Иван Франко
Захар Беркут
Дела давно минувших дней.
Преданья старины глубокой…
А. С. Пушкин.
Печально и неприветливо нынче у нас в Тухольщине!
Правда, и Стрый и Опор {1} попрежнему омывают усыпанные гравием зеленые берега, луга ее по весне попрежнему покрываются травами и цветами, и в ее лазурном, прозрачном воздухе попрежнему плавает и кружит орел-беркут, как и в давние времена. Но как же изменилось все остальное! И леса, и села, и люди! Когда-то густые, непроходимые леса покрывали почти все ее пространство, кроме высокогорных лугов, сбегая в долину до самых рак, — теперь они, как снег на солнце, истаяли, поредели, измельчали, кое-где исчезли, оставив после себя лысые прогалины; кое-где от них остались только обугленные пни, а между ними там и сям робко проглядывают чахлые пихты или же еще более чахлый можжевельник.
Когда-то тихо тут было, не услышишь ни звука, кроме пастушеской трембиты{2} на каком-нибудь дальнем горном пастбище да рева дикого тура или оленя в чащобе, — теперь на горных пастбищах раздаются возгласы пастухов, а в оврагах и чащах шумят лесорубы, пильщики и плотники, неустанно, словно не знающий смерти червь, подтачивая и подсекая красоту Тухольских. гор — столетние ели и пихты — и либо спуская их, разрезанными на большие бревна, вниз по течению к новым паровым лесопилкам, либо тут же на месте разделывая на доски и тес.
Но больше всего изменились люди. На поверхностный взгляд словно бы выросла их «культура», а на деле выходит, что выросло только их число. Сел и хуторов больше, хат по селам больше, но зато в хатах нищета большая и нужда большая. Народ изможденный, забитый, угрюмый, с чужими — робкий и неловкий. Каждый думает лишь о себе, не понимая, что это дробит их силы, ослабляет общину. Не так тут когда-то было! Хоть меньше народу, да зато что за народ! Какая жизнь бурлила в этих горах, среди этих непроходимых лесов, у подножья могучего Зелеменя!{3} Злая судьба в течение долгих веков глумилась над этим народом. Тяжелые удары подорвали его благосостояние, нищета сломила его свободный, сильный характер, и теперь только смутные воспоминания о прошлом воскрешают перед правнуками более счастливую жизнь предков. И когда порою старая бабка, сидя на печи за пряжей грубой шерсти, начнет рассказывать маленьким внукам о седой старине, о набегах страшилищ-монголов да о тухольском вожаке Беркуте, — дети слушают с волнением, в их серых глазенках сверкают слезы. А когда окончится удивительная повесть, и малые и старые, вздыхая, шепчут: «Ах, какая же это прекрасная сказка!»
— Да, да, — говорит бабка, покачивая головой, — да, да, детушки! Для нас это сказка, а когда-то правда была!
— А может, еще вернутся когда-нибудь такие времена? — спросит кто-нибудь из более взрослых.
Говорят старые люди, что когда-нибудь вернутся, да, верно, уж перед самым концом света.
Печально и неприветливо нынче у нас в Тухольщине! Сказкой кажется повесть о давних временах и давних людях. Верить не хотят ей нынешние люди, выросшие в нужде и притеснениях, в тысячелетних путах и покорности.
Но пускай себе! Мысль поэта летит в эти древние времена, воскрешая живших тогда людей, и тот, у кого чистое сердце и истинно человеческие чувства, тот и в них увидит своих братьев, живых людей, а в жизни их, хотя и вовсе не похожей на нашу, приметит многое такое, что можно пожелать и нашим «культурным» временам.
I
Было это в 1241 году. Весна стояла в Тухольских горах.
В один прекрасный день лесистые взгорья Зелеменя огласились звуками охотничьих рогов и криками многочисленных охотников. Это новый тухольский боярин, Тугар Волк, устроил большую охоту на крупного зверя. Он праздновал начало своей жизни на новом месте, — недавно князь Даниил {4} подарил ему в Тухольщине обширные высокогорные пастбища и целиком один из склонов Зелеменя, недавно он появился в этих горах и построил себе красивый дом, и вот теперь справляет первый пир, знакомится с окрестными боярами. После пира отправились охотиться в Тухольские леса.
Охота на крупного зверя — это не забава, это борьба тяжелая, нередко кровавая, нередко не на жизнь, а на смерть. Туры, медведи, вепри — опасные противники; стрелами из луков редко кому удастся свалить такого зверя, и даже рогатиной, которую метали в противника с более близкого расстояния; решающим оружием было тяжелое копье, которым надо было поразить противника, подойдя вплотную, собственной рукой, со всего размаха, сразу. Неверный удар — и жизни охотника грозила большая опасность, если ему не удавалось в последнюю минуту укрыться в надежном убежище, выхватить меч или тяжелый топор для своей защиты.
Не удивительно поэтому, что Тугар со своими гостями выехал на охоту, как на войну, с запасом стрел и рогатин, со слугами и запасами провизии, даже взял с собой сведущего знахаря, умевшего заговаривать раны. Не удивительно также, что Тугар и его гости были в полном рыцарском вооружении, только без панцырей, которые мешали бы им пробираться сквозь бурелом и чащи. Удивительно было только то, что дочь Тугара, Мирослава, не пожелавшая расстаться с отцом, осмелилась отправиться вместе с гостями на охоту. Жители Тухольщины, видя, как она едет на охоту посреди гостей, гордая, смелая, подобная стройному тополю среди коренастых дубов, с восхищением следили за нею глазами, приговаривая:
— Вот девушка! Такой бы подстать мужчиной быть. И, наверно, это был бы мужчина получше, чем ее отец!
А это было немалой похвалой, ибо Тугар Волк был мужчина — что дуб. Плечистый, коренастый, с грубыми чертами лица и жесткими черными волосами, он и сам походил на одного из тех свирепых тухольских медведей, на которых шел войной. Но и дочь его Мирослава была девушкой, какую поискать. Не будем говорить об ее прелести и красоте или об ее добром сердце — в этом отношении многие ее ровесницы могли сравняться с нею, хоть и немногие могли превзойти ее. Но в чем у нее не было равных между ровесницами — это в прирожденной свободе движений, в необычайной силе, в смелости и решительности, присущих только мужчинам, которые выросли в непрестанной борьбе с препятствиями. Сразу, с первого взгляда, было видно, что Мирослава выросла на свободе, что воспитание она получила мужское и что в этом прекрасно развитом девичьем теле живет сильный, одаренный большими способностями дух. Она была одна у отца, и к тому же при самом рождении потеряла мать. Нянька ее, старая крестьянка, сызмальства приучала ее ко всякому рукоделью, а когда она подросла, отец, чтобы скрасить свое одиночество, брал ее повсюду с собою и, потакая ее пылкой натуре, научил владеть рыцарским оружием, переносить всякие невзгоды и смело противостоять опасностям. И чем больше трудностей приходилось ей преодолевать, тем охотнее бралась она за дело, тем ярче проявлялись ее физическая сила и решительный, прямой характер. Но при всем этом Мирослава никогда не переставала быть женщиной: нежной, доброй, с живыми чувствами и скромным, стыдливым лицом, и все это соединялось в ней в такую дивную, чарующую гармонию, что тот, кто однажды видел ее, слышал ее речь, тот до конца дней своих не мог забыть ни ее лица, ни фигуры, ни голоса, — тому она припоминалась ясно и отчетливо в лучшие минуты его жизни, подобно тому как весна даже дряхлому старцу напоминает его молодую любовь.
Уже третий день продолжалась охота. Много оленей-рогачей и черногривых туров полегло от стрел и копий боярских. Над шумным горным потоком, на зеленой поляне посреди леса, стояли охотничьи шатры, дымились там и сям огромные костры, над которыми на крючьях висели котлы, крутились вертела, варилась и жарилась для гостей убитая дичина. Сегодняшний, последний день охоты посвящался самому главному и вместе с тем самому опасному делу — облаве на медведей.
На крутом взгорье, отделенном от других страшными дебрями, густо поросшем громадными буками и пихтами, покрытом буреломом и валежником, было издавна главное логово медведей. Здесь, по утверждению тухольского проводника, молодого горца Максима Беркута, находилась медвежья матка. Отсюда дикие звери наводили страх на всю округу и на все пастбища. И хотя не раз удавалось смелым пастухам забить того или другого зверя стрелами и топорами или заманить в ловушку, где ему ломала хребет падавшая сверху тяжелая колода, — все же число зверей было слишком велико, чтобы это могло принести заметное облегчение округе. Поэтому и не удивительно, что когда новоприбывший боярин Тугар Волк оповестил тухольцев, что хочет устроить большую облаву на медведей и просит дать ему проводника, — тухольцы не только дали ему в проводники первого в Тухольских горах удальца, Максима Беркута, сына почтенного тухольского старейшины Захара, но, кроме того, отрядили по собственному почину целый отряд загонщиков с луками и копьями в помощь собравшимся боярам. Все это множество людей должно было обложить медвежье логово и очистить его одним махом от хищного зверя.
С самого рассвета в охотничьем стане большое движение и напряженное ожидание. Боярские слуги хлопотали с полуночи, готовя для гостей пищу на целый день, наполняя шипучим медом и яблочным соком дорожные баклаги. Тухольские охотники готовились в свою очередь, оттачивая ножи и тесаки, обуваясь в крепкие постолы из зубровой кожи, укладывая в небольшие дорожные сумы вяленое мясо, ковриги хлеба, творог и все, что могло понадобиться в трудном, требующем целого дня, походе. Максим Беркут, который только теперь, перед наиболее важным, трудным предприятием, почувствовал себя вполне на месте, полным хозяином этой маленькой армии, — распоряжался с подлинно начальственной степенностью и рассудительностью всем, что относилось к делу, ни о чем не забывая, ни с чем не торопясь, но ни в чем и не запаздывая. Все у него делалось в свое время, на своем месте, без путаницы и сутолоки; он был всюду, где в нем была нужда, и везде умел навести лад и порядок. И среди своих товарищей-тухольцев и среди бояр или их слуг Максим Беркут везде был один и тот же — спокойный, свободный в движениях и словах, как равный среди равных. Товарищи обращались с ним так же, как и он с ними, свободно и непринужденно, смеялись и шутили, однако выполняли все его указания точно, быстро и так весело и готовно, словно они и без указки в эту же минуту сделали бы то же самое. Боярская челядь, хоть и далеко не такого ровного характера, далеко не такая свободная в обращении, весьма склонная одних высокомерно высмеивать, а перед другими низко гнуться, все же относилась с уважением к Максиму Беркуту за его степенность и рассудительность и, хоть не без колкостей и шуток, однако выполняла все, что он говорил. Да и сами бояре, по большей части люди гордые, ратные, с неудовольствием относившиеся к «смерду» в своем обществе, да еще такому смерду, который считал их словно бы в чем-то равными ему, — и они теперь не выказывали слишком явно своей неприязни и выполняли распоряжения молодого проводника. Они на каждом шагу имели случай убедиться, что эти распоряжения были вполне разумны, такие, как надо.
Еще солнышко не скоро собиралось подниматься, а уже охотничья дружина выступила из лагеря. Глубокая тишина стояла в горах; ночной сумрак дремал под темно-зелеными кронами пихт; на густых, перистых листьях папоротника висели капли росы; ползучая зеленая повилика вилась под ногами, блуждала между огромными, вывороченными с корнем, деревьями, сплеталась в непроходимые клубки с кустами гибкой, колючей ежевики и со скрюченными стеблями дикого, карабкающегося вверх хмеля. Из погибельных, черных, как ущелья, пропастей, дебрей, поднимался седою пеленою пар — признак того, что на дне этих дебрей текли небольшие лесные ручьи. Воздух в лесу наполнен был этими испарениями и запахом смолы; от него спирало дыхание — казалось, нужна была более широкая грудь, чтобы дышать им свободно.
Молча пробиралась охотничья дружина сквозь непроходимые лесные чащобы — без дороги, без каких-либо указующих примет, в сумрачной пуще. Впереди шел Максим Беркут, а за ним Тугар Волк и другие бояре. Рядом с Тугаром шла его дочь Мирослава. Позади шли тухольские пастухи. Все шли, озираясь и прислушиваясь настороженно.
Лес оживал, начиналась дневная жизнь. Пестроперая сойка хрипела на вершине пихты, зеленый дятел, прицепившись к стволу, тут же, над головами идущих, долбил своим железным клювом кору; из дальних ложбин доносился рык туров и завыванье волков. Медведи в эту пору, насытившись, дремали под буреломом на мшистой постели. Стадо вепрей хрюкало где-то в чаще, прохлаждаясь в студеном иле.
Пожалуй, около часа шел отряд этою трудною, нехоженою дорогою. Все дышали тяжело, едва вбирая грудью воздух, все отирали с лица крупные капли пота. Максим часто оборачивался назад. Он с самого начала был против того, чтобы женщина шла вместе с мужчинами в этот опасный поход, но Мирослава настояла на своем. Ведь она впервые принимает участие в такой большой охоте, и из-за каких-то там трудностей должна пропустить самую лучшую ее часть! Никакие доводы Максима о тяжести дороги, о грозящих опасностях, о силе и ярости зверя t не могли убедить ее. «Тем лучше! Тем лучше!» — говорила она с таким смелым взором, с такой пленительной улыбкой, что Максим, как зачарованный, не мог ничего возразить. И отец, который сначала тоже советовал Мирославе остаться в лагере, под конец был вынужден уступить ее просьбам. С удивлением смотрел теперь Максим, как эта необыкновенная девушка наравне с самыми сильными мужчинами преодолевала все трудности утомительного пути, как легко перескакивала она через груды гнилого бурелома и огромные колоды, каким уверенным шагом шла над обрывами, карабкалась по уступам скал, проскальзывала между вывороченными корневищами — и так легко, так неутомимо, что Максиму казалось, будто она летит на каких-то чудесных крыльях. Он глядел на нее и не мог наглядеться.
«Удивительная девушка! — думал он всякий раз. — Такой я еще не видал никогда».
Наконец пришли на место. Медвежье логово представляло собою высокий, только с южной стороны с трудом доступный холм, покрытый толстыми буками и пихтами, заваленный вывороченными деревьями и валежником. С севера, запада и востока вход и выход замыкали высокие скалистые стены, как бы громадным топором вырубленные из тела великана Зелеменя и отодвинутые от него несколько десятков саженей; внизу, под этими стенами, в тесном ущелье шумел и пенился студеный горный поток. Такое расположение облегчало нашим охотникам дело; от них требовалось только окружить не слишком широкую горную тропу с южной стороны и этой тропою продвигаться все дальше вверх по горе, а зверь, не имея иного выхода, неминуемо должен был попасть им в руки и на их копья. Очутившись на этой важной, хотя и весьма опасной тропе, Максим Беркут приказал отряду на минуту остановиться, чтобы собраться с силами перед трудным делом. Солнце всходило, но ветви пихт и соседние холмы еще скрывали его. После короткого отдыха Максим принялся расставлять охотников в два ряда, с таким расчетом, чтобы оцепить всю тропу.
Пока тропа еще узка, охотникам придется стоять в пяти шагах друг от друга; но вверху, где тропа расширяется, образуя большую пологую площадку, охотникам будет попросторнее.
Одно только беспокоило Максима: как поступить с Мирославой, которая непременно хотела тоже стоять на отдельном участке, а не рядом со своим отцом.
— Чем же я хуже твоих загонщиков? — говорила она, заалевшись, как роза, Максиму. — Их ты ставишь отдельно, а меня не хочешь… Нет, этому не бывать! Да и для моего отца было бы позором, если б мы вдвоем стояли на одном месте! Правда, батюшка?
Тугар Волк не мог ей противиться. Максим начал было толковать ей о грозящей опасности, о силе и лютости разъяренного зверя, но Мирослава заставила его замолчать.
— А у меня что ж, силы нет?! А я разве не владею луком, рогатиной и топором? А ну-ка! Пускай кто-нибудь из твоих загонщиков попробует потягаться со мною — посмотрим, кто сильнее!
Максим, наконец, замолчал и вынужден был покориться ее воле. Да и мог ли он противиться такой удивительной, прекрасной девушке? Он думал хоть место указать ей наименее опасное, но, к несчастью, и этого нельзя было сделать, так как здесь все места были одинаково опасны. Расставив весь отряд, Максим отдал такое распоряжение:
— Теперь помолимся, кто кому знает, а затем все сразу затрубим в рога. Это будет первым сигналом, он всполошит зверя. Потом двинемся вверх по тропе и станем там, где она расширяется. Мои товарищи останутся на страже у выхода, чтобы ни один зверь не ушел, а вы, бояре, пойдете дальше, к самой берлоге матки!
Немного погодя леса и горные пастбища огласились хриплым ревом зубровых рогов. Подобно громадной волне, покатилось эхо по лесам и оврагам, рассыпаясь, замирая и возникая вновь с удвоенной силой. Пробудились леса. Застонал коршун над вершиною пихты; испуганный беркут, широко размахивая крыльями, поднялся на воздух; захрустел валежником зверь в поисках надежного убежища. Внезапно рев рогов смолк, и охотники двинулись вверх по тропе. Их сердца бились учащенней в ожидании неведомых опасностей, боя и победы. Осторожно пробирались они рядами; первым — ряд боярский, за ним — ряд молодых тухольцев; Максим шагал впереди всех, напряженно прислушиваясь и выглядывая зверя. Царь бурелома, медведь, еще не показывался.
Дошли уже до самого узкого места, за которым тропа расширялась в большое покатое плато. Охотники вновь остановились здесь по приказу Максима, и вновь зазвучали с еще большей силой зубровые рога, внося тревогу в сумрачные медвежьи берлоги. Вдруг затрещал бурелом неподалеку, за огромной грудой толстых истлевших корневищ.
— Гляди! — крикнул Максим. — Зверь приближается! Едва он произнес эти слова, как сквозь широкую щель между двумя вывороченными корневищами высунулась косматая громадная голова, и два серых глаза, наполовину любопытно, наполовину тревожно уставились на Тугара Волка, стоявшего на своем участке в каких-нибудь десяти шагах от щели. Тугар был старый воин и старый охотник, — он не знал, что такое страх. Поэтому, не говоря ни слова, не обращаясь ни к кому, он выхватил тяжелую железную стрелу из колчана, положил на лук и прицелился в зверя.
— Целься в глаз, боярин! — шепнул сзади Максим. Минута тревожной тишины, свистнула стрела — и заревел зверь, как бешеный метнувшись назад. И хотя он исчез из глаз охотников, скрывшись за грудой бурелома, — рев его не унимался, и не стихал бешеный хруст.
— Вперед, за ним! — крикнул Тугар Волк и бросился к расщелине, в которой исчез зверь. Два боярина уже взобрались было на самый верх груды бурелома, уже подняли свои копья, стараясь размахнуться с такою силой, чтобы прикончить зверя. Тугар Волк, стоя в расщелине, пустил в него вторую стрелу. Зверь взревел еще громче и бросился бежать, но глаза его залило кровью, он не мог найти выход и ударялся о деревья. Копье одного из бояр впилось ему между ребер, но не нанесло смертельного удара. Дикий рев раненого медведя раздавался все сильнее. В отчаянии зверь поднимался на задние лапы, отирал кровь с глаз, вырывал и кидал перед собою сучья, но напрасно; один его глаз был пробит стрелой, а второй то и дело снова заливало кровью.
Мечась вслепую по кругу, зверь приблизился опять к Тугару Волку. Тот отбросил лук и, притаившись за вывороченным корнем, схватил в обе руки свой тяжелый топор; когда медведь ощупью пробирался к знакомой ему расщелине, Тугар со всего размаха хватил его сверху по голове с такой силой, что череп медведя раскололся надвое, как треснувшая тыква. Брызнул окровавленный мозг на боярина, и медленно, безмолвно зверь повалился наземь. Радостно взыграли трубы в честь первой победы.
Зверя вытащили из бурелома и содрали с него шкуру. Затем бояре двинулись глубже в чащобу. Солнце уже поднялось, и его лучи сверкали сквозь ветви, словно золотые нити и пряди. Охотники шли теперь гораздо веселее, похваляясь своей отвагой и силой.
— Хоть я только волк, мелкий зверь, а все еще потягаюсь с тухольским медведем! — говорил Тугар Волк радостно.
Максим Беркут слышал эти хвастливые речи и сам не знал, почему ему жаль стало тухольского медведя.
— Что ж, — сказал он, — глупый зверь этот медведь, в одиночку держится. Кабы они собрались вместе, кто знает, справилась бы с ними даже стая волков?
Тугар глянул на него гневно, однако не сказал ничего. Охотники осторожно продвигались дальше, пробираясь сквозь бурелом, перескакивая с пня на пень, проваливаясь иной раз по пояс в труху и валежник.
Среди этих руин величественной природы виднелись кое-где медвежьи тропы, проложенные в давние времена, узкие, но крепко утоптанные, густо усеянные побелевшими костями баранов, оленей и всякого другого зверья. Максим держался теперь позади бояр; он то и дело обходил стоянки, осматривал следы, стараясь установить, свежие они или нет; помогал, подбадривал утомленных — только сам не обнаруживал никакой усталости. С удивлением поглядывала на него Мирослава, когда он проходил мимо нее, и хотя многих доныне видывала она молодцов, и сильных, и смелых, однако такого, как Максим, который соединял бы в себе все качества сильного работника, рыцаря и начальника, — такого ей еще не случалось видеть.
Вдруг захрустел валежник, и грозно-яростно выскочил на ловцов громадный медведь. Он бежал, ступая на все четыре лапы, но, увидев перед собой врагов, поднялся на задние, а передними схватил отломленный бурею громадный буковый сук и размахивал им вокруг себя, испуская время от времени отрывистый, словно вызывающий рев.
Против зверя стояли два подгорских боярина, из тех, что особенно шумно хвастались и хотели всем показаться опытными охотниками. Увидев страшного противника прямо перед собой, они побледнели и задрожали. Но скрываться, бежать не подобало им, — надо было встречать опасность грудью во что бы то ни стало! Две стрелы слетели одновременно с двух луков, но одна пролетела мимо, просвистев над самым ухом медведя, а вторая попала медведю в бок, не ранив сколько-нибудь серьезно, а только разъярив безмерно. Медведь сделал громадный прыжок и швырнул в одного из охотников своим оружием — буковым суком, который со страшной силой грохнулся о дерево. Затем, не задерживаясь ни на миг и не давая противникам опомниться, медведь кинулся на того из них, который стоял на протоптанной им тропе. Копье блестело в дрожащей руке боярина — он хотел метнуть его в зверя.
— Не бросай! — крикнул тревожно Максим, подбегая и ведя на помощь находящимся в опасности боярам Тугара Волка и еще одного боярина. — Не бросай копья, а наставь его сбоку от себя и защищайся!
Но боярин не послушался и метнул копье в зверя. Размах был небольшой, рука боярина дрожала, медведь находился уже в каких-нибудь пяти шагах от него, и не удивительно, что копье лишь легко ранило зверя в переднюю лопатку. Медведь выхватил древко, сломал его и со страшным ревом кинулся на своего врага. Тот держал уже в руках прямой, обоюдоострый меч, называвшийся медвежатником, и готовился вонзить его лезвие в грудь зверю. Однако лезвие скользнуло по кости и застряло в лопатке, а зверь схватил боярина в свои страшные, железные объятия. Безумно вскрикнула несчастная жертва: захрустели кости под медвежьими зубами. Все это страшное, вызывающее дрожь событие произошло так внезапно, так неожиданно, что, когда Максим поспел на помощь, боярин, хрипя в предсмертных" судорогах, уже лежал на земле, а над ним стоял окровавленный медведь, оскалив свои страшные зубы. Он ревел на весь лес от боли.
Трепет охватил всех при этом зрелище: бояре стояли как вкопанные. Только Максим спокойно наложил стрелу на свой роговой лук, подошел на два шага ближе к медведю и, поцелившись с минуту, пустил ему стрелу прямо в сердце. Словно ножом отсеченное, оборвалось рычанье зверя, и он повалился замертво на землю.
Не ревели рога, не звучали веселые клики при этой новой победе.
Бояре, покинув свои охотничьи стоянки, сбежались к месту, где произошло несчастье. Как ни были они закалены в боях, как ни привыкли видеть рядом с собой смерть, но вид окровавленного, изуродованного и растерзанного тела исторг у всех из груди тяжелый стон.
Мирослава схватилась за сердце и отвела глаза. Тухольцы-загонщики уложили труп на сплетенные из ветвей носилки, а вслед за ним потащили и медведя. Унылое молчание воцарилось в отряде. Большая лужа крови блестела на солнце и напоминала всем, что здесь еще минуту назад стоял живой человек, отец своих детей, веселый, полный желаний и надежд, а теперь от него осталась лишь бесформенная груда кровавого мяса. У большинства бояр отпала охота продолжать облаву.
— Чур им, этим проклятым медведям! — говорили иные. — Пускай они тут живут или пропадают, — нам ли из-за них рисковать своей жизнью?
Но Тугар Волк, а еще больше Мирослава и Максим решительно настаивали на том, чтобы кончить раз начатое дело. Бояре в конце концов согласились, но очень неохотно возвращались на свои места.
— Позвольте мне, бояре, слово сказать, — обратился к ним Максим. — Мои товарищи-тухольцы замкнули выход и не выпустят ни одного зверя отсюда. Поэтому не отходите далеко один от другого. Лучше всего будет, полагаю, разделиться на два отряда и итти по самому краю пропасти, по обеим сторонам склона. Так мы сможем лучше согнать всех зверей на середину, а там вместе с тухольскими загонщиками окружим их густой цепью и перестреляем всех до единого.
— Ну да, ну да, так будет лучше! — закричал кое-кто из бояр, не замечая насмешливой улыбки, мелькнувшей на губах Максима.
Теперь охотники разделились. Одним отрядом предводительствовал Тугар Волк, а другим — Максим. Мирослава по собственному желанию присоединилась ко второму отряду, хоть и сама не могла бы объяснить — почему. Должно быть, искала опасности, ибо Максим ясно говорил, что путь второго отряда опаснее.
Вновь затрубили рога, и оба отряда разошлись в разные стороны. Охотники шли где парами, где поодиночке, то сходясь, то расходясь, чтобы отыскать тропу. Итти всем вместе было совершенно невозможно. Приближались уже к самой вершине; вершина была голая, но пониже тянулся сплошной вал из камней, бурелома и вывороченных пней. Пройти туда было наиболее трудным и наиболее опасным делом.
В одном месте груда обломков торчала, точно высокая башня. Валежник, камни и наметенная сюда с давних времен листва преграждали, казалось, всякий доступ к этой природной твердыне. Максим пополз над самым краем глубочайшей пропасти, цепляясь кое-где за мох и за обломки скал, чтобы отыскать проход. Бояре же, не привыкшие к таким непроходимым дорогам, на которых можно было сломать шею, пошли вдоль вала, надеясь найти подальше расщелину и обойти его.
Мирослава остановилась, словно что-то удерживало ее возле Максима; ее быстрые глаза всматривались зорко в щетинившуюся перед ней стену бурелома, стараясь отыскать любой, хотя бы самый трудный, проход. Не так уж долго вглядывалась она и смело начала взбираться на большие каменные глыбы и стволы деревьев, которые заваливали проход. Взобралась наверх и гордо огляделась по сторонам. Бояре отошли уже довольно далеко, Максима не было видно, а прямо перед нею находилось бесформенное нагромождение скал и бурелома, через которое, казалось, проход был невозможен. Но нет! Вон там, немного подальше, огромная пихта лежит мостом, перекинутым через этот ад — по ней можно безопасно пройти к вершине! Недолго думая, Мирослава пустилась по этому мосту. Ступив на него, еще раз оглянулась и, гордая своим открытием, приложила красиво выточенный рог к своим коралловым устам и затрубила на весь лес. Эхо раскатилось по горным пастбищам, рассыпаясь в дебрях и оврагах все более мелкой дробью, пока не замерло где-то в далеких, непроходимых чащах. На голос рога Мирославы откликнулся издали рог ее отца, а за ним рога остальных бояр. Еще миг колебалась Мирослава, стоя высоко на вывороченном с корнем дереве. Пихта была очень старая и насквозь прогнившая, а внизу, в непроглядной гуще бурелома, слышались, казалось ей, легкий хруст и ворчание. Прислушалась внимательней, — не слышно ничего… Тогда, она смело ступила на своеобразный мост. Но едва сделала шагов пять, как вдруг затрещала истлевшая пихта, подломилась под ногами Мирославы, и отважная девушка вместе с гнилыми обломками рухнула вниз, в гущу бурелома и камней.
Она устояла на ногах, не выпустив из рук оружия. Крепко сжимала окованное серебром копье; за плечами у нее висел тугой лук и колчан со стрелами, а за красивым кожаным поясом, который как литой охватывал ее стройный девичий стан, были заткнуты топор и широкий охотничий нож с костяным черенком. Свалившись неожиданно в темную пропасть, она, однако, ни на миг не испытала страха, а лишь начала озираться по сторонам, ища какого-нибудь выхода. Сначала она не могла ничего разобрать, но вскоре ее глаза привыкли к полумраку, и тогда она увидела такое зрелище, которое наполнило бы и самого отчаянного храбреца смертельным ужасом. Не далее, как в пяти шагах от нее, лежала громадная медведица возле своих малышей и сердитыми зеленоватыми глазами смотрела на незваную гостью. Мирослава содрогнулась. Вступить ли в борьбу со страшным зверем, или искать выхода и позвать на помощь? Но не легко было найти выход: вокруг щетинился бурелом и обломки скал, и хотя с большим трудом и можно было бы перебраться через них, но на глазах у дикого зверя это было бы крайне опасно. Не предаваясь долгим размышлениям, Мирослава решила не трогать зверя, а только обороняться в случае нападения, и тем временем дать тревожный сигнал и позвать на помощь. Но едва она затрубила, как медведица вскочила с места и с ревом кинулась к ней! У Мирославы не было времени хвататься за лук — зверь был слишком близко. Она сжала обеими руками копье и, упершись плечами в каменный выступ, наставила копье на медведицу. Зверь, увидев блестящее железное острие, остановился. Обе противницы стояли так долгое время, не сводя глаз друг с друга, не изменяя ни одним движением своей позы. Мирослава не решалась первой нападать на медведицу; медведица высматривала, с какой стороны лучше кинуться на врага. Вдруг медведица схватила лапами большой камень и, поднявшись на задние лапы, уже готова была швырнуть им в Мирославу. Но в ту самую минуту, когда медведица поднималась на задние лапы, девушка могучим движением всадила ей копье между передних лопаток. Страшно взревела медведица и опрокинулась навзничь, обливаясь кровью. Но рана не была смертельна, и медведица тотчас же снова вскочила. Из раны текла кровь, но, невзирая на боль, медведица вновь кинулась на Мирославу. Опасность была страшная. Разъяренный зверь лез напрямик, угрожая теперь своими страшными зубами. Единственным спасением для Мирославы было — вскочить на каменный выступ, о который она упиралась плечами. Миг — движение — и она уже стояла на нем. На сердце у нее стало легче — теперь ее положение не было таким угрожающим, — в случае нападения она могла разить зверя сверху. Но едва Мирослава успела взглянуть, что делает медведица, как зверь уже стоял неподалеку от нее на выступе, издавая грозный рев и разевая окровавленную пасть. Холодный пот выступил на лбу у Мирославы; она видела, что теперь настала решительная минута, что на этой узкой каменной плите должна разыграться борьба не на жизнь, а на смерть и что победа останется за тем, кто сумеет удержаться на этом месте и столкнуть с него противника. Медведица была уже близко; Мирослава пыталась заслониться от нее копьем, но медведица схватила древко зубами и рванула его с такой силой, что едва не столкнула Мирославу с выступа; копье выскользнуло из ее рук, и зверь швырнул его прочь, в бурелом.
«Теперь придется погибать!» — молнией пронеслось в голове у Мирославы, но смелость не покинула ее. Она сжала обеими руками топор и приготовилась к последней схватке. Зверь придвигался все ближе: жаркое его дыхание Мирослава уже чувствовала на своем лице; мохнатая лапа, усаженная острыми когтями, протянулась к ее груди, — миг, и девушке пришлось бы, растерзанной, окровавленной, упасть с выступа, так как топорище было слишком коротко по сравнению с лапами огромного зверя.
— На помощь! — крикнула в смертельной тревоге Мирослава, и в ту же минуту над ее головою блеснуло копье, и медведица с проколотым горлом колодой рухнула вниз с выступа. Среди каменных нагромождений, над головой Мирославы, показалось радостное, пылающее живым огнем лицо Максима Беркута. Благодарный взгляд спасенной девушки пронизал все его существо. Но не было произнесено между ними ни одного слова. На это не было времени. Медведица была еще жива и с ревом вскочила опять. Одним прыжком оказалась она возле своих детенышей, которые, не понимая значения этой страшной борьбы, резвились, кувыркаясь, в логовище. Обнюхав их, медведица кинулась вновь к Мирославе. К этому девушка была готова и, подняв обеими руками топор, одним взмахом раскроила череп медведице. Заливаясь кровью, зверь упал и, дернувшись несколько раз всем телом, издох.
Тем временем и Максим, продравшись сквозь завалы валежника, стал рядом с Мирославой. В глазах девушки сверкнули две жемчужных слезинки, и, не говоря ни слова, она горячо сжала руку своего спасителя. Максим, казалось, смешался, покраснел, потупил глаза и, запинаясь, проговорил:
— Я слышал твой тревожный зов… но не знал, где ты… Хорошо, что хоть теперь добрался!..
Мирослава все еще стояла неподвижно, держа руку красивого юноши в своей руке и глядя в его хорошее, солнцем обожженное и здоровым румянцем озаренное, открытое, честное лицо. В эту минуту она не чувствовала к нему ничего, кроме благодарности за спасение от неминуемой смерти. Но когда Максим, несколько осмелев, пожал ее нежную, но такую крепкую руку, Мирослава почувствовала, как что-то сладко защемило у нее в сердце, как лицо ее запылало стыдливым румянцем, — и она опустила глаза, а слово благодарности, которое уже готово было слететь с уст, замерло на губах и вспыхнуло в глазах дивным огнем первого разгорающегося чувства.
Максим первым овладел собой. В его сердце, смелом и чистом, как золото, сразу родилась светлая мечта, превратившаяся тут же в твердое решение. Это вернуло ему всю его смелость и уверенность в себе. Приложив рог к губам, он радостно затрубил в знак победы. Рядом, за стеной бурелома, откликнулись рога Тугара и других бояр. Ловкая, как белка, Мирослава быстро взобралась назад, на тот вал, с которого упала, и оттуда поведала всему охотничьему отряду о своем приключении и о помощи, оказанной ей Максимом. С трудом вскарабкался к ней Тугар Волк, а за ним и остальные бояре. Тугар долго сжимал дочь в объятиях, а увидев кровь на ее одежде, задрожал:
— И ты, ты, дочь моя, находилась в такой опасности! — И он опять и опять обнимал дочь, словно боясь утратить ее.
Затем он спустился вниз к Максиму, который возился около медведицы и маленьких медвежат. Малыши, еще не видевшие врага в человеке, мирно урчали и играли, как малые щенята; они позволяли гладить себя и совсем не боялись людей. Максим взял их на руки и положил перед Мирославой и Тугаром.
— Это ваша добыча! — сказал он. — Вы, верно, радушно примете в своем доме таких гостей.
Бояре, столпившись, то с радостью глядели на медвежат, то со страхом — на убитую медведицу, осматривали ее раны, дивясь силе и смелости Мирославы, которая отважилась вступить в борьбу с таким страшным зверем.
— О нет, — сказала, смеясь, Мирослава, — без помощи этого доброго молодца я бы теперь лежала, как эта медведица, растерзанная и окровавленная! Он заслуживает от меня великой благодарности.
Тугар Волк, казалось, с неохотой слушал эти речи своей дочери. Как он ни любил ее, как ни радовался ее спасению от величайшей опасности, однако он предпочел бы, чтобы спасителем его дочери был боярский сын, а не этот простой тухольский мужик, не этот «смерд», хоть этот смерд в конце концов сумел понравиться Тугару. Но все же ему, гордому боярину, который вырос и великих почестей достиг при княжеском дворе, трудно было при всех благодарить за спасение дочери — мужика. Однако делать было нечего… Сознание благодарности так глубоко укоренилось у наших рыцарских предков, что и Тугар Волк lie мог от него отмахнуться. Он взял Максима за руку и вывел его вперед.
— Молодец, — сказал он, — дочь моя, единственное мое дитя, говорит, что ты спас ее жизнь от великой опасности. У меня нет причины не верить ее словам. Прими же за свой подвиг благодарность отца, вся любовь и надежда которого заключаются в его детище. Я не знаю, чем мы можем отблагодарить тебя за это, но будь уверен, что если когда-нибудь это будет в моих силах, боярин Тугар Волк не забудет, чем он тебе обязан.
Максим во время этой речи стоял словно на раскаленных угольях. Он не привык к таким похвалам, вовсе не искал их и не желал. Он смешался при похвалах боярина и не знал, надобно ли отвечать на них или нет, а под конец произнес коротко:
— Не за что благодарить, боярин! Я сделал то, что каждый на моем месте сделал бы, — за что же тут благодарить? Пусть дочь твоя будет здорова, а никакой благодарности я не заслуживаю.
Промолвив это, он отправился сзывать своих тухольских товарищей. С их помощью медведицу быстро ободрали, а медвежат отнесли к месту сбора охотников, откуда весь отряд по окончании облавы должен был возвратиться в лагерь.
Солнце достигало уже зенита и заливало жаркими золотистыми лучами Тухольские горы; в лесу еще сильнее запахло разогретой смолой; горделиво и лишь изредка помахивая распластанными крыльями, плавал ястреб высоко над пастбищами в лазурном океане. Тишина царила в природе. Только на одном склоне Зелеменя раздавались звуки охотничьих труб и крики охотников. Облава закончилась, хотя и не вполне благополучно. На шестах впереди отряда тухольские юноши несли три медвежьих шкуры и в мешке двух медвежат, а на носилках из ветвей, позади отряда, несли боярские слуги окровавленный, уже окоченевший труп несчастного боярина, погибшего в медвежьих лапах.
Предводительствуемый Максимом, отряд быстро добрался до охотничьего стана. Охота закончилась. Сегодня же сразу после обеда, все охотники хотели возвратиться домой. Путь был, правда, неблизкий, но Максим обещал проводить отряд более короткой лесной тропкой до Тухли, а оттуда — к усадьбе Тугара Волка. Тухольцы-загонщики, наскоро пообедав, сейчас же пошли вперед к дому; Максим оставался с боярами, пока слуги не убрали шатры и не уложили всю кухонную утварь и охотничье снаряжение; после этого и боярский отряд тронулся в путь, направляясь домой.
II
Древняя Тухля была большим горным селением с двумя или тремя крупными выселками, в которых всего насчитывалось около полутора тысяч душ. Село и выселки находились тогда не там, где расположена нынешняя Тухля, а много выше, среди гор, в обширной, вытянутой в длину долине, которая теперь поросла лесом и зовется Запалой долиной. В те давние времена, о которых идет речь, Запалая долина не была покрыта лесом, а, наоборот, была возделана и сытно кормила хлебом своих обитателей. Простираясь более чем на полмили в длину и почти на четверть мили в ширину, ровная, с илистой почвой, окруженная со всех сторон отвесными скалистыми стенами, кое-где высотой в три, а то и в четыре сажени, долина эта напоминала собою огромный котел, из которого вылили воду. И, наверно, так оно и было. Большой горный ручей втекал с востока в эту долину водопадом высотой в полторы сажени, прорывая себе путь меж тесных гранитных скал, и, извиваясь ужом по долине, вытекал на запад через такие же тесные ворота, с грохотом разбиваясь между гладкими каменными стенами еще на несколько водопадов, пока четвертью мили ниже не впадал в Опор.
Высокие отвесные берега тухольской котловины покрыты были темным пихтовым лесом, отчего долина казалась еще более глубокой и какой-то особенно пустынной и оторванной от всего света.
Да, в самом деле, это было громадное горное убежище, почти неприступное ни с одной, стороны, — однако такими были в те времена беспрестанных войн, усобиц и набегов почти все горные села, и только благодаря этой своей неприступности им удалось дольше, нежели подольским{5} селам, сохранить свой свободный древнерусский общинный уклад, который в других местах стремились все больше подорвать гордые, обогащенные войнами, бояре.
Тухольское население жило преимущественно скотоводством. Лишь эта долина, где было расположено село, да несколько поемных лугов поменьше, не покрытых лесом, были отведены под пахоту и давали ежегодно богатые урожаи овса, ячменя и проса. Зато на горных пастбищах, являвшихся так же, как и все окрестные леса, собственностью тухольской общины, паслись большие стада овец, которые составляли основное богатство тухольцев: овцы снабжали их одеждой и пищей, жиром и мясом.
В лесах вокруг села паслись коровы и волы; но самый характер местности, гористой, скалистой и неприступной, препятствовал разведению в большом количестве крупного рогатого скота. Другим основным источником благосостояния тухольцев были леса. Не говоря уже о даровом дереве, шедшем на топливо и на всякие постройки, леса доставляли тухольцам дичь, лесные плоды, ягоды и мед. Правда, жизнь среди лесов и неприступных диких гор была тяжела, являлась беспрерывной войной с природой: с наводнениями, снегами, дикими зверями и дикими непроходимыми окрестностями, — но эта борьба вырабатывала силу, смелость и предприимчивость народа, была основой и главной действующей пружиной его крепкого, свободного общинного строя.
