Инесса Ципоркина
Власть над водами пресными и солеными. Книга 2
Глава 1. "Мы сделаны из вещества того же, что наши сны"…
— Тебе не надоело? — осведомляется Мореход, подставив лицо серым нитям дождя. На моем море Ид опять плохая погода.
— О чем ты?
— Ты изо всех сил стараешься убедить всех — и себя в первую очередь, — что никаких верхних миров не существует, что живем мы только здесь и только один раз. Выступаешь в роли сочинительницы и… тюремщицы для Викинга и для Геркулеса. Плетешь из своей жизни кокон вокруг их судеб. Таскаешь их за собой, не даешь размахнуться, решить вопрос не оралом, а мечом, как им привычнее… Скучный ты человек.
— Разве я их держу? И вообще — разве таких удержишь?
— Ты — удерживаешь. Викинга в домашнюю клушу превратила. Такую же, как ты сама. Не видишь, что ли, разницы между вами?
Я задумываюсь. Мореход, конечно, грубиян. И врун. То есть напрямую не соврет, ему даже на это прямоты не хватает, но самую ценную информацию тщательно замаскирует. И подаст в зашифрованном-перешифрованном виде. Поэтому над каждым его высказыванием я размышляю, как немцы над "Энигмой".
Конечно, разница очевидна.
Я — профессионально добрый человек. Не сказать, чтобы искренне добрый, но что профессионально добрый — это как минимум. Мои книги дают читателям развлечься и отвлечься от проблем. Хотя большинству по шее дать надо — тем и развлечь, и отвлечь. Чтоб не зацикливались на проблемах своих ненаглядных.
Викинг — убийца. Ей параметры человеческого тела важнее бездн человеческой души. Она отделяет одно от другого и заинтересована только в крепости уз тела и души. Ее равнодушие к людям так же профессионально, как и моя доброта. То есть если его не оплачивать, оно, может, и вовсе не всплывет.
В любом случае обе мы толком не знаем, каково это — быть собой. Слишком многого требуют от нас наши профессии.
У меня обширная семья. В принципе, у меня никого нет, кроме семьи. Мне в каждую минуту жизни хватало семейных радостей и проблем — настолько, что я даже не пыталась искать их на стороне. Так и не научилась жить вне семьи. Я всегда либо среди своей родни, либо в пустоте. Посторонние, пришлые люди меня пугают. Удивительно, что я сумела довериться Дракону…
У Викинга семьи нет и не было никогда. И, вероятно, не будет, даже если она своего Дубину усыновит. Для нее Геркулес с Кордейрой — обуза, от которой Викинг избавится, едва лишь представится случай. Может, скучать по ним станет, волноваться, как у них там дела, в тридевятом королевстве, но порог предназначенных ей апартаментов вряд ли переступит. Маетно ей в любящем окружении родных (или почти родных) людей. Она такой же внесемейный человек, как я — внутрисемейный.
Но и я, и она висим сейчас на ниточке над бездной нового и усиленно делаем вид, что нам ничего так, вполне тут, на ниточке, комфортно…
Единственное, что у нас общего — это Дракон. Вот только у Викинга все с ним в прошлом, а у меня — все в будущем! Но это значит… это значит, что Дракон попросту не может быть настоящим! Он сделан из "вещества того же, что наши сны" — из материи верхних миров. Из моего воображения. Я его придумала. Поэтому мне с ним так хорошо.
Я оборачиваюсь к Мореходу. Он стоит рядом и равнодушно глядит на плывущие за пеленой дождя острова. Мы не на его корабле. Мы на плавучем такси. Оно везет нас из аэропорта Марко Поло в палаццо Гварди. Всё совершенно настоящее — серая ледяная вода с едва заметным гниловатым душком, гигантские цапли подъемных кранов, пронзительная венецианская зима — и только мы не от мира сего. Сумасшедшая, погруженная в общение со своими глюками и двое ее собеседников.
— Этого просто не может быть, Мореход! — говорю я срывающимся голосом. — Его вижу не только я. Его Гера видел! С ним Соня переписывалась!
— А-а-а, додумалась! — благодушно посмеивается Мореход. Глаза у него при этом ледяные, холоднее водицы за бортом. — Если вспомнить встречу с Герой, то, кажется, никто ни с кем чаи не гонял, Гера тебя сразу в ванну повел, увидав, что тетенька того-с, накушамшись, аж на ногах не стоит…
— Дракон дал ему для меня визитку и таблетки!
— Визитку Гера мог взять со столика в прихожей. А кто ее туда положил? Да ты же и положила.
— А откуда Я ее взяла? Заказала в типографии в состоянии лунатизма?
Мореход лениво пожимает плечами:
— Мало ли откуда… Из почтового ящика. Со стойки в Гериной качалке. Мало ли народу под «азияцкими» псевдонимами открывает кружки обучения всему подряд, от айкидо до нинджитсу? Шлет рассылки, визитки, рекламки, прочий спам. Ну могла среди сотен уродливых бумажек затесаться одна стильная? Ты ж у нас эстетка! Зацепилась глазом, стала выдумывать, каков он — дракон в образе человеческом… И досочинялась до мнимого идеального любовника, до мужчины твоей жизни. О котором мечтает любая женщина, будь она хоть сто раз эротофобка* (Эротофобия — навязчивый страх, боязнь полового акта — прим. авт.). — Мореход насмешливо кривит рот. — А визитка так и осталась валяться на видном месте. Гера ее и нашел.
— Таблетки, надо понимать, он нашел рядом?
— Таблетки? Ах, да! Те самые, которые вроде как были нейролептиками. И ты, несмотря на категорический отказ пить эту гадость, — раз! — и заглотила чуть ли не горсть. Будучи пьяной! И точно зная, чем грозит сочетание алкоголя с седативами. Ах, ты в тот момент про такие мелочи не помнила! В тебе зарождалось большое чувство! — Мореход всплескивает руками. В его голосе слышится неприкрытая злость. Он что, ревнует? — Не помнила, потому что не было никаких седативов. Таблетки были от другого. Может, от простуды. Племянничек твой анальгетики какие откопал и тетке принес, чтоб наутро не рассопливилась. Да, ты увидела настоящее название лекарства. Увидела, но разумом не восприняла. Просто сожрала что дали и спатеньки пошла. А почему? А потому, что знала: никакой опасности для тебя в тех колесах нету. Опасность совсем в другом месте. В твоем неуемном воображении.
— Хочешь сказать, я после гнусного впечатления, полученного на встрече сокурсников, страстно захотела релаксанта? Настолько, что выпала из реальности, приняла какого-то случайного бомбилу за мужчину своей мечты, доехала до дому, разыграла перед Геркой спектакль, после чего впала в беспамятство, а когда проснулась, у меня родилась крепкая уверенность: я встретила судьбоносного прынца? И с тех пор я планомерно подсовываю родным доказательства существования Дракона: пишу от его имени электронные послания на собственный e-mail, навожу Соньку на мысль назначить автору писем свидание от моего имени, полдня шляюсь по Берлину в одиночестве, разговаривая сама с собой…
Гневный монолог прерывается простым вопросом: почему нет? В наши дни встретить на улице человека, разговаривающего с собой, — обычное дело. Наушники реабилитировали психов-обладателей слуховых галлюцинаций — всех, поголовно. И даже обладатели визуальных глюков, если не распускают рук, имитируя объятья, рукопожатия или драку, могут сойти за любителей потрепаться по телефону…
Я могла болтать с пустотой часами, создавая перед глазами воображаемого мужика по фамилии Дракон. Того самого повзрослевшего принца девичьей мечты, которого отчаялась встретить в реальности. Много-много лет назад. А еще запретила сознанию повторять: душка Дракон есть. Он где-то неподалеку, в окружающей действительности. Но мы никогда — никогда — не столкнемся лицом к лицу. И даже столкнувшись, скорее всего чертыхнемся и разминемся. Может быть, не первый раз уже разминемся.
— Я. Ничего. Не. Хочу. Ты. Должна. Разобраться. Сама. — Мореход стоит, демонстративно отвернувшись. Я не могу даже заглянуть ему в лицо. А и смогла бы — вряд ли выражение Мореходова лица подскажет мне, что он врет или, не дай бог, говорит правду.
О. Боже. Мой. Обожемойбожемойбожемой, с кем же тогда я еду в палаццо Гварди, забронированное на две недели для романтического путешествия? А если быть откровенной, то для беспробудного сексуального разгула?…
* * *
Ну, и у Викинга, когда я перестала за ней следить и погрузилась в пучину собственных проблем, началась совсем другая жизнь. Своя. Киллерская. Активная.
— Почему не пойдешь? — в сотый раз выясняет Дубина, намертво укрепившись на скальном выступе — единственном "предмете мебели", способном выдержать его перегруженную мускулатурой тушу.
— Потому что я — ходячая смерть. Для вас обоих. У меня в башке — навигатор для маман. Где я — там и она. Пришлет своих мертвяков — и Кордейра завершит ее славные начинания.
— А при чем…
— А при том, что твоя принцесса — смерть для нас обоих! Помнишь, как мы ее задницами в кафе загораживали? Чудненько пофехтовали! Я в первый раз за много лет едва на колбасу не пошла. И от кого? От рук каких-то тухлецов, передвигающихся в темпе вальса! Стыдоба.
— Но она…
— Знаю я. Помочь хочет. Любит тебя, меня уважает, себя ищет. Все прелестно, кабы не был каждый из нас — каждый! — дураком под колпаком. Под колпаком моей маман, которая, сам знаешь, та еще шкатулочка Пандоры с сюрпризами. Вот завтра пришлет големов из обожженного кирпича — что делать станем? Тут уж не до блаародства! Придется выбирать — погибать всем троим или отдать им Кордейру. А и отдадим — не спасемся. Куда ни кинь — всюду данс макабр* (Данс макабр (фр.) — танец смерти, средневековое изображение танцующих вместе со скелетами, призванное ежедневно напоминать живущим о неизбежности смерти — прим. авт.) выходит.
— Ну, здесь-то ты тоже…
— Не в безопасности? Не знаю. Почему-то мне кажется, — я глажу сырую стену в известковых потеках, — под горой она меня не сыщет. Камень так просто не прощупаешь. И перестань сюда таскаться. Я не брошенная Белоснежка, чтобы в шахте без горячего питания сидеть. Вчера вон, целого быка добыла. Хочешь кусочек? — я показываю на тушу в углу.
Геркулес вяло протягивает руку, отрывает шмат мяса, бросает в рот. Каким я чудищем ни обернись, подобной манеры жрать, не откусывая куски, а забрасывая их в пасть, точно уголь в топку, у меня не будет. Видимо, это и есть черта, отличающая монстров женского пола от монстров — и от людей — мужского пола. Дубина жует и морщится. Не понимаю! Превосходная телятина, диетичная… Вареная в гейзере без соли и специй. Ни залежей соли, ни солончаков в округе не нашлось. Зато имеются горячие источники с хорошей питьевой водой. Вода нужнее.
В последние дни я только тем и занимаюсь, что шныряю по хозяйству.
— Драконом полетала? — прожевав, вдохновляется Дубина. Мы же с ним так больше и не превращались в этих чудных всесильных монстров. Вот как отрезало.
— Фурией поползала. Ей быка задушить, как мне кролика.
— А-а-а… — гаснет Геркулес. — У меня тоже… не получается пока.
— Тренируйся. Палец порежь.
— Резал, — показывает он мне царапину на ладони.
Качественная царапина, глубокая. У меня и у самой такая есть. Болезненная, но бесперспективная. Видать, для обдраконивания что-то покруче нужно. Правильный сорт боли, как ОН мне сказал. И страха за то, что тебе дорого. Может, если на нас големы нападут, мы мигом драконами станем. А пока в безопасности жируем — никаких чудес.
Трудно стать высококачественным чудовищем, трудно. Первосортным. Драконом. Ламия и суккуб, надо понимать, монстры второго сорта. Еще бы! Голод и жажду в себе взрастить дело нехитрое, пара дней диеты — и ты уже в нужной кондиции. Зато всеведенье и всемогущество получаешь только при выгодном стечении обстоятельств. Чертовы магические непонятки!
Не удивительно, что и у маменьки нифига с омолаживанием не вышло. Видать, не такое это простое дело. Злобу или похоть в мир выплескивать не в пример проще. Чтобы стать молодой, надо… надо… вернуться к себе прежней. Чтобы чувства свежей стали, чтобы жизнь бесконечной казалась, чтобы не бояться ничего по-глупому, по-молодечески, по-девичьи… Чтобы верить: мир у тебя в руках, будущее у твоих ног, все царства тут твои, все букеты роз, все коробки конфет, все серенады и вся любовь, сколько ее в мире ни на есть, — тебе, тебе, прекрасной, пленительной и несравненной!
А она боится. Все время боится. Как в зеркало глянет — тут ее узлом от страха и завязывает. От страха старости и уродства. Ну, и от близости самой хреновой из смертей, какую только выдумать можно. Смерти от руки собственного дитяти.
Дитятя встает с колченогого табурета и меряет пещеру шагами, десять в одну сторону, семнадцать в другую. Это маленькая пещера. Здесь имеются залы гораздо, гораздо шикарнее. С колоннами и бассейнами, как в хорошем отеле. Вот только согреть их невозможно. А тем более осветить. Главная проблема убежищ — они ВСЕГДА холодные, темные и грязные. И за любой мелочью, от соли до сапожного крема, приходится тащиться за много километров. Проще уж сидеть на бессолевой диете и ходить в нечищеной обуви.
— А ты поняла, как она тебя находит? — безнадежным голосом спрашивает Геркулес. Это — вопрос номер один на повестке дня. Сегодняшнего. Вчерашнего. Позавчерашнего. И, вероятнее всего, завтрашнего.
Пороть чушь про кровные узы, действующие как GPS, ни мне, ни Дубине не пристало. Тем более, что оба мы понимаем: соглядатай абсолютно материален. Как тот хрустальный шар, которым мамаша пользовалась, еще когда мы с Геркулесом ее как Старого Хрена знали. Я помню наше бегство из Горы, помню ощущение слежки, помню вспышками возникавшие картины "обратной связи" — бесформенная, бесполая тварь с хихиканьем вертит в наманикюренных пальцах бликующий шар…
Вот только во всевиденье этого шара я не верю.
Потому что не Саурон-Багровое око мамуля моя, сколь ни лестно для нашего семейства такое сравнение. Она — не Саурон с палантиром, а я — не Арагорн с Андурилом. Колебания надвигающегося возмездия фиг поколеблют эту черную душу.
Да и на хрена ей по излучениям нас искать, когда живых агентов предостаточно? Маман всегда неплохо умела управляться с разумной и неразумной живностью…
А в этом стане вообще слишком много подозреваемых. Шпионить за нами может кто угодно: летучие и нелетучие мыши, бродячие псы, подданные Кордейры, баристы в кафешках, даже мой давний любовник-дракон… Здесь, под километровой толщей камня, живое — редкий гость. Даже летучие мыши. Нигде нет такого мертвого покоя, как здесь. Такой тишины. Такой возможности сосредоточиться. И такого медленного времени.
От секунды до секунды проходит час. От часа до часа — год. За эти несколько дней я ощутила, как утекает жизнь. Моя жизнь. Но я не могу поддаться искушению и переселиться в замок Кордейры с его системой "все включено". Ходить по коврам, есть серебряными приборами, глядеться в зеркала, а не расчесываться пятерней наощупь… А-а-а-а-а-а-а-а!!!
Я совершаю акробатический прыжок спиной вперед от здоровенного куска черного обсидиана, в котором благодаря праздничной иллюминации — всем пяти свечам из моего запаса, зажженным одновременно, — смутно колышется мой силуэт.
— Дубина, кончай жрать, за мной! — кричу я и бросаюсь к выходу, на ходу прихватывая пожитки. Почему человек всегда так разбрасывается? Знала ведь: однажды отсюда придется убегать, сломя голову. Котомку приготовила, в стратегически важном месте на камушек положила. И что? Плащ в одном углу, сапоги в другом, перевязь в третьем… А времени-то нет! Через сколько часов ОНА будет здесь? Через два? Через три? Сколько времени прошло с момента, когда я поправила все восемь кос, поглядевшись в темное стекло Starbucks'а, до заполнения кафе отрядом зомби? Сколько часов назад я смотрелась в этот шмат обсидиана?
Зеркала! Они, они сделали мою мать чудовищем, когда та еще человеком выглядела. Предатели, наветчики, извратители. На лице ее не было никаких признаков старости, но маман уже часами сидела, в серебряную амальгаму уткнувшись, щеки возле рта разглаживая. Она отдала зеркалам свою душу, свой разум, свою судьбу — и они все сожрали, не икнув! А взамен поселили в пустом мозгу сущность… сущность, противоположную человеческой… После, после, после!!!
В лавовых трубах уже шуршит чужое эхо. Мы не можем принимать бой в каменном мешке. Мы уходим лабиринтом ходов, заблаговременно изученным и помеченным. Под пальцами бегут знакомые ребристые поверхности. Эхо исправно врет, путая наши следы.
Кого она пустила по нашим следам? Хорошо, если зомби. Плохо, если вампиров. Вампиры видят в темноте, слышат все как есть, найдут нас в два счета. Мы не отобьемся от миллиона мелких кровососов, запрограммированных на убийство. Хлопанье крыльев! Сотен тысяч крыльев! Летучая мышь выгрызает ранку размером с ноготь мизинца, выпускает обезболивающее и антикоагулянт, кровь перестает сворачиваться, но жертва не чувствует боли, а-а-а-а, блядь!!! Они нас растворят в коагулянте этом, мать мою растак!!!
Снова танцуем, размахивая мечами, в облаке сотен кожистых партнеров, норовящих отщипнуть по кусочку жизни. Передовой отряд. Рубить в темноте увертливых летучих врагов размером с воробья — последнее, чем я хотела заниматься в жизни. Вот, кажется, оно и станет последним моим занятием. В жизни.
Ну нет, мамуля, я не дам себя заесть дурацким летающим крысам! Я тебя саму на корм пущу, да не крысам, а найду кого помедленнее и поотвратительнее…
Где же сифон? Мы должны быть рядом с сифонным озером* (Подземное озеро, заполняющее U-образный канал — прим. авт.). Скала вдается в воду, перекрывая возможность вдохнуть, пока плывешь. Но и ни одна мышь не пролезет следом за нами по скальной полке* (Длинный уступ в скале — прим. авт.). Плыть минуты три, дыши, Дубина, оружие на живот, не на спину, если что, сбрасывай, сбрасывай на хрен, прыгаем!
Вот так же мы с тобой плыли в самом первом моем воспоминании, Дубина. То озеро эпически называлось Кишка. И мы тоже убегали. Только тогда мы не знали, кто такой Старый Хрен, и нам даже казалось, что этот Хрен не против нам помочь… Ну, теперь я знаю, чего стоит твоя помощь, мамуля!
Стоп! То есть бульк! Рот, а главное, ноздри наполняются ненароком втянутой водой. Уй-й-й, как больно… Точно раскаленную спицу в нос воткнули… Плыви, Дубина, плыви, не оборачивайся, нет у тебя времени тормозить…
Да уж, с нашим оружием не больно-то поплаваешь, скорее походишь по дну, хорошо хоть сифон мелкий, по нему и пешком пройти не проблема… На грани аноксии* (Отсутствие кислорода в организме или в отдельных органах — прим. авт.), мы вылезли из воды по другую сторону скалы. Радоваться избавлению от погони не стали — нефиг заранее радоваться. Все злодеи на этом прокалываются — на преждевременном оргазме в момент удачно сложившегося злодеяния. И их всегда убивают на пике гнусного торжества. Нетушки. Сперва полное завершение деяния (зло- оно или не зло-, неважно), а потом все эти ужимки и прыжки с криками "yesss!" и "I did it!"…
Одно в пещерах неизменно — это грязь. В любой пещере, будь она хоть сто раз туристским маршрутом, невозможно грязно. Когда мы вылезли на поверхность, иссеченные каменной крошкой, искусанные летучими мышами, исцарапанные зарослями не то ежевики, не то ожившей колючей проволоки, маскировавшей второй вход в пещеру, мы были страшнее подземных богов. Кровь и глина превратила нас в ацтекских идолов, оголодавших до невозможности. Я даже оглянулась — не летает ли где вокруг нас Ицпапалотль, безжалостная бабочка судьбы с крыльями, утыканными обсидиановыми ножами, один взмах — сотня ран?
В конце концов, и для нас обсидиан едва не стал судьбой. Или даже судьбиной. О-ох, Геркулес, давай сядем… Пока солнце высоко, посидим хоть минуту… И я тебе заодно все объясню, ты же как всегда ни черта не понял.
Мы падаем на землю, цепляясь за жесткие пучки горных трав, и лежим, словно два великомученика, переброшенных на райские луга прямиком с места казни и принятия венца. Ничего нам сейчас не нужно, только дышать, только глазеть в небеса и всеми порами ощущать бескрайность вселенной и свою тоже бескрайность и связь неразрывную со всем сущим…
— Ну вот… — гремит у меня над ухом. — И чего теперь?
Я даже не оглядываюсь. Я просто закрываю от солнца морду. Красивую такую морду, от которой солнце отражается мириадами мелких веселых зайчиков. Второй комплект шмотья за неделю, черти бы меня побрали во всех моих ипостасях…
Кажется, я начинаю понимать механизм превращения в дракона, а заодно и еще один. Механизм превращения в зеркального эльфа.
Каких только историй про фэйри не рассказывают, каких только прозвищ им не дарят… Неохота вливаться в полноводный поток в качестве еще одного знатока-новатора. Я уж лучше по старинке припомню описания самых древних страхов.
Когда-то люди думали, что эльфы полые изнутри. Что эти прекрасные лица и тела — не больше, чем маски, висящие в воздухе. Некоторые храбрецы рассказывали, как распознали эльфа, ловко заглянув чересчур красивому юноше или девушке за спину. И увидев пустоту, прикрыть которую эльфы, по смешливости своей, даже не стараются. Так и ходят недоделанными, наслаждаясь ужасом забавных людишек.
Не знаю, велик ли процент правды в таких россказнях… Но в том, что моей матери больше нет, что на ее месте со мной, будто кошка с мышью, играет зеркальный эльф — в этом я уверена.
По всему выходит, что я сирота. Зеркальный эльф — вот кого я помню с самого детства. Пустое, безжалостное, прекрасное существо, чужое всему миру — и в первую очередь нам, якобы родным и якобы близким. Я не знаю, когда оно подменило собой мою настоящую мать: сразу после того, как я родилась, или через год-другой? В любом случае, у меня нет и не было матери. А это… существо не только в матери не годится. Оно не годится в обитатели нашего мира.
Поэтому оно болеет. Или умирает.
Ему постоянно требуется подкормка. Чтобы защитить себя от депрессии, а может, и от разложения на элементы. Кто его знает, что чуждая реальность с эльфами творит?
Демон-неудачник. Вылез, думал, тут ему лафа, житница-сокровищница, полный пансион — и стол, и дом. А вместо этого новое тело болезнью заболело. Теперь жрет и болеет, болеет и жрет. Демон-булимик.
Первым оно проглотило моего отца. Я плохо помню отца. Просто потому, что не хочу его помнить. Какой-то он был… противный. Суетливый. Трусоватый. Подловатый. Из тех, кто всегда уговаривает: "Потерпи, может быть, все обойдется!", глядя, как тебя убивают. Да, не только шварцевский дракон видел ничтожеств, озаренных светом надежды. Я с моим драконом тоже их видела.
Не спасли папашу надежды на благополучный исход, на «потерпи» и на «обойдется». Его жизнь первой под замес пошла. Но не последней.
У меня же было множество родни! Тетушки-дядюшки-племянники-сватья-кузены-кузины… Кто внезапно заболел — именно внезапно, без всяких там "это у нас семейное", кто в несчастном случае сгинул, кто сбежал, оборвав все связи и не отвечая ни на приглашения, ни на поздравления, ни на прочие ритуалы родственной любви. Теперь-то я знаю, почему.
А вот почему она за мной охотится — не вем. Сомневаюсь, что псевдомаменьке стало некого есть. Наверняка еще какие-нибудь несчастные, недоеденные, истерзанные, но живые, вращаются по орбите ее могущества. И терять столько сил в погоне за едой — тоже как-то непрактично.
Может, ей генетический материал нужен? Чтоб вытащить мою мать из своего родного зазеркалья, а самой туда вернуться? Тогда отчего по-хорошему не попросить? Правую руку, конечно, не отдам, но фунт мяса внарезку — уж как-нибудь вытерплю… Наверное, фунта ей мало. Нужна жертва. Вся, целиком. Как там у вудуистов человеческая жертва называется? "Белый козленок"?
Не, не отдамся. Да еще в такие бестолковые, неумелые… лапы.
Жаль, что я сгоряча зарезала Главного Мучителя. Сейчас бы он мне пригодился. Как информатор.
И что мне при нынешнем раскладе остается? Отправляться на ту сторону зеркала, не иначе. Поднимайся, Дубина, полетели домой, зеркала бить. Мы еще не нагулялись вволю, по-драконьи. Бедная Кордейра, вечно мы у нее в доме безобразничаем, словно эскадрон гусар летучих…
День погас. На беззвездное небо выползла зеленая фосфорическая луна. Летучие мыши нашли-таки выход из пещеры, но ничего не могли с нами, двумя бронированными рептилиями, поделать. Впустую кружили над драконьими головами, потом долго провожали в полете, раскинув над горами-над долами кружевную сеть из миллиона мохнатых телец.
А мы, не обращая внимания на своих неудавшихся убийц, плыли в похолодавших воздушных потоках над уснувшей землей.
Головоломка сходится и одновременно расползается. Все шире, все многоцветней, все странней. И чем больше я знаю, тем больше я НЕ знаю. Все правильно. Все так, как и должно быть.
Под хлопанье драконьих крыл спроси себя: хочешь вернуться в прежнюю жизнь? Забыть все разгадки, закрыть все двери в зазеркалье, идти напролом, убивать не разобравшись, бегать от врагов, не доверять друзьям, на все упреки отвечать: я так живу и отвалите от меня? Не знаю. Может, и хочу. Но понимаю: уже не получится. Все дороги ведут только в одну сторону. И ни одно заклятье нельзя отменить. Даже самое пустяковое. А уж тем более такое, которое только кажется пустяковым…
Под нами, по гладкой поверхности озера, скользят две тени. Одна темная, почти невидимая на фоне затянутого облаками неба. Вторая — яркая-яркая, словно луна, спустившаяся ниже туч, чтобы полюбоваться на себя в озерную гладь.
Я всегда хотела сделать это! Резко снижаюсь и на бреющем полете прохожу над озером, окунув переднюю лапу в воду и взрезая свое отражение призрачно мерцающим когтем…
Глава 2. Зазеркалье оказалось до чертиков неуютным…
Совсем не сложно выяснить, КТО перед вами — или ЧТО. Человек или призрак. Или, в более широком смысле, реальность или глюк.
Я, уставившись на пустое пластиковое кресло на корме, надавила на правый глаз через нижнее веко. Глазное яблоко заныло, из-под уныло-голубого сиденья послушно вылезла прозрачная и мутноватая вторая кромка со второй парой ножек. Я перевела взор на Морехода и второй раз поднесла палец к лицу.
А он стоял передо мной с насмешливой миной, просоленный и выдубленный всеми ветрами своего моря — моря размером с галактику. Пряди волос, выбившиеся из хвоста на затылке, танцевали над головой Морехода, словно живые змеи. Почти совсем седые змеи. А колючая борода — почти черная. Зрачки его глаз были светлее радужки и отливали морской синевой. Хотела бы я, чтоб ты был настоящим, Мореход. Мне бы не помешал настоящий друг. Даже такой паршивый врун, как ты.
Я замерла с пальцем у самого века — со стороны могло показаться, что я, восхищенная видами Венеции, открывшимися по правому борту, внезапно решила выколоть себе правый глаз. Дабы не осквернять его менее прекрасными видами. Ну уж дудки, Венеция.
Теперь я знаю, зачем приехала сюда. Искать того, чего у меня никогда не было. А вернее, того, чего давно закаялась искать.
Есть женщины, прекрасно обходящиеся любовью без признака дружбы. И даже любовью-ненавистью. Говорят, что впечатления от нее ярче. Но меня-то именно яркость впечатлений и отпугивала. Ввязавшись в любовь-ненависть, я не знала, на каком свете нахожусь. Только что были вместе, делились всеми тайнами души и тела — и вдруг раз! — мы уже порознь, торгуем вразнос тайнами, которые удалось заполучить. Наслаждаемся пикантным вкусом предательства.
Поэтому в самое любвеобильное время жизни человеческой, лет в двадцать с хвостиком, я неожиданно (хотя для меня-то оно было вполне ожиданно!) утратила интерес к хороводу мужского внимания, лиц, тел, рук и надежд. Мне были не по вкусу специи под названием «ненависть» и «предательство», под которыми подавалось блюдо под названием «любовь». Причем повар ничего и слышать не хотел о том, чтобы сделать вкус блюда менее… ярким.
И еще я поняла, что для обретения такой любви, которая не драла бы огнем грудную клетку и не застывала бы свинцовым грузом на сердце, придется отыскать человека о двух душах. Нет, не двоедушного лгуна, а человека, в котором бы совмещалось несовместимое. Нежность — и сила. Мужество — и великодушие. Внимание — и терпимость. Эти качества, на один писательский чих соединявшиеся в персонаже, никак не желали встречаться в реальном человеке. Нежные обязательно оказывались слабаками. Мужественные — альфа-дебилами. Внимательные — занудами. А равнодушие к моим слабостям оборачивалось равнодушием ко всей к моей личности, целиком и без изъятья.
Природа, в отличие от искусства, никак не соглашалась упихать в одну мужскую натуру взаимоисключающие подходы к жизни. Трубадур и воин соединялись в одно целое, только если и тот, и другой — картонные, ненастоящие. Природа не хотела подыгрывать глупому женскому перфекционизму.
Я смирилась с тем, что я идеалистка. И с отсутствием идеала тоже смирилась. По-своему. Просто прекратила поиск Большой Любви. Но и обрести покой в гавани любви-ненависти не захотела.
Почему же мысль о человеке-драконе так взбаламутила мои чувства? Надежда на то, что двойственная сущность позволит вобрать в себя все лучшее, что дают нам слабость и сила? Желание попробовать еще раз — самый-самый последний — обрести друга-любовника? Конечно, да. А еще мне хотелось побыть собой один на один с мужчиной.
Не подстраиваться под мужской идеал женщины, но верить: он примет и полюбит тебя, сколь ни противоречь его древним мужским лекалам. В силе твоей и в слабости, в здоровье и в болезни, в гордости и в неуверенности, в красоте и в затрапезе — во всем многообразии обычной женской души и тела.
Когда Дракон предложил мне поехать в Венецию, я испугалась. Испугалась предложенной свободе от утомительной семьи, от поднадоевшего Берлина, от привычного сценария рождественского отпуска. Испугалась собственного желания оторваться от корней, держащих меня в окружающей действительности, и улететь по воле ветра туда, куда надежда занесет. Не доверяю я ей, надежде. Вот уж кто предательница так предательница.
И что же? Мореход дарит мне возможность неверия в открывшиеся перспективы. Ничего не изменилось, ты снова одна, с тобой только игры твоего разума, очередной персонаж, которому нет места в реальности, персонаж долгожданный и прекрасный, но такой же недолговечный, как и все твои сумасшедшие сны. Наслаждаясь его правильными действиями, не забудь: это ты, а не он, действуешь как надо, раскрашивая серый мир красками небывалой близости и теплоты.
Либо моя бездомная душа создала дракона, устав от одиночества, либо мой скептический разум отказывается верить в драконов, убоявшись разочарования. И проверить это легко. Просто нажми на глаз.
Вот только проверять я не хочу. И не буду. Вместо этого сделаю то, за чем приехала: побуду собой рядом с мужчиной, который мне нравится. Не притворяясь, не подыгрывая, не "строя отношения" — что, собственно, и означает поддавки и притворяшки… Без страха за последствия и без стыда за несоответствие. Если Дракон — галлюцинация, мне нечего стыдиться и выделываться перед порождением моего безумного ума. А если живой, то получит меня — всю целиком, без умолчаний и скрытых файлов.
Спасибо, Мореход. Ты подарил мне право не бояться. Теперь я знаю: как оно ни обернись, я буду в выигрыше.
Мой страх перед спонтанным романтическим путешествием развеяло по ветру. Ветра здесь было навалом. Зимняя Венеция пронизана ветрами, силу и злобу которых невозможно представить, находясь в Москве или в Берлине.
Внезапно я поняла, что мне уже не так холодно. Дракон подошел, и обнял меня, и прижал к своему телу, горячему даже сквозь все твидово-джинсовые слои одежды. Если ты и глюк, то очень своевременный.
— Не жалеешь?! — прокричал он. Слова срывало с губ и уносило в серую даль над лагуной.
— О чем?!
— Что мы всех бросили и сбежали?!
— Пусть научатся жить без меня!
— А вот это — правильный подход! — и он, смеясь, прикоснулся губами к моей щеке. Первый поцелуй. Надо бы вздрогнуть и зардеться, нежно заалеть щеками. Увы. Я и так красная, словно обветренный помидор. Алеть мне некуда.
Венеция надвигалась на нас, вся в обшарпанных, почерневших от сырости дворцах, в строительных лесах, в чехлах, укутывающих недореставрированные шедевры архитектуры. Безлюдная зимняя Венеция. Относительно безлюдная. Грета Гарбо в ванне* (С Гретой Гарбо в ванне зимнюю Венецию сравнивал Иосиф Бродский — прим. авт.), ага, как же. Никакого сходства.
Палаццо Гварди, выбранное нами за то, что я когда-то это самое палаццо сдавала на экзамене, оказалось, как и всякое итальянское палаццо, прямоугольным бараком с разными декоративными глупостями на фасаде. А Венеция оказалась каменным мешком, прихотливо пошитым из множества каменных кармашков и рукавчиков. Изрисованным вездесущими граффити и пованивающим вездессущими туристами. Весь венецианский пафос конденсировался вдоль каналов, дома обращали к водным артериям богато украшенные лица со слепыми глазами намертво задраенных окон. Вот интересно, люди здесь так и живут — в вечном сумраке, за непроницаемыми ставнями?
Палаццо встретило нас темным промозглым колодцем лестничного пролета с узкими крутыми ступенями и стеклянной кишкой грузового лифта. По кишке вверх-вниз ездила платформа без стенок, всем своим видом демонстрируя: ходить пешком — полезно. Но мы не послушались. Набились со своими чемоданами внутрь, как сельди в банку, и шкодливо хихикали всю дорогу до последнего этажа.
Это было подходящее место. Правильное место. Двухзвездочное, отнюдь не шикарное, bed amp; breakfast" ное* ("Постель и завтрак", категория недорогих отелей — прим. авт) — и не надейтесь провести здесь лишние часы, разомлев в любовной истоме, поев с утра самолетно-пакетированной еды, сразу выметайтесь на познавательную экскурсию по достопримечательностям, у нас и без вас забот хватает, извините, спасибо, до свидания. Я выбрала это пристанище, ничем не напоминающее романтическое гнездышко влюбленной пары. Мы еще не составили пару. А значит, B amp;B — в самый раз.
Но Дракон казался разочарованным. Уныло похлопав по мягким, обитым узорчатым шелком стенам (липкий холод каменных стен просачивался даже сквозь обивку), он жалобно посмотрел на меня.
— Ася, ты уверена, что нам стоило…
— …не ухнуть все деньги на Ритцы-Метрополи? Уверена.
— Да ты жадина! — с изумлением воззрился он на меня. — Жадина-говядина, турецкий барабан!
— Не-а, я не жадина. Я трусиха. Не хочу шиковать на пять с плюсом. Потому что каждую минуту буду чувствовать себя не в своей тарелке.
— Да ну! За сутки бы освоилась!
— А здесь и осваиваться не надо. Здесь надо кинуть шмотки и пойти радоваться жизни во все злачные места разом.
— Понял! — Дракон скосил глаза к носу и глубокомысленно поднял палец. — Ты МЕНЯ боишься. Боишься моих сугубо мужских притязаний на…
— На то, чтобы потребовать в номер обед из пяти блюд, а потом завалиться дрыхнуть на семиспальное ложе под балдахином. Знаю я ваши мужские притязания. Быстро отжался, поднялся, побрился и пошел развлекаться!
— И с кем я связался, — заворчал мой многострадальный глюк… или не глюк. — Так рассчитывал на сексуальную оргию по приезду, а вместо оргии получаю марш-бросок по магазинам… Шоппингоманка!
— Ты же еще не знаешь, куда я тебя поволоку!
— Да знаю, знаю. На Риальто. Будешь шарить по лавкам, пока не купишь себе бусики муранского стекла и поллитра дорогих духов. Для того, небось, и экономию развела, — откликнулся Дракон из ванной.
— А ты, я вижу, досконально в теме! Многих ты сюда уже возил, развратная рептилия?
— Щас, автографы у зеркала посчитаю… Катя из Омска, Света из Томска, Люда из Иркутска, Эрменгарда Потаповна…
— И Зина из резины!
Дракон захихикал. Хмурый каменный город тоже улыбнулся сумрачной усталой улыбкой.
* * *
Мы опоздали. Опоздали, опоздали, опоздали. И никакое предчувствие не намекнуло нам: не время полоскать когти в озерах и закладывать виражи в тучах, наслаждаясь воздушной акробатикой под зеленой луной. Черт, ну хоть бы у Дубины сердце екнуло — так нет же! Мы вальяжно махали крылами, точно у нас целая вечность впереди.
Вообще драконам свойственно считать: впереди — вечность. Если не у дракона лично, то у вселенной — наверняка. А любое живое существо вмещает в себя вселенную — так же, как и вселенная — любое живое существо. Наверняка организм дракона производит ЛСД. В качестве гормона. Отсюда и открытое сознание, и могучее чувство единства с мирозданием. Ладно, особенности драконьего метаболизма оставим на потом.
В момент приземления нам было не до рассуждений о метаболизме. И вообще не до рассуждений.
Сверзившись на смотровую площадку башни — оба голые, без клочка одежды, изорванной гигантскими драконьими телами в момент превращения — мы кое-как похватали свое драгоценное оружие (зря, что ли, возле пещеры его не бросили, с собой поперли?) и, не тратя времени на прочие деликатности, кинулись вниз по лестнице. Потому что человек не в пример чувствительнее дракона. И оба мы, став людьми, сообразили: нельзя нам было задерживаться. Нельзя.
Дракон — существо одновременно благородное и эгоцентричное. И ко всему живому (включая друзей и любимых из рода человеческого) дракон относится с фатализмом: все равно жизни тебе, дорогой друг, отведено немногим больше, чем поденке-однодневке. Так лучше я и заморачиваться не буду со всей этой скорбью, трауром, верностью памяти. Буду радоваться, пока ты еще есть, а как тебя не станет, смирюсь. Причем немедленно.
Лишь человек всей душой ощущает протест при мысли, что тот, кого он любит — обречен.
Пока мы были драконами, нам и в голову не приходила мысль, естественная для шантажиста: если жертва слишком хорошо защищена, бей в то, что жертве дорого! И я впервые за долгий срок обнаружила, что переживаю не только за Дубину (навязался на мою голову!), но и за его пассию.
Словом, мы, топоча, будто пара кентавров (вот только в ЭТО не превращайте меня, пожалуйста!) ворвались в спальню Кордейры, кожей чуя неладное.
Если бы Корди была в порядке, уж и не знаю, что бы она подумала. Вдруг посреди ночи в спальню врываются ее принц-монстр и его напарница-почти-что-родственница, оба голые, оба с оружием… Я бы в таких посетителей сперва прицелилась — и лишь потом, через прицел, разговаривала бы.
Но Кордейра в спальне… не совсем была. Можно сказать, ее там было процентов десять, не больше. Перед зеркалом сидела статуя принцессы. Из чего-то вроде воды. Прозрачная субстанция, принявшая форму живого девичьего тела, струилась и вращалась, ни на миллиметр не выходя из пределов невидимого сосуда. Сосуда жизни, которым наша овечка была совсем недавно. До того, как решила причесаться. Перед зеркалом.
Конечно, проклятый Старый Хрен вытащил из девочки душу и большую часть материальности, понимая, что на двух драконов возбухать бесполезно. Что мы защищены так, как ему (ей? а, черт, какая разница!) и не снилось. Значит, прогнуть нас под свои требования можно только одним способом — забрав Кордейру. И шантажируя Дубину, а через него — и меня.
Наверняка все это безобразие совершилось, пока мы, презрительно отмахнувшись от крылатых кровососов, изображали авиашоу над окрестными холмами. Два самовлюбленных идиота.
— Я иду за ней! — непререкаемым тоном заявил Геркулес и протянул руку к зеркалу. Поверхность совершенно обычного трюмо вспучилась, потянулась ему навстречу, раскрываясь серебристым плотоядным цветком, играя лепестками, завораживая. Я пулей метнулась к Дубине, но лепестки уже схватили его, облепили, затянули внутрь и выровнялись, превратившись в спокойную зеркальную гладь.
Рыча от нетерпения, я кинулась в гардеробную, кружась вихрем, натягивала на себя вещи, обувь, срывала с вешалок одежду для Дубины и для себя. Из шкафа я выпрыгнула экипированной, злой и сосредоточенной. Я уже представляла, каким окажется зазеркалье, вылепленное сознанием Геркулеса.
Запрыгнув в трюмо, я первым делом увидела Дубину, переступающего с ноги на ногу с выражением крайнего раздражения на лице.
Еще бы! Под нашими ногами простиралось базальтовое поле. Не вполне остывшее. Всучив Геркулесу ботинки и прочую экипировку, я огляделась. Ну, так я и думала. Эта территория зазеркалья оставляла желать много, много лучшего.
— Бежим! — только и успела проорать я, заметив, как вдалеке порода начинает расходиться алыми горячими трещинами.
Ох, как же мы бежали тогда! Хорошо, что здесь ты почти так же неуязвим, как и во сне. Можно в два прыжка преодолеть гору. И оказаться там, где красный язык лавы не слизнет тебя, словно каплю со щеки.
На склонах простиралась выжженная пустошь. Куда ни глянь, всюду пепел, черные остовы деревьев и смерть, одна только смерть.
— Почему здесь так… хреново? — угрюмо поинтересовался Дубина.
— Потому что это ТВОЕ Зазеркалье.
— Это я в душе такой злобный мудак? — моего другу и впрямь обидна мысль, что он кому-то или чему-то (типа высшего разума) кажется злобным мудаком. Нет! Он не такой! Ох, как же мне хотелось взять и сказать: "Такой, такой!" — просто в отместку за идиотский шаг внутрь зеркала. В чем мать родила. Без меня. И даже не посоветовавшись со мной. Мудак!!!
— Сказала бы я тебе… Ну да ладно. Это — ТВОЯ ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЬ. Думаю, попади мы в твою башку, там бы был порядок, тишь и гладь, как в морге. И никаких неконтролируемых выбросов. А тут — преисподняя, которую ты в себе давно изжил. Как, доволен?
— А что же теперь делать? — повернулся и глядит на меня голубыми-преголубыми глазами. Дубина.
— Вниз пойдем. Искать самое безопасное место.
— Почему самое безопасное? — Нет, ну послал же господь напарничка! Я понимаю, женская логика — это для мужчины нечто непостижимое, но тут и не требуется никакой женской логики, только самая элементарная!
— Дубина, ну посуди сам: Кордейра всегда была в опасности. И без тебя, и с тобой, а уж тем более когда я заявилась. Ее в любой момент могли отдать замуж за высокородного хама, отдать в монастырь, отдать чудовищу, отдать, отдать, отдать… Кордейра — профессиональная жертва! Значит, как только начнутся всякие там цветочки, ручеечки, подушечки под каждым деревом — мы окажемся на территории Кордейры.
В ответ Геркулес посмотрел на меня с нехорошим сомнением, потом пожал плечами, поправил плащ — и мы пошли. Туда, где не приносят жертв, туда, где круглый год цветут сады, туда, где каждая жизнь в безопасности.
А пока требовалось быть очень внимательным. То и дело под ногами разверзались провалы, твердая на вид почва превращалась в зыбучие пески, над головами свистели раскаленные камни, выброшенные вулканом. И предвидеть, что за пакость приключится с нами в следующую минуту, было совершенно невозможно. Я только успевала изумляться, до какой степени наш Геркулес, оказывается, добрый, порядочный, спокойный и аккуратный, невзирая на свою профессию и на всю свою жизнь, по большому счету. И это было очень плохо. По крайней мере здесь. Каждый метр жуткой Геркулесовой земли будет снится мне в кошмарах. Если я, конечно, выберусь. И смогу заснуть — после того, как выберусь.
Постепенно выжженные пустоши сменились лугами. Мы вздохнули свободнее.
Звуки тоже стали другими. Никто больше не жрал свою добычу среди иссохших кустов, не взрыкивал в нашу сторону на всем понятном языке: проходи, а то плохо будет! Не трещала, разламываясь, земная твердь, не врезались в почву вулканические бомбы — в общем, рай это был. Тихий зеленый рай. Правда, без подушечек под сенью древ. Но я и не настаивала. Я была готова принять безопасное Зазеркалье Кордейры и без мягкой мебели.
И почему мы так уверены, что знаем наших близких? Знаем их до донышка, до последней заветной мечты, до последней фобии, до последней прихоти? Разве не говорили вам: герои погибают, когда становятся чересчур самонадеянными…
Глава 3. Госпожа, не нужен ли вам палач?
Венеция — самый двуликий город на свете. Город с двумя лицами, ни одному из которых нельзя доверять. Весь он выглядит так, словно великолепную театральную декорацию, будто карточную колоду, перетасовали с унылыми заводскими цехами и сдали на руки туристам. Полученное впечатление зависит от расклада. А ты играешь вслепую и даже нужную масть вытянуть не в силах.
Многогранник дворцовых фасадов, посередине белым сахарным лебедем красуется кьеза* (Церковь (итал.) — прим. авт.), люди, несмотря на холод, болтают за столиками открытых кафе, попрошайки-воробьи клянчат крошки и нахально лезут клювами в услужливо подставленные розетки с печеньем и взбитыми сливками… Останься на площади, куда тебя несет! Но, ведомый неведомым, уже сворачиваешь в таинственное сотопортего* (Арка, а в буквальном смысле — подворотня — прим. авт.) — а за ним лишь безглазые стены из выщербленного кирпича, да мусорный бак в тупике маячит. Game over. Возвращайся на предыдущий уровень и попробуй сыграть по-другому.
Сначала это забавляет. Потом начинает злить. Еще через какое-то время приходит упрямство. Следом — усталое отупение. И все равно "венецианская колода" странным образом вселяет надежду. Надежду на то, что не только города могут обладать двумя душами сразу…
Отказавшись от игр с местной топографией, мы с Драконом идем туда же, куда и все — на Сан-Марко. Уж там-то мы точно не заблудимся, все увидим, что туристы любят. А именно — виды, знакомые каждому. По рекламе, путеводителям, альбомам. Может, это обряд такой современный — приехать в незнакомый город и сразу бежать на поиски знакомых мест и надоевших видов?
Дворец дожей, зажатый, словно сэндвич, между Старыми тюрьмами Пьомби и Поцци* (Пьомби ("Свинцы") — камеры со свинцовой крышей под кровлей Дворца дожей; Поцци ("Колодцы") — камеры в подвалах Дворца дожей, опущенные ниже уровня воды в лагуне — прим. авт.), причудливо и страшно отражался в Новой тюрьме Карчери* (Здание Новой тюрьмы расположено по другую сторону канала и соединено с Дворцом дожей знаменитым Мостом вздохов — прим. авт.). Настенные портреты знатных и породистых, а также просто богатых и щекастых приближенных к власти всей компанией равнодушно отворачивались от боженьки и святых его, пылко благословлявших гильдии перчаточников, ювелиров, сапожников. Зато глазами жалобно косили — кто в потолок, он же пол для каменных людоедов — камер Пьомби; кто в пол, где вровень с Большим каналом сомами-некрофагами* (Пожирателями трупов — прим. авт.) залегли Поцци; а то и вовсе в сторону понте деи Соспири* (Мост вздохов, ведущий в тюрьму Карчери — прим. авт.), разинувшего жадный вход прямо из зала дворца.
Просто как у них все, в средневековье… Палаццо Дукале* (Дворец дожей (итал.) — прим. авт.) не пыталось притвориться образом рая на земле, к идее воздаяния относилось по-торговому, по-воровски, по-пиратски: попался — получай. Оттого роскошь и пытки чередовало без стеснения, с полной уверенностью в верности целей и средств.
В зале делла Буссола* ("Зал с потайной дверью", где дожидались своей очереди приведенные на суд трибунала. Крышу этого зала пытался пробить Джакомо Казанова, готовя побег из Пьомби — прим. авт.) мы увязли в экскурсии. Русскоязычной, что неспроста.
Громкая речь разрушает обаяние практически любой прогулки. Прилюдную оглушительную трепотню, звуковой вариант эксгибиционизма, следует запретить отдельным законом. Пусть любители публично драть глотку ограничатся специально отведенными местами — звуковыми нудистскими пляжами. Или пусть себе орут — и платят штраф после ночевки в обезьяннике.
Вдвойне ужасна РОДНАЯ речь (с характерным для экскурсоводов местечковым прононсом и местечковым же изложением фактов), трещащая над ухом, пока ты безрезультатно пытаешься проникнуться атмосферой средневекового правосудия.
Но Дракон не дал мне погрузиться в раздраженное состояние — обнял за плечи и вывел из зала под неизбежное "Джакомо Казанова был посажен в тюрьму за свое безнравственное поведение…"
— Ага, за свое безнравственное поведение с низшими духами — и вызывал, и вызывал… Что они ему, девочки? — пробурчала я, бросив напоследок неприязненный взгляд на пожилую толстенькую экскурсоводшу, странно похожую на своих русских товарок. Та же цветастая шаль, накрученная вокруг тела подобием тоги, те же безделушки в ушах и на шее — гигантские, даром что безделушки… Вот только шаль из кашемира, а камни на пухлых пальцах — настоящие. Экскурсоводша смерила меня огненным взором образца "Ходят тут всякие…" — и я не сдержалась, захихикала гадко.
— И почему все всегда вспоминают Казанову? — неловко щебетала я, двигаясь сквозь человеческие водовороты в промозглых, роскошных и неуютных залах дворца.
Я никак не могла решить, говорить ли мне с Драконом на людях — или делать вид, что я говорю по телефону, по диктофону, по любому другому «фону», только не с живым человеком. С тем, что Я считаю живым человеком. А еще я не могла решить, говорить ли мне о Казанове. Слишком уж близко личность выдающегося беглеца из Свинцов подходила к теме дня. К теме секса.
Венеция и секс и сегодня — двойники. Есть города влюбленных — хоть тот же Берлин, где любовный сценарий не так жаждет секса. Где можно гулять, держась за руки, периодически застывая в голубином поцелуе на фоне цветущих лип и достопримечательностей. Но ни шагу дальше! В Берлине взрослые, половозрелые люди ведут себя, точно подростки, пьяные от недозволенных желаний…
Венеция — место, где эти желания воплощаются. И даже более того. Венеция — место, где временами воплощается такое… какое врагу не пожелаешь. Желания, которые, исполнившись, что-то убивают в пожелавшем.
Многие мечты умирают после осуществления — ведь они перестают быть мечтами. Но речь не о них. Есть мечты, которые лишь прикрывают трясину разочарования. Ковер, сплетенный из стеблей и листьев над пропастью, полной зловонной грязи. Сексуальные фантазии — как раз из этой серии.
Сколько же, оказывается, я нафантазировала за сто лет воздержания! Напредставляла себе разных мужчин… И все они годились для секса без любви, для мгновенной вспышки телесного жара, после которой темнота и холод становятся еще темнее, еще холоднее. Для любви бы мне понадобились совсем другие мужчины. Но я никогда не знала, какие. Просто избегала об этом думать. Фантазии о любви куда сложнее и опаснее фантазий о сексе. Выдумав идеального мужчину, отказываешься от остальных — и все-таки не получаешь того, единственного. Безбожное монашество, вот что это такое, мечта об идеальной любви. Безбожное монашество.
А сейчас то ли он передо мною, то ли похож невероятно. Но я не знаю, как с ним переспать. Хотя переспать с ним нужно. И даже больше мне, чем ему.
Есть перерывы, после которых ничего нельзя продолжить. Можно лишь начать заново. К сексу это относится больше, чем к чему бы то ни было. Я не знаю, как мне вернуться на стезю полноценной женщины, как выйти из комфортного состояния старой девы. Жить в нем так удобно… Словно в старом, вытертом халате и подбитых овчиной чунях. И вот, меня тянут вон из халата и чуней, норовят обрядить во что-то, что я и позабыла-то, как носят…
Мне страшно. Страшно вспоминать свой прошлый опыт, целиком состоящий из отвращения. Мужчины, прилагавшиеся к собственным гениталиям. Мужчины, которые ухаживали, разговаривали, шутили от имени своего члена. Мужчины, которые думали о сексе как о чем-то, пачкающем женщину, но возвышающем мужчину. Были и те, которым секс представлялся тотально грязным. Сами валялись в нем самозабвенно и партнерш валяли. После чего норовили покаяться перед всеми, кого — до поры до времени — считали чистыми. Незапятнанными. Достойными.
А книги и фильмы все сыпали и сыпали ложью: истинная страсть очищает, сближает, воссоединяет. Хороший секс может стать причиной любви — когда это ОЧЕНЬ хороший секс. Причем качество секса зависит от женщины. Ее раскованность, тренированность, сексапильность и фиг знает что еще обернутся вожделенным призом — мужчиной, который… что «который»? Который будет юзать ее, умелицу, пока не найдет кого пораскованней и посексапильней? И дело не столько в грядущем предательстве любовника, сколько в страшном влиянии его на женщину. За время «пользования» он выжмет, высосет, вытравит из своей Прис* (Репликантка-андроид, "базовая модель для удовольствия" — персонаж одноименных книги Филипа Дика и фильма Ридли Скотта "Бегущий по лезвию бритвы" — прим. авт.) всякую способность чувствовать, желать и делать секс. Техобслуживание женщиной мужских потребностей.
Но я видела, как волшебницы в постели за ее пределами превращались в ведьм — может, этого требовал достигнутый уровень магии?
Я не Прис. Я не собираюсь служить базовой моделью для удовольствий. Но и не стану искать предлог для бегства — обратно, в воздержание. Да и какой, скажите на милость, тут может быть предлог? Искать мужчину получше, чем идеал, созданный воображением? Искать обстановку романтичней, чем в Венеции? Искать других случаев попробовать снова стать женщиной? Пожалуй, на такое даже моего упрямства не хватит.
