В романе воспроизводятся события битвы под Москвой осенью 1941 года. Автор прослеживает историческую связь героических подвигов советских людей на Бородинском поле с подвигами русского народа в Отечественной войне 1812 года. Во второй книге много внимания уделено разоблачению происков империалистических разведок, вопросам повышения бдительности. Битва идей, которая происходит в современном мире, - подчеркивает главный герой книги Глеб Макаров, - это своего рода Бородинское поле.

Иван Михайлович Шевцов

Бородинское поле

КНИГА ПЕРВАЯ. ПЯТЬ МЕСЯЦЕВ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В переполненном общем вагоне, несмотря на открытые окна, воздух спертый, густой, перемешанный с едким махорочным дымом - хоть топор вешай. А за окном вагона тихое золотистое бабье лето уходит от Москвы на север, чтоб где-то в ярославских и вологодских лесах оборвать белую паутину задумчивой грусти, растаять в стылых утренних туманах, превратясь на архангельской земле в холодную осень. Торопливо бегут назад телеграфные столбы, медленней проплывают тронутые первой желтизной березовые рощи и безмолвные колокольни церквей, освещенные низким предвечерним солнцем.

И само солнце - раскаленный диск - уже не слепящее, а какое-то угасающее, с четко очерченными краями, бежит вперед параллельно поезду, спешит, торопится, словно играет наперегонки; на поворотах то отстанет, то снова вырвется вперед, то затеряется в густых зарослях придорожного леса, затем сверкнет в просветах деревьев и снова бежит, померкнув от усталости. Она заметна с каждой минутой - солнечная усталость. Накал постепенно ослабевает, принимая сперва багряный, а затем и совсем алый оттенок. И наконец солнце с разбегу врезается в почти незаметную тучу, синеватой скалой лежащую на горизонте. И теперь по западному небосводу уже не диск катится, а просто летит срезанный купол, похожий на парашют. Постепенно алея, этот купол превращается в парящий над землей зонтик.

Красота необыкновенная! Глеб наблюдает ее с верхней полки вагона.

В Загорске, где поезд стоял двенадцать минут, пропуская воинские эшелоны, слышался заунывный, протяжный звон к вечерне.

Вагон - растревоженный улей. Тут смешались и детский плач, и напевный женский говор, и неторопливый рассказ фронтовика о том, какой ад стоял у Соколовской переправы и сколько там полегло наших и немцев - видимо-невидимо.

Майор Глеб Макаров устал от этих разговоров. Он их досыта наслушался в госпитале в Ярославле, где лежал после ранения немногим больше двух недель. Он побывал в огненном аду в жарком июне под городом Гродно - там с превосходящими силами фашистов вели кровопролитные бои части 6-го механизированного и 6-го кавалерийского корпусов. В тех ожесточенных боях погибли командир механизированного генерал Хацкилевич и командир кавкорпуса генерал Никитин. А его, майора Макарова - командира артиллерийского полка, судьба тогда миловала. Ранен он был уже потом, гораздо позже, на смоленской земле. За непродолжительное время боев он повидал такое, что словами не расскажешь - стынут человеческие слова, леденеют, как слезы на сорокаградусном морозе.

А за перегородкой теперь уже женский голос, медлительный и печальный, как звон церковного колокола, рассказывает:

- На пассажирский поезд налетели… Днем это было, а их туча темная, самолетов. Закидали бонбами… Страсти господни, что творилось. Паровоз опрокинулся, вагоны горят, а там люди - полнехонько людей. И детишек, и раненых вакуировали, которые совсем немощные, больные. А он все кидает и кидает бонбы. Вагоны горят, и детишки кричат "Спасите!", а кому спасать-то, когда все кругом горит и бонбы сыплются, грохают, аж земля дрожит.

Слова ее - как ржавой пилой по обнаженным нервам Глеба Макарова. О каком поезде она говорит? Где это было? Может, на перегоне между Гродно и Витебском? С поездом, в котором ехала его жена Нина с восьмилетней дочуркой Наточкой? И Наточка в горящем вагоне звала, может, на помощь?..

Макаров знал, что эшелон, в котором эвакуировались его жена и дочь, фашисты разбомбили. И если бы Нина и Наточка остались живы, они написали бы в Москву. Эшелон их бомбили в конце июня, то есть два месяца тому назад. Позавчера Глеб получил из Москвы от сестры Вари письмо. В конце была печальная фраза: "О Нине и Наточке никаких вестей". Значит, правду говорила жена полкового интенданта, которая ехала в одном поезде с Ниной и чудом осталась жива: Нина Макарова и дочь погибли во время бомбежки, не доезжая Витебска. Значит, правда, страшная, жуткая правда, с которой нельзя примириться. И он не мирится, не желает, он не согласен. Все врут - и жена интенданта, и эта певучеголосая незнакомая женщина в соседнем отсеке вагона, и Варя. Нина и Наточка живы, они спаслись из горящего поезда и долго-долго, почти целых два месяца, добирались до Москвы. И наконец добрались. Вот приедет он сейчас в деревянный родительский дом на Верхней Масловке, а они уже там - Нина и Наточка, будут встречать его…

Глеб Макаров с суеверной настойчивостью и упрямством язычника внушал себе такую фантастичную, нереальную мысль, точно заклиная судьбу, умоляя ее сотворить чудо. Он не верил в чудеса, но сейчас ему до смерти захотелось, чтоб свершилось чудо. Он от кого-то слышал или где-то читал о чудодейственной силе самовнушения, и теперь, в самые трудные дни своей жизни, прибегнул к неведомому и неиспытанному. Так было легче на душе.

Он знал, что в Москве его ждут родные, которых он известил телеграммой. В Ярославле в госпиталь к нему приезжала Варя - любимая сестренка, средняя в семье Макаровых. Младший брат Игорь, лейтенант-танкист, тоже как и он, Глеб, встретил войну на западе. Последнее письмо от него получено месяц назад. Краткая записка: жив, здоров, бьем проклятую немчуру. Всем боевой фронтовой привет.

Варя показала Глебу Игорево письмо - оно было датировано двадцать шестым июля. А сейчас на исходе август. С тех пор от брата никаких вестей. Может, и в живых давно нет.

В Москву поезд прибыл вечером. Глеб вышел на темную площадь вокзала, и Москва ему показалась необычной, какой-то настороженной, непривычно погруженной в темноту. И только яркий свет в метро вернул ему ощущение, знакомое с детства. Но оно не было продолжительным: на "Динамо" Глеб вышел из метро, встреченный, как и на вокзале, темнотой притихшего, настороженного города. Столичный центральный стадион "Динамо" угрюмо молчал, вздыбив в лунное небо черные силуэты юпитеров. Что-то больно ударило по туго натянутым струнам души, защемило под ложечкой. В памяти пробудились годы пусть не всегда легкой, но навеки прекрасной юности. Сколько раз бывал он здесь, на трибунах стадиона, в кипящем океане страстей болельщиков. Стадион в его памяти хранился солнечным и восторженно шумным, как праздник.

Воровски выползшая из облаков луна бледно осветила самое высокое в этом районе здание - построенный перед войной жилой дом авиаторов. Своей несколько неожиданной архитектурой он напоминал Макарову канцелярский стол, опрокинутый вверх ножками.

Ощущение нового, непривычного отвлекло его на какое-то время от тревожных мыслей о семье, от того нравственного напряжения, в которое он был погружен в последние дни и особенно часы. Эти мысли и напряжение вернулись к нему тогда, когда он знакомым проходным двором вышел на свою улицу, пустынную и приумолкшую. Глеб ускорил шаги: он знал - его ждут. Привычно нащупал в темноте кнопку звонка, нажал ее и не услышал сигнала. Понял, что звонок не работает, постучал.

Открыла мать - Вера Ильинична. Сухонькая, как-то неожиданно состарившаяся, она прижалась к широкой груди, уцепилась за кожаную портупею, заплакала тихо.

- Глебушка, сынок… Один остался.

Голос у Веры Ильиничны вообще был тихий и мягкий, а теперь и совсем пропал, еле слышно.

"Один остался… Значит, не свершилось чудо, не объявились жена и дочурка".

Он поцеловал ее седые волосы и сказал тоже тихо:

- Ничего, мама, ничего.

Потом обнял отца, расцеловались трижды, поцеловал сестру и пытливо посмотрел на смиренно стоявшего в сторонке молодого блондина, хрупкого телосложения, стройного и бледнолицего. Догадался: муж Вари, тот самый молодой и талантливый архитектор, который, по словам сестры, рвется на фронт, а его не отпускают. Познакомились. Зятя звали Олегом Борисовичем Остаповым.

Осмотрел большую квадратную комнату, тускло освещенную керосиновым фонарем, висевшим под потолком. Кое-что переменилось за два года, которые он не был в Москве. Задержал задумчивый взгляд на фотографиях, висящих на стене в простеньких рамочках. На одной, большого формата, Глеб с Ниной, молодые, юные. Он - лейтенант-артиллерист. Нина в то время только что окончила педтехникум. Рядом другая фотография, меньшего размера. На ней они уже вчетвером: Глеб, Нина, Святослав и Наточка. Семья. Была семья… Что-то потемнело в глазах, помутилось. Мать, сдерживая рыдания, удалилась во вторую, маленькую, бывшую Варину комнату, а теперь спальню стариков.

Глеб отвернулся от фотографий, присел к столу.

- Вот так все время - все глаза выплакала, вся извелась, - негромко сказала Варя, кивнув в сторону ушедшей матери.

- Может, еще объявятся, - молвил Трофим Иванович, седовласый поджарый старик, и тоже придвинулся к столу.

- Нет, отец, не объявятся, - сокрушенно произнес Глеб, переведя неторопливый взгляд с сестры на зятя. - Чуда не свершилось. Не бывает чудес… Если бы были живы, дали б о себе знать.

- А не могли они оказаться там? - высказал предположение зять, имея в виду оккупированную немцами территорию.

Глеб отрицательно покачал головой.

Вера Ильинична с Варей быстро накрыли стол: не ужинали, ждали Глеба. Было вино, была водка - не было веселья. Великая беда обрушилась на страну, неутешное горе вошло в семью Макаровых.

- Вот и Славки нет, - говорила Вера Ильинична, - знать, не отпустили начальники. А Варя ездила к нему, наказала, что отец сегодня из госпиталя заявится. А вишь - не отпустили.

- Ты виделась с ним, Варя? - Глаза Глеба оживленно заблестели.

Святослав, его сын, учился в Московском военно-политическом училище.

- Нет, Глеб, не удалось. Он был на занятиях. Записку через дежурного передала, - ответила Варя.

- Как война началась, всего один разок-то и побывал дома, Да и то на часок забежал, - сообщила Вера Ильинична. - Ты кушай, сынок. Кушай. Исхудал-то как…

- Были бы кости, мать, а мясо нарастет, - сказал Трофим Иванович поднял граненую стопку: - За здоровье наших воинов, чтоб отступать, значит, перестали. Пора бы его, проклятого, назад погнать.

Глеб выпил молча, ничего не сказал на отцовские слова, посмотрел на мать умиленно - как она изменилась за эти два года, - перевел глаза на сестру. Заметил:

- А ты, Варя, какая-то другая. Не похожа на ту, что ко мне в госпиталь приезжала. Не пойму, в чем дело.

- Секрет, братец, - лукаво улыбнулась Варя родниковыми глазами.

- Открой, - пошутил Глеб.

- Нет, ни за что. Сам догадайся.

Олег смотрел на жену тихим влюбленным взглядом, и лицо его, теперь уже не казавшееся Глебу бледным, светилось нежным внутренним светом. Глеб поймал его взгляд и решил: а в нем есть что-то приятное, располагающее. Жидковат малость телом, но и Варя под стать ему - хрупкая и в свои двадцать четыре года выглядит совсем юной. Глеб пожал плечами. Олег сказал:

- Я вам открою секрет.. Разрешаешь, Варя?

Смеющиеся, с бирюзовой синевой глаза ее разрешили.

- Она прическу меняет два раза в месяц, - выдал Олег.

Варя действительно часто меняла прическу. Ее блестящие каштановые волосы легко и естественно принимали любую форму. То, гладко зачесанные назад, ложились на затылок тугим узлом, открывали высокий лоб и придавали ее лицу выражение доверчивого смирения. То, наоборот, челка закрывала лоб по самые брови, и тогда лицо ее становилось круглым и слишком серьезным. Была еще одна прическа у Вари, которая больше других нравилась Олегу. Это когда волосы вздымались пышной волной и орлиными крыльями падали на обе стороны. Олег говорил тогда: вот это настоящая Варя.

Глеб думал о тосте отца. Он смотрел на него - старого потомственного рабочего, который из шестидесяти пяти лет сорок восемь провел на столичном заводе "Борец", смотрел и старался понять, что сейчас волнует отца. Собственно, это был один-единственный и самый острый вопрос: до каких пор мы будем отступать? И почему отступаем? Должен же кто-то дать ответ на этот вопрос. Не архитектора ж ему спрашивать и не дочь. Ведь Глеб был там, в самом пекле, в жарких сражениях. И не рядовой же он - как-никак командир полка.

Глебу часто казалось, что штатские люди, рабочие и работницы, такие, как его мать и отец, в чем-то упрекают наших воинов за поражение и конечно же корят больше командиров, чем рядовых. Было горько это сознавать. И, как бы отвечая на безмолвный вопрос отца, Глеб сам начал рассказывать о первых боях в приграничной полосе, когда их мотомеханизированный корпус вступил в неравное единоборство с танковыми колоннами фашистов. Он рассказывал о мужестве и героизме своих товарищей.

Но у них больше танков и самолетов - и в этом их сила, - говорил Глеб и понимал, что аргументы его малоутешительны.

Варя так и сказала:

- Что ж, выходит, и остановить его нечем? Так он запросто и до Москвы дойдет.

- Нет, Варюша, совсем не запросто. Он идет по своим трупам, - быстро и с убеждением ответил Глеб, хмуря густые темные брови.

- Наполеон тоже до Москвы дошел, а чем кончил? - заметил Трофим Иванович. - Россия - она не такой кусок, чтоб запросто проглотить. Нет, подавится. Как Наполеон.

- У Наполеона, папа, не было танков и самолетов. А этот Москву бомбит, - возразила Варя. - Почти каждую ночь налеты.

- Ну и что? А Москва, как стояла, так и стоит, - в волнении парировал Трофим Иванович. Худое лицо его зарумянилось, узкие, со вздувшимися венами руки задрожали. - Стоит и стоять будет! - пригвоздил накрепко. Прибавил в запале: - И над Москвой он не летает. Кишка тонка. Разве что ночью, в потемках, как вор, пытается. А не может. Потому как бьем.

- А бомба на Моховой, - напомнила Варя. - Представляешь, Глеб, в самом центре, у стен Кремля, падает огромная бомба.

- И Белорусский вокзал бомбил, - вставила мать. Она стояла возле стола, скрестив на груди свои маленькие сухонькие руки. - Уж и пожар был, какой пожар - жуть! От нашего дома было видно. Дым клубами, черный-черный, ну прямо аспид, и пламя…

- Цистерны с бензином горели, - пояснил Трофим Иванович. - Отдельные самолеты прорываются. Не без того - война есть война.

- Все это понятно - война разрушает, - скромно отозвался молчаливый архитектор. - И все-таки разум протестует. Страшно за памятники культуры. Взрывная волна снесла скульптуру у Большого театра. А могло и здание превратиться в руины. Или на Моховой. Ведь рядом - Кремль. А недавно огромная бомба упала у Никитских ворот. Мы с Дмитрием Никаноровичем - это мой начальник - сразу выехали к месту взрыва. Представьте себе воронку глубиной пять метров! Памятник Тимирязеву отброшен далеко в сторону, скульптура повреждена.

- Это тот самый Дмитрий Никанорович, который не отпускает Олега на фронт, - сказала Варя Глебу.

Олег засмущался и, будто оправдываясь перед Глебом, сказал:

- Все, договорились. На днях закончим маскировку основных ориентиров столицы, и я ухожу в ополчение. Дмитрий Никанорович дал слово, что больше не будет возражать.

- И я с тобой, - всерьез сказала Варя. - Лучше на фронт, чем рыть противотанковые рвы. Представляешь, Глеб, с утра до вечера, не разгибая спины. Каково без привычки: вон - руки в мозолях до крови. - Она положила на стол свои узкие, тонкие руки. На ладонях действительно были мозоли.

- Ну а как же, дочь, иначе? - сказал Трофим Иванович. - Кто-то должен. Недаром говорится и в песне поется: идет война народная, священная война.

- Да я не о том, папа. Я на фронт хочу, воевать.

- Сиди уж, фронтовичка. Не видели тебя на фронте, - сокрушенно проговорила Вера Ильинична. Она знала, что дочь говорит всерьез. - Кончишь свой трудфронт, тогда к Борису Всеволодовичу в госпиталь пойдешь милосердной сестрой.

Борис Всеволодович Остапов - известный столичный хирург - действительно предлагал своей невестке работать в его госпитале, пока идет война. Но Варя почему-то решила, что в госпитале слишком мирные дела, а она, только что получившая диплом об окончании Института востоковедения, владеющая французским и турецким языками, считала, что если уж работать на оборону в это трудное время, то работать там, где рвутся снаряды и свистят пули. Главное, считала она, бить проклятого врага.

- Я видела на крышах домов в Москве у зенитных пулеметов девушек, - продолжала Варя, - Глеб, как ты думаешь, могу я тоже быть пулеметчицей?

- Можешь, сестра, только сначала траншеи и противотанковые рвы нам приготовь, - шутливо ответил Глеб. - Вы где сейчас копаете?

- Под Можайском, - ответила Варя.

- Мм-да… - Глеб покачал коротко стриженной головой, сдвинул темные брови, вздохнул. - Московская область. Мм-да… - Озабоченно сказал: - Однако далеко намерены пустить.

- Бородино, - коротко произнес Олег, и синие жилки на его висках напряглись.

- Вот и я говорю: будет им второе Бородино, - сказал Трофим Иванович. - Будет. Попомните мое слово.

Его оптимизм не казался наивным, потому что в словах, в том тоне, каким произносились эти слова, звучала какая-то гранитная убежденность, железная готовность стоять неприступной скалой и не просто умереть в жестоком поединке, а выстоять и победить.

Вера Ильинична, стоя в сторонке, не спускала полного обожания взгляда с Глеба, ее первенца, радости и надежды ее, и светились в теплом материнском взоре очень сложные чувства: нежная любовь и тревога, жалость и гордость и еще та бездонная скорбь, которую рождали думы о загубленной Глебовой семье, о погибших внучке и невестке. "Вот и остался, горемыка, одинешенек, - думала она, сдерживая подступавшую слезу. - Да еще сынок сиротка, тоже военный, внучек мой единственный, Славочка". И задала она Глебу тот вопрос, который давно ее волновал, тяжелым камнем лежал на сердце:

- Глебушка, ты знать должен: Славочку нашего на фронт могут послать?

- Все может быть, мама. Он человек военный, без году командир, - ответил Глеб.

- Как же это? Он же совсем ребенок, - певуче-испуганно пропела Вера Ильинична.

- Это Святослав-то ребенок? - выпрямился Трофим Иванович и расправил плечи. - Святослав будет самым главным героем в семье Макаровых. Помяните мое .слово. Твердый мужик, с характером и башковит. Серьезный мужик.

- Ай-яй, что ты такое говоришь, отец. Мужик… Да какой же он мужик - дитя еще, - возражала Вера Ильинична.

- В гражданскую такие, как он, полками командовали, - не сдавался Трофим Иванович.

В это время по радио объявили воздушную тревогу.

- Ну вот, опять пожаловали, все им неймется, - с добродушием молвил Трофим Иванович.

Глеба поразило совершенное спокойствие всей семьи, с которым был воспринят сигнал воздушной тревоги.

Он поинтересовался:

- Что в таких случаях мы должны делать?

- А ничего, - ответил отец. - Первое время бегали в метро. А потом надоело, обвыклись.

- Вообще, положено идти в убежище, - сказал Олег. - На крышах домов остаются дежурные. Обычно немцы разбрасывают мелкие зажигательные бомбы. Мы живем на улице Чкалова. В нашем доме бомбоубежище. Иногда спускаемся туда.

- Нам, пожалуй, надо бежать в метро, чтоб после отбоя сразу домой, - заторопилась Варя.

- И то правда, бегите, - согласилась Вера Ильинична. - А ты, Варя, завтра как? Опять на трудфронт?

- Да, как всегда, - ответила Варя. - Ты, Глеб, надолго задержишься?

- Завтра попробую повидаться с сыном, - ответил Глеб. - А послезавтра с утра - в управление кадров. А там - куда направят. Надо полагать, сразу на фронт.

Глеб проводил Варю и Олега на улицу. Было довольно тепло. Небо очистилось от туч, и высокая яркая луна как-то отчужденно и ненужно висела над Москвой. Острые лучи прожекторов, как гигантские шпаги невидимых рыцарей, скрещивались в вышине. На западе, в стороне Сокола, ухали зенитки. Глеб видел разрывы снарядов. Потом неожиданно в скрещении лучей сверкнул серебряный крестик вражеского самолета. "Ага-а, попался, ворюга", - мысленно торжествовал Глеб, но вдруг самолет как-то бочком скользнул в сторону, провалился вниз и исчез из скрещенных лучей. Прожектора лихорадочно заметались по небосводу, но не могли нащупать фашиста. Там же, за Соколом, гулко ухнула земля, и Глеб понял, что это не зенитки, а сброшенные с самолета бомбы разорвались. Он постоял еще с минуту и потом ушел в дом.

В свои восемнадцать лет Святослав Макаров выглядел вполне взрослым мужчиной. Высокого роста, широкоплеч, как и его отец, настойчивый и упрямый, он унаследовал от своей матери не только черты лица, но и нежность, доброту. Его светло-карие материнские глаза с характерным прищуром смотрели на мир открыто и доверчиво. Но стоило юноше рассердиться, выйти из равновесия, как те же глаза темнели, источали огонь ожесточения и ярости.

Как в школе, так и в военном училище он не был в числе первых по успеваемости, хотя учился довольно ровно, как говорится, на твердую четверку, ничем особым не выделялся. Но было в нем нечто такое, что как магнит притягивало к нему друзей. Возможно, какая-то откровенная честность и доброта в отношениях с людьми, чувство товарищества и беззаветная верность дружбе притягивали к нему ребят.

Глеб Макаров сам себе признавался, что плохо, вернее, недостаточно знает сына. Тому были свои причины, быть может, не столь уважительные, но все же объективные - частые переезды из города в город, большая занятость по службе. Восьмой и девятый классы, то есть перед тем как поступить в военное училище, Святослав кончал в Москве, и жил он в то время у дедушки.

Они не виделись больше года, и Глеб нашел, что за это время сын сильно изменился: плечистее стала фигура, спокойное круглое лицо не просто загорело, а возмужало, что-то самостоятельное и твердое появилось во взгляде. Тонкие брови стали еще круче. "До чего же он похож на Нину", - грустно подумал Глеб.

По просьбе Макарова-отца начальник училища разрешил курсанту в порядке исключения уволиться до 22.00, то есть на весь день.

Когда они вышли за ворота училища, Глеб подумал: куда идти? Это был не простой вопрос. Их встреча могла оказаться последней - Глеб это отлично понимал, - поэтому предоставленное им время надо было использовать так, чтобы эта встреча навсегда осталась в памяти сердца.

Глеб Макаров любил Москву, как он считал, особой, неповторимой, лишь ему одному доступной любовью. Москва для него была не просто городом, где он родился, где прошли его детство и юность, Москва была частицей его сердца. И чем дальше он от нее находился - в степях Забайкалья или в лесах Белоруссии, - тем острее он это чувствовал. Москва жила в нем самом, как душа, постоянно, неизменно, всегда.

Когда Слава был маленьким, Глеб, приезжая с семьей в отпуск в столицу, водил сына по Москве, показывал и рассказывал то, что было близко и дорого ему самому. Мальчик слушал с интересом, с обычным детским любопытством, которое быстро иссякало. Он уставал, и Глеб с досадой думал: нет, ребенок не может чувствовать того, что чувствует взрослый. И вот Святослав, можно сказать, уже взрослый. Надо показать ему Москву.

Было тревожно и даже боязно: а вдруг не поймет, не почувствует того, что чувствует он, Глеб Макаров?

День стоял ясный и сухой, одетый в прозрачную дымку уходящего августа. Многомиллионный город, уже почти прифронтовой, казалось, жил обычной своей жизнью, внешне сохраняя спокойное достоинство и выдержку. Так казалось неискушенному глазу. Правда, на улицах военных было, пожалуй, не меньше, чем гражданских, в парках и на бульварах бегемотами лежали туши аэростатов воздушного заграждения. Днем они "отдыхали", а по вечерам поднимались в черную высь сторожить московское небо. На крышах высоких домов стояли пулеметы, а на окраине города, на шоссейных магистралях, щетинились сталью противотанковые надолбы. Многие здания были нелепо разукрашены, точно на них набросили маскировочные халаты. Глядя на этот камуфляж, Глеб подумал: этим делом и занимается рвущийся на фронт его зять - архитектор Олег Остапов.

Отец и сын шли по Москворецкому мосту в сторону Кремля. Глеб сказал:

- Давай, сынок, постоим здесь. В юности я любил подолгу стоять на мосту и любоваться Кремлем. - Они вошли в каменную нишу, стали, облокотясь на прохладный бетон, и Глеб продолжил: - Отсюда Кремль какой-то особый, монолитный. Его схватываешь целиком, весь.

Сын молчал. Он сосредоточенно смотрел на множество золотых солнц, которыми казались купола кремлевских церквей, на Большой Кремлевский дворец, похожий на пароход юношеских грез. На звездные башни, венчающие неприступно-строгую зубчатую стену. Глеб вспомнил, как в юности, стоя на мосту и глядя прикованным жадным взглядом на Кремль, он ощущал необыкновенный подъем души, какой-то внутренний взлет, блаженство и полноту бытия. Что чувствует сейчас этот молчаливый, стройный, высокий юноша, одетый в военную форму, - его сын, его надежда и будущее?.. Спрашивать было глупо, а Святослав молчал. Потом повернул голову в сторону Арбата, устремил взгляд на высокую башню Наркомата обороны, то ли спросил, то ли сказал утвердительно:

- Завтра ты пойдешь туда. И тебе дадут назначение. Как ты думаешь - опять командиром артполка?

- Возможно, - ответил Глеб, не чувствуя ни досады, ни сожаления от того, что сын отвлек его мысли от Кремля. Он ждал новых вопросов, но сын снова замолчал.

- Пройдем на Красную площадь? - предложил Глеб. Святослав кивнул. На углу возле Александровского сада сын спросил:

- А могли они остаться там, в тылу у немцев, мама и Наташа?

Это был ответ на немой отцовский вопрос. Вот, оказывается, что волновало сына.

- Конечно, могли. - И потом добавил уже твердо, уверенно: - Скорей всего, так оно и есть…

Пусть хоть маленькая надежда теплится в нем, пусть согревает душу и не дает ей зачерстветь.

И опять до самой Красной площади шли молча. Глеб смотрел на строгие линии Дома Совнаркома, на легкую громаду гостиницы "Москва". Эти здания строились при нем, на его глазах. А когда ступили на отполированный подошвами брусчатник Красной площади, сын спросил:

- Папа, а если откровенно: на фронте положение наше очень тяжелое?

- Да, сынок, очень. Под Смоленском попали в окружение две наши армии.

- А я слышал, что наши войска на смоленском направлении перешли в контрнаступление и немцы в панике бегут, - сказал Святослав.

- Разговоры, сынок, желаемое за действительное мы часто выдаем.

- Да нет же, папа, это официально. Батальонный комиссар у нас выступал. Он так и говорил: наши войска под командованием генерала Жукова перешли в контрнаступление под Ельней.

- Возможно. Частный контрудар - это еще не наступление. Варя каждый день под Можайском роет окопы, траншеи и противотанковые рвы. Это о чем-то говорит.

- Неужели дойдет до Москвы?

- Все может быть.

- Говорят, и нас пошлют на фронт. Скорей бы.

- Успеешь, сын, навоюешься. Сначала научись…

- А может случиться, что и не успею. Вот будет обидно, если война кончится, а мы и не понюхаем пороху.

- Такого не случится, - грустно сказал Глеб. - Главные бои впереди. Далеко враг зашел, по доброй воле обратно не пойдет. Придется выколачивать. Накопим силы, дай время.

- А может, как в двенадцатом году, при Наполеоне, сами побегут. Выдохнутся и побегут, - сказал Святослав солидно. - Я недавно "Войну и мир" перечитал. Заново, внимательно, не так, как в школе. Мне думается, в истории все повторяется. Не в деталях, а в принципе, в общих чертах. И дедушка, между прочим, такого же мнения… А ты знаешь, папа, дедушка наш рассуждает, как философ или как нарком.

- А рабочие, сынок, всегда были умными и мудрыми. И многие наркомы вышли из рабочих. А ты давно с дедушкой не виделся?

- Да уже больше месяца. Мы сходим. Бабушка все плачет. - И запнулся. Он знал, о ком плачет бабушка.

- Конечно, сходим. Пешочком, - предложил Глеб. - Пройдем всю улицу Горького, потом по Ленинградскому шоссе. Как? Не возражаешь?

Сын молча согласился.

Центральная артерия столицы, самая широкая и самая нарядная, показалась Глебу какой-то не совсем знакомой и привычной. На ней не было беспечно гуляющих. На лицах людей, в их быстрой, торопливой походке чувствовались озабоченность и напряжение. Часто встречались военные патрули. Огромные витрины магазинов заложены мешками с песком. На доме рядом с телеграфом огромный плакат - "Родина-мать зовет!". Плакат впечатляет. Они остановились у -Тверского бульвара, где тогда возвышался всегда задумчивый бронзовый Пушкин. Постояли несколько минут.

- А ведь могут и его, как Тимирязева, бомбой ушибить, - сказал Глеб, вспомнив рассказ зятя.

- А что с Тимирязевым? - Святослав не знал о бомбе у Никитских ворот.

- Бомбили. И повредили. Олег Борисович рассказывал, - пояснил Глеб.

- Он тебе понравился, Олег Борисович?

- Да как будто ничего. Мы виделись накоротке. А ты что о нем думаешь? - полюбопытствовал Глеб. Замужество сестры, ее судьба не были для него безразличны.

- Не люблю я его, - после продолжительной паузы ответил Святослав.

- Твоя любовь необязательна. Важно, чтоб они друг друга любили, - заметил Глеб и поймал себя на мысли, что он разговаривает с сыном по-мужски, как равный. Ответ сына заинтересовал его, и он спросил: - Чем же он тебе не нравится?

- Какой-то он хрупкий и тихий.

- Но ведь Варя тоже хрупкая.

- Тетя Варя другое дело, она женщина. Она красивая.

- Да и Олег Борисович недурен. Все при нем. А что тихий - это от характера. И кажется, в уме ему не откажешь.

На Пушкинской площади в кинотеатре "Центральный" шел "Чапаев". Святослав как-то весь встрепенулся, в глазах вспыхнули огоньки восторга, и этот восторг прозвучал в его голосе:

- Смотри, папа, "Чапаев"!

Больше не нужно было никаких слов: отец понял его, понял желание сына, предложил:

- Ну так что, посмотрим?

- Давай, - обрадованно согласился Святослав.

На Верхнюю Масловку пришли изрядно проголодавшиеся. Дома была одна мать; заждалась. Накормила скромным, но вкусным обедом. Потом сидели втроем, разговаривали, поджидая Трофима Ивановича. Уже начало смеркаться, когда приехала Варя. Усталая, с глазами, излучающими тихий и добрый огонек, обняла племянника, поцеловала, поразилась:

- Как ты вырос, дружок. Дед говорит, что быть тебе генералом. Я не возражаю. Был адмирал Макаров, пусть будет и генерал.

Деда Святослав так и не дождался: Трофим Иванович вернутся с завода в одиннадцать часов. Много работы. Завод перестраивается на выпуск военной продукции.

Глеб проводил сына до самого училища. Обнялись на прощание.

- Свидимся ли?.. - дрогнувшим голосом сказал отец. - Я знаю, сынок, ты не трус. Об одном прошу: попадешь на фронт - не теряй голову. Не горячись. Хладнокровие и выдержка - вот главные качества бойца. Подставить голову под пулю врага - дело плевое. Для этого не надо ни ума, ни геройства. Любой дурак сумеет. А надо перехитрить врага, победить и самому в живых остаться.

Домой возвращался Глеб с растревоженным сердцем. Дома встретил отца и за разговорами как будто успокоился, отвлекся от нелепого предчувствия, угомонилась душа. Но ненадолго. Как только легли спать и погасили свеч, в голову опять полезли гнетущие думы. Ему вдруг захотелось рассказать жене и дочурке, какой у них Славка, пусть бы и они разделили его гордость и радость. И тут он понял, что никогда им уже ни о чем не расскажет, и они - ни Нина, ни маленькая Наточка - никогда больше не узнают ничего ни о Славке, ни о нем - Глебе Макарове, ничего и никогда. От сознания этого становилось жутко, он пытался не думать, забыться, но не было сил. И сон не приходил. Тогда он осторожно встал, оделся, вышел во двор и час, а может, и больше сидел на скамеечке под старым вязом, ожидая сигнала воздушной тревоги. По-прежнему светила луна, было тихо и тепло, как в июле. Дворничиха тетя Настя узнала его, подошла, поздоровалась:

- Не спится, Трофимович?

- Что-то сегодня спокойно в небе, - вместо ответа сказал Глеб. - Или запаздывает…

- Нет, теперь уже не прилетит. Боится. Вчерась слышали сообщение: троих сбили и к Москве не пропустили.

В голосе ее звучала завидная уверенность. Глеб вспомнил - мать вчера сказывала, что у Насти сын погиб на фронте, ожидал, что дворничиха заговорит о сыне, поделится своим горем. Но нет, не заговорила. И от этой мысли спокойней стало на душе. "Не у одного тебя горе. .Оно кругом, у всех. Не надо падать духом. Выше голову".

Скорей бы наступило утро, он пойдет в Наркомат обороны и тотчас же отправится на фронт.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Уже третий месяц на неубранных полях Украины, Белоруссии, Молдавии, Прибалтики полыхало кровавое пламя войны, пожирая сотни тысяч человеческих жизней. В июле вокруг древнего Смоленска происходили ожесточенные сражения. Бронированные клинья фашистских танковых армий вспарывали нашу оборону. Три армейские группировки гитлеровцев под названием "Север", "Центр" и "Юг" устремили свои стрелы в самые жизненные центры Страны Советов. Стрела "Севера" направлялась на Ленинград. Зловещие стрелы армий "Юга", пронзив голубую артерию Днепра в районе Киева, через украинские степи целились к берегам Дона и Волги. И наконец, главная стрела группы армий "Центр" была нацелена в самое сердце великой державы - на Москву.

С жестокостью людоеда и остервенением фанатика Гитлер, невзирая на большие потери в своих войсках, продолжал вколачивать танковые клинья в оборону Красной Армии… Пал Смоленск. Фашистские танки ворвались в горящий город, неся разрушения и смерть.

Издревле Смоленск называли ключом к Москве. В кровопролитных сражениях фельдмаршал Бок - командующий группой армий "Центр" - овладел этим ключом. Теперь Гитлеру и его генералитету казалось, что нужен еще один бросок - и перед ними откроются ворота Москвы. Конечно, Гитлер не станет, подобно Наполеону, ждать делегацию с хлебом-солью. Он уже принял на этот счет твердое решение - Москву разрушить до основания и затопить. Чтобы и следа от нее не осталось. Смоленск оставался позади. Фашистские войска захватили Ельню, образовав удобный трамплин для последующего броска на восток.

Перед последним броском на Москву Бок решил произвести перегруппировку своих войск, сделать небольшую передышку. Смоленская земля досталась им дорогой ценой: сотни тысяч солдат и офицеров потеряли немцы в боях под Смоленском. И чем ближе была Москва, тем дороже приходилось врагу платить за каждый метр завоеванной земли.

В конце июля Бок отдал приказ армиям группы "Центр" перейти к обороне. Он рассчитывал на временное затишье, полагая, что измотанные в непрерывных боях советские войска не смогут предпринять сколько-нибудь серьезного контрудара. И просчитался. Руководимые генералом Жуковым войска атаковали ельнинский трамплин, разгромили шесть немецких дивизий и очистили от врага город Ельню. И снова десятков тысяч человек недосчитался фельдмаршал Бок.

Вызванный в ставку фельдмаршала командующий четвертой армией генерал Клюге выслушал по своему адресу много крепких, ругательных слов. Перед тем у фельдмаршала по телефону был весьма неприятный разговор с фюрером. Взбешенный потерей Ельни, Гитлер не находил слов, чтобы выразить свой гнев и негодование.

- У вас армиями и дивизиями командуют кретины! - кричал потерявший равновесие фюрер. - Я не понимаю вас, Бок, как вы могли допустить такой позор?! Вы забываете о престиже. Контрнаступление русских и взятие Ельни деморализует войска. Я приказываю решительными действиями немедленно вернуть ельнинский плацдарм!

- Мой фюрер, можете не сомневаться - мы вернем этот плацдарм, - со спокойной учтивостью отвечал командующий группой армий "Центр". - Но это произойдет немного позже. Немедленное же наступление на Ельню в настоящее время привело бы лишь к неоправданным потерям с нашей стороны. Армия устала. Многие дивизии имеют лишь половину штатного комплекта. Для пополнения, перегруппировки и просто отдыха требуется некоторое время.

- Именно для этого я разрешил армиям "Центра" перейти к временной обороне, - резко перебил Гитлер, - а вы вместо этого начали отступать, что я категорически запрещаю! Вы меня поняли, Бок?

- Понял, мой фюрер, - смиренно ответил фельдмаршал, услыхав в трубке короткие гудки.

Он хотел сказать Гитлеру, что сдача Ельни еще не означает отступление - потерян лишь частный тактический рубеж, но он понимал, что главное в этой потере - моральный фактор. Потеря Ельни ослабила наступательный дух немецких войск и воодушевила бойцов и командиров Красной Армии. Именно эту мысль и высказал Бок своим подчиненным Клюге и Гёпнеру. Однако Клюге выслушал резкие упреки фельдмаршала довольно спокойно и даже невозмутимо. И когда Бок сказал, что фюрер требует безотлагательно вернуть потерянный плацдарм, бледное лицо Клюге исказила кислая, почти болезненная гримаса. Он медленно подошел к висящей на стене карте, испещренной острыми, стремительными стрелами, направленными с запада на восток, и, как бы размышляя вслух, негромко, неторопливо заговорил:

- Мне кажется, господин фельдмаршал, в азарте боя мы забываем о потерях. Разгоряченный воин часто не ощущает своих ран, которые потом оказываются смертельными. У меня есть дивизии, в которых потери личного состава достигают шестидесяти процентов. Да, господин фельдмаршал, больше половины. И вам это известно, так же как и мне. Я думаю, знает ли фюрер, что Смоленск стоил нам двухсот пятидесяти тысяч лучших сынов Германии?

- Вы преувеличиваете, Клюге, - поморщился Бок. - Откуда такая цифра?

Но Клюге не обратил внимания на его реплику и продолжал:

- Под Ельней полегло еще сорок пять тысяч. Ельня, мизерная точка на карте, в сущности, по европейским понятиям, это даже не город, а деревня. И сорок пять тысяч! А сколько таких Ельней лежит на нашем пути к Москве! Таких и покрупней. - Он вплотную уткнулся глазами в карту и начал читать: - Гжатск, Вязьма, Можайск. Где-то здесь должно быть знаменитое русское поле. Бородино. Поле былой славы и бесславия. А оно между тем на нашей карте даже не обозначено.

- Что вы этим хотите сказать, Клюге? Ваши исторические экскурсы по меньшей мере неуместны. История не повторяется.

- История не повторяется. Но меня беспокоят наши потери. Тысячи, десятки, сотни тысяч!.. Наши ресурсы не беспредельны. И мы должны считаться с реальной обстановкой. Ожесточенное сопротивление русских, их способность не только стойко обороняться,- но и наносить контрудары вносят коррективы в наши планы. Я имею в виду темп наступления. Осенняя распутица и русское бездорожье доставят нам много неприятностей. А потом - зима, русская зима!..

- Какая распутица, какая еще зима? - Бок поднялся из-за стола и удивленно уставился на генерала. - Вы отдаете отчет своим словам, Клюге? Москва падет в течение ближайшего месяца, и вся Восточная кампания закончится до первых заморозков. Падение Москвы будет означать окончание войны с Россией.

- Я в этом не уверен, Россия не Бельгия, и Москва не Париж. - Клюге вздохнул и отошел от карты.

Теперь они стояли друг против друга, столкнувшись откровенными взглядами. Бок понял намек: год тому назад немецкие войска, которыми командовал он, фельдмаршал фон Бок, для вторжения во Францию совершили фланговый бросок через Бельгию, которую прошли триумфальным маршем, не встретив сколько-нибудь серьезного сопротивления и не понеся никаких потерь. Доверительный разговор подчиненного генерала показался фельдмаршалу не просто странным, но слишком рискованным.

- Вы устали, Клюге, и я удивлен, - сказал Бок, отчужденно глядя в сторону. - Вам надо отдохнуть. - Бок бросил настороженно-вопросительный взгляд на молчавшего Гёпнера. Ему хотелось знать, что думает на этот счет командующий сильнейшей танковой армией. Но холодное лицо и застывшие глаза Гёпнера были непроницаемы. Тогда он спросил напрямую: - И вы такого же мнения, генерал?

- Наши потери в танках велики, экселенц, - с официальной сухостью ответил Гёпнер. - Прежде чем начать новое наступление, надо пополнить соединения новыми танками. Довести до штатного комплекта.

- Армия устала, - чувствуя поддержку, заговорил Клюге. - Армия требует длительного отдыха, Я считаю, что было бы разумным закрепиться на нынешних рубежах и отложить наступление на Москву до весны. Это позволит нам сохранить сотни тысяч жизней немецких солдат. Новое наступление сейчас потребует от нас колоссальных жертв. Напрасных и ничем не оправданных.

- Этого делать нельзя, - быстро и решительно, точно испугавшись предложения Клюге, отозвался Гёпнер. - Это означало бы катастрофу. У русских появилось новое оружие, которое превосходит наше. Я имею в виду их артиллерию, которую они называют "катюшей". Она сеет среди наших солдат панический страх. Затем - их танки Т-34 вступают в единоборство с нашими T-IV и побеждают. Сейчас, к нашему счастью, у русских мало и "катюш", и танков. Но, если отложить кампанию до весны, русские войска получат в достаточном количестве эту технику. Нет, я не могу с вами согласиться. Надо наступать, пока противник не оправился. Приказ фюрера - взять Москву до наступления зимы - я считаю единственно правильным.

Бок одобрительно закивал головой и, чтобы не продолжать полемику на довольно скользкую тему, быстро сказал:

- Разрабатывается операция "Тайфун". Мы с вами будем ее осуществлять. Наш "Тайфун" должен смести Москву вместе с защищающей ее Красной Армией… Готовьтесь, господа. Я вас больше не задерживаю.

Генералы откланялись и вышли. Но слова Клюге оставили в душе фельдмаршала нехороший осадок. "Да он безумец, - было первой мыслью. - Он просто паникер и трус". И в то же время мысль о неослабевающем, а всевозрастающем сопротивлении русских, а следовательно, и о возрастающих потерях немцев беспокойным червячком поселилась в нем. Бок машинально подошел к карте и отыскал глазами Ельню, обозначенную маленькой точкой. Между Смоленском и Москвой была добрая сотня таких точек - они не сдадутся без боя, потребуют новых жертв. Он на минуту позволил себе мысленно стать на точку зрения Клюге. Что же получается: группа армий "Центр" закрепляется на рубеже Западная Двина, Ярцево, Глухов до весны будущего года. А тем временем группа армий "Север" занимает Ленинград и соединяется с финнами. Это даст возможность отрезать Москву от портов Мурманск и Архангельск и угрожать советской столице с севера. Одновременно группа армий "Юг" прорывает оборону советских войск на Днепре и Дону, выходит к берегам Волги. Таким образом, Москва окажется в полукольце, которое постепенно будет сжиматься. И весной группа армий "Центр" без особых осложнений и излишних потерь войдет в Москву. Но он тут же отмел такой вариант: "Нет, Гёпнер прав, нельзя откладывать до весны взятие Москвы. Это дало бы русским передышку, в которой они гораздо больше нас нуждаются. Наступать, и только наступать!"

И наступление началось в конце сентября. Это было не простое, а генеральное наступление на, Москву под кодовым названием "Тайфун". Первыми Бок бросил в бой войска второй танковой группы и второй полевой армии. Танковой группой командовал Гудериан - самоуверенный баловень судьбы, снискавший популярность как мастер танковых клиньев.

…Маршал Шапошников вернулся от Сталина в Генеральный штаб поздно вечером первого октября. Разговор с Верховным был не из приятных. Серьезно обеспокоенный положением на участке Брянского фронта, где танки Гудериана совершили глубокий прорыв и, выйдя на оперативный простор, устремились к Орлу, Сталин бросил несколько едких слов по адресу командующего Брянским фронтом генерала Еременко. Потом, подойдя к карте и ткнув в нее мундштуком погасшей трубки, неожиданно спросил:

- Как вы думаете, почему Гудериан от Глухова не пошел на восток, на Курск и Воронеж, а повернул на северо-восток?

- Очевидно, командование группы армий "Центр" решило взять Москву в полукольцо, нанести одновременно удар с запада и с юга, - ответил Борис Михайлович.

Сталин едва заметно кивнул.

- Надо любой ценой задержать танки Гудериана, - после напряженной паузы продолжал Сталин, стоя у стола и глядя в разостланную перед ним карту. В глухом его голосе звучали нотки явного раздражения и тревоги. - Орел сдавать нельзя. - Он отошел от карты, сделал несколько беспокойных шагов по кабинету, задумчиво глядя в пол, затем остановился и поднял уже более спокойный взгляд на маршала:

- Чем мы можем закрыть эту брешь?

- Несколько дней назад мы приняли решение сформировать мотострелковый корпус, - ответил Борис Михайлович.

- Где этот корпус?

- Его еще нет, товарищ Сталин.

- Решение есть, а корпуса нет. - Горькая ухмылка затерялась в усах Верховного. - Кого поставим на этот корпус?

- Есть предложение назначить командиром корпуса генерала Лелюшенко - заместителя начальника Автобронетанкового управления.

Сталин согласился.

И вот теперь начальник Генерального штаба в ожидании прибытия Лелюшенко, который, как он знал, только что был вызван к Верховному, еще раз обдумывал, какими частями можно остановить танки Гудериана.

В это время Ставка не располагала сколь-нибудь внушительными резервами, приходилось собирать, как говорится, с бору по сосенке.

Маршалу Шапошникову шел шестьдесят первый; последнее время состояние его здоровья ухудшилось - сказывалась, несомненно, напряженная, сверхчеловеческая работа, тяжелое бремя ответственности. Положение на фронтах день ото дня становилось все хуже, напор фашистов не ослабевал. Враг располагал большими силами и шел напролом, не считаясь с потерями. Он рвался к Москве - главной стратегической цели, взятие которой, по убеждению самого Гитлера и многих его генералов, означало бы полную победу.

Шапошников сидел перед картой, всматриваясь в расположение армий, оборонявших Москву. И не было такого участка, с которого можно было бы снять хоть одну дивизию, -чтобы срочно перебросить под Орел и преградить путь танкам Гудериана. И хотя на западе от столицы на фронте наблюдалось относительное затишье, начальник Генштаба понимал: оно не продолжительно - Бок бросит в наступление на Москву танковые группы Гёпнера и Гота, полевую армию Клюге. А это огромная, вместе с войсками Гудериана почти миллионная, орда, до зубов вооруженная, закованная в броню.

На востоке, далеко за Волгой, шли к Москве эшелоны новых, еще не обстрелянных дивизий, на Урале и в Казахстане формировались части и соединения. Но когда они прибудут в Подмосковье? - вот вопрос. Уже были в пути эшелоны 32-й стрелковой дивизии полковника Полосухина, участвовавшей в боях с японцами у озера Хасан. Но ведь и они прибудут не раньше чем через неделю. А к этому времени Гудериан может захватить не только Орел, но и Тулу, подойти к Москве на пушечный выстрел. В ушах маршала звучали глухие и требовательные слова Верховного: "Орел сдавать нельзя". Да ведь одного приказа или желания мало. И Минск, и Киев, и Смоленск нельзя было сдавать, А сдали, оставили.

Борис Михайлович тяжко вздохнул. Адъютант доложил о прибытии генерала Лелюшенко.

- Проси, - кивнул Шапошников и поднялся устало, сутулый, грузный.

Невысокого роста, плотный бритоголовый генерал вошел энергично и довольно бойко доложил:

- Товарищ Маршал Советского Союза! Я только что от товарища Сталина…

- Знаю, голубчик, знаю, - перебил его Шапошников и жестом указал на стул.

Лелюшенко сел. Лицо его побагровело, прищуренные глаза возбуждённо сверкали. Он еще находился под впечатлением краткого разговора с Верховным. Сталин считал необходимым лично давать напутствия вновь назначенным командирам крупных соединений. Пусть всего лишь несколько слов, самых обыкновенных, но лично, чтоб человек почувствовал всю глубину ответственности, которая на него возлагается, и не кем-нибудь, а самим Верховным Главнокомандующим. И хотя разговор продолжался не более пяти минут, Лелюшенко был горд оказанным ему доверием.

- Вы много раз просились на фронт, - сказал Сталин, глядя на генерала сухим, холодным взглядом. - Сейчас есть возможность удовлетворить вашу просьбу.

- Буду рад, товарищ Сталин, - взволнованно ответил Лелюшенко.

- Ну и хорошо. Срочно сдавайте дела по управлению и принимайте первый стрелковый корпус. - Сталин достал спичку и долго раскуривал погасшую трубку. Лицо его было серым и усталым. Он прошелся по кабинету и продолжал, уже не глядя на стоящего навытяжку генерала: - Правда, корпуса, как такового, пока еще нет, но вы его сформируете в самый кратчайший срок. Надо остановить танковую группировку Гудериана, прорвавшую Брянский фронт, и не допустить захвата Орла.

По пути в Генштаб генерала Лелюшенко больше всего волновал главный вопрос: из каких частей и соединений будет состоять его корпус? Поэтому он нетерпеливо слушал маршала, излагавшего ему общую обстановку, сложившуюся на участке Брянского фронта, и это его нетерпение не ускользнуло от проницательного начальника Генштаба, который вдруг выпрямился, снял пенсне и, подняв на генерала усталый взгляд, сказал:

- Знаю, голубчик, вас интересует состав корпуса. - И маршал перечислил части и соединения, которые войдут в корпус. - Вы будете подчиняться непосредственно Ставке. Штаб корпуса укомплектуете за счет командиров управления. Срок - четыре-пять дней.

Лелюшенко хотел сказать, что уж больно сжатые сроки даются для формирования корпуса, но маршал остановил его жестом:

- Понимаю, голубчик, а что поделаешь - надо спешить, другого выхода у нас нет. Гудериан торопится к Москве.

Весь следующий день Дмитрий Данилович Лелюшенко провел у себя в управлении. Это был какой-то суматошный день: сдавал дела и одновременно формировал штаб корпуса. Сформировать штаб - это еще не главное. Беспокоило другое: все выделенные в состав корпуса части и соединения находятся за многие сотни километров от Орла. А в бой нужно вступать немедленно, сейчас. И командир начал выяснять, какие части в настоящее время есть на территории от Москвы до Орла. Вспомнил: в Ногинске мотоциклетный полк. Вспомнил и горько усмехнулся: мотоциклы против танков! Полк против целой армии! Но, как сказал начальник Генштаба, что поделаешь - другого выхода нет. Кто-то подсказал, что в Туле есть артиллерийское училище. Что ж, на первый случай и это сила!

В полночь вернулся домой, не успел поужинать - телефонный звонок: срочно вызывают в Ставку. Приехал. В комнате за столом четверо: Сталин, Ворошилов, Микоян и Шапошников. Лица у всех озабоченные. Ворошилов встретил вошедшего быстрым, нетерпеливым и каким-то встревоженным взглядом. Верховный угрюмо склонился над картой. Лелюшенко молча в ожидании замер у двери: понял - что-то случилось неприятное. Наконец Сталин оторвал от карты глаза и устремил их на Лелюшенко:

- Мы вызвали вас снова, так как обстановка резко изменилась. Гудериан уже недалеко от Орла. Поэтому корпус сформировать надо за один день, от силы - за два. Вам надо немедленно вылететь в Орел и на месте во всем разобраться… У вас есть к нам вопросы или… просьбы?

- Прошу разрешения доложить мои соображения, - волнуясь, проговорил Лелюшенко, глядя на Сталина.

- Докладывайте, - разрешил Верховный и, встав из-за стола, сделал несколько шагов в сторону генерала.

- В Орел сейчас мне лететь нет смысла, товарищ Сталин. Наших войск там нет. Прошу подчинить мне тридцать шестой мотоциклетный полк, находящийся в вашем резерве, и Тульское артиллерийское училище. С ними двинусь навстречу Гудериану. По пути подберу отступающих и вышедших из окружения. Этими частями организую оборону до подхода главных сил корпуса. Штаб расположу в Мценске.

Бравый, самоуверенный тон генерала вызвал у Верховного сложное чувство: смесь одобрения и недоверия. Возможно, он вспомнил о недавнем клятвенном заверении командующего Брянским фронтом остановить и разбить армию Гудериана. Сталин терпеть не мог легкомысленных обещаний и теперь с оттенком скептицизма изучающе смотрел на бритоголового генерал-майора, потолка казаков Запорожской сечи, готового совершить подвиг. Он думал: представляет ли этот кареглазый генерал ударную силу танков Гудериана или полагается лишь на свой энтузиазм? Затем он перевел вопросительный взгляд на Ворошилова, Микояна и Шапошникова, точно предлагая высказать свое мнение. Продолжительную паузу нарушил Ворошилов:

- Думаю, что предложение Лелюшенко можно принять.

Микоян одобрительно закивал головой. Шапошников сказал:

- Выступать нужно побыстрее. Немедленно, по тревоге, поднимите мотоциклистов и курсантов.

- Правильно, - сказал Сталин, возвращаясь к столу. Он взял карандаш и уткнулся тяжелым, сосредоточенным взглядом в карту. Не поднимая головы, проговорил: - Товарищ Лелюшенко, дальше Мценска противника не пускать! - Он резко взмахнул по карте карандашом, и красная жирная черта прошла по извилистой голубой линии, обозначавшей реку Зушу.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Утром второго октября над Бородинским полем стояли синие туманы, и небо, затянутое белесой дымкой изморози, дышало сыростью и прохладой, а на земле хрустела заиндевелая трава. По всему полю, где в августе 1812 года произошло историческое сражение армии Кутузова с полчищами Наполеона, огромному, разместившему на своей березово-лесистой груди добрую дюжину деревенек, таких, как Бородино, Семеновское и Шевардино, вот уже которую неделю с утра до вечера копошились люди, главным образом женщины, в большинстве приезжие, москвичи. И все были вооружены одним орудием - лопатами. Возводили можайский оборонительный рубеж - рыли противотанковые рвы, окопы, ходы сообщения, блиндажи, оборудовали командные и наблюдательные пункты, огневые позиции для артиллерийских батарей, делали лесные завалы.

К полудню туман выпал едкой росой, а свежий ветерок разогнал легкую хмарь и открыл нежаркое солнце. Оно задорно ударило по звонкой меди березовых рощ, разбросанных окрест густыми купами, и те закипели, ярко и весело засверкали золотом спелой осени. Подана команда: "Перекур!"

- Какая красота, девочки! - сказала молоденькая эстрадная певичка Лида и, лихо воткнув в землю лопату, сняла с себя ватную фуфайку, бросила ее небрежно в сторону. - У-уф, жарко. Правда, красиво?

Вопрос относился к Варе Остаповой.

- Да, очаровательно, - сухо кивнула Варя и тоже сняла кожаную мужскую, Игореву, куртку. Но не бросила, как певичка, а отошла к подножию памятника второй Кирасирской дивизии и аккуратно положила ее на одну из бронзовых касок, квадратом окружавших постамент памятника и соединенных железной цепью. Этот памятник, как и все монументы Бородинского поля, красив и оригинален. Серая, увенчанная бронзовым орлом гранитная колонна переходит в своем основании в черный базальтовый шестиугольник, водруженный на трехступенчатом постаменте из серого камня. Варе нравится. А что сказал бы по этому поводу специалист - архитектор Остапов, ее Олег? Варя знает - он бывал здесь, на Бородинском поле, и не однажды, в мирное время. А она вот - в первый раз. "Да, певичка права - красотища необыкновенная". Но Варя восторгается красотой в одиночку и про себя, без слов. Она вообще не любит шумных восторгов. Переживает одна - радость и горе - в душе.

Памятник кирасирам, как и большинство здешних памятников, стоит на холме. А на западе, за ручьем, возвышается огромным куполом ярко-красное здание бывшего Спасо-Бородинского монастыря. Там тоже памятники, много памятников вокруг. Это же знаменитые Багратионовы флеши, у которых бесславно сложили голову тысячи наполеоновских пришельцев. И вот снова, через сто тридцать лет, сотни тысяч новых пришельцев устремились на Москву. Их путь лежит через Бородинское поле: через Шевардинский редут, Багратионовы флеши и батарею Раевского. За две недели работы здесь на сооружении оборонительных рубежей Варя обошла все Бородинское поле, осмотрела все его памятники, одна, без экскурсоводов и спутников. Так лучше.

На душе лежала задумчивая грусть - она помогала легче переносить физическую усталость. А вокруг - красота земли, очаровательная прелесть русской природы. Леса, рощицы и поля изрезаны множеством речушек и ручьев с романтически загадочными названиями: Колочь, Война, Стопец, Огник. И все впадают в Москву-реку. А названия окрестных деревень - родные, извечные: Бородино, Волуево, Шевардино, Семеновское, Фомкино, Беззубово, Утица, Дорожино, Горки, Псарево.

Варя не сразу услышала гул самолета. Думы ее оборвала тревожная команда: "Воздух!" Женщины шарахнулись в только что вырытые окопы и блиндажи. Не побежала только Лида. Она с вызовом грозила лопатой приближающемуся самолету, шедшему прямо на них на небольшой высоте.

- Ха, думаешь, испугалась тебя, такую заразу! - кричала Лида, тряся в воздухе лопатой. - Плевать я на тебя хотела! Паразит! Ну стреляй, стреляй!

Эта бравада певички смутила Варю.

Варя уже намеревалась бежать вместе со всеми в укрытие, но при виде невозмутимо стоящей у подножия кургана Лиды заколебалась, подняла с кирасирской каски свою кожаную куртку и остановилась у самого монумента. А когда самолет протарахтел почти над головой, она инстинктивно шарахнулась к колонне памятника и прижалась к холодному граниту. Она видела, как из удаляющегося самолета что-то падало и разлеталось в воздухе белым фейерверком. Точно стаи чаек, кружились в воздухе листки бумаги и мягко ложились на Бородинское поле.

- Листовки сбросил, гад! - услышала Варя Лидии голос. - Ишь, мягко стелет. Только мы спать не собираемся.

Одна листовка упала возле постамента, и Варя несмело, с пугливой предосторожностью подняла ее и прочитала:

"Русские женщины! Бросайте мартышкин труд, расходитесь по домам, ждите нас и встречайте непобедимую немецкую армию хлебом-солью. Началось решающее наступление на Москву. Разгромленная под Вязьмой Красная Армия не в состоянии сдержать миллион солдат и пятьдесят тысяч немецких танков. Помните: вы роете не окопы, а могилы для своих отцов, мужей, сыновей и братьев. Через несколько дней наши войска пройдут по Красной площади…"

Варя с брезгливостью выпустила из рук листовку. У нее было такое ощущение, будто она прикоснулась к чему-то липкому, гадкому, омерзительному. В то же время что-то тяжелое и тревожное легло на душу и больно сверлило мозг. "Миллион солдат и пятьдесят тысяч танков… Немцы в Москве, фашисты на Красной площади. Как это понять? Такое даже представить невозможно. Это же будет конец. Конец всему, чем жила, гордилась, во что верила, о чем мечтала. Это смерть. Рабство - не жизнь. Рабство - позор".

Раздалась команда: "Кончай перекур!" И снова грызли сырую землю тысячи лопат. Варя работала молча, погруженная в тревожные, гнетущие думы. Но сосредоточиться ей мешал звонкий говорок разбитной певички.

- Пугает, грозится. Думает, мы из пугливых, - возмущалась подвижная пухленькая блондинка с густо накрашенными губами. Варя восхищалась ее наивной самоуверенностью, и в то же время ее словоохотливость несколько утомляла, а иногда и раздражала.

Но вот Лида запела. Запела песенку, только недавно появившуюся и ставшую неожиданно популярной. В те суровые дни ее пели и солдаты на фронте, и девчата в тылу, пели задушевно, вовсе не вникая в наивность слов. Песня называлась "Синий платочек". У Лиды был хоть и слабый, но приятный голос. Ее песенка настраивала Варины мысли на определенный лад - Варя думала об Олеге: послезавтра она проводит его на фронт, в добровольческий отряд. Простится. И может, Олег будет воевать вот здесь, на Бородинском поле. Даже, может, в этом окопе будет лежать с винтовкой или пулеметом, поджидая фашистов. И вдруг она ужаснулась от неожиданной мысли: а что, если все произойдет так, как написано в листовке, - окоп этот станет могилой Олега? Или еще безусого мальчишки Славика, или Глеба, который - Варя знала - в эти дни формирует противотанковый артиллерийский полк?

Продолжая машинально копать землю, она со все нарастающей тревогой думала, задавая себе вопрос: так что ж она копает - могилу или крепость, редут? А Лида уже закончила песню и говорит под руку, словно угадывая Варины мысли:

- Могилы… Еще чего захотели. Сами и найдут себе вот тут могилу, как французы. Кто сказал, что история не повторяется? Враки. История повторяется!

На шоссе появились два легковых автомобиля и остановились на южной окраине Семеновского. Из машин вышла группа людей и направилась сразу к бригаде, в которой работала Варя. Впереди широко шагал полный круглолицый мужчина в простеньких очках, за ним - генерал, два полковника и еще трое в штатском. Поздоровались. Женщины прекратили работу и полукольцом окружили приехавших. По тому, как почтительно здоровались с подошедшими артисты, Варя поняла: высокое начальство. Лицо очкастого ей казалось как будто знакомым. Настойчиво вспоминала: где-то его видела. Но где? Не вспомнила. А он уже разговаривал с окружившими его женщинами, спрашивал, как с питанием, с ночлегом. Сообщил, что здесь, на Можайском рубеже, москвички сегодня работают последний день. Недоделанное закончат местные жители.

- А мы, значит, по домам? - бойко и даже как бы с вызовом сказала Лида и тряхнула в воздухе листовкой.

Очкастый взял у нее листовку и, не читая ее, ответил:

- К сожалению, еще не по домам. Придется снова поработать на трудовом фронте. Только поближе к Москве.

- Александр Сергеевич, - перебила его уже немолодая, седовласая женщина, - неужели и здесь его не остановим? На Бородинском поле? Неужто пустим в Москву? До каких же пор?..

- В Москву не пустим, Елена Захаровна. Остановим и разобьем, - твердо и очень спокойно ответил Щербаков, и в его каком-то обыденном негромком голосе прозвучала уверенность, словно речь шла о чем-то бесповоротно решенном, что не подлежало никаким сомнениям. Он смело встретил укоризненный взгляд седовласой женщины, затем, не глядя в листовку, которую держал в руках, сказал уже в сторону Лиды: - Пугают слабонервных и паникеров… вот такими бумажками.

- И я говорила, товарищ Щербаков, пугают. А мы не боимся, - порывисто перебила его Лида. - Закончим копать окопы и сами возьмем винтовки. А что? Их миллион идет на Москву, а нас будет пять миллионов.

Варя догадалась: Александр Сергеевич Щербаков - секретарь Московского областного и городского комитетов партии, секретарь ЦК.

- Узнаю москвичей. - В ответ на Лидины слова Щербаков заулыбался широкой ободряющей улыбкой. Потом пухлое болезненное лицо его стало серьезным. В прикрытых очками глазах вспыхнула беспощадная решимость. Он скомкал в кулаке листовку и швырнул ее в сторону. Продолжал твердым, спокойным тоном: - Положение, товарищи, очень серьезное, и мы не собираемся нисколько приуменьшать опасность. Перед нами на дальних подступах к столице стоит сильный и жестокий враг. Будут кровопролитные бои, решающая битва. И мы ее выиграем.

Здесь, на подмосковных рубежах, на историческом русском поле, фашисты найдут свою могилу. Вы ее вырыли, а ваши мужья и братья закопают в нее непрошеных гостей. Спасибо вам от защитников Москвы, спасибо от Московской партийной организации за самоотверженный героический труд, за ваш подвиг. Вы создали перед врагом подлинный бастион.

Он говорил самые обыкновенные, простые слова, без пафоса и эффектных жестов, но ясный и спокойный голос его звучал так проникновенно и внушительно, что как-то сразу располагал и внушал доверие. Варе казалось, что Щербаков читает и ее мысли, и мысли Лиды, и, наверно, этой седой женщины и говорит эти мысли вслух, и оттого, что говорит их он, мысли эти приобретают особую весомость и силу.

Щербаков говорил неторопливо, а между тем он спешил: сегодня нужно было доложить Верховному о готовности Можайской оборонительной линии и о фортификационных работах на ближних рубежах Москвы.

Немецкие самолеты появились после полудня. И появились они внезапно из-за Утицкого леса со стороны железной дороги. Их заметили не сразу, потому что шли они от солнца. Сначала услышали гул моторов. И не успели подать команду "Воздух!", как над головами работающих женщин, словно смерч, пронеслись на бреющем полете два черных креста, исторгая на землю свинцовый град. Варя инстинктивно пригнулась в окопе и в тот же самый миг увидела, как стоящая невдалеке от нее Лида взмахнула руками, точно собралась лететь, и не опустилась, а упала, опрокинувшись на спину. Варя первой подбежала к ней, наклонилась:

- Что с тобой, Лида? - И тут же увидела на розовой кофточке темное пятно. Испугалась, растерянно посмотрела на подбежавших женщин. Лида лежала неподвижно, глядя в небо застывшими и как будто удивленными глазами.

Елена Захаровна взяла ее руку, нащупывая пульс, затем приложилась ухом к груди. Воцарилась натянутая как струна, выжидательная тишина. Елена Захаровна поднялась и сказала, ни на кого не глядя:

- Была Лида - и нет ее.

Кто-то закричал:

- Лидку убили!..

И зашумело, заохало, заволновалось многоголосое людское море.

- На фронте убивают, и в тылу не милуют.

- Тут тоже фронт.

- Вон она какая, смертушка: жил человек - и нет его.

- Не споет нам Лидочек, не порадует…

- Веселая была, люто фашистов ненавидела, вот они до нее и добрались.

- Пуля глупа - она не разбирается, кто веселый, а кто нет. Косит всех, кого на своем пути встретит.

- Отчаянная головушка. Не берегла себя.

Варя глядела на Лиду с недоумением и странной непонятливостью, все еще не веря в случившееся. На какой-то миг в ее мозгу сверкнула совсем уж неуместная мысль: а может, Лидка шутит? Лежит, как живая, только глаза не моргают. Да, но Елена Захаровна не шутя прикладывалась ухом к груди. Вот она какая, смерть, простая, мгновенная и до невероятности нелепая, бессмысленная. Зачем, ради чего убили человека? Что она им сделала, тем, кто в Берлине, и тем вооруженным до зубов, которые сейчас вот где-то совсем недалеко отсюда, под Вязьмой? И не только под Вязьмой, а на огромном пространстве от Баренцева до Черного моря - убивают, калечат. Во имя чего?

Смерть Лиды потрясла Варю. Она понимала, что идет война, гибнут люди, замечательные, талантливые. Но ведь человек рожден для жизни. И если случается, он погибает в бою, то смерть его должна быть оправдана какой-то высокой целью, идеей. И тут она подумала, что Лида погибла как солдат, на передовой.

В связи с уходом мужа на фронт Варя отпросилась у начальства на два дня: надо собрать, проводить - не в гости идет, а на войну. Олег идет на фронт добровольно, по собственному желанию. Олег честный человек, и она гордится им. Только ведь он не военный, совсем не то, что ее братья Игорь и Глеб и даже племянник Святослав. Он не приспособлен к войне, не обучен, в военном деле он ничего не понимает, он даже укрыться не сумеет, когда это надо, его прихлопнут запросто, так же, как Лиду. Он даже не успеет убить ни одного фашиста.

Сам Олег давно рвался на фронт. Сознание того, что его сверстники воюют, сражаются с врагом в трудный для Родины час, а он вынужден здесь, в тылу, делать дело, с которым вполне могли справиться пожилые люди, угнетало его. А все Дмитрий Никанорович - его учитель и старший товарищ. Не отпущу, мол, пока не закончим все работы по маскировке Москвы. Архитектор должен не только строить здания и города, но и спасать их от варварского разрушения. Но вот работы по маскировке столицы в основном закончены. И Дмитрий Никанорович сказал с досадой в голосе:

- Ну хорошо, не смею больше вас задерживать. Воюйте.

Они шли вдвоем по улице Горького серым октябрьским днем - плотный, коренастый Никулин и щуплый, по-юношески стройный стеснительно-сдержанный Олег Остапов.

- А вообще, будь моя воля, я б не пустил архитекторов на фронт, - резко говорил Дмитрий Никанорович, шагая энергично, широко. Седеющая обнаженная голова его приподнята, острый взгляд решительно устремлен туда, где пики Исторического музея дырявили серый купол неба.

- Почему так, Дмитрий Никанорович? - полюбопытствовал Олег.

- Мало у нас зодчих. Особенно талантливых. А вы представляете, сколько работы будет после войны! Восстановить разрушенные города, строить. - Он замолчал, в задумчивости замедлил шаг. - А пожалуй, я скажу об этом Александру Сергеевичу. Архитекторов надо как-то сберечь, - решил после некоторой паузы.

- Только не сейчас, Дмитрий Никанорович, не сегодня, - с наивной поспешностью попросил Олег. - Вот уйду на фронт - тогда пожалуйста.

"Мальчишка", - подумал Дмитрий Никанорович и улыбнулся своим мыслям.

И в самом деле, что-то мальчишеское еще сохранилось в этом двадцатишестилетнем тихоне: непосредственность, доверчивость, настойчивость и упрямство.

- Вы и стрелять-то небось не умеете, - уже добродушно сказал Дмитрий Никанорович, совсем не желая уязвить своего молодого коллегу. - Какая от вас польза на фронте?

- Убивать - дело не хитрое. А меня могут в инженерные части направить. Авось пригожусь. Буду разрушать. А после войны заново строить. Если, конечно, самого меня какая-нибудь случайная пуля не разрушит. - Последняя фраза прозвучала без грустинки, с обычной для него легкой иронией.

Они шли от Моссовета вниз, к Охотному ряду, по правой стороне вдоль пустыря, тянувшегося до самого телеграфа и закрытого высоким дощатым забором; говорили о послевоенном времени так, словно и не начинал Гитлер своего генерального наступления на Москву. Возле телеграфа Дмитрий Никанорович приостановился, внимательно посмотрел на огромнейший плакат "Родина-мать зовет!", сказал с присущей ему восторженной теплотой:

- А знаете, Олег, какие ассоциации вызывает этот плакат? - Олег недоуменно промолчал, и Дмитрий Никанорович сам ответил: - Вспоминается песня Александрова "Священная война". Да-да, именно она. Это - как набатный колокол.

Олег ничего не ответил, он не сразу уловил смысл сказанного, а Дмитрий Никанорович уже продолжал ранее оборванную мысль:

- После войны многие города придется строить заново. А ведь вы, Олег, мечтали о комплексной застройке. Я помню ваш проект нового города. Фантастика, но дерзкая и красивая. Это хорошо. У нас, Олег Борисович, родилась новая, советская архитектура. Новый зодчий появился, которому предстоит строить новые города. И Москву в том числе. Новую Москву. Наша профессия сугубо мирная. Зодчий - это, как бы вам сказать, символ мира, что ли… Перед самым началом войны я отдыхал в санатории "Барвиха" вместе с Алексеем Толстым. Алексей Николаевич - человек интересный, увлекательный собеседник и неутомимый спорщик, умный и находчивый. Однажды мы заспорили, что древнее - искусство или архитектура? Я утверждал, что конечно же архитектура. Потому как сначала появился зодчий, а уж потом художник. Ведь что человеку прежде всего нужно? Пища и кров. Архитектура - она когда появилась? Как только человек вылез из пещеры и стал строить примитивную хижину. Алексей Николаевич перебил меня и как будто подхватил мою мысль. "Совершенно верно, - говорит, - зодчий появился, как только человек вышел из пещеры. А художник еще в пещере на глиняных стенах делал рисунки. До появления архитектора. Но вы, - говорит, - правы: человеку сначала нужна крыша над головой, а уж затем - зрелище".

На углу улицы Горького и Охотного они встретили художника Павла Корина, который в эти тревожные дни также работал в "ведомстве" главного архитектора Москвы. Корин шел из Большого театра, где производил реставрационные работы. Павел Дмитриевич был чем-то очень похож на Дмитрия Никаноровича, и не только статью, коренастой осанкой. Было что-то неуловимое, внутреннее, что роднило их. Сам незаурядный живописец, Дмитрий Никанорович высоко ценил художника Павла Корина, преклонялся перед его могучим талантом. Корин же видел в Дмитрии Никаноровиче большого зодчего, восхищался его неутомимой энергией. Из построенных им зданий ему больше всех нравился Концертный зал имени Чайковского. Тепло поздоровавшись, Дмитрий Никанорович заговорил первым:

- Вот провожаю Олега на фронт. Так сказать, прощальная прогулка по Москве. Человеку завтра в бой, а мы вот рассуждаем о том, какие здания будем строить после победы. Нелогично?

- Нет, почему же, - ответил Корин, и ясные глаза его лучились любопытством. - Это даже очень интересно. Я слышал, что рано или поздно, а и к нам, в Москву, придут заокеанские небоскребы. Что вы на это скажете?

- Зачем заокеанские? - Дмитрий Никанорович резко тряхнул крупной головой. - Мы свои построим, в нашем стиле. Бетонные глыбы нам ни к чему. У нас есть свой, национальный стиль зодчества, есть великолепные образцы. Тот же Кремль с его островерхими шатрами башен - образец национального стиля. Я представляю себе Москву завтрашнего дня, где вместо сорока сороков с крестами будут возвышаться пики наших многоэтажных зданий. Только вот Олег со мной не согласен, - с подначкой усмехнулся он в сторону молчаливого Остапова.

Олег не отозвался. Лицо его было сосредоточенным, отрешенно-задумчивым, но не грустным, а напротив, каким-то просветленным. Дмитрий Никанорович не уловил этой просветленности и сказал невпопад:

- Что вы такой задумчивый? Мысленно вы уже там, на фронте, мосты взрываете?

- Нет, Дмитрий Никанорович… Я сейчас думал о другом.

- О чем же, если не секрет? - быстро спросил Дмитрий Никанорович.

- Враг у порога, над нами смертельная опасность, а мы спокойно рассуждаем о завтрашнем дне, как будто этот день гарантирован всевышним.

- А вы не считаете, что он… гарантирован? - стремительно спросил Дмитрий Никанорович, и в низком голосе его прозвучало нечто настойчивое и резкое, что смутило Олега.

- Нет, не считаю, - конфузясь, ответил Остапов и густо покраснел. - Некоторые сомневаются и бегут из Москвы на восток.

- Некоторые не в счет, - резко и почти с раздражением отозвался Дмитрий Никанорович. - И потом, надо разобраться: бегут - это одно, а эвакуируются - совсем другое. Вот Павел Дмитриевич не уехал. И напрасно. Вам бы надо уехать непременно. Талантливых людей надо беречь. Мы всех академиков-зодчих эвакуировали.

- Разве? - поднял ясные глаза Корин. - А я вчера на улице встретил Алексея Викторовича Щусева. Насколько я помню, он академик архитектуры.

- Отказался, - ответил Дмитрий Никанорович. - Заупрямился старик. Что с ним поделаешь - таков уж он есть. На днях я тоже встретил его, но не на улице, на крыше дома. Представьте себе: утречком, вижу, сидит на крыше человек с палитрой в руках. Перед ним этюдник. А на голове - кастрюля. Да-да, обыкновенная кухонная кастрюля. Присмотрелся - да это ж Алексей Викторович! Спрашиваю: "Что вы там делаете в такую рань?" Отвечает: "Решил рассвет над военной Москвой написать. С аэростатами, знаете ли, эффектно получается". - "А на голове что у вас? Никак, кастрюля?" - "Она самая, вместо каски. Осколки, знаете ли, падают от зенитных снарядов. А так, говорят, безопасней". Я ему опять: уезжать, говорю, вам из Москвы надобно. А он мне: "Соглашусь при одном условии - если и детища мои со мной вместе эвакуируете: Мавзолей, гостиницу "Москва", Казанский вокзал. А без них я никуда не поеду". Вот он каков - Алексей Викторович. Учитель мой.

- И не он один таков, - заметил Корин. - Многие художники отказались покинуть Москву.

- Музыканты тоже, - вставил Олег, вспомнив, что сегодня он идет на концерт. - Голованов, например.

Возле Дома Союзов они расстались. Здесь Олег назначил встречу своей жене: перед уходом на фронт они решили побывать на концерте симфонической музыки. Многие театры в это время уже эвакуировались из Москвы, но большой симфонический оркестр, руководимый Николаем Семеновичем Головановым, продолжал давать концерты. Провести последний вечер перед уходом на фронт в Колонном зале предложил Олег, и Варя охотно согласилась. Она не принадлежала к категории меломанов, на симфонических концертах прежде не бывала, но, как и миллионы обыкновенных людей, не лишенных начисто слуха, воспринимала музыку с удовольствием, без внешних восторгов, особенно песню, хотя сама пела редко, почему-то стесняясь.

В рабочей семье Макаровых не было музыкально одаренных людей. Репродуктор, появившийся в их квартире с незапамятных для Вари времен, заменял им и эстраду, и концертный зал, и даже театр.

Иное дело Олег. Он учился в музыкальной школе, родители видели в нем будущего композитора, а он вместо консерватории поступил в архитектурный и после окончания института редко садился за старый рояль, который занимал третью часть их комнаты в коммунальной квартире бывшего купеческого дома в Яковлевском переулке, возле Курского вокзала. Когда-то эта комната принадлежала его бабушке, а у Олега была своя комната в отцовской квартире на улице Чкалова. Но бабушка по старости лет часто хворала и нуждалась в постоянном присмотре, поэтому незадолго до окончания института Олегу пришлось переехать в Яковлевский переулок, а бабушке - на улицу Чкалова. И теперь молодожены жили отдельно от своих родителей в тихом переулке. Соседи у них были тихие, простые люди, уже пожилые и бездетные - занимали они так же, как и Остаповы, одну большую комнату и особых неудобств молодой чете не доставляли.

Варя и Олег дважды прошлись по длинному просторному фойе под обстрелом десятков глаз, и Варя с вызывающей улыбкой коснулась уха мужа и шепнула:

- Я, кажется, выгляжу белой вороной.. Только честно?

- Лебедем, Варенька, лебедушкой, - ответил он с искренней гордостью.

Она нежно прижалась к нему.

Варя была точно такой же, как в день свадьбы, сказочной и неземной, только не такой застенчивой, как тогда, четыре месяца тому назад. Олег боготворил ее, любовался и гордился ею и не мог нарадоваться своему счастью, которое иногда казалось ему розовым сном, и он боялся пробуждения. Завтра он уйдет на фронт и запомнит ее вот такой навсегда. Он пронесет ее образ через войну, она будет сопровождать его повсюду, и в самый тяжкий, быть может, последний миг она станет рядом с ним белой лебедушкой.

Олег старался не думать о завтрашнем, о фронте - он жил сегодняшним днем, вот этими часами, когда он был вместе с любимым человеком. Ему не хотелось сейчас видеться ни с кем - ни с родными и друзьями, ни просто со знакомыми. Сегодня для него весь мир был заключен в ней, в его Варе. Вчера она рассказала ему о гибели певички Лиды, и тогда он взял с нее слово, что она пойдет работать сестрой или санитаркой к его отцу - Борису Всеволодовичу Остапову.

Это хорошо, что они пошли сегодня на концерт, удивительно хорошо! Варя сказала, что, к ее стыду, она только второй раз в Колонном зале. Первый раз была в школьные годы, уже не помнит, по какому случаю, и теперь она заново открывала для себя дивное чудо русского зодчества. Олег бывал здесь не один десяток раз, и всегда как-то по-новому виделось ему гениальное творение Казакова. Оно неповторимо, как "Война и мир", как "Лебединое озеро", как поэзия Есенина, которую он обожал. И в этом необыкновенном зале шел действительно необыкновенный концерт - в столице, которая стала прифронтовым городом. Необыкновенным было и то, что в зале сидели люди с оружием, среди них были и раненые, перевязанные бинтами. Необыкновенной, преисполненной глубокого символического смысла была и музыка - увертюра Чайковского "1812 год".

Никогда прежде Варя не испытывала такого чудодейственного блаженства от музыки. Впервые за всю свою недолгую жизнь, сидя в зале, незаметно, исподволь, она погружалась в еще неизвестный, неведомый для нее мир, сотканный из звуков и мелодий, и мелодии эти всколыхнули в ней что-то очень сокровенное, хранившееся в недрах души, и оно, это сокровенное, что долго лежало глубоко на дне, под спудом, ожидая своего часа, вот теперь всплывало на поверхность, поднималось горячей, мятежной волной, и оно было самое главное в жизни. Перед ней проходили милые, несказанно дорогие картины, но не внешние, а какие-то глубинные образы, которые нельзя выразить словами, у них нет названия, потому что слова бессильны, а сами образы не имеют конкретных очертаний, потому что они выше, величественней предметного и зримого. В многострунной ткани мелодичных звуков переплетались и гармонично строились образы всего самого лучшего и бесценного, что познала она в этом мире за свои двадцать четыре года. И хотя то, что создал Чайковский, было посвящено далекой богатырской истории русского народа, Варино воображение воспринимало его как нечто вечное и непреходящее, не знающее ни начала ни конца, как то, что мы иной раз пытаемся выразить одним объемным и звучным словом - ОТЕЧЕСТВО.

Концерт шел без антракта всего один час и оканчивался до налета немецкой авиации. На улице было прохладно и сыро, похоже, что собирался дождь. Но они не ощущали прохлады. Не в ушах, а в душе Вари продолжала звучать музыка, то бравурно-богатырская, то тревожно-призывная, то величаво-торжественная, то трагически-грустная. Музыка то приглушала, развеивала думы, отдаляла их, то приближала.

- Ты довольна? - спросил Олег, когда они вышли на улицу.

- Довольна? - переспросила она, точно удивившись его вопросу. - Не то слово. У меня сегодня праздник, милый Олежка. Большой праздник, как это ни странно звучит. Да, праздник… А завтра… завтра наступят будни, черные будни…

- Не надо так, Варенька… родная, - прошептал он, нежно сжимая ее руку. - У нас всегда будет праздник. Вечно. Потому что ты женщина необыкновенная. Об этом знаю только я, и больше никто. Нет, конечно же на тебя обращают внимание, ты нравишься, ты красивая. Это видят все. Но, что ты прекрасная, знаю я один. Один на всем белом свете. А это огромное счастье. Ты извини меня, Варенька, я разговорился. Я тебе никогда прежде не говорил, что ты значишь для меня. Нет, не то… Я говорил, конечно, мысленно. Ты знаешь, Варенька, я часто разговариваю с тобой мысленно, и потом нечаянно иногда срываются только два слова: "Варенька, родная". Это вслух. И один раз даже при людях, при Дмитрии Никаноровиче было. Я смутился, а Дмитрий Никанорович сделал вид, что не обратил внимания.

Она еще нежней прижалась к нему и поцеловала. Она видела его какую-то юношескую, застенчивую взволнованность и как-то по-особенному, до боли ощутимо, всем своим существом поняла, как дорог ей этот человек, самый близкий и родной в этом тревожном, пылающем в огне, истекающем кровью мире. И ей почему-то подумалось, что она мало, недостаточно, не все сделала, чтобы он был счастлив так же, как счастлива она, Варя, уже не Макарова, а Остапова. Ей казалось, что и живет она теперь только для него, и следит за собой, за своей внешностью, только для него. До других ей нет дела, был бы он доволен ею.

- Олежка, милый, если с тобой что случится, я не переживу. Без тебя я не представляю себя. Мы - одно целое, правда, милый? Ты согласен?

Они шли на Красную площадь. Шли и вполголоса разговаривали, не обращая внимания на редких прохожих, точно они были одни в этом большом городе. И несли они сюда, на Красную площадь, на главную площадь Отечества, свою огромную, как мир, горячую, как солнце, чистую, как весенние ветры, нежную, как поцелуй ребенка, ЛЮБОВЬ. Они сами были воплощением этой любви, самой что ни на есть человечной, но которую люди называют неземной. Оба они (каждый про себя) с тайной тревогой думали, что, возможно, этот вечер станет последним в их жизни… Это была до жути страшная мысль, они отгоняли ее и говорили, говорили о том, о чем думали прежде в одиночку, но не решались сказать друг другу, потому что это были сокровенные мысли, даже не столько мысли, сколько чувства.

- Знаешь, Варенька, - снова продолжал Олег, - с тех пор, как мы с тобой встретились, как я тебя полюбил, я жил для тебя одной. И все, что я делал, я делал для тебя. И старался делать так, чтоб ты была довольна, чтоб то, что я делаю, было достойно тебя. Ты была, есть и будешь всегда моей совестью. И там, на фронте, поверь мне, родная, я каждый свой шаг, каждый поступок буду сверять с твоей совестью и делать так, чтоб ты могла мной гордиться. Ты будешь всегда со мной рядом, в сердце и в мыслях… Ну а если случится со мной беда, прошу тебя, перенеси ее мужественно.

- Не говори об этом, прошу тебя, - торопливо перебила Варя, прикрывая его горячие губы озябшей рукой.

Он поймал ее руку, нежно прижал к своему лицу, поцеловал и продолжал:

- Об одном прошу: дай мне слово, что ты пойдешь работать в госпиталь отца. Я буду спокоен. Сделай это ради моего спокойствия.

- Хорошо, Олежка, буду работать у Бориса Всеволодовича. Может, с завтрашнего дня. Провожу тебя на фронт, а сама - к раненым.

Олег почти физически ощущал, как все возрастает в нем чувство любви к Варе, которую он все время видел какой-то новой, открывал в ней новые черты и грани, и этим граням, как в дорогом бриллианте, не было числа.

Пошел мелкий дождь, стылый, неприятный.

- Дождь перед разлукой - это к удаче, - сказала Варя.

И от слов ее у Олега что-то теплое разлилось в душе.

- К удаче, Варенька. Будем верить в нашу удачу.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Вечером 4 октября генерал Гудериан праздновал победу. В жизни так уж повелось: каждая большая удача, а тем паче победа, требует торжественного венца. Радость в одиночку - не радость. Она просится на люди, да к тому же если эта радость окрылена славой.

У Гудериана было преотличное настроение - он имел достаточно оснований для торжества. Шутка ли, после успешного прорыва Брянского фронта вчера, то есть 3 октября, его танки почти без боя и без потерь заняли областной центр России город Орел. Такое событие грешно было не отметить хорошим ужином в кругу друзей и сподвижников. И ужин был устроен для узкого круга высших офицеров, подчиненных командующему 2-й танковой армией.

Сегодня Гудериану звонил фюрер, поздравлял и благодарил. Он сказал, что восхищен успехами 2-й армии. Между прочим Гитлер сообщил Гудериану, хотя тот уже знал, что началось генеральное наступление на Москву с запада и северо-запада. Это означало, что танковые группы Гота и Гёпнера, а также полевая армия Клюге ринулись на советскую столицу. Гитлер сказал: перешли в наступление войска на главном направлении. Эта фраза вызвала ироническую гримасу на лице Гудериана. Выходит, он, Гудериан, не на главном направлении. Ему приказано развивать удар на город Горький, чтобы отрезать Красную Армию от восточных коммуникаций. Если это удастся, то русские окажутся в котле. Он, Гудериан, не уверен, что такой вариант наиболее целесообразен. Зачем удлинять путь и терять лишнее время в бескрайних просторах России, тем более что наступает осенняя распутица? А не лучше ли покороче - повернуть сразу на север и, захватив с ходу Тулу, ворваться в Москву с юга на плечах отступающих русских? Перед армией Гудериана, по данным разведки, нет сколько-нибудь серьезного противника, если не считать нескольких стрелковых частей, которыми командует какой-то генерал-майор Лелюшенко. Не тот ли, что работал в Автобронетанковом управлении? Возможно, хотя никаких советских танков от Орла до самой Москвы разведка не обнаружила. Значит, с юга путь на Москву открыт, и еще неизвестно, господин фон Бок, где будет главное, а где вспомогательное направление в битве за советскую столицу. И пока господа Гёпнер и Клюге будут стучаться в западные ворота, он, Гудериан, взломает танковым тараном южные и первым войдет в Москву. И это будет вполне справедливо. Это его, Гудериана, танки прошли триумфальным маршем по дорогам Польши и Франции. Правда, в России ему пришлось понести серьезные потери в людях и боевых машинах, но несравненно меньше тех, которые понес Клюге от генерала Жукова в боях за какую-то ничтожную Ельню. Зато взятием Орла он компенсировал все предыдущие свои потери. Фюрер восхищен. Должно быть, об этом известно его непосредственному начальнику фельдмаршалу Боку. Недаром же он срочно прислал в Орел своего приближенного - командира танковой дивизии генерал-майора Штейнборна.

Дивизия Штейнборна находилась сейчас в резерве командующего группой армий "Центр" и предназначалась для завершающей операции по взятию Москвы. Именно ей надлежало войти в Кремль. Последнего Гудериан не знал. Штейнборна он не любил, считал его самонадеянным выскочкой, придворным пенкоснимателем.

Немцы хозяйничали в занятом ими Орле. Улицы большого города были запружены танками, бронетранспортерами, грузовиками, орудиями, легковыми автомашинами, санитарными и штабными фургонами. Весь день шел грабеж магазинов, складов и государственных учреждений. Город был захвачен внезапно, не все успели эвакуировать, и немцам кое-что досталось из продовольствия и промышленных товаров.

Гудериан распорядился, чтобы на торжественном ужине к столу подавалось все русское, трофейное. Стол был накрыт на двенадцать персон. Жареный поросенок, индейка, цыплята, лососина, семга, осетрина - все это уходило на второй план и затмевалось блюдами, в которых аппетитно сверкали тучные горки зернистой, паюсной и кетовой икры. И среди разных изысканных блюд, приготовленных личным поваром Гудериана, возвышались бутылки различных марок вин и коньяков. Советское шампанское и московская водка пользовались за этим торжественным столом особым вниманием. Наверное, в самих названиях "советское" и "московская" господам генералам виделся глубокий символический смысл… Москва, советская Москва! До нее теперь, казалось, рукой подать. Еще один нажим, одно усилие, еще несколько вот таких же бросков, как на Орел, и она, советская Москва, распахнет свои улицы и площади для танковых дивизий Гудериана, двери дворцов и музеев, складов и магазинов, полных несметных сокровищ.

В небольшом зале душно: окна плотно зашторены. Возбужденный, порозовевший Гудериан встал из-за стола, держа в руке хрустальную рюмку, наполненную водкой, и, глядя перед собой жестким взглядом, торжественно произнес:

- Господа! - И сразу, точно по сигналу, все присутствующие встали, напряженно повернув головы в сторону командующего. - От имени фюрера я поздравляю вас с еще одной блистательной победой и благодарю за верную службу.

- Хайль Гитлер! - поспешно воскликнул Штейнборн.

Неодобрительная гримаса пробежала по холодному лицу Гудериана. Гостю не следовало бы выскакивать наперед. Погасив гримасу, командующий продолжал, чеканя слова и делая резкие паузы:

- Я надеюсь, наша победа, наш вчерашний успех никому не вскружат голову. Впереди город Тула - последний рубеж перед решительным броском на Москву. Я не сомневаюсь, что вверенные мне войска завтра будут действовать столь же доблестно, как действовали вчера. Главное, господа, - стремительность. Мы не должны снижать темп наступления. В этом гарантия успеха. Вы уже знаете, что по приказу фюрера все армии группы "Центр" начали генеральное наступление на Москву… - Он обвел медленным взглядом гостей, внимательно всматриваясь в лицо каждого, и потом неожиданно выдохнул, точно из пушки выстрелил: - За победу!

После первой рюмки разговаривали сдержанно, поглядывая на командующего. Но после третьего тоста, предложенного Штейнборном - за здоровье не знающего поражений генерала Гудериана, - в зале наступило оживление. Холеный белобрысый щеголь генерал-майор Штейнборн спрашивал, ни к кому конкретно не обращаясь:

- Хотел бы я знать, как будет использован рубин кремлевских звезд, когда Москва скроется под водой?

- А почему Москва должна скрыться под водой? - осторожно спросил командир мотокорпуса барон Швеппенберг.

- Так решил фюрер, - тоном превосходства и высокомерия, точно он сам был правой рукой фюрера, ответил Штейнборн. - Москва исчезнет с лица земли - со всем живым, движимым и недвижимым.

Он смотрел на присутствующих, ожидая продолжения разговора. Но все молчали, потому что лицо Гудериана выражало холодную иронию с едва скрытым презрением.

- Чем вызван ваш, Штейнборн, интерес к кремлевским рубинам? У вас есть какие-нибудь особые соображения на этот счет? - небрежно съязвил Гудериан.

Штейнборн не нашелся. Да если б и нашелся, то едва ли успел бы закончить фразу в ответ на колкость Гудериана, потому что в это самое время на улице внезапно вспыхнула бешеная стрельба. Строчили, захлебываясь, короткими очередями пулеметы, гулко ухали пушки, с резким, острым скрежетом лопались снаряды. Притом не где-то за дальними далями или даже за окраиной. Судя по звукам, совсем недалеко, в самом городе. Розовое лицо Штейнборна покрылось бледными пятнами, а в глазах металась затаенная тревога. Гудериан казался невозмутимым. На неподвижном лице его лежала печать спокойной самоуверенности. Не вставая, он бросил недовольный взгляд на Швеппенберга, спросил с оттенком досады и укора:

- Что значит этот фейерверк? Перепились?

Швеппенберг недвусмысленно посмотрел на командира танковой дивизии, и генерал Лемельзен понял его, быстро встал:

- Прошу разрешения выяснить?

Гудериан кивнул, и Лемельзен вышел. Вслед за ним выбежал и адъютант командующего. Но стрельба не прекращалась. Напротив, она еще больше усиливалась, разгоралась. Гудериан был невозмутим, его хладнокровие и самоуверенность успокоительно действовали на присутствующих генералов. Он был уверен, что стрельбу подняли его подчиненные и причиной был какой-нибудь до чертиков напившийся танкист. Он уже принял решение сурово наказать возмутителя спокойствия: если им окажется офицер, независимо от ранга и боевых заслуг он разжалует его в рядовые. Если же нижний чин - то его ждет трибунал.

Генералы молчали, со скрытой тревогой посматривая друг на друга. Многие из присутствующих в банкетном зале мысленно задавали себе тайный вопрос: а что, если это русские сделали попытку с боем вернуть Орел? Но никто из приближенных Гудериана не посмел об этом даже обмолвиться, лишь Штейнборн, суетливо снуя глазами и ни к кому конкретно не обращаясь, предположил:

- Возможно, оставленные в городе партизаны из числа коммунистов совершили нападение на какое-нибудь подразделение.

Начальник контрразведки не очень уверенно пояснил:

- Вариант маловероятный, хотя… я не исключаю. Город большой, и за такой короткий срок мы не успели прочесать все дома.

Гудериан не удостоил их ответом, лишь подумал про себя: "Служба безопасности всегда не успевает там, где нужно, потому что ищет врагов Германии там, где их нет и быть не может". Сурово глядя на задрапированное окно, он прислушивался к непрекращающейся стрельбе в городе. Что-то зловещее было в трескучих выстрелах пушек. "Стреляют из танков", - с нарастающей тревогой решил Гудериан.

Дверь распахнулась внезапно, словно порывом ветра, и порог стремительно переступил Лемельзен. Лицо его было бледным, глаза расширены. Он доложил, проглатывая от волнения слова:

- Господин командующий, в город ворвались русские танки!..

Гудериан встал. Лицо его было каменно-невозмутимым. Он смотрел на комдива слегка прищуренными, сверлящими глазами, словно взвешивал сказанные комдивом слова. Наконец процедил сквозь зубы:

- Вы пьяны, Лемельзен. Откуда взяться здесь русским танкам? Не с неба же они свалились? - Злой огонь вспыхнул в его глазах.

- Я повторяю, господин командующий, четвертая дивизия ведет бой с русскими танками на улицах города, - внушительно повторил побагровевший Лемельзен.

Только после этих слов Гудериан поверил и сказал очень спокойно, словно речь шла о чем-то совсем несущественном:

- Что ж, в таком случае желаю четвертой дивизии успеха.

Гудериан был пьян. И не от русской водки. Кружили голову легкие победы. Он, как и его фюрер, верил в свою полководческую гениальность, а следовательно, и непобедимость. Конечно, он допускал отдельные тактические неудачи, в которых, разумеется, были повинны его подчиненные, но уж никак не сам командующий: в этом случае большую долю вины Гудериан возлагал на командование группы армий "Центр", которое своими необдуманными решениями сковывало его инициативу.

Вот и теперь Гудериан с раздражением думал об испорченном торжестве, да к тому же в присутствии выскочки Штейнборна, который сейчас изрядно струхнул, а возвратится в штаб Бока, придет в себя - будет злословить по поводу печального инцидента во время торжественного ужина.

А стрельба на улицах Орла не прекращалась.

"Что же все-таки произошло на самом деле?" - спрашивал самого себя Гудериан. Вразумительного ответа пока что не было.

А случилось вот что…

В ночь на 4 октября в распоряжение командира первого гвардейского корпуса генерал-майора Дмитрия Даниловича Лелюшенко прибыла танковая бригада полковника Катукова. Точнее, прибыла не вся бригада, а лишь первые ее эшелоны - батальон, вооруженный танками Т-34 и КВ. А уже вечером того же дня Лелюшенко приказал танковым ротам капитана Гусева и старшего лейтенанта Бурды произвести разведку боем в районе Орла. Рота капитана Гусева ворвалась в город в то время, когда Гудериан за торжественным ужином отмечал свою победу. Десять танков, разделившись повзводно, проутюжили три параллельные улицы, забитые военной техникой оккупантов.

Взвод лейтенанта Игоря Макарова выскочил на мощенную булыжником узкую улицу, застроенную одноэтажными домиками и густо посыпанную свежеопавшей влажной листвой. Командирский танк шел впереди, освещая улицу фарами. Фары второго и третьего танков были выключены.

Лейтенант Макаров, круглолицый сероглазый юноша, всегда подтянутый, молодцеватый, напряженно всматривался в прорезанную лучом черноту осенней безлунной ночи. Громыхая сталью по булыжнику мостовой, высекая гусеницами высверки искр, тридцатьчетверки шли на предельной скорости, готовые смять или протаранить любую преграду, какая только могла встретиться на их пути, даже если это будет каменная стена. По крайней мере, таким чувством был охвачен командир взвода, недавно награжденный медалью "За отвагу". И хотя награда эта была вполне заслуженной, Игорь Макаров считал, что в предыдущих боях под Ленинградом он еще не проявил той настоящей отваги, на которую способен, и что только вот теперь, здесь, в занятом немцами Орле, раскроется его мужество и героизм.

Первым, что встретилось на их пути в этой узкой улочке, были три немецких солдата и мотоцикл. Один солдат сидел за рулем, двое других, с автоматами на груди, вышли на середину мостовой и подняли руки, требуя остановиться. Они, конечно, не знали, что перед ними советские танки. Такое им и в голову не могло прийти. Лучи фар всего на несколько секунд осветили их - на мостовую упали длинные зыбкие тени, и Макаров с каким-то мальчишеским азартом закричал:

- Не стрелять! Дави гадов, как крыс!..

Но, не будь этой команды, все равно бы произошло то, что произошло в следующий миг: солдаты вместе с мотоциклом были смяты и вдавлены в булыжник неумолимой сталью гусениц. А лучи фар выхватывали из темноты уже другие машины. Это были мотоциклы, штабной фургон с антенной, "опель-капитан", а дальше, уже по другую, по левую сторону - крытые брезентом грузовики. Они стояли вдоль тротуара, прижавшись к деревьям, возле них беспокойно расхаживал солдат с автоматом. Как было заранее условлено, все цели с правой стороны улицы берет на себя танк командира взвода, цели же по левую сторону - второй танк, которым командовал опытный, уже понюхавший пороху и тоже награжденный медалью "За отвагу" старший сержант Добрыня Никитич Кавбух. Третий танк, сержанта Андрея Епифанова, прикрывал своих товарищей с тыла. Макаров повел свой танк на "опель-капитан" и фургон. Легковую автомашину он смял, как фанерный ящик, фургон опрокинул. И тут его осенила догадка: должно быть, рядом штаб. Приказав механику-водителю притормозить и даже дать немного задний ход, он, всматриваясь в ряды домов, увидел, как из двухэтажного кирпичного дома выскакивают военные. Они ошалело метались в свете фар, и расторопный наводчик, не дожидаясь команды, всадил в дом один за другим два снаряда, а затем стал поливать парадную дверь свинцом из пулемета.

Игорь Макаров понимал, что гитлеровцев, ошеломленных внезапностью, охватил панический страх и сделал их на какое-то время беспомощными. И потому, быстро соображал лейтенант, пока враг не пришел в себя, его надо лупить изо всех сил, расстреливать из пушек и пулеметов, таранить броней, давить гусеницами. Главное в создавшейся ситуации - не дать фашистам опомниться. Игорь Макаров, в отличие от своего старшего брата Глеба, был не в меру горяч, стремителен и самонадеян, в то же время обладал быстрой реакцией на любую перемену в обстановке. Казалось, ничто его не может застать врасплох и обескуражить. Но, как большинство увлекающихся натур, он тоже увлекся, охваченный азартом боя. Решив, что в двухэтажном кирпичном здании размещается какой-то немецкий штаб - а оно так и было в действительности, - Игорь Макаров обрушил на эту цель весь огонь своего танка, стараясь раздавить и уничтожить все, что было в этом доме и возле дома.

Танк приближался к дому и бил зажигательными в окно второго этажа, в то время как из окна первого этажа хлынули клубы дыма. Танк Добрыни Кавбуха, легко разделавшись с грузовиками, стоящими по левую сторону улицы, обогнал командира взвода и пошел впереди. На какую-то долю минуты он попал в свет фар командирского танка, и механик-водитель, приняв его за немца, в тревоге доложил:

- Товарищ лейтенант, впереди немецкие танки!

- Бронебойным! - скомандовал Игорь и прильнул к смотровой щели.

Встреча с фашистскими танками не предвещала ничего хорошего и сразу остудила пыл лейтенанта. Вдруг он увидел, что впереди идущий танк зажег фары, а в наушниках послышался торопливый голос Кавбуха:

- Товарищ командир, погасите свет, свет погасите! Вы демаскируете меня…

Тут он все понял и что есть силы закричал:

- Отставить огонь! Впереди нас - Кавбух… Кто тебе, дьяволу, разрешил наперед батьки подставлять свой голый зад под наши снаряды?

Макаров погасил фары, и все вокруг погрузилось в кромешную тьму, в которой трудно ориентироваться даже тогда, когда знаешь город, как свой дом. Никто из танкистов Игоря Макарова до сих пор никогда не бывал в Орле. Ночной незнакомый город. Танки идут, как слепые, по узкой улице - того и гляди, врежутся в дерево или в дом. Лейтенант приоткрыл верхний люк, всмотрелся в темноту. Сквозь гул моторов и лязг гусениц он расслышал недалекие разрывы снарядов и пулеметную дробь. Догадался: на параллельных улицах два других взвода их роты бьют фашистов. Справа и слева разбуженную черноту ночи вспарывали яркие лучи фар и факелы подожженных автомашин. Макаров оглянулся. Нет, за его спиной не было видимого огня. Огонь в подожженном им двухэтажном здании еще не разгулялся, не набрал силу. Пламя билось внутри кирпичных стен.

На перекрестке улиц Добрыня Кавбух осветил немецкие танки. Приземистые стальные туши с опущенными хоботами орудий стояли под деревьями нестройными рядами. Трудно было определить их число. "Во всяком случае, не меньше десятка", - решил Кавбух и в минутном замешательстве притормозил свой танк, поджидая командира и Епифанова. Возле немецких танков поднялась суета. А в это время заряжающий, он же радист командирского танка, доложил Макарову приказ капитана Гусева отходить на сборный пункт. "Хорошенькое дело - отходить, когда мы лоб в лоб столкнулись с фашистскими танками", - в азарте подумал Игорь и подал команду наводчику.

Танк Макарова подошел в упор к вражескому танку, освещенному ярким лучом прожектора,. Дуло его пушки едва не касалось желтого креста, зыбко вздрагивающего на серой броне. Прозвучал выстрел. За ним сразу же второй, произведенный танком Кавбуха. Погас свет, и теперь в темноте ночи пулеметная дробь казалась резче, трескучей. Лишь на какой-то миг освещая немецкие танки, чтобы взять их на прицел, Игорь посылал снаряд за снарядом, в упор, не думая о собственной безопасности и пользуясь тем, что противник не отвечает огнем на огонь: должно быть, его экипажи, застигнутые врасплох, не успели занять свои места в боевых машинах.

Добрыня и Епифанов правильно поняли замысел своего командира: они делали то же, что делал лейтенант, расстреливая беспомощные, покинутые экипажами танки.

Игорь понимал, что им нельзя долго задерживаться на одном месте, что они сейчас должны наносить мгновенные, подобные молнии, ошеломляющие удары и тотчас же исчезать в ночных дебрях, затемненного города, уходя от преследования. Впрочем, исчезнуть бесшумно они не могли: их выдавал гул моторов и лязг гусениц.

Но этот гул и звук уже не были здесь единственными. Всполошился и враг. Немцы не знали численности советских танков, ворвавшихся в Орел. Откуда и как, с какой стороны могли войти в город русские?..

Генерал Лемельзен приказал наглухо перекрыть все выходы из города. А между тем два взвода роты Гусева еще до того, как был приведен в исполнение приказ Лемельзена, сумели благополучно и без потерь уйти из Орла и возвратиться на сборный пункт. Два взвода во главе с капитаном уже были на сборном пункте, когда взвод Игоря Макарова, нанеся на перекрестке улиц молниеносный удар по немецким танкам, круто повернул влево, на другую улицу с намерением уходить из города. Шли с погашенными фарами и приоткрытыми люками на средней скорости. Впереди - командирский танк, за ним - Добрыня Кавбух, замыкающим - Андрей Епифанов. Пройдя один квартал, они повернули налево и вышли на более широкую мостовую, которая должна была, по предположению Макарова, вывести их на окраину города и затем на сборный пункт. Радист доложил: капитан Гусев спрашивает, где мы находимся, и повторяет приказ - следовать на сборный пункт.

- Передай капитану: находимся в городе, идем на сборный пункт, - приказал лейтенант и, подумав, добавил: - Сообщи - у нас все в порядке. Уничтожили пять вражеских автомашин, четыре танка, подожгли штаб. Убитых фрицев не считали.

Конечно же цифры эти были весьма приблизительны. Трезво оценивая обстановку, Макаров не исключал и самого трагического исхода - ведь они находятся в логове зверя. Удастся ли им благополучно уйти?

Не успел радист закончить передачу донесения командиру роты, как по головному танку ударил встречный луч прожектора, яркий, ослепительный, полоснул, как мечом. И в ту же минуту по стальной башне командирской тридцатьчетверки скользнул снаряд с такой силой, что весь экипаж ощутил толчок. Макаров захлопнул люк, нырнул на свое место и скомандовал:

- Свет! Дай свет!..

В свете фар они увидели посредине улицы, метрах в пятидесяти впереди себя, две пушки. Некогда было раздумывать - все решали секунды. Механик-водитель сам отлично понимал, что нужно делать в такой обстановке.

Танки рванулись вперед, не дав вражеским артиллеристам произвести по второму, возможно, решающему выстрелу.

Примерно метров через сто в лучах фар они увидели два немецких танка, загородивших проезжую часть мостовой. Танкисты, должно быть, ожидали неприятеля с противоположной стороны, потому как их пушки были направлены в сторону городской окраины. Они охраняли не выход из города, а вход в город. И это было единственное, хотя и немаловажное утешение для Макарова. Смять и опрокинуть танки, как только что смяли орудия, было невозможно. Но можно было - и то с немалым трудом - обойти стороной по узкому тротуару, сшибая броней деревья.

Орудийные выстрелы, должно быть, насторожили и всполошили немецких танкистов. Игорь Макаров видел, как судорожно поворачивалась башня одного из вражеских танков навстречу им. Нельзя было медлить, во что бы то ни стало нужно было упредить удар. И он послал бронебойный снаряд по тому немецкому танку, который поворачивал в их сторону пушку. Одновременно прогремел выстрел из танка Добрыни. И вслед за тем, не сговариваясь и не останавливаясь, тридцатьчетверки свернули на тротуары.

Танк Макарова, шедший с правой стороны, с трудом протиснулся между гигантским тополем и кирпичным домом, содрав своей броней толстую тополиную кору и сбив резной наличник с окна первого этажа. Он проскочил мимо подожженного им танка с повернутой назад пушкой и, вырвавшись метров на пятьдесят вперед, притормозил, поджидая Добрыню Кавбуха и Андрея Епифанова. Добрыня появился незамедлительно. Он шел следом за командиром по тротуару. Епифанов, шедший по левому тротуару, задержался. С его танком случилось непредвиденное. В потемках он не рассчитал ширину прохода слева и застрял на тротуаре, зажатый с одной стороны стеной дома, а с другой - стоящим со сбитой гусеницей фашистским танком. Мотор его бешено ревел, левая гусеница не касалась земли, а правый борт был плотно прижат к стене, танк лихорадочно дрожал всем своим многотонным стальным корпусом и не двигался с места.

Епифанов понял, что случилась беда и без посторонней помощи ему не выбраться. Неожиданно попал в западню… Не пройдет и полчаса, как немцы возьмут их голыми руками. Требовалось незамедлительно принимать решение и действовать быстро и без колебаний.

- Надо бросать танк и уходить, - несмело предложил теряющий самообладание наводчик.

- Разговорчики! - прикрикнул Епифанов, хотя такая мысль пришла ему раньше, чем ее высказал вслух наводчик. - Сообщите командиру взвода: просим помощи.

Когда радист командирского танка доложил Макарову, что Епифанов застрял, зажатый между стеной и немцем, лейтенант, не раздумывая долго, развернул свой танк на сто восемьдесят градусов и с повернутой назад пушкой пошел на помощь Епифанову. Всего на один миг, чтоб сориентироваться, он включил фары, освещая запрудившие улицу три танка, и в ту же секунду сам был ослеплен встречным лучом прожектора. А затем грянул выстрел немецкого танка. Тридцатьчетверка Макарова вздрогнула. Немецкий снаряд угодил в лобовую броню башни, сделал внушительную вмятину и рикошетом ушел в сторону.

Первоначально Игорь хотел с ходу спихнуть танк Епифанова назад, столкнувшись лоб в лоб. Но затем, когда фашист влепил в него снаряд, он мгновенно переменил решение и крикнул механику-водителю:

- Давай на немца, таран! Держись, ребята!..

Удар был сильный, и, несмотря на предупреждение командира, ребята не избежали фонарей и синяков. Немецкий танк отбросило назад. Вздыбилась и тридцатьчетверка Макарова. Два танка, два непримиримых врага, приподнявшись, сцепились в смертельном поединке.

Освобожденный из тисков танк Епифанова устремился вперед. И в этот самый момент из немецкого танка раздался пушечный выстрел. Снаряд угодил в мотор. Танк Епифанова вспыхнул, и командир отдал приказ экипажу покинуть горящую машину. Они выскочили на мостовую и заметались в лучах фар немецкого танка. Потом шарахнулись под деревья, где стоял танк Кавбуха, и, как воробьи, облепили его броню. А тем временем Макаров дал задний ход, осторожно пятясь в свете фар вражеского танка. И опять прозвучала азартно-торопливая команда лейтенанта, совсем не уставная, а какая-то задиристо-мальчишеская:

- По глазам его! Из пулемета! Ослепи!

Хлестнула пулеметная очередь по фарам, и свет погас. Механик-водитель, воспользовавшись темнотой, стал разворачивать свой танк.

Только бы поскорей выбраться из города, который теперь вспыхивал огнями прожекторов и пожаров, гремел стрельбой, надрывно ревел моторами.

Лейтенант Макаров опасался преследования. Но их никто не преследовал. На сборном пункте они остановились. Гусева не было. Значит, не дождались. Приглушив моторы, Макаров и Кавбух вышли из машин, прислушались. В стороне Орла всполошенно метались лучи прожекторов, да среди сплошного отдаленного гула то там, то сям звучали взрывы и выстрелы. Но они уже не тревожили, а радовали наших танкистов. Немного озадачила стрельба впереди, в стороне Мценска, вспыхнувшая вдруг, внезапно и какая-то лихорадочно-поспешная, торопливая. Продолжалась недолго, всего несколько минут, и потом также внезапно умолкла. Что б это могло быть? Ночной бой? Макаров знал, что где-то недалеко отсюда должен проходить передний край обороны стрелкового корпуса. А может, это старшин лейтенант Бурда столкнулся с немцами? Или капитан Гусев?..

Да, танки капитана Гусева по пути из Орла встретились на шоссе с подвижным немецким отрядом, возвращавшимся из ночной разведки: четыре бронетранспортера в -сопровождении мотоциклистов. Идущие из Орла танки немецкие разведчики встретили с полнейшей беспечностью - они никак не могли предполагать, что это советские танки. Поэтому капитану Гусеву не стоило большого труда одним ошеломляющим ударом из пушек и пулеметов разгромить и уничтожить весь разведотряд врага, превратив бронетранспортеры и мотоциклы в пылающий костер.

Ночной рейд роты капитана Гусева привел Гудериана в бешеную ярость, и не столько из-за причиненного ущерба, сколько из-за дерзости русских. Как смели они, трижды разгромленные, битые-перебитые, воскреснуть из небытия, да еще в самый неподходящий момент, как могли решиться на такую браваду? А он, Гудериан, иначе и не расценивал поступок советских танкистов как браваду, за которую они жестоко поплатятся. И немедленно, сегодня же, то есть 5 октября 1941 года. Перед генералом на длинном столе лежала развернутая карта, на которой, по данным разведки, была обозначена линия обороны советских войск. Собственно, никакой такой линии перед танковой армией Гудериана не было - просто стрелковый корпус генерал-майора Лелюшенко оседлал шоссейную и идущую параллельно ей железную дороги. Да и что это за корпус? Одно название. Войск-то у него и на дивизию не наберется. На самом шоссе занимают оборону мотоциклетный полк и полк пограничников, вооруженных винтовками, противотанковыми ружьями и бутылками с горючей смесью. Это против стальной танковой армады самого Гудериана! Да они все, со своими мотоциклами и ружьями, будут раздавлены гусеницами, как муравьи, раздавлены втоптаны в землю, в которую они даже не успели как следует зарыться. Для этого у русских не было времени, и не будет. Нет не таков генерал Гудериан, чтобы дать возможность противнику выиграть время и создать жесткую оборону. Быстрота, стремительность, натиск! - вот что такое танкисты Гудериана.

Генерал еще раз взглянул на карту. Правый фланг обороны русских упирался в извилистую голубую линию Оки и тут же обрывался. За Окой, на ее левом берету, по данным разведки, сколько-нибудь значительных сил не было, если не считать разрозненных частей Брянского фронта. Отступая, они, конечно, доставляли некоторое беспокойство, вынуждали отвлекать на себя часть сил. Ока, хотя и не представляет собой серьезного препятствия, все-таки река, водный естественный рубеж обороны, какая-никакая, а все же преграда, и на ее берегах можно потерять не один десяток танков в случае какой-нибудь неожиданности, вроде событий минувшей ночи. "Да, но откуда они взялись, эти ночные танки? - с беспокойством спрашивал себя Гудериан. - И сколько их? Похоже, что прибыла свежая танковая часть в подкрепление корпусу Лелюшенко. Разведка о ней ничего не докладывала".

Мысль о неизвестных танкистах и ночном переполохе вызывала неприятный осадок, раздражала. Гудериан снова взглянул на карту. Левый фланг обороны русских открыт. Его можно обойти и захватить Мценск с тыла. Но в таком случае танкам придется идти по пересеченной местности, по балкам, оврагам и мелким, но с топкими берегами речушкам, таким, как Зуша, разделившая маленький городок Мценск на две части. Нет, он поведет свои танки по шоссе, оставаясь верным уже испытанной тактике. Мощным бронированным тараном он раздавит в спешке созданную оборону русских. Он бросит в бой 24-й мотокорпус. 4-я дивизия генерала Лемельзена уже двинулась в направлении Мценска, и Гудериан решил выехать в боевые порядки дивизии, чтобы лично руководить сражением. Его трезвый, холодный ум военачальника подсказывал вполне здравую, логическую мысль: чем ближе Москва, тем упорней, ожесточенней будет обороняться Красная Армия. Несомненно, у Сталина есть резервы, и он будет постепенно вводить их в бой на угрожаемых участках фронта.

Гудериану вспомнилось совещание в ставке Бока, когда обсуждался план операции "Тайфун". Участвовали командующие полевыми армиями и танковыми группами. Начальник генерального штаба сухопутных войск генерал-полковник Гальдер говорил на совещании о том, что надо отказаться от глубоких рейдов танковых войск и использовать их в тактическом плане - для постепенного захвата территории противника и разгрома его живой силы.

Гудериан резко возразил. Гальдера поддержали Бок и его начальник штаба. Они напомнили Гудериану о больших немецких потерях за три месяца войны.

Лично Гудериана эти потери мало беспокоили. Он считал, что они оправданы достигнутыми успехами. Знал он хорошо и то, что напоминание о потерях было упреком и лично ему. Ведь это в его армии к середине сентября потери в танках составляли около семидесяти процентов. Конечно же, с таким некомплектом он уже не мог совершать глубоких рейдов, клина не получилось. К началу операции "Тайфун" Гудериан получил пополнение в танках и людях. Правда, не столько, сколько хотел.

День был ясный и сухой, хотя солнце уже слабо прогревало землю, и утром в лощинах на траве долго держалась серебристая изморозь. В синеющих во все стороны горизонта далях сквозила тревожная печаль.

Гудериан нагонял находящуюся на марше танковую дивизию Лемельзена. Идущая впереди машина вдруг остановилась. Притормозил и водитель командующего. Гудериан прислушался. В стороне Мценска ухали глухие и мощные взрывы. "Дивизия вступила в бой?" - с некоторым недоумением подумал Гудериан. По его расчетам, боевое соприкосновение с русскими должно было произойти гораздо позже. Возможно, это только стычка с разведчиками. Подбежал полковник, неумело скрывая волнение, доложил:

- Русские самолеты бомбят дивизию.

Гудериан поднял глаза к белесому, полотняному небу. Девять самолетов кружили над районом, в котором сейчас находилась дивизия генерала Лемельзена. С уверенной, методичной последовательностью одно звено пикировало на танки и, сбросив бомбы, тут же отваливало в сторону, уступая место следующему звену.

- Где наши истребители? - исступленно вскричал Гудериан, и бледное лицо его задрожало от гнева.

Адъютант молчал. Да и вопрос командующего армией относился не к нему, а к командующему авиацией, которого в данный момент здесь не было. Сделав по три захода, советские самолеты удалились в сторону Мценска, и, когда их серебристые крестики-силуэты растаяли в мареве горизонта, над машиной Гудериана со свистом пронеслись три "мессершмитта", вызвав на лице командующего презрительно-ироническую гримасу. Он кивнул, и машина резко, как горячий конь, рванула с места.

Генерал Лемельзен встретил командарма с удрученным видом. Начал докладывать о налете советской авиации и о своих потерях от бомбового удара. Гудериан не дослушал его доклада, оборвал:

- Знаю, сам видел, - и зло выругался по адресу командующего авиацией.

Не прошло и часа, как в воздухе снова появились советские самолеты. На этот раз целью их бомбежки был штаб 24-го корпуса. Гудериан был встревожен. Попросил срочно соединить его с командующим авиацией. Тот молча выслушал гневный разнос командарма, а затем доложил:

- По данным нашей авиаразведки, только что на станции Мценск выгрузилась танковая часть, по меньшей мере бригада. В настоящее время на станцию прибывают эшелоны с пехотой. Я направил туда бомбардировщики, которых прикрывают истребители.

Сообщение это нисколько не успокоило Гудериана. Стало очевидным, что советское командование торопится воздвигнуть на пути его армии серьезный заслон. Приказав Лемельзену продолжать наступление, Гудериан выехал в третью танковую дивизию.

Теперь его преследовала одна мысль: во что бы то ни стало, любой ценой смять советские войска у Мценска еще до того, как они успеют закрепиться, зарывшись в землю, и затем стремительным броском за каких-нибудь три-четыре дня подойти к Туле и захватить ее. Идея опередить всех и первым войти в Москву с южного направления не покидала его, а, напротив, становилась все более навязчивой. И хотя ночной переполох в Орле, бомбовый удар по танкам четвертой дивизии, а также сообщение о прибытии в Мценск свежих сил Красной Армии испортили настроение Гудериану, он все же не терял присутствия духа и был уверен, что не позже как сегодня к ночи 24-й мотокорпус войдет в Мценск. Нужно было поторопить наступление третьей танковой дивизии, в которую и ехал сейчас Гудериан. Но что такое? Идущий впереди генерала бронетранспортер с охраной резко свернул с дороги, направляясь в ближайшие кусты. За ним последовала и машина командарма. В небе, как и час тому назад, снова появились советские самолеты. Теперь они бомбили танки третьей дивизии. На этот раз налет был более массированным и сокрушительным. Не успела удалиться одна группа самолетов, как на смену ей появилась новая. Все это происходило на глазах Гудериана, и он был обескуражен и удручен. Он, конечно, не доверял сказкам Геббельса, что авиация русских полностью уничтожена. Но такой неожиданной активности советской авиации именно здесь, под Орлом, и именно сейчас, когда началось генеральное наступление на Москву и вся тяжесть ожесточенного сражения легла на западные подступы к советской столице, то есть на направление главного удара, Гудериан никак не ожидал. "Что это, агония смертельно раненного?" - спрашивал себя генерал, пытаясь вникнуть в суть происходящего. Потери третьей дивизии, понесенные в результате массированного удара с воздуха, оказались столь чувствительны, что дивизия в этот день уже не смогла продолжать организованное наступление. Непредвиденное нарушение всех планов и расчетов повергло Гудериана в состояние крайнего раздражения. Он не мог себе позволить хотя бы на день приостановить наступление на Тулу и приказал Лемельзену решительным ударом танков четвертой дивизии прорвать еще непрочную, почти не эшелонированную в глубину ниточку обороны противника и сегодня к исходу дня овладеть Мценском.

С чувством тревоги и даже уныния возвратился Гудериан в штаб армии и вызвал к себе командующего авиацией, обрушив на него поток возмущения и возложив ответственность за потери от русской авиации.

Связавшись со штабом Бока, Гудериан доложил фельдмаршалу, что на подступах к Мценску его армия натолкнулась на сильно укрепленный оборонительный рубеж русских.

- Так ли это? - перебил его вопросом Бок. - По нашим сведениям, перед вами всего-навсего один стрелковый корпус.

- Усиленный танками и воздушной армией, господин фельдмаршал, - с едким раздражением вставил Гудериан, уловив в словах своего начальника иронические нотки.

- Целой воздушной армией?

И снова в вопросе Бока проскользнуло что-то обидное, какое-то унизительное недоверие и злорадство. И тогда с языка Гудериана сорвалась та правда, которую он предпочел бы скрыть:

- Сегодня они много раз и подолгу бомбили нас. Мы имеем потери в танках и людях.

- Надеюсь, это не помешало наступлению вашей армии? - с подчеркнутой учтивостью осадил его Бок.

- К вечеру танки генерала Лемельзена должны войти в Мценск. Но меня несколько удивляет фанатическая активность русской авиации, господин фельдмаршал. Откуда появились их самолеты? Сняли с западного направления? Как дела у моих соседей?

- Наступление на Москву развивается успешно. Все идет по плану. Через несколько дней войска фон Клюге и Гёпнера промаршируют но Красной площади. Так что поторопитесь, генерал, чтобы не опоздать на парад.

Бок недолюбливал заносчивого Гудериана, командующий второй танковой платил тем же своему непосредственному начальнику. Самолюбивый, упрямый и непреклонный в своих убеждениях, Гудериан умел настоять на своем, нередко поступая вопреки распоряжению Бока. Тон, которым разговаривал сейчас Бок, бесил Гудериана. Да, конечно, Бок получит приятное удовольствие, если вторая танковая армия "опоздает" войти в Москву, предоставив этот триумф Клюге, Гёпнеру и Готу. Но не таков Гудериан, чтобы дать себя провести. Если он сумел прорвать Брянский фронт, которым командовал генерал Еременко, то уж стрелковый корпус какого-то никому не известного Лелюшенко он просто раздавит.

Гудериан с некоторым нетерпением ждал сведений, а точнее, победных реляций из четвертой дивизии. Уж вечерело, а генерал Лемельзен молчал. Молчал потому, что под Мценском не утихал ожесточенный бой. Шедшие по шоссе головные немецкие танки наскочили на мины и подорвались. Идущие вслед за ними свернули на обочину и продолжали движение. Но вскоре и они напоролись на минное поле. Получилась заминка. Появившиеся на поле саперы с миноискателями попали под губительный огонь снайперов-пограничников, а по застопорившим танкам из небольшой рощицы ударили пушки. Били прямой наводкой. Несколько танков загорелось; саперы, побросав миноискатели и раненых, поползли назад, чтоб укрыться за броней танков и транспортеров. Атака не удалась, и гитлеровцы были вынуждены отойти на исходные позиции. Прошло не больше получаса, как немецкая артиллерия начала обстрел наших передовых позиций. Артиллерийский налет продолжался минут двадцать, после чего в атаку пошли сорок танков, за которыми, пригибаясь к земле, бежали солдаты. Два танка, шедшие ближе к шоссейной дороге, подорвались на минах, остальные продолжали идти. Шли уверенно, без стрельбы. Наша сторона тревожно молчала, словно все до единого советские воины погибли при артиллерийском налете. Ни одного выстрела. Лишь сплошной надсадный гул моторов раздирал предвечернюю тишину. И когда до рощицы оставалось метров сто, сразу вздрогнула от орудийной канонады земля, захлопала противотанковыми ружьями, затрещала пулеметами. Вот споткнулся один танк, задымил черным дымом, вот вспыхнуло пламя на втором, завертелся на месте с разорванной гусеницей третий. А другие продолжали ползти с самонадеянным упорством. И тогда откуда-то из балки на правом фланге и из небольшой рощицы на левом выскочили две роты тридцатьчетверок из бригады полковника Катукова и на ходу открыли огонь из пушек по вражеским танкам, одновременно поливая пулеметным свинцом бегущую за танками пехоту.

И сразу удвоилось, а затем утроилось число горящих немецких танков. Пехота же залегла, уткнувшись касками в чернозем, вспоротый стальными гусеницами. Вторая атака немцев захлебнулась.

Огромное, в кровавых подтеках, солнце торопливо опускалось за дымчатый горизонт. В прохладном воздухе стоял острый запах пороховой гари и чего-то едкого, исходящего от горящих танков.

Генерал Гудериан получил сообщение, что взять Мценск не удалось. И тогда он отдал приказ авиации - бомбить город и железнодорожную станцию.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Под вражескими бомбежками на железнодорожной станции Мценск разгружались стрелковая дивизия и танковая бригада. Они прибыли как раз в тот день, когда танковая бригада полковника Катукова, полк пограничников и мотоциклетный полк, истекая кровью, сдерживали натиск танков генерала Лемельзена. Собственно, главная тяжесть сражения легла на плечи танкистов, которые наносили по фашистам дерзкие, молниеносные удары из засад и тут же отходили, не давая втянуть себя в продолжительный бой с численно превосходящим противником.

Всегда уравновешенный и невозмутимый полковник Катуков считал, что в данной обстановке самой эффективной может быть лишь подвижная оборона. Она позволяет измотать противника, нанести ему физический и моральный урон, выиграть время, дать возможность прибывающим в подкрепление частям и соединениям занять позиции. Когда на закате солнца, потеряв восемь танков и десятки солдат, Лемельзен был вынужден приостановить наступление, Катуков отвел свою бригаду на несколько километров в сторону Мценска.

Отходили ночью, под покровом густой темноты, тщательно маскировали свой отход. Враг не должен был знать, что наши части оставили рубеж, на котором произошел ожесточенный бой и который так и не смог переступить неприятель. Сохранить свой отход в тайне нужно было вот по какой причине: кто-то из танкистов - то ли капитан Гусев, то ли лейтенант Лаврененко или и тот и другой - предложил комбригу на оставляемых позициях создать ложную оборону, которая должна принять на себя завтра первый удар гитлеровцев.

- Как вы это представляете? - спросил Катуков. - Конкретно?

- В роще, на опушке, из веток создадим нечто наподобие стогов, - начал пояснять горячий, непоседливый Дмитрий Лаврененко. - Вроде бы танки замаскированы. А для большей убедительности сунем в каждую такую копну по бревну, вроде бы ствол от пушки. Сверху "фокке-вульфы" не поймут и бревно за всамделишный танк примут.

- Предположим, воздушного разведчика вы обманете, - вмешался комиссар бригады Бойко. - А если сухопутные разведчики подойдут и своими руками пощупают ваши деревянные стволы, что тогда? Вся ваша затея пойдет насмарку. Так?

- А мы, товарищ комиссар, на этот случай и настоящий танк оставим, - отозвался из темноты капитан Гусев.

- Товарищи дело предлагают, - слазал Катуков и, обращаясь к Бойко, заключил: - Я думаю, их идею надо поддержать. А для охраны ложного рубежа одного танка, разумеется, мало.

- Разрешите моей роте, товарищ полковник? - снова послышался из темноты голос Гусева.

После успешного ночного рейда роты в Орел капитан Гусев пользовался у начальства особым расположением.

- Достаточно будет взвода, - решил комбриг.

В это время к нему подошел связной и сообщил, что генерал Лелюшенко срочно вызывает к себе командира и комиссара четвертой танковой бригады,

Полковник Катуков был серьезно озабочен предстоящим боем. В том, что завтра немцы будут наступать, никто не сомневался. Комбриг понимал, что завтрашний бой будет более ожесточенный, чем сегодняшний. "В сущности, сегодня была всего-навсего проба сил", - думал Катуков. Он имел довольно объективное представление о Гудериане и его танковой армии.

Катуков был озабочен и судьбой танковой роты старшего лейтенанта Александра Бурды, который в одно время с капитаном Гусевым ушел в ночной рейд в стан врага и до сих пор не вернулся. Никаких вестей. Неужто погибла вся рота, все до единого? Тревога в нем нарастала. А что, если угодили в ловушку? Конечно же будет неприятный разговор у генерала Лелюшенко, возможно, за этим и вызывает, может, разведка получила хоть какие-нибудь вести о роте Александра Бурды.

Не вытерпел, спросил комиссара:

- Как думаешь, зачем вызывает комкор?

- Ясно зачем - завтра бой. Поставит задачу бригаде, - ответил Бойко.

- Бурда мне не дает покоя, - после долгой паузы отозвался Катуков, когда они подъезжали к командному пункту комкора, где уже собрались командиры соединений и частей.

- А я думаю, что все будет в порядке - вернется наш Бурда, - сказал Бойко. - С танками вернется.

Долгой и темной октябрьской ночью танкисты Гудериана отдыхали в теплых домах, набираясь сил для завтрашнего боя, в то время как командующий армией проводил совещание с командирами соединений. Он был сильно взвинчен, недоволен всеми своими подчиненными, а больше всего - командующим авиацией. Потерян целый день - а это почти полсотни километров на пути к Москве. Третья дивизия из-за налета русской авиации приостановила наступление. Неслыханно - дюжина самолетов неприятеля смогла сорвать наступление целой танковой дивизии! Наконец, четвертая дивизия, гордость Гудериана, растерялась перед дерзким противником, понесла потери и не добилась успеха. Напрасные потери!

- Я вас не понимаю, Лемельзен, - с укором сказал Гудериан. - Что случилось?

- Русские минировали шоссе, создали плотный артиллерийский огонь в центре и атаковали танками на флангах, - оправдываясь, ответил генерал Лемельзен.

Гудериан поморщился и резким жестом руки осадил Лемельзена: мол, это не причина, и оставьте при себе этот детский лепет. Все шло не так, как замышлялось, путались карты, четко работающая машина вдруг забуксовала. И все началось с той суматошной ночи в Орле. А между тем там, на западных подступах к Москве, у Клюге, Гёпнера и Гота все идет по плану. Мысль эта бросила Гудериана в дрожь. Он знал, что его, пользующегося покровительством самого фюрера, терпеть не могут и Бок, и начальник генерального штаба сухопутных войск генерал-полковник Гальдер, всегда готовы свалить свои ошибки и неудачи на его голову. Да не на того нарвались. И все же сегодня Гудериан чувствовал себя прескверно.

А тут еще командир третьей дивизии попросил слова не для оправдания, а для разъяснения. Оказывается, не налет советской авиации сорвал наступление дивизии, хотя, справедливости ради, он заметил, что дивизия понесла от бомбежки серьезные потери в людях и технике. Главное, что помешало дивизии наступать на Мценск, произошло потом, после бомбежки. Внезапно на дивизию набросились советские танки. Они расстреливали неприятеля с короткой дистанции и за каких-нибудь двадцать минут подожгли шесть танков и скрылись в восточном направлении в лесном массиве, который тотчас же бомбили срочно вызванные "юнкерсы".

Сообщение это взбесило Гудериана: происходит что-то невероятное: и ночью, и средь бела дня его армия подвергается неожиданным атакам русских танков, которые наносят удар и тут же бесследно и, главное, безнаказанно исчезают. Только решительной победой, только жестоким разгромом мценской группировки - теперь уже, для оправдания своих потерь, немцы называли корпус Лелюшенко группировкой - можно смыть позор сегодняшнего дня. Завтра Мценск должен быть взят!..

Уставившись на командующего авиацией холодным, жестоким взглядом, Гудериан сказал:

- Танки уничтожат то, что уцелеет от бомбежки. Я надеюсь, что завтра наша авиация возьмет реванш десятикратно.

Командующий авиацией быстро поднялся, но Гудериан повелительным жестом осадил его; и взгляд, и этот жест говорили: не надо клятвенных заверений, нужны дела.

- Я требую дел. В последний раз требую.

Гудериан больше не задерживал своих подчиненных.

Не задерживал долго приглашенных на ночное совещание командиров частей и соединений и генерал-майор Лелюшенко. Для его корпуса это была бессонная ночь.

Танкисты Лаврененко и Гусева оборудовали ложный рубеж, охранять который было приказано взводу лейтенанта Макарова. Игорь расположил свои два танка не в роще, где из груд хвороста торчали тринадцать бревен - ложных стволов, а в неглубокой, с покатыми краями балке, прикрыв их сверху маскировочной сеткой. Танки стояли небольшим уступом на расстоянии ста метров друг от друга. Вперед на опушку рощицы были выдвинуты четыре пограничника во главе с лейтенантом, вооруженные противотанковым ружьем и автоматами. Между пограничниками и танками метров пятьсот по прямой, а если идти балкой, то и весь километр наберется. Зрительная связь хорошая, разговаривают при помощи флажков. Днем, конечно. А ночь, хотя она и долгая, быстро на этот раз пролетела. Пограничники отрыли на опушке рощи глубокие щели на случай бомбежки, кое-где впереди себя кустарник вырубили, чтоб обзору не мешал.

Игорь Макаров с часок ухитрился вздремнуть под утро. Вылез из танка и первым делом на небо посмотрел: чистое, без единого облачка, - значит, будет жарко на земле и в воздухе. В балке дымился холодный туман, на броне танка лежала матовая роса. Видимость до трехсот метров. Тишина показалась Игорю подозрительной, какой-то натянутой, зловещей. Возле танка дежурил новый механик-водитель, заменивший убитого в Орле.

- Что немцы? - сухо спросил Игорь, взглянув на механика скользящим взглядом.

- Молчат, товарищ лейтенант.

Не сказав больше ни слова, Макаров направился ко второму танку. Сидевший на башне Кавбух легко спрыгнул на землю.

- Что не спишь, Главбух? - В голосе лейтенанта - дружеская теплота.

- Пробовал, и никак не получилось. Куда-то подевался сон. Сам не знаю. Считай, две ночи подряд. И не тянет, - глухо, вполголоса, чтоб не разбудить дремлющих в танке товарищей, заговорил Кавбух. - А бывало, как не поспишь положенную норму - ну никаких силов тогда нет, на ходу буду дремать. За полчаса сна готов все отдать. А тут и сам не пойму, почему так.

- А фрицы небось дрыхнут. Вот бы накрыть их, - сказал Игорь.

- Раз на раз не приходится. Война - дело такое: или ты накроешь, или тебя накроют. Вон Бурда - всей ротой накрылся. А какие ребята! Взять хотя бы Петю Молчанова. Это ж хлопец золотой, я тебе скажу.

- А сам Саша Бурда, по-твоему, что, медный?

- Да Бурду-то я плохо знаю. А с Петей Молчановым мы в учебном батальоне вместе служили. Жалко хлопца.

- А ты не спеши их хоронить, Добрыня Никитич.

- Тут дело такое - спеши не спеши, а хлопцев нет. Если б живы были - уже объявились бы. Сон я видел, командир…

- Да брось ты свои сны, - перебил недовольно Макаров. Он называл Кавбуха фаталистом. - Я вот никаких снов не вижу.

- Никогда? - удивился Кавбух с некоторым недоверием в хитроватых глазах.

- Никогда. И не знаю, что это такое - сновидения, - неправду сказал Макаров.

- Быть того не может. Значит, у вас, командир, нервов совсем нет, - решил Кавбух.

- А что ж у меня, по-твоему, вместо нервов?

Кавбух не успел ответить: в стороне Орла в небе послышался характерный привычный гул.

- Летят, - сказал Кавбух, всматриваясь в горизонт.

- Пожалуй, я пойду к своему танку, - решил Макаров.

Но Кавбух торопливо замотал головой:

- Нет-нет, не надо. Поздно. Могут заметить, и тогда все, крышка - никакая сетка нас не спасет.

Макаров нашел его замечание резонным и остался. Как только в небе появились самолеты, они нырнули под стальное брюхо танка и стали считать. Насчитали двенадцать машин. Они закрыли собой полнеба, от их тяжелого надрывного гула дрожал воздух и стонала земля. Двигалась громовая туча, несущая тысячи смертей, надвигалась устрашающе, неотвратимо. Макарову показалось, что нигде нет спасения от их бомб - ни в окопах и траншеях, ни под танковой броней. А они шли прямо на их танки, точным курсом, шли на небольшой высоте. И Кавбух представил себе, как от каждого самолета оторвется не одна, а десяток бомб и весь этот адов град посыплется на два танка, и все здесь сгорит, сталь сплавится с землей. Он посмотрел на своего лейтенанта вопрошающе-тоскливо, и в этом взгляде Игорь Макаров увидел ужас. Он и сам, наверно, в этот момент испытывал то, что испытывал Кавбух, но выражение ужаса в тоскливом взгляде подчиненного смутило его и вызвало неестественную улыбку. И он почему-то сказал с деланной веселостью:

- Держись, Главбух, двум смертям не бывать.

А самолеты тем временем, сделав разворот как раз над балкой, где стояли танки, начали бомбить рощу.

И тогда Добрыня Кавбух под гул рвущихся бомб громко расхохотался.

- Давай, давай, адольф, громи пустую рощу! Рви березки, колошмать родимые! Вырывай с корнем! Живы будем - новую рощу вырастим! - кричал Добрыня, сверкая неистовыми глазами.

Такой внезапный порыв удивил лейтенанта.

- Ребятам тоже достается, пограничникам, - сказал Макаров. - А что, если погибнут?

Вопрос этот ошарашил Кавбуха.

- Да, что тогда? - оторопело спрашивал он лейтенанта.

Макаров ответил не сразу. Он слушал, как стонет от взрывов тронутая первой позолотой когда-то веселая кудрявая рощица, смотрел, как взлетают в воздух вместе с комьями земли молодые березки.

- Всех не убьют. Нужно прямое попадание. А они в разных местах - по два в одной норе.

- Ну а если случится такое? Кто нам сигнал подаст, когда фашистские танки пойдут?

- Не случится, такого не бывает, - уже с раздражением ответил Игорь; оттого и раздражался, что в настойчивости Кавбуха звучала неприятная правда, а он еще не знал, что в подобной ситуации надо предпринимать.

Сбросив бомбы, самолеты, казалось, ушли восвояси. "Теперь должны пойти танки", - думал Макаров, с нетерпением и тревогой посматривая туда, где находились пограничники. Он ждал сигнала, по которому оба танка должны, не мешкая, выскочить на опушку леса и из засады ударить по немецким танкам. Но сигнала не было. "А что, если Кавбух прав - некому подавать сигнала?" - больно кольнула неприятная мысль. Он уже намеревался бежать к своему танку, но был остановлен новым гулом в воздухе. Со стороны Орла шла вторая группа стервятников. А может, это были те самые и шли на второй заход, сделав большой разворот. Впрочем, это не имело значения. Все повторилось: падали бомбы на рощу, взлетали вверх вырванные с корнями кусты. Вдруг один самолет задымился и, не выйдя из пике, врезался в рощу. На месте падения поднялся черный, зловещий вулкан. Ни Игорь, ни Добрыня в первую минуту не сообразили, что произошло с самолетом. Они смотрели друг на друга молча и вопросительно сияющими недоуменными глазами, в которых уже зарождалось смутное предположение. Но ни тот, ни другой не высказали его вслух и снова следили за бомбежкой ложной позиции, восторгаясь тем, что удалось так ловко обмануть противника, заставив его сбросить бомбы туда, где не было наших войск.

Не успела вторая армада самолетов уйти, как появилась третья, более многочисленная. Восемнадцать машин насчитал Кавбух. И шли они другим курсом, немного правее, минуя рощу, шли туда, где проходил передний край нашей обороны, где в засадах стояли танки бригады Катукова, а в глубоких "лисьих норах", оседлав шоссе, сидели наши воины, притаясь, держа наготове противотанковые ружья, гранаты и бутылки с горючей смесью.

Игорь и Кавбух вылезли из-под танка и, стоя под камуфляжной сеткой, смотрели уже в противоположную сторону, наблюдали, как почти на горизонте, в стороне Мценска, вражеские самолеты пикировали на позиции наших войск. Вдруг Кавбух схватил лейтенанта за плечо и приглушенно закричал:

- Смотрите, смотрите, командир, - сигнал!

Игорь обернулся и увидел у дальней опушки рощи маленькую фигурку, машущую красным флажком. Флажок, освещенный низким, только что выглянувшим солнцем, ярко алел на зелено-золотистом фоне берез. И тогда Игорь, успев бросить только одно слово "Вперед!", помчался к своему танку.

Минут через пять они были на опушке рощи, превращенной в сплошной завал из деревьев, торчащих корнями кверху, глубоких воронок и взрыхленной земли. Жуткую картину представляла роща. Пахло гарью и дымом. Копны - ложные танки - были разметаны.

Замаскировав машины в кустах, Макаров и Кавбух пошли к двум пограничникам, стоявшим возле глубокой воронки. Оба с автоматами. Серые лица испачканы землей. Смотрят в сторону Орла, откуда доносится характерный рокот моторов. Где-то там, еще далеко, идут танки. Метрах в трехстах от опушки прямо на поле догорает немецкий самолет. Ветер доносит от него неприятный смрад.

- Это кто его? - Макаров кивает в сторону обломков самолета.

- Лейтенант. Из противотанкового ружья, - отвечает сержант.

- Он где, лейтенант? - спрашивает Макаров, и в голосе его звучит напряженная настороженность.

- Здесь… - Сержант делает вялый жест рукой на огромную воронку и печально прибавляет: - И Шишков тут, вместе с лейтенантом был. Прямое попадание.

Макаров и Кавбух подходят к краю воронки.

- Вот она, смерть, какая - и хоронить нечего, - сокрушенно говорит Добрыня. - Сожгло - и прах развеяло-разметало в чистом поле.

- Как фамилия лейтенанта? - спрашивает Игорь.

- Не знаю. - Сержант пожимает плечами.

- Вы разве не из одного погранотряда? - удивляется Игорь.

- Из одного, только заставы разные, - отвечает- сержант.

- Кажется, Гришин его фамилия, - вспомнил другой пограничник. - Точно, Гришин. Он говорил, что дядя у него в Москве, на каких-то Верхних Котлах живет.

- Есть такие, Верхние Котлы, - говорит Игорь, коренной москвич, и вслушивается в звуки моторов. На какую-то минуту он погружается в глубокую задумчивость. Его мысли, как всегда, резким неожиданным возгласом вспугивает Кавбух, он протягивает руку в сторону Орла:

- Вон они, смотрите, смотрите, танки! Тьма-тьмущая.

И верно, из-за перевала показались танки. Они шли тремя колоннами по шоссе и по обочинам. Много танков, трудно сосчитать. Да и некогда было.

- По машинам! - скомандовал Макаров и потом, понизив голос, обратился к пограничникам: - Вы пойдете со мной.

Договорились, что из засады первым будет стрелять командир. Его выстрел послужит для второго танка сигналом к открытию огня.

Макаров усадил пограничников на броню своей тридцатьчетверки, посоветовал привязаться к поручням ремнями, чтоб не сбросило на крутых поворотах. Пробовал шуткой подбодрить:

- Держись, ребята, ничего страшного, все будет как в кино. Замаскированные в кустах танки стояли на опушке рощи. Макаров и Кавбух, приоткрыв люки, наблюдали за движением стального клина танковой армии Гудериана, охраняемого сверху "мессершмиттами". В устрашающем грохоте моторов, от которого дробился воздух и стонала земля, ощущались дьявольская уверенность в своей мощи и неуязвимости и дерзкий вызов всему живому. Восемьдесят танков, восемьдесят стальных крепостей, в сопровождении пехоты, посаженной на бронетранспортеры и мотоциклы, неудержимой лавиной надвигались на маленькую златокудрую, искалеченную бомбами рощицу, в которой, притаясь, стояли всего два танка.

Не раз смотрел смерти в глаза Игорь Макаров; не однажды ходил над пропастью… Но даже в последнюю ночь в занятом немцами Орле, когда казалось, что западня захлопнулась и ему уже не вырваться из фашистского капкана, он не испытывал того чувства, которое охватило его сейчас. Это был не страх, хотя чувство страха ему было знакомо. Это было нечто иное, более страшное, чем тревога за собственную жизнь. То было доселе неизвестное, впервые осознанное чувство огромной всемирной беды, жуткой катастрофы, надвигающейся над людьми, - не над ним, Игорем Макаровым и его товарищами, что стоят рядом с ним, а над теми, что за их спиной, в окопах и блиндажах, что под Мценском и за Мценском, под Тулой и за Тулой, что под Москвой и в Москве. Выстоят или будут смяты и раздавлены чудовищным, гигантским раскаленным утюгом, за которым тянется след примятой выжженной земли?

Катится лавина, все резче и свирепей ее гул, он не в уши врывается, а пронизывает все тело, каждую клетку, заполняет душу тяжелым свинцом. Вот они уже отлично видны, ощетинившиеся жерлами пушек, дулами пулеметов. Чем ближе к роще, тем осторожней их движение. Игорь видит, как поворачивается хобот идущего впереди танка. И выстрел. Затем другой. Шмелем прожужжали снаряды. За ними пулеметная строчка. По роще. "Неужто обнаружили?" - мелькает тревожная мысль. Снаряды летят мимо. Нет, стреляют наобум, на всякий случай. Боятся. А ведь и вправду боятся, трусят. Кажется, пора. Уже совсем близко. Вполголоса, будто его могут услышать враги, он командует:

- По головному танку…

А мысль торопливо сверлит мозг: только бы с первого снаряда, как будто это что-то решит. Выстрел!

Сверкнула змеей в воздухе и отлетела в сторону гусеница. Макаров недовольно поморщился, подумав о наводчике: "Это он случайно? Или намеренно целился в гусеницу? Подраненный танк по инерции развернулся на девяносто градусов, выставив уязвимый бок. И Макаров не успел скомандовать, как раздался второй выстрел, и черный клуб дыма хлынул из смертельной раны врага. Лавина не остановилась, напротив, она как будто ускорила движение, отвечая шквалом огня. Но острие ее клина, направленное по шоссе, разделилось надвое. Лавина разделилась на два потока, образуя клещи. Две колонны повернули от шоссе - одна вправо, другая влево, обходя рощицу с флангов. Игорь видел, как задымился еще один танк. Он понимал, что медлить больше нельзя, иначе два его танка окажутся в стальном мешке. Круто развернув свою тридцатьчетверку, он прошелся перед танком Кавбуха, высунувшись из люка, замахал рукой:

- Давай за мной! Отходим.

Маршрут отхода был ему известен: не по шоссе, а параллельно, по обочине. Через четверть часа они подходили к небольшой багряно-золотистой рощице, подозрительно приумолкшей, выжидательно-настороженной. Игорь чутьем бывалого солдата угадывал, что в рощице стоят наши в засаде. Открыл люк, приветливо заулыбался пограничникам:

- Как, мои пассажиры, живы?

- Сами-то живы, только всю душу вытряхнули: телега-то ваша, видать, без рессор, - так же весело и добродушно отозвался сержант.

- Коль живы сами, то и душа с вами. Вы-то не очень вперед высовывайтесь: невзначай и свои могут подстрельнуть, - предупредил Игорь и, выбросив, как было условлено, флажок, спрятался в люк.

У самой рощи из-за куста вышел танкист в шлеме и засаленной куртке, поднял флажок. Игорь открыл люк, легко соскочил на землю, весело заговорил:

- Лаврененке - салют!

Но лейтенант Лаврененко энергично махал флажком водителю макаровского танка: давай, мол, ныряй в рощу. И когда оба танка скрылись в зарослях, подминая кусты и мелкие деревца, спросил Игоря:

- Ну что там, в роще? Как наши чучела?

- Все перепахано бомбами. Березки вверх корнями стоят, - ответил Игорь. Он был возбужден и оттого, что удачно выполнил боевое задание, и оттого, что целым и невредимым возвратился к своим.

- А как у вас? - спросил Игорь обступивших его танкистов.

- Пехоте досталось, - ответил Лаврененко. - А мы отделались легким испугом. Нет, ты скажи, здорово фрицы клюнули на нашу приманку! А? Мы видели, как они долбили рощу, точно коршуны.

Подошел капитан, строгий, подтянутый, сурово спросил:

- Макаров, твои танки? - Хотя и знал, что его. - Давай в свою роту. Ты нас демаскируешь.

- А где она, наша рота? - спросил Игорь.

- Где-то там… - Капитан неопределенно качнул головой вправо и только теперь осведомился: - Что немцы? Близко?

- Разбились на две колонны, идут по обе стороны шоссе. Через полчаса, а может, и раньше будут здесь.

- Понятно, - сказал капитан и решительно прибавил: - Ты вот что, не задерживайся, ищи свою роту. Гусев должен быть где-то тут недалеко.

Дмитрий Лаврененко проводил Игоря до его танков. Увидав пограничников, сидевших на танке, спросил, сверкая глазами;

- Твой десант?

- Половина десанта, - угрюмо ответил Игорь и прибавил: - Половину там оставили. И лейтенанта.

- Похоронили? - Лицо Лаврененко сделалось суровым.

- Нет, нечего было хоронить: бомба угодила в их щель… Жалко ребят.

- Расквитаемся, - коротко сказал Лаврененко и вздохнул.

- Уже расквитались, - сообщил Игорь. - Лейтенант из ружья свалил "юнкерс", да мы две коробки подожгли.

- А что ж ты молчишь? - оживился горячий, темпераментный Лаврененко. - Поздравляю, Игорь. Ты открыл счет сегодняшнего дня.

- День предстоит жаркий, - сказал подошедший Кавбух. - По моим подсчетам, их около сотни наберется, танков-то.

- Плохо считаешь, старший сержант, - сказал Лаврененко. - Четвертый месяц в бою, пора научиться.

- А еще Главбух называешься, - дружески подмигнул Игорь.

- Ну, я точно не ручаюсь, - смутился Кавбух. - Может, девяносто, но не меньше восьмидесяти.

- Не девяносто, а тридцать, - твердо сказал Лаврененко. - Надо считать, один к трем. Потому что, во-первых, мы в обороне. Наступающий должен иметь трехкратное превосходство числом. А во-вторых - и это главное, - мы на родной земле. Тут каждый кустик за нас. Понял, как надо врага считать?

- Да его, может, и совсем не надо считать, - хитровато сказал Кавбух. - Пускай Гитлер считает-недосчитывается или этот Гурдиян.

- Гудериан, - поправил, смеясь, Игорь.

- А все равно - у них, у фашистов, все на "ге": Гитлер, Геббельс, Геринг, Гиммлер, Гесс, вот и этот Гурдиян, - ответил Кавбух.

- Ты прав, Добрыня Никитич, чего-чего, а "ге" у них навалом, - сказал Игорь.

- У нас в деревне учитель был Адольф Гумно, - по какой-то странной ассоциации вспомнил Кавбух. - Сменил. На законном основании поменял имя, Александром стал называться.

- А фамилию так и оставил - Гумно? - улыбнулся Игорь.

- Фамилию оставил. А что в ней такого, чтоб менять? - удивился Кавбух.

- Лейтенант Макаров, почему задерживаетесь? - послышался из кустов властный голос капитана.

- Уходим, - ответил Игорь и энергично протянул Лаврененко руку: - Ну, Митя, держись. Бей наверняка. Первым снарядом сбрасывай гусеницу, а вторым сверли подставленный бок.

- Постараемся одним снарядом сверлить два танка, - заулыбался Лаврененко, крепко пожимая Макарову руку.

- Ну, ребята, а вы идите к своим, - обратился Игорь к пограничникам, - Найдете. Спасибо вам, и будьте живы.

Лейтенант Макаров по рации связался с капитаном Гусевым и получил приказ засесть в засаду в небольшом кустарнике. Это была узкая полоска кустов, тянущаяся метров на двести вдоль неглубокой балки с юго-востока на северо-запад по диагонали к фронту. Зеленая, а вернее, уже золотисто-багряная полоска кустов не была сплошной - она в нескольких местах обрывалась. Свои танк Игорь поставил -впереди, Кавбуху приказал замаскироваться на противоположном конце, уступом назад. Нельзя сказать, что их позиция была достаточно удобной для засады: полоска кустов довольно жиденькая и не сплошная, а по обе стороны ее - открытое, изрезанное неглубокими балками и впадинами поле. До соседа справа - лейтенанта Лаврененко - добрых два километра, а левый фланг открыт гудериановским танкам.

Яркими, золотистыми флагами полыхали молодые клены. Широкий кленовый лист устилал землю, падал на башню и на гусеницы танка, и Макаров приказал экипажу набросать багряно-золотистых веток на маскировочную сетку, под которой был укрыт танк.

Ждать пришлось недолго… Немецкие танки двигались развернутым порядком. Они держались несколько правее той позиции, которую занимал Макаров, их острие, как казалось Игорю, было нацелено на рощицу, где засели в засаде Дмитрий Лаврененко и его товарищи.

Игорь стоял на башне танка. Золотисто-желтые листья рябины и кроваво-спелые гроздья ягод сквозь маскировочную сетку касались его шлема. Танки врага шли по стерне, освещенные низким, слабо греющим солнцем, и их шахматный строй был хорошо виден с пригорка, на котором стоял танк Макарова. А позади, где проходил передний край нашей обороны, медленно, но неотвратимо поднималась огромная туча. Она затянула почти полнеба. Освещенная солнцем, иссиня-аспидная, тяжелая, она казалась зловещим знамением. Быть может, в другой раз, в мирной время, где-нибудь на загородной прогулке или даже на занятиях на танкодроме, такая туча вызвала бы в Игоре Макарове своей зловещей величавостью, необычными формами и красками какие-то эмоции. Сейчас же, глядя на нее, он подумал лишь об одном: как медленно она надвигается. Быстрей бы, быстрей закрыла б весь небосвод плотным и низким пологом, чтоб не могли летать самолеты. Но, как назло, именно в этот момент, когда он подумал о самолетах, стая "юнкерсов", обгоняя свои же танки, пронеслась над Лаврененковой рощицей - так теперь Макаров называл рощу, где сидел в засаде Дмитрий Лаврененко, - и сбросила бомбы где-то дальше, южнее рощи, ближе к Мценску, на позиции пехоты.

А танки врага шли без остановки, и гул их нарастал с каждой минутой, но по всему было видно, что своим правым крылом они не заденут балку и узкую полоску кустов, в которой поджидал неприятеля взвод лейтенанта Макарова. И Игорь с досадой подумал, что неудачно выбрал позицию, оторвавшись от своих на столь значительное расстояние. И не чувство одиночества мучило его, а то, что враг пройдет мимо, стороной, навалится всей своей массой на Лаврененкову рощу, а он, Макаров, может оказаться вне игры либо вступить в бой в невыгодных для себя условиях. Конечно же он вступит в бой, ударит врагу во фланг, выскочив на открытое поле, но это уже будет далеко не равная схватка. Ведь полковник Катуков, говоря о тактике подвижной обороны, ставил перед своими танкистами совершенно ясную и четкую задачу: бить врага из засад, наносить молниеносные, но чувствительные удары и, не давая себя втянуть в затяжное сражение с численно превосходящим врагом, быстро отходить на новые скрытые позиции для новых ударов из засад.

Но что это? Игорь видит, что танковая армада отклоняется вправо; теперь острие ее вонзится не в Лаврененкову рощу, а пройдет по открытому полю между рощей и балкой. По телу пробегает тревожная дрожь, напрягаются каждый мускул, каждый нерв. Игорь охвачен азартом предстоящего сражения. Он насчитал не менее полсотни машин, за которыми следом идут бронетранспортеры и грузовики с солдатами. Решает: несколько прицельных выстрелов - и затем сразу отходить, прикрываясь полосой кустарника. А что там, на небольшой высотке, где кончаются кусты, он не знает. Может, линия обороны нашей пехоты. А может, и пустота, открытый фланг, и он двумя своими танками должен прикрыть его. Ведь за спиной - Мценск, маленький русский городишко, о котором он впервые услыхал, читая Лескова. Полковник Катуков объявил танкистам приказ товарища Сталина: дальше Мценска немцев не пускать. А это значит, что от подвижной обороны надо переходить к жесткой, зарыться в землю и стать неприступной скалой перед танками Гудериана. Но скалы почему-то не получалось, лейтенант Макаров вот уже который месяц задает себе этот вопрос - почему мы продолжаем отступать? - и не находит ответа.

В стороне рощи послышались выстрелы, и Макаров понял: Дмитрий Лаврененко вступил в бой. А вон и первые результаты сражения: на подступах к роще дымятся два фашистских танка. Но другие идут, не сбавляя темпа, с тупым упрямством; их движение кажется каким-то неотвратимым, как лава извергнувшегося вулкана.

Быстро убрали маскировочную сетку, и Макаров захлопнул люк. Головные немецкие танки уже прошли мимо машины Игоря, и наводчик сопровождал их медленным движением ствола пушки - все ждал команды. Но ее не было. Макаров медлил - далековато. Он хотел бить наверняка. Как опытный охотник с терпеливым хладнокровием поджидает своего зверя, так ждал лейтенант Макаров, не отвечая на встревоженно-недоуменный вопрос наводчика. И дождался. Самый фланговый танк направился к балке. Он шел прямо на кусты, в которых притаился танк Макарова, шел стремительно, уверенно и, когда их разделяла какая-нибудь сотня метров, вдруг резко притормозил, стальной хобот его пушки описал в воздухе дугу. "Обнаружили", - решил Игорь и подал команду, которую так напряженно ждал весь экипаж. Фашистский танк был поражен с первого снаряда, но шедший следом за ним открыл огонь по танку Макарова. Началась дуэль. Расстояние между противниками метров четыреста. Сходиться они не решались, стреляли с места, выставив навстречу друг другу толстую лобовую броню. Экипаж Макарова ощутил два сильных толчка, что означало два попадания в башню. Несколько вражеских снарядов пролетело мимо. А фашист казался неуязвимым. Макаров нервничал, приказывал наводчику целиться в гусеницу. Но не так просто попасть в гусеницу с такого расстояния. Он увлекся дуэлью, посылая во врага снаряд за снарядом. Он не знал, что гусеница у его противника давно сорвана, и теперь танк прикован к земле, как не знал и того, что один из головных немецких танков повернул назад и заходит ему с тыла.

Удар в спину - самый коварный и страшный удар, как правило, с роковым исходом. Так и случилось на этот раз. Посланный фашистом снаряд продырявил тридцатьчетверку лейтенанта Макарова.

Очнулся Игорь возле танка Кавбуха. Очнулся от холода и острой боли и не сразу сообразил, где он и что с ним. Он лежал на спине и, когда открыл глаза, увидал над собой кусок тяжелого, мрачного неба и башню танка. И хотя это тоже была тридцатьчетверка, но по каким-то лишь танкистам известным приметам, самым неуловимым для постороннего глаза, Игорь понял, что перед ним не его, командирский, а другой танк. Усилием воли он напряг память, пытаясь собраться с мыслями. В это время грохнула пушка танка. Игорь вздрогнул и, как солдат по команде "Подъем!", попытался встать, но резкая боль в ноге остановила его. И в это время он услышал голос своего механика-водителя, новенького, который был в его взводе всего второй день, щупленького, неказистого на вид паренька:

- Лежите, товарищ лейтенант. Это старший сержант Кавбух фрица угощает.

Шутка механика-водителя показалась Игорю неуместной. Ему хотелось задать сразу дюжину разных вопросов, но он спросил о том, что, по его мнению, было главным:

- Где наш танк?

- Сгорел, товарищ лейтенант. Усманов и Голубев - убиты. - Усманов был наводчиком, Голубев заряжающим. - А вас контузило. Вы были без сознания… И нога у вас… ранена.

Игорь не видел говорящего, он только слышал его голос, тихий, мягкий и шепелявый. Он ощупал свою ногу. Штанина выше колена была разрезана, под ней бинты. Ранен, контужен, танк сгорел, двое из экипажа убиты. Как это все случилось? Когда? Сколько времени прошло? Игорь прислушался. Где-то вдали шел бой, судя по грохоту взрывов и отчаянной, взахлеб, скороговорке пулеметов, - жаркий, жестокий бой. Потом выстрел невдалеке - и в ту же секунду свист снаряда совсем рядом, над головой.

- Это откуда? - встревоженно спросил Игорь.

- Фриц. Из танка. По нашему танку лупит. Сейчас старший сержант ему ответит.

И опять в голосе механика-водителя послышалась какая-то неуместная беспечность, обыденность, неестественная для данных обстоятельств.

- Подойди сюда, помоги мне встать, - позвал он механика-водителя.

Тот подошел и встал, прислонясь спиной к танку. Все лицо его было забинтовано, оставлены только три отверстия - для глаз и рта. В руках он держал вынутый из кобуры пистолет и гранату.

- Что с тобой? - спросил пораженный Макаров.

- Обгорел малость. Лицо вот повредил, - был спокойный ответ.

- А я как тут очутился?

- Я вас доставил. На себе донес.

- Как же ты донес? - Он хотел сказать "такой слабачок", но сказал: - Я ведь тяжелый.

- Нести ничего, не тяжело. Трудней было из танка вас вытащить.

Опять грохнула пушка, и потом вслед за ней длинная пулеметная очередь из танка.

- Где немцы? Кавбух где? Да помоги же мне встать, - приказал Игорь, и в голосе его уже звучали властные нотки.

- Сейчас я старшего сержанта кликну.

Он постучал пистолетом по броне, и тотчас же из танка появился Добрыня. Вид у него был угрюмый и злой, в глазах решительность и ожесточение, которого прежде Макаров не замечал.

- Очнулся? Ну, значит, будем жить, командир, если сумеем отсюда выбраться, - сказал Кавбух, опасливо выглядывая из-за танка туда, куда была направлена пушка.

Уже без посторонней помощи Игорь поднялся на локтях и сел, ощупывая раненую ногу.

- Болит? - спросил Добрыня.

Вместо ответа Игорь сказал:

- Доложи обстановку.

- Обстановка такая: куда ни кинь - везде клин, - мрачно ответил Добрыня и присел на землю рядом с Игорем. - Вы были без памяти. Вон Кирюха вас из клыков у смерти вытащил. - Он кивнул на механика-водителя. - Если б не Кирюха… - Он не закончил фразу, вздохнул.

"Значит, новенького Кириллом звать", - мысленно повторил и взглянул на своего спасителя виновато и благодарно. И чтоб скрыть это смешанное чувство признательности, неловкости и угрызения совести, спросил Кавбуха:

- Где немцы?

- Главные силы ушли на Мценск, так что мы оказались у них в тылу. Но это еще полбеды. Беда в том, что мы двигаться не можем. Обезножели.

- Что случилось?

- Аккумуляторы полетели. Намертво, - сказал как отрубил Добрыня.

- А не пытались снять с моего танка?

Горькая гримаса исказила темное, измазанное копотью, грязью и соляркой лицо Добрыни.

- Там все внутренности сгорели. Одна коробка осталась.

Над ними снова пролетел снаряд, совсем невдалеке в кустах разорвался.

- Откуда это? - спросил Игорь.

- Да все "кум" никак не угомонится, - ответил Добрыня. - В гости идти побаивается, издали гостинцы шлет. А мы и отблагодарить как следует не можем: снаряды у нас кончаются. - Он встал и, хоронясь за танк, стал смотреть в сторону противника.

- Весь боекомплект? - встрепенулся Игорь.

- Так времени сколько прошло. Им тоже досталось. Вон они, наши крестники. - Добрыня кивнул в поле. - Стоят, голубчики, молчком. И уже не вякнут.

- Помогите мне, Кирилл, - попросил Игорь.

Ему помогли подняться. Опираясь на одну ногу и на плечо подхватившего его Добрыня, Игорь подошел к танку, навалился на радиатор, всматриваясь в открытое поле. Он увидел совсем невдалеке три немецких танка. Они стояли на значительном расстоянии друг от друга, как бы образуя полукруг; два из них тупо глядели в эту сторону стволами пушек, не проявляя ни малейших признаков жизни. Третий, самый ближайший, стоял задом, из разверзнутого, искореженного радиатора еще дымилась тонкая струя.

- Эти что - мертвецы? - спросил Игорь, кивая в сторону танков.

- Покойнички, - подтвердил Добрыня. - Вот тот, левофланговый, вас подсадил. А потом мы его. Отлично горел. До сих пор еще смердит.

- А "кум"?

- "Кум" далеко. Вон на краю балки, почти у среза кустов.

Теперь и Игорь рассмотрел вдалеке четвертый немецкий танк. Проговорил негромко:

- Так это, кажись, тот самый, мой крестник. Мы с ним состязались. А где-то недалеко от него, левее, не видно из-за кустов, должен быть самый первый, который с первого выстрела просверлили. А второй, выходит, все еще жив?

По кустам, запыхавшись, бежал заряжающий второго танка, которого Добрыня посылал разведать южный край балки. Взволнованно доложил:

- Товарищ командир… - но, увидев Макарова, запнулся и уже к нему: - Товарищ лейтенант, там немцы. Сюда идут. По кустам.

- Много? - быстро спросил Игорь.

- Точно невозможно определить - в кустах.

- А приблизительно? Два, двадцать или двести?

- Я видел человек десять, - смутился боец.

- Где десять, там и сто, - мрачно сказал Добрыня и посмотрел на Игоря преданно-спокойным взглядом. - У нас, товарищ командир, для пехоты есть несколько картечных снарядов, да и патроны - почти полный боекомплект. Будем отбиваться. А вот ежели кум со своей родней пожалует, тогда песню про "Варяга" запоем.

- Пограничники в первый день войны, когда шли в смертельную атаку, пели "Интернационал", - отчеканил Игорь. - Я видел этих ребят на границе и сегодня видел, как лейтенант Гришин - запомни его фамилию - за несколько минут до своей гибели сбил "юнкерс" из противотанкового ружья.

Почему он вспомнил сейчас этого лейтенанта? Может, вдруг почувствовал свой долг перед его памятью, священную обязанность отплатить врагу. Он сейчас пожалел, что отпустил тех двоих оставшихся в живых пограничников, свой "десант", как назвал их Дмитрий Лаврененко. Как бы они сейчас пригодились, именно сейчас, когда по узкой гряде кустарника к ним крадется отряд врага. И еще ему захотелось пойти к своему сгоревшему танку и собственными глазами увидеть все, что с ним сталось, убедиться, что наводчик и заряжающий убиты и сгорели в танке, что все произошло именно так, как доложил ему этот маленький, щупленький Кирилл, его спаситель, которого он при первой встрече не то что невзлюбил, а принял с холодком, и теперь не мог избавиться от досадного чувства неловкости и стыда. Он посмотрел на Кавбуха долгим, пристальным взглядом и вдруг увидел в Добрыне нечто новое, чего раньше не было или не замечалось: спокойствие, хладнокровие и презрение к опасности. И еще - уверенность и ответственность хозяина. Мелькнула мысль: таким Добрыню сделали последние часы боя, когда он, Игорь Макаров, лежал контуженый, без сознания. Но эту мысль оборвало непреодолимое желание пойти к своему танку, хотя он и понимал, что это невозможно: во-первых, раненный в ногу, он не может идти, боль по-прежнему не утихала, очевидно, задета кость, и, во-вторых, там, возле его танка, теперь немцы. И тогда он с какой-то жестокой злостью и от физической боли и оттого, что враг возле его танка, приказал:

- Давай, Добрыня Никитич, шрапнелью по кустам!

- А может, вы, товарищ лейтенант, в танк? - предложил Кавбух.

Игорь отрицательно замотал головой, и Добрыня понял: уговаривать бесполезно. Приказав двум танкистам оставаться здесь с лейтенантом, сам полез в танк и уже через несколько минут ударил по кустам шрапнелью. Пулемет пока молчал: Добрыня берег патроны. Отозвался и "кум", сразу тремя снарядами, по-прежнему не двигаясь с места. Один снаряд упал в нескольких шагах от танка, и Игорь слышал, как осколки клевали броню. Когда он говорил о пограничниках, которые в первый день войны умирали с пением "Интернационала", он думал о судьбе своего взвода и о том, что почти не было шансов на благополучный исход. Но не возможный трагический исход боя пугал Макарова - Игорь не был трусом, тревожило ранение, которое делало его беспомощным.

Случилось то, что должно было случиться: встреченные шрапнелью фашисты залегли и не решались двигаться вперед, на советский танк; обезноженный "кум" не спеша посылал снаряд за снарядом, но значительное расстояние не позволяло ему точно поразить танк, тем более лобовую броню. Вот тогда-то и появились еще три немецких танка. Только шли они с другой, противоположной стороны, от Мценска, где то ненадолго затихал, то снова гремел бой. Там действительно создалось тяжелое, критическое положение. Дивизия генерала Лемельзена, несмотря на урон, двумя колоннами продолжала наступать параллельно справа и слева от шоссе. Ее передовые танки вклинились в нашу оборону и потеснили стрелковые части генерала Лелюшенко, которые, понеся потери и опасаясь окружения при открытых флангах, вынуждены были отойти на южную окраину Мценска.

Лемельзен уже не считался с потерями: он заверил Гудериана, что дивизия сегодня войдет в Мценск. Не остановила танки Лемельзена и введенная генералом Лелюшенко в бой эскадрилья штурмовиков. Фашисты шли напролом, оставляя позади себя факелы горящих машин. За танками второго эшелона бежали автоматчики. Казалось, еще один решительный бросок - и немцы ворвутся в окопы. Тогда Лелюшенко ввел в бой свой последний резерв, на который возлагал надежды. Только накануне Ставка прислала в его распоряжение новое секретное оружие: два дивизиона реактивной артиллерии, то самое грозное оружие, которое впоследствии солдаты ласково назовут "катюшей". Что это за оружие, каковы его боевые качества, Лелюшенко не знал. Когда он спросил об этом по телефону начальника Генштаба, маршал Шапошников коротко ответил:

- Оружие сильное и очень эффективное. Но стреляет по площадям, и потому его лучше использовать против живой силы. - И потом тут же, без паузы, строго предупредил: - Смотрите, голубчик, используйте его умело. Держите непосредственно у себя. Головой за него отвечаете.

"По площадям, по живой силе - все это хорошо, - размышлял командир корпуса. - Но тут идут танки, они составляют основную и главную силу противника. Как они воспримут удар нового оружия? Впрочем, танки идут шахматным строем, рассредоточенно, на широкой площади, за ними - пехота". И Лелюшенко отдал приказ: "Огонь!"

Стреляли подивизионно. Сначала один дивизион дал залп, и в пасмурном предвечернем встревоженном небе, точно огненные акулы, оставляя в воздухе зловещий сверкающий след, пронеслись длинные сигарообразные снаряды и накрыли сжатое пшеничное поле, по которому шли фашистские танки и пехота. И когда ошеломленные танкисты Лемельзена в растерянности застопорили, а уцелевшие солдаты, обезумев и побросав оружие, повернули назад и в ужасе заметались по полю, дал залп второй дивизион "катюш". От прямого попадания торпедообразных снарядов загорелось несколько танков. В стане наступающих произошла заминка. Некоторые машины повернули обратно. Три из них и напоролись на стоящий в конце кустарника танк Кавбуха.

Игорь, разумеется, не знал о залпах нового советского оружия и был уверен, что немцы решили побыстрее разделаться с оказавшейся в их тылу тридцатьчетверкой. Он видел, как со стороны Орла, поддерживаемая огнем танка, который Добрыня называет кумом, по узкой гряде кустарника пробирается пехота врага, а сзади, от Мценска, по открытому полю сюда же идут три вражеских танка. А он, раненный, не может двигаться. Да к тому же кончаются снаряды.

Добрыня продолжает методически прочесывать шрапнелью кусты. А Кирилл, маленький, с забинтованным обгоревшим лицом, Кирилл сумел первым увидеть опасность с тыла и доложить голосом, полным тревоги и уныния:

- Товарищ лейтенант, там танки, смотрите, три танка! Немцы. Сюда идут!

И хотя до танков было еще далеко, танкистам не стоило труда определить, чьи они - свои или чужие.

Не было времени на размышления, но в такие критические минуты, когда ясно видишь, что выхода нет, мысль начинает работать с удесятеренной быстротой, энергия, воля, ум направлены на одно: принять такое решение и совершить такое действие, которое даже самый пристрастный судья потом сочтет единственно возможным и самым разумным. Разные люди по-разному ведут себя в острых, критических обстоятельствах. Одни теряют самообладание и помимо своего желания отдают себя во власть стихии, другие с холодным рассудком и спокойствием принимают ее удары. Игорь Макаров принадлежал к числу последних.

- Позовите ко мне Кавбуха, - приказал он Кириллу негромким и ровным голосом. Лицо его было сосредоточенным, и на круглом блестящем лбу пролегли две глубокие борозды. Когда появился Добрыня, Игорь кивнул в сторону танков: - Видишь?

Добрыня долго смотрел из-за кустов в серое поле, где, как тараканы, ползли три танка, затем произнес с тихой досадой:

- У нас всего четыре бронебойных снаряда. Маловато. Хотя б штук шесть на худой конец. - И глубоко вздохнул. Прибавил после паузы: - Интересно б знать, видят они нас или идут просто так, в кусты по нужде.

- Позовите своего механика, - приказал Игорь вместо ответа.

И Кавбух как-то вяло крикнул в люк:

- Зимин, вылазь.

Когда все были в сборе, Игорь заговорил неторопливо, сдержанно, но голос его был натянут, он не мог скрыть внутреннего волнения:

- Обстановка, сами видите, - хуже некуда. Но мы сделали все, что могли. Да что об этом. - Он махнул рукой, поморщился и затем почему-то вдруг посмотрел на хмурое небо; оно висело низко темной громадой - казалось, вот-вот упадет на землю, придавит ее своей тяжестью. Сказал: - Пойдет дождь. Вы еще сможете приблизиться к своим. Скоро вечер, ночь. Приказываю всем вам пробиваться к своим. Любыми путями. Командует группой старший сержант Кавбух. Я остаюсь в танке.

Его решение озадачило подчиненных. Кавбух посмотрел в лицо командира, сурово и решительно сказал:

- Мы не можем оставить вас одного! Нельзя так, командир.

- Повторите приказ, старший сержант! - Серые глаза Игоря потемнели, что-то настойчивое и ожесточенное сверкнуло в них.

Кавбух молчал. Тогда неожиданно для всех заговорил Кирилл:

- Разрешите мне с вами остаться, товарищ лейтенант. Я буду заряжающим. А в случае чего - я помогу. Вы же знаете, я везучий. - Он говорил торопливо, умоляюще.

Тогда Кавбух сказал негромко и проникновенно:

- Пусть останется Кирюха, товарищ командир. Разрешите ему, если не хотите, чтоб я с вами оставался.

А вражеские танки все ближе и ближе, и курс они держат прямо на гряду кустов, и нет времени для дискуссий и долгих раздумий. Да, собственно, какие могут быть дискуссии? Командир решает и приказывает. Приказы надо выполнять. Игорь колеблется. А Кирилл снова умоляюще, как капризный ребенок:

- Разрешите, товарищ лейтенант?

И лейтенант разрешил. Он подозвал к себе Кавбуха, протянул руку, нежно посмотрел в глаза:

- Ну, Добрыня Никитич, прощай. Жив будешь - напиши моим в Москву. Адрес ты знаешь. А доведется побывать в столице - зайди, расскажи, как мы били фашистов. О конце особенно не распространяйся, не нагнетай.

Обнялись, расцеловались по-мужски и по-солдатски. Ничего не сказал Добрыня в ответ, лишь по глазам своим рукой провел да Кирилла по плечу похлопал. Потом и другие товарищи простились с лейтенантом и Кириллом, сочувственно и с какой-то стеснительностью, совестливой неловкостью смотрели им в глаза короткими, скользящими взглядами, словно были в чем-то виноваты, совсем не думая о том, что шансы остаться в живых у всех у них равны.

И вот они вдвоем в танке, который не может двигаться. У них девять снарядов: четыре бронебойных - это для стрельбы по танкам и пять шрапнельных - для пехоты. Есть еще патроны для пулемета, но придется ли их использовать? Ведь главная опасность - танки. А их ни шрапнелью, ни пулей не возьмешь. Кирилл напоминает:

- Вы обещали старшему сержанту еще раз прочесать рощу.

- Да, обещал.

Макаров шрапнелью бьет по кустам, откуда пыталась наступать пехота врага. Сразу три снаряда. Пусть знают наших. Затем разворачивает башню на сто восемьдесят градусов и берет на прицел головной танк. Он ждет, у него достаточно терпения и выдержки: пусть подойдут поближе. Бить только наверняка - ведь на три танка всего четыре снаряда. Он помнит об этом. Помнит и свою уязвимость: к этим идущим на него танкам он стоит задом. От первого же попадания танк загорится. А враги идут, выставив вперед толстую лобовую сталь. Идут смело и беспечно. Кажется, ничего не подозревают. Игорь целится в гусеницу.

Выстрел!

Немец разворачивается на одной гусенице. Игорь спешит воспользоваться случаем: второй выстрел - и танк горит. Идущие за ним останавливаются. Видно, не ожидали встречи с советским танком. Делают по одному выстрелу просто по кустам: должно быть, еще не обнаружили хорошо замаскированный танк Добрыни. Игорь ждет. Ждут и фашисты. Выпустив по кустарнику по три снаряда, они стоят в нерешительности, не зная, что предпринять.

Неожиданно Игорь пожалел, что не отправил с Добрыней последнего письма к родным. Прощального письма. Спрашивает Кирилла:

- У тебя есть родные?

- Есть. Отец, мать, две сестры. Замужние. Я самый младший.

- Где они?

- В Ростове. Ростов Великий знаете? На берегу озера Неро. Наш город славится колоколами и луком. Церквей у нас много и лук хороший.

- И невеста у тебя небось есть? - почему-то интересуется Игорь. У Игоря нет ни жены, ни невесты.

Кирилл молчит. Затем после паузы спрашивает:

- А почему они не стреляют в нас? И не наступают?

Теперь Игорь какое-то время молчит и затем вместо ответа спрашивает:

- Скажи, Кирилл, страшно умирать? Боишься?

Спросил и тотчас же пожалел: к чему этот вопрос, совершенно неуместный здесь. Но Кирилл ответил:

- А что поделаешь, на то и война…

Игорь сразу вспоминает погибших в его танке наводчика и заряжающего. Но мысль его прерывает взрыв снаряда - совсем рядом. За ним второй, третий, четвертый. Это стреляют два танка: значит, обнаружили. Игорь решает пока не отвечать на их огонь.

И вдруг резкий удар и взрыв. Снаряд угодил в мотор. Резкий запах ударил в нос.

- Горим! - закричал Кирилл.

- Давай выбираться, помоги мне, - скомандовал Игорь. Через минуту они были уже в кустах. Кирилл не оставлял Игоря. Опираясь на плечо механика-водителя, Игорь заковылял на противоположную сторону кустов.

Неожиданно до них донесся гул моторов. Он шел с юго-востока, характерный гул танков. И чем ближе и сильней доносился этот гул, тем ярче и четче слышались в нем знакомые звуки. Они затаились, прислушались. Стрельбы не было, но моторы гудели и приближались. Теперь уже ясно было, что танки идут по гряде кустов. Они залегли, притаились в орешнике, с которого уже падал лист. Игорь вынул из кобуры пистолет, загнал патрон в патронник. Нет, живым он не дастся, пусть не рассчитывают. Уже слышен треск сучков и деревцев под гусеницами. А вон показалась и башня со стволом, а за башней солдаты. Он смотрит и не верит глазам. Да это ж тридцатьчетверка. Одна, за ней другая. А на ней - Добрыня Кавбух.

- Добрыня! - кричит Игорь и, хватаясь за куст, пытается подняться.

Кирилл подхватывает лейтенанта и не может сдержать восторга:

- Наши!.. Наши!.. - Но голос пропал, еле слышен.

Танк останавливается прямо возле них, Добрыня соскакивает на землю первым. Затем открывается люк и выходит Александр Бурда. Усталое, исхудавшее, заросшее щетиной, вымазанное соляркой лицо его улыбается.

- Макаров! Жив? - Бурда обнимает Игоря. Он, как всегда, полон энергии, этот неутомимый крепыш.

- Саша, дорогой, Александр Федорович… - взволнованно говорит Игорь, не выпуская руки старшего лейтенанта. - Я-то жив, а вот вас мы уже похоронили, думали - все. И комбриг уже, говорят, потерял всякую надежду.

- Ну, значит, будем долго жить, - широко улыбаясь, говорит неунывающий, лихой Бурда.

- Это уж точно, есть такая примета, - подтверждает Кавбух.

Но лицо Бурды вдруг становится строгим, он смотрит настороженно вперед, в сторону Мценска. Говорит:

- Надо спешить. Мы ударим им в тыл. - И быстро отдает распоряжение: - Раненого лейтенанта Макарова - в танк, остальным бойцам его взвода - на танки, на броню.

И ударили внезапно по немцам с тыла, да так ударили, что удар их вместе с залпами "катюш" решил исход боя 6 октября 1941 года.

Еще 12 сентября начальник генерального штаба сухопутных войск генерал-полковник Гальдер записал в своем дневнике: "Русский танк Т-34 (25 тонн) весьма хорош и быстроходен. К сожалению, не захвачено ни одного пригодного образца этого танка". А через тридцать лет Дмитрий Данилович Лелюшенко, уже генерал армии и дважды Герой Советского Союза, в своих мемуарах напишет:

"В самый тяжелый момент в тылу наступающих немецких танков внезапно появились наши тридцатьчетверки и стали в упор расстреливать фашистские машины. В боевых порядках врага началось смятение. Откуда это своевременное, подкрепление? Выручил нас… Александр Бурда. Он со своей боевой ротой вышел-таки из вражеского тыла, повел машины прямо на гул сражения и дерзко ударил по боевым порядкам и штабу 4-й немецкой танковой дивизии. Атака подразделения Бурды была ошеломляющей. Фашисты, по-видимому, решили, что их окружают, и стали отступать. Воспользовавшись этим, части корпуса перешли в контратаку пехотой с фронта, танками с флангов".

Гудериан в своих "Воспоминаниях солдата", тоже после войны, записал: "6 октября… южнее Мценска 4-я танковая дивизия была атакована русскими танками, и ей пришлось пережить тяжелый момент. Впервые проявилось в резкой форме превосходство русских танков Т-34. Дивизия понесла значительные потери. Намеченное быстрое наступление на Тулу пришлось пока отложить".

ГЛАВА ШЕСТАЯ

В ночь на одиннадцатое октября в районе Можайска выпал снег на еще убранные зеленью, золотом и багрянцем леса и рощи, на изумрудные поляны, запорошил противотанковые рвы, блиндажи и окопы, созданные руками москвичей, посеребрил сосны и ели. Снег пролежал недолго, до полудня, когда заголубело очистившееся от туч небо и солнце как-то легко, безо всяких усилий слизнуло тонкую белую пелену, от которой на деревьях и траве остался росный след. А двенадцатого октября в семь часов утра только что выглянувшее из-за леса солнце бросило на Бородинское поле щедрую горсть багряных лучей, и все вокруг засверкало, заискрилось, заиграло несказанным блеском очарования той неповторимой золотой поры, когда увядающая природа перед долгим зимним сном наряжается в самые яркие, броские, ослепительные одежды.

Золотая осень везде хороша, и каждый край имеет свои неповторимые прелести, свои картины и краски. И даже выжженная солнцем степь находит в ясные осенние дни чем удивить и порадовать глаз человеческий, не говоря уже о богатырских осенних симфониях Урала, Сибири и Дальнего Востока, о бесценных акварелях Белоруссии, Карелии и Подмосковья. Но нет на свете такой золотой осени, какая бывает на Бородинском поле, единственной в своем роде, ни с чем не сравнимой…

Так думал Глеб Макаров в это свежее, ясное утро, стоя на высоком холме, где когда-то в день Бородинского сражения находился командный пункт Наполеона.

Ночью противотанковый артиллерийский полк майора Макарова занял боевые позиции в районе деревни Шевардино. Боевую задачу Макарову ставил лично начальник артиллерии Западного фронта генерал-майор Говоров, тот самый профессор, лекции которого Глеб слушал в артиллерийской академии. Немногословный, подтянутый, суховатый, даже угрюмый на вид артиллерийский генерал кратко изложил командиру полка обстановку. С запада к Москве рвались несколько танковых групп и полевых армий фашистов. На можайском направлении наступал мотострелковый корпус. Перед ними вели оборону две наши танковые бригады, обе сильно обескровленные. Можайское направление будет оборонять пятая армия, в состав которой и войдет полк Глеба Макарова, Командует пятой армией генерал-майор Лелюшенко. Армия находится в стадии формирования. Сам командир только сегодня прибыл из-под Мценска. Где он в настоящее время и где его штаб, если таковой уже сформирован, генерал Говоров не знает. Одним словом, командир полка должен сам найти своего командарма.

Перед рассветом Глеб побывал во всех дивизионах, осмотрел позиции. Свой командный пункт он расположил на восточной окраине деревни Шевардино, в золотой пучине старых тополей, а НП - здесь, на холме Наполеона, у серого обелиска, увенчанного бронзовым одноглавым орлом. Орел распростер крылья и устремил свой хищный клюв на восток, в сторону Москвы, намереваясь взлететь, но его бронзовые когти крепко прикованы к серому граниту, под которым вот уже сто тридцать лет покоится прах французских солдат, нашедших свой бесславный конец на Бородинском поле. Найдут ли себе здесь могилу фашистские завоеватели, так легкомысленно пренебрегшие уроками истории?

Задумчиво-взволнованный взгляд Глеба Макарова устремлен на восток, где из-за огромного круглого купола церкви Спасо-Бородинского монастыря поднималось солнце. Отсюда, с высоты холма, виден лишь верх большого красного здания. Там, возле монастыря, - знаменитые Багратионовы флеши. Мимо них полк Макарова прошел сегодня светлой лунной ночью, и начальник штаба полка, стоя на возвышенности, окруженной глубоким рвом, предложил тогда Макарову:

- Глеб Трофимович, а ведь позиция для батареи - лучше и не надо. Для прямой наводки по танкам в самый раз будет. Да на флешах целый дивизион можно разместить. Я предлагаю…

- Нет, - решительно замотал тогда головой Макаров. - Тут, очевидно, будет артиллерия второго эшелона. А мы пойдем вперед, на Шевардино. Вы были когда-нибудь на Бородинском поле? Нет? А я бывал.

И полк двинулся дальше на запад. Потом и начальник штаба согласился, что Шевардинская позиция удобней Багратионовской, потому как рядом с флешами - монастырь - слишком заметный ориентир для авиации и артиллерии врага.

Глеб смотрел на золотые купы березовых рощ, на еще зеленеющий кустарник ольхи, на изумрудные ложбины, и вдруг слух его уловил в тихом прозрачном воздухе гул далекого боя. Он не сразу определил направление гула, но инстинктивно обернулся на запад. Перед ним метрах в трехстах был такой же холм, увенчанный памятником, - знаменитый Шевардинский редут. Как и в те далекие времена августа 1812 года, теперь там расположилась батарея. И открытый простор, какой-то прозрачно-звонкий, искристый, убегающий к таинственным опушкам дальних рощ, и эти бесчисленные памятники, разбросанные на большом пространстве, ощущение истории и современности навевали сложные мятежные думы, от которых Глеб испытывал грустную радость. Сразу обнаружился источник гула: справа, со стороны села Бородино, на запад шла эскадрилья наших бомбардировщиков.

На Бородинском поле начинался новый день. Из окрестных деревень выходили тысячи людей с лопатами, пилами и топорами - местные жители и москвичи, чтобы продолжать еще не завершенные работы по сооружению оборонительных рубежей. Надо было поторапливаться, потому что спешили от Вязьмы к Можайску фашистские танки и пехота, спешили до первых морозов победным маршем пройти по Красной площади и уютно расположиться в московских квартирах.

Глеб быстро сошел с холма и широко зашагал к Шевардинскому редуту. На высокой площадке возле обелиска, зажатого двумя мортирами, стоял в окружении группы бойцов и командиров комиссар полка Александр Владимирович Гоголев. Бледнокожее худощавое лицо было постоянно строгим, а в синих внимательных глазах светились незаурядный ум и доброта.

- Посмотри, Глеб Трофимович, - обратился Гоголев к командиру полка, - история повторяется: здесь в двенадцатом году стояла батарейная рота. Теперь стоит наша батарея.

Глеб посмотрел на древние мортиры, на обелиск и прочитал вслух:

- "Славному своему предку батарейной № 12 роте лейб-гвардии 3-я артиллерийская бригада".

- Тут вот еще надпись, - кивнул командир дивизиона капитан Князев на другую сторону обелиска.

Глеб сделал два шага и теперь уже прочитал молча, про себя: "Умер от ран капитан Можарок. Убиты 22 нижних чина". Не говоря ни слова, он повернулся лицом на запад, откуда должен появиться враг, и пристально всматривался в лесные дали, перелески и поля, что искрились за ветхими крышами деревни Шевардино. Это по правую руку. А прямо в одном километре начинался лес. Отсюда, от Шевардинского редута, до опушки - чистое поле. По нему пойдут фашистские танки и пехота, и здесь, на этом километре открытого поля, они найдут себе могилу от шквального огня артиллеристов. И, словно угадав мысли командира полка, Гоголев сказал с плохо скрытой горечью, глядя несколько левее, где от железной дороги кустарник приближался к редуту на расстояние каких-нибудь ста пятидесяти - двухсот метров:

- Они пойдут здесь, отсюда.

Глеб не ответил, только мельком взглянул влево, в сторону железной дороги, и подумал про себя: да, конечно, левый фланг наиболее опасен - там проходят магистральное шоссе и железная дорога, а фашисты предпочитают держаться дорог, тем более что после недавних дождей да вчерашнего снега по бездорожью не очень-то разбежишься на колесных машинах. Гоголев посмотрел на молчаливых бойцов и командиров, внимательно наблюдавших за командиром и комиссаром полка, и сказал с какой-то ярой убежденностью, как бы продолжая начатое:

- Они пойдут, но не пройдут. Здесь мы их остановим, на Бородинском поле. Отсюда мы не уйдем: умрем или победим. - Мягкое выразительное лицо его сделалось суровым.

Наступила торжественная тишина, не то царящее безмолвие, которое кажется извечным, навсегда установившимся, а именно торжественная сосредоточенность, ожидание чего-то еще. Тогда Глеб сказал, как бы продолжая мысль комиссара:

- Мы будем драться, не думая о смерти, как дрались наши предки - солдаты Кутузова.

- Лучше, отважней, в десять раз яростней, потому что мы - советские воины, защитники первого в мире государства рабочих и крестьян, - добавил Гоголев. - На нас с надеждой смотрит весь мир, все человечество. Нам нельзя не победить. Нельзя! Иначе - конец всему. Гибель цивилизации. Иначе - рабство… Рабство для всех.

Гоголев возбуждался, бледное лицо его порозовело. А на возвышенность редута поднимались все новые бойцы. Один сержант из тех старослужащих, которые прослужили в армии без малого шесть лет - увольнению в запас помешали освобождение западных земель Украины и Белоруссии, затем война с белофиннами, - неожиданно сказал, как бы про себя, но достаточно громко в натянутой тишине:

- Когда со станции сюда шли, видели памятник у дороги лейб-гвардии Литовскому полку и надпись на нем: "Славным предкам, сражавшимся на сем месте 26 августа 1812 года". А недалеко другой памятник, и тоже надпись: "Павшим предкам гвардии Литовского полка. 1812 - 1912". Выходит, потомки славным предкам только через сто лет памятник поставили.

- Ну и что? - спросил его рядом стоящий старшина.

- А ничего, - ответил сержант. - Я вот думаю: поставят ли нам благодарные потомки памятник со звездой?

- Не горюй, Федоткин, заслужишь - персональный поставят тебе, - весело ответил старшина, и эта безобидная шутка как-то сразу разрядила натянутость обстановки.

А когда возвращались на КП, решили, что сегодня днем оба, командир и комиссар, проведут в батареях беседы о нашествии Наполеона на Россию и о Бородинском сражении 1812 года.

Утро выдалось ясным, солнечным и тихим, но легкий морозец посеребрил траву, разбросал по лужам тонкие стекляшки льда, отпаял на ветках желтый лист, и еще до появления ветерка начался медленный, тихий листопад. Березы, осины и клены сбрасывали свой прощальный наряд не спеша, с тихой грустью, все еще не веря в скорый приход зимы, которая между тем уже стучалась в северные ворота Московии.

Вчера после бесед в батареях о Бородино, после проверки готовности полка к бою, после осмотра местности перед передним краем обороны полка, словом, после всех первостепенных и наиважнейших дел Глеб Макаров выбрал часок для себя, для личного, или, как он сам себе объяснял, для души. Оседлав свою серую в яблоках лошадь, в сопровождении ординарца, он решил проехать по Бородинскому полю. Шла третья неделя, как он ушел формировать артиллерийский полк, и с тех пор даже ни разу не позвонил в Москву, не справился о жене и дочери. А вдруг… Иногда в нем пробуждалась надежда, что они живы, они найдутся. Вспыхивала и тут же гасла, как спичка на ветру. Звонить в Москву он мог только Варе - в квартире родителей не было телефона, - но Варю не застанешь дома, она на трудфронте, где-то здесь, на Бородинском поле. Он подъезжал то к одной, то к другой группе работающий женщин, всматривался в лица в надежде встретить сестру и узнать, нет ли вестей о жене и дочурке. Вари не было.

Ночь прошла спокойно. На западе, в районе Гжатска, эхом гремела канонада. Там шли бои.

Утром Макаров и Гоголев сделали еще одну попытку связаться с командованием. На Бородинском поле было оживленнее вчерашнего. Кроме рабочих, занятых на строительстве оборонительных сооружений, появились пехотинцы, артиллеристы, связисты, минеры - занимали окопы и блиндажи.

Макаров и Гоголев ехали по разбитой дороге, запорошенной медными пятаками свежеопавших листьев и окаймленной старыми раскудрявыми березами, совсем не похожими на своих младших сестер, дочерей и внучек, стройных и гладкостволых, обитающих в густых рощах. Эти пышные, косматые, с растрепанными золотыми кудрями, в большинстве почему-то двустволые, одетые в узловатую, грубую бересту. Ехали в надежде найти штаб пятой армии и представиться начальству. Ехали рядышком, стремя в стремя; сзади на почтительной дистанции покачивались в седлах их ординарцы - худенький белобрысый трусоватый Чумаев и бесшабашный увалень Акулов. Молчали. Гоголев знал, что Макарова беспокоит судьба жены и дочери. И он всегда старался отвлечь командира от тягостных дум. Макаров понимал его. Он искренне уважал своего комиссара, который отличался благородством и внутренней чистотой.

- Вон в том доме, - сказал Гоголев, кивнув на белое здание, ярко выделявшееся на фоне красной громады монастыря, - Лев Толстой писал "Войну и мир".

- А там, на флешах, был смертельно ранен Багратион, - сообщил Глеб, щурясь от встречных лучей, осветивших его спокойный, чистый лоб. Он сделал значительную паузу, потом неожиданно и серьезно: - Послушай, Александр Владимирович, вот ты вчера сказал, что отсюда мы не уйдем, с Бородинского поля. Я с тобой согласен - уходить нам нельзя, будем стоять насмерть. А если они, фашисты, пройдут по нашим трупам? Что тогда?..

- Тогда? - Топкое лицо Гоголева, освещенное солнцем, озарилось, и Макаров заметил необычайный блеск его глаз. - Тогда фашистов остановят те, кто там, за нами, ближе к Москве, у Можайска, за Можайском. Но остановят. Вся страна, весь народ на ногах - вон посмотри.

