Илья Штемлер
Архив
ПАМЯТИ МОЕЙ МАМЫ, РЕВЕККИ ИЗРАИЛЕВНЫ, ПОСВЯЩАЮ
После полудня в пятницу, 25 марта 1916 года, магистр фармацеи Петр Алексеевич Зотов спустился во двор дома, что выставился фасадом на заезженный Мучной переулок.
— Николя-ай! — укоризненно покачал головой Зотов, глядя в распахнутые двери сарая, откуда тянуло теплым дровяным духом. — Там ты, нет?
В ответ донесся сухой рокот скатившихся поленьев в сопровождении незлой брани.
Фармацевт присмирел. Он был человек тишайший, и всякая громкая фраза, а тем более брань, его приводила в замешательство.
— Ты что же, голубчик, не поднялся на крышу снег сшибать? — помедлив, проговорил Петр Алексеевич. — Жду я, жду, понимаешь, — фармацевт привалился плечом к сырому столбу, к которому натягивали веревку для сушки белья.
Денек сегодня стоял отменный. Прильнув к бурой кирпичной стене дома, солнышко проявлялось зеленоватым тоном, а в местах, где еще сохранилась штукатурка, переходило в родной бледно-лимонный цвет, еще жидковатый по ранней весне, но с обещанием набрать свое.
Напрасно он облачился в шубу, на улице гораздо теплее, чем думалось. Вот на прошлой неделе стояли морозы — вспоминать зябко. Даже удивительно, как он не простыл, дни напролет проводя на грузовом дворе пароходства — отправлял имущество в Швецию. Вроде бы и жил тихо-скромно, а барахлишко поднабралось — ломовые удивлялись. А все книги…
— Что вы, Петр Алексеич, беспокоитесь? — дворник высунулся из сарая. — Ваше дело — сброшу я снег с крыши, аль нет? Пусть новые жильцы беспокоятся.
— Как же, как же… Николяй! — всплеснул руками Зотов. — Порядок-с… Да и хозяин недоволен будет, по голове тебя не погладит.
Дворник ухмыльнулся, точно приставил к унылому лицу хитрую маску. По нынешним военным временам, его не очень беспокоит мнение домовладельца, пусть поищет дворника.
— Чего ждать меня? Оставили чердак открытым да и пошли…
— Открытым, — укоризненно протянул Зотов. — А пропадет что? — Он смотрел на дворника чистыми, слегка навыкате голубыми глазами.
— Дак вить уезжаете из Расеи, — недоумевал дворник.
— Все одно. Что обо мне подумают? — упрямился фармацевт.
Вручив ключи от коридора, Петр Алексеевич побрел к воротам. Он то и дело останавливался, осторожно пробуя мыском галош неверные накатыши серого хляблого снега, чтобы не черпануть ненароком талой воды.
С утра откуда ни возьмись объявился снежок, для марта месяца хоть и ожидаемый, но все равно гость несерьезный, и переулок, казалось, усыпало мукой, выпавшей из мешков, что хранились в торговых рядах вдоль Апраксина двора.
Фармацевт постоял в раздумчивости, вбирая свежий воздух, идущий от канала, и, определившись, решительно повернул направо, к суетливой Садовой улице… По этому Мучному переулку он топчется без малого лет десять, а до того жил в Свечном. Собственно, там и сейчас проживает его матушка Ванда Казимировна с сестрой Аделаидой.
Родился фармацевт Петр Алексеевич Зотов в Самаре, тридцать два года тому, в семье генерала от инфантерии. Это потом уже отца перевели в Петербург, где он и служил до своей неожиданной смерти. Как было объявлено в Скорбном листе: «Умер от необъяснимого внутреннего удара в расцвете сил и прилежания. Отпевание усопшего имеет место быть в Исидоровской церкви Александро-Невской лавры». И с тех пор минуло девять лет. Матушке определили весьма почтенный пенсион на содержание. Кроме того, она держала швейную мастерскую. Там же управлялась и сестренка Аделаида. Такая оказалась деловая девица, куда там! Белошвейки боялись Аделаиду пуще матушки. Но и любили за справедливость и красоту.
В свои тридцать два года Петр Алексеевич ходил в женихах, все никак не мог подобрать супругу, чем приводил в отчаяние мать. Очень ее огорчала привередливость детей — дочь тоже была не замужем, несмотря на внешнее очарование. Однако в отличие от кроткого Петруши она проявляла норов неукротимый и дерзкий, всех претендентов гоняла взашей. Но дала слово маменьке смириться, когда старший брат обретет семейный покой. А тот все упрямился…
Только вот пришло письмо от брата Ванды Казимировны — Яна, который проживал в Швеции. Что дело у него в той Швеции солидное, аптечное. И все было бы хорошо, только вот годы. Чувствует, что скоро призовет его архангел в кущи небесные. А потому как он живет один, без семьи, то хотелось бы не пускать богатство аптечное на сторону, а передать родному человеку. Покопавшись в своей родословной, он пришел к выводу, что, кроме сестры Ванды, у него на белом свете никого уже нет. Да и сын вышеозначенной сестры Петенька, как он слыхивал, пустил свой жизненный интерес по лекарственной части и даже удостоен был званием магистра фармацеи, что свидетельствует об усердии племянника и серьезном образе жизни. Вот и хорошо было бы, ежели бы Петенька переехал в шведский город Упсала.
Поразмыслили они на семейном совете, повздыхали и решили — быть тому, не пропадать же добру, пусть хоть в Швеции. А там, глядишь, и все к нему переберутся — в России жизнь становилась все более непонятной. О войне говорить не приходилось, хоть и далеко от Петрограда стреляли, да отзвуки доносились. Кому, как не фармацевту, с его лекарствами, об этом знать. Да и тяготы с войной понятны: это когда же было, чтобы с одобрения градоначальника фунт телятины подскочил до сорока копеек? Не иначе как мор грядет на столицу. Но главное — напряжение какое-то в атмосфере ощущается, точно сам воздух густеет, превращается в студеное желе, что с трудом проникает в вялый от зимы организм. Или оттого, что народ стал задиристый, нервный, бранчливый, власть ни в грош не ставит. Взять того же дворника, Николая. Где это видано такое отношение к службе? Жильцами кормится — и туда же, укоряет. Снег сбросить с крыши, одолжение превеликое… Но самое сильное огорчение Петр Алексеевич Зотов испытал на прошлой неделе. Собственно, это и подвигло его в одночасье принять решение об отъезде к дяде, в Швецию.
Год назад скрылся из столицы товарищ председателя Василеостровского общества взаимного кредита Пановко.
Тот самый, что торговал аптекарскими товарами под фирмой «Торговый дом Пановко». Заурядное событие, не прихвати почтенный аптекарь с собой более ста тысяч общих денег. Среди пострадавших акционеров значился и Петр Алексеевич. Найти беглеца в России — все одно, что иголку в стогу сена. И конкурс, отчаявшись, представил отчет о несостоятельности в коммерческий суд, предложив кредиторам по шесть копеек за рубль — все, что удалось выручить после распродажи скудного имущества беглеца. Матушка, Ванда Казимировна, и сестра Аделаида не знали еще о конфузе Петруши: представить только, какой разразится скандал — деньги-то, восемьсот рублей, были вложены в пай ими по настоянию Петра Алексеевича, уверявшего родных, что дело верное. Ну, мать смирится, а вот Аделаида, та не умолчит, каждый рублик оговорит. Будто ее брат был в сговоре со злодеем.
Скорее бы уехать к дяде, в Швецию, а там, глядишь, и вернет им деньги. При мысли о скором отъезде Петр Алексеевич взгрустнул. Ехать ему не хотелось. В чужую страну, к незнакомым людям. Но отказываться глупо, он давно мечтал о своем аптечном деле. К тому же, если не понравится, он всегда сможет воротиться. Мысль о возможности возвращения в Россию смягчала печаль отъезда.
Свернув после тихого Мучного на Садовую, фармацевт тотчас затерялся в толпе, что, нежась, подставляла себя весеннему солнышку, то густея у дверей лабазов, то, наоборот, растворялась, сползая на брусчатку мостовой, чуть ли не под колеса лихачей.
Напротив, через дорогу, рекламный щит синематографа «Монтрэ» оповещал, что по желанию публики продлевается показ фильма «Стенька Разин» в сопровождении хора лучших артистов.
Петр Алексеевич постоял, разглядывая щит. Казалось, толстомордый разбойник призывно подмигивает ему хмельным глазом — зайди, не гнушайся, погляди, как я лихо распоряжаюсь своей жизнью. Это тебе не в Швецию перебираться под доброе дядюшкино благословение… Стенька чем-то напоминал беглого товарища председателя Василеостровского общества взаимного кредита. Такая же гнусная харя с низким лбом под черной набриллиантиненной скобкой.
«Зайти, что ли, поглядеть, как его казнят? — сладко подумал фармацевт, мысленно ставя на место разбойника проклятого разорителя доверчивых пайщиков. — Может, предрешу сим поведением судьбу мерзавца. И билет днем недорогой».
Петр Алексеевич занес было ногу на мостовую, но тут его пронзило сознание того, что, в сущности, он прощается с городом, в котором родился и прожил более трех десятков лет. И терять время в душном заплеванном «Монтрэ», в который он и в прошлые-то годы не хаживал, предпочитая облитый золотистым штофом «Пикадилли» на Невском. Ведь как-никак — магистр фармацеи. Ранг по ученой иерархии не такой уж и обидный, а если учесть не старые годы, то вообще добился Петр Алексеевич значительных успехов. Некоторые лекарства от недуга в костях, застарелых накожных болезней были запатентованы им и пользуются не только в России. Так что есть чем похвалиться перед дядей-фармацевтом, не с пустыми руками едет. Кроме всего, он везет идеи, это тоже кое-что да значит. Последнее его прошение в Медицинский департамент Министерства внутренних дел было, правда, отклонено на том основании, что один из компонентов, входящих в состав лекарств, является стратегическим сырьем. А скольких людей он уже подлечил этим лекарством на своем Васильевском острове, где служил при аптечном деле! Сотни две, не меньше… Ничего, развернется он в Швеции. Еще заговорят о нем департаментские чиновники, придет время.
Так его память перемешивала радости и огорчения, события давние и совсем вот вчерашние. Точно бросала на чаши весов все «за» и «против» его отъезда из России. Но эти рассуждения являлись не больше чем затеей, для себя уже все было решено и отрезано. И в этих терзаниях была особая сладость, точно касался ногтем зудящего места. Сентиментальная душа Петра Алексеевича Зотова сейчас испытывала томление, глаза заплывали слезами, и знакомые контуры домов подрагивали, рябились, будто их накрывал неизвестно откуда взявшийся дождь.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Сообщает гидрометцентр.
…Характер атмосферных процессов на европейской части страны меняется. На смену областей высокого давления с Центральной Европы перемещается область низкого давления. Это приведет к дождям, повышению ночных и понижению дневных температур…
Глава первая
1
Как и большинство учреждений города Л., архив начинал работу в восемь тридцать. Однако старший хранитель отдела обеспечения сохранности Евгений Колесников, по прозвищу «декабрист», загодя расписывался у дежурного — ему предстояло распечатать опломбированные на ночь все девять хранилищ, что разместились на пяти этажах бывшего монастыря Большого Вознесения.
Колесников был смугл, узкая грудь едва прикрывалась пуловером грубой вязки, поверх которого широкий солдатский ремень стягивал тесные лысые джинсы. Копна желтоватых волос, отсеченных ножницами на тощем затылке и височках, отдаленно напоминала кочан жухлой капусты.
Дежурный милиционер Мустафаев каждый раз разглядывал шевелюру молодого человека с большим интересом и удивлением. Обычно Колесников снисходительно терпел это любопытство, но сегодня старший хранитель был не в духе.
— Вы, сержант, напоминаете мне дятла, — Колесников расписался в журнале, выбрал из шкафчика ключи и, подняв лицо, вздохнул: — Извините, сержант! — Он направился к лестнице, под которой хранились две бадьи с известью и ворох рабочей одежды.
Колесников поднимался по лестнице, вытягивая из ветхих ступенек всхлипывающие звуки. Точно лестница сочувствовала Евгению Колесникову в том, что его ждет унылый и однообразный день. Но это только для непосвященных, принимающих работу в архиве как дело безрадостное, а сам Колесников ждал каждый день не так, чтобы с волнением, но с любопытством. А настроение свое сумрачное сегодня мог объяснить личными заморочками… Мало ему неприятностей с сундуком из бывшей монастырской трапезной, так вот уже три дня, как вечерами домой вваливается ватага дознавателей: участковый, следователь из милиции, дворник и еще двое шустряг, меченных красными повязками. Все допытываются о колченогом железнодорожнике, что зачастил последний месяц в гости к Женькиной родной тетке по материнской линии. Тот железнодорожник — теткин последний ухажер — совершил какой-то проступок. Вот милиция и пришла по следу, вызывая у Женьки раздражение своей навязчивостью и недоверием. Так что еще не известно, что лучше — теткины загулы или беспардонность дознавателей. Поэтому Женя и окрысился на кроткого сержанта Мустафаева, облаченного в такую же серо-голубую форму.
— Извините, сержант, — Колесников свесил голову над провалом лестничной клети. — Я не имел в виду вас, сержант. А сами вы похожи на горного орла.
— Ладно, идите! — Мустафаев великодушно всплеснул руками и боком взглянул в полуослепшее зеркало, что висело у входа. Неуловимое сходство с орлом было — нос с горбинкой, впалые горячие щеки. А рядом, в глубине зеркала, у входной двери, он увидел бабку в поношенном пальто с потертым каракулевым воротником и в платке. Мустафаев хмуро оглядел бабку. Нос пуговкой, круглые глазки неопределенного цвета, а вокруг пухлых губ сеть глубоких морщин…
— Справку мне бы, за справкой прилетела, — бабку ничуть не смутил суровый взгляд милиционера. — Варгасова я. Дарья Никитична Варгасова.
— Справки выдают с десяти.
— А сейчас сколько? — посетительница зыркнула на стенные часы. — Батюшки… Девятый час? У тебя не отстают?
Сержант зашел за конторку и произнес решительно:
— Придется вам погулять.
— Ты что, сынок, я свое отгуляла. — Бабка присела на край скамьи, дерзко поглядывая на милиционера.
«Все перестали бояться милиции», — уныло подумал Мустафаев, но промолчал. Надо было еще составить рапорт — краткую запись — о том, что за время ночного дежурства в Архиве истории и религии никаких происшествий не происходило. Мустафаев сдвинул поудобней тетрадь, приноравливаясь к первой фразе. Он избегал писать рапорты, донесения, письменное изложение его удручало недоступностью. Поэтому служба в архиве среди старых, казалось, забытых навсегда бумаг каким-то образом поднимала сержанта в собственных глазах. А со временем сделала горячим поборником архивного дела.
Стараясь не привлекать внимания серьезного милиционера, бабка достала из сумки бутыль с какой-то мутной жидкостью, расправила газетный сверток, в котором оказался бутерброд с сыром, и принялась за еду.
— Устроили тут столовку, — недовольно проворчал Мустафаев.
— Режим у меня. Долго голодать — в глазах круги пойдут, — решительно ответила посетительница. — Может, и ты хочешь? Давай стакан, налью тебе звару от ревеня.
Сержант тяжко вздохнул. Или простонал…
— Плохо старому человеку… Молодые думают, что они всегда будут молодыми, — тянула свое бабка, примериваясь, как бы половчее ухватить бутерброд.
Эти слова тронули сердце сержанта Мустафаева.
— Иногда они раньше начинают прием. В полдесятого.
Посетительница уловила сочувствие в голосе милиционера. Ее носик вытянулся, глазки оживились.
— Придут работнички, ты им и подскажи… У гражданки Варгасовой времени мало, ей еще в собес надо сгонять. У нее сын погиб на фронте, — деловито подсказала посетительница. — Только и надо, что справку заполучить. Для обмена жильем требуют.
Сержант развел руками: порядок есть порядок. Старушка раздумчиво продолжала жевать бутерброд… Чует сердце, втравит племянничек Будимирка Варгасов ее, старую, в какую-нибудь каверзу. Сам уже в тюрьме сидит, а все какие-то проказы замышляет из камеры своей арестантской. Ну на кой ляд ему справка о померших родственниках Дарьи Никитичны? Авантюрист. И придумал же — сказать в архиве, что справка нужна оформить наследство, чистый авантюрист! А как взял в долг восемнадцать рублей, так и до сих пор не возвращает, сукин сын. Таким же был и его отец, Ленька Варгасов, старший брательник покойного мужа Дарьи Никитичны. Правду говорят: кровь — не водица… При воспоминании о своем племяннике-арестанте, Будимире Леонидовиче Варгасове, старуха протяжно вздохнула и по-новому, с опаской, поглядела на милиционера.
Сержант попытался было сосредоточиться на постылом рапорте, как дверь стукнула бронзовой ручкой, отмечая появление на службе директора архива Захара Савельевича Мирошука: высокий, худой, в длиннополом плаще, что падал с прямых острых плеч, отдаленно напоминая сутану. Такие плащи вошли в моду в начале семидесятых годов, но куплен он был женой Мирошука значительно позже, в магазине уцененных товаров. К счастью, мода подчиняется закону карусели, и если терпеливо ждать, то можно своего дождаться. Поэтому Захар Савельевич и сейчас выглядел на улице элегантным мужчиной, если бы не странная фуражка, гибрид буденовки и жокейской кепи.
Итак, ровно в восемь тридцать Мирошук вступил под своды бывшего монастыря, поздоровался с сержантом и со значением посмотрел на часы, как бы подчеркивая служебную аккуратность.
Мустафаев уважительно тронул вытянутыми пальцами висок и, упреждая вопрос директора, бодро пояснил:
— Маляры не появлялись, — он повел подбородком в сторону лестницы.
Мирошук и сам уже видел, что бадьи с известью стояли нетронутыми.
— Жаловаться надо, — подсказал милиционер — Стыдно, иностранцы ходят.
Директор нахмурился.
— Кстати… должен прийти исследователь из Швеции. Так сразу же ко мне проводите.
— Я смену сдаю, — ответил милиционер.
— Передайте сменщику… А гражданка что сидит? За справкой? — неосторожно спросил директор.
Дарья Никитична только и ожидала, чтобы заявить о себе. Сползла со скамьи и смело шагнула к директору. Мирошук выставил вперед руки, выгнул дугой сутулую спину.
— Не ко мне, не ко мне! — зачастил он. — И вообще, прием с десяти.
— А сейчас сколько? — прикинулась бабка.
— Половина девятого, — Мирошук пытался обойти посетительницу.
— Так они же стоят у вас, — встрепенулась бабка. — Пришла, была половина, и сейчас половина. А мне еще в собес надо успеть. Там тоже полдня проваландаешься.
— Все равно справки на руки не выдаем, — Мирошук подбирался к лестнице. — Оставьте заявление, вышлем по месту требования. Срок — месяц, — и он заторопился на свой этаж.
Директор избегал по утрам встречаться со своими сотрудниками у служебного входа. Он спешил в свой кабинет, усаживался в кресло и начинал названивать по внутреннему телефону, вызывая к себе руководителей отделов…
— Вот! Трендит уже, начальство. Неймется! — бросила через плечо заведующая отделом использования Анастасия Алексеевна Шереметьева спешащей за ней Нине Чемодановой.
— Мой телефон? Или твой? — прислушалась Чемоданова, складывая зонтик. — Интересно, директор давно заявился?
— Только что, — Мустафаев улыбался Чемодановой. Ему нравилась эта черноглазая узкоплечая женщина, всегда опрятно одетая и внешне напоминающая земляков сержанта из далекого Закавказья.
— Нет, это не мой телефон, — решила Шереметьева. — Это в кабинете хранителей надрывается… Софья Кондратьевна, кажется, вами интересуется начальство, — добавила она, обращаясь к низкорослой толстушке, что только перешагнула порог.
— Ну и что?! — Софья Кондратьевна Тимофеева слыла дамой независимой и резкой. Даже директор ее побаивался, а о простых сотрудниках и говорить не приходилось. — На моих только двадцать пять минут девятого… — Тимофеева отряхнулась, точно маленькая задорная собачонка.
— Батюшки! Откуда ж такой дождь сорвался! А мне еще в собес бежать, — заполошила старушка Варгасова, глядя на сотрудниц архива, сбившихся у стола дежурного. — Доченьки… Неужели месяц мне справки окаянной дожидаться? Помру ведь…
Милиционер кивнул бабке в сторону Чемодановой. Старушка ухватила Чемоданову за поясок и притянула к себе, горячо повторяя просьбу. Вид ее мог разжалобить камень, а не то что мягкое сердце старшего архивиста Нины Чемодановой.
Маленькую комнату — бывший монастырский чулан — приспособили под приемную архива. В ночные часы тут кемарил дежурный охраны. Поэтому решение Чемодановой заняться посетительницей немедля застало Мустафаева врасплох. Оставив пост, он метнулся собирать раскладушку. Кривая его тень дергалась на грязной, ждущей побелки стене.
— Что вы так тяжко вздыхаете? — Чемоданова заполняла анкету сама, от бабки в этом деле проку было мало, по опыту известно.
— Жизнь такая, доча, вот и вздыхаю, — Дарья Никитична торжественно сидела на кончике стула, точно готовилась принести присягу.
— Я не вам, — уточнила Чемоданова. — Я милиционеру.
Мустафаев выпрямился. Щеки вдохновенно опали, а в глазах засветилось лукавство. Очень уж ему нравилась Чемоданова.
— Я не вздыхаю. Я думаю, — проговорил он мягко.
— О чем же вы думаете так тяжело? — Чемоданову забавляло тайное воздыхание по ней милиционера.
— Ты пиши, дочка, пиши, не отвлекайся, — волновалась старушка. — О чем может думать милиционер? О жуликах.
— Ай, бабушка, такая горячая старушка, — Мустафаев покраснел, пристраивая раскладушку в нишу стены.
Чемоданова водила ломаным ногтем по анкете, размышляя, с чего начать архивный поиск. Куда проще, если бы Варгасова помнила приход, в котором крестилась. Обычно крещение происходило в ближайшей церкви. Если семья бабки проживала на Моховой, то надо искать в метрических книгах церкви Симеона и Анны. За годы работы в архиве Чемоданова доподлинно изучила топографию церквей города Л., хотя большинство из них давно снесли.
— Вы точно жили на Моховой?
— Ну дак… Сейчас в том доме сапожная мастерская.
— А в церковь какую ходили? Симеона и Анны?
Бабка в восхищении хмыкнула — такая соплюха, а помнит. Старые люди забыли, а она помнит. И верно, была церковь Симеона, была.
— А если ваш отец работал, как вы говорите, на железной дороге, то вас могли крестить в Пантелеймоновской церкви.
— На железной, — все дивилась познаниям архивистки Дарья Никитична. — Башмачником служил, вагоны на ходу останавливал. Получал гроши, а семью держал. Не то что нынешние инженера… Вот племянник мой двоюродный, Будимирка, институт прошел, а как должен мне восемнадцать рублей, так и не отдает.
— Простить надо ему, — съязвил сержант. — Амнистия была, слыхали?
Чемоданова одобрительно взглянула на дежурного — и юмор у служивого есть? Мустафаев козырнул Чемодановой и даже подмигнул, что при его робости означало особое расположение.
— Слыхала, — кивнула бабка. — У соседки моей с подоконника кило свинины слямзили. Люди говорят — из тех, кто по амнистии соскочил… А что, всех прощают, если эта амнистия вышла? — она сложила гузкой блеклые губы. «Видать, и этого сукиного сына, Будимирку, племянника, выпустят», — подумала она.
Мустафаев вышел из комнаты и уважительно прикрыл за собой дверь.
В коридоре было тихо. Здоровенный котище, прошатавшись где-то всю ночь, возлежал на своем привычном месте, у стола. При виде Мустафаева кот благоcклонно приподнял кончик хвоста. Базилио был гордый кот и не от всех принимал подношения. К Мустафаеву кот относился снисходительно. Таких счастливчиков в архиве было человек пять, не больше.
Шкаф, где хранились ключи от рабочих комнат, был пуст, все сотрудники уже на своих местах, за исключением второго и четырнадцатого помещения.
Мустафаев собрался было вернуться к рапорту, как с улицы вошел хозяин кабинета номер два — Илья Борисович Гальперин, заместитель директора архива по научной работе, — квадратный мужчина в голубой рубашке и коричневом пиджаке, рассчитанном на куда более скромную фигуру, и в силу этого обстоятельства живот выдавался вперед, точно корма голубого цеппелина. Круглое лицо цвета сырого теста собрало на своей просторной площади нос, состоящий из пухлого кончика с чуть вывернутыми ноздрями, маленький девичий ротик, тяжелый подбородок с кокетливой родинкой в углу. Но все это, казалось, держится на лице только ради одного: показать, какие рядом с ними живут глаза. Вот глаза у Ильи Борисовича были действительно красивые — черные ресницы нависали над прозрачно-голубыми белками, на которых резко рисовались синие зрачки с томной немужской поволокой. Еще Гальперина отличал тембр голоса, низкий, с глубинными перекатами.
— Что, брат Полифем? Спокойно в нашей пещере? — рокотал Гальперин, старательно обтирая ботинки о рифленую решетку. — Ни пожара, ни наводнения?
Мустафаев хмурился, ему не нравились такие шутки.
— Не сердись, брат Полифем. Имя я тебе дал легендарное, из греческой мифологии, и для уха не оскорбительное. Как звучит! По-ли-феэ-эм-м, — растягивал в свое удовольствие Гальперин.
Кот приподнял сонную башку, подумал и, вытянув толстые лапы, потянулся, прогибая грудь к полу.
— А… Дон Базилион! Узнал, стервец.
— Это вы его оглушили, — выразил сомнение Мустафаев.
— Неправда, Полифем. Я ему лакомства ношу… Иди сюда, разбойник! — Гальперин сунул руку в карман и вытащил сморщенную сосиску.
— Такие он не ест, — обрадовался Мустафаев.
— Какне ест? Я ем, а он не ест? — Гальперин бросил сосиску на пол.
Кот лениво тронул лапой подношение, понюхал и, отойдя в сторону, сел, обвернувшись хвостом, точно шалью.
— Ах, подлец, ах, бандит, — хохотал Гальперин. — Я ем, а он брезгует. Учуял, видать, дерьмо, дегустатор… А вчера ел.
— За ночь испортилась, — Мустафаев протянул заму по науке ключи с тяжелым барашком, остатком монастырской роскоши.
Гальперин принял ключи в маленькую ладошку, подержал на весу.
— Что делается на улице, любезный Полифем! Вы, как страж порядка, должны за этим следить… Все спешат, сталкиваются, разбегаются. Какой-то молодой человек подскочил ко мне, попросил разменять двугривенный. Пока я отсчитывал, его и след простыл. Так и убежал с одним моим пятаком в кулаке… Я вам точно говорю — люди посходили с ума. Такое впечатление, что все требуют реванш, непонятно за что. Но реванш! — Гальперин зевнул. — И-иех-х… Пора уж и мне на пенсию, засиделся…
— Поработайте еще, — великодушно ответил Мустафаев. Он с трудом удержался, чтобы не напомнить о молве про ухаживание Гальперина за молодой аспиранткой из Уфы. И лишь добавил, кивая на бидоны, упрятанные под лестницу: — Маляры опять не явились. Известь уже высохла.
— Я, молодой человек, заместитель директора по научной работе. Я есть мозговой центр, а не завхоз Огурцов а. И требую к себе соответствующего почтения. А у меня… даже кот не желает откушать сосиску.
— Съел уже, — мирно ответил Мустафаев.
Дон Базилио сидел, как и прежде, на своем месте. Сосиска исчезла.
— Ах, хитрец, ах, лицемер, — рокотал Гальперин. — Среди людей живет, набрался опыта. — Гальперин двинулся к лестнице, тяжело переставляя ноги. Спина у него была беспомощная и усталая.
Будь сержант Мустафаев более проницателен, он наверняка бы заметил, что сегодня, как и последние несколько дней, Илья Борисович Гальперин далеко не тот Гальперин, которого знали сотрудники архива. Что и лишь старательно играет роль говоруна и демократа, каким привыкли видеть в архиве заместителя по науке…
Гальперин остановился у ступеньки и обернулся к дежурному.
— Брусницын уже на работе? Король каталога?
Мустафаев взглянул на шкафчик. Ключ от четырнадцатой комнаты оставался на месте.
— Ключ на месте, — ответил дежурный. — Болеет, наверно, этот ваш Брусницын.
2
Анатолий Семенович Брусницын — сорокалетний мужчина, роста ниже среднего, с необычайно покатыми плечами, широким женоподобным лицом под нежно вьющейся каштановой шевелюрой — панически боялся плотно прикрытых дверей, особенно с тех пор, как он связал себя законным браком.
— Просто какая-то блажь! Или болезнь! — повторяла жена Зоя после очередного его приступа. — Тебе надо показаться психиатру.
— Или гипнотизеру, — с готовностью соглашался Брусницын, печально улыбаясь карими детскими глазами.
Зоя свела мужа к психоневрологу, Вениамину Кузину, бывшему своему однокашнику. Кузин ничего определенного не сказал, но отдохнуть порекомендовал, чтобы не сорваться. И устроил Анатолию Семеновичу шестидневный отдых.
— Прости, дружище, дольше продлевать бюллетень я не вправе. Только через ВТЭК, — развел руками доктор Кузин, когда они повстречались на вечеринке у Варгасовых.
— А мне и не надо, — виновато улыбнулся тихий Брусницын. — И так истомился от безделья.
Он не ожидал встретить врача у Варгасовых и смутился. Возможно, оттого, что лукавил. Именно сейчас ему не хотелось появляться на работе, включаться в смуту, затеянную этим «декабристом» из отдела хранения — Женькой Колесниковым. А отмолчаться не удастся. И дернуло его тогда дать совет Колесникову писать не только в управление, но и повыше…
Надо заметить, что боязнь плотно прикрытых дверей наблюдалась у Брусницына не постоянно, а в моменты каких-то особых атмосферных аномалий, например во время грозы или сильного ветра. И сейчас, подобно застенчивому алкоголику, что, скрываясь, жаждет опрокинуть заветную стопку, Брусницын украдкой поглядывал на белую дверь, что напрочь сливалась с прямоугольной рамой. И за которой зловещие силы с роковой неотвратимостью собирались над головой несчастного Анатолия Семеновича.
Побледневший, с пугливо опущенными плечами, он поднялся с кресла и шагнул к дверям. Прижал повлажневшую ладонь к холодной эмали и, собравшись с духом, надавил. Тотчас в проем ворвался перекат грозы от окна, распахнутого где-то в глубине большой квартиры.
— Гром, что ли?! — удивились гости, не сводя глаз с красочных планшетов, — все были заняты азартной игрой под названием «Хочу разбогатеть».
— Люблю грозу в начале мая! — жена Зоя разжала кулачок, швырнув на планшет кубики с черными точечками…
Брусницын шагнул в коридор, забитый множеством вещей. Узкий диван с золотистой обивкой, торшер с баром, много книг… Присев на край дивана, Брусницын снял с полки Малую энциклопедию, раскрыл наугад… Мелкий шрифт расплывался, дрожал. Наконец буквы точно насытились, успокоились и выстроились в четкие ряды. Слово попалось незнакомое — «Инкрет». Оно означало гормон, проникающий непосредственно в кровь или лимфу… Брусницыну представилось: если этот инкрет попадает в кровь, то общий тонус становится активным, а в лимфу — наоборот, хандра. Почему он так решил, Брусницын не знал.
Интересно, куда сейчас выделяется его инкрет? И вообще, странно, он сидит в гостях у малознакомых людей, сидит тихо, ни с кем не связывается, а внутри него черт-те что делается. И Брусницын вдруг подумал, что он, Анатолий Семенович Брусницын, сорока лет от роду, женатый, отец девочки Кати, руководитель группы каталога архива с окладом в сто тридцать рублей… скоро умрет. Почему?! Вроде и не болеет особенно ничем. А эта история с психоневрологом — так, ерунда, если разобраться. Только что бюллетенил недельку… Ага! Именно тогда его и посетили эти вялые мысли о смерти. Он еще подумал, что смерть его была бы совершенно некстати, с массой неудобств для близких — незавершенные дела, долги… Гальперину, например, с прошлого лета должен сорок три рубля. Занимал пятьдесят, но семь рублей возвратил с публикации заметки о крушении царского поезда, а сорок три рубля так и висят. Гальперин — добряк, говорит, отдашь, когда будет. А когда будет? Все какие-то суетливые дела, непредвиденные платежи… Вспомнив Илью Борисовича Гальперина, Брусницын улыбнулся. Как-то Брусницын попал в кабинет зама по науке, надо было просмотреть тематический план — у Гальперина тогда прихватило сердце, он отлеживался дома… Разыскивая план, Брусницын наткнулся на начатое письмо. Он бы не стал читать, если бы не обращение — витиеватое и смешное: «Разлюбезная моя Ксантиппа, услада души и тела…». Брусницын рассмеялся в голос. Он представил Гальперина в образе Сократа, что изливается своей жене — Ксантиппе… Но то, что прочел Брусницын дальше, его изумило. Оказывается, в документах, которые вытряхнул из сундука, упрятанного в монастырской трапезной, Женька Колесников, в деле какого-то уездного помещика Сухорукова наш уважаемый Илья Борисович Гальперин обнаружил… три письма Льва Николаевича Толстого! Брусницын не поверил своим глазам и вновь перечитал строчки влюбленного Сократа. Да! Самого Толстого. Целых три письма! Правда, Гальперин сомневался в их подлинности и решил не обнародовать находку до идентификации. Но, судя по всему, у помещика Сухорукова имелось и ЧЕТВЕРТОЕ письмо, которое он отослал кому-то из своих родственников. То ли Издольским, то ли Лопухиным. Подробней в документах не указано, надо просмотреть фонды этих родственников…
Далее Гальперин предлагал использовать «находку» в диссертации, над которой работала «Ксантиппа»… Весть настолько ошарашила Брусницына, что он и не вникал в дальнейшее содержание письма. Ай да Илья Борисович! Только представить — какую сенсацию вызовут письма Толстого, если они подлинные… Конечно, было искушение самому заняться фондами Издольских и Лопухиных, поискать четвертое письмо. Но профессиональная этика сдерживала Брусницына. Да и с чего это он вдруг ринется в архив — негоже читать чужие письма… А жаль!
Брусницын вздохнул и оставил энциклопедию, где затаилось взволновавшее его слово «инкрет». Поднялся с дивана и направился в кухню.
Нравилось ему на кухне у Варгасовых. Все тут дышало благополучием, все вещало о том, что хозяева с жизнью в ладу и согласии. Даже сейчас, в суматохе вечеринки… Шкафчики с красными дверцами, обои замысловатого рисунка. Плита импортная. Голубая посуда из гжельской керамики, что сейчас модно. Хорошо живут Варгасовы… Особенно нравился Брусницыну аппарат под названием «Родничок», что висел над водопроводным краном.
Но едва он успел поднести стакан к губам, как Брусницына окликнули.
Этого полноватого мужчину в сером джемпере он приметил еще в гостиной. Ему показалось, что мужчина с подчеркнутой любезностью оборачивает лицо в сторону Брусницына. А так как все гости уставились в телевизор, по которому гоняли через видеомагнитофон какой-то фривольный фильм, то внимание незнакомца было весьма заметным.
— Анатолий Семенович? — мужчина прикрыл за Брусницыным кухонную дверь. — Вам нехорошо? Что-то вы бледный…
— Нет, нет. Все в порядке, — промямлил Брусницын, недоумевая, откуда незнакомец знает его имя-отчество. — Решил воды попить.
— От чего человек толстеет? — незнакомец добродушно пошлепал по заметному брюшку. — От воды! Многие считают — от мучного. Нет, от воды. Доказано… Впрочем, вам это не грозит, счастливчик.
Брусницын пожал плечами и потянулся к крану.
— Я, собственно, и пришел сюда, чтобы с вами познакомиться. Меня зовут Ефим Степанович, а фамилия — Хомяков.
— Вот как? — Брусницын бросил через плечо взгляд на Хомякова.
— Ага. Дело у меня к вам, Анатолий Семенович.
Хомяков тоже подобрал стакан, намереваясь отведать чудесной воды, за компанию.
— Не составите ли мне протекцию? Хочу поступить в архив. Интересуюсь нашей славной историей.
— Но я как-то… — замялся Брусницын.
— Не отдел кадров? — подхватил Хомяков. — Понимаю. Мне Варгасов сказал, приходи, мол, вечером, будет человек из архива, разнюхай. Вот я и пришел.
— Чем же я могу вам помочь? — Брусницын чувствовал, как все больше увязает в каких-то обязательствах перед настырным новым знакомым.
— Хорошо бы меня представить вашему начальству. Или, на худой конец, просветите — кто он, ваш директор? Может, я к нему найду ключик помимо вашей протекции?
— Видите ли, я и вас не знаю толком.
— А чего меня знать? Образование гуманитарное, — напористо проговорил Хомяков. — Однако приходится трудиться в несколько другой области. Осточертело гоняться за червонцами… Решил плюнуть, заняться любимым делом.
— Понимаю, конечно. Но что вам сказать? — Брусницын наконец отхлебнул глоток и прикрыл в удовольствии глаза. — Да… Директор наш человек не вредный. И сотрудники нужны. Особенно мужчины, в хранилище. Работа физическая…
— Да уж как-нибудь. Разомнусь, застоялся.
— Тогда вам нужно сменить Петра Петровича, — шутливо произнес Брусницын. — Он подвозит дела из хранилища в читальный зал. На пенсию собирается Петр Петрович, а заменить некем… Я шучу, конечно.
— Почему же? — серьезно подхватил Хомяков. — В самый раз. И знаний не надо особенных, и в курсе всех событий.
— Не знаю, право, — пожал плечами Брусницын. — Попытайтесь. Может, и верно, поначалу устроиться подсобным рабочим, а там оглянетесь, — и, сочтя возможным закончить этот неожиданный разговор, Брусницын поставил стакан и попятился к двери. — Не хотите посмотреть, как там играют? — из вежливости произнес он на прощанье.
— Как стать богатым? — подмигнул Хомяков. — Азартная игра. Это Сашка привез, племянник Варгасова, морячок. Как же он? Шмутки возит, загоняет, а тут на игру потратился. Наверно, тоже загонит. Вы знаете этого Сашку?
— Нет. Я и Варгасова не знаю. Жены наши еще знакомы, а я, признаться, и в глаза его не видел.
Брусницын кивнул своему неожиданному знакомому и вышел.
Глава вторая
1
В тесной приемной директора хозяйничала секретарь-машинистка Тамара, пышнотелая брюнетка, незамужняя мать двоих детей. Все свободное время Тамара тратила на перепечатку случайных работ, что при ее бюджете было заметным подспорьем. Мирошук с этим мирился, должность секретарши в архиве не очень-то престижна, кто пойдет на восемьдесят пять рублей… И сейчас, стоя у окна, выходящего на набережную реки, он слышал, как за стеной раздавалась пулеметная очередь пишущей машинки, словно Тамара отстреливалась от докучливых посетителей, — приказ был однозначный: никого не впускать, директор ждал особо важного гостя, о котором уведомило управление. Правда, посетителей в приемной было немного, двое, как оповестила Тамара. Сидят, дожидаются…
Небо осыпало набережную дождем. Водяная кисея обильно покрывала каменную спину балюстрады, асфальт, крышу киоска «Союзпечать», под навесом которого притулился настойчивый рыбак. Закрепив хитрым способом спиннинг, рыбак издали наблюдал за поплавком… Мирошук ему сочувствовал, он и сам в душе был рыболовом. Правда, давно не брал в руки снасти. С тех пор как его отлучили от малого корыта и перевели на работу в архив. «Малым корытом» люди его круга называли блага, что предоставляла должность средней номенклатуры. Было еще и «большое корыто», но до той лучезарной судьбы Мирошук так и не дотянулся. Честно говоря, его устраивало и малое корыто. Специальный распределитель, закрытая поликлиника, паек раз в неделю, особый санаторий с отдельным номером и вольным выбором жратвы, не говоря уж о персональном автомобиле. Мирошук занимал должность начальника управления коммунальным хозяйством… Но стряслось непредвиденное — сгорела технологическая установка, смонтированная на фабрике-прачечной, что находилась в ведении Мирошука. Сгорела вместе с новым зданием цеха. Директора фабрики отдали под суд. А Мирошука горком взял под защиту — перевел на работу в архив. Сказали — ненадолго, а третий год Держат. Правда, он и не возникал особенно, затаился. Даже внешне старался походить на сироту. Одевался только из магазина уцененных товаров, ждал своего часа Мирошук. Игра стоила свеч! Одна рыбалка, на которую приглашали тех, кто относился к малому корыту, одна рыбалка чего стоила. И гостевой дом с сауной, в лесу. Жен не брали, ни к чему. Но скучно не было… Вот какие воспоминания пришли на память Захару Савельевичу Мирошуку при виде рыбака-любителя, что прятался от дождя под навесом киоска «Союзпечать». И еще одна дума одолевала Мирошука, вызывая досаду и раздражение. Известие, что скоро в архив явится инспектор Главного управления в связи с жалобой этого прохвоста Евгения Колесникова. Нет, уж лучше пусть иностранцы приезжают. Заступив в должность, Мирошук поначалу избегал подобных визитов, конфузился, но постепенно втянулся. Даже выхлопотал представительские в размере двенадцати рублей в год, ровно столько, сколько стоили две банки растворимого кофе, а сахар он уже целиком брал на себя. В накладе Мирошук не оставался: гости одаривали хозяина различными сувенирами — ручками и зажигалками. Один исследователь из Японии умудрился даже портативный диктофон вручить. Кстати, и Мирошук в долгу не оставался, накупил открыток с видами города, полный ящик. Заместитель по науке Гальперин все допытывался: может, директор филокартией увлекается, открытки собирает? Старая ехидна… Когда-то Мирошук хотел избавиться от въедливого зама, даже кандидатуру подобрал — своего бывшего помощника из управления коммунальным хозяйством, делового парня. Он таких лобанов из коммунхоза в кулаке держал, что ему заморыши-архивисты! Мирошук начал было раскручивать колесо, но вовремя остановился, — только кажется, что архив тихая заводь, а такие там плавают щуки. У них, оказывается, этот Гальперин в большом авторитете. Не стоит связываться, тем более в кресле директора Мирошук долго сидеть не собирается… Но время шло, и Мирошук все больше привязывался к своему заместителю. Толчком послужило совещание в исполкоме, посвященное охране старинных зданий. Речь шла о памятнике архитектуры XVIII века, особняке купца Галактионова. Выступил Гальперин и так повернул вопрос, что оказалось, будто директор архива чуть ли не сам раскопал документацию, подтверждающую особую ценность купеческого особняка как уникального по тем временам строительного сооружения. Бывший дом купца внесли в проект плана по реконструкции… Мирошук хотел было обидеться на Гальперина — поднял директора на смех в глазах сотрудников архива, но, прочтя в газете отчет о совещании в исполкоме, заважничал. Понравилось. В прошлом, когда Мирошук был управляющим коммунхоза, его поминали в газетах только с отрицательной стороны, а тут — на тебе! Мирошук чаще стал захаживать в отделы, вникал в работу архивистов. И увлекся. Даже включил себя в группу, что готовила выставку «А. С. Пушкин и свободомыслие XIX столетия»… Жена сшила сатиновые нарукавники, и Захар Савельевич частенько приходил на работу пораньше, чтобы полистать документы, затребованные из хранилища.
Шумное появление в кабинете заместителя по науке вывело Мирошука из оцепенения.
— Доброе утро, — пророкотал Гальперин, выбрасывая вперед детскую ладонь. — Гостей ждете?
— Жду вот. Определиться надо, — скупо ответил Мирошук, давая понять, что сейчас ему не до каких-либо разговоров.
Гальперин опустился в кресло. Его плечи и грудь осели на живот. Крупная голова возвышалась над громоздкой массой, напоминая образ сказочного Гуд-вина. Наметанный глаз опознал на папках шифр фонда Комитета охраны общей безопасности…
— Детективами увлекаетесь?
Мирошук оживился.
— Послушайте, Илья Борисович, — он возвратился к столу. — Как вам это понравится? Мне на глаза попался список чиновников Третьего отделения. Это ж надо?! Наводили ужас на Россию-матушку, а всего-то на службе состояло двадцать человек. А?! Этот Бенкендорф был не лыком шит, надо отдать должное, мог работать.
Гальперин смотрел на директора голубыми глазами, и мысли его были сейчас далеки и тревожны.
— Не двадцать чиновников, а восемнадцать, — снисходительно поддержал он директорский восторг. — Tсли не считать многотысячный корпус жандармов под начальством Дубельта.
Вот еще? — почему-то растерялся Мирошук.
И кроме того… Был отлично подобран аппарат сыска и доносительства. Не говоря о поголовном охвате этим увлекательным занятием всех дворников, на платном довольствии состояло бесчисленное количество всевозможных служак. Особенно усердствовали в слежке друг за другом высокие сановники…
— Ну, вы слишком, товарищ Гальперин… всех замазали, — в интонации Мирошука скользнула особая нота, которую уловило чуткое ухо Гальперина. Он обернулся к директору.
— Почему же так? Гальперины тут ни при чем. Документы существуют, почтеннейший Захар Савельевич. Бухгалтерские отчеты о выплате гонорара.
— Интересно, интересно, — пробубнил Мирошук, делая вид, что ему все известно, но хочется выяснить компетентность своего зама.
— А как же, — усмехнулся этой наивности Гальперин. — Одно время в ходу был такой термин — «сексот». Слышали? Так величали в былые времена доносчиков. Секретный сотрудник — сексот. Термин оказался весьма живучим. С начала девятнадцатого века до наших благословенных времен продержался.
Гальперин зажмурился и стал похож на кота Базилио. Особенно дополнял сходство его нос пуговкой.
— В доносительстве есть особая сладость, скажу вам. Испытываешь силу власти, пусть неявно, тайно от всех, но чувство это опьяняет. Человек труслив, и, прячась в толпе от глаз жертвы, ему кажется, что он совершает подвиг. Впрочем, не всегда. Часто человек сознает, что делает подлость. И корит себя, но не может устоять. Извести ближнего — сладость, сравнимая разве что с любовными утехами. Вы сами, Захар Савельевич, когда-нибудь доносили на кого? А?
— Я?! — и Мирошук осекся. Он не знал, чем можно ответить на подобный вопрос. Как только мог подумать этот жирный мешок?! И, подавив негодование, Мирошук процедил:
— Простите, а вы?
— Я — да! — воскликнул Гальперин. — В тридцать пятом году. Мне исполнилось четырнадцать лет, и я только вступил в комсомол. У меня был родственник-библиотекарь. Его я и заложил.
— Оставьте, Илья Борисович, какой вы, право. — Мирошук повел острым подбородком. — Решили исповедаться? С чего бы?
Гальперин ухмыльнулся, продолжая сидеть в прежней расслабленной позе, точно куча теста, завернутая в рыжий пиджак.
— Я очень жалею, что не доживу до того времени, когда в архив поступят документы нашего с вами отрезочка истории. Вот любопытно будет, любезный мой начальник. Узнать про нас с вами не со слов наших, а по документам. Кто перед кем грешен. И сколько за это получил по бухгалтерскому реестру. Или так, бесплатно, на чистом энтузиазме.
— Ну а сколько платили за это раньше? По документам, — усмехнулся Мирошук, желая свести к шутке странный разговор.
— Дубельт слыл циником, — охотно ответил Гальперин. — Оплачивал услуги, как за коварство Иуды, — числом, кратным тридцати. Шестьдесят рублей, девяносто. Большой был оригинал. Хоть и получал нагоняй от шефа за перерасход. Один Александр Сергеевич ему влетел в хорошую копеечку: сколько было соглядатаев за Пушкиным, не счесть.
— Вот видите. Пушкиных теперь нет, доносить не на кого, — Мирошук коротко хлопнул ладонью по столу. — Экономия!
— Как знать?! Доносить всегда есть на кого, — произнес Гальперин низким голосом.
Директор архива долгим взглядом прошелся по тучной фигуре своего зама, от лица до сырых ботинок, выше которых виднелись полосатые носки. Он не знал, как реагировать на этот грубый тон. И, признаться, обидно — Мирошук к заму относился со всей душой, ни в чем препятствий не чинил. Взять хотя бы последнюю просьбу Гальперина — надумал Гальперин работать дома с документами какого-то помещика Сухорукова… Документы всплыли неожиданно. Этот бес Колесников обнаружил их в россыпи, что передал архиву Краеведческий музей. Сколько лет документы лежали забытыми в сундуке, в бывшей трапезной монастыря… Инструкция категорически запрещала вынос документов из архива. А Мирошук позволил, закрыл глаза на нарушение. Нет, нельзя людям делать добро. Звереют от этого люди. С чего это Гальперин сегодня такой колючий?
— Ладно, болтаем черт те о чем, — произнес Мирошук. — Что-то вид у вас сегодня странный.
— Вы находите? — слабо улыбнулся Гальперин.
Он вскинул на директора глаза, в глубине которых таились тени. Мирошук насторожился. Ему показалось, что Гальперин собирается известить его о чем-то весьма неприятном. Что непременно усложнит его привычную жизнь, потребует особых решений н суеты. Любопытство в нем сейчас боролось с благоразумием.
— Знаете, я тоже сегодня вроде как не в своей тарелке, — произнес Мирошук. — И еще этот иностранец. Принять надо.
— Вам не привыкать, поднаторели, — съязвил Гальперин. — После такой школы прямая дорога в дипломаты.
Мирошук развел руками, мол, человек он подневольный, что прикажут — выполнит. А по нему, он этих иностранцев и на дух бы к архиву не подпускал. Платят гроши, другие вообще бесплатно пользуются уникальным материалом. А закончат работу, уедут к себе и публикуют что-нибудь эдакое, сенсационное, с клубничкой. Например, народ уверен, что московский метрополитен задуман и осуществлен в тридцатые годы… Ан нет! Оказывается, еще в тысяча девятьсот двенадцатом году имелся проект строительства железнодорожных путей.
Гальперин сцепил на животе вялые пальцы и проговорил:
— Что было, то было… Кстати, первый проект метрополитена был предложен в тысяча девятьсот третьем году инженером Балинским. Что же касается проекта инженера Евгения Константиновича Кнорре, в тысяча девятьсот двенадцатом году он был одобрен Государственной думой с бюджетом в семьдесят два миллиона рублей. Тридцать станций — кольцевых и радиальных. А названия какие! Яузская, Таганская, Сухаревская площадь, Лубянская… Вот как! Так что не совсем лапотная была матушка Россия, я вам скажу, любезный, — Гальперин умолк.
Нет, пожалуй, сейчас ему не решиться объявить директору о своем уходе из архива, не собраться с духом. А ведь шел сюда с твердым намерением известить о том, что оставляет учреждение, в котором начинал работать младшим архивистом тридцать четыре года назад. Конечно, можно не оглашать причину, побудившую его свершить этот шаг. Разве может разобраться бывший коммунальный начальник в том клубке причин и следствий, побудивших его, Гальперина Илью Борисовича, решиться на этот поступок. Возможно, когда-нибудь Мирошук это и поймет, но сегодня, осенью 1982 года, понять подобное не под силу и более проницательному человеку. К величайшему сожалению…
А может, повременить, не гнать картину. Не исключено что сын Гальперина от первого брака — Аркадий — откажется от своей затеи, и все обернется мыльным пузырем? Но это успокоение не приободряло Гальперина, он плохо знал своего сына — виделся редко, и встречи, как правило, были скованными, рваными. В детстве еще Аркадия приводили к отцу — Илья Борисович, как сторона, выплачивающая алименты, требовал общения с сыном. Но когда мальчик подрос и превратился в розовощекого усатого молодого человека с крупной отцовской головой и узким ехидным ртом, свидания стали случаться все реже. А в последнее время он вообще не изъявлял желания лицезреть отца, его раздражала отцовская «ортодоксальность», споры возникали по любому поводу и, как правило, заканчивались взаимными обидами. Да и пользы от отца Аркадию было мало — тот едва сводил концы, оставив доходную лекционную работу и с головой уйдя в заботы архива. И вот на днях он ввалился к отцу, чтобы сообщить о решении уехать из страны, эмигрировать. А посему желательно получить письменное согласие отца для оформления выездных документов. Илья Борисович такую бумагу составил, но вчера Аркадий сообщил, что бумага недействительна, ее надо заверить в учреждении, где работает отец. Почему именно в учреждении? Существуют нотариальные конторы, существует ЖЭК, наконец…
Гальперин провел тяжелую ночь. Память тревожил предстоящий разговор с директором архива. И дел-то всего: заверить личную подпись человека, с которым работаешь не один год… В конце концов, могли бы пригласить Гальперина в соответствующую организацию и убедиться, что бумага, предъявленная сыном, не липа, не подлог, а добровольное согласие. Нет, им хочется предать гласности, ошельмовать в глазах сотрудников отца, воспитавшего сына-отступника, чтобы Другим было неповадно…
Мирошук ждал, с откровенным нетерпением поглядывая на своего заместителя.
— Так что же случилось, Илья Борисович?
Гальперин молчал, разглядывая мыски своих зачуханных ботинок.
Дверь приоткрылась, и в проеме возникло капризное лицо секретарши.
— Тут двое просятся, — голос Тамары звучал лениво и настойчиво. — Полчаса сидят. Впускать?
— Кто такие? — хмуро спросил Мирошук.
— Один по вопросу трудоустройства, второй… с акцентом, прибалт, что ли, не пойму. Тихо сидит, глаза жмурит.
— Пусть сидит. Пригласи того, по трудоустройству, — Мирошук вновь взглянул на Гальперина — останется тот или уйдет.
Теперь Гальперин разглядывал свои пальцы, напоминающие усохшие сосиски. Плюнул на кончик указательного, растер с ожесточением, понюхал. Остался чем-то недоволен… Почему-то и Мирошук взглянул на свои пальцы. И тоже украдкой потер, удивившись, с чего это он? Не хватало еще поплевать да понюхать… До чего же неприятен этот Гальперин, неспроста живет один. Правда, ходят слухи о какой-то аспирантке, и, говорят, симпатичная бабешка. Что она нашла в этом глазастом иудее?! Везет же им… А он, Мирошук, прожил, считай, жизнь и, признаться, ни разу сладкой бабы не ласкал. Были, конечно, эпизоды в его жизни, но ничем особенно не заметны. Женщины, с которыми ему доводилось проводить украдкой время, чем-то напоминали жену Марию — сухую языкастую особу с красными мокрыми глазами. Почему так складывалось, непонятно. То ли скупо отмеченные природой женщины оказывались более сговорчивы, то ли он сам чувствовал с ними уверенность. А вот такие многоопытные ходоки, как Гальперин…
В кабинет вступил полный гражданин лет сорока. Или пятидесяти.
«Интересно, а таких вот типов жалуют женщины своим вниманием? — подумал по инерции Мирошук, разглядывая сырое распухшее лицо с маленькими смешливыми глазами. — Вряд ли!» И настроение Мирошука улучшилось, точно к нему, сидящему в осаде, подоспело подкрепление…
— Слушаю вас, — доброжелательно промолвил директор.
Посетитель в нерешительности переминался. В руках он держал листок.
— Что это? — Директор принял лист. — Заявление? Так… «Уважаемый Захар Савельевич… Испытывая с давних пор интерес к истории и общественной жизни государства Российского, прошу принять меня на работу в Архив истории и религии на любую должность, включая рабочим по транспортировке документов…» — Мирошук поднял глаза на незнакомца. — Экий вы, честное слово. Такие выкрутасы. Можно подумать, что в дипломаты нанимаетесь. Как вас? — Он скользнул взглядом по заявлению. — Хомяков. Ефим Степанович Хомяков.
— Как же, как же, — заторопился Хомяков. — Не в пивной ларек нанимаюсь, в архив.
Выражение лица директора разгладилось, подобрело.
— Так ведь оклад, Ефим Степанович, невелик. Вероятно, семья у вас?
— Нет. Один как перст… А что в смысле оклада, так не хлебом единым, как говорится.
— Это верно, — неожиданно нахмурился Мирошук.
— Ну а какой там оклад? — спохватился Хомяков.
— Рублей семьдесят-восемьдесят…
— И впрямь маловато, — вздохнул Хомяков.
— Случаются и премии, — вставил Мирошук.
— Не без этого, — кивнул Хомяков.
У него были короткие волосы, сквозь редкую накипь которых светилась розовая плешь. Рыхлый пеликаний зоб, вялые уши… Где-то Гальперин уже видел этого человека? Казалось, вот-вот из каких-то ростков, начавших уже пульсировать в памяти, будет составлен образ, но, так и не окрепнув, ростки эти размывались, оставляя зыбкое ощущение тошноты и неудовлетворенности. Настроение портилось еще больше.
— Кого это вы мне напоминаете, не пойму, — проворчал Гальперин.
Лысеющий гражданин виновато развел руками, мол, и рад бы подсказать, да сам не знает.
Мирошук насторожился. Он всегда настораживался, если при нем искали сходство кого-то с кем-то, и безуспешно.
— Меня многие путают, — неожиданно открыто улыбнулся Хомяков. — Такой тип, вероятно.
И Гальперин вспомнил, на кого похож этот гладкий господин. Четко, словно увидел картинку в деталях. Только тот был в синем прозекторском халате.
На прошлой неделе, в среду, хоронили мать старого приятеля, Коли Никитина. Из морга Второй Градской больницы. Лаборант в прозекторской, что обряжал усопшую, заставил ждать чуть ли не полчаса — он еще не управился с прической покойной, локон надумал накрутить надо лбом. Это ж надо, такой эстет.
«Удивительное сходство», — обескураженно размышлял Гальперин, глядя на посетителя, он даже хотел спросить, не близнец ли Хомяков с субъектом, что обряжает покойников, но сдержался, человек может обидеться… Но какая-то чертовщина — Гальперин чувствовал запах хлороформа, что источал прохладный кафель прозекторской, вспоминались видения, что терзали его по ночам с тех пор, как сын ошарашил его своим известием. Как ныло сердце. Он лежал один, в просторной квартире, боясь протянуть руку к телефону. Даже если он и вызовет неотложку, кто откроет дверь врачу? С рассветом он успокаивался, даже веселел.
И вот сейчас он с любопытством и брезгливостью разглядывал Хомякова, чей зримый образ раздваивался, точно сквозь мокрое стекло: у края стола переминался мужчина в сером пиджаке с пухлыми несимметричными плечами, а поодаль топтался его двойник в мятом синем халате с белесыми разводами на подоле и устойчивым запахом хлороформа.
Гальперин поднялся.
— Захар Савельевич… если вы не возражаете, я еще попридержу документы помещика Сухорукова.
— Что-нибудь интересное? — спросил Мирошук.
— Да. Есть кое-что. Но не будем торопиться.
— Пожалуйста, Илья Борисович. Разве я могу вам в чем-нибудь отказать? Тем более…
— Тем более что и свалились эти документы в архив как снег на голову, — усмехнулся Гальперин и вышел.
В приемной Тамара читала разорванную газету с масляными пятнами и прилипшими хлебными крошками. У стены в низком кресле сидел мужчина средних лет, держа на коленях глянцевую папку. Узкое со лба лицо к подбородку расширялось, но это нисколько не портило его, наоборот, придавало облику решительность. Темные волосы оживляли седые нити. Бледно-голубого цвета пиджак напоминал покроем капитанский сюртук, меж лацканами которого провисал бордовый галстук. Из бокового кармана виднелся платочек в тон галстука.
— Илья Борисович! — воскликнула Тамара. — Клиент совсем окостенел. Скоро там освободятся?
Гальперин сжал губы и подтянул их к кончику унылого носа, что, вероятно, означало крайнюю степень сосредоточенности. Шагнув к порогу, он скосил глаза на безучастно сидящего посетителя. Задержал взгляд на стоячем воротничке, из-под которого выпадал бордовый галстук. Таких воротничков Гальперин не видел много лет.
— А по какому вопросу? — неожиданно для себя обронил Гальперин, укрощая шаг.
Незнакомец вежливо приподнялся.
— Я имею направление… к директору, — негромко пояснил незнакомец, помечая каждое слово мягким акцентом.
— Илья Борисович — заместитель директора по научной части, — сварливо вмешалась Тамара. — Тоже мне, секреты…
Посетитель пригладил ладонью папку, оставляя на глянце влажный след.
— Все равно без Ильи Борисовича не обойдетесь, — подзуживала секретарша.
— Тамара, возможно, у товарища личный вопрос, — осадил Гальперин.
Секретарша пожала плечами и что-то пробурчала, стряхивая крошки. Посетитель вздохнул, достал из папки плотный белый лист и протянул Гальперину. Тот взял лист, наклонился к окну, из которого падал вялый свет дождливого утра.
— Ха-ха! — раздельно произнес Гальперин. — Директор ждет вас, а вы сидите себе в приемной. Как же так? — он с укоризной посмотрел на секретаршу.
— Я откуда знаю?! — заволновалась Тамара. — Пришли, сели и сидят! Только директора желают видеть.
Посетитель улыбнулся, мол, не хотел докучать, ждал своей очереди на прием.
— Ваша фамилия Янссон? — вновь заглянул в бумагу Гальперин. — Николаус Янссон… Вы гражданин Швеции.
— Да. Мой дом в Упсала, — кивнул посетитель.
— Вы свободно говорите по-русски.
— Да. Я русский. Православного вероисповедания.
— И чем же мы можем быть вам полезны, господин Янссон? — Гальперин присел.
— Сейчас вам скажу, — кивнул Янссон. — Извините, если нескладно. Мой дедушка — фармацевт. У него было дело в России. В шестнадцатом году он уехал из Петербурга и поселился в Упсала. Там его ждало наследство, аптечное дело. Мой отец тоже фармацевт. Я закончил естественный факультет и вошел в дело. Наш дом довольно известный и солидный… В последнее время на мировом рынке появилось несколько препаратов для лечения болезней, связанных с расстройством кровообращения. А дедушка в этой области добился серьезных успехов еще в шестнадцатом году, особенно в синтезе. И мой отец полагает, что он гораздо раньше добился того, что лежит в основе лекарств, о которых идет речь.
— Понимаю. Фармацевтические фирмы используют методику синтеза, открытого вашим дедушкой, — кивнул Гальперин.
— Именно! — обрадовался Янссон понятливости этого толстяка. — Возможно, они и не знали о работах дедушки… Надо доказать.
— Думаете, в нашем архиве хранятся документы?
— Мой отец убежден, что так и есть. Подтверждение.
— Приоритета.
— Да, так. Приоритета… Это очень крупный капитал. Отец запросил ваше посольство в Стокгольме. И послал меня сюда.
Гальперин развел руками — разумеется, дело, вероятно, того стоит. Янссон улыбнулся, растягивая в щелочку светлые глаза.
— Простите, сколько вам лет? — Гальперин размашисто вывел резолюцию на прошении.
— Сорок три года, — ответил Янссон. — А что? Имеет значение?
— Так. Я своим мыслям, — улыбнулся Гальперин — Получите разрешение директора архива и зайдите в отдел использования. Наши сотрудники вам помогут.
2
Обычно Женя Колесников заканчивал подкладку к одиннадцати часам. Но сегодня придется задержаться, слишком медленно поступают дела из читального зала, третью телегу загоняет в лифт. И в основном метрические книги, каждая из которых весит центнер, не менее. Но это только с виду. Время иссушило бумагу. Ухватишь такую книжицу с расчетом на тяжесть, а наоборот, рукам передается легкость, невесомость…
Лифт лениво тянулся вверх, скрипя болтами. Казалось, он ворчит на Колесникова, укоряя его в служебном рвении. Еще бы! Он только и обслуживает этого типа в вязаной кофте. И еще трех человек из отдела. Ведь посторонним нет хода в хранилище… Хорошо еще Женя Колесников, а то втиснется в кабину лифта сама хозяйка Софья Кондратьевна Тимофеева, так с ней уже не поскрипишь, намертво сдавит все болты-гайки. Только и мысли об одном: доползти до конца, не застрять между этажами. Хоть хозяйка и невысокая ростом, всю кабину заполняет, чуть ли не стены продавливает. Вдвоем с ней никто в кабину зайти не рискует. Тяжелеет народ на картошке и макаронах. Правда, Колесникова мучные изделия что-то не берут. Как пришел в архив с собственным весом в шестьдесят пять кило, так, считай, который год не прибавил грамма. А с чего прибавлять ему эти граммы при таком окладе? Хорошо еще не худеет, бедолага… Особенно в эти дни из-за свары, возникшей по поводу документов Краеведческого музея, что таились в сундуке, запихнутом в бывшую трапезную. Разве Колесников знал, что дело примет такой оборот?! А надо было предвидеть, раз задета Софочкина честь, черт бы ее побрал.
Колесников придерживал тележку в ожидании конца подъема. Мрачное настроение, с которым он явился на работу, не развеялось, наоборот, ухудшилось, как всегда перед тем, как предстать перед строгими очами Софочки. Приказ был коротким: явиться сразу после обеда. И по тону ничего хорошего он не сулил.
Все началось с разнесчастного дня, когда Женя Колесников сунулся в сундук, что годами тихо стоял в дальнем приделе бывшего монастыря, в малой трапезной.
И однажды, в очередной субботник, раздобыв у запасливого Брусницына мощный фонарь, Женя решил шурануть в сундуке. И шуранул на свою голову…
На четвертом этаже кабина остановилась, и Колесников, выкатив тележку, затворил решетчатую Дверь лифта. Развернув тележку, Колесников направил ее по узкому коридору в помещение хранилища, предвкушая короткое свидание со злополучным сундуком.
У столика, что притулился подле давным-давно потухшей изразцовой печи мастера Граббе, Колесников принялся выкладывать дела. Все они были из одного фонда, проходили по одной описи и размещались рядком, в затылок друг другу, подчиняясь навечно закрепленному номеру.
После возвращения из армии Колесников поступил на работу в архив, совмещая ее с учебой в университете. Целый год он просидел за нуднейшим занятием: ставил нумерацию на листах, штемпелевал обложки. Хорошо, если дела поступали из россыпи, совсем еще не обработанные «свежаки», хотя самые свежие из них были постарше Женькиного прадеда по материнской линии, генерала от инфантерии, чья блеклая фотография на толстом картоне хранилась в семейном альбоме. Казалось, что Софья Кондратьевна забыла о его существовании. Женя Колесников занимал треть стола в сырой комнатенке, оставшиеся две трети захламляли ждущие обработки дела. Комнатенка помещалась рядом с мужским туалетом, тем самым Колесников окончательно терял шанс попасть на глаза строгой начальнице. Если бы не его величество случай…
Однажды произошла авария в дамском туалете, и все прекрасное сословие архива потянулось к Женькиной конуре. Известно, ни одна катастрофа так тяжело не ликвидируется, как авария в туалете, если есть запасной вариант.
Колесников к этому привык, продолжая себе выписывать цифирки.
Как-то, вернувшись к себе после кратковременной отлучки, Колесников увидал за холмом необработанных дел вязаный голубой чепец с игривым помпоном. И надо же такому случиться, что, заправляя утром «подушечку» штемпельной краской, Колесников зазевался и налил этой краски больше положенного. Отчего оттиск при штемпелевке превращался в сплошное лиловое пятно. А это вредное пятно довольно трудно смыть, но есть способ — спичечный коробок. Потрешь рабочей полосой, и краска бледнеет. Колесников и собирался это проделать, если бы не Софочка. Столько времени не появлялась в его берлоге, а тут — на тебе, сидит. И помпоном своим дурацким трясет.
— Это кто ж у нас тут такой диверсант завелся?! — взвизгнула начальница, услышав испуганное дыхание начинающего специалиста. — Вы представляете, сколько стоит документ жандармского управления!
Колесников совершенно не представлял, на сколько может потянуть этот дырявый документ, Колесников не собирался его покупать. Единственное, что он себе мог позволить, не выходя из бюджета, так это, совместив завтрак с обедом, потратить сорок три копейки на приобретение в столовой картофельного супа с киселем, плюс три куска хлеба.
— Залил краской весь архив! — бушевала Софочка. — А это что? Как эта штука тут оказалась?
Испытывая состояние, близкое к обмороку, Колесников вытянул шею и увидел в пухлых ладошках Софочки свою шариковую ручку.
— Что это, я спрашиваю?
— Ручка, — выдавил несчастный Колесников.
— Значит, вы не только размазываете краску, но еще продавливаете цифры шариком! Не думая об уникальности документов! Уму непостижимо! Тому вас учили в университете?! Уродовать русское богатство, да?!
Этого Колесников вынести не мог. Несправедливость упрека была для Колесникова невыносима. Не помня себя, он шандарахнул кулаком по столу и заорал, срывая от натуги голос на какой-то сип:
— Тиха-а-а! Все! Хватит! Вы видели, вы видели?! Тоже мне, рабовладелица! Хозяйка медной горы, понимаете! Где я продавливал лист шариком? Покажите! Вот у меня, вот, — он шагнул к столу и рванул на себя ящик. — Вот! И «уточка», и тушь!
Дамы, идущие по коридору к помещению, что соседствовало с Женькиным кабинетом, остановились, в изумлении разинув рты. Так кричать на Софочку? Нет, он просто спятил, этот длинноногий тип в вязаной кофте. К тому же он как-то по-дурацки подстрижен… И они тут же зачислили Колесникова в склочники. Странная человеческая натура: не испытывая нежных чувств к Софье Кондратьевне, они, однако, усмотрели в поведении Колесникова бунт против системы, и их это привело в негодование. В дерзком слове «рабовладелица» они услышали укор в свой адрес. Нет, они не рабы…
И когда Колесников оглянулся, он увидел холодные взгляды сотрудниц.
Едва сдерживая слезы, он пробормотал: «Извините, Софья Кондратьевна» — и шагнул за шкаф.
Все хорошо расслышали его извинение… Софочка пухлой ладошкой пригладила елочный помпон и проговорила с усмешкой:
— Нервы надо сдерживать, вы не дома. Ишь, крикун. Хорошо, хоть извинился, — она рада была такому исходу, сознавая про себя вину — налетела на парня из-за случайной шариковой ручки…
Колесников получил прозвище «декабрист» — случай произошел в декабре — и вскоре, в полном соответствии с прозвищем, был сослан в хранилище на подкладку и выемку дел, что требовало значительной физической отдачи и плотной занятости. Инцидент вскоре позабылся, но прозвище осталось. Ссылке Колесников был рад, живая работа. За последующие четыре года он основательно изучил топографию хранилища и практически мог найти многие описи, а то и сами дела без всякого плана. Что со стороны выглядело особым профессиональным изяществом, — да и денег подкинули. Пять рублей! Что, тоже на дороге не валяются…
…Высвободив тележку, Колесников разложил дела по стопкам. Семь из фонда Фармакологического общества, одиннадцать по Городскому физикату. Еще тонкая тряпочная папка, проходящая по Врачебнополицейскому комитету… Вполне можно было дождаться очередной доставки из читального зала. Вспомогательный рабочий, Петр Петрович, управлялся с куда более значительным количеством дел. Заметно сдал, старичок. Конечно, лет ему сколько? Далеко за семьдесят. Особенно трудно Петру Петровичу удавалось взобраться на пандус, что вел из читального зала в хранилище. Прошлый раз ждал его Колесников, ждал. Не дождался, вышел в коридор, смотрит, стоит, бедняга, уперся спиной в тележку, чтобы назад не скатилась, тяжело дышит, на лице пот. Колесников попенял старику, что тот так тележку нагрузил. Думал, сляжет Петр Петрович. Тогда, считай, надо закрыть архив для читателей. Нет, пришел назавтра, работает. Тележку, правда, не очень нагружает, внял Женькиному совету.
Колесников вздохнул и бросил взгляд в сторону малой трапезной. Может, начать с фондов Врачебно-полицейского комитета, он как раз рядом с трапезной? Нет, не станет он менять маршрут. Вначале вернет дела Фармакологического общества.
Привычно уложив на согнутую в локте левую руку несколько толстых папок, Колесников направился к стеллажам фонда. Поднялся по скрипящей деревянной лесенке, повернул направо, боком протиснулся в узкий просвет, притирая спиной кожаные корешки пухлых папок. Дальше, за поворотом, будет попросторней, надо только голову пригнуть, а то стукнешься о притолоку. Когда Колесников заглядывал сюда в последний раз? Кажется, в прошлом месяце. Можно и запамятовать, где эта чертова притолока. Набьет снова шишку — вспомнит.
Несмотря на то, что все бывшие жизни в архиве казались Евгению Колесникову единым конгломератом, лишенным границ, он все же различал их по запахам. Сгоняя спиной пыль с томов департамента герольдии, он улавливал чуть кисловатый с горчинкой запах старинной кожи. Или пряный запах ладана, который источали метрические книги… Напридумывал какие-то запахи, сердился на себя Колесников, запах один — стоялого воздуха, насыщенного бумажной пылью. Однажды, действительно, его поразил запах. Из раскрытого дела выпали засушенные лепестки. Красивыми круглыми буквами извещалось, что Настенька Инсарова приглашает Сережу Воронцова к себе — на вечер, имеющий место быть в доме ее тетушки. С шампанским, танцами и пением. И к посланию своему нежному Настенька приложила цветок. То ли фантазия Колесникова вообразила этот запах, то ли на самом деле он сохранился каким-то чудом… А вот Колесникова никогда не приглашали на вечер, «имеющий место быть у тетушки». С шампанским, пением и танцами… Что касается самих вечеринок, то они, считай, устраивались каждодневно, у его тетки Шуры, сестры покойной матери. И шампанское было, и пение, и танцы. Но, как правило, заканчивались приходом участкового, согласно жалобам соседей. Так что не тот был бал… Разменять бы, к черту, квартиру, думал Колесников, так ведь каким-то образом оказалось, что тетка числилась ответственной съемщицей. И все зависело от нее… Вот какие мысли тогда навеял Евгению Колесникову запах засушенных лепестков, что выпали из случайного дела.
Миновав десятка два стеллажей, Колесников вышел к фонду Фармакологического общества. Белые хвосты «заместителей» свисали с полок, подобно флагам капитуляции. Их было семь, по числу изъятых дел. Обычно Колесников начинал подкладку с нижних полок, там почему-то нередко попадалось местечко, чтобы сложить бумажную поклажу, расправить замлевшую руку.
Он присел на корточки. В эту минуту, когда оборвался ритм шагов и тишина, подобно воде, обволокла тело, проникла в уши, ноздри, тяжестью придавила глаза, — а Колесников всегда поражался физическому ощущению тишины, — в эту минуту его охватило сильное чувство слияния с давно ушедшими жизнями, что заполняли чрево хранилища. Он любил эти ощущения. Но сегодня беспокойство мешало ему полностью проникнуться пьянящим состоянием. Ему показалось, что тишина эта не вся его, что кто-то в хранилище есть… Он повертел головой, всматриваясь в уходящую щель коридора.
— Эй! — крикнул Колесников. — Шурочка! Александра Михайловна! — позвал он Шуру Портнову, которая часом раньше отправилась в хранилище, но должна была работать этажом ниже. Кто есть?
— Я есть, — через неуверенную паузу последовал ответ.
— Кто это я? — тревожно повторил Колесников и поднялся.
— Я, Хомяков, — ответил голос. — Новый работник.
— А где вы там?
— Не знаю. Стою вот.
— Интересно, интересно, — недоумевал Колесников. — А что рядом с вами? Какой номер фонда?
— Какой там еще фонд? — ответил голос, точно из лесной чащи.
— Ну, на стеллаже что написано? Какая цифра?
— Сейчас… Семьдесят два вроде.
— Стойте на месте, я подойду.
Колесников по-быстрому раскидал по местам принесенные дела, запихал листочки заместителей в карман синего халата и направился к семидесятым фондам. Кого это сюда занесло? Семидесятые фонды. Кажется, там размещались указы губернского правления казенной палаты.
— Вы еще стоите? — Колесников быстрым шагом миновал переход.
— Стою. Куда ж я денусь?
Мужчина, улыбаясь, смотрел на спускающегося по лестнице Колесникова. Он протянул навстречу пухлую белую ладонь. Рукав его серого пиджака был помечен какими-то пятнами, края манжет мочалились.
— Гляди-ка, заблудился, — удивлялся мужчина. — Точно Иван Сусанин, честное слово… Хомяков, Ефим Степанович.
Колесников нехотя пожал ладонь, продолжая хмуриться и подозрительно оглядывать незнакомца.
— Да свой, свой, — суетливо радовался Хомяков. — Директор послал меня к заведующей отделом. А той на месте не оказалось. Искал ее, искал и, пожалуйста, заблудился.
— Вы что, на лифте поднялись? — допытывался Колесников.
— Почему? Лестницей взобрался… Интересно, понимаете. Первый раз в таком лесу.
Колесников стоял, раздумывая, что делать. Конечно, ничего тут особенного не было — ну, полюбопытствовал человек…
— Кем же вас взяли в архив?
— Пока рабочим, дела возить из хранилища в читальный зал. Там разберемся… Ха! Ну и ну, — засмеялся Хомяков. — Слышали анекдот? Последние слова Ивана Сусанина? «Эх, едри на копейку… Кажется, и впрямь заблудился!» — продолжал смеяться Хомяков.
— Что, так и будем хохотать? — все хмурился Колесников. — Мне такие анекдоты не нравятся.
— Дело вкуса, — развел руками Хомяков. — Как же быть? Где выход?
— Там же где и вход, — Колесников повернулся, жестом предлагая следовать за собой. — Вообще-то, посторонним тут находиться нельзя, — ворчал он через плечо. — А ваш участок работы внизу.
— Учту, — покорно согласился Хомяков.
Он шел, тяжело продавливая сухие доски настила. И виновато молчал, желая умаслить суровое настроение служителя хранилища Евгения Колесникова. Но не выдержал и что-то пробормотал.
— Что? — не расслышал Колесников.
— Точно, как в колумбарии, — повторил Хомяков.
— А что это? — притворился Колесников. Его несколько тяготила собственная суровость.
— Кладбище при крематории, — охотно пояснил Хомяков. — Бетонные стены, а в них оконца. И в каждом урна с прахом. Бывшие люди… Э-хе-хе… Жизнь наша — след на воде, был — исчез.
— Почему же? А дела? Вон, полки ломятся. К вечности приговорены.
— Хреновина все это, суета. Корм для мышей.
Колесников остановился, с вывертом взглянул на вновь приобретенного архивного работника. На просторном бабьем лице Хомякова выделялись бойкие глазки. Казалось, они лучились от едва сдерживаемого смеха, расплескивая маленькие складочки морщин.
— Ну… С таким настроением — и работать в архиве? — Колесникова озадачило несоответствие веселого вида нового работника с его мрачным рассуждением.
— Ну, это я так. Вас растормошить, — засмеялся Хомяков. — Кураж вызвать. А то глядите на меня волком.
— Гляжу как гляжу, — смутился Колесников. — Может, вы с улицы шагнули? А тут документы исторические.
— Ладно. Ходи вперед. Гони меня в шею, не обижусь, — Хомяков дружески потрепал Колесникова по плечу. Пышная на вид кисть его руки давила железной тяжестью, точно принадлежала другому человеку.
— А как вы попали на работу в архив?
— Знакомый посоветовал. Работает у вас. Брусницын.
— Анатолий Семенович?
— Ну. У друзей познакомились. Варгасовых. Знаете, нет?
— Нет. Таких не знаю.
— Думал, их все знают. Варгасовых.
— Я не знаю. Мы сейчас с вами доберемся до фонда Медико-полицейского управления, подложим один манускрипт. И вниз, на волю.
— Медико-полицейский? По-нынешнему, вытрезвитель, — произнес в спину Колесникова Хомяков. — Это у вас хранится дело Дятлова? О массовом отравлении сивухой на Оружейном заводе?
— Интересно? Откуда вам известно об этом деле? — притворился Колесников. Кто, как не он сам, тиснул в «Вечерней газете» заметку об этой печальной истории.
— Господи… так писали об этом. Прочел, запомнил, — игриво, словно придуриваясь, ответил Хомяков.
Колесников подхватил со стола тоненькую ветхую папку и поспешил в сторону малой трапезной. Хомяков не отставал… Разыскать пустующее место не составляло труда, несмотря на то, что заместитель был утоплен в толщу коробок. Ловко вытянув коробку, Колесников развязал тесемки, сноровисто, точно опытный кассир, пробежал пальцами по корешкам, нашел соответствующий порядковый номер и, приподняв всю толщу, вернул дело на место.
Дубовая дверь малой трапезной, схваченная железными клепаными накладками, точно присела под тяжестью притолоки, сложенной колотым бурым кирпичом. Интересно, какого росточка были послушники бывшего монастыря, если дверь приходилась Колесникову чуть ли не до груди? Ключ оказался на месте. И фонарь этого размазни Брусницына лежал рядом.
— Вы… как вас, простите? — обратился Колесников к Хомякову. — Ефим Степанович? Посветите, если не трудно, — Колесников протянул фонарь и растворил дверь. — Только голову пригните, ушибетесь. — Хомяков принял фонарь и, наклонившись, шагнул в трапезную следом за Колесниковым. Направленный луч апельсиновым рубцом прильнул к поверхности сундука, скользнув дальше, в глубину замшелой комнаты.
— Могли бы и электричество провести, — Хомяков наблюдал, как Колесников отмыкает замок, откидывает крышку сундука.
— Вот бы его отсюда выволочь, — фантазировал Колесников.
— Сундук-то? — уточнил Хомяков. — В дверь не пройдет. Как его сюда пихнули, не пойму.
— Вначале монахи притаранили сундук, а вокруг возвели стены, — пошутил Колесников.
— Только что так, — хмыкнул Хомяков. — А что там? Хлам?
— Хлам. Из-за этого хлама мне такую выволочку устроили, держи картуз, — Колесников уже видел, что бумаги лежали так, как он их оставил, никто сюда не заглядывал. Пожалуй, он сейчас прихватит часть, сложит где-нибудь у себя, разберется. Благо этот Хомяков подвернулся, поможет донести.
Колесников выволок из сундука кипу бумаг, сложил, еще кипу, подравнял к первой, получилась довольно объемистая пачка. Такую же пачку он принялся собирать для Хомякова.
— Вот. И от меня маленькая польза, — проговорил Хомяков поверх бумаг, уложенных по самый подбородок.
— Не споткнитесь, — благодарно ответил Колесников. — Следуйте за мной. Поднесем к лестнице, а там воспользуемся тележкой.
— Тяжелые, черти… Было бы что путное.
— Путное, — переговорил Колесников. — Только я туда сунулся, достаю первый лист — и на тебе! Письмо московского губернатора Обрезкова. Он докладывал о Николае Михайловиче Карамзине. Как тот пишет историю государства Российского, по ночам. А нетерпеливая его супруга велит холопам вести мужа в спальню.
— Что, больше не о чем было докладывать московскому губернатору? — недоверчиво протянул Хомяков.
Они подошли к столику и бухнули бумаги на его пластмассовую спину. Хомяков встряхнул замлевшие руки. Для Колесникова таскание тяжеленных бумаг было привычным занятием. Он с сомнением оглядел оставшиеся одиннадцать дел из фонда Городского физиката. Конечно, хорошо бы подложить уже доставленные документы, прежде чем покинуть хранилище.
— Ладно. Вы вот что, Ефим Степанович, — решил Колесников. — Ждите меня здесь. Я ненадолго. Подложу остатки, на душе будет легче, — он сгреб дела физиката и заторопился к дальним стеллажам, попросив напоследок Хомякова уложить в тележку принесенные из сундука бумаги.
Вскоре тишина хранилища впитала его шаги. Хомяков привалился плечом к холодной магистральной трубе. «Интересно, в этой конторе есть столовая или архивисты куда-нибудь линяют в обеденный перерыв?» — подумалось Ефиму Степановичу Хомякову.
Обычно в это время дня он принимал свою порцию шашлыка, запивая чешским пивом, которое, как правило, таилось в заначке у дяди Кеши, метрдотеля ресторана «Онега», раскинувшего свой стеклянный пейзаж неподалеку от Второй Градской больницы. Там до недавнего времени и трудился Ефим Хомяков, некогда преподаватель истории и вообще личность с весьма заковыристой биографией…
«Пожалуй, здесь и не закуришь», — еще подумалось Хомякову. Он вздохнул и для успокоения томящейся души похлопал ладонями по карману, где лежали сигареты. Чтобы подавить проснувшееся желание, надо отвлечься, и Хомяков принялся укладывать бумаги в пустую тележку. Старые лежалые листы плотно прильнули один к другому, нехотя покоряясь любопытству бывшего преподавателя истории и лаборанта прозекторской Второй Градской больницы.
Лиловые блеклые чернила лениво плели свою едва разборчивую вязь, где совершенно пропадая, а где неожиданно поражая четкой и вполне читаемой фразой. Какие-то справки, просьбы, донесения. Суета далеких лет, скука. И как среди этой преснятины архивисты выуживают интересный материал, непонятно… Ах, будет он еще с ними миндальничать — аккуратно укладывать, ровнять… Побросает в тележку, и вся недолга.
Хомяков с раздражением ухватил чуть ли не всю принесенную им кипу бумаг, занес, но не слишком удачно: пачка накренилась и, скользнув, разваливаясь в падении, упала на пол, оставив в ладонях несколько хилых папок. Ругнувшись, Ефим Степанович швырнул остаток в тележку и тяжело присел на корточки. Сгоряча он принялся закидывать бумаги в тележку, но одумался — листы лопались, заламывались, становились торчком. Влетит ему от Колесникова, это точно. Хомяков принялся сгребать бумаги в пачку, но тут его внимание привлек бесцветный твердый конверт, что выпал из общей кучи. Хомяков подобрал конверт, внутри которого виднелось вложение — несколько полос твердого картона. Он завел в конверт пальцы и выудил содержимое. Полос оказалось пять. К каждой из них прильнула шторка папиросной бумаги. Хомяков откинул шторку и увидел аккуратный ряд подклеенных почтовых марок. Голубого, розоватого и кофейного цветов. На каждой вырисовывался одинаковый женский профиль с короной в высоко зачесанных волосах… Тут же лежал толстый обрез, на котором четкие удлиненные буквы начертали слова: «Сей пакет вручен мне Государем Императором для Хранения в делах канцелярии. Министр Императорского двора, граф Фридерикс».
Хомяков поднял голову, вслушиваясь в стоялую тишину хранилища. Тяжело перевалившись на колени, он спокойно, даже с какой-то медлительной неохотой расстегнул пуговицы полосатой фланелевой рубашки и, оттопырив полу пиджака, уложил пакет с марками за пазуху.
Глава третья
1
Последней, со своей кружкой и свертком, вошла Нина Чемоданова и села в простенке между окнами, под красочным календарем с призывом хранить деньги в сберегательной кассе.
— Явилась наконец, — проворчала заведующая отделом использования Анастасия Алексеевна Шереметьева, пышногрудая особа с прямым армейским затылком, подпирающим короткую стрижку крашеных волос. — В следующий раз ждать тебя не будем.
— Клиент задержал, — оправдывалась Чемоданова. — Дед-краевед.
— Забелин, что ли? — спросила Шурочка Портнова, гостья из отдела хранения.
— Он самый. Александр Емульяныч. Я ему намекаю, обед, дескать. А он — я, Нина Васильевна, клюю два раза в день, не беспокойтесь. — И, спохватившись, Чемоданова округлила глаза в притворном удивлении: — Ты ли это, Шурочка?! Не верю!
— Я, я, — кивнула Портнова. — Сбежала от своей совы. Сказала, что в детский сад надо. А сама к вам, мои родные.
— Правильно сделала, — Шереметьева достала пакет с сушками, банку варенья и что-то еще, завернутое в вощеную бумагу.
— У меня пирожки слоеные, — оповестила Чемоданова.
— С мясом? — спросила Портнова.
— С саго. С мясом не успела, расхватали, — ответила Чемоданова. — Ой, девочки, вчера в филармонии были такие ватрушки. Третий звонок, а я, как дура, жую и жую. Четыре штуки слопала.
— Искусство, Нинка, тебя разорит, — Шереметьева расправила клеенку. — Что слушала? Стоящее? Или опять кто-нибудь из этих?
— Четвертую симфонию Брамса, — нехотя ответила Чемоданова.
— Так и знала. «Брамс — абрамс», — хмыкнула Шереметьева. — Вот куда денежки уходят, мировому сионизму.
— Между прочим, Брамс и вовсе не Абрамс. Его зовут Иоганн, он немец, если на то пошло, — не выдержала Шура Портнова.
— Ладно, ладно. Молчу. Слова уже не скажи, — буркнула Шереметьева. — Поесть не дадут, меломаны… Вот, варенье из малины… Когда наша часть стояла в Закарпатье, муж подружился с одним молдаванином. Ох и пройдоха был. Любому Брамсу сто очков вперед даст.
— Муж? — усмехнулась Чемоданова.
— Тот молдаванин. Егерем служил, охранял охотничьи угодья, областное начальство развлекалось… С тех пор его жена шлет нам варенье. Второй год за это варенье всей семьей летом наезжают. Неделями едят-пьют. Хитрющий народец. А моему ишачку все хороши. Майор Шереметьев, ваше благородие, госпожа удача.
В металлической кружке чай остывал медленно. Чемоданова в нетерпении теребила ручку. Отношения ее с начальницей нельзя было назвать дружескими, и в то же время их связывало неуемное женское любопытство, что ли? Они как бы присматривались друг к другу, точно пытались разгадать загадку. Семейная, вполне благополучная Анастасия Шереметьева, мать двоих детей, и одинокая, неустроенная Нина Чемоданова, казалось, пытались переплести судьбы, дополняя друг друга опытом своих жизней. Чемоданова еще никогда не встречала человека, который бы с такой неуклюжей заинтересованностью относился ко всему, что касалось ее далекой от достатка судьбы. Настыр-ность Шереметьевой ее отпугивала, словно предвосхищала беду…
— Ешьте, ешьте, дурехи, — с ласковой ворчливостью произнесла Шереметьева. — Посмотрим еще, кто из нас окажется прав…
— Вы мой салат попробуйте, — оборвала Портнова.
— Попробуем, попробуем, — и Шереметьева тотчас сунулась ложкой в банку с салатом, перенесла горсть на свою тарелку. — И вправду вкусно… Ну, ты даешь, Шурочка! Не теряешь квалификации у своей Софьи Кондратьевны.
— Настя, не порть аппетит! — взмолилась Чемоданова.
— Молчу, молчу, — Шереметьева подправила ложечкой развороченную горсть салата. — Нинка, учись. Таким салатом не одного мужчину можно приманить. А ты все по филармониям, по буфетам шастаешь.
— Настоящего мужчину салатом не проймешь. Шашлыком, куда ни шло, — ответила Чемоданова. — Салатом только, пожалуй, Женьку Колесникова и можно взять.
— И Брусницына, — подхватила Портнова. — В любое время суток.
— Ну. У Брусницына своя есть кормилица. Ты не очень-то заглядывайся, — произнесла Шереметьева.
— Да?! — клюнула Портнова. — Мне порассказали про этого тихоню… Копия — дядя Илюша, астматик-сердечник, а туда же.
— Это кто, Гальперин? — поморщилась Шереметьева. — Пожалуйста, без таких примеров. Подпольный любовник.
Женщины засмеялись. Очень уж точно припечатала Шереметьева заместителя директора по науке.
— А что? Спросите у меня, так я хоть сейчас с Ильей Борисовичем под венец, — вставила Чемоданова.
— Нинка, окстись… Что ты с ним будешь делать? — продолжала смеяться Портнова.
— Что? Беседовать, вот что, — она с вызовом взглянула на Шереметьеву. — Иной раз это слаще всех любовных утех. И древние греки так считали.
— Ах, какая специалистка по любовным утехам! — Шереметьева встряхнула крашеной копной. — Впрочем, пардон, я и забыла о твоих разнообразных увлечениях, извини. Конечно, древние греки понимали толк в жизни. Но неужто свет клином сошелся на Гальперине?
— Мирошук, например? — подсказала Портнова.
— Начальство не трогать, это святое… А вот Забелин, да. Старичок-краевед… Вот где энциклопедия, не чета Гальперину с его эклектикой.
— А что, девчонки? — подхватила Чемоданова. — Александр Емельянович, это — да! Грибочки мне принес маринованные. Особого посола.
— Что же ты нас обошла? — покачала головой Портнова.
— Так ведь только попробовать и дал, скупердяй. У бывшей Преображенской богадельни собирал.
— Грибочки? — не поверила Портнова.
— Ну. Там от богадельни одна трухлявая стена и осталась. Вот грибы и пошли. Он разыскал в архиве рецепт засола на меду. Монахи варили в Воздвиженском монастыре… Забелин предложил рецепт консервному заводу. Те отмахнулись. А жаль. Та же история, что с вологодским маслом. Помните? Сколько я врагов себе нажила.
В архиве, конечно, помнили ту, уже давнюю, историю. Чемоданова нашла давно забытую технологию изготовления вологодского масла особого сорта, что пользовался огромным спросом и в России, и за рубежом. Все было детально описано, и присадки, и выдержки. Вплоть до ухода за коровами. Словом — бери и внедряй. Целый год Чемоданова вела переписку с различными НИИ, лабораториями, заводами, с министерством. Она изучила технологию современного производства и доказывала, что забытый способ выгодней экономически — миллионы рублей можно сохранить. Нет, отогнали Чемоданову, обескровили. Даже приказ директора архива появился, предлагающий Чемодановой оставить «масляный бунт» и сосредоточить внимание на других, более актуальных темах. Чемоданова хотела уйти из архива, но потом поостыла…
— Ну и что этот Забелин? — проговорила Шереметьева.
— Меня вот грибами угостил. Пальчики оближешь.
— Ох, девчонки! — воскликнула Шереметьева. — Представляю, какие можно у нас разыскать рецепты, а?
— Жили ведь на Руси! — подхватила Портнова. — Не то что сейчас, господи… Утром Вовку в детский сад свела, а там крик. Какая-то нянечка воспитательницу тузит, та у нее морячка вечером отбила. Детишек по домам разберут, они и гужуют всю ночь, а утром трезвеют, вспоминают.
— А это при чем? — не поняла Шереметьева.
— Так. К слову, — вздохнула Портнова. — Сладкую жизнь на Руси вспомнили, вот я и подумала… От скучной еды у нас такое происходит, интереса нет. Всю дорогу на мороженый хек глядеть — и не такое сотворишь.
Женщины притихли. То ли загадка человеческой природы их сокрушила, то ли подустали. Чемоданова плеснула остывший чай в урну и налила себе погорячей. Шереметьева в задумчивости застыла над салатом.
— Слушай, Нина, а что этот старичок-краевед в архив зачастил? — спросила Портнова. — Сколько лет пасется.
— Забелин? Разыскивает документы о каком-то мельнике. Тот в свободное от помола время картинную галерею собирал, просветительством занимался.
— Да. Измучил он меня своими запросами, — поддержала Шереметьева. — День начинается и кончается Забелиным. А грибами Нину потчует, — и она оглядела розовую замысловатую брошь на фоне своего голубого платья, под которой угадывалась сильная грудь, объект тайной зависти многих архивных дам. — Нина, открой тайну. Отчего у тебя такой успех среди мужчин? Даже дежурный милиционер и тот зыркает… Я при таком успехе капиталами бы ворочала, а ты?
— А я, графиня… так вот, скребу понемногу.
— Ох, девчонки, — воскликнула Шереметьева. — Раз помянули графиню… Обхохочетесь. Я запрос получила из Саратова, пишет какой-то чудак.
Шереметьева откинула клеенку и потянула на себя средний ящик письменного стола. Принялась рыться в бумагах, выкладывая на стол то тушь для ресниц, то помаду.
— Где же это послание? Ах вот, — она развернула сложенный лист и кивнула подругам. — Слушаете? Вот… «Уважаемые товарищи, прошу извинить за смелое письмо»… Так, так… Вот! Слушайте… «Убедительно умоляю выслать мне пяток фамилий графинь или княгинь, примерно 1882 года рождения, живущих при дворе того времени». А? — Шереметьева вскинула глаза на приятельниц, приглашая повеселиться над прочитанным. — Ну как? Пяток графинь, живущих при дворе. А? И на черта ему, интересно, такая справка? Представляю это мурло! Поначалу дед его перестрелял не один пяток этих графинь и княгинь, а теперь внучонку пришла в голову блажь использовать эти блестящие российские фамилии для своих каких-то худосочных фантазий, — с ожесточением произнесла Шереметьева. — Ненавижу их, ненавижу. Этих хамов лапотных, в тугих галстуках на потных шеях, возомнивших себя хозяевами жизни… Ненавижу!
— Странная ты, Настя, странная, — вырвалось у Чемодановой.
Эта реплика, в сущности, без адреса, так, в пространство, казалось, хлестнула Шереметьеву. Она с удивлением взглянула на Чемоданову.
— Странная? В чем? — негромко, почти в тон, переспросила Шереметьева.
Это был обмен не фразами, а скорее звуками. И произошел настолько стремительно, что Портнова даже не расслышала. Или не поняла.
— Чего, чего? — переспросила она, но, так и не получив вразумительного ответа, почувствовала неловкость. — Господи, ну пошли ты ему свою фамилию, — закончила она вяло.
Шереметьева усмехнулась… В девичестве Анастасия Алексеевна Шереметьева была — Петухова, это благодаря мужу ей досталась такая громкая фамилия. Правда, никакой особой родословной Анастасию Алексеевну муж не одарил, хотя она довольно долго придавала загадочное выражение своему курносому лицу, когда интересовались ее генеалогией. Загадка рухнула в одночасье, на какой-то вечеринке, куда ввалился и майор-танкист Шереметьев, мужчина видный, с простецким добрым лицом, чем-то неуловимо похожий на жену Анастасию. Напившись, он и выдал тайну своей громкой фамилии. Никакой он не потомок, а просто все его предки — скорняки и плотники — проживали в деревне Шереметьево, да так и стали прозываться… Назавтра, после злополучной вечеринки, что-то увяло в горделивом облике Анастасии Алексеевны. Но фамилия все-таки осталась, никуда не деться.
— Бог с ним, с этим запросом, — Шура Портнова поднялась с места и сладко распрямила свое тело, длинное и узкое, точно вафельное полотенце. Послышался хруст и треск плохо смазанного механизма. — Господи… Как помру, так развалюсь на кусочки. Вот будет потеха, собирать меня для упаковки.
— А все твоя жизнь в норе, у Софочки, — заметила Шереметьева. — Говорила тебе, сиди у нас, в отделе использования.
— Ты говорила. А Софочка мне пятнадцать рублей подкинула… Только хранилище тут ни при чем. После родов я такая хрумкая стала.
— Глупости, — возразила Шереметьева. — После родов наоборот. Вальяжней становятся, круглее. Я, к примеру, еще рожать буду. И Нинке посоветую… Нина, а Нин! Ты что такая торжественная?
Чемоданова молча собирала со стола остатки беглого обеда. Укладывала тарелки, загоняла стаканы в кружку, с тем чтобы ополоснуть под краном в туалете, — эту неделю она дежурила, и график соблюдался неукоснительно. Она искоса поглядывала на пол — подмести, нет? Вроде крошек не много накидали, можно и так собрать, руками…
— Нина, ты чего такая насупленная, — не отвязывалась Шереметьева. — Родила бы кого, повеселела. Видишь, мы с Шурочкой какие веселые?
— Кого? — всерьез проговорила Чемоданова. — Зайчонка?
— Почему зайчонка? Дитё.
— Зайцы вокруг меня вертятся. Поиграют и в сторону скакнут, кто куда…
— Эх, девчонки, и почему мы такие меченые! — воскликнула Портнова, влезая в свою трикотажную кофту. — Ни одного приличного мужика в архиве. То старики, то какие-то несчастненькие, хоть самих усыновляй… Ладно, отправлюсь к себе, небось заждались в отделе.
— Новости-то есть на вашем фронте? — невзначай бросила Шереметьева.
— Какие в архиве новости? Нонсенс! — улыбнулась Портнова. — Впрочем, есть… Даже две! Первая уже известна — Женька Колесников бунтует. Письмо отослал в Москву, требует повышения зарплаты. На самого Мирошука телегу катит. Утверждает, что он для архива фигура более важная, чем такой директор.
— Ну, это уже не новость, — перебила Чемоданова.
— Новость. Пришла бумага из Москвы. Комиссией грозят… Ну, а вторая посерьезней… Точильщика хлебного обнаружили.
— Ну?! — воскликнули разом Шереметьева и Чемоданова. — Где это?
— На втором этаже. В фонде Медицинского совета. Там документы крепились мучным клеем. Вот он и появился, зараза. Правда, пока немного, но появился. Софочка вне себя, рвет и мечет.
— Я думаю, — согласилась Шереметьева. — Хлоркой бы надо. Тем более если немного.
— Так Софочка и пойдет на хлорку! Она даже туалеты запрещает хлорировать, проникает, говорит, один запах выедает текст.
— Да, в этом отношении Софочка — кремень, — согласилась Шереметьева. — И вправду у вас чепе.
Чемоданова ловко наводила последние штрихи к деловому облику кабинета. Острые лопатки елозили под тонким коричневым свитерком, точно живые существа. Вот ноги у нее действительно были красивые — ровные, сильные, с высокими скульптурными лодыжками, нежно-мраморный цвет которых не изменяли прозрачные словно стеклянные, колготки. За этими колготками Нина месяц бегала к фарцовщикам… «Интересно, какое у нее белье?» — подумала Шереметьева. Да так ее разобрало любопытство, что никакого удержу Шереметьева протянула руку к подолу мелькающей рядом клетчатой юбки и чуть его приподняла. Чемоданова, казалось, и не удивилась этому движению, точно была подготовлена. Не оборачиваясь, она резким ударом ладони сбросила тяжелую белую руку и вышла из комнаты.
— Что это с ней? — смущенно улыбнулась Шереметьева. — Подумаешь…
— Говорю, ей ребенка надо. Вплотную время подошло, — ответила с порога Портнова. — У человека животные инстинкты. Только одни прячут их, ломают, а другие, как она… Время подошло. Не удивлюсь, если Нина скоро в декрет уйдет.
Шереметьева сразу после обеда собиралась выйти в читальный зал, куда временно была назначена заведующей, по совместительству. Вакансия эта держалась уже полгода, никак директор не мог подобрать кандидатуру.
И сейчас она просматривала папку «входящих», помечала неотложные запросы. Их оказалось немного, вполне можно справиться с этим и в читальном зале. Помощницы у нее там хоть и молодые — две девушки, заочницы пединститута, — но толковые, положиться можно вполне. Наплыв читателей в эти дни не очень большой, так что времени будет достаточно…
В дверях появилась Чемоданова с чистой посудой в руках.
— Только что звонил директор, — проговорила навстречу ей Шереметьева. — Сообщил, что какого-то иностранца к нам послал. Из Швеции.
— А почему не в каталог? — Чемоданова подошла к Шкафу и ногой распахнула дверцу.
— Брусницын бюллетенит.
— Из Швеции так из Швеции, — равнодушно согласилась Чемоданова. — С переводчиком?
— Не знаю. По-английски-то он наверняка гутарит.
Чемоданова неплохо изъяснялась на английском. И на немецком тоже. За что получала добавку к зарплате, в размере десяти рублей.
Дерзко звякнули стаканы. Давно надо навести порядок в шкафу. Сахарный песок рассыпался, валяются сушки, хлебные крошки. Чемоданова достала пустую коробку и принялась в нее складывать все ненужное.
— Нина. Не сердись, — по-детски проговорила Шереметьева. — Я извиняюсь. Такая вот, солдатка. Захотела поглядеть, какая у тебя рубашка… Ну, не сердись, Нина, ладно?
Чемоданова поставила коробку на полку, обернулась. Ее милое лицо сейчас напоминало мордочку хорька.
— Вот. Смотри! Французская. Креп! — воскликнула она и задрала подол юбки. — С люрексом у шеи. Показать?
Шереметьева не успела вымолвить слово, как Чемоданова стянула через голову ветхую кофтюльку. Рубашка и впрямь была хороша, сиреневого цвета, с причудливым легким узором, оттеняющим упругую молодую кожу со следами тающего отпускного загара.
— Что, нравится? — вопрошала Чемоданова. — Или, думаешь, только у тебя там всякие прелести?!
— У меня такой и нет, — растерялась Шереметьева.
— Конечно. Откуда у твоего танкиста такие возможности!
— Дареное, да, Нинка? Дареное?
— А неужели я на свою зарплату? Соображаешь? — она видела детские, не таящие восторженной зависти глаза Шереметьевой, ее пухлые губы, приоткрытые в немом восхищении, и… расхохоталась. Громко, безудержно.
— Хочешь, Настя, познакомлю? С твоими телесами расфуфырят, как королеву. Плюнь ты на своего танкиста. Что толку? Даже в танке прокатить не может.
— Да ты что?! — всерьез испугалась Шереметьева. — Чтобы я своему Виктору рога наставила? Из-за этих тряпок?
Чемоданова попыталась надеть кофточку, но Шереметьева ей мешала, умоляя дать еще немного полюбоваться.
— Холодно, псишка ненормальная, — смеялась Чемоданова.
— Ну еще секундочку, ну миленькая, ну Нинуся… Тут вроде волан подшит. А лифчик? Боже ж мой, ну я лифчик!
— Китовый ус, — не удержалась Чемоданова. — Твердый, как орех, и эластичный.
— Ну дают капиталисты несчастные. И в таком ты на работу ходишь?
— А у меня другого нет, — ответила Чемоданова и осеклась. Она увидела, как вдруг залубенело и напряглось лицо подруги, как смех словно замерз на ее побелевших губах, а взгляд, деревенея, пролег поверх обнаженного плеча. Чемоданова обернулась. И в следующее мгновение скакнула за откинутую дверь шкафа.
— Это почему же? — растерянно вопросила Шереметьева. — Без стука… Как не стыдно?
В дверях отдела стоял незнакомый мужчина в костюме, пиджак которого напоминал строгий капитанский сюртук. И еще платочек, в тон галстуку, что выглядывал из бокового кармана. На вид ему немногим более сорока.
— Извините, — без тени смущения ответил незнакомец. — Я давно стучал. Но вы громко смеялись. Я решил вполне уместным напомнить о себе. Я могу подождать в коридоре, пока вы оденетесь.
Чемоданова проворно натянула свою сиротскую кофту.
— Да ладно уж, — великодушно произнесла она, отводя дверцы шкафа. Кажется, элегантный незнакомец ее чем-то расположил.
2
Лучи солнца прорывались в пропалины туч, словно бабочки из рваного сачка. Некоторое время они еще Держались на куполах зонтов, головах и спинах прохожих, в черных окоемах уличных луж, но постепенно бледнели, таяли и вновь пропадали, чтобы выпорхнуть в другом месте.