Солнце уже далеко перешло за полуденную черту, когда с высокой вершины в тухольскую долину начал спускаться знакомый нам охотничий отряд под предводительством Максима Беркута. Впереди шли Тугар Волк с дочерью и Максим; остальные следовали за ними небольшими группами, беседуя о проведенной охоте и охотничьих приключениях. Перед глазами охотников раскрылась тухольская долина, залитая жаркими солнечными лучами, подобная большому зеленому озеру с небольшими черными островками. Вокруг нее, словно высокая ограда, стыли каменные стены, по которым карабкались там и сям космы зеленой ежевики и кусты орешника. У входа в долину ревел водопад, разбиваясь о камни серебряной пеной; вдоль водопада был прорублен в скале узкий проход, который вел вверх и дальше, по берегу потока, через вершины и пастбища, к самому угорскому краю{6} это был известный тогдашним горцам тухольский проход, самый удобный и самый безопасный после дуклянского{7} десять окрестных общин, с галицкой и угорской стороны, трудились почти два года над сооружением этого прохода. Тухольцы больше всех положили труда на него и поэтому гордились им, как делом собственных рук.
— Смотри, боярин, — сказал Максим, останавливаясь над водопадом, у входа в круто подымающийся вверх, прорубленный в скале проход, — смотри, боярин, это дело рук тухольской общины! Далеко, вон туда, через Бескиды{8}, тянется эта дорога, первая такая дорога в горах. Мой отец сам проложил ее на протяжении пяти миль; каждый мостик, каждый поворот, каждый подъем на этом расстоянии сделаны по его указанию.
Боярин с какой-то неохотой поглядел на горы, где на далеком расстоянии видна была вьющаяся между скал над потоком проторенная горная дорога. Потом посмотрел вниз на проход и покачал головой.
— У твоего отца большая власть над общиной? — спросил он.
— Власть, боярин? — ответил удивленный Максим. — Нет, власти над общиной у нас не имеет никто: только общине принадлежит власть, а больше никому, боярин. Но мой отец сведущий человек и охотно служит общине. Так говорить на мирском сходе, как он, не умеет никто в этих горах. Община следует советам отца, но власти отец мой не имеет и не хочет ее.
В глазах Максима сверкнули огоньки гордости и удивления, когда он говорил о своем отце. Тугар Волк при его словах в задумчивости склонил голову; зато Мирослава смотрела на Максима, не сводя глаз. Слушая слова Максима, она чувствовала, что его отец становится ей таким близким, таким родным человеком, будто она век жила под его родительским попечением.
Но Тугар Волк делался с каждой минутой все угрюмее, лоб его морщился; глаза его с выражением долго сдерживаемого гнева обратились на Максима.
— Так это твой отец бунтует тухольцев против меня и против князя? — спросил он вдруг злым, резким тоном. Эти слова болезненно поразили Мирославу; она побледнела и поглядывала то на отца, то на Максима. Но Максим нисколько не смутился от этих слов, а ответил спокойно:
— Бунтует общину, боярин? Нет, это тебе неправду сказали. Вся община в гневе на тебя за то, что ты присваиваешь общинный лес и пастбище, не спросясь даже у общины, согласна она на это или нет?
— Ах, так, еще спрашивать у вашей общины! Мне князь пожаловал этот лес и это пастбище, и мне не у кого больше просить разрешения!
— То же самое говорит общине и мой отец, боярин. Мой отец успокаивает общину и советует дождаться общинного суда, где это дело разберут.
— Общинного суда? — вскричал Тугар Волк. — Это и я должен предстать перед общинным судом?
— Думаю, что и тебе самому это будет кстати. Ты мог бы всем доказать свое право, успокоить общину.
Тугар Волк отвернулся. Они продолжали итти проходом, который вился спиралью, чтобы дорога не была такой крутой и такой опасной. Максим, идя сзади, не сводил глаз с Мирославы. Но его лицо не сияло уже таким чистым счастьем, как незадолго до этого. Чем темнее облако гнева и недовольства омрачало чело ее отца, тем яснее чувствовал Максим, что между ним и Мирославой разверзается глубокая пропасть. При этом он, дитя гор, не знающий широкого мира и гордых боярских замыслов, и не догадывался, как широка и глубока была эта пропасть на самом деле.
Они уже спустились в долину. Под водопадом ручей образовывал широкий, спокойный и чистый, как слеза, пруд. У его берегов стояли высокие шапки жемчужной шипящей пены; дно щетинилось большими и малыми обломками скал; быстрые, как стрелы, форели сверкали меж камней своими жемчужно-желтыми, в красных пятнах, боками; в глубине пруда с ревом низвергался по каменной стене водопад, словно столб живого серебра, играя на солнце всеми цветами радуги.
— Какое прекрасное место! — невольно воскликнула Мирослава, рассматривая громоздящиеся в глубине водопада дикие обломки скал, окруженные поверху темно-зеленой каймой пихтового леса.
Это наша Тухольщина, наш рай! — сказал Максим, окидывая взором долину, и горы, и водопад с таким гордым видом, с каким не всякий государь озирает свое царство.
— Только мне вы отравляете жизнь в этом раю, — сказал в сердцах Тугар Волк.
Никто не отозвался на эти слова: все трое шли молча дальше. Они уже подходили к селу, которое раскинулось тесными рядами опрятных, крытых тесом хат, густо обсаженное рябиной, вербами и развесистыми грушами. Народ работал в поле; только старые деды, почтенные, седобородые, похаживали возле хат, что-нибудь обтесывая или плетя сети на зверя и на рыбу, или же обсуждая мирские дела. Максим кланялся им и приветствовал их громко, дружелюбно; вскоре и Мирослава стала приветствовать встречавшихся им по пути стариков тухольцев; лишь Тугар Волк шел мрачный и молчаливый, даже взглянуть не желая на тех смердов, которые смели противиться воле его князя. Но вот посреди села им повстречалась странная процессия. Три старца, одетые по-праздничному, несли на высоком, гладко обтесанном и искусно окованном серебром шесте большую, тоже окованную серебром, цепь, сделанную из одного куска дерева в виде кольца, нераздельного и замкнутого в себе. Над этой цепью развевалось алое, малинового сукна, серебром вышитое знамя. Старцы шли медленно. Перед каждым двором они останавливались и выкликали громко имя хозяина, а когда хозяин или кто-нибудь из обитателей усадьбы являлся на зов, они говорили:
— Завтра на сход! — и шли дальше.
— Это что за диковина? — спросил Тугар Волк, когда старцы начали приближаться к ним.
— Разве ты не видел еще этого? — спросил его удивленно Максим.
— Не видел. У нас близ Галича{9} нет такого обычая.
— На сход сзывают, на совет общины.
— Я думал, что это попы с хоругвью, — начал насмехаться Тугар.
— У нас когда зовут на сход, то сзывают тихо, — передавая от дома к дому общинное знамя.
— У нас общинное знамя носят по селу эти люди; они обязаны каждого жителя поименно вызвать на сход. И тебя тоже позовут, боярин.
— Пускай себе зовут, я не приду! Меня совершенно не касается ваш сход. Я здесь по княжьей воле и могу сам собрать сход, если найду это нужным.
— Ты сам… собрать сход? — спросил изумленный Максим, — без наших бирючей{10}? Без нашего знамени?
— У меня свои бирючи и свое знамя.
— Но ведь на твой сход никто из наших общинников не пойдет. А как наш сход присудит — так в нашей общине и будет.
— Увидим! — сказал гневно и упрямо Тугар Волк.
К этому времени наши путники приблизились к бирючам. Увидев боярина, старцы поставили на землю знамя, а один из них произнес:
— Боярин Тугар Волк!
— Я — ответил боярин угрюмо.
— Завтра на сход!
— Зачем?
Но бирючи на это не ответили ничего и двинулись дальше.
— Не их дело, боярин, говорить — зачем, — пояснил Максим, стараясь всеми силами умерить неприязнь боярина к тухольскому общинному совету. После продолжительного молчания, во время которого они продолжали итти селом, Максим снова заговорил: — Боярин, позволь мне, неопытному, молодому, молвить тебе слово.
— Говори! — сказал боярин.
— Приди завтра на сход!
— И подчиниться вашему мужицкому суду?
— Что ж, боярин, тухольская община судит по справедливости, а справедливому суду разве стыд подчиниться?
— Батюшка, — вмешалась и Мирослава в их разговор, — сделай так, как говорит Максим! Он правильно говорит. Он спас мне жизнь, он не стал бы тебе дурное советовать; он знает хорошо здешние обычаи.
Тугар невольно улыбнулся этой воистину женской логике, но лицо его вскоре опять омрачилось.
— Ты мне уши прожужжала этим своим Максимом! — сказал он. — Ну, спас тебе жизнь, и я благодарен- ему за это и, если хочешь, дам ему пару волов. Но тут дело совсем о другом, во что не следует вмешиваться ни тебе, ни Максиму.
— Нет, боярин, — ответил на это Максим, — ты, верно, не захочешь унизить меня платой за мое незначительное дело. Ни я, ни мой отец не примем никакой платы. А то, что я прошу тебя притти завтра на сход, я делаю только из искреннего расположения. Я хотел бы, боярин, чтобы между тухольской общиной и тобой было согласие.
— Ну, пускай и так, — согласился, наконец, Тугар Волк, — я приду завтра на этот ваш совет, но не для того, чтобы подчиниться ему, а только затем, чтобы поглядеть, что это за совет такой.
— Приди, боярин, приди! — воскликнул радостно Максим. — Увидишь сам, что тухольская община умеет быть справедливой.
От слов Тугара Волка у Максима стало легче на сердце. Он повеселел, сделался разговорчивым, указывал Мирославе на все, что было интересного и красивого вокруг, а красивого и интересного было много. Наши путники находились как раз посредине села и в центре тухольской долины. Отвесные скалистые берега котловины сверкали вдали по обеим сторонам, словно гладкие, высокие мраморные стены. Ручей бежал посреди села, тут же, возле дороги, шумел и пенился, дробясь о камни, усеивавшие его дно, и навевая свежую прохладу на всю долину. По краям потока, берега которого были довольно высоки, стояли врезанные в илистое дно древнего озера плотины из камня и толстых пихтовых бревен и колод, — они предохраняли село от наводнения. Там и сям через ручей были переброшены удобные мостки с перилами, а сейчас же за плотинами начинались грядки гороха и фасоли, стебли которых вились вверх по тычинам, свеклы и капусты, а также посевы пшеницы, тянувшиеся чистыми, светло-зелеными полосами далеко за хатами. Хаты были аккуратно огорожены и содержались чисто; стены из гладко отесанных бревен не обмазывали глиной, а несколько раз в году мыли и скоблили речной галькой; только там, где одно бревно сходилось с другим, стены были обмазаны глиной и побелены известью и выглядели очень красиво среди зеленых верб и груш. Перед каждым двором стояло по две липы, к которым прикреплены были красиво сплетенные разными узорами ворота. Почти над каждыми воротами на жерди висела какая-нибудь убитая хищная птица сорока, ворона, ястреб или орел, с широко раскинувшимися крыльями и свесившейся вниз головой; это были символы духов — покровителей дома. За хатами находились конюшни и другие хозяйственные строения, все под тесом, сложенные из толстых тесаных бревен; только многочисленные обороги {11} были крыты соломой и вздымали там и сям свои желто-золотые конусообразные чубы между четырьмя высокими столбами.
— Вот двор моего отца, — сказал Максим, показав на один из дворов, ничем не отличавшихся от прочих. Возле дома не было никого, но двери в сени были раскрыты, а в стене, обращенной на юг, были прорублены два небольших квадратных отверстия, — их летом оставляли либо открытыми настежь, либо закладывали тонкими полупрозрачными гипсовыми плитками, а на зиму, кроме того, заколачивали дощатыми ставнями. Это были тогдашние окна.
Мирослава с любопытством взглянула на это гнездо Беркутов, над воротами которого вправду висел недавно убитый громадный беркут, казалось, и теперь, после смерти, грозивший своими могучими железными когтями и черным, изогнутым, как крючок, клювом. Уютно, спокойно и светло было на этом дворе; ручей, через который была переброшена широкая кладка, отделял его от дороги и, тихо журча, плескался хрустальной волной о каменную плотину. Тугар Волк заглянул туда.
— Ага, значит, здесь сидит этот тухольский владыка? Ну, я рад познакомиться с ним. Посмотрим, что это за птица!
Максим хотел проститься с боярином и его дочерью и завернуть во двор, но что-то словно тянуло его итти с ними дальше. Мирослава, казалось, поняла это.
— Уже идешь домой? — спросила она, отворачиваясь, чтобы скрыть свое смущение.
— Хотел итти, да, ладно уж, провожу еще вас через ущелье, до вашей усадьбы.
Мирослава обрадовалась, сама не зная отчего. И опять пошли они вдоль села, беседуя, поглядывая по сторонам, любуясь друг другом, наслаждаясь звуками голоса, забывая все вокруг, отца, общину. И хотя за всю беседу ни одним словом не обмолвились они о себе, о своих чувствах или надеждах, но и в самых безразличных словах их трепетал жар молодых, первой любовью согретых сердец, проявлялась таинственная сила, привлекавшая друг к другу эти два молодых, здоровых и прекрасных существа, чистых и неиспорченных, которые в своей невинности даже и" не подозревали, с какими препятствиями предстояло встретиться их молодой любви.
И Тугар Волк, который шел впереди в тяжелом, мрачном раздумье, размышляя о том, как бы завтра предстать достойно и во всем блеске перед этими смердами и показать им все свое значение и превосходство, — и Тугар Волк не заметил ничего между молодыми людьми; одно только сердило его: что этот молодой парень так смел и держится с ним и его дочерью, как с равными себе. Но до поры до времени он сдерживал свой гнев.
Они миновали уже село и приближались к тому месту, где тухольская котловина замыкалась, лишь через узкие скалистые ворота пропуская ручей в долину. Солнце уже низко склонилось к закату и стояло над вершиной леса, купая свои косые лучи во вспененных волнах потока. От скал, теснивших поток при выходе из тухольской долины, ложились уже длинные тени; в самой теснине — было сумрачно, холодно и сыро. Внизу вода потока разбивалась об огромные, наваленные здесь грудами, камни, а высоко вверху шумели гигантские пихты и буки. Над самым потоком по обеим сторонам шли прорубленные в скалах удобные тропинки —.тоже дело рук тухольцев. Какая-то дрожь пронизала Мирославу, когда она вошла в эти удивительные «Каменные ворота»: то ли от стоявшего там холода, то ли от сырости, или бог весть отчего, — она схватила отца за руку и прижалась к нему.
— Какое страшное место! — сказала она, остановившись в теснине и глядя вокруг себя и вверх. И действительно, место было необычайно дикое. Проток был узок, может быть сажени три шириной, не больше, и так гладко пробит стремительной горной водой в сланцевой скале, что непосвященный мог бы поклясться, что это работа человеческих рук. А перед самым входом в ущелье торчал огромный каменный столб, совсем подмытый водой и оттого снизу более тонкий, а сверху как бы головастый, поросший папоротником и карликовыми березками. Это был широко известный Сторож, который, казалось, сторожил вход в тухольскую долину и готов был обрушиться на всякого, кто с враждебной целью пожелает проникнуть в этот тихий, счастливый уголок. Сам Тугар Волк почувствовал какой-то холод за плечами, взглянув на этого страшного Сторожа.
— Тьфу, какой опасный камень! — сказал он. — Так навис над самым проходом, что, кажется, вот-вот упадет!
— Это святой камень, боярин, — сказал с важностью Максим, — ему каждую весну плетут венки из горицвета — это наш тухольский Сторож.
— Э, все у вас ваше, все у вас святое, все у вас тухольское, даже слушать надоело! — воскликнул Тугар Волк. — Как будто, кроме вашей Тухольщины, и света больше нет!
— Для нас и вправду нет света, — ответил Максим. — Мы больше всего любим свой уголок; если бы каждый так любил свой уголок, тогда, наверно, все люди жили бы на свете спокойно и счастливо.
Максим в своей невинной искренности даже не подозревал, как больно уколол он боярина этими словами. Он не заметил также, какими злыми глазами взглянул на него Тугар Волк. Обращаясь к Мирославе, Максим продолжал растроганным голосом:
— А об этом камне, о нашем Стороже, я вам расскажу то, что слышал от отца. Давно это, очень давно было, еще когда великаны жили в наших горах. Тогда здесь, где теперь каша Тухля, стояло большое озеро; эта котловина была еще замкнута со всех сторон, и вода текла только через ее край. Озеро это было заколдованное; в нем не водилось ничего живого, ни рыбки, ни червячка; и зверь, который пил из него, должен был погибнуть; и птица, которая хотела перелететь через него, падала в воду и тонула. Озеро находилось под властью Мораны, богини смерти. Но однажды случилось так, что царь великанов поссорился с Мораной и, чтобы сделать ей наперекор, ударил своим волшебным молотом по скале и развалил стены, так что вся вода из заколдованного озера вытекла и потеряла свою волшебную силу. Вся окрестность сразу ожила; дно озера превратилось в плодородную долину и зазеленело буйными травами и цветами; в ручье завелись рыбы, меж камней всякие гады, в лесах зверь, В воздухе птица. За это разгневалась Морана, потому что она не любит ничего живого, и обратила царя великанов в этот камень. Но с самой долиной не могла ничего поделать, потому что не могла вернуть обратно мертвую воду, которая вытекла из озера; если бы она вернула обратно всю эту воду до капли и замуровала этот выбитый в скале проход, то стала бы снова царицей наших гор А так, хотя царь великанов и не живет, но зато и Морана не имеет уже тут власти. Но царь не вовсе погиб. Он существует в этом камне и сторожит эту долину. Говорят, что когда-нибудь Морана еще раз соберет свою силу, чтоб завоевать нашу Тухольщину, но этот заколдованный Сторож обрушится тогда на войско Мораны и раздавит его своей тяжестью…
Со странным чувством внимала Мирослава этой повести; она глубоко запала ей в сердце, — ей так хотелось вступить под предводительством этого доброго и животворящего царя великанов в бой с войском Мораны; кровь живей заиграла в ее молодом сердце. Как сильно, как горячо любила она в эту минуту Максима!
А Тугар Волк хоть и слушал повесть Максима, но, видимо, не слишком верил ей; он лишь еще раз обернулся, взглянул на каменного тухольского Сторожа и презрительно улыбнулся, как бы говоря: «Вот глупые смерды, какие пустяки составляют их гордость и надежду!»
Уже наши путники миновали узкое ущелье тухольского потока и вышли на свежий воздух. Перед их глазами внезапно раскинулась длинная, замкнутая крутыми горами, долина Опора, которая где-то там вдали смыкалась с долиной Стрыя. Солнце уже клонилось к западу и жарким пурпуром отливало в широких волнах Опора. Тухольский поток бешеными скачками, с яростным шумом, свергался вниз, чтобы окунуться в Опор. Его вода, в которой резко отражался закатный багрянец, походила на кровь, хлещущую из огромной раны. Вокруг шумели потемневшие уже леса.
С минуту стояли наши путники, упиваясь этой бессмертной и живительной красотой природы. Максим колебался, словно не решаясь привести в исполнение мысль, которая засела в его голове и с силой рвалась на волю. Затем собрался с духом и приблизился к Тугару Волку, вздрагивая и краснея.
— Боярин-батюшка, — произнес он необычайно мягко и неуверенно.
— Что тебе нужно? — Позволь мне быть твоим самым верным слугой…
— Слугой? Что же, это не трудно, приди с отцом и наймись, если очень хочешь на службу.
— Нет, боярин, не так ты понял меня… Позволь мне быть твоим сыном!
— Сыном? Но ведь у тебя есть отец, и, как я слыхал, много лучше, справедливее и мудрее меня, если он завтра будет судить меня!
Боярин горько, ядовито усмехнулся.
— Я хотел сказать, — поправился Максим, — хотел сказать не это. Боярин, отдай за меня дочь свою, которую я люблю больше своей жизни, больше души своей!
Гром среди ясного неба так не перепугал бы Тугара Волка, как эти пылкие и вместе с тем простые слова юноши. Он отступил на два шага назад и пронизывающим, полным гнева и презрения взглядом измерил бедного Максима с ног до головы. Лицо его прямо посинело от злости, зубы были крепко сжаты, губы дрожали.
— Смерд! — вскричал он вдруг так резко, что даже в окрестных горах отдался этот страшный окрик. — С какими словами смеешь ты обращаться ко мне? Повтори еще раз, ибо не может быть, чтобы я и впрямь слышал то, что мне почудилось.
Грозный окрик боярина пробудил в Максиме его обычную смелость и решительность. Он выпрямился перед боярином, как молодой горделивый дубок, и сказал ласковым, но твердым тоном:
— Ничего худого я не сказал тебе, боярин, ничего такого, что приносило бы бесчестие тебе или твоей дочери. Я просил у тебя руки твоей дочери, которую я люблю так, как ее никто на свете любить не будет. Неужто же между твоим боярским и моим мужицким родом так велика пропасть, что ее и любовь не могла бы заполнить? Да и чем же ты настолько выше меня?
— Молчи, смерд! — прервал его яростным криком Тугар Волк. — Рука моя уже готова стиснуть рукоять меча, чтобы заткнуть им твою глупую глотку! Одно только спасает тебя от моей мести — то, что ты нынче выручил мою дочь из беды! Иначе лег бы ты в ту же минуту мертвым за такие слова! И ты, безумный, мог помыслить об этом, посмел поднять глаза свои на нее, на мою дочь? Это потому, что я и она разговариваем с тобой по-человечески, а не пинаем тебя, как собаку? И ты думал, что, спасая ее от когтей медведя, ты добыл ее для себя, точно пленницу?
— О нет! Если так было бы суждено, пусть бы она лучше погибла в кровавых объятиях дикого зверя, чем досталась тебе!
— Нет, боярин, иначе скажи! Лучше бы я погиб в лапах медведя, чем хотя бы один волосок упал с ее головы.
Мирослава отвернулась при этих словах, чтобы скрыть от отца и Максима долго сдерживаемые слезы, которые теперь брызнули из ее глаз. Но Тугар Волк не обращал внимания на это и продолжал:
— И ты, подлое хамское отродье, смеешь равнять себя со мною! Со мною, который весь век провел среди князей, удостоился княжеской похвалы и награды за рыцарские подвиги! Моя дочь Может выбирать себе жениха среди самых первых, самых прославленных рыцарей в стране, а я вместо этого взял бы да отдал ее тебе, смерду, в твое тухольское гнездо, где бы она увяла, иссохла и погибла в нужде? Нет, нет, ступай прочь, бедный парень, ты не в полном рассудке, ты произнес свои слова в припадке безумия!
Максим видел теперь, что его надежды разбиты, что боярин слишком высоко заносится, слишком презрительно смотрит на него. Как ни тяжело было, но делать было нечего.
— Боярин, боярин, — сказал он печально и мягко. — Слишком высоко поднялся ты на крыльях гордости, но берегись! Судьба обычно наиболее высоко возносит тех, кого собирается ниже всех столкнуть. Не гнушайся бедными, не гнушайся низкими, не гнушайся тружениками, боярин, ибо кто знает, кому из какой криницы придется воду пить?
— Ты еще смеешь поучать меня, гадина! — вскричал разъяренный Тугар Волк, и глаза его засверкали безумным гневом. — Прочь с глаз моих, а не то, богом клянусь, не погляжу ни на что и проткну тебя этим клинком, как проткнул нынче утром медведя!
Не гневайся, боярин, за слово глупого парня, — ответил попрежнему спокойно Максим. — Прощай! Прощай и ты, моя звездочка, блиставшая мне так чудесно один день. Навеки ты для меня померкнешь. Прощай и будь счастлива!
— Нет, не стану молчать, — сказала вдруг Мирослава, оборачиваясь с решительным видом, — я не померкну для тебя, добрый молодец, я буду твоей.
Тугар Волк, остолбенев, смотрел на свою дочь и уж вовсе теперь не знал, что предпринять.
— Дочь моя, что ты говоришь? — воскликнул он.
— То, что слышишь, батюшка. Отдай меня за Максима! Я пойду за него.
— Глупая девушка, этого не может быть!
— Попробуй и увидишь, что может.
— Ты в горячке говоришь это, доченька, ты испугалась дикого зверя, ты нездорова!
— Нет, батюшка, я здорова и скажу тебе еще раз и клянусь пред этим ясным солнцем, что этот молодец должен быть моим! Солнце, будь свидетелем!
И она взяла Максима за руку и жарко прильнула устами к его устам. Тугар Волк не мог опомниться, не мог сделать ни одного движения, произнести хотя бы слово.
— А теперь, добрый молодец, иди домой и не бойся ничего. Мирослава поклялась, что будет твоею, и Мирослава сумеет сдержать свою клятву. А мы, батюшка, поспешим домой! Вон уже в долине видна наша усадьба, а вот и наши гости подходят.
И, сказав это, удивительная девушка взяла еще не опомнившегося от удивления отца за руку и стала спускаться с ним с горы. А Максим долго еще стоял на месте, очарованный, счастливый. Наконец он очнулся и, упав ниц на землю, помолился заходящему солнцу, как молились его деды и прадеды, как молился тайком и его отец. Потом поднялся и медленным шагом пошел домой.
III
За селом, у самого водопада, стояла посреди поляны громадная липа. Никто не помнил, когда она была посажена и когда она разрослась, такая большая и развесистая. Тухля была поселением не слишком древним, и деревья, росшие в тухольской долине, были куда моложе этой липы; поэтому и не удивительно, что тухольские жители считали ее древнейшей свидетельницей старины и окружали великим почетом.
Тухольцы верили, что эта липа — дар их извечного покровителя, царя великанов, который собственноручно посадил ее в тухольской долине, в честь своей победы над Мораною. Из-под корней липы бил источник прозрачной тихо журча по мелким камешкам, вливался в поток Это было место тухольских общинных сходок, сельского веча которое в старину представляло собой высшую и единственную власть в русских общинах.
Вокруг липы расстилалась широкая, ровная площадь. Рядами тянулись на ней к востоку гладкие каменные глыбы служившие сиденьями, на которые садились старейшины общины, патриархи родов. Сколько было таких патриархов — столько и каменных сидений. За ними находилось свободное пространство. Под липой, над самым источником, стоял четырехгранный камень с просверленным посредине отверстием; туда во время схода вставляли общинное знамя. А сбоку было сделано другое возвышение для беседника, то есть для того, кто высказывался по какому-нибудь делу; он покидал свое место и всходил на это возвышение, чтобы весь народ мог слышать его.
На другой день после боярской охоты тухольцы густо усеяли вечевую площадь. Шум катился по долине. Старейшины общины важно шли из села один за другим и усаживались на своих местах. Шумно собиралась молодежь и становилась за ними широким полукругом. И женщины приходили тоже, хоть и не в таком множестве: из общинного совета ни один взрослый, будь то мужчина или женщина, не был исключен. И хотя решающий голос имели только старейшины-патриархи, однако при обсуждении свободно разрешалось и молодежи и женщинам высказывать свое мнение.
Солнце поднялось уже высоко в небе, когда из села последними пришли бирючи, неся перед собой тухольское общинное знамя. Появление их вызвало всеобщий шопот, а когда они приблизились, все стихло. Бирючи, трижды поклонившись общине, стали под липой и сняли шапки. Все собрание сделало то же.
— Честная община, — произнесли бирючи, — согласны ли вы нынче совет держать?
— Да, да! — загудело собрание.
— Тогда помогай бог! — сказали бирючи и, подняв высоко общинное знамя, воткнули его древко в отверстие, просверленное в камне. Это был знак того, что собрание открыто.
Затем поднялся со своего места старейший из всех собравшихся, Захар Беркут, медленной, но твердой поступью подошел к липе и, прикоснувшись к ней рукой, приблизился к бегущему из-под ее корней роднику; опустившись на колени, он окропил себе глаза и губы. Это была обычная, древняя церемония, знаменовавшая очищение уст и прояснение взгляда, потребные для такого важного дела, как народное собрание. Потом он уселся на возвышенном месте, обратясь лицом к народу, то есть на восток.
Захар Беркут был седой, как голубь, старец, самый старший во всей тухольской общине; ему было более девяноста лет. Отец восьмерых сыновей, из которых трое уже сидели вместе с ним среди старейшин, а самый младший, Максим, выделялся среди тухольских молодцов, как крепкий дубок выделяется среди кустов явора. Высокого роста, величавый, со строгим лицом, умудренный жизненным опытом и знанием людей, Захар Беркут являл собой истинный образец тех древних патриархов, отцов и водителей целого народа, о которых говорят нам тысячелетние песни и предания. Несмотря на свою глубокую старость, Захар Беркут был еще силен и крепок. Правда, он не работал уж в поле, не гонял овец на горные пастбища и не промышлял зверя в лесных дебрях, но тем не менее он не переставал трудиться. Сад, пасека и изготовление лекарств — вот что было теперь его работой. Едва лишь весна заглянет в Тухольские горы, как Захар Беркут уже в своем саду копает, чистит, подрезывает, прививает и пересаживает. Односельчане дивились его познаниям в садоводстве и радовались тому, что он не таил своих познаний, а охотно обучал каждого, показывал и приохочивал к делу. Пасека его находилась в лесу, и каждый погожий день Захар Беркут ходил на свою пасеку, хотя путь был утомительный и довольно далекий. Но настоящим благодетелем считали тухольцы Захара Беркута за его лекарства. Как только наступит, бывало, время между троицей и праздником Купалы, Захар Беркут со своим младшим сыном Максимом уходил на несколько недель в горы за травами и зельями. Правда, чистые и простые обычаи того времени, свежий тухольский воздух, просторные и здоровые дома и непрестанный, но отнюдь не чрезмерный труд — все это, вместе взятое, оберегало людей от частых и заразных болезней. Зато чаще случались увечья и раны, которые, верно, ни один знахарь не смог бы так быстро и так хорошо залечить, как Захар Беркут.
Однако не во всем этом видел Захар Беркут главный смысл своей стариковской жизни. «Жизнь лишь до той имеет цену, — говаривал он частенько, — пока человек может помогать другим. Когда он становится для других бременем, а пользы не приносит, тогда это уже не — человек а помеха, тогда ему и жить не стоит. Упаси меня боже чтоб я когда-нибудь стал другим в тягость и ел данный из милости, хотя и вполне заслуженный, хлеб!» Эти слова были путеводной золотой нитью в жизни Захара Беркута Все что он делал, что говорил, что думал, он делал, говорит и думал, имея в виду добро и пользу для других прежде всего — для общины. Община — это был его мир цель его жизни. Видя, что медведи и вепри часто увечат скотину и людей в горах, он еще юношей задумал научиться излечивать раны и, покинув родительский дом, пустился в далекий, незнакомый путь к одному прославленному знахарю, который, по слухам, умел заговаривать стрелы и кровь. Однако заговор этого лекаря оказался никчемным. Захар Беркут, явившись к нему, пообещал ему десять куниц в уплату, если тот научит его своему заклинанию. Знахарь согласился, но Захару недостаточно было учиться вслепую, он хотел прежде убедиться в том, хорошо ли лекарство знахаря? Он вынул нож и нанес себе глубокую рану в бедро.
— Заговори! — сказал он изумленному лекарю. Заклинание не подействовало.
— Э, — сказал лекарь, — это потому не удается, что ты по своей воле себе нанес раны. Такую рану заговорить нельзя.
— Ну, видно, плохо твое заклинание, и мне его не нужно. Я ищу такой заговор, который не спрашивал бы, по своей воле нанесена рана или нет, а излечивал бы всякую.
И Захар Беркут тут же покинул знахаря и пошел дальше, разыскивать лучших лекарей. Долго скитался он по горам и долам, пока через год скитаний не пришел к скитским {12} монахам. Среди них был один столетний старец, долгое время пробывший на Афонской горе у греков и прочитавший там множество древних греческих книг. Этот монах умел прекрасно лечить раны и брался обучить своему искусству всякого, кто проживет с ним год в добром согласии и покажется ему человеком доброго сердца и чистой души. Много уже учеников приходило к старому, всегда задумчивому и всегда печальному монаху, и ни один из них не пришелся ему по душе, ни один не прожил с ним условленного срока и не унес с собой его врачебных секретов. Об этом-то лекаре и прослышал Захар Беркут и решился отбыть положенный искус. Придя в скитский монастырь, он попросил допустить его к старцу Акинфию и откровенно рассказал ему о цели своего прихода. Седобородый, угрюмый старец Акинфий взял его к себе без возражений — и Захар пробыл у него не год, а целых три года. Он вернулся из скита другим человеком; его любовь к общине стала еще жарче и крепче, его речь текла чистой кристальной струей, слова были спокойны, разумны и тверды, как сталь, а против всякой неправды — остры, как бритва. За время своего четырехлетнего странствия Захар Беркут повидал мир, побывал и в Галиче, и в Киеве, видел князей и их дела, узнал воинов и купцов, и его простой и ясный ум складывал все виденное и слышанное, зернышко к зернышку? в сокровищницу памяти, как материал для размышлений. Он возвратился из путешествия не только врачом, но и гражданином. Наблюдая в долинах, как князья со своими боярами силятся ослабить и разорвать общинные свободные порядки в селах, чтобы тем легче превратить затем разъединенных и разрозненных людей в своих невольников и слуг, Захар Беркут убедился, что для его братьев-крестьян нет иного спасения и иной надежды, как хорошее устройство, разумное ведение и развитие общинных порядков, общинного единения и дружбы. А с другой стороны, от старца Акинфия и других бывалых людей Захар много наслышался об общественных порядках в северной Руси, в Новгороде, Пскове, о достатке и процветании тамошних жителей, и все это зажгло в его пылкой душе желание — отдать всю свою жизнь на исправление и укрепление добрых общинных порядков в родимой Тухольщине.
Семьдесят лет минуло с той поры. Подобно древнему дубу-великану стоял Захар Беркут среди молодого поколения и мог теперь видеть плоды своей многолетней деятельности. И, вероятно, не без радости взирал он на них. Как один человек, стояла тухольская община, дружная в труде и потреблении, в радости и горе. Община была сама для себя и судьей и установителем порядков во всем. Общинное поле, общинные леса не требовали сторожа — обшина сама всегда и везде зорко стерегла свое добро. Бедных не было в общине; земля доставляла пропитание всем, а общественные закрома и риги были всегда открыты настежь для нуждающихся. Князья и их бояре завистливым оком глядели на эту жизнь, в которой им не было места, которая в них не нуждалась. Раз в год приезжал в Тухольщину княжеский сборщик податей, и община старалась как можно скорее избавиться от неприятного чиновного гостя: спустя день или два он уезжал, нагруженный всяческим добром, ибо подати большею частью платили тухольцы натурой. Однако в Тухольщине сборщик княжеских податей не был таким полновластным хозяином, как в других селах. Тухольцы хорошо знали, что полагается сборщику, а что князю, и не позволяли ему совершать никаких злоупотреблений.
Но не в одной лишь Тухольщине сказывалось благодетельное влияние Захара Беркута; его знали на несколько десятков миль в окружности, на русской и на угорской стороне. И знали его не только как прекрасного целителя, излечивающего раны и всякие болезни, но так же и как великолепного оратора и советчика, который, «как заговорит, так словно бог тебе в сердце вступает», а если даст совет, — отдельному ли человеку, или целой общине, — то хоть целое вече стариков собери, и те все вместе, наверное, лучшего совета не придумают. Издавна Захар Беркут пришел к твердому убеждению, что подобно тому, как один человек сам по себе среди общины слаб и беспомощен, так и одна община слаба, и что только взаимопонимание и совместные действия многих соседних общин могут придать им силу и могут в каждой общине в отдельности укрепить свободные общинные порядки. Поэтому в заботах о благе своей Тухольщины Захар никогда не забывал и о соседних общинах. В более молодых годах он часто посещал другие общины, бывал там на мирских сходах, старался хорошо ознакомиться с людьми и с их нуждами, и везде его советы и увещания имели одну цель: укрепить дружеские, товарищеские и братские связи между людьми в общинах и между соседними общинами. А связи эти были в те времена еще достаточно живы и крепки; еще разъедающая власть бояр и князей не в силах была разорвать их окончательно, — потому и не удивительно, что под руководством столь любимого всеми, столь опытного и преданного общественному делу человека, как Захар Беркут, эти связи быстро восстановились и окрепли. Особенно связь с русскими общинами на угорской стороне была важна для Тухольщины, да и для всего стрыйского нагорья, изобиловавшего овечьей шерстью и кожухами, но весьма нуждавшегося в хлебе, который был в изобилии у загорных жителей. Поэтому одной из главных забот Захара было — проложить из своей Тухольщины прямую и безопасную дорогу на угорскую сторону. Много лет носился он с этой мыслью, исходил вдоль и поперек тухольские окрестности, прикидывая, где лучше, безопаснее и дешевле можно проложить дорогу, и в то же время старался неторопливо и непрестанно склонять горные общины по обеим сторонам Бескид к этому предприятию. Пользуясь всяким удобным случаем, он на каждом общинном собрании не переставал доказывать необходимость и выгоду такой дороги, пока, наконец, не добился своего. Больше десяти общин из ближних и дальних окрестностей прислали в Тухлю своих выборных на общинный совет, на котором должны были договориться о прокладке новой дороги. Это был радостный день для Захара. Он не только принялся с готовностью сам ставить вехи, указывающие направление дороги, но также взялся на все время прокладки дороги наблюдать за работой и, кроме того, прислал четверых своих сыновей, а пятый его сын, кузнец, должен был со своей передвижной кузницей находиться все время на месте работы, чтобы исправлять необходимые орудия труда. Каждая из общин высылала от себя по нескольку десятков работников с запасами хлеба и харчей, — и под руководством неутомимого Захара дорога была проложена за один год. Выгодность ее сразу стала для всех очевидной. Связь с богатыми еще тогда угорско-русскими общинами оживила весь горный край; начался живой и обоюдовыгодный обмен продуктами труда: в одну сторону шли кожухи, овечий сыр и целые стада овец на убой, а в другую — пшеница, рожь и полотна. Но не только в этой обменной торговле заключалась полезность тухольской дороги; дорога являлась также проводником всяких известии о жизни общин по ту и по другую сторону Бескид, она была живою нитью, связывающей воедино детей одного народа, разделенных между двумя державами.
Правда тухольская дорога была не первой такой нитью Более древней и пользовавшейся некогда гораздо большей славой была дуклянская дорога. Но галицко-русские князья по многим причинам ее невзлюбили — в меньшей степени, может быть, потому, что она поддерживала живую связь между общинами по ту и по эту сторону Бескид и благодаря этому укрепляла в них вольные общинные порядки, а больше потому, что по этой дороге мадьярские короли и герцоги нередко вторгались со своим войском в Червонную Русь{13} Вот поэтому-то галицкие и перемышльские князья старались если не вовсе запереть, то по крайней мере укрепить эти входные ворота в свои владения, а известно, что такое «укрепление», произведенное государством и в государственных целях, должно было пойти во вред общинам и общинному самоуправлению. Князья понасажали вдоль дуклянской дороги своих бояр, надарили им из общинных земель обширные угодья и поместья и возложили на них обязанность — охранять дуклянские ворота, в случае военного нападения сдерживать неприятеля своими дружинами, набранными в окрестных общинах, а также помощью засек, то есть преград из камня и дерева, которыми в узких местах заваливали дорогу, делая ее при самой малой обороне совершенно непроходимою для воинов противника. Разумеется, эти обязанности всей своей тяжестью ложились на крестьянские общины. Последние не только теряли часть извечных своих земель, на которых располагались бояре, но должны были, кроме того, выставлять дозоры, давать дружинников и слуг боярам, сооружать засеки, а в военное время полностью подлежали боярским приказам и боярскому суду. Ясное дело, боярин, наделенный такими широкими правами, становился силой в селе и, вполне естественно, заботился об увеличении и укреплении своего могущества. В целях обогащения бояре устраивали на дорогах свои засеки-заставы и взимали там и в мирное время плату со всякого проезжающего, а это должно было прекратить оживленное движение по дуклянской дороге и ослабить живые связи между общинами. А одновременно с ослаблением этих связей должны были приходить в упадок и вечевые, свободные порядки в самих общинах. Боярская власть не могла и не желала терпеть рядом с собой другой, общинной, власти; между боярами и общинами должна была возникнуть долгая тяжелая борьба, которая в результате закончилась не в пользу общин. Правда, в то время, о котором идет речь в нашем рассказе, борьба эта еще далеко не была закончена, а кое-где, в отдаленных горных селениях, еще и не начиналась, — и это были, можно сказать с уверенностью, самые счастливые уголки тогдашней Руси. К таким счастливым уголкам принадлежала и Тухольщина, а дорога, проложенная через Бескиды на Угорщину, на долгое время обеспечила ей благосостояние. Тухольскую дорогу еще не захватили в свои руки бояре, — она была свободна для всякого, хотя жители смежных с нею сел как с червоннорусской, так и с угорской стороны, зорко охраняли ее от любого неприятельского нападения, давая знать друг другу о всякой грозящей опасности, которую, таким образом, отражали своевременно и без шума соединенными силами всех заинтересованных в этом деле общин. Не удивительно поэтому, что в расположенной у самой дороги, на середине пути между Угорщиной и Подгорьем, Тухольщине все более крепло не только благосостояние, но и свободный общинный строй. Своим примером она вдохновляла и поддерживала все окрестное, нагорье, а особенно те села, в которых уже были княжеские бояре и где началась уже разрушительная борьба между старым общинным укладом и новым боярством. Горячее слово и большой авторитет Захара Беркута немало способствовали тому, что пока большая часть общин хорошо держалась в этой борьбе, — бояре не могли так быстро распространять свою власть, как им того хотелось бы, и вынуждены были жить в добром согласии с общинами, подчиняясь в мирное время общинным судам и заседая в них рядом с прочими старейшинами, как равные с равными. Но такое положение боярам крайне не нравилось; они ждали прихода войны, словно невесть какого праздника, ибо тогда им улыбалась надежда — сразу захватить власть в свои руки и, пользуясь этим, уничтожить до основания ненавистные общинные порядки так, чтобы однажды захваченная власть уже не ускользала рук Однако война все не начиналась. Как ни благоволил боярам властитель Червонной Руси князь Даниил Романович, — не то что его отец{14} — но особенно помочь им не мог, занятый то заботами о королевской короне то усобицами князей, дравшихся за великокняжеский киевский престол, и менее всего — обеспечением своего края от нашествия нового, дотоле неслыханного врага монголов, которые за десять лет до того, как страшная грозовая туча, появились на восточных рубежах Руси, в придонских степях, и разбили объединившихся русских князей в страшной и кровавой битве у реки Калки{15}. Однако от Калки внезапно, словно испуганные храбростью русичей, они повернули обратно, и вот уже десятый год о них ничего не было слышно. Только глухая тревога пробегала среди народа, как жаркая ветровая волна пробегает по созревающей ржи, и никто не знал, уляжется ли волна, или, может быть, нагонит грозную градовую тучу. А меньше всего знали это и ожидали этого князья и бояре. После разгрома у Калки они спокойно занялись своим старым делом — спорами о престолонаследии и подрывом свободных порядков самоуправляющихся общин. Неразумные! Они подрывали корни дуба, который кормил их своими желудями! Если бы свою власть и свою силу они обратили на укрепление, а не на подрыв этих порядков в общинах и живых связей между общинами, тогда наша Русь, наверно, не пала бы под стрелами и топорами монголов, но устояла бы против них, как глубоко укоренившийся дуб-гигант выстаивает против порывов осенней бури!