Гоголев кивнул на группу женщин, роющих блиндаж недалеко от дороги. Глебу показалось, что среди них Варя, и он направил туда лошадь, подъехали, поздоровались. Нет, он обознался, то была не Варя. На всякий случай спросил:

- Откуда вы?

- Москвичи, - ответила молодая, бойкая.

- А конкретно какая организация? Или учреждение.

- Разные тут: "Трехгорка", "Серп и Молот", артисты. А вам кого надо?

Глеб ответил тихой дружеской улыбкой и тронул лошадь. Навстречу по дороге на Шевардино от Семеновского шла стрелковая рота. Глеб подозвал командира, спросил:

- Какой армии?

- Тридцать второй стрелковой дивизии, - ответил старший лейтенант с какой-то подчеркнутой гордостью.

- А штаб пятой армии не знаете где? - спросил Гоголев.

Лейтенант взглянул подозрительно на комиссара, пожал плечами и собрался уходить. Но все же сказал:

- Спросите у комдива полковника Полосухина. Он сейчас там, на батарее Раевского.

Командир и комиссар молча переглянулись. Потом, погодя немного, Гоголев сказал:

- Послушай, Глеб Трофимович, ты чувствуешь, как это звучит: "На батарее Раевского"!.. А мы с тобой едем с Шевардинского редута мимо флешей Багратиона. И здесь будет бой. Смертный бой. Может, завтра. За Москву, за Отечество! И если наши предки, стоя здесь насмерть, говорили: "За Россию!..", то мы с тобой говорим: "За Советскую Родину…" - Чистый голос не выдавал волнения. Он умел придавать своим словам весомость и значительность.

- Да, комиссар, едем на батарею Раевского.

Прибывшая с Дальнего Востока 32-я стрелковая дивизия только сегодня утром вышла на свой оборонительный рубеж - Бородинское поле. Полностью укомплектованная личным составом и вооружением, эта дивизия должна была преградить путь фашистским войскам на этом направлении.

Виктор Иванович Полосухин в сопровождении нескольких штабных офицеров выехал на рекогносцировку местности, на которой дивизии предстояло сразиться с врагом. Он впервые был на историческом поле, впервые не на фотографиях, а воочию увидел памятники доблести русского оружия, расположенные на огромном пространстве среди свежевырытых окопов, блиндажей, противотанковых рвов, железобетонных дотов. Сколько месяцев он ждал этого дня, сколько рапортов от подчиненных пришлось ему читать с просьбой отправить на фронт. Там, на востоке, они с болью в сердце и нетерпеливой тревогой читали в газетах, слушали по радио сводки с полей боевых действий, и каждый задавал себе вопрос: когда же мы пойдем в бой, чтобы выполнить священный долг? И вот этот час настал.

Виктор Иванович хорошо знал настроение и боевые способности своих подчиненных, и все же где-то в сознании нет-нет да и зарождались нотки беспокойства: а как поведет себя дивизия в жесточайшем бою с превосходящими силами врага? О том, что враг во много раз превосходит дивизию и числом и боевой техникой, Полосухин знал.

Не очень удовлетворял командира дивизии обороняемый участок с тактической точки зрения. Поля и поляны вперемежку с рощами, кустарниками и лесами позволяли фашистам скрытно подойти к позиции дивизии на близкое расстояние. В то же время Полосухин увидел в этой местности и некоторые преимущества для себя. Лесные завалы, множество речушек, хотя и мелких, но кое-где с топкими и крутыми берегами, создавали некоторые препятствия для танков, которые служили главной ударной силой неприятеля. Рощи и кусты в свою очередь были удобными позициями для засад, служили неплохой естественной маскировкой от воздушного противника. Виктор Иванович считал, что главный удар рвущихся к Москве фашистов должна будет принять на себя в числе других и его дивизия. Для этого были достаточно веские основания: осенняя распутица вынуждала немцев держаться дорог, а 32-я дивизия как раз и оседлала главные магистрали, идущие на Москву со стороны Смоленска: железную дорогу, автостраду Минск - Москва и старую Смоленскую дорогу. Кроме того, через линию обороны дивизии с запада на восток проходило еще и Можайское шоссе.

Объехав полосу обороны дивизии, по крайней мере ее главные направления, Полосухин заглянул в Бородинский музей. Этот визит он оставил напоследок, перед тем как возвращаться в штаб дивизии.

Полосухин быстро прошел по пустым уже залам Бородинского музея, затем при выходе задержался у столика с книгой отзывов. Посмотрел исписанные страницы и, весело сверкая добрым, открытым лицом, обратился к сопровождавшим его командирам:

- Что, товарищи, отметимся, оставим на память?

И, не садясь, сделал запись быстрым почерком. В графе "Цель приезда" написал: "Приехал Бородинское поле защищать!"

Вышел из помещения, щурясь от яркого солнца. Остановился у тополя-гиганта толщиной в три обхвата, сказал:

- А ведь он и тогда, в восемьсот двенадцатом, уже был красавцем. Возможно, сам Кутузов им любовался.

И зашагал прямо по аллее на батарею Раевского. Перед курганом, - где сто тридцать лет назад стояла знаменитая батарея Раевского, - небольшой дот. Из амбразуры торчит ствол тяжелого пулемета. Полосухин хотел было задержаться у дота, но внимание его привлекли четыре всадника на кургане. Увидев приближающихся командиров, всадники спешились. Майор и батальонный комиссар бросили поводья ординарцам. Представилась: командир и комиссар противотанкового артиллерийского полка. Полосухин назвал себя, дружески протянул руку командиру и затем комиссару, сообщил, что приказом командарма их полк придается 32-й дивизии.

- Будем вместе защищать русское поле. В музее были?

- Сейчас нет, а раньше я бывал, - ответил Глеб.

- Да ведь экспонаты уже эвакуированы, - сказал Гоголев. - Вот только памятники… Жалко: могут повредить.

- Памятники не эвакуируешь. Они, как знамена, будут с нами в бою, - ответил Полосухин.

Затем ознакомил Макарова и Гоголева с обстановкой, поставил боевую задачу. Впереди полка Макарова занимает оборону стрелковый полк. Слева - батальон курсантов военно-политического училища и отряд ополченцев.

При последних словах лицо Глеба вспыхнуло багрянцем, в глазах заметались огоньки. Это внезапное оживление не ускользнуло от проницательного взгляда Полосухина.

- Вас чем-то смущают курсанты? - просто, без интонации спросил комдив.

- У меня там сын, товарищ полковник, - ответил Глеб, не скрывая своего волнения.

Они смотрели друг другу в глаза открыто и честно.

- Сколько ему? - после некоторой паузы поинтересовался Полосухин, словно что-то обдумывая.

- Восемнадцать.

- Хотите взять к себе в полк? - негромко спросил Полосухин.

По его виду Глеб понял: скажи он "да", и комдив не станет возражать. Но вопрос Полосухина был неожиданным для Глеба, и он был захвачен врасплох. Мысль взять Славу к себе в полк как-то сразу не пришла ему в голову. Просто весть, что сын находится совсем рядом, в соседней части, обрадовала и подавала надежду встретиться. Он колебался с ответом, бросив вопросительный взгляд на своего комиссара и боевого товарища, точно спрашивая его совета. Но Гоголев уклончиво отвел взгляд, и тогда Глеб ответил не очень решительно:

- Да нет, товарищ полковник. Пусть воюет вместе со своими однокурсниками. Так будет лучше.

- Правильно, майор, я с вами совершенно согласен: так будет лучше и для него, и для вас, и для дела. Пусть воюет там, где приказала ему воевать Родина. Кстати, вам уже пришлось участвовать в боях с немцами?

Вопрос относился к обоим. Ответил Гоголев, кивнул на комполка:

- Глеб Трофимович от самой Прибалтики и до Смоленска прошел с боями. Был ранен, только что вышел из госпиталя. Мне тоже пришлось побывать в когтях войны. - Последнюю фразу прибавил со скромной улыбкой, не стал уточнять свой боевой путь от Перемышля до Днепра.

- Значит, обстрелянные и закаленные, - сказал Полосухин и признался: - А мы вот - новички, и первое крещение примем на Бородинском поле. Да, скажите,- майор, у вас не найдется несколько "лишних" артиллеристов? Ну, например, наводчиков и заряжающих? Дело в том, что здесь, на полигоне, найдено шестнадцать танков Т-28 без моторов, но с исправными пушками. Снаряды к ним есть, предостаточно. Танки мы зарыли в землю, превратив их в доты. Не хватает артиллеристов.

- Много не найдется, но расчета на два подберем, - пообещал Макаров.

- У вас ко мне есть вопросы или просьбы?

- Вопросов нет, но просьба есть, - ответил Глеб.

- Выкладывайте.

- Артиллерия наша на конной тяге. Нельзя ли выделить нам хотя бы несколько тягачей?

- А лошадей что, не хватит? - спросил Полосухин, и этот вопрос его несколько удивил Макарова, показался странным. Пояснил Гоголев, как бы дополняя командира:

- Сами понимаете, товарищ полковник, лошади, особенно в артиллерии, - самая уязвимая цель. Они беззащитны, их в окопах-блиндажах не укроешь. Особенно от ударов с воздуха.

- А как же кавалерийские соединения? - неожиданно парировал комдив. - Ведь воюют же. И здесь, под Москвой, корпус Доватора действует.

- У них другие задачи, иная специфика, - попытался ответить Глеб, чувствуя шаткость своих аргументов.

Его поддержал Гоголев:

- И они тоже несут значительные потери в лошадях.

- Потом, товарищи, учтите время года, бездорожье. Сейчас лошадь самый надежный вид транспорта. Одним словом, у меня в дивизии лишних тягачей нет. Поговорю с командармом. Но боюсь, что он может неправильно нас понять. Орудия стоят на огневых позициях, снимать их и увозить на восток мы не собираемся. Надеюсь, вы тоже не намерены отступать?

Что-то обидное прозвучало в последней фразе Полосухина. А может, это только показалось Глебу Макарову. Он приготовил ответную фразу, но Гоголев опередил:

- Отступать, товарищ полковник, мы не собираемся, но маневрировать орудиями, думаю, придется. Противотанковой артиллерии в нашей полосе обороны не густо. Но вы правы: обойдемся без тягачей.

С наблюдательного пункта комдива - он располагался недалеко от батареи Раевского - пришел вестовой и сказал, что звонили из штаба дивизии и сообщили, что в дивизию выехал командующий армией. Полосухин поспешно простился с Макаровым и Гоголевым и быстро помчался в штаб. В штабе дивизии он встретился с генералом Лелюшенко. Энергичный, непоседливый командарм был недоволен тем, что ему пришлось дожидаться в штабе командира дивизии. Полосухин начал докладывать обстановку, но Лелюшенко перебил его нетерпеливо:

- Хорошо, знаю, комиссар мне уже доложил. Вот что, комдив, если я правильно понял, главные силы дивизии ты располагаешь во втором эшелоне. Почему?

- Такое решение диктуется условиями местности, товарищ генерал. Во-первых, местность непосредственно у переднего края обороны полузакрытая: рощи, кустарники позволяют противнику скрытно сосредоточиться и одним броском ворваться в нашу оборону. Во-вторых, мы ожидаем в первую очередь наступления танков противника. Бить их до подхода к переднему краю будет трудно: местность не просматривается. Поэтому нам, видимо, придется бить их в глубине обороны, отсекать от них пехоту.

- То есть танки пройдут через окопы первого эшелона, - насторожился командарм. - А ты уверен, что твои бойцы, после того как по ним пройдут немецкие танки, сохранят боеспособность и отсекут пехоту от танков?

- Так мы их учили, товарищ генерал.

- Учили там, в глубоком тылу, - быстро заговорил Лелюшенко. - А ты здесь попробуй проверь. Возьми танковую бригаду полковника Орленко. Она у меня в резерве. Возьми да прогони его танки через свои окопы. Пусть бойцы прочувствуют, что это такое. Понимаешь? Танкобоязнь из них надо выбить. Понял? И сделай это сегодня же. Иначе будет поздно. Сегодня немцы заняли Уваровку. Завтра могут…

Командарм не договорил, прерванный резкой, тревожной командой "Воздух!".

Прислушались, глядя в синеву неба сквозь сетку веток, с которых уже наполовину осыпался лист. С запада нарастал характерный натуженный гул моторов. В безоблачном небе медленно плыли фашистские бомбовозы. У переднего края обороны 32-й дивизии они разделились на две группы. Первая группа сбросила свой груз на деревни Ельню и Фомкино, пролетев несколько северо-восточнее, нанесла бомбовый удар еще по двум деревням. Бомбы разрушили и подожгли несколько крестьянских домов, не причинив, однако, никакого вреда бойцам, укрывшимся в окопах и блиндажах.

- Теперь жди танкового удара, - сказал командарм, протягивая Полосухину свою крепкую руку, утонувшую в широкой ладони полковника. Посмотрел в спокойное лицо Полосухина, прибавил: - Запомни, комдив, ты стоишь часовым у главных ворот столицы. А часовой не имеет права оставлять свой пост без приказа. Желаю удачи.

Он торопился на свой КП, будучи уверен, что не завтра, как предполагал ранее, а уже сегодня его армия вступит в ожесточенный бой. А что бой будет ожесточенным, генерал Лелюшенко знал. Он помнил до мельчайших подробностей битву под Мценском. Еще третьего дня Дмитрий Данилович командовал стрелковым корпусом. И в самый разгар сражения за Мценск, куда прорвались немецкие танки, Лелюшенко позвонил по ВЧ начальник Генштаба и, поздоровавшись, спросил своим мягким, доброжелательным голосом:

- Что там у вас, голубчик?

- Выбиваем немцев из Мценска, товарищ маршал! - бодро ответил Лелюшенко.

- Выбиваете? Это хорошо, очень хорошо. Теперь слушайте. Есть решение Верховного назначить вас командующим пятой армией. Она должна занять оборону в районе Можайска. Ясно?

Всего девять дней Дмитрий Данилович командовал корпусом, но эти девять дней стоили девяти лет. Ох и тяжелые, емкие и до чего же долгие были эти девять дней. И вот награда: по служебной лестнице он поднялся на ступеньку выше, из комкора превратился в командующего армией. Уже не командир, а командующий! Вспомнил, как позавчера в Кремле докладывал Верховному: "Противник из Мценска выбит. Положение на реке Зуше стабилизировано". Сталин молчал, вышагивая по кабинету, занятый своей трубкой. Шапошников размышлял над картой.

"За Мценск спасибо. - Сталин остановился перед генералом и внимательно посмотрел ему в глаза. - А сейчас, командарм, перед вами стоит другая задача. Товарищ Шапошников все вам объяснит".

Вот она, другая задача - часовой у ворот Москвы. Высокое доверие! Начинается сражение, а пятая армия еще не укомплектована, еще где-то на подходе с Урала четыре стрелковые дивизии. А пока что центр обороны армии - 32-я, на правом фланге - отряд добровольцев-москвичей, на левом - курсанты военно-политического училища. В резерве. - танковая бригада, да еще две танковые бригады сдерживают немцев перед передним краем. И еще артиллеристы и мотоциклетный полк. Вот и все наличные силы. Правда, в резерве командарма есть еще пять дивизионов PC, то есть "катюши". Это, конечно, сила - Лелюшенко испытал ее под Мценском. Но оружие это все же более эффективно против пехоты. А здесь против пятой армии действуют не только пехотинцы Клюге, но и танкисты Гёпнера. Ну что ж, видали Гудериана, посмотрим и Гёпнера.

Полосухин ему понравился спокойной уверенностью и трезвым умом. В его облике, в холодной рассудочности было что-то прочное, установившееся. Этот будет стоять насмерть.

Виктору Ивановичу Полосухину, шел тридцать восьмой год. Он обладал способностью располагать к себе как начальство, так и подчиненных безупречной внешностью, неподдельной, естественной добротой, сочетающейся с твердой волей и решимостью. И когда после первой встречи с ним Гоголев спросил Макарова, что он скажет о комдиве 32-й, то есть о своем новом начальнике, Глеб ответил незамедлительно:

- Первое впечатление самое положительное. А что думаешь ты?

- Откровенный и добродушный, и простодушие его не наигранное, как это нередко встречаешь, а искреннее. Такие не способны на бесчестный поступок. К "дипломатии" и прочим хитростям не склонны.

- Ого, да ты уже целую аттестацию выдал человеку, с которым и общался-то всего четверть часа.

- Но она, как видишь, не расходится с твоей характеристикой.

- Ну-ну, время покажет, - заметил Глеб, садясь в седло.

- Так, может, сначала в музей заглянем? - предложил Гоголев.

- Нет, Александр Владимирович, иди один. А я - в полк. Дел по горло. Надо сейчас же для вкопанных в землю танков подобрать ребят. Распорядиться насчет связи с КП командира дивизии. В музее я ведь бывал. А тебе побывать стоит.

Гоголев не спешил уходить с кургана Раевского. Кивнув взглядом на гранитную плиту, под которой покоился прах Петра Багратиона, сказал, обращаясь к Глебу:

- А ты помнишь огненные слова этого грузинского князя и русского полководца? Он говорил; "Или победить, или у стен отечества лечь… Надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах, ибо война теперь не обыкновенная, а национальная".

- Хорошо сказал, - выдохнул Глеб. - Будем драться не хуже предков своих. Лучше.

Они расстались на площадке возле музея. Отсюда Макаров повернул на Семеновское и затем на Шевардино. Но поехал не дорогой, окаймленной старыми березами, а чуть левей дороги, полем, изрытым окопами и траншеями и щедро освещенным уже поднявшимся в лазурную высь спокойным и мягким солнцем. На ветках деревьев уже не сверкали бриллианты росы, но трава была еще влажная, лоснящаяся атласом. Впереди на кургане Наполеона виднелся обелиск с бронзовым орлом, и Глеб направлял свою лошадь именно туда, на свой НП. Осматривая перед собой местность, он чаще всего устремлял взгляд влево, в сторону железной дороги и Утицкого леса, в котором среди золота и бронзы берез и осин аспидно чернели острые клинья елок. Желтизна лиственных соседей делала осеннюю зелень их хвои густой, темной, а в иных местах даже черной, и эта чернота, в свою очередь, выделяла, подчеркивала и усиливала броский наряд лиственных. Но не этот цветовой контраст притягивал к себе задумчиво-взволнованный взгляд Глеба Макарова. Где-то там, в Утицком лесу, был его сын Святослав, его Славка, мальчишка, которому, возможно, раньше отца приведется вступить в новое Бородинское сражение. Как он там? Повидаться бы надо, проехать туда - ведь это совсем недалеко, каких-нибудь пять километров, а то и меньше…

Так размышлял Глеб, подъезжая к своему НП. А потом появились самолеты. Их было около тридцати. Приблизительно половина из них прошли правее, стороной, от взора Глеба их скрыла высокая тополиная стена. Зато он хорошо видел, как другая группа самолетов шла прямо на КП полка. Он бросил повод своей лошади Чумаеву, спешился и торопливо сказал:

- Скачи в рощу! - И сам пошел на свой НП.

Он ожидал мощного бомбового удара по огневым позициям своего полка, по батареям. Какая-то горькая досада легла на душу и угнетала: что, если его артиллерию разобьют еще до того, как на Бородинское поле пойдут фашистские танки, разбомбят с воздуха, не дав им исполнить свой священный долг? Стоя у блиндажа, он наблюдал, как дюжина "юнкерсов" сделала разворот, как ему показалось, над Шевардино. Думалось, что сейчас на деревню посыплются бомбы. Но бомбы не посыпались, и самолеты не долетели до Шевардино, встреченные плотным огнем зениток. Они поспешно развернулись и затем коршунами друг за другом пошли в пике над лесом, за которым проходил передний край. Они пикировали на деревню Фомкино, которую не было видно за лесом ни с Шевардинского, ни с Наполеоновского курганов. Но Глеб видел, как один самолет, растянув над горизонтом длинную черную полосу дыма, уходил на запад. Он облегченно вздохнул: на этот раз опасность пронесло мимо. Но он-то хорошо знал, что будет еще второй, третий, десятый налеты, будут жестокие бомбежки, которые его больше всего беспокоили, потому что с воздуха его полк, впрочем, как и вся 32-я дивизия, был недостаточно защищен.

Первый налет немцев на какое-то время отвлек мысли Глеба о сыне. Он не знал, что и Святослав Макаров видел "юнкерсы", пикировавшие на деревню Фомкино. Вооруженный самозарядной винтовкой с плоским штыком, Святослав и еще пять его товарищей во главе с сержантом находились в боевом охранении.

Они расположились в неглубоком окопчике на западной опушке небольшой овальной, насквозь просматриваемой рощицы, в которой осины уже сбросили свои багряные одежды, березы тоже наполовину осыпались, и лишь красавец клен полыхал золотым пожаром, и от его пламени в рощице было светло и тревожно. За рощицей на восток - лес, перед лесом - противотанковый ров, а за рвом вдоль опушки окопы первой линии обороны. Над ними проплыла стая "юнкерсов", сбросила бомбы и возвратилась назад, туда, где уже слышалась напряженная, тревожно-суровая музыка боя. Курсанты знали: там сражаются окруженные врагом наши дивизии. Еще сегодня утром они встретили идущих оттуда бойцов. Заросшие щетиной, изнуренные, они молча прошли через боевое охранение, не желая отвечать на вопросы.

Святослав пристально всматривается вперед: сержант определил ему сектор для наблюдения. Впереди открытое поле убегает к дальней опушке рощи,, из которой и должен появиться враг. Ничто не мешает обзору, даже одинокая молодая березка метрах в двадцати. Хотели срубить ее, но пожалели: уж больно хороша. Ветки идут снизу, чуть ли не от самой земли, изящной копной, похожей на луковицу. Одна сторона листвы золотисто-желтая, другая светло-зеленая, но зелень в золото переходит постепенно, без резкой границы. Рядом со Святославом его приятель и сосед по строю Максим Сергеев - плотный низкорослый крепыш с улыбчивым лицом и всегда удивленными глазами.

Святослав мечтал о подвиге и считал, что ему повезло, когда его назначили в боевое охранение. Они первыми обнаружат наступающего врага, первыми откроют внезапный прицельный огонь, и он, Святослав Макаров, начнет свой боевой счет. По его предположению, впереди у фашистов должна будет идти разведка. Сказывали, как правило, это мотоциклисты. По ним-то он и будет стрелять, целясь сначала в водителя, а уж вторым выстрелом снимет сидящего в коляске пулеметчика. По стрельбе у Святослава всегда была пятерка. Конечно, лучше бы иметь автомат, чем эту винтовку. Но в их группе всего два автомата: у сержанта и у Максима. Правда, у каждого из них по две ручных и по одной противотанковой гранате, и они могут вести настоящий бой. Но это не входит в их задачу: боевое охранение обязано предупредить своих товарищей о приближении врага. Короткая стычка, а затем - отход.

Время тянулось медленно, и хотя солнце слегка пригревало, все же в шинелишках и кирзовых сапогах сидеть на одном месте прохладно. Напряженность ожидания постепенно смягчилась, начали негромко, полушепотом разговаривать друг с другом.

Максим пристально смотрел в лицо Святославу и с детским благодушием удивленно улыбался своим мыслям. Странный он какой-то: улыбается без причины. А может, и есть причина, но Святослав не станет спрашивать - он серьезен и сосредоточен. Тогда Максим сам сказал:

- Я на твои глаза загляделся. Чудные у тебя глаза, никогда в жизни ни у кого таких не встречал.

- Чем они чудные? - недовольно отозвался Макаров.

- Бывают голубые, черные, карие, зеленые. А у тебя какие-то желтые. Нет, не желтые, а какие-то желто-карие, зеленоватые и в крапинку.

Максим Сергеев не первый сказал об этом Святославу, многие говорили. Такие глаза у мамы.

Мама… Все еще не хочется верить, что нет ее в живых. И Наташки нет. Они заплатят, трижды проклятые фашисты, дорого заплатят за маму и Наташку, за все заплатят. И этот Святославов день расплаты наступил. Хорошо бы, пошли они сегодня, вот сейчас. Святослав не дрогнет. Он пойдет на подвиг, он не боится смерти, готов умереть за Родину, но прежде должен отомстить. Он должен убить не одного, а хотя бы трех фашистов: за маму, за Наташку, за себя. Вот только плохо, что у него не автомат. Он машинально потрогал противотанковую гранату. Тяжелая она. Но если фашисты пойдут на них в атаку, он швырнет противотанковую в самую гущу атакующих. Ему живо представляется психическая атака белых, запомнившаяся с детства по кинофильму "Чапаев". Жаль, что у чапаевцев не было противотанковых гранат и автоматов. А Максим снова прерывает мысли, мешает думать:

- Посмотри, Слава, на березку… Как хорошо, что мы ее не срубили. Красотища какая. А? Как невеста. А скажи, отчего так получается: одна сторона у березки желтая, другая зеленая? Я такого прежде не видел.

- Прежде ты многого не видел, - вместо Святослава сказал сержант. - Фашистов тоже не видел. А теперь увидишь.

Холодное тело противотанковой гранаты все время напоминает о себе. Уничтожить одного или даже пять фашистов просто (так кажется Святославу). Выйдут они вон из того леса, идут на тебя, подпускай поближе, целься хладнокровно и нажимай на спуск. По правде сказать, это не такой уж и подвиг. Другое дело - сбить самолет или уничтожить танк. Святослав уже представил себе, как пойдет на него танк и как он удачно бросит гранату под гусеницу, а потом будет расстреливать экипаж. Вот это уже подвиг. За это полагается боевой орден. А может, и Золотую Звезду Героя дадут.

А музыка боя все ближе, слышна отчетливей. Она врывается в приятные и тревожные думы Святослава и развеивает их. Слышен явственно гул моторов - там, впереди, в роще. И вдруг - это так неожиданно - из рощи на опушку выскочил танк. За ним второй. Выскочили и на какую-то минуту остановились. Осмотреться, что ли? И потом сразу, урча моторами, взяли курс на окопчик, в котором залегло отделение сержанта.

Сердце заколотилось, все мускулы напряглись, по телу пробежала холодная дрожь. Много дней готовился к этой встрече Святослав, ожидал, а когда настала эта грозная минута встречи с врагом, он почувствовал в себе что-то такое, чего не мог предвидеть: не страх - в этом он даже себе самому не мог признаться, - а странную неуверенность. Он посмотрел на товарищей пытливо и вопросительно. По лицу Максима широко и явственно, почти кричаще распласталась нескрываемая растерянность. Бледное лицо сержанта было суровым. Холодные глаза смотрели решительно и жестоко из-под нахлобученной на лоб каски.

- Приготовиться! - скомандовал он сухим и отчужденным голосом.

К чему, собственно, приготовиться? Ведь готовились с самого утра, зарываясь в землю. А танки идут, вот они уже совсем хорошо видны. Открывается верхний люк головной машины, поднимается над башней красный флажок и раскачивается в стороны.

- Не стрелять! - приказывает сержант. - Кажись, свои.

Действительно, это были наши танки. Из первого вышел, судя по ремням на комбинезоне и биноклю на груди, командир. Спросил начальнически:

- Вы что здесь? Передний край?

- Боевое охранение, - доверчиво выпалил сержант. Он, видно, очень обрадовался тому, что вместо немцев оказались свои.

- А минное поле есть там, перед передним краем? - Танкист говорил стремительно, дорожа временем.

- Противотанковый ров, - ответил сержант. - А насчет мин не знаю. Возможно, и есть. Тут ходили минеры.

- Проход где? У противотанкового рва есть проход?

Сержант заколебался: а вдруг это переодетые немцы? Ищут проход. Подай им тайну…

- Ну что молчишь, сержант? - В голосе танкиста настойчивость и нетерпение.

И тогда Святослав вклинивается в разговор неожиданным вопросом:

- А вы, случайно, не знаете лейтенанта Макарова? Он тоже танкист и где-то на фронте.

- Макаров? В какой бригаде? Нет, не слыхал о таком. Он кто тебе, брат?

- Дядя.

- Ты лучше, племянник, скажи, где проход через ров? Говорите быстрей, потому что фашист наступает на пятки. С минуты на минуту будут здесь. Дивизия СС "Райх" и танковая дивизия. Головорезы. Так что не зевайте.

Сомнение сержанта рассеялось. Он поворачивается лицом на восток и машет туда рукой, говоря:

- Правее возьмите. Там проход. Но он охраняется. Смотрите не угодите под снаряды сорокапяток.

- Постараемся. А вы, если не хотите быть раздавленными немецкими танками, поглубже в землю заройтесь. Да рассредоточтесь. Чего все в одну кучу сбились? - Он уже собрался уходить, потом задержался на минуту, сочувственно посмотрел на курсантов, прибавил сокрушенно: - А вообще, не вижу смысла вам здесь оставаться. Винтовкой танк не остановишь.

- А это? - Святослав показал противотанковую гранату.

- Это? - Танкист скептически повел бровью. - На безрыбье и рак…

- У нас приказ, - обрубил сержант неуместный разговор.

- Желаю успешно выполнить приказ! - бросил на прощание танкист и, перед тем как захлопнуть люк, напомнил: - А в землю поглубже зарывайтесь. Землица, она - мать родная, выручит!..

Совет был добрый и своевременный. Пришлось немедля взяться за лопаты. Через час примерно справа и слева от окопчика появились две глубокие, в человеческий рост, щели. В правую ушел Святослав, в левую - Максим. Сам сержант с остальными курсантами остался в окопчике, вырытом теперь в полный профиль.

После полудня испортилась погода, притом как-то вдруг, внезапно, как это бывает обычно поздней осенью. Пока они копали землю, подул свежий ветер, нагнал откуда-то низких холодных туч, и в овальной светлой рощице, что лежала за спиной боевого охранения, начался золотой дождь. Пожалуй, это был даже ливень. Ветер нещадно, с яростью безумца колошматил кудри берез, и вьюга усыпала сырую землю миллионами мягких блесток.

Вот тогда и появились вражеские танки. Их нетрудно было опознать с первого взгляда по тупорылым пушкам и меченным крестами стальным бокам. Да и масти они были иной, чем наши, - темно-серой, мышиной. Они тоже вышли из дальней рощи и остановились на опушке, что-то высматривая. Постояли минуты три и рывком двинулись вперед по открытому полю, но не прямо на боевое охранение, а гораздо правее его. Сначала было два танка. Потом за ними вышли еще три. Никаких мотоциклистов, никакой пехоты и артиллерии. Просто шли одни танки, построившись клином. Один из них дал длинную пулеметную очередь по овальной рощице, и Святослав впервые в жизни услыхал настоящий свист пуль. Ему казалось, что стреляют совсем не по роще, а по ним, и он плотно приник к брустверу, из-за которого торчала лишь его каска.

Вслед за этими танками появилось еще несколько машин - правее и дальше от их окопчика. Судя по гулу моторов, их было много там, на старой Смоленской дороге. Затем и на левом фланге, у шоссейной магистрали Минск - Москва, послышались гул моторов и артиллерийская стрельба вперемежку со взрывами. Батальон курсантов вступил в бой с передовыми отрядами немцев.

Сержант смотрел на своих подчиненных вопросительно. В его нерешительном, слегка растерянном взгляде явно виделся немой вопрос: как быть дальше? Святослав повял его и сказал, будто размышляя вслух:

- Нас обошли справа и обходят слева. Мы окажемся в тылу у немцев.

Именно этих слов и ожидал сержант. Сказал:

- Надо отходить к своим, пока не поздно.

Оставив окопчик, они метнулись в овальную, теперь уже сквозную, завьюженную, шуршащую желтым листом березовую рощу. Справа и слева гремел бой. И тогда они увидели, что те танки, которые прошли правее их, стоят сейчас перед противотанковым рвом и ведут огонь из пушек и пулеметов по передовым траншеям нашей обороны. Один танк горит. Сержант дал команду, и они, рассыпавшись в цепь, побежали к своим, одним махом достигли противотанкового рва. Упали на спасительное дно его, чтобы отдышаться. Еще один бросок - и они будут в первой траншее своей роты.

Выглянув из рва, сержант сообщил ликующим голосом:

- Еще один горит!

Как по команде, все вскочили, чтобы посмотреть на второй подбитый немецкий танк. Он стоял почти у самого края рва и густо дымил.

Максим, очутившийся рядом со Святославом, шепнул на ухо:

- Как? Страшно?

- Обидно, - мрачно и с досадой буркнул Святослав.

- А мне страшно, - признался Максим. - Если б на нас пошли - считай, крышка.

- Как сказать, - возразил Святослав. Теперь он понял, что на войне не всегда получается так, как бы тебе хотелось и как ты рассчитываешь. И совершить подвиг, оказывается, совсем не просто, и убить врага не легко, потому что враг не спешит подставить свою голову под твою пулю, а, напротив, старается убить тебя, а сам остаться в живых. Вот рыли они окопы, углублялись в землю, ждали врага, а враг обошел их, и вся работа оказалась впустую. Зато вот этот глубокий противотанковый ров, над сооружением которого трудились тысячи женщин из Москвы, в том числе и тетя Варя, сделал свое дело, оправдал труд женщин и надежды воинов. Перед ним остановились фашистские танки.

Сбив боевое охранение и преодолев лесные завалы и минные поля, на которых подорвалось несколько головных машин, фашистские танки вклинились в нашу оборону и потеснили курсантов, захватив деревню, что южнее шоссе Минск - Москва. Танки проскочили через первую траншею. Они не останавливались на окопах, не утюжили их, как это делали когда-то в июле - августе; проученные и битые, они побаивались противотанковых гранат и бутылок с горючей смесью - оставляли окопы своей пехоте, идущей вслед за ними. Но окопы не дрогнули, когда через них проскочили вражеские танки. Они ожили ураганным ружейно-пулеметным огнем, заставив залечь головорезов из дивизии "Райх". Отрезанные от своих танков, поливаемые свинцом из укрытий, эсэсовцы почувствовали себя неуютно. До них метров триста. Они, кажется, неподвижны. Но вот один из них подымается, что-то кричит, машет зажатым в руке пистолетом и тут же падает, сраженный пулей. Очевидно, это офицер или унтер-офицер. Он хотел поднять своих солдат в атаку и был сражен. Святославу обидно, что не он послал пулю в этого фашиста. Он выбирает темную точку, прикованную к земле, и стреляет - цель не движется, и неизвестно, попал или промазал. Он стреляет еще и еще. Эсэсовцы отвечают беспорядочной трескотней из автоматов, но их огонь не приносит вреда сидящим в окопах. Рядом со Святославом - Максим. Он стреляет из автомата короткими очередями, но стрельба его безалаберна - это очевидно.

- Зря патроны расходуешь. Стреляй одиночными, - советует Святослав.

- Подошли б они поближе и во весь рост, я б им показал, - говорит Максим взволнованно. На лице его уже нет улыбки, только в глазах следы прежнего удивления.

И вдруг голос командира роты, торжественно-тревожный и повелительный:

- Приготовиться к атаке!

Святослав вставляет в свою винтовку новую обойму. В первой осталось всего два патрона, а дозарядить некогда. Кладет ее в карман шинели и торопливо прикрепляет к стволу штык-кинжал.

- А я как же? Без штыка? - растерянно спрашивает Максим.

- Огнем будешь поливать с короткой дистанции в упор. И прикладом, - отвечает Святослав.

И в это время раздается клич:

- За Родину… в атаку… вперед!..

Святослав вскакивает и что есть силы на бегу кричит "Ура!". Он смотрит только вперед, обуреваемый яростью, и не столько видит, сколько чувствует, что справа и слева бегут его товарищи, вся рота, подхваченная единым порывом, и его голос сливается с сотней других голосов. Он думает в эту минуту о матери и сестренке, за которых должен отомстить. Обязан. И он исполнит сейчас этот долг.

Фашисты встречают атакующих огнем автоматов, но Святослав этого не замечает. Сраженный пулей, падает Максим, но в стремительном азарте атаки Святослав не замечает и этого. Он одержим одной мыслью: побыстрее перемахнуть эти сотни метров и вонзить штык в серую тушу проклятого фашиста. Но что это? Немцы подымаются и убегают, показывая завидную прыть. А рота мчится за ними во весь дух, и встречный западный ветер уносит их протяжное "Ура-а-а!.." назад, во вторые эшелоны. И снова звучит голос командира роты:

- Огонь!.. С колена - огонь!

Святослав становится на колено, торопливо целится в убегающего врага. Выстрел. "Мимо", - думает с досадой и снова целится, стараясь взять себя в руки. К нему приходит хладнокровие. Еще выстрел. Фашист падает.

- Есть один! - кричит Святослав, и удивительные глаза его искрятся восторгом. "Это за маму", - прибавляет мысленно.

Погоня прекращена. Только вслед убегающим еще бьют наши пулеметы.

Рота возвратилась на свои позиции.

Вечерело. Но - как это было в первые месяцы войны - на этот раз ночь не остановила немцев. Немецкое командование, окрыленное сегодняшним успехом - только что заняли Калугу, - приказало наступать и ночью, чтоб уже к утру 14 октября выйти на станцию Бородино.

Ночью командарму пятой позвонил новый командующий войсками Западного фронта генерал армии Жуков и потребовал доложить обстановку. Зная, что Жуков огорчен сдачей Калуги, Лелюшенко в волнении доложил, что противник крупными силами наступает в полосе обороны 32-й дивизии. Особенно сильный нажим немцев на левом фланге, где им удалось, потеснив курсантов, овладеть деревней Юдинки. Тяжелые бои проходят на участке 17-го стрелкового полка. Там танки врага вклинились в первую линию нашей обороны. Один батальон ведет бой во вражеском полукольце. Пехота врага отрезана от танков и решительной контратакой отброшена. К утру постараемся восстановить положение. В результате боев за прошедший день нами уничтожено семь вражеских танков и более сотни солдат и офицеров. Наши потери незначительны.

Очевидно, сообщение о потерях, которые Лелюшенко преднамеренно приберег на конец доклада, смягчило гнев командующего фронтом.

- Продолжайте упорно оборонять можайский рубеж. Обязательно выбейте вклинившиеся танки. Ни шагу назад, - твердо, но спокойно сказал Жуков.

- Разрешите, товарищ командующий, - быстро заговорил Лелюшенко. - Противник подтянул к полосе армии крупные танковые и моторизованные части и соединения. Завтра, надо полагать, будет жестокий бой, особенно в полосе тридцать второй дивизии. Я просил бы, товарищ командующий, поддержать нас авиацией.

- Поддержим, - пообещал Жуков и прибавил: - Но рассчитывайте на свои силы. У меня резервов нет. Умело маневрируйте армейскими резервами, используйте их разумно, не израсходуйте преждевременно. Держитесь за каждую пядь земли. Желаю успеха.

А в это ночное время батальон капитана Романова, окруженный полком эсэсовцев, несколько раз ходил в контратаки. За ночь фашисты подтянули ближе к переднему краю тяжелую артиллерию. Ее громкий, оглушительный бас оповестил наступление утра 14 октября 1941 года на Бородинском поле. Вернее, вначале, перед самым восходом солнца, высоко в небе появилась "рама" - двухфюзеляжный самолет-корректировщик. А уж потом по целям, указанным "рамой", ударила фашистская артиллерия. Ее огонь был малоэффективен для пехоты и танков.

А потом в небе появилось три десятка "юнкерсов" и "мессершмиттов". Они шли клином, заслонив собой полнеба.

Глеб Макаров и Александр Гоголев стояли на наблюдательном пункте, внимательно следя за самолетами. Оба они - командир и комиссар - не были новичками на фронте, не такое видали в июле и августе и теперь, наблюдая за самолетами, с каким-то будничным спокойствием обменивались лаконичными репликами.

- Минут через двадцать - тридцать надо ждать танковой атаки, - сказал Гоголев.

- Похоже, что будут бомбить вторые эшелоны. Их танки прорвались на левом фланге. Там жарко. Дело доходит до рукопашной, - размышлял Глеб. - Не пришлось бы нам разворачивать часть орудий на сто восемьдесят градусов.

- А может, выбросим туда одну батарею? За железную дорогу? - предложил Гоголев. И эта мысль не произвела на Глеба неожиданного впечатления: она рождалась и в нем самом, исподволь, постепенно, а комиссар высказал ее сразу. И Глеб сказал:

- Пожалуй. Только надо получить согласие Полосухина.

- Смотри! - Гоголев резко дернул Глеба за плечо, обращая его внимание назад, откуда навстречу фашистским самолетам мчалась большая группа наших. Все это произошло как в сказке, неожиданно и невероятно. Генерал армии Жуков сдержал слово, данное командарму пятой. Командующий фронтом понимал остроту положения, сложившегося на левом фланге. И вот в небе над Бородино вспыхнул скоротечный, но ожесточенный бой. Такой встречи гитлеровские воздушные пираты, очевидно, не ожидали, и "юнкерсам" было не до прицельной бомбежки. Они в спешке сбрасывали бомбы куда придется, лишь бы побыстрей освободиться от опасного груза. И Макаров с Гоголевым, и Лелюшенко с Полосухиным наблюдали за яростным воздушным сражением.

Появились в небе штурмовики, ударили по фашистским танкам и пехоте, которая готовилась к атаке. Но самой атаки сорвать не могли. Тридцать пять танков шли на участке 17-го стрелкового полка. За ними - пехота. Пять головных машин подорвались на минах, но остальные продолжали идти вперед через первую траншею обороны. Шли не останавливаясь: таков был приказ - не задерживаясь на переднем крае, прорываться вперед, ко вторым эшелонам, взламывать оборону русских на всю глубину армейских позиций.

Полосухин был на своем наблюдательном пункте за ручьем, что восточнее батареи Раевского, когда ему доложили о только что полученном донесении командира 17-го стрелкового полка. Это было тревожное сообщение, в нем говорилось, что немецкие танки прорвали оборону и вышли ко вторым траншеям. Один батальон и рота курсантов окружены эсэсовцами дивизии "Райх". Два других батальона сдерживают натиск вражеской пехоты и ведут бой с танками. Командир полка просил артиллерийской поддержки.

Ближе всего к месту прорыва находился полк Макарова, и Полосухин тотчас же позвонил туда.

- Как у вас обстановка, майор? - спросил комдив ровным, хотя и натянутым голосом, и в его тоне Глеб уловил нотки сдерживаемой тревоги.

- На левом фланге идет бой. Но перед нами впереди относительно спокойно. Слышна лишь не очень интенсивная стрельба.

- Что значит не очень интенсивная? - Комдив повысил голос.

- Одиночные выстрелы, товарищ полковник, - ответил Глеб, несколько конфузясь.

- Слушайте приказ, майор. Не ослабляя порученного вам участка обороны, немедленно направьте один дивизион на помощь левому флангу. Выведите его за железную дорогу в сторону деревни Утицы. Там прорвались танки врага, и батальон ведет бой в окружении.

Макаров повторил приказ. Полосухин сказал:

- Выполняйте. И немедленно. - Потом, после краткой паузы, прибавил: - Да, вот что, товарищ Макаров. Нужно, чтоб с этим дивизионом пошел кто-то из старших командиров. Может, ваш заместитель, комиссар или начальник штаба. Только не вы сами. Вам не надо отлучаться из полка.

Едва Полосухин положил телефонную трубку, как поступило новое сообщение, опять же с левого фланга. Крупные силы танков и пехоты противника наступают в направлении деревень Артемки и Утицы, тесня наши части. Штаб полка окружен. Батальон несет большие потери.

Полосухин знал, что одного дивизиона из полка Макарова недостаточно, чтоб восстановить положение, которое с каждой минутой становилось угрожающим. В резерве у него был разведывательный батальон - гордость командира дивизии. И тогда Полосухин приказал комбату капитану Корепанову форсированным маршем выйти на автостраду западнее деревень Утицы и Артемки, где ведут бой третий батальон 17-го полка и рота курсантов. Затем он тут же позвонил Лелюшенко, доложил обстановку и попросил помощи.

Командарм понимал всю остроту момента. Он потребовал от комдива дать точные координаты наибольшего скопления наступающих вражеских войск и пообещал помочь. Но как ни тяжело было положение на левом фланге, Лелюшенко знал, что это еще не тот кризисный момент, когда в бой нужно вводить последний резерв.

Командарм уставился в карту. Перед центром и правым флангом его армии неприятель сосредоточивал крупные силы, готовясь нанести смертельный удар. И не исключено, что именно здесь, в центре Бородинского поля, на шоссе, проходящем через деревню Бородино и называемом новой Смоленской дорогой, будет нанесен главный удар. Но все это предположения, догадки… Не так просто проникнуть в замысел противника, разгадать его планы, особенно когда у тебя нет времени на размышления, когда минуты могут решить исход сражения. Клещи - излюбленный тактический прием врага. Кажется, и здесь он пытается взять пятую армию в клещи.

А донесения все поступают: о тяжелых сражениях, о вражеских танках, подорвавшихся на наших минах, подожженных артиллерией у противотанковых рвов, о вклинившихся в нашу оборону. И вдруг - снова с левого фланга: противник занял деревни Артемки и Утицы. Первая стоит на автостраде, вторая на старой Смоленской дороге. Дороги эти идут параллельно, и деревни стоят друг против друга. Командарм направляет в образовавшуюся на левом фланге брешь артиллерийский противотанковый полк и четыре дивизиона "катюш". Потом звонит командиру 32-й дивизии, чтобы отдать приказ. У аппарата начштадива. Он докладывает: полковник Полосухин только что выехал на левый фланг, чтобы на месте выяснить обстановку и принять экстренные меры для ликвидации прорыва.

- Свяжитесь с комдивом и передайте ему мой приказ: контратаковать противника на участке автострады и выбить его из деревень Артемки и Утицы. Вы меня поняли? Любой ценой вернуть Артемки!

А между тем батальоны 17-го Краснознаменного и курсанты военно-политического вели кровопролитный бой, который продолжался с самого утра и теперь, когда уже близился вечер, казалось, разгорался с новой силой, и не было видно ему конца. Сплошной линии обороны уже не существовало: ее разорвали немецкие танки и шедшая за ними пехота. Батальоны, роты, а то и взводы, изолированные друг от друга, продолжали отбиваться от наседающих фашистов чем только могли. На танки бросались с гранатами и бутылками, пехоту встречали пулей и штыком. Благодарили наших танкистов, которые из засад поджигали фашистские танки, внезапно выскакивали из рощиц навстречу наступающим эсэсовцам, расстреливали их из пулеметов и давили гусеницами. В разных местах дымились подожженные немецкие танки, и, глядя на их черные, уже безопасные туши, наши бойцы поминали добрым словом своих артиллеристов.

Комиссар Гоголев с первым дивизионом спешил на левый фланг - к месту боя. Путь был недалек. Орудия и повозки со снарядами везли на лошадях. И как только перемахнули через железнодорожное полотно, сразу почувствовали дыхание близкого боя. Высланный вперед дозор доложил, что на старой Смоленской дороге, западнее Утиц, отряд красноармейцев, ополченцев и курсантов численностью до двух рот, оседлав шоссе, ведет неравный бой с противником, который наступает с запада и юга, а его танки обошли наших с севера и вышли на окраину Утиц. Командует отрядом старший лейтенант. Гоголев приказал командиру дивизиона капитану Князеву одной батареей прикрыть позиции обороняющегося отряда. Сам же во главе двух батарей двинулся в юго-восточном направлении, на Утицы, чтобы ударить во фланг прорвавшимся туда немецким танкам.

Местность здесь пересеченная: за рощицами - поля, за полями - снова рощицы, кустарники, леса и поляны. И хотя за вчерашний и сегодняшний день тугой ветер и легкий ночной морозец изрядно оголили лиственные деревья и кусты, все же они еще могли служить неплохим укрытием для войск, как для своих, так и для вражеских, поэтому в любую минуту можно было ожидать внезапной встречи с противником.

Гоголев ехал в сопровождении своего ординарца Акулова впереди батарей следом за головным дозором, прислушиваясь к беспорядочной, какой-то суматошной стрельбе, которая раздавалась теперь и справа, где он оставил одну батарею, и впереди - в стороне Утиц.

По сигналу дозорного отряд остановился в небольшом кустарнике, а сам Гоголев, пришпорив гнедую норовистую лошадь, галопом перемахнул неширокое поле и оказался возле ручья, поросшего ивой и ольхой, где остановился дозор. Старший доложил: в стороне Утиц - танки. Должно быть, не наши, ведут огонь по деревне. А здесь, правее, окопы. Там, очевидно, наши. Над окопами видны разрывы мин и снарядов. Стреляют со стороны старой Смоленской дороги, от леса. Там же слышен гул моторов. Между окопами и опушкой леса стоят два немецких танка. Не двигаются и не стреляют. Похоже, что подбитые нашими.

Гоголев легко соскочил с лошади и в бинокль начал рассматривать поле боя. Картина открывалась более чем безотрадная. Окопы занимало небольшое подразделение красноармейцев. Судя по тому, как сильно долбила их вражеская артиллерия, немцы готовились к атаке. Численность наступающих пока что невозможно было определить: их укрывал лес. Гоголеву нетрудно было понять состояние оборонявшихся, в тылу которых, возле Утиц, уже находились танки неприятеля да с фронта готовилась к прыжку пехота с танками.

Гоголев приказал одну батарею развернуть здесь же, у ручья, направив ее пушки на запад, на опушку леса, от которого с минуты на минуту неприятель готовился к атаке. Другая же батарея развернула свои пушки на юг, во фланг танкам, которые уже прорвались к Утицам. Своим огнем она должна была прикрыть тыл обороняющегося подразделения, если танки врага повернут от Утиц назад.

Через четверть часа первой батарее пришлось открыть огонь по танкам, устремившимся от опушки на линию окопов. Танков было немного, всего четыре машины, они стреляли на ходу по окопам из пушек и пулеметов, а за ними в промежутках двигались бронетранспортеры с солдатами; солдаты, укрывшись за броней, тоже стреляли из автоматов, стремясь подавить, ошеломить обороняющихся шумом и трескотней, не дать им возможности вести прицельный огонь по пехоте, которая, пригибаясь к черному картофельному полю, рассыпавшись в две цепи, бежала вслед за танками и транспортерами. На Минской автостраде фашисты уже заняли деревню Артемки, и теперь они с бешеным упорством рвались вдоль старой Смоленской дороги, имея ближайшей целью захват Утиц.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Добровольцы-москвичи, составляющие один отряд, занимали оборону на правом фланге 32-й дивизии, севернее деревни Бородино. Другой отряд находился на левом фланге. В левофланговом отряде служил бронебойщиком Олег Остапов. По соседству с добровольцами, или, как их еще называли, ополченцами, занимал оборону и батальон курсантов. Во время прорыва немцев 14 октября и курсанты, и ополченцы, и стрелки 17-го полка были выбиты с первой линии обороны, разорваны на отдельные подразделения. В суматохе яростного боя все смешалось, спуталось, сплошная линия обороны лопнула, образовались отдельные очаги сопротивления численностью до батальона, роты, а то и взвода. Нередко, изолированные друг от друга, они вели бой в окружении, надеясь на подкрепление или в крайнем случае на темноту ночи, хотя ясного представления, что принесет ночь, у них не было. Отряд, в котором служил Олег, уже шестой час отбивал атаки гитлеровцев. Это был не батальон, не рота, а именно отряд, потому что кроме ополченцев в нем находилось человек тридцать курсантов, человек двадцать вышедших из окружения бойцов и взвод 17-го стрелкового полка. А всего набиралось около двухсот человек, командовал ими старший лейтенант Сошников. Он же, этот Сошников, еще в учебном батальоне, когда выдавали ополченцам оружие, вручил Олегу бронебойное ружье, в то время как другие получали обыкновенные трехлинейные винтовки. Почему среди немногих добровольцев Остапов удостоился противотанкового ружья, он и сам не знал. Может, просто он вызвал симпатию у Сошникова своей скромностью и исполнительностью, а может, гражданская профессия Олега заставила старшего лейтенанта проникнуться уважением к архитектору.

Всего в отряде было четыре бронебойки, притом три длинноствольных, тяжелых, с крупнокалиберным патроном, и только у Олега легкая, почти как старинная берданка, и калибр пули тоже винтовочный, только гильза более емкая, пороху в ней раза в три больше, чем у обыкновенного винтовочного патрона. Остапов даже усомнился: как это такая махонькая пуля может прошить броню, которую и снаряд-то не всякий берет? Но Сошников внушительно рассеял все его сомнения, сказав, что именно в пуле тут и кроется весь секрет, что она не обычная, а особая, бронебойная, летит с бешеной скоростью и врезается в броню. Олег поверил и ждал случая, чтобы на практике удостовериться в бронебойной силе своего ружья. Случай этот представился ему после полудня, когда их позиции бомбила фашистская авиация, перед тем как пошла в наступление пехота. Во время бомбежки Олег, как и его товарищи, сжался в комок на дне окопа, потому что было, может, не столько страшно, как до жути неприятно: в первый раз он попал под бомбежку. А с непривычки - это любой скажет - всегда неприятно попадать под бомбежку. Вспомнил Варю и певичку Москонцерта, о которой Варя рассказывала. Как-то неловко ему стало за свою робость, и он выпрямился. Правда, из окопа не высунулся - это уж ни к чему было бы, - но смотрел в небо, наблюдая, как от самолета отрываются бомбы. И в тот же момент рядом с ним оказался старший лейтенант. С ним стало спокойней и совсем не страшно. А Сошников схватил его противотанковое ружье, прицелился и выстрелил по самолету. А когда объятый пламенем "юнкерс" рухнул где-то недалеко за дорогой, Сошников, сам немало удивленный, по-мальчишески завизжал от восторга, а затем торопливо загнал в патронник патрон, выстрелил еще, уже не целясь, вслед удаляющимся самолетам.

- А вы говорили - берданка! - победно тряс Сошников ружьем перед глазами пораженных бойцов. - Это же универсальная зенитно-противотанковая пушка. По такой бы пушке да на каждого бойца! Мы б их, паразитов, проучили, мы б им показали…

Он не договорил фразы: разорвавшаяся мина сразила старшего лейтенанта наповал. Это была первая смерть на войне, которую Олег Остапов видел воочию, такая неожиданная, странная и нелепая. И опять он вспомнил певичку, которая погибла где-то здесь, когда копала, возможно, вот этот окоп, в котором сидит он, архитектор Остапов, а рядом с ним прислонившееся к срезу сырой, холодной земли уже бездыханное тело старшего лейтенанта.

Сошникова не успели похоронить, как начался шквальный артиллерийский обстрел их окопа. Командование отрядом принял лейтенант Аннушкин. Отряд ожидал атаки, и прежде всего танковой. Бойцы знали, что картофельное поле перед их окопами минировано. Минное поле вселяло больше надежды, чем четыре бронебойных ружья, противотанковые гранаты и бутылки с горючей жидкостью.

Атаку начали танки. Они выскочили из леса волчьей стаей и сразу, без остановки, ринулись в сторону окопов. Олег выбрал себе один, головной, и, держа его на мушке, ожидал, когда между ними сократится расстояние метров до двухсот. Он не успел выстрелить: произошел взрыв, столь мощный, что стальное чудовище опрокинулось набок, его заволокло дымом. Очевидно, танк наскочил не на мину, а на фугас, для которого минеры не пожалели взрывчатки. А через минуту - второй взрыв, не такой сильный, но с танка все же снесло гусеницу.

Фашисты сразу сообразили, что перед ними минное поле, и не стали рисковать: одиннадцать машин развернулись влево и, обойдя окопы стороной, устремились на восток в сторону Утиц, уже не встречая на своем пути никаких преград. Из наскочившего на мину танка, как мыши, выскочили члены экипажа и бегом помчались к лесу. Вдогонку им отряд открыл беспорядочную, пальбу, пока лейтенант не остановил бойцов грозным окриком:

- Прекратить! Незачем попусту патроны тратить. - И, подойдя к Остапову, без слов, как тогда Сошников, взял из рук Олега ружье, начал целиться в убегающих танкистов. За лейтенантом теперь смотрел весь отряд: ну-ка покажи, чего ты стоишь? Лейтенант Аннушкин понимал, что за ним наблюдают подчиненные и что от этих выстрелов зависит его командирский авторитет. Возможно, поэтому он волновался и первую пулю пустил "за молоком". Но вот он снова прицелился, теперь уже обстоятельно, не торопясь. Бойцам казалось, что он слишком уж долго целится, медлит: пока выстрелит - фашисты леса достигнут. Но на этот раз выстрел был точным. Олег подумал о лейтенанте: "А он достоин своего предшественника". А может, и не один Олег так подумал.

Остапов вспомнил свою Варю. Он вспоминал ее часто, но сейчас представил ее здесь, рядом с собой, и ощутил ужасную неловкость, смущение, пожалуй, даже стыд. Ему стало больно и обидно, что из его ружья другие метко поражают врагов, а сам он еще не убил ни одного фашиста. Немцы открыли беглый минометный огонь. Их мины ложились хотя и кучно, но не метко: большим недолетом. "Мазилы", - приятно подумал было Остапов, но услыхал сокрушенный голос Аннушкина:

- По минному полю бьют, сволочи, хотят разминировать.

Вот оно, оказывается, в чем загадка недолета.

А потом началась та самая атака, которую наблюдал со стороны Александр Гоголев. После краткого артиллерийского налета вышли из леса четыре танка, а вслед за ними бронетранспортеры и пехота. Олег стрелял по правофланговому танку, сначала издали. Чувствовал, что пули его достигают цели, но не причиняют танку никакого вреда. В гуле и грохоте боя он не слышал орудийных выстрелов с правой стороны. Это батарея, возле которой находился Александр Гоголев, вела по танкам огонь с дальней дистанции. Вдруг танк, по которому стрелял Остапов, загорелся. Олег не верил своим глазам: он торжествовал. Оказавшемуся рядом с ним лейтенанту Аннушкину, сдерживая волнение, объявил:

- Есть один!

- Вижу, - сказал озабоченный лейтенант и следующей фразой как ушат холодной воды вылил на разгоряченную голову ликующего Олега: - Наши артиллеристы по танкам бьют. А ты по транспортерам целься, давай по транспортерам.

Вот те на: оказывается, и на этот раз не он, а другие, артиллеристы, подожгли вражеский танк. Тогда Олег с досадой и ожесточением начал посылать пулю за пулей по ближайшему транспортеру. Он целился в мотор, и, когда транспортер вспыхнул, объятый пламенем, а из него посыпались на землю солдаты, он уже не ликовал, хотя и знал наверняка, что на этот раз он, и никто другой, поразил цель. И тогда к нему пришла простая мысль: совсем не важно, кто подбил. Нужно просто стрелять и попадать в цель. И он уже бил по второму бронетранспортеру и, кажется, тоже попал, как вдруг услышал тревожные слова:

- Лейтенант ранен! Эй, санитары, давай сюда: лейтенанта ранило!

Этот тревожный клич прокатился по всему окопу из конца в конец и лишь на какую-то минуту отвлек мысли Олега. Потому что не в ранении лейтенанта сейчас заключалось главное, а в том, что враг наступал. Несмотря на то что на поле уже горели два танка и три транспортера, немцы продолжали наступать.

Уцелевшие бронетранспортеры, освободившись от солдат, повернули назад, к лесу, от которого теперь, трескуче тарахтя моторами, мчался отряд немецких мотоциклистов. Похоже было, что враг замыслил психическую атаку.

Остапов теперь целился в мотоциклистов, которые по-заячьи прыгали по неровному, схваченному легким морозцем полю. Он выстрелил и сразу понял, что мимо. И тут увидел, как прямо на него, с лязгом, грохотом и свистом пуль над головой, идет танк. Олега бросило одновременно в жар и холод: танк был уже в нескольких метрах, и Олег сообразил, что перезарядить ружье и выстрелить он уже не успеет, да и пули теперь защелкали по брустверу перед самым лицом, осыпав брызгами мерзлой земли. Оставив ружье на бруствере, Олег упал на дно окопа, лихорадочно ощупывая противотанковую гранату и пытаясь вставить в нее запал. Он решил, что пришел и его смертный час, что гибель его неотвратима, так пусть же гибнут и враги. Все должно произойти просто и в одно мгновение: когда танк своими гусеницами наступит на кромку окопа, он, Олег Остапов, ударит противотанковой гранатой по гусенице. Произойдет взрыв - и все. Вот этот окоп станет его могилой. Но и танк не сможет дальше идти. Он остановит его здесь, на окраине Бородинского поля. Озябшие руки плохо слушались, пальцы, казалось, парализованы, и он понял, что не успеет вставить запал, потому что стальная крепость уже надвигалась на него, он каждой клеточкой своего тела теперь ощущал приближающийся сатанинский гул и мог с точностью до одного сантиметра определить расстояние до танка, потому что теперь не минутами, а этими сантиметрами измерялась его жизнь.

Прижавшись к сырому холодному дну окопа, он скорее почувствовал, чем увидел, как черная стальная громада заслонила над ним небо, сразу померк свет, словно наступило солнечное затмение. "Варя…" - то ли вслух, то ли мысленно произнес Олег и закрыл глаза лишь на один миг, и именно в этот миг он увидел ее, свою Варю. Она была какой-то воздушной, лишенной плоти, в белом подвенечном платье и с бледным, искаженным ужасом лицом. Только на одно мгновение она появилась перед ним, вызвав щемящую боль и бездонную тоску по женщине, которую недолюбил, по мечте, которую не успел осуществить, по ясному небу, которое закрыла стальная смерть. Это было мгновение между жизнью и смертью. Затем его сверху осыпало землей, и совсем уж до изумления неожиданно свет открылся, черная стальная туша пронеслась над ним и исчезла. Он понял, что остался жив, и сразу, как только это понял, встал, выпрямился, чтоб посмотреть, куда подевалась его смерть. И увидел, что танк, который только что прошел над ним, стоит в двадцати шагах позади окопа и из него откуда-то снизу валит черный дым, а из дыма из-под танка выползает немец. Лицо черное. Только блестят глаза и оскалившиеся зубы. В руках у него пистолет, и немец этот явно намерен бежать в окоп, прямо на Остапова, чтоб довершить то, что не сделал танк. Олег это отчетливо понял, и тогда к нему вернулась неистребимая жажда жизни. Он потянулся рукой за ружьем, лежащим на бруствере, но, к своей досаде, увидел, что приклад, раздробленный гусеницами, отделился от ствола. Теперь у Олега остались только гранаты: две ручные и одна противотанковая. Некогда было раздумывать и рассуждать, какой враг опасней - волны наступающей по картофельному полю пехоты, до которой было еще метров пятьсот, или танкисты, бегущие с другой, противоположной стороны. И Олег швырнул гранату в танкиста, швырнул легко и точно, прямо под ноги, и приготовил на всякий случай вторую. Танкист, бежавший на Олега, упал, но Олег видел, как два других танкиста после взрыва гранаты отпрянули назад и залегли возле гусениц горящего танка. Они явно растерялись, попав из огня да в полымя, и еще не успели прийти в себя. Зато Остапов уже вполне овладел собой. Теперь он спокойно и достаточно быстро вставил запал в противотанковую гранату, затем из окопа сильным броском метнул ее в танк и угодил в его корму, самое уязвимое место. Расчет его был верным - поразить не только танк, но и танкистов, лежащих подле танка, в тылу нашего окопа. И он, очевидно, поразил - взрыв был мощным, танк охватило пламя, а те двое танкистов как лежали, так и остались лежать неподвижно возле гусениц.

Вот в этот момент Остапов увидел, как быстро сократилось расстояние между окопами и атакующими гитлеровцами. Их было много, гораздо больше, чем тех, кто находился в обороне. Они шли с тупым упрямством, не обращая внимания на встречный огонь. Одни падали замертво, а другие продолжали идти. За первой волной катилась вторая… Казалось, им нет числа. Шли, поблескивая щетиной штыков и строча из автоматов. Озверелые от крови, хмельные от шнапса, шли потому, что им было приказано любой ценой занять сегодня деревню Утицы и железнодорожную станцию Бородино. Им было сказано, что в окопах засел небольшой отряд русских, подавленный немецкими бомбами, снарядами и минами.

Остапов знал, как знали и другие бойцы, что в тыл наших окопов, в сторону Утиц, прошли немецкие танки, те самые, которые не смогли преодолеть минное поле, и эти танки могли в любую минуту появиться с тыла - от рощи, что в двухстах метрах от окопов. И тогда его охватило чувство страха, совсем не то, которое он только что испытал от надвигающегося на окоп танка, а другое, новое - ощущение предстоящей рукопашной, схватки, встречи с врагом лицом к лицу. И в схватке этой преимущество было на стороне врага уже и потому, что у Олега, кроме одной гранаты, не было никакого оружия. Он схватил ствол своего ружья и не знал, что теперь с ним делать. Бросить нельзя, и стрелять из него тоже невозможно. Он снова посмотрел назад, где горел танк. Немец лежал в десяти шагах от окопа, распластавшись и вытянув вперед руки. Обнаженная голова его была окровавлена. Подле валялся пистолет.

Остапов подумал: выскочу, возьму пистолет и буду стрелять в атакующих. Он выскочил из окопа и побежал к немцу. Но когда поднял с земли пистолет и обернулся назад, чтобы возвратиться в окоп, то увидел, что из окопов повыскакивали и другие бойцы и бегом устремились на восток, в сторону небольшой рощи. "Значит, отступаем, наверно, была команда", - решил Остапов и тоже вместе с другими побежал в рощу. А через пять минут их окопы были заняты атакующими немцами.

Трудно сказать, у кого не выдержали нервы и кто побежал первым. Возможно, весть о ранении лейтенанта Аннушкина, которого незадолго до того, как отряд оставил окопы, санитары унесли в рощу, куда следом уходили и другие легкораненые, посеяла неуверенность и страх. Во всяком случае, если б Остапову сказали, что он первый вышел из окопа и подал дурной пример другим, он счел бы такое обвинение злостным наветом, чудовищным оскорблением. И был бы прав. Он не думал отступать без приказа, но вполне возможно, что именно его выход из окопа за оружием и послужил поводом для оставления отрядом оборонительного рубежа. Стихия паники, особенно на войне, опасна. Она как горный обвал.

Александр Гоголев с горечью и волнением видел, как отряд оставил позиции и, в сущности, бежал в рощу в надежде найти там спасение. Приказав батарее открыть огонь по окопам, которые только что начал занимать враг, он, закинув автомат за спину, вскочил на лошадь и галопом помчался по полю наперехват отступающим. Он еще надеялся остановить их и вернуть в окопы. "Безумцы, что они делают?.. - с горькой досадой думал Гоголев. - Роща - не укрытие, а, скорее, ловушка. Что они - не соображают? Обезумели от страха? Что у них за командир?.." Автомат ППШ и четыре обоймы патронов Гоголев прихватил сегодня, когда уходил с дивизионом Князева, - посоветовал Макаров, который с первого дня прибытия на Бородинское поле не расставался с автоматом.

Передовая группа немцев, достигнув наших окопов и не успев отдышаться, открыла огонь по отступающим. Естественно, они заметили и всадника, вихрем скачущего наперерез бегущим. Гоголев скоро понял, что остановить отряд ему не удастся, да сейчас это едва ли имело бы смысл, теперь важно было благополучно доскакать до рощи: слишком заманчива была цель - скачущий вдоль фронта всадник.

Смертельно раненная лошадь упала не сразу: она вначале слегка замедлила свой бег. И все же Гоголев не сумел удержаться в седле: слишком велика была скорость. Он слетел через голову коня и, к счастью, довольно удачно: ноги не застряли в стремени, и он отделался легким ушибом. Лошадь пробежала еще метров пять и затем рухнула замертво. Прихрамывая на ушибленную ногу, Гоголев побежал в рощу, до которой теперь оставалось всего ничего, каких-нибудь полсотни метров. У самой рощи его настиг лошадиный топот: это примчался Акулов, оставленный им при батарее. Он соскочил с седла, запыхавшийся, взволнованно-бледный, и сразу, с трудом переводя дыхание и глотая слова, заговорил:

- Вы не ранены, товарищ батальонный комиссар?

- А вы зачем здесь? - вместо ответа строго спросил Гоголев, но глаза его, встретившись с преданным взволнованным взглядом Акулова, смягчились.

- Командир батареи послал, когда вы уп… когда лошадь упала.

- А вы удачливей меня, целехонек, - уже дружески сказал Гоголев. - А теперь скачите на восток через рощу. Там на противоположной опушке найдете нашу батарею. Передайте командиру мой приказ: выделить один огневой взвод в мое распоряжение - вот сюда, на эту опушку. И повозку со снарядами. Живо!

Акулов только и сказал "Есть!" и тут же мигом умчался выполнять приказ, догадываясь, зачем комиссару понадобился на этой опушке огневой взвод артиллерии.

Войдя в рощу, где теперь группками и вразброд толпились только что оставившие окопы бойцы, Гоголев сурово и с укором всматривался в их растерянные, подавленные лица, ища среди них командира. И, не найдя, спросил:

- Кто здесь старший?!

Бойцы молчали, понуро поглядывая друг на друга. Тогда из-за ели вышел старшина, долговязый, нескладный, в шинели с оторванным хлястиком. Голова его была перевязана грязным бинтом. Синие глаза смотрели печально и виновато,

- Был старший лейтенант Сошников, да убило осколком мины. А до этого в полдень политрука схоронили. После лейтенант Аннушкин оставался за старшего. В медсанбат отправили. Едва ли выживет. - Он говорил медленно, тягуче, и это раздражало Гоголева.

- И все? Больше нет командиров? - спросил комиссар.

- Теперь, выходит, нет, - ответил старшина, сбочив голову, и отвел в сторону взгляд.

- Бой был сильный на первой линии, товарищ батальонный комиссар, это еще до полудня, - вклинился в разговор шустрый сержант, белобрысый, со сбитой набок ушанкой. - Потери были у нас большие. Многих ранило, а многих совсем…

Нельзя было медлить, и Гоголев приказал старшине собрать отряд, а сержанту - выставить на опушке рощи охранение. Он был разгневан. Он считал, что отряд мог и обязан был защищать окопы, не имел права отступать. Да, немцы превосходили числом. Но это пехота. Из четырех поддерживающих пехоту танков три подбила наша артиллерия, четвертый отошел обратно к лесу. А пехоту можно было остановить ружейно-пулеметным огнем, наконец, у самых окопов забросать гранатами и контратаковать. Он был убежден, что фашисты не выдержали бы дружного, организованного отпора и их атака непременно захлебнулась бы. Понимал он и то, что отряд понес серьезные потери, защищая первую линию окопов. Это была уже вторая линия. Люди устали. Их физическое и моральное напряжение было на пределе, но это не оправдание для отхода. Люди должны были и могли драться и побеждать.

Отряд собирался медленно, молчаливо. Бойцы избегали взглядов друг друга, чувствуя за собой вину. Старшина построил отряд, подал команду "Смирно" и произвел подсчет. Гоголев посматривал на восток: он ждал ординарца с огневым взводом. Старшина доложил:

- Товарищ батальонный комиссар, отряд в количестве восьмидесяти трех человек по вашему приказанию построен.

- Вольно, - глухо сказал Гоголев и поднял прямой и обжигающий взгляд на стоящих между деревьев бойцов. Он знал, что сейчас многое зависит от него самого, и не только от слов, которые он скажет отряду, но и от его поведения, от его личного примера мужества, воли, характера. Люди, которые видят его в первый раз и которых он поведет в атаку, на пулеметы и автоматы врага, должны ему поверить. Первую фразу он уже обдумал: надо прежде всего представиться. И он сказал, сохраняя спокойствие: - Я - комиссар противотанкового артиллерийского полка Гоголев. Основная часть наших орудий стоит на Бородинском поле. Здесь - один дивизион. Это наша батарея поддержала вас огнем, когда фашисты атаковали из леса. Наши орудия подожгли три танка, которые шли на ваши окопы, и заставили четвертый бежать с поля боя. Фашисты бы ни за что не прошли, если бы вы не дрогнули. - Он замолчал, сурово нахмурился, глядя в землю, затем поднял тяжелый взгляд на бойцов, продолжал: - Но этого не случилось. Вы дрогнули, оставили укрепленные, хорошо оборудованные позиции. Их сооружали женщины Москвы, ваши матери и жены, они надеялись на вас, верили, что вы не пропустите врага, остановите гада здесь, на поле русской славы, не опозорите доблести своих предков, которые здесь, на Бородинском поле, в смертельной схватке решили участь Наполеона. А вы… - Он оборвал фразу и мрачно, с горечью и досадой снова посмотрел вниз.

Олег внимательно смотрел на комиссара, испытывая чувство неловкости и стыда. И опять подумал о Варе. Именно она сооружала эти окопы, и все, что говорил комиссар, касалось именно его, и, пожалуй, больше всех его. Что бы она, Варя, подумала о своем муже, если б узнала, увидела, как он бежал? И вдруг его, как иглой, пронзил вопрос: когда он вышел из окопа за пистолетом, началось отступление или еще не начиналось? Он точно не мог сказать, как-то не обратил внимания, но, кажется, когда шел за пистолетом, все еще сидели в окопах, а когда возвращался назад… От этой мысли его бросило в холод. Быть того не может. И все же к чувству стыда теперь примешалось чувство вины, и он знал, что это чувство будет все сильней и сильней и не даст ему покоя, пока он не искупит свою вину. Ценой крови или жизни, но искупит. Иначе он перестанет себя уважать, иначе он не посмеет честно посмотреть Варе в глаза, даже письма не посмеет написать. Он вздрогнул, когда Гоголев неожиданно поднял глаза на угрюмый отряд и снова заговорил проникновенно негромким, приглушенным голосом:

- Куда вы бежали? В эту рощу? Она вас не спасет и не защитит. Ваша защита и крепость там… - Он стремительным жестом указал на запад, в сторону окопов. - А позади Москва. У вас единственный шанс смыть свой позор - выбить врага из брошенных вами окопов. Другого выбора нет. Я пойду с вами. Впереди со мной пойдут коммунисты. Нашу атаку поддержит батарея справа, еще один огневой взвод будет сопровождать нас отсюда, с этой опушки. Тяжело? Знаю. - Он кивнул в сторону окопов. - Посмотрите, сколько их полегло. И пять танков, которые уже никогда не будут топтать нашу землю. - И вдруг скомандовал: - Смирно!.. Коммунисты, пять шагов вперед - марш!..

Двадцать семь человек вышли вперед и замерли. Вышел и Олег Остапов, хотя он был беспартийным. Еще минутой раньше, когда Гоголев сказал, что впереди в атаку пойдут коммунисты, он уже твердо решил, что пойдет вместе с ними, пойдет рядом с комиссаром, иначе его замучит совесть, он не сможет жить. Гоголев посмотрел на двадцать семь человек. Среди них были в основном пожилые люди - москвичи-добровольцы. Может, потому, что Остапов показался ему самым молодым среди двадцати семи, или потому, что в глазах его светилось глубокое душевное благородство, а может, потому, что в руках у него было странное, диковинное оружие, именно на нем комиссар остановил свой взгляд, подошел, потрогал ствол бронебойного ружья, спросил:

- Это что у вас за штука?

- Противотанковое ружье, - негромко и застенчиво ответил Остапов.

- Противотанковое? - Лицо Гоголева изобразило искреннее удивление. - Гм, впервые вижу такое. И как же оно стреляет? Без приклада-то?

- Собственно, это ствол, - пояснил Олег. - Без приклада, я думаю, стрелять из него невозможно.

- А приклад? Где приклад?

- По нему танк прошел… Ну и… сломал, - виновато ответил Олег.

- Вот как! - удивился Гоголев. - Значит, это через вас прошел танк, и вы остались невредимы. Выходит, танки не так уж страшны, если не поддаваться панике. - Он снова посмотрел на Остапова и, дотронувшись рукой до ствола бывшего ружья, сказал: - Вы это оставьте. Какой от него прок. Вам нужно оружие раздобыть.

- У меня есть, - сказал Остапов и достал из кармана шинели парабеллум. - Это я у немца, у танкиста. Только вот как из него стрелять?..

- Проще простого, - сказал Гоголев и, взяв из рук Остапова пистолет, быстро пояснил, как им пользоваться.

А потом над рощей пронесся огненный смерч, завершившийся таким громовым ударом, от которого задрожала земля и небо, казалось, раскололось на куски. Это дивизионы "катюш" дали залпы по фашистам. Грозное и страшное зрелище наблюдали приготовившийся к атаке отряд, который теперь возглавил комиссар Гоголев, и фашисты, засевшие в наших окопах. И на тех, и на других залпы произвели ошеломляющее впечатление: у одних рождали горделивую радость, у других вызывали страх. Прибывший огневой взвод выдвинул свои орудия на опушку и прямой наводкой начал обстреливать окопы. Под гул его залпов Акулов снова галопом через поле мчался к батарее с приказом поддержать атаку фланкирующим огнем. Теперь по окопам, в которых засели немцы, били орудия с фронта и с фланга. Бойцы лежали на самом краю рощи и, напряженно всматриваясь в разрывы снарядов, ждали сигнала к атаке - красной ракеты. А его все не было, и Олег, лежащий рядом с комиссаром возле маленькой пушистой елки, испытывал нетерпение. Он не видел лица Гоголева - его закрывала елочка, - но ему казалось, что лицо это в настоящий момент должно выражать самоотречение. Комиссар внушал к себе почтение.

Пожалуй, самый трудный вид боя - это атака. Подняться с земли и идти под пули врага, идти навстречу смерти, сознавая, что она может скосить тебя в любую секунду, в один миг, - это очень трудно. Тут нужно предельное напряжение - физическое, нравственное, психическое, такой сгусток силы воли, нервов, мужества, такое самоотречение и убежденность в абсолютной необходимости этого броска, на какое только способен человек вообще, любой человек, независимо от того, трус он или храбрец. В атаке же самый напряженный момент - это последние секунды перед броском, те секунды, когда по сигналу или по команде надо встать и сделать первый шаг. Именно в атаке с наибольшей силой и полнотой раскрывается благородство и величие духа. Атака - мерило всех глубинных качеств и черт характера, которыми обладает воин.

Перед атакой бойцы много и напряженно думают. Каждый о своем, и все о жизни и смерти. Олег Остапов думал о Варе. И неожиданно поймал себя на мысли, что то, что он чувствует сейчас, совсем не похоже на то, что он чувствовал час тому назад, когда на его окоп наползала стальная туша танка. Там был страх или подобие страха, там была растерянность - здесь же страха не было, и что его самого удивляло и даже поражало, так это внутренняя собранность и холодная осознанная готовность ко всему.

Красная ракета, которую ждали с таким напряжением, все же оказалась неожиданной. Отряд подхватился без слов, и Олег был доволен тем, что он опередил Гоголева и, держа в одной руке парабеллум, в другой гранату, устремился вперед. Автомат комиссара висел на шее. В левой руке граната. Он, как и ведомые им бойцы, был готов вступить в рукопашную схватку наравне со всеми. Он знал, что на него равняются, с него берут пример. Сначала шли быстрым шагом, рассыпавшись в цепь, но с каждой секундой шаг становился шире и чаще, все быстрей и быстрей и живо превратился в бег. Олега удивило молчание немцев - ни единого выстрела. Удивило и озадачило. А Гоголев знал - подпускают поближе, чтобы потом разом ударить в грудь свинцовым ливнем. Он поставил задачу артиллерийскому взводу: подавить огневые точки врага. Но точки эти пока что не открывали себя, они выжидали, и взвод и батарея вели огонь по окопам, притом - Гоголев обратил на это внимание - батарея с фланга стреляла шрапнелью. Подумал: "Пожалуй, это они зря. Нужно бы осколочными". Длительное молчание немцев становилось подозрительным. Возможно, они ошеломлены, морально парализованы потрясающим зрелищем двух залпов "катюш". И только было он так подумал, как хлестнул свинцовый ливень. Несколько человек в цепи упало, и это вызвало некоторое замешательство отряда. Бойцы залегли, прижатые к земле свистом пуль. Залег и Олег. И лишь комиссар продолжал идти слегка пригнувшись. Вот он прошел мимо Остапова и теперь оказался впереди всей цепи. И вдруг выпрямился, над залегшим отрядом прозвучал его чистый, звенящий металлом голос:

- Коммунисты!..

Только одно слово сказал он, и ничего больше: просто продолжал идти вперед, на окопы один. Но слово это, твердое, как булатная сталь, не подстегнуло, а подхватило Олега, в одно мгновение он очутился на ногах и, уже не думая ни о смерти, ни о жизни, а только о врагах, которых нужно победить, помчался вперед, обгоняя комиссара. Какие-то невидимые нити связывали его с комиссаром и не позволяли Олегу отрываться от Гоголева на значительное расстояние. Когда до окопов оставалась сотня метров, когда прогремело "Ура!" и немцы, не приняв рукопашной, начали в беспорядке отступать к лесу, бросив окопы, захваченные час тому назад, и не дешевой ценой, Олег почувствовал, что позади него случилась беда. Не прекращая бега, на ходу, он оглянулся и в это мгновение увидел, что комиссар не бежит уже с ними, что ему не суждено было дойти до оставленных врагом окопов.

Остапов вернулся. Гоголев лежал на земле, с протянутой рукой на запад, и пальцы его безжизненно касались цевья автомата. Он как бы силился произвести последний в своей жизни выстрел. Лицо его было бледным, ушанка, сбитая набок, обнажала влажную прядь волос. Он посмотрел на Остапова кротким, умоляющим взглядом и прошептал:

- Туда… туда… вперед… Меня не надо… оставьте…

Он убрал руку с автомата, так и не пригодившегося ему, его голова упала лицом на сырую землю. Остапов подхватил комиссара, перевернул на спину и только теперь увидел на груди шинели маленькое пятнышко. Гоголев лежал с закрытыми глазами и часто дышал. Он впал в беспамятство. Остапов в растерянности посмотрел вслед бегущим товарищам, которые уже занимали окопы. Он хотел было позвать на помощь, но некого было звать: одни лежали на поле, другие ушли вперед. И никто бы не услыхал его зова. Тогда он расстегнул шинель комиссара и на гимнастерке увидал пятно крови уже большего размера. Достал индивидуальный пакет, размотал бинт и неумело перевязал рану. Увидев скачущего от батареи к роще всадника, Олег замахал ему рукой и прокричал:

- Сюда! Скорей сюда: здесь комиссар!..

Всадник - это был ординарец Гоголева - разобрал только одно слово "комиссар" и все понял. Через минуту он уже был возле раненого. Вдвоем они перенесли комиссара на опушку леса к артиллеристам. Раненый не приходил в сознание. Взволнованный командир огневого взвода приказал Акулову скакать в штаб полка и доложить майору Макарову о случившемся, а тяжелораненого комиссара уложить на артиллерийскую повозку. Остапова командир взвода принял за санитара и поэтому приказал ему немедленно вместе с ездовым доставить раненого в медсанбат, который должен находиться где-то возле часовни. Олег догадался, что речь идет о часовне, воздвигнутой на месте гибели генерала Тучкова в 1812 году, сказал, что он знает, как туда добраться.

- Как можно быстрей и наикратчайшим путем, - напутствовал лейтенант. - Да смотрите на фрицев не напоритесь. Будьте внимательны.

Родившийся и выросший в семье медиков, Олег понимал, что ранение очень серьезное и лишь срочное вмешательство хирурга даст хоть какие-то надежды. Повозку сильно трясло по кочкам и канавам. Олег поддерживал рукой голову комиссара, чтобы смягчить эту тряску, просил ездового ехать поосторожней. Ездовой не отвечал, чмокал на лошадь и пугливо озирался, посматривая на рощи и кусты. Гул боя не умолкал, он доносился с разных сторон, и трудно было определить, где проходит линия фронта, где свои, где чужие. Наконец ездовой заговорил, вяло шлепая толстыми губами:

- Ты посматривай назад, не напороться б нам на фрица, чего доброго. Будет тогда веселый разговор. - И чтоб его не приняли за труса, прибавил: - Я не за себя беспокоюсь, за раненого.

Почти всю дорогу Гоголев не приходил в сознание, и лишь когда показалось красное здание Спасо-Бородинского монастыря, он открыл глаза, полные бездонной тоски, и, обратив несколько удивленный взгляд на Олега, сказал:

- Это вы?.. А что немцы, бежали?

- Бежали, товарищ батальонный комиссар, - ответил Олег, обрадовавшись. В нем пробудилась надежда.

- А отряд? Где отряд? Вы мне говорите правду, - слабым голосом произнес Гоголев.

- Отряд в окопах, - вполголоса ответил Олег.

Гоголев удовлетворенно и едва заметно кивнул головой и закрыл глаза. Он знал, что ранен, хотя и не ощущал острой боли. Просто как-то необычно, каким-то странным огнем горела грудь. И от огня этого было тяжело дышать. Он силился вспомнить, при каких обстоятельствах его ранило, и не мог. Снова открыл глаза, и его печальный взгляд встретился с тихим светлым взглядом Олега, и тогда он вспомнил, что это тот самый ополченец, через окоп которого прошел немецкий танк и повредил его бронебойное ружье, тот самый, которого он учил, как обращаться с трофейным парабеллумом. "Но почему у него такой страдальчески-отрешенный взгляд, почему такая обреченность и тоска в его по-детски доверчивых глазах?" - мысленно спрашивал Гоголев, но произнести эти слова вслух у него уже не было сил, их хватило лишь на три слова:

- Где мы едем?..

- Проезжаем Багратионовы флеши, - ответил Олег и по взгляду догадался, что ответ его не совсем удовлетворил комиссара, что он хочет еще о чем-то спросить, прибавил: - Сейчас будем у часовни генерала Тучкова, там вам окажут помощь.

Гоголев слабо кивнул, закрыл потухшие глаза, и страдальческая гримаса исказила его бескровное, землисто-серое лицо. "А ведь он умрет, - печально и в тревоге подумал Олег. - И, возможно, я виноват в его смерти, потому что я первым вышел из окопа". Внушая себе такую несправедливую мысль, он уже был уверен в своей виновности, и эта уверенность родила в нем неумолимое желание в исповеди. Ведь и у комиссара есть жена, может, такая же славная, как его Варя, и сын есть, а они не дождутся этого храброго человека, которому бы еще жить да жить.

Короткий день был на исходе. В сером, приподнятом к вечеру небе появились зеленоватые просветы. На западе огромная туча раскололась на несколько кусков, и в просветы брызнул раскаленный металл зловеще-кровавого оттенка. Небо приковало задумчивый тяжелый взгляд Олега. А туча все кололась на мелкие куски облаков, принимавших самые неожиданные формы; они плыли над стонущей в грохоте боя землей то глыбами студеных льдин, то парусом, то гигантским лебедем, то алым трепещущим флагом. Переменчивые, зыбкие картины облаков не приносили душевного покоя, а, напротив, порождали чувство тревоги и напряжения. "А могло и меня вот так, как комиссара, - резанула по сердцу беспощадная мысль. - И тогда что? Да ничего. Умирать не страшно, а просто жалко. Жалко ее, Варю, которая, получив" похоронку, будет убиваться, жалко маму и отца. И еще жалко, что не узнаешь, чем кончится эта битва, что будет потом, как будет после войны".

Комиссар снова открыл глаза, когда они проезжали возле памятника из черного полированного гранита. "Он слабым жестом руки велел остановить лошадь, сказал Олегу:

- Посмотрите, что там написано.

Ездовой остановил лошадь. Олег торопливо соскочил с повозки и вслух прочитал:

- "Доблесть родителей - наследие детей".

Гоголев снова закрыл глаза и тихо, угасающим голосом произнес:

- Автомат… мой автомат возьми себе… У меня сын… - и оборвал фразу.

Что он хотел сказать еще, Олег так и не узнал. Это были последние слова батальонного комиссара. Дальше был стон, печальный, замирающий. Стон, этот разрывал душу Олега, и он заговорил торопливо шепотом:

- Потерпите, товарищ комиссар, уже немного, сейчас приедем… А ведь это я, товарищ комиссар, во всем виноват, простите меня. Но я же не знал, я вышел за пистолетом, а потом и другие…

Гоголев уже не слышал его признания, да если б и слышал, то едва ли мог понять смысл его слов, потому что даже ездовой недоуменно обернулся назад и сказал с раздражением:

- Да перестань ты. Не видишь, что человеку не до твоей болтовни. Автомат вот тебе завещал, - прибавил с завистью.

- Это не болтовня, нет, друг, это правда, - возразил Олег и замолчал, вспомнив про завещанный комиссаром автомат.

Ему захотелось в свой отряд, в окопы, где товарищи, возможно, отражают новую атаку, на деле испытать бесценный подарок, чтобы отомстить за кровь комиссара.

Возле часовни на каменных ступенях, на цоколе памятника, воздвигнутого рядом с часовней, и просто под старыми деревьями, окружавшими часовню, сидели и полулежали раненые. Тут же стояло несколько санитарных машин и подвод, запряженных в обычные крестьянские телеги. Тяжелораненых на машинах отправляли в Можайск. Их было много, молчаливых, угрюмых, перевязанных грязными бинтами. Они посматривали отрешенно, подавленно на все, что происходило вокруг, ожидая своей участи, и в их страдальческих глазах Олегу виделись какие-то маленькие, упрямо теплящиеся огоньки надежды. Особенно запомнился Олегу один - он сразу обращал на себя внимание. Здоровенный усач в измазанном полушубке и в одном валенке - другая нога его была отсечена по самый коленный сустав - сидел на цоколе памятника, прислонясь широкой спиной к холодному обелиску, увенчанному бронзовым с распростертыми крыльями орлом, и, как орел над ним, тоже распростер в стороны свои могучие руки. Сидел неподвижно, прочно и сам казался естественной, неотъемлемой частью монумента. И эта картина показалась Олегу живым, до осязаемости убедительным и зримым олицетворением единства народного подвига в прошлом и настоящем.

У повозок и машин распоряжался молодой энергичный военврач третьего ранга. Увидав повозку с комиссаром, он стремительно подошел к ней, быстрым, коротким взглядом скользнул по раненому, спросил:

- Кого привезли?

- Комиссара артиллерийского полка Гоголева, - ответил Олег и прибавил: - Ему нужна, срочная операция.

А шустрый врач уже нащупывал пульс на безжизненной руке комиссара и, строго глядя на бойца, заключил:

- Нет, любезнейший, поздно. - И, покачивая головой, повторил: - Да-да, опоздали. Он мертв, ваш комиссар.

Остапов и ездовой обменялись растерянными взглядами. Олег был изумлен. Он посмотрел кругом. Его поразило освещение неба. Закат полыхал каким-то чудовищных размеров гербом в виде распластанной птицы, повисшей над горизонтом. Золотисто-огненный хвост этой птицы уперся в землю, а в самой середине тучи - окна-глаза, и из них хлещет огонь. "Какая жуткая картина", - подумал Остапов, а ездовой сказал просто:

- Завтра будет ветреный день.

Но до завтра еще надо было дожить.

Ворвавшийся в Артемки разведбатальон капитана Корепанова вышвырнул немцев из деревни, но удержаться не мог и под напором танков вынужден был оставить этот населенный пункт, расположенный на автостраде. Полосухин же на радостях поспешил доложить командарму, что Артемки в наших руках, и теперь не знал, как ему быть: доложить в штаб армии, что противник снова занял Артемки, или повременить? Он бы, пожалуй, повременил, но в это время позвонил сам командующий. Пришлось сообщить неприятное. Командарм рассердился.

- Ты что, комдив! Под трибунал захотел? Какое ты имел право отходить?! - кричал Лелюшенко в телефон. - Приказываю: любой ценой выбить фашистов из Артемок! Ты меня понял? - И когда Полосухин негромко повторил приказ, командарм добавил: - Да смотри - береги людей. Избегай напрасных жертв.

Виктор Иванович еще не знал о смерти Гоголева, как не знал в этот вечер и Глеб Макаров. Командиру полка в разгар боя у Шевардинского редута доложили, что комиссар ранен во время атаки и отправлен в медсанбат. И хотя от Шевардино до часовни Тучкова каких-нибудь три километра, обстановка не позволяла Глебу оставить КП и навестить раненого, по крайней мере в этот день. Связаться с медсанбатом по телефону он не мог. В результате усилившегося огня немецкой артиллерии было много повреждений в проволочной линии связи, связисты не успевали ее исправлять, и Глеб приказал своему адъютанту скакать в район Спасо-Бородинского монастыря и там, в медсанбате, разузнать все о состоянии раненого.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Варя получила от Олега всего два письма: первое - из учебного отряда, второе - с фронта. В первом он писал о ней, о Варе, о своих чувствах, о большой любви своей. Во втором письме главным мотивом была Родина, ее судьба, Россия, красоту и величие которой он по-настоящему понял лишь сейчас, когда так обнаженно встали рядом вопросы жизни и смерти: быть или не быть?.. Заканчивалось это письмо словами: "Перед нами озверелые банды фашистов, за нашими плечами Бородинское поле и Москва. Через это поле, мимо гранитных обелисков, наш отряд шел на боевые рубежи, на те самые, которые сооружала ты со своими подругами. Мы сделали десятиминутный привал у памятника лейб-гвардии Финляндскому полку. Может, помнишь такой на холме? Могила и надпись надгробная: "Капитан лейб-гвардии Финляндского полка Александр Гаврилович Огарев. Родился в 1785 году, скончался от раны, полученной в Бородинской битве в 1812 году". Наш политрук сказал: "Священна слава российская. Она поможет нам одолеть- Гитлера". И я, дорогая Варенька, поверил в его простые, обыкновенные слова, - поможет. Политрук сказал то, что думал и чувствовал я сам".

Варя читала это письмо по нескольку раз и плакала, испытывая наслаждение, полное радостных мук. Сразу после ухода Олега на фронт она пошла работать в госпиталь свекра и перебралась к ним на квартиру: тоскливо было одной у себя, пустынной и печальной казалась их комната, где все напоминало ее милого, славного Олега. Перебраться в дом Остаповых предложила Варе свекровь.

- Что тебе там одной маяться, - говорила Наталья Павловна. - Перебирайся к нам, вместе легче будет пережить это трудное время. Да и нам, старикам, веселей. - Она хотела добавить "и спокойней", но не сказала, не обидела невестку. Варя глубоко уважала родителей мужа и охотно согласилась перейти на время к ним.

Как-то поздно вечером, когда в доме Остаповых, придя с работы, собрались все за ужином, Борис Всеволодович, по своему обыкновению, открыл номер "Правды" - газеты он читал дома, на работе, в госпитале, не было для этого времени - и в списках Героев Советского Союза увидел фамилию старшего лейтенанта Макарова Игоря Трофимовича. Варя в это время помогала Наталье Павловне накрывать на стол. Свекор, не выпуская из рук развернутой газеты, посмотрел на сноху поверх очков как-то по-особому. Варя обратила внимание на необыкновенный искрящийся блеск его светлых, всегда внимательных глаз, и этот слишком пристальный и чем-то встревоженно-обрадованный взгляд даже смутил ее.

- Варя, как вашего младшего брата имя? - спросил Борис Всеволодович.

- Игорь. А что такое? - встревожилась Варя, уставив на свекра широко раскрытые родниковые глаза.

- Вот тут указ о присвоении звания Героя. Среди других и старший лейтенант Макаров Игорь Трофимович. - И подал Варе газету.

Она смотрела и не верила своим глазам. Все как будто совпадало.

- Игорь, - повторила она рассеянно. - Но он же был лейтенант. - И вопрошающе смотрела на свекра.

- А стал старшим лейтенантом. Сейчас это быстро, - ответил Борис Всеволодович.

- А может, он убит? - вдруг спохватилась Варя, и лицо ее враз побледнело.

- Тогда б так и написали: "посмертно", - успокоил свекор.

Наутро, до того, как поехать в госпиталь, сунув в карман газету, Варя помчалась на Верхнюю Масловку к родным, чтобы порадовать их чрезвычайной вестью. Отца уже не застала дома: ушел на работу, а Вера Ильинична, как только Варя переступила порог, ошарашила ее слезливо:

- Игорек-то наш раненый лежит, в Туле. Письмо вчера получили, собиралась сегодня к тебе поехать. Навестить бы его надо. Ты одна у нас только и можешь съездить. Отпросись у Бориса Всеволодовича. Дело-то какое.

И она суетливо пошла за Игоревым письмом, чтобы показать его дочери, а Варя сразу порадовала мать приятной новостью, подавая взамен письма газету:

- Вот, читай: твой сын, дорогая мамочка, Герой Советского Союза. Поздравляю тебя, - и поцеловала ее в смоченные слезой морщины.

И хотя Игорь писал, что ранение его пустяковое, что больше недели он не пролежит, что ему вообще нечего делать в госпитале, так как рана быстро заживает, все же на другой день с письмом профессора Остапова Варя помчалась в Тулу. И действительно, ранение было неопасным, дело хоть и медленно, но шло на поправку. Приезду сестры Игорь несказанно обрадовался. Главным врачом госпиталя, в котором лежал Игорь, оказался бывший ученик Бориса Всеволодовича, и поэтому он без всякой канители разрешил Варе перевезти брата из Тулы в Москву для дальнейшего лечения у профессора Остапова. В столичном госпитале Игоря навещали мать и отец, подолгу беседовали с ним и радовались тому, что сын выглядит и чувствует себя молодцом. Игорь не унывал, был со всеми общительным, веселым, правда, немножко возбужденным.

В госпитале старшей сестрой отделения работала Саша Фролова. Впрочем, Сашей она была только для Вари, с которой как-то сразу подружилась и близко сошлась, а для всех остальных - Александра Васильевна. Варя была моложе Саши на восемь лет, но для дружбы такая разница в возрасте не имеет значения. Да Саше никто и не давал тридцати двух; эта яркая, солнечная, зеленоглазая блондинка с тонкими чертами лица, на котором часто светилась милая, очаровательная улыбка, выглядела совсем юной. Она одевалась строго и со вкусом, следила за собой; в ее привычках, жестах, манере держаться, разговаривать, во всем внешнем облике не было ничего нарочитого, искусственного. При всей своей хрупкости, нежности и доброте она обладала сильным характером, твердым и настойчивым, умела постоять за свои убеждения и от принципов своих, от своего решения не отступала ни на шаг. Раненые ее любили и уважали, относясь к ней с трогательной солдатской доверчивостью. Они понимали, что ее внимательность и ласка к ним не были принужденными. Все шло от чисто любящего сердца.

Варя и Саша быстро, как это бывает у бесхитростных, душевных женщин, доверились друг другу, делились своими печалями, заботами и радостями. Впрочем, последних было немного в этот тяжелый октябрь 1941 года. Пожалуй, единственной большой для них обеих радостью был Игорь, живой, выздоравливающий, неунывающий герой. Часто поздними вечерами после отбоя во время дежурства Саши и Вари Игорь выходил из палаты и, подсев к их столику, вел полушепотом рассказ о делах фронтовых.

Все, что он им рассказывал, было доподлинной правдой, без прикрас. А он рассказывал о ночном десанте в занятый немцами Орел, о Бурде и Лаврененко, о Добрыне и Кирюхе, о гибели лейтенанта Гришина, о сгоревших в танке своих товарищах. Но в его рассказах не было густой черной краски, ужаса, безысходности и уныния.

Не было ничего удивительного в том, что Игорь Макаров влюбился в Сашу, как говорится, с первого взгляда, даже не зная, что она за человек, есть ли у нее семья. Влюбился, да и все тут, влюбился той торопливой безотчетной любовью, которой влюблялись в госпиталях молодые лейтенанты в молоденьких сестер и санитарок.

Саша была старше Игоря на десять лет. Техник-экономист по образованию, она, проводив мужа в армию в июне сорок первого, сразу же поступила на курсы медсестер и, окончив их, пошла работать к Борису Всеволодовичу. Четырнадцатилетнего сына своего Колю она оставила при себе, когда из столицы эвакуировали детей в тыл. Свежая красота Саши воспламенила воображение Игоря, и он не очень-то старался скрывать свои чувства. Это видели обе женщины: Саша и Варя.

- Мой братец определенно в тебя влюблен, - говорила Варя. - Он весь преображается при одном твоем имени, и, кажется, это благотворно влияет на его рану.

- Ах, милый наивный мальчик, он, наверно, не знает, что у меня четырнадцатилетний сын и я жена солдата, от которого уже два месяца нет весточки.

Однажды наедине Игорь сказал Саше, краснея:

- Я считал нашу Варю красавицей. Она действительно интересная. Но когда я увидел вас, я понял, что такое женская красота.

- Вы, Игорь, ошибаетесь и все преувеличиваете, - остановила она. - В вашем возрасте обычно не видят и не понимают красоты, просто сами ее придумывают, создают в своем воображении. - И прибавила с тихой дружеской улыбкой: - Вы меня извините, я не хотела вас обидеть.

Он смутился, круглые глаза его влажно заблестели, но ее простодушная, мягкая улыбка придала ему смелости, и он ответил:

- Возможно, я и не очень разбираюсь, но я говорю то, что думаю: вы восхитительная женщина. И это святая правда. Вам ее может подтвердить каждый, и даже моя очаровательная сестричка. И если б мне было позволено…

Саша не дала ему закончить фразу: легко дотронувшись до его плеча, прекратила дальнейшее объяснение:

- Не нужно, Игорь. У меня сын, мой Коля, боевой парень, уже почти красноармеец, и муж на фронте.

Опечаленный и какой-то пришибленный, ушел в этот вечер Игорь в палату и долго не мог уснуть. Ведь он только об одном хотел просить ее - разрешить писать ей, сюда, на адрес госпиталя. Просто писать, потому что у одинокого человека есть такая потребность - хоть в письмах изливать свою душу перед тем, кому открылось сердце.

А на другой день Саша получила похоронку. Она пришла на работу, и по ее виду как врачи, так и больные догадались, что случилась, беда. Белая кожа ее лица приняла какой-то землистый оттенок, зеленые с искорками глаза не потускнели, а ожесточились - в них появился холодный, ледяной блеск отчаяния и скорби. Голос стал глухим, фразы короткими, слова сухими, деревянными. О похоронке сообщила только Варе. Варя - Борису Всеволодовичу и Игорю.

Как-то еще до этого в минуту откровения Саша и Варя говорили о семейной жизни, о счастье, о любви. На вопрос Вари, счастлива ли она, Саша тогда ответила:

- Как тебе сказать? Если скажу "да", то это будет неправда. И "нет" - тоже неправда. Словом, и "да", и "нет". Семейная жизнь состоит из компромиссов. Живем мы с мужем мирно, тихо, ровно. Он человек неплохой, работник хороший, свое дело знает. В коллективе его уважали. Ко мне относится хорошо и, наверно, любит. Я его уважаю, ценю в нем доброту, ровный, покладистый характер. Колька к нему привязан, обожает отца. Я его, возможно, тоже любила в свое время. Конечно, если говорить откровенно, по-честному, он не идеал и не тот, о котором я мечтала. И той любви, возвышенной, той, какой бы хотелось, у меня нет и не было. Он часто выпивает. Часто и много. Из-за этого у нас бывают неприятные разговоры. Не скандалы, нет - я считаю, что скандалом делу не поможешь. Иногда мне жалко его. Все же как-никак - отец моего ребенка. А это большое дело - отец. Я вообще думаю, идеальная возвышенная любовь - редкость.

О смерти отца Коля узнал первым: похоронку принес почтальон, когда Саша была в госпитале. Коля вскрыл конверт и, забившись на кушетку, долго плакал. Наплакавшись, твердо решил: бежать на фронт и отомстить за отца. Он должен, обязан убить хоть одного фашиста. Он уйдет тайком от матери, оставив ей записку. Она у него добрая, мама Саша, она поймет его. Ведь он уже взрослый, а стрелять - дело нехитрое. Но потом оказалось, что мама тоже решила идти на фронт. Она сообщила об этом сыну в тот же вечер, когда прочитала похоронку, решила как-то сразу и без колебаний:

- Знаешь, сынок, я должна быть там, заменить папу. Это надо…

- А я как же? - На суровом лице мальчика появилась растерянность.

- А ты перейдешь жить на время к бабушке. Или к тете Варе. Как ты захочешь.

Он чуть было не сказал: "И я с тобой, мамочка", но вовремя умолчал. Это была его тайна. Он знал, что мать ни за что не согласится отпустить его на фронт.

Все эти дни Варя опекала Сашу, старалась отвлечь от тяжелых дум, разделить ее горе. Игорь тоже вел себя сдержанно, уже не смотрел на Сашу влюбленным взглядом: он не знал, чем и как может помочь этой, как он выразился, восхитительной женщине. О своем решении уйти на фронт Саша сообщила Варе. Та приняла такое решение как должное и не стала ее отговаривать. "А может, и мне также, вместе с ней?" - подумала Варя. Ее снова одолевала тревога за Олега: не было писем. Варя чуть ли не каждый день заходила на свою квартиру, чтобы только заглянуть в почтовый ящик. Шла с тревогой и волнением: а вдруг там… письмо-похоронка? И эта мысль о похоронке с каждым днем становилась все навязчивей. Дошло до того, что однажды - перед этим видела дурной сон - не решилась одна идти в свою квартиру, чтобы заглянуть в почтовый ящик, Сашу пригласила.

Писем не было. Они вошли в большую, светлую комнату, обставленную уютно и со вкусом. На черном рояле, покрытом тонким слоем пыли, в рамочке из карельской березы стоял портрет Олега. Варя села напротив на круглый вертящийся стул и, глядя на портрет, заговорила вслух, словно не было здесь Саши:

- Милый, родной мой… Где ты, что с тобой? Почему ты молчишь?.. Ну хоть словечком одним отзовись. Или тебя уже… - И поток хлынувших слез оборвал ее фразу.

Она никому, даже близким, никогда не говорила о своих чувствах к Олегу. Ее природное целомудрие сочеталось со спокойной, скрытой от постороннего глаза любовью. И вдруг - этот монолог, невольная вспышка.

Саша подошла к ней, стала рядом, прижала ее голову к своему плечу и, тоже глядя на портрет, с убежденностью сказала:

- Жив он, Варюша, твой Олег. Чувствую, вижу - жив. А что писем нет, то разве не понять - до писем ли им теперь, Там же бой, денно и нощно бой. И знаешь, Варюша, я его обязательно встречу там, на фронте. И узнаю. Он у тебя заметный. Симпатичный. А инструмент это чей? - Саша открыла крышку рояля, дотронулась до клавишей.

- Олежка играл. Он хорошо играет… Как он играет, знала бы ты, Сашенька. Какой это человечище - он и художник, и архитектор, и музыкант. А душа… нежная у него душа, Сашенька. Вот эти картины - это все он рисовал.

И только теперь Саша обратила внимание на акварели. Тонкие, нежные, они светились, излучая ласковое, задушевное тепло. Было два пейзажа: цветущая ива над ручейком и одинокая яблонька в светло-розовом цвету. Потом два этюда: жасмин и васильки. И еще большой портрет Вари, Она стоит в синем платье, обхватив рукой ствол березки, с плеч ее ветер сдувает розовый невесомый платок, зеленые ветки березы касаются пышных каштановых волос, и сама она вся воздушная, окрыленная, кажется, вот-вот улетит. Саша долго стояла у этого портрета, любовалась. Потом с грустью, но без зависти сказала:

- Счастливая ты, Варя. Хороший муж - это великое счастье. А он тебя, видно, сильно любит: такую нарисовал, хоть в Третьяковку. Глаз не оторвешь.

- Ох, Сашенька, - Варя с резким вздохом встала, взяла замшевый лоскут и протерла пыль с черной полировки, - тяжко мне - нехорошее предчувствие гложет душу. Сон такой жуткий видела…

Это было 14 октября. А на другой день в госпитале переполох: едет к ним секретарь ЦК, МК и МГК Александр Сергеевич Щербаков, чтобы вручить награды отличившимся в боях героям, в том числе и Игорю Макарову. Особенно волновался комиссар госпиталя Брусничкин. По нескольку раз заглядывал в палаты, выговаривал сестрам и нянечкам, просил врачей "не ударить в грязь лицом", ведь случай исключительный - такое высокое начальство пожаловало в госпиталь. Впрочем, для Александра Сергеевича Щербакова в этом не было ничего исключительного. Разве что исключительными были его работоспособность и энергия, которой хватало на все - и побывать на предприятиях, побеседовать с рабочими, и проследить за демонтажем и погрузкой заводского оборудования, отправляемого на Урал; десятки других чрезвычайных дел поспевал тогда делать этот с виду флегматичный человек с умными, проницательными глазами, смотрящими сквозь простенькие круглые очки. Брусничкин сумел так наэлектризовать медперсонал и выздоравливающих раненых, которым предстояло получить награды, что Борис Всеволодович, на что человек спокойный, невозмутимо-уравновешенный, и тот начал нервничать.

- Да что вы, Леонид Викторович, в самом деле, будто царя-государя встречаете или к парадному смотру готовитесь, - говорил он Брусничкину, когда тот посоветовал ему заменить не совсем свежий галстук новым.

Сам Брусничкин ходил свеженький как огурчик - чистенький, прилизанный, блестел большим квадратным лбом, розовые щеки его дышали здоровьем и благополучием, чисто выбритый круглый массивный подбородок отдавал хорошим одеколоном. Три шпалы на новых петлицах сверкали темным рубином.

Но, как говорится, судьба - злодейка, и никак не предугадаешь, где и когда она тебя подстережет и какое коленце выкинет. Не предполагал и старший батальонный комиссар Брусничкин, как обернется для него посещение Щербаковым госпиталя.

Александр Сергеевич в палатах беседовал с ранеными, спросил, кто в чем нуждается, пожелал быстрого выздоровления, а затем в кабинете главврача в присутствии медперсонала вручил героям правительственные награды от имени Президиума Верховного Совета. Рассказал он и об очень тяжелом положении на фронте. Говорил прямо, откровенно. Враг у ворот Москвы, но силы, его на пределе.

Когда награжденные и медперсонал разошлись и в кабинете остались только Остапов, Брусничкин и Щербаков, Александр Сергеевич вдруг спросил комиссара госпиталя:

- А скажите, товарищ Брусничкин, вы медик?

- Нет, я историк, - быстро ответил Леонид Викторович. - Меня призвали в начале войны.

- Вы по какой истории специализировались? - полюбопытствовал Александр Сергеевич, не сводя с Брусничкина пристального взгляда.

- История СССР, - лаконично ответил Брусничкин, предчувствуя неожиданное. Ему казалось, что Щербаков изучает его, силится что-то припомнить.

- Сколько вам лет? - вдруг спросил Щербаков.

- Двадцать восемь.

- А вы бы не хотели находиться сейчас там, где делается величайшая из историй нашего народа - на фронте? - мягко сказал Щербаков.

Брусничкин покраснел, слегка прищелкнув каблуками, ответил четко, даже браво:

- Я солдат. Как будет приказано!

- Да-да, конечно. - Щербаков, как бы соглашаясь, закивал головой и поднялся. Полный, тучный, похожий на Пьера Безухова, а поднялся легко, молодцевато. Сказал очень спокойно и доброжелательно: - Я думаю, товарищ Брусничкин, для вас, как для историка, да и для Родины было бы куда полезней быть на передовой. Кстати, сейчас идут бои на историческом плацдарме - на Бородинском поле. Поезжайте в пятую армию к генералу Лелюшенко. Там не хватает политработников. Штаб армии и политотдел находятся в Можайске. - Он присел к столу, достал блокнот и на листке написал несколько строк на имя начальника политотдела армии. Подавая Брусничкину записку, сказал: - Должность вам там найдут. Высокую должность - не пропустить фашистов к Москве. Завтра же и явитесь в политотдел. Время не ждет.

Ошеломленный, растерянный Брусничкин все же смог взять себя в руки - он вообще умел при всей вспыльчивости характера владеть собой в тех случаях, когда его невыдержанность могла ему повредить.

- Есть, отправиться в распоряжение политотдела пятой армии! - стукнув каблуками, отрапортовал он четко вдруг охрипшим, сухим голосом.

- Завтра же, - напомнил Щербаков и, простившись, уехал.

Когда за ним закрылась дверь, Брусничкин, растерянно глядя на Остапова, пожал плечами и произнес только одно слово:

- Фортуна.

Что оно означало - радость или разочарование, Борис Всеволодович так и не догадался.

Остапов понимал, что нужно организовать проводы комиссара на фронт. Жил Брусничкин в Москве один - жена эвакуировалась еще в сентябре, родные - тоже, поэтому Борис Всеволодович предложил от чистого сердца:

- Может, вечерком по случаю вашего ухода соберемся у меня дома?

- Буду весьма признателен, - машинально согласился Брусничкин. Предложение Остапова было для него неожиданным.

Остапов позвонил на службу жене и попросил ее сегодня не задерживаться - мол, будем провожать Леонида Викторовича на фронт.

- Давно бы пора, - сказала в телефон Наталья Павловна. Она недолюбливала Брусничкина, возможно, за то, что он не был медиком.

По совету Бориса Всеволодовича Варя пригласила на вечер и Сашу, чтобы не оставлять ее одну наедине со своим горем. Пришли все вместе втроем сразу с работы. Брусничкин из госпиталя ушел раньше и к Остаповым заявился позже других с бутылкой коньяку и банкой кетовой икры. Он вел себя возбужденно, шумно, как человек, мечта и желания которого наконец-то исполнились. За ужином он быстро захмелел и при каждом тосте со всеми энергично чокался, приговаривая:

- Кто знает, возможно, в последний раз видимся.

- Да будет вам отпевать себя заживо, - говорила Наталья Павловна с таким невозмутимым спокойствием, как будто и не шли тяжелые, кровопролитные бои в сотне километров от Москвы и словно каждый прожитый день не уносил тысячи жизней.

- По правде говоря, я вам завидую, Леонид Викторович, - с безупречной искренностью развивал мысли жены Борис Всеволодович. - Я хотел бы тоже туда. - Он ерошил свою коротко стриженную с проседью бородку, этот широкоплечий богатырь, и сверкал стеклами очков, за которыми искрились добрые, внимательные глаза.

- Чему завидовать, - сорвалось у Брусничкина, и мятущийся взгляд его скользнул по сидящим рядышком Саше и Варе.

Остапов посмотрел на комиссара удивленно.

- Как чему? Вы идете на Бородинское поле! Вы будете защищать Россию вместе с Кутузовым, Багратионом и Раевским.

- Ах, какая разница, на каком поле воевать - в степи под Херсоном или под Москвой, - ответил Брусничкин и глубоко затянулся дымом папиросы.

- Ну не скажите, - возразил Остапов, хмурясь. Он откинулся на спинку деревянного кресла - это было его постоянное, "тронное" место за обеденным столом, - могучий, крутогрудый, с черной седеющей гривой. Повторил твердо: - Не скажите, Леонид Викторович. Бородино для России - это символ и святыня. Это, знаете ли, тот стяг, который поднимают ратники перед решающей битвой.

Остапов не хотел уязвить Брусничкина, но тот почувствовал себя уязвленным. Он посмотрел на Остапова со снисходительным укором и заговорил своим бойким звенящим голосом:

- Ах, оставьте вы историю и разные там символы. И красивые словеса. Все это в прошлом. Времена другие, товарищи. История делается сейчас на полях сражений от Черного до Баренцева моря. Не символы нам нужны, Борис Всеволодович, а танки, самолеты. Нужны грамотные, умные командиры и обученные солдаты. И думаю, для Александры Васильевны совершенно безразлично, где погиб ее муж. Лучше, если б он был жив.

Остапов и Варя обратили сочувственный взгляд на Сашу, а Наталья Павловна посмотрела на Брусничкина осуждающе. Сама Саша увидела эти взгляды, поняла их и заговорила глухо и холодно:

- А я решила идти на фронт. Это твердо и окончательно, Борис Всеволодович… На Бородинское поле.

- Великолепно! - торопливо, с преувеличенным восторгом воскликнул Брусничкин. - Значит, вместе в пятую армию? И завтра же, давайте завтра. А?

- Завтра не успею, - задумчиво и серьезно ответила Саша. - Мне надо Колю пристроить.

- Это как-то неожиданно, Александра Васильевна, - стушевался Остапов. - Уверяю вас - вы здесь тоже нужны. Воинам нужны, раненым героям. Так что, я думаю, вы поторопились в своем решении.

- И сын у вас, - вступила в разговор Наталья Павловна, озадаченная неожиданным решением. - Отца нет - это еще полбеды. Сколько их теперь осталось без отцов… А если с вами, не дай бог, что случится? Тогда что? Нет. Это вы не дело надумали.

- Извините меня, я решила окончательно и передумывать не стану, - с холодным ожесточением отозвалась Саша.

Белая кожа ее лица приняла матовый оттенок, движения стали резкими, зеленые глаза излучали решительность. Она сидела прямая и гордая, и было столько непреклонной величавости в ее осанке, что никто уже не осмелился ей перечить, понимая, что всякие уговоры бесполезны.

Изрядно захмелевший Брусничкин смотрел на нее восхищенно осоловелыми маслеными глазами. Он сказал:

- На Бородино - это хорошо, чудесно. Я буду вас там ждать. Вы спросите меня в политотделе армии. Я для вас приготовлю хорошую должность.

Эта фраза, произнесенная сегодня Щербаковым, сорвалась как-то невольно, но не обескуражила Брусничкина. Он ждал насмешливой реплики Остапова, но ее не последовало. А Варя, бросив на Брусничкина кроткий взгляд, объявила:

- Вы там заодно и для меня должность припасите.

Прозвучало это робко, как будто и не всерьез, но все обратились в ее сторону: свекор с удивлением, свекровь, пожалуй, даже с осуждением, Брусничкин с открытой радостью, Саша с сочувствием заговорщика. И в этой натянутой неожиданной тишине стоящие в углу высокие часы гулко отбили девять раз.

- Мне пора, засиделась. Спасибо вам, извините, но меня ждет сын, - спокойно сказала Саша.

Ее не стали задерживать, и вместе с ней поднялся Брусничкин, сказал, что ему тоже нужно еще собраться в "путь-дорогу фронтовую".

Саша и Брусничкин вышли вместе. На улице было скользко: днем прошел небольшой дождь со снегом, а теперь подморозило. Брусничкин поскользнулся, едва не упал - Саша вовремя его поддержала, и теперь они шли, поддерживая друг друга.

- Я вас провожу, Александра Васильевна, - галантно предложил Брусничкин.

- Не стоит, Леонид Викторович, вам же надо собраться в недальний путь, - сказала Саша.

- Вот именно - в недальний. А какие сборы? Все собрано.

- Но вы же сказали…

- Это я так, чтобы вместе с вами уйти. У нас с вами, Сашенька, - позвольте мне так вас называть - теперь одна дорога, одна судьба. Я вас буду ждать там, на фронте. Вы прямо в Можайск приезжайте, спрашивайте политотдел пятой армии и меня. Вы найдете, вы умница. Хотите, откровенно признаюсь, я всегда вами восхищался. Я вас провожу, Сашенька, только сначала зайдем ко мне на минутку. Хорошо?

- К вам? Это зачем же? - без удивления, глухо и отчужденно отозвалась Саша.

- Поймите меня, дорогая, человек уходит в бой, возможно, на смерть. Возможно, мы с вами больше никогда не увидимся.

Он вдруг умолк, поднял на Сашу печальный взгляд и после непродолжительной паузы протянул ей руку. Сказал с чувством:

- До встречи.

- До скорой, - ответила Саша, пожимая его горячую ладонь.

- Там, на Бородинском поле, - негромко прибавил он. Саша мягко высвободила руку, круто повернулась и быстро-быстро зашагала по улице,

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

День и ночь 15 октября не утихал бой на всем участке обороны пятой армии. Зарницы пожаров, огненные хвосты реактивных снарядов "катюш", пунктиры трассирующих пуль жестоко и беспощадно чертили небо. То там, то сям над Бородинским полем и южнее его, над автострадой в районе Артемок и Утиц ярко освещали холодную, стылую землю подвешенные немецкими самолетами фонари. Днем 15 октября выпал мокрый снег, а ночью его схватил морозец, и теперь в воздухе и на земле гудело, грохотало гулко и оглушительно - разрывы снарядов и мин, орудийные раскаты и ружейно-пулеметные скороговорки, лязг гусениц и грохот телег, стук железных колес, шорох обледенелых шинелей, хруст снега под ногами.

Прошедшие сутки были суровым испытанием для 32-й дивизии. За день боев немцам, сосредоточившим мощный танковый и моторизованный кулак на левом фланге, удалось вклиниться в боевые порядки дивизии почти на всю глубину и разрубить надвое ее оборону. Прорыв был совершен по линии железной дороги. На левом фланге в районе Артемок фашисты не прекращали атак ни на один час. Стоящая на автостраде деревня уже несколько раз переходила из рук в руки. Обескровленный, малочисленный отряд майора Воробьева и разведбатальон капитана Корепанова, поддерживаемые танкистами и артиллерией, упорно отражали непрестанные атаки гитлеровцев и то и дело бросались в яростные контратаки. Связь Воробьева и Корепанова с командиром дивизии была неустойчивой. Полосухин находился на своем НП недалеко от кургана Раевского и фактически был отрезан от своего левого фланга прорвавшимися вдоль железной дороги танками неприятеля. Телефонная связь непрерывно рвалась. Со стороны деревень Фомкино, Ельня и Волуево немцы тоже перешли в наступление. К счастью, только что покрывшиеся тонким ломким льдом речушки Война и Колочь, а также мелкие ручьи несколько затрудняли продвижение их танков, бронетранспортеров и артиллерии, а бросавшаяся в атаку пехота, попав под шквальный пулеметный огонь из дотов, неся большие потери, откатывалась назад, ожидая ночи, чтобы под покровом темноты ворваться в наши траншеи и окопы и обойти доты с тыла. Избегавшие прежде ночного боя гитлеровцы теперь сами пытались отрядами автоматчиков атаковать наши артиллерийские позиции и доты ночью. Фельдмаршал Бок решительно требовал от командующих армиями не останавливаться ни на минуту - наступать, наступать и наступать, до последнего вздоха. Он считал, что каждый час задержки и промедления на руку русским. По его убеждению, Москву необходимо захватить с ходу, любой ценой, не давая неприятелю ни малейшей передышки. Когда ему докладывали о тяжелых потерях в танках и людях, он недовольно морщился и, не желая дослушивать до конца, прерывал генерала ядовитой репликой:

- Мы потеряем гораздо больше, если не возьмем Москву до начала большой русской зимы.

Утром 16 октября Игорь Макаров в госпитале по радио услышал тревожное сообщение Совинформбюро: "В течение ночи с 15 на 16 октября положение на западном направлении фронта ухудшилось. Немецко-фашистские войска, бросив против наших частей большое количество танков и мотопехоты, на одном участке фронта прорвали нашу оборону".

Игорь уже ходил без костылей, опираясь на легкую, изящную трость, которую подарил ему Остапов. Выслушав сообщение, он, не теряя времени, направился в кабинет главврача. Борис Всеволодович, тоже только что прослушавший сообщение Совинформбюро, встретил Игоря сурово-вопросительным взглядом. Игорь же старался быть веселым и беспечным, чтобы только не выдать своего замысла. Учтиво поздоровался и на вопрос главврача, как он себя чувствует, бодро ответил:

- Великолепно! Думаю, что через день-другой смогу вернуть вам эту клюшку из-за ненадобности. Я к вам, Борис Всеволодович, с большой просьбой. Родителям моим не терпится видеть меня со Звездой. Ну, сами понимаете, старики гордятся. Не могли бы вы отпустить меня ну хотя бы часа на два-три домой.

- Когда? - спросил Остапов, ничего плохого не подозревая в такой естественной просьбе.

- Сейчас. Отец сегодня в вечернюю смену, и мама дома, - солгал Игорь.

Остапов согласился. А спустя полчаса Игорь, нарядившись в военную форму, с Золотой Звездой, орденом Ленина и медалью "За отвагу" на гимнастерке в сопровождении несколько недоуменной, но обрадованной Вари на санитарной машине выехал из госпиталя. Но поехал он не домой, а на завод "Борец", где работал Трофим Иванович.

- Ты ж сказал, что папа дома, - насторожилась Варя.

- На всякий случай. Откуда я знаю. Я предполагал, - ответил Игорь, и Варя успокоилась.

Она, как и Борис Всеволодович, не подозревала, что Игорь решил таким образом бежать на фронт. Это решение зародилось в нем с тех пор, как он стал на костыли, окончательно созрело, когда Щербаков вручил ему орден Ленина и Звезду Героя, и он с той минуты искал удобного случая, вернее, благовидного предлога, чтобы выйти за ворота госпиталя.

В городе Игоря и Варю поразило необычное оживление. У подъездов многих домов суетились люди, торопливо вытаскивали на улицу тяжелые чемоданы, пузатые узлы и впопыхах грузили в машины. Во всем чувствовалась атмосфера нервозности.

- Непонятно, что все это значит? - сказал Игорь, удивленно глядя на суматоху у подъездов. По улицам мчались грузовики, "эмки" и даже санитарные машины, груженные всяким барахлом. У Игоря было хорошее настроение человека, который вдруг вырвался на свободу, в жизнь.

- Да, что-то странное, - недоуменно отозвалась Варя.

Когда рано утром они ехали на работу, ничего подобного не было.

Шофер, пожилой мрачный человек с небритым лицом, сказал:

- Сводку Информбюро слышали?

- Ну и что? - не сразу понял Игорь.

А Варя не слышала сводку, спросила с настороженным интересом:

- А что передали? Что в сводке?

- А то, что Гитлер фронт прорвал, - ответил водитель.

Тревожное положение на фронте толкнуло Игоря сделать этот решающий шаг, к которому он готовился: бежать на фронт. Сердцем бывалого воина он чувствовал, что сейчас там, в этом невиданно грандиозном сражении, дорог каждый человек, а тем более танкист, прошедший, как он считал, огни и воды.

В Марьиной роще, где расположен завод "Борец", в узких улочках и переулках, мощенных булыжником, среди деревянных домов и бараков не было той атмосферы панического бегства, которую они наблюдали, проезжая по Садовому кольцу. В бюро пропусков возле проходной завода ему не долго пришлось дожидаться отца. Он вышел в замасленном ватнике и черной цигейковой ушанке, оценивающим глазом осмотрел сына с ног до головы, задержав взгляд на его инкрустированной трости, сказал, обнимая:

- Ну, поздравляю, сынок. Жив, и слава богу.

И, конфузливо пряча мокрые глаза, он как-то неловко засуетился, не зная, что еще сказать. Потом кивнул на трость, спросил:

- А без посошка, выходит, еще не можешь?.. Ты, как я понимаю, выписался, излечился, а теперь куда?

- На фронт, отец, - ответил Игорь, задорно кося смеющимися глазами в сторону Вари.

- И когда ж думаешь? - скрывая внутреннее волнение, спросил Трофим Иванович.

- Сегодня. Вот заехал проститься.

Игорь всегда удивлял своими неожиданными поступками, но такого Варя от него не ожидала. Она смотрела на брата широко раскрытыми глазами и вдруг, к своему ужасу, все поняла, разгадала его уловку. Она стояла в немом оцепенении, не в силах что-либо сказать, а Игорь продолжал:

- Может, отпустят тебя на часок? Как там у вас обстановка?

- Обстановка, считай, серьезная. Народ возмущен, потому как кто-то панику поднял. Говорят, на дорогах к востоку от города кутерьма творится. Бегут паразиты всякие. А наши рабочие хотят заградительные отряды выслать.

- Это еще зачем? Пусть бегут, - легкомысленно ответил Игорь.

- Как это - пусть? - Мохнатые брови отца сурово сдвинулись, голос зазвучал твердо и властно: - В городе и так не хватает рабочих рук, а шкурникам, выходит, скатертью дорога? Забирайте транспорт, грузите свое добро и спасайте шкуры? Так, по-твоему, получается?

- Ну, на это есть милиция, НКВД, - уступчиво ответил Игорь. - А рабочие что могут сделать?

- Рабочие? Рабочие перво-наперво революцию сделали, советскую власть отстояли и теперь Отечество спасают, не шкуры свои, а Отечество. А у милиции и так забот полон рот. Да и какая она теперь, милиция? В юбках. А мужчины, кто помоложе да поздоровей, те в окопах.

- Ну ладно, отец, не будем время терять, считай, что ты прав, а я беру свои слова обратно. Пойди к начальству отпросись. Или, может, мне с тобой сходить?

- А у тебя это тут, при себе?

Трофим Иванович дотронулся корявой в ссадинах ладонью до груди сына. Под меховой курткой звякнул металл. Игорь лихо дернул "молнию", распахнув полы, и на груди его гимнастерки сверкнули награды, а круглое лицо довольно и озорно улыбалось.

- Ладно, - решил отец. - Один пойду, а то, пока тебе пропуск закажут да выпишут, час пройдет. Ждите меня, я мигом.

Придя в себя, Варя набросилась на брата с упреками, что он, мол, поступает нечестно по отношению к Борису Всеволодовичу, что поступок его мальчишеский, глупый, что он сошел с ума, что рана его еще не зажила и ему обязательно грозит осложнение. Но он смотрел на нее с веселой улыбкой, упрямо шевеля пухлыми девичьими губами, и, улучив паузу, быстро и твердо заговорил, обнимая сестру за плечо:

- Милая моя, добрая, восхитительная сестричка…

- Между прочим, ты эти слова говорил уже Саше, - перебила Варя. - Кстати, и с ней не простился, невежа, - с досадой упрекнула Варя. Красивое лицо ее сердито морщилось, а серые родниковые глаза смотрели ласково и снисходительно.

- Это неправда, - краснея, возразил Игорь. - Александре Васильевне я говорил другие слова. И поверь - от всего сердца, ни капельки не преувеличивал. А проститься, сама понимаешь, не мог. Не хотел рисковать.

В это время, гулко стуча по булыжнику, к воротам завода подошли два танка, две тридцатьчетверки, притом одна тащила на буксире другую. У той, что шла своим ходом, выделялась сильная вмятина, заклинившая башню, - это Игорь определил с первого взгляда. А когда из люка показалась тяжелая голова с круглым курносым лицом и затем широкоплечий детина с необычным для его коренастой фигуры проворством соскочил на землю, Игорь опешил. Они столкнулись лицом к лицу.

- Добрыня! - негромко, точно боясь ошибиться, воскликнул Игорь.

- Командир! - Обветренное лицо Кавбуха засияло удивлением и радостью. - Вы здесь?.. А мы и след ваш потеряли. Дайте же мне вашу руку, я ж еще вас с Героем не поздравлял.

- И я тебя от души поздравляю с орденом Ленина, - обнял Кавбуха Игорь и тут увидал под меховым воротником куртки в петлице Добрыни рубиновый кубик. - Ого, да тебя с младшим лейтенантом! От всей души, Добрыня Никитич!.. Варя, познакомься. Это тот самый былинный герой, мой боевой товарищ, - с радостным возбуждением представил он Кавбуха сестре.

- Я догадалась, - сказала Варя и протянула руку несколько смущенному Кавбуху. - Игорь мне много о вас рассказывал.

- Это моя сестренка, Добрыня. Вот, собирается бежать на фронт - на Бородинское поле. Какова, а? Берегись, фрицы!.. Ну а ты каким образом сюда? Как там Тула? Держится? И будет держаться!.. - спрашивал и сам отвечал, не умолкая, Игорь.

- Тула держится - это верно, только наша бригада сейчас уже не там, - ответил Кавбух, мельком бросая на Варю неловкие взгляды.

- А где же? Ну, рассказывай! Где катуковцы? - нетерпеливо атаковал Игорь. Его радости не было предела, и он не сдерживал своих чувств - был весь на виду, душа нараспашку.

- Здесь, под Москвой. Своим ходом шли - прямо из боя в ремонт. - Добрыня кивнул на танки. - Армия Рокоссовского. Волоколамское направление.

- Ну вот, а Варя собралась в пятую армию. Давай к нам, сестричка, к Рокоссовскому.

Они и не заметили, как вышел из проходной Трофим Иванович, подойдя к ним, без особого любопытства взглянул на танки, которые теперь почти ежедневно прибывали на завод прямо с фронта и, отремонтированные, снова направлялись в бой, сказал:

- Порядок, дети, до трех часов я свободен.

- Отец, познакомься - младший лейтенант Добрыня Никитич Кавбух. Вместе воевали. Из нашей бригады. Оказывается, они сейчас под Москвой. Так что я теперь отсюда вместе с ними буду добираться. Повезло как. Ты когда думаешь обратно? - Игорь все еще не мог остыть, был излишне суетлив и по-мальчишески возбужден, как из пулемета, стрелял словами, бомбил вопросами.

- Чем быстрей, тем лучше, - ответил Добрыня, догадавшись, что отец Игоря работает здесь, на заводе. Прибавил, кивая на железные заводские ворота: - Все от героического тыла зависит, как они успеют нас подлечить. У моего-то делов не много, часов за пять можно управиться, - кивнул в сторону танков, - а вот у приятеля посложней. Но я его ждать не стану. Нет, как только мой будет готов, так я туда. Там, знаете, - он почесал затылок, - жарко.

- Вы только что оттуда? - приглушенным голосом спросил Трофим Иванович.

Теперь все трое Макаровых и шофер санитарной машины с напряженным вниманием смотрели на Добрыню, ожидая его ответа. Добрыня кивнул.

- А этот прорыв, о котором сегодня по радио говорили, очень опасен? - В голосе Трофима Ивановича звучала тревога.

Добрыня подумал, лицо его было озабоченно, но ответил твердо:

- Остановим! - Словно он был по меньшей мере командующим фронтом. - Вы только мне насчет ремонта посодействуйте. Чтоб не долго. Чтоб сегодня хотя б к вечеру быть уже там.

Он смотрел на Макарова-старшего с такой настойчивой просьбой и мольбой, будто перед ним был не мастер цеха, а сам главный инженер завода. И слово "там" теперь звучало как-то по-особому приглушенно, с тревогой, потому что включало в себя глубокий и едва ли не самый главный смысл происходящего. "Там" значило "на фронте", где решалась судьба каждого и всех, судьба Отечества.

Теперь Игорь тоже смотрел на отца выжидательно и с просьбой, которую ему не пришлось высказать вслух. Трофим Иванович все понял, все уловил и сказал негромко, но тоже решительно, как и Добрыня:

- Хорошо. Постараемся. Ты вот что, Игорек, поезжай-ка с Варей к матери, а мы тут с твоими однополчанами поработаем. А когда будет готово - вместе за тобой и заедем. Прежде всего - дело, а остальное и потом можно. Я правильно говорю?

- Спасибо, отец, - сказал Игорь. И уже заторопившись: - Значит, я вас жду. Смотри, Добрыня, я жду, не подведи.

Опираясь на трость, он быстро заковылял к машине и, когда "санитарка" тронулась, сказал, обращаясь к задумчиво-грустной сестре:

- Послушай, Варя, а Волоколамск - это, кажется, недалеко от Бородинского поля? Да? Давай к нам, если ты серьезно решила идти на фронт. Ну зачем тебе пятая? Брусничкин Сашу пригласил? Да плюньте вы на Брусничкина. Может, и Олег твой в нашей. Я даже уверен. В палате один раненый говорил, что в армии Рокоссовского много ополченцев-москвичей.

Удивительно: армию Рокоссовского, в которой он еще не был, уже называл своей, "нашей", потому что совсем недавно, всего несколько дней, в составе этой армии сражались танкисты Катукова.

Варя молчала. Она думала о муже. А может, брат прав, может, в самом деле ее Олег в армии генерала Рокоссовского, и она встретится с ним. Встретится. Это не так просто - встретиться на фронте, даже в одной армии, где сражаются многие тысячи людей. А вместе с тем именно на фронте происходят самые неожиданные, казалось бы, невероятные встречи, вроде вот этой, невольной свидетельницей которой оказалась Варя, встречи брата с Добрыней Кавбухом.

Вот ведь Глеб почти твердо знал, что сын его Святослав воюет в одной с ним дивизии, совсем рядом, под боком, страстно хотел с ним повидаться, но обстоятельства складывались так, что не мог он отлучиться хотя бы на несколько часов. Даже Александра Гоголева, которого он любил по-братски, схоронили без него вблизи Багратионовых флешей. Потому что в это время шел жаркий бой, и главная тяжесть сражения ложилась на артиллерию, прежде всего на истребительные противотанковые полки. Когда на левом фланге дивизии немецкие танки совершили прорыв между железной и старой Смоленской дорогами и устремились в сторону станции Бородино, угрожая выйти в тыл дивизии, Полосухин позвонил Макарову и своим ровным, спокойным голосом, будто ничего опасного не случилось, сказал:

- Поздравляю тебя, Глеб Трофимович, с присвоением звания подполковника. Как там у вас обстановка? Терпимо?

- Вообще, нажимает, пытается, атаковать, но мы держим прочно и будем держать. Впереди нас - батальон майора Щербакова. Орлы, товарищ полковник. На них можно положиться. Да и коллеги наши - артиллеристы под стать им.

- Так вот слушайте, подполковник: коллеги ваши остаются на месте, будут поддерживать майора Щербакова, а вы со всем своим хозяйством развернитесь на сто восемьдесят и выйдите в район Багратионовых флешей. Прикройте левый фланг с юга и закройте брешь на линии железной дороги. Вы поняли задачу?

- Понял, товарищ комдив. Но у меня один дивизион находится в районе Утиц.

- Пусть там и остается. Там положение очень тяжелое. Давайте действуйте. И поторопитесь. Ваш сосед уже получил мой приказ, они займут ваши позиции, Я вас встречу на Багратионовых флешах, и там уточним задачу.

И через десять минут закрутилась, завертелась машина: полк менял огневые позиции.

Трусоватый и хитрый Чумаев - ординарец Глеба - с беспокойством укладывал несложный багаж командира полка и вертел по сторонам своими круглыми, птичьими глазами, стараясь точно определить смысл происходящего. Главное, ему хотелось знать - отступление это или тактический маневр? В его понятии было три вида боевой деятельности: наступление, отступление и тактический маневр. А спросить не у кого: его приятель Акулов поехал хоронить своего комиссара. Чумаев доверял опыту и прирожденной сметке мудрого Акулова, хотя осведомленность Акулова объяснял его доверительными, почти дружескими отношениями с комиссаром, теми отношениями, которых не было и не могло быть у Чумаева с командиром полка. И все же, улучив подходящий момент, спросил:

- Мы, товарищ майор, отступаем или как? Я к тому, что сюда мы больше не вернемся?

- Мы меняем позиции, Чумаев. Так требует обстановка. Это - во-первых. А во-вторых, впредь называй меня подполковником.

Безбровое серое лицо Чумаева вытянулось от удивления и потом осветилось радостной улыбкой.

Весь день 15 октября батальон майора Щербакова вел жестокий бой с немцами за деревню Шевардино. В течение дня бесстрашный комбат трижды поднимал своих бойцов в контратаку, и трижды враг не выдерживал рукопашной - отходил в лес. Участок, обороняемый батальоном Щербакова, был для немцев своего рода костью в горле. В то время как им удалось потеснить наши части на правом фланге, отбросив их на восточный берег речки Война, к окраине деревни Бородино, и сделать глубокий прорыв на левом фланге, здесь, у Шевардино, сибиряки стояли неприступной скалой, о которую разбивались волны вражеских атак. К вечеру немцы подтянули танки и бросили их на батальон Щербакова.

Над батальоном Щербакова нависла угроза полного разгрома. Под прикрытием артогня Щербаков начал отходить в сторону Семеновского. Заняв Шевардино и таким образом вступив на Бородинское поле, немецкие танки не решились на ночь глядя, без поддержки пехоты преследовать батальон. Ночью отряд эсэсовцев вошел в деревню Шевардино. А в полночь под покровом темноты гитлеровцы, теперь уже без танков, попытались штурмом взять Шевардинский редут. Они атаковали с трех сторон, но, встреченные картечным ливнем, откатывались назад, оставляя на хрупком примороженном снегу десятки трупов. Решили ждать утра, чтобы бросить на дерзких артиллеристов одновременно танки и пехоту.

В полночь в просторный блиндаж, в котором разместил свой КП Глеб Макаров, прибыл командир дивизии Полосухин. Командир артполка и начальник штаба Судоплатов сидели за импровизированным столом и пили чай. Оба они только что побывали во всех батареях и взводах, изрядно наморились, продрогли и теперь отогревались крепким чаем и теплом от накаленной докрасна маленькой чугунной печки, возле которой сидел Чумаев и острием консервного ножа старательно царапал буквы на гильзе из-под снаряда.

- Ты, Егор, не спеши, но поторапливайся и делай все на совесть, - наставлял Глеб, глядя через стол на склонившегося над гильзой ординарца усталыми, воспаленными глазами. - Поглубже врезай, чтобы время стереть не могло. А не тяп-ляп.

- Да я и так чуть не насквозь прорезаю, товарищ подполковник, - ответил Чумаев и простуженно засопел носом. - Сейчас будет готово, все, как приказано.

Полосухин ввалился в блиндаж неожиданно в сопровождении своего адъютанта и мягким жестом руки остановил поднявшихся было командиров:

- Сидите, товарищи, сидите. Как у вас тепло! Неплохо устроились.

- Чайку с нами, товарищ комдив? - предложил Глеб.

- Не откажусь. - Полосухин азартно потер над печкой ладони крепких рабочих рук, а Чумаев, отложив в сторону гильзу и спрятав нож в карман, стал наливать в кружку кипяток из стоящего на печке чайника.

Полосухин взял в руки гильзу, поднес к горящей на столе плошке и прочитал выцарапанную Чумаевым надпись: "Здесь похоронен комиссар артиллерийского противотанкового полка Гоголев А. В. Героически погиб в атаке 14.10.41 г.".

- Хотим могилу покойного Александра Владимировича окантовать гильзами, чтобы не затерялась, - пояснил Глеб. - Придет время - благодарные потомки, может, памятник поставят.

- Это вы правильно решили, - одобрил Виктор Иванович, и в глазах его, обычно спокойных и сосредоточенных, появилась тихая грусть. Повертел в руках гильзу, осторожно поставил к стенке блиндажа.

Он вздохнул широкой грудью, расстегнул полушубок, отхлебнул глоток горячего чая и, прикрыв ресницами глаза, задумался. Избежать могил неизвестных солдат невозможно, когда ежедневно гибнут сотни и тысячи людей, когда трупы многих остаются на территории, занятой врагом. Ничего, придет время - воздвигнут памятники. Макаров прав. Думы Полосухина спугнул зуммер полевого телефона. Он вздрогнул и снова отпил глоток чаю.

- А может, чего покрепче? - предложил Глеб.

- Нет-нет, - решительно отмахнулся комдив. - И вам не советую. Нам надо постоянно иметь свежую голову.

Взявший телефонную трубку Судоплатов сообщил:

- Вас просят, товарищ полковник…

Полосухин сказал в телефон только два слова:

Хорошо, еду. - Положив трубку, обеспокоенно молвил: - Командарм вызывает. За чай спасибо. А теперь хочу обратить ваше внимание, товарищи: держаться до последнего снаряда. Будьте готовы к самому трудному. Возможно, это будет решающий бой. Особое внимание на левый фланг.

- Нам бы пехотного прикрытия немножко, хотя бы роту, - попросил Судоплатов.

Полосухин отрицательно покачал головой.

- Обойдемся, - сказал Глеб. - Пока что мы вроде бы во втором эшелоне. А там видно будет.

- Да, там видно будет - утро вечера мудреней. - Полосухин протянул на прощание горячую руку.

Командарм встретил комдива гневным вопросом:

- Почему оставили Шевардино? Кто позволил?

- Не смогли, товарищ генерал, - негромко, ровным голосом ответил Полосухин.

- Вы не смогли. Почему? Почему другие могут, а вы не смогли? Я спрашиваю вас, почему отошла пехота?! - Лицо командарма побагровело, голос срывался. Он смотрел на комдива снизу вверх, щуря маленькие острые глаза. Полосухин молчал. Он не хотел искать или придумывать какие-то причины для оправдания. Причина была одна, главная - не хватило сил. Поэтому оставили и Смоленск, и Вязьму, и сотни других населенных пунктов… А командарм сверлит душу тяжким и острым вопросом: - Ты что же, хочешь пропустить немца в Москву?

- Нет, я этого не хочу, товарищ командарм.

- Не хочешь? Тогда атакуй, немедленно верни Шевардино. Тебе известно, что лучший вид обороны - наступление? Немцы боятся наших контратак и не выдерживают. Артемки - вот тебе наглядный пример!

Полосухин все это знал и понимал. Знал он и то, что сегодня немцы снова заняли Артемки. Он приказал Воробьеву и Корепанову на рассвете штурмовать, в сущности, уже не существующую деревню и весь свой резерв уже бросил туда, на левый фланг. Он может отдать приказ выбить эсэсовцев из Шевардино, может даже сам пойти во главе батальона, погибнуть в атаке, как погиб комиссар Гоголев, но, будет ли достигнут успех, он не уверен. И в то же время он понимал правоту командарма: надо драться за каждый метр земли - позади Москва. И он повторил приказ:

- Есть, выбить немцев из Шевардино!..

Наступила напряженная пауза. Лелюшенко отошел от комдива в сторону и опустил голову, приблизился к столу, на котором была разостлана карта. Но не на карту он смотрел: и без карты знал хорошо весь этот участок, каждую рощицу и поляну. Он хотел остыть. И в этой тишине прозвучал спокойный голос комдива:

- Разрешите выполнять, товарищ командарм?

Лелюшенко вскинул на Полосухина быстрый взгляд:

- Чем будешь выбивать?

- Батальоном при поддержке сорокапяток. Больше у меня ничего нет.

- У меня тоже, - буркнул Лелюшенко, но уже совсем не сердито. Он так же легко отходил, как и вспылял. И вдруг уже совсем мягким, доброжелательным тоном: - Вот что, Виктор Ивановичу пушки сопровождения - это хорошо, это правильно. И атаковать надо не в лоб, а с флангов. А перед атакой я их залпом "катюш" накрою. Тут вы на них и набрасывайтесь, пока не успели опомниться. А теперь иди. Но впредь смотри - ни одного рубежа без приказа не оставлять. И почаще контратакуйте, не давайте им спуску. - Он еще подумал, заговорил, размышляя вслух: - Да, ведь там танки и батальон эсэсовцев. А на подходе моторизованный и армейский корпуса. Надо поспешить. Пожалуй, без поддержки танков… рискованно. А?

- Да, танки б выручили, - согласился Полосухин, зная, что у командарма в резерве есть танковая бригада.

- Ну вот что, комдив, - решительно сказал Лелюшенко, - даю тебе еще роту танков. У Орленко возьмешь. Но чтоб к рассвету Шевардино было у нас. Понял?

- Есть, товарищ командующий, все понятно.

- О начале атаки доложишь, чтобы я мог тебя "катюшами" поддержать. И действуй, не теряй минут.

Прохладное морозное утро 16 октября на Бородинском поле оповестили не восход солнца, не алая заря на востоке, а темная стая "хейнкелей", с угрожающим ревом плывущих с запада. Они шли тремя волнами с дьявольской самоуверенностью в своей неуязвимости, не обращая внимания на торопливую скороговорку зениток и крупнокалиберных пулеметов. Освещенные еще не взошедшим солнцем, они с наглым вызовом слегка покачивались, точно нежась, купались в первых, только им доступных розовых лучах. Казалось, они насмехаются над белесыми хлопками разрывов, что лопаются и тают, как дым папиросы, над ними в голубом просторе холодного неба. Но их форсу хватило ненадолго. Когда головная группа пересекла линию Шевардино, одновременно от прямого попадания снаряда один "хейнкель" взорвался в воздухе в мелкие щепки, а второй вслед за ним, волоча темный, подрумяненный солнцем хвост, кувыркаясь, упал в лесок, что между железной дорогой и Багратионовыми флешами. Ночью в этот лесок с юго-западной стороны, перейдя железную дорогу, прорвалось несколько немецких танков. Они затаились с выключенными моторами, выжидая момент, чтоб сделать молниеносный прыжок на Багратионовы флеши с последующим выходом в тыл Полосухину. А пока что они сторожили узкий коридор вдоль железной дороги, который разрубил надвое оборону 32-й дивизии. К ним-то и угодил сбитый зенитками ас из 2-го воздушного флота.

Фельдмаршал Кессельринг заверил Бока, что в эти решающие дни битвы за Москву вверенный ему 2-й воздушный флот камня на камне не оставит от обороны русских, после чего танкам Гёпнера и пехоте Клюге останется лишь добить раненых и взять в плен уцелевших.

Дружный и довольно меткий огонь зениток нарушил строй самолётов, а с ним и планы хвастливого воздушного фельдмаршала. "Хейнкели" поспешили избавиться от опасного груза, их штурманы не очень-то заботились о целях: несколько бомб упало на деревню Шевардино, занятую батальоном СС. Головорезам Гиммлера совсем не понравилась "неуместная шутка" Геринга. Они-то ожидали танков и минометов, чтобы в начале нового дня срезать Шевардинский редут вместе с окопавшимися на нем невероятно живучими артиллеристами. Они ждали, что сотни бомб упадут на курган и вместе с орудиями разнесут и маячащий на нем обелиск, и еще многого они ожидали в это утро. Но когда в небе появились эскадрильи наших "ястребков", "хейнкели", очевидно крепко запомнив предыдущий воздушный бой над Бородинским полем, сочли за благоразумие повернуть.

Атака на Шевардино была назначена на 7.00 - как раз перед восходом солнца, - раньше не успели. На исходные позиции вышли затемно. Залегли на снегу, прикрывшись за косогором ручья. Кое-как нагребли каждый у себя под носом неглубокого сыпучего снежка, получился снежный валик, в сущности, бесполезный - от пуль не защитит, больше для самоуспокоения. Ночью ефрейтор Павел Голубев, мрачный, грубоватый и самоуверенный медведь, вместе с бойцом Андреем Ананьиным, вислоухим, разболтанным, но отчаянным парнем, ходили в разведку. Пробрались почти в самую деревню не со стороны редута, а с противоположной, северной. По берегу речушки шли, прикрываясь мелким кустарником и косогором. Ананьин впереди, суетливый, нескладный и взбалмошный, но совершенно лишенный чувства страха; за ним сутулый Голубев двигался тяжело и осторожно. Думал про себя: "С этим малахольным угодим прямо в лапы эсэсовцев. Идет как у себя дома - никакой предосторожности".

Через Шевардино пробегает разбитая дорога из Уваровки на Семеновское. У самой деревни через промерзший ручей - небольшой мосточек, по которому шли в белых маскировочных халатах Голубев и Ананьин. Они залезли под мост, присев на корточки, прислушались. В деревне слышалась немецкая речь, кто-то колол дрова, в уцелевших избах топились печи, на улице горел костер - весело, бурно: видно, в него подливали бензин или солярку. Совсем неподалеку от моста стоял танк. В танке дежурили. Но рядком - никого. Правда, невдалеке у дома ходил часовой и несколько солдат пилили дрова. Из-за поворота затрещали моторы, а затем промчались через мосток два мотоцикла на Семеновское, осыпав разведчиков снежной пыльцой.

- Пойдем дальше по ручью, - прошептал на, ухо Ананьин.

- Цс-с, - крепко зажал ему широкой ладонью рот Голубев. Предосторожность ефрейтора, как старшего в разведке, не была излишней: в десяти метрах - танк, в двадцати - часовой у избы, а дальше - целая группа у костра. Прошептал на ухо Ананьину: - Отходим.

- Взорвем мостик, - шепнул в ответ Ананьин. Голубев отрицательно покачал головой.

- Бессмысленно. И себя обнаружим, - прошептал в лицо Ананьину.

Но тот не хотел возвращаться, ни с чем. Посылая их в разведку, командир сказал, что желательно бы достать "языка", если предоставится возможность. А если не удастся, то собрать сведения о противнике в Шевардино. Голубев считал, что задача - собрать сведения - выполнена. Но у Ананьина чесались руки. Ему казалось, что Голубев просто трусит. Не столько расчетлив и осторожен, сколько боязлив и на риск не пойдет. Голубев так рассуждал, сидя под мостом: "Легко сказать - взорвать. Д чем? Хоть мостик и зачуханный, а противотанковой гранатой его, пожалуй, не разрушишь. Надо было разобрать, когда из Шевардино уходили. Да не до него было: бежали от танков. Да и что толку - есть он, этот мост, или нет, - танки и так через ручей пройдут. А пожалуй, и не пройдут, застрянут: под тонким ледком - топь, увязнут, забуксуют. Да и машины не пройдут. Ну и что, взорвешь, а они новый за полчаса набросают. Сарай разберут и накидают бревен - вот тебе и мост. Нет, Ананьин ерунду говорит. Шутоломный он - сорвиголова. Ему б только шум-гам. А разведка - дело тихое, тонкое. Высмотрел, где, что и сколько, доложил командиру. Конечно, "языка" бы взять неплохо. А как его возьмешь? Да хотя б и часового, который у избы, подождать, когда солдаты напилят дров и уйдут. Опять же к нему скрытно не подойдешь, и снег под ногами шуршит".

И Ананьин размышлял: "Хрен с ним, с мостом, он еще и нам самим может пригодиться, когда обратно пойдем на Шевардино. А вот танк стоит у моста - это уже худо, ни к чему он тут. Сейчас его башня повернута прямо на Семеновское, на тот случай, если мы в лоб пойдем. А что ему стоит развернуть ее левей, вдоль ручья? Будет косить из пушки и пулемета, живого места не оставит. Сколько людей положит. И в первую очередь нас. Командир конечно же нас в голове наступающих поставит: ведите, мол, указывайте дорогу. И поведем на пушку и пулеметы танка. Ведь удобней дороги нет, чем по этому" оврагу. А его, этот танк, можно запросто уничтожить, пока еще не рассвело. Пашка, конечно, трусит".

- Слушай, Паша, - шепчет Ананьин. - Ты отходи, а я останусь. Понимаешь, танк этот нельзя оставлять. Ты в безопасности на гребне заляжешь и прикроешь меня, когда я обратно побегу. Первым выстрелом снимай часового, иначе он меня прихлопнет. А потом шпарь по двери, не давай им выскочить, пока я буду мимо хаты бежать.

- Только смотри будь осторожен, зря на рожон не лезь, - согласился Голубев. Предложенный Ананьиным вариант его устраивал, и он, пригибаясь к земле, осторожно побрел по оврагу мимо родникового колодца, вделанного в бетонное кольцо, мимо избы, стоящей на косогоре оврага. И только он миновал избу, как к колодцу, гремя ведром, спустился солдат, настороженно посмотрел по сторонам, прислушался, что-то сказал часовому.

Ананьин затаил дыхание: вот бы "языка"! Хотя и понимал, что трудно его было бы взять бесшумно и почти на виду у часового. Он подождал, пока солдат с полным ведром вскарабкался на косогор и скрылся в избе. Повесил на шею автомат, достал из карманов противотанковую гранату и бутылку с горючей смесью. Не спеша вставил запал в гранату. Спешить было некуда - надо дать время Голубеву удобно расположиться. Подумал: "А что, если Пашка не успеет снять часового вовремя и не прикроет мой отход?" Мысль была неприятна, и он тут же прогнал ее: а, будь что будет - двум смертям не бывать, одной не миновать. Ему почему-то казалось, что самой серьезной опасностью для всего батальона и лично для него, Андрея Ананьина, стал именно этот танк, и если его не уничтожить, то погибнет весь батальон. Мысль эта сделалась навязчивой, она заслоняла все другие, мешала здраво подумать о том, что танк этот в Шевардино сейчас не единственный, что есть и другие, которые тоже встретят батальон огнем пушек и пулеметов.

Ананьин был доволен и даже рад, что остался один: так лучше, никто тебе не мешает, не навязывает тебе свою волю. Действуешь как знаешь, как тебе совесть подсказывает и твой воинский опыт. И сам за себя в ответе. Оступился, дал промах - жизнью своей расплачивайся. Он осторожно вышел из-под моста и, держа в правой руке гранату, в левой бутылку, на локтях пополз по неглубокому кювету. Он двигался мягко, расчетливо, прижимаясь к земле белым маскировочным халатом, но снег все-таки шуршал под ним, и он опасался, что его могут услышать и справа - часовой у избы, и слева - экипаж в танке. Полз медленно, мешали халат и автомат, и каждый метр давался с трудом, хотя ползти надо было всего метров десять, чтобы оказаться на одной линии с танком. А когда он был уже у цели и оставалось сделать бросок, услышал недалекие голоса - разговаривали немцы, идущие от костра в сторону танка, - возможно, шли в избу, что над оврагом напротив колодца. Шли к колодцу за водой, гремя ведрами, и Ананьин понял, что встречи с ними никак не избежать, и эта встреча путала все его планы. Почувствовал явственно, как по спине пробежали мурашки. Конечно, он может сразить их очередью из автомата, но тогда едва ли выгорит дело с танком. А солдаты все ближе к дороге. Их темные неуклюжие силуэты четко рисуются на фоне мечущегося пламени костра. Надо бы приготовить автомат, но Ананьин что-то медлит. Солдаты подошли к танку, один грохнул пустым ведром по броне, окликнул:

- Зигфрид!

Решение пришло мгновенно, и так же мгновенно, чуть приподнявшись, Ананьин бросил гранату в корму танка и прилег к земле. А как только прогремел взрыв, он подхватился и, прыжком очутившись у танка, неистово ударил бутылкой по развороченному взрывом радиатору. В азарте и волнении он слишком близко, почти в упор, приблизился к танку и слишком сильно ударил по нему бутылкой, так что она раскололась вдребезги, а горящие осколки стекла разлетелись во все стороны, как при взрыве гранаты. Упругое пламя охватило танк, но от близкого расстояния часть брызг попала на Ананьина. Загорелся халат в нескольких местах, и это теперь демаскировало его. И хотя, как было условлено, Голубев стрелял по часовому и по окнам избы из винтовки, огонь его оказался малоэффективным, особого вреда немцам не принес, потому что Голубев занял позицию на значительном расстоянии от избы, да и видимость была неважнецкая - он часто часового вообще терял из виду. Зато Ананьин оказался довольно заметной мишенью для немцев. У самого колодца он упал, раненный двумя пулями в ноги, но, разгоряченный, боли сразу не почувствовал, навалился автоматом на бетонное кольцо колодца и начал длинной очередью поливать избу, из которой выбегали эсэсовцы. И не заметил, как разрядил весь магазин, до последнего патрона. А запасного не было, не хотел тащить лишний груз, идя в разведку. На него навалились несколько фашистов, скрутили руки, били прикладами и кулаками по голове до потери сознания. Очнулся в избе, промокший до нитки, подумал: где же это он так искупался? Он лежал на деревянном, залитом водой полу. За окном серел рассвет, на столе, за которым сидел офицер СС, густо коптили две плошки. Один солдат стоял у порога, расставив широко ноги и скрестив на животе пудовые кулаки, другой, из унтеров, сидел на деревянных полатях. Он был за переводчика. Спросил на довольно чистом русском языке:

- Очнулся? Вот и хорошо. А теперь вставай, садись - будем знакомиться.

Ананьин только сейчас почувствовал боль, понял, что ноги его забинтованы. И еще понял, что жизнь его кончилась и что надеяться ему не на что, и самым страстным его желанием теперь было как-нибудь избежать мучений. Он знал, что перед тем, как убить, его будут пытать, истязать, но он все равно ничего им не скажет. Пытать будет, разумеется, тот верзила, который своей грузной фигурой заслонил дверь. А этот остролицый блондин с тонкими губами, сидящий за столом и хищно уставившийся свинячими глазами на свою жертву, - этот будет задавать вопросы. Вот бы улучить момент, схитрить и внезапно вцепиться в его горло - зубами, руками, - тогда он получит легкую смерть от пули. Надо попробовать. Эта мысль начала настойчиво и стремительно овладевать им.

Переводчик поставил посреди комнаты табуретку, помог Ананьину встать и усадил напротив офицера - сам сел на угол стола, приготовившись записывать.

- Имя, фамилия? - спросил просто, по-домашнему.

- Андрей Ананьин, - машинально, поддавшись тону переводчика, ответил боец и тут же пожалел о сказанном. Можно было назваться кем угодно.

- Из какой армии?

- Из Красной, - ответил Ананьин.

- Я спрашиваю номер армии… - не повышая голоса, сказал переводчик.

- Откуда мне о таких номерах знать. Я обыкновенный боец.

- А фамилию командующего армией знаешь?

- А то нешто вы не знаете?

- Тебя спрашивают, ты отвечай по существу.

- Ну, Сталин командует.

Переводчик ухмыльнулся и начал объяснять. Лицо офицера презрительно морщилось.

- Сталин - это в Москве. А здесь кто командует дивизией? - В голосе переводчика прозвучали раздражительные нотки,

- Кутузов, - серьезно ответил Ананьин, делая глуповатое лицо.

- Он генерал, этот Кутузов? - недоверчиво переспросил переводчик, сделав заметку в блокноте.

- Стало быть, генерал. А может, и маршал. Я с ним не встречался, - так же простецки ответил боец.

- А полком кто командует?

- Багратион.

Теперь переводчик все понял.

- Багратион? Хорошо. А ты жить хочешь? - Переводчик вскинул на Ананьина ожесточенный взгляд. - Или ты хочешь, чтобы мы тебя распяли вот на этой стене? Хочешь?

Ананьин не ответил. Он смотрел перед собой на оклеенную старыми, порванными обоями стену тупо и широко, пытаясь представить себе, как его, живого, будут ржавыми гвоздями прибивать к стене. Может, сейчас самое время броситься на офицера и вцепиться в горло? Но его раненые ноги не выдержат. На стене в маленькой рамочке без стекла - фотография девушки. Должно быть, хозяйской дочки. Темные волосы и большие глаза. Похожа на Люду, его невесту. Нет, не дождется Люда жениха. Разревелась на вокзале у вагона, когда прощались. Наверно, чувствовала, что навсегда. Пришлют похоронку - пропал без вести. А может, и вообще не сообщат. Командир подумает, что он в плену. А может, и не подумает. Пашка Голубев расскажет - он видел, как его взяли. Да что Пашка - сам виноват, по глупости попал. А все-таки танк гробанул и тех двоих, что шли по воду. А может, и танкистов. Нет, пожалуй, танкисты успели выскочить. Они-то его и схватили. Как цыпленка. Бегут мысли… Резкий голос переводчика обрывает их:

- Где твой полк? Отвечай!

- Там… - Ананьин кивнул на окно.

- Где там?

- На Бородинском поле.

- А точнее, где?

- По всему полю. В окопах,

- Танков много?

- Много.

- Сколько?

- Не считал. Может, сто, а может, и тысяча.

- Где танки русских?

- Везде.

Переводчик что-то сказал офицеру по-немецки. Тот лениво поднялся, обошел вокруг табуретки, стал у Ананьина за спиной. Переводчик сказал:

- В последний раз спрашиваю: будешь отвечать?

- Я отвечаю.

Переводчик слегка кивнул, глядя мимо Ананьина. И в тот же миг эсэсовец нанес сильный удар. И хотя Ананьин ожидал удара, все ж не удержался, свалился на пол. Офицер пнул его трижды сапогом и что-то взахлеб проговорил. Переводчик сказал:

- Кто тебя послал в эту деревню?

- Сам пришел, - ответил Ананьин, пытаясь встать.

- Зачем?

- Чтоб уничтожить ваш танк, который уничтожил моих товарищей.

Офицер снова что-то быстро и в ярости прокричал, переводчик перевел:

- Кто командует артиллерией на кургане? Здесь, под Шевардино? На редуте?

- Командир.

- Фамилия? - стремительно спросил переводчик.

- Не знаю. Я с ним не знаком.

Ананьин думал: как только офицер приблизится, схвачу его за ноги, опрокину - и делу конец. До распятия не дойдет: они пристрелят. Это самое лучшее, чего можно желать в данной ситуации. Но офицер, словно разгадал его замысел, отошел в сторону и держался на некотором расстоянии. Ныли раны, болел бок от пинков сапогом. Пора бы кончать "представление". Еще минута - и Ананьин не выдержит, потеряет самообладание, сорвется. Он весь переполнен ненавистью к палачам. До жути. Печально плачут на стене ходики, мечется маятник в странной тревоге. Незаметно ползут стрелки. Скоро семь. Но Ананьин не знает, что атака батальона назначена на семь утра: идущему в разведку не положено этого знать.

- Мы будем тебя живого палить на огне, - стиснув зубы, шипит переводчик. - Сначала распятие, потом огонь.

Ананьин понимает - это не угроза. От этих людоедов всего можно ожидать. И вдруг… гул самолетов, явственный, тугой, ноющий, как зубная боль. Офицер кивнул верзиле, и тот вышел за дверь - посмотреть. Через минуту вернулся с веселой миной, и Ананьин понял: немцы полетели бомбить Бородинское поле. А вот и первые отдаленные взрывы встряхнули избу. И еще, уже близко, ухнуло так, что полетели остатки стекол в окнах. Переводчик и офицер вскочили со своих мест и недоуменно переглянулись: это уж слишком. Но в тот же момент от нового мощного взрыва бомбы изба покачнулась, будто фантастический богатырь толкнул ее в сторону, заскрипели вверху стропила, угол потолка обвалился.

Да, асы фельдмаршала Кессельринга не рассчитали. Когда от их бомбы обрушился угол потолка в шевардинской избе, где допрашивали Ананьина, все эсэсовцы в панике метнулись вон.

На стене остановились ходики. Было без пяти семь. Опираясь на руки, Ананьин пополз в переднюю. Он рассчитывал, что в крестьянской избе должен быть подпол, где можно будет укрыться, но, к досаде своей, не обнаружил в передней подпола. Мысль работала напряженно, подталкиваемая бешеным желанием выжить. Он знал, что немцы не оставят его в покое, они вернутся в избу, как только придут в себя. Он с трудом поднялся на руках, опустился на стоящую у стенки лавку, машинально взглянул в окно и, к своему ужасу, увидел идущих к избе все тех же фашистов. Но в это время произошло что-то страшное. Точно дьявольский ураган пронесся над Шевардино: воющий свист потряс воздух, небо обрушило на землю десятки огромных железных сигар, которые, взрываясь, исторгали огонь и сотни тысяч осколков. Ананьин понял все: это дали залп наши "катюши". Он видел, как немцы, не добежав до избы, упали на землю, вдавливая себя в снег и закрыв руками голову. И Ананьина охватил дикий восторг.

- Ага-а-а! Не нравится! - кричал он в окно торжествующим голосом. - Что, получили, паразиты?! Ну еще, "катюша", родная, садани еще! Ну дай же, дай им, гадам!

Он совсем не думал о том, что снаряд "катюши"' может угодить в избу и разнести ее в щепки вместе с ним, Андреем Ананьиным. Но, к его досаде, "катюши", сделав один залп, замолчали. Ананьин с выжидательным любопытством смотрел на немцев. Переводчик в судорогах корчился на снегу, очевидно, был ранен; офицер лежал неподвижно в прежней позе, держась за голову, а верзила эсэсовец поднялся во весь рост, ошалело посмотрел вокруг, и вдруг его безумный взгляд устремился на окно, в котором расплылось в ликующей улыбке довольное лицо Ананьина. И тогда фашист выхватил из кобуры пистолет, но не выстрелил в окно, а бегом бросился в избу. Остановившись на пороге в позе профессионального убийцы, он уставился на Ананьина тупыми, кроваво-бычьими глазами. Ананьин понял, что произойдет в следующую секунду, понял и захохотал в лицо эсэсовцу:

- Что?! Получили? Капут! Гитлер капут!

- Капут! - в тон выкрикнул фашист и разрядил в Ананьина всю обойму.

А через четверть часа батальон ворвался в Шевардино, завязав с батальоном СС рукопашный бой. Павел Голубев озверело орудовал штыком и прикладом, крепко матюкался, приговаривая: "Это вам за Ананьина! За Андрюшу!" Но Андрей Ананьин ничего уже не видел и не слышал. Он лежал на холодном грязном полу полуразрушенной избы с перебитыми ногами и простреленной грудью, приоткрыв смеющийся рот. Он был мертв. Не знал он о том, что спустя час после того, как ударили по эсэсовцам "катюши", полковник Полосухин докладывал генерал-майору Лелюшенко, что немцы выбиты из Шевардино и что батальон, преследуя фашистов, ворвался в деревню Фомкино.

- Молодцы! Давно бы так! - кричал в телефон командарм.

Но торжество было преждевременным. Частный успех одного батальона, полка или даже целой дивизии - это еще не победа. И день 16 октября принес на Бородинское поле много огорчений.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

После, бомбежки и артиллерийской подготовки немцы крупными силами пехоты и танков перешли в наступление на всей полосе обороны пятой армии генерала Лелюшенко. Гитлер торопил Бока, а тот в свою очередь поторапливал Клюге, Гёпнера и Гота. Ночной морозец сковал землю и дал больше простора для танков, бронетранспортеров и мотоциклистов.

На правый фланг 32-й дивизии, где до сего времени положение было более или менее благополучным и оборона казалась прочной и стабильной, 16 октября ринулось около пятидесяти танков. Отряд ополченцев и мотоциклетный полк оборонялись отчаянно. Их бутылки с горючей жидкостью, противотанковые ружья и гранаты, а также батареи сорокапяток подожгли несколько танков и транспортеров, прижали к земле пехоту у извилистых западных берегов реки Колочь, но все это не дало возможности сдержать мощного бронированного удара. В двух местах оборона лопнула, и в образовавшиеся проломы хлынули танки, заняли деревни Бородино, Горки и нацелились дальше на восток. Нависла непосредственная угроза не только над КП Полосухина, но и Лелюшенко. Гитлеровские танкисты уже ставили свои автографы на гранитном обелиске, установленном на. месте, где когда-то находился командный пункт фельдмаршала Кутузова, на белых памятниках лейб-гвардии Егерскому полку и матросам гвардейского экипажа. А фашистские пехотинцы фотографировались на фоне огромного чугунного памятника в виде креста, возвышающегося над старинной мортирой и опущенным бронзовым флагом. Им не терпелось увековечить себя на историческом поле русской славы, им было лестно послать эти фотографии в Берлин как победные реляции. А с колокольни бородинской церкви через речку Колочь тяжелый пулемет немцев бил по памятникам седьмой пехотной дивизии и второй конной батарее, между которыми размещался наблюдательный пункт Полосухина.

Виктор Иванович видел, что железное кольцо вокруг дивизии сжимается. Отряду ополченцев, занявшему оборону на восточном берегу Колочи, севернее Бородино, приказал держаться до последнего, а небольшой свой артрезерв сорокапяток выдвинул в заросли кустарника на южный берег речки Стонец. Его больше всего беспокоило положение отряда ополченцев и мотоциклетного полка, на которых с тыла могли в любую минуту наброситься танки. Но танкисты имели строгий приказ: не задерживаться и не топтаться на окопах, не терять времени, а идти вперед, напролом, устремляться к Можайску - последнему, как считали немцы, опорному пункту перед Москвой. Они, конечно, знали, где находится штаб пятой армии и командный пункт Лелюшенко. Немецкие танки, двинувшись по шоссе из Горок на Татариново и угодив под фланкирующий огонь сорокапяток с южного берега реки Стонец, сразу же повернули на северо-восток. Этот маневр видел Полосухин со своего НП и тут же позвонил командарму, чтобы предупредить его об опасности, ну и, конечно, попросить помощи: над отрядом добровольцев по-прежнему висела угроза танковой атаки с тыла.

- Всеми силами держите оборону южного берега реки Стонец и восточного берега Колочи, распорядился командарм. - Контратакуйте в направлении Бородино и Горок. Пусть пример батальона Щербакова послужит вам уроком. Все, комдив, действуйте!

Положив трубку, встревоженный Лелюшенко вызвал командира 20-й танковой бригады полковника Орленко.

- Тимофей Семенович, пришел твой час. Фашистские танки идут сюда, на КП. Немедленно контратакуй!

"Пример батальона Щербакова послужит уроком", - звенели в ушах Полосухина слова командарма. В них звучали и приказ, и упрек одновременно. Комдив понимал, что урок уроком, но ситуация у Щербакова под Шевардино складывалась несколько иная, чем сейчас здесь. Там наша пехота при поддержке танков, артиллерии и "катюш" атаковала вражескую пехоту внезапно на рассвете, здесь же, в Бородино и Горках, были немецкие танки и прорвавшиеся вслед за ними на бронетранспортерах автоматчики. А Полосухин не имел под рукой резерва, который можно было бы бросить по тонкому льду рек Стонец и Колочь на Бородино и Горки. Больше того, Виктор Иванович еще не знал, что батальон Щербакова под напором десятикратно превосходящих сил противника снова вынужден был оставить только что занятое Фомкино и что у Шевардинского редута сейчас идет ожесточенное сражение батареи Николая Нечаева с тридцатью фашистскими танками. Ему доложат потом, как орудийный расчет сержанта Алексея Русских подбил пять танков, а когда упал на лафет смертельно раненный командир орудия и из всего расчета в живых оставался только наводчик Федор Чихман, Шевардинский редут продолжал яростно огрызаться прицельным огнем. Танки были уже рядом: три из них шли в лобовую, напролом, другие обтекали редут слева и справа, устремившись вперед - на Семеновское и Багратионовы флеши - с целью выскочить на станцию Бородино, а оттуда одним махом достичь Можайска, замкнуть кольцо вокруг пятой армии и похоронить ее на Бородинском поле. Три танка, стреляя из пушек и пулеметов по кургану, где у единственного уцелевшего орудия оставался единственный живой наводчик, шли на штурм, казалось, неуязвимого бессмертного редута. Федор Чихман сам подносил снаряды, сам заряжал, сам наводил пушку и сам себе подавал сокращенную, неуставную, команду:

- По фашистскому гаду, бронебойным, огонь!

И после выстрела уже не три, а два танка продолжали зловеще ползти к редуту. Потом снова выстрел - теперь почти в упор, - и черный дым из стальной утробы потянулся в морозное небо упругими клубами. Но тот, третий, последний, танк на минуту остановился и тоже саданул ответным снарядом по орудию. Как будто электрическим током пронзило Федора Чихмана, но он удержался на ногах, схватившись левой рукой за щит. В первый миг он ничего не понял, даже боли не ощутил - он просто видел, как уже к самому подножию холма приближался последний, третий, танк, медленно поднимая тупорылую пушку, и на ней, на этой пушке, готовой вновь плюнуть снарядом, сосредоточилось все внимание Федора Чихмана. Надо было опередить врага, выстрелить раньше, чем это сделает танк, и Федор нагнулся, чтобы взять снаряд, и только в этот миг, не чувствуя боли, увидел, что у него нет правой руки, увидел оголенную, окровавленную кость и, еще не сообразив, что с ним произошло, инстинктивно схватил левой, целой и невредимой, рукой снаряд, дослал его в казенник и, почти не целясь, выгадывая секунды, выстрелил. И тут же упал без сознания.

Через тридцать лет после этого боя Дмитрий Лелюшенко, Николай Нечаев и Федор Чихман встретятся на Бородинском поле солнечным летним днем, вспомнят тот тяжелый октябрь сорок первого и боевых друзей, что лежат в братских могилах возле станции Бородино и на западной окраине деревни Горки. Но в те минуты, когда на правом фланге фашистские танки рвались на КП армии, Виктор Иванович Полосухин еще не знал, что на левом фланге другая группа танков штурмует Шевардинский редут. Лишь когда он положил трубку полевого телефона после разговора с командармом, на его НП снова раздался телефонный звонок. Подполковник Макаров натянутым, искусственно сдержанным голосом докладывал, что от Шевардино в направлении Семеновского и Багратионовых флешей идет свыше двадцати танков врага. Полосухин выслушал его очень спокойно и неожиданно переспросил:

- Сколько ты сказал? Около двадцати?.. Это ничего, это совсем немного. Для вас это пустяк, сущий пустяк. Сейчас здесь, На правом фланге, тяжеловато, здорово жмет. Главный удар немец направил сюда. Занял Бородино. Ты вот что, Глеб Трофимович, рассчитывай на свои силы, на себя надейся. Только на себя. И смотри - чтоб ни один танк не проскочил. Я надеюсь на тебя и верю - твои молодцы не подведут, не дрогнут. Так и передай им. Желаю удачи.

Он хотел сказать, что прошедшей ночью хорошо поработали минеры, что перед орудиями полка на всем протяжении оборонительной линии густо поставлены противотанковые мины, но Макаров об этом и сам знал. И не только он, знали и командир дивизиона капитан Кузнецов, и командир батареи старший лейтенант Думчев, и командир взвода лейтенант Гончаров, и командир орудийного расчета сержант Ткачук, и наводчик ефрейтор Лихов, знали все артиллеристы, не исключая Чумаева и Акулова.

От Шевардино шли немецкие танки. Артиллеристы Глеба Макарова молчали: таков был приказ командира полка - пока не пройдут минное поле, не обнаруживать себя. Шли они по обе стороны старинного тракта, окаймленного древними, видавшими виды березами, на которых вызывающе нарядно и ярко сверкал и переливался первый иней. По самой дороге уступом назад двигалась группа саперов с миноискателями - немцы были уверены; что если и поставлены мины, то прежде всего на дороге. Глеб, прильнув к окулярам, проговорил:

- Осторожничают, паразиты, минеров пустили. А дорога-то как раз и не минирована, проход для своих, для Щербакова и Нечаева, оставили. - Затем обратился к стоящему рядом Кузнецову: - Артем Артемыч, прикажи угостить минеров из одного орудия, чтоб по проспекту не ходили. Пусть отвыкают от дурных привычек.

- Есть, товарищ подполковник, это мы с удовольствием, - с будничной веселостью ответил Кузнецов и, подойдя к телефонному аппарату, распорядился.

Грохнул выстрел, затем второй, третий.

Глеб видел в стереотрубу, как минеры шарахнулись за толстые стволы берез, залегли, притаившись. Сказал, не отрываясь от окуляров:

- Жалко, один снаряд в березу угодил. А она как-никак современница Кутузова. Живая реликвия.

Егор Чумаев и Кузьма Акулов стояли в сторонке и напряженно всматривались в зловещее движение танков. Невозмутимое поведение командира полка, его кажущаяся беспечность или даже бравада действовали благотворно на окружающих. По крайней мере, капитан Кузнецов проявлял завидное самообладание и, казалось, не то что подражал своему командиру, а старался перещеголять подполковника в хладнокровии и выдержке. Грубое, словно вырубленное в камне лицо его хранило строгость и обыденное спокойствие. Он ни малейшим движением, ни жестом не реагировал на свист снарядов над головой. А из танков теперь стреляли именно по этому кургану, где находился НП Макарова.

Егор Чумаев сказал Акулову, но так, чтоб и другие слышали:

- Если один снаряд сюда случайно угодит, то всем нам крышка в этой яме.

"Предупреждает из трусости. А вообще-то, он прав", - подумал Глеб, глядя вперед уже в бинокль. Танки приближались к минному полю. Глеб сказал Кузнецову:

- Начинается. Иди к себе. И чтоб никакой паники. Только по нашим трупам могут пройти.

- И по трупам не пройдут, Глеб Трофимович, - негромко отозвался Кузнецов, впервые назвав старшего начальника не по званию.

Макаров доброжелательно кивнул, и Кузнецов без суетливости, но быстро спустился с кургана и по рву зашагал на свой КП.

Чумаев как-то странно посмотрел ему вслед, затем самодовольно шепнул Акулову:

- Видал? Моя идея, я подсказал. А то болтается тут без надобности. Один глупый снаряд - и всем крышка.

- Как пить дать. Ты у нас известный стратег… - В хитроватых глазах Акулова блеснули иронические искорки.

А Чумаев этаким лебезящим голоском в сторону широкой спины Глеба:

- Товарищ подполковник, вы сегодня с утра неемши. Может, перед боем подкрепились бы маленько? А то как же на голодный желудок?..

- Умные идеи, Егор, приходят к тебе всегда с опозданием, - не поворачивая головы и не отрываясь от своих мыслей, отозвался Глеб.

- Да я мигом, один момент, - сказал приглушенно Чумаев, сказал для Акулова, а не для командира полка и, скатившись с кургана, по-заячьи запрыгал в сторону монастыря.

"Хитер, бестия, ну и ловкач", - подумал Акулов. А Глеб, по-прежнему не поворачиваясь, заговорил:

- А вообще, Чумаев, натощак оно, может, и лучше. В голодном человеке пробуждается зверь. Сейчас нам это необходимо.

- Так-то оно так, товарищ подполковник, только у Егора своя стратегия и тактика.

- Это что у тебя за тактика, Егор? - Глеб не знал, что Чумаева уже и след простыл, ждал ответа. Акулов нарочито молчал. Глеб обернулся и, не найдя своего ординарца, удивился: - Где же он?

- Ускакал насчет завтрака соображать.

- Да-а, он у нас сообразительный, - покачал тяжелой головой Глеб. - Как ты, Кузьма, находишь, сообразительный Чумаев?

- Чересчур, товарищ подполковник, - лукаво ответил Акулов, шмыгнув носом. - Не то что покойный батальонный комиссар: пошел в атаку и не сообразил, что его могут убить.

- Вы могилу гильзами окантовали?

- Все сделал, как было приказано, - ответил Акулов, хлопая глазами.

- Гильзы глубоко в землю вогнали?

- Считайте, по самые шляпки.

"Непостижимое спокойствие, - подумал Акулов о Макарове. - Танки вон уже видны невооруженным глазом, несколько снарядов угодило в толстую стену монастыря, и осколки от них шлепнулись здесь, возле НП, а его это как будто совсем не касается, его интересует, хорошо ли помечена могила Гоголева".

Час тому назад Глеб обошел позиции полка, побывал у каждого орудия. Сопровождавший Макарова командир батареи Думчев доложил, что прорвавшиеся вчера к станции два немецких танка напоролись на засаду наших танков и были уничтожены. Таким образом, угроза с тыла была устранена, и Думчев обратился к командиру полка с просьбой разрешить ему расположить взвод Дикуши между взводом Гончарова и соседней батареей.

- Меня беспокоит лес у железной дороги, - объяснял мрачноватый Думчев. - Если прорвутся оттуда, двумя орудиями их будет трудно остановить.

Макаров согласился: этот лесок и его беспокоил. Беспокоило его и положение дивизиона капитана Князева. На рассвете от Князева на подводе прибыли тяжелораненые артиллеристы. Сопровождавший их ефрейтор вручил командиру полка донесение Князева, в котором сообщалось, что дивизион вместе с небольшим отрядом добровольцев ведет непрерывный бой, находясь во вражеском полукольце. И добровольцы, и артиллеристы несут потери в людях и технике. Взвод, сопровождавший контратаку Гоголева, полностью погиб, а пушки его раздавлены танками. Но самое главное - в дивизионе кончаются снаряды и продукты. Рубеж, который они удерживают, по мнению Князева, сейчас уже не представляет тактической ценности, поскольку немцы обошли его с юга и севера. Дивизион Князева и отряд добровольцев оказались в тылу у немцев. Но ни Князев, ни отряд добровольцев не могут без приказа оставить позиции. Обо всем этом Макаров доложил комдиву, намекнув, что .в настоящее время дивизион Князева был бы очень кстати здесь, на Бородинском поле. Но Полосухин сказал, что ему видней, где находиться отряду добровольцев и дивизиону Князева, что именно эта группа держит под контролем отрезок автострады и мешает немцам подбросить резервы артемковской группировке.

- А снаряды и продовольствие им пошлите, и немедленно! - приказал Виктор Иванович и добавил с неприсущим ему раздражением: - А вообще, подполковник, об этом вам следовало раньше побеспокоиться.

Продукты и боеприпасы Макаров направил Князеву тотчас же.

Во взводе Гончарова Глеб задержался дольше, чем у других орудий. С бойцами беседовал откровенно, не скрывая сложности и остроты положения.

- Мы должны быть готовы ко всему. У каждого из нас есть только одна жизнь. И нам она дорога, - говорил он, сидя на орудийном лафете. - Нас схватили за горло и хотят задушить. Всех. Отнять у нас все - родину, близких, родных. И мы можем либо умереть в бою, либо победить. Иного выбора нет.

Он посмотрел на Гончарова, сосредоточенного, сверкающего карими внимательными глазами, спросил:

- У тебя где семья?

- На Кубани, - тихо ответил тот и облизнул пересохшие губы.

- У тебя, Тарас Ткачук?

- На Полтавщине, товарищ подполковник, - выдохнул сержант, и белесые мелкие ресницы его затрепетали.

- У тебя? - кивнул на большелобого наводчика.

Тот ответил бойко, как на смотру:

- Ефрейтор Лихов! У меня, товарищ подполковник, семья в Архангельской области. Поморы мы.

Глеб кивнул головой, посмотрел невидяще в пространство, сказал:

- А у меня жена и дочурка… в горящем эшелоне. А сын Славка где-то под Артемками. - Кивнул в сторону железной дороги, прибавил: - Совсем мальчишка.

- А вы сами откуда родом, товарищ подполковник? - полюбопытствовал Лихов.

- Я москвич. Там у меня отец, мать, сестра. А младший брат где-то на фронте, танкист.

- Вот чудно, товарищ подполковник, - снова заговорил Лихов. - Москва рядом, а я ее еще и не видал. Только в кино. А хочется.

- Увидишь, Лихов. Разобьем Гитлера здесь, у стен Москвы, и я дам тебе увольнительную на целые сутки. Поезжай, смотри.

- Очень благодарен, товарищ подполковник, только у меня теперь другая задумка есть. Сначала хочу Берлин посмотреть, а опосля и Москву. Для сравнения.

- Что ж, хорошая у тебя задумка, лихая! - одобрил Глеб.

- Так при моей-то фамилии иначе и нельзя, - бойко ответил ефрейтор, и слова его придали всей беседе какой-то новый настрой.

Глеб вспомнил этот разговор теперь, стоя на своем НП. Отсюда, с наблюдательного пункта, Глебу Макарову был виден весь сектор обороны полка, за исключением тех немногих участков, которые прикрывались кустарником и леском на левом фланге у железной дороги, где стояла батарея Думчева. Глеб знал, что весь полк, все его подчиненные - от командира дивизиона до подносчика патронов - внимательно наблюдают сейчас за приближением вражеских танков и, затаясь, как охотники в засаде, ждут момента, чтобы ударить неожиданно метким прицельным снарядом. Глеба беспокоили не столько эти танки, сколько идущие вслед за ними бронетранспортеры с мотопехотой. Полк не имел стрелкового прикрытия и, как еще раз подтвердил Полосухин, должен был надеяться только на собственные силы. Левый фланг, особенно этот лес у железной дороги, вызывал особую тревогу командира полка, он даже хотел перебросить к Думчеву со стороны Семеновского один огневой взвод, но после того, как комдив сообщил, что на правом фланге дела пошатнулись и немецкие танки заняли деревню Бородино, а оттуда могли повернуть на Семеновское, выйти во фланг и в тыл артиллерийским позициям Макарова, Глеб решил, что никого не надо никуда передвигать, просто надо драться хладнокровно, так, чтобы каждый снаряд попадал в цель.

Он знал, что теперь исход боя с прорвавшимися у Шевардино и устремившимися к Багратионовым флешам и Семеновскому фашистами будет зависеть не от командарма и комдива, у которых нет резервов, и даже не от него самого - командира полка, а от тех, кто непосредственно стоит у орудий. Со своей стороны он как будто все предусмотрел, все сделал. Он вспомнил те свои слова, которые говорил сегодня бойцам и командирам, и подумал с досадой, что чего-то недосказал, не сумел так, как бы это смог покойный Гоголев. У комиссара получалось все как-то проникновенней, горячей. Тот знал силу слова, берущего за душу. И слова свои подтвердил личным примером. У Гоголева слова не расходились с делом. И вдруг, сам не зная почему, все так же глядя вперед, спросил:

- А скажи, Кузьма, что самое ценное в человеке?

Этот неожиданный вопрос, заданный в столь сложных обстоятельствах, показался Акулову странным и не совсем уместным. Он ответил торопливо, не думая, первое, что пришло на ум:

- Храбрость и мужество, товарищ подполковник.

- Искренность, Кузьма. Когда у человека слова не расходятся с делом. А самое подлое в человеке - лицемерие, демагогия.

Подумал: "Акулов, конечно, тоже прав - сейчас нам нужны мужество и храбрость. Это солдату. А я имел в виду вообще человека. Гоголев был цельным, монолитным". Пояснил вслух:

- Человек, Кузьма, должен быть цельным, не двуликим. Понимаешь? Чтоб как монолит. Из одного куска.

- Да как не понять, товарищ подполковник. У нас в деревне был такой: на собраниях бойко говорил за советскую власть, а после собрания колхозный коровник поджег.

Но Глеб уже не слушал его, вернее, слушал машинально, а думал совсем о другом. Сейчас начнется ожесточенный бой, к которому он готовился, о котором думал и которого ждал. Ждал, как это ни странно, с нетерпением. Для него это был уже не первый бой, и чувства теперь были совсем иные, чем перед первым боем, в июне. Он вполне отдавал себе отчет в том, что может погибнуть именно в этом бою. К мысли о возможной смерти он привык, она его не то что не пугала, она просто-напросто не занимала его. А вот сейчас явилась непрошеной гостьей, неожиданно и опять же какой-то необычной стороной; он подумал, если уж суждено ему быть убитым, то лучше бы здесь, на Бородинском поле, как Гоголев.

Частые думы о жене и дочери истомили, но не ожесточили его душу. Он продолжал думать о них, как о живых, не теряя веры в чудо. Они являлись к нему по ночам в тревожном сне даже здесь, на Бородинском поле, когда ему удавалось сомкнуть глаза на часок-другой. Они явились к нему в мыслях и теперь, когда фашистские танки приближались к минированной полосе перед обороной его полка. И Нина, тогда еще не Макарова, а Неклюдова, вспомнилась ему веселой девчонкой с необычным цветом глаз, и ее дом в Девятинском переулке, двухэтажный старый, с прогнившей деревянной лестницей, и шумная коммунальная квартира, в которой она жила. Мысли о маленькой Наташе разрывали сердце и взывали к отмщению.

Танки приближались. Глеб знал, что сейчас он должен быть не здесь, на НП, а на своем командном пункте, куда сходились нити управления боем, но он не спешил уходить. Отсюда, с высокого холма, удобно было наблюдать за полем боя, и он решил остаться здесь, где по соседству с могилой неизвестного солдата стояло орудие сержанта Ивана Федоткина, бывшего токаря. Маленький юркий Федоткин, энергично жестикулируя, что-то объяснял своим подчиненным Елисею и Петру Цымбаревым. Петр, круглолицый, кареглазый, степенный и обстоятельный, внешне и характером удивительно похожий на своего отца Елисея, был наводчиком, Елисей - заряжающим. Идущие в атаку танки стреляли из пушек, и так как курган этот был слишком заметной целью, то больше всего снарядов выпадало на его долю. Снаряды то со свистом пролетали так низко над курганом, что инстинктивно хотелось прижаться к земле, то врезались в примороженную толщу холма, вздымая фонтаны земли, снега и горячих осколков, которые барабанили по орудийному щиту. Акулов считал немецкие танки. Макаров тоже считал. Спросил Акулова:

- Сколько?

- Не меньше двадцати, товарищ подполковник.

- Пожалуй, больше, - отозвался Макаров.

- А почему бы их с дальней дистанции не шугануть? - подсказал Акулов.

- Рано, Кузьма, терпение. Шуганем в свое время.

Федоткин слышал этот диалог, тоже отозвался из-за щита:

- Разрешите нам, товарищ подполковник, все равно нас-то они давно обнаружили.

- Погоди. Ты начнешь - другие подхватят преждевременно, - спокойно произнес Макаров.

Но ждать долго не пришлось. Первый танк подорвался на мине на левом фланге, у самой железной дороги. Он выскочил из леса неожиданно и сразу бросился в сторону кустов, где стояло орудие сержанта Ткачука. Сержант даже не успел подать команду, как прозвучал глухой и не очень сильный взрыв, и танк завертелся на одной гусенице. Бледный, худенький Ткачук понял, что танк наскочил на мину, и решил добить его, зычно скомандовал:

- Прицел шестнадцать, по танку…

- Отставить! - послышалась глухая команда лейтенанта Гончарова. - Он от нас никуда не уйдет, а сейчас незачем себя демаскировать. Вон они - главные, смотрите.

Танки приближались к переднему краю. От их рева, от грохота и лязга гусениц гудел надрывно воздух и жалобно стонала земля. Когда Гончаров скомандовал Ткачуку "Отставить", справа, в стороне монастыря, напротив НП командира полка, раздалось несколько глухих взрывов мин. Вслед за тем поднялась яростная артиллерийская пальба - это вторая батарея вступила в бой с танками. Начало эту пальбу орудие Федоткина, когда, как и на левом фланге, головной танк наскочил на мину.

Глеб видел, как эти танки подорвались на минах, но другие продолжали стремительный бег вперед. И что удивило и встревожило командира полка, так это то, что первые залпы орудий не причинили танкам никакого вреда. Не может быть, чтобы наводчики мазали - Глеб видел, как снаряды попадали в лобовую броню, а танки тем не менее как ни в чем не бывало продолжали идти напролом. Один танк уже проскочил было невредимым минированную полосу и устремился прямо к подножию кургана. Но на этот раз посланный Петром Цымбаревым снаряд оказался для него смертельным: он прошил броню и разорвался внутри танка. Три танка уже горели справа от кургана, один танк горел слева. И тогда произошло нечто неожиданное: все танки, очевидно по единой команде, повернули влево - на Багратионовы флеши и пошли друг за другом, гуськом. Они решили таким образом преодолеть минное поле. Лейтенант Гончаров в это время находился возле орудия Тараса Ткачука, а танки шли прямо на второе орудие, которым командовал старший сержант Малахов. Огонь их пушек и пулеметов был сосредоточен на Малахове. Малахов отбивался яростно, и один танк был подожжен именно им, но вдруг его орудие замолчало… Гончаров в тревоге подумал, что там что-то случилось, и решил было уже бежать к Малахову, как в этот самый момент раздался оглушительный взрыв здесь, у пушки Ткачука… Гончарова отбросило в сторону. В первое время лейтенант не почувствовал боли и быстро подхватился, на минуту ошеломленный, не сразу сообразивший, что произошло. Первым, кого он увидел, был Лихов, неподвижно лежащий на спине с удивленным лицом. Потом - Ткачук, торопливо поворачивающий орудие влево, в сторону головного танка, который, выскочив из леска, подорвался на мине. Мелькнула мысль: "Что он, спятил? Надо бить по этим, что рвутся на Малахова, а он… по мертвецу".

И в эти секунды Гончаров увидел, как один танк вырвался из минированной полосы и пошел на Малахова. Лейтенант бросился к Ткачуку и, неумело матерясь, закричал:

- Ты что?! Куда, дура! Справа танк!..

Но, не слушая его, Ткачук выстрелил по танку слева и, когда тот задымил, поворачивая орудие вправо и отвечая на ругательства лейтенанта, сказал с необычной для него резкостью и злобой, совсем уж неожиданно перейдя на "ты":

- А ты не видишь, кто влепил нам снаряд? По твоей милости мы не прикончили его сразу, когда ему миной гусеницу снесло.

- Лихова убило! - взволнованно сообщил заряжающий.

Но на него заорал Ткачук:

- Снаряд! Давай снаряд!

И тогда Гончаров увидел, как прорвавшийся танк прошел через орудие Малахова и затем, повернув несколько левей, направился в сторону КП полка. Но Ткачук, выполнявший сейчас обязанности командира и наводчика, стрелял не по тому танку, который смял расчет Малахова, а по тем, что шли вслед за ним. Стрелял удачно, метко: рядом с подорвавшимся на мине вторым танком теперь задымил третий. У Гончарова неожиданно закружилась голова, и он, теряя сознание, мягко, как-то беспомощно опустился на снег. Он был ранен тем же снарядом, осколок которого наповал сразил Лихова, только в горячке он несколько минут не чувствовал боли и даже не подозревал о своем ранении.

Думчев находился в это время во взводе лейтенанта Дикуши. Оба орудия этого взвода сосредоточили свой огонь по танкам, вытянувшимся в колонну, а когда один из них смял соседнее орудие взвода Гончарова и пошел на КП, Думчев приказал Дикуше повернуть орудия с запада на восток и во что бы то ни стало уничтожить прорвавшийся в тыл фашистский танк.

Все, что видел Думчев и его подчиненные, наблюдал и Глеб Макаров с высокого холма. И хотя расстояние от прорвавшегося танка до холма было намного больше, чем от батареи Думчева, Глеб приказал Ивану Федоткину то же самое, что приказал Думчев Дикуше: развернуть пушку на восток и бить по танку, идущему на КП. Таким образом танк этот оказался под перекрестным огнем трех орудий. Трудно сказать, чьи снаряды достигли цели, но танк был подбит недалеко от могилы Александра Гоголева. Думчев утверждал, что танк подбил расчет сержанта Джумбаева, Иван Федоткин считал, что и Петр Цымбарев, выпустивший по этому танку три снаряда, не мог промахнуться. Танк загорелся, а выскочивших из него танкистов из автомата сразил начальник штаба полка Судоплатов. Но в то время как Федоткин развернул свое орудие на сто восемьдесят градусов, то есть в направлении КП, случилось то же самое, что случилось десятью минутами раньше на левом фланге: один из подорвавшихся на мине танков, оказывается, не был покинут своим экипажем и продолжал обстреливать курган с близкой дистанции. Один его снаряд разорвался на самом кургане. Петр Цымбарев безжизненно повис на лафете. Опаленное огнем лицо его было изуродовано, каска пробита осколками в нескольких местах и отброшена в ров, окружавший курган. Елисей подхватил сына на руки и как обезумевший помчался с ним в сторону монастыря, приговаривая на бегу, точно заклиная:

- Петя, Петруша, не умирай… Сыночек, родной мой, потерпи, потерпи еще немножко… Сейчас доктор… Он сделает… операцию сделает. Ну потерпи.

Он бежал с бесценной ношей своей на перевязочный пункт, не обращая внимания на свист снарядов, осколков и пуль и с ужасом отгоняя ту страшную, жуткую мысль, что уже никакой на свете доктор, волшебник, маг и чародей не сможет воскресить его сына. И лишь попавшийся ему навстречу Егор Чумаев развеял все его зыбкие иллюзии, сказав жестокую правду. Поискав пульс на холодной руке и не найдя его, прильнув ухом к груди, он сказал негромко, но до обидного естественно и просто, как проста, впрочем, и естественна смерть на войне:

- Мертв. Да, и как быстро стынет. Глаза бы надо закрыть. - И, не дожидаясь, когда это сделает отец, сам пальцем нажал на веки и прикрыл ими глаза. Получилось это у него привычно, словно он уже много раз закрывал глаза покойникам. Потом, вспомнив о своем командире, который находился там же, где был убит Петр Цымбарев и которому он нес в котелке завтрак: разогретую говяжью тушенку и кусок черного хлеба, спросил;

- Это как же его? Подполковник где?..

- Ранен подполковник, - печально ответил Елисей и прибавил жалостно, по-женски: - Все лицо у него в крови.

Чумаев ничего не сказал Елисею и по-заячьи запрыгал на НП.