А значит, сегодня вечером мы окажемся перед задачей, которая вполне может разрешиться к обоюдному неудовольствию. Я не принесу удовлетворения ему, а он не избавит от страхов меня. И это — не самый скверный исход. Гораздо хуже будет, если мы оба почувствуем стойкое отвращение друг к другу. Отвращение, которое помешает нам попробовать еще раз.
* * *
Я так надеялась, что мы вот-вот встретим Корди, собирающую цветочки, возьмем ее под белы ручки и поведем домой. Не знаю, каким путем (возвращаться к жерлу вулкана что-то не хотелось), но поведем. И уж больше к зеркалу не подпустим. Ни к одному. Пусть ходит чумазой и нечесаной. Дубина ее и лохматую любить будет.
Вокруг все казалось именно таким, как я предсказывала — процветающим. Настолько процветающим, что так и хотелось спросить: не маркизу ли Карабасу принадлежит все это замечательно устроенное хозяйство? Луга, рощи и сады — миля за милей идиллического сельского пейзажа. Поистине сказочные места.
Слишком сказочные.
Сказки — опасное пространство. Чем прекраснее оно, тем чернее злодейства, творящиеся под благополучной маской. С каждым шагом нам с Дубиной становилось все неуютнее. Нам здесь было не место.
Живя в замке под крылышком Кордейры, мы здорово расслабились. И забыли, кто мы и что мы. А здесь — вспомнили. Вспомнили, что мы — маргиналы, да еще какие. Ни в одну категорию честного люда нас не впишешь. Двое отщепенцев — бывшая каторжница и бывший палач. Двое странных бродяг с боевым оружием за спиной, в шрамах-татуировках, с недобрыми рожами. Самый нехороший контингент. И наши добрые сердца и намерения вряд ли видны за разбойничьим обликом. Так что, выйдя на проезжую дорогу, мы никого своим видом не обрадовали.
И я, и Геркулес контрастировали с благолепием окружающего нас мира. Мы его нарушали. Мы выглядели опасными и незаконопослушными. Поэтому в любой момент нас могли взять за ушко и вывесить на солнышко. Для профилактики преступлений, так сказать.
Чуть раньше, гуляя по садам, я едва не захотела остаться здесь насовсем. Жить, словно птичка божия, не зная ни заботы, ни труда, хлопотливо не свивая долговечного гнезда. Но сейчас я понимала: самые благополучные птички здесь вороны, жирующие у виселиц.
Чтобы сохранять свой край в покое и процветании, хозяин должен быть жестоким человеком. Жестоким к проходимцам, коими мы, собственно, и являемся.
Средневековая идиллия не похожа на рыцарский роман. Она похожа на кровавый гиньоль* (Пьесы, спектакли, сценические приемы, основанные на изображении злодейств, избиений, пыток и др. — прим. авт.). В котором отрицательный персонаж подвергается пыткам и унижениям под детский смех и аплодисменты публики. Чужаки — угроза счастью местных жителей. И жители непременно будут веселиться, глядя на наши тела, подвешенные в паре метров над землей — хорошо, если за шею. Но скорее всего — за ноги. А палач с подручными поделит наши пожитки и пойдет домой с чувством исполненного долга. Такова она, средневековая справедливость.
Дубина, хорошо понимая, что залогом нашего выживания в эпицентре средневековой законности является подкуп, достал из кармана медальон, усыпанный бриллиантами. С портретом Кордейры внутри. С локоном ее волос и памятной надписью, которую он никогда мне не показывал. Наверняка что-нибудь вроде "Люби меня, как я тебя". Хорошо, что он, стесняясь, носит его не на шее, а в кармашке на перевязи. А то бы мы потеряли эту штучку в пещере и теперь не имели бы даже слабой надежды напомнить Кордейре… напомнить…
— Спрячь и никому не отдавай! — прошипела я, накрыв рукой ладонь Дубины. — Если у Корди и мозги изменились, она тебя не узнает, разве что по этой безделушке! И не вздумай никого подкупать. Лучше убей!
— Думаешь, она меня не помнит? — Геркулес болезненно поморщился.
— Она и себя не помнит, а ты хочешь, чтобы она помнила тебя?
— Почему это место такое… такое… — у Дубины явно не хватало грубых слов, чтобы охарактеризовать этот тоталитарный рай.
— Гнусное? Да потому, что в жизни Корди современная, добрая и бестолковая! Ты хоть вспомни, как она управлялась со своей землей. Крестьяне у нее только что не последнее колечко отбирали, когда явился прекрасный принц по имени Дубина-с-гладиусом* (Гладиус — короткий (до 60 см) римский меч — прим. авт.). И с того момента ими правил ты! Набегал невесть откуда и бил в непочтительные хари, как в бубен, — вот она, вся система правления Кордейры. А все почему? От слабости ее, от доброты. Здесь — иначе.
— Думаешь, она…
— Наверняка.
Хорошо хоть деталей ему не требуется. В опасной ситуации Геркулес понимает меня с полуслова. Нельзя нам сейчас трепаться. Мы в самой гуще опасливо оглядывающегося народа.
Будь мы с Дубиной разодеты в шелка и в кружева, нам и тогда за знатных господ не сойти. А мы — не в шелку. Когда-то Корди пыталась переодеть своего возлюбленного и его, гм, приятельницу согласно придворной моде. Встретив жесточайшее сопротивление, покладистая принцесса заказала портному все, что мы с Геркулесом так любим — кожаные штаны, жилеты и плащи. Вот и стоим перед здешними обитателями с ног до головы в черной коже и оружейных перевязях. Под кого бы нам закосить при таком-то имидже?…
У самых стен замка (копия того, в котором душенька Кордейра жила в реальности, только не в пример выше, неприступней, в каждой амбразуре по внимательной роже) — виселицы. И не пустые. Естественно. Нехитрый намек на твердую руку и строгий нрав госпожи. Как же я не люблю такие намеки, кто бы знал…
И тут я вижу внимательный, профессиональный взгляд Дубины. Недовольный взгляд палача, уверенного: эту работу он сделал бы не в пример лучше, дешевле и вообще…
Одновременно меня осеняет тень стражника:
— По какому делу?!
Дубина незаметно подвигает кисть в сторону рукояти меча. Рубиться? Здесь? В воротах? Да нас снимут с ближайшей стены одним выстрелом — обоих!
— Новый палач по вызову ее высочества, господин! — я расплываюсь в улыбке.
— А ты… кто? — ох, как я не люблю этот мизогинистский подход! Для любовницы ты слишком стара и уродлива, а на что еще годится женщина?
— Я его няня, господин!
— Няня? — стражник аж заикается от изумления.
— Да, господин. В наших землях палачей воспитывают с колыбели. Женщины, обученные всем тонкостям пытки. Чтобы мальчик рос безжалостным. Тебе угодно не верить мне, господин? — я легонько тыкаю его ногтем в солнечное сплетение. Стражник, задохнувшись собственным криком, машет рукой — проходи, мол, проходи, не задерживай… Жаль, что нельзя в реальном мире так же с таможенником поступить. Право, жаль.
Все это время Дубина молчит с надменным видом. Молодец. Он изысканный палач из заморских краев, его учили сыздетства, как вытряхивать из человека информацию, он не жалкий коновал, тупо вешающий за крепостной стеной рядком мать, дочь и внучку по подозрению в ведовстве, как можно пользоваться услугами такого недотепы, сколько можно разговаривать с этим ничтожеством, пойдем уже, старуха, ты слишком много болтаешь…
Умница. Моя выучка. С годами из него получится бесподобный мошенник. Если только не король — правитель королевства Кордейры. Бедная девочка, что из нее сделали!
Улицы города прекрасны и кошмарны одновременно. Это как воспоминание о Бесприютном Городе, который мне показала Каменная Морда: здания восхитительны, сама улица отвратительна. Каждый фасад — сага о богатстве и тонкости вкуса хозяина дома. Каждая улица — донос о его наплевательском отношении к идее регулярного градостроительства. Между дивными фасадами двум ослам не разойтись.
— Куда пойдем? — спрашиваю я Геркулеса. Денег у нас нет. Совсем. Да и не знаю я, что у них тут за деньги ходят. И кто знает? Может, дырявые раковины или американские банкноты 1930 года? Это же страна снов. Точнее, кошмаров.
— К Кордейре. — Как он, однако, безапелляционен!
— Вот так, прямо?
— А ты здесь поселиться решила? И надолго?
— Ну, сплетни-то узнать надо? Осмотреться…
— Приглядеться к объекту, да? Ты это… привычки киллерские оставь. На минуточку. Ты ее не убивать собираешься. Тебе надо просто оказаться рядом.
— И как мы рядом окажемся? Попросим аудиенции под предлогом замены ее палача нами?
— Да!
Все, я его сейчас убью. Но в буре возмущения неожиданно возникает нехитрый вопрос: а почему нет? Почему бы нам не предложить Дубину в качестве нового, заморского, квалифицированного палача?
Господи, каких только глупостей не творит с людьми Зазеркалье…
Палач в Средние века — весьма востребованная профессия!
Так что собеседование на эту должность Дубина прошел в мгновение ока. И не только он — я тоже.
Сначала мне ОЧЕНЬ не понравилась идея Геркулеса взять и отправиться в замок. Я не желала оседать в этом месте на целую жизнь. И уж тем более в качестве второго палача, подручного палача, няни палача и вообще кого угодно при палаче.
С одной стороны, мое собственное каторжное прошлое противилось новой роли. С другой, мне не хотелось отдавать Дубину обратно.
Я понимаю: за время наших, гм, совместных приключений Геркулес не перестал быть убийцей. Зато перестал быть мучителем. Мне кажется, то была немалая победа: заставить опытного палача забыть, насколько прост и удобен путь к цели, когда в твоих руках испанский сапог, железная дева, трон ведьмы, охрана колыбели* (Орудия и способы пытки — прим. авт.) и чертова уйма других способов вынуть из человека душу. Он перестал относиться к человеку как к материалу. Материалу, который надо обработать плетьми, кислотой, жаром и холодом, прежде чем его фактура станет такой, как надо, — мягкой, податливой, удобной для заказчика.
И вот, мы на пороге возвращения в проклятое вчера. Он опять примется угождать хозяину. Вернее, хозяйке. Своей любимой Кордейре в ее новой ипостаси. Еще, чего доброго, захочет тут остаться. В атмосфере полного рабско-деспотического взаимопонимания.
Скрипя зубами, я дотащилась до замка, а там и до замкового "отдела кадров". Ну какая правительница станет самолично выбирать палача? Не царское это дело.
Ноздри мне забивал специфический запах бойни, которым тянуло из подвалов. Реальный замок Кордейры никогда так не пах. А здесь, видать, социальные системы только на трудолюбии команды палачей и держались. Еще немного, и я переключусь со спасения Корди на революционную пропаганду.
Пока я передергивалась от отвращения, припоминая самые болезненные факты собственной авантюрной биографии, Дубина уже нашел общий язык с местным костоломом. Кто бы сомневался?
— Так вы палач с мечом? — восхищенно вопрошает этот, местный.
— Именно. Показать? — отрывисто и почти брезгливо интересуется Геркулес.
— О! Сделайте одолжение! — ехидно-подобострастная ухмылка: "Ах, так вы крутой, господин! Не изволите ли продемонстрировать свою крутость? А то что-то не верится…"
Дубина, вынув меч из ножен, подходит к чучелу в углу и совершает вращательное движение кистью. Голова чучела отлетает к противоположной стене. По срезу видно: башка была насажена на деревянный шест, окованный металлом. И шест, и металл располовинены ровно, точно спелый ананас. В реальном мире у Геркулеса так не получилось бы. Он же не сказочный Роланд-Ланселот. Но, попадая сюда, в зазеркалье, во всей своей плоти и энергичности, человек может бегать со скоростью гепарда, рубить с силой дисковой пилы и не думать о том, что пора бы отлить. Здесь мы с Дубиной — сверхчеловеки. Просто потому, что мы люди, а не отражения. Люди, лишенные нормальных человеческих слабостей.
Местные мастера пускать кровь замирают. В моей душе оживает надежда, что Дубину, как суперспециалиста, не отправят в пыточную, замывать шипастые валки и емкости от крови подозреваемых. Это работа для подмастерья. А он — мастер. Мастер, каких здесь и не видали никогда.
— Вы пришли в подходящее время, — шелестит «кадровик». — У нас намечается много работы — именно мечом. Раскрыт заговор, в коем принимали участие высокородные лица. А казнить благородных господ положено именно мечом и по возможности без боли, если иных высочайших распоряжений не поступало. Коли вы не против, вам отведут помещение во дворце, выплатят аванс, а по совершении казни будут выдавать оплату в размере…
— Стой. А он умеет рубить ублюдком? — раздается низкий голос из глубины помещения. В здоровенной конюшне со столами и лавками можно спрятать сколько угодно таких фигур — приземистая, неопределенного пола, в темно-сером плаще, сливающемся с камнем стен и деревом мебели.
Вокруг этой личности воздух аж пульсирует от почтения окружающих. Небось, местный серый кардинал. С ним надо быть очень осторожным и очень убедительным.
— Давайте ублюдка. — Дубина протягивает руку за полутораручным мечом — bastard sword* (Буквально «меч-ублюдок», рукоять которого можно было держать и одной, и двумя руками, был легче двуручного и тяжелее одноручного меча — прим. авт.), легкий, изящный, ничем не заслуживший свое обидное прозвище. Геркулесу незачем брать его обеими руками, он и бастардом действует так же, как гладиусом. На сей раз кандидат в палачи для благородных перерубает чучело посередине, демонстрируя его искусственные потроха, разъятые, как на картинке в анатомическом атласе. Капец учебному пособию.
— Хорошо. А она, — палец упирается в меня, — тебе кто?
Что ж, отсидеться в тени Геркулеса, играя роль няньки-мамки, не получится. Если я тут не нужна, меня выкинут вон, посторонним во дворце не место. А Дубина один не справится. Все-таки он очень хороший… исполнитель.
И я делаю единственное, что остается: перепрыгиваю через головы "сопровождающих лиц", словно ангел мщения в костюме байкера. Оказавшись за спиной фигуры в плаще, аккуратно прихватываю высокую особу за шею и подношу к ее глазу острие мизерикордии* (Узкий стилет для добивания раненых с трехгранным или четырехгранным лезвием — прим. авт.). Конечно, можно и к шее поднести, но к глазу — эффектнее. Мысль о человеке, который стоит ПОЗАДИ тебя и может ненароком вздрогнуть… Эта мысль заставляет быть чрезвычайно покладистым. Чрезвычайно.
— А я, госпожа, его няня. И твоя новая охранница. Потому что хреновая у тебя охрана, госпожа. С такой охраной никаких палачей не хватит — покушения были и будут… — Я аккуратно отодвигаю стилет и отпускаю шею заложницы. Оказавшись рядом, легко понять, что это — женщина. Небось, приближенное лицо правительницы. Нашей Корди, нашей овечки Корди.
— Однако! — произносит таинственная личность и поворачивается ко мне. — Будешь начальницей моей стражи. И обучишь их всему, что умеешь.
— Не получится. — Нет уж, возиться с какими-то слабосильными тупицами, время терять…
— Посмотрим. — Хорошо, что не давит. Понимает: прессингом делу не поможешь. — А сейчас пойдешь со мной.
С тобой так с тобой. Чем дальше от темниц, тем воздух чище.
Вот так мы и внедрились в самое сердце замка. Легкомысленный народ эти зазеркальцы. Ни документов не проверяют, ни рекомендаций не требуют, ни про опыт работы не спрашивают. То-то и заговорщики у них расплодились. При такой беспечности и не захочешь, а на трон полезешь. Уж очень достижимая цель.
В верхних покоях, среди пыльных гобеленов, прикрывающих склизкие от сырости стены, моя новая хозяйка сбрасывает плащ. Низенькая плотная женщина. Волосы — охра, перемешанная с известью. Некогда тетка была очаровательной рыжей пышечкой. Что поделать, никто из нас не молодеет. Даже здесь. А впрочем, кто знает?
В центре залы стоит… трон? Я помню это сооружение по замку Кордейры. Только там оно было древним, ветхим и тщательно охраняемым. Престол предков. Здесь оно новехонькое, уродливое и помпезное. Как все-таки время облагораживает плохо сделанную мебель! Главное, чтобы прочности хватило.
И тут "серая кардинальша" бестрепетно восходит по ступеням и… садится? Я не верю своим глазам. Но пока мозг протестует, нога подгибается — и вот, я уже стою на одном колене, склонив голову и произношу:
— Ваше величество!
— Высочество, — поправляет меня правительница. — Наш царственный отец еще здравствует. Давно уже здравствует.
Так. Повод к размышлению. То ли мы не туда зашли (исключено — город и замок слишком похожи на владения Кордейры), то ли здесь правит ее зеркальный двойник, слишком на Кордейру непохожий, чтобы… чтобы… Нет, не могу сообразить. Одно мне ясно: в залах дворца Корди быть не может. Если ее сюда затянуло, она наверняка принялась истериковать, искать выход, распоряжаться первыми встречными. А куда при таком поведении может попасть сумасшедшая незнакомка? Правильно, в допросную. Господи, хоть бы она была еще жива…
— Ты уже знаешь: в моих землях смута. — Принцесса (до смешного непохожая на сказочную — старая, некрасивая, жестокая) смотрит на меня оценивающе.
— Не знаю, ваше высочество. Но догадываюсь.
— Догадываешься?
— Ваш человек упоминал о заговоре. На виселицах много казненных. Стражники очень внимательны. Но фермы хорошо устроены и крестьяне выглядят довольными.
— Еще бы им не выглядеть довольными! — рявкает ее высочество. — Приходится снижать налоги! Раздавать деньги из казны! Каждый месяц устраивать празднества за МОЙ счет! И все для того, чтобы этот скот в образе человеческом не вздумал поддерживать заговорщиков… Они разжирели, как… как… — не найдя подходящего ругательства, добрая правительница хватается за брюхо и кривит царственную рожу. Язва желудка.
— Госпожа, ты нездорова. — Я не спрашиваю. Я констатирую.
— Ты еще и в ЭТОМ разбираешься? — Искаженное, налитое кровью лицо не требует других подтверждений.
— Прими это, госпожа. И запей молоком. — Я протягиваю ей пару желтеньких таблеток, которые в моем мире знают все.
— Одну тебе!
— Обе тебе. Иначе не подействует. Я могла убить тебя полчаса назад.
— Прямо веревки из меня вьешь, — ворчит ее высочество, берет таблетки и кричит в пространство: — Молока мне!
— Теплого! — уточняю я.
Из боковой дверцы вбегает запыхавшаяся горничная с молоком на подносе. Делает глоток из стакана (ого! выходит, мне было оказано высшее доверие — здесь ничего не едят и не пьют, не опробовав на прислуге!) и передает стакан госпоже. Та глядит на горничную. Долго глядит, не меньше минуты. Наконец, не выдержав, опрокидывает в рот стакан, забрасывает туда же таблетки и замирает.
— Подействует через несколько минут, — предупреждаю я и сажусь на ступеньки тронного возвышения. — Давай поговорим. Это отвлечет тебя.
— Грубиянка ты, однако, — бурчит принцесса.
— Я — начальник твоей стражи. Я должна знать больше, чтобы исполнять…
— Да поняла, поняла! Что ты хочешь знать?
— Давно было последнее покушение?
— Месяц назад. Еще не всех заказчиков установили.
Переходим на язык протокола.
— А позже?
— Что позже?
— Были странные случаи, чужаки во внутренних покоях, сумасшедшие, ясновидящие, предсказатели и прочая хрень?
— Х-ха! — выдавливает правительница. Ей явно полегчало. Она довольна мной и моим хамски-доверительным тоном. Когда вокруг сплошной политес, хамство кажется признаком искренности. Наивная высшая знать! — Было. Какая-то девка. Буквально вчера.
Вчера! Это точно Корди.
— И представляешь, — принцесса закидывает ноги на подлокотник трона. Неизысканная, расслабленная поза. Я вхожу в доверие, как нож в масло. — Прямо у меня в спальне. У МЕНЯ! В СПАЛЬНЕ! Так бы сама этих говнюков и порубила. Какого черта они торчат у дверей, когда ко мне в постель с потолка валятся какие-то юродивые?
— Что она говорила?
— А я помню? Ее сразу вон вытащили.
— Госпожа, у тебя ОЧЕНЬ хреновая стража. И может быть, не только стража. Ты уверена, что ее сумеют допросить как надо?
— Ни в чем я не уверена… — вздыхает страдалица. — А ты не возьмешься? Я тебе пытальщиков пришлю…
— Нужны мне здешние пытальщики, — отмахиваюсь я. — У меня любой заговорит. Правду пыткой не вызнают.
— Это откуда ж такие идеи? — усмехается разманежившаяся тиранка.
— Суди сама, госпожа: ты знаешь, что такое боль. Когда тебе больно, ты скажешь и сделаешь все, чего твой мучитель захочет. Будешь, моля об избавлении, колени в церкви протирать. Будешь принимать непроверенные снадобья. Если скажут: ты страдаешь из-за своей… ну… любимой гончей — разве не прикажешь убить зверушку?
— Да я сама ее убью! — охает принцесса. — А что такое гончая? Старшая горничная?
— Почти. Не отвлекайся. Вот и подумай: скажет человек правду, если ему больно?
— Нет. Врать будет все подряд. — Категоричный тон и задумчивый взгляд. Она неглупая женщина. Надо будет подсказать ей пару прогрессивных идей в области дедуктивного метода и психологических тестов. Попозже.
— Я сейчас пойду, сниму эту девку с крюка или на чем она там висит, и, как оклемается, поговорю по душам. — Ох, сколько же сил мне стоит это спокойствие…
— Да нет, ее еще не допрашивали! Дело-то вчера было. Сидит в одиночке, плачет. Может, колдовство на ней какое опробовали. Кругом одни ведьмы. А она — самое то, что ведьме нужно, — девственная, молоденькая… Может, и невиноватая. Но казнить придется.
— Зачем? — нехорошо, ох как нехорошо все складывается!
— Для острастки! — на лице моей хозяйки такое недоумение, словно я спрашиваю, какого лешего она не отречется от трона.
У нас с Дубиной много, невозможно много дел. Вытащить Кордейру не только из темницы, но и из замка, переломить намерение принцессы ее казнить и искать, искать выход из этой дьявольской ловушки размером с целую страну.
Глава 4. Сказка — опасная страна
"Я Одиссей", — думала я, болтая ногами в теплой воде, — "Одиссей, плывущий через моря чудес привязанным к мачте. Зато глаза и уши у меня открыты. Моя команда, отгородившись от мира шорами и берушами, орудует у весел, и я не в силах на них повлиять. Ни единым словом. Они действуют вслепую, а я беспомощна. И все, что вижу и слышу, кажется мне ужасающим из-за этой беспомощности. Моя команда слепа и глуха, она везет меня к чертям собачьим, но я вынуждена это созерцать и стараться не сойти с ума. То есть не сойти с ума окончательно".
— Хватит ныть уже, а? — миролюбиво предлагает Мореход. Он сидит на полу возле ванны, протянув длинные ноги чуть ли не до самой двери в противоположной стене.
Я всегда мечтала иметь просторную ванную. С окном, выходящим на безлюдный, скажем, морской берег. Чтоб созерцать красивые виды, лежа в соленой и зеленой от добавок хлорированной воде.
Здесь окно как раз выходит на море. На море черепичных крыш. И можно лежать в ванне, созерцая черепицу и коченея под ветрами, дующими со стороны Гвидекки* (Остров Гвидекка и канал Гвидекка расположены в месте слияния венецианской акватории с морем — прим. авт.). А еще слушать, как вдали наперебой орут чайки и итальянцы, соревнуясь, чьи вопли противней. Так что вожделенное окно закрыто, мечта забыта. Я просто принимаю ванну и беседую со своим внутренним цензором. Который сидит тут же, на полу и греет спину о теплый керамический бок.
— А ты не подслушивай! — брюзгливо отвечаю я. — Мало того, что ты припираешься в любое место и в любой момент моей разъединственной жизни, ты любую красивую метафору обосрать способен. Я, как представитель творческой профессии, имею право на образное мышление.
— Никакое это не образное мышление, а чистой воды трусость. Ну чего ты трясешься-то, а?
— Того и трясусь, что не слепая! — фыркаю я. — И вижу все свое несовершенство, как облупленное! Меня, например, раздражает вид моего голого тела и…
Мореход, приподнявшись, заглядывает в ванну с видом глубоко научного интереса. Ну уж дудки, не буду я ладошками прикрываться. Уж Мореход-то точно мой глюк, а никакой не мужик средних лет в хорошей физической форме и с нахальной искрой в глазах.
— Не, нормальное тело, нормальное, — бормочет глюк-вуайерист. — Ляжки, конечно, рыхловаты и грудь, конечно, не девичья, опять же животик… Но в целом впечатление благоприятное. Нам, порождениям больного разума, привередничать не приходится.
Я набираю полные ладони воды и выплескиваю ему прямо в наглую рожу. Мореход невозмутимо обтекает. Капли блестят у него в бороде и расплываются пятнами по одежде. Я, отклячив челюсть, созерцаю это зрелище. В принципе, струям воды следовало бы пролететь сквозь Морехода и расплескаться по плиткам пола, но… Хотя…
— Что ж ты так изводишься-то, а? — тихо спрашивает, так тихо, вкрадчиво спрашивает, как будто знает, что я вот-вот закричу, завою от ужаса, от воткнувшейся в солнечное сплетение костяной лапы, она тискает мне душу холодными твердыми пальцами, мне нечем дышать, мне нечем жить дальше, я давно знаю, как и куда мне умирать, но я не знаю, как и куда мне жить, ты же все равно не скажешь, будешь врать, путать, пугать меня, намекать на то, чего я все равно не пойму, потому что боюсь, что там, за намеками твоими, нет ничего, одна только пропасть, полная обжигающего, густого стыда, как же я это ненавижу, ненавижу быть женщиной, ненавижу быть человеком, ненавижу быть живой.
Так. Вдоххххх-выыыыыдоххххх… Вдоххххх-выыыыыдоххххх… Вдоххххх-выыыыыдоххххх… Истерик колоть не будем. Ни перед собой, ни перед сомнительным любовником своим, ни перед вполне материальным портье, не будем орать и захлебываться венецианской изысканной атмосферой, утонченной пыткой романтизмом, дурацкой бабьей верой в безупречную любовь захлебываться. Споласкиваю залитое соленой влагой лицо, вода в ванне тоже соленая, солонее воды в лагуне, солонее моря, солонее соли, неужели я целую ванну наплакала, ну я даю…
Поднимаю глаза. Морехода нет. А Дракон сидит рядом на корточках и тянет руку к моему лицу. Осторожно тянет, словно я могу раствориться в слезах, и протечь сквозь пальцы, и превратиться в подводные течения в здешних каналах, хотя какие нафиг каналы, не в каналах, а в канализации я окажусь, в венецианской канализации, вот это был бы номер, достойное окончание романтического путешествия сквозь воды, слезы, сомнения, ложь и страх.
— Все слишком быстро, — говорит он понимающе. — Все слишком быстро. Даже для людей — слишком. Мы и знакомы-то три дня, три несуразных дня, ты меня боишься, а я не стою того, чтоб ты меня боялась. Ты устала. Идем спать. Спать. Просто усни, а завтрашний день будет четвертый. Четвертый день — это не третий, на четвертый день, ты, может, поверишь, что впереди у нас — вечность.
Я шмыгаю носом и кутаюсь в полотенце. У меня нормальное тело. И душа у меня нормальная. Нервная, запуганная, но вполне терпимая. С такой можно жить.
* * *
Востребованная, но чудовищная профессия Дубины закрыла для нас все кабаки в городе.
Конечно, нас обслуживали, да с каким подобострастием! Ах, господин палач, проходите, господин палач, садитесь за ваш столик, господин палач, ах, госпожа начальница стражи, какая честь, вам как всегда или желаете чего-нибудь особенного? И эти согнутые спины, этот затаенный ужас в каждой мышце, этот столик, за которым никто никогда не сидит, — то ли брезгуют, то ли боятся занять не ко времени — вдруг господин палач и госпожа палачева нянька припожалуют?
Мы уже неделю торчим в этом городе — и ни разу не напились в хлам, хотя только об этом и мечтаем…
Дубина до сих пор методично обследует королевские темницы, хотя я уже давно забросила это упоительное занятие. Не было там Корди нашей, не было. Девица, которая подходила по всем параметрам, оказалась безумной проповедницей. Решила обратить «принцессу-жабу» (меткое прозвище, что и говорить) в какую-то новоизобретенную веру. Ради душевной гармонии и этического баланса, а также мира во всем мире всем людям доброй воли. Хипушка средневековая. Дали ей по шее и вывели вон. Уговорила я таки принцессу не казнить ее, поиграть в милосердие.
Зазеркалье оказалось запутанным, будто картинка Мориса Эшера. Нас укачивало от одного взгляда на эту реальность, поворачивающуюся то одним, то другим боком.
Как же мы были самонадеянны, решив просто поменять плюсы на минусы — и выйти прямиком в точку приземления Кордейры!
Да, это была ее земля. Земля, которой отнюдь не в Кордейриной манере правила полная противоположность нашей овечке — чуждая жалости, чуждая желанию нравиться, чуждая самопожертвованию, чуждая вообще всему человеческому принцесса… Принцесса-жаба. Ей не было дела до мнения подданных, она не искала их любви. И потому распоряжалась людскими жизнями с легкостью, которая даже меня ужасала.
А мы — оба — были ее орудиями.
Я ходила, побрякивая мечами, словно обалдевший от зазнайства самурай, глядела гоголем и разговаривала через губу. В свободное от бесед с принцессой время вела что-то вроде семинара для дворцовой стражи. Учила долбаков собирать улики на месте преступления и распознавать злоумышленника по взгляду исподлобья и городской грязи на башмаках. Шерлок Холмс хренов.
Дубина уже успел срубить головы паре высокородных господ. Эффектно все проделал — с фонтаном крови из шеи и воплем "Хайя!" Артист. Авось больше не полезут, карьеристы. Пусть поднимаются по иерархической лестнице как положено, своими ногами, а не на загривках наемных убийц, подосланных к пожилой женщине в час молитвы.
С тех пор, как за расследования и казни отвечали мы, покушений больше не было. Город притих, точно пес, выпоротый хозяином за сожранную пару сапог.
Будь у меня или у Дубины мечта осесть где-нибудь на приличной должности с хорошим жалованьем, в холе и почете… мы бы и тогда здесь не остались. Неуютное это было место. Богатое, обустроенное и неуютное.
А самое главное, чего на этой территории не было — так это безопасности. В городе, придавленном могучей приземистой тенью правительницы, был слишком спертый воздух. Спертый и наэлектризованный.
Сегодня мы в кои-то веки получили день свободы от трудов своих… нет, не праведных. Кровавых. Получили и пошли себе. Подальше от городских стен. Возле которых спешно сооружали новую плаху. Старую Дубина изругал так, что в верхних покоях слышно было. Каменщики-плотники радостно набросились на строительство лобного места. А городской архитектор с нежностью в голосе поведал нам, что давно мечтал возвести вокруг плахи… амфитеатр. Задним рядам, понимаете ли, не видно, как казнят. Все удовольствие от зрелища пропадает.
Мы выматерились и ушли. На реку.
Река словно не ведала, по какой земле течет. Игривая, чистая, нахальная речка. Болтливая до невозможности. Она почти примирила нас с жизнью. Вот так бы скинуть с себя все эти знаки отличия, все это начищенное железо, да и пойти вниз по течению, питаясь подножным кормом и свежей рыбой…
— А ты не знаешь, Кордейра любила сказки? — спросила я Дубину.
— Как ребенок! — усмехнулся он.
— Значит, мы ее все-таки найдем.
— С чего ты решила?
— Вот с чего! — я протянула руку и указала Геркулесу на плес у реки. Перед нашим обалделым взором из воды на песок вышла… зеленая лошадь. Довольно упитанная лошадка цвета водорослей, с холеной гривой и серебряными копытцами. Агиски* (Они же эквиски — в ирландском фольклоре водяные лошадки, которых ни в коем случае нельзя подпускать к воде, иначе агиски утащит своего седока на дно и там разорвет на кусочки — прим. авт.)!
Агиски кокетливо прохаживался перед нами, демонстрируя лоснящиеся округлые бока и спину, широкую, будто диван. Замирал на несколько секунд, потом поворачивал голову и словно кивал: ну что же вы? Ну когда же вы? Ну как же можно быть такими непонятливыми?
— Садимся? — шепотом выкрикнул Дубина, приняв позу для низкого старта.
— Стой, дуррак! Утопиться решил? — я схватила его за ремень и потянула назад.
— Я умею плавать… — обиженно протянул он.
— Знаю я, что ты умеешь. Агиски топят ВСЕХ. Не подходи к этой твари. Нам не надо на нее садиться. Нам надо… в лес.
— А я думал, он нас к Кордейре отвезет…
— Довольно уже и того, что он к нам вылез. Тебе все сразу нужно. Ножками походишь.
— Опять ты меня путаешь, — пожаловался Дубина и поднялся, поправляя ножны.
— Я не путаю. Я надеюсь, что ты начнешь не только смотреть глазами, но и думать головой. А пока ты головой только ешь, господин палач. Впрочем, можешь считать себя уволенным с городской службы ввиду гибели от рук… лап… копыт нечистой силы.
— Э-э-э, нет, им меня не взять!
— Взять, взять. Бросай свои бебехи на песок. И плащ тоже. — Я судорожно стягивала с себя форменный вышитый колет.
Когда все это добро найдут на изрытом копытами песке, а следы будут вести в воду… Ох, и взгрустнется же ее высочеству! Лишиться таких квалифицированных извергов — причем сразу обоих!
— Что, и штаны снимать?
— Штаны можешь оставить. Пойдешь налегке, в рубахе.
— А ты что, тоже… увольняешься?
— Нет, до пенсии останусь! Долго будешь глупости спрашивать?
В общем, как я ни старалась показать Геркулесу, что в один миг просекла все запутанные обстоятельства дела, просекла я только одно: лес вокруг города был ВОЛШЕБНЫМ. Но если Кордейра где и прячется от своего адски практичного двойника, то именно здесь. В волшебном лесу, нашпигованном нечистью и нежитью. Это по мнению горожан и крестьян они и нечисть, и нежить. А по мнению Кордейры — "матушкино благословение", бендит-и-мамай* (В британской мифологии представители волшебной расы фейри, крадущие детей и лошадей — прим. авт.), дивные созданья, живущие в гармонии с природой. Самое место для нашей Корди.
Надо углубляться в лес. Оставить при себе минимум железа и идти туда, где нас встретят тучи фей, орды эльфов, полки баньши и табуны агиски… Веселая перспективка.
Наконец-то мне стало страшно. Я уж и забыла, каково это — испытывать чистый, первобытный страх, без всяких полезных примесей типа надежды на свое хитроумие и выносливость.
Перед нечеловеческой логикой все наши увертки бессильны. Мы идем в этот лес голые, несмотря на штаны-рубахи и на некоторое количество оружия, прихваченного просто по привычке всюду ходить вооруженными. Даже во дворце принцессы-жабы мы не были в такой опасности — да что там, во дворце вообще никого опаснее нас не было, включая саму принцессу. Зато здесь мы можем найти смерть под любым кустом. Волшебный лес ждал, раскинув обманчиво ласковые объятья.
Мы с Дубиной переглянулись — и пошли. Через речку, через брод, по тропинке — и вперед. Где-то там, в самой пасти леса, нас ждала Кордейра.
Глава 5. Обиды настоящего времени
Мореходу, видать, мало того, что я чуть в ванне не утонула. Он пришел ко мне в сон. И с порога сна начал ругаться.
— Вот, так и знал, — ворчал он. — Опять мысли о будущем. Когда тебе в башку ни заглянешь, там всегда одно и то же — будущее! Будущее! Настоянное на прошлом и такое же неприглядное. Как будто настоящего нет. Ты не живешь, нет — ты из одной ловчей ямы в другую перебираешься. Естественно, все мысли у тебя об одном — о побеге! Что ж, будет тебе побег. Ты у меня побегаешь так, что запросишься обратно, вот в эту Венецию, вот в эту постель, вот в это сегодня и больше не станешь пренебрегать сегодня, потому что завтра для тебя важнее, а вчера — страшнее…
Он еще какое-то время доругивается, но я уже не слушаю. Просто сижу на выщербленных ступенях, спускающихся из монастырских ворот прямо в воду. Все здесь изъедено, изгрызено водой — доски причалов, бревна, подпирающие фонари… Как будто вода и время — два хищника, а Венеция — добыча, которую они рвут на части, а добыча и не сопротивляется, потому что давным-давно мертва. Когда-то она была другой, и преследователей своих в погоне изматывала, и в жилах у нее текла живая горячая кровь, а не сонная забродившая водица, но все кончилось, кончилось безвозвратно — и для Венеции, умершей и превратившейся в падаль, в добычу времени и вод, и для многих других, чья посмертная судьба ничуть не более завидна.
— Зачем ты меня сюда притащил? — обрываю я показушное ворчание Морехода. Хватит изображать заботливую мамочку (тем более, что я не знаю, что такое ЗАБОТЛИВАЯ мамочка), пусть переходит прямо к цели. Прямо. Насколько он вообще способен на прямоту.
— Сегодня или вообще? — интересуется Мореход, оборвав свои нотации на полуслове.
— Зачем ты притащил меня в Венецию? — медленно повторяю я. — И не вздумай взвалить выбор на Дракона — он орудие. Может, твое и мое, может, только твое, но орудие. ЗАЧЕМ тебе нужна Венеция? ЧТО ты хочешь ею сказать? Отвечай! И постарайся в кои веки не путать следы. Даже если для тебя это противоестественно.
— Я никогда ничего и никого не путаю! — пышно возмущается Мореход. — Я ж не виноват, что люди не понимают и четверти — нет, и десятой части! — того, что я говорю. Вы же ничему не учитесь, а только ищете применения своим страхам, подозрениям и надеждам! Сперва реальность обнулите, чтоб чудить не мешала, страхом башку засеете, а уж потом, посередь этого сорняка, у вас и вырастает всякое ГМО — то ли надежда со вкусом подозрений, то ли подозрение с ароматом надежд…
Я представила себе этот психически модифицированный плод и пожала плечами. Действительно, растет такой в башке. Весьма питательная культура. Только ею одною, можно сказать, и живы. Потому что психическое ГМО — яблочко от яблоньки познания добра и зла. Так что нечего на божественный фрукт напраслину возводить. Все равно ж вернуться к теме придется. К теме "Роль Венеции в моей интимной жизни".
— Если б ты, — завожу шарманку я, — Мореход, вздумал мою сексуальную сферу налаживать, мы б так с Драконом по Берлинам и гуляли. И через некоторое, совсем небольшое время взялись бы за руки, как все эти пожилые подростки на берлинских променадах. А там и поцеловались бы, умиленные кормлением толстых многодетных лебедей на Шпрее, да и пошли бы себе дальше, в парк Бельвю, преисполненные любовью ко всему сущему и друг к другу в первую очередь. И все бы получилось само собой, без надрыва и напряга, без отмеченных границ, за которыми для нас обоих наступит Совсем Другая Жизнь — специально ведь отмечено, чтоб при одной мысли об этой Совсем Другой захотелось вернуться в жизнь прежнюю и никуда ничем не заступать.
Мореход только глазами сверкнул. И, насколько я разбираюсь в этих его посверкиваниях, данное посверкивание было скорее торжествующим, чем возмущенным. Я — о радость! — в очередной раз просекла, что дело нечисто. ПОСЛЕ того, как дело сделано. Поэтому у нас и овцы сыты, и волки целы — как-то так, дорогая, как-то так.
— Между тем, — нехорошо распаляясь, продолжаю я. — Ты выдергиваешь нас из нежнейшего Берлина, где влюбленность получаешь одновременно с ревматизмом, целуясь на городских скамейках при любых погодных условиях — и тащишь сюда. В город, где из-под каждого моста сквозит духом провинциального театра, садомазохизмом на продажу и услугами по прейскуранту. В город, где берлинские сантименты выглядят такими же глупыми и скоротечными, как девственница на балу вампиров. В город, который, точно сирена, заманивает обещаниями показать, что есть любовь, а при непосредственном контакте показывает, что есть смерть. Ну что ж, клиент пришел, увидел, нифига не понял. Объясняй.
— Ну вот, что я говорил! — радостно вскидывается Мореход. — Все пропускаешь мимо ушей, а потом требуешь, чтобы информация повернулась к тебе передом, к дебрям задом. А то, мол, воспринимать отказываюсь. Ну ты хоть помнишь, что я сказал?
Как ни странно, помню. Ругал мою привычку жить будущим. И в очередной раз намекал на глубокие, глубокие корни моей неприкаянности.
— Ну давай уже свои пояснения, кэп, не томи. С какой еще бездной я не тем взглядом обменялась? Мимо какой еще вещи-в-себе прошла, не повернув головы кочан?
— Время, — неожиданно серьезно, без шутовского пафоса отвечает Мореход. — Самая обиженная человеком бездна, она же вещь-в-себе — это время. Тебе еще не надоело с ним воевать, а?! Я понимаю, ты не по своей воле, ты в составе всего человечества, несомая единым, так сказать, порывом… И направлен ваш единый порыв на бесконечную, но оттого не менее глупую войну. Со временем.
Пожимаю плечами. Ну да. Мы, люди, поголовно воины. Мы сражаемся со временем, мечтаем жить назад во времени и двигаться не в ту сторону, а в обратную. Из резонерства в наивность, из холодности в пылкость, из старости в детство, из конца в начало. Нам мало хэппи-энда, мы хотим, чтобы история закончилась хэппи-бегинингом. Счастливым началом новой, желательно прекрасной истории.
Сколько людей мечтают научиться делать из времени коллажи! Как было бы хорошо вырвать молодого, жадного до удовольствий себя из одного времени и поместить туда, где удовольствия уже неощутимы сухим, бесчувственным и опустошенным собой — тем же юнцом, но двадцать, тридцать, сто лет спустя. Спустя двадцать лет труда на износ, тридцать лет веры в себя, сто лет одиночества…
Есть и такие, как я — низальщики бус: сидят и день за днем строгают бусины из воспоминаний. В их руках прошлое превращается в сырье для бижутерии разной степени уродливости. Время от времени низальщик берет нить судьбы — основу будущего — и нанизывает, нанизывает, вслепую шаря рукой в ярких грудах и от души надеясь: уж теперь-то у него выйдет стильненько!
Так же и мое прошлое перекочевывает в мое будущее, дробя и распыляя настоящее. На неважные, незначащие трудодни среди блескучего хлама.
— Иногда мне кажется, — иронизирует Мореход, попыхивая трубкой, — что господь бог, если таковой во вселенной имеется, изобрел смерть исключительно для одной цели. Чтобы привлечь внимание человека к настоящему! Всем вам на свое сегодня насрать, как бы оно к вам ни подлизывалось…
Он прав. А нам — мне — должно быть стыдно. Действительно, настоящее, обделенное вниманием, мою личную рождественскую елку до самой звезды подарками завалило — и что? Ни намека на благодарность. Мне же некогда! Некогда жить! Я занята тем, что сканирую прошлое и будущее в поисках подстав и непоняток!
Не удивительно, что однажды настоящее собирает манатки и уходит. Как надоевший супруг, испивший полную чашу унижений и безразличия. И вместе с ним обесценивается все — и прошлое, и будущее, и сослагательное.
Человеку стоит учитывать такую важную вещь, как обидчивость времени…
— Ладно, при встрече я непременно попрошу у времени прощения! — усмехаюсь я невесело. Да уж как получается, так и усмехаюсь.
А у самой в душе тоненько позванивает дингл-белл надежды: вот сейчас я вернусь в свой номер, к своему Дракону, в свою жизнь, наберу полные легкие куража, излечу свою зависимость, почти наркотическую, от будущего и прошлого, и погружусь в сегодня, как в первую любовь, бестолковую, отчаянную и безоглядную…
— Ну вот и славненько! — радостно подытоживает Мореход. Я жду, когда он вернет меня обратно в палаццо Гварди с его бледно-золотистыми мягкими стенами и теплым мужским телом в не измятой еще постели… — Значит, пришла пора тебе встретиться с временем. Лично.
Что ж ты делаешь, гад? ЧТО Ж ТЫ ДЕЛАЕШЬ?!!
* * *
Засиделись мы с Дубиной в замках. Хватку потеряли. Когда в тепле, холе и сытости находишься, выживаемость падает даже не до нуля, а до отрицательных величин. Начинаешь ставить перед собой невыполнимые задачи. И свято веришь, что можешь все. Надо только выйти из ворот и пойти навстречу своей судьбе.
Которая, разумеется, самая героическая. Судьба победителя трудностей.
Зато поспишь пару ночей на земле, не имея плаща, чтоб роса на тебе не оседала, будто на лютике-цветочке — и спросишь себя: что я здесь делаю?! Под крышей замка своего (или не своего, но гостеприимного) подобных вопросов не задают. Как что? Подругу любимую напарника дорогого спасаю от… не знаю, от чего. От опасности. Не знаю, какой. Но спасти обязана. Такая уж моя судьба — спасать тех, кто мне не важен и не интересен. Из чистого, как зазеркальный магарыч, благородства.
Хорошо, что людям из реального мира спать в здешних краях не очень-то хочется. Скорее заставляешь себя заснуть, чем падаешь после трудового дня и вырубаешься. Во время службы принцессе это была дань маскировке. Не то нас мигом бы заподозрили в демоническом происхождении: неделя, как они здесь, а храпа их прислуга ни разу не слышала!
Меня высокородная госпожа однажды вообще попросила: не сиди ты у меня под дверью по ночам, страшно! Пойди, поспи, остальная охрана тоже поспит на рабочем месте, а то пока ты посты дозором обходишь, люди измучились! Знала бы она, на фига мне те дозоры сдались… Я же все дворцовые помещения проверила на предмет нечаянно завалявшейся Кордейры — или хоть вещичек ее, хоть клочка одежды, хоть пряди волос, хоть чего-нибудь.
Впрочем, информировать хозяина, откуда истинное рвение берется — глупость и расточительность. Пусть верят в беззаветную преданность слуги.
Мы с Дубиной все шли и шли, ежась от ночного холодка. Подозреваю, что нарезали круги по лесу этому зловещему. Может, зловещим он только нам двоим и кажется, но… какого еще ощущения можно ждать от всех этих буков, тисов и дубов? Не знаю, какие там еще деревья были, по мне, пускай хоть хвощи с папоротниками. Главным было то, что ни волшебного народца, ни избушки на курьих ножках, ни эльфийских поселений нам не встретилось.
Сказка начинала сворачиваться в поисковую экспедицию. Весьма скучную.
Дубина уже давно поглядывал на меня с иронической миной: может, зря мы проигнорировали приглашение копытного фэйри с удобной толстой спиной? Может, сейчас бы у королевы Маб чаи гоняли? Или что они тут пьют… из предрассветной росы и лунных зайчиков перегнанное?
А что я могла ему ответить? Каюсь, неправа была? Но я была уверена: лес нас неспроста путает. Все-таки мы в лесу не первый раз. И прошли бы его насквозь, кабы не хитрая тактика местных обитателей. Кто-то нас определенно водил. Водил за нос. И хихикал. Да так, чтоб мы слышали.
Наконец, меня осенила идея. Как раз в очередной рассвет и осенила. Когда землю под нашими ногами затянуло разведенным молоком тумана, я поняла: хватит кикимор развлекать. Вот сяду прямо в туман и буду сидеть, пока они меня не найдут и с поклонами не отведут куда следует. Выпроваживать нас не собирались — иначе бы мы не по лесу телепались, а на проезжую дорогу вышли. И не один раз. Значит, в нашем обществе заинтересованы. Узнать бы только, кто именно.
Дубина тоже осторожно присел на соседнюю кочку, пристроил меч между колен и уставился на кроны деревьев. В лесу светает позже, чем на равнине. Листья медленно заливает розовым, потом золотым, а внизу еще долго-долго — а иной раз и весь день — стоит сумрак.
И прямо из сумрака перед нами соткалась высокая темная фигура. Даже не высокая, а длинная. Словно под плащом ничего нет, никаких выпуклостей, присущих любому телу, включая и тело дистрофика.
— Задавайте ваш вопрос! — безапелляционным тоном потребовала фигура.
— Где Кордейра? — выпалил Дубина. Правильно. Нефиг тратить право на вопрос на всякие идиотские "А вы кто?" и "Это вы мне?"!
— Твоя женщина?
— А это не ответ, — вступила я. — Это другой вопрос.
— Нам интересно. — Фигура вроде бы рассмеялась, хотя судить по колыханию плаща было трудно.
— Она — его женщина, он — мой человек, я — не из вашего мира, нам нечего делить.
Ай да я! Все сведения в одну фразу уложила. Пусть дают ответ и валят… к королеве Маб.
— Ты неправильно спрашиваешь… — Фигура мягким, каким-то балетным движением отвела край капюшона. Внутри оказалось неуловимое лицо. Сказать, старое оно или молодое, красивое или уродливое — и даже человеческое оно или нет — не удавалось. А уж я-то глядела во все глаза, охотясь за малейшей деталью.
— Ты — броллахан! — радостно ляпнул Дубина. И откуда слова такие знает?
— Это что еще за?… — не удержалась я.
— Невоплощенный дух, — пополнил мою копилку знаний Геркулес.
— Я думала, это называется привидением, — пробормотала я, поднимаясь. Дух не сделал даже попытки отшатнуться. Видно, он и вправду невоплощенный, раз не боится ни за себя, ни за одежку свою магическую.
— Что в нашем вопросе неправильного?
— Надо спрашивать не «где», а «когда», огнеед, — любезно объяснил броллахан (будем считать его таковым, коли он сам не отказывается).
Огнеед? Я, конечно, курю, но в своем мире. И даже там углей не ем. Что он имеет в виду? Может, мою драконью составляющую?
Главное — не его мнение о моей сущности. Главное — вот это вот «когда». Если Кордейра не сидит где-нибудь в дупле, зачарованная, словно Мерлин, на сто веков вперед, то… ее перенесли в другое время? Выходит, они тут со временем балуются? И потому в зазеркалье время течет как им угодно? А может, еще и останавливается по их указке?
Вот почему здесь такое глубокое средневековье. Чтобы власть волшебного народца была неоспоримой. Чем дальше в прогресс, тем меньше у фэйри пространства. Лесорубы, пильщики, застройщики — глазом моргнуть не успеешь, как ты сидишь на верхушке последнего дуба в Центральном парке и с тоской глядишь на джоггеров и собачников с плеерами.
— Верни ее — и мы уйдем. Нам ничего здесь не нужно.
— Ты еще не знаешь, как много тебе всего нужно, огненная глотка.
Теперь еще и огненная глотка. Двусмысленность какая. Определенно, я ему нравлюсь. Через полчаса милой беседы, полной намеков, он спросит, какие у меня планы на вечер.
— Вот ты мне и расскажи.
— А ты расскажешь мне о себе.
Ну, что я говорила? Грядет вечер встреч "Кому за триста".
— Рассказ обо всем — за его женщину! — я ткнула пальцев в Дубину. Тот прижал кулак к груди и кивнул. Убийственно серьезный малый.
— Идет. За мной! — Броллахан повернулся, плащ его взлетел, открывая… да ничего, если быть точным, не открывая. Под плащом было такое же текучее, неопределенное нечто. Я и заморачиваться не стала. Просто подобрала ножны и пошла следом.
Нет, нас не привели ни в какие покои в стиле ар деко, как можно было вообразить, исходя из эстетики "Властелина колец". Просто это была первая лужайка, увиденная нами в лесу. Отменная лужайка. Трава под ногами пружинила, между листьями виднелась вода. Там и сям поднимали головы… кувшинки?
Чаруса! Мы стоим там, где стоять нельзя — на травяном покрове над слоем болотной водицы. Будь мы в реальном мире, мы бы уже захлебывались жидкой грязью, беспомощно хватаясь за упитанные ломкие стебли.
Броллахан шел вперед, не отвлекаясь на наши метания. Ну, мы тоже не очень-то метались. Сообразили, что сплетенные болотные растения нас держат — и пошли себе дальше. В конце концов мы наверняка не нуждаемся в воздухе, которым дышим здесь по привычке. И, следовательно, утонуть тоже не сможем. Нечего и отвлекаться от нашей героической — да что там, попросту идиотской — задачи.
Во мне нехорошей мутью поднималось раздражение и беспокойство. Конечно, нас могут заманить в какой-нибудь заколдованный холм и запереть там на века в качестве сказителей. Несмотря на то, что ни я, ни Дубина в Томы Рифмачи не годимся, баллад не поем, загадок не разгадываем и вообще талантами небогаты. Наш предел — это резка по живому вражескому телу. На хрена мы им сдались, этим эйнштейнам с крылышками?
Разумеется, от пришельца из иных миров особых литературных способностей не требуется — пусть расскажет как умеет обо всем, что существует в его вселенной. Она для здешних — зазеркалье. Хотя описывать содержимое нашего измерения придется долго, ой долго…
Разумеется, мы пришли на остров. Могла бы и раньше догадаться, что в сердце трясины, замаскированной под прелестнейшую лужайку — да нет, под целую долину — лежит остров. Человек, если и попытается пройти по таким болотам, утопнет, сопровождай его хоть свора Горлумов. А летательных аппаратов тут еще не изобрели. Да, может, и никогда не изобретут. Все зависит от степени извращенности чувства юмора у здешних эльфов.
Хотя здесь не одни эльфы водятся. Этот, невоплощенный — он же не эльф? И вообще, что такое эльф? То расплывчатое чудище, что заменило мне мамочку? Крошечное дитя со стрекозиными крылышками? Остроухая супермодель в бикини из лепестков?
Каждый волен придумать свой вариант и пользоваться. Разрешаю. Вряд ли нам позволят окончательно и бесповоротно сорвать покров с этой тайны.
Путешествия по зазеркалью имеют свой плюс, но он, волею здешних законов природы, легко превращается в минус: человеческое тело не устает. Не выдыхается, не хочет есть, не чувствует времени, не подает никаких сигналов, по которым можно было бы понять, на какое расстояние мы отошли от точки А, стремясь в точку Б… В результате ты словно подвешен на ниточке над этой землей, которая вращается с одной ей известной скоростью в одну ей известную сторону. А ты ни в чем не участвуешь, лишь наблюдаешь смену дня и ночи. Я, кстати, так и не поняла, сколько часов в зазеркальных сутках.
Размышляя таким образом, мы вышли на твердую (хотя вначале довольно вязкую) почву заколдованного острова. Интересно, как он называется? Надеюсь, не Аваллон. Впрочем, никакой сказитель не стал бы размещать Аваллон посреди болот. Как-то это… неэлегантно.
