Не знаю, как у других писателей, а у меня за жизнь как-то само собой набралось уже несколько автобиографий. За долгие годы сочинительства я выпустил много разных книг в разных жанрах, и к каждой приходилось подбирать соответствующую автобиографию. В предисловии к сборнику пьес сообщалось, что как драматург я родился в 1968 году. В сборнике киноповестей год моего рождения – 1970-й. Поскольку перед вами сборник юмористических произведений, то сейчас хочу всех уведомить, что как юморист я появился на свет гораздо раньше. Произошло это в Москве 12 марта 1940 года. Ровно в 12 часов дня... именно в полдень по радио начали передавать правительственное сообщение о заключении мира в войне с Финляндией. Это известие вызвало огромную радость в родовой палате. Акушерки и врачи возликовали, и некоторые даже бросились танцевать. Роженицы, у которых мужья были в армии, позабыв про боль, смеялись и аплодировали. И тут появился я. И отчаянно стал кричать, чем вызвал дополнительный взрыв радости у собравшейся в палате публики. Собственно говоря, это было мое первое публичное выступление. Не скажу, что помню его в деталях, но странное чувство, когда ты орешь во весь голос, а все вокруг смеются, вошло в подсознание и, думаю, в какой-то мере определило мою творческую судьбу... Григорий Горин
Книга Григория Горина из «Золотой серии юмора» ВАГРИУС

Григорий Горин

Избранные страницы

От Автора

Не знаю, как у других писателей, а у меня за жизнь как-то само собой набралось уже несколько автобиографий. За долгие годы сочинительства я выпустил много разных книг в разных жанрах, и к каждой приходилось подбирать соответствующую автобиографию.

В предисловии к сборнику пьес сообщалось, что как драматург я родился в 1968 году. В сборнике киноповестей год моего рождения – 1970-й. Поскольку перед вами сборник юмористических произведений, то сейчас хочу всех уведомить, что как юморист я появился на свет гораздо раньше.

Произошло это в Москве 12 марта 1940 года. Ровно в 12 часов дня… именно в полдень по радио начали передавать правительственное сообщение о заключении мира в войне с Финляндией. Это известие вызвало огромную радость в родовой палате. Акушерки и врачи возликовали, и некоторые даже бросились танцевать. Роженицы, у которых мужья были в армии, позабыв про боль, смеялись и аплодировали.

И тут появился я. И отчаянно стал кричать, чем вызвал дополнительный взрыв радости у собравшейся в палате публики. Собственно говоря, это было мое первое публичное выступление.

Не скажу, что помню его в деталях, но странное чувство, когда ты орешь во весь голос, а все вокруг смеются, вошло в подсознание и, думаю, в какой-то мере определило мою творческую судьбу…

Писать я начал очень рано. Читать – несколько позже. Это, к сожалению, пагубно отразилось на моем творческом воображении. Уже в семь лет я насочинял массу стихов, но не про то, что видел вокруг, скажем, в коммунальной квартире, где проживала наша семья, а в основном про то, что слышал по радио. По радио тогда шла холодная война с империалистами, в которую я немедленно включился, обрушившись стихами на Чан Кайши, Ли Сынмана, Адэнауэра, де Голля и прочих абсолютно неизвестных мне политических деятелей:

Воротилы Уолл-стрита,
Ваша карта будет бита!
Мы, народы всей Земли,
Приговор вам свой произнесли!..

и т. д.

Почему я считал себя «народами всей Земли», даже и не знаю. Но угроза подействовала! Стихи политически грамотного вундеркинда стали часто печатать в газетах.

В девять лет меня привели к Самуилу Яковлевичу Маршаку.

Старый добрый поэт слушал мои стихи с улыбкой, иногда качал головой и повторял: «Ох, господи, господи!..» Это почему-то воспринималось мною как похвала.

– Ему стоит писать дальше? – спросила руководительница литературного кружка, которая привела меня к нему.

– Обязательно! – сказал Маршак. – Мальчик поразительно улавливает все штампы нашей пропаганды. Это ему пригодится. Если поумнеет, станет сатириком! – и, вздохнув, добавил: – впрочем, если станет, то, значит, поумнеет до конца…

Так окончательно определился мой литературный жанр.

Заканчивая школу, я уже твердо решил, что стану писателем. Поэтому поступил в медицинский институт.

Это было особое высшее учебное заведение, где учили не только наукам, но премудростям жизни. Причем делали это, по возможности, весело.

Вспоминаю, например, нашего заведующего кафедрой акушерства, профессора Жмакина, который ставил на экзаменах студентам примерно такие задачи:

«Представьте, коллега, вы дежурите в приемном отделении. Привезли женщину. Восемь месяцев беременности. Начались схватки… Воды отошли… Свет погас… Акушерка побежала за монтером… Давление падает… Сестра-хозяйка потеряла ключи от процедурной… Заведующего вызвали в райком на совещание… Вы – главный! Что будете делать, коллега? Включаем секундомер… Думайте! Все! Женщина умерла! Вы – в тюрьме! Освободитесь – приходите на переэкзаменовку!..» Тогда нам это казалось иезуитством. Потом на практике убедились, что наша жизнь может ставить задачки и потрудней, и если медик не сохранит в любой ситуации чувство юмора, то погубит и пациента, и себя…

Учась в медицинском институте, а затем работая врачом в Москве на станции «Скорая помощь», я продолжал писать рассказы и фельетоны. При этом настолько усовершенствовал себя в создании смешных ситуаций, что вскоре был принят в Союз писателей, но вынужден был оставить медицину в покое. (Многие из недолеченных мною пациентов живы до сих пор и пишут мне благодарственные письма за этот мужественный поступок…) Так я был причислен к разряду «писателей-сатириков». Сам же я себя считал только юмористом. Для меня «сатирики» – это узаконенные обществом борцы, призванные сделать окружающую жизнь лучше. Я же давно заметил, что наша жизнь от стараний писателей лучше не становится. Ее можно сделать чуть легче, если научить читателей не впадать в отчаяние… Этому благородному занятию я и посвятил значительную часть своей жизни… Впрочем, вскоре юморески мне стали надоедать. Один мой знакомый сексопатолог, изучая психологию мужчин, обнаружил, что после сорока лет их более возбуждают крупные формы… в отношении женщин – не уверен, но в литературе – безусловно. Поэтому с середины 80-х годов я перестал писать юмористические рассказы, переключившись полностью на сочинение пьес и киносценариев.

Но тот же сексопатолог утверждает, что после шестидесяти мужчин снова начинает привлекать нечто хрупкое и миниатюрное.

Поскольку я стремительно приближаюсь к указанному возрасту, то все более и более мне хочется вернуться к малым юмористическим формам. Это чувство точно передал Ф. Искандер в стихотворении, обращенном к самому себе:

Присядь же на обломках жизни
И напиши еще хоть раз
Для неулыбчивой отчизны
Юмористический рассказ…

Это то, чем мне бы очень хотелось в дальнейшем заняться.

А пока публикую юмористические рассказы, написанные раньше… Поскольку в нашей стране, даже при ее стремительном развитии, по сути мало что меняется, разные поколения смеются все время примерно над одним и тем же…

Григорий ГОРИН

Рассказы (1960—1985 гг.)

Почему повязка на ноге?

Есть такой анекдот.

Приходит больной к доктору. У больного забинтована нога.

– Что у вас болит? – спрашивает доктор.

– Голова, – отвечает больной.

– А почему повязка на ноге?

– Сползла…

Я как-то рассказал этот анекдот, сидя в гостях у знакомых. Просили рассказать что-нибудь смешное – вот я и рассказал.

Все засмеялись.

Только пожилой мужчина, сидевший за столом напротив, как-то странно посмотрел на меня, задумался и затем, перегнувшись через стол, сказал:

– Простите, я, вероятно, не понял… У больного что болело?

– Голова.

– А почему же повязка на ноге?

– Сползла.

– Так! – грустно сказал мужчина и почему-то вздохнул. Потом он снова задумался.

– Не понимаю! – сказал он через несколько минут. – Не улавливаю здесь юмора!.. Давайте рассуждать логически: ведь у больного болела голова, не так ли?

– Голова.

– Но почему же повязка была на ноге?

– Сползла!

– Странно! – сказал мужчина и встал из-за стола. Он подошел к окну и долго курил, задумчиво глядя в темноту. Я пил чай. Через некоторое время он отошел от окна и, подсев ко мне, тихо сказал:

– Режьте меня – не могу понять соль анекдота! Ведь если у человека болит голова, на кой же черт ему завязывать ногу?

– Да он не завязывал ногу! – сказал я. – Он завязал голову!

– А как же повязка оказалась на ноге?!

– Сползла…

Он встал и внимательно посмотрел мне в глаза.

– Ну-ка выйдем! – вдруг решительно сказал он. – Поговорить надо!

Мы вышли в прихожую.

– Слушайте, – сказал он, положив мне руку на плечо, – это действительно смешной анекдот, или вы шутите?

– По-моему, смешной! – сказал я.

– А в чем здесь юмор?

– Не знаю, – сказал я. – Смешной и все!

– Может быть, вы упустили какую-нибудь деталь?

– Какую еще деталь?

– Ну, скажем, больной был одноногим?

– Это еще почему?!

– Если считать возможным, что повязка действительно сползла, то она, проползая по всему телу, должна была бы захватить обе ноги!.. Или же это был одноногий инвалид…

– Нет! – решительно отверг я это предположение. – Больной не был инвалидом!

– Тогда как же повязка оказалась на ноге?

– Сползла! – прошептал я.

Он вытер холодный пот.

– Может, этот доктор был Рабинович? – неожиданно спросил он.

– Это в каком смысле?! – не понял я.

– Ну, в каком смысле можно быть Рабиновичем?.. В смешном смысле…

– Нет, – отрезал я. – В этом смысле он не был Рабиновичем.

– А кто он был в этом смысле?

– Не знаю! Возможно, англичанин или киргиз…

– Почему киргиз?

– Потому что папа у него был киргиз и мама – киргизка!

– Ну да, – понимающе кивнул он, – если родители киргизы, тогда конечно…

– Вот и славно! – обрадовался я. – Наконец вам все ясно…

– Мне не ясно, что же у больного все-таки болело!

– Всего хорошего! – сказал я, надел пальто и пошел домой. В час ночи у меня зазвонил телефон.

– Это вам насчет анекдота звонят, – послышался в трубке его голос. – Просто не могу уснуть. Эта нога не выходит из головы!.. Ведь есть же здесь юмор?!

– Есть! – подтвердил я.

– Ну. Вот и я понимаю… Я же не дурак! Я же с образованием… Жене анекдот рассказал – она смеется. А чего смеется – не пойму… Это, случайно, не ответ армянского радио?

– Нет! – сказал я.

– Тогда просто не знаю, что делать, – захныкал он.

Он позвонил мне на следующий вечер.

– Я тут советовался со специалистами, – сказал он. – Все утверждают, что повязка сползти не могла!

– Ну и черт с ней! – закричал я. – Не могла так не могла! Что вы от меня-то хотите?!

– Я хочу разобраться в этом вопросе, – сердито сказал он.

– Для меня это дело принципа! Я на ответственной работе нахожусь. Я обязан быть остроумным!..

Я бросил трубку.

После этого он в течение нескольких дней звонил мне по телефону и даже приходил домой.

Я ругался, возмущался, гнал его – все безуспешно. Он даже не обижался.

Он смотрел на меня своими светлыми чистыми глазами и бубнил: – Поймите, для меня это необходимо… Я же за границу часто выезжаю… У меня должно быть чувство юмора…

Тогда я решил написать о нем рассказ. О человеке, который таинственные законы смеха хочет разложить с помощью сухой таблицы умножения.

Свой рассказ я отнес в сатирический отдел одного журнала. Редактор долго смеялся.

– Ну и дуб! – говорил редактор. – Неужели такие бывают?

– Бывают, – сказал я. – Сам видел.

– Что ж, будем печатать, – сказал редактор.

Потом он обнял меня и, наклонившись к самому уху, тихо спросил:

– Ну а мне-то вы по секрету скажете: что же у больного на самом деле болело?!

– Голова, – еле слышно произнес я.

– А почему же повязка на ноге?..

Я понял, что этот рассказ вряд ли будет напечатан.

Случай на фабрике № 6

Все неприятности младшего технолога Ларичева происходили оттого, что он не умел ругаться. Спорить еще кое-как мог, хотя тоже неважно, очень редко повышал голос, но употребить при случае крепкое словцо или, не дай бог, выражение был просто не в силах. От этого страдал он сам, а главное – работа.

Работал Ларичев на обувной фабрике № 6, на которой, в силу вековых традиций (все-таки обувщики – потомки языкастых сапожников), ругаться умели все: от директора до вахтера. Ругались не зло, но как-то смачно и вовремя, отчего наступало всеобщее взаимопонимание, недоступное лишь младшему технологу Ларичеву. Он, со своей путаной, слегка шепелявой речью, выпадал из общего круга и вносил бестолковщину. Мог, например, часами просить кладовщика выдать в цех «те» заготовки, а не «эти», а кладовщик вяло говорил, что «тех» нет, и диалог был скучным и бессмысленным, пока, наконец, не приходил разгневанный мастер и не начинал орать на кладовщика, тот орал в ответ, мастер посылал кладовщика «куда подальше», тот шел и приносил именно те заготовки, которые и требовались.

Ларичев знал, что за глаза его все прозвали «диетическим мужиком», что над ним посмеиваются, что его авторитет равен нулю, но не мог придумать, как это все изменить. И каждый раз, когда в конце месяца на фабрике наступал аврал и надо было ускорить темп работы, директор начинал кричать на своих заместителей, те – на старшего технолога, старший – на младшего, а тот, в свою очередь, должен был орать на мастеров, но не мог. И поскольку эта налаженная цепочка разрывалась именно на нем, то получалось, что в срыве плана виноват именно он, Ларичев, и тогда на него орали все. От этого у Ларичева начинало болеть сердце, он приходил домой бледный, сосал валидол и жаловался жене.

– Женечка, – ласково говорила ему жена, – так нельзя, милый… Ты тоже спуску не давай. Ты ругайся!

– Я не умею, – вздыхал Ларичев.

– Научись!

– Не получается.

– Не может быть, – говорила жена, – ты способный! Ты – интеллигентный человек, с высшим образованием… Ты обязан это освоить! Занимайся вечерами.

– Пробовал, – грустно отвечал Ларичев.

Он, действительно, несколько раз пробовал. Наедине, перед зеркалом. Подбегал к зеркалу с решительным намерением выпалить все, что о себе думает, но каждый раз, видя свое хилое отражение, ему хотелось плакать, а не материться.

– Но это все вредно для здоровья, – говорила жена. – Мне один доктор объяснял, что брань – это выплескивание отрицательных эмоций. Все выплескивают, а ты не выплескиваешь! Если не можешь сам этому научиться, возьми репетитора.

– Ладно, – согласился однажды Ларичев, когда у него особенно сильно разболелось сердце. – Попробую учиться…

Шофер фабричной автобазы Егор Клягин долго не мог понять, чего от него хочет этот очкастый инженер в кожаной шляпке.

– Понимаете, Егор Степанович, – стыдливо опустив глаза, бормотал Ларичев, – я советовался со сведущими людьми, и все единодушно утверждают, что лучше вас этому меня никто не научит…

– Чему «этому»?

– Ну, вот этому… В смысле выражений… Все говорят, что вы их знаете бесчисленное множество…

– Кто говорит-то? – возмутился Клягин. – Дать бы тому по сусалам, кто говорит!

– Нет-нет, они в хорошем смысле говорили! В смысле, так сказать, восхищения вашим словарным запасом…

– Слушайте! – сердито сказал Клягин. – Некогда мне с вами шутки шутить, Евгений Петрович! У меня здесь и так… – тут Клягин употребил несколько тех выражений, которые были так недоступны Ларичеву.

– Вот-вот, – обрадовался Ларичев. – Именно так! Ах, как вы это лихо! Ну, прошу вас… Всего несколько занятий. А я вам буду платить.

– Чего? – изумился Клягин. Он решил, что Ларичев просто издевается над ним, но тот смотрел серьезно и несколько печально. – Это как же платить?

– Почасово, – сказал Ларичев. – У меня есть товарищ, преподаватель английского языка… Он берет за час занятий пять рублей.

– Ну, он английскому учит, – усмехнулся Клягин, – а тут – родному… Хватит и трешника.

– Спасибо, – сказал Ларичев. – Вы очень любезны.

В субботу днем Ларичев отправил жену в кино, достал магнитофон, тетрадь, ручки. Задернул шторы.

Клягин пришел в назначенный час. Он был при костюме и галстуке, выглядел торжественно и чуть неуверенно. Оглядел квартиру, попросил запереть дверь, поинтересовался слышимостью через стены.

– А то, знаете, соседи услышат – еще пятнадцать суток схлопочем.

Увидев магнитофон, Клягин заволновался:

– Это зачем? Уберите!

– Это для записей, – пояснил Ларичев. – Мне так запомнить будет проще и легче отрабатывать произношение…

– Уберите! – настаивал Клягин. – Это ж документ. И потом, на кой на эту гадость пленку переводить?

– Нет-нет, прошу вас, – взмолился Ларичев. – Без магнитофона мне поначалу будет трудно…

– Зря я в это дело ввязался, – вздохнул Клягин, однако, уступив просьбам Ларичева, сел за стол. Нервно закурил.

– Начнем, Егор Степанович! – Ларичев сел напротив, открыл тетрадку. – Прошу вас!

– Чего?

– Говорите!

– Да чего говорить-то?

– Слова, выражения… Только помедленней… И если можно, поясняйте принцип их употребления…

Клягин задумался, напрягся, пошевелил губами, с удивлением обнаружил, что беспричинно вспотел, но так ничего из себя и не выдавил.

– Как-то не могу без разгона, – сказал он, вытирая лоб. – Не идет как-то…

– Может, чаю выпьем? – спросил Ларичев. – Вы не волнуйтесь.

Он принес чай, коржики.

– Если вам трудно, Егор Степанович, начните с более мягких слов… Попробуйте!

Клягин отхлебнул из чашки, снова задумался, наконец неуверенно произнес: – Ну, например, «сука»…

– Так, – кивнул Ларичев, записывая слово в тетрадку, – хорошо. Ну и что?

– Ничего…

– Нет, я имею в виду, в каком смысле: «сука»?

– В обыкновенном, – пожал плечами Клягин. – Собака, значит, дамского полу…

– Это я знаю, – сказал Ларичев. – А как это употреблять?

– Да так и употребляйте…

– Нет, вы не поняли. Я хочу понять какую-то закономерность. Это слово употребляется в отношении одушевленного или неодушевленного предмета?

– Не знаю я…

– Ну, хорошо… Вот, например, отвертка… Она может быть этим… тем, что вы сказали?

– Отвертка? – удивился Клягин. – При чем здесь отвертка?

– Я в качестве примера… Вот, скажем, у рабочего вдруг потерялась отвертка… Может он ее так назвать?

– Если потерялась, тогда конечно…

– А если не потерялась?

– А если не потерялась, тогда чего уж… Тогда она просто отвертка!

– Понимаю, – обрадованно кивнул Ларичев. – Видите, как все любопытно… А о предмете мужского рода можно так говорить?

– Не знаю… Вроде бы нет.

– А вот у нас в цехе, когда сломался конвейер, то механики его тоже называли сукой. А ведь конвейер мужского рода, не так ли?

Клягин долго и внимательно смотрел на Ларичева, потом решительно встал из-за стола.

– Отпусти ты меня, ради Бога, Евгений Петрович! Ну тебя… У меня аж голова заболела! Брось дурью мучиться!

– Нет, что вы, пожалуйста… – Ларичев умоляюще схватил Клягина за рукав. – Ну, прервемся… Перекур!

– Не могу я так ругаться! – жалобно сказал Клягин. – Без причины у меня не получается. Куражу нет! Телевизор включите, что ли… Там сейчас хоккей.

Включили телевизор. Играли «Спартак» и «Химик». «Спартак» проигрывал. Клягин несколько минут мрачно наблюдал за экраном, что-то бормоча, а когда в ворота «Спартака» влетела пятая шайба, он побагровел, повернулся к Ларичеву и закричал:

– Ладно! Валяй, Евгений Петрович, записывай! Все по порядку. Начнем с вратаря… Знаешь, кто он?!

Последующие занятия проходили более гладко. Ларичев аккуратно записывал и запоминал все, чему его учил Клягин, потом наговаривал это на магнитофон и давал прослушать учителю. Браниться без помощи техники он пока не решался. Клягин понемногу стал входить во вкус педагогики, стал задавать домашние задания.

После десятого урока Клягин стал настаивать на практических занятиях.

– Ну чего мы воду толчем? – возмущался он. – Сидим здесь, закрывшись, как уголовники, и шепотом лаемся… А на людях ты, Петрович, уж извини, все такой же одуванчик: дунь – посыплешься! Ты применяй, чему научился, применяй.

– Повода пока не было, – вздыхал Ларичев.

– Какой тебе повод? Пришел на работу – вот и повод… А то что ж зря стараться? Я деньги зря брать не привык!

И тут на фабрике произошло очередное ЧП. Цех резиновой обуви запорол большую партию сапог. Впрочем, не то чтоб уж так запорол – просто голенища оказались припаянными к основанию несколько под углом, что придавало им забавный вид, хотя в носке это, возможно, и не очень бы мешало, если, конечно, приноровиться их надевать. Но ОТК сапоги не пропустил, и разразился скандал. Директор накричал на заместителя, тот, в свою очередь, – на старшего технолога, тот обругал младшего, а когда они пришли в цех, то старший мастер вдруг заявил, что с него спроса нет, поскольку все расчеты делал Ларичев, стало быть, он и виноват в неправильном смыкании голенища и подошвы.