Глеб Макаров и в самом деле был легко ранен. Осколок снаряда срезал мочку правого уха и пробороздил щеку - кровь залила его лицо. Когда Елисей после взрыва увидел упавшего на лафет сына, он не сразу бросился к нему, вначале посмотрел на командира полка и, увидев его окровавленное лицо, понял, что произошло, подхватил на руки сына. Сам же Макаров не почувствовал своего ранения, ему об этом сказал Акулов, тогда он резко провел ладонью по щеке и, не ощутив боли, а только размазав по лицу кровь, решил, что это пустяк, царапина, решительно отмахнулся от Акулова, приказал ему занять место заряжающего, а место наводчика уже занял Иван Федоткин. Орудие снова повернули в сторону Шевардино, откуда по незаминированной дороге двигалась колонна бронетранспортеров.

Бой был в самом разгаре. Над всем Бородинским полем стоял неумолкаемый грохот, а перед Багратионовыми флешами висела ржавая дымка, образовавшаяся от артиллерийской стрельбы, разрывов снарядов и едкой гари, которую доносил сюда западный ветер от горящих фашистских танков. Глеб видел, как сгруппировавшиеся на левом фланге в секторе батареи Думчева танки, напоровшись на минное поле и меткий огонь артиллеристов, начали поспешно отходить. Вслед за отходом танков он увидел бронетранспортеры на дороге и пехоту справа и слева от дороги. Стал ясен замысел немцев: захватить наши артиллерийские позиции стрелковыми частями.

Обстановка принимала угрожающий оборот. У полка не было стрелкового прикрытия. Если фашистской пехоте удастся ворваться на позиции полка, она подавит своей массой, численностью всю его артиллерию и откроет путь танкам на Семеновское, Псарево, станцию Бородино. Словом, это будет конец не только полку, но и всей 32-й дивизии. Не теряя времени, он с НП по телефону приказал всем батареям открыть огонь по бронетранспортерам и рассыпавшейся по заснеженной равнине пехоте, а сам затем быстро пошел на свой КП, чтобы немедленно связаться с Полосухиным.

Внизу кургана, у рва, он лицом к лицу столкнулся с Чумаевым. Видя окровавленное лицо командира и необычно встревоженные злые глаза, Чумаев растерялся, сник, смотрел на Глеба виновато-пришибленным взглядом, облизывал посиневшие губы и не решался произнести ни слова. Только молча, стыдливо выставлял вперед котелок с тушенкой и моргал белесыми ресницами.

- К орудию, к Федоткину, живо, - на ходу бросил ему Глеб, не удостоив даже взглядом.

В блиндаж КП он ворвался как ураган, напугав всех своим видом - в крови были и лицо, и руки, и светлый дубленый полушубок.

- Что с вами? - поднялся начальник штаба Судоплатов. - Врача! Немедленно!..

- Ничего со мной, а врача прошу не беспокоить, - сурово сказал Глеб и потянулся к телефону.

Доложив комдиву обстановку, Глеб попросил поддержать полк хотя бы ротой стрелков. Он знал, что у Полосухина в данный момент нет в резерве этой роты, и все же просил, чтобы, получив отказ, обратиться с новой просьбой.

- Положение, товарищ полковник, критическое, - говорил Глеб, стараясь сохранять спокойствие. - Попросите у командарма поддержки "катюш". Хотя бы два залпа. Они так нужны. На худой конец, хотя бы один залп по скоплению пехоты. Это спасет положение.

- Не обещаю, Глеб Трофимович, - ответил Полосухин. - Противник прорвался к командному пункту армии. "Катюши" отведены в тыл. Генерал Лелюшенко ранен. Продержитесь. Постараюсь чем-нибудь помочь. Но сейчас держитесь… Об отходе чтоб и мыслей не было. Вы поняли меня?

Комдив положил трубку. С минуту Глеб сидел молча, уставившись отрешенно на Судоплатова. Начальник штаба настороженно и выжидающе смотрел на командира. Появился запыхавшийся фельдшер, проворно открыл свою сумку, достал спирт, йод, бинты. Глеб отстранил его рукой:

- Погоди, не к спеху. - Потом заговорил, щуря глаза и никого не замечая: - На правом еще сложней. Командарм ранен. Резервов нет. - Вскинув голову и сжав кулак, твердо и с неистовой решимостью сказал: - Надо держаться. До последнего снаряда, до последней гранаты. Пехоту будем косить шрапнелью. Все поле засыплем шрапнелью. Я пойду на батареи.

- Товарищ подполковник, разрешите перевязать, - взмолился фельдшер и решительно преградил ему дорогу.

Глеб недовольно поморщился, но уступил:

- Давай, только побыстрей.

Пока фельдшер промывал рану и накладывал повязку, Судоплатов отдал приказ на батареи.

- Я пошел, - сказал Глеб начальнику штаба и стремительно направился к выходу.

- Глеб Трофимович, - торопливо обратился Судоплатов. - Я не вижу надобности вам идти в подразделения. Это бессмысленно. Вы только будете мешать. Люди и так сражаются героически, каждый выполняет свой долг и обязанности. Не советую Глеб Трофимович, потому что безрассудно.

- Хорошо, - согласился Макаров, посмотрел в открытое толстое и круглое лицо начштаба. - Я буду на НП.

Когда он поднялся на курган, то увидел такую картину. На Шевардинской дороге горели два транспортера, а по обе стороны дороги, пригибаясь к земле, среди танков бежали пехотинцу. Теперь все орудия полка били шрапнелью, и Глеб видел, как многие солдаты падали и больше не поднимались. В двухстах метрах от артиллерийских позиций пехота залегла. Танки тоже остановились, продолжая, однако, вести огонь из пушек по нашим позициям. Их, очевидно, больше всего пугало минное поле. Немцы видели, что из двенадцати подбитых в этом коротком бою танков пять подорвались на минах. "Вот бы сейчас залп "катюш", - думал Глеб, наблюдая за полем боя. - Но, конечно, командарм обязан был их отвести в тыл, если немцы прорвались так глубоко. Лелюшенко ранен. У комдива резервов нет. Может, остановим, выстоим. Хотя бы до ночи. Как бы сейчас пригодился дивизион Князева. Надо было убедить Полосухина отозвать дивизион".

Мысли его оборвал телефонный звонок. Судоплатов сообщал, что комдив направляет сюда роту танков из бригады Орлец ко.

- Что? Повтори! - на радостях вскричал Глеб. Судоплатов повторил. - Когда она прибудет? Он не сказал? Ты не спросил?

- Он сказал, что направляет сейчас. Танки пойдут со стороны Псарево, - ответил тоже возбужденно начальник штаба.

У Макарова влажно заблестели глаза. Если это так, то он, Глеб Макаров, убежден, что сегодняшний бой его полк выиграл. Только б не появилась немецкая авиация. Удар с воздуха по позициям полка может спутать все карты, и произойдет непоправимое.

Рота тридцатьчетверок появилась минут через двадцать со стороны Семеновского. Контратаки наших танков гитлеровцы не ожидали. Обстановка складывалась явно не в их пользу, особенно для пехоты, залегшей на открытой местности: наши танки могли довершить то, что начала артиллерия. Не выдержав шквального огня батарей Глеба Макарова, под прикрытием своих танков немцы начали поспешно отходить на Шевардино, преследуемые ротой наших танков.

Впереди на поле перед Багратионовыми флешами и в лощине, что западнее Семеновского, догорали двенадцать неприятельских танков, а на заснеженном поле чернели фигуры убитых и раненых фашистов. Их было много, сраженных шрапнелью. На память пришли знакомые издавна строки: "О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?" Пусть платит Гитлер жизнью своих солдат, кровью обманутого им немецкого народа. Дорогая плата. И чем ближе к Москве, тем дороже для врага будет каждый день, каждый час.

Глеб машинально взглянул на часы и удивился: всего два часа и десять минут продолжался этот бой, показавшийся ему бесконечно долгим, а сколько отдано жизней. Он еще не знал о своих потерях. Пока что перед глазами стояла картина смерти Петра Цымбарева.

Макаров покинул курган и направился на КП, сопровождаемый Чумаевым. Судоплатов доложил о потерях: - выведено из строя два орудия, девять человек убитых, восемь раненых, в том числе три офицера.

- Кто именно? - переспросил Глеб.

- Тяжело ранен лейтенант Гончаров, отправлен в медсанбат. Легко ранены старший лейтенант Думчев и командир полка, - ответил Судоплатов.

- Мое ранение не считается за ранение. Если и Думчев так же ранен, то я его поздравляю, - сказал Глеб возбужденно.

- У Думчева ничего серьезного, - пояснил угрюмо капитан Кузнецов, - осколком царапнуло правое плечо. Кость не задело. Это пустяк. Он даже на перевязочный пункт не пошел. У Гончарова дело сложней. Жить будет, но из строя выбыл. Надо назначать командира взвода.

- Кого предлагаете? - Глеб вскинул на Кузнецова быстрый взгляд.

- Сержанта Ткачука, - ответил не задумываясь командир дивизиона.

- Потянет ли? Может, лучше старшину батареи? - предложил Судоплатов.

- В сегодняшнем бою он показал себя зрелым и храбрым командиром, - ответил Кузнецов.

- Я думаю, согласимся с Артемом Артемычем, - решил Глеб и стал звонить комдиву, чтоб доложить итоги только что закончившегося боя.

В то время как в центре Бородинского поля и на правом фланге дивизии бойцы Полосухина отражали атаку немцев, на левом фланге отряд майора Воробьева и разведчики капитана Корепанова, перейдя в контратаку, в третий раз выбивали немцев из существующей только на карте деревни Артемки. Когда фашисты не выдержали стремительного удара советских воинов одновременно с востока и севера и бежали из Артемок, Воробьев послал офицера связи с донесением комдиву. Лейтенант этот галопом гнал лошадь через деревню Утицы, тоже освобожденную от фашистов, через железную дорогу и лишь на Багратионовых флешах при виде еще горящих немецких танков задержался возле монастыря, увидев группу командиров. Он осадил разгоряченную лошадь и обратился к Макарову с вопросом, как ему быстрей найти командира дивизии.

Глеб взял его лошадь под уздцы, нежно погладил ее и повелительным жестом приказал лейтенанту спешиться. Тот без слов легко соскочил на землю.

- Вы кто такой? - спросил официально Макаров.

- Я из отряда майора Воробьева. С донесением.

- Понятно. - Лицо Глеба смягчилось. - Я командир артиллерийского полка подполковник Макаров. Можете от меня связаться с комдивом. Как там обстановка? Как Артемки?

Лейтенант ехал с радостной вестью, и ему доставляло удовольствие поделиться этой радостью с теми, кто, судя по подбитым немецким танкам, тоже неплохо потрудился на ратном поле. И он заговорил, захлебываясь словами:

- Фрицы, конечно, ожидали нашу атаку, но они не думали, что она будет такой сильной и яростной. Две группы наших - майора Воробьева и капитана Корепанова - одновременно набросились с двух сторон. Врукопашную пошли. И немцы приняли рукопашную. Началось такое ледовое побоище, какого еще ни в одном кино не показывали.

Все это лейтенант выпалил залпом, не переводя дыхания. Он остановил широкий доверчивый взгляд на Макарове. Гнедой конь мотнул головой и толкнул лейтенанта в плечо, будто хотел напомнить тому о его обязанности, и этот толчок в самом деле заставил лейтенанта спохватиться.

- Так где, по-вашему, может быть сейчас комдив? - спросил он, глядя на Глеба.

- Я только что с ним разговаривал. Он был на своем НП - это немного восточнее батареи Раевского, - ответил Глеб.

- Где музей? Знаю, - живо ответил лейтенант и приложил красную руку к ушанке: - Разрешите ехать?

Макаров кивнул, и связной легко вскочил в седло.

После полудня в братской могиле рядом с могилой Гоголева хоронили убитых.

Елисей Цымбарев плакал, не скрывая слез. Он стоял у могилы неподвижно, как статуя, опустив обнаженную седеющую голову, А Тарас Ткачук не мог стоять на месте, он сновал в толпе бойцов и командиров и, утирая варежкой заплаканное лицо, все говорил:

- Ах, Лихов, Лихов… нелепо погиб. А все Гончаров, это из-за него, он виноват.

Услышав его слова, Думчев оборвал угрюмо и зло;

- Гончаров тут ни при чем. Гитлер виноват. Думать надо, что говоришь.

Когда засыпали могилу землей, неожиданно из-за монастыря выскочил возок, сопровождаемый тремя всадниками. Ездовой осадил лошадь, из возка вышел Полосухин, а с ним еще один командир в новеньком полушубке, перетянутом таким же новеньким ремнем с портупеей и кобурой. Через плечо - автомат ППШ. Глеб подошел к комдиву, хотел доложить, но тот быстро и молча протянул ему руку, давая понять, что не нужно никакого доклада. Потом представил прибывшего:

- Знакомьтесь, Глеб Трофимович, - старший батальонный комиссар Брусничкин Леонид Викторович. Назначен к вам комиссаром.

Глеб мельком взглянул на Брусничкина, протянул ему свою широкую руку и мрачно произнес:

- Подполковник Макаров.

Рука у Брусничкина мягкая и теплая. "А у Гоголева была крепкая рука", - почему-то подумалось Глебу, и он сказал, кивая на могилу Александра Владимировича:

- Позавчера вот похоронили вашего предшественника. А сейчас еще девять человек.

- Да, мы видели поле боя: внушительная картина, - похвалил Брусничкин, намереваясь еще что-то сказать.

Но Полосухин перебил его, строго глядя на Глеба:

- А почему не доложили, подполковник, о своем ранении?

- Нечего докладывать, товарищ комдив, - сухо ответил Глеб. - Никакого ранения нет. Пустяковая царапина.

- Тогда зачем бинты?

В голосе Виктора Ивановича звучали дружеские веселые нотки, но Глеб не принял их, возможно, потому, что разговор этот происходил в присутствии нового комиссара, к которому командир полка отнесся с предубеждением. И совсем не потому, что это был именно Брусничкин. Да будь хоть кто, хоть Малинкин, Калинкин, Орлов или Соколов, он все равно отнесся бы так же сухо, с холодным раздражением и плохо скрываемой ревностью - считал, что никто не сможет заменить Гоголева. Ответил Полосухину с явной иронией:

- Для антуража, товарищ полковник.

- А-а, понимаю: бинты для красоты, - с деланным простодушием сказал Виктор Иванович. Чуткий и проницательный, он понял состояние командира полка и решил перевести разговор на другое. Кивнул головой, направляясь к своему возку и увлекая за собой Макарова. Сказал Брусничкину и Судоплатову: - И вы тоже, - А когда они уединились у возка, вдруг протянул Макарову руку и с маху обнял его: - Спасибо, Глеб Трофимович. Спасибо и вам, начальник штаба… Вы с честью выдержали трудный экзамен. Очень трудный. Я знаю, как вам досталось. Но это только еще экзамен. Главные бои - впереди. Обстановка остается напряженной. Генерал Лелюшенко ранен и эвакуирован в тыл. На правом фланге дивизии и армии противник остановлен. На левом, вы уже знаете, Воробьев и Корепанов снова овладели Артемками. Там немцы отброшены. Центр, как видите, выстоял. Но к ночи можно ожидать новой атаки. И особенно здесь, на вашем участке. Вы тут порядком наломали металлолома, и фашисты наверняка попытаются припомнить вам это и взять реванш. Я приказал опять заминировать все подходы, и не только противотанковыми, но и противопехотными минами. Сейчас, пока тихо, организуйте отдых бойцов. Я поехал в Артемки.

Полосухин торопился. Октябрьский день короток, дело шло к вечеру.

От могилы бойцы расходились по своим точкам, а Глеб повернул к могиле, шагая медленно и задумчиво. Судоплатов попросил разрешения отлучиться на КП.

- Надо пройти по полю боя, собрать трофеи, документы убитых, осмотреть танки и транспортеры, - распорядился Макаров. - Поручите это Думбадзе. Пусть возьмет себе в помощь Чумаева и Акулова.

Когда Судоплатов ушел и командир с комиссаром остались вдвоем возле свежей могилы, получилась небольшая пауза. Нарушил ее вопросом Глеб:

- Вы давно на фронте?

- Первый день, - откровенно признался Брусничкин.

- А до этого где служили?

Такое знакомство не понравилось Брусничкину, оно чем-то напоминало допрос. Не нравился ему и этот сухой, холодный тон командира полка.

- До этого я служил в госпитале.

- Вы врач?

- Нет, я историк.

- Мм-да, история, - после некоторой паузы вымолвил Глеб. В этих словах Брусничкину послышалось что-то ироническое.

Но он смолчал, и Глеб мысленно упрекнул себя. "К чему эти колкости при первой встрече? Чем новый комиссар виноват, что он, Макаров, не может примириться с гибелью своего друга Гоголева? Должно быть, не по своей вине он только первый день на фронте. Может статься, что это умный и храбрый человек. Нет, надо подавить свое дурное настроение и менять этот неуместный предвзятый тон", - решил Макаров. Но в эту же минуту заговорил Брусничкин:

- Что ж, Глеб Трофимович, может, соберем людей, побеседуем, подведем итоги боя?

И опять ощетинился Макаров - предложение комиссара не понравилось ему, показалось неуместным, - ответил:

- Итоги боя мы уже подвели. Вот здесь, у могилы.

- Я имел в виду побеседовать с бойцами и командирами, познакомиться, сказать несколько теплых слов.

- Сказаны все слова. Вот здесь, перед вашим приездом. Я думаю, что сейчас самым разумным нашим мероприятием, - Глеб сделал ударение на слове "мероприятие", - будет отдых - после боя и перед боем. Люди устали от перенапряжения и бессонницы. Они хотят спать. - И опять поймал себя на мысли, что нехорошо, не так разговаривает с комиссаром. Смягчился: - Вы небось не обедали? Пойдем на КП. Подкрепитесь с дороги.

Брусничкину не понравился командир полка. В тоне Макарова он усмотрел явное недружелюбие. Подумал о подполковнике: "Солдафон". То ли дело - Борис Всеволодович Остапов. С тем легко было Леониду Викторовичу работать. Друг другу не мешали, каждый делал свое дело. А с этим, пожалуй, не сработаться. Главная сложность заключалась в том, что в обязанностях комиссара госпиталя и комиссара полка было не только общее, было и различие, то новое, чего Брусничкин, человек сугубо штатский, не имеющий военного образования, не знал. Свое назначение на эту должность он воспринял без особого энтузиазма. Он рассчитывал, что его оставят работать в политотделе армии или, на худой конец, в дивизии. А тут на тебе - комиссар полка, да к тому же еще артиллерийского.

Придя на командный пункт, Макаров вызвал секретаря партийного бюро, исполнявшего в эти дни обязанности комиссара полка, и представил его Брусничкину. Сам же направился на НП.

Но только он поднялся на курган, как позвонили из штаба дивизии, сообщили, что к ним выехал новый командующий пятой армией генерал-майор Говоров. Глеб возвратился на свой КП. А через несколько минут возле Спасо-Бородинского монастыря остановился вездеход командарма. Всего несколько дней прошло с тех пор, как здесь же, на Бородинском поле, тогда еще командующий артиллерией фронта, Леонид Александрович Говоров лично ставил задачу полку Макарова. И вот этот малоразговорчивый, угрюмый и всегда сосредоточенный генерал-майор артиллерии прибывает сюда уже в новой должности. Вспомнит ли? Кажется, много месяцев минуло с их последней встречи, а на самом деле и недели не прошло.

Говоров в сопровождении адъютанта и офицера штаба, выйдя из машины, быстро направился к кургану, но на курган подниматься не стал, увидав торопливо идущих к нему Макарова, Брусничкина и Судоплатова. Короткий доклад Глеба выслушал спокойно, не проявляя, как это случалось у прежнего командующего, нетерпения, сказал глухим голосом:

- Поздравляю вас, товарищи, с успехом, - и пожал всем троим руки. Поднес к глазам бинокль и бегло осмотрел поле недавнего боя. Спросил: - Возле танка какие-то люди. Недобитые танкисты?

- Там наши, товарищ командующий, - пояснил Глеб. - Производят осмотр.

Говоров ничего на это не сказал, хмурый взгляд его, устремленный в сторону Шевардино, выражал глубокую озабоченность и плохо скрываемую тревогу. Его можно было понять. В трудный, критический момент возложили на его плечи колоссальную ответственность. Его кандидатуру предложил командующий фронтом генерал Жуков, мотивируя свое предложение тем, что Говоров - опытный артиллерист, а в настоящее время, в решающие дни битвы за Москву, основная тяжесть борьбы с вражескими танками ложится на артиллерию. Говоров знал, что Клюге, не сумев прорвать нашу оборону, подтягивает в полосу пятой армии свежие силы. Предстоят ожесточенные битвы. Армейские резервы истощились. Жуков пообещал подбросить немного артиллерии и несколько стрелковых подразделений. Говоров знал ограниченные возможности командующего фронтом и ориентировался на собственные силы.

Выслушав доклад командира полка и оглядев поле перед Багратионовыми флешами, Говоров сказал, обращаясь к Макарову:

- Немцы могут повторить атаку еще сегодня. Они провели хорошую разведку боем, и, хотя она им дорого обошлась, они теперь знают систему нашей обороны. Надо полагать, все ваши огневые точки засечены. Перед новым наступлением они наверняка нанесут бомбовый и артиллерийский удар уже не вслепую, а по точно известным им целям. Что для этого надо предпринять?.. - И сам же ответил: - Создать ложные артиллерийские позиции. Произвести перегруппировку подразделений… Лучше использовать запасные позиции. Нужно выдвинуть несколько орудий вперед - в засады. Бейте их из засад прямой наводкой. Это дает большой эффект, ошеломляет неприятеля.

Ясность мысли звучала в его словах, весомых и точных, спокойная уверенность и непоколебимость чувствовались во всей его статной, крепкой фигуре, и это понравилось Макарову. Сейчас в Говорове Глеб заметил что-то новое, чего не видел во время их последней встречи.

- Не теряйте времени, - сказал Говоров, уходя.

- Разрешите вопрос, товарищ командующий? - обратился Макаров торопливо, видя, что командарм тоже не намерен терять времени. Говоров едва заметно кивнул. - У меня полк без одного дивизиона. Один дивизион по приказу командира дивизии три дня тому назад был выброшен вот в этот район. - Глеб быстро развернул карту. - Сейчас командир дивизиона докладывает, что противник обошел их позиции справа и слева и они фактически оказались во вражеском тылу. Целесообразно ли их дальнейшее там пребывание, когда здесь мы испытываем трудности?

Говоров внимательно посмотрел на карту. Сказал:

- Нужно кому-то из вас отправиться в дивизион, выяснить все на месте и решить.

- Разрешите мне? - спросил Макаров.

- Вам не обязательно. Это может сделать и комиссар. - Говоров бросил скользящий взгляд на Брусничкина.

- Я, товарищ генерал, всего первый день в полку, - проговорил торопливо Леонид Викторович, и полные щеки его густо зарделись.

- Я тоже первый день командую армией, - грубовато, неласково ответил Говоров.

Он не любил возражений по вопросам, не имеющим принципиального значения. Больше ни слова не сказал. Сел в машину, вездеход, взметая снежную пыль, укатил в сторону Артемок.

- Странно, - проговорил несколько обескураженный Брусничкин, взглянув мельком на командира полка и начальника штаба.

- Ничего не поделаешь, приказ есть приказ, придется вам, Леонид Викторович, подъехать к Князеву, сориентироваться в обстановке и принять решение. Вообще, я за то, чтобы отвести дивизион и соединить с полком, - сказал Глеб и, поймав обиженный взгляд Брусничкина, прибавил: - Здесь недалеко.

Через полчаса легкие сани, в которых сидели Брусничкин, Акулов и ездовой - желтолицый худенький боец, - переехали железнодорожное полотно. После полудня небо окончательно очистилось от кучевых облаков, и низкое солнце, повисшее над горизонтом, слепило глаза. В юго-западном направлении, куда они ехали без дороги, просто по целине неглубокого искристого снега, гремела артиллерийская канонада, но ружейно-пулеметной стрельбы не было слышно. Акулов приблизительно помнил, где находился дивизион в тот день, когда погиб Гоголев, и ехали они примерно тем же путем, каким везли на медпункт смертельно раненного комиссара. Правда, тогда все выглядело как-то по-иному. Но у Акулова хорошая зрительная память, и на беспокойный вопрос Брусничкина: "А мы не заблудимся, не попадем к немцу в гости?" - отвечал довольно спокойно:

- Да заблудиться-то не заблудимся, товарищ батальонный комиссар.

- Старший батальонный комиссар, - поправил Брусничкин.

- Извините, я все по привычке: Александр Владимирович Гоголев был батальонным комиссаром.

- Ну так что вы хотели сказать? - перебил его настороженный и нетерпеливый Брусничкин.

- Про Гоголева? - переспросил Акулов, пяля на комиссара наивно-добродушные глаза.

- Я спрашиваю: дорогу в дивизион вы хорошо знаете? К немцам не угодим? - раздраженно и глухо повторил Брусничкин.

- Так я и говорю: дорогу-то как-нибудь найдем с божьей помощью, а вот что касается немцев, то тут никто поручиться не может.

- Вы что, верующий? - спросил после паузы Брусничкин.

- Я-то? - недоуменно и весело отозвался Акулов и сразу же сообразил: - А-а, вы это насчет божьей помощи. Так это к слову, у нас в деревне так говорят. А ежели к немцу угодим, так нам и бог не поможет.

"Странный он какой-то", - подумал Брусничник, с. беспокойством оглядываясь по сторонам. Ездовой то и дело дергал вожжами и несильно хлестал лошадь, бежавшую ленивой рысцой навстречу солнцу, нависшему над темной громадой леса. "Что там, в этом лесу?" - с одинаковой тревогой думали и ездовой, и Брусничкин, да и сам Акулов, хотя виду не подавал, старался казаться веселым и бойким. Он хотел понравиться своему новому начальнику, говорил негромко мягкие слова:

- Справа от нас деревня Доронино, там должны быть немцы, слева - Утицы, там должны быть наши.

- А впереди, в лесу? - угрюмо спросил Брусничкин.

- Там могут быть наши, а могут и немцы оказаться. Там все возможно, - беспечно ответил Акулов.

"Ничего себе - успокоил", - презрительно усмехнулся Брусничкин.

Чем ближе они подъезжали к лесу, тем глубже погружалось в его кружевную пучину солнце, рассеивая сквозь голые ветви золотистый багрянец лучей. Позади них сверкал розовато-палевый снег, впереди он был полосатым, пятнистым, а дальше у леса - темно-голубым, неприветливо-холодным, как сам лес, таящий в своих дебрях что-то зловещее. "Безрассудно ехать прямо в лес, где, может быть, нам уже уготовлена засада", - подумал Брусничкин и приказал ездовому:

- Остановитесь-ка. А вам не кажется, товарищи, что мы ведем себя слишком беспечно? Товарищ Акулов, пойдите на опушку, разведайте. Если все в порядке, дадите нам сигнал.

- Есть, разведать опушку, - бойко повторил Акулов приказ и с готовностью отправился в лес.

- А он смелый боец, - вслух подумал Брусничкин. Ординарец ему уже нравился.

Тут хоть какой будь - все одно, - неясно отозвался ездовой.

- Что значит "все одно"?

- А если, предположим, немец с опушки за нами наблюдает и ждет нас, так мы все равно у него на мушке. Нам теперь один черт - что назад, что вперед.

"А ведь верно, - подумал Брусничкин. - До леса, пожалуй, и двухсот метров не будет. Полоснет из пулемета - и привет родителям". От такой мысли пробежал холодок по спине, и холодок этот немного смутил Брусничкина. "А, была не была…" Он решительно приказал:

- Поехали.

Лес встретил их тишиной. Снежная целина изрыта следами людей, саней и гусеницами танков. Поляна, по которой они ехали, то расширялась, то сужалась в просеку. Солнца здесь не было: оно ласкало застывшие в небе перистые облака, окрашивая их в пурпур. Скрип полозьев и стук копыт здесь звучали резче, отчетливей. И в этой тишине впереди, где-то за поворотом, услыхали человеческие голоса и неясный шум. Брусничкин жестом приказал ездовому остановиться. Прислушались.

- Кто там? - шепотом спросил Брусничкин у появившегося Акулова.

- Возможно, наши, - ответил Акулов и посмотрел вверх на пролетевшую, освещенную солнцем розовую сороку.

- Пойдите выясните, - приказал Брусничкин.

Акулов приложил руку к ушанке, молча повернулся и двинулся вперед, но теперь уже не так прытко, как в первый раз, а небрежно, вяло, нехотя.

Коротая минуты томительного ожидания Акулова, Брусничкин попытался ослабить свое напряжение анализом своих чувств. "По сути дела, - размышлял он, - я нахожусь с особым заданием в тылу врага. Макаров так и ориентировал: дивизион капитана Князева находится в тылу у немцев. Я не боюсь, совсем мне не страшно, хотя, конечно, кому охота умирать. Но если внезапно набросятся фашисты, я не дамся им живым. Комиссаров они жестоко истязают перед тем как убить".

Брусничкин достал пистолет, заслал патрон в патронник, курок поставил на предохранитель и подозрительно посмотрел на стайку темных елей. Автомат висел у него на шее - курок тоже поставлен на предохранитель. Он думал не только о себе и своей судьбе, но и о том, что он здесь не один, что с ним находятся два бойца, каждый со своей судьбой, и он, Брусничкин, отвечает за их жизнь.

Акулов долго не появлялся и не подавал никакого сигнала. Разные мысли лезли в голову Брусничкина: может, ординарец его схвачен фашистами, допрошен, во всем признался и теперь враги незаметно обкладывают их плотным кольцом, чтобы взять комиссара живым? А шум впереди - за поворотом становился все слышней, отчетливей были голоса.

- Кажись, наши, - обронил единственную фразу ездовой, обрадовав Брусничкина.

Наконец из-за поворота появился Акулов, с ним еще трое военных, потом показались лошади, тащущие пушку.

- Точно, дивизион капитана Князева. Вон и сам капитан, - сказал ездовой и с облегчением вздохнул.

"Как? Снялись без приказа? Самовольно оставили позиции?" - сердито подумал Леонид Викторович. Ведь вопрос об отходе дивизиона мог решить только он, Брусничкин. Этим правом его наделил сам командующий армией. Он, Брусничкин, ехал выполнять особое задание, он должен был на месте разобраться во всем, все взвесить и решить. А тут на тебе - не дождались. Леонид Викторович ничего не знал о Князеве, но думал о нем сейчас плохо, с накипающим негодованием. А Князев уже имел кое-какое, правда очень поверхностное, представление о новом комиссаре со слов Акулова: "На войне первый день, все на нем скрипит, насчет храбрости не очень, а куража порядком". Князев тогда, как и положено, оборвал Акулова: "Ладно, не твоего ума дело - давать оценки старшим. Познакомимся - разберемся". Но первые штрихи запомнились.

От дивизиона Князева осталась всего лишь одна батарея. Три пушки везли конные упряжки, четвертую тащили на себе бойцы. Часть орудий была повреждена немцами, другие пришлось бросить, предварительно сняв замки. Сегодня дивизион вместе с отрядом ополченцев выдержал жестокий бой с фашистами. На повозке из-под снарядов везли тяжелораненых артиллеристов. Легкораненые шли сами, помогая друг другу. Отход дивизиона прикрывал отряд ополченцев, тоже понесший большие потери. Как и все его подчиненные, капитан Князев, проведший двое суток без сна, уставший до предела от физического и морального перенапряжения, еле держась на ногах, все же не терял присутствия духа, подбадривал шутками раненых, помогал бойцам толкать пушку. Известие о том, что навстречу ему едет новый комиссар полка, воспринял равнодушно, но рассказ Акулова о сегодняшнем бое у Багратионовых флешей выслушал внимательно и с удовлетворением. Брусничкину доложил по форме:

- Товарищ старший батальонный комиссар! Вверенный мне дивизион следует в расположение полка. За время боев с противником нами уничтожено восемь фашистских танков, три бронетранспортера, пять мотоциклов, три грузовые машины и около сотни солдат. Наши потери: двенадцать человек убитых, одиннадцать раненых - пять человек тяжело. Из материальной части уцелело только вот… четыре орудия.

Внешний вид Князева - сбитая на сторону ушанка, грязный полушубок, небритое, щетинистое лицо - не понравился Брусничкину. Выслушав доклад с холодной строгостью на лице, Леонид Викторович спросил, придавая своему голосу официальную строгость:

- Где комиссар дивизиона?

- Старший политрук Бровиков тяжело ранен, - ответил Князев и поправил ремень на полушубке. - Сейчас его временно замещает политрук Тоноян.

- Где он?

- Замыкает колонну. - Князев кивнул головой назад и поправил ушанку.

- Вызовите его, - сухо приказал Брусничкин.

Князев посмотрел на стоящего невдалеке Акулова, сморщил усталое лицо и не приказал, а, скорее, попросил:

- Тонояна сюда. Он в хвосте, пушку толкает.

Акулов проворно козырнул и побежал навстречу орудийным упряжкам, подводе с тяжелоранеными, устало бредущим артиллеристам. Приказание, отданное Князевым, вконец разозлило Брусничкина, он хотел было отменить его, но решил, что делать это в присутствии подчиненных не совсем тактично, спросил, сверля Князева колючими глазами:

- А разве мой ординарец вам подчинен, капитан? Кто вам разрешил распоряжаться им?

- Но, товарищ старший батальонный комиссар, люди с ног валятся, а Акулов - он свеженький. Извините. Я не думал, что такая мелочь…

- Нет, это не мелочь, капитан, - перебил его Брусничкин, сразу перейдя на высокую ноту. - Это самоуправство. С таких мелочей начинаются преступления. Почему, на каком основании вы оставили позиции? Кто вам разрешил?

Такого разговора Князев меньше всего ожидал. Он считал, что решение его на отход столь убедительно, что едва ли может вызвать у кого сомнение. Во всяком случае, Макаров его поймет и не осудит. Надо только объяснить. Особенно комиссару - он человек новый. И Князев принялся объяснять, постепенно воспламеняясь:

- Мы оставили позиции, которые сейчас уже не имеют смысла. Сегодня противник нанес нам удар с востока от Артемок, удар в спину. Дивизион сражался до последнего снаряда. У нас не осталось ни одного снаряда. И если б не отряд добровольцев, который сейчас прикрывает наш отход, мало кто из нас остался бы в живых. Мы и так вынуждены были бросить часть орудий.

- Как?! - воскликнул Брусничкин. - Вы оставили пушки врагу?!

- Мы их привели в негодность.

- Свои исправные пушки привели в негодность? Вы понимаете, капитан, что все это значит? Вы в своем уме? Или вы потеряли рассудок? Да вы знаете, что вам за это положено?!

- Не кричите и не пугайте, - грубо ответил Князев, глядя себе под ноги. - Фашистов не испугались.

- Вы как разговариваете, капитан Князев? Как вы смеете?!

- Смею, потому что я со смертью в обнимку ходил. Понятно? А вы еще своей портупеи не запачкали, она еще поскрипывает.

- Где политрук? - растерянно обратился Брусничкин к появившемуся Акулову.

- Вон политрук пушку толкает, - язвительно кивнул головой Князев на группу бойцов, тащивших на себе пушку, и сам пошел им помогать.

От группы отделился худой заросший паренек и представился Брусничкину:

- Товарищ старший батальонный комиссар, политрук Тоноян по вашему приказанию прибыл.

Брусничкин молча кивнул и устремил взгляд на эту злополучную пушку, замыкающую колонну, на бойцов и командиров, обливающихся потом. Мимо Брусничкина, не глядя на него, угрюмо прошли раненые. Эта картина как-то неожиданно открыла Леониду Викторовичу глаза, и он почувствовал себя неловко. Сказал политруку:

- Может быть, мою лошадь как-то приспособить пушку тащить? - Он кивнул на стоящие в стороне сани.

- Пушку мы как-нибудь дотащим вручную, - ответил Тоноян, - а на сани бы раненых.

- Да-да, пожалуйста, распорядитесь, - быстро согласился Леонид Викторович и кивком подозвал к себе Акулова. - Скажите ездовому, что с ним поедут раненые, а мы с вами пешком.

Сделав, таким образом, доброе дело, Брусничкин почувствовал некоторое душевное облегчение. Вместе с тем в нем постепенно поселялись тревога и сомнения. "Может, это и хорошо, что я встретил дивизион уже в пути, - размышлял Леонид Викторович, шагая за санями, в которых теперь сидели раненые. - Застань я их на позициях, пришлось бы самому принимать решение, то есть брать на себя ответственность. Сейчас же за оставление позиций отвечает капитан Князев. Меня он поставил перед свершившимся фактом. Ну, а если он неправильно поступил, то я, посланный самим командармом, должен был вернуть дивизион обратно. Помнится, Полосухин сказал Макарову, что мелкие подразделения, вроде дивизиона Князева, даже находясь в окружении, делают доброе дело - сковывают силы врага. Да, положеньице…"

В сумерках они вышли на Бородинское поле, их встретил Кузнецов, который находился во взводе Ткачука - на его новых позициях.

- Жив? - сказал Кузнецов, по-братски обнимая Князева.

- От дивизиона одна батарея осталась, - печально ответил Князев. - А у вас?

- Немного полегче. Ждем ночной атаки.

Однако ночь в полосе обороны полка прошла относительно спокойно, если не считать десятка тяжелых снарядов, просвистевших над артиллерийскими позициями и разорвавшихся где-то в районе станции Бородино. Наши не отвечали. Люди Князева установили свои четыре орудия на правом фланге, подзаправившись впервые за много суток горячей пшенной кашей, отдыхали в блиндажах, прижавшись друг к другу.

Ночью Глеб вместе с Брусничкиным обошел все батареи. Комиссара мучила совесть. Он сказал:

- Я резко поругал Князева за самовольное оставление позиций. Возможно, я был несправедлив.

- Знаю, - неопределенно отозвался Глеб.

- Жаловался?

- Да нет. Обидно ему было.

Перед передним краем трудилась инженерная рота: натягивали противопехотную проволочную спираль, минеры устанавливали противотанковые мины. Глеб подумал: "Мины - это очень хорошо. Сегодня они выручили нас".

В блиндаж вернулись далеко за полночь, усталые, озябшие. Согрелись спиртом, разведенным крепким остывшим чаем, и легли вздремнуть. Для Брусничкина это была первая фронтовая ночь, в непривычной обстановке он не сразу уснул, хотя и чувствовал себя сильно утомленным. Зато Макаров, как только сомкнул веки, так и провалился в глубокий сон. В последнее время Глеба начали одолевать сновидения. Иногда они были до того реальны, что он путал их с явью. На этот раз Глеб поспал около двух часов. Проснулся от страшного сновидения. Ему снилась атака. Цепи фашистов наступают, а его орудия стреляют холостыми снарядами. Немцы все ближе и ближе, потому что орудийный огонь не причиняет им никакого урона. Вот они уже бегут с криками на приступ кургана, на котором стоит он, Глеб Макаров, и подает команду капитану Князеву. Тот весь седой. "Когда же он успел так поседеть? - удивился Глеб и решил: - Это он там, за эти последние сутки, под Утицами, поседел". Курган высокий, раза в два выше, чем на самом деле. Потом над полем проносится залп огненных реактивных снарядов; летят они медленно, плавно, вдруг превращаются в серебристые самолеты и тают где-то в розовой дали. И видит Глеб, как по зеленому полю со стороны Шевардино к Багратионовым флешам движутся гранитные и чугунные обелиски, выстроившись в ровную шеренгу: они кажутся живыми, что-то поют торжественное и печальное, какой-то очень знакомый, до слез трогательный мотив - то ли "Варшавянку", то ли "Ревела буря". А впереди этого шествия широко, в такт песне, торжественно шагает комиссар Гоголев и несет на руках перед собой смертельно раненного бойца. Глеб в ужасе закричал капитану Князеву: "Стой! Не стрелять! Там наши!" Капитан Князев ерошит рукой свои короткие, совсем белые, точно снегом посыпанные волосы и хохочет. А странная процессия все приближается. Вот она остановилась перед курганом, и Гоголев сказал, обращаясь к Макарову: "Глеб Трофимович, это сын твой, Святослав. Он потомок киевского князя Святослава. Он водил, - Гоголев кивком головы указал на шеренгу памятников, вдруг превратившихся в шеренгу бойцов, - он водил их в атаку и был смертельно ранен". Глеб бросился вниз с кургана, подбежал к Гоголеву и, протянув вперед руки, умоляюще проговорил: "Отдай мне его". И, взяв у комиссара легкого, почти невесомого Святослава, с болью простонал: "Сыночек мой…"

Он проснулся от этих своих слов. Тускло догорала в углу на столе трофейная плошка. Комиссар спал, съежившись калачиком, как-то по-детски, забавно. Глеб накинул на плечи полушубок, надел ушанку и вышел из блиндажа. В морозном небе зеленовато поблескивали звезды. В стороне станции Бородино тускло светлел горизонт, и на его фоне вырисовывался зыбкий силуэт памятника. На какое-то мгновение Глебу показалось, что памятник движется, как те, что снились. Сердце его было встревожено смутными предчувствиями. Сын… Слава… Что с ним? Он только что держал на руках его легкое тело, в котором затухал последний огонек жизни. Зачем они явились к нему во сне - покойный комиссар и сын, - зачем разбередили душу? О чем хотели сказать перед боем, который непременно произойдет и неизвестно чем кончится?.. И потом, этот седой Князев и его неестественный смех. А Князев и в самом деле поседел за последние дни боев, не во сне, а наяву. Глеб это заметил вечером и был очень изумлен. Он даже сказал капитану: "А тебе, Сергей Александрович, седина идет". Где-то рядом с памятником мелькнула тень. Она была хорошо видна на снегу, слегка подсвеченном мерцающим светом бесконечно далеких звезд. Затем тень превратилась в силуэт человека. Часовой окликнул идущего, и тот ответил приглушенно-гортанным голосом:

- Младший лейтенант Думбадзе.

- Иосиф? - позвал Макаров.

- Я, товарищ подполковник. - Думбадзе предстал перед командиром, подтянутый и быстрый.

- У меня есть для тебя задание. Личное. Считай, что это просьба моя. Дивизион Князева поддерживал отряд добровольцев и курсантов. Сейчас этот отряд находится где-то в районе Утиц. В этом отряде, по моим предположениям, должен быть мой сын Святослав - курсант военно-политического училища. Надо его разыскать. Или хотя бы что-нибудь разузнать о нем.

- Понятно, товарищ подполковник. Будет сделано. Когда прикажете приступать к выполнению задания?

- На рассвете. К вечеру постарайся вернуться.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Весь день 17 октября пятая армия продолжала жестокие бои на всей полосе своей обороны. Снова были сильный артиллерийский обстрел и бомбежка наших позиций, за которыми последовала атака танков и пехоты. 32-я дивизия напрягала последние силы. Ее оборона была похожа на пружину, натянутую до предела, и случались минуты, когда Виктору Ивановичу Полосухину казалось, что еще один нажим, одно решающее усилие со стороны фашистов - и дивизия не выдержит, пружина обороны лопнет под напором бронированного тарана, и, сметая все на своем пути, вражеские полчища хлынут в образовавшуюся брешь, за какой-нибудь час достигнут Можайска. Такое ощущение испытывал и Леонид Александрович Говоров, потому уже 17 октября он распорядился перевести штаб армии из Можайска на восток - в деревню Пушкино.

Полосухин уже не просил у командарма помощи, он ограничивался тем, что докладывал Говорову обстановку на участке своей дивизии, нисколько не преувеличивая и не преуменьшая напряженности положения, доходящей до критической отметки. Он понимал ограниченные возможности командующего армией, имевшего более чем скудный резерв. И все же, когда дело доходило до крайней черты, генерал Говоров каким-то образом изыскивал средства, в решающий момент бросал их на подмогу 32-й дивизии и на какое-то время предотвращал катастрофу. Полосухина поражала спокойная прозорливость нового командарма, его умение хладнокровно, но внимательно следить за быстро меняющейся обстановкой, трезво оценивать ее, не поддаваясь панике, вовремя принимать самые разумные в данных обстоятельствах контрмеры. Именно так было и в этот день.

Противник ввел в бой свежие силы пехоты, поддерживаемой почти сотней танков. Это была та самая лавина, которую, казалось, не остановит ни минное поле перед передним краем нашей обороны, ни заградительный огонь наших батарей, понесших чувствительный урон от удара немецкой авиации и артиллерии. Но именно в этот момент по приказу командарма на головы атакующих фашистов обрушился огненный смерч залпов "катюш", после чего, не дав врагу опомниться, откуда-то из-за леска на бреющем полете появилась эскадрилья "илов". Оставив на поле боя десяток горящих танков и сотни навсегда отвоевавшихся солдат, фашисты откатывались на исходные позиции. Но Клюге не давал им долгой передышки. Подгоняемый неугомонным Боком, которому казалось, что до победы остался всего один шаг, он приказывал не считать потерь, а идти напролом, наступать не только вдоль дорог, но и вне их, наступать днем и ночью.

В ночь фашисты предприняли новую атаку на дивизию Полосухина; они надеялись застать наши части врасплох. Пехота шла без танков, густой цепью. Наши стрелки молчали, приготовившись к ближнему бою. Не обнаруживала себя и артиллерия. Командиры орудий держали наготове снаряды, начиненные шрапнелью. Фашисты благополучно прошли противотанковое минное поле.

Полосухин в этот момент находился на НП Макарова. В стеганом ватнике и таких же брюках, туго заправленных в твердые валенки, в цигейковой ушанке и меховых овчинных рукавицах, он стоял рядом с Глебом и машинально посасывал погасшую трубку. О движении немцев докладывали передовые посты боевого охранения. Справа и слева вдалеке слышались отдельные выстрелы и очереди из пулеметов, вспыхивали и гасли ракеты, что-то горело северо-западнее Бородино. А здесь было тихо, и тишина эта натягивала нервы. Казалось, тишина вот-вот должна лопнуть. И это случилось. За противотанковыми начиналась полоса противопехотных мин. Первый взрыв, расколовший тишину, не остановил вражескую цепь, а, напротив, послужил сигналом для броска вперед. И тогда начали рваться мины одна за другой, и Полосухин, дотронувшись рукавицей до плеча Макарова, негромко сказал:

- Пора, Глеб Трофимович.

Все орудия полка ударили шрапнелью по фашистам. К орудийным залпам сразу же присоединилась скороговорка тяжелых пулеметов. Вражеская цепь заколебалась, дрогнула. Кто-то еще, подчиняясь команде офицеров, попытался сделать рывок вперед, но, преодолев минное поле, запутался в проволочной спирали, как куропатка в силке. Этот шквал свинца продолжался всего десять минут, и Полосухин приказал прекратить огонь. Во внезапно наступившей тишине было слышно, как стонет и шевелится окропленное человеческой кровью, заснеженное Бородинское поле. И, слушая этот стон, Виктор Иванович сказал:

- Сейчас, надо полагать, они бросят на нас танки. Проделаем то же: как только танки выйдут на минное поле - огонь изо всех орудий. Понятно, подполковник?

- Понятно, товарищ полковник.

Но в эту ночь в секторе полка Глеба Макарова немцы уже не наступали. Они решили завтра днем взять реванш. Командир моторизованного корпуса дал слово Клюге, что 18 октября его войска любой ценой овладеют Можайским оборонительным районом и войдут в город Можайск, отрезав все пути отхода 32-й дивизии.

Бойцам и командирам полка Макарова в эту ночь предоставилась возможность отдохнуть, поспать хотя бы несколько часов беспокойным, тревожным сном в холодных блиндажах. В полночь пошел снег, повалил неожиданно густыми хлопьями. Мороз отпустил, смягчился.

А Глеб не находил себе места. Еще вечером из-под Артемок возвратился его адъютант Иосиф Думбадзе с печальной вестью: курсант Святослав Макаров ранен в бою и эвакуирован в Москву. Ранение пулевое, в плечо. Думбадзе - человек дотошный, все подробности выяснил, чтобы доложить своему командиру обстоятельно. Даже поинтересовался, почему именно в Москву отправлен курсант Макаров. Ему объяснили: вообще всех раненых в Москву и дальше, за Волгу, на Урал, в Казахстан и в Среднюю Азию, эвакуируют. У Святослава какой-то родственник нашелся, а у этого родственника - отец начальник госпиталя в Москве. К нему-то и направлен раненый курсант Макаров.

Глеб подумал: очевидно, речь идет об Остапове. Мысль эта и то, что ранение неопасное, немного успокаивали.

"Олег Остапов, архитектор. Если б это так".

Глеб шел на свой НП один, охваченный невеселыми думами о сыне. Из темноты, точно из-под земли, перед ним возникла фигура бойца. От неожиданности Глеб вздрогнул. "Фигура" заговорила таинственно, вполголоса:

- Товарищ подполковник, разрешите обратиться по личному вопросу?

- Ты, Акулов? Что случилось? Говори, - раздраженно спросил Глеб.

- Товарищ подполковник, вот тот танк, что у дороги на Шевардино, он совсем целехонький, только что разутый - гусеница совсем слетела. А так и пушка, и пулеметы - все в исправности. Мы когда с младшим лейтенантом Думбадзе осматривали, я проверял. И снарядов порядком, и патроны есть.

- Так. Ну и что? При чем тут личный вопрос? - В голосе Глеба все еще звучали недовольные ноты.

- А я, товарищ подполковник, могу и за наводчика и заряжающим могу.

- В немецкий танк?

- Ага.

- Идея неплохая, но у тебя есть свой начальник. Поговори с ним. Если разрешит, я возражать не стану.

- Я говорил.

- Ну и что? Не отпускает?

- Я вообще просился на батарею. Хоть заряжающим, хоть подносчиком.

- Надоело в ординарцах ходить?

- Не то что надоело, товарищ подполковник. Когда был Александр Владимирович… - Акулов многозначительно оборвал фразу.

- Что тогда?

- Тогда другое дело… Мы с ним поклялись, что с Бородинского поля не уйдем.

- Что ж, он сдержал свою клятву, - как-то само собой сорвалось у Глеба.

Ему вспомнился разговор с покойным комиссаром. Гоголев тогда действительно сказал, что с Бородинского поля мы не уйдем. А что, может, так и будет!.. Но почему Акулов об этом вспомнил сейчас? Не сработался с новым начальством?

- И я сдержу, - после длительной паузы тихо, но твердо сказал Акулов.

- Ты о чем? Ах да, о клятве. Хорошо, Кузьма, насчет танка подумаю, с комиссаром посоветуемся и решим. Не ты, так, может, кто-нибудь другой.

- Товарищ подполковник, это должен сделать только я, а не кто-нибудь другой.

Глебу хотелось по-командирски оборвать бойца, сказать резко: "Все, Акулов, слишком много говоришь", - но он не сделал этого, полюбопытствовал:

- Почему именно ты?

- Я за Александра Владимировича обязан с фрицем рассчитаться. И чтоб с лихвой. Чтоб в Берлине не одна фрава слезами умылась.

Появление Полосухина оборвало их диалог. Комдив прибыл на КП Макарова хмурый. Он ехал из района Артемок, и по его виду Глеб догадался, что у Воробьева дела плохи. Но то, что, войдя в блиндаж, он ни с кем не поздоровался, насторожило Глеба. Такого за Полосухиным не водилось. Метнув в Макарова короткий взгляд, комдив распорядился:

- Прикажите посторонним выйти.

В блиндаже кроме Макарова, Брусничкина и Судоплатова были командиры дивизионов Князев и Кузнецов, а также Думбадзе. Трое последних, не дожидаясь приказания Макарова, молча удалились. Начальник штаба сделал было неуверенное движение и вопросительно взглянул на комдива. Тот скользнул глазами по Судоплатову и Брусничкину и сказал:

- Вы останьтесь. - Потом до предела, как тетиву, натянув паузу, строго спросил, переводя тяжелый взгляд с Брусничкина на Макарова: - Почему, а точнее, по чьему приказу дивизион Князева оставил позиции? И почему об этом я узнаю не от вас?

- О дивизионе Князева шел разговор с генералом Говоровым, которому я докладывал обстановку, - начал спокойно Макаров, не сводя с комдива открытого взгляда. - Командарм приказал товарищу Брусничкину выехать в дивизион, на месте выяснить, целесообразно ли оставаться там, в тылу у немцев, дивизиону, и принять решение.

- Значит, это вы приняли такое решение - снять дивизион с занимаемых позиций?

Полосухин быстро взглянул на Брусничкина, тот смутился под его колким взглядом, быстро, второпях проговорил:

- Я встретил дивизион, товарищ полковник, уже в пути. Капитан Князев самовольно оставил позиции. Больше того, он оставил часть пушек.

- У Князева не было другого выхода, товарищ комдив, - перебил Брусничкина Макаров. - Отряд ополченцев и курсантов, который взаимодействовал с дивизионом, понес большие потери и, когда немцы его обошли, начал отходить. У Князева кончились боеприпасы. Были раненые. Он даже все пушки не смог вывезти, потому что лошади были перебиты. Оставленные пушки, разумеется, приведены в негодность.

- Нужно было своевременно обеспечить дивизион снарядами, - сказал с раздражением Полосухин.

- Накануне мы доставили им снаряды. Днем был сильный бой. Но если бы и оставались у них боеприпасы, без отряда добровольцев дивизион долго не смог бы продержаться.

- А вам известно, что отход вашего дивизиона и группы добровольцев, которые отвлекали на себя силы немцев, поставил в тяжелое положение отряд майора Воробьева? - Голос Полосухина все еще строго звенел.

- Извините, товарищ комдив, - сдерживая волнение, начал Глеб. - Князев самостоятельно принял решение на отход. И считаю, что в сложившейся обстановке он поступил правильно. Я не снимаю с себя ответственности. Я виноват в том, что вовремя не обеспечил дивизион снарядами, недостаточно послал накануне боеприпасов. За это готов отвечать перед трибуналом.

- Мы, товарищ, Макаров, отвечаем перед трибуналом Истории, - уже мягче сказал Полосухин. - Перед народом своим, перед Россией, перед памятью павших и перед будущим, перед своей совестью. Вы думаете, что только ваш дивизион сражался в окружении и понес большие потери? Вы ошибаетесь. Некоторые роты, взводы, батареи и сейчас еще дерутся в кольце врага, сковывают его силы, мешают продвижению вперед. Мы заставили фашистов топтаться на месте у Бородинского поля в течение недели. Сейчас нам дорог каждый день, каждый час. Я прошу учесть на будущее: драться за каждый метр земли и без приказа - ни шагу назад.

Этот неприятный для Глеба разговор произошел за четверть часа до ночного немецкого наступления. А когда наступление провалилось, Виктор Иванович, уезжая на свой КП, приказал Макарову перебросить один взвод 76-миллиметровых пушек в центр Бородинского поля - в район батареи Раевского, то есть поближе к наблюдательному пункту комдива. Желательно с командиром батареи.

- Жидковато у нас в центре, - пояснил Полосухин. - При сильном ударе оборона дивизии здесь может дать трещину и расколоться надвое. Впрочем, вы знаете, кто нас здесь хорошо выручает? Ваши артиллеристы, что засели в зарытых в землю стареньких Т-28. Полните? Вы были у них? Наведывались?

Его вопрос, как пощечина: не поинтересовались, забыли. Конечно, они откомандированы, там у них теперь свой командир. Но откомандированы временно. Вместо прямого ответа Глеб слукавил:

- Наших там всего-то два орудийных расчета, вернее, два экипажа. А к вашему НП я направлю лучший взвод с лучшим командиром батареи.

Глеб направил туда Думчева со взводом Ткачука. Но чувство стыда перед восемью его бойцами, засевшими в зарытых в землю танках, не проходило. Вначале он хотел было немедленно направить туда капитана Князева, потому что четверо артиллеристов были из его дивизиона. Но ему вспомнился родной сын, который воевал совсем рядом, по соседству, и которого он собирался навестить, да так и не собрался. "Для сына времени не нашел, - с горечью подумал Глеб. - Так пусть же хоть для этих - найду. Они мне тоже сыновья. Сам поеду". И приказал Думбадзе и Чумаеву собираться в совсем недальний путь. Только кто знает туда дорогу? Капитан Князев. Попросил Князева рассказать ему, как лучше добраться да этих стальных дотов.

- Вы сами хотите? Лично? - удивился Князев.

- Да, капитан, хочу лично.

- Разрешите и мне с вами. Хотя бы на правах проводника.

- Если на этих правах, то, пожалуй, можно. Давай.

Князев ехал впереди верхом на лошади командира полка. Макаров, Думбадзе и Чумаев следом за ним в легких санках. Всю Дорогу молчали, вслушиваясь в тревожную тишину ночи, в которой мягко падали легкие снежинки да едва скрипели полозья. Глядя на падающий снег, Глеб думал: "Давай, давай! Падай побольше, нашвыряй сугробов, прегради путь фашистской технике, заставь их держаться дорог". Но снег был еще недостаточно глубоким, лошадь бежала по целине легкой рысцой и лишь в гору переходила на шаг. Через некоторое время въехали в лес, опушенный снегом и принявший фантастически сказочный облик. За каждым деревом или кустом могла быть вражеская засада. Никто от этого не гарантировал, и Глеб подумал, что поступил он, мягко говоря, неосмотрительно.

Ехали по прямой, как автострада, но не широкой просеке. На западе гудели моторы. По звуку Глеб определил: танки и бронетранспортеры. Решил: "Подтягивают новые силы, готовятся к прыжку. Теперь уже надо ждать их утром". Лес скоро кончился, и на опушке Князева окликнул часовой. Глеб услышал его голос:

- Стой, пропуск?

- "Курок". Отзыв?

- "Калуга".

- Где лейтенант Экимян? - спросил Князев часового.

- Он в блиндаже, товарищ капитан.

- Там командир полка, - негромко подсказал часовому Князев.

Глеб и Думбадзе подошли. Часовой представился Макарову и проводил командиров в блиндаж. Чумаев остался при лошадях.

В накуренном блиндаже было шесть человек. Когда вошли еще трое, стало тесно - повернуться негде. Невысокий плотный лейтенант со смуглым лицом сделал полшага навстречу Макарову и представился:

- Товарищ майор, командир взвода лейтенант Экимян. - Он еще не знал, что их командир уже подполковник.

Макаров поздоровался со всеми и остановил свой взгляд на долговязом лейтенанте с пехотной эмблемой на петлицах. Тот представился:

- Командир стрелкового взвода лейтенант Сухов. Взвод занимает оборону впереди дотов, вернее, вкопанных в землю танков. - Кивок на Экимяна.

- Прикрываете артиллерийские позиции, - заключил Макаров. - Вы садитесь, товарищи. Вижу - собрались ужинать.

У стенки блиндажа на ящике в беспорядке были разложены открытые консервы датского производства, шпик, немецкие галеты, а посредине маячила наполовину опорожненная бутылка рома. На жестяной коробке, приспособленной под печку, кипел чайник. В землянке было достаточно тепло.

- Поужинайте с нами, товарищ майор, - предложил смущенно Экимян.

- Подполковник, - поправил лейтенанта Князев.

- Извините, товарищ подполковник, не знал, - с еще большим смущением заулыбался Экимян.

Но Макаров, не вняв приглашению, не сел к столу. Предложил свой план:

- Сначала давайте о деле. Посмотрим ваши позиции. Тут вас, артиллеристов, я вижу, пятеро. Где остальные?

- Взвод занимает два танка, - пояснил Князев. - По четыре человека в танке. Так, Экимян?

- Точно, товарищ капитан, - четко ответил лейтенант. - Когда тихо, в танках остается по два человека - дежурные, а четверо из обоих танков отдыхают здесь в блиндаже.

- А часовой у блиндажа откуда? - спросил Князев.

- Это их. - Экимян кивнул на пехотного лейтенанта,

- Выходит, пехота вас хорошо опекает, - заметил Глеб.

- Взаимно, товарищ подполковник, - скромно отозвался Сухов.

- Без нас от этой пехоты остались бы одни каски, - дружески подмигнул Сухову Экимян.

- Ну хорошо, обменялись комплиментами, а теперь пойдем осмотрим позиции, - сказал Глеб и первым направился к выходу.

Лейтенант Экимян повел командира полка к двум своим огневым точкам - стальным дотам с вертящимися орудийными башнями. Они были тщательно замаскированы воткнутыми в грунт ветками - даже вблизи их не легко было заметить. Затем они прошли к окопам стрелков, расположенным перед танками-дотами. Снег перестал падать. И, всматриваясь в мутную снежную пелену открытого поля впереди окопов, Макаров заметил неподвижные темные силуэты, похожие на стога. Словно угадывая его вопрос, Экимян вполголоса сказал:

- Там подбитые нами фрицы: пять танков и три транспортера. Это трофеи только нашего взвода. А там, - он махнул рукой в сторону, - еще десяток наберется. Соседи поработали. А трупов ихних - все поле усеяно.

Глеб смотрел туда, где был враг, и с тревогой вслушивался в неутихающий, надрывный гул моторов. Спросил:

- Давно гудят?

- С полуночи. Но так сильно - недавно, - ответил Сухов.

Когда возвратились в блиндаж - лейтенант Сухов остался в своем взводе, - там уже был наведен порядок. Со стола убраны остатки еды и поставлены только что открытые консервы, рыбные и мясные, копченая колбаса и нераспечатанная бутылка рома. Никого из бойцов не было.

- А где же бойцы? - поинтересовался Глеб, присаживаясь на сколоченную из березовых жердочек скамейку.

- Ушли к орудиям, - ответил Экимян и, взяв трубку полевого телефона, спросил: - Товарищ подполковник, разрешите доложить командиру батареи о вашем прибытии?

- Не нужно. Мы сейчас уедем.

- А мы вам ужин приготовили.

- Я вижу, вы, Экимян, неплохо устроились. - Глеб кивнул на стол. - Я бы сказал - шикарно.

- Стали на продовольственное снабжение к фрицам, - ответил Экимян, весело улыбаясь хитрыми оливковыми глазами. - К нашим услугам продукция лучших гастрономов Европы. Отведайте, пожалуйста.

- Как, Сергей Александрович, попробуем европейской гастрономии? - Глеб весело подмигнул Князеву.

- А это нас не задержит? - серьезно хмурясь, ответил Князев.

- Время-то еще есть. До рассвета целых пять часов. Я думаю, что до утра они не начнут.

Экимян открыл ром, наполнил им пластмассовые, тоже трофейные, рюмки и, не садясь, торжественно, слегка волнуясь, сказал:

- Разрешите, товарищ подполковник, за ваше новое звание?

- Нет, не разрешаю, - ответил Глеб. - Звания, должности - все это сейчас не главное. Я хочу поднять эту рюмку за вас, за ваших бойцов - вы хорошо воюете, стойко, мужественно. На вашем участке враг не прошел. За то, чтоб и завтра, и послезавтра, и до окончательной победы вы сражались так же, как до сих пор.

Выпили стоя.

- В первый раз пью ром, - сказал Князев. - По слухам, так это что-то необыкновенное. А на деле оказалось - ничего особенного.

- Его с чаем хорошо. Мы его в чай добавляем, для аромата и для того, чтобы согреться, - сказал Экимян, стоя с рюмкой в руке: он свою выпил не до дна.

- Смотрите не перегрейтесь, - пригрозил Глеб. - И не злоупотребляйте. Кстати, Сергей Александрович, представьте наиболее отличившихся к правительственным наградам. И я бы хотел, товарищ Экимян, побеседовать с вашими бойцами. Пригласите их хотя бы на несколько минут.

- Всех?

Глеб подумал, угрюмо нахмурившись, ответил:

- Пожалуй, всех не нужно. Наводчиков оставьте у орудий.

Когда все собрались, заполнив землянку до предела, Глеб спросил о настроении и самочувствии бойцов.

- Помните, товарищи, отступать нам дальше нельзя, да и некуда. Рядом - Москва. - Он сделал долгую паузу, медленно оглядел каждого из присутствующих, спросил, понизив голос: - У вас есть ко мне вопросы или просьбы?

Наступила та растерянная тишина, которая бывает от неожиданности предложения. Но Глеб не понял молчания бойцов, к тому же он торопился. Сказал:

- Что ж, товарищи, пожелаю вам…

- Разрешите вопрос, товарищ подполковник, - вдруг раздался простуженный голос из темного угла. Глеб кивнул. Вперед протиснулся высокий худощавый юноша с орлиным носом. Сказал: - Младший сержант Шария. У меня такой вопрос: что мы должны делать, если фашисты обойдут нас справа и слева и выйдут в наш тыл? Далеко уйдут на восток? А мы окажемся в окружении?

Глебу сразу вспомнился недавний разговор с Полосухиным по поводу отхода дивизиона Князева. Ответил:

- Далеко на восток они не уйдут, товарищ младший сержант: мы их не пустим. Будем сражаться до последнего снаряда, до последнего патрона. Без приказа позиций не оставлять, У вас есть командиры, они знают, как поступать. Понятно? - Глеб с любопытством оглядел младшего сержанта, на смуглом лице которого сверкали беспокойные глаза.

Тот сказал:

- Тогда у меня есть просьба… к младшему лейтенанту Думбадзе. - Он достал из кармана маленький кусочек бумаги и, передавая адъютанту, проговорил глуховато-натянутым голосом: - Здесь адрес моих родителей. Если со мной что-нибудь случится - если меня убьют (последнюю фразу сказал по-грузински), - передайте моим родным, что я был на Багратионовых флешах и на батарее Раевского, у могилы Багратиона… - Он запнулся, сделал глубокий вдох, чтобы скрыть волнение, и закончил по-грузински: - У нас дома на стене висит картина. На ней изображен на Бородинском поле князь Багратион на белом коне. Скажи, что в бою я не опозорил наших предков.

Глеб вопросительно смотрел на своего адъютанта. Тот улыбнулся как-то неловко и перевел:

- Шария просит передать его родителям, что он не опозорит в бою имя героев Бородино.

- Мы все присоединяемся к Шалве, - быстро заговорил Экимян, - будем достойными наследниками боевой славы Кутузова, Багратиона и всех героев Бородино.

- И героев гражданской войны: Чапаева, Котовского, Пархоменко, Фабрициуса, - горячо отозвался старший сержант Мустафаев.

Глеб молча протянул руку Шария, крепко пожал ее и затем, обращаясь уже ко всем, сказал:

- Спасибо, товарищи. Я верю в вас. Желаю успехов, - и быстро вышел.

Экимян проводил их до саней. Князев спросил его:

- Почему такое упадническое настроение у младшего сержанта?

- Я бы не сказал, - вместо Экимяна ответил Глеб. - По-моему, у него глубокие патриотические чувства. Такой не дрогнет, он помнит о своем высоком долге.

На обратном пути верхом на лошади ехал Думбадзе, а Князев сидел в санках рядом с Макаровым. Подмораживало.

- К утру, пожалуй, небо очистится, - сказал Князев с досадой.

"Пожалуй, очистится", - мысленно согласился Глеб, а вслух произнес:

- А вы не обратили внимания - гул моторов у немцев прекратился? Что бы это значило?

- Вышли на исходные позиции, угомонились и перед наступлением решили отдохнуть, - ответил Князев.

- Возможно, - Согласился Глеб. - Вот теперь бы самое время их потревожить. Дальнобойной.

- А еще лучше - несколько залпов "катюш", - сказал Князев.

Чем ближе подъезжали к командному пункту, тем острей Глеб чувствовал усталость. Голова казалась свинцовой, во всем теле ощущалась вялость, клонило ко сну. "Это, должно быть, от рома, - подумал Глеб. - Нет, не для нашего брата этот напиток. Может, для чая и годится. Нужно было Экимяну строго-настрого запретить пить эту гадость. Выпьют, уснут и прозевают врага. Как цыплят перережут. А еще лучше, надо было забрать у них весь ром… А может, и не надо, пусть греются".

Молчит Чумаев, притих Князев - то ли думу думает, то ли дремлет. Глеб сказал:

- От этого рома на сон потянуло.

- А верно, - вяло отозвался Князев. - У нас еще найдется часок-другой вздремнуть.

- Пожалуй, - сонно проговорил Глеб.

В блиндаже было тепло. На железной печке-"буржуйке" шипел чайник. Раскрасневшийся Брусничкин сидел по-домашнему - в нательной рубашке, с наброшенным на плечи полушубком, - с блокнотом и карандашом в руке. Перед ним на столе остывала кружка крепкого чая. Напротив сидел Акулов и пришивал свежий подворотничок к комиссарской гимнастерке. Глеб вошел в сопровождении Думбадзе и Чумаева. Акулов встал. Глеб махнул рукой:

- Сиди, Кузьма.

- Горячего чайку, Глеб Трофимович? С дороги хорошо, - предложил Брусничкин. - А мне товарищ Акулов рассказывает прелюбопытнейшие истории.

- Что ж, вам, как историку, пригодятся.

- Я тоже думаю, - согласился Брусничкин.

Чумаев налил командиру большую кружку крепкого чая. Акулов подал комиссару гимнастерку, Думбадзе забрал чайник и, повелительно кивнув головой ординарцам, удалился в другую половину блиндажа. Макаров и Брусничкин остались вдвоем.

Вздремнувший было командир орудия Иван Федоткин, сам не зная отчего, шумно проснулся и выскочил из блиндажа. У входа столкнулся лоб в лоб с Елисеем Цымбаревым.

- Спал я, может, с час, а может, и побольше, - мягко, ласково сказал Елисей. - А потом он меня позвал. Я и сходил к нему.

- Кто позвал?

- Да Петруша мой. Во сне позвал, а мне послышалось, будто и в самом деле. Его голос, и совсем недалеко. "Батя, - говорит, - пойди-ка сюда, что я тебе покажу…" Я подумал: интересно, что это он мне хочет показать? Проснулся и сразу не соображу, где я и что. Темно, ты храпишь. Тут-то и вспомнил, что Петруши-то моего уже нет в живых. И больше никогда не будет, и голоса его я уже не услышу. А вот же позвал зачем-то к себе. Говорят, нехорошая примета, когда покойник зовет. К смерти это. Только я ее уже не боюсь. Раньше - верно, боялся, а теперь нет. Раньше я и кладбища боялся. А теперь нет ничего на свете, что б меня напугало. Умер во мне всякий страх, похоронил я его вместе с Петрушей в той братской могиле, что подле памятника… Ну, пошел я к нему на могилу. А как не пойти, когда он позвал. Да и не сразу нашел-то ее: снежком присыпало - и не видать. Так, бугорок… И не приметишь. Надо бы хоть крест поставить, хоть звезду - все мета какая-никакая. А без меты нельзя, затеряется… Постоял я у могилы, погоревал. Не плакал, нет - слез у меня нет, застыли, в лед обратились, а может, в камень. И теперь всю жизнь этот камень мне в сердце носить. Поговорил я с ним. Ну что, говорю, сынок, ты мне хотел показать? Молчит. А в том краю, где эти самые Артемки, слышно, постреливают. Может, про это хотел сказать?

- Да будет тебе, Елисей, убиваться, что ж теперь поделаешь, - сказал Федоткин, прислушиваясь.

В стороне Артемок действительно постреливали.

- Да ведь я о чем печалюсь? О несправедливости. Почему его, а не меня? Я свое пожил на этом свете, кое-что повидал. А он же только-только жить начал. За что его? А ты представляешь, Иван, каково будет матери получить похоронку? Аннушке моей каково? Она ж еще ничего не знает, я не писал, боюсь, просто не знаю, как написать. Не могу. Может, ты, а? Помоги.

- Я тебя понимаю и сочувствую твоему горю. У меня у самого семья в Ленинграде. А там, сказывают, еще горше, чем тут. А что поделаешь? Одно у нас у всех теперь дело, одна забота - бить проклятого, изничтожить, душа из него вон, и никакой милости: только смерть. Тут исход один: или - или, кто кого одолеет, чья возьмет. Либо наша, либо его. Только, я думаю, мы победим. Как и тогда, при Кутузове. Ты, Елисей, знай одно: нет на земле такой силы, которая б нас одолела. Россия - она вроде Бородинского поля, только в миллион раз побольше. Ты это помни.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Генерал-майор Курт Штейнборн вечером, ложась в теплую постель в хорошо натопленной избе, приказал адъютанту разбудить его в шесть утра. Но когда без одной минуты шесть адъютант вошел в горницу, то, к своему немалому удивлению, застал генерала уже выбритым, умывшимся, одетым в мундир и вообще каким-то торжественно бодрым и свежим. Генерал сидел за круглым столом, стоящим посредине горницы, склонившись над картой, испещренной стремительно-лихими стрелами. На карте лежала Золотая Звезда Героя Советского Союза, отнятая вчера у Игоря Макарова.

Состоявшая до сих пор в резерве фельдмаршала Бока танковая дивизия генерала Штейнборна была введена в бой лишь вчера на стыке армий Говорова и Рокоссовского. И в тот же день на штаб дивизии Штейнборна совершили дерзкое, совершенно внезапное, никак не ожидаемое нападение три советских танка. За каких-нибудь четверть часа раздавили гусеницами и подожгли несколько штабных машин и мотоциклов, подбили два танка и бронетранспортер, а когда возвращались назад, встретились с танковым полком, в котором в этот момент находился сам командир дивизии. Видя такое неравенство в силах, тридцатьчетверки хотели уклониться от боя, но были атакованы. Один советский танк был подбит тремя снарядами, двум другим удалось ускользнуть.

Из горящей тридцатьчетверки немцы вытащили в бессознательном состоянии раненного осколком снаряда и обгоревшего старшего лейтенанта. Из найденных при нем документов немцы узнали, что в их руках находится командир танковой роты Герой Советского Союза старший лейтенант Макаров Игорь Трофимович. Когда Игорь пришел в себя, его допросил сам командир дивизии в присутствии своего друга военного историка доктора Вилли Гальвица, неплохо владеющего русским языком. На допросе Игорь вел себя с достоинством, ни посулы сохранить ему жизнь в обмен на измену, ни угрозы мучительной смерти не вытянули из него ни единого слова. И лишь когда доктор Гальвиц спросил, за что герр обер-лейтенант получил высшую боевую награду, Игорь, покусывая пересохшие губы и язвительно ухмыляясь, ответил:

- За Гудериана.

- Вот как? Это интересно, - подстегиваемый любопытством, оживился Штейнборн. - Расскажите, где вы встречались с генералом Гудерианом?

- Под Мценском и в Орле, - ответил Игорь и тут же упрекнул себя, потому что из его ответа стало ясно, что танкисты, которые две недели тому назад были под Орлом, теперь сражаются здесь, у стен Москвы. Впрочем, для немцев это не было тайной, они знали, что в составе армии Рокоссовского находится танковая бригада Катукова, та самая, что доставила им много неприятностей.

И генералу Штейнборну вспомнился торжественный ужин у Гудериана по случаю вступления его танкистов в Орел и затем переполох, испортивший торжество. Значит, нарушителем спокойствия был вот этот курносый лейтенант, который, даже будучи в плену, обреченный на муки и смерть, смеет разговаривать дерзким, уверенным голосом. Его фанатически самоуверенное заявление о том, что никогда фашистам не бывать в Москве, привело генерала в бешенство. Штейнборну хотелось собственноручно заткнуть глотку этому коммунисту. Но он сдержал себя: пусть пока поживет. На этот счет у Штейнборна был свой замысел.

Вошел адъютант.

- Что, доктор Гальвиц еще спит? - спросил Штейнборн, не отрывая глаз от карты,

- Вероятно, господин генерал.

- Разбудите его и приготовьте завтрак.

- Завтрак готов, господин генерал.

- Тогда зовите доктора.

Вилли Гальвиц - длинный и поджарый мужчина, уже давно отметивший свое сорокалетие, одетый в кожаный на меховой подкладке реглан, в сапогах и в форменной офицерской фуражке с лихо загнутым верхом - пришел к генералу минут через тридцать. Штейнборн стоял у стола и рассматривал Золотую Звезду Героя. Он поджидал историка, рассчитывая на расположение доктора Гальвица, который в своих будущих трудах уделит достойное внимание генерал-майору Штейнборну - герою Московской битвы.

- Как спалось, Вилли? - любезно справился генерал.

- Плохо, Курт. - Гальвиц снял реглан, фуражку и, не найдя, куда б их повесить, небрежно бросил на диван. Вид у него был и в самом деле утомленный. Узкое бледное лицо казалось каким-то помятым, блеклые, водянистые глаза точно выцвели. - Какие-то кошмары одолевали. И этот русский. - Гальвиц кивнул на Золотую Звезду.

Штейнборн поинтересовался:

- Как ты думаешь, Вилли, она настоящая? Из чистого золота?

- Ну, разумеется, нет, сусальное, тончайший слой.

- Обман. Сталину она стоила дешево, а нам обошлась дорого.

- Не понимаю, Курт, что ты имеешь в виду?

- А то, что за эту звезду обер-лейтенант - как его там? - тогда в Орле много наших машин превратил в металлолом. Если бросить на одну чашу весов золото, что ушло на звезду, а на другую стоимость наших танков и машин, им уничтоженных, то чаша с золотом подскочит до потолка.

- К танкам и машинам приплюсуй жизни немецких солдат. Но ты, Курт, правильно, по-рыцарски поступил, сохранив ему жизнь. Откровенно говоря, я не ожидал от тебя такого великодушия. Достойный враг заслуживает уважения, а следовательно, и снисхождения. А этот - достойный витязь, как у них называют рыцарей.

- Чепуха, Вилли, ты меня просто не понял. Враги, а тем более такие, как этот, заслуживают не снисхождения, а самой Жестокой казни. И этот обер-лейтенант ее не избежит. Но не сегодня, а немного погодя, после того, как наши танки пройдут по Красной площади триумфальным маршем. Я покажу ему фотографию. Вспомни, с какой самоуверенной яростью он кричал мне в лицо: "Никогда, никогда!" Думаю, что это его не обрадует.

- Да, Курт, для него это будет самой страшной казнью.

- Нравственной, Вилли. Перед тем как принять физическую. Но о том позаботятся парни из ведомства Гиммлера - они великие мастера своего дела. А теперь давай завтракать. - Генерал торжественно посмотрел на часы. - Сегодня, Вилли, решающий день. Через час двадцать минут начнется сражение, в котором сгорят остатки русских дивизий, преградивших нам путь к Москве.

Доктор Гальвиц склонился над разостланной на столе картой, читая названия населенных пунктов. Читал вслух:

- Можайск. Он все еще в руках русских.

- Можешь считать, что он уже наш, - хвастливо отозвался Штейнборн и приказал адъютанту подавать завтрак.

- Можайск, Можайск, - продолжал Гальвиц. - Ага, вот оно - Бородино. Знаменитое поле битвы с Наполеоном. Скажи, Курт, твоя дивизия пройдет через Бородино? Вот оно, смотри.

Генерал уставился в карту, облокотись на стол и вертя в руке карандаш.

- Да, правым крылом мои танки пройдут через Бородино и вот по этому шоссе войдут в Можайск. Сегодня же мы с тобой будем в Можайске, Вилли.

- Дай бог. Но прежде я хотел бы побывать на историческом Бородинском поле. Для меня, для моих будущих работ это очень важная, существенная деталь. Историческая параллель. История, Курт, не повторяется.

- Мы вместе с тобой побываем в этом Бо-ро-ди-но… А сейчас - завтракать.

Сражение началось утром, началось, как обычно, налетом фашистской авиации. Тяжело груженные бомбовозы, тщательно охраняемые истребителями, шли волна за волной. Передний край нашей обороны клевали пикирующие бомбардировщики. Они набрасывались на окопы, как коршуны, швыряли бомбы с небольшой высоты, выходили из крутого пике, делали разворот над Бородинским полем и снова повторяли атаку на те же позиции. И так по нескольку заходов. Затем шла другая волна - бомбить вторые эшелоны. За ней - третья волна засыпала бомбами артиллерийские позиции. А когда четвертая волна самолетов бомбила армейские и фронтовые тылы, тяжелая артиллерия и минометы, не жалея смертоносного металла, обрабатывали передний край. Бомбы, снаряды и мины нещадно вспахивали землю, уже изрытую противотанковыми рвами, траншеями, окопами и блиндажами. Осколки стучали по граниту, бронзе и чугуну, наносили раны обелискам бессмертной славы. Жестокий враг никого не щадил. И древний тополь-богатырь толщиной в четыре обхвата, видавший и слыхавший самого Кутузова, вздрагивал от гнева и боли, когда в его могучую, исполинскую грудь впивались еще горячие осколки.

Виктор Иванович Полосухин находился на своем НП, расположенном все там же, неподалеку от батареи Раевского. Отсюда, с возвышенности, открывался неплохой обзор на правый фланг дивизии - село Бородино с белой церковной колокольней, приспособленной фашистами под наблюдательный пункт. Хорошо просматривался и центральный сектор обороны, где немецкие танки, сопровождаемые пехотой, уже вышли на западный берег безымянной речки, впадающей в Колочь, и были остановлены артиллерийским и пулеметным огнем из дотов, окопов и засад с восточного берега. Хуже просматривался левый фланг - его закрывал бугор села Семеновское, и лишь красная громада Спасо-Бородинского монастыря была видна с НП комдива. Но именно оттуда, с левого фланга, Полосухин получил тревожную весть вскоре после того, как отбомбила авиация и перенесла свой огонь на армейские тылы тяжелая артиллерия гитлеровцев. На Бородинском поле начинался первый акт героической трагедии. Левофланговая батарея полка Макарова понесла тяжелые потери от бомбежки. От батареи осталось всего лишь одно орудие.

Именно здесь немцы пробивали брешь для своих танков, которые рвались на станцию Бородино. И пробили. Уцелевшее орудие, из которого стреляли оставшиеся в живых командир взвода - подвижный насмешливый лейтенант Дикуша - да малоразговорчивый широкоплечий и угрюмый на вид заряжающий Джумбаев, успело выпустить всего три снаряда и было опрокинуто, смято стремительно налетевшим танком. Дикуша и Джумбаев в последний миг успели отскочить в сторону, залегли в траншее, но были изрешечены очередями из автоматов бегущими за танком фашистами.

Танк, раздавивший пушку Дикуши, не умчался вместе с четырьмя другими в направлении станции, а взял несколько левей, направляясь к командному пункту полка, где в это время находились командир, комиссар, начальник штаба, адъютант командира, два связиста, а также Чумаев с Акуловым. Первым увидел беду Думбадзе. Он вбежал в блиндаж, запыхавшись, и, сверкая огненными глазами, прокричал, захлебываясь булькающим голосом:

- У Дикуши танки прорвались!.. Идут сюда, на КП!.. И пехота!..

Глеб спокойно поднялся, строго и даже как будто осуждающе посмотрел на своего адъютанта, но ни о чем не стал его спрашивать: бледное, взволнованное лицо Думбадзе было красноречивей всяких слов. Вопросительные взгляды Брусничкина и Судоплатова устремились на Макарова.

- Без паники, товарищи, - сказал Глеб, быстро беря свой автомат и противотанковую гранату. - Приготовиться к бою… А вы, Иосиф, захватите бутылки. Кирилл Степанович, сообщите в дивизию.

Он стремительно шагнул из блиндажа и уже бегом по ходу сообщения помчался в окоп, куда минутой раньше выскочили Акулов с Чумаевым. Следом за ним бежал впопыхах Думбадзе с автоматом на шее и двумя бутылками горючей смеси в руках. Думбадзе обогнал Глеба, который занял стрелковую ячейку в окопе, добежал до Чумаева, сунул ему одну бутылку, а взамен взял у него противотанковую гранату, сказав на ходу:

- Иди к командиру. Возле него будь, - и побежал дальше по ходу сообщения навстречу идущему танку, до которого оставалось уже не менее двухсот метров.

Макаров, Судоплатов и Брусничкин, зарядив автоматы, выжидали, когда пехота, идущая за танком, приблизится метров на сто пятьдесят. Чумаев, Акулов и связист стреляли из карабинов. Из танка отвечали пулеметными очередями. Пули посвистывали над головой, заставляя Чумаева и Брусничкина прятаться за бруствер.

"Что ж с нами будет? Неужто это конец? - с волнением спрашивал себя Леонид Викторович. - Как это произошло? Неожиданно прорвались танки. Надо бы позвать на помощь. Попросить помощи. Но у кого? Что-то надо предпринять. Нельзя же вот так лежать и ждать, когда тебя раздавят гусеницы".

Брусничкину на какой-то миг показалось, что и командир, и начальник штаба растерялись, бездействуют. Он решил подсказать Судоплатову:

- Кирилл Степанович, а нельзя ли вызвать сюда ближайшую пушку? Ведь эдак мы… - Он не договорил, да и не было нужды уточнять, что он имел в виду.

- Поздно, - коротко и, как показалось Брусничкину, обреченным тоном отозвался начальник штаба.

Стрельба гремела вокруг - справа и слева, впереди и сзади, в стороне станции Бородино, уже захваченной немецкими танками.

Брусничкин вдруг понял, что если их маленькая группка, то есть он и его товарищи, вот сейчас не остановит идущих на пролом немцев, то это будет конец. Конец всему - планам, мечтам, - всему на свете. И в нем появилась злость. Но совсем не та, которая возникла в нем несколько минут тому назад на Макарова и Судоплатова, по чьей вине, как считал Леонид Викторович, они оказались в трагическом положении. Ту злость он быстро преодолел, отбросил. Эта же злость была совсем другой, в этой священной злости к фашистам, замышлявшим лишить его, Леонида Брусничкина, всего на свете, самой жизни, преобладала первобытная ярость язычника, зоологический инстинкт победить смерть. Тогда он, уже не обращая внимания на свист пуль и разрывы снарядов, с дерзким вызовом облокотился на бруствер и, прицелившись в группу бегущих за танком врагов, выпустил длинную, на полмагазина, очередь. И в тот же момент услышал команду Макарова, в которой совершенно явственно звучала укоризненная нота, и ее Брусничкин принял на свой счет:

- Вести прицельный огонь! Беречь патроны!..

Команда эта, хоть и с опозданием, напомнила Леониду Викторовичу о том, что он впопыхах не взял запасного магазина к автомату. Мысленно он выругал своего ординарца за то, что тот не подсказал вовремя, выругал бы и вслух, будь он рядом, на Акулов, не в пример Чумаеву, находившемуся подле своего командира, почему-то убежал вперед за Думбадзе.

Автоматы Макарова и Судоплатова строчили короткими очередями, и Брусничкин видел, как во вражеской цепи упало несколько солдат. Тогда и он попробовал стрелять короткими очередями, несколько раз нажал на спуск, и вдруг автомат его замолчал. Брусничкин отвел затвор: магазин был пуст. Разгоряченное лицо его обдало холодным потом. Торопливо дрожащей рукой он достал из кобуры пистолет, дослал патрон в патронник, прикинув в уме, что у него еще есть два десятка патронов, которыми можно было бы сразить два десятка врагов.

Враги стремительно приближались к окопу. И казалось, не было силы, способной преградить им путь. Но что это?.. Брусничкин удивился и обрадовался одновременно: когда до окопа оставалась всего сотня метров, когда, казалось, еще один рывок - и фашисты ворвутся в окоп, где начнется скоротечная рукопашная схватка, вражеская цепь вдруг залегла, оторвавшись от танка, который уже подходил к передним ячейкам, где находились Думбадзе и Акулов. Теперь Брусничкин хорошо видел спины своего ординарца и адъютанта командира. Они присели в окопе, спрятав головы за бруствер, потому что именно по ним из танка хлестал пулемет. А танк приближался к окопу осторожно, как бы прощупывая каждую пядь земли. Возможно, танкисты опасались, что подступы к окопу заминированы. Но, к сожалению, их опасения были напрасны, и танк медленно приближался, и его первой жертвой должны стать Думбадзе и Акулов. А потом и все остальные. В другой исход Леонид Викторович не верил.

Но вот над бруствером взметнулась на какой-то миг упругая фигура Думбадзе, и в танк полетела бутылка, но не долетела, упала в двух шагах от танка и не разбилась.

- Поторопился Иосиф, - услышал Брусничкин досадливый голос Макарова.

- У него еще граната есть, товарищ подполковник, моя граната, - сказал Чумаев.

А танк продолжал все так же, осторожной ощупью, двигаться к окопу. Тогда взвилась вторая бутылка и разбилась о борт башни. На броне вспыхнул огонь. Макаров понимал, что огонь этот не причинит танку никакого вреда, но с похвалой отозвался об Акулове:

- Кузьма бросает метко. Молодец.

И этот обычный, какой-то будничный тон Макарова в совсем необычных, критических обстоятельствах как-то хорошо подействовал на Брусничкина, который, в сущности, впервые в своей жизни вот так непосредственно участвовал в бою: стрелял по фашистам и, быть может, даже сразил, и не одного, - познал настоящий страх и в мыслях уже похоронил себя. В то время как Макаров, Судоплатов, Чумаев и связист продолжали вести огонь по залегшей пехоте, не позволяя ей подняться, Брусничкин внимательно наблюдал за поединком Думбадзе и Акулова с танком. Попавшая в цель бутылка Акулова заставила танк остановиться. А вслед за ней удачно брошенная Иосифом противотанковая граната угодила в башню. Взрыв был раздирающе резкий, со скрежетом. Теперь Леонид Викторович с восхищением и благодарностью думал о своем ординарце и о Думбадзе, всем существом своим понял глубину значения, доподлинный смысл кратких слов "мужество" и "отвага". И ему даже неловко стало за себя, он пожалел, что не он, а его ординарец оказался рядом с Думбадзе в передней ячейке. И в душевном порыве, сразу охватившем его, Леонид Викторович восторженно прокричал не свои, не присущие ему слова:

- Готов! Спекся один!..

Брусничкин ошибся - танк не был "готов" и совсем не "спекся", потому что граната не повредила его, а лишь припугнула, дала понять экипажу, что следующая граната может угодить в более уязвимое место - и тогда взрыв будет роковым. И экипаж не стал рисковать, гитлеровские танкисты предпочли дать задний ход и, отойдя на безопасное расстояние, круто развернулись - пошли догонять своих, умчавшихся на станцию Бородино. Группе стрелков, сопровождавших танк, не оставалось ничего другого, как отойти в сторону железной дороги и укрыться в роще.

Кризисное положение у КП артполка разрядилось, но и Макаров, и Судоплатов, и Брусничкин понимали, что это ненадолго, что в дальнейшем положение может стать более острым, даже безвыходным, поскольку в тылу полка, у станции Бородино, оказались танки врага.

На ходу скупо и сдержанно поблагодарив Думбадзе и Акулова за находчивость, Глеб поспешил к телефону, чтобы доложить Полосухину обстановку. Потеря целой батареи осложняла дело. Комдив был серьезно обеспокоен. Только что Воробьев, доложил по рации, что его отряд снова окружен, на этот раз мотополком немцев. Противник оказывает особенно сильный нажим с юга и запада. Боеприпасы на исходе. Отряд может продержаться до ночи. Воробьев просит указаний. Каких? Полосухин догадывался: Павел Иванович намекает на то, чтобы ему разрешили пробиваться к основным силам дивизии - на Бородинское поле.

Приказав Макарову отойти в район Семеновского и расположить орудия полукольцом, так, чтобы предотвратить удар вражеских танков с тыла, со стороны станции, Полосухин позвонил в штаб армии, доложил обстановку. Ни командарма, ни его начальника штаба на месте не было, а дежурный, выслушав Виктора Ивановича, сообщил, что наши части оставляют Можайск. Ничто так не подействовало на Полосухина, как это сообщение. Сложные, противоречивые чувства закипели в нем. Ведь если армия оставляет Можайск, значит, 32-я дивизия попадает в ловушку, в мешок. Пока что остается узенький коридор, но он в любой час, в любую минуту может быть перекрыт фашистскими танками. И тогда не только отряду Воробьева, а и всей дивизий, расчлененной на отдельные очаги, придется сражаться в окружении, сражаться столько, на сколько хватит продовольствия и боеприпасов.

Мимо его НП со стороны музея шла группа бойцов - семь человек. Они брели устало и равнодушно, не обращая внимания на разрывы снарядов. В их согбенных фигурах Полосухин увидел безысходное уныние и обреченность. Это насторожило его, породив тревогу. "Что это? Начало стихийного отступления, бегство? Не может быть. Этого нельзя допустить. Если они бросили позиции, если отступают… Разве они не знают приказа стоять насмерть?" Он им покажет, он ни перед чем не остановится. Он приказал привести к себе эту группу. И вот они стоят перед ним, измученные, но спокойные, даже суровые, и на их лицах, в их глазах никаких следов обреченности или страха - только смертельная усталость. Пехотный и артиллерийский лейтенанты, и с ними пять бойцов.

- Вы кто такие? Из какой части? - строго спросил Полосухин, задержав жесткий взгляд на артиллеристе в порванном ватнике.

- Командир огневого взвода из части подполковника Макарова лейтенант Экимян, товарищ комдив, - нервно дергая головой, ответил плотный крепыш и, понизив голос, прибавил: - Взвод занимал два танка, вкопанных в землю. Оба танка разбиты прямым попаданием бомб. Все погибли, кроме меня и сержанта Мустафаева.

Полосухин перевел взгляд на рослого, подтянутого пехотного командира. Тот доложил угрюмо глухим, тихим голосом:

- Лейтенант Сухов - командир стрелкового взвода. Мы их прикрывали, - кивнул на Экимяна. - От взвода в живых осталось пять человек. Двое раненых.

Полосухин вспомнил: это о них докладывал ему сегодня Макаров. Приготовленные крепкие слова не понадобились, а другие сразу не нашлись. Комдив повернулся к стоящему рядом штабному капитану и негромко распорядился:

- Направьте в свои части. Позаботьтесь о раненых.

А потом поступил приказ генерала Говорова: дивизию отвести на новый рубеж. Отходить организованно и без потерь.

Итак, прощай, Бородино! Нет, до свидания…

Отдав приказ частям и подразделениям дивизии на отход, Полосухин вышел из блиндажа НП и в сопровождении лейтенанта и двух автоматчиков пешком направился в сторону переднего края. Возле кургана Раевского задержался у двух орудий Тараса Ткачука. Находившийся здесь же командир батареи Думчев встретил комдива докладом, но тот, не дослушав его, протянул руку, говоря:

- Хорошо, спасибо, товарищи, за честную службу. - Потом подошел к пушке, ласково положил широкую горячую ладонь на заиндевелый ствол, приговаривая: - Они, родимые, потрудились на славу. И еще потрудятся. Били гадов в обороне, будут и в наступлении бить. Как, товарищ Думчев, будем наступать?

- Мы готовы, товарищ полковник, - браво отчеканил старший лейтенант. - Прикажете наступать - будем наступать.

Полосухин горестно вздохнул, дружески похлопал Думчева по плечу, сказал с грустинкой, глядя в сторону здания музея:

- Когда-нибудь прикажу. Придет время. А пока что я отдал приказ отходить. Да-да, товарищи - будем отходить. Сегодня, как стемнеет. Но мы вернемся. Обязательно.

Обычно спокойные глаза его ожесточились, и голос, всегда такой ровный, без надрывов, звенел непривычно, совершенно новыми нотами, удивляя прежде всего его самого.

- И выйдет Боку Москва наша боком, - вставил Думчев, довольно смеясь своему каламбуру.

Засмеялся и Полосухин, сказал:

- Что верно, то верно - боком выйдет.

Откуда ни возьмись, с веселым подсвистом появилась стайка редких в Подмосковье длиннохвостых синиц и облепила голый куст. Они провисали на тонких ветках, как диковинные плоды, маленькие, пушистые, торопливо клевали подмороженные ягоды. Это было так неожиданно, что все сразу обратили на них внимание.

- Что за чудо! - воскликнул Полосухин. - Какая прелесть!

- Лазоревки, - пояснил Ткачук, глядя на птиц зачарованно.

- Ну нет, самая что ни на есть натуральная длиннохвостая синица, - возразил Думчев, и суровое, угрюмое лицо его потеплело. - Лазоревка - она как обыкновенная большая Синица, только посветлей, дымчатой окраски. А это красавицы. Более забавных и красивых я не знаю в наших подмосковных лесах. Обратите внимание, как расписан ее длинный тонкий хвост. А эта пушистая маленькая белая головка, клюв-гвоздик и глаз-маковка. Ну просто как из сказки!

- Никогда таких не видел. В первый раз вот довелось. И где? На фронте. И в какой день… - сказал Полосухин, любуясь маленькими светло-розовыми, как яблоневый цветок, птичками.

Но… любоваться долго не пришлось. Поблизости ухнула пушка, спугнула необыкновенных птах. Тарас Ткачук с досадой махнул рукой:

- Э-э-эх! - и прибавил зачем-то: - Улетели. И больше не прилетят.

- Прилетят, - со спокойной убежденностью сказал Думчев. - Никуда не денутся, здесь их родина. А родина хоть для человека, хоть для птицы - она одна.

Виктор Иванович одобрительно улыбнулся на его слова, улыбнулся губами, а в глазах его, усталых и сосредоточенных, продолжала светиться тихая грусть. О чем? О ком? Он и сам, пожалуй, не мог бы с точностью ответить. По улетевшим необыкновенной красоты редкостным синицам, спугнутым орудийным выстрелом, или… Он ничего не сказал, молча поднялся на курган, оставив сопровождающих внизу, присел на мраморную плиту на могиле Багратиона. Он был переполнен волнующими чувствами и тревожными, суровыми думами.

Бородинское поле! Бессмертная слава России, пантеон и академия воинской доблести, пробитое пулями и не меркнущее от времени вечно живое знамя! Оно стало для Виктора Ивановича Полосухина его родиной, без которой человек не может жить. А ведь всего неделю, только одну-единственную неделю провел он здесь, на этом поле, и неделя показалась вечностью, а каждый бугорок, каждый берег ручья и речушки, каждая рощица, дорога и тропка стали для него родными, несказанно милыми, волнующими сердце. И эти могилы предков, и обелиски из камня и металла, что как бессменные стражи - по всему полю…

Что-то терпкое, вяжущее подступило к горлу, защемило в груди, и он поднялся. Мысленно произнес: "Прощай, Бородинское поле! - и тут же поправил самого себя: - До свидания". И на минуту прикрыл веками глаза. И именно в эту минуту вся Россия вдруг показалась ему Бородинским полем. Он открыл глаза, выпрямился и кивнул лейтенанту и автоматчикам, чтобы следовали за ним, и широко зашагал к зданию музея мимо дота, из амбразуры которого торчал ствол тяжелого пулемета. На палевой стене полуразрушенного здания углем головешки начертал: "Мы уходим. Но мы еще вернемся!" Повторил вслух, с твердостью и убежденностью глядя на своих спутников:

- Вернемся! - и поставил второй восклицательный знак.

На НП возвращался снежной целиной, все еще охваченный размышлениями об отходе. Он искал оправдания себе, командарму, войскам. Перед глазами маячили белые обелиски возле его наблюдательного пункта: 7-й пехотной дивизии и 2-й конной батареи лейб-гвардии артиллерийской бригады. И снова мысли обращались к истории. Тогда, в далеком восемьсот двенадцатом, русские тоже оставили Бородинское поле, но битву здесь не проиграли, а выиграли. Несмотря на огромные потери. А они были очень велики, потери, как русских, так и французов. Он знал потери своей дивизии, они были чувствительны, даже очень. Но он видел и потери врага: на белоснежной равнине среди берез и траншей чернели сожженные, превращенные в груды металла немецкие танки и бронетранспортеры, автомашины и мотоциклы. Окоченевшие трупы солдат и офицеров густо устилали поле битвы. Еще несколько таких Бородинских полей, и что останется от армии Бока? Верно сказал старший лейтенант Думчев: Москва им выйдет боком. А главное - время. Мы выиграли его, такое бесценное, нужное нам как воздух. Вспомнились слова командарма Говорова: для нас сейчас дорог не только каждый день, каждый час, каждая минута. И Полосухин понимал: каждую минуту на заводах делаются новые снаряды, каждый час - новые орудия, минометы, "катюши", танки, самолеты. Формируются новые полки и дивизии. Спешат с востока к Москве эшелоны, отсчитывая стуком колес секунды, минуты, часы. 32-я дивизия выиграла время. Значит, и битву на Бородинском поле она выиграла.

С этой мыслью Полосухин возвратился на свой КП.

Полк Глеба Макарова оставлял Бородинское поле вечером. Его отход прикрывал взвод автоматчиков из отряда ополченцев и три танка. Перед самым отходом Кузьма Акулов обратился к Глебу с просьбой разрешить ему и Елисею Цымбареву сходить на Могилу - проститься с Александром Владимировичем Гоголевым и Петром Цымбаревым. В просьбе этой Макаров не нашел ничего необычного, лишь спросил Акулова, почему он обращается к нему, а не к своему непосредственному начальнику.

- Я знаю, что старший батальонный комиссар не разрешит, - откровенно признался Акулов.

- Почему ты так думаешь?

- Из ревности, товарищ подполковник.

- Но я же не имею права, - сказал Глеб. - Да к тому же там уже могут быть немцы.

- Пока их там не видно. Там наши танки. А немцы теперь после трепки, что мы им задали, раньше утра там не появятся, - уверенно убеждал Акулов и перевел настойчивый взгляд на молча стоявшего в сторонке Цымбарева. Вид у Елисея был умоляющий. Глеб вспомнил, как он подхватил на руки смертельно раненного сына, и ему стало жалко бойца, сказал:

- Елисею я могу разрешить, а тебе, Кузьма, не имею права.

- Одному ему не с руки, - переминаясь с ноги на ногу и сопя носом, ответил Акулов. - Да мы быстро, товарищ подполковник. За полчаса обернемся. Ничего не случится.

Глеб всегда питал симпатию к ординарцу комиссара, а его беззаветная преданность покойному Гоголеву была трогательной, и он сдался, махнул рукой:

- Ну хорошо, давайте, только быстро. Да будьте осмотрительны.

Мысль проститься с сыном Елисею подсказал Акулов, но в вой подлинный замысел до поры до времени Цымбарева не посвятил. А замыслил он серьезное дело, и, если б Елисей знал о нем заранее, пожалуй, не согласился б идти с Акуловым на братскую могилу.

Путь от Семеновского до Багратионовых флешей недалек, они преодолели его меньше чем за четверть часа. У могилы Гоголева в присутствии Елисея Акулов сказал негромко и торжественно:

- Ну, Александр Владимирович, я свое слово сдержал. Все будет, как договорились: останемся здесь, на Бородинском поле, на веки вечные.

Вначале Цымбарев не понял смысла его слов, вернее, по-своему, неправильно понял и, подойдя к заснеженному холмику братской могилы, так же, как и Акулов, заговорил вполголоса:

- Я вот тоже, Петруша, пришел к тебе проститься. Мы уходим отседова. Ты уж прости нас - приказ такой. Да и ненадолго - скоро вернемся. А ежели не судьба мне выпадет, ежели в живых не буду, то тем паче с тобой там повстречаемся. А матери я отписал. И командир ей про тебя написал, какой ты герой был… - и простонал что-то невнятное.

Больше говорить он не мог. Акулов решительно взял его под локоть и сказал повелительно:

- Ну будет. Нам пора. Немчура рядом - услышат, и тогда всей задумке конец.

Акулов, съежившись, мелкой, но спорой трусцой подался не на Семеновское, откуда они пришли, а в другую сторону.

- А ты какой дорогой хочешь? - недоумевая, спросил Елисей. - Разве так, ближе?

- Может, и не ближе, да и ненамного дальше, - повелительно сказал Акулов, продолжая поторапливаться. - Только я тебе хочу одно дело показать. Тут рядышком. - И направился к немецкому танку со сбитой гусеницей.

Елисей шел следом.

Танк был совсем целехонек, только "разут", а потому "ходить" не мог. Экипаж его пытался бежать, да был настигнут нашими пулями. Днем Акулов вместе с Думбадзе обследовал танк, они проверили пушку и пулемет - оказалось, все в полной исправности и боезапаса достаточно. Иосиф даже попробовал тогда - выпустил снаряд в сторону Шевардино и дал пулеметную очередь.

Когда подошли к танку, Акулов спросил Елисея загадочно:

- Видал эту штучку? Как, по-твоему, что она такое?

Вопрос показался Елисею никчемным, главное - неуместным, не ко времени. Ответил недовольно:

- Ну танк.

- Какой же танк, когда он ходить не в состоянии. Танк ходить должен. А этот теперь обыкновенный дот, потому как внутренности его в полной сохранности - что пушка, что пулемет. Теперь, Елисей, это будет мой дот, а потом, опосля, и могила.

- Это как же так? - Голос у Елисея озадаченный. Неожиданная догадка испугала его. - Ты что ж такое надумал, Кузьма? Какой грех ты затеваешь?

- А никакого греха моего нет, Елисей, если ты хочешь знать. Я с немцем не расквитался. У меня с ним свой счет, у тебя свой. Каждый за себя отвечает. Я вот сегодня пробовал его бутылкой подпалить. Попасть-то попал, а толку что? Я слово себе дал: никуда отседова не уходить. Потому как ежели мы пустим Гитлера в Москву, то все равно жизни нам никакой не видать. А умирать - что, оно все одно, хоть так, хоть этак. Я так прикинул: в такой катавасии, как, скажем, сегодня получилась, можешь быть раздавленным, как дождевой червь. Или шальной осколок тебе живот разворотит, и ты примешь адовы мучения, перед тем как богу душу отдать. А убивец твой будет по нашей земле ходить, новые смерти сеять. Так лучше я сначала этих убивцев перестреляю, как волков, а тогда и сам пойду к Александру Владимировичу, отчет ему дам. Мы с ним договорились не уходить с Бородинского поля.

- Выходит, ты давно решился голову свою тут сложить? Смерть свою добровольно найти, а не то чтоб она тебя искала.

- Нет, Елисей, ты все смешал. Не смерти я ищу, а расплаты. Если хочешь знать, я смерть для фашистов готовлю. А за себя я не думаю, будь что будет. Ты меня понять должон. Можешь ты меня понять, Елисей? Вот Петя твой, он бы понял.

- Да что ж тут непонятного? Я все вижу. По правде говоря, я тоже за Петрушу не рассчитался. Мне бы тоже с тобой. Как там внутри - места для обоих найдется?

- Места-то найдется, только тебе никак нельзя со мной.

- Это почему же?

- А потому, что ты должон в полк воротиться и обо всем как есть Глебу Трофимовичу доложить. А иначе что ж получится? Иначе неприятность получится. Нас с тобой в дезертиры зачислят, в изменники, значит, произведут. А кто такой изменник, ты сам преотлично понимаешь, потому как это мерзкая тварь, которая поганей самого поганого фашиста. Мало того, что нас перед Россией и перед родней ославят, позор на весь полк ляжет, и подполковнику неприятность, потому как он нас отпустил, поверил нам. Нет, браток, тебе оставаться со мной ни в коем разе нельзя. Ты должон нашим все как есть объяснить. Ты вишь дорогу? Завтра по ней фашисты пойдут победителями, довольные нашим уходом. В колоннах, возможно, идти будут. И тут-то я и стегану по этим победителям из пулемета. На десяток штук-то могу рассчитывать. Да пушка в запасе, это ежели танки пойдут. Теперь ты кумекаешь, какое дело я замыслил? Вот так-то. И давай прощаться. Скажи всем нашим, пусть не поминают меня лихом. Я никому зла не делал. Жил тихо, а умирать буду… с музыкой. Ну, бывай, браток. Я и за твоего Петра посчитаюсь, спрошу с них должок.

Акулов крепко обнял Цымбарева, и они трижды расцеловались, смочив холодные шершавые щеки скупой слезой. Когда Елисей сделал от танка десяток шагов, Акулов поспешно окликнул его:

- Эй, браток, погоди немножко. Я вот тут матери и сестренке письмо написал. Прощальное, понимаешь. Так ты отошли его. Только никому не показывай, не говори, а то начнут читать, посмеются только, ни к чему чужому глазу. Так-то. Ты дальше его спрячь да смотри не потеряй…

- Все, все исполню, как ты пожелал, - сказал Елисей, засовывая дрожащей рукой за пазуху треугольник письма.

В полночь, когда полк Макарова отошел восточнее Можайска и расположился в небольшой деревушке, Леонид Викторович Брусничкин, вконец расстроенный "делом" Акулова, после острого разговора с Макаровым писал пространную объяснительную записку в политорган и в особый отдел.

А утром Глеб узнал, что его полк выводится в армейский резерв для пополнения и непродолжительного отдыха.

В то же утро еще до восхода солнца генерал Штейнборн получил донесение, что русские оставили Можайск. Он приказал адъютанту разбудить доктора Гальвица. Но доктор уже не спал, он раньше генерала узнал, что ночью все Бородинское поле очищено от русских, и он горел желанием попасть на этот исторический мемориал с восходом солнца, потому как вызвездившее небо предвещало солнечный морозный день.

Кузьма Акулов, удобно расположившись в танке, плотно закрыл все люки - на всякий случай, чтоб кто-нибудь нежданный-нежеланный не пожаловал к нему в гости. Больше всего он опасался своих: мол, придет Елисей, доложит начальству, а те, не поняв его искреннего замысла, пошлют сюда людей, приказав им вернуть Акулова в полк живым или мертвым. Такая мысль и в самом деле появлялась у Брусничкина, но осуществить ее уже не представлялось возможным. Цымбарев догнал свой полк на марше возле деревни Псарево, когда уже на окраине Семеновского три наших танка вели перестрелку с головными отрядами немцев. Путь к Акулову был закрыт.

Наглухо закупорив себя в бронированном колпаке, Акулов предавался, как это ни странно в его положении, спокойным раздумьям о жизни. И думал он не о том, правильно ли он поступил - его решение было окончательным и бесповоротным, оно не вызывало в нем никаких сомнений, - а просто, перебирая в памяти всю свою жизнь год за годом, вспоминая своих родных, близких, друзей и просто знакомых, он силился представить себе ту жизнь, которая будет уже без него и после него. Теперь в его сознании все решительно делилось на две части: одна - "до" и другая - "после". Все, что было "до", то есть при его жизни, казалось естественным, не вызывающим ни сомнений, ни огорчений, хотя не все было гладко. Рос он без отца под присмотром матери и старшей сестренки. Отец прошел империалистическую и не вернулся с гражданской. Командовал он красным эскадроном. И, как сообщало военное начальство в официальной бумаге, присланной матери, в атаке под Перекопом был зарублен белыми. Кузьма плохо помнил отца - он представлялся ему тихим, ласковым и застенчивым, даже не верилось, что такой мог скакать на лошади с обнаженным клинком. Росший без отца, он с детских лет привык внимательно присматриваться к людям, изучать, наблюдать, ценил в человеке прежде всего искренность, правдивость и не терпел фальши. Людей делил на две категории: лживых и правдивых. Первых сторонился и презирал, ко вторым льнул всей душой и доверялся беспредельно. Таких Кузьма встречал в своей жизни немного. Среди них на первое место он ставил комиссара Гоголева. Акулов вспомнил их разговор, когда формировался полк.

- Вы где вступали в партию, товарищ Акулов? - спросил тогда Александр Владимирович, глядя весело, доверчиво, словно они были давнишние знакомые.

Кузьма ответил, почему-то обрадовавшись:

- У себя в деревне. Это когда я секретарем сельсовета работал. - И засмущался последней фразы своей: "К чему такое ввернул? Еще подумает, что хвастаюсь". Хотя своей секретарской должностью он гордился.

- У вас большая семья?

- Семья? - удивился вопросу Акулов. - Мама да я. Да еще старшая сестра, но она замужняя, свою семью имеет.

- А ваш отец?

Гоголев так посмотрел на Кузьму, будто был не просто знаком, а дружен с его отцом. И Кузьма обстоятельно рассказал. А вскоре - это уже когда Гоголев взял его к себе в ординарцы - комиссар стал для Акулова отцом. Так считал Кузьма, не знавший до этого отцовской ласки. Он был предан своему начальнику и боготворил его. В Гоголеве он видел одного из тех людей, о которых много читал. А книги он любил.

Акулов никогда не сетовал на свою судьбу, жил "как все", со своими радостями и печалями, с тревогами и надеждами, с сомнениями и мечтой. А главное, что жизнь его в последние два года перед призывом в армию слилась с жизнью, интересами и заботами односельчан так, что для личного, своего не оставалось места. Секретарь сельского Совета - это вам не просто какой-то чиновник, который знает "от" и "до", это деятель государственный, представитель советской власти. Так понимал свое место в жизни Кузьма Акулов, дорожил этим местом и гордился. Его как-то не очень беспокоили такие мелочи, как нехватка лишней копейки в кармане, чтоб купить новые сапоги или рубаху, что не всегда он был сыт и курил самые дешевые папиросы, что часто приходилось недосыпать и не всегда у него была возможность пособить нуждающимся. Не в этом ведь главное. Главное в идее, в которую он верил и которую исповедовал, главное в том, что трудности эти - временные, что завтра будет все иным, настанет светлый день, придет та жизнь, за которую ходил в жаркие атаки его отец.

И вот теперь, сидя в немецком танке, он пытался представить себе ту жизнь, что придет после победы над фашизмом. А то, что мы победим, для Акулова было бесспорным. Эту веру в победу внушил ему Гоголев. Конечно, было обидно, что нет у Кузьмы сына, чтобы мог продолжать дело отца и деда; на нем, на Кузьме, кончится акуловский род. Но у сестры, у Даши, двое ребятишек, им жить в той будущей, новой и какой-то несказанно прекрасной жизни, за которую столько народу полегло даже вот здесь, на Бородинском поле. Ему казалось, что грядущая послевоенная жизнь будет светлой и справедливой, что люди, прошедшие через огонь, муки и страдания войны, научатся ценить добро и ненавидеть зло, что они будут добрее и чище, что это будет совершенно новое племя, свободное от язв и пятен старого капиталистического мира, что солдаты, вернувшиеся домой, будут вечно помнить о своих однополчанах, принявших смерть во имя спасения своих ближних, Отечества своего. Что дети солдат, живых и мертвых, в память отцов своих построят общество справедливости, добра и красоты, общество, достойное славы, подвига и мечты.

Кузьма Акулов верил, что между людьми сегодняшнего дня, его современниками и товарищами, и теми, кто будет жить после победы, лежит четкая черта, та определенная, ясная грань, которая отделяет мир от войны. Эта грань ему представлялась рекой из крови, слез и страданий лучших людей, ибо он считал, что на войне погибают лучшие, самые честные и порядочные, самые смелые и отважные. И эту грань, по мнению Акулова, не смеют перешагнуть недостойные. Всяческая нечисть, людские отбросы, карьеристы, авантюристы, жулье, хапуги, эгоисты, лжецы - вся эта дрянь должна остаться за гранью нового, послевоенного мира, где будут торжествовать добро, справедливость, нравственная и физическая красота. Ему казалось, что после войны немыслимы фальшь, лицемерие, цинизм и карьеризм, воровство и хулиганство и все то, что досталось советской власти от царского прошлого, а главное, считал он, исчезнет эгоизм, себялюбие, своекорыстие, среди граждан высокой сознательности и достоинства будет главенствовать дух коллективизма, товарищества и братства.

Еще со школьных лет в нем родился и на всю жизнь окреп простой и ясный жизненный принцип: не прятаться от трудностей, не строить свое благополучие за счет других. "Чем я хуже других" или "Чем я лучше других" - стало его житейской философией. И в конечном счете все это привело его в танк.

В его усталой, но ясной голове мысли текли медленно и плавно, а вместе с ними незаметно, воровски подкрадывался сон. Он не отгонял его и не боялся. Впереди была длинная ночь, а исполнить свой замысел, свой последний долг он не мог в темноте. Он хотел ясно видеть своих врагов и знал, что все произойдет утром или днем. Согревшись собственным дыханием, он уснул и спал без сновидений несколько часов кряду.

Генерал Штейнборн и доктор Гальвиц прибыли в деревню Бородино с восходом солнца. Поток автомашин всех видов и назначений, бронетранспортеров, танков и мотоциклов направлялся по дороге на Можайск, уже занятый фашистскими войсками. На косогоре у белой церкви солдаты жгли костер, и дым от него черными клубами уходил высоко в морозное небо. На обочину шоссе у сожженного моста через Колочь они вышли из машины. Гальвиц достал из полевой сумки альбом фотографий и схему расположения памятников на Бородинском поле, быстро "привязал" ее к местности. Генерал поднял меховой воротник - крепенький морозец щипал уши, - вскинул к глазам бинокль и посмотрел в сторону Семеновского. На белом заснеженном поле среди увенчанных крестами и орлами обелисков безжизненно чернели подбитые и сожженные танки, тоже разрисованные крестами. Их соседство с обелисками порождало у Штейнборна неприятные чувства: картина эта казалась ему неестественной, нарочитой. Не отнимая от глаз бинокля, генерал спросил:

- Вилли, почему так много памятников? Это кладбище, что ли?

- В известном смысле - да, Курт, старое воинское кладбище. Впрочем, и новое. Здесь русские проиграли битву французам.

Генерал хотел сказать, что история повторяется, но вид сгоревших танков среди обелисков и многозначительная фраза Гальвица о новом кладбище его смущали, и он сказал с иронией:

- А потом, Вилли, Наполеон занял Москву…

- Был большой пожар. Москва горела несколько суток и никто огонь не тушил. Некому было. А после - отход и гибель великой армии, - продолжил Гальвиц и внимательно посмотрел на генерала.

Штейнборн опустил бинокль, и взгляды их столкнулись: полный раздумий и сомнений взгляд доктора и надменно-саркастический взгляд генерала. Между ними произошел мгновенный диалог без слов, сложный и тайный, острый и ожесточенный. Продолжать его было рискованно, и генерал сказал:

- Нет, господин доктор, история не повторится, и пожара на этот раз не будет. Все произойдет наоборот: то, что когда-то не сумел довершить огонь, теперь довершит вода. Так решил фюрер - Москва будет затоплена… А сейчас - на Можайск… - Он решительно шагнул к машине.

- Послушай, Курт, - заговорил Гальвиц, садясь в генеральский "мерседес", - я предлагаю сделать маленький крюк. В Можайск мы успеем. Это задержит нас всего на полчаса. Я хочу проехать в центр Бородинского поля и сфотографировать тебя на командном пункте Наполеона. Там тоже есть памятник. Тут недалеко.

Сфотографироваться на командном пункте Наполеона! Эта блестящая идея пришлась по душе молодому тщеславному генералу, и он решительно сказал:

- Поехали.

Они свернули направо к Семеновскому: впереди "мерседеса" шел танк Штейнборна, позади бронетранспортер с личной охраной. Генерал был возбужден. Задумчиво-созерцательный вид доктора ему не нравился, он ловил тревожный, подавленный взгляд Гальвица, скользящий по сожженным танкам, и пытался приподнятым, бодряческим разговором отвлечь его от неприятного, рассеять тягостные мысли.

- Война, дорогой Вилли, всегда влекла за собой жертвы. Победа дается дорогой ценой, и чем выше цепа, тем ярче ореол славы. Судя по этим памятникам, в битве с Наполеоном русские дорого заплатили за свою победу.

- А стоит ли ворошить прах древних, генерал?

Штейнборн не ответил. Мысли его, как и взгляд, не задерживались на одном предмете: они сновали, суетились торопливо и возбужденно. Впереди показалось ярко-красное здание.

- Это что за церковь? - Генерал кивнул на громаду Спасо-Бородинского монастыря.

Гальвиц неопределенно пожал плечами: к чему этот вопрос? Разве мало в России церквей? Не в этом суть. Его воображение поразила поистине жуткая картина, открывшаяся перед Багратионовыми флешами: кладбище немецких танков и бронетранспортеров. Такого он еще не видел. Черные стальные гробы на белом фоне среди горделиво сверкающих обелисков. Они - как вызов, как роковое напоминание.

Навстречу им по дороге от Шевардино двигалась колонна немецких солдат, съежившихся на морозе, обутых и одетых кто во что горазд. Поверх пилоток - женские платки, шарфы и разное тряпье. Они шли, зябко скрючившись, засунув руки в рукава и карманы, притопывая окоченевшими ногами. Впереди колонны звучно поскрипывала полозьями подвода, в которой лежали лопаты, кирки и топоры. "Красочное, символическое шествие", - подумал Гальвиц. Ему живо вспомнилась литография, изображавшая бегство Наполеона из России, и он обратился к генералу, кивая на солдат:

- Что за сброд, Курт?

Штейнборн остановил свой "мерседес". Шедший впереди колонны, похожий на огородное пугало фельдфебель в нахлобученной большой рыжей шапке-ушанке, реквизированной, должно быть, у какого-то колхозного сторожа, подал колонне команду "Смирно" и суетливо подбежал с рапортом, из которого генерал и доктор поняли, что это похоронная команда. Лицо Штейнборна исказила пренебрежительная гримаса. Настроение у него было испорчено. И не сейчас, а несколькими минутами раньше, когда он, как и Гальвиц, увидал кладбище танков перед Спасо-Бородинским монастырем. Встреча с похоронной командой изорвала генерала. Он вышел из машины и грубо сорвал с тонкой длинной шеи фельдфебеля грязный, поношенный шарф, процедив сквозь зубы:

- Вы позорите доблестную армию фюрера, скоты. Посмотрите, на кого вы похожи… бродяги-гробокопатели…

И в этот самый момент из подбитого немецкого танка, стоящего в полуторастах метрах от дороги, ударил пулемет, прострочил длинной, непрерывной строчкой по генеральской машине и по колонне. Генерал и фельдфебель упали одновременно, ухватившись друг за друга в предсмертной агонии. Несколько солдат в колонне тоже замертво упали на дорогу, другие с криком шарахнулись в сторону. Мотор бронетранспортера дико взревел, двигаться вперед было нельзя: мешал "мерседес" и упавшие на дорогу солдаты. Водитель попытался дать задний ход, но тут же один за другим прогремели два орудийных выстрела; первый снаряд пролетел над машиной, второй, легко прошив бортовую броню, разорвался внутри бронетранспортера.

И тогда из железной утробы транспортера начали вываливаться окровавленные солдаты из охраны генерала.

Вилли Гальвиц видел, как упали генерал и фельдфебель. Сначала он ничего не понял и хотел броситься им на помощь, но, поддаваясь инстинкту самосохранения, открыл дверцу машины с противоположной стороны и тут же увидел, как в колонне гробовщиков один за другим падают сраженные солдаты, а другие просто ложатся наземь, чтобы спастись. И он тоже лег, распластавшись на рыхлом снегу. И это его уберегло, потому что третий снаряд угодил в "мерседес", и генеральская машина вспыхнула, как коробка спичек. Гальвиц, спасаясь от близкого огня, торопливо начал отползать в сторону от дороги. Он уже не думал в эти трагические для него минуты ни о своем друге Штейнборне, ни о кладбище танков и гранитных обелисках, ни о замертво упавших на дорогу солдатах, позорящих армию фюрера. Он думал только об одном: уцелеть, остаться в живых.

Шедший впереди танк командира дивизии остановился, как только прострочила пулеметная очередь. А после удара пушки по бронетранспортеру командир генеральского танка понял, откуда стреляют, быстро развернул башню и подряд влепил в такой же, как и его, в свой, отечественный, но взбесившийся танк три снаряда. Он стрелял бы и еще, но в этом уже не было необходимости: "бешеный" танк был охвачен пламенем и окутан черным дымом, ровным столбом потянувшимся в блеклое морозное небо.

Кузьма Акулов, смертельно раненный в грудь горячим осколком снаряда, разорвавшегося внутри танка, оставлял этот мир спокойно и легко. Он исполнил то, что задумал, рассчитался с врагом сполна, и ему было только немного обидно, что ни подполковник Макаров, ни Елисей Цымбарев не могли видеть, как горели генеральская машина и бронетранспортер и как падали под свинцовым ливнем его пулемета фашисты в центре Бородинского поля.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Слава Макаров лежал в той же палате, в которой незадолго до этого лежал его дядя Игорь, и Варя по-прежнему большую часть времени проводила в госпитале, в свою квартиру не заходила, ночевала либо у родителей мужа, либо у своих на Верхней Масловке: Вера Ильинична постоянно справлялась о здоровье внука. Рана Святослава заживала быстро, и Святослав, как когда-то Игорь, за полночь засиживался в полутемном коридоре у столика, освещенного настольной лампой, и рассказывал Варе о делах фронтовых. И хоть недолго ему пришлось воевать, но рассказать было что.

Оказывается, курсант Макаров и ополченец Остапов воевали в одном сводном отряде в районе Утицы, Артемки, у самого Бородинского поля, а встретились друг с другом лишь за день до того трагического случая, когда осколок немецкой мины прошелся по ребрам Святослава. И Олег, как когда-то выносил с поля боя комиссара Гоголева, теперь вынес из-под обстрела будущего комиссара Макарова и, можно сказать, спас его.

- Мы сначала не узнали друг друга, - рассказывал Святослав полушепотом, переводя взгляд с Вари на Александру Васильевну. Прикрытый сверху полотенцем зеленый абажур тускло освещал его исхудавшее, а при таком освещении землисто-серое лицо. - В военной форме Олег Борисович совсем не похож…

- На кого? - спросила Варя, не сводя с племянника умиленного взгляда, ласково улыбаясь.

- На себя не похож, - с серьезным видом и взахлеб отвечал Святослав. - А он, вы знаете, тетя Варя, сильный, Олег Борисович. Я даже не ожидал. И, оказывается, храбрый. Через него прошел фашистский танк, это когда комиссара убило. Не наш комиссар, из другой части, артиллерист. Его, раненного, тоже Олег Борисович выносил.

- Постой, погоди, Славка, ты давай по порядку, не все сразу, - взволнованно перебила Варя. - Как это через Олега прошел танк? Ты оговорился?

- Да совсем не оговорился, он даже раздавил его противотанковое ружье, которое потом выбросить пришлось, - отвечал Святослав и принялся обстоятельно объяснять, как прошел немецкий танк через окоп, в котором сидел Олег, как потом Олег подстрелил немецкого танкиста и забрал его парабеллум, как потом смертельно раненный комиссар подарил ему свой автомат. Словом, он поведал Варе все, что успел узнать об Остапове как из рассказа самого Олега, так и со слов его товарищей. Варя слушала со страданием и гордостью за мужа. "А ведь он такой, мой родной Олежка, и другим он быть не может", - думала она, глядя на Святослава.

Эти рассказы продолжались почти каждую ночь, когда Святослав пошел на поправку. А потом его рассказы Варя пересказывала в большом новом многоэтажном доме на улице Чкалова и в деревянном ветхом домишке на Верхней Масловке, доставляя радость и Остаповым, и Макаровым. Наталья Павловна слушала невестку, не скрывая слез и не прерывая вопросами: только вздыхала. А Борис Всеволодович с отцовской гордостью повторял:

- Мм-да, все это похоже на Олега. Очень правдоподобно. - Как будто кто-то мог сомневаться в достоверности рассказов Святослава.

После того как за полночь Святослав уходил в палату, Варя спрашивала свою подругу:

- Ты знаешь, Саша, кого он мне напоминает? - И отвечала сама же: - Петю Ростова. Помнишь, у Толстого?

- По-моему, Петя был помоложе, тот еще мальчик вроде моего Коли. А твой племяш совсем взрослый. Серьезный, рассудительный.

- Да какой-же он рассудительный? - возражала Варя с нежностью и теплотой, которую она питала к племяннику. - Говорит сумбурно, никакой последовательности. Начнет про Олега и вдруг перескочит на какого-то комиссара. При чем тут комиссар?

- А при том, что и комиссара Олег спасал. Я смотрю, он у тебя там нечто вроде санитара или милосердного брата, - смеялась Саша и потом вдруг: - Ты письмо ему написала? Я ведь завтра на фронт. Туда, где твой Олег. Обязательно встречу. Теперь мы знаем, где он: пятая армия, тридцать вторая дивизия.

- Командует армией генерал Говоров, а дивизией полковник Полосухин, - в тон продолжала Варя. - Там тебя ждет Леонид Викторович Брусничкин.

- Он ждет нас обеих, - напомнила Саша. Варя поняла ее намек, ответила нерешительно:

- Да я, пожалуй, тоже. Что ж, Славка, можно считать, на ногах…

Они должны были уйти на фронт раньше, но появление в госпитале Святослава задержало Варю, а с ней и Саша временно отложила свой уход из госпиталя.

- Ну смотри, тебе решать, - как будто даже со скрытой обидой или упреком сказала Саша, собираясь уходить. - А то давай письмо. Может, разыщу, передам.

- Да уж лучше я сама явлюсь вместо письма. Поедем вместе, - наконец решила Варя.

Как часто наши решения и планы ломают непредвиденные обстоятельства, особенно на войне. Так случилось и с Вариным решением ехать на фронт, и обязательно к мужу, в 32-ю дивизию. В тот вечер, простившись со всеми в госпитале и договорившись с Александрой Васильевной о завтрашней встрече, она пораньше отправилась домой и прежде всего поехала к своим на Верхнюю Масловку. Мать сидела у стола заплаканная перед фотокарточкой Игоря. Маленькое сморщенное лицо ее посерело, а в невидящих бесцветных глазах была бездонная скорбь. Варя, как только увидела на столе прислоненную к стеклянной банке фотографию - последнюю, со Звездой Героя, - так все поняла: случилось что-то ужасное. Но спросила, стараясь не выдавать волнения:

- Что с тобой, мама? Ты плохо себя чувствуешь? На тебе лица нет.

- Игорек-то наш… царство ему небесное… - И заныла слабеньким детским голоском; худенькие плечики ее мелко-мелко задрожали под теплым шерстяным платком.

- Игорь?!

Глаза Вари расширились и застыли в ужасе, голос оборвался, одеревенели слова. И только тогда она обратила внимание на лежащую на столе бумажку. Схватила ее дрожащей рукой - неясные, словно в тумане, строчки расплывались, плавились, оставался от них лишь страшный смысл: пал смертью героя в бою с фашистскими захватчиками. И все, никаких подробностей. Где, когда и как? Варя еще раз молча пробежала затуманенным взглядом скупые строчки. Больше ничего, даже не сообщили, где похоронен. Мысли метались и путались. А может, только ранен, может, ошибка? Почему же не сообщили, где похоронен? Или нечего было хоронить, как того пограничного лейтенанта Гришина, о котором Игорь рассказывал? Сгорел в танке? Эта мысль леденила душу, но в то же время Варя сознавала, что нельзя допускать слабости, поддаваться угнетающим сердце и разум чувствам, надо взять себя в руки, успокоить мать. А как ее успокоишь?

Мать слегла, с ней случился сердечный приступ. Ее нельзя было оставлять. О поездке завтра на фронт теперь не могло быть и речи.

И Саша поехала одна.

21 октября после ожесточенных боев южнее Можайска пятая армия отошла на новый рубеж в район Дорохово и Тучково. Штаб армии размещался в Кубинке, где скрещивались шоссейные и железные дороги.

Фельдмаршал Клюге спешил. Его разведка доносила, что пятая армия русских обескровлена, что 32-я стрелковая дивизия потеряла половину своего личного состава, что, измотанная непрерывными боями, она уже не сможет выстоять перед свежими силами наступающих, и захват узловой станции Кубинка означал бы полный крах пятой армии и открывал путь для последнего, решающего броска на Москву. И Клюге ввел в бой в полосе пятой армии два армейских корпуса, чтобы прорвать оборону русских и овладеть Кубинкой. Особенно тяжелое положение создалось на левом фланге, в расположении 32-й дивизии. Здесь, в восьми километрах южнее Кубинки, находился полк московского ополчения под командованием майора Спасского. Полк этот входил в состав 32-й дивизии.

Все эти трудные для пятой армии дни генерал Говоров находился в основном на левом фланге армии. Командарма часто видели в передовых траншеях первых эшелонов, он выслушивал доклады командиров батальонов и рот, давал им указания, беседовал с солдатами. Он учил их, как пользоваться лесными массивами, небольшими рощицами и даже мелким кустарником, советовал устраивать засады.

- Русский лес - это наше благо, - говорил Леонид Александрович глухим, густым голосом. - Во всех войнах, которые вела Россия на своей земле, наш лес был верным другом и защитником нашей армии и врагом для пришельцев.

Особое внимание уделял генерал Говоров артиллеристам. И никто этому не удивлялся: сам опытный артиллерист, он на поле боя убедился в главенствующей роли артиллерии, особенно противотанковой, в оборонительных боях под Москвой, и не было, пожалуй, в пятой армии батареи, в которой бы не побывал командарм. Командующий фронтом генерал Жуков всегда с уважением относился к Леониду Александровичу и высоко ценил в нем талант артиллериста, мужественное хладнокровие и железную волю полководца.

В полк майора Спасского командарм приехал вместе с Полосухиным. Это было под вечер 23 октября. Ополченцы только что отразили ожесточенную атаку фашистов. Перед передним краем еще дымились четыре немецких танка, и юго-западный ветер доносил на КП полка терпкий запах паленого. На заснеженном поле среди танков чернели трупы солдат, так и не добежавших до первой линии окопов. Спасский докладывал командарму о своих потерях. Они были значительны, главным образом от минометов и вклинившихся в боевые порядки нескольких танков. Полк располагался в линию, без вторых эшелонов. За ним - артиллерийские позиции и несколько танков. И это все. И командарм, и комдив, и командир полка отлично понимали, что удержать напор лавины свежих немецких корпусов, только что брошенных Клюге в секторе пятой армии, будет чрезвычайно трудно и, пожалуй, невозможно. Но у Говорова уже не было резервов, и невозможно было снять хотя бы один батальон с других участков.

Выслушав доклад Спасского и задав ему несколько вопросов, Говоров в сопровождении Полосухина, командира полка и своего адъютанта вышел из блиндажа и в бинокль стал обозревать передний край. В стороне Дорохово гремела артиллерийская канонада, профессиональный слух Леонида Александровича определил: бьет тяжелая. Значит, там можно ожидать удара. Даже ночью. Да, сейчас фашисты не чураются и ночного боя, торопятся в Москву.

Мела поземка. Серебристые валы игриво бежали по белому насту. Крепенький морозец щипал уши, и Говоров поднял воротник солдатского полушубка. На голове его была вместо генеральской папахи тоже обыкновенная цигейковая шапка-ушанка. Плотный густой кирпичик усов командарма посеребрил иней. Говоров понимал, что здесь советовать или давать какие-то указания нечего: комдив и командир полка сделали и делают все возможное и необходимое. Нужна помощь - батальона бы два пехоты, полк противотанковой артиллерии да бригаду танков. Тогда можно было с уверенностью сказать, что свежие армейские корпуса Клюге будут здесь остановлены. Но ничего этого у командарма не было. Все армейские резервы уже давно введены в бой, осталось всего две стрелковые роты да дивизион "катюш". Какие-то крохи. Просить у командующего фронтом? Но ведь и у него, кажется, пусто. Правда, начальник штаба фронта генерал Соколовский сказал ему доверительно, что дня через два фронт что-то получит, на подходе свежие соединения. Но сколько их, и может ли он, командарм пятой, хоть на что-нибудь рассчитывать? Фронт большой, и положение везде тяжелое. Сосед его справа - Рокоссовский - сообщил, что за последние два дня боев он потерял почти всю артиллерию, а немец жмет, и дивизия генерала Панфилова под напором лавины танков вынуждена была оставить станцию Волоколамск. Да, если Клюге прорвет здесь оборону полка, то его танки смогут ворваться в Кубинку с юга. Мысль эта больше всего тревожила командарма, и он уже готов был отдать Спасскому свой последний резерв - две стрелковые роты и дивизион "катюш". Но канонада на автостраде в районе Дорохово настораживала и заставляла воздержаться от подобного решения. "Дорохово… Тучково", - мысленно повторял Говоров названия двух железнодорожных станций. Потом обратился к командиру полка:

- Товарищ Спасский, я прошу вас, - он сделал нарочитое, слишком явное ударение на слове "прошу", чтоб подчеркнуть, что он не приказывает в данном случае, хотя должен был бы приказать, а просит, - прошу вас продержаться на этих позициях хотя бы тридцать шесть часов.

Полосухин и Спасский переглянулись: почему именно тридцать шесть, а не двадцать четыре или сорок два? Но их безмолвный вопрос остался без ответа: Говоров, не говоря больше ни о чем, простился и уехал в Кубинку.

Командующий Западным фронтом генерал армии Жуков нервно расхаживал по просторной комнате в Перхушково, хмуря большой лоб и сжимая крепкие кулаки. Он только что положил телефонную трубку - разговаривал с генералом Рокоссовским. И разговор этот расстроил его. Не обошлось без резких слов. Еще до войны жизненные пути Георгия Константиновича Жукова и Константина Константиновича Рокоссовского не однажды перекрещивались. Они были одногодками, хорошо знали друг друга. Познакомились в 1924 году во время учебы на кавалерийских курсах усовершенствования командного состава. Потом в Белорусском округе Рокоссовский командовал кавалерийской дивизией, а Жуков в этой дивизии командовал полком. Затем, уже перед самой войной, Жуков командовал Киевским округом, а Рокоссовский в этом округе был командиром корпуса. Принцип воинской требовательности и исполнительности Жуков возводил чуть ли не в своего рода фетиш. Иногда он требовал от своих подчиненных невозможного, выполнить приказ "через не могу", и в конечном счете невозможное становилось возможным, хотя и доставалось оно дорогой ценой. Обладая острым аналитическим умом стратега, он умел всегда и во всем видеть главное, жизненно важное и сосредоточить на этом главном всю энергию, волю, силы и средства, находящиеся в его распоряжении.

В данном случае этим главным была Москва. Во имя ее спасения он использовал в полной мере предоставленную ему власть. История поставила вопрос круто и бескомпромиссно: речь идет не только о Москве как о стратегическом центре и даже не как о столице. Речь идет о существовании Советского государства: быть или не быть. Опыт Кутузова в данном случае не годился. На этот раз Москву сдавать было нельзя. Ее нужно отстоять любой ценой.

В самый критический час нависшей над Москвой угрозы ему позвонил Сталин и спросил:

- Вы уверены, что мы удержим Москву? Я спрашиваю вас об этом с болью в душе. Говорите честно, как коммунист.

Жуков ответил спокойно и без колебаний:

- Москву, безусловно, удержим. Но нужно еще не менее двух армий и хотя бы двести танков.

- Это неплохо, что у вас такая уверенность, - сказал Сталин.

Да, он был уверен. Без этой уверенности нельзя было победить. Он был требователен, излишне крут и суров в своей требовательности, как казалось некоторым в сорок первом. Время было суровое.

Сам он знал, что бывает иногда грубоват. С этой своей слабостью он пытался бороться, сожалел о крепко сказанном словце и обидной фразе. Знал, что и Рокоссовский сейчас обиделся - человек он тонкий и восприимчивый, сам не повысит голоса даже на виноватого и переживает, когда на него повышают голос. "Но ведь за дело же, - думал командующий, уже мысленно продолжая разговор с командармом шестнадцатой. - Дивизия Панфилова отошла? Отошла. А по какому праву, когда приказано стоять насмерть?! Говорит, армия осталась без артиллерии. Почему? Почему, отступая, бросили орудия и трактора?! Противник оказывает сильный нажим, рвется к Волоколамску напролом, не считаясь с потерями. А шестнадцатая армия осталась без артиллерии и завтра не сможет вести бой. Одними бутылками да гранатами танки не остановишь. Чем помочь, когда и фронтовые резервы уже введены в действие?.. А помочь нужно, хоть чем-ничем". Он позвонил начальнику штаба:

- Василий Данилович, направьте Рокоссовскому два полка зенитных пушек.

Он знал, что 37-миллиметровый снаряд по представляет особой угрозы для немецких танков, но все же… И в это время звонок от Говорова. Командарм пятой докладывал о тяжелом положении, сложившемся на центральном участке. Свой последний резерв - две стрелковые роты и дивизион "катюш" - командарм ввел в бой. Но этого недостаточно: немецкие танки вошли в Дорохово, бои идут на подступах к Тучково. Жуков выслушал Говорова молча: он знал, что обескровленная пятая армия в настоящее время имеет численный состав, равный штатному составу дивизии. Сказал, не повышая голоса:

- Любыми средствами задержите дальнейшее продвижение противника. Я сейчас выезжаю к вам.

Стремительно вошел в кабинет командующего член Военного совета фронта Булганин, заговорил от порога, вскинув седеющую голову и выставив вперед игривую кисточку бородки:

- Звонил Лобачев. Положение у них на пределе. Панфилов отошел. Просят артиллерии.

- Знаю: только что говорил с Рокоссовским, - проворчал Жуков.

- Но у них положение действительно тяжелое, - сказал Булганин, садясь в кресло. Он пообещал члену Военного совала шестнадцатой посильную помощь и намерен был выполнить обещание.

- А у кого легкое? - Жуков метнул суровый взгляд на члена Военного совета. Лицо его сделалось каменным, напряглись скулы, глаза потемнели. Он сжал кулак и уперся им в стол. - У Говорова еще хуже. - Потом отошел от стола и, понизив голос, сообщил: - Дорохово сдали. Едем туда.

И быстро, как человек, умеющий дорожить временем, начал одеваться. Вошедшему в эту минуту начальнику штаба фронта бросил:

- Мы к Говорову. Немцы вошли в Дорохово.

Генерал Соколовский доложил Жукову, что, по сведениям, полученным из Генштаба, им дают дивизию сибиряков и танковую бригаду. Эшелоны уже на подходе.

Жуков остановился посреди кабинета, широко расставив ноги и крепко придерживая за полы накинутую на плечи теплую бекешу. Суровые складки на лбу распрямились, лицо потеплело и расплылось, глаза засверкали зеленым блеском. Широкоплечий, мускулистый, самой природой сколоченный прочно, основательно и для больших дел, он выглядел в эту минуту монументально. Переспросил только, словно не веря:

- На подходе, говоришь? - и, улыбнувшись одними глазами, сказал шутливо: - А вы говорите - бога нет. - И затем, вдевая руки в рукава бекеши, продолжал, уже согнав улыбку и нахмурившись: - Я думаю, товарищи, и дивизию, и танки - Говорову. Надо, чтоб он послал своего представителя встретить их, поторопить в пути и сразу, с ходу вводить в бой, в район Дорохово и Тучково. Твое мнение, Николай Александрович? - бросил быстрый взгляд на Булганина.

- Надо бы Рокоссовскому подсобить, - сказал Булганин. - Надо бы что-то выкроить и на долю шестнадцатой.

- Кое-что выкроили, подсобили, - ответил Жуков нетерпеливо. И к Соколовскому: - Вы распорядились насчет артиллерии Рокоссовскому?

- Да, распоряжение отдано, два полка артиллерии, - ответил Соколовский и преднамеренно, чтобы не возбуждать излишней дискуссии между командующим и членом Военного совета, не уточнил, что отданы в шестнадцатую зенитные 37-миллиметровые пушки.

В тепло натопленной прифронтовой деревенской избе за накрытым столом сидели комиссар Брусничкин, медсестра Александра Васильевна и ее сын Коля. На столе дымилась свежесваренная рассыпчатая картошка, рядом стояли открытые банки мясных и рыбных консервов, лежало несколько маленьких ломтиков черного хлеба. Фляга со спиртом стояла на подоконнике. Румяная от тепла и спирта Саша, одетая в военную гимнастерку и валенки, не успев как следует отдышаться после нелегкой дороги, с необычным оживлением рассказывала Брусничкину о том, как добиралась от Москвы до Кубинки и затем от Кубинки до этой гостеприимной избы.

- Сначала я хотела на попутной автомашине. Пошла на Ленинградское шоссе, постояла там минут десять, вижу, никакой надежды. На счастье, встретился капитан, спрашивает: вам куда нужно? Я говорю - на фронт, под Можайск. Пойдемте, говорит. И повел меня к Белорусскому вокзалу. Там эшелоны стояла. И их часть, из Сибири, как раз в мою сторону отправлялась. Словом, попутчики оказались. Усадил меня капитан в теплушку, и вскоре тронулись в путь. Ехали недолго, видно, спешили, везде нам зеленую дорогу давали. В Кубинке - остановка. Вышла я из теплушки, гляжу, а мой Колька, вот этот постреленок, непослушный мальчишка, по перрону разгуливает. Смотрю и глазам не верю. Как же, говорю, ты, чертенок, здесь очутился? А так, говорит, как и ты, в одном эшелоне ехали, только в разных вагонах. Он, оказывается, следом за мной шел. И как я не заметила его на Ленинградском шоссе?

Саша ласково взглянула на сына, поправила обеими руками свои лунные волосы, улыбнулась Брусничкину, который не сводил с нее слегка захмелевшего взгляда, уже насторожившего Сашу, и продолжала рассказывать о том, как в Кубинке она нашла политотдел пятой армии и спросила комиссара Брусничкина, и о том, как ей указали попутную машину, которая шла в артиллерийский противотанковый полк. Она была возбуждена и в этом состоянии выглядела еще очаровательней.

- Вы молодчина, Александра Васильевна, - похвалил Брусничкин.

- А вы знаете, меня хотели оставить у себя сибиряки.

- Вы хорошо сделали, что не остались, - сказал Леонид Викторович и посмотрел на Колю. - Сынишку только вот напрасно взяли. Здесь ему не место. Это ваше упущение.

- Так ведь он сам, я ж вам рассказывала, как все получилось.

- Мм-да, - озадаченно промычал Брусничкин и потянулся за флягой. - Вам налить еще немножко, как здесь, на фронте, говорят, для сугрева?

- Нет-нет, - запротестовала Саша. - Я согрелась. Тепло у вас.

Коля внимательно наблюдал за Брусничкиным, о котором раньше слышал от матери. Леонид Викторович ему не понравился тем, что не одобрял его приезда.

- Здесь фронт, бои, каждый час гибнут люди, - говорил Леонид Викторович, глядя на Колю пристально и с покровительственным укором. - Потом, вообще детям не положено быть в воинских частях.

- А как же, - не утерпел Коля, холодно глядя на Брусничкина. - Я видел в Кубинке военного, так он поменьше меня.

- Это исключение, - ответил Леонид Викторович. - Есть на всю армию один. Сын полка. У него ни отца, ни матери.

- У меня тоже нет отца.

- Но у тебя есть мама… - Брусничкин перевел на Сашу ласковый, нежный взгляд. - Она тебя любит, а ты, к сожалению, ослушался ее. Давай говорить всерьез: ты будешь здесь обузой и для мамы, и для полка. Ты будешь только мешать. Всем.

- Как это я буду мешать? - Коля посмотрел на мать недоуменно-вопросительным взглядом.

Саша молчала, внимательно наблюдая за поединком мужчин, не хотела мешать.

- Она будет волноваться за тебя. А будь ты в Москве, она была бы спокойна. Ты, Коля, совершил необдуманный, легкомысленный поступок. Ты должен его исправить, то есть вернуться в Москву. Мы тебя посадим на попутную машину.

Коля решительно замотал головой и враждебно взглянул на комиссара. Вошел Глеб, кивком поздоровался, снял ушанку, обнажив крупную голову, расстегнул полушубок.

- Наш командир полка Глеб Трофимович, - представил Брусничкин. - А это к нам новое пополнение из Москвы. Санинструктор Фролова Александра Васильевна. С сыном. С Александрой Васильевной мы вместе работали.

- Да, я и забыла, привет вам, Леонид Викторович, от Бориса Всеволодовича и от Вари. Помните Варю Остапову?

- Ну как же, как же, такие не забываются, - отозвался Брусничкин, предлагая Макарову место за столом и наливая ему в стакан спирта. - Да ведь она тоже как будто собиралась на фронт. Вместе с вами?

- Не наливай, я не буду. - Макаров отодвинул стакан в сторону, лихорадочно вдумываясь в имена: Борис Всеволодович, Варя Остапова. Не может быть - просто совпадение.

А Саша уже отвечала Брусничкину упавшим, дрогнувшим голосом:

- Добиралась. Да в последнюю минуту беда случилась. Брата ее убили, танкиста. Помните, лежал у нас Герой Советского Союза Игорь? Александр Сергеевич Щербаков Звезду ему вручал.

- Хорошо помню. Бравый такой молодой паренек.

- Как фамилия? - Глеб уставился на Сашу нетерпеливым напористым взглядом. Глаза его были расширены, насторожены. Саша не поняла вопроса, даже смутилась от его взгляда. Он пояснил: - Игоря фамилия как?

- Мм-акаров, - отозвалась, как-то съежившись, Саша.

Лицо Глеба помрачнело: нет, это не ошибка. И, обращаясь одновременно ко всем и ни на кого из них не глядя, спросил:

- Значит, вы знакомы с доктором Остаповым Борисом Всеволодовичем и с его невесткой Варей?

- Да, - тихо, настороженно отозвалась Саша и добавила, глядя на Макарова выжидательно: - С Варей мы вместе работали в госпитале у Бориса Всеволодовича.

Глеб устало прикрыл глаза, и только теперь Саша вспомнила, что этого подполковника Брусничкин назвал Глебом Трофимовичем, вспомнила и догадалась: Варя ведь тоже Трофимовна, и она как-то рассказывала о старшем брате, командире полка, у которого в начале войны погибли жена и дочь. Брусничкин пока еще ничего не понимал, он смотрел на Макарова недоуменно и затем перевел вопросительный взгляд на Сашу. Глеб открыл глаза, поймал взгляд Брусничкина и, обращаясь к Саше, спросил:

- А что с Игорем? Это официально?

- Похоронка пришла. Накануне моего отъезда из Москвы. Никаких подробностей: пал смертью героя.

Все смешалось, спуталось в голове Глеба, зазвенело печальным звоном, заволокло туманом. Игорь, брат, герой. Так и не пришлось свидеться; был ранен - в который раз! - в московском госпитале лежал, Варя за ним присматривала. А теперь там Славка, сынок. Эта женщина все знает об их семье, она многое может рассказать о том, что волнует Глеба все эти две недели бесконечных кровавых боев. Но это потом. А сейчас в сознании одно, ставшее страшной болью, - Игорь.

- Игорь мой брат, - медленно, растягивая фразу, проговорил Глеб. - Родной брат, Игорь Трофимович Макаров. Младший.

- Что вы говорите? - воскликнул Брусничкин. - Значит, Варя Остапова вам сестрой доводится? А почему Остапова? Да, ведь это по мужу… Удивительно.

- Ничего, комиссар, удивительного нет, - отозвался Глеб и, взяв стакан с налитым и не разведенным спиртом, залпом выпил его. Шумно выдохнул. Саша торопливо протянула ему кружку с водой, но он не стал запивать и, как бы продолжая фразу, глядя на Брусничкина в упор, заговорил: - Что удивительно? Что на войне убивают? Нет, это естественно, обычно. И нас могут убить. Запросто. Через минуту, через час или завтра.

Он выталкивал эти тяжелые, каменные слова с ожесточением и отчаянием. Брусничкин сообщил:

- У Александры Васильевны тоже похоронка: муж погиб.

Глеб поднял рассеянный взгляд на Сашу. Она ответила ему долгим, сосредоточенным, полным понимания и глубокого сочувствия взглядом. Темные глаза его размягчились дружеской лаской и взаимным сочувствием. "Война отняла у тебя мужа, - говорили его глаза, - я понимаю, как это больно. Может, лучше других понимаю, потому что и у меня война отняла жену и дочь. А теперь вот еще и брата". "Я все о тебе знаю, все-все, - отвечали ее зеленые, блестевшие влагой глаза. - У нас одна с тобой беда, одно горе, общая судьба. Твой сын, твой мальчик, уже побывал в когтях у зверя. А мой вот тут, со мной, ждет своего часа".

Этот мгновенный, предельно краткий диалог не глаз, а сердец - глаза были только выразительными передатчиками - что-то решил в их судьбе, еще не совсем определенное; это были всего лишь посеянные зерна, и для того, чтоб им прорасти, потребуется время. А будет ли оно - это время, такое зыбкое, неуловимое и неопределенное на войне?

Потом посыпались вопросы, пошли расспросы: о Славке, о родных, о Варе, об Олеге. О жене и дочери он не спросил: понимал, что, если б были какие-то вести, Саша сама сообщила бы. Саша рассказывала охотно и е подробностями, не сводя с него глаз. Глеб слушал ее тихо, безмолвно, лишь иногда отзывался кратким вопросом, лицо его светилось внутренним светом, правая бровь стремительно вздернулась кверху, слушал и изучал лицо, глаза, нос, губы, беспокойные руки, лунные волосы этой внезапно свалившейся к нему незнакомки с полным коробом вестей - печальных и отрадных.

Брусничкин ревниво наблюдал за ними и понял, что здесь ему отведена роль постороннего наблюдателя, что он просто слушатель, и, возможно, лишний; он видел два одновременных диалога: один - словесный, другой - тайный, диалог взглядов. Наконец, когда Саша закончила рассказ, Леонид Викторович сказал, кивая на Колю:

- Ну а что ж будем делать с нашим юным героем?

Глеб уже давно обратил внимание на мальчонку, видел, как тот внимательно изучает командира полка, от которого, как он уже, очевидно, догадался, зависит его судьба. Сказал, дружески улыбнувшись:

- Сначала еще раз познакомимся. Я - Глеб Трофимович, а ты?

- Коля.

- Пусть будет Коля-Николай. Не возражаешь? Тебе сколько лет?

- Пошел пятнадцатый, - отозвался Коля, не сводя с Макарова колючих маленьких глаз.

- И давно пошел?

- Шестнадцатого октября.

- Порядком, - шутливо заключил Глеб. - Значит, ты уже не Коля и еще не Николай. Ну что ж, Коля-Николай, надо тебя прежде всего экипировать. Полушубок на тебя, пожалуй, не подберем. А вот ватник и ватные шаровары - запросто, Покажи свои валенки. Не худые, греют?

- Теплые, - бойко сказал Коля, сразу повеселев. А Глеб, осматривая мальчика деланно-серьезно, добродушно-нахмуренным взглядом, продолжал:

- Гимнастерку, брюки найдем. Шапка у тебя приличная, звездочку дадим. Что еще? Ремень. И пожалуй, все.

- А винтовку? - совсем осмелев, напомнил Коля.

- Винтовку? - Глеб ухмыльнулся и посмотрел на комиссара.

- Ты стрелять умеешь? - спросил Брусничкин.

- С винтовкой сначала надо научиться обращаться. Собрать, разобрать, почистить. Винтовка - она штука тяжелая, - сказал Макаров.

- Конечно, автомат легче, - прозрачно намекнул Коля.

И все рассмеялись.

- Это само собой, гораздо легче, - согласился Глеб, погасив улыбку. - Но, к сожалению, Коля-Николай, автоматов у нас не хватает даже тем, кому они по штату положены. А тебе еще нужно должность определить. Как ты думаешь, комиссар, какую должность мы определим бойцу… Как твоя фамилия?

- Фролов, - ответил Коля с нетерпеливым ожиданием.

- Бойцу Фролову?

Комиссар думал вообще отправить мальчугана обратно в Москву, но раз уж командир все повернул в другую сторону, то возражать он не стал, а только пожал плечами. И Глеб сам тогда ответил на свой вопрос:

- Назначим тебя, боец Фролов, старшим помощником ординарца командира полка. Должность высокая и ответственная, но, я вижу, ты парень серьезный и справишься, оправдаешь доверие. Как ты сам считаешь?

- Постараюсь… - негромко отозвался Коля, но по его лицу было видно, что он счастлив. Еще бы: старший помощник ординарца. Звучит-то как! Разумеется, он не знал, что такое ординарец и в чем будут состоять обязанности помощника и что должности такой вообще не бывает. Потом спросил: - А с оружием как же?

- Что-нибудь придумаем. Это после. А сейчас тобой займется лейтенант Думбадзе.

Легкий на помине, Иосиф Думбадзе появился через несколько минут взволнованный, доложил, проглатывая слова:

- Товарищ подполковник, капитан Кузнецов докладывает: параллельно автостраде движется колонна немецких танков.

Макаров встал, посмотрел на Сашу спокойно, пряча волнение, сказал просто:

- Ну вот, события продолжаются. - И затем к Думбадзе: - Устрой санинструктора Александру Васильевну. А Колю-Николая мы определили в помощники к Чумаеву. Словом, позаботься. Я - на КП. Пошли, комиссар.

- Привыкайте, это не так страшно, - улыбнулся Брусничкин Саше, уходя следом за Макаровым, и потрепал Колю по волосам.

Леонид Викторович неспроста сказал последнюю фразу: он действительно поборол что-то в себе за эти несколько дней. Произошло это у Багратионовых флешей, когда на КП полка пошел фашистский танк. Именно тогда в Брусничкине произошел внутренний перелом. В нем появилась уверенность, и не показная, внешняя, а естественная, осознанная; чувство страха притупилось, заглохло. Он обвыкся. И теперь советовал Саше привыкать, зная по собственному опыту, как важно привыкнуть к опасности и преодолеть в себе постоянное чувство неуверенности и страха.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Заседание Политбюро и Государственного Комитета Обороны затянулось. Сначала был обычный доклад о положении на фронтах. Оперативную обстановку, докладывал заместитель начальника Генштаба генерал Василевский. Главное внимание докладчика и всех присутствующих было приковано к битве за Москву. Положение продолжало оставаться крайне напряженным, если не сказать критическим. Было очевидно, что Бок бросает в бой последние резервы, и принцип "любой ценой" стал для него священной заповедью, своего рода девизом. Бои на подступах к столице не прекращались ни днем, ни ночью.

Не сумев с ходу овладеть Тулой, Гудериан повел свои танки в обход, на Венев и Каширу. Тула оказалась в полукольце, и Гудериан уже не ломился в ее ворота, он рвался к Москве с юга, будучи уверенным в том, что с падением Москвы защитники Тулы сами выбросят белый флаг.

Однако самое угрожающее положение складывалось не здесь, а на западных подступах к столице в полосах 5-й и 16-й армий Западного фронта и 30-й армии Калининского фронта. Особенно жестокий нажим немцы предприняли восточнее Можайска и западнее Волоколамска. Сталин требовал подробного доклада о положении на этом участке. Его тяжелый сосредоточенный взгляд был прикован к карте. Он слушал сообщение Василевского молча. Но когда Александр Михайлович сказал, что полученные из резерва Ставки мотострелковую дивизию и танковую бригаду Жуков отдал Говорову и они уже вступили в бой, Сталин, ткнув мундштуком трубки в карту, порывисто спросил:

- И что? Остановлены немцы здесь, на автостраде?

- Да, остановлены, - спокойным, уверенным голосом ответил Василевский, - но обстановка по-прежнему остается напряженной. Противник многократно превосходит…

- А каково положение на левом фланге у Говорова? Где сейчас дивизия Полосухина? - перебил Сталин. Его, как и командарма пятой, тоже беспокоила немецкая стрела, нацеленная на Кубинку с юга.

- Здесь сегодня тридцать вторая дивизия полковника Полосухина, - ответил Василевский, - нанесла контрудар в направлении деревень Выглядовка, Болдино, Якшино, Хомяки и Ястребово. Только что получено сообщение, что полк майора Спасского при поддержке зенитной, противотанковой и реактивной артиллерии занял деревню Якшино и развивает наступление на Болдино и Выглядовку.

Сталин отошел от стола, наклоняя голову и глядя под ноги, сделал несколько шагов по кабинету, затем остановился и заметил, одобрительно кивая:

- Правильно делает Говоров. Надо контратаковать. Немцы выдыхаются. Их резервы на исходе. Между прочим, где сейчас пятидесятая дивизия?

- Мы направляем ее Западному фронту, - ответил Василевский.

- Надо поторопить с отправкой. И отдать ее Говорову. - Голос его звучал глухо.

Сообщение Василевского о том, что немцам удалось в полосе 16-й армии занять несколько деревень и затем, форсировав Рузу, овладеть станцией Волоколамск, произвело на Сталина удручающее впечатление.

- А что Панфилов? - резко сорвалось у него.

- На станцию Волоколамск кроме пехоты противник бросил больше сотни танков, - ответил Василевский, стараясь, если не оправдать, то хотя бы объяснить отход дивизии генерала Панфилова под натиском превосходящих сил врага.

Сталин больше не делал никаких замечаний. Он молча ходил по кабинету и тяжело дышал, угрюмо насупившись, что-то обдумывал.

Вопросов было много, но главный, из которого вытекали все другие вопросы, - оборона Москвы. Заседание затянулось за полночь. Когда члены Политбюро покинули его кабинет, Сталин нажал кнопку звонка, и на пороге кабинета тотчас же появился Поскребышев.

- Соедините меня с Рокоссовским, - не поворачивая головы и не отрывая глаз от карты, приказал Сталин.

- Есть, - тихо ответил Поскребышев и, пройдя через кабинет, скрылся в комнате связи.

Спустя несколько минут он доложил, что командарм 16 на проводе. Сталин не спеша прошел в комнату связи, взял трубку ВЧ.

- Здравствуйте, товарищ Рокоссовский. Почему сдали немцам Волоколамск? Почему отошел Панфилов? - спросил сразу, без всяких предисловий.

- Против дивизии Панфилова кроме мотопехоты действуют две танковые дивизии немцев, - волнуясь, ответил Рокоссовский. - У нас мало артиллерии для борьбы с танками врага. Сейчас противник оказывает сильный нажим в направлении Волоколамска.

- Что вы предприняли для защиты города? Где сейчас корпус Доватора?

- Корпус генерала Доватора я вынужден был снять из района водохранилища и перебросить на помощь Панфилову в район Волоколамска.

- А чем вы прикрыли район водохранилища?

- Туда, товарищ Сталин, я выдвинул две стрелковые дивизии. - Он назвал их номера.

- Хорошо. - После некоторой паузы Сталин вздохнул. - Не допускайте немцев в Волоколамск. Продержитесь еще несколько дней. Мы вам поможем. Желаю удачи.

"Несколько дней", - мысленно повторил Сталин. А что потом? Потом будут введены в бой свежие силы. Но это потом. Сталин поднял на Поскребышева глаза, в которых уже погасли искры гнева, тихо сказал:

- Идите отдыхать.

Он уже не вернулся в кабинет, а удалился в свою комнату отдыха, здесь, рядом с комнатой связи. Стрелки часов показывали двадцать минут четвертого. Сталин устало опустился в кресло, стараясь ни о чем не думать. Ни о чем. Впрочем, это ему никогда не удавалось; он мог не думать всего лишь несколько минут. Потом думы наступали, тревожные, острые, атаковали со всех сторон, и он сдавался, покорялся им. Не вставая с кресла, он протягивал к журнальному столику руку, брал томик "Войны и мира", открывал страницы и читал:

"Не один Наполеон испытывал то похожее на сновиденье чувство, что страшный размах руки падает бессильно, но все генералы, все участвовавшие и неучаствовавшие солдаты французской армии, после всех опытов прежних сражений… испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения. Нравственная сила французской, атакующей армии была истощена. Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, - а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородином. Французское нашествие, как разъяренный зверь, получивший в своем разбеге смертельную рану, чувствовало свою погибель; но оно не смогло остановиться, так же как и не могло не отклониться вдвое слабейшее русское войско. После данного толчка французское войско еще могло докатиться до Москвы; но там, без новых усилий со стороны русского войска, оно должно было погибнуть, истекая кровью от смертельной, нанесенной при Бородине, раны. Прямым следствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой Смоленской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель наполеоновской Франции, на которую в первый раз под Бородином была наложена рука сильнейшего духом противника".

Прочитал и задумался. Он знал эти толстовские слова почти наизусть, но в который раз возвращался к ним в минуты усталости и тревожных раздумий. Он сравнивал ту и эту битвы за Москву, преднамеренно избегал параллелей и анализировал, находя для себя нечто поучительное и утешительное. Он верил в силу духа Красной Армии и советского народа.

Потери немцев растут с каждым днем, число убитых, раненых и взятых в плен приближается к 700 тысячам человек. Но Сталина интересовал моральный дух немецкой армии. В папке на столике лежали письма немецких солдат и офицеров, переданные Сталину начальником разведуправления. К подлинникам приложен русский перевод писем. Он взял одно из них и стал читать.

"Дорогая Герта!

Извини меня, что долго не писал: не до писем было, бой идет денно и нощно, мы уже подошли к самой Москве и оказались в таком кромешном аду, какого даже наш старый Ганс при его воображении не сможет придумать. Русские озверели. Они дерутся дьяволы, и сколько их ни убивай, все равно их не убывает. Или этим азиатам вообще нет числа, пли они обладают способностью воскресать. Днем они до последнего солдата защищают свои позиции, а ночью нападают на нас как кошмарные призраки. В нашей роте теперь осталось шестнадцать человек. Думали, что нас отведут на отдых и пополнят людьми, но есть приказ полковника, который обещает отдых в Москве. А я в это уже не верю, скорей в могиле отдохнем. Здесь стоят жестокие сибирские морозы, от которых нечем дышать. А говорят, это только начало зимы. Можно представить, что будет в ноябре - декабре. Я тебе уже писал о "катюшах" - новом русском оружии. Каждый день и ночь эта огненная смерть уносит много наших солдат. Позавчера схоронили Пауля Райнхардта и Фрица Бауэра. А Генриху Зюсу повезло: ему оторвало кисть левой руки, и для него теперь кончился этот кошмар, из которого никто из нас не надеется выйти живым. Передай, пожалуйста, Карлу…"

На этом письмо оборвалось. Что помешало автору закончить фразу? "Очевидно, ушел на вечный отдых", - подумал Сталин и взял второе письмо, в конце которого стояла подпись: "Д-р В. Гальвиц". Посмотрел на почерк: быстрый, стремительный, размашистый. Подумал: "Сразу видно - доктор. Только каких наук?" Начал читать перевод.

"Дорогой Отто!

У меня великое горе - убит мой старый друг генерал-майор Курт Штейнборн. Он погиб нелепо от случайной пули, выпущенной из немецкого танка. Я тебе о нем как-то рассказывал. Он командовал танковой дивизией, с которой должен был пройти мимо Кремля по Красной площади. Это случилось на знаменитом Бородинском поле, где 130 лет назад произошла решающая битва русских с Наполеоном. В жестоком сражении наши войска овладели этим историческим плацдармом и прошли километров на двадцать вперед к Москве. Я уговорил Курта поехать со мной на Бородинское поле, где находится старинный русский мемориал. Мне хотелось посмотреть бесчисленные памятники, среди которых есть и обелиск на могиле французских солдат. Страсть историка и литератора звала меня туда. Признаюсь, Курт ехал без охоты, он словно предчувствовал беду. Поехал ради меня, уступив моей просьбе. Кто же мог думать, что в подбитом нашем танке, брошенном среди старых обелисков и свежих могил, затаился русский фанатик-коммунист. Он открыл стрельбу по колонне наших солдат, возле которой остановилась машина генерала. Курт и несколько солдат были убиты наповал. Я спасся каким-то чудом. Случай невероятный, чудовищный. Получается, что я невольный виновник гибели моего друга. Но я ни в чем не виноват, это случай, совпадение, а возможно, рок. Я был свидетелем, как генерал Штейнборн допрашивал русского танкового аса, обер-лейтенанта. Он попал к нам в плен раненым. Между генералом и обер-лейтенантом произошел словесный поединок. И знаешь, Отто, меня поразило спокойствие и самоуверенность русского танкиста. Курт был к нему милостив, он не расстрелял его. Но если в России таких, как тот танкист, наберется хотя бы тысяча, мы не скоро попадем в Москву. Я уверен, что в Курта стрелял такой же фанатик-большевик, заранее обрекший себя на смерть. Спрашивается: какая вера заставляет их идти на самопожертвование? Тело покойного увезли на родину в Кенигсберг. Я не мог поехать хоронить его: меня задержал фельдмаршал. Он изъявил желание побывать на историческом Бородинском поле и хотел, чтобы я сопровождал его. Я притворился больным, и он поехал без меня. После гибели Курта я не мог ехать на это проклятое поле. Оно страшит меня. Да, Отто, я боюсь его. В нем какой-то символ и колдовской рок. Покойный Курт за полчаса до своей гибели назвал это поле кладбищем. Он был прав. Прощай, Отто, и моли бога, чтобы следующее письмо я тебе прислал из Москвы. Кланяйся Луизе.

Д-р В. Гальвиц".

Сталин повертел в руках письмо, усмехнулся кривой усмешкой, мысленно произнес: "Не понимает доктор от истории, во что верует советский человек. Но, думаю, что скоро поймет. Непременно, и очень скоро". Затем он встал и направился в пустынный кабинет, по-прежнему освещенный. Остановился у карты, настороженно прислушался, отыскал острыми, зоркими глазами на западе от Москвы два населенных пункта: Кубинку и Волоколамск. И сразу вспомнил двух генералов, двух командующих армиями, ответственных за оборону этих рубежей, - Говорова и Рокоссовского. Обоих он высоко ценил и доверял им. Он понимал, как им сейчас тяжело сдерживать врага, во много крат превосходящего числом и техникой, главное - танками. Говорова и Рокоссовского он считал талантливыми командирами. Подумал: "Странно, почему Говоров не вступает в партию? Не хочет ворошить свое прошлое, стесняется? А чего, собственно, стесняться? Был прапорщиком в царской армии. Ну и что? Начальник Генштаба Шапошников - тоже в прошлом царский офицер, Василевский - тоже. Надо доверять". Эта мысль промелькнула молнией и неприятно задела, что-то нежелательное напомнила, и, чтоб потерять ее, он подумал о Рокоссовском. Хорошо воюет. Но ведь ему пришлось испить чашу несправедливости.

Нет, никак он не мог отделаться от неприятных дум -одну отгонял, на смену ей приходила другая, такая же беспокойная, колючая. Но он все еще продолжал с ними бороться, понимая, что борется с самим собой, со своей совестью. Тогда он погружался в дела фронтовые, и на это время его, казалось, оставляли в покое колючие думы. Он всматривался в линию фронта, обозначенную флажками. Флажки подходили уже почти вплотную к Москве. Он знал, что силы немцев иссякают, армии Бока выдыхаются, но Гитлер еще может пойти на риск и создать резерв за счет других участков, от него можно ожидать любой авантюры. А мысль снова возвращается к старому вопросу, на который он вот уже четыре месяца не может дать твердого ответа: как могло случиться, что Гитлер дошел до Москвы?

У него есть длинный перечень причин, но до главной причины он так и не добрался. А может, ее вовсе нет, этой главной причины, может, она сумма всех самых разных причин и обстоятельств. Себя он не склонен ни в чем винить. Разве лишь в том, что недооценил силы танковых клиньев, не думал, не предполагал, что немцы нанесут такие мощные удары танками. Но это должны были предусмотреть его полководцы, военные спецы, маршалы.

- Маршалы, - сорвалось у него вслух сердито, и он отвернулся от карты и сутуло побрел в спальню.

Он думал о первых советских маршалах. Троих из них уже не было в живых: Тухачевского, Егорова и Блюхера. Он не хотел вспоминать о них, об их трагической судьбе, но волей-неволей приходилось вспоминать, когда он в суровое военное время в бессонные ночные часы оставался один на один со своими мыслями, пробовал разобраться в причинах неудач и поражений на фронте. Думы о погибших маршалах всегда приходили внезапно, и он, застигнутый врасплох, пытался оправдаться перед своей совестью. Он им не доверял. И дело вовсе не в том, что двое первых были в прошлом офицерами царской армии. Доверяет же он Шапошникову и тому же Говорову. Ленин доверил пост Главкома Республики Советов Сергею Сергеевичу Каменеву - бывшему полковнику генштаба царской армии. Имя командарма Каменева заставило Сталина тихо улыбнуться. Он вспомнил, как однажды спросил его: "Сергей Сергеевич, а вы, случайно, не родственник тому Каменеву, Льву Борисовичу?" Командарм первого ранга щелкнул каблуками, выпрямился и ответил четко, по-военному: "Никак нет, товарищ Сталин, даже не однофамилец!" Имя же того Каменева, всегда стоящее рядом с именем Зиновьева, вызывало в памяти ненавистное имя Троцкого, которого Сталин считал своим личным врагом номер один. А всех своих врагов он считал врагами народа. Что касается Троцкого, Каменева и Зиновьева, тут он не ошибался. Троцкого Сталин ненавидел лютой ненавистью. Он знал, что этот политический авантюрист, презирающий русский народ, метил в комимператоры России. Из всех врагов молодой советской власти и коммунизма он был самым опасным и самым коварным. Он умел расставлять свои кадры везде, но главное - на ключевых позициях: в партийном и государственном аппарате, в армии. Их было немало, таких же, как и их главарь, авантюристов, циников и демагогов. При имени Троцкого Сталин внутренне вздрагивал…

В спальне было тепло, он снял с себя китель, небрежно бросил на стул и снова втиснулся в кресло. Часы показывали без десяти минут пять.

Лежащий на столике томик Льва Толстого действовал магически - он манил к себе интригующе, точно в нем таились какие-то очень важные тайны, ответы на мучившие его вопросы. Он протянул руку, взял книгу, и она как бы открылась сама.

"Бенигсен, выбрав позицию, горячо выставляя свой русский патриотизм (которого не мог, не морщась, выслушивать Кутузов), настаивал на защите Москвы. Кутузов ясно как день видел цель Бенигсена: в случае неудачи защиты - свалить вину на Кутузова, доведшего войска без сражения до Воробьевых гор, а в случае успеха - себе приписать его; в случае же отказа - очистить себя в преступлении оставления Москвы. Но этот вопрос интриги не занимал теперь старого человека. Одни страшный вопрос занимал его. И на вопрос этот он ни. от кого не слышал ответа. Вопрос состоял для него теперь только в том: "Неужели это я допустил до Москвы Наполеона, и когда же я это сделал? Когда это решилось? Неужели вчера, когда я послал к Платову приказ отступить, или третьего дня вечером, когда я задремал и приказал Бенигсену распорядиться? Или еще прежде?.. но когда, когда же решилось это страшное дело? Москва должна быть оставлена. Войска должны отступить, и надо отдать это приказание". Отдать это страшное приказание казалось ему одно и то же, что отказаться от командования армией. А мало того, что он любил власть, привык к ней (почет, отдаваемый князю Прозоровскому, при котором он состоял в Турции, дразнил его), он был убежден, что ему было предназначено спасение России, и потому только, против воли государя и по воле народа, он был избран главнокомандующим ".

Сталин захлопнул книгу и отложил ее в сторону. Ему вдруг показалось, что прочитанные сейчас им строки, написанные гением, потому бессмертны, что они касаются и его - Сталина. Аналогии возникали сами собой; он им не очень доверял, но, невольно вторя Толстому, спрашивал: "Неужели это я допустил до Москвы Гитлера и когда ж это я сделал? Когда не послушался совета Шапошникова и перед войной передислоцировал главные силы западных округов из укрепрайонов старой границы на новую границу? А может, еще раньше? Нет, моей ошибки тут не было. Не по моей вине Гитлер подошел к Москве. И что проку искать сейчас виновных. Теперь важно другое: не сдать Москвы, выстоять, чего б это ни стоило, сделать невозможное возможным. Важно, чтоб эта мысль стала главной для каждого генерала. Жуков это понимает. На этого можно положиться. У него есть свои убеждения, которые он всегда готов отстаивать. Может возражать, спорить, доказывать, даже если и не прав. Ершист, упрям, прямолинеен…"

В половине шестого он разделся и лег в постель, включив у изголовья ночник. Что-то давило на мозг, и это отдавалось во всем теле. Не головная боль, а что-то другое, непонятное и труднообъяснимое. "Возможно, усталость…" - подумал он. И тогда представил себе бойцов и командиров, которые в эту морозную ночь, не смыкая глаз, сидят в окопах, отражают атаки врага. Каково им? И снова вспомнил командармов Говорова и Рокоссовского. Подумал: "Они тоже устают". До Говорова пятой армией командовал Лелюшенко. Он ранен на Бородинском поле и сейчас находится в госпитале. Каково его состояние, вернется ли снова в строй? Надо поинтересоваться, позвонить ему, подбодрить теплым словом. Вспомнил, какой усталый вид был сегодня у Василевского. Конечно же не высыпается - небось нарушает установленное для него время отдыха: спать с четырех до десяти часов. Определенно нарушает. Он поднялся, протянул руку к телефону. Услыхав в трубке голос Василевского, спросил:

- Вы чем сейчас занимаетесь, Александр Михайлович?

- Кой-какие материалы просматриваю, товарищ Сталин.

- Просматриваете… А почему вы не соблюдаете установленный распорядок?

- Я не понял вас, товарищ Сталин, - в некотором затруднении после паузы отозвался Василевский.

- Вы должны сейчас спать. От четырех до десяти. И без напоминаний. Спокойной ночи.

Он засыпал медленно, тяжело, и не было четкой границы между сном и бдением, была полудрема, неясная, расплывчатая и зыбкая, как туман, и в ней продолжала свою работу беспокойная мысль, постепенно переходя от неутешительной реальности в еще более жуткие, порой кошмарные сновидения, от которых он всполошенно просыпался. И в ту же минуту сновидение смывалось в памяти бесследно, лишь один маленький кадр на какое-то время оставался: он хорошо помнит, как во сне искренне и нежно говорил кому-то из полководцев, стройному, высокому и красивому: "Ты меня прости. Виноват я и не я". Ему казалось, что в этом "я и не я" крылось что-то особое, значительное, полное глубокого смысла. Ему было приятно от собственных слов "ты меня прости", произнесенных во сне, потому что наяву он никогда ни за что ни у кого не попросил бы прощения.

Придет время, кончится война, отзвучат победные литавры, и знойным летним днем он пригласит к себе на дачу маршала Рокоссовского. Встретит его не сам, встретит комендант и проводит в прохладную гостиную. Потом откроется дверь - и в гостиную войдет он, Сталин, какой-то по-домашнему простой, с охапкой белых роз в исцарапанных руках - видно, не срезал, а ломал обнаженными руками, - и скажет, пряча застенчивую улыбку:

- Константин Константинович, я понимаю, что ваши заслуги перед Отечеством выше всяких наград. И все же я прошу вас принять от меня лично вот этот скромный букет.

Пораженный и растроганный таким неожиданным вниманием маршал поднесет к своему еще моложавому лицу белые благоухающие розы и тайком уронит в букет светлую слезу.

…Сталин встал, как всегда, в полдень и в тринадцать часов уже слушал доклад о положении на фронте. Потом попросил Поскребышева узнать о состоянии здоровья генерала Лелюшенко и, если возможно, соединить его с ним по телефону.

В Казани в военный госпиталь приехал первый секретарь обкома партии и сразу - в палату к генералу Лелюшенко. Обычный в таком случае вопрос: как самочувствие и сможет ли раненый доехать до обкома к аппарату ВЧ, мол, с генералом будет говорить Москва. Состояние здоровья Дмитрия Даниловича позволяло совершить такое путешествие в машине от госпиталя до обкома. И вот телефонный звонок и знакомый голос:

- Здравствуйте, товарищ Лелюшенко. Как себя чувствуете?

- Хорошо, товарищ Сталин. Здравствуйте.

- Кость не задета?

- Немного.

- Спокойно лечитесь и слушайтесь врачей. Желаю скорейшего выздоровления и возвращения в строй.

И все. Минутный разговор. Но раненый генерал вдруг почувствовал себя окрыленно. А Сталину казалось, что этим минутным разговором он снял со своей души частицу какого-то давящего на совесть груза…

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

К концу октября операция "Тайфун" захлебнулась. За месяц ожесточенного сражения за Москву группа армий "Центр" понесла столь тяжелые потери в людях и боевой технике, что командующие армиями потребовали от Бока передышки, без которой они считали невозможным дальнейшее наступление. Сначала Бок и слышать не хотел о передышке: он боялся остановиться по двум причинам. Во-первых, приостановка наступления может ослабить моральный дух армии. Это его пугало пуще всего, ибо, как он считал, падение морального духа войск подорвет веру в непобедимость немецкой армии и одновременно породит страх перед неприятелем, что может привести к катастрофе. Во-вторых, приостановка наступления даже на непродолжительное время дает противнику гораздо больше преимуществ: русские укрепят занимаемые позиции, подтянут резервы, произведут перегруппировку. И все же под сильным нажимом командующих армиями он согласился дать двухнедельную передышку, но перед этим 30 октября издал приказ о новом, решающем наступлении на Москву не позднее 12 ноября. Впрочем, передышка эта вовсе не означала затишья по всему Западному фронту. На отдельных участках и в первой половине ноября шли ожесточенные бои, в том числе и в полосе обороны пятой армии.

26 и 27 октября полк майора Спасского при поддержке противотанковой, зенитной и реактивной артиллерии решительной контратакой выбил немцев из Якшина, Болдина, Выглядовки и Брикино, но закрепиться не смог, не хватило силенок… И днем 30 октября пехотный полк фашистов при поддержке семи танков ринулся на Брикино и к вечеру снова занял деревню. Это известие встревожило Полосухина, и он приказал Спасскому 31 октября во что бы то ни стало вернуть Брикино. Майор Спасский сам повел полк в атаку и был тяжело ранен. Немцы успели укрепиться вокруг деревни, жесточайший бой шел в течение недели. Ночами в Брикино врывались наши бойцы, а днем их выбивали немцы. И так много раз дотла сожженная деревня переходила из рук в руки, и только 8 ноября здесь наступило затишье: обе стороны, измотанные непрерывными боями, уже не могли наступать и заняли оборону - то, чего так боялся фельдмаршал Бок. Он упрекал командующих армиями в том, что в операции "Тайфун" они игнорируют боевой опыт недавнего прошлого: стремительность, натиск, быстроту.

Близилось 12 ноября - дата, назначенная Боком для решающего броска на Москву, а Клюге докладывал, что его армия к большому наступлению еще не готова, и вообще он давал понять, что не верит в успех этого наступления. Такое настроение было не только у Клюге.

12 ноября небольшой белорусский городок Орша, расположенный на перекрестке многих железнодорожных путей, до основания разрушенный и сожженный, был неожиданно наводнен эсэсовцами. Особенно много черных шинелей появилось в районе железнодорожного узла. Местные жители с тревогой ожидали чего-то страшного - неспроста же понаехало сюда столько головорезов. На каждом шагу - патруль, участок одной железнодорожной ветки вообще оцеплен солдатами с овчарками. Вокруг него создано кольцо из зениток. Что-то серьезное замышляют фашисты… Но что? Думали, гадали, да так и не догадались.

Вечером в Оршу прибыл специальный поезд Гитлера, а на другой день с утра в салон-вагоне фюрера началось совещание высшего командного состава, на котором присутствовали главком сухопутных войск фельдмаршал Браухич, его начальник штаба генерал Гальдер, командующий группой "Центр" Бок, командующий группой "Юг" Рундштедт, командующий группой "Север" Лееб, а также командующие полевыми и танковыми армиями. Цель совещания - влить силы в затухающий "Тайфун". Гитлер хотел разбить нездоровые настроения среди некоторых высших военачальников и поддержать наступательный дух Бока. Тем не менее он призвал откровенно высказать свои мнения по поводу дальнейшего ведения войны. Ему необходимо было знать настроение генералитета.

Первым взял слово генерал Гальдер. Опытный политикан, старый военный волк и верный служака вермахта, он знал настроение и своего непосредственного начальника Браухича, и Гитлера и ни в коем случае не собирался перечить ни тому ни другому. Он считал, что наступление на Москву должно продолжаться. Правда, он тут же делал оговорку:

- Укомплектование войсковых частей ниже среднего уровня, в особенности танками. Противник по численности не уступает нашим войскам, однако в настоящее время вести наступление он не способен.

Клюге бросил иронически-вопросительный взгляд на Рундштедта, и тот в ответ только пожал плечами. Командующий резервной армией генерал Фромм наклонился к Клюге и шепнул на ухо:

- Советует наступать, а в успех не верит. Ему бы у Риббентропа служить.

- Или у Геббельса, - шепотом отозвался Клюге,

А Гальдер тем временем как ни в чем не бывало продолжал все тем же холодным, бесстрастным тоном штабиста:

- Для наступления на Москву группа армий "Центр" располагает в настоящее время довольно внушительными силами: тридцать одна пехотная, тринадцать танковых и семь моторизованных дивизий. Итого, пятьдесят одна дивизия будет брошена на последний штурм большевистского оплота.

Гудериан, питавший личную неприязнь к высокомерной штабной лисе Гальдеру и имевший большой некомплект в танках, не выдержал и, нарушая всякий этикет, бросил реплику:

- А позвольте вас спросить, сколько боевых машин насчитывают тринадцать танковых дивизий?

Гитлер метнул на своего любимца грозный предупреждающий взгляд, Гудериан виновато склонил голову, а Гальдер, даже не взглянув на него, продолжал:

- На штурм Москвы пойдут шестьсот самолетов и тысяча танков, поддерживаемые десятью тысячами орудий.

По вагону прокатился возбужденный шумок: всем стало ясно, как велик некомплект в танках.

Выступивший следом за Гальдером Бок попытался успокоить генералов, рассеять пессимизм сомневающихся.

- Генерал Гальдер, господа, нарисовал объективную картину, - сказал командующий группой армий "Центр", - и я не вижу никаких противоречий в его выступлении. Да, у нас есть значительный некомплект в танках, недоукомплектованы и пехотные дивизии. Все это вам хорошо известно. И тем не менее мы можем и должны наступать. Солдаты и офицеры полны решимости сделать последнее усилие, чтоб победить. Мы уже у цели. Надо учитывать состояние противника. Русские деморализованы. В настоящий момент обе стороны напрягают свои последние силы, и верх возьмет тот, кто проявит больше упорства. Противник тоже не имеет резервов в тылу и в этом отношении наверняка находится в еще более худшем положении, чем мы. Мы должны проявить максимум упорства и решимости, господа, и сделать этот трудный, но последний шаг.

Гитлер молчал. Он сидел неподвижно, глядя в конец салона, в одну точку, отсутствующим взглядом. Казалось, он не слушал, что говорит фельдмаршал. И лишь когда выступивший следом за Боком Клюге сказал, что в связи с наступившими морозами и снежными заносами армия наступать не может, по крайней мере, шансы на успех невелики, фюрер вдруг вздрогнул, точно проснулся. Клюге спокойно продолжал:

- Без достаточных резервов, которыми мы не располагаем в настоящее время, при усталости армии, учитывая трудные условия русской зимы, наступать, не имея твердой уверенности в успехе, - значит подвергать себя такому риску, который может привести к непоправимому.

- Что вы предлагаете, Клюге? - резко перебил его Гитлер.

- Я предлагаю перейти к обороне, перезимовать у стен Москвы, а весной будущего года закончить операцию "Тайфун".

Предложение Клюге не явилось неожиданностью, подобное настроение было известно и Браухичу, и Гитлеру, но вслух его до сего времени никто не решился высказать. Поэтому, когда Клюге внес предложение отложить наступление на Москву до весны, командующий группой армий "Юг" генерал-фельдмаршал Рундштедт одобрительно закивал головой, и жест этот был замечен Гитлером. Он уставился на Рундштедта оловянными глазами и с вызовом спросил:

- Вы что-то хотели сказать?..

- Да, мой фюрер, - поднялся Рундштедт, - я согласен с предложением командующего четвертой армией. И если это предложение будет принято, я просил бы часть войск группы "Центр" на время зимы передать группе "Юг", чтобы мы могли успешно развить наступление на ростовском направлении… - Он глядел прямо в лицо готовому в гневе взорваться Гитлеру и, чтобы предотвратить эту вспышку гнева, добавил: - Время подтвердило вашу правоту, мой фюрер, когда вы считали главной стратегической задачей не захват Москвы, а южное направление. Выход к Волге и Кавказу…

- Да, я был прав, - подхватился Гитлер и, перебивая Рундштедта, резким жестом руки приказал ему садиться. - Но теперь уже поздно. У кого еще есть предложения? Вы, Фромм, что-то хотели сказать?

Командующий резервной армией встал, багровый, слегка растерянный. У него было предложение, но слишком рискованное, и он никогда бы не решился его внести, если б сам фюрер не поднял его.

- Возможно, мое предложение будет неожиданным, я заранее прошу извинить меня, мой фюрер, - начал взволнованно Фромм. - Учитывая реальную возможность высадки англичан в Европе и чтоб избежать войны на два фронта, я считаю целесообразным обратиться к русским с предложением заключить мир.

- На каких условиях, Фромм? - с некоторой иронией бросил реплику Гитлер.

- Мы оставляем за собой прибалтийские области России, Белоруссию, Молдавию и Украину, - ответил Фромм.

Лицо фюрера исказила пренебрежительная гримаса, и он уставил остекленелый взгляд на главкома сухопутных войск.

- А что думает фельдмаршал Браухич?

Уже немолодой, страдающий одышкой фельдмаршал поднялся тяжело и неторопливо. Он знал, чего от него хочет фюрер, он чувствовал себя в какой-то мере виноватым: именно он убедил Гитлера, что главной стратегической целью осеннего наступления должны быть не Ленинград, не Украина и не Кавказ, как считал фюрер, а захват Москвы. Отказаться сейчас от этой цели для него означало бы подать в отставку. И он заговорил глухо, но категорично, с прежней самонадеянностью:

- Предложение генерала Фромма несерьезно, и я не считаю нужным его обсуждать. Что же касается мнения о необходимости отложить взятие Москвы до весны, то я никак не могу его разделить. Я согласен с Боком: мы у цели. Еще одно усилие - и Москва падет. С падением Москвы мы получаем не только военную, но и политическую победу. Это может быть концом всей кампании. Надо наступать, и как можно быстрей. Нельзя давать русским передышку.

Он сделал легкий поклон в сторону фюрера и сел, тяжело дыша. Гитлер как-то сразу вдруг вскочил, обвел всех быстрым, беглым, невидящим взглядом и заговорил, резко выталкивая слова, тоном приказа:

- Итак, подведем итог: ближайшая цель нашего наступления - Москва. Никаких других предложений и мнений я не желаю знать. Все, что мы здесь имеем, все должно быть брошено на штурм Москвы. Да, мы у цели, и тех войск, которые сейчас нацелены на Москву, вполне достаточно. Танков тоже вполне достаточно. Глубокий снег и сильные морозы препятствуют широкому использованию танков в наступлении. Разве это не вы говорили, Клюге? Четвертая танковая армия понесла ничем не оправданные потери боевых машин. Я недоволен вами, генерал Гёпнер. - Он умолк и, опустив глаза, впал в задумчивость. Пауза была неестественно долгой, но присутствующие на совещании были привычны к подобного рода позам. Затем он опять резко вскинул голову и уставился в пространство безумными глазами: - Мы у цели. Победа близка, она в наших руках. Я распорядился направить в район Крюково двухсотмиллиметровое орудие для обстрела Москвы. Мы будем бить круглосуточно по Красной площади, по Кремлю. Своим недавним чисто символическим парадом на Красной площади Сталин решил поднять упавший дух армии и народа. Тщетные надежды! Я выбью из них большевистский дух двухсотмиллиметровыми снарядами! Итак, приказ о наступлении подписан, желаю успеха, господа!..

Так закончилось это непродолжительное совещание, и через два дня группа армий "Центр" своим левым крылом перешла во второе решающее наступление на Москву.

Генерал Говоров разумно использовал ноябрьскую паузу: в дни относительного затишья части и соединения его армии еще глубже зарылись в землю, оградив подступы к своей обороне колючей проволокой и минными полями. Вместе с начальниками служб и командирами дивизий командарм побывал в эти дни на всех наиболее угрожаемых участках обороны армии. Давал указания, советовал, строго отчитывал тех, кто не умел толково воспользоваться короткой передышкой, и никого не хвалил. Он был скуп на похвалу.

Однажды после полудня поехал на левый фланг, на самый стык с соседней, 33-й армией, которой командовал генерал Ефремов. В сопровождении Полосухина Леонид Александрович прошел на передний край. День был серый, мрачный, заснеженная земля сливалась с войлочным небом, нехотя сорившим легкий снежок, который размывал, скрадывал линию горизонта. Командарм, одетый в полушубок, и комдив в сером, мышином ватнике, оба плотные, степенные, шли рядом. Еще вчера мороз ослаб, а сегодня ползущий вверх ртутный столбик термометра остановился на нулевой отметке. Шагая по глубокому снегу, они быстро вспотели. Полосухин подставлял горячую ладонь под падающие снежинки, говорил удовлетворенно:

- Снежок - это хорошо, это благо, товарищ командующий. - Розовое лицо его сияло.

- Снежок-то благо, да вот оттепель как бы не напортила, - угрюмо отзывался Леонид Александрович.

- А чем она может напортить? - не понял комдив.

- Думать надо, Виктор Иванович. За что голосуете - за оттепель или за морозы?..

- Я за то, чего немец не любит.

- Вот именно. Мороза-то он, конечно, страшится, да только когда этот мороз поддерживается крепеньким огоньком.

Миновав окопы, они подошли к колючей проволоке и остановились, всматриваясь за линию фронта. Перед проволокой саперы ставили мины. Полосухин доложил:

- Здесь, предполагаю, попытаются прорваться их танки. Для них это выгодное направление - удар во фланг. Они пойдут в обход.

- Вероятно, - отозвался Говоров, всматриваясь в местность перед передним краем. - И что же? Вы ставите на их пути мины. А там, на дороге? Там они пустят тяжелые танки.

- Тяжелое мы встретим тяжелым, товарищ командующий. Закладываем фугасы большой мощности. По триста - пятьсот килограммов.

Говоров покачал головой, спросил:

- А не много?

- Я думаю, в самый раз.

Затем они пошли вдоль проволоки и вышли к лесу. Там перед передним краем бойцы сооружали сплошной длинный вал из сухого леса и хвороста. Всеми работами руководил начальник химической службы Бригвадзе. Неутомимый, крикливый, он носился из конца в конец, поторапливал, подсказывал, помогал укладывать дрова. Говоров уже был посвящен в задумку начхима, или, как еще говорили, "фокус Бригвадзе", теперь хотел на месте посмотреть, как выглядит этот необычный оборонительный вал, который при приближении врага должен превратиться в огненный. Замысел начхима командарму понравился, хотя и были некоторые сомнения.

- Вы уверены, что ваш фокус удастся? - спросил Говоров начальника химической службы.

- За огонь ручаюсь, товарищ командующий, - ответил Бригвадзе и прибавил не без гордости: - Фейерверк получится грандиозный.

- Фейерверк - это зрелище, - заметил Говоров. - А нам нужны ощутимые результаты.

- Будут результаты, товарищ командующий, - снова, с еще большей убежденностью заверил Бригвадзе. - Как не быть, когда у нас огонь. А с огнем шутки плохи.

- Смотрите, начхим, сами не обожгитесь, - сказал Говоров, уходя. - А теперь к артиллеристам.

Полосухин весело кивнул: он знал, что еще не было случая, чтобы командарм, будучи на передовой, не заглянул к артиллеристам, которые на всю жизнь оставались для него кровными братьями. Он направился не в штаб полка и не на КП, а прямо на огневые позиции батареи, которые обнаружил, подойдя к ним менее чем на сто метров. Его встретил Думчев, доложил.

- Молодцы, умеете маскироваться, - похвалил командарм, рассматривая не столько окрашенные белилами орудия, сколько белую сетку, наброшенную поверх позиций. Кивнул на сетку: - Выручает?

- Пока что надежно, товарищ генерал, - ответил Думчев, щуря улыбчивые глазки. - Летают над нами, а обнаружить не могут. А для нас самолеты - враг номер один, потому как против них мы совсем беззащитны.

- Что ж, хорошая маскировка это и есть самая надежная защита, - сказал довольный командарм и подумал: "Зенитных пушек мало, да и те, что есть, используются как противотанковые". Они направились в сторону деревни, где их поджидал вездеход. Навстречу им в легком возке спешили Макаров и Брусничкин.

- Командир и комиссар полка, - объявил Полосухин генералу.

Говоров выслушал доклад Глеба, поздоровался, сказал:

- С маскировкой вы хорошо придумали. Выходит, и у вас есть свой изобретатель вроде Бригвадзе. - Он имел в виду маскировочную сетку, сделанную из бывших в употреблении бинтов, негодных маскхалатов и ваты.

- Только фамилия нашего изобретателя - Фролова Александра Васильевна, санинструктор, - сообщил Брусничкин.

- Передайте ей мою благодарность, - сказал командарм и хмурился. Лицо его сделалось суровым и мрачным. - А вот потери в матчасти у вас, товарищ Макаров, недопустимы. Несмотря на хорошую маскировку. Почему?

- Товарищ командующий, будь у нас хоть сколько-нибудь достаточное стрелковое прикрытие, мы могли б избежать этих потерь. Фашистские автоматчики нас больно жалят, - волнуясь, ответил Глеб.

Говоров метнул строгий взгляд на Полосухина, и комдив немедля отозвался на этот недвусмысленный взгляд:

- Товарищ командующий, у нас совершенно нечем прикрыть артиллерию. Есть роты, в которых осталось по двадцать человек, - оправдываясь, быстро заговорил Полосухин.

- Виктор Иванович! - Говоров остановил его жестом руки. - В таких случаях надо всегда видеть главное. Кто для нас самый опасный враг в настоящее время? Пехота, авиация, артиллерия или танки?

- Танки, конечно, - покорно отозвался Полосухин.

- И наше спасение от них - артиллерия. Согласен?

- Согласен, товарищ командующий.

- А коль согласен, то делай вывод: беречь артиллерию пуще всего, создать ей условия для самого эффективного огня. А вы что делаете? Оставляете батареи без стрелкового прикрытия. И еще ищите оправдания: нечем прикрыть, двадцать штыков в роте. И меньше будет. А воевать надо. И побеждать надо. Остановили же мы его, выдохся. Но не сдох. Готовится к новому прыжку. И мы готовимся. Снова основная тяжесть битвы ляжет на артиллерию и танки. Танков у нас мало, вы это знаете. Как Суворов говорил? Воюют не числом, а умением. Ведь вот лес, наш родной лес, верный защитник и союзник наш. А мы всегда и везде на полную мощь пользуемся его услугами? Нет.

Он замолчал, и в этой паузе вдруг заговорил Брусничкин:

- Сегодня, товарищ генерал, на эту тему опубликована статья в "Красной звезде". Ваша статья. - Он ловко достал из полевой сумки газету.

- Да? Я еще не видел, - глухо и сдержанно отозвался Говоров.

- Вот, пожалуйста: "Опыт боев в лесах", - сказал Брусничкин и подал командарму газету.

Тот взял ее, мельком пробежал глазами текст статьи, подписанной его именем, вслух прочитал:

- "Мы требуем, чтобы подразделения не жались к тропам и дорогам. Лес дает большой простор для скрытого маневра мелких групп, и это необходимо полностью использовать". О лесах мы с вами уже говорили, и все же приходится снова напоминать. Кстати, перед позициями вашего полка, товарищ Макаров, лес, вокруг - кустарник. Он может быть отлично использован даже небольшой группой прикрытия. Скажем, взвод или два автоматчика.

Говоров возвратил Брусничкину газету и сказал, глядя на Полосухина:

- Перед полком Макарова, кроме боевого охранения, ничего нет.

- Там должна быть танковая засада, - сказал Полосухин.

- Ее может и не быть. Два десятка танков я беру в подвижную группу. Так что обеспечьте полк стрелковым прикрытием.

- Понятно, товарищ командующий, - тихо сказал Виктор Иванович. - Выделю подполковнику Макарову взвод автоматчиков. Больше не смогу.

- Возможно, мне придется взять от вас сотню штыков. Мы создаем армейский подвижной резерв из танков и пехоты.