Обычно заколдованные острова принято подробно описывать. Изображать в деталях ландшафт, общую атмосферу, визуальную перспективу и топографию местности. Так вот: нечего тут было описывать. Тут было симпатично. Приятная такая, слегка холмистая, живописная местность. Не отличающаяся от той, что лежала вокруг замка принцессы-жабы. Разницы никакой.
Оно и не удивительно: волшебный народец ВСЕ эти края обустроил на свой вкус. Больные растения, истощенный скот и запаршивевшие люди ранят их эстетическое чувство. Поэтому все выглядит идиллически — травы колышутся, зверье жирует, народы радуют взор румянцем щек — всех щек, включая старческие. И зачарованный остров весь состоит из обычных нив и пажитей. Разве что ни яровых, ни озимых вокруг не видать, одни луга. Луга и сады. Прямо хочется сесть и написать "Руководство по закатыванию банок".
Мы бодрым шагом двигались куда-то вглубь острова. Это не было утомительно, но это было… скучно. Вот уж не думала, что примусь скучать, ступив на земли эльфов!
Чтобы развлечься, я принялась перебирать в воображении варианты интерьеров, которыми встретит нас правитель этого острова. Я даже не сомневалась, что нас встретит именно правитель, а не хрен моржовый. Мы же нечто вроде инопланетян? Естественно, будет карантин, допрос первой степени с применением полиграфа, мы делаем оскорбленный вид, гордо отвечаем «нет» на вопрос "наркотики, валюта, запрещенные заклинания?" — и нас допускают пред светлые очи его — или ее — величества.
Гм. А есть у них тут величества? Хоть какие-нибудь? Людям всегда казалось, что у волшебного народа система правления такая же, как и у неволшебного. Может, это фигня? Может, никаких Благих и Неблагих дворов, царствующих особ — а также никаких дум, парламентов и прочих курултаев? Мне, откровенно говоря, кажется, что за многие века — а то и тысячелетия, которые якобы проживает всякая волшебная особь, уж можно бы додуматься до идеи анархии. Нет, не охлократии* (Власть, правление толпы, черни — прим. авт.), а нормальной такой анархии, при которой всякий гражданин без давления сверху делает то, что должно, потому что иначе и ему, и всей системе капец, и гражданин это понимает даже в подростковые годы трудные, когда хочется ломать и крушить все созданное предшественниками, просто потому, что оно уже создано, а тебя-то не спросили — согласен ты с тем, КАК оно устроено или нет…
В политических размышлениях мы поднялись на довольно высокую гору. Даже не заметила, что холм на деле оказался горой. С нее открывался отменный вид. Но разглядывать его, а тем более описывать — увольте. Все желающие могут подождать экранизации. Все равно снимать будут в Новой Зеландии, что я ни опиши.
Наш бессменный провожатый указал нам на пару крепко вкопанных скамей — дескать, располагайтесь, разговор будет долгим.
— Придется подождать ту, что держит нити. Она не может сразу оставить свои дела.
— Ту, Что Держит Нити? — осведомился Дубина, произнося каждое слово с прописной, как и положено магическим титулам. В исполнении броллахана все это звучало гораздо прозаичнее.
— Да. Она всегда приходит, чтобы послушать гостей — ей это помогает. К тому же у нас никогда не бывало столько гостей сразу.
Сколько «столько»? Ах да, если считать меня за четверых — человек-суккуб-ламия-дракон, а Дубину — за двоих… как минимум. Тогда нас действительно толпа.
— Тебе видны все наши… э-э-э… обличия? — вежливо поинтересовалась я.
— А тебе?
— Я только тебя одного и вижу.
— Я говорю не о себе.
Понятно. Ему интересно, в курсе ли я, сколько альтер эго во мне проживают. Не-а, не в курсе.
— Я знакома… со многими. Но всех наверняка не знаю. Ты хочешь нас перезнакомить?
— Я не уверен, что ты нуждаешься в этом.
Отчего же? Я не прочь. Но не сейчас. И не здесь. Как бы они мне не понизили самооценку, вытаскивая на свет божий всяких нежелательных личностей, о которых я, при всей своей самокритичности, предпочла бы не слышать. Меньше психоанализа — крепче сон.
Гора вздрогнула. Это очень неприятное ощущение, когда у тебя под ногами вздрагивает почва. Даже на равнине. А уж в горах-то…
Я почувствовала, как поневоле сжимаюсь, готовясь не то для прыжка, не то для перевоплощения. Щас, кажется, я сама их с собой познакомлю. И процедура будет не из приятных…
— Это она! — радостным голосом произнес броллахан. Так объявляют о приходе хозяйки дома.
На тропинку, по которой мы поднимались, вышла, вернее, выкатилась девица лет двадцати. Банально-красивое личико, какое бывает у начинающих моделей, чей истинный имидж еще не найден, вот и приходится довольствоваться стандартным. И рекламировать всякую фигню вроде щипчиков для подкручивания ресниц, шампуней, придающих шелковистость, и притирок от прыщей. Шелковисто-подкрученно-гладкое личико. Без следа мысли. Без следа личности. Без следа жизненного опыта. Ничего, дорастет до рекламы духов и раскроется.
Вот только рук и ног у нее было многовато. С таким количеством конечностей путь на подиум закрыт.
Пришелица бухнулась на свободную скамейку, положила три правые руки на три ближайших колена и обратилась в слух. Вот так, без всяких там "здрасьте, приятно познакомиться!" — села и приготовилась слушать.
И мы оба поняли, что ни приврать, ни умолчать не получится. Я вздохнула и вступила первой:
— Когда я была еще маленькой…
Это был очень, очень долгий рассказ. Точнее, исповедь. Длиной в несколько суток. А может, в несколько недель. Мне пришлось рассказать свою жизнь, жизнь Дубины, жизнь многих людей, с которыми довелось пообщаться накоротке и вскользь, историю своих преступлений, побегов, поражений и побед, как я дошла до жизни такой и вообще все. Дубина периодически сменял мою персону и продолжал повествовательный марафон, который, казалось, не закончится ни в этой жизни, ни в следующей.
Но он закончился. Мы уложились в рекордные сроки — ни у Геркулеса, ни у броллахана, ни у меня не выросли длинные седые бороды к моменту окончания. Миссия была выполнена. Наполовину.
Девица-паучиха наконец-то отвела взор от нас с Дубиной и подняла на броллахана не замутненные мыслью глазки.
— Они нам нравятся, — сообщила она таким голосом, словно мы были два певчих дрозда в цветущем кусте. Хорошо, что все-таки не в клетке. — Они полезны нам.
Как же мне хотелось, чтобы она добавила: "Дай им все, что они просят!"
— Они пришли за той, что убежала, — пожал плечами броллахан.
Убежала? Какого черта? Мы тут им всю ЖЗЛ в лицах пересказали, а они нам ТОЛЬКО СЕЙЧАС сообщают, что Кордейра, оказывается, убежала!
Я поняла, что невольно ищу рукой меч. Наверняка против бессмертных фэйри он бессилен, но количество ручек-ножек я ей сейчас поуменьшу. Пусть поищет себя в модельном бизнесе!
— Они ее найдут, — с уверенностью в голосе заявила паучиха.
Опять искать? Да сколько ж можно-то!
— Они захотят и другую.
Какую другую? Это кого еще? У Дубины была только одна подружка! Ну, если этот гад ухитрился гульнуть от Кордейры налево и тут еще кто-то в заколдованных лесах прохлаждается… Я уставилась на Геркулеса. Тот осторожно покачал головой — не виновен, мол!
Остается одно. Вторая — МОЯ МАТЬ!!!
Что ж, деваться нам некуда, как и всем героям. И идем мы, бедовые головушки, следом за броллаханом, туда, где находится истинное лицо — нет, скорее уж истинная утроба — магического мира. Внутрь поросшей редколесьем горы, не скалистой, не неприступной и даже недостаточно высокой, чтобы у ее вершины вечно клубились облака. Неприметная гора, что и говорить. Такую в фэнтези и вставлять-то неловко.
Мир волшебных созданий вообще на первый взгляд казался пресноватым. Не было в нем космического размаха и трагической глубины. Удобный и хорошо сбалансированный, словно механизм швейцарских часов, — в самый раз для беспроблемного проживания в течение многих-многих-многих веков.
Притом, что это был не сам механизм, а лишь обертка механизма. Яркая упаковка, на которой все имело привычно-понятный вид — склоны, долины, коровы, бидоны с молоком и корзины с плодами. Как и положено картинкам на упаковке, от которых зависит приятное ощущение удачной покупки. И заодно ощущение того, что мир у тебя в руках. Что мир прост и предсказуем.
Но вера в упаковку — не для таких, как мы с Дубиной. И я перестала скучать, как только увидела паучиху с ясным девичьим личиком. Теперь-то я знала: все окружающее нас — фантик, завеса, морок. Что впереди нас ждут зрелища, по сравнению с которыми замковые темницы недоброй принцессы покажутся отелем класса B amp;B — дешевеньким, но терпимым.
Хотя еще не поздно просто сбежать. Сделать вид, что мы поверили в здешние фантики-мультики. Откланяться и попросить отпустить нас по-хорошему, поелику мы осознали: нашей протеже никто не причинит вреда, отныне и впредь, а мы сами не местные, случайные, проездом, простите великодушно… Как ни унизительно звучали эти фразы, а отступление манило. Оно ведь было для нас НАИЛУЧШИМ выходом. Но мы же герои!
Вернее, это Дубина оказался герой. А я оказалась дурой. Но не настолько дурой, чтобы пытаться переубедить истинного принца, халтурно, спустя рукава превращенного в раба. Уж я-то знала, какова суть Геркулеса. Значит, будем спасать бедную его девочку. Будь она трижды неладна.
— Что ж, искать, так искать, — бормочу я. — Ведите.
— Ты правильно выбрала. Тебе понравится, — ухмыляется броллахан. — Тебе вообще нравится жить наяву. Хотя ты постоянно уговариваешь себя, что сон приятнее. А вот как она решит — не знаю… Может быть, иначе…
— Ты что там бормочешь, пустотелый?! — Как-то трудно сдерживать бешенство, когда тебя принимаются раздевать без твоего согласия, да еще и такими… непривлекательными лапами.
— Я не пустотелый, — без малейшего раздражения отзывается броллахан, — я невоплощенный. Это гораздо, гораздо утомительнее. Пустотелость — такая удобная вещь, что я бы, право, не отказался. Но… сохранять невоплощенность — это как постоянно пересчитывать, все ли пальцы у тебя на месте и хватает ли тебе рук и ног.
— А ты у девушки одолжи! У нее-то их вдосталь! — продолжаю я балансировать над пропастью. Почему-то мне кажется важным вывести из себя чертов призрак…
— Ах! — машет он тем, что у него вместо руки. Рукавом машет. С перчаткой на конце. — У нее их столько, что она постоянно забывает, сколько их должно быть — у человека. Мы уж ей и не напоминаем — пусть будет, как будет! А потом всякие смешные истории про нее слушаем: тысячерукая убийца, разрушительница времени, мать тьма…
— Кали* (Богиня-мать, символ разрушения, темная и яростная ипостась Парвати, темная Шакти и разрушительный аспект Шивы, "освободительница, защищающая тех, кто ее знает… ужасная Разрушительница времени" — прим. авт.)!!! — Вопль вырывается у меня из груди, будто электрический разряд. Эхо услужливо повторяет, отражаясь от холмов: "Кали-Кали-Кали, кто ж еще?" — Так вот ты куда нас ведешь, болтун проклятый?
— А кого, если не вас? Вы ей самая компания! — радостно вскидывается броллахан. — Ну сама посуди: ты — разрушение, он — порядок, кому, как не вам, побывать у нашей держащей нити? У нее редко бывают такие понятливые гости, можно, сказать, коллеги…
Вот это «коллеги» меня убило. Если бы мы шли просто как двое людишек, пришедших увести своего собрата оттуда, где нам, приматам, вообще не место! Можно было бы рассчитывать на божественное равнодушие — не обращайте внимания, это горничная, а это грузчик, им надо кое-что забрать… Но с коллегами они же церемониться станут. И постараются потрясти наше воображение. А им есть чем потрясать. Они могут нас так потрясти, что до конца своих дней мы будем вздрагивать и облизываться в унисон каждые полторы секунды.
Ладно. Нервный тик надо приобретать от реальных испытаний, а не от воображаемых. Оружие наше родное, может, хоть ты нас спасешь, когда запахнет жареным? Все-таки магические твари ой как не любят железа…
Гора раскрылась нам навстречу, словно гнилой персик: прямо по пушистой-золотистой шкурке змеилась черная расселина, оттуда несло гнилью, тонкой, настоявшейся, тысячевековой гнилью, в которую здесь обращались народы, леса, горы, реки, долины, а может быть, и сами боги. Мы с Дубиной поморщились и ступили внутрь.
Конечно, колония летучих мышей в пещерах, в которых я пряталась от зеркального эльфа, смердела не в пример острее. Так смердела, что мне пришлось долго-долго искать пристанища на другой стороне горы и отгораживаться от мышек всеми известными мне способами. И все равно аммиачная вонь то и дело доползала до меня через заваленные ходы подгорного лабиринта.
Здесь смрада не было. Был аромат затхлости, показавшийся странно знакомым. Я переглянулась с Дубиной и поймала его изумленный взгляд. Мы знали это место! Мы были здесь! Тогда я в первый раз вызвала ламию. Причем даже не из себя, а, как мне тогда показалось, откуда-то из тьмы. Из тьмы подземного сада. Из тьмы ушедшего под землю, высохшего и сгнившего на корню Эдема, который и сегодня самые наивные из нас ищут там, на поверхности. На поверхности ярко разрисованного фантика. Потому что человечество всегда будет скучать по Эдему. По Эдему, из которого ушло, когда выросло из животных в людей.
А он здесь, вокруг нас. И по-прежнему поражает воображение масштабностью замысла. Как здесь привольно охотилось и валялось под деревьями! Как здесь елось, и пилось, и спаривалось, и оралось, и дралось! При одной мысли об этом у меня прямо рога отрастают. Да уж, только рогов мне сейчас и не хватало…
И самая гуща этого мертвого, безнадежно мертвого райского сада оплетена паутиной, которую мы уже видели. Паутиной в мириадах капель, в каждой из которых зреет смерть. Смерть для всякого из живущих. Время от времени капли срываются и падают. Иногда по паутине проходит волна и словно дождь выпадает в мертвую пыль, в бывшую райскую ниву. Война. Голод. Эпидемия. Нерест.
Кали, в своем более ли менее привычном облике (интересно, это дань моим познаниям в мифологии или она действительно так выглядит?) — могучая черная туша с несметным количеством рук, кивает нам, ни на секунду не переставая что-то поправлять, придерживать, стряхивать… Стряхивать у нее очень хорошо получается.
Я жду: сейчас, сейчас она начнет требовать, угрожать, высмеивать в духе самой что ни на есть божественной дипломатии. То есть особенно жестоко и особенно хитро. Но Кали проста, будто сельская учительница:
— Мы очень, очень ею гордимся, хоть и понимаем, что вы правы, придя за ней.
— Кем гордитесь? — я, конечно, знаю, о ком речь, но уж очень реакция… нестандартная.
— У вас ее зовут Кордейра.
— А у вас?
— А у нас никого никак не зовут. Мы не очень сильны в человеческой речи. Мы еще очень плохо ее знаем и не привыкли к ней.
Плохо они знают… Не привыкли… Скромные такие полиглоты.
— Но почему вы гордитесь нашей Кордейрой?
— Она убежала. Сперва от своей судьбы. Потом от своего тела. Потом от своей половины. Потом от своей смерти. А потом и от нас. Это очень, очень бегучая личность.
— Да уж, бегучая. Прямо заяц, а не женщина, — бурчит Дубина.
Первые ростки критики. Понадобилось завести его в зазеркальную преисподнюю, чтобы он выразил недовольство поведением Корди. Да, они образуют идеальную семью, когда воссоединятся. Уж я постараюсь, чтобы воссоединились. Грех такому образчику мужского терпения вхолостую пропадать.
— И вы не знаете, где она?
— Мы не знаем, — мелькая руками, вздыхает Кали-паучиха. То есть не вздыхает, а лишь намекает: вздохнула бы, кабы не эти живые капсулы со смертью, дрожащие на миллиардах струн.
— Я знаю, — раздается голос броллахана. — Я помогал ей бежать.
— Почему? — Резвости моего ума хватает понять: «мы» Кали означает ее самое и никого больше. В принципе, кроме нее, божества упорядоченного разрушения, в мире и нет ничего. Но я не понимаю другого: как этот шут безликий может кому-то помогать, мешая планам Кали?
— Мне было интересно, ступит она во время или нет. Я и держащая нити спорили, готов ли человек войти во время. Сейчас понимаем — готов. И не только она. — Броллахан смотрит на нас искательно-умильным взглядом. Ему явно хочется еще раз выиграть у Кали, которая не верит в безбашенность мутировавших приматов. Интересно, на что они спорят? На окаменевшие яблочки с древа познания?
Эта двоица раздражает меня несказанно. Почти так же, как меня раздражает и наша двоица. Ведь не вздумай мы в ту ночь порезвиться в лунном свете… Теперь нам придется заплатить за все легкомыслие разом — и за наше собственное легкомыслие, и за легкомыслие богов, держащих наши судьбы в своих многочисленных пальцах.
Мы подошли к истоку. К истоку рек времени, пробившемуся, когда в мир пришла смерть, и время осуществилось и начало бег свой. В самой сердцевине умершего и окаменевшего Эдема в каменном русле текло время. И уносило свои бесценные потоки вдаль, под своды. Гулкие и осклизлые, как и положено.
Подошли мы с Геркулесом и встали по обе стороны от истока, будто двое мифических стражей. Стоим. Созерцаем. И думаем хором: куда нас занесет? У кого б спросить: куда она течет, эта река, к каким берегам?
Первой додумалась я. А Дубина первым сделал шаг. Он всегда так — не поймет, а делает. Удержать невозможно. Дубина.
Вот и я не смогла. Успела только крикнуть: "Не на…" — "до!" прозвучало уже когда Геркулес исчез. Просто растворился в плевом родничке размером с мою ладонь. Истек туда, где всегда мечтал быть. И куда мне нипочем не попасть. Потому что я не знаю, где обитают его мечты.
Кали, не отрываясь от техобслуживания судьбоносной паутины, протянула руку броллахану. Ладонью вверх. И он по ней хлопнул. Своей невоплощенной ладонью. Даром, что невоплощенной, — а хлопок вышел звонкий, торжествующий. Видать, и на этот раз он выиграл: мы, герои — народ глупый. И непосредственный.
Что мне оставалось? Только покачать головой, плюнуть под ноги божественной парочке и шагнуть следом. Даже не произнеся какого-нибудь героического: "I'll be back!" Потому что ясно — не be. Никогда.
Глава 6. Молодость, которую мы отвергаем
Принимаю взгляд, которым она меня прожигает — напоследок, перед тем, как ступить живой ногой в кислоту, растворяющую все и вся, — с привычным чувством вины.
Эх, Мэри Сью ты моя, Мэри Сью* (Принятое в англоязычной среде название главного персонажа, с которым автор, как правило, ассоциирует себя и которого наделяет сверхспособностями и супердостоинствами, как внешними, так и внутренними. Поэтому разрешение главной проблемы описываемого мира — чаще всего, спасение оного — лежит именно на плечах Мэри Сью. Или ее мужского аналога — Марти Стью. Прим. авт.), смертельно неугомонная и насквозь противоречивая… Нормальный человек на твоем месте уже плюнул бы на проблемы ближнего и с наслаждением предался пустым сожалениям: ах, бедный Геркулес, ах, бедная Кордейра, не судьба им, видать, жить долго и счастливо, выпью-ка я по этому поводу и пойду решать собственные проблемы, "а живы будем — будут и другие", как классик и обещал…
Но ты, мое безбашенное альтер эго, не для того создано, чтоб решать собственные проблемы. Вся твоя дорога — след в след за навязанным мною напарником. И сколько ни тверди ты заклинание: "Куда я опять лезу? Оно мне надо? Мне же плевать на них обоих!" — снова идешь за ним, машинальным жестом проверяя, все ли твое оружие при тебе. Одиночка, обремененная приемышами, влипшая в преданность и заботу. Не по своей воле. По моей.
Это же я зациклила тебя на всех, кто у меня ЕСТЬ. На сестрах моих. На племяннике. На его возлюбленной. А сейчас — и на Мореходе с Драконом. Решай их проблемы, решай. И мои проблемы заодно.
Хотя… если приглядеться, разве у меня проблемы? Скорее, у меня страх проблем. Но с ним я и без Викинга управлюсь. Вот прямо сейчас отцеплюсь от паутины этой смертоносной — и управлюсь.
Потому что я больше не боюсь настоящего. И не пытаюсь жить только будущим. Страшноватый фокус с путешествием по рекам времени от самого истока — он кого хочешь научит настоящее уважать. А не то — фьюить! — и однажды обнаружится, что настоящее исчезло. Закуклилось. Окаменело, словно покинутый рай. А без него ни прошлое, ни будущее не имеет смысла.
Словом, я умываю руки. Пусть Викинг увидит то, что должна. И прозреет. Как я прозрела — поздновато, конечно…
— Ну наконец-то ты перестанешь гадить своей аватаре! — встревает Мореход, сбросив личину броллахана, волшебного духа, тем и знаменитого, что нет у него постоянной личины. — Бедняжка Викинг, как же она старается поверить в идеальное одиночество! Как же она старается обрести в нем покой и волю! И как же ты планомерно ей мешаешь! Потому что сама в одиночество не веришь и жить в нем так и не научилась. За столько-то лет…
— А за сколько лет? — ухмыляюсь я, избавляясь от неприглядного имиджа тысячерукой Кали, ударницы мортидного* производства (Мортидо — все психологические побуждения, связанные с разрушением и смертью. Прим. авт.) — Ты меня с кем-то путаешь. Я никогда не была одна. С самого детства меня окружают близкие. Аж в три ряда окружают. Оттого я и не умею быть одна. Оттого и не смогла представить себе существо, которое умеет. И которое хочет — искренне, без рисовки — пребывать в одиночестве. В общем, никуда мне от семьи не деться, да и Викингу тоже. Будет у нее и родня, и ее собственный дракон. Нам, Мэри Сью и их создательницам, без личного дракона никуда. А знаешь, какой из этого всего вывод?
— Какой? — усмехается Мореход. Зараза. Ведь не нуждается в моих ответах — а все равно спрашивает.
— Я отправлю свою Мэри Сью в райское место, в настоящий Эдем, не то что это пыльное убожище — в эпицентр личной гармонии. Туда, где ей будет сказочно хорошо. Пусть поучится быть счастливой. Благо, ей это легче, чем мне. У нее для счастья все есть, только она об этом не знает…
— Ну а тебе? Тебе-то чего для счастья не хватает? — мой проводник по морю Ид подкидывает очередной вопрос на засыпку.
— Уж ты-то знаешь, чего. Любви к спорту.
— Что? — в кои веки мне удается выжать из Морехода изумленный возглас и недоумевающий взгляд. Или недоумевающий возглас и изумленный взгляд. Бинго!
— Ну, или любви к театру. Вот как-то не сложились у меня отношения ни со спортом, ни с театром. А секс (если выползти из-под груды штампов) — он либо одно, либо другое. Значит, мы с Драконом с утреца пораньше должны: а) продемонстрировать друг другу чудеса физподготовки; б) наладить эмоциональный контакт с залом… со зрителем… с партнером, вот! — я удрученно вздыхаю.
Мореход пожимает плечами.
— И что? Тебя ЭТО пугает? Да ты всю жизнь только тем и занимаешься. Перед кем попало и с кем попало. Спину держишь, живот втягиваешь, глядишь проникновенным взором… Тебе не привыкать.
— Вот-вот! Отсюда и страхи мои. Для меня секс — еще одна трудовая повинность. Еще одна роль, в которой придется спину держать и взором проникать. В прошлом тысячелетии, когда я была молодой и глупой перфекционисткой, мне казалось: в любви и в сексе все само сложится, без усилий с моей стороны. Я и сейчас глупая перфекционистка, только уже не такая молодая. И понимаю: само ничего не сложится. Я буду думать о том, что он видит, а что — чувствует. И он будет думать о том, что я чувствую, а что — изображаю. А в результате…
— А в результате за неделю приноровитесь друг к другу. Одна неделя — невелика плата за избавление от страха перед жизнью. Перед настоящим. Перед собой. — Лицо Морехода, скучающее и снисходительное, обращено к острову Сан-Джорджо, который торчит на краю серой воды, словно больной палец.
Мы снова в Венеции. На исчезнувшей с современных карт набережной дельи Инкурабили, набережной Неисцелимых, в двух шагах от палаццо Гварди, где, обняв меня во сне, похрапывает мой личный гарант полного женского счастья. Снег идет. Наверняка все это Мореход устроил. Из одного тоскливого места — окаменевшего, вмурованного в подгорный камень Эдема — мы сразу же попали в другое тоскливое место — в венецианский квартал не то чумных сифилитиков, не то сифилитичных зачумленных…
Опять намеки, опять аллюзии! Нет уж, не буду вникать, не желаю. Хватит с меня серо-бурой готической романтики.
— Так вот зачем ты нас сюда припер! — осеняет меня. — Берлин — город инфантильных страстей! В нем ничего по-взрослому не происходит — и любовь в том числе. Там бы я снова погрузилась в перфекционизм. Утонула бы в нем. Если любовь неидеальна — значит, это не любовь! А тут все иначе. Тут я могу быть взрослой. И даже старой.
— Ну, не старее Викинга! — замечает Мореход. — У нее молодость украли. Ограбили тетку, можно сказать. Магическим образом ампутировали все девичье и женское. Так что нечего ходить ее путями. У тебя своих, нехоженых, невпроворот.
Он прав. Викинг следует своей судьбе, я — своей. В данный момент судьба (хотелось бы так думать) сонно тычется носом мне в плечо. А я лежу, боясь пошевелиться и рассматриваю люстру, усеянную цветами из муранского стекла. Лютики-мутанты, каждый с мою ладонь диаметром. И все бесстыдно пялятся на меня стеклянными зрачками. Как я под этой многоглазой люстрой стану разврату предаваться — не представляю…
Меня внезапно пробивает на хихиканье. Голова Дракона, пару раз подпрыгнув на моем трясущемся плече, падает на подушку. Он открывает глаза и смотрит на меня с внимательным идиотизмом не до конца проснувшегося человека. Потом с усилием моргает и хрипло произносит:
— Я сейчас, — и убредает в ванную.
Если я еще хотя бы пять минут буду лежать и ждать часа Ч, меня попросту смоет волной паники. И я, наскоро одевшись, выбегу в зал, где на столе вдоль боковой стены уже сервирован неказистый гостинично-самолетный завтрак. А может, еще и не сервирован. Я сяду за столик у окна и буду пристыженно пялиться на церковный фасад, на лодочный сарай, из которого без всякой элегантности, селедкой торчит корма прохудившейся гондолы — пейзаж под стать кормежке. Но я сделаю вид, что меня страшно интересует и то, и другое…
— У тебя усталый вид, — слышу я голос возле моей щеки. Близко, так близко, что некуда бежать и прятаться некуда. Потому что этот город УЖЕ привел меня в постель к этому мужчине, он УЖЕ соединил нас, он УЖЕ поставил нас перед фактом — вы вместе. Вы — вдвоем.
Я вслепую тянусь навстречу тому, кого — кто знает? — может вообще не быть, нигде, кроме моего собственного воображения, но я не думаю, чтобы оно, воображение, смогло бы так — нарисовать другое, совершенно другое тело, проницательно и подробно, подробней самого великого из скульпторов, потому что никакой скульптор не изваяет запаха человеческого тела и ощущения человеческой кожи, то горячей, то прохладной, то обветренной, то мягкой, скользящей по моей коже, вдоль моих бедер, моих ног, бесконечно длинных, перекинутых над всеми каналами, крышами, балконами и площадями Венеции, точно небесный мост…
На завтрак мы так и не пошли. Вместо этого отправились в кафе и там еще долго обсуждали, хорошая ли в палаццо Гварди звукоизоляция.
* * *
Вода в источнике пахла кровью. Так пахла, что мне почудилось: я не по реке плыву, а лежу на поле битвы и только на одно надеюсь — что похоронные дроги не сгребут меня вместе с павшими и не свалят в общую могилу. Но я не удивилась: чем еще может пахнуть порождение смерти? Только убийством.
Река времени только с виду казалась хилым родничком. Сопротивляться ей было бесполезно. Поток швырял меня и переворачивал, словно дохлую рыбину. Я лишь старалась не нахлебаться… времени. И все-таки чувствовала, что продержусь недолго.
Очнулась я… в постели. В постели с мужчиной. С тем самым, единственным, с которым хотела и не смогла остаться. В гнезде его рук, в нашей комнате, озаренной восходящим солнцем. Золотые от лучей занавески колыхал ветер — и вообще все было как всегда. Как всегда в лучших моих снах.
Я села на постели, осторожно сняв с себя тяжелую руку моего любовника, моего дракона. Первая мысль: пора вставать, поздно уже. Не помню, что я собиралась делать сегодня, но уже пора.
Сонно шаркая ногами, подошла к зеркалу. Посмотрела на чистое свежее личико, на встрепанные гнездом русые волосы, потерла заспанные глаза. Какая хорошая штука жизнь! Может, когда я постарею, я буду думать иначе, — но сейчас-то я имею право надеяться, что никогда не постарею?
За моей спиной слышится истинно драконий храп. Он, когда на спину перекатывается, храпит ужасно — и все остальные звуки пропадают. Заодно и сон мой пропадает бесследно. Приходится лежать, глядя в потолок и размышлять: не пойти ли мне спать в другую комнату? Или просто попытаться повернуть это большое сонное тело набок? Ну, если не получится, то хотя бы крикнуть в ухо: ляг на бок, чудовище!!!
Я хихикнула, представив, как он спросонья вытаращит глаза — мутные, точно у котенка. По-моему, он нарочно строит мне рожи, просыпаясь. Знает, как меня насмешить. Он вообще смешной. Даром, что дракон. Ничего в нем нет мудрого-потустороннего. И за это я его тоже люблю.
Надев длинную льняную рубаху, иду по дому, по-прежнему шаркая ногами в дурацких пушистых тапках. Зеваю, потягиваюсь, почесываюсь. Кофе хочу. Хочу много, много кофе. И пусть этот напиток лучше на запах, чем на вкус, все равно я его люблю. Потому что мой дракон его любит.
В кухне возится какая-то женщина. Такая уютная, домашняя, заботливая женщина.
— Проснулись, лежебоки? — спрашивает она, не оборачиваясь. — Пирожок будешь? — и машет рукой куда-то в сторону большой, одуряюще пахнущей миски.
Я сажусь возле миски, обнимаю ее, теплую, грею об нее ладони и спрашиваю:
— Мама, ты счастлива?
— Конечно! — отвечает мне она, эта женщина. Убежденно отвечает, из глубины души.
— И я. Очень.
Так мы и сидим: я обнюхиваю пирожки, пытаясь по запаху угадать, с чем они. А мама, сдерживая смех, смотрит на меня: что, Ватсон, элементарно — или все-таки спросите у специалиста?
Это маленький мир. Но в нем есть все, о чем можно мечтать. И я не хочу никуда отсюда уходить. Мне, наоборот, хочется застыть здесь, в этом утре, словно в янтаре. Ну почему, почему мне нельзя остаться?
— Мама, я не хочу… — пытаюсь я объяснить то, чего и сама не понимаю.
— Да знаю я! — качает головой мама. — Все равно ведь убежишь! Непоседливый ты ребенок…
— А куда мне нужно, мама? — беспомощно выпытываю я.
— К реке. Тебе нужно к реке.
— Может, не сегодня?
— Вчера ты тоже так говорила.
— Вчера? — я открываю рот, но голоса у меня нет. Пропал.
— И вчера, и позавчера, и месяц назад… — Она отворачивается. Ей грустно. Из-за меня.
Дверь отворяется. На пороге стоит он. Обводит нас взглядом и спрашивает:
— Ну что, опять?
— Опять, — вздыхает мать.
Эти двое знают что-то, чего не знаю я. Мне от этого неуютно. И я, прячась от нахлынувшего уныния, надкусываю пирожок. Мне в рот брызжет горький, будто воспоминания, сок. Я захлебываюсь этой отравой, этой концентрированной болью, этим опытом прожитых лет. Мне больше не двадцать лет. Я больше не девчонка, влюбившаяся первый и последний раз в жизни, счастливо и навсегда, я даже не человек. Я отражение в воде. В черной воде, пахнущей кровью.
Зато у меня есть память о нескольких неделях возвращенного счастья. Счастья, какое возможно только в памяти. Потому что в действительности все было совсем иначе. Все было отравлено и опоганено куда раньше. И я не могла унести это воспоминание с собой, словно драгоценность. Настоящее воспоминание — оружие, нанесшее мне первую рану. Убившее мои надежды. Убившее и меня — вот эту безмятежную, наполненную тихим счастьем меня.
Я смотрю на свои руки: по ним ползут вены, точно червяки под кожей, татуировки, точно струи черной воды, руки юной девушки исчезают, превращаются в руки Старого Викинга, в руки Хитрой Дряни, в руки, которые все помнят не хуже мозгов, которые сами знают, как управляться с оружием, вон оно висит у двери на крючке, невинно так висит, не бросаясь в глаза, поджидая своего часа, уверенное, что его срок настанет, да уже настал, мне пора, я не могу остаться, прости меня, мама, и ты прости, я не могу остаться, никогда не могла, ты же знаешь, это не потому, что я не любила тебя…
Когда тебе снится сон об идеальной жизни, которая могла бы случиться с тобой, если бы краеугольные камни судьбы оказались другой формы, жизнь не всегда воспринимается как пытка. Да, она — не продолжение чудесной грезы, но она еще способна на подарки. И я не буду ее укорять. Я просто приму все, что она мне дает, — приму и пойду дальше.
Потому что если тебе есть, ради чего просыпаться даже после самых лучших снов, — значит, жизнь стоит того, чтобы к ней вернуться.
Меня ждет река.
У берега, подпирая спиной ствол плакучей ивы, стоит броллахан. Стоит и смотрит на меня с изумлением. Неужто, мол, выбралась? А нам уже и не верилось!
Что-то я не чувствую к нему благодарности. Более того, понимаю: ему НУЖНО сделать меня уязвимой. Моя жесткая, иссушенная выживанием душа для него — словно кокосовый орех. Который, если умеючи взяться, можно расколоть и добраться до съедобной мякоти. Сожрать он меня хочет, броллахан этот, вот что. На кокосовое молоко и кокосовую стружку пустить.
Ну уж нет. Не дам я с себя стружку снять. У меня еще много дел, чтобы всякой нечисти поддаваться.
Броллахан, читая мои мысли, поднимает руки вверх.
— Нет-нет, не убивай меня! — И его неуловимое лицо принимает откровенно издевательское выражение. Специально для меня надел — чтоб лишний раз напомнить про мою смертность, ничтожность и бессилие.
— Знаешь, — размеренно произношу я, взвешивая каждое слово, — когда-нибудь и я стану такой же, как ты, сволочной нежитью. Я достаточно нагрешила для подобной участи. И ты уверен, что я не найду на тебя управы, когда окажусь с тобой в одном измерении?
Мы меряем друг друга оценивающим взглядом. Надо признать, мои шансы на победу невелики. Впрочем, как и всегда. Я обычно побеждаю тем, что не погибаю. Удается мне при этом убить врага или не удается — дело второе. Целая шкура дороже чести и мести. С нею у тебя всегда есть вторая попытка.
— Ты никогда не оставляешь своей бравады? — приятно-брюзгливым голосом интересуется броллахан. — Могла бы уже понять: нас твой имидж грубой, бесчувственной амазонки нисколько не впечатляет!
Первый выпад и первый промах! Зажились они здесь, купаясь в родовом сознании зазеркальцев. Настолько, что уж и не воспринимают вкуса современности.
Я не амазонка, я маргинал. Попросту говоря, подонок. Существо, которому плевать на родоплеменные ценности, на богов и тотемов, на предков и потомков, на все, что дорого рожденному в клане и в племени. У меня нет ничего, что требовалось бы защищать — от посягательств темных сил или от загребущих лап соседей. Если, конечно, не считать парочки моих друзей. Хотя признаю: у меня с ними проблем не меньше, чем с парочкой родовых замков, битком набитых фамильными ценностями и отеческими гробами…
И все равно я свободнее амазонки. Свободнее и подлее. Броллахан об этом не знает. Пока. Ничего, пусть это станет для него сюрпризом.
Я сажусь на берегу и смотрю на ивовые ветви, романтически развешанные над черной, бликующей, будто уголь, водой.
— И кого здесь надо убить, чтобы попасть туда, где Дубина? — спрашиваю я деланно безразличным тоном.
— Там, откуда ты пришла, — мягко замечает броллахан, — женщины говорят иначе. С кем, говорят они, здесь надо ПЕРЕСПАТЬ, чтобы получить то, чего я хочу?
— У вас тут что, клуб бестелесных зоогеронтофилов имеется? Всякий желающий со мной переспать, может напороться на дракона или на Черную Фурию — как ему такое понравится?
— А почему ты решила, что уже старуха? — искренне изумляется броллахан.
— Конечно, по сравнению с тобой я даже не дитя. Я эмбрион, — парирую я.
— Нет, не о моем бессмертии речь. Тем более, что никто не бессмертен — ни я, ни держащая нити.
— Вот как? Это надо обдумать на досуге.
— Думай, сколько хочешь. Но мысли о нас тебе ничем не помогут. Ты додумаешься до того, что и прежде нас были… первые. Те, кто лепил этот мир из раскаленного камня и вод, пресных и соленых. И после нас придут они же. Когда не станет ни таких, как я, ни таких, как ты. Но это все… — броллахан делает неопределенный жест, — фитюльки. Игрушки разума. Ты бы лучше к себе обратилась. Вот спроси себя: сколько мне лет?
— Тебе?
— Тебе! Сколько тебе лет, смертная женщина?
— Не помню. Недосуг мне было их считать. Другое на кону стояло.
— Знаю, знаю, как же! Ты берегла свою жизнь, словно свечу на ветру. И потому укорачивала другие фитили — служила в телохранителях, в киллерах, в ландскнехтах, грабила, убивала, воевала… Сколько это длилось?
— Говорю же тебе — не помню!
— А как скоро ты постарела, сбежав от той, кого считала матерью?
— Наверное, довольно скоро… — я задумываюсь. Вспоминаю: чуть ли не через неделю после расставания с «мамочкой» волосы мои были седыми, точно зола в остывшем камине.
— И тогда же у тебя появились морщины, руки-ноги стали худыми и жилистыми, тело высохло, но не скрючилось и не заболело, как у нормальных стариков. Ты не просыпаешься по утрам от ломоты в костях. Ты не боишься сжимать кулаки, тебе не мешают артритные суставы. Зубы у тебя не гниют и не шатаются. И даже волосы твои — это волосы молодой женщины, густые и крепкие. Только седые. Ведь ты сама так решила?
— Что решила-то? — Я действительно не понимаю, к чему он клонит.
— Стать старой. Изгнать из себя молодость. Оставаться молодой было опасно. Твоя мать охотилась за молодостью — и в первую очередь за твоей. Мужчины тоже охотились — на молодых беззащитных девиц. Тебя бы скорее сделали наложницей или шлюхой, чем телохранителем или киллером. У старости есть свои преимущества. Старость — это опыт, это знание, это расчет, это умелая злоба. Юность — это наивность, это доверие, это любовь. И то, и другое, и третье тебе было без надобности.
— Ну и как я, по-твоему, это проделала? Сказала себе: амба, с завтрашнего дня усиленно старею? И обязуюсь в течение месяца превратиться в чертову перечницу с повадками закоренелого убийцы?
— Именно так. Люди не всегда сталкиваются с магией, которая забирает то, от чего они готовы отказаться. Но то, что они отвергают, все равно гибнет. Утекает из ваших тел и ваших умов. Молодость кончается, когда становится не нужна своему обладателю. И неважно, каким путем он идет к цели — плюет на тело или обтесывает разум под старческий идеал. Люди всегда добиваются своего. Правда, они никогда не знают, ЧЕГО хотят.
— Значит, я захотела стать старой — и постарела?
— Ты отдала магии ту часть молодости, которая показалась тебе опасной. Свою красоту…
— Ну, это положим! — я расхохоталась. Смех вышел невеселый. — Красоты там было кот наплакал.
— Если ты не нравилась своей мнимой матушке и смотрела на себя ее глазами… — Броллахан закатывает очи с выражением "Какие дураки эти смертные!"
— Из этого я должна извлечь комплимент: ты была поистине прелестна?
— А ты не заметила? Сегодня, в зеркале?
Действительно. Не далее, как утром в зеркале отразилась вполне привлекательная я. Было жалко потерять этакую пре… пре… премиленькую внешность. Но что поделать. Отданного магии не вернешь.
— Чего теперь об этом говорить! — отмахиваюсь и встаю с земли. — Не вернешь. Ничего. Не. Вернешь.
— Ну это положим! — отвечает броллахан, копируя мой голос.
Теперь мы оба смеемся.
Кажется, он пытается донести до меня, что моя жизнь еще может вернуться в точку разрыва и продолжиться заново. Но я слишком упряма, чтобы купиться на обещания. Сперва надо найти моих подопечных, потом разобраться с псевдомамулей, а там посмотрим.
— Ты быстро соображаешь! — одобрительно кивает броллахан. — Последнее, что скажу: ты ведь СТАЛА драконом? А дракон приходит в мир в том теле, которое ему удобно…
Я замираю. Да. Все так. Моему любовнику всегда на вид было не больше сорока. Или даже меньше. Другие его собратья выбирали кто что — детство, юность, старость. Значит, я… могу…
— Пока ты не вернулась в юные годы и не поглупела на целую жизнь, — усмехается мой бестелесный просветитель, — ты готова подумать о своей главной цели?
Я еще пару минут стою, впивая всем телом запахи теплой земли, сохнущей под солнцем травы и… крови? Речная вода опять пахнет кровью? Знак того, что мне пора опомниться.
— Река времени вернулась… — шепчу я.
— Она всегда была здесь. И она говорит: ты должна вспомнить, о чем думала, когда твой человек ступил в источник.
— Я поняла: время, если дать ему волю, возвращает нас туда, где мы хотим или боимся быть. Если тебя трудно испугать, ты вернешься туда, где был счастлив. Если ты не пережил свои страхи, они утянут тебя в самый ад, — без голоса, одними губами произношу я.
— Правильно. Время — это сны человечества. Его не было и нет для тех, кто ничего не помнит. А вы постоянно дрейфуете по водам времени, тонете в них, захлебываетесь ими. Тебе придется оседлать реку. Иначе ты никогда не найдешь то, чего ищешь. — Броллахан подходит к реке и… идет по воде. Как по черной, сверкающей дороге.
Вот, значит, что делают со временем бессмертные (или почти бессмертные) — скользят по его поверхности. Интересно, а я смогла бы? И если да, то с чего начинать?
Глава 7. "Мою смертную роль не сыграет никто за меня…"
— Я думаю, ты настоящий! — призналась я Дракону, озирая спину уходящего официанта. Никогда не видела такой возмущенной спины. Все сорок (или сколько там?) веков итальянской истории глядели на меня с этой спины. С негодованием глядели, со склочным итальянским негодованием.
— О чем это ты? — хмыкнул Константин. Он, в отличие от меня, на официантов не оглядывался и вообще не интересовался, на что способен язык тела обслуживающего персонала, оскорбленного в лучших чувствах.
— Для меня это высший пилотаж — то, что ты с ним проделал. Объяснить, что принесенное блюдо невозможно жрать, отправить на кухню, потребовать заменить… Я бы скорее отравилась насмерть или есть бы не стала, но заплатить заплатила бы. Покорно. Ну, а потом бы как минимум сутки изнывала от желания придти сюда еще раз, но уже с огнеметом. А ты защитил меня и от бессильной ярости, и от безвкусной кормежки.
— Все равно не понимаю, как это связано с тем, что я настоящий, — пожал плечами мой герой.
— Я еще когда сюда ехала, запретила себе думать: а вдруг ты плод моего больного воображения? Вдруг я тебя придумала, изнывая от безнадеги? Сама себя убедила, что мне ИЗВНЕ предложили встретиться, предложили поехать в Венецию, предложили быть вместе… Сам понимаешь, такие финты в моем состоянии удивительны, но не невозможны, — я сокрушенно вздохнула. — И до сих пор никаких доказательств, что ты есть…
Дракон поперхнулся и покраснел. Потом отвел глаза, усиленно разглядывая вид на Канале Гранде* (Большой канал — прим. авт.), открывавшийся из окна. Собственно, за вид из окна мы этот ресторан и выбрали. Точнее, я. Константину ресторан сразу не понравился.
— Давай я не буду читать тебе лекцию про сексуальные фантазии у шизофреников, а? — я накрыла его руку своей ладонью. — Ты же понимаешь: если мозг создает выдуманного любовника, он создает и все остальное. Причем именно такое, какое ему, мозгу, нравится. Если б ты оказался злым уродом, я бы получила доказательство твоей реальности еще утром, — жизнь идет вразрез с мечтами. А ты… — тут уже я покраснела.
— Ну, а сейчас? — встревожился Дракон. — Что, я наконец повел себя, как злой урод?
— Нет. Как человек, который умеет то, чего я не умею. В частности, ставить на место говорливых лаццарони, втюхивающих туристам черт-те что по утроенной цене.
— Уфф! — Дракон откинулся на спинку стула и посмотрел на меня с нежностью. И чуть-чуть — с иронией. — А я-то гадал: почему ты мне в лицо не смотришь? И говоришь словно сама с собой. Думал, может, я тебя раздражаю?
— Это я периодически представляла, как со стороны выглядит тетка, оживленно беседующая с пустым местом возле себя. Сама с собой — это еще ничего, наушник, телефон, трудоголизм, акции падают, акции поднимаются, ни дня без прибыли…
— Можно было проверить! — назидательно произнес Константин. — Знаешь, так вот…
— …надавить на глаз, спросить у портье, еще как-нибудь опозориться — знаю, знаю. Просто я решила ПРИНЦИПИАЛЬНО ничего не выяснять. — И я рассказала Дракону про нашу с Мореходом беседу на борту такси, везущего нас к причалу Академия, что возле палаццо Гварди. И о самом Мореходе рассказала. И о нашем с ним вынужденном, выморочном путешествии, откуда нет мне возврата, покуда не обретет моя душа свой кров, дом и причал. Мой спутник слушал и мрачнел.
Мне стало страшно. В конце концов, обычному человеку такие истории служат сигналом: ой, ходу отседова! Что я здесь делаю, рядом с этой ненормальной? А может, у нее ножик под подушкой? Вот решит она, что я не на вапоретто* (Венецианском речном трамвае — прим. авт.) сюда приехал, а в ночи в окошко забрался — да ка-а-ак прирежет меня сонного! Но если Дракон — не плод моего воображения, приходится быть честной. Пусть сам решает, нужна я ему такая или нет. Или даже — опасна я или нет…
— Он гнусный тип! — неожиданно выпаливает Константин. — Этот твой Мореход! Просто скотина. Зачем он тебя так мучает? Ему мало того, что ты пережила?
На глаза мои наворачиваются слезы. Хрустальная вазочка с пыльной псевдоикебаной в центре стола расплывается бело-красно-коричневым пятном. Кажется, это действительно мой герой. Даже от воображаемого экзаменатора, от внутреннего голоса защищать готов.
— Он грубый, но полезный, — вступаюсь я за Морехода. — Грубый, потому что я сама с собой груба. Полезный — потому что все-таки не хочу терять связь с миром… Это же часть меня, а я отнюдь не… ромашка полевая.
— Ладно. — Дракон фыркает, словно я прошу потерпеть нахального родственника, давно напрашивающегося на хорошую взбучку. — Я его все равно изведу. Но постепенно. Ты мне целиком нужна, а не фифти-фифти с этим… мореплавателем.
— Заметано. — Я бросаю опасливый взгляд в сторону кухни. Как будто оттуда в любой момент может выскочить взбешенный повар с тесаком в руке и, капая на нас кровью жертв, затеять скандал.
— Нервничаешь? — Дракон замечает мой страх и трепет.
— Ага. Всю жизнь разборок боюсь. Не ущерба, не драки, а разборок вообще. С воплями, с оскорблениями, с игрой на понижение. В детстве переела.
— Не посмеют, — убежденно говорит Константин. — Как цыпочки, изжарят другую рыбку до положенной кондиции и принесут с поклонами.
— Я, конечно, не знаток… — осторожно замечаю я.
— Зато я знаток! — смеется он. — Ты еще не поняла? Позволь представиться: повар. Шеф, критик и эксперт. Страшно?
Откровенно говоря, со словом «повар» у меня только две ассоциации — бабенция в крахмальной трубе на голове и грязно-белом фартуке и Ричард Гир в фильме "Осень в Нью-Йорке". Второе мне подходит.
А ведь совсем недавно объясняла Герке, что делить профессии на престижные и непрестижные — наша отечественная традиция, и традиция порочная. Что хороший профи и умный человек — вне дурацких установок на престижность-непрестижность. Ай-яй-яй, тетя Ася, ай-яй-яй. Что ж вы врете, как в рекламе стирального порошка какого?
Да не вру я, не вру. Просто не в силах изгнать из своего сознания глубоко советскую девушку, считающую: рыцарь-слесарь Гоша из фильма "Москва слезам не верит" — сказка, а пьяница-слесарь из соседнего подъезда — самая что ни на есть правда. Правда жизни. И приличные мальчики учатся в вузах, а неприличные — в ПТУ и техникумах. Потом все как-то спуталось, оказалось, что жизнь сложнее, мальчики — проще… Но дурацкая формула так в мозгу и осела. Так что прости меня, милый, за сверкнувшую над твоей головой огненную надпись: "Выпускник кулинарного техникума!" — это всего лишь дань безвозвратно ушедшей мне, девчонке из средней школы, которая точно знала, где искать свое девичье счастье, а где не стоит…
Впрочем, Ричарда Гира уже теснил широким плечом Жан Рено, красуясь в белом фартуке в "Истории любви", — и огненная надпись зашипела и растаяла, будто льдинка на сковороде.
— И ты с высоты своей квалификации поставил их на уши? Чтоб не мухлевали? — расхохоталась я.
— Сама понимаешь, — развел руками эксперт и критик, — нет у них другой мотивации хорошо готовить, кроме моих придирок. Конкуренции здесь отродясь не нюхали, ордам приезжих жрать негде. А уж заведениям, которые с видом на Большой канал, — тем вообще лафа. Каждый день наивные, романтически настроенные красивые девушки тащат сюда своих кавалеров. А кавалеры, очарованные своими красивыми девушками, едят все, что на столе окажется, с костями и плавниками. Спасибо, хоть бамбук не трогают, — и он задумчиво поправил ветку в букете посреди стола.
Я представила себе «кавалера», методично перемалывающего челюстями иссохшее филе, обтянутое пупырчатой кожей, украшенное по периметру серыми растопыренными плавниками с вязальными спицами костей — и содрогнулась. Дракон с усмешкой на губах наблюдал. Потом продолжил:
— И где-то раз-другой на тыщу туристов заявляется синьор Фигура де ля Стронцо* (Буквально "статуя из дерьма" (итал.) — итальянское ругательство — прим. авт.), которому и то не так, и это не эдак. Ему подавай не разогретое, а свеженькое. И чтоб не заветренное, и на зубах не скрипело, и не горчило, и не расползалось… Одно слово — говнюк. Естественно, мое появление никого здесь не радует…
— А ты хорошо знаешь итальянский? — перебила я нахмурившегося сеньора, гм, Стронцо.
— Ну, чтоб дать им понять, чего их стряпня стоит, — на это меня хватит. Но экскурсий водить не проси — не потяну!
— А! Так ты только скандалить по-итальянски мастак! — догадливо закивала я.
— А что, разве этого недостаточно?
Наконец-то. Нам несли заказанную — уже дважды — чертовщину. Ну, то есть морского черта. Или может, не черта, а лешего. Кикимору адриатическую. Я, доверившись Константину, позволила сделать заказ и на мою персону. Все равно меню было на итальянском. Дракон по-хозяйски оглядел блюдо, вальяжно кивнул — и обед был сервирован с поразительной быстротой. Кажется, нас все-таки зауважали. Не только на Канале Гранде зенки лупать горазды, но и в морских чертях толк знают. Или как она там называлась, нечисть местная, жареная.
Восхищенная драконьей непреклонностью, я в тот день не отказала себе в удовольствии — затащила своего спутника еще в пару кафе… ну хорошо, хорошо, баров. Надо ж было проверить его познания в искусстве смешивания коктейлей, его способности сомелье и вообще… убедиться, что он есть. В результате я обнаружила себя под куполом синей-синей венецианской ночи в дымину пьяной. Собственно, никакая то была не ночь — зимой вечереет рано, город был полон туристов, а гондольеры еще заводили при виде прохожих свою шарманку "Прего, гондоля, синьоре, гондоля!" Но вела я себя, как распоследний ночной гуляка. И кажется, даже порывалась петь.
Хотя Венеция совершенно не располагает к гульбе. То есть сегодняшняя Венеция не располагает. Были, конечно, времена, когда все эти окна светились, словно драгоценные камни, когда за каждым оконным переплетом, по мозаичным полам под резными потолками дефилировали дамы и кавалеры, хитро улыбаясь друг другу одними глазами, когда болтливые служанки чайками летали по улицам, разнося недозволенную любовную почту, а прачки полоскали белье и образ жизни хозяев вот в этих (довольно грязненьких — но не грязнее венецианского образа жизни!) каналах.
Как же это было прекрасно, когда, выбегая из шелушащегося, точно от кирпичной экземы, переулка на пьяццу-не пьяццу, а так, пьяццетту, которая и ведет-то в две подворотни и к одному причалу с кофейный столик размером, можно было поднять глаза — и увидеть: в высоченном стрельчатом окне стоит, печально свесив парчовые рукава и светлые косы, белотелая дева, давно созревшая для внимания кавалеров в баутах и для помощи востроглазых горничных-сводней…
И пускай время от времени в темном, тесном, отнюдь не благоуханном переулке поутру обнаруживалась карминная лужа, уже темно-бордовая по краям, несмываемая и страшная… А тела нет, как и не было. Видно, еще один упокоился на дне канала, под свинцово-зеленоватой водицей. Был ли он всем задолжавший игрок, нахальный болтун, бессовестный развратник — или и первое, и второе, и третье, все вместе? Или просто был он франт, увешанный драгоценностями, в узорном камзоле и в туфлях с серебряными пряжками — да и попался лихому человеку под вострую скьявону* (Узкий меч с витой гардой, бытовавший у долматских славян, а позже ставший популярным среди наемников в венецианской пехоте — прим. авт.)? Неизвестно. Упокой, господи, его душу под венецианскою волною…
А теперь город плывет под равнодушными небесами, тихий и обескураженный, словно бумажный кораблик, брошенный малышней в холодной серой луже на произвол ветров и водостоков. И нет у него надежды дотянуть до завтрашнего утра и снова обрести капризного, бестолкового, жестокого — да хоть какого-нибудь — хозяина. Мне стало так жалко Венецию, что я едва не расплакалась. И только мысль о том, как глупо выглядит моя сентиментальность, удержала меня от излияний. Или, если быть откровенной, от хлюпанья носом в плечо Дракону. От высокопарных рассуждений на исторические темы. От всего, что выглядит вполне уместным, когда ты словно паришь в воздухе, а мир вращается вокруг тебя, вслушиваясь в каждое твое слово, — и оказывается полной ахинеей наутро, когда земное притяжение возвращается, а вселенная отворачивается, занятая своими делами и безразличная к пьяным откровениям одинокой человеческой души.