– Это неправда! – сказал Ларичев. – Я вам докажу…

– А мне нечего доказывать, – сказал старший мастер.

– Я вам несколько раз объяснял…

– А мне нечего объяснять, – снова прервал его тот. – Молоды вы еще меня учить, товарищ Ларичев. Я здесь двадцать лет работаю! Я эти сапоги делал, когда вам мать еще сопли вытирала!

Ларичев побледнел и смолк. Старший мастер понял, что разговор окончен, повернулся и спокойно пошел прочь.

Наблюдавший эту сцену Клягин подскочил к Ларичеву и зашипел ему в ухо:

– Ну?! Чего ж ты… Ну?! Уйдет ведь! – Он даже подтолкнул Ларичева в спину.

Тот сначала нерешительно пошел, потом побежал, догнал старшего мастера и, нервно кусая губы, тихо сказал:

– Немедленно извинитесь!

– Чего? – не понял мастер.

– Немедленно извинитесь!!!

– Да идите вы, товарищ Ларичев, знаете куда?!

Лицо Ларичева сделалось красным, подбородок задрожал.

– Вы… вы…

– Ну же! – не выдержав, крикнул Клягин.

– Вы… вы, – продолжал бормотать Ларичев и, вдруг схватившись за грудь, стал медленно оседать на пол.

Его подхватили, положили на диванчик в коридоре. Через двадцать минут приехала «скорая». Клягин помогал выносить Ларичева на носилках. Тот был бледен, слабо улыбался и все пытался что-то объяснить Клягину, но Клягин угрюмо сопел и не слушал.

Через два дня фотографию Ларичева повесили в красном уголке в черной рамке. На кладбище пришло много народа, выступал представитель фабкома, который охарактеризовал покойного как хорошего специалиста и человека, любимого коллективом.

Вечером Клягин пришел к вдове на поминки, и хотя пил мало, но был очень мрачен и ни с кем не разговаривал. Только попросил магнитофон и, выйдя с ним на лестничную площадку, долго курил.

На следующий день он пришел на фабрику с красными от бессонницы глазами, до одиннадцати работал, а потом зашел к дежурному вахтеру и попросил у него ключ от радиорубки.

Войдя в радиорубку, Клягин закрылся изнутри, сел за стол и включил микрофон. Когда в динамиках раздался треск, Клягин немножко оробел, но тут же взял себя в руки и глухо произнес:

– Алло! Это Клягин говорит… Шофер Клягин Егор Степанович… Знаете, в общем…

Сквозь окно радиорубки он увидел, как работавшие в цехах люди удивленно подняли головы.

– Стало быть, вот что, – продолжал Клягин, – похоронили мы вчера, стало быть, нашего товарища… технолога… Ларичева Евгения Петровича. Это больно всем нам, что и говорить… Потому что, я вам скажу, замечательный он был человек, нежной души… и так далее… Очень хороший он был, Ларичев… Евгений Петрович…

В дверь радиорубки кто-то постучал, но Клягин даже не повернул головы.

– И вот что я вам теперь скажу, дорогие мои, – продолжал он, – конечно, здоровье у него было слабенькое, никто вроде не виноват, но я вам так скажу – на всех вина, а на мне, может, больше других… Он какой был человек?… Он – чуткий был человек, чистый… И он страдал от нашего с вами хамства. Он, можно сказать, ломал себя под нас… Понимаете?.. Ну, сейчас поймете, кто не понимает… Слушайте сами… Женщинам разрешаю выйти!

Клягин достал из кармана пленку, поставил на магнитофон, включил. Раздалось шипение, а потом тихий голос Ларичева начал медленно и неуверенно выговаривать тяжелые, неповоротливые, совсем чужие для него слова…

Потом кто-то встал. Потом стали подниматься остальные… Клягин терпеливо ждал, пока пленка закончится. И все стоявшие молча ждали, а когда она кончилась, еще молчали несколько секунд.

– Вот так! – глухо сказал Клягин и выключил магнитофон. – Вот так!.. Все!

После этого случая Клягина обсуждали на месткоме и вынесли ему порицание. Потом на фабрику № 6 приезжала специальная комиссия, директор получил выговор за слабую воспитательную работу. А потом фабрику № 6 объединили с фабрикой № 7 и переименовали ее в фабрику № 8. И поскольку фабрика № 6 перестала существовать, то теперь уже трудно установить, был ли на ней этот случай вообще…

Обнаженный Куренцов

Воскресный день начинался прекрасно.

Василий Михайлович Куренцов проснулся рано, встал, позавтракал, надел белую нейлоновую рубаху, закатал у нее рукава, взял свою жену Зинаиду Ивановну Куренцову и направился в город на прогулку.

Они сели в такси, прокатились по центральным улицам Москвы, посмотрели Новый Арбат, Кутузовский проспект, потом приехали на Пушкинскую площадь, расплатились и вышли.

Здесь Куренцов и его супруга выпили пива, затем съели по стаканчику мороженого и, уже совсем сытые и довольные, пошли вниз по улице Горького. По дороге они разглядывали витрины магазинов, читали рекламы и афиши, улыбаясь, смотрели на девушек в модных юбках, и вообще им было хорошо. Затем они свернули в один из переулков, потом в другой переулок, потом – в третий и тут увидели возле низенького старинного дома длинную очередь.

– Извиняюсь, что здесь? – спросил Куренцов у высокого парня в замшевой куртке, стоявшего в очереди последним.

– Выставка, – ответил тот.

– Это в каком смысле? – не понял Куренцов. – Выставка чего именно?

– Выставка живописи, – сказал парень, оглядывая Куренцовых, и добавил: – Современной живописи…

– А почем вход? – поинтересовалась Зинаида Ивановна.

– Двадцать копеек, – сказал парень. – А для школьников и солдат по пятачку! – И улыбнулся.

Если бы не эта улыбка, Куренцов, конечно, не пошел бы на эту злосчастную выставку, поскольку живописью он никогда не интересовался. Но снисходительная улыбочка этого парня, а также меркантильный разговор о двадцати копейках и пятачке его задели.

Василий Михайлович повернулся к супруге и спросил:

– Ну что, Зинуля, посмотрим?

– Посмотрим! – быстро согласилась Зинаида Ивановна. – А то чего без толку по городу шляться…

Через двадцать минут супруги Куренцовы уже бродили по залам выставки.

Народу здесь было много. Люди переходили от картины к картине, тихо переговаривались. Возле некоторых о чем-то спорили.

Куренцовы в споры не вступали. Василий Михайлович вел под руку Зинаиду Ивановну, и они чинно прогуливались, глядя по сторонам. Все картины в принципе нравились Василию Михайловичу, особенно пейзажи. Но больше всего ему нравилась обстановка выставки, такая торжественная, можно даже сказать, благоговейная.

– Надо бы нам дома какую-нибудь картину повесить, – тихо сказал жене Василий Михайлович. – А то надоело на обои глядеть…

– Верно, – согласилась Зинаида Ивановна. – У нас в хозяйственном эстампы продают…

– Вот! – обрадовался Куренцов. – Пейзаж какой-нибудь… Так, чтоб деревья были, лужок…

Он сделал рукой неопределенный жест, поясняющий, какой именно лужок хотелось бы видеть на эстампе, глянул по направлению руки на стену и замер от неожиданности.

На большой картине, висевшей в углу, Василий Михайлович Куренцов увидел СЕБЯ…

Картина называлась «Ночное купание». Изображен на ней был берег реки ночью. Светила луна. Двое молодых ребят нагишом бежали к воде. А третий человек, лет пятидесяти, только еще готовился к купанию: он наполовину снял трусы, обнажив левую ягодицу с крупной черной родинкой. Лицо этого человека было обращено к зрителю, и оно, это лицо, несомненно, было лицом Василия Михайловича Куренцова.

В первый момент Куренцову показалось, что это ему все чудится, но, увидев побледневшее лицо жены, он понял, что не ошибся.

– Что ж это такое? – тихо ахнула Зинаида Ивановна. – Васенька, это ж ты… голый!

Стоявшая впереди них девушка в очках при этих словах повернулась, посмотрела на Василия Михайловича, потом на картину и улыбнулась.

Холодный пот выступил на лбу Куренцова. Кулаки его сжались.

– Пошли, Зина! – хрипло скомандовал он. – Пошли к директору!

Главный администратор выставки долго слушал Куренцова, качал головой и растерянно улыбался.

– Вам это показалось, гражданин, – говорил главный администратор. – Вам это почудилось!

– То есть как – почудилось? – спрашивал Куренцов, и его левая бровь нервно дергалась от обиды. – Как это может почудиться, когда это я! И лицо, и фигура, и даже родинка… Могу показать!

– Нет-нет, спасибо! – отмахивался администратор. – Но даже если этот нарисованный мужчина и похож на вас, то вы же понимаете, что это случайное совпадение… Случайное, понимаете? Если, конечно, вы не позировали художнику…

– Ничего я не позировал, – зло говорил Куренцов. – Я этого художника в глаза не видел… И тех двух ребятишек, что со мной купаются, тоже не знаю… И речка незнакомая…

– Конечно! – вторила мужу Зинаида Ивановна. – Разве станет Василий Михайлович так купаться? У него плавки есть, японские, в полосочку… Я ему прошлым летом купила…

– Товарищи, что вы от меня хотите? – наконец спросил администратор.

– Снимайте картину! – твердо сказал Куренцов. – Снимайте и – точка! Здесь люди ходят, дети… Могут прийти сотрудники… Стыд какой! Снимайте ее к чертям!

– Это невозможно, – сказал администратор. – Картина одобрена выставочной комиссией… Снимать ее никто не имеет права!

– А я говорю – снимайте! – угрюмо повторил Куренцов. – Не доводите дело до скандала!

– Вы мне не угрожайте, гражданин! – сказал администратор и перестал улыбаться. – Все претензии предъявляйте художнику, хотя я уверен, что он их тоже не примет…

– Соедините меня с ним! – властно сказал Куренцов.

Администратор внимательно посмотрел на Василия Михайловича, пожал плечами и, сняв трубку телефона, набрал номер.

– Товарищ Егоров?.. Здравствуйте! Это с вами говорит администратор выставки. Здесь к нам пришел один товарищ. У него какие-то странные претензии к вашей картине. Сейчас передам ему трубку…

– Алло! Куренцов говорит, – сказал Василий Михайлович в трубку. – Товарищ художник, здесь такое дело получилось… я у вас на картине оказался… Ну, тот, который трусы снимает… Приношу протест!

– Не понимаю, – послышалось в трубке. – Какой протест?

– За искажение! – сказал Куренцов и с досадой понял, что говорит не то. – В общем, это получился вылитый я… Вы, товарищ, где-нибудь меня видели и зарисовали… А здесь люди ходят, дети…

– Какие дети? – недоуменно спросил голос в трубке. – Я вас, товарищ, никогда в глаза не видел и не рисовал…

– Может, и не видели, а получился я, – сказал Куренцов. – Даже родинка та же…

– При чем здесь родинка? Какая родинка? – Голос в трубке заметно нервничал.

– Обыкновенная родинка… На этом самом… Короче, снимайте картину, а то будет скандал! – хрипло сказал Куренцов.

– Вы выпили, товарищ, – спокойно произнес голос в трубке. – А потому оставьте меня в покое…

Куренцов несколько секунд слушал короткие гудки, потом положил трубку на стол и, не глядя на администратора, мрачно произнес:

– Ну, ладно!.. Пошли, Зина!

Они быстро шли по залам, не оглядываясь и не обращая внимания на людей. Зинаида Ивановна испуганно держала Куренцова за руку, а он шумно дышал носом, втянув голову в плечи, и иногда вздрагивал всем телом, словно кто-то сзади тыкал ему пальцем в спину.

В этот вечер Василий Михайлович Куренцов выпил много водки. Пил он один. Пил медленно, задумчиво, молча, почти не закусывая.

Зинаида Ивановна грустно смотрела на него, вздыхала, иногда пыталась утешать.

– Плюнь, Вася! – говорила она. – Ну зачем ты страдаешь? Чего особенного? Никто и не знает… Ну кто туда пойдет? Никто из знакомых не пойдет… И на работе объясни: мол, не ходите…

– Дура ты! – сердито отвечал Куренцов. – А вдруг по телевизору покажут? Или, того хуже, открыток наделают… Пять копеек штука…

– А ты отрицай все! Мол, это не я…

– «Отрицай»! – сердито перебивал Куренцов. – Чего ж отрицать, когда физиономия моя… Здесь отрицать глупо!

Он замолкал, курил, и кожа на его лбу, собиравшаяся морщинками в гармошку, говорила о мучительных раздумьях, терзавших мозг.

Наконец Куренцов встал, надел пиджак и, не глядя на жену, хмуро сказал:

– Я пройдусь, Зина!

– Куда это ты – на ночь глядя? – испугалась Зинаида Ивановна.

– Пройдусь, и все! – повторил Куренцов. – Развеюсь…

Он вышел из дома, постоял несколько минут у подъезда, проверяя, не следит ли за ним супруга, и, убедившись, что слежки нет, быстро направился к стоянке такси.

Точного адреса выставки Куренцов не знал, поэтому он долго колесил по центру Москвы, пока, наконец, такси не подвезло его к знакомому старинному дому.

Куренцов расплатился, подождал, пока машина отъедет, и закурил.

Было около часа ночи. Переулок опустел.

Василий Михайлович несколько раз обошел здание выставки и, убедившись, что ни сторожа, ни постового милиционера здесь нет, остановился сзади дома у маленького окошка. Затем, еще раз оглядевшись, Куренцов достал перочинный ножик, отколупнул сухую замазку, отогнул гвоздики и вынул двойное стекло.

Вынув стекло, Куренцов залез на невысокий подоконник и, с трудом протискивая свое грузное тело через узкие рамки окна, проник в помещение. Жуткая темнота окружила его со всех сторон.

Поначалу Куренцов очень испугался и с ужасом подумал, что никогда не найдет в такой тьме того, что ищет, но потом сообразил, что находится в каком-то подсобном помещении, а залы где-то впереди, и в них, возможно, будет посветлее.

Он долго шел по какому-то длинному коридору. Было очень темно и очень тихо, но алкогольное опьянение, в котором продолжал пребывать Куренцов, отгоняло страх и помогло ему всего с двумя падениями добраться до двери, толкнув которую, Василий Михайлович оказался в выставочном зале.

Здесь уже было гораздо светлее. Сквозь громадные окна проникал слабый свет уличных фонарей, и черные квадраты картин на стенах обозначались довольно четко.

«Ночное купание» Куренцов нашел быстро. Он еще несколько минут постоял перед полотном, вглядываясь в свое лицо, которое в этом полумраке показалось ему еще более похожим, потом подставил стул и снял картину с крюка.

И тут Куренцову стало страшно. За всю свою жизнь он никогда не делал ничего противозаконного, и теперь душа его заныла. Сердце бешено заколотилось, и его удары эхом разнеслись по пустым залам.

Однако Василий Михайлович быстро взял себя в руки, еще раз огляделся по сторонам, затем вынул холст из рамы, свернул его в трубочку, а рамку повесил на место.

И тут Куренцову опять стало очень страшно. Но совесть уже была ни при чем. Просто Василию Михайловичу показалось, что из дальнего угла кто-то наблюдает за ним. Куренцов задрожал от этого взгляда, но не побежал, а, наоборот, сам не зная почему, медленно пошел в этот дальний угол. Подойдя ближе, он увидел белую обнаженную женщину, стоявшую на коленях и протягивающую к нему, Куренцову, руки.

– Статуя! – догадался Куренцов, но от этого страх его не улетучился, а даже усилился. Потому что чем ближе он подходил, тем до жути знакомыми становились ее черты. И когда Василий Михайлович подошел совсем близко и взглянул в лицо этой каменной бабы, то из груди его вырвался какой-то странный хриплый звук.

Перед ним, на коленях, обнаженная, стояла его жена Зинаида Ивановна Куренцова.

От неожиданности ноги Василия Михайловича подкосились, и он шлепнулся на пол, но тут же вскочил, как-то странно застонал и, схватив скульптуру за вытянутые руки, попытался сдвинуть ее с места.

Однако скульптура была удивительно тяжелой, гораздо тяжелее живой Зинаиды Ивановны. Куренцов все-таки протащил ее по полу метра два, но затем устал, отчаянно пнул ее ногой, ушиб палец и заплакал от тоски.

В этот момент мимо окон проехал автомобиль, и желтые лучи его фар осветили большую картину на стене. На картине Василий Михайлович увидел своего брата, Виктора Михайловича Куренцова, проживавшего в настоящий момент в городе Калуге. Виктор Михайлович Куренцов был изображен почему-то в бескозырке, тельняшке, а за поясом у него торчал огромный пистолет.

Василий Михайлович оторопело посмотрел на него и, обреченно махнув рукой, пошел по залу.

Уже не удивляясь и не вздрагивая, он бродил по полутемным залам выставки и с каким-то тупым безразличием разглядывал картины.

Со всех стен на него смотрели Куренцовы.

Здесь были изображены его дядя Алексей Куренцов, двоюродный брат Сергей, крестный Андрей Степанович Жмакин, сестра Зины – Ольга, шурин Брюкин, племянница Клава Спиридонова, бабушка Анна Степановна, тетя по материнской линии Раиса Григорьевна.

Обнаженные или одетые в какие-то нелепые костюмы, с красными, синими, зелеными лицами, Куренцовы со всех сторон разглядывали Василия Михайловича, который кругами бродил по залам, пока не ткнулся лбом в какую-то большую дверь.

Здесь, точно очнувшись от сна, Куренцов с силой рванул ручку двери, потом забарабанил по ней кулаками и громко стал звать на помощь.

Через час милицейская машина везла Василия Михайловича Куренцова. Он сидел на железной лавочке между двумя милиционерами и тупо глядел в маленькое окошечко, разлинованное на квадраты стальными прутиками. Когда машина проезжала мимо памятника Юрию Долгорукому, Куренцов неожиданно улыбнулся, тронул одного из милиционеров за рукав и, кивнув на памятник, тихо сказал:

– О, видал?! Дядя мой, Михаил Степанович Куренцов… На коне изобразили, гады!

Измена

Виктор Андреевич Корюшкин прожил со своей женой Ниной в любви и согласии семь лет, и это обстоятельство его очень тяготило. Собственно говоря, мужской темперамент, отпущенный природой Корюшкину, и не требовал никакой побочной жизни, а вполне удовлетворялся законной, семейной, но, будучи человеком современным и в какой-то мере интеллигентным, Корюшкин не мог не понимать, что в таком безоблачном размеренном семейном существовании есть что-то провинциальное и ущербное.

Корюшкин смотрел фильмы, читал книги, беседовал со знакомыми и всякий раз убеждался, что на свете бушуют страсти, люди смело ныряют в море острых ощущений, на Западе уже придуман «группенсекс» (о нем рассказывал Корюшкину один институтский товарищ, который собственными глазами видел этот самый «группенсекс» в шведской авторучке), и получалось так, что только он, Виктор Андреевич Корюшкин, оказался за бортом, сидит, пьет чай и коротает знойные июньские вечера с женой и телевизором.

Особенно мучительными для Корюшкина были рассказы сослуживцев, когда в курилке учреждения, в котором работал Виктор Андреевич, после обеденного перерыва собирались мужики и, поболтав о начальстве или футболе, выходили на «живую» тему и когда какой-нибудь Монюков (толстый, лысоватый, ни рожи ни кожи) вдруг со смаком начинал повествовать о своей трехдневной командировке в Тулу, где он в гостинице познакомился с очаровательной девушкой, почему-то эстонкой (снежные волосы, нос в веснушках и шепчет эдак с акцентом: «Милый мой Моньюкоф…»), и какие сумасшедшие были эти три дня. И тут же тему подхватывал следующий: «Это что! А вот у меня был случай…» И загорались глаза, и каждый спешил захватить площадку, и только Корюшкин стыдливо моргал ресницами, потому что нечего ему было рассказывать. Не было в его жизни никого, кроме Нины, а до Нины были-то всего Зина да Томка в институте, и более никого, не то что, скажем, загадочной эстонки белоснежной, но вообще – ничего, хотя бы и менее экстравагантного. И Корюшкин со вздохом уходил из курилки в рабочую комнату, садился за свой стол и свирепо перекладывал папки из одного ящика в другой, чтобы забыться.

Главное, Корюшкин чувствовал, что он в принципе может понравиться женщинам (рост – выше среднего, глаза – серые, и в зубах – расщелина, что свидетельствует о тайных пороках), ему улыбалась секретарша Клара, и в автобусах он иногда ловил на себе пугливые оценивающие взгляды, но как перевести эти едва ощутимые признаки благосклонности во что-то более реальное, Корюшкин не знал.

Нина не то чтобы была ревнива, но, как всякая жена, чуть настороже. Из дому она никуда не уезжала, отдыхать супруги всегда ездили вместе, в командировки Корюшкина не посылали. Так что для легкой кратковременной связи просто не было элементарных условий. Пускаться же в длительный затяжной роман, скажем, с той же Кларой, Корюшкнн боялся. Это пахло крупными неприятностями и разводом, а разрушать семью ему не хотелось: во-первых, был сын, во-вторых, Нина хорошая, в-третьих, не хотелось, и все…

Так шли дни, и на седьмом году совместной жизни вдруг наступил такой знойный июнь, когда все женщины надели модные кофточки-майки и такие короткие юбки, что Корюшкин вдруг понял: пора кончать с голубиным семейным воркованьем и свершить что-нибудь эдакое, возмутительное. А тут как раз и выдался случай: местком закупил путевки в двухдневный дом отдыха на водохранилище, и путевки распределили в учреждении, в котором работал Виктор Андреевич, и в соседнем, в котором он не работал, и еще в соседнем… И, покупая путевку, Корюшкин видел, что такие же путевки покупают малознакомые женщины в кофточках-майках.

