюшка, ковшик студеной и мне!
Тогда молодая, вместо того чтобы зачерпнуть из ведра, взвизгнула, словно в припадке падучей, выплеснула остатки воды на Проску и кинула в нее ковшом. Проска бросилась на хозяйку с криком, но бабы ее схватили и вытолкали иа улицу.
Молодой муж стоял в углу избы неподвижно, и только белые губы его дрожали.
Все это, наверно, прошло бы со временем без следа, если бы не случилось непоправимой беды. Спустя неделю муж молодухи — работящий и тихий малый — исчез из
Кочанов, никто не знал — куда. По деревне опять пошли несуразные слухи, и ни одна сплетня не обходилась без Проскиного имени.
А в первую порошу девчата, разыскивая в лесу телку, наткнулись на пропавшего молодца и — до смерти перепуганные — побежали в Кочаны.
Мужики разгребли на трупе снежок. Молодец лежал навзничь, грудь его была разворочена картечью, рядом с мим валялся шомпольный дробовик, с привязанной к собачке петлей. Конец петли был надет у пария на ноге. Видно было, что человек порешил с собою по своей воле.
Тут деревня принялась перетряхивать в памяти все, что произошло перед свадьбой, на свадьбе и после. Кто-то клялся, что видел, как на мальчишнике жених выбегал на огород и шептался с Проской. Вспомнили, конечно, и про ковшик и про то, что Проска заигрывала с женихом. Так что сразу само собой решилось, что вина в самоубийстве парня, — за которым, конечно, никто никогда худого не знал, — лежит на одной Проске.
Масла в огонь подлил Ларион. На засидках он сказал мужикам, посасывая цигарку:
— Эх, деревня! Верно говорят — темнота. Проска от него брюхата ходит, а люди все судят — кто да что. Он в Проску-то зачем стрелял? С дороги хотел устранить перед свадьбой. Не вышло — так он и кончил с собой. Отца своего боялся, что откроется.
Выходило как по-писаному. Кочаны поверили Ларнону во всем и дружно, без сговору, ощетинились на Проску.
Вскоре мир собирал по дворам хлеб для расчета с Прокопом за пастьбу. Когда пастух завязал свои мешки, старик Хотей-Жук, доводившийся Прокопу дальней родней, сказал:
— Мужики говорят насчет Проски, путает она ребят, Прокоп. Хорошие ребята пропадают.
— А я Проске муж, что ль? — спросил Прокоп.
— Ты ей замест отца, твоя власть. Мужики говорят, пускай Проска уходит из деревни, куда захочет, подальше от греха.
— Ловко удумали! Поди скажи Проске, — засмеялся Прокоп.
— Смеяться ты оставь, Прокоп. Этого сраму у нас отродясь не было, сам знаешь. Деревня…
— А чего деревня па разбойников смотрит? — закричал Прокоп. — Разбойников прикрываете, которые в людей стреляют, а меня учить хотите?
— Ты на деревню не говори, — сказал Жук, строго вглядываясь в пастуха раскосыми карими глазами.
— Сами за своими девками глядите, я Проску в обиду не дам!
И, подойдя к Жуку поближе, Прокоп сиял шапку, размашисто перекрестился, хрипло, потихоньку сказал:
— Святой крест, коли тронете Проску — уйду от вас,
Страшней этой угрозы ему, видно, не пришло ничего
на ум, он повернулся и, не захватив мешка с хлебом, пошел.
— Хлеб-то когда возьмешь? — крикнул Жук.
Прокоп махнул рукой.
— Против мира, Прокоп! — опять закричал Жук.
Прокоп остановился, немного оборотясь к Жуку, привыкшим кричать звонким голосом, легко, без усилия хватил.
— А мне на мир…
5
В холода, незадолго до снега, Аверя пришел на родные места. Его видали то на Коротких Лугах, то в Комитетском лесу, на речке под Кручей, у самых Кочанов.
Дни и ночи он палил костры, лежал у огня — громадный, взбухший, закутанный в тряпье, обросший седыми косицами. Проезжие иной раз подавали ему хлебушка, од мычал что-то непонятное, и взгляд его был бесцветен, пуст.