Брусницын спешил, стараясь догнать солнышко. И, догнав, поднимал лицо, прикрывал наполовину глаза, чтобы не ткнуться в чей-нибудь живот или спину, и, замедлив шаг, шел, наслаждаясь нежным теплом перед очередной прохладой тени. Со стороны это выглядело чудачеством. Но мысли Брусницына занимали личные заморочки, и на окружающих он не обращал внимания.
Вообще его мозг оказался устроенным так, что владеющая им сейчас идея вытесняла все постороннее, подчиняя себе даже физические поступки. При этом он частенько рисковал схлопотать по шее. Так, однажды Брусницын работал в каталоге с черновыми записками генерал-губернатора Туркестанского края. И надо было так случиться, что вечером, заглянув в гастроном, он оказался в очереди за сосисками рядом с пожилым мужчиной в тюбетейке, и при этом одетым в туркменский халат… Брусницын пытался подавить любопытство, но не мог справиться, голова распухала от скопившейся информации. Извинившись, он вежливо обратился с вопросом к туркмену. Женат ли тот? И, получив утвердительный, но весьма сдержанный ответ, задал второй вопрос. На ком женат уважаемый товарищ туркмен? Не на своей ли родственнице, какой-нибудь двоюродной сестре? Человек в тюбетейке залился краской, искоса глянул на окружающих его людей и процедил сквозь зубы, что да, женат на своей двоюродной сестре, закон это допускает. Вероятно, он принял Брусницына за ответственное лицо, которое имеет право задавать вопросы любому и в любом месте…
Ободренный уступчивостью незнакомца, Брусницын окончательно осмелел… А не ответит ли почтенный товарищ туркмен на вопрос: хвасталась его теща в первую брачную ночь платком «эсги», который принято демонстрировать родственникам мужа как свидетельство девичьего целомудрия своей дочери?! Туркмен испуганно оглянулся. Он видел подозрительные взгляды людей, стоящих за сосисками. И молча требующих от него прямого и честного ответа… Да, покаянно кивнул туркмен, хвасталась, имелся прецедент.
И вот тогда Брусницын припечатал его последним и самым страшным вопросом… Он въедливо оглядел павшего духом туркмена и спросил без всякой жалости в голосе — сколько у туркмена родилось детей от такого родственного брака и все ли они живы-здоровы? Ведь биологическая наука доказала, что причиной высокой детской смертности в подобных случаях является именно кровосмесительство.
И тут почтенный туркмен не выдержал. Он толкнул Брусницына в грудь здоровенным кулаком человека, привыкшего к жаркой уборке хлопка, и завопил на весь гастроном: «А какое твое собачье дело? Ты кто? Милиция прокуратура, обехеес? Кто ты? Покажи документ! Человек пришел покупать сосиску. За два рубля шестьдесят копеек. А ему устроили допрос!»
Из очереди донеслись сочувственные возгласы. Это подбодрило туркмена. Он еще раз ткнул кулаком Брусницына. Да так, что Анатолий Семенович как бы мгновенно получил обобщенный ответ на все еще не заданные вопросы. Вот какую штуку сыграл с Брусницыным его странно устроенный мозг. И таких случаев было предостаточно.
Однако в этот прохладный осенний день мысли его не требовали физической разгрузки. Первая мысль его была о предстоящем возвращении на работу, в каталог, после почти недельного пребывания на бюллетене. Соскучился Брусницын по своему каталогу. Правда, настроение несколько омрачила свара, затеянная неугомонным Женькой Колесниковым, в которую был втянут и Брусницын. Но ничего, даже любопытно, чем закончится этот бунт…
Вторая дума, что сейчас угнетала Брусницына, как обычно касалась некоторых финансовых затруднений, говоря проще — невозвращенных денежных долгов. Те мелкие приработки, которые возникали благодаря публикациям в газетах случайных материалов, не решали вопроса… Правда, маячило на горизонте одно выгодное дельце, да ведь сорвется с крючка, сглазят, как уже бывало не раз. Но помечтать приятно. Университет задумал выпустить серию книг под названием «Русская культура в эпистолярном наследии». Работа планировалась договорная, и деньги выделялись серьезные. Но когда она начнется, неизвестно, так что надо думать о других возможностях… Идеи были. Правда, они имели весьма отдаленное отношение к архивной работе, но, как говорится, жизнь диктует свои железные условия. И опять этот Женька Колесников… Предлагал завербоваться на время летнего отпуска в проводники поезда, на железную дорогу. А еще выгоднее — в почтовый вагон или в рефрижератор-холодильник. Там вообще, говорят, лафа.
У Женьки имелись достоверные сведения от какого-то ханыги — проводника, дружка его тетки. Тот утверждал, что за месяц-другой можно сколотить нестыдный капиталец. А устроиться на работу летом ничего не стоит, возьмут с руками-ногами. И ничего зазорного. В сезон на промысел выходят и врачи, и педагоги, и инженера.
Правда, было в этой радужной перспективе одно препятствие… плотно закрытые двери. Брусницын за шесть дней бюллетеня так и не избавился от чувства страха. Казалось, вроде бы немного успокоился, отдохнул. Но вчера ночью вскочил как ошпаренный и распахнул дверь спальни, да так резко, что дочку разбудил. Зоя, молодец, ничего не сказала, лежала молча, не то что раньше — устраивала скандал, думала, что Брусницын придуривает…
Размышляя, Анатолий Семенович Брусницын миновал площадь и оказался рядом с поликлиникой. Но напрямик попасть в нее не оказалось возможности — копали котлован. Место работ, как обычно, не отгородили, и бурая жирная глина, ожившая под дождем, клеила подошвы туфель.
Так он и стоял посреди месива грязи, не зная, в какую сторону податься. Но едва сделал несколько шагов, как ноги разъехались, и, потеряв равновесие, он брякнулся на правое колено, а пальцы рук ушли в податливую грязь. Брусницын стремительно поднялся, точно катапультировал, но поздно, дело было сделано…
Вероятно, более беспомощным и жалким Анатолий Семенович себя не помнил за все свои сорок лет жизни.
— Эй ты! Куда тя занесло, спал, что ль? Все люди по доскам, а он напролом! — кричал Брусницыну какой-то тип. — Поворачивай назад, потопнешь. Пьянь огородная!
Брусницын оглянулся. И вправду, он стоял один, а все шли по широким доскам, указывали на него руками и громко осуждали за дурь.
— Прораб, наверно, — предположил кто-то. — Они, прорабы, только и знают, что грязь разводить.
— Сам ты прораб, — огорченно прошипел Брусницын…
Эх и угораздило его. Под ехидные смешки прохожих Брусницын, чуть ли не плача, разглядывал свои жирные руки, обшлага отутюженных штанов, по колено замазюканных бурой глиной; что касается туфель, то их вообще не было видно. Не вваливаться ж ему в таком мерзопакостном виде на прием к врачу… Ну, руки он еще кое-как затер о забор, справился.
— Поди ополоснися, — сочувственно произнесла бабка в красном платке. — Вон будка с газировкой. Есть копейка, нет? А то дам.
— Есть, — мрачно ответил Брусницын и направился к автомату с водой, проклиная свою рассеянность.
При автомате как назло не было стаканов, что проку от его копейки? И платок носовой, как на грех, оставил дома… Может, изловчиться, набрать воду в ладонь из моечной плошки? Да никак не приспособиться. Он надавил ладонью плошку. Яростная струя воды рванулась из мойки и окатила беднягу обильным фонтаном веселых брызг.
— Ах, едри твою налево! — отчаянно вырвалось у Брусницына. Жалких капель воды, что задержались на ладони, хватило на то, чтобы еще больше размазать глину по брюкам.
Пойду так, — отчаянно решил Брусницын и затопал к поликлинике, задерживаясь у каждой лужи. Хотя бы придать форму своим злосчастным туфлям.
В коридорах поликлиники стояла простуженная тишина.
Вдоль стен сидели надменные посетители, строго следящие за очередностью врачебного приема. И от нечего делать разглядывали друг друга с равнодушным вниманием стукачей.
Кабинет психоневролога разместился в конце, у торцевого окна, и Брусницын дефилировал как сквозь строй, под осуждающими взглядами.
— Мало ему вытрезвителя, в поликлинику ввалился, — донесся громкий шепот от стены. — И где он такую пакость отыскал?
— Была бы грязь, свинья найдется, — согласился другой голос.
Стараясь сдержаться, Брусницын добрался до кабинета своего знакомого врача-психоневролога Кузина В. Т. Здесь стояла особенная тишина, вероятно оттого, что за дверью слышалось ритмичное пощелкивание какого-то аппарата. И щелчки эти точно делили тишину на равные доли.
Пациенты тут не группировались, а сидели отстранение, в разных местах, с напряженными лицами. «Психи, — опасливо подумал Брусницын, — надо ухо Держать востро», — хотя он и понимал, что это обычная Районная поликлиника, без всякой специализации.
Брусницын опустился в кресло и тотчас втянул под сиденье злосчастные туфли. Но было поздно.
— Что, в котлован угодили? — подозрительно спросил сосед слева.
Брусницын лишь тяжело вздохнул.
— Я тоже там побывал вчера, — сердечно поделился сосед справа. — Говорят, туда трактор затянуло, вместе с водителем.
Брусницын хранил молчание. Ввязываться в беседу не было настроения.
— А какой у вас номер? — не отставал сосед слева. — У меня восьмой.
Брусницын что-то невнятно пробурчал, он помнил, что Зоя наказала избегать этой темы, — Брусницын шел «по знакомству», и Веня сам его вызовет. Только как он узнает о приходе Брусницына?
Соседи подозрительно приглядывались к новичку. Наверно, псих, решили они. Или котлованом контужен.
Белая дверь кабинета плотно прилегала к стене, почти сливаясь. Брусницын отвел глаза, стараясь на нее не смотреть. Надо бы отвлечься, встать, подойти к плакату, что висел в простенке. Он нередко так поступал, стараясь избежать гипноза закрытых дверей. Но вспомнил о своих перепачканных брюках и остался сидеть на месте, сдавливая пальцами подлокотники кресла… Надо о чем-нибудь думать. В последний раз он виделся с врачом на вечеринке у Варгасовых. В сущности, врач был не его знакомым, а жены Зои, они учились в одной школе. И даже жили в общем дворе. Вот и все, что ему известно об этом Кузине В. Т. Правда, Веня был человек добрый и, встречая Брусницына, нередко забавлял историями из своей развеселой практики врача-психоневролога. Так, его пациентка, которая много лет посылала письма Брежневу о помощи в получении квартиры, получила наконец крышу в городской психбольнице.
Зоя была уверена, что Веня берет взятки, — откуда у него собственная «Волга» при окладе врача? Но Зое только и мерещатся всюду лихоимцы — чтобы укорить Брусницына: вот, мол, как люди могут устраиваться. А его, Брусницына, заботит только архив, теперь вот и болеть начал…
Так Брусницын вернулся к мыслям, которые старался отогнать. Куда бы он ни отводил глаза, взгляд с неудержимым упрямством возвращался к чертовой двери кабинета. Словно весь длинный коридор только и состоял из одной непомерно широкой двери. И еще щелчки таинственного метронома за стеной отсчитывали секунды какой-то страшной опасности.
И-э-эх… Брусницын вскочил с места, шагнул к кабинету и сильно распахнул дверь.
— Куда-а-а?! — растерялись пациенты. Они не ждали от молчуна такого нахальства. — Не ваша очередь!
Но Кузин уже засек в проёме Брусницына. И кивнул, подожди, мол, вижу.
Брусницын пришел в себя. Одолев несносную дверь, он мог спокойно ждать. Что он и сделал под затихающее ворчание всех законных очередников. Вскоре из кабинета вышел пациент, и высунувшаяся следом сестра пригласила Брусницына, персонально.
Кузин покинул стол и мягко раскинул руки, словно он всю жизнь ждал появления Брусницына в своих белоснежных владениях.
— Анатолий, душа моя! Как я рад, — но тут же осекся. — Что с вами, Анатолий? Вы шли пешком из Месопотамии?
— Да вот, понимаете, — краснел Брусницын. — В котлован угодил, а помыться негде. Ну, как в пустыне… Честно говоря, мне показалось, что все в порядке.
— Угораздило же вас, — засмеялся Кузин. — Но главное — живой! Ничего, мы сейчас придумаем.
Через несколько минут Брусницын сидел у стола в трусах, запахнувшись в простыню, а на полу, в старом термостате, сохли его штаны. Кузин уверял, что более эффективной сушилки человечество еще не придумало. Обувь поручили уборщице с обещанием оплатить издержки.
— Ну-с, с первым вопросом — всё… Как вы себя чувствуете? — Кузин развернул стул и сел верхом, стараясь отвлечь беднягу от стресса, тому требовалось полное расслабление.
Брусницына до слез тронуло Венино участие. Его карие печальные глаза излучали благодарность и преданную нежность.
— Как я себя чувствую? Вроде бы ничего.
— А дверь? По-прежнему смущает ваш покой?
— Честно говоря — да, — застенчиво признался Брусницын. — И сам не знаю… Что это у вас щелкает? — он повел головой в сторону нелепого сооружения, что громоздилось в стороне, у кушетки.
— А? «Детектор лжи», — задумчиво произнес Кузин. — Шучу, конечно. Это я изобрел анализатор порога возбуждения. Помогает в диагностике.
— Я думал, бомба с часовым механизмом, — пошутил Брусницын. Но шутка не получилась. Прозвучало как-то очень уж серьезно. Кузин бросил на Брусницына внимательный взгляд, Брусницын уловил его и натянуто улыбнулся.
— Думаете, я псих, Веня? — проговорил он. — Эта грязевая ванна. Посреди улицы. Точно капкан… До сих пор не приду в себя.
— Запахнитесь, в комнате дама, — подмигнул Кузин.
Брусницын натянул сползшую простыню и смущенно посмотрел на ширму, за которой хлопотала медсестра.
Кузин взял в руки молоточек, придвинулся ближе к Брусницыну и принялся манипулировать. Брусницын истово выполнял все пассажи, что предлагал врач: вращал глазами, разводил и сводил руки, дрыгал ногами… Было не совсем удобно из-за дурацкой простыни, что сползала при каждом резком движении, а главное, она сковывала пациента. В конце концов, ничего страшного, если Брусницын посидит в трусах, не лорд. Правда, такие трусы вряд ли могли украсить мужчину.
— Никаких особых отклонений, — бормотал Кузин, и Брусницын в ответ благодарно улыбался и пожимал плечами.
— Да черт с ним, Веня, — доверительно шептал Брусницын. — Закройте мой бюллетень, и вся недолга. Там поглядим.
— Конечно, бюллетень закроем, нет проблем, — согласился Кузин. — Это куда легче, чем держать открытыми все двери. Ладно, повременим с выводами. Подождем месяц-два.
Кузин подошел к термостату и откинул заслонку.
Брюки имели жалкий вид, но были сухи. Теперь можно их чистить, чем Кузин и предложил заняться Брусницыну в дальнем углу за перегородкой. Щетка нашлась.
Брусницын вполне освоился с ситуацией и чувствовал себя в трусах довольно свободно, даже шутил над своей фатальной невезучестью.
— А что, Анатолий, — проговорил Кузин, заводя писанину в истории болезни. — Вы давно знаете Варгасовых?
— Варгасовых? Это каких Варгасовых? — сам не ведая почему, прикинулся Брусницын.
— Господи, ну тех, у которых мы повстречались на вечеринке.
— Ах, Варгасовых… Совсем не знаю. Жена Варгасова — знакомая Зои. Где они познакомились, не помню. Только вдруг та звонит, приглашает нас к себе, в гости.
— А самого Варгасова вы не знали? — удивился Кузин с какой-то оторопью в голосе. — Вот те на!
— А что? — забеспокоился Брусницын и поднял лицо от своих злосчастных штанов. Но, кроме холстины ширмы, он ничего, естественно, не разглядел.
Кузин оставил историю болезни и направился за ширму. Присел рядом, на скрипучий непокрытый топчан.
— Странно, однако, — произнес он раздельно.
— Что?
— Да этот ваш визит… Я думал, что вы лично имеете отношение к Варгасову, — пытливо проговорил Кузин, не скрывая досады, — к людям, которые его окружают.
— Да нет же, — ответил Брусницын. — И вообще, с женой Варгасова я тогда познакомился, а с самим так и не удалось. Когда мы с Зоей пришли — одни спины, все уставились в телевизор, фильм смотрели по видику, на нас с Зоей — ноль внимания. А потом — в игру играли. Народу-то собралось жуть.
В кабинете послышалась вкрадчивая возня. Потом раздался голос медсестры, известивший о том, что принесли туфли.
— Да, да! — крикнул Кузин в ширму. — Пусть оставит.
Брусницын забеспокоился, надо отблагодарить уборщицу, но Кузин властно прижал ладонью его колено: без вас разберемся, мол, ерунда.
— Так что Варгасова самого я не видел, — вздохнул Брусницын.
— Вы и не могли его видеть. В тот вечер его не отпустили. Неожиданно приехала какая-то комиссия из Москвы, его и не отпустили, побоялись.
— Не отпустили? — спросил Брусницын. — Откуда?
— Как откуда? — прищурился Кузин. — Из тюрьмы.
— Как… из тюрьмы? Он что, в тюрьме?
— А вы не знаете? — в тоне Кузина звучало явное недоверие.
— Не знаю, — ответил Брусницын. — Я же вам сказал, Веня. Я и Варгасова жену не знаю. Просто Зоя с ней…
— В тюрьме, вернее — в колонии, — недоверчиво перебил Кузин. — Правда, частенько домой наведывается. Раз в месяц, как правило.
— То есть… не понимаю, — расстроился Брусницын, сам не зная почему. — Как наведывается домой? Если он в колонии?
— Такая колония. Общего режима. Он сам выбирал… Варгасов — человек необыкновенный. С ним нельзя как со всеми… Конечно, можно. Но ему это не понравится… Значит, вы не только не знакомы с Варгасовым, но и не в курсе, чем он занимается?
— То есть как… занимается? Если он в колонии?
— Такие люди занимаются делами везде. Даже в колонии… С вами все ясно, Анатолий Семенович, — Кузин поднялся, Брусницын ухватил его за подол белого халата.
— Погодите, Веня. Я ничего не понимаю, честное слово.
— Времени нет, Анатолий. Прием у меня. И так с вами проваландался. Пациенты в коридоре от злости стены раскачивают. Придется вас через окно выпускать, как голубя.
— Нет, серьезно, Веня. Задали мне загадку с Варгасовым.
— Загадка в другом, Толя. Как вы попали в дом к нему? Так просто туда не попадают. Подумаешь, жена — Зоина знакомая. Таких у них полгорода, уверяю вас.
Тон Кузина зацепил Брусницына. Он встряхнул штаны и, приподнявшись, стал их натягивать. Кажется, все обошлось лучшим образом, погладить бы еще, да ладно, и так сойдет.
— Ну, а вы? — проговорил он, сдерживаясь. — Как вы попали к Варгасовым?
— Я практикую его жену, — помедлив, ответил Кузин. — К тому же я понимаю толк в живописи, а Варгасов собирает.
— Что-то не заметил.
— Вы не были во всех комнатах… И потом я сказал — собирает, а не выставляет. Разница.
Легонько направляя Брусницына за плечи, Кузин вывел его из-за ширмы. Переждал, пока тот обуется, и, подобрав со стола документы, объяснил, как найти страховой стол, оформить бюллетень.
Они дружески распрощались. Но в поведении Кузина сквозила явная разочарованность.
В коридоре Брусницын уловил за спиной сдержанное шипение:
— Наконец-то! Пострел… А еще немым прикидывался.
Информация, которой врач-психоневролог Вениамин Кузин снабдил Анатолия Брусницына, повергла последнего в совершеннейшее уныние. Казалось, что ему до какого-то там типа, который вообще сидит в тюрьме, правда, на загадочном домашнем режиме.
Брусницын и раньше слышал о подобном феномене в отечественном законопорядке. Даже фельетон печатали, как за крупные взятки дают поблажку преступникам. Потом, рассказывают, половину редакции газеты разогнали к чертовой бабушке. Но тем не менее загадочный тон Кузина настораживал и портил настроение.
Непостижимо — как в орбиту твоей жизни вдруг втягиваются совершенно незнакомые люди, занимают твои мысли, влияют на твое настроение, осложняют твое и без того задерганное существование. Брусницыну казалось, что так и произойдет. Что этот невинный визит в гости к Варгасовым каким-то образом повлияет на его судьбу. А все из-за Зои с ее неуемным влечением к «светской жизни»…
Зоя была старше Брусницына на четыре года и женила на себе слабовольного и покорного Анатолия Семеновича, будучи зрелой тридцативосьмилетней женщиной. Обычно женщины избегают признавать свою инициативу в создании семейного союза, перекладывая активное начало на мужчину, оглушенного страстью к ней, беззащитной, нежной и манящей… Зоя — наоборот! При каждом подходящем случае она корила Брусницына за то, что он разиня. И если бы тогда случайно не погас свет в ее квартире и она одетого уже в пальто Брусницына не вернула в спальню под предлогом, что ей боязно оставаться одной в темной квартире, — он до сих пор ходил бы в холостяках. А как она измучилась тогда с этим тюфяком, который наотрез отказывался снять свое пальто и присесть хотя бы на край стынущей в полутьме кровати?! Как бы то ни было — в результате аварии на электростанции Анатолий Семенович, по натуре человек благородный, сделал предложение Зое. Вернее, повторил слово в слово, точно воинскую присягу, фразы, что произносила Зоя. При этом Зоя внимательно следила, чтобы не было никакой отсебятины…
Потом она отвела Брусницына к его маме, своей будущей свекрови, и там Брусницын, под умильным, полным слез Зоиным взглядом, повторил ту же самую присягу. И выпил рюмку водки, как залог грядущей счастливой жизни. А на закуску, помнится, были огурчики маминого засола. Ответный визит к Зоиным родителям носил более функциональный характер. Дело в том, что потерявшие надежду на замужество дочери ее родители встречали каждого нового Зонного приятеля несерьезно, точно транзитника в шумной суете вокзала. И в то же время с любопытством островитян, которым свежий человек мог поведать о чем-то новом, доселе неизвестном… И твердо отрепетированное признание в любви родители Зои встретили недоверчиво, с тайным ожиданием подвоха. Тем не менее факт был налицо — Анатолий Семенович явился назавтра с чемоданом и стопкой книг, перевязанных шпагатом, чем сильно подкрепил свои словесные уверения. Родители поверили, все складывалось наилучшим образом, если бы не… отец Зои, знатный страховой агент, портрет которого до сих пор висит на Доске почета в районном отделении Госстраха. Дождавшись, когда останется с зятем наедине, он произнес загадочным шепотом: «Слушай, Анатолий, дай-ка я тебя застрахую, а?» На что Брусницын отважно ответил, правда, тоже шепотом и с оглядкой на запертую дверь: «Ничего, папаша, может, обойдется…» Пожалуй, именно в этот день Анатолий Семенович впервые обратил внимание на запертую дверь с особым болезненным волнением…
Надо заметить, что Зоя смотрелась выше Брусницына на голову и несколько шире в плечах. Да и живым весом перетягивала всерьез. Поэтому Анатолий Семенович чувствовал себя с ней уверенно и надежно, точно пассажир большого междугородного автобуса. Тем не менее проклятый страх при виде плотно прикрытых дверей отравлял существование. Особенно сильно он стал давить после рождения Танюши, существа крикливого и любознательного, копия мать в миниатюре… Став постарше, Танюша начала проявлять и отцовские качества. Была мягка, уступчива, добра, а нередко и заискивающе хитра с подругами. Компенсируя свои слабости на людях довольно деспотическими наклонностями в семье, проявляла этим, по мнению Анатолия Семеновича, стойкие материнские гены.
Вспомнив жену, Брусницын сбился с шага. И даже на мгновение остановился. Тем самым создал затор в узком подземном переходе…
— Что ж вы там?! — тотчас раздался раздраженный вопль. — Шевелитесь!
— Да вот, понимаете, — ответил за спиной другой голос. — Гражданин, вы не один на улице. Станьте в сторону и дайте пройти.
Брусницын, не оглядываясь, резво взял с места. И, ловко обходя других пешеходов, понес себя к выходу из перехода.
Как же он запамятовал? Зоя познакомилась с женой Варгасова в Татьянкиной школе. Та работала школьным врачом… Ухватив как бы кончик воспоминаний, Брусницын расширял их в такт быстрых своих шагов. Точно фотограф, проявляющий снимок: покачивая край фотобумаги, опущенной в проявитель, он с каждой секундой узревает все новые черты… После знакомства Зоя несколько раз приносила домой импортные вещи. Брусницына это пугало. Он нервничал, скандалил, деньжищи-то какие! Вещи продолжали появляться, но факт их появления стал скрываться. Брусницын успокоился — раз не посвящают, стало быть, сами выкручиваются. Иногда приглашались Зоины подруги и устраивались торги. Ну их, думал Брусницын, а кто сейчас не спекулирует? И в архиве иной раз женщины шушукались, передавали друг другу свертки с барахлом, вызывая у мужского персонала недоумение — ведь зарплату получают такую, что сказать стыдно. Тут каждая кружка пива может взорвать всю экономику на неделю вперед, а у женщин, пожалуйста! Воистину загадочно человеческое существование…
Собственно, этим воспоминанием и ограничивалась информация о Варгасовых. Оставались только пугающие вопросы. Откуда у Варгасовой появлялись дефицитные шмотки? С другой стороны, если Веня Кузин врач, он мог учиться с женой Варгасова в институте. Почему же темнить, увиливать от вопроса Брусницына? Тоже нашелся эксперт по живописи.
— Ну вас всех! — вырвалось вслух у Брусницына. Он испуганно огляделся — не обратил ли кто внимания? Нет, люди шли, озабоченные своими думами. Брусницын вышел из подземного перехода и остановился на углу. Надо выбрать направление — или в сторону архива, правда, этот день еще прикрывался законным бюллетенем, но тревожили дела: надо повидаться с Гальпериным, тот звонил Брусницыну, узнавал, когда Брусницын появится на работе. Или возвратиться домой, завалиться на диван с книгой?
Кроме всего, имелось указание Зои: заглянуть в универсам и купить кое-что по шпаргалке. Пожалуй, так он и сделает, отправится за покупками, хотя до архива отсюда рукой подать, две автобусные остановки.
У гастронома дымилась длиннющая очередь. Брусницын опасливо сошел на мостовую и поинтересовался у какого-то зеваки, что дают? Оказывается, ничего пока не давали, но должны подвезти, ибо в секции, куда тянулась очередь, в это время дня, как правило, что-то выбрасывали.
— А может, ничего и не подвезут? — выразил сомнение Брусницын.
— Здрасьте! — вдохновенно ответил зевака. — Очередь напрасно стоять не будет. Очередь свое возьмет.
Сказано было убедительно. Брусницын поплелся в конец очереди и встал за какой-то женщиной в шляпе с пером. Вскоре он уже оказался далеко не последним.
Брусницын стоял, словно в ожидании повода покинуть странную очередь, в которой никто ничего не знал. «Вот характер, — думал о себе Брусницын, — ну какого черта я здесь торчу?!» Но тем не менее продолжал стоять. Его слух выделил из ровного и ленивого гомона набегающие звуки. Обернувшись, он встретил глаза, уменьшенные толстыми линзами очков.
— Что вы стонете? — спросил Брусницын хмуро.
— Я не стону. Я дышу, — ответил мужчина и добавил с готовностью: — У меня астма. Так гулять скучно, а в очереди — вроде и при деле, и гуляю.
— Ну и гуляйте себе, — проворчал Брусницын и с облегчением покинул очередь.
— Куда же вы?! — крикнул вслед астматик. — За кем вы держитесь?
Брусницын виновато остановился.
— Он лично за мной, — ответила женщина в шляпе с пером. — Я так и знала, что улизнет, — у женщины были ярко-красные губы и довольно приметные усики.
«Кретины! — думал Брусницын. — Город заполнен одними идиотами. Какой-то сюр… Очередь в никуда, кто такое мог бы придумать?»
Он шел быстро. И толпа вокруг казалась той же очередью. Еще немного — и он достигнет конца этой очереди, но конец отдалялся и отдалялся…
Я схожу с ума, думал Брусницын. Он опустил руки в карманы пиджака с такой силой, что лопнул шов. Звук рвущихся ниток толчком отозвался в сознании… Брусницын отошел к витрине магазина. Остановился. На витрине были разложены книги. В старых переплетах и без обложек, наружу шмуцтитулами, а то и просто со случайно распахнутыми страницами.
Магазин «Старая книга» № 3.
Так это ж одно из самых его любимых заведений. Брусницын часто сюда наведывался и пропадал часами. В последний раз он заглядывал сюда недели две назад. Вот повезло так повезло…
Ободренный, он сделал несколько шагов и оказался в прохладном помещении букинистического магазина. Ноздри жадно вдыхали привычный запах лежалой бумаги.
В это время дня в букинистическом магазине народ особенно не толкался. Зал наполнялся к вечеру, когда основной контингент любителей шел после работы и застревал здесь до закрытия.
Под чистыми стеклами прилавка тихо лежали вечные книги. Снизу доверху полки ребрились плотно сжатыми корешками. На полу и в рабочих переходах высились горы томов. Книги, книги, книги…
Брусницын приблизился к прилавку, уперся руками в стойку и, наклонившись, принялся разглядывать выставленное «старье». Картина, пожалуй, не изменилась с тех пор, как он тут был в последний раз. Только что «тетрадная» серия «Жизнь замечательных людей» пополнилась Теккереем и Генри Боклем. В хорошем состоянии. По семь с полтиной за «тетрадку»… «Еще по-божески, — подумал Брусницын. — А вот с Лассалем они перебрали. Будет лежать. Шутка, в сотню рублей оценили! Правда, в кожаном переплете. Да и смотрится, точно вчера из типографии. А ведь 1900 год» — он медленно продвигался вдоль прилавка, разговаривая сам с собой…
И тут в самом конце прилавка под стеклом увидел желтые пятнистые листы. Поблекшие чернила рисовали крупные буквы, составляя рукописные слова довольно разборчивого почерка. И оттиск печати проявлялся четким овалом…
Любой другой посетитель магазина прошел бы мимо этого экспоната без всякой заинтересованности, только не Брусницын. Его словно кольнуло в бок.
— Будьте добры, покажите мне сей документ, — попросил он продавщицу, сонную девушку в майке под джинсовой курткой.
Девица и не обратила внимания на слово «документ», мало ли как обозначают ветхий и пыльный товар, которым ее поставили торговать.
Она раздвинула стеклянную шторку и с брезгливым выражением на сонном лице извлекла пыльные листы с ценником на тридцать пять рублей.
Брусницын бережно принял листы на ладонь, особо, как могут только архивисты. То, что это были не отдельные листы, а законченное дело, он понял сразу, перекинув несколько страниц. Обложки не было, и шифра, естественно, тоже.
Брусницын мельком просмотрел коротенькую аннотацию магазина: «Письма графа Строганова Владыке Павловскому». Владыка Павловский, насколько разбирался Брусницын в церковной истории, был митрополитом Римско-католической церкви где-то в сороковых годах прошлого века.
Теперь Анатолий Семенович не сомневался, что это дело из архивного фонда Римско-католической коллегии. Но как оно сюда попало?
— Будете брать? — продавщица не скрывала иронии. Она определенно знала, что Брусницыну не потянуть такую цену.
— Откуда у вас это? — спросил Брусницын.
— Вот еще! Принес кто-то, сдал.
Брусницын относился к той категории граждан, перед которыми никто не робел: ни в детстве, ни в юности, ни в зрелом возрасте.
— Интересно, интересно, — со значением в голосе произнес Брусницын.
— Вам все интересно, — сварливо согласилась продавщица, глядя в сторону. — Дома делать нечего, так и ходите сюда, как в театр.
Она уложила письма на прежнее место, нервно сдвинула шторку и отошла.
Волнение охватило Брусницына. Он старался усмирить сердцебиение, сильно прижимая пальцами ключицу. Иногда это помогало…
Надо немедленно сообщить Женьке Колесникову о своей находке. И пока тот появится, побыть в зале, проследить, как бы рукопись не перекупили. Жди потом такого случая…
Брусницын покинул магазин, вышел на улицу и поискал глазами телефон-автомат.
3
Если долго следовать коридором, что ломал свою казенную длину в трех местах, и не потерять при этом надежду добраться до цели, то в самом конце путь преградит дверь, трафарет которой известит путника, что он стоит на пороге наиболее важной службы архива — отдела хранения. Так, по крайней мере, считала заведующая — Софья Кондратьевна Тимофеева, или проще — Софочка.
Тимофеева ведала отделом почти три десятка лет и слыла в кругах, близких к архивам, непререкаемым авторитетом. Коротконогая, широкоплечая и задастая, она носила свое пухлое туловище с особой девчоночьей легкостью, несмотря на то, что вплотную подступила к пенсионному возрасту. На круглом и просторном ее лице, точно кистью дерзкого художника, были разбросаны глаза, носик, губы и щечки. При этом рисовал он их не сразу, а под настроение — то печальное, то веселое, то никакое… Вот зубы у нее были и впрямь хороши — ровные, белые, без единой щербинки, точно на заказ. В архиве знали, что Софочка за неполные свои шестьдесят лет практически ни разу не обращалась к стоматологу. А все оттого, что в архиве поддерживают особый микроклимат, в котором тормозятся процессы распада, всерьез утверждала Тимофеева, только надо подольше находиться в нем, а не убегать со звонком в измученный смогом городской воздух…
Так что соблюдение в хранилище технологического режима кроме чисто рабочего момента носило для Софочки еще и личностный интерес. Она приспособилась к этой обстановке, как рыба к определенной воде, и всякое отклонение или нарушение режима вызывало у нее панику и гнев.
История с чертовым хлебным точильщиком вот уже второй день не давала ей покоя. Обнаружила точильщика студентка-практикантка Тая и доложила Софье Кондратьевне.
Точильщик пировал на трех стеллажах. А способ, как с ним справиться, известен: надо смочить вату скипидаром и обложить полки. Чем Тимофеева и заняла почти весь отдел. Даже на обед не отпустила разом, чтобы не ослаблять скипидарный дух. Только Шура Портнова ушла, сказала, что в детский сад вызывают. Но Тимофеева усмотрела в этом протест, нежелание подчиниться распоряжениям. С какой стати надо работать во время обеденного перерыва, потрафлять сумасбродству начальства?! И, несмотря на недовольство Тимофеевой, ровно в двенадцать Портнова хлопнула дверью… Такого раньше не было. Чувствуют, что скоро ей уходить на пенсию, подталкивают.
Тимофеева пришла в архив семнадцатилетней девчонкой осенью сорок первого года. Если можно назвать архивом склад технической и хозяйственной отчетности. Вскоре в пустующие монастырские приделы стали поступать документы из Москвы и Ленинграда, из других городов, к которым подползла война. Монастырь Большого Вознесения простер свои богоугодные стены, пряча от черного неба несметное количество коробок, связок, отдельных папок. О научной работе никто не помышлял, лишь бы сохранить документы. После войны основные фонды вернулись к своим адресатам. Значительная часть осталась в монастыре, докомплектовалась понемногу, и постепенно склад превратился в учреждение, которому вполне можно доверить «патентную чистоту». Архив получил вторую категорию и стал своеобразным центром исследовательской работы на периферии…
Первый директор архива — пусть земля ему будет пухом — Образцов Василий Платонович, подвижник и энтузиаст, рассылал по ближним и дальним городам и селам области экспедиции. Куда в основном входили студенты. Им засчитывали это как учебную практику. В забытых церквах, монастырях они выискивали и описывали документы, пополняя коллекцию архива. И так обильно, что пришлось в срочном порядке проводить капитальный ремонт, сооружать лифт… Архив крепчал с каждым годом. И вдруг гром с ясного неба — Образцову пришла повестка явиться к следователю. Во время экспедиционных архивных работ пропало большое количество икон и прочего церковного добра. Состоялся суд, и Образцову определили пять лет. Через полгода он умер в тюрьме. А в конце шестидесятых его реабилитировали, признали следственную ошибку. И все благодаря Софье Кондратьевне Тимофеевой. Она верила в порядочность Образцова, не сомневалась в его честности. Еще на суде, после объявления приговора, кричала, что ложь все это. Как тогда сама не загремела, непонятно, очень даже могли пришить статью за оскорбление суда. По тем временам…
После Образцова директором архива стал милицейский майор в отставке. В те времена архивы относились к Министерству внутренних дел, и появление директора с персональной милицейской пенсией было не такой уж редкостью. Утомленный многотрудной борьбой с нарушителями соцзаконности, бывший чин смотрел на сотрудников с некоторым подозрением. Всерьез его никто не принимал. Человек совершенно не компетентный в архивных вопросах, он целыми днями пропадал в исполкоме, в райкоме, а когда и присутствовал на работе, то найти его можно было только с помощью розыскных собак — зайдет, бывало, в хранилище, присядет с каким-нибудь делом за стол да и посапывает в обе ноздри. И придраться нельзя — занят директор, изучает материал. Единственный толковый шаг он сделал — привлек на работу в архив Гальперина, несмотря на противление отдела кадров. Этот поступок смягчил отношение Софьи Кондратьевны к директору. Ей давно хотелось работать с Гальпериным, которого она знала по университету… Был у директора один пунктик — отдел специального хранения, так называемый «спецхран». Помещение, где собирались документы, не подлежащие оглашению. Кто-кто, а он, человек из управления внутренних дел, представлял, какие документы держат в строгой изоляции.
Директор поставил дополнительную металлическую дверь, навесил хитроумных замков, ключи от которых хранил в сейфе.
А вообще-то директор-милиционер оказался на миру человеком безвредным, и в таком качестве он держался на плаву лет десять, пока не отнялась речь. По этому поводу возникла черная шутка: «Продолжал бы работать. Никто и не заметил бы, что у него отнялась речь». Но в целом жалели своего «постового». Кого еще пришлют на его место?!
Лично Софья Кондратьевна как-то остыла к вопросу, кто будет занимать место в кабинете на втором этаже. А директора сыпались в архив, как из рваного кулька. Задержатся на полгода-год — и исчезают. Точно архив был пересыльным пунктом с одной номенклатурной должности на другую. Даже лиц начальников не запоминали. Случались и курьезы. Так, прислали директора, которого никто и в глаза не видел: пока он оформлялся, подоспел приказ о его увольнении…
Наконец, в кабинет вступил Захар Савельевич Мирошук. И довольно успешно директорствовал несколько последних лет… Софья Кондратьевна с ним ладила. Иной раз и возникали острые углы, но оба старались их обходить. Мирошук сразу понял, что Тимофеева орешек твердый и нет смысла накалять с ней отношения.
…Тимофеева накручивала ватные жгуты и бросала их в чашу, где масляно тускнел скипидар. Студентка-практикантка Тая подбирала жгуты и хихикала, пряча лицо. Тимофеева знала, что она подсмеивается над ее толстыми шерстяными носками. Ну что особенного в этих толстых носках? Или в мягких войлочных ботах, в которых так уютно ногам? Нет, хихикает, не может сдержаться…
— Что смеешься? — Тимофеева искоса взглянула на Таю.
— Смешная вы, — ответила Тая. — И хорошая.
— Вот как? — растерялась Тимофеева. — Крамольный комплимент. Меня считают бабой-ягой.
— Я знаю. Это вы кажетесь такой.
— Ладно, будет подлизываться… Ты это другим скажи. Этой занозе Портновой. Или Женьке Колесникову.
— Колесникову? Шут он.
— Кто шут? — удивилась Тимофеева и даже приподняла от неожиданности рыжеватые брови.
— Колесников. Конечно, он человек серьезный, только… шут.
Тимофеева качнула в недоумении головой.
— Ты так хорошо узнала Женьку? — пытливо произнесла она.
— Может быть, я ошибаюсь, но мне так кажется, — ответила Тая.
— Какое-то расплывчатое определение — шут, — проговорила Тимофеева. — Он и пошутить толком не умеет… Задурит тебе голову, тогда я посмотрю на вас.
— Задурит? Мне? — хмыкнула Тая. — И потом, ему Чемоданова нравится.
— Нина?
— Ну.
— Вот тебе раз, — заволновалась почему-то Тимофеева. — Она же… из отдела использования.
— Ну и что? — засмеялась Тая. — Не из Африки же.
— Да, конечно, — кивнула Тимофеева. — Нужен он очень Чемодановой. Голь перекатная. Что она, что он.
— Нужен — не нужен, только нравится она ему.
— К тому же и старше его лет на десять.
— На восемь, — Тая подобрала груду ватных жгутов и ушла в подсобку, где были собраны «больные» папки.
Конечно, реплика Тимофеевой о том, что Чемоданова работает в другом отделе и посему не должна представлять интерес для Жени Колесникова, прозвучала по-детски. От неожиданности. Но вообще-то она отражала нередкую ситуацию вражды двух ведущих служб — использования и хранения. Каждая из сторон считала свои функции более важными…
— Софья Кондратьевна, — донесся из подсобки капризный голос Таи. — А в чем он провинился? В курилке сплетничают, а я не знаю. Молчу, делаю вид.
— Кто? Колесников?
— Ну.
— Письмо написал в управление.
Тая показала в проеме двери милое веснушчатое лицо, неестественно цветущее для пещерной обстановки хранилища.
— И что он там мог такое написать, интересно?
— Директора понес по кочкам. И вправду, шут.
— Ни с того ни с сего? — напирала Тая.
Чувствовала тихоня, что чем-то размягчила суровую Софочку, пользовалась моментом.
— Почему же? — вспоминала Софья Кондратьевна. — Началось с того, что Колесников просил повысить себе зарплату. Что он знающий, добросовестный специалист. Работает восемь лет, а получает сто пять рублей.
— Это как? Сам за себя?
— Именно. Тебя это удивляет?
— Ну… как-то, сам себя расхваливает. Не принято.
— А что? В России чиновники довольно часто… Ты полистай дела о службе. Сплошь и рядом просят повысить содержание. «Нижайше прошу принять во внимание мое скудное и бедственное состояние».
— Вот-вот. Унизительно это. И нескромно, — отрезала Тая.
— Ты так думаешь? — с особой интонацией произнесла Тимофеева. — Словом, написал твой шут такую бумагу. Директор ответил отказом. Женька закусил удила. Отправил в управление письмо, расчехвостил директора. Вспомнил его дутые заслуги, статьи в газетах. Илью Борисовича не в лучшем свете помянул.
— А Гальперина за что?
— Подбирает материал, а Мирошук публикует под своей фамилией, как исследователь. Словом, каждому дружку по пирожку.
— Ну и что?
— А то, что к нам направляют инспектора. Теперь начнут полоскать белье по всем архивам страны…
И тут, подобно черту из бутылки, в отдел явился Женя Колесников. Не то чтобы со стуком и грохотом, озаряемый отблеском молний зловещий архивный демон — нет, Колесников возник в отделе тихо, точно просочился сквозь стену, в своем синем халате. Прозрачные глаза его смотрели кротко и печально.
— Вот! Легок на помине, — бросила Тимофеева. — И как это вам, Евгений Федорович, удается возникнуть так незаметно? Хочется тронуть вас пальцами, убедиться, что не мираж.
— А зачем? — промямлил Колесников. — Спросите, я отвечу. Значит, не мираж. — Колесников замешкался у порога. Он не ожидал встретить Тимофееву в отделе, ее кабинет размещался в другом месте, а суматоху с хлебным точильщиком он как-то всерьез не принимал…
Дверь приоткрылась, и показался угол тележки, а над ним незнакомая Тимофеевой физиономия мужчины.
— Сюда, что ли, править? — вопросил мужчина, тыкая тележку о боковину двери.
Колесников суетливо ухватил край тележки, точно решая — закатить ее в отдел или толкнуть назад, в коридор, спрятать от Тимофеевой.
— Ты чего? — не понял мужчина.
— Что там еще такое? — спросила Тимофеева.
— Новый подсобный рабочий, — загомонил Колесников. — Его прислал директор.
— Хомяков. Ефим Степанович, — представился с порога мужчина и улыбнулся, радуясь знакомству. — Сейчас я ее проведу, погодите. Сей секунд!
— Откуда эти дела? — хмурилась Тимофеева. — Вы что, начали выемку? Вроде заказы лежат еще на столе.
— Нет… Это так, — промямлил Колесников. — Из россыпи.
— Какой? Из сундука? Вижу, вы не оставили своей затеи? — набирал высоту и без того резкий голос Тимофеевой.
Колесников потупившись молчал. Он чувствовал себя неловко перед Хомяковым. И тот оробел, не зная, что делать с тележкой. Назад, что ли, разворачивать?
— Хочу заметить, Евгений Михайлович, вы держите себя слишком вольно. Между тем архив — это государственное учреждение, со своей дисциплиной, — шипела Тимофеева. Она понимала, тут не место вести серьезный разговор с Колесниковым. Она собиралась поговорить с ним спокойно, у себя в кабинете. Обдумала все заранее… Но не могла удержаться. В голове перемешались все прегрешения Колесникова, и еще это самоуправство с документами Краеведческого музея, что были свалены в замшелом сундуке. Казалось, что тут особенного? Пусть копошится себе в этих бумагах, кому он мешает! Умом-то понимала, сладить с собой не могла.
— Телефон звонит! — крикнула Тая. — Телефон! Софья Кондратьевна.
Тимофеева посмотрела на сутулый желтый аппарат, невольно благодаря его за спасительную паузу.
— Слушаю вас! — Тимофеева прикрыла трубкой маленькое пунцовое ушко. Поначалу она не узнала голос Брусницына. Потом поморщилась и, помолчав, ткнула трубку в сторону Колесникова, что продолжал стоять столбом на пороге отдела.
Колесников взял трубку, и, по мере того как он вникал в разговор, его прозрачные глаза темнели, а лицо вытягивалось.
— Постараюсь. Жди в торговом зале, — закончил он и вернул трубку на рычаг. — Софья Кондратьевна, — произнес он сухо, — мне надо отлучиться на полчаса, — он мог и не предупреждать, обеденный перерыв еще не закончился.
— Куда это он вас вызывает? — не удержалась Тимофеева.
— В магазин «Старая книга». Всплыли наши документы, — Колесников направился к своему столу, стягивая на ходу халат.
— Интересно, интересно, — заволновалась Тимофеева. — Очень интересно… Я с вами! Очень мне интересно. Ждите меня у входа, я переоденусь, — она живо выскочила из комнаты.
— И я с вами, — подхватила Тая. — Умираю от любопытства.
Колесников повесил халат и молча предложил Хомякову закуток в углу комнаты, куда можно выложить бумаги из злосчастного сундука.
Они шли гуськом и быстрым шагом. Впереди, на всех парах, Тимофеева, поодаль прихрамывал Колесников, он подвернул на лестнице ногу. Замыкала команду Тая, чуть ли не падая от смеха…
— Посмейся мне еще, посмейся! — бросала через плечо Тимофеева. — Чего смешного?! — и, не дожидаясь объяснения, устремлялась вперед, выискивая в уличной толпе едва заметную брешь. Следом за ней проникал Колесников.
— Ой не могу, — старалась не отстать Тая и, вытянув шею, захлебывалась в смехе, исподволь указывая пальцем на задорную фигуру начальницы. — Колобок, ой не могу…
— Слушай, ты б возвращалась, а? — злился Колесников, не сбивая быстрого шага.
— Ни за что! Тоже командир новый.
Так, скопом, они и ввалились в магазин.
— Наконец-то! — воскликнул Брусницын и с укоризной взглянул на Колесникова — нашел кого привести с собой.
Тот пожал плечами, мол, события вышли из-под контроля.
А Тимофеева уже протиснулась к прилавку, выжав с удобного места двух каких-то книголюбов. Ее наметанный взгляд мгновенно выудил из вороха книг желтоватые листы письма светлейшего графа.
— Девушка! — властно выкрикнула Тимофеева. — Покажите-ка мне этот экземпляр!
Сонная продавщица продолжала укладывать какие-то журналы. Она не привыкла к таким окрикам…
— Разбежалась, — ответила она лениво. — Видите, я занята.
Тимофеева смерила ее горящим взглядом, но сдержалась, словно придерживая энергию для главного удара.
Тая придвинулась к Тимофеевой, еще дальше оттеснив в сторону двух незадачливых библиофилов.
— Что воображаешь? — по-простому обратилась Тая к продавщице. — Тоже, царевна. Поди дай, что просят, и спи себе!
Продавщица вскинула длинное лицо, ее блеклые глазки потемнели.
— Какую книгу? — она прошла вдоль прилавка. — Эту? — И, передав листы в руки Тимофеевой, принялась разглядывать Таю.
— Конечно, наш! — мгновенно определила Тимофеева. — Все понятно… Жулики тут у вас работают в магазине! — веско проговорила Тимофеева.
Продавщица пригнула голову и с изумлением взглянула на Тимофееву.
— Я тут при чем? — пробормотала она.
— Все вы одна шайка. Приняли к продаже документ, не имеющий отношения к профилю магазина… Где ваш директор?
Продавщица откинула назад утлую спину и крикнула в темнеющую глубину коридора:
— Вера! Позови Анания!
Вскоре на свет вышел сухонький и небритый субъект в черной кепчонке с коротким козырьком и связкой ключей в смуглых пальцах.
— Вы Ананий?! — яростно полувопросила Тимофеева.
— Да, — удивился субъект, всматриваясь красными кроличьими глазами. — Мы с вами знакомы?
— Да! К сожалению! — твердо проговорила Тимофеева. — Как попал сюда этот документ? Отвечайте!
— Что вы кричите? — возмутился Ананий. — Вы в магазине, а не на рынке.
— Да. В магазине. В жульническом магазине.
Ананий на мгновенье лишился дара речи. И силился понять, в чем дело…
— Это ж надо… Так завести человека, — обратился Ананий к Брусницыну и Колесникову, не ведая, что те люди не посторонние.
— А вы отвечайте, — строго предложил Брусницын.
— Да. Не увиливайте, — поддержал Колесников.
— Они все вместе! — находчиво выкрикнула продавщица. — Одна компания.
Ананий пытливо огляделся: интересно, какие могут быть претензии к порядочному человеку?
— В чем дело, товарищи? — произнес он миролюбиво. — Пройдемте ко мне в кабинет.
— Но только «ин корпорэ»! — подбоченилась Тимофеева.
— Не понял? — насторожился Ананий.
— Значит — в полном составе! На латинском языке, — пояснила отличница Тая.
Ананий испуганно дернулся. Теперь он ждал подвоха от каждого, кто находился в торговом зале.
— Вы на продажу выставили краденые архивные документы, — Тимофеева прошелестела письмами графа Строганова. — Кто вам их сдал. Как их оценили?
— Ну знаете! — пришел в себя Ананий. — Существует закупочная комиссия, — он переждал и добавил устало: — Вы, мадам, меня утомляете. Не нравится — не покупайте, — он сделал несколько шагов в сторону. — И оскорбляете к тому же. Вот вызову милицию.
— Милицию?! — подстегнуло Тимофееву. — Я сама вызову милицию. Или вы забыли историю с литографиями? Я вам напомню.
Напоминать директору магазина о той истории было излишне. Он ее помнил, переволновался тогда, бедняга… Магазин выставил на продажу альбом цветных литографий художницы Остроумовой-Лебедевой, датированный 1923 годом, по довольно высокой цене. И случилось так, что Тимофеева в тот день заглянула в магазин. Альбом показался ей знакомым, только почему он в цвете? Тимофеева решила проверить себя, нашла в архиве эскизы, описания. Так и есть — никаких красок, все в черно-белом исполнении. Созвала экспертов в магазин, стала выяснять. И выяснила — литографии раскрасили ловкачи простецкими цветными карандашами и вздули цену… Поднялся скандал, исчезли квитанции с адресом того, кто сдал альбом на комиссию. Выходит, магазин имел свой интерес… Но постепенно все утихло — сложно было доказать что-либо.
— Так это были вы?! — всплеснул руками Ананий. — Точно, смотрю, знакомое лицо.
— Да, да! — веско ответила Тимофеева. — Хоть и прошло три года. А вы, значит, все работаете!
— Ну, знаете… Ничего ведь не доказано, — кажется, что Ананий не удержался и показал Тимофеевой язык. — Пройдемте ко мне. Выясним, кто поставил на продажу письма вашего графа.
Колесников наклонился к уху Брусницына, похожему на сырую лепешку: «Видишь, каков гусь? Мы бы с тобой бекали-мекали, а Софочка раз и в дамках».
Брусницын согласно кивнул, устремляясь за Тимофеевой в кабинет директора.
— Так ведь обед у нас, — крикнула вслед продавщица.
— Молчи! Ворюга, — цыкнула Тая, замыкая шествие.
— Я-то при чем? — возмутилась продавщица.
— Одна шайка! — вступил кто-то из посторонних книголюбов.
В это время звонок известил, что магазин закрывается на обед. Сонная продавщица оживилась. Вышла из-за прилавка, жестом птичницы выпроваживая гомонящих покупателей. Едва последний из них покинул помещение, она захлопнула дверь и навесила табличку «Перерыв».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Илья Борисович Гальперин нервничал. Причин для переживания было две. Во-первых, предстоящий визит сына. Тот собирался приехать к отцу в пятницу, как договорились, и вдруг неожиданный звонок на работу: жди, приеду к вечеру. Вторая причина увязывалась с первой. Как гром среди ясного неба, вернулась из Уфы Ксения, аспирантка, предмет его сердечного увлечения, тридцативосьмилетняя женщина с копной льняных волос, карими удивленными глазами и тонкими сухими губами крупного мужского рта…
Гальперину не хотелось, чтобы они встретились — Аркадий и Ксения. Аркадий не знал о существовании Ксении. Конечно, ничего особенного тут не было. Отцу шестьдесят два года, и он вправе распоряжаться своей судьбой без консультаций с сыном, которого вообще видит два раза в год. Но слишком уж молодо выглядит Ксюша…
Гальперин следил за Ксенией поверх газетного листа плывущим взглядом застоявшегося коняги. Ее смуглые тугие руки, прохладные и бархатные, сейчас орудовали в буфете, глухом и надежном, точно забытая крепость. Протирали всяческую дребедень, что собралась на полках буфета за долгие годы. По широкой фарфоровой доске с изображением резвящихся фавнов были разбросаны десятки безделушек, назначение которых трудно предугадать. Какие-то шкатулки, розетки, плошки, веера из страусовых перьев с перламутровой инкрустацией, два черепашьих гребешка, отделанных серебряной вязью, литые каслинские подсвечники, «поющие» фужеры, гранатовые бокалы муранского стекла, стадо желтых слоников в разводьях трещин…
— Ну и пылищи насобирал, — произнесла Ксения с особой округлостью на гласных. — Что же ты, Илюша? А задержись я еще на месяц, тогда в пыли и не нашла бы тебя. Ни тебя, ни твоего сюрприза… О каком таком сюрпризе ты мне сказал по телефону?
— Я?! — притворно удивился Гальперин.
— А кто же еще? Звоню тебе, спрашиваю о здоровье, а ты все о каком-то сюрпризе… Где он? — Ксения смотрела на Гальперина требовательным взглядом капризного ребенка. — Серьезно, Илюша!
Гальперин подавил искушение. Рано еще трезвонить о находке в россыпи Краеведческого музея. Услышит о письмах Толстого, испугается.
— Понимаешь, мне попался архив помещика Сухорукова. Он увлекался просветительством среди крестьян… Ну… Словом, пока рано о чем-то говорить. Но у Сухорукова есть мысли полезные для твоей диссертации, — промямлил Гальперин. — Мы еще к этому вернемся… Я даже написал тебе об этом письмо, но не отправил. Решил проверить кое-какие факты.
— Жаль. Получить от тебя письмо — вот настоящий сюрприз. А то я, как дура, бегаю на почту, спрашиваю. В окошке «до востребования» меня уже знают… Проказник ты, Илюша.
Обращение на ты, произнесенное молодым женским голосом, вносило смятение и восторг в душу Гальперина. Казалось, он сбрасывал десятки лет и вновь становился Ильей Гальпериным, которого весь университет знал как закопёрщика самых задиристых студенческих забав, — правда, студенческая жизнь Гальперина расстроилась из-за войны. Но все равно, когда он, отвоевав, с осколком в легком и с двумя орденами Славы появился в университете, на пятом курсе, ореол заводилы вернулся к нему. Это потом, на крутых виражах жизни, он растерял блеск и остроумие. Но и то, что сохранилось, выделяло Гальперина из окружения. А это было не так просто, особенно на кафедре истории Университета, где Гальперин проработал лет двадцать, прежде чем перешел в архив. Почему он ушел из Университета? Были причины. И чисто профессиональные, и те, о которых неловко вспоминать, — слишком живучи оказались последствия борьбы с безродными космополитами, корни были брошены в благодатную почву.
Но это особая тема, о которой Гальперин старался серьезно не размышлять, пустое дело. Унес ноги подобру-поздорову — и ладно, благодари судьбу. Вообще с годами Гальперин пришел к заключению, что судьбу есть за что благодарить. Не так уж она и слепа. Искренне он это утверждал или нет, трудно понять.
Гальперин слышал стук предметов, что доносился из буфета, мысленно заклиная Ксению уйти куда-нибудь на время. «Молю тебя, уйди ненадолго. Пока здесь Аркадий. Тебя не было месяц. Могут скопиться неотложные дела… А если сказать ей откровенно? Обидится?»
Ему не хотелось обижать Ксению. В отношениях, что сложились между ними…
Впрочем, если с самого начала… Это случилось два года назад, весной восьмидесятого. В каталоге у Брусницына молодая женщина занималась фондами Министерства просвещения. Ее интересовали материалы по обучению умственно отсталых детей. Основные дела хранились в Ленинграде, в Главном историческом архиве, а здесь, у них, находились документы по Домам призрения некоторых уездов средней полосы России.
Гальперин, еще работая в Институте истории, занимался фондами Министерства просвещения. И знал их довольно хорошо, как и многие другие фонды. Жизнь заставила… В те далекие годы, обремененный семьей, он, грешный человек, нашел для себя источник пополнения весьма скудного своего бюджета — написание диссертаций по заказу. Не только кандидатских, но и докторских. Делал он это превосходно и в сжатые сроки. Близкие люди укоряли Илью Борисовича, дескать, нехорошо, безнравственно. Он отшучивался, да, нехорошо, но платят хорошо. Особенно соискатели из жарких хлопковых республик. И пусть будет совестно им, большим и малым начальникам, что считали ученую степень особой отметиной своих жизненных успехов. Платили охотно, не торгуясь, кто деньгами, кто путевками в санаторий, кто регулярной поставкой отменных продуктов в течение всего времени «исследования», кстати, такая форма оплаты несколько тормозила написание диссертации… Гальперин сочинял диссертации весело, не напрягаясь, подобно хохмам к эстрадным номерам, которые он выдавал в былые студенческие годы. Но всякий раз известие о благополучной защите суррогатных диссертаций повергало его в изумление. «Ну и отрезочек истории нам достался!» — повторял он свою любимую присказку и крутил крупной головой, увенчанной обильной иссиня-черной шевелюрой… С годами шевелюра так поредела, что никакая фантазия не могла предположить ее былого величия, но слава поденщика-диссертанта за ним сохранилась, несмотря на то, что он отошел от этого сомнительного вида заработка. Добровольно, не доводя дело до судебного разбирательства. То ли совесть проснулась, то ли надоело устраивать благополучное существование номенклатурным бездельникам. А скорее всего, работа в архиве поглотила его творческую натуру без остатка. К тому времени он жил один. Жена ушла, прихватив сына. Спустя несколько лет она умерла, однако сын так и остался жить у ее родителей, людей состоятельных, самозабвенно любящих внука. Гальперин не упрямился, он понимал, что Аркадию с ними гораздо лучше. Да и новая супруга не очень желала возвращения Аркадия к отцу. Со второй женой Гальперин прожил недолго. И расстались без взаимного сожаления. В третий раз Гальперин жениться воздерживался, хотя и было искушение. Холостяцкая жизнь уже захватила Гальперина. Как показывает опыт, холостяцкая жизнь овладевает мужчиной крепче любой женщины. Упоение свободой в прекрасные годы мудрости настолько сильно и эгоистично, что напрочь отметает мысли о грядущей старости и беспомощном одиночестве. Так поверхность моря обманывает глаза, скрывая усталое и неподвижное дно.
И тут появляется молодая привлекательная женщина. С каким-то вкрадчивым именем Ксения… Ксюша… Киса… Женщина обращается к пожившему уже на свете мужчине, полузабытому близкими людьми, и мягким голосом, точно объезжая возникающие на пути кочки и рытвины, говорит, доверчиво распахнув карие глаза.
— Извините, бога ради, за дерзость, Илья Борисович… я пишу диссертацию… и мне присоветовали поговорить с вами.
— Кто же вам… присоветовал? — перебил Гальперин.
— Добрые люди, — ответила женщина. — Они сказали, что вы за свою жизнь написали столько диссертаций, что хватит на всю Академию наук.
— На всю Академию, не уверен, на какое-нибудь средней руки отделение хватит, — согласился Гальперин.
И он действительно подобрал Ксении интересный материал по Домам призрения. Однако сам не составил и фразы… Ксения ходила к нему домой на консультации. Она оказалась сноровистой кулинаркой. Из тех худосочных продуктов, которые затерялись в доме отпетого холостяка, она за полчаса сварганивала такую еду, что у бедняги Гальперина захватывало дух. А однажды, после очередного приезда из Уфы, где Ксения работала на кафедре дефектологии Педагогического института, она объявила, что в общежитие не вернется, там холодно, а она не выносит холода. Гальперин предложил ей временный приют, вторая комната в квартире пустовала. Надо лишь разобраться с книгами, что сложены там повсюду, и заштопать раскладушку. Ксения ответила, что ей не тесно будет и в этой комнате, где стоит прекрасная кровать, широкая, как волейбольная площадка… Гальперин, опешив, воскликнул, что это будет самая трудная диссертация, которую надо защищать из последних сил.
— При единственном оппоненте, — в тон ответила Ксения.
И они долго хохотали, радовались шутке. А в том, что это была всего лишь шутка, они тогда не сомневались.
— Ксеня… Ксю-ша, — Гальперин положил газету на колени и скрестил на груди руки. — Сегодня собирался нагрянуть Аркадий.
— Ну и что? — Ксения продолжала выметать из буфета месячную пыль.
— Мне бы не хотелось… Ну, как-нибудь потом, ладно? Извини, пожалуйста, но я был бы спокоен.
— Что же ты мне раньше не сказал? — произнесла Ксения без всякого раздражения. — Я затеяла уборку, теперь прерывать… Придет мальчик, и такой раскардаш.
— Мальчик, — улыбнулся Гальперин. — Он старше тебя на два года.
— Тем более неудобно. Подумает, такая грязнуля…
Гальперин хотел сказать, что Аркадий не знает о существовании Ксении. Он смотрел на Ксению прозрачно-голубыми глазами, и в неярком освещении комнаты они казались синими. Ксения протянула руку, откинула упавшую на его лоб редкую сивую прядь и, наклонившись, неуклюже, поцеловала куда-то в висок. Гальперин благодарно пошлепал ладонью ее руку, подавляя вспыхнувшее вдруг влечение к этому сильному и такому знакомому телу.
— Он может прийти с минуты на минуту, — вяло произнес он, увещевая самого себя.
Ксения направилась в «свою» комнату.
— Слушай, а почему Аркадий не женится? Сорок лет, и не был женат, — бросила она на ходу.
— Нравится ему так, — ответил вслед Гальперин. — Вначале перебирал, а потом привык. Отбоя нет от надомниц, его устраивает.
— Надомниц. Вроде меня? — из глубины комнаты раздался смех. — Зачем он к тебе придет? Соскучился?
— Он собрался уехать, Ксюша.
— Далеко?
— Далеко. Из страны. Эмигрировать.
Копошение в комнате прервалось. Что-то упало с резким коротким стуком… В проеме двери возникло тревожное Ксенино лицо. Она склонила голову, рассматривая Гальперина, словно странный внезапно увиденный предмет.
— А как же ты? У тебя ведь будут неприятности.
— Что я могу поделать? Он взрослый человек.
Ксения молчала, сведя над переносицей милые темные брови.
— У нас в институте работал комендант. У него уехала дочь… Так заклевали беднягу, что он отравился газом, — с каждой фразой голос Ксении твердел. — Но тебя они не заклюют. Ты сильный, Илюша. Ты должен быть выше их.
— Не понимаю, — растерялся Гальперин. — Одобряешь Аркадия?
— Да.
— Что значит, да? Это… предательство. Побег… Ты считаешь иначе?
— С некоторых пор, Илюша. К сожалению.
— Ну знаешь! — воскликнул Гальперин и хлопнул ладонями о подлокотники кресла. — Я могу еще… не понять, нет — выслушать! Да, только лишь выслушать своего сына… Но вы, Ксения Васильевна…
— Сына можешь, а меня — нет? Националист вы, Илья Борисович, — Ксения не без досады погрозила пальцем. — Как вам не стыдно…
— Ладно, ладно, — буркнул Гальперин. — Не лови на слове… Так что же тебя подвигло к образу мыслей Аркадия?
— Был случай, Илюша. Накануне моего отъезда сюда…
У входной двери резко прозвучал звонок. Гальперин испуганно вскинул голову, подобрался. И Ксения растерялась. Она отступила в глубину комнаты и захлопнула дверь, успев подсказать Гальперину, что к нему, мол, пришла аспирантка на консультацию и сейчас уйдет, пусть так объявит сыну.
Гальперин встал с кресла и, одернув халат — новогодний подарок Ксении, — мрачно поплелся в прихожую, стараясь справиться с предательским дыханием. Каково было изумление, когда в глазок он узрел женственное лицо Анатолия Брусницына. Вот те на, принес ветер! Гальперин вспомнил, что утром, до всех звонков своих неожиданных визитеров, разговаривал с Брусницыным по телефону и просил заглянуть к нему в кабинет или навестить дома, есть разговор. Это ж надо, совсем запамятовал, старый козел… Первым порывом было предложить Брусницыну перенести встречу. Конечно, неудобно, человек специально приехал… А если успеть поговорить с ним до прихода Аркадия? Кряхтя и злясь на себя, Гальперин принялся за накидной крюк, что намертво прижимал тяжелую дверь.
— Это вы? — встретил он Брусницына неопределенной интонацией. — Заходите, заходите, — он посторонился и втянул живот, пропуская молодого человека в прихожую. — Экий вы сегодня… затертый какой-то… Конечно, бюллетень не курорт.
— Ах, не говорите! — улыбался Брусницын. — Я уже забыл про бюллетень. В котлован утром упал, понимаете, — Брусницын стоял в прихожей, глядел на себя в круглое зеркало, обрамленное черненой деревянной рамой, и разглаживал ладонями прохладное лицо.
Он принялся было поведывать о своих злоключениях, но в этот миг дверь из комнаты приоткрылась и в прихожую вступила Ксения…
— А… вот, — забухтел Гальперин. — Аспирантка пришла, на консультацию…
— Так мы же знакомы, — кивнул Брусницын зеркальному отражению и, улыбнувшись, обернулся.
— Как же, как же, — поддержала Ксения. — Анатолий Семенович, бог каталога, — Ксения засмеялась и добавила загадочно: — Явление первое сменили на явление второе.
— Не понял, — насторожился Брусницын.
— Ксения Васильевна имеет в виду курьезность случайных встреч, — пояснил Гальперин.
Брусницын ни черта не понял, но на всякий случай загадочно закатил глаза.
— Так я пойду, Илья Борисович, спасибо за советы, — невинно проговорила Ксения. — До свидания!
— Всего доброго! — Гальперин захлопнул за ней дверь, набросил крюк.
Брусницын покачал головой, оглядывая понурого хозяина квартиры.
— Господи! Илья Борисович… Весь архив знает, что у вас такая симпатичная… аспирантка! — Брусницын залился краской и добавил смущенно: — Извините, бога ради…
— А не обсуждался ли в архиве вопрос моего полового разбоя с общественных позиций? — воодушевился Гальперин, чувствуя в себе спасительный ток цинизма, нередко вызволявший его из щекотливых ситуаций. — Очень благодарная тема, — он легонько направил Брусницына к креслу. — Садитесь, сделайте одолжение, Анатолий Семенович.
Гальперин расположился напротив, запахнув на животе халат с глазастыми пуговицами в два ряда…
Брусницын смиренно молчал. Он исподволь оглядывал комнату. Задержал взгляд на картине Коровина, одобрительно хмыкнул. Хотел было задать вопрос, не не успел — Гальперин прикрыл глаза ладонью и захохотал, спазматически дергая животом…
— И-э-хехе… Грехи наши мирские, — мотал он головой. — Весь архив, оказывается, в курсе! А я, старый осел… А весь архив знает…
Брусницын засмеялся вслед, смех его был тихий, булькающий.
— Да ну, Илья Борисович! — отмахнулся он. — Подумаешь, в любого мужчину можно камень бросить. А тут такая интересная женщина.
— Ну ладно. Все, все! — вслух приказывал себе Гальперин. — Я вызвал вас, милостивый государь, чтобы сделать вам одну прелюбопытнейшую комиссию.
Брусницын вернулся взглядом к хозяину квартиры и вновь покраснел, точно в предчувствии какого-то тяжкого обвинения. Гальперин раздумчиво умолк.
— Ну? Так что же? — робко подтолкнул Брусницын.
— Хотите чаю? С медом. Из Башкирии, — спросил Гальперин.
Брусницын отказался. При этом он довольно подробно объяснил, что заходил с Колесниковым в какое-то кафе, где отвратительно моют стаканы, в них плавала шелуха от семечек.
— Как раз сегодня стаканы у меня вполне чистые, — заверил Гальперин.
Брусницын махнул рукой — чай решительно его не интересует. И умолк, вопросительно глядя на хозяина квартиры.
— Так вот, Анатолий. Хочу рекомендовать вас на должность заместителя директора архива по науке, — Гальперин смотрел на ошарашенного Брусницына. — Понимаю, вас застало врасплох мое предложение… Я собираюсь покинуть должность. Так складываются обстоятельства, меня могут попросить уйти. Не спрашивайте, почему, я все равно не отвечу… Но архив в том виде, что он сейчас представляет, дорог мне… пышно выражаясь… вроде моего детища…
Гальперин ничуть не преувеличивал. Все подразделения архива считались с его мнением, а это весьма серьезное достижение, — кроме профессионального авторитета необходимо мастерство канатоходца. А такой отдел, как каталог, целиком являлся его созданием. Почти три года без выходных и отпускных он формировал каталог, заражая сотрудников энтузиазмом и энергией. Изучал документы, разрабатывал методику, составлял аннотации, шифровал, закладывал в систему… Когда Брусницын поступил в архив, каталог уже работал вовсю. А Гальперин переключился на составление путеводителя. Труд, который по плечу солидному коллективу, практически осуществлялся двумя людьми — им и Тимофеевой.
— Конечно, вы не идеальный кандидат на должность зама по науке, но и я не идеальный, как выяснится в ближайшее время, — Гальперин жестко потирал пальцы, что являлось признаком особо серьезного отношения к предмету разговора. — Вы человек порядочный, профессиональный… Молодой… По всем пунктам анкеты вне подозрения…
Брусницын слушал нахохлившись. Заерзал, подтянул ноги, просунул ладони под зад и вздыбил плечи.
— Но я, Илья Борисович… болею, вот, — пробормотал он первое, что пришло в голову.
— Болеете. В ваши годы все болезни от нервов. А нервы от скудного довольствия, мой друг. Будете получать на шестьдесят рублей больше, болезни несколько приутихнут.
Брусницын озадаченно сопел. Ему вдруг почудилось, что это розыгрыш. А почему нет? От этого толстяка можно ждать всяких закидонов, неспроста в Университете до сих пор помнят его студенческие капустники и посиделки. Побился об заклад со скуки, что «достанет» его, Анатолия Брусницына, вот и завирает… Мысль о розыгрыше развеселила Брусницына. Он лукаво взглянул на Гальперина и хитро улыбнулся.
— А кто обещал угостить чаем? С медом из Башкирии.
Гальперин скучно посмотрел в полутемный коридор, в конце которого размещалась кухня, вздохнул и остался сидеть на месте.
— Ну его к бесу, чай ваш… Перетерпите. Лень заводиться с чаем.
— Как хотите, — Брусницын не знал — обидеться на такое гостеприимство или свести к шутке. — Пожалуйста… Поначалу предлагаете, а когда коснется дела — лень.
— Что вы, Анатолий, я серьезно… Кого же еще рекомендовать в замы по науке? Тимофееву? Она введет в архиве комендантский час, для входа в хранилище установит пароль… Знаю я Софью Кондратьевну.
— Это верно, — Брусницын раздумывал — рассказать Гальперину о шорохе, что навела Софочка в магазине «Старая книга»? Нет, не станет уводить в сторону разговор…
И тут Брусницын забеспокоился. Словно видел в непогоду наглухо закрытую дверь — из глубины живота волнами нарастали теплые токи, подступали к груди, обволакивали сердце. Ему вдруг ужасно захотелось стать заместителем директора по науке. Нет, это не розыгрыш. Гальперин и впрямь решил уйти из своего кабинета. Почему? Да какое его, Брусницына, дело? Решил, и все тут… Но как этот «старый шкаф», Гальперин, ткнул перстом в его сторону? Конечно, надо соглашаться, жди еще такой случай. Он не мальчик, ему сорок лет, когда же выдвигаться, если не сейчас!
— Вы же знаете, я беспартийный, — Брусницын мучительно морщился, пытаясь усилием воли подавить волнение, что томило грудь.
— Ну и что? Я тоже беспартийный, — Гальперин смотрел на свои руки, покойно лежащие на подлокотниках кресла.
— А как к этому отнесется Мирошук?
— Это и надо обсудить… Нелегко подобрать человека на должность зама по науке, и Мирошук понимает… С другой стороны, он рассматривает свое директорство как временную ссылку. Словом, элементарная дворцовая интрига. Задача без неизвестных.
Брусницын перевел дух. Так, значит, дело оборачивается. А он-то решил, что Гальперин его призвал к себе, с тем чтобы долг затребовать. Сорок три рубля должен Брусницын с прошлой осени и все никак не вернет. А брал на месяц. Помалкивает старик, может, забыл? Вряд ли, просто испытывает его, Брусницына.
— У Мирошука сейчас одна проблема — замять шум, затеянный Колесниковым, — продолжал Гальперин. — Это вам на руку. Захочет показать, что он продвигает дельных молодых людей, не ретроград. А Колесников занимается поклепом… Вот мы и подловим Мирошука на этом.
Гальперин не пошел провожать гостя. Его охватила апатия. Когда раздался стук входной двери, он подумал, что не мешало бы подняться, накинуть крюк, но лишь слабо шевельнулся в кресле. Сознание обволакивала вязкая дремота. Конечно, заснуть не удастся, тем более сидя… Наплывали видения, смещенные образы каких-то кораблей, взъерошенных кустарников. Он ощущал прохладу ветра. А в просветы листьев падала пронзительная синь с плывущими облаками… Одно облако контурами напоминало знакомое лицо — высоколобое, с широко расставленными глазами, нос чуть длинноватый, с резким волевым рисунком, рот тонкогубый, иронический, не то что его девичий ротик с родинкой над пухлой губой… И Гальперин не мог сообразить — чудится ему приход сына или на самом деле тот наконец пришел.
— Это как понимать, командор? Двери настежь — заходи прохожий, будь гостем? — вот манера говорить у Аркадия была отцовская, перенял, хотя и редко виделись.
Гальперин размежил ресницы. Нет, не иллюзия, на самом деле пришел.
— Свинство, Аркадий. Я жду тебя весь вечер… Даже держу открытой дверь.
— Пардон, командор! Я шел к тебе сложным путем сомнений. Мог я опоздать?
Гальперин должным образом оценил иронию и улыбнулся. Встал и манерно протянул сыну руку. Пожатие Аркадия было сухим, порывистым и сильным. Он засмеялся, обнял отца свободной рукой.
— Признаться, я думал увидеть на тебе кипэлэ. А ты входишь в дом к отцу с непокрытой головой, точно гой-водопроводчик. Впрочем, вряд ли ты знаешь, что такое кипэлэ.
— Командор, не путайте божий дар с яичницей. Я пришел в отцовский дом, а не в храм господний. Могу и не покрывать голову ритуальной вашей тюбетейкой, закон допускает. Впрочем, мне до этих законов, как им до меня. Когда я слышу, что еврей уезжает из России, чтобы свободно исповедовать иудаизм и ходить в синагогу, я становлюсь невменяем, точно бык при виде тряпки. Понимаю, что ты пошутил, командор. Но все же я тебе ответил.
Аркадий ходил по квартире широким уличным шагом свободного человека. Останавливался у какого-нибудь предмета, задумчиво трогал его, ставил на место. Хоть он и нечасто появлялся в квартире отца, но многое было ему знакомо.
— У тебя сегодня чисто. Нанял уборщицу в честь прихода сына?
— Да… сегодня я решил привести в порядок свою берлогу, — уклончиво ответил Гальперин. — В честь твоего визита.
— Ценю, отец. Для тебя это поступок… А мне хорошо. Пользуюсь благосклонностью женщин без всякого зазрения совести, так сказать, эксплуататор любви.
— Босяк. Ты разговариваешь с отцом, — улыбнулся Гальперин.
Аркадий жил один в большой квартире, доставшейся ему от родителей матери. Но и там он бывал не чаще, чем у отца, — после окончания энергетического института он разъезжал по стройкам и очень любил свою беспокойную жизнь. Десять лет назад защитил кандидатскую диссертацию, докторскую писать не стал — с головой ушел в производство. Несмотря на молодость, у него в гидростроительстве было весьма авторитетное имя. Так что к своим сорока годам Аркадий сформировал вполне самостоятельный и независимый характер… И сейчас, глядя на шагающего по комнате сына, Гальперин видел едва уловимые, но очень знакомые черты его эмоциональной и своенравной бывшей супруги Надежды Поликарповны Кирилловой. Она так же металась по квартире перед серьезным разговором, вздергивала голову и поглаживала пальцами мочку правого уха. Это ж надо, такое сходство.
— Ты так напоминаешь мне свою мать, — проговорил Гальперин.
— Да? Я почти ее не помню, — рассеянно ответил Аркадий. Он смотрел на картину Коровина. Букет алых роз на перилах веранды, за которой искрилось море в Крыму, и женщина в белом платье. — Все хотел спросить: откуда у тебя эта картина?
— Долго собирался. Она висит здесь больше двадцати лет, — уклончиво ответил Гальперин и усмехнулся про себя: «Знает ведь, хитрец, откуда Коровин. Специально спрашивает, чтобы попрекнуть меня конформизмом».
Картину Гальперину подарил в знак благодарности «за услуги» один милицейский чин из Туапсе, пожелавший стать кандидатом юридических наук. Но Гальперину не хотелось вспоминать свои былые приватные заработки, все это ушло в прошлое. Да, конформист, да, приспосабливался, как все, — искал ходы, чтобы вползти в эту жизнь, занять место и окопаться. Сколько его друзей-приятелей потеряли вкус к жизни под обвалом неурядиц, растерялись, не умея приспособиться, влачат существование.
— О чем еще спросишь? — проговорил Гальперин. — Или закусим чем бог послал?
— А что тебе сегодня послал бог? — Аркадий занес длинную ногу и оседлал по-кавалерийски стул с высокой резной спинкой. — Сосиски?
— Последнюю сосиску я утром отдал дону Базилио, нашему архивному мурлыке… Как раз сегодня бог мне послал, весьма неожиданно, великолепные грибы домашнего посола. Холодное мясо с чесноком. Что еще? Странные на вкус, но притягательные штучки из сыра… И вообще. Кстати, есть и водочка. Только прикажи.
Гальперин поднялся из кресла. Он стоял перед сыном, смешной, в своем нелепом халате с крупными пуговицами, что натянули шлицы, сдерживая напор могучего живота. Он смотрел на сына глазами, в которых прятались синие туманы, — таких глаз Аркадий ни у кого не встречал — ему в наследство достались глаза матери, обычные серые с зеленоватыми искорками…
— Чем вызван твой приход, Арик, не томи? — давно Гальперин не называл сына этим забытым детским именем. — После телефонного звонка я места себе не нахожу. Что случилось? Ты передумал уезжать?
Аркадий уперся подбородком в сцепленные замком пальцы. Когда он говорил, темные губы обидчиво пучились, словно не желая выпускать слова.
— Послушай, отец… Зачем тебе тут оставаться, в этой стране? Поедем вместе. Ты и я… Мы с тобой достаточно жили порознь. Не пора ли нам соединиться?
Гальперин молчал, хмуря лоб. Услышанное казалось ему столь неожиданным и резким, что он мог только хмыкнуть в ответ. Аркадий, казалось, не замечал растерянности отца.
— Сегодня в моей конторе решали, кого послать на сортировку овощей в колхоз. Стоял страшный гвалт. Каждый придумывал причину, чтобы увильнуть… «Надо послать Аркадия Ильича! — кричали все. — Он одинокий»… И я подумал о нас с тобой, отец. Почему это я одинокий, у меня есть ты. А у тебя есть я… И мы должны быть вместе… Я вышел в соседний отдел и позвонил тебе… Поехали, отец. Хватит, пожил тут, нахлебался. Поедем, посмотрим, как живут люди. Без меня ты пропадешь. Да и мне без тебя, признаться, будет невесело, совесть будет грызть, я ведь совестливый, ты знаешь. Весь в мать, говорят.
— Совестливый, — пробормотал Гальперин. Он старался подавить нарастающее раздражение. — Конечно, Арик… Мне будет тебя не хватать. Но куда ехать? Особенно мне… Моя профессия, Арик, стала моей сущностью. Я полон историей страны, где живу. За которую воевал… Она точно пронзила меня физически бесчисленными капиллярами… Тебе этого не понять.
— Куда уж мне? — усмехнулся Аркадий. — В этих капиллярах столько презрения к тебе, к твоему роду. В этих капиллярах не кровь, а яд, — Аркадию понравилась сказанная им фраза. И он повторил ее.
— Ты, Арик, еще мальчик, как ни странно, — Гальперин махнул рукой. — Кандидат наук, взрослый мужчина, столько повидавший за четыре десятка лет, и… еще мальчик. Ты плохо знаешь жизнь. Вообще жизнь… Не то, что выдают за набор гедонистских постулатов. А вообще — жизнь. То, что в тебе и вокруг тебя, в мироздании.
Аркадий хлопнул по спинке стула ладонью.
— Только без демагогии, командор. Попроще! Приучили ж тебя в этой стране — как что, тут же общие слова, все в дыму. И в итоге — все вокруг в дерьме, а ты в белой рубашке и галстуке… Не надо! Я тоже ученый, знаю, как это делается… У тебя, отец, судьба особая. Как бы ты ни елозил, ни шустрил, чтобы затеряться в общем муравейнике, тебя — хоп! И в сторону! Ты опять — быстро-быстро в муравейник, а тебя опять — хоп! И в костер! Потому как ты есть меченый. Ты — еврей! Другое дело, за что тебя так? Это второй вопрос… Над этим вопросом бьются философы всех времен и народов, потому как всем народам есть до этого дело почему-то… Они бьются, а я знаю, отчего!
— Ну? — воскликнул Гальперин. — Отчего?
— Оттого, что евреи молятся, не преклоняя коленей. Евреи не признают идолов в своих синагогах и обращаются к богу на «ты». Даже римляне опустили руки, когда евреи отказались поставить в храме статую Калигулы. А этот шизофреник Калигула был отъявленный мерзавец. Тебе, как историку, это известно лучше, чем мне… У евреев почти нет фетишей. Поэтому они ненавистны всем, кто привык поклоняться фетишам.
— Хочу тебе сказать, — перебил Гальперин, — не ты первым делаешь такое открытие. С тех пор как испанский король Сисебут — бьюсь об заклад, ты и слыхом не слыхал это имя, — в начале шестисотых годов на соборе в Толедо объявил вредоносным существование еврейской религии… Слушай, мы что-то с тобой увлеклись не тем. Вряд ли нам удастся в один вечер вспомнить все, что началось после казни галилейского проповедника Иисуса из Назарета. И особенно после странствий этого еврея Саула, который, собственно, и стал первым проповедником христианства. О, это была личность не менее легендарная, чем сам Иисус. Немного в истории найдется людей, оказавших такое влияние на человечество, как этот Саул из Тарса, известный впоследствии среди христиан как Павел.
Гальперин вовсе не хотел сейчас витийствовать на эти темы, он недоумевал, как Аркадий втравил его в этот разговор, и в то же время не мог остановиться.
— Ладно, отец, на самом-то деле, — перебил Аркадий. — Собирай чемоданы, вяжи узлы. Поехали, посмотрим своими глазами на эти места. Где там шастал старик Саул?
— Он шастал по дороге из Иерусалима в Дамаск. Проповедовал христианство с амвона синагог.
— О! Это самая большая шутка, командор. Ирония истории… Знал бы он, чем кончится для его соплеменников этот эстрадный номер… Что по этой дороге будут в наши дни гоняться прямые потомки Иисуса в танках и бронетранспортерах, возбуждая к себе ненависть тех, кто считает себя его учениками и последователями. А? Так все запутать! И все оттого, что потомки соблюдают Закон, делают мальчикам обрезание и едят кошерную пищу, в то время как ученики презирают обрезание и едят трефное.
— Упрощаешь, — усмехнулся Гальперин. — Но если глядеть в корень, то верно.
— Верно, верно, командор… Но обидно другое, — Аркадий вновь забегал по комнате, — лично я ем все, что сумею достать в магазине, а свиные сосиски — так это верх удачи. И в смысле обрезания, как тебе известно, я проскочил, не дался… Так за что я страдаю, папаша? А? Почему начальник отдела кадров так ерепенился, когда брал меня на работу, спустя две с половиной тысячи лет после исхода из Египта, в одна тысяча шестьдесят пятом году нашей эры, а? На должность техника с окладом в восемьдесят пять рублей. Меня, инженера с высшим образованием. Ерепенился, не хотел брать. И взял лишь, когда вмешался заслуженный генерал и депутат, отец моего закадычного дружка, христианина и комсомольца Сережки Зацепина. А? И, кстати, этот начальник по кадрам оказался впоследствии довольно безобидным малым. Он сказал мне как-то в столовке, когда мы ели с ним на пару свиные котлеты: «Убей меня, брат Аркаша, не пойму — какого хрена они рекомендовали мне воздержаться брать на службу людей вашей национальности!» На что я ему ответил: «Понимаешь, брат… Это называется «интернациональная политика». Я не против слова «интернациональная», меня настораживает слово «политика». В этом слове весь кукиш». Хорошо мы тогда посидели в столовке. А когда я защитил диссертацию, начальник по кадрам первым меня поздравил. «Видишь, Аркадий Ильич, не ущемили тебя, верно? Дали кандидата». На что я ему ответил: «Все дело в том, что ты это заметил, понимаешь? Заметил, что не ущемили. Другой бы прошел мимо, не обратил внимания — защитил и защитил. А ты человек внимательный — за-ме-тил, что не ущемили. Вот где корень!» Обиделся кадровик. Ну, сказал, Аркаша. с тобой ни встать, ни лечь! Потом отошел, выпил, полез целоваться. Все путем!
Гальперин был рад, что Ксения оставила на виду все банки и свертки, привезенные из Уфы, можно угостить сына. Перед уходом она так и наказала — угости Аркадия, пусть не думает, что ты сирота.
Аркадий и впрямь удивился изобилию. Он наблюдал, как отец расставляет на столе всю эту вкуснятину, и думал, что наверняка старик вспомнил свой старый промысел и поддел на крючок какого-нибудь новоявленного Журдена. Он так и сказал:
— С уловом тебя, командор! Судя по меню, у тебя в клиентах начальник общепита какого-нибудь Нижне-сопливска, который спит и видит себя доктором пищевых наук.
— Ошибся, сын мой, — пасторским тоном ответил Гальперин. — Скорее всего это похоже на объедки исполкомовской столовки, куда меня впустили как-то по ошибке, без всякого спецпропуска.
Аркадий засмеялся, шутка соответствовала настроению. Он не стал вдаваться в подробности, подсел, придвинул тарелку и огляделся, выбирая, с чего начать.
— Рекомендую. Мясо по-башкирски, — подсказал Гальперин. — Возможно, и конина. Но не нам с тобой привередничать, рыцарям пирожков и сосисок. Вперед, холостая рота! По коням! — и Гальперин со смаком поддел вилкой кусок бурого мяса. — А вкусно…
Аркадий согласно кивнул. Кажется, отец увиливает от разговора, но Аркадий добирался с другого конца города не ужинать. — Поехали, отец. Ничего хорошего тебя тут не ждет, поверь мне. Я моложе тебя, вижу зорче, без предрассудков, в которых увязло твое поколение.
— Ну что ты заладил?! — рассердился Гальперин. — Все он видит, все он знает… Приводит в пример какого-то начальника отдела кадров, а генерала, отца своего приятеля Сережи, нет, — Гальперин нервничал, и мысли его сейчас метались.
Аркадий откинулся на спинку стула и посмотрел на отца с подчеркнутой усмешкой.
— Запомнил, отец, я того генерала. Спасибо ему, — ответил Аркадий. — Генерал меня тогда крепко озадачил. Он не удивился тому, что произошло, не возмутился. Он лишь выразил желание по-деловому помочь другу своего сына. И не более того… Хорошо! И впрямь со мной ни встань, ни ляг… Однообразен я, сам себе надоел, — Аркадий угрюмо умолк.
Жалость сдавила сердце Гальперина. Рядом сидел его сын. Умный, красивый, смелый молодой мужчина. С тоской в глазах… Конечно, он прав во многом. Какие придут мысли, если в газетах появляются статейки, пронизанные таким антисемитизмом, что оторопь берет. И это в одна тысяча девятьсот восемьдесят втором году. Кто-кто, а Гальперин знал историю, были времена куда страшнее для его народа. Но буря начинается с ветерка. Или это следствие традиционной черты евреев — видеть будущее в мрачном свете? Как в библейской истории, когда горные тени принимали за вражескую армию? В глубине души Гальперин не верил в бурю, он верил в разум…
— Кстати, о генералах, — произнес Гальперин. — В шестнадцатом году жандармский генерал Курлов предлагал проект спасения России от революции. Срочно провести аграрную реформу и предоставить равноправие евреям. Ну, с аграрной реформой понятно — страна, в которой две трети населения крестьяне: получив землю, они успокоятся и не пойдут в революцию. А с евреями… Он предлагал привлечь на сторону правительства талантливые энергичные силы, тем самым лишить сил оппозицию. Кроме того, равноправие снимало массу сложностей в промышленности и банковском деле. Появилась бы возможность выдвигать в правление, минуя процентную норму. Многие русские промышленники и банкиры приняли проект генерала…
— И чем он кончил, этот генерал? — перебил Аркадий без всякого интереса.
— При Временном правительстве его посадили, большевики выпустили. Он эмигрировал и умер за границей. Кажется, так.
— Большевики выпустили? — оживился Аркадий. — Ай да генерал!
— А что? — набычился Гальперин. — Все ты хочешь как-то… Черт тебя знает. Да! Выпустили. И тебя вот выпускают.
— Ну, пока не выпускают. Еще я собираю документы. Еще мне все предстоит. Есть разные примеры, командор. Надо погадать на ромашке — выпустят, оставят, посадят… Кстати, как там? Заверят в архиве твою подпись?
— Заверят, заверят. Не беспокойся, — в душе Гальперина повеяло холодком. — Поезжай к кисельным берегам. Если найдешь на карте это… государство. Я дам тебе лупу, помогу.
— Найду и без лупы, — бросил Аркадий. — А не найду, подскажут. Слава богу, хватит доброхотов. Тысячи лет подсказывают. Огнем и мечом… И ничего не смогли поделать. Из пепла поднялись. И как поднялись! Думаешь, всех возмущает экспансия сотни километров бросовых арабских земель? Ах, какие мы радетели! Пустое все это… Сами завязли в Афганистане, третий год воюем, и неизвестно, чем закончим… Нет, больше всего бесит сам факт существования Израиля… Как это так? Мы первыми их признали, эту фитюльку, а они нас и слушать не хотят? Как это так?! Да кто поднял хвост? Евреи?! Ладно уж они в науках да в искусстве зады свои еврейские просиживают, черт с ними! Но — воины? Да как они посмели? Одна из лучших армий мира?! Жидовня чертова. И впрямь возомнили себя пейсатые избранным народом! Обхохочешься! Мы, понимаешь, чтобы выиграть войну, поначалу подпустили врага чуть ли не к столице, а в былые годы и вовсе сдали столицу французам… А они? Который год нахальничают на чужой территории. И, главное, давно бы закончили игру, наглецы, коли бы не великие государства…
— Да. Именно так, — с подчеркнутым спокойствием произнес Гальперин. — Сколько оружия и денег всадила Америка.
— А мы? Мы что, свою лепту не вносили? Только не в коня корм. Они между собой не могут разобраться. Бог дал им землю, богатую нефтью. Так сложилась судьба — качай себе нефть и плюй в потолок. Вот и столкнули лбами великанов из-за этой нефти… А тут эта фитюлька, эта карликовая страна длинноносых и пейсатых! Видно, бог еще не кончил испытывать свой народ. Через все уже пропустил. И через аутодафе, через крестовые походы, через погромы и гонения, через Освенцим… Теперь решил испытать их на земле праотцов. Кто, как не Насер, египетский президент, грозил стереть в порошок это государствишко? Не с его ли подачи началась заварушка? А потом он бросил свою армию, струсил, подал в отставку! Мы об этом помалкиваем… Но это последнее испытание, поверь мне.
— Ну… не совсем так, — Гальперина уязвил тон сына. — Насколько мне известно, Насер умер командующим египетской армии…
— Да! Потом. Когда народ потребовал его возвращения в тяжелые для страны минуты, вероятно, некем было заменить. Да, он вернулся, — Аркадий дал себе слово не обсуждать с отцом эти вопросы, был уже опыт. Он знал точку зрения отца.
Гальперин сидел, опустив тяжелые плечи, вяло теребя вилку.
— Видеть следствие и не видеть причину — это нечестно, Арик, — Гальперин не мог удержаться. — Допустили врага к столице… А в каком состоянии наша армия встретила сорок первый год? История еще к этому вернется. И тогда, с французами, тоже… Да, столицу сдали. А солдат сохранили. И войну выиграли… Снега — не снега, а выиграли, — мысли Гальперина метались от расходившихся нервов. — И вообще, Арик, лучше не касаться этой темы. Твой отец прошел войну и вернулся с осколком в груди да с солдатскими орденами Славы.
— Кто? Ты?! Ха-ха! — зло прокричал Аркадий. — Ты воевал? Где?! В Ташкенте? В тылу прифронтовом?
То есть как? — оторопел Гальперин.
— А так… Разве не знаешь, что ты и тебе подобные воевали в Ташкенте? Тебе любой простой человек скажет, с детского сада это известно… Только с большой лупой можно прочесть, что на фронте воевало полмиллиона солдат-евреев, семьдесят генералов, пятьсот полковников, сто восемь Героев Советского Союза, из них половина посмертно… А генерал-кавалерист Доватор…
— Еврей, который оседлал коня, уже не еврей, а казак, — Гальперин шуткой хотел уйти от колкого разговора.
— Да, казак! А генерал Крайзер, танковый бог, колхозный тракторист… Кто же тогда Цезарь Куников? Впрочем, молчу, на Малой земле был другой великий полководец… Все, отец. Я не хочу об этом говорить. Меня бьет, колотит от несправедливости… Ну хорошо, господин историк… Война — это война, бог с ней… Но через какую лупу можно прочесть в этой стране, как к евреям относились великие умы России, ее совесть и честь?
Аркадий бегал по комнате, его глаза горели черными кострами. Гальперин понимал — это чувство надо исторгнуть, оно мучает, как юношеская перезревшая плоть, демонически воспаляя сознание…
Лихорадочным движением Аркадий принялся шарить по карманам, перебирая какие-то бумажки.
«Был ли я таким? — спрашивал себя Гальперин. — Нет, я был другим. Мы были другими, снисходительней, добрее. На многое не обращали внимания, хотя и тогда уже многое становилось непонятным. Эйфория двадцатых годов истончалась, наступали зловещие тридцатые. Но все равно мы были другими… А он? В кого он такой? И сколько таких?»
Сын казался Гальперину маленьким мальчиком в лесу. Точно щепку в бурном водопаде, его захлестывали нервные волны. Воистину, нет сил, сравнимых с силами, которые пробуждают национальные чувства, — капканы, что расставила природа человеку, если следовать идее, что человечество не вечно. Человечество исчезнет, как все в мироздании. И человек, не ведая о грозящей ему катастрофе, лезет в этот капкан. Гальперин давно пришел к мысли о том, что деление людей на расы и национальности есть не что иное, как раковая опухоль, заложенная в человечество природой, коварная ловушка. И как человеческий мозг, это удивительное творение, не может распознать эту уловку? Наоборот, с охотой клюет на приманку, не ведая зловещего финала, где не будет ни победителей, ни побежденных…
Гальперин догадывался, о чем сейчас поведает Аркадий. Только зачем он таскает с собой эти записки, смешной какой. Носит их, точно сердечник таблетки валидола.
— Вот! — крикнул Аркадий. — Они кивают на Федора Михайловича. А вот что писал Достоевский критику Ковнеру… Слушай!
— Да я знаю, — отбивался Гальперин.
— Ты знаешь. А народ, одураченный провокаторами, не знает. Послушай, послушай… «Я вовсе не враг евреев и никогда им не был». Слышишь? Никогда им не был!.. «У меня есть знакомые евреи, есть еврейки, приходящие ко мне за советами по разным предметам, и они читали «Дневник писателя», и, хотя щекотливые, как все евреи за еврейство, но мне не враги, а напротив, приходят…» Или еще! Подожди! — Аркадий перебирал бумажки, точно вещественные доказательства.
— Хватит, Аркаша, давай о другом, — пробормотал Гальперин.
— Нет, нет… Ты слушай… Лев Николаевич Толстой! Пожалуйста! Граф! Корень и светоч русской нации. Совесть народа… Он пишет, пожалуйста… «Отношение мое к евреям может быть только братское. Я люблю их. Потому что мы, они — все люди — дети единого отца бога… Я тесно сходился с выдающимися еврейскими людьми и знаю их». И вот еще. О юдофобстве: «…больное, позорное чувство», «срамота юдофобства самая отвратительная и адообразная… Здесь все есть, и желчь ненависти, и слюна бешенства, и улыбка предательства, и все, что только могут низвергнуть самые темные низы души человеческой».
— Санкт-Петербург. 1910 год. Издание третье, — с улыбкой обронил Гальперин. — Я, Аркаша, все это знаю. Могу привести еще сотни мыслей на эту тему. От Сенеки до Горького… Но, увы, ум человека не властен над его похотью… А с другой стороны, Аркаша, — казалось, Гальперин удивлялся перепаду мыслей, которые пробудил в нем сын. — Представь на минуту… с точки зрения апологетов «национальных интересов». Ослабь они свои усилия! Активная еврейская ментальность заняла бы такие рубежи, что все национальное отступило бы на второй план.
Аркадий остановился. Нашарил карман, уложил туда свои бумажки, покачал головой.
— Браво, Илья Борисович! Не вы ли автор «Протоколов сионских мудрецов»? А?! — Он нехотя выпускал слова. — Всемирный жидомасонский заговор… Весь шарик оплели своими кознями. Слыхал уже!.. Да! Оплели весь мир! Только своей трагедией. И смертями! Вот чем оплели они весь мир, — голос Аркадия нарастал. Сильное здоровое сердце толчками отдавало в горло. — Послушай, историк… Я тебе одно скажу. На протяжении веков изгнания народа со своей земли ни одна страна не проигрывала от еврейской диаспоры, от присутствия евреев в ее национальных границах. Ни одна! Ни в Америке, ни в Европе, ни в Африке. И ты это знаешь лучше меня. И наоборот — нередко распадались и гибли спесивые государства, изгнав или уничтожив своих евреев. Это тебе тоже известно лучше меня… Я не идеализирую свой народ, нет. Среди них полно стервецов и отъявленных мерзавцев.
— Ничуть не больше, чем у других народов, — вставил Гальперин, ему тоже не хотелось разлада с сыном.
— О! Молодец! — Аркадий с ироническим одобрением тронул ладонью отцовское плечо. — Когда государства шли на поводу у провокаторов и изгоняли евреев из страны, чем это нередко кончалось? Самоедством. И еще… поисками евреев, чтобы иметь, куда направить недовольство своих народов. Евреи нужны, а то, не дай бог, люди разберутся, что к чему, и накостыляют своим провокаторам… Ладно, командор, надоела мне эта вековая свистопляска. Хочу быть среди своих. Пусть меня ждут синяки и шишки, но никто не посмотрит на меня косо только из-за того, что у меня другой изгиб носа.
— У тебя отличный рисунок носа, Аркаша. Классический римский стиль, — вставил Гальперин. — Даже не знаю, в кого ты пошел. У мамы твоей был…
— Хочу быть среди своих, — не слушал Аркадий. — Преступление?! Когда русский рвется из какой-нибудь Маньчжурии или Франции домой, в Россию, это называется патриотизм. А как еврей — предательство и сионизм. Живот надорвешь от такой логики. Как у дедушки Крылова, вот кто был великий человек, недаром о нем у нас как-то помалкивают. «Виноват лишь в том, что хочется мне кушать?!»
— Ладно, ладно… Беги! — закричал Гальперин, он был бессилен перед доводами сына и злился.
— Сионизм, сионизм… А что такое сионизм? Если разгрести весь вздор, что навалили на это понятие всякие антисемиты или просто невежды, — желание народа вернуться на землю, с которой его согнали два с половиной тысячелетия назад, жить одной страной, как живут все те, кто валит этот вздор.
— Что-то не очень-то они туда и рвутся, — буркнул Гальперин. — Все по дороге сворачивают… Что-то не очень хотят жить среди своих.
Но Аркадий не слушал, он задыхался от распирающих нервных токов.
— «Национальная черта!» — пишут они в своих гнусных статьях… Болтовня какая! Национальной бывает кухня, одежда, песня, язык. Но не черта характера! Бред и провокация. На каждого доброго есть злой у любого народа, на каждого алкаша — трезвенник, на каждого простодушного — хитрец, на талант — бездарь… Когда мне хотят польстить, говорят: «Ты, Аркадий, вовсе не похож на еврея!..» Искренне говорят, желая мне добра. О, этот простодушный антисемитизм… Ненавижу! И бегу от него, сжимая кулаки.
— Ладно, ладно, — бормотал Гальперин. — Беги и добеги. А то застрянешь ненароком в Америке. Или в Австралии. Будешь разводить сумчатых евреев.
Аркадий откинул голову, словно с лету ткнулся о преграду, положил вилку, бросил косой взгляд на дверь прихожей.
— Мы с тобой редко виделись, отец. Увы! Ты плохо знаешь своего сына. Или просто тебе хочется сделать мне больно? Это запрещенный удар, командор… Очень жаль.
Гальперин завалился спиной в теплую груду одежды, что свисала с многорогой вешалки, и смотрел, как Аркадий натягивает плащ.
Просторная прихожая была ему тесна, и Аркадий старался изловчиться, чтобы не смахнуть на пол коробку, в которой хранились расчески и всякая дребедень. Правый рукав упрямился, и Аркадий слепо тыкал кулаком в пятнистую подкладку. Гальперин шагнул к сыну, намереваясь помочь. Аркадий замер в неловкой позе: склонив голову, он к чему-то прислушивался… Теперь и Гальперин расслышал скворчание ключа в замочной скважине. Ксения! И угораздило ее вернуться…
Дверь дрогнула и с липким шорохом отворилась.
Лицо Аркадия вытянулось в изумлении. Что касалось Гальперина, то тот от смущения онемел и лишь глупо улыбался. Лишь Ксения сохраняла самообладание, хотя, видит бог, она не думала застать Аркадия у отца, на часах начало первого.
Поздоровавшись, Ксения поставила на полку зонтик и сумку, из которой торчал батон.
— Познакомься, Аркаша… это аспирантка, — промямлил Гальперин.
Аркадий оставил упрямый рукав и протянул ладонь. Несмотря на внешнюю самоуверенность, Аркадий был весьма застенчивый человек, тем более в подобной обстановке…
Представившись, он криво улыбнулся и шагнул к двери. С плащом, висящим на одним плече.
Ксения скрылась в комнате.
— Ну, отец, ты даешь, — прошептал Аркадий. — Теперь все ясно, старик. Я восхищаюсь тобой, такая женщина. Слушай, а не устроить ли нам с тобой мальчишник, а? Хата есть, даже две.
Аркадия душил смех. Он прижал к губам вытянутые пальцы и бросился на площадку.
Гальперин запер дверь, погасил в прихожей свет и вернулся в комнату.
Ксения стояла у зеркала и расчесывала волосы. Губы ее были сжаты, чтобы не рассмеяться.
— Смейся, смейся, — буркнул Гальперин. — Чего доброго, еще удар хватит.
Ксения бросила расческу и повалилась с хохотом на диван.
— Илюша… Ас-пи-рантка, — рыдала от смеха Ксения. — Ну и чудак ты, Илюша… Смолчал хотя бы. Такой остроумный человек, и потерялся… И я растерялась, слова сказать не могла человеческого.
— Позвонить не догадалась? — шипел Гальперин. — По автомату, спросить. Нет, явилась, принцесса.
— Илюша! Ты что, меня стесняешься? — Ксения села, закинув длинные руки за голову. — Ведь ты в его глазах сейчас герой.
— Герой. Отцу шестьдесят два года, — Гальперин шаркал шлепанцами, кружась вокруг стола. Потом сел, исподлобья зыркая на Ксению.
— Ну? Как тебе он?
— Видный парень. Я бы такого усыновила.
— Что?! — воскликнул Гальперин. — Да он… До первой же койки.
— Фу… Илюша…
— Извини, — угрюмо вздохнул Гальперин.
Ксения поднялась с дивана и ушла на кухню. Гальперин слышал, как гремит вода, падая в чайник. Он подошел к дверям и привалился плечом к косяку.
— Я вот о чем думаю, Ксюша… Тогда помешал Брусницын… Почему же ты одобряешь намерения Аркадия? Ты меня слышишь?
Ксения закрутила кран и поставила чайник на плиту. Провела тряпкой по клеенке стола, сметая крошки в подставленную ладонь. Делала она это легко и даже грациозно.
Гальперин чихнул, достал платок, вытер нос и повернулся, намереваясь возвратиться в комнату.