Дома был трудный разговор. Нина очень обиделась, что Корюшкин не берет ее с собой, хотя он подготовил вполне логичные доводы: в доме пора провести генеральную уборку, поэтому он и сматывается, чтоб не мешать, и вообще ему хочется побыть в полном одиночестве, чтобы собраться с мыслями. Это «собраться с мыслями» особенно возмутило Нину.

– С какими еще мыслями? – зло спросила она. – Девицу себе наметил?

Корюшкин искренне обиделся, поскольку Нинины слова были правдой. Он закричал, что ему надоел этот домострой и вечные подозрения, на которые он не давал повода, и что трудно жить с женщиной, у которой такие мещанские представления о других. Потом он уложил в чемоданчик несколько рубах, шорты, плавки, надел новые фирменные белые трусы в сеточку и лег спать отдельно, на раскладушке…

От учреждения отдыхающих вез огромный автобус. Водитель включил музыку, все громко разговаривали, неугомонный Монюков рассказывал анекдоты и всех смешил. Корюшкин тоже смеялся и победным взглядом оглядывал женщин, словно эти анекдоты придумал он. Женщины улыбались Корюшкину, и от этих перспективных улыбок его охватывало радостное волнение.

В доме отдыха селили по двое. Корюшкин оказался в одной комнате с Монюковым и чрезвычайно этому обрадовался, потому что Монюков был мужиком компанейским. Монюков тоже обрадовался соседству с Корюшкиным и сразу предупредил:

– Старик, очень хорошо, что мы с тобой… Ты тогда вечерком подышишь на улице часов до двенадцати, ладно? У меня тут намечается маленькое суаре!

Корюшкин не знал, что такое суаре, но все равно обиделся, что его выпроваживают. Корюшкин надулся, заморгал ресницами и сказал:

– Сам дыши! У меня тоже суаре!

– У тебя? – Монюков оскорбительно хмыкнул.

– А что, не имею права? – Корюшкин решил твердо отстаивать свои права на комнату.

– Имеешь, конечно, – задумался Монюков. – Но на кой же черт я с тобой селился? Ты ведь у нас всегда был паинькой. А с кем у тебя?

– Пока секрет! – сказал Корюшкин.

– Уважаю, – сказал Монюков. – Я сам молчун. Ладно! Тогда давай кинем жребий: кому дышать, кому не мешать… Орел или решка?

Корюшкин выбрал «орла» и угадал. Монюков расстроился, а Корюшкин понял, что это знамение судьбы, тут же сбегал в буфет, купил бутылку коньяка и плитку шоколада…

Потом все пошли на реку. Корюшкин тоже пошел на реку, плавал вдоль берега баттерфляем, разбрасывал брызги и привлекал внимание. Потом он надел шорты, темные очки и с независимым видом фланировал по пляжу, подсаживаясь к разным компаниям и осторожно вступая в разговор. Парой слов он перекинулся с секретаршей Кларой и пригласил ее вечером в кино (это на всякий случай), познакомился с одной блондинкой (Люся из научно-исследовательского института, лаборантка, не замужем), пригласил ее после обеда погулять по аллеям, «чтоб не толстеть». Люся хотя и была совсем не толстая, но погулять вроде бы согласилась, во всяком случае, кивнула и улыбнулась…

За обедом Корюшкин подсел к столу, за которым сидел Монюков и четыре женщины, две – незнакомые. Монюков, как всегда, хохмил, а Корюшкин ухаживал за незнакомками, подавал им горчицу и в конце обеда, допивая компот, написал одной из них, Рае (полная брюнетка, инженер-экономист, разведена), записку на бумажной салфетке: «Давайте встретимся в 20.00 у клумбы». Прямо передать записку ей в руки он постеснялся, но положил ее перед Раей так, чтоб когда она вздумает вытереть губы, то прочла бы. После обеда Монюков завалился спать, а Корюшкин, глотнув для храбрости коньяку, выбежал на улицу. Он был бодр, весел и энергичен.

И вот тут в четко расписанном графике Корюшкина начало что-то заедать. Во-первых, не вышла худеть блондинка Люся. Корюшкин два часа бродил по аллеям, высматривая ее, но она не появилась. Правда, гуляя, Корюшкин заговорил с какими-то двумя студентками и, как ему показалось, сумел их к себе расположить, но к концу разговора выяснилось, что студентки вообще не из этого дома отдыха, просто приехали сюда на субботу, живут в лесу в палатке, где, кроме них, есть еще два студента. Проклиная себя за бессмысленно потраченное время, Корюшкин помчался к кинозалу и там увидел Клару с какой-то компанией незнакомых мужчин. Клара сказала, что встретила здесь случайно старых друзей, извинилась и ушла в кино с ними. А в 20.00 Рая не пришла к клумбе. Корюшкин прождал ее целый час, мучительно раздумывая, в чем причина неудачи: салфетка не дошла или Рая не захотела? Впрочем, теперь уже это не имело значения. Начинался вечер, время безвозвратно уходило.

Он быстро побежал к себе в комнату. Монюкова не было, на столе лежала записка: «Старик, желаю успеха! Вернусь в полночь, постарайся уложиться!» Виктор Андреевич посмотрел на часы – шел десятый час, теперь каждая минута была на счету. Корюшкин надел свежую рубаху, быстро побрился, глотнул еще для храбрости коньяку, вышел в коридор и начал бессмысленно бродить по этажам дома отдыха, прислушиваясь к звукам, доносящимся из-за закрытых дверей. Это были манящие звуки: смех, обрывки фраз, музыка, а за некоторыми дверями стояла тишина, – эта таинственная тишина больше всего волновала Виктора Андреевича. Погуляв полчасика и ничего не нагуляв, Корюшкин почувствовал себя бесконечно несчастным, вернулся в свою комнату, выпил весь коньяк и съел весь шоколад.

Он опьянел, и его охватила такая тоска, что он чуть не заревел. Положение и вправду выглядело идиотским: поругался с женой, рванулся ни свет ни заря в этот дурацкий дом отдыха, отвоевал отдельную комнату и теперь сидит и пьет один, как последний алкоголик! Корюшкин сидел, кусал губы, и в его душе зрело отчаянное желание выбежать в коридор, врываться в закрытые комнаты, орать и требовать, чтоб и его приняли в какой-нибудь загул…

И тут произошло нечто странное – погас свет. Корюшкин подумал, что это только в его комнате, но, выйдя на ощупь в темный коридор, он понял, что свет перегорел во всем доме. Люди чиркали спичками, весело переговаривались, отпускали сомнительные шутки, которые всегда легко говорить, когда не видно лица, кто-то сердито требовал позвонить на электростанцию… В вестибюле первого этажа ходила горничная и шепотом просила отдыхающих не волноваться. В длинном халате, в платочке, со свечой в руке, она была похожа на монашку, шептавшую молитву.

Темнота немножко развеселила Корюшкина. Он побродил по вестибюлю, давая советы по исправлению линии, потом на лестнице столкнулся с какой-то женщиной и в темноте пытался схватить ее за руку, игриво произнеся: «Пардон, мадам!», но тут же его кто-то толкнул в плечо и строгий мужской голос произнес: «А ну проходи!..» Затем Корюшкин поднялся к себе на этаж, с трудом нашел свою комнату и, быстро раздевшись, рухнул на постель. От выпитого коньяка его потянуло в сон, а главное, он понял, что в темноте уж точно ни с кем не познакомишься, разве что схлопочешь по роже. Корюшкин закрыл глаза, и его воспаленный мозг начал понемножку гаснуть, и разные мысли стали медленно расползаться по извилинам, сворачиваясь в клубок и затихая…

Но тут скрипнула дверь, и в комнату вошла женщина. Корюшкин сразу понял, что это женщина, и проснулся. Сердце бешено застучало у него внутри, а мысли забегали в голове, сталкиваясь и ударяясь друг о друга. Женщина сделала несколько неуверенных шагов по комнате, наткнулась на стул. Корюшкин затаил дыхание, но надолго не смог, и зажатый в легких воздух, наконец, вырвался из него с каким-то стоном.

– Ой!.. Здесь кто-то есть… Простите, это какой номер? – спросила женщина.

– Семьдесят второй! – прошептал Корюшкин и резким движением выскочил из-под одеяла.

Женщина вскрикнула и отскочила, уронив стул, а Корюшкин в темноте поймал ее руку, притянул к себе и в каком-то дурмане начал страстно целовать ее, попадая губами то в плечо, то в лоб, то в шею, то вообще в никуда, потому что женщина отворачивалась и было темно…

– Прекратите! Прекратите! Я буду кричать! Кто вы?!

– Милая моя! Единственная! О! – страстно шептал Корюшкин, пытаясь перехватить ее вторую руку, которой она толкала его в грудь. – Это я! Корюшкин из отдела статистики… О!.. Дивная моя!.. Я женюсь, честное слово, женюсь!.. Прекрасная моя!.. Я женюсь, честное слово, женюсь!.. Прекрасная моя!.. О чудное мгновенье!

Корюшкин быстро-быстро говорил, переходя то на высокопарный стиль, то на какое-то суетливое бормотание с обещаньями завтра же расписаться, и все время выкрикивал: «О!.. О!..», а женщина твердила: «Перестаньте!» – и сопротивлялась, и отталкивала его, но Корюшкин чувствовал, что под его мощным напором толчки становятся все слабее, а сопротивление стихает, признавая себя бессмысленным…

Потом Виктор Андреевич, не одеваясь, вышел на балкон покурить. Он стоял в своих фирменных белых трусах в сеточку, его обдувал ночной ветерок, он курил и смотрел на небо, где не было луны, но очень ярко горели звезды, и он подумал, что звезды в июне очень красивы и как это прекрасно, что на них тоже есть жизнь…

Когда Корюшкин вернулся с балкона, то с удивлением обнаружил, что в комнате никого нет. Виктор Андреевич зажег спичку, огляделся, потом выглянул в коридор, надеясь, что она там, но коридор был пуст. Корюшкин хотел позвать ее, но тут сообразил, что не знает ее имени, и, даже если она где-то рядом и спряталась, непонятно, как к ней обращаться.

– Эй! – негромко позвал Корюшкин. – Эй, товарищ! Где же вы?

Ему никто не ответил. Корюшкин вернулся в комнату, снова закурил и сел за стол. Ему вдруг сделалось очень весело…

Вскоре зажегся свет, а ровно в полночь вернулся Монюков. Корюшкин, волнуясь и опуская малозначительные подробности, поспешно рассказал ему все. Он не стал ничего приукрашивать, ибо и правда была настолько невероятна, что он боялся, как бы Монюков ему не поверил. Однако Монюков поверил. Он усмехнулся, задумчиво почесал в затылке и спросил:

– И ты, стало быть, не знаешь, кто это был?

– Понятия не имею!

– Ну хоть приметы какие-нибудь?

– Какие там приметы? Темно было – хоть глаз коли…

– Толстая? Тонкая?

– Средняя, – подумав, сказал Корюшкин. – Плотная такая… А может, и худая. – Он растерянно заморгал ресницами.

– Так, – подытожил Монюков, – стало быть, ясно, что ничего не ясно! Однако кое-какие приметы все-таки есть… Во-первых, она мажется польской розовой помадой. – Он ткнул пальцем в щеку Корюшкину, и тот, подскочив к зеркалу, обнаружил на левой щеке две розовые полоски. – Во-вторых, – продолжал Монюков, сняв с одеяла длинный светлый волос, – она блондинка! Причем натуральная! Вот так-то, обвиняемый!

– Почему «обвиняемый»? – поморщился Корюшкин. – Не шути так… Лучше скажи, что теперь делать-то?

– А ничего не делать, – зевнул Монюков. – Спать надо. Завтра найдем.

– А вдруг она постесняется подойти?

– Все равно выдаст себя, – уверенно сказал Монюков. – Взглядом, улыбкой… Покраснеет. Тут много нюансов. Сам почувствуешь! Это, старик, флюидами передается… Вот у меня был аналогичный случай: загулял как-то в командировке в Калуге, проснулся в чужом доме, не помню, как туда попал, не помню, с кем… Входит какая-то женщина, приглашает завтракать… А я ни имени ее не знаю, ни фамилии и не пойму: она или не она?

– Ну и что?

– Оказалось – она!

– Как догадался?

– Спросил просто: мол, вы или не вы? Она говорит – я! Так и догадался.

– А что потом?

– А ничего! Позавтракал, уехал… Да чего ты нервничаешь-то?.. Ну, было и было… Закон природы: ты – фавн, она – пастушка! Вспышки страстей… – Монюков еще раз смачно зевнул и пошел спать.

Утром Корюшкин проснулся рано, принял душ, побрился, тщательно причесался и стал будить Монюкова:

– Сережа! Вставай. Пойдем!

– Чего? Куда? – не понял со сна Монюков.

– Найти ее надо… Объясниться…

– Кого?.. Ах да, – потягиваясь, вспомнил Монюков. – Земфиру твою… Да чего ты спозаранку-то?.. Ай, Корюшкин! Прямо супермен какой-то… Кто бы мог подумать?

Через полчаса они спустились в столовую на завтрак. Корюшкин шел робко, пугливо оглядывался по сторонам, бессмысленно улыбался и здоровался со всеми женщинами.

– Не суетись! – строго сказал ему Монюков, садясь за стол. – Не зыркай глазами… Ешь спокойно, а когда уж почувствуешь флюиды…

– Да как почувствую?

– Ну, посмотрит она на тебя… по-особому! Ешь!

Корюшкин принялся жевать котлету и тут же почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он резко обернулся и вздрогнул: на него смотрела бухгалтер Вера Михайловна, чей шестидесятилетний юбилей они недавно торжественно отметили у себя в учреждении. Корюшкина прошиб пот, но он все-таки сумел взять себя в руки и улыбнуться. Вера Михайловна улыбнулась ему в ответ. Монюков заметил эту улыбку и так непристойно заржал, что Корюшкин чуть не выронил вилку.

– Она, что ли? – давясь от смеха, зашептал Монюков. – Ты что, Витя? У нее же внуки в армии…

– Прекрати немедленно! – зашипел Корюшкин. – Прекрати! Что я, рехнулся? Это не она… Она помадой не пользуется!

– Все равно смешно. – Монюков вытер слезы бумажной салфеткой. – Сдохнуть от тебя можно… Ну-ну, извини… Не буду. Сосредоточься! Вон в углу блондинка на тебя посматривает. Тебе интуиция ничего не подсказывает?

Корюшкин внимательно посмотрел на пухлую бловдинку с орлиным носом, на всякий случай улыбнулся ей и тихо сказал:

– Нет, чувствую – не она.

– У нее помада розовая.

– Все равно! Чувствую – не она. И потом, у нее нос большой. А там… вроде бы… поменьше был.

– И сколько сантиметров?

– Слушай, – обиделся Корюшкин, – ты не издевайся! Если ты мне друг – помоги, а издеваться…

– Ладно, ладно! – перебил Монюков. – Не она так не она… Я не навязываю… Обсудим следующую кандидатуру…

Они перехватили взгляды еще нескольких блондинок. Корюшкин всем улыбнулся и всем кивнул, в смысле – поздоровался, но в отношении ни одной из них у него не возникло чувства уверенности. Вообще, от этой неопределенной напряженности он начал уставать и нервничать. И тут Монюков вдруг резко толкнул его локтем – в столовую вошла Ксения Вячеславна Волохова, начальник управления при главке. Одета она была в белый летний костюмчик, ее светлые волосы, как всегда, были уложены пучком сзади. Она благосклонно кивала сотрудникам, чуть улыбаясь своими тонкими губами, слегка покрытыми розовой помадой…

– Ну что? Она?

Корюшкин не отвечал, а только смотрел на Волохову завороженным взглядом, и она тоже посмотрела на него, и даже дольше, чем на других, и улыбнулась…

– Ну? Она, что ли? – не унимался Монюков.

– Кажется! – сказал Корюшкин, и его зубы забили дробь о край стакана.

– Вот это да! – многозначительно присвистнул Монюков. – Это ты, старик, зря… Начальство в этом смысле лучше не трогать! Ну-ну, спокойней! – добавил он, видя, что лицо Корюшкина приобретает бледно-сиреневый оттенок. – Ничего страшного… Она тоже человек. Как говорится, закон природы, взрыв страстей: ты – фавн, она – пастушка! Да успокойся же!

Корюшкин не мог успокоиться и становился все сиреневей и сиреневей. Если себя он и мог в какой-то мере признать фавном, то Ксения Вячеславна была уж абсолютно не пастушкой, а начальником управления, и ее строгий суховатый голос приводил в трепет людей поважнее Корюшкина.

– Да не смотри ты на нее так, – шептал Монюков. – Это ж неприлично!

– Выйдем отсюда! – упавшим голосом сказал Корюшкин. – Мне что-то нехорошо…

– Пойдем, пойдем. – Монюков поддержал шатавшегося Корюшкина и осторожно повел его через столовую. – Держись, старина… Ох, господи, что ж ты с таким-то здоровьем на баб бросаешься?

Они вышли в сквер, сели на скамейку, закурили.

– Давай взвесим все «за» и все «против», – рассуждал Монюков. – Она живет на том же этаже, что и мы, она блондинка и губы розовые. Все это говорит о том, что она могла заблудиться, попасть случайно в твою комнату, а тут ты и налетел, как вепрь…

– Я не налетал, – жалобно перебил Корюшкин.

– Налетал, налетал! – неумолимо говорил Монюков. – И в этом вообще ничего страшного нет, если соображать, на кого… Но, с другой стороны, Волохова не тот человек, которой слабеет в темноте… Ты же знаешь ее характер. Помнишь, на летучке она нашему заву какую головомойку устроила? А Игнатьева за аморалку с работы вытурила с такой характеристикой, что он год уже не может устроиться…

Корюшкин застонал.

– Погоди ныть-то! – строго сказал Монюков. – Может, и не она… Эх, черт, зря я волос выкинул, могли бы сверить… Но даже если и она, все тоже не так страшно: в темноте она тебя могла тоже не признать.

– Я назвался, – обреченно сказал Корюшкин. – Зачем?

– Не знаю… Спьяну. И жениться обещал.

– Вот это уже совсем пошло, – поморщился Монюков. – Тоже мне, подарок судьбы! На кой ты ей нужен, у нее муж – адмирал.

Корюшкин снова застонал и обхватил голову руками.

– Надо пойти к ней, – быстро заговорил он. – Пойти выяснить… Если что – чистосердечно извиниться… Так, мол, и так! Простите! Я не хотел.

– Что значит «не хотел»? – строго спросил Монюков. – Думай, что говоришь-то! Она все-таки женщина, и очень даже пикантная… Такого врага себе наживешь, не дай Бог!.. Впрочем, и друзьями вам теперь трудно оставаться… М-да! Положение щекотливое…

– Она мне характеристику должна подписать, – почему-то вдруг вспомнил Корюшкин. – Мы с Нинкой заявление на Варну подали…

– Погоди ты с Варной, – отмахнулся Монюков. – Не до Варны сейчас! Одно ясно: молчать тебе надо! Никаких намеков. Ты не в курсе! Пока сама не даст знать… А уж если даст, тогда другое дело… Тогда оказывай внимание. С ней, старик, нельзя: поматросил – и бросил…

Он вдруг осекся – прямо к их скамейке медленно шла Ксения Вячеславна.

– Сидите, товарищи, сидите, – величественно сказала Волохова вскочившим мужчинам и сама села на скамью. – Как отдыхаете?

– Спасибо, хорошо, – быстро ответил Монюков. – Просто исключительно!

– Природа здесь великолепная, да? – Волохова чуть откинула голову назад и повела глазами, как бы приглашая полюбоваться природой.

– Великолепная! – подтвердил Монюков – Исключительная!

Возникла пауза. Разговор не получался.

– Вечер вчера был теплый, – сказала Волохова и посмотрела на Корюшкина.

Корюшкин побледнел и вдруг выпалил:

– Не помню!

Волохова удивленно вскинула брови, а Монюков с силой придавил ногу Корюшкину, но тот не мог остановиться.

– Не помню! Ничего не помню! – почти выкрикнул он. – Пьян был в стельку! Я когда выпью, ничего не соображаю! Хоть стреляй в меня!.. Вот так! Вот я какой!

Волохова наморщила лоб, и ее глаза сделались маленькими и холодными.

– Пить нехорошо! – строго сказала она. – А хвастать этим и подавно!

– Абсолютно верно! – поддакнул Монюков.

Корюшкин опустил голову и молчал.

– Ну, ладно, товарищи, не стану вам мешать. – Волохова встала со скамейки и медленно пошла по аллее.

– Ненормальный! Что ты разорался? – налетел Монюков на Корюшкина. – Чего тебя вдруг понесло? «Пьяный», «пьяный»!

– Домой хочу! – обреченно сказал Корюшкин. – Домой, немедленно.