Так мы и бродили в тот вечер, и на следующий вечер, и в другие наши венецианские вечера, упиваясь чувством бесконечного одиночества и покинутости города, оставленного хозяевами, веселыми мошенниками, добычливыми пиратами, вороватыми торговцами, лукавыми куртизанками и мечтательными авантюристами, нарушавшими законы божеские и человеческие — лишь бы не прозябать в нищете и безвестности.
А где-то далеко по рекам времени, будто по венецианским каналам, путешествовала моя заблудшая ипостась, Викинг. Ей приходилось заново учиться любить, чувствовать себя молодой, строить планы, верить в будущее, грезить и надеяться. И когда я решилась отвлечься от своих дел, чтобы помочь моей неприкаянной аватаре, зимние каникулы в Венеции уже подходили к концу.
* * *
Вечер настал, а я все ходила, стояла, сидела и валялась у воды. Озарения приходят мгновенно, да вот по пути тормозят страшно. Не знаю, что задержало именно это озарение, а только я по его милости вдосталь налюбовалась дивными видами из набора "Золотая осень у реки". Думаю, мне еще долго не захочется ни опадающих листочков, ни ярко-синих небес, ни холодка с реки, ни первых туманов, наползающих ввечеру. Туманов — особенно.
Как же, однако, романтичен туман! В паре с ним никакая вещь не выглядит серьезной или хотя бы настоящей. Туман все превращает в призраки.
Туманные призраки, призрачные туманы — месть огня, огонь мести — кровавый меч, меченая кровь… Напыщенная фигня!!! Вот они — месть, огонь, холод, мечи, кровь, своя и чужая — отпечатанные на моей коже и глубже, вписанные в мою жизнь рубцами, корявыми и болезненными, вот они — призраки зазеркалья, жрущие мою душу, каждый день, каждый час жрущие, без перерыва на то, чтобы вытереть липкие пальчики и почистить заостренные зубки… Ничего в них нет романтического и красивого.
"Твоя вечная бравада" — сказал броллахан. А как же без нее? Только она и отделяет меня от тихого поскуливающего воя, в который проваливается тело, когда мозгу уже нечем бравировать…
Он думает, мне нравится жить так, как я сейчас живу. Считает, что это для меня — реальная жизнь. А то, как я расслаблялась в гостях у Корди, — сон. Причем не самый приятный. Козел недовоплощенный.
Да моя реальность — там, в доме на пригорке! Остановленная, закуклившаяся реальность, где я, мой любовник и мама едят пирожки без всяких отравных воспоминаний и запивают кофе без всяких мистических примесей! Где мы сидим, болтаем, смеемся — и никаких ножен, примостившихся у входа, никаких зажатых рукой воплей, никаких потайных воспоминаний и понимающе шмыгающих носов. Потому что ничье колдовство не прервет наш завтрак и не разрушит нашу жизнь. Реальный мир без захватывающих приключений и магических подстав.
Я вернусь в него. Вот в эту самую минуту. Может, я и не сумею соскрести с души накипь… боевого опыта, но я приду в себя. И не позволю никаким туманам, кровавым или мистическим, запутать меня и снова пустить по водам.
Довольно я торчу на берегу, весь вечер пытаясь понять: каким он был, мой напарник, мой друг, мой охранник, принц Геркулес-Дубина? Чего он боялся, чего хотел? Вспоминаю — и не могу вспомнить. Я его не знаю совсем. Одно знаю: Дубину искалечили, отобрав у молодого гордеца все нормальные для его возраста и сословия мечты. А вместе с мечтами исчез и принц. Ушел в небытие. От него остались палач и раб. Тот, кто умело убивает, и тот, кто делает, что положено.
Может, Главному Мучителю и не нужен был раб. Может, у него имелись другие планы на новую личность Геркулеса. Например, создать заговорщика, который бы принес королевство своего отца Мучителю на блюдечке. Или великосветского бретера, который ввел бы это провонявшее запрещенными препаратами чмо в высшее общество. А вышло то, что вышло: Дубина из принца превратился в машину для убийства. Такого на бал не пошлешь. Либо весь вечер простоит, подпирая стену, либо зарежет кого-нибудь. По излишнему усердию.
Вот Мучитель и спрятал свой промах среди челяди — от греха подальше.
Но я отделила безумную башку Мучителя от тела, а Дубину — от уготованной ему судьбы живого табурета. И теперь должна отыскать ходы в заповедный уголок геркулесовой души, не затронутый в ходе эксперимента.
И мне нужен проводник. Броллахан отказался. А мне нужен кто-то, кто возьмет меня за руку и… Трансакция, Безумная Карга, выходи из тумана, гадина! Я слышу твое хихиканье!
Естественно, она была здесь. И отнюдь не в хихикающе-ведьминском обличье. Здесь, где мои страхи не уродовали ее облик, то была просто пожилая женщина, вменяемая и добродушная.
— Хорошо, что позвала, — улыбнулась она, разгоняя зябкую дымку ладонью, — ух, холодно-то как! Я пока пряталась, замерзла вся. Осень… — и она снова улыбнулась. Хотела бы я так беспечно улыбаться в ее годы, говоря о предзимье, предсмертье, начале конца.
— Зачем же ты пряталась?
— Нельзя мне приходить, пока не позовут. Человек должен сам выбрать: будет он мечом дело решать или разумом. Ты — выбрала.
— Я пока не умею пользоваться разумом. Я еще очень… — я запнулась на этом слове, — молодая. Мне привычнее мечом.
— Если действовать мечом, не поможет нипочем. Стихи! — и тут она хихикнула. Искренне и заразительно. — Давай руку.
Я протянула ей ладонь. И даже не удивилась тому, что ни один нерв во мне не пискнул: не позволяй ей к тебе прикасаться! Ну хоть за меч возьмись! Я уже не так верила своим инстинктам, как до реки времени. Время учит доверяться не только инстинктам.
Трансакция, она же Сделка, она же Безумная Карга (неверное прозвище!) шагнула с берега, да так уверенно, что я прямо устыдилась. Сама-то я и кончиком пальца побоялась прикоснуться к этой, гм, воде. Мне осталось только вдохнуть поглубже и последовать за ней.
Сапоги мои, конечно, намокли, но никуда меня не уволокло. Трансакция занимала меня расспросами о Дубине: где мы с ним бывали, что делали, чем развлекались в моменты отдыха и кто чью спину прикрывал в бою. Я разболталась. И в какой-то момент с изумлением обнаружила, что иду, треплюсь, жестикулирую… обеими руками. И никто меня не ведет, я сама иду, подо мной слегка раскисшая черная дорога, вдали виднеется замок, похожий на Кордейрин, и на замок принцессы-жабы, и на все средневековые замки-цитадели, построенные не для красы, а из расчета на долгую осаду.
Трансакция шла рядом и слушала, как завороженная.
— Что же ты со мной сделала? — изумляюсь я, затормозив на полном ходу. — Я не утонула!
— Потому что рассказывала. Когда рассказываешь, все становится на свои места. Ты же никогда не была мастером историй, а? — и Трансака подмигивает.
— Нет. Мне и вспоминать-то ничего не хотелось. Нечего было вспоминать. Все одинаковое — кровь, рукопашные, боль, кошмарные сны, кошмарные тренировки, кошмарные друзья, кошмарные враги… О чем тут говорить?
— О себе. О людях. О жизни, которой ты живешь. Когда ты стала про себя рассказывать — еще тогда, на горе — кошмары стали бледнеть. Потеряли над тобой власть. Еще немного — и ты бы поняла, где вам искать принцессу. Ты и поняла — но поздновато. Теперь придется искать их обоих — принца и принцессу. А где искать высоких особ? Только в их родовых замках.
— Ага. Сейчас приду, а их высочество на охоту уехали. Или путешествовать отправились. Или — о ужас! — жениться изволят. Подождите до рождения первого наследника и уж тогда, на народных гуляньях, узрите народного любимца. И не надейтесь получить аудиенцию. Наше высочество с такими особами не якшается! — передразнивая чванливую речь дворецкого, сообщаю я.
— Ну уж! Сразу и на охоте, и в путешествии, и на свадьбе… Разбрасывается их высочество. Прямо непозволительно разбрасывается, — недовольно отвечает Трансака. — Кроме того, им сейчас на ристалище быть надлежит. В гуще, так сказать, излюбленного развлечения.
— То есть Дубина сейчас, как последний дурак, рискует башкой за какой-нибудь надушенный платочек? — изумляюсь я.
— Именно. И вчера, и позавчера, и давно уже рискует. Дерется как бешеный. Всех рыцарей на корню косит.
— Неужто это предел его мечтаний?
— Да не осталось у бедолаги мечтаний. Драться — все, что он умеет. Вот и делает единственное оставшееся ему дело.
— А почему на турнире? Почему не на войне?
— Войны ему без надобности. Не желает он своим землям войны. А турнир — дело веселое и благородное. Не то, что война или заговор.
— Заговор?! — с ужасом переспрашиваю я. — Бедный Геркулес! Да любой замок — это ж гадюшник! Его там сожрут в момент! При его-то прямолинейности и наивности…
— Вот он и турнирит день за днем. Не хочет в дворцовые дрязги ввязываться. Надеется всех противников в честном бою порешить.
— Бестолочь. Пропадет ведь без меня. — Поправляю ножны и шлепаю по дороге с максимальной скоростью. Пока этот крепкий, но все-таки смертный малый не получил травм, несовместимых с жизнью даже здесь, в зазеркалье.
Турнир… это все видели: флаги, штандарты, щиты, шатры, кони, оруженосцы, воняющая пивом и мусорной жрачкой толпа, истоптанная копытами земля, трибуны со знатью, король и королева, одуревшие от скуки, на задах — лазарет для раненых, попы для усопших, коновал для легкораненых коней и горы покореженных лат. Знатно Дубинушка потрудился. Кузнецы и медикусы статую ему поставят. В два человеческих роста, на заработанные деньги.
К шатру Геркулеса мы с Трансакой прошли беспрепятственно. Слуги и фанаты расступались перед нами со стеклянным взглядом. Видно, подруга моя новая наворожила. Я-то готовилась с боем прорываться.
— Дубина! — гаркнула я первым делом. — Ты тут вечность провожжаться решил?
— Ты кто? — Надменно-брезгливое лицо, кубок в руке, окровавленный нагрудник валяется на полу. Хорош, балбес.
— Я КТО??? Это ТЫ кто?! Нет, не морщи носик, твое высочество, а отвечай!
— Мы — младший принц этого… — величавый жест рукой, обводящей палатку, землю и небо над и под ней. Властитель хренов!
— Вы не столько принц, сколько идиот, заложник и баран на следующем дворцовом пиру! Быстро отвечай: Кордейру помнишь?
— Кордейру? Кто такой Кордейру?
Покалечу сукина сына. Я даю Дубине пощечину. То есть не пощечину, а хук слева. Он валится, как подрубленный… дуб.
— Я. Тебя. Убью, — произносит он незнакомым голосом, полным истинно королевской ярости. — Стра-а-а…
— …жа, — договариваю я, садясь на него верхом и зажимая их высоческую пасть. — Щас. Уже бегут, уже спешат. Не дергайся. Все равно без помощи оруженосца не встанешь, черепах металлический. Будешь лежать, я сказала! Пока не вспомнишь… Кордейру.
И тут Трансака села рядом на корточки и завела одну из своих песенок. Жалобную такую. Из тех, что девушки за шитьем поют, на возвращение своего принца уже и не надеясь.
"Приходи, смерть, приходи, смерть.
Пусть меня кипарис осенит,
Отлетай, душа, отлетай скорей,
Я красавицей злою убит.
Пусть мой белый саван усыплет тис -
Вот просьба последнего дня,
Потому что мою смертную роль
Не сыграет никто за меня…"* (Вильям Шекспир. Двенадцатая ночь, или как пожелаете (пер. Д.Самойлов) — прим. авт.)
Может, там и было что-то другое, но мне послышалось именно это.
Геркулес сперва дергался, потом затих. Заслушался. И на лице его появилось обескураженное выражение, которое я видела, когда они с Корди ссорились: как же так, люди добрые? За что она так со мной? Неужели мир может быть так несправедлив?
— Ну что? — яростно просипела я в это изменившееся лицо. Уже почти знакомое, уже почти Дубинино.
— Слезь с меня, Др… Слушай, а как тебя зовут? — Геркулес вдруг оживился.
— А смеяться не будешь?
— Буду! — убежденно заявляет он и выжидающе глядит на меня.
— Хасса. Полностью — Хасинта.
— А что это значит?
— Это ничего не значит! Это имя! Меня так назвали родители!
— Тогда почему я должен смеяться? — недоумевает Дубина.
Действительно. Почему кто-то должен смеяться над моим именем? Над чем тут смеяться? Над тем, что у меня ЕСТЬ имя, а не только клички, одна другой злее?
Полог шатра откидывает рука в перчатке из дорогой — издалека видать, насколько дорогой — кожи. За рукой следует толстое лицо с вялым ртом и дряблыми щеками.
— Ваше высочество, поединок вот-вот начнется… — вошедший замирает, увидев небывалую картину принцева посрамления — их высочество лежит на полу, а верхом на нем сидит — и явно не с добрыми намерениями — какое-то жуткое существо. Женщину во мне, ориентируясь по здешней моде, не признать.
Царедворец в пафосных перчатках не знает: звать ли ему на помощь или тихонько улизнуть — вдруг совершающееся здесь совершается с соизволения его высочества? Или, господи упаси, с соизволения его величества? В первом случае принц предается противоестественному разврату, что есть его личное дело. Во втором — уничтожается путем естественного дворцового отбора, что есть личное дело короля. Дилемма! Сейчас у перчатконосца материнская плата сгорит. От перегрузки.
— Иди, дружок, иди, — машет рукой Геркулес. — Объяви там, что я больше сегодня не сражаюсь. Друга встретил, хочу с ним… побеседовать.
И в тот день мы больше не сражались.
Глава 8. Оц-тоц, первертоц…
Отсыревшая земля вокруг аэропорта Марко Поло превратилась в бурый ковер, вышитый тусклым серебром проток, потом завернулась в облачный полог — и исчезла. Берлин встречал нас бледно-розовым закатом, подцветившим колотый лед на реках и озерах. Земля под моими ногами отчего-то покачивалась, точно палуба вапоретто, точно корабль Морехода — то ли Венеция не хотела отпускать, то ли море Ид звало вернуться…
Не хочу встречаться с Мореходом. Дни, проведенные с Драконом, освободили меня от магии слов. А это дорогого стоит.
Всю жизнь я хожу под рукой бога слов. "В начал б слово и слово б къ Богу и Бог б слово"… В моем мире я ем слово, пью слово, словом укрываюсь на ночь и словом утираю заспанную физиономию поутру. Как только слова кончаются, кончается и комфортная, безопасная жизнь. Начинается бескормица, суета и маета. Среди нас, словесников, кто лучше владеет вербальной магией — тот и богач. Неудивительно, что мы поклоняемся слову. Верим в его всемогущество. Уповаем на его защиту.
Вот и я подзабыла, что на самом деле насыщает меня еда, согревает одеяло, утирает полотенце, а не сочетания гласных и согласных, расставленные в максимально завлекательном порядке по белому полю некогда чистого листа.
Людям полезно разувериться в силе слова. Если не раз и насовсем, то хоть иногда, на время. Чтобы вспомнить: знание, умение и благо не всегда отражено чередой букв и знаков препинания. Помогает от гуманитарного нарциссизма. И еще кое от чего. С чем мне и пришлось столкнуться по возвращении из Венеции в Берлин.
Я сижу в заснеженном дворике — совсем как Герка накануне моего отъезда. Как давно это было… Полмесяца в Венеции отделили мою прежнюю жизнь от нынешней широченной рекой без единого моста. И вот, моя семья изо всех сил ладит переправу. Пытается донести до меня известия из прежней жизни. Ужасное, как ей — семье — кажется, известие. А мне… мне отчего-то плевать.
Моя мать умирает. Моя. Мать. Умирает. Мать. Умирает. Моя. И что? Я едва не выронила (правильнее сказать, не вывалила) это "и что?" прямо в лицо сестрам. Удержало меня только знание простой, но жестокой истины: бедняжки не подозревают, что МОЯ мать давно умерла. Может, когда я была еще подростком, может, когда уже взрослой женщиной заболела и по поводу полученного диагноза услышала: "Главное, никому об этом не говори, не позорь меня!" Тоже мне, чистокровка, родившая сквиба* (В книгах Джоан Роулинг о Гарри Поттере — женщина из семьи чистокровных магов, родившая ребенка, лишенного магических способностей — прим. авт.), "Гарри Поттер и Дары психоанализа"… Неважно, когда это произошло. А также свершилось ли это мгновенно или на протяжении недель, месяцев, лет. Главное — свершилось. Я осиротела при живых родителях. И давно уже свыклась со своим сиротством.
А теперь — на тебе! Подтягивайся к смертному одру — и постную мину прихватить не забудь. Маменька помирают, желают перед смертью с дочерьми попрощаться. И со средней, непокорной, — особенно.
Тут Соня и Майя взглянули на меня с одинаковым горестным выражением: бога ради, только не вздумай отказываться! Вдруг она и правда того… перекинется? Непрощенной и непростившей! Это ж как ты потом сожалеть будешь, потухшие-остекленевшие глаза вспоминать и бессильно вытянутые руки…
Ну, насчет "не буду вспоминать!" не зарекайся. Но насчет сожалений — не дождетесь. Стратегия "вот помру — пожалеете!", бальзам на сердце детей и стариков, срабатывает только в случае детей. О померших стариках, шантажировавших окружение внезапной и прежалостной кончиной, чаще облегченно вздыхают: "Отмучился/лась…" Хотя честнее было бы сказать "Отмучились! Мы отмучились!" — и оглядеть посвежевшим взором открывшиеся перспективы. Впрочем, кому она нужна, эта саднящая честность? Людям приятно верить: умирание перечеркнет любые промахи и подлости, совершённые, когда они еще были живы. Несмотря на то, что ни умирание, ни окончательная смерть ничего в отношениях не меняют. А негатив на момент ритуала прощания отменно прикроет постная мина из набора "Маски и веера на все случаи жизни! Прячем презрительно искривленный рот, демонстрируем прищуренные глазки — и мир поверит в вашу задорную улыбку!"
Но затевать с сестрами дискуссию о прощении-непрощении, когда у них глаза на мокром месте — это выше моих сил. И я пошла в садик. Курить и размышлять. Над насущным вопросом правдивости, неуместной в житейском политесе. Как мне сказать им, что никуда я не пойду, ни с кем прощаться не стану, да и им не советую? Как мне объяснить моим наивным — нет, просто ошарашенным — сестрам: умирающий манипулятор все тот же манипулятор. Ну, попытается мамуля напоследок стравить их друг с другом, ну, внедрит им чувство вины на всю оставшуюся жизнь… Это ее последняя возможность выиграть партию. Практически проигранную. Примирить с собой разозленную родню. Урвать шанс на возвращение в недра удобной европейской столицы, в лоно халявного шоппинга, если уж тебе все-таки не умрется…
Кстати, а отчего, собственно?
— Рак у нее, — произносит у меня над ухом любимый голос. Здравствуй, Герочка, здравствуй, душа моя!
— Ты уверен, что она не врет? — я запахиваю пальто поплотнее. Здесь даже в самые отчаянные холода не носят любимых россиянами пуховых «одеял», блокирующих промозглый ветер на подлете. Все в каких-то твидовых-драповых-кашемировых полуперденчиках, в шарфах и пашминах, кутающих шею… до самой переносицы. Не, я по-простецки напялю стеганую размахайку до самой земли, завернусь в нее и приму зиму такой, как она есть. Я вообще всё способна принять таким, как оно есть. В том числе и поведение собственной родни.
— Вроде нет, — пожимает плечами Герка. — Обследование подтвердило: опухоль есть.
— Где?
Он отвечает. И я разражаюсь демоническим хохотом.
Гос-споди, какие же у меня глупые родственники! Глупые, но добрые. И от доброты своей еще более бестолковые, еще более наивные, еще более доверчивые. Любой мошенник может взять их на шармака и вывернуть наизнанку, как носок перед стиркой.
Неудивительно. Двум крепким теткам "возле сорока" и одному крепкому пацану слегка за двадцать не понять: семидесятилетний организм не может не выхаркнуть тот или иной орган из списка "Больше я это не юзаю". Как же им, таким здоровеньким, не придти в ужас от кошмарного "Ррраккк!!!", произнесенного Белохалатным Властелином Смертных Потрохов?
Вот она, попытка заклясть словом реальность. Заклясть и обратить вспять, к истоку, где мамочка была всесильна, а рекомендация ее — всевластна. Достаточно заболеть чем-нибудь эдаким — и все вернется! И станет по слову твоему!
Нет. Не станет. Именно потому, что я, строптивая дщерь, разочарованная в силе лжи и наговора, стану стеной между тобой, мамуля, и тем, кто мне дорог. Я их не отдам, повтори ты свой диагноз хоть семижды семьдесят раз — при полной луне или при ущербной. Это не даст тебе права распоряжаться их жизнями.
— Ну, матка мамуле по-любому больше не понадобится, — отсмеявшись, заявляю я. Гера осторожно косится на меня: не спятила ли, часом? То есть не спятила ли больше обычного… — Герочка, поверь, мы все для бабули просто лохи. Она нас берет голыми руками на волшебные слова типа «рак» и «умираю». Ни хрена она не умирает, а уж с ее-то волей к победе… Удалят ей ни для чего больше не нужную матку, и заживет мамуля лучше прежнего. Пользуясь тем, что мы слова ей поперек не скажем — вдруг у старушки это… рецидив случится? Захочет — и запретит тебе жениться. Да не на Хелене, а вообще на ком бы то ни было. И станешь ты отъявленным холостяком. Или запретит Соньке с Майкой общаться с непочтительным обсевком по имени Ася. И стану я позором семьи. Опосля чего уже никто не вспомнит, по своей воле ты такой холостяк и по какой причине я такой позор…
— Думаешь, мы так легко сдадимся? — хмурится Герка.
— Не «сдадимся», а "поддадимся", — мягко поправляю я. — С нами никто не будет воевать. Нас пригласят на спектакль. Старушка будет чахоточно кашлять, хотя матка от гортани, мягко говоря, на другом конце организма. Ввиду отсутствия макияжа и куафюры выглядеть она будет слабой и потерянной, — я не то хмыкнула, не то поморщилась, — "наканунной смерти", как сказал… не помню кто. В общем, нас ждет душераздирающее зрелище. Картина безвременного увяданья пожилой девушки. Майка с Сонькой — публика что надо! Как раз для этого погорелого театра.
— Ну, маму так просто не обманешь! — Гера встряхивает головой. — Мама у меня…
— Такая же послушная девочка, как и Соня. В свое время аналогичным приемом твоя бабка заставила Соньку отказаться от любимого человека. Любовь твою старшую тетушку так повторно и не посетила, но она, слава богу, не страдает, кружась в вихре кратковременных удовольствий. А может, и страдает, но знает об этом только… Мореход. Ну, и ее психоаналитик, если таковой имеется. Но дело не в этом…
На Герино лицо больно смотреть. Видно, представил себя, кружащимся в вихре после утраты Хелене. Все как есть представил: тягомотные беседы с личным Мореходом, незарастающую рану в душе, пустопорожние попытки забыться в случайных связях… Да, малыш, это он. Побочный эффект чрезмерного послушания.
— И ни я, ни твоя боевитая мамуля не сделали того, что должны. Не вступились за сестру, не заткнули родительнице рот, не защитили свое право выбора. Мы ведь очень ничего себе тетки — а все трое одиночки, — я грустно посмотрела на Геру. — Это уже не случайность. Это закономерность. И я собираюсь ее разрушить. Для тебя. Для себя. Для того, чтобы жить настоящим, а не сидеть у монитора и надеяться на будущее. Я слишком долго надеялась на будущее. Хорошо хоть под старость поняла: его нет. Есть настоящее. Оно и есть то, на что мы в прошлом надеялись и называли "будущим".
Гера меня не слушает. Он сидит злой, сосредоточенный — не иначе, варианты просчитывает. Тактику грядущей битвы за любовь продумывает.
Будем бороться до конца! За возлюбленную Хелену, за дружественную Асю, за свободу от бабкиного деспотизма! Не беспокойся, мальчик мой. Я тебя не предам. Я выиграю эту битву. Одна.
* * *
— Я думала, мы в кабак пойдем… — удивилась я, когда Дубина, расталкивая встречных и поперечных, буквально волоком потащил меня в замок.
— У меня напьешься, — отрывисто бросил он, не снижая скорости. — В кабаке говорить нельзя.
Это был какой-то новый, неожиданный вариант Дубины. Обычно я, словно буксир, перла вперед, а Геркулес шел в кильватере и прикрывал наши, гм, тылы. Здесь все было иначе. И я не могла понять, хорошо это или плохо — быть в кильватере…
Комната, в которую мы наконец пришли, без сомнения, принадлежала Дубине. Такого количества металла в жилом помещении я отродясь не видала. Просто оружейная, переделанная под спальню. Ну нафига держать в комнате веерный стояк с мечами всех родов и происхождений — от раздвоенного зульфикара* (Мусульманская сабля с двумя лезвиями, названная в честь любимой сабли пророка Мухаммеда и его зятя Али — прим. авт.) до солдатской ландскнетты* (Короткий меч с широким лезвием, принятый у немецкой пехоты — прим. авт.)? Чтобы подосланный к тебе убийца сделал оптимальный выбор?
— А многозарядной мортиры* (Артиллерийское орудие с коротким стволом. Ранние мортиры предназначались для обстрела противника в траншеях или за стенами крепостей, для разрушения зданий и укреплений во время осады — прим. авт.) у тебя нет? — невинным голосом интересуюсь я. — Можно одновременно фехтовать и отстреливаться из окна.
— Моим гостям достаточно знать, что я сплю в окружении всех этих железяк! — отрывисто бросает Геркулес и со всего размаху дает кулаком по стене. Стена содрогается так, что балки трещат. — Пшел вон, мразь!!!
За стеной слышится звук падения чего-то тяжелого. Потом короткая возня и топот. Средневековая прослушка — доверенное лицо в потайной комнате.
— Он вернется, — предупреждаю я. — И скоро!
— Я услышу! — рубит Геркулес. Этот новый Геркулес вообще не столько говорит, сколько приказывает, рубит, рявкает. Образцово-породистый жлоб. — Садись. Пей. — Он наливает мне из кувшина в кубок неопознанную жидкость.
Я демонстративно скрещиваю руки на груди. Пить ЭТО? Не узнав, что в кувшине? Спасибо, что-то не хочется… — говорит весь мой вид.
— А, да, — хмурится Дубина. — Эй, сюда!
В комнату вбегает какое-то неприметное существо. Геркулес сует ему мой кубок. Существо отпивает глоток. Без всяких колебаний, без промедления. Выучка та же, что и у прислуги принцессы-жабы. Если колеблешься — значит, ты и есть отравитель. Уж лучше умереть от яда, чем от руки допросчика.
— Вон, — произносит Дубина таким голосом, каким произносят «дождь» или «стул» — без напора, без тени сомнения, что послушаются. Ну и напарничек у меня будет, однако…
Чтобы отвлечься от неприятных мыслей, я пью вино из кубка, в который вмещается, наверное, полведра. Это, собственно, не кубок, а какая-то чаша для омовения рук, чуть поменьше самого кувшина. В нее можно сунуть башку и пить, словно лошадь, не вынимая головы и не показывая выражения лица, пока на нем не останется вообще никакого выражения.
Дубина тем временем излагает мне свои планы. Не сомневаясь, что я слушаю — и слушаю заинтересованно.
— Если его свалить, у страны появится будущее. Войны не случится. Нас не разгромят. Мы можем еще сто лет копить деньги и силу, а потом начать эту войну в подходящее время и в подходящем состоянии. Или не войну, а переговоры о морганатическом союзе. Или о выгодной торговле. Но сейчас воевать — самоубийство.
— Бульк, — утвердительно сообщаю я из недр кубка. Но его высочество не нуждается ни в поддержке, ни в обсуждении своих высоких помыслов о свержении и убийстве собственного папаши. Что ж, папаня, вы это заслужили. По делам вору и мука.
— Здесь крутится орда раздолбаев, которых он считает шпионами и киллерами, — Геркулес посмеивается. Если бы на мой счет так посмеивались, я бы удавилась. Чтоб избавиться от жгучего стыда и от бессильной ярости.
— Бу-у-ульк?
— Ну как что с ними делать? Ничего не делать. Пусть изображают, что хотят. Пшел вон, ска-а-атина-а-а! — последняя фраза летит в сторону той самой стены, за которой — комната для прослушки. Снова звук падения и возня по ту сторону перегородки. Да уж. Понимаю Дубину: деятельность плохого топтуна либо смешит, либо бесит. А вот мой напарник испытывает смешанные чувства.
— Когда планируешь убрать объект? — осведомляюсь я, выныривая из чаши.
— Не знаю! — выпаливает он. — Мой полк он услал на какие-то гребаные учения и через день покушения устраивает. Надеется разобраться со мной до конца месяца.
— Сам ты его убрать не сможешь. — Безапелляционно, зато чистая правда. Мне незачем подыгрывать младшему принцу, который решил узурпировать трон… Стоп! А где старший принц? — Где твой брат?
— В лазарете… — морщится Дубина, берет со стола кувшин и льет вино из серебряного тонкого носика в свою абсолютно необъятную глотку. Ему явно не по себе. — Кажется, ранил я его как надо.
— А как надо?
— Чтоб проболел ближайший месяц. Он отличный парень, но глуп, как… — Дубина не находит слов и просто качает головой. Значит, глупее тебя.
Бедная земля! Такой король и такой наследник короля — стране действительно не позавидуешь. Выходит, мой Геркулес воистину за державу радеет. Это неплохо. В кровавую баню ради его личных амбиций я бы ввязываться не стала. Конечно, не из нравственных соображений. Просто, осуществи я его амбиции, он тут навек застрянет. А так…
— Убиваем отца, сажаем твоего брата на трон и сваливаем, — сухо предлагаю я. А чего вилять-то? Ведь Геркулес меня вспомнил. Как убийцу. И сейчас занимается наймом меня на хорошо знакомую работу.
— Ты убиваешь, я сажаю. Мне к нему не подойти. — Тоже без обиняков и верно по сути.
— Карту замка, форму королевской стражи, пароли на неделю и двух информаторов из королевского полка охраны. — Я знаю, что мне нужно. Чай, не впервой.
— Не хочешь приглядеться получше? — Дубина радостно оживляется.
— К кому? — говорю я с презрением киллера, которому предложили пойти к объекту в психоаналитики.
— К отцу и его окружению. — Геркулес даже не старается заменить слово «отец» безличным «он», "король" и прочая.
— Без надобности. Он меня не интересует. Меня больше интересует система оповещения стражи по тревоге. Особенно ночная.
— Пойдешь к спящему? — удивляется Дубина.
— Он может маяться бессонницей. Но предпочтительнее убить во сне. Тихо, безболезненно. Или есть дополнительные требования? — Я гляжу в глубину зрачка человеку, которого считала понятным до донышка.
Никогда не думайте, что видите кого-то насквозь. Из чистого самосохранения глядите им в глаза, хотя бы пару раз в год. Всматривайтесь, не щадя сил. Вреда от этого не будет, а пользы может быть много.
Глаза нового Геркулеса — открытие дня. Я этих глаз никогда еще не видела. Раньше у Дубины вместо глаз было два камешка. Голубых непроницаемых камешка. В них могли отражаться обида или жалость, но чтоб расшифровать послание, надо было постараться. Глаза его высочества — голубая сталь, в которой отражается все, как в зеркале. Теперь по глазам Геркулеса ничего не стоит прочесть ЛЮБОЕ его желание или намерение. Теперь это были глаза знатного господина, не привыкшего скрывать свои потребности.
— Нет… — почти шепотом произносит младший принц, приговоренный второй сын, отвергнутый и обреченный отцом на унизительную смерть. — Не. Будет. Требований.
Мальчик перерос потребность в мести. Ему даже не хочется крикнуть в перекошенное восковое лицо обидчика: "Это Я сделал! Это по МОЕЙ милости ты захлебываешься кровью! И заслуженно!"
Наверное, для отпрысков королевских фамилий отказ от мести — своего рода тест на зрелость. Когда тебе уже не требуется ругаться с трупом, в который превращается живое человеческое тело, нарушившее твою волю, — все, наследник дозрел до правителя. Теперь его можно употреблять по предназначению. А какое предназначение у Дубины?
Он избавит свою землю от неумелого правителя, воинственного и бестолкового. Он пристроит корону на более разумную голову. Может быть, для верности снабдив трон подпоркой в виде серого кардинала. И уйдет со мной — спасать девушку, которую полюбил от бесконечного одиночества, в которое его ввергли сначала отец-предатель, потом хозяин-мучитель… Вот только уйдет ли? Этот новый парень может и не захотеть менять власть на смутный призрак любви, испытанной давным-давно — и не в этой жизни.
— А потом? — лучше сразу узнать ответ. Не хочу, чтобы Дубина воспользовался мной как оружием, а после принялся врать: ах, надо подождать, пока обстановка в стране стабилизируется, пока положение брата упрочится, пока мы не переловим всех папашиных филеров… Не хочу разочароваться в полноценном Геркулесе, чей разум не поврежден ничьим вмешательством, чьи желания и чувства не искажены ни магией, ни шоком. Не хочу думать: когда он был моральным калекой, палачом, убийцей и подонком, он был лучше. Чище и честнее.
— Потом я найду Корди, — мечтательно улыбается принц, превращаясь в прежнего Дубину. — Найду и скажу: я теперь тоже принц. Я тебе ровня. Я тебя не опозорю. Выходи за меня замуж!
Я сглатываю, не в силах произнести ни слова. Бедный парень… Я и не знала, ЗАЧЕМ тебе приспичило стать принцем. И зачем Кордейре приспичило стать бродяжкой с папиным мечом и нелепой верой в то, что она отлично фехтует.
— Дети! — бормочу я и отворачиваюсь, пряча лицо. И по возможности незаметно провожу ладонью по щеке.
Я убью твоего отца, мой мальчик. И помогу разыскать твою принцессу. И доставлю вас обоих туда, где вы будете вместе. Здесь это будет или там, в реальном мире — не знаю. Там, где вы обретете счастье. Слово наемного убийцы.
Глава 9. Выбор между ложью и жестокостью
Вот и пришло мое время быть жестокой. Не все же прятаться за спинами Майки, Геры, Викинга, Дубины. Не все же перекладывать страшную ношу беспощадности на близких. Не все же выглядеть белой и пушистой за счет чужих рук, вымаранных в крови моих врагов.
Больному старому человеку положено ВСЁ. Он по определению имеет право на любое снисхождение, заботу и утешение, каких потребует. И если утешением ему будет луна с неба или вечное безбрачие потомков, полагается дать просимое. Или хотя бы пообещать — авось проситель долго не протянет, чтоб исполнением своего желания насладиться. Притом, что в каждой семье бытует история про старушку/старичка, которые, едва родня даст вожделенный обет безбрачия и луну на полку серванта поставит, сразу вскакивают на ноги и живут полноценной жизнью еще четверть века. Тем временем их чада маются без мужа и жены, а род человеческий — без месяца и луны.
Может, я и нелюдь страховидная, а только никаких обещаний давать не намерена. Ни я, ни Герка, ни девочки под аккомпанемент бабкиных стенаний ни рабских ошейников, ни монашеских апостольников на себя не наденут. Даже если бабуля после наших уступок стопроцентно выздоровеет без всякой операции и терапии. И пусть меня упрекают в том, что я мать никогда не любила, я лишь плечами пожму: тоже мне новость! Да, не любила. И чувство это, вероятнее всего, было взаимным и прогрессирующим.
Все, о чем я думаю бессонной зимней ночью, сидя на кухне у окна и глядя через лепестки белой орхидеи, Сонькиной гордости, на оплетенный кружевными тенями двор, — правда. Недозволенная правда. Мы можем ненавидеть ближайших родственников до того, что в зобу спирает. Мы можем желать им долгой, грязной смерти. Мы можем хотеть отнять у них последнюю радость в жизни. Мы можем знать, что они к нам относятся так же, как мы к ним. Извольте. Но — про себя, внутри себя, в себе. Не выносите ваши позорные чувства на люди. Не заставляйте остальных испытывать неловкость (а радостное оживление — тем более!) при виде того, как скрещиваются ваши ненавидящие взгляды. Блюдите приличия.
Я не прочь блюсти что положено. Но кто соблюдет мое право на свободный выбор? Кто соблюдет Геркино счастье? Кто соблюдет свободу моих сестер? Покажите мне этого блюстителя — и я первая принесу ему мед и млеко согласия моего!
Я не саламандра, резвящаяся в огне страстей, расцветающая в пламени скандалов. Не Черная Фурия, звенящая яростью, словно боевой песней. Не Викинг Меченосная-и-Сплеча-Рубящая. Не брала меня жизнь "на слабо", не учила темному искусству требовать жертв, не бросала на стезю — нет, на амбразуру — героизма… и все равно не уберегла мой разум от разрушения. Может, хватит уже прятаться от кровавой обыденности? Все равно самое ценное утеряно. Страшнее не будет. А больнее так просто не бывает. Кажется — вздумай кто отрубить мне палец, я даже не замечу.
Паника бьется в сознании удушающей волной. Завтра, вероятно, я потеряю сестер. Зато племянник останется. Выдержит положенное количество ссор, но полоумную тетку не бросит. А с годами авось и Майка с Сонькой поймут: я не только себя — я и его спасала. От участи хорошего, послушного мальчика, загубившего свою жизнь и жизнь любимой по мановению сухонького пальчика, по движению блеклых морщинистых губ, по взгляду пронзительных глаз подлой старухи. И дернул же нас черт родиться у такого сокровища…
На этой мысли я закрыла дверь перед собственным воображением. Подняла окостеневшее от долгого сидения тело, довела до кровати, завернула в одеяло с головой и затащила себя в сон, точно утопленника под корягу.
— Ну и трусиха же ты… — приговаривал Мореход, суя мне в руки знакомую горячую кружку с грогом, в пропорциях которого ром откровенно брал верх над чаем. Я сидела, стуча зубами, в капитанской каюте. Тело под двумя одеялами было холодным и мокрым, с волос по спине ползли ледяные струйки.
— Т-ты м-мен-ня из-з в-вод-ды, ч-чт-то л-ли, выл-ловил? — с трудом проговорила я и глотнула бурого огня из кружки.
— Ага, — просто ответил Мореход. — Не иначе, самоутопиться решила. В чувстве вины. Не понимаю я тебя.
— А ч-чт-то т-тут неп-понятного? — Я выдохнула, пытаясь справиться с челюстью, выбивавшей чечетку. Не вышло. — В-все п-пон-ним-маю, с-себ-бя с-сд-держ-жат-ть н-не м-могу.
— Что "все"? — хмыкнул Мореход. — Что ты права? Что иначе нельзя?
— Н-ну… д-да-а…
— А раз иначе нельзя, какого черта бояться?
Ром понемногу размораживал внутренности. И, что хорошо, речевой аппарат. Зубы перестали отплясывать друг на друге. Можно поговорить по душам.
— Не хочу девчонок терять. Привыкла за столько-то лет, что у меня есть сестры. Что они меня понимают и любят.
— Любить они тебя не перестанут. — Мореход назидательно погрозил пальцем. — А понимание со временем придет.
— Вот интересно, кто тут самый древний и опытный? Кажется, не ты, — съязвила я. — Дурацкие идеи насчет того, что "любовь все превозмогает"…
— …себя не раз оправдывали. И еще не раз оправдают. Любовь так просто не проходит, даже если человек совершает нечто ужасное. Скажем, убийство. А ты вроде бы никого смерти предавать не собираешься?
— Вроде нет. — Мне стало смешно. Я представила себя входящей с тяжелым, будто полный рюкзак, двуручным мечом, в квартиру мамашиной (а точнее, Сониной) подруги, где маменька нашла приют после рождественских разборок. Хозяйка, добрая душа, кидается на меня в прихожей, крича на смешанном русско-идише-немецком: "Остановись, безумица, опомнись, пощади свою старую мать!", соседи в смятении зовут полицию и хаус-мастера, болящая старушка лезет под диван, я нахожу ее по разбросанным тапкам, тяну за ногу из-под мебели, оружие скрежещет по полу, высекает искры об ножки дивана… Это не триллер, это водевиль.
— Вот и не трясись. Сколько раз за сегодняшний день ты повторила, что сказать собираешься?
— Несколько. Раз пятьсот, не больше.
— Затвердила?
— Не-а. Каждый раз по-новому получалось. И каждый раз все менее и менее убедительно.
— Это потому, что ты все свои претензии решила уместить в одну речь. Претензии, накопившиеся за целую жизнь. И вдобавок переубедить ее хочешь. Чтобы она поняла, сколь много нагрешила, и исправилась. Сама подумай: возможно ли это?
— Невозможно. Но попытка — не пытка.
— Еще одна глупая присказка. Всегда удивлялся: и для чего люди их выдумывают, а потом тупо повторяют? Твоя попытка стала пыткой еще до осуществления. Ты ничего еще не предприняла, а уже едва себя не угробила, — Мореход посмотрел на меня — проницательно так и сочувственно. Все-таки дельный он и разумный мужик. Настоящий друг, если галлюцинацию можно считать другом. Зря я от него отреклась.
— А как тогда? — задала я глупый вопрос. Знаю же, что ответит. Поставь задаче разумные рамки. Не ной, а требуй. Не истерикуй, а излагай. Не, не, не. Хотя так хочется излиться в жалобах, истечь потоком сознания, удариться в воспоминания и под конец позорно разрыдаться на мамочкином плече. На что и расчет: превратить единоборство воль в вечер воспоминаний.
Мореход снова ухмыльнулся. Он вообще улыбаться-то умеет? А то все усмешки да ухмылки. Ехидный тип.
— Главное — не старайся казаться круче ипостаси своей татуированной. С ее боевым-криминальным опытом ты соперничать не обязана. Викинг — это Викинг, ты — это ты. Друг на дружку вам равняться незачем… — голос Морехода пропадает где-то вдалеке, шум моря гасит его, наваливается тяжелым, мягким покрывалом… Я сплю.
Наутро сестры с ужасом смотрят на сосредоточенно-равнодушную меня. Простое причесывание волос и подкрашивание ресниц воспринимается как нанесение маскировки и проверка боезапаса. Рэмбо, итить его мать. И мою тоже.
— Аська, не обижай ее, — на все лады повторяют Соня с Майей. В глазах у них плещется предчувствие беды. Я только мотаю головой, как неудачно взнузданная лошадь. Не верят они в мои добрые намерения. Впрочем, я и сама в них не очень-то верю.
Чем ближе судьбоносная встреча, тем отчетливее понимаешь: сначала дело, страх потом. Отсчет пошел. Семь, шесть, пять, четыре, три, два, один. Дверь с противным скрипом отворяется. Я сильная, я выдержу. За моей спиной — моя семья. За моей широкой, надежной спиной.
— Асенька… — шелестит голос с кровати. Как говорила Джулия Ламберт, "Мими, "Богема"!"* (Фильм «Театр» режиссера Яниса Стрейча по книге Сомерсета Моэма — прим. авт.) — и все приемчики налицо. В полумраке белеет печальное лицо с кругами под глазами. Руки стискивают халат у горла. Только лилий у изголовья не хватает. Сейчас последует монолог на тему "Я силюсь понять, что я сделала не так".
— А ты неплохо устроилась, я гляжу, — тон взят. И всем сразу кажется, что взят неверно. Холодный, колкий, циничный тон. Таким с умирающими Мими не разговаривают. Ну, чем богаты, тем и рады.
— Да, со мной все так возятся… — благодарный взгляд хозяйке квартиры. Та всполошенно трясет рукавами: ах, что ты, дорогая, что ты, живи сколько хочешь, только живи! Добрая женщина. Хотя и чересчур доверчивая. Моя мать еще на ее похоронах простудится. — Но меня так беспокоит, что вы с Герочкой не хотите меня выслушать.
— Отчего же? Мы все здесь — и я, и Герочка. Именно для того, чтобы тебя выслушать. Вещай, — неудачное слово, ах какое неудачное! Эдак она во всей красе и не раскроется.
Нет, мою мать не то что словом — пулей не остановишь.
— Ты вот нашла себе какого-то странного кавалера, уехала с ним в чужую страну, непонятно для какой цели…
— Еще раз "отчего же?" Понятно, для какой. Потрахаться в романтической обстановке. Сойтись поближе на почве распутства и идти дальше по жизни рука об руку.
— Ася! Ты взрослая женщина! А ведешь себя, как твоя сестра, когда ей было восемнадцать!
Майя давится воздухом в углу. Но возмущаться вслух не решается.
— Намек на то, что я рожу без мужа? Поздновато спохватились, маменька. Поезд ушел. Я бы и рада, но…
— А вдруг он…
— Ага! Маньяк без приличного состояния и образования? Как ты там выражалась насчет Хелене?
— Вот тоже! — радостно подхватывает на глазах оживающая болящая. — Я говорила! Я предупреждала! Но вы же все такие умные — зачем вам меня слушать? Вот вы никогда меня не слушаете, а потом…
— А потом у нас начинается половая жизнь. Вот ужас-то! — всплескиваю руками я.
— Я только прошу вас подумать как следует! Вы всё по-своему сделать хотите, — срывается в безоглядный полет мысли маман. — И что? Все вокруг начинают называть вас на букву "бэ"!
Камешек в Сонин огород. Взгляд сестры вспыхивает яростью — и тут же угасает. Действительно, называют. Старые кошелки под предводительством мамули дорогой наверняка никак иначе не называют нашу любвеобильную, окруженную мужским вниманием Софи, живущую вдали от исторической родины неизвестно на какие доходы. Есть о чем подумать моим опороченным сестрам, запятнавшим светлое имя этого… как его… да хрен с ним, дальше, дальше, мамуля!
— Ты дождешься, что и тебя будут звать так же! А Гера дождется, что его обберут до нитки, квартиру отнимут! И у тебя тоже! Вы не знаете, какие люди на свете бывают!
Знаем, мамочка, ой знаем. Благодаря тебе как раз и знаем.
— Хотя бы сейчас послушайте меня, мне врать незачем, я и так одной ногой в могиле…
— Когда операция? — перебиваю я песнь о развратном Гайявате и корыстолюбивой Покахонтас.
— Я еще не решила… — с трудом переключается наша песенница.
— Решай. Здесь оперироваться, конечно, дорого. Очень дорого. Но, как я понимаю, платишь не ты? — из-под тяжелых темных век в меня летит злобный взгляд.
— Сонечка нашла мне немецкого врача. И хорошую клинику.
— Зачем? — искренне удивляюсь я. Настолько искренне, насколько вообще можно удивиться вещам, ответ на которые известен заранее. — У меня множество знакомых врачей. Среди них предостаточно отличных хирургов. Вырежут в лучшем виде. И держать в больнице долго не станут. Дома в комфорте отлежишься. Уже через пару недель будешь как новенькая. Так что нефиг тут Сонькины капиталы просаживать. Не нужно вводить ее ни в расходы, ни в мороку с продлением визы. Загостились вы, мамуля. Непозволительно загостились.
— Ася, как ты можешь! — раздается писк из-за моего плеча.
Взлетай, мой белоснежный дракон! Викинг, напомни мне, как это было, когда тебе стало все равно, кто из твоих близких еще жив, а кто уже умер!
— Я? Я еще и не так могу. Потому что в отличие от вас, девочки, прекрасно понимаю правила игры. Более того — со мной в эти игры играют далеко не первый раз. Только раньше я всегда позорно продувала. Итак, почтеннейшая публика! — я обвожу взглядом остолбеневших родственников и посторонних. Хозяйка квартиры, раскрыв рот, таращится на меня из угла. Я щелкаю пальцами, как заправский фокусник. Вот-вот из воздуха на головы присутствующих посыплются карты. И все — пиковые дамы. — Наша дорогая матушка изволит болеть. Предположительно, рак матки на нулевой стадии. Кстати, кто поставил диагноз?
— Очень хороший специалист! — шипит матушка, легко поддаваясь на мою провокацию. Она уже не лежит, а сидит на кровати, щеки ее горят здоровым румянцем. Откуда что взялось, куда что делось? Где чахоточная оперная Мими, где прежалостная обстановка последнего прощания? Мы — на турнирном поле, кони ржут, флаги плещут.
— Не спорю. Ты же регулярно обследуешься — и действительно, у хороших специалистов. Сама подбирала. С моим кругом знакомств среди медиков кому и доверить здоровье любимой мамочки? Итак, это они тебе про опухоль сказали? На последнем осмотре?
— Да!
Умц! Ловушка захлопывается. Я не торопясь достаю меч из ножен.
— Два месяца назад?
— Да!
— А еще тебе сказали, что матку стоит удалить — так, на всякий случай?
— Д-д-д… — в последнюю секунду мать ловит вырвавшееся «да». Но оно все равно повисает в воздухе. Ядовито улыбаюсь, меч лениво чертит восьмерки в воздухе.
— Ты, мамочка, забыла, что имеешь привычку после каждого обследования звонить мне и пересказывать в подробностях, кто что сказал. Твоя «смертельная» болезнь — из разряда old news, как американцы говорят. Не думаю, что мне поверят, я же чудовище, а не дочь, — медленно обвожу взглядом присутствующих, — но ты еще осенью сказала: опасности вроде нет. Без операции обойдусь. Лекарствами. На том и порешили.
— Я передумала!
— Вряд ли, — качаю головой я. — Ты просто пошла ва-банк. Если достаточно долго муссировать тему операции, валяться в темноте, отвернувшись к стенке, изводить родню, сделать всем стойкий комплекс вины — тебе даже не придется извиняться за гадости, которые ты говорила и делала последний месяц. Все мы — люди грамотные, много психологической лабуды прочли, припомним и этапы принятия смертельной болезни… Как там? Отрицание, гнев, торговля, смирение, если я ничего не путаю?
— О чем ты?
— О том, на что ты рассчитывала. Что хотя бы одна из нас догадается полезть в инет, но смотреть станет не статьи онкологов, которые пестрят ужасными словами типа «химиотерапия» и "пятилетняя выживаемость", а то, как облегчить бедной страдалице последние, может быть, месяцы на грешной земле. И увидит, что на первых стадиях принятия приговора обреченные капризны, неадекватны, одиноки и печальны. Им мерещится, что близкие ими пренебрегают, а медсестры саботируют свои обязанности. Еще бы, кому нужен бедный умирающий? Поэтому родным советуют быть терпеливыми, внимательными и покладистыми, чтобы "бедный умирающий" понял свою значимость… — Я смотрю на мать с брезгливым пониманием.
Не знаю, поверили мне Соня с Майкой или нет. Хозяйка гостеприимного дома — та наверняка не поверила. Откуда мне, молодой, гладкой и наглой, знать эти темные закоулки обреченного сознания? А откуда ей, психически здоровой и физически крепкой, знать, что эти самые закоулки — мой ежедневный маршрут? Я прохожу его снова и снова, от надежды к отчаянию и обратно, пока мой мозг качает, словно на весах, словно на волнах — от темного провала безумия к недосягаемому просветлению?
— Ася, это не ты говоришь, — благостным голосом заводит маман. В прошлый раз она поставила на запугивание — и проиграла. Сейчас попробует сыграть по-другому. — Это говорит твоя болезнь…
— Конечно, моя болезнь много чего делает. — Я легко соглашаюсь. Хотя лишь черти в преисподней понимают, чего мне стоит эта легкость! — Вот только моя болезнь не лазит в сеть, не разговаривает с твоими врачами и не видит от тебя ничего, кроме обещаний оформить опеку и сдать в дурку! — мой внутренний дракон, похоже, уступил натиску моей же внутренней ламии.
— Но ты же меня даже не слушаешь! — гнет свое мамочка. Жалобным голосом, но с непреклонностью поистине терминаторской.
— А что бы ты хотела сказать? — Я делаю заинтересованное лицо. — Ну, предположим, ты действительно очень больна. И тебе действительно очень нужна операция. Причем не в России, где врачи тебя двадцать лет наблюдают и знают до последней клетки, а в Германии, где добрый герр доктор видит тебя первый и последний раз. Мы согласно трясем кошелями. Что-нибудь еще?
— Прошу, прошу, — всхлипывает старушка, без энтузиазма всхлипывает, формально как-то, — подумай над моими словами. Я скоро уйду, о вас и позаботиться будет некому…
— Кроме нас самих. Мы же привыкли, что все на твоих плечах — и заботы, и решения, и выбор нам сексуальных и брачных партнеров. А тут вдруг — такая ответственность! Не. Мы нипочем не справимся. Натащим себе в постели маньяков, воров с большой дороги, аферистов с недвижимостью. Раньше-то ты нам не позволяла, а теперь — гуляй, душа! Покатимся по наклонной, притоны держать станем, наркотой приторговывать… — Я уже не сдерживаю свое чувство черного юмора. Черное чувство юмора. Сестры тихо хихикают в углу. Кажется, и эта партия за мной. Спасибо всем моим внутренним монстрам. Все свободны.
* * *
Чтобы искоренить в себе мамину дочку, мне не хватит века. Даже внезапная замена родной матери демоном-жнецом человеческих жизней, — и это не изменило моей сущности. Да уж, и рябина не становится дубом под ударами ветра, сколько погода ни лютуй.
Поэтому снаружи-то я убийца, а внутри — мягкосердечное, слезливое дитя, которому мироздание чем-то не потрафило. Значит, снова придется запираться от людей и настраиваться на нужную волну. На волну уничтожения.
Короля мне не жаль. Он негодяй, как все короли, завоеватели, просветители и основатели. На его счету озера — нет, моря крови, рядом с которыми прудик, пролитый мною, выглядит убого. И мне не жаль королей, идущих под раздачу из-за того, что стали опасны для своей страны.