— Незадолго до приезда к тебе я была в госпитале. С подругой. Ее брата ранили в Афганистане, — проговорила Ксения. — Я стояла в коридоре, а в зале показывали какой-то зарубежный фильм… Вдруг раздались истошные крики. Прибежали сестры, нянечки, врачи… Включили свет. Я сунулась в зал и увидела человек пятнадцать ребят-инвалидов на грубых, тяжелых колясках. Искаженные лица, орущие рты… Сволочи! Гад бровастый… Сундук в кителе… Сестры бегали, успокаивали. Начали выкатывать ребят из зала по палатам. Госпиталь гудел. Отовсюду неслись крики, брань… Гады! Верните нам ноги! Верните наши руки, глаза… Своего бы сына послал, гад бровастый… Оказывается, в фильме соревновались инвалиды. В легких ажурных колясках… Бунт и начался из-за них, этих колясок. Что выглядели рядом с нашими — как велосипед с трактором… До сих пор у меня в ушах стоят их крики, Илюша…
— Ну и кого они так честили? Бровастый? Брежнев, что ли?
— Сундук в кителе, кажется, Устинов, министр обороны… Суслова вспоминали… Грамотные ребята, все понимают…
Ксения сняла с плиты кипящий чайник и погасила свет.
Глава вторая
1
Неприятности тянулись за Женькой Колесниковым, точно песочный след под хвостом ящерицы. И как он ни старался укрыться от глаз начальства, его отыскивали и вызывали на ковер… Вот и сейчас. Едва он вернулся из кабинета Софочки, где его пылесосили за самоуправство с сундуком, как явилась Тамара — секретарь и повела растопыренной пятерней в сторону, где таился Колесников за грудой дел, извлеченных из сундука. Это значило, что Колесникову предлагалось явиться к директору в пять часов. Тамара подмигнула левым порочным глазом, налила без спроса из термоса полчашки чая и, осушив в два глотка, соизволила поделиться мнением, что правды в этом мире все равно не добиться, что все уже заведомо поделено между ловкачами. Она это давно поняла, смирилась, и ей хорошо.
Колесников проводил секретаршу рассеянным взглядом.
— Не надо было задираться, — говорила Тая, дерзкая на язык студентка-практикантка. Она взяла опекунство над бедолагой Колесниковым довольно навязчиво и открыто. — Кто в наше время выступает против начальства? — зудела Тая, придвигая Колесникову бутерброд с домашней колбасой. При этом она ловко отгораживала стол, за которым временно разместилась Нина Чемоданова.
— Не слишком ли много ты на себя берешь? — хорохорился Колесников, от бутерброда он не отказывался.
Что касалось Чемодановой, то Колесников наблюдал за ней в огромном зеркале, распластанном во всю стену, с пола до потолка. Как в монастырской схиме очутилось такое зеркало — являлось загадкой. Но заведующая отделом хранения использовала зеркало по особому назначению. Лет десять назад обнаружили пропажу некоторых документов, с которыми работали сами сотрудники архива. Установить, по чьей вине это случилось и когда, довольно сложно, и Софья Кондратьевна настояла на том, чтобы с особо важными документами работу вели в общем зале отдела хранения, под зеркалом, что вбирало и своих, и чужих. К примеру — сейчас зеркало держало своим оком «чужака» — сотрудницу отдела использования Нину Чемоданову.
Изогнув тонкую шею, проросшую на затылке рыжеватыми колечками, Колесников проговорил, обращаясь как бы в никуда:
— Где они, знатоки искусства? Где они среди нас? — он рассчитывал на отклик Чемодановой, которая считалась в архиве человеком, неравнодушным к искусству. — Такой материал… Вот! Письма Сергея Дягилева жене Врубеля, Надежде Ивановне. Письма Бурлюка, Рериха, Шагала… И это все держали под спудом!
— Что вы кричите, Женя? — Тая покосилась на безмолвно сидящую Чемоданову.
— Это ж надо, а?! Что они держали под спудом! — продолжал Колесников и прошелестел пожелтевшими сухими страницами: — «Многоуважаемый господин Бе-нуа! Ваш коллега, господин Мережковский, написал о футуризме как о грядущем хамском движении на святое искусство. Мережковский обнаружил в себе боязнь, что грядущий хам вырвет у него самку, и завыл, как настоящий мандрила или готтентот…»
— Что такое готтентот? — ревниво перебила Тая.
— Господи… Дослушай до конца! Готтентот? А черт его знает. Вроде знал, на языке вертится.
— Готтентоты — это древние племена Южной Африки, — отозвалась Чемоданова бесстрастным голосом.
Колесников вытянул палец вверх и укоризненно посмотрел на Таю.
— Ну и что? Зато я знаю, что такое мандрила, — ответила практикантка. — И даже видела людей, похожих на мандрилу. — И добавила шепотом: — Когда мне будет столько лет, как ей, я тоже буду знать о готтентотах.
Колесников возобновил чтение:
— «Хамы все идут, один за другим, и в наше время сколько их прошло. Моне, Курбе, Гоген, Ван Гог, Милле, хам Сезанн и еще более охамившиеся Пикассо и Маринетти, не говоря уже о нас, доморощенных хамах. А господин Мережковский стоит на площади нового века, среди бешеного круговорота моторов в небе и на земле, смотрит обезумевшими глазами, держит кости Цезаря над седой головой и кричит о красоте. Но слова его не слышны на небе. А на Земле ближе и понятнее рев пропеллера, — Колесников запнулся, разбирая почерк. — Так, так… «Но, господин Бенуа, хам ли пришел? Хам ли желает воздвигнуть новое?»…Не пойму. Ну и почерк… «Да, вам, господин Бенуа, привыкшему греться у милого личика, трудно согреться у лица квадрата. Я тоже согласен, что Венера будет потеплее, но голландская печка еще теплее. Но теплота первой мне не нравится, очень уж смердит потом цезарей». — Колесников умолк, разглядывая письмо. — Тая! Что у вас было по палеографии? Тройка? — Колесников пододвинул к Тае письмо.
— «Нет, господин Бенуа, — не найти вам секрета заклятия и не вогнать меня в стадо свиней, — бойко прочла Тая. — Ибо секрет заклятия есть само искусство творить, а оно во времени, а время больше и мудрее свиней. И на моем квадрате никогда не увидите улыбки милой Психеи. И никогда он не будет матрацем любви… Константин Малевич. 1916 год, май… Постскриптум. Ввиду того, что в прессу двери нам закрыты, пишу Вам лично…» Все!
— Молодец! Слушай, у тебя дар, — проговорил Колесников.
— По палеографии у меня пять, — съязвила Тая.
Колесников благоговейно раскладывал письма. Как они оказались в сундуке?!
Колесников подровнял листы. Надо бы отдать реставраторам. Кое-где фразы совсем блекли и пропадали. Только вряд ли Софочка подпишет направление на реставрацию. Опять раскричится: «Тут документы основного фонда продают через комиссионные магазины!» Скандал, что она закатила в «Старой книге», до сих пор стоит у Колесникова в ушах. Как она взнуздала директора магазина, этого субчика Анания. То, что Софья Кондратьевна не оставит это дело, сомнений не вызывало.
Колесников взглянул в зеркало. Он видел черные смешливые глаза Чемодановой.
— Женя! Ты плохо кончишь, — произнесла Чемоданова. — В тебе сидит тихий черт. И твоя эта… странная прическа.
Колесников прижал ладонью нелепо торчащие жесткие волосы. Чемодановой он мог простить многое. Из всех дам, что работали в архиве, он с особым благоговением думал о ней, и каждое ее замечание весьма беспокоило — значит, она видит, а не бездумно скользит черными глазами, точно из окна автобуса.
Каждый раз при мысли о Чемодановой он уводил ее в свою квартиру, где за вечно сохнувшим бельем пряталась дверь в его комнату. Он усаживал Чемоданову за стол, заваленный книгами, пакетами с несвежим кефиром, ломаными кусками хлеба, сахарной крупой. Ужасно стыдясь за такую убогость. Постепенно мысль его смелела, и вот уже, отдаваясь фривольности, он пересаживался с Чемодановой на тахту, которая отвечала жутким скрипом на каждый вдох и выдох. А потом… Потом он не знал, что и делать. Колесников в свои двадцать семь лет был еще совершенно неискушенным молодым человеком, измученным страстями. Страсти терзали его ночами до боли в висках, и он успокаивал себя доступным мальчишеским способом, рисуя в воображении увлекательные сцены. Тетка злилась. Она врывалась ночью в его комнату и вопила на весь дом: «Перестань скрипеть тахтой. Тебе нужна баба, ты же здоровый парень. Не хватает, чтобы ты еще свихнулся!..» Иногда она засылала к нему в комнату каких-то девок. Те приходили, садились у заваленного стола и начинали «интеллигентный» разговор. Это вгоняло Колесникова в краску. Но однажды не устоял. Это была очередная теткина диверсантка, приемщица бутылок гастронома № 4. Довольно смазливая особа с крепкими пальцами. Она ввалилась к нему с тортом и вином «Акстафа» и объявила, что будет дожидаться тетку. Попросила принести тарелку для торта. Колесников минут пять возился на кухне, выбирал тарелку, мыл в раковине рюмки. А когда вернулся — обомлел. На его скрипучей тахте вольно раскинулось белое ленивое тело. Крутое бедро царственно возвышалось над этой снежной и какой-то бесконечной грядой…
— А мне любопытно, мне просто интересно, что ты за фрукт, — толстуха хохотала. — Не бойся, тетка не придет, мы договорились.
Все произошло торопливо и невнятно. Такое состояние он испытывал в парной, когда проникал туда из прохладного предбанника. Едва успев ухватить глоток свежего воздуха, он вновь задыхался от обвала горячего густого марева, ощущая себя муравьем в середине тарелки с теплой манной кашей. Старая скрипучая тахта обнаружила запас необыкновенной пружинистости. «Господи! — думал тоскливо Колесников, взлетая чуть ли не к потолочному светильнику. — Да когда же это кончится?»
Наконец толстуха угомонилась. Идиллически подставила ладонь под круглую кошачью голову и, поглаживая утлую пупырчатую грудь Колесникова, проговорила со всем доступным кокетством:
— Слушай, ты нормальный мужик… А работаешь в архиве.
Колесников из последних сил напрягал мышцы под ее ладонью, демонстрируя свою далеко не растраченную мощь. И старался справиться с предательским дыханием.
Когда толстуха говорила, складки жирного живота противно шевелились, набегая друг на друга, подобно морскому прибою.
— В прошлом годе я переводилась из торга в торг, нужна была справка. Ходила в архив. Там сидела какая-то жердь в очках. Неужели ты там работаешь, в архиве? Шел бы ко мне в подсобники.
Колесников сейчас казался себе неутомимым и сильным.
— Это совсем другой архив, — он снижал до мужественной хрипоты тембр голоса. — Архив — это опыт государства, народа.
— Понятно, — перебила толстуха. — Все же ты цыпленок. Сидишь среди бумаг. А во мне вот сколько силы… Тетка твоя говорит — входи, Клава, в семью. Будешь опорой моему дураку, возьми его на пробу. А что? — и толстуха лениво куснула Колесникова за мочку уха.
Колесников вскочил на ноги. То ли от боли, то ли от сознания мерзости происходящего. А вероятней всего, от испуга.
— Уходите отсюда! Убирайтесь вон! — заорал он, прикрываясь простыней и забыв о благородной хрипоте усталого от любовных утех мужчины. — Тоже, нашли кого вербовать!
Толстуха хохотала как сумасшедшая, натягивая на белые колонны ног черные колготки, прошитые малиновой кафешантанной клеточкой. Хохоча, она вывалилась из комнаты, бросив на прощанье через плечо:
— Кретин!
Колесников долго сидел, оглушенный короткой и такой мерзкой встречей, опустив голову в седловину мос-латых плеч.
Назавтра, возвращаясь из столовой, Колесников поведал Брусницыну эту историю, уповая на то, что Брусницын, как председатель месткома, посоветует что-нибудь дельное в отношении злосчастной комнаты, что связывала его с опостылевшей теткой.
Брусницын жевал свои пухлые губы. Казалось, он еще сидит в столовой. Потом повернулся к Колесникову и произнес:
— Везет же тебе… Белая крупная женская грудь, мягкая. Чтобы не охватить взглядом… За что тебе такое везенье, декабрист?
В тоне Брусницына звучала искренняя тоска и страдание.
История эта волновала Колесникова несколько дней. Однажды он после работы зашел в гастроном № 4. В окне, где принимали посуду, распоряжался какой-то длинноволосый с сигаретой во рту…
«Наваждение и только», — думал Колесников, а в сознании образ Нины Чемодановой все настойчивей оттеснял хваткую белокожую соблазнительницу… И горше всего ему было за убогость своей холостяцкой клетушки. Иной раз воображение так зримо разыгрывалось в сознании, что казалось, визит Чемодановой в его логово был свершившимся фактом. Особенно он стыдился старинного шкафа, куда Чемоданова, как ему думалось, попытается повесить свой плащ. Шкаф походил на сутулого старика с бурой задубевшей кожей, а лопнувшие сухие балясины напоминали вывернутые временем суставы. Шкаф был одной из немногих реликвий, добравшихся из жизни, о которой Колесников имел весьма смутное представление. Жизнь эту он, как ни странно, отождествлял не с покойной матерью, а с бабушкой Аделаидой, старухой волевой, энергичной. Дух бабки Аделаиды, казалось, еще витал в квартире, в которой, к сожалению, мало что осталось от былой добропорядочности. Коренная петербургская жительница, бабка Аделаида попала в этот город благодаря замужеству. Ее первый супруг — родной дед Жени — был, как раньше определялось, землеустроителем. Он погиб в результате несчастного случая, в обвале заброшенной шахты. Бабка вышла замуж вторично, за директора школы. От этого брака и родилась тетка Кира, прямая противоположность тихой и печальной своей старшей сестре, матери Жени.
Вот еще с кем пришлось бы знакомить Чемоданову, с теткой Кирой и всеми ее приятелями.
Колесников боком взглянул на Чемоданову. В глазах его томилась вина.
2
У Нины Чемодановой была своя манера работы с описью. Она накладывала широкую гладкую линейку и, медленно приспуская ее, внимательно вчитывалась в содержание. При этом она слегка шевелила губами, становясь похожей на школьницу.
Запрос шведского подданного Янссона оказался не таким уж простым. В той части дел Петербургского физиката, что осели в архиве после войны, следов аптекарской деятельности Зотова не выявлялось. Возможно, они прошли по линии Министерства внутренних дел, в ведении которого был Медицинский департамент. Если так, то не исключено, что документы находятся на специальном хранении, как и многое, что относилось к Министерству внутренних дел. А это весьма осложняло поиск. В спецхран, да еще с запросом от иностранца, вряд ли можно будет получить разрешение. Тем более от Мирошука, который при малейшем намеке на необходимость обращения к спецхрану покрывался нервными пятнами. Он укрепил стальные двери кладовой, где размещался спецхран, литой решеткой с пудовым замком. Сургучные печати в местах сочленения решеток внушали робость всякому, проходящему мимо.
Пока Чемоданова не станет огорчать этого шведского русского. Надо посоветоваться с Гальпериным или с Софьей Кондратьевной, может, они что-нибудь подскажут.
Чемоданова оставила опись и направилась в читальный зал.
В полукруглом тамбуре перед входом в читалку, прозванном будуаром, за столом, отгороженным шкафами, куталась в платок заведующая отделом использования Анастасия Шереметьева. Рядом на треножном табурете бочком сидел пожилой мужчина, а вглядеться — молодцеватый старичок, с пухлыми розовыми щечками здоровяка, значительную часть жизни проводящего на свежем воздухе. Это был известный в архиве краевед Александр Емельянович Забелин. Пришел он в архив лет десять назад с ходатайством от городского Общества юных следопытов, в котором состоял общественным инструктором. Он предложил пионерам воссоздать макет старой части города, как она выглядела лет сто назад… Ребятам понравилась забава но вскоре они остыли и перенесли свои пыл на поиски безымянных солдатских курганов. А Забелин увлекся. Раскопал множество документов, рисунков и даже фотографий строений, на месте которых сейчас раскинулась гостиница «Витязь». Аляповатый, в гипсовых колоннах колхозный рынок и вечно закрытый плавательный бассейн Педагогического института… А что же было? А было… Здание Дворянского собрания — двухэтажный особняк в стиле барокко, с причудливыми, точно случайно слетевшими с небес, завитушками и украшениями. Земская управа. Три церкви, одна из которых, по-задуманному, замахивалась на собор, но строительство почему-то не завершилось. Богатый купеческий дом. Опекунский совет. Городская палата суда и расправы. И маленький аккуратный домик родовспомогательного заведения.
Весь этот комплекс Забелин собрал в общем плане. Нашел художника, такого же энтузиаста, как и сам. Художник все тщательным образом прорисовал. Даже деревья пером обозначил — тоненькие, морозные, живые. Словом, работа была проведена большая. И, по отзыву городского Архитектурного управления, «ценнейшая и научно обоснованная». Александру Емельяновичу отвалили премию и вручили грамоту исполкома. А главное — он стал чувствовать себя в архиве уютней. Теперь уже не дрожал осиновым листом при виде желчной фигуры Мирошука. Наоборот, расплывался любезной улыбкой и снисходительно здоровался с видом уверенного в себе человека… И вдруг Александра Емельяновича «позело» на восстановление доброго имени мещанина Никиты Горлова, собирателя живописи, мельника по профессии и просветителя по натуре.
Забелин сидел подле Шереметьевой, терпеливо выжидая, когда та просмотрит опись. То ли по его заявке, то ли по заявке профессора из Куйбышева, что томился в стороне и так же ласково поглядывал на Шереметьеву.
При виде Чемодановой старичок соскочил с табурета и прижал ладони к груди.
— Вот-вот, — проворчала Шереметьева. — Как искать документ, ко мне. А грибы на меду, так Нине Васильевне.
Забелин зарделся, что-то пробормотал в оправдание.
— Молчите, коварный! Важны поступки, а не слова, — с непонятной интонацией закончила Шереметьева. — Что, Нина? Ко мне?
— Посоветоваться надо бы, — ответила Чемоданова.
Выслушав, Шереметьева выразила сомнение в наличии нужных документов, наверняка они вернулись в Ленинград, а иностранца просто-напросто отфутболили. Конечно, такой вариант не исключался… «Надо было ему из своего Стокгольма заказать микрофильм, — громко высказала соображение Шереметьева, — и не мотаться сюда, отрывать людей от работы».
Профессор из Куйбышева чертыхнулся.
— Смешно даже, — произнес профессор. — Какой там микрофильм? Я обычную ксерокопию жду из Москвы шестой год. Был бы еще материал современный, чтобы сослаться на какую-нибудь секретность. А то — торговая политика России восемнадцатого века…
— Торговая политика — самый секретный материал, — вставил Забелин.
— Это наша, да… А царская?
— Тем более царская, — не унимался Забелин. — Хорошенькое дело — показать, чем тогда торговали. Самая что ни есть — антисоветчина.
— Только что так, — понуро согласился профессор. — Тоже захотели, микрофильм…
— Одно дело вам… А то — иностранец, — продолжил старик Забелин. — Мы всегда перед иностранцами робеем.
— Ну, не очень то и робеем, — возразил профессор. — Впрочем, иностранец иностранцу рознь. Смотря из какого лагеря.
— Шведы еще в цене, — согласился Забелин. — Еще не подобрались.
Шереметьева со значением проскрипела стулом.
— Мне вот приятель рассказывал, — профессор понизил голос, полностью умолкнуть не было никаких сил. — Он работал в библиотеке конгресса США. Так туда может прийти каждый. Хоть иностранец, хоть свой. Никаких удостоверений личности. Заполни крохотную анкету — и за считанные минуты материал перед вами. Никаких открытых-закрытых фондов, никаких спецхранов. Он заказал там «Правду» за семнадцатый год. Поди возьми у нас… А что касается ксерокопий, то он их понаделал сколько хотел. И без всяких проблем…
— Пожалуйста! Пускай таких за границу, — проворчала Шереметьева.
— А что?! — ревниво подтянулся профессор. — Обидно ведь. По архивному делу плетемся чуть ли не в каменном веке. Не говоря уж о техническом уровне. Кругом запреты, заслоны. От кого? От себя.
Старик Забелин сочувственно улыбнулся румяным лицом. Синие глазки сияли живыми фиалками.
— Собственный хвост ловим, — поддакнул он.
— Именно.
— Критикуют, заговорщики, — вздохнула Шереметьева. — Хотела бы я взглянуть, как обстоят дела в вашем институте, в Куйбышеве.
— Ну знаете, — взбрыкнулся профессор. — Запрещенный прием. Да, много всяких безобразий и у нас.
— Вот! И помолчите, — прервала Шереметьева, — пока я вашу опись просматриваю. Не ровен час, пропущу нужную информацию, — и перевела взгляд на Чемоданову. — Ты куда?
— Иду к своему Янссону.
— Не огорчай его, — сказала Шереметьева. — Посоветуйся с Гальпериным. Мало ли? Вдруг что и подскажет. Или Брусницын. Пусть копнет в каталоге, кто знает.
Чемоданова направилась в зал.
— Описи, — все не успокаивался профессор. — Ваши описи! За столько лет Главархив не может издать фундаментальный справочник по своим собственным материалам. А те же американцы составили почти полный список наших ведомственных печатных изданий. Вдуматься только. Они издают наш материал, а мы не можем даже его перевести на русский язык и издать у нас… Да разогнать надо Главархив.
— А здание передать детскому саду, — поддакнул Забелин. — Я видел их помещение — дворец.
— Есть люди, которым все не так, — вспыхнула Шереметьева. — Ну и отправились бы туда, за океан. Кто вас держит. Верно, Александр Емельянович?
Забелин кроликом взглянул на профессора, виновато пожал плечами и что-то промямлил.
Чемоданова улыбнулась профессору и вышла в читальный зал.
Посетителей сегодня было мало, человек пять. Сидели они в разных концах просторной комнаты, прильнув к допотопным проекционным установкам.
Янссон занимал стол рядом с входной дверью. Включенная лампа светила в его строгое капитанское лицо. Он листал записную книжку. Чемодановой нравился такой тип мужчины. В нем была неторопливая уверенность, которая отличала людей, прочно стоящих на земле, не особенно отягощенных комплексами. Ей по горло хватало своих комплексов.
— Что, господин Янссон, притомились? — шепотом произнесла Чемоданова.
Янссон поднялся. Он выглядел совсем молодым человеком в строгом блайзере при бордовом галстуке. Гораздо моложе, чем тогда, в первое появление в отделе исследования.
— Здесь так тихо, я подумал, что уже умер, — улыбнулся Янссон.
— У нас есть места, где еще тише, — ответила улыбкой Чемоданова и предложила выйти из зала.
Ступая следом за Янссоном, она видела его красиво подстриженный затылок, аккуратные маленькие уши с забавными острыми концами верхних дуг ушных раковин. Плотная ткань блайзера прятала прямую спину. Воздух доносил неназойливый и ласковый запах духов.
Чемоданова не впервые работала с иностранцами. С некоторыми у нее складывались дружеские отношения, и даже более чем. Слухи о чрезмерной легкости поведения Чемодановой, что роились в архиве, часто не имели основания, однако она не пыталась их опровергнуть. И при любом скользком разговоре строила лукавую физиономию. Молва сгущалась. Некоторые архивные дамы страдали от зависти аллергией, мужчины томились в своих тайных снах. Так что работа с иноземными исследователями придавала Нине Чемодановой особую тайну.
В дверях Янссон задержался и галантно пропустил вперед Чемоданову.
В «будуаре» картина не изменилась. Все оставались на своих местах. Лишь профессор из Куйбышева как-то сник, преданно глядя на Шереметьеву. Анастасия Алексеевна восседала с капризно приспущенными уголками губ на холодном лице, готовая на все ответить «нет».
То ли от старых и обшарпанных монастырских стен, то ли от внешней убогости двух пожилых посетителей, облаченных в старомодные, несвежие костюмы и беспомощных перед волей Анастасии, то ли от сурового облика самой Шереметьевой, кутавшейся в блеклый, со скатанными коконами пуха платок, только Чемодановой вдруг стало неловко перед моложавым иностранцем. Вместе с тем ей хотелось как-то заслонить эту провинциальную и такую милую сердцу обстановку.
— Вот! Наш известный краевед. Знаменитость. Забелин Александр Емельянович, — с веселой дерзостью произнесла Чемоданова.
Представление прозвучало неожиданно. Старик Забелин поднялся с треножника и растерянно улыбнулся.
— Приятно. Спасибо, — обескураженно отозвался Янссон.
Шереметьева недовольно фыркнула. Однако кончики ее губ поползли вверх, придавая лицу добродушное выражение. Чемоданова отметила перемену в облике начальницы. «А сейчас платок откинет, танкистка», — весело подумала она. И, словно отвечая веселым ее мыслям, Шереметьева сбросила сиротский платок, показывая миру белую прелестную шею и глубокую манящую впадину над пышной грудью.
— Да, это наша достопримечательность, — вставила Шереметьева, ласково глядя на зардевшегося старика.
Забелин пытливо метнул на Янссона фиалковый взгляд. Никак высокое начальство, иначе с чего бы так проняло эту грымзу Шереметьеву, еще грибочками на меду попрекает.
— Наш гость. Из Швеции, — все не унималась Чемоданова. — Только он русский.
Янссон пожал руку старичку-краеведу, затем профессору из Куйбышева. Тот ухватил на лету длинные сухие пальцы и принялся их трясти, настороженно поглядывая на Шереметьеву, не разгневать бы.
— Неужели из Швеции? — удивлялся профессор. — Из Стокгольма?
— Из Упсала, — вежливо улыбался Янссон, — город такой. Маленький.
— Знаю, знаю, — отвечал профессор. — Университет. Собор трех святых.
— Да. Эрика, Ларса и Улофа, — Янссон удивился. — Вы там были?
— Был. С делегацией, — пояснил профессор, продолжая сжимать пальцы гостя. — Помню над фронтоном университетского зала любопытную надпись. Мыслить правильно — великое дело, а мыслить свободно… Вроде бы еще более великое. Кажется, так.
— У вас хорошая память, — поморщился Янссон.
— Да отпустите вы, наконец, человека, — проговорила Шереметьева.
Профессор покраснел, извинился. Он был простодушный и наивный чудак, поэтому частенько попадал впросак.
Чемоданова засмеялась. И тут она увидела Женьку Колесникова. Он вместе с новым подсобным рабочим загружал тележку.
Чемоданова вспомнила, что за ней числилось десятка два документов, подлежащих возврату. Надо их вернуть, пока Тимофеева не подняла шум, у Софочки учет поставлен на высоте.
Чемоданова оставила Янссона инаправилась к стеллажам.
— А как наш приятель оказался в заморских краях? — допытывался старик-краевед, ласково глядя на гостя.
— Судьба, — охотно отозвался Янссон. — Мой дедушка имел аптечное дело в Петербурге. А в шестнадцатом году уехал в Швецию.
— От революции спасался? — любопытствовал Забелин.
— Почему? — пожал плечами Янссон. — Дела, наследство. Это очень хорошо, — подбирал он слова. — Извините… Я все понимаю, а говорю…
— Вы отлично говорите, — поддержала Шереметьева. — Александр Емельянович… какой вы настырный. Прямо отдел кадров.
— Нет, нет, — воскликнул Янссон. — Понимаю. Интересно. Мне тоже интересно. Я же русский.
— И у вас никого не осталось в России? — робко спросил профессор.
— Возможно, — Янссон пригладил ладонью волосы на затылке, — у дедушки была сестра, тетушка Аделаида. Она жила в Петербурге, имела свое дело. Конфекцион, кажется… Писала письма… У вас не очень хорошо относились, когда писали письма иностранцы, мы это знали. Дедушка искал ее через Красный Крест… Но не нашел.
— Аделаида… Мою соседку зовут Аделаида, — участливо произнес старик Забелин. — Только ей лет пятьдесят, не больше, — его добрая душа бездумным порывом метнулась навстречу заботам малознакомого человека.
Янссон улыбнулся. Этот порыв тронул его своей бескорыстной добротой. Он доверчиво провел ладонью по руке Александра Емельяновича и оглянулся — куда подевалась его покровительница? И долго ли ему так стоять…
— Я сейчас, господин Янссон, — ответила Чемоданова. Она сгребла с полки несколько папок и, шагнув к тележке, передала их подсобнику. «Странный тип», — подумала Чемоданова, касаясь холодных пальцев подсобного рабочего Хомякова Ефима Степановича.
— Женя! — окликнула она Колесникова. — Здесь будешь регистрировать? Или отвезешь в свою берлогу?
Колесников неопределенно кивнул. Он выглядел сейчас испуганным и бледным.
— Евгений Федорович! — Чемоданова вытянула шею и приблизила к нему лицо. — Что с тобой?
Колесников коротко тряхнул головой, прогоняя наваждение. Прозрачные его глаза потемнели.
— Что с тобой? — повторила Чемоданова.
Колесников взял ее под локоть и довольно бесцеремонно потянул в сторону, в щель между двумя громоздкими шкафами.
— Нина, — произнес он горячим шепотом. — Я очень тебя прошу… Узнай у этого человека.
Чемоданова повела глазами в сторону Янссона.
— Да, да… Пожалуйста. Был ли у него в роду… старик… Не знаю, как объяснить. Давно, еще до революции… Дед или прадед, я сейчас не соображу. Генерал от инфантерии… Захороненный в Александро-Невской лавре… Только не сейчас спроси, потом, при случае.
Чемоданова смотрела на Колесникова серьезным взглядом.
— Почему бы тебе самому не спросить?
— Что ты! — На лбу Колесникова даже выступила испарина. — Нет, нет. Только не я… Прошу тебя, Нина. Хорошо? — И, не дожидаясь ответа, он вышел из «будуара», оставив подсобного рабочего Ефима Хомякова в некотором смятении.
Глава третья
Кроме тележки Ефиму Хомякову в наследство перешла и комнатенка на втором этаже, где бывший подсобный рабочий Петр Петрович учредил свою резиденцию. Старое бюро с пузатыми выдвижными ящиками из лопнувшего от времени полисандра хранило много всякой ерунды. Тут и кастрюля без одного ушка, и цветные монтажные провода, ленты, бумага, несколько подстаканников, рваные носки и кальсоны, передержанные лекарства, бутылки из-под водки и пепси-колы и уйма прочей дребедени.
Поначалу Хомяков решил выбросить весь хлам, но передумал. Среди подобного барахла может затеряться любая вещица или документ. А в случае, если их обнаружат, всегда можно будет отбрехаться, не он хозяин свалки, не по адресу подозрения.
Настороженность, а то и страх, что в первое время угнетали Хомякова, постепенно развеялись, и он холодным расчетливым умом проникал в затеянное. Конечно, долго держать «товар» в старом скрипучем бюро дело рискованное. Взбредет кому в голову заглянуть сюда, пришло же в голову Колесникову сунуть нос в забытый всеми сундук. К тому же комнатенка не запирается — крючка нет, не то что замка. Крючок, конечно, он навесит, а с замком повременит, чтобы не вызывать подозрений. Рассохшиеся напольные доски местами образовали довольно широкие щели. Без особых усилий Хомяков приподнял одну, у самой стены. Под доской, в сыром пространстве перекрытий, можно спрятать все что угодно. Хомяков хорошо помнил ту первую диверсию с упрятанными на животе царскими марками. Ох и переволновался он тогда… На посту дежурил милиционер кавказской наружности. Он взглянул на Хомякова круглыми птичьими глазами и поинтересовался, кто такой. Хомяков пояснил.
— Бледный очень. Не больной? — спросил милиционер.
— Бледность не порок, — пошутил Хомяков, приободренный сочувственным тоном дежурного.
Милиционер явно не оценил каламбур нового подсобного рабочего, но улыбнулся, представился Чингизом Мустафаевым и предложил не стесняться, заходить в дежурку чай пить, раз теперь вместе работают. Хомяков поблагодарил, похвалил кота, что вылез из-под стола дежурного. Мустафаев пояснил, что кот общественный, поэтому остатки еды не следует выбрасывать. Кот задрал хвост и с урчанием принялся ластиться к ногам Хомякова. Умилил, стервец. Хомяков хотел было нагнуться, почесать за ушами мурлыку, но вспомнил, что на животе упрятан пакет с марками. И если он наклонится, то пакет, чего доброго, выпадет. Или захрустит на всю дежурку. При этой мысли Хомяков похолодел, резко отпихнул кота в сторону, чем вызвал недовольство дежурного милиционера…
А вообще-то все складывалось удачно. Под полом дожидались два внушительных на вид тома. Хомяков их сбросил, когда возвращал дела из читального зала в хранилище. Он уже успел просмотреть их. Личные фонды уездного помещика Колычева и лесопромышленника Лапшина Федора Аркадьевича. Поначалу Хомяков разочаровался. Сплошь закладные документы на право владения, хозяйственные поручения, сметы, переписка с управляющими и прочая лабуда. Хомяков уже пожалел было, что польстился на внешнюю солидность дел, как вдруг обнаружил в одном из них бронзовый медальон с фамильным гербом. И еще плотный лист… Поднапрягшись, Хомяков прочел о том, что в 1860 году был заключен брачный союз князя Александра Голицына с дочерью статс-секретаря, тайного советника Петра Валуева, фрейлиной Двора Екатериной Валуевой. И лист этот есть не что иное, как свидетельство о браке. Может быть, помещики Колычевы приходились каким-то образом родственниками кому-нибудь из суженых? Вникать в подобные тонкости Хомякову ни к чему, очень привлекательно выглядело свидетельство, наверняка оно найдет своего купца.
Хомяков поднял голову, прислушался. Плотно прикрытую дверь подпирала высокая спинка стула. Никаких тревожных звуков. Но медлить ни к чему.
Хомяков уже поднаторел. Это в первое время он волновался и нередко грубо отсекал лист, оставляя рваные глубокие порезы, что могли занизить товарную стоимость раритета. Приподняв лист и придерживая его, он глубоко затопил специально подобранные ножницы, двумя качками отделяя добычу. Получилось аккуратно, точно фабричным резцом. Тем же макаром он разделался с медальоном. Вернул ножницы в ящик бюро, туда же спровадил добычу. Все хорошо. А вот с делом лесопромышленника так вообще удача. Никаких ножниц. Едва Хомяков перекинул обложку, как из дела выпал лощеный лист. Плотно прильнув к поверхности стола, лист не поддавался пальцам. Ругнувшись, Хомяков подцепил лист ногтем и приблизил к глазам. Красочная виньетка обрамляла довольно зловредный текст, от которого многолетний посетитель заведений общепита Хомяков Ефим Степанович почувствовал желудочные спазмы. То было меню царского обеда в честь Святого Георгия Победоносца от 28 ноября 1888 года… Вкусив взглядом названия супов: «шотландский из черепах» и «рошаль» — Хомяков пытался вообразить, как может выглядеть «стерлядь кусками по-американски», но неудачно. Вздохнул от непонятного «лёнжа из телятины» и задумался над «мовъетами холодными». А на «жаркое из индейки с рябчиками» у Хомякова просто не хватало уже эмоций. Еще салаты, цельная спаржа, пудинг горячий из каштанов с мороженым… Что же они, гады, пили, подумал Хомяков с каким-то садистским интересом. «Пунш с мадерой»?! И все?! Хомяков в недоумении повертел меню. Кто же им поверит? Наверняка хлопнут где-нибудь коньячку армянского… «Пунш с мадерой» при таких возможностях? Держи карман… С брезгливой недоверчивостью Хомяков рассматривал меню, разрисованное художником Виктором Васнецовым. Двуглавый орел венчал хоровод буйных красок. И тут, в левом углу листа, он увидел шестиконечную звезду. Щит Давида! И не просто звезду, а еще с царской короной посередине. «Ну?! — изумился Хомяков. — Вот те раз! И сюда проникли? К царю на обед! Ах, проныры…» — Хомяков подумал, что за такое меню любой купец отвалит бешеные деньги. Ну и удача! Он порадовался за хозяина Будимира Леонидовича Варгасова. Полюбовался еще раз царским меню. Брезгливо шмыгнул носом, когда взгляд упал на шестиконечную звезду с державной короной в центре, заметил какую-то надпись, но прочесть не успел, в комнатенке послышался шорох. Хомяков вздернул голову. Щеки одутловатого лица опали и нос заострился. Показалось, нет?! Или кто следит за ним? При этой мысли колени стали ватными, а язык, казалось, набух во рту. Он повернулся спиной в сторону, откуда донесся шорох, сунул царское меню в дело и принялся торопливо приговаривать о том, что беда с этой тележкой, слишком мала, все вываливается, приходится оставлять по дороге дела… Умолк. Прислушался. Шорох не повторялся. Хомяков обернулся, и в это мгновение на стол, точно черт из преисподней вспрыгнул кот Базилио… Хомяков отпрянул. Кот поднял башку и посмотрел на Хомякова. В его голубых глазах плавали темно-синие косточки зрачков. Казалось, кот укорял Хомякова, мало того, грозил донести о его малопочтенном занятии своему покровителю Мустафаеву или в ближайшее отделение милиции.
— Ах ты, стукач хвостатый! — зашипел Хомяков. — Заикой сделать хотел?! — Он со смаком завел средний палец за большой и с оттягом угостил кота по лбу шалабаном. Кот ойкнул, присел, взмахнул лапами и, приподняв губу, показал Хомякову розовые младенческие десны. Однако спорить не стал, соскочил на пол и метнулся в темноту.
Хомяков шел по улице еще во власти страха, что подстроил ему архивный кот Базилио. Сказывались годы, раньше он давно бы пришел в себя. Вспомнилась история, что случилась в те давние времена, когда он только поступил в прозекторскую Второй Градской больницы благодаря хлопотам свояка, косогубого Матвея. Согласно уговору, он обязан был платить шоферам за доставку умерших на дому клиентов. Пятерка с носа. Недорого, если учесть, что родственники усопшего за одно бальзамирование отстегивают санитару не менее тридцатки. Но все равно обидно. Ведь шоферы и сами берут с каждой персоны по четвертному за устройство в «приличный» морг. И Хомяков отказал подвозилам в привычной пятерке… Раз его предупредили, второй, он все жадился. Ну их, думал, пусть отвыкают. И вот однажды Ефим Хомяков трудился над каким-то клиентом: румянил, пудрил, словом, приводил в товарный вид. По радио наяривали песни Пахмутовой, на электроплитке посапывал чайник, обещая нестыдный ужин — накануне довелось обряжать тещу директора гастронома. Словом, привычная обстановка… Неожиданно музыка прервалась и раздался тихий посвист. Откуда-то с потолка. Хомяков оглянулся. Покойник, что дожидался своей очереди на верхних полатях, медленно приподнял свою белую голову… Сердце Хомякова провалилось в желудок. Лампа покатилась в глаза горячим мохнатым облаком. Он упал без сознания.
Потом узнал, что аттракцион ему подсуропили шоферы с помощью веревки, протянутой из форточки. И Хомяков понял, что надо платить. Возможно, тогда страх был иным, мгновенным, отшибающим сознание, а не долгим, с подташниванием, но все равно история с котом его встревожила не на шутку. Сколько можно, он ведь не мальчик, через месяц исполнится сорок восемь.
Хомяков дожидался зеленого сигнала светофора. Клетчатую сумку перетягивали широкие ремни. Он мог закинуть сумку за спину, но передумал — его тень походила на горбуна, а он с детства боялся горбатых. Да и сумка не очень тяжелая, килограмма полтора-два, не больше. Сумку подарил ему Варгасов. Сказал, что душа кровью исходит при мысли, как Хомяков примется заворачивать такое добро в свои кладбищенские тряпки. Обидел хозяин. Хомяков никогда не зарился на подобное барахло, все возвращал родственникам. Да разве Варгасову возразишь? Благодетель. Без него Хомяков считай уж год, как отматывал бы срок в каком-нибудь доме с решетками на окнах. Правда, был вариант в психушке отсидеться, свояк, косогубый Матвей, мог это провернуть, даже устроил экскурсию в городскую психбольницу, что размещалась в бывшей женской тюрьме, но подвернулся вариант с Варгасовым.
Светофор мигнул желтым глазом и уставился в Хомякова зеленым, точно у этого придурочного кота Базилио, впрочем, у того вроде глаза голубые. Толпа сороконожкой засеменила через переход, затягивая с собой Хомякова. Столовая, в которую нацелился Ефим Степанович, находилась по ту сторону улицы. Конечно, это не ресторан «Онега», куда привык заглядывать Хомяков, но все равно довольно сносное заведение. А в ресторан ему не успеть, к восьми надо быть у Варгасова. Раз в месяц тот проводил вечер дома, принимал гостей, улаживал дела. Привозили его в желто-красном фургоне с надписью «Аварийная». Хомяков с нетерпением ждал сегодняшней встречи, ему было чем хвастануть. И познакомились они с Варгасовым вроде бы недавно, да вот смог расположить к себе хозяин. Всем был хорош Варгасов, только вот жаден, тарелки супа не нальет. И жена ему под стать, делает вид, что не замечает такой «мелочи», как угостить гостя. Конечно, не всякого, полагал Хомяков. Кто он для них? Пешка, безмолвный исполнитель, по гроб обязанный за то внимание, что ему оказали, — супом еще его угощать. Ничего, свою тарелку супа Хомяков может и в столовке откушать.
В это время дня зал редел, и лишь нагромождение неубранной посуды свидетельствовало о недавнем столпотворении.
Хомяков огляделся, приметил относительно чистый стол и, подойдя, застолбил за собой место, водрузив на стул сумку. Место напротив тоже, видимо, заарканили, оставив на спинке стула зачуханную кепчонку. Собирая на поднос еду, Хомяков то и дело цепко возвращался взглядом к сумке. Выбор был скромный: из первых оставались щи со свиной тушенкой, из вторых — та же тушенка с картошкой, ну и компот из слив. В узком коридоре, ведущем к кассиру, Хомяков оказался за стариком, чьи длинные сивые волосы трепаной метлой ластились к сальному воротничку пиджака. Темные, словно передержанные сухари, пальцы, легонько барабанили о поднос, на котором собрался тот же набор, что и у Хомякова, плюс два стакана компота и чай.
— Много жидкости вредно, — пошутил Хомяков в затылок старику.
— Зато дешево, — отозвался старик не оборачиваясь.
Расплатившись, он мелко засеменил к столику, что приглядел Хомяков. Следом к столику причалил и Хомяков.
— Приятного аппетита, — бросил он с высоты.
Старик кивнул и, опустив голову к тарелке, с вывертом взглянул на настырного соседа мелкими стертыми глазами. И Хомяков признал в нем того самого Петра Петровича, подсобного рабочего, чью должность он сейчас занимает.
— Ну и встреча, — обрадовался Хомяков. — Привет бывшим труженикам архива, — он поставил поднос и перенес сумку на пол.
— Мы знакомы? — с любопытством отозвался Петр Петрович.
— Как же, как же… Я ведь ваш наследник. Клади ровно, кати быстро. Не узнали? — он смотрел на старика ясным ликующим взором. — Тележку у вас принимал.
— Вот вы кто! — догадался старик. — Все так быстро произошло, я и не запомнил, извините, бога ради. — И старик был рад встрече. — Присаживайтесь, прошу.
— Присяду, куда денусь, — Хомяков расположился и придвинул тарелку, — Смотрю, вроде знакомое лицо. Из одного профсоюза.
— Я, кажется, уже не член профсоюза, — улыбнулся Петр Петрович. — Лет двадцать не платил взносов. Ну их, решил, и так зарплата невеликая.
— А как же бюллетень? — всерьез поинтересовался Хомяков.
— Не болел я. Ни одного дня за десятки лет, верите? В архиве люди долго живут, я подметил. Охают, кряхтят, а держатся. То ли микроклимат особый, то ли низкий холестерин при таком окладе, то ли интересная работа, некогда хворать. Вот и я так… Сразу — раз и сдал. Хорошо еще не помер, объегорил бога, а то… — Петр Петрович резко умолк, поднес ко рту ложку.
Хомяков последовал его примеру.
Некоторое время они стучали ложками по тарелкам, чмокали, сипели, шамкали, клацали зубами и облизывали губы, словно принимали участие в общей азартной игре. Прежде чем приступить ко второму, коротко обсудили ситуацию в столовой. Отметили, что это одна из немногих в городе, где еще можно поесть, не боясь отравиться. При этом Петр Петрович вспомнил повара, который поднял престиж столовой, хороший был человек, былой закалки, фронтовик, недавно умер, попал в автомобильную катастрофу…
— Враки, — авторитетно прервал Хомяков. — Сердце прихватило, точно знаю. До архива я работал… — он запнулся, не хотелось уточнять, какое он имел отношение к медицине, еще испугается дед, не так поймет. Людей настораживают представители подобной профессии. Да и сам Хомяков, честно говоря, не думал, что прозекторское дело станет его судьбой на долгие годы. Все произошло неожиданно. Муж двоюродной сестры косогубый Матвей давно занимался этой почтенной профессией и весьма дорожил местом. Неожиданно у него обнаружили какую-то зловредную хворь, предстояла операция. Вот он и разыскал Хомякова, уговорил вступить в дело, место сохранить. «Что ты приобрел в своей дурацкой школе? Латаные носки? — говорил он. — Враньем голову ребятишкам забиваешь, учитель. А тут дело чистое, тихое… Знаешь, сколько я отвалил за место? Шесть тысяч! Тогда деньги еще ценили, не то что сейчас. Тебя же приглашаю бесплатно. Натаскаю, привыкнешь. Лучшего клиента, чем наш, мир не создавал. И не создаст. Это предел. Понял?!» После операции Матвей вернулся в должность. Так они и работали вдвоем, пока Хомяков не опростоволосился: поссорился с ребятами из ОБХСС. К тому времени у него и с Матвеем испортились отношения. Не родственные связи, запродал бы его Матвей с потрохами, а так помог, вывел на Варгасова. Сразу двух зайцев убил: оказался на высоте среди родственников, да и от опостылевшего свояка избавился, хитрец… Только испортили уже Хомякова шальные деньги, шутка ли, в иной день до двух сотенных зашибал, а тут вновь на мели. А все, что скопил, ушло на улаживание конфликта. Ребята из ОБХСС не мелочились, знали, что можно вытрясти, и трясли.
— Хомяков, говорите? — произнес Петр Петрович, тщательно вытирая вилку салфеткой. — Не родственник вы Хомяковых, что основали в нашем городе кожевенное производство?
Хомяков приподнял плечи — все может быть, но не думаю.
— Славное было семейство. Богатели и людей не забывали. В строительство городского театра деньги вложили немалые. Еще что-то… Господи, так ведь мост через реку построили. Так и назывался «Хомяков мост». Каменные львы от него остались. Благородные были люди.
— Что-то не слышал, — с тайной гордостью за фамилию ответил Хомяков. — Адмирал в роду у нас был. Со стороны матери. А так — не помню.
— Поинтересуйтесь. В архиве работаете, займитесь на досуге, девочек попросите… Назовите им теток своих или бабушек.
Хомяков развалил вилкой картофельный холмик. Есть уже не хотелось. Он с интересом вникал в слова Петра Петровича. Честно говоря, он только и помнил своего отца, часовых дел мастера. Отец был человек замкнутый, друзей не имел, с родичами не общался, собирал оперные пластинки и вечерами прослушивал их, строго сидя на табурете. Родственников отца Хомяков не знал, мимо как-то прошли, не то что со стороны матери. Там их была тьма-тьмущая, включая свояка Матвея, прохиндея, которому пробы негде ставить.
— У вас семья, дети? — любопытствовал Петр Петрович.
— Один я… Есть, правда, дочь, но давно не виделись, — вдруг раскрылся Хомяков, удивляясь себе. Последние несколько лет он и не вспоминал о дочери, которая, кажется, училась в Мелитополе, в каком-то училище.
Старик вытащил платок, громко, простуженно высморкался, деликатно отвернув лицо в сторону, утерся. При этом кончик его пупырчатого носа, точно резиновый, вильнул под пальцами в одну и другую сторону.
— Извините за любопытство, — он упрятал платок в карман. — Вы крепкий, молодой мужчина, а у нас платят не очень щедро… в архиве.
— Понимаю, — кивнул Хомяков и манерно пояснил: — Премного интересуюсь историей отечества…
— Вот и я! — радостно поддался Петр Петрович. — В войну меня отрядили сопровождать архив, в эвакуацию. Да так и застрял. А что я умел? Ничего. В порту работал разнорабочим, хоть и закончил десять классов. Как в архиве стал за тележку, так, считай, без малого сорок лет простоял. И ни разу, веришь, ни разу не пожалел. И жену проводил на тот свет, и неудобства всякие имел. Чего только не случалось в жизни, а сяду в свой закуток, полистаю дела. Ей-богу, чувствую, как уплываю, уплываю. Не поверите — в вечерний институт поступил, правда, не вытянул, сдался. Но два курса одолел. И вас архив засосет, помяните мое слово. Если сюда пришли, как говорится, по зову сердца, затянет. Сколько таких судеб на моей памяти! Десятки!
Разволновался старик. Крошки еды падали на грудь, на живот. Он стряхивал их, размазывал ладонью.
Хомяков взглянул на часы. До восьми оставалось около часа, а ходьбы к дому Варгасова отсюда не более десяти минут.
— Ну? И что вас так увлекало в архивных делах? — Хомяков отхлебнул компот.
— Что?! — казалось, Петр Петрович только и ждал этого вопроса. — Хорошо жили на Руси, я вам доложу. Азартно. С интересом. Какие страсти бурлили. И в экономике, и в делах семейных.
— Ну, в делах семейных страсти, пожалуй, не стихли, — вставил Хомяков.
— Не те. Письма в архиве хранятся, фотографии… Были на Руси мужчины, были женщины. Благородство, красота, рыцарство. Детей растили, давали образование, воспитывали любовь. Да, да. Именно воспитывали любовь. Воспитывали честь, милосердие. Теперь-то и слова такие забыли… А экономика? Диву даешься… Механизмы в морских портах устанавливали только на экспорт пшеницы или еще там чего… В десятки стран отправляла Русь товары. А каких только не было обществ! И по горному делу, и по лесному, и в сельском хозяйстве. Полистаешь иные отчеты, чего только не выпускали, чего не возделывали. И всюду считались с матушкой Россией, уважали. Особенно коснись сельского хозяйства. Или товары какие. А звучало-то как! К примеру, Товарищество мануфактур «Викула Морозов с сыновьями»! А? Викула Морозов с сыновьями! Музыка! А сейчас? Разор да стыдоба! Золото на хлеб заморский меняем который год, конца не видно… А что касается собственной продукции — берешь в рот с опаской. Того и гляди — отравят тебя дрянью какой.
— Народу много развелось, Петр Петрович. Во всех странах травят друг друга, если честно. — Хомякову стало скучно со стариком. Ну его, в самом деле. Лучше пройти через парк, воздухом подышать, чем сидеть в прогорклой столовке.
Старик поднес к губам стакан с чаем, сделал глоток, поморщился:
— Пакость. Сегодня что-то особенное… На чем настаивают, интересно?
— На репейнике, уважаемый, — в тон проговорил Хомяков и засмеялся. — Этот чай надо пить раскаленным, тогда сойдет. Воруют ведь, черти. И чай воруют.
— Поди же ты, — покачал головой Петр Петрович и засмеялся. — И раньше баловались на Руси. А чай был как чай, извините.
— Не так воровали, — с удовольствием произнес Хомяков. — Сейчас тянут… индустриально. Масштабно, всенародно, на всех уровнях.
— Из-ви-ни-те, — протянул старик. — Я не крал, хоть, признаюсь, в архиве соблазнов много.
Хомяков отстранил тарелку и, прихватив с пола затянутую наглухо сумку, поднялся.
— Счастливо оставаться, Петр Петрович. Надеюсь, еще увидимся.
— Увидимся, — кивнул старик. — Куда мне из архива? Обещали взять в лабораторию, к фотографам, на вахте сидеть…
Он еще что-то произнес, но Хомяков не расслышал, направляясь к выходу из столовой.
Желто-красный аварийный фургон божьей коровкой уткнулся в заросли кустарника, что буйно рос на внутреннем дворе многоэтажного дома по Второй Пролетарской улице. И все обитатели — от дворника и до жильцов последнего этажа — доподлинно знали, что сосед из двадцать шестой квартиры этот вечер и ночь проведет дома. Сам по себе подобный факт мало кого мог насторожить, если бы не одна деталь: этот вечер и эту ночь сосед по фамилии Варгасов должен провести в тюрьме, согласно приговору суда от 8 октября 1981 года. И дома у себя он будет ночевать не скоро, однако факт неоспорим — аварийный фургон, что, согласно наблюдению дворника, привозил Варгасова домой с ночевкой, дремал в своем излюбленном тихом месте, у кустарника. Соседи, после первых бурных обсуждений этого происшествия, смирились и даже где-то гордились тем, что рядом живет такой удивительный человек, который, числясь в тюрьме, нередко возвращается домой, словно после обыкновенного трудового дня…
Будимир Леонидович Варгасов перешагнул порог тюрьмы из кабинета начальника управления отделочных работ при Дачном тресте облисполкома. Осужден он был за происшествие чрезвычайное. Четыре девчонки-отделочницы во время рабочего дня пригласили четверых студентов стройотряда отметить день рождения. Перепились, сожгли объект и сами угорели. Все бы для Варгасова обошлось, не будь среди студентов сына министра союзного значения. Министр добился пересмотра дела Верховным судом, и Варгасову впаяли срок. С учетом всех смягчающих обстоятельств ему предстояло отсидеть два года. И к тому времени, как Хомяков волок на пятый этаж сумку, Будимир Леонидович уже отмотал половину срока. По поводу чего намечался небольшой банкетишко, человек на тридцать. Раньше, до отсидки, Варгасову ничего не стоило снять большой зал ресторана «Интурист». Он и сейчас мог себе позволить такой пустячок. И все это знали. Только ни к чему… Поначалу Варгасов даже хотел отметить памятный день скромно, в колонии, в своем бараке. Пригласить гостей с воли, благо условия позволяли. Но начальник тюрьмы, его давний клиент, посоветовал отказаться от этой милой затеи — всех не вместить, даже если прием пройдет стоя, а-ля фуршет. И потом, гостей обстановка будет несколько сковывать. Кое-кто расценит приглашение как уловку, глядишь, и дверь захлопнут. А главное — вряд ли «щекастый» согласится подогнать к воротам тюрьмы известный всему городу, похожий на катафалк, лакированный черный «ЗИЛ-114», без переднего номерного знака. «Куда ему торопиться? — шутил приятель, начальник тюрьмы. — Впрочем, если в порядке рекогносцировки территории на будущее?!»
Так что славную дату решили отметить на дому. И визит Ефима Степановича Хомякова был весьма некстати, он ни по каким статьям не относился к числу приглашенных.
Хомяков не ведал о предстоящем торжестве. Памятуя, что в то воскресенье визит Варгасова домой сорвался, Хомяков справедливо решил — дважды он срываться не должен — и, увидев во дворе желто-красный фургон, искренне обрадовался. Ему нравился Варгасов, хотя и встречались они единожды до суда и раза два после. Удивительно, как Варгасов помнил, что Хомяков учился на истфаке пединститута? А чем еще ему занимать себя в тюрьме, как не воспоминаниями. И все-таки. Кто есть Хомяков? Божий пасынок без законченного высшего образования, промышляющий обряжанием покойников в морге Второй Градской больницы…
Широкая лестничная площадка пятого этажа была изрядно заставлена пустыми коробками из-под импортного пива. Коробки льнули к дверям квартиры двадцать шесть, в сравнении с которой другие двери выглядели как-то одиноко… У Хомякова мелькнула мысль, что он сейчас не ко двору, но отступать поздно, уже нажата кнопка звонка…
Дверь распахнулась, и в проеме Хомяков увидел незнакомую старушку в халате, поверх которого был крестом повязан платок.
— Я вот… к Будимиру Леонидовичу, — Хомяков выставил сумку.
— Больно ты рано заявился. Ну, заходи, — старушка перепустила Хомякова. — Гостинцев принес, что ль?
Хомяков замялся. Из боковой двери выглянула жена Варгасова, Хомяков ее знал, она звонила ему, приглашала, да и потом принимала, когда свела его с Анатолием Брусницыным, только как ее зовут Хомяков запамятовал.
При виде гостя лицо жены Варгасова обрело какое-то плаксивое выражение.
— Это я, Ефим Степанович, — смущенно улыбался Хомяков. — Здравствуйте.
— Вижу, — сухо ответила Варгасова. — Будимир Леонидович отдыхает. Если что передать, оставьте, я передам.
Хомяков пожал плечами. Ему нужен был сам Варгасов, дело касалось только их двоих, при чем тут жена. И отказать неловко…
— Ольга! — послышался знакомый низкий голос Варгасова. — Кого принесло так рано? — в его уверенном тоне слышались нотки панибратства к еще неопознанному гостю и вместе с тем какое-то заведомое превосходство и покровительство.
— Это Ефим Степанович, — и, упреждая обидное для Хомякова недоумение мужа, торопливо пояснила: — Ну тот, что родственник Матвея, из больницы… — но так и не договорила — в дверях появился сам Вар-гасов.
Среднего роста, крепко сколоченный, лобастый. Широкие брови, черные, сросшиеся на переносице, нависали над голубыми печальными глазами, придавая облику грубоватую привлекательность. Впечатление несколько портили губы — верхняя, казалось, придавливает своей тяжестью узкую нижнюю губу, но стоило Варгасову заговорить, как вновь лицо обретало обаяние и располагало к себе…
— Так это Ефим Степанович! — разогнал неловкость встречи Варгасов. — Как же, как же… Проходите, любезный, — он отвел руку в сторону. Халат на груди распался, обнажая крепкую грудь, густое курчавое руно которой скрывало наколку замысловатого узора.
Хомяков с глупой улыбкой на плоском лице последовал в небольшую комнатенку, волоча за собой сумку.
— Сейчас нас угостят пивком. И еще чем-нибудь вкусненьким, — неожиданно для Хомякова рокотал за спиной Варгасов. — Любите пиво, Ефим Степанович?
— Не откажусь, — приятно удивился Хомяков.
— Вот. Любит пиво Ефим Степанович. И рыбку, наверняка, — подмигнул Варгасов и добавил: — Сегодня у нас Дарья Никитична гостит, тетка моя двоюродная по отцовской линии. Она постарается. Что-нибудь к рыбке приложит, удивит.
Комната глухая, без окон, видимо сквозная, из нее вела еще одна дверь. Шесть стульев окружали овальный полированный стол. На стенах висело несколько картин в витых темных рамах, видно, старые и дорогие. Хомяков отметил про себя, что в прошлый визит он эту комнату не видел, или растерялся — народу тогда собралось многовато.
— Садитесь, любезный. Где понравится, — все улыбался Варгасов и выставил для себя стул. Хомяков сел напротив.
— Вы как-то переменились с тех пор как ушли от своих мертвяков, — Варгасов шутливо вгляделся в гостя. — Правильно. И так можно прокормиться. Я вот, знаете, сижу за решеткой в темнице сырой. Ем чем угостят. И думаю: господи, много ли человеку надо? Покой, тишина… А я все шустрю, дела обделываю…
«Заливает, заливает, — усмехнулся про себя Хомяков. — Ест чем угостят? Сколько гастрономов пыхтят на тебя, а жена носит. Небось всё тюремное начальство округлилось за год. Вот насчет покоя не спорю» — и произнес раздумчиво:
— В тюрьму, что ли, податься, здоровье поправить?
— А что? Давайте. Всем места хватит в нашей ладье, — Варгасов потянулся и похлопал Хомякова по плечу.
Хомяков чувствовал скованность, даже дышать было тяжко. Это навалилось сразу, как только он увидел Варгасова. И тогда, в первый раз, когда он пришел сюда со свояком Матвеем. Объяснить было можно — он пришел просителем, ему грозил суд. Пустяковое дело — злоупотребление служебным положением, иначе вымогательство. Даже смешно — кто из санитаров не берет за свою тихую работу? Попробуйте, поворочайте покойников за сто десять рублей в месяц. Да еще формалин прикупи у леваков…
Варгасов дело прикрыл. И что примечательно — без всякой корысти для себя. Он так и сказал: «Невелика услуга, Ефим Степанович. Кто знает, может, настанет ваш черед оказать мне услугу!..» Какую услугу Хомяков может оказать начальнику отделочного управления Дачного треста при исполкоме?! Только что самую последнюю, по первому разряду, с бальзамированием и бритьем.
Но Хомяков ошибся. После нервотрепки с прокуратурой он несколько месяцев слонялся без работы. Правда, свояк подбрасывал халтурку, знал, что Хомяков хоть и жал с клиента, но дело свое делал добросовестно… И вдруг однажды звонок… и приглашение приехать на Вторую Пролетарскую улицу. Тогда впервые он приметил в зарослях кустарника аварийный красно-желтый фургон. С тех пор много чего произошло, а самое главное — он был принят на работу в архив…
— Ну, как дела? — спросил Варгасов тем же дружеским тоном.
Хомяков кивнул, сейчас все расскажет, соберется с мыслями, — но не успел. В комнате появилась жена Варгасова. Она привела себя в порядок и уже не казалась растрепой. В руках у нее был поднос, на котором стояли две бутылки пива, тарелка с красной чавычой и мелкими сухариками. В проеме двери Хомяков успел увидеть стол, заваленный всякой едой, бутылками и цветами. Он перевел взгляд на поднос, слабо вздохнул…
— Слушаю вас, — проговорил Варгасов.
Хомяков настроился было попробовать пивка, но тон хозяина его вспугнул. Он нагнулся к сумке и вспорол змейку.
Варгасов заглянул в сумку. Хомяков с напускным спокойствием принялся извлекать из сумки добро.
— Посмотрим, посмотрим, — приговаривал Варгасов, следя за его движениями. — Ну? Все? — он с любопытством смотрел на высокую стопку разрозненных листов, придвинул к себе поближе.
— Вот и все, — Хомяков достал пакет. — А здесь марки.
— Марки?
— Ага. Царские, — он приподнял хрустящую шторку.
Цветные марки с изображением дамы в короне аккуратными стежками полосовали плюшевую вишневую драпировку.
— Цены им нет, — произнес Хомяков.
— Посмотрим, посмотрим, — приговаривал Варгасов, легонько касаясь марки. — Посоветуемся со знающим человеком.
В комнату вошла жена Варгасова. Положила в кресло серый костюм, сорочку, галстук. Поставила на пол черные туфли и пробормотала о том, что пришел Юрий Сергеевич, из прокуратуры.
— Поставь этому болвану кассету, с девчонками из варьете. И не мешай, освобожусь — выйду. — Варгасов махнул рукой, уходи, мол. — Да, включи, пожалуйста, полный свет.
Люстра плеснула дополнительными лампами, стало ядовито-светло. Хомяков зашел за спину Варгасова.
— А это брачное свидетельство князя Голицына, — пояснил Хомяков.
— Ты смотри, — покачал головой Варгасов. — Наверняка у светлейшего есть родственники в каких-нибудь франциях… Хорошо. А это?
— Черт его знает. Вырезал, а не разобрался. Герб понравился.
— Кстати, работайте аккуратно. Что за варварство, — Варгасов провел пальцем по краю обреза.
— Поначалу боялся. Больше на дверь смотрел, — стыдливо признался Хомяков. — Думаете, так просто?
— Я, любезный, простых деляне затеваю… Кстати, как вам удалось? Там что, не проверяют?
Хомяков вздохнул, но промолчал. Рассказывать Варгасову о том, как присматривался к работе девчонок из отдела хранения, как они ведут учет возвращенных из читального зала документов, как заполняют «лист заверки»?… Но была одна особенность — документы, которые возвращались не в тележке, а порознь, лежали довольно долго необработанными. И нередко возвращались в хранилище без постраничного просмотра. А если они попадали не на контрольный стол, а на какой-нибудь подоконник или случайную полку, то их попросту забывали. Этим и пользовался Хомяков. Придержанные документы он, после «обработки», заносил в отдел хранения и оставлял в первом попавшемся углу.
— Ладно. Погляжу внимательно на досуге, — Варгасов подумал, что в подобной коммерции без консультанта не обойтись. Покупатель может крепко облапошить. Но если широко поставить дело, то накладные расходы на экспертов будут не так уж и велики. Кстати, эксперты могут стать посредниками при продаже…
Идея наладить архивный «бизнес» принадлежала не Варгасову.
Одно время в дом зачастил врач-психоневролог Вениамин Кузин. Этот Веня наблюдал жену Варгасова. Иметь своего врача-психоневролога стало особо модным шиком. Кроме прочего, Веня Кузин оказался неплохим знатоком картин. По его совету Варгасов приобрел несколько полотен, классику и современность. Оказался в выигрыше. Цены на картины вдруг подскочили… Как-то Веня Кузин поведал любознательному Варгасову и о некоторых тайнах коллекционеров, которых в городе, оказывается, великое множество. О бесценных документах, которые хранятся в архивах, нередко без особого досмотра, документов, за которые у нас и за рубежом отваливают огромные деньги.
Обо всем этом Варгасов вспомнил в тюрьме, на отсидке, благо достаточно времени для воспоминаний. И как нарочно, в одно из свиданий жена поведала, что отец ее ученицы работает в архиве.
— А что собой представляет этот Брусницын? — Варгасов через плечо посмотрел на Хомякова.
— Черт его знает, не пойму, — ответил тот. — Встретил как-то в коридоре, напомнил о себе, дескать, познакомились у Варгасовых… Он чего-то испугался… Во всяком случае, не был любезным.
— Испугался? — озадаченно перебил Варгасов.
— Или мне показалось, — пожал плечами Хомяков. — Мы и не общаемся. Я катаю тележку из хранилища в читалку, он в каталоге сидит, рядом со спецхраном. Разные дороги.
— Спецхран? — оживился Варгасов. — Интересно, интересно.
— Замок на дверях с детскую голову. И решетка.
— Интересно, интересно, — повторил Варгасов.
Давно возникший шум за стеной все более густел, видно, гостей поприбавилось. Варгасов зевнул, распрямил спину, искоса взглянул на оставленный женой костюм.
Хомяков не скрывал досады по поводу сдержанной оценки своего небезопасного труда. Он сводил на переносице реденькие рыжеватые брови и угрюмо молчал. «Похабная конура, сука хозяин, курва хозяйка, — думал он с обидой. — Хрен я вам наработаю, раз так. Интересно, как он будет расплачиваться? Или все перенесет на мой неоплатный долг?»
— Ладно, не кукситесь. Вы — молодец… Для начала неплохо, я и не ожидал. Жаль только…
— А Голицыны? — догадливо перебил Хомяков. — Ну только что, — согласился Варгасов и поднялся.
— Так вы ж не до конца просмотрели.
Варгасов кивнул в сторону соседней комнаты и вздохнул:
— Сам пригласил, понимаете. Разгоню всех часа через два, спокойно просмотрю.
— Нет, нет, — вскричал Хомяков. — Вот, пожалуйста. Обеденное меню самого царя. Вы ведь не досмотрели.
Варгасов вернулся к столу. Он особенно наставлял Хомякова обратить внимание на все, что касалось царствующего дома. Веня Кузин утверждал, что такие документы пользуются особым спросом.
— Гляди-ка, — проговорил Варгасов. — И верно. Художник Виктор Васнецов, — прочел он четкую подпись. — Знаменитость?
— Тот, тот, — горделиво поддакнул Хомяков.
Он забыл обиду. Стоял довольный, словно сам рисовал ангельские виньетки.
— Скромно питался царь-батюшка, — заметил Варгасов. — У меня едят погуще. Да и пьют послаще… Пунш с мадерой. Невидаль.
— Ну дак, куда там царю до вас, — съязвил Хомяков.
— И верно, — усмехнулся Варгасов. — Кстати, вы что же, пивка так и не попробовали? С собой возьмите, — он все рассматривал царское меню.
Хомяков с любопытством ждал, когда Варгасов разглядит в витиеватом рисунке вездесущую звезду Давида, что замкнула своими шестью щупальцами золотую царскую корону. И наконец, не выдержав, ткнул пальцем в левый нижний угол листа.
— Ну?! А это как вам нравится? — воскликнул он торжественно. — Любой коллекционер за подобную вставочку такие деньги отвалит…
Варгасов взглянул без всякого воодушевления.
— Не знаю, как за вставочку, — проворчал он. — А вот надпись действительно любопытная.
— Надпись? — Хомяков вспомнил, что от надписи его отвлек зловредный котище. — Надпись? Ах, да. Не успел прочесть, кот отвлек. Живет при архиве здоровенный кот…
Но Варгасов не слушал. С трудом разбирая почерк, он прочел: «Сим пером уверяю в преданном служении Отечеству Российскому Почтеннейшего промышленника Федора Лапшина, сына Аркадия. Премного благодарю. Александр», — закончил Варгасов и, довольный, добавил: — Вот это хорошо… А вы все со «вставочкой». Ну и хрен с ней… Кстати, вам, как историку с незаконченным высшим, надо знать, что евреи тут ни при чем. Шестиконечная звезда, если не ошибаюсь, знак мудрости древних индусов. Поясняю вам как человек, закончивший университет, правда, биофак, — засмеялся Варгасов. — Так что не стоит батюшке-царю приписывать сомнительные связи с мировым сионизмом, ему хватало и без того забот.
Варгасов подхватил с кресла костюм и рубашку, отошел в дальний угол переодеться.
Хомяков набычившись собирал сумку. Сунул туда обе бутылки пива, подумал и, свернув кулек из газеты, сыпанул в него красную рыбку-чавычу вместе с сухарями. Не пропадать же добру. «Черт его знает, — подумал Хомяков. — Черные волосы, голубые глаза, черт его знает. Может, и обиделся, они всегда на это почему-то обижаются…» Как-то в морг привезли клиента, пожилого мужчину. У покойников с виду разве поймешь? Перед богом все стирается. Да и фамилия — то ли Вознесенский, то ли Рождественский, не подкопаешься, все чисто. Приехал родственник, договорились о цене. Тоже с виду человек как человек — торговаться не стал, даже лишнее посулил, лишь бы покойник ушел в лучшем виде. Как на грех, в тот день фельетон в газету тиснули. Как один из «этих» заведовал складом и что-то там наворотил, ворюга. Хомяков об этом поведал родственнику, позлословил всласть, душу отвел. А когда стал клиента обмывать, глядит, у того, оказывается, признак, в самой что ни есть красоте, без крайней плоти… Нехорошо получилось. Вообще с ними лучше язык придержать. Может, и Будимир Леонидович Варгасов из того же колена, кто их разберет? Такой проныра…
Выходя из лифта, Хомяков нос к носу столкнулся с высоким и стройным морячком. Серега, племянник Варгасова. Хомяков от неожиданности растерялся и не поздоровался. И морячок никак не отреагировал на внешность Хомякова, забыл, вероятно, как хвастал своими контрабандными подвигами, как магнитофон пытался всучить, пьян был, сукин сын. Ну, да черт с ним… Видно, через этого морячка Варгасов и наладит отправку документов за рубеж. Впрочем, кто знает, он и таможню может купить, если понадобится…
Вечер стоял глухой, свежий и по-осеннему прозрачный. Звезды щедро рассыпались по черному небу, хоть и было не так уж и поздно.
Прикрыв ладонью плешь, Хомяков поднял лицо. Окна пятого этажа полыхали светом. Хомякова вновь кольнула обида — не допустил до большого стола, подлец, постеснялся. Да и кто он Варгасову, слуга. Хорошо хоть денег широко посулил, не пожадничал. И долгом не попрекнул, словно забыл.
Сверху, от лампочки фонаря, падала светлая трапеция, словно выманивая из зарослей кустарника красно-желтый аварийный фургон.
Глава четвертая
1
Прижатый к стеклу кончик носа с вывернутыми ноздрями походил на пятачок поросенка. И еще эти глаза, уменьшенные толщей стекла.
Колесников поднялся с кресла. Брусницын отпрянул от двери.
— Чего рожи строишь? — Колесников высунулся в проем.
— Смотрю, кто там сидит, в предбаннике директора, — засмеялся Брусницын. — Оказывается, ты.
— Пригласили на ковер, — вздохнул Колесников.
— Еще раз?
— Ну… В пятницу меня не приняли. Шел допрос свидетелей. Не успели.
— Каких свидетелей? — не понял Брусницын.
— Вызывали сотрудников отдела, интересовались моей благонадежностью, — усмехнулся Колесников. — Сегодня вызвали меня. А ты не знал.
— Ей-богу, не знал, — искренне ответил Брусницын. — Решили другие отделы не трогать?
— Может быть, — согласился Колесников. — А ты чего?
— Так, проходил, — замялся Брусницын.
После ночного разговора дома у Гальперина Брусницын не находил себе места. Он старался попасть на глаза начальству, полагая тем самым ускорить столь неожиданное и лестное предложение. Но все текло, как и прежде, в обычном деловито-ленивом настроении, так свойственном архиву. За исключением слухов о приезде очередного проверяющего инспектора из управления… Можно себе создать иллюзию движения, поведать всем о предстоящем перемещении, но Гальперин просил воздержаться, не болтать раньше срока. И это было мучительно. Жене своей, Зое, Брусницын, не выдержал, рассказал. Та кинулась к счётам и, быстро перекинув костяшки, уточнила, через какое время они рассчитаются с долгами. Оказалось, год и восемь месяцев. Тяжеловато, но все же перспектива, а не глухой тупик… Потом они поругались. Брусницын объявил, что первый долг вернет Гальперину, неудобно, с лета держит, а брал на месяц. Жена настаивала вначале расквитаться с ее родителями, надоело выслушивать упреки. И вот уже три дня они не разговаривали…
Брусницын тронул ладонью острое прямое плечо Колесникова.
— Ладно. Сиди жди, — кивнул Брусницын и добавил со странной интонацией: — Декабрист!
Колесников удивленно вскинул брови. С кем как не с Брусницыным он обсуждал свое письмо в управление…
— Не понял?! — воскликнул Колесников.
Брусницын пожал плечами. Видит бог, он без какого-либо умысла припомнил полузабытое прозвище своего коллеги, но в следующее мгновение понял, что произнес его хоть и не задумываясь, но уже как сторона, для которой позиция Женьки Колесникова являлась подобием волны, подмывающей дамбу. Метаморфозу эту ум еще не осознал, однако инстинкт уже принял. Как прячется под панцирь черепаха, едва почувствовав чужое прикосновение… Но почему? Ведь письмо Колесникова направлено против компетенции директора архива Мирошука, а вовсе не заместителя по науке, кресло которого замаячило Брусницыну. И верно, что чувство кастового самосохранения не слишком подчиняется логике, возникая вместе с сознанием принадлежности к касте. Ведь директор архива и его заместитель — одного поля ягоды. И покушение на благополучие одного есть сигнал для бдительности другого. А что толкнуло Брусницына принять участие в заботах Колесникова? В основном, любопытство и еще обида. Он, как и Колесников, считал себя незаслуженно обойденным… Но было это тогда, а сейчас ситуация может измениться.
Женоподобное лицо Брусницына тронула шутейная улыбка.
— Ты вот что, Жень… думаю, не стоит говорить, что я помогал тебе составить это письмо в управление, — произнес Брусницын. — Мало ли… Пришьют групповщину, заговор. Сам знаешь, издавна в нашей отчизне опасаются коллективного мнения. Кстати, самого уязвимого и непрочного. Но что поделаешь, традиция, — и вдруг, толчком, Брусницын осознал, что сейчас от этого длинноногого типа в вязаной кофте с латкой на локте может зависеть его судьба, там, в кабинете директора. — Нет, нет… Ты меня понял? — заторопился Брусницын. — Обо мне ни слова! Ясно тебе, ни слова.
— Что с тобой, Анатолий Семенович? — растерялся Колесников. — Я и не думал даже…
— Вот-вот. И не думай, — Брусницын умолк.
Он почувствовал стыд. Краской залило белые, заметно осевшие щеки, часто заморгали короткие ресницы.
— Эй, вы там! Прикройте дверь, дует, — выручила секретарша Тамара.
— Беги, Анатолий Семенович, дует, — сухие губы Колесникова держали презрительную усмешку, и, не дожидаясь, он потянул на себя дверь приемной.
В морозной вязи стекла растворялся контур фигуры Брусницына. Некоторое время в памяти еще стоял его нервный голос, но вскоре иные думы овладели Женей Колесниковым. Предстоящая встреча с директором его не очень беспокоила, потому как он всерьез не принимал факт существования в архиве Захара Савельевича Мирошука. Он и заявление написал не потому, что директорствовал Мирошук, а потому, что никак не хватало ему скудной зарплаты, неизменно иссякающей где-то в середине срока. Как ему удавалось доскрести, он не понимал. То сдаст бутылки, то вечерами прихватит телеграммы на почте, разнесет, то отправится в ночную разгрузку вагонов на товарную станцию. Не эти бы заботы, он и вовсе забыл о существовании директора в архиве…
Сейчас Женю Колесникова беспокоило другое. Это беспокойство связывалось с появлением в архиве русского шведа Янссона. Моменты его биографии, услышанные в читальном зале, встревожили Колесникова. Так все перекликалось с семейными преданиями, о которых рассказывала покойная бабушка Аделаида. Правда, в роду у них вроде и не было Янссонов. Женя и у тетки спрашивал, но и та не помнила… Существовал наиболее простой способ — спросить самого Янссона. Но для Колесникова это был неприемлемый путь, он уже сожалел о намерении, с которым обратился к Нине Чемодановой. Минутами казалось, он бросится к Чемодановой, потребует забыть его просьбу. И едва удерживался…
Колесников опустился в глубокое кожаное кресло, ощущая затылком приятный холодок тугой и высокой спинки. В ушах раздавался стрекот пишущей машинки, точно вблизи пересыпался мелкий береговой галечник. Тамара прочно восседала на винтовом табурете и сосредоточенно печатала. Потертая мутоновая накидка сползла с правого плеча и коснулась пола. Колесников поднялся с кресла, подобрал уголок, накинул на крутое Тамарино плечо. Секретарша благодарно кивнула, не отводя глаз от листа, располосованного четкими пронумерованными строчками.
Колесников вернулся на место, всерьез раздумывая: плюнуть и уйти. Сколько можно ждать? Минут сорок сидит, и никакого движения. Словно за пухлой обивкой двери директорского кабинета всех отравили тихим газом.
— Жди, скоро позовут, — Тамара угадала его помыслы. — Илья Борисович, видно, расходился.
— Там и Гальперин? — вздохнул Колесников. — Что же вы мне сразу не сказали?
— Скажешь тут… К пяти обещали прислать посыльного, а я и половины не отбарабанила. Сами сдают на хранение, а дубликат составляем мы, безобразие, — Тамара продолжала работать. — Конечно, Мирошук тем ребятам перечить не посмеет. Ребята суровые, на казенных харчах.
— Каким ребятам?
— Ну этим, из Управления внутренних дел… Сдают в спецхран дела за давностью. Тож мне, господа! Небось полное машбюро содержат, а тут я одна пикируюсь.
Колесников засмеялся. Он представил, как Тамара, растянув руками меховую накидку, подобно летучей мыши, пикирует с потолка.
— Чего смеешься? — У Тамары овальные черные глаза на скуластом монгольском лице, в прошлом красивая была женщина.
— Представил, как вы пикируете, — охотно ответил Колесников. — Что-то в вас есть хищное.
— Это точно. Хищница, еще какая! Ни одной тигрице не угнаться. С утра до вечера охочусь с пулеметом, — Тамара хлопнула ладонью по машинке. — А они всё в руки смотрят. И откуда у детей такой аппетит, вечно жрать хотят. На глисты сводить, что ли?
Колесников вновь рассмеялся. Тамара поправила накидку и принялась стрекотать, а Колесников повел взглядом по казенной обстановке приемной. Унылый пейзаж из рассохшихся шкафов и полок. Взгляду Колесникова пейзаж был привычен, часами он мотается по хранилищу, окруженный множеством папок и корешков. Но удивительно, там этот пейзаж поглощался сознанием особого смысла существования рода человеческого, незримо вбиравшего в себя и жизнь Колесникова; а здесь — сухие, живущие сами по себе бумаги. Возможно, настанет время и часть из них переместится на полки хранилища и превратится в факт истории. И тогда они предстанут в ином качестве. Ведь многое из того, что волнует нас сегодня, когда-то так же уныло покоилось на полках всевозможных присутствий и канцелярий… Удивительно, насколько человек не осознает историзма своего существования в сиюминутной суете. Даже факт томления Жени Колесникова в приемной Захара Савельевича Мирошука и причина, по которой вышеуказанный Колесников здесь томится, отмеченные журналом посещений, вполне вероятно, для будущих историков явится любопытным штрихом, скажем, по теме роста социального самосознания во второй половине двадцатого века.
Женя Колесников выпрямился, ощутив на своих плечах, костистых от частого недоедания, пудовую тяжесть ответственности. Отвел взор от шкафов, перетащил его через фикус, горшок которого стоял в тарелке с отбитым краем, через синий рукомойник над эмалированным тазиком на ветхом табурете и куском черного хозяйственного мыла в рыжей жестянке из-под зубного порошка; чуть задержался на невесть откуда взявшемся здесь барометре, узорная стрелка которого указывала на «великую сушь», хотя с утра молотил дождь вперемежку со снегом и, наконец набрав высоту, уперся в портрет вождя. Из пластмассовой ширпотребовской рамы вождь смотрел на Колесникова со строгой обидой. Гладкие волосы с утомленной сединой прикрывали невысокий лоб, поддержанный, словно фундаментом, черными широкими бровями. Невольно вспомнилась шутейная характеристика, услышанная Колесниковым в колхозе, куда его гоняли в сентябре: «Бровеносец в потёмках». Очень тогда все смеялись, прячась от дождя в дырявом овине. Может быть, поэтому вождь глядит с обидой на Колесникова, мол, что я вам сделал худого? Вам что, до меня было лучше? Язвить, понимаю, приятно. «В по-тем-ках»! А вы побудьте на моем месте. Не хотите?! И не всякий захочет… Легко таскать на себе этот мундир?! То-то.
Грудь вождя была усыпана орденами, от маршальских погон и вниз, к пупку, — хорошо, этот «орденопад» преграждала плотиной пластмассовая планка, а то значки прорвались бы к брюкам и облепили обе штанины до обшлагов. И слетали бы при каждом шаге, точно блохи…
«Может, сам по себе он дед и неплохой, — размышлял Колесников. — В бане, к примеру, и не отличишь от других… А вот в мундире… Так и хочется сказать: „Ну. дед, ты как маленький, ей-богу"».
Вождь заболевает тогда, когда награждает себя первым орденом, а умирает, когда нацепит его при народе. Самый верный признак. И справедливый. Если ты — вождь, зачем тебе орден, а? Ну зачем?!
Колесников с хитрецой смотрел на вождя, похожего в своем красочном мундире на обиженного клоуна. Словно дотумкал про жизнь вождя такое, чего тот и сам не знал. И даже унылое ожидание встречи в директорском кабинете вдруг представилось Колесникову веселой сценкой, скетчем, пикником на лужайке. Обхохочешься. А что, если зайти сейчас в кабинет и для начала ухватить Мирошука за нос? А тот в ответ пукнет и скажет: «Это не я, это он испортил наш свежий отечественный воздух!» — и поддаст Колесникову коленом под зад. И оба начнут хохотать. Вместе с инспектором управления и заместителем по науке Гальпериным. Цирк, честное слово. И все это перед портретом вождя, который сам, видать, не дурак покувыркаться и пображничать. Не жизнь, а потеха… Колесников развеселился.
Тамара оставила машинку и оглядела себя, с чего это вдруг такой смех?
— Чего опять? — спросила она через плечо.
— Жизнь-то, Тамара, смешная штука.
— Кому как, — ответила Тамара.
— Все зависит от этажа, — продолжал смеяться Колесников. — Если ты живешь на пятом, то тебе гораздо смешней, чем тому, кто на четвертом. Можешь плюнуть на него и наблюдать, как тот трет лысину и обещает пожаловаться. И, в свою очередь, плюнет на того, кто на третьем… А если вдруг пожар, тот, кто на третьем, выскочит из дома раньше и примется хохотать над теми, кто видел его лысину.
— Поняла, поняла, — покачала головой Тамара как над тяжелобольным. — Только что здесь смешного?
— Как бы вам объяснить? — вздохнул Колесников. — Все не вечно… даже он, — Колесников вскинул палец к обиженному портрету вождя, закованного в ордена.
— Да. Болеет, видать. Последний раз по телеку все были, а его нет. Чуть ли не все глаза проглядела, высматривала, не нашла… Вам чего? — вскинула глаза Тамара поверх головы Колесникова.
— Мне к директору, — раздался резкий нервный голос.
Колесников обернулся. На пороге приемной стоял тот самый профессор из Куйбышева, который томился в читальном зале.
— Директор занят, — отрезала Тамара.
— Я подожду.
— Долго придется ждать. У него начальство из Москвы. И вот сотрудник дожидается, — Тамара отвернулась к пишущей машинке. — А в чем дело? — спросила она небрежно.
— В чем, в чем, — нервно подхватил профессор. — Самоуправство у вас тут, в архиве. Я добирался сюда из Куйбышева, двое суток трясся в поезде.
— Ближе к делу, гражданин, — прервала Тамара.
— Я требую один материал, мне предлагают другой. Не по теме.
— А какая у вас тема? — важно спросила Тамара.
— А вы что, специалист? — не отказал себе в ехидстве профессор.
— Я сотрудник архива, — отрезала Тамара.
— Уборщица тоже сотрудник архива, — буркнул профессор. — Какое у вас образование?
— Ну знаете, — взвилась Тамара.
Профессор шагнул в приемную.
— Поначалу предложите мне сесть! — выкрикнул профессор и плюхнулся в кресло рядом с Колесниковым. Принялся шарить по карманам, вытягивая для удобства попеременно то правую, то левую ногу. Наконец достал платок, вытер горящий лоб, обмотал платком палец, полез в ухо и принялся ожесточенно накручивать, словно вворачивал гайку. Колесников видел, как нервным тиком дергается на его глазу веко.
— Порядочки, понимаешь, — бормотал профессор, ни к кому не обращаясь. — Я профессор, доктор наук… приехал из Куйбышева.
— По мне хоть академик, с самой Луны, — вставила Тамара ровным голосом, но с особой гаденькой нотой. И тотчас принялась ожесточенно трещать на машинке.
Профессор боком взглянул на Колесникова. Внешность молодого соседа его не воодушевила — потертый свитерок, клеенчатая заплата на локте, джинсы с белесыми коленками и ветхие кроссовки.
Профессор вздохнул и притих. Он растерялся. Колесников не раз наблюдал в архиве подобный тип людей, интеллигентных и наивных. Испытывая обиду и унижение, они поначалу бунтовали, бесхитростно высказывая в глаза обидчикам всю правду, потом, сожалея о сказанном, пытались как-то уговорить своих обидчиков, заискивая и ломая себя, шли на попятную. В итоге, добившись своего, становились настолько измотанными, что брали из документов минимум того, что можно было взять. Разнесчастный русский провинциальный интеллигент… Однажды Колесников заметил на обложке какого-то дела свежие бурые пятна. Оказывается, у читателя пошла носом кровь, у того самого, что две недели выбивал из читального зала этот документ. И этот, из Куйбышева, видно, такой же бедолага, наивный чудак. А ведь профессор наверняка не одну пару штанов просидел в архивах, потолкался в каталогах да читальных залах. Знал, что к иным сотрудникам нужен подход. Кому доброе слово, кому цветы, кому и подарочек. Вон, исследователи из Азии. Или с Кавказа. Без свертков не суются, да и на Руси уже поняли, что почем, правда, не все, сохранились еще чудаки, профессор, видно, из них…
Бунтует пока, но ничего, вот-вот образумится.
— Нет, каково, представляете, — говорил профессор, скорее себе, чем этому долговязому молодому человеку, что сидел рядом. — Это ж надо?! Такую носит фамилию — Шереметьева, а?!
— Анастасия Алексеевна, что ли? — невзначай подбросил Колесников.
— Она самая. Шереметьева, — механически ответил профессор. — Говорит, вам этот документ не нужен! Она говорит мне. Я всю жизнь отдал экономике России. Это ж надо?! Выписываю документы по Горному совету, а она рекомендует мне Горный аудиториат, словно я занимаюсь вопросами права. А?! Уперлась, как баран, и ни в какую. Не по теме, говорит. Хоть застрелись! Трачу свой отпуск, свои деньги для того, чтобы какая-то стерва, простите…
Треск пишущей машинки прервался паузой. Послышался калёный голос Тамары:
— Не забывайтесь. Вы в государственном учреждении. Вызову милиционера, мигом наведет порядок, — машинка бойко поскакала вдогонку паузе.
— Вот, пожалуйста, — испуганно выдохнул профессор. — Еще за решетку упекут. А что? Был случай, довели человека в одном архиве до пятнадцати суток, — профессор притих, сцепив на животе белые длинные пальцы со слойчатыми плотными ногтями.
Колесников исподволь разглядывал его руки, расхожие суконные брюки с широкими обшлагами, пиджак не в тон, видимо, купленный отдельно, глухо застегнутую сорочку в голубой горошек и галстук, тяжелым старомодным узлом подпирающий кадык… Петушиный задор, с которым профессор появился в приемной, явно иссяк, и рядом сидел пожилой усталый человек с нездоровым цветом кожи на рыхлых щеках. Чем ему поможет Мирошук? Чихал он на профессора из Куйбышева, станет он конфликтовать с сотрудниками. В лучшем случае переадресует Гальперину, а вернее всего заявит, что сотрудники в архиве опытные и не доверять им нет оснований.
— Выходит, вам нужны документы Горного совета, а графиня Шереметьева подсовывает Горный аудиториат? — промолвил Колесников.
— Да, — горестно подтвердил профессор.
— Вот стерва!
Профессор скосил глаза и коротко повел подбородком в сторону секретаря Тамары. Но стрекот машинки не утихал.
— Своих она не трогает, — пояснил Колесников серьезным тоном.
Профессор вздохнул. Колесников засмеялся.
— Вы что? — профессор оглядел себя.
— Так. День сегодня какой-то комический, — с готовностью ответил Колесников.
— Не нахожу, — профессор чуть отодвинулся в сторону от соседа. Это еще больше рассмешило Колесникова.
— Знаете, — проговорил он. — Все зависит от ключика. Каким ключиком открылся день. Не часто, даже редко, он открывается особым ключиком, когда все кажется забавным, — Колесников и сам не понимал, с чего он так разговорился с профессором, да еще разухабистым непривычным тоном.
— Не знаю, — буркнул профессор. — Если ключ, то у меня от ржавого замка. А какой у вас — не знаю.
— А мой вон, на стене, — Колесников вскинул голову.
Профессор проследил за его взглядом и недоуменно пожал плечами. Он видел фотопортрет вождя в грязно-серой пластмассовой раме. При полном параде и в строгих учительских очках.
— Не понял, — пробормотал профессор.
— Видите ли… Если при такой жизни, не здесь, в архиве, а там, за стенами нашего крепкого мо-настырчика… мой вождь выглядит таким удальцом, то ничего не остается, как шутить. И я шучу.
— Не понял, — строже повторил профессор и еще более отодвинулся от подозрительного соседа.
Колесников расхохотался в голос. Тамара, не прерывая работы, обернулась и, ничего не поняв, покачала головой.
— Не диссидент я, папаша, — проговорил сквозь смех Колесников. — Кишка тонка… И все очень смешно, может, поэтому я и не диссидент. — Колесников умолк и наклонился к профессору. — Вы знаете шифр нужных документов?
— А что толку? Без подписи Шереметьевой на требовании — пустая бумажка, — профессор извлек из нагрудного кармана заполненный листок и с недоверием оглядел безалаберно подстриженного соседа.
Колесников просмотрел требование. Два дела из фондов Казенной палаты, одно из Контрольной палаты, три из фондов Экономического общества. Против заявки на журналы Горного совета за 1810 год стоял нервный прочерк.
— Вся эта буза не стоит и выеденного яйца, — скривился Колесников.
— А я что говорю?! — подхватил профессор. — Только нервы треплют, власть показывают. Конечно, если бы я пришел с французскими духами, как некоторые. Или там с солеными грибочками на закуску.
— По-ни-маете, — фальцетом пропел Колесников.
— А что? Известное дело, — вздохнул профессор. — На том и стоим.
— Только, пожалуйста, не вздумайте мне сулить ваши духи. Или еще что-нибудь.
— Вам? С какой стати?
— Именно, — усмехнулся Колесников. — Давайте условимся, — он сложил листок вдвое и провел по сгибу пальцами. — Я соберу дела согласно вашей заявке. Все дела, включая журналы Горного совета. И оставлю завтра на вашу фамилию. А вы скромно, без лишних разговоров, заберете их по доставке из своей ячейки. У вас, надеюсь, есть ячейка? — Профессор кивнул. — Вот так: в общей куче журналы не привлекут внимания.
— Вам за это не влетит от Шереметьевой? Баба она глазастая, — профессор как-то по-собачьи, сбоку, заглянул в глаза Колесникову.
— Давайте так. Или вы соглашаетесь и уходите из приемной. Или дожидаетесь директора, получаете еще одну порцию оплеух и уезжаете в славный город Самару без материалов по Горному совету за одна тысяча Девятьсот десятый год.
Профессор из Куйбышева поднялся, одернул пиджачишко и, лихо подмигнув, вышел из приемной кошачьим шагом отпетого заговорщика.
А в Жене Колесникове раскачивалось непривычное пьянящее озорство. Последний раз с ним такое приключилось несколько лет назад, когда он «выдал» своей начальнице, заведующей отделом хранения Софье Кондратьевне Тимофеевой. И получил при этом прозвище «декабрист».
Колесников легко вытянул себя из кресла и, шутовски заплетая в ходьбе обтянутые джинсами тощие ноги, подошел к секретарше.
— И что мы так ожесточенно печатаем? — Колесников заглянул в какой-то список. — Дело № 4152, Писаревский Евдоким Николаевич. Дело № 4153, Скобельцын Лавр Наумович… Сколько их там? Сотни? Тысячи?
— Поступление в спецхран. Из Управления внутренних дел. За тысяча девятьсот сорок восьмой год. Сожгли бы сразу, нет — сдают. А кому они понадобятся? — Тамара расслабленно сбросила вниз руки и окинула Колесникова лукавым взором. — Слушай, Женя, ты не пьян? Шереметьева всыпет тебе за самоуправство, будь уверен.
— А-а-а… Небольшое отступление от инструкции, — дурашливым голосом проговорил Колесников. — Маленький обман.
— Поднимет шум, это она может.
— А кто узнает? — в тон проговорил Колесников. — Разве ей кто шепнет о моем детском сговоре во славу развития экономической науки? — И, помолчав, добавил: — Не сам же профессор.
Тамара погрозила пальцем и усмехнулась.
— Болтун, — произнесла она. — Отойди. Навалился, дышать нечем.
Колесников отошел, заложив руки за спину и выделывая ногами уморительные зигзаги, словно канатоходец.
Тамара хохотала, поводя головой то вправо, то влево.
В светлых глазах Жени Колесникова искрились бездумные угольки, придавая всему облику отвагу и бесшабашность.
— Послушай, а ты ведь красивый молодой человек, — проговорила Тамара.
— Вы только сейчас заметили? — продолжал паясничать Колесников. — А если я красивый. И молодой. Да еще в день веселого ключика. И прождал больше часа. Так почему бы об этом не сказать всем? А?!
Колесников шагнул к глухой двери директорского кабинета и ухватил черную прохладную ручку.
Захар Савельевич Мирошук обернулся с нескрываемым раздражением на лице. Он же просил Тамару никого не впускать, пока сам не вызовет.
— Я ведь просил, — мучительно поморщился Мирощук и осекся, увидев на пороге эту сявку в посконных штанах с белесыми пятнами на коленях, этого бузотера и скандалиста из отдела хранения, Евгения Колесникова.
— Ах, это вы?! — пропел Мирошук. — И тем не менее я попрошу вас подождать.
— Ни секунды более! — безрассудно, словно с другого берега, проорал Колесников. — Я убил полдня в пятницу, теперь торчу больше часа. Если у вас нет других забот, как отрывать от работы занятого человека, то я… я… — Колесников умолк. Все подходящие фразы сгинули из памяти. Так иногда с ним случается. Надо успокоиться и подождать. Он стоял, тараща на Мирошука яростные глаза с еще скачущими в них бездумными угольками.
— Вот, пожалуйста, — скривил толстые губы Мирошук и повел рукой в сторону Колесникова. — Колесников, Евгений Федорович.
— А… Тот самый? — раздался голос из левой ниши, под самыми окнами, что выходили на реку. Свет, падающий из окна, помешал сразу заметить этого человека. Вероятно, он и был порученец из архивного управления.
Человек покинул свое место и легко, даже слишком легко для такой полной фигуры, шагнул навстречу Колесникову.
— Познакомимся. Моя фамилия Шелкопрядов, Александр Авенирович, — протянул он руку Колесникову. — Я сотрудник инспекции Главного архивного управления.
Колесников пожал ладонь, словно взял в руки толстую лепешку, что недавно наладили выпускать в пирожковой на Речном проспекте, и пробормотал свою фамилию.
— Очень, очень приятно, — загомонил Шелкопрядов и, не выпуская руки Колесникова, потянул его за собой к длинному, похожему на гроб столу, что перпендикулярно вонзался в коротконогий директорский стол.
Тут Колесников заметил Гальперина, непривычно тихо сидящего на диване. И собрался было кивнуть, но Удержался — Гальперин разглядывал свои зашлепанные ботинки, что подпирали далеко не новые сально-серые брюки, и угрюмо сопел, выпустив на грудь подбородок.
— Честно говоря, таким я вас и представлял, — гомонил Шелкопрядов. — Юным, ершистым… В управлении мне сказали: «Поезжай, Шелкопрядов, разберись, что там происходит у Мирошука, не письмо, вопль души». Я и приехал разбираться.
«Мягко стелет Шелкопрядов. Наверняка зарядили его, недаром тут Гальперин, с ним не поканителишь», — тоскливо подумал Колесников. Проказник-бесенок, что владел его настроением там, в приемной, состроил Колесникову рожицу и показал увесистую фигу…
— Поначалу поговорил с Захаром Савельевичем. Кое с кем из сотрудников, — продолжал Шелкопрядов. — Поэтому и не удалось повидаться с вами в пятницу, извините… Должен отметить, что почти все, с кем я разговаривал, самого высокого мнения о вас как о специалисте. И считают, что, с одной стороны, вы безусловно правы…
— С какой стороны я прав? — перебил Колесников. — С правой или с левой? И почему вы начали инспекцию по моему письму не со встречи со мной, а с сотрудниками, непонятно?
— Скажу, скажу, — с готовностью ответил Шелкопрядов. — Хотел разобраться… в общественной значимости вашего письма. Может, вы никудышный специалист и ваше письмо не что иное, как… — Шелкопрядов замялся, подбирая необидную формулировку.
— Какой я специалист? При чем тут мои сотрудники? Есть документы, нормы, их выполнение. Все отражено… При чем тут сотрудники, извините, — а бесенок все строил рожи и грозил Колесникову женским пальчиком с длинным ногтем.
Колесников ухватил спинку стула и, ловко развернув, сел полуоборотом к директору архива.
— Ну?! — возмущенно выдохнул Мирошук.
Колесников и ухом не повел, он смотрел на посланника архивного управления и нагловато улыбался. Шелкопрядов сделал вид, что не заметил эпатажа и все его внимание поглощено служебным разбирательством.
— Сотрудники считают, что вы правы с той стороны, что оклад ваш, согласно штатному расписанию, действительно мал, — продолжил Шелкопрядов, — в то же время они заметили, что их оклад тоже невелик. Но, как бы выразиться поделикатней…
— Они не предлагают срезать у директора зарплату и раскидать между собой, — помог Колесников.
— Вот именно, — кивнул Шелкопрядов. — Уверяю вас, Евгений Федорович, у нас в управлении хватило чувства юмора, чтобы в достаточной степени оценить эту шутку.
Конечно, это была шутка, которой Колесников завершил свое письмо. И шутку подсказал Брусницын, чтобы привлечь к письму внимание угрюмых чинов из управления. Ибо узреют в этом покушение на собственное благополучие и оклады.
На мгновение перед взором Колесникова вынырнул бесенок. Из подстаканника, ручку которого теребил Шелкопрядов. Признаться, бесенок стал уже докучать Колесникову своей лихой назойливостью. Колесников был по натуре совсем другим человеком, восторженным и наивным. И лихость, которая овладела им в приемной директора, являлась необъяснимым отклонением от нормы. Подобно тому, как убежденный трезвенник вдруг напивается до потери сознания, вызывая изумление окружающих… «Отстань, хватит, покуражился», — мысленно попенял он бесенку. При этом бездумные искорки в его глазах погасли, уступая привычному светлому свечению, печальному и доброму. Такие глаза нередко встречаются у верующих людей, согретых своей внутренней правдой.
Колесников через плечо взглянул в насупленное лицо Мирошука и, неловко поерзав, попытался сдвинуть стул таким образом, чтобы его поза не оскорбляла директора. Эту перемену заметил Шелкопрядов, но, будучи человеком, впервые встретившим Колесникова, объяснил это благоразумной осторожностью, а никак не проявлением доброй наивности.
— Знаете, — негромко проговорил Колесников. — Мне действительно очень трудно жить на такие деньги, очень трудно. Иногда просто не на что купить хлеб, как я ни экономлю. Я подумал, что письмо привлечет внимание к людям, таким как я. Ведь я не один в архиве. Женщинам, наверно, еще труднее, у которых дети.
Колесников умолк. Шелкопрядов почувствовал слабину в поначалу дерзком поведении молодого человека. На переносице управленца вздулись розовые бугорки, словно пантовые шишки у оленя.
— В своем письме вы пишете, что у заведующей отделом хранения Тимофеевой наступил пенсионный возраст. И вы…
— Да. Я считаю… Извините меня… я считаю, что я, как никто в отделе, подхожу на должность заведующего отделом хранения. Что касается Софьи Кондратьевны… она человек обеспеченный.
— А вы не принимаете в расчет, что Тимофеева, можно сказать, родилась в этом архиве? Ей оказаться вне архива…
— Считаю, конечно, — перебил Колесников. — Лично мне без архива хоть в петлю. Но Софья Кондратьев-на может остаться в архиве, в том же отделе, выполнять привычную работу. Я ее бы ничем не ограничивал.
— Вот как?! — воскликнул Мирошук. — Ну-ну… Молодцом!
Шелкопрядов поднял палец, усмиряя пыл директора, он и на Гальперина посмотрел строго, но тот хранил безучастный вид, созерцая свои ботинки.
— Кажется, я не сказал ничего дурного, — Колесников, свернув шею, разглядывал директора, который нервно маячил у дальней стены.
— В общем-то, конечно, — согласился Шелкопрядов. — Ничего дурного… Интересно, как отреагирует Софья Кондратьевна на ваше письмо?
— Вначале расстроится, потом, думаю, согласится со мной, — спокойно прервал Колесников.
— В своем письме вы коснулись не только Софьи Кондратьевны. По-вашему, многие не на своем месте.
— Я не писал, что Софья Кондратьевна не на своем месте, — дернулся Колесников. — Наоборот. Она опытный специалист…
— К примеру, Чемоданова, — произнес порученец забавную фамилию.
— А что Чемоданова? — встрепенулся Колесников.
— Тоже… что-то такое…
— Ничего подобного! — воспротивился Колесников. — Как раз Чемоданова… у нее такое же аховое положение, что и у меня. Она вполне может стать начальником отдела использования, вместо Шереметьевой. И это было бы справедливо. А почему-то назначили Шереметьеву. Более того, Шереметьева совмещает и должность заведующей читальным залом.
— На полставки, — заметил Мирошук.
— Вот, — подхватил Колесников. — А у нее муж военный. Майор.
— Вижу, вы всерьез изучили досье своих товарищей, — не удержался Шелкопрядов.
— А меня куда вы рекомендуете деть?! — почти расположительно спросил Мирошук и улыбнулся. — На вахту? Во вневедомственную охрану?
Теперь неугомонный бесенок оказался в пепельница которую почему-то подобрал со стола Мирошук. Бесенок смотрел на Колесникова удивленным взором и покачивал укоризненно остроконечной башкой. Колесников не выдержал искушения:
— Как можно?! — воскликнул он с комическим ужасом. — В охрану? Ведь у них же оружие!
— Вот оно что?! — засмеялся Мирошук и подмигнул Шелкопрядову. — Мне доверили руководство архивом, огромными ценностями. А вы отказываете доверить оружие, да?
— Да, — кротко кивнул Колесников. — И я об этом написал в своем письме.
Со стороны Гальперина раздался звук, похожий на сдавленный смех. Придерживая полы пиджака, Гальперин заворочался и стал тяжело и шумно извлекать себя из глубокого дивана. С первой попытки не получилось, и Гальперин покорился. Он остался на месте, с интересом наклонив крупную голову в сторону Колесникова. Казалось, он только сейчас обратил внимание на присутствие архивиста… Мирошук ходил по кабинету мелкими суетными шажками, бросая никому не адресованные рваные фразы:
— Все время на работе… Приступили к ремонту лестниц и общественных служб. Завез краску, мел… Выставка по рабочему движению получила грамоту обкома… Василий Михайлович лично одобрили… Это ж надо, мальчишка… Только о работе, о работе… Оказывается, коту под хвост… На всех у него досье… Все плохие, он один хороший…
– Успокойтесь, Захар Савельевич, — урезонил Шелкопрядов. — Архив на хорошем счету.
— И будет на хорошем счету, — Мирошук резко остановился, словно выключил мотор, улыбнулся. — Евгений Федорович, дорогой. Ну что вы так? Сразу письмо, сразу жалобы.
— Почему сразу? — принял Колесников дружеский тон директора. — Я был у вас. Просил, объяснял. Писал заявления, вы помните? Вы сказали, что нет возможности пересмотреть оклады.
— Их и сейчас нет, — прервал Мирошук. — Но если быть честным до конца… Что я вам предложил, а? Вспомните.
Колесников замялся, пытаясь вспомнить последнюю беседу с директором, прошло почти полгода.
— Я вам сказал, уважаемый Евгений Федорович, ваш вопрос целиком в компетенции заведующей отделом Софьи Кондратьевны Тимофеевой. В отделе есть свободные вакансии. Пусть Тимофеева и решает, что ей выгодней, — набрать дополнительных сотрудников или разделить свободные деньги между теми, кто уже работает. Если, разумеется, это не скажется на отдаче. Верно?
— Ну, верно, — нехотя вспомнил Колесников.
— Вот. Верно. Так что, какие претензии ко мне? И ваш остракизм по отношению к директору… Хотели прославить меня в управлении? — Мирошук сделал едва уловимую паузу и добавил: — Все хотят прославить меня в управлении.
Гальперин подобрал дерзко вытянутые ноги и с шумом втянул воздух.
— Не будем об этом, — недовольно проговорил Шелкопрядов.
— Нет, нет… Что вы?! — осекся Мирошук. — Евгений Федорович ворвался в кабинет, точно жандармский ротмистр.
Колесников усмехнулся. Недавно в вечерней газете появилась заметка «Из секретов архива». Судя по корявому изложению материала, вряд ли к ней приложил руку Гальперин. Всего вероятней, то был единоличный потуг Мирошука, решившего пресечь злословия в свой адрес.