Счастлива была Тухольщина, ибо до сих пор как-то не замечали ее несытые очи князей и бояр. То ли потому, что лежала она так далеко между гор и скал, то ли потому, что особенно большого богатства в ней не было. Довольно того, что пс-тему-то у бояр не было охоты забираться в такую глушь. Однако и это счастье было недолговечно. Вдруг в один прекрасный день заехал в Тухольские горы боярин Тугар Волк и, не говоря никому ни слова, принялся на холме над Опором, в отдалении от Тухли, однако на тухольской земле, строить себе дом. Тухольцы сначала изумленно молчали и не мешали непрошенному гостю, затем стали допытываться, кто он, откуда и зачем явился сюда?
— Я боярин князя Даниила! — гордо ответил им Тугар Волк. — За мои заслуги князь наградил меня землями и лесами в Тухольщине.
— Но ведь это земли и леса общины! — возражали ему тухольцы.
— Это меня нисколько не касается, — отвечал им боярин. — Идите и у князя добивайтесь своих прав. У меня есть от него грамота, и больше я ничего знать не хочу!
Тухольцы качали головами на такие боярские речи и не говорили ничего. А боярин между тем держался все так же высокомерно, похвалялся княжеской милостью да княжеской волей, хотя в конце концов ни в чем не стеснял тухольцев и не вмешивался в их общинные дела. Тухольцы, а особенно те, что помоложе, поначалу, не то из любопытства, не то из обычного чувства гостеприимства, частенько встречались с боярином и оказывали ему кое-какие услуги, но вдруг все это как ножом отрезало: перестали ходить к нему и явно всячески избегали. Это сперва удивило, а затем и рассердило боярина, и он начал теперь чинить тухольцам всякие пакости. Дом его стоял у самой тухольской дороги, и Тугар, следуя примеру прочих бояр, поставил на дороге огромную рогатку и требовал с проезжих пошлины. Но тухольцы были тугой народ. Они поняли сразу, что тут начинается решительная борьба, и постановили, по совету Захара Беркута, отстаивать твердо и неотступно свои права до последней крайности. Через неделю после того как была устроена застава, тухольский общинный совет прислал своих уполномоченных к Тугару Волку. Уполномоченные задали ему краткий и прямой вопрос:
— Что делаешь, боярин? Зачем запираешь дорогу?
— Так мне хочется! — ответил надменно боярин. — Если в том вам обида, идите жалуйтесь на меня князю.
— Но ведь это дорога не княжеская, а общинная.
— Это меня не касается!
С тем уполномоченные и ушли, но вскоре по уходе их явилась из Тухли целая ватага сельской молодежи с топорами и без шума изрубила рогатку в мелкие куски, сложила из них костер и сожгла неподалеку от боярского двора. Боярин неистовствовал у себя во дворе, проклиная грязных смердов, но препятствовать им не осмелился и после этого второй рогатки не ставил. Первое нападение на общинные права было отбито, но тухольцы не предавались преждевременной радости, — они хорошо знали, что это только первое нападение и что за ним надо ждать других. И действительно, так оно и случилось. Однажды прибежали в Тухлю овчары, сообщая с воплем печальную весть о том, что боярские слуги сгоняют их с самого лучшего пастбища. Не успели овчары толком поведать об этом, как прибежали общинные лесники с известием, что боярин отмеривает и отводит для себя громадную площадь самого лучшего общинного леса. Опять общинной совет послал выборных к Тугару Волку.
— За что, боярин, обижаешь общину?
— Я беру только то, что мне мой князь подарил.
— Но ведь это не княжьи, а общинные земли! Князь не мог дарить то, что ему не принадлежит.
— Ну, так идите жалуйтесь на князя! — отвечал боярин и отвернулся.
С той поры началась настоящая война между боярином и тухольцами. То тухольцы сгонят боярские стада со своих пастбищ, то боярские слуги сгонят тухольские отары. Лес, захваченный боярином, сторожили общинные и боярские лесники, между которыми не однажды дело доходило до ссоры и драки. Это бесило боярина с каждым разом все больше, и он, наконец, приказал убивать скот тухольцев, пойманный на захваченных им пастбищах, а одного общинного лесника, задержанного в захваченном лесу, велел привязать к дереву и сечь терновыми розгами до полусмерти. Это было уже слишком для тухольской общины. Много голосов раздавалось за то, чтобы по давнему обычаю применить к боярину закон о непокорных и вредных членах общины, разбойниках и ворах и выгнать его из пределов общины, а дом разрушить до основания. Большак часть общинников согласилась с этим, и, наверно, круто пришлось бы в ту пору боярину, если бы Захар Беркут не высказал мнения, что не полагается осуждать никого, не выслушав сначала его оправданий, и что справедливость требует призвать боярина прежде всего на общинный СУД. Дать ему возможность высказаться, и затем уж поступать с ним так, как постановит община, сохраняя полное спокойствие и рассудительность. Этому разумному совету и вняла тухольская община.
Наверно, на нынешнем собрании никто не понимал так хорошо важности этой минуты, как Захар Беркут. Он видел, что тут дело всей его жизни колеблется на острие общинного приговора. Если бы в этом приговоре вопрос шел о простой справедливости, Захар Беркут был бы спокоен и положился бы вполне на мудрость общины. Но теперь приходилось учитывать — впервые на тухольской общинном суде — также и другие, посторонние, но чрезвычайно важные обстоятельства, которые запутывали дело почти до безнадежности. Захар понимал хорошо, что как благоприятный, так и неблагоприятный для боярина приговор грозит общине великою опасностью. Благоприятный приговор будет обозначать признание не столько права, сколько силы боярина и раз навсегда подчинит ему общину, отдаст в его руки не только захваченные уже леса и пастбища, но и всю общину, будет первой и самой опасной брешью в свободном общинном укладе, над обновлением и укреплением которого Захар неустанно трудился в течение семидесяти лет. А неблагоприятный приговор, которым боярин будет осужден на изгнание из общины, грозит также немалой опасностью. А что, если боярин сумеет подговорить князя, возбудит его гнев и убедит его в том, что тухольцы бунтовщики? Это может повлечь за собой большую грозу, а то и полное уничтожение Тухольщины, так же, как подобные приговоры приводили к уничтожению других общин, которые князья признавали бунтарскими и отдавали боярам и их дружинам на поток и разграбление. Оба эти тяжелые последствия сегодняшнего веча наполняли сердце старого Захара великою печалью, и он жарко молился перед началом совещания великому Дажбогу-Солнцу, чтобы тот просветил разум его и помог найти верное решение в этом трудном положении.
— Честная община! — так начал Захар свою речь. — Не утаю от вас, да, впрочем, вы и без меня хорошо знаете, какие трудные и большие дела ждут сегодня нашего общественного обсуждения. Когда смотрю я на то, что вокруг нас делается и что нам грозит, то так и кажется мне, что наша спокойная доныне общинная жизнь кончилась безвозвратно, что теперь наступает для нас всех пора показать на деле, в борьбе, вправду ли наши общинные порядки крепки и хороши, могут ли выдержать надвигаются грозную бурю. Какая буря надвигается на нас, притом не с одной только стороны, это вы знаете и узнаете еще больше на нынешнем совете, поэтому я о ней теперь не стану говорить. Я хотел бы только показать вам и неистребимо врезать в ваше сознание то, на чем нам, по моему мнению, надо стоять, твердо стоять, до последней крайности. А впрочем, и в этом ни я, как и никто другой, не властен над вами: захотите — послушаете, а не захотите" Воля ваша! Только говорю вам, что ныне мы стоим на распутье: сюда или туда? Потому и надлежит нам, людям старым и опытным, хорошо уяснить самим себе свой выбор и те пути, на которые он может нас привести, и то место, на котором мы становимся теперь!
Взгляните, честная община, на это наше общинное знамя, которое вот уже пятьдесят лет слышит наши речи и видит наши дела. Знаете ли вы, что выражают его знаки? Святые и достойные уважения старцы, отцы наши, изготовили его и передали мне его смысл. «Захар, — сказали они, — когда-нибудь, в годину самой грозной опасности, когда жизнь подымет против общины грозный вал, угрожая ее укладу, — тогда ты откроешь общине, что означает это знамя, и вместе с тем откроешь ей, что на нем почиет благословение наше и нашего духа-покровителя, что отступление от пути, указуемого этим знаменем, будет самым большим несчастьем для общины, будет началом ее полного упадка!»
Захар умолк на миг. Его речь произвела большое впечатление на всех собравшихся. Глаза всех были устремлены на знамя, которое развевалось перед общиной на высоком древке, воткнутом в камень, блестя серебряными узорами на своих кольцах и играя малиновым полотнищем, словно переливаясь живой кровью.
— Я до сих пор не говорил вам об этом, — продолжал Захар, — так как время было спокойное. Но сегодня пора это сделать. Смотрите на него, на это знамя наше! Из одного большого куска дерева сделана вся эта цепь, крепкая и как бы замкнутая в себе, но в то же время свободная в каждом своем звене. Эта цепь — это наш русский народ, каким он вышел из рук добрых, созидающих духов. Каждое звено этой цепи — это отдельная община, неразрывно, по самой природе своей, связанная со всеми другими общинами, но в то же время свободная и как бы замкнутая в самой себе, живущая своею собственною жизнью, сама удовлетворяющая свои потребности. Только такая нераздельность И свобода каждой отдельной общины делает все целое нераздельным и свободным. Пусть хотя бы одно только звено лопнет, распадется — и вся цепь распадется, его единоцелостная связь разорвется. Вот так и упадок свободных общинных порядков в одной общине становится раной, которая несет болезнь, а то и грозит заражением всему телу нашей святой Руси. Горе общине, которая добровольно станет такой раной, которая не употребит всех сил и способов сохранить свое здоровье. Лучше было бы такой общине исчезнуть с лица земли, провалиться в бездну!
Последние слова Захара, произнесенные грозным, торжественным тоном, заглушили шум водопада, который гремел неподалеку о камни и, подобный живому хрустальному столпу, играя на солнце всеми цветами радуги, казался сверкающей полосой над головами собравшихся. Захар продолжал:
— Взгляните еще раз на знамя! Каждое звено этой цепи оковано блестящими серебряными узорами. Эти узоры не утяжеляют звена, а придают ему красоту и прочность. Так точно и каждая община имеет свои дорогие для нее порядки и обычаи, рожденные потребностями общины, созданные разумом мудрых отцов наших. Порядки эти священны не потому, что они древние, не потому, что они отцами нашими созданы, а лишь потому, что свободны, не связывают никого в его добрых поступках, а связывают лишь злого, который хотел бы вредить общине. Порядки эти не связывают и общину, они лишь прибавляют ей силы и власти, чтобы сберечь все то, что хорошо и полезно, и уничтожить все, что дурно и вредно. Не будь деревянные звенья окованы серебром, они легко могли бы потрескаться, и вся целостность цепи пропала бы. Так же точно, если бы не святые общинные устои — и вся община пропала бы! Смотри же, честная община! Злодейские руки тянутся сорвать эти серебряные узоры с нашего звена, ослабить и уничтожить наш общинный уклад, при котором нам так хорошо жилось!
— Нет, мы им этого не позволим! — вскричала единодушно община. — Станем на защиту своей свободы, хотя бы пришлось нам пролить свою кровь до последней капли!
— Хорошо, дети! — сказал растроганно Захар Беркут. — Так и следует! Верьте мне, это дух нашего великого Сторожа говорил вашими устами! По его воле открылось вам значение этого полотнища, развевающегося на древке. Отчего оно красное? Оттого, что этот цвет означает кровь! До последней капли крови обязана защищать община свою свободу, свой священный уклад! И, верьте мне, недалека та минута, которая действительно потребует нашей крови! Будем же готовы пролить ее в свою защиту!
В эту минуту все взоры, словно по чьему-то знаку, обратились в сторону села.
Там, на дороге, ведущей от села вдоль водопада в горы, показалась небольшая группа пышно одетых вооруженных людей. Это. шел во всем блеске своем на тухольский общинный совет боярин Тугар Волк со своею дружиной. Несмотря на жаркий весенний день, боярин был в полном рыцарском вооружении, в панцыре из железных блестящих пластин, в таких же набедренниках и наколенниках и в сверкающем медном шлеме, с колышущимся над ним султаном из петушиных перьев. На боку у него висел в ножнах тяжелый боевой меч, за плечами — лук и колчан со стрелами, а за поясом торчал топор со сверкающим стальным лезвием и отделанным бронзою обухом. Поверх всего этого грозного оружия, в знак своих мирных намерений, боярин накинул шкуру волка, пасть которого была переделана в застежку на груди, а лапы острыми когтями охватывали его стан. Вместе с боярином шло десять воинов, лучников и топорников в таких же волчьих шкурах, но без панцырей. Невольно вздрогнули тухольские общинники, заметив приближение этой волчьей дружины; все поняли, что это и есть тот враг, который посягнул на их свободу и независимость. Но пока что они еще не подошли, и Захар успел закончить свою речь.
— Вот подходит к нам боярин, который похваляется тем, что князь в знак милости к нему подарил ему нашу землю, нашу свободу, нас самих. Видите, как гордо выступает он в сознании оказанной ему княжеской милости, в сознании того, что он княжий слуга, что он раб! Нам не потребна боярская милость и не к чему становиться рабами, и в этом причина того, что он ненавидит нас и обзывает нас смердами. Но мы знаем, что гордость его — пустая и что истинно свободному человеку подобает не гордость, а спокойное сознание своего достоинства и разум. Сохраните же в споре с ним это достоинство и этот разум, чтобы не мы заставили его смириться, а чтобы он сам в глубине своей совести почувствовал себя смирившимся! Я кончил.
Тихий шопот удовлетворения прошел по собранию, охваченному радостной решимостью. Захар опустился на свое место. Минуту длилось молчание на площади, пока Тугар Волк не подошел к собравшимся.
— Здравствуйте, община! — сказал он, прикасаясь рукой к шлему, однако не снимая его.
— Здравствуй и ты, боярин! — ответили тухольцы. Тугар Волк гордой, небрежной поступью вышел вперед и, едва удостоив общину взглядом, проговорил:
— Вы звали меня, вот я. Чего хотите вы от меня?
Эти слова сказаны были резким, надменным тоном, которым боярин, повидимому, хотел показать общине свое превосходство над ней. При этом он не смотрел на общинников, а вертел в руках топор, как бы любуясь блеском его лезвия и обуха, явно показывая свое глубокое презрение ко всему этому сборищу.
— Мы позвали тебя, боярин, на общинный суд, чтобы выслушать твое слово, прежде чем судить о твоих поступках. По какому праву и с какой целью ты чинишь обиду общине?
— На общинный суд? — повторил Тугар Волк, притворяясь изумленным и оборачиваясь к Захару. — Я княжеский слуга и боярин. Никто не имеет права судить меня, кроме князя и равных мне бояр.
— О том, боярин, чей ты слуга, мы не будем с тобой спорить, это нас вовсе не касается. А о твоем праве поговорим позже. Теперь только соблаговоли сказать нам, отколе пришел ты в наше село?
— Из стольного княжеского города Галича.
— А кто велел тебе итти сюда?
— Мой и ваш господин, князь Даниил Романович.
— Говори о себе, а не о нас, боярин! Мы свободные люди и не знаем никакого господина. А для чего же велел тебе твой господин итти в наше село?
Лицо боярина при этих словах Захара пошло багровыми пятнами от злости. С минуту он колебался, отвечать ли на дальнейшие вопросы, но затем сдержал несвоевременный порыв гнева.
— Он велел мне быть хранителем его земель и его подданных, быть воеводой и начальником Тухольщины и отдал мне и моим потомкам в вечное владение тухольские земли в награду за мою верную службу. Вот его грамота, его печать и подпись!
С этими словами боярин горделивым движением руки вынул из-за широкого кожаного пояса княжескую грамоту и поднял ее вверх, показывая общине.
— Спрячь свою грамоту, боярин, — сказал спокойно Захар, — мы не умеем ее читать, а печать твоего князя для нас не закон. Лучше сам ты скажи нам, кто он такой — этот твой князь?
— Как? — вскричал удивленный боярин. — Вы не знаете князя Даниила?
— Нет, не знаем никакого князя.
— Властителя всех земель, всех селений и городов от Сана и до Днепра, от Карпат до самого устья Буга?
— Мы не видали его никогда, и над нами он не властитель. Ведь пастух, властитель стада, стережет его от волка, гонит в полуденный зной к студеному ручью, а в холодную ночь — в теплый, защищенный хлев. А делает ли так князь со своими подданными?
— Князь делает для них еще больше, — ответил боярин. — Он дает им мудрые законы и мудрых судей, посылает к ним своих верных слуг, чтобы охранять их от врага.
— Не по — правде молвил ты это, боярин, — заметил строго Захар. — Посмотри: солнце на небе закрыло свой ясный лик, чтобы не слышать твоих кривых слов! Мудрые законы наши исходят не от твоего князя, а от дедов и отцов наших. Мудрых судей княжьих мы не видели доныне и жили тихо, в мире и согласии, верша сами суд общинным разумом. Отцы наши издавна учили нас: один человек — глупец, а общинный суд — справедливый суд. Без княжьих воевод жили наши отцы, жили и мы доныне, и, как видишь, дома наши не разграблены и дети наши не уведены врагом в неволю.
— Так было доныне, но отныне не так будет.
— Как будет отныне, этого мы не знаем, и ты, боярин, не знаешь. Одно еще только скажи нам: справедливый ли человек твой князь?
— Весь мир знает и дивится его справедливости.
— Это он, верно, и тебя прислал, чтобы ты в наших горах насаждал справедливость?
Боярин смешался при этом простом вопросе, но после минутного колебания сказал:
— Да.
— А как ты думаешь, боярин: справедливый может ли несправедливо обижать подвластных ему?
Боярин молчал.
— Может ли он несправедливыми поступками насадить в их сердцах справедливость и, обижая их, приобрести их любовь и уважение?
Боярин молчал, играя лезвием своего топора.
— Смотри же, боярин, — закончил Захар. — Уста твои молчат, но совесть твоя говорит, что этого не может быть. А между тем твой справедливый князь сделал это с нами, с нами, которых он не видел и не знает, о благополучии и счастье которых он не заботится, которые не сделали ему ничего худого, а, наоборот, ежегодно несут ему богатую дань. Как же он мог так поступить, боярин?
Тугар Волк гневно взглянул на Захара и сказал:.— Плетешь чепуху, старик! Князь никого не может обидеть.
— А между тем нас обидел этой самой грамотой, которою ты так похваляешься! Подумай только: разве не обидел бы я тебя, если бы без твоего согласия снял с тебя этот сверкающий панцырь и отдал его моему сыну? А именно так поступил твой князь с нами. Что для тебя панцырь — то для нас земля и лес. Испокон веку мы владели ими и берегли их, как зеницу ока, и вдруг являешься ты и от имени твоего князя говоришь: «Это мое! Мой князь дал мне это в награду за мои великие заслуги!» И прогоняешь наших пастухов, убиваешь нищего лесника на нашей собственной земле! Скажи, можем ли мы считать твоего князя справедливым человеком?
— Ты ошибся, старик! — сказал Тугар Волк. — Все мы собственность князя, со всем, чем мы владеем, со скотом и землей. Князь один свободен, а мы его рабы. Княжеская милость — вот наша свобода. Он может сделать с нами все, что пожелает.
Словно удар обуха, оглушили эти слова Захара Беркута. Он низко опустил свою седую голову и долгое время молчал, не зная, что сказать. Наступила мертвая, угрюмая тишина. Наконец Захар поднялся. Лицо его прояснилось. Он поднял руки вверх, к солнцу.
— Солнце пресветлое! — произнес он. — Ты благотворное, вольное светило, не слушай этих отвратных слов, которые осмелился этот человек произнести перед твоим ликом! Не слушай их, забудь, что они сказаны были на нашей, доселе даже помыслом таким не оскверненной, земле! И не карай нас за них! Ибо без наказания ты не оставишь их — это я знаю. И если там, в этом Галиче, вокруг" князя расплодилось много таких людей, сотри их с лица земли, но, карая их, не погуби вместе с ними и весь наш народ! — Потом, успокоившись, Захар сел и снова обратился к боярину.
— Мы слыхали, боярин, твое мнение! — сказал он. — Не повторяй его еще раз перед нами, пусть оно останется при тебе. Выслушай же теперь, что мы думаем о твоем князе. Выслушай и не гневайся! Ты сам видишь и понимаешь, что отца и опекуна мы в нем видеть не можем. Отец знает своего ребенка, его нужды и желания, а он не знает нас и не хочет знать. Опекун оберегает своего подопечного от врага и всякой опасности, а князь не оберегает нас ни от непогоды, ни от грозы, ни от града, ни от медведя, а это наши злейшие враги. Он, правда, заявляет, что охраняет нас от нападения угорских воинов. Но как он охраняет нас? Насылая на нас еще худших врагов, чем угорцы, — своих ненасытных бояр с их дружинами. Угорцы нападут, заберут, что можно, и уйдут; боярин же, если нападет, так уж и осядет здесь и не удовольствуется никакой добычей, а готов нас всех навеки сделать своими рабами, Не отцом и опекуном мы считаем твоего князя, а наказанием божиим, ниспосланным на нас за грехи наши, от которого должны мы откупаться ежегодною данью. Чем меньше мы о нем знаем, а он о нас, тем лучше для нас. И если бы вся наша Русь могла сегодня избавиться от него со всеми его дружинниками, то, наверно, еще была бы счастливой и великой{16}.
Со странным чувством слушал Тугар Волк страстную речь старого оратора. Хотя и воспитанный при княжеском дворе и испорченный разложением и подлостью придворной среды, он все же был рыцарь, воин, человек и должен был ощутить хотя бы частицу того чувства, которое так сильно волновало сердце Захара Беркута. А к тому же он не совсем искренне бросал свои слова о неограниченной власти князя; его душа не раз и сама возмущалась против этой власти, и теперь он только хотел ссылкой на княжескую власть прикрыть свои собственные притязания на такую же власть. Не удивительно поэтому, что слова Захара Беркута запали ему в душу глубже, чем он того хотел бы. Он впервые с искренним удивлением взглянул на Захара, и жаль ему стало этого титана, чье падение, как он думал, было близко и неминуемо.
— Старик, старик, жаль мне твоих седых волос и твоего юношеского сердца! Долгий век прожил ты на свете — пожалуй, даже слишком долгий. Живя сердцем в прошлом, в пылких мечтах молодости, перестал ты понимать новые, нынешние времена, нынешние взгляды и нужды. То, что было давно, не должно быть нынче и вечно. Все, что живет, стареет. Устарели и твои юношеские мысли о свободе. Тяжелые ныне времена наступают, старик! Они требуют настоятельно единого могущественного властелина в нашем краю, который в единое целое соединил бы и в своей руке собрал бы всю силу своего народа для защиты его от врага, наседающего с востока. Ты, старик, не знаешь всего этого, и тебе кажется, что прежние времена еще длятся и поныне.
— И тут ты ошибся, боярин, — сказал Захар Беркут. — Не подобает старику предаваться юным мечтаниям и закрывать глаза на нынешнее время. Но трижды не подобает ему пренебрегать добрым лишь потому, что оно старо, и хвататься за худое лишь потому, что оно ново. Это обычай юнцов, и притом дурно воспитанных юнцов. Ты упрекаешь меня в том, будто бы я не знаю, что творится вокруг нас. А между тем неизвестно еще, кто из нас двоих лучше и подробнее об этом знает. Ты напомнил мне о страшном враге, грозящем нам с востока, и высказал мысль, что приближение этого врага требует объединения всех народных сил в одних руках. Теперь я скажу тебе, что я знаю об этом враге. Правда, боярин, к тебе вчера прибыл княжий посланец, который оповестил тебя о новом нападении грозных монголов на нашу страну, о том, что они после долгого сопротивления заняли Киев и уничтожили его дотла, а теперь страшной тучей движутся на наши червоннорусские земли? Мы, боярин, знали это еще на прошлой неделе, знали и о княжьем посланце, отправленном в эти края, и об его известиях. Княжий посланец прибыл поздновато, наши ходят куда быстрее. Монголы уже давно разлились половодьем по нашей Червонной Руси, разорили много городов и сел и разделились на два потока. Один направился на запад — верно, на Сандомир, в польский край, а другой идет вверх, долиною Стрыя, в нашу сторону. Не правда ли, боярин, ты еще не знал этого?
Тугар Волк с изумлением, почти со страхом, смотрел на старого Захара.
— А откуда ты это знаешь, старик? — спросил он.
— Я и это скажу тебе, чтобы ты знал, какая сила в общинах и в их свободном союзе. Со всеми подгорными общинами мы сохраняем связь; они обязаны нам, а мы им сообщать как можно скорей все вести, важные для общинной жизни. Подгорные же общины держат связь с более далекими общинами — покутскими {17} и подольскими, поэтому обо всем, что так или иначе важно для нас, обо всем, что творится на нашей Червонной Руси, летит молнией весть от общины к общине.
— Что вам эти вести, если помочь себе не можете! — высокомерно бросил боярин.
— Правду молвил ты, боярин, — печально ответил Захар. — Подольские и покутские общины бессильны помочь себе, так как они обобраны и ослаблены князьями и боярами, которые не разрешают им ни держать при себе оружия, ни учиться искусству владеть им. Вот ты и сам видишь, боярин, что это значит: соединить всю силу народа в одних руках! Чтобы соединить в одних руках всю силу народа, надо ослабить силу народа. Чтобы одному предоставить великую власть над народом, надо от каждой общины отобрать ее свободу, надо разорвать общинные связи, обезоружить общинные руки. А тогда всяким монголам открыта дорога в нашу страну. Ведь посмотри, что творится теперь на нашей Руси! Твой властитель, твой могучий князь Даниил, пропал где-то без вести. Вместо того чтобы обратиться к народу, вернуть ему свободу и сделать его живой и непреодолимой преградой против монгольского нашествия, он, в то время как монголы разоряют его край, бежал к угорскому королю, моля его о помощи. Но угорцы не торопятся помогать нам, хоть им и самим грозит то же нашествие. Теперь твой Даниил исчез где-то, и кто знает, может быть, вы вскоре увидите его в таборе монгольского хана в качестве его верного подданного, чтобы ценою неволи и унижения перед сильнейшим купить себе власть над слабейшими.
Боярин слушал эту речь, и уже в его голове начали складываться планы: что предпринять? как использовать для себя это время?
— Так, говоришь, нападение монголов угрожает и этим горам?
— Угрожает, боярин, — ответил Захар с какой-то многозначительной усмешкой.
— И что же вы думаете делать? Сдаваться или обороняться?
— Сдаваться нельзя, ибо всех, кто им сдается, они гонят в свое войско, причем гонят в первые ряды, в самые жестокие бои.
— Значит, вы хотите обороняться?
— Что в наших силах — попробуем сделать.
— Если так, то возьмите меня своим воеводой. Я вас поведу в бой против монголов!
— Погоди, боярин, мы еще не дошли до выборов воеводы. Ты еще не отчитался за свои поступки перед нашей общиной. Твое искреннее желание послужить общине мы ценим, но отцы наши говорили, что для чистого дела потребны и чистые руки. А будут ли чисты твои руки для такого дела, боярин?
Тугар Волк несколько смутился от такого неожиданного оборота дела, но затем сказал:
— Старик, община, забудем былые споры! Враг приближается, объединим свои силы против него! Выясняя свои недоразумения, вы можете лишь повредить делу, а никакой пользы этим себе не принесете.
— Нет, боярин, не говори так! Не недоразумения мы выясняем, а ищем правды. Неправдою пришел ты к нам, боярин, не по правде поступал с нами — как же мы можем доверить тебе начальство над собою в войне с монголами?
— Старик, ты, вижу, взялся разгневать меня?
— Боярин, помни, что здесь общинный суд, а не забава! Скажи мне, оседая на тухольской земле, собирался ли ты стать членом общины, или нет?
— Я прислан сюда князем как воевода.
— Мы уже сказали тебе, что не признаем твоего права над нами, а особенно права на нашу землю. Не трогай, боярин, нашей земли и наших людей, и тогда, может быть, мы примем тебя в свою общину, как разного среди равных.
— Вот как! — воскликнул гневно Тугар Волк. — Такова ваша справедливость! Чтобы я пренебрег княжеской милостью и искал милости у «смердов?
— Что же, боярин, иначе ты не можешь быть членом нашей общины, а того, кто к ней не принадлежит, община и терпеть у себя не захочет.
— Не захочет терпеть? — насмешливо вскричал Тугар Волк.
— Отцы наши говорили нам: вредного и ненужного члена общины, разбойника, конокрада или чужака, который против воли общины захватывает ее земли, — вместе с семьей изгнать из. пределов общины, а дом его разрушить и сравнять с землей.
— Ха-ха-ха! — засмеялся деланным смехом боярин. — Так вы посмели бы меня, боярина, награжденного княжеской милостью за мои заслуги, равнять с разбойниками и конокрадами?
— Что ж, боярин, а скажи сам по совести, лучше ли ты поступаешь с нами, чем разбойник? Ведь ты землю нашу забираешь, наше самое главное и единственное богатство. Людей наших гонишь и убиваешь, скотину нашу стреляешь! Так ли поступают честные люди?
— Старик, оставь эти речи, я не могу их слушать, они оскорбляют мою честь.
— Погоди, боярин, я еще не кончил, — сказал спокойно Захар Беркут. — Вот ты упомянул о своей чести и то и дело толкуешь о своих великих заслугах. Будь же добр, скажи нам, какие это заслуги, чтоб и мы могли оценить их!
— В двадцати битвах я проливал свою кровь!
— Кровь свою проливать, боярин, еще не заслуга. И разбойник не раз проливает свою кровь, а его за это вешают. Скажи нам, против кого и за кого ты воевал?
— Против князя киевского, против князей волынских, и польских, и мазовецких…
— Довольно, боярин! Эти войны — позор, а не заслуга, и для тебя, и для князей. Это чисто разбойничьи войны!
— Я сражался с монголами на Калке.
— И как же ты сражался с ними?
— То есть как? Так, как обязан был сражаться, не отступая ни на шаг, пока, раненный, не попал в плен.
— Вот это ты хорошо сказал, — не знаем только, правда ли это?
— Коли не знаете, так и не вмешивайтесь в то, чего не знаете.
— Погоди, боярин, не насмехайся над нашим незнанием. Постараемся узнать. — И с этими словами Захар поднялся и, обращаясь к собранию, сказал: — Честная община, вы слыхали признание боярина Тугара Волка?
— Слыхали.
— Может ли кто-нибудь свидетельствовать за или против него?
— Я могу! — раздался голос из толпы.
Словно стрелой пораженный, вздрогнул боярин, услышав этот голос, и впервые внимательно, с какою-то тревогой оглядел собрание.
— Кто может свидетельствовать, пусть выйдет вперед и свидетельствует, — сказал Захар.
Из толпы вышел не старый еще человек, калека, без левой руки и правой ноги. Все лицо его было в глубоких шрамах. Это был Митько Воин, как звала его община. Несколько лет назад приковылял он сюда на деревяшке, сообщая страшные вести о монголах, о битве на Калке, о разгроме русских князей и о смерти тех, кто попал в плен и во время обеда монгольских полководцев задохся под досками, на которые уселись пировать монголы. Он, Митько тоже участвовал в этой битве, в дружине одного боярина, и вместе с ним попал в плен, из которого каким то чудом ушел. Долго блуждал он по селам и городам святой Руси, пока, наконец, не забрел и в Тухлю. Здесь ему понравилось, а так как он своей единственной рукой умел искусно плести корзины и знал множество песен и рассказов о далеких краях, община приняла его в свою семью, члены общины кормили и одевали его по очереди, любя и уважая его за полученные на войне с насильником раны и за честный, веселый нрав. Этот-то Митько и вышел теперь свидетельствовать против боярина.
— Скажи нам, Воин Митько, — начал Захар, — ты знаешь этого боярина, против которого хочешь свидетельствовать.
— Знаю, — твердо ответил Митько. — В его дружине я служил и участвовал в битве на Калке.
— Какое же свидетельство хочешь ты дать против.
— Замолчи, подлый раб! — крикнул побледневший боярин. — Замолчи, не то здесь и придет конец твоей жалкой жизни!
— Боярин, я теперь не раб твои, а вольный человек, и только моя община вправе приказать мне молчать. Я до сих пор молчал, но теперь мне велят говорить. Честная община! Свидетельство мое против боярина Тугара Волка велико и страшно: он изм…
— Молчал до сих пор, так молчи и впредь! — взревел боярин, блеснул топор, и Митько Воин с рассеченной головой, истекая кровью, повалился наземь. Толпа ахнула, все вскочили на ноги, поднялся страшный крик.
— Смерть ему! Смерть! Он оскорбил святость суда! На сходе убил человека нашего!
— Смерды презренные! — крикнул боярин. — Я не боюсь вас! Так будет со всяким, кто посмеет затронуть меня рукой или словом. Гей, мои верные слуги, сюда, ко мне!
Лучники и топорники, сами бледные и дрожащие, окружили боярина. Грозный, багровый от ярости, стоял он среди них с окровавленным топором в руке. По знаку Захара община утихла.
— Боярин, — сказал Захар, — ты смертельно провинился перед богом и общиной. Ты на суде убил свидетеля, члена нашей общины. Как он собирался свидетельствовать против тебя, мы не узнали и не хотим знать — пусть твоя совесть судит тебя. Но этим убийством ты признался в своем преступлении и совершил новое. Община не может больше терпеть тебя на своей земле. Удались от нас! Через три дня придут наши люди, чтоб разрушить твой дом и уничтожить всякий след твоего пребывания у нас.
— Пусть приходят! — крикнул в ярости боярин. — Увидим, кто чей след уничтожит! Я плюю на ваш суд! И буду рад увидеть того, кто подступит к моему дому! Гей, мои слуги! Уйдем из этого поганого сборища!
Боярин удалился со своими слугами. Собрание долгое время молчало. Юноши вынесли окровавленное тело Митька Воина.
— Честная община, — сказал Захар, — согласны ли вы поступить с боярином Тугаром Волком так, как отцы наши велели поступать с такими людьми?
— Да, да! — загудело собрание.
— Кого же вы избираете для исполнения воли общины?
Выбор пал на десятерых молодцов, среди которых был и Максим Беркут. Тяжело было Максиму принимать это поручение. Как ни ненавистен был ему боярин, все же он был отцом той, которая, словно колдовством, овладела всем его сердцем и помыслами, за кого он отдал бы жизнь. А теперь — о горе! — и она была осуждена, без вины, за отцовское преступление! Однако Максим не уклонялся от павшего на него выбора. Как ни тяжело было ему выполнить общинный приговор, все же в глубине души он был рад этому: ведь он благодаря этому увидит ее! А может быть, ему даже удастся чем-нибудь помочь ей, смягчить хотя бы своим вниманием жестокий приговор общины!..
А тем временем общинный совет шел своим чередом.
Были позваны посланцы от других общин, чтобы вместе с гимн обсудить, как обороняться от нападения монголов.
— Разорены мы, — говорил посланец от подгорных общин. — Села наши сожжены, скот разграблен, молодежь погибла. Широким половодьем разлились пожары и разрешения по Подгорью. Князь не дал нам никакой защиты, а бояре, притеснявшие нас в спокойные времена, предали нас, когда мы нуждались в помощи.
Посланцы из Корчина и Тустаня говорили:
— Нам грозит нашествие. Ниже Синеводскова{18}, на равнине, белеют уже шатры монголов. Идет их сила несметная, а мы и думать не смеем о борьбе и отпоре врагу, а забираем все, что можем, и уходим в леса и горы. Бояре наши начали было строить засеки на дороге, да что-то медленно. Шепчутся в народе, будто хотят они запродать дороги наши монголам.
Посланцы из других горных общин говорили:
— У нас урожаи худые, а теперь из долин прибежало к нам много народу. До нового урожая круто придется.
— Выручайте нас и наших гостей, помогите пережить черную годину!
Посланцы из угро-русских общин говорили:
— Слыхали мы, что монгольская туча идет на Угорщину. Богом нашим и богами отцов наших заклинаем вас, соседи и братья, остановите эту страшную тучу, не допустите ее обрушиться на нашу землю! Ваши села — твердыни; каждая ваша скала, все ваши дебри стоят тысячи воинов. А чуть только они перевалят через горы, тогда уж никакая сила не остановит их, и все мы погибнем напрасно. Мы готовы оказать вам помощь, какую потребуете, — и хлебом и людьми, — только не опускайте рук, не теряйте надежды, вступайте в бой с поганым насильником! Захар Беркут на это сказал:
— Честная община, и вы, честные посланцы соседские Все мы тут слышали, какая страшная туча надвигается на наш край. Ратные люди выступали против монголов и погибли. Сила у них несметная, а несчастные порядки в наших долинах позволили им проникнуть в самое сердце нашей страны, к порогу нашего дома. Князья и бояре потеряли головы от страха или же предают свой край на глазах у всех. Что нам тут делать? Как нам защищаться? Я полагал бы, что нам от рубежей нашей Тухольщины удаляться нельзя. Дорогу нашу при вашей помощи, честные загорские общинники, мы, пожалуй, сможем оборонить. Но другие дороги мы оборонить не в силах. Это будет ваше дело, добрые тустанские общинники, а если нам удастся наше дело, тогда мы и вам охотно пойдем помогать.
На это сказали тустанские посланцы:
— Знаем мы, отче Захар, что вам невозможно итти нас защищать и что в этот тяжелый час надо, чтоб каждый прежде всего сам за себя стоял. Но помните только, что наши общины не так счастливы, как ваша, что бояре забрали нас в свои руки и поставили свою стражу у засек и проходов. А если они захотят выдать их монголам, что мы сможем поделать? Одна у нас надежда, и это может еще спасти нас: что монголы не пойдут по вашей дороге и что в этом случае вы, поставив дозоры на своей дороге, могли бы двинуться нам на помощь.
— Эх, общинники, общинники, — с грустью, но и с упреком сказал Захар, — и сила, кажется, была в ваших руках, и разум в головах, как у зрелых мужей, а речь ваша детская! Надеетесь на «может быть» да на «кто знает». Уж в том будьте уверены, что если нам не будет грозить опасность, мы всею общиною придем вам на помощь. Но прежде всего вам самим следовало бы обезопасить себя от ваших собственных врагов — бояр. До тех пор, пока в их руках засеки и проходы, вам и вздохнуть свободно нельзя. Каждую минуту это лукавое племя может продать вас. Пора вам перестать дремать, пора ударить в набат и сбросить те путы, которыми опутала вас боярская жадность и княжеский произвол! Пока этого не будет, до той поры и мы не сможем помочь вам.
Печально склонили головы тустанские посланцы, услышав слова Захара.
— Эх, отче Захар, — сказали они, — знаешь ты наших общинников, а говоришь так, будто вовсе не знаешь их. Сломлена их древняя отвага, растоптана их воля. За твой совет благодарим тебя и передадим его нашим общинам, но последуют ли они ему?.. Эх, кабы ты был среди них и сказал им свое слово!
— Неужели же, честные соседи, мое слово для ваших общинников значит больше, чем их собственная нужда, чем их собственный разум? Нет! Если бы так было на самом деле, тогда ничем и мое слово вам не помогло бы, тогда пропали наши общины, пропала наша Русь!
Солнце уже перевалило далеко за полдень, когда тухольцы после собрания возвращались в село. Без радостных песен и возгласов, грустно, медленно шли старики и молодые, погруженные в тяжелые думы. Что-то принесут им грядущие дни?
Посланцы от других общин, ободренные, в приподнятом настроении, разошлись по своим селам. Лишь общинное знамя, знак общинной силы и дружбы, развевалось высоко и весело в воздухе да весеннее небо сияло прозрачной лазурью, словно не замечая земной тоски и тревоги.