А все-таки пойду проникнусь идеями ниндзюцу: безопасности не существует. Действие рождает противодействие, колебания идут по миру, равновесие раскачивается, мудрец восстановит его движением пальца, глупца оно похоронит под обвалом.
Как мне восстановить равновесие этого мира? Здешняя вселенная опирается не на меня. И не на Дубину. Мы — сотрясатели ее тверди. Мы — лава, разрывающая ее застывшую корку своим огнем. Мы — подземные духи, несущие смерть, не желая того. Потому что наше дело важнее ваших жизней. Мы лепим новый мир, отливаем его из горящего камня в форме, которую мир желает принять.
Значит, мы не сможем вернуть равновесие этой земле, как бы ни деликатничали. Здесь мы в роли первых, о которых говорил броллахан. Восстановители и держатели равновесия приходят только по следам первых, слепых и безжалостных ваятелей, устроителей ада на земле. Когда ад остынет, явятся хранители, следящие за своевременным приходом рождений и смертей, педантичные и такие же безжалостные, как мы. Но у них не будет нашего аппетита — и люди к ним привыкнут.
А сейчас… Я встала и с хрустом потянулась. Луна, луна, луна, выйди, выйди, выйди. Я не хочу пробираться коридорами в дурацком наряде стражника, я не хочу играть в гляделки с информаторами, я не хочу спектаклей и буффонад. Я хочу убить чисто и просто, выпустить кровь врага и уйти прочь, крышами, стенами, чердаками, кронами деревьев, словно демон ночи, на которого и спишут смерть еще не старого короля в запертой спальне с решетками на окнах и с недремлющей охраной у дверей.
Иди ко мне, луна. Иди, моя сообщница. Открой мне дорогу, покажи пути к стрельчатому окну за вмурованной решеткой, с огнем свечи в глубине, будто в кровавом рубине. Я запомню все, а потом ты уйдешь. Уйдешь совсем — и я попробую стать тенью в тенях. И, став ею, пойду, разузнаю, так ли хороша эта решетка, как о ней говорят.
Черепица на здешних крышах — дерьмо. Как они ее крепят — соплями, что ли? Идешь, словно вошь по перхоти. Надо вбить крюк в опору флюгера, привязать веревку для страховки, а на обратном пути вынуть. Если он выдержит такое надругательство, этот ржавый остов не то оседланной рыбы, не то русалки-транссексуала с кошмарной эрекцией.
Кому пришло в голову делать эркер на башенной стене, у самого окна королевской спальни? Ба, да это очко! Родимая средневековая латрина, доканализационное удобство, чтоб папаша всенародный не морозил себе яйца, бегая до ветру на крепостную стену! Сейчас-то она замурована, страна заслуженно гордится своей канализацией и оснащает кафельными сортирами даже занюханные караулки. Прямо мания какая-то. Но мне грех критиковать здешние мании: одна из них — как раз сохранение исторического облика зданий. Да здравствует средневековая нечистоплотность. Латрина закрыта каменным блоком, а блок всегда можно поднять. И войти к его величеству, как говорится, с черного хода.
Я стою и улыбаюсь в стекло. Луна устало кутается в тучи. Мое отражение проступает поверх заоконного вида на древний раритетный сортир: счастливое лицо разрушителя, дорвавшегося до любимого дела.
Дубина входит без стука. По официальной версии я — спасительница принца от неведомой напасти в неведомом краю. По неофициальной — ведьма-предсказательница, пускающая кровь взглядом. Что почти соответствует истине. И вот, я живу в комнате, смежной с его апартаментами, в башне напротив королевского крыла.
Дубина несет мне план, который пригодится в любом случае. Не все подробности можно увидеть, часами разглядывая стены и мерлонги* (Зубцы на стене — прим. авт.). Если есть возможность заполучить подробный план, для киллера это праздник.
— Информаторов не будет, — сообщает он. — Они слишком дешево стоят.
Понятно. Дешевизна информатора означает тотальную продажность. Нас перепродадут сразу после того, как мы их наймем. Никакой длины цепочка посредников не поможет.
— Геркулес, поди-ка сюда, — машу я рукой. Кстати, имя Дубины действительно Геркулес. Эркюль, блин. Эркюль Тринадцатый, кабы судьба судила ему воссесть на трон. Судьбоносный номер.
— Отсюда не прострелишь. — Дубина сразу понимает, о каком окне речь. Действительно, королевское ложе через окно не простреливается. Тут разве что ракета с тепловой наводкой помогла бы. Или уж сразу заминировать и снести ползамка, авось не промахнемся. Тьфу, какое скотство. Ненавижу взрывчатку.
— Я прохожу пристройками, конюшней, стеной, по стене к эркеру — и снизу вхожу в комнату. Через очко.
— Оно заложено.
— Не на всю толщину стены. Я знаю такие лазы снизу, из них любой камень выпадает. Смазка мешает! — я демонстрирую Дубине умудренную улыбку мастера проникновения в святая святых через жопу.
Их высочество имеют нахальство ржать, как конь на плацу.
— В общем, там должна быть доска поверх дыры. Скорее всего мраморная. Мемориальная! — усмехаюсь я. — Поднять — и ты на месте.
— А если нет? — осторожничает потенциальный Эркюль Тринадцатый.
— Вот ты и проверь. Наведайся к батюшке и поскандаль. Разбей что-нибудь. Заяви, что уезжаешь, женишься, устроишь переворот и требуешь назад свой полк. Истерика врага успокаивает. Значит, ты ничего не можешь поделать и от бессилия орешь.
— Иду. — Дубина поворачивается к двери.
Все-таки у него осталась эта нерассуждающая готовность повиноваться приказам… слава богу, только моим. Я — единственное существо, которому он может доверять. И правильно. Я сделаю все, как он задумал, а он сделает все… что задумал он же. Но по другому поводу.
Принимаюсь разбирать вещи, принесенные для меня его высочеством. Мне нужно добыть подходящего оттенка штаны и рубаху. Черный не годится. Не бывает черных теней. Серые, синие, бурые — но черными они не бывают. А тут сплошная чернуха! Он что, забыл, чему я его учила? М-мальчиш-шка…
В глубине меня раздается тихое, надсадное шипение. Эдакое шепелявое насвистывание. Что за черт? Я начинаю судорожно раздеваться. Как же неудобно иметь такие здоровенные альтер эго! Никакого гардероба не напасешься…
Это Черная Фурия. Он откликнулась на зов моего недовольства. Ее силы и ловкости хватит на любые стены. Никаких крюков. Пусть флюгер скрипит — он мне теперь без надобности. Длинновата я для лазания по стенам, но это можно исправить — ярость моя невелика и вполне поддается контролю… Так и есть! Я любуюсь на свое аккуратное, всего-навсего четырехметровое тело, не толще человеческого. То, что надо.
За стеной раздается сдавленное "Хэк!" Я пулей лечу к портрету нежной принцессы Сабры* (Принцесса, на которой женился Георгий Победоносец, убив дракона, державшего Сабру в плену — прим. авт.), ведущей на поводке крохотного зеленого дракончика, похожего на болонку, пораженную экзотическим недугом. Вместо драконьего глаза на меня пялится расширенный человеческий зрачок. Я отклячиваю челюсть на все 180 градусов и выдвигаю зубки, одновременно распуская шипастый воротник, устрашающе выгибаюсь и произношу:
— Ты меня видишшшшшшь?
Глаз дракона пустеет. За стеной кто-то тихо сползает на пол. Скажу Дубине, пусть уберет тело. Лес рубят — щепки летят. Шпионаж — работа опасная.
Решение найдено, план составлен. Королю осталось жить не больше двух дней. Пусть радуется моему прощальному подарку, если сможет.
Подумать только: сколько раз я рисковала шкурой, пользуясь слабым, медлительным человечьим телом, чтобы выполнить заказ и уйти от преследования, не ведая, каким оружием обладаю! Впрочем, любое тело можно превратить в оружие, если выхода нет. По доброй воле такого с собой не содеешь, но безвыходность вертит нами, как хочет.
Я возвращаюсь в своеобычное состояние и забираюсь в постель, под роскошное, шитое серебром, комковатое одеяло, пахнущее мокрой овчарней. Подушки обрушиваются лавиной, погребая под собой мою голову и верхнюю половину тела. Смяв уголок одной из них, можно дышать полной грудью и быть уверенной, что они задержат не только стрелу, но и пулю, пущенную в меня.
Если, конечно, кто-то осмелится зайти в мою комнату. За два дня, проведенных здесь, я даже горничных не видела. Приклеенный к косяку волос остается на месте. Видимо, местная охрана ограничилась подкартинным вуайеризмом. Извращенцы… Вытягиваюсь на животе и сплю, будто волк, зарезавший пяток ягнят и прикемаривший на месте кровавой трапезы.
Глава 10. Полных побед не бывает. Но частичные тоже неплохи
Бесспорные победы и безусловное одобрение случаются только в голливудских фильмах. Реальность не настолько щедра, чтобы признать: победа за тобой, герой! Пей и веселись в три горла. И чтобы ближние и дальние от души славили победителя и водили хороводы — тоже не дождешься. Одно из двух: либо ты на пике власти запрещаешь критиковать твое геройское деяние, либо терпишь разъяснения экспертов, что ты не так в ходе подвига содеял. Не учитывая тот факт, что эксперты во время твоего геройствования по укрытиям ховались и уши ладошками прижимали.
Я обреченно вздохнула. Майка поит меня чаем. Вернее, отпаивает. После психологических баталий и престидижитаций* (А попросту фокусов — прим. авт.) накатывает такая слабость… Мир становится крошечным и неразборчивым, как будто смотришь в перевернутый бинокль. Или даже в перевернутый телескоп.
Тело вспоминает все симптомы морской болезни и норовит воспроизвести их на суше. И хуже всего, тебе становится все равно, что происходит с твоим телом. Ведут ли его куда, кормят ли чем, ругают ли за что… Ты в этот момент находишься где-то еще. Подозреваю, именно там, где проживают драконы. В мире философского созерцания на фоне приглушенных чувств и пригашенных потребностей. Чтобы увидеть происходящее в мире людей, приходится напрягать все органы восприятия и давать указания мозгу. Дабы не манкировал, а обрабатывал полученные сигналы.
И вот, когда ты в таком состоянии, тебя непременно надо проинструктировать насчет совершённых ошибок. Когда битва окончена и обозы, елозя в истоптанной грязи, собирают убитых и раненых. Ох, Майка, Майка, какая ж ты зануда…
— Зачем ты ей наговорила, что мы по наклонной покатимся, будем торговать наркотиками и спать с маньяками? Она же этого действительно боится…
— Зачем ты говорила про пятилетнюю выживаемость и химиотерапию? Теперь она будет думать, что ее облучат и что она дольше пяти лет не проживет…
— Зачем ты сказала, что она играет в игры? Это ее обидело… Она же искренне…
Голова моя заваливается назад, свешивается с тряской телеги, воняющей кровью и выпущенными кишками, мне дурно, поднимите мне голову, я не хочу в ров, я жива, я победила, разве ж можно так с победителями, не надо меня тащить за руки, мне больно, пустите, я вам еще покажу…
— Стоп, мама, стоп! — голос раздается, как мне кажется, прямо с потолка. Потолок странный, сводчато-вогнутый, я никогда не замечала, какой тут странный потолок, в типовой квартирке, как это может быть, неужели соседи так и ходят по кривому полу?… — Мама, замолчи. Замолчи, я сказал. Нет. А я сказал, заткнись! Если тебе стыдно за то, что перетрусила, хотя бы не мучай Асю. Вот именно! За то, что она НЕ струсила.
Меня подхватывают под мышки и под колени и несут в кровать, словно маленькую девочку, заснувшую на кухне, пока взрослые про скучное разговаривали. Кровать большая, мягкая, колышется плавно, будто колыбель. А может, будто погребальная ладья. Я сегодня проявила героизм. Надо мной произнесут ритуальную формулу: "Вижу отца своего, вижу мать свою, вижу братьев и сестер своих, вижу род свой до последнего колена, они зовут меня к себе! Зовут в Вальгаллу, где настоящие герои живут вечно!"?
У меня шок. Я должна заснуть. Но сейчас, когда телу, наконец, позволили принять горизонтальное положение и выпасть из участия в беседе, я с неожиданным интересом прислушиваюсь к голосам в коридоре.
Гера возражает своей матери. Своей непрошибаемой, неугомонной матери. Невероятно.
— Ты меня обидел!
— Ну и что? А ты Асю обидела. И дальше бы обижала, не замечая, что Ася со стула валится.
— С чего ей валиться-то?
— С того, что она всю жизнь под бабкиной тиранией прожила. У нее в голове бабкин голос день и ночь разговаривал. Издевался не умолкая. Ася разум потеряла, пытаясь от этого голоса избавиться. Думаешь, если бы у нее был выбор, она не захотела бы в своем уме остаться?
— Э-э-э… — мнется Майка. Майка. Мнется. Не-ве-ро-ят-но!
— И вот, когда Ася впервые по-настоящему бабку отшила, да не от себя — от всех нас, от тебя, от Сони, от меня! — не дала ей называть вас блядями, а меня лохом — ты тут как тут. Советы даешь. Недочеты разъясняешь.
— Но должна же я…
— Что должна? Занять освободившееся место в Асиной голове? Если бабкин голос раз и навсегда заткнется, то твой будет звучать до скончания веков и вести Асю верным путем?
— Гера, ну что ты на меня взъелся?
— А то! Я не хочу, чтобы моя мать стала такой же, как моя бабушка.
— Бабушка всегда тебя любила!
— Мать! Она никого не любила. Просто кого-то поучала больше, кого-то меньше. Вам больше доставалось — со своим полом бабка соперничает жестоко. До последнего проблеска независимости. Пока не нагнет и в нагибе не зафиксирует — не успокоится. А мужиков она трогает, только если они сами на соперничество напрашиваются.
— Это как? — недоумевает Майка. Я хихикаю чуть слышно, натягивая одеяло на нос. Ну до чего ж у меня сестры ненаблюдательные!
— А вот так, — бурчит Гера. — Вечно она объясняет, что мужское дело, а что не мужское. Цветы выращивать или готовить — не мужское. У ее соседа какой-то кактус зацвел — бабка аж на говно перевелась. Чей-то муж пироги печет — опять говно. Не мужским делом занялись! А бабы у них виноваты, что мужики срамным занятием увлекаются. Представляешь, сколько бы она дерьма на Асиного Дракона вылила?
— А что? — из голоса Майки уходят последние возмущенные ноты. Всепоглощающая жажда сплетни просыпается в нем.
— Он же шеф-повар! Аська тебе что, не рассказывала?
— Класс!.. — голоса удаляются, гаснут, я улыбаясь засыпаю и засыпая улыбаюсь. Герка — не маменькин сынок. Он мужчина. Он защитник. Я вырастила настоящего мужчину. Сама. Класс!
Наутро Майка пьет кофе, усердно разглядывая вид из окна — двор, поднадоевший за три недели пребывания в Берлине. Ну, чтобы не смотреть на мое опухшее от пересыпа лицо с такими невинными-невинными глазами, сойдет и двор. Майке неловко, но просить прощения — только усугублять неловкость. Приходится пялиться из окна.
Впрочем, Майкины ухищрения меня не интересуют. Что-то происходит в душе самой легкомысленной и благополучной из нас — в душе Софи. Она глядит на меня, требовательно и нетерпеливо, как будто пытается передать важную информацию, одними взглядами, без помощи слов. Ей явно мешает присутствие Майи и Герки, мучительно долго собирающихся в очередной культпоход.
Наконец, квартира пустеет. Мы остаемся вдвоем. В конце недели и я уеду. Недолго мне осталось в Европах жуировать. Вернусь в родные пенаты, встречусь с московскими морозами, и вполовину не такими злыми, как здешние — сырости им не хватает, промозглости. Континентальная наша жизнь. Столичные мы неженки.
В Москве ждет меня Дракон. Спокойно ждет, без подросткового азарта. Знает: рано или поздно мы решим, как строить нашу совместную жизнь. Жить вместе или раздельно. Заводить общий круг знакомств или нет. И вообще, оставаться вместе или обойтись бурным романом длиной в несколько месяцев.
— Мы должны поговорить, — чуть слышно произносит Соня, усаживаясь напротив. — Я хочу сказать тебе одну вещь. Только мне трудно ее сказать.
Оп-па! Я смотрю на Соньку и понимаю: сейчас рухнет еще одна семейная легенда. Легенда о самодостаточной, самовлюбленной и самостоятельной Софи, жизнь которой — это сплошные «само», которой никто не нужен, которая ищет одних лишь удовольствий, безжалостно порывая со всяким, кто претендует на большее. Глаза у Сони задумчиво-печальные — глаза женщины под пятьдесят (страшный, страшный рубеж, не Рубикон уже, а Стикс), но без отрицания, без гнева, без торговли… Соня смирилась с тем, что скоро, совсем скоро из ее жизни исчезнет элемент Дикой Охоты на любовь. И что останется? Боже мой, у нее же ничего нет…
Чтобы быть не одинокой, а самодостаточной, нужно очень много всего. Столько, сколько иному человеку за целую жизнь не раздобыть, не запасти, не накопить. Талант. Мастерство. Стезя. Репутация. Идея. И чертова уйма планов. А складывается из этого по большей части не что иное, как трудоголизм. Страх перед праздниками, ненависть к выходным, привычка засиживаться на работе. Для эпикурейца — образ ада на земле. Для биографа — творческая аскеза во имя предназначения. Для стареющей женщины — клетка, захлопнувшаяся так давно, что ты уже и забыла, каково это — быть свободной, быть женщиной…
Соня, думаю, много лет назад поняла: удобное сочетание трудоголизма и эротомании не избавляет от одиночества. А сейчас, сейчас, когда мужской хоровод скудеет, не может не оскудеть — как она жить будет? Сердце мое пропустило удар.
— Ну ты вчера разбушева-алась, — бормочет Сонька, собираясь с мыслями, — прямо не ожидали… В общем, посмотрела я на тебя и подумала: надо нам с тобой поговорить. Я все тяну и тяну, а деваться-то больше некуда…
— Сонь, не томи, — гаснущим голосом шепчу я. — Что случилось-то?
— Я замуж вышла, — просто, как "я в магазин сходила" ляпает моя непредсказуемая сестра.
— Как то есть… а где… и когда… — давлюсь вопросами я.
— Месяц назад расписались. Свадьбы устраивать не хотелось, да и не женятся тут с помпой. Зарегистрировались по-тихому, он, наверное, сюда переедет. Так что не обессудьте, сестренки, последний раз вы у меня всем табором останавливались.
— Не страшно! — отмахиваюсь я. — А чего ты скрывала-то? Боялась, мы тебе позавидуем?
— Боялась, вы меня осудите, — грустно улыбается Софи. — Мы же такие… непокобелимые. Три прекрасных одиночки, у каждой своя жизнь, мужики нам нафиг не нужны, все у нас и без мужиков замечательно… Я тоже так считала. И совершенно искренне, заметь. Если бы кто из нас замуж намылился, наверняка бы сказала "пфуй!" и рожу бы скривила.
Сонька так комично гримасничает, что я начинаю хохотать. Хохотать, несмотря на все свое недоумение и любопытство. Обрадованная сестрица принимается излагать события по порядку. И я понимаю, что ничего не понимала. Ни в жизни, ни в характере близких мне людей.
Когда читаешь учебники-пособия-монографии по психологии, кажется: уж у меня-то, у моей-то родни все иначе! Их комплексы зарождаются и прорастают совсем из другой почвы! И если написано: склонность к случайным связям возникают у людей, так и не понявших, что есть любовь, к моей сестре-нимфоманке это не относится. Она не нимфоманка, она темпераментная. И не комплексы у нее, а свободный выбор свободной женщины. И если даже свободный выбор длится три десятилетия кряду и никогда не заканчивается появлением в жизни сестры родного человека, это ничего, это нормально.
Но сколько можно врать себе? Того факта, что Соня не различает любовь и секс, не избежать. Можно закрывать на него глаза, можно обходить его стороной, можно замалчивать и толковать наперекосяк. Но избежать — не получится. Сонька, не понимающая, что одно не заменит другого, что страсть, даже бурная, хороша ненадолго… Что через несколько недель бурной страсти будет уже недостаточно, что придется взрастить в себе любовь… или упорхнуть из этой клетки. И отправиться на поиск другой клетки. Совсем новой. Чтобы прожить еще несколько недель полной жизнью.
В глубине души я не могла не предвидеть: грядет, гм, крах Сониного рецепта счастья. И не потому, что счастья вне семьи не представляю. Очень даже представляю. Один такой рецепт вживую рядом ходит. И доводится нам с Соней родной сестрой. Просто Сонькина личность под такое счастье не заточена. Весь ее тридцатилетний марафон был сплошным и безнадежным поиском любви.
И вот, все сложилось. Сошлись звезды, смилостивились боги. Душа, израненная неумением любить, нашла того, кто ее научит.
— А что же ты Майке сказала, что в гробу угомонишься? — недоумеваю я.
— А Майка чего-нибудь другого ждала? — вспыхивает Соня. — Я для нее — живое подтверждение, что жизнь можно и одинокой прожить. И быть счастливой.
— Это скорее она для нас — подтверждение. Но сомнительное. Мы — не она. И под Майку косить не обязаны, — философствую я.
— Я просто не знала, как приступить… к исповеди, — признается Сонька. — Зато теперь — карты на стол. Мы с ним так долго вместе, что даже смешно.
— И сколько?
— Полтора года.
— Да. Это действительно смешно, — киваю я. — Жуткий срок. С таким не поспоришь. А зачем ты у того типа в Starbucks'е визитку взяла?
— У какого? А-а-а… — припоминает Соня. — Так по работе же. Я ж еще и работаю — не забыла?
— Забыла. Казалось, ты только развлекаешься. А он кто? Ну, твой… муж. — Слово выговаривается с трудом, будто незнакомое.
— Коллега мой. Мы сперва вместе проекты делали, потом как-то так все закрутилось… Я думала, стандартно будет — роман, скука, расставание, подляны-подставы, увольнение. А скука все не приходит и не приходит — ну что ты будешь делать? И мне, наоборот, только интересней с ним становится. Между делом с семьей меня познакомил, с друзьями. И никакой с их стороны козьей морды — что это, мол, за русская потаскушка, где ты только ее нашел? В общем, он оказался хорошим, они оказались нормальными, жизнь оказалась полна. Вот я и сдалась. Видать, время мое пришло.
— Не столько время, сколько чувство. Чувство твое пришло. И доказало, что никакой ты не суккуб! — размышляю вслух и нечаянно проговариваюсь.
— Не… кто?
— Суккуб! Ну, это такие… — я обрисовываю в воздухе фигуристый женский силуэт.
— Вспомнила! — машет руками Сонька. — А раньше казалось, что суккуб? Вот умора!
Умора. Смертельная умора для представителей сильного пола. Умора, с которой лучше не сталкиваться, если хочешь жить. Но это — не про мою сестру. У которой, к счастью, совсем другая стезя.
* * *
Разумеется, все у меня получилось. И дрянная черепица не осыпалась с кровель, хотя скрипела и грохотала во всю мочь. На мое счастье, случилась гроза — и шум подняла такой, что я могла гулять по крышам с оркестром и оставаться незамеченной. Моим главным преследователем была молния. Пару раз белая шипящая струя огня впивалась в крышу рядом со мной. Недолет… перелет… И вот я внутри узкого вонючего прохода в королевскую опочивальню. Камень, шурша, сдвигается с места, с него сыплются и бьются вдребезги какие-то банки. Оп-па! Не будь я здоровенной ядовитой тварью, влипла бы по самые ножны. Тоже мне ниндзя-невидимка! Громче войти не могла?
Я, морщась от брезгливости, вползаю в тесную комнатушку, уставленную… черепами?
Помещение буквально облеплено дурацкими фенечками доморощенных сатанистов. Тут тебе и перевернутый крест, и пентаграмма, и пакостные мумии, и черепа, оправленные в серебро, превращенные в чаши, миски и подсвечники. Дурачок венценосный. Вздумал у князя тьмы просветления искать. Жрец сортирный.
Дверь распахивается, наполняя «святилище» запахом воска. Видимая в проеме часть спальни сияет, словно шкатулка с драгоценностями: каждый выступ заставлен свечами — в канделябрах и без. Интересно, король боится темноты или грозы? Раньше тут иллюминации не устраивали.
Прямо в лоб мне смотрит взведенный арбалет. Щелчок и звон тетивы! Это плохо. Вернее, было бы плохо, останься я человеком. Фурия лишь слегка отклоняется, потом поднимает руку… Все это время стрела ползет, увязая в прозрачных завитках воздушных потоков — не быстрее улитки. Я ловлю ее за черное мощное древко и ласково спрашиваю:
— А почему не пулей?
Человеческая фигура роняет арбалет и отступает вглубь комнаты. Крепкий он мужик, этот король! Даже сознания не потерял.
Выползаю на свет и вижу: никакой передо мной не мужик. Это женщина в мужской одежде. Телохранительница, что ли?
— Ты пришла? — улыбается она робкой, счастливой улыбкой. — Благодарю, благодарю… — по ее щекам текут слезы. Потоки слез. Ее всю трясет. И не от страха. От счастья.
— Пришла, пришла, — бормочу я, подхватываю оседающее на пол тело и волоку к кровати, — да что с вами, девушка? Что вы так переполошились-то?
— Ты меня сразу убей, пожалуйста, — бормочет незнакомка, захлебываясь словами. — Я вам душу отдам, как обещала, только детей не трогайте, умоляю… Они же маленькие совсем, безгрешные, зачем они вам, пожалуйста, пощади их, пощади…
— Цыц! — хлопаю я ладонью по одеялу. — Я тебе не сатана, души жрать! Я порядочный киллер в теле порядочной ламии! Вытри нос. Никто тебя не тронет. А уж детей твоих и подавно. Быстро рассказывай, какого хрена ты тут делаешь.
— Так ты не королева демонов?
— Ну да, королева! Корону видишь? Державу со скипетром видишь?
— Не-е-ет…
— И я не вижу. Значит, не королева. А где этот ссыкун?
— Кто?!
— Величество его паршивое! Бабу вместо себя в постель сунул. Найду — убью. Где он?
— В моей спальне… — шепотом произносит она, вытягивая руку куда-то в направлении камина.
Камин чист, как операционный стол. Ага, фальшивка. За ним наверняка потайной ход и вторая спальня. Старая уловка. Специально для наложниц и наемных убийц. Вот покончу с королем и выпорю Дубину ременной плетью. Ни о чем не сообщил, поганец: ни о том, что поверх очка целая алхимическая лаборатория расставлена, ни о привычке короля спать не дома.
— А кто из вас демонов-то вызывал? Ты или король? — осведомляюсь я.
Женщина шмыгает носом, утирает рукавом веснушчатое лицо и вздыхает:
— Оба.
— Бессмертия, что ль, искали?
— Ну, королю предсказали, что из этой комнаты в бурю к нему явится смерть, вот он и решил переговорить с демонами, разузнать…
Король еще глупее, чем оба его сынка, вместе взятые. Навязал себе на голову пророчество — из тех, что сами исполняются, когда их произнесут. Если годами вызывать демонов, однажды дозовешься. А поскольку его величество ни капли не колдун, он и самого хилого демона не удержит. Вот тебе и смерть из очка, как и было предсказано.
— Ты хоть ведьма? — спрашиваю я уже из чистого любопытства. Никуда этот гнусный королишко от меня не денется. Достану и съем.
— Бабка была ведьма, — безнадежно шепчет жертва королевской фобии. — А я вроде как нет.
— Поди-ка сюда, — тяну я ее на свет. — Повернись… Сойдет. Раздевайся.
Незадачливая внучка ведьмы — высокая конопатая брюнетка с выдающимися формами — шумно сглатывает. Я б на ее месте тоже не утерпела. Хорошо хоть не писается.
— Сейчас я перекинусь в другого демона… — с расстановкой произношу я. — Он тебе тоже ничего не сделает. Но он возьмет твою одежду и пойдет к королю. А ты через пять… нет, через семь минут выбежишь в коридор и поднимешь страшный хай. Бегай, кричи, визжи, бейся в истерике — и так минуты три. Пусть никто ничего не понимает. Потом тащи их в комнату, открывай камин и постарайся сама туда не заглядывать. А то потом кошмары замучают. Поняла?
— Поняла! — радостно выдыхает она. — Ты его сожрешь?
— А то! — хвастливо подмигиваю я. — Ты удрать-то сможешь? Под суд тебя не отдадут?
— Может, и отдадут… — пригорюнивается моя невольная сообщница.
— Тогда попросишь защиты у младшего принца. Он тебя в обиду не даст.
— Ты меня у него выкупишь? — с надеждой и одновременно со страхом спрашивает она.
— А ты разве рабыня?
— Нет. Я свободная. Просто я подумала, тебе же нужна моя…
— Ни твоя душа, ни твоя жизнь, ни твоя служба мне не нужна. Поорешь несколько минут — и вольна бежать на все четыре стороны. Заметано? — и я протягиваю черную руку с длинными, как ножи, когтями. Человеческая кисть тонет в моей, но на лице женщины — счастье, огромное и яркое, сияющее даже в ослепительном свете сотен язычков пламени.
Кто ж знал, что зрелище извлечения суккуба из Черной Фурии заставит это счастье без всякого перехода смениться таким же всепоглощающим ужасом? Я же до этого никогда из ламии в суккуба не перевоплощалась и не знала, как это происходит…
Теперь-то я в курсе, что тулово Фурии начинает раздуваться, раскачиваться, завязываться в узлы в диком танце, голова ее растягивается, распахивается, будто врата геенны, а изо рта лезет, распяливая все еще человеческие губы, багровотелая тварь с голодными глазами маньяка.
Как она не умерла, бедная бабенка — не понимаю. Поистине, женщины — несгибаемые создания. А эта еще и машинально стянула свой наряд, вручила его суккубу и даже принесла полотенце, чтобы я вытерла с кожи потеки ядовитой слюны, оставленные ламией.
— Мерси, — квакнула я, отряхиваясь и приглаживая волосы, стоящие дыбом после негигиеничного, неопрятного — да попросту отвратительного — перевоплощения.
— А с этим что делать? — борясь со страхом, моя новая подружка указывает на шкуру ламии, лежащую на полу, как последствия линьки детеныша какого-нибудь Ёрмунганда.
— Не обращай внимания, сама испарится! — отмахиваюсь я. Все эти хвосты-когти-чешуя — из эктоплазмы. А потому превращаются в слизь и растворяются в воздухе, как только лишатся магической основы, придающей им форму.
— А-а-а-а… — Ее глаза впериваются в мое скомканное лицо с вывернутым и разорванным ртом, валяющееся у нас под ногами. Оно уже оплывает, словно нагретый воск.
Я тем временем влезаю в бриджи и рубаху. В состоянии суккуба я ничего не стесняюсь, но прежде, чем подействует мое сокрушительное обаяние, должна же я подойти к королю вплотную? Скверно, если он улизнет от моей всесожигающей страсти и примется бегать по замку, пугая подданных дикими криками. Скверно для королевского имиджа. Пусть умрет достойно. Точнее, пусть умрет счастливым — тем более, что он умрет целиком. После того, что я с ним сделаю, у него не будет даже шанса на загробную жизнь.
Кивнув на прощанье, я подхожу к камину. Лепной выступ, на который следует нажать, чтобы открыть проход, светится издали, отполированный ладонями короля и его любовниц. Ну и тупица же ты, твое величество…
— Фелицата? — слышу я из недр спальни. В отличие от той, первой, эта не освещена ни единой свечечкой.
— М-м-м-м… — выдыхаю я, стараясь копировать голос брюнетки.
Ага, вот как ее зовут — Фелицата, "приносящая счастье". Оно, конечно, так и есть, вот только вопрос: кому приносящая? Уж точно не тебе, королек.
На кровати сидит чертовски красивый мужчина. Великолепное породистое лицо, отлично сохранившаяся фигура, благородная седина в ухоженной шевелюре. Прямо жалко такое убивать. Лучше б он был похож на жабу или на гиганского слизня. Подхожу ближе. Мои глаза отлично видят в темноте и улавливают новые детали королевской внешности: безвольный рот и высокомерный взгляд. Очень они его портят. Напыщен, глуп, самоуверен. Уничтожитель поневоле. Разрушитель по нечаянности. Убийца по недомыслию. Но мы, суккубы, не брезгуем никем.
— Мне там так страшно… — шепчу я, прижимаясь к королю грудью. — Можно мне к тебе?
— Мы же договорились! — холодно чеканит он. — Во время грозы и после ритуалов ты спишь там, а я здесь. И хватит ныть, что тебе страшно! Я сказал, вон! Убира… — его дыхание пресекается. Суккуб уже жует ему ухо. Слегка так жует, любовно — ни я, ни ламия, ни тем более дракон не стали бы до этого опускаться. Но суккуб блаженствует. Для нее это — аперитив перед обедом.
— Фелица-а-а-ата, — октавой ниже гудит его рассиропленное величество, — девка ты распутная… Но чтоб потом вернулась туда!
— Всенепременно, — бормочет суккуб, стаскивая с величества рубашку в кокетливых рюшечках.
Сейчас, когда голод ее развернулся во всю мощь, суккуб больше не видит короля. Его тело стало прозрачным, хрупким сосудом, в котором сплетаются и пульсируют золотые нити — по ним бегут волны драгоценной жизненной энергии, самой прекрасной еды, какой только может желать голодный демон.
Суккуб опрокидывает обнаженное тело жертвы на кровать и садится на него верхом, стиснув ногами королевские бока. Ее ногти чертят по королевской груди, глаза с жадностью наблюдают, как под пальцами вспыхивают красноватые искорки, как они бегут, сливаясь в блестящие ручейки, вниз, вниз, к бедрам, туда, где его величество уже готов осчастливить развратницу Фелицату. Суккуб восхищенно улыбается и запрокидывает голову. Давай, король, концентрируйся. Демону не нужен рот, чтобы выпить человека досуха…
Тело смертного — наркотик для демона. Оно перетекает внутрь суккуба чистым блаженством, насыщая и умиротворяя, словно ожившая река — потрескавшееся, окаменевшее под солнцем русло. Суккуб хрипит сквозь стиснутые зубы, впивается пальцами в стремительно высыхающую плоть, давит ее, будто винодел — спелую гроздь, выжимая последние капли сока. До последнего глотка, король. Отдай мне себя до последнего глотка.
В коридоре тем временем поднимается гвалт, беготня, визг, стук и бряк. Самое время. Король давно не двигается и не дышит. Собственно, это больше не король и даже не человек.
Первый из ворвавшихся стражников потом месяцами путался в показаниях, описывая увиденное в свете факела: то сверкающий призрак, вылетающий в окно, то сверкающая красавица, растворившаяся в воздухе, то сверкающий змей, скользнувший в стену. Но сначала это сверкающее нечто наклонилось ко рту трухлявой мумии, лежащей на королевском ложе и втянуло в себя струйку серебристого дыма, вылетевшую из сморщенных губ.
"И только по кольцам на руках слуги узнали, кто это!" — ухмыльнувшись, подумала я, лежа под кроватью в теле ламии.
Глава 11. Солдатский юмор и воздушные замки
Лицо моего племянника редко бывает злым. Впрочем, такой коктейль из злости и отвращения, как сейчас, я вижу не впервые. Геркина доброта отступает, как море перед цунами, когда вокруг эти люди, мои коллеги. Не любит писателей. И я его понимаю.
Мы скверный народ, писатели. Вдвойне скверный потому, что беремся пасти себе подобных, да еще на лугах, которых совсем не знаем. Надуваем щеки и чертим границы, клеймим ложь и опечатываем шкатулки Пандоры, раскрываем тайны и ворожим любовь — и все вслепую. Да еще повиновения требуем. Простого внимания нам мало, нам нужно больше, всегда больше. У нас даже не хватает терпения как следует обольстить, оплести, очаровать читателя. Мы хотим, чтобы он сам себя обольщал, одним только именем нашего ремесла — ли-те-ра-ту-ра… Иначе мы его запрезираем. И будем ругать поколение Пепси за то, что оно не млеет при одном только виде наших студенистых фальшивых лиц.
Когда-то я была такой же. Записывала в бессмысленные скоты всякого неспособного узнать автора по заезженной цитате, смыслы которой плодятся, точно крысы и уже принадлежат не автору фразы, а лишь тому, кто ее к месту прилепил. Сетовала на уменьшение бумажной массы на душу населения. Предрекала миру черные безбумажные дни — дни поголовного бессмысленного скотства, не замечая, что моей веры тут ни на грош, что за всем стоит удовольствие покаркать хором, на которое писателей тянет, будто на пьяное хоровое пение "Шумящего камыша" и "Ой-мороз-мороза"…
Мне было приятно ощущать себя обломком великой эпохи, бесценным кусочком мозаики, за который археологи спустя века землю будут есть, лишь бы разжиться каплей утраченного знания, заключенной во мне. Но для того, чтобы я столько значила, мир, в котором я живу, должен умереть. Он должен разрушиться, сгнить, истлеть — и исчезнуть с лица земли навсегда. Оставив, тем не менее, четкие указания в религиозных апокрифах и туристских маршрутах, где искать драгоценные кубики смальты, выпавшие из картины Великой Книжной Гармонии.
Изменения пришли, будто осенние ветра. Герка взрослел, пришлось и мне взрослеть вместе с ним. У мира появилась новая цена, кроме той, которую вселенная могла заплатить за мою личную историческую ценность. Мир вздорожал. Теперь в нем жил мой приемный сын, значит, и реальность должна существовать, должна развиваться — для него, для Геры. И так и быть — для его поколения тоже, для поколения его детей, моих гипотетических приемных внуков. Пусть они ищут мудрости в кино, а не в книгах, пусть жмут на кнопки, пусть тонут в информационном потоке, пусть сливаются с неотвратимой, незнакомой мощью, плавящей границы между странами и временами. Я не буду тащить реальность за собой в могилу, точно брокер, играющий на понижение.
С трудом, кряхтя и ужимаясь, в мое сердце влезало великодушие.
Это очень трудно — быть великодушным, если ты творческая натура. Наши амбиции замешаны на зависти, на соревновании с потомками — так же, как с предками, современников мы то берем в соратники, то прогоняем на ту сторону баррикад. Мы повторяем, что сравнивать нас друг с другом глупо, невозможно, а сами то и дело сверяемся: кто у нас на сегодня лучший? В школьные годы мы не были так озабочены своим местом в подростковой иерархии. Ну, зато к старости додурели. Неудивительно, что вчерашние дети нас не любят. Мы еще противнее тех, кого в юности называли «основными» — королей и королев класса, чванящихся импортными джинсами.
Тех, кто так ничего и не понял про свое эгоистическое желание повысить «себястоимость» за счет гибели цивилизации, я теперь тоже презирала. И не за компанию с Геркой. Не хотелось мне обустраиваться в этом мирке, за пределами которого ни один из нас ничего не значил. Не хотелось становиться за прилавок на ярмарке тщеславия. Но и порвать со стремительно уходящей в топи творческой Атлантидой не получалось. Слишком долго мы сживались друг с другом. Атлантида пропитала меня насквозь, пустила корни в моей жизни, пронизала ее своими метастазами. Творческая стезя неоперабельна.
Возложенное на нас, писателей, и вложенное в нас же сочетаются, как смыслы карты Таро. Взять, например, какого-нибудь Дьявола с его внеэтическим бесстрашием, с тягой к познанию путями искушения… Романтически-архетипический образ одинокого героя/злодея. А в реальности отражается человечишка, упоенный убогой властью своей над школьниками, пациентами, клиентами, просителями и посетителями. Тот же Дьявол, измельчавший до чинуши. Великие задатки, деградировавшие до бытовых пакостей.
Иногда мне кажется: это наша плоть, отстраненная от дел, мстит нам за пренебрежение. Мы полагаем, она ни на что не способна, кроме как жрать, болеть и трахаться. Мы с трудом заставляем ее ВЫГЛЯДЕТЬ, проводя скучные часы на тренажерах, но ленимся искать своему телу достойное занятие, чтобы оно выразило себя так же, как мозг, которому не дают ни отдыха, ни сроку, лишь бы не прерывался поток словесной руды, а если уж быть до конца откровенным, то просто пустой породы… Все потому, что нам нужны эти отвалы! Вскарабкавшись на них, мы ощущаем себя выше «неинтеллектуалов», "ремесленников", чьи дела делаются не только с помощью головы, но и рук. Мы стараемся не вспоминать, что всякий человек, кроме болтуна, нуждается в умном, понятливом, сильном теле, чтобы оно воплощало его замыслы, существуя не ради зрелища, не ради пустого позерства. Всякий, кроме болтуна. Но мы-то именно болтуны!
Мы забыли, для чего человеку тело. Мы пустили корни внутрь диванов и даем миру советы из пухлого подушечного брюха — все, даже я.
А в результате тело перехитрило нас. Все наши истории — о нем. Как оно жрало, спаривалось и болело. В одну эпоху, в другую, в сбывшемся и в несбывшемся. На Западе, на Востоке, в космосе и в небытии. Где бы ни пребывал персонаж, его тело захватывает все внимание публики. Когда мы вводим в историю разум, он кажется слабосильным и неуместным напарником истинного героя. Мэри Сью/Марти Стью — и их смешной дружок, годный лишь на то, чтоб попадать в переделки. А тело расхлебывает за бестолковым мозгом, позирует то с мечом, то с арбалетом, то с оралом, то с коромыслом. Оно захватило все первые позиции, оно диктует мозгу идеи для осмысления, оно бликует во вспышках фотокамер и оттесняет мозг от свершений и наград.
Гере, конечно, не до сложностей и тонкостей. Он просто считает всю нашу камарилью противной. А я не имею что возразить.
— Ге-е-е-ерочка, здравствуй! — расплывается Бесстыжая Толстуха и облепляет Герку сразу со всех сторон. Среди писательниц полно запущенных баб, по разным причинам махнувших на себя рукой, — озлобленных, стеснительных, печальных. Но эта противнее всех. Манифест сексуальности жирников весьма средних лет. Сомневаюсь, что ей ДО ТАКОЙ СТЕПЕНИ нужен мужик, как она показывает. Собственно, Толстухе нужны манифесты, а не мужики. Показать миру, что ты еще женщина. Что под этими слоями жира ты ничуть не изменилась и все та же задорная девчонка, от которой парни… скорее всего тоже шарахались.
— Как поживают твои хомячки? Многих от заворота кишок спас? Хозяева тебе памятник задолжали, малыш: ты в полный рост, обвешанный хомяками! — скрежещет Кащей, подгребая к нашим берегам полюбоваться на привычно-комичную картину: мой могучий племянник, с трудом выдирающийся из потных телес Толстухи. Каждый раз, как эта ходячая липучка цепляется к Герке, Кащей вырастает как из-под земли. Они — не последняя причина отвращения, которое Гера испытывает к писательским сборищам.
Кащей и Толстуха всегда ходят парой. Они друг для друга настолько неаппетитны, что прекрасно спелись и не дают остыть огню садизма, полыхающего в душе у каждого из них. Две пары глаз сканируют всякого, кто окажется поблизости и безошибочно высвечивают слабые места. Жирник атакует физически брезгливых, мучает объятиями и разговорами о натурализме в искусстве. Кащей бьет в то, что человеку дорого. Гадит влет во все потаенные, излюбленные уголки сердца. Гера не раз наблюдал, как они проделывали это со мной. И не раз испытывал отвратительную мощь этих двоих на себе.
— Убери руки! — вдруг произносит Гера. Коротко и деловито. Без болезненно искривленного лица, доставлявшего Толстухе мазохистское наслаждение нежеланностью и садистское ощущение власти над слабым. — Хватит меня лапать. Хочешь поздороваться — скажи с трех шагов "Здрасьте!" и иди дальше. Я твоего имени не называл.
Жирник застывает. Застывает сразу, одним куском, точно замороженная на крюке свиная туша. Она понимает, что лишилась одной из самых любимых своих игрушек. Толстуха привыкла мучить нас, воспитанных людей, терпеливо принимавших ее объятья, ее тошнотные рассуждения, ее гнусного спутника и всю эту омерзительную ауру самовлюбленного уродства, которую она тащит за собой многометровым изгаженным шлейфом.
— А теперь с тобой и с твоими шуточками разберемся, — лениво поворачиваюсь я к Кащею. — Мой племянник не только хомячков, он при случае и медведей лечит. Так что спустить тебя с лестницы ему не составит никакого труда. А при случае и аккуратно покалечить. Ему известна твоя физиология, хорек вонючий. Так что… — я прищуриваюсь, как будто в прицел смотрю, — пшел вон!
Два силуэта — толстый и тощий — растворяются вдали. Все, понесли свою обиду на суд писательской братии. Через полчаса братие и сестрие будут чесать языками, точно орда старых баб на коммунальной кухне.
Здесь не принято говорить собеседнику В ГЛАЗА, что ты о нем думаешь. Шпыняй его, покусывай, притравливай и гнидь. Но не напрямую, боже упаси, это так неинтеллигентно! И все-таки впервые на моей памяти вокруг нас чистый воздух. Я встаю и медленно обвожу глазами зал. Все. В последний раз я здесь. Чтобы писать, мне не нужно видеть и слышать вас, прогнивших насквозь и с наслаждением заражающих гнилью все, что в пределах досягаемости. Больше я не ступлю в эти пределы. Довольно с меня булгаковщины.
* * *
Я валялась в ванне, разглядывая серебряные краны и горы перламутровой пены, а их высочество Дубина Тринадцатый изволили планомерно биться головой о трюмо. Хорошо хоть об раму, не о зеркало. Иначе не видать нам удачи ближайшие семь лет. А то и все сорок девять.
— Ты хоть понимаешь, что наделала? — наконец простонал он, оторвавшись от своего увлекательного занятия. — Ты, дьяволица похотливая!
Я лишь усмехаюсь правой половиной рта.
— Вот построй мне эту твою рожу, построй! Доулыбаешься — пристрелю! — ярится его высочество. — Я тут на полгода по твоей милости застрял! Пока чертовы попы расследуют, как дело было, пока замок заново до последнего камушка освятят, пока перестанут зудеть, что надобно настроить церквей-часовен и хер знает чего еще, пока то, пока се… А все ты!
— Все равно твой братец вывихи-ушибы лечит, так что никуда б ты не делся, — равнодушно сообщаю я. — А попы… Поставь их на место сам. Для этого ты здесь. Иначе они страну по ветру пустят. Шарль твой единокровный не мастер их преосвященство осаживать — вот и займись. Сидеть, молчать, бояться — и никаких часовен-расследований.
— Да как же это народу объяснишь? — бурчит Геркулес, сползая по стене на пол и усаживаясь во что-то вроде позы лотоса — видно, успокоиться решил. Карму осветлить. — Был король, был, да весь высох. Внезапно. Под неусыпным взором стражи, охраны, топтунов… — Что, они еще и наблюдали, как я его, гм, употребляла? — передергиваюсь я. — Ну прям нигде от них не скроешься…
— Естественно, весь высший эшелон под персональным наблюдением… был, — качает головой Геркулес. — Этот, которого ты у меня чуть не угробила…
— Чуть? — изумляюсь я. — Так он жив остался?
— А! — отмахивается принц, которому плевать на душевное состояние какого-то филера. — В общем, этот, из твоей комнаты, поседел, но не сдох. И подтвердил, что в замок проник демон. Типичный василиск. А стражник и прослушка обеих спален сообщила: василиск обольстил сначала королевскую наложницу, заворожив ее взглядом, потом родил изо рта демона похоти и осушил, хе, сосуд его величества извращенно-развратным способом, непрестанно меняя обличья и позы. В детали еще углубляться вздумал, онанист! Короче, широко ты погуляла, государство вовек тебя не забудет. Придворные живописцы прямо с предварительного слушания разбежались писать баб с хаерами дыбом верхом на чем попало…
— И замечательно! — с чувством говорю я, вставая из пены, как сильно траченная жизнью Афродита. — За что их величество боролись, на то и напоролись. Сатанист были их величество. Козлу под хвостом на шабаше целовали, небось. Сами на такую кончину нарвались.
— Ты лучше поблагодари меня, что я ведьму твою отмазал! — взвивается Дубина. — Ее ж едва на месте не растерзали, думали, она демона и вызвала!
— Нефиг было думать. Слушать надо было. Ушами. А глазами — глядеть. Арбалет расстрелянный нашли? Нашли. Как она с ним, заряженным, в тайную молельню вперлась, видели? Видели. Выстрел слышали? Слышали. Нечего передергивать. А под моим василисковым взором всё коченеет. Небось, шпион из второй спальни стражу оповещать не побежал.
— Да, побежишь тут, когда мотня до колен свисает! — ржет Геркулес. — Говорят, комнату полдня отмывали. Чуть не взорвался, болезный.
— Экий пугливый…
— Пугли-и-и-ивый! — передразнивает Дубина. — Нечего моих отборных шпионов порочить. Молодой, горячий! Неопытный. Не заметил опасности для королевского здоровья. А когда заметил, был уже очень занят. Все кругом заляпал, до глазка включительно.
Тут до меня доходит. И я, уже завернутая в банное полотенце, со всего размаху плюхаюсь обратно в полную ванну. От смеха.
Солдатские шутки, солдатская жизнь. Как же все знакомо, как же понятно. Грубые методы, грубые нравы, грубое веселье, грубая пища… для мозгов. Мы здесь на переднем крае обороны. Вдвоем отбиваемся от духовенства, от молвы, от смуты, от безвременья и от временщиков. Чтобы не дать ни одной из этих напастей сожрать Геркулесовы владения. Ведь это он здесь истинный хозяин, не рохля Шарль и не орды церковников.
И нас против легиона бед — только двое. Нет никого за нами, ни с мечами, ни с луками, ни с дрекольем. Одни во чистом поле, против толп простолюдинов, попов, придворных и бог знает, кого еще. Одни.
Что тут остается? Смеяться. Дышать. Жить. И стараться пробыть живым как можно дольше.
— Будешь спать здесь! — приказным тоном объявляет Дубина, показывая на свою кровать.
Я понимаю. Соблюдение приличий нам теперь не по карману. Поодиночке нас убьют вернее, чем вдвоем.
— А ты драконом обернуться не пытался? — интересуюсь я, влезая в свою одежду. Сон в ночных рубашках — тоже непозволительная роскошь для того, кто ожидает нападения — в любую минуту, с любой стороны.
— Пытался… — вздыхает Геркулес, стягивая сапоги. — Не, не получается. Болеть болит, а не колдуется.
Техника превращения в драконов до сих пор не освоена и даже не изучена. Это плохо. Драконья ипостась излечила бы здешнюю публику от всяческих иллюзий насчет фактора внезапности: если, дескать, прибежать скопом и попытаться отобрать власть у того, кто правит де-факто…
— Ну, в крайнем случае у нас имеется план бэ, — бормочу я, кутаясь в одеяло. — Василиски, суккубы…
— Кстати, а как ты в суккуба воплощаешься? — заинтересованно вскидывается Геркулес.
— Ну как… — я сажусь на кровати и вспоминаю страшный, рвущий кожу тоннель.
Тесная крысиная дыра ведет из еще более страшного мира демонов в наш, где полным-полно ароматной, питательной, спасительной золотой силы, текущей в тончайших, изысканных сосудах — и никакого сопротивления, никакой расплаты, одно блаженство насыщения и забытья… Я начинаю рассказывать Дубине все, что могу извлечь из своей памяти, из памяти сытого суккуба, похрапывающего в своем логове, беззащитного, словно человеческий младенец. Тоннель сияет под моими опущенными веками, я помню каждый выступ, каждую острую жилу на его стенах, каждый камушек, обдиравший мое тело по дороге в мир живых…
В комнате отчего-то поднимается ветер. Он гасит свечи, рвет балдахин кровати, валит пудовые стулья из цельного дерева. Я замираю. Допрыгалась. Медленно-медленно поворачиваю голову.
Рядом со мной вращается темная воронка торнадо. Медленно вращается, лениво, безопасно. Над нею маячит, словно из грозовой тучи вылепленная, голова мужчины. Глаза, светящиеся безмятежной небесной синевой, завороженно наблюдают за мной. Я боюсь вздохнуть. Черт бы тебя побрал, Хасинта, черт бы тебя побрал, кого ты вытащила из нижнего мира, пропади оно пропадом, твое новообретенное мастерство рассказчика…
— Я марид, — сообщает воздушный мужик с таким видом, будто ждет, когда я паду ему на грудь, клубящуюся облачными змеями. — Не бойся, я не ифрит, я марид.
— Некоторые из вашей братии — людоеды, — сухо замечаю я.
— Некоторые из присутствующих — тоже, — улыбается он. Несмотря на то, что выглядит он, как гигантская стеклянная статуя, наполненная бешено вращающимся дымом, улыбка у него хорошая. Улыбка доброго челове… э-э-э… существа. — Не злись, Хасса, мне давно этого хотелось.
— Давай-ка с самого начала, ладно?
— Ты меня не узнаешь? — вроде как осеняет марида. Да, мне повезло, что Дубина даже в глубине души не ифрит-пироман, убийца людей, пожиратель душ, а добродушный и любопытный марид, маг и творец вещей.
— Кого "тебя"?
— Ну… меня, — марид мнется. Да, конечно, демоны не называют имен. Никому.
— Мы что, знакомы с тобой — там? — я тычу пальцем в пол.
— Да! — оживляется марид. — И ты обещала, что возьмешь меня с собой, когда отыщешь путь! А сама уже сколько раз сюда ходила — и ни разу не позвала!
— Так это я ее вызывала. Одну, — оправдываюсь я. Он, конечно, добрый малый, но уж больно могуч. Лучше его не раздражать. — Для тебя у меня пути не было. Он у каждого — свой. Тебя вызвал мой друг. Ты его слышишь? Внутри головы? Слышишь?
— Слышит, слышит, — произносит марид голосом Дубины. — А он ничего мужик, подходящий. И много полезного умеет. Хочешь, покажу?
— Вот только замков не строй, умоляю! — я прижимаю ладони к груди и делаю брови домиком, стараясь донести до марида, такого же простодушного, как и вызвавший его Эркюль под номером тринадцать, что замки внутри замков нам абсолютно не к месту и не ко времени.
— Ты меня совсем не уважаешь! — хмурится марид. Его тело наливается чернотой, местами его пронизывают молнии толщиной с нитку. Постель начинает пованивать гарью. — Между прочим, мариды очень искусны…
— А церковь отгрохать можешь? — быстро спрашиваю я.
— Могу, конечно! — смягчается марид, на глазах белея и розовея — это, видимо, что-то вроде снисходительной улыбки.
— Значит, построй где-нибудь на холмах такое, знаешь… — я помаваю в воздухе руками. Черт, как бы ему объяснить?
— Хорошая мысль! — пробивается голос Дубины сквозь зону облачности. — И пусть над нею пара ангелов трубит, пока все не сбегутся.