– Погоди паниковать! Может, и не она…

– Все равно. Хочу домой! – Корюшкин так быстро зашагал к корпусу, что Монюков еле за ним поспевал. – Черт меня дернул сюда приезжать! Сидел же дома, все хорошо – и на тебе!.. А эта Волохова тоже хороша. Небось дача собственная есть, так нет, надо с коллективом на отдых… Демократизм проявляет, мерзавка! А люди за нее отвечай! А я не боюсь! Ничего она мне не сделает… Все по обоюдному согласию… Я насилия не проявлял… А с работы я и сам уволюсь… «по собственному желанию, в связи с переходом»… И адмиралом меня пугать нечего! Адмирал – он в море адмирал, а мне он не адмирал…

Он долго ехал в душном автобусе до станции, потом час курил в тамбуре электрички, потом троллейбусом доехал до дома, открыл дверь, прошел в спальню и, не раздеваясь, рухнул на постель. Нина не вышла к нему, она гремела на кухне кастрюлями, и Корюшкину вдруг страшно захотелось пойти к жене, рассказать ей про все, посоветоваться… Но он понимал, что это невозможно, и оттого еще больше ощущал себя несчастным и бесконечно одиноким человеком.

Убийца

Кирюша Лапенков, высокий худой мужчина лет тридцати пяти, сидел в диетической столовой и обедал. Настроение у Кирюши было скверное. Мрачное было настроение.

Да и с чего, спрашивается, быть хорошему настроению у человека, болеющего гастритом, сидящего в душной столовой и поедающего обед за пятьдесят три копейки в составе: суп овощной протертый, тефтели паровые с картофельным пюре, кисель молочный?

Какие мысли должна рождать в мозгу такая пища?

Грустные мысли. Протертые мысли. Паровые. Желеобразные. Бессолевые.

Но нет! Организм Лапенкова протестовал. И в тот момент, когда его желудок равнодушно принимал всю эту преснятину, мозг Кирюши вел активную, буйную деятельность. Мозг кипел. Он рождал острые, соленые мысли. Мысли, пересыпанные перцем и аджикой, мысли шипящие и дымящиеся, как шашлык на шампуре.

Вот они, мысли Кирюши Лапенкова, в кратком изложении:

1. «Повар – сволочь! Протираешь овощи – протирай, но не до дыр! Сам небось харчо жрет!

2. Участковый врач – халтурщик. Раз нашел у человека гастрит – так лечи. А он, кроме диеты, ничего не прописывает. За что им, коновалам, только зарплату платят?!

3. Председатель месткома Точилин – прохиндей! Не дал путевку в Кисловодск. У вас, говорит, товарищ Лапенков, всего-навсего гастритик, а у нас есть товарищи уже с язвочкой. Им путевочку в первую очередь надо. Мерзавец! На следующие выборы месткома не приду. В знак протеста!

4. Начальник отдела Корольков – убогий чинуша. И голос у него визгливый, как у бабы.

«Вы почему, товарищ Лапенков, не отправили запрос в Керчь по поводу трансформаторов?» – «Потому что забыл!» – «А зарплату вы получать не забываете?» У, зануда! Тебе бы мою зарплату!

5. Сосед по квартире Рубинин – подонок и извращенец. Каждую ночь у него музыка орет и женщины повизгивают. Оргии устраивает! И хоть бы раз пригласил, каналья!

6. Лето нынче ужасное. Жара, духота! Говорят, солнечная радиация усилилась. Полысеем все к чертовой бабушке!

7. Вообще народ как-то измельчал… Стал хлипкий и пузатый… Сегодня шел по улице – ни одной красивой девушки не встретил… Вырождается род человеческий помаленьку.

8. В футбол наши играть определенно не умеют. Распустить бы команды, а Лужники огурцами засеять… Все же польза была бы…

9. По телевизору все время какую-то муру передают… В комиссионку отнести его, что ли?

10. Эх, жизнь!..» На десятом пункте мысли Лапенкова приостановились в своем развитии. Но произошло это вовсе не потому, что этот пункт был наиболее ярким и всеобъемлющим. Просто Лапенков вдруг заметил, что сидящий рядом за столиком бородатый мужчина пристально его разглядывает. Кирюша этого не любил. Под чужим взглядом он терялся и нервничал. Поэтому, быстро допив кисель, Лапенков встал и направился к выходу. Однако спиной он почувствовал, что бородач тоже поднялся и идет за ним.

Так они прошли вместе по улице шагов десять, и все время Лапенков чувствовал на своем затылке сверлящий взгляд бородача. Тогда Лапенков остановился и обернулся.

– Извините, – сказал бородач, подходя к Лапенкову. – Извините. Разрешите представиться: Валабуев, художник!

– Лапенков, – тихо сказал Кирюша, слегка пожимая протянутую руку.

– Не сердитесь, что задерживаю вас, – сказал бородач, – но дело в том, что меня как художника поразило ваше лицо… Это то, что я искал…

– В каком смысле? – растерянно спросил Лапенков.

– В прямом! – сказал бородач. – У вас выдающееся лицо… Низкий скошенный лоб, тяжелые надбровные дуги, острый нос, губы тонкие, нервные… А скулы какие! Ведь это черт знает какие скулы!

– При чем здесь скулы? – начал нервничать Лапенков. – Что вы хотите, товарищ?

– Я хочу вас попросить позировать мне, – сказал художник. – Ваше лицо мне нужно для картины… Это не займет у вас много времени. Всего несколько сеансов. И я заплачу!

Приветливая улыбка на лице бородача и ласковое «заплачу» как-то успокоили Лапенкова. Он смутился и спросил:

– А кого же вы хотите с меня рисовать?

– Убийцу, – сказал художник и улыбнулся.

Наступила пауза.

– То есть, как это? – наконец осторожно спросил Лапенков. – Почему убийцу? С какой стати?

– Это не совсем убийца в обычном понимании этого слова, – продолжая улыбаться, сказал бородач. – Это браконьер. Понимаете, картина называется «Убийство». Композиционно она решается так: опушка леса, а на переднем плане – косуля и охотник. Нежная, трепетная косуля, обагренная кровью, лежит на траве, а над ней склонился охотник, браконьер с дымящимся ружьем. У него низкий скошенный лоб, тяжелые надбровные дуги, тонкие нервные губы искривились в садистской усмешке…

– Не-не! – запротестовал Лапенков. – Я отказываюсь… Что вы, на самом-то деле? Я люблю животных… И потом у меня семья, соседи…

– При чем здесь соседи? – поморщился художник. – А что касается животных, то именно из любви к ним я и взялся за это полотно. Я считаю охоту занятием аморальным! Моя картина будет публицистична от начала до конца. Это будет полотно-протест! Почему же вы отказываетесь помочь мне в этом благородном деле?

– Я не отказываюсь, – пробормотал Лапенков, – но как-то странно… Вы меня нарисуете, а что потом скажут? Лапенков – мерзавец, скажут…

– Ну зачем же так примитивно, – снова поморщился художник. – Картина – не фотография, это все прекрасно понимают… А если кто и узнает вас, то ничего, кроме уважения к вам, это не вызовет…

– Это почему? – не понял Лапенков.

– Потому что не каждого рисуют художники, – сказал бородач. – Это, если хотите, большая честь… Неужели вы этого не понимаете?

– Подумать надо, – вздохнул Лапенков.

– Хорошо! – сказал художник. – Пошли ко мне домой. Это пятнадцать минут ходу. Вот вам и время на раздумье.

Он взял Лапенкова под руку и повел по улице. Шел он быстро, широким, уверенным шагом. Лапенков едва поспевал за ним. Приходилось семенить ногами и даже иногда подпрыгивать. Оттого и мысли в лапенковской голове были тоже какие-то семенящие и подпрыгивающие.

Вот они, мысли Кирюши Лапенкова, в кратком изложении: «Откажусь! К черту!.. Почему?.. Потому!.. Зачем людей смешить?.. Почему смешить?.. Ну, не смешить – пугать?.. Зачем людей пугать?! Пусть знает! С кем! Имеют! Дело! Они все думают, что у меня лицо как лицо! Тьфу, лицо!.. А у меня лоб скошенный!.. Ага, задрожите, голубчики! И Точилин! И Корольков! И Рубинин!.. И все!.. С таким лицом шутки плохи!.. Попробуй! Обидь! А я с ружьем! На картине!.. Над косулей!.. Ничего! Они не дураки! Сегодня над косулей – завтра над тобой!.. Попробуй обхами! Попробуй не дай путевку!.. Ненавижу всех!.. И это зафиксируем!.. Картина-протест!.. Смотрите, люди, до чего довели человека!.. Всех на выставку свожу – звериный лик свой покажу!.. Да и самому на себя со стороны посмотреть интересно. Роковой мужчина!.. Девицы! Будут! Замирать! От! Страха! И! Любить!.. Эх!» – Пришли! – сказал художник, остановившись перед подъездом большого кирпичного дома. – Ну как, согласны?

– Согласен! – вздохнул Лапенков.

– Я так и думал, – сказал художник. – Прошу вас…

Квартира у художника оказалась огромная и светлая. Три комнаты, через которые прошел Лапенков, были уставлены красивой старинной мебелью и книжными полками. Стены были увешаны картинами, иконами, какими-то диковинными масками. С потолков свешивались огромные старинные люстры с множеством стеклянных подвесок. Было очень уютно и, главное, прохладно.

– Садитесь, пожалуйста, – сказал художник, пододвигая к Лапенкову огромное кожаное кресло. Кирюша робко сел и с удовольствием почувствовал спиной приятный холодок кожи.

– Коньяку выпьете? – спросил художник.

– Нельзя мне, – грустно сказал Лапенков. – Врачи…

– Плюйте на них, – сказал художник, – мне тоже нельзя, а я принимаю понемножку – и ничего…

Он вышел в другую комнату и вскоре вернулся, везя перед собой на колесиках маленький деревянный столик. На столике стояли два больших бокала с каким-то желтым соком, блюдечко с нарезанным лимоном, коробка шоколадных конфет, маленькие бисквитики, большая темная бутылка с яркой наклейкой и две пузатые рюмки.

Лапенков зачарованно смотрел на все эти прелести и, к своему удивлению, проглотил слюну, хотя ел совсем недавно.

– Пейте, не смущайтесь, – сказал художник, наливая рюмки. – Это «Камю»… Отличнейший коньяк… А сейчас я включу музыку. Я, знаете, люблю работать под музыку… Особенно Легран вдохновляет… Вы не возражаете?

– Нет, что вы… конечно, – смутился Лапенков.

Они выпили. Художник чуть-чуть пригубил, а Лапенков выпил всю рюмку коньяку и весь бокал с соком. Коньяк был крепкий и ароматный, сок – апельсиновый и холодный. Кирюше как-то сразу сделалось хорошо и радостно, тем более что он увидел, как художник вновь наполнил его рюмку.

– Курите, – сказал художник и положил на столик пачку сигарет в золотой обертке. – Это «Бенсон»… Я их очень люблю.

– Врачи запрещают, – робко сказал Лапенков, но потом обреченно махнул рукой и закурил.

Сигареты были удивительно приятные и крепкие. От них закружилась голова.

– Ну вот, а теперь за работу, – сказал художник.

Он включил магнитофон, достал большой альбом и толстый пластмассовый карандаш, а затем сел в кресло напротив Лапенкова.

Из динамиков, висевших на стенах, полилась музыка. Это была какая-то удивительно спокойная музыка, тихая и чуть-чуть печальная. Сам не понимая почему, Кирюша вдруг почувствовал в груди какое-то блаженное томление. Он выпил вторую рюмку коньяку и уже сам налил себе третью.

«Вот дурак-то я, – подумал про себя Лапенков. – Еще отказывался… Хорошо-то как, Господи!..» Художник несколько минут внимательно смотрел на Лапенкова, потом неожиданно отложил блокнот; закурил, встал и прошелся по комнате.

– Послушайте, Лапенков, – наконец сказал он, глядя Кирюше прямо в глаза, – что у вас случилось с лицом?

– А что? – удивился Лапенков и провел рукой по щекам. – Чего случилось?

– У вас резко изменилось лицо, – сказал художник. – Черты, в общем-то, те же, а выражение совсем другое… Не то, что было там, в столовой…

– Не знаю, – сказал Кирюша. – Выпил потому что…

– Это я понимаю, – сказал художник. – Но мне-то необходимо именно то выражение… Жестокое, гневное и непреклонное. Вы помните, о чем вы думали там, в столовой?

– О разном думал, – тихо сказал Лапенков. – О людях, о жизни… Вообще, так сказать…

– У вас много неприятностей?

– Много, – вздохнул Лапенков.

– Ненавидите всех?

– Ненавижу, – опять вздохнул Лапенков.

– Очень хорошо, – сказал художник. – Тогда припомните все, о чем вы думали, о всех ваших врагах, и попытайтесь расправиться с ними мысленно…

– То есть, как? – не понял Лапенков.

– Убейте их… Мысленно! Представьте: вам дали ружье в руки, разрешили стрелять в кого хочешь… Ожесточайтесь!.. Давайте, давайте… Проведем этот психологический опыт… Ну? Закройте глаза и сосредоточьтесь.

Лапенков послушно закрыл глаза и стал думать. Сначала мыслей никаких не было. Просто в голове было какое-то приятное кружение, а во всем теле – сладкая ломота. Лапенков напрягся. Мелькнула мысль: выпить бы еще коньяку! Но это было не то. Потом снова мыслей не было. Потом наконец они появились.

Это были удивительные мысли, тягучие и ароматные, пахнущие коньяком и сигаретами «Бенсон»… Вот они, мысли Кирюши Лапенкова, в кратком изложении:

«Убью повара! Он сволочь! Впро-чем, по-че-му?.. Ну, суп плохо готовит! Ну и что?.. Не нравится – не ешь. За что убивать? Лучше участкового доктора кок-ну!.. Он, бедняга, бегает целый день по вызовам, ночей недосыпает, а я его из ружья?.. Вот Точилина действительно стоит у-ко-ко-шить!.. Почему путевочку не даешь?! Потому что нет!.. Где он ее возьмет?.. Родит, что ли?.. А так он хороший человек, Точилин!.. И начальник отдела Корольков тоже хо-ро-ший человек!.. Если и кричит, то за дело! Запрос в Керчь я действительно забыл отправить! Пусть живет на радость людям!.. Ох, какая музыка! Легран? Хороший человек Легран!.. Надо посоветовать соседу Рубинину, пусть он эту музыку достанет… Хороший он парень, молодой, красивый… Его девушки любят… За что ж его убивать?.. Нет, я не на него злился… Я на лето злился!.. Жаркое лето! Радиации много!.. И ничего не много!.. В самый раз… Футболистов пострелять, что ли?.. Да их же тысячи! Патронов не наберешься… Да и как же без футбола?.. Одна радость… Почему одна?.. А телевизор вечером посмотреть – плохо, что ли?.. «А я иду, шагаю по Москве, и я еще пройти смогу…» Это что, тоже Легран?.. Нет, это наша песня. Хорошая песня… «Ой ты, рожь вы-со-ка-я… Ой ты… хм… вт… бт… уз…».

Лапенков уснул. Ему приснился красивый сон. Будто он идет по красивому городу, навстречу идут красивые люди, а у него прошел гастрит. Лапенкову стало так хорошо, что он достал ружье и, на радостях, пальнул в воздух… Выстрел получился громкий, и Лапенков проснулся.

Несколько секунд он изумленно смотрел на бородатого человека, сидящего в кресле напротив и что-то зарисовывающего в альбоме, а потом вспомнил, где он и что с ним.

– Послушайте, товарищ художник, – жалобно сказал Кирюша. – Не надо…

– Что «не надо»? – спросил художник, подняв голову.

– Не надо с меня – убийцу, – сказал Лапенков. – Не подхожу я… – И, сам не зная почему, Лапенков вдруг всхлипнул.

– Да не волнуйтесь вы, – сказал художник и улыбнулся. – Не расстраивайтесь… Я рисую с вас косулю…

Чем открывается пиво?

Вечер. Суббота. Конец июля.

Мы сидим в номере гостиницы «Украина». Мы – это Наташа, Гизо, Виктор, Натан, Мила и я. Номер принадлежит Гизо. Каждый раз, когда Гизо приезжает в Москву поступать во ВГИК, он останавливается в этой гостинице, а мы, его друзья, вечерами собираемся у него в номере.

На столе – две бутылки водки, одна – почти пустая, другая не распечатана, несколько бутылок пива, вобла, батон хлеба, маслины, охотничья колбаса, сулугуни, транзистор «Банта», в котором звучит ансамбль электроинструментов под управлением В. Мещерина.

Все курят. Гизо спорит с Натаном.

– Я не понимаю, – говорит Гизо, – почему тебе не нравится «Мужчина и женщина»! По-моему, исключительно замечательный фильм. Ты не станешь отрицать, что операторски Лелюш там делает удивительные чудеса!

– А я говорю: пошлая картина! – Натан пускает колечки дыма к потолку; делает это он, надо сказать, мастерски. – Великолепная подделка… Обложка иллюстрированного журнала! Красиво, но к искусству не имеет никакого отношения!

– А я говорю, что это искусство! – Гизо сердито откусывает кусок колбасы. – Причем искусство интеллектуального порядка. Ты просто сноб! Всем нравится, поэтому тебе не нравится! А с цветом так никто никогда не работал. Я знаю, что если поступлю во ВГИК, – Гизо плюет через левое плечо, – то обязательно буду работать с цветом! Работать с цветом в нашей кинематографии еще ой как много надо! Я верно говорю, Мила?

– Верно! – соглашается Мила. – У Анук Эме в фильме дубленка красивая! Мне такую обещали достать. С белым мехом… – При этом она грустно глядит на Виктора.

У Милы, все знают, есть две конкретные мечты: дубленка и Виктор. Пока, к сожалению, ни она, ни он ей не доступны.

– Вчера на ипподроме была выдача – шестьсот рублей, – задумчиво говорит Виктор. – Это от фаворита. Пришла такая темная лошадка по имени Гимнастика… Самое смешное, что я, дурак, думал о ней, но почему-то в последний момент не сыграл…

– Кстати, вчера в клубе МГУ выступал йог, – замечает Наташа, потом задумывается и добавляет: – Из Индии.

– Ну как? – спрашивает Мила.

– Ничего! Носом бокал шампанского выпил… Потом коньяку, но уже ртом… Забавно!

– Чушь! – решительно говорит Натан. – Я не верю в учение йогов… С точки зрения физкультуры это, может быть, и занятно, но все их философские выкладки – на уровне букваря…

Натан снисходительно улыбается. Мы тоже все снисходительно улыбаемся. Нам даже как-то неловко за йогов и за Наташу.

– Выпьем? – Виктор спрашивает всех и никого.

– Выпьем! – Мила соглашается раньше всех. – Пиво откройте кто-нибудь.

– А где открывалка? – Я вопросительно смотрю на Гизо. – У тебя в номере есть открывалка?

– Была где-то, потерял, – отвечает Гизо и сразу переводит взгляд на Натана.

Гизо любит говорить с Натаном. Все любят говорить с Натаном. Натан много знает и даже как-то написал небольшую статью в журнал «Наука и религия», в которой с блеском опроверг Библию.

– Нет открывалки! – говорю я Миле.

– Возьми у дежурной по этажу, – просит Мила. – Пива хочется.

Пива действительно хочется. Я встаю, выхожу в коридор. В конце его за столиком сидит дежурная и вяжет шарф.

– Простите, у вас есть открывалка для пива? – спрашиваю я.

– В номере должна быть, – отвечает дежурная, не переставая вязать.

– В номере нет. Потерялась, очевидно…

– У меня тоже нет, – говорит дежурная. – Спросите на втором этаже, в буфете…

Я спускаюсь на второй этаж. Буфет открыт, но в дверях стоит стул, обращенный спиной к коридору. Это значит, что буфет закрыт. – До шести мы!.. – кричит мне официантка. – Все! Мы до шести…

– Мне бы открывалку, – неуверенно говорю я. – Пиво открыть… Я сейчас же принесу…

– До шести мы!.. – снова кричит официантка. – Мы до шести!.. Ресторан до двенадцати…

Я вздыхаю и иду в ресторан. У входа в ресторан – очередь. Пожилой швейцар с бесцветным лицом прогуливается за стеклянной дверью. Я пробираюсь сквозь очередь, ловлю на себе недовольные взгляды и на ходу объясняю: «Мне на минутку, товарищи! На минуточку!..» Я стучу в стеклянную дверь. Швейцар смотрит на меня равнодушным взглядом и разводит руками.

– Мне на минуточку! – кричу я. – Мне только открывалку взять! Для пива!

Швейцар не понимает и всем своим видом дает понять, что понимать не хочет.

– На улице в палатке продают, – вдруг говорит мне кто-то в очереди.

– Что продают?

– Ну, открывалки эти. Двадцать копеек штука.

Говорящий смотрит на меня ехидным взглядом. Видно, он сомневается, что мне нужна открывалка.

– Где эта палатка? – зло спрашиваю я.

– Здесь, за углом гостиницы.

– Спасибо! – говорю я, выбираюсь из очереди и выхожу на улицу. На улице душно. Весь западный край неба одет черными тучами, точно свитером. Будет дождь.

Справа стоят несколько палаток. В них продают помидоры, огурцы, мороженое. Открывалок для пива нет. Очевидно, тот тип в очереди что-то напутал. Я прохожу метров сто вдоль улицы, потом останавливаюсь, поворачиваю назад.

Неожиданно возле меня тормозит такси. В нем – Валька Беляев. Он несколько пьян и с огромным чемоданом.

– Привет! – кричит он. – Ты чего здесь?

– Открывалку хочу купить… для пива… А ты куда собрался?

– Во Внуково… В Ялту лечу… Садись!

– Чего – садись?