Заснув однажды у огня, он сжег себе руку, рука распухла, еще больше налилась водой, потом пузырь прорвался, обнаружилось мясо. Аверя искал лечебную траву, скитался по болотам, но травы гибли, побитые заморозками, и, чтобы утишить жар, он прикладывал к ране мох.
По ночам нельзя стало спать — все чаще набегали с болот волки, — надо было держать большой огонь, боль в руке не унималась, мясо начало гнить.
Аверя не переставал искать траву, бегал по лесу тяжелой грузной рысцой, покачивая больную руку. Устав бежать, он прислонялся к дереву и слабо, протяжно, по-птичьи стонал:
— Оу-у-у! У-у!
Первый снег затушил у Авери костер, трута у него не осталось, ои не мог раздуть огня, мешал кашель. Стоя на коленках над кучею отсыревшего угля, он силился перехватить кашель, отдышаться и с каждым новым приступом упирался здоровой рукой в угли, поджав больную руку к груди. Из заплывших маленьких глаз его сыпались раздельные, мелкие, будто сухие горошинки, слезы; сведенный судорогой кашля, он приникал к земле, и было похоже, что он молится.
Бросив костер, Аверя выбежал на дорогу. В поле, занесенном снегом, один на один с царапавшим землю ветром, Аверя кричал чуть слышно:
— Карау-ул!
Две-три подводы, свернув с дороги, быстро укатили от него: люди приняли Аверю за безумного.
Он волочился по снегу, оставляя широкий сплошной след, стон его делался все слабее, наконец он упал.
Полузамерзшего его подобрали кручинские мужики, отвезли к себе в деревню, там кто-то взял его в избу.
Но долго держать Аверю охотников не нашлось — он был грязен, гнилая отмороженная рука его наполняла избу зловонием, он все время стонал, и кашель его не унимался.
Через неделю Аверя опять очутился на улице.
Тогда он пошел к сыну…
Прокоп застал его в кухне, вернувшись от Хотея-Жука. Аверя лежал на полу, около печки.
— Не умер еще? — спросил Прокоп, остановившись в дверях.
Он подошел к отцу, нагнулся, заглянул ему в отекшее лицо, тихо сказал:
— Кочедык мой принес? А? Промотал кочедык, вор? А?
Аверя жалобно застонал, неуклюже перекрестился здоровой левой рукой.
— То-то! — сказал Прокоп.
Он разрыл тряпье на больной руке отца, покачал головой.
— Живого тебя червяк ест. В пунте не был, у фершала?
Он достал из печи горшок с картошкой, намял ее, сел за стол и молча долго жевал, глядя на отца. Наевшись, он отыскал жаровню, вытряхнул из горшка остатки картофеля, поставил жаровню перед отцом на пол. Подумав, он дал ему свою ложку…
На другой день Прокоп сказал Авере:
— Меня самого отсходова скоро выживут. Пойдем.
Он повел отца через деревню, в поле, там попутчики подвезли их в волость.
В тесной, прокуренной горнице Совета Аверя улегся на полу, Прокоп подсел к мужикам.
За загородкой, между столов с ворохами бумаг, в телефонную трубку кашлял и кричал председатель.
Мужики терпеливо ждали, когда он докричится, недоуменно и чуждо смотрели на бумаги. Председатель задыхался, откашливался в платок, зеленое, худое лицо его дергалось, он изо всей силы кричал:
— Буда?.. Дайте Дорогобуж!.. Это что? Дорогобуж?.. Не слышу!.. Не слы-шу! Буда?.. Клетки?.. Это Клетки?.. Дайте Буду!.. Дорогобуж?.. Буда?.. Клетки?..
Он совсем закашлялся, повесил трубку, упал на скамью. Отдышавшись, он махнул рукой.
— Не дозовешься, — сочувственно сказал один мужик.
— Ветер, провода гудут шибко, — объяснил другой.
Прокоп сказал председателю:
— Привел к тебе хворого, куда его?
Председатель подбежал к Авере.
— Откуда, чей?
— Отец мой, из Кочанов.
— В медпункте был?
— Мне его развозить не на чем. Вот люди добрые подвезли, принимай.
— Его надо в город, в больницу, или еще куда, — сказал председатель, — там поместят. Поди с ним к фельдшеру, принеси удостоверение, я напишу тебе бумагу в город.