— Вот-вот, — оживляюсь я. — А как сбегутся, объяви их устами: да будет известно всем — церковь сия есть дар божий богобоязненным принцам, молившимся об искуплении грехов отца их, короля-чернокнижника. Служите здесь и молитесь мирно, и защитит вас покров господень от зла, ныне и присно и во веки веков!
— Круто! — ухмыляется не то марид, не то богобоязненный принц Эркюль собственной персоной. И на пару минут погружается в сосредоточенное молчание, вздымаясь внутри себя белоснежными клубами.
Свезло. Просто невероятно свезло. Кто ж знал, что Дубина и в кошмарном нижнем мире связан не с дрянью какой-нибудь, а с таким милашкой-градостроителем? Эта страна будет целовать ему ноги — да что там, следы в пыли целовать будет. Святой Эркюль, моли боженьку за нас, грешных…
Выспаться, конечно, не удастся — все равно будить прибегут. Но ради приятных новостей и сном пожертвовать не жалко. Теперь главная задача — уговорить марида, словно громадного щенка, успокоиться и вернуться в свою будку. Это будет нелегко, но мы справимся.
Глава 12. Жизнь прошла. Но только одна
Если вы думаете, что после стычки с Толстухой и Кащеем мы величественно удалились и публика проводила нас испуганными взглядами и вздохами облегчения — плохо же вы знаете русского писателя! Нет для него большего удовольствия, чем отыскать в толпе СВОЕГО. И пусть это будет свой на день, на час, на мгновение, фальшивый свой, корыстный свой — пусть, пусть, пусть! Лишь бы был.
Наверное, всё оттого, что писатели одиноки. Сколько их вместе ни собери, получите собрание одиночек. Самой непохожестью друг на друга доказывающих: одиночество не разбирает, у кого внутри поселиться. Оно всеядно и повсеместно. Но человек не был бы человеком, если бы не старался бороться с этим сугубо человеческим свойством — со способностью ощущать, что ты один. И бояться, что так один и останешься.
Борцы потянулись со всех сторон, обретая в нас соратников — по факту беспощадной расправы с теми, кого они и сами бы на серпантин порвали. Им было все равно, кто мы и зачем мы здесь. Мы были их СВОИ. Глаза наших новых единомышленников светились голодными огнями, как у ночных хищников. Мы с Геркой привычно (не иначе, у Викинга с Дубиной научились) стали спиной к спине. Мне отчаянно не хватало хоть какого-нибудь оружия.
— Ужасные люди, не правда ли? — прошелестела женщина, похожая на свинью в медальоне, автор книг об обретении беспричинного счастья методом самозомбирования. — Куда ни придешь, везде они. И всех терроризируют.
— В наши дни глупо задавать вопрос, должно ли добро быть с кулаками, — поддакнул дядька в женской мохеровой кофте, с мохеровым лицом. — А все из-за них, из-за таких вот…
— Я им тоже на днях сказала пару ласковых! — похвасталась девочка, пишущая кровавую военную эпику из времен второй мировой от первого лица.
Мы с Герой беспомощно оглядывали свою новую волчью стаю, своих бета, на вечер согласных признать нас альфами и идти войной на враждебную стаю, скапливающуюся на противоположном конце зала. Толстуха и Кащей тоже вовсю формировали ополчение.
— Чтобы от них избавиться, достаточно просто не посещать тусовки, — сухо заметила я, ожидая законного вопроса: что же я, в таком случае, сама здесь делаю? Не дождалась. Бета не хотели проверять на крепость зубы альф и собственные загривки.
— Ну, нельзя же вообще с людьми не общаться? — неуверенно протянул мохеровый.
— Это, — Герка повел головой, указывая на всех разом — и на той, и на этой стороне зала, — не люди. Это бренды. Раскрученные, нераскрученные, недораскрученные и даже еще не родившиеся. А люди — там, — и он снова повел головой в сторону окна, улицы, внешнего мира.
Бета внимали. В глазах их проскальзывало несогласие, но этот вечер был наш. Мы могли пороть любую чушь, опуститься до агиток, говорить слоганами — за скромную победу над местными демонами разрушения нам было дозволено опускаться и пороть.
Что тут скажешь? Врагов мы разгромили, от соратников постыдно сбежали. Потому что сколько ни объясняй про реальность, про ее подарки и подлости, про ее широту и безразличие, разве заставишь человека выглянуть из его социальной ниши наружу? Да еще СЛОВАМИ? На такой подвиг только сама реальность и способна: ударом судьбы выбить из-под тебя нагретый диван, насиженное место — и вытащить тебя, упирающегося, в мир, полный непонятных, занятых своим делом людей. Вытащить и показать: всё не так. Не так, как ты себе нафантазировал за годы медитации в объятиях уютного пледа и мягкой мебели. Смотри, учись. И будет, о чем писать. Через годы, самое малое. Кто ж на такое добровольно пойдет?
Отступая (иначе не скажешь) вниз по лестнице, я столкнулась с персоной супер-грата. С человеком из категории "к нам приехал наш любимый", встречаемого в писательской среде цыганочкой с выходом. Издатель.
"Наш любимый", завидев меня, величаво покачался с пятки на носок. Только что большие пальцы рук за жилет не заложил. Наверное, потому, что жилета на нем не было.
— Кого я вижу! — брюзгливо-приветливо обратился он ко мне. — Давно хотел с вами поговорить…
И без разговора было видно, как в глазах издателя, словно в окошечке банкомата, скачут цифры. И я не поморщилась: делец! Эксплуататор! Я обрадовалась. И сама изумилась небывалому чувству покоя, охватившему меня рядом с этим лихим Вараввой. Торг, мухлеж, блеф — все было так весомо, разумно, материально. Он пытался заполучить меня — по цене ниже себестоимости. Желательно ниже себестоимости бумаги, на которой писалась моя очередная книга. Я старалась набить цену выше себестоимости и бумаги, и краски в картридже, и выпитого мною кофе, и выкуренных мною сигарет, и многого другого, потребленного в ходе творческого процесса. Он возмущался и отказывался, но руки моей, схваченной в какой-то момент спора, не отпускал. Видно, книга того стоила, чтобы держать меня за руку на продуваемой зимними сквозняками лестнице, а не бежать сразу наверх, в тепло и подхалимаж.
И впервые в жизни я чувствовала этого человека, как себя. Его карманы уже не казались мне бездонными. Он страдал, он физически страдал, уступая мне, он мучился сомнениями, он рыскал глазами по моему лицу, пытаясь понять: не алкоголичка ли я? Не шарлатанка ли? Не бездельница? Может он поставить на меня свои кровные, не обману ли я, сойдя с дистанции по полпути? Успокоить его тревогу обещаниями не стоило и пытаться. Я просто ждала, пока он наслушается своего внутреннего голоса и решит. Сам. Мне было все равно. Я была готова к тому, что моя жизнь здесь закончится. Совсем. И начнется заново в другом месте. В другом качестве меня.
Я уже говорила, что бесспорные победы — прерогатива голливудского кино. Я не заключила миллионных контрактов и не добилась мировой славы неслышным трепетанием ресниц. Издатель усилием воли выключил внутренний голос, предложил встретиться… попозже и поскакал наверх — греться. Видимо, моя бесстрастная мина его удручала.
— Подумать только, Аська, что мы творим? — произнес Герка уже на улице. — Шуганули таких видных персон…
— Издалека видных и усердно избегаемых! — усмехнулась я. — Гер, не заморачивайся. Давно пора прекратить шляться на эти тусовки. Это же какой-то даосский монастырь, где учат смирять дух и тело. Вот только даосам наука смирения на пользу, а писателю — во вред. Мне что, гордиться тем, что я литературной тусовкой мытая-перемытая, что мне якобы всё пофигу? Сам знаешь, насколько мне НЕ пофигу. Полдуши у меня за эти годы съели.
— А зачем ты сюда ходила? — растерянно поинтересовался Гера. — Не удовольствия же ради?
— Я и сама не знаю, зачем. Связи поддерживать? Да какие связи? Каждый за свой источник доходов руками и ногами держится, словно обезьяна. Ни один писатель в жизни реальному сопернику не поможет — вдруг его нафиг вытеснят и теплое местечко займут? А он его уже облежал, облежал для себя, не для протеже со стороны.
— Значит, ничего ты не потеряла?
— Потеряла. Потеряла привычный круг общения. Конечно, я в любой момент могу сюда вернуться. Как ни в чем не бывало. И никто не спросит: что это было, Ася? От ядовитых укусов дорогих коллег у наших регулярно крышу сносит. Так что нервные срывы здесь — просто показательные выступления. Мы их только что не по шестибалльной системе оцениваем. Но я не вернусь. Незачем. Эта жизнь кончилась.
— Как-то грустно звучит…
— Зато объективно! Говорят, жизнь начинается после сорока, одновременно с ревматизмом. Пусть и у меня будет не только ревматизм.
Мы помолчали.
Ловко мы с моей прошлой жизнью разобрались! — крутилось в голове. Избавились от мамули-тиранши. От знакомых-садистов, убежденных, что никуда мы от их жестокой власти не денемся. От привычной тусовки, от прежнего наполнителя моего существования, несвежего, будто кошачий лоток недельной давности. Обычно такие вещи ценятся за то, что новые заводить хлопотно. И будут ли они лучше старых — это еще бабушка надвое сказала. Одно я знаю точно, не спрашивая ничью бабушку: от тотального чувства одиночества пора избавляться. Не по чину оно мне дадено. Я не одна. У меня все есть, чтобы не морочить себе душу этой мнимой неприкаянностью.
И когда я перестану силой затаскивать себя в чисто писательское мироощущение, я и сойду с корабля Морехода.
* * *
А после освящения богоданной церкви нас забрали. Прямо с места народных торжеств. Ах, пардон, нас пригласил на званый обед зазеркальный Эдгар Гувер, шеф местной разведки, контрразведки, охранки, бюро расследований — всего подряд.
Вообще-то он еще накануне пригласил. Приглашение больше походило на предупреждение: лучше придти, ваше высочество. И привести свою доверенную особу. Только в случае добровольного сотрудничества мы можем гарантировать вам… А что, собственно, гарантировать? Можно было бы и спросить у господина Гувера или как там его: может, это мы тебе что-нибудь гарантируем? Например, жизнь и сохранность твою и твоей охранки?
Но Дубина посмотрел в серые, скучные, словно октябрьский дождь, глаза невысокого, скромного человечка — и кивнул со значением. Особенно так кивнул. По-монаршьи.
И сразу после этого объявил мне, что на торжествах мне быть необходимо. Хотя до этого даже вопроса не возникало, где мне быть. Вдали от каких бы то ни было скоплений народа. Чтоб ни мне проблем не нажить, ни скоплениям.
Все оттого, что здорово я с тем живучим «жучком» прокололась. Думала, он помрет, как только ламию увидит. А он не только не помер, но и здравый рассудок сохранил. То есть меня опознали в качестве телесного воплощения демона, изъявшего жизнь из их величества самым непристойным образом. И теперь остается нам с Дубиной ждать, как система безопасности отреагирует на вопиющую связь принца с бесовкой.
Нормально отреагировала. Подослав к нам этого мистера-мессира Гувера, которого на самом деле звали иначе. И мне пришлось приложить немалую толику усилий, чтобы запомнить и имя, и лицо господина… э-э-э… Морока? Ну и имечко для шефа разведки…
Мессир Морок, как выяснилось, проживал здесь же, в королевском дворце (а где ж еще?), в апартаментах, которые по достоинству можно было назвать… слабоукрашенными. Не до роскоши, видать, было мессиру. Потому как был он трудоголик и был он властолюб.
— Думаю, ваше высочество, рано или поздно мы с вами поняли бы друг друга, — гудел его бархатный баритон. Почему-то шпионы и высокопоставленные чиновники часто обладают бархатными баритонами. Профессиональное это у них, что ли? Чтоб охмуряемый быстрее расслаблялся и делал, что было велено? — Хотя вы, конечно, человек молодой, горячий, но как бы вам это сказать…
— А вот так и скажите, — перебила я господина Морока, положив вилку на блюдо со звуком, самым скверным образом напоминающим звяканье клинка о клинок. — Скажите, что вы давно и тщательно планировали убийство его величества, замаскированное под несчастный случай, что выжидали подходящего момента, что их высочество принц Шарль вам кажется наилучшей кандидатурой для воцарения на престоле, поэтому их высочеству принцу Эркюлю вы советуете убираться подобру-поздорову вместе со всеми их магическими штучками и неподобающими спутницами…
Морок замер — но не дольше, чем на полсекунды, разглядывая меня посвежевшими глазами. Посмотрел-посмотрел, да и продолжил, обращаясь уже не только к Дубине, но и ко мне, ведьме-растлительнице:
— Не спорю, вы предприняли отчаянный шаг — и, разумеется, не в слепом стремлении к трону…
— Ну отчего ж «разумеется», Морок? — лениво тянет Геркулес, поигрывая ножичком. Скверная привычка, приобретенная их высочеством в далеких странствиях — играть с едой. И в ножички. — Могу я, например, решить, что братец мой… Ах, да, НАШ братец не больно-то подходит для управления страной, стоящей на грани войны? Последней войны для нашего государства, Морок, уж поверьте.
— О какой войне изволите говорить? — вцепляется Морок в самую важную информацию, оставляя садистские намеки их высочества за кадром.
— А вы как думаете? — прозрачно улыбается Геркулес. — К кому папенька недавно ездил, месяц как вернулся? Кого из соседей он любит пуще себя, сыновей своих и королевства своего?
— Мне ничего не докладывали… — бормочет Морок, вскакивает из-за стола и принимается расхаживать по комнате, не слишком нервозно, скорее уж сосредоточенно, — не докладывали, а зря… Значит, не так уж гладко он прошел, визит этот…
— Сказать вам, Морок, еще кое-что? — холодно заявляю я, намеренно опустив обращение «мессир». — Война начнется не позже, чем через полгода. И будь король жив, хрен бы вы что изменили, невзирая на наличие или отсутствие докладов. Я даже больше вам скажу, Морок, хоть вы своим отношением к моей персоне этого и не заслужили: никакой компромат, собранный вами на короля или на Дуби… на Эркюля, не подействует. Вернее, уже не подействовал.
Шеф разведки-охранки смотрит на меня требовательно. И вопросов уже не задает. Видит же, что я заговорила и буду говорить, пока это доставляет мне удовольствие. Клиент разболтался, важно использовать его состояние на полную катушку. Будь я в опасности, один такой взгляд заставил бы меня закрыть шлюз и ограничить поток информации.
Но я сегодня добра и бескорыстна, как… эльф. Да. Я шутливый, ехидный, резвящийся эльф с другой стороны мира. Внутри меня — не смертные потроха, а божественная пустота, поэтому я не чувствую ни голода, ни усталости, не говоря уже о страхе перед власть имущими. Для меня здешние короли и королевы — всего-навсего колода карт, как для Алисы в Стране чудес.
Получается, что мы, попавшие на чужую сторону мира, автоматически превращаемся в эльфов, недобрых шутников, наделенных даром ясновидения? Интересная мысль… хоть и слегка несвоевременная.
— Вы, Морок, должны понимать обстановку лучше здешних графьев-герцогов. Ведь вы, как мне вкратце поведал их высочество принц Эркюль, по рождению являетесь не пойми чем. Говоря без обиняков, тем, что кошка с помойки принесла. И, как оно бывает с помоечными порождениями, вы лучше всех по части грязных игр. И по части зоркости. И по части осторожности. И по части практичности.
Лицо мессира Морока при упоминании о том, что он выскочка и ублюдок, ничуть не изменилось. Хорошо. Значит, ему либо все равно, либо он знает, с кем можно по этому поводу бретерствовать, а с кем — нет.
— Король ваш законный был безбашенный гневоголик. Ах, да, здесь это слово неизвестно! "Слушайте — и не говорите, что не слышали!", — так бы начали эту историю на Востоке. Итак, слушайте, Морок, эта история обо всех нас… — Я выливаю в глотку остатки вина из кубка. Здоровые у них здесь кубки. И вино крепкое. Специально для придания разговорчивости всяким там… эльфам. — Гневоголик — это человек, чье главное наслаждение есть срач. Если он хотя бы раз в неделю с кем-нибудь как следует не посрется, то заболеет. Это типично для базарных торговок и старых хрычовок. И если бы только для них! Ведь здоровенному мужичине мало проораться, не прикоснувшись к жертве даже перчаткой, а не то, что… Помните, при каких обстоятельствах умерла королева?
— Это… государственная тайна… — хрипит Морок, синея лицом. — Я сам… сам…
— Вы сами прятали следы и на соблюдении сей, гм, «государственной» тайны вознеслись в самые административные небеса. Принцы, как вы надеетесь, до сих пор знать не знают, что их ныне покойное величество забил свою жену до смерти чем под руку подвернулось. А вы, будучи в те времена простым стражником, ворвались в комнату, пытались защитить королеву, получили в лоб кувшином литого серебра и не смогли ни ей помочь, ни остановить преступника. Так? — я поднимаюсь из-за стола, нависая на Мороком, точно злой следователь над готовым расколоться преступником.
Моя роль сыграна. Теперь пусть Дубина сыграет роль доброго следователя.
Собственно, информация о смерти матери и заставила Дубину перейти от роялизма-лоялизма к… к простой человеческой ненависти. Именно ненависть, крепко замешанная на чувстве бессильной ярости и жажде отмщения, послужила основанием заговора. Не будь эта жажда такой острой, Геркулес наверняка принялся бы вербовать сторонников и плести интриги. Но если тебя разъедает неистовое желание напиться папашиной крови, мозг точно маревом затуманен. И в этом мареве проще сражаться на турнирах, валя с ног всех подряд, чем действовать осторожно и тонко, направляя острие в грудь твоему реальному, не турнирному противнику.
Все это я читала в сознании Дубины с легкостью, с каким не всякое вокзальное табло прочтешь.
Повесть о том, как маленький Эркюль был возвращен реками времени в те годы, когда мама еще была жива, не раздавлена якобы внезапно рухнувшей балкой, когда можно было еще сидеть рядом с мамой на низенькой скамеечке, уткнувшись носом в ее колени и звонко считая до двадцати, пока бедный на выдумку Шарль прячется в одной из своих всем известных захоронок…
И о том, как распахнулись его собственные детские глаза, увидев залитую кровью комнату, измятый, словно кухонная тряпка, и такой же грязный труп смутно знакомой женщины на полу, тело стражника с разбитым лицом возле камина — и огромного, храпящего сытым-пьяным сном отца в кресле, с кочергой в вялой руке, с огромной чугунной оглоблей, измаранной вишневыми потеками и серовато-желтыми ошметками — кровью и мозгом покойной королевы.
Как он вышел, пошатываясь, из дворца и неведомо как добрел до любимого ручейка в любимой роще. И сел на любимый удобно изогнутый сук, на котором привык сидеть часами, прячась от самого себя и от всех людей в мире. И в этот миг воды времени обняли его водоворотом, втянули в себя и унесли… и выбросили на берег уже взрослым, сильным, жестоким. Мужчиной.
А теперь этот мужчина, легко переместившись вдоль стола, наклоняется к Мороку с другой стороны:
— Полно, Морок, полно! Я вас ни в чем не обвиняю. Наоборот! Вы проявили отчаянную храбрость, которая, увы, только в сказках оказывается спасительной. В жизни от нее, как правило, проку мало.
— Я не знал, что вы все видели, — хмуро заявляет мессир, опуская голову и комкая в кулаке салфетку — так, словно это салфетка виновна в том страшном преступлении. — Я не знал. Хотя… даже если бы… — И лицо Морока прорезает кривая ухмылка, столь знакомая мне по лицу Дубины… и по отражению в зеркале.
— Если бы! — Дубина кладет шефу разведки руку на плечо. — Вы попытались бы меня спрятать. Чтобы мальчик не проболтался. И не вызвал бы у отца очередной приступ гнева. Иначе пришлось бы прикрывать еще одну историю, погрязнее предыдущей.
— Я делал, что мог, — все так же мрачно отвечает Морок. — Я не дал ему жениться снова. Я подкладывал к нему в постель шлюх, которые позволяют клиентам… — он замялся, не обладая богатством обозначений жесткого секса, которым сегодня располагает любой подросток. Смешные они, эти дофрейдовские времена!
— В общем, давали ему сцеживать свой гневоголизм понемножечку, туда, куда положено, без убийств высокородных особ! — одобрительно говорю я.
Нет, я и в самом деле одобряю его действия, но Морок смотрит на меня глазами быка, в лоб которому целит шпагой тореадор. Обреченности в этих глазах — от края до края. Целая вселенная обреченности.
— Послушайте нас, Морок, — с повышенной убедительностью и на пониженных тонах увещеваю я. — Мы просто объясняем: нам все известно. Все ваши тузы и козыри, включая спрятанные в рукаве. Давайте играть открытыми картами.
— Я не отдам вам трон. — Шеф разведки бросает все свои заходы из Марьиной рощи и ломит сквозь кусты, словно лось. — Я не отдам вам Шарля. Можете звать палачей.
— Будете первым советником короля Шарля? — выпаливает Дубина, лось номер два.
— К-короля Ш-шарля? — выдыхает Морок. Первый раз за нашу встречу он теряет контроль над собой. Полностью.
— Поймите, мы должны были вас проверить! — мягко произношу я, спасая мозг шефа разведки от перегрева. — Если бы вы сдали Шарля, какой тогда из вас советник? Но вы крепкий орешек. И, надеюсь, останетесь таким впредь. Шарль может на вас положиться. Королевство может на вас положиться. Мы тоже можем… надеяться. Нас-то здесь не будет. Никогда больше не будет.
— Как это? — Морок поднимает глаза, в которых еще видны тени боли и страха, но уже возвращается всегдашняя цепкость, властность, решительность. — Вы разве… уходите?
— Мы не уходим, Морок, — печально говорит Дубина, больше уже не принц и не Эркюль. Просто Геркулес по прозвищу Дубина. — Мы исчезаем. Мы ведь не люди, мы призраки. Призраки из другого мира. Да, нас можно потрогать рукой и потыкать ножом — ощутишь плоть и увидишь кровь. Мы очень хорошо сделанные призраки. Но нас больше нет. Мы для этого мира мертвы. И пришли только чтобы спасти вас всех. Потому что даже там, где мы сейчас, я не мог не думать о моей земле, о моем брате… Я очень вас люблю.
— М-мальчик м-мой, ты ведь… не в аду? — жалобно спрашивает мессир Морок, добрый христианин.
— Нет, Морок, что ты! — машет рукой Геркулес. — Просто в другом мире. Там у меня все хорошо. Я жениться собираюсь. На принцессе Кордейре, очень знатной особе.
— Которая ухитрилась тебя полюбить, не выясняя деталей твоего происхождения! — даю я подзатыльник этому снобу.
Их призрачное высочество хихикает и показывает мне язык. Морок наблюдает за этим безобразием с усталой снисходительностью. Миссия по спасению Геркулесовой страны выполнена, нам пора уходить.
Глава 13. Затмение неба и земли
— И что, вот так вот уголки конфеткой подогнуть — и все? — недоверчиво спрашивает Константин. Лицо у него у самого как у маленького ребенка, разворачивающего конфету.
— Ну да. Только не какой попало конфеткой, а непременно "Белочкой"! — смеюсь я. — Только пирожок в форме белочки называется лодочкой, а вовсе не то, что сейчас за лодочку выдают — кружок теста пополам свернули и пеките, не заморачивайтесь. Все остальные пирожки перед лодочкой — тьфу! — недостойны в пыли лежать.
— Слышал бы нас кто-нибудь… — завороженно шепчет Дракон, разглядывая на ладони крохотную фитюльку, кокетливо растопырившую углы, — решил бы, что мы спятили. Белочка лодочкой…
— Эх, а я-то надеялась хоть от тебя понимания дождаться! Думала, мужчина твоей профессии поймет высокую красоту старинной формы русского пирожка! Ан нет. И ты не догоняешь.
Я иду мыть руки. Ночная кухня в ресторане — место странное. Есть в нем и что-то от крипты* (В средневековой западноевропейской архитектуре — сводчатые подвальные помещения под алтарем и хорами храма, где погребены мощи святых и мучеников — прим. авт.), и что-то от морга, и что-то от банка… Вкусные запахи витают здесь, словно привидения, понемногу исчезая, чтобы, вопреки всем кодексам поведения для призраков, вернуться на заре.
— И что ты теперь делать собираешься? — спросило у меня мое отражение. Серьезно так спросило, въедливо. На лице его застыло выражение ехидного любопытства. От подобного собеседника не отмахнешься. Придется отвечать.
— Да все подряд! Что под руку подвернется! — все-таки попыталась отовраться я. Никаких далеко — и даже коротко — идущих планов на свою новую жизнь у меня не было. Одно было ясно: писателем я быть не перестану. Просто перестану КОРЧИТЬ из себя инженера душ. Делать вид, что понимаю в этой жизни больше окружающих. Что ведаю заповедные пути к вселенской гармонии. Что прозреваю сквозь плотское и материальное ландшафты тонкого мира. Ведь я и в верхнем мире, созданном моим воображением, ничего не прозреваю. Аватара моя бедная мотается по лесам и долам наугад, рискуя собой почем зря. А я и бровью не веду, занятая не то устройством, не то разрушением своей судьбы.
Отражение деловито шагнуло вон из зеркала, по пути преображаясь в Морехода. Я постаралась уловить дивный момент: пожилой пират в кудрявом каре и глубоком декольте, но не уловила.
— Все подряд — это что? Наймешься к своему драгоценному картошку чистить? — продолжил допрос мой бессменный проводник и мучитель.
— А хоть бы и так! — вздохнула я. — Разве у меня есть выбор? На перепутье ни у кого выбора нет, хоть как надписи на камне читай: налево пойти — голову потерять, направо пойти — работы лишиться, прямо пойти — впасть в экзистенциализм, на месте остаться — мошкара заест.
— Все веселишься, — неодобрительно заметил Мореход, — все ерничаешь. На новую жизнь нацелилась. А старая отпустит ли тебя, как думаешь?
— Старая жизнь — это маменька и полсотни полузнакомцев, упоенных возможностью выесть мне мозг? — осведомляюсь я. — Ты же знаешь цену этим людям. За то, чтобы создавать подобие круга общения, они берут дорого, непомерно дорого. Фактически все, что у тебя есть — достоинство, свободу и здравомыслие — они отбирают и… ладно бы к делу приспосабливали, а то ведь просто гноят!
Вдруг приходит мысль: наверное, где-то у них на достоинство-свободу-разум, отнятых у таких, как я, гноильня заведена. И в ней на полках лежат наши главные душевные качества и постепенно разлагаются в слизь, ссыхаются в мумии, рассыпаются в прах. А Бесстыжие Толстухи и Веселые Кащеи гуляют вдоль стеллажей и приглядывают, чтоб погнило все в срок… Впечатляющая картина. Инфернальная даже.
— Чепуха это, а не инферно* (Ад — прим. авт.)! — рявкает Мореход. С чего это он так обозлился-то? Ревну-ует, ревну-у-ует! Мысль эта читается на моем торжествующем лице.
Мореход вдруг берет меня за руку — вроде бы безопасным, почти ласковым жестом — и резко отшвыривает от себя прямо в зеркало. Я проваливаюсь сквозь серебристую пленку, вижу опустевший туалет, словно из-под воды, на секунду делается страшно вдохнуть — и падаю затылком на песок пляжа. Тоже пустого и безлюдного. Если не считать Морехода, который, строго говоря, не человек — как и я. Так что пляж не перестает быть безлюдным и в нашем присутствии.
— Я бы попросила больше подобных сцен не устраивать, — чопорно произношу я, сажусь и отряхиваюсь. — Мог бы просто пригласить, а не швырять меня куда тебе вздумается.
— Я — подсознание. Я никого никуда не приглашаю, ни просто, ни сложно. Все, что я делаю, я делаю насильно, вопреки разуму и приличиям, — с еще большей чопорностью заявляет Мореход. — Скоро здесь будут оба — Викинг и Дубина. Пора бы тебе на них посмотреть. И решить их судьбу.
— А почему я? — душа у меня уходит в пятки и одновременно взмывает в черное многозвездное небо. — Разве они не сами?…
Мореход глядит на меня сочувственно. Ну какое «сами»? Кто из вас, людей, «сами»? Когда такое было? Даже оторвавшись от окружающего вас мира, вы немедленно увязаете в другом, внутреннем мире, выпуская его из себя, точно кровь из вен. И пока он обволакивает вас, только что не умираете от близости свободы. Вам кажется, что без якоря плыть невозможно. Это стоя на якоре невозможно плыть. Но люди впаяны в знакомую реальность крепче, чем морские уточки в причал. И хотя море — рядом, никуда не поплывут.
Мне обидно от его сочувствия. Я вспоминаю, что здесь я — не человек. Я — демиург этой вселенной. Она — моя. Я могу устроить апокалипсис одним движением бровей. Одной силой своего раздражения я могу поджечь даже колышащуюся во тьме массу воды. А если мне станет скучно — тут наступит ледниковый период. И выживут одни мамонты. Если, конечно, я не забуду их создать, мамонтов.
Бездна ответственности вглядывается в меня, приходится брать себя в руки. Я с досадой машу рукой на кучу плавника — сырого и склизкого — и куча занимается веселым пламенем. Плавник угодливо принимает вид хорошо просушенных поленьев. Я угрожающе смотрю на гигантское, причудливо изогнутое бревно на краю пляжа — и бревно, будто раненое животное, ползет к огню, обламывая сучья. "А захотела бы — гарнитур Людовика Неважно-какого сюда приволокла!" — мелькает в голове.
Но у меня дела поважнее превращения полоски песка в королевскую опочивальню. В свет костра входят двое — Она и Он. Мои порождения, мои подопечные, мои марионетки. Сейчас я буду резать им ниточки и смотреть, что получится. Но сначала я должна увидеть, изменились ли они. Сделали хоть шаг от тех образов, которые создавала Я, — или остались прежними.
Дубина усаживается у огня и глядит на нас незнакомыми глазами. Не настороженность проходимца и не готовность зарезать по-быстрому отражаются в этих глазах — разве что на периферии сознания, необязательным дополнением к хозяйскому взору: это моя земля, вы здесь пришлецы, кто такие, зачем явились, докладывайте, да покороче! А Викинг… Викинг просто помолодела и стала рассеянной. Нет в ней прежней змеиной сосредоточенности. С таким покоем в душе добычу не ловят. С таким покоем едут домой на каникулы. Пирожки есть. Лодочкой, карасиком, расстегаем, пампушечкой. С другом сердца миловаться. В спальне, в саду, в поле, у речки. Везде, где траву еще не примяли. Она почти свободна и почти невесома. Зато напарничек ее как свинцовый стал. В песок по щиколотку уходит. Прынц с державой на плечах.
И как они удерживаются рядом? Она — почти облако, он — почти камень. Должны бы разбежаться в разные стороны, позабыть о странной дружбе своей, вернуться в родную стихию, она — в изменчивость, он — в неподвижность, и встречаться ненароком, не узнавая знакомого лица в белых завихрениях на небосклоне или в серых профилях скал…
Пока я всматриваюсь в них, разговор течет сам собою. Я без зазрения совести вываливаю на слушателей подробности своих взаимоотношений с мирозданием. Они слушают меня, а слышат только себя, как и заведено меж людьми и демиургами. Викинг приписывает мне собственные прозрения, родившиеся из наблюдательности, отшлифованной жизнью киллера-одиночки. Я не возражаю. Пусть думает, что обязана мне какими-то дарами, подсказками, вестями… Пока она не готова понять, что предоставлена сама себе. Это как оказаться в открытом море. Без якоря.
Я принимаю решение: дать этим двоим то, чего они ищут. Мое божественное решение крепко, я щедра, душа моя легка, пути мои неисповедимы. Эти двое и сами, не ведая того, дают мне ключ. Пусть я не похожа на Дракона, а он — на меня. Будущее у нас есть. А нет — так найдется. Я его придумаю. Я умею. Иначе не сидели бы напротив меня эти двое, объединенные невесть чем невесть для чего. Идите, дети мои, удача с вами. Я с вами, куда ж я денусь.
— Как пирожки? — интересуюсь я, входя в кухню.
— Да скоро уже, — радостно отвечает Константин, заглядывая в духовку. — Ты чего так долго?
— Ага, долго, — рассеянно киваю я. — Даже проголодалась.
Еще бы! За целую ночь у костра поневоле проголодаешься.
— Слушай, у тебя все волосы в песке! — удивляется Дракон. — Ты где так испачкалась?
Я только отвожу глаза. Что тут скажешь?
* * *
"Старик, мне страшно!" -
"Слушай, Гость, и сердце успокой!
Не души мертвых, жертвы зла,
Вошли, вернувшись, в их тела,
Но светлых духов рой".
С.Т.Кольридж "Сказание о Старом Мореходе"
С тех пор, как мы попали в зазеркалье, перед нами точно альбом открыток раскрыли: цветущие равнины, таинственные болота, огнедышащие горы, разноцветные холмы… Вот только моря нам ни разу не показали. Хотя все дороги зазеркалья ведут именно к морю.
Разжечь костер — ночью, на пляже, рядом с полосой прибоя — это особенное, ни с чем не сравнимое удовольствие. Поэтому даже если тебе не нужно ни греться, ни рыбу жарить, ни комарье отгонять — все равно. Разведи костер и вглядись в его алое сердце, пляшущее под шум волн, как под медленный рокот далеких барабанов. И увидишь будущее.
Или, по крайней мере, истинное лицо настоящего.
Языки пламени режут темноту на дольки и снимают маски с существ, сидящих на песке по ту сторону костра. Трансакция больше не старуха с добродушно-понимающим выражением лица, броллахан больше не бестелесный призрак в провисшем плаще. И я больше не я, и Дубина больше не Дубина. Костер раскрывает нашу ложь, ни в чем нас не уличая и не насмехаясь над неудачной попыткой соврать.
Костер, костер, людям бы у тебя поучиться. Если бы не их страстное желание одержать победу над ближним — хоть самую смешную, хоть самую игрушечную — не стояли бы между нами непроницаемой стеной ложь и отчуждение, не пришлось бы тратить жизнь на пробивание брешей в чужих стенах и на непрерывную починку своей собственной…
— Значит, вот ты кто… — роняю я, всматриваясь в бывшую помощницу свою Транскцию, некогда явившуюся мне под видом Безумной Карги, — не ожидала…
— Конечно, ожидала! И даже звала, — кивает Трансакция. — Иначе меня вообще бы тут не было. Мне здесь не место, сама понимаешь.
— Как, ты говоришь, тебя зовут? — небрежно спрашивает Геркулес, тоже изменившийся нехило. Куда-то исчезли шрамы от плетей и кандалов, клеймо на плече, удостоверяющие его принадлежность рабскому сословию, зато в манерах появилась вальяжность, во взгляде — снисходительность…
— Ася, — улыбаясь, повторяет довольно молодая сероглазая женщина, сменившая добрую старую Трансаку. Есть в ней что-то раздражающе знакомое: как взгляну в это лицо, так сразу начинаю припоминать, где я могла его видеть — думаю-думаю, а вспомнить не могу…
— И ты из нижнего мира? — снова встревает Геркулес, ставший до неприличия независимым и любопытным.
— Ну, это для вас он нижний, — смеется Ася. — А для меня он очень даже срединный.
— А суккуб с маридом тогда откуда? — недоумеваю я.
— Ну, — мнется новая версия мистификаторши Трансакции, — эти миры и для меня низковаты. Где-то на уровне, гм, малого таза.
— Грубо говоря, моя епархия, — смеется бывший броллахан, обретший плоть — и какую!
Капитаном "Летучего Голландца" бы ему быть, в такой-то плоти. Соль этого моря, плещущего за нашей спиной, у него в крови, в костях, в радужке глаз, в каждой клетке тела. При такой внешности не требуются ни ругающиеся на всех языках мира попугаи, ни камзолы с золотым шитьем по обшлагам, ни сабли-пистолеты, бренчащие при ходьбе в такт поскрипыванию протеза. Да и протез тоже не нужен. И без этих красивостей видно — мореход. Старый мореход…
— "Две сотни жизней смерть взяла, оборвала их нить, а черви, слизни — все живут, и я обязан жить!" — бормочу я, смотря в равнодушные глаза цвета ночного неба и ночного моря.
— А! — отмахивается Мореход-броллахан. — Романтически-наркотические бредни. Матрос, убей он хоть альбатроса, хоть жену родную, не сбрендил бы, точно бедолага из баллады, хоть какие ему глюки показывай. Мореходы — народ крепкий, к глюкам привычный…
— Особенно такие, как ты, — ухмыляется Геркулес.
— А такие, как я, — особенно! — возвращает ему подначку Мореход.
Пока они перешучиваются, я сижу, привалившись спиной к камням волнолома, и перевариваю все, что узнала за длинный, бесконечно длинный вечер.
Когда, пройдя рощу навылет, мы не обнаружили ничего похожего на реку времени, Геркулес лишь плечами пожал. Ну нету и нету. Мне бы тоже плечами пожать: а я что могу сделать? — и вернуться в рощу, на новый круг. Но я почему-то была уверена: идем мы правильно и скоро будем на месте. Меня тянуло в сторону от лесов, к морю.
Трудно не узнать взморье, поскучневшую природу, волны песка с редкими пучками колючей травы — как предупреждение моря о скором своем появлении на горизонте. Мы понимали, куда идем. Вот только не знали, зачем.
Оказалось — чтобы еще немного развеять зазеркальный туман, пеленой окутавший наши мозги. Еще чуть-чуть себя высвободить из-под гнета страхов и надежд, перевирающих реальность на свой лад…
Эти двое уже ждали нас у полосы прибоя. Даже костер соорудили. Для вящей доверительности атмосферы, наверное. А как уселись мы с другой стороны огня, так они нам и объявили: никакие мы не Трансакция с броллаханом, а существа из нижних миров — демоны, если хотите, но не ваши. Скорее уж вы с Дубиной — наши люди.
Ася — женщина, которую Мореход много лет водит опасными путями по своему морю. Морю Ид. Сам он суши сторонится, хотя, как все моряки, много берегов видал. И все-таки знает только воды. Их он знает даже лучше, чем звездное небо над головой или палубу под ногами. Море Ид — не просто жизнь Морехода, оно его душа и плоть. Не удивительно, что Мореходу скучно наедине с собой.
Поэтому в любом порту, в который заходит, старый пират выбирает себе попутчика. И берет с собой в море Ид, не спрашивая согласия. Мореходу без разницы людское мнение. На любой счет. И к каким бы пристаням ни причаливал корабль, никуда попутчик не денется. Бывает, что так и умирает на корабле, посреди таинственных вод, не зная, где суша и есть ли вообще на свете такая вещь, как суша.
Нет, Мореход, конечно, пират и тиран, но не рабовладелец.
Вот Ася, например, вольна уйти куда угодно и в какой угодно момент. Да скажи она посреди дороги: назад! Вернемся в порт, я хочу сойти! — и повернет Мореход, и доставит ее в любую точку любого из островов своего архипелага, между которыми курсирует целую вечность. Но Асе некуда идти. Потому что Мореход берет в попутчики бездомные души — а это привязка куда надежнее, чем канат или цепь, которые всегда есть шанс перепилить…
Когда человек годами бродит по ненавистной ему суше и знай себе мечтает, как бы ему отсюда сбежать, он подманивает Морехода, словно птицу на манок. Мореход, если звать его всей душой, не может не придти.
Конечно, ни Ася, ни другие, те, кто был до нее, не радовались появлению своего «избавителя». Да и кто обрадуется, поймав тигра за хвост? Знатная добыча, живым бы от нее уйти… Но билет уже куплен, вояж не отменить.
Так что Ася и Мореход много лет вместе. Время от времени Ася выбирается в наш мир — она называет его верхним — чтобы избавиться от опостылевшего ей моря. И Мореход сразу же оказывается рядом. Неизвестно, почему. Может, тоже не прочь развеяться в иных мирах?
Ну, и над нами шутку сшутить, не без этого. Обоим нравится пугать и путать. Но и помогать нравится. Ася бывает довольна, когда историю, в которую она встревает, не зная ни начала, ни конца, удается растянуть еще немного, чтобы, как она говорит, "получился завиток". Впрочем, если для этого понадобится убить одного или нескольких из нас, Ася, пожалуй, отступится от любимых забав. Она не злая. Просто шутница, как все демоны. И эльфы.
Сегодня — нет, уже вчера — Ася подсказала мне, ЧТО видел маленький Эркюль собственными глазами, но крепко-накрепко запретил себе вспоминать. Зачем она это сделала? Чтобы посмотреть, воспримет ли его высочество принц Эркюль внезапный удар прозрения, нахлынувший от моего рассказа о старом убийстве, будто приливная волна. Воспринял. И перенес достойно, по-королевски, не дрогнув. Значит, реки времени не просто вернули Дубину в родную страну — они вернули ему душу. В полном объеме. Так же, как незадолго до этого вернули мне молодость и надежду.
На этом месте Ася и Мореход обменялись таким же торжествующим хлопком ладонями, как когда-то Кали с броллаханом — видать, у демонов и высших сил этот знак в моде.
Мы с Геркулесом, по идее, должны благодарить сверхъестественную парочку за оздоровление наших душ и за открытие новых жизненных перспектив, но мы отчего-то не спешим припадать к их стопам со славословиями.
Вселенная, в которой каждый из нас устроился — почти безопасно, хоть и без особого комфорта, — с появлением этих двоих рухнула. Обнаружив, что Дубине незачем проводить дни в рабстве, а мне — в будоражащей кровь беготне от агентов Старого Хрена, мы так и не поняли, чем теперь жизнь заполнять. Среди открывшихся возможностей немало таких, что рядом с ними и рабская, и киллерская доля слаще меда. Но выглядят распрекрасно, совсем как идиллия Геркулеса, женившегося на Корди и живущего вместе с нею долго и счастливо "even after"…
Потому-то мы и медлим. Не уверены, что Мореход и его пленница на нашей стороне.
— И что теперь? — наконец, спрашиваю я. — Навеселились вволю или еще не совсем?
— А чего ты хотела, Ася? — обращается Мореход к помрачневшей спутнице. — Ты заявляешься сюда, будто Карабас-Барабас, объясняешь: весь здешний мир — твой театр кукол, а все они, включая самых крутых, — херня из папье-маше на ниточках. И ждешь, когда тебе падут на шею со слезами счастья?
— Врешь. Опять врешь, — без тени возмущения реагирует Ася. — Не обращайте на него внимания, он за всю жизнь не сказал ни слова правды. Просто не умеет. Я понимаю, вам так и показалось: пришлый демон заявляет, что вертит вами как хочет, а вы его еще и благодарить должны. На самом деле все не так.
— А как? — интересуется Геркулес. Он на удивление спокоен и благодушен.
— Да как всегда! — улыбается Ася. — Любой информатор что-то скажет, что-то утаит, в чем-то поможет, в чем-то навредит. Не за ручку же мне вас водить, не с ложки же решениями кормить?… Сами разберетесь, не маленькие. Я здесь — гость, к тому же случайный. И проведи я тут хоть сотню лет, все равно не приживусь. Моя родина — совсем другой мир. И никуда мне от него не деться… Как и вам — от своего, между прочим! — энергично тычет она пальцем в мою сторону.
Мы с Дубиной переглядываемся. Пожалуй, роль кукол в чьем-то сундучке, театре, спектакле нам нравится еще меньше, чем медленное продвижение по самому запутанному из маршрутов…
— Куда ж нам плыть? — иронически вопрошает Геркулес, потягиваясь.
— А это тебя надо спросить, куда! — неожиданно отвечаю я на вопрос, не мне адресованный.
— Почему… меня? — замирает Дубина.
— Потому что Кордейра — твое порождение, — отвечаем мы с Асей. Хором. Смотрим друг на друга и смеемся.
— Мое? — все еще не понимает Геркулес.
— Ну да! — говорит Ася. — Ты мечтал о принцессе, которую мог бы спасти, как истинный рыцарь. И которая полюбила бы тебя, не спрашивая, есть ли у тебя замок, земли, дружина, положение в обществе. Разве ты этого не понял?
— Выходит, я волшебник? — изумляется мой несообразительный друг.
— Здесь каждый из нас — волшебник. Более ли менее, — вступает в разговор Мореход. — Самые нужные вещи оказываются рядом, куда б ты ни шел. Самые подходящие знакомства рано или поздно заводятся. Самые желанные пути ложатся под ноги. Даже если ты их сразу не признал.
— Вот и скажи нам, где твоя принцесса, — договариваю я за всех разом.
— Она больше не принцесса… — качает головой Дубина. — Видать, я ее заставил принцессой стать. Она такой судьбы для себя не хотела, но ради меня приняла ее и терпела, сколько могла.
— Чем же оно ей так не нравилось? — пожимаю я плечами. Хотя мне известен ответ.
Ну что хорошего в судьбе принцессы? Сиди да суженого из всех окон выглядывай. И надейся, что он окажется не очень… противным. Я бы на ее месте еще до всяких там эпидемий, избавивших меня от властной родни и государственных интересов, собрала котомку — да и ушла куда глаза глядят.
Но Дубина нафантазировал Кордейру кроткой и нежной, словно шелк. Вот она и не рванула когти подальше от замка, сидела смирно, его дожидаючись. Дождалась. И только потом обнаружила, что есть в ней, под шелковыми путами, стальной стержень. А теперь, значит, решила себя во всей многогранности реализовать.
— И все-таки куда?… — размышляю я, не дожидаясь ответа.
— В леса! — рубит Дубина. — В глушь и в чащобу. Чем дальше от людей, тем лучше.
— Думаешь, люди ее пугают? — Я поднимаюсь на ноги, всматриваюсь в горизонт. Красная полоса над морем горит ярко-ярко. Рассвет.
— Когда-то да. А теперь она их пугает, — убежденно произносит Геркулес.
Мы больше не обращаем внимания на своих странных собеседников. Незачем нам с ними советоваться. Незачем и прощаться. Может, встретимся еще, а может, и нет. Мореход с его умением читать в глубине человеческих сердец и с привычкой ко лжи мне уж точно не по вкусу. Ася… Не знаю. Ее отношение к нашей судьбе как к своей забаве мне тоже не нравится. Хотя саму ее мне жаль. Будь у меня такой бессменный спутничек, перезала б я ему глотку во сне — и рука бы не дрогнула. Лучше одной болтаться по гребням волн на "Летучем Голландце", чем терпеть компанию всеведущего мифомана.
Впрочем, по ту сторону огня уже никого нет. Ушли. И слава богам всех пантеонов, что ушли.
Глава 14. Молот ваших личных ведьм
Хаська любит снег. Ходит по нему, утопая до самого брюшка, осторожным охотничьим шагом. Вытягивает шею, внюхиваясь в морозный воздух. Растворяется в своем внутреннем уссурийском тигре и снежном барсе. Кривенькие толстенькие ножки ее обретают первобытную хищническую стать. Дикая природа совершает удивительные пассы над изнеженным кошачьим телом. И тело на глазах преображается.
Я наблюдаю за кошкой, привалившись к неопознанному стволу. Удивляюсь людям, которые навскидку заявляют: это бук, а это граб! Какой бук, кого граб? Я их не узнаю, даже если они придут на мой порог и вежливо представятся. А уж зимой-то, без единого листика… Едва эта мысль приходит мне в голову, с дерева падает лист. Скрученный в хрупкую, словно обгорелый документ, трубочку, серо-черный, нечитабельный.
Природа — великая шутница. То кошку в тигру превратит, то зимний лист — в полусожженный компромат…
И все равно мы верим, что разум сильнее. Что он сумеет вовремя распознать все дружеские, все вражеские, все грубые, все тонкие — словом, просто ВСЕ шутки, приготовленные природой на его долю. На долю невыразимо серьезного лоха без чувства юмора. А он именно таков, наш разум.
Иначе отчего он так страдает при мысли, что пришедшее наконец-то в мой дом счастье — прямое исполнение мамашиных цэу?
Да-да-да. Как же меня корежит при мысли о ее пожеланиях на Рождество! "Завести семью, нормальную работу и здоровья побольше" — так, кажется? И вот материнское напутствие исполнилось. По крайней мере, перспективы открываются в том самом направлении, родительницей указанном. Дракон — кандидат в мужья, кандидат в работодатели и кандидат в психотерапевты, он выведет меня из одиночества, болезни и неустроенности на торную дорогу большого человеческого счастья… Чего добрая мамочка для любимой доченьки и хотела. Выходит, доченька ее — неблагодарная тварь, не оценившая мамочкиных мудрых наставлений, сопротивлявшаяся им до потери дееспособности…
Может, со стороны оно так и выглядит: старшие получше вашего знают, чего вам надо, соплячье. Вот и не рыпайтесь. Откройте мозг — пусть впитывает родительские напутствия, точно желудок — углеводы.
Старшее поколение выводы подтасовывает мастерски, этого у них не отнять. Эпоха застоя их, что ли, до бриллиантового блеска отшлифовала? Я ведь знаю, как все будет… Для начала они обдерут детали с принципа, будто мясо с костей. И то, что счастливым можно быть только со СВОИМ избранником, на СВОЕМ поприще, став СОБОЙ, ненароком выпадет из поля зрения. Ведь что самое важное? Самое важное — это принцип! А в принципе сказано: узри свои главные цели — муж-работа-здоровье, проставь крестики на фюзеляже и считай, что жизнь состоялась! И не замахивайся на слишком крупную дичь, выбей хоть что-нибудь, криворучка ты моя косоглазая…
И если мать права, если принцип важнее деталей, то, значит, весь мой путь против течения, поперек указателей, в свою степь выглядит колоссальной ошибкой, пустой тратой времени, нелепым фарсом, сыгранным под режиссурой природы, любящей пошутить над разумом. Я четверть века — да нет, больше, больше! — гребу прочь из последних сил, хотя единственное, что требуется — это осознать: "а счастье было так возможно, и так возможно, и вот так"! Но всегда в одном и том же месте — в браке. И уже битых двадцать пять лет я могла бы им, счастьем, наслаждаться, кабы приняла из маменькиных рук в пубертатные годы чудесные какого-нибудь Имярека-младшего, сына Имярека-старшего, друга семьи, функционера с суконным рылом — в три дня не обцелуешь свекра дорогого…
Работа, видимо, тоже могла бы озарять мой жизненный путь чистым блаженством. Так и было бы, согласись я по молодости на маменькины предложения влиться в ряды юных секретарш. А там и кадровиков, держащих крепкою дланью целые коллективы и управляющих силой доносительства и подстав. И не пришлось бы продираться сквозь буреломы-ветровалы-выворотни, из которых писательская стезя, собственно, и состоит…
О личности вообще молчу. За меня все психиатры сказали: психическое здоровье, по их мнению, равняется легкой дебильности. За каковыми пределами лежит нива девиаций* (Отклонений — прим. авт.) и деформаций. Любые творческие усилия выгоняют нас из рая, населенного легкими дебилами, в нашу личную сумеречную зону.
Нет, не верю я в пользу умственной энтропии* (Необратимое рассеивание энергии, отклонение реального процесса от идеального — прим. авт.). В возможность счастья где попало и с кем попало, по факту обладания крестиками на фюзеляже. Не убеждает меня старушечья риторика. А то, что множество народу она таки убедит, и станет этот народ мыть мои кости и белье мое перетряхивать, обсуждая глупость мою до слюнотечения, до пароксизмов единогласия, до эйфории Несправедливо Обиженных Мам… так мне до лампочки. Лишь бы самой не угодить в ловушку их НЛПешной магии.
— Магия? Кто здесь думает о магии? — Мореход входит в окружающую действительность прямиком из сугроба, в полуметре от Хаськи, пристально изучающей зиму. Кошка совершает кабриоль* (Балетный прыжок, в котором нижняя нога ударяет об верхнюю под углом перед приземлением танцора на нижнюю ногу — прим. авт.), означающий крайнюю степень изумления. Хоть и говорят, что кошки могут видеть незримое, но не до такой же степени?… Что-то непонятное сгущается в тоннелях между мной и верхним миром, между верхним миром и морем Ид, между морем Ид и мной. Мы образовываем странно стабильный треугольник, внутри которого, как на Бермудах, происходят удивительные вещи.
— Наконец-то! — всплескивает руками Мореход. — Наконец-то мы заметили очевидное! Утютюшеньки!
Очевидное. Это он про что? Про то, что старшее поколение самочинно овладело техниками нейролингвистического программирования и вовсю канифолит нам мозги или…
— Или. — В голосе Морехода звучит не просто удовлетворение — торжество! — Или то, что ткань верхнего мира уплотняется. Ты просекла, что весь год занималась ткачеством. Ура.
— Ты хочешь сказать… — я стараюсь не поддаваться на провокации и не впадать в глупые пререкания, мне нет дела до того, что он думает о моем уме, он сам — порождение моего ума! Или нет? — …ты хочешь сказать, я все эти месяцы планомерно ткала свой собственный мир? Как гобелен? Это что, значит, я — парка* (Парки в древнеримской мифологии — три богини судьбы. Прим. авт.)?!
— Угу. Мойра. — Мореход кивает головой, точно собачка с ветрового стекла — кивает-кивает-кивает, все никак накиваться не может. — Или даже все три. Надо же не только прясть, но и мотать, и резать. Кто ж за тебя мотать будет? Мотать за тебя никто не собирается!
Кажется, он меня заклинает. Не в смысле «умоляет», а в смысле "налагает заклятье", как на демона, которого нужно любой ценой удержать под контролем. Что ж, если я способна создавать миры, то, очевидно, противоположное мне также доступно. Только оно, наверное, требует аналогичных затрат — дикого количества времени и кошмарного напряжения сил. Буквально на грани безумия. Я смотрю на Морехода и понимающе улыбаюсь. Сколько бы психиатров ни поджидало меня за углом со смирительными рубашками, а от таких подарков не отказываются.
— Сейчас, — говорю я ласковым тоном существа, заносящего палец над самым страшным кошмаром ядерной эпохи — над красной кнопкой, — ты расскажешь мне подробности. Не отвлекая меня суесловием и подначками. Просто изложишь все по порядку… И плевать, что там тебе как подсознанию полагается! — обрываю я Мореходову стандартную реплику о том, на что он, будучи монстром бессознательного, пойти ну никак не может. Ничего, переживет. Монстры тоже подчиняются демиургам. Мореход на глазах сникает. Похоже, ему не нравится эта идея насчет подчинения…
— Да ты уже все поняла, зачем тебе детали? — юлит он.
— Хочу! — безапелляционно отвечаю я. Никому ничего не объяснять — вот главное умение демиурга, его основной рабочий навык. Желание создателя миров — достаточный аргумент… для чего бы то ни было.