— Кстати, Александр Авенирович, — обратился Мирошук к порученцу. — Я недавно разыскал любопытный материал. Из истории Третьего отделения.
От дивана вновь донесся скрип, шорох, сопение и еще какие-то сложные нутряные звуки — Гальперин вызволял себя из кожаного плена. Наконец он поднялся. Тяжелый, головастый, брюки в гармошку, в неизменном кургузом пиджачишке. Знакомо потер толстыми короткими пальцами, словно пытаясь что-то вспомнить. И, ничего не сказав, направился к двери.
Мирошук и Шелкопрядов провожали его взглядом.
Перед дверью Гальперин задержался и, не поворачивая головы, проговорил глухим, низким голосом:
— Значит, вы… хотите согласовать это с райкомом и горкомом, — в тоне его звучали усталость и сарказм. — Дадите телеграмму в Центральный Комитет.
— Да. Я позвоню, проконсультируюсь, — помедлив, терпеливо ответил Мирошук. — Я сообщу вам немедленно, поверьте… Поймите меня правильно. Ирония тут неуместна.
Гальперин кивнул. И, не простившись, вышел из кабинета.
В наступившей тишине Колесников уловил какое-то изменение настроения, облегчение, что ли… Он заметил мимолетный взгляд, которым обменялись между собой Мирошук и порученец Шелкопрядов.
И почувствовал себя неловко, сам не зная почему… Казалось, о нем. забыли. Он, высокий, неуклюжий, нелепо торчал где-то между столом и дверью, повернув лицо в сторону окна.
2
Дежурство по квартире падало на каждую шестую неделю. Надо убрать кухню, конуру под названием «ванная комната», туалет и еще сдавленный стенами коридор, куда выходило восемь дверей…
Чемодановой повезло, свое дежурство по графику она сдавала добродушной Майе Борисовне, женщине давно не молодой, но крепкой, большой чистюле и матери двух холостых «лобанов» — Мики и Шуни. Оба сына работали шоферами. Поэтому все простенки и закутки коридора были заставлены мелким автомобильным барахлом, дисками, домкратами, банками, особо выделялся новый кардан. Чемоданову это устраивало — не надо было вылизывать коридор, всегда есть отговорка… И Мика и Шуня в свое время имели виды на соседку, подсылая сватьей Майю Борисовну, но, получив решительный отказ, не озлились, а сохранили дружеское расположение… Что нельзя сказать о других соседях, объединенных коммунальным житьем. Особенно неуживчив был бывший комендант оперного театра Сидоров, мужчина невзрачный, с миниатюрным личиком и тонким сварливым голосом. Ему больше всех мешали автомобильные детали, а карданный вал доводил его до неистовства.
— Так сколько лет еще мы будет терпеть в квартире гараж? — сипел Сидоров.
— Мне, например, не мешает, — уклончиво отвечала Чемоданова, гоняя швабру по драному кухонному линолеуму.
— Конечно. Вы целыми днями в своем архиве, — хныкал Сидоров. — А что делать пенсионеру? — Сидоров и не заметил, как на кухне появилась Майя Борисовна, квадратная гражданка с базедовыми светлыми глазами.
— Когда вы лежали после операции, Сидоров, мои мальчики привозили вам лекарства, как родному отцу! А Шурка достал мумие аж в самом Пенджикенте! — с ходу вступила в разговор Майя Борисовна. — Теперь вы спотыкаетесь о какие-то штуки, которые лежат в коридоре и никому не мешают. Кроме вас. Ну так обойдите!
— Я и обхожу… Я ведь ничего не имею против, Майя Борисовна, — пристыженно заюлил бывший комендант оперного театра. — Но квартира не гараж.
Вообще-то их квартира была не худшим вариантом коммунального общежития. И радовалась Чемоданова своей комнате безмерно, особенно в первое время. До этого она жила в вагоне, что стоял на забытых фабричных путях, и занимала купе. Вместе с ней в вагоне проживало четыре семейства и несколько одиночек, все рабочие трикотажной фабрики. Давно это было, двенадцать лет назад, сразу после окончания исторического факультета пединститута. И прожила на колесах более трех лет. Даже привыкла… Но ей повезло. В архиве кинофотодокументов работала одна сирота-старушка. Когда старушке совсем стало невмоготу, Чемоданова подрядилась ухаживать за ней. И прижилась. Обязанности свои, опекунские, выполняла сердечно и с добротой, старушка была довольна. Тогдашний директор Архива истории и религии, бывший милицейский чин, человек невредный, приложил старание и прописал Чемоданову у старушки. Шло время, старушка преставилась, и Нина Чемоданова оказалась хозяйкой двадцативосьмиметровой комнаты с тремя окнами… Надо сказать, что мебелишко у покойной было весьма приличное, несмотря на древность. Особенно внушительным казался буфет, размером с купе вагона. Да и в буфете оставалось кое-что из прошлой жизни старушки, а иные вещицы к тому же имели ценность, Нине Чемодановой повезло… Она поставила старушке солидный мраморный памятник с цветником, сочинила теплую эпитафию, чем вызвала в отделе недоумение — лучше употребила бы деньги на что-нибудь полезное, а старушке и раковинка цементная подошла бы. Но у Чемодановой была своя точка зрения.
При скудном заработке ей приходилось понемногу избавляться от наследства. Последним ушел буфет, его приобрел какой-то коллекционер. Взамен Чемоданова купила секретер мебельной фабрики имени Урицкого, куда вполне вместилось оставшееся добро… Но характер у Чемодановой все равно сохранился общительный и легкий. Да и образ жизни соответственный. Единственно, чем она обогатилась, это неплохой стереосистемой с наушниками. Пластинки, в основном оперную и камерную классику, она покупала при случае. И еще на что она могла потратить последний грош, это на билеты в филармонию…
Такова была одна жизнь Нины Васильевны Чемодановой. Вместе с тем, у нее была и другая жизнь. Притягательная для многих женщин архива, вызывающая пересуды и сплетни. Сильно преувеличенная, но тем не менее вполне реальная. Ей многие делали серьезные предложения руки и сердца. Но Чемоданова их отвергала, хоть женихи и были завидные.
К примеру, один из претендентов, бизнесмен из ФРГ, получил отказ по той причине, что Чемоданова не хотела уезжать в Германию. Куда угодно, хоть на Мадагаскар, только не в Германию, говорила она Майе Борисовне. И та ее понимала.
Бизнесмен тоже не видел резона менять отечество, Да еще при налаженном деле. В конце концов Чемоданова получила фотографию Рудольфа с миловидной немкой. При виде фотографии Чемоданова почувствовала облегчение, инцидент исчерпан. «Ну и ладно, — согласилась Майя Борисовна. — Найдем вам из наших», — мать Шуни и Мики не теряла надежды.
Именно по этой причине Майя Борисовна сегодня испытывала беспокойство. Дама многоопытная, она весьма полагалась на свою интуицию, особенно в таком вопросе… Конечно, можно спросить без всяких обиняков, но ее сдерживал Сидоров, который топтался на кухне.
— Сидоров. Идите к себе, — не выдержала Майя Борисовна. — Вы мешаете. Человек убирает, а вы разносите грязь.
— А вы? — упрямился Сидоров.
Но тут вмешалась соседка Константинова, тихая женщина, живущая воспоминаниями о долгих годах, проведенных в буддийском дацане. Константинова крикнула из глубины коридора; «Сидоров, вас к телефону!»
— Интересно. Есть люди, которым нужен Сидоров, — не удержалась Майя Борисовна и, обернувшись к Чемодановой, добавила каким-то плаксивым тоном: — Ну?!
— Что «ну»? — вскинула брови Чемоданова.
— Опять жених появился?
Чемоданова через плечо взглянула на любознательную соседку. Круглое лицо Майи Борисовны с выпуклыми базедовыми глазами и маленьким ротиком напоминало сову из детского мультика.
— Так сразу и жених, — Чемоданова приподняла швабру и поправила соскочившую тряпку.
— Я вижу. Что-то случилось, — не унималась соседка. — И эти бигуди… Вы никогда не накручивали бигуди среди недели.
— Вот еще, — растерялась Чемоданова, словно пойманная с поличным. Она была в добрых отношениях с Майей Борисовной и портить отношения не хотела.
А дело развивалось так…
Полдня Чемоданова провела в каталоге, занимаясь запросом Янссона. Впрямую, по описям, материал «в руки не шел». Интуитивно она чувствовала — не хватает одной, исходной, детали, чтобы определенно решить, возможен результат или нет. Брусницын, к которому она обратилась, тоже ничего толком сказать не мог. Да и был он какой-то беспокойный, рассеянный. Все поглядывал на часы, потом, не простившись, вышел. И Гальперина на месте не оказалось. Потом узнала, что он был у директора, — приехал какой-то инспектор из Москвы… Чемоданова заглянула в приемную. Тамара-секретарь пояснила, что Гальперин вообще ушел, позвони ему домой, он любит. Чемоданова и так знала, что заместителю по науке льстило, когда его «доставали» дома по служебным вопросам. Чемоданова позвонила. И верно — Гальперин оказался дома. Голос его, и без того низкий, прозвучал в трубке особо удрученно. Чемоданова даже хотела извиниться и повесить трубку, но слишком велика оказалась охота прояснить запрос этого Янссона. Гальперин, вопреки своей привычке, слушал молча, не перебивая. Задал один вопрос и вновь умолк. Вздохнул. Еще помолчал. Наконец заговорив, посоветовал обратиться к описям Канцелярии Генерал-штаб-доктора гражданской части, но тут же вспомнил, что Канцелярию упразднили где-то в восемьсот тридцатых годах, а функции передали в Медицинский департамент при Министерстве внутренних дел.
Однако вполне допустимо, что дела по фармакологии могут лежать в фондах физиката. Чемоданова собралась было пояснить, что уже просмотрела описи по физикату, но удержалась. Ей хотелось закончить разговор, чувствовала, что позвонила не под настроение. Может же быть у человека плохое настроение. Поблагодарив, она положила трубку. Еще подумала, отчего это Гальперин оказался дома, заболел, что ли? Но вскоре забыла, слишком много скопилось работы, одних запросов десятка два, а сроки поджимали. Старуха эта, Варгасова Дарья Никитична, два раза названивала, интересовалась, готова ли ее справка? Но Чемодановой все не удавалось выполнить запрос. Ищет по церковным книгам, а что если Варгасова не православная, а католичка или лютеранка. По фамилии, правда, не скажешь, а старуха сама не помнит. Ходит в православную церковь по привычке, потому как знакомые ходят. Надо будет проверить записи в костелах. Далась ей эта справка.
Так в заботах и прошел сегодняшний день. Чемоданова покидала архив одна из последних. На лестнице она встретила Шурочку Портнову, давнюю свою подругу из отдела хранения. Портнова была озабочена и зла — ее хозяйка, Софья Кондратьевна Тимофеева, просит задержаться, не к добру это… «А то приходи ко мне в гости, — предложила Чемоданова, — хоть сегодня, я буду дома». Позвала и забыла. Чемоданова и не олагала, что это сделанное из вежливости предложение ей весьма попортит нервы.
Она вышла на улицу и направилась к остановке автобуса. Чемоданова, как обычно, села у окна и тотчас почувствовала, что кто-то пристроился рядом. Не придав этому значения, она бездумно смотрела в черный глянец стекла. И тут, подле своего отражения, она увидела лицо господина Янссона. Да-да, никаких сомнений, Янссон улыбался, глядя на ее затылок. Жар залил щеки Чемодановой. Она догадалась, что соседство это не случайно, Янссон наверняка ждал ее на улице.
— Извините, Нина Васильевна. Но это я, — бархатно произнес он чуть ли не в самое ухо Чемодановой. — Ждал вас и дождался.
Чемоданова улыбалась своему отражению, улыбалась Янссону и молчала. Потом подумала, что Янссон примет это за кокетство и за уступчивость. Как же, как же, не так легко, любезный господин… Она обернулась к соседу, лицо ее сейчас было строгим.
— Признаться, я удивлена, — произнесла Чемоданова первое, что пришло в голову. — Кажется, я вовсе не давала вам повод.
— Мне повод давать не надо, — все улыбался Янссон. — Я его беру сам.
— Вот как? — чуть растерялась Чемоданова. Отметив про себя, что эта самонадеянная фраза в устах Янссона прозвучала с особой мужской уверенностью, которая обычно нравится женщинам…
Автобус деловито фыркнул, сомкнул двери и резким толчком откинул Чемоданову на спинку сиденья, Янссон удержался.
— Господи, ну и водитель нам попался, — пробормотала Чемоданова с досадой на свою такую беспомощность. — Знаете, пока ничего не получается с вашим запросом, — деловито добавила она.
Янссон склонил аккуратно стриженную голову. Вновь донесся запах таких уже знакомых духов:
— А не согласитесь ли вы со мной поужинать? Было бы очень славно. В моей гостинице вполне терпимый ресторан.
«Так и сразу!» — ответила было Чемоданова, но удержалась. Ей при этой фразе вдруг представилась хихикающая в ладоши многоуважаемая Настя Шереметьева, большая охотница до личной жизни Нины Чемодановой.
— Спасибо, господин Янссон, но я как-то не готова. Почти в рабочем халате, знаете, — проговорила Чемоданова.
— Это важно?
— Для меня да.
Янссон понимающе кивнул.
Автобус уже заполнялся народом. Люди озабоченно размещались вдоль прохода, прижимаясь друг к другу. Кое-кто ухитрялся протиснуться за спинки кресел, упираясь о колени сидящих счастливчиков. Те покорно молчали. Воздух тяжелел, становился мутнее.
Неопрятный гражданин в зачуханном кепаре завис на согнутой руке, пристально разглядывая Янссона. Боковым зрением Чемоданова видела, как плохо выбритое лицо гражданина с какими-то мятыми глазками и острым лущеным носиком наливалось злобой. Не нравился тому Янссон и все.
Плотный полутемный мирок автобусного чрева насыщался особым недоброжелательным напряжением, которое вот-вот прорвется, Чемоданова это чувствовала. Дитя этого мирка, отлично усвоившая его законы, Чемоданова подняла глаза на неряшливого гражданина, стараясь своим решительным видом пресечь его дальнейшие действия. Но гражданин и ухом не повел, лишь полоснул беглым взглядом крысиных глаз настойчивое лицо Чемодановой. И вновь уставился на Янссона.
— Расселся, понимаешь, а тут женщина стоит. После работы, — бросил гражданин пробный камешек.
Казалось, Янссон не услышал реплику, увлеченный Чемодановой. Стоящие вокруг с ленивым любопытством оборотили взоры на гражданина, оглядели и Янссона с Чемодановой… Дородная моложавая женщина, в защиту которой подал голос гражданин в зачуханном кепаре, хранила индифферентный вид и даже изловчилась читать газету, сложенную в узкую полоску.
— Я тебе, тебе говорю… Расселся, понимаешь, — набирал обороты гражданин, чувствуя молчаливую поддержку тех, кто жался вокруг. Чемоданова не сводила отвердевшего взгляда с лица гражданина.
— Что вам угодно? — сурово бросила она.
— Мне угодно, чтобы твой кавалер уступил место… беременной женщине, — неожиданно завершил гражданин.
Пассажиры скользнули глазами по плотной фигуре дамы, что читала газету. Но никаких признаков, подтверждающих требование настырного гражданина, обнаружить было невозможно, даже при желании.
— Сам ты беременный, — вырвалось у Чемодановой.
— Я?! — визгливо задохнулся в обиде гражданин. — Встань, говорю! Уступи место бабе, ты, мужчина!
Откуда-то с задней площадки послышался ехидный женский голос:
— Мужчина. Где ты их видел… Небось свою кралю усадил.
Капитанское лицо Янссона покрылось розовыми пятнами, кисти рук вздулись. Он приподнялся. Жесткий крахмальный воротничок едва сдерживал напор смуглой шеи.
— А ты ударь, ударь, — взвился гражданин. — Ударь меня за правду.
Чемоданова вскочила на ноги.
— Идемте, Николай Павлович… Наша остановка. — И торопливо выпростала руку вперед, между Янссоном и гражданином в зачуханном кепаре. Случайно коснувшись пальцев злоязычного мужичка, Чемоданова вздрогнула от пронзившего холода. То были пальцы мертвеца. Кровь, лениво блуждая по его гнилому телу, видимо, совершенно забывала заглянуть к его рукам.
Чемоданова рванулась вперед, испытывая дрожь и омерзение. Янссон последовал за ней.
Они продирались к выходу, преодолевая недоброжелательное сопротивление толпы.
Господи, думала в отчаянии Чемоданова, да они все тут мертвецы, их не сдвинешь с места, они же мертвецы.
Янссон почувствовал смятение в движениях Чемодановой, продавил толпу, зашел вперед и мощно повлек Чемоданову за собой.
Толпа молча проминалась под железным ходом иноземца.
— Скотный двор, а не автобус! Скотный двор! — вне себя от ярости громко бормотала Чемоданова.
Разметав запрудивших площадку пассажиров, они вырвались на улицу.
Ухнув в яму задним колесом и выплеснув грязь, автобус отошел от тротуара.
— Какой вы молодец, — проговорила Чемоданова. — Сдержались. Спасибо… А я, как дура, стала что-то говорить… Не знаю, может, я не права, может, надо быть более снисходительной к этим людям, но я не умею, не умею, — Чемоданова боялась, что ею сейчас овладеет истерика. Она остановилась, прильнув плечом к деревянному забору.
Янссон достал платок и умелыми движениями принялся тереть виски, придерживая ее затылок широкой жесткой ладонью.
— Что произошло? — приговаривал Янссон. — Ничего особенного не произошло, — он старался успокоить Чемоданову.
Они подошли к дому. Остановились. В глазах Янссона мерцали светлячки. Он сказал, что дела требуют его возвращения в Швецию, он не предполагал, что поиск в архиве затянется. Так что он улетит, как только достанет билет. Но, если Чемоданова получит положительный ответ, он вернется.
Янссон записал домашний телефон Чемодановой, неловко, по-мужски, пожал руку и, чопорно кивнув, удалился. А Чемоданова поднялась по сырой лестнице на свой четвертый этаж… Неужели, чтобы сообщить о своем решении вернуться домой, Янссон подкарауливал ее у архива? Чемоданова улыбнулась, уверенная, что еще повидает этого чудака Янссона. Настроение улучшилось. Инцидент в автобусе давно забылся, да и происходил ли он вообще? Подумаешь, чепуха какая-то… Сегодня ее дежурство по квартире, надо навести порядок. Это большая удача, что она сдает дежурство Майе Борисовне, та не станет придираться.
Бывший комендант оперного театра Сидоров в гневе вернулся на кухню. Следом шаркала спадающими туфлями соседка Константинова.
— Я не расслышала. Вроде просили позвать Сидорова, а оказалось Нину Васильевну, — плаксиво оправдывалась Константинова.
Чемоданова оставила швабру и обернулась.
— Непонятно. Меня к телефону, что ли?
— Вас, вас! — проворчал Сидоров. — Напутала. Вечно она путает. И с жировками за апрель месяц. Полгода разбираются.
— Напутала, — оправдывалась Константинова, — Говорит с каким-то акцентом. Нину Васильевну, а получается вроде Сидорова.
«Янссон», — мелькнуло в голове Чемодановой.
Аппарат висел на стене у самой входной двери. Старый, с гнутой ручкой, перемотанной голубой изолентой, с двумя звонковыми чашечками на корпусе. Его давно предлагали заменить, но соседи не соглашались, аппарат работал на славу. Чемоданова сняла трубку, что висела на гвозде под аппаратом, и тут торопливость оставила ее. Пальцы отяжелели, потеряли гибкость, словно на морозе.
— Господин Янссон? — волнуясь, произнесла она в трубку. — Слушаю вас.
— Добрый вечер, — спокойно, даже суховато отозвался Янссон. — Я купил билет на Москву, на семь утра… И хотел бы вас сегодня увидеть.
— Но… я не готова, — помедлив, ответила Чемоданова. — У меня уборка.
— Что? — переспросил Янссон.
— Вам, наверно, не понять.
— Тем более интересно.
— Словом, я не могу… И нет настроения куда-либо идти.
— Очень хорошо. Я сам приду, — ухватился Янссон. — Как вас найти? Дом я запомнил, а дальше?
Любопытство не подчиняется благоразумию, и в этом его сиюминутная упоительная сладость.
— Четвертый этаж. Квартира пятнадцать. Три звонка, — азартно проговорила Чемоданова и добавила: — Только не раньше, чем через два часа.
Она вернулась на кухню. Все разошлись, лишь на плите Майи Борисовны посапывал чайник.
Быстро завершив мытье пола, Чемоданова перешла в ванную комнату, ужасаясь мысли, что Янссон сюда заглянет. Азарт ее не оставлял, она почувствовала даже злорадство. Вспомнила, с какой брезгливостью возвращался каждый раз в комнату Рудольф. Его белобрысое, типично немецкое лицо с рыжими короткими ресницами в такие минуты казалось заплаканным… «И черт с вами, — яростно бормотала Чемоданова. — Подумаешь, аристократы». Она вытерла ржавые потеки на треснувшей раковине, задвинула в угол стиральную машину Сидорова. Прочнее укрепила санки Константиновой, что могли сорваться со стены на чью-нибудь голову. Константинова зимой возила на них из магазина продукты… Ванну трогать Чемоданова не стала, бесполезно бороться со стойкой желтизной бывшей эмали. Да и никто ванной не пользуется, только душем, когда дают горячую воду. Потом принялась за полку с шестью разноцветными мыльницами. Лишь мыло Сидорова лежало в черепке от блюдца. Ничто так не обескураживает в коммунальных квартирах, как вид этих пластмассовых мыльниц с обмылками.
Свою сменщицу Чемодановой приглашать не пришлось, та сама вышла за чайником.
— Что? Уже?! — удивилась Майя Борисовна.
— Да, — ответила Чемоданова. — Стерильная чистота, — она знала, что Майя Борисовна принимает дежурство без придирок. Одно время Чемоданова сдавала дежурство Сидорову, вот кто трепал нервы, каждый уголок вынюхивал, совал свое маленькое личико чуть ли не в унитаз, душу вытягивал.
— Зачем вы тронули его стиральную машину? — Майя Борисовна заглянула в ванную комнату. — Начнет зудеть. Ставлю вам четыре, — вздохнула Майя Борисовна. — Понимаю, вы очень спешите, может нагрянуть человек.
Чемоданова стянула платок и встряхнула головой. Заклацали бигуди, топорщась в разные стороны, словно елочные пушки. Она смотрела на Майю Борисовну и лукаво молчала.
— У вас есть чем накормить человека? Чтобы не ударить лицом в грязь? — еще раз вздохнула Майя Борисовна. — Или опять ваши жареные пельмени?
— Что вы! — дурачась ответила Чемоданова. — Самый деликатес. Я и сама их люблю.
На этот деликатес надоумила ее подруга Маргарита, переводчица Интуриста. Обычные сибирские пельмени, пачка — полтинник. Главное, не надо их предварительно варить, а сразу жарить, не жалея масла, до розового цвета. Становятся хрустящие и сочные. Ни в каких заграницах нет подобных дивных пирожков. И еще тертую редьку с помидорами и сырым луком на постном масле. Пальчики оближешь. Только где их взять, помидоры? Сезон закончился, а на рынке до десяти рублей, особенно не разгонишься…
— Где вы брали пельмени? — подозрительно спросила Майя Борисовна. — В гастрономе у вокзала? Или на Речном проспекте?
— На Речном, — ответила Чемоданова.
— Тогда еще ничего. Люди брали у вокзала, имели неприятности с животом. Даже по телевизору удивлялись, — Майя Борисовна умолкла, прислушалась. — Кажется, звонят в дверь? Именно к вам.
И Чемоданова слышала три коротких нервных звонка. Неужели нагрянул Янссон? Не прошло и часа. Тем более Чемоданова не привела себя в порядок. Растерянность и недовольство отразились на ее лице.
— Пригласите человека ко мне. Пусть посидит, остынет, пока вы причепуритесь, — предложила вслед Майя Борисовна. — Найдется и стакан чая с вареньем.
Чемоданова шла по коридору, клацая бигуди, точно кастаньетами. Скажу, пусть погуляет по улице. И все! Не терплю нахалов… А не послать ли вообще этого типа куда подальше? А?! Так и сделаю, клянусь матерью. И все, все! Как ни странно, клятва ее успокоила, придала поступку уверенность единственного и обдуманного решения.
— Кто?! — спросила она, радуясь тому, что не испытывает сейчас к Янссону ни малейшего влечения, и слава богу.
И услышала в ответ голос Шурочки Портновой.
Портнова ввалилась не одна, а со своим Вовкой, мальчишкой лет пяти, крикливым и непоседливым. К тому же плаксой…
— Что ты на меня так смотришь?! — воскликнула Портнова, едва приоткрылась дверь. — Мы же договорились.
Вовка, живо работая локоточками, ужом пролез в щель между Чемодановой и дверным стояком и с воем дунул вдоль коридора, словно за ним гнались псы.
— Куда его понесло? — всплеснула руками Портнова.
— Тебя надо спросить, — едва разжала губы Чемоданова.
— А-а… Черт с ним! — решила Портнова. Вошла в прихожую и принялась подпрыгивать, стаскивая с плеч свой невзрачный плащишко. При этом на всю прихожую раздавались щелчки и скрежет. — Представляешь? Меня собирались уволить с работы!
Заявление было столь неожиданным, что Чемоданова на миг растеряла все недовольство. Портнова прошла в комнату и тотчас повалилась в кресло, старое, скрипучее, с продавленным сиденьем. Она любила это кресло. «В нем спокойно, — объясняла она свою привязанность. — Можно списать на кресло хруст моих костей». А кости и впрямь хрустели у нее на удивление громко. Болезнь какую-то перенесла, вся смазка стерлась…
— Ты помнишь шухер, что поднял Толька Брусницын? — спросила Портнова. — В магазине «Старая книга». Из-за писем графа Строганова… Наша Софочка рвала и метала. Наконец нашла где-то у Нижнего рынка квартиру человека, от которого шли круги. Явилась с милицией, учинила допрос. Тот испугался и указал на своего товарища, который работает в ксерокопировальной лаборатории, — Портнова умолкла, прислушиваясь к звукам, что доносились из глубины квартиры.
— Тихо пока, тихо, — Чемодановой не терпелось услышать продолжение истории. — Наверно, Майя Борисовна затащила твоего змееныша к себе. Она любит живность.
— Короче говоря, Софочка установила, что это я отвозила в лабораторию документы на копирование. И почему-то не зарегистрировала эти сучьи письма. Словом, повесила на меня всех собак. И потребовала, чтобы я написала заявление об уходе. Ну?! Как тебе это нравится? У меня, понимаешь, Вовка на руках. А ей хоть бы хны!
— Не имеет права! — горячо воскликнула Чемоданова. — У тебя ребенок. И ты без мужа!
Ребенок появился у Портновой как память об одной архивной подёнке. Довольно выгодной — предложили описать архив алюминиевого завода, где-то на Урале, обещали щедро заплатить. Чемоданова из-за старушки своей отказалась, а Портнова взяла отпуск, плюс прихватила за свой счет, и поехала. Бумаг оказалось много, но в основном макулатура. Пронумеруй первый да последний лист — и готово. Работа шла к концу, когда ее подрядил архиерей местной епархии привести в порядок архив. Портнова увлеклась. Благо она неплохо читала старые рукописи, без долгой раскачки входила в почерк. Хорошо знала титулы, бегло перескакивала всякие сокращения. Легко составляла описи… Но подоспели холода, а церковь не отапливалась. Заглядывала греться к дьячку, бывшему военному летчику. Ему и перекачала весь свой заработок с алюминиевого завода плюс доход от епархии. На водку и закуску. Еле вырвалась от своего летчика-дьячка. Позвонила Чемодановой, просила одолжить денег на обратный билет. А в срок родила Вовку. Хотела было алименты получить или помощь какую-нибудь. Это ж не шутка — мальчишку поднимать одной, при своем архивном обеспечении… Но дьячок отказался, так и прокричал в телефон, что церковь у нас отделена от государства, а он, стало быть, не подчиняется мирским законам. И вообще, у него самого за душой ни копейки, если можешь, помоги, христа ради, бедствую… Послала ему Портнова семнадцать рублей и сожгла листочек с адресом. Потащила она своего Вовку через поликлиники, ясли да детские сады. От всей этой жизни заболела ревматизмом, подлечилась, но стала хрустеть, порой до неприличия. Худая, жилистая, с фигурой профессионала-баскетболиста, Портнова вряд ли рассчитывала устроить свою жизнь, да еще с мальчиком. Но иногда нет-нет да светлело ее замкнутое лицо, хорошело, видно, вспоминала своего бедолагу, бывшего летчика, да непотребные ночи в его жалкой халупе, под баян.
— Ну и что? — спросила Чемоданова. — Кажется, ты не очень печальна при таких неприятностях.
— В том-то и дело, — Портнова сцепила на коленях пальцы и горбом согнула спину, под линялой кофтой проступили бугорки позвоночника. — Вчера я не находила себе места. А сегодня вечером вызывает меня Софочка… это после вчерашнего раздолбона… и заявляет, нехотя так, через силу. Сама смотрит в окно, точно стыдится… Говорит, вот что Шура, давай забудем вчерашний инцидент. Работай как работаешь. И добавляет — только никому не рассказывай. И еще раз повторила — никому, ничего… Ну?
— Что ну? — переспросила Чемоданова.
— Как тебе это нравится? Вчера с криком увольняла, а сегодня уговаривает никому не рассказывать о хищении документов и продаже через букинистов. И кто? Софочка! Которая ради архива может черту душу заложить.
Чемоданова повернулась к зеркалу и принялась стягивать бигуди. Сейчас ей вовсе не хотелось рассуждать о загадочных порывах Софьи Кондратьевны Тимофеевой. До прихода Янссона оставалось меньше часа, а надо привести себя в порядок, да и комнату освежить не мешает… Она присела на пуфик и всем корпусом обернулась к Портновой. Глаза выражали недоумение.
— А что сама ты думаешь? — тихо, словно их подслушивали, спросила Чемоданова.
Портнова пожала плечами и проговорила через долгую паузу:
— На тебя надеюсь… Ты так не выносишь Софочку, что эта неприязнь может подсказать правильный ответ.
— Или наоборот, — усмехнулась Чемоданова. — Какая тебе разница? Отвязалась от тебя Софочка, ну и ладно.
Портнова вскочила с кресла и заметалась по комнате. Высокая и плоская, от возбуждения она казалась еще более несуразной, словно на стиральную доску натянули старенький свитер.
— При чем тут это? — нервничала Портнова. — В архиве огромные ценности, сама знаешь. Для всяких шахер-махеров, связанных с коллекционерами. А тут я! Подниму скандал. Кому-то этот скандал ни к чему. Понимаешь?
Чемоданова смотрела на Портнову и с укоризной качала головой.
— Ты в своем уме? Неужели Софочка связана с жуликами?
Портнова остановилась над сидящей подругой. Черные нерасчесанные волосы Чемодановой волнами покрывали голову и сверху казались крупным каракулем.
— Ну… не впрямую с жуликами, — проговорила Портнова. — Просто ей посоветовали не раздувать кадило.
— За деньги, — подхватила Чемоданова.
— А почему нет? Ну почему нет?! — волновалась Портнова. — В жизни такое встретишь, ни один фантазер не придумает… А потом будем таращить глаза и признавать, что прохлопали.
— Сумасшедшая! — Чемоданова и сама вдруг разуверилась. Да, она не любила Софочку. Но ни на миг не сомневалась в ее порядочности. — Сумасшедшая… Графа Строганова оценили в тридцать пять рублей. Ну, так хотел заработать этот тип из ксерокопировала, подставил тебя, стервец… А ты заговор усмотрела. У тебя мания величия… Нашла с чем ко мне являться.
— С кем же мне советоваться, если не с тобой? — с обидой произнесла Портнова. — Сама ведь позвала.
Чемодановой было жаль подругу, вечно та влипала в какую-то историю.
— Шурочка, я жду гостя, понимаешь. Получилось неожиданно, понимаешь.
— Вот оно что? — расплылась Портнова. — Так бы и сказала.
— Я и говорю, — Чемоданова решала, с чего начинать, ведь осталось совсем мало времени до прихода Янссона.
— Тогда другое дело. Понятно… А когда он явится?
— Минут через сорок. У меня еще миллион дел.
— Все! Понимаю! Все! Дай я тебе помогу, — Портнова загорелась. — Приберу комнату, кругом такой кавардак, неудобно даже. А ты займись собой. Через полчаса я исчезну, засекай время, растворюсь, как с белых яблонь дым. Всё, всё! Начинаю. — И, не дождавшись согласия, Портнова поспешила в коридор за всем необходимым для быстрой уборки. Она знала эту квартиру, как свою. Нередко заходила просто так, послушать пластинки. Больше всего их объединяла музыка, в которой Портнова знала толк… Долгие годы Портнова работала у Шереметьевой, в отделе использования, потом, соблазненная более высокой зарплатой, ушла к Тимофеевой, в отдел хранения, как-никак пятнадцать рублей в месяц не пустяк.
— Хорошо, что я нагрянула, да? — Портнова воротилась в комнату со щеткой и тряпкой. — Хорошо, верно? А что ты наденешь? Серый костюм? Он тебе идет… Слушай, а кто он такой?
— В архив приехал, к нам. Из Швеции, — без особой охоты ответила Чемоданова.
— Хорошо вам, в читальном зале, людей видите, — помедлив, ответила Портнова. — А мы… глядеть друг на друга уже не можем… Слышала, какую свару Женька Колесников затеял? Против самой Софочки пошел. И нас к директору тягали, на допрос. Тип какой-то приехал из Москвы, все дознавался — что и как… Весело.
Чемоданова молча достала из ящика немудреную косметику, решая, с чего начать. Она редко пользовалась косметикой. И дорого, и ни к чему при такой коже, как у нее. Может быть, тон наложить, и то чуть-чуть.
— А где Вовка? — спросила она.
— Черт его знает, — Портнова приступила к уборке. — Сидит у кого-нибудь. Слава богу, не вертится под ногами… Надо успеть к приходу твоего гостя.
Но Портнова не успела. Раздался дверной звонок. Ровно три коротких, каких-то мужских сигнала.
Янссон сидел на табурете, прямой и строгий. Темно-синие брюки в цвет голубоватого капитанского пиджака были немного забраны на коленях, показывая серые в искорку носки. Яркий галстук подпирал суровый кадык.
«Индюк, хотя бы улыбнулся ребенку», — думала Портнова, пытаясь просунуть в рукава Вовкины руки.
Вовка вырывался и вопил. Ему не хотелось уходить, здесь все водили его из комнаты в комнату, угощали всякой вкуснятиной, даже этот хмырь, Сидоров, налил стакан молока с сухариком. А что дома? Четыре стены и несколько ломаных игрушек.
— Не хочу домой! — визжал Вовка, брыкаясь.
Каждый раз, оказываясь лицом к Янссону, Портнова улыбалась, как бы извиняясь за поведение сына.
— Другие мальчики ведут себя в гостях тихо, а ты?
— Другие мальчики ослы! — вопил Вовка.
— Ну что ты такое говоришь? Стыдно перед чужим дядей.
Вовка на мгновение стих, посмотрел на Янссона и сообщил:
— Этот дядька похож на попугая.
— Вот те на! — растерялась Портнова. — Такой хороший дядя…
— Еще он похож на другого попугая, который больше первого, он сидит в клетке у заведующей, — захлебнулся Вовка, продолжая деловито рассматривать Янссона.
Тут, неожиданно для Вовки и его мамы, узкое лицо Янссона стало еще уже, губы свернулись трубочкой, а глаза окосели, сойдясь на переносице круглыми зрачками, нос заострился и потянул за собой смешную голову вперед, вытягивая шею из воротничка.
Вовка притих. Потом засмеялся. И, оглянувшись на мать, указал пальцем на забавного дядьку. И Портнова засмеялась.
В следующее мгновение Янссон распустил губы; чуть ли не до ушей, как-то в стороны разогнал зрачки и тыльной стороной ладони поддел нос кверху. Новая маска в контрасте с первой смотрелась куда уморительней.
— Еще! — приказал Вовка.
— Хватит! — обронил Янссон. — Для такого маленького крикуна и того много.
Тон, каким Янссон отказался демонстрировать рожи, озадачил малыша. Потом он запрокинул голову и захохотал, пытаясь что-то изобразить своей круглой веснушчатой мордочкой, под челкой волосиков цвета спелой ржи.
Янссон взял принесенную плоскую сумку, извлек желтую конфету размером с сигаретный коробок и протянул Вовке.
— Будешь слушать маму? — спросил Янссон.
— Нет, — честно ответил Вовка.
— Тогда не дам, — тем же тоном отрезал Янссон.
— Буду! — пообещал Вовка.
Он взял конфету и как завороженный принялся разглядывать картинку с изображением Деда Мороза, покорно продевая руки в пальтишко.
Одарив на прощание Янссона благодарной улыбкой, Портнова потянула сына в коридор. И столкнулась с Чемодановой, та спешила в комнату, юная, свежая, в сером шерстяном костюмчике, подаренном каким-то обожателем…
— Уходишь?
— Если желаешь, я останусь, — съязвила Портнова.
— Вот! — Вовка показал Чемодановой конфету и высунул язык.
— Уведи его, — покачала головой Чемоданова. — Или я выброшу его в окно.
— Своего заимей, потом бросай, — неожиданно серьезно ответила Портнова, направляясь к выходной двери. И, остановившись на пороге, так же серьезно добавила: — Рожай, девонька. Не упрямься. Нормальный мужик, — она повела подбородком в сторону комнаты.
— Рожай, девонька, — передразнил Вовка. — Не упрямься. Нормальный мужик.
Портнова и Чемоданова рассмеялись. Вовка развернул конфету и целился, с какого края ее надкусить.
Закрыв за ними дверь, Чемоданова оглядела себя в зеркале и выключила в коридоре свет.
Шел двенадцатый час ночи, а Янссон, видимо, уходить и не собирался. С позволения хозяйки он снял капитанский пиджак. Под приталенной светлой сорочкой угадывался тренированный торс сорокалетнего мужчины.
Чемоданова уже трижды согревала чайник. И каждый раз они не выпивали и четверти стакана — то разговаривали, то слушали музыку, а вспомнив о чае, находили его остывшим. Вот и сейчас Чемоданова отправилась на кухню, чтобы поставить чайник на плиту.
Давно у нее не было так хорошо на душе. Лишь легкая досада как бы царапала ее честолюбие, распаляла любопытство… Конечно, Янссон человек северный. Иное дело Рудольф, смешной толстощекий Рудольф, мог пристать с ласками во время еды и обижался как ребенок, получив отпор. С ним все было ясно… Тем не менее… Чемоданова вспомнила обжигающий взгляд Янссона в отражении зеркала. Она стояла спиной, меняла пластинку на проигрывателе и мельком взглянула в висящее рядом зеркало, словно застала Янссона врасплох. Он понял, покраснел, смутился, торопливо подхватил вилку и ткнул в пельменину, но неудачно, пельменина скользнула и упала на пол, чем еще больше вогнала Янссона в смущение. Как подобное поведение не вязалось с тем, первым появлением Янссона в архиве, в отделе использования. Его невозмутимая физиономия при виде незнакомой полуобнаженной женщины… Чемоданова не выдержала и со смехом напомнила Янссону о том забавном эпизоде. «Да, — ответил Янссон, — вы тогда были не одна. К тому же, я достаточно рассвирепел от бесконечного бюрократического ожидания, чтобы не видеть всех прелестей». И тоже засмеялся…
В скупо освещенной кухне оказалось пестрое сборище. Каждый из соседей был занят у своей плиты. И Майя Борисовна, и Сидоров, и даже тихая Константинова, которая избегала появляться на кухне в общей толчее.
Братья-водители, Мика и Шуня, трудились над какой-то ржавой железкой, установленной посреди кухни на табурете…
Пенсионер Сидоров бросал через плечо жуткие взгляды на братьев и ворчал:
— Была чистота. День сдачи дежурства. И на тебе! Устроили мастерскую. А кто будет убирать?
— Ш-ша! Дед, — обронил заика Шуня. — Все бб-будет как в больнице, мамаша уберет, ее вахта. Или вы давно не были в б-больнице? Я говорю — мамаша уберет.
— Ждите! — отозвалась Майя Борисовна и сыпанула в кастрюлю перловую крупу. — Босяки. Вам не хватает дня на работе, вы приносите в дом всякую дрянь. Вам нужен специальный человек за вами убирать.
— Мама, — захныкал Мика, здоровенный детина с вислыми модными усами. — Пассатижи соскальзывают от твоих причитаний. Такое счастье, что я нашел эту коробку. Еще пять минут.
— Только такого счастья тебе не хватает, — вздохнула Майя Борисовна. — Матери в моем возрасте качают внуков.
Соседка Константинова осторожно вздохнула, в знак полной солидарности.
— Оп-пять началось! — Шуня тепло кивнул Чемодановой и улыбнулся.
Чемоданова приблизилась к плите и зажгла конфорку.
Пенсионер Сидоров умолк, с подстрекательским интересом наблюдая, как Чемоданова отреагирует на раскардаш, что устроила эта шоферня на общественной кухне после сдачи дежурства.
Прямые и короткие брови Чемодановой сейчас изогнулись дугой, придав ее милому лицу особую одухотворенность, словно она беззвучно пела. Глаза мягко лучились. Даже осанка сейчас у нее была как… не из этой квартиры. Казалось, Чемоданова никого не замечает.
Сидоров угрюмо засопел, он задыхался от несправедливости. Майя Борисовна подошла к Чемодановой и обняла тяжелой вялой рукой.
— У вас хорошее настроение, — шепотом произнесла она. — И слава богу.
Чемоданова отстранилась, подправила в конфорке пламя, храня на лице улыбку, обошла Майю Борисовну и покинула кухню.
— Как вам нравится?! — прорвало Сидорова. — Видит, такое тут творится, и молчит себе! А стиральная машина ей помешала. Это справедливо?
— Молчите, Сидоров! — прикрикнула Майя Борисовна. — Вы прожили жизнь. Вы дали женщине хотя бы одну счастливую минуту? — Она наклонилась к конфорке под чайником Чемодановой и крутанула вентиль до отказа. Фиолетовое пламя высоко поднялось и охватило чайник яростным жаром.
— А? Я поставил стиральную машину, она никому не мешала, — бормотал Сидоров, не в силах справиться с душившей обидой. — Тут заляпали маслом пол в день сдачи дежурства. И ничего! Им все можно.
— Б-будет чисто, как в больнице, — повторил Шуня.
Мика молчал, выковыривая из железки какую-то загогулину. Он слышал, как знакомо стукнула дверь комнаты Чемодановой.
— Вот, господин Янссон, теперь я все о вас знаю, — произнесла Чемоданова, когда вернулась. — Только непонятно — почему у вас такая фамилия? Ваши предки по линии отца были Зотовы? Так, кажется, вы сказали?
— Да, Зотов — фамилия моего деда. Петр Алексеевич Зотов, магистр фармацеи, член Фармакологического общества Петербурга. А отец мой — Ян Петрович Зотов. Поэтому перед вами сейчас — Николай, сын Яна. Или — Николаус Янссон. Вот как у шведов.
— Николаус Янссон, — кивнула Чемоданова. — А ваш сын?
— У меня нет сына, — мягко поправил Янссон.
— Допустим. Если появится. Его будут звать Николауссон?
— Нет. Я принял фамилию Янссон. И отныне все мои потомки будут носить фамилию Янссон, — улыбнулся гость. — В интересах дела.
— Да… Все несколько запутано…
— Многое с непривычки кажется запутанным, — уклончиво ответил Янссон. Ему нравилась эта женщина. И понравилась сразу, когда впервые увидел Чемоданову в отделе, правда, в довольно соблазнительном ракурсе… — Все гораздо проще. У вас выделяют человека по фамилии, у шведов — по отчеству. Что, мне кажется, делает человека более ответственным, нравственно, что ли… Более локально, приближает к узкому кругу, к семье.
— Не знаю. Фамилия определяет принадлежность к конкретной генеалогической ветви, уходящей в глубину, в род. А отчество весьма кратковременно, — упрямилась Чемоданова. — Во всяком случае, я теперь изменю методику поиска по вашему запросу. Ваш дед, живя в России, исповедовал православие? Меня смущает имя — Ян. Это скорее католическое имя.
— Верно. Мой двоюродный прадед, родной брат моей прабабки Ванды, был поляк, как и сама прабабка… Но я, как и мой дед — Зотов, православный. А имя мой отец получил в честь этого двоюродного прадеда. Из уважения к нему. Он помог моему деду вырваться из Петербурга, передал ему свое дело, — Янссон распутывал этот клубок родственных связей ровным и бесстрастным голосом. Он понимал, что интерес Чемодано-вой вызван интересами дела. И старался быть крайне точным. — Так что я православный. Мой дед, Петр Алексеевич Зотов, поменял место жительства, а не веру.
Мысли Чемодановой то и дело ускользали в сторону, ей приятно было смотреть на Янссона, слышать ровный голос, четко лепивший каждое слово.
— Тогда почему он отказался от фамилии? — вяло спросила Чемоданова.
— Я ведь уже говорил, — с легкой досадой повторил Янссон. — В интересах дела. У нас солидная фирма. Шведы — народ консервативный, они купят лекарство у человека, который им близок, кому они могут доверить. Испытывая — и, кстати, весьма заслуженно — гордость за дело, которое они делают сами, каждый швед уверен, что все, чем занимаются прочие шведы, заслуживает самой высокой похвалы… Вам понятно?
— Допустим.
— Не смени фамилию на торговой вывеске, мы оказались бы… как сказать? Белой вороной, да…
Все равно Чемоданова слушала невнимательно. Влечение, что испытывала она к своему гостю, рассеивало внимание. Ей нравились мужчины с ранней сединой, особенно если это не яркие брюнеты, а такие, как Янссон — шатен с ненавязчивой светлой прядью. И этот красивый, крупный рот с мягкими добрыми губами… Дерзкое желание искушало Чемоданову. Ей хотелось подойти к Янссону и прижаться щекой к его щеке, обнять сильную шею и вдохнуть вблизи запах его духов.
— Знаете, Янссон, вы стали лучше говорить по-русски. За такое короткое время, — проговорила Чемоданова, чувствуя почти головокружение от томящего желания.
— Я стараюсь много ходить, слушать. Удивительное состояние, знаете. Я физически ощущаю, как во мне просыпаются гены. Я произношу слова, русские слова, которыми никогда не пользовался раньше. Они входят в меня как воздух… Вероятно, вы не поймете, не знаю. Более того, мне кажется, я стал забывать шведскую речь. Надо скорее возвращаться.
— Вам здесь так плохо? — Чемоданова прикрыла глаза, они могли ее выдать.
— Как сказать? — помолчав, ответил Янссон. — Вы хотите спать?
— Нет, нет, — Чемоданова испугалась, что он сейчас уйдет. — Я не ложусь так рано. Мне интересно, какое впечатление у вас о России?
Янссон медлил с ответом, его отвлекали протяжные шаркающие шаги в коридоре. Шаги утихли, и тотчас раздался деликатный стук в дверь. В проеме показалось лупоглазое лицо Майи Борисовны, потом протиснулось плечо с опущенной рукой, в которой она держала чайник.
— Извините, Ниночка… Он почти весь выкипел, — Майя Борисовна шныряла глазами по комнате, разыскивая гостя. Но безрезультатно — от двери угол за стереоустановкой просматривался трудно, особенно второпях.
Чемоданова вскочила с места и, шагнув к двери, взяла чайник. Голосом, которым обычно принимают извинение человека, наступившего на мозоль, Чемоданова поблагодарила Майю Борисовну за услугу. Глухо, словно утюгом, выдавила соседку в коридор и захлопнула перед ее носом дверь.
Янссон засмеялся. Чемоданова ответила кривой улыбкой, что придавало лицу какое-то лисье выражение.
— Налить вам чаю? — суховато проговорила она.
— Пожалуйста, — Янссон уловил перемену в голосе Чемодановой.
Ну так зашла пожилая женщина, принесла чайник, что здесь такого? Янссон озадаченно крутил головой, ловя каждый ее шаг с видом человека, опоздавшего на поезд… Но вскоре он овладел собой, его лицо вновь обрело выражение уверенности в себе, что так нравилось женщинам…
— Вас интересует, какое впечатление у меня от России? — проговорил он и через долгую паузу продолжил:
— Вы помните сегодняшний день, Нина Васильевна? Когда возвращались с работы?
Чемоданова удивленно подняла спрямленные брови и взглянула на Янссона.
— Мы с вами сели в автобус. К нам пристал какой-то человек. Заметьте, он вовсе не был пьян, он просто был ко мне… недоброжелателен, скажем так. Бывает! Он натравлял на нас пассажиров… Мы с вами решили не связываться и поспешили покинуть автобус.
Чемоданова перестала разливать чай и смотрела на Янссона.
— Толпа была недовольна, мы нарушили их покой… Я чувствовал, как она пытается сделать нам неудобно. Совсем незнакомым людям, не сделавшим им ничего дурного. Но и это бывает! Их можно понять — в тесном автобусе, едва заняли удобное положение, а тут… Бывает. Но тут случилось самое страшное, Нина Васильевна… Помните, что вы тогда сказали? Довольно громко. Помните?
Чемоданова отрицательно повела головой, она и впрямь не помнила. Мало ли что можно сказать в той обстановке.
— Вы сказали: «Скотный двор, а не автобус!» — и даже повторили: «Скотный двор!»
— Вы запомнили? — искренне удивилась Чемоданова.
— Еще бы! Я думал, сейчас остановят автобус, вызовут полицейского, привлекут вас к ответу за оскорбление людей… Но нет! Весь автобус молчал. Весь автобус молчал, Нина Васильевна. Понимаете?! Никто не вступился, не защитил свою честь! Свою! Все молчали и сносили вашу пощечину. Все! И при всех! Как должное. Как… справедливое. Терпели, не пряча глаз… Меня это потрясло… Вы помните, на улице я почти всю дорогу не разговаривал. У меня не было слов.
— Ну и ну! — Чемоданова вновь принялась разливать чай. Темно-коричневая заварка падала в стакан тонкой прерывистой струйкой. — Мне кажется, вы не все высказали.
— Не все, Нина Васильевна… Но это касается уже вас.
— Интересно.
— Вы сами… Вы даже не обратили внимание на это происшествие, понимаете? Вам это стало привычным. Вам, тонкому, интеллигентному человеку… Вот что самое страшное, Нина Васильевна.
— Господи, чепуха какая, — с досадой проговорила Чемоданова.
Янссон не ответил. Он сидел как сидел. Прямой, строгий, в светлой рубашке. Бордовый галстук подпирал острый кадык. Сильные руки лежали ровно на коленях, точно на старой фотографии.
Они пили чай как-то торопливо, нервно и стыдливо. Словно узнали друг о друге нечто такое, чем хвалиться неловко. Говорили отрывисто, о всяких пустяках. О том, что Янссон вернется сюда, если появится результат по запросу, надо только дать ему знать, адрес он оставит. И телефон.
Янссон извлек из пухлого портмоне визитную карточку и положил на шоколадную крышку стерео-установки. Сказал, что знает об увлечении Чемодановой и непременно привезет ей набор каких-нибудь пластинок.
Чемоданова кивнула, не скрываясь, поглядела на часы.
Янссон поднялся и попрощался сухим, крепким рукопожатием.
В коридоре было темновато и тихо, лишь скрипели рассохшиеся половицы.
Пахло сыростью и хозяйственным мылом. Квартира спала.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая
1
Только кажется, что у милиционера из вневедомственной охраны жизнь без особых проблем. Взять хотя бы спецодежду. Третий раз Мустафаев пишет заявление, чтобы ему сменили шинель, дело тянулось с прошлого года. Была бы велика, сам укоротил, так ведь короткая и тесная. Округлив птичьи глаза, сержант составлял заявление. На память приходили и другие обиды, которые надо бы заодно внести в заявление. Например, поведение коменданта общежития, что никак не вставит дополнительную раму в окно его комнаты, всему этажу поставил, а его обошел…
Мустафаев задумался, вспоминая упущенное. Взгляд его вновь наткнулся на старуху Варгасову, что покорно сидела в углу скамьи.
— Мы с вами, Дарья Никитична, уже как родственники, — Мустафаев отвлекся от своего скучного занятия.
— Ну дак, — с готовностью отозвалась Дарья Никитична Варгасова. Она и с котом уже поласкалась, и вздремнула, и бутерброд съела, зваром запила. — Куда это провалилась твоя Чемоданова? Не заболела?
— Придет… Забот у нее сколько, только крутись, — с уважением пояснил сержант. — Знает, что вы ждете?
— Как же! Сама назначила. По телефону звонила.
— Тогда все в порядке, — успокоил сержант. — Готова ваша справка, не сомневайтесь.
— Нет, — вздохнула Дарья Никитична, — не готова. Надо меня о чем-то еще спросить, а я по телефону путаюсь…
С этажа донесся стук каблуков — по лестнице спустилась Тамара-секретарь. В руках у нее белел листок.
— Что, Мустафаюшка, скучаешь? — небрежно бросила Тамара. — Кнопки есть? Я тут кнопок оставляла коробку.
Мустафаев нахмурился. Он недолюбливал Тамару за высокомерие и пренебрежительность. Подумаешь, секретарша! Разобраться, тот же милиционер, только на машинке печатает. А воображает, воображает… Его сменщик, сержант Колыхалло, тот вообще с ней как-то сцепился: оставила на вахте сумку с продуктами, лень было поднимать к себе в приемную, потом объявила, что у нее пачка чая пропала, стерва. Думает, что если милиционер из охраны, то обязательно во все сумки лазает… Потом чай нашла и даже не извинилась. Колыхалло рапорт составил, просил и Мустафаева подписать, тот подписал…
— Вот ваши кнопки. Все на месте, можете пересчитать, — не удержался от ехидства Мустафаев.
— Да ладно тебе! — беззаботно отмахнулась Тамара и выбила из пачки несколько кнопок. — Читай! Объявление. Общее собрание сегодня, в четыре.
— Мне ваши собрания как барану папаха, — сержант подчинялся дивизиону, и ему действительно собрания словно барану папаха.
— Рассказывай. Как собрание, ты тут как тут, — Тамара крепила листок на доске. — Небось слушаешь, кто что говорит, потом начальству несешь.
Сержант задохнулся от обиды, а его брови на побледневшем лице точно подвели углем. Думает, если милиционер, так обязательно стукач.
— По себе судишь? — произнес Мустафаев со сдержанным достоинством.
— Служба у нас такая, — примирительно ответила Тамара и направилась к лестнице.
Эта обидная фраза на миг словно обезоружила милиционера. Что он мог ответить наглой женщине? Сержант сухо сплюнул на пол и пробормотал что-то на непонятном языке. Теперь он был красный и злой.
— Э-э… Милая, где там ваша Чемоданова запропастилась? Кликни, будь ласкова! — не удержалась Дарья Никитична вслед Тамаре.
— Ладно. Увижу — скажу, — пообещала через плечо секретарша.
— Увидит — скажет, — Дарья Никитична виновато посмотрела на милиционера, словно извиняясь, что обратилась с просьбой к такой женщине.
— Шиш она скажет, — мстил Мустафаев. — Наоборот. Скажет, что ее никто не ждет.
— Тогда, может, пропустишь? — робко попросила Дарья Никитична. — Я мигом. Найду ее и ворочусь. А? Пожалуйста. Час сижу.
— Идите! — в сердцах разрешил Мустафаев. — Идите. Пусть они не думают, что все сволочи, — сержант явно имел в виду Тамару.
Дарья Никитична с готовностью кивнула. Вмиг сползла со скамьи, сняла пальто, сложила в угол — кто его возьмет, да еще при милиционере — и заторопилась к лестнице.
— А сумку? — вспомнил милиционер. — С сумкой нельзя. Оставьте.
Дарья Никитична не стала перечить, упрятала сумку под пальто, отошла и несколько раз оглянулась, не бросается ли сумка в глаза?
— Спросите отдел использования! — вдогонку проговорил милиционер. — Третий этаж. Шестая комната.
Бабка Варгасова кивнула, не пропадет, спросит.
Одолев второй этаж, она малость притомилась. Постояла на площадке, перевела дух, огляделась. Стены были увешаны плакатами. И насчет происков империализма, и насчет счастливой жизни детей, и насчет хранения денег в сберкассах… С Доски почета на Дарью Никитичну смотрело штук десять фотографий. «Вот ты где, — подумала она и поздоровалась с Чемодановой, которая висела слева, в нижнем углу. — В почете висишь, а документ выдать не можешь», — с укоризной еще подумала старуха.
Постояла немного, собралась с духом и поползла на следующий этаж, цепляясь за перила.
Рабочий коридор встретил ее недвижным душным воздухом. Без окон, освещенный холодным светом люминесцентных трубок, он теснил прохожую часть множеством стенных шкафов. И конца им не было. За каждым шкафом, впритык, начинался новый, еще побольше предыдущего. И хотя бы одна какая-нибудь дверь…
Тишина отняла уши. Бабка испугалась. «Заблужусь тут, — думала она с растущим страхом. — Пропаду, ей-богу».
В одном месте коридор раздваивался. По какому же идти? И там и там тянулись одинаковые стены из старых корешков, покрытых бронзовым налетом.
— Люди! — прошептала Дарья Никитична. — Да где ж вы, люди?
И пошла наобум, левым рукавом. Показалось, что он более ухоженный, что ли…
Она шла, кляня Чемоданову, милиционера Мустафаева, стерву секретаршу, что раздразнила милиционера, свою горемычную судьбу, и, конечно, больше всего досталось двоюродному племяннику Будимирке… Люди сидят в тюрьмах как люди, смирно дожидаются своего часа, а этот, паскудник, надумал какую-то пакость. Ну зачем, скажите на милость, ему понадобилась родословная двоюродной тетки? Жулик он и есть жулик. Неспроста его в кутузку упекли. Халатность и ротозейство, это для дурачков причина. А она, Дарья Никитична, хорошо знает Ленькиного выкормыша Будимирку. С детства был авантюристом. Сколько раз в милицию тягали Леньку и жену его, царство им небесное, за сыночка резвого. Сызмальства тот отличался — спекулировал, проказы затевал шалые. Думали — подрастет, образумится… Ну, подрос, в гору пошел. А в какую можно пойти у нас гору, чтобы жить, как он жил?! Не за бесплатно же его из тюрьмы выпускают, передохнуть! И все равно, как одолжил у нее восемнадцать рублей шесть лет назад, до сих пор не отдает. Сам миллионщик, одного хрусталя в шкафу как у царя, а восемнадцать рублей вернуть тетке жадится, паскудник. Может, забыл? Что ему те рубли, тьфу! А напоминать как-то язык не поворачивается. Да и когда напоминать, столько лет тетку на порог не пускали, а тут — на тебе, звонят, приглашают и поручение поручают.
Воспоминания о племянниковых делах как-то взбодрили Дарью Никитичну. Она отвлеклась, но ненадолго…
Унылый стенной «пейзаж» и полное безлюдье вновь повергли старуху в испуг. Иному человеку трудно представить, какой ужас может посеять чувство замкнутого пространства… «Может, я уже померла? — подумала Дарья Никитична. — Может, это дорога в царство небесное?»
Мысль эта физически овладела ею и крепла, повергая в жуткое волнение.
— Люди! — заколготала она и бросилась бежать, насколько позволяли вялые ноги. — Сда-ю-юу-усь! Сдаюсь!
Глухой удар и дребезжащий стихающий шум железа смирил ее вопль. Так хлопают двери шахты лифта. Дарья Никитична остановилась. Она слышала непонятный скрип и свирещение. Звуки нарастали. Вскоре показался человек, толкающий перед собой доверху груженную тележку.
Обессиленная Дарья Никитична привалилась спиной к стеллажу, дожидаясь избавителя. И, что самое удивительное, вблизи лицо человека с тележкой показалось ей очень знакомым. Просто напасть какая-то. Может, она встречала его внизу, пока ждала эту Нинку Чемоданову, много всякого люда прошмыгивало вперед-назад…
И человек таращился на нее с удивлением. Потом набычился, выкатил от подбородка жирный зоб и вобрал голову в поднятые плечи. Словно хотел незаметно проскользнуть. Держи карман, Дарья Никитична скорее помрет, чем перепустит его, жди, когда кто еще появится в этой трубе! Она сделала шаг и перегородила дорогу. Тележка остановилась. И тут Дарья Никитична узнала в нем того, кто приходил домой к этому прохвосту, ее племяннику Будимиру.
— Здравствуйте, — певуче проговорила она.
— День добрый, — нехотя ответил Хомяков.
— Как вы тут очутились? — продолжала петь Дарья Никитична.
— Я-то на работе, а вы как здесь оказались? — Хомяков понял, что лучше поскорее признать бабку. Иначе от его увиливаний старуху может заклинить, и она сорокой разнесет факт маложелательной для Хомякова встречи.
— Заблудилась, елки-палки. Пошла искать здешнюю работницу, Нину Васильевну Чемоданову. И хоть кричи. Как в лесу… Знаете ее, нет?
— Знаю, — вздохнул Хомяков. — Держитесь за мной, доведу.
Дарья Никитична перепустила тележку и устремилась за быстро шагающим Хомяковым, рассказывая в затянутую сатином жирную спину о своих злоключениях со справкой.
— Да не беги ты, бес! Не молодая ить! — переводила дух старуха.
Хомяков нехотя придерживал шаг. Приблизившись к разветвлению, он свернул тележку в боковой коридор.
— Это ж надо, — сокрушалась Дарья Никитична. — И дернуло меня сюда шмыгнуть, а? Нет чтобы туда.
Дверь комнаты под номером шесть оказалась в нескольких шагах от развилки.
Хомяков остановил тележку и повернулся к бабке.
— Вы вот что… Не стоит говорить, что мы как-то знакомы. Подумают, что вы на знакомстве с сотрудником сыграть хотите, знаете, как бывает?! Все сделают наоборот. Словом, нет меня. Ясно?
Дарья Никитична кивнула. Доводы мужика показались ей весьма разумными. Люди ведь разные. Другой всякий раз норовит сделать наоборот, насолить ближнему…
— Конечно, умолчу, — заговорщески шепнула Дарья Никитична. — Дай бог тебе здоровья… Ступай трудись, помоги тебе Христос…
Рабочий стол Чемодановой притулился у самого окна. Казалось, папки, что его захламляли, стекали прямо с улицы, через подоконник, и замирали на столе. А часть из них переместилась на пол и вползла на старый трухлявый диван.
Не раз аккуратистка Шереметьева выговаривала Чемодановой за развал. Особенно после истории с представителем Архитектурного управления, одним из тех, кто зачастил в архив, гонимый постановлением об охране исторических сооружений. Тот очкарик топтался вокруг стола Чемодановой, споткнулся и сломал ногу. Чемодановой учинили жуткий разнос, лишили премии, но спустя некоторое время папки вновь сгрудились на полу и диване. Недаром говорят: привычка — вторая натура… Что касалось самой работы, то Нина Чемоданова была на отличном счету, прекрасно справлялась не только со своими обязанностями, но и тянула тяжелый воз договорных работ по самой разной тематике. Предложение архива о выделении из отдела исследования специальной хозрасчетной группы во главе с Чемодановой вот уже год блуждало по инстанциям, собирая мнения и подписи. Никак не могли найти статью бюджета, по которой можно накинуть Чемодановой две-три десятки в месяц. И изыскать средства на оклад нескольким сотрудникам будущей группы. «Они тебя боятся, — говорила Шереметьева. — Еще помнят бучу, затеянную вокруг вологодского масла. А доверь тебе группу, ты всех на уши поставишь. Ведь куда ни кинь, везде можно поучиться у царя-батюшки». — «И пусть учатся, если отняли и ничего не дали взамен, — горячилась Чемоданова. — Не могут найти несколько сотен рублей в месяц, чтобы получать миллионы».
Ощущение бесполезности своего труда наваливалось на Нину Васильевну Чемоданову. Она уставилась в пыльное уличное стекло. А в голову лезли всякие мысли. Сложным образом переплетая личную судьбу с тем, что происходило вокруг. И печалили еще больше.
Почему они так странно расстались тогда с Янссоном? Странно?! А что могло быть! Близость? Он не хотел, Чемоданова это чувствовала. Человек определенного воспитания, определенных традиций, он не мог перешагнуть через условность их непродолжительного знакомства. И она точно так же… Или она не хотела? Что-то ей мешало дать понять этому северному медведю, что она сдерживает себя…
Чемоданова усмехнулась. С собой-то к чему лукавить?! Почему она решила, что Янссон тянулся к ней? Может быть, совсем наоборот! Возможно, его останавливало совсем другое?
Чемоданова вытащила из тумбочки зеркало, поднесла к лицу и принялась придирчиво себя осматривать. Что-то тронула на лбу, коснулась согнутым пальцем ресниц, отметила едва заметные круги под глазами, вытянула губы, оглядела ровные чистые зубы, высунула остренький кончик языка.
И тут увидела, как дверь за ее спиной приоткрылась и в проеме показалась простоволосая бабуля с платком на плечах…
— Дарья Никитична?! — Чемоданова тут же признала свою клиентку. — Как вы сюда залетели? — она оставила зеркало и обернулась.
— Я, Васильевна, я, — беспрестанно кивая, Дарья Никитична втянула себя в отдел. — Жду, понимаешь… А милиция и говорит: «Ступай, погляди, может, что случилось? Может, и ждать ни к чему».
— Мы договорились на три часа? — удивилась Чемоданова.
— Не. На одиннадцать.
— Вот еще… У меня записано. На календаре, — Чемоданова перекинула листок календаря и смутилась. — Верно. Одиннадцать… Ох, извините, Дарья Никитична. Виновата я.
— Бывает, — снисходительно поддержала старая. — Чуть не заблудилась я тут. Хорошо, один… — бабка прикусила язык, вспомнила совет Хомякова.
Но Чемоданова, винясь, пропустила мимо ушей. К тому же зазвонил телефон.
Чемоданова сделала бабке знак присесть где-нибудь, поднесла трубку к уху.
— Хорошо, сейчас приду, — выслушав, ответила она и вернула трубку на рычаг. — Посидите, Дарья Никитична, я скоро. Начальство требует.
— Начальство, это важно, — угодливо ответила Дарья Никитична и принялась высвобождать от папок местечко на пыльном диване. Села, покорно сложив руки на груди.
Начальство, насупившись, взглянуло исподлобья на вошедшую и вновь уткнулось в бумагу, что лежала на столе.
— Ну? — Чемоданова села на табурет, подвернув под себя согнутую ногу.
— Сядь как человек, на нервы действует, — бросила Шереметьева.
Чемоданова нехотя выпростала ногу и села как человек, уложив локти на стол и подперев ладонями подбородок.
— Ну? — повторила она.
Шереметьева взяла лист, положила перед Чемодановой и умолкла в ожидании.
То была докладная от читального зала. И уведомляла о том, что читатель Михеев, профессор из Куйбышева, получил документы Горного совета по неоформленной заявке. Что являло собой или халатность сотрудников отдела хранения, или самоуправство.
— Что случилось? — спросила Чемоданова. — Что там с документами этими стряслось?
— Я не разрешила выдавать, — нервно проговорила Шереметьева. — Во-первых, не по теме. Во-вторых, документы готовят к фотокопировке… Софочкина орава все более наглеет. Они вообще с нами перестали считаться.
— Ну, что касается копирования, то это как раз Софочкина забота, отдела хранения. При чем тут мы? — возразила Чемоданова. Ее начинала злить Шереметьева. Но лучше сдержаться. Как ей надоело сдерживаться перед этой самовлюбленной деревенской красавицей с такой звучной фамилией. — А кто выдал документ?
— Подпись Женьки Колесникова. Это специально, специально, — Шереметьева едва сдерживала слезы.
Чемоданова с удивлением вскинула глаза. Что с ней? Так расстраиваться из-за чепухи? Ну, так выдал Колесников этот несчастный документ, недоглядел. Или думал о другом, сейчас у него забот хватает… Тут она вспомнила о просьбе Колесникова разузнать у Янссона о каком-то человеке, захороненном в Александро-Невской лавре. Она не выполнила просьбу. А ведь помнила, даже вертелось на языке, потом запамятовала — пошли иные разговоры, личные, сторонние. И сейчас, мысленно винясь перед Колесниковым, Чемоданова испытывала на него досаду за ситуацию, в которой она оказалась.
— Мало ли что может выкинуть этот малахольный! — воскликнула Чемоданова, скорее себе, чем Шереметьевой. — И с письмом этим, в управление. Чистый малахольный. Как ты узнала о документе?
— Как-как… Тот профессор из Куйбышева все нервы вымотал. Пообещал жаловаться директору. А назавтра приходит тихий, умиротворенный. Берет из ячейки заказы, отправляется в зал, работает. Девочки заинтересовались такой переменой. А когда тот вернул документы, просмотрели внимательно заявку… Я так это не оставлю.
— Есть возможность бросить камешек в Софочку? — не удержалась Чемоданова.
— А ты думала! Она всюду нас поносит, а мы молчи? — взвилась Шереметьева. — Тоже мне, хозяйка архива. И все ее боятся, уму непостижимо, — накачивала себя Шереметьева. — Нашла себе прикрытие и распоясалась.
— Прикрытие? — Чемоданова прекрасно знала, кого имеет в виду Шереметьева.
— Гальперин! Твой любимый Илья Борисович… Он за Софочку костьми ляжет… Слушай?! — осененно воскликнула Шереметьева. — А может, у них между собой… а?
— У кого? У Софочки с Гальпериным? Ты в своем уме?!
— А что? Не смотри, что у Гальперина одышка. Такой, знаешь… как паровоз. Живет же у него та аспирантка? Что в дочки ему годится.
Чемоданова натянуто улыбнулась. Злые липкие слова Шереметьевой ее обескуражили, она знала свою начальницу разной, но такой видела нечасто. Шереметьева сидела с красным лицом, голос звучал резко, категорично. А ведь не прошло и нескольких минут, как он звучал со слезой. Казалось, вот-вот она сорвется на истерический вопль. Обычно аккуратные крашеные волосы сбились, пудра на лице скаталась струпьями…
— Настя… где твоя брошь? — проговорила Чемоданова.
Шереметьева опустила глаза на грудь. Голубое платье, обычно украшенное янтарной крупной брошью, выглядело сиротливо.
— Не знаю, — шелестяще проговорила Шереметьева. — Может, потеряла. Или забыла.
— Ты? Забыла брошь?… Что случилось, Настя?
Шереметьева молчала. Скулы твердо обозначились, делая ее самоуверенное лицо каким-то бесполым — то ли женским, то ли мужским.
— Ну? — подталкивала Чемоданова.
— Нина… Виктора в Афганистан отправляют. Завтра. Он не вернется, Нина. Оттуда не возвращаются.
— Вот еще, — растерялась Чемоданова. Как-то меньше всего она ожидала подобное. Но почему? Ее Виктор, кадровый военный, майор танковых войск, человек подчиненный… Чемоданова внезапно представила их квартиру в Школьном переулке. Напасть какая-то, почему именно квартиру? Две комнаты, стесненные полированной мебелью, люстра под хрусталь, ковры, посуда. За стеклами шкафов чашки, фужеры, стопки, стаканы… И всего этого много, и все это чистое, сверкающее, нетронутое. А над всем этим постоянный, неукротимый запах — то котлет, то щей.
— Ладно тебе, Настя… Ну, пробудет там, в Афганистане, воротится, — Чемоданова пыталась отогнать наваждение.
— Возвращаются… В цинковых ящиках возвращаются, — яростно обернулась Шереметьева. — Близким даже поцеловать на прощанье не позволяют. Соседи мои — единственного сына… Так под крышку и не взглянули. Точно государственного преступника погребли. И подписку дали, что помалкивать будут. А?! Отец с матерью за день седыми стали. И у меня взяли слово, что я никому не буду болтать, настолько их застращали. Ну? Это война? А в Египте? Сколько наших ребят головы сложили, а мы все — советники да советники… «Это, дескать, египтяне гибнут, а наши советники все в укрытиях сидят, кофе пьют, не беспокойтесь». А когда те с Израилем начали заигрывать, так сразу всех советников под зад коленом, а могилы с землей сровняли, чтобы и памяти никакой не осталось в земле египетской о друзьях-советниках, — в нервном возбуждении Шереметьева сейчас припоминала все, что приходило на память. — Ненавижу! Знаешь, Нинка, как соберутся другой раз Витькины товарищи, ударят по стакану, такого наслышишься. Из первых рук, считай.
— Что ж ты раньше не рассказывала? — укоризненно вставила Чемоданова.
— Стыдно было, — угрюмо призналась Шереметьева. — Ты знаешь меня, я ведь верую, Нина, свято, во все, что мы делаем. А тут такое, язык не поворачивался!
— А теперь? Тебя коснулось, так и повернулся? — не удержалась Чемоданова, коря себя за бестактность.
Шереметьева смотрела на подругу мокрыми глазами.
— Может, обойдется, а? Нин? И так жизни не было, вспомнить нечего… В Польше жили, в город выходили группой, чтобы чего не случилось. Глаза прятали со стыда, старались помалкивать, чтобы русскую речь не услышали. Вздохнули наконец, в Молдавию перевели. Чуть витаминов набрали, приказ — в Мурманск. Это ж надо! Полгода темень, руки вытянутой не видно, полгода не уснуть, солнце в глаза. Только попривыкли, сюда перевели… Углы снимали, чужим людям в руки смотрели. Наконец получили свою крышу, обустроились как смогли. И на тебе! Отнимают отца у детей, к душманам посылают… Ну какого рожна, Нина, что Виктор там забыл?! Ребята вчера пришли, пили по-черному, один даже плакал, ей-богу. Говорит, предчувствие у меня, все, кранты! Останусь в земле афганской. Только ребенок у него родился… Ну зачем нам это? А? Скажи! — Шереметьева смотрела на Чемоданову с надеждой и ожиданием. — Двое детей. Мать, полуслепая старуха. Я, наконец… Виктор всех тянул… Ну будет он там получать свои чеки, ну купит барахло, пришлет… А если пуля? Нин, а если пуля? Или мина? Танки там щелкают, как орехи… Зачем мне все это?… Ты когда-нибудь думала, зачем нам эта война? Какой к черту интернациональный долг? Сами навязываем этот долг и сами же возвращаем.
Чемоданова смотрела в стенку, где яркой прямоугольной заплатой красовался плакат с призывом хранить деньги в сберкассах.
— Зачем война, спрашиваешь? — произнесла Чемоданова. — Живем плохо, Анастасия Алексеевна. Скучно, голодно, без страстей. Того и гляди, заметим это и кое-кому в укор поставим… А война все возьмет на себя. Удобно… Конечно, если касается не тебя лично… Ведь ты не очень-то печалилась до сегодняшнего дня… А что касалось соседей, жалко, конечно, так ведь за стеной, — говорила Чемоданова, не понимая, почему ее занесло в эту сторону.
— Не знаю, — окрепшим голосом возразила Шереметьева. В ней вдруг проснулась прежняя, уверенная в себе Анастасия Алексеевна Шереметьева, заведующая отделом использования. Ее задело неожиданное обобщение Чемодановой. — Я никогда ни на кого не злюсь!
— Фу-ты ну-ты… А этот дядька из Куйбышева? — подковырнула Чемоданова.
— Ну, ну… Так то совсем другое, Нина, — Шереметьева в недоумении распахнула большие глаза, вернув на миг свою прелесть. Воистину уверенность в правоте собственных поступков красит человека, дает шанс на понимание, на прощение. — Ну ты и скажешь, мать. Хочешь совсем пропасть в нашем болоте?! Тогда и Афганистан не спасет. Тогда подавай звездную войну, не меньше… Да, разлука с Виктором — моя личная беда. Но есть нечто выше, понимаешь! И никаким Гальпериным я не позволю на этом играть.
— При чем тут Гальперин? — изумилась Чемоданова.
— А при том… Сегодня собрание в четыре, разберемся.
— Какое собрание?
— Придешь — узнаешь. Я просто потрясена всей душой.
Чемоданова продолжала в изумлении смотреть на Шереметьеву. Но та, казалось, уже забыла о ней. Достала платок, осушила уголки глаз и принялась расчесывать короткие стриженые волосы.
— Зачем ты меня вызвала? — спросила с раздражением Чемоданова.
— Ввести в дело. Надо составить бумагу о самоуправстве сотрудников отдела хранения. Пригвоздить Софочку… Да! Ты в курсе истории с Шурочкой Портновой? Как тебе нравится?! Софочка затеяла бузу, а теперь дает задний ход. Нечистая история, Нина, нечистая. Надо разобраться.
— Извини. Меня ждут, — резко ответила Чемоданова и вышла.
Дарья Никитична ждала Чемоданову. Комнату взглядом она уже освоила. Нравилось ей тут. Солидные книги теснились на полках. Толстые папки, набитые бумагами. Карта на стене со старыми русскими словами, какие-то схемы и графики…
Чемоданова все не появлялась. И мысли Дарьи Никитичны возвращались к своим заботам. Ей все больше и больше не нравилась затея племянничка. Скребли кошки на душе, и все тут… В какой-то миг вспомнила свое пальто, оставленное на скамейке вместе с сумкой. А в ней четыре рубля с копейками. Правда, милиционер вроде паренек порядочный, но кто знает? Пальто ему ни к чему, только что воротник из выдры, а вот кошелек… И не докажешь. Надо было с собой прихватить, не оттянул бы карман… Эти тягостные думы еще больше усугубили подозрительное отношение Дарьи Никитичны к затее племянника.
Сколько лет Дарья Никитична не появлялась у племянника. А что в тюрьму упекли Будимира, узнала случайно, в очереди женщины болтали, она прислушалась и охнула про себя. Но отзываться не стала, обида была сильнее. От чего обида — Дарья Никитична и не помнила, столько лет прошло. Может, должок не возвращал Будимир, восемнадцать рублей? С тех пор как голоштанным ходил, перебивался… И вдруг звонят, приглашают в гости, обхождение внимательное, еду вкусную, вроде как довоенную, выставили. Разомлела она и спрашивает племянника, как бы невзначай: «Говорили, что тебя в тюрьму упекли, вот ведь злые языки». На что Будимир ответил, что не врут. Сидит он, только не в строгостях, а сегодня вот отпустили, с тетушкой повидаться. А потом Будимир и ввернул: «Слетай, тетка, в архив, возьми справку о родословной. Подтверди, где проживала. Помню, поговаривали, в твоем роду немцы были. Вот и скажи там, в архиве, что, мол, дела наследственные… Сам бы с тобой пошел, помог, но не могу, как-никак в тюрьме сижу. А жене некогда, с утра и до вечера в школе». На том и решили. Угощение с собой дали, консервы говяжьи, импортные. О долге ни гугу… Может, и вправду забыл Будимир? Что ему такие деньги? На полсвиста, не боле. И Дарья Никитична напоминать не стала, постеснялась. Вот архивную справку принесет и напомнит. Только зачем ему такая справка? Какое такое наследство? Сроду у них не было богатых людей. Один Будимир и прославился. Дарья Никитична вновь вспомнила его квартиру, заставленную вещами, которые Дарья Никитична только и видела по телевизору, когда о музеях рассказывали. Одних картин понавешано, стен не видно.
Камень лежал на душе Дарьи Никитичны. Ввяжет ее племянничек в историю, чуяло сердце, а отказать не могла, просьба-то никакая, архив в двух остановках от дома. Не сердить же Будимира из-за ерунды, смотришь, и вовсе долг не отдаст, да и нехорошо, как-никак племянник, хоть и не по крови, а через покойного мужа — сын его брата Леньки Варгасова, царство ему небесное…
Понемногу Дарья Никитична успокоилась, не ее ума это дело, Будимир хват, знает, что делает. А вот если пальто пропадет или кошелек с четырьмя рублями, она с Будимира не слезет, все он ей возместит как миленький. Дарья Никитична смотрела в окно и не заметила, как в комнату вернулась Чемоданова. То, что на Чемодановой не было лица, Дарья Никитична усекла сразу.
— Стряслось что, Нина Васильевна? — осторожно промолвила старуха и жалостливо подобрала губы.
Чемоданова листала бумаги, разыскивая анкету Варгасовой. Нашла и принялась молча разглядывать пункты. Взор темных глаз то и дело сползал с бумаги.
— Может, я пойду? — предложила сердобольная Дарья Никитична. — В другой раз может, а?
— Да, да, — невпопад ответила Чемоданова. — Извините, Дарья Никитична… Вы, говорите, православная? А не было у вас в роду людей других вероисповеданий?
— А как же! Матушка моя, Матильда Генриховна. Из немцев. Но куда больше русская, чем отец, — заторопилась Дарья Никитична. — Правда, я ее плохо помню. Померла, когда я совсем дитем была… Потом отец женился на другой. Ее я и называла матерью, хорошая была женщина, из татар. Хоть татары и редко выходили за русских, но та пошла. Под чужих детей, отца очень любила.
— Да, намешано у вас. Теперь и мусульманские записи надо ворошить, — слабо прервала Чемоданова. — А как фамилия вашей родной матушки, что из немцев?
— Ей-богу, сейчас не припомню. Мачехино помню, Гарибовы, а матушкину запамятовала, — застеснялась Дарья Никитична. — Столько лет оказии не было, понятное дело.
— А не сохранились ли у вас фотографии какие, бумаги, письма? Иной раз кажется, мелочь, а все определяет, — голос Чемодановой по-прежнему звучал блекло.
— Сохранилось кое-что, мачеха блюла память… Надо шурануть в антресолях, тыщу лет туда не заглядывала. У брата спрошу, он помнит, а восемьдесят второй годочек пошел.
— Вот-вот. Соберите все, а там поглядим… Извините, Дарья Никитична, что-то я сейчас плохо соображаю.
— Я и вижу, — вздохнула Дарья Никитична. — Ты начальство не особенно к сердцу принимай. Пошумят, да и забудут.
— Да, да, — кивнула Чемоданова. — Вроде мы с вами договорились.
— Ты проводи меня. Хоть до лесенки. Боюсь, заплутаю.
Дарья Никитична спешила за быстрой Чемодановой. Она видела, как елозят под свитерком девчоночьи лопатки в такт каждого шага, да прыгают кудельки, открывая нежный светлый затылок… Временами Чемоданова останавливалась, поджидая старуху, затем вновь устремлялась вперед.
У лестницы она остановилась, попрощалась и вернулась было к себе, но заметила в пролете второго этажа рыжеватые патлы Женьки Колесникова. Сверху они напоминали разворошенный подсолнух. Рядом стояла Тая, студентка-практикантка.
— Ну зачем вы так сказали? Зачем?! — громким шепотом вопрошала Тая. — Она руководит отделом. Наконец, она старше вас. И женщина.
Монастырские стены, казалось, способны донести дыхание, а не только приглушенный голос.
Чемодановой Тая не нравилась. Было в ней что-то от комсомольских хитрованов с рыбьими глазами. Челка, галстук, пиджак с прямыми плечами… Но сейчас в голосе Таи сквозила боль и нежность. «Она и впрямь влюблена в это чучело», — мелькнуло у Чемодановой с какой-то неясной досадой.
Колесников воротил в сторону лицо и молчал.
— Съедят они вас, дурака. Устроят аутодафе, посмотрите, — продолжала Тая. — Слушайте! Вы не ходите на собрание. Зачем собак дразнить, а? — И, помолчав, добавила: — Не хотите слушать меня, думаете — девчонка? А жаль… Хотя бы одно исполните — не возвращайтесь сейчас в отдел, переждите. Дайте им остыть, и Софье Кондратьевне, и этой скалке Портновой… И всем другим.
— Ладно. Иди, — произнес наконец Колесников. — Хочу побыть один.
Тая обидчиво умолкла, немного постояла, сделала несколько шагов, задержалась и бросила через плечо:
— Сигареты оставить?
— Я не курю! — раздраженно ответил Колесников. — Иди, иди, — он согнул пополам долговязую фигуру, привалился грудью к перилам.
Чемоданова выждала, когда стихнут Тайны шаги, и, наклонившись в пролет, окликнула:
— Э-эй, Женька… Поднимись-ка сюда.
Колесников вывернул голову, узнал Чемоданову… Последние несколько ступенек он одолевал медленно, справляясь с дыханием, поигрывая по перилам костяшками согнутых пальцев. По лицу блуждала скованная улыбка, пряча колючую настороженность и ожидание.
— Знаешь, я забыла передать этому Янссону твою просьбу, — без обиняков проговорила Чемоданова. — Так получилось, извини. Ты не подумай, я хотела спросить, но так получилось.
Колесников развел руками, ничего не поделаешь.
— К сожалению, он уехал, — продолжала Чемоданова, почему-то глядя в сторону. — Но он, возможно, вернется.
Колесников кивнул, продолжая молчать.
— Но если хочешь… Появились дополнительные данные, — Чемоданова удивлялась себе, чего это она так мямлит. И с кем? С Женькой Колесниковым, этим малахольным. — Всплыли новые сведения. Фамилии, имена… Могу тебе передать, поищи на досуге. Вдруг тебе повезет. Хочешь? — и, не дожидаясь согласия, повернулась и направилась к себе.
За спиной потянулись шаги Колесникова, легкие, чуть шаркающие.
— Что там с Гальпериным стряслось? — не останавливаясь, спросила Чемоданова.
— А что такое?! — с тревогой проговорил Колесников.
— Сама не знаю. Говорят, его на собрание выставили.
— Понятия не имею, — Колесников даже чуть поотстал. Ему припомнилась странная обстановка тогда, в кабинете директора, подавленность Гальперина…
Войдя к себе, Чемоданова пропустила Колесникова и заперла дверь на ключ. Стыд за свою осторожность укором кольнул сердце.
Колесников молчал. Жестом предложив ему сесть, она села сама, нашла чистый лист.
Тем временем Колесников рассматривал комнату. Он так редко сюда попадал, что, казалось, все видел впервые. Словарь Брокгауза и Ефрона, пожалуй, тут собран полностью. Да и «Весь Петербург» представлен лет за пятнадцать.
Он приблизился к стеллажам. Чемоданова искоса поглядывала на гостя, не может усидеть при виде справочников и словарей, архивная душа.
— Что там стряслось у тебя? С Софочкой сцепился, что ли?! — с какой-то развязностью бросила Чемоданова.
— Было дело, — неохотно ответил Колесников. — Вы ведь знаете, чего же спрашивать?
— Знаю. Да, видно, не все. О письме слышала, правда, без деталей, — тем же тоном продолжала Чемоданова. — Говорят, ты там весь архив разделал под орех.
— Ну не весь. Но кое-кого задел, — уклончиво ответил Колесников, ему мешал тон Чемодановой.
— Напрасно ты так на Софочку. Она неплохая тетка… И дело свое отлично знает.
— При чем тут ее деловые качества? — вздохнул Колесников. — Да ладно, надоело об этом. Устал. — Он продолжал рассматривать полки. Он подумал, что грубо одернул Чемоданову. Он вновь взглянул на нее. — Извините… Так все сразу навалилось.
— А ты решительный. Не каждый пойдет на такое, — казалось, Чемоданова и не заметила его резкости. — Не каждый.
— Может быть.
— Посмотри на Толю Брусницына, — Чемодановой хотелось сейчас говорить, говорить. Голос ее стал мягким, заискивающим. — Тихарит Брусницын, на рожон не лезет. А ты? Затеял историю с этим профессором из Куйбышева…
Колесников резко обернулся. Прозрачные его глаза потемнели, сощурились, даже волосы, казалось, встопорщились, как у ежа.
— Откуда вы знаете? — спросил он быстро.
— Шереметьева сказала. Шум собирается поднять, такой козырь против Софочки привалил… с твоей подачи.
Колесников присел на диван, подмяв какую-то папку, согнул плечи и пропустил между коленями длинные руки.
— Ах ты стерва, Тамара, ах ты стерва, — бормотал он растерянно.
— Какая Тамара? Секретарша? При чем тут она?
— При ней разговор вел с профессором. Стукнула, стерва.
— Тамара ни при чем. Девочки на контроле обнаружили. Бдительность проявили… Кстати, после того, как профессор отработал материал и вернул документы на контроль.
Порой человека красят переживания. Словно особым внутренним светом озаряют лицо, печалью мерцают в глазах, придают особую одухотворенную красоту даже движению рук, повороту головы…
— Но я прав Нина, прав, — молвил Колесников. — Конечно, они покатят бочку, но я — прав.
— Конечно, ты прав, — Чемоданова разглядывала этого смутьяна скачущим нервным взглядом. Его бессменную вязаную кофту, заправленную в перестиранные джинсы. Неизменный солдатский пояс, оставшийся после армии. Стоптанные кроссовки, а утром валил мокрый снег с дождем… Она видела совсем еще мальчишеские губы. Слетевшие к переносице светлые брови, что топорщились посредине смешным пшеничным снопком…
Ей захотелось тронуть пальцами этот колкий на вид снопок.
Борясь с искушением, Чемоданова перевела взгляд на листочек, что лежал перед ней. Какое-то время смотрела на него слепым взором, потом поднялась и пересела на диван, чувствуя боком горячий ток, исходящий от Колесникова.
— Или твоя затея с отбракованными документами из сундука, — проговорила она через силу, но с каким-то упрямством.
Со стороны это действительно звучало как упрямство или страсть к словоизвержению. Но Чемоданова знала, что с ней происходит. Ее несло, точно неистовым потоком.
— При чем тут отбракованные документы? — И Колесников ощущал, как сгустился воздух комнаты, стал жарким, упругим, точно резина. — Хотите знать… директор принял мою сторону. Сказал, что Софочка погорячилась.
— Вот как?! — На Чемоданову на миг снизошло просветление, даже голос изменился, стал обычным грубовато-доверительным. — Хитер директор. Надумал твоими руками Софочку на место поставить. Он ее ненавидит, а справиться не может, не по зубам.
— Но я не хочу этого, — взбудораженно воскликнул Колесников. — Быть орудием директора против Софьи Кондратьевны не хочу.
— Ты все для этого сделал. Этого добивался. Писал письма.
— Нет. Не так… Вернее, не совсем так, — вяло отбивался Колесников. — Это нечестно.
Привычный воздух, что на короткое время остудил их руки и лица, вновь начинал густеть, окутывая липкой кисеей сизый простуженный свет, что падал из окна.
Они и не заметили, как сблизились их лица. Такие сейчас красивые и чем-то очень схожие.
А горный поток, ускоряясь, нес Чемоданову, играя ее молодым сильным телом. Казалось, она еще пытается зацепиться непослушными пальцами, унять безумное скольжение, но пальцы выворачивало, ломая ногти, садня ладони… Что это? Наваждение? Месть за странную встречу с Янссоном? Она не могла разобраться, да и не пыталась… Ей хотелось прижаться губами к полураскрытым, совсем еще ребячьим губам Колесникова… о котором она даже и не думала полчаса назад. А если бы и думала, то с непременным превосходством.
Чемоданова протянула руки и, обхватив тонкую шею Колесникова, потянулась к нему. Она чувствовала, как ответное безудержное влечение сейчас исходило не от великовозрастного соблазнителя, желающего утвердить свое честолюбие, а от воспаленного страстью мужчины. Многоопытная женщина, она уже понимала, какой огонь вспыхнул в этом анемичном на вид, рыжеголовом молодом человеке. И помогала ему в этом дерзко, отбросив стеснительность. Словно познала его давно. Тем самым уводя его от неуклюжего стыда. И вновь, не ослабляя объятий, слившись в единое целое, Чемоданова искала его губы, бормоча несвязные случайные слова…
Глава вторая
1
После четырех часов дня читальный зал для научных работников Центральной библиотеки заметно редел, в буфет привозили полуфабрикаты.
Аспирантка из Уфы Ксения Варенцова весьма внимательно следила за стрелками на круглом стенном циферблате — полуфабрикаты избавляли ее от хлопотной беготни по магазинам, а главное, не надо заводиться с готовкой — дома подбавит немного лука, специй, поставит на огонь, и никаких проблем.
Читальный зал уже заметно опустел, стрелки на часах приближались к четырем. Ксении так не хотелось отрываться от стола, работа продвигалась на редкость слаженно. Она сверяла с первоисточниками приведенные в диссертации цитаты и ссылки. Поэтому стол был завален книгами. Единственно, на чем она споткнулась, это на Макаренко. И как она проморгала, непонятно. А заметил Гальперин, который читал диссертацию с карандашом в руках. «Это не стиль Макаренко, — сказал он. — Проверь!» Ну и нюх у моего толстячка, с удивлением думала Ксения. Ведь цитата была весьма простая, даже банальная для сегодняшнего дня, о каком стиле шла речь?! Можно вообще ее опустить без ущерба, на чем и настаивал Гальперин. Ксения упрямилась… Но источник нашла, цитата принадлежала Ушинскому.
Незначительная заминка, как ни странно, подняла Ксении настроение, внушая уверенность в благополучном исходе апробации, которая должна состояться через два месяца на кафедре дефектологии пединститута.
Ксения с досадой посмотрела на часы, взяла приготовленный полиэтиленовый пакет. Обычно покупку она сдавала в гардероб, возвращалась в зал и работала до шести вечера, с тем чтобы в половине седьмого встретиться у почтамта с Гальпериным. Домой они шли вдвоем. Ксения обожала эти вечерние прогулки и с печалью думала, что скоро возвращаться домой, в Уфу. И потянутся недели ожидания оказии, чтобы вернуться к Гальперину… Какая сила тянула ее к человеку, который был намного старше и далеко не Аполлон! Что заставило ее уйти от мужа, с которым прожила бездетно пять лет? К кому, к Гальперину! И не женой, любовницей… Объяснить это нельзя. Только шла она вечерами от почтамта к дому, сдерживая каждый шаг. Она чувствовала бархатное прикосновение жизни, не замечая вокруг ничего дурного: ни толкотни толпы, ни очередей, ни секущего ветра, ни ленивого транспорта. Всего, что могло вывести человека из себя, Ксения не замечала, если рядом был Гальперин. Брюзжащий, тяжелый, в пальто с крепко пришитыми ею пуговицами, в шапке, которую можно принять за кусок облезлого меха. И которую он не соглашался сменить «вплоть до развода»… А воротившись домой, ей уже не хотелось выходить на улицу, если из кабинета доносились звуки, свойственные именно Гальперину. Мешанина из ворчания, свиста, вздохов, сипения, булькания, кряхтения и еще с десяток каких-то сигналов, природу которых весьма непросто назвать. Чем он ее пленил? Гипноз, наваждение?! Во всяком случае, человеку с нормальным инстинктом подобное объяснить невозможно… Ксения была счастлива, и этим все сказано. Отец Ксении, отставной военный, на два года старше Гальперина, а мать, модельер швейной фабрики, на два года моложе…
«Я твой среднеарифметический родитель», — шутил Гальперин.
«Ты мой среднеарифметический возлюбленный», — отвечала Ксения, расцветая нежной улыбкой.
«Довольно сомнительный каламбур, я тебе доложу», — отвечал Гальперин.
«Среднеарифметический. И единственный!» — поправляла себя Ксения, приникая к Гальперину.
Толпа покорно расступалась, пропуская дочь с почтенным папашей.
«Глупцы! — смеялась Ксения. — Не понимают, что нас надо держать в разных клетках».
Ее родители догадывались о каком-то увлечении дочери в далеком городе, но особого любопытства не проявляли. И Ксения была им благодарна.
В буфете уже вытянулась очередь, и Ксения пристроилась к двум девушкам в серых служебных халатах.
Ассортимент полуфабрикатов сегодня был ошеломляющим. Бифштексы, лангеты, бефстроганов, просто куски мяса, не говоря уж о творожных изделиях.
Очередь оцепенела, такого не помнили даже сотрудники отдела древних рукописей. Пошел слушок, что экспедитор спьяна забросил в буфет библиотеки товар, предназначенный для организации, что размещалась на площади за спиной каменного бюста вождя. И что надо брать быстрей, не ровен час тот тип протрезвеет и увезет все по адресу, как это случилось на прошлой неделе со сгущенным молоком…
Люди торопили судьбу короткими нервными тычками в спины впереди стоящих, но никто не обращал внимания на такие пустяки. Каждый держал под прицелом облюбованный полуфабрикат, испытывая состояние шока, если его вдруг уводил кто-нибудь из стоящих ближе к продавцу — боевой тетке с белой феской набекрень и с сигаретой в вампирном рту.
Девушки в служебных халатах пританцовывали от нетерпения и ерзали утлыми плечиками. Они, как сотрудники, могли пройти без очереди, но стеснялись, то и дело подзуживая друг друга…
— Слушай, почему ты не пошла в монастырь? — спросила одна. — У нас почти весь отдел свалил.
Ксения прислушалась. Необычность вопроса ее заинтриговала.
— Да ну! — отмахнулась вторая. — Говорильня. И погода не поймешь…
— Это в какой монастырь? — озадаченно полюбопытствовал молодой человек, из читателей.
Девушки игриво рассмеялись.
— В мужской! — ответила первая. — Нет, правда, в мужской. Большого Вознесения.
— В архив, что ли? — догадался молодой человек.
— Ага, — ответила вторая. — Собрание у них там, говорят, грозное… Знали бы, что сегодня такие бифштексы, сюда собрание перенесли бы, нет, Саша? — пританцовывала девушка.
Ксения обомлела. В памяти мгновенно всплыла необычайность вчерашнего поведения Гальперина. Даже недоумевала — не заболел ли он? Ксения не стала докучать, мало ли какое настроение овладевает человеком… Проснувшись утром, она обнаружила записку: «Не волнуйся, встретимся, как обычно, у главпочты». Но, признаться, на душе у Ксении было неспокойно.
— Извините. Я стоять не буду, — бросила она кому-то за спиной и покинула очередь.
Вбегая в читальный зал, она уже все продумала. Книги сдавать ни к чему, канительно, никто их не тронет, а до закрытия она еще сто раз вернется. Надо нанять такси, езды от библиотеки до архива минут десять, а на автобусе, с пересадкой, считай все полчаса. Только бы повезло с такси!
С такси ей повезло.
2
Обычно собрания в архиве проводили на втором этаже в широком коридоре, приспособленном под зал.
Ксения притулилась у стены, в проходе, среди опоздавших.
За время написания диссертации Ксения слонялась по разным архивам города, так что многие лица ей были знакомы, не говоря уж о здешних, «монахах», кое-кого из которых Ксения знала достаточно хорошо. К примеру, Анатолия Семеновича Брусницына, что сидел с краю, в пятом ряду, руководителя группы каталога. Или эффектную особу из отдела использования, с известной графской фамилией… Ксения вертела головой, пытаясь увидеть Гальперина. Но не удавалось, сплошные затылки и спины. Стоящие в проходе были не очень довольны ее телодвижениями и глухо ворчали. Ксения притихла, надеясь увидеть Гальперина случайно. Хотя, честно говоря, ожидала, что тот будет сидеть за столом, лицом к собранию. Но за столом уныло возвышалась тощая фигура директора Мирошука — он когда-то подписывал Ксении разрешение на работу в архиве. Рядом сидел незнакомый упитанный гражданин.
К моменту появления Ксении в помещении раздавался шум, выкрики, Мирошук пытался успокоить какого-то человека из первого ряда… Слева от стола высилась трибуна, над которой маячил молодой человек с рыжеватой растормошенной шевелюрой, в свитере, из растянутого ворота которого пестиком торчала тощая шея. Его Ксения никогда не встречала, во всяком случае, в читальном зале архива.
Молодой человек пытался что-то произнести, но вяло, с мягкой улыбкой.
— Что вам так весело, Евгений Федорович? — сурово укорил Мирошук. — Серьезный разговор, понимаете. Поставили под сомнение служебное соответствие многих сотрудников… А тут хаханьки какие-то. Нехорошо… Вот, товарищ из управления, Александр Авенирович Шелкопрядов, смотрит на вас с удивлением, — он уважительно кивнул на соседа. Тот важно молчал, распустив щеки, показывая всем своим видом, что и вправду весьма удивлен.
А улыбка Колесникова плавала над возбужденными лицами. Еще сегодня утром он настраивался на решительный лад. Знал, что его заставят выступить, объяснить письмо, свою претензию. Готовился к этому, придумывал… И все полетело кувырком, потеряло смысл, растворилось в памяти, как исчезают далекие контуры в густеющем тумане, оставляя лишь лоскутки мыслей. Он многого не знал о себе. Жизненные невзгоды Колесникова, неустроенность и одиночество, все-все, что взращивало протест и бунт, вдруг развалилось от его пребывания в комнате Нины Чемодановой, словно от мощного землетрясения…
Он стоял на трибуне, подтверждал содержание письма, которое по требованию собрания огласил этот Шелкопрядов, и улыбался своим сокровенным мыслям. Испытывая одно желание — поскорее закончить все это, выскочить на улицу, дождаться на углу Нину и пойти рядом с ней…
А эту улыбку сидящие в зале принимали как насмешку над собой, и злились, и кричали ему всякие гадости. Даже те, кто был на его стороне.
— Если вам, Евгений Федорович, нечего сказать, — недовольно проговорил Мирошук, — так и не надо было затевать сыр-бор. У нас и без того хватает забот.
В другом состоянии Колесников мог бы догадаться, чем вызвано недовольство директора.
Тот, перед самым собранием, отвел Колесникова в сторону и дал понять, что Колесников, выступая на собрании, должен говорить о тяжелой обстановке в отделе хранения, связанной с диктаторскими замашками начальницы, Софьи Кондратьевны Тимофеевой. Вспомнить историю с сундуком. А он, как директор, его поддержит. Действительно, почему нельзя создать новый фонд, связанный с деятельностью художников-нонконформистов?
Но Колесников молчал, слушая директора вполуха. И вообще, катитесь все к черту. После того, как он расстался с Ниной, он никого не хотел видеть, забрался в хранилище и провел там все время до собрания, в одиночестве и покое, погруженный в радужные грезы…
А зал уже остывал к Колесникову. Интерес, вызванный его эпатажем, растворился в легкомыслии его улыбки. Люди пришли на бой быков, а им подносили тараканьи бега. Ну его к бесу, пусть убирается с трибуны. Второй вопрос повестки собрания касался Гальперина. А в чем суть, толком никто не знал, но сама фамилия известного в их кругу человека подогревала интерес.
— Освободи трибуну! — в голос кричали Колесникову из зала. — Ненормальный! Хватит паясничать.
Порученец Шелкопрядов поднялся с места, тяжело оперся на короткие руки.
— Товарищи! Не так все просто. Надо разобраться с Колесниковым. Полагаю, или он должен принести извинения помянутым в письме людям, и мы зафиксируем это протоколом, или… Признаться, я обескуражен его странным сейчас поведением.
Колесников увидел, как Чемоданова поднялась со своего места. С брезгливым выражением лица. И, повертев у виска пальцем, стала пробираться между рядами к выходу. Презрительный жест кольнул Колесникова в сердце. Он не только испугался, обида стянула дыхание. Как она не могла сейчас его понять? Значит, не поверила словам, которые он тогда говорил, в ее комнате? О давней своей любви к ней, о длинных ночах, заполненных мечтами о ней… Значит, не поверила и уходит с презрением к нему.
— Извините! — отчаянно выкрикнул Колесников. — Нина Васильевна! Куда вы?! — словно они были одни в этом помещении.
Чемоданова в растерянности остановилась. Такого дерзкого окрика она не ожидала. И все в зале посмотрели на нее в недоумении…
Да не намерен ли он поведать собранию о том, что между ними стряслось, в ужасе подумала Чемоданова. От такого мальчишки всего можно ожидать. Мысль эта словно парализовала Чемоданову. Она замерла в неудобной позе между спинкой стула и чьим-то коленями.
— Да пройдите, наконец, Нина Васильевна, — услышала Чемоданова грубый шепот. — Торчите перед лицом. Или сядьте.
Чемоданова повернула голову и увидела Таю. Ее остренький побелевший носик и два яростных зеленых глаза под сбитой челкой. Грубый тон девушки содержал в себе гораздо больше смысла, чем требование, выраженное в словах. И уязвил Чемоданову. Казалось, она слышала осуждение со стороны всех, кто сидел вокруг. Ей захотелось высечь эту девчонку, даже если при этом сама покажется смешной.
— Что ты, Евгений Федорович?! — ответила она дерзко. — Разве я могу оставить тебя в трудную минуту? — И, после летучей паузы, глумясь над собственной виной перед этой девчонкой, Таей, добавила, манерно переходя на вы: — Постою в проходе, авось и дождусь от вас путного мужского ответа, не век же вам столбом стоять на трибуне.
Больно придавливая колени Таи, она покинула ряд и привалилась вполоборота к стенному радиатору, заложив руки за спину. Казалось, еще шаг, и она вообще уйдет из зала.
Лицо Колесникова стало сухим и озабоченным. Недовольный взгляд Мирошука, вид его тощей и длинной, точно шило, фигуры раздражали Колесникова.
— Вот вы, Захар Савельевич, — проговорил Колесников, — сказали, что у вас, дескать, хватает и без меня забот… А каких, позвольте спросить? — Он с удивлением прислушался, как зал притих. — Я отвечу, каких забот! Составляете наивные заметки в «Вечернюю газету», надергивая забавные случаи из архивных документов.
— При чем тут это?! — растерялся Мирошук.
— А при том! Вот они, ваши заботы. А монастырю сто пятьдесят лет, он разваливается. В хранилищах теснотища… Но я о другом. В своем письме я шутя помянул вас — не поделитесь ли вы своей зарплатой с нами, трудягами архива? А теперь гляжу и думаю — в чем мне оправдываться? С вас все и начинается, уважаемый Захар Савельевич. Вы давно могли погасить конфликт. Приказали бы, скажем, Софье Кондратьевне разделить фонд зарплаты недостающих работников между нами, кто работает за двоих, а получает гроши…
— Но позвольте! — вскричал Мирошук. — Это демагогия! Что вы пишите в своем письме? Вы требуете отправить Тимофееву на пенсию, а вас сделать руководителем отдела хранения и комплектации.
— Не так, не так! — воспротивился Колесников. — Я пишу, что Тимофеева подошла к пенсионному возрасту. И предлагаю на ее место свою кандидатуру.
— Софья Кондратьевна не собирается на пенсию! — выкрикнула из зала Шура Портнова. — Она еще тебя, дистрофика, за пояс заткнет, выскочка!
И многие в зале обернулись к Тимофеевой. Обычно Софья Кондратьевна сидела на собрании среди сотрудников своего отдела. Но сегодня она расположилась в стороне, рядом с Гальпериным. Маленького роста, пухлая, в неизменной вязаной шапочке, рядом с увесистым Гальпериным она была почти не видна. А главное — молчалива. И когда читали письмо, и когда выступали сотрудники, и даже когда директор обронил что-то обидное в адрес отдела хранения, желая направить собрание в определенное русло… Тимофеева молчала, точно спала. «Софочка», которая была заводилой любого сборища, вступала в спор, кричала, глотала лекарства и отсчитывала капли, стучала маленькой ладошкой, доказывая свое, на этот раз молчала.