Последние слова повергли Полосухина в уныние. Он помрачнел, что-то отчужденное появилось в глазах. Говоров заметил резкую перемену в комдиве, спросил кратко, хотя и догадывался, в чем тут дело:

- Вы что, расстроены?

- Товарищ командующий, тридцать вторая дивизия второй месяц не выходит из боя, - с обидой в голосе начал Полосухин. - Вы знаете, как нам досталось…

- Знаю, Виктор Иванович, - перебил Говоров, - пятидесятая и восемьдесят вторая дивизии выделят основные силы для подвижного резерва армии. По четыреста штыков каждая. - И он протянул руку Макарову и Брусничкину.

Штаб артиллерийского полка располагался в небольшой деревеньке, в которой уцелело четыре избы, колхозная конюшня да две бани. В двух избах размещалось командование и штаб, а две другие определили под санчасть. Конюшню отдали тылам, а бани использовали по прямому назначению.

В тот же вечер Макаров, Брусничкин и Судоплатов впервые за два месяца напарились в хорошо натопленной бане. А потом в теплой избе решили вместе поужинать. Ужин готовила Саша, помогали ей Чумаев и Коля. После гибели Акулова Брусничкин по совету Глеба взял себе в ординарцы Чумаева, а Коля был выдвинут на должность ординарца командира полка. Глеб полюбил мальчонку и относился к нему, как к родному сыну. Вообще этот общительный ласковый паренек вскоре стал любимцем полка. Пожилые бойцы называли его сынком, командиры - Колей-Николаем.

На ужин раздобыли картошки, Саша пожарила ее со свиной тушенкой. Получилось отменное блюдо. Спирт разводили не водой, а крепким холодным чаем. Закусывали солеными огурцами и квашеной капустой. За столом сидели вчетвером: трое мужчин и Саша. Прежде всего сообщили Александре Васильевне, что ее благодарит командарм за маскировочные сетки, и поздравили ее: шутка ли, отмечена самим командующим эта неутомимая женщина, везде поспевающая.

Говорили о бане, о русской парилке с веником, о том, как она полезна для здоровья. Брусничкин с изумлением рассказывал Саше, как Макаров выскакивал из парилки за дверь, розовенький, разгоряченный, катался в снегу, а затем снова бежал на полок - в огненный ад, где нечем дышать, нещадно хлестал себя веником.

- Уму непостижимо! - говорил Леонид Викторович. - Я такое в первый раз в жизни вижу собственными глазами, чтоб разгоряченный - и в снег. Это же явное воспаление легких, самоубийство. Я, конечно, читал об этом лихом обычае. Но тут, представляете, Александра Васильевна, воочию увидал. Это же самоистязание.

- Да какое ж тут самоистязание? Одно удовольствие, - возражал Судоплатов. - Я, конечно, в снег не рискнул, но веник и крепкий пар почитаю. Это блаженство!

В разгар ужина в избу вошел высокий пехотный лейтенант, доложил, глядя на Макарова:

- Командир стрелкового взвода лейтенант Сухов прибыл в ваше распоряжение.

Макаров и Брусничкин обменялись довольными, веселыми взглядами, которые говорили: сверхоперативно комдив выполнил свое обещание.

- Только командир или взвод во главе с командиром? - спросил Макаров. - Насколько я помню, ваш взвод погиб на Бородинском поле.

- Прибыл во главе взвода, - кратко ответил Сухов, облизав по-девичьи пухлые губы.

- Взвод ваш полностью укомплектован личным составом? - спросил начальник штаба.

- Полностью, товарищ майор. - Сухов мельком взглянул на Судоплатова и опять перевел взгляд на Макарова.

- Хорошо, лейтенант, - сказал Макаров. - А теперь присаживайтесь с нами поужинать.

- Благодарю, товарищ подполковник, меня ждут бойцы, - ответил Сухов, скользнув далеко не равнодушным взглядом по аппетитно сервированному столу.

Саша быстро подала ему рюмку со спиртом, он, смущаясь, принял ее, не зная, однако, как поступать дальше. Тогда Глеб взял свой стакан и, поощрительно подмигнув Сухову, чокнулся с ним. Лейтенант посмотрел на Брусничкина и Судоплатова, стеснительно и невнятно обронил "будем здоровы" и выпил. Не садясь за стол, стоя, второпях закусил соленым огурцом и попросил разрешения выйти.

- Скромный парень, - решил Брусничкин, когда за Суховым закрылась дверь.

- Его взвод на Бородинском поле прикрывал наши танки, вкопанные в землю, - сообщил Макаров.

Керосиновая лампа, висящая над столом, тускло освещала большую квадратную комнату. Брусничкин сидел в "красном углу" под иконами. Большие глаза его возбужденно блестели в полутьме. Печать приятного возбуждения лежала и на свежем лице. Он ел с аппетитом, шумно, то и дело облизывал языком губы и в то же время ревниво, но с деланным, притворным равнодушием следил за взглядами и движениями Глеба и Саши.

Как всегда шумно, ворвался в избу стремительный и восторженный Думбадзе. Он только что прибыл из Москвы, куда Глеб посылал его справиться о здоровье сына. Лицо вспотевшее, будто сто верст бегом бежал. От угощения не отказался, но водрузил на стол где-то раздобытые бутылку грузинского коньяка и бутылку портвейна. Александре Васильевне персонально вручил плитку шоколада. Затем положил на стол кружок сухой колбасы и баночку кетовой икры. Сам от привезенного коньяка отказался, пренебрежительно поморщившись, словно этот напиток ему давно опротивел, с удовольствием выпил рюмку спирта с чаем. Бутылку вина по предложению Глеба отдали Саше, как немужской, несерьезный напиток.

Иосиф понимал, чего от него ждет командир, и потому не стал тянуть, быстро и живо начал свой рассказ-доклад. У Святослава все хорошо, поправляется, скоро выпишется из госпиталя. Выглядит молодцом. Варвара Трофимовна работает в госпитале. Устает. Недавно получила письмо от мужа. Трофим Иванович большую часть времени проводит на заводе. Вера Ильинична дома. Болела. Сейчас чувствует себя лучше. Переживает смерть сына. Со всеми Думбадзе повидался, все шлют свой сердечный привет и просят почаще писать. Александре Васильевне - письмо от Варвары Трофимовны. Глебу Трофимовичу - письмо от сына. Леониду Викторовичу передает привет профессор Остапов Борис Всеволодович.

Брусничкин в ответ молча закивал головой, глядя в пространство грустными захмелевшими глазами. Тогда неугомонный Иосиф выкатился из-за стола, полез в свою сумку и извлек оттуда потрепанную книгу без переплета и названия. Сказал, обращаясь к Брусничкину:

- По дороге нашел. Немцы разбомбили грузовик с эвакуировавшимися. Книги разбросаны на снегу, валяются. Поднял одну - вижу, что-то древнее, историческое. Про баню тут интересно написано. Дай, думаю, возьму. Это по вашей части, товарищ старший батальонный комиссар.

Он протянул книгу Брусничкину. Тот движением головы выразил одобрение, быстро полистал несколько страниц, пробежал глазами по тексту, оживился:

- Да ведь тут и "Повесть временных лет", и "Поучения Владимира Мономаха", и "Слово Даниила Заточника". Любопытный сборник. Да, вы правы, Иосиф, это по моей части. - Голос у него внушительный, глаза влажные.

- Ну-ка, ну-ка, что там про баню, покажь, - потянулся к книге Глеб. Он уже возбудился и от спиртного, и от вестей из дому, привезенных Думбадзе. - Нам сейчас это кстати.

- Вот здесь, товарищ подполковник, я заложил страницу, - показал Думбадзе.

Глеб взял книгу и вслух прочитал:

- "Удивительное видел я в Славянской земле по пути своем сюда. Видел бани деревянные, и разожгут их докрасна, и разденутся и будут наги, и обольются квасом кожевенным, и поднимут на себя прутья гибкие и бьют себя сами, и до того себя добьют, что едва слезут, еле живые, обольются водою студеною и тогда только оживут. И творят так всякий день, никем не мучимые, но сами себя мучат и этим совершают омовенье себе, а не мученье".

Прочитал, поднял возбужденные глаза на своих слушателей, словно призывая их прокомментировать. Судоплатов сказал, покусывая губы:

- Какой-то иноземец написал. В каком году?

- Одиннадцатый век, - авторитетно ответил Брусничкин с прежней внушительной интонацией в голосе.

- Черт с ним, с иноземцем, - разгоряченно сказал Глеб. - А ведь здорово, а? Удивлялся, но все понял: "совершают омовенье себе, а не мученье". И так всякий день. Умели наши предки держать тело в чистоте да здоровье.

- Так ведь она же, баня, заменяла им поликлинику и санаторий, - сказал Судоплатов.

Глеб продолжал листать книгу. Он увлекся. Вслух читал:

- Ага, вот интересно - "Поучения Владимира Мономаха", тысяча сто семнадцатый год. Давненько. Ну-ка послушаем, чему этот князь учил. "Еде и питью быть без шума великого, при старых молчать, премудрых слушать, старшим покоряться, с равными и младшими любовь иметь, без лукавства беседуя, а побольше разуметь…" Как думаешь, комиссар, по-моему, это поучение и для нас годится?

- Вполне приемлемо, - отозвался Брусничкин. Глеб продолжал читать:

- Слушайте дальше: "Не свиреповать словом, не хулить в беседе, не много смеяться, стыдиться старших, с непутевыми женщинами не беседовать и избегать их, глаза держать книзу, а душу ввысь, не уклоняться учить увлекающихся властью, ни во что ставить всеобщий почет…"

- Князь был великий лицемер, - со знанием заметил Брусничкин, перебив Глеба. - Сам-то он зело увлекался властью, почет и славу вельми любил.

- А кто не любит власть и почет? - сказал Глеб и продолжал читать: "Старых чти, как отца, а молодых, как братьев. В дому своем не ленитесь… На войну выйдя, не ленитесь, не полагайтесь на воевод; ни питью, ни еде не предавайтесь, ни спанью… Лжи остерегайтесь, пьянства и блуда, от того ведь душа погибает и тело…" А что, этот Мономах, видно, не дурак был, и поучения сии не грешно бы и нам, его далеким потомкам, уразуметь. Как думают на этот счет историки? - Посмотрел весело на Брусничкина и подал ему книгу.

Леонид Викторович снисходительно улыбнулся, листая машинально страницы, ответил:

- История - предмет живой и самый наглядный, конкретный, как ничто другое. Умным она помогает, глупых - наказывает. Вот что говорит Даниил Заточник: "Не лиши хлеба мудрого нищего, не вознеси до облак глупого богатого. Ибо нищий мудрый - что золото в навозном сосуде, а богатый разодетый да глупый - что шелковая наволочка, соломой набитая… Лучше слушать спор умных, нежели указания глупых".

Он читал вяло, с ленцой, как человек, давно постигший эти древние истины и знающий цену всему.

Глеб взял книгу у Брусничкина. Перелистывая страницы, он заинтересовался какими-то строчками и стал их внимательно читать, затем сказал громко и оживленно:

- Послушайте, как Владимир Мономах бдительности поучает: "…Сторожей сами наряжайте и ночью, расставив охрану со всех сторон, около воинов ложитесь, а вставайте рано; а оружия не снимайте с себя второпях, не оглядевшись по лености, внезапно ведь человек погибает…"

- Это и к нам имеет прямое отношение, - отозвался Судоплатов.

- Конечно, - поддержал его Брусничкин. Взглянув на Сашу, он добавил: - Мы, Александра Васильевна, наверно, утомили вас историческими экскурсами. Оставим историю и нальем еще по глотку прекрасного грузинского напитка, которым одарил нас сегодня Иосиф. За хозяйку стола. Ваше здоровье, Александра Васильевна. - Он поднялся и чокнулся с Сашей.

Поднял стакан и Глеб, подошел к Саше, посмотрел ей в лицо мягко и печально, сказал негромко:

- За вас, Александра Васильевна. Чтоб вас миновали вражеские пули, снаряды и бомбы.

- И мины, - подсказала Саша и в смущении опустила глаза.

- И мины, - согласился Глеб.

Саша выпила, ни на кого не глядя, до дна. Поставила на стол рюмку, резко вскинула голову и с каким-то смелым вызовом посмотрела на Глеба долго и проникновенно. Сказала почти шепотом:

- Спасибо.

Брусничкин вылез из-за стола и потянулся к висящему на гвозде полушубку. Ничего не говоря, Глеб тоже стал одеваться. Саша посмотрела на него грустно, спросила вполголоса, глядя в глаза робко, смущенно:

- Вы уходите?

Вопрос был ненужным, но в нем и Макаров и Брусничкин нашли тайный смысл: вопрос ее касался только Глеба, она явно не хотела, чтоб он уходил. Ей надо было с ним поговорить, именно с Глебом, наедине, ведь такой случай не часто выпадает. А может, даже ничего не говорить, просто посидеть, помолчать… Но он, нахлобучив на большой лоб ушанку и неторопливо застегивая полушубок, ответил тихо и, как ей показалось, нежно:

- Да, надо. - И, уже уходя, с порога, прибавил: - Я Колю пришлю, покормите его получше.

Она благодарно закивала в ответ, провожая их горящими растроганными глазами. Затем подошла к маленькому, висящему в простенке зеркальцу, посмотрела на свое лицо и только теперь увидела, как горят ее щеки. Поправила копну лунных волос, улыбнулась себе самой, но улыбка получилась горькой, досадной. Потом начала убирать со стола бутылки: недопитый коньяк, нераспечатанный портвейн и разведенный чаем спирт. Думала о командире и комиссаре: "Какие они разные… И характеры, и помыслы, и… отношение ко мне. О Коле моем заботится. Как о сыне. А на меня смотрит робко, стеснительно. Ушел вместе с комиссаром, а мог бы и не уходить. Боится разговоров. Не боится, а не хочет. Славный он. И добрый, настоящий, цельный…"

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Во второй половине ноября операция "Тайфун" достигла своего накала. Бок поставил на карту все, что имел, он бросал в бой последние резервы. Подчиненные ему полевые и танковые армии истекали кровью от тяжелых ран, полученных в невероятно жестоких сражениях у самого порога Москвы; здравый смысл подсказывал, что раны нужно перевязать, а раненому дать хотя бы небольшой отдых, но Бок и слушать не хотел ни о каком отдыхе. Он понимал, что тяжелораненый какое-то время может стоять на ногах и даже сражаться в горячке, но стоит ему остановиться, как он непременно упадет, потеряв сознание. Фельдмаршал и хотел выиграть вот это самое "какое-то время", фанатически веря, что именно оно и решит исход битвы в пользу немецких войск, и тогда раненый может падать без сознания. Он считал, что его противник тоже ранен, и ранен смертельно, поэтому часы его жизни сочтены - еще одно, последнее усилие, и можно будет подводить черту под генеральным наступлением.

21 ноября в дневнике Гальдера появилась запись: "Фельдмаршал фон Бок, однако, серьезно обеспокоен упорным характером происходящих боев. Моя бывшая 7-я пехотная дивизия понесла большие потери. В полках осталось по 400 штыков; одним полком командует обер-лейтенант".

Признание красноречивое. Гальдер симпатизировал Боку, даже был с ним в дружбе, поэтому он подбирал в своем дневнике для командующего группой армий "Центр" наиболее благоприятные, мягкие слова. 22 ноября он записал: "Фельдмаршал фон Бок лично руководит ходом сражения под Москвой со своего передового пункта. Его необычайная энергия гонит войска вперед… Фон Бок сравнивает сложившуюся обстановку с обстановкой в сражении на Марне, указывая, что создалось такое положение, когда последний брошенный в бой батальон может решить исход сражения. Противник между тем подтянул на фронт свежие силы. Фон Бок бросает в бой все, что возможно найти…"

Итак, Боком брошены в бой последние батальоны, а казалось, смертельно раненный русский противник стоит у порога своей столицы неприступной скалой, о которую лихорадочно бьются, на глазах теряют силу и гаснут волны зловещего "Тайфуна". Тяжелораненый не может долго сражаться, он вот-вот упадет. Бок это видит, но не хочет признаться; зато более трезвый Гальдер уже через несколько дней, 3 декабря, записывает в своем дневнике: "На фронте 4-й армии наступающие части медленно и с большим трудом продвигаются вперед. В то же время противник на некоторых участках фронта частными контратаками добивается успехов, окружая отдельные немецкие части. Так, например, в результате контратак противника оказалась окруженной 258-я пехотная дивизия".

"Тайфун" иссяк. Но его последние вихри еще метались над пятой армией три первых декабрьских дня.

И в это морозное утро 1 декабря все начиналось по старой схеме, по тому классическому шаблону, который действовал почти на протяжении всей войны. Сначала бомбовый удар с воздуха по нашей обороне, затем артиллерийский налет, и после пошли танки.

Взвод лейтенанта Сухова занимал небольшой лесок, лежащий темным островком среди ослепительно ярких снегов, залитых утренним солнцем. Островок этот был своего рода фортом перед полком Глеба Макарова, и в задачу стрелкового взвода входило главное - отсечь вражескую пехоту от танков. Взвод располагался редкой цепочкой, укрывшейся за нагромождением сваленных деревьев. Подступы к лесному островку были заминированы с трех сторон: юга, запада и севера. Отделения также строили фронт своей обороны на три направления: на север, запад и юг. В течение трех дней бойцы Сухова оборудовали свои позиции, разгребали глубокий снег и затем кирками и лопатами вгрызались в промерзшую, неподатливую землю. Крепкий мороз и корневища деревьев превратили ее в бетон, и бойцам стоило большого труда отрыть на каждого стрелковую ячейку метровой глубины. Ходом сообщения служила вырытая в снегу траншея. Лесных завалов по всей линии обороны было много, в том числе и "вал Бригвадзе", расположенный невдалеке; бойцы Сухова сидели в белых маскировочных халатах, поэтому немецкие самолеты не обратили внимания на их островок и не бомбили, артиллерия врага также пренебрегла ими, сосредоточив весь свой огонь по основным, главным образом артиллерийским, позициям нашей обороны.

Танки шли цугом, построившись в колонны, одновременно в разных местах, примерно по тридцать машин в колонне. Этот строй был несколько необычен, очевидно, немцы опасались минных полей, хотя нечто подобное артиллеристы Макарова уже видели на Бородинском поле у Багратионовых флешей. На броне сидели автоматчики. Когда первый подорвавшийся на мине танк остановился, шедшие следом обогнали его и продолжали упрямо идти вперед, разгребая суметы и стреляя на ходу из пушек и пулеметов. До них было далековато, из автоматов не достать, и Сухов приказал перебросить все пулеметы на южную сторону и открыть огонь по облепившим танки пехотинцам. Фланговый огонь станкового и трех ручных пулеметов был внезапным и действенным: он как ветром сдул с брони стрелков, и они серыми точками падали в снег. Сухов сам находился здесь, у пулемета, а на противоположной, северной, стороне леса с третьим отделением оставался его помощник сержант Олег Остапов.

Танки поднимали тучи снежной пыли. Под огнем батарей полка Макарова их строй нарушился, они спешили побыстрей выскочить на артиллерийские позиции и выйти затем в тыл обороняющихся. Пулеметный огонь Сухова их не беспокоил, тем более что с выходом танков на артиллерийские позиции лесной островок со своим гарнизоном оказывался уже в окружении. Прижатые пулеметным огнем немецкие пехотинцы зарывались в снег и не делали попытки двигаться ни вперед, ни назад: они выжидали исхода танковой атаки. С волнением следил за атакой танков и лейтенант Сухов. Одно время ему казалось, что судьба полка Макарова решена - это когда на дорогу, во фланг батарее Думчева, выскочило два немецких танка. Но в это время один за другим прогремели три мощных взрыва, от которых даже здесь, на большом расстоянии, вздрогнули старые ели, обдав Сухова снежной пылью. Это взорвались трехсоткилограммовые фугасы. Такой силы взрыв отрезвил не в меру ретивых танкистов. Оставив перед артиллерийскими позициями четыре подбитые машины, фашистские танки повернули обратно. Однако от колонны отделились два танка и пошли на лесной островок: один шел с южной стороны прямо на пулеметный огонь, а другой - с восточной, то есть с тыла, как раз с той стороны, где не было мин.

Первый танк приблизился к роще на полтораста метров и остановился, не дойдя совсем немного до минной полосы, точно чувствовал или догадывался, что дальше идти опасно. Сухов стоял за толстым стволом ели среди бойцов первого отделения и пулеметчиков, теперь уже прекративших огонь, к вслух зазывал вражеский танк:

- Ну что ты остановился? Ну иди же к нам, иди. Ну еще немножко. Всем взводом просим тебя, подойди поближе.

Однако танк продолжал с места стрелять по лесу из пушки и пулемета. Он делал это как-то размеренно, неторопливо, посылал снаряд за снарядом с продолжительными интервалами. "А ведь это не случайно, - размышлял лейтенант. - В действии танкистов кроется какой-то замысел". И неожиданно он встрепенулся от неприятной догадки: "Отвлекает на себя, а тем временем второй танк идет на нас с тыла". Во взводе было три противотанковых ружья, по одному в каждом отделении. Сухов послал связного к своему помощнику с приказом - взять бронебойщиков второго и третьего отделения и немедля выйти навстречу второму танку. Однако приказ этот оказался излишним: Олег Остапов уже раньше принял такое решение и теперь пробирался сквозь чащу к восточной опушке, где надрывно гудел мотор немецкого танка да периодически раздавались короткие пулеметные очереди.

Олег шел с противотанковой гранатой в руке, за ним гуськом след в след - четыре бойца: два автоматчика и два бронебойщика бороздили рыхлый глубокий снег. Олег находился в состоянии душевного подъема, но не охотничьего азарта, а какого-то более возвышенного, что можно было бы назвать праздником души, для которого были свои основания и причины. Позавчера лейтенант Думбадзе вручил ему письмо от Вари и затем подробно рассказал о своей поездке в Москву, а вчера Олег встретился с подполковником Макаровым, беседовал с ним задушевно, по-родственному. Встреча с Глебом окрыляла Олега, наполняла чем-то живительным, волнующим, праздничным, и вовсе не потому, что с ним говорил командир полка, а потому, что это был родной брат Вари, образ которой сопровождал его повсюду. Олег бежал навстречу танку уверенно и легко, совершенно не чувствуя страха. Он даже не знал, один там, на восточной опушке, танк или несколько, словно это не имело особого значения. Лесная чаща позволяла бойцам приблизиться к танку незамеченными на расстояние верного броска гранаты или бутылки, стволы деревьев служили неплохим укрытием от пуль.

Очевидно, и танкистов охватили сомнения, как только они прошли по лесу первые полсотни метров, подминая под себя засыпанные снегом, точно одетые в маскхалаты, молодые елочки, за которыми им чудились притаившиеся гранатометчики. И когда командир немецкого танка почувствовал два щелчка по броне - стреляли невидимые бронебойщики, - он принял благоразумное решение: дав задний ход, быстро вывел танк на опушку, одновременно поливая лес из пушки и пулемета. Танк пошел вдоль леса в южном направлении метрах в пятидесяти от опушки, так, чтоб до него не долетела граната. Командир танка, видно, был опытным и осторожным. Вскоре он вышел на южную сторону леса - ко второму танку и остановился невдалеке от него, пройдя благополучно через минный пояс. Сухов и бойцы досадовали: надо же, должно, в промежутке двух мин проскочил. Просто повезло ему.

Началась дуэль двух танков и бронебойщиков, которая, впрочем, продолжалась не более десяти минут. Ее прекратили танки, уйдя восвояси. И тут только Сухов сообразил, что эти два фашистских танка, в сущности, прикрыли отход своих пехотинцев, отвлекли огонь взвода на себя. Сухов был огорчен: позволил немцам перехитрить себя. Он отослал пулеметчиков и бронебойщиков по своим отделениям, сам пошел на КП, чтобы по телефону доложить командиру полка о том, что попытка двух танков прорваться в расположение взвода отражена без потерь с обеих сторон. Но оказалось, что полевой телефон не работает. Должно быть, где-то обрыв провода. Остапов вызвался проверить и исправить. Сухов согласился. Олег быстро нашел место обрыва: нетрудно было догадаться - там, где танк прошел. Он соединил провода и замотал изоляционной лентой. Через полчаса Сухов уже разговаривал по телефону с Судоплатовым, докладывал обстановку.

- Хорошо, товарищ Сухов, будьте начеку, - сказал начальник штаба. - Немцы могут повторить атаку на нашем участке. Сейчас они наступают на Акулово.

И действительно, в стороне Акулово вовсю гремел бой, и даже по доносившимся сюда выстрелам и разрывам можно было догадываться о его ожесточенности. А здесь было тихо.

Сухов решил пройти по отделениям и рассказать солдатам о том, какие уроки нужно извлечь из только что закончившегося боя, из которого, несмотря на беспрепятственный отход фашистских автоматчиков, взвод вышел победителем. И в самом деле: автоматчиков с танков сшибли? Сшибли. Танки в расположение взвода не пропустили? Не пропустили. И все обошлось без потерь. Но не это он считал главным, а ту убежденность, что в лесу танки не страшны, если они идут без прикрытия пехоты. В лесу танк беспомощен, лес для него - опасная ловушка. Вот эту мысль он и старался внушить каждому бойцу.

После полудня над расположением полка снова появились "хейнкели". Они бомбили главным образом артиллерийские позиции, но несколько бомб сбросили и на лесной островок Сухова. Бомбы эти не причинили никакого вреда. А потом начался минометный и артиллерийский обстрел. По взводу Сухова били тяжелые минометы. Некоторые мины рвались вверху, ударяясь о деревья, и их осколки представляли опасность даже для бойцов, укрывшихся в стрелковых ячейках. Именно таким осколком был ранен лейтенант Сухов. Ранение было серьезным, рану тотчас же перевязали двумя индивидуальными пакетами. Но Остапов понимал, что нужна хирургическая операция, раненого надо безотлагательно эвакуировать, и он позвонил командиру полка. Выслушав Олега, Глеб сказал официальным тоном:

- Товарищ Остапов, командование взводом примите на себя. Раненого нужно доставить на медпункт. У вас есть какие-нибудь средства, носилки, что ли?

- Носилок нет, товарищ подполковник, - ответил Остапов. - Да если и были бы, то на носилках трудно по глубокому снегу нести. Нужна какая-нибудь волокуша, а еще лучше - санки.

- Да, санки, конечно, лучше, - согласился Глеб и внимательно посмотрел на стоящую рядом Сашу.

Она поняла его взгляд и второпях проговорила:

- У нас есть санки, я пойду за ним и привезу.

А на другом конце провода Остапов говорил:

- Мы попытаемся что-нибудь из лыж соорудить. Хотя не знаю, получится ли, снег глубокий и рыхлый.

- Не нужно, Олег Борисович, мы пришлем санки. Встречайте санинструктора на восточной опушке, - перебил его Глеб и, положив трубку, устремил глаза на Сашу.

- Можно идти? - спросила она разрешения,

- Одной нельзя, тяжело будет. Да и возвращаться придется в потемках, - ответил Глеб и озабоченно обвел взглядом землянку, в которой кроме них находились Судоплатов, Думбадзе, Коля и боец-связист.

Саша посмотрела на сына, который сверлил ее вопросительным, полным готовности взглядом. Потом этот взгляд, уже умоляющий, Коля перевел с матери на Глеба. Но Глеб не хотел отпускать от себя Колю и в свою очередь довольно красноречиво посмотрел на Думбадзе. Этот бессловесный обмен взглядами, до конца всеми понятый, продолжался в течение каких-нибудь трех минут, пока Иосиф не сказал, вытянувшись по струнке:

- Я готов, товарищ подполковник.

- Идите. - Глеб перевел глаза с Думбадзе на Сашу, прибавил тихо: - Будьте осторожны.

Саша и Думбадзе взяли маленькие санки, постелили на них соломы, укрыли попоной, бросили на санки одеяло и быстро направились к лесному островку, до которого было рукой подать. Однако идти пришлось по снежной целине, и до места они добрались минут через сорок. Как было условлено, их встретили на опушке леса. Здесь уже находился и раненый лейтенант, которого бойцы осторожно доставили сюда. Щупленький паренек в белом маскхалате поверх ватника негромким печальным голосом представился Думбадзе, хотя они уже и были знакомы:

- Помощник командира взвода сержант Остапов.

- Командир взвода, - поправил его Думбадзе, протягивая Олегу свою маленькую, но крепкую руку.

Сухова бережно уложили на санки и накрыли одеялом. Он был в сознании и тихо стонал, изредка открывая глаза. Думбадзе похлопал Остапова по плечу, напутствуя:

- Держись, дружище, ты молодец. Сухова и тебя за сегодняшний бой к наградам представили.

. - Боя-то особого и не было, - с некоторым недоумением пожал плечами Олег. - Так, постреляли малость, пошумели.

- И под шумок сбросили с танков пехоту, не допустили на наши батареи, - задорно сказал Думбадзе и, взяв санки, шагнул на поле.

Саша подала Олегу руку и, пристально глядя в его осунувшееся строгое и грустное лицо, сказала:

- А я вас несколько другим представляла, Олег Борисович. На фотографии вы не такой.

Он слегка улыбнулся и ответил с искренней теплотой в голосе:

- Зато вас я сразу узнал: вы - Александра Васильевна. Варя мне писала.

Саша торопливо закивала головой, помахала приветливо рукой и, проваливаясь в снег, побежала догонять Думбадзе.

- Давайте, Иосиф, я повезу.

- Ни в коем случае.

- Тогда вдвоем. - Она взялась за веревку и пошла рядом с Думбадзе, помогая тащить не очень тяжелые санки. - И вообще вам не нужно было идти, я вполне одна могла управиться.

- Одной нельзя. А если немцы? Я буду вас прикрывать огнем. - Иосиф воинственно похлопал рукой по прикладу автомата.

С немцами им не довелось встретиться. Зато оставшимся в лесу Олегу Остапову и его бойцам в эту ночь пришлось многое пережить.

Олег понимал, какая ответственность легла на его плечи после ранения лейтенанта Сухова. Словам Думбадзе о представлении к награде он не придал никакого значения, но то, что их взводу поставили в заслугу удар по немецкой пехоте, посаженной на танки, глубоко запало в сердце и заставило задуматься. Он теперь четко видел задачу своего взвода: не допустить вражеских стрелков до артиллерийских позиций полка, а с танками артиллеристы сами справятся. Твердо запомнил он и ту мысль, которую внушал им лейтенант Сухов: в лесу, среди завалов, танки не представляют для них большой угрозы. И он считал свой лесной островок крепостью, своего рода Кронштадтом, перед артиллерийскими позициями.

Остапов находился во втором отделении, занимавшем оборону по западной опушке. Здесь был аппарат полевого телефона. С наступлением темноты немцы начали артиллерийский обстрел позиций полка Макарова. В районе Акулова стрельба вообще не утихала: там не прекращался жаркий бой. Несколько снарядов залетело и сюда, в лесок Сухова, как теперь его называли в штабе полка. Но обстрел был вялый, с большими интервалами. В полночь, как и днем, когда был ранен Сухов, в вышине, ударяясь о деревья, начали рваться мины. Некоторые ложились прямо перед огневыми позициями у лесных завалов, вздымая фонтаны снега. Остапов сообщил по телефону в штаб полка о минометном обстреле. К аппарату подошел сначала дежурный, а затем трубку взял Брусничкин. Выслушав доклад Остапова, он приказал усилить бдительность.

- От вас, Олег Борисович, зависит очень многое, судьба всего полка, - сказал Леонид Викторович, давая понять Остапову, как велика ответственность, возложенная на его взвод. - И чтоб никаких помыслов об отходе. Полк никуда не уйдет с занимаемых позиций. Разъясните это бойцам.

- Есть, товарищ старший батальонный комиссар, все ясно - отступать дальше некуда.

- Вот-вот, - подхватил Брусничкин, - некуда. Пусть каждый боец усвоит себе эту заповедь.

Лично для Олега эта священная и суровая истина давно стала заповедью. Она вошла в его кровь. Москва была рядом, и там, в Москве, - его Варя. А здесь, на этом лесном островке, он видел свое Бородинское поле и, как когда-то комиссар Гоголев, дал себе слово никуда отсюда не уходить. Бойцы его понимали и верили ему. Из старых, кто воевал с ним под Утицами, было всего девять человек, трое из них командовали отделениями. Остальные - новички, москвичи-ополченцы.

Сержанту Остапову не были известны не только оперативные или тактические планы командования, но даже положение на соседних участках. Каждый воин должен знать столько, сколько ему положено. Однако чутье солдата подсказывало ему, что сражение достигло своей кульминации и в ближайшие дни или даже часы должно что-то решиться. Остапову, как, впрочем, и его товарищам, казалось, что вся война теперь сосредоточена под Москвой. Где-то в степях Украины и под Ленинградом оставлены лишь заслоны, а вся Красная Армия и все полчища Гитлера сконцентрированы у Москвы. Идет последний поединок.

Во время минометного обстрела они сидели в своих узких норах, выдолбленных в мерзлой земле, и, вобрав голову в плечи, чутко ловили каждый взрыв. Смерть витала вокруг, но не мин опасался Олег, а вражеских солдат, которые в ночной темноте пробирались к лесному островку Сухова.

Взвод не имел сплошной линии обороны - не хватало людей, между отделениями были значительные интервалы, охраняемые противопехотными минами, установленными в лесных завалах. С восточной же стороны, откуда меньше всего можно было ожидать появления врага, взвод и вовсе не был защищен.

Наступившая за минометным обстрелом тишина показалась Олегу подозрительной. Он решил пройти но отделениям и проверить - нет ли потерь. Во втором отделении потерь не было. Шел во весь рост по снежной траншее, прислушивался. В разных местах траншея была порушена взрывами мин и снарядов, завалена сучьями. В третьем - "северном" - отделении тоже не имели потерь, и Остапов, приказав командиру отделения усилить наблюдение, не задерживаясь, возвращался к себе. Он шел осторожно, делал краткие остановки, прислушивался. Не доходя до второго отделения, он услыхал перед фронтом странные звуки. Это был шорох, тихий, неясный, но методично повторяющийся. Олег замер, насторожился, весь обратясь в слух и зрение. Ночь и лесной завал затрудняли видимость. Слышались все нарастающие шорохи. Уже не было сомнения, что кто-то идет к опушке леса - снег хрустел под ногами. Это происходило в промежутке между вторым и третьим отделениями.

Олег снял с шеи автомат, нащупал в кармане гранату-лимонку, приготовился. И тогда к нему с опозданием пришла досадная мысль: в интервалах между отделениями нужно было по крайней мере на ночь выставить наблюдателей. Шорох слышался резче и ясней - похоже, ветки задевали за одежду. Ему показались даже какие-то тени, едва уловимые, но он еще не решил, что предпринять. Стрелять, подать сигнал тревоги? Но, может, преждевременно, только спугнешь и себя обнаружишь. Он ждал. И вдруг - взрыв с яркой вспышкой в полсотне метрах в лесном завале, и вслед за взрывом - отчаянный крик и очередь из автомата куда-то в белый свет. И сразу все прояснилось: и крик раненого, напоровшегося на мину в завале, и беспорядочная стрельба немцев. Не прошло и двух минут, как раздался новый взрыв - еще одна мина сработала, - с новой силой ударили автоматы, теперь несколько пуль просвистели где-то рядом, щелкнули по деревьям. Подумал: "Стреляют веером наобум". Нагнулся и пошел на вспышки выстрелов. По ту сторону завала слышал голоса, чужие, враждебные. Там копошились темные тени. Он пожалел, что не взял с собой противотанковую гранату - они оставались там, во втором отделении. Хотел ударить из автомата по теням, но передумал, решил не обнаруживаться. Швырнул лимонку и, как только раздался ее несильный взрыв, похожий на хлопок, побежал во второе отделение. В ходе сообщения его приглушенно и грозно окликнули.

- Это я, Остапов, - отозвался Олег и отдал распоряжение командиру отделения Ильину блокировать снежную траншею с северной стороны. Потом приказал командиру первого отделения Куликову выделить в его распоряжение двух автоматчиков с гранатами, в том числе и противотанковыми. Он назвал имена. Разумеется, самых отчаянных, тех, кого знал по боям в октябре. В это время запищал зуммер полевого телефона. Сам командир полка спрашивал: что там происходит, что за баталии?

- Немецкие автоматчики проникли в расположение взвода, товарищ подполковник, - шептал он в телефон, прикрывая трубку полой халата.

- Сколько их?

- Неизвестно, товарищ подполковник. Они напоролись на мины в завалах и подняли бестолковую стрельбу. Нас они пока не обнаружили.

- Какое ваше решение?

- Осмотримся, подразведаем да будем выбивать.

- Я плохо тебя слышу, говори громче, Олег Борисович.

- Не могу, Глеб Трофимович, немцы могут услышать.

- Хорошо, действуйте. Из леса не уходить. Ни в коем разе. Держитесь и не падайте духом! Желаю успеха.

Падать духом Олег не собирался: все эти страхи остались где-то позади - в октябрьских боях, теперь он чувствовал себя бывалым, обстрелянным воином, но, как выбить немцев из леса, он еще не знал.

Они шли цепочкой друг за другом по траншее - ударная группа из пяти человек, которую возглавлял Остапов. Снег предательски поскрипывал даже под мягкими валенками; крепкий морозец щипал лица, серебрил брови и склеивал льдышками ресницы. Озябшие руки в варежках неуверенно держали автоматы. Сам Олег - впереди. Вот уже и то место, откуда он бросил гранату. Остановились, прислушались - тихо, только потрескивают схваченные морозом ели. Знакомый треск. Сделают несколько шагов, остановятся, слушая ночь. А она молчит, затаилась, лишь изредка щелкнет примороженная ель. Возникают догадки, предположения, вопросы: возможно, немцев было немного, небольшой разведотряд, и, пока он ходил во второе отделение, разговаривал по телефону, они, напоровшись на заминированный завал, сочли благоразумным возвратиться восвояси. Взорвались две противопехотные мины, следовательно, должны быть убитые или раненые. Надо бы осмотреть то место. А что, если затаились и ждут? Не успела угаснуть эта мысль, как пришел ответ на все вопросы: впереди, в стороне третьего отделения, грохнул взрыв - опять сработала мина - и поднялась суматошная, лихорадочная стрельба. На этот раз разноголосая, в которой среди трескучего лая немецких автоматов резко выделялся рокочущий голос нашего "дегтяря". Значит, немцы не ушли, и третье отделение вступило в бой.

Они все побежали по ходу сообщения на подмогу своим товарищам. Олег рассчитывал ударить наседающим на третье отделение фашистам в тыл или во фланг. Но отряд фашистов, преодолев завал, вышел на снежную траншею, повернул налево, натолкнулся на третье отделение и завязал с ним бой. Не выдержав дружного огня, немцы повернули назад, побежали по траншее на юг и тут столкнулись с группой Остапова. Наши были в белых маскхалатах, немцы - в темных шинелях, и это обстоятельство оказалось решающим. Олег, увидев в двадцати шагах от себя движущуюся навстречу черную массу, сразу понял, что перед ним враги, и, не говоря ни слова, стеганул длинной очередью из автомата. Товарищи последовали его примеру. Гитлеровцы шарахнулись из траншеи в снежную целину - одни к завалу, другие в лес, пытаясь укрыться за деревьями. Взрывы гранат, выстрелы, крики раненых и отрывистые команды оглушили лесной островок. В завалах еще дважды бухнули мины. Так продолжалось около часа. А потом все стихло.

Группа Остапова возвратилась во второе отделение, и Олег позвонил в штаб полка. С ним разговаривал Судоплатов. Он требовал ясности: численность немцев, проникших в лес Сухова, потери обеих сторон и где сейчас находится враг. Ни на один из этих вопросов Олег не мог дать хотя бы приблизительного ответа. Судоплатов нервничал:

- Вы командир или кто?! Как так вы не знаете, что у вас под носом делается? Что вы молчите? Вы меня слышите? Алло, Остапов, ты слышишь меня?

- Слышу, товарищ майор, - шепотом отозвался Олег.

- Что ты там шипишь? Говори погромче.

- Громче не могу, немцы услышат, - прошептал Олег.

- Черт знает что у них там творится, - сказал Судоплатов Кому-то, только не Остапову. - Боится голос подать, что-то шепчет. Окружен он, что ли?

Это последнее, что слышал Олег в телефонную трубку. Подумал: вам там хорошо задавать вопросы. А ты здесь пойди сосчитай, сколько немцев просочилось в лес и где они сейчас. Молчат. Должно, притаились за деревьями и выжидают. А чего ждут? Рассвета? Что ж, подождем и мы. Вот только надо бы связаться с третьим отделением. Разговор с Судоплатовым расстроил его.

Подошел командир первого отделения сержант Куликов и спросил:

- Что здесь у вас происходит?

- А ты почему позиции оставил? - накинулся на него Олег вместо ответа.

Тот даже опешил: такой тон не в характере Остапова. Попробовал объяснить:

- Так я ж один. Отделение на позиции осталось.

- А кто тебе разрешил одному ходить, когда кругом немцы? - все так же прошипел Олег. Затем, немного успокоившись и устыдившись своего тона, ввел Куликова в курс событий. - А теперь бегом в отделение и занимай круговую. За тылом смотри, чтоб в спину не ударили.

- А мои бойцы Хайрулин и Зайцев - я могу их забрать?

- Не можешь. Они здесь нужны. - И повелительным жестом дал понять, что разговор окончен.

В третье отделение отправился в сопровождении все тех же четырех автоматчиков. По-прежнему сам шел впереди, хотя и знал, что это неправильно. Медленно и осторожно подходили к тому месту, где недавно лоб в лоб столкнулись с немцами. В траншее и на снегу по сторонам громоздилось что-то темное. Замерли, прислушались, всматриваясь в темноту. Послышался слабый стон. Хайрулин жестом показал на противотанковую гранату: мол, метнем для большей надежности? Олег отрицательно замотал головой. Тогда Хайрулин опять же знаком попросил разрешения пойти вперед на разведку. Олег кивнул, соглашаясь, и почему-то в эту минуту вспомнил Варю, вернее, последнее письмо ее, доставленное Иосифом Думбадзе. И необычную, несколько торжественную фразу в нем: "Да хранит тебя неугасимая любовь моя". Письмо лежало в левом кармане гимнастерки. Подумал: "Мой талисман".

Хайрулин подал сигнал, и они двинулись вперед. И все же их поразило увиденное: траншея была завалена трупами фашистов. Они свернули в сторону от траншеи и двинулись по целине в обход. Но и тут им попадались на глаза лежащие в снегу неподвижные темные фигуры. Кто-то стонал.

Едва они дошли до Хайрулина, как сзади прозвучала короткая очередь из автомата. Шедший замыкающим Зайцев вскрикнул и упал.

- Ложись! - скомандовал Олег.

И все сразу бухнулись в снег.

- Га-ды! - люто выдавил Хайрулин и метнул в темную кучу противотанковую гранату.

- Товарищ сержант, - раздался негромкий взволнованный шепот бойца, - Зайцева…

- Что Зайцева?

- Кажется, убили.

"Зайцева? Почему именно Зайцева, а не меня, не Хайрулина? - молнией просверлило мозг. - Ах да, у меня талисман, и Хайрулин был рядом со мной. А Зайцев замыкающий. Стреляли. Может, тот раненый, что стонал. Наверно, он".

В стороне третьего отделения послышался скрип шагов: похоже, кто-то бежал по траншее.

- Ниязов? - окликнул Олег наугад:

- Я, товарищ сержант, - отозвался бегущий, командир третьего отделения. - Вы стреляли?

- Фашисты, - вместо Остапова ответил Хайрулин.

- Зайцева убили, сволочи, - процедил Олег, вставая. Он вышел в траншею к Ниязову. - В спину стреляли.

- Значит, не все ушли, - заключил Ниязов.

- Куда ушли? - не понял Олег.

- Да обратно, откуда пришли, - пояснил командир третьего отделения. - Сначала они на нас сунулись. Мы им по зубам. Они - бегом по траншее, а там - вы. Видят такое дело - между двух огней, - они и повернули оглобли через завал.

- Точно? - спросил Олег. - Ты сам видел?

- А как же, мы их еще огоньком провожали до самого завала.

Два бойца принесли тело Зайцева и положили на дно траншеи. Олег взял его руку и, не нащупав пульса, прислонился ухом к груди.

- Наповал, - сказал Хайрулин.

- Завтра схороним, - сказал Олег.

Обратно возвращались кружным путем, углубившись в лес.

В эту ночь никто во взводе не сомкнул глаз.

Уже рассвело, когда Макаров и Брусничкин прибыли к себе на КП от Полосухина. Гнедая заиндевелая кобылица легко несла возок по морозному снегу, тревожно скрипели полозья, встречный ветерок и мороз крепко обжигали лицо. Ехали молча, погруженные в невеселые думы. От комдива они узнали о тяжелом положении, которое сложилось на левом фланге пятой армии. Противник вклинился в оборону 33-й армии генерала Ефремова. Создалась угроза левому флангу пятой, которую Клюге давно пытается взять в железные клещи. После суточного ожесточенного боя немцы вклинились в боевые порядки 32-й дивизии и заняли Акулово, угрожая выходом на Кубинку. На ликвидацию прорыва командарм бросил свой подвижной отряд, состоящий из танков и стрелков. Похоже, что днем предстоит ожесточенное сражение в полосе 32-й дивизии, и Полосухин приказал Макарову создать у себя ударную подвижную группу для ликвидации отдельных прорвавшихся танков. На вопрос, из кого создать такую группу, где взять людей, комдив ответил:

- У себя в полку. Из командиров штаба, политработников, ординарцев, ездовых. Вплоть до повара и адъютанта. Начальник штаба пусть возглавит ее. Или комиссар.

- Я готов, товарищ комдив, - сказал тогда Брусничкин. Глебу это понравилось. И теперь, сидя в возке, ему почему-то захотелось знать, о чем думает сейчас комиссар.

- Где-то стреляют, - насторожился чуткий Брусничкин. - Вы не слышите? - обратился он громко то ли к ездовому, то ли к Макарову.

- Кажись, в Сухонском лесу, - отозвался ездовой.

И не ошибся: стреляли именно там.

Войдя в блиндаж командного пункта полка, Глеб спросил Судоплатова, что происходит во взводе Остапова.

- Я думаю, Глеб Трофимович, нам надо прежде всего назначить туда командира взвода, - ответил начальник штаба. - Остапов не справляется. Не знает, что у него делается, обстановку не мог доложить.

- Соедините меня с Остаповым, - приказал Макаров адъютанту, нахмурившись.

Он был недоволен заявлением Судоплатова о том, что Остапов не справляется. Почему, на каком основании такое утверждение? А Думбадзе уже кричал в телефон:

- Кто это?! Сержант Ильин? Что у вас там за стрельба? Фрицев добиваете? Выбиваете?.. А где командир взвода? Я говорю, где Остапов? Пленных допрашивает? Позовите его к телефону… Да, пусть срочно позвонит и доложит обстановку. - Думбадзе положил трубку и устремил глаза на Глеба: - Остапов допрашивает пленных, товарищ подполковник.

- Пленные немцы, - оживился Брусничкин. - Это же отлично! А вы говорите, Остапов не справляется. Пленных допрашивает, а кто в плен не сдается - добивает, я так понял.

- Выбивает, товарищ комиссар, - поправил Иосиф.

- Это все равно, - весело ответил Брусничкин.

Запищал зуммер. Глеб взял трубку.

- Доложите обстановку, товарищ Остапов. Так… Так. Хорошо… Правильно делаете… Все правильно. Пленных отконвоируйте к нам. Лес хорошенько прочешите, чтоб ни одного не осталось. И помните вашу главную задачу - отсекать пехоту от танков. Вы меня поняли? Вот и хорошо. Сколько конвоиров? Думаете, одного достаточно по полю? Не убегут? Мороженые? Ну смотрите. Будьте бдительны. День предстоит тяжелый. Экономьте силы и боеприпасы. Обед привезут. Горячий. Всех благ, Олег Борисович.

Положил трубку и сделал внушительную паузу. Потом заговорил, обращаясь к Судоплатову:

- В Остапове мы не ошиблись. Он выдержал испытание с честью.

…Вездеход командующего пятой армией свернул с дороги и остановился под сосной со срезанной снарядом макушкой недалеко от сожженной избы. Дальше ехать было рискованно: стая "хейнкелей" бомбила позиции 32-й дивизии, куда направлялся командарм. Надо было подождать. Говоров вышел из машины и взглянул на валяющуюся на снегу верхушку сосны, потом перевел тяжелый беспокойный взгляд на стоящую монументом печь. Пожарище запорошило снегом, и печь с высоким дымоходом выглядела памятником. Эти "обелиски" на пожарищах на него всегда наводили тоску, давили на психику, оставляя на душе тяжелый осадок. Говоров нетерпеливо оглядел голубой небосвод - он ждал наших истребителей, но их не было. Надсадно ухали зенитки, выбрасывая в небо хлопья разрывов. "Безбожно мажут", - только было подумал командарм о зенитчиках, как на его глазах один немецкий самолет взорвался в воздухе, разбрасывая во все стороны окутанные дымом горящие обломки. Не успел рассеяться клубок дыма, как небосвод прочертил черный шлейф второго горящего самолета.

- Вот это дело, молодцы, - вслух сказал Говоров, изменив свое мнение о зенитчиках. И к адъютанту: - А теперь поехали.

- Может, переждем немного? - сказал сопровождавший его полковник из штаба фронта.

Но Говоров лишь махнул рукой и полез в вездеход. Наши истребители появились в самый разгар бомбежки, и над позициями 32-й дивизии завязался ожесточенный воздушный бой. Он был непродолжителен; когда командующий подъехал к наблюдательному пункту Полосухина, самолеты очистили небо, оставив после себя в синеве белесые и темно-серые пятна. Виктор Иванович доложил прибывшему командарму, что в воздушном бою сбито пять самолетов противника. А за прошедшие сутки дивизия подбила девять и захватила пять совершенно исправных танков. Но сообщил он это без особой радости, потому что дивизия тоже понесла тяжелые потери, и к тому же как раз во время его доклада командарму и началась решительная атака немцев. Фашисты сконцентрировали на узком участке фронта полсотни танков и два батальона пехоты, посаженные в бронетранспортеры. Они намеревались пробить брешь в нашей обороне, в которую могли бы хлынуть потоком их основные силы, нацеленные на Кубинку. Именно это и беспокоило Полосухина.

С НП командира дивизии Говоров наблюдал за движением танкового клина. По всему было видно, что его острие направлено как раз на участок, обороняемый полком Макарова. Оба они - и комдив и командарм, - глядя на черные точки, выползшие из леса и похожие издали на тараканов, думали об одном и том же: выдержат артиллеристы этот массированный танковый таран или будут смяты огнем и гусеницами? Говоров спросил об этом Полосухина.

- Боюсь, что не выдержат, товарищ командующий, - сказал Полосухин с надеждой на помощь. - У Макарова в полку большой недокомплект материальной части.

- Хорошо просматриваются на светлом фоне. Сейчас бы эскадрильи две штурмовиков, - задумчиво молвил командарм, глядя в стереотрубу. Потом, отойдя в сторону, продолжал: - Вот что, Виктор Иванович, вы оставайтесь здесь, а я сейчас еду на ваш КП. Постараюсь поддержать Макарова. Нельзя допустить здесь прорыва. Это откроет им дорогу на Кубинку. Надо отстоять эти позиции любой ценой. Ценой артиллерийского полка и, может, всей дивизии. - Он посмотрел на комдива пристально, и суровый взгляд его потеплел, а голос сделался мягче и тише. Сообщил, как полутайну: - Мне сегодня ночью товарищ Сталин позвонил. Сказал: у Полосухина положение очень тяжелое, поезжайте к нему.

Лицо Полосухина вдруг озарилось, точно его осветила магниевая вспышка, в глазах сверкнули одновременно и удивление и радость. Все это увидел Говоров, на такую реакцию он и рассчитывал, сообщая Полосухину о ночном звонке Верховного. Он ничего не прибавил и не убавил. Все было именно так, буквально минутный разговор. Теперь он молча протянул комдиву руку и, сопровождаемый полковником штаба фронта, стремительно зашагал к своему вездеходу.

Полосухин был возбужден. Ему хотелось немедленно позвонить Макарову и сообщить о встрече с Говоровым и его разговоре со Сталиным. Но когда он услышал в телефон спокойный и твердый голос Макарова, вдруг передумал: ведь командарм разговаривал с ним доверительно. И он сказал с исключительной теплотой в голосе:

- Глеб Трофимович, дорогой, бой будет смертельный, до последнего снаряда, до последней гранаты, но ни шагу назад. Здесь наше второе и, может быть, решающее Бородино. Здесь сейчас находится командующий армией, он руководит боем. Ты понимаешь? - Его так и подмывало сказать, что командарма Сталин сюда послал, лично приказал. - Обещал поддержать.

- Ночью мы взяли пленных. Свежемороженые и подавленные. Без прежней спеси, - сообщил Макаров.

- Это хорошо, Глеб Трофимович. Но нам надо во что бы то ни стало выиграть сегодняшний бой.

- Постараемся, Виктор Иванович.

И бой начался, жестокий и кровопролитный. Горели танки перед батареей Думчева, но на другом фланге фашистам удалось смять батарею, и фашистские танки вышли в тыл, двинулись в направлении командного пункта дивизии. А навстречу им уже шла танковая рота тридцатьчетверок и батарея сорокапяток, брошенная на участок полка Макарова по приказу Говорова. Образовавшаяся брешь была вовремя заделана, и тогда немецкие танки и бронетранспортеры двинулись в обход - на "вал Бригвадзе". Головной танк преодолел завал и выскочил на снежную целину. За ним устремились другие танки. Вдруг широкая полоса завала, которая уже не казалась немцам преградой, вспыхнула тугим пламенем - зашипела, затрещала, задымила иссиня-желтым дымом. Казалось, горит не только хворост, но и снег.

Танки и бронетранспортеры, оказавшиеся в зоне огня, метались, как животные, застигнутые внезапным пожаром. Головные машины бросились вперед, норовя поскорей выбраться из огненного ада, а те, что шли во втором эшелоне и не попали в зону огня, без оглядки мчались вспять. У некоторых танков глохли моторы, и ошалелые водители не пытались их заводить, просто оставляли машины и опрометью бежали назад по следам своих гусениц.

"Фокус" Бригвадзе удался. За огненным валом наблюдали Полосухин и Макаров. Но ни тот ни другой не видели, что на западной стороне лесного островка Сухова сосредоточиваются танки и бронетранспортеры. Очевидно, фашисты решили овладеть этим лесом, находящимся в непосредственной близости от артиллерийских позиций полка Макарова. Отсюда можно было сделать стремительный бросок одновременно танкам и пехоте и смять полк.

Еще полыхал "вал Бригвадзе", как Глеба позвали к телефону. Звонил Остапов. Он был очень взволнован. Уже не шептал в трубку, как ночью, а громко, встревоженно докладывал:

- С запада нас атакуют немцы. Их много, товарищ подполковник. Танки и бронетранспортеры. И пехота бежит за машинами. Они войдут в лес… Нам их никак не остановить.

- Сколько танков? - спросил Макаров.

- Шесть танков и десяток транспортеров. До батальона пехоты.

- Задержите их огнем, - сказал Макаров, чтобы только что-то сказать. - Продержитесь хоть полчаса, Олег Борисович. Я вам позвоню.

Он ждал, что Остапов попросит разрешения на отход. Но тот молчал. Глеб положил трубку. Что делать? Нужно было что-то предпринять, и притом немедленно. Три противотанковых ружья не остановят шесть танков. Вслед за танками, которые очистят завал от противопехотных мин, в лес ворвутся стрелки-автоматчики. Батальон против взвода. Взвод Остапова погибнет. Это определенно, неизбежно. Вспомнилась сестра Варя. Он сам ей должен будет написать о геройстве ее мужа и о его гибели, виновником которой, если не прямо, то косвенно, будет он, Глеб. Что же делать? Разрешить взводу оставить лес и выйти в расположение батарей? Нет, он этого не может сделать, не имеет права отдать такой приказ. "Стоять насмерть" - касается всех без исключения. И не случайно на КП дивизии находится командарм. Бросить на помощь Остапову тоже некого: его единственный резерв - группа штабных командиров во главе с Брусничкиным и Судоплатовым - брошен им в деревню и ведет бой с прорвавшимися немецкими танками. Макаров, в сущности, остался один на КП, если не считать радиста и ординарца.

А что-то нужно предпринять в отношении взвода Остапова. Позвонить комдиву и попросить его помощи или разрешения на отход? Нет, Полосухин не даст такого разрешения, и Говоров тоже. И тогда его осенила мысль: огневой налет изо всех орудий по западной опушке леса! Он быстро отдал приказ в дивизионы и, отдав его, усомнился в эффективности этого огня: у него же не гаубицы, не мортиры, которые могут стрелять навесно через лес, у него пушки и их снаряды будут ложиться позади немецких танков.

А в это время вдруг неожиданно - писк зуммера. Он даже вздрогнул и сам взял трубку. Олег докладывал:

- Танки подходят к лесу. Через несколько минут они нас сомнут. - Голос у Олега уже не растерянный, а подавленный. - Мы будем сражаться до последнего. Глеб Трофимович, а нельзя ли ударить "катюшами" по лесу, по нашим позициям. Прикажите, Глеб Трофимович, это наша последняя просьба. И потом, у нас есть маленький шанс: мы сидим в ячейках, так что только прямое попадание может поразить нас.

- Хорошо, - быстро сказал Глеб и сразу же начал звонить на КП дивизии.

Связист ответил: комдив на НП, здесь командарм.

- Попросите его к телефону, срочно!

Когда Говоров взял трубку, Глеб, сильно волнуясь, доложил обстановку и попросил огнем гвардейских минометов накрыть лесок Сухова - там сосредоточены танки и пехота врага для броска на позиции полка.

- Но ведь там же должны быть наши стрелки, - сказал Говоров. Он помнил детали в системе обороны. - Разве они отошли?

Этот вопрос смутил Макарова.

- Товарищ командующий, там наш стрелковый взвод. Командует им Остапов. Он вызывает огонь на себя. У них есть маленький шанс: они зарылись в землю.

- Хорошо, товарищ Макаров, - ответил командарм, однако ничего не пообещал.

Говоров хорошо знал местность в секторе 32-й дивизии, помнил и лесок перед артиллерийским полком Макарова и отдавал себе отчет, как важно не допустить там сосредоточения немцев. Поэтому после телефонного разговора с Макаровым на лесок Сухова, который теперь по праву можно было назвать лесом Остапова, обрушился огненный смерч гвардейских минометов. Немцы, еще не опомнившиеся от огненного "вала Бригвадзе", решили, что и здесь им уготовлена ловушка, и повернули обратно, оставив на опушке леса горящие бронетранспортеры и трупы своих солдат.

Под вечер здесь наступила непривычная тишина. Связист пытался дозвониться до Остапова, но телефон молчал. В стороне лесного островка стояла зловещая тишина, лишь над верхушками деревьев ввысь тянулись тонкие струйки дыма. Там что-то горело. Стоя на снегу возле блиндажа командного пункта, Глеб с тоской, тревогой и болью смотрел на эти непонятные струйки дыма и все ждал, что вот-вот на восточной опушке леса появится хотя б одна живая душа. Но никто не появлялся и не подавал никаких вестей. "Надо бы кого-то послать туда… - подумал Глеб, но вспомнил, что некого послать, разве что Колю-Николая. - Вот придут наши - группа Брусничкина - Судоплатова, тогда можно будет послать Думбадзе с Чумаевым и Экимяном".

Потом, сопровождаемый Колей, он пошел на огневые позиции полка. У артиллеристов встретил Сашу: она только что отправила последнюю группу раненых на медпункт, выглядела усталой и в то же время возбужденной. Глеб спросил ее, почему сама не ушла вместе с ранеными. Ответила просто:

- Здесь я нужней. А вдруг снова бой? - И сразу, без перехода: - Что с нашими ребятами в лесу? Как Олег?

Он ждал этого вопроса, понимал, что и Саша, и Князев с тревогой ожидают его ответа - они же видели, как обрушили на лесной остров огонь гвардейские минометы, - и не спешил с ответом.

- Они погибли? - с тревогой и настойчивостью допрашивала Саша.

- Неизвестно. Надо выяснить. Вот вернутся Думбадзе и Экимян, и я пошлю их, - сказал он мрачно, пряча унылые глаза.

- Ждать? Когда это будет? - возмутилась Саша. - Да я пойду сейчас, засветло. Я знаю дорогу, я была там.

Она смотрела на него осуждающе, строго, остро, в то же время в ее глазах светилась мольба.

- Одной нельзя, - сказал он отрешенно.

- Разрешите мне с Александрой Васильевной, - попросил Князев. - Мы возьмем еще двух бойцов. Александра Васильевна права: лучше пойти засветло.

Он не стал возражать. И даже Колю отпустил. На КП возвратился один. Там его ждали только что прибывшие Брусничкин и Судоплатов. Оба были довольны - отряд успешно выполнил боевую задачу. Один танк подбит из противотанкового ружья и затем подожжен бутылкой с горючей смесью, другой подбит противотанковой гранатой. Экипаж сдался в плен.

Глеб молча, с отсутствующим взглядом слушал Брусничкина и Судоплатова, и, только когда Леонид Викторович сказал о спасении Москвы, глаза его потеплели, в них появилась какая-то живинка. Но она тотчас же исчезла, как только Судоплатов сообщил, что в бою с танками тяжело ранен Думбадзе.

- Он будет жить, Иосиф? - спросил Глеб.

- Рана серьезная. Ему сделают операцию, - ответил начальник штаба.

- Товарищи, не знаю, как вы, а я проголодался, - вдруг оповестил Брусничкин и поднялся, прокричал за брезентовый полог: - Егор! Чумаев, как там дела с обедом? Сегодня нам полагается двойная порция.

Чумаев привес копченой колбасы, мясных консервов, полбуханки черного хлеба и спирт, сказал:

- Горячего не будет: кухню разбомбило.

Все принесенное он положил на ящик и молча вышел.

Глеб от еды отказался. Он вышел из блиндажа и, стоя на снегу, сквозь вечерние сумерки всматривался в сторону леска Сухова. "Если, ко всему прочему, я сегодня потеряю еще и Сашу с Колей, то вообще останусь один", - подумал он. Почему один он не спрашивал себя. Стоял долго, пока мороз не прогнал его в блиндаж. А через полчаса появились Князев, Саша, Коля и Олег. Глеб точно воскрес - он с размаху обнял щупленького смущенного командира взвода, прижался к его небритой щеке и сказал:

- А я тебя, грешным делом, в мыслях похоронил. Теперь тебе долго жить - до полной победы. Вот за это мы сейчас и выпьем. Где там Егор? Кирилл Степанович, организуйте, пожалуйста. За победу!

В это же самое время командарм Говоров докладывал генералу Жукову итоги двухдневных боев за Акулово: подбито и сожжено двадцать три фашистских танка, одиннадцать захвачено в целости и исправности, сбито пять самолетов врага, подбито и захвачено много другой техники и вооружения. Наступление противника на левом фланге пятой армии приостановлено.

Это было 2 декабря. А 5 декабря в дневнике генерала Гальдера появилась краткая, но исчерпывающая запись: "Фон Бок сообщает: силы иссякли. 4-я танковая группа завтра уже не сможет наступать".

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Весь день мела поземка, покрывала белым саваном поле битвы, усеянное трупами пришельцев, которые некому было закопать в чужую для них, скованную морозом и одетую в снежную шубу землю. Под вечер 12 декабря ветер немного приутих и мороз приослаб, но повалил хлопьями снег, густой и липкий. Вездеход командующего пятой армией генерала Говорова с немалым трудом пробирался по разрыхленной дороге, загроможденной брошенными немцами орудиями, подбитыми танками, остовами сожженных автомашин и раздавленных мотоциклов. Жуткая картина побоища должна была бы радовать командарма, потому что это впечатляющее зрелище разгрома гитлеровцев создала здесь его армия за пять дней наступательных боев. Это о его армии говорилось в сводке Совинформбюро: 6 декабря войска генерала Говорова прорвали оборону пехотных дивизий немцев и заняли районы Колюбакино, Локотня. А в "Правде" только что напечатана уже вторая статья генерала Говорова, в которой командарм делился опытом последних оборонительных боев на подступах к столице. В ней он писал, в частности: "Наиболее тяжелыми для нас днями были 1 - 4 декабря. В эти дни фашисты, прощупав нашу оборону на Можайском шоссе и автостраде Москва - Минск и убедившись в ее крепости, предприняли наступление в обход этих магистралей с севера и юга. Обход имел целью окружить наши войска с одновременным выходом на ближайшие подступы к Москве. Следует отметить, что фашистские части, совершив обход в направлении Голицыно с севера, приблизились к Москве почти на расстояние выстрела дальнобойной артиллерии. Их дальнейшее продвижение поставило бы город под угрозу артиллерийского обстрела". С ним разговаривал по телефону начальник штаба Западного фронта генерал Соколовский, поздравлял с успешным наступлением и деловой статьей в "Правде". Но в ответ на поздравления Леонид Александрович, вместо того чтобы поблагодарить начштаба фронта, снова заговорил о резервах, без которых его армия не в состоянии развить успех первых дней контрнаступления. Василий Данилович сказал, что резервы будут: пятой армии придается 2-й гвардейский кавалерийский корпус генерала Доватора. И теперь, возвращаясь с передовых позиций в штаб армии, генерал Говоров думал, где и как лучше ему использовать конников. Войска понесли серьезный урон во время оборонительных боев. Больше всех досталось 32-й дивизии. И особенно 4 декабря, когда она атаковала населенный пункт Акулово, дальше которого немцы не продвинулись ни на шаг в сторону Москвы. На всю жизнь ему запомнился этот бой. Противники, измотанные и обескровленные, вцепившись в горло друг другу, напрягали последние силы.

Говорову накрепко врезался в память тот морозный день с голубым небом, хрусталем берез и розовым снегом. Он тогда находился на левом фланге своей армии. Помнит суровый до жестокости приказ командующего фронтом Жукова: контратаковать, нанести удар по врагу в районе Акулово. Помнит и мужественное лицо комдива 32-й полковника Полосухина, которому он лично отдавал приказ на атаку. Столкнувшись открытыми взглядами, они понимали друг друга: спокойно-угрюмый командарм и сдержанно-невозмутимый комдив. Тогда он сказал Полосухину, уже после того, как отдал приказ, сказал так, как редко говорил своим подчиненным - с чувством, тихо и медленно:

- Это очень важно, Виктор Иванович, для Москвы, для судьбы Отечества.

И он увидел, как от этих его слов - совсем не официальных, а ласковых и преисполненных глубокого смысла - в правдивых добрых глазах Полосухина вспыхнула беспощадная решимость, и тот ответил твердо, спокойным тоном:

- Тридцать вторая, товарищ командующий, исполнит свой долг до конца.

И генерал верил полковнику, потому что этот полковник хорошо знал своих подчиненных, уже доказавших в непрерывных оборонительных боях, на что они способны.

Тот памятный бой начался в безоблачном морозном небе и закончился на заснеженной земле, на которой обрели себе вечный покой тысячи немецких солдат и офицеров. В двухдневном бою враг потерял много танков, бронемашин и другой военной техники. Немцы бежали из Акулова. Там, возле Акулова, противоборствующие стороны поменялись ролями: началось контрнаступление Красной Армии - иссякший гитлеровский "Тайфун" сменился вспыхнувшим советским ураганом.

Пятая армия вела наступление уже восьмой день. Навстречу вездеходу командарма в сторону передовой шли свежие подразделения пехотинцев, одетых в светлые новенькие полушубки и валенки, встретился эскадрон кавалеристов, походные кухни, сани, груженные боеприпасами, застрявшая в снегу санитарная машина, которую толкали бойцы. Потом он обогнал колонну пленных немцев.

На окраине бывшей деревни, в которой уцелела лишь одна изба, снежная дорога круто сворачивала вправо, в объезд, потому что сама дорога была загромождена грудой металла из сожженных и изуродованных немецких автомашин. Тут же лежали опрокинутые орудия, обледенелые трупы лошадей, разбросанные ящики из-под снарядов. Видно - лихо поработали наши танкисты, настигнув в спешке отступающих фашистов. И произошло это вчера.

Говоров велел водителю остановиться. В сопровождении адъютанта он вышел из вездехода. Его, как артиллериста, естественно, интересовали орудия. Некоторые были совсем исправные. "А ведь их надо бы использовать", - заметил он про себя, и в тот же миг взгляд командарма привлекло другое: на лафете одного из орудий, прислонясь спиной к казеннику, зябко съежившись, сидел немецкий солдат. Припорошенную снежком обнаженную голову он вобрал в приподнятый воротник, повязанный белым шарфом. Светлая прядь смерзшихся волос, на вид седая, падала на бледный висок. Крупные снежинки ложились на обнаженную тонкую кисть руки и не таяли. В первое мгновение казалось, что солдат, здорово намаявшись, уснул на орудийном лафете. Но потом Говоров, сделав несколько шагов следом за своим адъютантом и подойдя поближе к орудию, понял, что этот солдат уснул навечно. Здесь его настигла смерть.

За прошедшие месяцы войны Леонид Александрович много видел крови и смертей. Еще сегодня утром он был на заснеженном поле, усеянном трупами гитлеровских вояк; но этот солдат, примерзший, точно припаянный к орудийному лафету, чем-то поразил его, задел глубинные струны души, навел на размышления. Солдат, который сеял смерть и разрушение на нашей земле, который изо всех сил стремился в Москву, чтобы пройти по ней торжественным маршем победителя и затем пьянеть от грабежа и насилия, не ушел от справедливого возмездия. Но в эту минуту Говоров подумал о нем как о юноше, у которого где-то в далекой и проклятой Германии были мать и отец, были родные и близкие, были любовь и мечта. В душе генерала с новой силой вспыхнул гнев к сидящим в далеком Берлине маньякам, которые ради своего тщеславия и бредовых идей походя играют человеческими жизнями.

- Довоевался, - весело сказал адъютант командарма, сверкнув бойкими глазами в сторону примерзшего к лафету солдата.

Говоров в ответ пробормотал что-то невнятное и, круто повернувшись, пошел прочь. Он хотел было быстрее сесть в свой вездеход, но тут на глаза ему попался боец-подросток, почти мальчик, в белом маскхалате, надетом поверх ватника, в больших валенках и таких же - не по его росту - меховых рукавицах. Пришло на ум некрасовское "мужичок с ноготок". Серая ушанка, сбитая набекрень, и трофейный автомат на шее придавали пареньку бравый и забавный вид. Говоров приказал адъютанту позвать мальчонку. И хотя командарм был в обыкновенном солдатском полушубке и простой цигейковой шапке-ушанке, быстро подбежавший к нему парнишка, сняв рукавицу и лихо приложив обнаженную руку к нахлобученной на лоб шапке, чеканно доложил:

- Товарищ генерал, ординарец подполковника Макарова боец Фролов прибыл по вашему приказанию.

- Почему ты решил, что я генерал? - добродушно спросил Говоров, бросив скользящий осуждающий взгляд на своего адъютанта.

Парнишка правильно понял этот взгляд и, чтобы не подводить командира, сказавшего, что его вызывает именно генерал, ответил, нисколько не смущаясь:

- По вездеходу, товарищ генерал. На такой машине только большое начальство ездит.

"Находчив", - тепло подумал Говоров, припоминая фамилию Макарова. Спросил:

- Артиллерист, значит?

- Ага, - совсем уже не по-военному ответил Коля Фролов.

- А где твой командир? Подполковник Макаров? - уточнил командарм.

Теперь он уже понял, о каком Макарове идет речь.

- Они там, в штабе… - Коля махнул рукой на одинокую избу, возле которой толпились военные, дымила походная кухня и стояло несколько артиллерийских лошадей.

Это было кстати. Именно он, Глеб Макаров, уже не подполковник, а полковник, нужен был сейчас Говорову.

Напоминание о командире артполка возвращало мысли командарма к последним боям за Акулово, порождало чувства огорчения, досады и запоздалого раскаяния. Главная тяжесть тех боев легла на плечи 32-й дивизии, и, как обещал тогда Полосухин, его воины до конца исполнили свой долг. Но цена была слишком велика, дивизия настолько обескровлена и обессилена, что без пополнения и отдыха не в состоянии вести успешного наступления. 32-ю поддерживал артиллерийский полк Макарова. Командарм хорошо знал Глеба Макарова еще по боям на Бородинском поле как умелого, инициативного, боевого командира. Полк этот числился в армейском резерве, но все время оборонительных боев за Москву он был подчинен Полосухину и на своих плечах вынес большую часть танковых ударов врага.

Под Акулово один наш атакующий стрелковый батальон в самый ответственный, решающий момент залег под пулеметным и артиллерийским огнем двух немецких танков, стрелявших из-за укрытия. Говоров в это время находился на НП Полосухина. Он слышал, как командир 32-й дивизии по телефону приказал Макарову уничтожить эти танки. В полку Макарова запас снарядов был на исходе. Полосухин об этом знал. Глеб приказал батарее Думчева открыть огонь по невидимым для артиллеристов танкам, напомнив при этом об экономии снарядов. Слабый огонь батареи, притом по закрытой цели, был малоэффективен, батальон, зарывшись в снег под огнем врага, нес ощутимые потери. Полосухин нервничал, он понимал, что Макаров экономит снаряды, а командарм, с тревогой наблюдавший за боем, пришел в сильное раздражение и глухо возмущался слабым огнем артиллеристов. Полосухин снова позвонил Макарову и потребовал усилить огонь.

- Изо всех орудий, - громко и сердито сказал Говоров. И, решительно взяв у Полосухина телефонную трубку, заговорил грозно и отрывисто: - Вам, Макаров, не полком командовать, а богадельней! Вы меня поняли? Вам приказано уничтожить вражеские танки. За это вы головой своей отвечаете. А вы немцам пятки щекочете.

- Разрешите объяснить, товарищ… - начал было Глеб.

Но Говоров резко оборвал его:

- Выполняйте приказ, объяснять будете потом.

И с грохотом бросил трубку. Он был бледен, злой свет вспыхнул в его глазах. Такое с Леонидом Александровичем случалось редко. Мрачный и молчаливый, он умел владеть собой даже в минуты острого напряжения. Человек властного вида, но доброй и чуткой души, он отличался большой терпимостью. Но тут сорвался.

Глеб понимал состояние командарма, как понимал и то, что даже вдвое плотный огонь не гарантирует уничтожение двух танков. Тогда он приказал командиру батареи капитану Думчеву выдвинуть два орудия на прямую наводку, чтобы ударить по танкам, положившим в снег батальон пехоты и сорвавшим нашу атаку. По глубокому снегу под огнем врага шли артиллеристы на прямую наводку, погоняли лошадей, толкали орудия, падали и поднимались, не обращая внимания на, свист пуль. Они смирились с мыслью о смерти и думали лишь об одном: как можно скорее выкатить орудия на прямую наводку и открыть огонь. Первым замертво упал в снег командир взвода. Потом одна за другой были убиты лошади. Казалось, батарея не достигнет цели и приказ не будет выполнен. Тогда Глеб Макаров с командиром дивизиона Кузнецовым, санинструктором Фроловой и еще двумя бойцами стали на лыжи и бросились на подмогу Думчеву. Капитан Кузнецов был смертельно ранен в голову, не смог добежать до орудий. Саша наклонилась над ним и едва успела сделать перевязку, как он скончался у нее на руках, не приходя в сознание.

Только одно орудие удалось выкатить на удобную позицию для прямой наводки: орудие сержанта Ивана Федоткина, заряжающим которого по-прежнему был Елисей Цымбарев. Но на этот раз обязанности наводчика выполнял командир батареи капитан Думчев, а за командира орудия был сам Макаров. Все это видели с НП командарм и комдив.

- Что это значит? - спросил генерал, глядя в стереотрубу, как тащат две пушки на открытую позицию.

- Это из полка Макарова, товарищ командующий. У него кончаются снаряды, и он решил… У него нет другого выхода…

- Да, другого выхода у нас нет, - угрюмо проворчал Говоров с оттенком досады.

А когда оба фашистских танка были подбиты всего пятью выстрелами и батальон с криком "ура" пошел в атаку и ворвался в Акулово, командарм посоветовал Полосухину позвонить Макарову и поблагодарить. К телефону подошел комиссар Брусничкин.

- Давай мне Макарова, - приподнято потребовал комдив.

- А его здесь нет, товарищ полковник, он там, - поспешно и как-то вкрадчиво ответил Брусничкин.

- Где там? - повысил голос комдив.

- С батареей. Они, товарищ полковник, выкатили на открытую позицию орудие и ведут огонь прямой наводкой по танкам…

- Это я вижу, танки уничтожены. - И положил трубку, не сказав больше ни слова. Потом поднял на командарма глаза и машинально повторил всего лишь два слова Брусничкина, тихо и медленно: - Он там…

Говоров кивнул и, отвернувшись, что-то пробурчал по своему обыкновению. Он все понял.

С тех пор он не видел Макарова и не разговаривал с ним по телефону. Он не считал, что командир полка поступил разумно, лично возглавив артиллерийскую группу Думчева, но и не осуждал его. Обстоятельства требовали быстрых и продуманных действий, Макаров принял именно такое, пожалуй, в данном случае самое верное решение. И совсем не было необходимости ему самому и даже командиру дивизиона Кузнецову рисковать жизнью, идти во главе орудия. Но приказ, от которого зависело очень многое, в том числе и жизни десятков людей, был выполнен, и Макаров не в первый и, надо полагать, не в последний раз показа себя бесстрашным и волевым командиром. Макаров был представлен к званию Героя, а многие из его подчиненных - к орденам и медалям. Кроме того, ему присвоено звание полковника, сам Макаров об этом еще не знал. Говоров решил первым поздравить его с таким событием и тем самым, может, как-то успокоить вою совесть: он сам считал бестактным и грубым разговор по телефону с НП Полосухина. Говоров знал, что полк Макарова выведен из боя на отдых и пополнение. Потери как в людях, так и в вооружении были весьма серьезные, в чем нельзя было винить командира. Пожалуй, удивительным было то, что в этом кромешном аду первых четырех дней декабря полк все-таки выстоял, нанеся врагу огромный урон.

Макаров встретил командарма на улице бывшей деревни недалеко от избы. Ширококостный, большелобый, в уже не новом полушубке, при ремне и портупее, он подошел с рапортом, но Говоров перебил его, дружески протягивая крепкую руку:

- Здравствуйте, полковник. Поздравляю вас и благодарю за честную службу и личное мужество.

Большие ясные глаза Макарова лучились радостным светом, и он, не умеющий лукавить и правильно понявший, что означало это "полковник", ответил с достоинством и тактом:

- Благодарю вас, товарищ генерал. Я просто выполнял и буду выполнять свой долг перед Отечеством, как подобает коммунисту и гражданину… Пожалуйста, в избу, товарищ командующий. Может, чайку горяченького с дороги? - предложил с осторожным простодушием.

- Некогда чаевничать, полковник. - Говоров нарочито сделал ударение на последнем слове и, легонько взяв за локоть Макарова, отошел вместе с ним в сторонку. - Вот что, товарищ Макаров, есть у нас мнение забрать вас в штаб армии. Мы начали наступать и будем гнать фашистов до самого Берлина. Надеюсь, вы понимаете, что роль артиллерии по-прежнему остается одной из ведущих. Потом, новое звание требует и новой должности… - Одобрительная теплая улыбка проскользнула в хмуром взгляде командарма.

- Спасибо за доверие, товарищ генерал, - просто, не мешкая, сказал Макаров. - Но позвольте мне быть откровенным. Я бы хотел остаться в прежней должности. Ведь я, товарищ генерал, от самой границы с первого дня войны отходил и, кажется, неплохо усвоил науку оборонительных боев. Теперь же мне бы хотелось поучиться наступать. И именно в должности командира полка. Убежден, что здесь я принесу больше пользы.

Говоров, должно быть, не ожидал такого ответа, взглянул на Макарова исподлобья, но тот смело встретил его не то укоризненный, не то испытующий взгляд. На какую-то минуту Леонид Александрович погрузился в раздумье - похоже, что он был огорчен. Затем, не глядя на Глеба, проговорил глухо и великодушно:

- Хорошо, учтем вашу просьбу.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Вечером того же дня в штабе армии Говорову доложили, что среди только что захваченных в плен немцев есть один весьма любопытный "экземпляр"; некто Вилли Гальвиц - доктор истории и философии, человек, близкий к гитлеровской военной верхушке и, надо полагать, достаточно осведомленный. Но самое любопытное, что этот летописец ратных подвигов оказался на редкость словоохотливым и, кажется, откровенным. Оказывается, по сообщению Гальвица, на Бородинском поле был убит гитлеровский генерал Штейнборн, убит советским воином, засевшим в поврежденном накануне немецком танке. Связались с Полосухиным, уточнили все детали и поняли, что из танка по генеральской машине стрелял не кто иной, как Кузьма Акулов.

Леонид Александрович Говоров, ознакомившись с записью допроса Вилли Гальвица, захотел лично допросить гитлеровского военного историка и уточнить некоторые детали, Вилли Гальвиц вошел в кабинет командарма как-то непринужденно и сразу сделал почтительный бессловесный поклон в сторону сидевших за столом генерала и переводчика. Первое, на что обратил внимание Говоров, был тоскливый страх в глазах пленного. Неподвижное остроносое лицо его было бледным, блуждающий взгляд ждал первого вопроса. Говоров небрежно и неторопливо осмотрел Гальвица и жестом предложил сесть. Гальвиц вежливым кивком поблагодарил генерала и тихо опустился на стул, уставив на Говорова покорный взгляд.

- Где вас взяли в плен? - были первые слова командарма, сказанные по-немецки.

Леонид Александрович знал язык неприятеля, и эта деталь, кажется, обрадовала Гальвица, что-то обнадеживающее вспыхнуло в его глазах и в тот же миг погасло. Гальвиц знал русский язык, но решил это скрыть. Он заговорил по-немецки осторожно и тягуче:

- Я был пленен, господин генерал, в пути, когда ехал из штаба девятого корпуса в штаб четвертой танковой армии. Ваши разведчики или передовые части внезапно атаковали нас… Это было так неожиданно. - Он подернул плечами и прикрыл на миг затуманенные глаза.

- Что вы делали в девятом корпусе и с каким заданием ехали в штаб генерала Гёпнера? - на этот раз спросил командарм через переводчика.

- Я военный историк, что-то вроде летописца. Я не солдат и не сделал ни одного выстрела. Я прикомандирован к штабу фельдмаршала фон Бока, - холодным и вежливым голосом ответил Гальвиц и, скривив тонкие губы в ядовитой улыбке, прибавил: - Теперь уже фон Клюге. Вам, очевидно, известно, господин генерал, что Гитлер отстранил от должностей фельдмаршалов Браухича, Бока, Рунштедта и Лееба. Он назначил себя главнокомандующим.

Это мы знаем, - перебил его Говоров, а про себя заметил, что Гальвиц в отличие от других военнопленных говорит просто Гитлер, а не фюрер. - Продолжайте отвечать на вопрос.

- Восьмого декабря Гитлер отдал приказ войскам перейти к обороне. Строить несколько оборонительных линий в глубину. Ваше контрнаступление создало тяжелую ситуацию на участке четвертой танковой армии, и генерал Гёпнер отдал приказ на отвод своих войск.

Это была неожиданная новость, и Говоров переспросил:

- Откуда у вас такие сведения?

- Вы можете мне верить, господин генерал, эти сведения вполне достоверны. - Гальвиц смело встретил недоверчивый взгляд командарма, он уже несколько успокоился, покорясь чужой воле, и вел себя непринужденно.

- Так все же зачем вы ехали в штаб четвертой танковой? - напомнил Говоров с небрежной отчужденностью.

- Я не хотел оставаться в войсках, которым неприятель создал угрозу окружения. Я имею в виду девятый корпус.

- Хотели избежать окружения и попали в плен, - язвительно воскликнул Говоров.

- Ирония судьбы, - с грустью отозвался Гальвиц и, не дожидаясь последующих вопросов, прибавил: - Впрочем, у меня нет претензий к судьбе. А потом - рано или поздно это должно было случиться.

- Вы давно пришли к такому выводу? Или это… инстинкт самозащиты?

Гальвиц уловил в вопросе генерала скрытую иронию. Глаза его сделались непроницаемыми, он облизал сухие губы и, как человек, у которого задели самолюбие, заговорил отрывисто и с усилием:

- Вы можете меня расстрелять, господин генерал. Смерти я не боюсь. И если мне хочется остаться в живых, то только затем, чтоб убедиться в своих предположениях о будущем. Хотел бы я знать: чем кончится безумная затея Гитлера, что станет с моим народом и отечеством? А что касается вашего вопроса о том, когда я прозрел, то буду откровенен: в эти жуткие месяцы сражения под Москвой.

- И как вы представляете это будущее? - с некоторым любопытством спросил Говоров.

- Ваше неожиданное наступление создало в нашей армии и в верховном командовании нечто подобное шоку. Оно ошеломило, повергло солдат и офицеров в уныние. Дух армии упал, а следовательно, подорвана вера. И все понимают, что повинны в этом не Браухич и Бок.

Говоров перебил его неожиданным вопросом:

- А почему Гитлер и вообще фашисты ненавидят славян? Мне кажется, славяне никогда не нападали на немцев и не угрожали им.

- Это в общем так, все верно. Но славяне многочисленны. Они - непосредственный сосед германцев и владеют огромной территорией с несметными природными богатствами, чего не хватает немцам…

- Жизненного пространства, - презрительно усмехнулся Говоров и тут же спросил: - Ну а евреев? Они же не столь многочисленны, как славяне.

- Там другая причина, - ответил Гальвиц. - Гитлер ненавидит их как своих конкурентов. Ведь они считают себя особой, богом избранной нацией и тоже претендуют на мировое господство.

- Вы нацист? - Говоров испытующе уставился на Гальвица.

- Формально я состою, в партии, но по убеждению - нет.

- А вы не считаете, что вы изменили своему фюреру и Германии?

Вопрос этот, видно, несколько смутил доктора истории. Лицо его невольно зарделось, губы задрожали в жалкой улыбке. Ответил, выплевывая жеваные слова:

- Я никогда не был поклонником Гитлера и никогда не ставил знака равенства между ним и отечеством.

Чувствуя себя уязвленным и подавленным, он опустил глаза и склонил голову. Он понимал свое положение и, надо думать, жестоко страдал. Не меняя позы и не поднимая головы, он произнес тихо и с чувством:

- Прошу вас поверить в искренность моих слов.

Леонид Александрович, внимательно наблюдая за Гальвицем, задавал себе вопрос: искренне тот говорит или играет, спасая свою шкуру? Решил: пожалуй, искренне. После долгой паузы спросил по-немецки:

- А скажите, герр доктор, среди офицеров и генералов рейха есть такие, которые смотрят на события вот так же, как вы, то есть разделяют ваши взгляды?

Гальвиц устало поднял голову, медленно и задумчиво посмотрел в пространство. Ответил тихо и грустно:

- К сожалению, немного. Но после этого поражения их становится больше. С каждым днем. И генералов, и офицеров. Начинают думать. В частности, генерал-полковник Гёпнер. Я его хорошо знаю.

- И что же, по-вашему, командующий танковой армией, любимчик Гитлера, не верит в победу? Делает дело, в которое не верит?.. Я так вас понял?

- Не совсем так, господин генерал. Гёпнер не верит в военный талант Гитлера.

Говоров знаком приказал увести пленного. Затягивать разговор не было времени и смысла. Затем с членом Военного совета и начальником штаба армии они обсуждали положение в свете того, что сообщил Гальвиц. Да, в результате нашего наступления, стремительного форсирования Москвы-реки и овладения Колюбакино над девятым армейским корпусом фашистов нависла угроза полного окружения. Немцы это понимают. Видно, не очень считаются с категорическим приказом фюрера оборонять каждый метр, если командующий четвертой танковой армией генерал-полковник Гёпнер отдал приказ на отход. Возможно, с разрешения Клюге или самого Гитлера.

Говоров пригласил к себе начальника разведки. Сведения Гальвица об отходе четвертой танковой подтверждались. Надо бы сообщить об этом в штаб фронта. Но прежде надо быть уверенным в достоверности сведений о приказе Гёпнера. Гальвиц внушал ему доверие, но он мог быть плохо информирован. Говоров позвонил генерал-майору Орлову - командиру мотострелковой дивизии, наступавшей на главном направлении. Тот доложил, что дивизия ведет ночной бой, медленно продвигаясь вперед: на всех участках противник оказывает серьезное сопротивление.

Только закончил разговор с Орловым, как позвонил его сосед - генерал-майор Лебеденко, командир стрелковой дивизии. Полки Лебеденко также продвигались с боями. Противник на отдельных участках бежит, бросая технику и оружие. Есть пленные.

Далеко за полночь командарм позвонил начальнику штаба фронта, доложил обстановку и сообщил о приказе генерала Гёпнера. Василий Данилович Соколовский сказал, что штаб фронта уже имеет эти сведения, и тут же предъявил свои претензии: командование фронта считает, что темп наступления пятой армии слишком замедлен. Генерал Жуков недоволен и спрашивает: почему до сих пор не введен в бой кавалерийский корпус Доватора?

Говоров сказал, что наступление кавкорпуса намечено на завтра, и, вспомнив, что сейчас уже глубокая ночь, поправился: точнее, уже сегодня. Потом вместе с членом Военного совета и начальником штаба армии, склонясь над оперативной картой, обсуждали положение дел в секторе своей армии.

Усталость брала свое, сон одолевал, и, порешив все первостепенные вопросы, командарм позволил себе часок-другой вздремнуть. Но как только голова его коснулась подушки, Леонид Александрович понял, что сразу не сможет уснуть, что тот сон, который атаковал его полчаса назад, теперь отступил, а на смену ему подкрались подстерегавшие его мысли о недавнем разговоре с немецким доктором истории. Казалось, ничего такого особенного не услышал он от Гальвица, и мысли его не были новы для Говорова, но то, что он слышал их из уст врага, немца, фашиста, беспокойно отзывалось в душе и наводило на размышления. Сила духа, нравственное превосходство - вот главный фактор в победе.

Размышляя об историческом прошлом своего народа, о героических традициях, Леонид Александрович вдруг нашел образное сравнение: история нации - это все равно что корни дерева. Чем глубже и сильней эти корни, тем могущественней дерево, ибо корни его питают. Подруби корни - дерево зачахнет и в конце концов погибнет.

Мысли плыли все медленней и спокойней. Возвращался сон… Но мысли не гасли, уплывали куда-то на правый фланг армии, где наступали две стрелковые дивизии, перерезав железную дорогу Кубинка - Истра, и где завтра, то есть сегодня, 13 декабря, им на подмогу придут гвардейцы-кавалеристы. Под покровом ночи они уже выходят на исходный рубеж - на восточный берег скованной льдом Москвы-реки. Они должны по льду форсировать реку, войти в прорыв и ударить на северо-запад, в направлении села Онуфриево, чтобы внезапно очутиться в тылу двух пехотных дивизий немцев. Вернее, это были остатки недобитых дивизий, основательно потрепанных неделю тому назад, в самом начале нашего контрнаступления.

С утра повалил густой мокрый снег. Все исчезло в сплошном белом мареве.

Говоров стоял на НП и смотрел в бинокль на запад, где гремел бой. Но ничего, кроме пушистых хлопьев снега, не было видно. Он опустил бинокль и с досадой сказал:

- Вот незадача - авиация нас не сможет поддержать.

Стоявший рядом с ним командир кавалерийского корпуса генерал-майор Доватор на замечание командарма отозвался весело, даже как будто возбужденно:

- А может, наоборот, метелица к лучшему, как говорят у нас в Белоруссии, к удаче. Можно незаметно проскочить через немецкую оборону. Да к тому же и небо совсем безопасно в такую непогодь. Для конников, товарищ командующий, авиация - враг номер один.

В бекеше с серым каракулевым воротником, крепко сложенный и статный, с энергичным смуглым лицом, невозмутимый и обаятельный, он внушал к себе уважение и симпатию. В его остром смелом взгляде, в твердом голосе чувствовалась независимая натура.

- Вы разве белорус? - полюбопытствовал Говоров.

- Родился на Витебщине, - ответил Доватор, и быстрые глаза его весело и задорно посмотрели на командарма. Прибавил: - Мечтаю ранней весной побывать в родных краях, вместе с корпусом, конечно. Как вы, одобряете мои планы?

- Желательно пораньше, до весенней распутицы, - снисходительно-добродушно в тон Доватору сказал Говоров.

- Согласен и раньше. К масленице. По селам, по деревням промчаться с бубенцами на тачанках. Широкую масленицу устроить, - все так же весело отозвался Доватор.

- В таком случае надо поторапливаться, комкор. Из-за вашей медлительности я уже получил замечание от командующего фронтом.

Сзади Доватора в двух шагах стоял его начальник штаба Радзиевский. Он слышал разговор командарма с комкором. Знаком подозвал к себе Доватора и что-то прошептал ему на ухо. Не поворачиваясь, Говоров спросил:

- Вы о чем там секретничаете, Лев Михайлович?

Доватор повернулся к командарму и доложил:

- Мои конники - первый эшелон - подошли к передовым позициям пехоты. Но, товарищ командующий, пехота пока что не может прорубить для нас окно в обороне врага.

- Прорыв уже сделан, но довольно узкий проход, и не на всю глубину обороны немцев, - поправил Доватора начальник штаба корпуса и, подав Говорову планшет с картой, указал: - Вот здесь, Леонид Александрович.

Говоров взял в руки планшет и, показывая место прорыва Доватору, проговорил, размышляя:

- Пока что это еще не окно, которого ожидает Лев Михайлович, скорее форточка. Но я думаю, что для начала и она годится. Не будем терять времени, комкор. Нужно, чтобы конница проскочила в эту форточку, не дожидаясь общего прорыва.

Доватора не нужно было убеждать: он и сам видел справедливость решения Говорова. Сам же только что говорил, что в такую погоду можно незаметно проскочить через вражескую оборону. Ответил кратко, не раздумывая:

- Понятно, - и, кивнув головой Радзиевскому, приказал: - Давай сигнал дивизиям - вперед!..

И двинулась лавина, как бурный поток в небольшую прорву дамбы, размывая ее края и сметая все на своем пути; устремился этот поток все дальше и дальше - по рыхлому снегу, по белому полю, по перелескам и рощам Подмосковья. Вслед за всадниками помчались тачанки, упряжки с легкими пушками и минометами. Гремело раскатистое "ура". А конники-гвардейцы шли дальше, ураганом налетали на артиллерийские позиции врага, и пушки умолкали. Попадались на их пути обозы с продовольствием и боеприпасами - обращались в трофеи.

Повстречался батальон фашистов, спешащий на передовую, - эскадроны обнажили клинки, молча, с ходу врезались в колонну, сверкая молниями стали в снежной замети, рубили, не зная, пощады, как рыцари народного гнева и мести. Пятна вражеской крови размывались на снегу и скоро исчезали, припорошенные метелью. Танкисты Гёпнера, застрявшие на окраине села с пустыми бензобаками, с немым ужасом поднимали к небу руки перед конной лавиной, вихрем налетевшей не с фронта, где на передовой гремел бой, а с той стороны, откуда должны были появиться цистерны с бензином.

А ураган катился без остановки. Вперед, вперед!.. Взмыленные, мокрые от пота и талого снега кони месили копытами рыхлую целину, а конники, наполненные злобой к врагу, жаждали схватки, большого сражения, того самого, когда уже не эскадрон, а полки и дивизии ударят разом с тыла по вражеским окопам и траншеям.

И ударили!..

К вечеру того дня, когда небо перестало сыпать на землю снег, попавшая между молотом и наковальней и раздавленная, перестала существовать 78-я пехотная дивизия немцев. И на свежей белизне поля четко чернели немецкие тяжелые орудия, предназначенные для обстрела Москвы и брошенные своей прислугой; чернели танки, оставленные своими экипажами, колонны автомашин, сожженных и целехоньких, и трупы, трупы, трупы солдат и офицеров, так и не дошедших до Москвы.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Гитлер был один в своем кабинете. Наедине с самим собой. Он хотел собраться с мыслями и вдруг физически ощутил невероятную зловещую тишину. Она навалилась на него внезапно и давила на мозг. Мысли разбегались. Они метались, как стая распуганных птиц, в которую ворвался ястреб. Тишина плотно обступала его со всех сторон, непроницаемая, глухая и неодолимая. Тишина создавала в этом большом кабинете какую-то бездну, пустоту, она угнетала, держа его в своих крепких объятиях, и он не противился до тех пор, пока не нашел причины своего состояния. На него такое в последние недели часто находило, и он знал, что стоит только найти причину - и этот своеобразный сплин отступит. Причина нашлась: это был сон, страшный, жуткий, который ему сегодня приснился. Теперь он не помнит, что именно снилось, он отогнал тогда от себя этот кошмарный сон, забыл про него в дневной суете военных и государственных забот, и теперь, поздним вечером, тот сон, улучив подходящий момент, настиг его в тиши кабинета. Причина была найдена, но она не успокаивала: Гитлер фанатически верил в сны.

Распуганные мысли постепенно начали собираться. Да, этот Гальдер, это он испортил ему настроение. Он, Гальдер, только что доложил, что новый командующий группой армий "Центр" Клюге просит разрешения на отвод войск. Он с ума сошел: отступать, оставлять позиции, завоеванные ценой таких жертв?! Безумец! Ни в коем случае. Защищать каждый метр! А тех, кто самовольно оставит позиции, расстреливать как предателей!.. Гитлер поднял мутный взгляд на стоящие в углу большие часы и вспомнил, что сейчас должен появиться вызванный в ставку Гейнц Гудериан. На письменном столе лежало донесение Гудериана Боку, тогда еще командующему группой армий "Центр". В нем Гудериан сообщал, что состояние его войск внушает большие опасения и что он не знает, смогут ли они сдержать наступление русских. Войска теряют доверие к своему командованию, понизилась боевая мощь пехоты.

Гитлер еще раз пробежал текст довольно откровенного документа, написанного еще две недели тому назад, и пришел в ярость. И это пишет Гудериан, на которого он возлагал такие надежды! Гудериан опасается за свои войска. Он, потерявший три четверти своих танков, теперь хочет свалить вину за поражение на других, - мол, понизилась боевая мощь пехоты! Особенно возмутительна фраза: "Войска теряют доверие к своему командованию". Кого он имеет в виду? Не себя же, разумеется, и не своих подчиненных - генералов и офицеров. А кого-то повыше. Бока, Браухича? Но их уже нет. Может, Йодля, Гальдера? Или самого фюрера? Нет, он просто паникер. Он растерялся, этот Гудериан. Поддался общему настроению. Ему надо основательно прочистить мозги.

Адъютант доложил, что в приемной дожидается командующий второй танковой армией. Гитлер резко вскинул голову и уставился на адъютанта застывшими, оледенелыми глазами. После паузы произнес громко и отрывисто:

- Пусть войдет.

Гудериан вошел в кабинет стремительно, щелкнув каблуками и выбросив вперед руку, доложил о прибытии. Гитлер некоторое время смотрел на него молча, изучающе, потом подошел поближе и, глядя в упор, спросил, не повышая голоса:

- Что происходит, Гейнц?

Этот тихий голос и покровительственная фамильярность озадачили Гудериана и бросили семена какой-то пусть слабой, но все-таки надежды. Он понимал, что вызов в ставку в такое трудное время не предвещает ничего хорошего, и готовил себя к самому худшему, зная безумный нрав фюрера, который без сожаления отстранил от командования когда-то любимых им фельдмаршалов. Гудериан начал осторожно и глухо:

- Положение угрожающее, мой фюрер. Вторая танковая, - он хотел сказать "отходит", но не решился и сказал: - не в состоянии дальше…

- Я спрашиваю, что с вами происходит, Гудериан? - злобно перебил его Гитлер и покраснел. - Я не узнаю вас… Это верно, что вы потеряли доверие у своих подчиненных? Войска вам не доверяют?

Гитлер круто повернулся и пошел к письменному столу, на котором лежали донесения Гудериана и последняя сводка с фронта. Он взял со стола бумажку и, тряся ее в воздухе, с раздражением кричал:

- Вы обвиняете во всем пехоту, которая, по вашим словам, утратила боеспособность. А вы? Ваши танки… не утратили боеспособности? В таком случае почему вы не поддерживаете пехоту, почему не наносите контрудары?

- У нас нет горючего, не хватает продовольствия и теплых вещей, мой фюрер. Солдаты замерзают.

- Это все предлог, а не основание, - небрежно перебил Гитлер. - Вы не выполняете мой приказ. Ваши войска оставляют одну позицию за другой. Почему?! Отвечайте, объясните!..

Но когда Гудериан пытался объяснить, Гитлер перебивал его: он не хотел слушать никаких объяснений. Тогда Гудериан решил сказать то, о чем готовился просить фюрера, когда узнал о своем вызове в ставку.

- Мой фюрер, во имя настоящего и будущего Германии я прошу вас разрешить мне отвести вторую танковую армию на рубеж рек Зуша, Ока. Там мы создадим жесткую оборону и продержимся до весны. Только так можно сохранить войска. Иного выхода у нас нет.

Гитлер был уязвлен словами о настоящем и будущем Германии. Не много ли на себя берет Гудериан? И он надменно воскликнул, вонзая в Гудериана язвительный беспощадный взгляд:

- Что? Будущее Германии находится в руках второй танковой армии?!

- Извините, мой фюрер, я только хотел…

- Нет! Нет и еще раз нет!.. - уже в истерике закричал Гитлер. - Зарывайтесь в землю и защищайте каждый метр. Каждый метр, Гудериан!.. Я приказываю…

- Но зарываться в землю мы уже не можем: она промерзла на глубину полутора метров. У нас нет настоящего шанцевого инструмента, - отчаянно ответил Гудериан.

- Тогда делайте воронки своими тяжелыми гаубицами и оборудуйте их как позиции. Мы так поступали во Фландрии во время первой мировой войны! - воскликнул горделиво Гитлер, заложив руку за борт мундира.

В эту минуту у него был такой вид, словно он только что сделал величайшее открытие, которое поможет остановить наступление русских и в корне изменить положение на фронте.

- Но у нас нет снарядов, - вяло, поникшим голосам отозвался Гудериан.

У него был вид человека, попавшего в безвыходное положение. Он испытывал робость и неприязнь к тому, перед кем еще недавно преклонялся. Теперь он увидел, что здравомыслие покинуло его кумира, который с прежней самонадеянностью напутствовал, злобно блестя глазами:

- Немедленно возвращайтесь в войска и зарывайтесь в землю! Все, Гудериан! Я жду от вас хороших вестей. Только хороших, Я верю вам, Гейнц.

Гудериан знал, что хороших вестей фюрер от него не дождется, потому что в это самое время вторая танковая армия уже начала отход на рубеж Зуша, Ока. С этой мыслью он покидал ставку.

Так день за днем в ожесточеннейших сражениях прошло еще Две недели. От Гудериана не было хороших вестей. Впрочем, не было их и от других командующих армиями.

Начальник генерального штаба сухопутных войск Франц Гальдер сидел за письменным столом перед раскрытым своим дневником, который он вел с аккуратностью немца и педантизмом германского генштабиста, и собирался сделать запись событий за истекший день - начало второй недели нового, 1942 года. Что принесет наступивший новый год? Этот вопрос задавал себе не один генерал-полковник Франц Гальдер. Его с тревогой и надеждой задавали себе миллионы солдат и офицеров на заснеженных полях России. И было ясно одно: новый год унесет сотни тысяч жизней. По крайней мере, первая неделя его не принесла ничего хорошего для гитлеровской армии. События этой недели были настолько мрачны и удручающи, что у Гальдера рука не поднималась написать первую фразу, и он устало начал листать последние страницы дневника, цепляясь глазами за собственные записи. "6 декабря. Наши войска физически переутомлены… Из пяти наших танков только один может вести огонь". "7 декабря. События этого дня ужасающи и постыдны…" "8 декабря… Группа армий ни на одном участке фронта не в состоянии сдержать крупное наступление". "17 декабря. На участке 9-го армейского корпуса, по-видимому, творится безобразие. Часть дивизий отошла, а часть осталась на прежних позициях. Потеряно большое количество тяжелых орудий и транспорта. На фронте 3-й и 4-й танковых групп обстановка все еще неясная". "21 декабря. Гудериан, по-видимому, совершенно потерял способность владеть собой". "25 декабря. Очень тяжелый день… На фронте группы армий "Центр" этот день был одним из самых критических. Прорыв противника вынудил части 2-й армии отойти. Гудериан, не считая нужным посоветоваться с командованием группы армий, также отходит на рубеж рек Ока, Зуша. В связи с этим командование группы армий потребовало сейчас же сменить Гудериана, что фюрер немедленно выполнил… Фронт 9-й армии начал распадаться… Исправить положение в настоящий момент нет никаких возможностей". "30 декабря. Снова тяжелый день!" "31 декабря. Опять тяжелый день!"

Гальдер только что вернулся от Гитлера. Фюрер произвел на него гнетущее впечатление. Беспокойный, подозрительный взгляд его напоминал взгляд безумца, потерявшего способность владеть собой, готового сделать необдуманный, самый крайний шаг. Он задыхался от обуревавшей его злобы и негодования, которые не знал на кого направить. Сознание собственной правоты и непогрешимости смешалось в нем с чувством отчаяния и мести. Холодные рыбьи губы его вздрагивали, когда он произносил оскорбительные тирады по адресу отстраненных от командования своих фельдмаршалов. И Гальдеру казалось, что очередь дошла до него, пробил час отставки и для начальника генерального штаба сухопутных войск. Но на этот раз судьба Гальдера миловала, и он записал в дневнике: "8 января… Группе армий разрешается произвести постепенный отход, чтобы высвободить силы для прикрытия автострады. При этом Клюге сообщает, что Гёпнер по своей инициативе отдал приказ об отходе, не поставив об этом в известность командование группы армий. Фюрер немедленно отдает свое обычное распоряжение об изгнании Гёпнера из армии".

"Это несправедливо и жестоко, - сочувственно подумал Гальдер о бывшем командующем 4-й танковой армией генерал-полковнике Гёпнере. - Не просто освобожден от должности, а разжалован, изгнан из армии боевой генерал. Кто следующий? И могут ли такие крутые меры выправить положение и предотвратить катастрофу? Уволен главнокомандующий сухопутными войсками фельдмаршал Браухич. Отстранены командующие группами армий Бок, Рунштедт и Лееб. Наконец, любимцы фюрера и баловни судьбы генералы Гудериан и Гёпнер - танковые волки, чьи стальные армады молниеносными таранами сокрушали самые неприступные крепости неприятельской обороны. Отстранены, уволены, а положение на фронте не улучшается. -Так в чем же причина, кто виноват? Русская зима, морозы и эта непонятная, загадочная и необъяснимая Россия?"

Мысли Гальдера прервал телефонный звонок: звонил аппарат Гитлера. У него был особый, какой-то резкий, тревожный, отличный от всех других телефонных аппаратов звонок. Гальдер никак не мог привыкнуть к нему и постоянно вздрагивал, заслышав этот необычный звонок. "Возможно, пробил мой час вслед за Гёпнером", - молнией сверкнула тревожная мысль. Он быстро взял трубку, вытянулся в струнку - с фюрером по телефону он всегда говорил стоя, даже если был один в кабинете, - ответил вкрадчиво и негромко:

- Слушаю, мой фюрер…

- Доложите последние сведения о положении четвертой и девятой армий, - деревянным тоном потребовал Гитлер.

- Три часа тому назад я разговаривал с фельдмаршалом фон Клюге, - начал Гальдер. - Он сообщил, что положение тяжелое.

- Клюге по-прежнему больше печется о четвертой армии, о своем детище, и забывает, что он командующий группой армий, - перебил Гитлер по своему обыкновению. - Продолжайте, Гальдер.

- Из разговора с фельдмаршалом я понял, что положение тяжелое, но не критическое, - повторил Гальдер и умолк.

- И это все? Они не окружены?

В голосе Гитлера Гальдер почувствовал недоверие и настойчивость. И это еще больше насторожило начальника генштаба. Он ответил осторожно и. спокойно:

- Фельдмаршал сказал, что русские пытаются выйти в тыл четвертой и девятой армиям. Командование группы принимает все возможные контрмеры. Клюге начал планомерный отвод войск согласно вашему приказу.

- Я так и думал, - как будто даже с облегчением ответил Гитлер и положил трубку.

Тревожные сведения об окружении 4-й и 9-й армий под Москвой доставил фюреру начальник его главного штаба генерал-полковник Йодль. Он сидел сейчас в кабинете фюрера и слушал этот краткий разговор с Гальдером. Положив трубку, Гитлер уставился на Йодля жестким, колючим взглядом, который не обещал ничего хорошего. Он смотрел долго, цепко, оценивающе, так что генералу стало не по себе. Йодль явно был смущен. Но ведь он предупредил заранее, что сведения не проверены. Теперь он ждал ядовитых слов.

- Вы пользуетесь слухами паникеров, Йодль, - холодно, но спокойно произнес Гитлер и тупо уставился в письменный стол, охватив голову двумя руками.

- Дай-то бог, чтоб это было так, - вежливо и негромко отозвался Йодль и затем после небольшой паузы прибавил: - Возможно, Клюге плохо осведомлен о действительном положении своих войск.

Но Гитлер уже не слушал генерала. Бескровные сухие губы его были плотно сжаты. Усталые, затуманенные глаза потухли и делали его взгляд совершенно отрешенным, отсутствующим. Так продолжалось несколько долгих, томительных минут. Йодль хотел было встать и, попросив разрешения, удалиться, по не решился потревожить погруженного в думы фюрера и тем самым навлечь на себя его гнев. Тайком с терпеливым ожиданием он посматривал на сидящего к нему в полупрофиль Гитлера. Его фигура, склонившаяся над столом, застывшая, словно окаменелая, остроносое болезненно-бледное лицо, неподвижное и холодное, - все это напоминало какую-то хищную птицу - коршуна, что ли, - уснувшую от усталости и голода и окоченевшую на сорокаградусном морозе. Мысль о жестоком морозе и замерзшем коршуне вызывала в памяти сражения под Москвой, наводила на тяжкие раздумья и неприятные ассоциации, и генерал Йодль пугался этих мыслей, осторожно отвел взгляд в сторону, чтоб не видеть этого хищного полупрофиля фюрера. Наконец Гитлер положил руки на стол, резко вскинул голову, всем корпусом откинулся на спинку кресла и увидел перед собой Йодля. В глазах фюрера генерал прочитал испуг и удивление. Казалось, он спрашивал: "Как, и вы здесь? Зачем?" Это было какой-то миг - испуг, удивление, немой вопрос. Затем взгляд его сделался отчужденным и недружелюбным, усталые глаза устремлены в пространство.

- Скажите, Йодль, только откровенно, - с усилием начал Гитлер несколько сиплым голосом, - вам никогда не приходила в голову мысль, что кульминация нашей войны с Россией прошла и победы нам уже никогда не достичь?

Вопрос был столь неожиданным, невероятным, что Йодль растерялся, подумал: "Уж не провоцирует ли меня фюрер?" Лицо генерала сделалось пунцовым, неопределенного цвета глаза в смятении заморгали. Он смотрел на Гитлера с собачьей преданностью, настороженно и смущенно и вдруг уловил в задумчиво-растерянном взгляде фюрера теплые располагающие искорки, призыв к откровенности и доверию.

- Военная фортуна - дама капризная, и капризы ее невозможно заранее предусмотреть, мой фюрер. Мы строили свою стратегию в расчете на молниеносный разгром русских, мы всю нашу ставку делали на блицкриг, и это было правильно. Но в силу ряда причин и обстоятельств блицкриг, принесший нам победу на Западе, в России не удался. Мы не учли географических условий нового военного театра, недооценили стойкости русских, их потенциальных сил и возможностей…

Предупредительным жестом руки, означавшим: мол, хватит, довольно, Гитлер прервал монолог генерала и поднялся. Подойдя вплотную к генералу, он дружески протянул ему руку и сказал многозначительно и с грустью:

- Благодарю вас, Йодль. Забудьте наш разговор и запомните: наши неудачи - временные. Успехи русских - тоже временные. Реванш за нами, и мы возьмем его весной. С нами бог, Йодль.

Он как бы устыдился своей слабости, невольного признания в своем неверии в победу и, спохватившись, пытался поправиться. Йодль это понимал и чувствовал себя соучастником преступления, которое можно было назвать одним словом: "предательство". Ему казалось, что своим, хотя и неопределенным, ответом он выставлял себя в невыгодном свете. И он счел, что при данных обстоятельствах самым разумным с его стороны будет молчаливый, полный обожания взгляд и вежливый, в знак согласия, кивок головой.

- Весной мы начнем решающее сражение и сокрушим большевиков, - продолжал Гитлер, шагая по кабинету быстрым, упругим шагом.

Гитлер мельком взглянул на Йодля и царственным жестом разрешил удалиться.

Когда за генерал-полковником закрылась дверь, Гитлер еще несколько минут стоял в немом оцепенении возле письменного стола, настороженно вслушиваясь в тишину, в которой, казалось, застыли последние слова Йодля и неподвижно висят в воздухе. Ему почудилось, что слова эти он видит зримо, что они материальны и их можно потрогать рукой.

- Вздор, все вздор, - вслух проговорил он и сделал несколько шагов по мягкому ковру в сторону двери, за которой скрылся начальник его главного штаба. От двери он круто повернулся и пошел к столу, прислушиваясь теперь к своим шагам. Но звуков не было совершенно: их поглощал плотный мягкий ковер. "Все вздор, - мысленно повторил Гитлер. - И география военного театра, и потенциал русских. Не в этом дело".

Ему казалось, что подлинную причину катастрофы знает только он, и никто больше, а тем более эти штабные крысы Йодль и Гальдер, ни фельдмаршалы и генералы, находящиеся непосредственно в войсках, ни его политические сподвижники. Никто. А она проста, даже слишком, как все гениальное и великое, заключается всего в двух словах: "Не в ту сторону". Да, не в ту сторону был направлен его великий поход, этот всесокрушающий удар. Нужно было не на восток, а на запад, на Британские острова, бросить миллионную армаду. Ла-Манш не более непреодолимая преграда, чем Буг и Днепр. Массированная бомбежка, одновременный десант с моря и воздуха - и Англия пала бы к его ногам. Потери? Да, разумеется, жертвы неизбежны, они естественны, как вообще всякая смерть.

С падением Англии он становился бы властелином всей Европы и тогда свободно мог бы приняться за английские и французские колонии. Ближний и Средний Восток, Азия, Африка, их несметные ресурсы - все было бы собственностью великой Германии. В течение каких-нибудь двух лет он овладел бы полмиром. Конечно, пришлось бы бросить кость дуче в виде нескольких африканских провинций. Пусть бы довольствовался еще двумя-тремя Абиссиниями, сотней тысяч чернокожих рабов. Пришлось бы поделиться и с японцами, оставив за ними Китай, Индокитай - только не Индию, Океанию - только не Австралию, а в будущем - Сибирь, до самого Урала. По это потом, в будущем, на предпоследнем этапе своего великого похода за овладение миром. Впрочем, он еще не был уверен, что победа над СССР будет предпоследним, а над Америкой - последним его походом. Ведь после этого оставались его союзники - Италия, Испания и Япония, с которыми он не намерен в будущем делить владычество над миром. Но это не станет для него особой проблемой: их лидеры будут его покорными и преданными вассалами. С ними он покончит полюбовно, без излишнего кровопролития. После захвата колоний Англии и Франции он должен был вместе с японцами обложить со всех сторон Советский Союз. Афганистан, Иран, Турция - его владения, его военный плацдарм для решающего броска на СССР. Вместе с японцами. Одновременно с запада, юга, востока и севера, со всех сторон несколько миллионов наемных солдат - белых, желтых, черных, возглавляемых немецкими офицерами и ефрейторами. Сотни тысяч танков и самолетов. И тогда, он уверен, его враг номер один - большевистская Россия не смогла бы продержаться и одного месяца. Вот это был бы настоящий блицкриг!

Вслед за Россией - Америка. США не могли бы ему помешать, не пошли бы на риск. Они, как жирные морские свинки, дрожали бы в своих норах, прикрывшись щитами двух океанов, в ожидании своего часа.

Быстрым и бодрым шагом он подошел к большому глобусу, стоявшему в углу кабинета, и дрожащими руками ударил по Азии. Земной шар завертелся под его ладонями, замелькали разноцветными пятнами материки, океаны, моря и острова; он скользил по ним лихорадочно блестевшими глазами, бледное лицо его просияло безудержной радостью. Его пылкое болезненное воображение путало безумные грезы с действительностью, и он уже мнил себя владыкой мира. Одним легким нажатием пальца он остановил движение планеты, и взгляд его уставился на Западное полушарие. Под пальцем была Мексика. Он не смог остановить свою фантазию, как остановил движение глобуса, и продолжал грезить: прежде чем сокрушить США, он высадит свои войска в Латинской Америке одновременно с востока и запада. Пусть эти рузвельты надеются на океанский щит. Он атакует их не с моря, а с суши, со стороны Мексики. Его танковые стрелы пронзят сытые, самодовольные, отяжелевшие от награбленного золота банкирские Штаты с юга на север - до самой Канады, которая сдастся без сопротивления и будет конечной точкой его великого похода. И на месте статуи Свободы, которая будет разрушена до основания, возвысится в полный рост фигура Адольфа Гитлера, изваянная из чистого золота.

Он возбудился до такой степени, что, прикрыв глаза, уже явственно видел сверкающую золотом собственную статую. Но как только открыл глаза - радужное видение исчезло. Вместо золотого монумента перед ним был все тот же глобус, повернутый теперь не Америками, а той противоположной стороной, на которой маленькой точкой значилась Москва. И эта крохотная точка погасила веселые искры в его глазах, развеяв сладкие грезы. Пришлось признаваться самому себе в непростительной ошибке: не в ту сторону пошел. Но исправить эту роковую ошибку он уже не мог. Потерянного не вернешь. Он вспомнил Наполеона… О Наполеоне он всегда вспоминал с небрежной снисходительностью. Он не мог позволить сравнить себя с каким-то легкомысленным французиком, взлеты и падения которого были чистой случайностью, суммой обстоятельств, лишенных логической закономерности. Не с большим почтением он относился и к предшественникам Наполеона, всем этим цезарям, чингисханам, тамерланам. У них не было размаха, не было идеи, хотя бы самую малость напоминающей идею "Майн кампф". Они не владели полководческим и государственным гением, которым одарил всевышний его, Адольфа Гитлера. Нет, он еще не сказал своего слова в истории, которое он должен, обязан сказать. И непременно скажет. Признание Йодлю было лишь постыдной минутной слабостью. Он не сложит оружия, пока в его распоряжении останется хоть один батальон. Он поведет этот батальон в последнюю контратаку и, если судьбе и богу будет угодно, погибнет вместе с последним солдатом. Может, этим солдатом будет последний немец. И пусть! Пусть гибнет нация, оказавшаяся недостойной своего фюрера. Значит, она того заслужила, такова ее историческая судьба. Да сгинет народ, недостойный своего повелителя.

Гитлер с силой ударил по глобусу, и тот бешено завертелся. Он смотрел на этот мелькающий пятнами вихрь мутными глазами и уже не различал ни океанов, ни материков. Ему виделось сплошное белое, заснеженное поле, над которым со свистом и завыванием мела жестокая, обжигающая поземка.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Все что угодно мог себе представить полковник Густав фон Гуттен, только не то, что творилось на фронте под Москвой в эти морозные январские дни.

До конца 1941 года вверенный ему пехотный полк, доукомплектованный и экипированный, размещался во Франции, и новый, 1942 год встречали у берегов Ла-Манша, а 8 января уже занимали оборону во втором эшелоне дивизии в сотне километрах от Москвы.

Фон Гуттен гордился своим полком: его костяк составляли ветераны, прошедшие боевую закалку в сражении на реке Сер в мае 1940 года, а сражение было жаркое и ожесточенное, с достойным противником, каким показали себя солдаты и офицеры 6-й французской армии. Там были атаки и контратаки, были убитые, раненые и пленные, горели танки и падали на землю горящие самолеты. Все было как на серьезной войне. Но то, что происходило здесь, опрокидывало все прежние представления Гуттена о военных действиях вообще и непобедимой армии фюрера в частности. То, что творилось здесь, на участке, обороняемом дивизией, в которую в чрезвычайной спешке был влит полк Густава Гуттена, полковник мог бы назвать кромешным адом, бедламом и еще черт знает чем, но всему происходящему он не мог найти объяснения. А Гуттен по складу своего характера был аналитиком, и всякое явление порождало в нем "вопросы: "почему?", "где причина?" и "кто виноват?". Все, что он слышал раньше о событиях на Восточном фронте, не имело ничего общего с тем, что он увидел воочию, и не просто увидел, а стал соучастником этих "кошмаров и безобразий", как выразился его адъютант лейтенант Август Кольб, тот самый Кольб, который в битве на реке Сер спас жизнь Густаву Гуттену.

Полковник Гуттен видел позорную, по его мнению, картину не отхода и даже не отступления, а бегства полков первого эшелона их дивизии. Через оборонительные позиции, занимаемые полком Гуттена, проходили не подразделения регулярных войск, а какой-то сброд физически и нравственно надломленных и растерянных людей, многие из которых не имели оружия. Из отрывочных, сумбурных рассказов этих бегущих, которых Гуттен даже стыдился назвать своими соратниками, он узнал, что ночью советские солдаты ворвались в их окопы, завязался скоротечный рукопашный бой, жестокий и кровопролитный… В итоге многие солдаты фюрера пали смертью храбрых, раненые остались на поле боя, иные взяты в плен, от полка уцелело не больше батальона. И самое немыслимое безобразие, что до глубины души возмутило полковника, - это сообщение о том, что вся полковая артиллерия в целости и исправности, все минометы и тяжелые пулеметы с боеприпасами оставлены неприятелю. Неслыханный позор, которому Густав Гуттен не мог найти не только оправдания, но просто объяснения.

Успешная ночная атака русских, занявших передовые траншеи немецкой обороны, если не удручающе - этого не мог допустить Гуттен, - то, во всяком случае, и не ободряюще подействовала на солдат да и на некоторых офицеров его полка, таких, например, как командир второго батальона майор Розенберг, просивший усилить его танками.

Полковник вспомнил, как в ночь под Новый год лейтенант Кольб провозгласил тост за то, чтобы каждый солдат и офицер убил на Восточном фронте не менее десяти русских. Гуттен тогда осторожно поправил своего ретивого адъютанта:

- Десять коммунистов, Август.

- Не вижу разницы между коммунистами и русскими, - отозвался изрядно захмелевший толстяк майор Розенберг. - Одна цена. Все они славяне, все - исконные враги Германии и фюрера.

Шли вторые сутки, как полк прибыл на Восточный фронт, и ни он, полковник Гуттен, ни его адъютант лейтенант Кольб не убили ни одного русского, а майор Розенберг доносил, что его батальон понес потери от массированного огня русской артиллерии.

Полк Гуттена занимал оборону по восточной опушке леса, смешанного, со множеством полян, кустарников и мелколесья. Полковник считал эту позицию удобной: тылы были укрыты в лесу. Правда, на правом фланге, на участке первого батальона, местность была открытая, но зато перед окопами серой от кустарников змеей извивался овраг, служивший препятствием для танков. Оборонительный рубеж был оборудован загодя - железобетонные колпаки на пулеметных гнездах, блиндажи, окопы полного профиля, соединенные ходами сообщения, траншеи, колючая проволока, минные поля - словом, все условия для длительной жесткой обороны, способной сдержать мощный натиск наступающего противника.

В тылу первого батальона, в большом селе, от которого уцелело меньше половины строений, располагался штаб дивизии, а невдалеке от него, на опушке леса, между стыком первого и второго батальонов, - штаб полка.

Густав Гуттен не любил засиживаться в штабе, он предпочитал управлять боем со своего НП, где кроме адъютанта и ординарца - постоянных спутников полковника - находились еще два солдата и ефрейтор.

До полудня полковник побывал в ротах первого и второго батальонов, выслушивал доклады офицеров о готовности сражаться до последней капли крови, в изумленных и таких пытливо-пристальных взглядах солдат читал немые вопросы, на которые у него не было ответов. И тогда он обращался к ним с прочувствованным напутствием:

- Солдаты! Нам выпала высокая честь нанести решающий удар по коммунистам. Я верю, что как и на реке Сер, так и здесь, у стен русской столицы, вы не дрогнете. Мы снова покажем всему миру, на что способен… - он хотел сказать "непобедимый", но, вспомнив отступающие полки первого эшелона, опустил такое привычное, любимое им слово, после некоторой паузы продолжал: - солдат великой Германии. Мы выполним приказ фюрера и не отступим ни на один сантиметр…

Ему хотелось говорить еще и еще возвышенные и клятвенные слова, хотелось сказать о том, что вверенный ему полк не допустит позора, но перед глазами так еще зримо стояла картина бредущих без оружия, раненых и обмороженных, морально подавленных солдат, и он решил, что лишние слова могут снизить весомость сказанного.

Не заезжая в штаб, полковник прямо из второго батальона направился на свой НП, расположенный на косогоре менее чем в полукилометре от КП. Отсюда в этот ясный морозный солнечный день далеко просматривался правый фланг обороны полка - там находился сейчас первый батальон, - хорошо был виден и передний край до самых окопов первого эшелона, оставленных прошлой ночью соседним полком и занятых русскими.

Полковник наводил окуляры стереотрубы именно на эти окопы, старался рассмотреть того грозного и сильного неприятеля, который опрокинул и обратил в бегство целый полк. По его мнению, наступающие должны были иметь по меньшей мере пятикратное численное превосходство. Но, как ни всматривался полковник в занятые русскими окопы, не находил там сколько-нибудь значительного оживления. Отдельные позиции казались и вовсе пустыми, и это наводило Густава Гуттена на злые и укоризненные мысли по адресу тех своих собратьев по оружию, которые столь поспешно отступили, не приняв боя совсем малочисленного неприятеля. "Просто не разобрались ночью, поддались панике и бросили позиции, позорно бежали", - думал полковник, а вслух сказал, не отрывая глаз от стереотрубы:

- Надо контратаковать. Немедленно. Русских там небольшая горстка, головной отряд. Посмотрите, Август.

Адъютант смотрел в стереотрубу и находил, что полковник прав: надо контратаковать.

Гуттен по телефону связался с командиром дивизии, доложил обстановку и высказал свои соображения.

- Вы уверены, что ваша атака будет успешной? - с нотками легкой иронии спросил командир дивизии.

- Абсолютно, господин генерал. Русские не успели закрепиться, они измотаны ночным боем, обессилены, к тому же их там немного. Судя по всему, меньше полка, - ответил Гуттен.

- Ошибаетесь, полковник. - В голосе командира дивизии слышалось раздражение. - Вы плохо знаете обстановку. Русские вклинились в наши боевые порядки на правом фланге дивизии. Они пытаются сделать прорыв и выйти в район Двориков.

Командир дивизии умолк, и Гуттен решил воспользоваться паузой и убедить генерала в разумности своего предложения.

- Наша атака вынудит русских, господин генерал, отказаться от наступления на правом фланге дивизии. Я атакую их двумя батальонами, и мои солдаты, господин генерал, преисполнены наступательного духа. Я уверен в успехе.

Настойчивость командира полка понравилась генералу, а его предложение контратаковать здесь и этим самым сорвать или хотя бы на время приостановить наступление советских войск на правом фланге казалось соблазнительным, хотя командир дивизии понимал все плюсы и минусы предложения Гуттена. Его пугали минусы: а что, если контратака захлебнется и русские на плечах Гуттена ворвутся на позиции второго эшелона? Это грозит неминуемой катастрофой, разгромом всей дивизии. Генерал все еще не хотел согласиться с мыслью, что ночной разгром двух полков его дивизии - это уже и есть если не полная катастрофа, то начало ее. Удрученный и подавленный сдачей противнику позиций первой линии, командир дивизии как утопающий за соломинку готов был ухватиться за любое более или менее здравое предложение. В то же время он боялся рисковать. А разрешить Гуттену контратаковать - означало идти на такой риск. В случае неудачи оставалось единственное - пустить себе пулю в лоб. Но идея задержать наступление русских на правом фланге дивизии контратакой здесь, на участке полка Гуттена, была заманчивой, и генерал зло сказал в телефон:

- Контратаковать будет тот, кто оставил свои позиции. Пусть вернут утерянное, кровью смоют свой позор. А вас, полковник, я благодарю за верность фюреру и Германии. Да поможет вам бог.

Гуттен надеялся не столько на бога, сколько на боевой дух и свежие силы своего полка. Сказал приподнято:

- На участке моего полка русские не пройдут! Герои Сера не опозорят германского оружия!

Гуттен передал трубку телефонисту и напряженно уставился на своего адъютанта, словно хотел ему что-то сказать. С тех пор как лейтенант Кольб спас полковнику жизнь в битве на реке Сер, в отношениях между командиром полка и его адъютантом появилось нечто новое, напоминающее отношения отца и сына. Кольб пользовался безграничным доверием полковника и не прочь был злоупотребить этим доверием. При всяком удобном и не совсем удобном случае лейтенант старался выставить напоказ свою собачью преданность полковнику. Его заносчивость и высокомерие возбуждали неприязнь у офицеров. Но с полковником Кольб был всегда учтив, даже угодлив.

- Мы будем контратаковать? - спросил Кольб.

- Да, будем. Только не мы, не наш полк, - ответил Гуттен и снова прильнул к стереотрубе.

В это самое время немецкая тяжелая артиллерия начала обстрел наших позиций. Ее огонь был направлен на правый фланг дивизии, туда, где советские войска вклинились в оборону противника. Орудийные выстрелы и разрывы снарядов сливались в единый гул, резкий и звенящий. Гул этот усиливался и нарастал с каждой минутой. Из-за него уже не было слышно ружейно-пулеметной стрельбы, которая то и дело вспыхивала с обеих сторон. Потом к тяжелой армейской артиллерии присоединились дивизионные пушки. Их снаряды со свистом пролетали над НП и падали совсем невдалеке, в расположении окопов, только что занятых советскими войсками, на стыке первого и второго батальонов полка Гуттена.

- Наши готовятся к атаке, - ни к кому конкретно не обращаясь, резко, отрывисто сказал лейтенант.

Лицо его возбужденно сияло. Он притопывал озябшими ногами, обутыми в сапоги, хлопал в ладоши кожаными перчатками.

- Скоро будет жарко, Кольб, очень жарко, - глухо отозвался полковник и отвернул поднятый было меховой воротник своей бекеши, словно и впрямь потеплело от начавшейся артиллерийской стрельбы.

- Танки, наши танки! - ликующим голосом воскликнул лейтенант.

И действительно, девять немецких танков веером двигались на восток. Два из них шли совсем недалеко от НП, так что Гуттен слышал лязг их гусениц. За каждым танком шло отделение солдат. Полковник прикинул вслух: "Рота. Маловато. Даже очень мало". Кольб понял его и, глядя в тыл, обрадовал:

- Там еще идут!.. Еще две роты! - Голос лейтенанта, резкий и пронзительный, оглушал.

- Не кричите, Кольб, - с оттенком досады поморщился Гуттен. - И умерьте свой восторг. Тем более что для него я не вижу пока оснований.

Он мельком скользнул по лейтенанту теплым, сочувственным взглядом и увидал, как обиженно дрогнули уголки губ Кольба, а в надменных непроницаемых глазах его вспыхнул злой свет. Прежде полковник не замечал во взгляде своего адъютанта холодной жесткости. Сейчас же этот дерзкий тяжелый взгляд Кольба ему не понравился, неприятно задел. В нем полковник усмотрел вызывающее недружелюбие.

Канонада усилилась. Это наша артиллерия открыла ответный огонь. Полковник снова прильнул к стереотрубе. Снаряды рвались на стыке окопов первого и второго батальонов, как раз там, куда устремились контратакующие танки и пехота немцев. "Пытаются остановить наших, - подумал полковник, всматриваясь, как сокращается расстояние между разрывами снарядов и танками. - Напрасные старания. Не остановят". И в самом деле, поначалу огонь нашей артиллерии был жиденький, и танки как ни в чем не бывало продолжали идти вперед, к окопам, занятым советскими войсками. Из окопов, очевидно, стреляли, потому как - полковник это видел - упали несколько солдат, бегущих за танками. Но остальные старались не отрываться от танков. Зато две роты, шедшие в атаку, продвигались, как показалось полковнику, непростительно медленно, хотя ничто им не мешало, по крайней мере неприятельские снаряды до них не долетали. Вот они поравнялись с НП, и полковник не выдержал, возмутился:

- Какого дьявола! Ползут как черепахи! Темп! Темп!

- Разрешите мне? - сделав порывистое движение к выходу, допросил лейтенант.

- Нет, - твердо, но спокойно сказал Гуттен. - Успеете, Кольб. Придет и наш черед. - А про себя подумал: "Сейчас самое время поднять в атаку первый батальон". Но, вспомнив категорическое "нет" командира дивизии, лишь сокрушенно вздохнул.

Он уже решил было идти на свой КП, как вдруг невиданной силы раскатистый гром встряхнул землю. Это был не один мощный взрыв. Это была серия взрывов, слившихся в единый гул, продолжительный и зловещий. Десятки снежных султанов взвились в воздухе над двумя идущими в атаку ротами. Роты исчезли. По крайней мере, так показалось Гуттену в тот момент, когда после умолкнувшего зловещего взрыва он посмотрел на поле. Снежные брызги, падая, сверкали в солнечных лучах там, где еще минуту тому назад так непростительно медленно шли в наступление две роты вслед за ушедшими вперед танками и ротой солдат. Исчезновение наступающих солдат, очевидно, заметил и Кольб. Неподвижное плоское лицо его сделалось мертвенно-бледным, блуждающие глаза выражали испуг, недоумение и немой вопрос. Полковник стоял выпрямившись, он хорошо владел собой. Сказал твердо и уверенно:

- Русская реактивная артиллерия.

Для него, как и для Кольба, это было первое знакомство с прославленной "катюшей". Залп наших PC накрыл атакующего противника. Но вражеские солдаты не исчезли, как это вначале почудилось полковнику и его адъютанту. Они просто попадали в снег, многие замертво, и сверху их прикрыла поднятая взрывом снежная пороша. Лишь направив стереотрубу на то место, куда легли снаряды "катюши", полковник увидел, как офицеры пытаются поднять солдат и заставить их продолжать атаку. Чутье бывалого воина подсказывало Гуттену, что атака захлебнулась и ушедшие вперед девять танков с ротой пехоты едва ли сумеют вернуть утерянную ночью позицию, но он никак не хотел смириться с тем, что эту позицию уже невозможно вернуть. Идея поднять свой полк в атаку становилась навязчивой. Он твердо верил, что его полк при поддержке девяти танков сумеет выбить русских из окопов и обратит их в бегство, подобно тому, как они прошедшей ночью обратили в бегство немецкий полк. Он приказал Кольбу соединить его с командиром дивизии. Он доложит обстановку и предложит свое решение - поддержать атаку. Генерал поймет и разрешит.

Кольб долго не мог дозвониться до штаба дивизии. А события тем временем развивались стремительно и круто. Наблюдая за полем боя, полковник видел, как достигший русских позиций головной немецкий танк загорелся, как потом откуда-то, точно из-под земли, взмыли советские штурмовики. Они прошли на бреющем полете над танками с востока на запад, с грохотом и свистящим гулом пронеслись над наблюдательным пунктом Гуттена, вынудив денщика инстинктивно съежиться и пригнуться, что вызвало презрительную усмешку лейтенанта. Когда самолеты скрылись за темно-серой кромкой дальнего леса, полковник опять посмотрел в стереотрубу и увидал уже не один, а четыре горящих танка. Два танка повернули назад, а сопровождавшая их рота врассыпную побежала обратно. Какое-то странное, непонятное движение происходило и там, где под залпом "катюш" залегли две роты немецких солдат. Не вставая с земли, они шевелились, суетились, но не шли ни вперед, ни назад. Теперь Гуттен понял, почему генерал не разрешил его полку атаковать: не было шансов на успех. А лейтенант все еще названивал в штаб дивизии, пока полковник не сказал мягко и вежливо:

- Хватит, Кольб, оставьте их в покое.

- Наверное, линия повреждена, - решил лейтенант и отошел от телефона.

- Вероятно, - согласился полковник негромко и вяло. Он уже пожалел, что пошел на НП, но возвращаться сейчас на КП было небезопасно. Не приказал, а вежливо попросил адъютанта: - Соедините меня с первым батальоном.

Когда к телефону подошел комбат, полковник попросил доложить обстановку.

- На левом фланге, господин полковник, наступают наши танки с пехотой, - начал комбат сиплым деревянным голосом.

- Вернее, отступают, - грубо перебил его командир полка.

- Именно так, господин полковник. Четыре наших танка горят. Еще два, кажется, повреждены.

- Это я вижу, - опять нетерпеливо перебил полковник. - Что у вас происходит на правом фланге?

Гуттену не довелось услышать ответ командира первого батальона. Все, что запомнилось ему в этот миг: оглушительный треск, от которого, казалось, лопнули ушные перепонки, и волна горячего воздуха, ударившего в лицо и грудь, да так сильно, что он не устоял на ногах и, отброшенный в сторону, прижался к стене блиндажа. В первый момент он не ощутил боли. Совершенно не почувствовал. Он силился понять, что произошло, и первое, на что обратил внимание, была телефонная трубка с оборванным шнуром, которую он продолжал держать в руке. Эта телефонная трубка с болтавшимся проводом, такая нелепая, бессмысленно-ненужная, сразу вернула его к действительности. Стало ясно все, что случилось. Он с отвращением швырнул телефонную трубку и в этот же самый момент ощутил острую, колющую боль в области правого бедра. От нестерпимой боли, которой ему никогда в жизни не приходилось испытывать, полковник прикусил нижнюю губу, чтоб только не вскрикнуть, и закрыл глаза. Острая боль, казалось, на какое-то время ослабла, притупилась, и он открыл глаза, увидел над собой клочок синего, ясного неба, а перед самым лицом заснеженное, вывороченное взрывом бревно. Там, где стояла стереотруба, под обломками, засыпанными снегом и землей, что-то шевелилось. Полковник почувствовал головокружение, негромко позвал адъютанта:

- Август… - и сделал попытку приподняться.

Но ответа он уже не услышал: от нестерпимой боли потерял сознание. Осколок угодившего в НП снаряда раздробил ему бедренную кость. Когда через несколько минут к нему вернулось сознание, полковник увидел стоящего перед ним лейтенанта Кольба. Рыбьи губы лейтенанта изобразили подобие ободряющей улыбки, но в маленьких непроницаемых глазах и на холодном остроносом лице его полковник опять увидел какое-то хищное выражение. Не страх и растерянность, что, по мнению полковника, было бы естественным, а надменная жестокость. Он смотрел на полковника упорным и укоризненным взглядом и, словно читая его немой вопрос, докладывал:

- Ефрейтор Штиллинг и рядовой Граббе убиты. Зигфрид легко ранен в руку. Я послал его в штаб с донесением. За вами должны прийти санитары и врач. Ваше ранение… как я полагаю, господин полковник, серьезное. Я сделал перевязку, но…

Холодный и вежливый голос лейтенанта осекся, когда он увидел, как страдальчески исказилось болезненно-желтое лицо полковника.

- Вы ранены, Август? - с усилием проговорил Гуттен, глядя усталыми тоскливыми глазами на пятна крови, запекшиеся на руках и шинели Кольба.

- Никак нет, господин полковник. Бог миловал.

- Я вижу кровь, - вяло выдавил полковник. Острая боль постепенно затухала, но он чувствовал, как покидают его силы.

- Это ваша кровь, господин полковник, - глухо отозвался лейтенант, но слова его потонули в грохоте снарядов.

Артиллерия вела огонь по отступающему батальону немцев, так и не сумевшему вернуть утерянные в ночном бою позиции. Снаряды рвались недалеко от НП. Кольб видел, как суетливо и проворно бегут на запад солдаты, те самые, которые еще полчаса тому назад так медленно, возмутительно медленно шли на восток.

- Предатели! - выдавил сквозь зубы лейтенант Кольб и мысленно продолжал: "Их всех бы расстрелять. Из пулемета. Вот отсюда. Всех, до последнего".

Он попытался разглядеть последнего из отступающих и увидел, что за последним, прихрамывающим, должно быть, раненным в ногу солдатом идут два немецких танка с повернутыми на восток пушками и постреливают на ходу. "Прикрывают отход, подлецы, - решил Кольб. - Вместо того чтобы сражаться, стоять насмерть, они бегут, спасают шкуры свои". И тогда он вспомнил, что в наступление шло девять танков, а назад возвращаются только два. Где же остальные, что с ними стало?.. Бой ведут или догорают? (Он видел два горящих танка.) Такая мысль рождала в нем чувство подавленности.

- Август, подойди сюда, - услыхал он какой-то далекий, отрешенный голос полковника.

Кольб обернулся и увидел, как дрожат сухие посиневшие губы Гуттена. Взгляды их встретились, в глазах полковника лейтенант прочитал тоскливый страх и скорее чутьем, чем разумом, понял, что часы полковника сочтены. У него не было жалости к своему командиру, который теперь был ему в тягость, и этого своего чувства Кольб не пытался скрывать. Он смотрел на полковника хмуро и даже вызывающе, без малейшего сострадания или хотя бы сочувствия.

- Что там? - спросил Гуттен, слегка кивнув в сторону, где гремел бой.

Кольб надменно скривил губы: вопрос полковника ему показался странным, нелепо-ненужным и непонятным. Какое ему теперь дело до всего, что делается там, когда песенка полковника спета, ему бы самое время подумать о себе. Он ответил грубо, резко:

- Все то же. Наши отходят. Бегут.

- А мой полк? - тихо и медленно молвил Гуттен.

- Вам нельзя разговаривать, - вместо ответа назидательно сказал Кольб. - Вы много потеряли крови, это опасно.

Неучтивость адъютанта обидела и удивила полковника. Таким он никогда не видел лейтенанта Кольба. "Много потерял крови… это опасно", - мысленно повторил полковник слова лейтенанта. Он и сам это понимал, чувствовал, и его тревожила не столько острая боль, сколько ощущение угасающих сил. Но он не хотел смириться с мыслью, что это конец. Он знал случаи, когда, казалось, уже безнадежные тяжелораненые возвращались к жизни. Нужна только срочная операция. И он спросил Кольба, который с напряженной тревогой всматривался в сторону обороны первого батальона:

- Посмотрите, Август, не идут ли санитары?

Кольб мельком и небрежно взглянул в тыл и, ничего не ответив, снова продолжал смотреть в сторону фронта. Прикрывающие отход два танка уже удалились в село, в котором размещался штаб дивизии. Артиллерийская канонада умолкла, но тишина не воцарилась: справа и слева со все возрастающей силой продолжалась ружейно-пулеметная пальба, и Кольб понял, что это первый и второй батальоны вступили в бой с наступающим неприятелем. В сознании мелькнул вопрос полковника: "А мой полк?", который лейтенант не удостоил ответом. Хотел сейчас сказать, что полк ведет бой с наступающими русскими, но вместо этого сказал громко и отчаянно, не поворачиваясь лицом к полковнику:

- Похоже, что мы угодили в ловушку. Этот проклятый наблюдательный пункт…

Он не закончил фразу. Его напряженное внимание было направлено на танк, шедший с востока по тому же пути, по которому только что прошли два других танка, прикрывавших отступление пехоты. В первый момент лейтенанту показалось, что это советский танк, и тогда он сказал о ловушке. Но потом, когда танк подошел поближе, он понял свою ошибку: это был немецкий танк. Он шел медленно, с короткими остановками: видно, что-то не ладилось с мотором. Он напомнил Кольбу того прихрамывающего солдата, который замыкал колонну отступающих.

- Надо бы похоронить погибших, - сказал Гуттен, с грустью глядя на лежащие тут же трупы ефрейтора и солдата.

Кольб посмотрел сначала на полковника, затем скользнул по трупам взглядом, преисполненным холодного презрения, и сказал, имея в виду не столько Гуттена, сколько себя:

- Мой полковник, сейчас самое время позаботиться о живых.

На приход санитаров, а тем более врача Кольб не очень надеялся - нужно было искать какой-то другой выход. Когда танк поравнялся с НП - до него было метров двести - и сделал очередную остановку, Кольб выбежал из разрушенного блиндажа и, замахав руками, устремился к танку, рассчитывая на его помощь. Он был радостно изумлен, когда увидел, как быстро откликнулись танкисты на его зов.

- Какие молодцы! - вслух подумал Кольб и остановился.

Но танкисты почему-то побежали не к поджидавшему их лейтенанту, а в сторону села. Кольб был ошеломлен и потрясен таким вероломством. Поступок танкистов не укладывался в его сознании. Задыхаясь от обуревавшего его гнева, он кричал:

- Свиньи! Предатели! Крысы!..

Он не понимал происходящего. Бросить танк и бежать?! Он допускал всякое: неполадки в механизмах или, возможно, кончилось горючее. Но зачем же бросать стальную крепость и бежать словно крысы с тонущего корабля? И не где-нибудь за линией переднего края, на "ничейной земле", а в расположении своих войск. В ярости Кольб выхватил из кобуры пистолет и дважды, не целясь, выстрелил в сторону танкистов, не причинив им никакого вреда. Да он и не хотел их убивать. Просто ему нужно было дать выход охватившему его гневу, который порождал хаос в мыслях. И только появление советских танков на стыке первого и второго батальонов вернуло его к действительности и многое прояснило. Состояние невозмутимого оптимизма и уверенности сменилось животным страхом. Он вдруг представил себе, как эти русские танки раздавят его, лейтенанта Кольба, вместе с полковником, Гуттеном. Полковнику, разумеется, все равно - он обречен. Но он, лейтенант Кольб, чудом уцелевший от взрыва снаряда, помилованный судьбой, здоровый и невредимый, почему он должен погибать под вражеским танком, не убив ни одного коммуниста?.. Это несправедливо, такого не должно быть! - кричала в нем каждая клетка, и он, гонимый ужасом, вскочил в блиндаж. Во всем его облике было что-то хищное, первобытное и в то же время расчетливое. Полковник заметил это и каким-то особым чутьем понял, что час его пробил. Он посмотрел на своего адъютанта тепло и мягко, точно просил прощения, и сказал отчаянно и с чувством:

- Август, дорогой, не оставляй меня.

Кольб понял его слова по-своему: конечно же нельзя оставлять полковника живым. Он не должен попасть к русским в плен.

- Да, господин полковник, вы честно исполнили свой долг, - поспешно проговорил Кольб, вынимая из кобуры пистолет. - И я обязан исполнить свой долг перед фюрером.

Холодный и вежливый голос лейтенанта звучал решительно и твердо. Невозмутимые глаза смотрели в упор, и полковник увидел в них наглый, беспощадный блеск трусливого садиста. Густав Гуттен ясно осознал неотвратимость приговора, он понимал, что уже ничто, никакие мольбы и тем более угрозы не могут остановить руку убийцы, и все же сказал с тихой грустью:

- Зачем ты меня спас на Сере, чтобы…

Два выстрела оборвали его на полуслове. Кольб спешил. Его отчаянный взгляд торопливо и напряженно мерил расстояние до советских танков и до леса, за которым располагался второй батальон. "Успею", - лихорадочно решил он и бросился бежать в сторону леса.

По нему не стреляли, и советские танки не гнались за ним - они устремились в село, где находился штаб немецкой дивизии, в тыл полку Гуттена.

Очутившись на опушке леса, Кольб почувствовал себя в безопасности. Теперь можно было передохнуть и, главное, сосредоточиться, привести в порядок распуганные мысли, прежде чем он предстанет перед командиром второго батальона майором Розенбергом. Думая о полковнике Гуттене, он не испытывал не только угрызений совести, но даже обыкновенной человеческой жалости или сострадания. Свой поступок он считал в высшей степени благородным. Так велел ему долг. Долг был мерилом всех его действий и поступков. Понятие "совесть" он исключал как недостойное солдата чувство. Долг велел ему спасти жизнь своему командиру в мае 1940 года в бою с французами - и он спас. Сейчас же долг велел ему пристрелить тяжелораненого командира, дабы тот не попал в плен к неприятелю и не разгласил военную тайну, - и он хладнокровно спустил курок.

Но, размышляя таким образом, Кольб споткнулся о неприятную мысль: а как отнесется начальство к его поступку? Не подведет ли под военный трибунал? А не лучше ли изобразить смерть полковника несколько по-иному, не совсем так, как было в действительности? Например, не он стрелял в полковника, а сам Гуттен покончил с собой. Нет, такое не годится: пистолет-то полковника в кобуре! Как он не догадался вынуть. Это была его оплошность. И не одна. Нужно было извлечь документы полковника. Не догадался в спешке. В конце концов, полковник мог умереть от ран, и Кольб вынужден был оставить тело своего командира в тот момент, когда к НП приближались русские танки. А две пули в груди полковника? Их можно просто объяснить: стреляли русские в мертвого. Впрочем, едва ли придется кому-нибудь объяснять. Русские пробили брешь в обороне дивизии, и танки их, а затем и пехота устремились в эту брешь.

Майор Розенберг встретил адъютанта командира полка с чувством тревоги и надежды: прорыв советских танков в сторону села и выход в тыл обороняющимся вселили в него чувство тревоги неуверенности. Тем более что непосредственно перед фронтом обороны второго батальона советские войска не проявляли особой активности. По крайней мере не атаковали позиции майора Розенберга.

Сообщение Кольба не обрадовало командира батальона.

- Это что же - русские танки в нашем тылу? - проговорил майор, растерянно уставившись на Кольба.

- И пехота. А возможно, и конница, - спокойно добавил Кольб. Ему хотелось дразнить Розенберга, ему доставляло удовольствие видеть растерянность и страх на жирном лице майора.

- Так что батальону придется вести бой в окружении, - добавил Кольб все тем же невозмутимым тоном, в котором сквозило превосходство.

Холодный, язвительный тон адъютанта раздражал командира батальона. По крайней мере здесь, в такой сложной обстановке, его заносчивость была неуместной. И чтобы осадить этого выскочку, майор Розенберг сурово упрекнул:

- А почему вы, лейтенант Кольб, не позаботились вынести тело полковника Гуттена? Это ваш долг. Командира полка нужно похоронить со всеми почестями.

- Я свой долг исполнил, господин майор, - сухо отчеканил Гольб, - а теперь ваш долг - послать солдат на бывший наблюдательный пункт за телом убитого. Хотя я не уверен, что им удастся туда пройти. Там уже русские.

Розенберг понимал резонность слов Кольба и все же был уязвлен ответом лейтенанта. Сказал сокрушенно:

- Бедный полковник. Я вспомнил встречу Нового года. Мм-да, мог ли он предчувствовать?.. - И вдруг: - А вы много убили коммунистов, Кольб?

- Столько же, сколько и вы, господин майор, - парировал адъютант. - Но у нас с вами еще есть шансы.

Розенберг криво усмехнулся в лицо Кольбу. В шансы он не очень верил.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

15 января Гитлер наконец внял мольбе фельдмаршала Клюге и разрешил отвести войска на заранее подготовленные рубежи.

По-прежнему в Подмосковье стояли крепкие морозы. Наступление войск Западного фронта не прекращалось ни днем, ни ночью. Утром 17 января войска пятой армии освободили Рузу. В ночь на 19 января 50-я дивизия генерала Лебеденко ворвалась на станцию Можайск, а ровно через сутки 82-я дивизия генерала Орлова штурмом овладела Можайском. На центральной площади города среди еще не остывших пожарищ, руин и обломков возник стихийный митинг. Перед освобожденными и освободителями с краткой речью выступил командарм Говоров.

Пятая армия шла на Бородино.

Дивизия Полосухина наступала южнее автострады Москва - Минск, на левом фланге армии. У отступающего под натиском наших войск противника в это время не было сплошного фронта. Его оборона состояла из густой сети узлов сопротивления, хорошо укрепленных, но не всегда связанных между собой системой огня. Поэтому в немецкой обороне образовались щели, в которые просачивались наши подразделения, а иногда и целые части. В тылу наших войск, таким образом, оставались окруженные гарнизоны немцев, которых затем добивали вторые эшелоны наступающих.

Так случилась и на этот раз.

Совещание в политотделе армии было недолгим, и Брусничкин уже после полудня возвращался в свой полк. Утром, когда они с Чумаевым ехали на санях в политотдел, светило низкое, неброское, робкое солнце, звонко скрипели полозья, в безветренном морозном воздухе над вспотевшей лошадью клубился пар, а теперь погода вдруг испортилась. Небо затянул серый непроницаемый полог, мороз слегка ослаб, но теплей от этого не стало, пожалуй, наоборот: колючий, обжигающий восточный ветер погнал по полю злую поземку, которая быстро наметала сугробы в самых нежелательных местах.

Обратно ехали уже впятером: Брусничкин вез пополнение - трех политбойцов, с которыми он не успел еще как следует познакомиться. Некогда было. До начала совещания он сделал большое для полка дело: заполучил машину снарядов, в которых так нуждался их полк. По его расчетам, машина эта уже должна прийти в полк, и Леонид Викторович представлял, как обрадуется Макаров.

Сидя в санях рядом с Чумаевым, шумливо погоняющим лошадь, Брусничкин в мыслях все еще не мог отвлечься от только что закончившегося совещания. Он как бы заново переживал все, что было час тому назад, испытывая при этом смешанное чувство неловкости, стыда за себя, признательности докладчику - начальнику политотдела армии за его деликатность и такт. В своем кратком, но содержательном, насыщенном анализом фактов и примеров докладе начальник политотдела говорил о работе полит органов в оборонительных боях и в условиях нашего контрнаступления. Поскольку на совещании присутствовали главным образом комиссары частей, то основной упор докладчик делал на их работу. Он называл имена комиссаров, чей опыт может служить добрым примером для подражания. В числе других вспомнил и покойного Александра Владимировича Гоголева. О Брусничкине же ни слова. Леонид Викторович насторожился, когда докладчик заговорил о недостатках и упущениях. "Некоторые комиссары отсиживаются в штабных землянках, редко бывают в окопах и у орудийных расчетов", - говорил докладчик и смотрел на Брусничкина. И от этого взгляда лицо Леонида Викторовича делалось багровым, он ожидал, что сейчас будет названо его имя, но начальник политотдела продолжал говорить о том, что некоторые комиссары плохо знают личный состав, не всегда находят путь к сердцу воина, а Брусничкин думал: "Имеет в виду меня, определенно. Сейчас назовет мою фамилию". Но докладчик никого конкретно не назвал, и Леонид Викторович мысленно поблагодарил его.

Стараясь быть объективным, Брусничкин сам себе признавался, что многие упущения и недостатки, о которых говорил докладчик, касаются непосредственно его. В душе он был довольно самокритичен, хотя и пытался если не оправдать, то объяснить свои недостатки и слабости. И прежде всего объяснял тем, что человек он сугубо штатский и совсем новичок как политработник да к тому же до назначения в полк Макарова имел смутные, дилетантские представления об артиллерии. Все это ему пришлось осваивать на ходу, в боях, и нередко он просто терялся, не зная, как себя вести, как поступать в той или иной обстановке. Он понимал свои слабости, старался побороть их, изжить, но многое ему в силу характера, которым наградила его природа, не удавалось. Казалось бы, простой вопрос: найти путь к сердцу воина. А вот поди же, не получалось у Леонида Викторовича, не умел он расположить к себе людей. И что удивительно - человек-то он был общительный, как говорится, компанейский, но общительность его ограничивалась определенным кругом людей "своего уровня и ранга". Так называемых низов, простонародья, Брусничкин, в сущности, не знал, не понимал и, вместо того чтобы узнать и понять, сторонился, не находил общего языка. Но и на этот случай у него было объяснение: рос, мол, он и воспитывался в семье столичных интеллигентов, в среде врачей и юристов.

Да вот хотя бы эти трое политбойцов, направленных политотделом в их полк, что они за люди? Молчаливые, неразговорчивые? Или просто стесняются его? А ведь они должны быть душой подразделения, живым примером для бойцов. Все трое - коммунисты. Надо бы заговорить. Но с чего начать? Не с погоды же. И Леонид Викторович сказал:

- Ну что ж, товарищи, давайте будем знакомиться. Моя фамилия Брусничкин, имя Леонид, а отца Виктором звали. А вас?

Леонид Викторович обратился к солдату, несомненно, самому пожилому из политбойцов, на вид степенному, крепкому, одетому в новую телогрейку и новые серые валенки. Короткую шею его укутывал серый пуховый шарф. Автомат он держал у груди, Ласково, как ребенка.

- Попов Николай Григорьевич, - ответил боец просто.

Брусничкин обратил внимание на несоответствие выражения лица и глаз Попова. Карие глаза его были суровыми, а лицо, смуглое, с мясистым утиным носом, - по-детски добродушным. Брусничкину показалось, что это закаленный в боях воин. Но потом выяснилось, что политбоец Попов на фронте всего-то третий день, работал он на московском заводе "Серп и молот". На фронт просился много раз, еще когда формировалось ополчение, но его не отпускали: нужный был на заводе человек. И он в течение шести месяцев готовил себе замену. И подготовил. Когда жена его, Степанида Никифоровна, заняла место мужа и делом доказала, что она будет справляться не хуже своего Григорьича, директор и секретарь парткома согласились отпустить Попова на фронт.

Попов говорил о себе неторопливо, но кратко, нехотя выдавливал скупые слова, даже не сказал: что на заводе был членом парткома. И Брусничкин подумал: рабочий-то он, видно, хороший, но как в бою поведет себя? Сам не обстрелян, а другим должен пример подавать. И сорвалось у него совсем помимо воли:

- Значит, пороху не пришлось понюхать. - И, чтоб немного смягчить эти слова и не обидеть политбойца, прибавил: - Это ничего, быстро обвыкнетесь.

Леонид Викторович нарочно ввернул слово "обвыкнетесь".

- Постараемся, товарищ комиссар, - все так же просто ответил Попов и добавил: - А что касается пороху, так я его в гражданскую досыта нанюхался.

- Вот как! Где же?

- На Урале. Каширин нами командовал. А потом Блюхер. Тридцатая дивизия. Помните песню: "Вдоль голубых Уральских гор, в боях Чингарской переправы…" Это про нашу, тридцатую. В боях за Крым меня ранили осколком снаряда.

И замолчал. Брусничкин сразу прикинул в уме, в какую батарею направить политбойца Попова. Решил: к Думчеву. Потом поднял вопросительный взгляд на другого бойца. Тот был в поношенном полушубке военного покроя. Лицо грубоватое, взгляд решительный. Произвел впечатление бывалого солдата, представился по-военному:

- Ефрейтор Буланов. На фронте с начала войны. Был ранен под Смоленском. Лежал в госпитале в Свердловске. Потом работал малость. А теперь вот сам попросился на фронт, потому как рана зажила и я здоров окончательно. В партии состою с тридцать восьмого года.

- В каких войсках служили? - поинтересовался Леонид Викторович.

- Артиллерист. Был заряжающим. Могу и за наводчика.

Третьего политбойца звали Валерием Черноглазовым. Это был худенький паренек, в прошлом секретарь комитета комсомола. До последнего времени работал в столичной милиции. На фронт попал впервые. Но Брусничкину и он понравился: общительный, задорный, такой сумеет быстро найти с бойцами общий язык. Черноглазов увлекательно рассказывал, как они в Москве в тревожные дни октября - ноября ловили фашистских лазутчиков, паникеров, провокаторов и спекулянтов. Его слушали с интересом, пока не нагнали три автомашины. Впереди в снежной замети буксовал пятитонный грузовик со снарядами, преградив путь шедшим за ним полуторке с продуктами и санитарному фургону. Чумаев, свернул на обочину и, обогнав машины, остановил лошадь, сказав с удивлением.

- Так это ж наша машина, товарищ старший батальонный комиссар, со снарядами.

Брусничкин слез с саней. К нему подошел знакомый старшина - лицо потное, усталое, в руках лопата. Виновато доложил:

- Застряли, товарищ комиссар. Больше часа волыним, а там наши ждут снаряды.

- А у нас из-за них люди без харчей сидят. Мы б на своей полуторке в два счета проскочили, - по-петушиному ввернул шустро подбежавший лейтенант, который до этого сидел в кабине и наблюдал, как старшина с тремя шоферами расчищают дорогу. Брусничкин был в полушубке, и лейтенант не знал, в каком звании этот незнакомый начальник.

- Чем ругаться, вы бы лучше помогли дорогу расчистить, - зло пробурчал старшина в сторону лейтенанта.

- А вы не указывайте и не учите меня, - прикрикнул лейтенант на старшину. - Вести себя не умеете со старшими.

Брусничкин отозвал лейтенанта в сторону, потребовал предъявить документы, а потом сказал:

- Вы, лейтенант, не научились вести себя с младшими по званию. Старшина прав: почему вы не помогаете расчищать дорогу? Изображаете из себя барчука.

- На всех лопат не хватает, - оправдывался лейтенант. - Да разве ее расчистишь? Тут надо бы под колеса чего-нибудь подложить.

- Так в чем же дело? Пойдите в лес, нарубите лапника, - подсказал Брусничкин.

- Без топора как его нарубишь?

- Наломайте.

- Есть топор, - отозвался водитель первой машины.

Леонида Викторовича огорчало, что машина в со снарядами задержалась в пути. И вспомнился Брусничкину тот день, когда он был послан командующим Говоровым выяснить обстановку в дивизионе Князева, окруженном немцами. Нехорошо он тогда поступил с Князевым. Тот разговор он всегда вспоминал с чувством неловкости и стыда. Ему пришла мысль переложить часть снарядов на сани и побыстрей отправить их в полк, потому что трудно сказать, как долго они еще провозятся здесь, вытаскивая машину. Вместе с Чумаевым сопровождать снаряды поехал ефрейтор Буланов. Затем Брусничкин послал в лес за лапником Попова, Черноглазова, санинструктора и старшину, а трем водителям и лейтенанту приказал расчищать дорогу.

Мелколесье, кустарники начинались почти от самой дороги, но настоящий лес темнел зубчатой стеной в полукилометре. Постепенно ветер начал ослабевать, во пошел снег. Брусничкин наблюдал, как ловко орудует лопатой шофер санитарного фургона и как неумело это получается у лейтенанта. Леонид Викторович никогда в своей жизни но держал в руках лопаты, но ему было тошно смотреть на работу лейтенанта. "Да что это он? Нарочно, что ли?" - подумал Брусничкин и, подойдя к лейтенанту, попросил:

- Дайте-ка мне.

Лейтенант с некоторым удивлением, но охотно отдал лопату.

Брусничкин старался работать так, как это делал шофер "санитарки". Незаметно сгущались сумерки, работа спорилась, и водитель "санитарки" с уверенностью сказал:

- Выберемся. Принесут ребята лапник, и будет полный порядок.

- Я думаю, теперь мы и без лапника выскочим, - сказал - водитель первой машины и пошел к кабине.

Взревел мотор, и пятитонка осторожно, точно боясь поскользнуться, тронулась с места, медленно пошла вперед и, выйдя на твердую дорогу, остановилась. За ней вышли и две другие машины. Брусничкин облегченно вздохнул, вытирая вспотевшее лицо, подумал, как бы вызвать ушедших за лапником. "Может, выстрелить раза три в воздух, догадаются". И только было подумал так, как длинная автоматная очередь прострочила в стороне леса. Потом еще, еще, но уже короткие очереди и одиночные выстрелы. Это было неожиданно. Водители и лейтенант подошли к Брусничкину. На встревоженных лицах общий вопрос и недоумение. "Возможно, столкнулись с немцами", - подумал Брусничкин. Как старший, он должен был принять какое-то решение. "Только не бездействие", - мелькнула первая мысль, и он твердым, уверенным голосом приказал:

- Машины с боеприпасами и продовольствием немедленно отправляются в свои части. А вы, - обратился он к водителю "санитарки", - останьтесь на месте и ждите нас. Вы, лейтенант, пойдете со мной.

- Но я должен сопровождать свою машину, там продукты, - несколько растерянно сказал лейтенант.

- Продукты доставит шофер. Выполняйте приказ. - Голос Брусничкина тверд и категоричен. - За мной!

Он решительно и широко зашагал в сторону леса по следам ушедших за лапником. Лишь один раз оглянулся назад, чтобы убедиться, идет ли за ним лейтенант. А лейтенант тем временем как ни в чем не бывало направился к своей машине. Брусничкин остановился и грозно крикнул:

- Товарищ лейтенант! Ко мне…

Вид у него был решительный и яростный. Лейтенант обернулся и не спеша направился к комиссару. Брусничкин ждал. И когда тот подошел вплотную, Леонид Викторович сквозь зубы процедил ему в лицо:

- Вы трус. Позорите себя перед бойцами…

- Я только приказал своему водителю ждать меня, - оправдывался лейтенант.

- Здесь я приказываю. Вашу машину с продуктами давно ждут бойцы на передовой. - И, резко взмахнув рукой в сторону машин, приказал: - Поезжайте!.. А вы идите вперед, да поживей.

Последнее касалось лейтенанта.

Между тем стрельба в лесу прекратилась. Брусничкин шагал широко, наступая на пятки неуверенно идущему лейтенанту, видел перед собой его съежившуюся фигуру, одетую в новый полушубок, и не мог подавить в себе чувства негодования, граничащего с презрением. Больше всего его возмущало в молодом командире высокомерие и трусость. "Трус всегда высокомерен", - подумал Брусничкин и спросил:

- Вы давно на фронте?

- Пятый день, - с приглушенной обидой ответил лейтенант.

- А до этого чем занимались?

- Учился в военном училище.

- Трусости вас тоже учили? - больно уколол Брусничкин все еще раздраженным тоном. Сказал и тут же пожалел о сказанном, потому что снова вспомнил эпизод с Князевым и с угрызением совести подумал: "А ведь и я тогда вел себя не лучше этого лейтенанта. Ему простительней: он - мальчишка".

И от такой мысли все в нем улеглось, успокоилось раздражение и неприязнь к молодому лейтенанту.

- Идут, - сказал лейтенант, обрадованно и напряженно глядя вперед. - Наши. И лапник несут. А он теперь ни к чему.

"Тогда что означала стрельба?" - с недоумением подумал Брусничкин. Вскоре подошедший старшина, бросив на снег охапку лапника, доложил, что в лесу они неожиданно столкнулись с группой немцев, которые грелись у костра и, увидев их, открыли огонь. Наши ответили. Немцы, подняв беспорядочную пальбу, поспешили в глубь леса.

- Вы их не преследовали? - спросил Брусничкин.

- Бесполезно, товарищ комиссар, - виновато помялся старшина, - силы не равны: нас четверо, а их не меньше взвода, а может, и рота.

- Хорошо, - сказал Брусничкин и подумал: "Ну что за ребята - золото: столкнулись с численно превосходящим врагом, загнали его в лес и о лапнике не забыли". Сказал: - Это бросьте, машины и так вышли.

- Нет, товарищ комиссар, возьмем. Еще пригодится. Дорожка тут известно какая - фронтовая, - ответил старшина и поднял свой лапник.

Когда все уселись в санитарный фургон и начали оживленно вспоминать недавнюю встречу в лесу, Брусничкин подумал, что нужно немедленно сообщить в штаб армии о немцах, которые оказались в нашем тылу. Таких разрозненных недобитых групп и целых подразделений немцев немало бродит по лесам в попытке пробиться через линию фронта к своим. Их нужно как можно быстрей обезвредить, обезопасить от них наши тылы и коммуникации.

…Батальон Сухова наступал на деревню Дворики. И здесь, как это часто случалось, от Двориков остались одни головешки, в буквальном смысле ни кола ни двора, но место это - высотку над ручьем, расположенную между двумя опорными пунктами, - немцы хорошо укрепили, и обойти ее не было никакой возможности. Взять эти Дворики с ходу не удалось, и батальон отошел на исходные позиции, ожидая подхода артиллерии. Сухов ругался: опять бог войны отстал от матушки-пехоты. Дружески язвил по адресу капитана Думчева. Комбат, конечно, понимал, как трудно достается артиллерии. Не хватает тягачей, транспорта; полк Макарова почти целиком на конной тяге. Сказывается большой некомплект лошадей, а те, что есть, до такой степени загнаны, что еле на ногах держатся. Доходяги, измученные, истощенные. Фуража не хватает. Теперь постоянно приходится совершать многокилометровые марши по глубокому снегу, через овраги, ручьи и реки. Думчев говорит: в обороне в осеннюю распутицу и то легче было. А тут разве угонишься за пехотой при таком темпе наступления?

18 февраля полк Макарова переходил на новые позиции. Полк спешил, артиллеристы понимали, что пехота ждет их огонька. Глеб, Брусничкин и Саша ехали в одних санях. Леонид Викторович, как обычно, в присутствии Саши много балагурил, откровенно любезничал с ней, сыпал комплименты, словно хотел этим досадить Макарову, к которому, по его убеждению, Саша была неравнодушна.

- Там, за рощицей, что-то чернеет, - проговорил задумчиво Глеб, глядя в бинокль. - Похоже, стога сена. -Это было бы как нельзя кстати.

- Надо послать разведать, - быстро сообразил Брусничкин.

- Послать-то некого. Разве что наших ординарцев.

- Конечно, пусть Чумаев и Коля добегут и выяснят, - охотно согласился Брусничкин. - Сенцо нам не помешает.

Ординарцы ехали сзади на второй подводе, и Глеб сразу же распорядился, назначив Чумаева старшим, и предупредил:

- Будьте осмотрительны.

Это обычное в таких случаях предупреждение встревожило Сашу. Сердце матери всегда настороже и в тревоге, когда рядом с ее ребенком ходит опасность. Она тоже шепотом напутствовала сына:

- Смотри, сынок. Говорят, в лесах полно немцев, которые из окружения выходят.

- Да что ты, мама, какие там немцы, - небрежно отмахнулся Коля. В парнишке заговорило мужское самолюбие. - А хоть бы и немцы - у нас есть чем угостить. - И Коля хлопнул правой рукой по кобуре нагана, а левой достал из кармана гранату-лимонку и широко заулыбался.

Саша только вздохнула и сокрушенно покачала головой. Подумала: "Совсем еще дитя, а вишь как хорохорится. Хорошо, что рядом будет Чумаев: этот - мужичок осторожный, зря голову под пулю не подставит. Семь раз отмерит, прежде чем отрезать". Успокоила себя таким образом.

О том, что Чумаев осторожен и трусоват, знали многие в артиллерийском полку и незлобиво подшучивали над ординарцем комиссара. Чумаев не обижался: пускай себе болтают, его от насмешек не убудет. Насмешки - не пули, они безопасны, особенно если к ним привыкнуть и не обращать внимания.

Тяжело идти по целине. Рощица только кажется, что близко, а на самом деле до нее километра полтора набежит, если не с гаком. Коля идет впереди: ему что, он легкий, не проваливается - его снежный наст держит. Шустрый парень. Чумаев даже завидует ему. Он всем завидует: шустрым и нерасторопным, толстым и тонким, здоровым и больным. Такой у него характер, у Егора Чумаева. Не завидует, пожалуй, только Кузьме Акулову: в душе считает его поступок не подвигом, а глупостью.

Справа - лес, впереди рощица насквозь просматривается, за ней действительно что-то чернеет. Пока трудно сказать, что именно: может, деревья, а может, и стога. Полковник в бинокль смотрел, ему видней. А у Чумаева нет бинокля. И у Коли нет. Но он глазастый, молодые глаза хорошо видят. Только что он в стогах понимает. Одним словом, москвич, горожанин. Слева - косогор, на нем стайка берез одиноко и сиротливо молчит. Должно быть, там хутор был, да от него ничего не осталось, опереди, за рощицей, в мглистой дымке темнеет лес. Леса, леса Подмосковья.

Когда добрались до рощицы, Чумаев оглянулся: дорога, по которой шел полк, теперь безлюдна, артиллеристы скрылись за бугром. И Чумаеву стало как-то не по себе, тоскливо и одиноко. В голову лезут всякие беспокойные мысли. И день под стать его мыслям: серый, угрюмый, без просветов. Небо слилось с землей, размыло горизонт, все потонуло в сумерках, хотя время к полудню приближается. Мороз ослаб, и ветра нет. Тихо.

Чумаев не поспевает за Колей. Мальчишке что: он налегке, с одним наганом, а у Егора винтовка, она, считай, десяток наганов перетянет, если на весы бросить. Да гранаты. Да вещевой мешок. А Коля свой на санях оставил. Мог и Чумаев оставить, но решил, что так надежней. Вещмешок всегда при себе сподручней держать. Чумаев еще в середине рощицы, а Коля уже на противоположной опушке. Остановился, поджидает старшого вперед смотрит и по сторонам. Впереди тихо, только на западе за бугром, скрывшим полк, слышна далекая стрельба. Справа лес угрюмо молчит, и в этом его молчании кроется нечто загадочное и таинственное.

- Ну вон, смотри, - указывает Коля на два стога, до которых от них метров двести.

- Точно, полковник не ошибся - сено, - говорит Чумаев.

- А ты почем знаешь? Может, совсем и не сено.

- А что еще?

- Солома, - вполне серьезно сказал Коля.

- Со-ло-ма, - передразнил Чумаев. - Какой спец по части фуража объявился. Ты в деревне-то когда-нибудь бывал? Не приходилось? Сразу видно - москвич.

- А почему не солома?

- В стогах солома? Отродясь такого не видал.

Наивность Коли раздражает Чумаева. Но Коля настойчив, твердит свое:

- У вас не бывает, а тут может. Везде по-разному. Пойдем проверим. Полковник что приказывал? Выяснить и доложить.

- Руками, что ль, пощупать? Глазам не доверяешь?

- И руками. Полковник как сказал? Дойти до стогов, узнать.

- Ну и иди, если ты собственным глазам не веришь. А я не дурак, чтоб зазря сугробы месить. Нам еще вон сколько назад по снегу шастать. К обеду до своих добраться бы.

Коля пошел к стогам, а Чумаев втиснулся в развилку двух берез-близнецов, прислонил к стволу винтовку, закурил. Глядя на удаляющегося Колю, подумал: "Зарыться бы сейчас в стог душистого сена, хранящего летнее тепло, и соснуть, как в берлоге, часок-другой. А Коля - чудак, наивный мальчишка. Зачем поплелся, когда и так видно. Верно говорят: глупая голова ногам покою не дает. Ну да пусть его".

И вдруг видит, как справа от леса прямехонько на рощицу, где он сидит, идут три немца. Сомнений никаких - определенно немцы. Автоматы на шее болтаются, в длинных шинелях, а головы чем-то обмотаны. Ну точно огородные пугала. Смехота - срамота. Да только Чумаеву не до смеха. Видит, на опушке леса какое-то шевеление. Присмотрелся: господи, царица небесная, да там же целый муравейник немчуры, тьма-тьмущая!

Всполошился Чумаев, екнуло сердце, холодный пот по спине пробежал. Схватил винтовку, глянул на стога, а Коли нет. Куда же он подевался? За стог, стало быть, зашел? "Крикнуть ему, что ли? Предупредить? Да нет, боязно: немцы услышат. И мешкать нельзя. Так что же делать? Вот она - смертушка-беда, нежданно-негаданно нагрянула.

Чумаев загнал патрон в патронник и, не раздумывая, что есть силы помчался по роще в западном направлении, куда ушел их полк. Только бы поскорей оторваться от немцев. Пока что они его не видят, роща скрывает. А как заметят - стрелять начнут. Расстояние между ними постепенно удлиняется, но пуля дура, далеко летит и за полкилометра может настигнуть.

Он изредка оглядывался, скользил поспешным, пугливым взглядом по стогам, все Колю надеялся увидеть. Не было Коли. Что с ним будет? Убьют или в плен возьмут. А это, считай, что в лоб, что по лбу, один хрен. Пропал ни за что, а вернее, из-за глупости своей. Послушался бы старшего…

…Тра-та-та… Это из автомата. Оборвались мысли о Коле. Теперь в пору о себе подумать. Стреляют, а куда - неизвестно. Снова очередь из автомата. И пули жиг-жиг - значит, по нему. Выходит, заметили. Теперь дай бог ноги. А пот уже не холодный, а горячий струится по лицу, солено попадает в глаза. Жарко и тяжело. Сбросить бы полушубок и мешок. Все равно лишние, только мешают. Да нельзя, не положено. Стреляют еще, но пули уже не свистят. Возможно, с Колей идет перестрелка. Он несколько раз падал в снег, вставал и снова бежал изо всех сил.

Стрельба наконец утихла. Чумаев обернулся: немцы далеко, в рощу вошли, заполнили всю до краев. Пропал Коля. Что поделаешь - царство ему небесное. Сам виноват. Да и к чему теперь виноватых искать. Виноватых… И вдруг эта мысль больно ужалила Чумаева. Что он скажет полковнику? И как полковник посмотрит на его, Чумаева, поступок? А собственно, что он должен был сделать в данной ситуации? Помочь Коле он все равно не смог бы, только на себя бы смерть накликал. Какая польза для полка, если б они оба погибли? А так хоть один в живых остался, чтоб предупредить полк об опасности, которая грозит ему с тыла. Нет, он, Чумаев, думал не о себе, он думал о своих товарищах, он полк спасал от нависшей над ним опасности.

Эта мысль успокаивала. С ней он и предстал перед полковником Макаровым.

Полк Макарова только что занял огневые позиции. Глеб с группой командиров находился на своем КП. Адъютант Думбадзе доложил, что телефонная связь с дивизией установлена. Глеб попросил его соединить с комдивом.

- Товарищ полковник, у телефона начальник оперативного отдела, - сказал Думбадзе и передал Глебу трубку полевого телефона.

- Я прошу полковника Полосухина, - сказал Глеб.

- Дивизией командует комиссар Мартынов, - ответили на другом конце провода, и в тоне, каким были произнесены эти слова, чуткое сердце Макарова уловило что-то напряженное, предвещающее беду.

- А Виктор Иванович? - сорвалось тревожное у Глеба.

- Виктор Иванович убит. Как?.. Когда это случилось?! Насмерть?..

- Убивают всегда насмерть, - холодно и резко ответил начальник оперативного отдела и после краткой паузы, уже смягчившись, пояснил: - Сегодня утром. Комдив с ординарцем и командиром батальона вышел на рекогносцировку к высоте двести шестьдесят один. На высоте в пятистах метрах были немцы. Очередью из пулемета всех троих наповал.

"Наповал… Виктор Иванович… наповал", - сверлило мозг, и Глеб не знал, что говорить. Он молчал, ошеломленный страшной вестью.

- А вы что хотели? - спросил начальник оперативного отдела.

- Я хотел доложить комдиву: полк вышел на огневые позиции в трех километрах восточнее Двориков, - сказал Глеб деревянным, не своим голосом.

- Долго вы выходите. У Двориков заминка. Батальон Сухова топчется на месте, ожидая вашей поддержки.

- Да-да, будет поддержка, - машинально обронил Макаров и положил трубку. Затем поднял усталые, потухшие глаза на Судоплатова, на Брусничкина и остановил отчаянный, тяжелый взгляд на Саше. Глухо сказал: - Виктор Иванович Полосухин убит… Сегодня утром.

Вот в это самое неподходящее время и появился на КП Егор Чумаев. Лицо потное, из-под сбитой набок ушанки выползла на лоб белесая прядь мокрых, слипшихся волос. Ворот полушубка расстегнут, пуговицы оторваны. Уже этот вид вызвал у Глеба чувство раздражения. Он поморщился и хотел сделать Чумаеву замечание, но тот уже докладывал, заикаясь и проглатывая окончания слов:

- Товарищ полковник… там… немцы… Сюда идут.

В его торопливых словах звучали страх и паника. Эту панику и страх легко было читать на бледно-сером лице и в круглых птичьих глазах Чумаева.

- Где там? - небрежно спросил Глеб.

- В роще, недалеко от стогов.

Весть о гибели Полосухина еще не улеглась в потрясенном сознании Глеба, и он смутно воспринимал слова Чумаева. Но когда тот упомянул стога, Глеб сразу понял, о чем идет речь, вспомнив, куда и зачем посылал ординарцев. Спросил стремительно:

- Где Коля?

- Он там, - понизив голос, робко ответил Чумаев и нервозно дернул плечом.

- Где там? - Глаза Глеба смотрели на Чумаева злобно, в упор. - Говори толком!

- Он пошел, к стогам, а тут немцы…

- Где тут?! - нетерпеливо перебил Глеб, повысив голос. В блуждающих глазах Чумаева он прочитал случившуюся беду.

- В роще, за которой стога, - робко ответил Чумаев, лихорадочно соображая, как и что отвечать на другие вопросы полковника.

- А Коля? Где он? - В глазах Глеба вспыхнуло негодование.

- Наверно, в плену, - еле слышно выдавил Чумаев и потупил взгляд.

- Как в плену?! - не выдержав, воскликнула Саша. - Вы разве не вместе были?

Она сделала стремительное движение в сторону Чумаева, словно желала добиться от него опровержения только что сказанных слов. Но тупое выражение вдруг побледневшего лица Чумаева, лица, на котором никогда не было никакой одухотворенности, не обещало ничего утешительного, и она скорее чутьем, чем разумом, поняла, что случилось самое страшное в ее жизни.

- Сначала были вместе, - отвечал Чумаев, уставившись на Сашу беспокойным и подозрительным взглядом - Только я сел у березы портянку поправить, натер ногу… - Хотел сказать "до крови", но осмотрительно не сказал: а вдруг проверят? - А Коля пошел к стогам. В это время немцы из леса и - прямо на меня. Я начал стрелять… - Он опять запнулся, пожалел, что соврал о стрельбе: а вдруг проверят винтовку? - Они тоже стреляли по мне из автоматов. Их много. Они начали меня окружать, и я побежал сюда, чтоб предупредить вас…

Блуждающий, вкрадчивый взгляд Чумаева возбуждал подозрение. Глеб жестом руки прервал его речь и отдал распоряжение Судоплатову срочно связаться с Суховым и поддержать огнем его батальон. Потом приказал Думбадзе садиться на лошадь и выяснить обстановку в районе стогов. Появление немцев в тылу полка встревожило, хотя и не удивило: вероятно, какая-то недобитая гитлеровская часть пробивается к своим из окружения. Теперь они втроем остались слушать Чумаева: Макаров, Брусничкин и Саша. Глеб пожалел, что этот разговор произошел в присутствии Саши, он понимал, каково матери услышать такое.

- Но где ты оставил Колю? - спросил Брусничкин.

- У стогов. Он там оставался. Я кричал ему, чтоб он бежал, но он не слышал: был за стогом, с другой стороны.

- Почему ты решил, что немцы взяли его в плен? - настойчиво спросил Глеб. - Ты сам видел?

- Нет, я только слышал, как они кричали "Хальт!" и "Хенде хох!" и стреляли. Возможно, убили, - с холодной жестокостью отвечал Чумаев, совсем не думая, что здесь присутствует мать Коли. В тоне его было нечто оскорбительное.

Терпение Глеба истощилось. Теперь он понял всю низость и подлость поступка Чумаева. Прикрыл руками глаза и, ни на кого не глядя, тихо, с усилием сдерживая себя, выдавил:

- Шкура…

Ядовитая, презрительная усмешка скривила пухлые губы Брусничкина. Он сказал, сверля Чумаева настойчивым взглядом:

- Шкура - это значит трус и предатель. Понятно?

- Я только хотел предупредить, что немцы у нас в тылу, - еле слышно проговорил Чумаев.

И вдруг губы его задрожали мелкой дрожью, а из правого глаза выкатилась и медленно поползла по бледному лицу одинокая слеза. Глеб опустил руки, с сочувствием и грустью посмотрел на Сашу и затем скользнул взглядом по Чумаеву, произнес только одно слово:

- Вон!..

Тревожная команда "Воздух!" прервала их разговор. Гитлеровские бомбардировщики шли на большой высоте. Зенитная пушка торопливо вякнула в небо несколько раз и умолкла - очевидно, ее прислуга поняла, что самолеты недосягаемы для 37-миллиметровых снарядов.

Егор Чумаев, выбежав с КП, сразу увидел в небе над собой самолеты врага,- и, более того, он увидел, как из самолетов одна за другой посыпались бомбы. И еще увидел он, что следом за ним бежит Саша и о чем-то спрашивает, просит, требует. Но он не вникает в смысл ее вопросов и просьб. Он лишь слышит ее умоляющий голос, но не разбирает слов. Тоже нашла время: до того ли теперь. Или не видит, что прямо на голову падают бомбы, что осталось жить на этом свете, может, последнюю минуту. Чумаев только успевает в ответ на слова Саши в отчаянии махнуть рукой и дико, по-звериному крикнуть: "Ложись!" И сам с размаху падает плашмя в снег, распластав руки. Вот она, смерть, конец всему и всем. И ничего в этой жизни, на этой холодной земле уже не останется, ничего, кроме черной пустоты, потому что не будет жить Егор Чумаев. А без него - какая жизнь?

Последнее, что услыхал он, был раздирающий душу и леденящий сердце свист. Это свистела падающая на землю смерть. Взрывов Чумаев уже не слышал.

Саша не видела самолетов, не слышала свиста бомб. И легла она в снег, только повинуясь безумному голосу и отчаянному жесту Чумаева. Даже мощные взрывы, от которых содрогнулись воздух и земля, прозвучали для нее обыденно и привычно, как ежеминутные винтовочные выстрелы. Вся она была поглощена одной мыслью о сыне, гибель которого делала ее жизнь бессмысленной. Если потерю мужа она перенесла сравнительно легко, как нечто естественное и неизбежное на войне, к тому же происшедшее вдали от нее, то смерть единственного сына, ее Коли, для нее была страшнее всяких напастей и бед. Она во всем винила только себя: это она не воспрепятствовала ему бежать на фронт, она не уберегла его. Она возложила на себя такой крест, который не сможет нести, не переживет этого горя и сама пойдет под вражескую пулю, безбоязненно и даже с облегчением, потому что жить в таком горе невыносимо.

Где-то в глубине души Саша надеялась на лучшее. Ведь вот он, этот Чумаев, которого она, между прочим, ни в чем не винила, он-то сам не видел ни плена, ни смерти Коли. Он что-то путает, и в этой путанице ей хотелось самой разобраться, потому что в ней не разобрались и не распутали ее командир и комиссар. Потому и побежала она вслед за Чумаевым. И как только умолкли взрывы бомб и воцарилась натянутая, звенящая тишина, она торопливо поднялась, машинально стряхнула снег с полушубка и подошла к Чумаеву.

- Егор, милый, ты мне толком расскажи, что с Колей? Я же знаю, вижу, по глазам твоим вижу, сердцем чую, что ты что-то скрываешь, не договариваешь чего-то. Ведь, правда, не так все было? Егор, ты меня слышишь? Ну что ты молчишь? Ты не бойся, ты только мне скажи, а я никому, вот поклясться могу, что никому не скажу. А, Егор?

Чумаев не отзывался. Он лежал неподвижно в той же позе, распластавшись на снегу. Саша опустилась перед ним на колени и начала тормошить его. И только тут поняла, что Чумаев мертв, что он больше ничего не скажет, и все, что он знал о ее Коле, уйдет вместе с ним в небытие. "А может, он только ранен или контужен?" - мелькнула спасительная мысль, и она привычным движением расстегнула его полушубок, прильнула ухом к груди, затем торопливо начала нащупывать пульс. Сердце не билось. А в остекленелых глазах застыли ужас и боль. Тогда она закричала:

- Убит!.. Он убит!..

Подошедший военфельдшер вместе с Сашей внимательно осмотрел еще не остывший труп. Они искали рану от осколка бомбы. Но никаких следов ранения, ни одной царапинки не обнаружили, и молодой фельдшер на вопрос Брусничкина, от чего умер его ординарец, ответил с удивлением:

- От разрыва сердца, товарищ комиссар.

- Со страха, выходит? - сказал Глеб.

- Выходит, так, товарищ полковник, - подтвердил военфельдшер.

Налет немецкой авиации на этот раз для полка Макарова обошелся без жертв, если не считать смерти Чумаева и убитой осколком бомбы лошади.

Саша решила, что со смертью Чумаева оборвалась последняя ниточка надежды. Шатаясь, словно пьяная, она пошла к заснеженному ручью, где кусты орешника, ольхи и черемухи, увязая в сугробах, хороводом окружили одетую в хрусталь старую березу. Там было безлюдно и пусто, как на душе у Саши. Утопая по колено в снегу, она пробралась к этой березе, обняла ее, прижалась щекой к холодной бересте и зарыдала. Сначала тихо, словно опасаясь, что ее услышат однополчане, потом, убедившись, что никто не услышит ее, что голос ее заглушает рев орудий, открывших огонь по Дворикам, дала волю слезам. Жуткий стон и рыдания вырывались из ее груди, а охрипший голос повторял одно и то же:

- Сы-но-о-чек ты мой… Родне-е-нький мой сыночек… Кровинушка ты моя-а!..

На КП с нетерпением ждали Думбадзе, а его все не было. Разное думали: может, под бомбежку попал или в лапы немцев угодил. А он появился в тот момент, когда орудия прекратили огонь по Дворикам, а батальон Сухова перешел в атаку. Прибыл с тревожной вестью, подтвердив сведения Чумаева. Отряд немцев численностью до батальона выбрался из леса на дорогу, по которой только что прошел артполк, и теперь движется сюда. Макаров приказал повернуть орудия на сто восемьдесят градусов, быть готовыми открыть огонь по первой команде. Кроме того, был создан небольшой подвижной отряд во главе с командиром полка. Отряд этот, вооруженный пулеметами, занял позиции на бугре, там же, где и корректировщики расположились. На КП оставались Брусничкин и Судоплатов. Начальник штаба запросил у командиров дивизионов сведения о боеприпасах. Оказалось, что снарядов осталось совсем ничего, по два выстрела на орудие, и ожидать скорого подвоза не приходится, поскольку полк теперь отрезан от своих тылов неожиданно появившимся отрядом фашистов. Это не на шутку встревожило Брусничкина и Судоплатова. О появлении в нашем тылу отряда гитлеровцев сообщили в дивизию и попросили помощи. Тот же начальник оперативного отдела сказал, что доложит командованию, и посоветовал связаться с ближайшей стрелковой частью. Брусничкин приказал попробовать связаться по телефону с пехотой. И вскоре телефонист доложил, что на проводе комбат Сухов.

- Сухов, это ты? - обрадованно кричал в трубку Брусничкин. - Послушай, Сухов, ты откуда говоришь?.. Я спрашиваю: ты где сейчас находишься? В Двориках? Вот молодец! Поздравляю. Что? Говоришь, мы славно поработали? Ну спасибо тебе. Послушай, товарищ Сухов, теперь ты должен нас выручить. Услуга за услугу. Создалась тяжелая ситуация: у нас в тылу - немцы. Да нет, пока еще не пленные. Целый батальон. Откуда? А хрен их знает откуда. Из леса вышли. А мы все снаряды на твои Дворики израсходовали. Если немцы нас сомнут, то и тебе не поздоровится. Помогай, дорогой. Где? Сейчас передаю трубку начальнику штаба.

- Здорово, комбат, - сказал в телефон Судоплатов - Что ты можешь выделить? Роту? Давай роту. Карта перед тобой? Ну вот смотри. Высотку двести пятьдесят три видишь? Так. Там лесок небольшой. Видишь? Сосредоточивай там роту, и пусть она ударит немцам во фланг. Ты понял меня? Вот и хорошо. Поторопи, дорогой, знаю, что устали. Надо. Понимаешь, это очень важно. Положеньице аховое. Вот-вот. Не будем мелочиться, зачем делить: твои немцы - наши немцы. Все они одни - гитлеровские. Ну хорошо, оставим для твоих немцев несколько снарядов. Будь жив.

Пока происходил этот разговор, Брусничкин вспомнил о Саше. Где она? Тяжело ей, надо бы как-то утешить материнское сердце. Спросил:

- Где Александра Васильевна? Кто видел?

- К ручью пошла, вон к той березе, - указал связист.

- Бедняжка, - сердечно произнес Судоплатов. - Беды бы не наделала. В отчаянии всякое может. Присмотреть бы.

- Да-да, я об этом подумал. Мы должны проявить максимум внимания, - решительно и настойчиво проговорил Брусничкин и ненужно переспросил связиста: - У ручья, говоришь?.. Я схожу за ней.

Саша встретила Брусничкина равнодушным взглядом заплаканных, припухших глаз. Обычно веселый блеск, казалось, на веки вечные исчез с ее моложавого, свежего лица, до того выразительного и открытого, что на нем читались все ее мысли. Теперь ее овальное лицо было серым и неподвижным. А в некогда озорных глазах потухли веселые искорки.

Сейчас у Брусничкина не было нужных слов, чтобы утешить Сашу, а вернее, не было только первых слов. В подобных случаях трудно найти первые слова. Леонид Викторович посмотрел на Сашу тепло и грустно и заговорил тихо, печально, как говорят на похоронах:

- Александра Васильевна… нет слов, но я прошу вас выслушать меня. Не так все страшно, как нарисовал Чумаев. Хотя и он сказал, что Коля в плену. Значит, жив. А это главное. Нам всем тяжело, поверьте… Все мы с вами всей душой, и ваша беда - это наша беда. Но давайте рассуждать логически. Гитлеровцы взяли мальчонку в плен. Но сами-то они наши пленники, и они прекрасно понимают, что едва ли им удастся пробиться к своим, что их ждет либо смерть, либо советский плен. Вот и подумайте, зачем им убивать мальчонку, да еще из той части, через боевые порядки которой они хотят прорваться к своим? Какой смысл? Навлечь на себя наш гнев и расплату?

- Душегубы они, изверги, - хрипло вырвалось у Саши, и лицо ее исказилось болью.

- Правильно… душегубы, изверги. Но в данном случае они должны думать о своей шкуре. За убитого придется ответ держать перед нами. Нет, дорогая Александра Васильевна, на бессмысленное убийство сейчас они не пойдут. Это было бы нелогично, вопреки всякому здравому смыслу… Пойдемте, Александра Васильевна, и будем надеяться. Предстоит бой с этими немцами. Скоро все выяснится, я уверен.

Взгляд Саши потеплел, в глазах засветились искорки. Слова Брусничкина будили ее пылкое воображение и вселяли надежду. Она с благодарностью посмотрела на Брусничкина и послушно пошла вслед за ним на КП.

А бой между тем уже начался. По команде Глеба четыре орудия сделали по одному выстрелу по колонне немцев. Колонна рассыпалась по обе стороны дороги и продолжала идти вперед. Глеб смотрел в бинокль и, к огорчению, увидел, что только три вражеских солдата остались лежать на снегу. На три солдата четыре снаряда. Не слишком ли расточительно? Группа Макарова численностью около взвода располагалась на гребне небольшой высотки. Глеб приказал без команды не стрелять: подпустить поближе и бить наверняка. В группе было два ручных пулемета, дюжина автоматов и винтовки. У противника почти десятикратное численное преимущество. Глеб уже знал, что в помощь артиллеристам комбат Сухов выслал стрелковую роту, которая должна ударить фашистам во фланг. Но это будет не сейчас, а когда немцы перевалят через высотку, на которой залегла группа Макарова, .и выйдут к артиллерийским позициям на прямую наводку.

Дальше все происходило не совсем так - что случается довольно часто, - как было задумано. Группа Макарова, подпустив противника поближе, ударила дружным прицельным огнем. Наступающие вдоль дороги подразделения фашистов залегли. Но фланговые продолжали наступать, намереваясь взять группу Макарова в клещи. Орудия еще выпустили по вражеской цепи четыре снаряда. И опять тот же эффект. Тогда Глеб отдал приказ своей группе отойти к артиллерийским позициям.

У немцев кроме стрелкового оружия было несколько легких минометов, но они действовали как-то вяло, нерешительно, сделав всего полдюжины выстрелов. Очевидно, и у них было затруднение с боеприпасами, потому и расходовали их экономно, сохраняли мины на решающий бой, который еще предстоял. И произошел этот бой скорей, чем ожидал его Макаров, и совсем не так, как он предполагал. Немцы спешили. Выйдя на гребень высотки, с которой были хорошо видны наши артиллерийские позиции, гитлеровцы открыли огонь из минометов, израсходовав остаток мин, и затем решительно бросились в атаку. Они считали, что находятся почти у самой линии фронта: одно усилие, один нажим - и они соединятся со своими.

Пулеметный огонь слева и сопровождавшее его далекое "ура" внесли замешательство в ряды немцев: они рассчитывали опрокинуть и смять артиллеристов до того, как подоспеет им помощь. Расстояние от контратакующей роты до атакующих немцев было гораздо больше, чем от немцев до артиллерийских позиций. Рота немного запоздала. У артиллеристов кончались снаряды. Командиры дивизионов и батарей находились непосредственно у орудий. Положение как-то неожиданно обострилось. По всему видно было, что рукопашной не избежать. Уже прозвучала команда: "Приготовить гранаты!" И хотя шрапнель замертво свалила в снег не одного фашиста, вражеская цепь продолжала надвигаться, свирепо рыча.

- Да что они, обезумели? - вырвалось у Думчева, но треск мины заглушил его слова. Осколки пробарабанили по стальному щиту орудия Федоткина. Думчев крикнул: - Федоткин!.. Что там случилось? Живы?

- Живы, товарищ капитан, - как всегда, бодро ответил ленинградец. - Вот только панораму разбило.

- Наводи через ствол, - приказал Думчев,

- Только так, а как же иначе? - согласился Федоткин, уже осматривая наступающую цепь через глазок ствола. - Последний снаряд, товарищ капитан. Пустить бы его рикошетом, да местность не та, - сокрушался командир орудия.

- Танки! - закричал Елисей Цымбарев.

И возле всех орудий громко, тихо и мысленно прозвучало это тревожное слово: "Танки!.. Танки!.. Танки…"

- Этого еще нам не хватало, - ругнулся Федоткин и стал торопливо наводить ствол в танк.

Елисей стоял возле лафета с последним снарядом в руках и уныло глядя на два танка, так внезапно появившиеся из-за бугра вслед за немцами, подумал: "Теперь конец, можно подбивать бабки. - Вспомнил своего покойного сына. - Вот и настал час нашей встречи с Петрухой". Вслух пошутил:

- Ты, Иван, наводи так, чтоб одним снарядом оба танка уложить.

- Пошел к черту! - закричал Федоткин, но тут же смягчился: - Зудит под руку. Сам знаю, куда наводить.

- Отставить! - скомандовал Думчев и потом уже обрадованно сорванным голосом: - Наши!.. Танки-то наши!..

Ошибки быть не могло. Два танка шли на фашистскую цепь, поливая ее пулеметным огнем. И вздох облегчения, огромный, как океанская волна, прокатился по артиллерийским позициям. Атакующий враг сам оказался в огневом мешке: справа его контратаковала стрелковая рота, слева - два советских танка, а впереди в него выпускала последние снаряды артиллерия, хлестали два ручных пулемета и дюжина автоматов. Цепь залегла сразу, как по команде, и через минуту над ней затрепетало белое полотенце.