IV
Широкой рекой разлились по Руси пожары, разрушения и смерть. Страшная монгольская орда из далекой степной Азии налетела на нашу страну, чтобы под самый корень подсечь ее силу, на долгие века разрушить народную жизнь. Самые главные города: Киев, Канев, Переяслав — пали и были разорены до основания; за ними последовали тысячи сел и более мелких городов. Страшный военачальник монгольский, Бату-хан, прозванный Батыем{19},шёл во главе своей стотысячной орды гоня перед собою вчетверо больше разных пленников, которые должны были биться за него в первых рядах, — шел по веской земле, широко распуская по ней свои отряды и ступая по колено в крови. О каком бы то ни было сопротивлении в чистом поле нечего было и думать, тем более что Русь была разъединена и разорвана на части княжескими междоусобицами.
Кое-где горожане оказывали монголам сопротивление, укрываясь за городскими стенами, и непривычные к ведению правильной осады монголы неоднократно вынуждены были терять много времени, разрушая стены и ворота топорами. Однако эти слабые крепости падали чаше вследствие измены и подкупа, чем взятые силой. Целью похода страшной орды была Угорщина, богатая страна, населенная племенем, родственным монголам, от которого монгольский властитель Чингис-хан{20} добивался изъявления покорности. Угорцы не хотели покориться, и устрашающий поход монгольской орды должен был показать им, что представляет собой месть великого Чингис-хана. С трех сторон одновременно, по плану Батыя, орда собиралась вторгнуться в Угорщину: с востока — в Семиградскую землю, с запада — из земли Моравской, и с севера — через Карпаты. С этой целью орда разделилась на три части: одна часть под предводительством Кайдана пошла бессарабскими степями в Валахию, другая под предводительством Петы отделилась от главной орды в волынской земле и прямиком по Червонной Руси, через Плиснеско, двинулась к верховьям реки Днестр, чтобы перейти ее вброд, а затем разлилась по Подгорью, ища проходов через Карпаты. Захваченные в плен местные жители, а также некоторые бояре-изменники вывели монголов по берегу Стрыя на тухольскую дорогу, и уже, как об этом сообщали корчинские посланцы, монгольские шатры белели на равнине ниже Синеводскова.
Вечерело. Густые сумерки окутали Подгорье. Над лесистыми тухольскими горами заклубились туманы, словно дым над бесчисленными вулканами перед извержением. Стрый с шумом катился по камням и пенился в крутых излучинах. На небе загорались звезды. Но и на земле, на широкой равнине Стрыя, также стали поблескивать какие-то; светила, сначала редко, словно робея, а затем все гуще и ярче, — пока, наконец, вся равнина не покрылась ими и не замерцала кровавым отблеском. Подобно морю, подернутому легким ветерком, мерцал этот отблеск в долине, то ярче вспыхивая, то словно расплываясь в темнеющем просторе. Это пылали ночные костры в лагере монголов.
Но там, вдалеке, где кончалось это мерцающее море, пылали другие светила — страшные, громадные, вспыхивая огромным заревом: это горели окрестные села и слободы, окружая широкой огненной полосой монгольский лагерь. Там неистовствовали отряды монголов, грабя и истязая людей, забирая в неволю и уничтожая дотла все, что нельзя было захватить.
В наступивших уже сумерках по узкой тропе высоко в синеводских горах ехало двое всадников на маленьких, сильных горных лошадках. Один из всадников, мужчина уже в годах, был в рыцарском одеянии, вооруженный мечом и секирой, в шлеме на голове и с копьем, прикрепленным к седлу. Из-под шлема на его плечи ниспадали длинные и густые, уже поседевшие волосы. Даже густые сумерки, тучей лежавшие в горах и громадными клубами поднимавшиеся из пропастей и лесов все выше, не могли скрыть на его лице выражения сильного недовольства, гнева и какого-то слепого упрямства, которые проявлялись ежеминутно то в едком, горьком смехе, то в мрачном унынии, — казалось, что-то заставляло дергаться его суставы внезапными судорожными движениями, весьма чувствительными для его доброго коня.
Второй всадник была молодая красивая девушка, одетая в полотняную, шелковыми нитками затканную одежду, с небольшим бобровым колпаком на голове, под которым не умещались ее роскошные, буйные, золотисто-желтые волосы. За плечами у нее висел лук из турьего рога и колчан со стрелами. Взгляд ее черных пылких очей ласточкой перепархивал с предмета на предмет, любуясь волнистыми контурами горных склонов и темнозелеными, сочными красками лесов и пастбищ.
— Какой красивый край, батюшка! — воскликнула она звонким, серебристым голосом, когда лошади их на миг остановились на крутом подъеме, по которому они с трудом пробирались, спеша добраться к цели до наступления полной темноты. — Какой чудесно красивый край! — повторила она уже тише, оглядываясь назад и утопая взором в непроницаемо темных оврагах.
— И какой скверный народ живет в этом краю! — гневно отрезал всадник.
— Нет, батюшка, не говори так! — смело ответила она, но сейчас же смешалась и, сильно понизив голос, прибавила через минуту: — Я не знаю, но здешний народ мне понравился…
— О, я знаю, что он тебе понравился! — воскликнул с упреком всадник. — А вернее, тебе понравился только один из всех этих, проклятый Беркут! О, я знаю, что ты готова отца своего бросить ради него, что ты уже перестала отца любить из-за него! Да что делать, такова уж девичья природа! А только я скажу тебе, дочка, не верь этому показному блеску! Не верь змее, хоть ее чешуя переливается коралловыми красками!
— Но, отец, что за мысли у тебя в голове! И какими злыми словами ты упрекаешь меня! Я призналась тебе, что люблю Максима, и поклялась перед солнцем, что буду принадлежать ему. Но пока я еще не его, а твоя. И если даже я буду принадлежать ему, я не перестану любить тебя, батюшка, никогда!
— Но, глупая девушка, ты не будешь принадлежать ему, об этом нечего и думать! Разве ты забыла, что ты боярская дочь, а он смерд, пастух?..
— Нет, отец, не говори этого! Он такой же рыцарь, как и другие рыцари, нет, — он лучше, смелее и честнее всех этих боярских сынков, которых я видела до сих пор! Впрочем, отец, напрасно меня отговаривать, я уже поклялась!
— Что значит клятва глупой, ослепленной страстью девушки?
— Нет, батюшка, я не глупа и не ослеплена! Не в порыве дикой страсти, не без колебаний и размышлений я сделала это. И даже не без высшей воли на то, отец!
Последние слова она произнесла полушопотом, с какой-то таинственностью в голосе.
Боярин с любопытством обернулся к ней:
— Это что еще за новости? Какая высшая воля могла тебя толкнуть на такое безумство?
— Слушай, батюшка, — сказала девушка, поворачиваясь к нему и замедляя ход коня. — В ночь перед тем, как мы должны были ехать на медвежью охоту, привиделась мне во сне моя мать. Она была такой, какой ты описывал мне ее: в белой одежде, с распущенными волосами, но с лицом румяным и светлым, как солнце, с радостной улыбкой на устах и с бесконечной любовью в ясном взоре. Она подошла ко мне с распростертыми руками и обняла меня, крепко прижимая к своей груди. «Мама!» — сказала я и больше не могла ничего выговорить от радости и охватившего все мое существо блаженства.
«Мирослава, дитя мое единственное, — говорила она ласковым, нежным голосом, который и поныне звучит у меня в сердце, — слушай, что я тебе скажу. Великая для тебя минута наступает, доченька! Сердце твое пробудится и заговорит. Слушайся своего сердца, дочка, и повинуйся его голосу!»
«Хорошо, мама!» — сказала я, вся трепеща от какой-то несказанной радости.
«Благословляю же твое сердце!» — И, промолвив это, она развеялась, как легкий, душистый ветерок, а я проснулась. И сердце мое вправду заговорило, батюшка, и я пошла на его зов. На мне благословение матушки!
— Но, глупая девушка, ведь это был сон! О чем ты думала днем, то ночью и приснилось тебе! А впрочем… — прибавил боярин немного погодя, — а впрочем, ты уже не увидишь его никогда!
— Не увижу? — воскликнула быстро Мирослава. — Почему не увижу? Разве он умер?
— Хоть бы он еще целых сто лет жил, ты больше уже не увидишь его, потому что мы… мы не вернемся уже больше в эти проклятые края!
— Не вернемся? А почему?
— Потому, — сказал боярин с напускным спокойствием, — что эти твои добрые люди, и прежде всего этот старый чорт, отец твоего возлюбленного Максима, постановили на своем совете изгнать нас из своего села, разрушить наш дом и сравнять его с землей! Но погодите вы, хамское племя, узнаете вы, с кем имеете дело! Тугар Волк — это не тухольский волк, он и тухольским медведям сумеет показать свои зубы!
Эти слова болью отдались в сердце Мирославы.
— Изгнали нас, батюшка? А за что же нас изгнали? Наверно, из-за того лесника, которого ты приказал так немилосердно бить, хотя я слезно молила тебя отпустить его на волю?
— Как ты все по-своему понимаешь! — прервал ее сердито Тугар, хотя его болезненно уколол упрек дочери. О я знаю, — будь ты на этом совете, и ты бы тоже пошла вместе с ним против своего отца! Что ж делать, отец стар, угрюм, не умеет ни глазами сверкать, ни вздыхать, а тебе хочется не такого спутника жизни! И что тебе до того, что отец раньше времени поседел, стараясь обеспечить тебе счастье, между тем как тот, новый, более милый твоему сердцу друг, который помоложе, может быть сейчас вместе со своими тухольцами разрушает наш дом, последнее и единственное наше пристанище на свете!
Мирослава не вынесла этих едких упреков, жаркие слезы брызнули из ее глаз.
— Нет, это ты, ты не любишь меня! — сказала она, заливаясь слезами. — И я не знаю, что отвратило твое сердце от меня! Я не давала никакого повода! Сам ты учил и наказывал мне жить по правде и говорить правду! Неужто же теперь правда вдруг так опротивела тебе?
Боярин молчал, понурив голову. Они приближались уже к вершине. горы и ехали узкой тропинкой между высокими буками, совершенно закрывавшими своими верхушками небо. Лошади, предоставленные сами себе, искали путь в темноте и с фырканьем медленно поднимались вверх по пологому каменному склону.
— Куда же мы едем, если нас изгнали из Тухольщины? — спросила неожиданно Мирослава, утирая рукавом слезы и поднимая голову.
— Куда глаза глядят, — отвечал отец.
— Ты же говорил что мы едем к какому-то боярину в гости.
— Правда опротивела мне: я сказал неправду.
— Так куда же мы едем?
— Куда тебе угодно. Мне все равно. Может быть, поехать в Галич к князю, которому я надоел и который был рад от меня избавиться? О, хитрая штучка этот князь! Воспользоваться силой человека, высосать его, как спелую вишню а косточку выбросить прочь-на это он горазд! И как рад он был, когда я попросил у него даровать мне земли в Тухольщине! «Ступай, сказал он мне, лишь бы я тебя тут не видел! Ступай и грызись с этими смердами за нищенскую межу, только сюда не возвращайся!» Ну что ж, может быть, ехать нам к нему, жаловаться на тухольцев, просить против них у князя помощи?..
— Нет, батюшка! — сказала Мирослава. — Княжеская помощь беды не поправит, а только ухудшит дело".
— Вот видишь, — сказал боярин, не придавая особого значения последним словам дочери. — Ну, а может быть, возвратиться в Тухлю, к этим проклятым холопам, к этому черту Беркуту, и просить у них милости, подчиниться их суду, отречься от своего боярства и молить их, чтобы они приняли нас в свою общину, как равных, и жить с ними так же, как они, с овцами, среди овса и навоза?
Фигура Мирославы незаметно и непроизвольно распрямлялась, лицо ее посветлело при этих словах.
— А как ты думаешь, отец, они приняли бы нас? — спросила она живо.
— Кто знает! — ответил сварливо боярин. — Если окажут милость их хамские величества и их сверхвеличество Захар Беркут.
— Отец, а почему бы нам не попытаться? Тухольцы не любят неправды; они хоть и осудили нас, но, возможно, по-своему правы? А может быть… может быть, и ты, отец, чем-нибудь… каким-нибудь своим жестоким поступком навлек это? А если бы с ними ласково, по-по-человечески… Ах, боже мой, что это такое? — вскрикнула вдруг Мирослава, прерывая свои рассуждения. Они поднялись на самую вершину горы, и перед ними, словно по волшебству, раскинулась широкая стрыйская долина, залитая морем пожаров и костров. Небо было озарено кровавыми отблесками. Точно из глубины ада, доносились из долины странные голоса, конское ржанье, лязг оружия, возгласы часовых, гомон сидящих у костров черных косматых людей, а откуда-то издали неслись душераздирающие вопли истязуемых стариков, женщин и детей, связанных и уводимых в неволю мужчин, рев скота и треск домов, которые, обуглившись, валились наземь, после чего огромные фонтаны искр, подобно роям золотых мошек, взвивались в небо. В кровавом блистании огней виднелись тут же, в долине, над рекой, длинные, бесконечно длинные ряды четырехугольных шатров, отделенные друг от друга широкими промежутками. Люди, как муравьи, сновали между шатрами и толпились у костров. Мирослава словно окаменела при виде этого зрелища, не имея сил оторвать от него глаз. Даже старый, угрюмый боярин застыл на месте, вглядываясь в это страшное, кровавое море, вдыхая запах горького дыма и крови, вслушиваясь в смешанный гул, вопли, стоны и радостные крики победы. Даже лошади под нашими седоками начали дрожать всем телом, прядать ушами и фыркать, словно боялись итти дальше.
— Отец, ради всего святого, скажи, что это такое? — воскликнула Мирослава.
— Наши союзники, — сказал хмуро Тугар Волк.
— Ах, это, должно быть, монголы, о чьем приходе народ говорил с такой тревогой?
— Да, это они!
— Разорители русской земли?
— Наши союзники против этих проклятых смердов и их общин.
— Отец, это погибель наша! Если не станет холопов, кто же будет кормить бояр?
— Не бойся, не родилась еще та буря, которая могла бы с корнем вырвать это подлое семя!
— Но, отец, ведь монголы не щадят ни хаты, ни боярской усадьбы, ни княжеских палат! Сам же ты неоднократно рассказывал, как они задавили князей под досками.
— И хорошо сделали! Пусть душат этих хитрых воронов! Но боярина-то они не задушили ни одного. Повторяю тебе: это. наши союзники!
— Неужели, отец, ты желаешь заключить союз с этими дикарями, обагренными кровью нашего народа?
— Какое мне дело, кто они и каковы они? У нас нет другого выхода. Пусть это будут сами злые духи, лишь бы только они помогли мне!
Мирослава, бледная, испуганно смотрела на своего отца. Кровавый отблеск огней, озаряя окрестность, делал его лицо страшным и диким и играл на его шлеме, славно обвивая его голову кровавым венцом. Они оба спешились и, стоя на остром гребне горы, смотрели друг на друга.
— Как ты страшен, отец! — прошептала Мирослава. — Я не узнаю тебя!
— Говори смело, говори, доченька! — сказал с какой-то дикой усмешкой отец. — Я знаю, что ты хотела сказать! Ты хотела оказать: я не могу дальше итти с тобой, я покину тебя, изменника родины, и вернусь к своему милому, к своему верному Беркуту! Скажи, скажи это прямо и оставь меня! Я пойду туда, куда ведет меня судьба, и буду до конца дней своих заботиться о благе твоем!
Ядовитый вначале голос боярина сделался под конец таким мягким, дрожащим, волнующим, что Мирослава разразилась громкими рыданиями и бросилась отцу на шею с горьким плачем.
— Ах, отец! — всхлипывала она. — Ты. разрываешь мне сердце! Чем я так тяжко провинилась перед тобой? Ведь я знаю, что ты любишь меня! Я», я не оставлю тебя никогда! Я буду твоей служанкой, твоей рабыней до последнего издыхания, только не иди туда, не предавай своего честного имени на вечный позор!
Рыдая, она упала к ногам отца, обнимала руками его колени, обливала слезами его руки. Не выдержал Тугар Волк, брызнули слезы из его старых глаз. Он поднял Мирославу и крепко прижал ее к груди.
— Дитя мое, — сказал он ласково, — не упрекай меня! Горе наполнило горечью мое сердце, гневом налило мои мысли. Но я знаю, что твое сердце — чистое золото, что ты не бросишь меня в дни тревоги и борьбы. Ведь мы одни теперь на свете, негде нам приклонить голову, не от кого ждать помощи, как только qt нас самих! Выбора у нас нет, примем же помощь там, где ее найдем.
— Батюшка, батюшка! — со слезами говорила Мирослава. — Гнев против тухольцев ослепил тебя и толкает тебя на гибель. Пусть верно, что мы несчастны, но должны ли мы поэтому стать изменниками своей родины?
Нет, лучше погибнуть нам от голода под забором!
— Молода ты еще, доченька, горяча и пылка, и не знаешь, каков на вкус голод, какова на вкус нужда! Я изведал их и хочу уберечь тебя от них. Не возражай же мне! Едем, продолжим путь к цели! Что будет — то будет, судьбы своей не объехать!
И он вскочил на коня и кольнул его шпорами. Напрасно Мирослава старалась удержать отца — он погнал коня вниз. Рыдая, последовала за отцом и она. В своей непоколебимой детской вере она все еще думала, что сможет спасти отца от гибели, от вечного позора — от измены своей отчизне. Она, бедная, и не подозревала, как глубоко ее отец уже погряз в этой отвратительной трясине, как безнадежно он упал в пропасть, так что для него поистине не было уже иного выхода, как падать все глубже, до самого дна.
Чем ниже они спускались в долину, тем гуще окружал их мрак, тем меньше они могли различить что-либо вокруг, кроме мерцания костров и зарева дальних пожаров. Зато шум и крики огромной толпы становились все громче, оглушительнее. Дым разъедал им глаза, у них спирало дыхание. Боярин направил коня к первому пылавшему среди поля костру. Это была монгольская стража. Приблизившись, боярин и Мирослава увидели пятерых человек в вывернутых наизнанку овчинных тулупах, в таких же косматых остроконечных колпаках, с луками за плечами и с топорами в руках.
Уже совсем близко от стражи Мирослава догнала отца и дернула его за рукав:
— Батюшка, богом святым молю тебя, уедем отсюда!
— Куда?
— Едем в Тухлю!
— Нет, уж кончено! Мы поедем туда, но не с униженной мольбою. Поедем туда в гости, и я с удовольствием погляжу, посмеют ли тогда твои Беркуты изгонять нас!
В эту минуту монголы заметили приход чужих людей и с диким криком схватили луки и окружили пришельцев.
— Кто идет? — закричали они нестройно по-русски и по-монгольски.
— Поклонник великого Чингис-хана! — ответил, по-монгольски Тугар Волк.
Монголы замерли, выпучив на него глаза.
— Ты откуда, кто таков, зачем пришел? — спросил один из них, повидимому, начальник стражи.
— Не твое дело, — ответил резко, по-монгольски, боярин. — Кто ведет ваше войско?
— Внуки великого Чингис-хана: Пета бегадыр и Бурунда бегадыр.
— Ступай же и скажи им: «Калка-река по болоту течет и в Дон впадает». А мы, покуда ты вернешься, подождем у костра.
С рабской почтительностью расступились монголы перед незнакомцем, который говорил на их языке и притом таким повелительным тоном, какой они привыкли слышать лишь от своих ханов и бегадыров. Начальник торопливо передал свои обязанности другому монголу, а сам, вскочив на коня, поскакал к лагерю, отстоявшему примерно на четверть, мили от сторожевого костра.
Тугар Волк и Мирослава сошли с лошадей, которых кто-то из стражи немедленно отвел, почистил, напоил и, привязав, пустил пастись на мужицкой, рожью засеянной, ниве. Приезжие подошли к костру, грея руки, которые пощипывал весенний ночной холодок. Мирослава дрожала всем телом, как в лихорадке, она была бледна и не смела поднять глаз на отца. Лишь теперь, услыхав из уст отца монгольскую речь и увидев, с какой почтительностью монголы исполняли его приказания, она догадалась, что отец ее не первый день знается с этими страшными разорителями родной земли и что справедливы были слухи, передававшиеся шопотом при дворе князя Даниила, будто Тугар Волк в битве на Калке предал Русь монголам, открыв им весь план предстоящего сражения, составленный русскими князьями. Правда, говорили, точного доказательства этому нет, не то боярину пришлось бы сложить голову на плахе; боярин во время битвы находился в первом ряду и, при первом же замешательстве русских, взят был в плен. Но странным казалось кое-кому его быстрое освобождение из плена, без выкупа, хоть боярин и клялся, что монголы отпустили его, уважая за храбрость. Дело было темное, и лишь одно было ясно — что при княжеском дворе все начали как-то сторониться Тугара, и сам князь не доверял ему так, как прежде. Боярин в конце концов почувствовал перемену и попросил у князя дарственной земли в Тухольщине. Не расспрашивая, почему боярин вздумал покинуть Галич и почему он хочет зарыться в этой леской глуши, да еще с молодой дочерью, князь Даниил дал ему просимое, — будучи, очевидно, рад от него избавиться. И при их отъезде из Галича все как-то холодно прощались с боярином, многолетним товарищем по оружию. Все это вспомнила теперь в одно мгновение Мирослава, и то, что когда-то удивляло и сердило ее, стало ясно и понятно ей. Так, значит, шопот и слухи были справедливы! Так, значит, отец ее уже давно, с десяток лет, был в сношениях с монголами, был предателем! Словно придавленная, словно подкошенная этою мыслью, склонила Мирослава свою прекрасную голову. Сердце ее болело страшно: она чувствовала, как в нем одна за другой рвутся самые крепкие и самые священные узы — узы детской любви и уважения. Какой одинокой, круглой сиротой чувствовала она себя теперь в мире, хотя тут же, рядом с нею, сидел ее отец! Какой несчастной чувствовала она себя сейчас, хотя отец недавно еще уверял ее, что все делает для ее счастья!
Но и боярин сидел теперь какой-то невеселый — его решительное сердце давили, видимо, какие-то тяжелые думы. Неизвестно, о чем думал он, но глаза его смотрели, не мигая, в пламя костра, следя внимательно, как догорали багряные, словно раскаленное железо, поленья, как трескались они, охваченные пламенем. Было ли это спокойное раздумье человека, достигшего своей цели, или, может быть, тревожное предчувствие грядущего холодной рукой стиснуло его сердце и печать молчания наложило на его уста? Но только и он, старый, рассудительный человек, избегал взгляда Мирославы, а все смотрел и смотрел в пламя костра, на мерцающие искры и тлеющие поленья.
— Дочка! — проговорил он, наконец, тихо, не поднимая на нее глаз.
— Почему ты вчера не убил меня, отец? — прошептала Мирослава, едва сдерживая слезы. От звука ее голоса, хотя и чуть слышного, на боярина дохнуло ледяным холодом. Он не нашел ответа на вопрос и молча смотрел в пламя, пока не примчался часовой из лагеря.
— Внуки великого Чингис-хана шлют свой привет новому другу и просят его в свой шатер на военный совет.
— Идем! — бросил боярин и поднялся с места.
Мирослава тоже поднялась, но ноги отказывались служить ей. Однако поздно уж было возвращаться! В одно мгновенье монголы привели их лошадей, посадили Мирославу и, окружив гостей, направились с ними в лагерь. Монгольский лагерь был расположен громадным четырехугольником и окопан глубоким рвом. С каждой стороны четырехугольника имелось по двенадцати входов, охраняемых вооруженной стражей. Хотя никакой неприятель не угрожал лагерю, всё же его бдительно охраняли — таково было военное правило монголов, в полную противоположность правилам христианского рыцарского войска, которое не могло сравниться с монголами ни в отношении военной дисциплины, ни в искусстве тактики и в умении командовать большими массами.
Часовые у входа в лагерь дикими голосами перекликнулись со стражей, ведшей боярина и его дочь, а затем приняли необычайных гостей и повели их в шатер своих начальников. Как ни была подавлена Мирослава своим горем и стыдом, зажигавшим жаркий румянец на ее девичьем лице, она все же была достаточно отважна и достаточно свободно, по-рыцарски воспитана, чтобы не заинтересоваться расположением лагеря и всем тем новым, что ее окружало. Быстрым взглядом окинула она сопровождавших ее стражей. Низкорослые, коренастые, в овечьих шкурах, с луком и колчаном за плечами, монголы походили не то на медведей, не то на каких-то других зверей. Их лица, лишенные растительности, с выдавшимися скулами, с маленькими глубоко запавшими глазками, которые чуть поблескивали в узких щелях косо прорезанных век, с маленькими приплюснутыми носами, казались страшными и отвратительными, а желтый цвет кожи в отблесках костров приобретал какой-то зеленоватый оттенок, делая их еще страшнее и отвратительнее. С опущенными головами и со своей гортанной, певучей речью они напоминали волков, ищущих добычи. Шатры их, как разглядела Мирослава вблизи, были сделаны из кошмы, растянутой на четырех жердях, связанных вверху, и накрыты были от дождя огромными шапками из конских шкур. Перед шатрами торчали насаженные на колья человеческие головы, окровавленные, с застывшим выражением боли и отчаяния на бледных, посинелых, фантастически освещенных пламенем костров лицах. Холодный пот выступил на лбу у Мирославы при этом зрелище; ее, героическую, смелую девушку, не пугала мысль, что и ее голова вскоре будет так же торчать перед шатром какого-нибудь монгольского бегадыра. Нет, она предпочла бы теперь смерть на костре, предпочла бы, чтоб и ее голова как кровавый трофей торчала перед шатром победителя, чем своими глазами видеть эти трофеи, из которых каждый еще недавно был живым человеком, думал, работал, любил, — чем итти по страшному лагерю на бесчестное, предательское дело!
«Нет, нет, — думалось ей. — Не будет этого. Я не пойду дальше! Я не сделаюсь изменницей своей родины! Я покину отца, если не смогу заставить его отказаться от его проклятого намерения».
Между тем они очутились перед шатром военачальника Петы, любимца Батыя. Внешне шатер не отличался от других ничем, кроме укрепленного на его вершине древка с тремя бунчуками; зато внутри он был убран гораздо, с азиатской пышностью. Впрочем, ни боярин, ни Мирослава внутрь шатра не вошли, так как застали монгольских начальников перед шатром, у костра, на котором невольники жарили двух баранов. Увидев гостей, начальники вскочили все разом на ноги и схватились оружие хотя, впрочем, не тронулись с места навстречу остям Зная монгольский обычай, боярин кивнул дочери, что то бы она осталась позади, а сам, сняв с головы шлем, а с плеч лук, подошел к монголам с поклоном и остановился молча, с потупленными в землю глазами, в трех шагах от главного начальника, Петы.
— От какого царя приносишь нам вести? — спросил его Пета.
— Я не знаю никакого царя, кроме великого Чингис-хана, повелителя всего мира! — произнес боярин. Это была обычная формула подданства. Пета после этого важно, но, впрочем, радушно протянул боярину руку.
— Во-время приходишь, — сказал Пета, — мы ожидали своего союзника.
— Я знаю свой долг, — сказал Тугар Волк. — В одном только я преступил ваш обычай: я привел дочь свою в лагерь.
— Дочь? — спросил изумленный Пета. — Разве ты не знаешь, что обычай наш возбраняет женщинам входить в собрание воинов?
— Знаю. Но что же мне оставалось делать с нею? У меня нет ни дома, ни семьи, ни жены! Кроме меня и великого Чингис-хана, у нее нет никакой защиты! Мой князь рад был спровадить меня из своего города, а проклятые смерды, мои рабы, взбунтовались против меня.
— Но все-таки здесь она не может оставаться.
— Я прошу внуков великого Чингис-хана разрешить ей остаться на сегодняшнюю ночь и завтрашний день, пока я не найду для нее безопасного убежища.
— Для друзей наших мы гостеприимны, — ответил Пета и затем, повернувшись к Мирославе, произнес на ломаном русском языке:
— Подойди, девушка!
Мирослава даже задрожала, услыхав эти обращенные к ней слова страшного монгольского военачальника. Полными ненависти и презрения глазами смотрела она на этого губителя Руси, не обращая внимания на то, что он сказал.
— Подойди, Мирослава! — сказал ей отец. — Великий начальник монгольского войска милостив к нам.
Я не, хочу его милости! — ответила Мирослава.
— Подойди, приказываю тебе! — промолвил грозно боярин.
Мирослава с неохотой приблизилась. Пета своими маленькими блестящими глазами взглянул на нее.
— Хорош девушка! Жалко, что не остаться. Гляди, девушка, на свой отец. Будь верны велики Чингис-хан, большой милость будет! На тебе, девушка, этот колец, с Вашего князь Мстислав. Знак безопасности. Покажи монгольски воин — каждый пропустит, ничего худого не сделает. А теперь в шатер!
С этими словами Пета подал Мирославе снятый со своего пальца большой золотой перстень, добытый им в битве на Калке от князя Мстислава. Перстень был украшен большим золотисто-зеленым бериллом с вырезанными на нем фигурками. Мирослава колебалась, не зная, принять ли ей подарок от врага, — может быть, даже плату за отцовскую измену.
— Возьми, дочка, этот дар внука великого Чингис-хана, — сказал боярин, — это знак его великой милости к тебе, он дает тебе возможность свободно ходить по монгольскому лагерю. Нам ведь придется расстаться, дочка. Их военный обычай запрещает женщинам находиться в лагере. Но с этим перстнем ты сможешь свободно приходить и уходить, когда тебе понадобится.
Мирослава все еще колебалась. Но вдруг какая-то новая мысль мелькнула у нее в голове, — она взяла перстень и, отвернувшись, дрогнувшим голосом сказала:
— Благодарю!
Затем Пета приказал отвести ее в особый шатер, спешно приготовленный для ее отца, а Тугар Волк остался с монгольскими бегадырами для участия в военном совете.
Первым начал речь Пета, главный начальник этой части монгольского войска, человечек лет сорока, монгольского типа: низкорослый, вертлявый, с хитро подмигивающими, маленькими, словно мышиными глазками.
— Садись, гость! — обратился он к боярину. — Если мы скажем тебе, что ждали тебя, пусть это будет наивысшей похвалой твоей верности великому Чингис-хану. Но все же несколько поздно пришел. Войско наше ждет уже третий день, а великий Чингис-хан, отправляя нас на запад в страну рабов своих, арпадов{21} приказывал нам дольше трех дней без надобности нигде не задерживаться. Брат наш, Кайдан бегадыр, который пошел через страну валахов, будет раньше нас в доме арпадов, возьмет их стольный город, а какую же славу мы принесем из этого похода?
На это сказал боярин:
— Я понял слова твои, великий бегадыр, и вот что отвечу на них. Верный слуга великого Чингис-хана не мог скорее прибыть в ваш табор, так как лишь вчера узнал о вашем походе, а узнав, явился немедленно. О задержке не печалься. Дороги наши хоть и не широки, но безопасны. Ворота в царство арпадов раскроются настежь, лишь только постучите.
— Какие это дороги, и в чьих они руках? — спросил коротко Пета.
— Одна дорога дуклянская, вверх, вдоль реки Сан, а затем через невысокий горный перевал. Это путь широкий и удобный, не однажды уже исхоженный русскими и угорскими воинами.
— Далеко отсюда?
— Отсюда до Перемышля два дня пути, а от Перемышля до гор еще два дня.
— Кто охраняет?
— Охраняют его бояре нашего князя, они поставили там засеки. Но бояре с неохотой служат князю Даниилу Романовичу, не слишком ретиво стерегут засеки. Небольшой посул склонит их на сторону великого Чингис-хана…
— Но почему же до сих пор мы никого из них не видали в нашем лагере? — опросил Пета.
Нельзя им, великий бегадыр. Народ, среди которого они живут и который должен поставлять вооруженных людей для охраны засек, с трудом переносит их власть над собой. Дух бунта и непокорства живет в народе. Сердце народа тужит по давним порядкам, когда не было ни князей, ни иной власти, когда каждая община жила сама для себя, а против общего врага все соединялись по доброй воле и сами выбирали и сбрасывали своих начальников. В этих горах живет один старик, прозванный беседником, и он раздувает пламя непокорства во имя этих давних порядков. Народ смотрит на бояр, как пастухи на волка, и если б только увидел, что бояре открыто становятся на сторону Чингис-хана, то побил бы их камнями. Когда же, с приближением вашего войска, бояре перейдут на вашу сторону и сдадут вам засеки, народ рассеется, как мякина от ветра.
Пета слушал внимательно речь боярина. Насмешливая, презрительная улыбка заиграла на его тонких губах.
— Странные же у вас порядки! — сказал он. — Князь поднимает бунт против своих слуг, слуги против князя, князь и слуги против народа, а народ против всякой власти! Странные порядки! У нас, когда мелкие вожаки захотели поднять бунт против великого Чингис-хана, он созвал их к себе в аул и, окружив аул своими верными сынами, велел поставить на раскаленные угли восемьдесят больших котлов, наполнить их водой, а когда вода закипела, то, не разбирая, кто прав, кто виноват, приказал в каждый котел бросить по паре бунтовщиков и варить их до тех пор, пока мясо не сошло с костей. Затем велел вынуть только костяки из котлов, посадить их на лошадей и отвезти к подвластным им ранее племенам, чтобы те на примере своих вожаков учились послушанию и покорству великому Чингис-хану. Вот так бы и вас поучить! И мы научим вас! Благодарите бога, что привел нас в этот край, ибо, если б не мы, вы, наверно, как голодные волки, пожрали бы друг друга.
Кровь застыла у боярина в жилах при этом рассказе монгола, но он ни словечка не сказал в ответ.
— А какая же другая ваша дорога? — спросил затем Пета.
— Другая дорога тухольская, — ответил боярин, — хотя она уж и не такая прямая, но зато короче и столь же безопасна. На этой дороге ни засек нет, ни княжеских бояр нет. Одни холопы сторожат ее.
— Холопов ваших мы не боимся! — сказал презрительно Пета.
— И нечего их бояться, — подхватил боярин. — Ведь они безоружны и неискусны в ратном деле. По этой дороге я сам могу вам быть проводником.
— Но, может быть, с арпадской стороны обе эти дороги на крепком запоре?
— Тухольская открыта полностью. Дуклянская и на запоре, но не на очень крепком.
— А долго итти тухольской дорогой до страны арпадов вооруженным воинам до Тухли день пути. В Тухле переночевать, а с зарею в путь, и к вечеру будете уже на равнине!
— А дуклянской?
— Считая, сколько времени потребуется на уничтожение засек, три дня пути.
— Ну, так веди нас тухольской! — сказал Пета.
— Позволь мне слово молвить, великий бегадыр, — произнес один из военачальников монгольских, мужчина громадного роста и геркулесовского телосложения, с лицом темнооливкового цвета, одетый в шкуру степного тигра, что, вместе взятое, ясно свидетельствовало о его происхождении из туркменского племени. Это был страшный, бззумно смелый и кровожадный воитель, Бурунда-бегадыр, соперничавший в своей славе с Кайданом. Монгольские отряды, которыми он предводительствовал, оставляли после себя самые страшные разрушения, самое большое число трупов, самое широкое море пламени. Он безмерно превосходил Пету отвагой: перед его шатром ежевечерне бывало в два раза больше отрубленных голов, чем перед шатром любого другого воина. Но Пета не завидовал его смелости, прекрасно сознавая свое превосходство над Бурундой в искусстве командования большими массами и ведения больших битв и походов. Он охотно пускал Бурунду в самые опасные места, держал его в запасе до самого трудного, решающего момента как неодолимый железный таран, а затем выпускал его с отрядом «кровавых туркмен» завершать победу.
— Говори, Бурунда! — сказал Пета.
— Позволь мне с десятитысячным отрядом итти тухольской дорогой, а ты сам отправляйся дуклянской. Перейдя на арпадскую сторону, я ударю сразу же на тех, кто стережет дуклянскую дорогу, и проложу тебе путь.
Пета с удивлением взглянул на Бурунду, словно впервые из уст этого рубаки вырвалось такое умное слово. И действительно, план Бурунды, хотя и смелый, был зато очень разумен, а Бурунда являлся единственным смельчаком, который мог бы осуществить такой план.
— Хорошо, — сказал Пета, — пусть будет по-твоему! Отбирай воинов и отправляйся с ними завтра же.
— Позволь еще и мне слово молвить, великий бегадыр, — произнес Тугар Волк.
— Говори! — сказал Пета.
— Если вы решите послать часть своих войск тухольской дорогой, — а все войско из-за узости дороги я и не советовал бы посылать по ней, — то дозвольте мне пойти вперед с небольшим отрядом и занять вход на эту дорогу прежде, чем тухольские смерды доведаются о вашем прибытии и перегородят ее засеками.
— Ладно, иди! — сказал Пета. — Когда хочешь выступать?
— Немедля, чтобы уже завтра к полудню выполнить свое дело.
— Если так, то на этом закончим наш совет, и да помогут боги нашему оружию! — сказал Пета, вставая с места. Встали и другие военачальники. Тугар Волк попросил Пету выделить ему отряд смелых воинов, а сам направился в свой шатер подкрепиться и попрощаться с дочерью.
В темном шатре, на ложе, покрытом мягкими — награбленными— перинами, сидела Мирослава и горько плакала. После всех страшных и неожиданных впечатлений этого вечера она лишь теперь имела время собраться с мыслями, как следует разобраться в своём положении, в которое вовлек ее отец.
Положение воистину было ужасное, казалось, даже безвыходное. Отец ее — предатель, слуга монголов; она в монгольском лагере, наполовину гостья, наполовину пленница и во всяком случае круглая сирота. Ибо даже последняя ее опора — непоколебимая вера в свой пророческий сон, в материнское благословение и в свое любовное счастье с Максимом, — эта вера теперь, при холодном размышлении, начала колебаться, кровью обливая ей сердце. С каким лицом предстанет она теперь перед Максимом? Какими словами объяснит ему свое — вольное или невольное — пребывание в монгольском лагере? Как змеи, жалили ее сердце эти вопросы, и она дала волю слезам и плакала так, словно с жизнью своею прощалась.
Отец тихими, осторожными шагами приблизился к ней, положил руку ей на плечо, — она не поднимала головы, не двигалась, не переставала плакать.
— Дочка, Мирослава, — сказал он, — не плачь! Даст бог все еще хорошо будет!
Мирослава, словно не слыша ничего, сидела неподвижно, холодная, безучастная.
— Забудь этого смерда! Прекрасное будущее ждет тебя, а он… Что он? Завтра в полдень он падет мертвым от моего меча.
— Кто? — вскрикнула Мирослава раздирающим душу голосом.
Боярин испугался этого крика и отшатнулся от дочери, которая вскочила с ложа.
— Кто падет мертвым? — повторила она. — Он, Максим? Ты собираешься напасть на Тухлю?
— Да нет же, нет! — отнекивался боярин. — Кто сказал это тебе?
— Ты сам сказал! — наступала на него Мирослава. — Отец, скажи мне правду, что ты задумал? Не бойся за меня! Я теперь и сама уже ясно вижу, что не могу принадлежать Максиму, из-за тебя не могу! О, ты умен, ты хитер! Ты добился своего! Не потому я не могу принадлежать Максиму, что выше его по рождению, о нет! Я ниже его, я чувствую себя бесконечно ниже его, потому что он чистый, честный человек, а я дочь изменника, а может быть, и сама изменница! Да, отец! Ты очень хитер, так хитер, что даже самого себя перехитрил! Ты говоришь, что моего счастья хочешь, а сам убил мое, счастье. Но пусть будет так! Какая от меня польза! Только скажи мне, что ты замыслил против него?
— Да ничего, совсем ничего! Он теперь, может быть, уже где-нибудь далеко в горах!
— Нет, нет, нет, я не верю тебе! Скажи мне, на чем вы порешили с монголами?
— Говорили о том, каким путем итти в Угорщину.
— И ты хочешь выдать им тухольскую дорогу, чтобы отомстить тухольцам!
— Глупая девушка, для чего я стану мстить им! Слишком ничтожны они для моей мести. Я хочу переправить монголов в Угорщину, ведь чем скорее уйдут они из нашего края, тем меньше разорят здесь.
— О, конечно, конечно! — воскликнула Мирослава. — А по возвращении доконают все, что теперь оставят в целости! И ты ведешь их в Тухлю теперь же, немедленно?
— Нет, не в Тухлю. Я веду только один маленький отряд, чтобы окружить вход в Тухлю.
— Кто владеет воротами, тот хозяин всего дома! Понятно теперь! Ведь ты сам сказал недавно, там, в горах, что завтра Максим собирается вместе с тухольскими молодцами разрушать наш дом. А ты хочешь вместе с монголами напасть на него, убить его…
Боярин уставился на нее изумленным взором; он начинал побаиваться, уж не ведьма ли его дочь, если она так быстро разгадала его замысел.
— Дочка, забудь о нем! — сказал боярин. — Что ему суждено, то и сбудется.
— Нет, отец, этим ты не собьешь меня! Я поеду, поеду в Тухлю, я предостерегу его, спасу его от твоей западни! А если он в нее попадет, я стану рядом и буду защищаться вместе с ним до последнего вздоха против тебя, отец, и твоих мерзких союзников.
— Девушка, ты безумна! — крикнул боярин. — Смотри, не доводи меня до гнева! Наступила решительная минута.
— Что мне твой гнев! — ответила холодно Мирослава. — И какое еще зло ты мне можешь причинить после всего, что тобою сделано? Если ты убьешь меня, это будет лишь благодеянием, ибо все равно мне не жить. Пусти меня!