— В общем, — мямлит Мореход, — тебе потребовался мир, где бы ты делала то, чего не можешь делать здесь. Если бы ты стала делать это здесь, у тебя бы, скорее всего, появились альтернативные личности…
Ага. Диссоциативное расстройство идентичности* (Также известно как расстройство множественных личностей (англ. multiple personality disorder, или MPD) — в этом состоянии один физический индивидуум может обладать более чем одной личностью — прим. авт.) — плавали, знаем. Боже, сколько же я литературы перечитала, пытаясь определить, что мне еще грозит, не расщеплюсь ли я от чувства беспомощности перед окружающей вселенной на кучу усеченных индивидуев, корявых и безбашенных. Не стану ли ночных бабочек опекать и наркотой приторговывать в образе какой-нибудь Мамки Аськи, играть на скрипке в переходах в состоянии Крошки Асютки и бить интеллигенцию в подъездах от имени Васи-Руки-Молоты. Психиатры утверждали, что это не мой случай. Шизофреники — натуры цельные, нерасщепимые. Очередная кошмарная психиатрическая легенда развеялась и я перестала опасаться пробуждения в мужском бараке на зоне, с кружкой чифиря и чинариком, прилипшим к нижней губе (а как же иначе! Вася-Руки-Молоты не мог не занять приличествующее положение в обществе, даже ценой убийства!). И вот — пожалте! — все врет земная психиатрия. Я развалилась не на альтернативные личности, а на альтернативные миры. После чего решила оторваться не в местных подъездах, а во вселенских.
— Наверное, ты не сможешь мне объяснить, КАКИМ ОБРАЗОМ это у меня вышло? — вкрадчиво интересуюсь я. Мореход смотрит на меня с выражением "А сама-то как думаешь?" Сама-то я думаю: даже если бы он смог, я бы не смогла понять то, что он смог объяснить.
— Тогда скажи, каким образом это не вышло у других? — мне хочется услышать нечто утешительно-фантастическое. "Ты — избранная! Никто, кроме тебя, не в силах победить…" — а что победить-то? Какие-нибудь Силы Зла, Спящие В Священной Горе Уебуке… то есть Убаюке?
— Почему не вышло? — пожимает плечами Мореход. — Вышло. У многих вышло и у многих еще выйдет. Или ты вообразила себя… — он всматривается в мое лицо с нехорошей усмешечкой, — …избранной?!
Немая сцена в исполнении меня.
* * *
Перед нами дюны, за дюнами — луга, за лугами — лес. Неизведанный и недружелюбный.
Не люблю я этих… кущ и чащ. Лес — место своенравное, мстительное и жадное. Питается страхами людскими, любит поиграть в жестокие игры, правила которых меняет как хочет, путнику не сказавшись. Заставит кружить на одном месте много дней подряд — и будешь ходить от куста к кусту, не узнавая одной и той же опушки, одних и тех же елок и осин. С попутчиком разведет — и бегай, перекликайся, напряженно слушая насмешливое эхо, пока не наткнешься на друга сердечного. Или на голодного медведя — это уж как повезет. Лучше бы Корди в горах обосновалась или в чистом поле.
Хотя я понимаю желание девочки спрятаться ото всех, затаиться среди леших и кикимор — подальше от желания местных жителей навязать захожему человеку чужую роль. Тут и моргнуть не успеешь, как тебя уже распознали, дюжиной кумушек сиротку окружили, каждый день с советами наведываются. А там, глядишь, и замуж выдадут, за хорошего человека. Нафиг Кордейре не нужного.
Нет, самая лучшая роль — это роль невидимки. Поэтому только глаза человека, которого Кордейра действительно любит, смогут ее отыскать. Так что пусть их бывшее высочество поищет свою возлюбленную. А мое дело — топать за Геркулесом. И по возможности молча.
Откровенно говоря, последнее условие было самым тяжким. Не то, чтобы я логореей* (Недержание речи — прим. авт.) страдала. Но желание узнать, какого черта мы снова не в лес идем, а в деревню, росло с каждым шагом. Дубина упорно двигался по проезжему тракту и как видел деревеньку — сразу бежал в местный трактир. В крайнем случае останавливался у колодца и принимался с населением разговоры разговаривать. Долгие, нудные, пересыпанные нелепыми вопросами разговоры.
На пятой или шестой Перелесовке-Куролесовке мое терпение треснуло и развалилось пополам.
— Может, объяснишь, что мы делаем, обходя все эти… Козлодоевки? — брезгливо поинтересовалась я.
— А ты хочешь по лесам до морковкиных заговин шастать? — вопросом на вопрос ответил Дубина.
— Да ты хоть скажи, какую такую информацию ты у этих баб-мужиков выведываешь?! — рявкнула я. — То про коровий падеж рассуждаешь, то про несчастный случай на охоте разглагольствуешь, то с интересом вникаешь, как у соседки тройня родилась! Мы что, больницу в окрестностях открыть собираемся?
— А как же! — расхохотался Дубина. — Был бы я такой же ядовитой заразой, как ты, переменил бы тебе прозвище. С Хитрой Дряни на Нехитрую. Или еще того хуже.
— Постой, — затормозила я на полном скаку, не обращая внимания на его подколки. — Ты что же, выясняешь, у кого они лечатся? Если своего знахаря нет…
— Идут к ведьме! — кивнул Дубина. Хотя из нас двоих дубина теперь я.
— Так значит, Корди в ведьму переквалифицировалась?
— В кого ж еще? За скотом она ходит не умеет. На кроликов охотиться — и того меньше. Огород завести? Не царское это дело — тяпкой тяпать. Ей, может, и не нужно ни сна, ни еды — совсем как нам с тобой. Но без положения в обществе они не привыкшие. Жить в подземелье и месяцами дрыхнуть на сокровищах Корди и у себя могла. Если она здесь обосновалась, то как-нибудь по-новому, без прежних заморочек. На то оно и зазеркалье.
Действительно, кого можно противопоставить молодой осиротевшей принцессе, беспомощной и беззащитной? Только ведьму, к которой идут с подношениями, усмиряя страх, коли до смерти припечет. Ведьму, защищенную неведомыми способностями и невидимыми покровителями. Равнодушную, сильномогучую и одинокую. Не нуждающуюся ни в крепостных стенах, ни в преданной армии, ни в льстивых придворных, ни в запуганных подданных. Мощь не меньшая, чем у принцессы-жабы, — и притом своя, не заимствованная.
Сама б такой стала, кабы не стремление вернуться в молодость, в любовь, в наивную уверенность, что все еще впереди.
Одного не понимаю: как Дубина ее сердце растопит? Если Кордейра здесь уже прижилась, точно гадюка под камнем, страшно представить, что она с нами, надоедами, сделает. Не иначе, в белок обратит. Или чаю предложит — из какой-нибудь амнезии дикорастущей. Определенно, в гостях у здешнего варианта Кордейры ни есть, ни пить не стоит — мало ли что…
В очередной Кислоквасовке нам удалось узнать любопытную вещь: дальше лучше не ходить. Потому как поразила соседнюю деревушку красная потница. Все потеют, все красные, все недужные, хозяйство забросили, даже на праздник урожая ни свиней, ни тыкв не привезли. Болезнью заболели. И ждут солдат. Со дня на день ждут.
Что может значить прибытие солдат в деревню, пораженную неизлечимой немочью, было ясно даже мне, ни разу не историку. Будут искать виноватых. Колдунов, ведунов, сатанинское семя. Ведьм. А кого сыщут, тому дощечку на шею — и без суда, без следствия…
Переглянувшись с Геркулесом, мы оборвали разговор и свернули с дороги в леса. Где-то здесь наша Корди. На нее население и наведет солдат. И придется ее из огня выхватывать, пока вконец не спеклась.
Взбодренный близкой опасностью Дубина пер через кусты, не замечая тропинок. Его свистящее дыхание распугивало лесную дичь, включая и ту, для которой мы сами могли стать дичью. Не до крупных хищников нам было. Да встреть спаситель Кордейры хоть саблезубого тигра — плюнул бы ему в морду и дальше пошел. А тигр сел бы на попу и долго думал бы: что это было?
И все-таки мы опоздали. Как и в прошлый раз.
У самого подножья горы угнездилась избушка — по всем приметам ведьмино жилище: пучки трав по стенам, котел с дурно пахнущим варевом, дурно пахнущие куры во дворе. А на столе в углу… серебряный гребень. Тот самый, которым Корди по вечерам расчесывала волосы. И мебель, раскиданная по углам, переломанная — только отряд солдат может так изломать хилые табуретки, всем скопом ловя мечущуюся в ужасе женщину…
Взвыв от ярости, Геркулес принялся… раздеваться. Я некоторое время тупо наблюдала за его неадекватной реакцией, потом, почувствовав то же, что и он, сама скинула перевязь и плащ. Одежда нам еще пригодится, как и оружие. А до того — алоха! — парочка огнедышащих тварей, защищающих свое кровное, нежно любимое, сердцу дорогое — вот с чем вам придется дело иметь, солдаф-фоны…
Я до последнего не знала, обращусь ли я в дракона или в ламию. И в принципе, была готова вывалиться из леса в образе многометровой змеететки, пылающей жаждой мести. Это бы научило всех почтительному — и даже сверхпочтительному — отношению к колдуньям. Черной Фурии, исчадию гнева, не потребовалось бы проливать кровь глупой солдатни. Хватило бы простого "Ссссслушшшшайте, сссссолдаткккки, отпуссссстите девушшшшшшшку…"
Хотя Черной Фурии было бы приятно поплясать на костях. А вот дракону — нет. Сознание дракона не приспособлено для мести, как и для возмездия. Ум дракона холоден и отстранен. И что самое неприятное, не склонен переживать по поводу скоротечности земного бытия смертных принцесс. Иными словами, дракону пофиг, что его подругу вот-вот убьют. Даже если только что это было самое важное дело на свете.
После вспышки боли, выжигающей человеческий разум (и человеческую анатомию заодно), ты приходишь в себя другим существом. Всеведущим, ироничным и АБСОЛЮТНО равнодушным. Сознание дракона переполнено восхищенной созерцательностью. Он чувствует бесконечность вселенной и протяженность потоков времени в оба края от мимолетного «сейчас» — с такой остротой, что на активные действия по изменению «сейчас» не способен.
Вот почему драконы так легкомысленны — от глубины своей нечеловеческой. Что угодно способно отвлечь дракона от судьбоносной миссии. Поэтому не стоит вручать свою судьбу дракону. А тем более двум драконам…
Игры бликов на глади воды однажды заставили нас позабыть об опасности, нависшей над Кордейрой. И теперь сыграли с нами ту же шутку. Снова.
Вдруг стало нам ясно: все мы — и драконы, и не-драконы — следуем своей судьбе, и неважно, счастливой она будет или сожаления достойной, самое главное — извлечь из нее урок, который она, по щедрости своей, дарит каждому живому созданию, бла-бла-бла… В общем, мы были двое чешуйчатых недоумков, ненароком постигших дзэн во всей полноте, с познанием собственной природы, а также с освобождением от приязни и неприязни…
Такого рода озарения всегда несвоевременны. Все, что в тебе есть человеческого, бьется, визжит и протестует против плавности и отстраненности в момент, когда твоего любимого человека, может быть, на костер волокут. Впрочем, оно, человеческое, глохнет где-то глубоко внутри, задавленное драконьим.
Сделав круг над лесом, высоко в небе, мы зависаем, мерно взмахивая крыльями. Геркулес ухитряется на лету поскрести морду и вдруг изрекает:
— В лесу нам их не найти.
— Ага, — бесстрастно произношу я.
— Спустимся ниже?
— А если… просканировать местность? — размышляю я.
— Как это? — оживляется Дубина. Ему сейчас интереснее сама задача, чем результат. Как и мне.
— Попытайся увидеть их мысли. Отделить от того, что чувствуют олени, кролики, живность всякая. Люди — они… другие, — пытаюсь я донести до Геркулеса невнятную, но такую любопытную идею.
— Попробую, — хмыкает он и зажмуривается.
Сознание нескольких солдат и ведьмы, которую они волокут с собой, накинув ей, словно собаке, петлю на шею, оказывается самым громким голосом среди шепота, идущего от лесных обитателей. Мы долго слушаем нехитрые желания: пиво, мясо, сон в постели, отдых натруженным ногам, нашивки за успешно проведенную казнь, белотелая жена деревенского старосты, у которой такой невинно-блудливый взгляд и ярко-красный рот… И жизнь, жизнь, еще немного жизни в домике у подножья горы, трудной, унылой, желанной жизни, минуты которой истекают, и смерть встает огненным столбом перед глазами.
— Это не Кордейра, — хором произносим мы.
Действительно, женщина с израненными ногами и ссадинами от петли на шее — не Кордейра. Она старше, она проще и она местная. Эти леса, эти холмы, эта деревня — все, что она знает. Остальной мир для нее — пугающий лабиринт, которого она избегала всю свою жизнь. Даже будучи совсем молодой, она не бывала ни в городе, ни по ту сторону горы. Здесь ей знакома каждая травинка, каждая зверушка — она и сама немногим отличается от трав и зверья. Душа ее — как горное озеро, чистое и неглубокое.
— Надо ее спасти! — говорю я, отмахиваясь от своего драконьего фатализма.
— Конечно, — соглашается Дубина. И мы, не сговариваясь, летим в сторону деревни.
Сказать, что мы напугали местное население, — значит ничего не сказать. Когда прямо на приготовленную к казни кучу хвороста рухнули с небес две крылатых твари, разметав по прутику любовно сложенные вязанки, деревенские прыснули во все стороны, словно зайцы. А мы парой ударов хвоста расчистили себе пространство и сели лицом к лесу.
Солдаты оказались похрабрее. Их попытки пристрелить нас на месте вызвали у меня гомерический хохот. Дубина красовался, ловя арбалетные болты зубами, пока у отряда не кончились боеприпасы.
— Отпустите женщину! — наконец проревел он, встряхиваясь, точно мокрый пес. Ведьма, которая во время пальбы пряталась за мужскими спинами, обреченно вышла вперед, рухнула в пыль на колени и провыла из последних душевных сил:
— Берите меня, только деревню не трогайте!
— Видите? — ласково прищурилась я. — Она же вас еще и защищает. Развяжите тетку, дураки.
Двое парней в мундирах принялись, путаясь в узлах, выполнять мою кроткую просьбу. Руки у них тряслись.
Женщина, освободившись от веревок, незамедлительно потеряла сознание. Видимо, решила, что теперь-то мы ее и схаваем. Сердобольный Дубина метнулся в ее сторону, но офицер выхватил меч, явно намереваясь не допустить ведьмоедства на вверенной ему территории. Геркулес покрутил когтем у виска.
— Хоть воды ей дай, вояка!
Вояка кивнул — и по его сигналу все те же двое солдат принялись поливать запрокинутое лицо женщины из фляги. Через минуту она закашлялась и села, утираясь.
— Что ж вы творите, люди… — прогудел Дубина, осуждающе попыхивая огнем из ноздрей. Человеколюбие дракона заставило некоторых солдат смущенно потупиться. Ничего, пусть подумают над своим поведением.
— Нам сообщили… — стараясь говорить внятно, произнес офицер, — что эта женщина навела порчу на селение… ввиду чего жители данного селения…
— В полном составе раскраснелись и вспотели, дристая с утра до ночи! — рявкнула я. — Послушайте, капитан, вы же образованный человек! Вы же участвовали в походах! Неужели сразу не поняли, от чего понос случается?
— Ну-у-у… — заторопился капитан, польщенный моим уважительным отношением к его боевому опыту. — Еда плохая, хлеб гнилой, мясо с червями…
— А еще? — экзамен продолжался. — Еще что, если не еда?
— В-вода?! — выкрикнул хилый с виду, но бойкий солдатик, выныривая откуда-то из-под офицерского локтя. За что и получил тычок от вышестоящих чинов, отправивший чрезмерно бойкого рядового в безопасное пространство за капитанской спиной.
— А ну поди сюда, голубок! — кашлянула я дымом в сторону крепкого мужика, единственного, кто не сбежал сразу после нашего явления, а остался стоять на крыльце своего дома, намертво вцепившись в резной столбик, подпиравший навес.
Мужчина подошел, шагая, как неисправный автомат.
— К колодцу! — скомандовала я. — Вот она, единственная причина вашей хвори — колодец этот сраный!
Сунув голову в облицованную камнем трубу, я дохнула огнем. Невеликое количество застоявшейся колодезной водицы вскипело, будто содержимое чайника. Вытащив морду в каплях конденсата, я кашлянула и объявила:
— Всё. Пейте и не болейте. А лучше… — я грозно обвела безлюдную площадь драконьим оком, — поищите место подальше от скотного двора, поняли, засранцы? Вон у вас — и скотный двор, и общественный выгон выше по дороге, кто ж так колодцы копает?! Навоз после дождей куда, по-вашему, стекает, а? Прямо сюда!
— Говорил же я дуракам, — сквозь зубы прошипел мужик, заглядывая в колодец, — говорил, и не раз… Ах, чтоб тебя…
— И не вздумайте мстить знахарке, — рыкнул Дубина. — Она ваши шкуры спасла. Кабы не она, болеть бы вам до скончания века. Вашего. А тебе, капитан, никаких нашивок не видать.
— Да что уж… — махнул рукой офицер. — Спасибо, конечно.
— Что, казни и гулянья отменяются? — иронически осведомилась я. — Вот и правильно. Женщину мы обратно отнесем. Можете наводить порядок, капитан. Вы знаете, что делать.
— Знаю! — со злостью сплюнул офицер. — Староста! Приведите-ка сюда всех, кто распускал смущающие слухи. Прутьев, я вижу, заготовлено достаточно, так что…
— Это мы мигом, — зычно ответствовал староста — тот самый героический мужчина, не удравший при виде аж целых двух драконов. После чего сунул два пальца в рот и оглушительно свистнул. — Трепача ко мне! С женой! И священника!
— Ну, сейчас пойдет потеха… — прошептал Геркулес, оскалясь.
Улетали мы, сопровождаемые истошными воплями Трепача, его супруги и жидкобородого служителя культа. Дубленые задницы троицы деревенских всезнаек сотрясались под ударами неумолимой Немезиды. Ничего. Авось после публичной порки их длинные языки, болтавшие дурное про ведьму, живущую за лесом, сами собой укоротятся, а мозги найдут себе лучшее применение, чем сплетни.
Дубина, прихватив окаменевшую от ужаса женщину лапами за талию, старался лететь плавно и не очень высоко. А я то поднималась вверх, то опускалась к самой земле, пытаясь отыскать хотя бы след мыслей Кордейры. Ничего. Словно и не было на столе в избушке серебряного гребня, такого знакомого и такого неуместного в жилище деревенской знахарки…
Тетку мы высадили у нее во дворе и посоветовали пройти в дом. А сами, перекинувшись в человеческие тела, спешно оделись и вошли следом. Ведьма сидела прямо на полу, привалившись к ножке стола, будто тряпичная кукла.
— Не надо так нервничать, — обратилась я к ней, в душе понимая: не поможет. Все произошедшее будет сниться ей в кошмарах еще долго, очень долго. — Мы не хотели вас пугать. Мы ищем одну девушку, нашу знакомую.
— Откуда это у вас? — мягко спросил Дубина, беря в руки тот самый гребень.
— Духи подарили… — прошептала знахарка. — Горные духи.
— Святители-угодники! — охнула я. — Горные духи?! Какие горные духи?
— Ну, такие… — беспомощно развела руками ведьма. — Из-под горы. Они ко мне иногда приходят, рассказывают разное… Я их слушаю. А недавно эту вещь подарили. Сказали, однажды она мне жизнь спасет. Я не поверила — да, видать, зря.
— А как их найти, никогда не говорили? — безнадежно спросил Геркулес.
— Ну как… — замялась женщина. — Выше по склону пещера есть. Оттуда дорога вглубь горы идет. Только я по ней никогда не хожу. Боюсь.
— Значит, мы пройдем. Собирайся, Дубина, пора. В гору.
Глава 15. Битва дракона с тигром на берегу подземных вод
Я начинаю мерзнуть. Хаська, наверное, тоже. Мореход приглашающим жестом указывает на сугроб. И откуда в нашем дворе взялся такой огромный сугробище? Ах, да, внутри него — ушедший в землю жигуленок. Зимой он служит основой для горки, с которой детвора катается на санках. А летом — предметом бурной общественной деятельности благоустроителей дворового пространства. Все время, что я живу здесь, благоустроители пытаются избавиться от жигуленка, превращенного детскими санками в кабриолет и вязкостью местной почвы — в деталь ландшафта. Старая рухлядь упорно держится за землю челюстями бамперов. Чтобы отвезти ее к месту вечного покоя, аборигенам придется вооружиться лопатами и мотыгами. Иначе жигуленок не выкорчевать. Он пустил корни и по весне снова прорастет уродливым техногенным пнем, не дающим побегов. Но сейчас он бел, пушист и идилличен. Каждому двору — по горке, каждому ребенку — по отбитой попе.
Мореход снова машет рукой и в сугробе отворяется круглая хоббитская дверь. По ту сторону двери — неведомая реальность, сотканная не мной, поэтому я ее немного опасаюсь. Но иду вперед, придерживая на пузе замершую от предвкушений кошку. Если там — мокрая палуба, очередной шторм, дикий пляж, мертвая зыбь, Хаська будет очень, очень разочарована. Ей подавай сухость, тепло и людей побольше. Чтоб было кого понюхать.
Кажется, это не я — избранная, это моя кошка — избранная. Все делается по слову (или по мяуканью?) ее: портовый кабачок, рыбацкий городишко, камин с открытым огнем и много посетителей, пахнущих вкусными рыбьими кишками. Хаська рвется из рук. Вокруг мир ее мечты. Одни пыльные декоративные сети, свисающие вдоль стен до самого пола, чего стоят. Я бы на ее месте не была так уверена. Полы мира мечты уставлены преогромными сапогами, в которых, к сожалению, находятся чьи-то ноги. Хвост и лапы демиургической кошки в явной опасности. Притом, что бедное животное, не избалованное обществом людей, твердо намерено познакомиться с каждым, от кого тянет замечательным душком «Житана» и просроченных морепродуктов. Это ее программа-минимум. Мне остается лишь надеяться на местное гуманное отношение к кошачьему племени.
Я сажусь за столик с наилучшим обзором интерьера. Чтоб в случае чего извести обидчика моей животины на корню. А Хаська уже путешествует по столам, норовя сунуть хвост в каждую кружку с пивом. Здесь, похоже, все пьют пиво.
— А можно мне рому? — спрашиваю я Морехода. Он кивает. Я буду пить ром, мой спутник будет пить ром, Хаська будет пить ром, всем рому, домой пойдем на бровях под песни из мультфильма "Остров сокровищ"…
— Это что за место? — интересуюсь я у Морехода, пока мы ждем традиционный напиток всех сухопутных выпендрежников, забредших в портовый кабак.
— Да как сказать… — Мореход мнется. — В общем, это МОЕ место. Я здесь отдыхаю. Разговоры веду. Дебоширю. Меняю своих попутчиков на чьих-нибудь еще. И здесь никто не бывает, кроме меня и моих попутчиков.
Я в ужасе пялюсь на него. Мой проводник по водам бессознательного спятил. Тут же сотня человек народу! Что значит…
Ах, да-а-а-а! Мелькнуло, мелькнуло в нашем разговоре однажды: он возит нас поодиночке, сколько бы нас ни было. Значит, все эти дядьки в бородах, свитерах, куртках, кителях, камзолах и черт знает в каких еще сугубо моряцких прикидах — Мореходы. Клоны, можно сказать, моего наставника, моего мучителя. То-то они и к Хаське относятся, как к давней знакомой. Иными словами, никому до нее дела нет. Пусть бродит по столам, пусть обнюхивает обшлага, пусть пытается пить из кружек и есть из тарелок. Своя.
— Сейчас тебе в верхний мир нельзя, — поясняет Мореход, не дожидаясь моего вопроса: почему здесь, почему не у… меня? — Вот успокоишься, привыкнешь к тому, что ты — демиург, а там и…
— Помнишь, как ты превратил меня в Кали, а сам стал броллаханом? — припоминаю я.
— Я тебя ни в кого не превращал! — хмыкает Мореход. — Эта, как ты ее называешь, Кали — одна из твоих, э-э-э, функций. Я же тебе сказал — ты не парка, ты все три парки. Нити судьбы и прядешь, и мотаешь, и режешь. То есть смерть — это тоже ты. Чем Кали и занята. Смертью всего сущего.
— А почему она тогда из нашей, земной мифологии? — торможу я.
Мореход качает головой: опять ты ерунду метешь! Могла бы и догадаться. Ну конечно, а откуда средневековая киллерша Викинг берет свои познания о том, чего в ее мире не изобрели, не написали, не нарисовали, не построили, не взорвали, не, не, не? Из меня. Демиург строит мир из себя. Другого материала у него нет.
Вцепляюсь в тяжелый резной стаканчик с ромом и делаю преизрядный глоток. Заниматься рукоделием прямо по человеческой плоти мне боязно. Наплетешь узоров, узлов навяжешь, потом за качество отвечай. И чем за производственный брак оправдаться? Недостатком опыта?
Вот откуда у моего благоприобретенного страха умозрительности уши торчат. Желание не просто выдумывать сущее, но и знать, чувствовать кожей, мышцами, костями, как оно живет, как работает, как рождает подобное себе — это желание не комнатной зверюшки по прозванию «писатель», а демиурга. Если телом устройство мира не понять — такого навоображать можно… Неудивительно, что создатель миров, отпочковавшийся от моего привычного образа жизни, проникся глубоким презрением к «недоколлегам» из писательского сословия, к этим мастерам недоделанных вселенных. Да, коллеги!
— Ты что-то сказал насчет избранности? — осторожно спрашиваю я. Мне не хочется выслушивать насмешки. Я уже осознала: нас много. Видимо, для порождения реальностей нужен талант, которым не одна я, замечательная, наделена. И хорошо. Есть у кого поучиться.
— На обучение не рассчитывай, — обламывает мои надежды капитан единственного в своем роде судна (или миллиардов единственных в своем роде судов). — Все, что тебе надо узнать, узнаешь сама. Ты и тебе подобные — самоучки. И не сказать, чтобы гении. Есть и полные м-м-м…
— Ясно-ясно! — Я подавляю обличительный порыв распоясавшегося Морехода. — А еще рому демиургу дадут?
Мне подливают из высокой темно-янтарной бутылки.
— Кубу либре хочешь? — с оттенком неодобрения спрашивает мой собутыльник. Я качаю головой. Пить в таком месте ром с кока-колой мне представляется нелепостью. Это заведение — не для коктейлей. Оно для честного, грубого, бескомпромиссного пьянства. Единственного вида отдыха уловленных душ и пленивших эти души мореходов.
— А скажи-ка мне, Агасфер ты мой… — начинаю я, оторвавшись от стаканчика, благоухающего древесными опилками и карамелью, — я могу влиять на нашу реальность?
— На какую именно?
— Не на ту, которая моя, а на ту, которая наша, — я делаю эдак рукой в воздухе, не зная, как бы выразиться попонятнее.
— Хочешь все исправить? — печально улыбается Мореход. Сколько же нас, новичков, сидело тут за столами и мечтало сделать родную реальность комфортабельной… — "Счастье для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженный"?
— Ты же меня знаешь, — качаю головой я. — Нет у меня столько доброты в душе, чтоб всем и даром. Многих, очень многих я лично обидеть не прочь. А счастьем наделить — только тех, кого люблю. Нет. Даже так: тех, кого люблю и кому нужна моя помощь. Некоторые и без меня прекрасно справляются. Не маленькие уже.
— Племянник и его девушка! — Мореход хлопает рукой по столу. Стол возмущенно скрипит. — Конечно же! Уж они-то без тебя пропадут.
— Не пропадут! — назидательно-нетрезвым жестом поднимаю палец я. — Но будут еще долго нянчиться со своими сомнениями. Проверять себя на прочность чувств. Бояться всего подряд — и перемен, и неотвратимости. Жалаю, чтобы все! — И я тоже хлопаю по столу. Стаканчик подпрыгивает и переворачивается. Рому в нем нет. В бутылке тоже чудесным образом убыло. — Все, кому я жалаю помочь, воссоединились бы в любови и гармонии. Мое слово крепко.
— Градусов семьдесят пять! — хмыкает Мореход и придерживает меня за локоть. Что, неужели эта смола такая… высокоградусная? Я пытаюсь мотнуть головой. Голова радостно отзывается на предложение и начинает мотаться сама по себе. Остановить ее не представляется возможным. Придется научиться с этим жить.
— Пора тебе проветриться, — удрученно замечает капитан и щелкает пальцами у меня перед носом. От изумления глаза мои раскрываются во всю глазную ширь…
И прямо передо мной распахивает черные крылья ангел. Он огромный, я запрокидываю голову, ветер со свистом рвет на мне пальто, толкает в грудь, будто взрывная волна, но ангел не обращает на меня внимания, ну да, он же неживой, он же статуя, мы снова в Берлине, на смотровой площадке кафедрального собора, не так уж тут высоко, этажей тридцать, но мне и этого довольно, от ужаса я сразу трезвею, хотя казалось, что это попросту невозможно — вот так, в момент протрезветь… Я чувствую, как металлические листы прогибаются под моим телом, как плывет в надмирной пустоте гулкое тело купола — и хватаюсь за первое, что под руку подвернулось. Герка. Как всегда. Геркин могучий локоть у меня в руках и можно перестать бояться чего бы то ни было. Уффф. Спасена.
Теперь я готова слушать. В голове у меня гудит — так же, как под стометровым кафедральным куполом, но я должна сосредоточиться. Здесь было сказано что-то важное. В первый раз я все пропустила, оглушенная своей высотобоязнью. Зато сейчас наверстаю.
— Черт бы ее побрал, романтику эту! — рычит Герка, балансируя теткой, висящей у него на руке. — Черт. Бы. Ее. Побрал!!!
Ого! Не помню, чтобы его так колбасило.
— Понимаешь, Ася, я с детства знал, что я неправильный…
— Не ты один! — кричу я против ветра.
Герка не слышит. Или не слушает.
— У всех вокруг такие высокие устремления, ну такие высокие! Никто не хочет быть обычным. Все собираются что-то в этой жизни создать, остаться в памяти народной или хоть пожить на всю катушку. А я… я слишком приземленный, что ли. Если зверюга выздоровела и ее хозяин перестал глядеть, как приговоренный, то и всё. Не то чтобы я слезами умиления обливался, но мне этого достаточно. Я доволен. И что завтра будет то же самое, меня нисколько не напрягает. Я вообще люблю, чтоб было то же самое. Конечно, хорошо бывает уехать, попробовать то, чего раньше не пробовал, посмотреть разные места, но для меня это не главное. Не буду я годами по Африке с кинокамерой мотаться, жопы слонячьи снимать. Меня сразу на мысли пробивает: как там мои? Вспоминаю все, что не сделал, боюсь, что без меня в клинике зарез, что кто-то из пациентов помер, потому что ему вовремя лечение не назначили… Люди такие дураки! Придут, увидят, что их врача на месте нету — и откладывают осмотр на потом. А у болезни нет никакого «потом»! Ее хватать надо, пока есть, что хватать. И лечить немедленно. Для животных время быстрее идет, чем для человека. Человек бы месячишко потерпел, перемаялся, а зверь на глазах сгорает. И приезжаешь, и видишь, что остается только усыпить, и начинаешь думать: был бы я тут месяц назад, может, сделал бы все как надо. И еще пару лет пациенту бы отвоевал. А сейчас, когда я тут столько времени, извелся совсем…
— Хочешь вернуться?
— В том-то и дело, что не знаю. Тут Хелене. Вот и с нею тоже не знаю, как быть…
— Чего не знаешь-то?
— А того! Обычный я, обычный, ты понимаешь? То, что все называют «жлоб»! Никакой во мне нет романтики, сложности этой, интересности, что ли…
— Гер! Ну на хрена бабе мужик со сложностями? Будто ей собственных сложностей не хватает… А не хватает, так она себе найдет, мы на это мастерицы.
— Вечно ты смеешься, Аська. Ты не замерзла? Губы синие совсем. Пошли вниз.
Вниз — это по витой лестнице в пропасть, обеими руками в перила вцепившись. Спустившись, обнаруживаю, что одна из ладоней разодрана в кровь. Царапина неглубокая, но болезненная. Гера перевязывает мне ладонь носовым платком и ворчит, что прижечь нечем. У нормальных теток хоть духи в сумочке болтаются, а у меня и того нет. И как это я без духов на верхотуру полезла? Всегда ты так, Ася, знаешь, что боишься, а лезешь. Аптечку надо с собой носить. А то как раз нагноение заработаешь.
Я гляжу на племянника и вздыхаю. Тяжело быть добрым, заботливым, ответственным в мире безоглядных романтиков, которым количество новых впечатлений важнее качества прожитых лет.
— Гер, — говорю я тихо. — Никакой ты не жлоб. Ты самый настоящий принц. И как тебе это объяснить — ума не приложу…
* * *
Внутри толщи камня времени не существует. Можно, конечно, расстараться, прихватить с собой множество хроноизмерительных приборов и каждые несколько минут удостоверяться, что прошли именно минуты, а не часы и не дни.
По мере удаления от внешнего мира секунды ползут, все замедляясь, пока не замрут совсем, точно тебя поглотила подгорная сингулярность. Впрочем, ничто и никто тебя не поглотит, если воли страхам не давать. И просто идти, пока не войдешь под своды тронного зала.
Большинство гор удовольствуется примитивными лабиринтами. Иногда узкий тоннель вспучивается камерами размером с малогабаритную квартиру. Ни залов, ни площадей, ни дворцов, ни озер, отражающих величие Короля-под-горой и мастерство его народа. Такой лабиринт — точь-в-точь город, построенный вокруг промкомбината. До поры до времени его жителям не до украшательства. И жилпункт раскидывается унылой паутиной улиц во все стороны от махины производственных корпусов. Один бог судьбы и удачи знает, станет ли это настоящим городом или так и останется нагромождением ходов и лазов.
Но здесь перед нами открылся даже не тронный зал — нет, то был целый аквапарк: высокие своды с канделябрами и драпировками-сталактитами, колонны-сталагнаты* (Колонны, возникающие при соединении сталактитов и сталагмитов — прим. авт.), теряющиеся в полутьме. А в центре — озеро непроницаемо-черных подземных вод, играющее отсветами фосфоресцирующих стен.
Да не прочти я за всю жизнь ни единой сказки, мне бы и тогда стало ясно: это самое важное место в мире подземного народа. И рано или поздно они заявятся сюда, чтобы расспросить чужаков, зачем те приперлись к их главному святилищу (а может, городскому фонтану — кто знает?), вооруженные и решительные донельзя.
Не знаю, сколько времени мы с Дубиной просидели, прислонившись спинами к холодным камням. Нормальные люди за это время, небось, и сами бы камнем стали, но кто бы назвал нормальными — или вообще людьми — меня и моего спутника?
Наконец, какая-то мозолистая ладошка, по виду совсем детская, потеребила меня за плечо:
— Ты за камушками? — и вторая рука протянула мне на ладони друзу аметиста. Темно-фиолетовая гроздь, похожая на виноградную, соблазнительно посверкивала драгоценными кристаллами.
— Нет, друг мой, — ласково произнесла я. — Подарок царский, но мне он не нужен. Мы пришли к самому важному лицу в городе. Нам надо с ним поговорить, хотя бы недолго.
— К Королеве Вод? — опешил то ли гномик, то ли кобольд, прячущийся в тени сталактита. — Но она… она ни с кем не разговаривает. И всех прогоняет!
— Прогоняет? — изумился Дубина.
— Всегда. Раньше мы по озеру на лодках плавали, пикники на берегах устраивали, свидания назначали… А теперь только подойди к воде, она сразу выскакивает и орет. И водой обливает. Злая, как… как демон!
— Вот это да-а-а… — протянула я. — Нет, тут что-то не так.
Теперь я знала: беседа с Королевой Вод нам просто необходима. Если это наша Корди, то она не по злобе третирует подземный народ. Может, они и обладают ясновидением, когда дело касается смертных, но здесь их дар бессилен. Они не понимают, что с недавних пор озеро стало опасным. А эти воды отравлены. Не буквально, конечно, но отравлены.
— Она идет… идет! — захлебнулся криком кобольд и буквально растворился во тьме.
Озеро вспучивается переливающимся водяным пузырем. Пузырь растет, растет, вода стекает по его поверхности — и вот, над волнами возникает женская фигура. Фигура, ничуть не напоминающая Кордейру. Во-первых, Корди никогда не была такого роста — вдвое выше самого высокого из людей. Во-вторых, волосы не укрывали ее до самых пят плащом, как будто сделанным из пены. В-третьих, глаза ее не горели зеленым огнем, точно две лампочки на приборной панели. И все-таки это была она.
— Заче-ем вы пришли-и, сме-ертные?! — Голос, казалось, грохотал со всех сторон сразу, эхо металось, разбиваясь о стены.
— Корди! — баритон Дубины звучал… непредставительно. Прямо комариный писк какой-то.
— Ка-ак ты меня-а назва-ал? — всколыхнулась фигура.
— Кордейра! Ведь это ты! Ты не узнаешь меня? — не сдавался Геркулес.
— Я… не помню… тебя… — голос упал до шепота, но все равно звучал устрашающе. В нем было столько гнева… Я помню Корди возмущенной, рассерженной, разозленной, но ГНЕВНОЙ? Никогда. Это была ярость стихии, уверенной в собственной правоте. Более того — уверенной в своем праве на убийственную ярость. На уничтожение всего, что мешает ей, стихии, буйствовать и разрушать.
— Отходим… — прошептала я Дубине, собираясь линять в первый попавшийся подземный лаз. Я не собиралась беседовать с подземными водами, когда они не в настроении.
Но и Дубина не собирался отступать. Его тело внезапно рванулось ввысь, разрастаясь и… дымясь? Клубы воздуха, скручиваясь в спирали, окутали торс, только что бывший человеческим. Марид. Достойная парочка для Королевы Вод.
Водяной и воздушный смерчи ударились друг об друга, свиваясь в темный ревущий столб. Озеро мгновенно обмелело, обнажая зубья скал на дне. Смерчи сшибались в схватке, сходясь и расходясь во впадине, едва прикрытой черной кипящей водой. А я беспомощно топталась на берегу, не зная, что противопоставить бешеной силе стихий и кого из этих двоих выручать.
И вдруг все кончилось. Вода обрушилась из воздуха в каменную чашу, попутно окатив меня и все вокруг. Отплевавшись и откашлявшись, я обнаружила Геркулеса, стоящего на берегу и обнимающего Кордейру.
— Корди, Корди, Корди… — шептал он, встряхивая бессильно повисшее тело.
— Положи ее, — чужим голосом произнесла я. — Не тряси. Дай ей отдышаться. Ты ее чуть не угробил, дубина.
— Это еще кто кого, — с трудом выговорила Кордейра и улыбнулась. — Я тоже… разбушевалась. Как ты, милый?
"Милый" с усилием сглотнул и не ответил. По его лицу текла вода — и может, не только озерная.
— Да что ему сделается-то? — прорычала я. — Корди, зачем ты?… — я не знала, как закончить вопрос. Наверное потому, что там был не один вопрос, а целая сотня.
— Надо же мне их защитить, — прошептала Корди, слабо махнув рукой куда-то в сторону тоннелей, — от бывшей королевы? Сама-то она никогда им не показывалась…
— Кто "она"? — Спрашивая, я предвидела ответ.
Озеро. Вода. Зеркало. Зеркальный эльф. Опять паршивый зеркальный эльф.
— Она приходит сюда собирать жатву. Ей нужны подданные. Она хочет царствовать, как раньше. Но сюда ей дороги нет. Она прислала меня, чтобы я их заманила. Думала, я сделаю так, что все придут сюда и она получит весь народ разом. А я не позволю! — Корди попыталась приподняться, хотя сил после схватки с маридом у нее осталось немного.
Так. Все ясно, мне все ясно, я ее убью, когда вернусь, вот только дайте мне добраться до мерзкой туши мерзкой бабы!!!
— А-а-а-аррргггххх! — ударило эхо, отразившись от свода. Ярость, чистая, огненная, беспощадная ярость переливалась в моем теле, словно магма. Впрочем, моему телу — телу Черной Фурии — это шло на пользу.
— Стоп, стоп, стоп! — втиснулся в узкую расщелину между стихиями воды и огня неустрашимый Дубина. — Объясните-ка, что здесь происходит! Я требую, чтобы мне объяснили…
— Да поняли мы, чего ты требуешь, — пробурчала я, подтаскивая хвост поближе и стряхивая с плеча ставшую ненужной и тесной перевязь. — Кордейру сюда втянул зеркальный эльф. Эта тварь надеялась подчинить себе Корди и с ее помощью отправить подгорный народ на нашу сторону зеркала.
— Всех? — поразился Геркулес.
— Всех! — четко ответила Кордейра.
— А зачем?
— Затем, что ей нужны рабы! Зомби, камикадзе, как ни назови — воины-рабы. С их помощью она надеялась завоевать новых рабов. Вынуть из них душу и заменить тем, что ей так нравится.
— И что же ей так нравится? — осторожно поинтересовался Дубина.
— Поклонение! — рявкнули мы с Кордейрой.
— Ей нужны поклонники. Целый мир, состоящий из поклонников. Чтоб с утра до ночи утопать в комплиментах и чтоб ни единой брезгливой рожи! Она намерена лишь в этих зеркалах видеть свое отражение — в восторженных лицах влюбленных в нее… существ. А кто на нее без отвращения смотреть может? Только зомби. Помнишь, сколько их приперлось в Starbucks? И это лишь передовой отряд! Те, кто попался на ее пути и кого она опутала своей чертовой магией!
— Ну вот и обращала бы смертных… — неуверенно предложил Геркулес. — Чем ей смертные нехороши?
— А тем, что из нас черт знает что повылезти может, — усмехнулась я. — Вон, из меня вместо верного самурая суккуб вылез. Посуккубее ее самой. Видать, со смертными ее магия раз на раз действует. Зато местных фэйри, кем бы они ни были, она во что хочешь превратить может. В солдат. В царедворцев. В любовников.
— В любовников? — Глаза Дубины, казалось, выскочили из орбит и завращались в воздухе. — Этих-то ребятишек?
— Там, в горах, — слабо вздохнула Кордейра, — есть разные существа. Тролли. Кобольды. Огненные духи. Не все они похожи на детей. Многие огромны, как скалы. А некоторые красивее даже самых красивых людей. Раньше она затягивала в водоворот случайные жертвы. Тех, кто увидел свое отражение в воде. Но ей этого мало. Она велела мне собрать их у озера и создать водяное зеркало. Чтобы они вошли в него…
— Ага. Строем! — присвистнула я. — А знаешь, что, малыш? Создай-ка ты это зеркало. Для меня лично. — Я подмигнула Кордейре.
— Я с тобой! — встрепенулся Дубина.
— Со мной, со мной, куда ж ты денешься, — пробурчала я.
Вот он и пришел, час моей битвы за себя и за друзей. Пускай мир не рухнет, если я ее проиграю. Кордейра останется здесь, и если я не вернусь — если МЫ не вернемся, убережет волшебный народец от проклятых зеркальных чар. Словом, от моей победы ничего, по большому счету, не зависит. В фэнтези так не бывает. Герои идут биться как минимум за сохранность вселенной. А я?
А я иду мстить. За свою изгаженную юность. За отнятую любовь. За испорченный характер. За дурные привычки, навязанные мне жизнью, потому что «маменька» у меня была больная на всю голову нарциссическая сука. За все, что я еще надеюсь вернуть, если только броллахан, тьфу, Мореход сказал правду.
Может, это не самая эпическая цель. Нет в ней возвышенного благородства и дурацкого дзэн с принятием мироздания как оно есть. Зато есть примитивная человеческая идея воздаяния за грехи.
Ох, и нагрешила ты, чертова пустышка, за время проживания в чужом мире! Никакой ложкой не расхлебать. Пора нам посмотреть, какие магические фокусы ты прячешь в широких рукавах жемчужной парчи…
По-хорошему, тут бы мне и шагнуть (вернее, вползти — ламией-то я быть не перестала) в поднимающееся из вод зеркало, и принять ужасный бой, и победить в нем, или пасть героическим образом, сжимая окровавленными руками окровавленный же меч (или, по крайней мере, сжимая окровавленными руками обломанные ядовитые зубы), но одну из стен напротив нас точно пляской святого Витта поразило.
По камням прошла рябь, в трещины пахнуло огнем, выступы сложились в лицо — и прорезавшаяся в глыбе гранита Каменная Морда заговорила.
— Привет! — сказала она, уверенная: сейчас все мы кинемся целовать ее гранитно личико.
— Давно не виделись! — откликнулась я, даже не предполагая, что мне принесет эта встреча.
Глава 16. Остров, окруженный смертью
Сегодня прилетает Хелене. У нее ветер в голове, электрические искры в волосах, огромный сак в багаже, а в саке — вся ее прошлая жизнь. Бесценный никчемный хлам, ключи к замкам, оставшимся за предыдущим самолетным трапом, в предыдущем доме, в предыдущей судьбе. Я восхищаюсь моей будущей невесткой. Она настоящая фехтовальщица.
А я — вышивальщица.
Такие, как Хелене, обрубают прежние судьбы одним ударом. Уходят из нагретого, привычного, лишь слегка жмущего и слегка натирающего бытия в новое, неопробованное, единым взмахом режущей кромки рассекая ткань существования. Без оглядки. Без примерки. Без сомнений.
У таких, как я, с прошлого холста в новую судьбу прорастают зеленые стебли и морщинистые стволы, летящие пряди женских волос, хлопающие на ветру флаги, простертые в мольбе длани, вытянутые в ударе копья и дребезжащие струны мандолин. И я по стежку, по миллиметру перешиваю, переиначиваю вчерашние, саднящие рубцы воспоминаний в клубы дыма, в тающие облака, в слои тумана, в оседающие под солнцем тени. Немало времени пройдет, прежде чем все они растворятся в пейзажной кулисе, а я войду в новую жизнь — вся, целиком.
И если Хелене понадобится игла, я отдам свою. А если она одолжит мне меч, я приму с благодарностью. Мне надо научиться экономить время. Силы и глаза не те, чтоб вшивать каждую устарелую линию в контекст нового сюжета.
Я сижу перед лампой Тиффани, включаю и выключаю лиловый купол, гранатовые глаза бронзовокрылых стрекоз на нем вспыхивают и гаснут, вспыхивают и гаснут. Я маюсь. Мне, вышивальщице, трудно браться за ножницы и резать по живому узору. Хорош он или плох, а я потратила столько… всего, чтобы его создать. И вот, судьба мне говорит: это не узор, это метастазы, они меня убьют, спаси меня, отрежь все, что растет в меня гнилыми щупальцами, ядовитыми иглами, пухлыми язвами, ты же можешь, зачем тогда тянешь, или я тебе не нужна совсем?
Нужна. Боже мой, как же ты мне нужна, новая жизнь, новая стезя, новые глаза в зеркале, новые люди рядом, как мне нужно все, что ты прячешь в рукавах, доставай свои тузы, мне давно нечем крыть, одна мелочь на руках, да-да, я уже ищу ножницы, я уже держу их в руках, я уже заношу их над краем, я уже ровняю ткань рукой, вот только слезы застят мне глаза и то, что казалось узором, а разрослось опухолью, расплывается и стекает по щекам из-под опущенных век…
Я должна быть другой, бодрой и оживленной. То есть все, ну все — и люди, и нелюди — сделали свое дело и ждут, чтоб я была хищной и сосредоточенной, точно полководец перед битвой. Впрочем, я и есть полководец перед битвой. И после битвы. Смотря какую вселенную взять.
Здесь, в несотворенной реальности, закончилась моя Тридцатилетняя война. И, как оно в подобных кампаниях водится, ни одна сторона не победила. Победой оказалось само по себе прекращение военных, полувоенных и околовоенных действий. Моя жизнь лежала в руинах и просила передышки, пока я, словно мамаша Кураж, видела лишь колею, по которой двигались полковые обозы. Всё. Можешь остановиться, скинуть лямку с плеча и идти себе прочь от колеи, в степь и в лес, налегке и в одиночку. Никому больше не нужны твои припасы. И защита твоя — тоже никому. Войска противника перестали терзать то, что тебе дорого. Твой Гера, твоя Хелена, твои сестры и твоя кошка в безопасности. Теперь они справятся и сами по себе. Даже кошка, на которую давно положила глаз Майя Робертовна.
Значит, можно и нужно уходить в мир, где твое порождение, твоя зазеркальная двойняшка и во сне не отпускает рукоять меча, меряет дороги неутомимыми ногами, глядит на горизонт сверху, ищет способа убить свою мать. Нет у нее другой матери, кроме этой, только она в это не верит и не поверит никогда, даже увидев разъятый труп вполне земной женщины, доверху наполненный стандартным набором внутренностей, — даже тогда Викинг не пустит в себя мысль: это была моя мать! И не надо ей знать правды. Довольно и того, что ты, Ася, знаешь, что такое зазеркальный эльф — существо, сотканное из дурных слов, сказанных матерями своим дочкам, когда те были слишком малы, чтобы дать сдачи… А Викинг пусть думает то, от чего сердце ее не станет кровоточить в предрассветном мраке.
В любом случае, тамошним созданиям ты нужнее, чем здешним. В сотворенной тобой параллели битва еще продолжается, кровавая, не прикрытая покрывалами словес и балдахинами приличий. Ненависть там очищена от корочки любезностей, брызжет во все стороны и пахнет собой, будто мандарин на морозе.
Ты, только ты в силах нарисовать серебристый зигзаг в воздухе, от которого голова Жирного Хрена начнет заваливаться назад, раскрывая под вторым подбородком вторую алую пасть, грудь расплеснется красной скользкой расселиной, живот вспучится желтыми жировыми пузырями по краю узкой раны. Не Викинг, не Геркулес, не Кордейра, ревнивая пародия на Хелену — ты сделаешь это. Не им, копящим в себе крохи сил, подаренных нижним миром, бороться с тварью, которую ты выпестовала в своем Ид и извергла в новорожденную реальность. Сила просачивается в людей верхнего мира по капле — через суккубов, ламий, драконов, маридов и прочих посланников твоей, Ася, твоей доброй воли, твоего желания защитить, закрыть от смерти собственным телом, наспех преображенным в мифического монстра. И ты кидаешься в противника, словно снежками, воплощениями злобы, гнева, боли, которые годами вызревали у тебя душе, в душе демиурга. А им кажется, что это адские чудовища, лезущие в их мир прямиком из преисподней.
Все дела тут переделаны, всем счастья даром, праздничные блюда на столе, Герка кружит подхваченную на руки Хелену, оба хохочут, терминал вращается бесконечным хороводом лиц, Сонькина голова лежит на плече долгожданного мужчины ее жизни, Майка вдумчиво листает компромат на очередную добычу, эта вселенная прочитана до эпилога, мамаша Кураж бредет по бездорожью в нескошенные луга, ищет новой войны…
Правда, есть еще твои книги, по-настоящему твои, задуманные и начатые без оглядки на Толстух и Кащеев, на кислотное болото формата — и все-таки недописанные, невоплощенные, неродившиеся. Есть Дракон и ваша с ним любовь — так же, как книги, скорее задуманная, чем осуществившаяся. Награда, которой придется пренебречь, иначе не знать тебе покоя, не дрыхнуть безмятежно под пологом ночи, не пить чистой воды, не отравленной мыслями об осиротевшем мире. Ты же хорошая девочка. Вот и брось их всех, иди туда, где нужна. Туда, где твоя война, твоя колея, твои солдаты.
Я закрываю глаза, опускаю на стол голову, тяжелую голову, которую никогда не смогу больше поднять…
* * *
Бой в разгаре. Ламия и изумрудно-зеленый дракон, по брюхо увязая в дергающихся, обожженных, изломанных зомби, уворачиваются от небывалого чудовища — грязно-бурого, цвета кровяной корки, многоглавого, многорукого, многоглазого. Вся сила, вся ярость созданных подсознанием монстров обернулась против них самих. Еще бы. Не могут ветви воевать с корнями, а корни-то — вот они. Проклятый Старый Хрен, основа и исток верхнего мира, шутя отражает нападки слабосильных противников. Так или эдак, а жизни ваши станут наши! — смеется он. Она. Оно. Под его усмешкой тела Викинга и Дубины сжимаются, возвращаются в свои человеческие пределы, немощные, бесполезные, израненные. Не будет им свободной жизни, не будет им победы, даже временной, впереди только смерть — и Кали заносит черную лоснящуюся руку…
Но я-то здесь. Я — достойный противник. Я пришла. Я их не отдам.
Прежде, чем мое тело делает шаг, бурая уродина, Сцилла и Харибда в единой туше, легонько проводит когтем по животу Геркулеса. Он падает, меч, крохотный, будто перочинный ножик, со звоном отлетает к стене, и к этой же стене, точно бабочка, пришпилена Викинг, кривая бугристая лапа держит ее за горло, Викинг висит, вцепившись руками в острые, как бритва, когти, дергает ногами, из-под когтей по татуированным плечам течет кровь, целые ручьи, реки крови, они ползут по стене и вливаются в кровавый след, оставленный Дубиной. Конец.
Я с воплем подскакиваю и открываю глаза. Нет. Этого еще не было. Этого не будет. Если я встану и пойду туда вместе с ними. Или вместо них. У меня нет другого выхода. У меня вообще нет выхода. Стена с обвисшим телом моей аватары и пол с обмякшим трупом ее друга, да озеро их крови — вот все, что у меня есть. Смотрите, хреновы демиурги, что делает с вашими мирами надежда на хэппи-энд! Смотрите и запоминайте: создавая мир, вы даете ему закон. И по этому закону все идет, а не по вашей воле. Никакими корректирующими чудесами не собьешь мир с пути, заданного в начале времен, у истока судеб. Единственный выход: заявиться самолично и биться саморучно. Не заставляйте своих солдат сражаться с демонами, жрущими вашу душу. Потеряете все и всех. Да и сами пойдете на корм силам зла.
— Армагеддон, апокалипсис и данс макабр! — хлопает в ладоши темноглазый мужчина в зюйдвестке. Кто это? Ах, ты… Опять ты. Пришел позлорадствовать, бесполезная ты скотина?
— И когда же ты наконец поймешь? — он подхватывает меня, оседающую на окровавленные плиты. — Если и есть у тебя помощники, то я среди них — первый. Все это, — он обводит рукой заваленную телами комнату — и страшные груды истаивают, темным мороком расползаются в воздухе, — ее мечты. Ее планы. А мир вокруг — ТВОЙ. Твоя воля в нем закон, не ее. Неужели ты отдашь их — и себя — на съедение? Разве ты не победила однажды? Разве не поняла, что она не всесильна?
— Она сделала меня такой… — шепчу я, брезгливо оглядывая помещение, уставленное десятками — нет, сотнями зеркал, — …такой, что в моем мире нельзя жить. Он страшен. Здесь мать уродует дочь, подданные скармливают принцесс чудовищам, а принцев превращают в палачей.