Ксения в любопытстве вытянула шею. Она столько слышала о Тимофеевой от Гальперина, но никогда ее не видела — в хранилище обычные посетители архива не попадают. И на этот раз ей не удалось увидеть Тимофееву — взор уперся в Гальперина. Наконец-то! Вот он где… Громоздкий, рыхлый, он едва умещался на узком стуле. За ним проглядывала чья-то маленькая женская фигура, но Ксении она была уже неинтересна. Здесь он, здесь, успокоилась Ксения, сидит, увалень! И Ксения приняла прежнюю позу, очень жалея, что опоздала к началу собрания. Видно, жарковато тут было…
Шура Портнова своим возгласом, видно, крепко задела Женю Колесникова. Он вгляделся в зал.
— Как тебе не стыдно, Шурочка? Сама перебиваешься, моешь полы ночью, в парикмахерской. Телеграммы разносишь, — тихо произнес он. И, помолчав, выкрикнул:
— Нас специально выдерживают на голодном пайке, на низкой зарплате! Им выгодно держать нас в бедности! Нами легче управлять, вот что! Мы на все готовы, чтобы и этого не отняли!
— Перестаньте, Колесников! — завопила Шереметьева. — Болтовня!
— Дайте ему сказать! — взвилась Тая.
Ее поддерживали сидящие рядом практиканты, скандируя: «Слово Колесникову! Слово Колесникову!»
Мирошук с горячностью стукнул кулаком по столу. Шелкопрядов испуганно зыркнул на директора и что-то пробормотал. Тренькнул стакан о графин.
— Не позволю! — Мирошук поднялся на ноги. — Вы вот что, Колесников… Не забывайтесь, вот! Ясно? Если у вас нелады в отделе, расхождения с руководством, так и скажите! А не топчитесь трусливо вокруг да около.
Колесников усмехнулся и сощурил глаза, словно решая — говорить, нет?
— Это вы о чем, Захар Савельевич? — начал он ерническим голосом. — Вы меня просили перед собранием куснуть Тимофееву. Пользуясь историей с документами из сундука. Обещали поддержку, если Тимофеева встанет на дыбы! — сейчас Колесников не выбирал слов.
Но сказанное довольно точно рисовало нрав Софьи Кондратьевны Тимофеевой, и многие засмеялись.
Мирошук коленями едва не опрокинул стул. Сплюснутое с висков лицо, казалось, еще более стянулось, проявляя темные, разновеликие глаза. Он достал очки, руки заметно дрожали.
— Да, — проговорил он, сдерживаясь. — У меня есть некоторые расхождения с Софьей Кондратьевной, которую я уважаю за деловые качества… Да, да! Тише, дайте сказать! — поднял он руку. — Уважаю. И она это знает… Что касается характера Тимофеевой, что же делать, если он мне не нравится, — Мирошук примолк, обвел взглядом зал. — Не отрицаю, я имел с вами разговор… без свидетелей. Но речь шла о разумном использовании найденных вами документов. О целесообразности организации нового фонда. И в этом я обещал вам поддержку. Но без всяких условий…
Колесников криво ухмыльнулся, но промолчал.
— Да, без всяких условий! — отчеканил Мирошук. — Кстати, товарищ Шелкопрядов лично присутствовал, когда, еще в кабинете, я впервые заговорил с вами об этом.
Порученец кивнул, мол, верно, присутствовал.
— А вы, Евгений Федорович, — надо отдать вам должное, — хорошо потрудились, судя по письму. Небось подняли досье многих сотрудников… Кто, как, на что живет… Любопытно… Интересно, сами? Или кто вам помогал? — невзначай бросил Мирошук.
И надо ж так случиться, в этот момент Колесников смотрел на Анатолия Брусницына… Он даже и не врубился в вопрос директора, он увидел, как раскрылись в ужасе глаза Брусницына и поплыли к нему над выжидающим залом. Он видел, как Брусницын тихонько поводил головой из стороны в сторону.
— Если честно, Евгений Федорович? Кто? Так хорошо знать ситуацию в архиве! Не думаю, что вы лично так любопытны. Тем более там, в своих пещерах хранилища, — все дожимал Мирошук.
А глаза Брусницына, казалось, вот-вот лопнут, подобно воздушным шарам.
— Нет, я сам, — промямлил Колесников. Он посмотрел в сторону Чемодановой и уловил усмешку. Ей-то Колесников рассказал все, тогда, в комнате, перед расставанием. Он и затеял всю возню с письмом по настоянию Брусницына, действуй, мол, так и пропадешь в архиве со своей сотней рублей в месяц. Под лежачий камень вода не течет.
— Позвольте, Захар Савельевич, — Шелкопрядов поднялся, а мог бы и сидеть, так он казался выше. — Я в порядке замечания…
Доброй улыбкой он накрыл зал, словно теплым одеялом в сырую погоду. И голос его звучал проникновенно, хоть и пискляво.
— Друзья. Конечно, история не из приятных, но что делать, друзья? К сожалению, сотрудники архива относятся к категории низкооплачиваемых. Понимаю, это унижает достоинство. А во всем виноват кто? — Шелкопрядов выдержал шутливую паузу. — Петр Первый! Это он в тысяча семьсот двадцатом году утвердил «Генеральный регламент», учредил систему архивных приказов и установил скудное денежное довольствие чинам архива.
— И с тех пор ничего не изменилось, — бросили из зала.
Шелкопрядов понял, что его занесло не туда, шутка не удалась.
— Почему же? — развел он короткие руки. — Изменилось кое-что… Я к чему, товарищи? Конечно, мы делаем все, чтобы поднять престиж архивистов, улучшить как-то материальное положение. Но страна пока не располагает. Надо переждать. Готовится реформа, надеюсь, что-то изменится в архивной жизни, — он доверительно повысил и без того свой писклявый голос. — Видать, крепко замесил государь император Петр Алексеевич.
Люди молчали, не реагируя на шутку.
— Петр, Петр! — вдруг послышалось из середины зала. — Тогда не надо было делать революцию. Если все как при Петре.
— Че-во-оо? — переспросил Мирошук. — Кто это там? С таким пылом.
— Я! — Тая поднялась со своего места.
Чьи-то руки ее тянули назад, к сиденью стула. Она отбивалась.
— Кто такая? — вглядывался Мирошук. — Из какого отдела?
— Я студентка, на практике… Хочу сказать, что Колесников во многом прав. Конечно, у него характер, — Тая яростно обернулась к соседям. — Отстаньте вы от меня! Мое дело!
— Дайте сказать человеку! — зашикали со всех сторон.
— Именно! Дайте сказать человеку, — поддержала Тая сама себя и выпрямилась. — Я знаю, как многие относятся к Колесникову. А он не чокнутый, он ребенок, да, да. Большой ребенок и наивный, как… декабрист. Извините меня. И еще он хорошо знает свою работу. И надо его поддержать, — она умолкла, смутившись вдруг своего порыва.
— Все? — спросил Мирошук. — Тогда сядьте, без вас разберемся.
— Нет, не все, — продолжала стоять Тая. — Я хочу обратиться к Софье Кондратьевне Тимофеевой, — она обернулась, поискала взглядом Тимофееву. — Вы хороший человек, я без шуток, я вас понимаю. Вам трудно все досталось в архиве, но вы сумели сберечь хранилище и приумножить. Это ваша заслуга, что архив один из лучших в стране. Поэтому я могла понять вас, когда днем вы накричали на Евгения Федоровича, правда, извините, не по делу. И мне было стыдно за вас. Но у вас такой характер. Вас заносит, и вы потом жалеете. Вы и сами жалеете, что затеяли эту историю с документами из сундука, я знаю.
— Все?! — перебил Мирошук.
— Нет, не все! — отрезала Тая. — Я перед всеми хочу вас попросить… Чтобы нам, студентам, хотелось вернуться на работу в архив, а не слинять к технарям, потолкавшись здесь… Я прошу вас, миленькая Софья Кондратьевна, я прошу вас… когда вы решите уйти на пенсию, сделайте все, чтобы на вашу должность заступил Колесников. Он хорошо знает дело, он достоин лучшего, чем имеет, поверьте…
В зале поднялся шум. И не было слышно, о чем там еще говорит Тая, отбиваясь от рук своих сокурсников.
— Софья Кондратьевна! — кричала Тая сквозь слезы. — Скажите этим дуракам! Они вас боятся, послушают! — Тая вырвалась из ряда и пробежками устремилась к выходу, ослабляя на ходу свой тесный синий галстук.
— Как ваша фамилия?! — крикнул ей вслед Мирошук.
Тая лишь отмахнулась.
А в это время на трибуну продиралась Софья Кондратьевна Тимофеева. Маленькая, крепкая, она властно раздвигала мешающих ей людей. Кто-то и сам, по-чумному, сторонился, точно от шаровой молнии, кто-то улыбался, произносил одобрительные слова.
— Как фамилия этой девушки, вашей практикантки? — нервно произнес Мирошук навстречу Тимофеевой.
— Ну, фамилию ее я вам, положим, не скажу, — буркнула Тимофеева, взбираясь на возвышение в конце зала. — Еще устроите ей какую-нибудь пакость.
Мирошук кисло улыбнулся, желая представить слова Тимофеевой как своеобразную шутку. Но это ему не удалось, и он нахмурился. Он решил, что Тимофееву сегодня не понесет на трибуну, — и на тебе, полезла, стерва языкастая.
— Шли бы вы на место, Евгений Федорович, — Тимофеева встала рядом с Колесниковым. — Не проросли же вы здесь.
— Может быть, Евгений Федорович еще не все сказал? — сухо вставил Мирошук.
— Из ваших наставлений? Все сказал, все. Верно? Вы все сказали, Колесников? — она смотрела снизу вверх, задрав голову. — У меня разговор поважнее вашей болтовни.
Колесников покорно отодвинулся, постоял и спустился в зал. Его взгляд скользил вдоль стены. Нины Чемодановой на месте не было. Он приостановился и внимательно посмотрел. Никакого сомнения, стена у радиатора оголилась… Приметив случайно пустующий стул, Колесников сел в своей привычной позе, ссутулив плечи и приспустив между коленями длинные руки. А может быть, Нина сидит поблизости, не могла же она уйти? Он поднял голову, огляделся. Кругом чужие лица, из знакомых, пожалуй, только Толя Брусницын, что сидел у самого прохода. «Откуда эти люди?» — вяло подумал Колесников и тут же услышал голос Тимофеевой.
— Жареным запахло, вот и набежали. А вовсе не из-за меня да Брусницына. С нами как-нибудь разберемся… Хочется им поглазеть, как сшибают с ног Илью Борисовича.
Тени закатного неба падали из потолочного стеклянного фонаря на круглое лицо Тимофеевой, придавая видимость прекрасного здоровья.
— Софья! — громогласно бросил с места Гальперин. — Что ты задираешься?!
— Софья Кондратьевна, мы еще коснемся этого вопроса, — рассерженно подхватил Мирошук. — Вы торопитесь.
Тимофеева повела рукой, словно их обоих повязала одним движением, сидите, мол, буду еще у вас спрашивать, что мне говорить… Со стороны это выглядело пренебрежительно, особенно для тех, кто мало знал Тимофееву. В зале послышалось возмущение…
— Дайте слово Гальперину! — выкрикнул кто-то. — Без адвокатов обойдемся.
Это разозлило Тимофееву. Она тряхнула боевым помпоном и крикнула, переходя на визг:
— А я попрошу! Я попрошу покинуть помещение всех, кто не имеет отношения к нашему учреждению!
В воздухе смешались аплодисменты, хохот, возгласы и даже свист.
В этом шуме особенно благостно выделялся островок, где в основном сгруппировались сотрудники отдела исследования, вместе с Шереметьевой. А сама Анастасия Алексеевна вскинула сверх руку, словно прилежная ученица.
— Хотите что-то сказать, Анастасия Алексеевна? — спросил Мирошук.
Все обернулись к Шереметьевой.
— К сожалению, это вновь касается Колесникова, — Шереметьева не успела договорить, как весь зал взбунтовался.
— Хватит с Колесниковым. Надоело, сколько можно?! В рабочем порядке.
— Но товарищи, — растерялась Шереметьева. — Нарушение должностной инструкции…
— Хватит! — кричали из зала. — Повесить Колесникова, к чертовой матери! И все тут… Вернемся к Гальперину.
Анастасия Алексеевна Шереметьева относилась к людям с несколько притуплённым чувством юмора, и вследствие этого ее переход от благостности к воспаленной ярости был весьма скор. И неуправляем. В этом она мало чем отличалась от Тимофеевой… Казалось, синий креп платья с трудом сдерживает мощную грудь Анастасии Алексеевны. А в гневе она была особенно хороша: зеленые глаза, короткий вздернутый носик с резкими дугами. Даже литой армейский затылок принимал изящный кувшинный изгиб.
Шереметьева села.
Мирошук воспользовался замешательством. Коротко перекинувшись словами с Шелкопрядовым, он поднялся.
— Товарищи. На повестке дня собрания стоит информация инспектора Главного управления. Вопросы важные, касаются ряда вопросов… Минуточку, товарищи! — Мирошук повысил голос, чтобы перекрыть нарастающий недовольный шум. — Но мы посоветовались и решили ознакомить собрание с делом, которое нам преподнес уважаемый заместитель по научной работе Илья Борисович Гальперин… А потом вернемся к текущим делам.
— Правильно, правильно! — одобрил зал, заглушая голос Мирошука.
Тот недовольно покрутил головой, пожал плечами и взял со стола бумагу.
— Я вот и хочу перейти к этому так называемому делу! — воскликнула Тимофеева. — Происходит странная история. Кавалер двух орденов Славы, с осколком в легких, понимаете…
— Нет уж, позвольте мне сказать, — перебил ее Мирошук. — А с вами, Софья Кондратьевна, мы поговорим на парткоме. Это политическая диверсия, понимаете…
Между Тимофеевой и Мирошуком возникла перепалка. Короткая, но бурная. Перепалка могла бы и продолжиться, если бы на возвышение, тяжело ступая, не поднялся бы Гальперин. Он трудно дышал, и было видно, как темнеют мешки под глазами на мучнистом лице. Тесный пиджак, казалось, стал еще теснее, стягивая плечи и словно выдавливая вперед просторный живот.
— Вот что, Софья, — пророкотал Гальперин в наступившей тишине. — Ты заступница с большим стажем… Только тут дело, на мой взгляд, пустяковое. Не стоит таких усилий. Тем более женщины… Пусть уж мужчина его правит. А директору и по должности сподручней.
Сарказм звучал в голосе Гальперина. Мирошук побурел. Он почел себя незаслуженно обиженным.
— А я тут посижу, среди начальства. Хотя и не пригласили, — заключил Гальперин и добавил тихо и как-то в нос: — Может, в последний раз.
Мало кто это расслышал, и среди них — Анатолий Брусницын. Не расслышал, а скорее почувствовал, как улавливают ноздрями дуновение легкого ветерка… Вообще, сегодня Брусницын испытывал особое возбуждение. Ему нравилось это помещение, где не было дверей и его ничто не тревожило. Нравилось, что пришли и малознакомые люди, правда, тех, из института Истории, он знал, они были нередкими гостями в каталоге. И знал, что кое-кто не очень хорошо относится к Гальперину. Все это являлось признаком того, что у Гальперина и впрямь дела неважнецкие. Человек, не избалованный подарками судьбы, слабохарактерный и робкий, Брусницын жил в предчувствии особых для себя перемен, неожиданно поманивших склеротическим пальцем Гальперина в тот памятный вечер, в доме Ильи Борисовича. Чем черт не шутит, Гальперин стратег, все знает наперед. Возможно, именно сейчас и произойдут те перемены. А как бы он, Брусницын, развернулся на должности заместителя по науке! Его честолюбие, затертое природной робостью, чуть было не потерпело сокрушительный удар. Он чувствовал, что сможет покончить с собой, назови Женька Колесников его фамилию, как консультанта в написании дурацкого письма, о чем Брусницын сожалел. И вспоминал со страхом, словно носил в кармане гранату… Но, слава богу, Колесников сдержал слово и не обмолвился о нем на собрании, а мог. Брусницын с благодарностью поискал взглядом Колесникова. Тот расположился невдалеке, впереди на два ряда, и, приподняв голову, следил за тем, что происходило на возвышении.
А на возвышении происходило следующее.
Софья Кондратьевна Тимофеева ушла, пыхтя в негодовании, точно рассерженная ежиха. Илья Борисович Гальперин сидел у края стола, сложив на груди руки и вытянув ноги, отчего весь зал мог видеть его голубые носки в гармошку. Человек из Москвы, Александр Авенирович Шелкопрядов, порученец Главархива, идиллически подперев сцепленными пальцами кошачью голову, косил глаза на директора. Сам же директор приподнял тощие плечи и заронил между ними голову, напоминающую высохшую тыкву.
Вся эта троица вызывала ощущение сборища участников абсурдной игры марионеток, попавших в ситуацию, когда зрители требовали раскрыть правила игры. А они испытывали крайнее неудовольствие, словно их, усталых, продолжали дергать за веревки. Даже Гальперин. Казалось, он должен вести себя иначе, но и тот с каким-то злорадством смотрел на Мирошука, приоткрыв свой несуразно маленький, детский рот. Вероятно, так подсудимые выслушивают неправедный приговор, изумленные его несправедливостью и на какое-то мгновение единясь в этом изумлении со всеми участниками суда.
— Вот, товарищи, — скорбным голосом произнес Мирошук. — В дирекцию архива поступила просьба заместителя директора по науке Ильи Борисовича Гальперина. Просьба касается его сына — Аркадия Ильича, инженера, сорок второго года рождения, — Мирошук запнулся, деликатно пропуская строку о национальности, — собравшегося выехать в государство Израиль, на предмет воссоединения с родственниками… Просьба заключается в том, что его отец, Илья Борисович, не имеет к нему никаких материальных и моральных претензий, в чем и расписывается. Городской ОВИР требует, чтобы подпись Гальперина была заверена руководством учреждения, где он работает.
Мирошук обвел взглядом притихший зал.
— Фу-ты! — раздался голос. — Решили, что сам Гальперин сваливает… Ну и заверяйте подпись, при чем тут мы?
— В том-то и дело, товарищи… Я посоветовался с высшими инстанциями, — Мирошук на мгновение замялся, потом вскинул тыквенную голову. — Я член партии. И подобное рассматриваю как политический акт. Есть определенные установки, — он снизил голос. — Честно говоря, я и сам не знаю, почему, но мне было дано разъяснение: коллектив должен знать о том, что происходит в семье того или другого своего члена. Чтобы…
— Чтобы знать, кого турнуть с работы! — выкрикнул чей-то хриплый голос.
— Замолчите! — осадил другой голос, очень напоминающий гальперинский, низкий и рокочущий. — Дело серьезное. Вопрос политический.
— Верно, — вздохнул Мирошук. — Политический… Так как, товарищи? Конечно, не заверить подпись мы не вправе. Но, может быть, собрание выскажет мнение? Может, убедит Гальперина… не ставить свою подпись, не подводить коллектив, подействовать на сына, человека явно политически неуравновешенного, клюнувшего на вражескую пропаганду… Словом, вот такая ситуация, товарищи, такие установки.
— А зачем?! — вновь выступил хриплый голос. — Пусть сваливает, постоит у Стены Плача… Воздух чище будет.
— Да какая там Стена? Они все валят в Америку, — ответил другой голос, «гальперинский»…
Мирошук порыскал глазами по залу, заслонившись ладонью от света, что падал из потолочного фонаря.
— Кто там говорит? Может, выступите членораздельно?
Из зала поднялся статный пожилой мужчина в добротном костюме из букле, но не дешевом, в галстуке в тон, в серую точечку. Густые волосы с седой прядью зачесаны назад, на манер проверенных временем причесок, официально принятых как «наши». Мужчина легко взобрался на возвышение и встал у стола, с противоположной от Гальперина стороны.
— Что-то знакомое лицо? — произнес Мирошук, не зная, как реагировать — человек был не из штата архива.
— Знакомое. Я подписывал допуск на работу в архиве, — пояснил мужчина низким рокочущим голосом Гальперина. Настолько схожим, что, казалось, по обе стороны стола установили динамики. — Моя фамилия Альпин. Петр Александрович Альпин. Я доктор исторических наук, старший научный сотрудник института Истории.
— Ну да ладно, раз уж вышли, — решил Мирошук.
Красавец мужчина обернулся к залу, заложил руки за спину.
— Я историк и буду оперировать фактами… Известно, что пятого июня шестьдесят седьмого года многие арабские аэродромы подверглись массовой атаке израильских самолетов. И за несколько часов практически прекратили существование. Израильтяне начали наступление. В Синайской пустыне произошла танковая битва. Египетская армия была сломлена за два дня, и войска Израиля вышли к Суэцкому каналу. Десантные части особого назначения достигли Шарм эль-Шейха, оккупировали его. Меньше чем за три дня пал Старый Иерусалим. Вскоре и закончилась шестидневная война, самая короткая в истории человечества. И с тех пор вот уже пятнадцать лет арабский народ стонет под пятой оккупантов, — доктор исторических наук снизил голос, придавая особое значение тому, что говорит. — И в эти трагические дни молодой человек, воспитанный советским строем, вскормленный молоком русской матери, — а я знал эту семью, жена Гальперина была русская, — решил отправиться туда. Талантливый инженер, он намерен приложить свои знания на пользу государству-агрессору… Черт знает что! В такое напряженное время… Безобразие… Лично я осуждаю подобный поступок и требую отказать в доверии человеку, воспитавшему такого сына. Хоть я и не из вашего учреждения, но не могу молчать…
Доктор наук Альпин бросил презрительный взгляд в сторону Гальперина и направился в зал.
Гальперин привстал и произнес в спину Альпина несколько фраз на непонятном, точно заклинание, языке.
— Что, что? — спросил Мирошук.
— Я сказал на древнееврейском языке, уважаемый Захар Савельевич. И довольно безобидные слова. Надеюсь, что этот гражданин меня понял…
— Переведите! — выкрикнули из зала.
— С удовольствием, — пророкотал Гальперин. — Я спросил этого человека — не он ли тот пастух, что привел в Земли Ханаанские свое больное стадо?
— Непонятно, — буркнул Мирошук.
Гальперин покачал головой.
— Видите ли… Я заметил сегодня здесь много крепких и горластых ребят из университета, с исторического факультета. Я знаю их вкусы, знаю их пристрастия… А затащил ребят сюда этот тип, по фамилии Альперович.
— Альпин, — поправил Шелкопрядов. — Петр Александрович.
— Альперович! Пинхос Шапсович Альперович, — упрямо повторил Гальперин. — Человек, которому много лет- назад я дважды проваливал диссертацию за бездарность и плагиат… Когда я ушел из университета, он устроил банкет в ресторане «Метрополь», — Гальперин захохотал, подрагивая животом-дирижаблем, поднял голову и крикнул: — У тебя ничего нет своего, Пиня! У тебя даже голос мой, говорят! Ха-ха…
— Ну это уж вы слишком, Илья Борисович, — нахмурился Мирошук.
Гальперин хотел что-то сказать по этому поводу, но передумал, махнул рукой, продолжая улыбаться своим мыслям. Он развернулся всем тучным телом к залу и крикнул:
— Слушай, Пиня! Ты привел этих крепких ребят, чтобы тебе не устроили черную жизнь, когда твой сын вдруг соберется последовать за моим Аркадием? Хочешь показать, что ты больше христианин, чем римский папа?!
— Илья, ты всегда был грубиан, — ответил доктор наук Альпин голосом Гальперина.
— Не устраивайте толчок! — осадил Мирошук. — Здесь идет собрание.
— Слушаюсь, гражданин председатель, — язвительно пророкотал Гальперин. — Разрешите справку?! — И, не дожидаясь согласия, вновь крикнул в возбужденный зал: — Слушай, Альперович… Ученый муж! Тебе всегда вредило передергивание фактов. Но у осла не могут вырасти пейсы, как говорили наши предки… Слушай, мой серый мальчик, стригущий купоны на измученной нашей истории.
Гальперин умолк. Лицо его затвердело. А пальцы, что лежали на столе, жили своей, другой жизнью — постукивали, потирали друг друга, прищелкивали. Он прислушивался к залу. Так хотелось, чтобы кто-нибудь сказал то, что хотел сказать он сам, опередил его. Многие из тех, кто сидел перед ним, знают истину. Нет, молчат. Одни намеренно, другие из боязни, третьи из равнодушия. Он тоже промолчит? Аркадий бы выступил, а он, его отец, умолчит. Из благоразумия. А мог бы сказать, что все началось не с лета шестьдесят седьмого, о котором вспомнил Альперович, а с весны…
Густая выжидательная тишина стояла подобно рассветному туману на болоте.
— Я тоже историк, — проговорил Гальперин. — Но тут не надо быть историком, Пиня… Ты вспомнил лето шестьдесят седьмого! А почему не весну шестьдесят седьмого? Когда Насер, президент Египта, потребовал отвода войск Организации Объединенных Наций из полосы Газы. А когда выполнили его требование, Насер добился эвакуации частей ООН и из Шарм эль-Шейха, у входа в Акабский залив, тем самым отрезав морскую дорогу израильтянам во внешний мир. А король Иордании заключил пакт с Египтом. И все газеты арабского мира открыто писали о том, что теперь Израиль будет стерт с лица земли, а население — уничтожено! И до сих пор они не признают статус государства Израиль, а иными словами — юридически оправдывают геноцид в отношении этого государства… Как эти, твои друзья, крепкие ребята, что сидят с тобой в одном ряду… Почему ты умолчал об этом, Альперович? Ведь весна наступает раньше лета… Правда, любезный историк, единственный ключ к справедливости. Правда! И факты! И двух правд не бывает, ибо вторая называется заблуждение или подтасовка…
Гальперин умолк. Он подумал, что все чаще и чаще повторяет доводы сына. Аркадий во многом не прав, пережимает в полемическом запале, но тут он прав.
Зал испуганно притих. Всем известно, какие мерзавцы живут в этом треклятом Израиле, о коварстве которого день-деньской вещают радиостанции нашей страны, пишут все газеты… Это ж надо?!
Мирошук мучительно соображал. Он не ждал такого оборота. Лучше всего закрыть собрание. Отчитаться перед руководством, что мероприятие проведено, общественность поставлена в известность. Даже очень славно получится, как гора с плеч…
Признаться, вся эта затея была Мирошуку не по душе. Лишь проклятая чиновничья робость помешала без лишнего шума заверить гальперинскую подпись, и дело с концом. Дать сейчас слово Шелкопрядову, пусть отбарабанит о текущих новостях архивной службы, и все! Что же касается Колесникова, то все надо решить в рабочем порядке…
Мирошук поднялся, оглядел зал.
И вновь заметил тянущуюся руку Шереметьевой.
«Ну и зануда!» — раздраженно подумал Мирошук, чувствуя, что начальник отдела использования вновь все может опрокинуть, хорошо еще ушла Тимофеева… Или затаилась где-нибудь, ждет подходящего момента?
— Слушаю вас, Анастасия Алексеевна, — недовольно проговорил Мирошук и добавил: — А может быть… Давайте лучше остальное в рабочем порядке…
— Мне неясно, Захар Савельевич! — в голосе Шереметьевой не осталось и следа обычной ласково-учтивой манеры, с которой она обычно начинала свои выступления. Тут сразу слышалась злость, отголосок незабытой обиды, что нанесли ей на собрании. — Что же получается? Мы третий год воюем в Афганистане против врага, в руках которого есть и израильское оружие. Арабы бегут со своих земель… И мы должны укреплять армию агрессора? Их технический потенциал людьми, получившими наше образование?
В зале ехидно засмеялись. Мирошук зыркнул взглядом в глубь помещения — именно оттуда доносится ехидный смешок по любому поводу.
— Да не поедет он туда! — бросил настырный хриплый голос — В Америку сиганет, ведь русским языком сказано.
— Пусть в Америку! — продолжала Шереметьева. — Сколько лет мы будем такое терпеть от них? Сколько лет мы будем такими дураками? И почему директор прикрывает Гальперина? Или его клевретку Тимофееву?
— Помилуйте! Я прикрываю? — Мирошук испугался.
— Вы! — точно выстрелила Шереметьева. — Черт знает что, — Шереметьева на мгновение запнулась, но справилась и решительно произнесла: — Александра Портнова совершила проступок с ценными документами, Тимофеева ее прикрыла…
Колесников вскочил на ноги.
— Опомнитесь, Анастасия Алексеевна! Что вы такое говорите, честное слово. Вам будет стыдно завтра, стыдно…
— А ты молчи, придурочный! — истерично выкрикнула Шереметьева. — Мне стыдно, что я работаю с такими, как ты и твоя хозяйка… Да, да… Если мы, каждый из нас, не решимся на самую высокую правду, все погибнет. Не только от Гальпериных, но и от Тимофеевых…
— Правильно! — закричали жидковато в зале. — Верно, Шереметьева! Пусть уезжают к своей Стене Плача. Не перевелись еще у нас специалисты…
А шум нарастал… Кто-то даже встал на сиденье, чтобы лучше видеть. Или понять. Мирошук и Шелкопрядов кричали в зал, пытаясь успокоить… Многие из сидящих с испугом и изумлением оглядывали своих орущих соседей, которых они впервые вообще видели в архиве…
Сквозь толпу к столу президиума продирался полноватый мужчина в синем рабочем халате.
— Посторонись! — кричал он хриплым, уже знакомым голосом, словно профессиональный носильщик. — Посторонись! — проходя мимо Брусницына, мужчина неуклюже наступил на отставленную в проход ногу Анатолия Семеновича…
Брусницын поморщился и с некоторым недоумением проводил взглядом настырного мужчину, признавая в нем вспомогательного рабочего Ефима Хомякова… Вот тебе на! Неужели и он собирается митинговать?
Брусницын вытер о брюки вспотевшие ладони… Надо решиться, думал он, если уж и этот… Иначе все может полететь к черту! Надо заявить о себе. Прямо и решительно. Иначе его не заметят, могут выдвинуть другого человека, хотя бы из института Истории могут пригласить. Кто теперь будет считаться с мнением бывшего заместителя по науке Гальперина? Никто! Надо действовать решительно… А ладони вновь покрылись потом, липким и холодным.
Брусницын вновь вытянул в проход ногу для удобства и полез в карман брюк, вытащил кошелек. То поднимая глаза, чтобы следить за происходящим у стола президиума, но вновь опуская, он считал деньги. Хорошо, что Зоя оставила ему двадцать пять рублей, отнести долг родителям. И своих было в заначке семь рублей. В сумме — тридцать два рубля… Надо еще одиннадцать, эх, черт… Такое может быть раз в жизни…
Тем временем Хомяков вскочил на возвышение.
— В чем дело?! — выкрикнул Мирошук. — Вам-то что здесь нужно?
— Скажу, скажу, — пообещал Хомяков и обернулся к залу.
Круглое лицо пылало фанатичным азартом… Все собрание он сдерживал себя. Иногда прорывало, и он выкрикивал что-то своим хриплым голосом. «Ну зачем тебе? — укорял он себя. — Жизнь тебя учила, дурака. Погонят из архива и все тут!» И лишится он варгасовской премии. Нет, после этого не погонят, перечил другой голос, испугаются. Таких везде пугаются. Гальперина — погонят, а меня — нет. Напрасно эта крикуха, Тимофеева, дунула отсюда, было бы ей уроком, а то небось считает меня последним человеком… Хомяков уже сталкивался по работе с начальницей, она ему выдала за небрежную транспортировку, грозила выгнать. Это воспоминание еще больше подтолкнуло Хомякова. Не выгонит теперь, не посмеет. У Хомякова будет верный козырь. Ве-е-рный! Испытанный годами! Ему, как недоучке истфака педагогического института, это известно. Конечно, Хомяков мог плюнуть и растереть, ну их! В тени спокойней, не обожжет. Да и сердце вот-вот выскочит, так весь и обмирает… Но ничего не мог с собой поделать Хомяков, Ефим Степанович. Ноги сами тянули его к председательскому столу.
— Вот что, — начал он ловить свои снующие мысли. — Не мог я усидеть на месте, когда такое происходит. С души воротит. Я человек маленький, вожу в тележке документы… Но душа обливается кровью. Как же так, а? Товарищи! Оказывается, родственники заместителя директора по науке живут «за бугром», как он выразился. А у самого под рукой несметные богатства наши, российские, бесценные документы? А?!
— Верно говорит работяга, — поддержали в зале. — Думать надо, товарищи!
Гальперин смотрел на возникшего вдруг у стола человека. На его распухшее бледное лицо, на розовую плешь, что проявилась под короткими сивыми волосами, на зоб, тестом наползающий на синий рабочий халат… Мысль, что сверлила Гальперина тогда, в кабинете директора, вновь торкнула память… Постой, постой! Конечно, именно… синий халат. Тот, добросовестный санитар из морга Второй Градской больницы, был в таком же синем халате, когда хоронили мать Кольки Никитина, старого гальперинского дружка.
— Послушайте! — перебил Гальперин. — А вы не работали в морге? А?! Вторая Градская больница!
Лицо Хомякова стало еще бледнее.
— Да. Ну и что? — ответил Хомяков.
— Я и смотрю, знакомая харя, — Гальперин был верен себе, не выбирал особенно слов. — Работали в морге, спроваживали покойников. А теперь вот собрались и меня спровадить… Не рано ли, приятель?
Зал с любопытством внимал разговору. Мало профессий, которые в душе человека вызвали бы такое отстранение, как та, чем занимался в прошлом Хомяков. Что-то сместилось в общей атмосфере. Даже крикуны из стаи доктора наук Альпина-Альперовича почувствовали явную неловкость.
Анатолий Брусницын приподнялся с места и, согнувшись, потянулся к Колесникову.
— Женька, одолжи одиннадцать рублей, а? Будь другом, — шепнул он тому на ухо.
Колесников скосил хмельные глаза, он ничего не понимал — какие деньги? Что тот, сдурел? Нашел время! И вновь уставился на возвышение в конце зала.
— Прошу тебя, мне надо. Срочно! — молил Брусницын.
— Ну ты, ей-богу! — шепотом сердился Колесников. — Где я тебе возьму?
— Ну дай, умоляю, хоть сколько.
У Колесникова оставалось рублей семь, а до получки еще неделя.
— Завтра верну, клянусь жизнью. С утра, — сипел Брусницын.
Колесников уловил особую интонацию этой, неуместной сейчас, просьбы. Так Брусницын никогда не говорил… Не отводя глаз от трибуны, Колесников полез в карман и сразу нащупал деньги, благо кошелек его никогда не отягощал.
Брусницын цапнул мятые рубли и, согнувшись, вернулся на место. Пересчитал — семь рублей. Итого, тридцать девять. Еще надо четыре рубля. Четыре рубля, от которых зависит так много… Брусницын вертел головой, искал, у кого бы стрельнуть?!
Тишина в зале его чем-то встревожила. Он поднял глаза, увидел по-прежнему стоящего со стороны Гальперина этого Хомякова. Но разобраться в ситуации не успел, услышал за спиной чей-то сдавленный шепот:
— Хана Илье Борисовичу. Раз уж гробокопатели пошли в атаку.
— Они давно в атаке, — согласился другой голос. — Выбьют Гальперина, как пить дать. А жаль.
Этот разговор штопором ввинтился в мозг Брусницына, изгоняя остатки сомнений. Но где взять четыре рубля?! Проклятая нищенская контора!
И тут его взгляд упал на Ксению… Та стояла неподалеку, разметав по стене спутанные льняные волосы. На тесно прижатых к груди руках висела сумочка. Затуманенные большие глаза, казалось, закрыли собой все лицо. А губы, крупные, мужские, словно заживающий шрам… Что, если попросить у нее?! В подобной ситуации мысль эта выглядела неприличной до безумия и, как всякое безумие, оправдывалась состоянием, а состояние у Анатолия Брусницына сейчас было и впрямь близко к безумию.
Он вскочил с места и сделал несколько шагов.
— Извините, — прошептал он. — Вы меня помните?
Ксения машинально перевела взгляд огромных, но странно спокойных, даже отчужденных глаз на Брусницына.
Дергая плечами и запинаясь, Брусницын изложил свою просьбу. Ксения вначале не поняла. Потом таким же заторможенным, сомнамбулическим движением она достала из сумки какую-то бумажку и протянула не глядя Брусницыну.
Едва поблагодарив, Брусницын мельком распознал купюру и сложил пятерку с остальными деньгами. Все! Набрал…
Его дальнейшие действия были точно вверены иным силам, близким тем, что толкали его к наглухо захлопнутым дверям. Он чувствовал лихорадку, воспаление головы. И, отдавая отчет своим поступкам, был не в силах им сопротивляться, как покоряется судьбе измученный и павший духом утопающий.
Илья Борисович Гальперин не сразу и сообразил, что между ним и Хомяковым возникла фигура руководителя группы каталога Анатолия Семеновича Брусницына. Гальперин перегнулся, продолжая что-то выговаривать Хомякову… И тут увидел, как Брусницын положил на край стола какие-то деньги.
Гальперин умолк, в недоумении переводя взгляд на Брусницына. Тот стоял, худощавый, сутулый, с еще более поникшими покатыми плечами. Казалось, крупная голова насажена на острие пики…
— Что это? — удивленно спросил Мирошук при полной тишине зала.
— Я… Это долг… Я был должен Гальперину сорок три рубля, — произнес Брусницын с паузами, но довольно громко. — Вся эта история… Мне все это неприятно… Я не могу быть должником такого человека, — он умолк.
— Да… — буркнул Мирошук. — Нашли время и место, ничего не скажешь.
И вновь тишина.
Гальперин протянул тяжелые руки, подобрал деньги. Усмехнулся своим маленьким детским ртом, если можно принять за усмешку судорожное движение губ.
— А вы… Анатолий Семенович… довольно обязательный молодой человек, — произнес Гальперин и, отбросив деньги, вскинул руки, закрыв растопыренными пальцами свое лицо.
Так он и сидел, закрыв лицо руками.
Брусницын сошел с возвышения, всем телом слушая зал.
Зал безмолвствовал.
Проходя мимо Колесникова, он тронул ладонью его острое плечо. Колесников не шевельнулся, глядя в пол.
Еще немного — и Брусницын доберется до своего места.
И тут Ксения оттолкнулась спиной от стены, шагнула Брусницыну навстречу и коротко, без размаха, по-мужски, сжатым кулаком ударила Брусницына в лицо.
Тот охнул, вцепился в спинку стула и завалился на свое место.
Глава третья
1
Поздним вечером, когда окончательно остановилась и без того полусонная архивная жизнь, когда, готовясь к ночи, из всех коридоров, ниш и приделов бывшего монастыря, подобно теплому туману, выползала тишина и когда каждый шаг, даже самый осторожный, вламывался выстрелом, Захар Савельевич Мирошук отправился домой. К жене Марии, что весь вечер названивала и кричала, что ей надо идти к больной сестре, что у соседей сверху прорвалась вода и, возможно, потечет к ним; чтоб, проходя по Речному, не забыл в гастрономе купить майонез.
Мирошук не прикасался бы к телефону, но каждый раз ему казалось, что звонит Гальперин, а оказывался голос, знакомый Мирошуку уже более четверти века.
Гальперин так и не позвонил, хотя Мирошук просил его об этом, сказал, что будет ждать. Самому же позвонить Гальперину рука не поднималась.
Миновав узкую горловину перехода, Мирошук вступил в помещение, где несколько часов назад закончилось собрание. Остановился у дощатого возвышения и привалился плечом к фанерной перегородке.
Хаотично сдвинутые стулья с прямыми спинками напоминали возбужденных людей, сидящих в зале, а откинутые сиденья — подобие разинутых в крике ртов… Все это миражом рисовалось перед глазами Захара Савельевича, отзываясь в душе тоскливой, неясной виной…
Он взобрался на возвышение, сел на свое, некогда председательское место. Воображение хранило недавнюю баталию, и в то же время пустой зал своей покорностью словно удовлетворял тщеславие Мирошука. Было бы так в жизни, вздохнул про себя директор. Нет, шумят, чего-то требуют, кроют друг друга, ярятся. Сколько дрязг приходилось разбирать на бывшей работе, в коммунальном хозяйстве! Думал — в архиве его ждет спокойная жизнь, все в прошлом, нечего делить. Ан нет! Оказывается, не тише, чем в коммунхозе. И даже словами теми же бросаются, а ведь, казалось, люди образованные!
Мирошук еще раз вздохнул, припомнил, как однажды от ревизионной комиссии исполкома ему довелось присутствовать на собрании работников культуры. У многих выступающих к тому же были профессионально поставленные голоса… Неделю после этого Мирошук в себя не мог прийти… Разные люди, а когда сцепятся — словно одной краской всех окрашивает. И вправду, вышли мы все из народа, дети семьи трудовой… Видно, в гневе все это и проявляется. Или сущность людская такова?! Как-то у Гальперина на столе Мирошук увидел записную книжку. Добротную, в темно-коричневом сафьяновом переплете с вензелем. Дневник барона Врангеля, того самого, голубых кровей. Стал читать, в глазах зарябило от некоторых страниц. Очень прогневала барона собственная супруга, разбила какой-то фамильный бокал. Ох и выдал ей барон в дневнике, куда там участники сегодняшнего собрания! Не выбирал слов его превосходительство…
И вновь мысли Мирошука вернулись к Гальперину. Может, переломить себя, позвонить самому?
Собрание, которому, казалось, не будет конца, как-то сразу завершилось. Признаться, Мирошук толком и не понял, что произошло. Шум, крики. Толкотня в проходе. Куда-то вдруг исчез Гальперин. Порученец Шелкопрядов так и не выступил, потому как люди покидали зал, никого нельзя было задержать. Позже Мирошук узнал, что какая-то женщина съездила Брусницыну по физиономии…
Мирошук сидел в кабинете, просматривал перечень сданных в спецхран документов из архива Управления внутренних дел и ждал, что придут, расскажут, как это обычно бывает, — кто-нибудь да заглянет, словно случайно, чтобы донести до ушей директора новость. Но так никто и не зашел…
Мирошук спустился с деревянного возвышения. Подумал, что надо наконец соорудить на этом месте нормальную сцену, с занавесом, с транспарантами, с бюстом вождя в глубине. Надо, чтобы люди чувствовали строгость. А то рассаживаются, как на завалинке, вытягивают шеи, если хотят что-то разглядеть, возникает суета, отсюда — беспокойство. И вообще, он затянул с ремонтом. Стыдно признаться — свой человек в исполкоме, а не может пробить косметический ремонт! Конечно, после его ухода из системы никто его и в грош не ставит. Но ничего, Мирошук еще вернется на орбиту, не напрасно хранит до сих пор пропуск в исполкомовскую столовую…
Сегодняшнее собрание внесло в душу Мирошука смуту и давно не испытываемую печаль.
У пятого ряда, где особенно перемешались стулья, Мирошук остановился. Надо бы немного подровнять, нехорошо, как в детском саду. Он ухватил за спинку и подлокотник ближайший стул и спрямил, подгоняя к ровной линии. Взгляд его, скользнув к подножью, приметил какой-то предмет, сжатый двумя боковинами. Раздвинув стулья, Мирошук увидел женскую сумочку с оборванным ремешком. Он подобрал находку, стряхнул подлипшую пыль с темно-коричневого кожзаменителя. Сумочка была из недорогих. Да и содержание на вид довольно тощее… Это ж надо, подумал Мирошук, в такой раж впали, что и пропажу не заметили. Или искали, не нашли? Надо сдать дежурному, на вахту… Он открыл сумочку. Деньги Мирошук узрел сразу — тридцать рублей, и все пятерками. Зеркальце. Ключи. Затертая коробочка с косметикой… Мирошук перебирал содержимое, извлек удостоверение, раскрыл. С фотографии глядело живое женское лицо, довольно миловидное, а волосы просто хороши — светлые, длинные, прямые. Удостоверение принадлежало аспирантке Варенцовой Ксении Васильевне. Кого только не было на собрании, подумал Мирошук, возвращая удостоверение в сумку. И тут палец его нащупал фотографию. В первое мгновение Мирошук не поверил глазам — Гальперин? Конечно, Гальперин! И главное — в галстуке. Пожалуй, это изумило Мирошука не меньше, чем сама фотография. За время совместной работы он никогда не видел Гальперина в галстуке. Так вот чья эта сумка, подумал Мирошук и вновь потянулся к удостоверению. Раскрыл. Сблизил фотографии. Рядом с милым женским лицом Гальперин, в своем галстуке, казалось, выглядел моложаво и даже кокетливо… А ведь старше меня почти на шесть лет, подумал Мирошук. Он продолжал рассматривать обе фотографии. И каким-то сложным ходом проецировал отношения этих двух людей на свою судьбу. Если толстый и пожилой Гальперин мог сразить сердце такой аспиранточки, то ему, мужчине в самом соку, директору архива, и сам бог велел, сколько приходят к нему молодых женщин за допуском к работе с фондами?! А некоторые из них вообще красавицы. Поговоришь с иной — и одинока, и хороша собой, и материально обеспечена, никаких забот — ухаживай напропалую. «Дед вот не терялся, не то что я», — Мирошук сейчас думал о Гальперине с особым уважением, замешенным на сладкой мужской солидарности, он хотел сейчас сближения и откровения с Гальпериным.
Захваченный колесом «тяготения», он испытывал еще большую горечь и за свою робость, за то, что не проявил характер, не заверил подпись Гальперина без этого собрания, без оглядки на вышестоящее руководство. Не обратись он к ним за советом, те бы и ухом не повели, даже и рады были бы, что их обошли стороной в таком скользком вопросе.
— Сколько можно себя втаптывать в грязь?! — вслух произнес Мирошук.
Хмурые монастырские потолки возвращали ему слова, будто они исходили с небес, наполняя гордыней душу. Он сейчас был доволен собой. Он давно подметил, что многие из тех, кто вел себя независимо и своенравно, казалось, и физически как-то меняются. Прямо на глазах. Это случалось редко, за всю свою жизнь Мирошук сталкивался с двумя-тремя случаями, но запомнил… Он еще ничего не предпринял из задуманного, но сама мысль о допустимости такого шага спрямляла его сутулую спину.
Мирошук спустился в служебную проходную.
Дежурный милиционер читал газету. Сегодня дежурил не тот кавказец с газельими глазами, а другой, вялый, добродушный, родом из Каховки, со смешной фамилией — Колыхалло. Электрический чайник стоял на табурете и лупил упругим столбом пара. Мирошук выдернул из розетки шнур и с укоризной посмотрел на дежурного.
— Вы мне весь архив плесенью покроете.
— Так вин тихо фурчит, зараза, — дежурный опустил газету, — тут статью печатають. Люди клад нашли и сдали государству. Хде они таких людей шукают, не знаю? Только, мобыть, через прессу?
— Сами милиционер, а удивляетесь.
— Так то и дивлюсь, потому что милиционер, — Колыхалло смотрел на директора чистым взглядом.
— Вы вот что… Я сумочку нашел в зале, — произнес Мирошук. — Появится хозяйка — отдайте. Там тридцать рублей денег, удостоверение… ну и прочее, — Мирошук запнулся, подумал, наверняка дежурный проверит содержимое, увидит фотографию Гальперина, пойдут сплетни…
— Хох, и вы клад нашли? Ну дают! — хлопнул Колыхалло по широким бокам и засмеялся, выкатив здоровые белые зубы. — Передам, отчего ж не передать?
— Нет, пожалуй, я сам, — у Мирошука созрела идея. — Просто, если придет кто, спросит. Фамилия ее Варенцова. Ксения Васильевна. Скажите — сумка у директора, в полной сохранности.
— Чё? Не доверяете? — обиделся Колыхалло. — Тот раз ваша секретарша шум подняла, мол, дежурные у нее чай сперли.
— Бросьте, бросьте. У меня план изменился. Надо повидать эту женщину, и все, — проговорил Мирощук.
— Воля ваша, — кивнул милиционер. — Скажу, если надойдет.
— И ладно. А чайник так не оставляйте. Самый враг архива — плесень.
— Тю! Шо он там дает за эту плесень? Весь монастырь цветет, ремонту треба. А тут чайник, с гулькин нос… Послежу, если на то ваше желание.
Мирошук попрощался с дежурным за руку, пожелал спокойной ночи и вышел.
После ярко освещенной служебки вечер ослепил темнотой. Мирошук постоял, дожидаясь, пока обретут очертания контуры улицы. И тут заметил маячившую невдалеке чем-то знакомую фигуру. То ли цвет непокрытых волос проявлял рыжину в проступившей белесости вечерней улицы.
— Колесников, что ли? — опознал Мирошук.
— Колесников, — нехотя подтвердил Колесников и без особого усердия шагнул навстречу.
— Что вы тут делаете?
— Боюсь завтра на работу опоздать, — буркнул Колесников.
— А? Похвально, — серьезно ответил Мирошук. — Ждете кого? Все вроде разошлись.
— Жду, — помедлив, ответил Колесников. — Договорились.
— Ждите, ждите, — Мирошук помялся. Порыв, что овладел им в безмолвном зале, продолжал распирать душу благородством, в то же время гордыня сдерживала его, как бы набрасывая уздечку. — Вы не знаете, что там произошло, на собрании… Я так и не понял.
— Я тоже не разобрался, — уклонился Колесников.
— Жаль, — поморщился Мирошук. — А насчет ваших претензий, Евгений Федорович, мы подумаем на дирекции. Софья Кондратьевна человек хоть и горячий, но здравомыслящий.
Колесников не поблагодарил, лишь сдержанно кивнул, мол, слышу, посмотрим, не в первый раз обещают.
Мирошук надулся и, не простившись, отошел.
Фонари уже распустили свои прозрачные юбки, и улицы обрели привычный вечерний облик — с магазинами, толпой, транспортом.
«А может быть, пустое все это? — червячком шевельнулась мысль в голове Мирошука. — Не валять дурака — сесть сейчас в трамвай и домой, а?!»
Мирошук знал, что Гальперин живет в каком-то из двух девятиэтажных домов, еще довоенной застройки, что выходили фасадом на площадь Труда. Вспомнил, что Гальперин не раз поминал магазин в первом этаже своего дома. Действительно, в первом этаже ближайшего дома размещался гастроном. Мирошук миновал арку и очутился в просторном дворе, часть которого захламили ящики, бочки, коробки и прочая дребедень.
Мирошук решил подойти к освещенному подъезду и достать наконец записную книжку, где значился адрес Гальперина. И тут он увидел рядом с подъездом машину «скорой помощи». Совершенно убежденный, что «скорая» вызвана к Гальперину, он замер в растерянности, невольным движением забираясь в тень, что падала от широкого козырька. Еще эта сумочка, что уродливо оттопыривала карман плаща… Мирошук простоял несколько минут.
Раздался стук дверей, из подъезда вышли два молодых человека в белых халатах, с чемоданчиками в руках. Громко переговариваясь и смеясь, они направились к машине. Остановились, достали сигареты. Мирощук, пользуясь заминкой, шагнул к молодым людям.
— Простите… Вас вызывали к Гальперину? Илье Борисовичу? Что-нибудь серьезное?
Один из врачей высек огонь из зажигалки, протянул зажигалку товарищу, прикурил сам, мельком оглядел Мирошука и ответил:
— Все в порядке, папаша. Все в порядке!
Подобрав полы халатов, молодые люди поочередно влезли в машину. Подмигивая поворотным сигналом, словно раздувая щеку, машина круто взяла с места и вырулила по дуге к арке ворот.
У дверей лифта собралось довольно много людей, и Мирошук решил подняться по лестнице, да и невысоко — четвертый этаж.
С каждой ступенькой его ноги тяжелели, а движения становились вялыми. Пыл, с которым он сюда шел, угасал, а о благородном порыве напоминала лишь сумочка, что камнем оттягивала карман и при движении задевала рукав плаща, вызывая раздражение.
Мысль, что, казалось, червячком проникла в мозг, занимала Мирошука все больше и больше, набухая подобно дождевому червю, и теперь, на лестнице, где-то между вторым и третьим этажом, полностью подчинила себе сознание. Нет, никаких не может быть случайностей. Наивно думать, что всем все «без разницы». Если все происходит так, как происходит, стало быть, кому-то это нужно. Все предопределено в этом мире, и не ему ломать это предопределение.
Маленькая дамская сумочка, казалось, росла в кармане. Вот она уже прорвала ткань и, увеличиваясь в размерах, превращалась в громоздкий неудобный баул.
Мирошук повернулся и решительно зашагал по лестнице вниз, перескакивая ступеньки и обкладывая себя нелестными словами. А баул, нет, уже не баул, а чемодан, казалось, путался в ногах, больно бил углами по коленям.
Вся эта затея выглядела настолько наивно и глупо, что Мирошук мог определить цвет этого фантастического чемодана, казалось, чемодан шаркает по стене подъезда, оставляя темно-коричневые струпья кожимита.
Очутившись внизу, Мирошук толкнул дверь подъезда, выскочил во двор и, обегая, словно капканы, пустые ящики и бочки, бросился к арке и вон, на улицу.
2
Колесников пересек мостовую, встал спиной к каменной балюстраде набережной. Ему почудилось, что в освещенных угловых окнах третьего этажа мелькнула тень. На самом деле никакой тени быть не могло, в этом он давно убедился, а стоял просто так, не зная, куда себя деть. С уходом директора из помещения архива можно определенно сказать: кроме дежурного милиционера и кота Базилио, ни одной живой души. А свет в комнате Чемодановой горел, потому как его забыли выключить.
От реки пахло плесенью, сырой, морозной, предваряющей скорый ледостав. Утром лужи остужала льдистая корка.
Колесников зиму не любил, возникали проблемы с теплой одеждой. Бр-р-р… Подняв молнию куртки, он достал из кармана вельветовую кепку, упрятал под нее свои вихры и пошел вдоль парапета. Несколько раз он еще обернулся на светящиеся окна третьего этажа. Добрался до львов, что слепо пялились в черную воду реки, тронул ладонью холодный камень хвоста, попрощался и свернул на Речной проспект.
Несколько раз он останавливался у автомата, набирал домашний телефон Чемодановой, и каждый раз ему отвечали, что ее нет.
Куда же она могла подеваться?! И вообще, как он ее проглядел? Он не думал о том, что она избегала общения, вернее гнал это от себя, продолжая звонить… Решил, надо взять себя в руки, позвонить из дома. Хорошо бы тетка где-нибудь задержалась, а то будет потом переспрашивать каждую фразу — кому звонил, зачем? Разве поговоришь в такой обстановке? Колесников давно мечтал поставить в своей комнате второй аппарат, да сдерживался. Сам аппарат он бы еще раздобыл, хотя бы списанный, у мастеров, незадорого, но боялся, что тетка станет подслушивать разговоры, мало ему и без того скандалов.
Колесников вступил на площадку своего этажа и, припав к двери, приложил ухо. Обычно, если у тетки собирались гости, все слышалось сквозь дверь. На этот раз тихо. Может, у тетки «банный» день, а он запамятовал. Тетка работала кем-то в бане, через два дня на третий. Работала она там всего неделю, и Колесников еще не успел уяснить график.
Настроение поднялось, он даже замурлыкал под нос какой-то мотивчик. Но едва открыл дверь, как увидел в тусклом абрисе кухни теткин силуэт. Та сидела у стола и что-то писала, случай сам по себе довольно редкий.
— Пришел? Наконец-то… Что вам там сегодня, карантин устроили? — буркнула она, не поднимая глаз от бумаги.
— Собрание было, — нехотя ответил Колесников, вешая куртку на гвоздь.
— Сними туфли, я пол мыла, — объявила тетка.
Колесников удивился. Не иначе как хочет кого-то заманить в гости. Скидывая кроссовки, Колесников тоскливо взглянул на телефон. Продел ноги в шлепанцы и прошел на кухню. С утра в его кастрюле оставались пельмени. Он полез в холодильник, кастрюля была на месте. Тут же мерзла непочатая бутылка водки, наверняка кого-то ждут.
— Холодильником не хлопай, голова болит, — упредила тетка и, помолчав, спросила: — Как лучше написать? Тазиком или шайкой?
Колесников пожал плечами, бросил вопросительный взгляд на тетку. Широкоплечая, в трикотажном тренировочном костюме, тетка Кира сидела словно ученица за уроками. Окрашенные в лимонный цвет волосы крутыми кольцами прятали глаза, нависали над плоским лбом, коконом обвивали кулак, что подпирал упругую щеку. А губы, пухлые, с четким красивым рисунком и капризно опущенными уголками, еще больше довершали сходство тетки с ученицей.
— Можно тазиком, можно и шайкой. Смотря в каком случае, — ответил Колесников.
Тетка поведала, что администратор бани ее невзлюбил и накатал докладную, что она якобы ударила «моющуюся» по спине из хулиганских побуждений. И тетка сейчас составляла объяснительную записку. В отделение напустили свежего пара, при котором не то что человека, собственного пупка не видно. Да, произошло столкновение, в результате которого «моющаяся» поскользнулась и расквасила себе нос. «Чем я ее задела? Такая толстая, тросами не своротишь. А тут упала и орет: «Убили!» Чем же я ее так? Тазиком, шайкой? Такая корова!»
— Тогда корытом, — посоветовал Колесников. — Мол, корыто тяжелое, в руках не удержалось.
— Верно! — обрадовалась тетка. — Верно. Не удержалось в руках. Сама поскользнулась и задела эту халду. — И она шустро побежала ручкой по бумаге.
— Мне никто не звонил? — спросил Колесников.
— Звонил. Брусницын, твой приятель. Спрашивал.
Просил позвонить.
Вот с кем Колесников не хотел сейчас разговаривать.
— Ну а больше никто?
— Кому ты нужен? Не мешай.
Колесников и сам знал, что звонить ему некому. Правда, в последнее время зачастила Тая, все задавала какие-то чепуховые вопросы по хранилищу. Он понимал, не вопросы интересовали Таю… И все же она молодец, как повернула собрание, смелая барышня, но Тая постоянно чем-то его смешила.
Спичек, как всегда, у плиты не оказалось, тетка вечно их куда-то засовывала, но у Колесникова, в спорных случаях, была своя заначка, на крыше пенала, под самым потолком, куда тетка не дотягивалась… Он зажег газ, достал из холодильника кастрюлю.
— Вижу, сегодня грядет большой праздник, — буркнул он. — Гостей ждете, мадам?
— И тебе поднесу, не спрячешься, трезвенник.
— Куда же я от вас спрячусь? — не без горечи вздохнул Колесников. — Только не очень густо для серьезной компании.
— Михаил придет, — пояснила тетка. — Он пустым не приходит.
Михаил был тот самый колченогий железнодорожник, из-за которого как-то в квартиру ввалились дознаватели из милиции.
— Пятнадцать суток оттрубил Михаил. Надо отметить, — тетка перестала писать, в нерешительности водя пером над бумагой. — Как правильно? Корыто или карыто?
— Корыто, — подсказал Колесников. — А за что его, милягу кривоногого.
— В морду дал кому-то. Чуть срок не влепили, за хулиганство, еле отмазался, — тетка взглянула на племянника из-под нависших куделей.
— Корыто, корыто, — повторил Колесников.
— Да знаю, — огрызнулась тетка. — Тебя хотела проверить, — и принялась дописывать объяснительную.
Несколько минут они молчали, занятые своим делом. Колесников не то чтобы любил пельмени, он привык к ним, как привыкают к воде, зачастую не обращая внимания на вкус. Жаль только — горчица кончилась.
Отцедив через дуршлаг, Колесников перекинул пельмени в тарелку, намереваясь уйти к себе в комнату.
— Оставайся тут, — произнесла тетка и отодвинула бумагу.
Колесников привык есть в своей комнате. Но в тоне тетки он уловил беспокойство. Да и вся она сегодня казалась какой-то непривычной.
Колесников сел, отрезал хлеб, придвинул тарелку. Пельмени скользили, увертывались от вилки, словно живые.
— Я, наверно, замуж выйду, — проговорила тетка.
Очередная пельменина выскочила из тарелки и шмякнулась чуть ли не посреди стола. Но тетка промолчала, даже засмеялась. Зубы у нее были красивые, ровные, один к одному. Единственно схожее, что она имела со своей сестрой, покойной матерью Колесникова. Вообще, тетка вся удалась в отца, второго мужа бабушки Аделаиды. Колесников помнил того человека, шумного и озабоченного старика, хоть тот и умер, когда Колесникову было лет семь.
Приподнявшись, Колесников ухватил пельменину пальцами и вернул в тарелку.
— Поздравляю! — прогундел он. — Новость, прямо скажу… ошеломляющая.
— Не бойся. Я к нему перееду жить. Выписываться не стану, а так. Разонравится — вернусь, — прервала тетка. — У него квартирка очень даже. Не то что наша конюшня.
«Конюшня. Сама и сделала», — подумал Колесников, но промолчал, потрясенный новостью. Неужели и вправду ему замаячила другая жизнь? Он почувствовал, как набухли веки, и судорожно сжал скулы, чтобы унять неуместные слезы. Плакса, укорял он себя.
— Да ты чего, Женька, чего? Вот те на, — еще больше растравляла тетка. — Вот дурачок. Выложишь свои книги, никто тебя не попрекнет.
— Да ладно, — Колесников уже справился с собой. — Была у нас семья. Бабушка, твой отец. Моя мама, я… Жили не так уж чтобы хорошо, но как-то… А теперь я радуюсь, что остаюсь один…
— Сам виноват, — тихо и печально проговорила тетка. — Женился бы, привел жену. Жили бы сейчас одни… А то все я да я. Знаешь мой характер. Такая уж уродилась, сама другой раз жалею… Ладно, разъедемся и станем не-разлей-вода, посмотришь. Еще позовешь назад тетю Киру.
Колесников усмехнулся.
— Да! Забыла сказать, — вспомнила тетка. — Звонили с почты, спрашивали тебя. У них там завал с телеграммами. Кто-то заболел, разносить некому.
— Ну их! — отмахнулся Колесников. — Устал.
— А то пойди, выручи… Я пока на стол соберу. Михаил придет, сядем как люди, отметим.
Может, и впрямь сбегать, подумал Колесников, час-полтора похожу, платят, правда, не жирно, да главный доход от получателей — кто полтинником одаривал, а другой и рубль кинет… Колесников посмотрел на часы. Начало девятого, к десяти он обернется.
— Ладно, схожу, — решил он и поднялся. — Чай с вами попью. Если кто позвонит, не забудь, передай.
Воротился Колесников домой, как и рассчитывал, к десяти. То, что в квартире стоит дым коромыслом, он понял уже на площадке. Звуки, обычно повергающие его в уныние, на этот раз манили и возбуждали, еще бы — такая новость!
Михаил сидел босой, в брюках, в сетчатой майке, сквозь которую просвечивала сизая птица с письмом в клюве. Колесников не первый раз видел эту наколку и всегда удивлялся — на письме значился домашний адрес Михаила. «Это старый, — объяснял каждому Михаил. — Кольнул сдуру, на тот случай, если сам объяснить не смогу». Тем самым он не раз вводил в заблуждение молодцов из вытрезвителя, гоняя их по ложному следу.
— А… Родственничек явился, — обрадовался Михаил, оглядывая стол, на котором высилось несколько бутылок. — Садись, дорогой. Выпьем, закусим.
Тетка Кира, одетая в свое лучшее платье из желтого крепа, с кудрями цвета лимона и в туфлях на высоких каблуках, рядом с полураздетым Михаилом смотрелась как большая янтарная роза рядом с еловой шишкой.
— Садись, Женька, распускай пояс, ешь-пей, — приладилась тетка. — Самообслуживайся.
Колесников с охотой присел на придвинутый табурет, между теткой и Михаилом. Это кажется, что разносить телеграммы дело простое, тяжесть от ног подбиралась к пояснице, особенно ныло в икрах.
— Вот, брат, — красное, распаренное лицо Михаила улыбалось наподобие гуттаперчевой маски. — Прозвенел я пятнадцать суток и решил — все, надо завязывать, — он щедро лил водку в граненый вокзальный стакан. — А что мне надо? Заработки, твоим профессорам и не снилось. Квартира. Два ковра…
— И третий есть, забыл? — поправила тетка. — В колидоре.
— Это так, палас. В Ташкенте на утюг обменял… Ладно, считай, три ковра.
— Три, три, — упрямилась тетка. — Холодильник. Телек цветной.
— Ага. Трубку недавно сменил, совсем как новый, — продолжал Михаил. — Но я не об том…
— Вы мне что, приданое перечисляете? — Колесников положил на тарелку колбасу. Давно такой он не видел.
— Ага. Приданое, — обрадовался Михаил. — А что? Отсюда ничего не возьмем. А что у тебя взять? Циклопедии твои? Так их грузовиком не поднять… Словом, все! Крышка! Завязал Мишка, где твоя улыбка! Жаль, детей своих пропил. Врачи говорят, не получится, как ни тужься.
Тетка шутливо стукнула Михаила по загривку.
— А что? Возьмем на воспитание, а? Верно, Кира?
— Мне еще тебя надо воспитать, — ответила тетка. — Сделаю из тебя человека, Мишаня, сделаю… А иначе — переколешь свой адресок.
— На что? — Михаил опустил глаза. Птица с конвертом в клюве выглядывала из-под сетки, словно из клетки.
— На… «С приветом с того света!» — ответила тетка.
— Ишь ты! — радовался Михаил. — Пей, Женька, пока живы! За тетку, за меня. Ты — парень хороший, только несовременный, но ничего, поживешь один, обкатаешься.
Колесников хлебнул водки, словно компота. Поморщился, передернул плечами.
— Пей как человек! — возмутился Михаил. — Не позорь водку.
Колесников покачал головой и, выдохнув, сделал два больших глотка, ополовинил стакан.
— Вот! А притворялся, — радостно уличил Михаил, глядя на жуткую гримасу своего новоиспеченного родственника.
Михаил был ровесником тетки, не так давно, до отсидки, в квартире шумно справляли его сорокапятилетие, — но держался с двадцатисемилетним Колесниковым как товарищ. И подчеркивал это. Поначалу, при первом знакомстве, он еще как-то робел, особенно когда попал в комнату Колесникова, увидел его книги, картотеку… Потом освоился, привык. А сейчас вообще чувствовал превосходство, ничего, что едва закончил семилетку, зато школу прошел, этому слабогрудому фитилю и не снилось.
Колесников перевел дух. В голове поднимались теплые волны, тяжестью падали на глаза. Требовалось усилие, чтобы размежить веки. Сегодняшний день был особенно насыщен. И еще эта водка…
— Ешь больше. И сильно челюстями дави, помогает, — Михаил отхватил кусок колбасы, демонстрируя, как перехитрить хмельную дрему. — И разговаривай больше.
— Иди к себе! — по-доброму решила тетка. — А то совсем с лица сошел, устал за день в своем архиве.
— Да ладно ты, — не соглашался Михаил. — Успеет, ночь длинная. Пусть гуляет. Ты вот что, Женька, — Михаил затормошил Колесникова за плечо. — Спишь, нет?
— Нет… Сморило малость. Сейчас оклемаюсь, — промычал Колесников.
— Я тебе рассказ доложу. Хочешь? За что меня на пятнадцать суток привлекли, знаешь? То-то… Они засчитали хулиганство, а я считаю — патриотизм. Вот! — Михаил смотрел торжественно и гордо. — Поначалу все было как у людей. Вернулся я с оборота, рейс был короткий, до Ярославля. А что оттуда привезешь? Платки только, иногда. Туда еще можно свезти — колбасу, масло. Сдашь оптовикам на товарной, чтобы самому не мараться… Но я не об том… Короче! Пришел с оборота, жду такси. А они как назло будто все поразбивались… Стою. Дождик начинается, но на душе ничего, даже хорошо. Загодя опрокинули по стакану с менялой, что вагон у меня принимал в обратный рейс. Все пересчитали — наволки, простыни. Полотенцев не хватало, видать, дембеля сапоги драили да в окно повыкидали. Но я не об этом… Стопаря мы все же опрокинули. Так что настроение было, чего там на настроение валить! Словом, дождь-паскудник, а такси все нет и нет… Вдруг слышу, рядом кто-то скулит. Оборачиваюсь. Мужчина стоит. Ничего с виду, аккуратный. Вид культурный, правда, без очков… Бог, видать, меня приметил, что тому очки не дал, иначе, сам понимаешь… Словом, спрашиваю: чем ты это недоволен? Скулишь, понимаешь. Дождиком? Так это ж от бога… Нет, отвечает, всем доволен. И морду в сторону тянет. То ли учуял, что от меня стаканом несет, то ли внешность моя не привлекла. Меня чуточку взяло, но я помалкиваю, жду. Стоим. Опять он скулеж поднимает. Прислушиваюсь. Ах, едри тебя в нос — власть ругает. А при чем тут власть? Если дождик, и такси как провалились. Меня задело… Я тебе скажу, Женька, как другу — с пол-оборота завожусь, когда власть ругают. По мне — лучшей и не надо. Всегда сыт, квартира, сам увидишь. Деньги есть, слава богу, не зарплата, так пассажир бедовать не даст. Всегда поможет сколотить копейку… И вообще, в газетах прочтешь — в мире черт те что творится! А мне как у Христа за пазухой. Ну, трудности, так где их нет? У нас вот колбаса вареная — «дирижабль», в Ярославле — платки. Где одно есть, где другое, крутись, живи… Словом, власть мне эта нравится, я за нее любому… сам понимаешь. Так и сказал субчику. Он как взбрыкнет! Дескать, все тебе божья роса… Ну, меня взя-а-ало! Думаю, ну рожа, ну рожа… И не ударил его, толкнул, и то слегка. А он с копыт. И как заорет! Такой вроде гнидистый, а глотка — не передать. Я, честно, испугался, и в сторону… И тут меня за рукав какой-то активист ухватил. Кого я, Женька, не люблю, так этих активистов, мать их! Все люди как люди, а этим все надо, недаром их сажают, сук этих, по статье. Я бы их всех… Словом, тут я не выдержал, сунул кулак активисту, от души…
— А что это милиция сюда пришла, выяснять? — тетка Кира, в отличие от племянника, слушала своего нареченного внимательно. Словно впервые…
— Так я твой адресок дал, спьяна. Свой никак вспомнить не мог, представляешь? — засмеялся Михаил. — А твой когда угодно. Вот что значит любовь, — Михаил потряс за плечо осовевшего Колесникова. -
— Жень! Ты меня слушаешь? Нет? Спишь, что ли? Ладно, иди проспись.
Тахта приняла Колесникова знакомым скрипом.
В разморенных хмелем глазах плавали куски обоев, пожимал балясинами старый шкаф, таращились корешки книг, качался светильник, гоняя причудливые тени.
Колесников решил чуточку полежать, потом подняться, раздеться и уже запереться на ночь — чего доброго, Михаил вздумает продолжить свою историю. Еще Колесников подумал, что хорошо бы позвонить Чемодановой, пока не слишком поздно. С этим и уснул…
Непривычка спать одетым делала сон беспокойным и неудобным. Да и свет мешал… Переборов себя, Колесников поднялся, размежил колкие веки, взглянул на часы. Четверть пятого?! Ну и ну! Значит, он спал, и довольно долго, а казалось, все не может приноровиться, все что-то мешало. Изловчившись, он полез в задний карман, что особенно ему докучал, и нащупал бумагу. Неужели он не все разнес телеграммы? А бумага никак не хотела выбираться из тесного кармана, что впускал лишь пальцы, и то наполовину. Кое-как, кончиками пальцев, он все же прихватил бумагу. Нет, не телеграмма, успокоился Колесников и в тот же миг вспомнил — этот листок Чемоданова сама втиснула в его карман, перед тем как они расстались. Колесников вовсе забыл о нем — то, что произошло, подмело память…
Колесников расправил лист. Слова, выписанные округлым четким почерком, не сразу растормошили полусонное сознание, подобно рачкам, что зарывались в прибрежный песок, после волны. «Янссон, Николаус, гражданин Швеции. Его дед — Зотов, Петр Алексеевич, магистр фармацеи. Петербург. 1916 год. Его отец — Ян Петрович. Его прадед — Зотов, Алексей (отчество не известно) — военный. Прабабка — Ванда Казимировна, католического вероисповедания. Сестра — Аделаида Алексеевна, родилась в Петербурге. Дядя, брат матери, Ванды Казимировны, — Ян Казимирович, жил в Швеции, в Упсала, фармаколог, в честь которого и был наречен именем Ян, отец Николауса. Наследная фамилия Зотовых в интересах фирмы изменена Николаусом Зотовым на Николауса Янссона».
Эта мешанина из имен и фамилий, которая привела бы в растерянность неискушенного человека, профессиональному архивисту так же понятна, как уху музыканта сложная полифония оркестра. Сознание прояснялось. Колесников еще раз просмотрел записку, выстраивая лично для себя весь этот хоровод имен и фамилий вокруг Аделаиды Алексеевны.
Казалось, в тишине спящей квартиры звучал повелительный голос бабушки Аделаиды. Она перечисляла ушедших родичей, копошась в старом шкафу… Выходит, этот Николаус Янссон не кто иной, как внучатый племянник бабушки Аделаиды, а, стало быть, ему, Евгению Колесникову, приходится двоюродным дядей или, во всяком случае, родственником… Ну и дела! Чего же он хочет, этот родственник? Разыскать документы, проливающие свет на вклад, внесенный в российскую фармакологию магистром фармацеи Зотовым Петром Алексеевичем. А главное — подтвердить приоритет в технологии изготовления какого-то лекарства.
Все эти вопросы, вскользь услышанные Колесниковым тогда, в читальном зале архива, сейчас возникли в памяти с особой четкостью.
Но почему Чемоданова не нашла никаких документов? Или их нет вообще, пропали, сгинули за долгие годы? Или их нет в архиве, точнее, в нашем архиве? Или они есть, но попали в другой фонд? Или они есть, но за пределами архива, в другом месте, например… например, в этой квартире? А?! Как вам это понравится? В комнате, что занимала бабушка, на антресолях, куда никогда никто не заглядывал при ее жизни, а тем более после кончины. В этой квартире, в этой «конюшне», можно найти все что угодно. При таком кавардаке… Сколько раз Колесников порывался навести порядок хотя бы на антресолях и всякий раз откладывал, пугаясь их дремучего вида. Ему хватало возни в хранилище. И верно говорят — сапожник без сапог… Во всяком случае, какие-то дополнительные сведения он получит, не исключено.
Колесников возбужденно кружил по комнате, порываясь немедленно приступить к реализации идеи. Жаль, что еще так рано. Переполошит квартиру, тетка ему такое не спустит, загонит обратно, да еще со скандалом, в пять утра. Но в туалет-то он может пройти в конце концов?
Осторожно ступая, Колесников вышел из комнаты. В квартире стояла нежилая тишина. Пустотой веяло из распахнутой двери теткиной комнаты.
Колесников шагнул на кухню. Предрассветная сутемь, что разлилась от окна, падала на чисто прибранную кухню. Горка тарелок высилась у мойки, стаканы, ножи-вилки. На краю стола белел клочок бумаги. Колесников подобрал его, включил лампу. Не так уж часто баловала тетка записками своего племянника. А тут такая вежливость… И «дорогой Женечка», и «если хочешь — еда в холодильнике, ешь безвозмездно, все равно пропадет», и то, что она с Михаилом уехали на «ту квартиру». В конце даже приписка: «Целуем, тетя Кира и дядя Михаил».
Колесников усмехнулся, радуясь пустой квартире. Сейчас он займется антресолями, повезло с этой женитьбой… Кажется, еще что-то приписано на обороте листка? «Звонил Брусницын. Сказала, ты спишь, будить не стану. Позвони ему, надоел».
3
Треснутый корпус телефонного аппарата, оклеенный для крепости голубой изолентой, теперь напоминал лицо пациента зубоврачебного кабинета, измученного флюсом.
Брусницын поднял трубку, услышал зуммер, успокоился — работает. Угораздило его задеть ногой шнур. При этом Брусницын не мог прийти в себя от изумления, что грохот свалившегося аппарата не разбудил жену… и обидело — так крепко спать после всего, что он ей рассказал?! Брусницын подошел к двери спальни, прислушался. Спит, горестно подумал он, жалея себя. Кровать дочери пустовала. Катька три дня жила у родителей жены, те обожали внучку и часто забирали к себе, вместе с учебниками и всеми причиндалами…
Волнение, измочалившее Брусницына на собрании, улетучилось. Немного саднило плечо — падая, он неудачно подставил локоть и растянул сустав. Конечно, выходка этой психопатки-аспирантки застала Брусницына врасплох, но, признаться честно, он забыл о ней вскоре, как оставил архив. И если бы не саднившее плечо, ему казалось бы, что все произошло не с ним, Анатолием Брусницыным, все произошло с другим человеком. А он лишь наблюдал со стороны. Как его озадачивало собственное поведение, после того как, не владея собой, распахивал плотно прикрытую дверь во время грозы, сильного ветра и прочих природных возмущений.
Вначале весь зал ему заслонило лицо той психопатки, ее глаза, а в дальнейшем все происходило, словно в накате сильной волны — общий гомон, мелькание рук, голов, предметов. А волна, протащив все это перед глазами Брусницына, угомонилась. Точно он пребывал в помещении один, а те, кто еще копошился между рядами, виделись ему отдаленно.
Потом — лестница, темный подъезд, набережная, полупустой автобус… И только когда вышел на своей остановке, сознание окрепло, и он показался себе другим человеком. Даже походка, обычно мягкая, осторожная, сейчас с каждым шагом скрепляла раздрызганный организм. Тот самый «инкрет», гормон внутренней секреции, о котором Брусницын вычитал в словаре, казалось, сейчас выделяется в кровь, пробуждая активность, жажду действий. Он не вдавался в причины такого резкого изменения в мироощущении, он просто жил сейчас этим, вдыхая свежий вечерний воздух. Таким себя Брусницын не знал… Не знала таким его и жена.
Зоя с подозрением смотрела, как Брусницын возвращается в столовую из ванной комнаты, умытый, причесанный, садится за стол.
Зоя не стала выговаривать мужу за долгое отсутствие, хотя и могла — букинистический магазин, где он обычно задерживался, два часа как закрыт.
— Ты сегодня какой-то не такой, — отметила Зоя, придвигая селедку.
— Бит был, — ответил Брусницын. — При всех.
— Вот как?! — Зоя бросила недоверчивый взгляд на мужа. Внешне никаких особых признаков, разве что левая щека чуть припухла. Беспокойство росло. От Брусницына она ждала чего угодно, недаром водила на консультацию к знакомому психоневрологу Веньке Кузину.
— Толя! Ты занес родителям долг? Двадцать пять рублей.
— Нет. Не успел.
— Деньги при тебе?
— Нет.
— Я как чувствовала. Побили и отняли деньги?!
— Нет. Деньги я сам отдал. До того, — Брусницын с подчеркнутым спокойствием взглянул на жену. — Ну?!
— Знаешь, когда я выходила за тебя замуж, думала, что мне повезет больше, — сдерживалась Зоя, она чувствовала, что все не так просто — побили, отняли деньги.
— Судьба сыграла с тобой злую шутку, — ответил Брусницын. — Я предупреждал тебя.
— Брось валять дурака! — вскипела Зоя и швырнула в тарелку нож.
Брусницын не испугался. Он уже был не тем Анатолием Брусницыным, каким Зоя могла его видеть еще сегодня утром. Он вскинул на жену печальные карие глаза, в которых, как ему казалось, должны сверкать дьявольские блики. Подобрал со стола блюдце и с силой бросил на пол. Блюдце разлетелось на куски, точно маленький белый взрыв.
— Я не позволю на себя кричать! — внятно проговорил Брусницын онемевшей жене.
«А?! Притихла? — подумал он. — Оказывается, ты не такая уж и боевая, как обычно представлялась мне. Просто я всегда тебе уступал, ты и наглела».
Этот внезапный эпизод вдруг разросся в его сознании до серьезных обобщений, увязываясь с тем, что произошло на собрании. Подводя к мысли, что решительность поступка пробуждает если не понимание, то во всяком случае серьезное к себе отношение… И в той истории — он не хотел обидеть Гальперина, он хотел заявить о себе. Что он не слабовольный и мягкохарактерный Анатолий Семенович, которым можно помыкать, держать на вторых ролях. Он другой, он может постоять за себя, проявить твердость. Множество примеров, когда коварство оборачивалось всеобщим уважением. И тем большим, чем обнаженней проявлялось коварство. Ибо люди видели в этом позицию, принципиальность и, шушукаясь по углам, осуждая, все равно отступали, покорялись…
— И все же… ты расскажешь наконец, что произошло? — произнесла Зоя, уводя в сторону взгляд. Она перебирала пальцами, и обручальное колечко стучало о стол сухим звуком птичьего клюва.
Брусницын рассказал все, с самого начала. Ровно, бесстрастно, почти без пауз, как хорошо выученный урок. Лишь раз его голос дрогнул, когда вспомнил выражение лица аспирантки.
Зоя, со своей крупной фигурой, которая, казалось, может перетянуть двух таких, как Брусницын, сейчас словно уменьшилась в объеме. Она сидела ссутулившись. И сейчас, с выставленным вперед острым подбородком, ее обычно привлекательное лицо выглядело некрасивым и злым.
— Ну, так что? — прервал затянувшуюся паузу Брусницын.
— Зачем ты рассказал мне все это? — спросила Зоя, не поднимая глаз.
— Как зачем? — усмехнулся Брусницын. — Ты интересовалась, куда подевались двадцать пять рублей.
Зоя выпрямилась. Встала из-за стола, отбросила носком осколок блюдца.
— Хотел своим откровением унизить меня? Втоптать, отомстить за свою покорность, да?
Брусницын в изумлении раскрыл рот. Такой реакции жены он не ждал…
— Что за чушь?
— Не чушь, Толя! Хотел выглядеть в моих глазах решительным человеком, способным на поступки… Чтобы я знала свое место?
Воистину трудно предопределить логику женского ума. О чем Брусницын немедленно и заявил.
— Врешь! Ты рассчитывал на это, — сильно произнесла Зоя. — Ты поступил подло, Толя. Как последний подонок. Ты добил человека, которого уже и так ошельмовала толпа. Но это не все… Он хотел поставить тебя на свое место, оценил твои способности… Если бы ты искренне был возмущен поступком Гальперина. Или там его сына… Черт с тобой! Но тебя толкнуло другое — не оказаться за бортом. Ты рассудил, что все, чего бы ни коснулся после этой истории Гальперин, — обречено на неудачу. И ринулся на него вместе со всеми. Но у тебя не хватило ловкости. Ты все сделал грубо.
Брусницын уловил в этих фразах жены не порицание поступка, а упрек в неловкости. Это его приободрило.
— Ничего. Научусь! — проговорил Брусницын.
— Нет, ты меня не понял, — перебила Зоя. — Ты… Ты — сукин сын, Толя. Будь я на месте этой аспирантки, я бы тебя стерла в порошок…
Губы Брусницына дрогнули. Неврастеник, он переходил из одного состояния души в противоположное мгновенно. Горло сдавливали спазмы, а веки набухали слезами. Острое лицо Зои выглядело страшнее, чем у той аспирантки. Взгляд ее узких глаз, казалось, полосовал Брусницына…
— Это называется жена, — пролепетал он.
— Сейчас ты поедешь к Гальперину! Бросишься на колени, ясно?! — выкрикивала Зоя. — Именно сейчас! Иначе ты всю жизнь будешь таскать на шее этот камень. И люди от тебя отвернутся. Если ты кого и привлек своим поступком, так это мерзавцев. Ясно?
Зоя смотрела на расплывшееся лицо мужа. На жилку, что пульсировала на широкой залысине, словно пытаясь вырваться из-под кожи, на припухший толстый нос… Она старалась справиться с собой.
— Я понимаю, тебе очень хочется сидеть в кабинете Гальперина, работать, показать, на что ты способен… Но я прошу тебя, Толя, ради Катьки, ради себя, ради меня… Пойди к Гальперину. Сейчас. Немедленно. Придумай, что хочешь… Был в состоянии невменяемости, не давал себе отчета… Не знаю, но пойди.
Зоя ушла к себе, откидывая в сторону случайные осколки блюдца.
Брусницын сидел потухший, с вялыми руками. Судорожно втягивал носом воздух, глотая горьковатые комки, взбрыкивал головой и что-то бормотал. Не зная всего, можно было сравнить его сейчас с обиженным ребенком. Впрочем, в душе он себя таким сейчас и считал. Протяжно вздохнув, Брусницын поплелся в прихожую, натянул плащ, в ворохе тряпья разыскал кепку, нахлобучил и вышел из квартиры.
Он дважды обогнул свой громадный дом. Заглянул в сквер, что у кинотеатра «Луч». Пустые скамейки нагоняли тоску. У самого выхода, под ртутным светом фонаря, сидел пожилой мужчина и читал газету. Он оглядел Брусницына поверх листа и вновь уткнулся в газету. «Живут же люди, — тоскливо думал Брусницын. — Без забот, сидят, читают газеты, а ты… как пес…»
На цоколе здания кинотеатра под прозрачными козырьками висели телефоны-автоматы. Брусницын подлез под ближайший козырек и снял трубку. Колесникова дома не оказалось, отвечала тетка. Обычно ее голос раздражал Брусницына. На этот раз тетка разговаривала мягко, почти доброжелательно.
Брусницын повесил трубку и вновь отправился вышагивать вокруг дома… Нет, ни с кем он советоваться не станет. Ни с Колесниковым, ни с Зоей, ни с богом, ни с дьяволом, он сам себе голова, его час. Он изложил Зое факты, но не смог передать глубины состояния, толкнувшего его на этот поступок, — подобное передать нельзя, подобное надо прочувствовать, пережить, во всей сложности. И если уж он вступил на этот путь, надо идти до конца, не оглядываясь и не советуясь. Он больше ничего не станет рассказывать Зое…
Брусницын вернулся домой. Спит Зоя или нет? Мягко ступая, он прошел в спальню. Тихие носовые звуки ритмично делились паузами. Спит, приободрился Брусницын. Если сон сморил Зою, значит, не так уж она и переживала все… А… Конечно, все это так обыкновенно, так понятно. Брусницын прошел в комнату и тут неловким движением задел телефонный шнур. Аппарат свалился с невероятным грохотом. Брусницын замер.
Зоя продолжала спать.
Брусницын забрался в кресло, включил торшер. Поставил на колени пораненный телефон. Хотя бы кто-нибудь позвонил, чтобы убедиться в исправности механизма. Просидел полчаса, никаких звонков. Брусницын вновь накрутил номер телефона Колесникова. И опять нарвался на тетку. Видно, та уже набралась — слова расплывались, мешали друг другу. Тетка ответила, что Колесников спит и будить его она не станет. Просить Женькину тетку перезвонить ему, чтобы проверить состояние аппарата, Брусницын не отважился… «Это ж надо, — тоскливо думал Брусницын. — Некого попросить о такой чепухе. Зойка нашла бы десяток подруг, а я? Нет, надо жить иначе, иначе. Сорок лет, а как в пустоту. Сплошные чужие судьбы, документы, архивные записи. А собственная жизнь?!»
И когда раздался телефонный звонок, Брусницыну показалось, что он ослышался, поднял трубку лишь на третьем или четвертом сигнале. Голос в трубке звучал хрипловато, простуженно. Как всякий простуженный голос, он мог принадлежать как мужчине, так и женщине…
— Анатолий Семенович? Извините, — произнесли в трубке без особого смущения. — Я уже звонил, но было занято, и решил, что вы еще не спите.
— У меня аппарат упал, пришлось латать, — ответил Брусницын. — Простите, с кем я разговариваю?
— Ну, брат… Не годится своих не узнавать, — без обиды укорил голос. — Хомяков я, Ефим Степанович.
Брусницын мучительно вспоминал, кто такой этот Хомяков?
— Не вспомнили? А еще сотрудники… Вместе на собрании, в президиуме, стояли… Ну, тот, что у Варга-сова с вами познакомился…
— Ах, вот вы кто, — опешил Брусницын. — Я как-то сразу и… Слушаю вас, Ефим Степанович, — без энтузиазма добавил Брусницын.
— Ну, вы дали там… Эффектно, что ни говори. Я даже позавидовал. Правильно, брат. Так им и надо.
Брусницын молчал. Звонок был ему крайне неприятен. Неужели этот тип ставит себя вровень с ним? Странность человеческой натуры: казалось, своим поступком Брусницын приблизил себя к Хомякову, и в то же время сейчас он чувствовал неловкость, даже брезгливость. Ну и союзнички же у него! Ему хотелось отчитать Хомякова, поставить на место.
— Ну, что ты молчишь? — прохрипел Хомяков. — Невежливо…
— Что это вы со мной на «ты»? И потом, вы меня не так поняли, — начал было Брусницын.
— Оставь ты эти фигли-мигли… Не хитри. У Варга-сова я решил — пришибленный ты какой-то. А на собрании — ой-ой-ой…
Брусницын бросил трубку на рычаг. Прикрыл глаза. Это был удар ниже пояса. Даже Зоя со своей истерикой так его не встряхнула, как этот тип.
Вновь раздался звонок.
— Да? — вяло проговорил Брусницын.
— Что там с твоим телефоном?! — проговорил Хомяков. — Барахлит? Выброси к чертям собачьим.
Брусницын молчал.
— Так вот, Анатолий, я вижу, ты в затруднении некотором… Долги, понимаешь, делаешь. Переживаешь, спешишь вернуть… Но ты мне приглянулся, человек решительный… Я, Анатолий Семенович, не бедный. И в архив ваш поступил из любви к истории нашей… Так что, сделай одолжение, брат, возьми у меня в долг. Скажем, на год. Рублей пятьсот, можно и более… Отдашь, когда будут. Я от чистого сердца… Да ты не сопи в трубку, не сопи. Бери! Раз такое стеснение…
— Спасибо, — пробормотал растерянный Брусницын.
— Спасибо — да? Или спасибо — нет? — наседал Хомяков.
— Извините. Я себя неважно чувствую, — Брусницын прижал ладонью рычаг.
Трубка лежала на аппарате подобно черной пиявке. Брусницын покупал пиявок в аптеке, когда хворала мать. Его всегда поражало, как, насытившись, пиявки бездыханно падали. А его сосед, шустрый паренек, говорил, глядя на пиявку: «Жадность фраера сгубила…»
Брусницын сидел тихо, с аппаратом на коленях.
Телефон больше не звонил.
4
Стыд жег Чемоданову подобно свежему горчичнику. Она была убеждена — если стянуть кофту и взглянуть в зеркало, на груди проявится горячий след.
Стыд отражался и на лице, плавал в черных глазах, даже чем-то изменил голос.
Соседка, Майя Борисовна, заметила состояние Чемодановой, едва та появилась в квартире.
— Ниночка, что случилось? — произнесла она. — К Сидорову вызвали врача, пусть заскочит и к вам, я попрошу. У вас температура, я вижу.
— Ах, отстаньте, — оборвала Чемоданова, направляясь к себе. — Извините, Майя Борисовна. Если будут звонить, меня нет дома, прошу вас.
— Уже звонили, — не удержалась Майя Борисовна. — Мужской голос.
— Вот, вот… Прошу вас. И на женский голос тоже. Ни для кого! — и ушла к себе, как провалилась.
Не снимая куртки, Чемоданова втянула себя в теплую глубину кресла. Из смятения мыслей, мучивших ее с тех пор, как началось собрание, она ясно выделила одно — она не сможет завтра пойти в архив. Без всяких бюллетеней, без всяких формальных причин — не пойдет. Что будет потом, безразлично. Она не может видеть этих людей. У нее есть три дня, что скопились к отпуску, за донорство…
Перед ее мысленным взором возник бурлящий зал. В уши ломились выкрики, а в ноздри проникал тугой кислый запах толпы, словно она и не покидала помещения, а по-прежнему стоит, прильнув спиной к холодному радиатору. Ей представлялось, что кто-то другой в эту минуту вспоминает собрание, приобщая к толпе ее, Нину Чемоданову. И становилось еще более стыдно. Но ведь она ничем себя не проявляла, просто находилась в зале. Как и многие другие, она молчала, укоряя себя в трусости. А когда на сцену выполз этот субъект, новый подсобный рабочий, и принялся обличать Гальперина, она не выдержала и ушла. Поднялась к себе, хотела закончить работу, но все валилось из рук…
На автобусной остановке она увидела Тимофееву. Как нередко бывает при встрече с людьми небольшого роста, все произошло внезапно. Словно среди травы и палых листьев вдруг попадается случайный гриб. Ну, точно! На остановке собралось довольно много людей, а автобуса все не было и не было. Чемоданова вклинилась в толпу, хотелось быть ближе к месту, где, возможно, окажутся автобусные двери. Обошла сухопарого военного с портфелем и нос к носу оказалась с Тимофеевой. Чемоданова растерялась. Тимофеева взглянула из-под мягкого козырька вязаной шапочки.
— Тоже ушли? — проворчала Тимофеева.
— Последовала вашему примеру, — произнесла Чемоданова первое, что пришло в голову.
— Буду я там оставаться. Хотела помочь дураку, а он меня взашей прогнал. Пусть теперь отбивается от этой стаи, — Тимофеева оглянулась: — А что, давно не было автобуса?
— Я только подошла.
— Ну?… Ну-ну! Пройти до троллейбуса, что ли? — как бы приглашала она Чемоданову.
Та кивнула. Почему, и сама не знала… Они стали выбираться из толпы. Сумка Тимофеевой зацепилась за портфель военного.
— Вот еще! — Тимофеева рванула сумку.
Военный неуклюже пытался вывернуть портфель.
— Ах, господи ты боже ж мой, — взорвалась Тимофеева. — Да не вертитесь, генерал. Я сама разведу!
— Я не генерал, — буркнул военный.
— И никогда им не станете, — Тимофеева переменила руку, и сумка легко освободилась.
— Беда с мужиками. Бестолковщина. Мой тоже такой. Все я да я.
Она бодро вышагивала рядом с Чемодановой, и кончик носа забавно высовывался за крутым абрисом упругой щеки. Сумка, прижатая к боку, лежала неподвижно, точно на полке.
— В магазин зайдете? — спросила Тимофеева.
— Нет. Пожалуй, я прямо домой.
До гастронома ходьбы не более пяти минут. И тут Чемодановой захотелось поговорить с Тимофеевой. Она не помнила, когда оставалась с Софочкой наедине. Распри постоянно лихорадили их отделы, превращая любое общение в непременное выяснение обид или, в лучшем случае, обсуждение служебных проблем… А вот так, идти по улице вдвоем с Софочкой…
Но это был лишь порыв. Впечатление от собрания у Чемодановой еще не выветрилось, да и Тимофеева пребывала не в настроении.
— Лучше помолчим, — Тимофеева предугадала намерение своей спутницы.
Из арки дома, мимо которого они проходили, пятясь задом, выползал автофургон. Женщины бросились в сторону, точно куры. Придя в себя, Тимофеева в нетерпении пританцовывала, дожидаясь, когда из арки покажется кабина фургона. Приподнявшись на носки, она подергала ручку двери. Фургон замер, точно дом. Над приспущенным стеклом высунулось испуганное лицо водителя. Нестриженные вихры нависли над лбом, падали на глаза.
— Ах, стервец! — захлебнулась Тимофеева. — Еще бы секунда… Ты в своем уме, я спрашиваю?!
— Ты что, тетка, ты что?! — отбивался парень. — Что, не видишь, транспорт маневрирует?!
— Я тебе покажу, как он маневрирует. Запишу твой номер. Как твоя фамилия?
— Иванов, Петров, Сидоров! — проорал в ответ парень, приходя в себя от испуга. — Думал, задавил, а она живая, — и тронул машину, ухая клаксоном, точно филин.
Тимофеева, наклонившись, заспешила следом за пятящимся фургоном, ладошкой сгоняя грязь с дощечки номера. Водитель поддал газ, и фургон отпрянул от Тимофеевой. Так она и осталась, с опущенной к земле ладонью.
— Ничего, ничего! Я все разглядела, — Тимофеева погрозила водителю перепачканным кулачком и добавила вполголоса: — Твое счастье, что я ничего не разглядела.
Чемоданову душил смех.
— Точно наш Колесников, — ворчала Тимофеева, вытирая ладонь платком. — Такой же охламон.
«И вправду, чем-то похож на Женьку», — подумала Чемоданова, зябко пожимая плечами.
— Такой же безалаберный дурень, — повторила Тимофеева. — Обязательно задавит кого-нибудь… Гляди, гляди, включил все лампочки с перепугу! — с детской радостью воскликнула она.
Фургон удалялся, тускнея габаритными огнями, хотя еще было достаточно светло.
Но настроение у Тимофеевой переменилось. Случай с фургоном, казалось, встряхнул ее, подвел к черте, переступив которую она превращалась в привычную Софочку.
— Самонадеянный гордец, — произнесла она, догоняя Чемоданову широким шагом. — Он всегда был гордецом.
— Кто, Колесников? — удивилась Чемоданова.
— При чем тут Колесников? Я говорю о Гальперине.
Весь дальнейший разговор строился подобно игре в бадминтон, касаясь то Колесникова, то Гальперина. Следить за репликами Софочки было довольно утомительно.
— Когда я узнала обо всем, я ему сказала: Илья Борисович, это не ваше дело. Вы потеряете здоровье. «Мой сын, мой сын!» Какой он вам сын? Биологически — да, а по близости души? Можно иметь детей и в то же время их не иметь… Аркадий годами не испытывал желания видеть отца. Гальперин мне рассказывал, да и сама знаю, через общих знакомых. Аркадий вспоминал отца от случая к случаю. Отец болел три месяца, кто его навещал? Я и еще несколько друзей. Однажды прихожу, он улыбается счастливо. В чем дело? Аркадий забегал, говорит. Потом узнала, что сынок явился денег просить, машину покупал, денег не хватало. И опять как в воду провалился.
Тимофеева остановилась, придержала Чемоданову за рукав. И прохожие их обходили.
— Понимаю, Женя Колесников. Тому действительно трудно. Дома сложности с теткой, зарплата небольшая… Но Аркадий? Дед и бабка со стороны матери — обеспеченные люди, единственный внук. Да и сам на ногах крепко стоит, способный инженер… И — на тебе, выставил отца! Представляю, что там сейчас делается, на собрании… Вы, судя по всему, не до конца отсидели?
— Да, я ушла. — И Чемоданова рассказала о том, что произошло на собрании. — Я ушла, когда на сцену полез подсобный рабочий Хомяков. Не выдержала.
— Батюшки?! — удивилась Тимофеева. — И этот?! Откуда он взялся, интересно? Я с Хомяковым уже познакомилась — привез дела, свалил на подоконнике. Сама знаешь: если дела оставлены в случайном месте, они пролежат там неучтенными до всемирного потопа. Выдала я тому Хомякову по первое число. Но разве уследишь?…И он, значит, накинулся на Гальперина?
— Накинулся. И я ушла.
— Предупреждала я Гальперина, что полезут из всех щелей. И полезли. Почему я тогда вышла к трибуне? Колесникову ответить? От Шереметьевой отбиваться?! Смешно! Хотела хоть чуть-чуть отвести удар от Гальперина. А, что и говорить?!
Дом, мимо которого они шли, выставил на улицу влажную серую стену, в трещинах которой змеился мох и рыжели застарелые потеки. Грубая скамейка, сколоченная сердобольным умельцем, стояла неокрашенная, стыдливо, по-деревенски прижимаясь к стене…
— Посидим? — неожиданно предложила Тимофеева и, не дожидаясь согласия, остановилась, подобрала полы пальто и опустилась на скамейку. Чемоданова присела рядом.
— Ноги что-то… в лодыжках ноют. Купила сапоги, но никак не привыкну, просто беда, — вздохнула Тимофеева. — Прав Колесников, на пенсию пора выметаться.
— Что вы?! — искренне воскликнула Чемоданова. — Вы заряжены здоровьем.
— Только на поверхности, — усмехнулась Тимофеева. — Что-то вроде из области физики… А Колесников, я вам скажу, — не ожидала от него такой прыти. Возмущалась этим письмом, а послушала сегодня и подумала: не каждый решится на подобное в наше время, уверяю вас. Кстати, говорят, он влюблен в вас, ходят слухи.
— Ну, что вы, — вплетая какую-то ерническую интонацию, произнесла Чемоданова. — Так сразу и влюблен!
— Да, да… Я слышала. А что? На сколько он младше вас?
— Не знаю, — обескураженно ответила Чемоданова. — Мне тридцать четыре.
— А ему двадцать семь… Да. — Тимофеева сразу и не решила — большая разница или нет. Она искоса оглядела Чемоданову и милостиво улыбнулась, словно позволяла Чемодановой не обращать внимания на такую чепуху.
Чемоданову тронула наивность суровой Софочки. Как получилось, что такое кроткое с виду существо постоянно вызывало брожение в архиве? Сидит рядом, словно мама. Или бабушка…
Чемоданова как-то отдалилась от своих родных. После окончания школы в Хабаровске она уехала учиться «в Европу», закончила пединститут, да так и осталась в славном городе Л., вдали от Хабаровска, на долгие годы. Билеты до Хабаровска дорогие, а отпуск короткий. За все время только раз позволила себе такую роскошь. И убедилась, что родители не очень пекутся о ней. Среди своих пятерых братьев-сестер она отрезанный ломоть. Нет, вражды не было, наоборот, ей радовались. Но уехала и… все по-прежнему, даже поздравительные открытки стали редкостью.
— У вас мать-отец живы? — Тимофеева словно угадала ее мысли.
— Да, — улыбнулась Чемоданова. — В Хабаровске живут. Что это вас заинтересовало?
— Вспомнила сына Гальперина, — вздохнула Тимофеева. — Несправедливо, несправедливо. Родители — заложники своих детей.
— Несправедливо другое. Люди поставлены в условия, когда родители стали заложниками детей, так точнее.
— Возможно. — Тимофеева все оглядывала идущих со стороны архива, нет ли среди них знакомых лиц. — Не вернуться ли нам обратно?
— Вы — славный человек, — сердечно произнесла Чемоданова.
— Уже слышала сегодня, — ворчливо и не без кокетства ответила Тимофеева.
— Нет, нет. На самом деле. Я вас, в сущности, не знаю. Работаем вместе столько лет.
— Еще бы! Из другого стана… Ладно, ладно. Я разная — и рябая, и гладкая. — Из-под вязаной шапочки Тимофеевой выпала шоколадная прядь, просеченная бледно-красными нитями.
«Господи, она красит волосы хной?» — почему-то удивилась Чемоданова и улыбнулась про себя.
— Хочу задать вам вопрос, Софья Кондратьевна.
— Насчет Шуры Портновой?
— Да… Эта история нас обескуражила.
— Что думает обо мне ваша Шереметьева, меня мало волнует…
И Тимофеева рассказала о том, как ее вызвал директор. В кабинете кроме директора находился мужчина, который представился следователем. Он предложил Тимофеевой не привлекать внимания к магазину «Старая книга». И в частности, оставить в покое Шуру Портнову. В детали он не посвящал, лишь отметил, что со стороны Портновой была проявлена банальная служебная халатность, не более. Просил лишних вопросов не задавать, а главное — оставить в покое Портнову, во избежание ажиотажа вокруг букинистического магазина…
— Видно, они раскручивают какой-то криминал, а тут мы с Шурой возникаем, можем вспугнуть, — закончила свой рассказ Тимофеева.
Бесформенные широкие губы ее кривились. Подобное происходит, когда видишь что-то неприятное, но крикнуть нельзя, стыдно.
Такой она и запомнилась Чемодановой.
Она сидела тихо, сливаясь с покоем комнаты. Казалось, тело разъялось на множество частиц, перемешалось с каждым предметом, что уплыл в темноту, и лишь стыд, испуганный и жаркий, все не проходил, захватив ее целиком, и материализовался, принимая форму головы, рук, плеч… «Интересно, — вяло подумала Чемоданова. — Вернулась Софочка на собрание?» — она вновь вспомнила окрашенные хной волосы Тимофеевой и улыбнулась.
За стеной послышались шаги. В дверь постучали.
— Ниночка! Вы покажетесь доктору? — послышался голос Майи Борисовны. — Он уходит.
Чемоданова не ответила. Голоса за стеной еще немного потолкались, хлопнула входная дверь, тряхнув волной перегородку.
И вновь тягучая задумчивость сковала Чемоданову. Как ей было поступить тогда, среди взбудораженной толпы? Честно говоря, на какое-то мгновение и ей самой казалось: неспроста раздухарился народ. Возможно, не отъездом сына Гальперина был возбужден, а самим Гальпериным. Когда еще представится возможность куснуть этого гордеца, с его острым языком и высокомерием… Мысли накатывались и уходили, растворялись… Облик гневной Насти Шереметьевой сменился унылой фигурой Жени Колесникова. Удрученный Гальперин теснил притихшую, почти элегическую Тимофееву… В памяти возникали черты Шуры Портновой, Мирошука, следователя, шведского гражданина Янссона, бабки Варгасовой…
Несколько раз сознание прояснялось. Сквозь дрему доносился звонок телефона и голос Майи Борисовны сообщал кому-то, что Чемодановой дома нет, когда придет — неизвестно.
Собравшись, Чемоданова поднялась с кресла. Есть не хотелось. Только спать. Надышать тепло в подушку, прижаться щекой и уснуть…
Первой назавтра позвонила Шереметьева. «Почему не пришла на работу? Заболела?» — спросила Шереметьева. «Нет. Не хочу никого видеть, — ответила Чемоданова. — Никого. А тебя в особенности!» — «Ты с ума сошла! — растерялась Шереметьева. — Это прогул!» — «У меня есть дни в счет донорства. Впрочем, мне все равно!» — Чемоданова повесила трубку.
Постояла у аппарата, раздумывая — позвонить Гальперину или нет? Номер домашнего телефона остался в записной книжке, на работе.
Вот что, она займется сегодня уборкой. Давно пора. А пока послушает музыку… О! Вот, Вагнер. Валькирии… Это поднимет дух, разгонит хандру.
Убаюканная музыкой, Чемоданова задремала. Разбудил ее стук в дверь и простуженный голос Сидорова.
— Нина Васильевна! Он сидит на лестнице больше часа. Я вызову милицию.
— Кто сидит? — спросила в дверь Чемоданова.
— Какой-то тип, — ответил Сидоров. — Говорит, ваш сотрудник. Майя Борисовна не хочет вас тревожить. Примите меры.
Чемоданова вышла в коридор. Сидоров строго сомкнул губы и смотрел на Чемоданову с брезгливым осуждением. Ему давно не нравился образ жизни молодой соседки, но чтобы мужчина сидел на лестнице, такого еще не было.
— Вы, кажется, болеете? — проговорила Чемоданова.
— Да, болею… А этот тип меня беспокоит. Наша квартира имеет репутацию. А тут сидят на лестнице среди белого дня, — горячился Сидоров, чуть ли не наступая на пятки Чемодановой. — Что скажут люди?!
— Сидоров! — крикнула из глубины коридора Майя Борисовна. — Вам не велели вставать с постели. Вы разносите микробы.