- Глядите! Пардону запросили! - ликующе закричал Федоткин. - Капут свой почувствовала проклятая немчура. Товарищ капитан, можно по ним последний снаряд израсходовать? Потому как не успел…

- Отставить! Лежачих не бьют. А снаряд еще пригодится, Федоткин. До Берлина ой как далеко! - сказал Думчев, вытирая ушанкой пот с сияющего лица.

Немцы оставили оружие на поле боя и с поднятыми руками проходили мимо двух танков к месту, которое им указал Судоплатов. А Глеб первым делом направился к танкистам. Из башни вылез чумазый круглолицый крепыш и представился:

- Командир роты лейтенант Кавбух.

- Полковник Макаров, - сказал Глеб и протянул лейтенанту руку.

Добрыня Никитич задержал руку Глеба в .своей и, пристально посмотрев ему в глаза, спросил:

- Извините, товарищ полковник, вы часом не родственник Игорю Трофимовичу Макарову?

- Родной брат, - обрадованно оживился Глеб. - Вы знали Игоря?

- Это был мой командир. - В голосе Добрыни прозвучали гордость и грусть. Прибавил: - Такого больше у меня не будет. Такие люди редки.

- Это точно, что он погиб?

- Трудно сказать. Танк его подбили. Лейтенанта могли взять в плен раненым. Только раненым он мог попасть в плен. Да это все равно что быть убитым, а может, и хуже. При нем была Золотая Звезда. А Героя в живых они не оставят. - Голос Добрыни звучал глухо и холодно, в глазах горел огонь ожесточения. Сказал: - Я б, товарищ полковник, их всех сейчас бы из пулемета. Всех до единого, потому как не люди они и не звери. Для них еще и названия не придумали.

- Почему же? Есть название - фашисты, - спокойно сказал Глеб. - Спасибо вам, лейтенант, вы нас спасли, если говорить откровенно. Без вас нам бы… досталось. Скажите, вы случайно здесь оказались?

- Не совсем, товарищ полковник. Мы с ремонта. Получили задачу выйти в район Двориков, поддержать наступление пехоты. Потом последовал приказ по пути подсобить вам.

- Понятно.

В это время появились Олег Остапов и Святослав, уже успевший подобрать немецкий автомат, который лихо висел теперь у него на шее. Олег, как положено, доложил:

- Товарищ полковник, стрелковая рота прибыла в ваше распоряжение. Командир роты лейтенант Остапов. Политрук, - Олег кивнул на Святослава, - замполитрука Макаров.

Глеб тепло пожал руку Олегу и затем обнял сына. Лицо Святослава выражало радость и смущение. Чтобы как-то скрыть свои чувства, Святослав заметил:

- Мы, кажется, к шапочному разбору подоспели.

- Нет, почему же… Совсем вовремя, - сказал Глеб и кивнул на танкистов: - Вот товарищи вас опередили.

Добрыня Никитич с непосредственным восторгом смотрел на стоящих рядышком Макаровых и затем спросил:

- Если не ошибаюсь, товарищ полковник, сынок ваш?

- Не ошибаешься, лейтенант. Сын, пришедший на выручку отцу, - ответил Глеб, обхватил рукой и прижал к себе сына.

- Так что мы теперь, товарищ полковник, можем следовать дальше, к месту назначения? - спросил командир танковой роты.

- Можете. Еще раз спасибо. - Глеб протянул Добрыне руку.

- А этих трофеев, - Добрыня с хитроватой усмешкой кивнул на пленных немцев, - вы и на наш счет малость запишите. По десятку на машину.

- Двадцать штук, - сказал Глеб. - Что так мало? Проси больше. Для хороших людей этого добра не жалко.

- С нас и двух десятков хватит, - уже на ходу сказал Добрыня. - Остальное с пехотой поделите. Да много им не давайте, чтоб не опаздывали.

Подошел Думбадзе, доложил, что среди пленных Коли нет, а немцы говорят, не видели мальчонку.

- Ты вот что, Иосиф, возьми двух бойцов с автоматами, становитесь на лыжи и мчитесь к стогам. Все вокруг обследуйте. Следы должны быть. Не может человек пропасть бесследно - не иголка, - распорядился Глеб и в сопровождении Олега и Святослава направился к толпе военнопленных, среди которых Саша разыскивала сына. Возле в сторонке стояли Брусничкин, Судоплатов, Князев, Думчев и сержант-переводчик. Подошедшие Олег и Святослав поздоровались с командирами, а Думчев, пожимая Олегу руку, не упустил случая, беззлобно уколол:

- Что ж ты, Остапов, опаздываешь? Или тебя Сухов задержал?

- Совершенно верно, и преднамеренно, - улыбаясь, ответил Олег. - В отместку вам за то, что запоздали поддержать нас огнем и мы лишние полдня проканителились у этих чертовых Двориков.

- Ну как, выяснили, что за команда? - обратился Глеб к комиссару и начальнику штаба, кивнув на пленных.

- Остатки пехотного полка, - ответил Судоплатов.

- Теперь можно сказать "останки", - скаламбурил Брусничкин.

- Кто у них старший? - спросил Глеб.

- Майор, - сказал Судоплатов. - Хотите поговорить?

- Зови.

- Герр майор, - поманил пальцем Судоплатов.

Из толпы пленных вышел крупный, плотный офицер, щелкнул каблуками и приложил к бледному лицу два пальца, уставившись надменным взглядом в Судоплатова. Тот указал кивком на Глеба:

- Вон полковник.

Немец четко повернулся в сторону Глеба и, снова козырнув, представился сиплым голосом:

- Майор Розенберг.

- Спроси его, не встречали ли они час или два часа тому назад двух наших солдат там, у стогов.

- Говорит, видели одного солдата, - сообщил переводчик. - Стреляли по нему, но он убежал.

- Куда убежал?

Сержант перевел вопрос. Ответил;

- Сюда, в нашу сторону.

- Наш солдат отвечал им огнем?

- Говорит, не стрелял.

- Странно, - вслух подумал Глеб, глядя на Брусничкина и Судоплатова. - А Чумаев говорил, что он стрелял.

- Мог приврать, - сказал Судоплатов.

- Пусть спросит своих подчиненных, не встречали ли русского мальчонку, солдата-киндера?

Выслушав переводчика, майор отрицательно покачал головой и, обернувшись к своим, что-то прокричал. В тот же момент из толпы военнопленных прогремело два выстрела из маленького пистолета. Немецкий майор схватился двумя руками за живот и медленно опустился на снег. Глеб почувствовал слабый ожог в правом плече. Он знал, что ранен, потому что видел того пленного лейтенанта, который стрелял в него и своего майора, видел, как лейтенант торопливо целился. Видел, как после двух выстрелов того лейтенанта схватили за руки его же однополчане, видел, как Святослав метнулся к толпе военнопленных и разрядил в стрелявшего лейтенанта пол-обоймы трофейного немецкого автомата. А потом на какое-то время он потерял сознание и пришел в себя уже в санитарной машине.

Глеб очнулся от натужного рева мотора. Не открывая глаз, он лихорадочно пытался припомнить, где он и что с ним. Тупая боль в правом плече напомнила: он ранен. Сразу вспомнился наглый взгляд гитлеровского лейтенанта и два выстрела. "А как тот майор, - Розенберг, что ли? - жив или скончался?" - почему-то подумалось в эту первую минуту, и тут же он вспомнил Святослава, подумал с досадой: "Зачем он погорячился? Не надо было ему стрелять. Начнутся расследования, неприятности. Эх, молодость… А он возмужал, Славка, совсем взрослый. Политрук роты. Комиссар". Мысли цеплялись одна за другую без видимой логики и последовательности. Со Святослава мысль сразу переключилась на Брусничкина. "Кто же остался за командира полка - Брусничкин или Судоплатов? Лучше бы Судоплатов. Какой Брусничкин командир? Историк. А дивизией теперь командует комиссар Мартынов. Ну, это другой человек, этот может. И Гоголев Александр Владимирович тоже смог бы".

Мотор внезапно заглох, и Глеб услышал звонкий мужской голос:

- Товарищ командующий, тридцать вторая дивизия после ожесточенного рукопашного боя овладела высотой двести шестьдесят один… Тело полковника Полосухина доставлено в Можайск. Нужно решить, где его хоронить. Есть мнение похоронить на Бородинском поле.

- В Можайске будем хоронить, - ответил густой бас, в котором Глеб узнал генерала Говорова. - Можайск - составная часть Бородинского поля. Понимаете, полковник, Бородинское поле раздалось теперь вширь… Вширь и вглубь.

- Понятно, товарищ командующий.

- А это что за "санитарка", откуда и куда? - спросил командарм.

И Глеб догадался, что речь идет о машине, в которой находится он.

- Везет в госпиталь раненого командира артполка полковника Макарова.

- Макарова? - В голосе командарма Глеб уловил тревожные нотки. - Когда же его?.. И серьезное ранение?

- А вот санинструктор от них.

- Ранение серьезное, товарищ генерал, но не опасное, - услышал он ясный голос Саши.

- Будет жить?

- Будет, товарищ генерал, - уверенно ответила Саша.

- Он в сознании?

- Уснул, товарищ генерал, после инъекции.

Глебу хотелось крикнуть: "Я уже проснулся!" Он открыл глаза и увидел перед собой Колю.

- Коля? Это ты? Живой? - не воскликнул, а как-то робко, неуверенно проговорил Глеб, и голос его пропал в гуле мотора. Глеб снова легонько прикрыл глаза. "Не сон ли это?" - спросил самого себя и почувствовал, как кто-то вошел в машину и сел рядом. И когда вошедший взял его руку, нащупывая пульс, он сразу догадался, что это она. Рука ее была теплая и нежная, и это ее тепло жаркой струйкой побежало к нему по руке и разлилось по всему телу приятной волной.

Машина тронулась. Глеб открыл глаза и увидел напротив сидящего Колю, который внимательно и сосредоточенно смотрел на него в упор. Глеб улыбнулся долгой улыбкой и тихо, с душевной теплотой произнес, переводя взгляд на Сашу:

- Значит, не сон. Жив, сынок. А мы так за тебя волновались. Где ж ты побывал?

- Молчите… Вам нельзя, - тихо и нежно прошептала Саша.

А Коля сказал:

- Я в сено спрятался, когда немцев увидел. Они к стогам не подходили. А потом Иосифа встретил.

Глеб одобрительно кивнул, и лукавая ободряющая улыбка сверкнула в его глазах.

- Как вы себя чувствуете? - спросила Саша голосом, полным нежности и обожания.

- Нормально, - ответил он и, взяв ее руку в свою, продолжал медленно, с чувством: - Рана заживет. Важно не это. Важно, что мы живы, что мы вместе, что Бородинское поле очистили от фашистов, что мы наступаем и будем наступать до самого Берлина. До самой победы. Верно, сынок?

Коля молча кивнул, а Саша крепко пожала руку Глеба, и лицо ее запылало. А Глеб, не выпуская ее руки и глядя на Колю, продолжал:

- После победы начнем новую жизнь. Начнем, Коля? Вместе. Как, Александра Васильевна, согласна?

- Молчите, Глеб Трофимович, вам нельзя. - Ясная улыбка осветила ее пылающее лицо, а глаза блестели счастьем. Она задыхалась от прилива чувств.

- Почему нельзя? Можно, - продолжал он неторопливо. - О жизни всегда можно. Думать, говорить, мечтать… Коля пойдет учиться…

Саша приложила ладонь к его губам и, наклонившись над ним, прошептала в глаза:

- Молчите же. Лучше я буду говорить, а вы слушайте.

Он поцеловал ее ладонь и сказал:

- Говори, Сашенька, - впервые назвав ее так.

- Кончится война, высохнут слезы вдов и матерей, - медленно начала Саша, держа его руку, - зарубцуются раны - телесные и душевные, вырастут дети, пойдут внуки. И будет у них красивая, распрекрасная жизнь. Будет у них счастье.

- У них? Почему только у них? А у нас? У нас, Сашенька, будет счастье вдвойне. Проливать кровь за Отечество - это самое великое счастье на земле. Умирать за Отечество - значит уходить в бессмертие. Как Виктор Иванович Полосухин, как Александр Владимирович Гоголев, как Кузьма Акулов. Верно я говорю, сынок?

Он опять ласково улыбнулся Коле и устало прикрыл глаза. И от этого простого, задушевного и такого теплого слова "сынок" в Саше пробудилось что-то первобытное, мятежное, ненасытное, и она, не стесняясь сына, пылко прильнула к лицу Глеба.

Загорск, 1971-1975 гг.

КНИГА ВТОРАЯ. ДЕСЯТЬ ЛЕТ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Генерал-лейтенант Макаров Глеб Трофимович, по-домашнему расположившись на широкой, такой обжитой и уютной тахте, читал только что полученное письмо от Лены. Дочь писала издалека, из студенческого строительного отряда. Читал и мысленно говорил себе: "Как всегда - сплошные восторги. Ах, Аленка, тяжело тебе достанется в жизни с твоим всем ветрам открытым характером. О таких говорят: душа нараспашку". Мысли его прервал телефонный звонок. Генерал был один в квартире, жена - Александра Васильевна - еще не пришла с работы.

С письмом в руках генерал подошел к телефону. Незнакомый и в то же время кого-то напоминающий голос спрашивал Глеба Трофимовича.

- Я слушаю, - с некоторым любопытством отозвался Макаров.

- Глеб Трофимович, говорит Брусничкин Леонид Викторович. Помнишь такого?

Тон бывшего комиссара - приятельски веселый, свойский, словно они расстались неделю назад. А ведь не виделись с сорок седьмого, ровно двадцать лет.

- Здравствуйте, Леонид Викторович. Рад вас слышать, - с обычной учтивостью ответил Макаров и тут же прибавил: - Вспоминал вас последние дни, читая рукопись вашего сочинения. Вы, очевидно, знаете, что издательство попросило меня ознакомиться и дать отзыв о ваших мемуарах, если можно так назвать ваш труд.

- Я рад, что именно в ваши руки попала моя рукопись, - быстро проговорил Брусничкин, а Макаров решил про себя: "Знал, что рукопись у меня. А возможно, и сам попросил редактора направить мне".

- Предположим, радоваться особенно нечему, - как-то само собой сорвалось у Макарова, твердо, но спокойно, и он уже в сотый раз подосадовал на свою прямолинейность, которую люди, плохо знавшие Глеба Трофимовича, иногда принимали за резкость и даже бестактность. И чтобы как-то смягчить сказанное, продолжал со сдержанным великодушием: - Как раз сегодня закончил читать ваше сочинение и вот собираюсь писать нечто вроде рецензии.

Он опасался, что Брусничкин сейчас же спросит его мнение, но, должно быть, фраза "радоваться особенно нечему" и сдержанный тон Макарова несколько охладили и озадачили Леонида Викторовича, и он поспешно заговорил о другом:

- Нам нужно встретиться, Глеб Трофимович. До того, как вы напишете отзыв. И вообще - хочется повидаться. - И предложил решительно и настойчиво: - Желательно бы не откладывать. Например, сегодня. Как у вас со временем? Я бы мог сейчас подъехать. Судя по номеру телефона, мы с вами должны быть соседи. Во всяком случае в одном районе. Или вы ко мне. Милости прошу - буду рад!

"Нет, уж лучше ты ко мне. Разговор не из приятных", - подумал Макаров и переспросил:

- Именно сегодня?

- Да, очень желательно. Дело в том, что завтра я должен уехать в командировку, за рубеж, - солгал Брусничкин. Ему очень хотелось встретиться с Макаровым сейчас, по горячим следам, пока еще свежо в памяти впечатление от прочитанного. Брусничкин знал, чего хотел, все взвесил и продумал, он умел навязывать свою волю, свое мнение другим. Свидание с бывшим комиссаром артполка именно сегодня было нежелательным для Макарова, но неотложная заграничная командировка казалась причиной более чем веской, и Глеб Трофимович сдался. Сообщив свой адрес, он только и сказал:

- Жду вас, Леонид Викторович.

Макаров сел на тахту, быстро дочитал письмо дочери и задумался. Неожиданный звонок Брусничкина выводил из равновесия и расстраивал его планы. Сегодня в конце дня ждал своего сына Святослава, который только что возвратился из Египта, где все еще дымились развалины так называемой шестидневной войны.

Шел август 1967 года.

Глеб Трофимович еще не виделся с сыном после его возвращения; ожидалось, что Святослав, как непосредственный очевидец израильской агрессии, расскажет много интересного и, главное, ответит на вопрос: почему арабы, и в первую очередь Египет, потерпели поражение? На встречу со Святославом Глеб Трофимович пригласил своего друга, генерал-майора артиллерии Думчева. И вдруг откуда ни возьмись этот Брусничкин. Хотя, в сущности, ничего неожиданного не было: по просьбе издательства Макаров рецензировал фронтовые воспоминания Брусничкина. Они так и назывались - "В боях за столицу. Записки комиссара полка". И то, что издательство обратилось к Глебу Трофимовичу за отзывом, казалось совершенно понятным и естественным: Макаров сам участник битвы за Москву, и притом участник именно тех событий, о которых рассказывается в "Записках" полкового комиссара, генерал, доктор военных наук, профессор кафедры оперативного искусства военной академии. Ему, как говорится, и карты в руки, но встреча с Брусничкиным сегодня совсем некстати.

Человек прямой и принципиальный, как в большом, так и в мелочах, Макаров должен сказать своему бывшему однополчанину все, что он думает о его "Записках". А они Макарову решительно не нравились. Их содержание Глеб Трофимович определил одним словом: вранье. Приговор суровый, жестокий, но справедливый.

Брусничкин в своих воспоминаниях рассказывал не только о своем противотанковом артиллерийском полке. Его рассуждения и оценки выходили за пределы дивизии и даже армии. Как и всякие воспоминания, они носили субъективный характер: одно выпячивалось, другое затушевывалось либо совсем умалчивалось. Но тут важна тенденция: что именно умалчивалось и что выпячивалось, в какой степени и в каких пределах? Случайно, по незнанию, или преднамеренно автор делал перекосы и во имя чего, с какой целью?

Брусничкин возводил на пьедестал людей, имена которых Макаров слышал впервые, хотя, по словам автора, свои ратные подвиги они совершали в дивизии, которой командовал Виктор Иванович Полосухин, и даже в полку Макарова. Имя комиссара полка Александра Гоголева упоминалось вскользь: мол, до него, Брусничкина, комиссаром артполка был А. В. Гоголев. И все, ни единого слова больше.

"Да, конечно, Брусничкин может сказать, что он не был знаком с Гоголевым, - великодушно рассуждал Глеб Трофимович, - однако же он нашел возможным подробно писать о людях, которых тоже никогда в глаза не видел, - писал о них со слов других".

Но еще больше настораживала Макарова особая страсть Брусничкина подмечать ошибки и промахи командиров, подлинные и мнимые, преувеличивать их и заострять на них внимание. И это раздражало Макарова, настраивало против автора, и он решил писать на рукопись Брусничкина резко отрицательный отзыв.

Макаров пошел на кухню: надо как полагается встретить гостя-однополчанина. Достал из холодильника закуски: колбасу, малосольные и свежие огурцы, помидоры, селедку, ветчину. В морозильник положил бутылку водки. Подумал: "А может, коньяк? Предложу и то и другое". Сам Глеб Трофимович уже давно не употреблял крепких напитков. В свое пятидесятилетие дал себе такой обет и не нарушал. Редко в компании позволял себе бокал сухого вина. И сейчас рядом с бутылкой молдавского коньяка поставил на стол бутылку рислинга. Потом пошел в спальню, снял пижаму и надел темно-голубую сорочку с накладными карманами. Походя взглянул на себя в зеркало, довольно улыбнулся сам себе: совсем штатский вид, никак не подумаешь, что кадровый военный, боевой генерал.

Глеб Трофимович в свои шестьдесят три года, подтянутый, мускулистый, вполне мог сойти за спортсмена-профессионала. В его твердой и стремительной походке сквозила легкость. Все, кто помнил его в тысяча девятьсот пятьдесят четвертом году, в день его юбилея, находили, что за последние тринадцать лет он ни на йоту не изменился. Александра Васильевна в шутку говорила: законсервировался.

"А может, вообще отказаться от рецензирования? - ухватился он за вдруг мелькнувшую мысль. Это был простой выход из затруднительного положения. - Причина или предлог? Да самые что ни есть убедительные: я не могу быть объективным, поскольку в "Записках" речь идет, в частности, и обо мне".

Успокоенный такой мыслью, Макаров достал рукопись Брусничкина и начал листать ее. На полях замелькали пометки, сделанные простым карандашом. Это были его, Макарова, замечания - резкие, сердитые, нелицеприятные. Они заслоняли минутное благодушие и снова погружали генерала в состояние нетерпимости и раздражения. "Вранье! Такая книга никому не нужна, разве что самому автору". Нет, он, Макаров, не должен отказываться от рецензии, он обязан ее написать, высказать и автору и издательству все свои замечания и соображения напрямую, честно, откровенно. Тут дело касается принципа. А Макарова всегда считали и сейчас, в военной академии, считают человеком принципиальным и бескомпромиссным. На сделку с совестью он не пойдет - это скажет любой, кто его знает.

Макаров встал из-за стола и пошел в комнату дочери, чтобы открыть балконную дверь. Присел в удобное, с гнутыми деревянными подлокотниками кресло у журнального столика и задумался.

Брусничкин. Любопытно, на какой ниве он сейчас трудится? Тогда, в сорок седьмом году, при их последней встрече, Леонид Викторович, кандидат и доцент, преподавал историю в архитектурном институте и, кажется, имел какие-то неприятности по службе.

2

Звонок в дверь прервал размышления генерала. И вот в небольшой прихожей стоит Леонид Викторович, веселый, улыбающийся во все бронзовое от густого загара лицо - должно быть, только что с юга возвратился, - и крепко жмет руку Глеба Трофимовича, вкрадчиво приговаривая:

- Давненько, дорогой генерал, мы с вами не виделись, целых двадцать лет. А вы мало изменились. Время не властно над вами. Как вам это удается, откройте секрет!

На Брусничкине светло-серый костюм, темно-коричневая сорочка и пестрый галстук. Движения и жесты его быстрые, порывистые, в больших невозмутимых глазах веселый блеск и вежливая, ничего не говорящая улыбка. Макаров широким жестом пригласил гостя в комнату Лены - самую просторную в квартире. Леонид Викторович, прежде чем сесть в кресло подле журнального столика, быстрым, блуждающим взглядом осмотрел комнату: дешевые эстампы на стене, шкаф во всю стену, в котором за стеклом кроме книг хрусталь, фарфор и разные безделушки. Подошел к открытому балкону, небрежно заключил:

- Что ж, квартира подходящая. Сколько комнат?

- Три.

- А семья?

- Трое.

- По вашему положению весьма скромно. Весьма.

- С нас достаточно. Прошу. - Макаров указал на кресло. Сели оба одновременно, осматривая друг друга.

Глеб Трофимович нашел, что Брусничкин очень постарел. Под большими выпуклыми глазами образовались нездоровые мешки, мелкие и крупные морщины бороздили лицо. Поредевшие волосы, густо окрашенные в черный цвет, обнажали покатый лоб. В изменчивых глазах отражались тщетно скрываемая усталость, напускная веселость и тайная настороженность. Во всей его фигуре, в жестах, во взгляде сквозил невозмутимый оптимизм.

- Надо же - живем рядом, а встречаемся раз в двадцать лет, - начал с оттенком досады Брусничкин. - А ведь могли за это время сотню раз случайно встретиться. Ведь могли же? Что значит огромный, многомиллионный город! Вы еще служите?

- Служу. А вы на пенсии? - в свою очередь спросил Макаров.

- Что вы! Мне на пенсию рано, да и нельзя. У меня жена молодая, - хвастливо сообщил Брусничкин и добавил, сверкнув легкой неопределенной улыбкой: - А мне только пятьдесят четыре. Вы, если не ошибаюсь, постарше меня?

- На целых девять лет.

- Наш брат теперь дошлый, на заслуженный отдых не спешит, добровольно на пенсию не уходит, ждет, пока выгонят… На эту самую пенсию,.. Да, а ведь я иногда вижусь с Олегом Борисовичем Остаповым - вашим…

- Зятем, - вежливо подсказал Глеб Трофимович.

- Мужем вашей сестры. И с сестрой вашей, Валентиной Трофимовной…

- Варварой, - добродушно поправил Глеб Трофимович.

- Да, Варварой, прошу прощения, познакомился. Они вам не говорили?

- Нет, не говорили. Да мы редко видимся.

- А мы встретились в Доме архитектора. Я там частенько бываю.

- Вы, насколько я помню, работали в архитектурном институте? - почтительно заметил Макаров.

- Было дело. Давным-давно. Потом перешел в Академию архитектуры. Работал до ее ликвидации. Потом махнул в архитектурно-планировочное управление. Словом, связал свою судьбу с градостроительством. - Хитрые настороженные глаза Брусничкина на какой-то миг прикрылись тяжелыми веками.

- Но вы ж историк! - удивился Макаров.

- Пришлось переквалифицироваться. Между прочим, докторскую диссертацию я уже защищал по истории архитектуры.

- Талант. Такой диапазон… - с напускным добродушием польстил Макаров, и в голосе его прозвучали едва уловимые нотки иронии. Брусничкин почувствовал их и, чтобы рассеять сомнения, прибавил с сознанием собственного достоинства:

- У меня тесть - архитектор. Павел Павлович Штучко, может, слышали? Он довольно известный. Его в нашей среде называют: Штучка. Такой была фамилия его родителей. А Павел Павлович, когда был студентом, переделал окончание на "о". Получилось по-украински. Моя жена тоже кончала архитектурный. Я вас как-нибудь, познакомлю. Женщина видная. Печатается. - Слова свои он дополнял выразительными жестами.

- Так она теоретик?

- Нет, практик. Представьте себе - самым тесным образом связана со стройками. Она молодец, работяга. - И на холодном лице Брусничкина отразилось радостное напряжение.

- Дети есть? - осторожно спросил Макаров.

- От первого брака сын. Он женат, живет отдельно. Я уже дедушка. - И, чтоб не вдаваться в подробности, поспешно спросил: - Ну а вы как? Александра Васильевна все еще работает?

- Собирается на пенсию. Ей уже пятьдесят девять.

- Как быстро время летит! Помню нашу последнюю встречу. У вас в тот год дочь родилась. Вы были так счастливы, - с грустью вздохнул Брусничкин, и вздох этот означал сочувствие и сожаление.

- Да, Аленка. Студентка. Сейчас в стройотряде. Письмо сегодня получили, - с душевной прямотой сообщил Макаров.

- Ну а сын?

- Святослав - полковник. Живет и работает здесь, в Москве. Я, между прочим, тоже дедушка. Внучка Галинка - школьница. Забавная девчушка. - И глубокое, сосредоточенное чувство любви отразилось на лице и в глазах генерала.

- А Коля-Николай?

- Прораб-строитель. Женился. Получил квартиру в Черемушках. Есть сын. Да что это мы на сухую…

Извинившись, Макаров отлучился на кухню.

"О "Записках" ни слова, значит, не понравились, - с огорчением размышлял Брусничкин, пока хозяин накрывал на стол, и в его влажных глазах появилось что-то хищное. - Неужто прогадал, когда просил редактора издательства направить рукопись на рецензию именно генерал-лейтенанту, профессору, доктору военных наук Макарову? Попробуем уломать. Надо как-то переменить этот натянутый, прохладный тон разговора. Но как? Характерец у этого Глеба тот еще!"

Макаров поставил на стол сразу три бутылки: водку, коньяк и вино. Пошел за закуской. А Брусничкин все размышлял: "Не желает переходить на "ты", это неспроста. Держит дистанцию. Важничает. Ничего - мы тоже кое-что можем и значим на этой грешной земле". Сказал вошедшему с тарелками Макарову:

- Мм-да, а квартирку вам все-таки надо менять. Представьте себе: дочь вышла замуж, зятя привела, пойдут внуки, теснота, неудобство. А вам нужен покой. Возраст требует покоя. - И холодная расчетливость прозвучала в его словах.

- Нынешние молодожены предпочитают жить отдельно от родителей, - ответил Макаров, но Брусничкин продолжал с упрямой настойчивостью:

- Или, скажем, гости собрались. Нет, четыре комнаты нужно. Мы с Ариадной вдвоем занимаем четыре комнаты. И представьте себе, в самый раз: спальня, мой кабинет, гостиная, кабинет жены.

"Хвастается", - решил Макаров, не догадываясь, к чему клонит гость. А клонил он к вполне определенному, конкретному.

- А то давайте, пока есть такая возможность. Я могу посодействовать.

- В смысле? - не совсем понял Макаров.

- Получить четырехкомнатную квартиру.

- Да нет, спасибо, Леонид Викторович, - как-то даже смутился Макаров. - Нам это ни к чему. У меня кабинет есть, ну а Саше, Александре Васильевне, он и не нужен. - Тон генерала мягкий, снисходительный.

"Осечка", - мысленно подосадовал Брусничкин, а Макаров подумал: "Хвастается или на самом деле имеет такую возможность? Впрочем, все равно". И, подавляя чувство отвращения, предложил:

- Вы как - водку, коньяк?

Брусничкин предпочитал коньяк и был удивлен, что Макаров пьет сухое вино. После второй рюмки Леонид Викторович еще больше оживился и незаметно перешел на "ты", нахваливал свою молодую жену, рассказывал пикантные подробности об одном министре и знаменитом академике, с которыми был на короткой ноге, но к главному, во имя чего, собственно, и приехал, все никак не подходил, ждал, когда начнет хозяин. И Макаров начал прямо, без обиняков:

- Прочитал я ваши "Записки". Внимательно прочитал. - Он сделал долгую, многозначительную паузу, словно не решаясь произнести последующие слова. Взгляды их встретились: выжидающий, покорный Брусничкина и собранный Макарова.

- Не понравилось? - упредил вопросом Брусничкин.

- Да, не понравилось, - подтвердил Макаров, не сводя с гостя прямого, открытого взгляда. - У меня есть серьезные, принципиальные замечания.

- Что ж, готов выслушать с глубокой признательностью.

Макаров пошел в кабинет, взял листок, исписанный мелким почерком, и пункт за пунктом высказал свои суждения. К его удивлению, Брусничкин не перебивал, слушал с преувеличенным вниманием, и по выражению его лица невозможно было понять: соглашается или возражает.

- Вот вы пишете о подвиге какого-то журналиста Эйдинова, который вместе с каким-то эстрадным куплетистом Ромой в боях за Артемки проявил чудеса героизма, - все больше возбуждаясь, говорил Макаров, и в глазах его светилась беспощадная холодная решимость. - Я интересовался в Бородинском музее, спрашивал товарищей, участвовавших в боях за Артемки. Никто не слышал даже фамилии этого Эйдинова. Не было, говорят, такого. Откуда вы взяли?

- Мне рассказывал сам Рома, Роман Григорьевич. Он живет в Москве, а Эйдинов - в Минске. С ним я переписываюсь. У меня есть его письма, - впервые отозвался Брусничкин на замечания Макарова, и его ищущий конфузливый взгляд заметался по комнате.

- А если оба они врут, если ничего этого не было, о чем вы написали? Может, они вообще не участвовали в битве за Москву… После выхода в свет вашей книги они потребуют для себя Золотые Звезды Героя. Может такое быть?

- Вообще-то, пожалуй, ты прав. Я как-то привык верить людям. Хочется доверять. Но, конечно, люди всякие бывают. Что касается Романа Григорьевича, то он производит впечатление человека вполне порядочного. Впрочем, кто его знает, я познакомился с ним в компании интеллигентных людей, потом встречался два-три раза. Конечно, тут нужна осмотрительность. Насчет последствий, всяких там притязаний на звание Героя, я как-то не подумал. А вообще такое исключать нельзя. Ах, да что там! - Леонид Викторович поднял рюмку и заговорил, отрывисто выталкивая слова: - Дорогой Глеб Трофимович, много еще разного дерьма болтается на поверхности нашей жизни. Не о нем сейчас речь. Мне хочется говорить о тех, кого мы помним и никогда не забудем, о наших боевых товарищах, которые в суровую осень и снежную зиму сорок первого дорогой ценой крови своей и жизни отстояли Москву… Я внимательно слушал твои замечания. И ты конечно же прав, прав во всем - и в отношении моего предшественника, комиссара Гоголева, и в отношении других. Я благодарен тебе за твою прямоту, в которой я вижу единственное - искреннее желание помочь автору, неискушенному, неопытному, и все замечания и советы я принимаю безоговорочно. Спасибо тебе, дорогой. За твое здоровье!

Макарова Брусничкин и прежде, на фронте, поражал неожиданным ходом, но такого оборота дела он не ожидал. Ну хоть бы возразил, поспорил. Так нет же - со всем согласен и признателен. Такой поворот обезоруживал. Правда, спустя несколько минут Леонид Викторович чрезвычайно душевно сказал:

- Одна-единственная просьба, Глеб Трофимович: не нужно указывать на эти частности, ну вроде Ромы и Эйдинова, в рецензии. Лучше сказать так: мол, частные замечания я сообщил автору при личной беседе, и он с ними полностью согласился и обещал устранить. А? Ведь так будет лучше?

Он смотрел на Макарова умоляющим взглядом и с такой преданностью, что вся прежняя непреклонность генерала враз была поколеблена, и он лишь спросил совсем мягко и снисходительно:

- А если автор забудет внести исправления и книга выйдет вот в таком виде? Подобный вариант возможен?

Брусничкин закрыл глаза, решительно покачал головой, скрестив на груди руки, и клятвенно произнес:

- Никогда! Совершенно исключено. Я что, сам себе враг?

В прихожей раздался звонок.

3

Вошедшие в квартиру Макарова его сын Святослав и генерал-майор Думчев были немало удивлены встречей с Брусничкиным. Слегка захмелевший и возбужденный, Леонид Викторович выказывал преувеличенную радость и восторг, бросался обнимать и того и другого, повторяя:

- Как я рад, как рад видеть вас! Орлы! Посмотри, Глеб Трофимович, ведь орлы, а?! Я тебя, Николай Александрович, помню командиром батареи на Бородинском поле. А помнишь Дворики, когда ты последний снаряд выстрелил? Прицел был разбит, а ты через ствол наводил орудие.

- Вот об этом и нужно было рассказать в "Записках", - очень к месту ввернул Глеб Трофимович. - А то каких-то куплетистов придумал.

- Каюсь, грешен. Не вели казнить - вели миловать, - умоляюще заговорил Брусничкин, и взгляд его, смиренный, просил не заводить разговор о рукописи, пощадить.

И Глеб Трофимович пощадил, пригласив всех к столу, а сам направился на кухню за закуской. А Брусничкин все восторгался:

- Святослав! Полковник Макаров! И при усах! Гусарские усы… Они тебе к лицу, Святослав Глебович. Мне кажется, это было вчера, кажется, совсем недавно ты, замполитрука, желторотый мальчишка, высокий, худющий, поднял батальон в атаку. на Дворики. Командиром батальона у вас был этот, как его? Вылетело из памяти. Тоже высокий такой и тощий?

- Сухов, - подсказал Думчев. - Он высокий, но не тощий. Если по сравнению с тобой, то, пожалуй, - да.

И Думчев добродушно рассмеялся. Николай Александрович Думчев - открытая душа. Он принадлежал к категории тех людей, у которых все на виду: дела и мысли, симпатии и антипатии, любовь и ненависть.

На Бородинском поле Думчев командовал батареей. Было ему тогда двадцать четыре года. Бесстрашный в бою, неутомимый трудяга, он делал свое дело тихо и скромно, без эффектов и рисовки, и когда его хвалили, что случалось не часто, он искренне смущался и недоумевал, словно ему по ошибке приписывали чужие заслуги. Заядлый охотник, веселый и общительный, любитель анекдотов, он легко сходился с людьми, держался просто и в любой компании чувствовал себя уверенно и свободно.

Не по годам сутулый, рано потерявший черные кудри, он все же не выглядел старше своих лет: его молодила озорная улыбка, которую постоянно излучали его карие глаза.

- Послушай, Николай Александрович! Я недавно в Болгарии был - там Думчевых, как у нас Ивановых. Ты не болгарин? - поинтересовался восторженный Брусничкин,

- Вот черт! Уже, наверно, в сотый раз я слышу этот вопрос. Между прочим, в Болгарии есть Ивановы, Петровы, Павловы, Поповы и даже Игнатовы. Есть и Райковы. А у нас в Большом театре есть артист Евгений Райков - с ударением на последнем слоге. Выходит, что разница только в ударении: у болгар Павлов, но Иванов, а у нас Павлов, но Иванов. Все наоборот.

- Но ты похож на болгарина не только фамилией, лицом похож, - донимал Брусничкин.

Пришла с работы Александра Васильевна, удивилась неожиданной встрече с Брусничкиным. А он, уже захмелевший, галантно раскланялся, к ручке приложился, в комплиментах рассыпался: "Вы все такая, как и четверть века тому назад, - красивая и молодая!"

Уже два года, как она могла уйти на пенсию, но об этом и думать не хотела, не представляла себя без привычной работы, без больничных палат, без больных, которым она щедро отдавала частицу своего доброго, ласкового сердца. Нисколько не поредевшие лунные волосы украшали ее голову, а зеленые глаза, то строгие, то вдруг насмешливые, озаряли моложавое, без единой морщинки, лицо. И движения ее были, как и прежде, резкие, уверенные, и голос все такой же, как и в сорок первом, когда Брусничкин увидел ее впервые, - слегка приглушенный, но твердый, полный спокойствия.

Ее приход внес в мужскую компанию свежую струю задушевности и уюта. Она сообщила, что звонил ей на работу Коля и обещал подъехать: ему тоже хочется повидаться со Святославом, прибывшим из "горячей точки" земного шара, послушать рассказ очевидца "шестидневной войны". Но Колю не стали ждать, попросили Святослава начать рассказ.

Святослав был в Египте в числе группы советских офицеров, работавших там по приглашению президента Насера. Стеснительный, и даже застенчивый, он не горел особым желанием рассказывать, тем более что Думчеву уже в машине, когда сюда ехали, рассказал, и потому говорил неохотно и как бы даже смущаясь:

- Собственно, все, что произошло в июле на Ближнем Востоке, вы знаете из газет. Об этом писалось много и подробно.

- Ну нет уж, - дерзко и деловито возразил Брусничкин, - одно дело - газеты, совсем иное - живой очевидец. Скажи, Святослав Глебович, ведь верно, что израильская армия первоклассная и по вооружению, и по военной подготовке ее солдат и офицеров? Умеют воевать, ведь так?

Глеб Трофимович и Думчев обменялись многозначительными взглядами. В золотистых глазах Святослава сверкнул недобрый огонек. Отец хорошо знал этот огонек, этот характерный прищур, всегда напоминающий ему первую жену, мать Святослава, Нину Сергеевну. Она обычно так щурилась, когда была чем-то недовольна. И тонкие дуги-брови ее тогда вытягивались в ниточку, как сейчас у Святослава. Значит, и Святослав недоволен репликой Брусничкина. Мимолетные воспоминания о пропавших без вести жене и дочери отзывались в сердце Глеба Трофимовича тоскливой болью. Не глядя на Брусничкина, Святослав заговорил медленно своим тяжелым басом, и слова его казались круглыми, весомыми, как чугунные гири.

- Не совсем так, Леонид Викторович.

- Скорее, совсем не так, - бросил реплику Думчев, уставившись на Брусничкина сверлящим взглядом.

- Пожалуй, - продолжал Святослав. Теперь тонкие брови его опять круто изогнулись. - Израиль напал внезапно, вероломно, неожиданно. Его авиация свой первый удар нанесла по аэродромам. Бомбили сразу все египетские аэродромы. А в первый день, например, каирские аэродромы они бомбили пять раз. И как? Сначала разбивали взлетно-посадочные полосы. Затем ракетами и из пулеметов расстреливали стоящие самолеты и другую технику. Таким образом египетские войска, в сущности, лишились поддержки и прикрытия с воздуха. Небо над ними было открыто, и небо это исторгало на головы египетской армии тысячи бомб, ракет, свинцовый град и напалм. Вы себе представьте: открытая пустынная местность, под ногами раскаленный песок, над головой нещадное солнце и огонь. Опаленные напалмом, египетские солдаты катались в песке и в общем-то гибли. Дело доходило до курьезов: когда их главком маршал Амер поднялся на самолете в воздух, а затем не мог сесть ни на один военный аэродром, египетской зенитной артиллерии был отдан приказ вообще не открывать огня, чтобы не сбить своего маршала. Приказ этот выполнялся, но он дорого обошелся египтянам, потому что в это время израильтяне беспрепятственно бомбили предместья Каира и другие города.

- А я о чем говорю? - оживился Брусничкин, вставая. Движения его были грубы и в то же время проворны. - Это лишь подтверждает, что арабы воины никудышные. Иностранная пресса сообщала, что они бросали на поле боя совершенно целехонькую нашу военную технику: танки с горючим, артиллерию с боеприпасами. И бежали как очумелые. Разве не было такого? - На пухлых губах его блуждала злая улыбка, а в голосе звучал оттенок насмешки.

- Тут нужно разобраться, - ответил Святослав, погружаясь в себя. - Да, египтяне не были готовы к войне. Советской военной техникой владели плохо. Но в чем причина, почему? Вот вопрос, на который нужно дать правильный ответ.

- Да-да, почему? - снова спросил Брусничкин, округлив негодующие глаза.

- Кстати, отец, это и для твоей книги неплохой материал, - сказал Святослав, обращаясь к Глебу Трофимовичу. - Но мы об этом поговорим подробно в другой раз. Израильтяне хорошо подготовились к войне. В их армии работали американские инструкторы. Моше Даян, из которого западная пресса делает чуть ли не Наполеона, с удостоверением военного корреспондента израильской газеты "Маарив" стажировался во Вьетнаме. Ну и фактор внезапности сработал. Потом, нельзя забывать, что армия Египта - неоднородный организм. Генералы и офицеры - это представители имущих классов. К новому строю, к революции и к самому Насеру они относились в большинстве своем враждебно. К боевым действиям они не готовились, солдат не учили. А храбрости арабам не занимать, и вы не правы, Леонид Викторович. Первая бронетанковая бригада израильтян была почти полностью уничтожена. А с какой стойкостью и мужеством сражались сирийцы! В последний день войны в боях за город Эль-Кунейтра израильтяне понесли очень тяжелые потери. Или возьмите военные действия египтян в октябре пятьдесят шестого года. У деревни Абу-Агили два египетских пехотных батальона героически дрались с израильской мотомехбригадой. В том бою израильтяне потеряли сорок танков и восемь самолетов.

- Было и явное предательство, надо полагать? - заметил Глеб Трофимович с огорчением в голосе.

- Да еще какое! - подтвердил Святослав. - Израильская агентура была внедрена во все звенья военной и государственной машины Египта. Это они умеют. Генералы-предатели во главе с военным министром Бадраном хотели, воспользовавшись поражением, отстранить президента Насера. Не вышло, народ не позволил. Надо отдать должное Насеру - это настоящий патриот и государственный деятель. Когда случилась эта катастрофа, то есть поражение, он обратился к народу по радио и телевидению и объявил о своем решении уйти в отставку. - Святослав достал записную книжку, полистал и, найдя нужную страницу, продолжал: - Вот, в частности, что он сказал: "Я решил полностью и окончательно сложить с себя все официальные полномочия, отказаться от политической роли и вернуться в ряды народа, чтобы вместе с ним выполнять свой долг, как любой простой гражданин… Я готов принять на себя всю ответственность… Поступая так, я не ликвидирую революцию. Революция не является достоянием одного революционного поколения. Наше поколение сумело добиться эвакуации из страны британского империализма, завоевало независимость Египта… Это поколение построит социализм и добьется победы".

Святослав читал четко, с выразительной интонацией, густой бас его отдавал металлом.

- Все это слова, - быстро вставил Брусничкин, словно желая упредить других. - Не верю я Насеру, и вообще арабам. Построят социализм - смешно! - В его наглом тоне звучало едва прикрытое злорадство.

- А почему бы и нет? И какое у тебя основание не верить Насеру, арабам и в их социализм? - так же быстро атаковал его Думчев.

- А-ах, - только и произнес Брусничкин, сделав на лице пренебрежительную гримасу, и махнул рукой, как бы говоря, что здесь и так все убедительно и вопрос Думчева не нуждается в ответе. Но его никто не поддержал. Даже Александра Васильевна вступила в разговор.

- Вот удивительно, - начала она и взглядом, таившим в себе какое-то открытие, обвела всех присутствующих, - у нас в больнице заведующая отделением, Дина Семеновна, говорила вот точь-в-точь, как и вы, Леонид Викторович. Я никак не могу понять, отчего такая неприязнь к арабам и симпатия к агрессору?

- Ради бога, увольте, Александра Васильевна, - все так же стремительно отозвался Брусничкин. - Я не симпатизирую израильтянам. Совсем нет.

- А Дина Семеновна симпатизирует демонстративно да еще пытается навязать свои симпатии другим, - сердито сказала Александра Васильевна.

Брусничкин решил, что нужно уводить разговор в другую сторону, чтобы избежать неприятного оборота, и сказал, обращаясь к Святославу с учтивым безразличием в голосе:

- Но что именно тебя больше всего поразило в этой воине? Французские "миражи"? Или оперативное искусство Моше Даяна?

- Ни то и ни другое, - ответил Святослав. - Вероломство, цинизм и жестокость. Именно это меня больше всего поразило. Как израильтяне расправляются с арабами, с палестинцами! Это что-то жуткое. Бульдозерами срывают дома местных жителей - арабов со всем их скарбом, землю конфискуют, а самих арабов изгоняют в соседние страны. А тех, кто противится, сажают в тюрьмы, творят жестокие пытки, применяют такие изощренные методы мучений, как в свое время это делали гитлеровцы. Вот рассказ рядового араба Абдель Карима. Он шел в гости к брату. Его схватили и обвинили в принадлежности к федаинам. Он отрицал это обвинение. Тогда его пытали. Подвешивали за кисти рук. Потом клали ничком на цементный пол, и один палач становился на его ноги, а другой выламывал руки. Потом в его наручники вставляли палку и прекращали поступление крови в кисти. Но это было только начало. Цивилизованные изверги Ее могли не использовать в пытках электричество. Абдель Карим потом вспоминал: "Когда включили ток, мне казалось, что у меня ломаются кости".

- Какой ужас! - сказала Александра Васильевна. - И это называется - люди. Да какие ж они люди?!

- О-о! - продолжал Святослав. - Они считают себя божьими избранниками, двигателями прогресса и совестью человечества.

- Избави бог человечество от такой совести, - снова с содроганием в голосе произнесла Александра Васильевна.

- Для них не существует никаких нравственных норм, никакой морали. Как и нацисты, они освобождают себя от всякой морали, когда дело касается других народов, - продолжал Святослав, все больше накаляясь. - Между прочим, они бульдозером срыли и здание штаб-квартиры группы наблюдателей ООН. Напав одновременно на Египет, Сирию и Иорданию, израильтяне по радио цинично оповестили мир, что войну начали, мол, арабы, что якобы египетские танки проникли на территорию Израиля, а на экранах локаторов появились пятна, которые можно было принять за египетские самолеты. Все это была грубая и циничная ложь. В Совете Безопасности представитель США Артур Гольдберг пытался оправдать израильскую агрессию. Израиль нагло бросил вызов ООН, игнорировав решение Совета Безопасности о прекращении огня.

- Ты говоришь: жестокость, вероломство, цинизм, - вдруг молвил молчавший все это время Глеб Трофимович, - наглый вызов ООН и мировому общественному мнению. Нечто подобное уже было в истории - гитлеризм. Хотя появление его в новом, более зловещем варианте, казалось бы, немыслимо. Но невольно возникает вопрос: откуда у израильтян такая самоуверенная наглость, чувство безнаказанности?

- Да это понятно - за спиной Израиля стоят США, - сказал Думчев.

- Все это так, - продолжал Глеб Трофимович свою мысль, - но, поддерживая агрессивный курс Израиля, Соединенные Штаты действуют себе в ущерб. Я читал у небезызвестного Болдуина, что "еврейское политическое влияние отвлекло Соединенные Штаты от собственных жизненных интересов, которые совпадают с интересами арабских стран". Оставим на совести Болдуина "совпадение интересов". Но действительно США зависят от арабской нефти. Непонятно поведение правящих кругов США - во имя чего они жертвуют собственными интересами?

- Во имя Израиля, - ответил Святослав. - А собственно, что собой представляют эти "правящие круги"? Сионистское лобби в законодательных органах, в правительстве. Сионистам принадлежат средства массовой информации, банки. Да и весь военно-промышленный комплекс базируется на сионистском капитале. А он, этот комплекс, и есть фактический хозяин США. Для сионистов же Израиль и его интересы превыше всего. А потом, нужно иметь в виду и то обстоятельство, что, как писал американец В. Перли, "географическое положение Израиля делает его составной частью ближневосточной базы, направленной против СССР".

- Только ли против СССР? - сказал Думчев.

- Я цитирую слова Перли. На самом деле это база и против Арабского Востока, и против пробуждающейся Африки. Израилю все сходит с рук. Он вершит чудовищные злодеяния, а мир в общем-то молчит. Но стоит где-то посадить за решетку явного уголовника-сиониста, как весь мир содрогается от шума и гвалта сионистской машины, ловко обрабатывающей общественное мнение. Вот и во время "шестидневной войны" сионисты во всем мире развили бурную деятельность. В Иерусалим спешно пожаловал сам Ротшильд и пообещал Израилю крупную помощь. Кстати, папа, я привез любопытную книгу, изданную в США. Автор - немецкий историк. Был прикомандирован к штабу фон Бока. Под Москвой попал к нам в плен. После войны поселился в Америке. Называется книга довольно трафаретно: "Уроки истории"…

В прихожей раздался звонок.

- Это Коля, - обрадованно догадалась Александра Васильевна и пошла открыть дверь.

4

Коля Фролов - он носил фамилию своего погибшего отца - юлой вкатился в квартиру. Невысокого роста, круглолицый, подвижной и крепко сколоченный, он всем своим видом являл сгусток энергии и нерастраченных сил. Одетый в полосатую тенниску и темно-коричневую на молнии куртку, коротко постриженный, он выглядел юношей. А ведь ему в этом году исполнялось сорок. И сразу первый вопрос, вполголоса, матери:

- Приехал? - Имелся в виду Святослав.

Александра Васильевна кивнула и в свою очередь спросила:

- С работы?

- Прямо со стройплощадки. Голоден…

- Проходи.

Он вошел в комнату, сверкая озорными глазами, и, остановившись у двери, сказал заранее приготовленную фразу:

- Здравия желаю, товарищи генералы и офицеры.

Увидав Брусничкина, смутился. А Думчев подсказал:

- Генералы, офицеры и доктора наук. Не узнаешь?

- Леонид Викторович? Вас трудно узнать.

Брусничкин поднялся, обнял и расцеловал Колю. Оценивающе осмотрел его с ног до головы, сказал:

- Так и тебя не узнал бы. Выкладывай: чем занимаешься? Каковы успехи, чего достиг?

- Рабочий класс, - уклончиво ответил Коля и сел к столу. Рюмку водки выпил лихо. Ел с аппетитом, жадно, торопливо.

- Ты не ответил Леониду Викторовичу: чего достиг? - сказал Думчев. Голос у него с хрипотцой, как у заядлых курильщиков, а глаза улыбчивые, с искорками.

- Тринадцатого этажа, - ответил Коля.

- Это в каком смысле? - не понял Брусничкин.

- В буквальном… - Коля налил себе водки и, кивнув Леониду Викторовичу, в одиночку выпил. Пояснил, заглатывая помидор: - Строим дом, сегодня вышли на тринадцатый этаж.

Брусничкин благожелательно усмехнулся.

- План даешь? - спросил Святослав с веселой улыбкой. Явная торопливость Коли его забавляла. Коля все делал быстро.

- План дать нетрудно. Если б не мешали всякие гниды.

- Коля, за столом - такие слова, - упрекнула Александра Васильевна, подавив невольную улыбку.

- А иначе не назовешь. Гортехнадзор за строительными кранами повадился. Придет инспектор, бутылку коньяка не поставишь - опломбирует кран. Останавливается работа. Вот вам и план. Люди зарплату не получают. А он всегда найдет, к чему придраться: тут у тебя не закрашено, тут не закреплено. Я говорю: закреплено. А он мне свое: что, говорит, я хуже тебя понимаю, закреплено или не закреплено? Я ему говорю: вы дайте указание механику. А он: "Что я, учитель? Нет уж!" И баста. Я к начальнику стройки, к директору гортехнадзора на инспектора жаловаться. Тот меня обругал. Говорит, я верю своему инспектору и не собираюсь проверять каждый кран. Для этого у меня подчиненные есть, это их обязанность, зарплату за это получают.

- Да, невероятно, но факт, - равнодушно сказал Брусничкин. Он всегда в компаниях старался брать в свои руки инициативу разговора, "быть на виду". Монолог Коли поэтому его утомил. - Мне Ариадна рассказывала - это моя жена, она архитектор, - что у них со стройки каток украли. Каток, которым асфальт приглаживают. Представляете?

- Ариадна - редкое имя, - произнесла Александра Васильевна. А Брусничкин тут же объяснил:

- По-гречески означает "строго хранящая супружескую верность".

- Ничего себе имя - обязывает! - насмешливо сказал Думчев, а Брусничкин похвастался:

- Она у меня молодая. На тридцать лет моложе меня. - Взволнованное выражение его лица говорило, что ему приятно сообщать такую подробность.

Коля скользнул по Брусничкину озорными, смеющимися глазами и налил себе водки. В кабинете зазвонил телефон. Коля торопливо попросил мать:

- Если меня, скажи - уже ушел.

Возвратившись, Александра Васильевна сообщила, что звонила Зина, жена Коли.

- Ты сказала, что я ушел?

Александра Васильевна недовольно кивнула: к чему эта ложь? Коля быстро встал из-за стола и направился в кабинет. Думчев вышел в прихожую покурить и невольно услышал, как Коля говорил по телефону:

- Невероятная встреча. Ты даже не поверишь. С ним, с Эл Be. У нас… Тебе не икалось? Расшифровал значение твоего имени. Забавно. Все нормально. Расскажу… Выхожу. Мчусь. У первого входа.

Коля вышел из кабинета, и Думчев сказал ему вполголоса:

- Ты беспечно-легкомысленный парень: вместо меня мог стоять ее муж.

- Подслушивать - большой грех, товарищ генерал, - ничуть не смутившись, ответил Коля.

- Бери на себя этот грех, - парировал Думчев, - такова слышимость в наших домах: на третьем этаже чихнешь, а на седьмом говорят "будьте здоровы". Значит, "строго хранящая супружескую верность"?

- Бывают несоответствия.

- У нас не бывает.

- Исключая, конечно, Советскую Армию, - на ходу бросил Коля и выбежал из квартиры.

Когда гости уехали и супруги Макаровы остались вдвоем, Александра Васильевна озабоченно сказала мужу:

- С Колей творится что-то неладное. Опять Зина жаловалась: приходит домой поздно, частенько под хмельком. Определенно появилась женщина. Надо бы что-то предпринять, что-то придумать.

- А что придумаешь?

- Поговорил бы ты с ним по-мужски - в чем дело?

- Что толку? Коль нет любви, то никакие разговоры ее не заменят.

- А может, просто увлечение? Бывало ж у них и раньше - уходил, потом вернулся.

- Вернулся не к жене, а к ребенку. К сыну вернулся.

- Зина с ума сходит. Грозится в парторганизацию заявить.

- Ну и что? - Глеб Трофимович поднял на жену усталый взгляд. Мудрые глаза его излучали тихий свет. - Заявит, а дальше? Что дальше? Парторганизация не выдаст ему талон на любовь. Дадут выговор. Это приведет к окончательному разрыву.

- Что верно, то верно: он уйдет. Что же делать?

И в ясном тихом голосе ее звучали нотки досады и бессилия.

Вместо ответа Глеб Трофимович спросил:

- А как тебе нравится Брусничкин? Жена моложе его больше чем в два раза.

- Через десять лет ему будет шестьдесят четыре, а ей только тридцать четыре.

- А через двадцать - ему семьдесят четыре, а ей сорок четыре, - в тон сказал Глеб Трофимович. - Ситуация драматическая.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Ариадна Брусничкина ждала Колю у первого входа в Главный Ботанический сад. Ждала недолго, каких-нибудь минут пять, все посматривая на часы, стрелка которых приближалась к восьми. Дело в том, что в восемь вечера вход в сад прекращался.

Брусничкин заблуждался, называя свою молодую жену красавицей. При всей ее яркости, миловидности и правильных чертах лица, она больше напоминала изящно сработанную куколку. Невысокого роста, крашенная под блондинку, она умела произвести эффект необычным, сделанным с безукоризненным вкусом туалетом, модной прической, смелым и в то же время таинственно-загадочным взглядом по-птичьи круглых, без определенного цвета глаз, взглядом, преисполненным непреодолимой страсти. Казалось, все было при ней - даже небольшой капризный носик, маленький рот с чувственными, пухленькими, в меру накрашенными губами, скрывавшими две жемчужные ниточки зубов, - но чего-то недоставало ее внешнему облику, чтобы быть красавицей. Да это и не важно: для Брусничкина, впрочем, как и для Коли, она была красавицей.

Колю Ариадна увидела, когда он выходил из автобуса, излишне возбужденный, начиненный до краев неожиданными новостями. Собственно, новость была одна, и в общих чертах Ариадна ее знала: сегодня Коля встретился с ее мужем. Случайно или Брусничкин что-то узнал об их далеко не товарищеских отношениях? Поэтому Ариадна ожидала Колю с некоторым волнением. Еще не войдя в сад, прямо у ворот, атаковала вопросом:

- Рассказывай, что все это значит, зачем вы встретились?

- Пошли быстрей, а то закроют. Потом все объясню, - глуховато и, как всегда, торопливо отвечал Коля. Он испытывал потребность излить свой восторг от неожиданной встречи с Брусничкиным.

Сразу от ворот сада начинался длинный пруд, который отделял Главный Ботанический сад от Останкинского парка. В пруду беспечно плавала стая диких уток и пара белых лебедей. Плакучие ивы полоскали в стоячей воде свои зеленые пряди. Обдавало бодрящей прохладой.

Они шли узкой прибрежной тропкой, и Коля с веселым мальчишеским задором рассказывал о встрече с Брусничкиным, которого он не видел с фронтовой поры. Говорил о нем язвительно, с едкой иронией, поддразнивая Ариадну. Она с негодованием возражала, считала его иронию мелочной и бестактной, но Коля понимал, что возражения ее показные и негодует она так, для виду.

- Ты несправедлив и необъективен. Леня эрудированный и по-своему умный. Как у всех людей, у него есть свои слабости.

- Ну еще бы - много читал, много знает, - отвечал Коля. - И хвастается молодой женой, как хвастаются дачей, машиной, по дешевке купленной картиной знаменитого художника.

Слова "по дешевке" задели Ариадну, и она начала сердиться всерьез, оборвала его резко:

- Хватит о нем! Перестань! Он мой муж.

И Коля умолк, зная властный характер Ариадны. Он испытывал чувство неловкости и вины своей, поняв, что то была в нем вспышка ревности, вызванная нечаянной встречей с мужем своей возлюбленной. До этой встречи он представлял Брусничкина другим, таким, каким знал его на фронте. Коля погрузился в размышления. Он думал о своих отношениях с Ариадной. Он не отдавал себе отчета, чем именно приглянулся этой молодой набалованной женщине.

А случилось это девятого мая, в День Победы. Он работал, как и сейчас, прорабом на стройке, она - архитектором. В тот праздничный день Ариадна шла к своей подруге. Москва была многолюдна, нарядна и торжественна. На площадях, начиная от Белорусского вокзала и до самого Кремля, - толпы людей в праздничных нарядах, ветераны войны - при орденах. На Пушкинской она встретилась с Колей. Он был одет в новый элегантный светло-серый костюм, украшенный боевыми и трудовыми наградами: орденами Красного Знамени, Отечественной войны, Трудового Красного Знамени и пятью медалями. Она остановилась, удивленная:

- У вас столько наград! Вот не ожидала. Вы воевали?

В ответ он скромно улыбнулся. А ей не верилось: ведь прошло уже 22 года со дня окончания войны, а Коле на вид было лет тридцать пять, не больше.

- Когда ж вы успели?

- Начал под Москвой в сорок первом, закончил в Праге в сорок пятом, - коротко ответил он.

- Так вы герой, - заключила она и вслух прочитала надпись на большой серебряной медали: - "За отвагу". Значит, отважный товарищ. - И ушла своим путем, оставив ему свою загадочную улыбку. Потом встреча произошла в конце мая здесь же, в Ботаническом саду, который стал теперь для них заветным уголком, местом постоянных свиданий. Ариадна предложила пойти после работы в Ботанический сад. А было так: комиссия оценкой "хорошо" приняла у прораба Николая Фролова новый жилой дом на улице Комарова, и Коля на радостях преподнес архитектору Брусничкиной ветку махровой сирени. В ответ Ариадна обожгла его благодарной улыбкой и стала с преувеличенным блаженством вдыхать терпкий аромат, говоря:

- Сирень - моя любовь. Ради нее я почти каждый день хожу в Ботанический сад. Знаете, там целая сиреневая роща из всех видов и всевозможных сортов!

Коля безмолвно покачивал головой, не сводя с Ариадны настойчивого взгляда. А она продолжала:

- Вы многое потеряли. Работать у земного рая - и не побывать в раю. Это преступление, которому нет оправдания.

- Я могу исправиться? - ответил он с поддельной покорностью. - Есть хоть какие-нибудь шансы?

- Шансы всегда найдутся - стоит только захотеть. Сильно захотеть, - подчеркнула она слово "сильно".

В тот день после работы они вдвоем в ресторане на ВДНХ отметили шампанским сдачу дома, а затем через чугунные ворота перешли с выставки на территорию Ботанического сада. Коля был приятно поражен красотой природы, которая открылась перед ним в этом укромном уголке столицы. Он не предполагал, что в черте огромного города есть такой большой, в полтысячи гектаров, лесной массив, где собраны деревья, кустарники и цветы чуть ли не со всех континентов планеты, где природа предстала перед человеком в своем первозданном идеальном виде. "Так это же земной рай!" - восторженно подумалось ему тогда. Они бродили среди изумрудных лужаек, на которых паслись белоствольные березы, похожие то на стаю лебедей, то на табун серых, в яблоко, лошадей, среди густой пахучей туи, между пихт и голубых елей, могучих бронзовых сосен и юных кедров, среди несметного числа невиданных цветов, переливающихся всей радугой красок; забирались в сиреневые дебри, погружаясь в густой пахучий туман; сидели на искусственном холме, окаймленном зеркальной гладью тихого пруда, и слушали заливистые трели соловьев. С детским восторгом наблюдали, как плавают в большом пруду выводки диких утят, как белки совершенно безбоязненно выпрашивают у прохожих лакомства. Наконец уединились в глухой чащобе, под сенью орешника и черемухи. Там Ариадна призналась Коле, что она прежде не раз бывала в Ботаническом саду, но только сейчас почувствовала величие и красоту природы.

С тех пор вот уже три месяца, как они встречаются каждую неделю в этом действительно райском уголке столицы, и каждая встреча для них - неповторимый праздник. Ариадна знала, что у Коли есть жена, о которой он сказал лишь одну фразу: "Мы чужие", и есть сын; Коля знал, что у Ариадны есть муж и нет - и не будет - детей. Больше никаких семейных подробностей: разговора на эту тему они оба предусмотрительно избегали.

И вот теперь возник этот разговор о Брусничкине после неожиданной встречи Коли с Леонидом Викторовичем. Разговор этот, краткий и несколько нервозный со стороны Ариадны, что-то поколебал в Коле, заставил задуматься над вопросом: а кто такая Ариадна Брусничкина как женщина, просто как человек?

Она ему нравилась, с ней ему было хорошо. Он испытывал томление, оно изнуряло его. А встречаясь с ней, он отдавался чувству восторженной радости. Он не хотел заглядывать вперед, не спрашивал, как Глеб Трофимович: "А дальше?.. Что дальше?" Он еще не совсем разобрался в своих чувствах, и спроси его Ариадна - любит ли он ее, Коля не нашелся б с ответом. Но она не спрашивала: должно быть, как и он, она жила сегодняшним днем и не думала о дне грядущем. И когда она в тот далекий майский вечер отдалась ему и сказала, что он разбудил в ней женщину, она была искренна. Начав с далеко зашедшего флирта, она привязалась к нему и боялась его потерять. С ним ей было интересно. Он спорил, не соглашался, но в споре не подавлял ее, как это делал Брусничкин, своим апломбом.

Он любил свою профессию строителя увлеченно, как, впрочем, и любил природу. Она удивлялась: откуда у горожанина такое пристрастие к природе, глубокое понимание ее? И он объяснял, что полюбил и познал природу, как ни странно, на фронте. Она не находила в этом ничего странного и пыталась объяснить: когда по пятам бродит смерть, человек острее чувствует и воспринимает жизнь, он ценит то и дорожит тем, что составляет частицу жизни, в данном случае - природу. Коля был в меру начитан и, что вначале не нравилось Ариадне, независим в суждениях, честен и прям. Впоследствии она оценила эти его качества. Он был ей нужен, и в то же время ей нужен был и Брусничкин. Иногда она пробовала представить Колю своим мужем - ничего положительно не получалось. Впрочем, то же самое делал и Коля, и с тем же результатом. Капризная, набалованная, став женой, она изведет своими притязаниями на "красивую", обеспеченную жизнь, которую он не в состоянии ей дать.

Над головой со свистом пролетела пара диких уток и шлепнулась на воду, спугнув размышления Коли.

- Ну что, так и будем молчать? - сказала Ариадна. Коля не ответил. Тогда она примирительно предложила: - Зайдем в розарий.

Коля молча согласился.

Он был во власти ее обаяния. Рядом с ней в нем пробуждалось нечто неиссякаемое, он это чувствовал, и в то же время боязнь не понравиться ей бросала его в состояние уныния и страха. И тогда, угнетаемый недоверием к самому себе, он давал себе слово прекратить с ней всякие отношения. Но за этим следовал прилив нежности; покорная улыбка Ариадны, ее гибкие движения, тихий, ласкающий голос обезоруживали.

Розарий - гордость Главного Ботанического сада. Большой квадрат, окаймленный с трех сторон старыми деревьями - четвертая сторона круто сбегает к асфальтированной дорожке, за которой начинается пруд, - сплошь засажен сотнями роз всевозможных сортов и названий. И каких здесь только нет, не похожих друг на друга ни цветом, ни запахом - одна лучше другой! Фейерверк ароматов и красок, ослепительное царство нежности, благоухания и сказочной красоты.

Розы располагали к добру и откровенности, смягчали натянутость, создавали хороший душевный настрой. Мягким, ласкающим голосом Ариадна предложила:

- Дойдем до нашего шалаша? - Так они называли укромный уголок в густой чаще сада, среди зарослей черемухи и орешника.

- Поздно уже, - нерешительно обронил он, не собираясь, однако, противиться. Ариадна умела проявить настойчивость.

Лучи зашедшего солнца еще скользили по верхушкам деревьев, золотисто-огненно отражались на стеклах ресторана "Седьмое небо", расположенного на Останкинской телебашне. Вечер был не душный, но теплый, и еще ничто не напоминало о близкой осени. Медвяно-терпко пахла резеда.

Перейдя поляну, засаженную всевозможными цветами, они свернули с асфальтированной дорожки в тенистую аллею, ведущую в дебри сада. Ариадна нежно положила руку ему на плечо и сказала:

- Весь день сегодня на совещании в ГлавАПУ.

Это означало, что она провела день в архитектурно-планировочном управлении Моссовета.

- Что-нибудь интересное? - спросил он довольно вяло.

- Все то же. Впрочем, зачитали письмо группы писателей, художников и т. д.

- О чем?

- Все о том же: АПУ уничтожает архитектурные памятники культуры, уродует лицо столицы, превращает Москву в безликий город, и тому подобная демагогия.

- А разве это неправда? - спросил он негромким, ровным, без интонации, голосом: Коле была известна позиция Ариадны на этот счет.

- Ты же знаешь мою точку зрения, - уверенно ответила Ариадна, но Коля решил досадить ей:

- Ах, ты убеждена, что это твоя личная точка зрения, или…

- Что "или"? Я говорю то, что думаю. И если так думают многие, большинство, то это не значит, что я говорю с чужого голоса.

Она начала заводиться, и это забавляло Колю. Все так же мягко и ровно он продолжал:

- Большинство кого - народа или работников ГлавАПУ?

Но Ариадна не удостоила ответом этот демагогический, как она считала, вопрос, а заговорила о своем:

- Меня возмущает истерия так называемых защитников старины. Поднимают шум из-за каждой снесенной церквушки и прочего обветшалого хлама, содержание и ремонт которого стоит гораздо больше, чем возведение на том же месте нового современного здания. Шумят дилетанты, которые ничего не смыслят ни в истории, ни в архитектуре, ни в градостроительстве.

- У гостиницы "Россия" церквушки сохранили. Они пришлись совсем к месту, - заметил Коля, как бы размышляя вслух.

- А я б и их убрала. Они диссонируют со зданием гостиницы, от которого я, кстати, совсем не в восторге. Знаю, знаю, тебе оно нравится. Останемся при своих мнениях. Между прочим, автор "России" тоже выступал сегодня на совещании при обсуждении письма.

- И что он - "за" или "против"?

- И "за" и "против". Против крайностей и за золотую середину: мол, нужно бережно относиться в каждом отдельном случае, рухлядь, которая не представляет исторической ценности, сносить…

- Ты не согласна с ним?

- В общем-то он говорил более или менее. Но всех ошарашило выступление Олега Остапова. Не знаю, кем он тебе доводится…

- Муж незаконной тети. Значит, незаконный дядя, - шуткой ответил Коля. - Ну-ну, интересно, что говорил Олег Борисович?

- У всех создалось впечатление, что именно он автор коллективного письма.

- Так уж и у всех? - мягко возразил Коля. Ему уже не хотелось спорить с Ариадной, как говорится, накалять обстановку. В споре она была неукротима. Тогда рядом с ней он чувствовал себя ничтожным и жалким.

- Позиция Остапова тебе хорошо известна: сохранить центр Москвы, в пределах Садового кольца, нетронутым, как заповедник. Но это же абсурд, наконец, глупо! Расти Москве вширь черт знает до каких пределов, а в центре будут стоять развалюхи, коммунальные клоповники без удобств! В то время как люди хотят жить в центре и не терять времени и не тратить нервы в общественном транспорте. Люди хотят добираться от дома до работы самое большее за двадцать минут. А теперь на это уходит больше часа.

- А не лучше ли решить проблему общественного транспорта? И тогда люди будут тянуться к окраинам, к зеленым зонам, к чистому воздуху. - И прибавил с улыбкой: - Как мы с тобой.

- Зачем, какая в этом необходимость? Город должен расти ввысь. В том числе и центр, - горячилась Ариадна, не приняв его шутки, и вдруг поймала себя на мысли, что говорит она то же самое, что говорил сегодня на совещании Брусничкин, отвечая Олегу Остапову.

- Понастроить в центре небоскребы, да к тому же безликие, вроде вот этих сборных бетонных башен, значит действительно изуродовать Москву, - без вызова сказал Коля.

- Да какое это имеет значение - этажность? Важно, что внутри. Люди хотят иметь удобства, если не комфорт, то хотя бы уют в своих квартирах. Я хочу, чтоб внутри квартир были новые типы сантехкабин, чтоб в ванной был туалетный стол и, прости, биде, чтоб в кабине уборной был рукомойник. Элементарный уют, понимаешь? Это главное, а не внешние черты. Современная архитектура имеет свои особенности, свой облик, свои задачи: просто, экономично, рационально и максимум удобств.

- Однако ты предпочитаешь жить на проспекте Мира в доме, имеющем приятный внешний вид, так называемые архитектурные излишества, - дружески поддел Коля.

- Ну знаешь ли, не я выбирала для себя этот дом, - не нашлась Ариадна.

- А тот, кто выбирал, он что, сторонник Олега Борисовича?

- Ярый противник, - ответила Ариадна и рассмеялась своим мыслям. Но, тут же погасив смех, прибавила: - А ты знаешь, сколько стоили дома на проспекте Мира с их приятным, как ты изволил выразиться, видом? Если б мы строили и поныне такие дома но индивидуальным проектам, то мы бы еще на протяжении десяти, а то и больше лет не выселили бы людей из бараков и подвалов.

- А ты считаешь, что твои крупнопанельные башни обойдутся дешевле? Ты учитываешь ненадежность стыков наружных панелей, когда через два-три года после новоселья в квартиры сквозь эти стыки врывается ветер и вода? Или для тебя это безразлично: в твоей квартире на проспекте Мира тепло и сухо! А сколько средств уходит потом на штопку этих стыков! И какой внешний вид этих башен после штопки? Черные полосы по стыкам, словно дегтем разрисованы. Красота!

- Во-первых, эти башни не мои. Я тебе уже говорила, что при строительной индустрии, при крупнопанельном домостроительстве архитектор выполняет функции инженера. А во-вторых, за надежность стыков отвечаешь ты, строитель.

- Как бы не так! Словно ты не знаешь, что прокладки и мастика, которые мы сейчас применяем на стыках, ненадежны.

- Но при чем тут архитектор, в чем его вина? Не я же выпускаю мастику.

Коля понимал, что она в чем-то права, и не стал возражать. Они приближались к их "шалашу". Сумерки сгущались быстро и незаметно. Кусты дышали приятным теплом, и тепло это, и сумерки примиряли. В конце концов, от их спора, от их взглядов на вопросы градостроительства нисколько не зависит архитектурное будущее Москвы. Коля снял с себя куртку и, расстелив ее под кустом, опустился рядом на редкую и мягкую траву. Земля была теплой и сухой. Ариадна села на куртку, взяла его руку, горячую и крепкую. Потом начала ерошить его густые короткие волосы, шепча:

- Какой ты у меня славный! Только я одна, и никто больше не знает, какой ты славный… И родной, единственный…

Сладостная вкрадчивость и ненасытная страсть звучали в ее голосе, разжигали в нем неистовое влечение и неизъяснимое блаженство. Ариадна обхватила его шею обеими руками, прильнула губами к его горячему лицу. Сброшенная белкой с дерева шишка, прошуршав в листве, упала рядом, но они не слышали ее падения. Сквозь ветки куста Ариадна видела зажженную в небе звезду. Мысленно с умилением произнесла: "Моя звезда".

2

Глеб Трофимович возвратился от Святослава под вечер и сразу же принялся за книгу военного историка Вилли Гальвица, изданную в США на английском, немецком и русском языках. Принялся не откладывая, потому что у него с сыном произошел следующий разговор после того, как Святослав сказал отцу, что его отчет о поездке на Ближний Восток понравился начальству и теперь полковнику Макарову предстоит командировка во Вьетнам.

- Цель поездки? Если это не секрет? - поинтересовался отец.

- Меня интересует вопрос: моральный облик американского солдата и проблемы воинского воспитания.

- Кстати, это может стать интересной темой твоей диссертации, - подсказал отец. Он давно советовал сыну всерьез заняться научной работой, тем более что два года назад Святослав издал свою небольшую книжицу о воинском воспитании в Советской Армии. Святослав не ответил: на ученую степень он смотрел равнодушно, и отец хотел продолжить начатый разговор, но не прямо, не навязчиво, а как бы окольными путями. Спросил: - Как ты считаешь, почему де Голль вывел свои войска из НАТО? Не есть ли это начало развала милитаристского блока?

- Не думаю.

- А если подумать? - настаивал отец, призывая сына к размышлению. Но Святослав медлил, и Глеб Трофимович продолжал: - Причина, разумеется, ясна: не хочет расплачиваться за возможные авантюры американских "ястребов" и Пентагона. А почему другие государства не могут последовать его примеру?

- Де Голль мог себе позволить такую акцию, - рассудительно отвечал Святослав, - во-первых, потому, что он на собственном опыте минувшей войны испытал авантюризм и национальный эгоизм американцев, готовых ради монополий бросить под атомные бомбы всю Европу, до населения которой им, в сущности, нет дела. Во-вторых, Франция в экономическом отношении независима от США, чего нельзя сказать о других членах НАТО. И в-третьих, де Голль, будучи человеком умным, дальновидным, политиком-реалистом, понимает, что СССР не начнет первым войну. В этом он твердо убежден. Войну могут развязать только США или их агрессивные дворняжки, вроде Израиля. Кстати, ты знаешь, что Израиль рвется к атомной бомбе и он ее будет иметь в самое ближайшее время?

- Тогда почему ты отказываешь в уме и здравом рассудке тем же итальянцам, грекам, туркам? Почему отказываешь в политической трезвости западным немцам, которые испили горькую чашу военной авантюры?

- У каждой из этих стран есть свои доводы и причины, с нашей точки зрения, совершенно безосновательные. У западных немцев - страх перед ГДР и мечта о реванше, у итальянцев и турок - экономическая зависимость от доллара, греческие полковники могут удержаться у власти только на американских штыках. Бельгией и Голландией фактически правит сионистское лобби, тесно связанное с себе подобными в США. Кстати, книгу Гальвица ты начал читать? Нет? А там, между прочим, есть ответы на твои вопросы.

И теперь, придя домой, генерал с интересом начал читать книгу Гальвица.

Уже с первых страниц было ясно, что битва за Москву, очевидцем и, в сущности, участником которой был автор, крушение гитлеризма и пребывание военного историографа в советском плену - все это, вместе взятое, оказало отрезвляющее влияние на битого немца. Главная идея Вилли Гальвица состоит в том, что третья мировая война никому не принесет победы - она неизбежно станет катастрофой для планеты Земля. Идея не новая, но Гальвиц делает глубокий анализ современной обстановки в плане политическом и военно-стратегическом.

Располагая цифрами и фактами, Гальвиц показывает, что США и СССР уже имеют такое количество ядерного оружия, которым можно уничтожить все человечество Земли, разрушить полностью, превратить в прах все города, и не один, а десять раз. Но гонка вооружений, лихорадочное состязание в изобретении нового смертоносного оружия продолжается. Зачем, какой смысл в том, что находящиеся в воздухе дежурные самолеты с ядерным оружием на борту ежедневно пожирают тысячи тонн горючего - этого дефицитного продукта? А содержание вооруженных сил - армии, авиации, флота! Только США ежегодно тратят на это 75 миллиардов долларов. На содержание одной американской дивизии в 15 тысяч человек (в мирное время) уходит ежегодно 185 миллионов долларов. Тактическое авиакрыло (75 истребителей) пожирает в год 70 миллионов долларов. Обслуживание ядерных ракет на базах - еще 40 миллионов долларов. Содержание же подводных лодок с ядерными ракетами обходится еще дороже.

США имеют 25 дивизий и 27 отдельных бригад. Регулярных дивизий - 16, в их числе 3 дивизии морской пехоты и 6 отдельных бригад. Национальная гвардия состоит из 8 дивизий и 18 отдельных бригад. Резерв - одна дивизия морской пехоты и 3 отдельные бригады. Парк военно-транспортного командования и его резерва (544 самолета) обеспечивает переброску из США в Европу механизированной дивизии с полным вооружением за 10 суток. Конечно же срок непомерно большой в условиях современной войны, замечает Гальвиц и тут же добавляет, что, в сущности, это не имеет практического значения, потому что, если вспыхнет третья мировая война, а она, несомненно, будет ядерной, никакой переброски дивизий из США в Европу не потребуется, потому что вся Европа с ее древними городами превратится в гигантский факел, над которым будет бушевать радиоактивный смертоносный ливень.

Затем Гальвиц анализирует военный потенциал СССР и приходит к выводу, что от его ответного удара никакие атомоубежища не спасут ни капитолийских "ястребов" и "голубей" с президентом во главе, ни алчных миллиардеров. И что толку, что президент США узнает о запущенных советских ракетах за 30 минут до их падения, когда такой же смертоносный радиоактивный град обрушится на головы двухсотмиллионной Америки, не сумевшей вовремя обуздать и укротить потерявших рассудок заправил военно-промышленного комплекса.

За окном сгущались сумерки, шел мелкий дождь. Генерал включил торшер, стоящий у тахты, мельком подумал: взяла ли Саша зонт? Впрочем, она в плаще. Почему-то задерживается. Ах да, вспомнил: сегодня у них партсобрание. Она собиралась выступать. Но мысли эти были своеобразной мимолетной паузой. Их оттеснила книга Гальвица, его серьезные, трезвые суждения, и генерал снова погрузился в чтение.

Анализируя политическую и военную стратегию правящих кругов США, Гальвиц подробно и объективно рассматривает основные доктрины этой стратегии, которые базируются на концепции "с позиции силы". И он приходит к мотивированному выводу, что концепция эта давно устарела и что стратегии "гибкого реагирования" и "реалистического устрашения", включающие в себя такие компоненты, как "первый ядерный удар", "упреждающий внезапный удар", "встречный ответный удар", "ядерный щит" и тому подобные, в основе своей безумны и ведут к всемирной катастрофе. Но именно эта концепция лежит в основе политики Соединенных Штатов, она порождена страхом перед прогрессивными веяниями как в бывшем колониальном мире, так и в целом мировой общественности. Боязнь потерять свои капиталы, в первую очередь за пределами страны, породила концепцию "зоны безопасности США", которая, в сущности, охватывает весь мир. И ради сохранения своих капиталов правящие круги Америки готовы пойти на все, не думая о последствиях и, уж конечно, не считаясь ни с какими, даже самыми элементарными, нравственными нормами. Гальвиц привадит высказывания на этот счет президента США, военного министра и близких к правительству публицистов. Вот Линдон Джонсон, выступая по радио и телевидению, в 1965 году вещал: "Американские страны не могут допустить, не должны допустить и не допустят создания в Западном полушарии еще одного коммунистического правительства". "А на каком основании?" - спрашивает Гальвиц. Почему, какое имеют право США вмешиваться во внутренние дела других стран, решать за народы этих стран, какой им избрать общественно-политический строй? Все на основании ими же сочиненной "зоны безопасности". Но эта зона - обычное лицемерие янки. Куба угрожает США - так нужно понимать заявление Джонсона? Смешно, невероятно, но факт. Монополии боятся потерять свои неофициальные колонии в Латинской Америке - вот смысл этой "зоны безопасности для США". И во имя сохранения за собой права беззастенчивого грабежа соседних стран правящие круги США готовы пойти на все.

Гальвиц говорит, что примерно в одно время с Джонсоном, т. е. в 1965 году, военный министр США Роберт Макнамара заявлял: "Жизненно важной задачей наших стратегических ядерных сил является их способность обеспечить гарантированное уничтожение… уничтожение, скажем, одной трети или одной четверти населения и примерно двух третей промышленных мощностей противника".

Гальвиц привел откровенно циничное высказывание американского публициста Ф. Кука: "Любая тактика, даже первым прибегнуть к атомной войне, дозволена, если она может привести к истреблению миллионов во имя благородной цели сохранения и распространения нашей системы".

Глеб Трофимович был приятно поражен, прочитав далее полные убийственного сарказма строки Вилли Гальвица: "Итак, что это за система, во имя которой дозволено истребить миллионы ни в чем не повинных людей? Хозяева этой системы именуют ее "свободным миром". На самом же деле за ширмой свободы скрывается несколько необычное полицейское государство, необычное тем, что в нем слиты воедино капитализм янки и империализм сионистов (последний маскируется первым). А некоторые свободы, которыми так кичится официальная Америка, - просто блеф, видимость, обман общественного мнения через средства дезинформации. Любая система, - продолжал далее Гальвиц, - начинается с нравственного разложения общества, духовного опустошения, убожества и примитива. Возьмите Рим времен Цезаря. Саллюстий в своих "Письмах" к Цезарю считает главной причиной разложения римского общества нравственное несовершенство граждан. В наши дни США, да и вообще капиталистический мир, переживают период духовного упадка и разложения, подобно тому состоянию, в каком находилась Германия в начале сороковых годов. Милитаризм - это бодряческая маска, прикрывающая социальную и духовную гниль. Русские победили Гитлера потому, что были нравственно выше и чище. Они и сейчас превосходят кичливых американцев и вообще так называемый Запад в нравственном отношении. Это понимают некоторые политические боссы Америки, но, вместо того чтоб попытаться лечить свою систему, подняв ее в нравственном отношении, они бросились изо всех сил подтачивать силу русских. Идет великая идеологическая война, которая поглощает едва ли меньше сил и средств, чем поглощает их гонка вооружений и содержание армии".

Прочитав эти строки, Глеб Трофимович отложил книгу в сторону и задумался. Мысленно продолжил слова Гальвица: "Идет великая идеологическая война, стратегическая цель которой - подтачивать нравственную силу советских людей, не самим подняться до нас в моральном отношении, а опустить нас до уровня их, американской, вернее, буржуазной морали. Удивительно: немец понял стратегическую цель империалистических идеологов, а мы? Все ли мы ее понимаем? Например, Брусничкин? Непохоже, к сожалению". Что это - беспечность или что-то другое, чему он, генерал Макаров, еще не нашел названия? И тогда, словно подводя чему-то итог, он вслух произнес:

- В наше время идеологическая беспечность равносильна беспечности военной.

Пришедшая с работы Александра Васильевна, услыхав голос мужа, решила, что он не один дома. Глеб Трофимович вышел в прихожую и поцеловал жену. Губы ее были холодными, а розовые щеки хранили волнение.

- У нас кто-то есть? - спросила вполголоса Александра Васильевна.

- Никого, - удивленно ответил Глеб Трофимович. - Почему ты решила?

- Я слышала, ты с кем-то разговаривал.

- Ах да, просто мысли вслух, - смущенно заулыбался Глеб Трофимович, помогая жене снять плащ. - Как прошло собрание? Ты выступала?

- Потом расскажу все по порядку. Ты ужинал?

- Ждал тебя. Сейчас поставлю разогревать. - И Глеб Трофимович ушел на кухню, а Александра Васильевна - в ванную.

Затем, умывшись и переодевшись в домашнее, за ужином, все еще взволнованная, она рассказывала:

- Собрание прошло бурно, и я выступала. Может быть, слишком горячо и резко, но, ты понимаешь, Глеб, иначе я не могла. Кто-то должен был об этом сказать, потому что нельзя так дальше, преступно, ты понимаешь? - С каждой фразой она все больше возбуждалась, голос ее, обычно мягкий, певучий, грубел, в нем слышался звон металла, а глаза округлялись и холодно темнели, придавали ее лицу выражение непримиримой суровости.

- Пока не понимаю, - мягко ответил Глеб Трофимович, качая головой.

- Я говорила о заведующем хирургическим отделением, о нашем достопочтенном Михал Михалыче, или, как мы между собой его называем, Нахал Нахалыче. Хорошо: светило хирургии, золотые руки, членкор. Но все это в прошлом. Сейчас ему восемьдесят лет. Бывшие золотые руки не могут вставить ключ в замочную скважину, они дрожат. А он продолжает делать операции, рискуя человеческой жизнью. Он обязан их делать по должности - две операции в месяц. Такой порядок, а вернее, беспорядок. Оперирует плохо, об этом все знают - и врачи и больные. Идут разговоры, люди возмущаются. А он не может этого понять, он пользуется своим прошлым авторитетом, эксплуатирует его. Ему бы давно уйти на пенсию, с почетом…

- Брусничкин сказал, что сейчас на пенсию добровольно не уходят, на пенсию выгоняют, - вставил Глеб Трофимович.

- Его не выгонишь, потому что он Нахал Нахалыч. В конце концов он мог работать консультантом. Так нет же, держится обеими руками за кресло заведующего отделением, трясущимися руками, и продолжает делать операции. Не понимаю я таких людей. Какой-то жестокий эгоизм сидит в них.

- Должностной эгоизм, - сказал Глеб Трофимович. - Да, ну и что, тебя поддержали?

- Открыто поддержал только один человек - наш рентгенолог. Двое меня осудили за резкость и неуважительный тон. Но было молчаливое большинство. Это "молчаливое большинство" подходило ко мне в перерыве и тайком, украдкой благодарило: мол, правильно, молодец. А вот рентгенолог оказался действительно молодцом. Он не только поддержал меня в отношении Михал Михалыча. Он поставил вопрос о лихоимстве и вымогательстве. Ведь до чего дошло: некоторые хирурги уже открыто требуют с больных плату за операции!

Все это знают, и все делают вид, что так и должно быть, что ничего в этом плохого и порочного нет, что все это чинно. За хирургами пошли дантисты, фармацевты. Попробуй достать в аптеке дефицитное лекарство! Не всегда получишь даже по рецепту. А по знакомству да втридорога - пожалуйста. И об этом говорил на собрании рентгенолог. В этой части его поддержали другие коммунисты, приводили конкретные факты, называли имена. Словом, собрание было бурным и, думаю, полезным. По крайней мере, и администрация и партбюро сделают для себя выводы.

- И выгонят тебя вместе с рентгенологом на пенсию, - смеясь, сказал Глеб Трофимович.

- Ну нет, такой номер со мной не пройдет. Вопрос о пенсии я решу сама. Уйду вместе с тобой, через два года. Да, кстати, по поводу "выгонят на пенсию". Есть у нас психиатр Воронецкий. Специалист не ахти какой, лодырь, но с претензией. Ему уже под семьдесят, и руководство наше решило проводить его на пенсию, все как полагается, с почетом. А он не хочет. Ему давно, еще лет пять тому, предлагали. Куда там, встал на дыбы. Писал жалобы во все инстанции, что его травят, от него хотят избавиться. Оставили. Вот он лет пять продержался так: шаляй-валяй. Начали поступать на него жалобы от больных. Ну, наконец решили проводить на пенсию, твердо решили. А он тоже решил - не уходить. И что бы ты думал? Сегодня на партсобрании выступил. Да как! Начал критиковать главврача, заведующую поликлиникой, секретаря партбюро. Надергал каких-то мелких фактиков, кляузных, подтасованных. И дал волю своему красноречию. А язык у него подвешен, как у хорошего юриста. Ты бы послушал: такой непримиримый борец за справедливость, такой непогрешимый правдолюб, такой принципиальный и прямой. Все удивились: что такое? И сразу все выяснилось, когда он закончил свою обвинительную речь примерно такими словами: "Я знаю, что это мое выступление мне дорого будет стоить, такого не прощают, я меня могут уволить с работы за критику, которую у нас не любят. Но, как гражданин и честный коммунист, я не могу молчать. Это мой долг - сказать правду в глаза". Конечно, все коммунисты поняли этот ход. Но представляешь положение начальства: отправь его на пенсию - снова начнет писать жалобы, мол, со мной расправились. Он выступал до меня, и я в своем выступлении назвала поступок Воронецкого бесчестным. Ты как считаешь, правильная поступила?

- Правильно, - ответил Глеб Трофимович, глядя на жену долгим теплым взглядом, в котором были и нежность, и восхищение, и душевная благодарность, и что-то самое сокровенное и еще не высказанное, что не нуждается в словах.

3

Октябрь моросил мелким холодным дождем. Отопительный сезон в Москве еще не начался, и Варвара Трофимовна Остапова, или просто Варя, как называли се друзья и близкие, сидела дома за письменным столом, включив электрический камин. Переводчик издательства иностранной литературы, Варя часто работала дома. Здесь ей никто не мешал и раньше: Олег Борисович целыми днями находился на службе, единственный сын Игорь - в школе, а после занятий - в своей комнате; а сейчас и подавно. Две недели назад Игоря проводили в армию, и теперь Варя со своими переводами располагалась за его письменным столом. Находясь целыми днями в большой квартире, она чувствовала нечто непривычное, какую-то пустоту и тревогу. Ей не хватало Игоря. Впервые в жизни - если не считать тех далеких дней сорок первого, когда Олег ушел на фронт, - она испытывала одиночество и тоску. Внезапно атакованная думами о сыне, она не находила себе места. Эти беспокойные материнские мысли мешали ей сосредоточиться на тексте перевода. Роман, который она переводила с французского, казался пошлым, никчемным, в нем эротика и секс посыпались, как сахарной пудрой, мелкой философией и дешевым психоанализом. Но "пудра" эта вовсе не занимала и не интересовала читателя, и автор, должно быть, отлично это понимал.

Варя не хотела, чтоб подобными романами увлекался ее сын. Она оставляла рукопись и уходила в спальню, погружаясь в думы о сыне. До сих пор она не могла смириться с фактом, что Игорь не поступил в институт: не хватило одного балла. Ее возмущали легкомыслие самого Игоря и безразличие Олега к судьбе своего единственного ребенка. Именно так она расценивала спокойствие, с которым и сын, и его отец восприняли провал на экзаменах. А Олег как будто даже был доволен, что Игоря призвали в армию: мол, пусть пройдет и эту школу жизни. Что это за школа, Варя не очень ясно себе представляла, вернее, представляла ее по-своему, видя сплошные трудности и напрасную потерю времени: ведь Игорь не собирался быть военным. Олег возражал: служба в армии - гражданский долг и обязанность, в конце концов, защита Отечества. А институт никуда от него не уйдет - было бы желание.

Сегодня Варя ждала возвращения Олега с нетерпением - с утра он уехал в Подгорск, старинный подмосковный город, для которого он должен создать проект новой гостиницы. Десять лет назад Олег Остапов построил в Подгорске Дворец культуры. То было его первое общественное здание, он гордился им, хотя славы ему оно не принесло, скорее, наоборот: Дворец культуры был открыт в то время, когда определенные "круги общества" предавали анафеме высотные здания Москвы. В подгорском Дворце культуры яростные хулители высотных зданий нашли архитектурные излишества в виде колонн, стенной мозаики экстерьера и деревянной отделки интерьера. Но главной мишенью критики была восьмигранная шатровая башня, на шпиле которой возвышался старинный герб Подгорска. В стеклянном фонаре башни размещался читальный зал. По поводу башни и флюгера профессиональные острословы израсходовали немало яда, повергая в недоумение аборигенов, которым их Дворец культуры пришелся по душе.

Вся эта критическая свистопляска не смущала Олега: он был твердо уверен в своей правоте и, работая над проектом дворца, исходил из уже сложившегося столетиями облика древнего Подгорска, камертоном которого был выразительный архитектурный ансамбль старинного монастыря, с его высокой, массивной стеной и шатровыми башнями. Дворец культуры своими очертаниями не то чтобы вписывался в ансамбль центральной площади, прилегающей к бывшему монастырю, - он как бы раздвигал пространство, не нарушая, однако, общей гармонии. Ведь в это пространство центральной площади входило двухэтажное здание бывшей гимназии, построенное в начале 19-го века, должно быть, талантливым зодчим в стиле русского терема. Вместе с монастырскими постройками оно создавало законченный архитектурный ансамбль. В здании этом теперь размещались горком партии и городской Совет. Конечно, внутренняя планировка была изменена: классы превращены в кабинеты, просторные залы разделены на несколько комнат. И все равно и горком и горсовет испытывали известную тесноту и неудобства. В начале шестидесятых годов, уже после открытия Дворца культуры, встал вопрос о строительстве нового административного здания для руководящих учреждений города. Вот тогда-то по собственной инициативе Олег Остапов предложил подгорцам свой проект реконструкции здания бывшей гимназии. Не нарушая общей композиции здания, он предлагал пристроить еще один этаж и два крыла. При этом он ссылался, как на весьма удачный пример подобной же реконструкции, на здание Моссовета, когда Дмитрий Николаевич Чечулин поднял известный архитектурный памятник, созданный гением Казакова, на два этажа. Столичные шутники по этому поводу незлобно острили: "Чечулин поднял Казакова на новую высоту, сделавшись соавтором великого зодчего".

Местным руководителям понравилась как сама идея - не хотелось покидать здание, расположенное в самом центре города и уже основательно обжитое, - так и проект, по которому площадь помещений увеличивалась более чем в два раза. Но в вышестоящих архитектурно-планировочных инстанциях проект Остапова не нашел поддержки, и было принято решение построить новое административное здание рядом с Дворцом культуры. Проектировать его было поручено отцу Ариадны Брусничкиной - Павлу Павловичу Штучко. Архитектор Штучко был старше своего зятя на три года, среди зодчих слыл большим эрудитом, обладающим острым чутьем ко всему новому, необычному, оригинальному. Такие, как Штучко, всегда "в курсе", они могут вам обстоятельно рассказать о последних новациях в градостроительстве Японии и Западной Европы, об архитекторах Австралии и США, о том, что сейчас считается прогрессивным, а вернее, модным в архитектуре. Они знают популярных поэтов, музыкантов, художников. Словом, эти интеллектуалы считают себя авангардом, идущим в ногу со временем, и если не в теории, то на практике начисто отметают традиции независимо от того, хороши они или плохи. Национальные формы, их стилевое разнообразие они считают пережитком, мешающим сближению и взаимопониманию народов. В этом отношении Брусничкин и Штучко сошлись во взглядах и вкусах. Но если тесть обладал незаурядным талантом архитектора и завидным трудолюбием, проектировал много и строил также немало, поскольку с готовностью вносил в свои проекты любые исправления, какие ему предлагали во всевозможных инстанциях, то зять в вопросах истории и теории архитектуры был ловким дилетантом.

Вкусы и взгляды на вопросы градостроительства и архитектуру Штучко и Остапова были самыми противоположными. Эти зодчие принадлежали к разным школам и направлениям и относились друг к другу если не враждебно, то по крайней мере без взаимных симпатий. И вот в прошлом году по проекту Штучко между Дворцом культуры и монастырскими храмами и башнями Подгорска было построено четырехэтажное серое здание, сооруженное из стекла и бетона. Всем своим видом оно вызывающе контрастировало с окружающими строениями и было похоже на индюка, случайно зашедшего в лебяжью стаю. И если Остапов в оправдание своего проекта ссылался на пример здания Моссовета, то автор нового административного здания в Подгорске ссылался на пример Кремлевского Дворца съездов. Вообще-то построенное Штучко административное здание как по интерьерам, так и по внешнему виду не вызывало возражений. В нем не было кричащего модерна или утилитарного примитива, и оно вполне могло стать центральным в каком-нибудь совсем новом, молодом городе, которые едва ли не ежегодно появляются на карте нашей страны. Такое здание могло быть построено где угодно: в Киргизии, Эстонии, Молдавии, Башкирии, в Африке или в Канаде, если бы не вступало в вопиющий контраст со своими более древними соседями. Как бы то ни было, а гармония архитектурного ансамбля центральной площади города Подгорска была нарушена. Ценители подлинно прекрасного сокрушались, но дело было сделано, оставалось лишь утешать себя далеко не утешительной фразой: "Дань времени".

Олег был несколько удивлен, когда ему в Москву позвонили из Подгорска и спросили, как он посмотрит, если бы ему предложили построить в Подгорске здание гостиницы. Предложение было настолько неожиданным, что Олег ответил неопределенным: "Не знаю". Но потом, оправившись, поинтересовался, где, в каком месте планируется строить гостиницу.

- В центре, неподалеку от Дворца культуры.

Предложение казалось заманчивым, и Олег согласился приехать в Подгорск, чтоб на месте обсудить его с заказчиком.

Варя ждала результатов этой поездки. Она уговаривала мужа согласиться на проектирование и строительство гостиницы, несмотря на то что архитектурный ансамбль площади был испорчен железобетонной серятиной.

Олег приехал под вечер, возбужденный и веселый, и еще в прихожей, раздеваясь, сообщил:

- Хорошая вещь может получиться, Варенька. Я все взвесил, продумал и согласился.

Потом за ужином он продолжал, все больше воодушевляясь:

- Понимаешь, Варенька, отличное место! Сносится ветхое купеческое строение, и на его месте будет гостиница. Рядом с Дворцом культуры. По силуэту я привяжу ее к дворцу и монастырю. Центр площади будет смещаться от монастыря к гостинице и Дворцу культуры, сама площадь расширится, и весь ансамбль примет законченный вид. Для оформления интерьера, а также фасада здания я снова хочу пригласить Валентину Ивановну. Я думаю, Валя не откажется.

- Будет рада, - согласилась Варя. Ее всегда радовала в муже вот эта вспышка творческого вдохновения. Глаза его в эти минуты светились счастливым огнем, и во всем облике было что-то юношеское, задорное, устремленное и зажигающее. Варя знала, что в это время муж осенен творческой находкой, и радовалась вместе с ним, и восхищалась им, и немножко по-хорошему завидовала ему.

Валю Макарову - жену Святослава - сразу же после окончания Строгановского училища Олег пригласил оформлять подгорский Дворец культуры. Дело в том, что соседствующие с дворцом монастырские здания снаружи были расписаны фресками и орнаментом. Это обстоятельство диктовало необходимость подобным образом оформить экстерьер Дворца культуры, разумеется современными мотивами. Молодая художница-монументалистка успешно справилась с непростой задачей. Она глубоко проникла в замысел зодчего - сохранить стилистическое единство ансамбля.

В прихожей раздался звонок. Варя вздрогнула: они никого не ждали.

- Может, Игорь? - сорвалось у нее.

- С какой стати?

Пришла Людмила Борисовна - сестра Олега, румянолицая холеная брюнетка. Она была всего на год старше Вари, но природная полнота и чрезмерная косметика не молодили ее, а напротив - выдавали истинный возраст. От отца она унаследовала резкие черты лица, крупную кость и самоуверенный характер. Глядя на нее и Олега, трудно было поверить, что это брат и сестра. Скорее по настоянию Бориса Всеволодовича, чем по зову сердца, Людмила Борисовна пошла по медицинской части, окончила аспирантуру, защитила кандидатскую диссертацию и поступила работать в научно-исследовательский институт. Своим положением она не только была довольна, но и откровенно гордилась, о себе была высокого мнения.

Людмила Борисовна демонстрировала свое превосходство дорогими нарядами и обилием драгоценностей, которые она выставляла напоказ. Большие темные глаза ее смотрели холодно и строго, оттого взгляд ее казался властным, не терпящим возражений. Движения ее были спокойны и величественны.

Брат и сестра встречались редко: Людмила Борисовна не ладила с Варей - по характеру, по взглядам на жизнь это были до такой степени разные женщины, две противоположности, что всякая общность между ними исключалась. Поэтому неожиданный визит Людмилы Борисовны удивил Олега и озадачил Варю.

- Извините, что я без предупреждения, - сказала Людмила Борисовна, - Была по делам в вашем районе… - Большие глаза ее холодно заулыбались. И улыбка эта обнажила крупные крепкие зубы. - Как Игорь? Пишет?

- Два письма получили, - ответила Варя и, пригласив гостью в большую комнату, предложила: - Поужинаешь с нами?

- Нет, благодарю. Я на минутку. - Людмила Борисовна быстрым уверенным взглядом осмотрела комнату, обратила внимание на небольшой пейзаж, солнечный и яркий: куст цветущего жасмина возле крыльца и солнечные блики в зелени. Оценила: - Какая милая вещица! Очаровательная! Олег писал?

- Нет, Дмитрий Никанорович, - ответила Варя.

- Никулин? Он что, и живописью занимается? - строго и как бы осуждающе спросила Людмила Борисовна. Искорки восторга погасли в ее глазах.

- Дмитрий Никанорович - отличный художник, - сказал Олег, на что Людмила Борисовна ответила презрительной гримасой.

- Что пишет Игорек? Доволен? - И, не дожидаясь ответа, продолжала: - Ох, дети, дети! Беда с ними. Пока их выведешь в люди, настрадаешься-изведешься. - Она все ждала, что ее спросят о сыне Андрее, поступившем в этом году в институт, но ее не спрашивали, и эта неучтивость брата и золовки обижала и возмущала Людмилу Борисовну. - А я к тебе по делу, Олег, - сказала, садясь на диван, и закурила сигарету. Умея хорошо владеть собой, она все же не могла скрыть волнения, а возможно, и не хотела: пусть знает брат, как она расстроена.

- Я сделаю кофе, у нас растворимый, - сказала Варя и ушла на кухню.

- Что случилось, Люда? - Олег сел в кресло и настороженно уставился на сестру, которая лихорадочно затягивалась дымом, не спеша, однако, с ответом.

- Я знаю, у тебя есть приятель или хороший знакомый из милицейского начальства, - начала она четко, с паузами, низким, грудным голосом, в котором слышались боль и негодование. Олег выжидательно молчал, и она продолжала выпускать густые клубы дыма. - У Андрея в институте большая неприятность. Собственно, дело выеденного яйца не стоит, вообще никакого дела нет, но при желании из ничего можно создать что угодно.

Вошла Варя, поставила на журнальный столик банку с растворимым кофе, чайник с кипятком. Достала из серванта чашки, ложки и сахарницу. Людмила Борисовна пересела в кресло.

- Ну, а все-таки что произошло? - нетерпеливо спросил Олег. Людмила Борисовна вмяла начатую сигарету в пепельницу, посмотрела на Варю, затем на Олега долгим страдальческим взглядом и ответила:

- В институте ребята, студенты-первокурсники, после занятий затеяли разговор о событиях на Ближнем Востоке. Кто-то начал хвалить Насера и ругать Даяна, кто-то, наоборот, хвалил Даяна и ругал Насера. Ну, знаете, как это бывает у мальчишек: одни "за", другие "против". Андрей тоже не остался в стороне. Он такой: где дискуссии, споры, там и он. Назвал Насера диктатором. В общем-то он прав: всем известно, кто такой Насер.

- Что именно известно? - перебил ее Олег.

- Мне, например, известно, что Насер - национальный герой арабов, - заметила Варя, уставив на Людмилу Борисовну глубокий, пристальный взгляд.

- Так же как и Даян. Только один - побежденный, другой - победитель, - язвительно обронила Людмила Борисовна и быстро продолжала: - Но дело не в этом - история разберется, кто герой, а кто не герой, и Андрею, конечно, не следовало в данной ситуации употреблять это слово. Но он не дипломат и не политик, он просто еще мальчишка и говорит, что думает.

- Погоди, я не понимаю, какой тут криминал, - снова прервал сестру Олег. - Ребята поспорили, среди студентов нашлись поклонники Моше Даяна, надеюсь, их было немного, в их числе оказался Андрей Орлов. Но при чем тут милиция?

- Сначала спорили, потом увлеклись, разгорелись страсти. Ну, знаешь, как бывает у мальчишек: Андрей кого-то толкнул, тот неудачно упал, получил травму. Кто-то поспешил вызвать милицию, составили протокол. Получилось дело. Могут передать в суд. А там, чего доброго, отчислят из института. Словом, большая неприятность. Александр разговаривал с ректором и с товарищами из министерства. Там обещали. Но нельзя допускать, чтоб этот в общем-то мелкий инцидент превратили в уголовное дело. Поэтому прошу тебя, Олег, поговори со своим приятелем из милиции. Помоги.

Полная грудь ее вздымалась, а в глазах сквозило что-то жестокое и холодное, большие ноздри ее раздувались.

- История, конечно, и забавная и неприятная, - сказал Олег. - Но почему ты решила, что у меня есть какой-то влиятельный приятель? Ты что-то путаешь.

- Я помню, ты как-то говорил, что он даже в гостях у тебя был.

- В гостях? - Олег удивленно раскрыл глаза.

- Начальник милиции из Подгорска, - подсказала Варя. - Ты его, очевидно, имела в виду?

- Ну а при чем здесь Подгорск? - поднял светлые брови и пожал плечами Олег. - Какое он имеет отношение к московской милиции?

- Они же все друг друга знают, связаны друг с другом. У них контакт, - не сдавалась Людмила Борисовна, стараясь вызвать в нем сочувствие, хотя и поняла, что Олег ей ничем не поможет. - Возможно, у твоего приятеля из Подгорска есть приятели на Петровке.

- Нет, Люда, ты не дело говоришь. Это несерьезно, наивно, - замотал головой Олег. Он сочувствовал сестре и в то же время в душе осуждал ее. И она, словно разгадав его мысли, сказала с надрывом:

- Пойми, я - мать. Я не могу допустить, чтоб из-за какого-то нелепого случая страдал мой невинный ребенок. - Глаза ее ожесточились, лицо сделалось суровым и решительным. Она отхлебнула глоток кофе, резким жестом хотела поставить чашку на стол, но потом передумала и залпом выпила все до дна.

- Если он не виновен, то он не пострадает, - сказал Олег, будучи уверенным, что племянник его все-таки виновен. Олег не любил Андрея за его высокомерие, нигилизм, непомерное и безосновательное самомнение, а порой и изысканное хамство. Он считал, что в этом повинна в какой-то степени и сестра, и ее муж, Александр Кириллович Орлов, - ответственный работник Госплана.

- Конечно, Олег прав, там разберутся, - мягко и доброжелательно заметила Варя, чтоб только успокоить Людмилу Борисовну. Но Людмила Борисовна не нашла в ее словах и, главное, в голосе искреннего сочувствия и заговорила раздраженно:

- А вообще, если разобраться по существу, то черт бы их побрал, и тех и других! И на кой леший они нам сдались! - Темно-карие холодные глаза ее таили неумолимую ярость.

- Ты что-то не то говоришь, сестра, - возразил Олег, но эти его слова только подхлестнули Людмилу Борисовну.

- Нет, то, именно то я говорю! - зло вскричала она, голос ее принимал зловещий оттенок, и мягкий, податливый Олег Борисович решил, что лучше не возражать и вообще сменить тему разговора.

Варя предпочитала молчать; как женщина, как мать, она понимала состояние Людмилы Борисовны и думала о своем сыне: не дай-то бог нечто подобное случится с ее Игорем - ведь мальчишка, совсем ребенок, и не всегда дает отчет своим действиям и поступкам. Сначала делает, а потом уже думает.

4

Игорь Остапов стоял часовым на посту. Время шло к полуночи, и ладья молодого чистого месяца медленно плыла в морозном небе над западным горизонтом. Незаметно для глаза она опускалась все ниже и скоро должна коснуться темных зубцов настороженно затаившихся елей, а потом и совсем исчезнет в лесной чаще. Тогда Игорю придет смена. А возможно, и. раньше. Мороз заметно крепчал, в лесу то и дело постреливали деревья, и в этой полуночной тишине их звуки были единственными, резкими и потому непривычными. И хотя Игорь знал, что это потрескивают подмороженные ели, все же треск этот заставлял напрягать слух и зрение, концентрировать внимание и, что греха таить, волноваться.

Игорь впервые нес службу часового у объекта. Два месяца тому назад вместе со своими однополчанами - молодыми солдатами, в канун пятидесятилетия Октября, Игорь принял военную присягу. Теперь он был полноправным солдатом Советской Армии. В руках у него был карабин с комплектом боевых патронов. Игорь отлично понимал, какая высокая ответственность возложена на него - охранять объект.

Что-то зашуршало в лесу, спугнуло мысли. Игорь насторожился, предельно напряг слух. Нет, это не мороз трещит в деревьях, что-то другое. Похоже, кто-то крадется. Игорь крепче сжал в руках карабин, затаил дыхание. Теперь уже не было сомнения, что по ту сторону проволочного забора кто-то пробирается осторожно, делает частые остановки, прислушивается. Судя по всему - не один. Выходит, на стороне противника численное превосходство. Сколько их - двое, трое? Чем вооружены, как будут действовать? Все эти вопросы молнией пронзили мозг. Конечно же враги будут действовать бесшумно, выстрелы исключены: они поднимут по тревоге весь караул. Значит, будут действовать ножом. Меткий бросок финского ножа. Через проволоку. Надо быть сверхискусным жонглером, чтобы с такого расстояния нож пролетел в узком проеме и не задел проволоку. Нет, нож исключается. Будут стрелять из бесшумного оружия - вдруг осенила его тревожная догадка. Слабый хлопок, напоминающий треск елей в морозном лесу. Вот оно что! И не случайно выбрали морозную ночь, чтоб не вызвать подозрение выстрелом из бесшумного пистолета.

От такой мысли холодные мурашки пробежали по спине. Нет, не за свою жизнь опасался Игорь Остапов: он знает и помнит, как умирали на войне вот такие, как он. И дело не в его гибели, коль уж выпал ему такой жребий. Главное, что, убив его, враги проникнут на территорию охраняемого объекта и сотворят свое черное дело. Что именно - Игорь представлял смутно; возможно, совершат диверсию, да мало ли что. Этого он не должен допустить. Выстрелом из карабина он предупредит караул. А если его сразят сразу, наповал, и он не успеет сделать ответный выстрел?

Мысли, как спугнутые птицы, мечутся в его голове. Зоркие глаза внимательно всматриваются в глухую пучину леса, такую враждебно затаившуюся, зловещую. Сомнений нет: там кто-то скрывается, крадется. Игорю показалось, как мелькнула тень между деревьями в просветах зыбкого месяца. Показалось или он определенно видел? Да, он уверен, он видел. Надо что-то предпринимать. Что именно, Игорь знает. Он подходит к столбу и нажимает кнопку сигнализации. Через несколько минут появляются начальник караула с солдатом и, выслушав доклад часового, уходят туда, где, по мнению Игоря, кто-то прячется. Утопая в глубоком снегу, они вскоре исчезли, затерялись среди одетых в белые снежные шубы молодых елочек. Игорь лишь слышит их удаляющийся шорох. И затем вдруг громкий голос и отчетливые в морозном воздухе слова начальника караула:

- Вон он, красавец! Гостем незваным пожаловал.

Голос Начальника караула не сердитый, совсем дружелюбный, и Игорь догадывается, что за красавец пожаловал в гости к территории объекта: конечно же лось. И как-то неловко становится солдату за свои волнения, ему кажутся смешными и наивными недавние его предположения и догадки. И лес совсем не кажется настороженно-враждебным, и мороз потрескивает в елях не так трескуче. Теперь товарищи будут подшучивать над ним: мол, сохатого принял за диверсанта, караул зря потревожил. Мысли эта вставляли неприятный осадок. Но появившийся начальник караула со всей серьезностью похвалил:

- Молодец, Остапов, продолжайте так же бдительно нести службу.

Ну правильно, а иначе как же? Мог ведь быть и не лось. Но прежнее напряжение смягчилось, душевная тревога улеглась, и Игорь позволил себе посторонние думы. Собственно, посторонние они только для часового, недопустимые, потому что отвлекают от главного - от поста, который ему вверен, но вообще-то они не посторонние, не чужие, а его, кровные, приятные, и никуда от них не денешься, они всегда с тобой. Он думал о Москве, о маме, от которой вчера получил письмо, об отце, который, должно быть, в этот ночной час еще не спит, склонившись над чертежной доской. Он знал странную привычку отца засиживаться за полночь, обдумывая проекты дворцов, гостиниц, жилых домов, санаториев и целых городов. Он гордится своим отцом, его творчеством, целеустремленностью, восхищается его трудолюбием и не может никак себе представить отца военным. А ведь был когда-то, когда Игорь еще на свет не родился, воевал, и, надо думать, хорошо, коль награжден орденом Отечественной войны и медалью "За отвагу".

И вспомнилось, как недавно на политзанятиях, посвященных годовщине битвы за Москву, капитан спросил, у кого из присутствующих отцы воевали у стен столицы. Шесть человек подняли руки. Капитан попросил этих солдат рассказать по воспоминаниям отцов о боевых эпизодах в сражении за Москву. Ребята рассказывали. А Игорь не смог. Нет, он знал, как через окоп отца прошел фашистский танк - это было его первое боевое крещение. Знал, как отец заменил раненого командира взвода Сухова и с каким упорством и героизмом бойцы под командованием Олега Остапова обороняли лесной островок. Знал он и о том, как в первых числах января сорок второго года рота, которой командовал Остапов, выбивала немцев из сильно укрепленного села, как водил отец своих бойцов в атаки и контратаки. Все это Игорь знал из рассказов отца и хорошо помнил. А вот рассказать теперь своим товарищам не мог. И вовсе не потому, что по своему характеру он был несколько стеснительным. О чем-нибудь ином он мог и умел рассказать красочно и ярко. Но только не о подвигах отца. Потому что это было его, кровное, и принадлежащее только ему, Игорю, как отцовское наследство, - самое сокровенное и дорогое. И этим наследством он не хотел делиться ни с кем. Он не был от природы эгоистом и собственником. Напротив, его щедрость была хорошо известна, с друзьями он охотно делился последним. А вот этим, отцовской славой, не мог, решительно не желал, точно опасался, что от его публичного рассказа сотрутся и померкнут боевые подвиги отца.

Золотая ладья утонула в лесной пучине, отчего звезды стали ярче и тревожнее, и снег казался гуще, темнее, а видимость сузилась до полсотни метров. Вдалеке послышался скрип шагов - звуки были четкими, резкими, - они приближались. Игорь догадался - идет ему смена.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Дождь шел третьи сутки, но уже с утра стрелка барометра качнулась вправо, предвещая улучшение погоды. А вообще-то лето кончилось, и теперь настоящей погоды ждать не приходится, пойдут стылые дожди, а там, гляди, и первые снежинки закружат в сыром воздухе, припорошат сад, и тогда Раймоны покинут свою уютную виллу на берегу озера и переберутся в городской дом, чтоб там прокоротать слякотное время года. Зимой они будут приезжать сюда в хорошую погоду, да и то ненадолго. Оскар Раймон предпочитает зимой жить в городе, где в это время деловая активность различных учреждений, ведомств и организаций принимает наибольший накал, и он, известный банкир, владелец еженедельника и книжного издательства, считает необходимым лично находиться в бурлящем водовороте повседневных событий. Нина Сергеевна города не любила. Его крикливая суета, шум и грохот, сутолока и рекламные высверки, наконец, смрад автомобильных газов казались ей безумством, которое не может выдержать психика нормального человека. И все же зимой волей-неволей ей приходилось жить в городе, потому что там в это время года жил ее муж, Оскар Раймон. Нина Сергеевна любила свою виллу, и не потому, что это была и юридически ее вилла - подарок Оскара, а потому, что здесь ей нравились окрестности: они напоминали пейзаж ее далекой родины - России. Здесь она находила душевный покой и нравственное умиротворение. Даже ненастная погода не могла испортить ровного настроения этой уже немолодой женщины, увенчанной копной седых волос, которые придавали ей целомудренную строгость и величавое достоинство.

Нина Сергеевна придерживалась однажды установленного для себя распорядка. Утром, после сна, тридцать минут плаванье в домашнем бассейне; в хорошую погоду - в озере; в городской квартире бассейн заменяла ванна. Затем легкий завтрак, после часовая прогулка и чтение до обеда. Сейчас она сидела на террасе второго этажа у открытого окна, выходящего в сад, за которым серебрилось зеркало озера. От дома через весь сад к озеру бежала выложенная керамической плиткой, прямая, как струна, оранжевая дорожка. По ней ошалело метались струи дождя, подхлестываемые порывистым ветром. Намокшие хризантемы, нахохлившись, зябко жались друг к дружке. Бутоны роз вздрагивали и ежились, и Нине Сергеевне казалось, что цветам так же холодно, как и людям, - их было жалко.

На террасе становилось свежо - Нина Сергеевна закрыла окно и с газетой, которую она начала просматривать, удалилась в свою комнату, здесь же, на втором этаже, и включила электрическую печь, сделанную из нержавеющей стали.

В доме было семь комнат, три ванны, большая столовая, библиотека, две гостиных, притом одна из гостиных представляла собой зимний сад с субтропическими растениями. Эту гостиную Нина Сергеевна любила в зимнюю пору. Она садилась в "вольтеровское" кресло и читала, а у ног ее, вытянувшись на ковре, дремала огненно-рыжая добродушная шотландская овчарка Рона. Она была, как и ее хозяйка, уже немолода, уравновешенна, философски мудра, понимала, что жизнь ее катится к закату.

Нина Сергеевна сегодня чувствовала легкое недомогание: очевидно, действовала ненастная погода, да и то, что третий день из-за дождя она лишилась привычной прогулки. Расположившись на тахте, она продолжала просматривать газету, владельцем которой был ее муж Оскар Раймон. Газета эта считалась либеральной, независимой, отражающей настроения и взгляды здравомыслящих американцев, реалистов, свободных от устаревших предрассудков, чутких к происходящим в мире неотвратимым переменам. Кое-кто из твердолобых "ястребов" и "берчистов" готов был причислить Раймона к разряду "красных", используя для этого не столько взгляды самого банкира, сколько русское происхождение его супруги, первый муж которой был советским офицером.

Листая страницы своей газеты, Нина Сергеевна без особого интереса прочитала сенсационное сообщение из Парижа о том, что "большой барон" г-н Ротшильд чуть ли не обанкротился, так как его фирма "Никель" понесла большие убытки, и теперь мультимиллионер вынужден продавать часть своего флота, земли, леса и даже бесценную, мебель из своего дворца "Ферьер". Она понимала, что, если даже две такие фирмы, как "Никель", потерпят полный крах, у Ротшильдов останется немало миллионов "на черный день", и продажа уникальной мебели всего-навсего цирковой трюк барона, рассчитанный на газетную рекламу. Нину Сергеевну больше заинтересовала краткая, но язвительная заметка Кита Колинза - издателя и редактора газеты, всегда подписывавшего свои материалы инициалами "К.К.". Нина Сергеевна была знакома с этим бойким журналистом, обладавшим к тому же обширной эрудицией и незаурядными администраторскими способностями. Собственно, это он организовал Раймону и газету и книжное издательство так, что хозяин за недолгий срок сумел нажить на этом деле солидный капитал, не только финансовый, но и политический. Газета имела своего постоянного, твердого читателя как среди финансовых воротил, так и в мире среднего бизнеса, а также пользовалась успехом в кругах интеллигенции.

Заметка К. Колинза называлась "Торговец грудными младенцами оправдан". В ней рассказывалось о том, как в США предприимчивые дельцы занимаются спекуляцией младенцами: покупают их у бедных одиноких матерей и перепродают затем бездетным состоятельным супругам. Один из нью-йорских юристов, некто Стенли Мичелмен, на каждом ребенке зарабатывает 6200 долларов. Работа его состоит в законном оформлении усыновления. Но многие торговцы грудными младенцами, действуют нелегально. В заметке рассказывалось об одном из таких - Уолтере Лебовиче. Он был привлечен к суду по обвинению в продаже грудного младенца за 7 тысяч долларов. Но… бизнес есть бизнес, и суд оправдал Лебовича. Выходя из зала суда, ликующий Лебович восторженно воскликнул: "Нет закона, который мог бы нас остановить! Мы можем делать все, что захотим!" Затем этот же Лебович явился к Киту Колинзу, как издателю, и предложил ему свою книгу под названием "Продавец грудных младенцев", которую он собирается издать.

Наглость Лебовича привела Колинза в крайнее негодование, и под впечатлением встречи с ним он написал гневный памфлет, в котором с присущим его перу сарказмом обвинял и американское общество, и государственные институты. Процитировав восклицание Лебовича: "Мы можем делать все, что захотим!" - Кит Колинз с грустью констатировал: "И делают. Такова сущность нашей свободы, нашей демократии, нашего образа жизни, при котором под сенью закона происходит постыдная, мерзкая купля-продажа людей".

"Молодец, Кит, умница", - мысленно похвалила Нина Сергеевна журналиста.

Потом она внимательно просмотрела все страницы газеты, ища материалы из Вьетнама. Все, что касалось войны во Вьетнаме, будь то в печати или в телевизионных репортажах, Нина Сергеевна воспринимала как свое, кровное, касающееся ее. Ведь там, в этой далекой и многострадальной стране, был ее сын. Но в последнее время газеты мало и очень скупо публиковали материалы из Вьетнама. И вдруг взгляд ее поймал это слово, напечатанное не в заголовке, а в тексте, мелким шрифтом. Это была беседа корреспондента с бывшим конгрессменом Ч. Уэлтнером, который обвинял командующего американскими вооруженными силами в Южном Вьетнаме генерала К. Абрамса в том, что он сознательно позволил пытать южновьетнамцев, подозреваемых в симпатиях к партизанам. Уэлтнер сообщал корреспонденту, что при пытках жителей деревни Тьяньлыу, недалеко от Сайгона, присутствовал в качестве "зрителя" сам генерал Абрамс со свитой старших офицеров.

Нина Сергеевна отложила в сторону газету и, прикрыв глаза, представила себе жуткую картину массовых истязаний людей только за то, что они сочувствуют патриотам своей родины. Вот он сидит, генерал-палач, и наслаждается страшным зрелищем: его жертвы - женщины и старики - корчатся от изощренных пыток цивилизованных инквизиторов второй половины ХХ века, а он упивается их муками, ему приятен их раздирающий душу нечеловеческий крик. И тогда в ее памяти живо воскресли кошмарные видения почти тридцатилетней давности: гитлеровские концлагеря, пытки и жестокое убийство ни в чем не повинных людей. Как они похожи - нацистские палачи и пентагоновский генерал Абрамс, олицетворяющий Америку с ее гипертрофированной амбицией светоча свободы и демократии. Какой страшный, омерзительный символ избрала ты, Америка в лице генерала Абрамса и ему подобных кровожадных сотоварищей-палачей! Боже, какой цинизм, бесстыдство! Понимает ли это Оскар, который сам прошел по кругам нацистского ада? Или уже позабыл? Или свое дерьмо не воняет? Ведь он любит с гордостью повторять: "Моя Америка, наша Америка!"

Зазвонил телефон: в доме был свой коммутатор. "Это Оскар", - решила Нина Сергеевна, беря трубку. Звонил младший сын, Бенджамин, звонил из университета Йошива, где он учился, - спрашивал отца.

- Что-нибудь случилось, мой мальчик? - спросила Нина Сергеевна, почуяв в голосе сына нотки тревоги.

- Нет, мама, просто он мне нужен.

- Ты не можешь сказать - зачем?

- Дело в том, мама, что нашей газете пора дать новое название - "Красная газета". Тогда все станет на свое место.

- Бен, ты думаешь, что говоришь?

- Хорошо, мама, думаю. Вечером позвоню.

Ох уж этот Бен! Совсем от рук отбился. А все дружки из этой "лиги" Меира Кохане. В детстве был хорошим ребенком, ласковым, послушным. А теперь - словно чужой. "Красная газета"… Смешно. Что в ней "красного"? И Оскар улетел в город еще вчера, обещал быстро вернуться. Почему-то задерживается. Возможно, у своей девчонки. Определенно, у нее. Что ж, она не ревнует: наверное, все мужчины таковы. Духовная связь супругов кончается тогда, когда кончается связь половая. Впрочем, к Оскару она не имеет никаких претензий. И раньше были у него любовницы, она догадывалась. Были у него и серьезные увлечения, но он не терял голову, сохранил семью и репутацию порядочного человека. Да, Оскар человек честный и порядочный - Нина Сергеевна в этом уверена, во всяком случае, он порядочнее многих буржуа его круга, и к тому же человек вполне прогрессивных взглядов. Правда, в его взглядах периодически происходят изменения, вернее, колебания из одной стороны в другую, и амплитуда их довольно заметная. Было время, когда Оскар Раймон боготворил родину своей жены - Советский Союз и во всеуслышание заявлял, что Россия и ее доблестная армия, руководимая генералиссимусом Сталиным, спасли человечество от нацистского кошмара, спасли мировую цивилизацию. Давно это было, и в мыслях, в воспоминаниях нет-нет да и возвращается Нина Сергеевна к тому далекому и вместе с тем к такому близкому времени.

Она - жена командира - артиллерийского полка Макарова Глеба Трофимовича - вместе с восьмилетней дочерью Наташей и мужем жила в небольшом белорусском городишке на западной границе. С Глебом расстались на том трагическом рассвете 22 июня 1941 года. Это была их последняя встреча. А потом поспешные сборы, эвакуация, теплушка, переполненная такими же, как и она, женщинами и детьми; бомбежка, кровь, слезы, трупы, стоны раненых; и наконец, фашистские танки, оккупация. А потом… Потом концлагерь, рабство, каторжный труд на фабрике в Гамбурге. Там она познакомилась с таким же, как и она, рабом из Амстердама Оскаром Раймоном, бывшим ювелирных дел мастером. Оскар скрывал свою национальность, иначе ему грозило гетто со всеми последствиями. Оскар до того никогда не занимался физическим трудом - ему было тяжело, он не выполнял нормы, а это грозило большими неприятностями. Хилый от природы, морально подавленный, потерявший родных и близких - их увезли в один из лагерей смерти, - он вызывал жалость и сострадание. И Нина Сергеевна, сильная духом, несломленная, привыкшая ко всякой работе, стала его покровителем и защитником. Это было не просто и не легко. Пришлось объявить его своим мужем. Он называл ее ангелом-спасителем. Так оно и было в действительности: если б не эта русская женщина, с ее смекалкой и неутомимым трудолюбием, с ее мужеством и настойчивостью, с ежедневным риском во имя жизни своего подопечного, Оскар, несомненно, разделил бы участь своих родных и близких. Для него Нина Сергеевна была символом, олицетворяющим Советский Союз и его армию. Те спасали все человечество от фашизма, она же спасала одного человека. И спасла. Этого Оскар не мог забыть. Наташу, которая работала вместе с ними там же, на фабрике, он ласково называл дочерью. А в марте сорок пятого у них родился сын. Приближалась победа, и в ее честь мальчика назвали Виктором.

У Раймона в Амстердаме был компаньон, а вернее, хозяин, бриллиантовый король, как называл его Оскар, Исаак Блюм, тесно связанный с алмазной империей южноафриканского миллиардера Опенгеймера. Оккупировав Голландию, гитлеровцы арестовали Блюма, рассчитывая воспользоваться его сверкающими сокровищами, но Блюм упредил их: накануне ареста он поручил своему младшему компаньону Оскару Раймону, которому безраздельно доверял и в честности которого не сомневался, спрятать драгоценные камешки в надежное место.

В мае сорок пятого Оскар вместе со своей женой Ниной Сергеевной, Наташей и двухмесячным Виктором прибыли в Амстердам. Прежде всего он навел справки об Исааке Блюме. Сведения были неутешительны: вся семья Блюмов погибла. После этого Оскар заглянул в заветный тайник. Все сокровища, стоимостью без малого в миллион долларов, были целехоньки. Оскар Раймон стал единственным законным их владельцем. Оставаться в Амстердаме он счел нежелательным и вскоре со всей семьей и, разумеется, с "камешками" отбыл за океан. Он знал, что в США с таким состоянием он сумеет легко включиться в большой бизнес. Ему было тогда сорок пять, Нине Сергеевне - сорок, как говорится, возраст расцвета жизненных сил. Это было время духовного подъема, наступившего после освобождения от рабства, и этот духовный взлет порождал небывалую энергию, которая, в свою очередь, возрождала физические силы. Супругам Раймонам казалось, что они заново родились и вся их жизнь начинается от черты, помеченной 1945 годом.

Прежняя привязанность Нины Сергеевны к Оскару перешла в новое, более глубокое чувство. Ее подкупала его искренняя забота и внимательность, даже нежность, как в отношении ее, так и в отношении Наташи и Виктора. Сдержанный, учтивый и обаятельный, он внушал к себе уважение как натура независимая. Его взгляды на жизнь, на людей и события отличались большой терпимостью. Знакомых и близких он покорял своей добротой. К Нине Сергеевне в это время пришла вторая молодость и одарила ее ослепительным блеском устоявшейся, уверенной красоты и мудрого очарования, которыми особенно отличаются русские женщины. Она умела в любой обстановке держаться с достоинством и тактом: этим наградила ее мать-природа, которая иногда бывает щедра и благосклонна к людям простого происхождения. Ее простодушный характер отличался невозмутимым оптимизмом. Она приучила себя смотреть на вещи трезво, чтобы сделать жизнь свою осмысленной и содержательной. Она не умела притворяться, и именно эта ее черта нравилась больше всего Оскару, потому что сам он, при всей его учтивости и хороших манерах, не отличался прямотой и редко говорил то, что думал.

Оскар искренне любил ее и восхищался ее красотой, ее душевной щедростью и старался всеми возможными и невозможными средствами вытравить из ее памяти и сердца все то, что осталось по ту сторону океана, хотя под этой чертой, в сущности, подразумевался 1945 год. Деликатно и осторожно, исподволь он внушил ей мысль, что Глеб Макаров, как и их сын Святослав, не мог остаться в живых, и для большей убедительности был привлечен авторитет известной гадалки-предсказательницы. И Нина Сергеевна вскоре поверила и смирилась, но чувство ностальгии - это особый орешек, оно оказалось не по зубам даже популярной ворожее. Перед ним был бессилен и тонкий психолог Оскар Раймон, понимающий, что окончательно осилить это чувство может лишь время. Тем не менее он всячески старался приглушить его изысканностью чувств и облегчить душевное состояние своей любимой супруги. Он окружил ее вниманием, предвосхищал все ее желания и капризы, одаривал драгоценностями, создал условия беспечной и красивой жизни. Но оказалось, что материальное благополучие, положение мужа в обществе, беззаботная жизнь не только не отводили ностальгию, но способствовали ей. Тогда он купил вот эту виллу на берегу озера, где ландшафт напоминал среднерусскую природу.

Время делало свое дело: в 1947 году у Нины Сергеевны родился еще сын - Бенджамин. Прибавилось забот и хлопот. Реже и реже приходилось вспоминать далекую родину. Через пять лет после рождения Бена вышла замуж Наташа - за инженера Дэниеля Флеминга, человека состоятельного, из хорошей семьи. Вскоре у них родилась дочь Флора, и у бабушки Нины появились новые радости и заботы. Незаметно подрастали Виктор и Бен. Братья были разные и внешне и по характеру. Оскар находил, что Виктор - слепок с Нины Сергеевны. Особенно глаза, характерные, неповторимые глаза. Нине Сергеевне Виктор напоминал Святослава, внешнее сходство было полное, как у близнецов. Правда, характером Виктор не был похож на своих родителей: мягкий, доверчивый, открытый. Совсем другое - Бен, сорвиголова, агрессивный, хитрый и жестокий.

Поначалу Нина Сергеевна не могла привыкнуть к положению богатой светской миссис. Богатство ее и радовало, и вместе с тем пугало. Ей казалось, что все это не ее, чужое, незаконное. Обескураживал и штат прислуги: горничная, няня, кухарка, садовник, выполнявший одновременно и обязанности конюха - Оскар любил лошадей, и прогулки верхом были для него такой же потребностью, как плавание в озере или бассейне. Нина Сергеевна испытывала неловкость перед людьми, которые делали за нее работу, в то время как она, здоровая и сильная женщина, вела праздный образ жизни. Потом она успокоила себя тем, что все свое время она отдаст воспитанию детей. С дочерью и сыновьями она преднамеренно говорила только по-русски: ей хотелось, чтоб и дети ее, и внуки в совершенстве владели ее родным языком. Оскар не только не возражал, но даже поощрял: знание иностранных языков никогда не бывает лишним. Коробили Оскара отношения жены с прислугой: Нина Сергеевна не соблюдала общепринятого в их кругах расстояния, вела себя с прислугой слишком "демократично", даже панибратски.

Летом на ее вилле прежде всегда было шумно: собирались сыновья, приезжала Наташа с мужем и дочерью. У каждого - своя комната. Флора - любимица и баловень бабушки Нины, ее радость, ее будущее. Девочка умная, душевная, не по годам рассудительная, она была больше привязана к Нине Сергеевне, чем к своим родителям. Летние каникулы, вплоть до начала занятий, проводила здесь, на бабушкиной вилле. Ей нравилась здешняя природа. Для нее здесь не было запретов и ограничений.

Теперь в доме стояла тишина, густая, плотная. Нина Сергеевна отложила газету и, предаваясь необъяснимому настроению, связанному с воспоминаниями о тех днях, когда в доме было шумно и весело, пошла по комнатам. Вот квадратная комнатка Флоры. На столике возле кровати иллюстрированные журналы, увеличивающее зеркальце, фарфоровый пингвиненок. В углу на стуле мохнатый, искусно сделанный пудель и рядом с ним кукла. На прибранной постельке журнал "Огонек". Приятная улыбка осветила строгое лицо Нины Сергеевны.

Комната Виктора - в два окна вытянутый прямоугольник. Письменный стол, сплошь загруженный магнитофоном, транзистором, пленкой звукозаписи. На стене над широкой тахтой кнопками приколоты вырезанные из журналов фотографии кинозвезд и просто натурщиц в пикантных позах. На журнальном столике - пачка сигарет, зажигалка, пепельница. Нина Сергеевна недружелюбно взглянула на галерею девиц, подумала с сожалением: "Мальчику двадцать четыре, пора бы обзавестись семьей". И вышла, осторожно прикрыв дверь.

В комнате Бенджамина был постоянный, однажды заведенный беспорядок, нарушать который младший Раймон никому не позволял. Набор всевозможных ножей, гильзы, патроны, миниатюрные магнитофоны, какие-то инструменты, ключи, предметы, назначения которых Нина Сергеевна просто не знала. На стене карты США, Вьетнама и Ближнего Востока; портреты военного министра Израиля Моше Даяна, вожака сионистских террористов раввина Меира Кохане, главаря американской мафии Меира Лански и еврейского философа-мракобеса XII века раввина Иегуды Галеви.

Нина Сергеевна мысленно сравнивала сыновей: какие они разные. Во всем. Разные с детства, с рождения. Почему так? У одних родителей - и такие разные дети. Ученые объясняют какими-то генами. У Нины Сергеевны на этот счет свои убеждения: судьба. Она верит в судьбу. Оскар добродушно иронизирует над ее фатализмом, но вполне доброжелательно относится к увлечению жены йогами и индийской философией. Достает ей книги: пусть читает, это лучше, чем скучать от безделья.

Обойдя комнаты, Нина Сергеевна снова пошла в свой будуар - небольшую комнату, смежную с просторной спальней, - села в кресло и начала читать книгу Дж. Кришнамурты "У ног учителя". Собственно, она читала эту книгу раньше, отмечала места, которые ей казались наиболее мудрыми в этой умной, как она считала, книге индийского автора. С этой книгой ее познакомил сват, член палаты представителей Генри Флеминг - отец ее зятя Дэниеля. Он и приобщил ее к индийской философии. Для Нины Сергеевны эта книга была откровением, в ней она находила созвучие своим мыслям и взглядам на жизнь. И теперь неторопливо пробегала глазами по знакомым страницам.

Да, все это было близко ей и понятно. Оскар находил философию Кришнамурты наивной. Нина Сергеевна пыталась познакомить с этой книгой сыновей. Виктор, прочитав несколько страниц, сказал: "Неинтересно, скучно" - и вернул книгу. Бенджамин бегло полистал страницы, небрежно бросил вместе с книгой только одно слово: "Примитив".

Возле кресла Нины Сергеевны на журнальном столике вместе с газетами и журналами лежали библия и "Открытие Индии" Джавахарлала Неру. Нина Сергеевна захлопнула книгу "У ног учителя". Мысли плыли медленно, спокойно. К спокойствию и уравновешенности она приучила себя силой воли и настойчивой тренировкой, воспитанием характера.

К полудню дождь перестал. Над озером плыли низкие, тяжелые и уже не сплошные тучи; в их разрывах на какие-то минуты выглядывало солнце, бросая на озеро золотистые пятна. Вот так же, как этот дождь, прошла ностальгия Нины Сергеевны. Лишь изредка, и всегда неожиданно, навещают ее думы о прошлом. Иногда они приятны, но чаще приносят нестерпимую боль, рисуют картины какой-то дорогой, несбыточной мечты, чего-то небывалого и до слез желанного. Ей кажется, что не было никогда на свете ни Глеба, ни Святослава, ни жизни в России, это просто грезы, и за то, чтоб они стали реальностью, она готова заплатить всем, что имеет, - благополучием, богатством, - только бы однажды пересечь океан. Оскар говорил ей: "Поезжай туристом в Россию, одна или вдвоем". Она отвечала решительно: "Нет". Да и к кому она поедет? Кого найдет? Где-то в Москве родные Глеба, их дом у стадиона "Динамо", на Верхней Масловке. Там ее свекор Трофим Иванович и свекровь Вера Ильинична. Боже, сколько лет прошло - их, наверно, уже нет в живых. Были еще Варя, Игорь. Живы ли? И если живы - что она им скажет? У нее семья, новая семья. Так распорядилась судьба. Здесь, в Америке, она пустила корни, здесь ее дети, внучка, будут внуки.

Но почему задерживается Оскар? И не звонит. Говорила ему: отложи поездку до лучшей погоды или поезжай на машине. Так нет же - только на вертолете. Вертолет - страсть Оскара, и Виктор ее унаследовал от отца. Пожалуй, только это единственное. У них свой собственный вертолет. И самолет свой, маленький, семейный.

Виктор, бедный мальчик. Он сейчас где-то в небе Вьетнама. А может… Нет, она не хочет думать о страшном. Каждый день оттуда приходят гробы. Боже, зачем эта война, во имя чего? Разве мало пролито крови в ту войну? Как она не хотела, чтоб Виктор стал военным летчиком! Оскар ее не поддержал: он мечтает видеть своего первенца генералом.

Рона поднялась, навострила уши, чутко прислушиваясь. Кажется, шум мотора. Да, определенно это Оскар вернулся. Слава богу!

Нина Сергеевна спустилась вниз, в гостиную. Оскар вошел, как всегда, стремительно, молодцевато, быстрым, упругим шагом. А ведь ему скоро семьдесят. Оскар, вечно озабоченный, глубокомысленный и деятельный, вошел в дом с видом человека, пребывающего в состоянии спокойствия и уверенности, привычно, вернее, машинально, как заученный обряд, приложился к щеке жены холодными губами и осведомился с деловитой любезностью:

- Меня никто не спрашивал, дорогая?

- Как будто никто, - ровно, без интонации, ответила Нина Сергеевна, пробуя для себя определить настроение мужа. - Да, звонил Бен. Он что-то насчет нашей газеты говорил. Обещал вечером позвонить, - вспомнила Нина Сергеевна.

- Да, да, газета, знаю. - В негромком, любезном голосе Оскара прозвучало с трудом сдерживаемое раздражение, а в непроницаемых глазах сверкнули и тут же погасли сердитые огоньки. Нина Сергеевна безошибочно догадалась, что муж чем-то расстроен, и связано это, очевидно, с их газетой. Не досаждая прямым вопросом, она сказала с оттенком досады:

- Сегодня страшная статья Колинза о торговле грудными младенцами. Ужас! Куда мы идем, куда смотрит правительство?!

Оскар резко остановился посреди гостиной и круто повернул голову в сторону жены. Сказал громко и сердито:

- Вот именно - ужас! И безответственность. Кита дальше нельзя держать. Он стал невозможным. Я предупреждал его. История с книгой немца Гальвица не пошла впрок. А я имел неприятности. Потом - статьи о наших зверствах во Вьетнаме и, наконец, эта дурацкая заметка о Лебовиче. Кит оскорбляет страну, нацию, оскорбляет нашу Америку - мою и твою. Родину наших детей. - Скрипучий голос его звучал язвительно и беспощадно.

- Но ведь ты же сам против войны во Вьетнаме, - с прежним спокойствием напомнила Нина Сергеевна, и на лице ее. отразились осуждение и обида, а глаза смотрели укоризненно и тепло.

- Да, да, дорогая, я против нашего присутствия во Вьетнаме. Война эта для нас недостойна и, главное, бесперспективна.

Оскар сел в кресло напротив жены, вытянув прямые, как жерди, худые ноги. Он и сам был худ, отчего казался костлявым, точно мумия. Густые жесткие, запорошенные сединой волосы были коротко, ежиком, пострижены. Тонкую верхнюю губу украшала ниточка подкрашенных черных усов. Длинные костлявые пальцы нервически стучали по столу, из чего Нина Сергеевна поняла, что муж чем-то серьезно расстроен и взвинчен. Выдавали взволнованное выражение неподвижного лица и негодующие глаза.

- И притом это несправедливо, - после длительной паузы продолжал Оскар тоном, не допускающим сомнения. - Лебович не совершил ничего ни противозаконного, ни аморального. Напротив, с точки зрения судьбы младенцев - а это самая справедливая точка зрения - он благодетель. Да, да, дорогая, благодетель. Кто остался в проигрыше? Младенцы? Нет. Он дал им будущее, избавил от бедности, он помог сделать из них достойных граждан Америки. Так, может, их матери? Нет! Они получили приличное вознаграждение. Он избавил их от лишних забот. Так кого же обидел Лебович? Тех, кто усыновил младенцев? Еще бы! Они беспредельно счастливы. И за услугу они, естественно, заплатили Лебовичу. Он их не грабил, нет, они добровольно платили, и с благодарностью.

Печать спокойной самоуверенности утвердилась на его худом, аскетическом лице, а в темных, непроницаемых глазах светилась беспощадная, холодная решимость.

Рассуждения мужа, как всегда, показались Нине Сергеевне логичными и в какой-то степени убедительными. Однако нельзя же из-за этого выгонять блестящего журналиста и редактора.

- Но, Оскар, Кит так предан тебе, - мягко и осторожно сказала Нина Сергеевна, и взгляд ее умных и добрых глаз призывал к снисходительности и благоразумию. - В интересах дела, твоего дела, ты не должен его увольнять. Да разве суть в Лебовиче? Кит написал правду.

- Согласен с тобой - суть не в Лебовиче, - быстро отозвался Оскар. - Кит делает обобщения, он выступает против основ: предпринимательство и благотворительность. Такая статья могла появиться в коммунистической газете. Именно так мне сегодня сказал генерал Перес, - отчеканил Оскар.

- Генерал Перес - идиот, и ты это отлично знаешь, - все так же спокойно и язвительно ответила Нина Сергеевна. Лицо ее невольно зарделось.

- Да, но он имеет влияние, за ним стоят…

Оскар не договорил, кто стоит за генералом-"ястребом", но Нина Сергеевна догадывалась, кого имел в виду муж.

- Эти чудовищные зверства во Вьетнаме, - опять вспомнила Нина Сергеевна. - Пытают детей, стариков, женщин. Чем не фашисты? Хуже фашистов.

- Но это уж слишком. Война - что поделаешь? Пытают и убивают врагов.

- Вьетнамцы - враги?! Что ж они сделали такого ужасного Америке?

- Тут большая политика. Мы защищаем во Вьетнаме свободу наших друзей, союзников, если хочешь…

- Свободу для кого?

- Разумеется, для вьетнамцев.

- И поэтому убиваем их, вьетнамцев. Гитлер действовал так же. Только без лишней демагогии.

- Да, дорогая, - Оскар сокрушенно вздохнул, - ты в чем-то права, и я с тобой согласен.

- В конце концов наш президент и его окружение должны так же, как и Гитлер, отвечать за свои злодеяния перед Международным Судом.

Оскар, словно в знак согласия, закивал головой, прикрыв веками глаза. Но думал он о другом: "Мы защищаем во Вьетнаме наше будущее. И не только США - будущее целой системы свободного предпринимательства. Сравнение с фашистами неуместно и оскорбительно. Мы не фашисты. Мы - это мы. Жестокость? Да, есть жестокость. Но так устроен мир: всегда кому-то бывает больно. Сильный пожирает слабого. Теленку больно, когда его режет мясник. Однако мы считаем это нормальным и не поднимаем шум на всю планету. Только боль и страдание избранных заслуживает внимания".

Но эта мысль была рискованной, и он не решился произнести ее вслух.

- Извини, дорогая, я немножко устал. Пойду к себе, - любезно и вяло сказал Оскар и поднялся. - Да, совсем забыл, письмо от Виктора.

Подав жене конверт, Оскар зашел в библиотеку, отыскал томик философа XVII века Спинозы и удалился в свой кабинет.

Не только заметка Кита Колинза о торговле младенцами была причиной дурного настроения Оскара Раймона. Вчера у него состоялась встреча и неприятный разговор с представителями так называемого "Объединенного еврейского призыва" - одной из многочисленных сионистских организаций США. Во время "шестидневной войны" Израиля с соседними арабскими государствами эта организация развила бурную, прямо-таки бешеную деятельность по сбору средств в пользу агрессора. Тогда только за один день было собрано 175 миллионов долларов! А к 1968 году еврейские толстосумы Америки пожертвовали в фонд Израиля 1 миллиард 220 миллионов долларов. Впрочем, деньги вносили не только евреи, но и лица других национальностей, так или иначе связанные с сионизмом, в том числе и масоны.

Оскар Раймон не был подвержен националистическому угару и к откровенному экстремизму сионистов относился с молчаливым неприятием, а наглые действия группы Меира Кохане открыто осуждал. На этой почве у него произошел разлад с младшим сыном, который готовился вступить в "Лигу защиты евреев". В июле 1967 года Оскар тоже пожертвовал кругленькую сумму для Израиля, пожертвовал без какого-либо энтузиазма, пожалуй, скорее с болью в сердце, но уклониться от такой "добровольной" акции он не мог, иначе это означало бы оказаться в положении белой вороны. На него и так уже с недоверием и подозрительностью косились коллеги по большому бизнесу. Он считал, и отчасти не без оснований, что причиной тому была его жена, русская по происхождению и просоветская по настроению. Одно время, увлекшись кинозвездой, впервые серьезно, со страстью вдруг бурно вспыхнувшей молодости, он готов был расторгнуть брак и связать свою судьбу с молодой женщиной, "типичной американкой". В конце концов, с Ниной Сергеевной теперь его связывало лишь прошлое. Но оно, их прошлое, было столь веским и значительным, столь глубоким и серьезным, что здравый рассудок взял верх над чувствами. Сдержало его не столько чувство долга и признательности женщине, которая спасла ему жизнь, матери двух его сыновей, сколько опасение, что Нина Сергеевна не потерпит предательства вероломного мужа и откроет тайну его алмазных сокровищ.

Конечно, не одна Нина Сергеевна посвящена в происхождение богатства Оскара Раймона. Надо думать, знает об этом еще кое-кто, или, по крайней мере, догадывается, подозревает. Тот же генерал Перес. Он однажды намекнул ему об амстердамских бриллиантах. А Майкл Перес - влиятельная фигура в военно-промышленном комплексе, один из стратегов Пентагона. И притом масон, как, впрочем, и он, Оскар Раймон, по Перес рангом выше. Это Майкл Перес ввел Раймона в масоны, он давал ему рекомендацию, поручился за него. По масонской линии Перес -начальник Раймона, его владыка и повелитель. А там дисциплина, железная дисциплина, и всякое непослушание чревато серьезными, иногда трагическими последствиями.

Вчера от Оскара потребовали нового взноса в фонд Израиля. Оскар возмутился: им все мало, сколько ни дашь. Эту бездонную бочку никогда не наполнишь. К тому же они преувеличивают его финансовые возможности. По сравнению с Морганами, Рокфеллерами он, банкир Раймон, можно сказать, нищий. Вон и Ротшильд распродает антикварную мебель.

Тонкие губы Оскара скривились в веселой улыбке, ощетинив ниточку усов. Но он тут же погасил улыбку, вспомнив сегодняшний разговор с Пересом. Тому уже было известно о вчерашней беседе Оскара с представителем "Объединенного еврейского призыва". Перес разговаривал высокомерно, солдафонски-грубо, и будь это не Перес, а кто-нибудь другой, будь это даже президент США, Оскар не позволил бы с собой так разговаривать. "Твое поведение, Оскар, кажется более чем странным. Оно вызывает подозрения. Ты издаешь "красную" газету. Повторяю - "красную", которой могут позавидовать коммунисты. Да, да, статья Кита Колинза могла появиться в коммунистической прессе. Впрочем, как и многие другие статьи, о чем мы уже прежде толковали. Ты постоянно демонстрируешь свое недружелюбие к Израилю". "К некоторым аспектам внешней политики правительства Израиля…" - поправил было Оскар, но Перес, не обращая внимания на его реплику, сказал с явной угрозой: "Ты ставишь себя в положение Спинозы".

Смешно! Такую глупость мог сказать только генерал Перес с его агрессивным экстремизмом. Философ семнадцатого века и американский банкир. Что общего между ними? Разве что земляки, оба родились в Амстердаме. Оскар открыл оглавление книги Спинозы: "Этика", "Трактат об усовершенствовании интеллекта", "Политический трактат", "Комендий древнееврейской грамматики", "Переписка". Философские трактаты Спинозы его не интересовали. Он читал их когда-то и все забыл. Он искал другое: в книге был напечатан приговор, вынесенный советом раввинов Амстердама 27 июля 1656 г.

Родители Спинозы готовили своего сына в раввины, но молодой человек быстро разочаровался в иудаизме, поняв его античеловеческую сущность, и порвал с учением раввинов. Перестал ходить в синагогу, соблюдать обряды. Совет сделал Спинозе предупреждение, но тот оставил его без внимания. Тогда ему предложили тысячу гульденов в год за то, что тот будет молчать о своих убеждениях и время от времени появляться в синагоге. Упрямый философ и это отклонил. Вот тогда-то совет раввинов прибегнул к крайней мере - к проклятию и отлучению Спинозы от еврейской общины. Приговор, зачитанный перед членами общины, гласил:

"Именем ангелов и святых низвергаем мы тебя, Борух Спиноза, проклинаем и изгоняем с согласия старейших и всей святой общины перед лицом сих священных книг. Силою 613 заповедей, кои в них содержатся, проклинаем мы тебя проклятием Иисуса Навина, проклявшего Иерихон, проклятием, каковым Елисей проклинал детей своих, и всеми проклятиями, что написаны в законе. Да будешь ты проклят в дни и в нощи, во сне и во бдении, при входе и выходе. Господь да не простит тебе! Да возгорятся против сего человека гнев и месть господни и да ниспадут на него все проклятия, кои написаны в книге закона. Господь да истребит его имя под солнцем и да изгонит его изо всех колен Израилевых за его дерзость всеми проклятиями неба, написанными в законе… Мы же приказываем: да никто не говорит с ним словами уст своих, ни словами писанными, да не будет ему никакой помощи, да не живет никто с ним под одною кровлею, да не приблизится к нему ближе, нежели четыре шага, и да никто не читает что-либо им написанное".

Оскар не был верующим. Ему не понаслышке были известны довольно неприятные ритуалы посвящения в масоны, и все же, прочитав проклятие Спинозе, он ощутил неприятный осадок на душе. Чем-то жутким, отвратительным повеяло от этого "документа". В нем как бы сливались азиатское шаманство и средневековая инквизиция в одно единое. Сравнение со Спинозой Оскар воспринимал не как предупреждение, а пока что как напоминание, которое он не мог игнорировать. В США свыше двухсот разного рода еврейских организаций. Большая часть из них сионистского толка, и с этим обстоятельством нельзя не считаться. Сионисты контролируют всю экономику и финансы страны, такой могущественный картель, как военно-промышленный комплекс, средства массовой информации, а следовательно, идеологию. Сионистское лобби в конгрессе является фактическим хозяином страны, а президент всего-навсего послушная марионетка в руках этого лобби. Поэтому президенты США заискивают перед сионистами, опасаясь вызвать их недовольство и, не дай бог, гнев. Тогда в неугодного президента либо стреляют, как в Кеннеди, либо с позором изгоняют. Оскар помнит, как этим летом Ричард Никсон пригласил в Белый дом раввина Луи Финкельштейна и тот отслужил молебен в Восточном зале резиденции главы государства в присутствии высокого хозяина и его супруги.

Все это Оскару было хорошо известно, потому что он сам был частицей этой дьявольской силы, держащей Америку в своих железных клещах; он не мог жить без сионизма, точно так же, как сионизму был нужен он - издатель и банкир Оскар Раймон. А вместе с тем он не все принимал в сионизме, кое-что ему не нравилось, вызывало внутренний протест и возмущение. Оскар не был сторонником безоговорочной поддержки внешней политики Израиля, как и вообще ему был чужд всякий экстремизм. Открытая и откровенная агрессивность, считал он только вредит стратегической цели сионизма, вызывает бурную реакцию противодействия народов. Здесь, по его мнению, были бы более приемлемы методы масонов, не афиширующих свою деятельность. В самом деле, нельзя же в большой политике пользоваться методами Меира Кохане. А некоторые достопочтенные и весьма влиятельные государственные деятели США уподобляются именно этому психопатическому раввинчику. Например, Нельсон Рокфеллер - губернатор штата Нью-Йорк - и Линдсей - мэр Нью-Йорка - отказались встретиться с президентом Франции Помпиду во время его визита в США только потому, что французы не поддержали израильскую агрессию на Ближнем Востоке. Мол, в знак протеста. А протест-то мелочный, местечковый. Неразумный, можно сказать, глупый жест, откровенный вызов Франции, демонстрация своей сионистской невоздержанности, что он дал в плане большой политики - плюс или минус? Безусловно, минус, лишний раз напомнил не только французам, но всему миру, что Америкой правят сионисты. Это, разумеется, факт, святая правда, но та правда, которую предпочтительно скрывать от гоев, от толпы, по крайней мере, не афишировать. И если Рокфеллер и Линдсей считают, что человечество в восторге от сионизма, от его практики, стратегии и тактики в настоящем, его конечной цели в будущем, то они глубоко заблуждаются. Все это однажды может привести к трагическому концу, тогда расплачиваться придется не только раввину Кохане и Нельсону Рокфеллеру, но и ему, Оскару Раймону, дальновидному политику, осторожному, умеренному либералу, умеющему трезво глядеть на мир, не увлекаясь слишком рискованными идеями своих зарывающихся собратьев и коллег.

Оскар отложил книгу Спинозы, прилег на тахту, задумался. Конечно, требуемый взнос для Израиля придется внести - никуда не денешься. Хотя лишних денег у него и нет. Вот если бы породниться с банкирским семейством Кунов, Лебов. Была такая мысль. Ведь у него двое сыновей. Капитал бы к капиталу. В свое время он сделал робкую попытку через свою приемную дочь Наташу породниться с семейством Гарриманов, чтоб приобщить свой банк к банку "Браун бразерс Гарриман энд компани". Не вышло: при всех внешних симпатиях к СССР бывшего посла в Москве клан этот не пожелал иметь в своей среде русскую, да еще дочь советского офицера-коммуниста. Наташа не сделала блестящей партии. Дэн, конечно, неплохой муж, очень способный инженер, можно сказать, талантливый изобретатель, но некудышный бизнесмен. Не сумел свой талант превратить в капитал, отдал другим, более ловким, и они теперь с успехом эксплуатируют его талант, наживают крупные барыши. А ведь мог сам. Виноват в этом не столько Дэниел, сколько его отец Генри Флеминг, бывший адвокат и нынешний член палаты представителей, снискавший репутацию честнейшего гражданина США. Это он должен был помочь своему сыну умным советом. И не только советом - при его-то связях! Не пожелал, побоялся поступиться "принципами".

Ну и бог с ними: Наташа, кажется, довольна своей судьбой. Нужно удачно пристроить в жизни сыновей, позаботиться об их судьбе. Виктор может сделать блестящую военную карьеру. Возвратится из Вьетнама героем. Он славный парень. Правда, характер у него мягковат, поддается постороннему влиянию, слишком увлекающаяся натура - для военного не совсем подходящие качества. Но все еще со временем может образоваться, участие в военных действиях внесет в характер свои коррективы, закалит, огрубит. Бен - другое дело: напорист, целеустремлен, лишен сентиментальности, хитер, предприимчив. Но у него другая крайность: излишне агрессивен, склонен к авантюризму и гангстеризму. Недаром Меир Лански - его кумир. Это ужасно. Дети выходят из-под контроля и влияния родителей. Ведь говорил ему: Лански и тот же Кохане компрометируют, бросают пятно на всю семью. И что он ответил? "Я, - говорит, - люблю смелых, находчивых и сильных. Они настоящие евреи. А между прочим, отец, да будет тебе известно, что "Лигу защиты евреев" содержит миллионер Берни Дойч и не скрывает этого, а, напротив, гордится".

Оскару это известно. Он знает, что тот же Дойч субсидирует и профашистскую партию Израиля "Херут", знает он и об активной финансовой поддержке сионистских экстремистов детройтским миллионером Максом Фишером. Поэтому спорить с Беном трудно, да и бесполезно. Для него эталон - Моше Даян, авторитет - Майкл Перес. Да, "шестидневная война" вселила новый дух - этого нельзя отрицать. Недавно раввин Шолом бен Городецкий заявил: "Шестидневная война" придала ортодоксальным евреям мужество, которого они никогда не знали раньше. Израиль подает американским евреям не только пример, но и помощь, - правда, это делается сугубо неофициально".

Вспомнив эти слова раввина, опубликованные в журнале "Тайм", в статье Леонарда Левита, Оскар иронически улыбнулся: он прекрасно знал, какую помощь имел в виду журналист - ветераны и герои "шестидневной войны" обучают американских юношей еврейского происхождения. В Бруклине, в университете Йошива, где учится Бенджамин Раймон, древнееврейский язык, а заодно и самбо преподает израильтянин Гиллель Оман. В том же Бруклине ветеран израильской армии Цви Каспи организовал кружок по изучению каратэ и стал его первым учителем. В этом кружке среди других юношей занимается и Бенджамин. Итак, с сарказмом подумал Оскар, в обмен на наши доллары Израиль поставляет Америке своих учителей каратэ. Помощь весьма символическая, тем более что в США немало своих специалистов-костоломов. Взять хотя бы Дэниеля Абрахама, владельца фармацевтической фирмы. Он ввел предмет каратэ в учебную программу многих еврейских дневных школ. Ну конечно же ему помог в этом деле доктор Иосиф Каменецкий - директор "Тора Умесора", объединяющей 422 еврейские школы. В университете Йошива каратэ преподает кандидат наук Гарвей Собер. Бенджамин без ума от этого кандидата наук: настоящий парень, смелый, находчивый, сильный.

Нет, Оскар ничего против каратэ не имеет: пусть мальчик владеет техникой костоломства для самозащиты. Но он решительно не желает, чтобы этот навык его сына использовали в своих грязных интересах мафиозо Лански и террорист Кохане.

Имя Меира Кохане всегда вызывало в душе Оскара неприятный осадок, как оскомина во рту от незрелого плода. Своим экстремизмом и безрассудством этот, похоже, психически ненормальный раввин возбуждает лишь ненависть и презрение тех слоев населения и целых народов, против которых ведет одновременно и холодную и горячую войну так называемая "Лига защиты евреев". В самом деле, чего стоит выходка Кохане по прибытии в Иерусалим: он заявил, что за каждого погибшего в СССР еврея будут убиты два русских. Какой идиотизм! Оскар знал, что это не только слова - молодчики Кохане не остановятся и перед действиями: террор и провокации - их профессия. Но зачем об этом громогласно оповещать весь мир? Ты делай, коль уж решил делать, делай и помалкивай. Умные люди не афишируют своих мерзостей. И этот кретин имеет поклонников и последователей! В их числе, как это ни прискорбно, Бенджамин Раймон.

Характер и наклонности Бенджамина формировались под влиянием Майкла Переса - Оскар в этом убежден, - но у него нет оснований благодарить генерала: не таким хотелось бы ему видеть своего младшего сына. Именно Бенджамина хочет сделать он своим наследником и продолжателем.

Майкл Перес, Майкл Перес… Сегодня он был раздражен. Стало быть, для этого есть причины. С Колинзом придется расстаться, как это ни прискорбно. И хватит об этом. О делах можно думать ровно столько, сколько это не вредит здоровью, ибо здоровье - это жизнь, оно превыше всего.

О Пересе Оскар кое-что знал из рассказов самого же генерала. Родители его - выходцы из России. Революция 1917 года пришлась им не по душе, они восприняли ее как злую напасть и всем своим существом возненавидели ее такой зоологической ненавистью, что даже готовы были сотрудничать с кем угодно, хоть с самим чертом и черносотенцами, лишь бы только удушить молодую Советскую власть. Дед генерала Переса входил в состав еврейской делегации, которая в 1919 году попросила аудиенции у кровавого Петлюры и была любезно принята этим палачом в Каменец-Подольске. Делегацию возглавлял раввин Гутман. В состав делегации входили: Клейдерман - от местной общины, Крейз - от "трудового еврейского населения", Альтман - лидер сионизма и другие "представители еврейства". Заверяя Петлюру в своих верноподданнических чуствах, раввин Гутман говорил: *Большевизм с точки зрения святой торы - своего рода вавилонское столпотворение, поколение которого было наказано потопом, ибо не могло существовать. Так же и большевизм, пытающийся подкопаться под самые основы, на которых стоит религиозная часть еврейства, не может рассчитывать на симпатии этой части".

Майкл Перес гордился своим дедом - ветераном борьбы с коммунизмом - и всегда подчеркивал, что ненависть к коммунистам он унаследовал от своего предка, что она у него в крови. Что же касается Оскара Раймона, то он считал, что дедовские гены Переса далеко не благо, а скорее наоборот: зоологический антикоммунизм лишает генерала чувства трезвого рассудка и реализма.

Перед ужином Оскар решил совершить привычную прогулку верхом. Режим есть режим, и нарушать его позволительно лишь в крайних случаях. Он распорядился оседлать лошадь.

И пока нерасторопный Томас возился с лошадью, Оскар заглянул в гараж, словно хотел убедиться, на месте ли автомашины: шикарный "кадиллак" и скромный "корвер". Проходя мимо противоатомного подземелья - личное убежище на случай ядерного нападения, сооруженное три года назад, - подумал: "Едва ли когда-нибудь потребуется. А ведь стоило немалых денег. Да и надежно ли оно?" Вспомнил атомное убежище Рокфеллеров в центре Железной горы над Гудзоном. Не позавидовал: выброшенные деньги.

Томас подал коня, и Оскар легко и привычно вскочил в седло.

Дождя не было, но над головой еще висели тяжелые аспидно-серые тучи, они двигались медленно, едва заметно для глаза, с запада на восток, обнажив узкую полоску горизонта, на которую осторожно сползало неторопливое солнце. Мокрая, прижатая к земле густо-зеленая, с ржавым оттенком трава стыло поблескивала в предвечерних лучах неяркого солнца. Вислоухие клены, слегка тронутые первым багрянцем; уныло и зябко жались друг к другу, обступив шеренгами усыпанную гравием и хорошо утрамбованную аллею, по которой картинно-манежным галопом гарцевал вороной, стосковавшийся по разминке конь. Иногда Оскар задевал картузом обвислые от дождя кленовые ветки, и тогда и всадника и лошадь обдавал холодный неприятный душ.

Нина Сергеевна наблюдала за мужем с балкона своего будуара. Думала: "А все же он молодец. Неподдающийся. Время его не берет. Следит за собой - это хорошо. Как это сказано у Кришнамурты: о своем физическом теле ты должен заботиться, обращаться с ним хорошо. Ты не должен его переутомлять, ты должен питать его чистой пищей. Оскар строго блюдет это, как заповедь. Режим и диета. Но чем он сегодня так расстроен? Определенно случилось что-то неприятное. Спрашивать бесполезно. Все, что нужно и что можно сказать, он скажет сам. А Колинза жаль - человек честный, порядочный и смелый, мужественный человек. И журналист талантливый. Судьба таких людей всегда была трудной, часто трагичной. Процветают подлецы и бездари. Они при любом режиме всегда на поверхности".

Нина Сергеевна печально вздохнула, потому что взгляд ее упал на письмо Виктора, которое она держала в руке. В отличие от предыдущих писем - кратеньких, лаконичных - это письмо было длинным, с жуткими подробностями. По всему чувствовалось, что писал человек либо в состоянии опьянения, либо в состоянии какого-то душевного надлома. Письмо это пугало. Нина Сергеевна шала, что Виктор в отличие от своего отца хотя и не трезвенник, но далеко и не алкоголик. Она больше всего опасалась наркотиков: слышала, что наркомания среди американских военнослужащих во Вьетнаме принимает катастрофические размеры. "Не дай бог, и Виктор", - в тревоге подумала она и, удалившись в комнату, стала перечитывать письмо.

3

"Наша эскадрилья по-прежнему базируется на окраине города П. В последнее время нам чертовски не везет: какой-то рок висит над нами. На прошлой неделе мы" потеряли командира эскадрильи капитана Сиделя. Их самолет был сбит ракетой вьетконговцев над переправой, которую мы бомбим уже второй месяц, а она, словно заколдованный дьявол, по-прежнему действует. Второй самолет мы потеряли на ней. Хоринг и Сидель не успели катапультироваться - их самолет в воздухе разнесен в щепки вместе с экипажем. Храбрые были парни. У Джина Хоринга двое детей - славные, очаровательные девчушки. Теперь сиротки. Для них не осталось даже могилки отца: прах его развеян в этих проклятых джунглях.

Это было неделю тому назад. А вчера погиб мой штурман, мой верный друг Боб Тиг. Погиб глупо, нелепо: ему перерезала горло вьетнамская девчонка, с которой он встречался в доме свиданий. И самое обидное, что эта шлюха скрылась. Подло, несправедливо, жестоко!.. Эти дикари ненавидят нас и готовы при всяком удобном случае перерезать горло любому американцу. Они не верят, что мы несем им свободу, защищаем их демократию. Свобода и демократия им совсем ни к чему, они еще не доросли до таких категорий. Они это понимают не хуже нас и не верят глупой болтовне. Почему мы не хотим говорить вслух правду? Я этого не понимаю и возмущаюсь. Не вьетнамскую свободу мы защищаем, а нашу, свою, американскую, защищаем здесь, на вьетнамской земле. Вот и все, так и говорить надо. Наше присутствие здесь необходимо в интересах безопасности США, как говорил наш бригадный генерал. Коммунизм расползается по всему миру. Только наше присутствие на всех континентах может сдержать его распространение. Если не будет нашего присутствия, то все эти желторожие, чернокожие, косоглазокоричневые в один прекрасный день станут красными и возьмут нашу страну в кольцо блокады. Мы этого не допустим и не позволим. Мы покажем всему миру нашу силу и будем убивать. Да, убиваем и будем убивать во имя Америки, нашей свободы и демократии. И если требуется превратить весь мир во Вьетнам, мы это сделаем. Так говорил бригадный генерал. А что думаю я? Ничего я не думаю: мое дело исполнять - приказ. Работа есть работа, и я стараюсь делать ее добросовестно. Я сбрасываю бомбы и напалм на заданные объекты. Стираем с лица земли деревни, где могут быть вьетконговцы, бомбим переправы, колонны машин, расстреливаем работающих в поле крестьян. Это нужно в военных целях: крестьяне снабжают продуктами Вьетконг. На нашем аэродроме базируется эскадрилья транспортных С-123. Они занимаются "обработкой" посевов ядохимикатами и распылением гербицидов, от которых оголяются деревья и джунгли оголяются, принимают вид кладбища. От ядохимикатов гибнут и посевы, и животные, и птицы, травятся люди. В общем, на войне как на войне. Лучше не рассуждать, а делать свою обычную работу и мстить за погибших товарищей, за Боба, за Джина, за капитана Сиделя. И никакой пощады, никаких сантиментов.

У меня сейчас новый штурман, Дэвид Куни. До этого он летал на вертолетах. Я о нем слышал раньше: человек без нервов, без жалости и совести. Сегодня мы с ним заговорили об отмщении за смерть Боба. Он предлагает: собрать всех шлюх из дома свиданий, усадить на вертолет и сбросить с высоты на джунгли. А потом, для большей гарантии, покрыть сверху напалмом. Ему приходилось участвовать в таких операциях - зрелище, говорит, бесподобное! Гранд-аттракцион! Дэвид заснял кинокамерой, говорит, получились неплохие кадры. Он хочет предложить их телевизионным компаниям и хорошо заработать. Вообще в нем чувствуется человек бывалый, практичный и деловой…"

Нина Сергеевна прервала чтение. Руки ее дрожали. Она и раньше читала и видела в телевизионных репортажах о варварстве во Вьетнаме. И всегда испытывала при этом неловкость, возмущение и стыд. Но одно дело генерал Абрамс, полковник Гендерсон - и совсем другое дело ее сын, ее мальчик. Что с ним стало? Как быстро превратили его в хладнокровного убийцу. Это какой-то ужас. Ее Виктор, такой всегда добрый, ласковый. И почему Оскар не стал говорить о содержании письма, а так небрежно отдал ей, словно он сам не читал? Как он, отец, отнесся к письму сына? "Возможно, оно, письмо Виктора, так расстроило Оскара?" - вдруг подумала она, не находя себе места. Привычная выдержка начала изменять ей. В ее душе началось бурное брожение, в голове образовался какой-то хаос - хотелось скорее выплеснуть мысли наружу, кому-то излить их, поделиться, услышать нечто утешительное.

У Нины Сергеевны был небольшой круг знакомых ее возраста, но постепенно, со временем, он таял, сужался, и теперь из близких женщин осталась лишь дочь Наташа да миссис Патриция Флеминг - свекровь дочери. С русскими - ни со старой (белой) эмиграцией, ни с новой, послевоенного образца, - она не общалась. Старые, бежавшие из России в годы революции и гражданской войны, дряхлые, беспомощные, возбуждали жалость: многие из них оказались за бортом Отечества иногда по глупости и недоразумению, не поняв смысла происходящего. Представители новой эмиграции вызывали в ней чувство презрения и брезгливости. Это были отъявленные мерзавцы, субъекты без родины, без совести и чести. Но, как ни странно, Оскар был снисходителен и терпим именно к этим, к "новым".

Самым близким человеком в этой не до конца понятой стране у нее при всех "но" был муж, и теперь она с нетерпением ждала его, чтоб отвести встревоженную душу.

Прогулка верхом на лошади всегда действовала на Оскара успокаивающе. Она как бы отключала все тревоги и волнения, снимала нервное напряжение и уводила мысли на новую, размеренно-ровную, без каких бы то ни было колдобин и шероховатостей, колею. Над тем, что занимало его мозг до прогулки, была поставлена точка, поскольку решение принято: с Китом Колинзом полюбовно расстаться (он человек неглупый, все поймет и в бутылку не полезет), деньги в фонд Израиля он внесет. Вот и все заботы. Конечно, Нина затеет разговор о Викторе в связи с его письмом, непременно затеет, но это не тот вопрос, из-за которого должно волноваться.

Ужинали вдвоем в просторной столовой на первом этаже, где всю торцевую стену занимал резной, из мореного дуба, буфет. Резьба была сделана искусным мастером: тонкий рельеф изображал флору и фауну в причудливой связи орнамента, и эта антикварная вещь вместе с содержимым в ней за зеркальным стеклом - фарфором и хрусталем - придавала столовой нарядный, торжественный вид. И оттого, что за длинным обеденным столом сидели только двое - Нина Сергеевна и Оскар, - столовая казалась огромнейшей и строгой.

Ужин, как всегда, состоял из овощных и молочных блюд, фруктов и соков. Жирная пища, спиртные напитки и кофе здесь были однажды и навсегда изгнаны, диета выдерживалась строго и без исключения. Супруги Раймон не были вегетарианцами. Иногда они употребляли мясную пищу и рыбу - разумеется, не жирную и не жареную, - но делали это в меру, осмотрительно и осторожно, не перегружая свои желудки излишней работой. "Стол долгожителей" - так назвал свое питание Оскар, пытаясь таким образом психологически воздействовать на своих детей и приучить их к такой же пище. Но старания его оказались тщетными.

Как и ожидал Оскар, разговор за ужином Нина Сергеевна начала с письма Виктора, задав мужу несколько обидный вопрос:

- Ты прочитал письмо?

Худое лицо и темные глаза Оскара не выразили своего отношения к такому бестактному вопросу жены. И он ответил спокойно, разыгрывая наивность и беспечность:

- Разумеется, дорогая, - и, опустив серебряную ложку в стакан, начал медленно помешивать простоквашу. Уголки губ Нины Сергеевны дрогнули. Она ждала его слов, но Оскар молчал, и ничто в нем не выдавало ни тревоги, ни даже озабоченности за сына, а его спокойствие словно говорило: "Письмо как письмо - ничего в нем особенного или необычного я не нашел".

- Что же с ним случилось? - после напряженной выжидательной паузы осторожно, но настойчиво спросила Нина Сергеевна, требовательно устремив взгляд на мужа.

- Повзрослел парень, думать начал. И, естественно, возмужал.

Удивительное спокойствие и в голосе и во взгляде мужа обезоруживало Нину Сергеевну, но она не хотела сдаваться. Ей казалось, что это спокойствие нарочитое, только для нее.

- Я не о том, Оскар! - воскликнула она решительно и настойчиво и строго поджала сухие губы. Взгляд выражал недоумение и тревогу. - Ты называешь это возмужанием? Жестокость, варварство, хладнокровное убийство - и все потому, что "думать начал"? Эти пытки ни в чем не повинных?

- Прости, дорогая, о пытках я что-то не помню в его письме. Разве там есть об этом?

- Генерал Абрамс присутствует на пытках, наслаждается убийством, - продолжала Нина Сергеевна. От волнения в ее памяти смешалось и то, что писал сын, и то, что писала газета. Все слилось оттого, что это было единое, звенья одной цепи. - Вспомни, Оскар, осень сорок первого, колючую проволоку, штурмфюрера Шмидта…

- Дорогая, во Вьетнаме идет война, - поспешно перебил ее Оскар: ему не хотелось, чтоб жена продолжала аналогию - слишком очевидна и убийственна была она и потому неприятна, на нее нечем было возразить, не было убедительных аргументов. - На войне убивают, это так же естественно, как утро после ночи.

- Но зачем? Зачем эта война? Зачем она Америке?

- Виктор тебе ответил, и в его ответе есть разумные мысли. Потому я тебе и сказал: наш мальчик начал думать, и меня это радует, хотя ты знаешь, что лично я за прекращение этой войны. Но вот Виктор говорит, что мы воюем в интересах безопасности США, иначе мы окажемся в кольце коммунистической блокады. А он, Виктор, впрочем, как и Бен, как и я, не хочет, чтоб у нас отняли коммунисты все, что принадлежит нам. И вообще мы хотим, чтоб Америка была Америкой, нашей Америкой.

Нина Сергеевна вздохнула и отвела от мужа отчужденный взгляд.

Молчаливый вздох жены, наполненный горькой иронией, одновременно и смущал и злил Оскара. Они хорошо понимали друг друга без слов, были слишком чувствительны ко всякой фальши и демагогии. Оскар умел уклоняться от неприятных вопросов, обходить острые углы, делая неожиданно резкие повороты в разговоре. Нина Сергеевна это отлично понимала, но, не желая идти на обострение, позволяла мужу производить словесные маневры. И Оскар решил "сманеврировать" и на этот раз.

- Разве интервью с Уэлтнером, опубликованное в нашей газете, не достаточное свидетельство моего отношения к вьетнамской авантюре? - вдруг сказал Оскар. - Но я не могу осуждать Виктора. Он солдат, он выполняет свой долг. На войне убивают, там нет места сантиментам. Там чувства грубеют, человек ожесточается, звереет. Да, да, дорогая, именно звереет. Каждый хочет выжить. Там действует закон: либо ты - либо тебя. Ты бы не хотела, чтобы убили Виктора?

- Я бы хотела, чтоб поскорей кончилась эта постыдная мясорубка и чтоб наш мальчик поскорей вернулся домой живым и невредимым.

- Но он военный. Это его профессия. Конечно, было бы куда приятней видеть нашего Виктора в Пентагоне старшим офицером, а еще лучше - генералом. Надеюсь, мы с тобой доживем и до такого дня. По крайней мере, его участие в боях во Вьетнаме достаточно прочный фундамент для блестящей карьеры. И я уверен, что генерал Перес, который не вызывает твоей симпатии, постарается помочь нашему сыну занять в недалеком будущем достойное место в наших вооруженных силах.

Нина Сергеевна молчала. Лицо ее было задумчиво-скорбным, а взгляд сосредоточенно-отрешенный, устремленный в пространство.

Оскар догадывался, что жена уже не слушает его, но он продолжал как бы по инерции высказывать свою мысль до конца:

- Роль армии в настоящем и тем более в будущем - решающая. В критическую минуту последнее слово будет за армией. Только она может отстоять независимость страны от внешнего врага. Что же касается внутренних дел, то и тут ее роль решающая. Она может либо помешать государственному перевороту, либо способствовать. Поэтому очень важно, кто стоит во главе армии, кто ее генералы и старшие офицеры, каким идеалам они преданы.

Говоря это, Оскар лукавил. Он был уверен, что никакие внешние враги его стране не угрожают. Он совершенно исключал мысль о том, чтобы какая-нибудь страна напала на могущественную ядерную державу - США. Потому что ответный удар возмездия был бы сокрушительным. В конечном счете это привело бы к гибели цивилизации. Это Оскар отлично понимал и, понимая это, опасался, как бы какая-нибудь случайность, например безумство какого-нибудь Форрестола, не вызвала нажатия той роковой кнопки, которая приведет в действие адскую машину мировой ядерной катастрофы. Лишившийся рассудка бывший военный министр США Форрестол с безумным возгласом "Русские танки!" выбросился из окна и погиб. Но его единомышленники и последователи живы и вершат делами в Пентагоне. Их хищные руки то и дело тянутся к той роковой кнопке: они требуют применить ядерное оружие во Вьетнаме, не задумываясь над последствиями такого безумного шага. Безумцы есть и в конгрессе. Они оказывают давление на президента. Но слава богу, что президент еще не лишен благоразумия!

Оскар Раймон, в отличие от многих финансово-промышленных деятелей его круга, больше всего опасался не внешнего, а внутреннего врага. Генерал Перес и конгрессмен Генри Флеминг посмеивались: какие там, к черту, внутренние враги, откуда им взяться? Коммунисты? Они малочисленны, в США их влияние ничтожно. Государственная административная машина хорошо отлажена, работает четко. Правящая верхушка финансово-экономических тузов и военно-промышленного комплекса прочно держит в своих руках все главные рычаги власти: армия, полиция, юстиция, средства массовой информации - все может быть пущено в ход в случае чрезвычайных обстоятельств. Любое выступление недовольной толпы будет немедленно подавлено. Это вам не какая-нибудь там Италия или Франция, где того и гляди произойдет смена системы вполне демократическим путем либо путем насилия взбунтовавшейся толпы. В США такое исключено. Так считают близорукие оптимисты Перес и Флеминг.

У дальновидного Раймона своя точка зрения. Он смотрит далеко вперед, с глобальных позиций, - взвешивает, анализирует, увлекается прогнозами, трезво, без паники, но и без особого оптимизма. Теперешнее экономическое благополучие Америки недолговечно. На смену материальному процветанию придет экономический крах. Он неизбежен. Природные ресурсы страны на грани полного истощения. Прежде всего - энергетические. Разведанных на земле запасов нефти хватит на 35 лет, газа - на 40 - 45 лет. Разведанные запасы урана ограниченны, так что надежды на использование ядерной энергии невелики. В то же время гидроресурсы также достигли своего предела. Оскару были хорошо известны эти цифры. Он допускал, что действительность может внести кое-какие коррективы в эти цифры, незначительные. Даже если нефти и газа хватит на 50 лет, это ничего не меняет. Полсотни лет пролетят быстро, и если за это время ученые не найдут новых источников энергии, произойдет катастрофа. Но еще прежде, чем наступит окончательное истощение природных ресурсов, произойдет трагическая схватка между поставщиками и потребителями. Страны - поставщики нефти и газа все больше становятся независимыми и предпочитают распоряжаться своими природными богатствами по собственному усмотрению - личные интересы ставят превыше интересов богатого, всесильного и бесцеремонного дяди. Силой у них не отнимешь, не заставишь делать так, как тебе выгодно: время канонерок безвозвратно миновало. Русские - вот кто стоит поперек дороги. Но сразиться с ними - значит решиться на самоубийство. Итак, придется туже затянуть ремень. Это повлечет цепную реакцию: нехватка энергии приведет к сокращению производства, вызовет массовую безработицу, какой еще не знала история США. А это чревато всенародным взрывом. В массах и сейчас зарождается брожение: все больше людей начинает понимать, кто правит Америкой. Пока это брожение глубинное. Оно зреет и бурлит в недрах масс, и когда достигнет точки кипения, произойдет вулканический взрыв, и раскаленная лава народного гнева разольется по всей стране, сметая на своем пути фешенебельные промышленные и банковские офисы, загородные виллы и дворцы. Наступит хаос. И только армия, только пули смогут остановить потоки разъяренных масс и водворить незыблемый порядок свободы и демократии.

Эти два последних слова Оскар мысленно всегда произносил с иронией, а вслух вообще избегал их произносить, потому что слишком откровенно в них звучали фальшь и лицемерие. Он-то знал их подлинную цену.

Оскар трезво оценивал происходящую сейчас в США "молодежную революцию". Бунт молодежи его, как и его коллег из правящего класса, не пугал: он знал, что власти полностью контролируют это движение; опытные политиканы, используя средства массовой информации, хорошо отлаженную пропагандистскую машину, направляют бурный поток молодежных эмоций в нужное им русло, добавив в этот поток мути и грязи, составленной из секса и марихуаны. Идеологические стратеги господствующего класса США поставили во главе "молодежной революции" своих людей, вроде Эбби Хофмана и Джерри Рубина, которые, бравируя направо и налево словом "революция", одурманивали незрелых юнцов и девчонок наркотиками и беспардонным, откровенным сексом, для определения которого слова "половая распущенность" звучат слишком благородно, пожалуй, целомудренно. Был брошен "революционный" лозунг: все дозволено, делай все, что хочешь, каждый человек имеет право на любой поступок. В этом, мол, суть подлинной свободы. Молодежь должна освободиться от гнета домашнего очага и пойти "куда глаза глядят". И пошла, ведомая новоявленными "пророками", вроде Джерри Рубина, прозванного Моисеем похищенных детишек из предместий. Мальчишки и девчонки бросали уют и комфорт домашнего очага и оседали в трущобах Нью-Йорк-Сити, предаваясь разврату. Вожди "революционной" молодежи и теоретики "революции", ее идейные лидеры, щедро финансировались власть имущими. Появился мутный поток книг и статей, в которых описывались сексуальные сцены из жизни подростков, пелись гимны марихуане, одновременно критиковался существующий строй с его ханжеством и буржуазной моралью, с его запретами на свободу. Имелась в виду сексуальная свобода. "Секс - проявление естественного инстинкта, и подавление его неестественно и противозаконно, - вещали идеологи взбунтовавшейся молодежи. - Непристоен не секс в его откровенных проявлениях, а запрет на наслаждения, которым предаются все, только скрыто, тайком".

Пропаганда секса достигла своего апогея в фильме "Глубокое горло", о котором даже плотоядный Оскар не мог вспоминать без омерзения. А между тем наемные критики писали, что "этот фильм способствует расширению людских сексуальных горизонтов".

Юные "революционеры", жаждущие общественно-социальных преобразований, под руководством заранее подкупленных "вождей" устраивали пожары, сжигая отбросы на свалках, и радовались, когда об их "подвигах" трубила пресса и телевизионные репортеры. Это была детская игра в революцию, и на нее смотрели как на аттракцион. Она не пугала не только умного, проницательного Раймона, но даже бешеного генерала Переса. Однажды Оскару попался "подпольный" журнал "Либерейшн". Редактор его, некто Деллинджер, писал: "Наша цель - уничтожить власть, рассеять ее, разобщить, демократизировать… В отличие от некоторых "старых левых" мы не стремимся к захвату власти как к конечной цели, с тем чтобы со временем даровать ее народу, а до тех пор разумно распоряжаться ею. Наша цель противоположна: мы стоим за разрушение власти".

Строки эти вызвали на тонких губах Оскара ироническую улыбку, и только. Иное дело "Черные пантеры". Они представляли серьезную угрозу, потому что взялись за оружие и потому что у них были свои вожди, которых не так легко и просто было купить. Эти отчетливо представляли себе, кто их враг, у них была программа и цель. Мысль о "Черных пантерах" вызвала в памяти Оскара статью активного деятеля Компартии США Филиппа Боноски. Этот видный публицист писал: "…Для негров и пуэрториканцев антисемитизм не имел никакого отношения к политике и был всего лишь реакцией на суровую действительность. Евреи оказывались всюду, где возникали жизненные трудности: домохозяевами были евреи, и владельцы магазинов, где их заставляли покупать товары по высокой цене, и их адвокаты, которые на всех судебных процессах выступали против них, и большинство судий, и хотя профсоюзы, к которым они принадлежали, состояли в значительной степени из негритянских и иноязычных рабочих, руководители этих профсоюзов опять же были евреи. Если они отдавали детей в школу, то с большей вероятностью можно было ожидать, что их учителем был еврей. Создавалось впечатление, что всякий, кто становится в положение эксплуататора по отношению к эксплуатируемому, - еврей".

Статья Филиппа Боноски раздражала Оскара тем, что автор откровенно говорил о той суровой действительности, о которой, по мнению Оскара, не следовало бы говорить вслух.

Оскар опасался возникновения американского нацизма с каким-нибудь фюрером во главе. Он хорошо знал историю зарождения национал-социалистской партии в Германии и прихода Гитлера к власти, знал и обстоятельства, способствовавшие шовинистическому угару в Германии. Почва для подобного угара существует и в США. Вспышкой, сигналом, последней каплей может стать экономический крах в результате истощения природных ресурсов, загрязнения окружающей среды и какого-нибудь стихийного бедствия.

Нина Сергеевна слушала его рассеянно, и плотно обложившие ее невеселые думы мешали усваивать то, о чем говорил муж. Она давно замечала, что у Оскара есть другая жизнь, скрытая от нее, - не девчонки, не увлечение кинозвездами, а что-то более серьезное, глубокое и масштабное, чего он не хочет или не может доверить ей, своему испытанному другу.

Нина Сергеевна медленно, с величавой и совсем не наигранной усталостью поднялась и сказала просто и тепло:

- Я пойду к себе. Покойной ночи, Оскар.

- Покойной ночи, дорогая. Все будет хорошо.

Оскар оставался сидеть в кресле напротив выключенного телевизора. В гостиной было темно. Лишь свет от наружного фонаря, проникающий через большое окно, бросал на ковер зыбкое и неяркое пятно. Оскар ощущал гнетущую тяжесть во всем теле. Он знал, что это не физическая усталость, а что-то другое, серьезное и глубокое, давно поселившееся в его душе и время от времени дающее о себе знать, как больная мозоль, на которую нечаянно наступят. "Культ насилия - это вирус неизлечимой болезни, - мысленно соглашался он с мнением жены. - Больное общество, без идеи, - это уже не общество, а сброд, где все шатко и непрочно. Вьетнам это наглядно показал. А случись испытание посерьезней, что тогда? Беда обычно сплачивает нацию, объединяет, это верно. Но нацию. А подходит ли понятие нации для Америки, вот вопрос!"

И на этот вопрос у Оскара Раймона не было определенного ответа.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Виктор Раймон не любил парные вылеты на бомбежку. Куда лучше в группе, когда идет армада в полсотни самолетов волнами. Один заход на цель, удар, разворот, потом еще заход. В стае оно как-то спокойней и уверенней, когда чувствуешь рядом крыло приятеля. Но сегодня у него был парный вылет - две машины шли на бомбежку рисовых полей. Второй самолет вел Дэсмонд Рили - парень из Детройта, прибывший во Вьетнам вместе с Виктором. Рили шутил:

- Сегодня мы вроде фермеров: летим на уборку урожая.

- Нет, Дэси, скорее, на посевную, - возразил Виктор, шагая к самолету вместе со своим штурманом Дэвидом Куни, который, в отличие от долговязого, гибкого в талии Раймона, был невысок ростом, но широкоплеч и приземист - большая круглая голова его без шеи лежала на плотном туловище как-то смешно и нелепо, напоминая колобок.

- А почему посевную? - спросил Куни командира сиплым, подпорченным то ли простудой, то ли виски голосом.

- Потому что будем сеять шарики, начиненные стальными зернами, - вяло ответил Виктор, шагая широко и глядя себе под ноги. Он был не в настроении: вчера на поминках по бывшему штурману Бобу Тигу перебрал и сегодня чувствовал себя прескверно. Куни многозначительно и с удовлетворением сказал, растягивая слово по слогам:

- Понятно, - и бездумно посмотрел на лазоревое небо.

"Понятно" означало, что самолеты загружены кассетными бомбами. В каждой кассете - тысяча шариков, начиненных шрапнелью. Бомбы эти предназначены исключительно для поражения живой цели. Их разбрасывают по площадям. Кроме кассет на самолете были две фугасные бомбы, для разрушения ирригационных дамб, и бомбы, сделанные под игрушки, - эти специально для детей. Найдет ребенок такую "игрушку" в поле пли возле дома, возьмет в руки и… был таков. Забавляется Пентагон, "шутит" с вьетнамскими ребятишками. Дэвиду Куни подобные шуточки нравятся: для него все равно, что старики, что дети - все они вьетконговцы и, следовательно, враги. А врагов он привык убивать. И совсем не важно, чем убивать и как. К убийству у него страсть и призвание - так он говорит сам и этим гордится. У него немалый опыт разбоя. В шестьдесят седьмом году, во время "шестидневной войны", он летал на "миражах". За шесть знойных дней он хорошо заработал. Убитых не считал - считал доллары. И теперь считает - у него уже кругленькая сумма, и он знает, как распорядиться ею, когда возвратится домой. Все рассчитано и продумано. Дэвид Куни не прогадает: старые доллары будут плодить новые. Он еще молод, у него все впереди. По крайней мере, многие миллионеры - ему это доподлинно известно - начинали свою карьеру в его возрасте. О "шестидневной войне" он любит рассказывать, и особенно смаковать, как поджаривали они арабов на огромнейшей песчаной сковородке. Вот было зрелище! Никаких тебе джунглей, ни кусточка - все на виду. Не то что здесь.

Виктору Раймону в общем-то все равно, чем загружен его самолет: кассетными или фугасными. Бомбы-"игрушки" он не одобряет. Глядя на них, он вспоминает свою племянницу Флору - славная девчонка, с которой у него свои особые, самые добрые, приятельские отношения. Флора развита не по годам, умный, рассудительный чертенок, задает вопросы, которые иногда ставят в тупик даже таких мудрецов, как оба ее дедушки - Оскар Раймон и Генри Флеминг. Виктору она поверяет все свои тайны, даже те, которые не может доверить бабушке Нине Сергеевне, не говоря уже о маме и бабушке Патриции. Виктор иногда с ужасом представляет себе, как такую игрушку могла бы схватить любознательная Флора.

Самолет Раймона взлетел первым. За ним поднялся в воздух Рили. Быстро набрали высоту и легли на курс. Справа в ослепительном солнечном сиянии играло море, сливаясь с выгоревшим полотняным горизонтом. Слева ярким разноцветьем пестрели джунгли. Все знакомо, все обычно и привычно. Вдали, на северо-востоке, сверкнула алюминиевая лента реки - там переправа, над которой был сбит самолет капитана Хоринга. Неожиданно Виктор ощутил в себе необъяснимое желание лететь именно туда, на эту переправу, спикировать на нее, сбросив весь груз. Это был какой-то внутренний зов - не совести, нет. Скорее чувство мести, еще не удовлетворенной, не оплаченной. Он не должен сегодня лететь туда, у него иная цель, и приказ нельзя нарушать. Это неожиданное чувство удивило его самого: казалось бы, он должен испытывать страх, обходить стороной ту переправу, над которой погибли его друзья. А вот поди же, наоборот, его тянет туда неведомая сила. Он поборол ее и не уклонился от заданного курса. Он знал, что туда, на переправу, пойдут другие самолеты, пойдут многочисленной стаей, будут бомбить, как знал он и то, что переправа и после очередной бомбежки будет действовать, всегда возникать только в ночное время, как привидение.

Внизу угрюмо молчали обнаженные горы. Виктор помнит их прежними - в густом зеленом наряде. С высоты самолета их вершины тогда казались округлыми и мягкими. Это было несколько месяцев тому назад. Здесь они пролетали на бомбежку дороги Хо Ши Мина. Потом этот район обработали ядохимикатами, и деревья и кустарники, укрывавшие горы листвой, сбросили с себя одежды, оголили бурые скалы с заостренными пиками хребтов.

Сразу за горной грядой запестрели зеленые и желтые квадраты рисовых полей. Над ними колыхались белые зонтики головных уборов вьетнамцев. Это была цель двух американских самолетов, тот важный "стратегический" объект, на который Пентагон приказал сбросить кассетные бомбы. Зонтики вдруг заметались, засуетились, словно над ними пронесся ураган, и Дэвид Куни, как хищник, настигающий свою беззащитную жертву, с диким торжеством закричал:

- А-а-а! Заметили, крысы, забегали!.. - И затем, через несколько минут, освобождая самолет от смертоносного груза, продолжал в безумном азарте вопить: - Принимайте подарки - апельсины, мандарины и прочие фрукты от Дэвида Куни и Виктора Раймона!.. Жрите, наслаждайтесь, давитесь, подыхайте!..

Крик штурмана раздражал Виктора: он не любил шумового оформления чего бы то ни было; он предпочитал делать дело буднично, без эмоций, как повседневную необходимость. Он не хотел представить себе, что в эти минуты происходило там, на земле, на рисовом поле. Виктор предпочитал не думать об этом: он делал разворот, сбавляя высоту, чтоб сбросить фугасные бомбы точно на цель - ирригационную дамбу. Она должна быть разрушена - вот и все. Зачем - он не знал и не задавал себе такого вопроса. Приказ есть приказ, и в штабе знают, какую опасность для США представляет этот еле заметный с высоты земляной вал, к которому прильнуло зеркало воды, похожее на небольшой осколок. Самолет слегка вздрогнул, и Виктор понял, что это оторвались две фугасные бомбы. Виктор не смотрит вниз - его это не интересует. Наплевать, попали бомбы в цель или нет: он свое отработал, и теперь можно набирать высоту и ложиться на обратный курс.

Внизу блестит серпантиновая лента реки, игриво извивается на солнце, точно нежится. На ней видны две точки, на самой середине. И чем ближе река, тем крупнее точки. Теперь уже несомненно - плывут сампаны. Однако эти вьетконговцы обнаглели: среди бела дня плывут! Это явный вызов. Такого Виктор не может стерпеть. Он никому не позволял еще насмехаться над собой. А эти явно насмехаются. Ну пусть ночью - там другое дело. Впрочем, и ночью самолеты утюжат реку, осветив ее ракетами, подвешенными на парашютах. А эти днем плывут, нахалы.

Куни словно проник в его мысли. Вопит:

- На реке сампаны! Давай искупаем коммунистов! Сами просятся на пулеметы. Душно им. Жаждут искупаться!..

Ну что ж, это можно: прошить сампан пулеметной строчкой не составляет большого труда. Только нужно вместе с Дэсмондом Рили. Его машина идет следом.

- Дэси, видишь на реке сампаны? - сказал Виктор в микрофон.

- Отлично вижу. Я тебя понял, Виктор, - ответил командир второго самолета. - Отличная цель!

- Моя первая, твоя вторая, Дэси, - распределил Виктор и направил самолет на сампаны.

…Это произошло прежде, чем самолеты открыли огонь. Головная машина получила такой удар, какого Раймону никогда раньше не приходилось ощущать. Он полетел вверх вместе с креслом.