– Садись, довезу по пути до какого-нибудь магазина… Там купишь эту штуку…

– Не, – отказываюсь я. – Меня ждут…

– Да садись! – Валька тянет меня за руку. – Дождь начинается…

Дождь уже начался. Тяжелые капли отбивают дробь по крыше машины. Мы едем. Валька много курит, много треплется. Рассказывает про свою красавицу жену, про сына-вундеркинда, который в полтора года уже умеет считать до десяти, про новую квартиру, которую он получил в Мневниках, про то, как ему все это осточертело и он решил махнуть на юг – отдохнуть. Я слушаю и забываю про магазин.

– Минутку! – кричу я, когда мы выезжаем на Внуковское шоссе. – Куда ты меня, к черту, везешь? Я же пошел за открывалкой…

– В аэропорту достанешь, – уверенно говорит Валька. – В буфете. У меня полтора часа до вылета. Я так рад тебя видеть, старик!

Мы сидим в буфете аэропорта и пьем коньяк.

– Ты не понимаешь, как это страшно – разочароваться в человеке! – кричит Валька и зло ерошит волосы. – Ты этого не можешь понять… Ты холостой! А я влип! Она злая! Господи, почему она такая злая?! Она даже кошек не любит… А мне она пожелала, чтоб я умер!

– Разведись! – решительно говорю я. – Лучше сейчас, пока пацан маленький… Пока он считает только до десяти…

– Это все очень трудно! – Глаза Вальки полны слез. – Я ее люблю… Я всех люблю… Я чокнутый!.. Слушай, полетим вместе в Ялту, а? Отдохнешь, загоришь… Ну чего ты без толку в Москве болтаешься?

– Ты что, – смеюсь я. – Очумел? Меня там ребята ждут… И мама испугается…

– Дадим телеграмму, – говорит Валька. – Это ж здорово – так, не собираясь! Деньги есть, я одолжу.

Мы заказываем еще бутылку коньяку.

В Симферополе жарко и многолюдно. После выпивки и короткого сна в самолете немного болит голова. Пока Валька суетится в поисках такси до Ялты, я обхожу торговые ларьки, спрашиваю открывалку для пива. Нигде нет. Вернее, в одном есть, но нет сдачи с десятки.

– В Ялте купишь! – кричит Валька. – Поехали скорее, такси ждет.

В Ялту мы приезжаем совсем ночью. Останавливаемся у Валькиных родственников. Усталые, засыпаем…

Первая неделя пролетает незаметно. Я почернел, похудел немного. Раздражает отсутствие необходимых вещей, но как-то выкручиваюсь: кое-что одолжил Валька, кое-что купил – плавки, рубашку, темные очки. Открывалок для пива нет. Но ничего, не расстраиваюсь.

На пляже познакомился с продавщицей из местного универмага. Брюнетка, двадцать лет, зовут Ниной. Говорит, что через несколько дней к ним в отдел поступят какие-то импортные открывалки-сувениры. Можно открывать пиво и носить на груди вместо значка.

С Ниной съездили в Гурзуф и Коктебель. Она очень славная и, по-моему, влюбилась в меня очень.

Однажды, когда мы с ней сидим в кафе «Магнолия», она вдруг начинает плакать и говорит:

– Сегодня к нам поступили в продажу импортные открывалки… Теперь ты уедешь, да?

Я молчу. Мне, честно говоря, не хочется уезжать.

– Поедем в Одессу, – говорит Нина. – Там отец в пароходстве работает. У нас дом. Вишни растут… Поедем… В Одессе открывалки для пива в любом магазине… – Она плачет сильнее. Я улыбаюсь, глажу ее волосы…

В Одессу мы приезжаем в конце августа.

Свадьбу устраиваем скромную: с Нининой стороны – пять-шесть родственников, с моей – я и поздравительная телеграмма от мамы. На свадьбе много пьем, пивные бутылки открывают ударом о стол.

Устроился на работу радистом на прогулочном катере. Кручу магнитофон, довольные туристы танцуют на верхней палубе. На мне – форменка, зарплата – восемьдесят рублей. Нина поступила в политехнический институт, получает стипендию. На жизнь хватает. Во всяком случае, покупка открывалки для пива – не проблема.

Осенью тесть помог мне устроиться на теплоход «А. П. Чехов». Четырехпалубный гигант, ходит по международным линиям. В январе ушел на нем в Африку. В Александрии в порту белозубый арабчонок продавал открывалки для пива. Симпатичные открывалки – фараон Рамзес с открытым ртом – для пробок. Не купил, пожалел валюту.

Потом ходили на Мадагаскар, потом в Индию. Наконец, совсем дальний рейс – в Японию. В Японском море наткнулись на горящий австралийский танкер, помогали тушить пожар. Мне не повезло: упал с мостика, сломал голень. Ко мне в лазарет приходил капитан танкера, жал руку, благодарил. Спросил, какой бы подарок я от него хотел получить.

– Ничего не надо, – величественно сказал я. – Вот разве что открывалку для пива…

Капитан послал двух матросов, обшарили весь танкер, открывалок не нашли. Обещал обязательно прислать из Австралии…

Весь июль провалялся во Владивостоке в больнице. Получил от Нины письмо – у меня родился сын. Назвали Сергеем. Значит, полное имя – Сергей Сергеевич. Тоже красиво.

В конце июля выписался из больницы, сел в самолет, полетел в Москву. В Домодедове в ларьке купил открывалку для пива, взял такси, поехал в гостиницу «Украина».

В номере Гизо все были в сборе: Наташа, Гизо, Натан, Виктор, Мила, стол, две бутылки водки, одна почти пустая, другая не распечатана, несколько бутылок пива, маслины, вобла, транзистор «Банта». Звучал ансамбль электроинструментов под управлением В. Мещерина.

– Здорово, ребята! – кричу я с порога.

– Здорово, – приветствует меня Гизо. – Очень хорошо, что ты пришел. Ты только послушай, что здесь говорит Натан… Он говорит, что цветной кинематограф исчерпал себя в мировом кинематографе… А я говорю – никогда! Если я поступлю во ВГИК, – Гизо плюет через левое плечо, – то обязательно буду работать исключительно с цветом…

– Ну и будет пошло! – говорит Натан и пускает колечки дыма к потолку. Делает это он по-прежнему мастерски…

– Вчера на ипподроме была выдача – пятьсот рублей, – задумчиво говорит Виктор. – Я, дурак, знал лошадь – и не сыграл!

– Пятьсот! – ахает Мила и нежно глядит на Виктора. – Это же дубленка!..

– В МГУ еще выступает йог? – спрашиваю я Наташу.

– Недавно выступал, – говорит Наташа.

– Ты был?

– Нет.

– А где ты пропадал? Что-то тебя не видно было…

– За открывалкой для пива ходил, – говорю я.

– Нашел? – заинтересованно спрашивает Мила.

– Нашел…

– Так чего ж ты тянешь? – возмущается Виктор. – Мы ждем, а он, оказывается, принес открывалку и молчит. Давай, давай, пива охота!

Я долго шарю по карманам.

– Нет! – говорю я. – Нету ее… В такси, наверное, обронил…

– У дежурной попроси, – советует мне Гизо и тут же поворачивается к Натану. – Значит, по-твоему, Натан, все, что делает Лелюш, – это тоже не искусство?

– Сережа, миленький принеси открывалку, – жалобно просит Мила. – Пива очень хочется…

Пива действительно хочется. Я встаю и выхожу из номера…

Ежик

Папе было сорок лет, Славику – десять, ежику – и того меньше.

Славик притащил ежика в шапке, побежал к дивану, на котором лежал папа с раскрытой газетой, и, задыхаясь от счастья, закричал:

– Пап, смотри!

Папа отложил газету и осмотрел ежика. Ежик был курносый и симпатичный. Кроме того, папа поощрял любовь сына к животным. Кроме того, папа сам любил животных.

– Хороший еж! – сказал папа. – Симпатяга! Где достал?

– Мне мальчик во дворе дал, – сказал Славик.

– Подарил, значит? – уточнил папа.

– Нет, мы обменялись, – сказал Славик. – Он мне дал ежика, а я ему билетик.

– Какой еще билетик?

– Лотерейный, – сказал Славик и выпустил ежика на пол. – Папа, ему надо молока дать…

– Погоди с молоком! – строго сказал папа. – Откуда у тебя лотерейный билет?

– Я его купил, – сказал Славик.

– У кого?

– У дяденьки на улице… Он много таких билетов продавал. По тридцать копеек… Ой, смотри, папа, ежик под диван полез…

– Погоди ты со своим ежиком! – нервно сказал папа и посадил Славика рядом с собой. – Как же ты отдал мальчику свой лотерейный билет?.. А вдруг бы этот билет что-нибудь выиграл?

– Он выиграл, – сказал Славик, не переставая наблюдать за ежиком.

– То есть, как это – выиграл? – тихо спросил папа, и его нос покрылся капельками пота. – Что выиграл?

– Холодильник! – сказал Славик и улыбнулся.

– Что такое?! – Папа как-то странно задрожал. – Холодильник?! Что ты мелешь? Откуда ты это знаешь?

– Как – откуда? – обиделся Славик. – Я его проверил по газете… Там первые цифирки совпали… и остальные… И серия та же!.. Я уже умею проверять, папа! Я же взрослый!

– Взрослый?! – Папа так зашипел, что ежик, который вылез из-под дивана, от страха свернулся в клубок. – Взрослый?!.. Меняешь холодильник на ежика?

– Но я подумал, – испуганно сказал Славик, – подумал, что холодильник у нас уже есть, а ежика нет.

– Замолчи! – закричал папа и вскочил с дивана. – Кто?! Кто этот мальчик?! Где он?!

– Он в соседнем доме живет, – сказал Славик и заплакал. – Его Сеня зовут…

– Идем! – снова закричал папа и схватил ежика голыми руками. – Идем, быстро!!

– Не пойду, – всхлипывая, сказал Славик. – Не хочу холодильник, хочу ежика!

– Да пойдем же, оболтус, – захрипел папа. – Только бы вернуть билет, я тебе сотню ежиков куплю…

– Нет… – ревел Славик. – Не купишь… Сенька так не хотел меняться, я его еле уговорил…

– Тоже, видно, мыслитель! – ехидно сказал папа. – Ну, быстро!..

Сене было лет восемь. Он стоял посреди двора и со страхом глядел на грозного папу, который в одной руке нес Славика, а в другой – ежа.

– Где? – спросил папа, надвигаясь на Сеню. – Где билет? Уголовник, возьми свою колючку и отдай билет.

– У меня нет билета! – сказал Сеня и задрожал.

– А где он?! – закричал папа. – Что ты с ним сделал, ростовщик? Продал?

– Я из него голубя сделал, – прошептал Сеня и захныкал.

– Не плачь! – сказал папа, стараясь быть спокойным. – Не плачь, мальчик… Значит, ты сделал из него голубя. А где этот голубок?.. Где он?..

– Он на карнизе засел… – сказал Сеня.

– На каком карнизе?

– Вон на том! – Сеня показал на карниз второго этажа.

Папа снял пальто и полез по водосточной трубе.

Дети снизу с восторгом наблюдали за ним. Два раза папа срывался, но потом все-таки дополз до карниза и снял маленького желтенького бумажного голубя, который уже слегка размок от воды.

Спустившись на землю и тяжело дыша, папа развернул билетик и увидел, что он выпущен два года тому назад.

– Ты его когда купил? – спросил папа у Славика.

– Еще во втором классе, – сказал Славик.

– А когда проверял?

– Вчера.

– Это же не тот тираж… – устало сказал папа.

– Ну и что же? – сказал Славик. – Зато все цифирки сходятся…

Папа молча отошел в сторонку и сел на лавочку. Сердце бешено стучало у него в груди, перед глазами плыли оранжевые круги… Он тяжело опустил голову.

– Папа, – тихо сказал Славик, подходя к отцу. – Ты не расстраивайся! Сенька говорит, что он все равно отдает нам ежика…

– Спасибо! – сказал папа. – Спасибо, Сеня…

Он встал и пошел к дому.

Ему вдруг стало очень грустно. Он понял, что никогда уж не вернуть того счастливого времени, когда с легким сердцем меняют холодильник на ежа.

Воскресные прогулки

Каждое воскресенье я провожу вместе с отцом. Обязательно. Несмотря на занятость, бросаю все дела и отправляюсь вместе с ним куда-нибудь – в парк, в кино или просто в сквер. Отец любит гулять со мной и не пропускает ни одного воскресенья.

Вот и сегодня, только я проснулся, он уже стоит в моей комнате.

– Здравствуй, – говорит он. – Куда мы сегодня?

– Сегодня в зоопарк, – говорю я. – Согласен?

Отец кивает головой. Он любит ходить в зоопарк. Мы бывали там много-много раз, и этот животный мир мне, честно говоря, уже поднадоел, но он любит.

Пока я чищу зубы, одеваюсь, пока бабушка поит меня молоком и пришивает бретельку к штанам, отец сидит в моей комнате и листает книги. Из кухни сквозь открытую дверь я вижу, как он рассматривает картинки и чему-то улыбается.

– Я готов! – кричу я.

– Булки для лебедей взял? – спрашивает отец.

– Взял.

В зоопарке никого нельзя кормить, кроме лебедей. Это отец знает. В первый раз, когда мы пришли с ним туда, он бросал обезьянам конфеты, и нас чуть не оштрафовали. А лебедей кормить можно. Они очень смешно толкаются в воде и ловят куски булки прямо на лету.

Мы едем в автобусе. Отца я посадил ближе к окну – он любит смотреть на дома. Я грызу яблоко. Если в автобусе грызть яблоко, дорога всегда кажется короче.

– Как дела на работе?

– Ничего, – говорит отец. – Все в норме.

– Звягинцев свирепствует?

– Немного… – отец сконфуженно улыбается и пытается обнять меня за плечи, но я не даюсь.

Звягинцев – начальник там, где работает отец. Он всегда придирается к отцу и делает ему разносы на совещаниях. Звягинцев – хам. Впрочем, отец тоже виноват – нельзя быть таким рохлей.

Мы долго идем мимо птичьих вольеров, смотрим на купающихся медведей, потом стоим возле загона, в котором ходят дикие олени.

– Почему они языки свесили? – спрашивает отец.

– Им жарко, – говорю я. – Необходима терморегуляция… Влага испаряется, понимаешь? А еще у оленя есть в сердце кость…

– Не может быть! – отец испуганно смотрит на меня.

– Я читал. Ну, может, и не совсем кость, но какая-то костная основа имеется. Поэтому олени такие выносливые.

Отец смотрит на меня вытаращенными глазами и, кажется, вот-вот расплачется.

– Нет кости, – говорю я. – Пошутил!

Мы уходим от загона и направляемся к повозкам с пони. Мне хочется покататься на пони. Отцу тоже хочется покататься на пони, но взрослым запрещено. Я пытаюсь уговорить билетера, объясняю, что отец – легкий и пони не надорвутся, но билетер не разрешает. Тогда я закатываю истерику. Это мой проверенный прием. Валюсь на землю, строю ужасные рожи и ору:

– Папочка! Я хочу с папочкой! Пустите моего папочку!

Собирается толпа. Меня поднимают с земли, вытирают слезы. Я мелко дрожу и всхлипываю. Кто-то кричит на билетера. Тот огрызается, но продает отцу билет.

Мы делаем на повозке два круга. Пони бегут быстро. Непонятно, откуда у них такие силы. Отец обнимает меня, смеется и на поворотах громко кричит: «И-эх!» Когда повозка останавливается, он еще несколько минут не может прийти в себя, ерошит волосы и, глядя на меня молящими глазами, спрашивает:

– Хочешь еще?

Мне жалко его, но я решительно говорю:

– Хватит!

Печально, что приходится быть с ним строгим, но мама права – всему надо знать меру.

Потом мы идем в кафе, заказываем мороженое. Сегодня здесь богатый ассортимент: каждому приносят по три шарика – шоколадный, фруктовый и апельсиновый. Апельсиновый – самый вкусный, если его не глотать кусками, а понемногу слизывать с ложечки. А еще интересней совсем не глотать, а положить кусок мороженого в рот и ждать, пока оно само растает.

– Что у тебя с квартирой? – спрашиваю я.

– Был в райисполкоме, – поспешно говорит отец и кладет ложку.

– Ну что?

– Они обещали через пару лет…

– Ты же очередник! Надо взять письмо с работы!

– Давай в кино пойдем, – предлагает отец. – Новая серия «Ну, погоди!» – Нет, – говорю я. – Пойдем в сквер.

Отец быстро доедает мороженое, и мы встаем. Меня всегда бесит его отношение к квартире. В конце концов, при его стаже он имеет право получить квартиру и через свое министерство. У нас сосед так получил. Но разве отцу втолкуешь?

Бабочка пролетела. Странная какая-то бабочка, коричневая, а на крыльях – зеленые кружочки… Вот бы поймать! Но чем поймать – сачок не взял, а панамкой не накроешь… Кстати, насчет квартиры можно посоветовать отцу пожаловаться в газету. Все так делают…

Мы приходим в сквер. Это очень красивый сквер и недалеко от нашего дома. Здесь есть детская площадка с песком и много скамеек. Тут мы обычно гуляем с родителями.

Вижу Сашку Кулагина. Он ведет за руку своего отца. На отце – новенький джинсовый костюм с желтыми клепками. Сашка у нас знаменитость – поет в детском хоре при консерватории. В этом году Сашкин хор выезжал на гастроли за границу, вот он отца и одевает во все фирменное.

– Сашка! – кричу я. – Давай сюда!

Сашка увидел меня, замахал рукой.

– Знакомьтесь, это – мой папа, – говорю я.

– А это – мой! – говорит Сашка и подталкивает своего отца к моему.

Они пожимают друг другу руки, смущенно переминаются с ноги на ногу.

– Вы тут на скамейке посидите, а мы пошли играть, – говорит Сашка, и мы бежим к детской площадке.

Наши отцы некоторое время стоят молча, потом садятся на скамейку, закуривают.

– Сколько твоему? – спрашивает Сашка.

– Тридцать три. А твоему?

– А моему уже тридцать семь. Но он ничего выглядит, да?

– Твой – в порядке! – говорю я. – А мой что-то сдает. Бледный, не ест ничего…

Сашка наваливает лопаткой песок, а я ладонями прорываю туннель. Это метро. Сейчас здесь пройдет поезд.

– Осторожно! Двери закрываются! – писклявым голосом кричит Сашка, и я медленно двигаю вагончики.

Три часа дня. Пора обедать. Я поднимаюсь с земли, отряхиваюсь, иду к скамейке. Увидев меня, отец поспешно встает, гасит сигарету.

– Нам пора, – говорит он Сашкиному отцу. – Всего хорошего! Очень рад был познакомиться.

– До свидания! – говорит Сашкин отец и тоже встает. – До свидания, мальчик. Какой ты бутуз! – Он пытается ущипнуть меня за щеку, но, поймав строгий Сашкин взгляд, испуганно отдергивает руку.

Мы идем по направлению к дому. Это недалеко, но мы всегда проходим это расстояние медленным шагом. Видно, что отцу очень не хочется от меня уходить, но что поделаешь?

– До свидания, – говорит он, когда мы подходим к дому. – До свидания! – И целует меня в щеку.

– До свидания, папа, – говорю я. – До следующего воскресенья. Пойдем в кукольный театр, на «Чебурашку»! Мне обещали достать билеты. Ты ведь не видел «Чебурашку»?

Он улыбается, машет мне рукой и уходит по тротуару к остановке автобуса…

Они развелись пять лет назад. В чем там было дело, я пока не знаю.

Конечно, мне надо бы гулять с ним почаще, но что поделаешь, когда столько дел. А тут еще в детском саду к понедельнику велели склеить разноцветные кубики…

Остановите Потапова!

Ровно в семь утра звонок будильника вырвал Потапова из сна. Сон был цветной и приятный. Снилось Потапову море и маленькое кафе на скалах, где он сидел под пестрым зонтиком и кого-то ждал. Это ожидание было томительно и прекрасно.

Перелезая через жену и спуская босые ноги с постели, Потапов еще некоторое время не открывал глаз, надеясь досмотреть сон, но не получилось. Жена недовольно заворчала, холодный пол обжег ступни, и Потапов открыл глаза.

Будильник показывал пять минут восьмого. Потапов сунул ноги в тапочки и вышел в коридор. По дороге в туалет он вытащил газеты из почтового ящика, потом зашел на кухню, поставил воду для кофе. Сидя в туалете, он просмотрел результаты вчерашних хоккейных матчей. Выйдя оттуда, он засыпал кофе в кофейник, залил его кипятком, поставил кофейник на газ и начал делать гимнастику. Делая гимнастику, Потапов следил, чтобы кофе не убежал.

Выключив газ и закончив делать гимнастику, он взял транзисторный приемник и пошел в душ. Принимая душ, он прослушал «Последние известия».

Затем Потапов снова прошел в кухню, достал из холодильника сыр и колбасу, потом взял с подоконника школьный дневник Алеши и, прожевывая бутерброды, начал его проверять.

За вчерашний день сын получил две двойки. Потапов недовольно покачал головой, расписался в дневнике и допил кофе.

– Если ты сегодня же не зайдешь в школу, я не знаю что с тобой сделаю! – жена пришла на кухню и смотрела на Потапова сердитыми, невыспавшимися глазами. – Завуч третий раз тебя вызывает! Ты отец или не отец?

– Отец! – сказал Потапов и посмотрел на часы. Было уже без двадцати минут восемь. – Не будем ссориться, Любаша, – сказал он и правой рукой обнял жену, а левой достал с полки электробритву.

– Отстань! – жена стряхнула его руку. – Если ты сегодня не зайдешь в школу, я с тобой не разговариваю.

– Честное слово, зайду! Клянусь, Любочка! – Потапов прижал левую руку к груди, а правой стал включать вилку в розетку.