Мужики вступились в разговор, председатель начал пререкаться с ними, они загалдели — чего, мол, возить человека, когда смерть пришла, нынче стало, что и помереть не дадут, всех возить, лошадей не хватит. Председатель опять раскашлялся, плюнул в платок, показал кровавый плевок мужикам:
— Вот придет мой конец — и меня подыхать бросите, лошади жалко станет!
Тогда все кругом заулыбались:
— Тебя-то мы свезе-ем!
— Куда подале!..
Председатель обтер губы, тоскливо поглядел на стол с бумагами, поворошил свои твердые, скрипучие волосы.
— Ну, ладно. У кого какое дело?
— Так что же, его опять с собой брать? — спросил Прокоп.
— Приходи за бумагой, все сделаю.
Прокоп постоял в раздумье, присел на скамейку, послушал, как шелестел бумагами, кашлял и говорил с мужиками председатель, опять спросил, протискавшись к загородке:
— Окромя бумаги, значит, ничего?
— Веди домой, — присоветовал Прокопу степенный мужик, кивая на Аверю, — недолго осталось…
И Прокоп привел отца назад, в Кочаны.
Когда они входили в деревню, Аверя едва переставлял ноги. Прокоп усадил его на дрова, подле сарая Хотея-Жука, против его дома. Понемногу высыпал на улицу народ, скучился вокруг стонавшего Авери. Старик, казалось, ничего уже не смыслил от измождения и притупившейся боли. Он даже перестал качать свою больную руку и закрыл глаза.
— Вот он, ваш, берите его, куда знаете, — сказал Прокоп мужикам.
Наверно, Аверя расслышал его голос, потому что открыл глаза и стал искать кого-то в народе. Но тут взгляд его внезапно ожил, он странно, точно от испуга, засуетился, спустил с дров ноги и вдруг, показав здоровой рукой па Лариона, бестолково, громко замычал, силясь что-то сказать.
Мужики обернулись на Лариона. Он посмеивался, вертел во рту цигарку, пускал дымок.
Не понять было, что делал Аверя. Он вытягивал руку, закрывал один глаз, выкрикивал:
— Та-а, ба-ах! Ту!
Потом махал рукой куда-то в сторону леса и опять показывал на Лариона.
Прокоп внезапно вышел на середину круга, погрозил вверх пальцем и произнес с расстановочкой:
— Правда! — она ска-ажется!
Ларион шагнул к нему, прищурился, спросил:
— Чего болтаешь?
Но Прокоп повернулся и ушел прочь, повой своей отяжелевшей жесткой поступью.
Люди молча глядели на Лариона.
— Старик из ума выжил, а вы — глаза пялите, — сказал он. — Его скрутить надо!
Мужики перевели глаза на Аверю.
Он притих и — правда — косматый, трясущийся — был похож на безумного.
6
Хотей-Жук сжалился над Аверей, пустил его ночевать в овин. Но овин стоял далеко от избы, Жук забоялся, что Аверя спалит его, да и холодно было старику в овине, и больного перевели в заброшенную баню, на речке.
Баню по утрам подтапливали. Топилась она по-черному, дым лизал потолок и стены, медленно пробиваясь между нагроможденных горкою печных камней. В ветреные дни дым кружил по бане желто-серой воронкой, и за нею трудно было разглядеть лежавшего на лавке Аверю.
Под голову он засовывал корытце, из которого мылись, на корытце клал веник.
Зима стояла крепкая, с метелями, стужей. С сумерек забегали на деревню волки, выли на реке, под баней. По ночам вьюги выдували из бани тепло, тогда Аверя, дрожа от холода, подползал к окошечку, высовывал наружу голову, раздвинув закопченные дощечки, набитые вместо стекол, и вопил:
— А-о-ау!
Речь к нему не возвращалась — он потерял ее еще в Круче, — голос был слаб, и до деревни доносился только волчий вой.
Бабы и девки, топившие печь, приносили Авере поесть, опрастывали горшки с кашей и похлебкой в такое же корытце, на каком Аверя спал. Он съедал все, что давали, понемногу как будто здоровел, рана на его руке подсохла, верно он сказал сыну: душа в нем сидела крепко.