Потом кресло отделилось и пошло вниз, а он как бы повис в воздухе. Внизу, над зелено-багряным ковром, сквозь клубы черного дыма пробивались языки пламени: это догорали останки его самолета. Серебристая лента реки удалялась в сторону, а снизу на него надвигался зеленый океан джунглей. Виктор начал быстрым взглядом обшаривать небо. Он нашел тех, кого искал: совсем недалеко от него, чуть повыше, спускался на парашюте Дэвид Куни. В стороне и еще выше, как испуганный ястреб, метался самолет Дэсмонда Рили. Виктор догадался, что Дэси уже сообщил на базу о происшедшем, и в скором времени сюда прилетит спасательный вертолет.

Джунгли надвигались стремительно и зловеще, и сейчас Виктор желал одного: только бы не удалиться от Дэвида Куни -вдвоем все-таки сподручнее. Штурман что-то кричит ему, только не разберешь что. Кажется, спрашивает, не ранен ли.

- О'кей! - на всякий случай прокричал в ответ Виктор и тут же сообразил, как нелеп его ответ: ничего себе "о'кей"!

Падая в джунгли, он заслонил лицо руками и закрыл глаза, тревожно подумав: только бы не повиснуть на дереве. Ветки мягко зашуршали по одежде и притормозили падение. Носки коснулись чего-то мягкого, пружинистого. Он ухватился руками за ветки и устоял на ногах. Стропы парашюта были слегка натянуты, погашенный купол лежал вверху на ветках. Виктор хорошо помнил инструкцию: прежде всего освободиться от парашюта. Это не потребовало особого труда. Теперь проверить, все ли на месте: прежде всего - два миниатюрных передатчика и радиомаяк. Да, они исправны, и маяк уже посылает сигналы в эфир. Это ориентир для спасательных вертолетов. На них вся надежда. Он знает - некоторых летчиков удалось спасти от плена. Знает и то, что многие летчики, сбитые патриотами Вьетнама, захвачены в плен. Что ж, плен так плен, это еще не наихудший вариант. Считай, что им повезло - а ведь могли бы разделить судьбу Хоринга и Сиделя. "Да, Виктор, ты родился в сорочке. Куни - тоже".

Кажется, все на месте: пистолет, нож, компас, ракетница, фонарик. Кругом сумрачно и душно, небо с трудом просматривается сквозь высокие заросли. Редкие солнечные медяшки, проникшие сквозь плотное покрывало листвы, покрытой толстым слоем пыли, кажутся неестественными, театральными и совсем неуместными в этой затхлой, душной парной, где терпкий воздух неподвижен и густ, как кисель. Этот район не обрабатывался ядохимикатами. "Следовательно, - подумал Виктор, - здесь не базируются партизаны". Хотя, как было хорошо известно, партизан можно ожидать везде, даже в расположении американских гарнизонов. И что ж получается: не базируются, а самолет сбили. Ракетой. Выходит, даже очень базируются.

Было тихо и душно. И вдруг в этой густой, душной тишине раздался треск. Виктор вздрогнул, холодок пронзил все тело, но хриплый голос Куни, прозвучавший из радиопередатчика, все объяснил. Виктор переключил приемник на наушники. Куни спрашивал, как дела, и просил указать свое местонахождение. "Идиот! - мысленно выругался Виктор по адресу штурмана. - Орет, словно находится в баре. Указать свое местонахождение! Как будто это так просто: мол, такая-то авеню, такой-то номер". И, присев на корточки, прошептал в зажатый в кулак микрофон:

- Не ори так громко, ты не в Детройте. И доложи свои координаты.

- Черт побери, мы где-то рядом, - уже вполголоса отозвался Куни. - Вик, ты слышишь самолет? Нас ищут.

"Слышу", - мысленно произнес Виктор и прибавил:

- Мы две иголки в стоге сена.

Он воздерживался от лишних разговоров, опасаясь обнаружить себя. В этой чащобе в двух шагах от тебя будет находиться партизан - и не увидишь. Где-то вверху слышался приглушенный гул мотора. Не похоже на вертолет. Должно быть, Рили все еще кружит, поджидая подмогу. Определенно - Рили.

- Слушай меня, Вик. Даю ориентировку. - Это Куни приглушенным голосом. - Вокруг меня непроходимые дебри. Затхлый мрак, как в преисподней. Сигналить ракетой бессмысленно: ничего не увижу, над головой сплошной полог джунглей. А как у тебя?

- То же самое… А самолет все еще здесь кружит. Нас ищут.

- Но сначала мы должны отыскать друг друга. Ты слышишь, Вик?

И тут же совершенно другой, громкий, торопливый голос:

- Раймон, Раймон! Это я, Рили! Ты меня слышишь? Отвечай, Виктор!

- Слышу, Дэси. У нас все в порядке. Только мы не можем соединиться. Ни черта не видно. Сориентируй нас. Использовать ракетницы невозможно.

- Вы совсем рядом. Сейчас придут вертолеты. Попробуй сделать выстрел из пистолета, и пусть Куни идет на звук. Вы совсем рядом.

"Черт возьми, как это до гениального просто - идти на звуки выстрелов. Но ведь и партизаны могут пойти на те же звуки", - мрачно подумал Виктор, но делать нечего, и он прошептал в микрофон:

- Куни, ты слышишь меня?

- Я все слышал, Вик. Стреляй, я жду.

Виктор достал пистолет, сделал один выстрел. К его удивлению, звук был глухой, как из малокалиберной винтовки, - так, хлопок. Его поглотила плотная, непроницаемая листва. Но Куни услышал и сразу же отозвался:

- Я слышал, Вик. Но ты где-то очень далеко.

- Нет, Куни, я близко. Джунгли съедают звук. Иди в мою сторону.

Виктор ждал, вслушиваясь в тишину. Гул самолета удалялся и затем совсем растаял. Посмотрел на часы: да, у Рили горючее на исходе. Но вертолеты должны прилететь, их не оставят. Прислушиваясь к отдаленным звукам, теперь он повнимательнее рассматривал заросли. Широколистые пальмы и бамбук, переплетенные лианами, тянулись вверх, создавая своеобразный зеленый шатер. Внизу было сыро. Земля и растения щедро исторгали густой, удушливый запах. От него начинала кружиться голова. "Тут запросто можно задохнуться, - подумалось с тревогой. - А может, тут наши сбросили ядохимикаты, и это от них такой мерзкий, удушливый запах?" Мысли эти угнетали. Виктору казалось, что он погребен в какой-то мрачной пучине, плотным кольцом обступившей со всех сторон, и нет отсюда выхода. Он спрятал пистолет в кобуру на тот случай, если внезапно нагрянут партизаны. Для себя он твердо решил: не оказывать сопротивления, пусть плен. Так лучше: отвоевался - и точка. В конце концов пора подводить черту. Все ему опротивело, осточертело: бомбежки, пьянки, проститутки и опять бомбежки. Похоже, что эта работа не для него. Определенно не для него.

"Постой, Виктор Раймон, - вдруг сказал он самому себе. - А давно ли ты стал рассуждать? Давно ли опостылела тебе твоя работа, которую ты до сего дня исполнял прилежно, не задумываясь и не задавая себе никаких вопросов?" И отвечал сам себе: "Сегодня, сейчас".

Мысли его спугнул шорох в зарослях, совсем рядом. Было такое впечатление, что в него бросили какой-то тяжелый и мягкий предмет. Он шлепнулся почти у самых ног. Виктор вздрогнул и затаил дыхание, всматриваясь в кусты. В темно-зеленом полумраке ничего невозможно рассмотреть. Как вдруг взгляд его наткнулся на огромнейшую лягушку. Таких он никогда не видел. Большие выпученные глаза враждебно смотрели на него, широкая пасть была агрессивно приоткрыта, нижняя челюсть пульсировала, как кузнечный мех. Казалось, это мерзкое чудовище недовольно появлением в его владениях непрошеного гостя и готово к нападению. Виктор машинально вынул пистолет. И в это же самое время услышал голос Куни:

- Вик, я, наверно, потерял ориентировку. Где ты, отзовись, подай голос.

- Нет, только не голос, - сказал Виктор в микрофон, не спуская настороженного взгляда с лягушки. - Я выстрелю. Слушай, Дэви! - И он один за другим разрядил два патрона в лягушку и сам тотчас же, чтоб не видеть своей жертвы, продираясь сквозь кустарник, отошел в сторону метров на пять.

Он понимал, что лягушка, пусть даже такая гигантская, есть всего-навсего лягушка, тварь вполне безобидная. А вот змеи - это уже посерьезнее. В джунглях полно ядовитых змей, это было известно каждому американцу, находящемуся во Вьетнаме.

Дэвид Куни появился внезапно. Виктор думал, что он услышит его приближение заранее: шорох и прочее. А он появился вдруг, без всякого шороха, как хищная рысь, вынырнув из-за широких листьев. Должно быть, когда Виктор стрелял в лягушку, Куни был где-то совсем рядом, всего в десятках метров от него. В правой руке Куни держал пистолет. Круглое потное лицо, черное от грязи и пыли, преглупо улыбалось, и эта широкая улыбка показалась Виктору совсем неуместной в их положении. И первые слова совсем не соответствовали его улыбке.

- Боюсь, что не выбраться нам отсюда, - весело сказал Куни, размазывая грязной ладонью по лицу густой пот.

- Тогда чему ты радуешься?

- Нашей встрече, Вик. Вдвоем все-таки веселей, хоть в воздухе, хоть на земле.

- Спрячь пистолет, здесь он нам может только повредить, - дружески посоветовал Виктор.

- Как? - Маленькие прищуренные глазки Куни изобразили недоуменное возмущение и холодную жестокость. - А если вьетконговцы? Нет уж, не на того напали, меня не возьмешь.

- Возьмут, Куни, не живым, так мертвым, - с неотвратимой определенностью сказал Виктор, прислушиваясь к далекому звуку мотора. Звук этот нарастал, и Куни опять торжествующе заулыбался:

- Это наши, Вик, вертолеты за нами идут.

А звуки все ближе и ближе, превращаясь в гул. И вот уже в приемнике незнакомый голос:

- Раймон, Раймон, вы слышите меня? Здесь лейтенант Смит. На вертолете лейтенант Смит. Как у вас дела? Где Куни? Отвечайте.

- Да это ж Крис! - воскликнул Куни, узнав приятеля, прежнего однополчанина. И, опередив Виктора, прокричал в микрофон: - Хэлло, Крис! Мы оба вместе!..

- Да не ори ты, черт! - сурово одернул его Виктор. - Что за дурацкая манера орать на все джунгли!

И затем уже сам включился на связь, объясняя Смиту, что они находятся в непролазной чащобе. С вертолета попросили посигналить ракетами. Виктор наметил в зеленом пологе небольшую прогалину и выстрелил в нее из ракетницы. Ракета угодила в ствол дерева, взорвалась тут же, рассыпав горячие брызги в зарослях. Запахло гарью. Виктор выругался с досады.

- Дай я попробую, - сказал Куни. - У тебя рука дрожит.

И в ту же прогалину удачно выстрелил: ракета пронзила зеленый полог и разорвалась за деревьями. Куни возликовал. С вертолета сообщили азимут, по которому нужно пройти метров двести до небольшой поляны, где может быть удобная площадка. Виктор достал компас и определил азимут: идти нужно было на восток. И он пошел вперед, с трудом продираясь сквозь густые заросли кустарника, который, казалось, с каждым метром становился все гуще, и не верилось, что где-то в двухстах метрах дожна быть поляна, чистое небо, солнце над головой и не такой удушливый воздух. Он приказал Куни как можно меньше шуметь и прекратить всякие разговоры, объясняться только шепотом, и то в случаях крайней необходимости. На их пути попадались естественные завалы, каждый шаг стоил большого труда и терпения. Колючки царапали лицо, руки, комбинезоны. По их расчетам, они уже прошли эти роковые двести метров, а поляны все еще не было. Вертолеты продолжали кружить над ними, и лейтенант Смит попросил их еще раз обозначить свое местонахождение. Виктор выстрелил из ракетницы, и на этот раз удачно. Оказалось, что они уклонились от маршрута и ушли в сторону от поляны.

Крис Смит только было начал исправлять их маршрут, как послышался где-то в небе глухой взрыв, и голос вертолетчика оборвался. Напрасно Виктор взывал в эфир:

- Смит, Смит, я слушаю, уточни курс. Смит, ты меня слышишь? Я - Раймон. Уточни новый азимут…

- Крис, это я, Куни. Почему не отвечаете?..

Но тарахтящий шум вертолета безответно удалялся. Лишь спустя минут пять Раймон и Куни услышали уже другой, незнакомый голос, угрюмый, подавленный и злой:

- Смита больше нет… Его вертолет сбит ракетой. Мы возвращаемся на базу. Пробивайтесь на восток, к морю. Это будет надежней. Там наши корабли. Не падайте духом, ребята. Доброго пути…

И все. Больше ни слова. Растаяли и тарахтящие звуки второго вертолета.

- Бедняга Крис, у него невеста студентка. Красавица, - как-то просто произнес Куни, поглядывая вверх прищуренными глазами.

- Дорого мы с тобой стоим, Куни, - сказал Виктор сокрушенно и мрачно.

Куни не понял его, заговорил вполголоса:

- А бывают ли дешевые войны? Наверно, нет.

Повелительным жестом оборвал его Виктор, приложив пальцы к губам, настороженно оглянулся и затем посмотрел на стрелку компаса, так же без слов, жестом, указал направление на восток. Но Куни был не из тех, кто умел размышлять и думать про себя. Он предпочитал в критических ситуациях высказывать свои мысли вслух, как бы взвешивая их и проверяя. А поскольку сейчас была ситуация не из простых, то он и сказал, правда вполголоса:

- Похоже, мы угодили в самое пекло, в логово Вьетконга.

Виктор смолчал: эта мысль и ему пришла в голову. Встреча с партизанами казалась неминуемой. И теперь ему думалось: главное - вовремя поднять руки, не оказывать ни малейшего сопротивления. Только б этот олух Куни не подвел! Как его убедить, что всякое сопротивление бессмысленно и в их положении плен - наилучший выход?

Заросли кустарника стали заметно редеть и наконец совсем оборвались. Теперь перед ними был сплошной бамбуковый лес, осененный золотисто-зеленым светом. Воздух здесь казался не таким удушливым и противным, хотя не менее влажным. От духоты и пота их одежда промокла до нитки. Пот лился грязными струйками из-под шлемов. Куни сказал:

- Как ты думаешь, сколько миль до моря?

Виктор не ответил. Он не верил, что они дойдут до моря, он приучил себя рассчитывать на худшее. А в их положении он не видел никакого шанса пробраться к своим. Лучшим вариантом он считал плен, худшим - смерть. Притом последний вариант разделялся на несколько возможных: смерть от партизанской пули, от змеиного яда, наконец, голодная смерть. Но предположим, плен. Как вьетконговцы обращаются с пленными американцами? Он не знал. Конечно, их отправят в Северный Вьетнам, поскольку американцы фактически ведут необъявленную войну с Ханоем, бомбят северовьетнамские города и селения. Конечно, их сначала допросят. Возможно, будут пытать. А затем убьют. И никто не узнает, никто не докажет, что они были взяты в плен. Пропали без вести, и только. Генерал Перес говорил, что коммунисты ни с чем не считаются: что им Женевская конвенций, всякий там Красный Крест.

Перес люто ненавидит коммунистов, какой бы национальности они ни были: американские, русские или вьетнамские. Все они одинаковы.

А что думает Виктор о коммунистах? Они для него враги, коль он с ними воюет. Какие они вблизи, он никогда не видел.

Однажды, когда он еще учился в колледже, Виктор попросил сестру Наташу рассказать о своем отце. "Зачем тебе? Он мертв. Зачем его беспокоить?" - резко и недружелюбно ответила ему Наташа. Но Виктор проявлял настойчивость: "Он был советский офицер?" "Он был храбрый офицер, он сражался с фашистами", - ответила Наташа, и в ее словах и во взгляде Виктор почувствовал нежность. "Он был коммунист?" - спросил тогда Виктор. "Да, коммунист. Он был честный человек, не любил несправедливости, лицемерия, фальши, лжи". Потом она сказала: "Надеюсь, ты маму не спрашивал о моем отце?" - "Нет". - "Вот и молодец, ты умница, Вик". Это он запомнил. Но с отцом своим все же как-то завел разговор о коммунистах. Он спросил Оскара: "Папа, а коммунисты всегда плохие?" - "В принципе - да, плохие. А вообще-то бывают разные. Я знал по концлагерю двух коммунистов: итальянца и француза. Они неплохие джентльмены". - "Они и сейчас… живы?" - "Да, они, коммунисты, работают в своих партиях. Я повторяю, Виктор, коммунисты бывают разные".

Теперь, вспоминая тот давний разговор, Виктор подумал: "А какие они, коммунисты Вьетнама, - плохие или хорошие? За что, собственно, они должны нас убивать, что мы им сделали?" Подумал - и осекся. Как что? А бомбы? Шариковые бомбы на беззащитных людей, бомбы-"игрушки" для детей. Смерть, смерть, смерть. Это была неприятная мысль, от нее хотелось поскорее отмахнуться. "Мы выполняли приказ командования. Пусть отвечает генерал Абрамс вместе с президентом". Но, к сожалению, по вьетнамской земле, по этим дьявольским джунглям, шагают не Абрамс с президентом, а Раймон с Куни, уходят все дальше и дальше от того района, где они посеяли смерть, уходят от своих жертв, спасаясь от возмездия. А оно неминуемо и неотвратимо. Виктор в этом не сомневается.

2

Под вечер, непривычные к подобным путешествиям, уставшие до такой степени, что, кажется, не в состоянии сделать и сотни шагов, они вышли из густого леса на опушку, от которой начиналась большая поляна, мелкий кустарник на ней и редкие широколистые пальмы. И первое, что им бросилось в глаза, - среди пальм, на краю поляны, характерная кровля пагоды. Это было первое строение, оказавшееся на их пути. Людей, потерпевших кораблекрушение, радует наконец появившийся берег. Для Раймона и Куни таким берегом была изогнутая крыша буддийского храма. Но она не радовала, а настораживала, тревожила и пугала. Там могли быть люди, а они опасались расплаты за содеянное зло.

От опушки в сторону пагоды тянулась бамбуковая изгородь. Прячась за кустами минут десять, они всматривались в сторону строения, ловя каждый звук и шорох. Но не было ничего, что бы говорило о присутствии поблизости людей. И тогда они, с трудом переставляя отекшие ноги, сутуло и беспечно побрели вдоль изгороди. Виктор шагал впереди, ступая медленно и тяжело, понуро глядя перед собой и не поворачивая головы. Куни трусил рысцой в пяти шагах от своего командира, воровато оглядываясь по сторонам.

Пагода оказалась полуразрушенной. Ее кровля каким-то чудом держалась на деревянных, причудливой резьбы колоннах. Тонкий орнамент колонн был сильно поврежден осколками бомб. Кирпичный пол завален мусором обвалившегося угла потолка, старыми циновками и битым оконным стеклом. Посредине храма лежала разбитая статуя Будды. Виктор поднял с пола две циновки, оттащил в дальний темный угол и устало опустился на них. Думать ни о чем не хотелось, ему вообще не хотелось ничего. Полнейшая апатия и безразличие. Пусть приходят партизаны и забирают его, пусть делают, что хотят, но сам он не в состоянии встать.

Куни, стоя посредине храма, оценивающе осмотрел пол, стены, потолок, пнул ногой статую Будды, сказал:

- Видно, наши парни неплохо поработали.

В ответ Виктор недовольно поморщился, и тогда Куни шепнул ему:

- Пойду на разведку, - и удалился в проем стены.

А он двужильный, этот Дэви Куни. Хоть и ростом мал. Вот ведь шли вместе, Виктор смертельно умаялся, а он нашел в себе силы еще пойти осмотреться. Возвратился скоро с охапкой пальмовых веток. Бросил рядом с Виктором на кирпичный пол, принес еще циновки, сделал из них подобие подушек и молча лег на спину, распластав руки и ноги.

- Ну что там? - устало спросил после долгого молчания Виктор.

- Деревня, - ответил Куки, глядя в зияющую пробоину потолка. - Была деревня. Похоже, что наши накрыли напалмом. - Куни ожидал, что Виктор продолжит разговор, но тот молчал, закрыв глаза. И тогда Куни спросил: - Ночевать будем здесь?

- Да.

- Ты спишь, Виктор?

- Нет.

- В таком случае я буду спать, а ты бодрствуй. Хорошо?

Виктор промолчал: от усталости тяжело было говорить. Да и какое это имеет значение - будет он или не будет спать. Если сюда придут партизаны - один черт, спишь или бодрствуешь.

- Я имею нехорошую привычку храпеть, - опять заговорил Куни. - Иногда. Когда лежу на спине. Так ты меня толкни, и я повернусь. Понимаешь, повернусь не просыпаясь.

Куни лег на бок и сразу же уснул. А к Виктору сон не приходил. И думы никакие не одолевали, так, скользили в усталой голове какие-то разрозненные мысли без всякой связи, а сна не было. Стемнело быстро, как-то сразу, и в потолочном проеме зажглась яркая одинокая звезда. "Почему только одна? - подумалось Виктору. - Чья она - моя или Куни? Или одна на двоих?" Потом появились новые звезды, не похожие на ту, единственно неподвижную. Эти звезды, как искорки, двигались внутри пагоды, перемещались из угла в угол, падали на пол и поднимались высоко к потолку. Виктор догадался: это светлячки. И было что-то таинственное в их звездном хороводе, нежное и благостное.

Где-то невдалеке запела ночная птица, и тут же ей отозвалась другая. Голоса их были громкими и пронзительными. Затрещали цикады, монотонно и длинно, с усердном. Потом квакали лягушки, слишком громко, раздражающе. "Очевидно, те, гигантские", - подумал Виктор. И все это ему казалось лишь фоном, потому что каким-то другим, внутренним чутьем, обостренной интуицией он ощущал вокруг присутствие людей, их активную деятельность в эти ночные часы. Ему даже казалось, что он слышит их далекие голоса. Он закрыл глаза, но и в подступающей полудреме ему виделись мерцающие огоньки светлячков и падающие звезды, неожиданно превращающиеся в сбитые ракетами самолеты.

Куни спал беспробудно до рассвета, а проснувшись, тотчас же разбудил Виктора: пора собираться в дорогу. Вся поляна перед пагодой и опушки леса были погружены в густой белесый туман, сырой и теплый, и Виктор не сразу решил: хорошо для них или плохо - туман.

Сборы были недолги: наскоро перекусив, они попытались было по карте определить свое местонахождение, ориентируясь на пагоду, но ничего из этого не вышло: пагод на карте было много, а как называлась сожженная деревня возле пагоды, в которой ночевали, они не знали. Виктору не пришлось взглянуть, на деревенское пепелище: все было окутано туманом. Шли вслепую, доверясь компасу, шли на восток, к морю. Вскоре выбрались на тропу, которая тянулась меж невысоких кустов, и тоже на восток. Это радовало: легче стало идти. Как и прежде, Виктор - впереди, за ним - Куни.

Неожиданно влажная скользкая тропа выбежала на открытое место. Справа, за редкими кустами и одинокими пальмами, в тающем тумане купались огороды, огражденные бамбуком, а дальше, за огородами, затянутые сизой дымкой, простирались золотисто-зеленые квадраты рисовых полей. Они тянулись до самого горизонта, где в белесый полог неба вонзались острые пики сиреневых гор.

Виктор замедлил шаг и остановился. За бамбуковой оградой шевелились кусты. Куни подошел вплотную и тоже устремил свой прищуренный воровской взгляд в сторону ограды. И вдруг он прошипел удивленно:

- Да это же никак буйволы? Клянусь моим шефом - это буйволы, замаскированные ветками.

Да, в самом деле - буйволы, теперь и Виктор понял: шевелящиеся кусты - это просто ветки, ловко привязанные к буйволам. Значит, где-то рядом должны быть люди. Двигаться по тропе, открытой местностью, было рискованно. С левой стороны кустарник переходил в лес. Выходит, опять продираться сквозь заросли джунглей. А что поделаешь? Иного пути нет.

Они свернули с тропы налево и, пригибаясь среди невысокого кустарника, вдоль изгороди быстро-быстро начали пробиваться в северном направлении, к лесу. Минут через пять они вышли на круглую зеленую поляну, заросшую виноградником. Тяжелые янтарные гроздья радовали глаз и зазывно манили в это райское лоно, приглашали утолить жажду и подкрепиться на дорогу. Обменявшись согласными взглядами и не говоря ни слова, оба летчика шагнули в виноградник, и тут их взгляды столкнулись с удивленными неожиданной встречей взглядами вьетнамцев: пожилой, с изможденным, морщинистым лицом, седой женщины и черноголового мальчонки лет десяти. В широко раскрытых глазенках парнишки, как заметил Виктор, не было испуга, а лишь удивление и любопытство. Зато жестокий, холодный взгляд женщины откровенно выражал ненависть и страх. Вьетнамцы сразу догадались, что перед ними их враги, американцы.

С минуту все четверо стояли в немом оцепенении, от неожиданности не зная, как поступить дальше. Вдруг мальчик что-то крикнул и в тот же миг юркнул в пучину виноградника, а морщинистое лицо женщины изобразило ужас, причину которого Виктор сразу не понял. Сзади раздался выстрел. Женщина всплеснула руками и, шатнувшись на виноградную лозу, медленно сползла на землю. Виктор быстро оглянулся на выстрел. Куни целился в виноградник, сделав еще два выстрела. Виктор понял, что эти два последних выстрела предназначались мальчишке. Он схватил штурмана за руку, державшую пистолет, и выдавил из себя только одно слово:

- Зверь…

В ответ Куни довольно миролюбиво сказал:

- Дурак, - и, бросив на ходу: - Надо смываться, - побежал в сторону леса. Виктор последовал за ним. Он с трудом поспевал за юрким, выносливым Куни, и мысли его почему-то одолевал только один вопрос: жив ли тот мальчишка или его настигли пули этого зверя? Да, да, зверя - иного слова для Куни Виктор не находил. Он не понимал, зачем Куни убил старуху и стрелял в паренька. Он же запретил ему вообще пользоваться оружием.

А Куни шустро бежал впереди с обнаженным пистолетом, ловко лавируя среди кустарника. Виктор вспомнил его лицо и глаза, когда штурман стрелял в виноградник. Это были глаза опьяненного безумца, жаждущего крови, - хищные и безжалостные.

Куни тоже волновал тот же, что и Виктора, вопрос: жив ли мальчишка? Но волновал по другой причине. Виктор желал положительного ответа на этот вопрос, Куни - совсем наоборот. Для того он и стрелял. Он боялся, что и старуха и мальчишка сообщат партизанам о двух американцах, и тогда наверняка будет погоня, от которой им едва ли удастся уйти.

Они бежали, не сверяя направление со стрелкой компаса, старались затеряться в пучине джунглей. Им хотелось стать иголкой, попавшей в стог сена. Теперь, после того жуткого, жестокого, только что ими содеянного, они не могли рассчитывать на снисхождение, и плен уже не казался Виктору наименьшим злом. И что с того, что стрелял не он, а Куни, - расплачиваться придется обоим в равной мере.

Виктор боялся смерти, а еще больше - мучительной, которую, как он считал, они заслужили за только что совершенное бессмысленное, зверское убийство. И потому бежал сколько было сил, поддаваясь животному инстинкту самосохранения, гонимый страхом перед смертельной опасностью. Он старался не отстать от юркого, проворного Куни, которого в душе уже люто ненавидел. Мысли в его разгоряченном мозгу скакали так же стремительно, как и ноги. "Зверь, зверь, зверь", - выстукивало сердце надрывно и сердито. Как вдруг произошло что-то невероятное, совершенно неожиданное и в первые минуты непонятное: содрогнулась земля, страшным грохотом вскрикнули скалистые горы и леса, словно небо обрушило на землю все ужасы ада. Все смешалось в грохоте, гуле и треске, освещенное резким отблеском зловещей вспышки. Виктор упал лицом в топкий, влажный грунт, ничего не соображая. Но, падая, он видел, что упал одновременно с ним и бегущий впереди Куни. Падали красивые ветвистые пальмы, трещал бамбук, а небо раздирал в клочья громоподобный, но с каким-то металлическим ревом гул. "Вот он, судный день", - мелькнуло в голове. Он много читал о приближающейся мировой катастрофе, смотрел фантастические кинофильмы и телепередачи о предстоящей гибели планеты Земля и теперь решил, что роковой час настал. Но мысль эта промелькнула, как искра, и погасла. На смену ей пришла здравая, реальная догадка: они попали под бомбежку своих же, американских, самолетов, - но от такой догадки не было утешительнее. Вокруг творился какой-то кошмар. К взрывам и грохоту примешался огонь и смрад. Он понял: после ракетного обстрела сброшен напалм. Когда-то он сам сбрасывал с неба на землю многие тонны смертоносного металла и огонь напалма, но сам смутно представлял, что творилось там, внизу. В сущности, он даже запаха напалма до этой минуты не нюхал. И вот довелось… Джунгли наполнились гарью и дымом. Впереди, там, где находился Куни, горели верхушки деревьев, окропленные напалмом, и огненные капли падали сверху на землю, в заросли, из которых выскочил смертельно перепуганный Куни и бежал к Виктору. Комбинезон его в одном месте дымился: несколько брызг напалма попали на него. Вид у Куни был безумный, маленькие глазки часто моргали, руки дрожали, голос срывался.

- Спаси меня, я горю! - заикаясь и проглатывая слоги, говорил он.

Виктору довольно легко удалось затушить горящий комбинезон, но Куни все же получил легкие ожоги. Он ругался теперь уже по адресу своих же.

- Что они там, рехнулись, черт возьми! Куда бросают, зачем? Объекты? Какие тут объекты!..

Виктор мысленно отвечал ему: "Вот так же и мы бросали - вчера, позавчера". И, вспомнив старуху и мальчика, сказал:

- А ты зверь, Куни, я не знал, что ты такой страшный тип.

Куни сделал недоуменные глаза, взгляд его говорил: мол, не понимаю, о чем ты.

- Зачем стрелял? - сердито сказал Виктор.

- Они коммунисты.

- Что они тебе сделали?

- А-а, кровь заговорила! Ты красный, я знаю, в тебе русская кровь!

- Я американец. А ты, Куни, ничтожная сволочь. Вот кто ты…

Однако нельзя было медлить. Виктор знал, что это была первая волна самолетов. Минут через двадцать жди второго удара. Нужно дальше от этого кромешного ада, созданного соотечественниками. Это понимал и хитрый, быстро оправившийся от первого шока Куни.

- На восток, Виктор, только на восток, - торопливо и как ни в чем не бывало сказал штурман, глядя на беспокойную стрелку компаса.

И они стремглав сорвались с этого удушливого места и бросились в пучину джунглей, обходя очаги горящего напалма. Виктор заметил время. Прошло тридцать пять минут, но вопреки их предположению не было повторного налета. За это время они с трудом одолели километра три-четыре. Мокрые от пота до последней нитки, обессиленные, остановились на поляне-пятачке, окруженной невысоким и густым кустарником. Над ними сияло чистое лазурное небо, под ногами расстилался мягкий зеленый ковер, а вокруг струился воздух без запаха напалмовой гари и болотного смрада.

- Передохнем, - сказал Виктор и первым опустился на траву. Куни сел рядом и расстелил перед собой карту, что-то соображая. Затем заговорил вполголоса:

- Вероятней всего мы находимся вот здесь. Допустим. Отсюда до моря около двадцати миль. Если мы будем делать в сутки по десять миль, то выйдем к морю… Мм-да… А если не десять, а семь миль, тогда… Но почему же, черт возьми, они не засекли наш маяк, а выгрузились прямо нам на голову? А? В чем дело? Не могли они не слышать наших позывных. Как ты думаешь?

- Попробуем связаться, - прошептал Виктор и стал настраивать передатчик. - Алло, "Кобра", "Кобра", ты слышишь меня? Отвечай.

Но "Кобра" упрямо молчала, очевидно, не слышала. Зато их услышали другие. Одновременно из кустов спереди и сзади раздались строгие окрики и выстрел. Пуля прожужжала над головами летчиков. Штурман машинально выхватил пистолет, но Виктор удержал его руку: взгляд его уперся в дуло автомата, торчащее зловеще из куста.

- Прекрати! Брось пистолет! - Грозный окрик Виктора привел Куни в замешательство. Он безвольно разжал руку, и пистолет его мягко шлепнулся о землю. Куни оглянулся, и растерянный взгляд его столкнулся с жестким взглядом вьетнамской девушки и направленным дулом автомата. Потом с третьей стороны от куста на поляну вышла девушка, юная, хрупкая, совсем ребенок, одетая в простенький, военного покроя костюм. В руке она держала тяжелый кольт. Она шла к летчикам смело, твердым, решительным шагом, шла привычно и уверенно, словно она ежедневно только и занималась тем, что брала в плен американских летчиков. Шагах в пяти от них она остановилась и что-то властно приказала на своем родном языке. Виктор решил, что им приказывают положить руки на затылок, что он и сделал. Куни последовал примеру командира, опасливо поглядывая на кусты, откуда с двух сторон угрожающе смотрели на них дула автоматов. Но девушка с пистолетом продолжала что-то настойчиво требовать, наклоняя руку к земле.

- Приказывает ложиться, - сообразил Куни и, понимающе закивав головой, распластался ниц на траве. Девушка что-то сказала, и в голосе ее прозвучало одобрение, а взгляд сердито и грозно смотрел на Виктора, который все еще продолжал стоять с заложенными на затылок руками. Он понял, что от него хотят, и быстро лег на землю недалеко от Куни.

Девушки с автоматами вышли из кустов, что-то говоря между собой, и пальцы их по-прежнему лежали на спусковых крючках. Девушка с пистолетом сначала подошла к Виктору, забрала его пистолет, рацию, нож, фонарик и другие военные принадлежности. Потом то же самое проделала с Куни.

После того как летчики были обезоружены, девушка с пистолетом пошла впереди, за ней Виктор и Куни, а замыкали это шествие две девушки с автоматами. Куни возмущался вслух - он не мог простить себе такого:

- Идиоты! Девчонкам сдались. Сопливым бестиям!

- А ты предпочел бы получить от этих девчонок пулю? - сквозь зубы процедил Виктор.

- Лучше пулю, чем позор! - горячился Куни.

- Что ж, еще не поздно. Попытайся бежать, - язвительно сказал Виктор, по привычке все еще вполголоса. Куни не спешил использоваться его советом и после некоторой паузы произнес поникшим голосом:

- Получить пулю из отечественного автомата! Этого только не хватало. Нас же - и нашим оружием.

Шедшая впереди девушка обернулась и что-то грозно сказала. Куни изобразил на своем лице фатовскую улыбку:

- Пардон, мадам.

- Мадемуазель, - поправил Виктор и горестно усмехнулся. Но лица девушек были строги и невозмутимы, а глаза исторгали огонь решительности и презрения. С врагами они не умели шутить.

3

Святослав Макаров возвратился в Ханой из поездки на юг Демократической Республики Вьетнам в полдень. Сопровождавший его капитан Нгуен Ван поднялся с ним в номер гостиницы, присел к письменному столу и, вооружившись блокнотом и карандашом, спросил:

- Какие на сегодня планы у товарища полковника?

Щупленький, подтянутый, бронзоволицый, он казался отлитым из металла, когда становился деловито-серьезным. "Из него вышел бы классический адъютант командующего, а он - армейский политработник", - подумал Святослав и ответил с тихой усталостью в голосе:

- Пожалуй, немного отдохну, приведу в порядок свои записи, просмотрю вот это. Он кивнул на груду американских газет и журналов, брошенных в беспорядке на диване: их принес Нгуен Ван в день отъезда к линии фронта, и Святослав еще не просмотрел их.

- Да, вам надо хорошо отдохнуть после такой поездки, - быстро согласился капитан и прибавил, весело сверкая глазами: - Главное - отоспаться.

Нгуен Ван довольно сносно говорил по-русски - он учился в Москве в Военно-политической академии имени В. И. Ленина - и теперь был рад представившемуся случаю пообщаться с русским офицером в роли гида-переводчика и консультанта.

- Я думаю, хороший сон и вам не помешает, капитан, - заметил дружески Святослав.

- Я привык: с детства воюю, можно сказать, всю жизнь. Если не считать годы, проведенные в Москве… До свидания, товарищ полковник. Если потребуюсь или что такое - звоните мне или майору Ле Ксюану.

Нгуен Ван щелкнул каблуками и удалился.

"Да, классический адъютант, - думал Святослав. - Воюет всю жизнь. А ведь это правда, горькая, страшная правда, трагедия многомиллионного народа". Святослав вспомнил год рождения Вана: тысяча девятьсот сорок пятый. В Европе тогда окончилась война, а здесь, на древней вьетнамской земле, она только разгоралась. Сначала с французскими колонизаторами народ Вьетнама вел освободительную войну. Это была изнурительная, жестокая битва за свободу и счастье, за национальную независимость. И народ победил. Тогдашний президент Франции, генерал де Голль, тонкий политик и дальновидный государственный деятель, понимал, что эпоха колонизаторов кончилась, что продолжать войну против вооруженного народа бессмысленно, и вывел свои войска из Вьетнама. Тогда на смену французам пришли чванливые, самонадеянные янки. Индокитай - бывшая колония Франции - казался им лакомым куском. В 1961 году де Голль пророчески предупреждал самоуверенного молодого президента США Кеннеди: "Интервенция в этом районе приведет к тому, что вы безнадежно завязнете в этой бесконечной войне. После того как нация пробудилась, никакая иностранная власть, какими бы средствами она ни располагала, не имеет шансов на то, чтобы навязать там свою волю. Вы сами в этом убедитесь. Ибо если вы найдете на месте правительство, которое из корыстных побуждений согласится повиноваться вам, то народы не согласятся повиноваться. И к тому же они не зовут вас. Идеология, на которую вы ссылаетесь, ничего не изменит. Больше того, массы будут отождествлять ее с вашим стремлением к господству. Вот почему, чем больше вы будете там бороться против коммунизма, тем больше коммунисты будут выступать как поборники национальной независимости, тем большую они будут получать поддержку. Мы, французы, в этом убедились на опыте. Вы, американцы, вчера пожелали занять наше место в Индокитае. Теперь вы хотите заменить нас, чтоб снова разжечь пожар войны, которую мы прекратили. Я вам предсказываю, что вы будете увязать шаг за шагом в бездонной военной и политической трясине, несмотря на все свои потери и расходы".

Еще перед вылетом в командировку во Вьетнам Святослав Макаров вычитал эти вещие слова великого француза, и они крепко врезались ему в память. Кеннеди не послушался мудрого совета, пренебрег с тупой заносчивостью янки. И вот теперь преемники и последователи убитого президента, как крысы, барахтаются во вьетнамской трясине и не знают, как из нее выбраться.

Святослав давно работал над фундаментальным трудом об идейном и нравственном воспитании в армиях НАТО. Эта работа и привела его во Вьетнам, где он рассчитывал найти конкретные примеры нравственного облика американской военщины. Поездка на линию фронта и все, что он видел во время этой поездки, глубоко потрясло его. Дотла сожженные, разрушенные бомбами селения, рисовые поля, перепаханные воронками, лесные массивы, оголенные ядохимикатами, переправы, усеянные осколками металла, - все это напоминало ему жуткие картины его Родины сороковых годов, воскрешало в памяти варварство гитлеровцев. Была прямая аналогия: гитлеровский нацизм и американский империализм - родные братья-разбойники, их звериная сущность имеет сходство близнецов. Лежащие на диване американские газеты и журналы пестрели материалами из серии "Новое оружие страха". В одной из статен сообщалось о химическом веществе "Ви-Экс", поражающем нервную систему. "Ви-Экс" очень стоек, испаряется медленно. Пораженная им местность превращается в безжизненную пустыню. В семи миллиграммах этого вещества таится сто смертей.

Похоже, что американцы испытывали это и другие виды варварского оружия на вьетнамской земле. Вчера Святослав был свидетелем и очевидцем применения американцами еще одного нового оружия страха - "бомб избыточного давления", или, как называют их сами янки, - боеприпасов "СВУ-55".

Святослав видел, как два американских самолета сбросили какие-то контейнеры на парашютах и потом из этих контейнеров на землю посыпался град небольших по размеру бомб. А спустя какую-то минуту с земли в небо взвились огненные шары, слились в общее, огромное пламя, превратившееся в ураган огня, сметающий на своем пути все живое. Могучие деревья и кустарники, непролазные заросли джунглей полыхали в раскаленном смерче, как сухой хворост на костре, превращаясь в пепел и угли.

Да, Пентагон изобретает новые виды оружия массового уничтожения, и Вьетнам он превратил в свой полигон. Американская военщина давно показала миру свой звериный оскал. В армии США, как когда-то в гитлеровской армии, готовят хладнокровных убийц, кровожадных садистов, нравственно опустошенных, растленных подонков. Культивируемое с детских лет насилие здесь, в армии, сочетается с возбуждением животных инстинктов с единственной целью - воспитать человека-зверя, который не задумываясь будет жечь и расстреливать младенцев и матерей, разрушать целые города, осквернять святыни.

С этими неспокойными, гнетущими мыслями Святослав прилег на диван, подложив под голову кипу газет и журналов, и задремал. Разбудил его слабый стук в дверь. Неслышно вошел Нгуэн Ван, смущаясь, сказал:

- Извините, товарищ полковник, что беспокою вас. Меня послал майор Ле Ксюан. У него есть интересующий вас материал: два американских летчика. Их сбили четыре дня тому назад… Я предупредил майора, что вы отдыхаете, но он сказал, что для вас это важно.

- Коль так считает Ле Ксюан, то, значит, так оно и есть. Майор знает, что важно, - проговорил Святослав, надевая на себя серый пиджак. - Машина у подъезда?

Ван кивнул и, попросив разрешения позвонить по телефону, сообщил Ле Ксюану, что они выезжают.

В кабинет майора Святослав вошел вместе с Нгуен Ваном. Майор - пожилой широколицый человек с седеющей шевелюрой - поднялся из-за стола с приветливой улыбкой, крепко, двумя руками, пожал руку Святослава, просил извинить за беспокойство и, указав острым взглядом на сидящих у стены Виктора Раймона и Дэвида Куни, сказал:

- Мне кажется, вам интересно будет побеседовать с этими…

Майор говорил на родном языке, и Нгуен Ван переводил его слова на русский.

Святослав бросил стремительный взгляд на пленных американцев и… опешил. Один из них, долговязый и худой, напомнил ему его самого в годы юности. Это был его двойник: те же черты лица, цвет волос и, главное, глаза, эти неповторимые материнские глаза в крапинку, зеленовато-карие, с золотистым отливом. Святослав, глядя на пленного американского летчика, чувствовал какую-то неловкость и не мог отвести взгляда. Но еще больше был удивлен Виктор: похожий на него человек был русским. Виктор буквально прилип откровенным взглядом к взгляду Святослава, словно хотел найти в этом русском своего защитника и спасителя.

На внешнее сходство русского полковника и американского лейтенанта обратили внимание и вьетнамцы: слишком уж разительно было это сходство.

Нгуен Ван, переводя слова майора, говорил, обращаясь к Святославу:

- Эти двое сбросили шариковые бомбы на поле, где работали крестьяне. Семь человек убито, девять ранено. Потом они обстреляли сампаны. Когда их сбили, они уже на земле совершили зверское преступление: убили старую женщину и ранили мальчика. Бабушка и внук работали на винограднике, эти двое увидели их и начали стрелять.

- Как? Просто безо всякой причины? - спросил Святослав Нгуен Вана и, не дождавшись ответа, по-английски обратился к американцам, с трудом подбирая слова: - У вас есть бабушки?

Была долгая пауза. Бледный Виктор сидел, опустив голову. Узкие, с длинными пальцами руки его безжизненно, как плети, лежали на острых коленях. Куни шарил беглым, пугливым взглядом по присутствующим, словно не понимал вопроса.

- Они что, не понимают английского или я неправильно сказал? - обратился Святослав к переводчице By Тхи, сидящей между американцами и майором.

- Они все отлично понимают, - сказала By Тхи и повторила вопрос Святослава. Тогда, не поднимая головы, отозвался Виктор:

- У меня нет бабушки. - Голос его прозвучал сухо, отчужденно. Он чувствовал себя отвратительно, потому что понимал смысл заданного вопроса.

- А у вас? - обратился Святослав к Куни.

- Моя бабушка тут ни при чем, и прошу ее не трогать! - с вызовом отозвался Куни.

- Видали, каков! - сказал Святослав по-русски, и Ван перевел его слова. - Он запросто убивает чужую бабушку, а его бабушку, мол, не трожь. - И, подойдя вплотную к Виктору, заговорил по-английски: - Расскажите, как все произошло.

- Вам уже рассказали ваши друзья и союзники, - через силу выдавил из себя Виктор, и Святослав заметил, что в последних двух словах пленного не было язвительности.

- Я хотел бы услышать от вас, как и зачем вы стреляли в старуху и ребенка?

Вдруг Виктор резко поднял голову и, глядя прямо в глаза Святославу, заговорил по-русски:

- Я не стрелял. Он стрелял. - Кивок на Куни. - Пусть он и рассказывает.

Русская речь американца удивила Святослава и Нгуен Вана и насторожила Куни. Капитан перевел на вьетнамский слова Виктора, а Святослав быстро спросил:

- Вы говорите по-русски?

- Да, - коротко и твердо отозвался Виктор.

- Где вы изучили этот язык?

- Меня обучила ему моя мама, - ответил Виктор охотно и, как показалось Святославу, с гордостью.

- Она русская?

- Да.

- Вы где родились? - продолжал Святослав, не сводя с Виктора чрезмерно пристального взгляда, в котором уже сквозило нарастающее волнение.

- В Германии, в сорок пятом.

- Кто ваши родители?

- Тогда в Германии или теперь в Америке? - со значением уточнил Виктор.

- Тогда и теперь.

- В годы войны они познакомились в нацистском концлагере: мама - угнанная из России, отец - из Голландии.

- Как имя вашей матери? - уже с трудом скрывая напряжение, спросил Святослав. В горле его пересохло. Он весь сжался, как пружина, в ожидании ответа.

- Нина Сергеевна.

- Ее русская фамилия? - Святослав напрягся до предела. Лицо его сделалось пунцовым, глаза округлились, на лбу выступил пот.

- Не знаю, - тихо ответил Виктор, и этим своим ответом как бы расслабил пружину.

Святослав прикрыл глаза веками, вытер потный лоб и опустился устало на стул. Вьетнамские товарищи смотрели на него и на американца с немым недоумением. После непродолжительной паузы Святослав, овладев собой, снова спросил Виктора:

- У вас есть братья и сестры?

- Есть старшая сестра. От первого брака матери. И младший брат.

- Как имя сестры?

- Наташа.

- Наташа?! - воскликнул Святослав. - Это точно. Вы не ошибаетесь?.. - Он даже не понимал, как нелепо звучит его вопрос. - Повторите имя!

- Я же сказал: Наташа.

- Сколько ей лет? - Теперь Святослав уже не скрывал своего волнения. Руки его дрожали, лицо пылало.

- Она родилась в тысяча девятьсот тридцать четвертом, - напрягая намять, ответил Виктор и подтвердил: - Да, точно - в тридцать четвертом. Ее отец - русский офицер.

Сомнений не было - Святослав не находил себе места. Он метался по комнате взад-вперед, бросая на присутствующих взволнованные, рассеянные взгляды. Потом, ни к кому конкретно не обращаясь, произнес вполголоса:

- Наташа… это моя сестренка. - Но тут же, спохватившись, резко повернулся к Виктору и прямо в лицо ему - тугой, тяжелый вопрос: - А мама? Мама жива?..

Виктор машинально поднялся со стула. Губы его дрожали, глаза влажно блестели. Он смотрел на старшего брата в упор, готовый прильнуть к нему и вместе с ним разрыдаться. Но Святослав не сделал ответного движения - он стоял в отчужденном напряжении, ожидая ответа. Острый взгляд его таких же, как и у младшего брата, материнских глаз насквозь пронзал Виктора и требовал только одного: правды.

- Мама жива, - тихо и просто ответил Виктор и снова опустился на стул.

Нгуен Ван что-то сказал по-вьетнамски своим коллегам - майору и переводчице, и строгие лица вьетнамцев смягчило изумление.

- Это невероятно… Это какой-то сон, - взволнованно говорил Святослав, обращая взгляд то на капитана, то на майора, словно призывая их понять его состояние. - Я должен вам все рассказать, объяснить. Это похоже на фантастику, но это правда.

Пленных увели. Святослав присел к письменному столу, за которым сидел майор Ле Ксюан. Нужно было оправиться от волнения, собраться, привести в порядок мысли. Все это так неожиданно и столь ошеломляюще. Успокоиться он не мог, справиться с волнением не удавалось. А рассказать вьетнамским товарищам нужно. И безотлагательно, сейчас объяснить. Ведь перед ними были два брата: один - друг, другой - враг. Ситуация, когда братья сражались в противоположных лагерях, когда брат шел на брата, для вьетнамцев не нова; такое у них случалось. Тут другое: русский и американец - братья. И оба - по разные стороны от линии фронта.

Святослав рассказывал, преодолевая волнение, о матери, Наташе, о том, как они остались в первые дни войны на оккупированной фашистами территории. А дальше, что было с ними дальше? Он не знал.

- Поговорите с… братом, - подсказал майор. - Пусть он расскажет. Узнайте подробности. Поговорите наедине.

- Да, да, надо все расспросить, - быстро согласился Святослав. - Про маму, про Наташу. Только не наедине. Пожалуйста, в вашем присутствии.

Ввели Виктора. Он сел на тот же стул, на котором только что сидел. Майор и переводчица вышли, Нгуен Ван остался. Святослав сел напротив брата и очень мягко попросил его:

- Расскажите, Виктор, о себе, о маме и Наташе. Только все подробно. Мы же считали их погибшими. Почему они не дали о себе знать? Пожалуйста, подробнее.

- Почему не дали о себе знать? - медленно и негромко начал Виктор, повторяя слова брата, будто оттолкнувшись от этих слов, ему легче было говорить. - Не знаю точно, но и мама и Наташа тоже считали и до сих пор считают вас погибшими. Но начну по порядку…

Он говорил неторопливо, долго, обстоятельно о том, как Оскар Раймон познакомился с Ниной Сергеевной. Шаг за шагом, год за годом, страница за страницей он листал сложную повесть человеческих судеб и сам удивлялся неожиданно обнаружившемуся в нем дару рассказчика. Святослав не сводил с Виктора глаз и не перебивал вопросами. А Нгуен Ван лишь удивленно покачивал головой.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Начало сентября в этот год выдалось теплым, и лишь ночная свежесть да бодрящие утренние туманы над лощинами и прудами напоминали о приближающейся осени. А в кудрях берез - ни единой седины. И клены не тронул багрянец, и осины трепетали еще зеленой листвой. О цветах и говорить нечего. Впрочем, нет: о цветах стоит сказать.

На даче Бориса Всеволодовича Остапова - отставного хирурга - всегда было много цветов. Прежде их разводила хозяйка, Наталья Павловна. После ее смерти цветами занялся Борис Всеволодович. Уйдя на пенсию, он постоянно жил на даче - и зимой тоже. Старик полюбил уединение. Вернее, полюбил он природу и, как сам признавался, лишь на восьмом десятке лет по-настоящему познал ее, проникнув в ее тайны и смысл, понял ее по-философски, вошел в нее не как покоритель и хозяин, а как брат и друг. В сущности, жизнь его на природе и с природой только внешне, для посторонних, казалась уединением. А на самом деле он постоянно жил в заботах и хлопотах. Каждый клочок земли на его дачном участке, каждое дерево, куст и цветок были любовно ухожены. И особой гордостью Бориса Всеволодовича были цветы. Он бережно хранил их как память о покойной жене. Едва сходил снег, как на участке Остаповых зацветали голубенькие подснежники. Их сменяли нарциссы, потом тюльпаны, горящие всеми цветами радуги. В пору весеннего цветения сад Бориса Всеволодовича превращался в райский уголок. Лебяжьим пухом цвели ирга и вишня, цвет яблонь напоминал розовых фламинго. Вслед за угасшей могучей волной сирени богатырски, во всю палитру, распускались бутоны пионов. А там, глядишь, и розы пойдут. Ах эти розы, подмосковные, закаленные стужей и морозами! Они цвели до первых заморозков, когда уже и георгины, и астры, и хризантемы беспомощно клонились к земле, не в силах противиться непогоде. А в начале сентября еще доцветали поздние гладиолусы, которых, впрочем, Борис Всеволодович не уважал, но по заведенной еще Натальей Павловной традиции продолжал разводить.

В начале сентября - день рождения Олега Остапова. Каждый год он отмечался в семейном кругу, и, как правило, здесь, на отцовской даче. Но сегодня был не просто день рождения - это был юбилей: Олегу Борисовичу исполнилось пятьдесят. "Уже пятьдесят", - сказала Варя, поздравляя мужа первой ранним утром. "Еще пятьдесят?" - удивленно проговорил Дмитрий Никанорович Никулин, которому шел шестьдесят шестой год, и вручил юбиляру пейзаж, написанный им по этому случаю на даче в Снигирях. Был воскресный день, и приглашенные к двенадцати часам гости съезжались дружно, без опозданий. Задержалась немножко Валя, жена Святослава. Муж ее был в командировке, и она приехала одна. Встретившего ее у калитки юбиляра смущенно поцеловала в щеку и преподнесла ему охапку белых роз. Олег нежно прижал букет к своей груди и, одарив Валю сияющим взглядом, тихо выдохнул:

- Спасибо, Валенька. Это самый лучший подарок. Такого мне никто никогда не дарил.

Он говорил искренне, Валя это знала, чувствовала и еще больше смущалась, и это смущение ее отражалось в добрых ясных глазах. Вале - Валентине Ивановне Макаровой - шел тридцать шестой год, но выглядела она совсем юной застенчивой девчонкой. И все в ней было девичье - и стройная, тонкая талия, обтянутая светлым брючным костюмом, и маленькая безгреховная грудь, и светлые, такие доверчивые голубые глаза, и гибкие движения, и ясный лоб, на который красиво падала тонкая прядь русых волос, и короткая прическа, едва-едва прикрывающая сережки-жемчужины, и смуглое от загара чистое лицо, на котором бродили тени невинного смущения, и голос-флейта, за что Олег прозвал ее Иволгой.

Варя вместо с Александрой Васильевной и Людмилой Борисовной накрывали на стол прямо в саду, под широким шатром ветвистого клена. Как и полагается жене именинника, Варвара Трофимовна была одета в нарядное серебристо-голубое платье, которое плотно облегало уже начавшую полнеть фигуру. У Варвары Трофимовны сегодня новая прическа: ярко-каштановая прядь опущена до самых бровей. Увидав Валю, она с дружеской улыбкой вышла ей навстречу, говоря:

- О-о, какая ты сегодня изящная! Точно королева Непала. А розы, что за розы! И где ты такие раздобыла? Не иначе как в Главном Ботаническом саду.

- Секрет, тетя Варя, - улыбаясь и краснея, ответила Валя.

- Похоже, что ты знакома с королевой Непала, - беззлобно съязвил Олег. Его реплику Варя оставила без внимания и продолжала рассматривать Валю ревнивым взглядом.

- Вам помочь? - предложила Валя свои услуги женщинам.

- Поздно, дорогая, надо было чуть пораньше, - с легким упреком ответила Людмила Борисовна, водружая на стол салатницу.

- Ничего, управились, - вежливо смягчила реплику Варя. Она была здесь за хозяйку. - Вот Леночка нам здорово помогла, - кивнула на племянницу, которая тоже хлопотала у стола.

- А что ж Галинка не приехала? - спросила Валю Леночка, быстрая в движениях, решительная во взгляде блондинка, копия мамы - Александры Васильевны.

- В совхозе она, на картошке. Всем классом, - отозвалась Валя.

Галя училась в девятом классе, готовилась в юридический институт.

Пока женщины хлопотали у стола, мужчины, разделившись на группы, вели непринужденные разговоры в нетерпеливом ожидании призывного гонга занять места под сенью клена. Синоптики обещали теплую солнечную погоду, и на этот раз они, кажется, угадали: и стрелка барометра прочно указывала на "ясно", и в тихом, безветренном небе не видно было ни единого облачка. Юбиляр, молодой, цветущий, слегка возбужденный, в новом светло-сером костюме и синей рубашке без галстука, выказывал нетерпение, поглядывая на часовую стрелку, которая уже перевалила за полдень. Длинный стол, накрытый всевозможной закуской, утопал в гвоздиках, астрах и розах, а белоснежный Валин букет стоял перед стулом, который должен занять юбиляр. Сам Олег водрузил его на это место.

Борис Всеволодович, разглаживая свою пышную, с проседью бороду, горделиво и деловито показывал генералу Думчеву, Ариадне и Коле свой сад: на трех яблонях доспевала крупная, в полкилограмма, антоновка и сочно рдел увесистый штрифлинг. Старик рассказывал "биографию" каждого дерева, угощал яблоками, нахваливал особый, крупный и ароматный сорт рябины, выведенный им самим гибрид черноплодной и гранатовой. Думчев - сам любитель-садовод - увлеченно и со знанием дела поддерживал речь Бориса Всеволодовича и украдкой наблюдал за Колей и Ариадной, которые не скрывали от него своих отношений. "Лихой парень, - думал генерал о Коле. - Да и она тоже из той породы… "строго хранящая супружескую верность". Не может быть, чтоб Брусничкин ничего не подозревал. Тут и слепому все видно".

Валя помогала Олегу раскладывать приборы, спросила, выразив явное удивление, каким образом у него на юбилее оказались Брусничкин со Штучками.

- Где ваши принципы, Олег Борисович?

- Они - официальные представители Союза архитекторов, - объяснил Олег. - Секретариат поручил им зачитать приветственный адрес и произнести тост. - Взгляд его и голос были полны нежности.

- Так что ж они, хором будут приветствовать?

- Хора, пожалуй, не получится, а трио - в самый раз.

А тем временем Брусничкин, Штучко, Никулин, Глеб Трофимович, Игорь Остапов, отец и сын Орловы, сидя в зеленой беседке за круглым столом, обрамленным молодыми вишнями, обсуждали статью американского социолога Айзека Азимова, озаглавленную "Женщина 1991 года". Глеб Трофимович, потрясая газетой, возмущался:

- Это же откровенная проповедь разврата, сексуальных извращений, распущенности, официальной проституции!

- Что вы говорите? Я не читал этой статьи, - заметил Никулин.

- Вы утрируете, генерал, - лениво и простодушно возразил Александр Кириллович Орлов.

- Статья интересная и стоящая, - быстро поддержал его Леонид Викторович Брусничкин и прибавил: - Откровенная? Да. Но пора говорить откровенно и на такие интимные темы. Не надо строить из себя святош. За границей об этом говорят и делают открыто.

- Любопытно, - отозвался Штучко. - И что же пишет американец?

- Вот послушайте, - ответил Макаров и прочитал: - "В конечном итоге возросшая к 1991 году свобода интимных отношений приведет к более экономному расходованию половой энергии". А? Как это понимать?

- Что ж тут непонятно - надо экономить во всем, - лукаво улыбаясь, ответил Штучко.

- А вы знаете, о какой свободе интимных отношений идет речь? - насупился генерал Макаров. - Послушайте: "Сама интимная жизнь станет разнообразнее. Сейчас она ориентирует исключительно на продолжение рода… Когда материнство утратит свое значение, облегчится и контроль рождаемости. Будет применяться метод поощрения наклонностей, которые, во всяком случае, являются естественными".

- Материнство утратит значение? Так и написано? - поднял удивленно брови Никулин.

- Черным по белому, - ответил Макаров, - Вас, конечно, интересует, какова же роль будет отведена женщине, когда ее избавят от обязанностей материнства? Пожалуйста, послушайте: "Она соединит с мужчиной свою жизнь на столько времени, на сколько сама пожелает, и единственно, чего она потребует взамен, это чтобы он смотрел на их отношения так же, как она", то есть уходил, когда захочет. Семьи, как таковой, в нашем примитивном традиционном понятии, нет. Сошлись на неделю-другую и разошлись.

- А дети, продолжение рода? - Это Никулин.

- Айзек Азимов предусмотрел: дети инкубаторные. Родители не знают своих детей, им, неведомо чувство материнства и отцовства, - ответил Макаров. - Дети без рода и племени.

- Нет, простите, я не понимаю! - Снова Никулин. - Это всерьез? Что за бред? И какие это наклонности будут поощряться?

- Те, которые разнообразят интимную жизнь, освобожденную от продолжения рода, - с негодованием ответил генерал Макаров. - Тут все откровенно и цинично.

- Ну зачем же так? - возразил лениво Орлов-отец. - Там же сказано: наклонности, которые являются естественными.

- Одни их считают естественными, другие - половым извращением, - беспечно отозвался Штучко и вздохнул.

- Запад предлагает нам свой товар под названием "секс", - сказал Никулин.

- Вот именно, - подтвердил генерал Макаров.

- Нет, дело не в этом, - энергично заговорил Никулин. - Если редакция не согласна с американским автором, то зачем тогда надо было его печатать? Зачем, для кого и для чего?

- Обменяться мнениями, идеями, поспорить. А в споре рождается истина, - с видом превосходства сказал Орлов-отец. - Разве вам, Дмитрий Никанорович, как архитектору, не полезно поделиться со своими американскими коллегами опытом градостроительства?

- Это разные вещи, Александр Кириллович, - секс и градостроительство.

- Я говорю о принципах, - с холодной любезностью сказал Орлов-отец. - В архитектуре и градостроительстве, как мне думается, есть много наболевших вопросов, острых проблем.

Таким образом Орлов решил разговор о статье Айзека Азимова увести в сторону, чтоб не касаться пикантных деталей. И это ему удалось: Глеб Трофимович быстро переключился на вопрос, который его очень волновал. Он корил московских архитекторов за то, что в столице безо всякой надобности уничтожено много исторических памятников национальной культуры.

- Да, безо всякой надобности, - повторял решительно и убежденно.

- И вы? Вот не ожидал, - возразил ему Александр Кириллович Орлов. Большеголовый, грузный, толстогубый, он говорил медленно, будто делал одолжение, высоко оценивая каждое слово и каждый жест. На его холеном, полном лице лежала крепкая печать самоуверенного и преуспевающего деятеля, а в холодных, карих с желтизной глазах иногда проскальзывали огоньки беспокойства и тревоги, и эти огоньки как-то мешали цельности образа, путали впечатление.

- Чего вы не ожидали? - удивленно нахмурился Глеб Трофимович.

- Есть категория людей среди художников и писателей, - так же степенно, с паузами начал Александр Кириллович, - которая, не ведая броду, лезет в воду и кричит на всех перекрестках: "Караул! Москву уродуют, уничтожают национальные святыни, строят по американским образцам!" И тому подобный вздор.

- Ну и что? А разве это не правда? - сказал Глеб Трофимович и перевел взгляд с Орлова на архитектора, словно вопрос его относился и к ним. - Разве новая, последних лет, архитектура Москвы не утрачивает национальные черты, не становится безликой, похожей на сотни новостроек других городов - и наших, и западноевропейских, и американских? Вместо зданий мы строим башни: то стоячие, с одним подъездом, то лежачие, с десятками подъездов. А между тем в столицах наших республик Средней Азии, Закавказья, Прибалтики зодчие как-то ухитряются избегать этих штампов, строят по-своему, учитывая национальный характер, традиции.

- Москва - интернациональный город, - бросился на выручку отца молодой Орлов. Кареглазый и лобастый, как и отец, еще более самоуверенный и задиристый, Андрей имел привычку встревать в любой разговор в любой компании. Ему бы только блеснуть довольно плоским остроумием и дешевой эрудицией, которую он постоянно выставлял напоказ. В его тоне всегда сквозило нечто нагловатое.

Глеб Трофимович посмотрел на него строго и недовольно, сказал как бы походя:

- Интернациональное, молодой человек, никогда не противоречило национальному, если, конечно, оно было подлинно интернациональным, а не космополитским.

- Простите, Глеб Трофимович, - как-то поспешно заговорил Орлов-старший, что было не в его манере, - а почему мы боимся заимствовать прогрессивное в архитектуре и градостроительстве у других, скажем у той же Америки?

- Архитектура и градостроительство в капиталистическом мире переживают кризис, - заметил Олег. В глазах его появился веселый блеск. Он умел мгновенно воспламеняться.

- На основании чего ты сделал такой абсурдный вывод? - грубовато и нетерпимо возразил Александр Кириллович. - Месяц тому назад, как ты знаешь, я вернулся из США. Был во многих крупных городах, видел новостройки.

- А трущобы, перенаселенность, загрязнение и прочие прелести видел? - резко и быстро перебил его Олег.

- Ну что ж, есть и такое. Но мы говорим не об этом, речь идет об архитектуре. А там есть на что посмотреть. - Теперь даже его голос и лицо изображали примирительное простодушие. Но Олег, хорошо знавший характер своего зятя, понимал, что простодушие это напускное и Орлов редко говорит то, что думает. Олег часто спорил с Орловым, вызывал его на откровенность острыми вопросами, но тот всегда ловко уклонялся от острых углов и рискованных тем.

- Коттеджи, особняки по индивидуальным проектам, - продолжал Олег, все больше возбуждаясь, - на них ушел ум, изобретательность, талант зодчего.

- Но они-то, эти особняки, и останутся как памятники архитектуры, как остались у нас усадьбы и дворцы Баженова и Казакова, - с чувством превосходства парировал Орлов, но голос его звучал вежливо и невозмутимо.

- Скажите, Александр Кириллович, вы в Атланте были? - Это спросил архитектор Штучко, поспешно и как-то вкрадчиво.

- Да, был. Потом в Нью-Йорке, Чикаго, Сан-Франциско, Детройте.

- Значит, вы видели архитектуру Джона Портмана?

- Разумеется, - снисходительно и даже лениво ответил Орлов-старший.

- Его гостиница в Атланте - это действительно шедевр? - оживленно атаковал Штучко. Несмотря на преклонный возраст, это был энергичный, очень подвижный старичок с седенькой клинышком бородкой и белоснежной, коротко стриженной головкой, и эту яркую глубокую седину резко оттеняли черные кисточки бровей, похожие на хвосты горностая, и кирпичик черных усов.

- В общем, да, сооружение необычное, смелое, в полном смысле современное, - несколько оживившись, охотно ответил Орлов. Он был доволен представившимся случаем здесь, в кругу специалистов, рассказать о работах популярного в США архитектора, поразившего воображение Александра Кирилловича. - Представьте себе холл - шестьдесят шесть метров в высоту и сорок два метра в диаметре. Не холл, а целая площадь. В холле фонтаны, деревья, скульптуры и стеклянные лифты. Все номера гостиницы на всех этажах выходят в этот холл. А круглая башня из стекла, окрашенного под цвет бронзы, и под ее синим куполом, на высоте шестидесяти метров, вращающийся бар! Это же помимо всего прочего и техническая находка. Масса света, воздуха, движения! Какая-то фантастика! Все это поражает, захватывает, впечатляет. Поражают масштабы, размеры.

- Вот это и есть чисто американский национальный стиль, - заметил Олег, не высказывая, однако, своего отношения к творчеству Портмана, работы которого знал лишь по рассказам побывавших в США архитекторов.

- При чем здесь стиль? - устало поморщился Александр Кириллович. - Важно удобство, изящество, дерзание, выдумка. Меня поразили гостиницы Портмана в Чикагском аэропорту и в Сан-Франциско. Они построены по-другому. У них свое лицо. Например, в чикагской вместо скульптурных украшений, характерных для Портмана, с потолка свисают две тысячи японских воздушных змеев. Заметьте: японских, а не американских и не русских.

Эта последняя фраза, приправленная ядом интонации, вызвала общий смех, и сам ее автор снисходительно улыбнулся.

- Отсюда ты делаешь вывод, - шутливо заметил Олег, - что архитектура вненациональна. - У него с Орловым уже раньше были споры на эту тему. Скрытая ирония довольно прозрачно светилась в его глазах.

- Выводы каждый волен делать сам, - снисходительно и небрежно отозвался Орлов-старший, и скептическая улыбка затрепетала на его толстых губах. - Между прочим, Джон Портман строит не только индивидуальные здания. Ему принадлежат многие архитектурные комплексы. Например, в Нью-Йорке он застроил целый район - Таймс-сквер. И это производит впечатление, чувствуется почерк большого зодчего. Правда, в отличие от вас он не только проектирует, но и сам строит. Он хозяин фирмы, располагающий крупным капиталом.

- Так что всякие излишества и новации оплачивает сам, - резюмировал Штучко и с грустью прибавил: - Портман может позволять себе эксперимент, а для нас невинный каприз Ивана Владиславовича Желтовского - его знаменитая башенка - уже прецедент, недопустимая вольность и расточительство.

- Кстати, ты в Детройте обратил внимание на застройку делового центра? - с мягкой лукавинкой спросил Олег, но Орлову этот вопрос показался язвительным и беспощадным; он догадался о подлинном смысле вопроса. Ответил, разыгрывая наивность и беспечность:

- Я тебя понял. Да, он похож на наш Калининский проспект. Ну и что из этого? В конце концов, какое это имеет значение? А вашингтонский Капитолий разве не напоминает тебе римский?

К компании подошла Варвара Трофимовна и пригласила к столу.

Прерванный разговор выходил на рискованную дорожку, и за столом решили его не продолжать, чтоб не портить торжества, которое открыл краткой речью Павел Штучко. Он говорил по поручению правления Союза архитекторов. Трескучий голос его произносил такие высокие похвалы по адресу юбиляра и звучал так искренне, что не верилось ни одному его слову. Затем он раскрыл зеленую с золотым тиснением папку, торжественно зачитал текст приветственного адреса и вручил его юбиляру. Борис Всеволодович предложил избрать тамадой Брусничкина, и Леонид Викторович с удовольствием взял в свои руки "бразды правления".

Все шло, как обычно водится в таких случаях: тосты, добрые пожелания - за юбиляра, полного творческих сил и замыслов, за его талант, за все, что создал и еще создаст, за Варвару Трофимовну, без которой Олег Борисович вообще ничего не создал бы, за их сына Игоря - верного стража и защитника Отечества.

Игорь смущался. Он сидел в противоположном от родителей конце стола вместе с Андреем и Леной. Его длинные, тонкие ноги задевали под столом ноги сидящей напротив него Ариадны, отчего Игорь конфузился и краснел, не решаясь извиниться. Ариадна же отвечала ему поощрительной улыбкой. У Игоря был трехдневный отпуск по случаю отцовского юбилея; он понимал, что отпуск этот устроил ему генерал Думчев. Замкнутый от природы, в присутствии своего высокого начальника рядовой Остапов держался скромно, собранно и даже стеснительно. Это была беспричинная робость, но справиться с ней он не мог. Зато Андрей был ему полной противоположностью: рисовался перед Леной, сорил остротами и анекдотами и, слегка захмелев, попросил слова для тоста. Вошедший в свою роль самонадеянный Брусничкин, которому нравилось показывать свою власть, сверкая маслеными глазами, объявил:

- Предоставляется слово нашему будущему, нашей молодежи. Пожалуйста, юноша.

Андрей картинно встал с золотистым фужером венгерского токая, пробежал присутствующих быстрыми глазами, в которых светилась беспощадная, холодная решимость, и, задержав взгляд на юбиляре, начал звенящим голосом:

- Дорогой дядя Олег! - Он сделал паузу, чтобы подчеркнуть: не "Олег Борисович", а именно "дядя", мол, знайте и помните все: я племянник юбиляра. - Здесь много говорили о вашей творческой смелости искателя и новатора. Это всем известно. От имени присутствующей здесь молодежи, вот от нас троих, взгляд на Лену и Игоря, - желаю вам создать нечто лучшее и более дерзкое, чем шедевры Джона Портмана.

Лихо опрокинув фужер, невозмутимый и самоуверенный, он сел с видом победителя. По застолью пробежал шепоток недоумения. Олег, не вставая, улыбнулся одними губами и сказал мягко, с учтивостью хозяина:

- Спасибо, Андрей. Только Портман для меня не эталон.

Андрей не смутился и не был огорчен. Прошептал Лене:

- Портман - гений. Просто дядя Олег не видел его проектов.

- А ты видел? - с небрежной отчужденностью угрюмо спросил Игорь. В тосте Андрея он увидел желание уязвить юбиляра.

- Мне отец показывал фотографии в американских журналах.

- А вообще, кто тебя просил выступать от нашего имени? - сердито сказала Лена. Она была недовольна тостом Андрея. - Хочешь, чтоб мы разделили твою глупость на троих? Но от этого она лучше не станет.

- Успокойся, старуха. У вас есть возможность отмежеваться. Защитнику Отечества будет предоставлено слово, - все так же невозмутимо и язвительно отвечал Андрей. В тоне его было что-то оскорбительное.

- Да, я скажу. Не от имени Вооруженных Сил и не от твоего имени. От себя скажу, - принял вызов Игорь. Он побледнел, и овальное лицо его стало еще более выразительным, до того выразительным и открытым, что на нем можно было читать его мысли. Раньше он не собирался выступать в застолье, произносить тост. Теперь же, после слов Андрея, он решил выступить, публично поздравить отца. И как только принял такое решение, сразу начал волноваться. Что сказать, как сказать? Надо собраться с мыслями, сосредоточиться. А сосредоточиться не дает шум и гам.

Между Думчевым и Колей сидела Валя в каком-то радостном напряжении.

Андрей сказал:

- Валентина Ивановна, у вас выгодная позиция: между двумя Николаями. Можете загадать желание - и все сбудется.

Если бы сбылось! Есть у Вали желания, и явные, и тайные. Она ответила Андрею своей обаятельной улыбкой, а Коля протянул ей рюмку и предложил Думчеву:

- Николай Александрович, давайте сепаратный тост за исполнение Валиных желаний.

Николая Фролова, несмотря на его сорок три года, в семьях Макаровых и Остаповых все почему-то звали Колей. И он не обижался. Пожалуй, напротив.

"Что пожелать отцу? - напряженно думает Игорь. - Много хорошего хочется пожелать, но где найти достойные слова? Другие ведь могут говорить красиво. Важны не красивые слова - важно, чтоб искренне, от души".

- Мастерство - великое дело. Даже в парикмахерских. Заходят туда чучела, а выходят красавицы.

Это говорит Коля. Нет, не дают сосредоточиться. А тут под ухом выпендривается перед Леной Андрей:

- Не путай Карабиху с Карабахом… Помесь свиньи с мотоциклом…

"Боже, какие плоские остроты! И Лена, умная девчонка, должна все это выслушивать. Да он, кажется, пьян. Как жаль, что нет Галинки Макаровой!" А он так хотел с ней повидаться. Галинка - его симпатия, его мечта.

- Валентина Ивановна, а почему Галя не приехала? - вдруг неожиданно для самого себя спросил Игорь.

- На картошке она, в совхозе. Где-то под Можайском. Она не знала, что ты приедешь, а то, может, отпросилась бы, - со значением, со своей очаровательной светящейся улыбкой, прибавила Валя.

Обидно как! А он был уверен, что встретится с Галинкой. Но надо продумать тост.

- Будь осторожен, когда говоришь ложь, но еще больше остерегайся говорить правду - гласит народная пословица. - Это Штучко сказал Никулину. Любопытно, в какой связи? Дмитрий Никанорович заулыбался своей мягкой, душевной улыбкой и, повернувшись к Штучко, ответил:

- Не страшно сделать своим врагом умного, страшно сделать дурака другом.

"Да, интересно, о чем они?" Игорь ловит обрывки фраз. Вот уже Никулин говорит Штучко совсем о другом:

- Пришел ко мне работать в мастерскую молодой архитектор, только что закончивший институт. Лохматый, обросший волосами, как пещерный человек, а на штанах, знаете ли, изображение Христа. Я взорвался. "Сними, - говорю, - эти штаны, а потом приходи на работу". Так он, знаете ли, что сказал? "Я, - говорит, - атеист". "Не все атеисты циники, - говорю я. - Я тоже атеист, но кощунства и пошлости не терплю".

- Список ораторов, кажется, исчерпан, - громко объявил тамада и обвел настойчивым, пытливым взглядом всех присутствующих. Его глаза встретились с большими, вопрошающими глазами Игоря.

Надо решиться. Сейчас. Потом будет поздно. Игорь встал. Брусничкин постучал ножом по бутылке, призывая к вниманию. Игорь заговорил глухим, деревянным голосом:

- Дорогой папа! В годы войны ты был на передовой, в самом пекле. Твои однополчане здесь говорили, что ты был храбрым и мужественным солдатом… Война - это разрушение. Мир - созидание. Сегодня ты находишься на передовой мира: ты созидаешь, строишь… Я желаю, чтоб построенные тобой здания простояли целыми и невредимыми не менее двухсот лет.

Растроганный, Олег вышел из-за стола, подошел к сыну и расцеловал его. А Борис Всеволодович, устремив на Игоря гордый взгляд, пробасил через стол:

- Спасибо, внук!

Старик смотрел на Игоря и Андрея и думал: вот ведь оба внуки его, одногодки, а такие они разные. Да что внуки - родные братья бывают как два полюса. Он пробовал представить себе их будущее. За Андрея не беспокоился - этот не пропадет, умеет работать и языком и локтями. Своего не уступит, а при случае и чужое прихватит. А вот Игорь! Какой-то он нерешительный, щепетильный и мягкий. Мухи со своего лица не прогонит. В родителей пошел: оба они такие, что Олег, что Варя. А жизнь, она штука сложная и жестокая. Слабых не любит, совестливым не благоволит. Не поступил после школы в институт, и больше об институте и речи вести не желает. Родители советуют ему после армии поступать в институт. Куда там - и слышать не хочет. У него свои планы: либо, говорит, военное училище, а если и там не получится, пойду на стройку к Николаю Фролову. Но Коля-то, он с высшим, заочно кончал строительный институт. Коля - парень с головой.

- Коля, а ты "Правду" сегодня читал? - спросил Борис Всеволодович.

- Нет, не успел. А там что, про меня напечатали? - весело отозвался Коля и послал в рот хрустящий рыжик.

- Про вас, про строителей. Много безобразничаете.

Борис Всеволодович вышел из-за стола и через минуту вернулся с газетой в руках, подал ее Фролову:

- Вот, прочитай, на последней странице.

- Читай вслух, - попросил Думчев.

- Есть, читать вслух, товарищ генерал, - шутливо ответил Коля и начал: - Называется: "Сами себя премировали. Из зала суда". Руководители ремонтно-строительного управления Н. Росинец, В. Бронштейн, П. Синицкий, чтобы получить незаслуженные премии, прибегли к припискам, обману. Так, при подготовке в Николаевский областной ремонтно-строительный трест обоснований на премирование они включили в документы завершение строительства лечебного корпуса, хотя объект не был построен даже наполовину. В другой раз вместе со старшим прорабом совхоза "Спутник" Жовтневого района В. Куперманом "опроцентовали" восемь жилых домов, построенных силами совхозных строителей. Росинец и компания приписали к отчетности свыше 24 тысяч рублей… Судебная коллегия областного суда приговорила Н. Росинца к 11 годам, В. Бронштейна, П. Синицкого и В. Купермана - к 10 годам лишения свободы каждого с конфискацией имущества".

- Ничего себе, - сказал Думчев. - Прокомментируй, Коля.

- Я думаю, комментарии излишни. К строителям это жулье не имеет никакого отношения. Обыкновенные паразиты, которые, к сожалению, в известном количестве водятся и процветают не только в капиталистической вселенной, но и на планете с названием СССР, - сказал Коля.

- Самое пикантное будет, когда "Би-би-си", "Голос Америки" и прочие подголоски объявят этих уголовников "инакомыслящими", невинно пострадавшими за свои политические убеждения, - сказал Олег и посмотрел на Орлова-старшего. Их взгляды превращались в поединок.

- А что, вечерком можем послушать, что по этому поводу набибисикает дядя из Лондона, - заметил Коля. - Хотя все эти голоса говорят с одним идеологическим акцентом - тель-авивским. - И стрельнул в Брусничкина насмешливым взглядом.

Бронзовое лицо Брусничкина приняло иронически-снисходительное выражение, он встал и объявил перерыв. Обсуждать, мол, вдруг возникший и, как он считал, не совсем уместный вопрос в юбилейном застолье неприлично. Пусть в кулуарах продолжат разговор о паразитах, "инакомыслящих" и "Би-би-си". Но Леонид Викторович ошибся: никто этого разговора продолжать не стал, повеселевшие гости разбрелись по саду группками и в одиночку, а молодежь - Лена, Игорь и Андрей вышли за калитку и направились в лес. Ариадна крикнула им вслед:

- Возьмите и меня в свою компанию!

- И меня, - быстро смекнул Коля и вышел за калитку вслед да Ариадной.

2

Лес, ну что за лес на земле древнего Радонежья! Конечно же он далеко не тот, что был во времена преподобного Сергия, - исчезла дремучая рамень, в которой полновластным хозяином пробирался через буреломы, поросшие малиной, мишка косолапый. И все же есть здесь хорошие леса, а в них водится и малина с черникой, брусникой и земляникой, и даже грибы. Ну а мишке пришлось потесниться к северу: в подмосковные леса пришли новые хозяева - туристы. Пришли, и обогатили здешнюю флору и фауну стеклом битых бутылок, консервными банками, и даже ландшафту придали нечто новое, вроде обугленных кострищ. Впрочем, не совсем свое - скорее, заимствованное у своих далеких предков той поры, когда еще не ступала здесь нога Сергия Радонежского. Недаром говорят, что история рода людского развивается по спирали. Подтверждение тому - пустые бутылки и консервные банки, так щедро и на вечные времена усеявшие нашу родимую матушку-землю.

В лес углубились впятером, но недолго шли такой ватагой: у молодежи быстр шаг и свои интересы. Вскоре Ариадна и Коля приотстали, отклонились влево и потеряли из виду Лену, Игоря и Андрея. Так и было задумано.

- А мы не заблудимся, Коленька? - сказала Ариадна, но без тревоги и сожаления, и, обняв обеими руками Колину шею, так и повисла на нем.

- По-моему, мы уже давно заблудились, - с горькой откровенностью ответил Коля. Он догадывался, что у Ариадны к нему не любовь, а привязанность самки. Появись другой, чем-то поудобнее Коли, и она уйдет к нему без сожаления. Думая так, Коля метался, будучи не в силах разобраться в своих чувствах. Иногда ему казалось, что он любит Ариадну, жить без нее не может. Иной раз ему думается: будь его Зина понежнее да поласковее, приголубь-приласкай его, и он бы остепенился. Но Зина оставалась грубовато-холодной, черствой и сварливой, и, словно в отместку ей, он бросился в стихию страстей, как в омут, и плыл, не отдавая себе отчета, плыл, куда вынесет. Он совершенно не считался с тем, что у Ариадны есть муж, не хотел о нем думать и вел себя, пренебрегая осторожностью и приличием. - Ты сегодня трезвая как стеклышко, а пьяный трезвого не разумеет, - продолжал Коля, весело глядя перед собой. Склонный к грубоватой шутке, он держался уверенно и независимо.

- Мне нельзя. Я сегодня ординарный шофер, извозчик. И этот тяжкий крест, Коленька, я несу ради тебя, ради нашей встречи. Я знала, что встречу тебя здесь, и согласилась поехать. А так ни за что бы! - В словах ее звучала сладостная вкрадчивость, а взгляд, лукавый, блуждающий, обдавал его жаром.

Он посмотрел на нее пытливо и упорно, и губы его изобразили улыбку. Эта странная улыбка вмещала в себя и снисходительность, и смирение, и насмешку, и шутку, и безобидный упрек. И этот непривычный, несколько странный взгляд смутил ее и насторожил. Лицо ее невольно зарделось в притворной улыбке.

- Коленька, а мы с тобой совсем потеряли голову, - сказала Ариадна, когда они вышли на поляну и углубились в густые заросли юных, гибких березок. - Что о нас скажут там?

"Там" - это в доме Остаповых.

И она не ошиблась: о них говорили, говорили женщины, готовившие вторые блюда - цыплят в винном соусе и с грибами. Об отсутствующих всегда любят посудачить-посплетничать. Начали с Вали, которая в это время находилась в вишневой беседке в компании спорящих мужчин.

Начала Людмила Борисовна с обычным своим грубоватым намеком и недомолвками:

- Валентина как расцвела! Вся сияет, а глаза горят, как у невесты.

- Очень милая женщина, - сказала Никулина.

- Костюм этот ей идет. Наверно, в люксе шила. - Это сказала Варя.

- По своему эскизу, - предположила Александра Васильевна. - Сама художница.

- Но она же не модельер, она монументалист, - заметила Варя, а настойчивая и властная Людмила Борисовна продолжала свое мелочно и бестактно:

- Женщина наряжается для того, кто ей нравится, говорят японцы. - На крупных губах ее блуждала злая улыбка.

- На Ариадне костюмчик, надо думать, импортный, - не поддержала золовку Варя.

- Только зеленый не ее цвет, - заметила Александра Васильевна.

- А почему Николай без жены? - снова с намеком спросила Людмила Борисовна.

- Возможно, ребенка не с кем оставить, - предположила Варвара Трофимовна.

- Дело не в ребенке, - вздохнула Александра Васильевна. Она понимала, на что намекает Орлова, и удовлетворила ее любопытство: - Что-то не ладится в их семейной жизни.

- Они что, всерьез разводятся? - спросила Варя. Она слышала от брата о неладах в семье Фроловых.

- Кто их разберет! Я решила оставаться в стороне.

- Значит, появилась женщина, - категорично заявила Людмила Борисовна, и в голосе ее прозвучало учтивое безразличие.

- Возможно, - кротко ответила Александра Васильевна.

Но Орлова не могла этим удовлетвориться.

- Не она? - кивнула в сторону калитки. - От старика бегает.

- Кто их знает! Пошли же в лес, - вздохнула Александра Васильевна, пересилив себя.

- От такого Мазепы не только в лес, в пустыню убежишь, - с оттенком злорадства заключила Людмила Борисовна. - Он что и где?

- В Союзе архитекторов, - ответила Варя.

- Чем занимается?

- У входа в рай молитвы продает, - съязвила Никулина.

- Да, салат хорош с уксусом, а мужчина с характером, - по-своему подытожила Людмила Борисовна и почему-то добавила: - Полюбится, так и рябой за красавца сойдет. - Колю она невзлюбила. "Неотесан, груб, развязен и места своего не знает", - мысленно вынесла ему приговор, хотя видела его едва ли не во второй или в третий раз. - Что-то наши мужчины распетушились, митинг устроили.

И в самом деле: из вишневой беседки доносились возбужденные голоса, среди которых особенно выделялся густой и самоуверенный бас Александра Кирилловича.

Ох эта вишневая беседка с круглым столом и удобными скамейками! Сквозь листву молодых вишен пробиваются неяркие, но еще по-летнему теплые и мягкие солнечные лучи и ложатся золотисто-зелеными пятнами на стол. Она стала местом бурной дискуссии по вопросу архитектуры и градостроительства.

Людмила Борисовна не слышала начала разговора. Она подошла к беседке, когда страсти уже накалялись. Олег, порозовевший, возбужденный, говорил:

- Однообразие новых жилых районов, унылая серятина, города утратили индивидуальные черты, свое наследственное лицо, облик - вот к чему привели стандартизация, унификация, типовые проекты, индустриальные методы.

- Но и при индустриальном методе можно и нужно использовать эстетические возможности, создать ансамбль с художественным единством, - возразил Штучко. - Что создает лицо современного города? Здание вокзала, аэропорта, дворец, театр, музей? Нет. Жилой комплекс, массив. И в этот комплекс нужно вписывать отдельные здания культурного и общественного назначения. Индивидуальный проект - удовольствие дорогостоящее. Это расточительство. - Скрипучий голос его звучал тягуче и настойчиво.

Брусничкин встал и, энергично жестикулируя, продолжил мысль тестя:

- Расточительству в архитектуре нужно сказать решительное "нет". Индустриализация строительства - это необходимая норма времени. Она есть и будет, она, если хотите, благо, только она дает возможность решить жилищную проблему. И не она причина безликости и серости. Надо думать, дерзать. - Хитрые, настороженные глаза его тем временем шарили по вишневому забору, точно пытались проникнуть сквозь ветки и кого-то найти. Пожалуй, только Думчев да Людмила Борисовна правильно понимали этот пытливый, ищущий взгляд.

- Но, Леонид Викторович, вопрос экономичности, он ведь не однозначен, - воспользовавшись паузой, сказал Никулин. - Строим мы на десятилетия или на века. Что экономичней? Нельзя жить одним днем. Сэкономишь на проектировании, потом в десять раз больше потеряешь на эксплуатации и ремонте. Как вы считаете, Валентина Ивановна? - Дмитрий Никанорович хотел втянуть и ее как художницу-монументалистку в довольно острый разговор.

Олег посмотрел на Валю приветливо и поощрительно, точно внушал ей состояние спокойствия и уверенности. Ее правдивые добрые глаза столкнулись с его - ласковыми и веселыми, и она правильно поняла его взгляд, заговорила осторожно, но настойчиво:

- Если подходить к зданию только с утилитарных позиций: мол, зачем та или иная деталь, что она дает, - то мы утратим эстетическую сторону. Колонны, арки, та же башенка Желтовского или шпили наших высотных зданий - они, конечно, стоят денег. Но что это - излишество, украшательство? Нет! Есть выражение - "функциональная бесполезность". Но эстетически нужное, а значит, и полезное.

- Но есть же бесполезные детали, - перебил ее Брусничкин. - Красиво, но бесполезно.

- А какая польза от Адмиралтейского шпиля? Или Петропавловской иглы, от колонн Исаакия? - вежливо, но твердым, спокойным тоном ответила Валя.

- Никакой! - быстро парировал Брусничкин. - Колонны Исаакия - это элементарная безвкусица.

- А колонны баженовского дома Пашкова? - В ней пробуждалась решимость.

- Извините, это нечестный прием, - с небрежной отчужденностью возразил Брусничкин.

- Почему же нечестный? - возмутился Олег. Он весело посмотрел на Валю, и его насмешливый взгляд выражал одобрение. - Когда вам крыть нечем, когда не хватает аргументов, вы прибегаете к банальной фразе: "Нечестно". Это тоже своего рода прием… нечестный. По-вашему, колонны Исаакия - безвкусица и расточительство?

- Несомненно, - отрубил Брусничкин и ядовито усмехнулся.

- И конечно же взорванный Храм Христа? - принимая вызов, шел на обострение Олег. Он был недоволен появлением Брусничкина на его юбилее, испытывал неприязнь к этому человеку. И особенно его рассердила попытка Брусничкина уязвить Валю, которая покоряла его своей добротой, неотразимой нежностью и талантом вдумчивого, серьезного художника.

- И безвкусица и расточительство, - настаивал Брусничкин,

- И шпили московских так называемых высотных зданий? - с откровенным вызовом продолжал Олег, бледнея.

- Да, если хотите. Но этот вопрос решен и не требует дискуссий, - попытался уклониться Брусничкин.

- Собственно, кем решен? - спросил Глеб Трофимович. - Я что-то не помню такого решения.

- Временем, - слегка тушуясь, обронил Брусничкин.

- Возможно, я ничего не понимаю в архитектуре, но мне кажется, время решило вопрос в пользу высотных зданий, - возразил Глеб Трофимович.

- Я не считаю уместным продолжать разговор об этих зданиях, - отмахнулся Брусничкин.

- Это почему же? Потому что здесь присутствует автор одного из этих зданий, Дмитрий Никанорович Никулин? - настаивал Глеб Трофимович, глядя на Брусничкина исподлобья.

- Если я не ошибаюсь, тебе, Митя, принадлежит и сама идея этих зданий, - попросту обратился к Никулину Штучко. Он был года на четыре старше Дмитрия Никаноровича, творческие пути их часто перекрещивались. Это были очень разные зодчие, и по характеру, и по стилю работы, с разными взглядами и вкусами, что, однако, не мешало им уважительно относиться друг к другу. Штучко среди архитекторов слыл эрудитом. У него обилие информации. Он знает, где, когда и - кем построено то или иное здание. Он хорошо знает историю и теорию архитектуры и градостроительства, следит за всеми новшествами. Но в практике своей собственного лица не имеет. Построенные по его проектам здания что-то или кого-то напоминают. В сущности, он эпигон. И, как всякий эпигон, страдает беспринципностью. У него на один и тот же проект всегда несколько вариантов. Не пройдет один - он предлагает другой, третий. Он готов учесть любое замечание, внести в проект любое исправление, даже очевидно абсурдное.

- Это неверно, ты ошибаешься, Паша, - возразил Никулин. - Идея этих зданий принадлежит Сталину.

- Да будет тебе, Митя! Стал бы Сталин заниматься такой мелочью, - вкрадчиво проговорил Штучко, разыгрывая наивность и беспечность.

- Представь себе - занимался, потому что не считал архитектуру Москвы мелочью.

- Себя хотел таким образом увековечить, - холодно пробасил Орлов и презрительно усмехнулся. - Любил собственные памятники!

- А кто их не любит? - добродушно рассмеялся Думчев.

- Памятники - да, - задумчиво произнес Никулин. - Эти здания задумывались как памятники победы над фашизмом. Строили их победители, строили сразу после победы. И они, эти здания, должны были олицетворять пафос победителей, величие, силу и красоту советского человека - воина и строителя. В них вкладывались большие идеи, глубокое содержание.

Он не терял контроля над собой. Мягкий, грудной голос его звучал тихо, спокойно и уверенно. Непреклонный в своих убеждениях, твердый и решительный, Дмитрий Никанорович был чужд всякой конъюнктуре и никогда не шел на сделку со своей совестью. Его сосредоточенное лицо, настойчивый, упрямый взгляд выдавали человека сильной воли и твердого характера. И за это даже его недруги и противники, не разделявшие его идейных позиций и творческой манеры, уважали его.

- А скажите, Дмитрий Никанорович, все эти здания разные по форме и по своему назначению: жилые дома и административные, - заговорил Думчев. - Но почему-то у всех шпиль. Случайно это или тут была какая-то задумка?

- Видите ли, шпили со звездой придали зданиям торжественность, нарядность. Ведь они, эти здания, задумывались как маяки, каждый из которых должен был группировать вокруг себя жилой массив… А потом, нужно было сохранить архитектурный контур Москвы. Что его определяло прежде, контур старой Москвы? Сорок сороков церквей, их большей частью шатровые колокольни, купола. Они были архитектурными вехами. Как вы знаете, многие из них исчезли. Новые высотные здания как бы продолжали архитектурный стиль… Дом, он не только кров для человека. Он несет и воспитательные функции. Он накладывает на жильца свой отпечаток. Происходит это незаметно, постепенно. Он как бы несет эстафету будущим поколениям, несет рассказ о нас. Ведь он долговечен. И это налагает на нас, архитекторов, особую ответственность.

- Вот именно, - резко подхватил Глеб Трофимович. - Поставили в центре Москвы, у самого Кремля, какую-то нелепую коробку и назвали ее "Интурист", и все вокруг вопиюще закричало. Она как дурное пятно, как вызов прекрасному ансамблю Кремля и уже сформировавшемуся центру. Плохой фильм можно не смотреть или, посмотрев раз, плюнуть и забыть. Плохую музыку можно не слушать. А как быть с уродливым зданием? Оно же как бельмо на глазу. Почему вы позволили совершить такое безобразие?

- Я тут ни при чем. Я был против. Меня не послушали, - сообщил Никулин и, казалось, погрузился в раздумье.

Пришла Ариадна, преувеличенно веселая, с огромным красноголовым подосиновиком в руках, объявила:

- Здесь, возле калитки, нашла. Ну что вы сидите и разговариваете о делах? Пошли б лучше в лес, грибов сколько!

- У нас тут серьезный разговор, который и тебя касается, - с едва скрытым раздражением сказал Брусничкин, ища глазами Колю. Коля не появлялся.

- Меня? - с наигранным удивлением переспросила Ариадна и подавила невольную улыбку.

- Ты за индустриальное строительство или против? - преднамеренно примитивно и нелепо поставил вопрос Брусничкин.

Ариадна сделала игриво-пренебрежительную мину и повела бровью. Ее наспех накрашенные губы шевелились, но вслух не произнесли слишком очевидного слова "глупо". Брусничкин, хорошо знавший характер своей жены, решил не обострять при людях отношений, смягчил холодно, но вежливо:

- Тут говорили о роли архитектора в современном градостроительстве.

- В век индустриального строительства роль архитектора сводится к нулю. Я имею в виду архитектора-творца, - сделав серьезное лицо, заговорила Ариадна. - Мы - ремесленники. Допустим, вы предложили оригинальный проект. Начинается его обсуждение: советы, замечания, категорические требования. Проект ваш идет по разным инстанциям, или, как мы их называем, отстойникам. И учтите - советы и замечания критиков для вас обязательны. Тут убрать, здесь добавить, это переделать. Кто делает замечания и указания? Узкие специалисты. Они рассматривают ваш проект со своей чисто ведомственной точки. Им нет дела до целого. Они указуют, и указания их носят форму закона. В результате от вашего гениального проекта остаются рожки да ножки. Дальше. Начали строить. И что же? Там уже технология начинает на вас давить, рационализм диктует. Строители запросто меняют ваш проект, то есть вносят в него свои элементы. Мол, нет такого-то облицовочного материала, нет такой-то детали.

- Выходит, Коля запросто может испортить ваш проект? - не без умысла вступила в разговор Людмила Борисовна.

- Кстати, где он, Коля? - с нарочитой шутливостью засуетился Брусничкин. - Подать сюда Колю-Николая.

- Пусть объяснится, - с двусмысленным намеком продолжала ставить шпильки Людмила Борисовна.

- Я здесь, - бодро отозвался Коля из-за вишни. Он стоял с наружной стороны беседки. Но предусмотрительный Штучко попытался вернуть разговор в прежнее русло:

- Да, ассортимент деталей очень беден. В этом виновата промышленность и вы, Александр Кириллович.

- А я в какой связи? - степенно и важно отозвался Орлов.

- Как представитель Госплана. Вы планируете.

- Лично я вообще против всякого украшательства. И напрасно Глеб Трофимович с такой яростью обрушился на гостиницу "Интурист". Она ничуть не хуже гостиницы "Россия" по другую сторону Кремля…

- Ну знаешь ли… - выразил возмущение Олег.

- А чем она хуже, скажи? Внешний вид вам не нравится? А наплевать на внешний вид, важно, чтобы было удобно внутри, чтобы комфорт был. Для человека это главное. А вся ваша внешняя декорация - дело пустое. На Западе это давно поняли. До нас, как правило, прогрессивные идеи, как и мода, доходят позже, - невозмутимо продолжал Орлов.

- Уже дошли, Александр Кириллович, и "Интурист" тому наглядный пример, - быстро и запальчиво отозвался Олег. - Духовный элемент в архитектуре исчезает или уже исчез. Остался голый технический расчет. Гармония, прекрасное, все, против чего ты выступаешь, - это отжившие понятия. Древние были богаче нас. Они чувствовали, понимали красоту. А чего стоит наша "свободная планировка", этот хаос наизнанку! Попробуйте найти в ней нужный вам дом. Пока найдешь - и в гости не захочешь.

- Нужен дом-образ, а не просто жилище, как предлагает Александр Кириллович, - робко вставила Валя.

- Но поймите, время изолированных, отдельных шедевров миновало. Наступило время комплексов. Теперь надо думать о выразительности не отдельного здания, а комплекса, если хотите - целого микрорайона, - решительно и настоятельно сказал Штучко. Он не любил накала страстей и всегда старался примирить даже непримиримое. - Нельзя игнорировать и архитектуру современного Запада. Там есть смелые проекты. Например, Фридман с его мобильным городом над Парижем. Гигантская металлическая конструкция, заполненная блоками-квартирами.

- И надо думать, удобными квартирами, располагающими к отдыху, - вяло и вымученно вставил Орлов. - А я живу в высотном на площади Восстания. Четыре комнаты, а планировка не располагает к отдыху. Неуютно.

- Об уюте сами позаботьтесь, - сказала Ариадна.

- Нет, дорогая, не всегда, - возразила Людмила Борисовна, уловив в реплике Ариадны язвительные нотки. - Мы третий гарнитур уже поменяли, а уюта нет.

- Проще поменять квартиру, чем менять гарнитуры, - сказал Брусничкин. - Давайте махнем. Мне нравится район площади Восстания.

- А вы где живете?

- На проспекте Мира. Тоже четырехкомнатная.

Предложение Брусничкина не нашло отклика у Орловых. Наступила пауза. Тогда Никулин, обращаясь к Штучко, сказал:

- Ты говоришь о смелых проектах, о Фридмане. Я с тобой согласен: нужен полет фантазии, смелый, дерзкий, даже рискованный. Но при одном условии: нельзя забывать о национальном стиле, об удобстве, эстетическом элементе. Смелые проекты есть и у нас. Ты, наверно, видел проект дома в форме египетской пирамиды? Только на земле - узкая часть. Высота - сто метров, длина - двести. Этакий парус с одним лифтом в центре.

- Ну и что же? - Это Брусничкин.

- Чистейшей воды формализм! - порывисто ответил Олег.

- А что вы в таком случае понимаете под словом "традиции"? - обращаясь к Никулину, быстро перешел в атаку Брусничкин, - Копировать зодчих прошлого? Это уже будет архаика, эпигонство, если хотите.

- Зачем копировать? - спокойно отозвался Никулин. - Продолжать развивать их, вносить свое. И лучшие образцы нового затем создают традиции, я так понимаю.

- Вот он и вносит свое, предлагая дом-парус, - сказал Орлов снисходительно и небрежно.

- Не свое вносит, а чужое, безликое, - поморщился Олег. - Каждый дом должен нести отпечаток личности автора.

- А если ее нет, личности? - заметила Валя.

Людмила Борисовна не могла оставаться безучастной. Уж если эта скромница и тихоня Валя встряла в разговор и эта воображала Ариадна ставит шпильки своими репликами, то не в характере Людмилы Борисовны оставаться в тени. Нет, она в архитектуре тоже разбирается, и не хуже некоторых, она тоже может и возразить и поспорить. Особенно с этими фанатиками старины и национальных традиций. И она заговорила хотя и не совсем к месту, но зато уверенно и важно:

- В конце концов ничто не вечно - и ленинградское Адмиралтейство, как и московский дом Пашкова, ждет участь Парфенона.

- Но жизнь этих зданий можно и нужно продлить. Это в наших силах, - сказал Никулин. - И желательно, чтоб идущая им на смену молодая поросль зданий не была безликой, уродливой, а чем-то напоминала своих предшественников. Дома, как и люди, должны иметь наследственные гены и с каждым поколением совершенствоваться.

- Но не нужно дрожать над каждой хибарой только потому, что она старая. Сносить их надо и на их месте строить новое, - продолжала настойчиво Людмила Борисовна, почувствовав себя уязвленной.

- Конечно, где-то достаточно снести случайную ветхую постройку, чтоб вырисовался прекрасный ансамбль, - сказал Никулин. - А где-то на освободившейся площадке создать новое, дополнить старое, но так, чтоб не нарушать гармонии, цельного. В разумных пределах.

- Как Дворец съездов в Кремле? - сказал Глеб Трофимович.

- Можно и не так, - ответил Никулин примирительно.

- Хорошо, допустим, в отдельности это здание не имеет ни архитектурной, ни исторической ценности, и вы решили его сломать, - стремительно продолжал Макаров. - Но оно уже вписано в архитектуру, в площадь, улицу, оно этап в градостроительстве, памятник своего времени. Почему его не сохранить?

- А если оно ветхое, если содержание его обходится дороже постройки нового? - продолжал Никулин. - Можно группы разрозненных зданий превратить в цельный ансамбль, увязав новое со старым.

Дмитрий Никанорович сделал паузу. Порозовевшее лицо, резко оттененное сединой еще густых волос, сделалось строгим и сосредоточенным.

- Я хочу пояснить вопрос, по которому в последнее время много спорят: о том, что сносить в Москве и что сохранить. Я не буду возвращаться в недавнее прошлое, когда было безо всякой надобности уничтожено несколько архитектурных и исторических памятников, в том числе и грандиозный памятник в честь победы над Наполеоном, построенный на народные деньги. Это была величайшая глупость, если не преднамеренный, сознательный вандализм.

Начав так, он как бы заинтриговал слушателей. Он говорил спокойно, вдумчиво, делая паузы. Его никто не перебивал.

- Вспомним, как складывался архитектурный облик Москвы. Сначала были усадьбы с продуманной планировкой. Они создавали своего рода архитектурные ансамбли. Затем на них наслаивалась торгово-ремесленная окраина. Здания эти возникали стихийно, без плана. Они не увязывались ни с соседними строениями, ни с окружающей средой. Создавался хаос. А ведь до них - я имею в виду восемнадцатый век и начало девятнадцатого - даже не связанные между собой усадьбы создавали стилистическое единство. А потом в это единство ворвался хаос отдельных разностильных зданий. Каждый строил, как умел, не считаясь ни с чем. Мой дом - как хочу, так и строю. В Москве, пожалуй, был один-единственный ансамбль - Театральная площадь. Но впоследствии и он был разрушен незванно вторгшимися в него модернягами "Метрополя" и ЦУМа. Тот же модерн половецкой ордой ворвался и на Кропоткинскую улицу. Сейчас идет выявление архитектурных памятников путем расчистки территории вокруг них, убирается купеческо-ремесленное наслоение, обветшалое, пришедшее в негодность. И вот некоторые товарищи, не совсем поняв, что, собственно, делается, поднимают безосновательную панику.

- Но ведь… - попытался было возразить Глеб Трофимович, но Никулин остановил его мягким жестом:

- Не спорю, допускается и здесь перебор. Но за этим строго следит Общество по охране памятников. Без согласия с Обществом Моссовет не может сносить ни одного строения.

- Сносят, - возразил Макаров. - А на освободившемся месте строят черт знает что, безвкусицу или, как вы сказали, модерняги. О красоте не думают. Строят коробки, лишь бы их можно было заполнить мебелью.

- Без внешних украшательств. - На полном, гладком лице Орлова расплылась ироническая улыбка.

- Здание нужно не украшать, а строить красивым, - без всякой связи бросил Брусничкин. Он слушал рассеянно, потому что мысли его были заняты совсем другим.

- А что вы имеете в виду под украшательством? - настойчиво спросила Валя. Вопрос касался непосредственно ее сферы деятельности.

- Не пристегивать к зданию всевозможный декор, - презрительно-добродушно ответил Брусничкин.

- Согласен, - живо подхватил Олег. - Декоры нельзя архитектору навязывать. Они должны рождаться в моем замысле. А я передаю свой замысел художнику-монументалисту, вот ей. - Кивок в сторону Вали.

- Навязываешь, - сказал Никулин. - Делаешь из нее технического исполнителя, подмастерье. А это неверно. Она должна быть творцом, работать в тесном содружестве с архитектором.

- Совершенно верно, - быстро согласился Олег. - Художник монументально-декоративного искусства должен выступать на равных правах с архитектором, полноправным партнером.

- Кстати, Валентина Ивановна, поскольку вы здесь представляете художников, - начал Штучко, - то я хотел бы заметить, что экстерьер современного города требует не сюжетов, а плакатов, щитов с отвлеченными идеями.

- А некоторые художники потом эти щиты-плакаты, это упрощенчество, условность и схематизм стали переносить и в интерьеры здания, - вмешался Олег. - Получились невыразительные плакаты-панно, уместные на улице, но совершенно нелепые внутри зданий, где нужна настоящая роспись.

- Я не согласна с вами насчет плакатов, - возразила Валя. Лицо ее сияло тихой радостью. - Монументальная живопись или скульптура - это не плакат, не реклама. В ней должен содержаться эмоциональный заряд. Она должна воздействовать на душу. В ней глубокая идея, а не оформительская декорация, наподобие лепки, портиков и тому подобного.

- Это что же, станковую картину увеличить в десять раз - и на стену? - сказал Штучко.

- О нет! Экстерьерная живопись - это особый род изобразительного искусства, - горячо ответила Валя. - Здесь и упрощенный рисунок, и обобщенные формы, и декоративность самого материала. Она не сиюминутна, она глубока по мысли и, главное, эмоциональна.

- Строим - спорим, опять строим - и опять шумим, - примирительно заговорил Штучко, как бы заканчивая весь разговор. - И совсем не думаем, что в конечном итоге однажды все замерзнем. Кончится топливо в недрах земли, и кончится жизнь на грешной земле.

- Поедем в Африку греться, - рассмеялась Людмила Борисовна.

- Что это ты, Паша, так пессимистически смотришь в будущее? - сказал Никулин, похлопав коллегу по плечу. - К тому времени научимся использовать солнечную энергию.

- Скорее - водород, - с апломбом специалиста заметил Орлов. - Запасы его практически неисчерпаемы. В океане атомные электростанции будут производить электролиз морской воды для получения водорода. Водород дешевле и эффективнее органического топлива. Пока что мы поступаем как варвары, сжигая нефть и уголь. Это же ценнейшее сырье, которое можно, использовать в других целях. Запасы его ограничены. Прав был Менделеев, когда говорил, что сжигать нефть равносильно тому, что топить печь ассигнациями.

Подошла Варя и позвала всех к столу. Подали фирменное блюдо Остаповых - курицу в винно-грибном соусе.

И опять Брусничкин руководящим оком окинул стол, постучал ножом по бутылке и сказал решительно и настоятельно:

- Продолжаем наше собрание. Прошу наполнить бокалы и записываться в прениях. - Он как-то переменился. Напористую уверенность сменил на прилив веселья и добродушия. Это заметили все, и прежде всего Ариадна. Она знала, что эта веселость наигранная, что на самом деле муж ее начинает терять самообладание, а так как он не отличается большой терпимостью, то от него можно ожидать любой непристойности. Это ее беспокоило. Неожиданно для Брусничкина Дмитрий Никанорович обратился к юбиляру:

- Расскажи, Олег, что тебе в жизни сильнее всего запомнилось?

В манере Брусничкина вообще было не поддерживать, а обрывать разговор. А тут такое неожиданное обращение Никулина к юбиляру задело самолюбие уже захмелевшего и теряющего равновесие тамады, и он властно постучал ножом по фужеру с предупреждением, определенно касавшимся Никулина:

- Товарищи, прошу соблюдать порядок.

Тонкое стекло фужера со звоном разлетелось. Плоское лицо Брусничкина побледнело, а большие уши, наоборот, ярко порозовели. Он поймал на себе насмешливый взгляд Коли, и пухлые алые губы его исказила высокомерная улыбка. Взгляд Коли ему показался оскорбительным, и в Брусничкине заговорило мужское самолюбие. Порывистым движением он налил себе рюмку водки и стоя; не говоря ни слова, выпил. Это была демонстрация, слишком откровенная и неумная.

- Посуда бьется к счастью, - спокойно сказал Олег и встал, держа в руках наполненную рюмку. - Я отвечу на ваш вопрос, Дмитрий Никанорович. Сильнее и ярче других мне врезалась в память битва за Москву, суровая осень сорок первого на Бородинском поле. Бои были и потом - в сорок втором и в последующие годы, - тяжелые бои; ранение, госпиталь. Многое улеглось в памяти, кое-что выветрилось, но сражение у стен столицы, Бородинское поле запечатлелось в памяти сердца навсегда, словно отлито из нержавеющей стали.

- Это верно, - негромко подтвердил Глеб Трофимович и одобрительно закивал крупной головой.

- Об этом и Жуков говорил, - так же вполголоса напомнил Думчев.

Олег, не обращая внимания на одобрительные слова генералов, продолжал:

- Я не однажды спрашивал себя: почему так? И кажется, понял. В битве на Бородинском поле решались не просто военные, тактические и стратегические, задачи. Решалась судьба… главный идеологический вопрос нашей жизни, нашего бытия. Судьба прошлого, настоящего и будущего. Бородинское поле выступало глубоким символом.

Он сделал паузу и обвел жарким и чуточку задумчивым взглядом всех присутствующих. Цветущий и обаятельный, умеющий держаться с достоинством и тактом, он внушал к себе уважение.

- Случайно или не случайно, - продолжал приветливо и твердо, - сегодня здесь собрались участники боев на Бородинском поле, мои друзья-однополчане: Глеб Трофимович и Александра Васильевна, Николай Александрович, Леонид Викторович и Коля. Впрочем, Варя работала на строительстве оборонительных сооружений непосредственно на Бородинском поле… Я предлагаю этот тост за вас, солдаты Бородина, за ваше здоровье.

Все выпили, но Олег продолжал стоять. После небольшой паузы он снова заговорил:

- Я не закончил свою мысль. Мне кажется, что Бородинская битва, в большом, широком смысле, не окончилась ни тогда, в сорок первом, ни в сорок пятом. Она продолжается. Продолжается в плане идеологическом, политическом, дипломатическом. Продолжается сегодня, и мы, все здесь присутствующие, участвуем в этой битве. Потому что архитектура - это тоже часть идеологии, и высотные здания, о которых мы часто говорим, и гостиница "Россия" сегодня стоят на переднем крае этой борьбы. И будем откровенны: если тогда, в годы войны, мы все находились на одной стороне фронта, то сегодня, к великому сожалению, некоторые оказались по другую сторону баррикад…

- И здесь присутствующие? - прервал его недружелюбно Брусничкин. А по лицу Орлова, словно тень от облаков, пробежала ничего не говорящая улыбка.

- О присутствующих не говорят, - мягко и сдержанно ответил Олег, но изрядно захмелевший Брусничкин уловил в его ответе скрытую иронию.

- Почему же? Скажите, сегодня вам все дозволено, сегодня ваш праздник, вы юбиляр, хозяин, - настаивал Брусничкин слегка заплетающимся языком.

Варя предупредительно и укоризненно посмотрела на мужа, и взгляд ее призывал к благоразумию. Олег понял этот взгляд, но сознание собственной правоты и задиристый тон Брусничкина подмывали его на обострение. Какие-то секунды он мучительно боролся с собой. Уголки губ его дрогнули, злой свет вспыхнул в его больших лучистых глазах. Он посмотрел на Ариадну и увидел в ее глазах испуг.

Совершенно трезвая, Ариадна мгновенно оценила назревающий конфликт, стремительно встала с фужером вина и, подняв его высоко над столом, торжественно провозгласила:

- Предлагаю тост за настоящих мужчин!

- Правильно, Ариадна Павловна, - решительно поддержала Варя, и лицо ее просияло тихой радостью. - За мужчин!

Штучко облегченно вздохнул. Коля, огорченный тем, что все мирно уладилось, посмотрел на Ариадну с досадой, сделался мрачен и молчалив. Орлов всем своим видом выражал учтивое безразличие и погружался в себя, а его супруга испытывала легкое смятение. Валя, чокаясь с Думчевым и Колей, одобрительно улыбаясь, негромко сказала:

- За вас, настоящие мужчины, - и отпила несколько маленьких глотков золотистого токая. Она не желала острой стычки Олега с Брусничкиным. Олег, чувствуя настроение гостей, почтительно развел руками и сел. На розовом приветливом лице его распласталась вежливая улыбка.

Тост Ариадны тем не менее не ввел Брусничкина в заблуждение. Он считал, себя глубоко оскорбленным, ему казалось, что Олег имел в виду именно его, говоря о тех, кто оказался по другую сторону идеологических баррикад. И он должен, обязан расквитаться или, по крайней мере, заставить слишком самонадеянного Остапова поставить точки над "i" и довести разговор до конца.

Борис Всеволодович не хотел скандала в своем доме, тем более в такой праздничный день - юбилей сына. Он знал прежнего Брусничкина по непродолжительной совместной работе в военном госпитале осенью сорок первого, знал и Брусничкина послевоенного образца по нелестным рассказам сына. Он был совершенно независим во взглядах и суждениях, не всегда разделял мнение даже своих близких - Людмилы и Олега. Тем не менее Брусничкин не вызывал в нем симпатии: как тот, давний, военного времени, так и в особенности настоящий - самоуверенный и заносчивый деятель, примазавшийся к архитектуре по воле случая или холодного расчета. Поймав в глазах Брусничкина беспощадную решимость, Борис Всеволодович поднялся, весело посмотрел на Леонида Викторовича и заговорил густым басом:

- Друзья! Я хочу провозгласить тост за нашего уважаемого председателя, президента или, по-кавказски, тамаду, который отлично справился со своими весьма и весьма сложными обязанностями. Я давно знаю Леонида Викторовича, без малого тридцать лет, знаю его как бойкого организатора, веселого и находчивого. Позвольте от вашего имени сказать ему спасибо и выпить за его здоровье.

Знал старик Остапов слабинку в характере Брусничкина - самовлюбленность и тщеславие - и вовремя ударил по струнам этой слабинки. Струны зазвенели и высекли на плоском холодном лице Леонида Викторовича веселый блеск и умиление, а толстые алые губы его задрожали в жалкой улыбке, и он засмеялся с притворной обидой:

- Как я понимаю, за тамаду пьют последний тост. Таков обычай. Выходит, вы решили мне дать отставку.

- С почетом на пенсию, - насмешливо улыбнулся Думчев.

- По возрасту и состоянию здоровья, - колюче добавила Ариадна.

В глазах Брусничкина, устремленных в пространство, потухла веселая искра, он лишь мельком с укором взглянул на жену и сказал вялым голосом:

- Согласен, согласен, уйду не ропща, без гнева и печали.

И он действительно ушел неуверенной походкой, цепляясь за предметы, попадавшиеся на его пути. Варя на правах хозяйки вышла вслед за ним и предложила ему отдохнуть в одной из комнат. Отставной тамада не возражал.

Дело шло к финишу. Постепенно гости начали выходить из-за стола, разбрелись по саду группками, потекли уже не общие разговоры. Встревоженный Штучко упрекал дочь:

- Ты выпила фужер вина, целый фужер!

- Выпила, - отчужденно и резко соглашалась Ариадна.

- А как же ехать? Ты за рулем!

- Я не поеду: мой пассажир не транспортабелен.

- Ну а обо мне ты подумала? Мне завтра на работу, у меня совещание. Я не могу опаздывать на совет, - напомнил о себе Штучко.

Но Ариадна быстро нашла выход из положения, предложив Орловым "прихватить попутный груз". Валя уезжала на электричке.

- Тебя Коля проводит до платформы. Вместе с ним и поедете, - сказала Варвара Трофимовна, вручая ей гвоздики.

- Коля? Где Коля? - позвал Олег.

Коли не было, Коля куда-то исчез. Пришлось Олегу провожать Валю. До платформы двадцать минут нормальной ходьбы, а они шли полчаса. Шли медленно и большей частью молчали. Молчали потому, что многое хотелось сказать друг другу, но необходимые слова еще не созрели, их время не пришло.

- Как с эскизами? - спросил Олег. Речь шла о фресках и мозаике для подгорской гостиницы.

Эскизы готовы, но меня гложут сомнения.

- Надо посмотреть и решать. Сроки поджимают.

- Хочу посоветоваться.

- Приноси в мастерскую, посоветуемся.

- А может, лучше домой к вам?

- В мастерскую, - определенно решил Олег.

И снова пауза, долгая, волнующая и приятно-напряженная. Краткие реплики о Брусничкине, мимолетные, гаснущие фразы о том о сем между долгими, многозначительными паузами. На платформе, когда показалась вдали электричка, он торопливо и взволнованно выдохнул:

- За розы еще раз спасибо. Дивный букет. Я сохраню его…

Брусничкин не просыпался. Ариадна сказала Варе:

- Теперь до утра никакие громы его не разбудят. Хоть из орудий стреляйте.

В ответ Варя спросила:

- Вам постелить в этой комнате или на террасе?

- Я, пожалуй, уеду домой: завтра мне на работу.

- А как же ГАИ?

- Все давно улетучилось. Подумаешь, фужер вина!

Варя не стала отговаривать: в конце концов она лучше себя знает, не ребенок. И Ариадна уехала тихо, простившись только с Варей. На опушке леса к ней в машину сел Коля.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Вечерняя прохлада проникла и в салон "Волги". Сидящий рядом с водителем Дмитрий Никанорович, обернувшись назад, спросил жену:

- Тебе не холодно? Не продует? А то закрою.

- Нет, нет, Димуша, я немножко подремлю, - ответила жена, кутаясь в пуховый платок. На ней была теплая кофточка. Вдруг спросила: - Как тебе понравились генералы? - И сама же ответила: - Симпатичные. Особенно этот Глеб. Производит впечатление человека думающего, умного. А другой - тот попроще.

- Это только кажется, он хитрый, - лениво отозвался Дмитрий Никанорович, и жена догадалась, что муж не настроен продолжать разговор о вечере у Олега Остапова. Она знала, что он погружается в какие-то свои размышления.

Так оно и было. Никулин вспоминал, точно хотел ответить на вопрос двух генералов: Сталин и градостроительство. Странный этот Паша Штучко: ведь отлично же знает, как много внимания Сталин уделял строительству и реконструкции Москвы. И вдруг при людях высказал сомнения, нарочитые, преднамеренные! Зачем?

Встречи со Сталиным ярко врезались в память во всех деталях, со всеми подробностями. И время их не берет. Многое стерло время, а эти - неподвластны. Первые послевоенные годы, голодные, тяжелые. Запад страны лежал в руинах. Нищенские хлебные пайки получали по карточкам. В деревнях, изрытых землянками и блиндажами, стучали плотницкие топоры, и солдатские семьи справляли новоселье. В городах первые бульдозеры расчищали руины, а на освобожденных от битого кирпича площадках водружались горделивые краны, торжественно вздымавшие ввысь ажурные хоботы. Никулин был тогда ведущим архитектором столицы.

Однажды их пригласили на заседание Политбюро - первого секретаря МГК, председателя Моссовета и его, Никулина, - по вопросу озеленения Москвы. Да, да, по такому мелкому, с точки зрения Штучко, вопросу. Они ждали в приемной, пока Политбюро обсуждало другие вопросы. А их было много, сложных, острых, требующих безотлагательного решения. Время было позднее, а их еще не вызывали. Сидя в приемной, волновались. Секретарь МГК сказал Никулину: "Докладывать будешь ты". Он все заранее продумал, ночи перед этим не спал: шутка ли - его будут слушать в верховном штабе страны!

Пригласили в зал заседаний как-то неожиданно. Сталин поздоровался кивком головы. Он расхаживал вдоль длинного стола, за которым сидели члены Политбюро. Дмитрий Никанорович ожидал увидеть его в погонах генералиссимуса, строгим и суровым, в ореоле победной славы, а он, вопреки ожиданию, был одет в свой привычный довоенный серый китель без всяких погон, простой, домашний и доброжелательный. Густая седина придавала особую мягкость его усталому лицу, а мелкие морщинки у пронзительных глаз несколько сглаживали эту усталость. Как только вошедшие уселись на стульях, поставленных вдоль стены, Сталин заговорил негромким и неторопливым голосом:

- Что там у нас дальше? Озеленение Москвы? Хорошо, Кто будет докладывать?

- Товарищ Никулин, - быстро ответил секретарь МГК.

- Никулин? - Сталин вскинул стремительный взгляд на Дмитрия Никаноровича, спросил: - Сколько времени вам потребуется?

- Минут сорок, товарищ Сталин, - стоя ответил Никулин.

Сталин, вынул карманные часы, сказал про себя, но громко:

- Заметим. Сейчас сорок пять минут.

Именно так и сказал: не "без четверти", а "сорок пять минут".

Никулин докладывал обстоятельно, избегая мелочей. Москва была издавна зеленым городом. Ее кольцевые бульвары, парки, зеленые дворики - это драгоценное наследие. Но город расширяет свои границы, и вместе с жилыми массивами должны возникать и зеленые массивы. Речь идет не только об эстетической стороне, но прежде всего - это чистый воздух, кислород. В настоящее время стоит вопрос о сохранении уже имеющихся зеленых насаждений и о новом озеленении центра Москвы.

Сталин слушал внимательно и не перебивал. Он медленно ходил взад-вперед, ни на кого не глядя и посасывая трубку, и только в знак согласия кивал. Эти одобрительные кивки подбодряли Дмитрия Никаноровича - он говорил уверенно, четко.

Когда Никулин кончил, Сталин посмотрел на часы и, улыбаясь, сказал:

- Докладчик не вышел за пределы регламента. - Затем он. сделал значительную паузу, обвел присутствующих внимательным взглядом и начал медленно, неторопливо, своим глуховатым голосом: - Сегодня мы обсуждаем вопрос озеленения Москвы - маленькую часть большой проблемы. Настало время всерьез заняться благоустройством нашей столицы. Надо иметь в виду историческое значение Москвы. Это не просто город с многомиллионным населением. Больших городов в мире много. Москва не просто столица государства. Столиц в мире много - больших и малых. Москва - столица первого в истории социалистического государства. К ней тянутся взоры людей всего мира. В ней - надежда человечества. Для трудящихся всей планеты Москва - великий символ свободы и счастья. Это надо помнить всем нам, разрабатывая планы благоустройства и реконструкции Москвы. Архитектурный облик нашей столицы должен соответствовать ее высокому международному положению как центру прогрессивного человечества. Здесь все должно быть подчинено строгой, хорошо продуманной гармонии прекрасного и полезного для простого человека. Здесь не должно быть места трущобам, тесноте каменных мешков, где люди задыхаются от нечистот и газов. Американские небоскребы - типичное детище капиталистического общества, и они нам не пример. Мы создадим новые проспекты, улицы и площади, но создадим их по-нашему, по-социалистически.

Он сделал паузу, посмотрел на Никулина долгим, испытующим взглядом, и в глазах его вспыхнули колючие огоньки. Продолжал уже резче:

- Москву будем строить. Но мы сохраним ее традиционный, исторически сложившийся… - он запнулся, очевидно подыскивая наиболее удачное слово, сказал: - …характер. Москва - русский город, со своим национальным архитектурным лицом.

И опять задумчивая пауза и опущенный вниз взгляд. Потом резко поднял глаза на Дмитрия Никаноровича, прочертил в воздухе мундштуком трубки:

- Скажите, товарищ Никулин, какие деревья вы собираетесь высадить в центре Москвы?

- Мы советовались с учеными-ботаниками и решили, что в условиях Москвы наиболее приемлемы липы, - ответил Никулин.

- В каком возрасте будете высаживать?

- Тридцать - сорок лет, товарищ Сталин.

- А где возьмете такие деревья? У нас есть питомники? - снова спросил Сталин, и голос его звучал мягко и снисходительно.

- Питомников нет, товарищ Сталин, но в Курской и Воронежской областях такие липы есть. Попробуем взять там.

Сталин подошел к аппарату ВЧ и попросил соединить его с первым секретарем Воронежского обкома. И уже в трубку:

- Здравствуйте! Мы тут с москвичами обсуждаем вопрос озеленения столицы. Нужны липы в возрасте сорока лет. Говорят, у вас есть такие. Есть? Очень хорошо. Надо помочь товарищам москвичам.

И Никулин вспомнил, как уже на третий или четвертый день после этого разговора в Москву вошла колонна автомашин, груженных сорокалетними липами, корневища которых были аккуратно упрятаны в деревянные ящики. И тотчас же эти липы сажали на улице Горького и в Охотном ряду, на центральных площадях. И переселенцы из-под Курска и Воронежа прекрасно прижились в Москве.

Поговорив с Воронежем, Сталин продолжал, все так же расхаживая вдоль длинного стола:

- Вы сказали о Садовом кольце: вырубили деревья. Нас ругают москвичи за такое браконьерство. - И, точно не желая бередить больную рану, поспешно заговорил, глядя на Никулина уже добродушным, мягким взглядом: - Что касается Садового кольца, то, говоря откровенно, выхода у нас не было. Проезжая часть по этой кольцевой и оживленной магистрали не успевала пропускать транспорт, который резко увеличился и будет увеличиваться с каждым годом. Нельзя забывать об общественном транспорте. Это сложная, чрезвычайно важная и первостепенная проблема. Не решив ее положительно, мы не можем говорить о благоустроенности города. Хочу обратить на это ваше внимание. Мы не можем считать нормальным, когда люди, наши советские люди, рабочие и служащие, по пятнадцать-двадцать минут стоят на трамвайных и троллейбусных остановках, нервничают, а затем в переполненных вагонах теряют здоровье, на восстановление которого мы тратим огромные средства. В конце концов, налаженная работа общественного транспорта - это здоровье, хорошее настроение и продуктивная работа людей на предприятиях и в учреждениях.

Спустя четверть века Никулин с грустью и сожалением думал, что проблема общественного транспорта в столице не решена до сих пор, что по-прежнему на троллейбусно-автобусных остановках люди подолгу ждут переполненные машины, теряют время и здоровье…

Ярославское шоссе сверкало рубиновыми точками убегающих в сторону Москвы автомашин. Встречные были редки. Жена дремала, шофер молчал. И Дмитрий Никанорович продолжал предаваться воспоминаниям.

У железнодорожного переезда образовалась длинная вереница автомашин. Стояли долго. Водители в сердцах ругали этот "чертов переезд" у Мытищ. Рядом, над железной дорогой, строился шоссейный путепровод. Строительство велось быстро, и Никулин с удовлетворением отметил про себя: скоро здесь не будет светофора и дорогостоящих простоев автомашин у шлагбаума. Это хорошо. А вот городской общественный транспорт - уязвимое место Москвы. Все еще не хватает троллейбусов и автобусов, все еще безалаберно работает диспетчерская служба: на одних маршрутах густо, на других - пусто.

- Что так долго стоим? - подала голос жена.

- Переезд, - ответил Дмитрий Никанорович.

- Два поезда пропустили, ждем третьего, - пояснил шофер и прибавил: - А генералы нас обогнали.

- Что за генералы? - не понял Никулин.

- Да эти, что были у Олега Борисовича.

"Выходит, и они выехали вслед за нами", - подумал Никулин. Теперь мысли его перешли на Макарова и Думчева. Генералы ему определенно нравились. Особенно Макаров. В нем подкупала прямота в суждениях, гражданская страсть, осведомленность и заинтересованность. Казалось бы, какое ему дело до памятников архитектуры, и вообще до градостроительства? Разве мало своих, военных забот? Впрочем, а почему бы и нет? Вопросы эти касаются всех, и архитектура Москвы интересует не только строителей и зодчих. Она всенародна, как произведения искусства и литературы, она - достояние общенациональное.

В Москве поток автомашин еще гуще. Напротив ВДНХ - пробка. Никулин посмотрел в сторону монумента "Рабочий и колхозница", созданного Верой Мухиной, с которой был знаком. Подумал с досадой: вот ведь гениальное творение, шедевр эпохи, содержащий в себе необыкновенный идейный накал. А стоит не на месте. Сделали его декоративным придатком к ВДНХ, принизили в прямом и переносном смысле: усекли постамент, да еще рядом соорудили гигантский по размерам и примитивный по содержанию обелиск. Об этом уже не раз говорили на разных административных уровнях: монумент "Рабочий и колхозница", как символ новой эпохи, должен занять почетное самостоятельное место у главных ворот столицы, где бы в полную меру раскрылось его эмоциональное звучание. Но дальше разговоров дело почему-то не идет. А ведь это тоже вопрос архитектуры и благоустройства столицы.

2

Макаровы возвратились домой в девятом часу: Глеб Трофимович регулярно смотрел по телевидению программу "Время". Внизу, у почтовых ящиков, Лена сказала:

- А нам письмо. У кого ключи - доставайте.

Конверт был увесистый, со многими штемпелями, и сразу видно, чужестранный. И обратный адрес по-английски.

- Из Америки, - сдерживая волнение, негромко сообщил Глеб Трофимович, держа в руке конверт и не отдавая его сгоравшей от любопытства дочери.

В этот вечер телевизор не включали и Глеб Трофимович не смотрел программу "Время". Письмо было от дочери, Натальи Флеминг, его Наташи, с которой он расстался в то трагическое утро 22 нюня 1941 года и которую четверть века считал погибшей в страшной войне. Длинное, отпечатанное на машинке, несколько сумбурное, взволнованное и трогательное. К письму было приложено пять фотографий: Наташа с мужем и дочерью, Наташа одна, Наташа с Флорой и Ниной Сергеевной, Нина Сергеевна одна, Нина Сергеевна с Виктором и Бенджамином. Пока Александра Васильевна и Лена рассматривали фотографии, Глеб Трофимович удалился в свой кабинет, улегся на диван и стал внимательно перечитывать письмо Наташи. Ему хотелось в каждом слове найти что-то большее, чем было написано, что-то недосказанное, более глубокий смысл. Некоторые слова и фразы вызывали улыбку на его взволнованном лице. "Я и мама, и мы все счастливы, что ты генерал Красной Армии, и мы гордимся очень, -а внучка твоя Флора просит прислать твою фотографию, и чтобы ты был в мундире и со всеми орденами. Я так рада, что ты и Славик живые и что вам посчастливилось сделать карьеру".

"Сделать карьеру", - мысленно повторил генерал и задумался. - Эх, дочурка Наташка, миссис Флеминг! Твой отец никогда не стремился делать карьеру. Непривычно это слово для уха советского человека. Карьера, карьерист. Впрочем… бывает". Он вспомнил сегодняшний вечер у Олега, вспомнил Брусничкина и Орлова. Но это так, походя, - вспомнил и забыл, снова обратившись к письму. У него теперь две внучки: Галинка Макарова здесь, в Москве, и Флора Флеминг там, в далекой Америке. Мисс Флеминг - внучка генерал-лейтенанта Макарова. Странно звучит, непривычно для слуха. Ну что ж, когда-нибудь это не будет странным и непривычным. Это произойдет тогда, когда рухнет социально-политическая, идеологическая и экономическая стена между государствами и народами, исчезнут вражда, недоверие и подозрительность, когда всеобщее разоружение станет реальным фактом, а пропаганда насилия и войны во всех уголках мира будет считаться позорным преступлением против человечества и строго преследоваться законом. Но наступит ли это время, победит ли здравый смысл безумство или кучка оголтелых выродков, хищных и алчных, захлебываясь золотом и алмазами, ввергнет планету в термоядерный ад, в котором сгорит все живое, и некому будет владеть ни драгоценными камешками, ни желтым металлом? Такие мысли в последнее время все чаще и чаще тревожили его: он хорошо знал смертоносную и разрушительную силу и мощь оружия, изготовленного и хранящегося в мировых арсеналах, как знал и безрассудство заокеанских производителей и владельцев этого оружия, предпочитающих держать мир на грани войны. Он хорошо помнил слова бывшего министра обороны США Роберта Макнамары, сказанные им в палате представителей: "Жизненно важной задачей наших стратегических ядерных сил является их способность обеспечить гарантированное уничтожение… уничтожение, скажем, одной трети или одной четверти населения и примерно двух третей промышленных мощностей противника".

Чудовищные планы безумца, маньяка, сбежавшего из сумасшедшего дома? Нет, официальное заявление члена правительства, словно речь шла не о живых людях, а о борьбе с колорадским жуком. И дело тут, разумеется, не в личности того или иного министра или даже президента: одни уходят, другие приходят им на смену, но между ними нет и не может быть принципиальной разницы, потому что они - и министры и президенты - преданные исполнители воли подлинных хозяев Америки - воротил военно-промышленного комплекса, финансовых тузов и владельцев целых отраслевых корпораций, картелей и трестов.

В конце письма Наташа сообщала, что она, ее муж и дочь горят желанием побывать в Москве и уже хлопочут о туристских путевках, так что, даст бог, возможно, скоро свидятся. В письме было несколько сдержанных фраз о Нине Сергеевне: мол, мама жива и здорова, насколько возможно в ее возрасте, шлет горячий привет.

Вошла Лена, глазастая, восторженная, с фотографиями в руках, прощебетала:

- А внучка твоя симпатяга, на тебя похожа. Ты не находишь? - Отдала отцу фотографии взамен письма и тут же удалилась в свою комнату, бросив на ходу: - Ты письмо прочитал? Мы с мамой хотим почитать.

Глеб Трофимович вначале взял фотографию Нины Сергеевны - своей первой жены. Фотография была четкая, сделанная, видно, опытным профессионалом, мастером портрета, нашедшим удачную позу, выражение лица, верно распределившим светотень. Прямо на Глеба Трофимовича смотрела пожилая седовласая женщина мудрыми и печальными глазами, и в тихих глубинных глазах ее и на строгом лице, чуть-чуть тронутом мелкими морщинками, отражались одновременно спокойная скорбь, прошлые душевные муки и смирение. Женщина не позировала, не пыталась играть роль: она была естественна и откровенна, как сама правда, но в этой простоте крылось что-то большое, сложное и многозначительное. Что-то далекое, до боли милое сердцу, но навсегда потерянное напоминали и лицо, и скорбно-задумчивые глаза этой женщины. И в то же время она казалась какой-то странной, незнакомой и чужой. Он вспомнил, как мучительно и больно оплакивал ее потерю, как готов был отдать свою жизнь за то, чтоб они, то есть Нина Сергеевна и Наташа, остались живы. И вот они живы, они смотрят на него с фотографий, сделанных теперь специально для него, смотрят такие родные, близкие и вместе с тем непонятные и далекие, далекие не только в географическом смысле. Старая рана зажила, прошлая боль утраты казалась невозвратимой, перегорела и улеглась. И вместо этого возникло новое чувство, неожиданное, еще до конца не осмысленное и странное.

Отложив в сторону портрет Нины Сергеевны, он взял цветную фотографию Флемингов, групповой семейный снимок - все трое на борту то ли теплохода, то ли яхты на фоне лазурного моря и дымчато-синего неба. Веселые, улыбающиеся. На обороте дата: "1967". Три года тому назад. Почему-то подумалось: "Чем был знаменит тот год?" Ответ пришел сразу: наша страна отмечала свой полувековой юбилей. И еще вспомнилось одно потрясшее его событие - вероломное нападение Израиля на арабские страны. Мысленно представились две несовместимые картины: мирная идиллия и "миражи", льющие напалм на землю феллахов, - жизнь и смерть. Этот мир, раздираемый антагонизмом, противоборство добра и зла - бесхитростного и потому беззащитного добра и коварного, жестокого, насквозь лицемерного зла, рядящегося в тогу благодетелей. И ему виделись две Америки: одна - лазурно-беспечная, доверчивая - в образе семьи Флемингов, и другая - алчная, ненасытная и кровожадная - в образе израильской военщины. По убеждению генерала Макарова, США - это тот же Израиль. Они едины и неделимы. Но он также знал, что есть и другая, настоящая, трудовая Америка, добрая, благодушная, позволившая усыпить себя гипнозом массированной изысканной лжи многочисленных газет, радио, телевидения, кино, всей этой адской машины оболванивания, которой управляет всемирный центр чудовищных преступников.

И вот еще фотография: втроем - Нина Сергеевна, Наташа и Флора. Три женщины, три поколения, три судьбы. И как далеки и несхожи их судьбы! Деревце, силой оторванное от родной почвы, вывезенное в далекий и незнакомый край и там пустившее корни и давшее семена. Вот она, эта веточка с красивым именем Флора. В ней есть и его, Глеба Макарова, кровинка, маленькая, возможно совсем ничтожная, потому что Флора всем своим обликом похожа на своего отца, судя по фотографии, человека неглупого, смекалистого и доброго. Мистер Флеминг, его зять, родня. А в сущности, все люди, все человечество состоит в родстве друг с другом, одна великая родня - белые, черные, желтые, цветные. Конечно, это слишком громко, декларативно и потому идиллично. И к чему эти высокие материи, когда есть совсем реальное, определенное: там, в далекой Америке, у него есть родная дочь, внучка, зять. Возможно, есть и сваты. О родителях мужа Наташа ничего не написала. Любопытно, кто они и что? Что ни говори, все же родня. Новая страничка биографии.

Собираются приехать в Москву туристами. Что ж, он, Глеб Макаров, будет очень-очень рад повидать дочь, внучку, зятя. А Нина? Что она, как? Только одна сдержанная фраза в Наташином письме - должно быть, сама Нина продиктовала. Конечно же ему хотелось бы повидаться и с ней, поговорить, вспомнить, посетовать на судьбу, порадоваться за детей. И потом… она мать Святослава. Неужели ей не хочется повидать своего первенца? Такого Глеб Трофимович не допускал: он хорошо знал свою первую жену - она имела доброе материнское сердце.

Мысли его прервала Александра Васильевна - она вошла с толстой бандеролью в руках, сказала:

- Вот, еще утром почтальонша принесла, Лена расписалась, а тебе не сказала, глупая девчонка.

- Прости, папуля, забыла, мы спешили с отъездом! - прокричала из своей комнаты Лена.

Глеб Трофимович отложил в сторону увесистый пакет, прочитал обратный адрес, и строгое, сосредоточенно-задумчивое лицо его вдруг, как молнией, осветила ясная радость. Глаза оживленно заблестели.

- От маршала Жукова, - сказал он и почтительно прибавил: - От Георгия Константиновича.

Он торопливо вскрыл пакет и извлек книгу, которая в то время была сенсацией: "Воспоминания и размышления". Открыл титульный лист и прочитал на нем дарственную надпись, сделанную твердой рукой:

"Герою битвы за Москву генералу Макарову Г. Т. Дорогой генерал! В сущности, вся наша жизнь есть Бородинское поле, на котором решается судьба Отечества.

Г. Жуков".

За всю свою жизнь, яркую и содержательную, генерал Макаров получал много всяких подарков от друзей и сослуживцев, от начальства и родных по случаю дня рождения. Среди них были разные: и дорогие хрустальные вазы, и настольные часы, впаянные в увесистый кусок янтаря, и первоклассный магнитофон, и отличная кинокамера. Подарки всегда приятно получать: в них видишь не просто вещь, иногда дорогую, но совсем ненужную. В них прежде всего - знак внимания и уважения, память друзей. Но такого подарка, как этот, Глеб Трофимович еще никогда не получал и радости такой давно не испытывал. То, что знаменитый полководец, народный герой, вспомнил его, командира полка, каких было сотни в том историческом сражении за столицу, до глубины души растрогало и заслонило, отодвинуло на задний план все события дня - и юбилей Олега Остапова, и даже письмо из Америки. Несказанное чувство радостного волнения, переходящее в восторг, охватило его, до краев наполнило душу, и он, показывая книгу жене, говорил дрогнувшим голосом:

- Ты только посмотри, Сашенька! Вот это да-а! Какой человечище! Вспомнил. Это же чудо! Сам Жуков Георгий Константинович! А надпись - какая мысль! Прочти, вдумайся: вся наша жизнь - Бородинское поле, на котором решается судьба Отечества. Что это значит? А то, что битва за судьбу Отечества продолжается, только она принимает разные формы. Помнишь у Блока: "И вечный бой! Покой нам только снится…" Да, Сашенька, нет покоя бойцам, потому что время беспокойное, трудное время.

Он внезапно умолк. Потом резко прихлопнул книгу "Воспоминания и размышления" широкой ладонью с растопыренными крупными пальцами, поднял на жену вдруг повеселевший взгляд и, как непоколебимо честный человек, сказал, щуря лукавые глаза:

- Тут есть интересные высказывания Жукова о Сталине. Мне говорили. Что ж, будем читать. Это очень важно для истории - что говорит один полководец о другом полководце.

Александра Васильевна замечала, что в последнее время муж все чаще предавался подобным размышлениям вслух. Он испытывал потребность излить свою душу, высказать наболевшее. Для этого пользовался самым неожиданным предлогом. И потому она не очень удивилась его словам о Сталине. Она понимала, что разговор о Жукове еще впереди, когда будет прочитана книга. В жизни генерала Макарова эти две выдающиеся личности занимали особое место. К ним у него было свое, особое отношение. В его кабинете на стене, в бронзовой рамочке, висела фотография: генералиссимус Сталин и маршал Жуков стоят на трибуне Мавзолея во время Парада Победы. Они с гордостью смотрят на проходящие по Красной площади сводные батальоны всех фронтов, возглавляемые маршалами и генералами. На фото только Сталин и Жуков да частичка гранитной трибуны. Есть что-то глубоко символическое в этом снимке, по крайней мере это больше, чем кадр великой истории. Макаров дорожил этой, как он считал, уникальной фотографией. Но еще больше он дорожил уникальной скульптурой. На письменном столе Глеба Трофимовича стоит отлитая из матового фарфора скульптурная группа: Сталин и Василевский. Верховный Главнокомандующий сидит в кресле, сосредоточенно склонившись над развернутой на коленях оперативной картой. Начальник Генерального штаба маршал Василевский стоит рядом и дает какие-то пояснения. Скульптор Борис Едунов - великолепный жанрист и портретист - с поразительной душевной теплотой и психологической достоверностью передал непринужденность атмосферы и характера персонажей. Эту уникальную скульптуру генерал Макаров приобрел по счастливому случаю. И теперь вот еще драгоценный подарок: книга Жукова.

Генерал не выпускал ее из рук, и Александра Васильевна догадывалась, что он сегодня не пойдет в спальню, останется в своем кабинете и будет читать эту книгу всю ночь.

- Ты здесь будешь спать?

- Да, да, Сашенька, здесь. Хочу почитать.

Он начал читать не с начала, не с первой главы, а с описания битвы за Москву. Читал, а в душе поднималась какая-то горячая упругая волна, подступала к сердцу, вздымала грудь. Это были и его, Глеба Макарова, воспоминания, не написанные на бумаге, но заново воспроизведенные в памяти. И хотя в книге Жукова не упоминалось имя командира полка Макарова, он не был в обиде на автора и многие страницы относил на свой счет, на счет 32-й дивизии Виктора Ивановича Полосухина, на счет пятой армии, которой тогда командовали генералы Д. Д.Лелюшенко и Л.А.Говоров. Его поразили и восхитили слова Жукова, сказанные по адресу Сталина. Как известно, в годы войны Жуков пользовался безграничным доверием Сталина, который высоко ценил в нем полководческий гений. И тем более прискорбно, что после войны прославленный маршал попал в немилость к Сталину. Но Жуков не затаил обиды и в своих воспоминаниях с откровенностью солдата, великодушием и мудростью Гражданина писал: "…на протяжении всей войны И. В. Сталин вместе с Центральным Комитетом партии и Советским правительством твердо руководил страной, вооруженной борьбой и нашими международными делами… Как военного деятеля, И. В. Сталина я изучил досконально, так как вместе с ним прошел всю войну. И. В. Сталин владел вопросами организации фронтовых операций и операций группы фронтов и руководил ими с полным знанием дела, хорошо разбираясь и в больших стратегических вопросах. Эти особенности И. В. Сталина как главнокомандующего особенно проявились, начиная со Сталинграда. В руководстве вооруженной борьбой в целом И. В. Сталину помогали его природный ум, богатая интуиция. Он умел найти главное звено в стратегической обстановке и, ухватившись за него, оказать противодействие врагу, провести ту или иную крупную наступательную операцию. Несомненно, он был достойным Верховным Главнокомандующим".

- Великие и умные великодушны, они могут во имя правды подняться над личным; дураки и ничтожества мстительны и злопамятны, - вслух размышлял Макаров над прочитанным. Он не спешил листать страницы, не мчался галопом по тексту; он вдумывался и часто, оторвавшись от чтения, прикрывал глаза и погружался в размышления. Он думал над превратностями судьбы. Жуков был его кумиром, и Макаров считал, что в образе этого полководца и гражданина воплотились лучшие черты русского характера. Он вспоминал, как однажды, отдыхая в Крыму в военном санатории, встретился с Жуковым. В то время маршал уже был, что называется, не у дел. Он приехал отдыхать вместе с женой, дочерью и тещей. Его никто не встречал. У закрытых на замок железных ворот санатория он со своей семьей появился в неурочное время: в так называемый мертвый час. Маршал, одетый в штатский костюм, стоял у закрытых ворот в некотором затруднении. Полководец, перед армиями которого открывались ворота немецких городов и крепостей, был слегка смущен перед воротами санатория, на которых висел увесистый замок, а за воротами, у пивной палатки, стояла группа отдыхающих офицеров, по-своему использовавших время мертвого часа. Они, как и маршал, были в штатском, но их выправка, их мужественные, решительные лица говорили о том, что это были боевые майоры, подполковники и полковники.

- Товарищи, - обратился к ним маршал, - как пройти на территорию?

Другой проход, открытый во время мертвого часа, был с противоположной стороны. Но… Офицеры переглянулись. Это было какое-то мгновение, не требующее слов. Лишь один молодой статный полковник с красивым бронзовым лицом сказал:

- Минуточку, товарищ маршал.

И не успели маршал и его спутники, что называется, опомниться, как четыре офицера одновременно с обеих сторон подхватили створчатые железные ворота, подняли с петель и бросили к ногам изумленного и до слез растроганного полководца. И тот же статный полковник, сделав выразительный жест в открытые ворота, сказал:

- Пожалуйста, товарищ маршал, входите!

Все это происходило на глазах Макарова, и он очень пожалел, что не был в числе четырех офицеров, снявших с петель ворота. Но ему хорошо запомнилось взволнованное, растроганное лицо маршала и блеснувшие благодарной влагой непокорные глаза.

В четвертом часу пополуночи Глеб Трофимович захлопнул книгу и, прежде чем выключить у изголовья хрустальное бра, еще раз взял фотографии, присланные из США. В доме и за окном стояла глубокая тишина. Александра Васильевна и Лена уже давно спали. Не спеша он рассмотрел фотографию дочери. Дородная блондинка с курносым славянским лицом смотрела уверенно и гордо. "Вся в меня", - приятно подумалось Макарову. Затем он снова взглянул на фотографию первой жены. Как вдруг ему почудилось какое-то едва уловимое движение на скорбном лице Нины Сергеевны, движение, похожее на мгновенно пробежавшую тень. И теперь в печальных и строгих глазах ее он увидел непреодолимую боль и тихую досаду, обращенную именно к нему, ее первому мужу. Он не чувствовал за собой никакой вины и все же испытывал необъяснимую, подсознательную неловкость. Подумалось: "А ведь не написала мне, ограничилась холодным приветом. А могла бы написать".

3

Глеб Трофимович ошибался: Нина Сергеевна написала. И письмо свое послала в один день с Наташей. Когда Валя Макарова вечером возвратилась домой, письмо, ^адресованное Святославу, лежало в почтовом ящике. Обратный адрес: "США Н. С. Раймон". Святослав еще не возвратился из командировки. Вообще-то Валя не имела привычки вскрывать корреспонденцию мужа, но на этот раз одолело чисто женское любопытство, тем более что, как она догадывалась, письмо не содержало секретов, и Святослав не будет в претензии.

В отличие от письма Наташи письмо Нины Сергеевны было написано от руки, мелким почерком, на четвертушке глянцевой бумаги. К письму была приложена фотография Нины Сергеевны с надписью на лицевой стороне: "Дорогому сыночку Славику от любящей мамы". От этой надписи веяло чем-то кладбищенским - подобные слова можно нередко встретить на гранитных надгробиях. Письмо было написано аккуратным, ровным почерком, без помарок: видно, переписывалось с черновика. И начиналось словами: "Родной мой сыночек, кровинушка моя… У меня уже нет слез, чтоб плакать на радости, - все слезы выплакала в горе. Счастливая судьба и твой брат Виктор помогли мне найти тебя в воскресших - благодарение богу… Я пишу, а рука дрожит, и нет слов у меня, чтоб выразить мою материнскую радость и рассказать о страданиях, которые выпали на мою долю. Как хочется мне поскорее увидеть тебя и обнять, мой милый мальчик, приласкать и приголубить. Узнаю ли я тебя, узнаешь ли ты меня, свою несчастную маму? Виктор рассказал мне, какой ты красавец, богатырь и лицом похож на Виктора, только кость у тебя пошире, отцовская, а глаза - как у брата твоего Виктора - мои. А еще есть у тебя младший брат Бен, Бенджамин. Тот похож на своего отца Оскара и внешностью и характером".

В письме было много эмоций и мало конкретного: о жизни своей Нина Сергеевна ничего не говорила и в то же время просила сына написать ей подробно о себе, о жене и детях - ее внуках. Она хочет выслать им посылку из одежды, но не знает размеров и просит сообщить. И здесь же вскользь, как бы между прочим, заметила, что сама она ни в чем не нуждается и живет в достатке. Было несколько слов о Викторе, о том, что он вернулся из Вьетнама больным, морально надломленным.

"Вот и еще одна свекровь у меня", - с улыбкой подумала Валя, глядя на фотографию Нины Сергеевны. Она хотела позвонить своему свекору Глебу Трофимовичу и сообщить о письме из Америки, но решила, что сегодня уже поздно и позвонит завтра, - в конце концов письмо адресовано Святославу, а он должен возвратиться из командировки только через неделю. Вскоре мысль о письме и ее авторе затерялась под напором других, более важных для Вали дум и размышлений, навеянных днем рождения Олега Остапова.

У Вали было хорошее, приподнятое настроение, и вместе с тем она испытывала тревогу и страх. Она смутно догадывалась, что где-то в глубинах ее сердца рождается чувство к Олегу большее, чем уважение. Чувство дружбы к Олегу родилось у нее давно, еще в годы их совместной работы на строительстве Дворца культуры в Подгорске. Тогда она восхищалась им как зодчим, которому были одинаково чужды как бескрылый шаблон, так и бесплодное трюкачество, когда формалистичное оригинальничание выдавалось за поиск и новаторство. Она разделяла его идейно-эстетические принципы, его взгляды на искусство вообще и архитектуру в частности, последовательность и твердость, с которыми он отстаивал свои позиции. Их объединяло единство вкусов и взглядов. Им было легко работать: Валя понимала Олега с полуслова, Олег понимал Валю. Для нее он был старшим товарищем и авторитетным наставником, с которым можно было советоваться по вопросам сугубо профессиональным. И она советовалась. Каждое его слово ей казалось особенно значительным, полным глубокого смысла, и она покорно следовала его советам. Установились доверительные отношения дружбы, и они мешали переступить рубеж. Он был старше ее на четырнадцать лет, и у нее тогда и в мыслях не было посмотреть на него глазами женщины и видеть в нем не заботливого и внимательного наставника, не уважаемого зодчего, а просто мужчину. Да он и сам для этого не подавал никакого повода. Его жена была родной теткой Святослава, и Валя по примеру мужа называла ее "тетя Варя". Чистая и светлая от природы, добрая и отзывчивая, Валя умела ценить в людях доброту и была бесконечно признательна Олегу за то, что он, поверив в нее, поручил ей, тогда еще желторотой девчонке, такое ответственное и почетное дело, как художественное оформление нового Дворца культуры. Доверил и помог отлично выполнить эту работу. Она везде подчеркивала, что именно Олег Борисович сделал из нее художника-монументалиста, работы которого получили широкое признание. И букет белых роз, подаренный сегодня Олегу, был знаком сердечной признательности и глубокого уважения. Но, как показалось Вале, Олег по-иному воспринял ее розы. Это была отрадная мысль. Она глубоко радовала и волновала, но волновала больше душу, чем чувства, порождая неизъяснимое блаженство. "А может, мне только показалось? - с сомнением спросила себя Валя. - Может, это я хочу чего-то большего, чем дружба?" И тут же, испугавшись такой крамольной мысли, зашептала про себя: "Нет, нет, нет… Дура я, дура".

Это было еще там, на даче, до того, как гости сели за стол. Но "крамольная" мысль продолжала ее преследовать, искушать, и когда разгорелся спор в вишневой беседке, она восхищалась Олегом. Но это еще не был окончательный подход к той запретной черте, у которой заканчивалась дружба и уважение и за которой уже начинались новые отношения. Она с благоговением ловила каждое слово, каждую фразу, произнесенную Олегом, и находила там гораздо больше смысла и значения, чем было на самом деле. Теперь она все исходящее от Олега воспринимала через призму своих чувств, а призма эта все окрашивала в розовые тона. Сегодня она уже не могла прямо смотреть на Олега, потому что взгляд ее был слишком откровенным и выразительным, в нем легко читались ее тайные чувства, и потому ее глаза лишь изредка, как бы невзначай, скользили по Олегу, а лицо при этом смущенно краснело. Олег провожал ее к железнодорожной платформе. Они шли вдвоем тропинкой через рощу, и белые стволы берез излучали мягкое сияние. Валя замедлила шаг, потом остановилась, переводя дыхание от нахлынувших чувств, и теперь уже смело, без боязни, подняла на Олега счастливый взгляд и сказала восхищенно:

- Какая симфония! Смотришь на эти березы - и кажется, музыку слушаешь, и боишься, что вот-вот она кончится.

- А ты обрати внимание на рисунок бересты: у каждого дерева - свой, неповторимый, - сказал Олег. - Деревья, они как и люди: каждое имеет свой характер, свою судьбу. А знаешь, Валенька, ты сегодня похожа на эти березы. Ты самая красивая женщина России. Тебе никто об этом не говорил?

Она молча покачала головой. Умные, полные любви глаза ее светились необъятным блаженством.

- И Святослав тебе об этом никогда не говорил?

- Нет. - И глаза ее, переполненные счастьем, весело, покорно улыбались, а лицо покрыл яркий румянец.

После этих слов почти весь путь до платформы шли молча, избегая рискованного разговора. Она тогда думала о своем муже: да, Слава ей никогда ничего подобного не говорил. Она считала его добрым человеком, умным, эрудированным и, по отзыву сослуживцев, толковым работником и хорошим товарищем. Так оно и было на самом деле. Святослав весь отдавался работе, службе, которой посвятил свою жизнь. По долгу службы он часто бывал в командировках, иногда довольно продолжительных. Человек спокойного, уравновешенного характера, он никогда не срывался ни на работе, ни дома, был всегда ровный и невозмутимый, сосредоточенный и уверенный в себе. В семье у них никогда не было никаких разладов или серьезных ссор. Казалось, все шло ровно, гладко: в доме был определенный достаток, росла дочь Галинка, умная, серьезная девчонка, были друзья - и его сослуживцы, военные, и ее институтские подруги - с разными судьбами. У одной не сложилась семья - разошлись, другого изводили семейные ссоры, третьи не ладили с родителями. У Макаровых же все, казалось, ладно, и Валя никогда не задумывалась, хороший у нее муж или плохой.

Святослав не говорил ей комплиментов, не баловал ласками и нежностью - а ей их ох как не хватало, - он словно не видел, какая она хорошая, красивая, ласковая и нежная. Он считал, что так и должно быть, само собой разумеется. Валю огорчала невнимательность мужа: сделала себе новое платье, на работе, женщины сгорали от зависти, мужчины отмечали - а муж даже не обратил внимания. Был день ее рождения, а он не только цветы не подарил - поздравить забыл. Было обидно и горько, но Валя прощала, находила объяснение невнимательности: мол, он весь погружен в работу, в серьезные дела, перед которыми и новое платье, и день рождения, и вообще семья - сущая мелочь. Оправдание было зыбким, она это понимала.

В народе говорят: как аукнется, так и откликнется. Черствость и невнимательность Святослава исподволь, постепенно оставляли горький осадок на душе Валентины, она тайно страдала, чувствуя, как черствеет ее душа, не находя ответа на ласки и тепло. Тонкая, чувственная женщина долго не может без взаимности, рано или поздно найдет ответный отклик, даже если и не будет искать его - сам отыщется…

Валя наполнила ванну негорячей, теплой водой, вошла в спальню, разделась и, обнаженная, задержалась у большого зеркала. Удивленная, она с любопытством смотрела на свое отражение, словно видела себя впервые вот так, во весь рост, нагишом. Перед ней стояла стройная девушка, классически сложенная, точно изваянная великим скульптором античной Эллады. Ее особенная грация таила в себе страстную томность. Удивительные пропорции тела, гибкого и нежного, еще сохранившего ровный и негустой загар юга, две пряди темно-каштановых недлинных волос, взметнувшиеся двумя крылами, - все это объединено в удивительную гармонию изящества и целомудрия. Да, природа хорошо позаботилась о ней. Именно природа. Валя родилась и выросла в деревне, предки ее и родители испокон веков пахали землю, растили хлеб и скотину. Валя познала нужду, холод и голод в годы войны: их деревня, на западе Московской области, несколько месяцев находилась под фашистской оккупацией. Работала в поле и на колхозной ферме, была пионервожатой, активной комсомолкой, окончила столичный институт.

Глядя в зеркало, Валя застыдилась и ушла в ванную. Она не умела расточать свою красоту. Мылась долго, нежилась, вспоминая сегодняшний юбилей и его участников. Улыбнулась невольно, вспомнив, как Орлов-старший щеголял словами "интеграция", "параметры", "эскалация" и тому подобное. А ведь, наверно, неглупый человек, при солидной должности. Но почему Олег его откровенно недолюбливает? Разные они. И позиции у них разные - идейные и эстетические. Орлов - это Брусничкин, два сапога. И Людмила Борисовна - сестра Олега - достойна своего мужа. Туда же глядит. Верно говорят: куда иголка, туда и нитка. Но мысли ее не задерживались ни на Орловых, ни на других участниках юбилея. Она думала об Олеге и гнала преследующие ее мысли. Попыталась отвязаться от них за чтением последнего номера "Огонька". Телефонный звонок, длинный, междугородный, спугнул ее мысли. "Это Слава", - подумала она, беря трубку. И удивилась, обрадовалась, когда услыхала голос Олега. Он звонил с дачи, спрашивал, как она доехала. Доехала нормально, что могло случиться? И стоило ли ради этого заказывать междугородный разговор? И конечно же не ради того, чтоб спросить, как добралась, звонил Олег. У него было важное дело: просил завтра же показать ему эскизы наружной мозаики и внутренних фресок подгорской гостиницы. Он вспомнил - это нужно безотлагательно, завтра. Он ждет ее в своей мастерской…

Это был предлог. Эскизы можно было показать и через неделю, и через месяц. Олегу хотелось видеть Валю, просто видеть. Валя давно ему нравилась, еще со времени строительства Дворца культуры. Уже тогда в нем пробуждалось к ней нечто неиссякаемое, он это понимал и, подчиняясь голосу рассудка, подавлял в себе это чувство. Сегодняшняя встреча, начиная с букета белых роз, все в нем опрокинула вверх дном, сломала барьеры и тормоза. Он испытывал изнуряющее душу томление. Страсть приносила ему страдания. И он, придумав эту невинную ложь об эскизах, позвонил. Валя, доверчивая и немножко наивная, поверила, что дело в эскизах, заволновалась. Отбросила в сторону "Огонек", встала и разложила на полу эскизы. Многие представляли собой незаконченные наброски, иные ей самой не нравились. Словом, все еще находилось в стадии работы, творческого поиска. Тематически они разделялись на три части. Первая посвящена историческому прошлому России, и в частности древнему городу Подгорску, граждане которого вписали в героическую летопись Отечества немало ярких страниц. Вторая часть - ратному подвигу народа нашего в годы Великой Отечественной. И третья часть - всемирному братству народов. Теперь она строго, критически смотрела на эскизы и пыталась как бы взглянуть на них глазами Олега: понравятся ли они ему? Это было главное. Она боялась огорчить его. Он строг, требователен, снисхождения от него не жди. Да она и не хотела снисхождения. Речь идет не о каких-то сиюминутных эстампах ширпотреба - это же на века.

Сознание того, что она творит на века, что это должно остаться и тогда, когда уже не будет в живых и ее и Олега, вызвало чувство ответственности и гордости, заставило сосредоточиться и строже взглянуть на свой труд. Боязнь, что эскизы не понравятся Олегу, бросала ее в состояние уныния и страха. Нет, она не понесет эти эскизы завтра, они не готовы. Предстоит еще большой труд, новые поиски. Она позвонит ему утром, объяснит, и он поймет, он должен ее понять, он добрый, он славный.

Поговорив с Валей по телефону, Олег тотчас же уснул: сказывалась усталость, вызванная возбужденностью и нервным напряжением. Когда Варя, разделавшись с посудой - пришла в спальню, Олег уже видел первые сны. Снилось ему совсем не то, что б он хотел, - снился ему Леонид Викторович Брусничкин, сидящий на царском троне, в шапке Мономаха и в парчовой одежде Годунова (перед этим Олег с Варей слушали в Большом театре оперу Мусоргского, партию царя Бориса великолепно исполнял Александр Огнивцев). Олег сначала удивился, увидав Брусничкина в таком одеянии, спросил его: "Что за клоунада? Цирк! Ты что, архитектуру забросил и в театр перешел?" - но грозный царь - теперь он уже был похож на Ивана Грозного - строго осадил его каким-то неестественно визгливым, истеричным окриком: "Я государь! Ты что, ослеп, не видишь? На мне шапка Мономаха!"

Олег присмотрелся - и действительно, та самая, уникальная, знаменитая историческая реликвия, которую он видел в Оружейной палате, торжественно покоилась сейчас на голове Брусничкина. А все десять пальцев его рук сверкали бриллиантами, сапфирами, рубинами, изумрудами. И на каждом пальце по нескольку колец и перстней. "Да что ж это такое, как могло случиться? Брусничкин - и вдруг на царском троне?" - с досадой и негодованием подумал Олег.

Но ведь шапка Мономаха - это же историческая реликвия, национальное достояние! И как он посмел, Брусничкин, прикоснуться к ней, напялить на свою безголовую башку! Ему вспомнилась смешная фраза, которую он слышал на стройплощадке: бригадир, отчитывая нерадивого рабочего, говорил: "Безголовая твоя башка". И вот теперь Брусничкин напялил корону русских царей на свою безголовую башку. Значит, он ее выкрал из Оружейной палаты, проник в Кремль и выкрал. Надо позвать милицию, а то, чего доброго, уплывет эта бесценная реликвия за рубеж, как многое уплывало.

Он проснулся, так и не позвонив в милицию. И уже долго не мог уснуть. Нелепый сон и Брусничкин в шапке Мономаха в тот же миг растаяли, хотя реальный Леонид Викторович в это время без всяких сновидений храпел в соседней комнате и храп его пронизывал тесовую перегородку и доносился до слуха Олега. Подумалось: наверное, его храп и навеял этот странный сон.

Олег вспомнил прошедший день, гостей, споры и Валю Макарову. Ему вдруг показалось кощунством думать о Вале, слушая ровное дыхание жены - Варя спала, подложив под щеку ладонь, крепким сном, даже храп Брусничкина ее не беспокоил. И Олег начал вспоминать предыдущий день, когда они вдвоем с Варей в субботу, накануне дня его рождения, решили отметить пятидесятилетие ужином в ресторане "Будапешт". Они шли по улице Горького не спеша, просто гуляли, вспоминая далекие годы юности. "Может, сходим на концерт?" - предложила Варя. "Куда - вот вопрос", - ответил Олег без особого энтузиазма. Но на всякий случай читали афиши концертов. Вот метровые буквы зазывали на концерт Иосифа Кобзона, красочный, со вкусом сделанный плакат оповещал столицу о выступлении Елизаветы Авербах.

"Может, сходим?" - сказала Варя. "Зачем? - вяло отозвался Олег.

Была еще афиша, скорее, объявление, оповещавшее о выступлении в заводском клубе русского оркестра "Боян" под управлением Анатолия Полетаева. "На этот бы я сходил, да далеко добираться: клуб-то на окраине города", - сказал Олег. "В клуб я не хочу, - отозвалась Варя и напомнила: - Мы же решили в "Будапешт". После концерта не успеем: рестораны до одиннадцати часов".

"Будапешт", расположенный в самом центре Москвы, между Неглинкой и Петровкой, когда-то назывался "Аврора". Просторный зал с мраморными колоннами, хорошая кухня, какая-то слоя, особая атмосфера - все это когда-то, еще до войны и в первые послевоенные годы, привлекало Олега и Варю.

На этот раз свободных столиков не оказалось, и они сели за стол, за которым сидели двое уже немолодых мужчин, как потом выяснилось, приезжих, проживающих здесь же, в гостинице "Будапешт". Они спустились поужинать. На эстраде оглушительно играл джаз, и чернобородый откормленный юнец, похожий на библейского апостола, гнусаво шептал в микрофон стихи Есенина на невообразимый мотив.

- Жаль, что Есенин не слышит, как над ним измываются благодарные потомки! - явно негодуя, сказал командированный.

- А может, напротив, хорошо, что не слышит? - поддержал реплику Олег. - А то перестал бы писать стихи или вторично ушел бы в мир иной от такого зрелища.

Потом начались танцы уже под какой-то бешеный рев джаза. Выходили пары, молодые и пожилые, с осоловелыми глазами, раскрасневшимися лицами. Одни томно прижимались друг к другу, точно хотели навеки слиться воедино, другие, напротив, отойдя друг от друга и извиваясь корпусом, выделывали умопомрачительные па. Особенно запомнилась одна тощая, плоскогрудая, жилистая девица. В ней столько было нерастраченной энергии, азарта и огня, что казалось, в какой-то критический миг ее тело не выдержит такого бешеного темпа - разлетится на части.

Она высоко, до уровня плеч, подбрасывала тонкие смуглые ноги, выкидывала в стороны руки-плети, с такой силой отбрасывала голову, что казалось, та вот-вот оторвется.

- Во дает, во выкаблучивается! - с убийственным смехом говорил один из командированных. И добавил: - Как в кино, когда времена нэпа показывают.

Варя глядела на эти танцы негодующими глазами, и Олег, чувствуя отвращение к этой, как он выразился, мерзости, быстро рассчитался с официантом.

На улицу вышли с чувством горечи и досады. И тогда в них пробудились воспоминания, как осенью сорок первого, перед уходом Олега на фронт, они с Варей в Колонном зале Дома Союзов слушали симфонический концерт. Дирижировал тогда выдающийся музыкант Николай Семенович Голованов. И пожалели, что пошли в ресторан, - лучше бы в Колонный зал на концерт. Олег посмотрел на часы и сказал: "А мы еще успеем. Пошли". Они успели. В кассе были билеты, играл Большой симфонический оркестр. За дирижерским пультом стоял невысокий, коренастый человек с гривой Бетховена - Константин Константинович Иванов, воспитанник Буденного, бывший трубач Первой Конной армии. Исполнялись Чайковский, Римский-Корсаков, Рахманинов. После ресторана с невероятным джазом и безголосым певцом, после сексуальных танцев атмосфера Колонного зала показалась до боли родной, точно они с дикой планеты вернулись в отчие края. И снова они были молодыми, красивыми и гордыми.

Олегу казалось, что внешне Варя мало изменилась за эти прошедшие тридцать лет. Но вместе с тем в характере ее произошли какие-то серьезные перемены. Не было прежнего душевного тепла и нежности, а его ласки она грубо отвергала. Все куда-то улетучилось, растаяло. Он не заметил, когда это произошло, лишь подозревал, что Варя кем-то увлеклась, так как другого объяснения ее черствости он не находил, хотя для подобных подозрений не было никаких оснований. Варя внушала ему мысль, что такова природа человеческих взаимоотношений: любовь, мол, проходит, остается чувство уважения. Олег не желал с этим мириться, решительно отвергал, как он говорил, подобные доморощенные теории, но взаимности не получил. Постепенно, год за годом, их чувства черствели, холодок между ними усиливался, появились раздражительность и недовольство с обеих сторон, взаимные компромиссы, которые прежде рассеивали недоразумения, были позабыты. А внешне, для постороннего глаза, все, казалось, как надо: хорошая, благополучная семья.

И вот концерт в Колонном зале обрадовал их и вместе с тем напомнил о чем-то далеком и прекрасном, что незаметно ушло от них, навсегда потеряно. "Навсегда ли? А может, временно? - с надеждой спрашивал себя Олег и отвечал: - От меня это не зависит, и не по моей вине потеряно".

Варя слушала музыку с большим волнением. Она словно погрузилась в неожиданно новую сферу, найдя там праздник души. Музыка очаровывала и в то же время тревожила, больно задевала сокровенные струны, порождала воспоминания. Но Варя была далека от признания собственных ошибок и вины. Она просто тосковала о чем-то несбывшемся, прошедшем мимо.

…Голова была тяжелая, свинцом налитая, во рту пересохло. Олег встал, направился в кухню, чтобы выпить стакан минеральной. На террасе столкнулся лоб в лоб с Брусничкиным. Вид у Леонида Викторовича был какой-то жалкий, растерянный.

- Что не спится? - спросил Олег первое, что пришло на ум.

- Хотел выйти, но там собака на крыльце лежит и рычит. - Слова свои он дополнил жестом.

- Должно быть, отец спустил его, - сказал Олег, зевая. - Пойдем, он не тронет.

Во дворе было свежо и сыро. Темно-серое небо без звезд не предвещало ясной погоды. Здоровенный мохнатый Дон нехотя встал с крыльца, отошел к калитке и лег, загородив своей глыбой выход на улицу. Брусничкин уныло взглянул на собаку и спросил:

- А моя машина? Ариадна, должно быть, в машине спит?

- Она уехала. Еще вечером, пожалуй засветло.

- Одна? - почему-то настороженно спросил Брусничкин.

- Возможно. Впрочем, я не обратил внимания.

- А Павел Павлович с ней уехал?

- Нет, он с Орловыми.

- Как так, почему? - В голосе Брусничкина звучали раздражение и тревога.

- Не знаю, - нехотя буркнул Олег.

Брусничкин был явно возмущен и растерян.

- Черт знает что! Почему меня не разбудила?

- Должно быть, пожалела тревожить сладкий сон, проявила заботу, - с едва скрытой иронией ответил Олег, но чувствительный к определенной теме Брусничкин понял иронию и продолжал вслух возмущаться:

- Позаботилась… Только о ком? - И, махнув рукой, удалился в глубь сада, спросив из темноты: - Так он меня не тронет?

Олег не ответил. Он ушел на кухню и, не найдя там воды, утолил жажду пивом. Тотчас же появился на кухне и Брусничкин. Извиняющимся тоном проговорил:

- Я, кажется, вчера перебрал - голова трещит, а во рту как в свинарнике. Хорошо бы дезинфекцию произвести. - Влажные глаза его скользнули по бутылкам пива.

Олег налил ему стакан. Брусничкин выпил залпом и наполнил еще стакан, но пить сразу не стал. Закусил малосольным огурцом. И заговорил дружелюбно, со вздохом, и вздох этот означал раскаяние и примирение:

- У вас симпатичная сестра. Умница. Она кто, врач? - Олег кивнул, и Брусничкин, выпив еще стакан пива, продолжал: - А муж ее, кем он вам доводится - свояк, если не ошибаюсь, - человек видный и, знаете, большой эрудит.

- Я бы не сказал, - выпалил как-то машинально Олег и пожалел. На всякий случай прибавил: - Эрудит-дилетант.

- Это ничего не значит. В конце концов мы все дилетанты. В наш век энциклопедистов нет и быть не может.

Уловив в его словах лицемерие, Олег еще раз, теперь уже демонстративно, зевнул и, делая усилие над собой, сказал:

- Пиво на сон клонит. Еще часа три можно подремать.

Брусничкин взглянул на две еще не откупоренные бутылки пива, сказал, изображая на лице растерянность:

- А я еще посижу. Я выспался. Посижу до рассвета - и на электричку.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

В части подполковника Шпакова с утра ждали генерала Думчева. Накануне его приезда Шпаков - бритоголовый, полный, на вид даже рыхловатый, и добродушный - обошел подразделения и службы, все дотошно проверил и просмотрел и остался доволен. Везде нашел он полный порядок, все сверкало строгой праздничной чистотой. Только на одном агрегате не хватало щитка-указателя. Собственно, щиток приготовили, оставалось только прикрепить его к металлической стенке.

- Это мы мигом, товарищ подполковник, - пообещал старший лейтенант Геннадий Федоров и, весело сверкнув черными озорными глазами, молодцевато прищелкнул каблуком. В части Федоров слыл лихим офицером, для которого все нипочем и нет для него ничего невозможного и даже запретного. "Стоит только захотеть, и все будет в аккурат", - любил он щегольнуть этой фразой и считал ее своим девизом. Смекалистый и находчивый, Федоров верил в свое везение, как в божий дар, и полагал, что сама природа предназначила ему большое будущее, в которое он мчался очертя голову. Его необузданная самоуверенность всегда граничила с риском, часто безрассудным, но и тут он придумал для себя формулу: "Без риска не бывает удачи, риск - благородное дело".

Как бы то ни было, а Федорову везло: он быстро и легко продвигался по службе, благодаря не столько своему характеру, сколько природному уму, сообразительности и особому пристрастию к технике. В технике он хорошо разбирался, тут он умел проявить себя с блеском, как говорится, показать товар лицом Его отмечали, поощряли. Самовлюбленный и заносчивый, Федоров задирал нос, после каждого поощрения ходил этаким гоголем, ног под собой не чуя. И тогда в него вселялся какой-то бесенок, лукавый, озорной о коварный, кружил ему голову дурным хмелем и толкал совершить что-нибудь такое, что не дозволено другим. Бесенок этот шептал ему: "Ну давай, давай, покажи, что тебе это раз плюнуть. Ты ж Федоров". И Федоров "показывал": выкидывал такие коленца, за которые с него строго взыскивали - его наказывали. Но, как это ни странно, и поощрения и наказания он принимал как должное, как совершенно естественное и даже необходимое. "Одно другому не мешает. Не ошибается тот, кто не рискует. А риск - благородное дело, следовательно, и сопутствующие риску ошибки тоже дело благородное", - шутя, оправдывался он и продолжал no-прежнему держаться своих принципов, усвоенных им еще в школе.

После окончания школы он поступил в высшее военное училище и уже на последнем курсе мысленно начал готовить себя в военную академию. Училище окончил успешно, но был случай, когда его едва не отчислили за недисциплинированность. Одно дело школа, другое - военная служба с четким регламентом и дисциплиной. В школе учителя называли Геннадия Федорова анархистом, в военном училище его окрестили партизаном. И эти юношеские "анархизм" и "партизанщину" он сохранил в себе в несколько измененном виде, надев офицерские погоны. Внешне симпатичный - крутые черные брови, черные глаза и бледное лицо, - стройный и рослый, он имел к тому же общительный и веселый характер, что позволяло ему быстро сходиться с людьми. Правда, не всем нравилась его самоуверенность, граничащая с высокомерием и заносчивостью, однако эрудиция, хотя и поверхностная, показная, но густо приправленная апломбом, несколько смягчала дурные черты характера и вызывала снисхождение. Словом, и в хорошем и в плохом он всегда оставался на виду.

Федоров был начальником младшего сержанта Игоря Остапова. По характеру это были две крайние противоположности, что, впрочем, не мешало им симпатизировать друг другу. Сам недисциплинированный, Федоров ценил в Остапове неукоснительную четкость, дисциплинированность и выдержку, и если не отличное, то, во всяком случае, хорошее знание техники. Остапов же видел в своем командире прежде всего искусного техника, прекрасно разбирающегося в сложной аппаратуре.

- Остапов, - позвал Федоров Игоря, как только подполковник Шпаков ушел, - эту штуковину нужно приделать вот сюда. Понял? - И подал Игорю металлический щиток-указатель.

- Не совсем, товарищ старший лейтенант, - как всегда спокойно, ответил Остапов, и большие серые глаза его излучали тихую, едва уловимую улыбку.

- Что тебе непонятно? - Быстрый,- резкий взгляд Федорова вонзился в младшего сержанта.

- Каким образом прикрепить металл к металлу? Припаять, приварить?..

- Приклеить. Пластилином, крахмалом, хлебным мякишем, а можешь слюной. В зависимости от соображения, - съязвил Федоров и, довольный собой, добродушно рассмеялся.

- Можно и слюной, только едва ли будет держать, - с нарочитой серьезностью парировал Игорь и прибавил: - А может, лучше канцелярским клеем? - Он стоял перед офицером вытянувшись в струнку, долговязый, худой, и с деланной готовностью моргал густыми ресницами.

Федоров, сам шутник, понимал и умел ценить юмор подчиненных. Сказал серьезно:

- Привинтить. Двумя шурупами. Разве не видишь отверстий? Соображать надо.

- Стараюсь, товарищ старший лейтенант. Только в таком случае придется стенку сверлить. Дрелью.

- Правильно, сообразил. Именно дрелью, а не шилом.

- Но там, внутри, проводка и ток высокого напряжения.

- Знаю. Ну и что? Как же быть? Что ты предлагаешь?

- Вот я и соображаю, товарищ старший лейтенант. Опасно. Большой риск.

- Риск - благородное дело. Ты это знаешь, Остапов?

Игорь смолчал, не решаясь, однако, сверлить стенку, за которой были провода под высоким напряжением. Разумеется, об этом знал и Федоров. Но он считал, что можно просверлить отверстия для шурупов именно в стороне от проводов. А кто знает, где они проходят: выше, ниже, правее пли левее, - не видно же. Федоров доверился своей интуиции и, отдавая дрель Остапову, сказал:

- Сверли вот здесь.

Игорь дрель взял, но сверлить не спешил, всем своим видом он выказывал нерешительность и сомнение.

- Ну ты что? Боишься? Давай!

Федоров решительно взял у него дрель и, напрягшись, просверлил в металлической стенке дыру. Раскрасневшийся и довольный, передал дрель Остапову:

- Вот так-то. А ты боялся. Сверли вторую и прикрепляй щиток.

С этими словами, довольный собой, Федоров ушел. Игорь приложил к стенке металлическую пластинку с табличкой, поставил метку второй дырки и включил дрель. Металлическая стенка сопротивлялась, сверло шло туго, вгрызаясь миллиметр за миллиметром, и Остапов подумал: как это ловко и легко получилось у старшего лейтенанта! Со стороны казалось, что Федоров особенно и не напрягался. Теперь, оставшись здесь один, Игорь почувствовал какую-то неловкость перед командиром за нерешительность и излишнюю предосторожность. Ведь старший лейтенант, чего доброго, подумал, что он, Остапов, струсил, и доказал ему личным примером, что опасения были напрасны: дырка просверлена. С этими мыслями он, упрекая самого себя, все сильнее нажимал на дрель и чувствовал, как хотя и медленно, но все же уверенно углубляется сверло в металл стенки, утопая в ней все больше и больше. Наконец и совсем провалилось, легко пошло и погрузилось на всю глубину. Игорь хотел облегченно вздохнуть по поводу окончания, но не успел. Вообще он ничего не успел сообразить: в одно мгновение раздался оглушительно трескучий взрыв, отбросивший его в противоположный угол. Игорь не почувствовал ни крепкого удара о стенку - а ударился он, к счастью, не головой, а плечом, - ни самого звука, оглушившего его. На какие-то минуты он потерял сознание. И когда очнулся, то увидел склонившегося над собой старшего лейтенанта Федорова, вернее, только его бледное, как бумага, лицо и глаза, черные, растопыренные в испуге. Федоров почему-то беззвучно шавкал ртом, как рыба, выброшенная на берег, и чего-то умоляюще ждал от него, Игоря Остапова. Игорь не понимал, что именно хочет от него командир. Он не ощущал боли, он вообще ничего не ощущал. Он только глядел, медленно и устало, и видел, как появились другие лица - товарищи по подразделению - и затем стремительно ввалился запыхавшийся и взволнованный подполковник Шпаков и тоже, как и Федоров, беззвучно шавкал ртом. Тогда только Игорь обратил внимание на совершенное отсутствие звуков. Это была не тишина, а что-то другое, незнакомое ему, когда есть движения, энергичные, резкие, когда люди пытаются говорить, а звуков и слов нет.

Потом его уложили на носилки, унесли, и он, почувствовав слабость во всем теле, какую-то невесомость, уснул. Проснулся в санчасти. В палате он был один. Прежде всего, пожалуй, инстинктивно, чем осознанно, прощупал самого себя. Все было на месте, при нем: руки, ноги целы. И никаких болей. Лишь сухость во рту и монотонный шум в ушах. Он напряг память и начал припоминать все по порядку. Дрель… Сначала сверло шло туго, а под конец сразу легко, провалилось. И взрыв. Значит, угодил в провода, замкнул. Но почему же это не произошло раньше, когда старший лейтенант сверлил первое отверстие? Просто ему повезло, Федоров вообще везучий. Сам об этом говорил, даже хвастался. А ведь могло и его вот так же. Могло быть хуже. А что хуже?

Этот неожиданный вопрос прозвучал в нем тревожно. Игорь вспомнил: взрыв произошел как раз накануне инспекторской проверки. Выходит, вся кропотливая работа целого подразделения пошла насмарку. Ну конечно же: выведен из строя агрегат - шуточное ли дело! Он представил себе: приехала комиссия с генералом Думчевым во главе - и вот вам сюрприз: сожгли дорогостоящий агрегат. И кто виноват? Конечно же он, Игорь Остапов. Он сверлил, не рассчитал, допустил небрежность. Поругают и старшего лейтенанта, это естественно, но главным виновником будет он, младший сержант Остапов. Не Федоров же. У Федорова взрыва не произошло. Хотя, в сущности, старшему лейтенанту просто повезло. "Повезло", - горько подумал он. Какое уж тут к черту везение - все подразделение теперь на последнем месте. Да что подразделение! Пятно на всю часть. А что подумает генерал о нем, об Игоре? От такой мысли становилось муторно, нестерпимо - хоть сквозь землю провались. Только б родителям не сообщили. И как он теперь будет смотреть в глаза товарищам, подполковнику Шпакову… А Думчев с ним и разговаривать не станет. И будет прав.

Немного успокоившись, Игорь стал заново вспоминать и анализировать каждый свой шаг, начиная с того момента, когда в его руках оказалась эта злосчастная дрель. И выходило, что опасения его не были безосновательны, он не хотел сверлить. В сущности, он выполнял приказ командира…

В коридоре послышались твердые шаги и негромкие голоса. Собственно, он слышал лишь один голос - мужской, и кажется, знакомый, кого-то напоминающий. Широко отворилась дверь палаты, и следом за сестрой в белом халате вошел Федоров. Вид у него был какой-то растерянный и виноватый, словом непонятный, странный вид.

- Тебя пришли навестить, Остапов, - сказала сестра и, словно спохватившись, спросила: - Как ты себя чувствуешь?

- Хорошо, - кивнул Игорь, настороженно глядя не на сестру, а на старшего лейтенанта Сестра повернулась и ушла, оставив их вдвоем. Федоров воровато посмотрел на закрывшуюся за сестрой дверь и, неловко присев на табуретку возле койки, спросил:

- Ну как ты? Что болит?

Игорь обратил внимание, что и у Федорова, как и у медсестры, голос далекий и слова невнятные. Догадался: со слухом не в порядке. Ответил негромко, без показного бодрячества:

- Нормально. Тут мне делать нечего. Я сказал врачу, чтоб выписывали.

- "Сказал", "сказал"! Ты не спеши. Врачи сами знают, когда выписывать. Ты, Остапов, счастливый, в сорочке родился.

- Как там у нас? - нетерпеливо перебил его Игорь. - Приезжал генерал?

- У нас полный порядок. Представляешь - за ночь мы все исправили, как ни в чем не бывало. И никаких следов. Комар носу не подточит. Подполковник наш не ожидал такого, растрогался старик, молодцы, говорит, ребята, не подкачали. Генералу он, как и положено, доложил о происшествии. Не знаю, какой у них разговор произошел, но, кажется, и генерал остался доволен. Я сужу по тому, как он со мной разговаривал.

- Кто он?

- Ну, естественно, генерал Думчев. Целый час со мной говорил. Я сразу всю вину взял на себя. Сказал: наказывайте меня, потому как я приказал Остапову сверлить. Я доложил, что ты не хотел, сомневался. Я честно доложил. Ты ведь предчувствовал. А? Знаешь, говорят, есть такое предчувствие. Или сон дурной перед этим видел? А? Признайся, Остапов! Ты, конечно, прости меня. Я виноват перед тобой. Это счастье твое, что все так обошлось. Малость оглушило. Но это ерунда, доктора говорят, что все пройдет и слух твой восстановится полностью. Главное, что жив, цел и невредим. А могло… Ты представляешь, что могло? Жуть, кошмар! Представляешь: был человек - и нет человека.

- Мы солдаты. Всякое может случиться. На войне сколько погибло, - ответил Игорь.

- То на войне. Там другое дело. А жертвы в мирных условиях - непростительная роскошь. Какая там роскошь - преступление. Генерал так и сказал мне. Конечно, академия моя на этот раз накрылась. Но я не печалюсь. Все равно от меня она никуда не уйдет. Время еще есть. Я своего добьюсь. Думчев вспомнил и тот случай, когда я от поезда отстал. Говорит: "Тебя судил суд офицерской чести". Ну и что? Судил. Но после того у меня две благодарности. А стрельбы? Помнишь, Остапов, как мы тогда стреляли? Первое место на блюдечке. Это он не учитывает, говорит, Федоров заслуживает наказания. Возможно, я заслуживаю. Но за то, как быстро мы все исправили, за это мне опять же полагается приз. А в итоге? А в итоге нуль, все остаются при своих.

- Это вам нуль, а мне? Что мне причитается? Главный виновник чепе все-таки я.

- Ты? А при чем тут ты? Ты приказ выполнял. Ты действовал в соответствии с уставом. Ты, если по совести рассудить, благодарности заслуживаешь. И генерал Думчев так и сказал: Остапов - герой.

Генерал Думчев этого не говорил - Федоров приврал. Вообще он имел нехорошую привычку все приукрашивать, переиначивать, прибавлять от себя. Да и Думчев разговаривал с ним не целый час, а всего пятнадцать минут. Ругал его, мальчишкой назвал, распущенным, недисциплинированным. Припомнил и случай, когда Федорова судил суд чести. В прошлом году это было. Подразделение ехало в командировку. На одной из станций, во время стоянки поезда, Федоров зашел в вокзальный ресторан. Пообедал с вином, засиделся, когда вышел на перрон, оказалось, что поезд ушел. Следующий поезд ровно через сутки. Захмелевший Федоров особенно не огорчился, пожалуй, даже обрадовался. "Ну отстал и отстал, с человеком всякое может случиться", - легкомысленно рассуждал он. Но сутки надо было как-то коротать. Не болтаться же на вокзале. Вышел в город, потолкался в магазинах. Время тянулось непростительно медленно. Случайно забрел в кино. И там встретил девушку, которая, как он мгновенно решил - а он всегда все решал мгновенно, - послана ему самой судьбой. Это была стройная, рослая, как и сам Федоров, шатенка с растрепанными волосами, небрежно падающими на покатые обнаженные плечи. Легкое пестрое платьице, очень коротенькое, что называется, на пределе, обнажало упругие, кофейные от загара ноги.

Познакомились. Девушку звали Новеллой. Он был в восторге и от девушки, и от ее необычного имени, и от ярко-пестрого коротенького платьица. Между прочим, восторгался он всегда искренне, как все увлекающиеся, легкомысленные натуры. После сеанса они ужинали в ресторане - выпили две бутылки шампанского, ели окрошку, шампиньоны и фрукты. Потом, уже вечером, гуляли в городском парке, ели мороженое, целовались в темных аллеях. Федоров страстно объяснялся в любви, благодарил судьбу и машиниста поезда, от которого он отстал, хотя машинист тот был совсем ни при чем. Все было в розовом тумане, настоящее и будущее. Он рассказывал Новелле о Москве, где жили его родители, о военной академии, которая ждет не дождется, когда осчастливит ее старший лейтенант Федоров. На другой день они снова побывали в городском парке, и он называл Новеллу своей невестой, а затем, в ожидании поезда, сидели в вокзальном ресторане.

К месту командировки Федоров прибыл лишь на третьи сутки, и его одиссея закончилась судом, чести.

Когда подполковник Шпаков доложил генералу Думчеву о взрыве и о том, что авария была быстро ликвидирована, Николай Александрович, вспомнив суд чести, сердито проворчал:

- Опять Федоров!.. Что ж, урок не пошел впрок. Это его рапорт вы мне препроводили?

- Так точно, товарищ генерал. Хочет в академию.

- Он хочет - это понятно. А то, что вы считаете Федорова достойным академии, - это мне совершенно непонятно, подполковник Шпаков.

- Он первоклассный специалист, товарищ генерал.

- И разболтанный зазнайка. Его бы в детский сад, а, не в академию.

- Конечно, мальчишество есть. С возрастом пройдет, я так думаю.

- А я так не думаю, - решительно сказал генерал. - Мальчишки в Отечественную подвиги совершали. Именно мальчишки - в пятнадцать - семнадцать лет. Ответственные задания выполняли. А вашему Федорову нельзя поручить серьезного дела, хотя он давно уже вышел из мальчишеского возраста. Нет, для академии он еще не созрел. Пусть дозревает, а там посмотрим.

Разговор этот происходил в январе. А в апреле и Шпакову, и тем более Думчеву стало ясно, что Федоров не "созрел" и уже не "созреет" никогда.

2

Удивительный это месяц - апрель, ни на какой другой не похожий. Скажем, декабрь мало чем отличается от января и февраля. Природа спит, укрывшись теплым снежным одеялом, кругом белым-бело и морозно. Или зеленый июль и его ближайшие соседи справа и слева, июнь и август, - зеленое море, зреют плоды. Тепло. Апрель не то. Наши предки называли его соковиком - так в старом славянском календаре. Белорусский язык и доныне сохранил это название - соковик. Идет сок, соки земли поднимаются кверху, и все живое оживает, пробуждается; соки бродят, как молодое вино. Соками жизни наполняются природа и люди - пьянящим эликсиром весны и молодости. Тянется сердце к сердцу, уста к устам. Апрель - месяц любви и светлых надежд. Апрельский благовест светлый и чистый, как утренние зори, звонкий и радостный, как первые трели прилетевших птиц.

В апреле Геннадий Федоров получил пылкое и нежное письмо от Новеллы. Она тоскует, она места себе не находит, она грезит им, таким необыкновенным, возвышенным и умным. Им нужно встретиться непременно. О как она ждет этой встречи! Кстати, ее посылают на несколько дней в командировку в небольшой городишко Энск, в тот самый Энск, в районе которого служит он, старший лейтенант Федоров. Счастливый случай, сама судьба протягивает им руку. Хорошо бы там и встретиться. О дне и месте свидания она сообщит.

Апрель бродил в крови Геннадия Федорова. Письмо Новеллы не просто взволновало и обрадовало - оно лишило покоя. А ива-бредина, выпустившая на своих, еще безлистых ветках золотистых мохнатых "цыплят", над которыми солнечным днем роятся пчелы и поет-заливается зяблик, - как пьянит и туманит она молодую душу! И зовет, зовет в неведомое и прекрасное. Звучными сиреневыми вечерами, когда в лесу лопаются почки, а шаловливый серп молоденького месяца цепляется за верхушки деревьев, когда дрозды отбивают вечернюю зарю, Федоров мечтал о предстоящей встрече, теряя всякое терпение. А весна наступила стремительно, бурно. Приближался май, минул срок предполагаемой командировки Новеллы, а от нее ни слуху ни духу. Федоров написал ей письмо: когда же наконец? И совсем неожиданно, скорее, чем думалось, пришел от нее ответ, вернее, коротенькая записка, вложенная в конверт: мол, я уже в Энске, пробуду всего день, нахожусь по такому-то адресу и жду тебя, очень жду.

Нет, не обрадовала эта записка Геннадия Федорова. В смятение повергла: отворачивалась от него фортуна. Дело в том, что как раз в день пребывания Новеллы в Энске подразделение Федорова должно заступить в наряд. Вначале старший лейтенант растерялся: не знал, что и придумать. Пойти к подполковнику Шпакову и отпроситься. Но он тут же отвергал такой вариант: никаких шансов. Думал: не отпустит. Скажет: "Кто она тебе, жена?" А для Федорова она, может, больше чем жена. Но как же быть? Ведь ждет человек. С кем поделиться-посоветоваться? Среди младших офицеров у Геннадия не было здесь близких друзей, которым он мог бы открыть сокровенное. Единственный, с кем сложились у него доверительные отношения, был младший сержант Остапов. Случай со взрывом как-то сблизил их. Игорь недолго пробыл в санчасти. Слух его быстро восстановился, и он продолжал нести службу как ни в чем не бывало. Обычно замкнутый, Игорь накануне поделился с Федоровым своим твердым решением остаться в армии на всю жизнь: осенью он будет поступать в высшее военное училище.

- Только я вас прошу - пока никому об этом не говорите. Я даже родителям не говорил, даже самым близким, - попросил Игорь. - Только вам вот проговорился. Не знаю почему.

- Значит, ты мне доверяешь. И я ценю твое доверие.

И вот, получив записку от Новеллы, наконец после томительных раздумий, душевных метаний в поисках выхода из создавшегося положения, после того, как уже было принято решение, Федоров посчитал возможным поделиться своими мыслями с Остаповым. Разумеется, разговор должен быть строго доверительным, под честное слово. Правда, у старшего лейтенанта были сомнения: поймет ли его правильно младший сержант - уж больно он строг и аккуратен, хотя в общем-то человек душевный и понимающий. Вспоминая вчерашнее доверительное признание Остапова о его решении поступать в военное училище, Федоров обратил внимание на фразу: "…родителям не говорил, даже самым близким". Как понять: "самым близким"? Кого он имел в виду - родителей или кого-то еще? Девушку?

С этого Федоров и начал с Остаповым свой разговор.

Апрельский закат тревожно догорал в еще голом, безлистом лесу, и багряно-фиолетовое пламя его ярко просеивалось сквозь темную сеть ветвей, на которых звучно лопались почки. Усевшись на самой макушке высокой ели, громко насвистывал свои рулады освещенный закатом дрозд-белобровик. Под кустом орешника, развесившего янтарные сережки, сиренево цвело волчье лыко. Под ногами шуршала прошлогодняя листва, из которой зазывно торчали темно-коричневые пики строчков. Но сейчас и Федоров и Остапов - любитель грибов - не обращали на них внимания.

- У тебя есть девушка? - начал издалека Федоров, которому никак не удавалось скрыть своего волнения. Игорь видел напряженное состояние своего командира, только не понимал причины.

- Есть, - коротко, не желая распространяться на тему столь сокровенную, ответил Игорь.

- Ты любишь ее? - Федоров смотрит на сполохи заката как-то задумчиво-отрешенно.

- Не надо об этом, товарищ старший лейтенант.

Ответ несколько покоробил Федорова, задел самолюбие, но он стерпел.

- Понимаю, Остапов. Не хочешь, и не надо. Это дело щепетильное. Тут много всяких нюансов.

. - Да никаких таких нюансов нет. Просто это мое личное. Наше - Галинкино и мое.

- Согласен и одобряю. Галина. Красивое имя. А знаешь, что оно означает? - Игорь не знал, молчал. Федоров пояснил: - Это имя пришло к нам из Византии. Означает оно тишину, спокойствие.

"Интересно, - подумал Игорь. - Галинка - и тишина". А он думал, Галина - это веточка. И откуда старший лейтенант про такое знает? Вообще он человек эрудированный, Игорю это нравится, с ним интересно.

- А мою невесту зовут Новелла, - вдруг сообщил Федоров. - Как тебе нравится такое имя?

- Ничего, хорошее имя, редкое, - ответил Игорь. Федоров обиделся.

- Ничего, говоришь, хорошее? Эх ты, проза. Да это же прекрасное имя, необыкновенное, божественное, если хочешь знать. Звучит как - Новелла! Поэзия.

- Но новелла, если я не ошибаюсь, это проза, - мягко поддел Игорь и тихо улыбнулся.