– Андрей, это дело серьезное, поскольку… – Дальнейшие слова жены потонули в реве электробритвы. Потапов разглядывал свое лицо в зеркальце и кивал жене. Затем он выдернул вилку из розетки. – Или ты не отец? – закончила Люба.

– Отец! – снова сказал Потапов. – Но во всем остальном, Любаня, ты абсолютно права.

Он чмокнул жену в щеку, быстро прошел по коридору, завязывая на ходу галстук. Из своей комнаты вышел заспанный Алеша. Потапов, надевая пиджак, дал ему подзатыльник. Надевая пальто, сказал: «Я еще с тобой поговорю!» – схватил портфель, шапку и вышел.

На остановке, как всегда, было много народу. Потапов пропустил два автобуса и подышал свежим воздухом. Воздух был морозный, но уже какой-то пряный, вязкий, как бывает в начале весны. От него слегка закружилась голова и приятно застучало сердце.

И тут Потапов почему-то вспомнил Наташу. Он видел ее неделю назад, проезжая в такси по Тверскому бульвару. Наташа была одета в светлую дубленку с капюшоном. Потапов тогда же хотел остановиться, но передумал, потому что очень спешил. Он вспоминал о ней несколько раз с того дня, но сейчас, на остановке, вспомнил как-то очень сильно, физически ощутимо.

«Позвоню сегодня, – подумал Потапов. – Или лучше заеду без звонка… Нет, лучше все-таки позвонить».

Он так и не успел решить, что надо сделать: позвонить или заехать просто так, – подошел автобус.

Потапов перестал думать о Наташе, рванулся вперед и с трудом влез в автобус. Влезая в автобус, он увидел знакомое лицо – соседа по дому, а может быть, и не соседа, – и поздоровался с ним кивком головы.

Пройдя в середину автобуса, Потапов громко выкрикнул: «Проездной!», потом, изловчившись, сунул руку в портфель и достал журнал «Иностранная литература». В журнале было напечатано продолжение романа Ремарка. Потапов открыл загнутую 144-ю страницу и прочитал: «Днем я отправился к Кану. Он пригласил меня отобедать с ним в ресторане…» Автобус тряхнуло, журнал выпал из руки Потапова, но он поймал его на лету и продолжал читать: «…миссис Уимпер приготовила к моему приходу мартини с водкой…» Это была уже 163-я страница. Потапов попытался найти загнутую 144-ю, но в автобусе было слишком тесно, кроме того, Потапов вспомнил, что журнал все равно придется завтра отдавать, поэтому решил читать с этого места. «Мы говорили с ней о визите к Силверсу…» – прочитал Потапов, но тут водитель объявил его остановку. Потапов закрыл журнал, убрал его в портфель и стал пробираться к выходу. Пробираясь, он опять увидел знакомое лицо – соседа по дому, а может быть, и не соседа, – снова кивнул ему и крикнул: «Почему не заходишь, старик?» Ровно в девять утра Потапов поднялся к себе в отдел. Поздоровавшись с сотрудниками, Потапов сел за свой рабочий стол, подвинул к себе папку с материалами по стандартизации и начал ее изучать. Все материалы были на месте, недоставало только титульного листа.

– Где титульный лист этой папки? – спросил Потапов у сидевшего за соседним столом Михайлова.

– Понятия не имею, – сказал Михайлов. – Может быть, отдали в отдел реализации?

– Этого еще не хватало! – заволновался Потапов и пошел в отдел реализации.

Титульный лист был необходим ему по двум причинам: во-первых, Потапов любил, чтоб в его папках все было на месте, во-вторых, на оборотной стороне этого титульного листа им была переписана шахматная задача из «Науки и жизни», которую он сейчас собирался решить.

В отделе реализации Потапову сказали, что титульный лист передан в отдел учета, в отделе учета секретарша сообщила, что лист послан обратно в его отдел стандартизации. Придя на место, Потапов обнаружил титульный лист на своем столе, но задача уже была кем-то решена.

Тяжело вздохнув, Потапов убрал лист в папку, папку – в стол и посмотрел на часы. Было двенадцать часов дня.

«Через час – обед, – подумал Потапов и снова почему-то вспомнил Наташу. – Позвоню», – решил он и подвинул к себе телефон. Однако телефон зазвонил раньше, чем Потапов успел снять трубку.

– Алло! – сказал Потапов.

– Потапов? – послышался в трубке сиплый мужской голос. – Кондратьев говорит!

– Здорово, старик! – сказал Потапов, мучительно вспоминая, кто этот Кондратьев.

– Беда у нас, – сказал Кондратьев. – Сашка умер.

– Не может быть! – ахнул Потапов, мучительно вспоминая, кто такой Сашка.

– Сгорел. За два месяца сгорел, – печально сказал Кондратьев. – Такие, брат, дела. Сегодня похороны – на Востряковском, в три часа. Ты будешь?

– О чем разговор?! – сказал Потапов, мучительно вспоминая, где находится Востряковское кладбище.

После этого печального известия работать совершенно не хотелось. Потапов убрал со стола все бумаги и вышел в коридор покурить. В коридоре курило много народу. Увидев Потапова, секретарша директора стрельнула у него сигарету и сообщила:

– Сегодня у шефа в четыре – общее совещание отделов. Всем быть!

– Само собой! – сказал Потапов, поднося ей горящую спичку. – Все хорошеешь, Сонечка?

– Ну вас! – кокетливо отмахнулась Соня и выпустила дым струйкой. – Все только комплименты говорите, а на «Гамлета» сводить никто не догадается.

– А где билеты?

– В месткоме, у Ермоленко. Только он не даст.

– Кому не даст, а кому… – Потапов сделал многозначительное лицо и пошел в местком…

– Слушай, Ермоленко, – сказал Потапов, входя в местком, – ты искал добровольцев-дружинников?

– Ну? – Ермоленко подозрительно посмотрел на Потапова.

– Даешь мне два билета на «Гамлета», я – дежурю.

– Не получится, – тяжело вздохнул Ермоленко. – «Гамлет» сегодня вечером, и дежурить надо сегодня вечером.

– Получится! – сказал Потапов. – «Гамлет» в семь начинается, а хулиганы – позже. После спектакля отдежурю, честное слово!

– До полночи будешь ходить! – предупредил Ермоленко.

– Как штык! – пообещал Потапов, взял билеты и пошел обедать…

Обедая, он вдруг опять вспомнил о Наташе, и у него почему-то сжалось сердце.

«Приеду без звонка, – решил Потапов. – Приеду, и все! Полгода не видел любимую женщину. Это как?..» Он не докончил мысль. По радио стали передавать старинные русские романсы, и Потапов слушал их, пока не кончился обед.

Придя к себе в отдел, Потапов поглядел на часы. Было пятнадцать минут третьего. Он снял трубку и позвонил в министерство.

– Алло, Сергачев, – сказал Потапов. – Это Потапов говорит. Вызови меня, Леня, на пару часов.

– Старик, кончать с этим делом надо! – недовольно сказал Сергачев. – Поймают нас когда-нибудь с этими вызовами, всыплют по первое число.

– Последний раз, Леня, честное слово, – сказал Потапов. – Друг у меня умер. Хоронить поеду.

– Это правда?

– Стану я врать, – вздохнул Потапов.

– Ладно, – сказал Сергачев. – Машину, что ли, тебе дать?

– Да, – обрадовался Потапов. – Я быстро обернусь. Отдам последний долг, и все…

Через двадцать минут в комнату, где сидел Потапов, вошел начальник отдела.

– Потапов, – сказал он, – звонили из министерства, просили тебя срочно приехать.

– Да что они там? – зло спросил Потапов. – Без конца вызывают.

– Наверное, вопросы по твоей докладной, – сказал начальник.

– Вечно у них вопросы, – огрызнулся Потапов. – Надоело! У меня здесь завал работы. Вот не поеду, и все!

– Ну-ну, разговорчики! – строго сказал начальник. – Оставь все дела и дуй!

Министерская машина ждала Потапова у подъезда. Потапов сел на переднее сиденье, закурил, угостил сигаретой водителя.

– На кладбище поедем? – спросил водитель.

– Да, – вздохнул Потапов. – Но сначала в Химки, в двадцать первую школу…

Ему повезло. Он застал завуча, но во время перемены. Перемена заканчивалась, и завуч торопилась в класс.

– Здравствуйте, – сказал Потапов. – Я – Потапов. По поводу сына вызывали.

– Вера Михайловна, – представилась завуч.

– Очень приятно, – улыбнулся Потапов. – Мою маму тоже звали Верой Михайловной. Прелестное имя…

– Спасибо, – сказала завуч и почему-то покраснела.

– Я неудачно приехал? – спросил Потапов. – Вы торопитесь?

– Да, – кивнула головой Вера Михайловна. – Меня ребята ждут… Вы не могли бы приехать сегодня часиков в семь?

– Никак, милая, – вздохнул Потапов. – Срочная командировка на Таймыр. Вы в двух словах…

– В двух словах нельзя, – сказала Вера Михайловна. – Мальчик плохо учится, дерзит, врет на каждом шагу…

– Убью! – решительно сказал Потапов.

– Нет, зачем же так? – завуч снова покраснела. – Просто надо нам с вами серьезно поговорить…

– Хорошо! – перебил Потапов. – Через два месяца вернусь с Таймыра, приеду к вам. А пока, милая Вера Михайловна, возьмите моего оболтуса под персональный контроль. Договорились? У вас какой размер ноги?

– Зачем это? – завуч снова покраснела. Она была очень молодым завучем и краснела каждую минуту.

– Унты вам хочу привезти, – сказал Потапов. – Унтайки меховые!

– Да что вы! – завуч просто залилась румянцем.

– Нет-нет, не спорьте! – строго сказал Потапов. – Решено! А сейчас не буду больше вас задерживать. Дети ждут!

Он поцеловал ей руку и выбежал из школы.

Потом они долго ехали к Востряковскому кладбищу, потом Потапов долго бродил мимо заснеженных могил, отыскивая место похорон. Наконец, он увидел небольшую группу людей и, узнав доцента из своего института, сразу сообразил, что умер кто-то из его студенческих друзей, но кто именно, так и не понял, потому что гроб уже закрыли крышкой и опустили в мерзлую землю. Потапов помнил, что в их группе было несколько Александров, но сейчас все они, как назло, отсутствовали, поэтому сообразить, кто из них лежит ТАМ, было невозможно, а спрашивать – неудобно.

Потапов снял шапку, обошел всех собравшихся, пожимая им руки и печально говоря: «Эх, Сашка, Сашка! Как же это так, братцы?» Потом он неожиданно для себя почувствовал, что плачет. От этого у Потапова сделалось очень скверно на душе, он вытер ладонью глаза, закурил и молча пошел к машине…

Когда он вернулся в свое учреждение, часы показывали ровно четыре. У директора начиналось совещание. По дороге туда Потапов заглянул в свой отдел, вынул из стола карманные шахматы, затем тихо прошел в конференц-зал и сел на последний ряд. К нему моментально подсел Михайлов.

Партия намечалась быть интересной. В дебюте Потапов допустил ошибку и потерял две пешки, но в миттель-шпиле он активизировался и выиграл у Михайлова слона.

– Сдавайся, отец! – уверенно сказал Потапов.

– Ни в коем случае! – ответил Михайлов. – У меня есть шанс!

– Ну что же, товарищи, – директор стал подводить итог совещанию, – если ни у кого нет вопросов, можно заканчивать?

Потапов посмотрел на доску. Михайлов сделал авантюрный ход ладьей. Потапов ответил ходом ферзя. Эндшпиль обещал быть бурным.

– У меня есть вопрос! – громко сказал Потапов и встал. – Как дирекция думает решить вопрос с реализацией отходов при выпуске продукции в условиях новой стандартизации?

– Вопрос поставлен очень интересно, – сказал директор. – Мне кажется, что вопрос с использованием отходов…

– Ходи, – тихо сказал Потапов, садясь. – У нас есть еще полчаса.

Перед спектаклем Потапов пригласил Соню поужинать в кафе. Там они выпили по рюмочке, заболтались и поэтому опоздали к началу. Когда Потапов с Соней, пригибаясь, наступая на чьи-то ноги и ежесекундно извиняясь, пробирались к своим местам, Гамлет уже беседовал о чем-то с Горацио.

По сцене медленно и страшно двигался огромный вязаный занавес, подминая под себя людей.

– Здорово! – прошептала Соня.

– Художник гениальный! – тихо сказал Потапов.

– Как фамилия? – спросила Сонечка.

Потапов забыл купить программку, поэтому прижал палец к губам и осуждающе покачал головой. Сонечка сконфуженно замолчала.

Когда Гамлет убил Полония и, мучаясь от сознания непоправимости содеянного, склонился над трупом, Потапов вздрогнул и с удивлением почувствовал, что у него прошел странный холодок по спине. Потапов видел фильм «Гамлет», но только вторую серию, поэтому смерть Полония была для него неожиданностью.

Все дальнейшее действие Потапов смотрел завороженно, радуясь тому, что сопереживает датскому принцу, и тому незнакомому ощущению, когда каждое слово, сказанное со сцены, отзывается холодком в спине.

В антракте он пошел в буфет, съел бутерброд, запил его лимонадом, и чувство холода в спине прошло. Потапов посмотрел на часы. Было без четверти девять.

«Затянули спектакль, – подумал Потапов. – Талантливо! Но затянули».

Он вдруг подумал о Наташе, и от этой мысли мучительно больно защемило сердце.

«Ехать!» – мысленно приказал себе Потапов. Он угостил Соню конфетами, вышел покурить, потом вернулся с сосредоточенным лицом.

– Соня, – сказал Потапов, – я сейчас домой звонил. Алешка заболел. Температура у парня. Сорок!

– Ой! – ахнула Соня.

– Ничего страшного, – сказал Потапов. – Грипп, наверное. Мне придется домой поехать… Вы уж извините кавалера.

– Да что за глупости? Конечно, поезжайте! – Соня сочувственно сжала руку Потапова и поцеловала его в щеку.

Потапов доехал до своего учреждения на метро, прошел в штаб народной дружины, взял красную повязку, расписался в журнале.

– Ваш участок – сквер и район кинотеатра, – сказал Потапову какой-то юноша, сидевший за столом. – Дежурить надо до двенадцати ночи.

– Я буду до часу ночи, – сказал Потапов.

– Ну что вы, – улыбнулся юноша. – Хватит и до двенадцати.

Потапов нацепил повязку, вышел из штаба и медленно пошел к стоянке такси. Он шел, дышал весенним воздухом и думал о Наташе. Дождавшись своей очереди на стоянке, Потапов сел в зеленую «Волгу», угостил водителя сигаретой и дрогнувшим голосом сказал:

– На Полянку, шеф!

Он звонил долго, со страхом прислушиваясь к шорохам за дверью и соображая, одна она дома или нет. Наконец, замок щелкнул, и он увидел Наташу. Она, по-видимому, только что приняла ванну – на ней был полосатый халатик, волосы – влажные, а на лбу осталось несколько капелек воды.

– Ты?!

– Я! – сказал Потапов и снял шапку. – Можешь меня прогнать, а можешь впустить.

Наташа несколько секунд смотрела на Потапова, потом вытерла тыльной стороной ладони капли со лба и тихо сказала:

– Входи.

За полгода квартира Наташи совсем не изменилась. Только появились новые шторы на окнах да большой телевизор в углу. Телевизор был включен.

Потапов снял пальто, вошел и остановился посреди комнаты. Наташа выключила телевизор, подошла к столу, взяла из пачки сигарету, закурила.

– Наташа, – тихо сказал Потапов, – дай мне, пожалуйста, по морде.

Она чуть-чуть улыбнулась.

– Ударь! – снова попросил Потапов. – А хочешь – постели в прихожей вместо коврика…

Он шагнул вперед и обнял ее. Она уткнула свое лицо в пиджак Потапова и тяжело вздохнула. Потапов стал тихо гладить ее влажные волосы.

– Почему исчез? Почему не приехал ни разу, не позвонил? – сказала Наташа и всхлипнула. – Как не совестно?

– Молчи, милая, – говорил Потапов и целовал ее голову. – Не говори сейчас ничего…

Потом они лежали в темноте, курили и говорили о всякой ерунде. Потом Потапов сел на кровати, нащупал рукой свои брюки, начал одеваться.

– Уже уходишь? – тихо спросила Наташа.

– Да! – коротко ответил Потапов.

– Побудь еще, – попросила Наташа.

– Не могу, милая, – сказал Потапов. – У меня внизу такси стучит.

Он сразу понял, что сморозил глупость. Наташа вскочила, и даже в темноте было видно, как побелело ее лицо.

– Сволочь! – сказала она. – Мерзавец!

– Ну что ты, что ты? – Зашнуровывая туфли, Потапов почувствовал, что краснеет. – Я же пошутил, глупенькая. Это шутка! Как в том анекдоте, помнишь?

– Убирайся! – крикнула Наташа.

– Ну хочешь, ударь меня! – сказал Потапов, надевая пиджак.

– Пошел к черту! – крикнула Наташа и уткнулась лицом в подушку.

– Жаль! – вздохнул Потапов, надевая пальто. – Жаль, что мы так прощаемся…

Он не стал ждать лифта, бегом спустился по лестнице. Зеленая «Волга» стояла у подъезда.

– Долго, товарищ, – заворчал водитель. – Мне в парк пора.

– Все будет в порядке, шеф, – сказал Потапов, закурил и угостил водителя сигаретой. – Все будет оплачено. Жми в Химки!

Он приехал домой в четверть двенадцатого. Люба и Алеша уже спали. Потапов прошел на кухню, включил газ, поставил чайник. Поедая приготовленный женой ужин, он просмотрел «Вечерку». Потом, слушая спортивный выпуск «Последних известий», выкурил сигарету.

Потом он разделся и лег. Люба проснулась, хмуро посмотрела на него.

– Заставили дежурить в дружине, – сказал Потапов. – Хотел тебя предупредить, звонил несколько раз, но все время было занято. Телефон что-то барахлит. Ты мастера не вызывала?

– В школе был? – спросила Люба.

– Был. Говорил с завучем. Все будет в порядке. Спи!

Люба еще раз хмуро посмотрела на Потапова, потом отвернулась к стене.

Потапов подвинул к себе будильник – было без пяти двенадцать. Он завел будильник, поставил стрелку звонка на семь. Несколько минут он полежал с открытыми глазами, глядя в потолок и ни о чем не думая, потом повернулся на правый бок и закрыл глаза.

Ровно в двенадцать часов ночи Потапов начал сон…

Сказка про собаку, которая прожила триста лет

Жила-была на свете собака по кличке Альма. И было ей три года. Вообще-то, особы женского пола скрывают свой возраст, но Альма была молодой здоровой красивой сукой и этого скрывать не собиралась… Она гордо расхаживала перед домом, а соседские псы за забором изнывали от сердечной тоски.

В доме, кроме Альмы, жили еще дед да бабка, сын да невестка, да еще внучка, в общем, целая семья, которую Альма считала своей и любила больше всего на свете! И дом свой любила, потому что стоял он на берегу реки, и реку любила, потому что текла она среди полей, и поле любила, потому что тянулось до самого горизонта… И горизонт любила, потому что там всходило солнце по утрам, а вечером садилось…

И жила себе так Альма, горя-беды не знала, а горе с бедой, оказалось, жили там, за горизонтом. Однажды весенней ночью проснулась Альма от грохота и, выбежав на улицу, вдруг увидела, что поднялось на горизонте солнце… Странное какое-то солнце… Красное, дымное… Да и какому ему быть, ночному солнцу? Ему ночью спать положено, а не в небе сиять…

Залаяла Альма, чувствуя беду, но никто не прикрикнул на нее, как обычно, и тогда смолкла Альма… И все собаки в селе смолкли в эту ночь… Люди спать не ложились, ходили друг к другу, громко разговаривали, а собаки молчали…

А утром начались и совсем странные вещи. Взошло утреннее солнце, а то, ночное, не зашло, и теперь на горизонте было два солнца… И Альма заскулила, поняв, что беда выглядит так.

А потом вдруг приехали в село автобусы. И вышли из них странные люди, в синих халатах и без лиц. Только глаза смотрели поверх масок, и такие это были строгие глаза, что лучше б они и их прикрыли.

И все стали быстро садиться в автобусы, забывая взять еду, пожитки, а самое главное – собак… Альма крутилась в ногах, напоминая о себе, и внучка обняла ее за шею с криком: «Альму возьму!», но на нее сердито прикрикнул дед: «Цыц! Не до Альмы сейчас!..» И враз все уехали…

Только к вечеру обиженная Альма вышла на улицу и с ужасом увидела, что все село – пусто… Никого, кроме собак и кошек, кур да гусей… Бесхозный скотный двор, а не село. И всю ночь по саду ходили обезумевшие звери и птицы, не обращая друг на друга внимания, не задираясь и не крича… Тихо ходили и только поглядывали на горизонт, где висело ночное солнце… И Альма поняла, что горе выглядит так…

Под утро Альма вернулась в свой дом, легла на ступеньки и стала думать, что делать дальше? И сколько ни думала, ничего придумать не могла… И заснула от отчаяния. А проснувшись, впервые почувствовала жажду и голод, и этот голос подсказал ей, что делать дальше… Альма поняла, что надо есть, пить и охранять дом… Для этого она родилась на свет. А там, глядишь, и хозяева вернутся… Не сдурели же они, бросать такой дом?..

И Альма занялась делом. Она доедала валявшиеся остатки еды, пила воду из луж и обходила забор, иногда потявкивая на всякий случай, чтобы никто чужой не подходил… Только, к ее ужасу, никто чужой и не подходил!..