Прокоп заходил к отцу редко, мало показывался в деревне, неделями напролет не слезая с своей печки. Проска тоже не бывала на людях, парни и бабы не давали ей покою, она не совестилась народа, по ей прискучило огрызаться на насмешки. Дома, в школе, с учительницей и отцом она по-старому голосисто хохотала, пела песни и, как баба, открыто и просто носила свой беременный живот.
Раза два она заглядывала в баню, к Авере, пробовала вызнать у него про Лариона (на деревне частенько толковали о том, как Аверя испугался парня), но старик ничего не взял в толк из расспросов, да и внучку свою вряд ли признал.
Под большие праздники, когда мылась вся деревня в один день и бань не хватало, нанашивали воды и к Авере. В кадушки с водой кидали накаленные в печи камни, дым мешался с паром, Аверя сползал с лавки, ложился поближе к порогу, на полу.
С обеда, пока не остужалась баня, приходили париться мужики. Узловатые и крутые, они карабкались на полок, звонко охлестываясь вениками, плескали ледяной водой в топку и, как лошади от кнута, шарахались за дверь от вылетавшего из печки пара.
Предбанника у бани не было, дверь выходила в сенцы, с одного боку вовсе не забранные тесом, и народ раздевался на морозе.
После мужиков набегали мыться бабы с девками.
— Ну-ка ты, — кричали на Аверю девки, — чего стонешь? Мужики парились, а ты угорел! Вылезай!
Но вылезать на мороз Аверя не хотел, он жалобно лопотал что-то, отворачивался лицом к стенке, собирался в комочек.
— А шут с тобой, не сглазишь! — смеялись девки, и через минуту, красные от холода, круглые, поворотливые, как шары, нагишом вкатывались в баню. И пока они звенели шайками, били вальком постиранное белье, окатывались холодной водой, — Аверя тихонько, не поворачиваясь, стонал в стену…
Так он дожил до первых февральских оттепелей, словно и не думал умирать.
Прокоп зашел к нему на масленой, под хмельком, принес гречневых блинов. Присев рядом с отцом, он сказал:
— Свезти бы тебя в больницу, ты скорей бы умер.
Аверя неожиданно взволновался, начал показывать на горло, запрокидывать назад голову, пока сын не угадал:
— Толконуть, что ль?
Тогда Аверя перекрестился и стал на коленки.
— Ax-ты, ах-ты! — вскрикнул он.
— Чудно, — сказал Прокоп. — Ладно, ради праздничка…
И он принес отцу самогону.
Старик отпил из бутылки жадно, прослезился, быстро захмелел. Какое-то подобие смысла загорелось у него в глазах, осколки речи посыпались с его губ, он даже притопнул тяжелой, как столб, ногой.
— Что, — спросил Прокоп, — Рямонт?.. Где тебе!
Он скоро ушел от отца, захватив остатки самогона домой.
А наутро девчонка, прибежавшая в баню с горбушкой хлеба для Авери, нашла его мертвым.
Он полувисел у оконца, держась окоченелой рукой за раму. Наверно, перед смертью, ночью, он звал людей…
Прокоп раздобыл хлеба, купил четверть самогона, сколотил гроб и крест. Помогал ему Хотей-Жук. В прощеное воскресенье, когда дело дошло до похорон и надо было везти покойника в церковь отпевать, Прокоп сказал:
— Земля примет без панихеды!
Хотей призадумался, но платить за попа пришлось бы ему, и он не перечил Прокопу.
Гроб с Аверей стоял на санях у погоста, пока Жук с Прокопом ковыряли заступами землю. Она смерзлась в камень, железо брало ее туго, старики часто останавливались передохнуть, и Жук говорил:
— Не больно примает…
— При-имет! — отвечал Прокоп, берясь за лопату.
Наконец они выдолбили в земле дыру, втащили Аверю на погост, стали опускать гроб. Но могила оказалась коротка, гроб плашмя не входил в нее.
Прокоп выкопал в одной стене могилы ямку, и гроб воткнули в эту ямку узким концом — ногами. Головой он уперся в другую стенку могилы вровень с поверхностью земли.
— Стойком стал, — сказал Жук, — надо бы подрыть.
— А пускай стоит, не все одно? — ответил Прокоп и кинул на гроб ком мерзлой земли.
Засыпав могилу и воткнув крест, мужики остановились, точно не все еще было сделано. Хотей снял шапку, помолился. Тогда и Прокоп стал отбивать усердные кресты.