— Это все красивости! — смеется Мореход. — Для динамики действия, для развития сюжета. Без зла вселенную не создашь. Самое большее — малюю-у-у-усенький райский уголок, микроскопический Аваллончик, карманный Эдемчик. И останется только бегать по периметру, подновлять ограду, совершенствовать защиту. А его обитатели будут сидеть у тебя на шее, невинные и недееспособные, с рук есть, в глаза заглядывать. Нет уж! — Он сажает меня на скамью, взявшуюся непонятно откуда. — Ты дай им столько силы, столько жизни, чтобы не зависели они ни от тебя, ни от одной-единственной битвы со злом. А то каждый из вас, демиургов, норовит устроить распрекрасную утопию под дамокловым мечом, в надежде, что суперпуперамулет надежно спрятан за семью печатями и хранит от любых напастей…
— Мне бы только от этой напасти их избавить! — Я хватаю Морехода за руку, тяну к себе, лицом к лицу, глаза в глаза, прошу, умоляю. — Помоги мне! Помоги им. Ну что тебе от меня надо? Ну скажи ты один раз напрямую: Ася, сделай что я говорю — и оно уйдет, насовсем уйдет.
— Не уйдет. — Мореход с сожалением качает головой, в глазах его — вот невидаль! — сочувствие и боль. — Не может зло собрать манатки и покинуть мир, в котором обосновалось. Так не делается.
— А как? Научи меня, пожалуйста, объясни, я пойму! — меня охватывает безнадежность и… злость. Кажется, так бы и воткнула ему в глаз черную, тяжелую мизерикордию, которая, как живая, шевелится у меня в ладони, хотя еще секунду назад руки мои были пусты.
— Зло. Можно. Развеять. — Мореход чеканит слова, они падают в мой разум, точно дробины в песок. — Разделить на частицы и развеять. Нельзя победить ВСЁ зло мира в лице какого-то монстра. Или даже целой армии монстров. Разбей его. Распыли. И убей постепенно.
Я замираю. Ах, вот как? Опять пороть-вышивать? Ну да, опять. И опять, и опять. Нет других средств против зла, кроме нудной, муторной работы, обещанной Ланселотом* (Персонажем сказки Е.Шварца «Дракон» — прим. авт.)…
* * *
И тут Каменная Морда… лопнула. Вскрылась изнутри, точно каменный фурункул. Мы прикрылись руками, ожидая, что нас накроет огненными брызгами. Ан нет, уцелели. Из проема, щетинившегося оплавленными каменными стрелами, деловито вышла та странная женщина, Ася. Из чего они там созданы, в нижнем мире? Прямо из магмы выныривают — и хоть бы вспотели…
Ася оглядела нас с безнадежностью во взоре. Или с ужасом? Ну что такого страшного в паре монстров, приготовившихся к битве со злом? Я самодовольно ухмыльнулась. И тут же одернула себя: герои гибнут, когда… Дальше вы знаете.
В глазах Аси был совсем другой страх. Она глядела так, словно мы все (и она в том числе) смертельно больны. И лишь чудом не отдали богу душу. Но чудо — совсем слабенькое, ненадежное, ему нас не вытянуть…
— Да говори уже, что случилось! — не выдерживаю я.
— Нельзя туда, — замогильным голосом произносит Ася. — Вас убьют. Обоих. Я знаю.
— Что именно ты знаешь? — мягко спрашивает Дубина, берет Асю за руку и усаживает на валун у озера. А зеркало, созданное Кордейрой, все висит над нашей четверкой, призывно переливаясь. Но никто уже не смотрит в его сторону.
— Я видела… — Ася задумывается, — ну хорошо, пусть будет сон. Подробностей вам знать не надо, но только обстоятельства у моего видения… впечатляющие. — Она набрирает в грудь воздуха и излагает красочные подробности: мое тело, пригвожденное к стене драконьей лапой, бьющее ногами в предсмертной судороге, Дубина, со вспоротым животом ползущий под драконьим локтем к верному, но совершенно бесполезному мечу, наша с ним кровь, стекающая в темное озерце у подножия стены… Смерть, смерть, всюду смерть. Бесполезная, мучительная, героическая. Вижу, как рука Геркулеса ложится на еще целый живот — и невольно подношу руку к шее, которой так скоро предстоит быть раздавленной… а кем, кстати, раздавленной?
Если нам светит столь незавидная участь, хотелось бы знать имя победителя! Судя по лапе, это дракон. Судя по составу выбывших из игры — не я и не Дубина. Неужели…
При мысли о том, что МОЙ дракон в этой битве участвует на стороне зеркального эльфа, страшная судорога сдавливает горло и сводит грудь. Не хочу думать о ЕГО предательстве. И не могу не думать о нем. Я за свою жизнь перевидала стольких предателей — и, вопреки моим детским убеждениям, далеко не все они были дурными людьми. Многим просто не хватило сил вовремя выбыть из игры. Тем самым надежным способом — вися на стене или ползая по земле с выпущенными кишками.
Рука, по-прежнему ощупывая горло, натыкается на что-то острое. Ах, да, это же мой воротник, украшение и оружие ламии! Я все еще в теле Черной Фурии, ярость еще поет во мне свою бодрящую песню, я еще готовлюсь дорого продать свою жизнь… Но безнадежный Асин взгляд — как ледяная полынья. Никакая ярость не согреет целую реку черной, тяжелой воды.
— На подвиг изготовились, дети мои? — спрашивает нас она — не то укоризненно, не то саркастически. — На подвиг, я же вижу. Во всей стихийной красе — воздух, вода, огонь… земли только не хватает.
Я усмехаюсь. И правда! Королева Вод, воздушный марид и я — ламия или дракон, неважно — в качестве огненной стихии. Боевое стихийное подразделение, блин.
Вот только Асе не до смеха. Ее лицо каменеет. Точно раскаленная магма, из которой она пришла, осталась на коже, а теперь понемногу остывает, сковывая женщину непроницаемым панцирем. Она медленно, с усилием поднимает руку, останавливая расспросы. И мы замолкаем.
— Это… которое за зеркалом, — произносит Ася, роняя слова, будто куски камня, — не мать никому из нас. Ни тебе, Хасса, ни мне. Это было заблуждение. Это было вранье себе. Это была попытка отвертеться.
— Отвертеться? От чего отвертеться? — спрашивает Кордейра. Почему она, не я, задает этот вопрос? Наверное, потому, что я начинаю понимать, о чем речь.
— От самой изматывающей работы, девочка, — отвечает Ася. Да. И снова я понимаю, что она имеет в виду. — Если эта жирная тварь — не заколдованная тщеславная бабенка и не пролезшая из зазеркалья магическая нечисть, то плохо наше дело. Испорченного заклятьем можно расколдовать… или убить. То же и с фэйри, зеркальные они или не зеркальные. И мы бы так и сделали, будь наш противник человеком или эльфом. Мы бы убили его, не покупаясь ни на просьбы о пощаде, ни на нытье "Четверо против одного — нечестно!". Я первая воткнула бы ему нож в спину, если б смогла к той спине подобраться. Зарезала бы спящим. Зарубила бы в церкви. Нет у меня отвращения к бесчестному убийству. Не заложено оно в меня. Не рыцарского сословия, чай. И вы все, — она обводит нас глазами, задерживая взгляд на Геркулесе, на его бывшем высочестве Эркюле, — подчинились бы моей воле и присоединились ко мне. Потому что сохранность мира, в котором живешь, важнее благородных поз и высокопарных слов. В реальном мире это понимают. Хотя многие ненавидят себя за такую понятливость…
— А в каком мире мы? — осведомляюсь я, пока Геркулес и Кордейра мучительно решают про себя, стали бы они резать сонного зеркального эльфа или нет. Мне-то решать нечего. Я с Асей одной породы. Если есть возможность убить спящего, я так и делаю. Это гораздо лучше, чем под окнами трубить, вызывая на честный поединок при свидетелях. Тьфу, позерство какое.
Зато фраза про реальный мир задевает меня сильнее, чем рассуждения (к тому же совершенно бесполезные) о том, как бы мы его убили, это чудовище, окажись оно у нас в руках, всей своей расплывшейся в блин тушей.
— В каком мире мы? — повторяю я. Ася молчит. Я жду. Я не дам никому вклиниться с расспросами и отвлечь эту бабу, которая знает нашу вселенную лучше, чем кто бы то ни было, по ту сторону зеркала или по эту. Мне необходимо узнать, где я нахожусь, и я добьюсь ответа. — Что это за место?
— Я его создала. — Ася бросает мне короткую фразу, точно кость, и отворачивается, боясь встретиться со мной взглядом.
— Ты же сказала, что мы не твои марионетки… Помнишь, там, на берегу? — Голос Дубины звучит глухо, словно рождающееся в горле рычание.
— Я сказала правду. Вы мне не марионетки. А ваш мир мне не игрушка. И я не веселюсь в компании туповатых богов где-нибудь на горе, бросая кости и упиваясь властью.
— А чем же ты занимаешься? — рычания в голосе моего напарника поубавилось, но оно еще чувствуется. И нервирует.
— В данную минуту я гублю свою жизнь… — грустно отвечает создательница нашего мира. Можно сказать, мать богов. Потому что если ты создаешь мир, то и богов, которые могли бы ставить его на кон и безобразить на его просторах, ты тоже должен создать, не так ли?
Дубина поднимает брови. Самопожертвование — это да, это он понимает. И я понимаю: даже у демиургов есть другая, совсем своя жизнь, которую иной раз приходится губить во благо свежесозданных миров.
— А эту жирную гадину тоже ты создала? — раздается отчаянный возглас. Корди. Наша храбрая девочка, вечно влипающая в самопожертвовательные истории. Даже когда мир меняет свои законы на обратные, главная особенность Кордейры остается неизменной.
— Нет. Ее, как раз, создала не я.
— А кто?
— Множество людей. И в первых рядах, разумеется, маман. Так уж повелось, — Ася задумчиво качает головой, — если человек вырастает моральным уродом, в списке компрачикосов* (В Испании, Англии, Германии, Франции XIII–XVII веков — скупщики детей, которые уродовали малышей, а затем перепродавали, делая из них шутов, акробатов и т. п. — прим. авт.) непременно фигурируют его родители. Они-то и создают самых страшных монстров… Вот и Старый Хрен, который пытается отравить мой мир — порождение дурных родителей…
— Не верю я в это! — решительно отмахивается Кордейра. — Ни у кого из нас не было хороших родителей. У всех троих вместо родителей было черт знает что. Но мы же не монстры?
Я оборачиваюсь к ней, иронически подняв бровь. Нет у меня слов, чтоб ответить такой искренней, такой наивной и такой непонятливой принцессе. Но она и сама уже сообразила, что сморозила глупость. Кто мы, как не монстры? Можно долго и величаво распинаться насчет нашей мощи, стихийности, непобедимости и бла-бла-бла… А можно по-простому: мы — чудища. Уроды. В том числе и моральные. Мы растеряли представления о том, что хорошо, а что плохо на тропах выживания и на путях отчуждения. Мы десятилетиями иссекали из своей души все, что могло в неподходящий момент завопить: стой, так не делают, это не по правилам, если ты такое сотворишь, тебя накажут!
А теперь, когда каждый из нас превратил себя в живое оружие — разве мы люди? Я обвожу глазами нашу славную компанию — это какой-то бал подземных духов! И только "Вальса троллей" Сибелиуса для саундтрека не хватает…
Ася перехватывает мою мысль на лету. И печально усмехается. Действительно, церковники братца Шарля не признали бы в нас людей. Ни в ком. Включая их высочество Эркюля. И принялись бы изгонять как нечисть и нелюдь. Вероятно, духами, демонами, а то и богами языческого пантеона становятся те, кого родственники особенно допекли. Энергия скверных слов и дел преображала их сердца и мысли во что-то новое, несовместимое с человеческими телами…
— Так мы пойдем ТУДА или нет? — упорствует Кордейра.
— Конечно, пойдем! — ставит точку Дубина. Еще бы. Там, за переливчатой гладью, его принцесса все еще сидит в своей светлице хрустальной статуей, подняв прозрачную руку, и свет проходит сквозь нее легче, чем сквозь оконное стекло… И кто гарантирует, что народ не уничтожит колдовское изваяние неведомо куда девшейся принцессы, если мы не вернем Кордейру домой? Может, гибель «статуи» никак не повлияет на Королеву Вод, а может, и убьет ее на месте. И все-таки ни одному из нас не будет жизни в причудливом зазеркальном царстве, пока жив наш враг… что бы он собой ни представлял.
Ловко, однако же, Ася увела нас от главного вопроса!
— Итак, — сухо говорю я, — ты создала этот мир. Не слишком представляя, чем это тебе грозит. И выгоды никакой не преследовала.
— Почему же? Всякий, создающий свой мир, преследует выгоду, — улыбается наша демиургиня. — Здесь была ты. Ты могла делать то, о чем я всегда мечтала.
— И что же?
— Уничтожать своих врагов. Физически уничтожать. Ведь ламия — это я. И ярость ее жила во мне, бессильная и безвыходная, и душила меня, и уродовала мой разум. Но в своем мире я — законопослушный обыватель. Рубить в капусту всех, кто мне навредил, я не имею возможности. Или смелости. Или того и другого. Я выпустила тебя в этом мир, как демона смерти, как ангела мести, вооруженного и бесстрашного. Но я не знала, что выпускаю еще кое-что. Кое-кого.
— Рассказывай дальше, — я устраиваюсь удобнее на сырых камнях. Чувствую, нас ждет еще много откровений.
— Ярость бывает чистая, кровавая, открытая. А бывает изломанная, тайная, подлая. Ярость, обращенная не на врагов, не на тех, кто причинил тебе зло когда-то или продолжает причинять. Она выбирает жертв из числа слабых, доверчивых, беззащитных. Таких, как ты сама… была. И продолжает эстафету подлости, и становится еще гаже, еще злее, еще бесчестнее, чем твой палач. Распознать ее в себе почти невозможно. Разум отказывается верить, что в нем живет подобная тварь. А она тем временем захватывает все больше и больше пространства души. И если я создаю мир из своей души, то я воплощаю и это неназванное, нераспознанное зло. И оно приходит в миры, которым я дала жизнь. — Ася устало вздыхает. — Вот и все. Я — это она. Она — это я.
— И что, выходит, Старый Хрен тебе вроде как… двойник? — вскидываюсь я. — Или близнец? Сестрица твоя? Или братец? Или еще какого-нибудь пола — извини, я в божественной физиологии не разбираюсь…
Ася глядит на меня с тоской.
— Нет, не близнец. Она — это я. Просто я. Только из другой судьбы.
Ум у меня начинает заходить за разум.
— Из какой другой судьбы?
— Из непрожитой. Я, пытаясь скрыться от своей боли и гнева, сошла с ума. Там… — Ася неопределенно машет рукой куда-то в темноту. — Это была только одна из дорог, которой можно сбежать от боли — внутрь себя, глубоко, чтоб окружающая действительность не терзала. А другая я, в иной реальности, пошла другой дорогой. Научилась быть жестокой. Научилась убивать без оружия. Научилась обращаться с людьми, как с шахматными фигурками. Может, ей тоже что-то не нравилось в ее мире, ей захотелось большей власти, шахматную доску побольше, не знаю. И она тоже принялась создавать себе мир. В котором ты, Геркулес и Кордейра должны были стать пищей, рабами, подручными… И она бы своего добилась, если бы мир у нас не оказался общим, одним на двоих. Я начала ей мешать, ты вышла из-под контроля, вместо покорных зомби она получала то ламию, то суккуба, то дракона… и даже нескольких драконов. Я все запутывала и запутывала ее планы, не зная, что творю и почему. А ведь как все хорошо начиналось, когда она позволила вам сбежать из Горы!
Действительно. Уже тогда нам полагалось ощутить к Старому Хрену любовь и благодарность неизбывную. А мы почему-то были злы на него и подозревали в нем источник всех наших несчастий. Хотя, может быть, наши беды начались именно с Асиного вмешательства. Жирный Хрен пытался легким путем привести нас в рабство. Ася тропами боли и потерь вела к свободе. Неисповедимы пути демиургов…
— И только оказавшись здесь, я почувствовала, что врала себе все это время, подсовывая тебе мысли о том, что проклятая тварь приходится тебе — и мне — матерью. Или чем-то вроде матери. Трудно думать о себе, как о проклятой твари. Но я сумела. Я пробилась сквозь стену лжи. А теперь не знаю, что делать с отвоеванной правдой.
Да уж. Она не знает. А кто знает?
Глава 17. Слово Хаоса в Слове Созидания
Я рассматриваю их — всех вместе и поодиночке, в который раз удивляясь, как же меняется восприятие у облеченного ВЛАСТЬЮ.
Когда мы были на равных… А ведь это было: они были людьми и я была одной из них, только не вооруженной и могучей, а наоборот — растерянной и напуганной, не понимающей, что к чему в этом фантастическом мире, да и в моем собственном тоже. И они поддерживали меня, они освещали мне путь, они обещали мне победу, они утверждали, что смерти нет, они отводили от меня страх перед настоящим, они жалели меня. Неужели я не пожалею их теперь?
Теперь, когда я… ну да, Великая Мать, иначе не скажешь. Я, которая ненавидит ложь, манипуляцию и бесстыдство божественное, это умение сказать своему творению: я создал тебя не для того, чтоб ты прожил жизнь, даря и получая радость; не для того, чтобы остался в памяти людской; не для того, чтоб указал путь хотя бы небольшому числу соплеменников твоих; вообще ни для чего. Я создал тебя, чтобы ты превратился в ком перегноя, в броуновскую частицу, в неприметную деталь декорации. Умри ты сейчас — завтра о тебе никто не вспомнит, даже церемонии похорон тебе не положено. Так и сгниешь, где упал. Потому что твоя жизнь больше ни для чего не нужна мне, кроме как для насыщения почвы перегноем… И вот, я все это САМА произнесу? Им, верящим в мою доброту — скрытую, но доброту?
А почему нет? Разве они годятся для чего-нибудь, кроме дурной смерти под зубами и лапами моей темной стороны, моего личного хаоса? Хаос необходим, тут и объяснять нечего, мир без хаоса сам себя в объятиях бессмертия удушит. Значит, я не могу позволить им победить, даже если бы они смогли. А они не смогут. Нет у них оружия против божества — нет, хуже, против основы этого мира, более древней и более могущественной, чем я сама. Потому что Слово Хаоса управляет мной, нашептывая мне, кого убить, что разрушить, где оставить пепелище, пускай и на месте цветущей долины или могучего леса — все равно, что уничтожать, лишь бы расчистить поле для новой жизни, а старая свое пожила, пора и честь знать…
Оно управляет мной, моим Словом Созидания, которое тоже управляет — этим миром. И я создаю огнедышащих чудовищ, огнедышащие войны и огнедышащую реальность. От них по земле тянутся серые щупальца хаоса, они множатся, вытесняют живое, но я не могу ничего поделать, я слушаю Слово Хаоса в моей голове, оно говорит мне, что жизнь, порожденная мной, отвратительна и грязна, недостойна существования и никогда не исправится, никогда не будет совершенна настолько, чтобы не позорить родителей, а иногда и порадовать своими жалкими успехами…
— Эй!!! — ору я, задрав голову к потолку. — Я поймала сигнал! Ко мне, кэп! Мы нашли ее!
Подземному озеру, конечно, далеко до моря. Но это те же воды, что плещут в море Ид, и потрепанная яхта Морехода уже движется к нам, огибая сталагмиты и сталагнаты, растущие из черной воды.
— Ну чего ты орешь? — укоризненно выговаривает мне с борта капитан. — Я что, за тридевять морей от тебя сбежал? Хотя, пожалуй, стоило…
— Ты отвезешь меня к НЕЙ? — Я отмахиваюсь от его ленивого ворчания, точно от разомлевшей летней осы, и приступаю сразу к делу. К самому важному делу в своей жизни. — На ЕЕ остров?
— Одну тебя? — уточняет Мореход. В его голосе звучит отчетливый намек — я распознаю его и подчиняюсь.
— Всех. Они должны знать, с чем имеют дело.
Вот я и начала вести себя в эдаком надмирном стиле. Никого ни о чем не спрашиваю, никому ничего не объясняю — просто веду туда, где все, кому на роду назначено, увидят и поймут. А потом закинут мечи за спину и отправятся выполнять мою волю. Потому что выбора нет — ни у одного из нас, если разобраться…
Хорошо, когда исполнители твоей воли — солдаты. Или хотя бы принцы с принцессами. Они люди опытные. Знают, что несвоевременные расспросы — пустая трата слов, а главное, времени. Я бы так не смогла. Я бы непременно принялась выяснять, куда, зачем, почему и надолго ли. Из богов дерьмовые солдаты.
* * *
Снова это море, эта осточертевшая рябь от горизонта до горизонта, это чувство бескрайности мира и бесполезности тебя. Но широты, широты другие.
Там, где я бывала с Мореходом, стояла зима без конца и края, ледяные ветра, дикие шторма и самый навязчивый из попутчиков — холод. Даже на Лидо наш с Мореходом договор мы заключали осенью, и от солнечной ласки у пляжа осталось лишь теплое воспоминание. Не говоря уже о ледниковом гостеприимстве Ёкюльсаурлоун* (Ледниковая лагуна в Исландии — прим. авт.). Видать, все МОИ острова намертво скованы льдом и навылет пронизаны ветром.
Но сейчас, когда из-за сверкающих вод нам навстречу вот-вот выплеснется картинка с компьютерных обоев, я начинаю понимать, почему так. Я начинаю понимать ЕЕ. И чем ближе берег, тем острее это незнакомое ощущение мира, совсем другое, совсем новое, совсем… упоительное.
Запретов нет. Нет запретов. Никаких. Потому что запрет, который можно обойти — не запрет вовсе. Так, фикция. В мире, наполненном фикциями, настоящее только удовольствие. МОЕ удовольствие.
Комфорт и власть. Власть и комфорт. Никаких чаш на весах — прибавить одного, убавить другого, уравновесить, приглядеться, затаить дыхание, снова перекладывать, снова уравновешивать, добиваясь идеального баланса… Ну уж нет! Намертво привязать одно к другому и выпустить в небеса стрелой геометрической прогрессии. А там дело моей изворотливости — не дать стреле воткнуться в землю.
Есть средства добиться всего, чего я хочу. Главное — помнить: чужой свободы не существует. Только моя свобода, безграничная и безусловная. Рука с пухлыми, раздутыми пальцами в перетяжечках (а когда-то они казались такими аристократичными!) протянулась и взяла из вазочки очередное несчитанное пирожное. Липкий сладкий ком перекатывается на языке, рассыпается на шоколадные, коньячные, кофейные, сливочные ноты, похрустывает карамелью, ждет, что за ним последует лавина сладостей. И она накатывает, как по заказу, пальцы непрерывно хватают и засовывают в рот все новые лакомства. Я давлюсь, глотаю не разжевывая, скорее, скорее, лишь бы заткнуть пасть зверю, грызущего мое брюхо изнутри.
Через несколько минут накатывает тошнота, чудесно сочетающаяся с кислым привкусом во рту. Ублаготворенный живот кажется мне сонным зверем, отдельным от моего тела, огромным, теплым ЖИВОТНЫМ — не зря же его так назвали. Я держу брюхо обеими руками и отдуваюсь, отодвинув кресло подальше от стола, чтобы дать зверю улечься поудобнее.
Ага. Значит, тебе досталось ЭТО. У меня разум превратился в хищника, нападающего из засады, у тебя — тело. Я не знаю, как вернуть себе ясность ума, ты оставила надежду на сохранение фигуры.
Махина, мгновенно перерабатывающая гигантские объемы жратвы, приросшая, прикипевшая ко всем горизонтальным и полугоризонтальным плоскостям, на которых можно умостить колыхающуюся, точно водяной матрас, тушу. Вечная жаркая сырость в складках, темная слоновья кожа на бедрах, непрерывный цикл голод-пресыщение-голод-пресыщение-голод-пресыщение. И насмешки. Мириады насмешек, выраженных словом, мимикой, жестом. И так будет, пока власть твоя не скует всякое лицо, всякий язык, всякую руку в твоем царстве. Пока само уродство твое не станет священным и не возвысится над примитивными стандартами красоты.
Ты с самого начала сознавала: мнение толпы, до чертиков капризное и ядовитое, можно, можно вывернуть наизнанку и использовать в своих целях. Да так использовать, что автор мнения и не чухнется, хоть грабь его, хоть убивай. В глаза заглядывать станет, руки лизать, скулить благодарственно, задом вперед выползать, когда прогоняют. Если все как следует просчитать…
Остров — молодой, вулканический, лелеющий эмбрионы катаклизмов в раскаленных недрах своих, сверху был раем. А в раю проживало племя с религией древней, как грех. Насельникам острова и мозги выворачивать не требовалось, чтобы объявить самую толстую бабу на свете земным воплощением Матери Чего-то-там. Вот только не заметили простодушные дети природы, что, несмотря на необъятное чрево, не мать это, а мачеха. И жестокие нравом, но кроткие сердцем язычники ей не дети, а сырье для опытов.
Альтернативная я, проживавшая в тропическом раю, целила не в верховные жрицы племени, для нее это был проходной этап. Она хотела власти не из-под руки богини с запущенной слоновьей болезнью. Она хотела сама быть богиней. Владычицей, над которой только стратосфера. И никакого божественного аудита.
Я не столько вслушивалась, сколько вливалась в тончайшую дымку настроений адской твари, окутавшую остров, точно психический смог.
Все ее планы, все ее амбиции разворачивались передо мной не чередою слов, а клубами видений: вот она, отвергнутая и осмеянная, окровавленными руками держит сердца своих обидчиков, со смехом вонзает обсидиановый нож в очередное дергающееся тело… нет, видит в глазах, некогда презрительных, восторженное обожание, священный трепет, жажду внимания — от нее, от нее, от уродливой расплывшейся бабищи, из тех, что в виртуальной вселенной вынуждены притворяться эфирными созданиями, выкладывая в блог чужие фотографии, потому что свои даже фотошоп не исправит… Вечное затворничество, вечное отвращение к себе, к обезображенным жировыми подушками чертам, к телу, которое само по себе компромат, нельзя такое компенсировать никакими душевными богатствами, только власть изменит это, только магия, превращающая урода в идола.
И вызревает внутри сытого, сонного брюха уродливая вселенная, жаждущая крови, готовящая возмездие. Верхний мир, поклоняющийся новому темному богу. Богине. Которую при удачном стечении обстоятельств нарекут, скажем, Темной Владычицей. А мы все будем ее рабами, приближенными и доверенными, но рабами. Лишенными воли и памяти. И станем творить жестокости по слову ее, и откажемся от всех, кого любили, и оставим в сердцах своих только один образ и одну власть — власть Жаждущей Всевластия.
* * *
— Нет. — Голос Викинга срывается, на лице ее отвращение, несвойственное таким, как она. — Служить на побегушках у этого… этой… мелочной дряни? Миры для нее завоевывать? За рабами ее присматривать? В палачах у нее ходить? Да я лучше в реке времени утоплюсь.
Геркулес и Кордейра молчат. И отводят глаза. Им, беднягам, тошно даже представить, какие роли уготовит им "зеркальный эльф".
Я качаю головой.
— Поворачивай, Мореход. Мы увидели все, что хотели. Поворачивай.
Мы сидим на камнях возле озера и бросаем камешки в воду. Вот и познакомились с нижним миром. Это он — мир неувядаемой злобы и грандиозных планов. Смешно. Толстая закомплексованная тетка, решившая компенсировать внешнюю непривлекательность завоеванием мира.
Толстяков и толстушек принято жалеть. Искать и находить в них остроумие, легкость нрава, эпикурейство и бесшабашность. А злопамятство, жестокость и тщеславие не замечать. Хотя в людях, с детства осыпаемых насмешками, эти черты до мифологических размеров разрастись могут. На злое божество вполне хватит. А чтобы такого не случилось, человеческая натура должна обладать небывалым запасом доброты и стойкости. Тоже поистине мифологическим. Чтобы после уничтожения большей части этого запаса хватило на создание остроумного эпикурейца.
Но среди чувствительных особ (а я как раз из таких) небывало стойких не встретишь. Так что альтернативная Ася была обречена лелеять внутренний дискомфорт, настаивая в душе, как в закупоренном штофе, крепчайшую злобу на людей. И мечту о признании себя если не кумиром, то идолом. Но не в шоу-бизнесе, а в индустрии покруче. В индустрии владычества над миром.
О боги, боги, коллеги и конкуренты, как же нам с вами делить эту реальность? Стреляться на дуэли? На интерес в карты играть? Через плетень переругиваться? Ничего этого я не умею. Всю жизнь считала перечисленные навыки для себя бесполезными. Кто ж знал, чего от меня судьба в звездный час потребует…
— Как будем ее убивать? — Викинг разрубает тишину, почти не нарушаемую "плюх-плюх-плюхами".
— Зачем ты Асю спрашиваешь? — удивляется Дубина. — Она в убийствах человек новый. Сами пойдем и сами справимся.
— Я тебе сколько раз говорила, что ты дубина не только по прозвищу? — нежно-ядовито вопрошает Викинг. — Если эту тварь можно зарезать, загрызть, задушить, я по ее душу в списке первая. Но я подозреваю, что не все так просто. Ее же здесь нет, правда, Ася?
Я киваю. У богов всегда имеется запасной аэродром. То есть плацдарм. Короче, измерение. В тот момент, когда лезвие меча, клык ламии, огонь дракона или торнадо марида направится в сторону второй меня, ее и след простынет. Вернется к себе на остров. В свою реальность. В нижний мир. Куда угодно. И куда всем моим боевым монстрам ход заказан. А я… если я ее и отыщу, то наверняка в ее измерении окажусь всего лишь призраком. Чьи самые отчаянные действия навлекут на врагиню, скажем, головную боль. Или внезапный насморк. Не факт, что этого достаточно для спасения верхнего мира. Я встаю и потягиваюсь.
И тут мысль о наилучшем способе убийства властолюбивой толстухи пронизывает меня. С такой силой, что я не могу дышать. Это было ясно с самого начала. Но чего бы я ни дала, чтобы только не знать того, что знаю сейчас…
Глава 18. "Как чаша с померанцами, поставлен рукою бога"
— И помни, — шепчу я Викингу, — ты должна сделать так, как я сказала, в тот момент, когда я обернусь к тебе. Не раньше и не позже. Иначе все пропало. У вас не будет второго шанса, если все пойдет наперекосяк…
Я захлебываюсь пояснениями, тороплюсь изложить детали, пока мне, говоря высоким стилем, не замкнет уста. Нет у меня права смолчать, увильнуть, предоставить другим расхлебывать то, что наворотила я — что одна, что другая.
Викинг кивает. Лицо ее не выражает никаких чувств. Вообще. Даже обидно. Могла бы хоть покривиться для виду. А она бесстрастна, словно… словно киллер! Что ж, я многое сделала для превращения милой влюбленной девушки в бесчувственную убийцу. И получила, что хотела. Как раз вовремя. На Дубину, а уж тем более на Кордейру я бы в таком деле не полагалась. Я и не полагаюсь. Пока эти двое снова принимают свои удивительные обличья демонов — богов? — воды и воздуха, я вбиваю в голову Викингу ее роль. Бессловесную, но главную. Ну вот и всё. Мы уже идем, мы уже готовы — незадачливая демиургиня и демон убийства, созданный ею в момент глубокого раздражения. Или даже злобы. На весь белый свет, сколько бы его ни осталось…
За водным зеркалом оказывается другое зеркало. И еще одно. И еще много, много зеркал. Целая Зеркальная Зала, от пола до потолка — и потолок тоже зеркальный, и пол. Зеркальный куб. Зачем он ЕЙ? Если б меня так мучила моя некрасивость, я к отражающим поверхностям и на пушечный выстрел не подошла бы. Дабы уберечь психику от повреждений.
Но моей, кхм, двойняшке из другого измерения, наоборот, не сберечь психику хочется, а поддержать в себе огонь ненависти к собственному телу. Это топливо, на котором работает ее тщеславие. Если она забудет о своем уродстве, ей, чего доброго, станет в лом миры покорять. И она мирно опочит на теплом плодородном острове, среди простых мирных язычников, а в серой повседневности попросту откроет холодильник и положит на половинку багета граммов двести сервелата…
Нет. Она — я - не такая. Мы обе не созданы для распыления себя на спокойное житье-бытье с бутербродом в одной руке и любовным романом — в другой. Слишком уж мы деятельные натуры. Хотя и не выглядим таковыми. В наших, нижних мирах деятельными традиционно считаются такие, как Майка — громогласные, буйные, взрывные. Зато нас считают просто фантазерками, безнадежно оторванными от земной тверди. Как будто это означает, что мы смиренницы и ленивицы…
Пока я торчу посреди зала идеальной мишенью, мои солдаты расходятся по углам равностороннего треугольника, а я остаюсь куковать в центроиде, на пересечении медиан* (Медиана треугольника — отрезок, соединяющий вершину с серединой противолежащей стороны. Все три медианы треугольника пересекаются в одной точке — центроиде или центре тяжести треугольника. Прим. авт.). Мне зябко и немного смешно. Я представляю себя крадущейся плавным текучим шагом с мечом у правого плеча — вот как Викинг сейчас. Такая вся тренированная, с пластикой воина, крутая и сильно перепачканная. Марид и Королева Вод, поменяв тела на демонические, избавились от следов подземной пыли, а Викинг так на битву и пошла извазюканной. Как Рэмбо какой иномирный.
Господи, чем у меня башка занята? Почему не могу я всерьез относиться к происходящему? Это же последние часы — а может, минуты — моей жизни, наверняка последние. Я должна вспоминать лица родных и близких, Хаську мою осиротевшую жалеть, вздыхать о несостоявшемся счастье с Драконом — а нас ждало счастье, кто бы сомневался! И вместо этого я ощущаю воздухоплавательную легкость, точно после обезболивающего, лишь уголками сознания понимая: боль придет. Страхи, сожаления, сомнения — все придут, накинутся, как псы… Если им будет на что кидаться. Меня-то здесь уже не будет. И, вероятно, не будет нигде. Значит, сначала бой, а боль от укусов психологических блох — потом.
Без всякого шума — и даже без пафоса — одно из зеркал в стене расходится черной щелью. Дверь. Из нее выходит огромная… да, скорее туча, чем туша. Человеческое тело, даже будучи отягощено сотнями лишних килограмм, остается ПРЕДСКАЗУЕМЫМ. Его мышцы и кости совершают те же движения, что и тело, не утратившее стройности. Только с большим усилием. Но это… это нечто не переваливалось с ноги на ногу, колыхаясь и размахивая руками, чтобы удержать баланс. Оно не дышало с хрипом и присвистом, судорожно пополняя кровь кислородом. Оно бесшумно текло в нашу сторону, как может течь, скажем… вода, воздух, воин, дракон!!! Я знаю эту пластику! Она — не моя. И уж конечно, не ее. Это пластика моих воинов, отражение их навыков, их силы, их непобедимости.
Значит, все мои подозрения верны. Есть в проклятой бабе нечто зеркальное. Источник ее власти — умение отражать и присваивать то, чем силен собеседник. Или противник. Что зачастую одно и то же. Она берет на вооружение наш боезапас и прибавляет свой собственный. Поэтому изначально перевес не на нашей стороне.
Если она сейчас оборотится водяным смерчем, я ни капельки (ха-ха…) не удивлюсь. В конце концов, по обе стороны от нее вращается темный воздушный столп марида и сверкает ледяной статуей Королева вод — и оба демонстрируют бесстрастие, достойное вышколенной прислуги.
Ну что ж… Боевая мощь нашей команды ей не страшна. И значит, все будет так, как я предполагала. Сражение на том оружии, которое не отражается в зеркалах. Слово Хаоса против Слова Созидания. Все-таки будем через плетень переругиваться, ага.
— Хорошо, что ты пришла… Ася! — каким-то неуместным бодряческим тоном приветствую я своего врага.
— Яся. Меня зовут Яся. — Она щерит зубы, мелкие и острые, как у хорька.
Ага, конечно. Все тут по зеркальным законам — одна из нас на «а», противоположная — на «я»… Ужас, до чего противная особа. Одни зубы чего стоят. Все-таки могущественная штука — магия внешности. Что же, если у человека зубы мелкие и острые, то и натура должна быть мелочная и злобная? Какая глупость, если вдуматься…
— Ну что ж, пани Ядвига… — ерничаю я. — Люди мы с вами солидные, шашками махать — только время зря терять. Поговорим? Как демиург с демиургом.
— Скучная ты какая! — всплескивает руками Яся. — И тут вместо войнушки переговоры устроить норовишь. Я-то надеялась твоих ребятишек — ам! — были ваши, стали наши. — Глаза ее светятся холодным умом и… яростью. Хорошо настоявшейся, нечеловеческой.
— Ну скучная, — пожимаю я плечами. — Зачем мне моих людей тебе скармливать? Я что, голливудское кино снимаю? Эффектной финальной сцены ищу? Да и ты не хуже моего понимаешь: это наша война. Они, — я обвожу руками притихшее мое "подразделение", — свое дело сделали. Вывели нас друг на друга и любезно согласились поприсутствовать при перебрехе богов.
— Тогда уж при битве Добра и Зла, — ухмыляется Яся. — Ты — Добро, я — Зло. Роли распределены. Надеюсь, у тебя не было намерений подлизываться и за жизнь трындеть? Предупреждаю: со мной твои слащавые разговоры не пройдут. Мне нужна эта вселенная. Я ее создала не в меньшей мере, чем ты. И не отдам ни за сладкие речи, ни за красивые глазки.
— Да я всего-навсего спросить хотела, — смиренно складываю ручки я. — Зачем тебе верхний мир? Что ты собираешься из него сделать?
— Ой-ой, спросить она хотела! — обезьянничает наше Вселенское Зло. — Или не знаешь? Мне нужны рабы. Идеальные рабы. Отражающие мою точку зрения, как свою. Если я заскучаю и мне понадобятся враги, чтобы размяться, я всегда могу отпустить поводок и дать послабление самым бойким. Пусть побунтуют. А потом — ап! — Она делает загребающее движение пухлой холеной ручкой, — и обратно на привязь. После нескольких показательных казней.
— Как в зазеркалье, в городе принцессы-жабы? — тихо спрашивает Дубина.
Яся, чуть повернув голову, разглядывает почерневшее торнадо, в котором молнии полыхают, словно сосуды, в которых течет не кровь, а чистая энергия.
— Да… — произносит она наконец с самодовольством в голосе. — Эта принцесса — моя удача. А вот ты — результат неудачного эксперимента. Хотя доктор и обещал, что это будет прорыв. И ты станешь образцовым рабом, базовой моделью. Увы! Вмешалась шебутная старушонка, Асей порченая, и лишила тебя отличных перспектив, мой мальчик.
— Каких… перспектив? — голос Дубины опасно напоминает гром. Если бы гром умел шептать.
— Перспектив стать моим. — Яся делает маленькую, но четкую паузу. — Моим доверенным лицом. Исполнять мою волю и иметь все, чем этот мир богат. Мне-то самой немного нужно — впрочем, как и всем истинным хозяевам мира…
— Да уж, немного! — ржу я, не удержавшись. — Отдай свою личность хозяину мира — и получи взамен, э-э-э, компенсацию. Вот только после первого этапа обмена некому будет хотеть и получать что бы то ни было. Парень после усилий твоего чудо-доктора больше всего любил стоять в углу на карачках, мебель изображать!
— В стоянии на карачках нет ничего плохого, — насмешливо бросает эта покровительница наук. — Любой труд почетен, коли приносит чувство удовлетворения. Тем более для тех, у кого мозгов не больше, чем у табуретки!
— Слушай, а почему ты такая злая? — раздается голос из-за моей спины. Викинг. Она и сейчас воспринимает Слово Хаоса в качестве злой мачехи, подменившей собой маму девушки по имени Хасинта. — Ну, дразнили тебя в детстве… В детстве всех дразнят. Не за жопу, так за рожу. Какая ж ты слабачка, если из-за такой херни…
Яся смотрит в сторону меня и Викинга с брезгливым любопытством. Я не вижу в ее глазах ни застарелой обиды, ни свежей. Мой враг оценивает, к какому делу он приспособит нахальную "порченую старушонку". Когда победит. Жирная тварь не сомневается в том, что победить ее невозможно. Она еще пооткровенничает напоследок, перед тем, как стать единовластной повелительницей вселенной, еще впустит нам в душу толику яда, обессиливающего, обездвиживающего, обескураживающего… А сама тем временем помечтает о бравом новом мире, который построит на костях моего, пестрого и неуклюжего, точно сшитого из ярких заплат — детских сказок, приключенческих романов, фантастических снов. И пусть будет он серо-черным, словно фильмы в жанре «постапокалипсис», пусть в нем будет нечем дышать, думать, любить, надеяться, он — самое то для распоясавшейся жиртресины. Ей кажется, что это будет стильненько.
Вернусь в реальность, дам Бесстыжей Толстухе в рожу при встрече, — обещаю я себе. Вот так, без словесных извратов, собственной лилейной ручкой и дам. Просто для удовольствия.
— СЕЙЧАС!!! — кричу я. И Геркулес с Кордейрой, схлестнувшись над головой моего врага, падают вниз небывалым вертикальным ураганом и пришпиливают ослепленное и оглохшее тело к плитам пола…
* * *
Ася поворачивается ко мне — медленно, так медленно… У нее тяжелые веки, ввалившиеся глаза смертницы и тонкое белое горло, такое нежное, такое беззащитное. Она откидывает голову назад, оттягивает ворот свитера вниз, как будто он может остановить меч и помешать казни. Я вспоминаю слова Кордейры: "Я хочу хорошего палача". Нет в этом мире палача лучше меня. Даже Геркулес не может со мной сравниться. Хотя бы потому, что теперь он — принц.
Тишина накрывает нас стеклянной чашей. Никого здесь нет, все — по ту сторону. Я замахиваюсь. Ася стоит, прикрыв глаза и улыбается — так они и улыбаются, обреченные на смерть, если хватает сил на улыбку. Три удара — поперек, вдоль, поперек! — и тишина трескается — тихо, словно нагретый бокал: звенит напившийся крови меч, хрипит, барахтаясь на полу, наш умирающий враг, стонет от ужаса Кордейра, безнадежно вздыхает Дубина… Только мы с Асей молчим.
Она все еще стоит, зажимая ладонью располосованное горло. Вскрытая грудная клетка светится ребрами, как лист — прожилками. У нее больше нет связок, чтобы говорить, легких, чтобы вздохнуть, сердца, чтобы прожить хоть минуту. Она мертва. Но стоит и смотрит на меня так, словно ей нужно сделать еще что-то, перед тем, как упасть лицом вниз. Я опускаюсь на колени у ее ног. И мертвая Ася выливает мне на лоб целую пригоршню своей крови.
А потом падает, падает прямо на меня. Я, полуослепшая, хочу подхватить ее на руки, промахиваюсь, она проходит сквозь меня — нет, обтекает меня, словно порыв ветра, ее тело совсем прозрачное, оно тает, оно рассеивается в воздухе, воздух от этого становится синим и густым, будто сигарный дым, только пахнет иначе, травой, рекой и если дымом, то самую малость, так пахнут костры, горящие вдалеке, зеркала проклятой комнаты рассыпаются в прах, нет, в сверкающую крошку, но не падают на пол, они поднимаются ввысь, они закрывают потолок, это не потолок уже, а небо, звездное небо, и очертания женского тела лицом вниз еще видны на нем, они светятся синим и серебряным, будто звездный мост, надмирный звездный мост. И Дубина восторженно выдыхает:
— Мать богов…
А потом оборачивается, точно ужаленный. Его взгляд впивается туда, где буквально минуту — час? век? — назад стояло Оно, наше Вселенское Зло, наше Слово Хаоса. И — ничего. Ни тела, ни кучки, гм, праха, ни выжженного пятна на земле. Наверное, Хаосу тоже надо по делам. Он найдет себе занятие под небом, осененным созвездием, которое так и назовут — Мать Богов.
А мы войдем в мифологию, не иначе. Как три стихии — Воздух, муж Воды, Вода, жена Воздуха, Огонь, жена Дракона, в отсутствие мужа и вся в крови, от хаера до пят…
— Викинг! — Голос Дубины звучит тревожно. И даже испуганно. Я морщусь. Мне отвратительна сама мысль о том, что вот, прямо сейчас начнется очередной виток проблем и приключений… Когда ж я отдохну-то, а? Маму навещу, дракона моего… Видать, не судьба.
— Ну что там? — давай уже, выкладывай все как есть.
— Викинг, а где твоя татуировка?
Я ошалело гляжу на него. Он бессмысленно хлопает себя по одежде. Ну откуда у здоровенного детины, собиравшегося на битву, зеркальце? Раньше надо было на себя любоваться, когда тут зеркал было — до хренища! А сейчас как? Кордейра, снисходительно усмехаясь, обводит в воздухе круг. Созданное ею зеркало выглядит, как вертикально поставленная лужица, но в нем все-таки можно разобрать чистое лицо и русые волосы женщины лет тридцати. Или даже меньше. И никаких следов крови…
— Спасибо, Мать Богов, — говорю я почтительно и салютую мечом звездному небу. Оно, похоже, тихонько смеется в ответ.
* * *
— Ася! А-ся! — кричит с порога Майка. — Мы пришли! Ася, ты где?
В доме тишина. Лампы горят по всему дому неярким приветливым светом, но тишина такая, что сразу становится ясно — хозяйки нет. Гости смущенно топчутся на пороге. Они не знают, как быть.
Гера вешает пальто в шкаф и решительным шагом направляется в комнату. Там, в круге света под сиреневым абажуром спит на столе кошка. Бок у нее горячий, словно его нагрело солнце. А под медным основанием лампы — записка.
— Мам, как думаешь, что бы это значило? — спрашивает Гера, протягивая листок бумаги, на котором четко выведено: "Я вернусь. Но тебе придется взять мою Хаську. На время. Потому что она моя".
— Это значит, что твоя тетка — собственница, — улыбается Майя. — Не хочет отдать мне зверя насовсем. А мне как раз нужна черная кошка, чтоб все видели: мать у тебя — сущая ведьма. Иди ко мне, Хасенька, иди ко мне, краса-а-авица… Где твоя хозяйка? Где эта шлендра?
— Гера… — нерешительно тянет Хелене, — может, мы не вовремя?
— Да брось! — улыбается он в ответ. — Ты что, Асю не знаешь? Она страшно занятой человек. У нее, кроме нас, еще столько… подопечных. Пошли на кухню. Там пирог пахнет, я отсюда чувствую.
* * *
Я, покряхтывая, свернулась калачиком. Все-таки валяться на камнях — совсем не то же самое, что с комфортом устроиться на деревянном паркете. Так же жестко, но не в пример холоднее. Ледяная сырость не просто забиралась под одежду, студила кожу, проникала в мышцы — она просачивалась в кости, въедалась в сердце, в желудок, в печень, останавливала кровь в сосудах. Моя нога соскользнула со ступеньки ("откуда здесь ступенька?" — вздрогнула я) и окунулась в воду.
Это было уже слишком. Ладно, ступенька — может, ударом Викинга меня отшвырнуло на порог проклятой Залы Зеркал? — но вода?! Откуда в этой чертовой зале вода? Да не лужа, а столько, чтоб нога по щиколотку погрузилась?
Все эти вопросы не проносились, а проползали в голове. Будь я в форме, все это и многое другое уже выстроилось бы острым клином и, ткнув хорошенько, заставило мое обмякшее тело открыть глаза и оглядеться. А то и вскочить, спасаясь от опасности. Хотя… что-то я еще могла. Например, разлепить веки и повернуть глазные яблоки — так, словно это были два неподъемных бочонка — в ту сторону, где нога мокла в непредусмотренном водоеме.
Передо мной сверкнула… река.
Узенькая речушка, небрежно упакованная в выщербленный белый камень. А нога свешивалась прямо в нефритовую воду, раздвинув бурые пряди водорослей. И тело уже стремилось следом за ногой. Сил едва хватило, чтобы отползти от края набережной.
"Как же элементарно… в кино… в себя приходят", — ползли неспешные, бесстрастные мысли. — "В себя… герои… после обморока… приходят… быстро… И… не болит… у них… ничего…" У меня болело все, даже волосы. И в то же время ничего не болело по-настоящему, тревожно, указующе — вот он, перелом, разрыв, рана, поберегись! Самой серьезной травмой была шишка на голове. Вторым по сложности ранением обещал стать синяк на коленке.
Я постаралась сконцентрироваться. Но у меня почему-то не получилось. Атмосфера поменялась, что ли? Вокруг больше не пахло опасностью. Пахло покоем. Сном. Благодушием. И немного — затхлостью. Верхний мир никогда не пахнет ничем таким… Даже пустыри. Даже чердаки. Даже заброшенные дома. Верхний мир еще очень молод. Он, можно сказать, младенец среди миров. По сравнению с ним нижний мир… А где это?
От неожиданного вопроса голова дернулась, как будто я чихнула всем телом. Глаза наконец-то распахнулись — и взгляд уперся в невозможную, невозможную, невозможную для верхнего мира картину: старый, покосившийся, крытый замшелой черепицей лодочный сарай. Нет, не старый — старинный.
В той реальности хватало старых, покосившихся зданий. Даже старинных. Но отыскать среди них лодочный сарай, уютно притулившийся к низенькому, обшарпанному, бесконечно прекрасному мостику… И чтобы мостик драгоценным кольцом опоясывал канал, в воде которого пляшут блики, огромные, как блюдца, и золотые, как олимпийские медали…
— Я умерла, — сказала я себе, грязными руками вытирая слезы, ручьем текущие по лицу, тоже грязному. — Я умерла. Совсем. Ну и ладно.
События шли именно так, как и должны идти в раю. Несмотря на наличие тела — неуклюжего и размякшего — я верила, что сподобилась. А пока только и оставалось, что подтягивать, подтаскивать, подталкивать безвольное тело вверх, принимая понемногу вертикальное положение…
Когда головокружение и тошнота прошли, а триллионы иголочек в мышцах отплясали обязательную танцевальную программу, затекшие конечности подняли меня и бездумно понесли к открывшейся в конце набережной лагуне…
— Канал Гвидекка! Это — канал Гвидекка! — назидательно произнесла я, глядя на зеленое мокрое пространство, распахнутое передо мной до самой полоски домов на противоположном берегу. — Большой канал узенький, а этот — широкий.
Произнеся эту мудрую фразу, я уселась на каменное подобие скамейки возле самой воды и принялась обшаривать карманы. Лучшее, что ты можешь сделать после того, как кончилась твоя прежняя жизнь, — это покурить.
Впереди у меня было много времени. Может быть, вечность.
Слово горчило и обжигало гортань вкусом свежесваренного эспрессо из крошечной чашечки: веч-ность… В мозгу оно не помещалось, но сейчас туда ничего не помещалось. Я решила отбросить логику и заняться тем, чем и занимаются люди на новом месте — осмотреться, обжиться, обуютиться. Как кошка вытаптывает круглую выемку, прежде чем лечь.
— Ну что, ты уже оплакала себя? Оплакала и с честью похоронила? — он выскочил на набережную, точно черт из табакерки. Если, конечно, где-то во вселенной производят табакерки, запечатанные соломоновой печатью — или что там удерживает блудных духов?
— Опять ты, х-хулиган! — радостно приветствую я его. — Прокатишь меня? В последний раз?
— Так уж и быть! — кивает Мореход. — Но только чтоб в последний. Надоело извозчиком у тебя работать — туда ее доставь, потом обратно, потом опять туда…
— Последний раз! — твердо говорю я. — Самый последний. Довезешь — и будем прощаться, единственный ты мой.
* * *
Зимой море обжигает. Хотя вода так же манит к себе, как и летом. Особенно тех, кто не жил у моря и знает лишь одну его ипостась — ласковая летняя купель, играющая солнечными бликами в безоблачные отпускные деньки. Меня к таким не причислишь. Уже не причислишь. Я почти что морской волк, а, Мореход?
И все равно я стою в воде по колено. А на дворе зима. Зима в Венеции. Тот самый пляж на Лидо, где все и началось. Наверное, правильно закончить все здесь же. Потому я и зашла в воду — попрощаться с морем, которое ЗНАЮ. И даже не с морем — с тобой, Мореход. А заодно и поблагодарить.
Я же не могла победить ОКОНЧАТЕЛЬНО, правда? Такое не побеждают, не убивают, не уничтожают ни хитрыми заклятьями, ни остро заточенными железяками. Такое просто отодвигают с дороги. И идут своим путем, не отвлекаясь на страх, который, собственно, и заставляет нас сражаться, вместо того, чтобы жить.
И пускай, избавившись от боязни поражения и предательства, нельзя избегнуть ни того, ни другого. Главное, ты перестаешь искривлять свою жизнь и разум, за сто верст обходя врагов и предателей прошлых, будущих, настоящих. Больше я не буду бегать в обход — ни сушей, ни водами, Мореход. Я твердо усвоила все, чему учил меня верхний мир в лице равнодушной старухи в шрамах и татуировках: чужое мнение надо мной не властно. Не нужно с ним воевать, повергать в прах и разбивать вдребезги. Пройди насквозь и иди себе. Куда хочешь.
Вот я и решила, как поступить с МОИМ СОБСТВЕННЫМ демоном конкуренции.
Ну, все, Мореход, прощай. Пойду, а то ноги заледенели. Зима все-таки.
— Я уж думал, ты утопиться решила, — раздается за моей спиной бесстрастный голос. — А ты, кажется, решила что-то другое…
Обернувшись, натыкаюсь на сидящего на камне мужчину со смутно знакомым лицом. С темными глазами. Слишком спокойными для человека, рядом с которым женщина заходит по колено в ледяную адриатическую волну. Нет. Просто слишком спокойными для человека.
Он протягивает мне руку:
— Забирайся. Простудишься.
Я хватаюсь за его ладонь и… взлетаю в воздух. А приземляюсь уже на камне. Рядом с почти незнакомым мужчиной и вполне знакомыми сапогами. Я их тут оставила, чтоб походить по воде. Что ж… Невозмутимо усаживаюсь и принимаюсь натягивать носки и обувь. Зимнее море небрежно плещется и пенится у подножия каменной груды, точно посмеивается.
— Выпей. — Рядом с моим плечом возникает рука с фляжкой. Красивая серебряная фляжка в кожаном чехле с тиснением в виде не то ящерицы, не то… конечно же! Впрочем, я давно догадалась.
Я откупориваю фляжку. Крышечка сделана в виде крохотного стаканчика — на птичий глоточек. Я хмыкаю и опрокидываю фляжку прямо в глотку. Лишь бы не лимончелло, итальянская лимонная водка — любой другой напиток я проглочу не поперхнувшись.
— Вот это по-нашему. — Одобрительно произносит голос. — По-драконовски.
Еще бы. Еще бы.