- Сам ты проза! У Тургенева есть рассказы, которые называются стихотворениями в прозе. У Гоголя "Мертвые души" - поэма. У Сергеева-Ценского "Печаль полей" - тоже поэма. А написано как бы прозой. Так и новелла - тоже относится к разряду поэзии. А ты бы посмотрел на нее, Остапов! Девушка - мечта. Афродита! И познакомились мы с ней как! О, это целая поэма! Я шел к ней через муки, через преграды. Она мне досталась дорогой ценой. Суд чести, ты понимаешь?..

- Разве она имеет отношение… к тому случаю? - спросил Игорь.

- А как ты думал?! Самое непосредственное.

И Федоров поведал всю историю своего знакомства с Новеллой. При этом он то и дело называл ее невестой, говорил, что в ближайшее время они поженятся, что вопрос этот решен. И тут же рассказал о ее письме, о том, что она ждет его в Энске (надо обсудить конкретные вопросы свадьбы). И если она уедет из Энска, не повидавшись с ним, тогда все рушится, все летит вверх тормашками. Новелла подумает о нем черт знает что и не простит. Вот почему он должен встретиться с ней, чего бы это ни стоило.

- Да, да, Остапов, любой ценой, - повторил он решительно и непреклонно.

- И что вы решили? - настороженно спросил Игорь.

Федоров посмотрел на него пристально и строго. Сказал, понизив голос до полушепота:

- Я решился на крайность. Но об этом будешь знать только ты. И больше ни одна душа. Понимаешь? Никто. Тебе я верю. Потому что ты такой… ну, понимаешь, на душу лег мне. Ты мужик настоящий. Я решил после отбоя махнуть в город. Утром я вернусь. Ничего не случится. Ты меня понял?

- Без разрешения? - тихо спросил Игорь.

- Ну конечно.

- А почему бы вам к подполковнику Шпакову не обратиться?

- Бесполезно.

- А вдруг?

- Шансов один из ста. Откажет - тогда уже все. Нет, лучше так: поеду, а к утру вернусь.

- Но ведь это чепе.

- А кто узнает? Разве что ты доложишь. Скажешь ведь?

- Вы ставите меня в неловкое положение. Если спросят, скажу, - твердо ответил Игорь. То, что задумал Федоров, ему казалось невероятным, легкомысленным и даже преступным. Ему все еще не верилось, что такое решение окончательно. Возможно, старший лейтенант просто испытывает его.

- Если спросят - это уже другое дело. Ты на всякий случай адрес запомни: улица Заречная, дом четыре, квартира тоже четвертая. Легко запомнить.

- Геннадий Николаевич, - Игорь впервые обратился к Федорову так, - очень прошу вас - не ездите. Это нехорошо.

- Плохо, говоришь? - Голос Федорова прозвучал резко, недовольно, с вызовом.

- А вдруг тревога? Можете себе представить?

- Тревога, говоришь? А ее не будет. Вот так-то. Не будет! - точно дразня и заклиная, выталкивал Федоров жесткие слова.

- А если будет? Она может быть в любую минуту.

- А ты не каркай! Ты и взрыв вот так же накаркал.

Они разговаривали на ходу. Последние слова обидно задели Игоря. Он этого не заслужил. За что такое оскорбление? Игорь остановился. Остановился и Федоров, прищурил на Игоря темные колючие глаза, в которых заиграли огоньки презрения.

- Нет, Остапов, ты никогда не любил. И не знаешь, что такое настоящая любовь. Не знаешь и, возможно, никогда не узнаешь. Ты сухарь, рационалист, автомат, робот. "Любовь сильнее смерти" - это сказал Тургенев. А он умел любить. Для большой любви нет преград. К любимой пойдешь через минное поле, через десять рядов колючей проволоки, под пулеметным огнем. Мне, Остапов, жаль твою Галю: она ошиблась в тебе, как ошибся и я. Да, ошибся, поверял в тебя.

Обрушив на Игоря поток колючих, обидных слов, он вдруг умолк, бледный, расслабленный, готовый еще что-то сказать в заключение, поставить точку. Поэтому Игорь выжидательно молчал.

- Вот что, Остапов, - наконец приглушенно сказал Федоров, - я тебе ничего не говорил, ты ничего не знаешь. Забудь, выбрось из памяти, зачеркни.

С этими словами он резко повернулся и быстро зашагал в сторону гарнизона, шурша прошлогодней листвой, оставив удрученного, растерянного Игоря наедине с болезненно противоречивыми, путаными мыслями.

Игорь не сразу пошел в часть. Он хотел здесь, в этой апрельской роще, оглушаемой вечерним пением дроздов и зябликов, разобраться в путанице дум.

У него было свободное время - личный час, когда солдаты пишут письма, читают книги, приводят в порядок свое обмундирование, или, как он, Игорь Остапов, уединясь в березовой роще, общаются с природой с глазу на глаз. А он любил природу, умел ее понимать душой. Природу по-настоящему он почувствовал и познал лишь в последние годы, находясь на военной службе, вот здесь, в этом полнозвучном лесу, где среди белоногих берез и шатровых елей стоят их грозные ракеты. Она открылась ему однажды яркой осенью, когда он еще тосковал по Москве, - открылась багряно-звонкая, с грибным ароматом и золотым листопадом, и вошла в него как праздник, неожиданный и навек желанный, и теперь она была всегда с ним, в нем самом, потому что она окружала его постоянно и неотступно, всегда - весной и летом, осенью и зимой. И всегда она была разная, но неизменно прекрасная, наполняла сердце радостью и ощущением чего-то великого и вечного, торжеством жизни.

Игорь медленно шел опушкой, глубоко и с наслаждением вдыхал полной грудью сладковатый апрельский воздух, настоянный на прелой прошлогодней листве и ароматах весенних почек, слышал удаляющееся шуршание быстрых и дерзких шагов старшего лейтенанта и медленно погружался в пучину обложивших его со всех сторон трудных дум. Было ему непонятно, как все-таки поступит Федоров. Как все-таки понимать его последние слова? Как отказ от своего решения ехать в Энск? Или он все-таки поедет? Если так, то это безумство, непростительное легкомыслие. Игорь не знал, как ему быть, хотя и чувствовал потребность, необходимость что-то предпринять. В части готовится явно чепе, он, младший сержант Остапов, единственный знает об этом, и его долг, обязанность предотвратить это чепе, не допустить позора, который ляжет на всю часть. И в конце концов спасти самого Федорова. В интересах всей части, в том числе, и даже прежде всего, в интересах старшего лейтенанта, должен действовать он, младший сержант, комсомолец Игорь Остапов. Как действовать? Очень просто: пойти и рассказать подполковнику Шпакову.

Но только было так подумал, как появились серьезные сомнения в правильности подобного шага. Прежде всего, спросил он самого себя, а не будет ли это с его стороны, грубо говоря, предательством? Если не предательство, то по крайней мере что-то дурное, неприличное, недостойное порядочного человека. Он испытывал неприятное чувство тревоги, обиды и горечи, словно сам попал в какую-то грязную историю…

…После заступления в наряд сразу же и обнаружилось отсутствие старшего лейтенанта Федорова. Пополз беспокойный, взволнованный шепоток:

- Где Федоров? Что с Федоровым? Почему нет старшего лейтенанта Федорова?

Сначала тихо, вполголоса. А потом все громче, тревожней:

- Федоров! Где Федоров?!

Игорь Остапов чувствовал себя прескверно. "Федоров? Где Федоров? Что с Федоровым?" - эти взволнованные слова, точно плетью, хлестали его, и он не смог молчать, он сказал, что знает, где старший лейтенант Федоров. И тотчас же в Энск на Заречную улицу среди ночи на машине выехал офицер.

Федоров и Новелла сидели в маленькой квадратной комнатушке в одно окно, выходящее на улицу, и ужинали. Ужин подходил к концу. Пустые бутылки из-под шампанского и водки маячили среди остатков скромной закуски; Федоров, сняв галстук и расстегнув ворот рубахи и расположившись за столом совсем по-домашнему, осоловело глядел на розоволицую Новеллу и вполголоса, чтоб не слышали в соседней комнате, говорил ей хмельные нежности. В полночь у дома номер четыре, сверкнув зажженными фарами, остановилась машина, хлопнув дверцей, и от этого хлопка Федоров интуитивно вздрогнул. Обостренным чутьем человека, находящегося в состоянии нервного возбуждения и к тому же подогретого спиртным, он догадался, что это приехали за ним. И когда через минуту в квартиру номер четыре вошел высокий капитан, Федоров нисколько не удивился, а только вслух сказал, ни к кому не обращаясь:

- Сработал закон подлости.

Уже сидя в машине, в пути, и думая о последствиях, о том, что ожидало его, он вспомнил Игоря Остапова и мысленно упрекнул его за то, что тот сообщил адрес и тем самым испортил ему свидание с Новеллой. Мол, теперь уж все равно: семь бед - один ответ. И еще подумалось об Остапове: накаркал, мол. Слово "накаркал" вызвало в нем неприязнь к Остапову, словно он был повинен в том, что случилось. Люди, подобные Федорову, самовлюбленные и заносчивые, самоуверенные и безответственные, никогда не признаются в своих ошибках и всегда ищут козлов отпущения, пытаясь на них свалить свою вину. Теперь Федоров уже был уверен, что во всем виноват этот неблагодарный "служака" Игорь Остапов. Он корил себя не за свой поступок, а за то, что доверился Остапову, не разглядел в нем "подлую душонку и предателя". Эти последние слова он произнес вслух.

- Вы о ком? - спросил сидевший рядом с шофером капитан.

- Да так. О некоторых, которые выслуживаются.

Генералу Думчеву доложили о том, что старший лейтенант Федоров, когда подразделение находилось в наряде, самовольно ушел из части и что за ним в Энск, где предположительно он находится, послан офицер.

Имя старшего лейтенанта Федорова было известно Думчеву с дурной стороны, и когда подполковник Шпаков доложил ему о последнем, сегодняшнем проступке старшего лейтенанта, генерал взорвался:

- Проступок? Преступление, подполковник, совершил ваш Федоров, и в этом повинны вы лично! Вот к чему приводит ваша так называемая доброта и терпимость. Хотите быть добреньким, этаким воспитателем детского сада. А здесь не детский сад и не ПТУ. Федорова давно надо было увольнять из армии. А вы либеральничали, защищали, прощали ему, мол, хороший специалист, и не хотели видеть в нем плохого офицера. А он не достоин носить это высокое звание. Ему нельзя доверить серьезного дела, на него нельзя положиться. Разве не так, разве вы об этом не знали? У вас другое мнение?

Удрученный и раздосадованный Шпаков в обстановке серьезного происшествия чувствовал и понимал правоту генерала. Думчев смотрел на него строго, суровый голос его звучал резко и беспощадно.

- Нет у меня другого мнения, товарищ генерал, - негромко и глухо выдавил Шпаков. - Я был не прав.

Думчев молчал, углубившись в свои мысли. Казалось, он не слышал ответа подполковника и задал вопрос просто так, как размышление вслух.

Вошел дежурный, доложил, что старший лейтенант Федоров доставлен в часть.

- Давайте его сюда, - приказал Думчев.

- Товарищ генерал, - дежурный смущенно перевел взгляд с Думчева на Шпакова, - он не в состоянии нормально разговаривать.

- Это как понимать? - удивился Думчев, сурово хмурясь. - В каком же он состоянии?

- В нетрезвом, товарищ генерал.

Думчев с негодованием покачал головой: разговаривать с пьяным он не имел никакого желания, да и смысла не было. Спросил:

- Он где был, где его нашли?

- У женщины, - коротко ответил дежурный.

- Хорошо, пусть проспится. Завтра поговорим. Вы свободны.

Когда дежурный ушел, Думчев сказал Шпакову:

- Готовьте материал на Федорова. Уволить. Такие в армии не нужны.

- Есть, - тихо и грустно ответил Шпаков.

- Вы что, не согласны? - Думчев поднял на подполковника уже совсем не строгий, а какой-то дружеский, "домашний" взгляд.

- Да нет, все правильно, - вздохнул Шпаков.

3

Генерал Новиков инспектировал подчиненные Думчеву части. Больше, чем в других подразделениях, он задержался у подполковника Шпакова.

У Новикова с Думчевым были сугубо официальные отношения. Очень разные и по возрасту и по характеру, они имели и разные взгляды на вопросы воинского воспитания и другие чисто военные проблемы. Когда отгремели последние залпы Великой Отечественной войны, Витя Новиков заканчивал последний класс восьмилетней школы, где его мама заведовала учебной частью. Новиков принадлежал к категории тех молодых военачальников, которые в высших военных училищах и академиях глубоко изучили не только опыт прошлых войн, но и новую стратегию и тактику современных армий. От своих старших товарищей, прошедших по огненным дорогам войны, они отличались широкой эрудицией, остротой и свежестью мышления, солидным багажом военно-научной и общественно-политической информации. Они торопились занять места ветеранов войны, будучи твердо убеждены, что те свое дело сделали и завоевали себе право на заслуженный отдых - так пусть поспешат воспользоваться этим правом. Но Думчев не спешил. В свои пятьдесят четыре года он был полон сил и энергии, чтобы выполнять возложенные на него обязанности. Он не чувствовал за собой пробелов в теоретических вопросах, а что касается практики, то тут и разговору быть не может.

Думчева не радовало то, что вверенные ему части инспектирует именно генерал Новиков, а не кто-нибудь другой. Он ожидал мелочных придирок и субъективных выводов, которые официально будут доложены вышестоящему начальнику. Разумеется, перед этим Новиков обязан проинформировать и его, генерала Думчева, о результатах своей инспекции. Так оно и было.

Перед своим отъездом в Москву генерал Новиков встретился с Думчевым в его просторном светлом кабинете, залитом ярким весенним солнцем, лучи которого проникали сюда сквозь молодую листву, разбрасывая по паркетному полу золотисто-зеленоватые пятна. У Новикова было веселое, благодушное настроение, под стать теплому майскому дню, и весь он сиял свежестью и здоровьем, а располагающие к откровенности глаза и отсутствие официальной натянутости в жестах и в тоне, каким он разговаривал, должно было действовать на Думчева успокоительно. Но Думчев - стреляный воробей, его на мякине не проведешь, он смотрел на Новикова внимательно, пристально, словно пытался заглянуть ему в душу, чтобы понять, что в действительности кроется за дружеской улыбкой и внешним расположением. Он знал людей, которые мягко стелют, да спать-то потом больно жестко, и опасался, что Новиков один из таких. Но он ошибся: Новиков сделал гораздо меньше замечаний, чем Думчев ожидал, замечания его Думчев считал совершенно справедливыми, даже мягкими, - никаких придирок, все объективно, честно и благородно. Словом, совершенно неожиданно для Думчева все обернулось не так, как он предполагал.

- Вот в таком духе я и буду докладывать руководству, - сказал Новиков, как бы подводя черту. Он уже взялся за подлокотники кресла, в котором сидел: казалось, еще одно усилие, он встанет, протянет на прощание руку и уедет, оставив Думчева в хорошем настроении. Но неожиданно Новиков убрал руки с изогнутых деревянных подлокотников и опять утонул в кресле, откинувшись головой на высокую мягкую спинку. Заговорил как бы вскользь, точно вспомнил:

- Да, Николай Александрович, есть один не относящийся к этому делу вопрос. Вопрос и просьба, притом не только моя, но и наших товарищей.

Он посмотрел на Думчева дружески, но упорно, настойчиво и очень серьезно, и этот взгляд его говорил о том, что все, что говорено до сей минуты, было делом второстепенным, пусть важным, но не главным, а то, что он скажет сейчас, и есть самое главное. Думчева насторожил этот взгляд, заставил собраться и сосредоточиться. Он негромко сказал:

- Пожалуйста, Виктор Федотович.

- Дело касается старшего лейтенанта Федорова, которого вы решили уволить из рядов Советской Армии. - Новиков сделал паузу, словно подыскивал наиболее точные слова. Он теперь смотрел в угол, слегка щуря глаза. - Есть мнение, что вы здесь немного погорячились. Но теперь, когда все улеглось, устоялось, можно спокойно разобраться в проступке Федорова и трезво оценить его. Я согласен - Федоров заслуживает строгого взыскания, но не такой крайней, что называется, высшей меры. Это слишком жестоко и несправедливо.

Новиков поджал тонкие губы, и лицо его сделалось пунцовым, а глаза потемнели. Все это свидетельствовало о внутреннем напряжении. С опаской он ждал ответа. Думчев нахмурился: он не ожидал подобного разговора. Его упрекнули в необдуманном решении: мол, погорячился. Упрек этот оскорблял, но он решил держаться того же мягкого, любезного тона, который предложил ему Новиков.

- Вы говорите о проступке Федорова, - спокойно начал Николай Александрович. - Уйти с поста - это всего-навсего проступок. А что тогда считать преступлением? Офицер в наряде оставляет свой пост, уходит к женщине, напивается. Ничего себе - проступок! Проступки у Федорова были и раньше, серьезные, где-то на грани преступления. Его наказывали, судили судом чести. Но он оставался верен себе.

- Простите, Николай Александрович, - как-то быстро перебил Новиков, - я понимаю: соверши он нечто подобное в военное время, в боевой обстановке, тогда другое дело, там бы не было разговора.

- Вот именно: там бы его судил трибунал.

- Возможно. Но здесь надо учитывать многие обстоятельства.

- Что за него просили, ходатайствовали, что его отец заслуженный человек! - уже начал горячиться Думчев.

- Не только это.

- Я уважаю его отца, но не могу потакать его сыну. Не имею права. К тому же это претит моему характеру, моему мировоззрению, если хотите.

- Николай Александрович, давайте спокойно разберемся, не будем горячиться. Парень молодой. У него любовь, может быть первая, сильная, которая иногда лишает рассудка не только юнцов, но и убеленных сединой мужей. Она его невеста, его будущее. Они договорились, списались заранее, она специально приехала на свидание, чтоб сказать то окончательное, решающее "да". Никто же не знал, что так получится, что совпадет с его дежурством. Конечно же он должен был получить разрешение, отпроситься. Он этого не сделал по легкомыслию, по молодости. В этом его вина, и он ее осознает, искренне раскаивается.

- Он много раз "осознавал" и "раскаивался", - ядовито сказал Думчев.

- Этот случай особый, - нетерпеливо перебил Новиков. Он вообще имел привычку в споре стремительно атаковать своего оппонента, заставить его меньше говорить и больше слушать. - Здесь вопрос касается такой тонкой области, как чувство. К сожалению, мы мало на это обращаем внимания, зачастую пренебрегаем таким существенным предметом, как психология, и не хотим видеть в каждом подчиненном прежде всего индивидуума, неповторимого, не похожего на других. У всех солдат форма одинаковая, но характеры-то разные. И мы, воспитатели - а я считаю, что командиры всех степеней прежде всего воспитатели, - мы не можем не считаться с особенностями характера каждого подчиненного, будь то рядовой или офицер.

Эти довольно прозрачные намеки Думчев воспринимал как упреки в свой адрес и готовился возразить, но Новиков говорил без пауз, не позволяя вставить ни единого слова, прерывать же его Николай Александрович считал бестактным. А Новиков продолжал, чеканя фразы, будто он находился на трибуне. Казалось, он любуется своим голосом.

- Современный молодой человек, в том числе и военнослужащий, в плане психологическом во многом отличается от своих сверстников времен Великой Отечественной. Это тоже нужно учитывать. Наконец, мы не имеем просто морального права не дорожить кадрами молодых офицеров, грамотных, хороших специалистов. А Федоров по характеристикам всех своих прямых и непосредственных начальников, в том числе и командира части, с мнением которого нельзя не считаться, Федоров - грамотный офицер, отличный специалист. Выгнать человека, избавиться от него таким образом проще всего. Труднее воспитать, вовремя предостеречь от ошибок.

В последних словах Новикова Николай Александрович уловил явное нравоучение, и это задело самолюбие боевого генерала, ветерана Великой Отечественной, Посмотрев Новикову прямо в глаза сухо и холодно, он сказал довольно резко и категорично:

- Федоров никогда не сможет стать настоящим офицером, потому что он случайный в армии человек. И мне странно слышать от вас, генерал, речи, похожие на нравоучения.

Резкость тона и обращение не по имени и отчеству, а просто "генерал" несколько обескуражили Новикова, и он, верный своей привычке, быстро и стремительно заговорил, изображая на своем молодом, цветущем лице невинную улыбку:

- Ну что вы, Николай Александрович, мне ли читать вам нравоучения! Помилуйте! Вы меня неверно поняли. Я с глубоким уважением отношусь к вам, потому и начал этот, можно сказать, сугубо личный разговор, хотя, повторяю, это не только мое личное мнение и просьба. Это мнение вышестоящих.

- Кого именно? - в упор спросил Думчев.

- Не будем уточнять, - морщась, уклонился Новиков и легко встал. Поднялся и Думчев, выйдя из-за стола. Они стояли друг перед другом, непримиримые, готовые вот так и расстаться, каждый оставаясь при своем. Но Новиков не спешил протянуть на прощание руку. Он внимательно и участливо посмотрел в глаза Думчеву и сказал тоном, полным сочувствия:

- Поймите меня правильно, генерал: Федоров мне не сват и не брат. Но в отношении его вы не правы.

- Дело не в моей правоте или неправоте, - спокойно ответил Думчев. - Дело в объективном отношении. Для меня справедливость, правда, объективность выше всего, в том числе родственных и иных отношений и связей. Все равны перед законом - и сват, и брат, и сын, и зять. Все…

Тонкие губы Новикова скривились в иронической улыбке. Думчев угадал смысл этой улыбки и ответил на нее со свойственной ему прямотой:

- Может, я устарел и думаю отжившими категориями, не по-современному. Может, я чего-то недопонимаю… - Он не закончил мысль, потому что Новиков опять перебил его тоном тихого сожаления:

- Да, генерал, именно так. Вы погорячились, решая судьбу Федорова, не подумали…

- О последствиях?

- О судьбе молодого способного офицера. И человека, - уклончиво ответил Новиков, щуря вдруг потемневшие глаза, в которых искрились злые огоньки. И они-то вывели из себя обычно спокойного, уравновешенного Думчева. Он вспылил:

- Если мои решения и приказы глупы, тогда меня нужно увольнять! В отставку!

Новиков театрально развел руками, и этот красноречивый жест подтвердил краткой, со значением фразой:

- Всему свое время, - и протянул Думчеву руку.

4

Недели через две после отъезда генерала Новикова Думчева вызвали в управление кадров. Николай Александрович не на шутку забеспокоился: он ожидал вызова к своему начальству по материалам инспекции, но начальство его не приглашало, и вообще не было никаких разговоров на этот счет. И вдруг - в управление кадров. Естественно, одолевали вопросы: зачем, по какому делу? Николай Александрович пытался строить догадки, прикидывал и так и этак, перебрал различные варианты, строил всевозможные предположения, из которых наиболее вероятными, реальными были два: либо по делу увольнения Федорова, либо по вопросу… увольнения его самого на пенсию. Последний вариант вызывал в нем тревогу и боль, какой-то осадок на душе, наводил на грустные, тягостные размышления.

Совсем недавно, около месяца тому назад, ушел на пенсию Глеб Макаров, его фронтовой командир и друг. Тут было все естественно, нормально, как говорится, в порядке вещей - Глебу Трофимовичу шел шестьдесят восьмой год. Думчеву же в августе будет только пятьдесят четыре, можно сказать, пора творческого расцвета. Он полон энергии и сил, как физических, так и духовных, у подчиненных пользуется авторитетом, начальство к нему претензий, по крайней мере до сего дня, не имело, об отставке он и не помышлял, во всяком случае, это был вопрос совсем не ближайшего будущего. Значит, Федоров. Получается, что при любом варианте причина вызова в управление кадров - Федоров.

Николай Александрович выехал в Москву утром и вопреки обыкновению сел не рядом с водителем, а сзади. Он хотел уединиться таким образом, собраться с мыслями и спокойно, не торопясь проанализировать свои действия в отношении Федорова, а также понять позицию Новикова в деле Федорова. Новиков считает, что из Федорова может еще получиться толковый офицер. Искренне ли он считает или из уважения к отцу Федорова? Конечно же последнее, да и сам Новиков этого не скрывает, напротив, он всячески старался это подчеркнуть, ссылаясь даже на вышестоящее начальство. Протекционизм всегда претил Думчеву, возможно потому, что все, чего он достиг, досталось ему без чьей бы то ни было помощи, содействия или покровительства. Сам, своим горбом, не надеясь на дядю, строил он свою жизнь и всегда презирал тех, кто пробирался в "сферы" с черного хода.

"Ну хорошо, - размышлял Думчев, - а если оставить протекционизм и прочие субъективности и предположить, что генерал Новиков искренне, по убеждению своему считает, что Федорова следовало оставить в армии, то на чем основаны его убеждения? Федоров - хороший специалист. Что ж, верно, и он, Думчев, не станет этого отрицать. Но достаточно ли одного этого для офицера? А дисциплина, исполнительность, чувство высокой ответственности за порученное дело - разве это не главное, разве без этих качеств может быть настоящий офицер? И грош цена техническим знаниям и профессиональному умению того офицера, который бросает боевую технику, оставляет часть и самовольно уходит к женщине, пусть даже к невесте или жене. Офицер - это профессия, требующая призвания, таланта, как скажем, профессия художника или композитора. Разве может человек, лишенный музыкального слуха, сочинять музыку?

Дисциплина, исполнительность, внутренняя собранность, как никогда, нужны современной армии: это же основа боеготовности в эпоху межконтинентальных ракет. Думчев убежден в своей правоте. И генерал Новиков, несомненно, такого же мнения, и, отстаивая Федорова, он находился под влиянием иных, преходящих мотивов. Кто-то его просил, кому-то он пообещал, слово дал, жертвуя принципами. Вот почему он был так настойчив, советовал, намекал, предупреждал. Думчев не внял его советам, и вот теперь придется расплачиваться за свою железобетонную принципиальность.

Уходить на пенсию Думчев не хотел. Он был убежден, что его фронтовой опыт, знания очень нужны современной армии, и было бы непростительным расточительством отказываться от таких, как он, прошедших через огонь войны и еще полных сил и здоровья, да и теоретических знаний современной стратегии и тактики. Уже после войны Думчев окончил военную академию. Да, он требователен к подчиненным, и свою требовательность он объясняет заботой о высочайшей боеготовности войск. Надо учитывать не только современное оснащение армий - межконтинентальные ракеты с ядерными боеголовками, новые типы самолетов-ракетоносцев со скоростью, значительно превышающей скорость звука, атомные подводные лодки с ракетами большого радиуса действия, - нужно учитывать и напряженность международной обстановки. Всем здравомыслящим людям ясно, что сегодня термоядерная война - это безумство… Понимают ли это те, на ком лежит ответственность за судьбы мира; от решений которых зависит жизнь всей планеты? Несомненно понимают. И вместе с тем допускают критические положения, подводят мир к рискованной опасной черте, или, как принято говорить, балансируют на грани войны.

Думчев помнит карибский кризис октября 1962 года. Президентом США тогда был Джон Кеннеди, которого считали человеком разумным и здравомыслящим. И тем не менее даже этот здравомыслящий президент, бывший офицер флота, участник второй мировой войны, даже он готов был отдать тот последний безумный приказ, в результате которого планета Земля превратилась бы в кромешный ад.

Особенно большие надежды Пентагон возлагает на подводную лодку "Трайдент", которая должна поступить на вооружение в конце 70-х - в начале 80-х годов. На этой лодке двадцать четыре пусковые установки для запуска ракет "Трайдент-1" и "Трайдент-2". Это межконтинентальные ракеты с дальностью 9000 и 12000 км. Ведется также разработка крылатой ракеты с ядерной боеголовкой. Дальность ее полета - 2600 км. Одновременно идут работы над созданием нового бомбардировщика, вооруженного 32 ракетами "воздух - земля" или 12 ядерными бомбами. Скорость этого самолета - 2500 км.

Да, США вооружаются, и никакой здравый смысл не может становить этот бег безумцев. Такова природа империализма, характер государства, которым правит военно-промышленный комплекс. Поэтому интересы безопасности нашей страны требуют от Вооруженных Сил высокой бдительности и боеготовности.

Эти мысли генерала Думчева оборвались у первого московского светофора, зажегшего красный свет. Николай Александрович намеревался до поездки в управление кадров заглянуть к Глебу Трофимовичу Макарову, но решил предварительно позвонить: а вдруг "молодого пенсионера", как тот в шутку называл себя, нет дома? Приказал шоферу остановиться у ближайшего телефона-автомата. Позвонил, Глеб Трофимович сам подошел к телефону.

- Как поживает "молодой пенсионер"? - весело спросил Николай Александрович.

- Постепенно адаптируется в новой, непривычной среде, - в тон ответил Макаров.

- Давай, давай. Потом поделишься опытом. Мне, кажется, предстоит последовать твоему примеру.

- Когда-нибудь последуешь, - сказал Макаров.

- Боюсь, что не когда-нибудь, а сегодня.

- Это как понимать? - насторожился Макаров.

- Вызвали в кадры.

- Ну и что? С чего ты взял?

- Есть предположение. Хотел с тобой посоветоваться. Не по телефону.

- Так заезжай. После кадров.

Ты думаешь - после? А может, лучше - до? - сказал Думчев и тут же переиначил: - Пожалуй, ты прав: после кадров лучше. Будет все ясно.

- Вот именно. Я буду ждать тебя.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

- Думчев чем-то встревожен, - сказал Глеб Трофимович жене после телефонного разговора с Николаем Александровичем. - Вызвали в управление кадров. Ну и что? Почему именно отставка? Может, что-то случилось, только я не знаю.

- Так уже и отставка, он же в полном расцвете, - проговорила Александра Васильевна. Она торопилась к внуку - сыну Николая. У мальчика вдруг поднялась температура. И конечно же лучший врач - бабушка Саша. Благо она тоже одновременно с дедушкой Глебом ушла на пенсию.

- Но он взволнован, намекнул о каких-то предположениях. По телефону не стал объяснять. Что могло случиться? - Глеб Трофимович озабоченно смотрел на жену, точно ждал от нее ответа на свой вопрос. Но Александра Васильевна сказала совершенно равнодушно:

- Николай мнительный, разве ты не знаешь? Придумает всякий вздор и сам же потом переживает. Ну, я поехала, не забудь про магазин, - напомнила она и, как всегда, заспешила к больному. Для нее больной, независимо, кто он, внук или совершенно незнакомый человек, был важнее всего.

"Возможно, Саша права. Хотя мнительности за Николаем не замечалось, но нервы, надо думать, сдают. Служба его нелегкая, в постоянном напряжении. Чем же он мог провиниться, чтоб вот так сразу - и в отставку? Хотя всякое бывает. В сложное время живем".

Рассудив так, он начал ждать Думчева. Последние пятнадцать лет их связывала крепкая дружба, несмотря на значительную разницу в возрасте. И дело не в том, что они почти всю войну были однополчанами, бок о бок шли начиная с Бородинского поля и до самого последнего выстрела в сорок пятом. Что-то было особенное в их характерах, пожалуй, скорее, в мировоззрении, что порождало в них не просто симпатию друг к другу, а притягательную потребность друг в друге.

Генерал Макаров все еще не мог привыкнуть к той новой и необычной для него обстановке, в которой он оказался, уйдя на пенсию. Он не знал, как распорядиться свободным временем, которое теперь у него было в избытке. Он уже вступил в члены двух обществ: Общества охраны природы и Общества охраны памятников истории и культуры. Александра Васильевна недоумевала: зачем так много? Достаточно одного общества, но нужно работать, а не просто числиться. Например, охрана памятников. Она знала, что этой острой проблемой муж интересуется давно, еще раньше обзавелся всевозможной литературой по истории Москвы, покупал у букинистов редкие книги и альбомы. А он возражал: природа - это вторая его привязанность и любовь. Она, пожалуй, более беззащитна и уязвима, чем памятники истории и культуры. И уж нет нужды говорить о значении окружающей среды для человечества.

У Макаровых был собственный "Москвич", водительские права имели оба - генерал и генеральша, но пользовались машиной мало: у Глеба Трофимовича была служебная, Александра же Васильевна говорила:

- Уйдем с тобой на пенсию, тогда дадим нашему "Москвичу" полную нагрузку. Будем ездить по стране туристами, знакомиться с достопримечательностями, с памятниками истории и культуры.

И вот весна в разгаре, они оба на пенсии, а "Москвич" их по-прежнему не выходит из гаража. Вчера Глеб Трофимович сказал решительно:

- Все, баста, - послезавтра едем по маршруту Золотого кольца. Первая остановка - Загорск. Так что готовься.

А собственно, что готовить? Александра Васильевна решила сегодня запастись в дорогу кое-какими продуктами. А утром позвонил Коля: внук, говорит, занедужил, приезжай, мол, бабушка. И бабушка вместо магазинов поехала к больному, поручив мужу купить продукты.

Ходить по магазинам Глеб Трофимович не любил: не мужское это дело. Тем более сегодня он собирается зайти в библиотеку. Хотелось посмотреть кое-какую историко-географическую и этнографическую литературу о местах, входящих в Золотое Кольцо. "В магазины успеется, - рассудил Макаров, облачаясь в серый штатский костюм. - Если у мальчишки высокая температура, то поездку, намеченную на завтра, придется отложить. А библиотека - дело нужное и первостепенное".

Проспект Мира, утопающий в ярких лучах майского солнца и алых полотнищах, которые еще не убрали после Первомая в ожидании Дня Победы, бурлил потоками автомашин. Макаров любил эту просторную магистраль северной части столицы, застроенную еще не стандартными коробками. Здесь каждый дом имел свое, только ему присущее лицо, яркое и выразительное. В основном это были здания, возведенные в послереволюционное, советское время. От бывшей Первой Мещанской улицы сохранилось немного строений; некоторые из них, такие, как дом Валерия Брюсова, представляли историческую ценность. Другие же, ветхие, осунувшиеся под тяжестью неумолимого времени, зажатые с обеих сторон нарядными и прочными восьми- и десятиэтажными зданиями, глядели на проспект блеклыми, запыленными окнами обреченно и своим жалким видом напоминали бедных, старых, позабытых родственников, безропотно коротающих свой век. Новые здания на проспекте Мира, построенные по индивидуальным проектам, Макарову определенно нравились. Они как и люди - каждый дом имел свой характер, свою одежду, и это нисколько не дробило впечатления - напротив, получался цельный и стройный ансамбль. Не было безликого однообразия, скучной серости, какая, по мнению Макарова, определяет Калининский проспект, где даже кричащая, выставляющая себя напоказ "вненациональная современность" не может стереть печать холодного, унылого рационализма.

В библиотеке, облокотившись на барьер, стоял лохматый юноша, щурил на молоденькую библиотекаршу насмешливые глаза и лениво вопрошал:

- Ну так что ты мне предложишь для моего воспитания?

- Вот возьми "Соль земли". Интересная. Я читала.

- Про соль не хочу, - наигранно поморщился юный читатель. - Дай что-нибудь такое… пресное.

- Ну что тебе? Вот, пожалуйста, "Живые и мертвые". Про войну.

- Не надо мертвых. Я жить хочу.

- Тут и живые есть.

- Все равно не надо. Живые рядом с мертвыми.

- "Новый век". - Библиотекарша подала юноше толстую книгу в суперобложке. Тот повертел ее в руках, взвесил и вернул, покачивая кудлатой головой:

- Не, не пойдет: я еще старый век не освоил.

- Это Герман Нагаев, - зачем-то назвала девушка имя автора.

- Герман? А Титова Германа нет?

Глеб Трофимович ждал, когда кончится этот пустой разговор, видно было, что парень дурачится. Вмешался:

- А между прочим, молодой человек, книга полезная, как вы сказали, для вашего воспитания. Да, да, эта, "Новый век". И "Соль земли" тоже.

- Вы думаете? - небрежно спросил молодой человек.

- Уверен. Потому что я читал эти книги, - не приняв вызова, вполне серьезно и дружески ответил Макаров.

- Так и быть, заверни, Тонечка, пуд соли.

- Значит, берешь Маркова? - уточнила девушка.

- Угу. Посмотрим, в чем там соль.

Взяв книгу, юноша помахал библиотекарше пальчиками, подмигнул и сказал, уходя:

- До скорого.

- Несерьезный читатель, - слегка смутившись и как бы в чем-то оправдываясь, сказала библиотекарша, когда юноша закрыл за собой дверь.

- Студент или работает? - полюбопытствовал Макаров, кивнув на дверь.

- В телеателье. Приемники, телевизоры ремонтирует.

Макаров изложил свою просьбу, и библиотекарша любезно предложила ему пройти к стеллажам, сказав:

- Выбирайте, что вам нужно.

Среди небогатого выбора по интересующему Макарова вопросу была небольшая, хорошо иллюстрированная книжица Прокопия Александровича Тельтевского "Древние города Подмосковья". Ее и взял Глеб Трофимович. А в магазин так и не пошел, придумал отговорку: а вдруг Николай Александрович быстро управится с делами в кадрах, заедет, как обещал, а у них никого нет. И правильно поступил: не успел он прийти домой, как заявился Думчев без предварительного телефонного звонка. Возбужденный, сияющий, весь какой-то буйный, и по его глазам, горящим веселым блеском, Глеб Трофимович понял, что опасения его друга были напрасны. Лихо бросив на вешалку фуражку, Думчев размашисто вошел в кабинет и, не садясь, закурил. "Однако ж чем-то сильно взволнован", - решил Макаров, предлагая Николаю Александровичу сесть. Но тот заговорил стоя:

- Можешь поздравить новенького генерал-лейтенанта.

- Вот это сюрприз! - легко вскочил Глеб Трофимович. - Давай руку, Коля. Рад, очень рад. Собственно, этого я давно ожидал. И вот - свершилось. Все справедливо, заслуженно.

- Но это еще не все, - сказал Думчев, садясь в кресло. - Получил новое назначение. - Он вмял в пепельницу только начатую сигарету, словно вспомнил, что Макаров не курит. Жесты его были резкие, они выдавали крайнее волнение. Да и было от чего: предполагал одно, а вышло совсем другое.

- Куда? - спросил Макаров.

- В Зауралье.

Многозначительная пауза, суровые лица, единые мысли. Наконец Думчев нарушил молчание:

- А знаешь, кого назначили мне заместителем? Новикова Виктора Федотовича. - Для Думчева такое назначение подобно сенсации. Макаров не нашел в этом ничего неожиданного или необычного, сказал:

- Что ж, это хорошо.

- Что ты нашел хорошего?

- Молодой, энергичный. За плечами академия.

- Даже слишком. А все излишества, как известно, вредны, - улыбаясь, сказал Думчев.

- Что ты имеешь в виду?

- Слишком молод, слишком энергичен, чересчур грамотен.

Макарову такой ответ показался странным и несправедливым.

Возразил:

- Хочу тебе напомнить: наш генералитет в годы Отечественной был гораздо моложе гитлеровского генералитета. Жукову и Рокоссовскому в сорок первом году было по сорок пять. Черняховский в тридцать семь лет фронтом командовал. Результат тебе известен: молодые побили старых. А что касается энергии и образования, то эти два багажа никогда не считались недостатком и никому не мешали.

- Да я не об этом, - перебил Думчев. - Тут дело субъективное и касается исключительно Новикова. Фанаберии в нем навалом. Недавно инспектировал меня. Разговор у нас состоялся неприятный… Ну да ладно!

- А ты отбрось личное, субъективное. Оно всегда было помехой.

Думчев молча кивнул. Вспоминая инспекцию Новикова и не желая продолжать неприятный разговор, он сказал:

- Могу тебя порадовать: твой племянник - хороший солдат, из него может получиться настоящий мужчина.

И Николай Александрович рассказал своему другу, как Игорь Остапов проявил бдительность. Это была приятная новость, о ней Макаров услышал впервые.

- Видал, каков! А родители ничего не знают.

- Военная тайна, - лукаво подмигнул Думчев. - Паренек умеет хранить. Но ты порадуй Варю и Олега, не вдаваясь, конечно, в детали. Им будет приятно.

- Однако что ж мы так: такое событие, можно сказать, два события - новая должность, новое звание. Надо отметить, - забеспокоился Глеб Трофимович. - Ты не обедал?

- Перекусил. Но закусить готов. Благо есть повод. Я тут захватил на всякий пожарный. - Думчев пошел в прихожую и достал из своего портфеля бутылку коньяка и бутылку шампанского. - Поскольку вкусы наши не совпадают. Сухого вина, достойного твоего внимания, в магазине не оказалось, и я взял для тебя шампанского. Тоже сухое. Сойдет?

Пожелав Николаю Александровичу успехов и выпив фужер шампанского, Макаров заговорил с чувством горечи и озабоченности:

- Китайское руководство теряет голову. Кто бы мог подумать? Такая страна, великий народ, казалось бы, идти пм в едином строю со странами социализма. И атмосфера в мире была бы совсем иная.

- Обстановка, Глеб, сложная. Мао загадил ее на много лет. Усиленно насаждается слепой национализм, шовинизм, гегемонизм. Чем-то напоминает фашизм тридцатых годов. В самом маоизме, в его теории и практике, много общего с фашизмом. Те же захватнические устремления под предлогом недостатка жизненного пространства, проповедь неизбежности войны и милитаризация, разжигание вражды и ненависти к другим народам, жестокое подавление инакомыслия, цинизм в дипломатии.

- Может, не столько цинизм, сколько провинциальная тупость, глухота и невежество, - вставил Глеб Трофимович. - И это до боли прискорбно. Вдумайся только: великая нация, с древней культурой, с богатыми революционными традициями, идеи Сун Ятсена. И вдруг - такой оборот. В сущности, поворот к прошлому, к варварству, к реакции. Прискорбно это, Николай. Коммунисты братаются с самыми оголтелыми империалистами, с Америкой, с диктаторскими режимами, с сионистами Израиля.

- Какие они коммунисты?!

- Нет, Николай, так нельзя: Компартия Китая есть, и, значит, есть в ее рядах настоящие коммунисты-интернационалисты. Их не надо смешивать с пробравшейся к власти кликой маоистов. И я уверен, убежден: Китай вернется в социалистическое содружество. Рано или поздно.

- Не было бы поздно. - Думчев вздохнул и налил себе рюмку коньяка. Потянулся к фужеру Макарова: - За то, чтоб произошло это рано, а не поздно.

- Я много думаю о том, что происходит в сегодняшнем Китае. Не могу найти ответа на вопрос: как это случилось, что Китай оказался в объятиях США? Не приложила ли к этому руку империалистическая разведка? Как ты думаешь? Очень даже возможно. Я читал в книге "Тайный фронт", что этими разведками предпринималось много попыток для обострения советско-китайских отношений: подбрасывали поддельные документы, дезинформацию, тенденциозную информацию. Рассчитывали на честолюбие и мнительность Мао, на его манию величия, высокомерие, великодержавный шовинизм и национализм. А там сработала преотвратительная машина, называемая амбициозностью.

- Да, надо отдать должное их разведкам: работают не покладая рук. Иногда грубо, но всегда целеустремленно, - согласился Думчев.

- А мне казалось, что в наше время в принципе нет военных секретов, все друг о друге знают, - продолжал Макаров. - Американские разведывательные спутники "Самос" летают на высоте пятисот километров, фотографируют все. Самолет-разведчик А-11 развивает скорость свыше трех тысяч километров в час. А сколько различных разведывательных центров и разных институтов только в США работают против нас! Русский исследовательский центр при Гарвардском университете, исследовательский центр по проблемам коммунизма при Колумбийском университете в Нью-Йорке. Кстати, руководит им матерый антисоветчик Збигнев Бзежинский. Потом: центр русских и восточно-европейских исследований при Мичиганском университете, институт по дальневосточным и русским делам при Вашингтонском университете, институт по изучению Советского Союза и прочие всевозможные институты, работающие на разведку. И ты, конечно, прав: многое им удалось, много грязных дел на их счету, в том числе и крупных государственных переворотов, таких, как свержение иранского правительства Мосадыка в пятьдесят третьем году, гватемальского правительства Арбенса в пятьдесят четвертом году, правительства Лумумбы в Конго, государственные перевороты в Индонезии в шестьдесят пятом году, в Гане в шестьдесят шестом, в Греции в шестьдесят восьмом…

Его прервал телефонный звонок. Звонила Александра Васильевна, сказала, что поездка по Золотому кольцу откладывается: у внука подозревает воспаление легких. Этого еще не хватало! Домашние дела оборвали разговор на международную тему. Думчев обратил внимание, как изменилось настроение Макарова - семейные заботы нахлынули на него. Спросил:

- Расскажи-ка лучше, как ты живешь, как чувствуешь себя в новой упряжке?

- В том-то и дело, что распрячь распрягли, а новая упряжка еще не готова, никак не могу выбрать подходящий хомут, теряюсь: и тот хорош, и этот недурен.

- Выходит, есть выбор. Это уже хорошо. Ну а конкретно, что за хомуты?

- Прежде всего хочу всерьез поработать в Обществе по охране памятников. Дело это серьезное, стоящее, меня оно по-настоящему волнует. Второй хомут - охрана природы. Проблема не менее важная, пожалуй, даже первостепенная, номер один.

- Важная - да, не спорю, - перебил Думчев. - Но… если в памятниках, как я знаю, ты разбираешься более или менее, то в вопросах среды обитания, извини, ты любитель-дилетант.

- Правильно, согласен. Но если бы хоть половина, хоть одна четвертая часть людей Земли состояла из любителей-дилетантов, наша прекрасная планета чувствовала б себя как в годы своей далекой юности. Никакие яды и газы не угрожали б ее чистой атмосфере, ее климату, ее рекам, морям и океанам, ее лесам, полям, городам и селам, человечеству.

- Что ж, - весело заулыбался Думчев, - оба хомута прекрасные. Бери оба, впрягайся.

- Дело это, Николай, решенное. Но есть еще третий вопрос, который меня волнует не меньше, чем те два. Патриотическое воспитание молодежи. Серьезный это вопрос, сложный. Мне кажется, мы недооцениваем вредное влияние на нашу молодежь буржуазной идеологии. Она просачивается к нам сквозь десятки разных каналов, и мы не всегда умеем вовремя противодействовать этому влиянию. Стяжательство, потребительство, идейная инфантильность - это заразные болезни. И те, кто с экранов кино и телевидения иронизирует над фразой "пережитки буржуазного прошлого", сознательно растлевают молодежь. Я это утверждаю со всей ответственностью старого коммуниста.

- Ну и что ты намерен делать?

- Подготовлю цикл бесед на материалах Великой Отечественной войны. Постараюсь поставить интересные и разносторонние вопросы нравственного плана, такие, как чувство долга, товарищества, самоотвержения, мужество, ответственность, сознательность, честь. Пойду в школы, к студентам, к рабочей молодежи. Надо, Николай, очень нужно.

- Конечно нужно, - с грустинкой вздохнул Думчев и произнес протяжно, щурясь в пространство: - Чувство долга. А иной циник говорит: "Я никому ничего не должен". Это он вслух говорит. А мысленно добавляет: "Наоборот, мне должны…" Набаловали мы своих чад излишним вниманием, заботой, опекой. Вот в чем беда, Глеб. Я ведь каждый год принимаю молодое пополнение, хорошо изучил, знаю, вижу. Основа, конечно, здоровая, грамотные ребята. Но попадаются экземплярчики… выродки. Другого слова не найдешь. Духовные уроды. И думаешь - откуда такие? Физический урод - это понятно, ну а духовный?

Макаров не ответил ему, да он и не ждал ответа. Он давно нашел ответ на этот острый и не такой уж простой вопрос, но это было его, сугубо личное мнение, во многом спорное, прямолинейное и резковатое. Он никому его не высказывал, потому что знал: найдутся у него единомышленники или нет, ничего от этого не изменится. Он молча наполнил свою рюмку, сказал тихо, тепло и проникновенно:

- Ну, Глеб, посошок. Три дня на сборы. Едва ли скоро свидимся.

Макаров встал, поднялся и Думчев. Они стояли друг против друга, два фронтовых товарища, два генерал-лейтенанта, и перед каждым из них лежала новая дорога в новое жизненное поле, нелегкое, почетное и так нужное Отечеству.

- Что ж, Коля, пожелаю тебе крепкого здоровья и мудрой выдержки.

Выпили, обнялись крепко, по-мужски.

- А с Новиковым ты сработаешься. - В тихих словах Макарова Думчев уловил деликатный дружеский совет. - Он разный. Теперь таких называют сложными натурами. Перед начальником он не будет фанабериться. Его энергия, теоретические знания плюс твоя мудрость и опыт - и дело пойдет на лад.

- А ты пиши мне, Глеб. Напиши подробно про все три свои упряжки. Знаешь, они мне нравятся. Пожалуй, придет время, позаимствую.

2

Строительство гостиницы в Подгорске шло полным ходом, хотя автор проекта Олег Остапов был недоволен в муках рождающимся детищем. Он охладел к нему уже в процессе строительства. Для этого были свои причины и основания. От первоначального проекта, пропущенного через множество инстанций, каждая из которых безоговорочно вносила свои поправки, осталось немного. Впрочем, и окончательно утрясенный и утвержденный проект тоже подвергался изменениям и коррективам строителей. Не было необходимых типовых, изготовленных на заводе деталей, их бесцеремонно заменяли другими, теми, что в это время лежали под рукой. Нельзя сказать, чтобы строители не понимали, что замена проектных деталей случайными не украшает здания. Нет, они видели и понимали и даже досадовали. Но из-за отсутствия нужных деталей стройка не должна останавливаться, нельзя нарушать график работ, от которого зависит заработок строителей.

Олегу часто приходилось выезжать в Подгорск и на месте разбираться во всевозможных, неожиданно возникающих осложнениях. Приходилось обращаться за помощью к руководителям района, те охотно шли навстречу и помогали в силу своих районных возможностей.

Сейчас, когда строители приступили к внутренним, отделочным работам, наступала горячая, ответственная пора для Валентины Макаровой. Еще накануне утром ей позвонил Олег и сообщил, что он завтра едет в Подгорск и что ее поездка на стройку вместе с ним не просто желательна, но и необходима: нужно начинать делать мозаику. Олег едет на своей машине и хотел условиться, где им лучше встретиться. Валя сказала, что будет ждать его у себя дома.

Ждать, целые сутки ждать человека, который тихо, незаметно вошел в ее сердце и постепенно овладевает всеми ее мыслями и чувствами, и она уже не может, да и не желает, сопротивляться, сказав себе однажды: "Будь что будет…"

Как только Валя положила трубку телефона, ее охватило знакомое и непреодолимое волнение. Она знала, что волнение это будет продолжаться до самой встречи, и она не в силах с ним справиться, подавить или приглушить его. И хотя до встречи оставались целые сутки, она уже сейчас забеспокоилась о своем туалете. Прежде всего надо было сходить в парикмахерскую и сделать новую прическу. Ей казалось, что прямые, недлинные, но и не очень короткие волосы, разметенные двумя упругими крылами, простят ее. И она сделала то, что называют "химической завивкой". Новая прическа сразу изменила ее лицо, придала ему черты не то чтобы легкомыслия, а какой-то игривой беспечности, смягчила прежнюю деловитую серьезность. Самой Вале эта прическа понравилась тем, что молодила - а какая женщина не хочет выглядеть молодо?

Потом нужно было решить, что надеть. Прежде она как-то об этом не думала и не очень заботилась о своих туалетах. Главное для нее была работа, в нее она погружалась с головой, часто забывая обо всем остальном. После юбилея Олега, после того элегантного светлого костюма, который тогда на даче Остаповых понравился всем, и прежде всего Олегу, у Вали появились новые платья. Разные. И теперь, открыв гардероб, она начала примерять. Вот из плотного материала, с короткими рукавами. Пестрое, с яркими, красными и белыми, крупными цветами по желтому полю Олег видел ее в этом платье однажды и сказал: "Оно тебе идет". Нет, сейчас это не годится, нужно другое, которого он еще не видел. Пожалуй, вот это - из легкого материала, мелкие цветочки, красные, белые, желтые, синие, по черному полю. Черный цвет преобладает. Смягчить его призван белый кружевной воротничок и такие же манжеты. Она надела, вертясь у зеркала. Это платье она увидела в ЦУМе. Оно понравилось Святославу, и они купили. Теперь она поняла, что платье просто плохо сшито. Но ведь она в нем уже ходила в гости и в театр, и ей говорили без лести: "Какое милое платьице!" Нет-нет, в этом платье она не поедет в Подгорск.

Вдруг мелькнула коварная мысль: а почему она придает такое особое значение предстоящей поездке в Подгорск? Валя предпочла не отвечать, а вместо этого вынула из гардероба белое, в тонкую синюю клетку платье с высоким английским воротником на молнии и двумя большими карманами ниже пояса. Сшитое в талию, оно элегантно облегало ее фигуру, подчеркивая изящные линии. Строгое и в то же время "неофициальное", оно украшало ее, придавало ее стройной фигуре очаровательную прелесть, а лицу - окрыленное вдохновение и нечто возвышенное, устремленное. "Значит, в этом", - довольная собой, решила Валя. Она не услышала, как пришла из института Галинка. Она стояла в открытой двери спальни и молча любовалась матерью. Увидев ее, Валя смутилась, а Галя сказала:

- Какая ты у меня красивая, мамочка! И юная. Ты совсем как студентка. Ты куда-нибудь идешь?

- Да нет, так, решила произвести ревизию своему гардеробу.

- И как ты его нашла?

- Негусто. Можно сказать, совсем бедно.

- Правда, мамуля, ты у нас в этом смысле совсем-совсем неприхотливая, - согласилась дочь. - Другие вон как одеваются, простые работницы, продавщицы. А ты - художница, жена полковника.

Поддержка дочери радовала.

Утром следующего дня позвонил Олег и сказал, что обстановка несколько меняется: сейчас к нему в мастерскую приедут секретарь горкома, председатель горсовета и архитектор подмосковного города Энска, который совсем ненамного моложе самой столицы. Поэтому, чтоб не терять времени, он просит Валю тоже приехать в мастерскую, тем более что дело будет касаться и ее как художника-монументалиста. А потом из мастерской они поедут в Подгорск.

Олег знал, зачем едут к нему гости из Энска - об этом ему рассказал Никулин. Дело в том, что первоначальный проект гостиницы в Подгорске, который представил Олег на обсуждение, был решительно забракован и отклонен. Никулину нравился этот проект, хотя у Дмитрия Никаноровича были серьезные замечания, он дружески советовал не просто подправить, а заново переделать проект, сохранив лишь его принципиальную основу, оригинальную идею. Твердый в своих убеждениях, да к тому же упрямый характером, влюбленный в свой проект и считавший его лучшим своим детищем, Олег категорически отказался вносить какие-либо изменения и поправки. Бережно упрятав его, как он говорил, "для истории и потомков", Олег создал не вариант, а совсем новый проект гостиницы в Подгорске, который прошел все административные инстанции без особых замечаний и возражений. Когда к Никулину обратились товарищи из Энска с просьбой спроектировать для их древнего города гостиницу, Дмитрий Никанорович вспомнил тот забракованный остаповский проект и посоветовал им обратиться к Олегу.

Олег много раз бывал в Энске, любовался архитектурой его древних храмов и поэтому предложение "отцов города" встретиться и обсудить вопрос о постройке гостиницы воспринял с воодушевлением. Поджидая гостей в своей мастерской, он аккуратно развешал на стендах листы с рисунками и чертежами того самого заветного творения, которое он считал вершиной своего творчества.

Четырехэтажное здание гостиницы решалось в плане двух древнерусских теремов, соединенных главным корпусом. Притом оба терема, расположенные на противоположных торцах главного корпуса, внешне отличались друг от друга и в то же время создавали стройную гармонию единого стиля. Они главенствовали над всей композицией, задавали тон всему ансамблю.

Один терем состоял из двух высоких и объемных апсид, увенчанных высоким шатром, основание которого составляли кокошники и декоративная ажурная аркада. Наружные полукруглые стены апсид декорированы жгутами, соединенными между собой аркатурой. Между апсидами в стенной плоскости перспективный портал. От плоской портальной стены апсиды отделяли две пилястры, увенчанные капителью. Стены апсид и портала, а также шатер - красные; пилястры, жгуты, портал, аркатура и декор шатра - белые. Терем этот предназначен для ресторана, кафе, пивного бара. В ресторан два входа: с улицы и непосредственно из главного корпуса гостиницы.

Второй терем по своему рисунку представлял собой нечто противоположное первому. Если стены первого выделялись полукруглой выпуклостью декорированных жгутами апсид, то две боковые стены второго терема были вогнуты внутрь и отделены от центральной плоской стены двумя спаренными колоннами, увенчанными капителями. Здесь был главный вход в гостиницу. На колоннах зиждился круглый барабан, который, как и шатер первого терема, возвышался над главным корпусом. В этом тереме размещались администрация гостиницы и номера-люкс. Слегка вогнутые внутрь волнистые стены украшены декоративной лепкой. Окна спаренные, с полукруглым завершением и накладными наличниками. Вообще этот теремок выглядел более нарядным, и нарядность эту подчеркивала выразительная игра светотеней. Главный фасад четырехэтажного красного здания членился горизонтально белым поясом на уровне второго этажа. Окна двух последних этажей, спаренные, неширокие, с килеобразным завершением и белыми жгутообразными наличниками, создавали строгую и вместе с тем яркую гармонию. Окна первого и второго этажей - большие, с полукруглым завершением и наличниками уже иного рисунка - подчеркивали членение главного корпуса.

Здание было эффектным, необычным и смелым по решению. Но черты древнерусского зодчества, так дерзко выступавшие здесь, вызывали раздражение и неприязнь архитекторов, привыкших к бездумной серятине, которая воплощалась в некоторых городах страны потоком, либо к заумному модерну, проекты которого пылились в архивах архитекторов. Обсуждение проекта Олега Остапова проходило на редкость бурно, яростно. Дерзкого автора оскорбляли, высмеивали, оглупляли, навешивали на него всевозможные ярлыки. Его гостиницу называли монастырем двадцатого века, этаким антимодерном. Олега обвиняли в реставраторстве, стилизаторстве, эклектической неразборчивости, дремучем архаизме, профессиональном невежестве. В его проекте находили элементы всех эпох и стилей, начиная с суздальско-владимирского. Находили и барокко, и русский классицизм. А больше всех досталось апсидообразным объемам ресторана и взметнувшемуся ввысь шатру со шпилем и золотым петушком. Находили диспропорции и дисгармонию и конечно же "архитектурные излишества", мол, давно и поделом осужденные и преданные анафеме. Ошеломляющим диссонансом на обсуждении прозвучала речь первого секретаря Подгорского горкома партии, выступавшего от имени заказчика. Это был молодой, энергичный человек, еще сохранивший в себе задор и прямоту комсомольского вожака. Не боясь оказаться в положении белой вороны, он уверенно и несколько торопливо подошел к трибуне, поправил роговые очки, которые носил постоянно, и начал, нисколько не волнуясь и глядя в зал с доброй, располагающей улыбкой:

- Товарищи архитекторы! Я - рядовой потребитель вашей продукции, один из возможных жильцов будущей гостиницы. Но, кроме того, я патриот своего города Подгорска, и мне совсем небезразлично, что за здание будет стоять в центре нашего города, не испортит ли оно уже сложившийся архитектурный ансамбль. Убежден, что все выступающие здесь ораторы были откровенны и высказывали свое личное мнение, демонстрируя свои личные вкусы, идейные и эстетические позиции. Я тоже буду откровенен. Меня крайне удивил, если не сказать резче, тон выступлений и вся атмосфера обсуждения. Как-то не верится, что я нахожусь в творческом коллективе. Откуда такое недружелюбие к товарищу, оскорбления, насмешки?.. А ведь проект товарища Остапова интересный, оригинальный, он хорошо вписывается в ансамбль нашего города, древнего русского города со своим неповторимым архитектурным лицом. Здесь нас пугали разными словечками: "стилизация", "антимодерн", "реставраторство", "эклектика" и тому подобное. Я не архитектор, но понимаю значение и смысл вышеназванных ярлыков. Именно ярлыков. Обратился художник к древним традициям своего народа - и это уже "стилизация", "реставраторство". Где-то использовал, по-своему, конечно, опыт своих далеких и менее далеких предшественников - это уже "эклектика". Зачем же так, товарищи? В Москве есть Казанский вокзал. Его проектировал выдающийся зодчий Щусев. Великолепное здание, прекрасное. А разве не навешивали ему ярлык "стилизация"? Было. Лично мне нравится проект Олега Борисовича Остапова. И мы - руководители города Подгорска - будем бороться за него!

Боролись, но потерпели поражение. Тогда Олег сделал для Подгорска новый проект гостиницы, который и был утвержден, хотя и он прошел с большим "скрипом", отстоять его стоило немало сил. Дело в том, что проектировать гостиницу в Подгорске хотел сам Штучко, мотивируя свое желание тем, что новое здание исполкома построено по его проекту. Но у Олега был такой же козырь: по его проекту построен Дворец культуры. Штучко боялся, что гостиница, спроектированная Остаповым, "затмит" его "шедевр", и поэтому в порядке компромисса он предлагал поручить проектирование гостиницы кому-нибудь другому, только не Остапову. Но тут заказчик проявил твердость, и проект Остапова, с многочисленными поправками и замечаниями, был утвержден.

Валя появилась в мастерской Олега за несколько минут до приезда товарищей из Энска. Она вошла в просторную комнату с одним большим окном, через которое бил поток ослепительно яркого июньского солнца, сияющая от счастья, слегка смущенная и какая-то новая, неожиданная, что первые минуты Олег стоял ошеломленный, смотрел на нее большими, удивленными глазами и мысленно спрашивал самого себя: она это или какое-то сказочное видение ворвалось в его обитель? Новая прическа совершенно изменила ее лицо. А платье, ее нарядное светлое платье, придавало стройной фигуре стремительный и легкий взлет.

- Что вы на меня так смотрите? - улыбаясь, заговорила Валя, и щеки ее покрыл легкий румянец, а густые ресницы взволнованно трепетали.

- Не узнаю. Или мне снится…

В темно-голубой рубахе с длинными рукавами и серых брюках, он стоял перед Валей как зачарованный. Что-то неотразимое, повергающее исходило от нее, и Олег понял, что для него в целом мире нет ничего дороже этой женщины.

Раздался звонок, резкий, какой-то неожиданный. Они оба вздрогнули. Олег поспешил встречать гостей. Вошли трое: секретарь горкома, председатель исполкома горсовета и архитектор города Энска. Познакомились. Олег представил им Валю, и быстро приступили к делу. Начали со знакомства с проектом гостиницы. Олег рассказывал увлеченно, переходя от одного стенда к другому. Валя впервые видела этот проект и немало удивилась, когда под конец Олег сообщил, что проект этот был жестоко раскритикован и забракован. Рассматривали молча, с живым интересом, и по выражению лиц гостей Олег догадывался, что проект им нравится. Начали задавать вопросы.

- Почему окна ресторана такие высокие, длинные и узкие? - спросил председатель исполкома.

- Высота потолков в два этажа, - пояснил Олег. Зал ресторана просторный. А полукруглые апсиды создадут видимость двух обособленных объемов. Интерьеры будут украшены декоративными панно под палехскую живопись на темы Древней Руси. Валентина Ивановна постарается. - Олег дружески улыбнулся Вале. - Внутри зал будет богато отделан деревом. Вообще, дерево будет здесь главенствовать.

- Но это влетит в копеечку, - заметил архитектор.

- Но это же не коровник, а, как я понимаю, главный ресторан города. Здесь должно быть нарядно и уютно. Здесь все для гостей. В ресторан идут в случаях торжественных. Ресторан - это праздник! - живо воодушевляясь, ответил Олег.

- Правильно, совершенно верно, - согласился секретарь горкома. - А третий и четвертый этажи чем будут заняты?

- На третьем - кафе. На четвертом - банкетный зал. Там тоже господство дерева. И декоративное панно - резьба по дереву на мотивы русских народных сказок. Впрочем, это сфера Валентины Ивановны, и я не хочу в нее вторгаться.

А Валя, слушая его, уже представляла себе огромные панно, выполненные под палех, где на черном лаковом фоне сверкали золотистые, серебряные, алые краски, видела жар-птиц и Конька-горбунка, царевну и витязей удалых. Фантазию ее перебил вопрос архитектора Энска, человека уже немолодого, обремененного солидным брюшком и широкой лысиной.

- Олег Борисович, - заговорил он, не глядя на Остапова и не отрывая взгляда от стенда, - а что, если поубавить декоративность фасадов, упростить убранство, придать линиям большую строгость, аскетизм? Это, конечно, трудно. Как говорил Алексей Викторович Щусев, пожалуй, самым трудным, и вместе с тем обязательным в архитектурном творчестве является простота.

"Решил образованность свою показать", - подумал Олег и сказал:

- Вы не закончили фразу. Далее Щусев говорил: простота форм обязывает придавать прекрасные пропорции и соотношения, которые сообщили бы им необходимую гармонию. Не так ли?

Язвительный тон не смутил архитектора города; С холодным, высокомерным видом он ответил:

- Гармония - это естественно. Иван Владиславович Жолтовский как-то заметил: гармония - вот что лежит в основе всех видов искусства на всем протяжении человеческой истории.

"Выпендривается перед своим начальством", - решил Олег и сказал примирительно:

- Все правильно: Жолтовский выдающийся зодчий, но что я, по-вашему, должен упростить, какое убранство? Что вы имеете в виду?

- Убрать фигурные наличники, снять жгуты и по-современному сделать портал. А то он смотрится как вызов.

- Вызов чему или кому? - Это спросил секретарь горкома.

- Современности, что ли, - неохотно ответил архитектор.

- Ты хочешь раздеть здание, оголить, нагишом его выставить на площади, - не спросил, а утвердительно сказал председатель исполкома. Архитектор не ответил. Он продолжал свою мысль все так же угрюмо и глухо, не отрывая холодно-важного взгляда от стенда:

- Вообще, применение здесь формы аспид очень смело, оригинально и спорно. Я бы и второй терем делал таким же. Знаете ли, эти вогнутости ведут к потере полезной площади.

- Потери ничтожны, зато… - сказал Олег, нарочито не закончив фразы.

. - А мне нравится, - вдруг высказался председатель исполкома. - Прекрасная будет гостиница. Она украсит наш город и, главное, органически вольется в сложившийся ансамбль центра.

- Присоединяюсь к мнению предыдущего оратора, - шутливо заулыбался секретарь горкома и, подняв взгляд на архитектора Энска, заговорил уже серьезно: - Валентин Николаевич правильно заметил: если убрать все, что вы предлагаете, значит, оставить здание нагишом. Оно не будет смотреться, не вызовет никаких эмоций. А это будет действовать, притягивать внимание, радовать. Незаметно будет вселять чувство радости, гордости, вызывать в памяти исторические картины. Нет, Олег Борисович, вы прекрасно все сработали. И мы постараемся, сделаем все возможное, чтоб этот проект воплотился в жизнь. Вот я был в Абхазии, в цитрусовом совхозе, которым руководит долгие годы опытный цитрусовод Кирия. У них на территории прекрасный Дворец культуры с колоннадой, напоминающий Парфенон. Находились спецы, говорили товарищу Кирия: "Зачем колонны? Излишество!" А Кирия отвечал, и вполне резонно: "Уберите колонны, и что будет? Хлев!" Вот так-то, дорогой зодчий! - закончил он, обращаясь к архитектору Энска.

- Но не обязательно украшать. Красоту могут создать пропорции, - ответил архитектор.

- Пропорции и гармония, - сказал молчавший до сих пор Олег. Он как бы примирял спорящих. - Независимо от того, гладкий будет фасад или декоративно оформленный, нужно добиться выразительности и ясности. Ведь мы должны удовлетворить запросы и вкусы не только своих современников, но и граждан будущего. Здания строятся не на десятилетия. Это не фильм-однодневка, и даже не картина, которую можно не смотреть, и даже не монумент, который можно убрать, заменить другим. Уродливое здание не снесешь, пока время его не разрушит. Мы часто говорим, что архитектура - это застывшая в камне музыка. Гете назвал архитектуру безмолвной музыкой. Я думаю, что такое определение не совсем точно. Прекрасная архитектура способна высекать в душе человека музыку.

Обсудив некоторые частности и отказавшись от кофе, который предложил хозяин, гости уехали. Олег и Валя остались одни. Олег усадил Валю на широкую тахту и пошел готовить кофе, говоря:

- Гости отказались, а мы с тобой попьем.

- Помочь? - предложила Валя.

- Лучше в оформлении гостиниц, - с веселой улыбкой ответил Олег. - Ты прости меня, что я без твоего согласия не только объявил тебя художницей, но и сюжеты за тебя придумал, и все прочее: палех, резьбу по дереву. Это все еще подлежит обсуждению, все в твоей власти, и я не посмею вторгаться в твои сферы.

- Да что вы, по-моему, это так интересно! Я слушала вас и уже представляла… огненно-золотистые картины.

- Вот и хорошо, я знал, что ты меня поддержишь, надеялся на твою помощь. Эх, Валенька, мы с тобой такое здание соорудим в Энске! Как верно заметил их градостроитель, это будет вызов. Ну а кому и чему - пусть каждый, кто имеет голову, разумеет по-своему.

- Но почему я ничего не знала об этом проекте?

- Извини, не хотел тревожить, ворошить все мерзости, которые происходили на обсуждении.

- И Брусничкин выступал?

- Сам - нет, помалкивал. Он был главным дирижером. В каждом выступлении явственно звучал голос Леонида Викторовича.

Олег поставил возле тахты, на которой сидела Валя, круглый журнальный столик, водрузил на него сахарницу, банку с растворимым кофе, вазу с сушками, сухарями, печеньем и конфетами. Сам сел не на тахту, а в низкое кресло напротив Вали. Сказал:

- Нашу сегодняшнюю встречу следовало бы отметить хорошей бутылкой вина. Но я за рулем. А как ты?

- Одна? Нет, благодарю.

Пили кофе с сушками. Впервые они оказались вдвоем. Прежде Валя всячески избегала такой встречи. Сейчас им никто не мешал просто смотреть друг на друга доверительно и нежно. Оба они давно думали об этой встрече, ждали ее: Олег с нетерпением, Валя с тревогой. Его восхищенный, полный нежности взгляд смущал Валю, она видела в этом взгляде и неистовое увлечение, и страстное желание. Последнее пугало ее, порождало в душе смятение, напряженное и радостное. Она задыхалась от обуревающих ее чувств. Всем сердцем, всем существом она принадлежала ему, но тело ее сопротивлялось, оно не было готово сделать последний шаг. Валя сказала себе самой торопливо и лихорадочно: если это случится помимо ее желания, она не простит ему, во всяком случае, он многое потеряет в ее глазах. А это будет печальная потеря - прежде всего для нее.

Олег отодвинул в сторону столик с пустыми чашками и сел на тахту рядом с Валей.

- Я вымою посуду, - сказала она и попыталась встать. Он удержал ее, осторожно положив руки ей на плечи и устремив на нее глубокий, всеобъемлющий взгляд, в котором отражались бездонная синева, ожидание, надежда и страсть.

- Я это делаю сам.

Горячими руками он ощущал, как дрожат ее беспокойные плечи, и вспомнил: так дрожит зажатая в руке пойманная птичка. Ему казалось, что под напором обуревающей страсти он начинает терять над собой контроль. Она повернулась к нему мягко и послушно - маленькая девичья грудь ее вздымалась, тонкие прозрачные ноздри трепетали, а взволнованное лицо и блестящие родниковые глаза выказывали глубокое, сосредоточенное чувство любви. Олег взял в свою руку ее маленькую, почти детскую руку, в которой, однако, ощущалась физическая сила и твердость, и поднес к своим губам. Почувствовав прилив нежности, Валя порывисто прильнула к нему, и губы ее коснулись его горячего лица. Он обнял ее бережно в долгом поцелуе, и голова ее коснулась подушки.

- Не надо, ради бога, очень прошу, не сейчас, - умоляюще шептала она, глядя на него в упор, и взгляд ее проникал ему в душу. Он почти физически ощущал его. Что-то далекое, непознаваемое, непостижимое и прелестное виделось Олегу в этом самом дорогом, самом близком ему человеке.

Олег отпрянул, словно опомнившись, виноватый и пристыженный, опустил голову, сжав ее руками. Потом повернул к Вале пунцовое лицо и прошептал искренне и нежно:

- Прости, родная.

Какая-то голодная тоска и смущение прозвучали в его голосе и отразились в глазах. Валя молча закивала, отдаваясь чувству восторженной радости и душевного просветления. Олег поднялся, набросил на плечи серый пиджак, сказал негромко и ласково:

- Ну что, поехали в Подгорск?

- Да, поехали, - прошептала Валя и неожиданно для Олега обхватила его шею обеими руками и поцеловала в губы неистово и яростно. Затем, взяв свой планшет с эскизами, так же стремительно направилась к выходу.

3

В Подгорск они приехали пополудни. Июньское солнце ослепительно отражалось в золоченых маковках соборов, и радужные нимбы вокруг них сливались в яркое торжественное сияние. Высокая колокольня, устремленная в лазурную высь золотой короной, царственно и величаво главенствовала над древним городом, в котором странно соседствовали аляповатые, совершенно бессмысленные и никому не нужные балконы и резные наличники нигде не повторяющегося рисунка старых, ветхих, доживающих последние годы, а то и дни домов. С поклонной горки весь ансамбль монастыря, со всеми своими соборами и палатами, смотрелся нарядно и празднично, сливался с окружающим в цельную гармонию. Сбавив скорость, Олег сказал сидящей рядом с ним Вале:

- Какая красотища! Когда я смотрю на этот ансамбль, меня охватывает какой-то несказанный праздничный настрой. В душе звучит дивная музыка, исходящая откуда-то из российских недр, из глубины веков. В ней слышится нечто непреходящее, великое и вечное.

В голосе его звучала волнующая дрожь.

- Да, наши предки понимали прекрасное и умели его создавать, - согласилась Валя. Она испытывала те же чувства, что и он, и мысли у них были одинаковые, и неутоленные сердца их бились, как теперь принято говорить, синхронно. Но Валя по своему характеру была малоречива, сдержанна и не умела высказывать вслух свои чувства. Лишь в глазах ее сверкало томное умиление.

- Вот я и боюсь, чтоб этот ансамбль не испохабили какой-нибудь чужеродной модернягой, чтоб в эту симфонию не вставили фальшивую ноту. Тогда это уже будет не музыка, а какофония, - закончил Олег свою мысль печально и скорбно.

Сразу они приехали на центральную площадь, где полным ходом шло строительство гостиницы, которой еще не придумали названия. Олег предлагал назвать ее "Золотое кольцо". Больше часа они провели на стройплощадке. Олег внимательно осмотрел все уголки нового здания, делал замечания, советовал, просил. Долго беседовал с прорабом. А Валя готовила все для того, чтобы завтра с утра начать декоративные работы на фасадах. Подошло время обеда, и они вдвоем пошли в ресторан "Отдых", ютившийся в ветхом двухэтажном здании, почти по самую крышу упрятанном в овраг. Вообще нужно отметить, что Подгорск беспорядочно разбросал свои дома на холмистой местности, и если новые семи- и девятиэтажные здания воздвигались на холмах, то в оврагах и на склонах еще дремали равнодушно и безнадежно доживающие свой век деревянные, да и кирпичные домики, свидетели дореволюционной России.

Июньский день долог, и солнце не спешило падать в бездну горизонта. Подходя к ресторану, Олег сказал:

- Послушай, Валенька, сегодня наш с тобой день. Для меня он, может быть, самый главный, самый памятный. Я хотел бы, чтобы он закончился так же хорошо, как начался.

И, словно угадав его мысли, Валя сказала:

- Так что ж? Может, махнем за город, в поля, в луга, в лес? А завтра с утра за работу… Вы не устали?

- Я не устал и могу сутки сидеть за баранкой. Но почему "вы"? Почему не "ты"?.. Я просил тебя и еще раз прошу: либо оба' на "вы", либо оба на "ты". Иначе нельзя.

- Трудно мне. Может, потом, попозже. Вы для меня…

Она осеклась, глядя перед собой задумчивым и теплым взглядом, полным нежности и обожания.

Через час они уже мчались по утрамбованной щебенкой, довольно широкой дороге.

Могуче и привольно благоухал июнь в Подмосковье. Земля дышала полной грудью, широко и радостно, изливая свой восторг звонкому бездонно-голубому небу, по которому торжественно-величаво плыло неторопливое и щедрое солнце. Сложный и терпкий аромат, смешанный из несметных трав, цветов и молодой листвы, густо висел над многоцветьем лугов, над белой пеной садов.

Упругий пахучий ветерок врывался в салон "Жигулей" через открытые окна, игриво трепал мягкие светлые волосы Олега и, как расшалившийся ребенок, ворошил новую Валину прическу. В голубом просторе царила захватывающая дух новизна, и новизна эта распирала душу, влекла, возвышала и дразнила.

Валя сияла беспредельным счастьем, чувствуя необычную окрыленность тела и души, когда хочется взмахнуть руками и лететь навстречу зеленому и светлому простору в недостижимые дали. Золотистое сияние исходило от нее и струилось в огромный, настежь распахнутый мир, прекрасный, щедрый на любовь и добро. И в этом мире был один-единственный человек, которому она вручила себя беззаветно и с которым готова пойти на край света, в бездну, потому что человек этот стал частицей ее самой, ее душой, мечтой и совершенно неземной любовью. Он сидел рядом с ней, положив на витую баранку левую руку. Правая рука его, горячая и ласковая, нежно перебирала маленькие Валины пальцы. Невидимые жаркие струи бежали по ним, разливались по всему телу волнующим хмелем. Олег поднял ее руку и приложил к своим губам. Валя не противилась. Напротив, своей маленькой ладонью она ласково погладила его пылающую щеку, и от этого прикосновения у него замирало сердце. "Что со мной такое? - приятно подумалось Олегу. - Такого со мной не было и в далекой юности, в месяцы первой любви. Никогда такого не было. А может, было, да только я позабыл? Нет-нет, ничего подобного не было", - твердо решил он.

А навстречу им надвигалось село с высокой шатровой колокольней и пятью зелеными главами церкви из красного кирпича. Село утопало в буйно цветущей сирени. По обе стороны улицы, захлестнув фиолетово-синей волной приземистые избы, размашисто бушевала сирень, сочная, густая, и запах ее врывался в салон "Жигулей". Валя сказала восторженно и удивленно:

- Родилась и выросла я в деревне, на юге Московской области, сирень у нас была, но такого моря сирени я нигде не встречала.

- Не море, а целый океан, - сказал Олег и добавил: - Я очень люблю сирень. Особенно белую.

- В сочетании с фиолетово-синей она очень выразительно и приятно смотрится.

- Да, именно в таком сочетании, - согласился Олег. - В Москве в Главном Ботаническом саду есть сиреневая роща. Вот где красотища!.. Каких только сортов там нет! Сколько различных оттенков! И махровая, мохнатая, увесистая. Ты не видела?

- К стыду своему, я не была в Ботаническом саду. Все собиралась, да как-то не получалось.

- Ты многое потеряла. Но это упущение можно поправить… Согласен быть твоим проводником.

Она молча закивала.

Миновав село, выскочили с разбега на пыльную проселочную дорогу, которая желтой змейкой извивалась между яркой зеленью озимых хлебов. Вдали на фоне ослепительно светлого горизонта, к которому медленно ползло солнце, притягательно темнела рощица. Издали она казалась внушительной и густой. Но когда они приблизились к ней и, остановившись на опушке, вышли из машины, то нашли эту рощицу малопривлекательной: узкая полоска молодого березняка просвечивалась насквозь до противоположной опушки. Сквозь прелую прошлогоднюю листву с трудом пробивалась редкая травка.

- Посмотрим, что дальше, - сказал Олег, садясь в машину. А дальше, за рощей, примерно в двух километрах, на высоком холме снова маячил одноглавый купол церкви среди темнеющей зелени. Уже издали Олег определил, что эта церковь построена в стиле русского классицизма конца XVIII - начала XIX века. У церкви не было отдельной звонницы: колокола ее крепились под барабанным куполом храма.

Когда подъехали к ней, церковь эта оказалась совсем не высокой, но довольно нарядной, построенной зодчим, обладавшим хорошим вкусом и высоким профессиональным мастерством. Здание церкви, когда-то окрашенное в светло-оранжевый цвет, с белыми колоннами, а сейчас серое, с облупившейся штукатуркой, оказалось единственным здесь строением среди нескольких старых лип и берез в густой заросли сирени. Когда-то, в недавнем прошлом здесь стояла небольшая деревенька в два десятка дворов. Потом жители ее переселились на центральную усадьбу совхоза, в новые, благоустроенные дома, постройки разобрали и свезли. Осталась лишь эта церквушка да глухие заросли сирени вокруг нее.

Они вышли из машины, осмотрелись. Кругом лежала безмятежная тишина и благостный покой. Ни одной души, и казалось как-то странно, что в таком безлюдье и запустении пышно цветет сирень. Что-то кладбищенское напоминал этот пустынный уголок и умиротворял. Но ни Валя, ни Олег не хотели умиротворения. В них бушевали страсти, разгорались с нарастающей силой. Насыщенное радостью раздолье искрилось, сверкало и звенело: это земля пела сиреневые напевы. И Олег пел, потому что не мог не петь, и голос его звучал по-юношески звонко и окрыленно. Он ощутил, как молодость вернулась к нему, и глаза его сверкали молодо, а тонкое бледнокожее лицо светилось высоким счастьем. Потом они читали друг другу поэтические строки, которые, очевидно, их волновали. Начал Олег:

…Мне грустно и легко;
печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою,
Тобой, одной тобой…
Унынья моего
Никто не мучит, не тревожит,
И сердце вновь горит и любит - оттого,
Что не любить оно не может.

Валя ответила в тон:

Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.
Только мне не плачется - на душе светло.

Потом снова Олег:

О женщина,
Краса земная,
Родня по линии прямой
Той первой,
Изгнанной из рая,
Ты носишь рай
В себе самой.

- Это Василий Федоров, - сказала Валя и нежно прильнула к Олегу всем телом, и они в долгом поцелуе медленно опустились на молодую траву под пышным кустом сирени. Она отдалась неистово и страстно, желая испить свое запоздалое счастье до конца. Зрелая, осознанная любовь, где разум и сердце действуют заодно, толкнула ее на этот дерзновенный шаг в первый и, возможно, в последний раз в ее жизни. Это не была мимолетная, безрассудная вспышка. Во всех ее действиях и поступках сквозили изящная непринужденность и кроткая покорность. Глубокая и цельная натура, она отдавала отчет своим поступкам и не очень заботилась о последствиях. Просто о них она сейчас не хотела думать. Она смотрела на Олега ласково и умиленно ясным преданным взглядом. И вдруг, словно опомнившись, заговорила тихим мелодичным голосом, закрыв пунцовое лицо ладонями:

- Какой кошмар… какой кошмар. Со мной такого никогда не случалось… Никогда.

Но в словах ее и голосе не звучали ни укор, ни раскаяние. Нет, она не чувствовала себя ничтожной и жалкой. Просто внутренняя тревога породила в ней изумление и смятение. Она назвала его "возлюбленным". Это слово пришло к ней нежданно-непрощенно, и она обрадовалась ему: в нем было нечто оправдательное. Валя знала: возлюбленные были и тысячу лет назад, во все времена и эпохи, - в этом есть какая-то неотвратимая закономерность интимной жизни, естественная потребность чувств, компенсация за ошибки и легкомыслие молодости.

Олег называл ее разными ласковыми именами, и все они казались ему обыкновенными, недостойными любимой. Тогда он машинально шептал есенинские строки, которые она только что читала:

- "Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло…" А знаешь, Валенька, ты похожа на иволгу. У тебя такой же мелодичный голос флейты. Да, да, у тебя редкостный по тембру, неповторимый голос. Хочешь, я буду звать тебя Иволгой?

Она отрицательно покачала головой.

- Тогда я буду звать тебя на грузинский манер. У них есть знаменитая песенка Сулико. Тамару они ласкательно называют Тамарико или Томико, Анну - Анико. А ты - Валико. Хорошо?

В ответ она приветливо улыбнулась своей жемчужной улыбкой, а влажные глаза ее исторгали счастье.

Где-то совсем рядом, в кустах сирени, чокнул соловей и поперхнулся. Должно быть, пробовал голос, да не ту ноту взял. Солнце уже, миновав запад, спускалось к северо-западному горизонту. От церкви легла широкая тень, окрасив траву в темно-зеленый цвет.

- Ночью соловей здесь даст концерт, - сказал Олег и после небольшой паузы спросил: - Где будем ночевать - здесь или в Подгорске?

- Если есть шансы послушать концерт, то лучше здесь.

И они слушали. Соловей оказался на редкость голосистым и неиссякаемым, словно он знал, для кого поет, и потому старался, оправдывая свое звание доброго спутника влюбленных. В густо роившемся звездном небе огоньком сигареты плыла яркая точка. Они оба догадались: это спутник. И все же небо по-прежнему оставалось таинственным, а звезды загадочно-манящими. Упоительный воздух пьянил. Появлялось желание оставить в памяти сердца неприкосновенными впечатления сегодняшнего дня.

Несмотря на теплый день, после полуночи стало свежо, даже прохладно. Спать улеглись в салоне "Жигулей". Соловья слушали долго и молча. Под его пение думали - каждый о, своем. Олег думал о Варе: виноват ли он перед ней? У них уже давно не было физической близости, не было и чувств. Что их связывало? Семья, долг, брачное свидетельство? Он попытался вспомнить, как, когда и почему между ним и Варей образовалась пропасть. Началось не сразу, не вдруг, а как-то незаметно, постепенно, с маленькой трещины. У Вари были поклонники. Видная, симпатичная женщина, в которой жила гармония души и тела, она нравилась мужчинам, но повода для ухаживания не давала. Впрочем, были в ее жизни два серьезных увлечения. Однажды приняла ухаживание журналиста, который потом, как она сама убедилась, оказался человеком мелким и трусливым. Второй раз увлеклась артистом. Олег ревновал. А после смеялся над самим собой: нашел, к кому ревновать.

Встречались и на его пути женщины, которые ему нравились и ждали от него взаимности. Но у него не было к ним глубокого, сильного чувства: нравились, да и только. Самое большое, на что они могли рассчитывать, - легкий флирт. Среди них были и красивые, и умные, и даже талантливые. Возможно, красивее, умнее и талантливее Вали. Но лучше ее - не было. Потому что Валя особенная, не такая. А какая? Он с трудом подыскивал слова для ответа: нежная, чистая, светлая, честная, добрая. Этими словами ее достоинства не исчерпывались.

Ну а Варя? Разве она не достойна тех же эпитетов? Ведь любил же он ее. Пусть не такой, как сейчас, пусть первой, юношеской, бесшабашной и безрассудной любовью. Но ту любовь они не уберегли, не сумели. А любовь требует постоянного к себе внимания, ее все время нужно наполнять новым содержанием. А они… Да что теперь об этом говорить! Он во всем винил Варю, и прежде всего в черствости и сухости, в невнимательности и эгоизме.

Примерно в том же направлении текли Валины думы в эту соловьиную ночь. С той лишь разницей, что в отличие от Олега, который еще не успел задать себе один из сложных вопросов или откладывал его на потом, Валя задала себе этот вопрос: а что же дальше? Как им соединить свои две любви в одну? И возможно ли это практически? У Вали появилось желание принести себя в жертву во имя такой необыкновенной, невиданной любви. Но она сомневалась, что Олег примет эту жертву. Он не из тех.

Потом говорили о судьбе, о жизни, о счастье. Они были счастливы и не хотели понимать, что счастье к ним заглянуло поздновато, что немного отмерено ему времени. Они знали, что оно, счастье, не бывает долговечным. Ну и пусть - хоть год, хоть день, хоть час, но настоящего, такого, как это.

Засыпали под соловьиную трель, когда на востоке заалела заря. Спали недолго: их разбудило солнце, ударившее косым золотистым крылом по стеклам "Жигулей". В Подгорск, на строительную площадку, приехали задолго до прихода туда рабочих.

Валя работала над декоративным оформлением фасада гостиницы целую неделю с утра до вечера, не покидая Подгорска. Жила в старой гостинице. По вечерам звонила в Москву, просила Галю и Святослава не беспокоиться. За эту неделю Олег трижды уезжал в Москву и снова возвращался. Валя ждала его возвращения с трепетным волнением. Ей казалось, что она не в состоянии и часа не думать о нем. Никого и ничего в этом мире для нее не существовало - был только он, Олег, и все, что она делала, связано с ним: и гостиница, и красочная мозаика, и орнамент на ее стенах.

В Москву Валя приехала днем, когда Святослав был на работе. Ее встретила дочь, только что возвратившаяся из института. Встретила долгим, пристальным взглядом, и было в этом откровенно пытливом доверчивом взгляде нечто такое, что заставило Валю смущенно покраснеть. Валя улыбнулась через силу, но улыбка получилась неловкой, виноватой, и еще больше выдала ее. Валя села на диван, рядом с ней села и Галя и вдруг спросила как-то уж очень просто и непосредственно:

- Мамочка, ты влюблена? - И в тоне ее звучало скорее утверждение, чем вопрос. Она смотрела на мать своими чистыми глазками, которым нельзя было солгать. Валя вообще по своей натуре не умела лгать или притворяться. И, еще пуще покраснев, утвердительно кивнула в ответ и зажмурилась, словно от яркого света. - И он тебя любит? - допрашивала Галя…

- Я желала бы, доченька, чтоб тебя так любили.

Валя обняла дочь, прижала ее крепко к груди своей и нежно поцеловала ее темные волосы. А казалось ей, что целует она и Олега.

…Святослав пришел с работы вечером угрюмый и озабоченный.

- Что-нибудь случилось? - настороженно спросила Валя.

- В общем, да, - уклончиво ответил Святослав и пошел в спальню переодеваться.

"Боже, он все знает", - с ужасом решила Валя. Ее охватило волнение, и она торопливо начала собираться с мыслями, готовить себя к неприятному разговору. Она не может притворяться. И лгать не будет. Она окажет все как есть. "Боже, какой ужас, кошмар! Только бы не при Гале такой разговор". И она вошла в спальню. Святослав стоял у зеркала в синем спортивном костюме с белой каймой по воротнику и рукавам и причесывался. Не поворачивая головы от зеркала, спокойно и даже как будто равнодушно сообщил:

- Получил новое назначение. В Зауралье, куда и Думчев, начальником политоргана. Выходит, мне повезло.

К такой неожиданности Валя не была готова.

- А как же… мы? - сорвалось у Вали совсем не то, что она думала.

- Вы останетесь здесь. Галинка в институте, не бросать же ей. У тебя тоже серьезная работа. Надо закончить. Разделаешься с гостиницей, там видно будет.

У Вали отлегло от сердца. Ничего не сказала, только подумала: "Все, что ни делается, - все к лучшему". И потом уже мысленно сказала: "Разделаешься с одной гостиницей, а там ждет другая".

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Они были вдвоем во всем мире. Весь день накануне открытия гостиницы в Подгорске Олег и Валя провели в мастерской, предаваясь безмятежной неге. Они наслаждались своим счастьем, пили его большими глотками и никак не могли утолить жажду. Они не отвечали на телефонные звонки, не выходили на улицу, много говорили обо всем, что их волновало, вспоминали прошлое, наиболее яркие их встречи и деликатно избегали говорить о будущем. Об этом думал каждый в одиночку, про себя.

Нет, они не испытывали угрызений совести и не считали себя виноватыми. Единственное, что их огорчало, - необходимость хранить свои отношения в тайне. Они не задавали себе вопроса, безнравственно ли их поведение, потому что твердо верили: все, что с точки зрения строгой морали может считаться дурным, недопустимым и позорным, оправдывает их такая огромная, вселенская любовь. Олег говорил: любовь - это наивысшее проявление человеческого духа, и всякое насилие над ней есть преступление. Разумеется, если это действительно глубокое, неодолимое чувство, а не мимолетная страсть. Убить любовь, подавить ее в себе, подчинив чувства холодному рассудку, так же грешно, как лишить человека веры и надежды.

Валя охотно соглашалась с такой защитной философией и на призыв мужа бросить работу и приехать к нему в Зауралье на постоянное жительство, хотя у военных понятие это относительно, отвечала решительным "нет". Святослав знал, что гостиница в Подгорске готова и Валя свободна от своих служебных обязательств. С Энском можно не связываться, обойдутся без нее. Валя думала иначе. Здесь, в мастерской Олега, стоял сделанный его руками макет гостиницы в Энске, сказочный дворец, где стройная композиция, возведенная в высокую гармонию, придала зданию монументальность, изящество и простоту. Глядя на этот макет и любуясь им, она чувствовала и себя соавтором этого необычного творения, строительство которого уже началось. Валя работала над эскизами настенной мозаики. Именно в мозаике с наибольшей силой проявился ее талант художника-декоратора и монументалиста. Созданные ею мозаичные панно сверкали так ярко и впечатляюще, что о них хотелось сказать: это застывшая музыка. Она волновала и возвышала, как творения великого мастера. Не фрески, а именно музыка. Олег радовался и восхищался, он говорил ей душевно:

- Мозаика - твой Пегас, лелей его, и он вынесет тебя на Парнас. Ты, может, сама еще не знаешь, какое эмоциональное богатство, какой восторг таят твои панно. Они исторгают любовь и высокое благородство.

- Ты преувеличиваешь. Ты не можешь быть объективным, родной мой, - искренне и нежно возражала Валя. - Мне просто радостно работать с тобой. Я счастлива и благодарна судьбе за это счастье.

Она опустилась в кресло, стоящее рядом с тахтой, на которой сидел Олег, и взяла его руку. Продолжала, глядя на него искристыми ясными глазами:

- Помнишь тот июнь и море сирени? Это было чудесно, как великий праздник. Я боялась, что такого больше никогда не будет, что угар пройдет и все станет будничным. Потом я поняла, что это не угар и это не проходит. Я не могу без тебя. Когда мы не видимся, я думаю о тебе, разговариваю мысленно с тобой, советуюсь.

Голос ее звучал мягко и тихо, переходя на шепот.

- И я тоже боялся потерять тебя. Время подтвердило, что это не угар, не вспышка. И мы бессильны перед стихией, не можем с ней справиться.

- И не надо. Пусть все будет так, - проникновенно сказала Валя.

Она сидела в низком кресле, положив нога на ногу, и неглубокий разрез темно-коричневой юбки кокетливо обнажил ее круглое бледное колено. Легкая коричневая в цветочки кофточка с длинными рукавами, модная в то время и называемая батником, изящно облегала ее хрупкие плечи. Олег смотрел на нее влюбленно и задумчиво, и по загорелому лицу его пробежала грустная тень. Спросил после долгой паузы:

- А что Святослав? Зовет?

- Уже не зовет. Я ответила, что не могу бросить работу. В работе моя жизнь. Не могу оставить Галинку. По-моему, он догадался, что дело не только в работе и Галинке. Я как-то хотела написать ему правду. Признаться. И не решилась. Зачем приносить человеку боль и страдания? Он ни в чем не виноват. Пусть лучше так, как есть.

- Ложь во спасение - святая ложь, - сказал Олег и вздохнул облегченно.

Валя встала, не отпуская его руки, приложила его ладонь к своей горячей щеке и сказала:

- Покажешь свои новые проекты?

Олег кивнул и поднялся. Он понял: она решила уйти от неприятной темы. Достал свернутые в рулон проекты, расправил и кнопками прикрепил к щиту. Валя увидела выполненный акварелью рисунок нарядного шестиэтажного здания в форме амфитеатра, расположенного на берегу пруда и окруженного зеленью.

- Подмосковный санаторий "Радуга", - пояснил Олег. - Все в одном помещении: комнаты, столовая, процедурные кабинеты, зрительный и спортивный залы, библиотека, читальня. Сооружается из монолитного бетона на цветном цементе. Наружные стены, без декораций, гладкие, должны создавать впечатление легкости и масштабности. В первоначальном варианте все было не так. Здание четко было расчленено на три пояса, притом нижний решен крупно, монументально - кованный и обработанный "под шубу" гранит. Верхние этажи, облицованные тонко пиленным естественным камнем, расчленены пучками полуколонн.

- Но это, наверно, очень дорого? - сказала Валя.

- Конечно, гранит "под шубу" и пиленый камень стоят немалых денег. Но даже не в этом дело: заказчик состоятельный, он на все согласен. Меня смутило другое: горизонтальные и вертикальные членения нарушили единство ритмов, перегрузили композицию, изрезанная стена стала мелкомасштабной, какой-то беспокойной. И я отказался от такого варианта, заменив его этим. Здесь передо мной стояло несколько проблем. Прежде всего - глухая стена или стекло? Я, как видишь, выбрал первое. Мне кажется, глухие интерьеры удобнее: они создают интимность, тишину, уют. Дальше - я отказался от прямого угла и длинных коридоров, напоминающих казарму. Все пространство подчинил уюту, теплу. В том числе и холл. Кстати, холл - единственный уголок, где возможно декоративное оформление. Хотя я в этом еще не убежден. Ты конечно же спросишь, а как быть с пространством, чем его организовать и обогатить? Что здесь делать художнику? Не волнуйся: о тебе я не забыл. Тебе я приготовил интересную, совершенно новую, неожиданную для тебя работу - люстры.

Он сделал паузу и вопросительно уставился на Валю: ну как, мол? Валя изумленно улыбалась, и Олег продолжал:

- Люстра, она не просто светильник. Она эмоционально эстетический предмет. Да, да, она не только организует пространство, но и создает настроение. Зодчие прошлого это отлично понимали. Вспомни люстры Эрмитажа, Колонного зала, театров и дворцов. Их нужно делать специально, по индивидуальным чертежам, выполненным художниками. Притом художниками, обладающими тонким вкусом. И я уверен - тебе такая задача по плечу. Подумай, дерзни. А?

- Это так неожиданно, - робко, но с интересом ответила Валя. - Я никогда этим не занималась.

- Займись, начни. Мы все когда-нибудь начинаем.

- Попробовать можно, за успех не ручаюсь.

- Я поручусь, - сказал Олег и поцеловал ее руку.

Ей подумалось: какой он непоследовательный, только что сам же утверждал, что ее Пегас - мозаика, и тут же лишил ее этого Пегаса, предложив взамен какую-то темную, совсем необъезженную лошадку. Вспомнила: нужно позвонить домой, узнать, как там дочь. Набрала телефон и услыхала возбужденный голос Галинки:

- Мамочка, а у нас гость! Угадай кто! Ни за что не угадаешь. У нас Игорь. Их отпустили всего на две недели. Ты откуда звонишь? Когда приедешь?

Вот так сюрприз: Игорь Остапов, курсант военного училища, получил двухнедельный отпуск, а его отец об этом еще ничего не знает. Ответила:

- Передай ему привет, я скоро приеду. - И, положив трубку, уже Олегу: - Игорь в отпуск приехал. Сейчас у Галинки. Я должна уйти.

- Вот как! И мне не позвонил.

- Телефон звонил много раз, возможно, он. Но ты не брал трубку.

- А что ж ты не подозвала его к телефону?

- Я боялась, что ты возьмешь трубку, не утерпишь.

- Да, да, конечно. Поезжай, родная. Я тоже буду собираться. Значит, завтра в Подгорск. Я заеду за тобой. Жди меня. Хорошо?

Она кивнула и, нежно поцеловав его, покинула мастерскую. А через четверть часа ушел и Олег.

Варя уже пришла с работы и хлопотала на кухне. Возбужденная, радостная, сообщила о приезде Игоря. Олег скрыл, что ему эта новость уже известна, спросил:

- Где же он?

- Всего часок побыл дома и к Гале побежал. Да, звонил Глеб. Ты ему очень нужен. Просил позвонить.

- Хорошо, - торопливо и возбужденно сказал Олег, досадуя на самого себя за предательское волнение. Всякий раз, возвращаясь домой после свидания с Валей, он имел растерянный и виноватый вид, сам это чувствовал и понимал, но никак не мог совладать с собой. Ему казалось, что Варя все знает, только виду не подает, принимает это как неизбежное и щадит прежде всего себя. Ни к чему лишний скандал. Сейчас его возбужденность можно было объяснить приездом сына.

Игорь Остапов, отслужив срочную службу, вопреки желанию родителей, поступил в военное училище. И вот он - курсант.

Олег не замедлил позвонить Глебу Трофимовичу. Отставной генерал ушел в общественную работу и имел свободного времени ничуть не больше, чем когда руководил кафедрой и преподавал в военной академии. В новую свою роль он вошел с большим удовольствием, нашел ее интересной, общественно полезной и ответственной. Телефонному звонку Олега обрадовался и пробасил в трубку:

- Нужны совет и консультация авторитетного зодчего, каковым я тебя считаю.

- Готов к услугам, - в тон ответил Олег.

- Нам нужно встретиться на Красной площади, желательно чем скорее, тем лучше.

- Немедленно?

- Если возможно.

- И надолго?

- В пределах часа. Постараюсь не злоупотреблять твоим временем.

- Тогда я еду.

Они встретились на Красной площади, у парадного - закрытого входа в ГУМ. Был предвечерний час середины августа. В лучах заходящего солнца ослепительно сверкало золото кремлевских башен и церковных куполов. За игрушечно-нарядным Покровским собором белоснежным лебедем плыло здание гостиницы "Россия", и в окнах ее задорно и ярко играло солнце. У Мавзолея Ленина под мелодичный бой курантов сменялся караул. Над зеленым куполом Кремля на фоне небесной синевы в державном спокойствии ярко алел Государственный флаг. По гладко отполированной подошвами брусчатке неторопливо прогуливались толпы людей, заполнившие огромную и торжественно-величавую площадь, главную площадь страны.

Поджидая Олега, Глеб Трофимович рассматривал Кремль, возвышающуюся над ним колокольню Ивана Великого, площадь, заполненную людьми, словом, весь ансамбль центра столицы, и в душе его зарождалось что-то высокое и горделивое. И это не первый раз - всегда так. Он вспомнил, как осенью сорок первого, после выхода из госпиталя и перед отъездом на фронт, приходил на Красную площадь с сыном Святославом. Как давно это было! Теперь генерал-майор Святослав Глебович Макаров где-то охраняет мирный труд Отечества. Пишет редко.

Олег появился неожиданно со стороны улицы Куйбышева, а Глеб ожидал его со стороны улицы 25 Октября. Протянул Глебу руку, шутливо сказал, переводя дыхание от быстрой ходьбы:

- Слушаю, товарищ генерал. Давно ждешь?

И Глеб коротко изложил существо дела. В президиум Общества по охране памятников поступил тревожный сигнал. Якобы есть проект реконструкции центра столицы, начиная от ГУМа и до площади Дзержинского, и якобы по этому проекту все здания, расположенные между улицами 25 Октября и Куйбышева, подлежат сносу. Выслушав Глеба Трофимовича, Олег сказал:

- Абсурд. Совершеннейшая глупость. Но вопрос о реконструкции участка, прилегающего к Красной площади в районах улиц Разина, Двадцать пятого Октября и Куйбышева, давно назрел. Здесь стало тесно, днем в районе ГУМа создается невероятная толчея. Тебе это хорошо известно. К ГУМу невозможно подъехать на машине, будь то такси или собственная. Улица Двадцать пятого Октября с утра и до вечера запружена людским потоком. Люди идут на Красную площадь, идут в ГУМ. Это естественно. С каждым годом людской поток будет расти. Нужно что-то делать. Что именно? Если тебя интересует, я, как архитектор, могу изложить свою точку зрения. Предлагался тоннель под Красной площадью от Москворецкого моста до Исторического музея. Лично я не вижу в этом необходимости. Предлагалось убрать из здания ГУМа магазин и приспособить его под выставочный павильон или что-то другое в этом роде. По-моему, это тоже не надо делать. ГУМ должен оставаться магазином. Но первую линию, которая ближе к Красной площади, следовало бы приспособить под кафе различного профиля без спиртных напитков. Изолировать эту линию от других, магазинных, открыть в нее парадный вход. И тогда не торчали бы на Красную площадь из витрин вот эти говяжьи туши и сардельки, дамские сорочки и спортивные костюмы. Решена была бы проблема питания для приезжих и туристов, которых особенно много в центре. Это во-первых. А во-вторых… давай пройдем на противоположную сторону ГУМа.

Проталкиваясь сквозь толпу, они вышли в проезд Сапунова, узкий, тесный, на всю длину ГУМа. Один его конец начинался здесь, на улице 25 Октября, другой выходил на улицу Куйбышева. Глядя на северную сторону проезда, где теснились старые, ветхие, разномастные двух- и трехэтажные здания, хаотично и плотно прижавшиеся друг к другу, до краев переполненные различными конторами, учреждениями, ведомствами, мастерскими, - их запыленные разнокалиберные окна уныло и бесстрастно смотрели в тесный от людей и автомашин проулок, в который из ГУМа валом валил народ со свертками, колясками, детскими автомобилями, стиральными машинами и прочими покупками, Олег продолжал:

- Весь этот купеческий хаос, всю эту рухлядь, не имеющую ни исторической, ни архитектурной, ни материальной ценности, нужно снести. Весь квартал до Куйбышевского проезда. Сохранить здесь нужно лишь два здания: собор Благовещения - памятник архитектуры семнадцатого века - и здание телефонной станции.

Они дошли до Куйбышевского проезда, повернули вправо, мимо телефонной станции и собора Благовещения. Олег все продолжал:

- И тогда представляешь, как можно организовать освободившуюся площадь? Ближе к ГУМу - стоянка для автотранспорта, а здесь создать зеленый сквер, фонтан. Откроется архитектура прекрасного здания ГУМа, храм Благовещения будет смотреться со всех сторон. И вообще весь этот район наполнится воздухом, исчезнет толчея.

Дойдя до улицы Куйбышева, они повернули вправо, в сторону Красной площади, и Олег, указывая на красивое здание старого гостиного двора с большими окнами, говорил:

- Памятник архитектуры девятнадцатого века. Его нужно не только сохранить, но и привести в порядок, вернуть ему первоначальный вид, убрать из него множество всевозможных контор и конторок, где чиновный люд перекраивал парадные залы по своей надобности фанерными и тесовыми перегородками, устраивал свои гнезда-кабинеты. Его можно использовать под культурное заведение, ну, скажем, Дом художника. Очистить и благоустроить его просторный двор, озеленить. И вот тогда эта часть центра Москвы примет строгий, торжественный и нарядный вид.

Обойдя весь квартал-квадрат, они уже с другого конца подошли к проезду Сапунова. Глеб Трофимович остановился и, кивнув в сторону строений, которые, по мнению Олега, подлежат сносу, спросил:

- А ты уверен, что тут нет исторических и архитектурных памятников, кроме Благовещения?

- Уверен. Я хорошо знаю этот район. Обыкновенные плоды хаотичной купеческой застройки.

- Тогда чем объяснить такое паническое письмо группы уважаемых москвичей?

- Во-первых, неосведомленностью. Во-вторых, как правило, "караул" кричит один человек, мягко говоря, психически неуравновешенный, нагоняет панику на своих знакомых, и те, поверив ему, подписывают "Острый сигнал".

Они шли теперь по Красной площади вдоль здания ГУМа и тут, что называется, лоб в лоб столкнулись с Игорем и Галинкой. Отец и сын обнялись. Они не виделись целый год, и за это время, как показалось Олегу, во внешности Игоря произошли видимые перемены. Он раздался в плечах, но фигура стала более гибкой и стройной. Взгляд сосредоточенный и спокойный, в нем чувствовалась мужская уверенность. "Это от Вари, макаровское", - подумал Олег, разглядывая сына. Потом посмотрел на Галю и увидел в ней тоже макаровские, отцовские черты, особенно в отцовских глазах. Впрочем, нет, передумал Олег, Галинка больше взяла от матери: такая же застенчивая нежность, тонкие черты лица, открытого и доверчивого, стройная фигура, красивые трепетные плечи - все это от Вали.

Глеб Трофимович, радушно обнимая племянника, поинтересовался, надолго ли он приехал.

- Две недели - это даже много, - сказал генерал. - У меня к тебе, Игорь, дело есть.

- Какое, дядя Глеб? - насторожился Игорь.

- Серьезное. И, как тебе сказать, ответственное.

- Пожалуйста, дядя Глеб. Все, что в моих силах…

- Дедушка, ты не мучай юношу и не смущай его, - вмешалась Галя. - Лучше ближе к делу.

- А ты, стрекоза, мне не указывай, - с поддельной строгостью пожурил генерал любимую внучку. - И взрослых не поучай. Мы сами знаем, когда приступать к делу. А дело, племянник, у меня вот какое: в будущую пятницу - это значит через неделю - я должен выступать перед рабочей молодежью в заводском Дворце культуры. Речь пойдет о мужестве, геройстве, о подвиге на поле брани и вообще о подвиге. О воинской службе в мирное время. А ты мне поможешь. Выступишь, расскажешь.

- Да что вы, дядя Глеб! Я не умею выступать. Я даже перед своими ребятами робею.

- Тогда какой из тебя будет офицер? Видали - он робеет! Нет, друг, так нельзя. Я помогу тебе, создам соответствующую атмосферу в зале… Не отказывайся. Это моя к тебе большая просьба. Мы с тобой еще поговорим об этом, а ты готовься. Все продумай, чтоб было просто, логично и, главное, искренне. А теперь, пожалуй, и хватит, не смеем вас больше задерживать.

- Да, да, гуляйте, - сказал Олег. - Вечер сегодня чудный. Тепло, как в июле.

- Сообразительный у тебя отец, - сказала Галя, когда они остались вдвоем.

- С понятием. Наверно, вспомнил свою молодость.

- Он и сейчас молодой и влюбленный, - как-то само собой вырвалось у Гали.

Родители недооценивают наблюдательность детей. В свое время Валя не придала особого значения словам дочери: "Мамочка, ты влюблена". Ей даже было приятно, что Галинка сумела заглянуть ей в душу: какая, мол, проницательная девочка. И хотя Валя и Олег считали себя отменными конспираторами и были уверены, что их отношения составляют тайну для окружающих, они в этом глубоко заблуждались. Впрочем, не они первые, не они последние.

И не столько слова Гали "молодой и влюбленный", сколько ее такое выразительное откровенное смущение, говорившее, что она пожалела о сказанном, насторожило Игоря, и он спросил:

- С чего ты взяла?

- Это все находят, - попыталась ускользнуть Галя, но и голосом, и всем своим видом только подчеркивала свое смущение и неловкость.

- Я про влюбленность. - Игорь испытующе, но с доброжелательной, даже поощрительной улыбкой смотрел на Галю, и она, доверчивая и преданная, сдалась:

- Ты мне дай слово, что никому не скажешь. Даешь? - Лицо ее выражало взволнованность, а в темных блестящих глазах настороженно таилась чужая тайна.

- Даю.

Они медленно шли в сторону гостиницы "Россия", а Галя в раздумье молчала, все еще не решаясь говорить. Она досадовала на себя и жалела, что все так получилось, что эти два слова сорвались помимо ее воли. Наконец сказала:

- Знаешь, я не должна была тебе говорить, но теперь уже поздно. У мамы с Олегом Борисовичем любовь.

Игорь остановился, изумленно и как бы с недоверием глядя на Галю:

- Нет, ты не подумай, что какой-то пошлый роман. У них настоящая любовь. Ну понимаешь, чистая и глубокая.

Игорю все это казалось до того ошеломляющим и невероятным, что он не поверил.

- Галинка, ты все это придумала. Зачем? И откуда ты взяла?

- Нет, нет, Игорек, я ничего не придумала. Это правда. - Но, увидав, что ее сообщение больно задело и расстроило Игоря, решила отступить. - А возможно, мне показалось. Возможно, я…

- У тебя есть какие-нибудь доказательства, факты? - нетерпеливо перебил Игорь.

- Факты? - Галя сделала удивленные глаза. - Фактов нет. А какие тебе нужны доказательства? Мне показалось, потому что мама такая веселая, счастливая, как влюбленная. И я решила…

Она уже оправилась от первого замешательства и теперь продуманно и уверенно давала отбой.

- А при чем здесь отец? - продолжал наступать Игорь. - Он тоже… веселый?

- А тогда кто? Она с ним работала в Подгорске. А теперь с ним будут строить гостиницу в Энске.

- Ну, знаешь ли… логика у тебя деревянная. - У Игоря отлегло от сердца. - Смешно! И как ты могла всерьез подумать…

- Сама не знаю, - окончательно сдалась Галя, пожав узкими трепетными плечами.

Игорь поверил. Сказал, уже весело смеясь:

- Чудачка ты, Галинка! Не получится из тебя юрист.

- Почему ты думаешь?

- Логики нет. Сочиняешь неубедительные версии. Ни фактов, ни доказательств. Субъективные предположения, эмоции.

- Для адвоката эмоции - это уже половина успеха. А я готовлю себя в адвокаты.

- Будешь оправдывать преступников?

- Защищать невиновных.

- Пока что ты обвиняешь невинных.

Галя поняла намек. Ей было весело оттого, что сумела так ловко вывернуться и отвести подозрения. Так она думала. И ошибалась: Игорь только сделал вид, что принял сказанное под большим секретом за нелепый вымысел, за чепуху, не заслуживающую внимания. Брошенные Галей зерна запали в душу и хоть не сразу, а постепенно беспокоили его, заставляли задумываться, порождали неприятные чувства. И даже то, как быстро и легко Галя отказалась от своего открытия, от тайны, не успокаивало, а напротив, усугубляло его подозрения.

Они прошли мимо гостиницы "Россия", постояли у каменного парапета стилобата, глядя, как на гаснущем огненном закате четким рисунком проецируются кремлевские башни и купола соборов. Потом по широкой гранитной лестнице спустились на набережную Москвы-реки и, облокотясь на теплый камень парапета, молча глядели в тихую темную воду, в которой отражались первые электрические огни. Мысли о тайне, которую вдруг так необдуманно открыла Галя, наводили Игоря на разные ассоциации и воспоминания, и он неожиданно спросил:

- А как поживает твой дядюшка Коля Николаевич?

- Что-то у него на работе не ладится. Какие-то неприятности.

- А его роман с Ариадной продолжается или закончился?

- Роман? А ты откуда знаешь? - с напускным удивлением сказала Галя.

- Разве это тайна?

- Какой там роман! Просто легкий флирт или пошленький водевиль был.

- Был. Значит, все в прошлом. Я правильно тебя понял?

- Не знаю, - нехотя ответила Галя. - Кажется, да. А почему тебя это интересует?

- Так. Судьбы людские. Их надо знать, чтоб не повторять чужих ошибок.

Галя молчала. Ей казалось, что Игорь имеет в виду вовсе не Ариадну и Колю Фролова, а ее маму и своего отца. И она снова горько упрекнула себя за слова, которые сорвались у нее в порыве откровенности, сорвались и оставили в душе Игоря нехороший осадок.

2

Говорят, муж узнает об измене жены в последнюю очередь. Таково правило. Брусничкина оно не касалось, поскольку он во всех случаях жизни предпочитал исключение установленным правилам и стандартам. Об отношениях Ариадны и Коли Фролова он знал давно. По крайней мере, подозревал, догадывался, но конкретных улик избегал: щадил самого себя. Ревность он считал пережитком, зоологическим чувством собственника, провинциальной глупостью. Трезвым рассудком поведение жены находил естественным, хотя и не оправдывал ее. Лишь однажды посоветовал ей соблюдать приличия и не афишировать так открыто своих связей с каким-то прорабом, не компрометировать себя и мужа. Но прежде всего - себя, не забывать о своем достоинстве. Ариадна приняла этот разговор весело и обратила его в шутку, пропев: "Старый муж, грозный муж, ненавижу тебя, презираю любя…" - и тут же одарила старого, ненавистного мужа неподдельно нежным поцелуем. Тогда Леонид Викторович назвал Ариадну сиамской кошкой. Она была "удобной" женой, к ней он привык и расставаться с ней не собирался. В то же время был уверен, что и она от него никуда не уйдет. Любил ли он ее? Пожалуй, по-своему любил. Он хорошо знал ее слабости и в полную меру эксплуатировал их. Иногда на него находило рассудком отвергаемое им чувство ревности. Он злился, заливал это первобытное чувство вином и жаловался своему тестю на измену жены. Павел Павлович Штучко слушал его спокойно и добродушно, даже весело. Ни капельки сочувствия не выражали его хитрые, по-птичьи круглые глаза. Говорил своим негромким, вкрадчивым голоском:

- Милый, мой, об этом надо было раньше думать, когда женился. Вперед смотреть надо. Взял бы карандаш, написал бы год рождения Ариадны, пониже - свой год рождения, произвел бы простое вычисление и подумал бы над полученной цифрой. Хорошенько все взвесил бы и решил. А теперь что ж, чем я тебе могу помочь? - Он развел руками и изобразил на своем лице беспомощность, а птичий взгляд в то же время призывал к смирению и покорности.

- Ты меня не понял, - хмельно возражал зять. - Не измена ее меня оскорбляет. Пусть изменяет - это ее личное дело. Но с кем? Вот что меня оскорбляет. Обидно мне, понимаешь? С кем она связалась, что он из себя представляет? Ничтожество! Прохиндей! Была бы фигура, личность!.. А то черт знает что!..

- Значит, для нее он фигура. Ты личность, а он, этот прораб, фигура. Ей лучше знать, кто фигура, а кто личность. А я что ж тебе могу посоветовать? Измени ты ей.

В последних словах тестя Брусничкин поймал откровенную издевку. Он смотрел на Штучко в упор пьяными, блестевшими злобой глазами, а круглые глазки Павла Павловича сверкали мелкой и добродушной иронией. Этот взгляд разжигал в Брусничкине злобу и месть, вселял решимость и звал к каким-то ответным действиям, направленным, разумеется, не против Штучко и его дочери, легкомысленной и похотливой, а против соперника, который, по словам тестя, хотя и не был личностью, зато был фигурой.

Жестокий и коварный, Брусничкин не прощал обиды, и если уж он решил отомстить, то придумывал, как он сам выражался, страшную месть. На это он был изощренный оригинал.

Случай сам подвернулся. В центре Москвы бригада Фролова строила кооперативный дом. Контролирующим архитектором строительства была Ариадна. В этом доме пайщиком состоял хороший приятель Леонида Викторовича, дирижер Матвеев. Он уже заранее знал, что его трехкомнатная квартира будет на последнем, седьмом, этаже, знал планировку и размеры комнат, куда какие окна выходят, высоту потолков. Словом, он все знал, этот осведомленный, весьма деятельный и, как принято теперь говорить, пробивной человек. Он даже знал, что за строительством дома наблюдает Ариадна Брусничкина, а строительство ведет ее "сердечный друг" Николай Фролов - покладистый, доверчивый парень, поклонник Бахуса. У находчивого и предприимчивого дирижера было много всевозможных планов, выдумок, соображений. На то он и творческий работник. Были и дерзкие, смелые замыслы и планы. Они, как правило, осеняли дирижера неожиданно, в одно прекрасное мгновение. Например, однажды его осенила мысль, что высота потолка в два метра и девяносто пять сантиметров гораздо лучше, чем в два метра и восемьдесят пять сантиметров. А почему бы в его квартире не прибавить эти десять сантиметров к двум метрам и восьмидесяти пяти сантиметрам? С этим вопросом он обратился к теоретику архитектуры, своему доброму и верному другу Брусничкину. Леонид Викторович погладил свой выпуклый блестящий лоб, поднял взор к потолку, что-то взвешивая и прикидывая, и ответил весьма неопределенно:

- Трудновато. Тут много всевозможных "но".

- А именно? - Будучи человеком практичным, дирижер любил конкретный разговор.

- Во-первых, за чей счет? - ответил Брусничкин.

- Разумеется, за мой, - с маху сразил его Матвеев.

- Это само собой. Но я не в том смысле.

- А в каком? - Дирижер был решителен и категоричен.

- Тебе прибавить, а у кого-то, а конкретно - у нижнего соседа твоего, убавить.

- Ну и что? Зачем Ваське эти десять сантиметров? Они ему совсем ни к чему. Хватит с него за глаза и два семьдесят пять. Да он даже и не заметит.

- Во-вторых, кто такой Васька? Что за человек?

- Художник. Тишайший, добрейший и бессловесный. Пишет разные баталии, древних князей, каких-то Пересветов и тому подобное. Сам он не от мира сего. Он весь в прошлом. Он так рад этой квартире, что даже если не десять сантиметров, а целых полметра у него отхватить, и то не пикнет. А если что, можно припугнуть. Нет, это "но" снимается. Дальше?

- В-третьих, нужно согласие архитектора, - протяжно и с явным намеком ответил Брусничкин.

- Я надеюсь, Ариадна Павловна не станет возражать, - сказал Матвеев.

- А я в этом не уверен. Она - женщина принципиальная. К ней нужен подход, ключи нужны.

- Неужели она тебе откажет? Ключи будут, за нами не станет.

- В-четвертых, даже если она и согласится, есть еще строители.

- Но она может повлиять. Власть женщины, как я понимаю, всесильна и державна.

Брусничкин понял намек, догадывался, какую власть и над кем конкретно имеет в виду Матвеев, не решившийся назвать имя Николая Фролова. Сказал:

- За так они делать не будут.

Кто "они" - сам соображай: рядовые строители или архитектор с прорабом. И Матвеев сообразил, произнес с напускной обидой:

- Леня, ты ж меня знаешь, я не поскуплюсь: и Ариадна Павловна, и старший строитель, от кого это дело зависит, останутся довольны.

Точки над "i" были расставлены, и Брусничкин пообещал поговорить с женой.

- Но ты не затягивай, время идет, чтоб не было поздно, - предупредил Матвеев, и Брусничкин дружески кивнул.

Леонид Викторович и в самом деле определенно не знал, как отнесется его жена к довольно смелому и рискованному предложению Матвеева. Прежде всего он проконсультировал этот "фокус" у специалиста: мол, возможно ли такое с технической точки зрения. Консультант - а им был Павел Павлович Штучко - дал положительный ответ: мол, вполне возможно. На всякий случай спросил зятя:

- А это зачем тебе?

- Да так, один знакомый журналист интересовался, - солгал Брусничкин, чтоб не вызвать подозрений.

В последнее время отношения между Ариадной и Николаем Фроловым стали неустойчивыми, как мартовская погода: то дождь со снегом, то солнышко. Время бурных страстей миновало, начались взаимные претензии, однако совместная работа мешала их окончательному разрыву, и они хотя и редко, но еще встречались, скорее по привычке, чем по зову сердца. Наблюдательный Брусничкин и об этом знал. И как это ни парадоксально, теперь он не желал их разрыва, по крайней мере до того, как он исполнит просьбу Матвеева.

Однажды за ужином, воспользовавшись хорошим настроением жены, Леонид Викторович сообщил:

- Видел сегодня Матвеева. Их оркестр едет на гастроли во Францию. Он спрашивал, что тебе привезти.

Оркестр действительно готовился в зарубежную поездку, но разговора с Матвеевым о подарке для Ариадны не было, все это Брусничкин сочинил с определенной, конечно, целью. Ариадна приняла это за шутку.

- Мне?.. - удивленно переспросила она. - С какой стати?

- Значит, он питает к тебе особую симпатию, - вполне серьезно ответил Брусничкин, и эта его серьезность настораживала Ариадну и порождала вопрос: а нет ли тут какого-то подвоха со стороны мужа? С Матвеевым у Ариадны не было никаких интимных отношений, хотя он ей одно время нравился.

- Плоско острите, товарищ Брусничкин, - шутливо заметила Ариадна.

- Нет, дорогая, я вовсе не собираюсь острить. Плохо ты знаешь Гришу Матвеева. Он, конечно, широкая натура, но зазря не станет сорить деньгами. Значит, у него есть к тебе личный интерес.

- Какой же? - Теперь уже Ариадна догадывалась, что муж не шутит, и с напряжением ожидала.

Леонид Викторович спокойно и по-деловому изложил ей просьбу Матвеева, не удержался и от собственного мнения на этот счет: просьбу, мол, надо уважить, никакого тут риска нет. Ну а что касается Матвеева, то он в долгу не останется, отблагодарит и ее и прораба. Да и вообще Гриша свой человек, и было бы непорядочно отказать ему. Вначале Ариадна решительно запротестовала: мол, на что вы меня толкаете? На явное преступление! Но Леонид Викторович попытался убедить ее, что никакого преступления здесь нет и сосед-художник не станет поднимать шума, да он и знать не будет: подумаешь, каких-то десять сантиметров.

Алчная до вещей, Ариадна сначала как бы шутя, с иронией в голосе, спросила:

- И что же Гриша обещал привезти из Франции?

- Конечно, не флакон духов.

- Пусть привезет финский холодильник, настенный и плоский.

- Но, дорогая, ты путаешь Финляндию с Францией. Это не одно и то же.

- Тогда автомобиль "рено". Так, кажется, у них называют?

- А если говорить всерьез, то модная шубка тебе не помешает.

- А Фролову?

- С него достаточно бутылки коньяка "Наполеон" и какой-нибудь безделушки.

- Ты плохо, Лео, знаешь Фролова.

- Согласен, ты знаешь его лучше. В конце концов ему можно вручить в конверте сотенный банкнот.

- Дешево ты его ценишь. - В круглых глазах Ариадны забегали иронические огоньки.

- Подлинная цена ему четыре рубля и двенадцать копеек, - съязвил Брусничкин и, улыбаясь своей остроте, прибавил: - Но если ты его попросишь, он все сделает. Тебе он не откажет. И ты это прекрасно знаешь.

Ариадна не ответила. Мысль ее уже умчалась в далекий Париж, в котором она в позапрошлом году побывала по туристической путевке вместе с Брусничкиным. Представила шубку - элегантную шубку из натурального волчьего меха. Сейчас это модно. Французы умеют. И чем больше она думала о Париже и шубке, тем проще и безопаснее казалась ей просьба Гриши Матвеева. Да и сам Гриша становился ей как-то ближе и заслонял собой Колю Фролова. Но без Коли не может быть и шубки. Как поведет себя Фролов - этого она определенно не знала. Напрасно Лео считает, что она имеет безграничную власть над Колей. Нет, власть эта была когда-то, а теперь между ними наступил холодок, и повинна в нем она сама.

Брусничкин в эту минуту думал совсем не о волчьей шубке, а как заманить Колю. Встреча и знакомство с Гришей Матвеевым могли быть удобным предлогом. И он перебил приятные думы жены о французской шубке советом:

- Пригласи к нам Фролова, стол накрой, как положено, для гостя дорогого. Придет Гриша, познакомим, все обсудим, как полагается у порядочных людей.

И опять в этих словах его Ариадна заподозрила тайный подвох: настораживали фраза "гостя дорогого" и "порядочных людей" и фарисейский, с примесью елея голосок Брусничкина. "Не задумал ли он против нас с Колей какой-то подлый спектакль? И Гриша понадобился ему в роли свидетеля. Не играй, Брусничкин, с огнем, смотри, как бы самому не обжечься", - мысленно хорохорилась Ариадна, опасливо, с тревогой воспринимая советы мужа. Сказала категорично:

- Не пойдет к нам Фролов.

- Почему? Пригласишь, тебе не откажет.

"Как это назойливо-грубо: "тебе не откажет"! Нет, Брусничкин, спектакль устроить тебе не удастся. А что касается Гриши, то я сама с ним поговорю, без посредников". Решив так, она в тот же вечер позвонила Матвееву, кокетливо поинтересовалась, почему он не приходит на стройплощадку посмотреть, как быстро поднимаются этажи его дома. Дирижер понял это как намек, стремительно спросил:

- Тебе Лео передал мою просьбу?

- А ты действительно едешь во Францию? - вопросом на вопрос ответила Ариадна, и находчивый Матвеев решил продолжать в том же стиле:

- Ты когда будешь на строительстве нашего дома?

- Могу завтра, если тебя это устроит.

- Вполне, мой повелитель. Назови время, и я, как преданный раб, предстану перед моим ангелом, - дурашливо ответил Матвеев и поспешил прибавить: - Ну а этот Фомин, или как его, прораб, будет? Я увижу его?

- Фролов, - поправила Ариадна и назвала время встречи на стройплощадке. Это означало одновременно и встречу с прорабом.

3

Николай Фролов в последние два года любил проводить воскресные дни со своим сыном в новых районах столицы. Это вошло в привычку, стало какой-то внутренней потребностью. Первое время к ним присоединялась и Зина, но ей эти поездки не доставляли особой радости, быстро надоели, и она предпочитала оставаться дома: благо в семье за неделю накапливалось немало дел по хозяйству. Она не могла понять, что так тянет мужа в выходной день в новые микрорайоны столицы, притом прежде всего в те, где он строил. Разве не надоели ему эти места во время повседневной работы, такой однообразной и скучной, как считала Зина? Оказывается, не надоели. Страстный и ненасытный в работе, Николай Фролов на строительной площадке находил душевный подъем и умиротворение. К строительству здания, будь то жилой дом или административный корпус, он относился так, как относится художник к своей картине, хотя и не все и не всегда шло гладко в работе: были неприятности, досадные упущения, недоделки, были напряженные дни и недели, когда не укладывались в сроки, были задержки со стройматериалами, всякое бывало - и огорчения и радость. Такова жизнь: без неудач и удачи по-настоящему не оценишь. Но Николай Фролов находил в этом смысл жизни и по-своему был счастлив.

За добрый десяток километров от центра столицы возвышался комплекс многоэтажных домов, сверкающих на солнце большими светлыми окнами. И хотя дома эти отличались друг от друга окраской стен, а не архитектурной конструкцией, Коля знал, что там, за этими окнами, в удобных, благоустроенных квартирах, поселилась людская радость. Много радости - сколько квартир, столько и радости. Там жили новоселы. В каждой квартире - одна семья, каждой семье - отдельная квартира, предоставленная государством безвозмездно. Кто-кто, а он-то уж знал, во сколько обходится государству квадратный метр жилой площади.

С душевным волнением смотрел Николай Фролов на новые районы столицы и вспоминал предвоенную и военную Москву. Это были отроческие воспоминания, они всплывали в памяти яркими и четкими картинами, трогательными, как детство. Фроловы жили тогда в старом доме в Лялином переулке, в пятикомнатной квартире с длинным коридором и одной кухней. Занимали небольшую, в четырнадцать метров, комнату с одним окном. Кроме них в квартире жили еще четыре семьи. Новые дома на улице Чкалова, построенные перед войной, ему казались тогда сказочными дворцами. В одном из них жил его школьный приятель, в отдельной двухкомнатной квартире, которая казалась Коле пределом мечты. Он спрашивал тогда приятеля:

- Сколько вас здесь живет?

- Мама, папа, я и сестренка.

- И все? - удивлялся Коля.

- Все. Кого еще надо?

- А соседи?

- Какие соседи! Никаких соседей, только мы.

- Ой, как здорово! - восхищался Коля. - И ванная, и кухня, и телефон, и никаких соседей. И в уборную не надо в очереди стоять.

Теперь у Коли была тоже двухкомнатная квартира со всеми удобствами. На троих. И все это считалось так естественно, обычно. И та, предвоенная Москва по сравнению с сегодняшней представлялась совсем небольшой: до окраины от Лялина переулка - а это все-таки центр - рукой подать. Новые многоэтажные корпуса жилых домов стремительно и напористо выходили за окраины старой Москвы, сметая на своем пути трущобы сараюшек, наступали на пригородные села, от которых оставались лишь их названия, прочно закреплялись на просторе, среди зелени лесов, лугов и полей, и их высоким этажам открывалась необъятная ширь горизонта.

Этой ширью любовался Коля во время работы, обозревая ее с высоты четырнадцатого или шестнадцатого этажа строящегося дома. А по воскресным дням его душу радовали уже готовые, принявшие новоселов, светлые и чистые здания, образующие целый комплекс микрорайона - с магазинами, поликлиникой, кинотеатром, детскими садами и яслями, кафе, парикмахерскими и сберкассами. Любил Коля работать на городских окраинах, в новых микрорайонах, где шли комплексные застройки. И хотя не все ему нравилось в архитектуре и планировке таких комплексов, все ж это лучше, чем строить отдельный дом по типовому проекту, насильно втискивая его на освободившееся место среди старых, еще дореволюционной постройки, домов. Такой дом выглядел бельмом в глазу, белой вороной, и Коля сердился на архитекторов: почему б им не спроектировать здание, соответствующее стилю окружающих строений?

Кооперативный дом, который сейчас строил Коля в центре Москвы, в тихом переулке, был именно из таких "белых ворон", и он не доставлял ему особой радости. Хорошо, что работы подходили к завершению, остались, что называется, последние мазки, через неделю дом будет сдан и заселен, Коля со своей бригадой перейдет в район комплексной застройки. А вообще этот дом вошел в Колину душу занозой после того, как он поддался на просьбу Ариадны и увеличил высоту потолка в квартире седьмого этажа на десять сантиметров за счет квартиры шестого этажа. Он отлично понимал, что поступил против закона и совести, сделал это впервые в своей жизни и оттого болезненно мучился. Вообще-то людям, близко знавшим Николая Фролова, было трудно понять этот его поступок, потому что никаких шкурных интересов он не преследовал и с Матвеевым никаких дел не имел и не желал иметь, и конечно же никаких взяток ни от него, ни от Ариадны не получил.

В характере Николая Фролова прочно сохранилось одно качество, которое он приобрел мальчишкой на фронте: с уважением относиться к данному слову. Дал слово - выполни, пообещал - сделай, чего б это тебе ни стоило. Потому-то он всегда был осторожен и осмотрителен на разного рода обещания и, прежде чем ответить "да", тщательно взвешивал и обдумывал свои возможности и последствия.

На этот раз все произошло как-то стремительно. На стройплощадке кооперативного дома Ариадна познакомила его с будущим новоселом Матвеевым - известным дирижером и вообще славным малым. Матвеев тут же пригласил Ариадну и Колю на концерт оркестра, которым он дирижировал. Ариадна с необыкновенным энтузиазмом отнеслась к предложению и уговорила Колю составить ей компанию. Коля не горел желанием идти на концерт, но уступил настойчивым просьбам Ариадны. Когда Ариадна знакомила его с Матвеевым, прибавив при этом, что это "друг нашей семьи", у Коли мелькнуло подозрение, что "друг" этот и есть его соперник. Подозрение породило любопытство, сопровождаемое легкой ревностью. После концерта вместе с Матвеевым они зашли поужинать в ресторан Центрального Дома работников искусств. За столом Матвеев и Ариадна много острили и вообще вели себя весело, непринужденно; дирижер был подчеркнуто внимателен к Фролову, а Ариадна так же демонстративно подчеркивала свою близость с Колей. Когда подали счет, Коля вынул двадцатипятирублевую купюру, но Матвеев мягким жестом отстранил его руку, сказав, что он пригласил, он и угощает, Ариадна же со своей стороны деликатно и очень задушевно шепнула Коле: "Не обижай Гришу. Он натура широкая". И Коля спрятал в карман свои деньги, чувствуя какую-то неловкость. На улице Горького Матвеев сердечно распрощался с ними, сказав, что ему было приятно познакомиться с таким симпатичным человеком. Когда Матвеев ушел, Ариадна сказала Коле, что это большой друг ее отца, что он много сделал для Павла Павловича, что это вообще прекраснейший из добрейших, добрейший из талантливых, умнейший из прекрасных.

Ариадна имела ключи от квартиры своей подруги, уехавшей отдыхать куда-то на юг, для Коли обитель эта была уже знакома - встречались там и раньше, - и они направились туда, несмотря на поздний час. Ариадна вела себя так, словно и не было между ними размолвок и похолодания, точно так, как в первые месяцы их близости. Она возвращала Колю к прошлому, овеянному романтикой Ботанического сада с его розарием, прудами, березовыми рощами и солнечными полянами, голубыми елями и белками-попрошайками на аллеях. У Коли было отличное настроение, и он по простоте душевной признался ей, что вначале было приревновал ее к Матвееву, а теперь понял, что напрасно, что благодаря Матвееву у них сегодня получился такой прекрасный вечер, как когда-то в давние времена.

Это был именно тот момент, которого ждала Ариадна, чтоб обратиться к Коле с просьбой Матвеева. Целуя и лаская его, она убеждала, что ничего тут страшного нет и всю ответственность она берет на себя. И Николай Фролов не устоял - дал слово, пообещал, сказав самому себе: будь что будет. Нельзя сказать, что Коля не отдавал себе отчета в том, что он поступает противозаконно. Понимал, но при сложившихся обстоятельствах дал слово и уже затем, когда прошел угар страсти, не хотел изменять своему слову.

Тем не менее разговор состоялся. Как только Коля в хорошем расположении духа возвратился с сыном с воскресной прогулки, Зина сообщила, что звонил какой-то неназвавшийся мужчина, спрашивал, где Николай Николаевич и когда он вернется. Коле не пришлось долго биться в догадках, кто б это мог им интересоваться: раздался телефонный звонок, и Брусничкин взволнованным голосом сообщил, что им, то есть Брусничкину и Фролову, нужно немедленно встретиться по делу весьма серьезному.

- -А что случилось? - весь в напряжении спросил Коля. Ему подумалось, что случилось что-то с Ариадной.

- Пока ничего, то есть еще есть возможность отвести беду, пока не поздно, - сбивчиво ответил Брусничкин, но Коля требовал конкретного разговора:

- О какой беде вы говорите?

- Мы с Ариадной Павловной считаем, что вам нужно сейчас же подъехать к нам и здесь мы совместно все обсудим.

- Что обсуждать? Я вас не понимаю, - не сдавался Коля. Он решил, что Брусничкин из ревности затевает против него какую-то каверзу. Тогда он услышал в трубке слабый, какой-то упавший голос Ариадны:

- Коля, беда случилась. Надо встретиться. Непременно. Это важно и для тебя и для меня.

- Но вы можете сказать толком, в чем дело? - настаивал Коля.

- Дело касается квартиры Матвеева, тех злополучных сантиметров, - наконец объяснила Ариадна.

Все стало ясно Николаю Фролову, ясно и тяжко, как-то мерзко, стыдно и муторно. "Этого надо было ожидать", - мысленно повторил он, ничего не говоря в трубку телефона. Его спугнул голос Брусничкина:

- Так мы вас ждем.

- К вам я не поеду, - спокойно, взяв себя в руки, ответил Коля. - Встретимся у метро.

Неприятности приходят внезапно, они словно нарочно выбирают момент, когда у человека хорошее настроение: мол, на тебе и помни, что радости, как и счастье, недолговечны. На вопрос жены, кто звонил и что случилось, Коля ответил лаконично и неопределенно:

- С работы. Там неприятность. - И поспешно ушел на свидание с Брусничкиным.

Леонид Викторович поздоровался с Колей тепло и ласково, как со старым, близким приятелем. Вид у него был более чем взволнованный - испуганный. Этот страх Брусничкин напускал на себя преднамеренно, чтоб он передался и Фролову: мол, тогда будет податливее. Разговор свой с Колей Брусничкин обстоятельно продумал, отрепетировал в уме. Начал тихим скорбным голосом:

- Случилось непредвиденное. Какой-то негодяй капнул в Комитет народного контроля о потолке. Учреждение это, сам понимаешь, суровое, им лишь бы за что уцепиться, а там пойдут разоблачения, оргвыводы и всякие неприятные акции. Им же надо свою зарплату оправдывать. Народный контроль! Звучит. Короче, в пятницу вызывали в это учреждение Ариадну Павловну. Она не могла пойти, поскольку ей нездоровится. Ходил за нее я. И вот сюрприз, я думаю, он пойдет нам на пользу. Приглашает некто товарищ Сухов Петр Степанович. Он ведет это дело о десяти злополучных сантиметрах. Заметьте - уже дело.

Леонид Викторович сделал паузу, покусал верхнюю губу и подозрительно, как заговорщик, посмотрел на проходящих мимо них людей. Взволнованный голос его перешел на шепот:

- Вам фамилия Сухов ни о чем не говорит? Не помните такого? - Коля пожал плечами и отрицательно покачал головой. - На фронте под Москвой командовал взводом на зеленом островке. Ранен там. Его Остапов сменил. Потом он командовал ротой, батальоном. Это уже под Двориками, где вас немцы в стоге прихватили.

- Помню, - кратко и строго отозвался Коля.

- Он сейчас в народном контроле. Изменился, конечно, облагородился. Важная персона. Принял меня ласково, как бывшего своего начальника. Вспомнили зиму сорок первого - сорок второго, однополчан. Вас он хорошо помнит. Тепло о вас отзывался.

Брусничкин говорил правду - Сухов и в самом деле принял его радушно, как это всегда бывает среди однополчан-ветеранов, но Коля слушал Леонида Викторовича недоверчиво, с подозрением, ожидая чего-то очень неприятного.

- Все сейчас зависит от Сухова, - продолжал Брусничкин, имея в виду дело о десяти сантиметрах. - Обвиняетесь вы оба - архитектор и прораб. Но что такое Ариадна для Сухова? Ничто. То, что она моя жена, дела не меняет. Она для него обыкновенный, рядовой работник, допустивший служебную халатность, недосмотр. У него к ней не будет никакого снисхождения. Другое дело вы, Николай Николаевич. Сухов вас помнит, знает по фронту и глубоко уважает. Вы для него - живая и волнующая история, память о его боевой юности. Вас он в обиду не даст. Вы согласны со мной? Согласны?

Коля смотрел на Брусничкина смело и строго, прямо в глаза, и взгляд его смущал Леонида Викторовича. Коля хотел догадаться, куда клонит Брусничкин и что хочет, чего домогается. Вместо ответа Коля сказал довольно холодно и сухо:

- Я вас слушаю, Леонид Викторович. Продолжайте.

- Мы с Ариадной Павловной пришли к такому мнению, что лучше будет, если вы все это дело возьмете на себя. Мол, виноват, бес попутал.

- Имя этого коварного беса? - со злой иронией перебил Коля. Он вспомнил тот поздний бурный вечер, проведенный с Ариадной в квартире ее подруги. Домой он тогда возвратился в два часа ночи. Брусничкин конечно же знал, где так поздно и с кем проводила время его жена. Реплика Коли несколько смутила Брусничкина, но не обескуражила, не вызвала возможной в подобных случаях заминки. Он ответил быстро и естественно, словно не понял иронии в реплике Фролова:

- Разумеется, Матвеев. Он попросил вас, вы уважили. Почему бы не сделать приятное хорошему человеку?

- Вот именно - хорошему, прекраснейшему из добрейших, добрейшему из талантливых, - вспомнил Коля слова Ариадны.

- Поймите, Николай Николаевич, вы в конце концов мужчина, человек, прошедший войну. Вам легче будет пережить эту неприятность, чем женщине. Ариадна Павловна - человек впечатлительный, легкоранимый. Пожалейте ее. Ведь вам не будет легче оттого, что вину вы разделите на двоих, пусть не поровну, но на двоих. Как говорится в народе: семь бед - один ответ. Она верит вам, верит в ваше благородство.

- Скажите, Леонид Викторович, - перебил его Коля, задумчиво щуря глаза, - то, что вы мне предлагаете, исходит лично от вас или от Ариадны Павловны?

Брусничкин хорошо понял смысл вопроса и в душе обрадовался: после его ответа Коля должен презирать Ариадну, между ними все будет кончено. Сказал твердо и без колебаний:

- Разумеется, это ее просьба, убедительная. Собственно, она мне поручила сказать вам все, что я сказал.

- А если я не возьму всю вину на себя, если я предпочту разделить ее вместе с вашей женой во имя справедливости и изложу народному контролю правду, все как есть на самом деле, что тогда?

Похоже, что Брусничкин не ожидал подобного оборота дела и заранее не предусмотрел этого варианта. Он стушевался и заговорил, заикаясь и путаясь в словах:

- Ну, знаете ли, такого ни я, ни моя жена не ожидали от вас. Мы всегда вас считали… Для Ариадны Павловны вы всегда были человеком глубоко порядочным…

- Оставьте о порядочности, не кощунствуйте, - неприятно поморщившись, оборвал его Коля. В нем закипали священный гнев и презрение. - Не вам говорить о порядочности.

Последняя фраза сорвалась с уст Коли помимо его желания, под напором ярости. Она больно задела самолюбие Брусничкина, он не мог снести такого грубого оскорбления. Лицо его сделалось каменным, в стеклянных глазах появился ледяной блеск, голос приобрел оттенок металла.

- В таком случае, - отчеканил Брусничкин, - Матвеев защитит честь моей жены. Он покажет, что имел дело только с вами, Фролов, что Ариадна ничего о вашей сделке не знала. Он скажет, что обещал солидно вознаградить вас за услугу. Но только обещал, не собираясь давать вам противозаконной взятки.

Коля натянуто рассмеялся. Это был горький, искусственный смех.

- Прекрасно, - проговорил он сквозь смех. - Этого следовало ожидать. Блестящая концовка романа. Привет Матвееву и Ариадне. Желаю успеха.

Он резко повернулся и скрылся в толпе. Скрылся от Брусничкина. А куда скроешься от самого себя, от своей совести, от позора? Жизнь бросала Николая Фролова в разные переделки, всякое бывало - и подчиненные подводили, и сам по неопытности, по горячности делал ошибки, за которые приходилось расплачиваться выговорами, замечаниями, неприятным разговором с начальниками. Но положение, в которое он попал сейчас, казалось немыслимым, позорным; оно задевало самое глубинное и больно давило на совесть. И не поведение Брусничкина наносило ему боль и унижение - в конце концов от Брусничкина иного нельзя было ожидать. Но Ариадна, та самая Ариадна, которая называла его любимым, которая говорила, что жить без него не может… Оказывается, не только может, но и требует от него бесчестья. Собственно, она поставила его в дурацкое положение, по ее милости получился такой позор, и теперь она хочет выйти из грязи чистенькой, "а ты, мой любимый, дорогой, барахтайся в этой грязи один, бери все на себя, будь рыцарем". Как она могла?

А может, не могла, может, не она, а Брусничкин ее именем требует от него "рыцарства"? Мысль такая казалась спасительной, обнадеживающей. То, что ему придется держать ответ за совершенный подлог, что придется пожертвовать служебным положением, возможно, партийным билетом, достоинством и честью, отходило на задний план. Главное было - поведение Ариадны. Каково оно истинное, настоящее? Задав себе такой вопрос, он уже не сомневался, что Брусничкин говорил от себя, что Ариадна ничего подобного ему не поручала, да и не могла. Нет, как он мог подумать о ней такое? Ему стало неловко, стыдно. Конечно же он возьмет всю вину на себя, но без чьей бы то ни было подсказки или просьбы, сам. Угрозы Брусничкина, что Матвеев защитит честь Ариадны своим лжесвидетельством, внезапно порождали в нем взрыв бешенства, путали мысли, совершенно выбивали почву из-под ног.

Часа два он бродил по Москве, не находя себе места и не в состоянии успокоиться. Потом его осенила мысль позвонить Ариадне, чтоб услышать от нее все то, что сказал от ее имени Брусничкин. Он вошел в телефонную будку, поставил на автомат монету и долго не решался набрать номер. Он не знал, с чего начать разговор. Наконец решился. К телефону подошел Леонид Викторович. Голос его был бойкий и строгий, и Николай положил трубку: он как-то не предусмотрел, что к телефону может подойти не Ариадна, а ее муж. В раздумье и растерянности побрел по улице до следующего телефона-автомата. На этот раз трубку взяла Ариадна.

- Нам нужно с тобой встретиться, - без всяких предисловий сказал Николай. Голос его дрожал, во рту пересохло.

- Зачем? - сухо и холодно ответила Ариадна. - Ты уже все сказал. Что от тебя еще ждать?

- Нам нужно поговорить, - настаивал Николай. - Надо выяснить. Я хочу от тебя услышать.

- Я не желаю с тобой разговаривать и видеть тебя не хочу, - со злобой и ненавистью прозвучали в ответ грубые слова, и, как многоточие, за ними послышались в трубке короткие гудки.

"Все ясно… - мысленно произнес Николай. - Так мне, дураку, надо. Прекрасно, отличненько. Так нас, вислоухих лопухов, учат культурненькие пройдохи. Рыцарь, ветеран, фронтовик - размазня".

Обругав себя всякими оскорбительными словами, он поехал домой.

На другой день Николая Фролова пригласили в Комитет народного контроля. Да, это был тот самый комбат Сухов - Николай сразу узнал его по большим круглым глазам на круглом, до кофейного смуглом лице, по темно-каштановым вьющимся волосам. В светло-сером костюме, плечистый и высокий, он поднялся из-за стола и молча протянул руку. Ладонь у Сухова широкая, крепкая, а лицо усталое, и в карих глазах какая-то досада и сожаление. Предложил Николаю сесть за маленький столик, приставленный к письменному столу, на котором, кроме нескольких страничек машинописной рукописи, ничего не было, и это удивило Николая. Сухов сел за письменный стол и, сокрушенно вздохнув, негромко произнес, глядя в бумаги:

- Не думал я, Коля Николаевич, встретиться с тобой вот так. Не думал и не хотел. - Он поднял на Николая взгляд, в котором было больше искреннего сочувствия, чем строгого осуждения. И, уже перейдя на официальный тон, предложил: - Расскажите, как это у вас все произошло с дирижером Матвеевым?

Иной на месте Фролова обрадовался бы такому случаю, что делом его занимается знакомый, симпатизирующий ему человек, фронтовик-однополчанин. А для Николая же это случайное обстоятельство создавало лишние огорчения и неприятности. Он сгорал от стыда перед Суховым, а мысль, что Сухов может быть необъективным в разборе дела и проявить снисхождение, оскорбляла. Может, другому, незнакомому человеку он и рассказал бы все по-другому и, уж наверно, исполнил бы просьбу Ариадны: сказал бы, что она ничего не знала о его сговоре с Матвеевым, а высоту потолков в квартирах дирижера и художника просмотрела - за всем не уследишь. Сухову же он так сказать не мог, потому что это была ложь "во спасение", не святая, а вполне грешная. Сухову надо было говорить правду, и он рассказал все начистоту, не снимая, однако, с себя вины и даже не пытаясь нисколько оправдать себя. А когда Сухов спросил:

- Так, значит, инициатива нарушить стандартную высоту в двух квартирах исходила от архитектора Брусничкиной?

Фролов ответил:

- Какое имеет значение, Петр Степанович, чья это инициатива? Мало ли что и кто мне мог предложить? Я делал, по моему указанию был нарушен проект. Я и ответ держать должен.

- Важна истина, Николай Николаевич. Мне нужно знать, во имя чего, ради каких корыстных целей совершается то или иное злоупотребление, противозаконие, преступление. Например, какие корыстные цели преследовал ты в данном конкретном случае?

Вполне закономерный, естественный вопрос для Николая прозвучал жестоко и ошеломляюще, как гром среди ясного неба. Он показался ему несправедливым, оскорбительным, потому что никаких корыстных целей Фролов не преследовал и теперь, глядя на Сухова растерянно и удивленно, молчал.

- Может, Матвеев обещал тебе… услуга за услугу, отблагодарить каким-то образом? - подсказал Сухов.

"Ах вон оно что - взятка! Значит, с Матвеевым уже говорили, и он дал ложные показания, оклеветал меня по просьбе Брусничкиных", - подумал Николай, и горькая, какая-то жалкая улыбка скривила его влажные губы.

- Петр Степанович, я же говорил вам: с Матвеевым я виделся всего один раз, в ресторане. Но ни о каких потолках, как и вообще о строительстве, дома, и в частности о его квартире, мы не говорили. Вы мне не верите? - Он смотрел на Сухова широко раскрытыми глазами, в которых светилась не просто просьба, а мольба, призыв к доверию.

- Почему же? Я верю тебе. Выходит, ты выполнял просьбу архитектора Брусничкиной безвозмездно, вернее, бескорыстно? Она твой друг, надо думать, близкий тебе человек?

Николай сокрушенно кивнул и тихо прибавил:

- Была.

- До последних дней?

- Да, - ответил Николай, не глядя на Сухова. Потом, после паузы, неожиданно сказал: - И все-таки я хотел бы за все отвечать сам. То есть я не хотел бы, чтоб архитектора обвиняли в нарушении проекта. Брусничкина просто недосмотрела. Это ее оплошность, халатность. Я прошу вас, Петр Степанович.

Сухов горько усмехнулся, не поднимая глаз от лежащих перед ним бумаг, потом устало посмотрел на Фролова, сказал не то с укором, не то с сожалением:

- Нелогично и противоречит истине. - Он помолчал, глядя через окно на красную стену соседнего здания, произнес задумчиво: - А говоришь: "Была". А на самом деле была и есть близкий тебе человек. Я имею в виду Брусничкину. Так ведь?

- Не знаю. Все как-то двоится. Это чертовски неприятно, когда человек двоится. Тогда теряешь веру в человека. Не только в того, который двоится, а в человека вообще. А без веры в человека как жить? Трудно.

- Просто невозможно, - согласился Сухов. - Поэтому, чтоб люди не теряли веры в человека, надо вовремя срывать маски с тех, которые с двойным дном. Без колебаний. Рыцарство по отношению к ним неуместно. Каждый должен получить то, что заслужил. В том числе и архитектор Брусничкина. Ее муж, известный тебе Леонид Викторович, был у меня. Поговорили… - Он хотел еще что-то сказать о Брусничкине, но воздержался. После паузы спросил: - Как Александра Васильевна, Глеб Трофимович? Я не видел их с тех далеких военных лет.

Николай очень кратко и сдержанно отвечал на вопросы Сухова: его огорчили слова, что архитектор Брусничкина получит то, что заслужила. Ведь он просил за нее, а Сухов отнесся к его просьбе без понимания. Николаю не терпелось поскорее уйти. Сухов это видел и не стал больше его задерживать и донимать расспросами.

От Сухова Николай пошел прямо на строительную площадку в подавленном состоянии. Меньше всего он хотел сейчас встретиться с Ариадной. Он боялся, что может нагрубить ей, жестоко оскорбить, хотя разумом и понимал, что она вполне того заслужила. А сердце возмущалось, протестовало против любого оскорбления, потому что память совсем некстати воскрешала картины и эпизоды их с Ариадной встреч, картины эти казались трогательными и нежными, и их нельзя было сгоряча замарать, их хотелось сохранить как память о чем-то дорогом, безвозвратно потерянном. А то, что безвозвратно, Николай твердо знал - возврата к прошлому быть не может, даже если б они оба того пожелали. Все, что случилось, вся эта грязная история с десятью сантиметрами перечеркнула прошлое.

Он шел как пьяный, глядя на встречных прохожих подозрительно-недоверчиво, а в разгоряченной голове его звучали слова Петра Сухова: "…чтоб люди не теряли веры в человека, надо вовремя срывать маски с тех, которые с двойным дном". Выходит, Ариадна с двойным дном. Ему не верилось, потому что не хотелось верить. Он был слишком доверчивым и незлопамятным. А вот хорошо это или плохо, он не знал - просто никогда об этом не думал.

4

Заводской Дворец культуры переполнен. Зал вмещает около тысячи человек. И хотя водруженная у парадного входа на большом стенде афиша гласила, что сегодня вечер молодежи, в зале можно было встретить и пожилых людей, убеленных сединами, притом многие из них ветераны войны, о чем свидетельствовали орденские планки.

Генерал Макаров волновался. Он выступает первым. После него - поэт. А потом - композитор, он же аккомпаниатор своих песен, которые исполняют артистки Московской филармонии и солист Большого театра. О том, что он будет выступать не один, а в составе вот такого творческого коллектива, Глеб Трофимович узнал в день своего выступления и был несколько обескуражен. Подумал, что здесь кому-то отводится роль обязательной "нагрузки" - то ли ему, то ли артистам. Решил: скорее всего ему.

Игорь, как и условились, пришел вместе с Глебом Трофимовичем, но его имя в афише не значилось. Игорь не обиделся, напротив - обрадовался: значит, можно не выступать. Огромная аудитория его пугала. Неречистый и стеснительный, он и в школе, и на военной службе всегда избегал выступать даже перед товарищами. А тут тысяча незнакомых людей. Нет уж, лучше не надо. Глеб Трофимович понимал волнение Игоря и не настаивал. Он и сам волновался, потому что тема его выступления для него самого была еще новой, что называется, необкатанной. В афише она называлась несколько необычно: "Завещание живым".

Глеб Трофимович вышел на трибуну внешне спокойно и смело посмотрел в полузатемненный зал, в котором нельзя было разглядеть отдельных лиц. Это была огромная, сплошная масса людей, настороженная и строгая. Глеб Трофимович положил на трибуну конспект и, не глядя в него, обратился в зал:

- Существует понятие "советский характер". Оно всеобъемлюще, многогранно и монолитно. Оно предполагает нравственный облик советского гражданина - Человека и патриота, Человека с большой буквы. Какие же главные характерные черты отличают советского человека от человека буржуазного государства? Попробуем назвать некоторые из них, основные: коммунистическое мировоззрение, пролетарский интернационализм и патриотизм, высокое благородство души и нравственная чистота, вера в коммунистический идеал своего Отечества и готовность к самопожертвованию, защищая эти идеалы, честность и принципиальность. Перечень можно продолжить. Но все эти черты, эти качества советский человек не выставляет напоказ, не кичится ими. Он скромен до застенчивости. Кичливость и тщеславие ему чужды. Характер советского гражданина во всей полноте раскрывается в минуты наивысшего духовного и физического напряжения, в дни суровых испытаний. Для моего поколения таким испытанием была война, Великая Отечественная.

Он сделал паузу, всматриваясь в зал, - он хотел уловить настроение слушателей. Зал молчал, он еще не выражал ни симпатии, ни антипатии, он выжидал, и, понимая это, Глеб Трофимович продолжал, все так же не глядя в конспект.

- Почему именно война? Да потому, что решалась судьба Отечества, судьба всего народа и каждого человека. Тогда личное и общественное сливалось воедино, было монолитно и неразделимо, как понятия "мать родная" и "Родина-мать". Помните в песне: "Как невесту, Родину мы любим, бережем, как ласковую мать"? Мудрые и емкие слова: любим и бережем. Пожалуй, главная черта советского характера - это огромное, как океан, пламенное, как солнце, чувство любви: к Родине, к жизни, к человеку, трогательное, нежное чувство к родным и близким, высокое благородство души, нравственная чистота. И при этом - ненависть к врагу. Ненависть, презрение и священный гнев. Вспомним огненные слова великого печальника земли русской Некрасова: "Кто живет без печали и гнева, тот не любит Отчизны своей". Любовь и ненависть в единстве зовут на подвиг, на них основано самопожертвование, готовность отдать свою жизнь за свои идеалы, за любимое и дорогое, самое сокровенное и святое.

Он снова сделал долгую чуткую паузу, вслушиваясь в зал. И уже не слухом, а сердцем почувствовал напряженное внимание аудитории. Неожиданно в полутьме зала, в третьем ряду, у самого прохода, он увидел Игоря. Возможно, потому, что он был единственный здесь в военной форме. Выражение лица Игоря было зачарованным, и это придало Глебу Трофимовичу больше уверенности. Он почувствовал себя на кафедре перед слушателями военной академии. Продолжал, чеканя каждое слово:

- И вера в свою правоту, а следовательно, и в победу. Ведь люди шли на подвиг, уходили из жизни в бессмертие ради жизни тех, кто останется продолжать их дело, ради наследников своих. Они завещали живым и тем, кто придет потом, будущим поколениям, вам, юные и красивые, вам, кому суждено перешагнуть в двадцать первый век. И никто из нас, в том числе и вы, нынешняя молодежь, не вправе нарушить заветы павших за нашу жизнь, за наше настоящее и будущее, не вправе потому, что за это заплачено дорогой ценой. Мне довелось участвовать в битве за Москву на знаменитом Бородинском поле. Кто из вас бывал там, помнит памятники, сооруженные в честь русских воинов, одержавших победу над полчищами Наполеона. На одном из тех памятников начертаны преисполненные глубочайшего смысла слова: "Доблесть родителей - наследие детей". Наше и ваше наследие, потому что передается оно из поколения в поколение.

Он остановился, посмотрел в конспект и, щурясь от направленного прямо в лицо света юпитеров, продолжал:

- Все вышесказанное я хотел бы подкрепить примерами, взятыми из истории Великой Отечественной войны. Примеры эти дают полный, исчерпывающий ответ на вопрос: каков он есть, советский характер? Тяжело раненный лейтенант Григорий Тарасенко умирал в медсанбате. Он знал, что часы его сочтены. И тогда, собрав последние силы, написал завещание своему сыну. В этом потрясающем душу человеческом документе есть такие строки: "…Я умираю глубоко уверенный, что ты, мой любимый сыночек, будешь жить в свободной цветущей стране - стране социализма… И ты, мой любимый сыночек, не покраснеешь за меня, за своего отца, а сможешь гордо сказать: "Мой отец погиб в борьбе за будущее счастье, верный присяге и Отечеству". Я в жестокой борьбе с фашистами завоевал тебе право на счастливую жизнь… Ты шагай вперед, борись за лучшую жизнь, и если твоему любимому Отечеству станет угрожать враг, будь достоин меня, своего отца. Не пожалей жизни за свою Родину".

Прочитав выдержку из завещания лейтенанта Тарасенко, Макаров посмотрел в зал грустным, печальным взглядом и негромко произнес:

- Я думаю, что этот документ нет необходимости комментировать. А вот еще одно завещание. Капитан Гавриил Масловский перед уходом на опасное боевое задание писал своему сыну: "Ну вот, мой милый сын, мы больше не увидимся. Час назад я получил задание, выполняя которое живым не вернусь. Этого ты, мой малыш, не пугайся и не унывай. Гордись такой гордостью, с которой идет твой папа на смерть: не каждому доверено умереть за Родину… Вырастешь большой, осмыслишь, будешь дорожить Родиной. Хорошо, очень хорошо дорожить Родиной. У меня есть сын. Жизнь моя продолжается, вот почему мне легко умереть. Я знаю, что там, в глубоком тылу, живет и растет наследник моего духа, сердца, чувства. Я умираю и вижу свое продолжение… Поля, Юра! Жена, сын! Радость вы моя, кровь моя, жизнь моя! Люблю, люблю до последней капли крови".

Последние слова он прочитал тихо, вполголоса, почти шепотом. Он знал это письмо почти наизусть, казалось бы, должен привыкнуть. Но нет, он чувствовал то же самое, что и в первый раз. Привыкнуть к такому нельзя, невозможно. Ведь это написано кровью сердца. Когда он кончил читать, то услышал в зале нечто похожее на стон. Кто-то плакал, сдерживая рыдания, кто-то тяжко вздыхал. Он уже не говорил слушателям, что и эти строки, как и строки предыдущего документа, не нуждаются в комментариях. Несколько минут аи молчал, глядя в конспект, словно давая себе душевную передышку. Потом заговорил глухо, отрывисто:

- Леонид Андреевич Силин, отец двух сыновей, ушел на фронт добровольно. Раненный, попал в плен. В фашистской неволе он проводил большую и опасную работу по спасению и освобождению своих товарищей из плена. Седьмого марта тысяча девятьсот сорок второго года гитлеровцы расстреляли мужественного патриота. За несколько часов до своей смерти он написал записку для жены и детей и передал ее медицинской сестре. Вот ее текст: "Аннушка, родная! Знаю, что тебе будет тяжелее всех. Но за то, чтоб ты была в безопасности, я иду в огонь… Леня! Мой старший сын и заместитель! Тебя зовут Леня, как и меня. Значит, ты - это я, когда меня уже не будет… Живи и ты, как жил и умер твой отец. Помни: мама - мой лучший друг, ближе мамы у меня никого не было. Поэтому мама знает, что хорошо, что плохо, что я делал и чего не делал, за что я похвалил бы, за что поругал. Всегда во всем советуйся со своей мамой, не скрывай от нее ничего, делись с ней всем-всем… Аннушка, родная, прощай! Любимая, солнышко мое! Вырасти мне сыновей таких, чтоб я даже в небытии ими гордился и радовался на крепких, смелых, жизнерадостных моих мальчиков, мстителей врагам, ласково-добрых к людям…"

И снова пауза, взволнованная, до краев наполняющая душу.

- Обратите внимание, - продолжал Макаров, - в последний миг своей жизни эти люди, простые, но необыкновенной щедрости духа, говорят в своем завещании о главном, чем они жили, что было для них дорого и свято. Ничего мелкого, второстепенного, какой весомый сгусток мыслей и чувств! Ведь это обращение ко всем сыновьям, завещание вам и будущим поколениям. Вдумайтесь, мои дорогие юные друзья. Вспомните ваших отцов, живых, здравствующих, и ваши взаимоотношения с ними. Все ли вы достойны такой нежной отцовской заботы и ласки? Спросите об этом совесть свою. Я позволю себе ознакомить вас еще с несколькими документами, написанными кровью горячих сердец, документами, раскрывающими, обнажающими советский характер. Главстаршина Вадим Усов, погибший на Карельском фронте, писал перед боем в завещании родным: "Родина, дорогая, прими мой скромный дар для блага твоего и знай, что я, взращенный, вскормленный, вспоенный тобой, отплатил тебе всем, чем мог. Я, твой сын, тебе был предан до последнего дыхания и выполнил с чистой душой свой долг коммуниста и воина. Я умер для того, чтоб ты жила. Я так горячо любил тебя, Родина, как ненавидел врагов твоих… Дорогие мамуся, Лялечка, Павлик и Леночка! Не надо горевать и плакать обо мне, облегчите свое горе мыслью, что я был верен долгу до конца, своим трудом солдатским, кровью алой я день победы приближал".

Неистребимая вера в победу, любовь к жизни и Отечеству были тем духовным, нравственным зарядом, от которого рождался подвиг. На маленьком клочке бумаги перед жестоким боем сержант Владимир Назаров торопливо написал: "Для меня Родина - это все: и жизнь, и любовь, - все, все. Вот сейчас я вижу, что русского человека не победишь. Он любит свою Родину, и в этом его непобедимость".

Глеб Трофимович перевернул страничку и, оторвав взгляд от своих записок, сказал, глядя в зал:

- Родина! Как много вобрало в себя это краткое, гордое и нежное слово. Сколько в нем человеческой любви, верности, доброты и тепла. Человек, в чьем сердце живет это священное понятие - Родина, обладает ценнейшим сокровищем. Человек без Родины - не человек. Севастопольский матрос Алексей Калюжный двадцатого декабря сорок первого года писал перед смертью: "Родина моя! Земля русская! Я, сын Ленинского комсомола, его воспитанник, дрался так, как подсказывало мне сердце. Я умираю, но знаю, что мы победим". Паша Савельева из города Луцка в предсмертной записке из фашистского плена писала: "Приближается черная, страшная минута! Все тело изувечено - побиты ноги… Но умираю молча. Страшно умирать в двадцать два года. Как хочется жить! Во имя жизни будущих после нас людей, во имя тебя, Родина, уходим мы… Расцветай, будь прекрасна, родимая, и прощай. Твоя Паша". И еще, товарищи, я хотел бы зачитать вам один документ. Двадцать восьмого июня сорок первого года танкист Александр Голиков писал жене из поврежденного и окруженного фашистами танка: "Танк содрогается от вражеских ударов, но мы пока живы. Снарядов нет, патроны на исходе. Павел бьет по врагу прицельным огнем, а я "отдыхаю", с тобой разговариваю… Сквозь пробоины танка я вижу улицу, зеленые деревья, цветы в саду, яркие-яркие. У вас, оставшихся в живых, после войны жизнь будет такая же яркая, как эти цветы, и счастливая. За нее умереть не страшно". Когда читаешь эти огненные, жаркие документы истории, сердце наполняется великой гордостью за свой народ, за партию и Советскую власть, за свое Отечество. Чем измерить величие и красоту духа, высокое благородство и непреклонную веру, священную любовь к добру и ненависть ко злу?! Вот он, русский, советский характер, над разгадкой которого не одно десятилетие мудрствуют иноплеменные философы, социологи и психологи. Он весь раскрыт в этих глубоко человечных документах, которые не мешало бы не просто прочитать, а внимательно изучить "ястребам" из Пентагона и НАТО и иным претендентам на гегемонию и мировое господство. В этих документах поражает ясность мысли, душевная чистота, светлая и одновременно твердая убежденность.

Генерал Макаров рассказал о подвиге Кузьмы Акулова на Бородинском поле, о сыновьях ветеранов Великой Отечественной, которые сейчас служат в Вооруженных Силах Страны Советов, о происках империалистической военщины.

Во время перерыва в просторном фойе генерала окружили заводские ребята - и те, кто уже отслужил в армии, и те, кому еще предстояла эта служба. Были вопросы, горячие, дружеские, сопровождаемые теплыми, взволнованными взглядами, в которых Глеб читал полную солидарность и братское расположение. И тогда ему на миг подумалось, что среди этих ребят есть сыновья лейтенанта Тарасенко, капитана Масловского и Леонида Андреевича Силина. Впрочем, как верно сказал Глеб Трофимович, оглашенные им письма были адресованы всем сыновьям и дочерям нашей Отчизны, всей советской молодежи.

Домой они возвращались вместе, генерал Макаров и курсант Остапов. Глеб Трофимович высказал беспокоящую его мысль вслух:

- Восприняли мое выступление внешне хорошо, можно сказать, восторженно. Но я вот о чем думаю: дошло ли все это до сердца молодых людей, глубоко ли запало в душу? Так ли они чувствуют завещания отцов, как чувствую я?

- Конечно же, дядя Глеб! Я видел их глаза, лица, я слышал их разговоры в фойе, я сам с ними разговаривал, - горячо ответил Игорь. - Нет, это, знаете, такое, что насквозь пронизывает. Это - сильно. Потом вы так говорили - взволнованно, с чувством. У некоторых даже слезу прошибло.

Глеб Трофимович вздохнул. Слеза слезой, тем более у некоторых. А иным, некоторым, все это, как они теперь выражаются, "до лампочки". Он это знал, точно так же, как знал и его племянник.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Беда - не гость. Она приходит в дом нежданно, без спроса и предупреждения. Она не признает ни чинов, ни званий, перед ней бессильны нищие и миллиардеры, президенты и генералы, атеисты и верующие, политиканы и проститутки. Правда, одних она навещает чаще, других - реже. Но никто от нее не застрахован, и главная ее подлость и коварство заключены во внезапности. Она подкрадывается с той стороны, с которой ее меньше всего ожидают, и наносит удар беспощадно и неотвратимо. Иногда ее удары бывают смертельны. Это ужасно. Это страшно. Смерть - самое безутешное горе, самая тяжкая из всех бед, которая отпускается людям.

Несчастный случай, судьба, злой рок, говорят в таких случаях люди, а философы и мудрецы начинают искать причину беды и, представьте себе, находят: даже слепой случайности дают логическое объяснение, докапываются если не до причины, так до следствия. Когда семнадцатилетний сын Нельсона Рокфеллера, путешествуя в Южном море, упал с лодки и был съеден крокодилами, Дэниел Флеминг, зло иронизируя, заметил:

- Крокодилы отомстили своим конкурентам - акулам.

Острый на язык, Дэниел конечно же имел в виду двуногих акул банкирского клана. Рокфеллеров он не любил. А спустя десять лет, когда в благополучную семью Флемингов заглянула беда, Дэниел, утешая жену и себя, с душевной болью говорил:

- Что ж, это еще не самое худшее. У Рокфеллера сына съели крокодилы. А наша Флора, по крайней мере, жива.

- Кто знает, а может, и ее давно нет в живых, - отвечала Наташа и прикладывала платок к полным горьких слез и материнской тоски глазам.

Флора исчезла в июне, не оставив следов. Думай, что хочешь, бейся в догадках. Две недели Флеминги и Раймоны не знали покоя, метались в тревоге и лихорадке, нанимали частных сыщиков, обращались в полицию - и все безрезультатно: одни предположения. Всякое передумали: изнасилование и убийство, похищение с целью выкупа, убийство из мести к Генри Флемингу - несговорчивому конгрессмену, не желающему склонить голову перед всемогущим военно-промышленным комплексом. Все эти крайние варианты представлялись наиболее вероятными и вполне естественными, не выходящими из ряда вон, потому что соответствовали той реальной атмосфере, в которой жила современная Америка.

Наташе раньше казалось, что в их благополучной семье все будет идти по раз заведенному распорядку: Дэн работал в моргановской "Дженерал электрик" и, как способный инженер, зарабатывал хорошо, в доме был всегда достаток, и будущее представлялось безоблачным и беспечным. Политикой Дэн не интересовался. Наташа посвятила себя воспитанию дочери. Флора особой успеваемостью не отличалась, но и не была отстающей ученицей. Неплохо владела русским языком - об этом позаботилась бабушка Нина, - вообще обладала хорошими природными способностями, проявляла живой интерес к окружающей жизни и при этом всегда демонстрировала свою независимость во взглядах и суждениях. Ее самостоятельность вскоре, по мнению родителей, начала принимать рискованные формы и вызвала опасения прежде всего Наташи и отчасти Нины Сергеевны. Между девочкой и матерью намечался разлад из-за Флориных друзей, которые не нравились Наташе. Флора показала твердость характера и три дня не ночевала дома. Наташа не находила общего языка не только с дочерью, но и с матерью. И когда Флора исчезла вторично, Наташа растерялась. Поток информации, которую она не могла переварить, но избавиться от которой также не представлялось возможности, мир электроники и телевидения создавал какой-то кошмарный хаос, в котором человек превращался либо в бездушный автомат, либо в жалкую, беззащитную букашку, либо одновременно в того и другого. Вот тогда-то она как-то зримо почувствовала культ наживы, власть денег, ханжество, лицемерие, жестокость, равнодушие людей и одиночество. Казалось, весь мир бешено и безрассудно мчится в погоне за фортуной наподобие стада животных, и тот, кто остановится в этой безумной гонке, непременно погибнет, раздавленный ближними. Две недели Наташа жила в состоянии паники и страха, и никто ей не мог помочь в беде, никто не мог сказать, где дочь. Отчаявшаяся мать считала себя виноватой в ее исчезновении. Корила себя беспощадно, раскаивалась в грехах, которых не было.

Наконец от Флоры пришло письмо на имя бабушки Нины Сергеевны. Письмо послано из Швеции и без обратного адреса, Флора писала:

"Милая бабушка Нина! Ты, наверно, очень-очень волнуешься за меня? И мама с папой тоже. Волноваться не надо, со мной ничего не случилось, и мне хорошо. Просто я ушла из дома, потому что мне там все надоело и все опротивело. Главное - ложь. Кругом ложь, в школе ложь, дома ложь, в кино и на телевидении ложь и обман. Целый океан лжи и несправедливости, зла и алчности, ужасов и крови. Виктор мне рассказывал про Вьетнам, и я многое поняла. Да, дорогая бабушка, ты не удивляйся и не спорь - я стала взрослой, и мне помог стать взрослой Виктор. Я не хочу так жить, как живете все вы. Я хочу, чтоб была справедливость, чтоб все люди уважали друг друга, помогали друг другу и жили просто, без злобы и зависти. И чтоб была правда и любовь.

Теперь у меня есть друзья, мы живем своей колонией дружно и просто, и мы счастливы, нам хорошо. Мы обрели настоящую свободу и любовь. Мы презираем роскошь и богатство и всю лживую мишуру, которую называют культурой и цивилизацией. Надо жить просто, как жили наши далекие предки, и тогда не будет ни бедных, ни богатых и не будет войн ни во Вьетнаме, и нигде-нигде.

Моя добрая, хорошая бабушка Нинна! Передай привет папе, маме, бабушке Патриции, дедушкам Генри и Оскару, а также Бену, и особый привет Виктору. Он у нас самый хороший.

Обнимаю тебя и целую крепко. И не надо меня искать. Я чувствую себя хорошо и свободно. Флора".

Как ни странно, но письмо это обрадовало Нину Сергеевну: главное, что Флора жива. Ее даже умилило правописание внучки: эти два "н" в слове "Нина". Нина Сергеевна, исстрадавшаяся душой за эти месяцы, облегченно вздохнула. Ей хотелось немедленно поделиться весточкой с родными и близкими, и Нина Сергеевна бросилась к телефону. Сначала она позвонила Наташе, и та, заставив ее прочитать письмо по телефону, сказала, что она сейчас же сообщит Дэну и они вместе приедут. Потом Нина Сергеевна позвонила в контору мужу, и Оскар тоже сказал, что он немедленно выезжает. Надо бы сообщить Виктору и Бену. Но их не было дома. Виктор обрадуется: они с Флорой большие друзья. Он ее духовник. Наконец, Нина Сергеевна решила позвонить сватам - ведь бабушка Патриция и дедушка Генри тоже волнуются и переживают: Флора их единственная внучка. Миссис Патриция, услыхав сообщение Нины Сергеевны, ахнула, потом расплакалась и под конец тоже изъявила желание вместе с мистером Флемингом-старшим приехать к Раймонам, чтоб собственными глазами увидеть письмо внучки и обсудить дальнейшие действия.

Слова миссис Патриции о дальнейших действиях вернули Нину Сергеевну к реальности и заставили теперь уже трезво посмотреть на положение, в котором находится ее внучка. "Она у хиппи", - это сказал Раймон, когда Нина Сергеевна передала ему по телефону содержание письма.

- Хиппи… хиппи… - с грустью и тревогой повторила Нина Сергеевна и представила себе этих волосатых, неумытых, оборванных юношей и девиц.

После возвращения Виктора из Вьетнама, после письма от Святослава в ней с необыкновенной силой пробудилась ностальгия, острая, неумолимая и безысходная, щемящая душу до физической боли. Ей снилась далекая родина, давно позабытые картины детства. Она не знала, чем заглушить внезапно открывшуюся ностальгию.

Рядом с ностальгией кровоточила в ней душевная рана - ее Виктор с его трудной судьбой. Нина Сергеевна понимала, что вьетнамская война выбросила ее сына из жизненной колеи, сломала его физически и духовно, возмутила разум и сознание. Виктор был ее болью.

В последнее время и Бен начал ее беспокоить. Однажды, убирая его комнату, она нашла брошюру, в которой прочитала: "Основной принцип постоянной работы сиониста очень прост: сионист должен быть сионистом на каждом шагу своей жизни. При всяком крупном или мельчайшем событии в своей жизни он должен вглядываться и задумываться над тем, нельзя ли как-нибудь использовать это событие на благо нашего дела. Ни одна встреча, ни одна прогулка не должны пропадать даром". Ее настораживали встречи и прогулки Бена со своими дружками из банды Меира Кохане: она слышала о поджогах, взрывах и выстрелах. Как вдруг исчезла Флора. Новая душевная боль и тревога приглушили и затмили тоску по родине и неустроенность Виктора.

В то самое время, как Нина Сергеевна читала письмо Флоры, ее сыновья Виктор и Бен сидели на галерке для публики в зале заседаний ООН. Виктор попал туда совсем случайно. Все это время он жил как в тумане, не жил, а существовал. Он лечился от наркомании. По заключению врача лечение шло успешно, но самому пациенту успех этот, напряженная изнурительная борьба с укоренившейся привычкой, по сути дела, борьба с самим собой, причиняла нестерпимые душевные муки. Виктор сейчас был похож на дерево, корни которого лишились питательной среды. Он слонялся по жизни, равнодушный ко всему окружающему. Иногда на него находило просветление, и он обнаженно и остро начинал подвергать анализу события, уклады, нравы и обычаи, социальные явления и институты. Тогда его суждения были резки и беспощадны, они смущали Оскара и раздражали, приводили в бешенство Бена. Перепалки с Беном стали постоянными. Горячему до агрессивности Бену нужен был оппонент-противник, с которым он тренировался бы в словесных баталиях. Виктора же эти споры и пикировки забавляли, будоражили его апатию, вносили что-то новое в его скепсис. Пожалуй, единственный в их семье, кто по-настоящему понимал Виктора и не просто сочувствовал ему, а был его активным единомышленником, - так это Флора. Исчезновение племянницы Виктор переживал по-своему. Он догадывался, был почти уверен, что она добровольно ушла из дома. Не она первая и не она последняя совершила такой поступок: в тогдашней Америке это было модным явлением. Виктор сочувствовал хиппи, он разделял настроения молодежи, но действия и поступки их не разделял и считал, что Флора ушла из океана лжи и несправедливости в грязное болотце такой же лжи и самообмана.

Неуравновешенный, психопатический, с резкими переходами настроения, Виктор метался в поисках идеала в жизни. Добрый от природы, но надломленный войной во Вьетнаме, нравственно опустошенный, похожий на выжатый лимон, он разочаровался во всем, потерял интерес к жизни, которая казалась ему бессмысленной. Оскар попытался пристроить его к делу, дать цель и предложил работу в своей газете. Однако Виктор наотрез отказался и отказ свой мотивировал с грубой откровенностью: он не разделяет линию газеты, ему противно ее фальшивое, лицемерное лицо. В газете нет правды, в ней сплошное вранье, ложь. Обман и лицемерие в нем вызывали физическое отвращение.

Оскар не стал ни спорить, ни возражать. Не хочешь, мол, как хочешь - дело твое. Он относился к сыну как к больному ребенку. Собственно, Оскар, да и Нина Сергеевна были убеждены, что Виктор болен. "У него психика не в порядке", - говорила Нина Сергеевна, и муж соглашался. Но когда Нина Сергеевна заговорила о том, что, быть может, женитьба помогла бы Виктору обрести душевное равновесие, Оскар решительно не поддержал жену. Он считал, что женитьба создаст и для Виктора, и для всей семьи новые осложнения и неудобства, что брак этот не будет прочным. Так думал он, но Нине Сергеевне говорил:

- А что, у него есть невеста? По-моему, он и не думает о женитьбе. Да сейчас это ему совсем не нужно. Пусть сначала придет в себя.

Слоняясь по Нью-Йорку, Виктор лицом к лицу столкнулся с мчащимся суетливым братом.

- Ты на пожар или на биржу? - иронически спросил Виктор.

- В ООН, - быстро, с необычным воодушевлением выпалил Бен. - Там сегодня решается судьба… Судьба великого народа и судьба самой ООН. Там будет грандиозная битва. Пойдем?

- Объясни толком, что за битва.

- Понимаешь, сегодня Генеральная Ассамблея обсуждает проект резолюции, объявляющей сионизм формой расизма и расовой дискриминации. Это чудовищно! До чего мы дожили! Невероятно! ООН санкционирует погромы. Такого допустить нельзя, и мы не допустим. С нами весь цивилизованный мир.

- С кем с нами? - с легкой подначкой спросил Виктор.

- С Америкой, - резко и раздраженно ответил Бен. - Ну так идешь со мной?

Виктор согласился из любопытства. Все равно куда идти. И вот они теперь сидят в зале ООН и слушают нервозно-взволнованную, с нотками актерского истеризма речь израильского представителя Герцога. Он мечет громы; и молнии на Организацию Объединенных Наций, большинство членов которой не желают поддерживать разбойничьи авантюры Израиля.

- Испытываешь отрезвляющее чувство, думая о том, до чего довели этот орган, если сегодня нас заставляют планировать наступление на сионизм, потому что это наступление является не только антисемитским наступлением самого грязного свойства, но и наступлением в этом всемирном органе на сионизм, одну из древнейших религий мира, религию, которая дала миру библию, религию, из которой проистекают две другие великие религии - христианство и ислам.

- С каких это пор сионизм стал религией? - прошептал Виктор на ухо Вену, но тот недовольно поморщился:

- Не мешай слушать.

- …религию, давшую библию с ее десятью заповедями, - продолжал истерично звучать голос Герцога, - великих древних пророков Моисея, Исайю и Амоса, великих мыслителей истории Маймонида, Спинозу, Маркса, Эйнштейна, многих деятелей искусства и такую долю лауреатов Нобелевской премии в области наук, искусств и гуманитарных знаний, какая не достигнута ни одним народом на земле.

- Еще бы: сами себе даем Нобелевские премии, - опять бросил реплику Виктор, и Бен грубо оборвал его:

- Перестань!

А Герцог все продолжал:

- Однако группа стран, опьяненная чувством власти, в результате автоматического большинства приравняла высокомерным образом сионизм к обсуждаемому вопросу.

- Надо считаться с большинством, - снова сказал Виктор, и эти его реплики уже вывели Бена из себя.

- Да замолчишь ты наконец! - прикрикнул младший брат. - Своими дурацкими репликами ты мешаешь слушать историческую речь!

И до уха Виктора долетели слова Герцога:

- Сионизм является одним из наиболее трогательных и конструктивных национальных движений в истории человечества.

- Браво, Герцог, браво! - не утерпел Бен, вполголоса выкрикнул, вызвав на лице брата веселую улыбку. А Герцог продолжал со все нарастающим накалом:

- Гнусные обвинения сионизма, с которыми выступали здесь арабские представители, могут создать у Ассамблеи неправильное впечатление… Об уровне гуманности нации можно неизменно судить по ее поведению в отношении еврейского населения…

- А почему не в отношении негров? - молвил Виктор. На этот раз Бен смолчал, а Герцог все еще накалял самого себя:

- Эта вредная резолюция должна прозвучать сигналом тревоги для всех достойных людей в мире. Еврейский народ, играя роль лакмусовой бумаги, никогда, к сожалению, не ошибался. Последствия этого постыдного шага действительно страшны. По этому вопросу мир, как он представлен в этом зале, разделился на хороших и плохих, добрых и злых, человечных и бесчеловечных. Мы, еврейский народ, запомним на века нашу благодарность тем нациям, которые при голосовании отказались поддержать это вредное предложение… Для нас, еврейского народа, эта резолюция, основанная на ненависти, неправде и высокомерии, лишена какой-либо моральной или юридической силы. Для нас, еврейского народа, это не более как клочок бумаги, и мы к ней так и будем относиться.

- Потрясающе! - сказал Бен. - Бесподобно, гениально.

- А как же устав ООН? - спросил Виктор. - Решения Генеральной Ассамблеи, как я понимаю, обязательны для всех членов ООН и имеют юридическую силу.

- Да что ты понимаешь?! Какая там сила, устав! - нервозно возразил Бен. Он ликовал. - Вот сила - убедительная, аргументированная, страстная речь представителя великого народа!

- Откровенный цинизм никогда не был признаком силы. Так что ты не прав, Бен. - Тон у Виктора мягкий, дружелюбный, и он сбивает ярость и нетерпимость брата.

- Нет, Виктор, я всегда прав. Речь Герцога заставит при голосовании многих одуматься. Это грозное предупреждение.

И в это время с трибуны до них донесся спокойный голос представителя ни Виктору, ни Бену неизвестной Дагомеи господина Аджибаде:

- Дагомейская делегация хотела бы с самого начала решительно осудить и заклеймить эту неприглядную тактику проволочек, направленную на то, чтобы заставить нас поверить в то, что сионизм вдохновляется и организуется благочестивыми ангелами, которые преследуются и рассеяны по всему свету и которых хотят любой ценой собрать вместе и спасти от несчастий. Присоединиться к подобным утверждениям означало бы проявить невежество и легковерность.

Первое время Бен опешил и не знал, что сказать. Он смотрел на брата растерянно, точно от него ждал поддержки. Какая наглость: негр смеет говорить о невежестве! Виктор прочитал мысли брата и молча усмехнулся. Тогда Бен сквозь зубы процедил, гневно сверкая глазами:

- Вот оно, наглядное большинство дикарей.

- Твоя реплика, Бен, наглядный пример расизма и расовой дискриминации.

Бен не успел ответить брату, так как слово было предоставлено представителю США Мойнихэну. Виктор подумал: "Конечно же Мойнихэн будет защищать Израиль и сионизм уже потому, что он еврей". Бен просто возликовал: он знал развязную манеру этого американского дипломата и считал, что вот он-то уж не оставит камня на камне от проекта резолюции, он-то будет громить ее авторитетом великой державы, которую он представляет в ООН. Оба брата не ошиблись. Уже в самом начале своей речи этот самонадеянный круглолицый господин категорично возвестил:

- Соединенные Штаты с этой трибуны заявляют Генеральной Ассамблее Организации Объединенных Наций и всему миру, что они не признают, не согласятся и никогда не примирятся с этим позорным актом.

Слова эти вызвали недоумение Виктора: и Герцог и Мойнихэн именем своих государств не желают считаться с уставом ООН, который они обязались соблюдать. Выходит, устав писан не для них. Какая уж тут дипломатия! Речь американского представителя и по форме и по содержанию казалась дубликатом речи представителя Израиля. Она была длинная, со странными экскурсами в историю, которые звучали совсем неуместно и неубедительно. Истерические выкрики щедро пересыпались грубой бранью и угрозами, так что Виктор чувствовал неловкость и стыд: ведь оратор говорил от имени его страны.

- Конгресс Соединенных Штатов решением, единогласно принятым в сенате и получившим поддержку 436 из 437 членов палаты представителей, заявил о том, что он выступает решительно против резолюции, - угрожающе вещал Мойнихэн. - Вслед за американскими евреями американские профсоюзы были первыми, кто осудил это позорное предприятие.

Виктор грустно усмехнулся, но смолчал, подумав: профсоюзный босс Мини питает больше симпатий к Израилю, чем к рабочим Америки. Голос Мойнихэна начал сдавать, он слишком резво взял вначале, не рассчитав своих сил, и теперь хрипел угрожающе:

- Предложение, которое должно быть узаконено резолюцией Генеральной Ассамблеи, состоит в том, что "сионизм является формой расизма и расовой дискриминации". Это ложь, но это ложь, которую Организация Объединенных Наций сейчас объявляет истиной, и поэтому подлинная истина должна быть восстановлена…

В то время как Бен, слушая Мойнихэна, выражал свой восторг, Виктор, потеряв всякий интерес к оратору, уже не слушал его, постепенно погружаясь в размышления над вопросом, кто к кому привязан во внешней политике: США к Израилю или Израиль к США? Для Виктора этот вопрос не был праздным. Он слышал, как однажды его отец, бурно беседуя с генералом Пересом, потеряв самообладание, вспылил:

- Я боюсь, что экстремисты из Тель-Авива вовлекут Америку в такую конфронтацию, приостановить которую будет уже невозможно. И все окончится мировой катастрофой.

Когда Мойнихэн закончил свою речь словами, уже сказанными им однажды: "Соединенные Штаты Америки заявляют, Что они не признают, не подчинятся и никогда не согласятся с этим позорным актом", - Виктор прервал восторги брата спокойным, каким-то деловитым вопросом:

- Скажи, Бен, кто подлинник, а кто дубликат: Герцог или Мойнихэн?

- Это не имеет значения. Я уверен, что речь Мойнихэна резко повернет дискуссию в нашу пользу. Сейчас будет выступать представитель Саудовской Аравии.

Ты думаешь, он поддержит нас?

- Несомненно. Саудовская Аравия - союзник Америки.

- Но они арабы и союзники арабов, - напомнил Виктор.

- Ничего не значит. Слушай.

Господин Баруди, представитель Саудовской Аравии, в отличие от предыдущих ораторов, говорил очень спокойно, без театральной позы и драматических эффектов. Уже первые фразы, произнесенные им, заставили обоих Раймонов сосредоточиться.

- Мне искренне неловко пользоваться моим правом на ответ, - начал свою речь Баруди, - особенно в ответ на то, что сказал наш коллега из Соединенных Штатов господин Мойнихэн сегодня в объяснение мотивов своего голосования. Я хочу напомнить ему о нескольких его выражениях, которых избегали даже в разгар "холодной войны". Я знаю, что сейчас существует разрядка напряженности между Советским Союзом и Соединенными Штатами, но даже тогда, когда господствовала "холодная война", представители Соединенных Штатов и советские представители были более вежливы в своих выступлениях, которые были противоположными по своему характеру. Господин Мойнихэн сказал, что оценка сионизма как равносильного расизму является ложью. Что ж, в этой принимающей нас стране мы знаем, что слово "ложь" ничего не значит. Я слышал, как американцы называют друг друга "лжецом" и "внебрачным", но это в шутку. Они говорят: "Ты - внебрачный" или "Ты - лжец". Но мы здесь, в Ассамблее, не можем соглашаться с терминологией, которую мы по традиции считаем оскорблением. В нашей части света, если кто-либо называет другого публично лжецом, его рефлексы реагируют моментально, и он может даже убить человека. Судья может оправдать его, потому что он был возмущен этим оскорблением. Пусть представители принимающей страны будут осторожны. Мы не привыкли к таким наименованиям, и мы не привыкнем к ним. Он повторял, что это ложь, снова и снова. Разве Соединенные Штаты и западный мир обладают монополией на истину? Где ваш этикет, мой добрый друг, господин Мойнихэн? Вы имеете право на собственное мнение. Вы могли сказать: "Вы - ошибаетесь". Но мы - лжецы? Семьдесят два лжеца? У вас монополия на истину? Вы были профессорам в Гарварде, и вы не должны занимать такую категорическую позицию по отношению к другим. Господин Мойнихэн сказал, что принятие резолюции о сионизме является бесславным поступком. Скажите мне, господин Мойнихэн, а раздел Палестины был славным поступком?..

Виктор с удовольствием похлопал брата по плечу и прошептал:

- А этому арабу нельзя отказать в остроумии и такте.

Бен не ответил. Он сидел, мрачно насупившись. А Баруди тем временем продолжал изящно и спокойно:

- Вы сказали, что это позор - называть сионистов расистами. А рассеяние нескольких миллионов палестинцев сионистами является набожным, оправданным поступком?.. Господин Мойнихэн подтвердил то, что неоднократно утверждают сионисты: что сионизм является освободительным движением, основывающимся на библейских предсказаниях. Почему вы, мой добрый друг, господин Мойнихэн, не поддержите освобождение американских индейцев, если на то пошло, которые помещены в резервации? Почему вы не начнете освободительное движение у себя дома?.. Зачем господа Бальфур и Трумэн создали путаницу в наших рядах? Что сделали палестинцы и все арабы в этом районе Соединенному Королевству и Соединенным Штатам? Зачем с расстояния шесть-семь тысяч миль вы суете палец в наш пирог?.. Когда сионисты хотели сказать, что они не хотят жить бок о бок в двухнациональном или в любом ином государстве, потому что они являются исключительными и бог дал им Палестину - а с каких это пор, мой дорогой друг, господин Мойнихэн, бог стал заниматься бизнесом в недвижимой собственности? Покажите-ка нам купчие. И с каких пор бог дал господам Бальфуру и Трумэну право распоряжаться землей, которая не принадлежит им? Что, бог распределяет землю?

- А ты говоришь - союзник, - поддел Виктор брата.

- А что ты хотел от араба? Все они грязные гои, - презрительно ответил Бен, однако вслушиваясь в плавную речь представителя Саудовской Аравии.

- И может ли наш выдающийся друг, сенатор Хэмфри, чье присутствие здесь радует меня, сказать мне, - продолжал Баруди, - почему семьдесят шесть сенаторов автоматически идут по зову сионистов? Конечно, сионисты держат в своих руках большую часть средств массовой информации - компании по выборам не только сенаторов и конгрессменов, но даже президента Соединенных Штатов. Вы, американцы, мои добрые друзья, пробудитесь: мы не хотим, чтобы вы кого-то ненавидели. Мы не ненавидим сионистов. Я лично испытываю жалость к ним, потому что мы считаем их заблудшими, как говорили мне многие несионисты, они заболели психозом. У нас есть арабская пословица, которая говорит: "Бог, смилуйся над теми, кто не знает, как остановиться и где остановиться". Они не знают, где остановиться, они все еще объявляют себя избранным народом, потому что они исповедуют иудаизм, и поэтому их всех следует собрать в Палестине, поскольку бог дал им Палестину, зная очень хорошо, я думаю, что никто из сионистов не имеет ни прямых, ни косвенных связей со всемогущим богом. Следует разбить эту фикцию. Эта исключительность, противопоставление себя другим народам будет ядом сионизма; и, боже избави, они станут козлами отпущения в любом обществе, и люди, подобные мне, постараются спасти их от лап тех, кто считает, что все зло возникло от сионизма. Не думайте, что то, что произошло раньше, не может повториться сейчас…

- Это что, угроза? Он угрожает? - щуря возбужденные гневом глаза, сказал Бен.

- Предупреждает, - спокойно ответил Виктор, а Баруди продолжал:

- Вы называете наши действия неприличными? Лучше очистите свою страну, господин Мойнихэн, от неприличия. Если вы сильные, хорошо, это очень хорошо; но используйте свою силу ради справедливости, а не для поддержки темных деяний… Не превращайте демократию в обряд. Пусть демократия будет у каждого из нас. Она начинается со сдержанности, а не с распущенности. Ради бога, проснитесь, потому что это долго не продлится… Идите и помогайте сионистам, давайте им не два с половиной миллиарда долларов, а двадцать миллиардов, в то время как Нью-Йорк гибнет от банкротства… Выделите немного из ваших денег здесь, и я буду счастлив остаться в Нью-Йорке и не видеть, как размножаются крысы, потому что это позор, каким грязным стал город. Благотворительность начинается дома. Почему вы оказываете поддержку людям из Советского Союза, которые выступают против Советского Союза? Этот период уже прошел. Десять или пятнадцать лет тому назад здесь были Плакаты: "Свободная Европа!", "Свободу рабам Европы!". Сейчас их сняли, увидев, что Советский Союз не так легко одолеть, потому что он сильный… Нам нравятся люди из Советского Союза. Друзья были там и, возвращаясь, говорили, что советские люди - очень хорошие люди. Измените свое отношение. Не увлекайтесь сферами влияния, потому что политика сфер влияния и равновесия силы дает обратный эффект… Ради бога, помните уроки истории. Вам всего лишь двести лет. Это прелестный возраст для того, чтоб развиваться культурно. Извлекайте исторические уроки из прошлого. Не обзывайте нас.

- Какое хамство! - в бешенстве процедил Бен. - Возмутительно! Оскорблять официального представителя великой страны публично! Неслыханное свинство!.. Это оскорбление всей Америки. Такого нельзя прощать! Такое не должно сойти безнаказанно. Он поплатится, красная сволочь! Он явный коммунист, московский агент… Я ухожу. Надо действовать, нельзя прощать. Ты останешься слушать этот балаган?

- Ты меня сюда привел. Мне все равно, можно уйти, - с деланным безразличием отозвался Виктор. На самом деле его забавлял отчаянный психоз брата, его воинственные мальчишеские угрозы. Хотя он и знал, что "мальчишки", подобные Бену, не только грозят, но и стреляют по окнам сотрудников ООН, - подкладывают бомбы, поджигают помещения представительств, чья политика неугодна Тель-Авиву.

Из здания ООН они вышли вместе. На улице было темно и сыро. Порывисто дул холодный ноябрьский ветер с дождем. Бен ежился в легкой нейлоновой куртке то ли от холода, то ли от гнева и негодования. Он чувствовал себя неловко перед братом, как самонадеянный спортсмен, неожиданно потерпевший поражение. А он так рассчитывал на эффектную победу. Он все еще не мог успокоиться и продолжал ругать Баруди всякими непотребными словами.

- Послушай, Бен, - вдруг остановил его словоизлияние Виктор, - а если трезво вдуматься, по совести, отбросив пропагандистскую болтовню, посмотреть по справедливости - получается, что они правы.