Потом он положил земной поклон, поднялся, громко сказал:
— Ну, не прогневайся… когда что…
И, нахлобучив шапку, обтер запотевшие усы.
— Айда, Жук.
7
Учительница посылала Проску на соседний хутор, но делу. На полпути из хутора в Кочаны, чуть начало смеркаться, Проске повстречались трое парней. Они вышли враскачку, подпевая, у одного парня через плечо висела гармонь. По голосам, шапкам и росту Проска узнала парней издалека и, когда поравнялась с ними, сошла с дороги, замедлила шаг.
— Наше вам, — сказал Ларион, приложив, на городской лад, два пальца к виску.
— Далече? — спросила Проска.
— По своим делам, — ответил Ларион.
Парни затянули песню, не глядя на Проску, прошли мимо. Ларион шел посреди товарищей, обняв их и раскачивая из стороны в сторону. Проска кликнула ему вслед:
— Ларивон, постой-ка!
Он вернулся, стал против Проски, заложив под бока руки.
— Чем интересуетесь?
— Ломайся! — сказала Проска. — Танькин отец сватов-то твоих прогнал?
— Не сомневайся, к тебе мои сваты не придут, — усмехнулся Ларион.
— Теперь ты другую охаживаешь?
— Это которую?
— Знаем! не беда, что вдовая, лишь бы хата новая! Стало быть, она меня ковшом-то огрела за тебя, а не за мужа? И с ней путаешься?
— Умна больно, девка, — хитро отозвался Ларион, — ум до добра не доведет…
— С тобой какое добро? Чего это Аверя в лесу видел, на лес все казал, помнишь? Дойдет до суда — раскроют!
Ларион шагнул к Проске. Он не был пьян, только глаза его замутило хмелем. Он спросил сдавленно, обрывая каждое слово:
— Ты меня судом пугать?
Выждав немного п словно одумавшись, добавил:
— Аверю нынче на погост сволокли.
— Что ж, что на погост, — сказала Проска, — народ слыхал!
Ларион широко замахнулся на Проску кулаком, но не ударил, заломил шапку и побежал догонять парней.
Проска пошла в деревню. Когда кочановские воротца были уже на виду и — обрывками — стали долетать песни мужиков, провожавших масленую, Проска расслышала позади себя быстрые шаги, которые настигали ее. Ветер дул ей навстречу, по снегу шаги раздавались глухо, и, едва она вздумала обернуться, кто-то, с разбега, толкнул ее в спину.
Проска упала ничком, и тут же в правую лопатку ожгло ее чем-то каленым и ожог заледенил ее всю, с головы до пят, точно она окунулась в прорубь. Она хотела вздохнуть, но сразу стиснула зубы, будто ветер вдунул ей в грудь пригоршню гвоздей. Она приподнялась па локоть, посмотрела назад. Кто-то шагами-саженками убегал по дороге.
Против воли Проска хрипло вздохнула, и вместе с дыханием хлынула у нее изо рта кровь. Разглядев черные, глубокие пятна на снегу, Проска закричала, тогда кровь пошла сильнее, комьями подкатываясь к горлу, и она от страха стихла.
Осторожно становясь на колени и упирая один кулак в снег, Проска поползла к воротцам. Правую руку она держала на весу, боясь шевельнуть лопаткой, чуть дыша. Но кровь остановилась, Проска осмелела, встала на ноги, пошла, все ускоряя и ускоряя шаги.
Наступил уже вечер, когда Проска вбежала в деревню, улица опустела, в окнах занимались и гасли мутные пятна огней.
Завидев избы, Проска опять вскрикнула, и опять кровь подступила ей к горлу. Она кинулась к первому окну, застучала в стекло, припав грудью и животом к круглым бревнам стены.
Из избы вышла баба, окликнула, не видя со света:
— Кто это?.. Проска?.. Да ты, никак, напилась? Ступай домой.
— Кровь! — выкрикнула Проска, отплевываясь и сдерживая кашель.
— Пошла, пошла! — заголосила баба, взмахнув руками, как на скотину. — Доигралась, паскуда! Пошла!
Тогда Проска оторвалась от стоны и побежала вдоль улицы, бросаясь от одной избы к другой, стуча в оконца, заливая кровью темные стекла. Ее не везде слышали — в горницах шумели пьяные мужики, — крик ее становился тише, она все чаще поскальзывалась на дороге, падала, с трудом вставала и опять билась около окон.