— Нет, оставайся тут, неразумная!
— Да, оставаться тут, пока ты спокойно не умертвишь того, кто мне дороже моей собственной жизни! О нет, я не останусь!
— Останься! Богом клянусь тебе, что не подниму своей руки на него!
— О, я знаю, знаю, что это означает! — воскликнула Мирослава. — Ну, разумеется, ты боярин, как же тебе поднять руку на смерда? Но своим диким друзьям ты прикажешь все их отравленные стрелы направить ему в грудь!
— Нет! Если уж ты так дрожишь за его участь, то еще раз клянусь тебе, что ни я, и никто из моей дружины не тронет его даже пальцем, как бы он ни нападал на нас! Довольно тебе этого?
Мирослава стояла, раздираемая безумной душевной тревогой, и не могла больше произнести ни слова. Разве она знала, достаточно этого ей или нет? О, с какою радостью она птицей полетела бы к нему, нежным щебетом предупредила бы его! Но это было невозможно. Отец ее взял свое оружие и, выходя из шатра, сказал:
— Дочка, еще раз говорю тебе и заклинаю тебя: оставайся в таборе, пока я не ворочусь, а затем поступай, как хочешь. А теперь прощай.
Он вышел, и полог из кошмы, служивший дверью, беспокойно заколебался ему вслед. Заломив в отчаянии руки, словно олицетворение горя и безумной тревоги, стояла Мирослава посреди шатра, наклонясь вперед и открыв уста, ловя ухом стук копыт, становившийся все глуше, по мере того как удалялся на юг монгольский отряд, который вел ее отец на погибель Тухольщине.
V
С тяжелым сердцем шагал Максим Беркут посреди небольшого отряда тухольских молодцов, шедших выполнить волю общины. С детства Максим рос в глубоком сознании своего единства с общиной и святости общинной воли; оттого и теперь, когда, так некстати для его чувства, на него пал почетный выбор — согнать с общинной земли врага общины, которого видели тухольцы в лице боярина, — и теперь Максим не посмел отказаться от этого поручения, хотя сердце его разрывалось на части при одной мысли, что он должен будет встретиться с Мирославой и с ее отцом, как с врагами, что ему, может быть, придется драться с боярскими лучниками или даже с самим боярином, проливать человеческую кровь на глазах той, за которую он сам готов был отдать до капли свою собственную кровь. Правда, он твердо решил выполнить свое поручение как можно спокойнее и не доводить дела до кровопролития, но кто же мог поручиться за то, что боярин, зная его слабое место, не будет сам искать поводов к этому? Так могло произойти скорее всего.
«Но нет, — думал Максим, — если он захочет моей крови, я не стану защищаться, я добровольно подставлю ему свою грудь, пусть разит! Жизни он не хочет мне дать, так пусть дает смерть! Прощай, моя Тухольщина! Прощай, отец мой, сокол сизый! Прощайте, братья и товарищи мои! Не увидите уже вы больше Максима, а, услышав про мою смерть, погрустите и скажете: он погиб за благо общины! Но вы не узнаете, что я сам желал и искал смерти!»
Так думал Максим, приближаясь к постройкам боярским на холме над Опором. Дом боярина был сложен из толстых четырехгранных, гладко тесанных и на стыках зачищенных рубанком еловых бревен, с выступающими на углах концами, как и поныне еще строят наши сельские хаты. Он был крыт толстыми дранками, обмазанными густым слоем красной, не пропускающей воду, глины. Окна, как и во всех хатах, были обращены на юг: вместо стекол натянуты были на рамы бычьи пузыри, пропускавшие внутрь слабый желтоватый свет. Входные двери с фасада и с задней стороны дома вели в просторные сени, на стенах которых было развешано разное оружие, оленьи и зубровые рога, шкуры кабанов, волков и медведей. Из сеней по обеим сторонам шли двери во внутренние покои — просторные, высокие, с глиняными печами без труб, с деревянными, красиво точеными полками для различной посуды. Одна светлица принадлежала боярину, а вторая, по другую сторону сеней — его дочери. Позади было два больших помещения: в одном кухня, в другом — людская. В светлице боярина стены были увешаны медвежьими шкурами, лишь над постелью висел дорогой заморский ковер, добытый боярином в каком-то походе. Там же висели его луки, мечи и другое оружие. Светлицу же Мирославы, кроме мягких шкур на стенах и на полу, украшали еще цветы, а на стене напротив окон, над ее постелью, висело дорогое металлическое зеркало и рядом с ним деревянный, серебром изукрашенный четырехструнный торбан, любимый наперсник мечтаний Мирославы и ее девичьих дум. Поодаль от дома, на небольшом ровном участке, находились конюшни, хлевы и прочие хозяйственные строения; там же стояла маленькая хатка для скотников. Но пусто и глухо было сегодня в просторном боярском доме. Боярина и Мирославы нет дома, слуг боярин услал, скот велел перегнать в стадо соседнего корчинского поселенца; только лучники и топорники остались в усадьбе, да и те какие-то невеселые, не шумят, не шутят, песен не поют. Видно, какое-то дело поважнее ждет их, потому что берут они луки да стрелы, топоры да копья, и все это молча, угрюмо, словно к смерти готовятся. Почему бы это?
Но вот один из них, который стоял на дороге, словно на страже, вдруг протрубил сигнал, и все дружинники в полном вооружении, подняв копья, натянув тетиву, как перед боем, выстроились в ряд перед боярским домом. На дороге показалась тухольская дружина и, увидев вооруженных людей перед боярским домом, начала в свою очередь готовиться к бою. Тревожным взором окинул Максим вооруженных людей, — нет ли средь них боярина? Но, к счастью, боярина не было. Облегченно вздохнул Максим, словно гора с его плеч свалилась, и смелее начал выстраивать свой отряд. Это отняло не много времени, и молча, с луками наготове, со сверкающими топорами и копьями, тухольцы начали приближаться строем к боярским дружинникам. Не дальше как в пятидесяти шагах от дружинников они остановились.
— Боярин Тугар Волк! — крикнул громко Максим.
— Нет боярина Тугара Волка! — ответили дружинники.
— Тогда вы, верные ему, слушайте, что я скажу вам от имени тухольской общины! Послала нас община, чтобы ушли вы волей или неволей с тухольской земли по приговору общинному. Спрашиваем вас, отступите вы по доброй воле или нет?
Дружинники молчали.
— Спрашиваем вторично! — сказал Максим. Дружинники молчали, не опуская луков.
— Спрашиваем в третий раз! — сказал, повышая голос, Максим.
Дружинники молчали, но продолжали стоять неподвижно в воинственных позах. Непонятно было Максиму, что это должно означать, но, не мешкая дольше, он приказал своим молодцам пустить стрелы в дружинников. Стрелы засвистели, как змеи, и, пролетев над головами дружинников, вонзились в стену. В ту же минуту дружинники, словно по данному знаку, бросили оружие на землю и с протянутыми руками пошли навстречу тухольцам.
— Товарищи, братья! — заговорили они. — Не прогневайтесь на нас за наше молчание. Мы дали слово боярину встретить вас враждебно, но мы не давали ему слово проливать вашу кровь, и притом проливать, защищая неправду. Мы присутствовали при общинном суде и знаем, что боярин обидел общину и что общинный приговор справедлив. Делайте, что вам приказано, в если будет милость отцов ваших, мы будем просить их принять нас в свою общину. Не хотим больше служить боярину!
Радость тухольцев, а особенно Максима, когда они услышали эти слова, была безгранична. Сейчас же все побросали оружие в кучу перед боярским домом и с веселыми, шумными возгласами кинулись обнимать и целовать своих новых неожиданных товарищей, с которыми минуту назад собирались вступить в смертельный бой. Максим больше всего радовался тому, что его опасение не оправдалось, что ему не пришлось на глазах Мирославы вступить в бой с ее отцом и изгонять неведомо куда ту, с которой он рад был бы никогда не расставаться. Радость по случаю мирного окончания этого неприятного дела на миг заглушила все его остальные сомнения. В сопровождении веселых боярских дружинников вошли тухольцы в дом боярина, с любопытством оглядывая все вокруг, однако ни к чему не прикасаясь. С сердечным трепетом приближался Максим к светлице Мирославы, надеясь встретить ее там в слезах или в гневе, желая словом участия утешить, успокоить ее. Но Мирославы не было в светлице, и это обеспокоило Максима. «Где она?» — подумал он и немедленно решил спросить об этом дружинников, которые тем временем суетились, готовя на радостях братское угощение для своих тухольских гостей. Но ответы дружинников на его вопрос не удовлетворили и не успокоили Максима. Боярин вчера утром выехал с дочерью, но куда? зачем? когда вернется? — неведомо. Велел им выступать враждебно против тухольцев, но, то ли увидев неохоту на их угрюмых лицах, то ли, может быть, приняв какое-то новое решение, прервал речь и уехал. Вот и все, что узнал Максим от своих новых союзников. Ясное дело, что такие вести должны были сразу замутить его чистую радость, даже бросить тень какого-то подозрения на дружинников. Что это значит? Не кроется ли за этим какая-нибудь измена? Уж не хочет ли боярин поймать их в какую-нибудь ловушку? Однако, не желая громко перед всеми высказывать свои подозрения, Максим шепнул лишь некоторым из своих товарищей, чтобы они держались настороже, а сам принялся зорко и внимательно осматривать весь дом сверху донизу, не пропуская ни одного тайника, ни одной каморки. Нигде не было ничего подозрительного.
— Хорошая постройка! — сказал Максим дружинникам, устанавливавшим столы. — Да что ж, мы должны ее разобрать! Известное дело, мы не станем дом ни разрушать, ни жечь, а сложим все как следует, в кучу, чтобы не боярин, если захочет, мог все это забрать. И все добро его должно быть ему сохранено в целости.
Между тем дружинники вынесли в сени большие дубовые столы из светлиц, накрыли их белыми скатертями и уставили всевозможными яствами и медами. Под веселые возгласы и песни началось угощение. Однако, чем дольше сидели молодцы за столами, чем больше ели и пили, тем больше таяла почему-то их радость и веселье. И хоть пенился мед в точеных деревянных кубках, хоть мясо, жаренное на вертелах, дымилось на деревянных тарелках, хоть искренние, дружеские слова громко неслись от одного конца стола к другому, все же тайной дрожью трепетали почему-то все сердца, словно в ожидании какой-то страшной вести. Странная, непонятная, но всеми ощущаемая тревога повисла в воздухе. Или стены боярского дома давили свободных общинников?..
Вот встал один из боярских дружинников и, поднимая кубок, полный пенного меда, начал речь:
— Братья! Радостен этот день для нас, и пусть же никакое несчастье…
Но не кончил. Вдруг побледнел и задрожал всем телом. Все пирующие стремительно вскочили с мест, бросаясь кто куда, опрокинули стол со всеми кубками и яствами.
— Что это? Что это? — крикнули все сразу и кинулись к дверям. Пусть мелок на первый взгляд и малозначителен был повод — глухой стук конских копыт, — а все же какой страшный переполох произвел он в боярском доме! С минуту в сенях был настоящий ад: один бежал туда, другой сюда, этот искал одно, тот — другое; но все смешались и толпились в беспорядке, наступая на кубки и кушанья, на белые скатерти и перевернутый дубовый стол. Максим первым вырвался во двор из этой сумятицы и, бросив один единственный взгляд вокруг, сразу понял всю величину грозящей опасности.
— К оружию, братья, к оружию! Монголы! Монголы! Этот крик был подобен внезапному раскату грома. се точно помертвели, беспорядочная сумятица сменилась столь же беспорядочным оцепенением. Однако и это продолжалось лишь миг. Конский топот слышался все ближе и ближе, и неминуемая опасность мгновенно пробудила всех от мертвого оцепенения. Ведь все они были смелые, сильные, молодые! Ведь каждый из них не раз в своих детских и юношеских снах видел себя посреди битвы, посреди опасностей, в кровавой борьбе с врагом, и желал, молил лишь об одном, — чтобы сон его превратился в действительность, чтобы привелось ему когда-нибудь стать грудью на защиту своей страны. И вот эта минута настала — им ли было ее страшиться? Лишь на миг оглушила их страшная весть, страшное слово «монголы», — в следующее мгновение они уже были такими, как всегда, уже каждый держал в руках оружие, стоя в строю рядом с другими, готовый к кровавому бою.
— Главное дело наше, товарищи, держаться этих стен! Пока враг не отгонит нас от этого дома и не окружит в чистом поле, до тех пор нам нечего бояться! Дом этот будет нашей крепостью!
И Максим расставлял лучников у окон и дверей, по двое и по трое, в зависимости от важности и защищенности места. Некоторые должны были находиться внутри дома, чтобы подавать из боярского склада лучникам стрелы и рогатины, главная же часть отряда должна была стоять у входных дверей, чтобы в случае надобности прорвать ряды нападающих и отогнать их от дома.
А тем временем монголы на песчаном берегу Опора остановились, спешились и, разделившись на три отряда, двинулись к холму тремя тропинками. Очевидно, вел их кто-то, хорошо знающий все тропки и дорожки, потому что весь этот маневр был произведен быстро, без колебаний и лишних проволочек. Маневр этот показывал ясно, что монголы хотели со всех сторон сразу обойти и окружить дом.
Но кто это выступает так настойчиво во главе среднего, главного отряда монголов? Смотрят молодцы и глазам своим не верят. Это не кто иной, как сам владелец этого дома, гордый боярин Тугар Волк.
— Наш боярин! Наш боярин! — крикнул кое-кто из дружинников, которых Максим, не доверяя их искренности, поставил в строй вперемежку с тухольцами.
— Да, ваш боярин, монгольский слуга, предатель своей отчизны! Неужели вы и теперь еще захотите сохранить ему верность?
— Нет, нет! — вскричали дружинники единодушно. — Смерть изменнику! Разобьем вражью шайку или сама погибнем, защищая родной край!
Обрадованный этими — словами, сказал Максим:
— Простите, братья! Одно мгновенье я несправедливо судил о вас, думая, что вы в сговоре со своим боярином. Но теперь вижу, что обиду чинил вам. Будем же держаться вместе, у стен, так, чтобы не могли нас окружить, и постараемся нанести им возможно больший урон! Монголы, как я слышал, не умеют вести правильной осады, да еще такими незначительными силами. Авось нам удастся отбить их нападение!
Бедный Максим! Он старался в других пробудить надежду, которая у него самого стала исчезать с той минуты, как только он увидел монголов, а теперь и вовсе исчезла, когда их превосходящая сила полностью развернулась перед глазами осажденных. Но все-таки его слова много значили для его товарищей, которые не раз уже имели случай убедиться в том, что Максим сохранял присутствие духа и осторожность в минуты самой грозной опасности. Слепо повинуясь его словам и распоряжениям, каждый думал лишь о том, чтобы защищать свое место до последней возможности, твердо зная, что и соседнее место будет также защищено.
Но вот монголы широким тройным кругом обложили уже дом боярский и уже накладывали на свои луки каменные стрелы, прицеливаясь в отважных осажденных молодцов. Только начальник не подал еще знака к бою. Начальник, видимо, хочет прежде попробовать уговоры, так как вот он выступил из рядов, прямо перед главным отрядом осажденных, и говорит:
— Рабы неверные! Поганые смерды! Неужели дерзость ваша так же безгранична, как и ваша глупость, и вы хотите поднять оружие против войска великого Чингис-хана, ныне непререкаемого властителя всея Руси! Сдайтесь ему без боя, и он помилует вас. Те же, кто попытается противиться его силе, будут беспощадно раздавлены, как червяки под колесами телеги!
На такую речь громко и смело ответил Максим:
— Боярин! Больно не в пору назвал ты нас, сынов вольной общины, рабами! Ты погляди на себя! Может быть, тебе это название больше пристало, чем нам. Ведь до вчерашнего еще дня ты был рабом князя, а нынче ты уже раб своего Чингис-хана и, верно, полизал молоко, разлитое на хребте коня {22} какого-нибудь бегадыра. Если оно тебе пришлось по вкусу, из этого еще не следует, чтоб и мы были лакомы к нему. Большой силы великого Чингис-хана мы не боимся. Она может превратить нас в трупы, но не сделает нас рабами. А тебя, боярин, вся сила Чингис-хана не сделает уже ни свободным, ни честным человеком!
Сурова и резка была отповедь Максима. В другое время он бы посчитался с тем, что перед ним отец Мирославы, но теперь он видел только врага — нет, предателя, человека, который сам растоптал свою честь, ни на какую честь, впрочем, не имея права. Речь Максима вызвала шумное одобрение его товарищей. А боярин прямо клокотал от злости.
— Холоп поганый! — кричал он. — Погоди, я тебе покажу, что ты преждевременно хвастал своей вольностью! Сегодня еще оковы зазвенят на твоих руках и ногах! Еще сегодня ты будешь валяться в пыли перед начальником монгольского войска!
— Лучше погибнуть! — ответил Максим.
— А вот и не погибнешь! — крикнул боярин. — Гей, дети! — обратился он к монголам на их языке, — вперед! Только этого обходите, этого мы должны взять живьем!
И он подал знак к началу боя. Разнесся по горам и лесам звук рогов и оборвался. Стало тихо у боярского дома, но это была страшная тишина. Как змеи, просвистели монгольские стрелы, градом осыпая боярское жилище. Правда, нападающие были на слишком далеком расстоянии, чтобы их стрелы могли попадать в защитников, а попав, серьезно ранить их. Поэтому Максим крикнул своим, чтобы они пока не стреляли и вообще берегли и стрелы, и оружие, применяя их лишь тогда, когда можно будет наверняка поражать врагов и одним ударом нанести им значительный урон. А чтоб не сразу допустить нападающих к стенам дома, он с отборными товарищами расположился во дворе, шагах в двадцати от входа, за крепкой дощатой стеной — частью недостроенного забора. Забор был как раз высотой в человеческий рост, и стрелы монголов не попадали в молодцов. Зато меткие, хоть и редкие стрелы тухольцев разили насмерть монголов, сдерживая их натиск. Страшно рассвирепел Тугар Волк, увидев это.
— На приступ! — крикнул он, и сгрудившаяся толпа монголов под его предводительством бросилась бегом, с an громкими криками, к дощатой стене. За стеной было тихо, словно все там вымерло. Вот-вот монголы добегут, вот-вот своим напором опрокинут стену — как вдруг над стеной взметнулся, точно из-под земли вырос, ряд голов и могучих плеч — и свистнула туча железных стрел — и взревели от боли раненые монголы страшными голосами. Половина их упала, как подкошенная, а другая половина побежала назад, не обращая внимания на крики и проклятия боярина.
— Ура, молодцы! Ура, Максим! Ура, Тухольщина! — закричали защитники, воспрянув духом. Но боярин, не помня себя от злобы, собирал уж следующий отряд для наступления. Он учил монголов, как надо вести наступление и не рассыпаться от первого удара противника, а бежать вперед по трупам. Тем временем и Максим объяснял своим людям, что им делать, — и с поднятым оружием дожидались они нападения монголов.
— Вперед! — крикнул боярин, и сперва монголы метнули целую тучу стрел в неприятеля, а потом снова кинулись всею толпой атаковать стену.
Снова встретили их осажденные меткими стрелами, и снова часть нападающих со страшным криком рухнула на землю. Но остальные уже не метнулись назад, а с оглушительным криком бежали дальше и достигли стены. Страшная была минута. Тонкая дощатая стена разделяла смертельных врагов, которые, хоть и были совсем близко, а все же не могли коснуться друг друга.
С минуту молчали те и другие; лишь жаркое частое дыхание слышалось по обе стороны стены. Вдруг, словно по данному знаку, загремели монгольские топоры по стене, но в ту же минуту тухольские молодцы, подсунув крепкие палки под стену, подвинули ее плечами и обрушили на монголов. А в тот миг, когда упала стена, придавив своей тяжестью передние ряды монголов, ринулись вперед тухольские молодцы, вооруженные топорами на длинных топорищах, дробя ими монгольские черепа. Брызнула кровь, раздались крики и стоны врагов — и вновь рассеялась толпа нападающих, оставив на месте боя трупы и раненых. И снова радостными криками приветствовали осажденные победу товарищей, и снова ответили на этот крик монголы градом стрел, а боярин — злобными проклятиями. Но тухольцам пришлось теперь оставить свою выдвинутую вперед позицию; с огорчением покидали они место, где с таким успехом отразили первый натиск монголов. Без потерь, без раненых, в полном вооружении и в полном порядке, лицом к врагу, молодцы отступили к стенам боярского дома.
В то время как на южной стороне двора тухольцы так удачно отражали нападение монголов, на северной стороне шла упорная, но не столь счастливая для осажденных борьба. И здесь монгольские стрелы просвистели, не нанося вреда осажденным. Но здесь монголы сразу пошли на приступ, и осажденным пришлось очень круто. Они бросились всей кучкой на монголов, но встречены были стрелами и вынуждены были отступить, потеряв троих ранеными, которых монголы тут же изрубили в куски.
Первым делом Максима было теперь — обойти все позиции и хорошо разобраться в положении. Живой цепью обступили монголы дом и без перерыва осыпали его градом стрел. Осажденные тоже стреляли, хоть и не так часто. Максим сразу понял, что нападающие стремятся загнать их внутрь дома, откуда бы они не так часто могли стрелять, и таким образом, победа над ними была бы легка. Значит, главное для защитников было — держаться снаружи, у стен дома. Но здесь их ряды были открыты для монгольских стрел. Чтобы найти хоть некоторую защиту от них, Максим приказал сорвать двери, снять доски со столов и поставить их перед бойцами, как большие щиты. Из-за этих щитов, находясь в безопасности, метко стреляли молодцы в монголов, издеваясь над их стрелами. А Максим переходил от одной группы к другой, придумывал новые способы обороны и поддерживал товарищей словом и примером.
— Будем держаться, товарищи! — говорил он. — Скоро в Тухле услышат крики или кто-нибудь увидит, что здесь творится, и к нам прибудет подмога!
Полчаса уже продолжалась осада. Монголы стреляли, проклиная «русских псов», которые не только не сдавались, но еще смели так упорно и удачно защищаться. Тугар Волк созвал наиболее именитых монгольских вожаков на совет, чтобы наметить общий решительный удар.
— На приступ итти! — говорил один.
— Нет, на приступ трудно, а стрелять, пока всех не перестреляем, — предлагал другой.
— Погодите, — сказал Тугар Волк, — всему настанет время. Теперь же дело в том, чтобы согнать их с их позиций. Соедините главные каши силы, как бы для приступа, чтобы отвлечь их внимание, а тем временем пусть малые отряды двинутся с обеих сторон к боковым, неохраняемым стенам. Стены эти, правда, без окон, но все же, когда наши люди станут под ними, они смогут нанести врагу большой урон.
Вожаки приняли это предложение, так как, будучи неопытны в подобных маневрах, они не смогли бы и такого придумать. Зашевелилось монгольское войско, раздался лязг оружия, засверкали на солнце мечи и топоры, и тухольские молодцы смело стиснули в руках свое оружие, готовясь к тяжкому бою. Но пока монголы совещались и готовились к мнимому приступу, Максим тоже не дремал. Счастливая мысль пришла ему в голову. В дощатой крыше боярского дома были с четырех сторон проделаны небольшие окна, и вот у каждого из этих окон Максим поставил по двое из более слабых своих людей, чтобы те наблюдали оттуда за всяким движением врага, а также старались бы, со своих безопасных позиций, наносить ему урон стрелами или камнями. Пока один стоял у окна, другой был наготове, чтобы доставить ему все, что требовалось, а еще один должен был передавать от них вести товарищам внизу.
Заиграли трубы, и завыли дикими голосами монголы, бросаясь на неприятеля. Но они и не думали подходить вплотную, а, пробежав половину расстояния, вдруг остановились и пустили стрелы в осажденных. Когда же и осажденные, готовые к последней, решительной битве, приветствовали их градом стрел и причинили им большие потери, вся линия монгольских войск сразу подалась назад. Громкими насмешками приветствовали тухольцы это отступление.
— А что, боярин, — крикнул Максим, — у войска великого Чингис-хана, видно, сердце-то заячье: разгонится — и отступит! И не стыдно тебе, старому рыцарю, командовать такими трусами, что только в стаде смелы, как бараны, а в одиночку ни один из них и полчеловека не стоит?
Боярин ничего не отвечал на эту насмешку; он хорошо знал, что Максим смеялся преждевременно. И сам Максим вскоре понял это.
Радостный крик монголов раздался совсем рядом, за боковыми стенами дома, и справа, и слева одновременно. Во время мнимого монгольского приступа они двинулись к этим стенам: это были стены без окон и дверей, поэтому тухольцы не слишком следили за ними. Правда, поставленные на чердаке люди увидели подступающих с двух сторон монголов, и несколько метких стрел было пущено из чердачных окон в них, но это не остановило врагов, тем более что, стоя у самых стен, монголы были защищены навесом от всякой опасности сверху.
Максим побледнел, услыхав рядом с собой зловещие крики и узнав от дозорного с чердака, что они означают.
«Пропали мы, — подумал он. — О спасении не может быть и речи. Теперь остается лишь бороться не на жизнь, а насмерть».
Да и Тугар Волк, увидев успех своего замысла, шумно обрадовался ему.
— А что, холопы! — крикнул он, — посмотрим, надолго ли хватит вашей гордости. Смотрите, мои воины уже под вашими стенами. Огня под стены! Живо мы выкурим их из этого гнезда, а в чистом поле они против нас, что мышь против кота!
Видит Максим, что круто приходится, созывает всех своих товарищей, так как не к чему уже теперь защищаться каждому отдельно, когда под боковыми стенами монголы огонь раскладывают.
— Братья, — говорит он, — видно, придется нам погибать; на спасение мало надежды, а монголы — это знайте наперед — не пощадят никого, кто попадет им в руки, как не пощадили они наших раненых товарищей. А если погибать, так погибнем, как подобает мужам, с оружием в руках! Как думаете: стоять ли нам здесь и защищаться до последнего вздоха, хоть несколько прикрытым этими стенами, или же разом ударить на монголов, может быть, нам все же удастся" прорвать их ряды?
— Да, да, ударим, ударим на монголов! — закричали единодушно все. — Мы не лисицы, которых охотник выкуривает из норы!
— Ладно, коли такова ваша воля, — сказал Максим. — Становитесь же в три ряда, луки и стрелы отбросьте прочь, а топоры и ножи — в руки, и за мной!
Подобно громадному камню, пущенному из исполинской пращи в стены твердыни, ударили наши молодцы на монголов. Правда, прежде чем добежали они до монголов, были они встречены градом стрел, — но только стрелы те не причинили им вреда, ибо первый ряд тухольцев нес перед собой вместо щита доску стола, поднятую на двух копьях, и в эту доску и вонзились монгольские стрелы. Однако, приблизясь к монголам, первый ряд отбросил прочь свой деревянный щит — и весь отряд бросился на врага с безумной отвагой. Монголы тотчас смешались и стали разбегаться в стороны, но Тугар Волк был уже тут со своим отрядом и окружил удальцов со всех сторон, как охотники сворой псов окружают разъяренного вепря. Началась страшная резня. Целыми десятками валили храбрые молодцы монголов, — но Тугар Волк посылал против них все новые и новые отряды. Кровь била фонтаном, бешено метались люди. Стоны раненых, вопли умирающих, безумные крики убийц — все это слилось в какую-то адскую симфонию, которая резала слух и сердце, разносясь под этим улыбающимся, ясным солнцем, на фоне яркой зелени пихтовых лесов, под неугомонный шум студеных потоков.
— Вправо, товарищи! Все вместе, дружно нажмем на них! — кричал Максим, отбиваясь от трех монголов, пытавшихся выбить оружие из его рук. Напрягая все силы, устремились дружинники вправо, где линия монголов была слабее всего и где легче было прорваться. После короткого сопротивления монголы отступили.
— Вперед, вперед, гоните их перед собой, — крикнул Максим, бросаясь со своим окровавленным топором на отступающих монголов. Товарищи последовали за ним, и отступление монголов быстро превратилось в беспорядочное бегство. А удальцы гнались за ними, опрокидывая задних, одного за другим, наземь. Перед удальцами чистое поле, а неподалеку темный лес. Если бы им удалось добежать до него, они были бы спасены; никакая монгольская сила не смогла бы им там ничего сделать.
— Вперед, товарищи, вперед, к лесу! — кричал Максим, и без передышки, молча, окровавленные и страшные, точно и вправду дикие звери, гнали дружинники перед собой убегающих монголов по направлению к лесу. Тугар Волк одним взглядом оценил положение и захохотал.
— Счастливой дороги! — крикнул он вслед удальцам. — На этой дороге мы еще встретимся!
— И он быстро отделил часть войска и послал ее вверх, на тухольскую дорогу, чтобы выйти дружинникам на встречу со стороны леса. Он знал хорошо, что посланные им монголы но-время поспеют. А сам с остальной частью отряда бросился вдогонку за тухольцам».
Три облака пыли плыли в поле над Опором; три кучки людей гнались одна за другой по этому полю. Впереди бежала кучка, перепуганных, разбитых монголов; за ними, догоняя их, наши молодцы во главе с Максимом, а за этими — главные силы монголов под предводительством Тугара Волка. Третий отряд монгольский, посланный Тугаром наперерез, вскоре где-то скрылся и исчез, незамеченный увлеченными погоней удальцами.
Вдруг убегавшие от тухольцев монголы остановились. Перед ними возникло неожиданное препятствие: глубокий, высеченный в скале проход — начало тухольской дороги. Проход был в этом месте глубиной почти в две сажени; стены его были отвесны и гладки, так что слезть по ним вниз было невозможно, а прыгать крайне опасно — особенно для первого ряда бегущих, которые могли ожидать, что сейчас же вслед за ними на них спрыгнет и второй ряд. В смертельной тревоге, которая и самому трусливому иной раз в последнюю минуту придает храбрости, остановились монголы и повернулись лицом к своим противникам. В: эту минуту у них блеснула неожиданная надежда: за неприятелем увидели они настигающих его своих единоверцев, — и руки их невольно схватились за оружие. Но этот внезапный прилив отваги уже не мог спасти, их. Как разбушевавшийся ураган, обрушились на них тухольские молодцы ломая и громя все преграды, — и столкнули их в пропасть. С воплем повалились те, кто стоял сзади, на дно прохода, в то время как передние погибали под мечами и топорами тухольскими. Теперь молодцы сами оказались у края отвесной стены и затрепетали. Сзади настигает Тугар Волк с монголами, а впереди эта страшная пропасть! Что делать? Минуты раздумья достаточно было для Максима. Вид лежащих на дне прохода изувеченных монголов навел его на удачную мысль.
Задний ряд пусть обернется лицом к монголам и сдержит на мгновение их натиск, а передний, — швыряй трупы монголов в проход и прыгай на них! — крикнул он.
— Ура! — закричали радостно удальцы, выполняя его приказ. Глухо ударялись теплые еще трупы монголов, падая на дно; забрезжила для наших молодцов надежда на спасение. Но уже налетела монгольская погоня, Тугар Волк впереди.
— Нет уж, — кричал он, — на этот раз вы не уйдете из моих рук! — И своим тяжелым топором повалил первого попавшегося противника, который еще вчера был его вернейшим лучником. Охнул смертельно раненный и упал к ногам боярина. Товарищ раненого занес топор над Тугаром, чтоб отомстить за смерть друга, но в этот миг сам был с двух сторон поднят на монгольские пики. Весь первый ряд удальцов полег после короткого сопротивления. Это были самые слабые, раненные в предыдущей битве, которые в погоне бежали самыми последними. Но все же они на минуту сдержали монголов, и их более счастливые товарищи находились уже в безопасности, на дне прохода.
— Стойте! — кричал своим Максим, — стройтесь в ряд и становитесь под стену! Если они захотят преследовать нас, тут мы им устроим кровавую баню.
— Первый ряд, прыгай за ними! — скомандовал в безрассудном увлечении Тугар Волк, и первый ряд монголов спрыгнул "вниз, но уже больше не поднялся, да многие и до дна не долетели живыми, встреченные еще в воздухе топорами тухольцев.
— Ура! — вскричали те торжествуя. — А ну-ка, второй ряд, прыгай и ты!
Но второй ряд стоял над проходом и не торопился прыгать. Тугар Волк увидел свою ошибку и быстро направил сильный отряд ниже, в долину, чтобы замкнуть выход из ущелья.
— Теперь не уйдут от нас пташки, — радовался он. — Вот уже мои ловцы подходят! А ну-ка, детки, вперед, за ними!
Бешеный крик монголов раздался в ущелье, тут же, под ногами Тугара Волка. Это был отряд, посланный им верхней дорогой наперерез дружинникам; снизу он ударил теперь на тухольцев.
— Бежим вниз! — вскричали тухольцы, но с одного взгляда убедились, что вся надежда на спасение рухнула. У входа внизу чернелась уже вторая группа монголов, шедшая навстречу им, чтобы наглухо запереть их в этой каменной клетке.
— Вот когда смерть нам! — сказал Максим, вытирая о кожух убитого, лежащего у его ног монгола свой окровавленный топор. — Товарищи, смело в последний бой!
И как же смело ринулись они! Собрав последние силы, ударили на монголов и, несмотря на неудобную, покатую местность, выгодную для монголов, еще раз смешали их ряды, еще раз нанесли им жестокий урон. Однако монголы силою своего разгона потеснили их вниз и расстроили их ряды. Геройски защищаясь, падали молодцы один за другим, только один Максим, хоть и дрался, как лев, не получил еще ни одной раны. Монголы избегали его, а если и нападали на него, то лишь в надежде выбить оружие из его рук, взять его живым. Таков был ясный приказ Тугара Волка.
Вот наскочил и второй монгольский отряд снизу: тухольцев стиснули в лишенной выхода каменной клетке, прижали к стене, и перед ними осталось столько свободного пространства, сколько могли они очистить своими мечами и топорами. Но руки тухольцев начинали слабеть, а монголы знай лезут и лезут на них, как волны в половодье. Уже некоторые, потеряв последнюю надежду и видя невозможность дальнейшей борьбы, вслепую бросались в самую гущу монголов и тут же погибали, рассеченные топорами. Другие, шепча молитвы, жались еще к стене, словно она могла оказать им какую-нибудь помощь; третьи, хоть по виду и защищались, но уже бессознательно, машинально взмахивая топорами, и смертельные удары, наносимые монголами, обрушивались уже на их бесчувственные и бездыханные трупы. Лишь небольшая горсточка самых сильных — пятеро их было, — окружив Максима, держалась еще стойко, подобно вершине скалы среди разбушевавшейся стихии. Три натиска монголов отразила эта горсточка воинов, стоя на груде трупов, словно на башне; уже мечи и топоры в руках героев иступились, одежда их, руки и лица были сплошь залиты кровью, — но все еще резко и отчетливо раздавался голос Максима, воодушевлявший товарищей на борьбу. Тугар Волк полусердито, полуизумленно смотрел на удальца сверху.
— Ей-богу, славный молодец! — молвил он сам себе. — Не удивляюсь, что он очаровал мою дочку. И меня самого он мог бы пленить своей рыцарской отвагой!
А затем, обернувшись к своим монголам, стоявшим у края обрыва, он крикнул:
— Вперед, прыгайте на них! Пора кончать эту резню! Лишь этого (указал на Максима) не трогайте!
И все разом, подобно тяжелой скале, обрушились монголы сверху на непобежденную еще кучку героев и повалили их наземь. Еще раз прозвучал бешеный крик, еще раз схватились монголы с тухольцами, но теперь ненадолго. На каждого из героев наваливалась целая толпа монголов — и все удальцы полегли мертвыми. Только один Максим стоял еще, как дуб среди поля. Он рассек голову тому монголу, который наскочил было на него, и уже замахнулся на другого, как вдруг чья-то сильная рука железными тисками сдавила его сзади за горло и швырнула оземь. Упал побежденный коварством Максим, и над ним, багровое от ярости и напряжения, склонилось лицо Тугара Волка.
— А что, смерд? — насмешливо кричал боярин. — Видишь теперь, что я умею держать слово? А ну-ка, дети, закуйте его в железные цепи!
— Хоть и в цепях, я все же буду вольным человеком. У меня цепи на руках, а у тебя на душе, — сказал Максим.
Боярин захохотал и отошел от него приводить в порядок монгольское войско, численность которого сильно уменьшилась после этой кровавой резни. С основной частью уцелевших еще монголов Тугар Волк направился к своему дому; остальным он приказал окружить злосчастный, заваленный трупами проход. Выделив всех здоровых для охраны прохода, он с небольшой кучкой своих и взятым в плен Максимом собрался возвращаться в лагерь.
— Проклятое мужичье! — ворчал боярин, подсчитывая свои потери, — сколько народу попортили! Ну, да к чорту монголов, их не жалко! Если б мне по этим трупам притти к власти, обратился бы и я против них! Но каков поганец этот Максим, вот это воин! А кто знает, может, и он пригодится для моих целей? Надо воспользоваться им, раз он у меня в руках. Он должен служить нам проводником в горах, — чорт его знает, что это за дорога у них и нет ли там каких-либо обходных путей! Теперь, когда он в моих руках, надо привлечь, приласкать его немного: кто знает, для чего еще он может пригодиться?
А между тем монголы уже готовили лошадей к отъезду. Максим, скованный по рукам и ногам тяжелыми цепями, окровавленный, без шапки, в изодранной в клочья одежде, сидел на камне у реки со стиснутыми зубами и с отчаяньем в сердце. Перед ним, на поле и в ущелье, грудами лежали не остывшие еще, изрубленные и кровью забрызганные трупы его товарищей и врагов. Как счастливы были они! Они лежали так тихо, так мирно на своей кровавой постели, не зная ни гнева, ни муки, ни вражды! Они смеялись теперь над всеми цепями, над всею силою жестокого Чингис-хана, между тем как его самого кусок железа сделал бездушной игрушкой дикого произвола, жертвою кровавой мести! Как счастливы были мертвецы! Они, даже изувеченные, сохранили человеческий образ и подобие, — а его эти цепи в одно мгновение превратили в скота, в невольника!
— Солнце праведное! — воскликнул в душевной муке Максим, — неужели такова твоя воля, чтобы я погиб в оковах? Неужели ты затем лишь так часто своей ясной улыбкой освещало дни моего счастья, чтобы сегодня освещать мое бездонное горе? Солнце, неужели ты перестало быть добрым богом Тухольщины и превратилось в покровителя этих жестоких дикарей?
А солнце смеялось! Яркими, жаркими лучами сверкало оно в лужах крови, целовало мертвецов в посиневшие уста и глубокие раны, из которых вытекал мозг и вываливались еще теплые человеческие внутренности. И такими же яркими, жаркими лучами обливало оно зеленый лес, и прекрасные душистые цветы, и высокие горные пастбища, купавшиеся в чистом, лазурном воздухе. Солнце смеялось и своей божественной, безучастной улыбкой еще больнее ранило истерзанную душу Максима.
VI
Странный сон приснился Захару Беркуту. Казалось ему, будто сегодня годовой праздник Сторожа и вся община собралась близ этого камня, у входа в тухольское ущелье: девушки в венках, юноши с музыкальными инструментами, все в праздничных, чистых одеждах. Вот он, самый старший годами в общине, первым приближается к священному камню и начинает молиться ему. Какие-то таинственные, тревожные, болезненные предчувствия овладевают его душою во время молитвы; отчего-то щемит: сердце — и сам он не знает, отчего. Он молится горячо; после двух-трех слов обычной молитвы он отступает от старинных, обычаем установленных, фраз; какая-то новая, более жаркая, вдохновенная молитва льется из его уст; вся община, потрясенная ею, падает ниц, и сам он делает то же. Но слова не перестают литься, темно становится вокруг, черные тучи покрывают небо, начинает грохотать гром, молнии сверкают и опоясывают небосвод ослепительным светом, земля содрогается — и вдруг, медленно наклоняясь, святой камень сдвигается с места и со страшным треском валится на Захара.
«Что это может означать? — спрашивал сам себя Захар, раздумывая над своим сном. — Счастье или несчастье? Радость или горе?» — Но он так и не мог найти ответа на эти вопросы, и сон оставил после себя какое-то тяжелое предчувствие, какое-то облако печали на челе Захара.
Быстро оправдались эти предчувствия! В самый полдень пришли страшные, неожиданные вести в Тухлю. Пастухи с соседнего пастбища прибежали, запыхавшись, в село, крича, что видели какую-то битву около боярского дома, толпу каких-то неведомых черных людей и слышали непонятные, душераздирающие крики. Почти вся тухольская молодежь, вооружившись кто как мог, побежала к месту боя, но остановилась в отдалении, увидев покрытое трупами поле битвы и окруженный толпою монголов боярский дом. Не было сомнения, что все молодые люди, посланные разрушить боярский дом, погибли в неравной борьбе с этими захватчиками. Не зная, что предпринять, тухольская молодежь вернулась в село, распространяя повсюду страшную весть. Услыхав ее, задрожал старый Захар, и горькая слеза покатилась по его старому лицу.
— Вот и сбылся мой сон! — прошептал он. — Защищая свое село, погиб мой Максим. Так и следует. Каждый умрет когда-нибудь, но со славой умереть не каждому суждено. Не тосковать надо мне, а радоваться его судьбе.
Так утешал себя старый Захар, но сердце его болезненно ныло: чересчур крепко, всей душой любил он своего младшего сына. Вскоре, однако, Захар окреп духом. Община звала его, ждала его совета. Толпами тянулись люди, старые и молодые, за околицу села, к тухольскому ущелью, так близко от которого стоял их страшный враг. Впервые со времени основания Тухли общинный совет собирался без исконных обрядов, без знамени, под лязг топоров и кос, среди полутревожного, полувоинственного гула. Без всякого порядка перемешались старики и молодые, вооруженные и безоружные, даже женщины сновали туда и сюда в толпе, допытываясь вестей о враге или громко оплакивая своих погибших сыновей.