Сидоров остановился и ответил с достоинством:
— Я, мадам, микробов не разношу, — тем самым он ясно дал понять, от кого надо ждать микробов.
Чемоданова приблизила лицо к «глазку». Оптический фокус метнул в далекую глубину сидящего на ступеньках Колесникова. И он глядел из этой глубины жалко и покорно.
— Вы его знаете? — злорадно спросил Сидоров.
Чемоданова отодвинула засов. Сидоров прытко отбежал в сторону, придерживая у горла лацканочки больничной пижамы, он боялся сквозняка.
— Колесников! — крикнула Чемоданова. — Иди домой. Тебя могут заразить гриппом. У нас карантин.
Колесников приподнялся. На его лице сияла улыбка. Он прижимал к груди какую-то папку. Судя по всему, он не понял, о чем просит его Чемоданова.
— Да, да! — выкрикнул Сидоров, бывший комендант оперного театра. — Идите отсюда! Здесь не дом свиданий.
Чемоданова бросила на соседа яростный взгляд. Ах так?! И, широко распахнув дверь, жестом пригласила Колесникова в квартиру.
— Я буду жаловаться! — оскорбленно оповестил Сидоров.
Чемоданова оттеснила спиной бывшего коменданта.
— Вторая дверь направо, — проговорила она вслед Колесникову.
Подскочившая на шум Майя Борисовна оглядела незнакомого молодого человека и перевела на Чемоданову недоуменный взгляд — как? И это герой вашего романа?! Сидоров пожал плечами — дожили! Кого принимают в нашем доме! Форменный клошар — бывший комендант не раз слышал это слово из уст враждующих между собой актеров, вернувшихся из гастролей по Франции.
— А если что-нибудь пропадет? — отчаянно крикнул Сидоров. — У нас все на виду.
— Сидоров! — с достоинством одернула Майя Борисовна. — Что у вас может пропасть?
— Вы всегда защищаете эту особу, — захныкал Сидоров.
Чемоданова следом за Колесниковым вошла в свою комнату, с силой хлопнула дверью.
— Странный человек, — смущенно проговорил Колесников. — Совсем меня не знает и так…
— Не обращай внимания, — буркнула Чемоданова. — И скажи ему спасибо, так бы я тебя и впустила, — она указала гостю на кресло.
Но Колесников все стоял посреди комнаты, смотрел на Чемоданову и продолжал улыбаться.
— Я даже отчаялся, — произнес он. — Звоню по телефону, отвечают — тебя нет. Нет и нет, нет и нет. Пришел, опять тебя нет. Решил сидеть и ждать, — его светлые глаза сияли неподдельной радостью.
— Почему ты не на работе? — в голосе Чемодановой скользнули мягкие ноты.
— Я в местной командировке, в копировальном цехе, — Колесников переминался с ноги на ногу.
— Понятно. Чай будешь? Кофе, к сожалению, у меня нет, дороговато.
— Кофе я не люблю, — подхватил Колесников. — А чай с удовольствием, продрог я на лестнице… А почему ты не на работе?
— Почему? Решила уйти из архива.
Мгновение назад Чемодановой и в голову не приходила подобная мысль. Как она выговорила эту фразу, непонятно. А вот выпалила и поверила, словно давно все обдумала.
— Что?! — ошарашенно переспросил Колесников. — Как это уйти? А я? — в его вопросе прозвучало такое детское, неприкрытое отчаяние, что Чемоданова растерялась.
— Неужели ты полагаешь, что наши отношения зашли так далеко? — пробормотала она и принялась выставлять на стол чашки. Достала пачку печенья. Банка с вишневым джемом была почти полная. Даже лимон нашелся, к немалому удивлению Чемодановой. Она старалась не смотреть на Колесникова. Подумала о том, что выглядит сейчас не лучшим образом, простоволосая, без косметики. Только халат, застегнутый на все пуговицы, подчеркивал ее стройную фигуру. Она подумала, что вовсе не смущена своим видом, вероятно, действительно равнодушна к этому мальчику. Да и происходило ли что-то между ними вообще? За все время она ни разу не вспомнила о Колесникове, словно того и вовсе не существовало. Чемоданова испытывала неловкость и, заранее предвидя «сцены», искренне досадовала. «Прогоню к чертовой бабушке и все!» — решила она, больше негодуя на соседа Сидорова, чем на незваного гостя.
Колесников потерянно присел на край табурета, продолжая прижимать к груди папку. Бледные запястья его рук выглядели жалко, как лапки несчастного бройлерного петушка.
«Господи, никак ее бес попутал. Как она решилась? Но ведь тянуло к нему, что могло ее тогда остановить?» — она думала сейчас о себе в третьем лице, словно со стороны, удивляясь безрассудству порыва, порицая себя и стыдясь. Что общего между ними? И вообще, сколько она делала глупостей за свою жизнь! Не хватит ли? Должно же все когда-нибудь кончиться.
— А сыр? Хочешь бутерброд с сыром? — Чемоданова рассматривала содержимое холодильника.
— Спасибо. Я ничего не хочу. И чай тоже… расхотелось.
— Вот еще! Ну-ну, — она захлопнула холодильник и обернулась. — А я хочу.
Чемоданова вышла на кухню, поставила чайник и тотчас вернулась. Колесников сидел, отвернувшись к окну. Над его затылком курчавились рыжеватые мальчишеские волосы, а плечи и спина выражали скорбь и тоску.
«Бедолага», — подумала Чемоданова и спросила:
— Какие новости?
— Разные, — помедлив, ответил Колесников.
— Вот как? За один день?
— И ночь, — поправил Колесников.
— Ночью люди спят.
— Кто спит, а кто лазает по антресолям, — вздохнул Колесников.
— Слушай, Женя! — решительно произнесла Чемоданова. — Мы с тобой добрые друзья, не более того. Все, что произошло между нами, это бред, наваждение. Убей меня, не пойму, как это случилось? Я знаю, ты увлечен мной. Возможно, это и подогрело любопытство. В жизни случаются безрассудства, но, к сожалению, я ими злоупотребляю… Вот. Я все сказала, — она вздохнула и засмеялась.
Ее черные глаза светились сердечностью, короткие брови выгнулись дугой, придавая лицу восторженность.
— Ты ведь умница, Женечка. Добрый, нескладный и умный человек. Пойми, это все фокусы-покусы, — казалось, Чемоданова себя заводит. Смеясь, она похлопала себя по коленям, как это делают молодые мамы. — Ай, лю-ли… Женечка, мальчик маленький. Все шутки, шутки, — она вскидывала головой и чмокала губами, словно стараясь позабавить угрюмого дитятю.
Колесников безвольно улыбался. Он что-то понял в ее поведении. Пытался вставить какие-то слова, но Чемоданова продолжала дурачиться.
— И еще, Женечка, ты крепко обидишь тетю Нину, если начнешь ныть и уговаривать ее: «Тетя Нина, ну давай, в последний раз побезумствуем. Пусть это будет наш последний праздник. После него, даю слово, навсегда я уйду в тень, издали буду наблюдать твою судьбу, если позволишь?!»… Тете Нине не раз приходилось выслушивать подобную трепотню, Женечка. У тети Нины номер давно не проходит, Женечка, и не надо ее ловить по всей комнате. Тетя рассердится и выставит Женечку за порог, вместе с его папочкой. Потому как тетя не местная командировка, а вполне гордая женщина, несмотря на скромное достоинство.
Колесников смотрел на Чемоданову спокойно и тихо, убрав под табурет длинные ноги, уложив на колени папку. Его голова в игре теней, падающих от сумрачного осеннего окна, казалось, была прикрыта растрепанной рыжей кепкой. От кроткой фигуры веяло робким укором.
Чемоданова почувствовала смущение. Он пришел сюда, как приходит раненое животное к месту, где его не обидят, а она…
Она в его глазах сейчас глупа и самонадеянна. Бездарная художница, что раскрасила свой незатейливый рисунок одной краской, забыв полутона.
Глаза Чемодановой как-то пожухли, а милое лицо заострилось, потемнело. Пробормотав что-то о кипящем чайнике, она покинула комнату, а когда вернулась, увидела подле своего места папку, что принес с собой Колесников. На обложке папки был проставлен архивный шифр…
Прошло минут тридцать.
— А теперь можно вспомнить о чае. — Колесников принялся связывать разлохмаченные тесемки на папке.
Чемоданова тронула ладонью тусклый бок давно остывшего чайника.
— Я не могу прийти в себя от изумления, Женя… Выходит, ты родственник Николауса Янссона? Невероятно.
— Троюродный брат. Или что-то вроде.
Чемоданова встала и взволнованно заметалась по комнате.
— Невероятно, — повторила она. — Я слушала тебя словно в летаргическом сне, извини. Так все неожиданно… Прошу тебя, повтори.
— Повторить? — обескураженно спросил Колесников. — С какого места? Со свадьбы тетки?
— Нет, — усмехнулась Чемоданова. — Свадьбу опустим, хоть я и рада за тебя… С того места, как ты залез на антресоли. Только без реестра обнаруженного там всякого хлама.
— Хорошо. Начну с главного, с писем и фотографий.
Колесников повторил. И как обнаружил шесть писем из Швеции, последнее из которых датировано августом 1925 года. Судя по тексту, бабушка Аделаида наотрез отказывалась уезжать из России в Швецию и, кроме того, не очень добросовестно выполняла некоторые деловые просьбы своего старшего брата, Петра Алексеевича Зотова. И приводились фамилии и адреса каких-то специалистов-фармакологов.
Колесников с утра явился в архив и взялся за метрические книги. По цепочке он довольно быстро обнаружил то, что искал в документах Управления главного врачебного инспектора. В отчете за 1915 год губернского врачебного отделения он наткнулся на фамилию фармаколога Зотова, в переписке медицинской лаборатории с аптекой на Васильевском острове… Колесников не мог разобрать профессиональную сторону записей — речь шла о каких-то лекарствах, в основе которых лежали естественные белковые соединения, полученные из органов животных. Приводились результаты экспериментов, справки комиссии…
— Даже странно, почему ты сразу не вышла на этот материал? — запнулся Колесников.
— Здрасьте! С данными, что я вначале получила от Янссона, я уперлась в глухую опись Первого стола Второго отделения Медицинского департамента. Как в тупике. Это потом я получила развернутую информацию. И передала ее тебе.
— Понятно, — согласился Колесников. — Вот такие дела. Ну, все основное я выписал, — он постучал пальцами о папку. — Так что можно готовить справку.
— Нет, нет. Я сообщу Янссону. Мы договорились.
— Зачем ему это? Прошло столько лет.
— Как я поняла, швейцарцы выбросили на мировой рынок какое-то ходовое лекарство. А Янссон… Словом, вопрос касается приоритета. И, конечно, больших денег… Нам бы с тобой, а, Женька?
— Деньги портят человека, — улыбнулся Колесников. — У меня к тебе просьба, Нина… О моем родстве с Янссоном, думаю, не стоит никому говорить. Пусть будет наша маленькая тайна… Все так неожиданно… Словом, я пока не готов к этому. Да и вряд ли его обрадуют такие родственнички — я, тетка Кира… Не поймет, капиталист. Такой зоопарк.
Чемоданова пожала плечами, мол, не ее это дело, как знаете. Она думала о том, какой сюрприз подготовит Николаусу Янссону.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая
Врач-невропатолог Вениамин Кузин подогнал свою «Волгу» к южной оконечности Лесозаводской улицы, куда углом выходила колония общего режима — двухэтажный барак, по обе стороны от которого тянулась высокая ограда, опутанная по гребню колючей проволокой. Сюда после полудня должен был явиться досрочно освобожденный Будимир.
Леонидович Варгасов.
Жена Варгасова — Ольга — расположилась на заднем сиденье и хрумкала вафлями.
Местность Кузину была мало знакома — далекая окраина города, скорее пустошь, свежерубленный лес да стена деревообрабатывающего цеха, на которой намалевано название улицы. Черная крупная птица хозяйски села на капот автомобиля, склонила голову, равнодушно посмотрела на Кузина, сделала два шага, остановилась.
— Ворона, — произнес Кузин.
— Галка или сорока, я их путаю, — возразила Ольга. — Только не ворона, ворону я знаю.
Кузин нажал на клаксон. Ничуть не испугавшись, птица еще немного постояла и, лениво подпрыгнув, взлетела.
«Странно., — подумал Кузин, — возили его отсюда домой на побывку чуть ли не каждый месяц, а сегодня, в день освобождения, отказали в такой услуге». — Кузин мельком взглянул в зеркало.
Он видел лицо Ольги — круглое, утомленное, синие штрихи краски выделяли глаза, подобно театральному гриму, волосы, загнанные под широкий берет, разглаживали лоб, спрямляя морщины. Необъяснимое раздвоение владеет врачами — он видел тело этой особы, помнил ее тугую не по возрасту грудь нерожавшей сорокалетней женщины, а тут, за его спиной, сидит почти незнакомое существо в берете и жует вафли, как школьница.
— Подождем еще минут десять, — проговорила Ольга. — Не придет, найму такси.
Кузин промолчал. Если Варгасов не появится в ближайшее время, то можно опоздать на работу, а опаздывать Кузину не хотелось, он не предупредил в регистратуре, будут неприятности.
— В такой дыре такси не просто словить, — обронил Кузин.
— Ну, частника найму… Почему-то Будимиру понадобились вы в первую очередь.
— Хорошо, что у меня, в поликлинике сегодня прием с двух, — ответил Кузин.
Последнее время его стали тяготить отношения с Варгасовым. Толчком послужил телефонный звонок старого приятеля-коллекционера, которого Кузин свел с Варгасовым для консультаций. «Веня! — сказал приятель. — Этот парень может плохо кончить. Через его руки проходят раритеты, имеющие государственную ценность. Ты слышал о скандалах в Москве и Ленинграде?! Поимей в виду, Веня, я все сказал». Кузин слышал о неприятностях в Москве и Ленинграде. Такие вести разносятся по воздуху, не надо никаких сообщений. В недалеком прошлом он сам едва не подзалетел, но, спасибо Варгасову, отделался подарком в довольно приличную сумму. Однажды в фойе кинотеатра Кузин повстречал «знакомого» следователя. Тот тепло улыбнулся и поинтересовался здоровьем.
Напрасно обеспокоен приятель-консультант — если Варгасов улаживает чужие проблемы, то для себя он постарается. Но все равно телефонный звонок прибавил Кузину сомнения, лучше быть подальше от этого прохвоста Будимира Леонидовича Варгасова, фигуру которого Кузин увидел в зеркало: Варгасов приближался к автомобилю, с чемоданчиком в руке.
— Идет, кажется, — проговорил Кузин.
Ольга резво обернулась и, радостно прокудахтав, тяжело заворочалась, пытаясь вылезти из машины. Но не успела, Варгасов открыл заднюю дверь и плюхнулся подле млеющей от радости жены.
— Я просил приехать одного Вениамина Тарасовича, — недовольно проговорил Варгасов, сторонясь бурных проявлений радости.
— Вот еще! — обиделась Ольга. — Чем же я помешаю?
— Ладно, извини, волнуюсь. Не часто приходилось освобождаться. Здравствуй, Веня! — Варгасов потормошил Кузина за плечо. — Вот, окончился мой ГУЛАГ. Год и два месяца оттрубил ни за что… Правда, с перерывом на обед.
— Да. Удивительно, — отозвался Кузин, выводя автомобиль на шоссе. — Вы… и вдруг эта история!
— Кому-то надо было, Веня, поставить меня на место. Я и сам понимаю, не обижаюсь, — ответил Варгасов. — Иначе могла сойти лавина и многих прихлопнуть. А так все корректно, как сейчас модно выражаться… — У Варгасова был непривычный плывущий голос.
Кузин взглянул в зеркало, но увидел только Ольгу.
— Я ведь, Венечка, сам себе не хозяин, — продолжал Варгасов. — Это только видимость. Надо мной, Венечка, такие люди… а, что и говорить!
— Слушай, Будимир, да ты пьян? — воскликнула Ольга.
— Ну, выпил, — радостно согласился Варгасов. — Было с кем посидеть.
— Еще бы! Сколько я им перетаскала всего, могли и поделиться, начальнички, — не выдержала Ольга. — Да и к нам хаживали, как к себе домой.
Машина притормозила у светофора. Кузин обернулся и, улыбаясь, посмотрел на Варгасова. Да, кажется, раскачало Будимира Леонидовича, а садился в машину вполне нормальным человеком. Правда, по внешнему виду не скажешь, что он клюкнул, — шарф аккуратно заправлен в отвороты плаща, серая с перепонками кепка ровно сидела на его широкой и сильной голове. Лишь поволока голубых глаз выдавала хмельное бездумство, да черные брови озорно выгибались, морщиня гладкий белый лоб.
— Вот вы какой, — все улыбался Кузин. — А говорите: сам себе не хозяин.
— Поехали, зеленый, — проговорила Ольга.
Кузин включил передачу и тронул автомобиль. Переехал перекресток.
— Наша жизнь, Веня, подобна светофору, — подхватил Варгасов. — Красный, желтый, зеленый. И снова — красный, желтый, зеленый.
Автомобиль колесом угодил в выбоину, более противную, чем все предыдущие. Варгасов чертыхнулся и умолк. Так, молча, они ехали минут десять. Спохватившись, Ольга полезла в сумку, достала бутерброд с колбасой. Варгасов отвел ее назойливую руку.
— Сыт я, Оленька. И пьян.
— Рассказал бы, как тебя освобождали. — Ольга равнодушно надкусила отвергнутый бутерброд.
Ольга Варгасова избежала гнетущего состояния, когда осужденные обществом проступки родного человека ложатся на души близких людей чувством вины и стыда. Наоборот, ей показалось, что интерес к ее мужу со стороны знакомых возрос и на нее пал отблеск необычной судьбы Будимира Леонидовича Варгасова. И это ей нравилось. Даже соседи, проведав о частом гостеваний дома осужденного хозяина, казалось, преисполнились к нему особым уважением… «Холопы! — отозвался на это замечание жены Варгасов. — Мало их стегают. Силу уважают и власть. Такие и дружки мои… Вот если бы меня расстреляли, другое дело, тогда бы ты на них посмотрела — все бы отвернулись. А так, чем черт не шутит?!»
Возможно, Варгасов был и прав, но Ольга не вникала в путаные ходы человеческих отношений. Детство и отрочество, проведенные в деревеньке Миронушка, на Новгородчине, заложили в нее здоровье и оптимизм. А после окончания санитарно-гигиенического института она стала чахнуть от городского воздуха, толстеть, болеть. Особенно ее удручала бесплодность. Где только она не лечилась! Даже у Вени Кузина, пользуя его способности и как психотерапевта: гипноз и внушение… Но пока без особого результата, тайно лелея надежду на особые зарубежные достижения в области лечения бесплодия. Что всецело занимало Ольгу Варгасову.
— Тетка Дарья не появлялась? — спросил Варгасов и, получив отрицательный ответ, добавил: — Надо к ней сейчас заскочить.
— Вот еще, — недовольно пробормотала Ольга. — Нельзя хоть сегодня обойтись без этой бабы-яги?
Кузин нахмурился. Какая там еще тетка? Ему к двум надо быть в поликлинике. Но промолчал, пока маршрут не менялся и вел прямо к дому Варгасова, на Вторую Пролетарскую улицу.
— Как освобождали, спрашиваешь? — вспомнил Варгасов. — Хорошо освобождали. Весело… Лагерное начальство написало представление, мол, хорошо себя ведет гражданин Варгасов, не бузит, власть не поносит. Вполне созрел для условно-досрочного освобождения. Прокурор дал заключение.
— Кто? Юрий Сергеевич? — полюбопытствовала Ольга.
— Он самый. Большой дока по части видеофильмов с девчонками… Словом, приехал судья и все решил, без адвокатов… Вот что значит хорошо себя вести, Веня.
Кузин кивнул. Они пересекли бульвар и выехали на Речной проспект. В полдень главная магистраль города становилась ленивей, поток автомобилей редел, и горожане перебегали мостовую, презирая переходы.
— Не гони, Веня, в колонии не для всех рай, поверь мне, — посоветовал Варгасов. — Притормози здесь, Веня, на минуту.
Машина нервно подрулила к тротуару. За низким забором стыли голые ветлы, в глубине палисадника угадывалось незаконченное строительство. В кирпичных стенах зияли сквозные бойницы без оконных рам. Вытянулся подъемный кран.
Варгасов приоткрыл дверцы автомобиля и выглянул из кабины. Осмотрел площадку и, довольный, засмеялся.
— Поехали, Веня! — он захлопнул дверцы. — Ну, господа! Никак не могут без меня обойтись, — он рассказал, что председатель Госбанка затеял строительство дома и обратился к нему за помощью. Варгасов согласился, помог провести документацию, включил во все планы и даже начал строительство.
— Ни на один кирпич не продвинулись за четырнадцать месяцев! А, Веня?! — смеялся Варгасов. — Теперь они попрыгают без меня, попрыгают. Убедились на деле, отцы города. Все вернут — и должность, и билет, никуда не денутся со своими дачами, коттеджами, сортирами и бассейнами. Поэтому и срок скостили мне, гниды. А ты, Веня, думал, что и впрямь из-за хорошего поведения?
— Что касается тюремщиков, так у них сегодня траур, — вставила Ольга.
— Еще бы… От таких харчей… После суда сели мы в кабинете у начальника колонии, и достает он коньяк. Что, говорю я ему ехидно, что, Витюша, никак французский? Где ты такую роскошь раздобыл? Молчит, жук, ухмыляется, неудобно перед судьей признаться, что на бутылке отпечатки Ольгиных пальчиков… Отсалютовали по рюмашке, а судья и говорит, как бы невзначай: «Ну, товарищ Варгасов, если еще раз заглянете в наши края, то уж, будьте другом, не забудьте и меня. Недаром же я как получил от прокурора поднадзорную бумагу, сразу сюда заявился, без отсрочки. Цените!» Посмеялись… Вот вам мой телефон, говорю, звоните. Смотрю, берет телефон судья народный, в карман пихает и не краснеет. Думаешь, не явится? Еще как прискачет попить-пожрать… Веришь, Веня, лежу я, бывало, на нарах и думаю, что вокруг храпят приличные люди, а настоящая зона там, за колючей проволокой.
«Ах ты, свинья, — снисходительно думал Вениамин Кузин, — за какого дурака ты меня держишь? Ты ведь кровь от крови сын той зоны. Сто очков вперед дашь и прокурору, и судье, и председателю Госбанка, и всем крепким ребятам, что держат оборону в каменной крепости, за бюстом вождя, усыпанного орденами, точно оспой…»
Однако в хмельном голосе Варгасова он слышал искренние, звенящие ноты, и это озадачивало доктора Кузина. «Черт его знает, — еще думал доктор, — действительно, чужая душа загадка». Он многого не мог понять в Варгасове. Например, как тот, человек довольно тонкий, со вкусом, — а в этом Кузин убедился, когда увлек Варгасова покупкой картин, — как он мог связать свою судьбу с этой Ольгой? Да, в молодости она была весьма хороша, но интеллект вряд ли с тех пор изменился.
Кузин почувствовал на своем плече руку Варгасова. Удивительно, как тот догадался, о чем сейчас думает угрюмый водитель?
— В жизни много всяких чудес, мой друг Горацио, — произнес Варгасов.
— Да, мой принц. На свете много чудес, — ответил в тон Кузин. — Кстати, это тоже ваша незавершенка?
Они проезжали мимо запорошенного снежком котлована, что рядом с поликлиникой. Деревянный мосток был запружен людьми. В зыбком полуденном свете их суетливые движения казались искусственными, вроде киносъемки.
— Нет, это не наш объект, — ответил Варгасов. — Что здесь строят?
— Понятия не имею, хотя и работаю за углом… Как-то в котлован угодил Брусницын… ввалился ко мне на прием весь в глине, чудак. — Кузин оживился. — Брусницын, — повторил он, — Ну, тот… из архива. Я встретил его однажды в вашем доме.
— Знаю, знаю, — ответил Варгасов. — Говорят, странный человек. Правда, мы не знакомы, хоть он и бывал у меня.
— Тебя в тот вечер не отпустили, — вставила Ольга. — Странный тип.
— Да, есть некоторые отклонения, — согласился Кузин. — Но у кого их нет?
— А жена… Тоже психованная. Их дочка в моей школе, — вставила Ольга.
— Я жену знаю, росли в одном дворе, — охотно поддержал разговор Кузин. — Удивительно, насколько они разные…
— Зато мы с Олей одинаковые, — хмельно прервал Варгасов. — Да, Оленька? — он притянул к себе голову жены.
— О, да! Одинаковые, — отозвалась Ольга. — Пусти, медведь! Это в колонии тебя так научили обнимать жену?
— Конечно. Специальные были курсы. Любовь без женщин.
Легкие слова, что лениво порхали в уютном чреве автомобиля, понемногу утихали, уступая место колючему молчанию.
Выжимая сцепление, переключая скорость, тормозя У перекрестков, Кузин покорно ждал объяснения — ради чего именно он понадобился сегодня Будимиру Леонидовичу Варгасову. А ведь мог отказаться, не лететь сломя голову на Лесозаводскую улицу, не ждать, точно денщик, пока Варгасов алкает коньяк с тюремным начальством. Нет, не мог! Верно говорят, что в характере человека больше изъянов, чем в его уме. А обладая слабым характером, Веня Кузин не мог позволить себе такую роскошь, как искренность, у него всегда находились причины, по которым он приносил в жертву свои желания. Веня Кузин хотел жить широко и красиво, поэтому он был рабом обстоятельств. Умный человек, он страдал от этого, но, увы, страсть была выше его страданий, поэтому Кузин по-своему считал себя несчастным. «Никогда я не ускользну от него, — с печалью думал Кузин. — Вырвав из лап следователя, он купил меня с потрохами… И не надо лукавить — прикажи, я ночевал бы на Лесозаводской улице, у забора колонии. Не из чувства долга, а из простой человеческой трусости. Та история со следователем отделила истинное от ложного, раз и навсегда указала мне мое место. Я таков, какой я есть, и нечего себя казнить».
— Красиво ведешь машину, Веня, — проговорил Варгасов густым голосом, в котором уже звучала привычная покровительственная нота человека, знающего себе цену.
И Веня Кузин почувствовал восторг, уверенность в себе и какую-то особую радость. Так, вероятно, ликует собака при виде долго отсутствующего хозяина.
— Да, — пискнула Ольга. — Я тоже любуюсь, молодец наш шофер.
— Должен же быть у человека знак отличия, — горделиво ответил Кузин.
— Не прибедняйся, Веня, ты хороший доктор, — милостиво произнес Варгасов. Он понял состояние Кузина и играл им, словно кошка бумажным фантиком. — Ты лучше скажи мне, Веня… Слух до меня дошел, что большая паника среди вашего брата, коллекционера. Идет облава. Верно?
«Ах вот почему он поспешил со мной повидаться, — мелькнуло в голове у Кузина. — Все ясно!» И он проговорил:
— Да, я слышал… Начали трясти букинистические магазины, антикварные. Интересно, откуда вы узнали? — спросил, намекая на специфику недавнего местопребывания Варгасова.
— Именно там все становится известным в первую очередь, Веня, — уклончиво ответил Варгасов.
Лишний раз прихвастнуть о том, что лагерное начальство делилось с ним свежими новостями, было для Варгасова мелковато. Кроме того, у Будимира Леонидовича появился еще один источник информации — осужденные за скупку и перепродажу антиквариата. Последнее время их стали «выдергивать» на допросы как свидетелей. Воротясь, они не слишком скрывали причины повышенного к себе интереса, чтобы избежать ненужных подозрений сотоварищей.
— Просьба к тебе, Веня, — проговорил Варгасов. — Повидай сегодня тех, у кого я покупал картины по твоей рекомендации. Скажи им, чтобы забыли мою фамилию. Пусть вычеркнут ее из своих записных книжек, из блокнотов, из памяти… Пользы она им не прибавит, а навредить сможет. Много у меня друзей, Веня, сам знаешь.
Кузин понимал, что это не пустое предупреждение, даже нынешний, освобожденный из колонии Варгасов весьма силен. И с каждым днем будет сильнее, он из той породы.
— Поэтому, Веня, я и просил тебя заехать за мной, — мягко закончил Варгасов. — Ты уж извини, брат. Я и сам бы мог им позвонить, да ни к чему, не так поймут.
В зеркальном отражении Кузин видел раздвинутые в улыбке губы Варгасова, короткие зубы, крепко схваченные бугристыми деснами.
— Конечно, конечно, — суетливо ответил Кузин. — Я их предупрежу. Зачем же вам это делать? Мало ли? Всех обзвоню…
— Ну и ладно! — заключил Варгасов. — А теперь сверни, пожалуйста, на улицу Достоевского. Надо мне тетку повидать.
— Да будет тебе! — одернула Ольга мужа. — Человек на работу спешит, у него прием с двух.
— А?! Извини, — ответил Варгасов. — Тогда так! Забрось нас к тетке и уезжай. Сами доберемся, на такси. Или пешочком, еще лучше. Давно я по городу не гулял.
Предложение Варгасова устраивало Кузина. Он повеселел. До улицы Достоевского езды минуты три, не больше.
— Странно мы живем, Будимир Леонидович, — благодушно проговорил Кузин. — Словно играем в какую-то игру, где все зависит от условий. Поставишь перегородку — справа будет нарушение законопорядка и криминал, слева — добропорядочная жизнь. Переставишь перегородку — наоборот: справа будет добропорядочная жизнь, слева — криминал…
— Не мы жизнь сделали такой, Веня, — ответил Варгасов. — Нам ее предложили. Мы лишь приняли условия этой игры, не более того. Откажись я от этих игр, думаю, что сел бы в тюрьму сразу же после вступления в должность — служба такая, Веня. Она неявно содержит в себе уголовное наказание — хочешь ты этого или нет. Куда ни кинь, всюду одно и то же, наслушался я в колонии всякого… Система, при которой кто-то должен сидеть, а кто-то — сажать, потом они могут поменяться ролями, но система останется — слишком могуч корень, на котором она проросла, Веня, извини за банальность. Разговор на эту тему превратился в банальность — все всё знают и водят друг друга за нос. Тоже игра, Веня. Не жизнь, а сплошная игротека… Посмотрим, как дальше дело пойдет?
— Кстати, Будимир Леонидович… как отметили в колонии смену караула? — вырвалось у Кузина.
Варгасов умолк на мгновение, соображая:
— Что тебе сказать, Веня? В колонии решили, что дадут амнистию.
— Амнистию? — вставила Ольга. — Такой был траур в стране…
— Какой там траур? — ухмыльнулся Варгасов. — Привыкли ваньку валять… Скажи честно, у тебя был траур, Оленька?
— Ну… жалко, конечно. Привыкли, — неуверенно ответила Ольга.
— Привыкли. Ничего, теперь по-новому привыкнем… Кого-кого, а министра госбезопасности в генеральных секретарях у нас пока не было. Может, заглянет в наши конюшни?
Кузин усмехнулся. Радение Варгасова о делах государства могло показаться верхом цинизма, если бы не странное ощущение — Варгасов проговорил это искренне и даже с печалью. И верно, что никто так горячо не обговаривает все промахи и беды страны, как алкаши у винного погребка.
— Кто переживал, так один осужденный артист. Сидел за мошенничество. Очень уж он лихо деда копировал — намалюет брови углем, лицо перекосит и начинает речи складывать. Так насобачился, стервец, что иной раз от работы освобождали, вызывали послушать…
— Как вызывали? Кто?! Начальство колонии? — недоверчиво произнес Кузин.
— А что? И они. Эх, Венечка, в неволе многое проявляется. Именно там для кое-кого и есть настоящая свобода. Ведь у нас, Веня, все с ног на голову поставлено. Недаром поют — кто был никем, тот станет всем. То-то… В этом и проявляется особая изощренность всевластия — мол, можем позволить себе все! Даже это. И нам ничего не будет. Тут наш закон, так-то, Венечка, — Варгасов помолчал. — Словом, тот актеришка сильно опечалился, дед его своей кончиной привилегий лишил.
Машина притормозила у дома № 5 по улице Достоевского. Высадив Варгасовых у подъезда, Кузин уехал.
Несколько минут Будимир Леонидович и Ольга топтались у щербатой фанерной двери. Дверной звонок нес свою шпанистую трель, словно не было никакой преграды. Но из квартиры никто не объявлялся, а кроме тетки там проживало две семьи.
— Тараканов морят, черти, — пошутил с досадой Варгасов, — все позапирали и разошлись.
— Наверно, — без сожаления ответила Ольга. — Знали бы, не отпустили Веню… Да и вид у тебя, Будимир — мятый плащ, чемоданчик. Чистый фармазон… Надо взять такси.
Они вышли из подъезда. Улица Достоевского походила на дачный проселок. Скудный снежок дерзко проявил все морщины и колдобины старой улицы. Давненько не появлялся тут Будимир Леонидович, а когда-то знал эти места, как свой карман.
— Ничего не изменилось, — пробормотал Варгасов. — Ничего… Слушай, Оля, я решил взять попечительство над Дарьей Никитичной. И не смотри на меня, как на психа, — так надо! Иначе все осложняется. В колонии сидел один юрист, за мошенничество, он мне и посоветовал. Надо уговорить эту старую калошу согласиться на попечительство.
— И… она переедет к нам?! — Ольга остановилась, голос ее дрожал от негодования.
— Посмотрим по обстоятельствам, — жестко ответил Варгасов.
— А если вся эта затея с архивом провалится? И мы…
— Этого не может быть. Ее родная мать была немкой, — перебил Варгасов.
Ольга вздохнула так протяжно и тяжело, словно Дарья Никитична уже въехала со своим кислым стариковским скарбом в их квартиру на четвертом этаже по Второй Пролетарской улице.
Глава вторая
На квадратном экране новых электронных часов пульсировало двоеточие, отделяя важную часовую цифру от непоседы минутной.
— Рубль сорок, — механически отметил про себя Захар Савельевич Мирошук и встряхнул головой, словно отгоняя наваждение. — Тьфу, напасть! Без двадцати два… Это ж надо, с непривычки.
Часы по безналичному расчету купила завхоз Огурцова, смирная маленькая женщина с заметным животом, словно подошла к пятому месяцу. В архиве привыкли к ее виду и перестали обращать внимание.
Огурцову собственная внешность мало смущала, и потому она частенько пользовалась этим, особенно в транспорте.
— Завтра начну инвентаризацию, — сказала Огурцова. — А кабинет Гальперина заперт. Так тогда он и ушел с ключами. Появится он, нет? Считайте, три недели прошло. А если уедет к своим, за границу? Пусть сдаст ключи. Мне инвентарь надо проверить.
— С чего вы взяли, что Гальперин уезжает? — нахмурился Мирошук.
— Люди говорят. Что, неправда? — Огурцова смотрела на директора сонными глазами, едва приоткрыв веки.
Мирошуку даже почудилось, что завхоз его не видит, он заерзал тощим задом, выжимая скрип из рассохшегося кресла, и подал в сторону плечами. «Нет, видит», — удовлетворенно подумал Мирошук. Еще он подумал, что не в первый раз слышит о том, что Гальперин собрался уезжать из страны, что история с сыном лишь пробный камень, испытание.
— Сколько же вы набрали этих часов? Шесть штук? Зачем? — строго спросил Мирошук.
— Раздам по отделам. Год кончается, а деньги висят, управление отнимет, — ответила завхоз. — Еще я купила корзины для мусора. Обещали пишущую машинку из жалости. — Огурцова лукаво улыбнулась, намекая на свой вид. — Утром я приходила к вам, чековую книжку хотела подписать.
— В исполком вызывали, — нехотя ответил Мирошук. — Все собрание наше вспоминают…
Огурцова промолчала, она старалась не вникать в дрязги между отделами и со всеми была в добрых отношениях. Что касалось директора, то лучшего ей и не надо — особенно не придирался, да и по мелочам не изводил, доверял.
— Трудно вам у нас, Захар Савельевич.
— А то, — поддался сочувствию Мирошук. — И все недовольны. Взять того же Гальперина. Я что, виноват? Ладно, ступайте.
Огурцова задержалась на пороге.
— Поедете в исполком, спросите в управлении письмо на пишущую машинку. В магазине просили письмо с требованием. Хорошо?
Мирошук хмыкнул, так он и поедет в исполком, ждите! Хватит ему одного утреннего визита. Едва ноги унес, даже обедать не остался. А как он любил заглядывать в исполкомовскую столовку, столько лет прошло, а пропуск в столовую все хранил… Началось это еще вчера. Два раза названивала секретарь начальника Областного архивного управления при исполкоме, напоминала о совещании. Мирошук догадывался, с какой целью его вызывают, но особенного значения не придавал. Конечно, его упущение, что на собрание прошли посторонние люди из Института истории и Университета, но в конце концов не вопросы обороны страны они обсуждали. Но когда он принял телефонограмму в третий раз, струхнул и предложил привести на совещание Гальперина. Тот хоть и болел, но обещал в понедельник выйти на работу… «Нет, нет! — встревожились в управлении. — Приходите только вы, лично».
Жена, Мария, родная душа, разгладила новую белую рубашку, подала утром. Рубашка пахла свежестью и хрустела, точно из вощеной бумаги. «Ты меня, мать, как на расстрел обряжаешь», — пошутил Мирошук. «Знаю я твою дружину, так повернут дело, что впору застрелиться. Вы ведь волки друг другу». — «Вот еще, — оторопело ответил Мирошук. — Кому я сделал дурное?» — «Если не сделал доброе — сделал дурное, среднего не бывает», — ответила Мария, спутница жизни без малого двадцать пять лет, ехидна красноглазая…
Исполком, как обычно, жил ленивой будничной суетой, характерной для подобного учреждения. Казалось, на хмурых лицах каждого сотрудника проступало одно слово: «Отказать!» В конце напыщенного генеральского коридора, там, где пыльные потолочные плафоны светили через два на третий, а ковровая дорожка переходила в устланный лысым линолеумом пол, пряталась дощатая дверь с поломанной ручкой, подле которой красовалась стеклянная доска с надписью «Областное архивное управление». Казалось, доска очутилась в этом забытом уголке по недоразумению и скорее напоминала плиту с эпитафией, чудом сохранившуюся на заброшенной могиле. За дверью, в небольшой приемной, также все удручало убогостью. Жалкая девочка-секретарша в сером самодельном свитере сидела за школьным столом и, оттопырив вымазанный пастой палец, старательно насаживала бумаги в синюю папку с помощью дырокола. В углу на хилом табурете спиной к двери сидел толстый человек. Плоский затылок складкой нависал над белым вшитым подворотничком армейского кителя. Это был Аргентов, директор архива загса, полковник в отставке. В стороне читала газету Клюева, худенькая, элегантная, точно гимназистка, директор архива соцстроительства… У Мирошука отлегло от сердца. Выходит, не одного его пригласили, значит, вопросы общие, напрасно Мария обряжала его в лобную поддевку.
Аргентов поздоровался мягким и сильным рукопожатием, кивнул на глухую дверь управляющего, мол, делать им нечего, от работы отрывают. В ответ Мирошук пожал плечами — мы люди подчиненные, приказали — пришли. В желтых, точно прокуренных, глазах Аргентова мелькнуло спесивое высокомерие, а может, показалось?! Клюева едва кивнула, не отводя глаз от газеты, — что ее так увлекло, непонятно.
Девочка-секретарша подняла плаксивое школьное личико и шепотом пересчитала присутствующих. «Кажется, все», — проговорила она и исчезла за пухлой дверью кабинета управляющего. Вскоре секретарша вернулась и, придерживая тяжелую дверь, пригласила всех в кабинет.
Глава архивной службы области — Македон Аристархович Бердников — низкорослый, гладколицый и ушастый — своим мальчиковым чубчиком и розовым галстуком на клетчатой рубашке напоминал пионера-переростка. По обе стороны от стола управляющего сидели двое — мужчина и женщина. Знакомые лица — женщину Мирошук отлично знал, заведующая отделом кадров управления Лысцова, а мужчина работал инструктором горкома партии, часто мелькал в коридорах.
Они деловито кивнули вошедшим, словно сотрудники похоронной конторы родственникам усопшего, что явились на оформление захоронения.
Директора архивов сели вдоль стены на фанерные стулья.
Бердников поднялся, оперся руками о стол и оглядел исподлобья собравшихся.
— Товарищи, сегодня мы начинаем кустовое совещание по качественному составу сотрудников вверенных вам учреждений.
— Как, как? — прервал Аргентов. — Качественный состав? Впервые слышу.
— Да. Качественный состав, — недовольно повторил Бердников. — С этим вопросом вас сейчас ознакомит товарищ Вьюн, из горкома партии, — тем самым Бердников хотел подчеркнуть, что документ серьезный, исходит от партийных органов, и ирония тут более чем неуместна.
— Прошу, товарищ Вьюн. — Бердников на мгновение по-котовьи прижмурил ясные пионерские глаза, что означало — все готовы и внемлют.
Вьюн откашлялся, как обычно перед выступлением откашливался первый секретарь горкома товарищ Суздалев.
Мирошук отметил про себя, что раньше ребята из горкома перед выступлением утирали носы чистыми платками, следуя привычке Баркова, кресло которого и занимал нынешний, Суздалев. И он сам, Мирошук, будучи главой коммунального хозяйства города, не раз ловил себя на том, что проверял наличие чистого носового платка перед каким-либо собранием. Очень было забавно наблюдать, как во время городского партактива у многих из карманов высовываются жениховские белые платочки, верный признак, что сей делегат непременно выступит в прениях.
Вьюн суровым взглядом как бы связал воедино троицу смиренно сидящих директоров. Еще раз кашлянул для страховки и раскрыл папку.
— Секретно! Для служебного пользования! — Вьюн вскинул глаза, точно желая убедиться, что все сидят на своих местах, несмотря на зловещее предостережение.
Сообщение заключало первую часть — о происках мирового сионизма, география которого была представлена довольно широко: в мировом масштабе это, конечно, Ближний Восток, с этим злокозненным государством Израиль, которое не на всякой карте и приметишь. От него щупальца тянутся по всем странам и континентам. И вторая часть — происки мирового сионизма у нас, в Советском Союзе. Тут и обработка сознания рядового гражданина, тут и нехватка товаров первой необходимости. Словом, враг коварен, а мы, граждане коренной национальности, доверчивы и простодушны. Пора взяться за ум!
Мирошук почувствовал на себе липкий взгляд Аргентова. «Уж не думает ли бывший полковник, что я сионист?» Мирошук выгнул вперед острые плечи и, при своей тощей фигуре, казалось, свернулся в рулон, над которым уныло торчала плоская голова с асимметричными бровями. Он вспомнил жену Марию, ее пророческие слова о дружине, что окружает несчастного Мирошука, и приуныл. Он заметил, что Аргентов не просто рассматривает Захара Савельевича, а еще и подмигивает своими маленькими поросячьими глазками… «А может, он сам сионист, Кузьма Игнатьевич Аргентов? — мелькнуло у Мирошука. — А подмигивает мне, полагая, что я ему свой?» Он перевел взгляд на Клюеву. Та с детской беспечностью помахивала свернутой газетой и смотрела в окно, где голубоватой патокой растворился зимний солнечный денек. Казалось, ей и дела нет до того, о чем читает Вьюн серьезным голосом, откашливаясь после каждой страницы кашлем первого секретаря горкома товарища Суздалева. А может, она видит в окне, как бело-голубые облака в своем ленивом кружении сбиваются в конструкцию, чем-то напоминающую шестиконечную звезду, как знак нависшей над Россией опасности? Лично Мирошук ничего достойного внимания в окне не видел… И стоило ради этой информации собирать директоров в управлении, отрывать от дела, думал еще Мирошук, когда в любой газете можно все это прочесть без всяких грифов «секретно, только для служебного пользования»?! А может быть, Вьюн хочет увязать содержание своего сообщения с тем, что произошло на собрании? Надо ухо держать востро.
— Вот так, товарищи, — заключил управляющий Бердников, когда Вьюн перекинул последний листок.
— Что же нам делать? — пророкотал полковник Аргентов. Старый вояка, он, видно, не очень перепугался грядущей опасности, во всяком случае, в голосе, кроме чистого вопроса, ничего не звучало.
— Как что? — меланхолично отозвалась вдруг Клюева. — Надо собрать в отдельной комнате всех сотрудников мужского пола и проверить на глазок: кто из них сионист, а кто — нет.
В кабинете возникла тишина. Никто и подумать не мог, чтобы по такому серьезному поводу допускались легкомысленные реплики. И все добросовестно пытались разобраться в предложении директора архива соцстроительства.
— Ну… а с женщинами что делать? Если они также относятся к этому бесовскому племени? — не изменяя серьезности, спросил Аргентов.
— С ними сложнее, внешних признаков нет, — сразу ответила Клюева. — Впрочем, надо посмотреть в архивах, у Мирошука. Там наверняка есть какие-нибудь сведения на сей счет. Антропологические данные, к примеру… А?
Бердников хихикнул и вскинул голову — ну и шутница ты, Валентина Васильевна… И Вьюн засмеялся, как-то беззвучно, широко раззявя бледно-розовый рот, показывая крупные металлические зубы.
— Ну, до этого дело не дошло, Валентина Васильевна, но бдительность проявлять нужно. Неспроста наше совещание посвящено качественному составу сотрудников архивов…
— Что несомненно имеет значение при желании массовой эмиграции из страны людей еврейской национальности, — со значением обронила кадровичка Лысцова.
Бердников кивнул, всем своим видом выражая согласие.
— Я попросил подготовить списочный состав сотрудников ваших архивов. — Вьюн потянулся ко второй папке. — Что же получается, товарищи? Сотрудников коренной национальности, в процентном отношении ко всей массе русского населения нашей области, весьма и весьма мало. В то время как некоренные национальности, — опять же в процентном отношении ко всей массе некоренных национальностей, — весьма и весьма велико. Что говорит о резком нарушении справедливой пропорции… Надо обратить на это внимание… У товарища Мирошука, скажем, это как раз подходит к черте.
— У него — пятеро на сорок три сотрудника. В том числе и Гальперин, заместитель по науке, — подсказал Бердников.
— Ну… о Гальперине отдельный разговор, — нахмурился Вьюн.
— А вот у Аргентова… Из двадцати четырех сотрудников — десять человек, — вставила кадровичка Лысцова. — Правда, из них один армян и два татарина, — кадровичка взглянула на Вьюна: как тот воспримет подобную ситуацию?
Вьюн помолчал, не зная, как отнестись к такому повороту.
— Давайте не отвлекаться, товарищи, — выручил Бердников. — Речь в данный момент идет о происках сионистов. Вопрос не простой. И без того запутанный… Что у Клюевой?
— Я знаю своих людей, — подхватила Клюева опять своим каким-то ерническим тоном. — У меня тоже перекос в национальной политике партии на данном этапе развернутого строительства зрелого социализма.
На этот раз Вьюн нахмурился, что-то ему не понравилось.
— Скажите, — опередила Клюева его отповедь. — Это… проводимое совещание по качественному составу исходит от центральных организаций или проявление бдительности местных властей?
Вьюн засопел. Что это еще за ревизия поведения официального представителя горкома… Бердников недовольно повел головой.
— Официальных циркуляров пока нет, — нехотя ответил Вьюн. — Поэтому и просьба к вам особенно не распространяться. Более того, после совещания вы дадите подписку о неразглашении… Идеологическая комиссия горкома, взвесив ситуацию, решила провести эту акцию. Могу сказать, что с подобной проблемой сталкиваются во многих регионах страны. И соответственно реагируют.
Бердников наклонился к Вьюну и напомнил, что совещание затягивается, — в приемной наверняка уже собрались директора ведомственных архивов, вызванные на двенадцать часов. Вьюн поднялся. из-за стола. Высокий, ладный, в темном, отлично сшитом костюме, белой рубашке с галстуком. Лицо здорового цвета ранней вишни, словно только-только из парной. И волосы блестят, располосованные пробором.
— Что предлагается, товарищи! — произнес Вьюн. — Понимаю, вопрос крайне деликатный. Многие сотрудники некоренной национальности хорошие специалисты, не придерешься.
— Что же делать? — угрюмо буркнул Аргентов.
— А вот что, — азартно подхватил Вьюн. — Во-первых, не брать на работу новых сотрудников некоренной национальности.
— Ну, об этом… Лысцова в курсе дела, — пояснил Бердников. Кадровичка важно кивнула: костьми ляжет, а на порог не пустит, хватит, напропускали на свою голову.
— Во-вторых, сотрудники пенсионного возраста должны быть предупреждены о возрастном пороге… Мы тут прикинули. Если будут соблюдаться хотя бы эти два момента, через пару лет процентная норма станет более справедливой… И еще! В случае, как, скажем, с Гальпериным… Надо ясно дать понять, что факт перемены гражданства любым родственником вашего сотрудника является причиной отказа в работе. Повторяю — любым родственником… Это понятно. Мало ли какими документами располагают наши архивы, а тут… пятая колонна, понимаете.
— А профсоюзы? — поинтересовалась Клюева.
— При чем тут профсоюзы? — поморщился Вьюн. — Смешно даже… В конце концов, предательство — есть предательство. За это надо отвечать… Они, видите ли, хотят хорошо жить, а мы тут отдувайся?
— Действительно! — встрепенулась Лысцова. — С какой стати?!
За время совещания Лысцова разгорячилась, словно гончая, взявшая наконец след. Короткие волосы ее распушились, сонное лицо прорезалось острыми глазками.
— Еще раз, товарищи, предупреждаю — о предмете нашего разговора. Не разглашать! Иначе понесете партийную и административную ответственность, вплоть до снятия с работы, — вставил Бердников. — Теперь распишитесь в этом месте, что ознакомились с инструкцией… Товарищ Аргентов, прошу вас, Кузьма Игнатьевич… начнем с вас.
Аргентов приподнял от стула свой тяжелый зад. Выпрямился. И, медленно шкандыбая к столу, принялся расстегивать пуговицы своего беспогонного кителя.
Сидящие за столом в недоумении следили за его движением.
— Да тут есть ручка, — догадливо произнесла Лысцова. — Какой вы, право, Кузьма Игнатьич, обязательно своей хотите подписаться?
— Да, старуха, своей, — ответил Аргентов.
Лысцова вздрогнула. С чего это он вдруг? Да при всех!
— Ну и язык у вас, Кузьма Игнатьевич. Вы куда старше меня, — она колола бывшего полковника острыми глазенками.
Теперь Аргентов расстегивал пуговицы рубашки, что пряталась под кителем.
— Вы что, Аргентов?! — нахмурился Бердников. — Никак, стриптиз устраиваете… Подпишите инструкцию и ступайте.
Вьюн молчал, не понимая, куда это старый хрен клонит.
— Вот, — промолвил Аргентов. — Приглядитесь…
В проеме рубашки, под оттянутой блеклой майкой, на белой жирной груди, у правого соска, пластался сизый рубец.
— Ну и что? — раздраженно спросил Вьюн.
— В декабре сорок третьего меня поцеловал осколок, под Таганрогом. И хирург, младший лейтенант Михаил Моисеевич Галацер, меня оперировал. А когда немецкие мины накрыли наш эвакогоспиталь, тот самый Галацер прикрыл меня собой. Не убежал, не спрятался… Его так и убило надо мной, и наша кровь перемешалась.
— Так то же война, — подсказала Лысцова.
— Да, война, — согласился Аргентов. — Так вот, господа… Я человек простой, правда, закончил когда-то юридическую школу… Я вам так скажу, с вашей идеологической комиссией… У меня три сына и дочь. У меня два охотничьих ружья и личный пистолет, подарок генерала Нестерова… Я вам так скажу… Если вы раскочегарите этот костер, даю слово коммуниста… У меня три сына, два ружья и личный пистолет… И первому, кто выползет с ножом на улицу под вашими хоругвями, клянусь богом, я влеплю такого гостинца, что он крепко подумает… Впрочем, вас это не коснется, с вашими секретными инструкциями, вы найдете себе укромное местечко, не сомневаюсь…
Аргентов застегнул пуговицы. Мирошук видел, как малиновым жаром созревает бычий затылок Аргентова, сползая на подворотничок.
— Сеете ветер, господа. — Аргентов подошел к двери кабинета. — С каким наслаждением я влепил бы из подарочного пистолета в память о том младшем лейтенанте… Не дурите мне голову, господа, с вашим сионизмом… Работать надо, работать. А это не работа, господа. Обыкновенное безделье. Желание на халяву набить брюхо фруктами, не посадив дерева…
Слова, которые произносил Аргентов, настолько не соответствовали его внешности, словно их произносил другой человек. И даже после его ухода слова, казалось, вольно витают в кабинете управляющего областными архивами.
— Что это с ним? — растерялся Бердников. — Не знал я таким Кузьму Игнатьича… Ты смотри, каков гусь!
— А я знала, — ввернула Лысцова. — Давно говорю, что ему пора на пенсию.
Вьюн молчал и бездумно чертил какие-то значки и крестики. Лицо его из красного стало бурым.
— Приструню я его, приструню, — суетился Бердников, виновато поглядывая на инструктора горкома. — А где Клюева? Это еще что такое? Где Валентина Васильевна?
Стул, что занимала Клюева, пустовал. Мираж, да и все! Только что находилась женщина в кабинете — и вот ее нет, точно провалилась… Вся руководящая троица с подозрением смотрела на Мирошука, что в одиночестве сидел посреди кабинета. Словно тот проглотил худенькую Клюеву, пока шла перепалка.
А Мирошук и сам не мог понять, куда подевалась эта дамочка. Чистая фантасмагория! Он даже оглядел себя, протянув взгляд от тощих коленей до груди, не затерялась ли где-нибудь Клюева в складках его одежды.
Бердников нажал на кнопку. Секретарша просунула в кабинет малокровное личико и посмотрела на управляющего печальными глазами. Пальчики-сосульки придерживали ворот вязаной кофты. Жидким голоском она пояснила, что видела, как из кабинета вышли Аргентов и Клюева.
— Вместе ушли, — чему-то испугался Бердников. — И как мы проглядели?
— Конечно, — рассудила Лысцова. — Аргентов, как шкаф, любого заслонит.
— Там еще подошли директора, — оповестила секретарша.
— Пусть войдут минуты через две, — мрачно распорядился Бердников и, переждав, перевел взгляд на Мирошука. — Ну, а вы?!
— Что я? — встрепенулся Мирошук.
— Подпишите неразглашение, — подсказала Лысцова.
Мирошук поднялся, приблизился к столу, взял ручку, отыскивая место, куда направить перо.
— Что же вы так, Захар Савельевич? — произнес Вьюн. — Пустили на самотек собрание.
— Почему на самотек? — опешил Мирошук. — Я звонил, консультировался.
— Звонили, консультировались, — переговорил Вьюн. — А момент упустили. Видите, что народ единодушно осуждает Гальперина. Вот и воспользовались бы ситуацией.
— То есть как?
— А так. Поставили бы вопрос о доверии Гальперину, как вашему заместителю по науке, — жестко завершил Вьюн.
— Что же ты так, Захар? — укоризненно подхватил Бердников.
— Как же! Считает Гальперина незаменимым, — и Лысцова кинула свой камешек.
— У нас незаменимых нет, — отрезал Вьюн. — Я просматривал стенограмму. Да и звонили люди, рассказывали… Кто этот… Брусницын?
— Руководит группой каталога, — промямлил Мирошук. — Неплохой специалист. Молодой, правда…
— Это проходит, — строго пошутил Вьюн. — Решительный человек. Судя по всему — политически зрелый. Вот какие нам нужны кадры.
— Но… Брусницын беспартийный, — произнес Мирошук.
— И Гальперин беспартийный, — вставила Лысцова.
— Разные бывают беспартийные, — отрезал Вьюн. — Этот, по крайней мере, не свалит… за бугор.
— Но и Гальперин не собирается, — возразил Мирошук.
— Сегодня не собирается, а завтра соберется… Вы что? Захар Савельевич! Я проводил инструктаж, а вы точно с луны свалились, — обиделся Вьюн. Он хотел что-то добавить, но в это время, галдя, в кабинет ввалились четыре директора ведомственных архивов. И прежде чем Бердников утихомирил новых слушателей совещания, Мирошук очутился в приемной.
Сердце перекатывалось в его тощей груди, словно в пустоте. А в голове толкалась одна мысль — не подписал он эту злосчастную инструкцию. Надо вернуться, подписать, они же заметят. И в то же время его удерживала какая-то сила… Так и вышел из приемной, мучаясь сомнением и уповая на судьбу.
А эта тихоня завхоз Огурцова интересуется: заглянет ли Мирошук еще раз сегодня в исполком?! Обойдусь и без пишущей машинки, старая тоже на ходу — вон как стреляет Тамара, через стенку. Пусть пропадают деньги, спокойствие дороже… Хорошо бы отключить телефон на день-два, тоскливо думал Мирошук, а там, глядишь, и все успокоится. А может, взять больничный, переждать?
Мирошук сидел за столом, выпрямив длинную спину и сжав ладонями сплюснутую с висков голову. Цифры на новых часах горели малиновым светом, точно как затылок полковника в отставке Аргентова… Вот уже три раза Мирошук пытался дозвониться до архива загса, и все впустую… Значит, судьба, решил он, но рука все тянулась к телефону. Еще раз попробует — и все, решил Мирошук, накручивая диск.
И тут телефон сработал. Услышав голос Аргентова, Мирошук испугался. О чем ему говорить с бывшим полковником? А вдруг узнают в управлении? Эти мысли опалили Мирошука.
— Слушаю вас, — повторил Аргентов.
— Здорово, еще раз, — произнес Мирошук, точно бросаясь в ледяную воду. — Что же ты, брат, вогнал в дрожь руководство и тикать?
— А… Захар? — грубо обрадовался Аргентов. — Чего они там, после меня? Слюной изошли?
— Да я тоже, знаешь… недолго пробыл, — ответил Мирошук. — А вообще-то изошли. Но начальством-то остались.
— А… Плевать! У меня стоянка у дома, автомобильная. Люди требуются в охрану — сутки отдежурил, трое дома. И пенсия, слава богу, верная. Чихал я на них с пятого этажа. Ясно тебе, Захар? То-то… А в психушку им меня не загнать, не та птица, они это понимают…
Помолчали. Мирошук уже успокоился.
— А я, знаешь, — проговорил он небрежно, — тоже не подписал это их… о неразглашении.
— Ну?! — выкрикнул Аргентов. — Молодец! Признаться, не ожидал.
— А что?! — повысил голос Мирошук. — Не подписал и все. Вышел, а твой и след простыл.
— Ну молодец, Захар, ну душа… Спасибо тебе, брат, — бурно радовался Аргентов. — Возьму тебя в напарники, если турнут нас из архивов. Сутки на площадке, трое — дома… Представляю, какую пулю они нам отольют, черти. Да и самих, видать, по голове не погладят, те, кто их науськал. Шутка, нет?! Трое вошли и трое вышли из чистилища! — хохотал Аргентов.
— Слушай, а Клюева-то эта? — по-детски загорелся Мирошук. — Она-то куда подевалась?
— Как куда? — удивился Аргентов. — Со мной вышла. Что, не заметил?
— Нет. И они не заметили. Спохватились, а ее и след простыл.
Аргентов хохотал в трубку низким судорожным смехом астматика.
— Со мной вышла, милая… Вся дрожит, на глазах слезы. Остановились в коридоре, с глаз людских. «Как же, говорит, Кузьма Игнатьич, как же так? Ответственные люди, партийные?» Ну, успокоил я ее. Какие, говорю, они партийные? Вот ты — партийная, в это я верю… Посадил в такси, отвез домой беднягу. Говорит, уеду к родителям, на Селигер, если что. Пересижу. — Аргентов сделал паузу. — Плохо, брат Захар. Многие так и думают — пережду, мол. А те не дремлют, провокаторы. Гражданской войны захотелось политиканам. Неймется. Давно по мордасам не били… Был у меня сосед, давно, в коммуналке еще… Слышишь, нет?
— Слышу, — ответил Мирошук.
— Так вот… Всех перессорил. Кому в кастрюлю мышь бросит, кому вместо масла бутыль с мочой на полку придвинет. Соседи передерутся, а он сидит в комнате, слушает, радуется, гаденыш. Пока по ошибке сам вместо водки не хлебнул дихлорэтану. По жадности, на дармовщинку клюнул. Сдох, сука. И проказы прекратились. Так и узнали, что его были подвиги.
Опять помолчали.
— Ты вот мне скажи, полковник? Слушаешь, нет?
— Слушаю, Захар, — отозвался Аргентов.
— Ты про собрание наше… в курсе?
— Как же… Позорище ваше.
— Нас вот было трое сегодня, в кабинете у Бердникова. И трое, как ты выразился, вышли чистыми… А там сидел полный зал. И все были едины в гневе своем, почему?
— Почему, почему, — пробурчал Аргентов. — Дрязги у тебя в конторе, вот почему. Друг на друга доносы строчат, лаются. Знаю твои кадры, в одной системе работаем… А раз дрязги, значит, еврейцы виноваты, известное дело. История учит… Весь свой запас адреналина, что накопили в междоусобицах, сразу и выплеснули. В добром коллективе до такого не опустились бы. А на твое собрание сбежались подлецы даже с других учреждений, адреналин выплеснуть, то-то, Захар. А выплеснут — успокоятся, начнут каяться. Так и живем — грешим да каемся. Всё при деле… Ладно, ну их в зад! Ты молодец, что позвонил. Честно говоря, думал я про тебя… Извини, не знал, брат… Здорово мы их оттузили, а, Захар?
Аргентов говорил еще какие-то слова, но Мирошук не вслушивался, он был весь в себе. Совестливость, что так робко шевельнулась в душе Захара Савельевича в тот вечер, после злополучного собрания, и которая привела Мирошука чуть ли не в квартиру Гальперина, вновь торкнулась в его груди, подобно младенцу в чреве матери. Человек тщеславный и слабохарактерный, он был сейчас увлечен светлой яростью полковника, искренне и счастливо отдаваясь минуте вольности духа, самого упоительного чувства, когда-либо коснувшегося человека. Ощущение собственного достоинства обладает огромной силой. Сейчас, в эту минуту, Мирошук мечтал о том, что, попади он вновь в кабинет Бердникова и начнись заново это совещание «по качественному составу», он им бы выдал, он нашел бы, что сказать. А там хоть трава не расти.
Телефонная трубка уже минут пять как вернулась на рычаги аппарата, а Захар Савельевич все важно сидел за столом, переполненный собственной доблестью. Лишь тощий зад елозил по терпеливому сиденью кресла, стараясь занять больше площади. Со стороны можно было подумать, что Мирошука одолевают острицы или еще какая-нибудь напасть, что порой изнуряет щекоткой человека в самом неудобном месте. И что удивительно — Мирошук искренне проникся сознанием того, что он на самом деле честно и открыто отказался подписать гнусную бумажку о неразглашении пакостного заговора. Даже мог продемонстрировать, как он встал, какие сказал слова, как вышел, хлопнув дверью, следом за Аргентовым… Нет, нет — раньше Аргентова и. этой пигалицы Клюевой. Это они последовали его примеру!
И Мирошук уверился в этом искренне. Вероятно, так пребывают в сладостных миражах доблести дети, фантазируя перед сном…
В кабинет директора архива, глухо, через стенку, проник голос Гальперина. Померещилось, что ли, едва подумал Мирошук, как дверь распахнулась и на пороге возник его заместитель по научной части…
Мирошук вскинул тощие руки и, улыбаясь, поднялся навстречу Гальперину, что проделывал он не так уж и часто в былые времена.
Пребывание на больничном явно пошло на пользу Гальперину. Привычно мучнистого цвета лицо подрумянилось, даже загорело. Голубые глаза озорно поблескивали, а маленькие, детские губы улыбались…
— Привет, привет, — он бодро ответил на рукопожатие директора.
Обиды на Мирошука Гальперин не держал, понимал, директор, человек подневольный, выполнял указание начальства. Более того, он не мог не видеть, как Мирошук пытался смягчить ситуацию тогда, на собрании. Да и в справке, которую принесла из архива Ксения спустя несколько дней после собрания, ничего лишнего написано не было. Не так, как в других учреждениях, с непременной подстраховочной припиской: «Коллектив выражает негодование… порицает поступок… возмущен поведением…». Все было оформлено сухо, по-деловому — подпись заверяем, и печать.
Мирошук ухватил Гальперина за локоть и провел в глубину кабинета, заглядывая сбоку в посвежевшее лицо своего зама.
— Ну, вы — проказник, ну, вы — сердцеед, — выговаривал Мирошук.
— Что такое, что такое, — с шутливой серьезностью подначивал Гальперин.
— Как что, как что?! Прислать такую женщину и еще притворяться больным? — проговорил Мирошук. — Да вы здоровее нас всех вместе взятых… Вы — падишах, вы… этот самый…
— Синяя борода! — подсказал Гальперин.
— Именно. Синяя борода, коварный соблазнитель! Почему вы не подходили к телефону? Я вам несколько раз звонил.
— Синяя борода к телефону не подходит, — ответил Гальперин. — Некогда. Много работы.
Грубая мужская шутка, на которую весьма был охоч Гальперин, звучала сейчас с особым подтекстом — так выдает себя человек, решивший какую-то важную свою проблему. Мирошук насторожился, но всего лишь на мгновение, очень уж хотелось поговорить:
— Вошла в кабинет, глаза сверкают, волосы… описать невозможно. «Где справка?! Где заверенная подпись Ильи Борисовича? Хватит издеваться, дайте справку!»… А заявление ваше лежало с краю стола, на виду, уже оформленное честь по чести… Увидела! Взяла, без всякого спроса и как-то особенно гордо, меня даже заело.
Торопливый, булькающий смех Мирошука словно пританцовывал рядом с хриплым и ленивым похохатыванием Гальперина.
— Только она до порога, я ей вслед: «Скажите, это не вы случайно забыли свою сумочку в зале?» И протягиваю ей сумочку. Обрадовалась, но внешне — никаких чувств, как в танке. Сухо поблагодарила и ушла.
— Помню, помню… Ксюша весьма была удивлена, — ответил Гальперин. — Думала, оставила сумочку в автобусе.
— Чему удивляться? В сумочке документы, фотографии, — ответил Мирошук. — Кстати, и ваша фотография была. По ней я и вычислил — что и кто. Ни один нормальный человек не мог бы такую женщину совместить с вами, но — факт! — продолжал смеяться Мирошук. — Интересно, что она вам сказала, воротясь?
Гальперину польстило. Смолоду он испытывал особое удовлетворение, когда признавали его мужскую доблесть. И с годами, как ни странно, его тщеславие не увядало. Однако игривая снисходительность директора его задела.
— Она сказала: «Представляешь, этот индюк так и не поверил, что мы близки. Видела по глазам», — ответил Гальперин.
— Так и сказала? — огорчился Мирошук. — Индюк?
— Так и сказала. Я хорошо запомнил тот день.
Гальперин хорошо запомнил тот день.
Утром он послал Ксению к почтовому ящику, за газетами. Но безуспешно. Замечено, когда ждешь новости, газеты приходят с опозданием…
— Неужели тебе мало радиоприемника? — ворчала Ксения из прихожей, собираясь в архив за справкой для Аркадия. — Какие ты ждешь еще новости?
— Я должен все проверить глазами, — упрямо ответил Гальперин. — Не так часто у нас меняется власть.
Ксения хлопнула дверью. Гальперин слушал, как затихает стук ее каблучков, он испытывал особую тоскующую нежность, когда Ксения уходила. Томясь душой, он думал о моменте, когда Ксения вернется к себе, в Уфу, она и так задержалась здесь из-за его болезни. Врачи определили ему месяц домашнего режима, и он уже отдал болезни десять дней с того момента, когда третьего ноября резкая боль в сердце уложила его в постель. И вот уже два дня, как он чувствует себя вполне прилично, даже пробует работать, сложив подле кровати бумаги из фамильного архива помещика Александра Павловича Сухорукова.
Устройство помещиком школ для крестьянских детей являлось поступком не столь уж и редким по тем временам, если бы не письма Сухорукова графу Толстому, а главное, конечно, ответные письма Льва Николаевича. По записям Сухорукова, их было четыре — два довольно пространных, одно коротенькое, скорее реплика по поводу изучения крестьянскими детьми богословия. Четвертое письмо Гальперин не нашел. Во всяком случае, в тех делах, что Гальперин взял домой, четвертое письмо Льва Николаевича отсутствовало. Надо повнимательней вычитать документы. Возможно, письмо лежит в архивах родственников Сухоруковых — Издольских и Лопухиных. Правда, с Лопухиными, судя по дневникам, Сухоруков не поддерживал близких отношений, а вот с Издольскими…
Честно говоря, Гальперин не был уверен в подлинности писем Льва Николаевича, — сколько гуляло по свету различных подделок. Трудно представить, что бумаги, россыпью валявшиеся в подвалах краеведческого музея, хранили подлинные письма Толстого. Впрочем, разное бывает… Гальперин, конечно, пошлет письма на экспертизу, но позже, когда закончит работу. Результат экспертизы его не смущал — работа имела самостоятельную ценность и без этих писем. Письма лишь подкрепляли и расширяли ее… Но опасность определенная была — рассекречивание писем могло увлечь еще какого-нибудь прыткого исследователя и тем самым смягчить оригинальность разработки Гальперина. Размыть основу, на которой Гальперин выстраивает концепцию о «влиянии на рост национального самосознания общечеловеческих ценностей мировой культуры при тоталитарном государственном строе».
Гальперин хотел подарить работу Ксении как основу докторской диссертации. Они уже не раз обсуждали этот вопрос. Ксения, молодец, нашла свое развитие темы. Ее суждение о подсознательном, «космическом» влиянии мировой культуры на простых крестьян, живущих в среде, изолированной от мировой цивилизации, увлекло Гальперина. Он любил парадоксальную постановку вопроса, а гипотеза о взаимосвязи всего живущего на планете особенно отвечала его настроению…
Идеи, что осеняли Гальперина, он обычно записывал в толстую ученическую тетрадь. Сгодятся они или нет, покажет время. Последнюю запись он сделал вчера утром. Но так и не довел до конца — сообщение по радио разогнало его мысли.
— Ксюша! — закричал ошарашенный Гальперин. — Он и вправду помер.
Ксения присела на кровать, вслушиваясь в печальный голос диктора. Новость не была новостью, накануне в Библиотеке все шептались об этом, наслушались зарубежных передач… А ведь за два дня до кончины он несколько часов стоял на праздничной ноябрьской трибуне. И выступил с речью на приеме во Дворце съездов.
— Ну?! Что теперь будет? — пробормотала Ксения. — Может, закончат воевать с горами, в Афганистане?
— По-моему, войну уже закончили, просто мы еще не знаем, — ответил Гальперин. — По крайней мере, я уж и не припомню, когда в последний раз читал в газете о войне в Афганистане…
— Да? Только откуда гробы везут? — ответила Ксения. — Буфет в библиотеке второй день закрыт. Говорят, буфетчицу в военкомат вызвали по похоронке сына… Стыдно писать в газетах, вот и не пишут…
Гальперин в тот день так и не работал, все накручивал радио и гадал — кто заменит? Разложил праздничные газеты, рассматривал фотографии с изображением стоящих на трибуне Мавзолея. Почти все казались на одно лицо — гладковыбритые, молодцеватые старички. За исключением, пожалуй, двух-трех человек. Те хоть и держались уверенно, но чувствовалось некоторое напряжение. Видно, нелегко им приходится в этом ареопаге.
— Да здравствует наше правительство! — шепотом провозгласил Гальперин. — Самое старое правительство в мире! Ура, товарищи! — И тихим рокотом ответил сам себе: — Ура-а-а…
Ксении уже дома не было, никто не мешал Гальперину участвовать в минувшем параде. На следующий день утром по радио партия и народ были извещены — кто стал новым руководителем.
— Спасибо, — вежливо поблагодарил Гальперин маленький переносной радиоприемник. — Вы, как всегда, чуточку опоздали. Я узнал об этом еще ночью, несмотря на жуткое завывание глушилок.
Чем еще Гальперина волновали столь печальные события, так это музыкой. Первый бесподобный гала-концерт состоялся в марте пятьдесят третьего. Целую неделю круглосуточно — Бетховен, Чайковский, Рахманинов, Гендель, Моцарт, боже мой, какой Моцарт, с ума сойти… Столько лет прошло, а Гальперин помнил. Пожалуй, между той музыкой пятьдесят третьего и этой, восемьдесят второго, приличных концертов и не было… Музыка сменялась печальными словами, в основном информационного характера. Повторение одних и тех же текстов, казалось, преследовало задачу убедить всех, что это не подвох и не розыгрыш, что он действительно почил в бозе. На сей раз это не многолетний слух, а правда.
Гальперин задремал, звуки музыки укачали, но ненадолго — их разогнал стук входной двери и голос Ксении:
— Представляешь?! — крикнула Ксения из прихожей. — Этот индюк так, по-моему, и не поверил, что мы близки. Он смотрел на меня глазами пса, из-под носа которого увели кость.
Гальперин улыбался сквозь дрему.
— Но самое удивительное, — продолжала Ксения. — Нашлась моя сумочка, со всеми документами и деньгами.
— Как?! — воскликнул Гальперин, проснувшись.
— Оказывается, я обронила ее в зале, во время суматохи…
— Ну, Ксюша, — радостно заблеял Гальперин. — Камень с души. Гляди, какой молодец наш Захарушка, вернул в целости и сохранности. Слушай?! — озадаченно проговорил Гальперин. — Откуда он узнал, что сумку потеряла именно ты?
— Понятия не имею, — ответила Ксения.
Она прошла в комнату и положила на кровать заявление Гальперина, заверенное круглой печатью и подписью директора… «Никаких материальных и иных претензий к своему сыну, Аркадию Ильичу Гальперину, я не имею. В чем и подписываюсь».
— Надо бы сообщить Аркадию, — произнес Гальперин.
— Я уже звонила.
— Кому?! Аркадию? — Гальперин подскочил на своем лежбище. — Как ты решилась?
Ксения ходила по квартире в цветном сатиновом халатике, что прилегал к телу, подчеркивая каждую линию ее стройной фигуры. Она волновалась, и мягкий голос сильнее выпячивал округлость каждой гласной буквы.
— О… Илья Борисыч, мой милый, ты еще и не знаешь, на что я способна. — Ксения мельком взглянула в лицо Гальперина, тот был в неведении о том, что Ксения отметила пощечиной Брусницына. В суматохе кто-то ухватил Ксению за рукав и затянул в толпу, она оказалась в коридоре. Потом появился Гальперин, и они покинули сумрачный монастырский дом. Ксения поначалу хотела поведать о своем порыве, но передумала… А может быть, он знает? Нет, не знает, за столько дней проговорился бы. Вообще Гальперин и словом не обмолвился о Брусницыне. Всех выступавших на собрании вспоминал, комментировал, особенно досталось профессору Альпину. А о Брусницыне ни звука…
— Я ведь жена тебе, Илюша, — проговорила Ксения. — Жена! Какая я тебе любовница? Ты слишком… солиден, Илюша. Возлюбленного я выбрала бы себе другого… Жена я тебе. И не строй свои жуткие рожи, я к ним привыкла. Жена! Поэтому позволь уж мне распоряжаться нашей судьбой на равных… Я хотела встретить Аркадия и отдать заявление. Предупредила, что ты болен и волноваться тебе нельзя. Аркадий решил, что так ты волноваться будешь больше, и он сам придет за этой бумагой… Возможно, он прав.
Гальперин сопел, раздувая ноздри. Рожи он не строил, собственно, ему и не надо было стараться их строить, а свирепый свой вид мог объяснить только упрямством. В душе ему льстило заступничество Ксении, но не сразу же поднимать вверх руки.
— Когда он придет? — мрачно спросил Гальперин.
— Думаю, скоро, — пренебрежительно ответила Ксения. — Эта бумага ему нужна позарез.
— Ну знаешь… Это мой сын. И подобный тон…
Ксения шагнула к кровати, наклонилась, приблизив карие глаза к голубым и не по возрасту чистым глазам Гальперина. Вблизи кожа виделась изрытой, словно шелуха картофеля.
— Илюша… Ты сейчас похож на мопса, — сказала она серьезно. — А мне не очень нравятся люди, похожие на мопса… Если ты и вправду возмущен моим поведением, я могу собрать чемодан и уехать в Уфу.
— Оставить меня в таком состоянии? — деловито поинтересовался Гальперин.
— Именно, — из последних сил сдерживала смех Ксения. — И не смотри на меня так, не разжалобишь. Или ты меня будешь слушаться, или я уеду.
— Я тебя буду слушаться, — торопливо согласился Гальперин.
— То-то. — Ксения поцеловала Гальперина в висок.
Было недовольство, были слова, выражающие это недовольство, было молчание, скрывающее недовольство… Разное было между ними за два года близости. Но Гальперин любил Ксению, и это она знала так же отчетливо, как то, что он знал о любви Ксении к нему. Но никогда они не говорили об этом вслух…
— Ксюша, — произнес Гальперин в спину стоящей у шкафа женщины. — Я люблю тебя… Извини, я никогда не говорил тебе об этом… И сейчас, в моем состоянии… это звучит ужасно немощно. Женщине надо говорить о любви, когда ты здоров, молод и полон сил, тогда, вероятно, это убедительней.
— Женщине, Илюша, надо говорить о любви всегда, — не оборачивалась Ксения. — Знаешь, я никогда не думала, что слова о любви ты можешь произносить так искренне… Но я всегда чувствовала, что они у тебя есть… И уверенность моя сильнее слов, не знаю — поймешь ли ты меня?
Гальперин хотел ответить, но Ксения вышла из комнаты.
Специально ушла, подумал Гальперин, какая умница, а?
Он лежал, откинув затылок на подушку, слышал стук посуды на кухне и чувствовал на щеке прохладу, он не хотел слезы, стеснялся ее, но ничего не мог поделать.
— Да… Я принесла тебе прессу. — Ксения вернулась в комнату и положила на кровать кипу газет. — Почему ты выписываешь столько газет? Сличаешь их, что ли?
Гальперин не ответил, его вниманием овладел портрет нового лидера партии на первой, торжественной полосе «Правды».
— Как вам это понравится? — прошептал Гальперин. — Ну, вылитый дядя Сема… Чтобы так быть похожим, невероятно.
Гальперин давно заметил поразительное внешнее сходство теперь уже бывшего председателя комитета госбезопасности с покойным дядей, братом матери, заслуженным работником культуры, перед которым Гальперин с некоторых пор казнился виной.
— Что ты там шепчешь? — не расслышала Ксения.
— Знакомое лицо, — ответил Гальперин.
Поджатые, без рисунка, губы, длинноватый утиный нос, чуть смещенные к переносице глаза за очками с черной верхней дужкой. А главное высокий, широкий лоб, трапецией уходящий под зачесанные назад редеющие волосы, и суженный, вытянутый подбородок… Пожалуй, у дяди Семы губы были пухлыми, с семитским вывертом.
— Илюша, — шутливо проговорила Ксения. — Тебе мало хлопот с родственниками, которые уже есть? Тебе нужны неприятности еще? Уверяю тебя… ТАМ твоих родственников быть не может.
— Почему? — в тон ответил Гальперин. — Ты читала биографию вождя? На! Прочти. — Он протянул Ксении газету. — Там все написано: и когда родился, где, в какой семье. Отмечены все занимаемые посты, помянуты ордена и звания… Единственно чего нет — это национальности… Прочти сама.
Ксения взяла газету, пробежала глазами информационное сообщение. Пожала плечами.
— Ну знаешь… Действительно, от вас всего можно ждать.
Гальперин хохотал, подрагивая животом и прижимая ладонь к груди. Заплывшими от смеха глазами он видел выставленную на стол всяческую снедь — сыр, масло, какую-то тушку.
— Накинь халат, садись к столу. — Ксения вышла в гостиную.
Гальперин отмахнулся, стараясь удержать хохот, но все не удавалось. Дверного звонка он не расслышал, лишь заметил, как Ксения поспешила в прихожую. И вскоре в комнате появился Аркадий со свертком, напоминающим по форме бутылку. Следом, насупившись, шла Ксения. Видно, они крепко о чем-то поговорили, мелькнуло в голове Гальперина. Он с удовольствием смотрел на сына.
— Что, командор, прихватило? — в голосе Аркадия звучала тревога.
Не обнаружив признаков особо тяжелого состояния отца, он зыркнул взглядом в сторону Ксении. — Отличный коньяк, командор. — Аркадий растормошил сверток и извлек на свет бутылку с красочной наклейкой.
— Хитрец! — воскликнул Гальперин. — Что это? Плата натурой? Давно не подносили мне бакшиша… Ладно, вот твоя индульгенция, возьми! — Он подобрал заявление и протянул сыну.
Толстые пальцы, держащие бумагу, заметно дрожали.
Аркадий принял листочек и молча сунул во внутренний карман пиджака. Гальперин уловил недовольный взгляд Ксении — конечно, побывать в таких передрягах и видеть снисходительный жест, с каким Аркадий принял эту бумагу. Как должное, как само собой разумеющееся. Досада кольнула Гальперина.
— Воспитанные люди при этом говорят «спасибо», — не удержалась Ксения, оставляя их вдвоем.
— Спасибо, командор, — пристыженно проговорил Аркадий. — Извини. Я слишком взволнован. Это последнее препятствие, которое мне чинили. Оно так ненавистно, что я чувствую брезгливость к самой бумажонке.
— Понимаю, — пробормотал Гальперин.
И тут впервые его пронзила мысль — а что будет с ним?! До этой минуты эта мысль тоже возникала, но Гальперин от нее как-то ускользал. Теперь же, вместе с этой бумажонкой, что исчезла в кармане сына, он почувствовал себя беззащитным и слабым, как голый человек. Что же будет с ним? С его работой, с его жизнью? До сих пор уши закладывало от истошных криков собрания.
Гальперин упрятал руку под одеяло, слишком уж дрожали пальцы, просто неудержимо. Он стыдился этой слабости… Неужели всё?! Так вот, своими руками, он вычеркнул сына из собственной жизни, навсегда, точно покойника. Какая несправедливость, боже ж ты мой…
— Ты что, командор? — прошептал Аркадий. Гальперин хотел ответить, но столько уже оговорено, что словами тут ничего не прибавить.
— Все хорошо, Аркаша… Меня взволновала… эта, как ты говоришь, бумажонка — последнее, что нас еще соединяло, Аркаша. Я так подумал, не обращай внимания.
Набросив халат, Гальперин вышел из спальни.
Ксения хмуро хлопотала у стола. Волосы спадали ей на глаза, и Ксения резким девчоночьим движением откидывала их назад…
— Так что? Будете пить свой коньяк? — сухо спросила Ксения. Она надеялась, что Аркадий не придет, они довольно строго поговорили по телефону и повесили трубки, не простившись. Ксения была не против визита, она боялась, что Аркадий вновь начнет уговаривать отца ехать с ним. И тот будет мучиться, переживать. «Нечего ему там делать со своим больным сердцем, без языка, с его профессией. Вы — легкомысленный эгоист!» — кричала она в трубку. «Ваше какое дело?! — отвечал Аркадий. — Вы что, жена?» — «Представьте себе!» — оборвала Ксения. Аркадий дал слово, что не станет терзать Гальперина, на том и порешили… И холодное поведение Ксении было отголоском того телефонного разговора, в который они условились не посвящать Гальперина.
Но Гальперин был достаточно проницателен. И он хорошо знал характеры обоих. Он переводил взгляд голубых глаз с Аркадия на Ксению, не решаясь спросить напрямик.
— Российская история изобилует неожиданностями, — произнес вдруг Гальперин, усаживаясь за стол. У него была такая манера. Казалось, он резко развернулся и пошел в другую сторону. — Назначить председателя комитета госбезопасности лидером партии… Как у тебя на работе восприняли это сообщение? — обратился он к Аркадию.
— На работе? Не знаю, — ответил Аркадий. — Я ведь не хожу на работу.
— Как не ходишь? — изумился Гальперин.
— Так. Не хожу. С некоторых пор я человек вольный, вне закона. Уволен, как неблагонадежный… по собственному желанию.
Гальперин молчал, растерянно глядя на сына. Возможно, он углядел в этом и свою участь.
— Это неинтересно, отец, уверяю тебя, — продолжил Аркадий. — Но думаю, что в моем бывшем институте эту весть встретили одобрительно, как вынужденную и вполне целесообразную…
— Знаешь, он так похож на моего дядю Сему, просто удивительно похож внешне. Дядя Сема ведал библиотекой, тогда, в тридцатые годы.
— Ну? — чему-то удивился Аркадий и бросил взгляд на лежащую рядом газету. — Что-то я не припомню такого родственника… А чем был славен этот твой дядя Сема? Кроме как ведал библиотекой?
— Дядя Сема, дядя Сема, — пробормотал Гальперин и угрюмо умолк.
Происшествие с дядей Семой по-разному отражалось в сознании Ильи Борисовича за годы его жизни.
Несмотря на увлечение книгами, он не любил дядю Сему. Желчный и жадный дядя докучал своей родной сестре Рахили — матери Ильи Борисовича — придирками, бесцеремонно вмешивался в ее личную жизнь, словом, дядя Сема оказался большим мерзавцем. Под стать дяде была и его жена. Психопатка Фира впадала в неистовство из-за каждой безделицы, оставленной в наследство своим детям известным в городе стоматологом Гальпериным. После смерти родителей старший сын Сема обосновался со своей крикухой в двух комнатах, оставив сестре Рахили третью, самую тесную, где она и ютилась с ребенком и мужем Борисом, несмотря на то, что ее брат Сема считал себя беспартийным большевиком, поборником справедливости и гуманизма во всем мире. В конце концов склочник Сема разрушил семейную жизнь сестры, выжив из квартиры ее тихого мужа-инженера, родного отца мальчика Илюши. И племянник отомстил дяде, возможно, не очень представляя последствий своего поступка.
Однажды он обнаружил в библиотеке, где работал Дядя, книги, авторов которых всюду клеймили — и на уроках, и в газетах, и по радио. К тому же в представлении маленького Илюши все сходилось — враги народа, по описанию, были людьми коварными, ругались с соседями и строили всяческие пакости. Точный портрет дяди Семы и его психопатки жены… После очередного квартирного скандала Илюша Гальперин катанул донос на дядю Сему с точным указанием мест в просторах библиотеки, где без особого труда можно обнаружить запрещенную литературу. Донос он бросил в ящик «для писем трудящихся», что висел у милиции на улице Малой Купеческой, переименованной вскоре в проезд Всесоюзного Старосты.
За дядей Семой пришли через два дня, рано утром. Когда раздался звонок, мама решила, что явилась молочница Степанида. Мама взяла судок и пошла открывать. Трое мужчин отстранили маму и шагнули к спящим дверям дяди Семиной комнаты. Они там пробыли недолго… Вышли группой, в середине которой желтело убитое лицо дяди Семы, похожее на оплывшую свечу. С порога он крикнул, что идет в библиотеку и скоро вернется.
Вернулся он через год. И также рано утром. В нижнем белье и чужом берете. За этот год задастая Фира, напуганная тем, что арестовывают и жен врагов народа, уехала к родителям, в Мелитополь, дядя Сема вернулся в «пустой» дом. Вернулся совсем другим человеком — тихим, застенчивым, вздрагивающим при каждом стуке… Ему неслыханно повезло. Следствие вдруг обратило внимание на изъятый во время обыска в библиотеке список книг, составленный для передачи в коллектор. В этом списке указывались все до одной книжки, именуемые вражескими. Просто дядя Сема их еще не успел сдать — Управление культпросветучреждений имело в своем распоряжении один автомобиль, и до библиотеки дяди Семы очередь не дошла. Выяснив это, дядю Сему отпустили, но арестовали начальника управления…
Дяде Семе хоть и повезло, но он немного тронулся. На работу его не брали, боялись. Мама, позабыв обиды, помогала ему, чем могла. И на дядю Сему снизошло просветление. Он просил у сестры прощения, обвинял во всем жену Фиру и вообще вел себя как переломленный тростник — рос, но криво… В сорок первом дядя Сема ушел на фронт, отвоевал, вернулся без единой царапины, но и без наград. Вероятно, он воевал так же тихо, как и жил после освобождения из-под ареста. Устроился по специальности библиотекарем в колонию для несовершеннолетних преступников. И с этих пор дядя Сема начал возрождаться. Лицо его, сморщенное и вялое, стало гладким, белым, фамильные гальперинские глаза заголубели. И лишь губы — толстые, вывернутые — удерживали классический образ, укоренившийся в сознании любого юдофоба. Но дядя Сема не унывал. Вместе с гладкой кожей к нему вернулась ярость беспартийного большевика. Он считал: все, что делает партия, — верно! Во время известных событий конца сороковых дядя Сема возглавил какую-то районную организацию по искоренению безродных космополитов в культпросветучреждениях. Что являло собой наглядный пример всенародного движения в борьбе с чуждым социализму течением и отметало лживые слухи о якобы антисемитском характере этого движения. О чем даже писали в областной газете и поместили фотографию дяди Семы. Именно эту фотографию и запомнил Илья Борисович… К тому времени Илья Борисович прошел войну, ранения, был отмечен семью наградами, среди которых он особо чтил и носил два ордена Славы, закончил университет, работал, женился и разошелся, оставив своей первой жене Наденьке Кирилловой маленького Аркашу. С дядей Семой он не встречался, а когда увидел в газете портрет первого районного закоперщика в борьбе против своего народа, то весьма пожалел, что дяде Семе так повезло в далеких уже тридцатых… Жизнь дяди Семы оборвалась при загадочных обстоятельствах. Он попал под автомобиль. Илья Борисович не мог представить такого финала дяди Семы и был убежден, что дело тут нечистое.
Однако с тех пор, как в тесной прихожей, освещенной блеклым светом раннего утра, среди группы чужих людей вытянулось стеариновое лицо дяди Семы, сомнения стали одолевать Илью Борисовича. Иногда они тускнели, расползались, подобно ниткам ветхой ткани, и он годами не вспоминал своего родственника. Но иногда образ дяди Семы выплывал из глубин памяти. И что знаменательно — начисто забывались все сомнительные похождения этого «городского сумасшедшего», как называла когда-то своего брата покойная мать Ильи Борисовича; оставался в памяти лишь тетрадный листок, на котором четырнадцатилетний Илюша старательно перечислял запрещенные книги.
И каждый раз, в другой уже жизни, Гальперин по-разному оценивал свой мальчишеский поступок.
Странная штука — совесть. Он знал человека, который в детстве вместе с ребятами забавлялся тем, что обливал кошек керосином и поджигал. И всю взрослую жизнь при виде кошек тот мучился чувством вины, совесть изнуряла его, доводя до умопомрачения здорового человека, ведущего специалиста по структурному анализу древнегреческой филологии. Он умер от голода в блокадном Ленинграде. Труп обнаружили в комнате, где обитали две кошки, вероятно единственные кошки во всем городе, оставшиеся в живых благодаря его пайковому довольствию.
Да, совесть упряма, как трава из-под асфальта. Как ни глушил Гальперин в своей памяти тот листок, как ни вспоминал пакости, содеянные его дядей, все равно совесть пробуждала сентиментальные сцены его детского сидения в библиотеке, под лозунгами и плакатами, собственноручно изготовленными дядей Семой.
— Ну так чем же все-таки был славен этот дядя Сема? — повторил Аркадий, мельком взглянув в тяжелое лицо отца.
Гальперин жевал салат, точно верблюд, перетирая челюстями. Взгляд его глаз раздвигал пространство между Аркадием и Ксенией, пробиваясь к стене, на которой пласталось поседевшее старинное зеркало в черном от времени багете. Зеркало не возвращало изображение, оно лишь очерчивало контуры, чуть-чуть проявляя цвет. Этого было достаточно Гальперину, чтобы видеть темную обильную шевелюру сына рядом с гладкими соломенными волосами Ксении…
А воображение собирало плывущие контуры в четкий счастливый рисунок, скованный черной строгой рамой. Он видел их вдвоем, молодых, красивых, а где-то вдали — себя, таким, как есть, и этот вид удручал Гальперина. Ему достаточно хватало воли, чтобы скрывать то, что хотел скрыть. Но есть на свете то, чего скрыть нельзя, несмотря ни на какие ухищрения, — это годы. И тем более от Ксении. Когда они одни и между ними лишь изнурительное томление неутоленного желания. Сколько еще может длиться сумасбродный обман? А в том, что их отношения результат сумасбродства, он сейчас не сомневался. А ведь верил, что это любовь, и еще какая любовь. Еще недавно верил… Но вот пришел красивый, смуглый, умный. С его фамилией, с его молодой кровью. И указал место, которое он должен занимать в этой жизни по высшему, божьему закону, уготованному самой природой. И все потуги Гальперина оказались смешны и неразумны. Его сын — это он сам, только без груза зрелых лет. А разве можно бороться с самим собой? Да и есть ли в этом смысл? Какое жестокое испытание уготовила ему судьба в конце извилистой дороги. Не оттого ли, что остается мало сил для сопротивления, любое препятствие, даже безобидное, все более и более непреодолимо.
Гальперин продолжал жевать салат, оставляя на столе крошки и пятна от майонеза. Прошло время, когда заметив свою неряшливость во время еды, смущался этим. Теперь он уже не обращал внимания. Лишь укоризненный взгляд Ксении заставлял его собраться, выпрямить спину, разжечь взгляд.
— Илюша, — проговорила Ксения. — Ешь аккуратней, мне не отстирать твой халат.
На этот раз Гальперин не стал суетливо сгребать ладонью крошки, краснеть и собирать себя.
— Это уже возраст, Ксюша, ничего не поделаешь.
— А по-моему, просто распущенность, — отрезала Ксения.
В присутствии посторонних она никогда еще так не разговаривала, отметил про себя Гальперин и скорбно поджал губы, отчего стал выглядеть куда старше своих лет.
— Полно, командор, тебе только шестьдесят два, — проговорил Аркадий.
— Не годы определяют возраст, Аркаша. Возраст определяется отношением к тебе, — ответил Гальперин.
— В таком случае вы вообще молодец, Илья Борисович. — Ксения резко поднялась и вышла из комнаты.
В глазах Аркадия мелькнуло огорчение, присутствие Ксении сковывало его. Натура деятельная, холе-ричная требовала выплеска, а тут эта наяда со своим колючим взором… Аркадий не мог понять Ксению. Он запомнил каждую фразу неожиданного телефонного разговора. Казалось, Ксения одобряет его поступок и вместе с тем… Впрочем, какая ему разница? Отцу с ней хорошо, и ладно. С тех пор как Аркадий впервые увидел Ксению, он все чаще и чаще возвращался в мыслях к этой странной женщине, принимающей такое горячее участие в жизни отца.
— Обиделась, — вздохнул Гальперин.
— Вероятно, она права, — обронил Аркадий. — Ты сегодня не в форме, командор. Будем считать, что тебя взбудоражили политические новости.
— Будем считать, — кивнул Гальперин.
— Так чем же славен дядя Сема? Сходство с новым лидером партии может создать некоторое неудобство.
— Босяк, дядя Сема давно умер. Ты совсем растерял своих родственников, — недовольно пробурчал Гальперин. — Твоя бабушка прозвала его «городским сумасшедшим». — Гальперин умолк, точно споткнулся. Намерение посвятить сына в историю давних тридцатых годов испугало его. Донос мерзок, чем бы он ни оправдывался, таков уж нравственный барьер человеческого общения. Да, мерзок, если он во благополучие одного человека, и то не всегда. Ну а если во благополучие человечества? Как тогда?! Человек и Человечество — разные категории, нередко взаимоисключающие. В свое время Гальперин довольно часто размышлял над этим парадоксом. Сколько несчастий людям принес сей древний спор! Что такое Человек — знают все, а что такое Человечество — не знает никто, хотя и без конца вспоминают его, точно объяли взглядом.
И выпала же ему судьба жить в семье, где был такой дядя Сема, с его мерзким характером. И выпала же ему судьба быть подростком в те времена, когда донос считался доблестью, пережить их и доблесть тех лет осознать как дьявольское наваждение.
— Я не хочу говорить о дядя Семе, — произнес Гальперин.
Аркадий вскинул руки — как угодно, можно и не говорить о дяде Семе.
— Лучше расскажи, что значит… ты безработный? На что ты живешь?
— На распродажу, — усмехнулся Аркадий.
— Я серьезно.
— И я серьезно, — ответил Аркадий. — Продаю вещи, что остались от маминых стариков, в наследство. Кому я оставлю это добро? Хватит и того, что государству после моего отъезда отойдет такая квартира в центре города.
— Ну, положим, квартира и так государственная, — буркнул Гальперин.
— За десятки лет старики столько выложили из своего кармана на ремонт одной крыши, что… Ладно, не хочу расстраиваться, командор. Тут куда ни кинь — станешь психом от несправедливости.
— Однако больше ты меня с собой не зовешь, — произнес Гальперин с непонятной обидой.
Аркадий покосился в сторону кухни, хотел что-то сказать, но удержался.
— Сейчас Ксюша нас чем-то удивит, — проговорил Гальперин, по-своему истолковав движение сына. — Надо было тебе вчера появиться, такое она приготовила мясо с черносливом.
— Вчера я весь день провел в ОВИРе, — ответил Аркадий. — Там меня угощали и мясом, и черносливом.
— Не знаю, не сталкивался, — суховато произнес Гальперин, ему не хотелось вновь выслушивать сетования о работе наших официальных учреждений. И потом, Отдел виз и регистрации — учреждение особенное, ворота страны. У него своя специфика. Пока есть у государства границы, стало быть, и строгости должны быть особые. Эти соображения Гальперин изложил невнятно, прожевывая поднадоевший салат и с нетерпением поглядывая, куда же запропастилась Ксения…
Спорить с отцом Аркадию не хотелось. Разве может человек, не переступавший порог этого учреждения, испытать состояние такого унижения и бесправия? Сам он, Аркадий, никогда не думал, что в государстве, имеющем Конституцию, эти фарисеи могут с такой садистской изощренностью попирать свои же собственные инструкции и положения. Нет, они их не попирали, они доводили их исполнение до такого бюрократического виража, что законы теряли даже крупицу того, к чему они были призваны. Аркадий видел перед глазами лица людей, работающих в том учреждении. Нет, не лица, а маски, непроницаемые, бездушные, глядящие на тебя с единственной целью превратить человека в собственную тень. Даже их вежливость выглядела настолько издевательски стерильно, настолько бездушно, что ничего, кроме ненависти к себе, породить не могла. Ненависти и презрения к фарисеям, у которых элементарное проявление человеческого достоинства вызывает ужас, а еще печальнее — зависть.
— Чему ты возмущаешься. — Гальперин не скрывал раздражения. — В конце концов, куда ты собрался уезжать? В страну, которая находится в состоянии неявной войны с нами… Как же к тебе относиться? Угощать мясом с черносливом?
— Не совсем так, командор, — подчеркнуто спокойно отозвался Аркадий. — Если бы дело только в таких, как я… Они презирают всех и завидуют всем, кто отсюда уезжает. Я видел, как они обращаются с вполне лояльными гражданами. Одна женщина собралась к своему мужу-инженеру, который работает по контракту где-то в Мали, не то в Сомали… Довели женщину до сердечного приступа и бровью не повели, «скорую» вызывал женщине я… Они просто ненавидят всех, кто их оставляет здесь, понимаешь? Ни один враг не наносит такого ущерба стране в глазах всего мира, как эти чиновники. Они да таможенники, два сапога пара… А эти изуверские справки, этот ворох заявлений и бумаг, — Аркадий щелкнул пальцем по карману, куда упрятал заявление отца. — Представляю, с каким скрежетом тебе его выдали. Или просто? — В его глазах светилось знакомое с детства хитроватое любопытство.
— Просто, просто, — невнятно проговорил Гальперин. — Лучше расскажи — чего тебя вдруг уволили?
— Если быть точным — я уволился сам… Меня вызвал начальник отдела и сказал: «Ты свинья, Аркадий, разве так делают? Приличные люди вначале увольняются с работы, чтобы не подвести своих друзей, а ты? Не обижайся, приятель, пойми правильно. Ты ускачешь, а нам тут оставаться, со всеми этими ребятами из крепких организаций. Они ведь глотают не пережевывая. Увольняйся, а мы все необходимые бумаги чистыми тебе вслед пошлем, без единой морщинки. Характеристики и прочее!» Я подумал и уволился.
— Характеристики? — чего-то испугался Гальперин. — Интересно. А если характеристика плохая? Ведь не орденом награждают. Бред какой-то.
— Бред?! Смысл, командор, смысл… Говорят, человек может помереть от щекотки, если сильно щекотать. Так и здесь. Завалят такими нелепостями, что махнешь рукой и оставишь затею. По крайней мере, на это надеются… Самое совершенное достижение за шестьдесят пять лет власти — бюрократический централизм. Все обюрокрачено — снизу доверху… Я и уволился, командор. Не уволился — уволили бы.
Гальперин сидел тихо, не шевелясь. Лицо его было напряжено. Казалось, он видит нечто такое, что постороннему увидеть не дано. Может, ему представился маленький мальчик Аркаша, в бархатных штанишках, привезенных из поверженной Германии. Впервые сына он увидел, когда ему было почти пять лет. Гальперин объявил своей невестой Наденьку Кириллову, мать Аркаши, в августе сорок первого, за три дня до мобилизации, а свадьбу сыграл в декабре сорок пятого, после демобилизации. И каждый раз при крике «горько» он снимал Аркашу с колен и передавал соседям. Переждав, Аркаша проворно взбирался на свое место. Причины, по которым Гальперин разошелся с Надей, давно забылись, как и сам далекий образ покойной первой жены. Память сохранила только ее привычки. И то потому, что они передались Аркадию.
— Ну и отрезочек истории нам достался, — пробормотал Гальперин, глядя, как сын в задумчивости потирает мочку правого уха…
Ксения вернулась в комнату шумно, со сковородой в руках, над которой витал сизый пар. Терпкий запах жареного лука горчил ноздри, пробуждая аппетит.
— Что, Аркадий Ильич, есть вещи на свете куда заманчивей ваших хождений по инстанциям? — Ксения придвинула тарелку.
— Есть, Ксения Васильевна, — обрадовался Аркадий дружескому тону. — И превеликое множество.
Гальперина вновь чем-то кольнул этот недосказанный разговор. А старое зеркало цепко собрало на своем мутноватом поле туманные лики Аркадия и Ксении. Себя Гальперин уже не видел, он оказался где-то за рамой, на блеклых обоях.
— Слушай, босяк, — проговорил Гальперин нарочито развязным тоном. — Я вот думаю…
— А я думаю, отец, — перебил Аркадий. — Пора тебе оставить это определение. Я давно его перерос.
— Действительно, Илюша, — поддержала Ксения. — Тебе не подобает быть отцом босяка.
Гальперин растерялся. Он любил вставлять в разговор полузабытые портовые словечки, казалось, они придают особую доверительность…
— Ладно, ладно, — ухмыльнулся Гальперин, — Я ведь шучу… Есть идея, Аркадий…
Гальперин понимал, что надо умолкнуть, не продолжать. Но туман с поверхности старого зеркала точно застил сознание, он истязал себя и находил в этом сладость.
— Зачем же пропадать квартире? Прекрасная трехкомнатная квартира в центре города…
Аркадий смотрел на отца с недоумением.
— Передай ее Ксении…
Теперь и Ксения вскинула на Гальперина карие удивленные глаза.
— Да, да… Передай… Зарегистрируйся с ней, пропиши на своей площади, а потом разведись и уезжай…
Аркадий растерянно пожал плечами. Предложение отца ставило его в довольно трудное положение. Все задуманное отодвигалось на неопределенный срок, возникали ненужные сложности.
Ксения держала на весу сковородку, пытаясь поддеть ножом кусок мяса. Нож скользнул, разбрасывая золотистые струпья жареного лука.
— То есть, как зарегистрироваться со мной? — тихо спросила Ксения. — А… я?
— Что ты? — раздраженно и даже зло ответил Гальперин. — Ты будешь иметь квартиру.
— Вот как, — не изменила тона Ксения. — Но у меня уже есть квартира.
Гальперин вдохновенно отдавался своему наваждению, ему даже нравилось это состояние апатии и злого безразличия.
— Что значит «есть квартира»? — Живот мешал Гальперину придвинуться к столу, пересиливая себя, он потянулся вилкой к сковороде. — Сегодня есть, а завтра… вдруг я помру…
— Я вовсе не вас имею в виду, Илья Борисович. — Ксения отвела сковороду, и вилка Гальперина повисла в воздухе. — У меня есть квартира в Уфе. И другой мне не надо. — Она плюхнула сковородку о стол, куски мяса вывалились, один даже угодил на паркет. И следом, словно находясь в одном строю, на паркет от удара двери спальни свалился с потолка листик извести. В комнате стало тихо…
— Я пойду, командор. — Аркадий встал и направился в прихожую. Гальперин оставался сидеть. Он слышал, как в прихожей загремел засов. Он напрягся — засов мешал ему прислушиваться к звукам из спальни. Когда Аркадий ушел, Гальперин, тяжело опираясь на подлокотники, выкорчевал себя из кресла и, шаркая стоптанными сандалями, поплелся к спальне, подобно слепому волу неуклюже натыкаясь на какие-то предметы.
Ксения сидела боком на подоконнике и смотрела на улицу. Гальперин приблизился и осторожно коснулся ладонью тугого ее колена, обтянутого прохладным капроном.
— Извини… Я тебя ревную. — Гальперин старался собрать плывущий голос, но не справился и повторил: — Я ревную тебя к нему.
— Глупо, — переждав, ответила Ксения. — Единственно, что между нами общего, это возраст. Но это еще не повод для ревности. Глупость какая-то, глупость.
— Понимаю. Ничего не могу поделать, извини. Вы кажетесь мне созданными друг для друга, а тут… я.
Ксения молчала, глядя в окно. С высоты этажа люди в провале улицы словно принимали участие в странном соревновании, условие которого не так просто разгадать.
— Ты просто желчный и злой, — проговорила Ксения. — Тебе мало того, что между нами все хорошо. Тебе, для остроты чувств, еще нужны огорчения. Потому что ты…
— Старый тюфяк, — закончил Гальперин.
— Вот именно, — не выдержала Ксения и виновато засмеялась, сбрасывая с колена тяжелую ладонь Гальперина.
Единственной причиной, что могла оправдать его выходку в гостиной, была только ревность. Только ее могла понять Ксения и простить.
— А ты решила, что я… и вправду озабочен квартирой? — мрачно проговорил Гальперин.
— Думала бы так, видел бы ты меня здесь, — ответила Ксения. — Аркадий ушел?