Так она добежала до Хотея-Жука…
Прокоп справлял поминки по отцу у Аникона, пил сначала степенно, не торопясь, приговаривая:
— Помяни господи…
Аникон и Жук вторили ему:
— Царство небесное…
Жук вскоре ушел, хмельного оставалось много. Прокоп зачастил кружку за кружкой, — отогрелся, его разморило, он повеселел. Под конец, забыв о покойнике, Прокоп и Аникон тешились над кобелем, кормили его хлебом, намоченным в самогонке, вспоминали старое, потом пошли топтать по избе, прихлопывая в ладоши, пьяная собака выла на них смешным тонким воем, пастух подтягивал ей в голос:
— У-у-ух, каменскай, по-ше-ел!
Потом он свалился на пол и заснул…
Его разбудили девки, прибежавшие с улицы:
— Проску зарезали! Прокоп! Вставай! Проску…
Он затормошил свои кудлы, протрезвел.
— У Хотея-Жука! — тараторили девки. — Кровь так и хлещет! Айда скорей!
Прокоп, как был, без полушубка и шапки, выскочил на мороз, побежал по деревне.
В избе Хотея толпился народ. Проска лежала на скамье, под окошком, вытянувшись и закрыв глаза. С одного плеча ее сарафан был спущен, и окровавленная рубашка прилипла к телу.
Прокоп растолкал народ, кинулся к дочери. Увидев ее лицо, заостренное, белое, с глубоко запавшими глазами, он медленно обвел людей остолбенелым тупым взглядом, словно спрашивая ответа. Потом наклонился над Проской, грива его задела ее лоб, она открыла глаза.
— Кто? — спросил Прокоп не своим голосом.
Она отозвалась чуть внятно:
— Не тронь его…
И опять закрыла глаза.
Прокоп обернулся к народу.
— Ну, мужики, — сказал он и поклонился, тронув рукой пол, — выручайте! Надо девку везти в уезд, в больницу.
Тогда чей-то голос из угла избы усмешливо ответил:
— Хороша девка — с брюхом!
— Поди двойня будет! — откликнулся другой.
И правда, сейчас, когда Проска лежала на спине, живот ее казался непомерно большим. Прокоп посмотрел на него, взмахнул руками, словно кинувшись в драку, полез на мужиков.
— А что ж, выходит, и младенцу теперь пропадать?
Хотей-Жук, уткнув в землю раскосые глаза, рассудительно произнес:
— Что искала — то и нашла!
И какая-то баба, вглядываясь в Проскино лицо, сердобольно провыла:
— И чего ее возить-то, только мучить! Один конец!
Прокоп вдруг жалобно всхлипнул и заметался по избе от одного мужика к другому:
— Братцы, почто девке пропадать?! Братцы, почто?..
Но мужики хмурились, прятали глаза, не спеша выходили за дверь, горница пустела.
Прокоп бросился на улицу, стал бегать по дворам. Он как-то обестолковел, точно хмель опять ударил ему в голову, кричал, ругался, грозил засудить всю деревню. Тут только он заметил, что под ногами его вьется и брешет пьяный Аниконов кобель. Он с разбегу двинул собаку ногой, придавил ее, стал топтать. Потом, вовсе обезумев, убежал в поле, куда глядят глаза.
Почти замерзшего, поздно ночью его воротил Аникон.
У Жука вокруг Проски сидели бабы. Она была очень плоха, не переставая отплевывала кровь, дышала сбивчиво, неглубоко.
Жук глянул на Прокопа, покрутил головой, сказал, будто винясь:
— Кабы у меня две лошади было, аль бы три, отчего не дать… Говорил тебе, пускай Проска уходит от греха…
Прокоп встряхнулся, спросил:
— Сколько хочешь за лошадь? Я тебе не чужой, выручай…
— Кабы она без дела стояла, — опять промямлил Жук, — чего бы не дать… За два пуда, пожалуй, валяй, вези.
И они ударили по рукам.
На рассвете бабы и девки нанесли Проске всякой всячины пирога, яиц, черствого блина, — постлали в сани половичков, разжалобились, запричитали:
— Сердечная, где тебе выжить, кровушкой изошла до последней пясточки!