А через три дня вдруг села на плетень ворона. Наглая старая ворона, которую Альма давно знала и не любила за то, что та так и норовила чего-нибудь склевать в огороде… Она и на этот раз нацелилась глазом в огород, но Альма зарычала, предупреждая, мол, не дури, хвост выдеру!

– Дура! – закаркала ворона. – Чего ты тут сидишь?

– Стерегу! – сказала Альма.

– Вот дура! – заорала ворона. – Чего стеречь? Хозяев нет… Теперь все – общее!!

– Я те дам – «общее», – ответила Альма. – Хозяева вернутся, а огород разворован?.. Что скажут?

– Вернутся?! – захохотала ворона. – Да знаешь, когда они вернутся? Через триста лет.

– Врешь! – ахнула Альма.

– Сама слышала… Эти, что в масках приезжали, так и говорили: село непригодно для жизни в течение трехсот лет!

– Ничего, – вздохнула Альма. – Подождем…

– Что?!! – ворона аж подскочила на плетне. – Ты знаешь, дура, сколько это – триста лет?

– Не так много, – сказала Альма.

– Ну, совсем чокнутая! – сказала ворона и, потеряв интерес к Альме, почистила перья. – Черт с тобой! Подыхай здесь на здоровье…

И улетела.

Альма легла на землю и стала соображать, сколько это будет – триста лет?.. Она понимала нутром, что – долго… Но сколько именно?! И тут же вспомнила, что к ним в гости, к деду, часто приезжал кум из города. Встретившись, дед и кум всегда обнимались, хлопали друг друга по плечу и говорили: «Здорово! Где ж, кум, пропадал? Сто лет не виделись!..» Хотя Альма точно знала, что виделись они всего неделю назад и пили вместе тайком от бабки горилку… Значит, сто лет, думала Альма, это – от воскресенья до воскресенья… А триста?.. Значит, три раза по столько… Это, конечно, было тоже много, но все-таки можно было выдержать… И Альма стала ждать…

Первые сто лет ожидания прошли довольно сносно… Альма доедала остатки пищи, что валялись еще кое-где возле дома, ловила полевых мышей, щипала травку… Трава в это столетие разрослась как никогда буйно… Каждая травинка – целый салат… А потом вдруг созрела клубника. Здоровая уродилась клубника, каждая ягода – в яблоко величиной… И хоть Альма недолюбливала клубнику, но есть что-то надо… Альма с отвращением жевала пахучую сладкую мякоть и только об одном жалела, что внучки нет… Вот уж она бы ягодкам порадовалась!

В середине второго столетия вновь прилетела на плетень ворона. Вид у нее стал совсем мерзкий: перья кое-где повылазили, голова облысела… И глаза сделались какие-то безумные…

– Ну что, Пенелопа? – закаркала ворона. – Все ждешь?

– Жду! – сказала Альма.

– Вот кретинка! – захохотала ворона. – Пойдем лучше по дворам… мы в одной хате ведро самогонки нашли! Насосались до чертиков… Айда с нами!

– Кыш! – тявкнула на нее Альма. – Жулье проклятое… Вот хозяева вернутся, они вам покажут…

– Нет, с тобой сдохнуть можно! – захохотала ворона. – Впрочем, без тебя тоже… Ведь конец света наступил! Пойми, убогая… Конец света! Неужели не видишь?

– Не вижу, – сказала Альма и повертела головой. – Светло кругом, конца не видно…

– Нет! С трезвыми дураками говорить – только нервы портить, – вздохнула ворона, тяжело махая крыльями и распевая что-то непристойное…

Альма легла на ступеньки крыльца и продолжала спокойно ждать. Спокойствие пришло к ней не только потому, что осталось ждать уже половину назначенного срока… В последние дни спокойствие появилось в ней, где-то внутри… Откуда оно взялось, Альма не понимала, но догадывалась, что это связано с Тишкой, забавным соседским псом, который давно ухаживал за ней, проводя все ночи у калитки ее двора и жалобно скуля. Месяца полтора назад она пожалела его и вышла за калитку… Они пробегали всю ночь, играя и нежничая, и теперь Тишкина нежность поселилась где-то в глубине ее тела и росла, становясь чем-то бесконечно теплым и радостным…

А еще через день в село въехали большие бронированные фургоны. Оттуда вышли люди в синих халатах и масках и стали собирать бродившую по селу живность… Собаки, кошки и куры нутром почувствовали опасность, но они так истосковались по людям, что доверчиво лезли в фургоны…

Один из людей подошел и к дому Альмы. Альма залаяла, зло и радостно. Зло, потому что это был чужой, радостно, потому что ее верная служба приобретала, наконец, смысл…

– Здорґово, Альма! – сказал человек и спокойно пошел к ней. Тут Альма по голосу узнала знакомого парня, солдата, дружившего с сыном деда и бывавшего в их доме…

Она перестала лаять, завиляла хвостом и доверчиво подошла к нему.

– Здорґово, землячка! – сказал солдат и погладил Альму по спине. – Дом бережешь? Молодец! А вот мы – не уберегли. Извини…

Он еще раз погладил Альму по спине, по животу, потом заглянул ей в глаза и вдруг, точно испугавшись чего-то, отдернул руку. Потом сел на крыльцо и задумался…

Тут к забору подошел другой человек в маске. Солдат вскочил, отдал честь.

– Чего расселся? – строго спросил человек из-за забора. – Давай забирай собаку!

– Товарищ командир! – сказал солдат. – Это – Альма. Знакомых моих собака… Хорошая собака!

– Тут нет плохих-хороших, – сказал командир. – Тут все – объекты!

– Да она вроде со щенками, – сказал солдат. – Я подумал, может, не стоит ее в расход? Может, для науки интерес, товарищ командир?

Тот, кто за забором, куда-то ушел, а потом вернулся еще с одним человеком в халате и маске. Только поверх маски у него были надеты очки, из чего Альма поняла, что он здесь главнее всех…

Человек в очках подошел к Альме, погладил ее, потрогал живот, шерсть… Довольный, пробормотал: «Любопытно, очень любопытно… – и добавил: – Возьмем в институт…» Он даже хотел взять Альму за ошейник, но Альма сердито зарычала и оскалила зубы…

– Не пойдет она, товарищ профессор, – сказал солдат. – Я ее знаю… Она так приучена – дом стеречь… Костьми ляжет, а не уйдет!.. Уж так приучена.

– Приучена так приучена, – согласился ученый. – Пусть сторожит… Это даже лучше. Проведем эксперимент, так сказать, в естественных условиях… – И, подумав, заметил: – Вернее, в противоестественных!..

С этого дня для Альмы началось третье столетие. Оно было совсем иным, не похожим на те два… К Альме стали часто приезжать люди в халатах. Ее кормили, поили, иногда кололи и брали кровь, что было, конечно, больно, но терпимо…

А к концу третьего столетия Альма вдруг радостно обнаружила, что второе солнце на горизонте исчезло… Совсем исчезло… И ночью небо там стало чистым, только светили звезды и сияла луна…

Альма почувствовала такую радость, что вновь полюбила горизонт. Она даже завизжала от радости и вдруг ощутила, что радость рванулась из ее нутра и пошла навстречу этому чистому небу, этим светлым звездам… Она стиснула зубы, чтобы не визжать слишком громко, а радость все увеличивалась, все шла из нее и шла…

В эту ночь у Альмы родилось шестеро щенят. Она всех их вылизала, вычистила, как подсказывал ей неведомо откуда взявшийся опыт, потом накормила теплым молоком и, усталая, счастливая, заснула, согревая теплом всех шестерых…

А к вечеру подъехал неожиданно газик, и оттуда вышел дед. Альма сразу узнала, что это был именно он, дед, хотя он был, как все теперь, в халате и маске…

Дед погладил ее рукой в резиновой перчатке, потрепал за ухом, тихо сказал: – Здорґово, Альмуха! Дождалась…

– Поразительная псина, однако, – сказал ученый, приехавший вместе с дедом. – В организме – никаких отклонений… У всех есть, а у этой – ничего… Ни малейшей патологии… И щенки выглядят нормально. Невероятно! Объясните этот феномен.

– Бывает, – сказал дед, продолжая гладить Альму. – Все бывает…

– Интересная версия, – согласился ученый. – Что ж, будем обследовать ее дальше… Кстати, нам надо заполнить на нее историю болезни… Как ее зовут?

– Альма, – сказал дед.

– Какая порода?

– А черт ее знает… Обычная… Местная порода…

– Возраст?

– Три года…

Альма заворчала и отошла к щенкам. Ей неинтересен стал этот разговор. Кроме того, она испытывала некую неловкость из-за того, что дед соврал… Она-то знала, что теперь ей не три, а триста три года, но интуитивно чувствовала, что таким возрастом уже хвастать не полагается…

Монологи (1974—1984 гг.)

Брюки товарища Синицына

(Монолог непутевого человека)

Жизнь наша полна сложностей и загадок. Иногда сделаешь что-нибудь эдакое, ненужное, а зачем сделал, почему – непонятно. Всегда получается: себе же хуже!

Вот как-то летом иду я по улице.

Солнце светит, тепло… Навстречу идут прохожие… Симпатичные, милые люди… Я иду, улыбаюсь… Мне хорошо… Вдруг вижу: идет мужчина с портфелем… Солидный такой мужчина, значительный… На нем – коричневый костюм. И вот в этом коричневом костюме я замечаю непорядок: брюки расстегнуты.

Другой бы на моем месте прошел мимо – и ноль внимания! А я глупый… Мне больше всех надо! Я хочу предупредить товарища, чтоб он, значит, не конфузил себя.

Я кричу ему:

– Товарищ! Товарищ!

Он не слышит.

Я снова кричу:

– Товарищ! Минуточку!

Он не слышит, идет быстро. Я бегу за ним.

Он – за угол. И я – за угол. Он входит в какой-то большой дом, я – за ним.

Он идет по коридору, я его почти догоняю, но тут он входит в какой-то кабинет, я – за ним, а секретарша меня не пускает.

– Вы к кому, товарищ? – спрашивает.

Я говорю:

– Я вот к этому товарищу, который прошел.

Она говорит:

– А по какому вопросу?

А по какому я вопросу? Я не знаю, по какому я вопросу.

Я говорю:

– Я по внутреннему вопросу!

Она говорит:

– К товарищу Синицыну нельзя! Он занят.

Я говорю:

– Да мне, девушка, на минутку, только пару слов ему сказать!

Она говорит:

– Скажите мне, я передам!

Я говорю:

– Вам не могу! Вопрос очень щепетильный…

Она говорит:

– Ну, тогда записку напишите, я передам.

Беру лист бумаги, пишу. Интеллигентно так пишу, чтоб, если кто в записку заглянет, не ставить товарища Синицына в неловкое положение.

Я пишу: «Уважаемый товарищ Синицын! Прошу обратить Ваше внимание на определенную часть туалета, в смысле – брюки, поскольку в них отмечается некоторое несовершенство в смысле пуговиц. С искренним уважением…» Ну и подпись.

Секретарша берет у меня бумагу и говорит:

– Сейчас отнесу! А вы, товарищ, пока здесь подождите…

Я говорю:

– Мне ждать нечего… Я пойду.

Она говорит:

– Нет, посидите. Может быть, у товарища Синицына возникнут какие-нибудь вопросы…

Какие вопросы – непонятно. Но я сижу, жду. Чего жду – не знаю. Через несколько минут выходит секретарша, выносит мою бумагу, а на ней красным карандашом крупно написано: «МИШУЛИНУ, РАЗОБРАТЬСЯ!» Я оторопел, верчу бумагу в руках и спрашиваю:

– Что это значит?

Секретарша говорит:

– Все в порядке. С этой резолюцией идите к товарищу Мишулину!

Я удивляюсь:

– При чем здесь какой-то Мишулин? Ваш начальник чего-то не понял… Это я ему писал… Дайте я объясню…

Секретарша говорит:

– Ничего не надо объяснять! Товарищ Мишулин – заместитель товарища Синицына. Идите к нему в двенадцатый кабинет. Идите скорее, а то он в главк уедет!

Положение идиотское! Другой бы плюнул и ушел, а я – нет… Я иду в двенадцатый кабинет. Я бегу, потому что Мишулин в главк может уйти! У двенадцатого кабинета – очередь. Сидят люди с бумагами, ждут… Я тоже сижу, жду… Чего жду – непонятно!

Вызывают. Вхожу.

– Товарищ Мишулин, получилась глупая ситуация…

Он меня не слушает. Одной рукой по телефону разговаривает, другой – берет мою бумагу, читает и справа крупно пишет: «СОГЛАСЕН!» Я обалдел. Говорю:

– Товарищ Мишулин, с чем вы согласны?! Вы меня послушайте…

Он говорит:

– Мне все ясно! Идите в двадцать седьмую комнату, согласуйте с Рязанцевым!

Я кричу:

– При чем здесь Рязанцев?! Вы вникните в суть… Я ведь что хотел…

Он говорит:

– Идите, идите, мне некогда! Пусть Рязанцев подпишет, а потом пойдете в общий отдел…

Я говорю:

– При чем здесь общий отдел?

Он говорит:

– Идите скорее, а то Рязанцев на обед уйдет!

Я бегу. Я уже нервничаю. Я уже боюсь упустить Рязанцева.

Рязанцев мою бумагу подписывает, меня не слушает, посылает в общий отдел.

В общем отделе одни женщины сидят, мне с ними вообще говорить не о чем; они берут мою бумагу, ставят на ней номер и печать, кладут в папку и говорят:

– Все в порядке, идите – вас вызовут!

Плюнул я, повернулся и пошел.

Думаю: «Горите вы здесь все синим пламенем! Что я из-за вас переживать должен?!» Иду по коридору, вижу: идет дорогой мне товарищ Синицын, в коричневом костюме, брюки у него расстегнуты.

Я обрадовался, кричу:

– Товарищ Синицын!

Он – от меня. Я – за ним. Он – в кабинет. Я – за ним. А секретарша меня не пускает.

Я ору:

– Дайте мне сказать ему два слова!

Она говорит:

– Товарищ Синицын занят. Пишите бумагу!

Я говорю:

– Я не буду писать бумагу! Я уже писал бумагу… Я больше к Мишулину и Рязанцеву ходить отказываюсь… У меня уже печать стоит!.. У меня уже бумага в деле в общем отделе!

Стою я бледный, меня всего трясет.

Секретарша говорит:

– Не волнуйтесь, товарищ! Сейчас все выясним! – Звонит она по телефону, чего-то выясняет и говорит:

– Вашей бумаги в общем отделе уже нет.

– Как – нет? – спрашиваю. – А где же она?

– Не знаю, – говорит секретарша. – Очевидно, пошла по инстанциям. Заходите в понедельник, тогда и выясним.

Тут я не выдержал, каюсь. Нервы подвели. Оттолкнул я секретаршу, ворвался в кабинет и кричу:

– Товарищ Синицын, так вас растак!!! Что здесь у вас творится?

Гляжу – а брюки у него застегнуты.

– Вам что, товарищ? – спрашивает.

– Ничего! – говорю я. – Так… проверка слуха…

– Повернулся и пошел.

Иду весь злой и думаю: «Сам он застегнулся или на мое заявление отреагировал? Ведь если бумага так быстро пошла по инстанциям, то чего ж я наорал на человека?»

Когда горит душа

(Монолог строителя)

Про этот случай у нас в городе много глупостей рассказывали, но я-то чистую правду изложу, поскольку был всему случившемуся свидетель, если не сказать соучастник.

Строило наше СМУ столовую. Обыкновенную столовую, типовую, одноэтажную. И вдруг кто-то слух пустил, что это, мол, будет вовсе не столовая, а «кафе-опохмелочная», и будто бы она будет работать с семи утра, и будто бы там будет отпускаться огуречный рассол, квас, пиво ну и, конечно, крепкие напитки.

В общем, все, за что пьющий человек поутру жизнь отдаст. Кто такую глупость мог придумать, я даже и не знаю, только некоторые в нее поверили.

Во всяком случае, три дня слух в городе обсуждался, а на четвертый день, в понедельник, прихожу я рано-рано, часов в пять, на стройку и вижу что-то неладное – посторонние люди на площадке. Человек десять мужчин, а то и больше. Стоят хмурые, воротники подняли, ежатся на морозе.

– Вам чего, ребята? – спрашиваю.

– Да вот, – говорят, – пришли проведать, скоро ли «опохмелочная» откроется?

– Что вы, – говорю я, – сдурели, что ли? Какая «опохмелочная»? Обыкновенную столовую строим, типовую, одноэтажную.

– Ладно-ладно, – говорят, – ты нам не заливай! Ты давай строй скорее! Видишь, у людей душа горит…

Смотрю я на них, вижу – действительно люди, пострадавшие с вечера: глаза у них красные, лица серые, телом подрагивают.

И главное – уходить не собираются.

– Да вы что, ребята, – смеюсь я, – думаете здесь до открытия простоять, что ли?

– А чего же? – говорят они. – Можно и подождать. Чай, уже немного осталось…

– Да вы в своем уме? – спрашиваю. – Как так – немного? У нас только фундамент заложен – да стены начали ставить. Здесь еще месяца на три, а то и больше, работы!

– Брось шутить, дядя, – говорят они. – Делов-то всего – дом построить! Ты лучше «ля-ля» не разводи, ты воздвигай скорее!

Плюнул я со злости, закурил. Они зашумели, папиросу вырывают.

– Ты что, – кричит один в шляпе, – здесь перекуры устраиваешь? Ты людей до инфаркта довести хочешь?! Я из загорода на первой электричке сюда приехал, а он, подлец, курит!

Вот ситуация! Понимаю, что люди не в себе, что им сейчас море по колено.

– Ах так, – кричу я, – тогда воздвигайте сами, чтоб вам пусто было!

– А что ж, – говорят они, – можно и помочь для темпу.

Скинули они пальто на снег, поплевали на руки и взялись за кирпичи…

Честно скажу, я такой кладки даже в кино не видел. У нас и норм таких нету. Если б кто с секундомером тут стоял, то мы бы мировой рекорд зафиксировали. Мастерки стучат, кирпичи летают, раствор аж кипит от скорости. Не успел я и ахнуть, а они уж стены под крышу подводят.

– Стойте! – ору я им. – Чего зря стараетесь? Все равно балок нет, жести нет, окна не вставлены… Опомнитесь, люди!

– Ничего, – кричат они, – сейчас все мигом будет! Нам ведь дворец не нужен, нам самочувствие поправить – и ладно!

Кинулись – кто к телефону, кто на базу поехал, кто неизвестно откуда рамы принес… Гляжу, через пятнадцать минут грузовик подъезжает с материалами, за ним другой – со столами и стульями, за ним – автобус маляров привез…

Я глазам не верю, но вижу – к концу дело идет! Один уже паркет положил, отциклевал да натирает, другой окна моет, занавески вешает, третий столы устанавливает, четвертый из меню ненужное вычеркивает…

– Все одно, ничего у вас не выйдет! – кричу я. – Персонала нет, смета не утверждена!

– Не паникуй, дядя! – говорят они мне. – Смету потом утвердим, а персонал уже ведут!

Смотрю: действительно, ведут. Официанток где-то раздобыли, буфетчицу, кассира. Заведующую, толстую такую тетеньку, просто на руках несут. Заведующая смеется, отбивается, кричит:

– Отпустите меня, граждане! Я ведь еще не оформлена!

– Оформлена, оформлена, – говорят они ей. – План выполнять пора!

А в это время какой-то малый в спецовке (бог знает, откуда он взялся!) бочку с рассолом прикатил да пиво на самосвале привез. Короче, хотите – верьте, хотите – нет, но только ровно в семь открылась столовая, сели они за столики, выпили, закусили, «беломорчиком» подымили и все разом встали.

– Прощай, дядя, – говорят они мне. – Извини, если что не так! Нам еще на свою работу поспеть надо…

И ушли.

Вот тогда я сел за столик, обхватил голову руками и заплакал. Грустно мне чего-то сделалось за них, за себя. И еще обидно было, что я им сдуру сказал, что столовая типовая, одноэтажная. Под горячую руку они высотное здание запросто могли махнуть…

Скрытой камерой

(Монолог продавца)

В понедельник вечером собирает нас, продавцов, директор магазина и говорит:

– Товарищи, завтра вас будут снимать скрытой камерой.

Ну, мы, конечно, обрадовались и спрашиваем:

– А что это такое?

Директор объясняет:

– Это такой новый метод киносъемки, когда тебя снимают, а ты про это не знаешь. И, значит, ведешь себя непринужденно. Зачем это будет делаться – не объяснили: может, в «Новости дня» вставят, а может, в кинофильм какой-нибудь. И вообще, товарищ, который со студии звонил, просил вам ничего не говорить. Так что делайте вид, что вы не в курсе! Понятно?

А чего ж здесь не понимать? Все ясно! Мы магазин убрали, все почистили, витрины приукрасили… В винный отдел коньяк со склада принесли, в рыбный – окуня свежемороженого. У себя в мясном отделе я плакат повесил: «Бык в разрезе». В общем, приготовились!

Вечером я постригся, помылся и жене сказал:

– Ты мне на утро рубашку белую приготовь и галстук в полосочку – нас скрытой камерой фотографировать будут.

На другой день приходим все разодетые, как на праздник. Продавцы – в галстучках, продавщицы – в кофточках, в блузочках, кассирша Зина французскими духами надушилась, хотя это уже совершенная глупость, потому как в кино не пахнет.