— Что делать? С чего начинать? Как защищаться? — гудела толпа. Одна мысль преобладала над всеми другими: выйти всей общиной к ущелью и защищаться от монголов до последней капли крови. Особенно молодежь настаивала на этом.
— Мы хотим погибнуть так, как наши братья погибли, защищая свой край! — кричали они. — Только через наши трупы войдут враги в тухольскую долину!
— В ущелье поставить засеки и из-за них разить монголов! — советовали люди постарше. Затем, когда шум несколько утих, заговорил Захар Беркут.
— Хоть военное дело — не мое дело, и не мне, старику, давать советы о том, к чему я сам не могу приложить своих рук, все же мне думается, что невелика будет наша заслуга, если мы отобьем монголов, особенно, если принять во внимание, что это нам не так-то трудно и сделать. Сыновья наши погибли от их рук, кровь близких обагрила нашу землю и зовет нас к мести. Разве мы отомстим врагам нашим, разорителям края нашего, если только отобьем их от своего села? Нет! Отбитые от нашего села, они с удвоенной яростью набросятся на другие села. Не отбить, но разбить их — это должно стать нашей целью!
Община со вниманием слушала речь своего оратора, и молодежь, склонная ко всему новому и неожиданному, готова уже была принять этот совет, хоть и не знала, как можно его осуществить. Но многие старики высказывались против него.
— Не во гнев тебе будь сказано, отче Захар, — заговорил один общинник, — но твой совет, хотя и мудрый и сулящий великую нам славу, неосуществим для нас. Слабы, наши силы, а монгольское войско велико. Еще не подоспела помощь от других горных и загорских общин, а если и подоспеет во-время, — все равно наших сил не хватит даже на то, чтобы окружить монголов, не говоря уже о победе над ними в открытом бою. А без этого как же мы разобьем их? Нет, нет! Слишком мала наша сила! Счастье наше, если сможем отбить их от своего села и заставим их своротить с пути; разбить их у нас нет и надежды!
Видя всю основательность этих возражений, Захар Беркут, хотя и с болью в сердце, готов был отказаться от своей юношеской пылкой мысли, как вдруг два неожиданных события значительно подняли настроение тухольских общинников и в корне изменили их решение.
Внизу, на улице села, показались идущие один за другим, под звуки труб и деревянных трембит, целых три отряда вооруженной молодежи. Каждый отряд нес впереди боевое знамя; бодрые, смелые песни разносились далеко по горам. Это шла обещанная тухольцам помощь от горных и загорских общин. Молодец к молодцу, как высокие яворы, стали все три отряда, выстроившись длинными рядами перед собравшейся общиной, и склонили знамена в знак приветствия. Любо было поглядеть на здоровые, румяные лица юношей, пылающие молодой отвагой и гордым сознанием того, что км предстоит защищать своею грудью самое дорогое на свете, что на них возложено великое дело. Радостными, громовыми кликами приветствовали тухольцы их приход, только матери, которые как раз сегодня потеряли своих сыновей, зарыдали, увидев этот лучший цвет народа, который завтра, может быть, так же поляжет, скошенный и растоптанный, как полегли нынче их ясные соколы. Защемило сердце и у старого Захара Беркута, когда взглянул он на этих молодцов и подумал, как ярко выделялся бы среди них его Максим. Но нет, довольно! Мертвого не воротишь, а живой о живом думает…
Еще не утихла радость, вызванная приходом этих желанных помощников, еще община не успела приступить к продолжению совещания, как вдруг с противоположной стороны, из лесной прогалины над тухольским ущельем, показался новый и совсем уж нежданный гость. На взмыленном коне, исцарапанном ветками и колючками, припав к его гриве, чтобы быстрее и безопасней ехать по лесу, не задевая о ветви, мчался во всю лошадиную прыть какой-то человек. Кто это был такой — издали невозможно было угадать. На нем был овчинный монгольский кожух, вывернутый наизнанку, а на голове красивый бобровый колпак. Молодые приняли приезжего за монгольского разведчика и вышли против него с луками наготове.
Однако, выехав из лесу и приблизившись к крутому обрыву, которым надо было спускаться в тухольскую долину, мнимый монгол слез с коня, сбросил с себя кожух и, всем на диво, оказался женщиной, в белом полотняном, затканном шелком плаще, с луком за плечами и с блестящим топориком за поясом.
— Мирослава, дочь нашего боярина! — вскричали тухольские молодцы, не в силах отвести глаз от прекрасной, смелой девушки. Но она, невидимому, даже и не смотрела на них, а, оставив своего коня там, где сошла с него, быстро начала озираться в поисках тропинки, по которой можно было бы спуститься в долину. Вскоре ее быстрые глаза нашли такую тропинку, почти незаметную среди широких, разлатых листьев папоротника и колючей ежевики. Уверенным шагом, словно с детства привычная к этому, девушка сошла по тропинке в долину и приблизилась к толпе.
— Здравствуйте, честная община! — сказала она, слегка закрасневшись. — Я торопилась известить вас, что монголы приближаются, к вечеру будут здесь, чтоб вы успели приготовиться к тому, как их принять.
— Мы знали это, — загудели голоса, — для нас это не новость.
— Голоса были резки, полны неприязни по отношению к дочери мерзкого боярина, из-за которого столько молодцов погибло. Но девушка не обиделась на эту резкость, хотя, как видно, почувствовала ее.
— Тем лучше для меня, если вы уже приготовились, — сказала она. — А теперь прошу показать мне, где здесь Захар Беркут.
— Вот я, девушка, — сказал старый Захар, подходя к ней. Мирослава долго, с почтительностью и вниманием смотрела на него.
— Позволь, честной отец, — заговорила она дрожащим от внутреннего волнения голосом, — сказать тебе прежде всего, что сын твой жив и здоров.
— Мой сын! — воскликнул Захар. — Здоров и жив! О боже! Где же он? Что с ним?
— Не пугайся, отец, той вести, которую я сообщу тебе. Твой сын в монгольской неволе.
— В неволе? — вскрикнул, словно громом пораженный, Захар. — Нет, этого не может быть! Мой сын скорее даст изрубить себя на части, чем попадет в плен. Этого не может быть! Ты хочешь напугать меня, недобрая девушка!
— Нет, отец, я не пугаю тебя, это на самом деле так. Я сейчас прямо из монгольского табора, видела его, говорила с ним. Силой и коварством взяли его, заковали в железные цепи. Хоть он не ранен, но весь был залит кровью врагов. Нет, отец, твой сын не покрыл имя твое позором!
— И что ж он говорил тебе?
— Он наказывал итти к тебе, отец, утешить тебя в твоем одиночестве и тоске, стать тебе дочерью, детищем твоим, ибо я, отец (тут голос ее еще больше задрожал), я… сирота, у меня нет отца!
— Нет отца? Неужели Тугар Волк погиб?
— Нет, Тугар Волк жив, но Тугар Волк перестал быть моим отцом с тех пор, как… предал… свой край и пошел… на службу к монголам.
— Этого можно было ожидать, — ответил угрюмо Захар.
— Теперь я не могу считать его своим отцом, так как не хочу изменять своей родине. Отец, будь ты моим отцом! Прими меня к себе в дети! Несчастный сын твой просит тебя об этом моими устами!.
— Мой сын! Мой несчастный сын! — простонал Захар Беркут, не поднимая глаз на Мирославу. — Кто меня утешит после его гибели?
— Не бойся, отец, может быть он еще не казнен, может быть нам удастся освободить его. Слушай только, что наказывал мне Максим!
— Говори, говори! — сказал Захар, взглядывая опять на нее.
— Он советовал тухольской общине не сдерживать монголов перед ущельем, а впустить их в котловину. Там можно их окружить и изрубить до последнего, а если нет, так уморить голодом. Нужно только поставить засеки в проходе у водопада и унести из села все добро общинное, все зерно, весь хлеб, угнать весь скот, а потом запереть монголов тут со всех сторон. «Либо здесь, сказал Максим, вы победите их, либо нигде!» Так советовал Максим.
Вся община с напряженным вниманием слушала слова Мирославы. Глубокое молчание наступило после того, как она кончила говорить. Только Захар с гордым и радостным видом выпрямился, а затем с распростертыми объятиями приблизился к Мирославе.
— Дочь моя! — сказал он. — Теперь я вижу, что ты достойна быть дочерью Захара Беркута! Это подлинные слова моего сына, от них веет его смелым духом! Этими словами ты покорила мое отцовское сердце! Теперь я легче перенесу утрату сына, раз небо послало мне вместо него такую дочь!
Громко рыдая, бросилась Мирослава в его объятия.
— Нет, отец, не говори так, — сказала она. — Сын твой не погибнет, он вернется к тебе. Он еще сегодня вечером будет здесь одновременно с ордою, и если бог поможет нам разбить ее, то, может быть, мы его освободим.
В эту минуту из ущелья послышался крик тухольских дозорных: «Монголы! Монголы!» — и вслед за тем прибежали и сами дозорные, крича, что несметная сила монголов показалась в долине над Опором. Приходилось решать быстро, что делать, как защищаться. Захар Беркут еще раз высказался за то, чтобы впустить монголов в тухольскую котловину и здесь, окружив их, вырезать или уморить голодом всех до единого.
Теперь уже не раздалось ни одного голоса против этого совета, и община быстро приняла решение. Все бросились к своим домам, чтобы спрятать свое добро в лесах. Прибывшие молодцы со всех ног пустились к возвышенному краю долины, к водопаду, чтобы успеть сделать засеки в проходе и не дать туда пройти монголам. Страшная суматоха поднялась в селе. Крики, приказы и вопросы, рев волов и скрип деревянных двухколесных телег слышались повсюду, оглушали, раскатывались эхом по горам. С тоской прощались тухольцы ей своими огородами и засеянными пашнями, хатами и дворами, которые уже сегодня собиралась разнести в щепы и уничтожить страшная монгольская лавина. Матери несли своих заплаканных детей, отцы гнали скот, везли на возах домашний скарб, мешки с хлебом и одеждой. Пыль стояла над селом; только ручей шумно струил серебристые воды, как обычно, да старый исполин Сторож у входа в тухольское ущелье стоял понуро, тоскливый, опечаленный, как бы жалея своих детей, которые покидали эту прекрасную долину, как бы склоняясь в сторону ущелья, чтобы своим огромным каменным телом преградить им путь. Закручинилась и старая липа на вечевой площади за селом, а ревучий водопад, переливчато сверкая в малиновых лучах заходящего солнца, неподвижным, кровавым столбом стоял над опустевшею тухольской котловиной..
Уже совсем опустело село. Хаты утонули в вечернем тумане; пыль улеглась на дороге, смолкли голоса и шум, словно извечная пустыня пожрала все живое в этой долине. Садилось солнце за тухольские горы, утопая в легких алых облаках; темные пихтовые леса вокруг Тухли шептались тихо, таинственно, будто передавали друг другу какую-то зловещую новость. Только земля, неведомо отчего, глухо гудела и стонала; воздух, хоть прозрачный и свежий, трепетал, наполненный каким-то странным, смешанным гулом, от которого дрожь пробирала и самых отважных. А далеко-далеко в лесах, в глубоких, темных оврагах, среди непроходимого бурелома, выли волки, брехали прерывистыми голосами лисицы, трубили олени, ревели туры. А в селе так тихо, так мертво! А небо так прозрачно, так глубоко! Но нет! Вот внезапно исчезло солнце за черною и живою тучей, которая стеною надвигается с запада, наполняя воздух диким криком и опускаясь над Тухлей. Это предвестники и неотступные спутники орды — галки и вороны — летят несметными стаями, чуя поживу. Зловещие птицы несутся в воздухе, густая их пелена разрывается на клочья, которые мечутся в разные стороны, словно тучи, гонимые бурей. Тухольские мирные кровли вмиг покрылись черными гостями, крик их походил на клокотанье кипятка в громадном котле. Безмолвно, неподвижно стоя над отвесными стенами своей котловины, глядели тухольцы на отвратительных птиц и в душе проклинали этих вестников смерти и разрушения.
Но вскоре картина изменилась. Подобно тому, как сквозь дыру в плотине врывается осенний паводок, так хлынули в котловину со страшным криком черные чудища. Ряды теснились за рядами, без конца и безудержу; как вода под водопадом, так и они задерживались, выйдя из тесного ущелья, строились длинными рядами, медленно двигались, беспрепятственно заливая пустынную равнину. Впереди по дороге ехал на белом коне страшный великан Бурунда-бегадыр, а рядом с ним другой всадник, ростом пониже — Тугар Волк.
Медленно ехали они, словно каждую минуту ждали нападения из села. Но нападения не было, село точно от чумы вымерло. С неистовым криком бросились первые ряды монголов на хаты, чтобы, по своему обычаю, резать, грабить, — но резать было некого, хаты были пусты. Яростно крича, метались монголы от хаты к хате, вышибая двери, ломая плетни и ворота, разбивая бочки и корзины, разваливая печи. Но вся их ярость была напрасна — в селе никто не показывался.
— Проклятые псы! — говорил Бурунда Тугару Волку. — Учуяли нас, попрятались!
— Не заночевать ли тут, бегадыр? — спросил Тугар Волк, оставив без ответа замечание Бурунды.
— Пока не встретимся с этими псами, до тех пор не можем ночевать, — ответил Бурунда. — Веди нас к выходу из этой ямы! Надо обеспечить себе выход!
— Выход обеспечен, — успокаивал его Тугар Волк, но и ему самому было как-то странно видеть, что все тухольцы так быстро покинули село. И хотя Тугар успокаивал бегадыра, он все же попросил его приказать воинам, чтобы те прекратили поиски добычи и поспешили к выходу. Неохотно двинулись передние ряды монгольской орды, в то время как задние еще теснились в ущелье, все гуще и гуще заливая котловину.
Вот уже головной отряд вышел из села и поспешил к проходу, вырубленному в скале. Из долины ничего внутри прохода видно не было, и без всякого опасения монголы подошли вплотную к каменной стене, в которой прорублен был проход. Как вдруг сверху посыпались огромные камни, калеча и убивая монголов. Вопли захватчиков, раненых и поверженных на землю, взметнулись в небо. Закружили хищные птицы над своими жертвами. Уже нападающие начали подаваться назад и в стороны, но тут Бурунда и Тугар Волк с обнажёнными мечами бросились им наперерез.
— Куда вы, безумцы? — ревел, как разъяренный тур, Бурунда. — Вот перед вами выход! Вперед, за мной!
И, гоня перед собой целую толпу, он бросился в темное устье прохода. Но здесь ожидала захватчиков хорошая встреча. Градом посыпались камни им на головы, и не одному чиигисханову воину кровью залило глаза, не у одного из них брызнул мозг на каменные стены из размозженного черепа. Словно из преисподней донеслись крики и стоны из темного прохода, но, заглушая их, все громче раздавался голос Бурунды: «Вперед, заячьи сердца, вперед, за мной!» — и новые толпы, невзирая на новый град камней, полезли в проход.
— Вперед, вверх! — кричал Бурунда, заслоняясь щитом от падающих сверху камней.
Тем временем Тугар Волк, увидев наверху над собой кучку тухольских молодцов, приказал стоящим перед проходом монголам метнуть в них стрелы. Вопли раздались наверху — и громко завыли от радости монголы. Но, мстя за своих троих раненых, тухольские молодцы с удвоенной яростью начали сбрасывать громадные глыбы на захватчиков. Однако это не удержало бы упрямого Бурунду, если бы посреди прохода, на повороте, не представилось их глазам неожиданное препятствие: проход завален был доверху громадными камнями. А тут еще тухольцы стали нападать все яростней, камни сыпались градом, монголы падали один за другим, и Бурунда понял, наконец, что его упорство бесполезно, ибо пройти нельзя будет до тех пор, пока не удастся столкнуть тухольцев с их высоты.
— Назад! — крикнул Бурунда, и небольшая кучка монголов, уцелевших из всего наступавшего отряда, стремительно, точно камень из пращи, вылетела из ущелья.
— Проход завален! — сказал, тяжело дыша, Бурунда боярину, вытирая пот и кровь с лица.
— Оставим их сегодня, пусть потешатся! — сказал Тугар Волк.
— Нет, — вскричал Бурунда, надменно глядя на боярина, — воины великого Чингис-хана не умеют откладывать дело на завтра, если его можно выполнить сегодня.
— Но что же мы тут сегодня сделаем? — опросил Тугар Волк, глядя с дрожью в темное устье прохода, откуда еще доносились страшные стоны смертельно раненных, недобитых монголов.
— Согнать этих псов оттуда, сверху! — крикнул злобно Бурунда, указывая рукой на вершину скалистой стены. — Лестницы сюда! Передние — на лестницы, а задние отгоняйте их стрелами! Посмотрим, чья возьмет.
Из ближних хат были принесены лестницы и, по совету Тугара Волка, их сбили поперечными жердями в сплошную широкую стену. Тухольцы поглядывали на эту работу спокойно. Вот уже монголы с криком подняли свою сборную лестницу и потащили ее к каменной стене. Каменьями, стрелами и рогатинами встретили их тухольцы, но поделать ничего с монголами не могли, так как, если падал сраженным один или другой, то остальные продолжали двигать лестницу дальше, а на место раненых подбегали новые бойцы. А в то же время задние ряды монголов метали вверх свои стрелы и принудили тухольцев податься назад. Страшная лестница быстро приближалась к стене. Тревога начала овладевать тухольцами…
Неподалеку от места боя, защищенный каменной глыбой от стрел, сидел «а соломе Захар Беркут, оказывая помощь раненым. Он вытащил из их ран стрелы, с помощью Мирославы обмыл раны и принялся перевязывать их, прикладывая какую-то искусно приготовленную смолу, как вдруг несколько перепуганных воинов подбежали к нему, извещая об опасности.
— Что же я вам, деточки, могу посоветовать? — сказал старик, но Мирослава вскочила и побежала взглянуть сама.
— Не бойтесь, — сказала она тухольцам, — мы быстро образумим их! Пусть себе стреляют, а вы — копья в руки и плашмя «а землю! Как только передние покажутся до половины наверху, тогда вы разом на них! Сами же они заслонят вас от стрел, а, свалив передних, вы повалите и задних. Сумерки благоприятствуют нам, и, отбив их на этот раз, мы проведем спокойно всю ночь.
Не возражая ни словом, кинулись тухольцы ничком на землю, сжимая копья в руках. Стрелы еще сыпались некоторое время, а затем перестали — знак, что передний ряд начал карабкаться вверх по лестнице. Затаив дыхание, лежали тухольцы и ждали врагов. Вот уже слышен скрип ступеней, сопение монголов, лязг их оружия — и медленно, робко возникают перед глазами лежащих их мохнатые шапки, а под ними черные, страшные головы с маленькими блестящими глазами. Глаза эти тревожно, в упор, словно завороженные, глядят на лежащих тухольцев, но головы поднимаются все выше и выше; уже виднеются плечи, покрытые мохнатыми овчинами, широкие груди, — в эту минуту со страшным криком вскакивают тухольцы, и копья их глубоко погружаются в грудь нападающим. Крик, рев, замешательство, тут и там короткая борьба, тут и там судорожные движения, проклятия, стоны — и, как тяжкая лавина, катятся враги вниз по лестнице, увлекая за собой нижние ряды; а на эту груду живых и мертвых, хаотически перемешанных, окровавленных, трепещущих и ревущих человеческих тел валятся сверху громадные каменные глыбы, и над всем эти?! адом, полуприкрытым завесой ночи, возносится к небу радостный клич тухольцев, жалобный вой монголов и громкие, страшные проклятия Бурунды-бегадыра. Он как бешеный метался по площади, рвал на себе волосы и, наконец, не помня себя от ярости, с обнаженным мечом подскочил к Тугару Волку.
— Пес бледнолицый! — кричал он, скрежеща зубами. — Двойной предатель, это твоя вина! Ты привел нас в эту западню, откуда мы выйти не можем!
Тугар Волк вспыхнул, как огонь. Рука его сама схватилась за меч, но в тот же миг что-то так глубоко, так болезненно сжало его сердце, что рука ослабела, упала, как плеть, и он, поникнув головой, стиснув зубы, произнес сдавленным голосом:
— Великий бегадыр, несправедлив твой гнев на верного слугу Чингис-хана. Я не виноват в том, что эти смерды сопротивляются нам. Прикажи войску расположиться на ночь и отдохнуть, а завтра утром ты сам увидишь, что они разлетятся от наших серел, как осенние листья от порыва ветра.
— А, так! — крикнул Бурунда. — Чтоб они ночью напали на нас в хатах и вырезали наше войско!
— Так вели войску сжечь хаты и ночевать под открытым небом!
— Ты все это так хитро говоришь, чтобы отвести мой гнев и снять с себя вину! Но нет! Ты привел нас сюда, ты должен и вывести нас отсюда, и притом завтра же, не теряя ни времени, ни людей! Слышишь, что я говорю? Так должно быть, или горе тебе!
Напрасно Тугар Волк уверял дикого бегадыра, что не он всему виной, что он советовал так, как, по его мнению, было лучше всего, что совет монгольских военачальников принял его предложение, что никакой проводник не может поручиться, что по дороге не встретятся неожиданные препятствия, — все это отскакивало от Бурунды, как горох от стены.
— Ладно, боярин, — сказал он наконец, — я сделаю по-твоему, но завтра ты все-таки должен открыть нам путь из этой западни, а если нет, то горе тебе! Это мое последнее слово. Жду дел, а не слов от тебя!
И он с презрением отвернулся от боярина и пошел к своим монголам, могучим голосом приказывая им немедленно со всех концов поджечь село и очистить равнину от всего, что могло бы служить противнику прикрытием для ночного нападения. Радостно закричали монголы — они Давно дожидались этого приказа. Сразу со всех концов запылала Тухля, прорывая огненными языками густой мрак, опустившийся над нею. Дым клубами повалил понизу и заволок долину. Соломенные крыши трещали, слизываемые кровавым пламенем. Из-под стрех огонь взвивался вверх и словно то приседал, то подскакивал, стараясь достать до неба. Иногда от порыва ветра пламя снова стлалось по земле, золотилось искрами, мерцало, волновалось, как огненное озеро. Грохот рушащихся балок и стен глухо перекатывался по долине; стога хлеба и сена походили на кучи раскаленного угля, а изнутри их. там и сям пробивались бледные огненные пряди; деревья горели, как свечи, высоко в воздух взметая огнистую, горящую листву, словно рои золотых мотыльков. Вся тухольская долина походила теперь на огненный ад; с диким визгом носились, бегали среди пожара монголы, швыряя в пламя все, что только попадалось-им под руки. С жалобным стоном рухнула наземь, подрубленная монгольскими топорами, древняя липа, свидетельница вечевых сходок. Воздух в тухольской котловине разогрелся и впрямь, как в котле, и вскоре рванулся с гор страшный ветер, он кружил искры, рвал горящую солому и головни, метал их, как огненные стрелы. Ручей тухольокий впервые в жизни видел подобный блеск; впервые согрелся на своем холодном каменном ложе. Пожалуй, часа два длился пожар, на который с высокого обрыва молча, с выражением бессильной тооки, смотрели тухольцы. Затем монголы начали гасить догорающие остатки, бросая их в поток, и принялись окапывать свой табор широким рвом. Посреди табора в одну минуту были разбиты шатры для начальников, — остальное войско должно было ночевать под открытым небом, на разогретой пожаром земле.
И снова стемнело в тухольской котловине. Монголы охотно разложили бы костры в таборе, но это было невозможно: лишь теперь они поняли, что пожаром опустошили всю равнину, и все, что только могло гореть, сгорело или же было унесено потоком. Пришлось спать войску и стоять страже в потемках, — даже ров не был выкопан так глубоко, как следовало бы, потому что уже совсем стемнело. Гневный, недовольный, как черная туча ходил Бурунда по табору, проверяя рвы и дозоры, выставленные возле них, переговариваясь с начальниками и отдавая приказания о том, как уберечься от ночного нападения. Уже близка была полночь, когда в таборе немного утихло; лишь крики часовых и рев водопада нарушали тишину.
Только в одном месте монгольского табора блестел огонек: это горел-мерцал смоляной светильник в шатре Тугара Волка. Бледный огонек мигал, и шипел, и дымил, пожирая растопленную смолу и бросая неверный, мрачный свет на внутренность боярского шатра. Пусто и неприветливо было в шатре, так же как и на душе у Тугара Волка. Он ходил по шатру, погруженный в тяжелые думы. Высокомерные слова Бурунды жгли его гордую душу. Они были словно удар по лицу — и сразу все стало ясно боярину, и сразу увидел он, на какой скользкий путь ступил.
— Пета обещал мне милость Чингис-хана, — бормотал он, — а этот поганец обращается со Мной, как с собакой. Неужели же я слуга их, самый ничтожный из слуг этого невольника? Пета обещал мне все горы во владение, великое карпатское княжество, а Бурунда грозит мне нивесть чем. И он, пожалуй, сдержит слово, проклятый! Что же, подчиниться ему? А как же! Я в его руках! Я невольник, как сказал этот смерд Максим! Да, вот кстати припомнил я Максима; где он? Нельзя ли с ним сделать то, чего хочет Бурунда? Нельзя ли, например, его самого променять на свободный выход из этой западни? Это удачная мысль!
И он кликнул двух монголов, лежавших неподалеку от его шатра, и приказал им найти и привести к нему пленника. Неохотно, ворча что-то, ушли монголы, — казалось, самый воздух тухольской долины не благоприятствовал суровой монгольской дисциплине…
Но где же был Максим? Как жилось ему в неволе?
Максим сидел посреди тухольской улицы, закованный в тяжелые цепи, как раз напротив отцовской хаты, оборотясь лицом к тому двору, где он играл мальчонкой и ходил еще вчера свободный, занятый повседневной работой и где сейчас сновали кучками мерзкие монголы. Его привезли сюда на коне, а когда пришел приказ остановиться тут и сжечь село, его сбросили с коня на землю. Никто не обращал на него внимания, не стерег его, но о бегстве не могло быть и речи, так как кругом то и дело сновали группы монголов, ища добычи. Максим не знал, что делается вокруг него, и сидел неподвижно на дороге, словно каменный придорожный знак. В голове его было пусто, мысли разбегались, даже впечатления не хотели связываться в единый цельный образ, а только мелькали перед его глазами, как вспугнутые черные птицы. Он одно только ощущал отчетливо — что цепи давят его, как железные холодные змеи, и что они высасывают всю силу из его тела, все мысли из его мозга.
Вдруг все зарделось вокруг, дым клубами повалил по дороге и окутал Максима, разъедая ему глаза, спирая дыхание. Это горела Тухля. Максим сидел посреди пожарища, но не шевельнулся. Ветер нес на него дым, осыпал его искрами, обдавал жарким воздухом, — Максим, казалось, не чувствовал всего этого. Он рад был бы погибнуть заодно с родным селом, взлететь в воздух такой же золотой искрой и погаснуть там, в ясной, холодной лазури, вблизи от золотых звезд. Но цепи, цепи! Как они теперь страшно давили его!.. Вот и отцовская хата занялась, пламя рванулось под крышу, обвилось огненным змеем вокруг окна, заглянуло сквозь двери в хату и выгнало оттуда огромный клуб дыма, чтобы самому поселиться в беркутовом жилище. Точно помертвелый, смотрел Максим на пожар: ему казалось, что в груди у него что-то обрывается, что-то пылает и ноет; а когда загудел огонь, провалилась крыша, расселись углы его родимой хаты и взметнулось из раскаленной огненной массы в небо целое море искр, — Максим вскрикнул горько, вскочил на ноги, чтобы бежать куда-то, спасать что-то, но, сделав всего один шаг, без сил, как подкошенный, упал на землю и потерял сознание.
Уже погас пожар, потянуло горячим едким дымом в долине, уже стихли воинственные крики монголов, дравшихся под предводительством Бурунды и Тугара Волка с тухольцами возле прохода, уже прояснилось и засияло звездами ночное небо над Тухольщиной и спокойно стало в монгольском лагере, а Максим все еще лежал, как мертвый, посреди дороги, перед обгорелыми остатками его родного дома. Звезды с жалостью смотрели на его бледное, кровавыми потеками покрытое, лицо; грудь его едва-едва вздымалась — единственный знак, что лежал живой человек, а не труп. В таком положении нашли его монголы и сперва страшно переполошились, думая, что он уже мертв, задохся во время пожара. Но когда брызнули на него водой, обмыли ему лицо и дали напиться, он моргнул глазами и осмотрелся вокруг.
— Жив! Жив! — завопили радостно монголы, подхватили его, теряющего сознание, ослабевшего, под руки и потащили к шатру боярина.
Даже испугался Тугар Волк, увидев ненавистного ему юношу в таком страшном и плачевном состоянии. Только что вымытое лицо было бледно-бледно, почти зеленое, губы потрескались от жара и жажды, глаза были красны от дыма и тусклы, словно остекленели от утомления и душевной муки, ноги его дрожали, как у столетнего старика, и, постояв с минуту, он не мог больше держаться на ногах и сел на землю. Монголы удалились; боярин долго, в немой задумчивости, смотрел на Максима. За что он ненавидел этого человека? За что накликал на его молодую голову такую страшную беду? Почему он не велел сразу убить его, а выдал его на медленную и все же неминуемую смерть — ведь ясное дело, что монголы не выпустят его из своих рук живым и, как только им наскучит таскать его с собой, зарежут, как скотину, и бросят посреди дороги. И за что он так возненавидел этого бедного парня? Не за то ли, что тот спас жизнь его дочери? Или, может быть, за то, что она полюбила его? Или за его истинно рыцарскую отвагу и искренность? Или, может быть, за то, что тот хотел сравняться с ним? Ну, вот теперь сравнялись; оба они невольники — и оба несчастны. Тугар Волк чувствовал, что гнев его против Максима как-то угасает, как пожар, которому не хватило пищи. Он и прежде, как только Максим был взят в плен, пытался задобрить его, не из сочувствия, а из хитрости, но Максим не хотел даже слова сказать в ответ. Правда, боярин давал ему такие советы, которым Максим не мог последовать. Тугар Волк советовал ему поступить на службу к монголам, провести их через горы, и обещал за это большую награду, и грозил, что в противном случае монголы убьют его. «Пускай убивают!» — это были единственные слова, которые слышал боярин из уст Максима; но удивительно, что и тогда уже эти гордые слова, свидетельствовавшие о твердости характера Максима и об его великой любви к свободе, не только не разгневали боярина, а очень понравились ему. Теперь же он чувствовал ясно: что-то как. лед тает в его сердце. Теперь на пепелищах вольной Тухли он начинал понимать, что тухольцы поступали вполне разумно и справедливо, а сердце его, хотя и ослепленное жаждой власти, все же не было еще настолько глухо к голосу совести, чтобы не признать этого. Обо всем этом передумал боярин сегодня и уже совсем другими глазами и с другим чувством смотрел на сидящего в шатре полумертвого, изможденного Максима. Он подошел к нему, взял его за руку и хотел поднять и усадить на скамью.
— Максим! — сказал он ласково. — Что это сталось с тобой?
— Пусти меня! — простонал слабым голосом Максим. — Дай мне умереть спокойно!
— Максим, юноша, откуда у тебя мысли о смерти? Я думаю о том, как бы освободить его, а он — о смерти! Поднимись, садись сюда, на скамью, подкрепись, я должен с тобой поговорить кое о чем.
Хотя Максим наполовину не понимал того, что говорил боярин, а наполовину не доверял его словам и доброте, — все же слабость, голод и усталость слишком настойчиво требовали, чтобы он подкрепил свои силы «не отвергал боярского гостеприимства. Кубок огневого вина сразу освежил его, пробудил в нем силы для новой жизни; кусок жареного мяса утолил его голод. Пока он ел, боярин сидел напротив, вливая в него ласковыми речами отвагу и волю к жизни.
— Глупый парень, — говорил он, — таким, как ты, надо жить, а не о смерти думать. Жизнь — драгоценная вещь, и ни за какие сокровища ее не купишь.
— Жизнь в неволе ничего не стоит, — возразил Максим, — лучше смерть…
— Ну… да… разумеется, — произнес боярин, — но ведь я говорю тебе, что ты можешь быть свободен.
— Предавая свой народ, ведя монголов через горы?.. Нет, лучше умереть, чем таким путем получить свободу!
— Не о том теперь речь, — сказал с усмешкой боярин, — о том, что и без этого, как ты говоришь, предательства ты можешь быть свободен еще сегодня.
— Как? — спросил Максим.
— Я знал, что ты заинтересуешься, — вновь усмехнулся боярин. — Так вот, милый, дело такое. Твои тухольцы окружили нас в этой долине, завалили выход. Разумеется, их сопротивление лишь смеха достойно, потому что не остановят ведь они нас. Но нам жаль терять время. Об этом только и речь.
Глаза Максима загорелись радостью при этой вести.
— Окружили вас тухольцы, говоришь? — воскликнул он. — И выйти отсюда не можете? Ну, слава богу! Надеюсь, что и не выйдете! Тухольцы народ цепкий: кого однажды поймают, того уж не любят выпускать из рук!
— Те-те-те! — прервал его боярин. — Не радуйся раньше времени, юноша. Не такова наша сила, чтобы горсточка твоих тухольцев могла ее поймать! Повторяю тебе: дело не в том, что тут нас поймают, а во времени, в каждой лишней минуте! Мы спешим!
— Чего же вы от меня хотите?
— А вот чего. Я думаю сегодня еще раз пойти к твоим тухольцам, для переговоров: хочу обещать им тебя в обмен за свободный проход. Так вот, я надеюсь, что ты мне подскажешь то слово, которое дойдет до сердца твоих земляков и твоего отца, чтобы они согласились на наше предложение.
— Напрасен твой труд, боярин! Тухольцы не согласятся на такой обмен.
— Не согласятся? — воскликнул боярин. — Почему же не согласятся?
— Тухольцы будут биться до последнего, чтоб не пропустить вас через горы. Неужели в обмен на такую малость, как я, они пойдут на измену своим нагорным и заторным братьям, чьи села подверглись бы тогда такому же разорению, как наша Тухля?
— И они будут разорены, глупый парень! — сказал боярин. — Слишком ничтожна сила твоих тухольцев, чтобы остановить нас.
— Не хвали, боярин, дня до вечера! К чему тут большая сила, где сама природа своими стенами и скалами останавливает вас?
— А все-таки ты скажи мне, как говорить с твоим отцом и тухольцами, чтобы слово дошло до их сердца?
— Говори искренне, правду, это единственное колдовское слово.
— Эх, не так это, парень, не так! — сказал недовольно боярин. — Не так просто это все у вас. Твой отец — старый чародей, он знает такое слово, которое до каждого сердца доходит, он и тебя должен был ему научить. Ведь без этого слова ты не мог бы склонить на твою сторону моих лучников, которые так отчаянно, совсем даром, бились с монголами, как, наверно, не бились бы и за самую большую плату.
Максим усмехнулся.
— Странный ты человек, боярин! — сказал он. — Я никакого такого слова не знаю, но говорю тебе ясно: если бы и знал, не сказал бы его тебе, чтобы ты не смог уговорить тухольцев на такой обмен.
Гнев охватил гордого боярина.
— Парень! Помни, кто ты и где ты! — воскликнул он. — Помни, что ты невольник, что жизнь твоя зависит от прихоти любого монгола.
— Что моя жизнь!.. — ответил спокойно Максим. — Я не дорожу жизнью! Кто хоть на миг познал неволю, тот познал горшее, чем смерть.
В эту минуту откинулся полог шатра, и быстрыми шагами вошла Мирослава. Она бросила беглый взгляд вокруг и, не обращая внимания на отца, кинулась к Максиму.
— Ах, вот он, вот он! — воскликнула она. — Меня тянуло что-то сюда! Сокол мой, — Максим! Что с тобой?
Максим сидел, словно оцепенев, не сводя глаз с Мирославы. Его рука лежала в ее руке. Ее слова были для него — как пасхальный благовест, как живительная роса для увядшего цветка. А она, как голубка, льнула к нему, слезами обливала его тяжкие оковы, смывала с рук его засохшую кровь. Как радостно, как тепло стало на сердце у Максима при ее приближении, от прикосновения ее нежной руки! Как жарко забилась кровь в его жилах! Как бурно пробудилась в нем любовь к жизни! А тут цепи давят немилосердно, напоминают ему, что он невольник, что над его головой висит кровавый нож монгольский! И мысль об этом в эту счастливую минуту змеей вползла в его сердце, и из глаз его брызнули слезы.
— Мирослава, — сказал он, отворачиваясь, — зачем ты пришла сюда, — чтобы увеличить мои страдания? Я уж был готов к смерти, ты снова пробудила во мне любовь к жизни!
— Милый мой! — сказала Мирослава. — Не теряй надежды. Я для того и шла сюда, во вражеский табор, через все опасности, чтобы сказать тебе: не теряй надежды!
— К чему мне надежды? Надежда не разорвет этих цепей.
— Но мой отец разорвет их.
— О, твой отец! Да, он говорит, что готов это сделать, но требует от меня такой услуги, какой я не могу ему оказать.
— Какой услуги?
— Он хочет итти к тухольцам и заключить с ними такое соглашение, чтобы в обмен за меня они выпустили монголов из этой долины, и требует от меня такого колдовского слова, которое склонило бы к нему сердца тухольцев.
Мирослава сначала с удивлением посмотрела на своего отца, а затем это удивление стало все больше переходить в радость.
— Отец, — сказала она, — правда это?
— Правда! — сказал Тугар Волк.
— И ты думаешь, что Максим знает такое слово?
— Должен знать. Ведь и тебя он сразу точно приковал к себе. Без чар это не могло бы случиться.
Мирослава с улыбкой, исполненной безграничной любви, взглянула на Максима, а затем, обращаясь к отцу, сказала:
— У тебя уже есть разрешение начальника на переговоры?
— Нет еще, но это дело одной минуты. Его шатер рядом с моим.
— Так иди же! Я за это время склоню Максима к тому, чтобы он сказал тебе это слово.
— Ты склонишь?
— Увидишь! Иди же!
— Околдовал девушку! — ворчал боярин, выходя из шатра. — Околдовал, не иначе! Сама ему на шею вешается!„— Сердце мое, Максим! — сказала, чуть только вышел отец, Мирослава, обвив руками шею Максима и целуя его бледные, запекшиеся уста, — не тужи! Монголы отсюда не выйдут, тут им всем погибать!
— Ох, Мирослава, зорька моя! — печально ответил Максим, — рад бы я этому верить, но слишком велика их сила против слабых наших тухольцев.
— Нам пришли на помощь загоряне и горцы.
— Они плохо вооружены.
— И этого не бойся. Послушай-ка: сотни топоров стучат в лесу, минута еще, и сотни костров запылают вокруг долины, а возле каждого костра будут наши мастера строить машины, при помощи которых можно будет метать камни в самую середину монгольского табора.
— И кто же это придумал? Кто научил наших мастеров?
— Я, сердце мое. Я присматривалась не раз к таким машинам, стоявшим на стенах Галича. Раньше, чем солнышко взойдет над Зелеменем, пятьдесят таких машин начнут метать камни на головы монголов.
Максим радостно обнял Мирославу и крепко прижал ее к сердцу.
— Жизнь моя! — сказал он, — ты будешь спасительницей нашей Тухольщины!
— Нет, Максим! — отвечала Мирослава, — не я буду спасительницей Тухольщины, а твой отец. Что мои жалкие камнеметы против такого вражеского войска! Твой отец не эту силу поведет на них, а такую, против которой никакая рать не устоит.
— Какую силу? — спросил Максим.
— Слушай! — сказала Мирослава. Тихо стало вокруг, только где-то далеко-далеко в горах прокатился глухой раскат грома.
— Гремит, — промолвил Максим, — ну и что же?..
— Что? — оживленно сказала Мирослава. — Это смерть монголов! Это разрушитель больший, чем они, но такой разрушитель, который держит нашу сторону… Послушай только!
И она оглянулась, хотя в шатре никого, кроме них, не было, и затем, словно не доверяя этой тишине и пустоте, наклонилась к лицу Максима и- шепнула ему на ухо несколько слов. Словно подхваченный могучею рукой, сорвался Максим с места с такой силой, что цепи на нем взгремели.
— Девушка! Волшебное видение! — воскликнул он, вглядываясь в нее с тревогой, смешанной с глубоким почтением. — Кто ты и кто прислал тебя сюда с такими вестями? Ибо теперь я вижу, что ты не можешь быть Мирославой, дочерью Тугара Волка. Нет, ты, наверно, дух того Сторожа, которого зовут покровителем Тухли!
— Нет, Максим, нет, милый мой, — сказала удивительная девушка. — Это я, та самая Мирослава, которая так сильно любит тебя, что охотно отдала бы жизнь свою, лишь бы сделать тебя счастливым.
— Как будто я могу быть счастливым без тебя!..
— Нет, Максим, послушай, что я тебе еще скажу: беги из этого лагеря немедленно!
Как бежать? Ведь стража не спит.
Стража пропустит тебя. Видишь ведь — меня пропустила! Только вот что сделай: переоденься в мое платье и возьми этот золотой перстень, — его дал мне монгольский начальник в знак того, что я свободна и беспрепятственно могу ходить по лагерю. Покажешь его стражам, и они пропустят тебя.
— А ты?
— За меня не бойся. Я с отцом останусь.
— Но монголы узнают, что ты выпустила меня, и тогда не пощадят тебя. О нет, не хочу этого!