— Причастить бы ее, не отдать бы ей душу в дорого без покаяния!
— Ладно скулить! — прикрикнул Прокоп, — Выживет!
И быстрый, полегчавший, ловко впрыгнув в сани, дернул вожжи.
— Счастливо!
8
Прокоп ушел из Кочанов в Кручу. Мужики долго улещали его остаться, посулам и уговорам не было конца, но он настоял на своем: с весны начал гонять кручинское стадо…
В распутицу, когда еще не показалась трава, Прокоп ходил в город, в больницу.
Проска встречала его с радостью, он улыбался ей прежней своей веселой ребячьей улыбкой, отвечал на ее расспросы невпопад, сам говорил безалаберно:
— А что Кочаны? Торчат по-старому, чего им!.. А в Кручах уже отсеяли!.. Какое теперь ученье, ребятишки в поле норовят!.. Ванька Культяпый седьмую корову купил — богач!
Проска поправлялась плохо, внезапно ей делалось хуже, потом она быстро натекала силой, и опять болезнь подкашивала ее, и она ждала смерти.
Но когда Прокоп, в последний раз перед пастьбой, пришел в больницу, он не сразу признал Проску. Кожа ее стала необычно гладкой, какой-то сквозной, и кровь разливалась по лицу широкими густыми пятнами.
Проска посмотрела на отца. Белки ее синели точно молоко, глаза были влажны и блестящи, и ресницы отражались в них ясно, как в глазу коровы. Она сказала Прокопу:
— Здравствуй! А я думала, ты уже гоняешь…
— С воскресенья. Нынче снег долго лежит, — ответил Прокоп.
Он посмотрел пристальней в ее глаза и, отвернувшись, медленно оглядывая чужие койки, будто между делом спросил:
— Родила?
Она качнула головой и показала зубы:
— Третева дни. Мальчишка.
Прокоп засмеялся, потрепал себя за гриву, сказал:
— Здоровой поди?
И она довольно оттяпала:
— А чего ему?
Когда ребенка принесли к ней на кровать кормить, Прокоп нагнулся, заглянул в пеленки, снова ласково ощерился.
— В деда, — протянул он баском и, тронув мальчонку пальцем, пошутил: — Ря-монт!
И тут в первый раз Проска спросила у него:
— А Ларион в Кочанах?
Прокоп помутнел, долго молчал, теребя поясок и покашливая.
— Ты брось про него думать, — сказал он тихо. — Я мужикам объявил, я его убыо, коли попадется. Он с той поры — как в воду. Народ болтает, его посадили, да батька его отнес, кому надо, трех тетерь, он, слышь, опять гуляет…
Проска молча совала сыну тяжелую, с большим темным соском грудь; он раскричался, неумело, чудно чмокал оттопыренными сизоватыми губами, ловя сосок.
— Тряпок нет на свивальники, — сказала наконец Проска.
— Я наготовлю, — обещал Прокоп. — Встанешь — приходи в Кручу.
И он добавил с гордостью:
— Мир меня уважает…
Кочановские мужики подсылали к Прокопу уговорщиков сманивать его назад, в Кочаны. Новый пастух попался неудачливый, скот приходил домой впроголодь, нередко доводилось деревне искать по лесу отбившихся от стада коров. Прокоп знал это, держался в Круче твердо, уговорщиков срамил. Кручинцы, боясь потерять хорошего пастуха, кормили Прокопа на убой, в праздники подносили хмельного, к зиме обещали срубить новую избу.
В мае пришла из города Проска. Круча приняла её хорошо, бабы дали тряпья на ребенка, Проска скоро и легко, как кошка, обжилась на новоселье…
В разгар уборки озимых от кочановского стада отстала одна корова, забрела в болото, увязла и ночью ее зарезали волки. Узнали об этом спустя неделю — собака набежала на волчий след, привела на болото.
Скоро из Кочанов пришел к Прокопу ходоком Хотей-Жук. Разговор велся долгий. Прокопу торопиться было некуда, он изредка покрикивал на скот да понемножку напоминал Хотею, как Кочаны терпели разбойника Лариона и как выживали из деревни Проску.