Гальперин кивнул. Он придвинул табурет и пристроился подле Ксении, положив подбородок на ее колени. Знакомое тепло будоражило его и в то же время успокаивало. Обретя физическую защищенность, он острее почувствовал горечь потери, что неминуемо последует после отъезда Аркадия. Впервые им овладела эта мысль тогда, на собрании. Поначалу собрание его забавляло, потом огорчило, и лишь после выходки Брусницына на него навалился страх. Он старался укротить страх, приводил разные доводы — «как, в наше время, после шестидесяти пяти лет советской власти?!» — доводы эти не допускали никаких средневековых извращений, но факты упрямо срезали эти доводы, обращали их в пустые слова и тлен. Все еще будет, потому как все уже было. И были тридцатые, и были сороковые, и были пятидесятые, да и в дальнейшем годы себе не очень менялись в своей сути…
Где-где, а в тихом архиве, как в стоячем болоте, рос не только тростник, но и мох с лишайником. Документы, что таились на полках спецхрана, были не слухи, а факты. Сколько судеб загнано в блеклые картонные папки. Где эти люди? Услышит ли кто о них? Или придет приказ все уничтожить, обратить в пыль?… Страх поселился в душе Гальперина, страх раздувался, мешал дыханию, сжимал больное сердце. А ведь он был не из трусливых. На фронте, перед атакой, взводный надеялся на Гальперина, и тот не подводил. Порукой тому самые дорогие ему ордена Славы. Почему же сейчас он отдал себя страху? Тогда враг был впереди, а сейчас за спиной, — испытание, которое выдерживают единицы. А ему за шестьдесят, у него больное сердце, он одинок. Ксения? Что Ксения? Она молода, ее увлечение лишь увлечение, оно пройдет, молодость свое возьмет, и никакие брачные узы их не удержат…
Гальперин не заметил, как начал произносить свои мысли вслух, невнятно, торопливо, уткнувшись в ее колени лицом, отчего низкий рокочущий тембр голоса смягчался, как сквозь подушку, прорываясь не воплем испуга, а задушевным бормотанием, от того еще более искренне и безнадежно.
— Неспроста председатель Комитета госбезопасности стал главой партии, неспроста, — шептал Гальперин. — Поверь мне. Все вернется. И сороковые, и тридцатые, и средневековые…
Гальперин умолк. Отдав слова, он обессилел, дыхание выровнялось. Казалось, он заснул. Нет, не заснул, он притих в ожидании. Теплые пальцы Ксении прошлись шажками по егошевелюре, спустились к затылку, забрались под ворот халата и, точно устав, успокоились.
— Когда мы познакомились, Илюша, стали близки… мне захотелось получше узнать твой народ. Кто ты, откуда? Столько я прослышала за свою жизнь о вас, разное — худое и доброе… Я полюбила тебя и хотела все-все знать о тебе… Ты меня слушаешь?
— Да, слушаю. — Гальперин приподнял голову и посмотрел на Ксению. Он видел ее подбородок и кончик носа, да еще прядь волос, обесцвеченных на фоне светлого потолка.
— Я стала читать. Оказалось, так много разных книг. Я ужаснулась истории твоего народа, Илюша. И возгордилась, представь себе, я — возгордилась за него. Только ты не смейся, Илюша. Но ты мне казался чем-то сродни Давиду, Моисею, Христу, Эйнштейну, клянусь тебе. Недаром Аркадий называет тебя командором. И я служила тебе, чем могла… Ты смеешься?
— Нет, не смеюсь, — печально ответил Гальперин. — Хорошая компания, чему смеяться?
— Ты был такой большой, сильный, умный… Хитрый, конечно, кто же не хитрый? И Моисей был хитер. Без хитрости разве он управился бы со своим народом, где каждый считает себя умнее бога. Сорок лет он блуждал по пустыне, чтобы вырвать из своего народа рабское сердце. Без хитрости тут не обойтись.
— И без ума тоже, — вставил Гальперин.
— Само собой… А сейчас, Илюша, послушав тебя, твои страхи, я представила героев Шолом-Алей-хема, этих маленьких несчастливых людей, боязливых, неуверенных. Но почему?! Почему они, а не…
— Давид с Моисеем? — усмехнулся Гальперин.
— Да! — горячо проговорила Ксения. — Да… Ведь одна кровь! Почему не те…
— Потому, что нас много били. Гораздо больше, чем других. История так распорядилась, что нас всегда было гораздо меньше, чем других. А тех, кого меньше, бить безопасней… И в памяти человечества произвели вивисекцию — отняли наших героев, оставили таких, как я. И сегодня проводят эту вивисекцию.
— А ты этому помогаешь. Ты! Своим трусливым поведением, — горячо подхватила Ксения. — Я презираю тебя, Илюша. Ты отнял у меня героя и подсунул раба… Иди звони своему сыну. Бери назад заявление. — Ксения резко торкнула коленями: — Ну!
Голова Гальперина подпрыгнула, словно муляж.
— Что ну?
— Иди звони. А то Аркадий распорядится этим заявлением, и ты останешься с носом. Страх тебя задушит. Иди, слышишь? — Изловчившись, Ксения поднялась с подоконника.
Телефонный аппарат жабой смотрел на Гальперина белыми круглыми глазами. И мерзко улыбался, словно подзуживал, словно испытывал его волю.
Да, я слабый человек, я боюсь, разговаривал Гальперин с аппаратом, но пользоваться этим нельзя-я-я… Это безнравственно, это бездушно. Нельзя свой максимализм реализовывать за счет дыхания отца, за счет его больного сердца. Ты сам станешь отцом и поймешь — судьба отца не иллюзорность, не абстракция, У него такая же кожа, как и у тебя, такие же глаза, такая же кровь, может быть, немного погуще да градусом пониже, но он твой отец, он дал тебе самое дорогое на земле — жизнь. Так поступать с отцом нельзя-я-я…
Телефонный аппарат терпеливо внимал, скорбно развесив свои наивные круглые уши и продолжая хитро улыбаться — ну-ну, попробуй, скажи!
И скажу, скажу ему все это, продолжал Гальперин, он поймет, он мой сын.
Гальперин снял трубку, и аппарат обрел какой-то сконфуженный вид, словно непристойно оголился.
Аркадий ответил сразу — знакомым и родным голосом.
— Это ты, командор? А я только собрался уходить.
— Куда? — Гальперин старался унять волнение. — В ОВИР?
— Угадал. Теперь им нечем крыть, — Аркадий засмеялся. У него было прекрасное настроение. Так, вероятно, чувствуют себя воины и спортсмены. Конечно, есть опасность быть убитым или проиграть, но он, сильный человек, об этом не думал. — Слушаю тебя, отец. Ты хочешь пойти со мной?
— Аркаша, — трудно, словно переступая через самого себя толстыми ногами, произнес Гальперин. — Послушай меня, Аркаша, — мысли Гальперина разбежались. Вспомнить бы только начало, первую фразу, а там все пойдет. Но память безмолвствовала, память уронила слова, и они валялись где-то там, куда не дотягивался короткий телефонный шнур.
— В чем дело, отец? — Аркадий перестал смеяться. — Ты что-то надумал? Не хочешь ли ты ехать со мной?
— Я не хочу, чтобы ты отнес это заявление. — Гальперин вслушивался в ожидании ответа, до боли прижимая трубку к уху. Трубка попискивала слабыми сигналами каких-то помех. — Я боюсь, Аркадий, мне страшно… Подожди какое-то время. Я уйду на пенсию. Или вообще… уйду. Ты и поедешь… У тебя впереди вся жизнь, Аркаша, а у меня… совсем немного, я чувствую. — голос Гальперина нарастал. Он уже не видел за трубкой сына. Он видел несправедливость, которая настигла его, и он защищался. — В конце концов, это нечестно. Ты пользуешься моим отношением к тебе, совсем забыв, что я живой человек. Я — боюсь, я физически боюсь. Я боюсь остаться без работы, боюсь быть ошельмованным. Я не вынесу еще одного испытания… А у тебя вся жизнь впереди…
Гальперин все повторял и повторял одни и те же слова, точно в исступлении. Наконец он умолк. Он ждал, когда Аркадий начнет его упрашивать, умолять. Он боялся этого. Боялся, что он размякнет, сдастся. Повесить трубку он не решался, нужна определенность. Ведь заявление Аркадий унес с собой, в боковом кармане…
— Алло! Ты слышишь меня, Аркадий?
__ Да. Я слышу тебя, — ответил Аркадий до удивления спокойно.
— Ну, так что?
— Я верну тебе твою бумагу… Я оставлю ее в твоем почтовом ящике.
— Почему? — Гальперин не испытывал удовлетворения. Наоборот, сердце, казалось, разорвется сейчас от горести. — Почему? Поднимись ко мне.
— Я не хочу тебя видеть… Извини…
Гальперин поначалу и не понял, что это сигнал отбоя. Он что-то говорил и говорил, а трубка отвечала мерными сигналами, через ровные паузы.
Так и закончился тот день, 13 ноября 1982 года…
— Да, я хорошо запомнил тот день, — повторил Гальперин.
Мирошук понял его по-своему. Он скорбно вздохнул и развел руками, мол, все туда придем, но вот что важно — куда повернет новый лидер. Тоже, говорят, человек не очень крепкий.
Мирошук топтался вокруг Гальперина, подтягивая пальцами брюки, что сползали с тощих бедер, по-детски радуясь появлению своего заместителя. Казалось, он прилагает усилие, чтобы сохранить на лице свои асимметричные черты — особенно докучали брови, которые то и дело, ломаясь, взлетали вверх, разбегались в стороны, сдвигались к переносице.
«За ними просто не уследишь», — подумал Гальперин в ожидании новостей и в то же время удивляясь необычному радушию Мирошука — не к добру это, что-то преподнесет, только не знает, как подсластить пилюлю.
Гальперин поскучнел, набычился, дряблые веки наполовину прикрыли глаза. Он ждал, как ждет старый конь удара хлыста, покорно и равнодушно.
А новостей и впрямь скопилось предостаточно.
Но Мирошук не спешил приступать к служебным вопросам. То, что произошло сегодня в управлении у Бердникова, лихорадило, жгло, надо остудиться — рассказать. Иначе он просто задохнется. А кому еще рассказать, если не Гальперину? Только тот и может оценить его сообщение, оценить жертвенность поступка, который был принесен им, Захаром Мирошуком, во имя человеческой справедливости.
— Хочу вам кое-что поведать, Илья Борисович, — проговорил Мирошук серьезно и печально. — Не знаю, с чего и начать? Хреновина какая-то и больше ничего.
— Начните с начала, — буркнул Гальперин.
По тону директора ясно, что ничего хорошего ждать ему не следует. О чем он и обронил несколько вялых слов.
— Нет, нет, — всполошился Мирошук. — Как раз вы ошибаетесь, хоть и… Сядьте, пожалуйста, сядьте.
— Ваша просьба напоминает заботу палача — не слишком ли жесткой кажется сегодня клиенту плаха? — Гальперин шагнул к своему привычному креслу и провел ладонью по подлокотнику, словно убеждаясь, что кресло все так же крепко и надежно.
— Что вы, Илья Борисович. — голос Мирошука звучал искренне и доброжелательно. — Скажу честно: ситуация меня обескуражила, черт ее дери. Утром вызывает Бердников. Меня, Аргентова…
— Из архива загса, что ли? — уточнил Гальперин. — Фельдфебель гражданского состояния.
— И еще Клюеву, из архива соцстроительства. — Мирошук пропустил мимо ушей иронию Гальперина. Сейчас он ему преподнесет, каков фельдфебель тот Аргентов.
Вдохновение делает человека не только речистым, но и привлекательным. Толстые губы Мирошука, что обычно казались эдакой розовой плюшкой на узком подносе, сейчас не раздражали Гальперина, наоборот, он ничего не видел, кроме этих губ, ловя каждое слово. И страх, что успел как-то забыться за последние дни, вновь шевельнулся в груди, расправляя свои щупальца. Да, интуиция его не подвела, ничто в этом глупом мире не уходит безвозвратно. Возвращается в виде змеиного изгиба веревки, если сильно встряхнуть конец… Он верно поступил, что вызволил свое заявление обратно, Аркадий переживет, а он — пожалуйста вам, «качественный состав». Может быть, так и начиналось тогда, давно, в тридцать третьем, в Германии. Правда, закончилось крахом, но по дороге к собственной гильотине успели много столбов свалить… Голос Мирошука становился ниже, значительнее. Казалось, конец этой истории, связанный с поступком Аргентова, был для Мирошука куда важнее, чем все, что вызвало этот поступок. А момент ухода из кабинета управляющего Аргентова и Клюевой явился фактом такого подвига, что Мирошук и не знал, как его передать словами. Он причмокивал, подмигивал, пощелкивал пальцами и даже пританцовывал в совершеннейшем ликовании… Хотя Гальперин так и не понял — кто раньше покинул кабинет, не подписав обязательство о неразглашении, — сам Мирошук или Аргентов с Клюевой. Вроде выходило, что Мирошук первым гордо оставил ристалище, а следом уже выпрыгнули без парашюта оба директора архивов. Неясность была, но Гальперин не стал уточнять, услышанное сразило его…
— Ну, как это вам нравится? — спросил Мирошук.
— Значит, они остались вами недовольны? Что вы на собрании не согнали меня с должности?
— Да. Я им так и ответил: «Гальперина не отдам. Нельзя разбрасываться такими специалистами». — Мирошук испытывал досаду, неужели это самое важное из того, что услышал сейчас Гальперин? Каков, а? — Ах, Илья Борисович, за вас вступились, а вы…
— За нас вступаться не надо, Захар Савельевич. За нас история заступается, правда, нередко с опозданием.
— Ну, как знаете, — вконец обиделся Мирошук. — С вами не так и не эдак… Тяжелый вы человек.
— Да. Сто одиннадцать килограммов. — Гальперин пытался собраться с мыслями. Удавалось, но ненадолго — страх вновь подступал к горлу, тошнотворный, удушливый и сонный.
Он полез в карман, достал мятый лист и, уложив на колено, принялся разглаживать его ладонью.
— Я, Захар Савельевич, принес обратно свое заявление.
— Какое заявление? — тревожно спросил Мирошук.
— То. Из-за которого собрание собиралось… Вот. Подпись ваша и печать, — Гальперин развернул лист.
— Не понял, — тревога в голосе Мирошука нарастала.
— Чего не понять? Не согласен я с поступком сына. Не одобряю. Передайте там, Бердникову или кому еще, что Гальперин… словом, сами знаете. Вот так.
Мирошук в волнении забегал по кабинету, быстро переставляя длинные ноги, точно он был не в тесном помещении, а на улице. Как ему это удавалось, даже удивительно… Пробегая мимо Гальперина, он выхватил из его рук бумагу, сложил ее по изгибу и вернул в нагрудный карман коричневого гальперинского пиджака, наподобие платочка.
— Не валяйте дурака, Илья Борисович. — Мирошук не прекращал своего метания по кабинету. — Дело сделано.
— Вот еще?! — Гальперин видел, как елозили лопатки Мирошука.
— Стыдитесь, Илья Борисович… Понимаю, вас сломили, вы испугались…
— Перестаньте бегать, у меня в глазах рябит, — проговорил Гальперин.
Мирошук остановился, шало глядя на своего заместителя. Он сейчас походил на ребенка, у которого вдруг отнимают игрушку…
— Как можно? На что это похоже?! Я вас в обиду не дам, поверьте мне. Вас некем заменить. И пока я здесь директор… — Мирошук умолк, напрягая острые скулы. — А главное… сын, знаете. Это надежно, родная кровь… В нашем возрасте молодые женщины, конечно, приятно, но…
Гальперин усмехнулся. Не станет же он рассказывать Мирошуку о том, что Ксения уехала вчера к себе, в Уфу. Сказала: «Ты уже на ногах, Илюша, собираешься на работу, пора и мне возвращаться к себе». Не впервые Гальперин расставался с Ксенией. Но на этот раз в их расставании была какая-то недосказанность. Что-то им мешало, точно песчинка в обуви. До сих пор Гальперин чувствовал прикосновение к щеке ее холодных губ, там, в аэропорту. Видел ее спину, легкий взмах руки…
— Подумайте, Илья Борисович. — строгим тоном Мирошук дал понять, что разговаривать на эту тему больше нет смысла.
Лицо Гальперина, багровое, с уныло повисшим носом, вскинулось навстречу Мирошуку и прямо на глазах стало блекнуть, подобно фонарю, у которого выключили электричество. Он вытянул из кармана мятую бумагу и положил на край директорского стола.
— Спасибо, Захар Савельевич… Но я слишком хорошо изучил отрезочек истории, что нам достался.
Глава третья
1
Стрелки часов на здании главпочты подкрадывались к одиннадцати, когда Нина Чемоданова вышла из автобуса. Опаздывать Чемоданова не любила и была очень довольна, что пришла вовремя, что ленивый субботний транспорт ее не подвел… Только сейчас она могла признаться себе в том, что все последнее время жила предвосхищением этой встречи. И верила в нее. Особенно после того, как Женя Колесников ворвался в ее квартиру с обнаруженными документами. Телеграмма, направленная Янссону в Упсала, была подписана директором архива и так хитро составлена, что прочитывалась как личное приглашение Чемодановой, благо Мирошук не вник в ее содержание, занятый последними событиями. А позавчера раздался ночной междугородный звонок, всполошивший коммунальную квартиру. Оправившись после болезни, бывший комендант театра Сидоров первым подбежал к телефону и, выслушав, стукнул в дверь соседки, презрительно выкрикнув: «Заграница!»
Придерживая рукой халат и зябко пританцовывая, Чемоданова старалась как можно спокойней объяснить своему абоненту, что к ней домой являться не следует, пусть по приезде заглянет в архив и ознакомится с найденными документами. В ответ Янссон объяснил, что прилетит в субботу, в нерабочий день, и будет весьма признателен Чемодановой, если та окажет любезность повидаться с ним и ознакомит с документами… Договорившись о встрече, Чемоданова повесила трубку, обернулась в пустой коридор и показала язык.
За плитой, в укромном местечке, Чемоданова хранила сигареты, на случай, если «схватит охота». От долгого лежания в тепле сигареты усохли. Перекрутив гильзу, Чемоданова закурила. Дым першил горло, едкий, словно от жженой бумаги. Она и вчера курила, забившись ночью на кухне. Все проговаривала про себя последнюю встречу с Шереметьевой… Началась их открытая распря недели три назад, вскоре после собрания, на котором распинали Гальперина. Собрание раскололо сотрудников на две группы, люди перестали здороваться друг с другом. А Чемоданова подала заявление о переводе ее в отдел хранения документов, под начальство Тимофеевой. Случилось это вскоре после ноябрьских праздников, в траурные дни «больших похорон»…
«Это ж надо. Только вроде вчера с трибуны Мавзолея улыбался людям. А?! И это врачи! Такого человека не могли спасти», — причитала по-бабьи Шереметьева, исподволь поглядывая на безучастную Чемоданову. Та что-то писала, склонившись над столом. До этого Чемоданова отсутствовала на работе три дня за счет донорских льгот. Шереметьева хотела засчитать ей эти дни как рабочие, но Чемоданова настаивала, чтобы все было по закону. «С тобой надо ухо держать востро!» — буркнула она обидную фразу. Шереметьева собралась было ответить, но помешал старичок-краевед Забелин. Он просунул в комнату младенческое розовое лицо с упругими щечками и произнес, капризно растягивая слова: «Анастасия Алексеевна, второй день жду поступлений из хранилища. А жизнь проходит!» Шереметьева взвилась и выдала старичку — и что занимается он какой-то ерундистикой, надоел всем, и что день сегодня скорбный, не до него, и что давно отдел хранения надо разогнать, вместе с его начальницей… Забелин смотрел фиалочным взором Леля и произнес тихо: «Жаль, Анастасия, что ты на Илью Борисовича ополчилась, теперь долго будешь такой, виноватой. Извинись перед ним, успокой душу». Эти слова, неожиданные и неуместные, прозвучали вдруг откровением. Шереметьева растерялась. Ее ровная спина обмякла, а плечи опустились… «Господи, и этот туда же. Слепые люди», — прошептала Шереметьева. Она хотела что-то добавить, но Забелин убрал голову и прикрыл дверь.
Чемоданова дописала, подошла к Шереметьевой, положила бумагу на стол.
«Ты специально так, специально… Не в каталог, не в отдел информации, а именно к Тимофеевой, чтобы швырнуть в меня грязью, да?» — выкрикнула Шереметьева. «Да, специально!» — ответила Чемоданова. «Ты меня ненавидишь. За что?!» — домогалась Шереметьева в бессильной ярости и оттого еще более напористо и зло. «Я скажу тебе, скажу! — Чемоданова не сводила глаз с пылающего лица Шереметьевой. — Ненавижу, да — ненавижу. Ты хочешь соединить мораль с аморальностью, всех перехитрить. Я ненавижу тебя за глупость, за чванство! За то, что ты и тебе подобные возомнили себя хозяевами жизни, безгрешниками, имеющими право судить и рядить. Вы жалки в этом самомнении! Ясно тебе?! Ханжа!»
Все это Чемоданова вспоминала, сидя в безлюдной, усталой кухне своей коммунальной квартиры, потеряв сон после ночного звонка Янссона. Сигарета то и дело гасла и, получив новую порцию огня, рассыпала сивые хлопья перегоревшего табака…
И сейчас, подходя к присмиревшему на выходные дни зданию главпочты, Чемоданова с досадой упрекала себя за упрямство — надо было пригласить Янссона к себе домой.
Янссон привлек ее внимание сразу, в своем длинном пальто и причудливом кепи, отороченном светлым мехом. В руке он держал объемистый портфель, из дорогих и надежных. Заметив Чемоданову, Янссон приподнял колено, поставил на него портфель и, откинув крышку, извлек сверток, в котором угадывались цветы. «Заранее не достал, расчетливый капиталист», — отметила про себя Чемоданова и помахала рукой в знак того, что видит Янссона и сейчас подойдет. Цветы были дивные — пунцовые розы с кофейной подпалиной у стебелька, с изумрудными остренькими листочками. Они тихо звенели, радуясь свободе, и радостно улыбались Чемодановой, не в пример своему солидному хозяину.
— О… какая прелесть. — Чемоданова поднесла розы к лицу, охваченная нежностью, которую могут вызвать только розы. — О, какая прелесть… Здравствуйте, Николай Павлович… Вы так меня растрогали этой прелестью. — Чемоданова протянула руку Янссону.
Тот взял ее вздрагивающую ладошку и, улыбнувшись, поднес к губам, чопорно поцеловал, не сводя светлых глаз со смущенного лица молодой женщины.
— Рад вас видеть, Нина Васильевна, — проговорил Янссон. — Надеюсь, в полном здравии?
— В здравии… но не в полном.
— А что такое? — встревожился Янссон.
— Нет, нет… Это так… Куда же мы пойдем? Надо просмотреть мои записи.
— Ну… если, к примеру, ко мне, в гостиницу?
— Я откажусь. Не хочется под крышу. Такой славный сегодня день. Давайте посидим на воздухе, в скверике. А?
— Идет! — готовность Янссона кольнула Чемоданову. И, точно угадав, Янссон добавил не без ехидства: — Дело прежде всего!
Прорывается в декабре вдруг такая погода. Тонкая голубизна неба, лучи солнца, отсекающие контуры домов, неподвижный воздух, наполненный запахом свежести и чистоты… Аллеи сквера, что начинался недалеко от главпочты, были малолюдны, а дальше, в глубине, вообще никого. Чемоданова то и дело зарывалась подбородком в букет, вдыхая нежный аромат цветов. Роз было десять, и, дабы не омрачать встречу, надо одну розу отделить.
— В Швеции преподносят четное количество, — серьезно пояснил Янссон. — Как знак совершенства, знак парности всего живого. Нечетное число скорее говорит об одиночестве и печали. Я вез эти цветы из Стокгольма. Впрочем… — Янссон ловким движением выпростал из букета один цветок.
Чемоданова и сообразить не успела, лишь почувствовала, как по ладони колко протянулся шершавый стебелек.
— Ну что вы, — слабо воспротивилась Чемоданова, глядя, как детское личико цветка сиротливо возлегло на стоящую рядом скамейку. — Какой же вы право, Николай Павлович… Суровый человек, ничего не скажешь.
Они сделали несколько шагов. Чемоданова обернулась. Роза укоризненно мерцала прощальным алым светом в венке из собственных листьев.
— Знаете… пусть, как в Швеции. — Чемоданова воротилась и подхватила со скамьи цветок.
Янссон смотрел ей вслед, чему-то улыбаясь. «О, со мной вам будет не так-то просто, милейший!» — строптиво подумала Чемоданова, уловив его улыбку. Янссон, вероятно, учуял ее мысли, лицо его обрело озабоченное выражение.
— Нам как-то не остановиться, — деловито проговорил Янссон. — Не мучайте, Нина Васильевна, покажите бумаги. Я перелистаю на ходу.
Чемоданова достала из сумки несколько листочков.
— Я сделала выписки. Возможно, не очень удачные. Но какую-то ясность на ваш запрос они пролить могут.
Янссон принял листы. Или он не очень свободно читал по-русски, или волновался. И портфель ему мешал, оттягивал руку.
— Да, что я так? — Он опустил портфель на толченую кирпичную крошку аллеи и принялся читать, смешно шевеля губами.
— У меня такой почерк. — Чемоданова потянулась к записям.
— Нет, нет… Я сам, я разберусь… «Лечение расстройств мозгового и прочих обращений крови алколоидом из произрастающих в отечестве растений «барвинка — малого». Кое имел честь дознать магистр фармацеи Зотов П. А., служащий Аптеки на Васильевском острове», — волнуясь прочел Янссон. — Это что? Неопубликованная статья?
— Думаю, что опубликованная. В деле есть черновик письма с благодарностью за публикацию… То ли за подготовку к публикации, я не поняла.
— Ах, если бы все это было напечатано, — волновался Янссон. — Ведь речь идет о приоритете. Такая была бы удача. — Он сдвинул на затылок свою роскошную кепку, отороченную светлым мехом.
— В деле много выкладок. Много цифрового материала, формул… Вы сами все увидите. Я не хотела заказывать ксерокопию, пока не проконсультируюсь с вами… Чтобы не делать лишнего.
Чего лишнего? — не понял Янссон. — Лишней ксерокопии? Это что, такая сложность?
— Нет, сложность в другом. Часть дел Медицинского совета были переданы в фонды Министерства внутренних дел и попали в спецхран, — пояснила Чемоданова. — Куда доступ весьма ограничен.
— То есть? — напрягся Янссон.
Он знал — если на его бывшей родине что-то запрещалось, то никакие силы пробить этого не смогут. Но втайне надеялся, что подобные документы не представляют особого секрета, и вот, пожалуйста…
— То есть? — повторил Янссон, искоса поглядывая на свою спутницу. — Вы хотите сказать, что нашли не все документы?
— Да, не все. Ту часть архива вашего деда, что находится в спецхране, мы не видели… То есть — я и один наш сотрудник. Он-то и раскопал ваш материал.
— Кто это?
— Есть у нас один молодой человек, — Чемоданова испытывала неловкость. — Колесников. Евгений Федорович Колесников. Эта фамилия вам о чем-нибудь говорит?
— Колесников? — в недоумении переспросил Янссон. — Нет, не знаю. Впервые слышу.
Они перешли улицу и остановились у хмурого многоэтажного дома.
— Пришли? — Янссон поставил портфель на жестяной подоконник первого этажа.
На скрежет жести занавеска за стеклом отодвинулась и в зарешеченном окне показалось лицо девчушки лет восьми с косичками, торчащими наподобие оленьих пантов. Янссон растянул узкие губы до ушей и согнал к переносице круглые зрачки. Он вообще был мастер строить рожицы. Девчушка беззвучно засмеялась за двойными рамами окна и что-то крикнула в сторону. Тотчас рядом с ней вынырнула головка белобрысого мальчугана, заранее готового повеселиться.
— Вас тоже сдадут в спецхран, — проговорила Чемоданова. — Доиграетесь.
Янссон надвинул кепи на нос и отвернулся от окна — все, концерт окончен.
— Так и будем стоять? — спросил он. — Или вы забыли, где живет этот Колесников?
— Представьте себе… Дайте сообразить. Я давно не была в этом районе, — Чемоданова пыталась вспомнить объяснение Колесникова — не звонить же ему еще раз по телефону, уточнять маршрут.
— Возьмем такси, — предложил Янссон. — Скажите таксисту адрес, и дело будет иметь конец.
«Будет иметь конец», — мысленно передразнила Чемоданова, еще не решив для себя — идти к Колесникову или нет?
В стекло постучали.
— Дети просят повторить на бис! — проговорила Чемоданова, вглядываясь в зарешеченное окно. Теперь за стеклом они видели разгневанного небритого мужчину, в подтяжках и майке.
— Требует снять портфель с подоконника, — догадалась Чемоданова. — Устроили в помещении египетскую ночь.
— Ах, извините, — спохватился Янссон и стянул с подоконника «дипломат». — Извините! — крикнул он в стекло.
Небритый мужчина погрозил Янссону кулаком и что-то немо произнес.
Чемоданова укоризненно покачала головой, вспомнив свою с Янссоном поездку в автобусе. Везет же этому Янссону на впечатления.
— У вас побежали бы за полицией? — ехидно проговорила Чемоданова, намекая на давний разговор.
— У нас бы не поставили портфель на чужой подоконник, — ответил Янссон без улыбки.
— А вы конформист, Николай Павлович. Сразу приобщились к нашим порядкам, — пошутила Чемоданова. — Ладно, пойдем к Колесникову. Найдем его и без такси, — решительно добавила она.
Дом Жени Колесникова находился в двух кварталах отсюда. Чемоданова вспомнила, что бывала здесь когда-то, навещала больного Колесникова по поручению месткома. Вот газетный киоск, вот трансформаторная будка, рядом с которой должен быть подъезд с некрашеной фанерной дверью. Вообще сегодняшний визит к Колесникову домой был неожиданным для Чемодановой. Можно было понять нетерпение Янссона, которому предстояли два тягостных нерабочих дня, а у Колесникова, возможно, имелись более пространные выписки из дела магистра фармацеи Зотова.
Услышав в телефонной трубке голос Чемодановой и вникнув в ее просьбу, Колесников пришел в жуткое волнение. Он стал кричать, что не готов к такому приему, что неважно себя чувствует, что вдруг нагрянет эта халда, его тетка, и наверняка расскажет Янссону, что у них есть в Швеции какое-то родство, а это неизвестно чем кончится, надо знать тетку… Чемоданова прикрыла ладонью трубку, хотя Янссон и так маячил далеко от телефонной будки: «Пойми, Женька, он свалился как снег на голову — ночью позвонил, утром уже здесь. А впереди — суббота и воскресенье. Ну, просмотрит он твои выписки, и дело с концом… Подумаешь, родственник! Мы все друг другу такие родственники». — Чемоданова не сомневалась, что уговорит Колесникова…
— Вот! Дом номер сорок четыре, — объявил Янссон. — А какая квартира? Шестнадцать? — Громоздкий «дипломат» оттягивал ему руку.
«Что он там прячет?» — в который раз подумала Чемоданова в ожидании Янссона у лифта.
Кабина поднималась лениво, грозя вот-вот остановиться, а к последнему этажу ее начало трясти и дергать. При тусклом освещении лицо Янссона казалось приближенным до неприличия. Какая-то бледная полоска сползала от щеки к шее и скрывалась под шарфом, а глаза окаймляла красноватая нить.
— Не переломите цветы, — улыбнулся Янссон.
— Мы их сейчас поставим в воду, — отстранилась Чемоданова. Янссон сделал вид, что не заметил ее жеста…
Колесников встретил их на площадке. Белая рубашка с отложным воротничком очень шла к его тонкой и мускулистой шее. Он протянул руку Янссону и улыбнулся… Посторонясь, мужчины пропустили Чемоданову вперед. «А кто орал, как ненормальный, по телефону?» — проходя, шепнула Чемоданова Колесникову и громко проговорила:
— Женечка, цветы хотят пить. Срочно какую-нибудь вазу.
Она поставила Колесникова в затруднительное положение. Найти вазу в их доме, да еще под такие цветы?! А когда-то вазы были, и какие! Севрского фарфора, тонкостенные, с расписными фавнами. Или хрустальные, толстые, с глубоким рисунком нового автомобильного протектора… Все исчезло после смерти бабушки Аделаиды.
— А бутылка из-под кефира? — Колесников вовсе не шутил.
— Лучше бросить в холодную воду, — догадливо улыбнулась Чемоданова. — Где у тебя ванная комната?
Ванна в доме была, и, кстати, в приличном состоянии.
Шумно разрешив эту проблему, они втроем полюбовались на прильнувшие к воде пунцовые розы в ворохе зеленых остреньких листочков.
— Что-то в этом есть языческое, — заметил Колесников и засуетился. — Что же вы не раздеваетесь? — И бросился помогать Чемодановой.
Янссон уже освоился. Повесил пальто, кепи, поставил к стене «дипломат».
— Послушайте, а не отправиться ли нам всем потом в ресторан? — предложил он, рассматривая себя в зеркало, что висело у двери Он видел устремленный на него открыто любопытный и смущенный взгляд Колесникова.
— А вы еще ничего, Николай Павлович, вы еще смотритесь, — Чемоданова игриво склонила голову, разглядывая Янссона.
— Конечно, — поддакнул Колесников. — Отличное питание плюс электрификация всей страны.
Янссон не знал, как ответить, лишь хмыкнул и направился в комнату, подчиняясь жесту хозяина квартиры. Показная бравада не могла скрыть смятения Колесникова. Между телефонным звонком Чемодановой и этим визитом прошло полчаса, не более. Пол в коридоре и на кухне еще не успел просохнуть, а кучку мусора в углу комнаты Колесников невинно укрыл от постороннего взгляда новым зеленым совком.
— О… это ваша комната? — вежливо одобрил Янссон.
— Это его пещера, — проговорила Чемоданова.
После того как из квартиры съехала тетка, Колесников рьяно взялся за благоустройство. Подкрасил книжные полки, что собственноручно соорудил лет десять назад. Повесил три иконки, полученные вместо денег от служителя церкви Богородицы за приведение в порядок приходского архива. Покрыл лаком шкаф, отчего старенький шкаф выглядел словно экспонат музея. А главное, отциклевал пол, на что убил уйму времени… И сейчас, войдя в комнату следом за своими гостями, он как бы заново разглядывал свое обиталище, стыдясь убожества представшей перед глазами картины. Все, кроме книг, казалось придуманным, холодным, не его, словно снятым с чужого плеча… Почему так? Только несколько минут назад ему казалось все вполне достойным. Неужели он так стеснялся своего… незнакомого родственника? Ну да черт с ним, в конце концов. Что он Янссону, что ему этот Янссон, мысленно каламбурил Колесников с тоской под ложечкой… Надо что-то предпринять отвлекающее, не думать о том, что единит его с Янссоном. Он стыдился себя, тетки Киры, ее новоявленного мужа-проводника. Не хотелось навязывать этому славному, видимо, человеку, свои проблемы, тяжелые, точно жернова.
— Знаете, Николай Павлович, у меня просьба… Прежде чем вы просмотрите мои выписки, расскажите о смысле вашего интереса… В чем суть вопроса, что ли.
— О, понимаю, понимаю, — вскинул фалды пиджака Янссон и присел.
— Коротко. В двух словах.
— В двух словах, — согласился Янссон.
В серебристом пиджаке, кремовых брюках и черных узконосых туфлях, он походил на большую экзотическую птицу, невесть каким образом попавшую в старую клетку. Учуяв в этой картинке невольный укор, Янссон ссутулился, сжал коленями кулаки. Но по мере своего рассказа он распрямлялся и уже не думал о внешнем впечатлении.
Незадолго до того как покинуть Россию, дед Янссона, Зотов, Петр Алексеевич, подал прошение в Медицинский департамент о продаже населению его аптекой нового препарата. Лечил он от недугов, связанных с расстройством мозгового кровообращения. После инсультов, различных ушибов или даже атеросклеротического происхождения. Департамент принять препарат воздержался. Потребовал доработки, дескать, один из компонентов является стратегическим материалом. Дед занялся разработкой нового метода синтеза, а тут подоспел отъезд, и дед уехал, оставив все записи лабораторных исследований, — он же работал не в своей аптеке, а у хозяина. Да и не один, с другими фармацевтами. Правда, всему голова был он… Как-то Янссон, разбирая семейные документы, обратил внимание, что одна из работ, проведенная дедом, по своему эффекту значительно превосходит существующий девикан и более современный кавинтон. С этого все и началось… Если довести до ума методику деда по синтезу, можно предположить, что результат превзойдет все известные аналоги… Так, если коротко.
— И еще есть одно обстоятельство, — загадочно закончил Янссон. — Но об этом потом, когда я ознакомлюсь со всем материалом.
— Да, но дело осложняется тем, что…
— Я уже сказала о спецхране, — перебила Колесникова Чемоданова.
— Такое вот препятствие, — вздохнул Колесников. — Но может быть, достаточно и открытого материала. Там много всяких описаний, формул, цифр…
— Ну… а когда кончается срок секретности? — с раздражением произнес Янссон. — С тех пор прошло почти семьдесят лет. Во всех странах есть срок давности… Десять, двадцать, сто лет. Но он есть!
— К сожалению, у нас нет закона об архивах. У нас секретность не имеет срока давности… Часть документов по фармакологии причислили к оборонному материалу и провели через Министерство внутренних дел. А это — гроб.
— Не будем торопиться, Николай Павлович. Посмотрите записи Колесникова, — рассудила Чемоданова. — В понедельник ознакомитесь с подлинниками. Может быть, и этого будет достаточно.
Свет из торцевого окна отдавал себя кухне, выделяя для коридора лишь малую толику скупого декабрьского дня. И от этого — розетка, выключатель, какие-то картинки из журнала «Огонек», наклеенные еще теткой, вдавливаясь в стену, расширяли прихожую. Приглушенный лязг лифта, казалось, шибанул Колесникова. Он замер, вытянул шею и посмотрел на входную дверь. Переждал немного и вздохнул, вроде пронесло.
— Не придет, не придет, — успокоила Чемоданова. — Трусишка зайка серенький. Чего ты боишься? Столкнуть ее с Янссоном?
Колесников кивнул и испуганно поднес палец к губам — тише, в комнате все слышно, пройдем поскорее в кухню.
— Чем угостишь, хозяин? — Чемоданова распахнула холодильник. — Ну, Женька… И сыр, и молоко…
— Это кефир, — поправил Колесников.
— Еще лучше. И яйца, и сырок есть. А хлеб?
— Хлеб, да! — с воодушевлением произнес Колесников. — Утром покупал. Полчерного и батон.
— Прекрасно. Сейчас соорудим гамбургеры из сырка и вареных яиц, пальчики оближешь.
Казалось, Чемоданова давно хозяйничает в этой просторной и пустоватой кухне. Не спрашивая, она безошибочно находила все что надо — и соль, и сахар, и муку, и ножи-вилки…
— У меня, Женечка, никогда не было своей отдельной кухни. Нет закрепленного рефлекса, свободная интуиция, Женечка.
Колесников довольно улыбался, покачиваясь на табурете.
— Слушай, где ты нашла перец? — изумлялся он — Вечность его не видел.
— Я тебе здесь еще и не такое найду, — отвечала Чемоданова.
— Приходи — ищи, — шутливо подначил Колесников, но голос его выдал, сорвался к концу фразы, дрогнул.
Он отвернулся к окну. Он любил вид из окна кухни. Казалось, город начинался у его ног, уходя к горизонту хаосом крыш, куполов, шпилей, труб, уже исходящих первым зимним дымом, каких-то башен и сфер. Цвета всех этих сооружений — бурые, черные, красные, фиолетовые — мозаикой выложили неспокойное пространство, убаюкивая мысли, уводя их в тайну чужих жизней… Особенно Колесникова беспокоила белая башенка, что торчала среди разлома крыш. Что в этой башенке — он не знал. Несколько раз отправлялся на поиск ее, но так и не находил, видно, башенка начиналась с какой-то крыши.
— Ты доволен, что я перешла к Софочке? — проговорила Чемоданова. — Только честно… Будем сидеть в одном отделе, видеться каждый день. Доволен?
— Нет, — ответил Колесников.
— Почему? — искренне удивилась Чемоданова и, оставив плиту, приблизилась к окну.
— Видишь ту башенку? Белую? Не видишь? — Колесников терпеливо ждал, когда Чемоданова разглядит его башенку. — Не видишь? Ну, ладно… Словом, я много раз отправлялся ее искать… А нашел бы, наверное, разочаровался, не знаю.
Чемоданова вернулась к плите. Некоторое время раздавался стук посуды, скрежет ножа, шипенье кипящего масла, потрескивание…
— Теперь ты начинаешь мне мстить? — произнесла Чемоданова. — Как ты похож на всю мужскую компанию.
Колесников молчал. Он мог спросить: а эти цветы, эти роскошные розы, что светились на воде в ванной комнате, а счастливое лицо, на котором угольками горят черные бесстыжие глаза, голос, в каждом звуке которого пульсирует радость, это не предательство? Но Колесников молчал, лишь теребил на висках рыжеватые сухие волосы…
На кухне появился Янссон. Его собранное аскетичное лицо, казалось, оттаяло.
— Что, Николай Павлович, вижу, вы довольны? — проговорила Чемоданова деревянным тоном.
— Доволен, доволен. — Янссон поднял вверх крупные ладони, словно сдаваясь в плен. — Каким умницей был мой дед Зотов, а? С той лабораторной техникой! А все — методика. Методика, я вам скажу, сердце эксперимента, из простейшей техники можно выжать великолепный результат.
— Значит, вам не нужны документы спецхрана? — спросил Колесников.
— Нужны! — резко подхватил Янссон. — Очень нужны. Именно сейчас. Возможно, там есть недостающее звено по синтезу. Конечно, можно дожать в лаборатории, но лучше довериться деду.
Янссон развернул стул и сел верхом, точно мальчишка. «Оказывается, у меня с родственником общие привычки», — усмехнулся про себя Колесников.
— Я подумал о ваших этих… спецхранах. — Янссон покачивался на стуле. — И кажется, нашел выход. — Он достал сигареты.
Наспех закурив, Янссон торопливо разогнал дым.
— Я имел большой разговор со своими родственниками, там, в Упсала… Семейный совет вроде… Мы долго спорили и решили… Передать в дар нашей родине, России, лицензию на изготовление этого, как я его назвал, — кавинкана… Повторяю, господа, это очень богатый дар. — Янссон забыл о сигарете. — Можно в короткий срок получить большую прибыль, а главное — вам не надо будет закупать кавинтон и девинкан за рубежом, тратить валюту.
Колесников и Чемоданова молчали, не зная, как отнестись к заявлению Янссона, и чувствуя, что вся эта история приобретает серьезный оборот.
— Поэтому, надеюсь, моя просьба о документах в этом…
— Спецхране, — подсказал Колесников, прислушиваясь к чему-то.
— Да, в спецхране… должна встретить понимание у вашего руководства.
Янссон умолк, глядя на чем-то встревоженного Колесникова. В следующее мгновение Колесников вскочил на ноги и, бросившись в коридор, прикрыл за собой дверь.
— Что такое? — раздраженно проговорил Янссон. Чемоданова молчала, прислушиваясь к гомону возбужденных голосов, что доносились из коридора.
— Знаете… Пришла, видно, родственница Евгения Федоровича, она не очень здоровый человек, — произнесла Чемоданова. — Нам лучше уйти.
— Пожалуйста, пожалуйста… А что с ней? — участливо спросил Янссон, провизорская душа.
Чемоданова со значением повертела пальцем у виска.
Янссон понимающе кивнул и состроил скорбную мину. Однако стремительность, с которой Чемоданова вывела его из кухни, Янссона обескуражила.
В прихожей стояла крупная женщина в лихо сдвинутой набок кроличьей шапчонке. Яркая губная помада, казалось, залепила ее рот красной нашлепкой. В руках женщина держала абажур, настолько громоздкий, что часть абажура подхватил утлый мужичонка с простецким личиком подлакированным козырьком железнодорожной фуражки. В другой руке мужичонка держал сумку.
Напротив этой странной пары стоял Колесников, подобно боевому петушку.
— Так у него гости! — уличающе завопил мужичонка. — С дамочкой.
— Ну и что?! — разлепила нашлепку женщина. — Мы не помешаем. — Разглядев в полумраке прихожей благородную стать шведского подданного Янссона, женщина присмирела. — Абажур принесли Женьке. Пусть повесит. В большой комнате лампочка голая.
— Абажур, — подтвердил мужичонка. — И еще кое-что, для компании, согреться по случаю субботы. — Он подергал сумку, раздался опознавательный звон бутылок. — Я его дядя — Михаил… Это его родная тетка, Кира, моя законная супруга. Будем знакомы.
— Очень приятно, — с вежливой отстраненностью улыбнулась Чемоданова. — Но мы торопимся, и так засиделись.
Она шагнула к вешалке, сняла с рожка свое пальто и протянула Янссону его, длинное, серое, с глянцевой подкладкой, простроченной крупной шелковой нитью, с красочной фирменной этикеткой.
— Уходите, — обиженно констатировал Михаил. — Или компания неподходящая, а, Кира? Брезгуют нами Женькины дружки, ученые-архитекторы. Народом брезгуют, а?
От молчаливой суеты у вешалки веяло пренебрежением и обидой. А тетка Кира была не из тех, кто прощает обиду. Передав абажур своему спутнику жизни, она привалилась спиной к входной двери и скрестила на груди толстые руки. Кроличья шапчонка упала на глаза.
— А я вот их не пущу! — проговорила тетка Кира с яростным спокойствием. — Пока не выпьют с нами по рюмашке! Не пущу и все!
Михаил выглядывал из-под абажура и одобрительно улыбался. Колесников приблизил губы к уху тетки, к мочке которого прилип маленький рубиновый камешек, и горячо зашептал о том, что люди опаздывают, нехорошо их задерживать, что они подумают?
Тетка плечом отпихнула племянника.
— Только по рюмашке! — зачастил Михаил, радостно глядя на гостей. — По одной, по маленькой… Разговору-то!
Янссон стоял с официальным видом, в пальто, кепи, с «дипломатом» в руках. Чемоданова деловито застегнула пуговицы своего пальто, шагнула в ванную комнату, а когда вернулась, в ее руках алели розы.
Цветы озадачили тетку, лицо смягчилось, и губы тронула улыбка.
— Женя, принеси — бумаги Николая Павловича, он еще раз просмотрит в гостинице.
Чемоданова складывала цветы в букет, не обращая ни малейшего внимания на тетку, словно в прихожую поставили раскрашенную тумбу. Дождавшись Колесникова с пачкой исписанных листов, обернулась к Янссону:
— Вы готовы, Николай Павлович?
Янссон кивнул. Он стоял в полной растерянности и не знал, как себя вести, глупое положение.
И тут Чемоданова шагнула к тетке и крикнула ей в лицо, по-уличному визгливо, с каким-то особым шпа-нистым шиком:
— А теперь… Тварь немытая, халда красногубая! Лярва с Паровозной улицы… Ну! Сдвинь свою… — Она приблизила пухлые, нежного рисунка губы к уху тетки Киры и проговорила такое, что тетка отшатнулась и посмотрела на Чемоданову изумленным взглядом синих глаз, полных уважения и страха. Через мгновение тетка пришла бы в себя, разобралась, но именно на это мгновение Чемоданова и взяла верх.
Чемоданова отрешенно смотрела через окно такси на бегущий мимо полупустой субботний город. Розы тихо звенели резными листочками и топорщили иглы, короткие и высветленные у острия. Янссон молчал, бросая на Чемоданову мягкий взгляд. Хотел было взять ее руку, но чувствовал, что этого делать сейчас нельзя.
— Я, Николай Павлович… долгие годы жила в вагоне, в купе, без адреса. Улицу мы сами назвали Паровозной. Думаю, вряд ли вы представляете, что значит жить в вагоне… Тех людей, их быт, отношения… У меня там были суровые учителя… Помните наш разговор? Тогда, у меня дома, — продолжала Чемоданова. — К нам в автобусе пристал какой-то пьяный идиот. И еще все пассажиры промолчали. Даже на мое нелестное о них замечание. Помните? Вы еще возмутились, что я все приняла как должное, я — тонкий, интеллигентный человек, как вы тогда сказали, помните?
Янссон кивнул.
— А почему я себя так повела? Да потому, что я привыкла ко всему этому. Это среда моего обитания. Мое ухо огрубело, моя душа закрылась. И я знаю, как себя вести. Я уже не замечаю ни грубости, ни хамства, как, привыкнув, не слышат шума дождя. И в то же время мне жаль этих людей. Они достойны лучшей участи, у них доброе сердце, они многое могут. Но их ожесточила эта жизнь, со всеми своими прелестями, с пустыми заботами о самом насущном. Бессмысленная жизнь. Сделали революцию, перевернули мир. А зачем?!
Янссон тронул Чемоданову за обшлаг рукава пальто и глазами указал на крутой затылок таксиста — тише, что вы говорите?
— А! — отозвалась Чемоданова. — Он тоже об этом знает, Николай Павлович.
По лицу таксиста, отраженному в зеркале, мелькнула улыбка, он обернулся.
— Куда же все-таки вам, решили?
— На Декабристов, — ответила Чемоданова.
— Мы едем к вам домой? — заволновался Янссон.
— Я еду к себе домой, Николай Павлович. А вы в гостиницу.
Янссон заерзал, ладони его рук покрыла испарина.
— Жаль, — произнес он глухо. — Мне так хотелось вас навестить. А может быть, поедем ко мне? Пообедаем, у нас сносный ресторан.
— Спасибо. Как-нибудь в следующий раз.
— Послушайте, — волновался Янссон. — Я ведь привез пластинки. Таскаю весь день… Подарок. Я ведь обещал вам.
Янссон откинул черную кожимитовую крышку, подбитую тонкой хромированной полоской с утопленными заклепками. В глубоком, как погреб, чреве «дипломата» лежали яркие конверты пластинок и какие-то свертки.
— В другой раз, — Чемоданова даже не отвела от окна глаз. — Как-нибудь в другой раз.
2
Особенно Анатолий Брусницын остерегался последних осенних дней. С внезапными грозами и холодными задувными ветрами.
В каталоге, размещенном в глухом внутреннем помещении, без окон, превратности погоды едва ощущались, и Брусницына не очень тревожила его проклятущая болезнь. Здесь, среди стеллажей, полки которых хранили информацию о содержании документов почти всех архивных фондов, Брусницын чувствовал себя уверенно…
Надо было завершить не оконченную вчера работу. Он читал служебную запись чиновника полицейской управы о найденном в реке трупе коллежского регистратора Перегудова. Ломкий листок почти столетней давности проявлял маяту бедолаги полицейского. Трудно давался чину заголовок происшествия. Поначалу он набросал: «Дело об утонутии», затем перечеркнул, записал: «Дело об утопитии», но и это не понравилось, зачеркнул и решительно вывел: «Дело о входе в воду реки и не выходе из оной».
Ознакомившись с записью полицейского, Брусницын достал каталожный формуляр. Надо коротко изложить версию, по которой покончил самоубийством погрязший в долгах коллежский регистратор. Таких карточек обычно Брусницын составлял штук десять-двенадцать в день, любил он эту работу.
Звуки из коридора едва проникали в кабинет. И посетителей в каталоге сегодня никого, все столики пустуют. Ну и хорошо, не отвлекают, и он, пожалуй, закончит к обеду свою сегодняшнюю порцию. А после обеда займется юристом и археографом Гагариным Виктором Алексеевичем. Если дело уже привезли из хранилища. Можно бы и поторопить, но не хотелось. Каждый раз из-за этого цапались между собой отдел использования и отдел хранения. А тут еще он, из каталога, начнет зудеть. А главное… ни к чему привлекать внимание своим интересом к судьбе юриста и археографа Гагарина. К тому же Анатолий Семенович Брусницын был уверен, что девочки из отдела исследования отнесутся к его просьбе без особого энтузиазма.
Вообще в последнее время Брусницын чувствовал себя в архиве неуютно. С ним здоровались, разговаривали, но… Он успокаивал себя тем, что поступок его тогда, на собрании, многим показался непривычным, в нем долгие годы видели тихого, покладистого Анатолия Семеновича, человека, избегавшего конфликтов, а тут — на тебе! Но позже он отбросил иллюзию. Началось с Женьки Колесникова. Именно из-за этого типа он, Брусницын, попал в кабалу к Хомякову. Казалось бы, чепуха какая, и должен-то Колесникову всего шесть рублей, а вот нет их и все! А тут еще Зоя принялась пилить за те двадцать пять целковых, будто ее родители не могут родную внучку неделю прокормить. О психопатке-аспирантке, возлюбленной Гальперина, он уже не думал, вернее, не представлял, каким образом вернуть ей несчастную пятерку. И черт с ней! Пусть радуется, что он не поднял шум по поводу ее хулиганской выходки… А тут еще Зойкину шубу надо выкупить из ломбарда, пора, зима на дворе. Так что Хомяков, со своими пятью сотнями, подвернулся вовремя.
С Колесниковым Брусницын встретился в коридоре. Остановился, протянул деньги, поблагодарил. «Давай! — буркнул Колесников. — А то еще какую-нибудь пакость сотворишь», — повернулся и ушел, не простившись. И каждый его шаг звучал, словно штрих карандаша, вычеркивающий Брусницына из его, колесниковской, жизни. А тут еще эта блудня Чемоданова — воистину у порочных людей весь мир представляется в свете их порока — налетела, точно за ней черти гнались, выкрикнула в лицо оскорбление и умчалась, даже ответить не дала… Да, никаких иллюзий уже не было, что его бойкотировали или… боялись! Именно боялись! Это открытие громом поразило Брусницына. Его боялись?! Впервые он услышал это от Шереметьевой. Несколько раз, в обед, Брусницын наведывался в отдел использования, тянуло к людям, которых он считал своими единомышленниками. Однажды Шереметьева разоткровенничалась: «Опасный вы человек, Анатолий Семенович. Ну я, положим, выступила против Гальперина, поворчала. А вы способны и выстрелить. — И еще подсластила пилюлю «единомышленница»: — Знаете, звонили из Университета, сказали, что ваша статья в сборнике «Русская культура в эпистолярном наследстве» откладывается. Издательство «Наука» урезало объем, и несколько статей пришлось из сборника снять». Весть пришибла Брусницына. Мало того, что он потратил на статью время, он рассчитывал на эти деньги, еще утром рассчитывал, с тем чтобы отвязаться хотя бы от Хомякова с его кредитом. «Ну почему именно мою статью? — пробормотал Брусницын. — На собрании полный зал был университетских!» — «Те, кто был на собрании, в сборнике участия не принимают, — ответила Шереметьева. — Кстати, и мою статью они сняли, могу вас успокоить, переписку графа Валуева с Аксаковым… Я это дело так не оставлю. Всюду их люди, всюду!»
Словом, неудачи посыпались, словно из прорванного кулька. А Гальперин все продолжал занимать кабинет заместителя директора по науке, и никаких не было признаков его ухода. Возможно, и права Шереметьева, всюду у них свои люди, как щупальца спрута.
В тот же день, под вечер, в кабинет явился Хомяков, со своей зобастой физиономией. У Брусницына екнуло сердце, почуял недоброе. А ведь и двух недель не прошло, как в столовой, что на Речном проспекте, Хомяков передал Брусницыну пять сотен. И пивком чокнулись на брудершафт, только что без поцелуев. «Вот что, Толя, извини, друг… Звонил Варгасов. Не мои то были деньги, его. Просто лежали У меня… Словом, денег требует, что-то купить хочет. Придется вернуть должок, завтра же». — «Да ты что, Ефим? — чуть ли не заплакал Брусницын. — Где же я возьму? Тем более завтра. В один ломбард отдал триста пятьдесят. Без ножа режешь, Ефим, лучше бы вообще не приманивал, чем так!» — «Ты мне истерику не закатывай. Я тебя выручил? Выручил, — бабий голос Хомякова звучал скандально-высокими нотами. — Я и сам не думал, что так обернется. Поговори с Варгасовым». — «Как же я с ним поговорю? — трепыхался Брусницын. — Я же его и в глаза не видел. И потом, он вроде в тюрьме сидит? — Брусницын запнулся, подозрительно глядя на Хомякова. — Говоришь, звонил он тебе? Из камеры? Или опять его отпустили?» — «Выпустили его. Совсем. Досрочное освобождение, дружки помогли, — объявил Хомяков. — Так что так, Толя. Раскинь умом и деньги собери. Завтра с утра и зайду».
Давно Брусницын не испытывал такой апатии. Вернулся домой. Зоя встретила его упреками — вечно он где-то бродит, когда нужен. Или опять заглядывал в «Старую книгу»? Конечно, деньги завелись. А тут Катькина школьная врачиха в гости приглашает, муж вернулся, хотят отметить… «Варгасов, что ли? — пролепетал ошарашенный Брусницын, и, собираясь, он не преминул попенять жене, хотелось как-то унять волнение: — Хорошо ты увязываешь свои принципы, удобно, — канючил он. — То устраиваешь мне выволочку за Гальперина, то летишь на вечеринку по случаю выхода преступника из тюряги». Но Зоя его отбрила: «Человек вышел из заключения, он уже не преступник. И потом, мы там вкусно поедим, черт бы тебя побрал с твоей зарплатой. Хорошо, хоть шубу выкупили из ломбарда. Интересно только, где ты деньги взял?» — «От твоих упреков и на большую дорогу выйдешь», — уклончиво ответил тогда Брусницын. А жаль, надо было признаться, что влез в новый долг, на этот раз к подсобному рабочему Хомякову. А почему не признался? Постеснялся. Самый сильный стыд это стыд перед близкими людьми. Брусницын был не в силах перечить Зое, несмотря на то что после истории с Гальпериным с ним несомненно что-то стряслось, точно высунулся наружу чертик, таившийся много лет. Визит к Варгасову тяготил Брусницына не только перспективой унизительной просьбы, но и вероятной встречей с Хомяковым. И верно, Хомякова он увидел сразу. Тот стоял в прихожей под нетерпеливым взглядом какой-то старушенции. Заметив Брусницына, Хомяков пьяно поздоровался и произнес:
— Вот, Дарья Никитична, надо было вам с Анатолием Семеновичем иметь дело в архиве. А вы на Чемоданову наскочили.
— Будет тебе, Ефимка. Справку свою получила и ладно. А ты шел бы домой, надоел, — ответила старушенция.
Брусницын сухо кивнул, снял пальто, повесил на крючок. Помог и Зое управиться со своей шубой, пахнувшей нафталином… Более он с Хомяковым в тот вечер не встречался — то ли сам ушел Хомяков, то ли выперли за раннее пьянство. А вот Веню Кузина, врача, он приметил. Тот сидел среди гостей, в углу стола, и, помахав чете Брусницыных рукой, что-то шепнул сидящему рядом черноволосому мужчине лет пятидесяти. Черноволосый посмотрел на Брусницына, улыбнулся, показывая крепкие широкие зубы, и жестом пригласил осваиваться, не стесняться. «Варгасов!» — решил Брусницын, мужчина ему понравился.
Брусницыных усадили на мягкие плюшевые стулья с изогнутыми спинками красного дерева. Пододвинули тарелки, поставили рюмки с бокалами… Освоившись, Брусницын оглядел стол и оробел. Боже ж ты мой, чего только, оказывается, не родит родная земля, чего не производит?! Что ж, надо приступать, подумал Брусницын в полной растерянности — с чего начать.
«Ты начни с меня, — шепнула Зоя. — Положи мне красной рыбки. И салат из креветок, да икорку не забудь, черную, она ближе», — Зоя ориентировалась быстро. Брусницын великодушно, но не без досады, справился с заданием и остался один на один со своими интересами. Он с нетерпением пережидал очередное словоизлияние, славящее достоинства хозяина дома, выбирая глазами, что бы еще умять, и, едва опрокинув рюмку, бодро наседал на следующее неизведанное блюдо. Так, путем проб и ошибок, он остановил выбор на жареном судаке и домалывал третий кусок, когда тамада Веня Кузин предложил и ему произнести тост. «Вот те на!» — испуганно подумал Брусницын, вращая глазами, как кролик, схваченный за уши. Он поднялся под развеселыми взглядами почти трех десятков гостей, в костюмчике-букле с пионерским хлястиком и голубой в искорку сорочке. А на него в благосклонном ожидании смотрели прекрасно одетые незнакомые мужчины и женщины, уверенные в том, что случайных людей в этом доме не бывает…
— Я работаю в архиве, — выдавил Брусницын.
— Где, где? — послышались голоса.
— В архиве! — с хмельным вызовом выкрикнула Зоя, словно хотела подчеркнуть, что не все прощелыги, есть и труженики.
Брусницын приободрился. Ему хотелось понравиться хозяину дома, был свой интерес.
— Я работаю в архиве, — повторил он окрепшим голосом. — И смею вас заверить, встречал в документах описание многих диковинных яств. Предки наши умели потчевать друг друга.
— И было чем, — одобрили голоса.
— И было чем, — повторил Брусницын. — Так вот, я хочу выпить за тех, кто сегодня нам преподал урок того, что реальность куда более впечатляюща, чем любой документ, — и он повел рукой в сторону хозяина дома и его круглолицей жены.
Этот тост ему и припомнил Варгасов. Потом, когда поутихли чревоугодные страсти и гости отвалили от стола.
— А вы, Анатолий Семенович, хитрец, — Варгасов дружески обнял оробевшего Брусницына за мягкие покатые плечи и повел в свой кабинет. — Ловко вы меня достали своим тостом, изящно.
— Что вы, Будимир Леонидович, — убито произнес Брусницын. — Я и не думал, тем более…
— Тем более, что у вас есть ко мне щепетильный разговор, — подхватил Варгасов и засмеялся.
Брусницын вздохнул, с надеждой и облегчением.
Кабинет произвел впечатление. Старинный стол на резных округлых ножках был завален папками, вырезками, книгами. Письменный прибор с двумя массивными чернильницами под куполками добротной бронзы с болотной патиной, что отгораживали фигурку маленького императора со скрещенными на груди руками и треугольной шляпой у ног. Дерево за спиной императора служило пеналом, а из шляпы торчали резинки. Пресс-папье, настоящее пресс-папье с ручкой-колоколом, такое не часто встретишь в современном доме. И вообще весь кабинет, с тяжелым гардинным штофом, с рядами книг, изысканных, с золочеными корешками, бронзовым ветвистым деревом-светильником под темно-зеленым гамбургским стеклом, выглядел давно забытой оперной роскошью… Брусницына кабинет смутил, он как-то не ожидал такой изысканности в доме человека с сомнительной репутацией. «Неужели он так нуждается в моих пяти сотнях? — подумал Брусницын. — Ну и сквалыга. С чего же начать?» — злость й зависть спутали мысли, он даже прикрыл глаза.
— Мне передал наш общий знакомый Хомяков, что у вас сегодня сложности с деньгами, Анатолий Семенович, — мягко произнес Варгасов.
Брусницын криво усмехнулся и жалко повел плечами.
— Допустим, не только сегодня, — проговорил он. — Понимаете… оклад скромный. И жена работает бухгалтером. — Он слышал свой жидкий, чужой голосок и был противен сам себе. — Жду повышения, есть надежда. Замдиректора по науке уходит на пенсию.
— А вы его подталкиваете, — обронил Варгасов.
В его тоне улавливалась нотка брезгливости, тихая, незаметная, словно звук пикколо в большом оркестре.
Ах, этот сплетник Хомяков, обомлел Брусницын и пробормотал, оправдываясь:
— Почему же так? Я…
— Ну не бескорыстно же вы его тогда припечатали. Сами говорите, что ждете повышения. Бескорыстно наживают врагов только дураки. А у вас был такой тост, Анатолий Семенович… в гибкости вам не откажешь, — казалось, Варгасов играл с Брусницыным, словно кошка с полузадушенным мышонком. — Ну да ладно, все мы не ангелы. Садитесь, Анатолий Семенович.
Брусницын опустился в кресло. Только сейчас он обратил внимание на картины, что висели на стенах. Вспомнил разговор с Веней Кузиным, в поликлинике. Тут и впрямь настоящий музей — в добротных черненых рамах красовались пейзажи, портреты, жанровые сцены. Темный лак в благородных трещинах говорил о том, что путь картин в этот кабинет был сложным и долгим.
Брусницын вернулся взглядом к хозяину кабинета. И увидел в руках Варгасова пачку денег. Довольно толстую, оклеенную банковской лентой.
— Здесь, Анатолий Семенович… еще пятьсот рублей. Итак, на круг — ровно тысяча, — проговорил Варгасов.
— Но… я у вас… не просил, — дрогнул голос Брусницына.
— Да, но вам нечем вернуть мне долг… те пятьсот Рублей. Или я не так понял Хомякова?
— Да, но…
— Я, Анатолий Семенович, обнаружил в себе слабость — собирательство. Звучит дилетантски, но не могу противиться страсти… Я буду вам весьма признателен, если где-нибудь в… архиве, скажем, обнаружится нечто такое…
— В архиве? — изумился Брусницын.
— Ну, не в архиве, — помедлив, точно нехотя поправился Варгасов. — В букинистическом магазине, в антикварном… Словом, я слышал, что вы понимаете в этом толк. Только чтобы это не было громоздким. Мал золотник… В наших квартирах хранить негде, а так, чтобы в альбом… Увидите — сообщите, я тут же вас снабжу деньгами.
— Как… еще деньгами? Этой тысячи хватит на первый шаг.
— Вы меня не поняли, Анатолий Семенович. Эту тысячу я вам дарю. Ну, как премиальные, если хотите. Как гонорар за проделанную работу, забудем о ней, — Варгасов перебросил пачку Брусницыну на колени.
Когда они вышли из кабинета, гости сидели за столом перед тремя огромными тортами, пили чай.
Зоя о чем-то разговаривала с Веней Кузиным. Вид у нее был настороженный. Заметив мужа, Зоя оставила доктора и позвала Брусницына к столу.
— Что вы там уединились с Варгасовым? — шепнула она мужу, выбирая, какому торту отдать предпочтение.
— Учил меня, как жить, — Брусницын взглядом указал на торт, что с кремовым петухом. — А ты о чем шепталась с Венечкой?
— Вспоминали детство, — ответила Зоя. Не станет же она сейчас рассказывать, что Кузин не на шутку обеспокоен состоянием здоровья Брусницына. Надо пройти обследование, показаться серьезному психиатру. Появились новые лекарства. Кузину кажется, что болезнь прогрессирует, хоть и медленно. Не исключен срыв. Особенно сейчас, когда наступают сезонные перемены погоды… Все это Зоя расскажет Брусницыну дома, потом, когда они вернутся, а пока… Гостей за столом поубавилось. Часть уже разошлась, а часть перебралась к телевизору, смотреть какой-то видеофильм. Звучала музыка, выстрелы, невнятная английская речь и резкий голос переводчика.
— Помнишь, в прошлый раз морячок здесь был? Родственник Варгасовых? — проговорила Зоя, наклонясь к Брусницыну. — Ну, игру привез откуда-то, азартную. «Хочу разбогатеть», помнишь? — Зоя видела, как Брусницын ловит взглядом яркоцветный экран телевизора, поверх голов гостей. — Так вот, арестовали того родственничка. Ну и семейка, честное слово, — один выходит, другой садится… А сам Варгасов за границу решил свалить, в Германию. Эмигрировать хочет… Мне тут одна женщина порассказала… Варгасов через того родственника-морячка добро свое за рубеж отправлял, как это тебе нравится?
Брусницын замер, так и не прожевав кусок торта, — его сразила скабрезная сцена фильма. Такого он не видел никогда. Это ж надо, показывать подобное всему свету. Под смех гостей он ловил каждое слово переводчика, а тут еще Зоя о чем-то трендит под ухом… Брусницын взял свою тарелку и, оставив жену, перебрался поближе к экрану.
Человек свыкается со своим уделом, как привыкает к одежде, даже если она не совсем удобна. За два дня Брусницын так сжился с предложением Варгасова, что, казалось, оно было его собственным. Важно перешагнуть через страх. И Брусницын перешагнул через страх. История с Гальпериным не увяла, а пустила корни. А слова Варгасова: «Бескорыстно наживают врагов только дураки» — не оставляли Брусницына, отрезая всякий шанс к отступлению. Казалось, он стоит перед входом в черный тоннель и, более того, сделал первый шаг. Остановиться не было сил, тоннель втягивал его… «Сами виноваты, сами виноваты, — повторял про себя Брусницын, мысленно глядя в голубые глаза Гальперина. — Не надо было бередить мое честолюбие, подманивать. Вы сами отравили меня, Илья Борисович, и, по иронии судьбы, сами подкинули идею, в которую вдохнул энергию Варгасов. Воистину бескорыстно наживают врагов только дураки…» Уже в конце разговора, тогда, в кабинете Варгасова, Брусницын знал, что он предпримет. Идея пронзила его ударом тока, словно бесовское озарение, почти в деталях. Только бы все сошлось, только бы найти то, что ищешь. И даже если он сейчас потерпит неудачу, то все равно своего добьется, иного выхода нет… А через день Брусницын, запершись в кабинете, листал затребованные из хранилища документы личного фонда помещиков Издольских и Лопухиных… Как тогда опрометчиво обронил Гальперин, у Лопухиных и намека не оказалось на родство с помещиком-просветителем Сухоруковым, хорошо еще, что немного единиц хранения, всего двадцать три страницы. Настроение у Брусницына упало, считай, надежда уменьшилась наполовину. Что ждет его в документах Издольских? Среди трехсот единиц хранения! Многовато для срочной работы, но ничего не поделаешь… Часами он перелистывал пустяковые счета, переписку с управляющими, сметы на постройку усадьбы, бумаги по размежеванию земли, фотографии и письма, письма… Все не то, что он искал… Профессионал высокого класса, Брусницын с первого взгляда схватывал суть документа, всецело полагаясь на интуицию.
Разбор документов уже шел к концу, как и рабочий день. Ныла затекшая спина, пальцы от старой известковой бумаги залубенели, покрылись глянцевым налетом пыли, мысли притупились. Он ловил себя на том, что пропускает смысл некоторых писем, приходилось возвращаться. Блеклые от времени буквы, казалось, вдавливаются от взгляда в бумагу, приходилось пережидать, пока глаза проявят их очертания… Брусницын подумывал перенести работу на завтра, как в вялом мозгу, словно щелка в темной шторе, промерцала фраза в письме Издольского своему товарищу по военной службе Гагарину Виктору Алексеевичу… Поначалу шел разговор о болезни полковника, о чумке у собак, о какой-то девице, а в конце приписка: «… кстати, чуть было не забыл — пришли ты, наконец, записку гр. Т., а то мой честолюбивый свояк Ал. Павл. С-в меня со света сживает. Гоняет по губернии на рысаках и поносит все мое семейство, надоел. Пришли, будь ласков. Твой Мих. Издольский».
Брусницын еще раз перечитал приписку, чувствуя, как тяжелеет в груди. Что это? Зацепка, ошибка, случайное совпадение инициалов? Среди архивистов не часто, но встречаются особые профессионалы с каким-то внутренним «ультразвуковым» лучом, способным проявить смысл любой шифровки в единственном и верном толковании. Это дар от бога, неспроста же Брусницын ведал каталогом, этим межфондовым архивным справочником, где в одном месте собиралась информация, рассыпанная по многим фондам, и, чтобы подать такую информацию, нужна особая проницательность, видение не документа, а того, что стоит за ним…
Брусницын откинулся на спинку стула. Он был слаб и опустошен. Конечно, все еще впереди — в деле Гагарина могла отсутствовать эта записка, хотя Гальперин предполагал, что речь идет о целом письме. Потом, могло и не быть самого дела. Мог быть не тот Гагарин, слава богу, на Руси Гагариных много, от князей до дворовых… Но Брусницын уже был уверен. Почему? Этого объяснить нельзя, надо быть архивистом, чтобы понять. Он уповал на свой каталог, на систему, созданную руками Ильи Борисовича Гальперина и сейчас ощетинившуюся против него своими многотысячными карточками, среди которых надо разыскать одну, злосчастную, Гагарина Виктора Алексеевича, юриста и археографа, как значилось на конверте молодого Издольского.
За все годы работы в архиве Анатолий Семенович Брусницын не ждал с таким нетерпением доставки документов из хранилища.
Еще позавчера, среди сонма Гагариных, потеряв уже всякую надежду, он выудил из метрических книг запись о рождении Виктора Гагарина, сына Алексея, и, раскручивая дальше, вышел и на документы юриста и археографа. Выписал требование и послал в хранилище. А ночью уснул лишь благодаря снотворному, переволновался. Утром на работе все валилось из рук. Надо отвлечься, вернуться к забытым на время своим обязанностям, хотя бы каталожным формулярам. К этому несчастному коллежскому регистратору Перегудову, что «вошел в воду реки и не вышел из оной», бедняга. А все — деньги, были бы у бедняги деньги, он бы реку пересек по мосту. Или промчался на вороных, с форейторами на запятках… Деньги, деньги… У Гальперина оклад на восемьдесят рублей больше, чем у Брусницына, — он узнавал, сразу же после того памятного разговора на квартире у Гальперина узнал. В год набегало — девятьсот шестьдесят, чистыми. Конечно, ерунда, если от всей тысячи варгасовских премиальных осталось каких-нибудь две сотни, с ума сойти… Но все равно — назад не повернуть. Подошлет какого-нибудь Хомякова и потребует назад премиальные. Тогда хоть в реку, как коллежский регистратор Перегудов.
Что, если дело Гагарина уже доставили, а вредные девчонки из отдела использования ему не сообщают. Или оставили на полке в комнате для сотрудников и молчат?!
Брусницын вышел из каталога и, миновав два лестничных марша, перешагнул порог сырой, вечно пустующей служебной читалки. Сотрудники предпочитали работать на своих рабочих местах, чем вдыхать запах плесени, помнившей еще монахов.
Папка лежала на полке поодаль от остальных и сразу привлекла внимание Брусницына. Старинный переплет из бычьей кожи с широкой черной окантовкой. Брусницын приподнял пудовый пыльный том. Постарался юрист-археограф со своими предками и потомками, насобирал. Впрочем, не так уж и много, всего семьдесят единиц хранения. Не чуя ног, Брусницын вернулся к себе, закрылся. Отодвинул рапорт полицейского чина и положил папку в центре стола, у него были свои привычки. Шифр на папке соответствовал требованию — и номер фонда, и номер описи, и номер дела, все верно.
Затаив дыхание, Брусницын развязал тесемки и перекинул обложку. Судя по листу использования, дело Гагарина поднималось из хранилища только раз, в тридцать втором году, при контрольной проверке, о чем удостоверяла неразборчивая подпись какого-то архивиста, видно, скромный был человек. Брусницын, при плановом просмотре документов, когда работал в отделе хранения еще, старался подписываться четко, как-никак подпись его в архиве будет жить и жить. И процедура эта вызывала в нем трепетное чувство, видно, он и впрямь честолюбив…
И вновь перед глазами Брусницына потекла жизнь давно ушедших и, видимо, славных людей, занятых, в основном, мирным делом. К военным заботам относились фотографии молодого Гагарина, ротмистра Кавалергардского полка… Затем пошли рукописи статей. «О Боярской думе и дошедших до нас ее докладах», «Обозрение русских юридических памятников»… Опять же бесчисленные приходно-расходные документы по имениям Гагариных. Записки археографической комиссии. Работы по палеографии, сфрагистике.
Брусницын терпеливо переворачивал плотные страницы. Глаза привыкли к низкому, растянутому почерку. А ноздри принюхались и уже не чувствовали теплого духа, исходящего от грязно-серой бумаги с рыжеватыми разводьями по краям… Со стороны Брусницын сейчас напоминал взявшего след бывалого пса, уверенного в том, что жертва никуда не уйдет, а спешка укоротит упоительность азарта поиска…
Немой, безадресный конверт шел за листом со сводом каких-то работ по нумизматике. Первый конверт в деле. Обычно в такие конверты складывают мелкую документацию, письма, записки, всякую дребедень. Без нумерации, россыпью, порой даже не отмечая в листе использования документов.
Вытянув пальцы, Брусницын постарался освободить конверт, но спрессованные листочки упирались, пришлось взять пинцет. Надо действовать осторожно, не надорвать, не переломить, ювелирная работа…
Едва отделив несколько листочков бумаги, Брусницын не увидел, нет, он как бы почувствовал кожей, как чувствуют случайный всплеск солнечного света в лесу сквозь плотный панцирь деревьев, раскачиваемых ветром… Листочек кувырнулся и упал ничком. Переждав, Брусницын подобрал его непослушными пальцами. Подпись он признал мгновенно. Четко выведенное имя и какую-то ополовиненную фамилию, с заглавной буквой из трех параллельных штрихов, покрытых твердой уверенной чертой, точно крышей. Конечно, это не письмо, скорее пространная записка. И начиналась: «Уважаемый сударь Александр Павлович, прошу простить великодушно старика за долгую задержку с ответом на Ваше письмо…» Глаза от волнения не могли вчитаться в текст, написанный нервным высоким почерком, с прижатыми прямыми буквами, какими-то острыми, словно собранные колючки, а содержание написанного властно подрубала подпись. Брусницын ощутил тяжесть записки, словно она была из пластинки металла. Он уперся локтями в стол, пытаясь унять дрожь пальцев. Так просидел несколько минут, глядя на записку уплывающим взором. В то же время мысли его становились все четче, все злее. Почему эти мысли не пришли к нему раньше? Он не был уверен, что разыщет записку? Да, да — он тешил себя… неудачей. Уверенность в успехе поиска навязывалась ему даром провидения Гальперина, профессиональное чутье которого редко подводило.
Он пытался себя уговорить. Ну, что особенного? Несколько десятков слов лежали забытыми восемьдесят лет и пролежали бы вечность… Но уговорить себя не удавалось. Хоть это и ничего не значащие вежливые фразы, но начертанные великой рукой. И они должны увидеть свет. Пусть через нечистые лапы Варгасова, но увидеть. Не для себя же лично он их сбережет, продаст, сукин сын. Толстовскому фонду или коллекционерам. Но обнародует.
А вдруг записка фальшивая, а?! Брусницын засмеялся коротким натянутым смехом, при этом его мягкое, женское лицо оставалось печальным. А почему бы и нет? Сколько ходит по свету фальшивых писем великих мира сего! Снедаемые честолюбием, люди изготовляли эти свидетельства, под лестным для себя текстом, чтобы изнурять ближних завистью, вызвать почтение к себе, да и просто ухватить денег. Так почему бы и помещику Сухорукову так не поступить, раз он хочет прославиться на ниве народного просветительства?! Что может поднять репутацию выше, чем внимание самого Льва Николаевича Толстого!
А коль записка фальшивая, то и бог с ней, будет он еще переживать и совеститься. И без того хватает забот, от которых нет покоя ни днем ни ночью столько дней, после собрания. Вот что ему надо довести до конца, не расслабиться, не растерять решимость. А то взвалил на свои утлые плечи все проблемы разом.
Брусницын встал, сделал несколько шагов, нетвердых, крадущихся, словно был не у себя, а в квартире Гальперина… Или Варгасова… «Боже ж мой, дались они на мою голову, — горестно прошептал он непослушными губами. — Что же они делают-то со мной? С моей совестью и моей судьбой? А может быть, это и есть моя судьба, может, для этого я и родился на свет, чтобы через предательство и подлость заявить о себе миру, а?»
Брусницын сжал кулаками виски и забегал по комнате, словно мышь в клетке, от стены до стены… Надо что-то предпринять! Надо достать денег, вернуть Варгасову. Надо пойти к Гальперину, бухнуться на колени, как советовала Зоя. Надо! Надо… Надо купить Катьке зимнее пальто, надо купить себе сапоги, он всю жизнь мечтает о сапогах, высоких, с меховой подкладкой, иной раз в холод ноги так промерзнут, что мозги студятся… Столько надо, что никаких денег не хватит! А вот у Варгасова их навалом. Почему? По какой такой справедливости? О, как он их всех ненавидит. Всех! И Гальперина, и Варгасова, этого жулика и вора… И Катьку с Зоей, вечно недовольной строптивой и толстой спутницей его жизни. Он — худой, а она — толстая, это же о чем-то говорит! А Катька? В грош не ставит отца, вся в свою мать.
Голова разрывалась от мыслей, даже слегка потрескивала, как переспелый арбуз. Достаточно слабого толчка — и голова лопнет…
Брусницын остановился у зеркала. Каким образом расколотое тусклое зеркало попало под стекло одного из шкафов, никто в каталоге не знал… Если пристально лицезреть собственную физиономию, создается впечатление, что покидаешь свою оболочку и переходишь в другое обличие, становишься чужим, незнакомым человеком. Можешь беседовать с самим собой и в то же время узнавать о себе постороннее мнение.
«Что же ты решил? — молча спросил Брусницын у Брусницына. — Довести до конца то, что задумал?»
— «У меня нет иного выхода, — молча ответил Брусницын Брусницыну. — Есть только один шанс оправдаться — если на репутацию Гальперина будет брошена тень… Хотя этот циник и бретер сам по себе имеет такую репутацию, что… ему прощают многие грехи, странно, но так. Он добрый черт…»
— «Как ты пришел к такому решению? Давно?»
— «Нет. После встречи с Варгасовым. Помнишь, он сказал: «Бескорыстно создают себе врагов только дураки». Тогда и возникли у меня странные ощущения… вроде как в темной комнате, когда чувствуешь присутствие постороннего, хотя того и не видно».
— «И до сих пор не видно?»
— «Хорошо тебе задавать вопросы… Ты из другой жизни, из вполне достойной жизни, что была у меня до того злополучного вечера, когда Гальперин пригласил к себе домой и посулил свое кресло. Это — ты! А я — обманутый в своих надеждах неудачник».
— «Не канючь, ты и без того жалок… Так как?! Что предпримешь? Или побежишь за советом к Варгасову? Нашел кумира, ничего себе! Я еще мог бы понять какого-нибудь ханыгу, которому честь и достоинство россиянина — пустой звук, разменная карта. Но ты? Архивист! Ты же всей душой своей, нутром, селезенкой связан с теми судьбами, что навеки запечатлены в хранилищах архива. И своими руками за несколько сребреников продаешь… Да, всего лишь записка. Но чья? Кому? И во имя чего!»
— «Я еще ничего не решил! Не казни меня! Я еще могу так поступить, что ты охнешь…»
— «Интересно! Ну да ладно, знаю я тебя как никто: ты — это я! Но помни, сколько веревочке ни виться… И дело не в записке, дело в поступке. Свершивший преступление всегда находит оправдание, поэтому нести позор передает детям. У тебя есть Катька, она проклянет тебя».
— «Катька — стерва, кричит на меня, соплюха, в грош не ставит, вся в мать. Конечно, если отец приносит в месяц несчастную сотню…»
— «Это не оправдание… Вообще, ты стал брюзга. И знаешь почему? Тебя сожрали страсти. Слабый человек, снедаемый страстями, способен на все».
«Я тебе уже намекнул — ты даже и не представляешь, на что я способен».
— «Ладно, знаю уже, на что ты способен, видел».
— «Нет, нет. Ты еще ничего не знаешь. Я могу так поступить, что ты охнешь».
Брусницын обеими ладонями отпихнул себя от зеркала и отошел к столу…
Ножницы хранились в среднем ящике, проржавевшие и кривые. В самый раз, усмехнулся Брусницын, для подобной акции в самый раз… Он подобрал лежащее в стороне дело помещика Михаила Издольского. Нашел лист с письмом Издольского к своему армейскому приятелю, ротмистру Кавалергардского полка Виктору Гагарину… Где же эта фраза? В самом низу страницы, очень повезло… Вот она: «…кстати, чуть было не забыл — пришли ты, наконец, записку гр. Т., а то мой честолюбивый свояк Ал. Павл. С — в меня со света сживает…».
Брусницын приподнял поудобней лист и принялся аккуратно срезать подол.
«Извини, Михаил, — мысленно обратился он к Издольскому. — Надеюсь, тебе не очень больно? Иначе эксперт может выйти на архив твоего друга Андрюши Гагарина… А так — никогда, прервется цепь времен. Я аккуратно, аккуратно. Видишь, весь лист оставляю тебе, и номер листа сохранился, комар носа не подточит. Извини и не обессудь. Я этими ржавыми ножницами, брат, своей судьбой распоряжусь по совести, ты попомнишь, ты будешь доволен. Если, конечно, хватит смелости довести задуманное до конца».
Брусницын поднял с пола отрезанную полоску, придвинул пепельницу, достал спички и чиркнул. Порохом вспыхнуло пламя в локонах серого вонючего дыма. В считанные секунды от полоски бумаги остался легкий табачный пепел.
Где-то в столе был чистый конверт. Вот он, есть… Брусницын осторожно подхватил бесценную записку, упрятал в конверт и опустил во внутренний карман пиджака. Уложил разбросанные бумаги в папки, закрыл и завязал тесемки. К обеду все три затребованных дела он вернет в хранилище.
А теперь надо отвлечься, заняться работой, совсем запустил. Где там бедняга утопленник?
Брусницын опустился на стул, придвинул каталожный формуляр, взял ручку. Фразы складывались четко, переписывать он не станет, сказывался многолетний опыт. Значит, запишет так… Такой-то, такой-то… Как фамилия коллежского регистратора? Ага, Перегудов… Коллежский регистратор Перегудов осужден в долговую яму за невыплату сорока рублей золотом… Детали опустим, они в деле, помянем лишь купца Галактионова В. П., видный был купец, есть документы по коммерц-коллегии, так что купца надо помянуть, понадобится какому-нибудь исследователю… Итак, Перегудов, оказавшись в долгах, покончил самоубийством… Ну, конечно, и дату происшествия.
Брусницын начал было заполнять формуляр. Но ручка не писала, кончилась паста. Где-то валялись запасные стержни, кажется, зеленого цвета.
Брусницын медленно поднялся, подошел к шкафу. И так же медленно принялся шарить в ящиках — в одном, втором, третьем… Стержни не находились, Брусницын стал нервничать. Его злила пустая трата времени, скоро обед, а ничего не сделано. Ах, вот они, нашлись наконец! И вправду зеленые.
Стол, словно большой магнит, притягивал к себе Брусницына. И лист бумаги, на котором виднелись Царапины от сухого шарика. Брусницын сменил стержень, достал лист плотной бумаги, занес ручку и вывел первые слова:
«Начальнику управления архивами тов. Бердникову М. А. Копия — в Управление государственной безопасности. Копия — в ОБХСС при Управлении внутренних дел…»
Брусницын задумался. От кого заявление? Ага, испугался! Самое тяжелое в этом деле — написать, от кого. Ну, скажем, от анонимного доброжелателя? Ладно, допишу до конца, а там придумаю, от кого…
«…Считаю своим долгом вас уведомить, что заместитель директора Архива истории и религии по научной части, Гальперин Илья Борисович, пользуясь служебным положением, хранит дома архивные документы с письмами Льва Толстого помещику Сухорукову. Одно из четырех писем…»
Брусницын остановился… Ну?! Так что же? Иди до конца, как и задумал. Чего бояться? Все продумано, все подготовлено…
— Так, так, — бормотал Брусницын и, сузив в напряжении глаза, перечитал: «Одно из четырех писем…». Так, так… продолжим: «…датированное мартом 1891 года, было присвоено Гальпериным И. Б., с тем чтобы передать сыну, который собирается покинуть пределы нашей родины. Эта святая для каждого русского человека реликвия по воле Гальперина должна послужить предметом личного обогащения…»
Брусницын перечитал написанное. Коряво получается. Но ничего, на машинке он все поправит…
Глава четвертая
1
Сметану продавали в первом отделе, а творог в третьем. Дарья Никитична быстро сообразила. Заняла очередь за сметаной, а «творожную» очередь придерживала глазами, ждала последнего. Так и стояла, вывернув шею. И дождалась.
— Эй, дед, ты за мной будешь! Я тут пока управлюсь! — крикнула Дарья Никитична.
Дед — а им оказался старый архивный поденщик Александр Емельянович Забелин — звякнул молочным бидоном и обиженно зыркнул маленькими фиалочными глазками на шумливую старуху.
— Дарья? Ты, нет?! — изумился Забелин.
Дарья Никитична вгляделась.
— Батюшка… Александр Емельяныч! — признала она. — Ты-то как здесь оказался?
— Живу рядышком, забыла? А тебя-то чем подманили?
— И я тут живу теперь.
В магазине недовольно заворчали. Это ж надо, такой галдеж устроили старички. Боятся свою очередь упустить и орут, точно на улице.
— Ладно, вам-то что?! — приструнила Дарья Никитична недовольных. — Подумаешь, господа! И слова громкого не скажи. На похороны мы еще успеем! — разделалась Дарья Никитична с очередью. — Ты вот что, Александр Емельяныч, возьми мне полкило творога, а я тебе сметаны отвешу, у меня банка лишняя прихвачена. Сколько тебе?
— Граммов двести, — Забелин смущенно поглядывал на очередь.
В магазине восстановился хмурый деловой гомон.
Забелин был супругом приятельницы Дарьи Никитичны и вообще добрым знакомым. Только не виделись несколько лет. И вдруг такая встреча.
Вышли из магазина вместе. Первым делом расспросила Дарья Никитична о здоровье своей подружки, рассказала о своем здоровье — так все ничего, только диабет замучил.
— Ты что же, Дарья? — выслушал Забелин. — В наш район переехала?
— К. племяннику перебралась, — запнулась Дарья Никитична. — Поят меня, кормят… Правда, при диабете какая кормежка? Только творогом и питаюсь. Да звар пью, на ревене… А ты? Слушай, ну ты и выглядишь, жених, ей-богу! Небось слово знаешь?
— Знаю, Дарья. Все на ногах, поэтому, — ответил польщенный Забелин. — Как вышел на пенсию — ноги в руки и… Просижу недельку в архиве, подберу материал — ив дорогу. То одних разыскиваю, то других.
— В архиве, говоришь? — встрепенулась Дарья Никитична.
— В архиве. Я там свой человек… Сходи в исполком, там макет выставили старого города. Моя затея. Грамоту дали и премию, — хвалился Забелин. — А теперь вот просветителями занимаюсь. Народными. Мельник был один. Так он картинную галерею собирал. Лекции по искусству читал для простого народа… Такие люди на Руси жили. И все в архиве на полках стоят, как воробушки, ждут своего часа…
Не торопясь, они шли по сонной боковой улочке. Самое время для душевного разговора — десять утра: служивый народ разбежался по учреждениям, детей загнали в сады и школы, собак позапирали охранять добро… И самим спешить некуда — жена Забелина еще вчера уехала к больной сестре, ночевать там останется, у Дарьи Никитичны тоже особых строгостей не было — стервоза Ольга на работе, а сам Будимирка, прохиндеистый племянник, заперся в кабинете, колдует. О чем он там колдует, непонятно. Заходил Хомяков, принес какие-то папки, ушел, торопился на работу. Зыркнул хмуро на Дарью Никитичну, может, пожалел, что язык свой распустил по пьяни… Так что время Дарью Никитичну не стесняло, и она всей душой радовалась встрече. Добрые отношения связывали ее с Забелиными, было о чем вспомнить. И рассказать было о чем, рассказывать Дарья Никитична любила, разойдется — и не остановишь. А кому еще открыться ей, не племяннику же, если речь в рассказе и шла о нем.
Забелин слушал внимательно, статно спрямив плечи, сияя тугими щечками. Нравилась ему Дарья Никитична давно, будь он один — присватался бы к вдовице. В молодости многим голову кружил, натерпелась от него жена. И сейчас глазки блестят, комплиментами архивных женщин закидал. И ухаживать не разучился — то грибочков на меду поднесет, то конфетину, то байку расскажет. Особенно по душе ему пришлась чернявая Нина Чемоданова, целую банку грибов ей снес…
— Что, Александр Емельяныч, может, посидим немного, дух переведем. А то несемся, как ракеты, — Дарья Никитична опустилась на драную скамейку.
— Посидим, Дарья, — согласился Забелин. — Да, дела у тебя, прямо скажу, не очень.
— Куда уж, — вздохнула Дарья Никитична, — вывозят меня из России, Емельяныч, может, в последний раз и видимся. Вывозят, как Стенька Разин шемаханскую царицу. И бросят где-нибудь, на кой я им сдалась.
— Ты мне эту варварскую песню не напоминай, Дарья, — вдруг вскипел Забелин.
— Чего так, Александр Емельяныч?
— Нашли чем бахвалиться, елки корень… Бросает беззащитную женщину в реку и хвастает. Нет чтобы самому броситься. Или кого из своих бандюг кинуть… Над беззащитной женщиной изголяется, фашист.
— Ты что, Емельяныч? Фашист. Нашел тоже, — притихла Дарья Никитична. — Песня ведь.
— Песня песне рознь. Только русского человека позорят… А те поют себе и не понимают, кого славят, умиляются.
Тощий воробьишко спикировал на асфальт перед скамейкой и приблизился скоком, словно с поручением. Маленькая головка ходила как на шарнире, выбирая, как бы не проглядеть опасность, лежалые перышки еще не взъерошили холода.
Забелин полез в свой «сидор». Воробьишко взлетел, но тотчас вновь опустился. Колупнув творог, Забелин бросил на асфальт несколько крошек. Птаха изловчилась, ухватила клювиком подарок. Тут же слетело еще три воробья… Дарья Никитична последовала примеру Забелина. Так они сидели, подкидывая пропитание.
— Малявки, а прожорливые, — примиренчески произнес Забелин.
— То-то, — не стала дуться Дарья Никитична.
— А ты, Дарья, ерепенься, не давайся, — проговорил Забелин. — Что значит — «хотят вывезти»?
— Опутали меня, Емельяныч, — вздохнула Дарья Никитична. — Говорят: сирота ты, куда денешься, старая… Сто лет не вспоминали, а тут вспомнили.
— Почему?
— Так я для них, этот… паровоз. У меня мать немка, имею право на выезд к своим, немцам.
— К демократам? — подковырнул Забелин.
— Куда там! Что они, дураки? У меня племянник знаешь какой настырный, что ты… Всех, говорит, куплю-перекуплю, а выезд оформлю… Точно, как этот вон, рыжий. Кыш, паразит! — Дарья Никитична взмахнула рукой, пугая крупного рыжего воробья, что ловчее всех справлялся с творогом, утаскивая чуть ли не из клюва сотоварищей. Воробьи дружно вспорхнули и, вереща, рассыпались по веткам кустарника, возмущенно поглядывая на кормильцев.
— Говорит, хочу там развернуться. Дать волю своему таланту, — продолжала Дарья Никитична.
— А какой у него талант?
— Какой? Жулик он, ясное дело.
— Жулики только у нас могут развернуться.
— Ну… не такой он жулик, — чуть обиделась Дарья Никитична. — Коммерсант, скорей… Чего ему тут не хватает, живет как бог… Слушай, Емельяныч, хочешь, сходим ко мне? Поглядишь, как люди живут.
— Здрасьте. Чего это я вдруг? — замялся Забелин.
Дарья Никитична распалила его любопытство, самую настойчивую черту характера. Забелина интересовало все на свете, неспроста в архиве штаны просиживал.
— Как же так, приду — здрасьте, я ваша тетя, да?
— Ну и что? Не имею права своих друзей видеть? — задело Дарью Никитичну. — Раз на мне выезжают, имею право. Не рабыня я белая. Не нравится — пенсия у меня всегда есть. Вообще-то Будимирка парень неплохой, жена его настропаляет. Родить, стерва, не может, думает, там ей, прости господи, другую свечу поставят, ей-богу.
Забелин одобрительно хихикнул, такие шутки он всегда ценил.
— Пошли, пошли. Сырничков напеку, небось голодаешь без жены, — искушала Дарья Никитична. — А хочешь, вина поднесу. Того добра у Будимирки навалом. С медалями, точно у натасканного пса.
Вторая Пролетарская находилась отсюда недалеко, а душевный разговор сокращал путь вдвое. Дарья Никитична познакомилась с семейством Забелиных в госпитале, где лежал после ранения ее единственный сын Сережа. Его ранили в голову в июне сорок пятого, уже после победы, на территории Чехословакии. Сережа из госпиталя так и не выбрался, полетела светлая его душа вслед своему отцу, которого пуля нашла в сорок втором, под Ленинградом. А сын Забелиных выбрался из госпиталя, на костылях, но выбрался. С тех пор Дарья Никитична и поддерживала добрые отношения с Забелиными, но в последние годы виделись редко. Было что вспомнить, было…
Подойдя к дому, Дарья Никитична охнула — белая Будимиркина автомашина, что обычно паслась у подъезда, исчезла, оставив на асфальте масляное пятно. «Никак, уехал племянничек», — подумала старая и воспряла духом. Признаться, она в душе робела — ведет постороннего человека в чужой дом. Косить глазом будет племянничек, да и кому понравится… А так — уехал себе и уехал. Угасший было пыл вновь разгорелся, ключи у нее в кармане, пока Будимирка вернется, они с Емельянычем управятся — попьют чайку да сырников поедят.
Дарья Никитична шагнула в подъезд. Присмиревший Александр Емельянович держался позади, решив про себя — если что, даст дёру, мало ли какое настроение будет у того бандита, — всю дорогу Дарья Никитична стращала Забелина жутким характером своего племянника, видно, поубавилась охота вести в квартиру постороннего, а духу в этом признаться не хватало. Так что Забелин хоть и трусил, да только с любопытством своим справиться не мог.
А тут, у самого подъезда, Дарья Никитична вдруг повеселела, озорно глянула на оробевшего спутника:
— Пошли, пошли, Александр Емельяныч. Лифт не работает, ремонт затеяли… Ничего, доползем. Ты только мою сумку понеси, а я ключи достану, — она решила не сообщать Забелину, что племянник куда-то сиганул, будет сюрприз.
Взобравшись на площадку, она увидела у своих дверей какого-то мужчину, в плаще, шляпе, с портфелем в руках.
— Вы к нам? — спросила Дарья Никитична, чувствуя спиной, как Забелин настороженно остановился за лестничным поворотом.
— Да, — промямлил мужчина. — К Варгасову. Здравствуйте. Звоню-звоню, никто не открывает. А мы договорились.
— Уехал, верно, — нехотя раскрыла сюрприз Дарья Никитична. — А что надо? Передать что? — теперь она вспомнила, что видела этого мужчину у Варгасовых, правда, народу в тот вечер было много…
— Мне он лично нужен, — мямлил мужчина. — Я хотел… — мужчина вдруг осекся, точно увидел черта. Повернулся и побежал вверх по лестнице.
— Да куда же вы?! Эй! — растерялась Дарья Никитична. — Куда это он дунул, Александр Емельяныч?
— Понятия не имею, — обескураженно ответил Забелин. — Только я высунулся, а он и сквозанул… А кто такой?
— Не знаю… Ходят ненормальные, — Дарья Никитична стояла, задрав голову и придерживая рукой сбившийся платок. — Где вы там?! Чудной какой-то… Да ладно, будем мы еще тут всяких психов дожидаться.
Разобравшись с непростыми ключами, Дарья Никитична пропустила в прихожую гостя, захлопнула дверь и еще простояла некоторое время, прислушиваясь.
В тот день Будимир Леонидович Варгасов испытывал особую опустошенность. Она подкатывала давно, с тех пор как приговором суда его поместили в колонию общего режима. Наказание, хоть и не суровое, но больно ударившее по честолюбию Варгасова. Конечно, он сумел создать себе там довольно сносное существование, слава богу, и средств, и связей оказалось более чем достаточно. Однако сам факт осуждения его потряс. Да, погибли люди на объекте его Дачно-строительного управления, да, управляющий должен нести ответственность. Но управляющим был не кто-нибудь, а он, Будимир Варгасов, который держал в кулаке «весь город»… Как ни юлили тогда судья с прокурором, как ни клялись в любви к нему, как ни уверяли, что дело находится на контроле в Прокуратуре СССР, — угораздило же, что среди погибших был сын министра, — Варгасов им это не простил. И своей обидой перегнул палку. Гордыня в его среде — ненадежное оружие, надо утереться и сказать спасибо. Не только у тебя есть деньги и связи… Так что, покинув колонию, Варгасов почувствовал вокруг себя особое разряжение. И дело вовсе не в министерском сынке, Варгасов это понял, не дурак. И то, что вокруг образовалась разряженность, следствие не пребывания в колонии и подмоченной репутации, а его строптивости. Как сказал один из теоретиков этой жизни, его домашний врач и эксперт-искусствовед Вениамин Кузин: «Вы, Будимир Леонидович, теперь, по их мнению, должны есть и пить на то, что припрятали. Теперь их время складывать за щеку. Потом придут другие. И так далее».
Тогда и решил Варгасов выбраться из страны. А тут еще и жена со своими проблемами.
По мере того как раскручивался маховик, Варгасов все яснее улавливал сбой в его работе. Он уже не был тем Варгасовым, он все больше становился его однофамильцем. Память восстанавливала детали, штришки, хоть и мелкие, но весьма симптоматичные. Скажем, по выходе из колонии ему отказали в том самом аварийном фургоне, что в былые дни, во время славных отлучек из колонии, сутки покорно ждал его во дворе дома. Не нравился тон, которым разговаривали с ним в учреждениях, куда он вынужденно обращался после отбытия наказания. А в горкоме бывшие друзья-товарищи его полмесяца не принимали. С оформлением попечительства над теткой вопрос оттягивался, а он с таким трудом сманил старую зануду к себе, без нее трудновато осуществить затею… Последним камешком, подпортившим настроение в тот день, был разговор с бывшим приятелем, начальником отдела Комитета госбезопасности. Поводом служил арест родственника жены, радиста сухогруза «Северлес». Его задержали в Таллинне с какой-то дешевой контрабандой — то ли колготки, то ли плащи. Сам по себе факт мало беспокоил Варгасова, в тот злополучный рейс родственник жены уходил без «особых» поручений. А ведь предупреждал его Варгасов не мелочиться, не пачкаться, серьезным делом занят — перевозил в светлые дали семейное добро: камушки, побрякушки, бумаги кое-какие… У Варгасова на местах имелись надежные люди, из эмигрантов, сохранят в лучшем виде. Так нет, попался на дешевых колготках, дурень… «Ты, Будимир, не пыли из-за родственничка, — посмеивался приятель-гебист. — Пожурят — отпустят. Иначе весь торговый флот надо сажать в кутузку… А вот тебе скоро пятьдесят стукнет, подумай крепко…» Чем же не понравился Варгасову тот разговор? Смехом не понравился. Каким-то тихим ерническим смехом, с намеком. Раньше приятель смеялся громко, раззявя рот, прищелкивая толстым языком… И еще не понравился тем, что приятель избегал встречи — не показывался, не звонил. Сам же Варгасов ему звонить не хотел, можно дело испортить — приятеля-гебиста звонки пугали, да еще от недавнего заключенного. И встретились они сегодня случайно, в Доме кино, на просмотре зарубежного фильма. Хорошо, Варгасов вспомнил о просмотре, решил съездить, развеяться, тем более днем.
Вернулся домой вконец опустошенным и с твердым убеждением, что надо торопиться.
Прошел на кухню. Тетка Дарья хлопотала у мойки. Судя по склоненному затылку, была не в духе, старая калоша. Чего ей еще надо? Живет как у Христа за пазухой, дом полная чаша. Нет, ей лучше было в развалюхе № 5 по улице Достоевского… Ну, так сходит когда-нибудь в магазин, не торопясь. Сегодня утром, к примеру, как ушла в молочный, так и пропала, хорошо хоть с ключами разобралась, иначе Варгасову бы не выбраться в Дом кино. Интересно, где она пропадала?
— Тёть Дарья… Вы что там, в магазине, вологодского масла дожидались? — спросил игриво Варгасов.
— За творогом стояла, — уклончиво ответила Дарья Никитична. — Сырники ешь. Наготовила свежих. Небось у своей красавицы таких не попробуешь.
— Что вы… все к ней вяжетесь, — сдержанно произнес Варгасов, примериваясь к сырникам, что аппетитными розовыми кружками лежали в миске.
— А то и цепляюсь, что по ее милости должна дом свой оставлять, — тетка была явно не в духе. — Что я там забыла, в Германии?
— Опять двадцать пять, — Варгасова отвлек звонок телефона. Облегченно вздохнув, он снял со стены трубку. Но слышал только дыхание своего неизвестного абонента.
— Который раз кто-то звонит и молчит, зараза, — вставила Дарья Никитична.
— Алло! — произнес Варгасов. — Что вы молчите?
— Будимир Леонидович? — тихо прошелестело в трубке.
— Ну, я, — напрягся Варгасов: — Кто это?
— Анатолий Семенович, — с облегчением донеслось из трубки. — Брусницын… Только не повторяйте мою фамилию вслух, прошу вас.
— Ах, это вы? — просьба Брусницына обескуражила Варгасова. — Что же так? Я вас ждал вчера, а вы…
— Нет, нет… Мы ведь договорились — вчера вечером или сегодня в первой половине дня, — запротестовал Брусницын. — Я был у вас в начале двенадцатого, но не застал… Спуститесь, пожалуйста, на улицу.
— Так поднимайтесь ко мне, — продолжал недоумевать Варгасов.
— Нет, нет… Я жду вас у овощного киоска. На углу вашего дома.
Варгасов повесил трубку и чертыхнулся. Прошел в кабинет и приблизился к окну, отсюда хорошо просматривался весь угол дома. Из телефонной будки, что напротив овощного ларя, вышел мужчина в шляпе, с портфелем в руке. Посмотрел на часы, огляделся по сторонам и встал, в ожидании прильнув спиной к стене дома.
Варгасов не ведал, какое смятение овладело сейчас Анатолием Брусницыным, как билось его сердце, отдаваясь в горле сильными толчками. Все время, после того как он выбрался из варгасовского подъезда, мысли Брусницына занимал один вопрос — узнал его старик-краевед Забелин или нет?! Факт, из-за которого могла поломаться судьба Брусницына, рухнуть его жизнь. И, главное, ничего уже не изменить — все три анонимных письма отосланы адресатам, и не исключено, что уже лежат на столах строгих казенных учреждений… А тут появляется свидетель того, что он, Брусницын, лично приходил в дом к Варгасову. И в случае, если Варгасов признается, откуда у него… архивный документ, Брусницын уже не отопрется, и версия корыстной продажи Гальпериным ценнейшего раритета — отпадет. Ясно, кто доставил Варгасову этот документ, следователи свое дело знают, все расколют… А если не отдавать Варгасову записку Толстого, унести обратно в архив? Что тогда? И тогда плохо… По анонимке начнут трясти Гальперина, искать четвертое письмо. Но вряд ли они выйдут на юриста-археографа Алексея Гагарина, ведь тропинку к нему Брусницын сжег. Подсказать? Это вызовет подозрение. А тут и вновь может подоспеть дед-краевед Забелин и привлечь внимание следователя к персоне Брусницына, даже если и не найдут документ у Варгасова, даже если только возникнут слухи.
И вдруг сознание Брусницына обожгла мысль — а что если и старик Забелин работает на Варгасова? А?! А почему бы и нет? Старик Забелин, Хомяков… Они ходят к Варгасову, они вхожи в архив, Хомяков вообще на службе.