— Да не бойся за меня, я сумею сама помочь себе.
— Я тоже! — сказал упрямо Максим.
В эту минуту вошел боярин, угрюмый, побагровевший. Гнев и недовольство тучей лежали на его челе. Бурунда стал с ним еще более суров, встретил его совет обменять Максима упреками и еле-еле согласился. Боярин все больше начинал чувствовать какую-то скованность, словно вокруг него возникли и все теснее сходились прутья железной клетки.
— Ну, что? — спросил он резко, не глядя ни на дочь, ни на Максима.
Счастливая мысль осенила Мирославу.
— Все хорошо, отец, — сказала она, — только…
— Только что?
— Слово Максима таково, что оно бессильно в устах другого; только если он сам может произнести его, оно имеет силу…
— Ну, и чорт с ним! — буркнул сердито боярин.
— Нет, отец, послушай, что я тебе скажу. Вели расковать его и ступай с ним к тухольцам. Вот перстень Петы: с этим перстнем стража пропустит его.
— О, спасибо тебе, доченька, за добрый совет! «Отведи его к тухольцам», — значит, сам вырви из собственных рук последнюю надежду на спасение. Тухольцы пленника возьмут, а меня прогонят! Нет, этого не будет. Я иду один, и без его слова.
Закручинилась Мирослава. Ее ясные глаза наполнились слезами.
— Сокол мой! — сказала она, вновь припадая к Максиму, — сделай так, как я тебе советую: возьми этот перстень!
— Нет, Мирослава, не бойся за меня! — ответил Максим— я уже придумал, что делать. Ступай и помогай нашим, и да поможет вам наш Сторож!
Тяжко было расставание Мирославы с Максимом. Ведь она оставляла его почти на верную гибель, хотя всеми силами старалась не выказать этого. Украдкой поцеловав его и горячо пожав ему руку, она выбежала из шатра вслед за своим отцом. А Максим остался один в боярском шатре, с сердцем, трепещущим от какой-то неясной радости, тревоги и надежды.
VII
— Что это за стук такой в лесу? — спросил боярин свою дочь, идя рядом с нею через монгольский лагерь.
— Лес рубят, — ответила коротко Мирослава.
— Теперь? Ночью?
— Скоро наступит день.
И действительно, едва произнесла это Мирослава, как на высоких каменных кручах, стеной окружавших тухольскую котловину, там и сям замерцали искры; это тухольцы высекали огонь и раскладывали костры. Минута, другая прошла, и уже вокруг всей долины длинной полосой запылали костры, словно засверкали во тьме глаза гигантских волков, готовящихся прыгнуть в долину и пожрать монгольское войско. У каждого костра группами сновали какие-то темные фигуры. Стук топоров раздался с удвоенной силой.
— Что они делают? — спросил боярин.
— Деревья обтесывают.
— Зачем?
— Придешь и увидишь.
Они продолжали свой путь через табор. Кое-где стража останавливала их — приходилось показывать данные им начальниками знаки, чтоб их пропустили. Дозорные смотрели с тревогой на костры, будили своих начальников, но те, видя, что тухольцы ведут себя спокойно, приказывали не поднимать шума, а только быть настороже. То, что зажжено так много огней, — даже лучше для монголов, не будет тайного нападения. Можно спать спокойно, пока эти огни горят, ведь и без того завтра воинов ждет большая работа!
А Тугар Волк с дочерью уже миновали табор и, пройдя не очень широкий участок поля, подошли к отвесной каменной стене. Долго бродили они в поисках тропинки, пока, наконец, среди кустарников и папоротников не отыскала ее Мирослава. С трудом начали они оба взбираться на гору.
— Кто идет? — послышались крики сверху, от костра.
— Свои! — ответила Мирослава.
— Что за свои? — крикнули тухольцы, загораживая тропинку. Но сейчас же узнали Мирославу, шедшую впереди.
— Ас тобой кто?
— Мой отец. Бегадыр монгольский выслал его для мирных переговоров с нашими старцами.
— На кой бес нам переговоры? Лишь бы скорей солнышко на небо, не так мы с ними поговорим!
— Ишь, какие вы смелые! — сказал, усмехаясь, Тугар Волк. — Ну, этакой радости недолго ждать. Да только неведомо, будет ли и вашим матерям так уж радостно видеть ваши головы на монгольских пиках!
— Чур твоему слову, Ворон! — крикнули тухольцы, обступая боярина.
— Ну-ну, — старался задобрить их Тугар Волк, — я ведь не желаю вам этого, а только говорю, что это было бы нехорошо. Вот для того, чтобы избавить вас от такой доли, я и хотел бы переговорить с вашими стариками. Жаль мне вас, молодые, безрассудные дети! Вы готовы итти слепо на смерть, не рассуждая, будет ли от того кому-нибудь корысть, или нет. Но старики ваши обязаны рассудить.
С этими словами боярин приблизился к костру, возле которого мастера обтесывали дерево; другие в обтесанных уже стволах сверлили отверстия, иные выдалбливали желоба и пригоняли затычки.
— Что это вы делаете? — спросил боярин.
— Угадай, коли мудрый! — отвечали те с насмешкой, сбивая обтесанные деревья вместе, в виде ворот с крепкими перекладинами, и скрепляя каждую пару таких ворот сверху и снизу продольными балками из толстого теса. Боярин взглянул и даже руками о полы ударил.
— Камнемет! — воскликнул он. — Холопы, кто вас научил делать такие орудия?
— Были такие, что нас научили, — ответили мастера и принялись из толстого букового пня вытесывать что-то наподобие громадной ложки, ручку которой вставляли в толстый, туго скрученный канат, натянутый между стояками передних ворот, который скручивали все сильнее и сильнее при помощи двух воротов, приделанных к стоякам. А в широкий жолоб на другом конце вкладывали камень; пружинящей силой скрученного каната этот камень должно было швырнуть из ложки далеко в монголов.
Тугар Волк огляделся по сторонам: у каждого костра мастера — а в Тухольщине каждый селянин был мастером — сооружали такую же точно машину, а молодежь, женщины и дети плели канаты.
«Ну, жарко будет нашим монголам пробивать себе путь из этой ямы под такими снарядами!» — подумал Тугар Волк, идя с дочерью в глубь леса по утоптанной дорожке к поляне, посреди которой пылал большой костер, а вокруг него сидели собравшиеся на совет тухольские старцы.
— Мирослава, — сказал после минутного молчания Тугар Волк, — не ты ли это научила их строить метательные снаряды?
— Я, — ответила Мирослава и внимательно посмотрела на отца, ожидая взрыва гнева. Но нет! На лице боярина промелькнуло выражение какого-то удовлетворения.
— Добро, дочка! — сказал он коротко. Мирослава удивилась, не понимая, что означает эта перемена в настроении отца, и не зная, что его вера в удачу монгольского похода, а тем более в исполнение монгольских обещаний, сильно уже пошатнулась и что боярин в этих обстоятельствах вынужден был держаться ближе к общине, поступок же его дочери являлся для него желанной поддержкой.
Они подошли уже к поляне, где всю ночь просидели без сна, совещаясь, тухольские старцы. Это была широкая поляна, отлого спускавшаяся к югу, а с севера замкнутая отвесной скалой мягкого карпатского сланца. Исполинские пихты окружали поляну полукольцом с востока, юга и запада, так что солнце, только находясь на самой высшей точке полдневного стояния, могло заглянуть туда. Поляна была давно когда-то замощена каменными плитами, поросшими теперь мягким руном мха и стеблями широколистого папоротника. Только одна тропинка была протоптана через поляну и вела к глубоко высеченной в скале пещере, в виде склепа, открытого с южной стороны. Стены склепа были серые, без всяких украшений; понизу, в камне, были выдолблены скамьи и углубления; здесь камень был красный, обожженный, и кое-где были видны еще следы огня; только на потолке было одно-единственное украшение — высеченное из камня выпуклое полушарие величиной с добрую ковригу хлеба, окаймленное блестящим золотым обручем, словно короной.
Это было древнее тухольское святилище, где прадеды нынешнего поколения возносили свои молитвы высшему творцу жизни, Дажбогу — Солнцу, чей образ и представляло собой высеченное на потолке золотовенчанное полушарие. Хотя христианские монахи давно уже окрестили тухольцев, все же они еще долгое время, молясь в корчинской церкви христианскому богу, не забывали своих прадедовских богов, и дорога к Светлой поляне никогда не зарастала, вечный огонь посреди поляны никогда не угасал (отсюда и название ее «Светлая поляна»), а перед небольшими боковыми алтарями Лады и Дида частенько курился пахучий можжевельник и трепыхались принесенные им в жертву голуби — дар тухольских девушек и юношей. Но постепенно народ забывал древних богов. Священники все строже следили за тем, чтобы люди не молились по-старинному; молодежь перестала приносить дары Ладе в Диду; дети вырастали, не слыша ничего о древних богах и древних обычаях; лишь среди стариков кое-где уцелели еще остатки древней, свободной, чисто общинной религия, которая позволяла каждой общине иметь своего особого бога (как Тухля имела своего Сторожа), которая не стращала людей посмертными карами и муками, а, наоборот, наибольшей карой считала самую смерть, смерть тела и души для людей неправедных. Новая религия, рожденная далеко на востоке, стала господствовать на нашей земле, а вернее, смешалась с нашей древней религией, и лишь это смешение и дало ей возможность мирно сжиться с воззрениями народа.
Вымирали постепенно старики, державшиеся старой веры, а хоть некоторые из них и жили еще, они уже не смели исповедовать ее открыто, не смели учить ей молодое поколение, они жили одиноко, тая свою веру в сердце, в грустном сознании, что вместе с ними и она сойдет в гроб!
Одним из последних явных приверженцев старой веры на нашей Руси был Захар Беркут. И диво дивное! Приверженность эту он вынес из скитского монастыря, от старого монаха Акинфия. Случайно ли поведал своему ученику старый чудодей-лекарь о древней вере, такой близкой к природе и ее силам, или, быть может, и его сердце больше тянулось к этой вере, противясь старому византийскому христианству, — неизвестно, но так или иначе. довольно того, что из пребывания у старого монаха Захар вынес великую приверженность к старой вере и поклялся оставаться верным ей до смерти. Еще в своей Тухле знал он о Светлой поляне, на которой давно уже погас вечный огонь и не курился пахучий можжевельник и которую корчинские попы ославили как место проклятое и нечистое. Но как ни запущена была Светлая поляна, все же и доныне никто не посмел коснуться образа солнца, то есть золотого обруча, которым он был окован, и золотой образ все еще сиял на потолке святилища, дожидаясь лучей полуденного солнца, чтобы загореться тысячами искр. По своей доброй воле взял на себя Захар Беркут присмотр за древним святилищем; тропа к пещере, видневшаяся посреди поляны, протоптана была его ногами; каждую весну, вот уже более пятидесяти лет, Захар, отправляясь за зельями, проводил одиноко, в молитвах и размышлениях, неделю на Светлой поляне и всякий раз после такого посещения возвращался в село окрепший духом, с еще более просветленными и чистыми помыслами. Не однажды тухольцы из своей долины наблюдали, как над вершинами пихт, окружавших Светлую поляну, вьется синеватыми клубочками дым пахучего можжевельника, и говорили сами себе: «Это старик древним богам молится». И говорили это без насмешки, без ненависти, так как Захар хоть и не учил никого старой вере, но зато тем ревностней учил всех уважать чужие убеждения и чужую веру.
Вот здесь-то, на Светлой поляне, и сошлись в эту страшную ночь тухольские старцы. Большой костер пылал посреди поляны; таинственно шумели древние пихты, как бы вспоминая давние времена; в отсветах костра сиял кровавым отблеском золотой образ солнца в святилище; задумчиво сидели старики, внимая стуку топоров в лесу и рассказам старого Захара о седой старине. Какой-то дивный дух снизошел сегодня на старика. Он, который никогда не любил говорить о старой вере, нынче заговорил о ней, и притом с такой душевной скорбью, с какою говорил разве о самых дорогих и самых близких его сердцу делах. Он повествовал о деяниях Дажбога, о победах Световида, о том, как три святых голубя — Дажбог, Световид и Перун — сотворили землю из песчинки, как Дажбог три дня искал на дне пропасти, пока не нашел три зернышка: одно зерно пшеницы, второе — ржи и третье — ячменя, и подарил их первому на земле мужчине Диду и его жене Ладе; как Перун даровал им искру огня, а Световид — волосинку, из которой, по его благословению, появились корова и пастух, прозванный Волосом. И еще рассказывал Захар о жизни первых людей, о великом потопе, от которого люди скрывались в горах и пещерах, о древних великанах и об их царе, тухольской Стороже, осушившем тухольское озеро. Слушали тухольские старики эти рассказы, точно вести о каком-то новом, неведомом мире; многое, о чем они говорили и пели в своих песнях, не понимая, теперь вставало связно и ясно перед их глазами, и сам Захар Беркут представлялся им последним из этих добрых великанов-сторожей тухольских, о чьих добрых делах так же будут рассказывать позднейшие поколения.
Но вот хрустнула сухая ветка на тропинке, и одновременно вынырнули из лесного мрака Мирослава и Тугар Волк. Мирослава подошла прямо к старому Захару, а боярин остановился неподалеку от костра.
— Отец, — сказала Мирослава Захару, — я видела твоего сына!
— Моего сына? — спросил Захар спокойно, словно об умершем.
— Да! С помощью этого перстня я прошла в монгольский табор и видела его. Будем надеяться, отец, что он скоро будет опять на свободе.
— Трудно, доченька, трудно! Но кто это еще пришел с тобой?
— Это я, старик! — сказал, становясь перед ним, Тугар Волк. — Узнаешь ли меня?
— Лицо твое узнаю, ты был боярин Тугар Волк. Что привело тебя к нам?
— Я пришел к вам, старики тухольские, послом от великого Бурунды-бегадыра, начальника монголов.
— Чего же хочет от нас Бурунда-бегадыр? — спросил Захар.
— Бурунда-бегадыр послал меня сказать вам, что сила его велика и неодолима, что напрасно вы ставите засеки в ваших проходах, напрасно строите машины для метания камней — ничего вы не поделаете против его силы.
— Видно, твой Бурунда начинает нас бояться, коли вздумал нас пугать. Это добрый знак. Продолжай.
— Нет, старик, не следует тебе пренебрегать словами начальника монгольского. Его угроза — это половина кары, а его кара страшна, как кара божья! Слушай же, что велит еще сказать вам Бурунда-бегадыр моими устами. Цель его похода — Угорский край, владения Арпада, который был подданным великого Чингис-хана, а теперь не хочет признавать его владычества. Чтобы покарать непокорного, послал великий Чингис-ха «свою рать на запад солнца. Ваше ли дело задерживать эту рать в ее походе? Бурунда-бегадыр, начальник одной части этой рати, желает по-доброму расстаться с вами. В его руках ваш общинник, а твой сын, старик. Вот что приказывает он сообщить вам: разрушьте свои засеки и выпустите монгольское войско из вашей долины, а в обмен за это он готов отдать вам своего пленника живым и здоровым. Рассудите как следует, сколь выгодна вам милость Бурунды! Сопротивление ваше напрасно: так или иначе, а монголы развалят ваши засеки и пойдут своим путем. Но они не хотят терять времени в вашей долине, не хотят проливать вашу кровь и готовы отдать вам пленника за то, что вы их пропустите. В противном случае, разумеется, его ждет неминуемая смерть, притом в страшных мучениях, а вас ожидает кровавая бойня, в которой, несмотря на все ваши ухищрения, вы будете разбиты. Выбирайте же, что лучше для вас.
Со вниманием слушали тухольские старейшины эти слова Тугара Волка, и на некоторых они действительно произвели впечатление. Заметил это Захар и сказал:
— Честные братья, хотите ли вы обсудить откровенно предложение Бурунды, или, может быть, единодушно выскажетесь о нем?
— Обсудим, обсудим! — ответили старики, и тогда Захар попросил Тугара Волка отойти на минуту. Боярин с гордым видом отошел, сопровождаемый своей дочерью.
— Захар, — сказал один из общинников, — здесь речь идет о жизни и смерти твоего сына. Не лучше ли нам отказаться от неравной борьбы и спасти юношу?
— Здесь не о моем сыне идет речь, — сказал Захар твердо. — Если бы вправду о нем шла речь, я сказал бы вам: у меня нет сына, мой сын погиб в бою. Но здесь речь идет о наших соседях, горцах и загорянах, которые спустились нас защищать и теперь должны будут все, неподготовленные, погибнуть от руки монголов. Потому я говорю вам: не заботьтесь о моем сыне, а решайте дело так, как если бы он лежал уже в гробу!
— Но все-таки, Захар, борьба с таким множеством монголов — неравная борьба.
— Ну, так погибнем все до единого в бою, а пусть идут монголы тогда по нашим трупам, куда хотят. Тогда мы хоть исполним свой долг! А нынче заключать с ними соглашение, да еще такое — получить одного юношу в обмен за гибель наших соседей, — это было бы позором, было бы изменой! Да и кто еще знает, так ли неравна борьба с монголами? Положение наше крепкое, монголы заперты в каменной клетке. С малыми потерями мы можем отбивать и самые отчаянные их приступы. Да что там, и этого не понадобится. Этой же ночью мы выпустим на них своего союзника, против которого никакая человеческая сила не устоит, будь она даже в десять раз сильнее монгольской.
— Так ты советуешь нам отвергнуть предложения Бурунды?
— Решительно и бесповоротно.
— И отдать твоего сына на верную гибель?
— Не вспоминайте о моем сыне! — с болью воскликнул Захар. — Кто мне в такое время напоминает о нем, тот восстает в союзе с отцовским сердцем против моего разума! Разум говорит: отвергнуть соглашение! А что говорит мое сердце — это уж мое дело.
— Так пусть же будет по-твоему! — сказали старцы. — Если бог судил ему погибнуть, то мы с этим ничего не поделаем, если же нет, то он и так вырвется из пасти лютого ворога.
Позвали боярина, и Захар поднялся, чтобы сообщить ему ответ общины. Со смертельной тревогой в сердце смотрела на него Мирослава: она, бедная, все еще надеялась, что тухольцы захотят выкупить ее Максима^- Умно, конечно, по-своему умно расхваливал ты нам, боярин, соглашение с твоим начальником. Мы и не удивляемся тебе: твоя обязанность была так говорить, во всем выполнять волю того, кому ты служишь. Послушай же теперь, что на это отвечает наш мужицкий, общинный разум. Если бы дело касалось только меня и твоего бега-дыра, то я с радостью отдал бы ему все, что имею, даже свою собственную старую голову, за освобождение сына. Но ты предлагаешь нам неравный обмен, от которого выиграть могу только я и мой род, а потерять должна не одна только община, а все те общины, через которые лежит ваш путь. Возможен ли такой обмен? Какая корысть нагорным и загорным общинам в моем сыне? А выпустив вас из этой долины, мы нашлем гибель на эти соседние, связанные с нами, общины. Мы обязались защищать их от вашего нападения, и в ответ на наше слово они прислали нам свою помощь — пятьсот отборных молодцов. Долг наш держаться до последней минуты — так мы и поступим. Возможно, что бог судил вам победу над нами и мы не остановим вас; но знайте, что только через труп последнего из тухольцев вы сможете выйти из этой долины. Но, кто знает, может быть, победа суждена нам, а тогда знайте и вы, что, войдя в нашу долину, вы все вошли в могилу, что даже трупы ваши из нее никогда уже не вырвутся. Или мы погибнем, или вы все — другого выбора нет. Вот наш ответ.
Лицо Захара пылало дивным огнем при этих грозных словах, — так что боярин, заглядевшись на этого высокого старца с простертой вперед рукой, не мог найти ни слова в ответ. Он видел, что напрасны все дальнейшие разговоры, и потому молча повернулся и пошел обратно в сторону лагеря. Мертвое молчание стояло на поляне, только огонь трещал да доносился беспрестанный стук топоров, — там мастерили убийственные орудия против монголов.
— Отец! — воскликнула вдруг горестно Мирослава. — Отец, вернись! — и она побежала за ним и схватила его за руку: детская любовь еще раз заговорила в ее сердце своим могучим, неприглушенным голосом. — Вернись, батюшка! Останься здесь, среди своих! Стань рядом с ними в борьбе с захватчиками, как брат среди братьев, и они простят тебе все прошлое! А там — на что ты можешь там надеяться? Они предадут тебя, опьянят посулами и зарежут! Батюшка, не ходи больше к монголам, там смерть тебя ждет!
Боярин, видимо, заколебался, но только на мгновение. Потом прижал Мирославу к груди и сказал тихо, полусурово, полуласково:
— Глупая девушка, не время еще мне! Еще не окончательно надежда у монголов рухнула. Надо пользоваться тем, что в руках. Но если бы там не удалось…
— Нет, батюшка, — прошептала сквозь слезы Мирослава, — оставь эти мысли! Кто знает, может быть, тогда будет слишком поздно!
— Не бойся, не будет слишком поздно. Оставайся здесь и братайся, если хочешь, с тухольцами, а я должен итти туда. Не забывай, девушка, что там… этот… твой Максим, и кто знает, быть может, мы еще друг другу пригодимся. Будь здорова!
Тугар Волк скрылся в перелеске, торопливо шагая по тропинке к костру над обрывом, чтобы по склону скалы спуститься в монгольский лагерь. При свете костра он еще раз оглядел почти готовый камнемет, попробовал канат и, покачав головой, сказал: «Слаб» — после чего, сопровождаемый тухольской стражей, спустился по узкой, уходящей вкось, тропе в долину.
Между тем на Светлой поляне было тихо, тяжко, тоскливо, точно посреди собрания лежал дорогой покойник. Только Мирослава всхлипывала громко, утирая частые слезы, струившиеся по ее щекам. Наконец она подошла к Захару и сказала:
— Отец, что вы сделали?
— То, что должен был сделать. Иначе было бы нечестно, — ответил Захар.
— Но ваш сын, ваш сын! Что с ним будет?
— Что бог даст, дочка. Но довольно, не плачь! Пора нам подумать о деле. Вот уже Воз{23} клонится к закату, и глухари токуют в чаще, рассвет близок. А ну, общинники, идем готовиться к обороне, — нет, к нападению, к последней борьбе с насильниками! Помните, какой ответ я дал им! Идемте, пусть никто здесь не остается. И старый, и малый — каждый пригодится. Покажем этим дикарям, на что способна община!
С шумом поднялись тухольцы и повалили толпой со Светлой поляны к краю обрыва осматривать работу мастеров: метательные машины. Машины почти везде уже стояли готовые, грубо сколоченные из сырых толстых бревен, просверленные и сбитые жердями — но ведь и строили их не надолго, а для скоропреходящей потребности. Но не для осмотра позвал общинников Захар. На минуту лишь они задержались у машин, а затем группами пошли дальше, по краю обрыва, вниз, в долину, к тому самому месту, где тухольский поток сквозь ущелье вытекал из долины и где в конце стоял, склонясь над потоком, исполинский каменный столб, толстый, четырехгранный, прозванный тухольским Сторожем. Туда, во главе с Захаром и Мирославой, и спешила вся тухольская община: юноши несли на плечах длинные, толстые ели и лестницы, девушки — огромные венки из листьев и пихтовых веток, пожилые тащили связки веревок и канатов. Костры на этой стороне были погашены, чтобы враг преждевременно не заметил, что тут происходит. Медленно, осторожно, без шума, подобно тихой воде, крутыми обрывистыми тропинками спускались общинники вниз по обрыву, в долину. Впереди шел сильный отряд вооруженной молодежи; он стеной в три ряда выстроился в долине, лицом к монгольскому табору, удаленному, может быть, всего на тысячу шагов отсюда. Затем шли юноши с лестницами, веревками и стволами елей: лестницы приставили к стене обрыва и по ним тихонько спустили стволы елей в долину. Девушки передали свои венки парням: девушкам не следовало спускаться в долину, где каждую минуту мог напасть враг. Напоследок сошли в долину и старики с Захаром Беркутом и, осмотрев расположение вооруженных воинов и все приспособления, поспешили к ущелью, сквозь которое с шумом катил в долину свои чистые волны тухольский поток.
Захар остановился перед Сторожем и устремил на него внимательный взгляд. Тихо было вокруг. Захар молился:
— Великий наш Сторож! Ты, которого предки наши считали своим покровителем, которого и мы чтили доныне ежегодными праздниками! Три раза уже ты, из ночи в ночь, виделся мне во сне, будто ты падаешь и придавливаешь меня. Я верю, что ты добр и милостив, и если ты призываешь меня к себе, то я радуюсь твоему призыву и охотно пойду за тобой. Но если и ты сам хочешь сдвинуться с места своего извечного стояния, то раздави, властитель, своею тяжестью этого поганого ворога, детей Мораны, которые ныне снова покрыли собою благословенную твою обитель, тухольскую долину! Сломи вторично поганую силу так, как ты сломил уже ее однажды, когда могучею рукой разбил эту каменную стену, и открыл водам путь, и даровал людям эту прекрасную долину! Запруди ее теперь вновь, да сгинет надменная вражья сила, измывающаяся теперь над нами!
В этот миг огненная молния разрезала с юга на север темное небо, и далеко в горах загрохотал гром.
— Да, это твой могучий голос! — сказал радостно Захар. — Ну-ка, дети! В последний раз увенчайте этот святой камень!
Четверо молодцов по лестнице взобрались на камень и увили его главу зелеными венками. Опять загромыхало с южной стороны.
— Воля его, дети! — сказал Захар. — Обвязывайте его веревками! А вы, остальные, живо за лопаты! Подкапывайте его снизу, подкладывайте рычаги! Живо, дети, живо!
Тихо, без шума работали десятки рук возле Сторожа. Сверху его обвязали канатами и веревками, снизу подкопали его основание и в образовавшуюся неглубокую щель заложили наискось бревна, которые должны были служить рычагами для того, чтобы повалить камень поперек ущелья. Ловкие молодцы быстро сделали все необходимые приготовления, убрали лестницы, подложили большие камни под рычаги.
— Беритесь за канаты все, кто может дотянуться! Налягте на рычаги, ребята! — командовал Захар, и сразу сотни рук принялись за дело.
— Еще раз, дружно! — крикнул Захар. — Тяните, нажимайте!
Ухнул народ с натуги, затрещали толстые рычаги, но камень и не шелохнулся.
— Еще раз! Сильнее нажимайте! — кричал Захар н сам схватился за канат. Зашатался громадный камень.
— Сдвинулся! Сдвинулся! Подается! — закричал радостно народ.
— Еще раз налягте, изо всей силы.
Еще раз ухнул народ — и вдруг ослабело напряжение канатов, огромный камень сдвинулся со своего места и, с минуту покачавшись в воздухе, с ужасающим глухим грохотом рухнул поперек потока и ущелья. Застонала и затряслась тухольская долина от страшного удара, далеко жемчужными каплями брызнула вода потока, и радостным, шумным криком огласили воздух тухольцы. Зашевелилось в своем лагере спящее монгольское войско, завопили часовые, зашумели начальники, забряцало оружие, ко через минуту все стихло. Монголы ждали нападения к стояли, готовые к обороне, но тухольцы и не думали нападать на них. Они совсем иное нападение готовили.
Захар с юношеской живостью подбежал посмотреть, как упал камень. Камень упал так удачно, будто от века был приготовлен для этого. Острыми концами он зацепился за выступающие углы обрывов, образовавших ущелье, а всей массой лег как мост поперек потока. Правда, он не запрудил поток, так как уровень воды был ниже, — но уже тухольская молодежь тащила на руках огромные каменные плиты, в то время как остальные очищали дно потока от ила и гальки, чтобы наглухо замуровать русло. А прочие в это время клали стену по другую сторону камня, в ущелье, толщиной сажени в три, от одного края ущелья до другого. Эта стена, основанием которой служил громадный Сторож, могла свободно выдержать какой угодно напор воды.
— Живо, дети, живо! — подбадривал Захар, стоя над потоком и помогая работающим то советом, то собственными руками. — Замыкайте, замуровывайте поток, пока вода еще не прибыла! В горах, наверно, выпали большие дожди, скоро нахлынет паводок, а тогда трудно нам придется. А стену вывести надо в высоту вровень с этими обрывами. Посмотрим, что может поделать чингисханова сила против силы воды.
Работа, шла споро. Вскоре поток был плотно замурован. Гневно закружилась на месте задержанная вода, словно не понимая, зачем преграждают ей бег. Яростно плеснулись волна за волной в огромный камень, бросились было подгрызать нижние, уложенные на дне, плиты, ища прохода между ними, но все было тщетно, всюду камень да камень, плотно сбитый в одну несокрушимую стену. Заклокотала вода. Дрогнула на всем своем протяжении и остановилась, изумленная, спокойная на вид, но таящая гнев в своей хрустальной глубине. Как тур, готовясь к нападению, остановится и голову склонит вниз, и рога к земле пригнет, и затихнет, чтобы затем вырваться разом из этого униженного положения и кинуться со всею мощью на противника, — так и непривычная к путам вода тухольского потока на миг затихла, словно обленясь, задремала в плоских своих берегах, а тем временем набирала силы и смелости для нового, решительного нападения и только тихонько напирала на стену, как бы пробуя, не удастся ли ей своими плечами отодвинуть поставленную перед ней так неожиданно преграду. Но нет, преграда стояла на месте, холодная, гладкая, гордая в своей неподвижности, непобедимая. Быстрые руки тухольцев все больше укрепляли ее, наваливая камни на камни, плиты на плиты, облепляя их клейкой, непроницаемой для воды глиной. Будто новая, всемогущею волею воздвигнутая скала, поднималась каменная плотина все выше и выше под руками тухольцев. Вооруженные молодцы давно уже покинули долину, где они стояли лицом к монгольскому лагерю, и сменили луки и топоры на дубины и молотки для обтесывания камня. Радостно смотрел Захар на их работу, на дело их рук, и его глаза светились уверенностью в победе.
А меж тем на востоке, над монгольским лагерем, кровавым заревом загорались облака. Светало. Розовое сияние облило высокий гребень Зелеменя, сыпля искрами все ниже и ниже. Затем облака расступились, и медленно, как бы боязливо, выкатилось солнце на небо и взглянуло на занятых своей работой тухольцев. Полный искренней радости, посмотрел Захар на восток и простирая вперед руки, проговорил торжественным голосом:
— Солнце, великий, пресветлый владыка мира! Извечный покровитель всех добрых и чистых душою! Сжалься над нами! Видишь, мы подверглись нападению дикого врага, который разрушил наши хаты, разорил наш край, вырезал тысячи наших людей. Во имя-твое вступили мы с ним в смертный бой и твоим светом клянемся, что не отступим до последней минуты, до последнего вздоха нашего! Помоги нам в этом страшном бою! Даруй нам твердость, и уменье, и согласие! Не дай нам устрашиться их множества и всели в нас веру в свою силу! Дай нам единением, согласием и умом победить разорителей! Солнце, я поклоняюсь тебе, как предки наши тебе поклонялись, и молю тебя всем сердцем: даруй нам победу!
Он умолк. Слова его, жаркие, исполненные мощи, трепетали в свежем утреннем воздухе. Слушали их не только тухольцы. Слушали их горы и разносили их отзвуки от тропы к тропе. Слушала их запертая вода потока и, словно решившись, перестала биться о каменную плотину и повернула назад.
VIII
Пока боярин не вернулся из своего неудачного посольства, Максим сидел в его шатре, прислушивался и обдумывал, что ему делать. Краткая встреча с Мирославой на мгновение осветила мрак его неволи. Ее слова, ее взгляд, прикосновение ее рук и принесенные ею вести — все это как бы вырвало его из темного гроба, возвратило ему жизнь. Он чувствовал, как возвращаются к нему прежняя отвага и надежда. Спокойно, с прояснившимися мыслями, дожидался он боярина.
— Ты еще здесь? — воскликнул боярин, входя в шатер. — Бедный парень, напрасно я хлопотал о твоем освобождении. Упрям твой старик! Хоть и сед, а совсем ребенок!
— А разве я не говорил тебе, боярин, что напрасны твои хлопоты? — ответил Максим. — Но что же все-таки сказал тебе мой отец?
— Сказал, что будут биться до последнего издыхания, и все тут! Или мы, говорит, все поляжем, или вы…
— Мой отец на ветер слов не бросает, боярин. Он привык крепко все обделать, прежде чем начать говорить.
— Я уж вижу, что он хоть понемногу, а правду говорит! — молвил неохотно боярин. — Однако что делать? Все-таки борьба тухольцев с монголами неравна. С ила i солому ломит, что там ни говори!
— Э, боярин! Есть средства и против силы! — ответил Максим.
Ну, ну, видел я их средства! Моя дочка, горячая голова, — вы околдовали ее, это ясно, — научила их строить камнеметы. Будет у нас тут завтра небольшой град камней, да не слишком опасный, потому что не сумели как следует веревочные пружины сплести.
— А кроме камнеметов, ты думаешь, нет у них другого средства?
— Не знаю. Видимо, нет. А впрочем, недолго ждать, утром увидим. Только беда мне с Бурундою; все наседает: ищи да ищи способ, чтоб завтра утром вывести нас отсюда без боя и без потери времени. А тут тухольцы уперлись, как козлы рогами. Ну, а что я поделаю? Раз нельзя, так нельзя!
— Нет, боярин, так не говори! Пока что ты все же в руках монголов, так же как я. Должен выполнять их волю.
— Но что же я могу для них сделать?
— Я, пожалуй, мог бы тебе пригодиться, боярин. Я благодарен тебе за твою сегодняшнюю доброту ко мне. Если хочешь, я послужу тебе сегодня.
— Ты? Мне? — воскликнул изумленный боярин. — Что же ты можешь сделать для меня?
— Я знаю ход из этой котловины, безопасный, но тайный, о котором не знает никто в Тухле, кроме моего отца и меня. Этот ход не стерегут. По нему можно вывести отряд монголов наверх и окружить проход, а тогда уж нетрудное дело развалить засеки и выйти из этой долины.
Боярин стоял, оторопев, перед Максимом и ушам своим не верил. «Неужели это возможно?» — сверкнула у него молнией мысль, но сейчас же погасла, и что-то защемило у него на сердце. Как ни сильна была недавно его вражда к Максиму, все же ему нравилась его рыцарская твердость и непреклонность; оттого теперь, когда он услышал из уст Максима эти слова, ему показалось, что в его сердце обрывается что-то глубокое и святое, обрывается последняя нить его веры в человеческую честность и постоянство.
— Юноша, — вскрикнул он, — что ты говоришь? Ты хотел бы сделать нечто подобное?
— Что же, боярин, — отвечал не то печально, не то насмешливо Максим, — сам же ты сказал, что сила солому ломит.
— Но ты, ты, который недавно еще клялся: «предпочитаю, мол, умереть, чем пойти на предательство»?..
— Что поделать, — отвечал тем же тоном Максим, — раз нельзя сдержать клятву, так нельзя.
— И ты, такой слабовольный, смеешь думать, что моя дочь будет любить тебя? — воскликнул гневно боярин.
— Боярин, — ответил горько Максим, — не напоминай о ней!
— Ага, видишь, как тебя это задело! — сказал боярин, — видно, я правду говорю.
— Кто знает, боярин, кто знает! У нас время военное, война учит всякому искусству. А что, если бы…
— Если бы что? Почему не договариваешь? — вскрикнул Тугар Волк.
— Ничего, ничего! Я только еще раз спрашиваю тебя: примешь ли мое предложение?
— Но вправду ли ты думаешь вести монголов против своих тухольцев?
— Вправду, если только будет возможно…
— Как это, если будет возможно? Это значит — если не будут охранять тропу?
— Нет, за то я ручаюсь, что тропу не стерегут и что мы пройдем среди бела дня незамеченными, если только не будет какой-нибудь другой помехи.
— А какая же может быть?
— Я… не знаю…
— Если так, то нечего и мешкать долго! Идем к Бурунде!
— Иди один, боярин, и передай ему то, что я сейчас тебе сказал. О возможной помехе незачем упоминать, ибо я еще раз ручаюсь тебе, что ни тухольцы, ни другие вооруженные люди нам не помешают, а прочие помехи ведь не испугают ваших смельчаков.
— Пусть будет так, — сказал Тугар Волк.
— И попроси его, чтоб он велел расковать меня, потому что в цепях невозможно мне будет.
— Это само собой разумеется, — сказал боярин и ушел, думая всякое по пути.
Какие тревожные, какие страшные, мучительные минуты переживал Максим, пока боярин ходил извещать Бурунду о его намерении! Охватив руками голову, сидел он в ужасном смятении, ловя ухом малейший шорох, словно ожидая прихода кого-то, самого дорогого его сердцу. Он дрожал весь, точно в лихорадке, зубы его стучали, как на морозе. Но минуты тянулись так тихо, спокойно, лениво, и каждая из них будто острыми медвежьими когтями вонзалась ему в сердце. А если так не выйдет, как говорила Мирослава, и боярин начнет настаивать, чтоб он исполнил свое обещание? Ну, ясное дело, смерти ему не миновать, к смерти он готов давно — но умереть, не сдержав слова перед человеком, который на это слово положился, чья будущность, а может быть и жизнь зависят от этого слова, — умереть предателем хотя бы только в глазах самого предателя — это страшно, это мука, это горше самой смерти! Но и сама смерть была теперь для него, после свидания с Мирославой, гораздо страшнее, чем за час до этого, чем тогда, когда он сидел посреди улицы и, неподвижный, глядел на горящую родную хату, задыхаясь в дыму пожара…
Но что это? В этот миг задрожала земля, и страшный грохот сотряс воздух. Шум поднялся в лагере, крик, лязг оружия, — что такое произошло? Максим вскочил на ноги и захлопал в ладоши так, что загремели его цепи. Радость, радость! Это тухольцы работают! Это они сооружают ту помеху, которая остановит монголов и не даст ему стать предателем! Теперь он может и умереть спокойно, ибо даже перед врагом он не нарушит своего слова. Сердце его билось учащенно, громко — он не мог усидеть на месте и "зашагал по шатру. Шум в лагере начал утихать, и в эту минуту в шатер вбежал боярин — лицо его сияло радостью и довольством.
— Юноша, — сказал он оживленно, — очень кстати явилось твое предложение. Оно выручило меня из большой беды. Ты слышал этот гул? Хитры твои тухольцы: ставят засеки и позади нас. Скорей ступай к начальнику, он уже набирает отряд, который должен пойти с тобой. Нам надо поскорей убираться отсюда, здесь небезопасно.
Словно острые ножи, вонзились в сердце Максима эти слова. Будь что будет, но ему нужно задержать уход монголов до той минуты, когда он окажется невозможным!
— А с каких это пор, боярин, вас стали пугать мужицкие засеки? Я не думаю, чтобы монголам вдруг стала грозить, какая-либо опасность. Пусть себе тухольцы тешатся своими засеками, мы быстро прогоним их оттуда. А торопиться нам нечего, ибо и сам видишь, — еще не рассвело. А до той поры, пока не станет совсем светло, хода, о котором я говорю, мы не отыщем.
— Но что ж это за ход такой, который только днем можно отыскать?
— Слушай, боярин, что это за ход! В нашем огороде, под толстым слоем земли, лежит большая плита. Надо найти это место, откопать и отвалить плиту, и тогда мы обнаружим узкий, вырубленный в подземной скале, ход, который и выведет нас на самый верх, прямо на Светлую поляну, где ты недавно видел моего отца.
— Ну, так чего же тут ждать? Пойдем сейчас и будем искать! — вскричал боярин.
— Хорошо тебе говорить, боярин, только об одном ты забыл: село сгорело, плетни и хаты наши тоже сгорели, знак, по которому можно было узнать это место, тоже сгорел, так что в потемках я ни за что на свете не сыщу его. Да еще раз говорю — к чему торопиться, если ход наш безопасен и среди бела дня?
— Гм… пусть будет по-твоему, — согласился, наконец, боярин. — Пойду сообщить об этом Бурунде и тотчас пришлю людей, которые раскуют тебя. Только, любезный, ты все же останешься под стражей, так как, скажу тебе по правде, ни Бурунда, ни я не доверяем тебе, и если бы оказалось, что ты обманываешь нас, то, будь уверен, смерти тебе не миновать!
— Я это давно знаю, боярин! — ответил беззаботно Максим.
Вновь ушел боярин, и вскоре после этого в шатер вошли два монгольских кузнеца, расковали Максима и сняли с него тяжелые цепи. Словно вновь на свет народился, так легко почувствовал себя Максим, избавившись от этих железных тяжких пут, которые почти сутки впивались ему не только в тело, но, казалось, и в самую душу. G легким сердцем и полный надежды, пошел он в сопровождении монголов к шатру Бурунды. Бурунда смерил его с ног до головы своими грозными, дикими глазами и сказал через переводчика, — эту услугу сейчас оказывал им обоим Тугар Волк.
— Раб, — молвил Бурунда, — я слышал, что ты знаешь выход из этой долины?
— Знаю, — ответил Максим.
— И готов показать его нам?
— Готов.
— Какой платы ждешь ты?
— Никакой.
— Для чего ж ты это делаешь?
— По доброй воле.
— Где этот ход?
— В огороде моего отца.
— Можешь сейчас найти его?
— Не могу. Все там сгорело, а ход глубоко засыпан землей. Когда рассветет, найду.
— Уже рассветает. Иди и ищи! И слушай, что я тебе скажу: если ты говоришь правду, если найдешь ход, то будешь" свободен, еще и дары получишь. Если же морочишь нас пустыми словами, то погибнешь в страшных мучениях.
— Полагаюсь на твое слово, великий бегадыр, — сказал Максим, — положись же и ты на мое слово!