Хотей терпеливо слушал пастуха, потом говорил, что деревня простит Прокопу все долги, что сам он — Хотей-Жук — не возьмет с него долга и что Кочаны срубят Прокопу избу — не чета кручинской, да и лес-то кручинцам еще воровать надо, а в Кочанах — вон его нарезано сколько хочешь!
Прокоп только посмеивался на все Хотеевы посулы.
Тогда Жук кинул запасенную под конец приманку.
— А еще велели тебе сказать, чтобы Проска тоже приходила, с дитем. Мужики говорят, нынче такой порядок, все одно — прижитой, что в законе. По-новому. И бабы зовут, говорят — как свою, пускай приходит, мы, говорят, ее знаем — девка хорошая.
Прокоп засмеялся, хлопнул Жука по плечу.
— Ну, ступай, скажи Кочанам… Скажи Кочанам, — помедлил он, — скажи, что, мол, у Прокопа слово верное, раз что, мол, сказал он — будет пастивать Круче, так оно и будет. Раз что сказал Прокоп слово, не будет пастивать Кочанам — так оно и есть!
— Подумай, — присоветовал Жук, уходя ни с чем, — не один я зову, мир зовет.
— Я те раз сказал про мир, помнишь? — крикнул Прокоп и опять засмеялся…
Но в этот день, под вечер, когда Прокоп невдалеке от деревни созывал стадо, чтобы гнать его домой, разыгралась история, которой не ждали ни Кочаны, ни Круча, ни сам Прокоп.
Выгоняя скотину из кустов, Прокоп заметил, как шарахнулась в сторону корова, чего-то испугавшись. Он посмотрел сквозь чащу заросли, белое пятно мелькнуло за одиноким деревом, раздвинулась и задрожала кучерявая листва. Прокоп двинулся к дереву, но из куста вынырнул невысокий парень и торопко, прямо пошел на Прокопа. Пастух сразу узнал парня и по тому, как он, согнув коленки, переставлял босые ноги, и по закаменелому, неподвижному лицу его понял, чего надо ждать. Это был кручинский паренек, которого Прокоп избил по осени кнутом в лесу, у костра.
Прокоп быстро присел, будто ушел в землю, и вдруг, подпрыгнув, юркнул в кусты. Но, пробиваясь через заросли, поворачивая вправо и влево, он увидел, как раздвигались верхушки кустов наперерез ему, ближе и ближе. Он стал круто забирать в другую сторону, но оттуда донесся треск сучьев, потом кто-то, запыхавшись, прокричал:
— Прямо гони, прямо!
И по кольцу, вокруг Прокопа, в шуме и треске кустов, в топоте ног разметались разноголосые крики:
— Влево забирай!
— Не уйдет!
— Тут он, тут!
Но Прокоп вырвался на чистинку. Кучка коров бродила по ней, пощипывая траву. Прокоп рванул по коровам кнутом — раз, другой, — и дико, по-звериному заорал. Скот сорвался с места, врассыпную повалил в кусты, круша и раздирая податливую чащу.
И пастух выбежал в поле.
Там, легко отмеривая частые коротенькие шажки, как иноходец, он — на бегу — понукал себя баском, довольный, что ушел от погони:
— Вре-ешь, че-го захотел!.. Рямонта поймать!
Но, завидя у сгороды мужиков, сменил иноходь на тяжелый усталый шаг, замахал руками и крикнул истошно:
— За-ре-за-ли!
Мужики побежали ему навстречу, думая о скотине, обступили его. Он упал наземь, застонал, ухватился за голову. Потом сразу вскочил, потряс кулаками на кусты, сказал, задыхаясь:
— На словах мне одно, а на деле? Где ж это бывало, чтобы пастуха бить? Вот те Кру-ча!
Мужики заспрошали наперебой — кто бил, где скотина?
— Кру-ча! — тянул Прокоп, издеваючись. — Выходит — дружить дружи, а нож за пазухой держи! Узнал я кручинские хлеба! Спасибо!..
Толком от него так ничего и но добились.
Мужики пошли с ним в кусты сбирать коров…
А придя домой, Прокоп сказал:
— Проска, Кочаны меня дюже назад уговаривают, а чтобы с тобой. Поттить, что ль?
И Проска торопливо, проглатывая слова, ответила:
— А чего ж не поттить? Чай, в Кочанах у себя дома…
1926