- Кто "они"? - резко спросил Бен, хотя прекрасно знал, кого имеет в виду брат.

- Те, которые считают сионизм расизмом.

- Антисемиты. Только они могут ставить знак равенства между сионизмом и расизмом. И Герцог и Мойнихэн это убедительно доказали.

- А мне кажется, доводы их оппонентов, особенно этого саудовца, более убедительны.

- Ну еще бы! Ты ж у нас красный. Я нисколько не удивлюсь, если в один прекрасный день выяснится, что ты коммунист.

К этому дешевому и грубому приему Бен прибегал каждый раз, когда не хватало аргументов. В таких случаях Виктор прекращал спор, считая себя победителем. Так было и на этот раз. Они молча сели в такси. После долгого молчания Виктор сказал:

- Не Мойнихэну бы от имени Штатов защищать сионизм. Это произвело на делегатов неблагоприятное впечатление.

- А кому?

- Кому-нибудь из англосаксов.

- Ерунда, чушь. Америка по историческому праву должна принадлежать евреям. Евреи ее открыли, Христофор Колумб. Глупо делать открытие для других. Своя рубашка ближе к телу. Логично?

- Не очень. Вернее, очень нелогично.

И опять наступила пауза. Вдруг Бен словно только сейчас вспомнил:

- Ты слышал - Флора объявилась.

- Как?! - воскликнул Виктор.

- Прислала письмо маме. Из Швеции, - совершенно спокойно ответил Бен.

- И ты до сих пор молчал! Как тебе не стыдно?

- А что здесь такого? Ну прислала письмо, жива, здорова, просит не беспокоиться. Хорошо устроилась.

- Как она там очутилась? Зачем поехала в Швецию?..

- Возможно, за Нобелевской премией, - неуместно пошутил Бен. Его равнодушие, граничащее с безразличием, возмущало Виктора. Он не стал больше ни о чем расспрашивать брата. Теперь домой, как можно скорее домой, чтоб самому, собственными глазами прочитать письмо любимой племянницы. Как бы то ни было, а в ее бегстве из дома он считал виновным себя. Девчонка по-своему отреагировала на откровенные разговоры с Виктором, в которых он резко осуждал общество лжи, лицемерия, жестокости и равнодушия, общество холодного эгоизма и нравственного разложения.

2

Семьи Раймонов и Флемингов собрались на городской квартире, в большом зале, в котором размещалась картинная галерея Оскара. Коллекцию картин Оскар создал лет десять тому назад. По количеству работ она была довольно скромной: два десятка живописных полотен, несколько бронзовых и мраморных скульптур работы ваятелей прошлого века. Судя по живописным картинам, отличающимся своей стилистической пестротой, хозяин коллекции не обладал строгим художественным вкусом, поскольку рядом с полотнами фламандцев висели две абстракции Малевича и Кандинского, а с великолепным портретом старика, написанным неизвестным художником эпохи Ренессанса, соседствовала примитивная безвкусица Марка Шагала. Собственно говоря, так оно и было: Оскар не питал пристрастия к изобразительному искусству и на картины, собранные в его галерее, смотрел как на денежные банкноты, курс которых более устойчив, чем курс доллара.

Сидели за овальным столом Нина Сергеевна с Оскаром, Наташа с Дэном, Генри Флеминг с Патрицией и генерал Перес. У всех, кроме генерала, вид был озабоченный, печальный. Перес пытался всех успокоить: мол, ничего страшного не случилось, Флора определенно у хиппи, а эта публика, по мнению генерала, совсем безобидная. И он по-своему излагал "идеологию" и "философию" хиппи:

- Там все дозволено, никаких ограничений, никаких авторитетов. Своеобразный анархизм на сексуальной основе. Неприязнь к общественным институтам и вообще к законности и порядку, Раскрепощение инстинктов, сексуальная революция, а на самом деле половая распущенность.

- Применили философию Маркузе на практике, - вставил Флеминг-старший. - Его книга "Эрос и цивилизация" нанесла нашей цивилизации непоправимый вред. Проповедь возврата к первобытной свободе, а на самом деле, как вы правильно заметили, своеобразный анархизм.

- Это стало модой времени и, как всякая мода, скоро пройдет, - успокаивал Перес. - У генерала Митчелла сын вместе с хиппи уехал в Австралию, - рассказывал Перес с веселым воодушевлением. - И ничего не случилось. Кончились деньги, через год вернулся. Так же и Флора - вернется, никуда не денется. Голод заставит.

Слово "голод" больно ударило по сердцу Нины Сергеевны. Она познала весь ужас этого слова в фашистском плену и уже ненавидела Переса за его невозмутимое спокойствие и равнодушие к чужому горю.

- То парень, все же мужчина - он сможет за себя постоять. А девочка, совсем ребенок… - возразила генералу Наташа, прикладывая платок к влажным глазам.

- Ничего не значит, - бойко ответил Перес. - У судьи Тэрнера дочь уходила из дома с хиппи. И возвратилась. Правда, не одна - подарила судье внука.

"Боже, какой же он безжалостный и тупой, этот Перес!" - вновь подумала с неприязнью и горечью Нина Сергеевна. Она представила себе Флору с ребенком неизвестно от кого.

- Я попробую связаться с нашими людьми в Стокгольме, - сказал Оскар, и мысль его всем понравилась, как самая разумная и спасительная. В самом деле, нельзя же сидеть сложа руки, полагаясь на милосердие судьбы. Бездействие ни к чему хорошему не приведет. Тут и Нина Сергеевна вспомнила, что у Оскара много влиятельных друзей в Швеции, и Флеминг-старший вспомнил, что в американском посольстве в Стокгольме работает сын его хорошего приятеля. Нужно и через него попытаться отыскать внучку.

- Ясно одно, - подытожил конгрессмен, - кому-то из нас нужно безотлагательно ехать в Стокгольм.

Он конечно же имел в виду не себя, устремив настойчивый взгляд на сына, и Дэн правильно понял этот взгляд, сказал:

- Я сейчас никак не смогу выехать. Может, кто-нибудь из ребят? Виктор или Бен?..

- Дэн, ты думаешь, что говоришь? - вмешалась миссис Патриция, с укором глядя на сына. - Что значит - ты не можешь? Решается судьба твоей дочери, а он, видите ли, не может, у него важные государственные дела.

- Сейчас самое важное и самое главное - Флора, - поддержала сватью Нина Сергеевна.

- Да, конечно, я не подумал, - смущенно согласился Дэн. - Я поеду.

- Может, вам ехать вместе с Виктором? - подсказала Наташа. - Его авторитет и влияние на Флору… - Это было в ее манере - не договаривать фразу.

"Пожалуй, да, пусть едет с Дэном Виктор. Флора его послушается скорее, чем отца", - подумала Нина Сергеевна. Ее неприятно задела фраза зятя: мол, я сейчас не смогу ехать в Швецию, - вызвала нехороший осадок. Она и прежде замечала эту черту в характере Дэна - равнодушие к людям, даже к близким. Да разве он один такой! Таково поветрие времени. Где уж там - возлюби ближнего. А чем Оскар лучше? Только он не столь откровенен и свое равнодушие, свой эгоизм умеет скрывать за светскими манерами. Впрочем, таков и конгрессмен Флеминг, хоть он и слывет либералом-правдолюбцем.

А Флеминг тем временем сидел словно отрешенный, углубившись в какие-то свои думы и неразрешимые вопросы. Потом вдруг произнес, как бы продолжая эти думы, вслух:

- Наше общество неизлечимо больно, и хиппи - один из очагов болезни. Старый мир безнадежно болен.

Перес резанул по конгрессмену красноречивым вопросительным взглядом, но Оскар опередил его, сказав:

- А ты не находишь, что больна вся планета? Земля наша вступила в пору глубокой старости.

- Планета больна! Чем же? - Теперь Перес метнул строгий взгляд на Оскара.

- Дистрофией, - ответил Оскар. - Она умрет от истощения. Уже сколько столетий человек сосет ее соки, пьет ее кровь. И с каждым, годом все интенсивней. Человек ненасытен. А соки земные не беспредельны. Люди плодятся, как кролики. Демографический взрыв неизбежен. Он столь же катастрофичен, как и ядерный взрыв. Следовательно, нужно ограничить рост населения и одновременно решить вопрос разумного расходования природных ресурсов.

- А это возможно лишь в мировом масштабе, - продолжил его мысль Флеминг.

- Правильно, - согласился генерал. - Но решить такую проблему может только единое всемирное правительство. Не какой-то дискуссионный клуб, вроде ООН, а настоящее правительство, сильная власть. И такое правительство будет. Поверьте мне.

Пришли Виктор с Беном, вместе, одновременно. Редкий случай. "Возможно, случайно встретились у дома", - подумала Нина Сергеевна, глядя на едва скрытую улыбку Виктора и раздраженные жестокие глаза Бена: небось опять спорили и ссорились. Вот тоже взаимоотношения! Возлюби ближнего, как брата своего. А какая любовь между этими братьями, родными, единокровными, но такими непохожими друг на друга и совершенно чужими?

Виктор сказал: "Добрый вечер", отвесил легкий кивок всем, поцеловав мать, и спросил, где письмо.

- У Натальи, - ответила Нина Сергеевна, бросив взгляд на дочь.

Виктор подошел к Наташе, молча взял у нее письмо и удалился в свою комнату. Впрочем, так бы он поступил, даже если б не было никакого письма. Он не терпел присутствия Переса. С генералом у него произошла крупная ссора из-за боевых наград, которые Виктор вместе с другими ветеранами вьетнамской войны в мае семьдесят первого швырнул на стену Капитолия. Перес считал такой поступок непростительным кощунством, предательством, хамским вызовом нации. С тех пор они не разговаривали. Нину Сергеевну больно задело, обидело равнодушие к судьбе внучки младшего сына - она думала, что Бен пойдет вслед за Виктором читать письмо Флоры, а он сразу, с ходу, с первого слова, заговорил о заседании Генеральной Ассамблеи:

- Ну, скажу я вам, мы докатились до точки, до всенационального позора! - выпалил Бен, обведя всех присутствующих гневно сверкающими глазами.

- Пожалуйста, выражайся поконкретнее - кто "мы"? - с преувеличенной любезностью, за которой не очень тщательно скрывалось раздражение, попросил Оскар. И Бен уловил недовольство отца, прочитал в его глазах.

- Мы - это Америка, отец, и все мы, здесь присутствующие. Мы допустили, чтоб в нашей стране в этом международном балагане какие-то негры, арабы публично оскорбляли, поучали нас, американцев.

- Ты был там? - оживился генерал, сразу сообразив, о чем говорил Бен. - Как выступил Мойнихэн?

- Бесподобно, умно, убедительно. Но разве можно порядочному джентльмену убедить этих самодовольных баранов, дикарей, возомнивших себя дипломатами?

Наступила пауза. Патриция встала, видя, что начинаются разговоры о политике, которых она терпеть не могла. Поднялась и Нина Сергеевна, сказала сватье:

- Пойдем к Виктору, надо уговорить его поехать вместе с Дэном. - И все три женщины удалились.

А тем временем Бен рассказал, как проходили прения в ООН. Его рассказ не на всех произвел одинаковое впечатление. Слушая Бена, Дэн Флеминг молча посмеивался: его это нисколько не трогало, для него один черт, что Мойнихэн с Герцогом, что их оппоненты - негр с арабом. Экзальтированный рассказ Бена его просто забавлял. Флеминг-старший слушал Бена недоверчиво, зная, что тот излагает прения в ООН с определенной тенденцией, посчитал речь представителя Саудовской Аравии дерзкой, даже если Мойнихэн и заслужил такой дерзости. Генри Флеминг хорошо знал американского делегата в ООН и представлял развязный и грубый тон его речи на Генеральной Ассамблее. И вообще не Мойнихэну нужно было выступать от имени США по такому деликатному вопросу, как сионизм, поскольку сам Мойнихэн сионист. Грубая работа сионистского лобби конгресса США, его вызывающая наглость коробили конгрессмена Флеминга, но он сдерживал себя и не рисковал открыто даже перечить, не то что вступать в сражение, понимая, чем это для него кончится. Генри Флеминга возмущала дружная спайка органов массовой информации США и то, с какой яростью эти органы бросались на выручку "своих" в любой части света, даже если эти "свои" были уличены в преступлении, и как они хранят гробовое молчание, когда творятся несправедливость и насилие над "посторонними". Конгрессмен Флеминг искренне возмущался, когда Мао в годы "культурной революции" жестоко и позорно расправлялся со своими ни в чем не повинными соотечественниками. Но сионистская американская, да и вообще западная пресса молчала, словно набрав в рот воды. А когда Мао арестовал Израэля Энштейна, издававшего в Китае иллюстрированный журнал "Чайна риконстрактс", нью-йоркский "Ньюсуик" поспешил по этому поводу перед всем миром пролить крокодиловы слезы. Но больше всего Генри Флеминга возмущало поведение израильских властей на оккупированных арабских землях. Для арабов там создан настоящий ад апартеида с циничным и жестоким издевательством. Флеминг считал, что израильтяне на оккупированных территориях ведут себя более жестоко, чем в свое время гитлеровцы. Он располагал неопровержимыми доказательствами, фактами и документами, переданными ему, как конгрессмену, представителями арабской общины в США. Но он не хотел сейчас выкладывать их перед генералом Пересом. Во-первых, потому, что практически это ничего не даст и Перес останется Пересом, а Бен - таким же поклонником Переса, Даяна и Кохане. Во-вторых, выступить открыто с осуждением Тель-Авива и его жестокого оккупационного режима - значит получить клеймо антисемита. А с этим клеймом в стране, где фактическая власть принадлежит сионистам, будешь чувствовать себя вечным изгоем. Конгрессмен Флеминг, будучи человеком умным, проницательным и честным, отлично знал, кто правит Америкой, кто ее фактические хозяева.

- Мы многое позволяем своим врагам и так называемым друзьям и союзникам, - прервал его размышления генерал Перес. - Миндальничаем, церемонимся. Нас поучают негры. Поучают и оскорбляют дикари из черной Африки. Нас скоро начнут поучать и оскорблять наши собственные негры. Да, да, дело к тому идет.

- А где выход? Что с ними делать?.. - как бы размышляя, сказал Оскар, которого беспокоило движение американских негров за гражданские права.

- Что делать? - быстро подхватил генерал и поднялся. - Всех выселить в Африку.

- Вернуть на землю пращуров? - Легкая ухмылка скривила тонкие бледные губы Оскара.

- Вот именно: пусть несут цивилизацию своим собратьям, - подтвердил генерал. - Мы приобщили их к культуре. Пусть теперь они возьмут на себя роль учителей. И не здесь, в Америке, а на своей родине.

- Но их родина - Америка, - деликатно возразил конгрессмен. - Они действительно кое-что сделали полезное в истории Соединенных Штатов, оставили заметный след. Это надо признать.

- След? - вспылил генерал, устремив на Флеминга осуждающий резкий взгляд. - В истории? Мусорщики наследили в истории?! Смешно, мистер Флеминг. Мы предлагаем им благородную миссию, даем счастливую возможность войти в историю. Пусть обучат бизнесу целый континент. А некоторая тоска по Америке заставит их питать к нам симпатии. Таким образом мы приобретем целый континент союзников.

- А если все произойдет наоборот? - усомнился Оскар. Он всегда все подвергал сомнению. - Если они сделают черную Африку красной?

- Африка всегда была и останется черной, - замотал большой головой Перес. - Неполноценность чернокожих и цветных научно доказана.

- Шаткое доказательство, генерал, - заметил Флеминг. - А что касается союзников, то их у нас нет - таких, на которых можно было бы положиться. Вот вам пример: речь представителя Саудовской Аравии, нашего союзника.

- О чем я говорю? - Генерал поднялся. - Я говорил нашим властям, Киссинджеру и Шлессинджеру, - таких союзников надо наказывать, как непослушных детей. Где они, наши союзники? Кто нас поддержал во Вьетнаме?

- Вьетнам - наша ошибка, - сказал Оскар.

- Нет никакой ошибки, - резко возразил Перес. - Надо было сбросить атомную бомбу на Ханой, и тогда не было б никакой ошибки.

- А как бы на это посмотрели русские? И не только русские, а и наши союзники? - сказал конгрессмен.

- Наплевать! И на тех и на других.

Ответ генерала обескураживал даже Оскара. На подобные "идеи" и возражать неприлично. Но Бен решил поддержать своего кумира, заметив:

- Нам бы Моше Даяна в министры обороны. И тогда все было б о'кей!

- Нет, мой мальчик, ты заблуждаешься, - мягко сказал Оскар. Он хотел продолжить свою мысль, но генерал перебил его:

- С Кубой в шестьдесят втором мы допустили ошибку. Нужно было бомбить, оккупировать. С Кастро можно было покончить в один день. Как с Доминиканской республикой, где мы наплевали на наших союзников. Против нашего вторжения в Доминиканскую республику выступила вся Европа - Франция, Норвегия, Голландия, Бельгия, Дания, Италия. Ну и что? Мы знаем цену этим союзникам. С нас было достаточно поддержки Организации американских государств. Нас поддержала Бразилия. А что было бы, если б вовремя не устранили президента Гуларта? А? Представляете? Бразилия могла быть коммунистической. Куба - это коммунистическая зараза. Да, да, она может заразить весь континент. С Кубой надо кончать.

Он говорил так, словно судьба Кубы зависела от него.

- Куба не Доминиканская республика. За ее спиной стоят русские, - напомнил Оскар.

- Я не понимаю вас: русские, русские! Почему мы их так боимся? - горячился Перес. - Мы защищаем интересы нашей безопасности.

- Этот довод убедителен для вас, генерал, но не для русских, - решительно возразил конгрессмен. Безрассудный экстремизм Переса его раздражал. - Мы взяли на себя незавидную роль мирового жандарма. Русским, естественно, это не нравится. В отличие от нас они поддерживают национально-освободительное движение.

- По какому праву? - с нервной хрипотцой в голосе выдавил из себя Перес, уставившись на конгрессмена.

- Вероятно, по тому же праву, по которому мы поддерживаем самые реакционные режимы в разных частях света, - совсем спокойно ответил Флеминг-старший.

- У нас там есть жизненные интересы, - как бы между прочим заметил Оскар.

- Интересы монополий, - уточнил конгрессмен. Постепенно он втягивался в спор и уже не в силах был остановиться. Продолжал: - Мы не хотим трезво смотреть на мир, на то, как он ежечасно меняется. Колониальная система лопнула. Диктатура режимов изживает себя. Социализм, вопреки нашим желаниям, привлекает все больше сторонников. Народы тянутся к социализму, а мы, взяв на себя роль мирового жандарма, становимся на их пути, начинаем их душить. Имеем ли мы на это право - вот вопрос?

Конгрессмен обвел всех присутствующих спокойным открытым взглядом, в котором сочетались искренность и доверчивая откровенность. Наконец глаза его встретились с удивленными холодными глазами генерала.

- Это что-то новое, мистер Флеминг, - глухо сказал Перес. - Вы забываете, что не русские, а мы, американцы, оказываем помощь слаборазвитым странам, мы их кормим и потому имеем полное право хотя бы на благодарность.

- А те, кому мы отказываем в помощи, обращаются к русским, и они их поддерживают, - парировал конгрессмен. - У русских не было колоний.

- У нас тоже не было колоний, - опять встрял в разговор Бен, решив, что он обязан поддержать генерала.

- Колоний не было, но мы в свое время получили из той же Африки живой товар - рабов, мой мальчик, - сказал Оскар.

- Мы готовы возвратить Африке этот товар, даже с лихвой. Мы брали дикарей, а можем вернуть цивилизованных, чернокожую элиту. - И широкая улыбка расплылась по самодовольному лицу генерала. Потом эта улыбка исчезла в одно мгновение и то же лицо сделалось каменным, а глаза холодными и колючими. Глядя на Флеминга-старшего, он вдруг сказал: - А вообще, я не понимаю, почему некоторые наши конгрессмены питают странную симпатию к русским и готовы оправдывать все их действия, даже направленные против интересов нашей собственной безопасности.

В его словах и во взгляде звучал вызывающий вопрос, относящийся к Флемингу-старшему. Конгрессмен не спешил с ответом. По добродушному лицу его пробежала тихая, безобидная улыбка, а светлые глаза оставались задумчивыми и грустными. Заговорил медленно, растягивая фразы и делая паузы:

- Видите ли, генерал, я смотрю на вещи трезво и лишаю себя удовольствия националистических эмоций, подвергая себя тем самым известному риску. Но зато совесть моя чиста… Русские выиграли жестокую войну ценой неимоверных жертв. Сейчас они одерживают еще одну победу: они выигрывают мир. Русские в отличие от нас реалисты. Они трезво смотрят на мир. Мы же делаем ставку на конфронтацию и не хотим понять, что у нас нет шансов на победу даже не в ядерной, а в обычной войне. Я имею в виду обычную войну в плане чисто теоретическом, потому что на практике она непременно перерастет в ядерную и вызовет всемирную катастрофу, где не будет ни победителей, ни побежденных.

- Но почему вы решили, что у нас нет шансов на победу? - стремительно перебил генерал, а про себя он уже твердо решил, что конгрессмен Флеминг, несомненно, "красный", во всяком случае, не патриот.

- На основании уроков минувшей войны, генерал. Русские победили Гитлера потому, что они были правы. Они были жертвой агрессии, а жертва агрессии в моральном отношении всегда сильнее своего врага, потому что правда и право на ее стороне.

- Это все лирика, мистер Флеминг. Мы достаточно сильны, чтоб навести в мире порядок и покой.

- Кладбищенский порядок и покой, - горько усмехнулся конгрессмен.

- Тоже лирика, - небрежно обронил генерал. - Мир разделен на Запад и Восток. Это надо помнить.

- Есть еще север и юг, - не то всерьез, не то шутя заметил Дэн, но Перес понял его по-своему, сказав небрежно:

- Страны "третьего мира" ничего не решают.

- Какая ирония судьбы! - с грустью сказал конгрессмен. - Мы - запад, закат. Мы на пороге ночи. А перед ними новый день. Да, ирония судьбы, они - восход.

- А вот это уже мистика, мистер Флеминг, - обрадовался своей находчивости Перес. - Представьте себе, что будет, если коммунисты придут к власти в Италии и Франции? Это же революция! Конец свободной Европе.

- Вы имеете в виду радиостанцию "Свободная Европа"? - сострил Дэн. Перес метнул на него быстрый уничтожающий взгляд, но ответом не удостоил.

- Ты не прав, Майкл, - вмешался Оскар. - Некоторые западные коммунисты революцию желают в теории. На практике она им не нужна. Они ее боятся. В Италии социалисты уже были у власти. Что изменилось? В некоторых странах Запада социалисты и сейчас у власти. В Израиле у власти рабочая партия, а ее лидер Голда Меир - вице-президент социалистического интернационала. И этому надо радоваться, когда социалисты у власти. Потому что никто так не может скомпрометировать социализм, как сама социал-демократия. Находясь у власти, она дискредитирует саму идею социализма, разбивает в массах его притягательную силу.

- Ты говоришь о социалистах, разных там Миттеранах, Ненни, а я говорю о коммунистах. Разница есть? - энергично возразил генерал.

- Согласен, разница есть. Но и коммунисты, особенно их лидеры, тоже не везде одинаковы. Есть и такие, с которыми мы можем договориться и ладить. Нужно, чтоб у руководства компартий стояли наши люди.

- Нет, Оскар, я не верю в хороших коммунистов, - решительно отрезал генерал. - Для меня коммунист хорош, когда он мертв.

- По-твоему, Майкл, война, никакой альтернативы? - мягко, но настойчиво возразил Оскар. - Думаю, что Генри прав: в войне с русскими мы не победим. Все погибнем. Мир погибнет.

- Знаешь, отец, - по-петушиному вмешался Бен, - лучше быть мертвым, чем красным.

- Я уже это слышал от одного сумасшедшего, - походя, не взглянув на сына, обронил Оскар.

- Ерунда! - сказал генерал. - Наша океанская стратегия создают необходимые предпосылки для победы. Мы укроем свои ракеты в океане, где они будут недоступны для контрудара.

- Но русские нанесут ответный ядерный удар по нашим городам, промышленным объектам, по наземным гарнизонам. Кто же и что уцелеет? Сотня подводных лодок? - не соглашался Оскар, но и генерал не хотел уступать и даже логике и здравому смыслу вопреки все же сказал:

- И они, эта сотня подводных лодок, окажутся в роли ноева ковчега - начнут новую историю на Земле.

- Не начнут генерал: Земля будет надолго смертельно опасной для всего живого, - сказал Дэн.

"Все-таки Нина права, - подумал Оскар о Пересе. - Майкл безнадежно глуп и прямолинеен, потому опасен. Таких нельзя допускать к решающим рычагам войны и мира. Слава богу, что наша международная политика находится в руках такого мудрого и осторожного дипломата, как Генри Киссинджер. Да и новый министр обороны, Джеймс Шлессинджер, не сделает безрассудного шага". Обоих этих деятелей Оскар хорошо знал. Кадровым военным он не доверял, был о них невысокого мнения, считал, что им не хватает политической гибкости и широты мышления. Новый министр обороны - человек в общем-то штатский, доктор экономических наук, так сказать теоретик военно-промышленного комплекса, преуспевающий представитель деловых кругов. В свои сорок лет он уже был председателем комиссии по атомной энергии, а еще через два года - директором ЦРУ, где не проработал и года, как получил высокий пост министра обороны. Киссинджеру и Шлессинджеру Оскар Раймон симпатизировал и возлагал на них надежды. Он считал, что два деятеля, в руках которых практически находятся главные рычаги администрации США, едва ли разделяют "океанскую стратегию", в которую так верит генерал Перес. Сейчас он подумал об иной стратегии, которую считал в настоящее время самой универсальной и простой. Он излагал ее уже и прежде в узком кругу друзей и решил сейчас вновь повторить.

- Русских мы должны победить, но в другой - идеологической войне. Надо понять, что в настоящее время идеологическая битва будет решать гамлетовский вопрос: быть или не быть. В этом отношении преимущества на нашей стороне. У нас больше опыта, больше возможностей влиять разлагающе на нашего противника, лишить его главного оружия - идейной убежденности, нравственного превосходства. Что ни говорите, а Гальвиц в этой части своей книги был прав… Я, разумеется, не против стратегии устрашения. Мы должны быть сильными в военном отношении. Русских нужно измотать экономически. Пусть тратят больше на вооружение, пусть затягивают потуже пояс. Их экономика не выдержит соревнования с нами.

- Я думаю, ты переоцениваешь наши преимущества в идеологической войне, - сказал конгрессмен, возражая Оскару. - Наша система имеет столько изъянов, что никакая пропагандистская завеса не может их скрыть от мировой общественности, да и от рядовых американцев. Мы много шумим о нашей демократии, свободе, о правах человека и в то же время попираем эти права, душим свободу, как за пределами своей страны, так и у себя дома. Во имя нашей демократии мы жестоко расправляемся с инакомыслящими, запросто убиваем своих президентов и борцов за гражданские права. Вспомните майскую демонстрацию у Капитолия в семьдесять первом году. За два дня было арестовано десять тысяч человек по явно политическим мотивам.

- Они нарушали порядок, - нетерпеливо бросил реплику генерал, но конгрессмен ее игнорировал.

- В СССР столько не было арестовано за все послевоенные годы. Это факты. Семь миллионов безработных - это факт, и он не в нашу пользу в идеологической войне. А наше правосудие! Оно идеально для тех, кто имеет деньги, положение и еще кое-что. А для бедняков, для расовых меньшинств, для молодежи, которая бросает вызов установленному порядку, существует другая правовая система, действуют свои законы: превентивное задержание и заключение под стражу, подслушивание и записи разговоров, суровые приговоры на основании заведомо ложных обвинений и показаний лжесвидетелей.

Слушая свата, Оскар недовольно морщился. Он понимал справедливость слов конгрессмена, но его коробили откровенность и прямота, да еще в присутствии Переса. Он знал, что генерал уже кипит от ярости, и это не только не останавливает Флеминга-старшего, но еще пуще разжигает в нем страсть. Теперь их не остановишь.

- А из вас, мистер Флеминг, мог бы получиться прекрасный коммунистический пропагандист, - процедил генерал. - Я всегда считал, что наш конгресс, особенно палата представителей, более чем наполовину состоит из "красных". В конце концов этот факт может иметь для Америки трагические последствия.

- Не волнуйтесь, генерал. Трагедию Америки таит в себе иная сила, не призрачная, а вполне реальная, страшная сила - политическое лобби, коалиция национализма, антикоммунизма и милитаризма. В нее входят в основном реакционно настроенные джентльмены и частично честные, но одураченные граждане. Движущая сила этой коалиции - животный страх перед коммунизмом, боязнь за частную собственность, за капитал. Это, повторяю, безумная сила, и не дай бог дотянуться ей когда-нибудь до роковой кнопки ядерного оружия. Если это, к несчастью всего человечества, произойдет, то уверяю вас, генерал, вы не отличите праха коммуниста от праха Оскара Раймона. Впрочем, вы и сами тогда будете мертвы.

К удивлению и Генри и Оскара, генерал не бросился сразу возражать и спорить. По его каменному лицу пробежала тень задумчивости, а в желтых мятежных глазах сверкнули искорки озабоченности и страха. Очевидно, его смутила последняя фраза конгрессмена. Напряженная пауза казалась излишне долгой. Наконец Перес произнес негромко, с холодной рассудительностью:

- Атомное оружие изживает себя, как дорогостоящее. Куда выгоднее бактерии и вирусы. Во-первых, дешевле. Во-вторых, сохраняются материальные ценности, разные там памятники культуры. А эффект тот же.

- Это палка о двух концах, - сказал Оскар.

- А разве у бомбы один конец? - заметил Дэн.

- Преимущество биологической войны еще и в том, что она может быть необъявленной, тайной, - так же ровно и деловито продолжал генерал. - Москва может вымереть от эпидемии сибирской язвы, чумы, холеры. И Кремль не сможет никого обвинить. Как докажешь, что вирусы этих болезней были оставлены нашими агентами в метро, в кинотеатре или в поезде дальнего следования?..

Вошел Виктор, сказал:

- Отец, тебя к телефону.

- Кто?

- Из полиции.

Неприятный разговор оборвался. Все ждали чего-то в напряжении. Оскар возвратился в зал через две минуты, взволнованный. Сказал дрогнувшим голосом:

- Слава богу, она нашлась. Флора нашлась, - повторил он и засуетился возле стола. - Она в полиции. Вам, Дэн, нужно сейчас же поехать туда.

- Поздравляю, - сказал генерал. - Очень рад. Я знал, что все так кончится. Хиппи изжили себя. Мода на них проходит, вернее, уже прошла. Перебесились и теперь займутся делом. Дэн, пожалуйста, если нужна будет моя помощь - як вашим услугам. А пока желаю удачи, и доброй ночи.

Перес взглянул на конгрессмена, хотел что-то сказать, но воздержался, ограничился легким вздохом и ушел. Никто, кроме Бена, не обратил внимания на его уход: все были заняты главным. Вслед за генералом поспешил в полицию Дэн. А Нина Сергеевна и Наташа приставали к Оскару с вопросами:

- Что она? Почему в полиции? Здорова ли?

Оскар взволнованно ходил по залу, точно пытался уклониться от сыпавшихся на него вопросов, и отвечал:

- Не знаю, не знаю. Вернется Дэн вместе с ней, и мы все узнаем.

- А они куда приедут: домой или сюда? - суетливо спросила Наташа.

- Не знаю, ничего не знаю, - отмахнулся Оскар и подосадовал, что не условился с Дэном, куда возвращаться из полиции.

3

На родительском совете решили не донимать Флору расспросами: девочка сама расскажет, где и как она жила эти полгода, если появится у нее такая потребность. Флора не захотела оставаться в городе: после скитаний по Европе, после бурного бродяжничества ее потянуло к уединению и одиночеству, где бы можно было сосредоточенно и спокойно поразмыслить над прошлым и подумать о будущем. Подходящим местом для затворничества она считала загородную виллу бабушки Нины. Нина Сергеевна с радостью восприняла желание внучки пожить у нее.

Флора очень изменилась за эти шесть месяцев - это находили все. Она заметно похудела, вытянулась, под глазами появились темные круги. Взгляд углубленный, задумчиво-сосредоточенный, словно она смотрит себе в душу, пытаясь в чем-то разобраться и понять. В холодных глазах застыли печаль и разочарование. Прежде бойкая, говорливая, острая на язык, она приумолкла, на вопросы отвечала неохотно, кратко и односложно либо вовсе уклонялась от ответов. Разговаривала тихо, вполголоса. Во всем ее поведении не было намека на раскаяние или сожаление о случившемся. Всем видом своим она словно говорила: "Это вас не касается, это мое личное, я взрослый человек". Спросила Виктора:

- А ты с нами не едешь?

В вопросе слышалась скрытая просьба и приглашение Виктору поехать вместе с ними на виллу. Виктор понял прозрачный намек и охотно согласился. Они уехали на другой день: так пожелала Флора. В день приезда на виллу Флора уединилась в своей комнате и слушала музыку - старые записи, хранившиеся здесь уже несколько лет. Она слушала с умилением: музыка напоминала ей школьные годы и волновала, вызывала в памяти сердца нечто трогательное, неповторимое, навсегда ушедшее.

Виктор задержался в городе и обещал приехать к вечеру. Флора ждала его. С ним, и только с ним, ей хотелось поделиться самым сокровенным, рассказать все начистоту, душу отвести, как бывало прежде. Прежде… Но оно, это "прежде", теперь казалось таким далеким, невозвратимым, оставшимся за чертой, преодолеть которую едва ли возможно. Между тем "прежде", когда они с Виктором вели доверительные беседы, и сегодняшним днем стояла стена ее шестимесячных скитаний с группой запоздалых, последних хиппи. "Полгода греховной любви" - так она и ее приятели назвали время, о котором сейчас не хотелось вспоминать. Нет, она ни о чем не жалела, ничего и никого не стыдясь, и все, что с ней случилось, казалось таким естественным и даже необходимым. Она до дна испила чашу свободы и независимости, любви и разочарований, и этот сладко-горький напиток не утолил ее жажды, а лишь создал в душе пустоту и апатию, безысходность и полное равнодушие, граничащее с отвращением к окружающему миру. Она считала, что ее чаша оказалась не так горька, как у ее подруг Мэри и Бэллы. Мэри забеременела, а Бэлла пристрастилась к наркотикам. Флору в этом отношении бог миловал. Что касается наркотиков, то она обязана Виктору: он познал их "прелесть" на себе и строго-настрого предупреждал ее, можно сказать, умолял остерегаться. Уж лучше спиртное. Она послушалась совета своего доброго дяди, хотя это ей стоило большой внутренней борьбы.

В ожидании вечера, а вернее, Виктора Флора зашла в его комнату. На стенах висели те же фотографии девиц, а журнальный стол завален кассетами звукозаписи. И кажется, тут ничего не изменилось, все оставалось на своих местах, как и полгода тому назад. Не было лишь нашумевшего в свое время романа Джозефа Келлера "Что-то случилось". Книга эта лежала в верхнем ящике письменного стола. Год назад Флора с увлечением прочла ее, хотя Виктор и не советовал. Теперь этой книги не было. Почему же вспомнился ей сейчас роман Келлера? Она помнила его и потом, в дни и месяцы своих скитаний. Воспоминания о прочитанном щекотали нервы, вызывали на сравнения с собственным поведением, возбуждали похотливые желания. Теперь ей захотелось снова, если не перечитать, то хотя бы полистать книгу Келлера. С сожалением Флора покинула комнату Виктора и заглянула в комнату Бена. И какая радость: на диване лежал роман "Что-то случилось". Она схватила его и быстро ушла к себе. Незадолго до того, как уйти из дома, она прочитала эту книгу. Раньше ее читал Виктор, читал сосредоточенно, серьезно. Она как-то застала его за чтением, хотела о чем-то поговорить, а он впервые нетерпеливо отмахнулся: видно было, что парень увлекся романом. Тогда она полюбопытствовала:

- О чем книга?

- Об одной семье, и вообще… - нехотя отозвался Виктор, продолжая читать.

- Я хочу прочитать эту книгу.

- После меня. Только она не для тебя. Тебе не понравится.

- Почему ты думаешь?

- Скучная, потому что серьезная.

- По-твоему, я несерьезная, легкомысленная девчонка.

- Я этого не сказал.

- А я люблю серьезное. Я хочу, чтоб все было серьезное, - с вызовом сказала она, точно хотела утвердить себя.

Роман Джозефа Келлера она тогда же прочитала скорее назло Виктору и не была от него в восторге. Ей нравились отдельные, живо схваченные бытовые сценки. Психоанализ ее не интересовал, и она пропускала целые страницы и даже главы. О Келлере она вспомнила потом, скитаясь по странам Европы со своими приятелями, вспомнила случайно, в минуты горестных раздумий, предаваясь самоанализу, и находила нечто знакомое в характере дочери главного героя романа.

Теперь, войдя с книгой в руках в свою комнату, она легла на постель и, включив у изголовья свет, начала листать. На полях некоторых страниц кричаще выступали прочерки, сделанные толстым синим фломастером. Отдельные абзацы были жирно обведены. Она сразу узнала манеру Бена: это он отмечал заинтересовавшие его места. Решила перечитать роман, но пометки на полях и подчеркнутые строки интриговали, и она начала листать страницы, читая лишь помеченное. Было любопытно, что же привлекло внимание Бена.

Интерес Бена не оставлял сомнений. Ее же чувств прочитанное нисколько не задевало, лишь вызывало в памяти минувшее, которое хотелось забыть. Сексуальное раскрепощение прошло через нее как низкопробный спиртной суррогат со всеми тошнотворными последствиями горького похмелья.

В прихожей послышались разговоры - кто-то приехал. Похоже, что Виктор, его голос. Ей хотелось выйти, встретить его, но она поборола в себе это желание, знала - сам зайдет. И Виктор действительно зашел к ней через четверть часа.

Флора по-прежнему лежала с книгой в руках и, когда вошел Виктор, спустила на пол босые ноги и поправила халатик, соблазнительно обнаживший ее острые коленки. Она обрадованно улыбнулась и спросила, что нового в городе, спросила просто так, без определенного интереса. Виктор это понимал и ответил тоже неопределенно:

- Холодно. Ты превосходно выглядишь, дитя мое, - прибавил он заранее приготовленные слова. Она не ответила, и он продолжал, садясь в низкое кресло напротив Флоры: - А я, поверишь, скучал тут без тебя. Как-то не хватало мне тебя.

- Мне тоже, - тихо отозвалась Флора, и голос ее звучал искренне и нежно.

- У тебя были твои приятели.

- У тебя тоже были приятельницы.

- Они мне не могли заменить тебя.

- Что так?

- С ними скучно.

- Не припомню, чтоб ты веселился со мной.

- С тобой интересно. А с ними говорить не о чем, с ними можно только забавляться.

- Значит, они забавные? В наш век это уж не так плохо.

- Я имел в виду не те забавы, о которых ты говоришь, - уточнил Виктор - и сразу, без перехода: - Читаешь Келлера?

- Так, смотрю и вспоминаю. Тут пометки Бена. Он, видно, активно забавляется и не скучает, в отличие от тебя.

- Его на все хватает, на всевозможные забавы. Вчера он затащил меня на заседание в ООН.

- И ты там скучал?

- Представь себе, было чертовски весело.

- Даже? Что тебя там развеселило?

- Сионизм приравняли к расизму и расовой дискриминации. Большинством голосов.

- Это хорошо или плохо? - наивно спросила Флора.

- Бен взбешен. Он объявил войну всем, кто проголосовал за резолюцию, осуждающую сионизм.

- Это неинтересно. Расскажи лучше, чем ты занимался все эти долгие-предолгие месяцы?

- Все тем же. - Виктор смотрел на племянницу пристально, и в его взгляде было что-то интригующее.

- У тебя появились новые увлечения? - словно отвечая на его взгляд, спросила Флора.

- Пожалуй, нет. Ничего интересного. Они все поразительно похожи, точно сошедшие с одного конвейера.

- И ты до сих пор не нашел ничего достойного твоего внимания?

- Мне кажется, что это вообще невозможно. По крайней мере, у нас, в Штатах.

- В Европе то же самое, - с грустью ответила Флора, и печальный вздох помимо воли вырвался из ее груди. Прибавила: - Ложь, лицемерие, эгоизм. Свобода! - невесело усмехнулась она. - Для кого? Мы были свободны, так мы считали. Свободны и независимы, пока у нас водились деньги. Свободны в любви. Любовь мы сделали своим знаменем и хотели пронести ее по всему миру, размахивали им перед лицом всего человечества и кричали: "Любите друг друга!" Человечество нас не поняло и отвечало презрением или в лучшем случае выражало сострадание, нас жалели. И в общем-то были правы: то, что мы называли любовью, в действительности был обыкновенный секс, как у Келлера. - Она кивнула на книгу.

- У тебя был мальчик?

- Был. Бесхребетный, бесхарактерный мечтатель. Сначала он мне нравился своей нежностью и добротой. Потом вызывал жалость. В нем не было ни капельки мужчины. Вскоре мы разошлись.

- Короче говоря, ты изменила ему.

- Это не считается изменой.

- И у тебя появился другой мальчик.

- Полная противоположность Бобу. Эгоист с садистскими наклонностями. Считался только со своими желаниями. Фанатик и мистик, истерик и наркоман. Не стоит об этом, Виктор.

- Ну а где вы жили? Это интересно.

- Я расскажу тебе потом. В другой раз… Сегодня ночью. Хочешь? - И в голосе и во взгляде сквозило греховное таинство, давно желанное, но совершенно неожиданное для Виктора. - Ты придешь ко мне? - спросила она, не сводя с него тающих, влажных глаз.

Виктор понимающе кивнул, поднялся и, уходя, ласково потрепал ее волосы, сказав вполголоса:

- Кажется, Бен заявился. Неожиданно и странно.

- Я буду ждать, - полушепотом напомнила Флора.

4

Встретив в прихожей Бена, Нина Сергеевна ужаснулась.

- Что с тобой, сынок, где ты так вымазался? Будто за тобой гнались, - сказала она по-русски.

- На дворе дождь и грязь, - грубо и недружелюбно ответил Бен по-английски. С матерью у него в последнее время назревал конфликт. Ей не нравилось поведение сына. Она пробовала как-то повлиять на него, предостеречь, но все ее разговоры вызывали у Бена новый бешеный взрыв протеста и возмущения, в котором уже открыто сквозила ненависть к матери. В такие минуты он не только не считал ее американкой, но готов был видеть в ней врага Америки.

Нине Сергеевне почудилось, что ее фраза "Будто за тобой гнались" попала в точку и потому взбесила сына. Живя в постоянной тревоге за детей, и главным образом за Бена, с которым, по ее мнению, должно что-то недоброе случиться, она в эту минуту с ужасом решила: случилось.

- Что случилось, Бен? - спросила она натянутым от подступающего волнения голосом.

- Ни-че-го! Понимаешь?! Ровным счетом нуль! - раздраженно вскричал Бен прямо в лицо матери. В этот момент Виктор вышел от Флоры и появился в прихожей, услыхав такой напряженный разговор, который его всегда возмущал.

- Не смей так с мамой разговаривать, - стараясь сохранить спокойствие и в то же время строго оборвал брата Виктор. Суровый взгляд его выражал непреклонную решимость. Бен обратил на это внимание и ответил, оправдываясь:

- Пусть она не пристает. Что ей от меня надо?

- Мама не пристает, мама спрашивает, потому что она права, - так же строго, но уже повысив голос, сказал Виктор. - И ты обязан ей ответить, спокойно, по-человечески объяснить, а не орать. Я ведь знаю, где ты был и что делал и почему у тебя такой замызганный вид, - с тайным намеком прибавил Виктор и удалился в гостиную включить телевизор.

Похоже, что последняя фраза Виктора смутила младшего брата.

- Что ты знаешь? Ничего ты не знаешь, - растерянно огрызнулся Бен и, торопливо сняв с себя мокрую, испачканную куртку, скрылся в своей комнате.

Виктор в самом деле ничего не знал и, как говорится, брал Бена на пушку, делая вид своей осведомленности. А Бен принял его слова всерьез и немного струхнул. Для этого были основательные причины. Бен улизнул от полиции, и, как он думал, улизнул чудом, благодаря своей ловкости и находчивости, и решил, что ему сейчас лучше не появляться на городской квартире. Вилла матери казалась более надежным в смысле безопасности местом. В отношении своей ловкости и находчивости он явно заблуждался: в планы полиции не входило задержание Бенджамина Раймона. Напротив, полиция должна была действовать так, чтоб оный преступник и его дружки смогли беспрепятственно скрыться.

После принятия в ООН резолюции, объявляющей сионизм формой расизма и расовой дискриминации, подонки из "Лиги защиты евреев" решили, не откладывая в долгий ящик, завтра же, то есть на другой день, наказать аккредитованных в США представителей тех стран, делегации которых голосовали за резолюцию. Конечно, не всех сразу - их насчитывалось ни много ни мало как семьдесят две страны, что составляет большинство ООН, - наказать решили для начала тех, кто последовательно выступает против сионизма и расистской политики Тель-Авива. На первый случай наметили нападение на посольства Ливана, Сирии, Египта, Уганды, Чехословакии, Кубы, Ливии, а также на советскую миссию в ООН.

Бен не знает, успешно ли сработали его коллеги из других групп. Ему и его приятелю Арту Эйзенштоку было поручено советское представительство. Арт был за старшего, Бен - его подручный. Еще засветло, днем, они осмотрели дом, в котором жили советские дипломаты, внимательно, как опытные уголовники, изучили скрытые подходы, парадный вход, окна квартир. Арт считал, что произвести взрыв или поджог помещения представительства связано с некоторым риском. Куда проще обстрелять квартиру. Бен находил такое решение вполне резонным. К дому они подъехали вечером. Бен сидел за рулем. В окнах намеченной для обстрела квартиры горел свет. Там были люди, семья: муж, жена, дети. Но это абсолютно не тревожило Бена и Арта, не задевало ни мыслей, ни чувств. Тех, кто находился там, за освещенными окнами, они не считали за людей: их они называли врагами, личными врагами, врагами Израиля и, следовательно, Америки, поскольку для Бена Раймона и Арта Эйзенштока Израиль был особым, возможно самым главным, штатом США. И Арт стрелял по окнам хладнокровно, с жестокостью профессионального убийцы. После выстрелов они в ту же минуту умчались на большой скорости и затем в условленном месте бросили машину и сами скрылись, разойдясь в разные стороны. Машина принадлежала одному из их же шайки, они ее "угнали", разумеется, с согласия владельца, который по договоренности с "угонщиками" заявил в полицию об угоне его машины именно в то самое время, когда Арт стрелял по окнам квартиры советских дипломатов. Вскоре после этого, как и следовало, "угнанная" машина нашлась, и все было о'кей.

Тем не менее Бен волновался. Беспокоили его слова Виктора - неужто и в самом деле знает, где он был и что делал? Но откуда такая осведомленность? Виктор может рассказать родителям, Флоре, а та - своим родителям, и тайна преступления перестанет быть тайной для полиции. Советский посол, разумеется, заявит протест и потребует наказать виновных, особенно если их акция привела к человеческим жертвам.

О возможности человеческих жертв он подумал лишь сейчас, запершись в своей комнате. И не жалость к жертвам шевельнулась в нем. Мысль эта не задела ни одной струны души. Лишь разум напомнил о возможной расплате. Но он утешал, успокаивал себя убеждением: расплаты не будет. Он припоминал, сколько подобных акций совершила "Лига защиты евреев". 1968 год. В Нью-Йорке, Вашингтоне, Филадельфии и Бостоне мальчики из лиги устроили побоище неграм и пуэрториканцам, а заодно и полицейским, пытавшимся вмешаться и навести порядок. 1969 год. Попытка ворваться в помещение ТАСС и учинить там погром. Попытка поджечь дома арабских дипломатов. 1970 год. Манифестация перед зданием советской миссии в ООН и стычка с полицией. Нападение на арабских сотрудников ООН. Налет на советско-американскую торговую компанию. 1971 год. Взрывы в помещениях арабских, африканских и советских представительств в США. Тогда был арестован их главарь Меир Кохане и тут же освобожден. 1972 год. Подожгли здание советской миссии в ООН. Погром в конторе советской компании "Аэрофлот".

Да что вспоминать: лига действует активно, и счет ее "побед" с каждым годом растет. И будет расти, Бен в этом убежден, и убежденность эта возвращает ему спокойствие и уверенность. Ничего с ним не случится: за его спиной раввин Меир Кохане, а за спиной Меира - генерал Перес и еще боссы рангом повыше. Они в обиду не дадут. Придет время, и они загонят за колючую проволоку всех негров, пуэрториканцев, .арабов, а вместе с ними и либералов типа конгрессмена Флеминга. Они напомнят им, кто открыл Америку и для кого. Они покажут им на практике, что представляет собой расизм и расовая дискриминация. Нет, мистер Флеминг, ваша карта бита, вы давно остались без козырей.

Бен поймал себя на мысли, что он сейчас злится одновременно на Генри Флеминга и на свою мать. Ему показалось это нелепым: какая между ними связь? На Флеминга - понятно: не зря же генерал Перес считает его "красным" конгрессменом, представителем "пятой колонны" в конгрессе. Ну а мама, при чем тут она, что его взбесило? Эта случайная фраза "Будто за тобой гнались"? Нет, разумеется, дело не во фразе. Мать его раздражает постоянно всем своим поведением, начиная с того, что разговаривает с ним по-русски. Правда, Бен демонстративно и принципиально отвечает ей только на английском. Но самое худшее, что она русская, и от этого Бен страдает больше всего и злится, и, возможно, временами ненавидит свою мать за то, что она русская. Из-за этого он постоянно чувствует свою неполноценность среди дружков по лиге. Ему кажется, что чистокровные смотрят на него свысока, как на второсортного, и не совсем ему доверяют. Вот и эти выстрелы по окнам доверили не ему, а Арту, хотя Бен считается лучшим стрелком в их группе. Иногда ему хочется упрекнуть отца жестоким вопросом: "Ну зачем ты женился на русской?" Он понимает, что это глупо, и изо всех сил старается выделиться, отличиться, делом доказать свою преданность сиону.

В это же самое время, когда Бен Раймон перебирал в памяти деяния "Лиги защиты евреев", конгрессмен Генри Флеминг сидел у себя дома в кабинете и просматривал документы и материалы, которые ему передали представители арабской общины в США. Дело в том, что сегодня с самого утра конгрессмена одолевали телефонными звонками "избиратели" определенной политической окраски. Выражая свое гневное возмущение принятой вчера в ООН резолюцией, объявившей сионизм формой расизма и расовой дискриминации, они требовали от конгрессмена публичного протеста, они категорично требовали, чтоб конгресс США, президент и его администрация предприняли соответствующие строгие санкции против тех государств, представители которых голосовали за резолюцию. Они открыто угрожали, если конгрессмен не внемлет их голосу. Впрочем, и пресса той же политической ориентации разразилась площадной бранью по адресу "антисемитов", к которым оптом причислялись граждане семидесяти двух суверенных государств. Им пророчили страшные кары, на них сыпались изысканные проклятия. Вся эта свистопляска Генри Флемингу была хорошо знакома, он знал ее источник и его реальную власть и силу и именно потому вчера вечером в довольно безобидной дискуссии с генералом Пересом деликатно обошел вопрос о сионизме и расистской практике правителей Тель-Авива. Он хорошо знал о существовании зловещего сионистского ордена "Бнай Брит" и его карающего отдела. Этот диверсионно-террористический отдел занимается дискредитацией и физическим уничтожением неугодных сионистам людей. Попасть в картотеку ЛБД - значит обречь себя на верную гибель: в автомобильной или авиационной катастрофе, от неожиданного сердечного приступа и еще в силу какого-то несчастного случая. В арсенале профессиональных убийц из "Лиги борьбы с дифомацией" большой ассортимент средств и методов физической расправы. И Генри Флеминг испытывал чувство страха перед ЛБД точно так же, как в свое время прогрессивно настроенные граждане Германии испытывали чувство животного страха перед гестапо и СС.

Флеминг не хотел поддаваться угрозам и шантажу. Он считал резолюцию ООН справедливой и обоснованной. То, что вытворяли в Израиле его правители в отношении арабского населения, могло идти в сравнение разве что с произволом и жестокостью фашистов на оккупированных территориях во время второй мировой войны. Судьба арабских деревень Икрит и Вирам, расположенных в Галилие, была типичной для десятков и сотен других арабских деревень. В 1951 году в эти деревни ворвались израильские военные и потребовали от жителей всего на несколько дней покинуть свои дома. Они сказали, что это необходимо в интересах безопасности Израиля. Жителям предложили взять с собой только самое необходимое и перейти в соседние деревни. Это была не просьба, а приказ, и всякое ослушание влекло за собой арест, насилие, лишение свободы и самой жизни. Тысяча человек из Бирама и семьсот человек из Икрита покинули свои дома.

Прошла неделя, другая, приближалось рождество - жители Икрита и Бирама были христиане и хотели встретить свой самый большой праздник у себя дома, в семейном кругу, - но израильские власти не разрешали им вернуться в свои деревни. Тогда они обратились в Верховный суд. Наивные, они искали законности и справедливости у тех, кто издавна считает своим высшим благом, своим правом и привилегией надругаться над святыми понятиями: закон и справедливость. Больше того, эти люди - Флемингу никак не хотелось назвать их людьми, - наделенные инстинктом садистов, решили заодно поглумиться над религиозными чувствами своих жертв. В ночь под рождество они взяли почетного жителя деревни Икрит Мабди Дауда, привезли на ближайший от его родной деревни холм и приказали "полюбоваться" рождественским зрелищем. Израильские самолеты массированной бомбежкой превратили деревни Икрит и Вирам в груды руин. Конгрессмен Флеминг медленно читал опубликованные в печати показания свидетелей и очевидцев. Вот слова старейшины деревни Кисар Ибрагима Имтанс: "Более страшного дня мы не знали за всю свою жизнь. Мы стояли на вершине холма и с беспомощным гневом смотрели, как один за другим рушатся наши дома". Вот слова священника Иосифа Сусана: "Мы собственными глазами видели, как самолеты бомбили и уничтожали наши дома, сжигали поля. Души наши застыли от ужаса. Землевладельцы превратились в поденщиков, познали нужду и жизнь беженцев. Многие вынуждены были стать батраками на собственных виноградниках, сданных теперь в аренду другим".

Беженцы. Их миллионы, арабов, насильно согнанных израильтянами со своей земли. Дома их разрушали бульдозеры вместе со всем имуществом. Слезы, горе, проклятие. Ничто не принимается современными варварами во внимание. Конгрессмен Флеминг листает только что вышедшую из печати книгу израильского юриста Фелиции Лангер под названием "Своими собственными глазами". Автор - объективный свидетель злодеяний своих соотечественников. Флеминг читает: "От деревень в районе Латурна не осталось камня на камне. Что означает последнее выражение, я поняла по-настоящему лишь тогда, когда увидела голое место, оставшееся там, где некогда стояли дома. Пожалуй, римляне в подобных случаях действовали с меньшей основательностью: они по крайней мере оставили нам одну стену".

Он вчитывается в скупые строки, где каждая страница наполнена человеческим страданием. "Клубы пыли, поднятой взрывом, взметнулись к серому летнему небу, не оставив после себя и следа. Позади звон разбитых стекол в деревенских домах и содрогание почвы под ногами, окоченевшими от страха. Было пять домов - и нет их. Пять надежных очагов… превращены в развалины. Нет, это не страшный сон. Да увидят глаза твои и никогда не забудут!.. Место действия - деревня Абу-Дайс, расположенная поблизости от арабской части Иерусалима".

Он вчитывался в обвинительные документы, дрожа от ярости и гнева. Ему хотелось закричать на весь мир, чтоб о том, что знает он, узнало все человечество. Но он чувствовал свое бессилие, потому что мировая трибуна подвластна опять же тем, кто творит беззаконие, произвол и жестокость, цинично прикрывая свои преступления ворохом засушенных и выцветших от неуместного и бесстыжего употребления слов: "демократия", "свобода", "закон", "справедливость", "права человека". Перед глазами Флеминга стоял образ одной из жертв этой "свободы" и "демократии", "законности" и "справедливости" - Сулеймана аль-Наджаб. Израильские палачи схватили его средь бела дня на улице Иерусалима, втолкнули в автомашину, завязали глаза и стали избивать. Флеминг читал: "…первые две недели он совершенно не видел света, так как все это время у него были завязаны глаза. Его правая нога была прикована цепью длиною сантиметров тридцать к железной двери камеры. Он не мог отойти от двери для того, чтобы вздремнуть в короткие перерывы между допросами. Во время допросов его нещадно избивали, раздев догола. Его били толстой длинной палкой. Иногда сажали на стул, привязав ноги и руки к ножкам и спинке стула, затем в таком положении клали на пол, так что его ноги повисали в воздухе, и били палкой по ступням".

Тяжело читать такое, жутко. А страница за страницей скупыми словами излагали все новые факты. "Инженер Мухамед Аббас Абд-аль-Хакк. Арестован 4 мая 1974 года. В тюрьме Наблуса был подвергнут пыткам. 26 мая 1974 года его перевели в военную тюрьму. Там его, голого, поместили в малюсенькую камеру, объемом не больше холодильника. Пол камеры был усыпан острой щебенкой. Его выводили во двор и там заставляли ползать на четвереньках, в то время как солдаты садились на него верхом". "Халил Хиджази. Арестован 22 апреля 1974 года. Большую часть времени он находился в камере голым, ему не разрешали умываться, круглые сутки не давали ни есть, ни спать и лишали воды. Ему угрожали, что приведут в тюрьму жену, где четверо солдат станут ее насиловать. В один из дней к нему неожиданно привели жену и немедленно увели, не дав даже поздороваться. Представитель "Шин-бет" (израильская контрразведка - прим. автора) заявил Халилу, что его жену отвели к солдатам, как и предупреждали".

Нет, конгрессмен Флеминг не мог больше читать душераздирающие документы. Он поднялся из-за стола и, сложив на груди руки, медленно прошелся по просторному кабинету. Он думал теперь не о жертвах, а о палачах. Кто они?.. Люди? Не-е-т, это уже не люди, это выродки человечества. И какой цинизм - они считают себя цветом цивилизации, божьими избранниками, призванными повелевать другими народами! Он представил себе, как, завладев миром, эти выродки-садисты велят человечеству стать на четвереньки, а сами сядут на него верхом. Зрелище получилось жутковатое и совсем не фантастическое. Америка уже опустилась на четвереньки, подставив свою спину наездникам из военно-промышленного комплекса, и генерал Перес уже самоуверенно размахивает кнутом. Осталось совсем немного.

Будущее своей страны Генри Флемингу представлялось мрачным и безысходным. Никаких обнадеживающих перспектив - страна идет к своему закату, и ничто не может ее спасти. Он не видел в США силы, которая могла бы противопоставить себя генералу Пересу. Да появись такая сила, и Перес раздавит ее еще в колыбели. Он знал, что во главе американских профсоюзов стоят такие же пересы. И хотя на них нет военных мундиров, зато они вышколены в политической демагогии. Для него не были секретом просионистские взгляды главного профсоюзного босса Джорджа Мини.

Флеминг считал, что для США началом хаоса и затем катастрофой послужит небывалый экономический кризис, который вызовет цепную реакцию других проблем и кризисов, и ее последствия он не мог себе вообразить. Будущее мира ему также виделось неопределенным, внушающим серьезные опасения: его беспокоила безудержная гонка вооружений, угрожающая выйти из-под контроля правительств.

Он конгрессмен, чувствовал свою беспомощность и бесполезность. В палате представителей, а тем более в сенате, у него было немного единомышленников, и их голоса, их мнение совершенно не влияли как на внешнюю, так и на внутреннюю политику президента и его администрации. Его взгляды и поведение вызывали недовольство в кругах генерала Переса, ему ясно дали понять, что на новый срок в конгресс он не сможет одержать победу, поэтому Генри Флеминг решил больше не добиваться своего избрания.

Каскад сегодняшних телефонных звонков вывел его из равновесия. Он никому ничего не обещал и не собирался предпринимать никакого демарша в связи с резолюцией ООН. "Правильная резолюция, справедливая", - подумал он и обрадовался. Обрадовался потому, что вдруг понял: а ведь это грандиозное поражение Переса и К?. И дело даже не в самой резолюции как юридическом и политическом документе. Главное ведь заключается в том, что большинство человечества поняло античеловеческую сущность сионизма, поняло и осудило на самом высоком уровне, осудило от имени своих правительств. И хотя этот знаменательный факт нельзя было еще считать победой прогрессивного человечества над современными "цивилизованными" варварами, поскольку варвары были всего лишь разоблачены, но не обезврежены, все-таки в самом разоблачении было их поражение и первый шаг к победе добра над самым страшным злом.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Борис Всеволодович обиделся: скоро минет две недели, как прибыл на побывку его любимый внук Игорь, а старика не соизволил навестить. Вот тебе и любимый! А ему так хотелось на даче, в вишневой беседке, в задумчивой тишине уходящего лета поговорить по душам с будущим офицером, сказать ему то, что в свое время не сказал своему сыну Олегу - сокровенное и заветное. Кто знает, встреча может оказаться последней. Годы, их не сбросишь с плеч, не отмахнешься. Старость, она штука нетерпеливая: нет-нет да и напомнит о себе.

И Варвара Трофимовна и Олег Борисович укоряли сына: "Несовестно: через два дня уезжаешь, а с дедушкой так и не виделся! А ведь он ждет и обижается".

Дед, конечно, прав - Игорь понимает свое упущение и готов исправиться, но всему свое время. Он запланировал поездку на Дачу к Борису Всеволодовичу накануне своего отъезда в воскресный день. Договорились ехать на дачу втроем - Галя, Андрей и он. Раньше никак не получилось: закрутился, помешали более важные дела. Деду этого не понять, для него самое важное - повидаться с внуком. А у внука есть дела куда поважней.

Дети часто невнимательны к родителям, тем более к бабушкам и дедушкам, даже самые "образцово-показательные", как иронически называет Андрей Орлов Игоря Остапова. Это в отместку за любимого внука, каким считает Борис Всеволодович не Андрея, а Игоря. Ну что ж, пусть считает, Андрею на это наплевать, сам-то он ставит себя куда выше Игоря. А всех этих "положительных", ортодоксальных, "примерных" он презрительно окрестил "образцово-показательными". К деду Андрей не питает никаких родственных чувств, и совсем не потому, как он сам думает, что дед набрал своим любимцем не его, а Игоря. Просто дед по своей психологии, по системе взглядов и вкусов, симпатий и антипатий полный антипод Андрею. И не только Андрею, а и дочери своей, и зятю - словом, всему семейству Орловых. Дед - "подпорченный продукт прошлого", как дешево острит о нем Александр Кириллович Орлов, того прошлого, в котором Орлов-старший начинал свою карьеру, а Орлов-младший только-только появился на свет и представляет это прошлое в изрядно искаженном виде. Тем не менее Андрей старается при всяком удобном случае демонстрировать перед дедом свои к нему если не нежные чувства, то по крайней мере расположение. Андрей, при всей его внешней бесшабашности, не лишен чувства перспективы и трезво смотрит в день грядущий. Ему нравится дедова дача: она такая уютная, ухоженная, обжитая. У Орловых есть и своя дача - щитовой домик в две комнаты с верандой и без мезонина. На участке одни березы да ели, и никаких тебе фруктов, ягод и цветов. И. место сырое, затемненное, не то что у Бориса Всеволодовича. Он как-то спросил мать, кому достанется дедова дача после его смерти. Людмила Борисовна ответила не задумываясь, просто, как давно решенное, само собой разумеющееся: "Тебе и Игорю".

Тогда он подумал: а зачем, собственно, Игорю дача? Его "дача" где-то в отдаленном гарнизоне. И вообще кадровому военному дача ни к чему. Нет же ее у отца и сына Макаровых, нет и у генерала Думчева.

Поехать на дачу к деду втроем предложил Андрей, конечно же на его машине. У Андрея не какой-нибудь "Запорожец" или "Москвич", и даже не "Жигуленок", а "Лада". Одно и то же? Нет, не скажите: "Лада" это "Лада" - экспортный вариант. Он предложил Игорю и Гале навестить старика. Лишний раз показаться на глаза деду не мешает.

С утра день выдался пасмурным, вопреки прогнозам синоптиков, пообещавших солнечную теплую погоду, и это обстоятельство портило Андрею настроение: того и гляди пойдет дождь. Андрей терпеть не мог мокрый асфальт, а тем более скользкую проселочную дорогу, а ее километра два от шоссе до дачи Бориса Всеволодовича. Но на этот раз мудрые синоптики угадали: дождя не было, тонкая пелена облаков быстро рассеялась, и, когда они выскочили за кольцевую дорогу, неяркое солнце уходящего лета ласкало убранные поля и тихие, смиренные перелески. Игорь и Галя расположились на заднем сиденье и рассеянно слушали неистощимую болтовню Андрея, вдохновенно живописавшего свои похождения, в которых почему-то всегда участвовали представители милиции.

- Однажды с таксистом подискуссировали, - делился воспоминаниями Андрей. - Я был слегка под градусом, а таксист оказался занудой, воображавшим из себя интеллигента. Ему, видите ли, не понравился мой лексикон, он почувствовал себя оскорбленным и, проезжая мимо отделения милиции, доставил меня в дежурку. Дежурил старший лейтенант далеко не приятной наружности, соответствующей его интеллекту. Выслушал таксиста, что-то записал, потом, отпустив его, поскольку тот на работе, принялся за меня. Документов у меня, разумеется, никаких. То есть они были при мне, но я решил утаить сей факт. Фирма наша солидная - Гостелерадио, и начальство не одобряет подобных связей с милицией. Первый вопрос ко мне: "Фамилия?" "Андрей Орлов", - отвечаю. Тут же мне вопрос: "Отчество?" "А зачем отчество?" - спрашиваю в свою очередь. "Как зачем? - обалдел дежурный. - Положено". "Не обязательно, - говорю. - Вполне достаточно имени и фамилии". "Вы что, - говорит, - иностранец или незаконнорожденный?" "Вот именно: словечко-то придумали - не-за-кон-но! - возмущаюсь я. - И вам невдомек, капитан, что каждый человек законнорожденный. Он рождается по законам природы, а не по вашим инструкциям: "не положено"!" Дежурный стушевался. "Извините, - говорит, - я хотел сказать: внебрачно рожденный". - "А какое это имеет значение, капитан, в браке вас родили или вне брака? Он что - внебрачный - хуже или лучше брачного? На ком из них ставят знак качества?" Капитаном я его преднамеренно назвал: они любят даже такую невинную лесть. Задумался страж закона: а в самом деле - хуже или лучше? Дружески заулыбался мне и говорит: "Вообще-то вы отчасти правы". Словом, расстались мы с ним друзьями.

А то однажды с девчонкой ехал. Едем как надо, все по правилам, и скорость в пределах. Вдруг свистит и жезлом на обочину указывает. Я затормозил прямо у его ног. Спрашиваю: "В чем моя вина, капитан?" Этот был, кажется, лейтенантом. А он мне: "Положите и правую руку на руль. В целях безопасности". Вот стервец: издали усмотрел, где моя правая рука.

И надо же: только Андрей произнес "рука", как раздается свисток. На этот раз капитан ГАИ требует остановиться. Андрей сразу понял, в чем дело: превысил скорость. Сказал с упреком Игорю:

- Говорил я тебе: надень форму - все-таки курсант, - и вышел из машины, изображая на лице искреннюю растерянность и наивное смущение. - Здравия желаю, товарищ майор! Я к вашим услугам.

- Во-первых, я не майор, а капитан, а во-вторых…

- А во-вторых, - быстро перебил Андрей, - вы скоро будете майором: у меня легкая рука. Когда мой двоюродный брат был полковником милиции, я однажды назвал его генералом. И представьте себе, ровно через неделю ему присвоили генерал-майора.

Капитан посмотрел на Андрея исподлобья, строго, и в наметанном взгляде его заиграли настороженность, любопытство и подозрение. Андрей ожидал, что сейчас капитан спросит фамилию его двоюродного брата, но ошибся: капитан спросил, с какой скоростью шла машина. Андрей изобразил на лице дружескую невинную улыбку и сказал вместо ответа:

- А какой русский не любит быстрой езды? Эти слова принадлежат великому гению России товарищу Гоголю Николаю Васильевичу.

Но и этот маневр не удался: капитан охватил его с ног до головы цепким, оценивающим взглядом и потребовал документы. Андрей понял: осечка, - и быстро, с тревогой и мольбой в голосе заговорил:

- Товарищ капитан, извините. Там в машине молодожены. Курсант Остапов. У него завтра кончается отпуск, а сегодня он попросил меня подвезти его и молодую жену на дачу к дедушке. Может, слышали? Генерал-лейтенант медицинской службы, член-корреспондент Академии медицинских наук, Герой Соцтруда и лауреат Борис Всеволодович Остапов.

- Слышал, - ответил капитан и выразительным жестом пальцев протянутой руки потребовал документы. - Вы забыли сказать, что дедушка вашего лейтенанта лауреат Нобелевской премии, депутат, член общества книголюбов.

С печальным вздохом Андрей достал талон и водительские права.

- Понятно, - сказал капитан, рассматривая талон. - У вас уже есть одна дырочка. Что ж, поставим еще одну, для симметрии. Привет вашему двоюродному брату и нобелевскому лауреату, - с язвительной улыбкой сказал капитан и приложил руку к фуражке.

Обескураженный, с презрительной миной, садился Андрей за баранку, злобно что-то прошипев по адресу капитана.

- Что за нобелевский лауреат? - полюбопытствовал Игорь, слышавший последние слова капитана.

- Остроты милицейские, - ядовито обронил Андрей и, натянув на себя непроницаемую маску трагической скорби и обиды, солидная доля которой приходилась на Игоря и Галю, уставился в ветровое стекло.

Почти всю дорогу молчали. Попытки Игоря и Гали развеселить Андрея, разогнать тоску-кручину успеха не имели: он еще больше становился угрюм и зол на милицию, на своих спутников, на деда и вообще на весь белый свет, в котором трудно жить и тяжело дышать такому вольнолюбивому человеку, как Андрей Орлов, поклоннику Гоголя и любителю быстрой езды. Он думал о странах, где иные порядки, законы и уклады, где нет ограничений и любые скорости дозволены, если твой двоюродный брат и дедушка…

Он поймал в отражении зеркальца улыбающуюся, счастливую физиономию Игоря и обидчиво принял эту ироническую улыбку на свой счет, а точнее, на счет своих сердитых, разгневанных мыслей. "Ехидина", - колюче подумалось Андрею.

Они уже въехали в дачный поселок, в котором жил Борис Всеволодович. Игорь попросил остановиться у сельского магазина: кончились сигареты. Андрей свернул на обочину.

- И я с тобой, - сказала Галя и попыталась выйти из машины, но Игорь остановил ее:

- Зачем тебе? Оставайся здесь, я быстро.

Галя из окна машины провожала его взглядом, пока он не скрылся за дверью. Она видела, как из магазина вышли трое молодых людей и не очень твердой, шатающейся походкой направились к их машине. Из кармана мятых брюк одного из них, кудлатого и чумазого, торчала бутылка водки. Проходя мимо машины, кудлатый стукнул кулаком по багажнику, явно задираясь. Андрей мгновенно вздрогнул, словно ударили не по машине, а по нему самому. Он крепко сжал челюсти и заставил себя не обращать внимания на мерзкую выходку. Бессильная злоба кипела в нем расплавленной лавой, но выход наружу ей преградили усилие воли и страх. Связываться с тремя подвыпившими хулиганами он не намерен. Лишь с тайной надеждой посмотрел на дверь магазина, откуда выходил Игорь. А трое тем временем придрались к шедшим им навстречу юноше и девушке. Они были в тридцати метрах от машины, и Андрей с Галей хорошо видели их: стройный светловолосый паренек в сером свитере, из-под которого ярко выглядывал желтый воротничок рубахи, и рядом такая же хрупкая девчушка, возможно еще школьница. Не слышно было, о чем там говорили трое пьяных и двое юных, но было хорошо видно, как один из хулиганов положил девушке руку на плечо и она с брезгливостью сбросила ее, что-то сказав в лицо наглецу, но тот крепко схватил девушку за руку и резко крутанул ее, так что девушка вскрикнула от боли и присела. Юноша попытался было защитить ее, но кудлатый ударил его в лицо - тот пошатнулся, но устоял на ногах. Тогда хулиган нанес ему еще два удара. Паренек упал на землю, и третий собутыльник пнул его ногой. Галя приоткрыла дверцу и закричала в сторону магазина, откуда выходили покупатели:

- Помогите же! Там убивают!..

Вдруг увидела, как Игорь быстрыми, легкими прыжками пробежал у машины и в один миг очутился, как говорится, в гуще событий. Он попытался было пристыдить, унять распоясавшихся хулиганов.

- Он с ума сошел! - услыхала Галя недовольный голос Андрея, по-прежнему продолжавшего в невозмутимой позе восседать в машине, положив на баранку крепкие, увесистые кулаки.

Все дальнейшее происходило в таком бешеном темпе, что Галя, растерянная, испуганная и беспомощная, стояла как парализованная возле машины, держась за открытую дверцу, и не могла ни слова произнести, ни шага ступить. Она смотрела расширенными глазами, как один из хулиганов толкнул Игоря в грудь и как Игорь вдруг нанес неожиданный ответный удар, так что нападающий опрокинулся и упал на спину. И тогда его приятель, тот кудлатый, выхватил из кармана бутылку, замахнулся, и Галя в ужасе закрыла глаза, представляя, как эта бутылка опустится сейчас на голову Игоря. Но именно в тот же миг сзади юноша, с которого все началось, схватил на взмахе бутылку, резким рывком вырвал ее из рук кудлатого и швырнул на асфальт. Бутылка с треском раскололась. Игорь ударил кудлатого - Галя как раз в этот миг открыла глаза и увидела, как другой хулиган, приняв позу разъяренного быка, готовится ринуться на Игоря. В руке у него сверкнул нож. Тогда она издала ужасный вопль:

- Андрей помоги!.. - и сама бросилась на помощь, крича на бегу: - Игорь, нож!..

Игорь обернулся, но было поздно: он зашатался и упал.

- Гады!.. Убийцы!.. - кричала Галя, и, возможно, эти ее слова и вид окровавленной жертвы напомнили хулиганам, что дело пахнет тюрьмой, - они бросились бежать. А Галя все кричала: - Держите их, они убили!..

Но никто за ними не побежал, вышедшие из магазина люди толпились возле лежащего Игоря. Чья-то добрая душа подсказала, что нужно немедленно перевязать рану, и Галя растерялась, не зная, чем перевязать. Тут-то Андрей вспомнил, что у него в машине есть аптечка, быстро достал -йод, вату, бинты, и пожилая женщина помогла Гале перевязать рану и посоветовала, не теряя времени, везти Игоря не в Москву, а в Подгорск, поскольку это рядом: раненому нужна безотлагательная клиническая помощь. Она так и сказала: "клиническая". До Подгорска всего шесть километров. И уже через четверть часа дежурный врач распорядился доставить раненого в операционную. И тут вспомнили: Борис Всеволодович хирург. Надо бы предупредить его, позвонить.

- Да что звонить, поехать за ним нужно, - решил Андрей.

Поехали вдвоем. Всю дорогу до самой дачи ругались. Галя упрекала Андрея в трусости, в подлости: бросил, мол, друга, не пришел вовремя на помощь. Андрей агрессивно оправдывался:

- Сам виноват: зачем полез? Трое пьяных бандитов, а он один.

- Там человека избивали. Игорь бросился на помощь. Он иначе не мог поступить. Он не такой, как ты. Ты равнодушно и трусливо взирал, как убивают человека, - захлебываясь от презрения, выговаривала Галя. - Приди ты на помощь - вас было бы тоже трое.

Трусость и благоразумие - не одно и то же. Есть большая разница, - отбивался Андрей, переходя в наступление. - Почему я должен поступать так, как другие? Игорь потерял рассудок. А потом, если говорить честно, ты виновата. Ты толкнула его на этот бессмысленный, нелепый поступок. Ты закричала: "Помогите!" И он конечно же бросился на твой зов, не разобравшись в обстановке. Хотел угодить тебе, порисоваться перед тобой: герой, мол. А я не хотел подставлять себя под нож пьяных животных.

- Подлец!.. Соучастник убийства! - Галя расплакалась.

- Советую тебе демонстрировать свою юриспруденцию в другом месте, - холодно съязвил Андрей и прибавил: - Может, ты на меня уголовное дельце заведешь? У вас это недолго.

- У кого "у вас"?

- У законников.

- Вот оно что, законы наши тебе не нравятся, давно замечала.

- Я тоже замечал… твою наблюдательность. К уголовному делу ты можешь и политическое пришить.

- О, какой мерзавец, какой же ты чудовищный негодяй! А ходишь в чистеньких, порядочных… Высокую мораль проповедуешь. Сколько ж вас таких расплодилось, самодовольных, двуликих, неразоблаченных!

- Замолчи! - вдруг жестко вскричал Андрей. - А то вышвырну из машины!

- Не сомневаюсь: на это у тебя смелости хватит. А силы тем более. Приемы каратэ освоил. Что ж ты не продемонстрировал их в деле? Испугался, струсил, своя шкура дороже.

Андрей был тверд и непоколебим в своей, как он считал, абсолютной благоразумной правоте, и никакие слова Гали, жестокие, хлесткие, оскорбительные, не могли вызвать в нем угрызений совести, раскаяния или сожаления. Его лишь немного беспокоило сознание, что эту свою правоту он не сможет доказать другим, тому же деду и всем остальным знакомым и родственникам, исключая, разумеется, отца и мать, которые, несомненно, примут его сторону. До телевидения, где Андрей работал, случай этот едва ли дойдет, хотя от этой обезумевшей Гали можно всего ожидать.

Борис Всеволодович разволновался. Хотел сначала позвонить в больницу, но передумал, сказал на ходу:

- Не будем терять времени, поехали.

В машине он все же попросил рассказать подробнее, как все произошло. Галя и Андрей подозрительно молчали.

- Ну что ж вы? - удивился старик.

- Пусть он расскажет, - с холодной неприязнью ответила Галя.

- Да что рассказывать? - мрачно начал Андрей, делая скорбное лицо. - Возле магазина трое пьяных бандюг избивали какого-то паренька. Игорь заступился. Один из бандитов полоснул его ножом.

- А вы где были? - насторожившись, спросил Борис Всеволодович, и в голосе его прозвучало недоверие.

- Мы были в машине, а Игорь ходил в магазин за сигаретами. И когда возвращался, увидел драку и бросился туда очертя голову.

Галя молчала, закусив губу. Отрешенный взгляд ее блуждал где-то далеко. Она не хотела сейчас пререкаться и спорить. Все ее мысли были сосредоточены на одном: на Игоре. Что с ним будет, насколько опасно ранение? Только б остался жив! Жуткие думы ее прервал голос деда:

- А кто эти бандиты?

- Местные. Паренек тот знает их, - поспешно ответил Андрей. Он был доволен, что Галя не вмешалась со своими комментариями.

- Их задержали? Или они скрылись? - снова после паузы спросил дед.

- Убежали, - коротко ответил Андрей, опасаясь, что дед спросит: "А вы не пытались их задержать?" Но дед спросил:

- В милицию заявили?..

- Когда же? Мы сразу в больницу, - суетливо сказал Андрей.

- Отвезешь меня в больницу и сразу езжай в милицию, - решил дед и после некоторого раздумья добавил: - В милицию вам обоим надо ехать. Вы оба свидетели.

В милиции они пробыли около часа. Им пришлось писать заявление. Беседовал с ними начальник уголовного розыска. Куда-то звонил, выяснял по телефону фамилии преступников, звонил в больницу и справлялся о состоянии пострадавшего. Ответ был неопределенный и не очень утешительный: ранение серьезное, делаем все возможное, надеемся на благополучный исход. Потом начальник уголовного розыска приказал инспектору и участковому выехать на место происшествия, допросить свидетелей, словом, произвести все, что полагается в подобных случаях. Были отданы необходимые распоряжения по розыску и задержанию преступников.

Когда они из милиции возвратились в больницу, Борис Всеволодович их уже ждал. На тревожный вопрос Гали: "Как там?" - ответил сдержанно:

- Будем надеяться на молодой организм. Во время войны с подобным ранением через полтора-два месяца солдаты возвращались на передовую. Но всякое случалось. Много крови потерял. - И, чтоб не продолжать об этом, спросил: - А что милиция?

- Занимаются розыском бандитов. Фамилии их установлены, - сообщил Андрей.

- Ну коль установлены, то поймают. За этим дело не станет, никуда не денутся, - уверенно заключил Борис Всеволодович.

2

Игорь лежал в Подгорской больнице, в большой палате на десять коек, в тяжелом состоянии. Варя взяла отпуск, поселилась в новой подгорской гостинице "Золотое кольцо" и ежедневно навещала сына. Два раза в неделю из Москвы в Подгорск приезжала Галя. Игорь поправлялся медленно: ранение оказалось очень серьезным, и первое время были часы и дни, когда врачи опасались за его жизнь и не скрывали своих опасений от Бориса Всеволодовича. Старик и сам все понимал, и Варя по состоянию свекра догадывалась, что борьба между жизнью и смертью не окончилась и ее исход никто не может предсказать.

Варя не находила себе места, сама не знала покоя и не давала покоя другим. Ей казалось, что Олег, и его отец - опытный хирург, и ее брат Глеб Трофимович делают не все возможное для спасения ребенка, что Игоря нужно было как-то переправить в столичный военный госпиталь, под неусыпное наблюдение самых знаменитых врачебных светил. Напрасно Борис Всеволодович и Глеб Трофимович пытались ее убедить, что перевозить Игоря в Москву в таком состоянии нельзя, рискованно, притом риск совершенно неоправданный, лишенный здравого смысла, поскольку здесь, в Подгорске, для спасения Игоря делается все возможное и необходимое, то есть все то же, что делалось бы в первоклассной московской больнице. Варя упрекала и свекра, и брата, и особенно мужа в халатности, черствости, равнодушии, в безразличии к судьбе бедного ребенка. Она угрожала, что, если случится с Игорем страшное, она не перенесет, жизнь для нее станет ненужной, бессмысленной. Она не понимала, что, потеряв контроль над собой и поминутно дергая своих близких незаслуженными упреками и необдуманными, неуместными советами, она не помогает делу, а, напротив, вредит.

Главным своим врагом Варя считала Андрея, а давнишняя неприязнь к Людмиле Борисовне переросла теперь во враждебность ко всей семье Орловых. Таких же крайностей в отношении Андрея придерживалась и Галя, хотя другие - и Остаповы и Макаровы - были более снисходительны к Андрею: они обвиняли его в трусости, да и только. Конечно, трусость это порок, но для него всегда находили оправдания: не каждому даны такие качества, как храбрость, мужество, бесстрашие и отвага. Этим награждает мать-природа.

Что касается самих Орловых, то и Александр Кириллович, и тем паче Людмила Борисовна решительно и категорично отметали всякие претензии к Андрею, и особенно обвинения его в трусости. Напротив, считала Людмила Борисовна, Игорь, в отличие от благоразумного Андрея, поступил опрометчиво, бездумно, за что и был наказан, и нечего теперь искать и выдумывать виновных - сам во всем виноват.

О состоянии здоровья Игоря Андрей справлялся у деда и однажды спросил Бориса Всеволодовича, можно ли ему прийти в больницу навестить двоюродного брата.

- Тебе - нельзя, - угрюмо и категорично ответил дед и прибавил: - Почему, сам должен соображать.

Андрей соображал: возможная встреча с родителями Игоря и непременные в таком случае объяснения ничего приятного не обещали - он знал их отношение к случившемуся. Ему известно было, что родители его навещали Остаповых, что между Людмилой Борисовной и Варварой Трофимовной произошел резкий и неприятный разговор, закончившийся размолвкой, о которой Андрей совсем не сожалел, а даже напротив - она освобождала его от встреч с Остаповыми и трудных объяснений. Нельзя сказать, чтоб и в прежние времена Андрей питал какие-то теплые, родственные чувства к Игорю и его родителям. Редкие встречи их обычно происходили на даче Бориса Всеволодовича. Ничто не связывало этих совершенно разных мальчишек и в школьные годы, а после школы - и подавно.

Игорю делали переливание крови - донорами были Варя и Галя. Никто так не может переживать горя детей, как матери, никто так не берет на душу детские беды и страдания, как они, родимые, даже если эти дети давно вышли из детского возраста. И когда жизнь Игоря держалась на тоненькой ниточке, Варя находилась в состоянии потери рассудка. Она жила в это время в Подгорске, но не замечала города, который украшали Дворец культуры и гостиница, построенные ее мужем. Она не замечала людей, и все ее мысли, до предела сжатые в один нервный комок, постоянно присутствовали в больничной палате. Она потеряла сон, а когда под утро засыпала, на нее обрушивались кошмарные сновидения и страхи. Она просыпалась усталая и разбитая, как после тяжелой, изнурительной работы, преследуемая тревожными предчувствиями. За несколько дней она похудела, осунулась и постарела.

Печать глубокой скорби легла на ее тонкое лицо и, казалось, навсегда застыла в мятущемся и молящем взгляде.

Варя замечала за собой, что становится суеверной. На память приходили различные приметы и поверья: на даче у деда вдруг появились крысы, а в их квартире - тараканы, и дверь в бывшую комнату Игоря почему-то начала скрипеть. Прежде она над подобным поверьем могла только посмеяться. Сейчас же ее разгоряченный мозг поднимал из кладовой памяти все мелкое, случайное, давно позабытое и подвергал обостренному анализу. Она вспоминала всю жизнь сына со дня его рождения, день за днем, год за годом. Игорем его назвали в честь Вариного брата, Героя Советского Союза, человека беззаветной храбрости, замученного фашистами. Только теперь Варя пришла к заключению, что в характере сына есть много черт и черточек ее покойного брата. Да и в судьбе - страшно подумать - тоже что-то есть общее.

Игорь знал о боевых подвигах своего дяди-тезки: в семейном архиве Макаровых хранились фронтовые очерки военных лет, воспоминания ветеранов-танкистов - однополчан Игоря Макарова. Игорь Остапов втайне гордился своим именем и считал, что он продолжает жизнь своего дяди, чья фотография стоит на письменном столе в их московской квартире. Варе вспомнилась даже такая деталь: в то злосчастное утро, когда они собрались ехать на дачу к деду, она вошла в комнату сына. Игорь стоял у письменного стола и держал фотографию ее младшего брата. Взгляд его был слегка возбужденный, взволнованный. Спросил:

- Можно мне взять портрет дяди Игоря к себе в гарнизон?

- Конечно, - согласилась она и прибавила: - Только бы переснять и оставить одну карточку нам. Впрочем, возьми, я попрошу у Глеба, у него, кажется, есть несколько экземпляров.

Когда Игорю стало легче, когда кризис миновал и первая робкая, застенчивая улыбка осенила бледное лицо юноши, Варя не удержалась, залилась слезами, но это уже были слезы душевного облегчения.

Глядя на мать трогательно и нежно, Игорь вдруг обнаружил легкую седину в ее волосах и понял, чего ей стоила его беда. Ему хотелось сказать: "Мама, что с тобой? Ты так изменилась!" Но он вовремя остановил себя и сказал тихо, пожимая ее теплую руку: "Не волнуйся, мама, все будет хорошо. Самое страшное позади". Она в знак согласия закивала головой, вытирая слезы. Потом он попросил передать Галинке, чтоб она принесла ему книги. Просьба эта еще больше обрадовала Варю, как верный признак того, что дело пошло на поправку. Она спросила, какие именно книги принести, и была несколько удивлена, когда Игорь ответил с веселой улыбкой:

- Начнем с Пушкина. Лирику. Я давно не читал. Со школьных лет.

Два раза в неделю его навещали родные и близкие; кроме матери, отца и деда в больницу приезжали Глеб Трофимович, Александра Васильевна, Лена, Галя. Об Андрее Игорь не желал ничего слышать - ни хорошего, ни плохого - и винить его ни в чем не намерен. Каждый поступает так, как находит нужным. В своем действии Игорь не раскаивался - он поступил так, как велели ему совесть человека и долг гражданина. Иначе он поступить не мог.

Кроме Пушкина Галя привезла ему и Есенина. Лечащий врач, увидав на тумбочке Игоря два томика стихов, с довольной улыбкой заметила:

- Это хорошо: дополнительное лекарство, и весьма эффективное. Благоприятно действует на психику, вызывает положительные эмоции.

Игорь читал с упоением. Для него словно заново открылись два гения русской словесности, два волшебника-чародея, и он впервые по-настоящему глубоко понял чарующую и воодушевляющую силу поэзии. Душа его наполнялась юным восторгом, радость и удивление лились через край, глаза неистово сверкали, и сосед по койке, пожилой мужчина, внимательно наблюдавший за выражением лица Игоря, вдруг тихо спросил:

- Наверное, очень интересно?

Игорь молча кивнул, зажмурив от удовольствия глаза.

- Почитай вслух. А то скучно и муторно: всякое в голову лезет.

Игорь читал негромко, проникновенно и чутким сердцем понимал, что слушают его с интересом и наслаждением, быть может, таким же, какое испытывает он сам.

Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;
И ведаю, мне будут наслажденья
Меж горестей, забот и треволненья:
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь,
И может быть - на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.

Прочитал и умолк, глядя в потолок и положив себе на грудь пушкинский томик. В палате воцарилась священная тишина. Долго ее никто не осмеливался нарушить. Потом сосед тихо попросил:

- Прочитай, сынок, еще раз.

Игорь, к удовольствию всей палаты, исполнил его просьбу. А когда кончил читать, сосед сказал:

- На сегодня достаточно, отдохни. - И затем повторил вслух негромко и протяжно: - "Но не хочу, о други, умирать; я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…" Мудро. И слова какие - будто серебряный ручеек, - так и льются в душу: "И может быть - на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной". Ах, какие слова! Вот уже больше ста лет в употреблении, а не тускнеют, сверкают, как новенькие, потому что из чистого золота.

Игорь ногтем сделал пометку над стихотворением "Элегия", загнул уголок страницы и положил томик на тумбочку. Никто в палате, в том числе и Игорь, не хотел поддержать разговор о неувядаемой прелести, духовной мудрости пушкинской поэзии. Она вошла в души слушателей, и каждый хотел остаться с ней наедине. Соседа взволновали две последние строки пушкинской "Элегии", но Игорю еще рано было думать о печальном закате и прощальной любви; в его памяти накрепко застряли две другие строки: "Но не хочу, о други, умирать; я жить хочу, чтоб мыслить и страдать". Страдать он готов, было бы за что. И мыслил здраво и трезво; вступая в спор с самим Пушкиным, он никак не хотел согласиться с пушкинской строкой: "На свете счастья нет, но есть покой и воля…" Игорь не искал для себя покоя, не признавал его и верил в счастье, вершиной которого считал любовь. У него была любовь, значит, было и счастье.

Приближалось время посетителей, и больные нетерпеливо посматривали на часы и на дверь. В прошлый раз Игоря навещала Варвара Трофимовна, сегодня он ждал Галю с томиком Лермонтова. Появление в палате вместо Гали ее матери - Валентины Ивановны - с букетом алых роз вызвало на лице Игоря настороженный вопрос. Стройная, изящная, она шла к нему плавной, медленной походкой, и тихая светлая улыбка озаряла ее чуть-чуть смущенное, тронутое легким румянцем лицо. Это было ее первое посещение Игоря в больнице.

Игорь заговорил первым:

- Здравствуйте, Валентина Ивановна. А что Галя?

- Она немножко приболела, с температурой. И в институт не пошла. А как ты, как самочувствие? - Она поставила розы в стеклянную литровую банку и села рядом с его койкой.

- Самочувствие хорошее, температура нормальная, аппетит отличный, - приняв веселый тон, доложил Игорь; желая сказать комплимент, прибавил: - Вам очень идет белый халат. Он вас молодит.

В ответ Валя только улыбнулась, и он понял, что комплимента не получилось, и, чтоб как-то замять неловкость, спросил, пишет ли Святослав Глебович и как идет строительство гостиницы в Энске. Валя отвечала вполголоса, чувствуя себя скованной под любопытными взглядами других больных. Достала из сумки фрукты, мед в сотах - специально ездила на Центральный рынок - и все это положила в его тумбочку.

- А это тебе Лермонтов, - подала ему томик стихов. - Мне звонила Варвара Трофимовна, просила Галю отвезти тебе… А вместо Гали - я. Ты не очень огорчен? - И голос и улыбка мягкие, дружеские.

- Что вы, Валентина Ивановна, я рад вас видеть, - искренне признался Игорь. - А Пушкина возьмите, я прочитал. Мы тут вслух его читали.

Валя положила книгу в сумку, посидела еще минут двадцать, уже собралась было уходить, как вдруг в палату вошел Олег. Поцеловал сына, поздоровался с Валей, которую не видел с тех пор, как случилась с Игорем беда. По телефону они разговаривали часто, почти каждый день, говорили и накануне. Валя сказала ему, что едет в Подгорск навестить Игоря. Они не договаривались встретиться здесь. Просто Олегу захотелось ее видеть, давно искал встречи, но Валя всячески избегала, откладывала, говорила: потом, когда Игорь выйдет из больницы. И он соглашался с ней. А сегодня утром не мог себя побороть. Зная, что Валя поехала в Подгорск к Игорю, он, не предупредив ни жену, ни Валю, решил тоже поехать навестить сына, с которым не виделся целую неделю. Его внезапное появление в больнице удивило, смутило и обрадовало Валю, хотя в душе она и не одобряла его поступок, считала неосторожным, беспечным и легкомысленным. А что, если Игорь не поверит в случайность их встречи, заподозрит? Но Олег убедительно объяснял свое неожиданное появление:

- Я собирался к тебе в четверг. А сегодня прихожу на работу - висит объявление: в четверг партсобрание. Вот я и решил сегодня навестить. - Он сел на краешек койки, открыл портфель и начал доставать помидоры, виноград, груши, говоря: - Тебе надо поправляться, набираться сил.

- Куда столько? - проговорил Игорь. - Целый магазин "Овощи-фрукты". Я еще не съел те, что мама привезла. А сегодня Валентина Ивановна пополнила мои запасы. И вообще скажите там всем, чтоб приезжали ко мне порожняком. И пореже. Зачем лишние хлопоты, беспокойство? Добираться далеко, время терять.

- Ты на чем ехала? - спросил Олег Валю.

- На электричке, а от вокзала пешочком.

Олег это знал, но вопрос был задан неспроста, скорее для Игоря, для большей убедительности, что встреча его с Валей случайна.

- Вот не знал - я б тебя захватил. Я на машине.

- Я могу надеяться на обратном пути воспользоваться вашим личным транспортом? - шутя сказала Валя.

- Вполне, - ответил Олег.

Итак, из больницы они вышли вместе. В машине Валя, возбужденная и счастливая, дотронулась до его руки и сказала ласково и нежно:

- Ты ненормальный. Ты совсем мальчишка, беспечный, сумасбродный.

- Прости, но я не мог больше, я должен был увидеть тебя. У меня было такое состояние, что я не мог с собой совладать.

- Было бы хуже, если б я приехал к тебе домой.

- Ни в коем случае! Галя, кажется, и так что-то подозревает. Но ты не должен был сюда сегодня ехать. И никакого партсобрания у тебя в четверг нет, все это ты придумал для Игоря и Варвары Трофимовны. Родной ты мой безумец! Ты думаешь, мне не хотелось видеть тебя? Я места себе не находила. Прости, мы куда едем?

- В гостиницу, в наше "Золотое кольцо". Пообедаем, посидим в твоем ресторане. Я так соскучился по тебе. Нет, ты не в состоянии этого понять.

- Да где уж мне понять! Я же сельпо. А ты мосторг, - безобидно шутила она, и радостная улыбка не сходила с ее порозовевшего лица.

В уютном зале ресторана они облюбовали свободный столик, приютившийся у глухой стены. Не виделись всего полмесяца, а им казалось, что с последней встречи прошел год. Смотрели друг на друга тающими глазами, говорили какие-то незначительные, неважные слова, не соответствующие их взглядам. Валя достала из сумки томик Пушкина и подала Олегу:

- Чтоб не забыть. Это ваш, Галинка брала у Варвары Трофимовны для Игоря.

Олег взял книгу, открыл с загнутым уголком страницу - обратил внимание на пометку у стихотворения "Элегия", прочитал его вслух, признался:

- Удивительно, странно - не помню я этих строк. А возможно, и не знал. Невежды мы. А ведь это меня касается, лично, персонально и конкретно: "Порой опять гармонией упьюсь, над вымыслом слезами обольюсь…" Сколько раз я упивался гармонией в архитектуре, в творениях великих зодчих. Именно ее, гармонию, я ставил превыше всего, за что награждался всевозможными пакостными ярлыками, вроде "ретрограда", "консерватора". Гармония - душа прекрасного. Там, где нет гармонии, там не ищите красоты. Не пугайся, пожалуйста, этого слова - красота. Противники гармонии осмеяли его, опошлили. Прекрасное всегда было, есть и будет вершиной человеческого духа.

- "Над вымыслом слезами обольюсь…" - перебила его Валя. - Сказано просто, изящно и правдиво. Меня касается, как ты говоришь, персонально. Сколько раз плакала и в театре, и в кино, и за чтением интересной книги.

- А вот это касается нас обоих: "И может быть - на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной".

Что-то грустное и светлое сверкнуло в глазах Олега и в тот же миг отразилось на лице Вали. Он знал, что для него это последняя любовь, трудная, необыкновенно сложная, со многими "но". Для него… А для Вали? Для нее, возможно, и не последняя, хотя сама она так не думает, и тоже трудная и светлая.

- "Прощальной"? - как-то встрепенувшись, тихо переспросила она. - Зачем "закат"? И почему "печальный"? Я не хочу - ты слышишь? Не хочу ни заката, ни печали, ни прощальной. "Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать".

Эта внезапная искренняя вспышка глубоко тронула Олега, и ответ на нее она прочла в его молчаливом очарованном взгляде, выражавшем и радость, и полное согласие с ней. Ему захотелось прильнуть губами к ее родниковым глазам, и, подавив это немыслимое желание, он сказал:

- Завтра встретимся у меня в мастерской. Хорошо? Ты придешь?

Она кивнула, прикрыв глаза веками, и шепотом сладостно и проникновенно произнесла:

- "И ведаю, мне будут наслажденья меж горестей, забот и треволненья".

А он, машинально перебирая рассыпанные страницы книги, остановил свой взгляд на двух строчках и затем, словно в ответ на какие-то свои мысли, вслух прочитал:

Служенье муз не терпит суеты.
Прекрасное должно быть величаво.

- Ты слышишь, художник-творец, это опять же касается, нас с тобой персонально. То, о чем мы только что говорили, вспомнив Пушкина. Выходит, мы с ним заодно. Мы и Игорь. Это его пометки: стало быть, легло на душу. Меня это радует. "Прекрасное должно быть величаво"!

3

В каждой семье свои проблемы, свои радости и беды, удачи и огорчения. Исключения бывают редки. Даже благополучные семьи иной раз жизнь берет в такой переплет, что только держись, чтоб устоять и не упасть, когда заколышется почва под ногами и начинает рушиться годами создаваемое и, казалось, незыблемое, такое уютное, обжитое семейное гнездо. Так было и у Орловых: все шло гладко и безоблачно, жизнь казалась широкой маршевой лестницей, устланной мягким дорогим ковром, и лестница эта вела к блистательной вершине, с которой во все стороны открывалась необозримая ширь горизонта, заполненная довольством и благоденствием. На работе у Александра Кирилловича и Людмилы Борисовны никаких осложнений. Он - доктор наук, профессор - по совместительству имел полставки в институте помимо своей основной служебной деятельности - не работы, а именно деятельности, так как Орлов причислял себя к деятелям всесоюзного масштаба и надеялся в недалеком будущем занять пост заместителя председателя. Его супруга - кандидат наук - возглавляла отдел в НИИ и мечтала о должности директора, хотя понимала, что шансы у нее на этот счет невелики: не хватало не столько знаний и опыта, в изобилии которых Людмила Борисовна не сомневалась, сколько докторской степени и профессорского звания. У Андрея все было более или менее: он переживал период становления, в котором неизбежны всевозможные осложнения, недоразумения, которые следует считать как издержки возраста. Недаром же в народе говорят: маленькие детки - маленькие бедки, взрослые дети - большие беды. Это известно с сотворения мира. Впрочем, слово "беды" супруги Орловы небрежно отметали: оно их не касалось. Нельзя же считать бедой давнишний, первых студенческих шагов, инцидент из-за Насера и Даяна, связанный с мальчишеским кровопусканием. Он не имел никаких последствий, был благополучно улажен и забыт как правыми, так и виноватыми. Что же касается ранения Игоря, то это была беда для Остаповых и никак не для Орловых.

Андрей собирался жениться, а это означало, что период становления в общем-то подходил к концу. Уверенность в этом вселяла симпатичная, серьезная, во всех отношениях положительная девушка Оля из благородной семьи: родитель ее - известный ученый, лауреат и вообще человек достойный и уважаемый. В принципе вопрос о женитьбе Андрея и Оли был решен, оставалось уточнить кое-какие организационные детали, сущие мелочи, пустяки, такие, например, как выбор ресторана, в котором предстоит быть свадебному торжеству.

Родители невесты имели дачу в том же поселке, где жил Борис Всеволодович, - там и познакомились Андрей с Олей. Впоследствии они свое знакомство в шутку называли "собачьим". В один из летних дней, приехав к деду на дачу, Андрей надел на Дона ошейник и, взяв поводок, вышел с собакой за калитку. Дон резвился, выказывая радость: он любил прогулки за пределами дачного участка, а хозяин его, Борис Всеволодович, в последнее время не часто доставлял такое удовольствие своему мохнатому другу. На одной из улиц у лесной опушки Андрей встретил девушку. На поводке она держала старого рыжего боксера, слюнявого, с отвислой губой и отталкивающей, неприятной мордой. Увидев огромного, могучего Дона, смело, но дружелюбно бегущего к ней, вернее, к ее Марсу, девушка тревожно заговорила, обращаясь к Андрею:

- Пожалуйста, возьмите на поводок свою собаку, а то они будут драться.

Андрей остановил Дона и взял его на поводок, хотя опасения девушки были напрасны. Дон имел миролюбивый характер и никогда первым в драку не лез, тем более что равных по силе ему соперников в поселке не было. Что же касается дряхлого Марса, то драки и прочая собачья удаль для него перешли в сферу приятных воспоминаний о прошлом, которое, судя по медалям, обильно украшавшим собачью грудь, было блистательным. Невероятное количество всевозможных медалей привлекало внимание любопытных встречных. Медали заслоняли противную морду старого пса и как-то сглаживали отталкивающее впечатление.

- Вот это да-а-а! - изумленно протянул Андрей, глядя то на медали, то на девушку. - Вот это чемпион! Как его зовут?

- Марс, - с готовностью ответила девушка. Ей были приятны комплименты по адресу ее собаки.

- А моего зовут Дон. А меня Андрей. А вас?

- Оля, - заулыбалась девушка, и легкий румянец осветил ее круглое курносое лицо.

Так состоялось знакомство. Наблюдательный Андрей обратил внимание, что среди подлинно собачьих медалей были и чужестранные монеты: франки, пфенниги, лиры, леи, левы, гроши и даже просто значки, изготовленные по поводу и без оного. Открытие это забавляло Андрея, и он пошутил:

- А значком пятидесятилетия уголовного розыска за какие подвиги Марс награжден?

Это Юра ему нацепил, мой младший брат, - весело ответила Оля.

- Зачем?

- Он любит медали, ну просто обожает.

- Юра?

- Марс. Правда. У него такой странный характер - снимем медали, и он скучает, не ест ничего. Он у нас такой.

Марс подружился с Доном, Андрей - с Олей. А позже Борис Всеволодович, и тоже на собачьей основе, познакомился с Олиным отцом.

Однажды, проходя по улице мимо дачи Остапова и повстречав Бориса Всеволодовича возле калитки, известный ученый учтиво поздоровался, осведомился о состоянии здоровья Игоря (о случившемся тогда у магазина знал весь поселок) и попросил рассказать, как все произошло. Борис Всеволодович - человек общительный, откровенный и прямой - рассказал все по порядку, ничего не убавляя и не прибавляя, и, возможно, сам того не желая, нарисовал, мягко говоря, не очень симпатичный портрет Андрея. Таким образом Оле стало известно о неблаговидном поступке ее жениха. Оля - натура впечатлительная и честная - сообщение отца приняла близко к сердцу и потребовала от Андрея откровенного объяснения. У Андрея не хватило мужества рассказать правду, он начал нервничать, ругать "выжившего из ума" деда, Галю и вообще всю семью Остаповых. Оля, в отличие от супругов Орловых, не выразила своего восторга поведением Андрея в тот час, когда был ранен Игорь, и прямо в глаза сказала своему жениху нелицеприятные слова.

Андрей надеялся на сочувствие и солидарность невесты, а вместо этого получил открытое осуждение. Такого, по его словам, "предательства" он не ожидал - упреки Оли больно ударили по его чрезмерному самолюбию. Он вспылил, наговорил в ответ резких и грубых слов, о чем после горько сожалел. Он не учел характера Ольги, видно, плохо знал ее. Произошла серьезная размолвка, а затем и разрыв. Узнав об этом досадном "недоразумении", Орловы огорчились, не теряя, однако, надежды на примирение, В конце концов и более серьезные конфликты им приходилось улаживать. Это еще не беда, милые бранятся - только тешатся. А беда тем временем уже приближалась к их уютному, полному довольства и благополучия семейному очагу.

Однажды, застав сына дома мрачным и раздражительным, Людмила Борисовна осторожно спросила:

- Ну как у вас с Ольгой? Встречаетесь?

Андрей нахмурился, сделал на лице недовольную гримасу и ответил слишком резко:

- Я никакой Ольги не знаю и не желаю знать. И прошу больше никогда при мне не произносить этого имени.

- Но… Андрей… зачем так грубо? - В голосе Людмилы Борисовны прозвучали одновременно удивление, вопрос и упрек. Андрей это понял и в ответ сказал то, что намеревался сказать попозже одновременно матери и отцу:

- И вообще… я уезжаю.

- Далеко?

- В Израиль.

- Далековато, - заметила Людмила Борисовна, не приняв всерьез сообщение сына. Она ожидала от него каких-то слов, объяснений, ну хотя бы иронической улыбки. Но Андрей молчал, мрачно углубившись в себя. И тогда она заподозрила неладное, поняв, что дело пахнет чем-то серьезным.

- Что за глупые шутки, Андрей? - сказала она, уставившись на сына тревожным, настороженным взглядом.

- Я не собирался шутить, - угрюмо и сосредоточенно заговорил Андрей. - Сегодня я получил вызов.

- Вызов? - Большие темные глаза Людмилы Борисовны округлились, и тревога, переходящая в ужас, черной молнией сверкнула в них. - Что за вызов?! От кого?.. Какое ты имеешь отношение?

- Имею. А вызов прислала бабушкина двоюродная сестра.

Наступила какая-то убийственная пауза. Наконец, что-то вспомнив или о чем-то догадавшись, Людмила Борисовна переспросила:

- Сестра бабушки Сони? У нее нет сестры.

- Двоюродная.

- Есть ли двоюродная сестра у свекрови, Людмила Борисовна не знала. Трагически всплеснув руками, она заметалась по комнате, повторяя слезно:

- Этого нам еще не хватало, этого не хватало!..

- Не надо сцен, мама, - оборвал ее Андрей: - Они совершенно излишни и ничего не изменят. Я еду по убеждению, я взрослый человек и знаю, что делаю, по крайней мере отдаю себе отчет в своих поступках.

- Нет, нет и нет! - вскричала Людмила Борисовна, резко встряхивая крупной головой. - Это безумство, какой-то кошмар! Он отдает себе отчет, у него убеждения!.. Какие?.. Почему мы, твои родители, ничего не знаем о твоих убеждениях?..

- Постараюсь ответить на твой вопрос, - соблюдая спокойствие и учтивость, снова прервал ее Андрей. - Я окончил вуз, лучший вуз страны. Моими учителями были известные деятели театра. А чего я достиг? Подмастерье! Одно лишь название - режиссер. А где спектакли, где фильмы, поставленные мной, которые бы потрясли зрителей? Где тот театр или киностудия, которые я, как режиссер, мог бы возглавить? Их нет, ничего нет. Вместо них какая-то жалкая самодеятельность, никому не нужная. И соответственно - заработок. Я не хочу быть нищим. Я знаю себе цену. Да-да, знаю. У меня талант. Я мог бы делать настоящие вещи, создать себе имя. Но здесь - простите…

- Опомнись, Андрей, о каком заработке ты говоришь? Чего тебе не хватает? Все у нас есть.

- У вас… А я не желаю сидеть на вашей шее. Я хочу сам иметь. И я буду иметь - там.

- Ты о нас подумал? Что будет с нами, с отцом?

- Отец за сына не отвечает, и ничего с вами не будет.

- Нет, ты болен, Андрюша, ты нездоров. Ты лишился рассудка… и теперь убиваешь нас.

- Тогда упрячь меня в сумасшедший дом! - язвительно воскликнул Андрей и вышел из квартиры.

- Беда, Александр, беда! - этим страшным словом встретила Людмила Борисовна мужа, когда он вечером пришел с работы.

Что такое? - насторожился Александр Кириллович.

И Людмила Борисовна со слезами на глазах рассказала. Для Александра Кирилловича это была страшная неожиданность. Всякого фортеля он мог ожидать от сына, но только не этого.

- Может, пошутил? - все еще не веря, спросил он жену.

- Какие там шутки! Твоя двоюродная тетка, чтоб ей околеть от чумы, прислала ему вызов. Ты знаешь эту тетку?

- Понятия не имею. Это какая-то мистификация, - искренне возмутился Орлов-старший. Однако он понимал всю серьезность положения: о существовании заморской тетки он знал. По мере того, как всерьез стал воспринимать сообщение жены и представлять дальнейшее развитие событий, в нем зарождалось беспокойство, стремительно переходящее в тревогу. Он побледнел, почувствовав на лбу холодный пот, он схватился за пульс: волнение всегда у него как-то мгновенно отражалось на сердце. Да, пульс зачастил.

- Тебе плохо? - участливо спросила жена.

Он не ответил и прошел в свой кабинет, сопровождаемый Людмилой Борисовной. Осторожно, избегая излишних усилий, опустился в низкое на колесиках кресло и устало откинул голову на высокий изголовник. Александр Кириллович, будучи человеком деловым и практичным, смотрел на жизнь глазами бдительного воина, готового в любой миг парировать удар судьбы. Много различных превратностей он предусмотрел, на каждую у него заготовлен ответ, в том числе и на возможные выходки Андрея. Но то, о чем сообщила жена, Александр Кириллович не мог предусмотреть. Он растерялся, почувствовав себя поверженным и опрокинутым внезапным предательским ударом.

- Я знал, догадывался, что однажды он сведет нас в могилу, - тихо, с усилием проговорил Александр Кириллович и, снова щупая пульс, попросил жену принести ему валокордин. Выпив лекарство и отдышавшись, он спросил, где в сию минуту может пребывать их чадо: нужно, чтоб он немедленно прибыл домой. Сейчас важно не упустить время, упредить, не допустить официального заявления Андрея о желании эмигрировать. Александр Кириллович торопливо обдумывал свой предстоящий разговор с сыном. Грубыми упреками, напористой атакой его не возьмешь - нужно что-то другое: может, попытаться вызвать жалость, сыновьи чувства? Атаку тоже нельзя исключить, но ее должна вести Людмила Борисовна. Надо обложить его со всех сторон, сломить, рассеять заблуждения, убедить.

Людмила Борисовна села за телефон, настойчиво разыскивая Андрея у друзей и знакомых. Между прочим, позвонила и Оле. Подошла ее мама, довольно сухо ответила, что Андрей у них не бывает и что делать ему здесь нечего. Наконец у одного из приятелей обнаружился Андрей, и Людмила Борисовна дрогнувшим голосом поспешно произнесла:

- С отцом плохо, приезжай немедленно, - и положила трубку.

Состояние отца она, разумеется, преувеличивала, сердце Александра Кирилловича особой помощи не требовало, учащенный пульс восстанавливался двумя десятками капель валокордина. Александр Кириллович поднялся, ушел на кухню, быстро поужинал - это нужно было сделать до прихода сына, - потом ушел к себе в кабинет, облачился в пижаму и лег на диван, рядом с которым стоял круглый журнальный столик, поспешно и внушительно заставленный всевозможными лекарствами. Посмотрев на столик, Александр Кириллович улыбнулся сообразительности и быстроте, с которой жена оформила эту незатейливую декорацию. Он хорошо знал упрямый и своевольный характер сына и не очень надеялся на благополучный исход предстоящего трудного разговора.

Андрей не заставил себя долго ждать. Отца он любил и глубоко уважал. В его характере было много отцовского, и он втайне гордился этим. Он помнил, что сделал для него отец, приходивший к нему на выручку в трудные минуты жизни. Звонок матери всерьез встревожил его: он считал отца впечатлительной натурой, знал также, что сообщение матери отец воспримет как удар судьбы, и теперь опасался, что с отцом может произойти трагедия, виновником которой окажется он, Андрей. Поэтому, на ходу сбросив с себя в прихожей куртку и вопросительно взглянув в заплаканное, скорбное лицо матери, появившейся из отцовского кабинета, он без слов вошел к отцу.

Александр Кириллович лежал на высоких подушках. На сына посмотрел мягко и нежно и тут же прикрыл глаза веками.

- Тебе плохо, с сердцем плохо? - сразу спросил Андрей, и в голосе его прозвучала неподдельная тревога. Он взял руку отца, чтоб нащупать пульс. Рука была вялая, безжизненная, как плеть. - Врача вызвали?

- Врач, сынок, нам не поможет, - тихо, через силу прошептал Александр Кириллович и, открыв глаза, добавил: - Возьми стул, присядь. Я хочу сам от тебя все услышать.

Андрей взял стул, сел, глядя в упор на отца. Глаза их встретились: печальные, усталые, какие-то потухшие глаза отца и пытливые, изучающие глаза сына. "На самом деле болен или ловко притворяется?" - прочел Александр Кириллович вопрос во взгляде Андрея. Ответа не нашел. И сам молчал. Тогда отец уточнил вопрос:

- Что заставило тебя решиться на такой шаг?

- Я не могу больше так жить. Здесь мне тесно, душно. Я задыхаюсь. Я зря убиваю свою жизнь, гублю свой талант на пустяки, - заговорил Андрей негромко, и так как отец не перебивал его, слушал внимательно, он продолжал: - Мне все опротивело. Я ненавижу, понимаешь, отец, ненавижу всех этих Остаповых, Макаровых, всех этих замшелых героев Бородина, ортодоксальных мещан и квасных патриотов…

Он вдруг умолк, и злой огонь сверкал в его глазах. Отец понимающе кивнул, и кивок этот мог означать согласие с тем, что говорил сын. Потом тихо спросил, глядя на Андрея цепко и проникновенно:

- А ты уверен в том, что в Израиле не будешь задыхаться?

- Я не собираюсь в Израиль. Я поеду в Штаты. Там у меня есть знакомые, которые обещают… Короче, база на первый случай у меня есть. Я еду с друзьями.

- Кто они, если не секрет?

- Виталий Лужин и еще его товарищ, родители которого уехали три года тому назад и блестяще устроились в Штатах.

- Да! Лужин, - после паузы произнес Александр Кириллович. - Я чувствовал, что посадит он тебя в грязную лужу. То, что ты не подумал о нас с мамой, - это дело твоей совести. Наверно, мы заслужили такой жестокий удар. Но почему ты не подумал о себе? Ты же умный парень. Я не ожидал от тебя такого опрометчивого легкомыслия. Нет, сынок, не ожидал. Я бывал в Америке, встречался, знаю. Там тоже не легко и не просто стать тем, кем ты хочешь. Поверь мне, мой мальчик. Здесь у тебя больше шансов на успех. Не надо суетиться и спешить. Все будет как надо. Твой отъезд не принесет тебе счастья. На твоей совести останется на всю жизнь печальная участь, трагедия твоих родителей. - Голос его дрогнул, оборвался, точно не хватило воздуха. Он опять опустил веки и, уже не открывая глаз, продолжал: - Я никогда ни о чем тебя не просил. Сегодня прошу в первый, и возможно в последний, раз: откажись. Возьми бумагу, садись за мой письменный стол и напиши.

Александр Кириллович открыл глаза и умоляюще уставился на сына. Печать обреченности легла на его лице. И Андрей покорился, сказал:

- Хорошо, - и сел за стол. Спросил: - Что писать?

- Пиши: "Я не знаю женщины, приславшей мне вызов в Израиль. Я не собирался и не собираюсь уезжать из страны, где я родился и вырос, где получил высшее образование. Я отметаю всяческие провокации сионистов". Хотя нет, не так. Пиши: "Присланный мне вызов я расцениваю как гнусную провокацию врагов моей любимой Родины, Страны Советов…"

- А можно без "любимой"? - сказал Андрей, делая записи на листке бумаги. - И потом это "Страна Советов" ни к чему. Зачем лишние слова?

- Пересиль себя. Я понимаю тебя, но иногда это нужно. В этом ничего худого нет. Цель всегда оправдывает средства.

- Хорошо, я сделаю так, как ты хочешь. Пусть будет по-твоему. Быть может, я не прав и поступил легкомысленно. Может быть.

- Спасибо, сынок, спасибо, родной. Ты спас себя и своих родителей. Об этом ты никогда не пожалеешь.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

Бортпроводница объявила: самолет пересек линию государственной границы, и теперь полет продолжается в воздушном пространстве Союза Советских Социалистических Республик. Наташа и Дэниел Флеминг одновременно наклонились к иллюминатору. Но там, под ними, снежными лавинами громоздились причудливые облака, плотно прикрывшие землю. Они красочно сверкали и переливались в лучах полуденного солнца, создавали какой-то неземной, фантастический мир, сотканный из детских сказок и юношеских грез. В дали горизонта среди зубчатых торосов возникали какие-то строения, окруженные купой деревьев и стогами. Они напоминали, притом очень явственно и картинно, одинокий хутор в степи. Постепенно их очертания менялись, как в сновидениях, и деревья превращались в мамонтов и бегемотов, а стога напоминали колокольни.

Наташа волновалась, но совсем не оттого, что внизу была земля ее отцов, земля, на которой она родилась, где прошло ее детство. Чувство ностальгии ей не было знакомо. Волновала предстоящая встреча с отцом и братом, которых она хорошо помнила и к которым питала кровную нежность. Много лет она, как и Нина Сергеевна, считала их погибшими, горько оплакивала их судьбу - и вот она летит сейчас на встречу с ними, воскресшими, живыми, несказанно родными и дорогими. Флеминги не стали дожидаться лета - собственно, это Дэниел предлагал оттянуть поездку в Москву до мая, но Наташа неумолимо воспротивилась, не желая ждать ни одного дня. Зима - пусть, морозы, метели - пусть. Она едет не природой любоваться. Не виделись-то целую вечность - тридцать пять лет. Хотели ехать втроем, но Флора отказалась, закапризничала, своенравная девчонка. А напрасно. Пусть бы порадовался дедушка Глеб. Впрочем, радоваться особенно нечему, если принять во внимание недавние скитания Флоры. Из писем отца Наташа знала, что другая его внучка, Галя, окончила институт и работает адвокатом. По американским меркам адвокат - это фигура!

Волновался и Дэниел. И совсем не потому, что впервые летел на родину своей жены, в страну, которая представлялась ему иным миром, овеянным легендами, фантастическими вымыслами ее недругов, восторженными рассказами жены и тещи. Для волнений у него были иные, более веские причины. Как только решился вопрос с поездкой Флемингов в Советский Союз, Дэниела пригласил его шеф мистер Сэмпсон. Разговор происходил наедине в светлом кабинете, в котором Дэну не часто приходилось бывать. Мистер Сэмпсон, всегда официальный и начальнически строгий, на этот раз удивлял своей совершенно необычной для него непринужденностью и простотой обращения. Благодушно настроенный, он дружески шутил, отпускал по адресу Дэниела легкие комплименты, которые хотя и звучали вполне искренне, тем не менее настораживали своей неожиданностью. Мистер Сэмпсон говорил, что фирма высоко ценит талант и добросовестность мистера Флеминга и что он, Сэмпсон, с охотой предоставляет Флемингу отпуск для поездки в страну большевиков и надеется, что там, в далекой Москве, Флеминг, как и положено добропорядочному американцу, не уронит престижа США, всемогущей и процветающей державы, и что на традиционное русское гостеприимство он ответит традиционной американской щедростью. А чтоб мистеру Флемингу не пришлось раскошеливаться на подарки, фирма решила в порядке поощрения взять на себя известную долю "сувенирных" расходов. Мистер Сэмпсон поинтересовался, кто из ближайших родственников мужского пола есть в Москве у миссис Флеминг. Отец и брат, и оба генералы? О, это достойные люди, и сувениры должны быть достойны их высокого звания. Об этих двоих фирма позаботится. И еще есть сводный брат и теткин муж? Инженер-строитель, архитектор? Прекрасно! И для них у фирмы найдутся ценные подарки. Так что пусть миссис и мистер Флеминг об этом не беспокоятся: накануне отлета в Москву он, Сэмпсон, лично передаст им сувениры мужской части родственников.

Все обещанное Сэмпсон передал Дэниелу в день отлета: наручные часы обоим генералам, портативный телевизор сводному брату и магнитофон архитектору - теткиному мужу. Да, ничего не скажешь - ценные подарки. Особенно часы. Кто-кто, а Дэниел знал их подлинную цену. Не часы, а целый комбайн. Они показывали не только время, день и число. Они показывали температуру воздуха и атмосферное давление, выполняя роль термометра и барометра. И главное - точность хода, секунда в секунду. И заводить не нужно - идут без остановки, как вечный двигатель. Но это еще не все, и не это главное достоинство необыкновенных часов. Под изящным циферблатом, в металлической утробе, среди прочих явственных механизмов скрывались тайные микроприборы, о которых знал мистер Сэмпсон и догадывался Дэниел Флеминг. Догадывался потому, что фирма, в которой работал Дэниел, а точнее, один из секретных отделов фирмы производил микроаппаратуру для тайного подслушивания, звукозаписи, передали в эфир, короче говоря, для шпионажа, разумеется промышленно-экономического. Дэниел знал, что постоянными клиентами фирмы были конструкторские бюро конкурирующих компаний и корпораций. Дэниел подозревал, что услугами отдела, которым руководил мистер Сэмпсон, охотно пользовались ЦРУ и ФБР. Когда шеф предложил свои сувениры, у Дэниела не возникло никаких подозрений, он принял слова и благородный жест вдруг расщедрившегося Сэмпсона за чистую монету, и лишь сидя в самолете и имея достаточно времени для размышлений, постепенно стал понимать подлинное назначение сувениров, предназначенных для родственников его жены, главным образом генералов - отца и сына. Он подозревал, что именно в часах вмонтирован миниатюрный передатчик с автоматическим включением и выключением. Он хорошо знал устройство этих передатчиков, поскольку сам их разрабатывал и конструировал, хотя никогда не занимался их установкой. Эту работу делали другие. А теперь вот и на него возложили грязную работу.

Нет, это невероятно, с нарастающей тревогой размышлял Дэниел, притворяясь спящим, чтоб Наташа своей болтовней не мешала его всполошенным размышлениям. Как он сразу не сообразил и не отказался от услуги своего шефа, когда тот предложил "сувениры"? Мистер Сэмпсон стал бы, разумеется, настаивать и в конце концов раскрыл бы карты и поставил бы его, Дэниела Флеминга, перед выбором: либо принимать "сувениры", либо рисковать карьерой. Дэниел не знает, как бы он поступил, - очевидно, решительно отверг бы навязчивое предложение шефа, жертвуя семейным благополучием. Впрочем, он в этом не уверен, поскольку не было времени на размышление. Это сейчас он начал понимать, в какое положение его поставил мистер Сэмпсон, - в сущности, он выполняет задание разведки, и его советские органы могут судить как ординарного шпиона. Да, да, именно за банальный шпионаж, к тому же до глупости примитивный. В самом деле, рассуждал Дэниел, как только передатчик начнет посылать в эфир разговоры советских военных, он рано или поздно будет запеленгован и обнаружен, а это повлечет большую неприятность для Наташиного отца и брата. Только для них, и никак не для Дэниела Флеминга. Передатчик заработает не сразу, а спустя несколько дней, когда Флеминги покинут пределы СССР: ЦРУ не станет ставить Дэниела под удар. Но, в сущности, это дела не меняет: в глазах родителей Наташи он останется последним негодяем. Такого Дэниел не может себе позволить. А как быть? Ответ не находился. Вместо него мелькнула догадка: не передатчик вмонтирован в часы, предназначенные для генералов, - такая система практикуется в США между конкурирующими фирмами, где вероятность запеленговать его работу невелика. Здесь же, в СССР, она малоэффективна, даже нелепа, бессмысленна. Значит, здесь другое; в часах миниатюрный магнитофон, На микропленку записывается разговор. Наверняка тут применен наиболее распространенный метод тайного подслушивания. Затем, спустя определенное время, магнитофонную запись, разумеется вместе с часами, надо каким-то образом изъять. Но Дэниела это уже не касается: об этом позаботятся специальные агенты. В таком случае все покрывается мраком тайны, ничьи имена нигде не будут фигурировать - ни Дэниела Флеминга, ни генералов Макаровых. Просто ЦРУ получит еще одну запись разговора, в которой, возможно, не содержится ни одного слова, представляющего интерес для разведки.

Подобное рассуждение Дэниел считал совершенно логичным и единственно достоверным, потому что в нем находил ответ на неприятный, беспокоящий его вопрос: как быть? Так и быть: вручить сувениры - и никакого угрызения совести. В конце концов, разведки существуют и будут существовать, об этом все знают, работают они на безопасность своей страны, и ничего нет в том предосудительного, дурного, если гражданин из патриотических побуждений иногда при случае окажет невинную услугу отечественной разведке, исходя из высокого гражданского долга.

Успокоив себя таким образом, мистер Флеминг приоткрыл глаза. Светящееся табло требовало пристегнуть ремни: самолет шел на посадку.

В аэропорту чету Флемингов встречали Глеб Трофимович и Лена. Наташа сразу узнала отца - впрочем, это не составляло особой трудности: Глеб Трофимович был единственный среди встречавших в генеральской форме. Он тоже узнал ее и, с трудом сдерживая волнение, быстрой, неприсущей ему семенящей старческой походкой пошел навстречу дочери. Наташа, рыдая, бросилась к нему на грудь, уткнулась лицом в холодную шинель. Лена, поздоровавшись с Дэниелом, с ревнивым любопытством рассматривала свою старшую сестру, которая долго не могла освободиться из отцовских объятий. Лена представляла Наташу гораздо старше - очевидно, молодила ее элегантная шубка из голубой норки. "Одета богато и со вкусом", - отметила про себя Лена, садясь за руль отцовского "Москвича". Дэниел сел рядом с Леной. Багаж заморских гостей состоял из двух чемоданов.

В пути говорили, как водится в таких случаях, о погоде в США и московских морозах. Коричневая дубленка с белым цигейковым воротником и такими же отворотами, видно, не очень согревала Дэниела, он ежился, хотя мороз в этот день и не превышал двадцати градусов. Безветренно и мягко светило солнце, просеивая холодные лучи сквозь сито морозного воздуха и хрусталь инея на березах и тополях, обступивших шоссе двумя стройными шеренгами.

- А снег такой же, как и у нас, - весело сказал Дэниел, потирая озябшие руки. Наташа перевела его слова, и Глеб Трофимович заметил:

- Да и деревья, наверно, такие же. На одной планете живем, одна семья - человечество.

Наташа перевела слова отца, и Дэниел подумал: "Генерал занимается политикой. Пропаганда в пользу разрядки". Мысль о разрядке почему-то напомнила ему о часах-сувенирах. Сувениры ЦРУ никак не гармонировали с разрядкой. На душе стало тревожно - пробуждалась совесть. Тесть ему определенно нравился - во всяком случае такое впечатление оставляли первые минуты знакомства.

В доме Глеба Трофимовича их ждали Александра Васильевна и Варвара Трофимовна. К вечеру должны подойти Николай с женой, Олег, Святослав с Валей. Утром Святослав звонил из Зауралья, справлялся. Отец коротко ответил ему: "Летят. Едем с Аленкой встречать. Так что ты постарайся хотя бы на денек". Святослав пообещал.

Гостям отвели комнату Лены. Сама же Лена - любимица тети Вари - на это время перебралась к Остаповым, которые теперь жили вдвоем в трехкомнатной квартире. В ее распоряжение была предоставлена комната Игоря.

Время приближалось к обеду, Александра Васильевна предложила гостям с дороги перекусить. На столе появились разные закуски, пшеничная водка, армянский коньяк, вина и даже - в расчете на любителя - пиво. Но гости совершили дальний перелет, и естественные волнения отбили аппетит - тем не менее Дэниел с удовольствием выпил рюмку "пшеничной", потом ради дегустации попробовал коньяк и советское шампанское, а заодно и пиво. Все эти напитки по достоинству оценил, но от закусок отказался, что удивило Александру Васильевну: как это так - пьет и не закусывает? Оказывается, закуской для заморского гостя послужила чашка растворимого кофе. Спиртной "ерш" привел Дэниела в приподнятое состояние, тревоги и сомнения, связанные с предстоящим вручением сувениров - а это по распоряжению Наташи должно произойти позже, вечером, когда соберутся все родственники, - улетучились, как-то растворились сами собой, как дело пустячное, не заслуживающее внимания. У Дэниела возникло желание немедленно пойти на улицы и площади Москвы, и прежде всего посмотреть знаменитый Кремль и Красную площадь. Но его желание не совпадало с желанием супруги: Наташе хотелось побыть с родными и говорить, говорить обо всем, что накопилось в душе за долгие годы.

Знакомство с центром столицы планировалось Глебом Трофимовичем, но не сразу, не сегодня, и конечно уж лучше на трезвую голову. Но Дэниелу не сиделось: незнание русского языка создавало известные неудобства. Наташа, увлекшись разговором с отцом, Варварой Трофимовной и Александрой Васильевной, не могла выполнять роль переводчика. И тогда Лена, изучавшая английский в школе и институте, отважилась проверить свои знания на практике. И ничего - получилось: смеясь и шутя, дополняя слова жестами, они быстро научились понимать друг друга, и Дэниел попросил Лену показать ему Москву. Лена сказала, что она выпила фужер шампанского и по нашим законам не имеет права садиться за руль. Дэниел проявлял настойчивость: он согласен на городском транспорте, пли даже пешком. Лене ничего не оставалось, как согласиться. Глеб Трофимович посоветовал им поехать на ВДНХ - благо недалеко, одна остановка на метро.

О знаменитое московское метро! При упоминании о нем Дэниел воодушевился. И когда они с Леной спустились в подземный дворец, он заявил, что сегодня не желает ехать ни на какие выставки - для этого еще найдется время, - а сейчас он хочет осмотреть все станции метрополитена. Лена согласилась, сказав при этом, что все осмотреть они не смогут, для этого недостаточно и целого дня. Они выходили из вагона на каждой станции, Дэниел вслух выражал свой восторг подземными залами. Особенно ему понравилась "Комсомольская-кольцевая" - просторный нарядный зал, своды и потолок которого украшены мозаичными панно работы великого советского художника Павла Дмитриевича Корина.

- Но это же золото? Похоже, настоящее золото? - изумленно спрашивал Дэниел, указывая на позолоту панно и орнамента. - Не может быть!

- Да, это настоящее золото, - подтвердила Лена не без внутренней гордости.

- Но это невероятно! Зачем такое расточительство? Для чего оно нужно? Я понимаю - будь то дворец, национальный театр или национальный музей, там такое богатство оправдывается. А здесь - это же, в сущности, вокзал.

- Вокзал? Да, вокзал, - заулыбалась Лена. - И дворец. И музей. Вы же сами назвали наши станции метро музеем, в котором собрана богатейшая коллекция мрамора и гранита.

- Да, да, я говорил: уникальная коллекция, возможно единственная в мире, - поспешно согласился Дэниел. - Но почему здесь, под землей, где пассажир находится всего несколько минут? Нет, это определенное расточительство. Вы не умеете считать деньги, - настаивал на своем Дэниел.

- Вы согласны, что это прекрасно? - пыталась поколебать его заблуждения Лена.

- Да, согласен. Но зачем? Для кого?

- Для людей. Человека должна окружать красота. Прекрасное облагораживает человека. Государство заботится о духовном богатстве своего народа.

- Понимаю, - быстро перебил ее Дэниел и тихо улыбнулся, подумав про себя: "Дочь, как и отец, тоже занимается пропагандой".

Не осмотрев и половины подземных дворцов метро, усталые, они вернулись домой, где их уже ждали Коля с женой, Валентина Ивановна и прилетевший из Зауралья Святослав. Дэниел с восторгом говорил Наташе:

- Ты обязательно должна посмотреть метро. Это бесподобно, необыкновенно и… нерасчетливо. Да, да, мисс Лена со мной не согласна, Но это явное расточительство. Впрочем, она хороший пропагандист. И вообще, русские, я полагаю, прирожденные пропагандисты. Это, очевидно, черта национального характера.

- Почему вы так считаете? - мягко улыбаясь, спросил Святослав по-английски.

- О, я хорошо знаю свою жену и тещу. И кроме того, я уже имел удовольствие разговаривать с мистером Макаровым, - кивок и дружеская улыбка в сторону Глеба Трофимовича, - и с мисс Леной.

Наташа перевела слова мужа и вопрос брата, вызвав веселое оживление присутствующих. Настроение у всех было приподнятое, праздничное. Были тосты, сопровождаемые оживленной беседой, и разговоры, прерываемые тостами: за здоровье, благополучие, за мир на земле, за дружбу советского и американского народов. А Дэниелу в каждом тосте слышалась "коммунистическая пропаганда", и он решил как бы в ответ подбросить шпильку в виде вопросика, как он думал, неделикатного свойства:

- Как поживают ваши диссиденты? Их преследуют?

- Диссиденты? Это кто такие? - прикинулся Олег.

- Инакомыслящие. Борцы за права человека, - уточнила Наташа.

- А-а, поборники, - сказал Олег.

- Их у вас поборниками называют? - переспросила Наташа.

- Это вы их так называете, ваша пропаганда. Мы же их величаем подонками, - сказал Олег.

- А почему поборники? - полюбопытствовала Наташа. - Как понимать это слово?

- От глагола "побираться". Побирушки, - ответил Олег.

- Побирушки? Это как бы нищие? - Опять Наташа.

- Совершенно верно: нищие духом.

- И где ж они побираются? Я что-то не встречала, - шутя сказала Лена.

- Среди иностранцев. Те их подкармливают объедками.

Дэниел попросил жену перевести ему разговор: ведь вопрос задал он. Наташа, смеясь, объяснила. И тут Дэниел узнал, что в его отсутствие Наташа не утерпела - вручила всем сувениры. Весть эта повергла его в уныние, настроение испортилось, веселье и восторг как ветром сдуло. Он сделался мрачным, за праздничным обедом выпил две рюмки "пшеничной" и, сославшись на усталость, уединился в отведенной для них Лениной комнате и попытался уснуть. Но сна не было: перед глазами стоял симпатичный генерал-сын, такой же задушевный, как и его отец. Они даже обменялись несколькими фразами по-английски.

- Я много о вас слышал от Виктора. Он в восторге от вас, - сказал тогда Дэниел вполне искренне. Со стороны Святослава Дэниел не нашел даже и намека на холодную настороженность или официальную натянутость, и это еще больше смущало гостя.

- Как он поживает? - спросил в свою очередь о Викторе Святослав.

- Трудно одной фразой ответить на ваш вопрос, - сказал Дэниел. - Вьетнам ему серьезно повредил, как, впрочем, и многим американцам. Неразумная война нанесла Америке раны, которые еще долго будут кровоточить.

Святослав, вздохнув и затем посмотрев на Дэниела с пытливой откровенностью, произнес:

- Хотелось бы, чтоб подобное не повторилось нигде и никогда. Я, как вы знаете, видел собственными глазами "работу" американцев во Вьетнаме…

- Я вас понимаю, - быстро заговорил Дэниел. - Но мы сами осудили эту грязную войну, назвали ее позором Америки и надеемся, что ничего подобного не повторится в будущем.

- К сожалению, некоторые влиятельные деятели страдают короткой памятью, - задумчиво отозвался Святослав, а Дэниел почувствовал неловкость, вызванную словом "позор", которое он сам же и произнес. Осуждая вьетнамский позор Америки, он ощутил свой личный позор перед отцом и братом своей жены, и позор этот ему казался более гадким, чем тот, общенациональный. И то, что в самолете казалось ему безобидным, успокоившим его, теперь оборачивалось новой стороной. И хотя он убедил себя, что в часы вмонтирован не передатчик, а магнитофон, это нисколько не утешало его. Он представил себе, как потом, много недель или месяцев спустя, агенты ЦРУ будут охотиться за часами двух генералов, как таинственным образом исчезнут часы у отца и сына. Все это напоминало какой-то примитивный детектив, который в иной ситуации, может, и не следовало бы воспринимать всерьез, однако действительность, ее неумолимый факт не давали ему покоя, будоража совесть. "Зачем, кому это нужно? Генералу Пересу?" - спрашивал он себя, ощущая горький, неприятный осадок на душе. Он не верит, что русские собираются нападать на США. Вся эта шпиономания нужна Пересу и ему подобным, к которым он, Дэниел Флеминг, питает неприязнь. И выходит, что он работает на Переса, выполняет его грязное задание. Получилась чертовски неприятная история, из которой нужно было искать выход.

Он слышал, как гости начали расходиться, договариваясь о программе на завтрашний день. Прощались тихо, чтоб не разбудить его, а он и не помышлял о сне. Вошла Наташа, не зажигая огня, легла рядом. Он подвинулся, уступая ей место.

- Ты не спишь? - спросила она.

- Нет, - ответил он.

- Ты устал? Плохо себя чувствуешь?

- Да, именно - плохо чувствую.

- Ты много выпил.

- Ерунда. Совсем не в этом дело,

- А в чем?

- Я совершил бесчестье. Ты прости меня. Я виноват перед твоими родными. Но я все исправлю. Пока не поздно. Еще не поздно. Ты простишь меня.

И он все ей рассказал.

2

Святослав и Валя возвратились в полночь. В доме стояла будничная тишина. Святослав прошелся по квартире, включил свет во всех комнатах, осмотрелся. Почти год не был он здесь, но за это время ничего не изменилось: все вещи стояли, лежали, висели на тех же местах, где им надлежало находиться. И в то же время он каким-то внутренним чутьем ощущал глубокую, серьезную, непоправимую перемену, происшедшую за время его отсутствия. И перемена эта крылась в самой Вале. И не потому, что в первые минуты встречи, когда он вошел в квартиру, где она ждала его, чтоб пойти к Глебу Трофимовичу, не было той трогательной, искренней теплоты, которая бывает после долгой разлуки близких людей. А во всем облике Вали, совершенно новом для него, - в ее взгляде, в движении, в тоне, которым она говорила, даже в голосе, он явственно чувствовал не просто холодок, а твердую, устоявшуюся отчужденность. Не враждебность, не виноватая натянутость исходила от нее - напротив, она была корректна, учтива, но это лишь подчеркивало ощущение той непреодолимой духовной пропасти, которая их разделяла. Она была чужая, недоступная для него, и он был чужой и нежеланный. В кухне пили крепкий чай с лимоном, от которого потом долго не приходит сон - они это знали. Вели разговор о разном, тщательно избегая главного. Прежде всего Валя расспрашивала, видится ли он с молодоженами - Игорем и Галинкой. Да, видится - за это время Святослав бывал в их гарнизоне дважды и, разумеется, навещал дочь и зятя. Живут хорошо, имеют комнату в общей квартире. Для начала - нормально. Галя поступила на работу. Правда, не по специальности - заведует библиотекой, - но и это неплохо, по крайней мере лучше, чем вообще сидеть без дела. Игорь оказался на редкость хорошим мужем. Это у Святослава сорвалось произвольно - сказал и осекся, пожалел о сказанном не ко времени. Валя поняла его смущение, но виду не подала, встала, сказав:

- Я постелю тебе в комнате Гали.

В словах ее он не уловил тайного вопроса или сомнения - напротив, они прозвучали решительно и бескомпромиссно. Он это хорошо понял, сказав в ответ устало, но спокойно:

- Погоди, успеешь постелить. Присядь, нам надо поговорить. Завтра я улетаю. - Она села, и он продолжал с зарождающимся волнением: - Тебе не кажется, что нам нужно объясниться?

Она молча повела плечами, и тонкая бровь ее вздернулась и опустилась. На ней было новое, вошедшее тогда в моду джинсовое платье, сшитое в талию. Валя смотрела мимо Святослава рассеянным взглядом. Серебристо-пепельная прядь недлинных мягких волос красиво падала на лоб, касаясь брови. Святославу вспомнился пьянящий запах этих волос. В светлых влажных глазах Вали сверкал стылый холодок, и растопить его Святослав не надеялся. А так хотелось.

- У тебя кто-то есть? - спросил он, внутренне сжавшись в комок, ожидая ответа.

- Не надо, Слава, об этом. Оставим, - сказала она мирно все так же не глядя на него.

- Надо, Валя. Я люблю ясность. Я хочу знать.

- Что именно?

- Есть у меня жена или уже нет?

- Если ты имеешь в виду меня, то формально есть.

- А фактически?

- Нет.

- Ясно. - Святослав вздохнул, и вздох его был тяжелым, тугим, безнадежным, с тихим оттенком отчаяния. Он посмотрел на Валю, и взгляды их столкнулись, но не в поединке, а в сочувствии и жалости. - У тебя есть что-нибудь выпить? - спросил он. Валя отрицательно покачала головой. - Жаль. По такому случаю следовало бы напиться.

- Ты достаточно выпил сегодня в гостях, - ровно, без интонации сказала она.

- Пил - и ни в одном глазу, трезв как стеклышко. А кофе у тебя есть?

- Найдется. Но я не советую. Нагрузка на сердце.

- Какое тебе дело до моего сердца! - выдавил натужно из себя Святослав, горько поморщившись.

- Сердце нужно беречь. У тебя впереди еще большая жизнь, служба и все остальное. Ты еще молод.

- Остального не будет, - решительно перебил он и немного погодя прибавил: - Хотя что понимать под "остальным"? Я вот думаю: было ли у нас с тобой это "остальное"? Ты как считаешь?

Валя не ответила. Ей не хотелось сейчас продолжать этот, в сущности, уже ненужный, не способный ничего изменить разговор. И это ее нежелание объяснять, уточнять, ворошить прошлое и настоящее обижало его и возмущало. Он желал полной ясности, потому что где-то в глубине души его еще теплился слабенький уголек надежды. Он рассуждал вслух:

- Семья, конечно, сложный, тонкий организм. Мы не всегда это понимаем и по неопытности делаем много ошибок, которые потом трудно исправлять. Я признаюсь: где-то был не прав, но в чем-то и ты ошибалась. Семья - это компромисс. Ты согласна? Ты молчишь. Ты думаешь сейчас о нем, я догадываюсь. Не будь его, все можно было бы восстановить.

- Склеить "суперцементом", - горько ухмыльнулась она. - Нет, Слава, восстановить невозможно. - Подумала: "Он читает мои мысли". Это были мысли об Олеге.

Валя встала, чтоб положить конец разговору. Святослав поднял на нее жесткий взгляд, вдруг спросил:

- Тебе нужен развод? - Голос его прозвучал глухо, деревянно.

- Пока нет. Но если нужен тебе, я не возражаю.

- Пойми, это смешно: ты скоро будешь бабушкой. И вот сенсация - дед с бабкой разводятся, потому что бабка выходит замуж за другого, за молодого.

- Он старше тебя, - сорвалось нечаянно у Вали, и лицо ее залил румянец.

- Тогда последний вопрос: кто он?

- Зачем? Какое это имеет значение?

- Для меня имеет. Я подозреваю одного человека и боюсь ошибиться.

- А ты не подозревай, тогда не ошибешься. Тот человек перед тобой не виноват. И вообще - виноватых нет. А чувства винить нельзя, - решительно сказала Валя и добавила, уходя: - Грешно.

Она постелила ему свежее белье в комнате Гали, включила у изголовья ночник и ушла в спальню. Мысли ее тревожно метались. Она делала над собой усилие, чтоб не отступить от однажды принятого решения. Слышала, как в ванной зашумела вода: значит, он решил выкупаться. Она разделась, легла в постель и приняла снотворное, хотя и сомневалась: едва ли сегодня оно поможет после крепкого чая. Мыслей не было никаких - полная отрешенность и желание забыться. Возможно, ей только казалось. Хотелось, чтоб скорее все кончилось. Как было хорошо ей одной - душевное равновесие, покой, желание работать, потому что работа ее не утомляла, а, напротив, доставляла наслаждение. Потому что она не была одна, потому что в ней жила большая, негаснущая ровная любовь.

Она опасалась, что после ванны он войдет к ней в спальню: она боялась близости физической - духовной давно не было. Ей было жалко его, но поступить иначе она не могла, это означало бы стать другой. Вспомнились его слова, сказанные с горькой иронией: бабка с дедом разводится, чтоб выйти замуж за другого. Но ей не нужен развод, и Олегу тоже - пусть все будет как есть. Но это же противозаконно. Одна тревожная мысль рождала другую: он хочет знать его имя, соперника. И он может узнать. Это ужасно! Ее больше всего пугала мысль: какой удар будет нанесен Варваре Трофимовне. Прежде Валя не представляла себе последствий, просто не думала, преднамеренно избегала думать об этом. Сейчас ее охватила тревога. Она вздрогнула от робкого стука в дверь спальни. Затаилась, не отвечая. Святослав нерешительно приоткрыл дверь, говоря вполголоса:

- Извини. Ты еще не спишь? Я хочу с тобой посоветоваться. Надо что-то подарить нашим заморским гостям.

В спальне люстра была погашена, и Святослав оставил дверь полуоткрытой. Из коридора падал на ковер и край кровати тусклый свет. Валя лежала, отвернувшись от двери, укутанная одеялом.

- Об этом поговорим завтра. Я приняла снотворное и уже засыпала. Покойной ночи.

Тон сухой, недовольный. Святослав не пожелал ей доброй ночи - он тихо прикрыл дверь спальни и удалился в комнату дочери. "Все кончено, - сказал он себе. - И незачем мне знать, кто тот, ставший между нами".

3

Утром опять собрались в доме Глеба Трофимовича в том же составе, кроме Фроловых. Святослав и Валя принесли ответные сувениры: Дэниелу - русского богатыря, сделанного из дерева и красочно расписанного загорскими мастерами. В утробе богатыря таилась бутылка "пшеничной". Это подарок Святослава. Наташе Валя преподнесла палехскую шкатулку, на крышке которой была изображена русская красавица, прислонившаяся к кудрявой березе. Шкатулка сделана со вкусом и очень понравилась Наташе.

- Для хранения драгоценностей, - с доброй улыбкой сказала Валя, подавая золовке шкатулку.

Тут и Олег вручил свой сувенир - два богато изданных альбома: "Русь белокаменная" - об архитектуре Древней Руси и альбом-книгу В. Балдина "Архитектурный ансамбль Троице-Сергиевой лавры". Однако, как заметила наблюдательная Александра Васильевна, атмосфера среди гостей сегодня не напоминала вчерашнюю. Вместо радушия, задушевности и теплоты чувствовалась какая-то странная натянутая сдержанность и таинственная подозрительность, скрываемые светской любезностью. Это заметила и Лена. Дело в том, что рано утром по просьбе мужа Наташа рассказала отцу о часах-сувенирах. Весть эта очень встревожила и обескуражила старого генерала - часы он вложил в деревянную шкатулку, а шкатулку эту затем спрятал в овощное отделение холодильника и стал с волнением ожидать прихода сына, чтобы предупредить его и посоветоваться, как дальше поступать.

Святослав был расстроен ночным разговором с Валей, поэтому появился в доме отца в подавленном состоянии, которого не мог скрыть от окружающих. Сообщение же Глеба Трофимовича об "адских" часах-сувенирах повергло его в уныние и растерянность. Упрятав и вторые часы в холодильник и уединившись в кабинете, два генерала обсуждали, как им быть. Зятя они не осуждали: он поступил по совести, предупредив их своевременно. Конечно, было бы куда лучше, если б он вообще не привозил никаких сувениров. Но как бы то ни было, а радость долгожданной встречи была омрачена - это понимали и Наташа с Дэниелом. О заморских сувенирах отец и сын должны были сообщить в соответствующие органы, притом незамедлительно, тем более что Святослав уже сегодня вечером должен был вылететь к месту своей службы.

Поздний завтрак проходил в натянутой атмосфере, причину которой знали не все. Варвара Трофимовна, улучив момент, когда она осталась наедине со Святославом, спросила:

- Скажи, Слава, что-нибудь случилось, чего мы не знаем?

- Да, в общем, ничего особенного, - неохотно отозвался Святослав, и ответ его, и тон, каким были произнесены слова, звучали скорее утвердительно, чем отрицательно.

- Ты говоришь неправду, - настаивала Варвара Трофимовна. - Это все замечают: и Олег, и Лена, и Александра Васильевна, и, по-моему, даже Наташа с Дэниелом. Глеб какой-то растерянный. И Валя какая-то чужая, отсутствующая. Вы что с ней, поссорились?

- Хуже, - подтвердил Святослав ее догадку.

- Семейный разлад? - насторожилась Варвара Трофимовна.

- Да, мы расходимся.

- Что за вздор! - воскликнула изумленная Варвара Трофимовна и минуту погодя тихо сказала: - Впрочем, этого следовало ожидать.

Вошедшая Лена помешала их разговору.

Олег тоже заподозрил неладное, спросил Глеба Трофимовича:

- Что-то сегодня все какие-то пасмурные. Есть причина?

- Возможно, не выспались, - уклонился Глеб Трофимович, но Олег не поверил ему. Он обратил внимание, что и Варя чем-то обеспокоена, словно она знает нечто такое важное, чего не знает он, Олег. После разговора с племянником Варвара Трофимовна и в самом деле ходила какая-то взволнованная и все искала случая, чтоб поговорить с Валей наедине, но та преднамеренно уклонялась от нежелательного для нее разговора.

- Может, ты знаешь, что в этом доме происходит? - шепнул Олег жене после завтрака. Застигнутая врасплох таким вопросом, Варвара Трофимовна не задумываясь ответила:

- Святослав с Валей расходятся.

Она думала, что об этом уже знает вся семья Макаровых.

- Странно, - пожал плечами Олег и не стал больше ни о чем расспрашивать жену, лишь подумал про себя: "Назревают сложные события, последствия которых невозможно предугадать". Он понял, что сегодня ночью между Святославом и Валей случилось то, что должно было случиться: серьезный разговор состоялся. Судя по всему, Валя не назвала его имя. Но ведь рано или поздно все откроется. Он тайком наблюдал за Валей. Ее выдержка и спокойная собранность восхищали Олега. Да, она умела владеть собой, но он знал, чего ей это стоит. Ему хотелось поскорей уйти к себе в мастерскую, отказавшись от намеченного вчера плана, согласно которому он вместе с Варей должен показать гостям Москву. Кто лучше архитектора может это сделать? Вчера он сам предложил свои услуги. А сегодня не мог, он объявил, что у него непредвиденная встреча, отменить или перенести которую на другое время невозможно. Он сказал, что отличным гидом по Москве может быть Глеб Трофимович. А тот колебался: неожиданно и у него появились неотложные дела. Выручил Святослав: он догадался, какие дела связывают отца, сказал:

- Да, да, поезжай, папа, и не беспокойся: то я беру на себя.

"То" - означало часы. Глеб Трофимович понял, что Святослав сам займется делом "адского" сувенира, свяжется с кем следует и все объяснит.

Таким образом, вопрос с поездкой по Москве решили: Лена - за рулем, в салоне "Москвича" - Глеб Трофимович, Варя и Наташа с мужем. На вечер заранее достали два билета в Большой театр - шла "Хованщина". На следующий день планировалось посещение Третьяковской галереи, а через день - поездка в Загорск. Программа насыщенная. Гости мечтали о поездке в Ленинград. И еще хотели поужинать в лучшем ресторане Москвы. Притом ужин дают Флеминги.

Олег облегченно вздохнул: значит, он и Валя свободны от гостей, и если не смогут сегодня встретиться, то уж по телефону обязательно поговорят. Непременно, это так необходимо. Когда он во всеуслышание объявил, что у него сегодня состоится непредвиденная встреча, Валя безошибочно решила, что он имеет в виду встречу с ней. Уходя, он сказал жене, но так, чтоб слышала Валя:

- Я сейчас в мастерскую.

Валя уходила от свекра вместе с мужем. На проспекте Мира они взяли такси и доехали до дома. В машине всю дорогу молчали. Молчание было нестерпимо тягостным, и, чтоб нарушить его, Валя спросила:

- А где твои американские часы?

Она хорошо помнила, что сюда он ехал при дареных часах.

Святослав не ответил. Он сидел не шевелясь, точно гранитный монумент. Валя вспомнила: сегодня и Глеб Трофимович был без тех часов. Она и прежде не донимала мужа вопросами, на которые он предпочитал не отвечать, а сейчас и подавно. Женщины наблюдательны, особенно остер их глаз на детали. Они их запоминают, хотя без надобности и не подвергают анализу, просто откладывают в памяти до поры до времени: авось пригодятся. Высадив Валю у дома, Святослав поехал на службу.

Валя позвонила Олегу через час. Вкратце сообщила о ночном разговоре с мужем.

- Надо бы встретиться и все обсудить, - сказал Олег.

- Не сейчас, - ответила Валя. - Встретимся, когда улетит Святослав.

- Тебе не кажется, что о вашей размолвке уже всем известно? - спросил Олег.

- Не думаю.

- А почему все такие взволнованные, чем-то удрученные? Ты не заметила?

- Заметила. Но думаю, здесь что-то другое.

- А что именно?

- Не знаю. Взволнован чем-то Глеб Трофимович. Вряд ли мои отношения со Святославом могли его так расстроить. Да он едва ли об этом знает. Что-то не то.

- Пожалуй, ты права: что-то не то, - повторил ее слова скорее машинально, чем осознанно.

Пока гости смотрели достопримечательности столицы, подаренные ими отцу и сыну Макаровым часы тщательно осмотрели специалисты. Все оказалось так, как и предполагал Дэниел: в механизм часов вмонтирован микромагнитофон. Там, за океаном, надеятся получить звукозапись доверительных разговоров и бесед советских военачальников, из которых можно извлечь сведения, представляющие интерес для разведки. Там ждут эту миниатюрную пленку. Ну что ж, они ее получат. О содержании записей позаботятся те, кому это положено. Беседовавший со Святославом офицер сказал:

- Посоветуйте мистеру Флемингу не говорить своему шефу, что открыл вам секрет сувенирных часов. Вручил, мол, подарки, да и только. Ведь это же в его интересах: если он скажет, что предупредил вас о подлинном назначении часов, то это может повредить его карьере. Так ведь?

- Логично, - отозвался Святослав, довольный исходом дела.

- А в остальном действуйте, как мы условились. А Глеба Трофимовича попросите заглянуть к нам завтра.

- Отец очень взволнован всей этой грязной историей, - сказал Святослав. - На него она сильно подействовала.

- Успокойте его. Таковы методы ЦРУ: грязно, грубо, нередко примитивно, как в данном случае.

Глеб Трофимович и в самом деле чувствовал себя более чем скверно. С душевным трепетом, с благородным волнением он ждал из-за океана дорогих гостей, ждал с открытой, доверчивой душой, и вдруг в его душу злые, темные силы бросили ком грязи, испортили праздник, отравили радость встречи. Зачем, во имя чего? В то время как на государственном уровне идут заверения о развитии и укреплении дружеских отношений между государствами и народами, о взаимном доверии, о разрядке ради сохранения мира на земле, темные силы, злобные, ненавидящие человечество, враждебные добру и прогрессу, справедливости и благоденствию, распространяют ядовитые семена отравы, недоверия, розни, лжи, не брезгуя ничем, открыто, цинично попирая общепринятые законы и нормы поведения, внедряют шпионаж, диверсии, провокации.

Ему было больно за дочь и за зятя: он видел и понимал, как чувствуют они себя неловко перед ним и Святославом, хотя сами они, в сущности, не виноваты, совесть их чиста. Дэн поступил честно, что все рассказал и предупредил, и все же они мучаются нравственно, испытывая стыд за мистеров сэмпсонов. Эти мысли одолевали Глеба Трофимовича во время поездки с дочерьми, сестрой и зятем по Москве. Они мешали ему показать Наташе и Дэниелу столицу, город, который он защитил от фашистов суровой осенью и зимой 1941-го, в который был до боли влюблен, историю которого хорошо знал, мешали найти высокие и яркие слова. Это замечали и Лена и Варя, видели, что Глеб Трофимович чем-то угнетен, подавлен, но не знали, что творится в его душе. А творилось в душе что-то серьезное, угрожающее. Это была смесь самых противоположных эмоций: напряженное, нетерпеливое ожидание приезда дочери с зятем, восторженная радость встречи и вдруг ошеломляющая история с часами, грозившая обернуться неприятными последствиями для него и больше всего для Святослава. И, наконец, после такого напряжения - рассказ Святослава о том, как благополучно обернулась для них история с часами. Это была смесь эмоций, вызвавшая мучительную душевную боль.

Возвратясь из поездки по Москве, Глеб Трофимович почувствовал глубокую слабость и, сославшись на усталость, не стал обедать и лег отдохнуть.

Вечером Лена отвезла гостей в Большой театр и предложила приехать за ними к окончанию спектакля, но Наташа и Дэн категорически воспротивились, сказали, что они доберутся домой на городском транспорте - им это даже интересно.

- Интересного мало, - отозвалась Александра Васильевна и откровенно высказала свое наболевшее: - Городской транспорт - самое уязвимое звено Москвы. Троллейбусов и автобусов не хватает, они переполнены. Диспетчерская служба организована слабо.

- То же самое и на Западе, - сказал Дэниел.

- Везде так, это общая болезнь, - согласилась Наташа.

- Именно болезнь, - подхватила Александра Васильевна. - Это я утверждаю как доктор. В городском транспорте люди теряют здоровье.

Из Большого театра супруги Флеминги возвратились полные искреннего восторга. Они признавались, что бывали в различных театрах США и Европы, были в Венской опере. Но ничего подобного по силе впечатления они нигде не встречали.

- Бесподобно, бесподобно! - восхищалась Наташа. - Дэн, не зная языка, все понял.

- Я почувствовал. Это прекрасно, это грандиозно! - подтвердил Дэниел.

И вдруг, словно спохватившись или прочитав какую-то тревогу в глазах Александры Васильевны, Наташа спросила:

- А как папа?

- Ему плохо. С сердцем плохо. Постельный режим,

- С сердцем? Давление? - встревожилась Наташа. - Раньше его беспокоило сердце?

- Нет, Наташенька, впервые.

Святослав улетел к месту службы на другой день. В тот же день Флеминги вместе с Варварой Трофимовной и Олегом Борисовичем побывали в Третьяковской галерее. Впереди была поездка в Ленинград, и сопровождать их по предварительному плану должен был Глеб Трофимович. Но состояние здоровья пожилого генерала не только не позволяло куда-то ехать, но и вообще вызывало серьезные опасения. Врачи предлагали госпитализировать, и Александра Васильевна вполне соглашалась с ними, но сам Глеб Трофимович решительно воспротивился: он не хотел ложиться в госпиталь до отъезда Наташи и Дэниела. Он всех убеждал, что ничего страшного, угрожающего его жизни нет, мол, ему видней его самочувствие, тем более что возле него постоянно находится Александра Васильевна.

В Ленинград с Флемингами поехала Лена.

4

Гости уехали, и в квартире воцарилась тишина, необычная, странная, создающая ощущение пустоты. Безмолвие и пустота, образовавшиеся вдруг. Глеб Трофимович не смог провожать Наташу и Дэниела до аэропорта: сил у него хватило только дойти до порога кабинета, и то вопреки приказу врачей строго соблюдать постельный режим. Он нарушил этот строгий запрет, и Александра Васильевна не смогла ему помешать. Накануне отъезда условились, что в аэропорт поедут Лена и Варвара Трофимовна; Александра Васильевна останется дома возле больного, которого, по ее мнению, все же придется госпитализировать. Когда же на другой день Наташа и Дэниел вошли в кабинет, чтобы проститься, Глеб Трофимович в генеральском мундире сидел на тахте, словно он тоже собрался провожать до самолета. Флеминги удивились и обрадовались.

- Тебе лучше, папа? - спросила Наташа, садясь рядом с отцом.

- Да, мне лучше, - сказал неправду Глеб Трофимович и жестом предложил Дэниелу сесть в кресло.

Наташа смотрела на его серое осунувшееся лицо и мутные глаза и с ужасом видела, что перед ней совсем другой человек, не похожий на того, который неделю тому назад встречал ее в аэропорту. Она понимала, что отцу плохо, и - надо глядеть правде в глаза - почти наверное знала, что больше они не увидятся. Чтоб сдержать слезы, она через силу улыбалась, сопровождая эту неестественную, вынужденную улыбку пустыми словами:

- Вот и пролетели дни, как во сне. Мне все еще не верится, что я в Москве и вижу тебя.

"В последний раз", - мысленно прибавил он и протянул руку к журнальному столику, на котором стояли две одинаковые коробочки-футляры. Он взял сначала одну и передал дочери, сказав:

- Это тебе. На память.

Наташа открыла коробочку. В ней были изящные дамские часы производства Второго Московского часового завода.

- Они без всяких секретов, - сказал Глеб Трофимович и тихо улыбнулся одними глазами.

Он совсем не хотел таким подарком уязвить дочь, и в словах "без всяких секретов" прозвучала безобидная шутка, но Наташу она больно задела, царапнула по самому сердцу. И по растерянному выражению ее глаз и вдруг вспыхнувшего лица даже Дэниел догадался о смысле подарка и спросил жену, что сказал ей отец. Наташа не ответила. А тем временем Глеб Трофимович передал Наташе другую коробочку и сказал, что это для внучки, и еще раз выразил сожаление, что не встретился с Флорой.

- Ты скажи ей, что я хочу ее видеть. Пусть приезжает.

В коробочке была изящная брошь, сделанная искусным мастером Федоскинской фабрики: на черном лаковом фоне веточка земляники с тремя ягодками - одна ярко-красная, переспелая, другая розовая, крепкая, налитая и третья маленькая, зеленая. Брошь поражала какой-то незатейливой прелестью и трогательной чистотой. А в трех земляничках для Глеба Трофимовича крылся особый смысл.

Простились они здесь, в этом кабинете, где теперь на тахте, на высоких, пышных подушках лежал Глеб Трофимович и слушал тишину пустой квартиры. Он был один: Александра Васильевна вышла ненадолго в магазин и аптеку. Иногда в тишину внезапно и тревожно врывался звонок телефона, доносившийся сюда из кухни. Он мешал думать. А думы Глеба Трофимовича плыли неторопливо и печально, как осенний журавлиный клин. Он думал о своих детях, о Наташе, с которой простился навсегда, о ее сложной судьбе. Он испытывал к ней чувство жалости и щемящей тоски, несмотря на то что Наташа старалась убедить его в том, что она счастлива и вполне довольна жизнью. Конечно, понятие счастья относительно, рассуждал генерал.

Он жалеет, что не довелось повидаться с внучкой Флорой. Подарок послал ей - три землянички. Поймет ли, что сие значит? Едва ли, да и не нужно, у нее своя родина, своя жизнь. Вспомнилась Нина Сергеевна - Наташа много и подробно о ней рассказывала, о ее сыновьях - Викторе и Бенджамине. Подосадовал, что ничего ей не послал с Наташей: думал, да не придумал, что послать.

И снова совсем неожиданно мысль перекинулась на часы, подаренные Дэниелом. Мысль эта была неприятна и в то же время прилипчива, как осенняя муха. Нет, он нисколько не винил ни Наташу, ни ее мужа. Просто сам факт заключал в себе нечто символическое, сгусток образов, методов, идей - омерзительных и тревожных.

Мысли таяли, исчезали, отвлекаемые неприятным физическим ощущением. Душно. Или это так кажется? Верно - так кажется, в комнате совсем не душно. Просто не хватает воздуха. Его охватила тревога, стихийная, помимо воли. Он попытался подавить ее, успокоить себя внушением: ничего страшного. Пощупал пульс - да, слабый, едва уловимый. Пальцы рук немеют, точно сотни мелких иголок пронизывают их - и все выше, выше. Он протянул руку к столику, достал нитроглицерин, проглотил одно зернышко. Не помогает. Вот-вот должна прийти Саша. Ах, какая обида, что нет Саши! Накапал в рюмочку валокордину, поднес к губам слабой, дрожащей рукой, выпил и лег на подушку. Воздуха, не хватает воздуха. И колики иголок побежали по конечностям ног. И по рукам - все выше и выше. Уже онемели и посинели кисти рук, перестали слушаться. Он уже не мог ими прощупать свой пульс. А мысль, ясная, совершенно четкая, мечется, как птичка, попавшая в западню. "Это все - конец. Как просто и нелепо. Саша, Леночка, Слава… Что же это? Родные… Воздуха, дайте воздуха…"

- Спокойно, генерал Макаров, без паники, - вслух сказал он самому себе. - Ты жил, как солдат, честно и мужественно. Сохрани мужество до последнего вздоха.

И тут ему в этот трагический миг вспомнилась осень сорок первого, Бородинское поле и комиссар Гоголев Александр Владимирович с приветливой улыбкой на бледном лице.

Это и был его последний вздох.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1

Святослав Макаров любил выезжать в части, и особенно в отдаленные гарнизоны. К таким поездкам он готовился тщательно, и каждый день его пребывания там был содержательным, насыщенным большой работой. После внимательного ознакомления с состоянием дел в гарнизоне, беседы с командным составом он обязательно выступал перед офицерами, а затем отдельно перед солдатами и сержантами с обстоятельным обзором международных событий и жизни нашей страны.

И на этот раз, возвратясь из Москвы и справившись с неотложными делами, Святослав выехал в отдаленный гарнизон, где служил лейтенант Игорь Остапов. Днем генерал Макаров проводил в гарнизоне обычную в подобных поездках работу, а вечером решил навестить Игоря на его квартире.

Святослав освободился раньше, чем предполагал. С самого приезда в гарнизон в нем поселилось беспокойство, причину которого он никак не мог определить. Такое с ним случалось редко. Обладая холодным, рассудочным умом, железной выдержкой и твердым характером, он умел подавлять в себе случайные и неслучайные настроения, подчинять чувство разуму и управлять своими эмоциями и настроением. Внутреннее беспричинное волнение помешало ему провести беседу с личным составом гарнизона так, как он хотел. Собственно, беседа состоялась, он выступил с большой содержательной речью. Его слушали внимательно и остались довольны как солдаты, так и офицеры. Недоволен был он сам, недоволен собой. Ему казалось, что в своей речи он недостаточно широко осветил некоторые довольно существенные моменты, касающиеся американо-китайского альянса. Нет, конечно же он говорил о попытке империалистических политиканов разыграть китайскую карту, он популярно объяснил, что сие значит на практике и чем эта шулерская игра может окончиться. Но этой теме следовало бы посвятить отдельный разговор, не смешивая ее с другими, тоже важными и серьезными вопросами.

Тогда он решил, что причина его непонятного волнения, граничащего с тревогой, кроется в семейном разладе. Но ведь он уже поборол себя, заставил об этом не думать. Больно уязвленный, даже оскорбленный ночным разговором с Валей, он твердо решил, что там все кончено и остается лишь оформить разрыв их семейных уз юридически. Процедура неприятная, но неизбежная.

Игорь пришел вместе с подполковником, замполитом. Появление замполита в доме лейтенанта Остапова встревожило Святослава, устрашающе насторожило, словно он чего-то подсознательно ждал. Подполковник доложил:

- Звонил генерал Думчев. Приказал передать вам, что вам нужно срочно прибыть в штаб и потом вылететь в Москву.

"Проклятые сувениры", - сверкнула неприятная мысль, и Святослав спросил:

- Больше ничего не сказал генерал Думчев? Что случилось?

- Отец ваш в тяжелом состоянии. Как будто инфаркт.

- Понятно, - медленно, растягивая слова, произнес Святослав упавшим голосом.

Пришлось немедленно возвращаться.

У штаба их встретил Думчев. Но по выражению лица Святослава понял, что тот догадывается о случившемся, обнял его, говоря:

- Крепись. Нет слов… Он прожил большую и прекрасную жизнь. Нам с тобой разрешили вылететь на похороны. Отдадим последний долг. Самолет через три часа. Билеты у меня.

- А знаете, Николай Александрович, хотите верьте, хотите нет, а у меня было сегодня такое состояние весь день - места себе не находил. Предчувствие, что ли? Когда это произошло и как? - спросил Святослав вполголоса, когда они вошли в кабинет Думчева.

- Вчера днем. Обширный инфаркт. Сегодня утром мне звонил Олег. Похороны завтра. На Ваганьковском кладбище, - так же вполголоса кратко ответил Думчев.

- Как это ни странно кажется, но непосредственной причиной смерти я считаю приезд гостей из Америки, - сказал Святослав. - Да-да. Стресс, излишние эмоции. Отец никогда не жаловался на сердце. Этой зимой ходил на лыжах, плавал в бассейне, любил баню с веничком. И вообще выглядел молодцом. А тут смесь разных эмоций - положительных и отрицательных. Произошло столкновение, разряд. Несмотря на свою внешнюю суровость, отец имел чувствительное сердце.

- Да, он не был равнодушным в жизни, - согласился Думчев. - Все воспринимал горячо, болезненно, за все переживал, не щадил себя, забывая про возраст. А годы есть годы, их не сбросишь со счетов. Особенно годы войны. Их недаром год за три считали.

2

Поминки. Эта древняя традиция не нравилась покойнику, Глеб Трофимович осуждал ее. Александра Васильевна и Святослав знали об этом, хотели как-то избежать скорбного сборища, но ничего не вышло. "Вас не поймут", - сказал Думчев Святославу, и тогда наскоро решили собраться на поминки в небольшом кафе недалеко от Ваганьковского кладбища. В поминках есть неприятная для родных покойного сторона: всегда найдется один или несколько человек, не умеющих контролировать себя, выпьют лишнего - и пошло. "Шумел камыш", разумеется, крайность, хотя и такое бывает. Но оживленных, веселых разговоров - где вино, там и веселье - не всегда удается избежать. Притом найдутся и такие, которые ничего в этом бестактного не видят и в свое оправдание говорят: а что, мол, здесь такого - покойник любил и пошутить, и повеселиться, и выпить любил, и песни ох как пел. Им невдомек, что родным и близким не до веселья.

Александра Васильевна в кафе не пошла. Сразу же с кладбища ее, Варвару Трофимовну и Галю Лена отвезла домой. Величава и спокойна, в глубокой печали, внешне она еще держалась благодаря природному мужеству и силе воли. Но это только казалось посторонним. Никто не знал, что происходило в ее душе. Смерть мужа потрясла и надломила Александру Васильевну, женщину сильную, мудрую, наделенную смелым умом и твердым характером. Она казнила себя и считала, что она виновата в смерти мужа. Не пойди она в магазин и в аптеку, не оставь больного одного в квартире - и можно было бы предотвратить трагический исход: вовремя сделать укол, массаж сердца, да мало ли что. Александра Васильевна изводила себя самобичеванием. Она уходила в кабинет мужа, бросалась на диван, на котором скончался Глеб Трофимович, и рыдала так, как когда-то на фронте, когда узнала, что ее сын Коля схвачен немцами. Ее пытались успокоить, увещевать - ничего не помогало. Тогда Лена, посоветовавшись с Варварой Трофимовной, дала ей таблетку снотворного. Александра Васильевна успокоилась и вскоре уснула. Женщины, собравшись в комнате Лены, тихо и бессвязно разговаривали. Вид у всех был усталый, удрученный, скорбный. Ждали Святослава, Колю, Олега и Думчева, которые оставались в кафе. Никто не зная; зайдут ли они сюда, как предполагали. Ждали час, полтора - мужчин не было.

- Может, они пошли по домам? - предположила Варвара Трофимовна.

- Папа, наверно, домой зашел, - решила Галя.

- А правда. Вы все устали. Галинка с дороги, Валя и тетя Варя тоже не спали всю ночь. Идите-ка вы отдыхать, - предложила Лена. - А я с мамой останусь. Правда. Ну что вы будете мучить себя.

Валя и Галя послушались ее совета - уехали домой, - Варвара Трофимовна осталась. А примерно через полчаса пришли Святослав и Коля. Они последними уходили из кафе.

- А где Олег? - сразу спросила Варвара Трофимовна.

- Он неважно себя почувствовал, глотал валидол и уехал домой, - ответил Коля. - А что с мамой?

- Она уснула. Вы постарайтесь не тревожить ее, пусть отоспится, - сказала Варвара Трофимовна обеспокоенно. То, что Олег прибегнул к валидолу, ее встревожило. Она знала его впечатлительный характер, его глубокую нежную привязанность к усопшему и опасалась за его состояние. И потому поспешила домой.

- А где Галя? - спросил Святослав Лену, как бы давая понять, что не жена его интересует, а дочь.

- Они были здесь и перед вашим приходом уехали домой, - ответила Лена и после паузы сочла нужным добавить: - Валя решила, что ты сюда сегодня не зайдешь.

- Так решила она, - ледяным тоном сказал Святослав. - А я решил наоборот: туда сегодня не заходить. Я останусь ночевать здесь.

В его словах звучало неукротимое безрассудство. Лена сочувствовала брату в его семейной неурядице и даже потворствовала ему. Спросила:

- Где тебе постелить?

- В кабинете отца.

Коля тоже изъявил желание остаться ночевать в квартире отчима, но Лена учтиво и решительно отговорила его от такого намерения, и он, выпив рюмку водки, уехал к себе домой, усталый и хмельной.

Святослав вошел в кабинет отца. Здесь все было без изменений, как и год тому назад. На стене висела знаменитая фотография - Сталин и Жуков на трибуне Мавзолея во время исторического Парада Победы 1945 года. На отдельной подставке в углу у письменного стола уникальная фарфоровая скульптура работы Бориса Едунова - Сталин и Василевский за оперативной картой. А на столе - толстая книга Г. К. Жукова "Воспоминания и размышления". Святослав машинально открыл титульный лист и в который раз прочитал знакомую дарственную надпись автора. Задумался, мысленно повторяя слова легендарного полководца: "В сущности, вся наша жизнь есть Бородинское поле, на котором решается судьба Отечества".

- Судьба Отечества, - вслух вполголоса повторил Святослав. И в усталом мозгу плыли неторопливые думы об отце, для которого не было превыше долга, чем служение Отечеству, и жизнь его, как верно сказал маршал, представляла собой нескончаемое Бородинское сражение.

А мысли все плыли и плыли, густые и болезненно-скорбные, хаотично громоздились в памяти отдельными, не связанными друг с другом эпизодами, обступали со всех сторон, нестерпимо давили горло, сжимали сердце, и он не гнал их, не противился - давал волю расслабленным чувствам. Отец… Только сейчас Святослав по-настоящему понял, разумом осознал, что больше никогда не увидит его озабоченного лица, всегда освещенного мягким светом приветливых глаз; не услышит спокойного, слегка глуховатого голоса с оттенком неподдельного, искреннего участия. И во взгляде и в голосе отца Святослав всегда чувствовал теплую ласку и нежность, принимал это машинально, как должное, без взаимной отдачи и благодарности. И теперь ему было до боли стыдно за свою сухость, сдержанность, которую легко принять за невнимательность. Отец… Благодаря ему, умному, заботливому, Святослав стал тем, чем он есть. И все, что есть в нем хорошего, - это все от отца: и знания, и привычки, и характер. Вспомнил теплый предосенний московский день 1941 года, когда они с отцом смотрели на Кремль с Москворецкого моста, потом бродили по малолюдной улице Горького и наконец зашли в кинотеатр "Центральный", чтоб посмотреть "Чапаева". Тогда отец разгадал желание сына. Они прощались, уходя в пекло войны, и было немного шансов свидеться вновь. Но счастливая судьба провела их через огонь и страдания и в конечном счете милостиво даровала им жизнь на долгие послевоенные годы. И уже будучи самостоятельным, взрослым, офицером, Святослав постоянно подсознательно чувствовал отцовскую опору и поддержку, и это придавало ему уверенности во всех случаях жизни. Святослав понимал, что отец гордится сыном и видит в нем свое продолжение, и потому старался оправдать его надежды и желания. Они часто спорили по делам серьезным и по пустякам, и теперь Святославу было горько и обидно от сознания своей неправоты перед отцом и нежелания из преувеличенного апломба признаться в своей неправоте.

Отец… Только теперь Святослав осознал по-настоящему глубокое бескорыстие, щедрость и нежность души его, беззаветную гражданственность в отношении к людям и делу, которому он посвятил свою жизнь, его неподкупную честность и принципиальность, которые были так характерны для большевиков. Он жил интересами страны и народа, и боль народная кровавыми рубцами ложилась на его сердце.

Мысли рождали чувства горечи, досады, благородного стыда. Как часто дети, принимая родительское добро, тепло и ласку, забывают о простой сердечной благодарности. И, относя себя к категории таких детей, Святослав мысленно спрашивал: "Почему так, почему родительское внимание, забота и любовь выше, полней и бескорыстней сыновней? Это несправедливо, это непростительно, возмутительно. Но почему мы об этом думаем лишь у свежих могил, когда случается непоправимое?"

Вошла Лена, деликатно напоминая:

- Ты домой звонил? Они будут волноваться.

Святослав сидел к ней спиной, сутуло облокотясь о письменный стол. На вопрос сестры не ответил, даже не шелохнулся. Лена снова спросила:

- Ты когда улетаешь?

- Завтра, - сказал Святослав, не поворачиваясь.

Лене хотелось поговорить с братом, но поняла, что сейчас он не расположен к откровенной беседе. Тихонько прикрыла дверь и ушла к себе. "Зачем я так нелюбезно?" - устыдился Святослав.

Он решил не заезжать домой: с Валентиной все покончено. Оскорбленное самолюбие его требовало непоколебимой твердости. Примирения быть не может, и даже постигшее великое горе не в состоянии что-то изменить в их супружеских отношениях. В этом он убедился еще раз даже сегодня: неустрашимая и гордая Валя держалась с ним учтиво и корректно, но ни словом, ни взглядом, ни жестом не выказала готовности к раскаянию и примирению. Внезапная смерть отца отодвинула на задний план его семейную драму. По крайней мере, он первый не пойдет на уступки, не проявит благосклонность и великодушие.

Святослав достал из ящика письменного стола лист чистой бумаги и начал писать письмо матери в США. Письмо было краткое, сдержанное. Он сообщал о смерти отца и сожалел, что не имеет возможности увидеть и обнять свою бедную маму, которую ему очень хочется повидать. Сожалеет и о том, что она не приехала в Москву вместе с Флемингами, и что покойный отец очень хотел повидать свою внучку. "Я понимаю, - писал Святослав, - в твоем возрасте уже трудно путешествовать, тем более совершить путешествие через Атлантику, хотя в наш век межконтинентальный перелет на воздушном лайнере связан с меньшими неудобствами, чем поездка на автомобиле из Москвы в Тамбов". В этих словах содержалось приглашение матери посетить Москву.

Закончив письмо, Святослав посмотрел на телефонный аппарат, стоящий тут же, на столе. Он ждал звонка, думал, что позвонит Валентина или Галя. В тайне души, противореча самому себе, он хотел, чтоб раздался этот звонок. Но телефон молчал.

А тем временем Галя говорила матери:

- Позвони отцу. Почему ты не хочешь позвонить?

- Зачем? Он же не стал со мной разговаривать.

- Вы поругались?

- Нет.

Обе женщины обменялись чистосердечными взглядами. Мягкий взгляд дочери призывал к доверию и дружескому расположению, в глазах матери светилась нежная страсть и неукротимая любовь. Они понимали друг друга без слов, читали мысли.

- Ну а как же дальше? - спросила Галя, и вопрос этот содержал очень многое, и то, о чем они еще не говорили. В нем были не просто догадки и подозрения, а нечто большее, определенное. И Валя не могла лукавить, видя в дочери свою союзницу.

- Я не могу ничего с собой поделать. Время не излечило, а только укрепило. Я не могу без него. Он мне нужен, как воздух. Если я не услышу его голос хотя бы по телефону, я весь день не нахожу себе места, я мечусь, как потерянная, - растроганно и сладостно призналась Валя. - Мне ничего от него не надо. Только слышать его голос, знать, что он есть, думать о нем, иногда встречаться. Мы видимся редко, и .каждая встреча для нас - праздник.

Галя не удивилась. Она посмотрела на мать сочувственно и озабоченно сказала:

- Бедная тетя Варя! Мне ее жалко.

Валя вспыхнула, изменилась в лице. В глазах ее отразился ужас. Она ведь не подозревала, что дочь знает имя ее возлюбленного.

- Почему ты решила? - с торопливой живостью заговорила Валя. - Откуда тебе известно?

- Это несложно, - спокойно ответила Галя. - Думаю, что и отец догадывается.

- Ты уверена? Нет, он не догадывается. Он спрашивал у меня его имя. Я, разумеется, не сказала. И Варя не знает. Нет-нет, не могут они знать. Иначе бы…

Она не договорила, лихорадочно сжавшись в комок.

- Ты наивная, мамуля, - и Александра Васильевна, и Лена, думаю, догадываются. Они же не слепые. Я-то знаю. Давно знала.

- Какой ужас, какой ужас! - воскликнула Валя и закрыла пылающее лицо руками. - Что же делать, как же теперь быть?

Она спрашивала совета у дочери, но Галя уклонилась, сказав рассудительно:

- На этот вопрос только ты можешь ответить.

- Да, да, только я. Сама заварила - самой и расхлебывать.

- Не те слова, мамуля, и ты ни в чем не виновата, - искренне поддержала Галя.

- А как бы ты поступила на моем месте? - Валя смотрела на Галю не как на дочь, а как на подругу, от которой уже нет тайн.

- Не знаю. Во всяком случае ни с кем не стала б советоваться и пи с чьим мнением не посчиталась бы.

- Спасибо, доченька. - Валя обняла Галю и поцеловала.

3

Когда самолет, в котором возвращались домой супруги Флеминги, поднялся в ясное морозное небо Москвы и взял курс на запад, в Америке была глубокая ночь. В эту ночь Нину Сергеевну мучили кошмарные сновидения. Ей снились события тридцатипятилетней давности: колючая проволока, грохот бомб, горящий эшелон, немецкие овчарки, почему-то в касках и в погонах эсэсовцев, виселицы. И среди повешенных она узнала Оскара. Он был жив, он звал ее на помощь - такое возможно только в сновидении, - он призывно размахивал руками, а голос его был хриплый, слабый, угасающий. И она сняла его с виселицы и положила на землю. Он закрыл глаза и казался бездыханным, умирающим. Она настойчиво тормошила его, пытаясь привести в чувство, говоря: "Оскар, Оскар, очнись! Нам надо бежать. Кругом эсэсовцы и овчарки". Он открыл глаза и сказал: "Я не Оскар, я Глеб". Она удивилась. Как? Глеб погиб на границе! Она присмотрелась и увидела, что это был действительно Глеб. На нем была опаленная огнем гимнастерка и майорские петлицы. Она попыталась помочь ему подняться и услыхала за спиной надменный хохот. Она обернулась и - о, ужас! - за ее спиной стоял Оскар в форме эсэсовца с автоматом на изготовку и хохотал. Она позвала: "Оскар, помоги нам". Но Оскар продолжал хохотать. Тогда она повернулась лицом к Глебу, но Глеба уже не было. Ничего не было - пустота, ночь и безмолвие, только в небе сверкали звезды, необыкновенно яркие и холодные. Она видела, как из мириад звезд сорвалась одна и полетела не на землю, как это обычно бывает, а куда-то вдаль и ввысь. И потом вдруг где-то в просторах вселенной раздался ослепительный взрыв - грандиозный катаклизм, - и Нина Сергеевна решила, что улетающая звезда столкнулась с другой, неподвижной. Взрыв был такой ощутимый, а вспышка - катастрофически явственной, что Нина Сергеевна проснулась. Она находилась в состоянии ужаса. Ее лихорадило, мысли торопливо и беспорядочно толкались, мешая сосредоточиться и разобраться, при этом главная мысль говорила: что-то случилось. И тогда ее настигла догадка: самолет! Взорвался самолет, на котором летели Наташа с Дэном. Теперь эта страшная догадка ширилась, надвигалась густой, студенистой массой, овладевая всем ее существом, обволакивала ее тревогой и страхом. До утра Нина Сергеевна уже не могла уснуть. Проснувшемуся мужу сказала:

- Оскар, я видела кошмарные сны.

- Не смотри перед сном телевизор, - равнодушно отозвался Оскар.

- Нет, это что-то другое. Что-то должно случиться или уже случилось. Я чувствую, я знаю, я уверена. Мне страшно, Оскар. - Она осеклась, не желая высказать своего предположения о самолете, на котором летят Флеминги.

- Я думаю, что тебе надо посоветоваться с психиатром или невропатологом. У тебя нервы не в порядке.

Оскар, как всегда, учтив и предупредителен, но Нина Сергеевна понимает: эти манеры у него отработаны, как условный рефлекс, - за ними скрывается полнейшее безразличие. Ответы мужа не рассеяли ее предположений, не отогнали недобрых предчувствий. И только телефонный звонок Наташи, сообщавшей, что долетели благополучно, чувствуют себя прекрасно, успокоил ее. Наташа с Дэном обещали приехать к Раймонам, как только приведут себя в порядок и отдохнут после дальней дороги.

Нина Сергеевна ждала Наташу со странным волнением. Все эти дни, пока Флеминги находились в СССР, ее мысли были там, вместе с ними, на далекой родине. И вот Флеминги вернулись, Наташа передала сувениры и с жаром, перебивая Дэна, рассказывает о поездке в Советский Союз, о родных и родственниках, об их жизни, рассказывает весело, с юмором, а мысли Нины Сергеевны совсем не веселые, а, напротив, щемяще-грустные, и на душе необъяснимая тревога. Да, отец немного приболел, беспокоит сердце. Что ж, такое бывает. А вообще он молодец, совсем еще не стар, занимается спортом и выглядит гораздо моложе своих лет. Но Нина Сергеевна пропускает эти оптимистические слова дочери. "Сердце, сердце, - мысленно повторяет она. - Да, сердце - это серьезно".

Нине Сергеевне очень понравилась брошь, подаренная Глебом Флоре. Символический смысл трех ягодок земляники она уловила сразу. И защемило сердце, комок подступил к горлу.

- Тебе нравится? - спросила внучку вслух, а мысленно спрашивала: "Понимаешь ли ты, девочка, смысл этих земляничинок?"

- Симпатично, - просто ответила Флора, приколов брошь к свитеру.

- Береги. Это память о дедушке Глебе. - Сказала и ужаснулась: "Боже, что я говорю о нем, как о покойнике?"

И опять к ней возвратилась тревога, неотступная, навязчивая, и ничем ее нельзя было объяснить. По ночам ее настигали кошмары, она просыпалась с больной головой, разбитая, принимала лекарства. Затем просила Виктора увезти ее за город, на ее виллу. Там она чувствовала себя лучше, но там ее настигали думы о далекой родине, навеянные, как она объясняла, рассказами Наташи. А через неделю все объяснилось: из далекой Москвы пришло письмо Святослава. Нина Сергеевна не плакала. Она поехала в православную церковь и заказала панихиду по усопшему. Именно там, в храме, стоя у алтаря, она решила, и решение ее было твердо, непоколебимо - ехать в Москву. Ее решение несколько удивило Наташу и сыновей и озадачило Оскара: зачем? Когда Глеб Трофимович был жив, Оскар и Наташа предлагали ей поехать в Москву вместе с Флемингами. Тогда она решительно отказалась. И вдруг теперь - непременно ехать. Она объясняла просто:

- Хочу сходить на кладбище, посидеть у могилки, прощения попросить. - Она была очень спокойна, внутренне собрана, и все недавние душевные тревоги остались позади.

Оскар ее понимал и знал, что она не отступит от своего решения. Отговаривать не стал: бесполезно. Лишь сказал:

- Одной тебе ехать нельзя - не тот возраст. Надо, чтоб кто-то сопровождал.

Свои услуги он не стал предлагать, хотя мысль побывать в СССР он лелеял давно. Он знал, что ей нежелательна в настоящее время их совместная поездка.

- Флора со мной поедет, - с уверенностью, удивившей всех, сказала Нина Сергеевна. С Флорой она договорилась раньше.

Ехать в Москву решили в мае: уйдет немало времени на оформление виз. Так оно и получилось.

В Москву прилетели в середине мая. В аэропорту их встречали Святослав и Варвара Трофимовна. Они шли от самолета к аэровокзалу - седая старая женщина в черном платье, с накинутой на плечи белой шалью и держащая ее под руку стройная светловолосая, девушка, одетая в элегантный пепельного цвета брючный костюм, на котором на левой стороне груди красовалась черная лаковая брошь с тремя земляничками. Святослав их узнал еще издали. И опять, как три месяца тому назад, когда здесь, в аэропорту, дочь припала к груди отца-генерала, так старенькая мать припала к груди своего первенца, облаченного в генеральский мундир. Нет, она не плакала, она долго не могла оторваться от груди генерала. А когда подняла голову и посмотрела на сына, то заулыбалась ясной доброй улыбкой. И морщинистое лицо ее, и глаза, оттененные огромными синими кругами, светились теплым, мягким светом тихой радости.

Святослав сидел за рулем, сосредоточенный и взволнованный, а мать рядом - гордая, прямая и счастливая. Деревья вдоль шоссе приветливо сверкали яркой свежестью молодой листвы, играло и переливалось солнце на зеленях и полянах, а Нине Сергеевне казалось, что земля, на которую она ступила после тридцатишестилетней разлуки, справляет какой-то свой праздник, такой торжественный и нарядный. Этот праздник она ощущала в себе самой, в своей вдруг помолодевшей душе. Ей было приятно оттого, что ее будущее, ее продолжение - две разные ветви ее сложной судьбы находятся в эти минуты рядом с ней - в лице ее старшего сына и младшей внучки. И теперь ничто не тревожило и не угнетало ее, а сознание близкого конца нисколько не устрашало, а лишь погружало в умиротворение и покой.

- Варя, а ты мало изменилась, - сказала Нина Сергеевна, обернувшись назад. - Встреть я тебя в толпе на Бродвее, я непременно узнала б. Вот истинно. Когда мы с тобой виделись в последний раз? В день твоей свадьбы. Это перед войной. Ты была вот как Флора сейчас - молоденькая и очаровательная.

- Да что ты, Нина, я скоро буду бабушкой, - сказала Варвара Трофимовна и нежно обняла Флору.

- Когда ты станешь бабушкой, то я стану прабабушкой. Так, кажется? Твой сын женат на моей внучке. Я правильно говорю, Слава?

- Все правильно, мама. Как только я стану дедушкой, так ты автоматически переходишь в разряд прабабушек, - шутливо ответил Святослав и спросил: - Куда едем - ко мне или к Варе?

- Не к тебе и не к Варе, - ответила Нина Сергеевна и после паузы сказала: - Вези меня к отцу, к Глебу…

- Домой или?… - решил уточнить Святослав.

- На кладбище, - тихо ответила Нина Сергеевна, и на лицо ее сразу набежала печальная тень.

- Ну что вы приумолкли? - после долгой паузы заговорила Нина Сергеевна. - Как тебе понравился Виктор? Правда, он на тебя похож? Рассказывал, как вьетнамцы были удивлены, когда увидели вас рядом. - И уже к Флоре: - А ты что ж, стрекоза, молчишь? Стесняешься? Не надо стесняться: тут все свои, родня. Она по-русски хорошо говорит.

- Я не стесняюсь, бабушка, - отозвалась Флора. - Я слушаю и смотрю. Все так интересно. А природа как у нас.

Возле Ваганьковского кладбища - цветочный базар. Нина Сергеевна купила букет алых роз, а Флора - гвоздик. На кладбище было людно в этот погожий майский день. Они шли медленно и молча по центральной аллее, потом свернули влево, в тенистую аллею, зажатую гранитными и мраморными надгробиями. Плиты, памятники, обелиски, кресты. Ограды, ограды - чугунные, железные, стальные. Молодая травка у оград, свежий песок на могилах и торжественная тишина, не нарушаемая, а, пожалуй, дополняемая грачиным граем. У одной могилы со скромным памятником толпился народ. Вся могилка утопает в цветах, а люди все подходят, молча кладут цветы, становятся словно в почетный караул, вполголоса обмениваясь краткими фразами.

- Могила Сергея Есенина, - тихо сказал Святослав.

- Подойдем, - попросила Нина Сергеевна и шепнула внучке по-английски: - Здесь похоронен великий русский поэт, любимец народа. - Она отделила из своего букета одну розочку, подала Флоре. - Положи на его могилу.

Флора положила розу и гвоздику. А какой-то молодой человек, бледный, русоволосый, вдруг начал вслух читать есенинские строки:

Гори, звезда моя, не падай,
Роняй холодные лучи.
Ведь за кладбищенской оградой
Живое сердце не стучит.

………………………….

Я знаю, знаю.
Скоро, скоро
Ни по моей, ни чьей вине
Под низким траурным забором
Лежать придется также мне.
Погаснет ласковое пламя,
И сердце превратится в прах,
Друзья поставят серый камень
С веселой надписью в стихах…

Потом они шли дальше, минуту молча постояли у могилы художника Сурикова. Наконец, пробираясь по узким проходам между оград, вышли к широкой, окрашенной в зеленый цвет ограде, за которой покоились три холмика. Над двумя стояла скромная гранитная плита, и надпись на ней гласила: "Здесь похоронены Вера Ильинична и Трофим Иванович Макаровы". Над третьим холмиком, без всякой надписи, в металлической рамочке, прикрепленной к ограде, висел портрет генерала. Святослав открыл дверцу, и Нина Сергеевна первой вошла за ограду и положила сначала по одной розочке на две первые могилы, а затем весь букет на могилу Глеба Трофимовича. Потом и Флора вошла за ограду и возложила гвоздики на могилу дедушки.

- Летом поменяем ограду и поставим памятник, - нарушил молчание Святослав.

Нина Сергеевна села на скамеечку внутри ограды и попросила оставить ее здесь одну. Варвара Трофимовна и Святослав переглянулись. Правильно поняв их взгяды, Нина Сергеевна сказала:

- Не беспокойтесь за меня, не заблужусь. Отдохну немного и приду к машине. Я запомнила твою машину и место, где она стоит. И ты, Флора, иди с ними.

Ей не перечили. Оставшись одна, Нина Сергеевна погрузилась в воспоминания. Она не спеша всматривалась в портрет, находя в нем знакомые и незнакомые черты. Думы и воспоминания плыли неторопливо, поднимая из глубин души волнующие, трогательные чувства. И она заговорила, мысленно, без слов, обращаясь к портрету, словно перед ней был живой ее первый муж, первая любовь:

"Вот, Глебушка, прилетела я к тебе издалека, прилетела, чтоб нам потом уже больше не разлучаться. А раньше не могла, не хотела судьбу твою беспокоить. Не суди меня строго - не могла. Скоро свидимся, там обо всем и поговорим. Состарилась я, Глебушка, устала от жизни. Оглянусь назад - сколько прожито-пережито всякого - и хорошего и худого. Всяко бывало - и голод, и холод, и нужда, и война распроклятая. И достаток потом был, богатство на чужой стороне. Только счастья нет. Не в богатстве оно. Да что я бога гневлю - было счастье, было: тогда, до войны, когда мы с тобой молоды были, счастливы. Ни дворцов у нас с тобой не было, ни автомобилей, у тебя две шинелишки - походная и выходная. Да у меня два-три платьица и одни туфельки. А мы были счастливы, и детишки наши, Славик да Наташа, росли при нас счастливыми. Бог миловал их, живы остались, и теперь внуки у нас есть, и правнуки будут. Радость наша, будущее наше. Только боязно мне, Глебушка, за их будущее. Много черного зла на свете накопилось - алчного, завистливого и жестокого… Но не буду, не буду, Глебушка, прости меня. Я что сказать еще хочу: когда ты умирал, я чувствовала, я места себе не находила. Как это, почему? Никто не знает. А теперь прощай. До скорой встречи. Я еще никому не говорила, тебе первому: я ведь насовсем приехала. Обратной дороги мне нет. Так уж, видно, судьбой предназначено: где начинал свой путь, там и кончай. Начало с концом должны сомкнуться на родине. Тут моя родина".

Она тяжело поднялась, поправила гвоздики на могиле, которые, как ей казалось, Флора положила неаккуратно, вышла из ограды, осмотрелась. Сверху, сквозь зеленую листву ветвей, струился мягкий луч и таял над вечным покоем. Нине Сергеевне казалось, что это небо посылает на землю свою благодать, и от такой мысли на душе ее было легко и тихо, только мысли роились в голове неудержимо, бродили и ширились. Им было тесно, они напирали, требовали выхода. Их надо было излить, высказать. Это били думы, которые копились в ней долгие годы там, далеко за океаном, думы о родине, о превратностях судеб людских и о мире. Да, да, именно о мире. Все те годы, которые начались с победного сорок пятого, там, в Америке, она жила в тревоге за судьбу мира, потому что постоянно только и слышала о третьей мировой войне, которая неизбежно окончится катастрофой для всего человечества, и прекрасная планета Земля будет превращена в сплошное кладбище. Зачем, почему, во имя чего люди и страны должны враждовать друг с другом?

На центральной дорожке Нину Сергеевну поджидали Варвара Трофимовна и Флора. У каждой из них своя родина, и обе они - дочери одной земли. Им не нужна война. "Нет, не нужна", - мысленно повторила Нина Сергеевна, подходя к Варваре Трофимовне и Флоре.

- Заждались меня. А я с Глебом поговорила, и на душе полегчало. - И, глядя на внучку просветленным взором, пояснила: - С твоим дедушкой.

- Я богатая, - весело заулыбалась в ответ Флора. - У меня три дедушки: Генри, Оскар и Глеб.

- У тебя большая родня, Флора, - задумчиво отозвалась Варвара Трофимовна.

- А я так думаю: весь мир, все люди на земле - одна большая родня. И жить они должны по-родственному - без ссор и без драк. В ладу и в мире, - заключила Нина Сергеевна.

Загорск - Москва 1977-80 гг.