— Ступай же и ищи ход! Вот тебе помощники! Я сам иду с тобой!
Как медленно, озираясь, шел Максим! Как старательно оглядывал он каждый уголок, каждый камешек, словно старался вызвать в своей памяти расположение местности, измененной вчерашним пожаром! Хотя до отцовского огорода было еще далеко, он несколько раз останавливался, припадал к земле, стучал, ковырялся в ней и все поглядывал вперед, на поток, откуда должна была притти к нему помощь. С медлительностью улитки продвигался отряд вперед, — уже Бурунда начинал выказывать нетерпение.
— Не гневайся, великий бегадыр, — сказал Максим. — Вчерашний пожар смел все следы человеческого жилья в этой долине. Трудно мне сразу опознать место. Вот скоро уже будем в усадьбе моего отца.
Полным нетерпения взглядом посмотрел Максим на поток. Слава тебе, господи! Берега уже полнехоньки, — еще минута, и вода разольется по долине! Ого, ниже села, близ ущелья, уже виднелись широкие реки и пруды, красные, кг. к кровь, в лучах восходящего багрового солнца! Теперь, значит, уже можно! Быстро повел Максим монголов на отцовский огород, быстро нашел место, где земля глухо гудела под ударами, и Бурунда, дрожа от нетерпения, крикнул монголам, чтоб начинали копать. Лишь теперь, оглянувшись, он увидел разлившуюся по равнине воду.
— Га, а это что? — крикнул он, охваченный смутной тревогой.
Тугар Волк тоже задрожал. Только Максим стоял спокойный, беззаботный.
— Ничего, бегадыр! Этою ночью прошли дожди в горах, а после каждого ливня наш поток выходит из берегов. Но это ничего, вода не достигает сюда никогда.
— А, так, — сказал Бурунда, пересиливая свою тревогу. — Ну, если так, то копайте дальше!
Но Максим сказал неправду. Вода разливалась все шире и шире по долине, и лишь ничего не знающие и испуганные монголы не могли понять, что это не паводок, что вода потока совершенно прозрачна, что она не несется вперед, не бурлит, а лишь вздувается и выходит из берегов.
Тем временем работа двигалась медленно, хотя монголы трудились изо всех сил. Но вот и впрямь лопаты звякнули о что-то твердое. Плита! Но плита оказалась широкой, шире выкопанной монголами ямы. Приходилось либо расширять яму, чтобы вытащить ее, либо разбивать плиту. Максим тревожным взором следил за уровнем воды. Значительная часть долины, ниже села, уже была залита. Валом валила вода вверх по долине, в направлении, прямо противоположном тому, которым она текла испокон веков. И вот из монгольского лагеря донесся страшный крик. Вода вышла из берегов и тысячами ручьев текла по лагерю.
— Раб, что это значит? — крикнул Максиму Бурунда.
— Что ж, бегадыр, — ответил Максим, — видно, большой ливень прошел в горах, наш ручеек разлился сильнее, чем обычно. Да неужто вам страшно воды, доходящей до щиколоток? Разбивайте плиту! — крикнул он монголам. — Пусть увидит великий бегадыр, что я не обманывал его!
Загремели монгольские топоры о плиту, но плита была толста и крепка — разбить ее было невозможно.
— Бейте крепче! — кричал Бурунда, не в силах теперь сдержать свою тревогу при виде воды, превратившей в сплошное озеро большую часть тухольской долины и валом катившейся прямо на них. Но плита обладала тухольским характером и сопротивлялась до последней возможности. Но вот она треснула; еще один дружный удар, и она, разбитая на куски, рухнула вниз, а вместе с ней и монголы, стоявшие на ней. Темное устье подземного хода открылось глазам толпившихся.
— Видишь, бегадыр? — сказал Максим. — Скажи сам, обманул ли я тебя?
Но Бурунда что-то не очень был обрадован обнаруженным ходом. Валом подкатила волна и заплескалась у ног монголов. Еще минута, и с веселым журчанием полилась вода в только что вырытую яму.
— Задержите воду, задержите воду! — кричал Бурунда, и монголы кинулись запруживать воду вокруг ямы. Но было уже поздно. Вода покрыла землю, глина размякла и расплывалась грязью в руках монголов. Такая запруда не могла остановить воду, которая все сильнее, со всех сторон лилась в яму, журчала, исчезая в ней, пока, наконец, не наполнила яму до краев. Словно окаменев, стояли монголы над ямой и смотрели, как вода заливала их последнюю дорогу из долины.
— Раб! — сказал Бурунда Максиму, — это твой ход?
— Бегадыр, могу ли я приказывать водам? — ответил Максим.
Бурунда ничего не ответил, а лишь озирался на воду, которая все более глубоким слоем покрывала долину. Уже гладким зеркалом сверкала вода по всей долине, лишь там и сям выглядывали, как маленькие островки, клочки суши. В монгольском лагере поднялся крик, началось замешательство, хотя вода едва доходила монголам до щиколоток.
— Бегадыр, — обратился Максим к Бурунде, видя, что тот собирается возвращаться в свой шатер, — напоминаю тебе твое обещание. Ты сказал, что когда я покажу тебе ход, я буду свободен. Я показал тебе ход.
— И ход обманул меня. Ты будешь свободен, когда все мы выйдем из долины, не ранее!
И Бурунда пошел наводить порядок в своем расстроенном войске, а за ним последовал и его отряд.
Монгольское войско стояло длинными рядами, по щиколотку в воде, угрюмое и растерянное; хотя было еще совсем мелко, но масса воды, которая покрыла уже всю долину, прозрачная и сверкающая, как расплавленное стекло, и водопад, который, как светящийся столб, стоял над водной гладью и все время добавлял воды в долину, — вот что пугало монголов! Однако стоять на месте нельзя было! Уже самая тревога, один вид грозной опасности побуждал людей действовать, пусть даже напрасно, побуждал двигаться. Во что бы то ни стало надо было что-то делать, попытать счастья, не то — Бурунда это хорошо понимал — все множество монголов бросится врассыпную, разбежится, гонимое собственным страхом. Бурунда приказал всему войску собраться вместе, сбиться плотной массой.
— Кто вы, мужи или коты, что так боитесь, нескольких капель воды? Такие ли реки переплывали мы? Что значит этот ручей против Яика и Волги, Дона и Днепра? Не бойтесь, вода, доходящая до щиколоток, не может потопить вас! Вперед, к проходу! Нападем на них всей массой! Не думайте о гибели! Победа должна быть за нами!
Так кричал Бурунда и двинулся вперед. Двинулось вслед за ним и монгольское войско, бредя по воде с громким плеском, от которого гудели горы и стонали леса. Но в ста шагах от прохода их встретил убийственный град камней из метательных снарядов. Большие каменные кругляки, острые камни и речная галька — все это летело в плотную толпу монголов, дробило кости, разбивало головы. Кровью окрасилась вода под их ногами. Не обращая внимания на крики Бурунды, монголы рассыпались, большая часть отступила туда, куда не долетали камни. Наконец и сам Бурунда с остатком самых яростных своих туркмен вынужден был отступить, так как каменный град становился все сильнее, а монгольские стрелы не причиняли тухольцам никакого вреда. Тугар Волк пристально вгляделся туда, где находился противник, и увидел, что при самом большом снаряде, который непрерывно метал то тяжелые глыбы, то целые тучи мелких камней, стояла, окруженная старейшими тухольцами, его дочь, Мирослава, и управляла всеми движениями этой страшной машины. Максим давно уже заметил ее и не сводил с нее глаз. Как был бы рад он теперь стоять возле Мирославы и, слушая ее смелые, разумные приказания, разить врага по ее указке! Но нет, не то ему было суждено. Вот он стоит среди врагов, — правда, без оков, но все же безоружный, пленник, и жаждет, чтоб хоть камень, брошенный ее рукою, положил конец его жизни и его муке!
Тугар Волк дернул его за рукав.
— Хватит уж всматриваться, парень, — сказал он. — Спятила моя дочка и вот что вытворяет! Но нам все-таки туго приходится. Часто ли у вас такие паводки бывают?
— Такие? Никогда.
— Как так? Никогда?
— А так, потому что это не паводок. Ведь видишь, вода чистая.
— Не паводок? А что же?
— Разве ты еще не догадался, боярин? Тухольцы запрудили поток, чтобы залить водой долину.
— Запрудили! — воскликнул боярин. — Значит…
— Значит, вода все время будет прибывать, пока…
— Пока что?
— Пока всех нас не затопит. Вот что! Боярин ударил себя кулаком по лбу.
— И ты это знал заранее?
— Знал, от твоей дочери. Это, боярин, мой отец придумал.
— О, проклятье! И почему же ты не сказал мне этого раньше?
— Для чего?
— Мы бы хоть вдвоем спаслись!
— На это у нас еще есть время, — сказал спокойно Максим. — Только давай держаться вместе, и в случае чего, боярин, не дай меня, безоружного, в обиду.
— Это ясно, — сказал боярин, — но что же нам делать?
— Пока что нет опасности, — ответил Максим. — Поток невелик, долина широка, вода прибывает очень медленно. Но недолго так будет. Возможно, через полчаса хлынет с гор настоящий паводок и быстро зальет всю долину. К вечеру вода поднимется выше человеческого роста. А ним во что бы то ни стало надо продержаться до того времени. Потому что-, пока монголы будут живы, они не выпустят-нас живыми из своих рук.
— Но до того времени они могут зарубить нас!
— Не бойся, боярин. Человек во время опасности очень смирен, он думает о себе самом, а не о смерти других. Постараемся только найти для себя безопасное место, где бы нас не затопило, когда нахлынет паводок.
Пока шла эта беседа между боярином и Максимом, монголы отступили далеко от берега и стояли, окруженные водой не зная, что делать. Вода уже доходила им до колен. Бурунди с яростью смотрел на этого неожиданного врага, который не боялся ни его гневного голоса, ни богатырской руки. Бурунда топтал врага ногами, плевал на него, поносил его самыми презрительными словами, а враг тихо, спокойно плескался в долине, легонько морщился зыбью и вырастал все выше и выше. Он уже доходил монголам до колен, затруднял им движения, отбивая охоту к борьбе, ослабляя воинскую дисциплину. К чему все это могло привести? Неужели вода долго еще будет угрожать? Когда, она дойдет до пояса, — тогда всякое передвижение будет затруднено, и тухольцы своими камнями перебьют их, как уток! Но вода вокруг была еще чиста и прозрачна, и только там, где бродили монголы, стояли широкие грязные лужи. Тугар Волк приблизился к Бурунде.
— Великий бегадыр, — сказал он, — мы в большой опасности.
— Почему? — спросил грозно Бурунда.
— Эта вода не спадет, ибо наши враги запрудили поток, чтобы утопить в этой долине все монгольское войско.
— Га! — вскричал Бурунда. — И ты, раб поганый, смеешь мне говорить это после того, как сам завел нас в эту ловушку?
— Пойми, великий бегадыр, что я не мог ради измены вести вас сюда, ибо то, что грозит вам, грозит и мне.
— О, я знаю тебя! Ты и этой ночью ходил рядиться с ними, торгуя нашей гибелью.
— Если бы я ходил с этой целью, неужели ты думаешь, бегадыр, что, зная о гибели монголов, я вернулся бы погибать вместе с ними?
— Бурунда несколько успокоился.
— Что же нам делать? — спросил он. — Неужели так-таки и погибать?
— Нет, нам надо защищаться! Еще мгновение, бегадыр, и с гор хлынет настоящий паводок и быстро затопит эту долину. С этим прежде всего нам надо бороться.
— Но как?
— Прикажи своему войску, пока вода прозрачна, поднимать со дна камни и складывать их в кучи, выше уровня воды. Стоя на них, мы заодно сможем защищаться и от более слабого врага, тухольцев.
— Недолго думая, Бурунда отдал своему войску приказ собирать камни и складывать их в кучи, для каждого отряда в отдельности. Этот приказ, не грозивший никакой опасностью, понравился монголам, а надежда стоять на сухом месте, не бродя по колено в воде, придала им бодрости. С радостным криком они рассыпались по долине, собирая камни и снося их в кучи. Тухольцы, стоя на своих стенах, вокруг озера, хохотали, глядя на их работу.
— Сюда, сюда! — кричали они монголам.
— У нас камней хватит, всех вас оделим!
Но если кое-кто из монголов подходил к ним слишком близко, тотчас начинала скрипеть машина и беспорядочным роем летели камни в несчастных, которые, бродя глубоко в воде, старались укрыться, мучились, а бежать не могли. Волей-неволей должны были теперь монголы Держаться на середине долины, подальше от тухольских метательных снарядов. Бурунда чуть не взбесился от сознания своего бессилия, слыша презрительные насмешки тухольцев.
— Нет, так не может продолжаться! — крикнул он. — Гей, ко мне, мои верные туркмены!
Храбрейший отряд монгольского войска собрался вокруг него — воины, подобные дубам или степным тиграм, чьи шкуры напялили они на себя. Бурунда направил этот отряд против одной из тухольских позиций, выдвинутой далеко вперед, одинокой на обрывистом скалистом склоне. Небольшая группа тухольцев стояла там возле новой метательной машины.
— Отравленными стрелами в них! — крикнул Бурунда — и, как шершни, зажужжали в воздухе стрелы. Завопили раненые тухольцы, смешались, а монголы с радостным криком двинулись вперед.
— Не давайте им скапливаться! — кричал Бурунда. — Не давайте им бросать в нас камни! Тут мы можем закрепиться.
И он разделил свой отряд на две части: одна должна была держать под непрерывным обстрелом противника, а другая — нагромождать в кучу камни для защиты от воды. Тугар Волк и Максим, которых Бурунда держал неотлучно при себе, также принимали участие в работе, таскали камни и бросали их в кучу. Однако работа становилась все труднее. Вода доходила уже до пояса. Камней нехватало, а куча все еще не достигала поверхности. Бурунда командовал лучниками. Уже десять тухольцев было ранено; они умирали от страшного змеиного яда, проникшего в их кровь, — против этого яда были бессильны все зелья Захара Беркута.
— Покиньте, дети, это место! — сказал Захар. — Пусть враг стоит здесь перед отвесной стеной! Взобраться туда он не сможет, тем более, когда вода под ногами!
Тухольцы покинули это место. Обрадованные, бродили монголы в воде, продолжая сносить камни в кучу. Но вот камней не стало.
— Будет вам, ребята, таскать камни, — сказал своим воинам Бурунда. — Лучники, становитесь на груду камней и стреляйте в это мужичье! Остальные, за мной! Мы должны взять это место, взобраться наверх по стене, пусть хоть само небо обрушится на нас! Вы, рабы, также за мной! Указывайте дорогу!
— Бегадыр, — сказал ему Максим через Тугара Волка, — туда напрасно лезть, там нет тропы наверх.
— Должна быть! — крикнул Бурунда и бросился в воду, а вслед за ним и его туркмены. Дно в том месте было неровное. Монголы скользили, падали, — вода, волнуемая легким ветром, с силой билась о крутые скалы, затрудняя путь. Хотя до берега было не больше двухсот шагов, почти полчаса потребовалось, чтобы добраться до него. Но под самой скалой было еще глубже — вода доходила почти до подмышек, а тропы наверх не было никакой. Между тем с соседних тухольских позиций летели камни в смельчаков, и хотя большая часть камней безрезультатно ударялась о скалу или падала в воду, все же положение Бурунды в этом месте было и бесполезно и безотрадно.
— Может быть, твои молодцы умеют хорошо лазить? — насмешливо говорил Максим. — По этой стене можно вскарабкаться наверх.
Но никто из туркменов-степняков не умел взбираться на отвесные каменные стены.
— Если так, — сказал Максим, — позволь мне, бегадыр, взлезть первым и показать вам дорогу!
Но Бурунда уже не слушал его, занятый новой мыслью. Он снова разделил свою дружину на две части: одну часть оставил на захваченном участке, под прикрытием выступающего ребра скалы, а сам с другой частью, впереди которой шли Максим и Тугар Волк, двинулся дальше искать более удобного места. Но как только эта кучка, бредя по пояс в воде, показалась из-за прикрывавшего их мыска, сразу же сверху, из тухольских машин, посыпались на них камни. Почти половина отняла полегла, — остальные вынуждены были вернуться.
— Вернемся на старое, безопасное место, бегадыр, — сказал Тугар Волк. — Слышишь, какой шум и крик в долине: должно быть, паводок начался.
Боярин сказал правду. Страшный грохот водопада, от которого земля сотрясалась, возвещал о том, что нахлынуло много воды. Вал за валом катились от водопада огромные мутные волны; вся поверхность широкого озера взбурлила, покрылась пеной. На месте чистого, спокойного зеркала бушевали теперь яростные волны, крутились с шипеньем водовороты, колебалось, билось в каменных берегах взбаламученное море. Страшно было глянуть теперь на долину! Тут и там, словно черные острова, виднелись на воде кучки монголов. Не осталось и следа от прежнего воинского порядка. Как мякина, развеянная буйным ветром, — так рассеялась монгольская рать по долине, борясь с волнами, куда-то с трудом передвигаясь с криком и проклятиями. Никто никого не слушал, ни о ком не заботился. Одни стояли на нагроможденных грудах камней, счастливые тем, что хоть на минуту избавились от напора воды. Другие тонули, погружаясь в воду по плечи, по шею, упираясь копьями в дно или взмахивая над водой своими луками. Но большинство побросало луки, которые, как соломинки, вертелись в водоворотах. Некоторые скинули с себя овчины, предоставив им плыть по течению, желая любым способом облегчить себя, хоть сами стучали зубами от холода. Кто был пониже ростом, те цеплялись за высоких, валили их с ног, продолжая барахтаться и бороться с ними в воде. Некоторые пускались вплавь, хотя сами не знали, куда и зачем плыть, так как спасения не было нигде. На грудах камней, нагроможденных посреди водной равнины, могло поместиться лишь небольшое число счастливцев, и те являлись предметом смертельной зависти утопающих, осыпавших их безумными проклятьями. Вокруг каждой груды камней теснились тысячи монголов, обезумевших, орущих, пытающихся также взобраться на безопасное место. Напрасно стоявшие на камнях толковали им, что здесь нельзя поместиться всем, что кому-то придется погибнуть, — никто не хотел погибать, все лезли на камни. Стоявшие на камнях вынуждены были защищаться от этого напора, чтобы не погибнуть самим. Загремели молоты и топоры монгольские по рукам и черепам своих же монголов. Брат забыл брата в эту страшную минуту близкой смерти; товарищ рубил товарища с большей яростью, чем врага. Те из утопающих, кто находился позади, обреченные на близкую, неминуемую смерть в воде, теснились вперед; стоявшие у самых груд под ударами своих товарищей пятились с воплем назад; стоявшие посредине ревели от боли и страха, сжатые со всех сторон, вдавливаемые и задними и передними в воду. Некоторые, уже под водою, судорожно хватались руками за камни и вырывали их из груды. Пять каменных груд развалились, и все, кто стоял на них, попадали в воду, сравнявшись с теми, от кого защищались. А те, обезумев от смертельного страха, каждый раз поднимали радостный рев, когда разваливалась новая груда камней и новые жертвы валились в пасть страшного, безжалостного врага. Иные были одержимы настоящей манией убийства и разрушения. Вот один, гигантского роста, с посиневшим лицом, со стиснутыми зубами и искусанными до крови губами, в слепой ярости колотит своим топором по головам всех, кто только попадается ему под руку, а если никто не попадается, хлещет по окровавленным, клокочущим, вспененным волнам. Другой, с истерическим хохотом, спихивает в воду тех, кому удалось стать на какое-нибудь возвышение — на камень, на труп товарища. Третий ревет, как бык, и сзади бодает в спину утопающих, точно рогами. Иной, заломив руки над головой, рыдает, стонет, пищит, как ребенок. Некоторые, ничего не видя, кроме собственной неминуемой гибели, взбираются на плечи товарищам, хватают за волосы, пригибают книзу и тонут вместе с ними. Как рыбы во время нереста, сдавленные бурным течением, теснятся, плещутся, выставляют головы и опять погружаются в воду, мутят ее и ловят разинутыми ртами воздух, — так и здесь, посреди огромного, мутного, бушующего озера, кишели, выбивались из сил, тонули и снова на миг показывались из воды, взмахивали руками и опять тонули и гибли сотни, тысячи монголов. В немом молчании, недвижимо, как вкопанные, стояли на берегах озера тухольцы; даже самые мужественные из них не могли без дрожи, без стона, без слез глядеть на гибель такого множества людей.
В оцепенении смотрел на эту страшную картину Бурунда-бегадыр. Хотя ему самому грозила не меньшая опасность, хотя вода доходила и его людям уже до подмышек, а возникшие в воде бурные течения валили их с ног и напоминали им о настоятельной необходимости возвратиться на прежнее безопасное место, — Бурунда еще долго стоял, не двигаясь, и рвал на себе волосы, испуская ужасающие бессвязные крики при виде гибели своего войска. Никто не смел обратиться к нему в эту страшную минуту; все стояли вокруг него, трепеща, борясь с неодолимым врагом — водою.
— Идем! — вымолвил, наконец, Бурунда. И они начали продвигаться к груде камней, сложенной туркменами против оставленного тухольцами обрыва. И было самое время! Вода поднималась все выше. Между ними и их прежней стоянкой образовался большой водоворот, который они могли преодолеть, лишь взявшись все за руки.
Только великан Бурунда шел один, впереди, могучею грудью рассекая яростные волны. Как островок среди моря, остановилась горсточка воинов на этой груде камней, по пояс в воде, все еще держа в руках луки и целясь в покинутую тухольцами скалу. Опасность не поколебала их воинской дисциплины. К счастью, эта груда камней была больше других, сложенная из огромных глыб и плит, которые только в воде можно было так легко передвинуть. До сотни людей могло удобно стоять на ней в боевой готовности, а именно такое количество воинов и было теперь у Бурунды, не считая оставленных им под скалой. Поместившись на этой груде, как-то легче вздохнули воины Бурунды. Прежде всего они взглянули туда, где под скалой остались их сорок товарищей. Там теперь бушевали свирепые волны, разбиваясь о зубцы скалы и брызгая далеко серебряной пеной. От туркменов не было уже и следа, лишь временами, когда волны утихали на миг, что-то чернелось на сером камне; это был единственный, уцелевший еще из всего отряда живой человек; одеревеневшими пальцами он цеплялся за скалу, как ни трепали и ни рвали его яростные волны. Он не кричал, не звал на помощь, его только бросало каждой волной вверх и вниз, пока, наконец, и он не исчез, как листок, смытый водою.
Бурунда, немой, синий от напряжения и ярости, оглядел долину.
Страшные крики и вопли уже стихли. В омутах кучами кружились трупы, там и сям выставляя из воды то стиснутые кулаки, то ноги, то головы.
Только десять кучек людей, словно десять черных островков, стояли еще, живые, на своих каменных башнях, но и это уже было не войско, а перепуганные, бессильные безоружные недобитые остатки, трепещущие и разбитые отчаянием. Хотя они могли еще перекликаться, но помочь друг другу уже не могли и, все вместе или поодиночке, были одинаково беспомощны в ожидании неминуемой гибели.
IX
— Как думаешь, боярин, — спросил вдруг Бурунда Тугара Волка, — что будет с нами?
— Все погибнем, — ответил Тугар Волк спокойно.
— И я так думаю, — подтвердил Бурунда. — И больше всего меня злит то, что погибнем без боя, без славы, как котята, брошенные в пруд!
Боярин ничего не ответил на это. Новое событие привлекло всеобщее внимание. Тухольцам, повидимому, наскучило дожидаться, пока вода поднимется настолько, чтоб спокойно похоронить под собой жалкие остатки монгольского войска. Им не терпелось скорей доконать врага. В лесу, повыше потока, тухольские молодцы рубили толстые ели, заостряли их с обоих концов, как колья, привязывали к очищенным от ветвей стволам тяжелые камни, чтобы эти новоявленные тараны могли плыть под водой, и, выждав соответствующую волну, когда среди озера образовалось быстрое течение от водопада прямо к монгольским стоянкам, начали спускать эти стволы вниз по течению. Вскоре первый ствол со страшной силой ударил своим острым рогом в одну из груд камней, на которой стояли монголы. Загрохотали под водой камни и, придавленные сверху ногами монголов, сдвинутые со своего места, расползлись. С громким криком попадали монголы в воду. Двое или трое из них наткнулись в воде на предательское бревно и уцепились за него. Течением сразу подхватило их вместе с бревном, понесло на середину озера, к водовороту, а там закружило дерево и поставило его стоймя. Монголы полетели в воду и больше уже не показывались.
Остальные монголы, так внезапно лишившиеся своего убежища, продолжали барахтаться на месте, топя друг друга или взывая о помощи. Двое или трое, очевидно хорошие пловцы, пустились вплавь к берегу, но и их не миновала смерть: несколько больших камней, брошенных с берега, положили конец их плаванию. Лишь немногих приняли товарищи на соседние стоянки. Но недолго и здесь пребывали они в безопасности. Тухольцы, увидев успех своей первой попытки, начали спускать таран за тараном. Однако эти тараны не причиняли уже никакого вреда монголам: течением их проносило мимо.
Тогда Мирослава подала тухольцам новую мысль: сбивать вместе но нескольку стволов и спускать такие плоты на канате вниз по водопаду, а затем, подтянув к берегу, ставить на каждый из них по десятку наиболее сильных и хорошо вооруженных молодцов, а человека два должны были длинными шестами направлять плот к монгольским стоянкам. Вскоре готовы были два плота, спущены вниз по водопаду, который теперь стал вдвое короче, чем при низком уровне воды. Двадцать смелых молодцов стали на плоты и поплыли на бой с монголами. Это был легкий, хотя и решительный бой. Первая группа монголов, на которую они ударили, была почти безоружна, перепугана, бессильна. Тухольцы быстро шестами столкнули несчастных в воду, а тех, кто упирался, посшибали стрелами и копьями. Жалобно завыли монголы на других островках, предвидя неминуемую гибель. Бурунда, увидев это новое нападение врагов, даже зубами заскрежетал и за оружие схватился, но гнев его был напрасен: даже отравленные стрелы его туркменов не могли настичь смелых тухольцев. Неистовому бегадыру приходилось в полном бездействии стоять по грудь в воде и смотреть, как тухольцы островок за островком уничтожали остатки монгольского войска. А тухольцы между тем свирепствовали на водном просторе. Стиснув зубы, приседая на своих плотах, приближались они к монголам. Кое-где они встречали отчаянный отпор; кровь текла, вопли раздавались с обеих сторон, трупы падали с плотов и с каменных башен, но мощь монголов была уже сломлена, их сопротивление было кратко. Как огонь, пущенный по жнивью, ползет от прокоса к прокосу и слизывает копну за копной сухое сено, — так тухольцы очищали один за другим каменные островки, сталкивая монголов в воду, в холодные объятия смерти. Все погибли, до последнего! От группы черных островков посредине озера не осталось и следа. Только поодаль, в сторонке, недалеко от берега, стояла еще груда камня, словно уцелевшая черная скала, подымающаяся посреди потока. Это был отряд Бурунды. Сотня туркменов и Тугар Волк — вот все, что осталось от великой монгольской рати, которая собиралась тухольской дорогой итти в Угорскую землю и здесь, среди гор, обрела холодную могилу в этих водах, хотя переплыла Яик и Волгу, Дон и Днепр. Последняя жертва смерти, эта горсточка смелых стояла посреди водной равнины, без надежды на спасение, с единственным желанием — дорого продать свою жизнь в бою. Среди них был и пленник их Максим.
Вся тухольская община собралась теперь на берегу напротив этого последнего вражеского прибежища. Спустили еще два плота, чтобы, окружив врагов, тревожить их с тыла стрелами; но и спереди, с берегов, градом летели камни и стрелы тухольцев на врага. Впрочем, большая часть этих стрел даже не долетала до стоянки Бурунды; да и те, которые долетали, не могли причинить врагу никакого вреда. А ближе подступать тухольцы не решались, боясь отравленных стрел, и вскоре, увидев бесплодность своей стрельбы, вовсе прекратили ее и остановились. Высоко на скале стоял старый Захар, не сводя глаз со своего сына, который, находясь среди врагов, ловко увертывался от стрел и камней. А подальше, среди стрелявших, стояла Мирослава, и взгляды ее летели быстрей, чем ее стрелы, в толпу врагов, среди которых сейчас находилось все самое дорогое для нее в жизни: отец и Максим. При каждой выпущенной из тухольских луков стреле замирало ее сердце.
Наскучило молодцам, стоявшим на плотах, стрелять издали попусту. Они набрались храбрости и подплыли ближе. Монголы встретили их своими стрелами и ранили нескольких; но вскоре тухольцы заметили, что у врагов кончился запас их страшного оружия, и с грозным криком ринулись на них. Молча ждали обреченные их нападения, тесно сбившись, сопротивляясь и тухольцам и бурным волнам. Но тухольцы, остановясь в двух саженях от них, метнули свои рогатины, которые у каждого были прикреплены к руке длинным ремнем. Десять монголов вскрикнули одновременно; десять тел скатилось в воду. Снова метнули молодцы свои рогатины, и снова упало несколько врагов.
— Проклятие вам! — кричал Бурунда. — Они так всех нас выклюют, хамы поганые!
Но гнев его был теперь, словно бесплодный ветер, который только шумит, а никому не вредит. Тухольские молодцы с криком, как вороны, носились вокруг вражьего стана, то здесь, то там поражая врагов метким ударом рогатины. Защищаться монголам стало невозможно. Они вынуждены были стоять неподвижно, как связанные, и ждать смерти.
— Бегадыр, — обратился к Бурунде Тугар Волк, — не попытаться ли нам как-нибудь спасти себе жизнь?
— К чему? — сказал угрюмо Бурунда.
— Все-таки жизнь лучше смерти!
— Правду говоришь, — молвил Бурунда, и глаза его засверкали, но не жаждой жизни, а скорее жаждой мести. — Но что же нам делать? Как спастись?
— Может, они захотят теперь в обмен за пленника даровать нам жизнь и свободный выход отсюда?
— Попробуем! — сказал Бурунда и, схватив Максима за грудь, вытащил его из толпы и поставил перед собой. Рядом стал Тугар Волк и замахал белым платком.
— Тухольцы! — закричал он, оборачиваясь к берегу. Тихо стало вокруг.
— Скажи им, если хотят получить этого раба живым, пусть даруют нам жизнь и свободно пропустят отсюда! Если же нет, то мы сумеем погибнуть, но и он тоже умрет, тут же, у них на глазах!
— Тухольцы! — кричал Тугар Волк. — Начальник монголов обещает вам вернуть пленника живым и здоровым и требует, чтобы вы за это всех, сколько нас еще осталось, выпустили живыми и здоровыми из этой долины! Иначе вашего сына ждет неминуемая смерть.
— Как бы желая воочию показать им всю серьезность этой угрозы, Бурунда занес свой страшный топор над головой безоружного Максима.
Вся община замерла. Задрожал старый Захар и отвел глаза от зрелища, раздирающего его сердце.
— Захар, — сказали старики, обступив его, — мы думаем, что можно принять это предложение. Рать монгольская уничтожена, а эти несколько человек нам не страшны.
— Не знаете вы, братья, монголов. Среди этих нескольких людей находится самый страшный их военачальник, и он никогда не простит нам гибели своего войска, он приведет новую рать в наши горы, и кто знает, разобьем ли мы ее еще раз?
— Но твой сын, Захар, твой сын! Помни, что его ждет гибель! Взгляни, над его головой топор!
— Пусть лучше гибнет мой сын, чем хоть один враг уйдет ради него живым из нашего края!
С плачем приблизилась Мирослава к старому Захару.
— Отец! — рыдала она. — Что ты задумал? За что ты хочешь погубить своего сына и… и меня, отец? Я люблю твоего сына, я поклялась делить с ним жизнь и служить ему! Его смерть будет и моей смертью!
— Бедная девушка, — сказал Захар, — чем я могу тебе помочь? Для тебя существуют только черные очи да гибкий стан, а я думаю о благе всех. Здесь нет выбора, дочка!
— Захар, Захар! — говорили общинники, — все мы считаем, что довольно уничтожения, что сила вражья сломлена, и община не хочет смерти этих последних. В твои руки отдаем мы судьбу их и судьбу твоего сына. Пощади свою собственную плоть и кровь!
— Пощади нашу молодость, нашу любовь! — рыдала Мирослава.
— Можешь обещать им на словах все, лишь бы они вернули тебе сына, — сказал один из загорских молодцов. — Как только Максим будет свободен, ты лишь кивни нам, и мы всех монголов отправим на дно, раков кормить.
— Нет! — сказал с возмущением Захар. — Это было бы нечестно. Беркуты держат свое слово, даже данное врагу и изменнику. Беркуты никогда не запятнают ни своих рук, ни своего сердца предательски пролитой кровью! Довольно, дети, этих разговоров! Погодите, я сам пошлю им ответ собственной рукой!
— И, отвернувшись, он подошел к машине, в ложке которой лежал огромный камень, и сильной, бестрепетной рукой взялся за канат, который придерживал эту ложку в горизонтальном положении.
— Отец, отец! — кричала Мирослава, порываясь к нему. — Что ты хочешь делать?
Но Захар, словно не слыша ее крика, спокойно нацеливал метательный снаряд на врагов.
Между тем Бурунда и Тугар Волк тщетно ждали ответа тухольцев. Склонив голову, спокойный, готовый ко всему, стоял Максим под занесенным топором Бурунды. Только Тугар Волк, неизвестно отчего, дрожал всем телом.
— Э, что нам так долго ждать! — крикнул напоследок Бурунда. — Один раз мать родила, один раз и погибать! Но прежде меня погибни ты, раб поганый!
И он со страшной силой размахнулся, чтоб одним взмахом топора рассечь голову Максиму.
Но в этот миг блеснул меч Тугара Волка над головой Максима, и грозная, смертоносная рука Бурунды вместе с топором, отсеченная одним ударом от плеча, упала, залитая кровью, словно сухое полено, в воду.
Взревел от ярости и боли Бурунда и левой рукой схватил Максима за грудь, а глаза его, с выражением смертельной ненависти, впились в предавшего его боярина.
Но в эту самую минуту Максим изогнулся и ударил его изо всей силы головой и плечами в левый бок так, что Бурунда от этого удара потерял равновесие и покатился в воду, увлекая за собой и Максима.
А в следующее мгновение зашумело в воздухе, и огромный камень, выброшенный из тухольской метательной машины руками Захара Беркута, с грохотом обрушился на кучу врагов. Брызнула вода до самых облаков, загремели камни, душераздирающий вопль раздался на берегу, — и через несколько мгновений поверхность озера снова стала гладкой и спокойной, а от отряда Бурунды не осталось и следа.
Как мертвая, не дыша, стояла на берегу тухольская община. Старый Захар, доныне такой сильный и несокрушимый, теперь дрожал, как малый ребенок, и, закрыв лицо руками, горько рыдал. У его ног в беспамятстве лежала недвижимо Мирослава.
И вдруг радостные крики раздались внизу. Молодцы, плывшие на плотах, приблизясь к тому месту, где упали в воду Максим и Бурунда, вдруг увидели вынырнувшего из веды Максима, здорового и крепкого, как всегда, и приветствовали его радостными возгласами. Радость их быстро передалась всей общине. Даже те, кто потерял своих сыновей, братьев и мужей, радовались спасению Максима, словно вместе с ним возвратились все дорогие их сердцу, погибшие в бою.
— Максим жив! Максим жив! Ура, Максим! — понеслись громовые клики и раскатились далеко по лесам и горам. — Отче Захар! Твой сын жив! Твой сын возвращается к тебе!
Дрожа от глубокого волнения, со слезами на старческих глазах, поднялся Захар.
— Где он? Где мой сын? — спросил он слабым голосом.
Весь мокрый, но с лицом, сияющим радостью, спрыгнул Максим с плота на берег и бросился к ногам отца.
— Отец мой!
— Сынок, Максим!
Больше не могли произнести ничего ни тот, ни другой. Захар зашатался и упал в могучие объятия Максима.
— Отец мой, что с тобой? — воскликнул Максим, видя смертельную бледность на лице старика и чувствуя неукротимую дрожь, сотрясавшую его тело.
— Ничего, сынок, ничего, — сказал тихо, с улыбкой, Захар. — Сторож кличет меня к себе. Я слышу его голос, сынок. Он зовет меня: «Захар, ты сделал свое дело, пора отдохнуть!»
Отец, отец, не говори этого! — рыдал Максим, припадая к нему. Старый Захар, спокойный, улыбающийся, лежал на траве с просветленным лицом, обращенным к полуденному солнцу. Он легко снял руку сына со своей груди и сказал:
Нет, сынок, не рыдай по мне, я счастлив! А глянь-ка сюда! Здесь есть кто-то, кто нуждается в твоей помощи.
Оглянулся Максим и оцепенел. На земле лежала Мирослава, бледная, с выражением отчаяния на прекрасном лице. Молодцы принесли воды, и Максим бросился приводить в чувство свою милую. Вот она вздохнула, открыла глаза и опять сомкнула их.
— Мирослава, Мирослава! Сердце мое! — звал Максим, целуя ее руки. — Очнись!
Мирослава, словно пробудясь от сна, изумленно всматривалась в лицо Максима.
— Где я? Что со мною? — спросила она чуть слышно.
— Здесь, здесь, среди нас! Возле твоего Максима!
— Максим? — вскрикнула она, приподнимаясь.
— Да, да! Смотри, я жив, я свободен! Долго-долго молчала Мирослава, не в силах притти в себя от изумления. Потом вдруг бросилась на шею Максиму, и горячие слезы брызнули из ее глаз.
— Максим, сердце мое!.. Больше не могла ничего сказать.
— А где мой отец? — спросила немного погодя Мирослава.
Максим отвернулся.
— Не вспоминай о нем, сердце мое! Тот, кто взвешивает правду и неправду, взвешивает теперь его добрые и злые дела. Помолимся, чтобы добрые перевесили.
Мирослава утерла слезы и полным любви взглядом посмотрела на Максима.
— Но подойди сюда, Мирослава, — сказал Максим, — вот наш отец, но и он покидает нас.
Захар смотрел на молодую чету светлым, радостным взглядом.
— Опуститесь на колени возле меня, дети! — сказал он тихо, слабеющим уже голосом. — Дочь моя, Мирослава, твой отец погиб — не нам судить, виновен он или невинен, — погиб так, как погибли тысячи других. Не печалься, дочь моя! Вместо отца судьба дает тебе брата…
— И мужа! — добавил Максим, сжимая ее руку в своей.
— Да благословят вас боги предков наших, дети! — сказал Захар. — В трудные дни свела вас судьба вместе и соединила ваши сердца, и вы оказались достойными и устояли в самую страшную бурю. Пусть же ваш союз в нынешний победный день будет порукой в том, что и наш народ так же превозможет тяжелые невзгоды и не разорвет своего сердечного союза с честью и совестью человеческой!
И он холодными уже устами поцеловал в лоб Мирославу и Максима.
— А теперь, дети, встаньте и чуть приподнимите меня! Я хотел бы еще перед тем, как уйти, сказать кое-что общине, которой я старался честно служить всю свою жизнь. Отцы и братья! Сегодняшняя наша победа — великое дело для нас. Чем мы победили? Только ли нашим оружием? Нет. Только ли нашей хитростью? Нет. Мы победили нашим общинным строем, нашим согласием и дружбой. Хорошенько запомните это! Пока вы будете жить общинным строем, дружно держаться вместе, несокрушимо стоять все за одного и один за всех — до той поры никакая вражья сила не победит вас. Но я знаю, братья, и чует моя душа, что это был не последний удар по нашей общинной твердыне, что за ним последуют другие и в конце концов разобьют нашу общину. Худые времена настанут для нашего народа. Откажется брат от брата, отречется сын от отца, и начнутся великие распри и раздоры в русской земле, и пожрут они силу народа, и тогда попадет весь народ в неволю к чужим и своим насильникам, и они сделают его покорным слугой своих прихотей и — рабочим волом. Но среди этих несчастий снова вспомнит народ свои прежние вольности, и благо ему, если он скорей и ясней их вспомнит: это спасет его от целого моря слез и крови, от целых столетий неволи. Но раньше ли, позже ли, он припомнит жизнь своих предков и пожелает пойти по их стопам. Счастлив тот, кому суждено жить в эти дни! Это будут прекрасные дни, дни весны, дни возрождения народного! Передавайте же детям и внукам вашим сказания о прежних днях и прежних порядках. Да живет среди них память об этом в дни грядущих невзгод, как не угасает под пеплом живая искра! Придет пора — искра возгорится новым пламенем! Прощайте!
Тяжко вздохнул старый Захар, взглянул на солнце, улыбнулся, и через минуту его не стало.
Не плакали по нем ни сыновья, ни соседи, ни односельчане, ибо хорошо знали, что по счастливому грех плакать. С радостными песнями обмыли его тело и отнесли на Светлую поляну, к старинному жилищу прадедовских богов, и, положив его в каменном святилище лицом к золотому образу солнца на потолке, завалили вход огромной плитой и замуровали. Так опочил старый Захар Беркут на лоне тех богов, которые жили в его сердце и навевали ему всю его жизнь честные, обращенные на благо общины, мысли.
Многое изменилось с той поры. Даже слишком верно сбылось пророчество старого общинника. Великие невзгоды градовой тучей прошли над русской землей. Старинный общинный строй давно забыт и, казалось бы, похоронен. Но нет! Не нашим ли дням суждено возродить его? Не мы ли живем в ту счастливую пору возрождения, о которой, умирая, говорил Захар, или хотя бы на заре этой счастливой поры?
1882