Ручка отяжелевшего портфеля проскальзывала в мокрой ладони. Горячую спину, вдоль позвоночника, холодила колкая струйка пота…
Ну, а если все-таки Забелин его не разглядел?! Конечно, не разглядел, иначе обязательно бы отреагировал, у старика живой характер, он бы не смолчал К тому же свет от окна падал со стороны Брусницына и дальше, в лицо старика Забелина. Поэтому Брусницын мгновенно его признал, едва лицо старика вынырнуло из лестничного проема… Так, переменно впадая в истерику- и остужая ее здравым рассуждением, Брусницын промучился около часа, ничего определенного не решив. Доведя себя до исступления, он впал в совершеннейшую апатию. Словно в полусне подошел к телефону, выбрал из кармана монетку. Единственное, что он определенно решил, это не подниматься в квартиру Варгасова, не исключено, что старичок-краевед еще сидит… «Ах вы, сволочи! — набирая номер телефона, поносил он про себя и старика Забелина, и Хомякова. — Я бы вам показал, паразиты…» — впервые так остро, до боли, Брусницын пожалел о шлагбауме, который опустил перед ним искуситель Варгасов.
А Варгасов уже шел навстречу, раскинув руки и сердечно улыбаясь…
Когда Будимир Леонидович вернулся домой, на нем не было лица. И без того крепко сколоченный, сейчас он казался каракатицей, накаченной гневом. Черные широкие брови кустились над яростными глазами, тяжелые шаги продавливали покойную тишину квартиры.
— Ты чего, Будимирка? — Дарья Никитична испуганно присела на край табурета. — Убить меня собрался? Погляди на себя.
— Это ты погляди на себя! — прокричал Варгасов. — Ты кого сюда приводила? А?!
— Кто? — глазки Дарьи Никитичны заметались по кухне.
— Ты! Кто… Я спрашиваю, кого ты сюда водила?
— А что особенного? — обомлела догадкой Дарья Никитична. — Ты что, Будимирка? Спятил, нет? Бога побойся, такое думать о старой тетке… То же мой знакомый, старичок-боровичок.
— То-то, боровичок! — взвился Варгасов. — Он что, в архиве работает?
— Работает? Да он же пенсионер… Господи, что с тобой, Будимир? Что особенного? Ну, посидели, чаек попили, сырников поели, поговорили.
— Где ты его встретила? У нашего дома?
— Где встречаются старики? В молочном магазине, — мягко ответила Дарья Никитична. — Чего ты испугался, точно за тобой черти гонятся? Думаешь, он следит за тобой? Нужен ты ему больно.
Варгасов приблизил к тетке бешеное лицо.
— Ну?! И что вы тут делали? Кроме чая!
— Ничего… Я ему квартиру показала. Хвастала, как ты живешь, — простодушно ответила Дарья Никитична. — Что особенного?
— И в кабинете были?
Дарья Никитична молчала, борясь с искушением сказать правду. Слезы наворачивались на глаза. За что ей такое наказание? Жила себе спокойно и жила. Если что и случалось, сама ответ и держала, ни от кого не зависела… А тут крикун этот того и гляди кулаком поддаст, весь в отца своего, Леньку, тот тоже все норовил горло сьое жилами опутать, что не так — в крик. С какой такой стати, интересно.
— И в кабинет водила? — наседал Варгасов. — Стол мой показывала, да?
Дарья Никитична смежила дряблые веки, отмывая глаза.
— Ты, Будимирка, на меня криком не кричи, я тебе не жена. А то плюну на все, катитесь к чертям собачьим. Верно старичок тот сказал: кинут они тебя, Дарья. Используют и кинут, — Дарья Никитична, для страховки, вложила свои сокровенные мысли в уста краеведа. — А то раскипятился, раскричался на родную тетку, словно на врага. Или, думаешь, я слепая-глухая… — Дарья Никитична резко умолкла, испуганно таращась на племянника. Она явно хотела что-то добавить, но одумалась.
— Я спрашиваю — интересовался твой знакомый чем-нибудь в моем кабинете, смотрел что на столе? Или нет? — В сильном гневе Варгасов и не обратил внимания на внезапный испуг тетки. — Да или нет?!
— Ну… любопытствовал. Ведь он дотошный, знай себе глазеет, — Дарья Никитична уже взяла себя в руки и смотрела на посеревшего племянника невинными глазами. — Порадовался он за тебя, говорит, образованный человек твой племянник. Такой не пропадет…
Варгасов лихорадочно вспоминал — чем мог бы привлечь внимание на его столе искушенный взгляд, вроде ничем. В доме-то он ничего не хранит, только какая-нибудь мелочь. А так, все увезено за город, в надежное место… Он тронул ладонью борт пиджака, услышал живой хруст конверта, что передал ему Брусницын.
— А в ящики мои не заглядывал?! — ему показалось, что тетка насмехается над ним.
— Не заглядывал, не заглядывал! — выкрикнула Дарья Никитична. — Ты бы лучше долг мне вернул, вот что!
— Какой долг? — опешил Варгасов.
— Какой, какой… Забыл уже? Восемнадцать рублей одалживал.
— Я?! — еще пуще изумился Варгасов.
— А кто же? Шесть лет должен. Считай, пени наросли. Конечно, берешь чужие, а отдаешь свои.
— Припоминаю, припоминаю… На улице у тебя перехватил, припоминаю, — поводил головой Варгасов в каком-то детском ликовании.
— Гони долг, Будимирка, не миллионерша я.
Варгасов смотрел на тетку, в ее круглые куриные глаза, на задиристый нос, пуговкой, и рассмеялся.
— Ну и память у тебя, Дарья Никитична! — смеялся Варгасов. Он чувствовал, что ничего опасного в визите нет, чистое совпадение, напрасно Брусницын устроил истерику.
Вообще, каким-то перепуганным, даже болезненно перепуганным, показался Брусницын. Его можно понять. Варгасов всего мог ждать, но записку, написанную рукой Толстого? Состояние, которое помещается в портмоне.
— Сколько, говоришь? Восемнадцать рублей? — Варгасов благодушно достал кошелек. — Вот тебе двадцать пять. С учетом пени, — он положил деньги на стол. — И еще, тетка, прошу тебя… Никого сюда не приводи. А если невтерпеж, выбери время, когда я буду дома.
— Между прочим, и у меня пока есть свой дом, Будимир Леонидович, — так же мирно ответила Дарья Никитична. — Хоть ты все оттуда и поспешил вывезти, отрезать ход.
Варгасов положил на тарелку три сырника, облил сметаной, пододвинул сахарницу. Сметана пожелтела, набухая крупинками сахарного песка…
Губы Варгасова пошли кривой благодушной улыбкой. Он видел отбитый кафель над мойкой, видел сырое пятно у потолка и ловил себя на мысли, что ему уже не придется ремонтировать кухню. Он примеривал себя к другой жизни, непонятной, странной и увлекательной. Способной вдохнуть кислород в его опустошенное существование. Он покажет тамошним деловым людям, что значит русская предприимчивость, не опутанная мертвящей системой, завернет дела. Здесь он походил на вольную птицу в клетке, там расправит крылья. Попробует себя в деле, которым занимается здесь, в строительстве.
Дарья Никитична подобрала деньги, аккуратно сложила и спрятала в карман фартука. Боком посмотрела на жующего племянника.
— Вот что, Будимир… Не поеду я с вами, — произнесла она тихо. — Тут помру, тут и похоронят, рядом с мужем и сыном. Верни обратно мои вещи, съеду я от вас. Никакого попечительства мне не надо.
Варгасов, не пряча улыбки, продолжал жевать сырники, игриво, исподлобья, глядя на Дарью Никитичну.
— Бу-бу-бу, — передразнил он тетку. — Я вот думаю, почему ты так меня не любишь?
— А за что тебя любить? — Дарья Никитична всплеснула руками. — Годами знать не хотел жену родного дяди. Ни в праздники, ни в будни… А тут — вспомнил, что она немка наполовину, что…
— Бу-бу-бу, — прервал Варгасов, продолжая улыбаться.
— Перестань, не маленький. Вези обратно. А то я скандал подниму, плохо ты меня знаешь, Будимир.
— Ну ладно… Что я тебе скажу, тетя Дарья. Ты женщина умная, расчетливая, все понимаешь, недаром в тебе кровь немецкая… Законы обратной силы не имеют, вопрос с попечительством уже решен, вот-вот бумаги получу, это первое. Есть и второе — ты, тетушка, мне палки в колеса не ставь. И меня ты плохо знаешь. Многое поставил я на карту, всю жизнь, считай, свою поставил. И Ольгину… А для меня преграды нет. Была бы ты помоложе, знала б, кем в этом городе проходил твой племянничек Будимирка… Я тебя, тетушка, не стращаю. Но помни — хоть в гробу, но вывезу. Ясно?!
Варгасов с силой оттолкнул тарелку, встал и вышел из кухни.
Дарья Никитична сидела ссутулившись, сжав старческие бледные кулачки, усыпанные серыми пигментными пятнышками. Да, она плохо знала своего племянника Будимирку. Только и он не очень хорошо знал свою тетку, Дарью Никитичну, хоть и носил с ней одну фамилию. Ох как он плохо знал свою тетку.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая
1
Время, разделенное на годы, переползает через головы людей, оставляя на лицах зарубки морщин, меняя линзы очков, рассыпая по плечам вялые ломкие волосы.
Софья Кондратьевна Тимофеева присела у двери и смотрела на Гальперина. Крепко сдал Илья Борисович за последнее время. Разница в возрасте между ними небольшая, но Софья Кондратьевна считала себя ученицей Гальперина. В давние времена, когда судьба их повязала общим делом — созданием архивного каталога, — молодость Гальперина иссушала ее сердце. Немало ночей она провела с мыслями о голубоглазом и темноволосом Илье Борисовиче, так резко встряхнувшем своим присутствием сонный архивный уют. Скажи он слово, Софья Кондратьевна не задумываясь оставила бы своего Костюшу. Гальперин же не принимал всерьез восторженную толстушку Софьюшку, она была не во вкусе молодого человека, пресыщенного женским вниманием. Постепенно их отношения проросли таким взаимным пониманием, когда исключалось всяческое влечение, кроме бескорыстно душевного, что возникает между братом и сестрой. У них не было никаких тайн друг от друга. Но и это время миновало. С годами они стали отстраненней. Тимофееву поглотили заботы семьи, а Гальперину просто нечем было уже удивлять.
— Ну? — произнесла Тимофеева. — Я тут сижу, а тем временем, возможно, еще подвезли документы из Городского суда. Под лестницей все почти забито. Вот несчастье, свалились они на мою голову.
— Уступила Софьюшка, уступила, — отрешенно обронил Гальперин.
— Уступила. Если вы помалкивали, — с обидой ответила Тимофеева. — И вообще, я вам скажу, Илья Борисович, по совести…
Гальперин перевел на Тимофееву тяжелый воспаленный взгляд. Что она ему скажет?
— Ладно. В другой раз. Еще обидитесь, — вздохнула Тимофеева.
— Обижусь, Софья, — обронил серьезно Гальперин. — Знаю, в чем ты можешь меня попрекнуть, знаю…
А случилось вот что…
Архив Городского суда затопило водой, ночью прорвало магистраль. И Управление не нашло иного выхода, как приказать Мирошуку приютить пострадавшие документы. Временно, пока откачают воду. Но верно говорят — нет ничего более постоянного, чем временное. Мирошук, испытывая страх за свою недавнюю невольную конфронтацию, не посмел перечить начальству и отдал указание Тимофеевой разместить пострадавшие документы. Та на дыбы! «Да вы что?! Только от хлебного точильщика избавились. Из последних сил поддерживаем режим в хранилище, а вы хотите завести плесень? Не говоря о том, что нет свободных площадей!» Мирошук не отступал. Но и Тимофеева не сдавалась, криком стояла на своем… А Управление наседало — гибнут документы. Тогда Тимофеева предложила свой вариант — разместить документы Городского суда в кладовой № 8 спецхрана. Там никого не бывает, все опломбировано, так что документы можно россыпью сложить в проходах. Но при одном условии — в спецхран завезут папки, что хранили в архиве Городского суда на высоких полатях, которые не пострадали от воды. А освободившиеся места используют под просушку поврежденных документов… «Иначе я категорически не согласна! — заявила Тимофеева. — Режим хранения нарушать не буду!» На том и порешили, хотя и предстояла двойная работа, но что поделаешь с этой психованой, в Управлении махнули рукой и дали добро, Уповая на то, что Городской суд — организация специфическая. Поднимут в своих камерах арестантиков — тех, кто пятнадцать суток отбывает, мается, — вмиг перекидают документы.
Не останься тогда Тимофеева одна, если поддержал бы ее Гальперин, то не пришлось бы распатронивать спецхран, одолели бы Управление.
— Ладно, Софья, — буркнул Гальперин. — Давай о другом. Что там с сундуком Колесникова? Надо с ним разобраться наконец… Там весьма любопытные документы. Если я тебе покажу, ты ахнешь. Только надо приглядеться, не фальшивые ли.
— Что за документы? — встрепенулась Тимофеева.
Гальперин помолчал — сказать, нет? Пока воздержится. Угораздило же его тогда поведать этому стервецу Брусницыну. Сейчас он погодит, не станет в колокола бухать.
— Позже, Софья, позже, — решил Гальперин.
— А что сундук? — проговорила Тимофеева. — Женя им занимается, сам по себе. Обнаружил письма художников-авангардистов… Я делаю вид, что не замечаю.
— И правильно. Раз не можешь через себя перешагнуть.
— Уйду на пенсию, пусть и делают что хотят, — Тимофеева поморщилась. Любое напоминание о злосчастном сундуке стоило ей нервов.
— Какая пенсия? Погляди на себя — кровь с молоком. А зубы вообще как у девчонки.
— Тебе завидно, — подхватила Тимофеева. — Что-то ты, Илья, и впрямь неважно выглядишь. Опять живешь, как студент в общежитии?
Гальперин нахмурился. На эту тему разговаривать не хотелось.
— Так мы ничего не решили? — он резко перевел разговор.
— Что решать? — ответила Тимофеева. — Выписывай дела этого… Янссона на себя. Я их и выдам. Или пусть Мирошук затребует на свою фамилию.
— Не Янссона, а Зотова, — поправил Гальперин. — Я тебе еще раз повторяю — не хотелось бы втягивать директора. Тот и так извелся от страха, а ты его на спецхран науськиваешь. Помрет ведь…
— Слышала уже, слышала, — Тимофеева поднялась. — Как угодно — вы с ним начальство, имеете власть над спецхраном… Тем более я уже сняла сигнализацию в восьмой кладовой, пока завезу документы из Городского суда.
— Вот и хорошо, — без особого воодушевления проговорил Гальперин.
Весь сыр-бор загорелся вчера, когда в кабинет Гальперина пришла Чемоданова. Ей нужны были документы Медицинского департамента, что попали вместе с делами Жандармского управления на специальное хранение сразу же после революции. Да так там и лежат, точно на дне океана. Каждый раз эта непоседа Чемоданова втягивала архив в какую-нибудь историю. Будь исследователь гражданином СССР, и то дело непростое, требуется запрос, разрешение Управления, нередко и согласие «компетентных» органов. А тут вообще — человек приехал из Швеции. Но Чемоданова не отступала К Мирошуку, небось, не пошла, знала, что при слове «спецхран» Мирошук становится невменяем. А может быть, и напрасно не пошла? В последнее время поведение директора стало непонятным. Ореол бунтаря, человека радикальных убеждений чем-то приглянулся директору. Он даже двигался по архиву как-то иначе, закинув голову и развернув плечи. Ступал твердо, горделиво, точно конь на выездке…
Тимофеева поднялась. Ее некрасивое, но какое-то опрятное лицо выражало недоумение. Она так и не поняла, для чего ее вызвали, и главное срочно. Да и обида не прошла, та, давняя, когда Гальперин ее одернул перед всеми сотрудниками, на собрании. И даже не извинился. Второго такого эгоиста еще поискать надо.
— Зачем ты меня позвал, не понимаю, — произнесла Тимофеева с раздражением. — Тебя что-то смущает? Действуй по закону. Пусть приносит ходатайство из посольства Швеции… А вообще-то я этой Чемодановой выдам — кто-кто, а она-то знает, что все не просто. И ставит тебя в глупое положение.
Гальперин смотрел на стол полуприкрытыми глазами.
— Боюсь я, Софья, — произнес он, едва раздвигая тонкие губы слабого маленького рта. — Страх в меня вселился. Неуверенность какая-то. Сам не знаю… Чувствую зависимость от всех. От директора, от тебя, от Шереметьевой… даже от Чемодановой.
— Что ты говоришь, Илья? — Тимофеева шагнула к столу и наклонилась, упираясь локтями в случайные бумаги. — Какая зависимость? От меня, от Нины Чемодановой… Смешно даже, — она опустилась на близкий стул. Так в молчании сидят сердобольные женщины, желая в сострадании пересидеть чужую беду, помочь своим присутствием.
— Ладно, иди, Софья, я слабину дал, — проговорил Гальперин. — Иди. Сам решу что-нибудь.
Казалось бы, в его положении разумней всего соблюдать букву закона и тем самым оградить себя от возможных упреков в злоупотреблении служебным положением. Но нет! Его угнетало другое. То, что горше всего бередит совесть: его репутация в глазах тех, кто… рядом. Ведь близкие его покинули. Где Ксения? Где Аркадий? В опустевшей квартире бродит одиночество и старость… Остались лишь те, с кем он, в сущности, и жил рядом долгие годы, — его сотрудники. Поведение некоторых из них тогда, на собрании, ему казалось наваждением, о котором каждый из них в душе сожалеет. И потому Гальперин находил им оправдание. Он их прощал! В нем просыпалась душа предков, воплощенная с древнейших времен в Книге книг — Ветхом завете и особенно в своде законов Моисея. Именно она, эта душа, помогла его народу выжить, не растерять себя на тысячелетних каторжных дорогах жизни. Что Гальперину как историку было хорошо известно. Он часто об этом размышлял в последнее время… Сознавая, что он во многом грешен, Гальперин старался сопоставить свою греховность с общечеловеческим грехом, тем самым сгладить и собственную вину.
За долгие годы общения Тимофеева хорошо изучила Гальперина. Поэтому она и предложила воспользоваться тем, что вскрыта восьмая кладовая, где содержались документы специального хранения, и просмотреть материал, что относился к деятельности Медицинского департамента. Судя по описи, там нет и трехсот страниц. Для таких опытных людей, как Чемоданова и Колесников, это раз плюнуть. Сядут на подоконник, перелистают…
— Только не стоит распространяться про эту диверсию, — заключила Тимофеева. — Начнут судачить…
— Для этого я тебя и позвал, Софьюшка, — облегченно улыбнулся Гальперин. — Ты всегда найдешь выход.
— Выход, — пробурчала Тимофеева. — Толкаешь меня на нарушение, а сам в стороне, хитрец.
Покинув кабинет, Тимофеева вышла на лестничную площадку. Перегнувшись над перилами, высмотрела дежурившего милиционера.
— Остатки привезли, нет? — крикнула она в колодезную сырость лестничного пролета.
Пока сержант Мустафаев собирался с ответом, Тимофеевой на месте уже не было, видно, сама определила, что новую партию документов пока не привезли.
А сверху, выше на три этажа от площадки, где только что стояла Тимофеева, доносилась перебранка — там работали маляры под бдительным оком самого директора архива Мирошука. Как показал опыт — ослабление досмотра и так затянуло начавшийся еще в прошлом месяце косметический ремонт.
Временами Мирошук скатывался вниз в заляпанном известью синем халате и прошмыгивал в подвал, где размещался штаб бригады, к сиднем сидящему там бригадиру. И до ушей Мустафаева доносилась перебранка директора архива с руководителем ремонтных работ.
Каждый раз появление директора вгоняло в панику дежурного милиционера. Заслышав на лестнице нарастающий лошадиный скок, Мустафаев торопливо задвигал ящик стола, в котором таилась раскрытая папка, взятая наугад из обширной свалки уже доставленной ранее в архив партии документов. По указанию Тимофеевой, документы пока складывались под лестницу, — надо было подготовить место в восьмой кладовой спецхрана, — благо маляры вынесли из-под лестницы свои причиндалы…
Вскоре в проеме подвала показался пыхтящий недовольный прораб в сопровождении настырного Мирошука.
— Как нам снаружи дожить краску?! И не только одно окно — мы все окна распахнем и дверь на балкон, — ворчал прораб. — Ишь, какой умный! Советует напылять. Нельзя напылять: вся краска уйдет на ветер. Плати из своего кармана, тогда и напыляй.
— Так они же не могут даже шпаклевать! — кричал в ухо прорабу Мирошук. — Работнички! У них мастерок из рук падает на голову прохожих.
Переругиваясь, они взбирались по лестнице. На гомон из кабинета выбежала Тамара-секретарша:
— Захар Савельевич, звонили из управления, искали вас.
Мирошук притих, втянул голову в костлявые плечи и жалобно зыркнул на Тамару.
— Чего им надо? Из горсуда дела поступают, скажи. Две машины приняли, скажи.
— Я сказала. Но они просили вас позвонить. Срочно… Плюньте вы на этих халтурщиков, идите звонить.
— Ладно, успею, — решил Мирошук. — Я делом занят. Все! — и поспешил следом за прорабом, прокричав напоследок Тамаре, что позже позвонит, пусть не очень они там, в управлении…
Раз вкусив сладость молвы о себе как о человеке независимых взглядов, Мирошук старался не растерять эту невесть откуда свалившуюся на него репутацию. За несколько дней, каких там дней — часов! За несколько часов следующего дня он буквально преобразился. Подписал заявление в райсовет сразу двум сотрудникам на улучшение жилплощади, отдал распоряжение завхозу Огурцовой навести порядок в местах общественного пользования, вплоть до вывешивания раз в три дня свежего полотенца, поставил на месткоме вопрос о прикреплении сотрудников архива к Гастроному № 2, где давно уже паслись люди из райкома и исполкома. А в ответ на ошарашенную реакцию членов месткома заявил широко и смело: «А, плевать! Откажут, напишем письмо повыше!..» Отменил ежедневную утреннюю поверку руководителей отделов на готовность к работе. И наконец вызвал Колесникова, признал критику в свой адрес и объявил во всеуслышание, что изыщет возможность прибавить с будущего года зарплату молодым сотрудникам со стажем не менее пяти лет. Но самое невероятное — просто чистая психбольница — Мирошук составил ходатайство о ликвидации в помещении архива традиционного пункта голосования на выдвижение депутатов во всевозможные Советы, в связи со спецификой хранения документов. А на замечание, что это политический выпад, громко скаламбурил в совершенно несвойственной ему манере: «Надо защищать память народа от беспамятства бюрократов!» — такое можно произнести только раз в жизни!.. Единственно, когда в репутации своей Мирошук допустил трещинку, это в случае с архивом Городского суда, у которого затопило хранилище. Но спасибо Тимофеевой — умница, нашла выход, хоть и потрепала нервы крепко.
Да, Мирошук и впрямь уверовал в свое предназначение и очень важничал и дома, и среди знакомых. Конечно, он не преминул рассказать о том, что произошло в управлении, скромно помянув свою строптивость. Однако такое поведение давалось Мирошуку нелегко. Каждый день он ждал звонка из управления с грозным уличающим окриком. Но звонка все не было… Мирошука это озадачивало — неужели не заметили, что он не подписал «обязательство о неразглашении»? Ясность, как всегда, внесла жена Мария, особа с вечно влажным носом и сырыми глазками. «Успокойся наконец! Думаешь, они заметили, что ты не подписался? Глупости. Они знают, что ты должен был подписаться. И все! Этого достаточно! Им и в голову не может прийти, что ты взял и не подписался, если должен. Так что успокойся. Никогда не забывай, где ты живешь, тогда проживешь до ста лет».
Мудрость Марии иной раз придавливала Мирошука. И он ее тихо ненавидел. Особенно ночью, когда усталость и позднее время загоняли его в спальню. Как он ни хитрил: то зашуршит газетой, то включит телевизор, то отправится на кухню пить чай, а все равно — спальню не миновать… И как он ни ловчил, как ни тянул резину, Мария таилась и ждала. Тихо, точно труп. Даже через одеяло пробивало холодом. Мирошук всерьез уверовал, что она произошла не от обезьяны, как он, Мирошук, а от лягушки. Такова и мать ее была — всю жизнь хвасталась, что у нее не портятся продукты… И родить Мария не могла, видимо, из-за своей температуры. А что у такой могло народиться? Только снежок… Вот в уме ей не откажешь. Видно, все тепло ушло в ехидство и колкости. Так что мудрость жены усугубляла тихую ненависть к ней, вызывая бунтарские мысли о том, что ему, при теперешней репутации, никак нельзя обойтись без любовной интрижки. Намек Тамаре-секретарше закончился конкретным предупреждением, что она женщина строгая, мать двоих незаконнорожденных пацанов, и это ей надоело. Отношения могут быть только серьезными. Прикинув, что на такую должность с таким окладом мало кто пойдет, Мирошук оставил секретаршу в покое. Подумывал он и о завхозе Татьяне Огурцовой, да у той такая фигура, что кажется — все уже позади и надо готовить деньги на аборт. Пришлось улиткой уползти в раковину и завидовать тюфяку Гальперину… Впрочем, о Гальперине Мирошук думал всегда. Понимая, что его собственный успех держится до тех пор, пока Гальперин занимает кабинет заместителя по науке, он лелеял мечту о том, чтобы там, наверху, забыли о Гальперине. И старался не выставлять своего зама, следуя четкому указанию Марии: «Не вспоминай. И они не вспомнят».
И сейчас, подталкивая неуклюжего прораба, Мирошук подумывал о том, какое неудобство быть таким грузным. Поэтому прораб и отсиживается в подвале, не заглядывает на пятый этаж, где девчонки-маляры творят что хотят. Пожалуй, этот прораб потяжелее даже Гальперина… Опять Гальперин.
— Что надо, что надо?! — упирался прораб, словно его вели на казнь. — Тридцать лет грунтую, шпаклюю и крашу. Спросите самого товарища Зубрилина, он скажет, как я крашу. А что шпаклевка валится, так мы ее олифой разгоняем, такая нынче олифа. А у вас даже пожрать негде людям.
Наконец голоса удалились. Сержант Мусгафаев хотел было вернуться к увлекательному чтению какого-то жуткого судебного разбирательства, как с улицы в помещение архива проникла старая женщина.
— Бабушка? — недовольно проговорил Мустафа-ев. — Опять сюда обедать пришли?! — хорошей памятью обладал сержант, вспомнил обстоятельства первого появления в архиве Дарьи Никитичны. — Так и не получили свою справку?
— Получила, получила. Угомонись, — ворчливо отозвалась Дарья Никитична. — Чемоданова здесь, нет? — она с опаской прошла взглядом по казенной площади архивного предбанника.
— Здесь, здесь. Рабочий день не кончился.
— Может, позовешь ее?
— Сейчас не могу. Аврал. Все в хранилище, — важно ответил сержант. — Новые документы в архив поступают, место готовят. Видишь, сколько привезли? — он указал на горы документов, сложенных под лестницей. — Посиди, куда тебе торопиться, раз дело есть, — позволил он великодушно и склонился над выдвинутым ящиком.
Дарья Никитична села на знакомую скамью и положила на колени сумку с горбатым свертком из вощеной бумаги — пирожки, что она напекла для Чемодановой. Если вдруг явится этот тать Хомяков, она всегда отбре-хается, мол, явилась в архив исключительно для того, чтобы отблагодарить Чемоданову пирожками за проявленное ею усердие…
Мысль о том, чтобы сокрушить коварный план племянника Будимирки увезти ее из России ради своего блага, пришла Дарье Никитичне в тот момент, когда племянник пригрозил ей насильничанием. Что, дескать, он вывезет старую тетку, живой или мертвой. А в том, что Будимирка слов на ветер не бросает, Дарья Никитична не сомневалась — как он насел, чтобы тетка дала согласие на попечительство. Не мытьем, так катаньем — придушит и не дрогнет. Испугалась тогда Дарья Никитична, отступила. И, признаться, любопытно ей было — как там живут, за границей, может, и вылечат распроклятый диабет? Уверил ее Будимирка, что вылечат, там великие доки собрались по лечебной части. Словом, уломал ее племянничек. Но потом ее глаза открылись, видела отношение к себе этой стервозы Ольги и все поняла. А последний разговор с Будимиром окончательно утвердил во мнении, что надо спасаться. Только руки у Дарьи Никитичны были бессильны до тех пор, как по пьяни Ефимка Хомяков разоткровенничался с ней на кухне, что таскает Буди-мирке из архива всякие бумажки, которые за границей могут оказаться в цене. «Так что не беспокойся, тетя Дарья, не помрешь там с голоду, у племянника будет чем поддержать тебя, на улице не оставит, попомнишь еще там Ефима Хомякова, благодетеля!» Хоть и пропустила тогда мимо ушей пьяное бахвальство, да в памяти оно запало. И продержалось до поры, сгодилось. Этим она Будимиркину затею и приструнит, раз он такой нахал и подлец. Пусть власть на него управу найдет, а ее дело подсказать. Если он так с теткой обращается, ради эгоизма своего фамильного, то и она не станет молчать. Сколько горя и унижения натерпелся покойный ее муж от старшего своего братца Леонида, отца Будимирки. Можно сказать, он и погиб по его милости. Зрение было ни к черту, а он на фронт просился и выпросился — мобилизовали его. Не могу, говорит, перед Родиной стыдно, что старший брательник в тылу обогащается в лихолетье военное, — Ленька к складу пристроился, поперек себя толще стал, прохиндей. Даже орден какой-то купил, навесил себе. Хочу, говорит, кровью искупить срам семейный. И искупил. В первом же бою, под Ленинградом, его и пришили, видно недоглядел чего-то, очкарик. А потом и сына Сережу судьба подстерегла… А Ленькиному семейству хоть бы хны. Вышли из войны целыми и с мошной. Так хотя бы подумали о вдовице, помогли чем-нибудь. Куда там! И знать не хотели, наоборот. Хорошо, хоть Будимирка долг отдал…
Так, распаляя себя и подбадривая, Дарья Никитична сидела в служебной проходной, прижимая к животу сверток.
А может, милиционеру рассказать о каверзе, что совершает Ефим Хомяков в пользу племянника, а? Почему бы и нет? Он тут страж, его забота следить за теми, кто что выносит из архива, с него спрос. Пусть Хомякова и возьмет за шкирятник. А что?! А то сидит тут, как попка…
Дарья Никитична не решалась, да и с чего же начать? Еще испугается милиционер — как же, мимо него таскают, а он? Может, и прикроет сообщение, чтобы себя не подводить… С виду, правда, милиционер парень честный, с Кавказа, что ли? Нос горбатый, и волос черный. Там они все горячие, чего доброго и придушит Хомякова. Не годится, надо, чтобы власть добралась до Будимирки, а так какой прок от всей затеи?
Дарья Никитична притворно кашлянула: сержант и ухом не повел, глядя в ящик стола.
— Где же ваша кошка? — спросила Дарья Никитична.
Мустафаев поднял на старуху обалдевший взор.
— А? Кот у нас. Дон Базилио… Шатается где-нибудь, — и вновь упал взором в ящик.
Сорвалась беседа… Дарья Никитична робела. Оказывается, не так просто управиться с затеей, это дома ей казалось все просто, когда видела ненавистного племянника, слышала визг его супруги Ольги. А коснулось дела — пожалуйста, язык стал липкий, еле ворочается, и жар глаза застилает… И сидеть здесь не очень-то спокойно, того и гляди, нагрянет Ефимка со своей телегой, коситься будет.
Дарья Никитична прошуршала жесткой бумагой, теребя сверток. А если Чемоданова не спустится? Надо было позвонить ей по телефону, условиться о встрече… И вообще, можно было по телефону все дело и закончить, да боялась старая — вдруг Ефимка Хомяков повиснет на проводе, мало ли, в одном помещении работают.
С улицы раздался шум подъехавшего автомобиля. В мутном стекле тамбурной двери появился грязно-желтый верх милицейского газика. Вскоре в архив ввалилась ватага — милиционер и трое молодцов, наголо подстриженных, в мятых пиджаках и замызганных рубашках.
Мустафаев задвинул ящик стола и резво поднялся на ноги.
— Приехали?! — крикнул он навстречу новому милиционеру.
— Давай! Принимай остаток, — ответил тот. — Я людей прихватил, пусть потаскают, а то бездельничают в камере.
Арестанты равнодушно озирались. У одного в губах торчала спичка, придавая стриженой физиономии бандитский вид.
Дарья Никитична заерзала. Неужто настоящие арестантики? И с надеждой поглядела на хилого милиционера.
— Под лестницу складывайте, — подсказал Мустафаев. — В общую кучу.
— А мне сказали, куда-то на этаж надо поднимать, — вставил милиционер.
— Пока место не готово, — ответил Мустафаев. — А там посмотрим.
— Так мы что — за один срок два раза таскать будем? — лениво произнес тот, со спичкой. — Не дело, начальник.
— Давай, давай! — прикрикнул милиционер. — Поговори мне еще. В вонючей камере сидеть лучше?
— Так там мы отбываем, а тут работаем, — рассудил один из арестантов, худощавый парень со смуглым цыганским лицом.
— Не рассуждать, принимайтесь за работу, — приказал милиционер.
Арестанты продолжали озираться, задержав взгляд на присмиревшей старушенции, а тот, со спичкой, даже подмигнул ей разбойным глазом. Наконец приступили к работе. Двое подносили с улицы документы, третий их укладывал. Милиционер сел с другого конца скамьи, наблюдать. Мустафаев вернулся к столу, но ящик не выдвигал, пережидал.
— Слышь, Цыган, — произнес тот, со спичкой, видно и впрямь цыганом был худощавый. — Придет время, и нас похерят в архиве, чтобы ни одна собака не узнала.
— Ну, мы еще побегаем на воле. Можно подумать… Ты против них муха на палочке, — ответил Цыган, поднося дела. — Укладывай ровно, а то повалятся.
— По оплате и работа, — вступил третий, пожилой арестант с синей избитой физиономией.
Дарья Никитична придвинулась поближе к милиционеру, так спокойней. Перевела дух и спросила шепотом:
— За что же их?
Милиционер важно молчал, прикрыв глаза. Отозвался тот, со спичкой в зубах.
— Я, бабка, троих пришил. Утюгом, — процедил он, перекатывая спичку. — А четвертого не успел, он сам копыта отбросил. А мне впаяли и за четвертого. Где справедливость?
— Тогда тебе добрать надо, чтобы по совести, — подначил Цыган. — И случай подходящий, бабушка и так еле дышит от страха.
Арестанты заржали. Дарья Никитична обомлела. Еще бы, от таких чего угодно можно ждать. И милиционер-тюхтяй, сидит себе рядом, помалкивает. Спит, что ли?
— Ты, мать, не дрейфь, — сжалился пожилой арестант, улыбаясь битой мордой. — Мы безвредные, пятнадцатисуточники. Мелкое хулиганство. А то валяют дурака, тебя пугают. Не дрейфь.
И Дарья Никитична встречно улыбнулась, потеплело на душе.
— Эх ты, — вздохнул Цыган. — Испортил кино. Штабеля дел под лестницей разрослись, загораживая проход. Работа шла к концу.
— Слушай-ка, родимый, — позвала Дарья Никитична пожилого. — Пойди сюда, прими угощение.
Битый арестант остановился, глядя, как старушка, прошуршав в пакете, вытянула пирожок.
— Бери свободно, — подталкивала Дарья Никитична.
— Ну, мы не из застенчивых, — перебил тот, со спичкой, и, шагнув к Дарье Никитичне, цепко перехватил угощение. И тут же, целиком, пихнул в рот.
Дарья Никитична засмеялась. Раздала каждому по пирожку, и милиционеру досталось, и Мустафаеву.
— Вот вам и оплата, — довольно щебетала старушка, ласково улыбаясь арестантикам, и произнесла под настроение: — У меня тоже племянник сидел… Варгасов, слышали, нет?
Арестанты наморщили лбы.
— Это какой Варгасов? — отозвался пожилой. — Не управляющий ли Дачным строительным трестом?
— Он самый, — обрадовалась Дарья Никитична.
— Так я же у него в стропалях служил… Ну, мать, такой мог себе целую тюрьму купить. И сидеть в свое удовольствие, — брезгливо проговорил пожилой. — С нами его не ровняй.
— Гусь свинье не товарищ, — заключил Цыган.
Арестанты продолжили работу. А Дарья Никитична почувствовала неловкость и обиду. Ах ты, сукин сын, Будимирка! Даже сесть путем не мог, чтобы не совестно было людям в глаза глядеть… Занятая обидой, она проглядела, как с лестницы, тяжело ступая, спустился плотный мужчина в тесном пальто, под которым угадывался объемистый живот. В руках толстяк держал облезлый кусок меха, в котором можно признать шапку. Это был Гальперин.
Мустафаев уважительно поднялся навстречу.
— Ну как, Полифем? — пророкотал Гальперин, правда, без привычного вкусного раската. — Идет служба? Да, я смотрю, тут широкое народное представительство, — он оглядел Дарью Никитичну, перевел взгляд на арестантов.
— Что, галерники, работаете?! Таскаете кирпичики нашей истории? — голос Гальперина звучал безобидно, даже участливо.
— Истории и географии, — сбалагурил бойкий на язык Цыган.
Гальперин довольно засмеялся, колыхнув животом.
— Это вы верно определили, юноша. — И оборотившись к Мустафаеву, спросил: — Директора не видели?
Мустафаев пальцем ткнул в потолок.
— Понятно. При деле… Передайте, что я отправился в Публичную библиотеку. И сегодня не вернусь, — переждав очередную арестантскую ходку, Гальперин шагнул за порог.
— Кто это? — спросил Цыган.
— Заместитель директора, — ответил Мустафаев.
Дарью Никитичну подбросило. Вот кто ей нужен! Не милиционер и Чемоданова, а этот толстяк с сырым просторным лицом и унылым носом, заместитель директора архива.
Проворно сползнув со скамьи, она сунула остаток гостинцев в сумку и, не простившись, шмыгнула за порог.
Гальперин шел, переваливаясь на медленных ногах, отчего тесное пальто ходило ходуном от плеч до подола. Шапку он так и не надел, подставляя свежему воздуху редкие сивые волосы… За годы близости с Ксенией, как ни странно, он не удосужился узнать ее адрес в Уфе. И теперь направился в Публичную библиотеку, где надеялся разыскать адрес по читательскому формуляру.
Мысль о том, что Ксения оставила его, казалось, материализуется в мозгу, физическим грузом клоня голову вниз, выгибая шею… Особенно в последнее время, когда каждый грядущий день накатывался с неотвратимостью рока, тая в себе какую-то зловещую перспективу. Чем это объяснить, он не знал, но чувствовал. Он лишился сна, и ночами нередко в квартире раздавалось поскрипывание рассохшихся паркетин. Аркадия он вернуть не мог. Он не мог все повернуть вспять — страх перед лишениями, на которые он себя обрекал в этом случае, не проходил. А вот Ксения… Как жить без ее милого голоса, ее взгляда, ее рук, таких сильных и нежных. Не может так статься, чтобы вчера он ей был нужен, а сегодня — забыт. Надо написать письмо, позвонить, а то и самому съездить в Уфу.
Гальперин остановился и принялся расстегивать верхние пуговицы пальто. Если с силой нажать пальцами чуть ниже левой ключицы, тяжесть в сердце притупляется, видно, проявляют себя какие-то нервные узлы… Он просунул ладонь за обшлага, а взгляд тем временем оглядел старушку, что остановилась в нескольких шагах от него. Ту самую, которая сидела в архиве. Старушка что-то шептала блеклыми губами… «За мной идет, что ли?» — подумал Гальперин.
Автобус собирал пассажиров, пока водитель просматривал газету. Гальперин поднялся на площадку и почувствовал под боком утлую голову той самой старушки.
— Преследуете вы меня, что ли? — проговорил он без особого радушия.
Дарья Никитична потерянно кивнула. Обращение Гальперина положило конец ее робости и сомнениям.
— Да, товарищ, — с готовностью согласилась она. — Поговорить бы надо.
Гальперин поморщился. Он не любил подобные прихваты, они ничего не сулили, кроме просьб и претензий. Особенно от стариков, точно те ищут в архиве себе вторую жизнь.
Автобус натуженно заурчал и двинулся в путь.
Возня с билетами, тряска, гул и собственные заботы отвлекли Гальперина. И присесть некуда, повсюду над креслами торчали жеваные лица пожилых людей, словно распустили на каникулы областной дом престарелых…
«Завезет куда-нибудь, ей-богу, выбирайся потом», — думала с тоской Дарья Никитична, еще раз недобро помянув про себя племянничка, и, приподнявшись на носках, крикнула в крупное, поросшее мхом ухо Гальперина — далеко ли тот собрался?
— До площади Энергетиков, — Гальперин вздрогнул от неожиданности.
— Это где? — Дарья Никитична плохо разбиралась в новых названиях. — Там, где памятник коню?
— Коню? — озадаченно переспросил Гальперин и засмеялся. Он вспомнил, что на старинном здании Публичной библиотеки, в глубокой нише, чудом сохранился горельеф с изображением лошадиной морды и торса седока с отшибленной головой. — Коню?! Это памятник крупнейшему реформатору России, Его Величеству императору Александру Второму, матушка… Коню…
Дарья Никитична приободрилась. Смеется, это хорошо, теперь она от него не отвяжется, пока все не расскажет…
— А что он такого сделал? — хитровато потрафила Гальперину старушенция.
— Ну… Хотя бы отменил крепостное право, — добродушно отозвался Гальперин.
— Ничего он не отменил, — отрезала Дарья Никитична. — Крепостное право до сих пор имеется. У кого есть крепость, у того и право.
Пассажиры автобуса одобрительно помалкивали, словно догадывались об огорчениях, что доставлял Будимирка своей престарелой тетке…
2
Янссон шел и думал. То, что произошло на кафедре фармакологии медицинского института, казалось самым невероятным из всего, с чем он сталкивался на своей первозданной родине за время торопливых наездов.
К скудным магазинам, темным ночным улицам и мрачноватым лицам он привык. Его не удивляла и дорогостоящая гостиница с водопроводом, отсутствие воды в котором с одиннадцати утра и до шести вечера объяснялось ремонтом, словно это была не обыкновенная система труб, а капризный электронный организм… Но чем объяснить, что принципиально новый метод синтеза для получения препарата с особо избирательным действием на сосуды головного мозга встретил активное недовольство у всех пятерых крупных фармакологов города? Этого Янссон понять не мог! А один, розовощекий, с гусарскими усами, ведущий специалист завода лекарственных препаратов даже заявил: мол, вы у себя, в Швеции, изготовьте сам препарат, проведите все стадии испытания, а потом уж нам и дарите! Янссон изумился: «Помилуйте, господа… Я совершенно бесплатно передаю в дар России сердцевину препарата. Требуются лишь дублирующие испытания, чтобы сравнить с теми, еще дореволюционными результатами. Ну, и разработка промышленной технологии… Вы платите валюту за девинкан и кавинтон. Наш же, кавинкан, объединяет лучшие свойства этих лекарств. Он менее токсичен, ибо производится из трав, не оказывает побочных действий. Да если мы выпустим его на рынок, это же сенсация в лечении расстройств мозгового кровообращения после инсультов, травм и даже атеросклеротических болезней. Я не понимаю, господа! Мы решили на семейном совете сделать подарок своей родине… Я не понимаю вас, господа. Ведь препарат уже практиковался в России, с отменным результатом. Только в малых объемах, рассчитанных на дедушкиных пациентов на Васильевском острове Петрограда… Надо только найти промышленный эквивалент».
Размышляя, Янссон убыстрял шаг.
— Не забывайте, Николай Павлович, я иду рядом с вами, — Чемоданова едва поспевала.
— Ах, извините, — Янссон смирил шаг. — Может быть, они меня не так поняли? — он посмотрел на Чемоданову жалостливым взором. — Может быть, я волновался и плохо излагал мысли?
— Вы говорили по-русски лучше них, Николай Павлович, — Чемоданова взяла Янссона под руку и подумала, что напрасно она всех столкнула лбами в архиве. Читала документы, прячась у стены с Женькой Колесниковым от посторонних взглядов. — Жаль, что столько попортили нервов из-за спецхрана.
— Что вы, Нина Васильевна. Именно то, что обнаружили в спецхране, и дало основание сослаться на практическое применение препарата в военном госпитале, на Васильевском острове, — горестно произнес Янссон. — Просто мне кажется, в старой России люди были умнее… Или ответственнее, что ли.
Маленькая злая луна светила ярко и пронзительно, съедая белым светом ближайшие звезды. А тени от луны — длинные, ломкие — полосовали стены. Круглые часы на кронштейне в стене дома походили на птицу, прильнувшую к ветке, клювом указывающую на без четверти девять… Сколько же времени они провели на этом совещании, если началось оно около семи вечера? Почти два часа пустых разговоров.
Чемоданова там сгорала со стыда. Хотелось стукнуть кулаком и крикнуть: «Да перестаньте вы юлить! Скажите честно: у нас свои шкурные интересы. Нам ваши подарки, господин Янссон, как зубная боль. Не звонок из министерства, мы бы вас на порог не пустили».
— Отчего у них там такой запах? — спросила Чемоданова.
— Запах? Мыши, крысы… морские свинки, — угрюмо ответил Янссон. — Обычный запах фармолабо-ратории.
— Чуть было не задохнулась в этом зверинце, — с нажимом проговорила Чемоданова.
— Я видел… вы так переживали, — вздохнул Янссон.
В кепи, отороченном мехом, и длинном, расклешенном книзу пальто он походил на перевернутый восклицательный знак. Чемоданова пыталась втолковать гостю истинные, на ее взгляд, причины, вызвавшие такую неприязнь. Вспомнила свою историю с вологодским маслом. Тогда она тоже ворошила архивы, разыскивая документы, а в итоге чуть было не лишилась работы… «Вы, со своим кавинканом, наверняка подставляете ножку какой-нибудь диссертации или плановой работе, или просто предлагаете какую-то заботу, а заботиться лень».
Распалясь разговором, они шли, не замечая пути. Чемоданову эта тема выводила из себя. Так живешь себе и живешь, а как столкнешься… Янссон слушал внимательно, с нескрываемой обидой.
У дверей с табличкой «Детский сад № 6» возились с замком две женщины в тулупах. Из поставленных на асфальт пухлых сумок торчало несколько палок колбасы.
— Ты контрольку вложила? — спросила одна из них, подозрительно глядя на Чемоданову и Янссона.
— А как же! Только не подписала. Ручку забыла на кухне, — ответила вторая. — Ну и хрен с ней, с подписью. Ты чего, Маш?
— Ходют тут всякие… Иностранец, что ли? Мужик, точно чучело.
— Тише ты, может, они по-русски понимают. Чемоданова обернулась и проговорила:
— Понимаем, бабоньки, понимаем.
— Ну и ладно, — без тени смущения ответила та, что управлялась с замком.
Женщины подняли свои сумки и, покато изогнув плечи под тяжестью груза, двинулись вдоль пустующей улицы.
— Что такое «контролька»? — спросил Янссон.
— Листочек с подписью, — ответила Чемоданова. — Укладывают в замок, под скважину. Для контроля. Если полезут в скважину, порвут бумажку. Вместо пломбы.
Янссон какое-то время молчал.
— Не понимаю, — наконец проговорил он. — Как же так? Эти дамы… бумажку вложили без подписи? Не было ручки? Тогда зачем… контрольки?
Чемоданова захохотала. Ее милое лицо, в сиреневом лунном свете, исходило безудержным весельем.
— О, вы так далеко живете отсюда, Николай Павлович. Далеко-далеко. На другой планете, в другой галактике. Все вас удивляет, это прекрасно. Вы проживете сто лет… Ха-ха… Николай Павлович, марсианин вы наш…
Янссон силился понять, отчего Чемоданова развеселилась на всю улицу? Ее тень на лунном ковре то отделялась от восклицательного знака, то вновь приникала, сливаясь в едином, бесформенном, льнущем к ногам пятне.
— Ах, Николай Павлович, у вас нет юмора, ей-богу. Да он вам и ни к чему! А у нас без юмора никак. Юмор заменяет нам все, иначе можно свихнуться от нашей серьезности. От нашей нелепой, смешной, какой-то зазеркальной жизни, — подогревала себя Чемоданова. — Это… контрольки без подписи. А ученые-фармакологи? Им дарят препарат, а они бегут от него… Хотя бы состроили любезную мину, сказали спасибо, мы обсудим… В своем хамстве они непосредственны, как дети. Все эти профессора, доктора наук… От сохи, от лопаты. Мобилизованные и призванные. Одинаковые, как костюмы, которые на них сидят. Как шляпы, с ровными, точно плошки, полями, что напяливают их вожди, стоя на трибунах. С одинаковым выражением лиц на портретах, словно аппарат фотографирует через специальный фильтр. Черт бы побрал! Прихлопнутые одним пыльным мешком… Неужели у нас никогда не появится Мессия? А, Николай Павлович?
Янссон дулся. Он всегда полагал, что у него с юмором полный порядок. Другое дело, он не понимает такой юмор. Какие-то там контрольки. А специалисты-фармакологи тоже, оказывается, своеобразные шутники.
— Не сердитесь, Николай Павлович. Будете сами выпускать свой кавинкан, лечить Европу, мир. Соберете новый миллион, верно?
Янссон, заложив руки за спину, выпрямил спину. Да, именно так, иного выхода нет — говорил его облик.
— Так почему бы вам не пригласить меня сегодня в ресторан, в счет подаренных вам миллионов? — Чемоданова просунула руку под холодный рукав Янссонова хитона. — Вы давно хвастаетесь вашим гостиничным рестораном.
— Да, да, — заволновался Янссон. — Буду рад.
— Позвоним Колесникову. Как-никак, ваш миллион — это мой с ним общий вам подарок.
Янссон заметно скис, даже поник его острый нос…
«Тем более что Женя вам не чужой человек», — про себя добавила Чемоданова и поняла, что у нее не хватит сил удержать эту тайну. Что она обязательно ее откроет. Не сейчас, позже, в ресторане, немного выпьет и откроет.
— Нельзя ли нам… посидеть вдвоем? — робко проговорил Янссон.
— Отлично, капитан, — великодушно разрешила Чемоданова. — Мы с вами отлично посидим в вашем ресторане.
Они остановили такси и отправились в ресторан гостиницы, где жил Янссон.
В последний раз Чемоданова заглядывала сюда с белобрысым Рудольфом, неудачливым женихом. С тех пор прошло больше года, но ресторан ничем не изменился. Все тот же потный шик, да официанты внешне обтрепались. Свободных столиков оказалось много, люди готовились к новогодним посиделкам и придерживали финансы. Иностранных туристов что-то не видно — то ли перепуганы волной вспыхнувшего терроризма, то ли готовятся к новогоднему штурму.
Официанты радовались каждому новому лицу. Даже повара выползали из кухни поглазеть на чудаков. Оркестр сгрудился на эстраде, откуда отлично просматривался столик, под оранжевым тряпичным торшером с бахромой из узбекских косичек.
Серебристый пиджак и кремовые брюки Янссона встретили в зале ресторана большее понимание, чем на кафедре фармакологии. Чемоданова, в скромном голубом костюмчике, выглядела вполне достойно.
За одним из столиков, по диагонали через зал, сгруппировалась стайка военных, донося смазанные расстоянием голоса и вокзальный гогот, при каждом взрыве которого Янссон вздрагивал и озирался. Такой неприкрытый испуг не очень вязался с его видом. Вообще Чемоданова заметила, что иностранные ее знакомые как-то робеют при виде человека в форме.
— Мне кажется, ваши военные получают маленькую зарплату, — произнес Янссон, высматривая официанта. — Им не хватает денег, чтобы купить себе гражданский костюм… У нас не увидите военных нигде, тем более в городе. Они, конечно, есть, но ничем не отличаются от других людей. Поэтому всем на душе спокойно… А у вас точно передышка между боями.
— Поэтому вы хотите предложить поужинать в номере? — черные глаза Чемодановой были полны дикарской необузданной красоты. — Так сказать — отсидеться в тылу во время боя?
— Я бы не посмел, — улыбнулся Янссон, чуть заикаясь.
И правильно сделали бы, — ответила Чемоданова. — Мы будем с вами танцевать, — и, заметив приближающегося официанта, добавила: — Закажите мне котлеты по-киевски, здесь когда-то неплохо с этим справлялись. И какого-нибудь вина.
Она сидела, подперев кулаками подбородок, в ожидании, когда официант уйдет.
Оркестранты на эстраде громко спрашивали друг у друга о каком-то Яше, который отправился звонить по телефону и как провалился. Без него не начать программу.
А Чемоданова мучительно размышляла: открыть Янссону его далеких здешних родственников, имеет ли она на это право? Колесников был искренен, она не сомневалась — Колесников не хотел этого, ему было стыдно. А чего он стыдился, чудак? Тетки? Ее мужа? Их быта? Нет, себя! Своего жалкого прозябания, своей загнанной гордыни… Конечно, это его право. Но при встрече с Янссоном он держался молодцом. С достоинством и простотой, которая так отличает ум… В последние дни она все больше ловила себя на мыслях о Колесникове, его обожание не оставляло Чемоданову равнодушной, трогало воображение. Почему так?
Чемоданова бросила взгляд на Янссона. Узкое со лба лицо расширялось к подбородку. Темные волосы, тронутые сединой, лежали безукоризненно. Бывают лица, у которых сквозь молодые, уверенные черты, проступают какие-то старческие линии. И поражают роковой неотвратимостью. А ведь как Чемоданова ждала его приезда! А теперь вот не испытывает ни малейшего влечения, даже любопытства. Ей даже хотелось, чтобы встреча оказалась уже в воспоминаниях, да и тех, возможно, бы не осталось. Отчего?! Странно… Она могла позволить любую критику своей страны, с ее трудной и нелепой судьбой, но позволить… только себе. Она сама варилась в этом соку и имела право на осуждение, на бунт… Да, это был эгоизм. Но эгоизм, взращенный на страдании, подобен храму, куда впускают всех. Но у одних храм вызывает божественное отрешение, а у других простое любопытство.
Янссон сидел строгий, молчаливый, с прямой спиной судьи. Возможно, он догадывался о буре в мыслях Чемодановой.
— Николай Павлович… вы говорили — у вас нет жены. А любовница, невеста? — голос Чемодановой звучал с вызовом.
Янссон перевел взгляд светлых упрямых глаз на Чемоданову. Такой вопрос задают, когда разводят мосты, когда не хотят возвращаться на оставленный берег… Или она им забавляется? Ее вялые равнодушные губы едва удерживали ускользающую улыбку. Казалось, ее ничуть не заботит внешнее впечатление. Она так и осталась наследницей той самой Паровозной улицы, о которой поведала тогда, в такси. Словно приоткрыла тайну.
— Да, жены у. меня нет, рад, что вы помните, — Янссон старался упрятать досаду. — А вот невеста есть. Ее зовут Анна. Очень достойная женщина, врач-логопед.
— И наверняка у вас с собой есть фотография, — иронически проговорила Чемоданова. В отличие от Янссона, она не подавляла своей взрывной натуры.
— Да, вы не ошиблись. Но показывать не буду. Поверьте, она очень хороша, — продолжал Янссон тем же ровным тоном. Его холодные глаза смеялись. И Чемоданова это видела. Самообладание Янссона выводило Чемоданову из себя.
— Я давно обратил внимание, — продолжал Янссон, — на вашу… экстравагантность, да? Экстравагантность. От вас не знаешь чего ждать. А причины перемены вашего настроения неизвестны даже вам самой. Вы трудный орешек, Нина Васильевна.
— Почему же? — с напором произнесла Чемоданова. — Я ищу, а человек ошибается именно когда ищет, — пожалуй, большей глупости Чемоданова давно не произносила. Она сейчас была противна самой себе и еще больше злилась на Янссона. «Зачем я его обижаю? — казнила она себя. — Словно я бегу с горы и не могу ни за что зацепиться. Надо умолкнуть, сейчас же умолкнуть… Почему не играет оркестр? До сих пор ждут своего Яшу?»
Она смотрела на Янссона, ее темные, зашоренные гневом глаза, казалось, отмываются, проявляя привычный свой цвет — темный до черноты с искорками золотистых зрачков. Она видела аккуратную голову Янссона, люстру посреди зала, похожую на перевернутую елку, стены ресторана, драпированные густым мясным цветом, компанию военных от которых приближалась к их столу… Анастасия Алексеевна Шереметьева.
Чемоданова вытянула шею и до удивления спокойно подумала: «Пожалуйста, наконец-то сбылась ее мечта попасть в шикарный ресторан», — словно наблюдала за появлением начальницы отдела использования из окна автобуса… А Шереметьева уже присаживалась за их столик, шумно здороваясь, расточая широкую улыбку и благоухая духами — нюх Чемоданову не обманет — «Шанель № 5».
— Глазам своим не поверила, — Шереметьева всплеснула полными красивыми руками. — Говорю мужу: гляди, Нина Чемоданова с господином Янссоном, а он не верит. Послал в разведку.
Чемоданова увидела вдали красную сияющую физиономию майора бронетанковых войск. Майор вскинул в приветствии сжатый кулак.
«Броня крепка, и танки наши быстры», — подумала Чемоданова и произнесла:
— Ты говорила, что мужа отправили в Афганистан?
— Придержали пока. До Нового года, — Шереметьева произносила слова возбужденно, а взгляд ее придирчиво скользил по внешности подруги, странно сочетая удовлетворение и разочарование. Ей хотелось и уличить Чемоданову в том, что вызывающие зависть вещи не так уж и случайны, теперь-то отпираться нечего — вот он, твой зарубежный покровитель, рядом сидит. А с другой — она радовалась, что на сей раз Чемоданова не может уязвить ее какой-нибудь новой вещицей, все знакомо — и голубой костюм, и те же сережки, да и цепочке на шее без малого лет пять.
Чемоданова отлично понимала ее взгляд. Это смешило и печалило. Вот они — настоящие. страсти, искренние и вечные. В сравнении с которыми ее распри с Шереметьевой и переход в другой отдел — сущие пустяки.
— Не думала, что ты подойдешь, — не удержалась Чемоданова.
— Почему же? — не смутилась Шереметьева. — Я так обрадовалась тебе. Может, перейдете за наш столик, а? Празднуем день рождения приятеля мужа, полковника. А? Господин Янссон?
Янссон вежливо улыбался и обескураженно пожимал плечами.
— Николай Павлович избегает общества военных, — выручила Чемоданова.
— На самом деле, — подхватил Янссон. — Мне бы не хотелось… В компании военных — иностранец… Думаю, не совсем… — он не закончил своей мучительной фразы — подошел официант, поправил сервировку, расставил закуску и отошел.
— Хочется танцевать, — игриво произнесла Шереметьева. — Почему не слышно оркестра?
— Ищут Яшу, — ответила Чемоданова.
— Яшу? — удивилась Шереметьева. — Какого Яшу?
— Пропал какой-то Яша, музыкант. Без него не могут начать, — пояснила Чемоданова и, помолчав, засмеялась. — Ох, Настя… Тебе просто не везет… с этими Яшами. Везде они тебя достают, просто беда.
Шереметьева откинула со лба короткий крашеный локон и погрозила Чемодановой пальцем.
— Ну-ну, — проговорила она. — Не такая уж я придира, Ниночка… Кстати, твоя новая любовь, Тимофеева, знает, что завтра, на девять утра, назначена дирекция?
— Понятия не имею, — ответила Чемоданова. — Это ваши проблемы, начальства… А что вынесли на дирекцию?
— Говорят, опять что-то, связанное с Гальпериным… Точно не знаю. Но директор очень расстроен. Мне Тамара шепнула, секретарша.
Оркестр грянул оглушительный марш. Мигнули лампочки.
— Паразиты, — прошептал официант, наклоняясь к столу с блюдом в руках. — Чуть соус не пролил.
— Наш заказ, — довольно кивнула Шереметьева в сторону оркестра. — Полковник заказал. Его любимый марш Кантемировской дивизии… Те нот не знали, полковник им напел в подсобке.
— Нашли, значит, Яшу, — проговорила Чемоданова.
Шереметьева распрощалась и отправилась к своей компании.
Чемоданова сбросила в тарелку Янссона янтарный картофель, осыпанный укропом, положила севрюжий бочок и несколько глянцевых маслин. Одна маслина соскочила с тарелки и скатилась на пол, протянув по скатерти желтый след.
Чемоданова взяла салфетку и просушила пятно.
— У вас совсем испортилось настроение? — вздохнул Янссон.
Чемоданова не ответила. Невежливо, ну да бог с ним. Ее мысли занимало сейчас другое. Она знала по опыту — вести, услышанные из уст Шереметьевой, никогда не были ей в радость.
Глава вторая
1
Приобретенный с годами опыт, как ни странно, не облегчает жизнь, а, наоборот, превращает ее в систему осторожностей и запретов. Тем самым лишая жизнь одного из самых упоительных порывов — безрассудства.
Об этом и размышлял Гальперин, направляясь привычной дорогой на работу. Именно жизненный опыт нашептывал ему тогда не идти на поводу у сына, это плохо кончится для него в государстве, где честолюбие ставится выше закона. Именно жизненный опыт надоумил его предложить Ксении попытаться заполучить квартиру, которую собирался оставить Аркадий. А чем это обернулось? Ксения отвернулась от него…
Где же благоденствие жизненного опыта, если оно оборачивается тяжелым похмельем? Вместо радости жизненный опыт приносит тягостные размышления и горечь утрат.
И Гальперин знал почему: ему не хватало азарта. Того самого азарта, который превращает опыт в искусство жить. Но ведь он был, этот азарт, был. И когда-то его было много, но постепенно жизнь перемалывала Гальперина, бросала с борта на борт. И он растерял свой азарт. Круг замкнулся — жизненный опыт ему не помогал без азарта, а азарт — пропал — его раздавил жизненный опыт.
История, что вчера рассказала бабка Варгасова, поначалу встряхнула Гальперина, разгневала его и возмутила. Он даже оставил затею с Публичной библиотекой и пересел в обратный автобус — надо разыскать Мирошука и все ему выложить. Но, проехав несколько остановок, слез в тяжелом раздумье. Допустим, он сейчас устроит обыск, схватит за руку Хомякова. И ничего не обнаружит! Что тогда? А тогда вот что… Припомнят, что Хомяков выступал против него на собрании, и расценят поведение Гальперина как демарш, как месть и клевету. Нет, надо все спокойно обдумать. Поговорить с Тимофеевой, ее прямая забота сохранность документов. Но поговорить осторожно, Софья Кондратьевна — натура горячая, может дров наломать, вспугнуть мерзавца. Без лишнего шума просмотреть все дела, запрошенные в последние два месяца. Каждое дело сверить с листом использования…
Гальперин любил утренний променад. Бывало, он шел пешком несколько остановок. До дома, где жил единственный друг, знающий его по другой, сумбурной молодой жизни, — Коля Никитин, одаренный историк, доктор наук, специалист по Древнему Риму. После смерти своей матери Коля уехал в Ростов, к старшей сестре. И вот уже сколько времени от него никаких вестей. Может, он остался там, в Ростове? Увлекся какой-нибудь бабешкой, Коля был «легкий стрелок», особенно в молодости. Ничуть не уступал Гальперину в этой охоте… Гальперин чувствовал отсутствие друга. Его иронический ум, юмор и просто смех в ночной телефонной трубке сейчас, при душевной пустоте, казались Гальперину эликсиром жизни. Надо будет позвонить в Ростов, подумал Гальперин…
Коловращение проснувшегося города пробуждало у него вкус к жизни. А скорость, с которой проскакивали дни, озадачивала и пугала. Только вчера он шел в архив молодым и сильным, а сегодня слышит шарканье собственных шагов, затмевающая взор влага покалывает веки. Но все равно — город его возбуждал и подзадоривал. Изумлял вечным вопросом — куда все бегут? Неужели для того, чтобы прибежать куда-то, сесть и ничего не делать? Если хоть что-то они делают, то откуда столько упущений и нехваток? Или они только готовятся что-то делать и бегут, чтобы не растерять запал?
Утренняя уличная суета прервалась резко, дверным стуком за спиной. А ноздри втянули кисловатый с горчинкой запах лежалой бумаги.
Гальперин казался себе кораблем, бросившим наконец якорь в родной гавани.
Сержант Мустафаев снял с доски тяжелый ключ с латунным барашком.
— Что, Илья Борисович, бегут? — он протянул ключ навстречу Гальперину.
— Кто, Полифем? — Гальперин принял ключ в маленькую ладонь.
— Люди. Вы всегда жалуетесь, что люди куда-то на улице бегут.
— А… Бегут, брат. А где кот?
— Пропал кот. Который день не видно.
— Как пропал? — огорчился Гальперин. — То-то, смотрю, чего-то не хватает.
Весть о пропаже Дона Базилио резанула Гальперина дурным предчувствием. Он таращил на сержанта утомленные голубые глаза, ждал пояснений.
— Директор просил вас зайти к нему в кабинет, — проговорил Мустафаев вместо пояснений. — Все уже собрались, ждут вас.
— Кто это все? — Гальперин удивился осведомленности сержанта.
— Приехали какие-то люди.
Предчувствие неприятностей, возникшее с известием о пропаже кота, перекинулось на новую весть — какие там еще люди? Вчера, когда Гальперин уходил с работы, ни о каких утренних визитах речи вроде не было.
— Строители, что ли? Насчет ремонта? — спросил Гальперин.
— Не знаю. Мирошук приказал все начальство направлять к нему, — ответил сержант. — Я и направляю. Из управления вроде приехали.
Гальперин расстегнул пальто. Сознание опасности накатилось беззвучным и тяжелым валом, и в то же время с каким-то мазохистским упоением он думал, что в итоге жизненный опыт его не подвел. Но неужели Мирошук так и не передал куда следует заявление, что он вытребовал назад у Аркадия? Ну и подлец! Придержал заявление у себя, чтобы и дальше разыгрывать свою карту на гальперинских неприятностях? Но не на того напали, Захар Савельевич, эти штуки у вас не пройдут. В конце концов, всегда можно установить, что его письменного разрешения на отъезд сына из страны в соответствующие организации не поступало. Если только сам Мирошук окольным путем не передал туда злосчастное заявление… Мысли, одна нелепей другой, панически теснились в голове Гальперина, пока он поднимался по лестнице на второй этаж, в кабинет директора. Так туда и ворвется — в пальто и шапке, пусть видят, что он настроен решительно и спуску не даст.
Справляясь с непослушным дыханием, Гальперин вступил на площадку и увидел Тимофееву. Непослушные черты ее круглого лица, казалось, и вовсе отказались подчиняться — глаза, маленький пухлый носик и брови с непостижимым своеволием растеряли свою симметрию, выражая крайнее возбуждение и растерянность. Она шагнула к Гальперину и поздоровалась за руку, официально и как-то безотчетно.
— Кто там, у Мирошука? — спросил Гальперин.
— Бердников… Эта гусыня-кадровичка Лысцова. И тот тип.
Какой тип?
— Ну тот, из Управления внутренних дел, — ответила Тимофеева, — что предупреждал меня насчет Шуры Портновой. Чтобы я не очень суетилась, не спугнула жуликов из «Старой книги». Ну, следователь.
— Понятно, — озадаченно произнес Гальперин. — А он-то с чего?
— Понятия не имею, — Тимофеева кривила душой, она уже прослышала, что столь представительный приезд в архив чем-то связан с Гальпериным. Но чем — никто не знал. Кажется, даже и сам Мирошук…
— Следователь… А я-то думал, нагрянули прижимать меня к ковру, — обронил Гальперин.
— За что? — быстро спросила Тимофеева.
— Все за то же. Из-за Аркадия. Можно ли мне доверять, если воспитал такого сына-отщепенца…
Собравшиеся в кабинете директора не без удивления оглядели одетого в пальто Гальперина. И еще эта странная шапка, кудлатая, с развязанными штрипками, точно у школьника.
— Вы бы разделись, Илья Борисович, — хмуро произнес Мирошук.
Гальперин поискал глазами директора. Тот сидел в стороне, у стены, рядом с Брусницыным. А за его столом расположился Бердников, начальник управления.
Гальперин хмыкнул и прошел к привычному своему месту.
— Извините, буду в пальто, — буркнул он. — Знобит меня что-то.
— Еще бы, — проворчала Лысцова и осеклась под строгим взглядом Бердникова.
Но ее реплика резанула собравшихся, и все почему-то уставились на Гальперина.
Тишина уплотнилась.
Гальперин оглядел собравшихся. Знакомые лица, кроме, пожалуй, одного. Блеклый мужчина с постным выражением болезненного широкоскулого лица сидел подле Бердникова, у торца стола. Отечные складки под круглыми глазами и крючковатый нос делали его похожим на филина. Да еще хохолок заломленных на затылке бесцветных волос.
— Все, Македон Аристархович. Руководители отделов собрались, — подсказал Мирошук.
Гладколицый, упитанный Бердников хмуро кивнул, тряхнув мальчиковым чубом. Тронул нежными пальцами розовый галстук на неизменной клетчатой сорочке, кашлянул.
— Даже не знаю, с чего и начать, — вздохнул он, боком глянув на соседа. — Что и говорить, повод малоприятный. Но не отреагировать мы не можем. Надо выяснить обстоятельства… Да, извините, я не представил… Андрей Кузьмич Мостовой, старший следователь Управления внутренних дел.
Сосед Бердникова согласно сожмурил и распахнул глаза, поджал ровные губы и еще больше стал похож на филина.
— Когда ехал сюда, знал, с чего начну, — улыбнулся Бердников, — а вот приехал…
— Конечно, столько лет работаем вместе, — участливо подхватила Лысцова. — Иди знай, как говорится.
— Да, — Бердников решительно обернулся к соседу. — Может, вы и выступите, Андрей Кузьмич, чего тянуть вола?
Следователь подался плечами вперед, завис над столом и раскрыл тоненькую папку.
— Для начала два слова, товарищи, — у него оказался неожиданно низкий голос. — Мы не располагаем убедительными доказательствами. Пока! Иначе бы разговор шел не здесь… Но поступил сигнал. И мы должны его проверить. Начальство посоветовало мне собрать актив вашего учреждения, руководителей. Дабы избежать кривотолков. А возможно, и вы сами подскажете что-нибудь. Еще раз поясняю, я пришел не допрашивать, а беседовать.
— Да начинайте, бога ради, — не удержалась Шереметьева.
Мостовой скользнул отвлеченным взглядом по пышногрудому торсу начальника отдела использования. Сонные его глаза оживились, но тотчас погасли, сказывалась тренировка.
«Ах ты, пострел, тоже туда», — лениво подумал Гальперин и хмыкнул. Настороженность сменилась благодушием, он сидел расслабленно, как после парной. Так чувствует себя человек, не отягощенный угрызениями совести, наблюдая со стороны интересные события.
Следователь Мостовой поймал его взгляд, на мгновение сконфузился и рассердился. Казалось, между ним и Гальпериным вдруг протянулся невидимый обоюдоострый стержень, что колол одного при движении второго. Разница была лишь в том, что Мостовой знал, с чем он пришел, а Гальперин не знал и даже представить не мог. «Посмотрим, как ты сейчас покрутишься», — думал Мостовой, испытывая нарастающую неприязнь к Гальперину, чувствуя чуть ли не сладострастное удовлетворение от пауз и затяжек.
— Извините, товарищи, за некомпетентность… я хотел бы вначале уточнить — имеют ли право сотрудники архива держать у себя дома архивные документы? — Мостовой обвел всех взглядом, умудряясь при этом пропустить Гальперина.
В ответ раздался глухой ропот. Непонятно было, куда клонит следователь.
— Ни в коем случае! — отрубила Тимофеева. — Это серьезное нарушение правил. Кто, интересно, из нас позволяет себе такое? Я лично не знаю.
— Тогда второй вопрос. Есть ли в фондах архива документы помещика Сухорукова? — спросил Мостовой, продолжая смотреть на всех кроме Гальперина. Ему вполне было достаточно и того, как скрипнуло кресло под тяжестью заместителя директора по науке.
— Что за вопрос?! — раздались голоса. — В архиве тьма всяких документов… Сразу и не ответишь…
— Позвольте, позвольте, — вплелся в общий гомон голос Гальперина.
Но Мостовому опыта было не занимать. Эффект в его профессии штука далеко не последняя. Тут главное — не просрочить время, не выпустить инициативу…
— Я хочу спросить Илью Борисовича Гальперина, — актерски перекрыл гул Мостовой. — Известно ли ему что-либо о документах помещика Сухорукова?
— Я и хочу сказать, — расстроенно произнес Гальперин. — Да, эти документы у меня дома.
В кабинете стало тихо. Услышанное обескуражило присутствующих.
— Но документы эти пока не оприходованы. Их обнаружил Евгений Федорович Колесников в россыпи, переданной архиву Краеведческим музеем, — продолжал Гальперин.
— Вы хотите сказать, что эти документы ничьи? — уточнил Мостовой.
— Что значит «ничьи»? Просто они еще не обработаны, не вошли в план, — рассердился Гальперин. — Но это не значит, что я их… стащил.
— А как это значит? — вставила Лысцова. — Если документы у вас дома? И тем более не учтенные архивом?
Вновь по кабинету прокатился ропот.
— Да вы-то что встреваете? — вспылила Тимофеева.
— То есть как?! — изумилась Лысцова.
— А так! — отрубила Тимофеева. — Вы-то что накинулись? Сидите — и сидите себе… Что-то я вас в архиве никогда не видела.
Лысцова метнула возмущенный взгляд с Тимофеевой на Бердникова — как вам это нравится?
Управляющий сидел безмолвно, так же как и Мирошук.
— Э-э-э… — пророкотал Гальперин. — Я вижу вы, ребята, настроены серьезно. А в чем, собственно, дело? Это что, концерт? Или допрос?
— Что вы, Илья Борисович, какой допрос? — Мостовой игриво взглянул на сидящую с хмурым лицом Шереметьеву. — Допросы проводят не здесь. У меня и оснований нет. Сигнал есть, а оснований нет. Но уяснить все же надо, не взыщите.
Его круглое лицо нахмурилось, словно он уже видел то, чего пока никто не видит.
— Как же документы оказались у вас дома, Илья Борисович? — участливо спросил он.
Пухлый нос Гальперина напрягался и опадал, точно резиновый.
— Как-как, — буркнул Мирошук. — Я разрешил.
— Вот как? — строго вставил Бердников.
— Разрешил и все, — из последних сил держался Мирошук. — Илья Борисович сказал, что… дома ему удобней работать над материалом, и я разрешил, — Мирошук умолк, улавливая поддержку своих подчиненных. Он даже улыбнулся.
— И сказал, что в документах, которые он хочет взять домой, имеются письма Льва Николаевича Толстого? — без нажима, невзначай обронил Мостовой. — Да?
Взорвись бомба посреди кабинета, она не произвела бы такого эффекта, вся сила которого выразилась в почти физически осязаемой тишине. Казалось, тишину можно тронуть ладонью, как скалу.
— Да, да… Письма Льва Николаевича Толстого, — переждал Мостовой. — Говорил?
— Н-нет, — едва слышно отозвался Мирошук.
— Так там… были письма Толстого? Илья Борисович? — спросил Бердников.
— Почему были? — помедлив, ответил Гальперин. — Они есть… Три коротких письма, скорее записки.
— Три? — наигранно удивился Мостовой. — А где четвертое?
— Четвертое? Судя по дневнику Сухорукова, у кого-то из родственников… Лопухиных или Издольских. Надо поднять архив, — как-то механически ответил Гальперин.
— Признаться, странно, Илья Борисович, — вставил Бердников. — Вы, такой опытный архивист, заполучили в руки реликвию. И до сих пор не подняли на ноги архив, чтобы обнаружить четвертое письмо? Не говоря уж о том… что надо было огласить такую сенсацию.
— Видите ли, Македон Аристархович, я не убежден, что письма подлинные, — кровь прилила к лицу Гальперина. — Надо их идентифицировать. А потом уже трезвонить да искать дальше. Поиск может быть простым, но может оказаться и сложным. Как повезет.
Ответ Гальперина звучал вполне убедительно.
— А зачем вам понадобились бумаги Сухорукова, позвольте спросить? — Бердников легонько постукивал пальцем о стол.
Гальперин молчал. Как же, будет он им рассказывать о Ксении, о ее диссертации.
— Меня интересовало развитие общественной мысли в России, народное просветительство… А, собственно, что здесь происходит?! — он обвел взглядом собравшихся в кабинете.
Воспаленные лица сотрудников выражали недоуменное сочувствие. Или они знают то, чего не знает он, Гальперин? Он видел всех, кроме Брусницына. Тот втянул себя в нишу за камином, выставив вперед ноги в серых новых сапогах, на толстой ребристой подошве…
И Гальперин устыдился своей робости, да еще в присутствии тех, для которых он долгие годы слыл кумиром.
— Если начальник Управления архивами, — пророкотал Гальперин, как в былое славное время, с ерническим юмором, — интересуется фондом помещика Александра Павловича Сухорукова больше, чем ремонтом бывшего монастыря, значит, он понимает, какую ценность представляет сей фонд для государства.
— Или для отдельных лиц, — съязвила Лысцова.
— Именно так, — воспользовался Мостовой. — Как по-вашему, Илья Борисович, сколько стоит такой раритет у сведущих коллекционеров… если уж мы заговорили о ценностях?
— Понятия не имею, — ответил Гальперин. — Во всяком случае, думаю, довольно ценен.
— Вот именно, — корректно улыбался Мостовой. — А если учесть, что подобная записка может обеспечить безбедное существование людям, покидающим нашу страну… то есть противопоставляющим себя нашему строю, то пропажа раритета есть уже акт не только экономического проступка, но и политический, если хотите.
— Пропажа или продажа, — вновь дернулась Лысцова.
— Вы в своем уме? — Гальперин побурел, выкатив на следователя изумленные глаза.
Еще не оправившимся от первой новости — обнаружение в архиве писем Толстого — присутствующим в кабинете преподнесли вторую весть, уже более реальную, почти осязаемую — оказывается, не кто иной, как заместитель директора по науке, Илья Борисович Гальперин, попросту говоря, передал или продал письмо Льва Николаевича Толстого кому-то из тех… ну, известно кому, если у него родной сын навострил лыжи…
— Черт знает что, — пробормотал Мирошук. — Во-первых, надо поднять фонды, поискать. Возможно, письмо и найдется… Прежде чем обвинять человека.
— А вы помолчите! — осадила Лысцова. — Нарушаете инструкции, позволяете брать документы на дом… И вообще, ваше поведение, Захар Савельевич… Вам кажется, что в управлении сидят дураки и слепцы? Вы думаете, что партийная дисциплина не для всех членов партии?
Тощая фигура бедняги Мирошука, казалось, скручивается наподобие сгоревшей бумаги. А лицо покрылось серым налетом.
Бердников покачал головой, встретившись взглядом с острыми, словно стянутыми в точки, глазами кадровички Лысцовой.
— Ну, что вы, Зинаида Михайловна… мы приехали по другому вопросу, — вяло осадил Бердников.
— А я, как коммунистка, считаю — это один вопрос, — выпалила Лысцова. — Либеральничаем, вот и долиберальничались. Конечно, если такие дорогие для каждого русского человека реликвии не поставлены Гальпериным на учет и хранение, то чего же еще ждать от таких руководителей архива! А я вас предупреждала, Македон Аристархович, об укреплении руководства Архива истории и религии, предупреждала.
В наступившей тишине слышалось яростное дыхание Лысцовой.
— Господи, — тяжко вздохнула Шереметьева. — Когда же мы спокойно будем работать?
— Кто же вам не дает спокойно работать? — проговорил Гальперин, глядя в пол туманными глазами.
— Вы! — встрепенулась Шереметьева. — И все ваше окружение… А теперь еще эта история с письмом. Дожили! Позор какой!
— Анастасия! — одернула Тимофеева. — Стыдись!
— Нет, это вы стыдитесь, Софья Кондратьевна, — обернулась Шереметьева. — Я никаких писем никуда не выносила…
— Но это же не доказано, — голос Тимофеевой густел.
— Ну, не с улицы же пришли эти люди, — с кривой улыбкой на полных красивых губах проговорила Шереметьева. — Начальник управления, начальник отдела кадров. Следователь, наконец… Теперь век не отмыться.
— С улицы, — все заводилась Тимофеева. — Именно с улицы!
В минуты сильного гнева голос Тимофеевой поднимался до звона, будто каждое слово остужал мороз.
— Что, собственно, произошло? Какой-то мерзавец… или мерзавка накатали анонимку. И пришли взрослые люди. Судить-рядить о том, что вилами писано на воде… Если Гальперин такой-сякой, то почему он не скрыл все четыре письма?
— А мы еще не знаем, — ввернула Лысцова. — Где три других…
— То есть как не знаем? — потерянно вставил Гальперин. — Можете проследовать ко мне домой.
— Больно нужно, — фыркнула Шереметьева.
— Тиха-а-а! — Тимофеева уперлась короткими руками в крутые бока, до смешного напоминая чайную куклу. — Теперь я скажу! — Она повернулась к Бердникову: — Вы зачем сюда наскочили, Македон Аристархович? Как Александр Македонский на парфян, а? Со следователем, с этой… совсем уже Лысцовой, а? Зачем?! Взбудоражили сотрудников, устроили судилище на песке! Да! Заместитель директора по науке взял на дом документы. Не унес на животе, ему директор позволил. Или не оповестил весь мир о письмах Льва Николаевича! Ну и что? Он — серьезный ученый, понимает, что значит подобное оглашение без предварительной экспертизы… Почему следователь не пригласил Гальперина к себе, на официальный допрос?! А потому, что нет оснований! И я убеждена, что следователь приехал к нам не по приказу своего начальства, а по просьбе руководителей архивного управления… Да, да! Чтобы превратить расправу с Гальпериным в общественное событие городского значения. В назидание другим! Заштопать прореху, что допустил тогда на собрании благодушный Захар Савельевич Мирошук…
Следователь Мостовой с ухмылкой покачал головой и хотел что-то сказать.
— Погодите! — оборвала его Тимофеева. — Впрочем… не исключаю, что таким вот будуарным обсуждением вы снизите какой-нибудь процент в своей следовательской отчетности, не знаю… И тогда вы меня здесь поучали с инцидентом в магазине «Старая книга», как вести себя с Портновой. Забыли? Правда, просили меня помалкивать. Да что уж там?! Поймали спекулянтов-коллекционеров? Нет?
— Вот мы их и ловим! — оборвал жестко Мостовой.
— То есть как? — сощурила глаза Тимофеева и всплеснула руками. — Как понимать ваши слова? Вы причисляете Гальперина к той публике?
Мостовой посмотрел на Тимофееву стылым взглядом филина, шмыгнул крючковатым носом.
— Позвольте уж, Софья Кондратьевна, мне воздержаться с ответом на ваш вопрос… Повторяю, я сюда приехал не допрос проводить, а уточнить с общественностью архива некоторые вопросы.
— В назидание общественности города, — прервала Тимофеева.
Опершись на подлокотники, Гальперин вытянул себя из кресла, придерживая зачуханную меховую шапку, точно пойманного зайца. Толстые пальцы нащупали в пальто размочаленную петлю и продели в нее черную пуговицу.
— Я схожу домой, принесу документы Сухорукова, — проговорил он спокойно и даже по-деловому. — И, между прочим, все верно… Я украл это четвертое письмо Льва Николаевича. Решил помочь своему сыну Аркадию. Пусть, думаю, мальчик не испытывает трудности, хотя бы в первое время.
Гальперин сделал несколько шагов к двери. Точно в теплой воде уснувшего южного моря. Казалось, даже слышен шорох воздуха, что разваливают его тяжелые ноги.
— Вот, пожалуйста, — пискнула Лысцова.
В дверях Гальперин остановился. Оглядел белые пятна лиц в скупом свете зимнего утра, что отделялся от мутных окон…
— Спасибо тебе, Софья, — произнес он в сторону, где сидела Тимофеева. — Мы всегда с тобой были добрыми друзьями, — он сделал паузу, пожевал губами, уже тронутыми лиловыми узелками. — Видишь, Софья, ты не все знала о своем старом приятеле… Ты не знаешь, что я принял участие в составлении «Протокола сионских мудрецов»… А главное, ты не знаешь… Это я поджег рейхстаг, чтобы в дальнейшем развязать мировую бойню. Чтобы отвлечь народ от полупустых магазинов, от безликой, пресной жизни… Разве перечислишь все, что я натворил на этой земле? То-то…
Гальперин вышел, осторожно, точно доктор, прикрыв за собой дверь.
2
Бывший подсобный рабочий Петр Петрович мог дать голову на отсечение, что человек в кудлатой шапке, перекрывающий проход автобуса, есть не кто иной, как Гальперин. Второй такой шапки во всем городе не сыщешь. Куда скромней заработок у Петра Петровича, а такую бы шапку он ни за что бы не надел, постеснялся.
Решив это, Петр Петрович принялся протискиваться вперед, тревожа пассажиров. Хоть Гальперин и не директор архива, но тоже руководство. Может, подтолкнет где надо интерес Петра Петровича? А интерес заключался в том, что после выхода на пенсию директор обещал приютить Петра Петровича вахтером, в фотолабораторию. Кем ни есть, а все при архиве останется старик. Без архива ему крышка. Сам дух лежалой бумаги, плотный, отстоявшийся, для Петра Петровича все одно что чистый горный воздух. Еще бы, весь организм перестроился, на будущий год сорок лет, как он при архиве состоял. А вопрос о трудоустройстве все не решался и не решался. Тамара-секретарша его к директору не подпускала, говорит, события в архиве серьезные, не до него, старого. А какие в архиве могут быть события, смешно даже, — считай, после кладбища архив самое спокойное место на земле.
Так Петр Петрович и бился, как рыба об лед, на пороге Тамаркиного окаянного царства. И решил Петр Петрович — если сегодня вновь его завернут в обратном направлении, то подстережет директора у подъезда и поставит вопрос ребром. Кричать он не будет, прав никаких особых нет, все от милости директорской зависит, но твердо поговорить постарается… И вдруг, пожалуйста, заместитель директора по науке, собственной персоной попутчиком в автобусе оказался. Удача из редких!
— Илья Борисович, — проговорил Петр Петрович в глухую спину, точно постучался.
Не слышит, что ли? Конечно, такой гул стоит… Петр Петрович повысил голос и легонько тронул Гальперина за руку, что оттягивала пластиковая сумка.
Гальперин медленно обернулся.
— Это я, Илья Борисович, я… Петр Петрович, запамятовали? — робко проговорил Петр Петрович и улыбнулся в надежде.
— А… Петр Петрович, — глаза Гальперина прояснились, но голос расплывался в рокоте автобуса.
— Узнали, — возликовал Петр Петрович. — Конечно, столько лет вместе работали, правда, виделись редко… Вы куда? В архив направились?
— Помогите мне выйти. Чувствую себя неважно, — Гальперин виновато скривил лицо.
— Так сядьте, сядьте, — засуетился Петр Петрович. — Сейчас поднимем кого-нибудь. Люди же! — громко и с расчетом проговорил старик.
— Нет, мне выйти надо. На воздух. Вы сумку придержите, тяжелая она, — Гальперин передал сумку. Петр Петрович засуетился. Доверие, оказанное ему Гальпериным, взбодрило. Покрикивая на пассажиров, Петр Петрович стал продираться к выходу, ведя за собой Гальперина, словно буксир тяжелую баржу. Он и водителя упредил, чтобы тот не трогал автобус, человек неважно себя чувствует. А то эти водители, известно, только и думают о графике. В прошлый раз чуть женщину не зашибли — дверь захлопнулась, тело снаружи, а рука в автобусе осталась…
Рассказывал Петр Петрович, чтобы занять Гальперина. Но тот не вникал, а стоял молча, вдыхая свежий воздух улицы. Вспомнив о своем, он перевел взгляд, убедился, что сумка цела, в руках у Петра Петровича, и проговорил:
— Присесть бы где, а?
— Мы сейчас организуем, — Петр Петрович взял Гальперина под руку и бережно направил к скамейке.
Сели.
Гальперин медленным движением приподнял плечо, не отрывая руку от бедра, протянул ее, пытаясь залезть в карман пальто. Но так и не дотянулся, замер.
— Достаньте-ка мне кошелек, — попросил он Петра Петровича. — Лекарство там, должно быть.
Петр Петрович сноровисто юркнул рукой в карман, пошуровал в его теплом чреве, набитом какими-то тряпками, нащупал кошелек, вытащил.
— Сами, сами, — попросил Гальперин. — Там колбочка… Ага, эта. Если нетрудно, положите мне в рот одну штучку. Или лучше две…
Петр Петрович выбил из колбочки два беленьких цилиндрика нитроглицерина и поднес к губам Гальперина. Тот принял их на язык и прикрыл глаза.
Гальперин почувствовал себя неважно еще дома, когда, вернувшись из архива, запихивал в сумку папку с документами помещика Сухорукова. Болей никаких не было, просто под ложечкой заныло, словно что-то там сдвинулось с привычного места. Он принял кружочек валидола, посидел с полчаса. Вроде бы отпустило… Посидел еще с полчаса. Решил было встать, согреть чай, да передумал.
Отгороженный стенами дома, он успокаивался. И все, что произошло на работе, растворялось в общем потоке бездумья, заполнившем сознание. Даже забылся вопрос, что докучал Гальперину всю дорогу, — каким образом в управлении пронюхали о документах помещика Сухорукова… Если бы кто со стороны ему пересказал случившееся, он наверняка бы слушал с интересом и удивлением.
Его сейчас занимало иное. Покой и умиротворение снисходит на мечущуюся душу под крышей родного дома.
Зашторенные окна в этот и без того скудный светом зимний день заштриховали комнату размытыми серыми полосами. Перемешали в общую массу и тахту с рыжим ковром, и стол на прочных резных ножках, и картину Коровина, пятном выступающую на блеклых обоях, и его самого, Илью Борисовича Гальперина, грузного мужчину, сидящего без пиджака у тумбы с телефоном, а главное — буфет, мрачный и тяжелый, точно тень командора.
Колдовство родных стен просветляет разум, облагораживает помыслы, и даже дыхание в родных стенах становится иным, легким и свободным.
Гальперин набрал номер домашнего телефона Аркадия. Как ему необходим был сейчас голос сына. Или просто его дыхание.
В ответ раздались продолжительные сигналы вызова. Мысль о том, что сын не работает, что он… безработный в стране, где, всем известно, нет безработицы, саднила душу тоскливой виной. А трубка продолжала испускать пикающие звуки, подобно плывущему в мироздании первому спутнику… В то же время сознание, что сигналы сейчас раздаются и в комнате Аркадия, приводили Гальперина в трепет.
«Аркаша, это ты? Здравствуй, сын, — произнес он в немую трубку. — Давно ты не вспоминал своего командора. Извини, сын, я виноват перед тобой. Человек не вправе распоряжаться чужой судьбой, даже если это судьба собственного ребенка… когда он такой взрослый и сильный. Я это понял, мой мальчик. Но, к сожалению, слишком поздно… Люди часто оспаривают истины. Одни из честолюбия, другие по глупости, а третьи из страха… Ум, Аркаша, нередко служит для того, чтобы делать глупости…»
Гальперин, прикрыв глаза, долго еще беседовал с безответной трубкой. Он горячился, точно отвечал на непонимание, смеялся собственным остротам или ответам, которые он как бы слышал от Аркадия. Я, кажется, схожу с ума, думал он в паузах, в то же время не в силах лишить себя радости этого разговора. Уверенный в том, что реальный разговор его с Аркадием был бы иным — нервным, со взаимными обидами…
Гальперин положил трубку. Он себя чувствовал значительно лучше.
Пора и возвращаться.
Сброшенное в прихожей пальто накрыло табурет, касаясь пола бессильными рукавами. Тут же валялась и шапка… Одеваясь, Гальперин вновь подумал о тяжести в груди, но решил не обращать внимания. Сейчас возьмет такси, отвезет документы в архив, вернется домой и отлежится, не в первый раз.
Такси не показывалось. Подошел автобус, терять время не хотелось.
— Ну как? Вам лучше? — Петр Петрович подумал, что очень уж сдал Илья Борисович с тех пор, как он видел Гальперина в последний раз. Постарел, обрюзг…
— Вроде отпускает. Не пойму, — Гальперин умолк, прислушиваясь к тому, что происходит в просторном его теле, пытаясь осторожно углубить дыхание… Он видел участливые блеклые глаза Петра Петровича, улавливал его бабьи вздохи и причитания. Сколько документов перевез этот человек за годы работы, весь архив перелопатил. И не раз… Так Гальперин и не рассказал директору о новом подсобном рабочем Хомякове, не успел с этими передрягами.
— Что, Петр Петрович, — перевел дух Гальперин, — как жизнь-то пенсионная?
— Все путем, Илья Борисович, не беспокойтесь, — будет он еще приставать к больному человеку со своими заботами, решил Петр Петрович. — Скучно, правда, без архива, но что поделаешь, — Петр Петрович обрадовался, что Гальперину стало получше, раз он заговорил.
— Вот и я думаю. Спровадят на пенсию, займусь… — Гальперин резко умолк.
Голубые глаза его потемнели, лоб покрылся испариной, скулы заострились… Жжение за грудиной, словно поднесли горящую свечу, все ближе и ближе, просто нестерпимый огонь. И руку выворачивало из сустава в плече, будто ее заламывала тупая и равнодушная сила…
— Ты вызови мне «скорую»… Быстрей… Прошу, — прошептал Гальперин сухими губами.
— Чего?! — перепугался Петр Петрович, хотя и расслышал каждую букву.
— «Скорую». Бога ради…
Петр Петрович оглянулся. Вблизи телефонной будки не было. Надо куда-то бежать… Как же он оставит его, господи? Вот незадача… Гальперин дышал короткими и рваными затяжками, точно жадный курильщик.
Петр Петрович вскочил и побежал, сам не зная куда. Пластиковая сумка хлобыстала по ногам…
Когда он вернулся, у скамейки сгрудилась довольно плотная толпа.
— Вызвал, Илья Борисович, вызвал… Приедут! — еще издали прокричал Петр Петрович.
И не услышал, а почувствовал чьи-то чужие, вст речные слова:
— Чего там вызвал? Помер человек… Вон, кровь на губах… Вызвал он, успел. А этот успел раньше…
Петр Петрович поднимался на носки, стараясь через спины взглянуть на то место, где только что он оставил Гальперина.
Но видел только макушку кудлатой шапки…
Четвертого января 1983 года, через девять дней после смерти Ильи Борисовича Гальперина, вечером, после работы, в отдел хранения стали подтягиваться сотрудники архива. Сами по себе, никто ни с кем не договаривался…
Очищенные от бумаг столы выпростали голые спины. Каждый, кто приходил, как бы старался прикрыть эту наготу, оставляя то кусок мяса в вощеной бумаге, то сыр, то вареную колбасу, то консервы… Кто заранее принес из дома, а кто в обед прихватил в студенческой столовой, куда обычно сваливал в перерыв немногочисленный архивный люд. Виднелись и бутылки, да все пока — пиво, минеральная вода. Затесалась и бутылка сухого вина, что выставила Тимофеева… Оставив свое подношение, люди в ожидании отходили к стене, не зная, как себя вести в этой непривычной ситуации, добрыми глазами встречая каждого нового человека. Основные распорядительские обязанности пали на студенток-практиканток под руководством бойкой Таи. Насобирали из всех отделов кружки, стаканы, банки, ножи-вилки, тарелки. Охраняли это лоскутное стадо по краям стола два хмурых электрических чайника.
Софья Кондратьевна Тимофеева, в черном платье с белым кружевным воротничком, сидела на табурете, скрестив на груди короткие руки, безучастно глядя в пол. При каждом стуке двери она вздрагивала, поднимала глаза, подбадривая взглядом нового человека. Казалось, она всю свою энергию растратила в те сумбурные дни похорон.
Вот появился и Мирошук. Он еще больше отощал, хотя куда уж и больше. Поставил на стол какую-то коробку с проступающими на картоне жирными пятнами. Вздохнул, отошел к стене. Ему тоже досталось в эти дни.
Всем досталось. Но особенные хлопоты взял на себя Ефим Хомяков, подсобный рабочий. В предновогодние дни хоть не помирай — нигде ничего нельзя добиться. Тут-то и вызвался помочь Хомяков, удивляя архивных служилых оперативностью и связями. И гроб заказал нестыдный, и место пробил, согласно желанию сына Аркадия, рядом с могилой матери, у самой церквушки, а это нелегко сделать даже в обычные, непредпраздничные дни, хотя архив и входил в систему исполкома. Кажется, люди все свои, да нет. Все норовили отложить на «после первого». «Спасибо Хомякову» — решили все в архиве. И откуда у подсобного рабочего такая прыть — видно, здорово его гложет совесть перед покойным. Но искупил, искупил. Не век же ему каяться, не со зла он, по убеждениям тогда выступил против Гальперина… И сейчас вот, на девятый день, раскошелился — люди смотрели, как Ефим Хомяков, молча и застенчиво, достал из баула четыре бутылки водки, две бутылки вина. Выложил на край стола, отошел к стене, скромно встал рядом с Петром Петровичем. Тот одобрительно тронул Хомякова за руку и гордо оглядел собравшихся, мол, знай наших, подсобных рабочих, тоже преданы архиву не меньше вашего, хоть и люди незаметные.
Покаяние Ефима Степановича Хомякова каким-то образом сглаживало и грех Шереметьевой…
Люди рассказывали друг другу, как кто-то случайно видел ее рыдающей, вдали от свежевырытой могилы, в густом частоколе чужих крестов. А муж, в теплой полевой куртке, с шапкой в руках, стоял рядом, приговаривая: «Что поделаешь, Настя, кто мог знать? Все мы какие-то ненормальные». А Шереметьева все рыдала и просила Гальперина простить ее.
Поискав глазами, Шереметьева подошла к стене и встала между Шурой Портновой и Чемодановой, рядом с которой хмуро молчал Женька Колесников.
Люди обменивались тихими словами, наблюдая, как студентки раскупоривают водку, разливают по стаканам, раскладывают хлеб, булки…
Все ждали, кто начнет первым… Захар Савельевич Мирошук приблизился к столу, взял стакан и пирожок, отступил на свое место.
— Давай и ты, Ефим Степанович, — подбодрил он Хомякова и добавил: — Приступим, товарищи, к началу нашего скорбного ритуала. Помянем незабвенного Илью Борисовича…
Все потянулись к столу, кроме Тимофеевой.
Тая взяла стакан, плеснула водки, насадила вилкой кружочек колбасы и подала ей. Тимофеева молча поблагодарила.
Шорох, стоящий в комнате, постепенно густел, набирая упругость. Где-то уже прозвучал первый сдержанный смешок. Два последних дня циркулировал слух, что кабинет заместителя директора по науке займет Брусницын. Кстати, его в комнате не видели, хотя с утра каталог работал. Против кандидатуры Брусницына никто не возражал. Спокойный, доброжелательный, правда, со странностями, да кто же не странен? И, что немаловажно, как сотрудник пользовался доверием Ильи Борисовича… Что же касалось той истории, на собрании, то, с одной стороны, за всех вроде искупил Ефим Степанович Хомяков, а с другой — все уже поросло быльем.
Постепенно и Брусницына забыли, перешли к разговору на отвлеченные темы.
Тем временем Анатолий Брусницын сидел в каталоге. Откинувшись на спинку кресла, он бездумным взглядом смотрел в раскрытое перед ним дело.
Несколько раз Брусницын выходил на площадку. Слышал сдержанный гул голосов, идущих из конца коридора, где находились помещения отдела хранения. Но туда идти не хотелось. Он и на похоронах-то не был, и, судя по всему, никто этого не заметил.
Вчера вызвал его Мирошук. Управление предлагает его кандидатуру в заместители по науке. Брусницын согласился. Все обыденно, все просто. Только какая-то неосознанная тревога тисками сжимала грудь.
В приоткрытую дверь каталога все настойчивей проникали звуки далекой тризны. «Как, в сущности, иллюзорны наши принципы, борьба позиций. Сейчас все винятся перед памятью покойного, — успокаивал себя рассуждениями Брусницын. — И впрямь, единственно, что надежно, это место, которое ты лично занял в этой жизни. И хватит об этом, хватит! Так можно тронуться. Все, что произошло, произошло без моего участия. И все! — внушал он себе. — Забыто! Надо встать и присоединиться к тем, кто сейчас там, у Тимофеевой… А в каталоге, вот здесь, в простенке, я повешу… портрет Гальперина!»
Эта идея током пронзила Брусницына. А сердце забилось в волнении. Нет, не в каталоге. Теперь уже там, во втором кабинете. Место он подберет видное, чтобы сразу бросилось в глаза. Портрет закажет сам, возьмет фотографию из личного дела, увеличит. Только надо рамку подобрать подходящую.
Брусницын встал и забегал по комнате. Вот, оказывается, что его снедало с утра, изнуряло и тревожило, — именно идея с портретом, в прекрасной раме. Черно-белый, торжественный. Должно быть, Гальперин отлично смотрится на фотографии, со своими голубыми глазами на широком лице.
Брусницын вновь вышел на площадку, намереваясь непременно присоединиться к тем, кто собрался в отделе хранения. Теперь он уже мог себе это позволить, спала тяжесть с души, он обновлялся.
Брусницын вышел на площадку. Сделал несколько шагов по коридору. Остановился… Нет, туда он пойдет позже. А пока лучше обойти свои владения. Он второе лицо в архиве. Именно сейчас, когда давно закончился рабочий день, он тенью пройдет по этажам, вдохнет… иной воздух.
И Брусницын стал подниматься по лестнице. А то, что повсюду были видны следы ремонта, тревожило его, как знак особых перемен.
Третий этаж, четвертый… Обитые жестью двери хранилищ, высунутые языки тяжелых замков, под которыми виднелись пломбы… «А этот тип так и будет бегать по этажам с пломбиром, — подумал он не без злорадства о своем бывшем приятеле Женьке Колесникове… — Что ж, каждому свое».
В зарешеченные ночные окна стучала снежная крупа и ветер…
Тревога торкнула в грудь Брусницына… «Не хватает мне еще здесь приступа!» — подумал он и ускорил шаг.
Начиная с четвертого этажа монастырские окна были вровень с полом коридора. Брусницын ощутил холод. Явно где-то остались окна открытыми. Ох, эти строители…
Брусницын еще прибавил шаг. На пятый этаж он почти взбежал. Сейчас пройдет коридором и спустится на лифте. Господи, да тут просто какой-то склад. Всюду бочки с краской, мешки, ящики. И холодно, точно на улице. Что они, с ума посходили? Двери хранилища хоть и плотные, но сырость, сырость… Зима ведь… Еще этот болван Мирошук их опекает! Интересно, чем он тут занимается целыми днями? Нет, я вам не Гальперин, я этого не допущу.
Новые серые сапоги, предел его мечтаний, придавливали песок, строительную вату, брошенные мастерки и кисти… Окна с вывороченными шпингалетами подпирали какие-то палки…
И тут, среди хлама, освещенного тусклой лампочкой, у окна, что начиналось от самого пола, на дощатом переплете он увидел кота Базилио, любимца Гальперина.
Кот сидел, прижав уши к крупной скуластой башке, и смотрел на Брусницына круглыми глазищами. Вот он где, стервец?! Оказывается, его строители прикармливают!
Под взглядом немигающих темных котовьих глаз Брусницыну стало не по себе. Какие-то токи шли от этого чудища…
— Что ты уставился? — Брусницын чувствовал, что вновь тяжелеет голова, а горло подсыхает, как это случается во время его треклятого приступа.
— Брысь, паразит! — шепотом крикнул Брусницын.
Кот не шевелился. Словно неживой, словно муляж. Лишь глаза мерцали дьявольским холодным светом.
— Кому говорю?! Брысь!
Брусницын рванул палку, что подпирала оконную раму, и замахнулся.
Кот приподнял верхнюю губу, обнажая крупные рисинки зубов, беззвучно и оттого жутко… Да он чем-то похож на Гальперина, подумал Брусницын. Говорят, дух людей перемещается в животных, к которым эти люди были благосклонны.
Но в следующее мгновение Брусницын забыл про кота. Он задыхался. Давно не было приступа, он даже думал, что избавился навсегда, нет, не избавился. Страх прошиб его холодным потом, облил, как вода. Лампочка с тихим звоном поплыла, точно далекая звезда… Сдирая кожу на пальцах, Брусницын ухватил край оконной рамы и потянул на себя. Он стоял на опасном рубеже распахнутого окна. Ночной морозный воздух ветром колобродил перед ним, гоняя мелкие снежинки… Сознание возвращалось. Можно было и отступить назад, в кислую теплынь коридора.
И тут мощный удар в спину толкнул его вперед, в ветер.
Скошенным глазом он увидел над плечом огромную котовью башку и два черных глаза…
Брусницын еще пытался удержаться, судорожно ища руками опору, а ладони уже упруго продавливал плотный каменный воздух скорости…
Чемоданова, прихватив чашку, в которой плескалось вино, и тарелку с какой-то случайной закуской, отошла с Колесниковым в сторону.
— Получила новогоднюю открытку, — сказала она. — Привет тебе от Янссона… Пишет, что послал мне подарок, какие-то пластинки. А тебе теплую куртку.
— Вот как? — удивился Колесников. — Надеюсь, ты так и не сказала ему…
— Не сказала. Хотела, но не сказала, настроения не было… А ты жалеешь?
— Нет, не жалею, — жестко ответил Колесников. — Мы люди разные. Между нами нет ничего общего. Нас ничего не объединяет. — Колесников умолк, а потом добавил: — Кроме как только ты.
Чемоданова повела головой, стараясь удержать улыбку.
— Вот еще, — произнесла она с неопределенной интонацией. — Он больше сюда не приедет, уверяю тебя…
Колесников пожал плечами, тощими и высокими, как кегли. Чемодановой нравилась эта его улыбка, беззащитная и трогательная. Ей хотелось коснуться его лица. Она протянула согнутую ковшиком ладонь…
В коридоре раздался громкий крик.
Все, кто еще находился в комнате, переглянулись: что там еще?!
В комнату вбежал Мустафаев. Испуг исказил его смуглое лицо, нос заострился…
— Эй!.. Там, на улице… Прибежали люди… Брусницын упал из окна. Убился!
Метрах в пяти от площадки, перед главным подъездом архива, в вечерней сутеми, казалось, высится куча какого-то хлама. Вглядевшись, можно было различить неестественно раскинутые руки, подвернутую под плечо голову. Задранные штанины над высокими ботинками выпростали белые безжизненные ноги…
Каждый, кто выбегал из подъезда, замирал, пытаясь затесаться в толпе…
В стороне от Брусницына шевелился кот. Под его крупной башкой натекло бурое пятно. Кот бил лапой по снегу.
И эта близость тихого безжизненного тела и хрипящего кота представлялась непонятной и жуткой.
Ленинград, 1987–1989