Все улыбаются, говорят вежливо, на покупателей смотрят, как на родственников. Только и слышно: «Пожалуйста!», «Будьте добры!», «Разрешите, я вам заверну» – и всякая такая ерунда…

Покупатели смотрят на нас, как на полоумных, ничего понять не могут. Но тут кассирша Зина высунулась из кассы и шепчет очереди:

– Не толкайтесь, товарищи! И, вообще, ведите себя прилично – нас скрытой камерой снимают для кино.

Покупатели сразу поняли, что к чему, притихли, подобрели, друг другу место уступают. Всех алкоголиков от винного отдела как ветром сдуло, осталось только человек пять-шесть: стоят чинно, томатный сок пьют, разговаривают про международные события…

В общем, до обеда мы проработали в такой исключительно нервозной обстановке. Но тут вдруг вбегает директор и говорит:

– Товарищи! Не волнуйтесь! Звонили со студии: сейчас съемки нет, только после обеда будут снимать скрытой камерой!

Ну, мы дух перевели, покупателей быстренько всех повыгоняли, магазин заново убрали, в овощной отдел апельсинов подбросили, в колбасный – колбасу докторскую, в рыбный – плакатов! Короче, приготовились, ждем…

Только после обеда к нам набилось ужасное количество народу. Слух про скрытую камеру в момент разнесся, и каждый под это дело хочет что-то купить и получить вежливое обслуживание. Некоторые покупатели совершенно распоясались.

Одна пожилая дамочка совсем обнаглела и говорит мне:

– Товарищ продавец, что бы вы могли мне порекомендовать для бульона?

Я про себя думаю: «В другое время я б тебе порекомендовал, халда ты эдакая!» Но теперь этого сказать не могу, а, наоборот, делаю такое задумчивое лицо для скрытой камеры и говорю:

– Я вам рекомендую, гражданка, этот кусок с косточкой. В ней много липоидов и аминокислот!

В общем, цирк, да и только!

А к концу рабочего дня вбегает директор и кричит:

– Звонили со студии, сегодня съемки не было, завтра со сбытой камерой прибудут!

Назавтра опять нервотрепка!

Опять все вырядились, опять работаем как угорелые, сплошной сервис, сплошное «будьтедобрыпожалуйста!», а вечером – новый звонок со студии:

– Сегодня скрытой камеры не было – завтра будет!

Тут уж нервы у нас стали сдавать. Многие валидол принимали, с кассиршей Зиной нервный припадок случился, она весь день улыбалась как ненормальная, и у нее на лице какой-то сустав замкнулся…

Короче, промучились мы так пять дней, а когда на шестой день опять со студии позвонили и сказали, что съемка переносится, – сомнение взяло: не валяет ли кто с нами дурака?

Директор в милицию позвонил, а оттуда дежурный говорит:

– Не волнуйтесь, товарищи, никакой скрытой камеры нет! Какая-то шайка терроризирует все торговые и бытовые учреждения нашего района. Они и над универмагом так измывались, и над женским ателье, и над химчисткой, и столовую до того довели, что там на столики розы поставили и семгу вместо селедки подают!

Ну, мы все вздохнули облегченно! Как гора с плеч!

И возмущались, конечно! Разве можно позволять себе такие глупые шутки? А кассирша Зина сказала:

– Когда этих хулиганов поймают; я первая свидетельницей в суд пойду, чтоб строже их покарали! И потом, я ради этой скрытой камеры у частника зубы новые вставила – пускай они мне их оплатят!

Фантомасы

(Монолог сторожа)

С преступностью у нас плохо. В смысле – хорошо! В смысле – нет ее. В смысле – есть, но мало. Не то что, скажем, на Западе. Там, действительно, разгул. Стреляют, грабят на каждом шагу. Потому что там оружие продается, как у нас мороженое, – в любом ларьке пулемет купить можно.

А у нас с этим строго. Не то что, скажем, пистолет или ружье – утюг тяжелый преступник не достанет…

Но все-таки, конечно, грабежи еще встречаются в отдельных случаях. Вот у нас в прошлом месяце гастроном ограбили. Крупное дело было: вахтера связали, замок автогеном вырезали, витрину – алмазом… Взяли два пол-литра, сырок «Дружба», полбуханки обдирного… Сразу видно – шайка действовала. Засыпались они на ерунде. Потому как не профессионалы: им бы после грабежа затихнуть, спрятаться, в подполье уйти, а они наутро пришли посуду сдавать. Их и замели…

Или другой случай был: решили двое кассу в магазине ограбить. Но тоже, видать, не профессионалы: им бы с утра в магазин прийти, когда народу мало, а они вечером притащились, после работы, в час «пик». Народу полно, к кассе не подберешься. Им бы встать как людям в очередь, а они, не профессионалы, решили схитрить. «Граждане, говорят, разрешите нам к кассе подойти, нам только кефир без сдачи выбить…» А зачем, спрашивается, человеку после работы кефир?! Народ сразу заподозрил неладное, скрутили их, сдали в отделение…

Но самый интересный случай грабежа я лично наблюдал на прошлой неделе. Пришел я вечером к себе на работу, вышел во двор. Сижу курю, дежурю, одним словом. Вдруг вижу – земля шевелится. Думал, почудилось, однако пригляделся – точно, шевелится, копают ее изнутри. Наконец разверзлась земля, вылезают на поверхность трое с отбойными молотками, с пистолетами, в черных масках – ну ни дать ни взять – фантомасы…

Наводят на меня оружие, кричат: «Руки вверх!» Ну, мне что, я человек маленький, сторожем работаю. Поднимаю руки.

Один из фантомасов мне говорит:

– Открывай, дед, свой ювелирный магазин!

– Какой такой «ювелирный»? – спрашиваю.

– Как это – какой? Разве это не ювелирный магазин?

– Да вы что, – говорю, – ребята? До ювелирного отсюда два квартала. Вы же не в том направлении прокопались…

Охнули они, маски у них аж потом прошибло.

– Как же так? – говорят. – Неужто опять промахнулись?!

Тут один из фантомасов начинает на себе рубаху рвать, впадает в истерику.

– Завязываю, – кричит, – с этим делом! Отказываюсь работать при такой бестолковщине!!

– Что ж вы, ребята, – говорю я им, – вслепую копаете? Вам бы хоть планчик нарисовать, чертежик…

– Да есть у нас чертежик, – плачут. – Специалист чертил, инженер с «Ремонтгаза»… Третью неделю с этим чертежиком под землей ошиваемся…

Вижу: люди совсем умаялись, дал я им закурить, успокоились помаленьку.

– Придется нам, батя, – говорит один из них, – твое заведение ограбить. Не зря же мы к тебе тоннель прорыли. Ты чего стережешь?

– Базу стерегу, – отвечаю. – Базу товаров местной промышленности.

– Давай ключи, – говорят, – а не то мы замки посшибаем!

– Какие, – говорю, – замки? У нас склад на фотоэлемент поставлен, на автоматику…

– Выключай, – кричит, – автоматику!

– Чего ее выключать, – говорю, – когда она не включается? Мы ее, вишь, накоротко замкнули, чтоб на ней чайник сподручней кипятить было, а она чего-то и сломалась… Так что заходите, не беспокойтесь.

Они на меня с подозрением смотрят, спрашивают:

– А какие товары на складе?

– Разные, – говорю, – всевозможные… Плащи-болоньи, обувь женская на шпильках микропористых, рубахи нейлоновые, герметические… Бери – не хочу!

– Сам, – говорят, – бери! Нам это и даром не надо…

– Несознательные вы, – говорю, – молодые люди. Обчистили бы склад, большую пользу государству принесли… Здесь ведь на тыщи рублей товару навалено. Чего с ним делать? Продать нельзя, выкинуть жалко, только и надежда, может, кто упрет сдуру…

– Нет, – говорят, – не проси, не хотим!

– Эгоисты вы, – говорю, – несознательные люди!

– Отцепись, дед! – кричат. – Сам ты несознательный! Ты на кой черт такой склад стережешь?

– Дураки вы, – отвечаю. – Я его не затем стерегу, чтобы кто чего не взял, а я его затем стерегу, чтоб сюда кто чего лишнего не подбросил…

Тут с одним из фантомасов опять истерика случилась.

Рвет он на себе рубаху, орет:

– Завязываю, братцы! Нету никаких сил! Надо ж сначала повысить качество продукции, а потом уж ее растаскивать! Отпустите меня к прокурору!

Ну, отпоил я его валерьянкой, успокоил. Посовещались они. Вижу, собираются снова под землю уходить.

Один на прощание мне и говорит:

– Давай, папаша, мы у тебя хоть часы снимем, а то ведь совсем так дисквалифицируемся.

– Берите, – говорю, – на здоровье! Только они у меня после ремонта гарантийного… Наполовину работают: тикать тикают, а стрелки не ходят.

– Ладно, – говорят, – все равно давай. Мы их внизу заместо компаса используем…

Взяли они часы, спустились в тоннель, я их сверху землицей присыпал. Хотел в милицию позвонить, но потом раздумал. У меня на часах стрелки как раз на районное отделение направлены были, так что ежели они с огоньком работать будут, то к утру там вылезут…

Сауна

(Монолог нужного человека)

Недавно у нас в городе открылась баня «закрытого типа». «Сауна» называется. Что в переводе с финского означает «финская баня».

Я про нее и не знал, а тут звонит мне один приятель, Егоров, и говорит:

– Приглашаю тебя, Николай Степанович, в субботу в финскую баню.

Я говорю:

– Спасибо, но, во-первых, у меня ванная есть, а во-вторых, я уже в среду мылся.

Он говорит:

– Чудак, я тебя не мыться зову, а интеллигентно провести время. Шашлыки поедим, пообщаемся с нужными людьми. Там такой солидный контингент, будь здоров! Я еле пропуск достал…

– Ах так, говорю, если это вроде как мероприятие, тогда – с наслаждением!

Приходит, значит, суббота, и тут у меня с этой сауной случается первая загвоздка: не знаю, как в баню одеться. С одной стороны, в интеллигентное общество в чем попало не пойдешь, с другой – зачем хорошо одеваться, когда все равно раздеваться?

Думали мы с женой, думали, потом она и говорит:

– Раз, Коля, там будет бомонд, надевай новые джинсы.

Это она мне как-то купила у спекуля джинсы. Ну, вам скажу, не джинсы, а чудо природы. На пол поставь – стоят без всякого содержимого. Я их год не надевал, берег для торжественного случая.

Одним словом, напяливаю я джинсы, надеваю сверху рубаху системы «батон» и еду…

Баня, доложу вам, снаружи – ничего особенного, но внутри, конечно, произведение архитектуры: стиль модерн, под старину. Все деревом обделано, камин, светильники темные, орган играет по магнитофону. И компания, соответственно, солидная: попивают коньячок, дымят не нашим дымом…

Ладно. Посидели, покурили, потом все направляются в парилку. А у меня тут происшествие: «молнию» на джинсах заклинило. Ни туда, ни сюда. Дергал, дергал, аж взмок! И самочувствие глупое: все голые, а я как дурак в штанах. Срам один! Прямо не знаю, что предпринять.

Егоров советует:

– Ты, Николай Степанович, ступай прямо в них в парилку. От нагревания предмет расширится, ты из него и выскочишь!

– Засмеют же, – говорю.

– Ничего, – говорит, – а ты держись независимо. Может, ты оригинал? Может, ты именно в таком виде любишь париться?

Ладно. Иду в парилку, сажусь на полку в штанах и с независимым видом. Но вокруг, правда, народ интеллигентный, виду на мой вид не подают, только разве что потеть чуть быстрее стали…

Потом все в бассейн нырнули. А я сижу, накаляюсь. И все без толку! Нагреваться эти сволочи нагреваются, а расширяться – ни-ни! Недаром жена за них спекулю сотню дала… Сил моих нет, чувствую – я в них плавиться начинаю…

Соскакиваю с полки, лечу к бассейну, а тут вдруг банщик меня не пускает:

– Извиняюсь, – говорит, – но в штанах купаться запрещено. Здесь не пляж!

Я ору:

– Да мне только остыть малость!

Он говорит:

– Выйдите на улицу, остыньте! А в верхней одежде в бассейн не пускаем!

Я бы с ним и поскандалил, но чувствую – угораю!

– Егоров, – ору, – миленький! Выпусти меня из джинсов, а то помру!

Егоров видит – положение серьезное, схватил ножницы, разрезал мне джинсы вместе с трусами, выскочил я оттуда – и в воду! Полчаса остывал.

Теперь дальше: садятся все за стол у камина, начинают шашлыки уминать. Я тоже иду, но тут получается конфуз: все уже оделись, а я – в чем мать родила. Тут общество, несмотря на интеллигентность, начинает возражать.

Один говорит:

– Это что ж такое? Что за странный субъект: парится в штанах, а как за стол садиться, так он их сымает. Зачем, – говорит, – Егоров, ты привел с собой этого типа?!

А Егоров говорит:

– Это, извиняюсь, не тип, а Николай Степанович! Он в автомагазине работает, и к ним в конце месяца дефицитные шины поступят.

Тут, конечно, происходит обратный отлив. Тот, который говорил, говорит:

– Ах, извините, мы этого не знали. Тогда другое дело… Сидите, дорогой Николай Степанович, не стесняйтесь, нам даже очень приятно видеть вас в натуральном виде…

Ну, поели мы, выпили, пообщались, стали домой собираться. Тут подходит ко мне банщик и говорит:

– Извините, Николай Степанович, за мое грубое поведение. Ежели желаете, можете одеться и выкупаться!

Я говорю:

– Да что вы, забудем про этот инцидент. Я, вообще, сюда не купаться приходил, а культурно отдохнуть.

Он говорит:

– Ну, тогда заходите еще. Всегда будем рады!

В общем, если честно говорить, понравилась мне сауна. Только джинсы эти проклятые я больше не надеваю. В угол поставил – пусть стоят…

Что-то синее в полосочку…

(Монолог командированного)

Случилось это так: посылает меня прошлой осенью колхоз в командировку. Приехал я в Москву, остановился, как всегда, в гостинице «Националь», в вестибюле. У меня там швейцар знакомый, он раньше у нас агрономом работал.

Оставил я у него вещи, вышел в город, походил туда-сюда, пообедал в ресторане «Будапешт», в кулинарии. Ну, думаю, пора и делом заняться – по магазинам пройтись.

Подхожу к универмагу, вижу – очередь. Ну, обрадовался – стало быть, чего-то дают. Это у нас примета такая народная: раз очередь – значит, дают! А тут, понимаю, что-то особенное дают, потому как очередь громадная: на улице начинается, по первому этажу идет, потом по лестнице вверх и уходит, как говорится, за горизонт.

Я моментально в хвост пристроился, спрашиваю у крайней женщины:

– Кто последний?

Она говорит:

– Я последний!

Я спрашиваю:

– А что дают?

Она говорит:

– Что дают, я и сама не знаю, только просили больше не становиться, потому что все равно не хватит.

Я говорю:

– А сколько это, чего дают, стоит?

Она говорит:

– Двадцать рублей.

Я говорю:

– Цена подходящая, можно и постоять.

Стою.

За мной тоже люди пристроились, а в середине очереди уже и стоять веселей – в спину не дует.

Стою.

Только, понятное дело, меня интерес разбирает, за чем это я, собственно говоря, стою? Делаю всякие наводящие вопросы. За чем, спрашиваю, товарищи, стоим? Какой примерно товар? Легкой он или тяжелой промышленности?

Все молчат. Половина, вроде меня, не знает, а половина – знает, но молчит и глаза отводит, чтобы другую половину не распалять.

Стою.

Только тут наверху появляется продавец и кричит:

– Товарищи, имейте в виду, остались только пятнадцатые и шестнадцатые номера!

И ушел.

Очередь заволновалась, я тоже, потому как не знаю – номера эти как – хорошо или плохо? Ну, ничего, думаю, выкрутимся: ежели будет мало – растянем, велико – обрежем, а ежели это, чего дают, на электричестве, так мы его через трансформатор включим.

Стою.

Через час вдруг слух прошел: мол, это, чего дают, можно выписать в какой-то третьей секции без очереди.

Ну, раз без очереди, то, понятное дело, началась давка! Подхватили меня с четырех сторон, понесли в третью секцию. Я сначала брыкался, вырывался, но потом затих – не кричу, но дышу, берегу силы для кассы.

Приносят меня в третью секцию, прижимают к прилавку, продавщица кричит мне:

– Вам чего?

Я говорю:

– То, чего дают!

Она нервничает.

– Я спрашиваю, – кричит, – вам синее или в полосочку?

Я взмолился:

– Девушка, милая, покажи мне, заради Бога, чего это есть?

Она говорит:

– Чего выдумал?! Оно ж упаковано!

Я говорю:

– Тогда давай обе штуки!

Выбил я чек, сунули мне на контроле какие-то две коробки, стал я к выходу пробираться. Чувствую – одна коробка тяжелая, а другая легкая, но в ней что-то вроде шевелится… А кругом жмут, толкают, того гляди, с ног свалят.

А тут еще ко мне какой-то старый узбек пристал:

– Продай, милый, одну коробку! Я за этой штукой четвертый раз в Москву приезжаю!

Я говорю:

– Я тебе, дед, может, и продам, только ты мне скажи сначала, чего это я купил.

Он говорит:

– Я это по-русски не знаю, как назвать, а на узбекский это не переводится!

– Тогда, говорю, шиш тебе, мне это самому надо!

Только он повис на руке, просит, я от него как рвану, споткнулся и загремел по лестнице…

Пришел в себя на другой день в больнице. Первый вопрос к персоналу:

– Сестричка, где оно?

– Чего – «оно»? – спрашивает.

– То, чего я купил!

– А чего ты купил?

– А это, – говорю, – я и сам не знаю.

Она говорит:

– Ну вот, когда вспомнишь, тогда и выпишем.

Короче, только через месяц отпустили меня домой. Сел я в поезд и думаю: денег не жалко, здоровья не жалко, жалко, что так и не узнал, что ж это все-таки давали. Вдруг эта штука жизнь бы мою перевернула… А теперь крутись без нее как знаешь!

С тех пор я городские универмаги обхожу стороной. В нашем сельпо лучше. Придешь, спросишь:

– Есть?

Тебе говорят:

– Нет!

И все культурно, никаких очередей…

Хорошее воспитание

(Монолог моего соседа)

«Хорошее воспитание не в том, что ты не прольешь соуса на скатерть, а в том, что не заметишь, если это сделает кто-нибудь другой…» Так Чехов сказал. В восьмом томе Собрания сочинений. Удивительно мудрое замечание, между прочим. Я, когда прочитал, так даже поразился: как мне это самому в голову не приходило? Считаем себя интеллигентными людьми, а не дай Бог кто-нибудь прольет за столом соус, так уж сразу шум, крики… А Чехов с этим борется. Он прямо говорит: хорошее воспитание не в том, чтоб, значит, самому не гадить, а совсем наоборот…

Я когда это прочитал, то сразу решил, что буду жить по Чехову. А тут как раз и случай подвернулся – день рождения жены. Пришли гости – родственники, сослуживцы. Сидим, едим, интеллигентные разговоры ведем про погоду, про дубленку, про Евтушенко, про то, про се… Хорошо сидим, мирно, соуса никто не проливает.

Но тут один из гостей, некто Куликов, за бутылкой потянулся и фужер с пивом на скатерть и опрокинул. Смутился, стал быстро пятно салфеткой вытирать.

Я сижу – ноль внимания. Просто абсолютно не реагирую. То есть сижу с таким видом, будто он ничего не проливал. Будто и не было этого.

Но тут я замечаю, что никто не замечает, что я не замечаю, как он скатерть залил. Мне как-то обидно стало.

И я говорю:

– Хорошее воспитание, говорю, не в том, что ты не прольешь соуса на скатерть, а в том, что не заметишь, если это сделает кто-нибудь другой…

Гость Куликов покраснел и говорит:

– Я никакого соуса не проливал!

Я говорю:

– При чем здесь соус? Дело не в соусе… Просто приятно, что здесь собрались хорошо воспитанные люди. Вот вы пиво пролили, а никто даже глазом не моргнул. И это очень радостно, тем более что скатерть новая, недавно куплена.

Гость Куликов почему-то еще больше смутился, что-то стал бормотать и вдруг уронил тарелку на пол. Тарелка – вдребезги! Гость Куликов стал красный как рак. Все молчат. А я стараюсь не замечать этого нового конфуза, хотя про тарелку у Чехова ничего не сказано.

Я говорю:

– Не смущайтесь, пожалуйста! Какие пустяки! Никто ничего не видел. Бог с ней, с тарелкой! Она – из сервиза! Антикварная. Саксонский фарфор!

Гость Куликов почему-то весь затрясся, бросился осколки подбирать да от волнения скатерть зацепил. На пол посыпались бутылки, рюмки… Я губу закусил, но всем видом стараюсь показать, что ничего этого не замечаю. Я даже, наоборот, насвистывать что-то веселое стал, чтобы показать всем, как мне это все безразлично. И тут, представляете, жена Куликова вскакивает и кричит мне:

– Что вы третируете моего мужа?

Я ей вежливо отвечаю:

– Никто вашего мужа не третирует! Наоборот, стараемся не замечать его хамства. Вот вы, например, своей вилкой в общий салат лезли, а я этого даже не заметил.

Тут она чего-то заплакала, а все гости стали почему-то возмущаться. Какой-то родственник жены вскочил, кричит:

– Уйдем отсюда! Над нами здесь издеваются!

Я говорю:

– Да кто же над вами издевается? Пришли, понимаешь, пол замызгали, пепел в тарелки сыплете, пьете неумеренно… Я стараюсь не обращать внимания, а вы еще что-то вякаете!

Тут гости вскочили, бросились в переднюю за пальто. Я им крикнул вдогонку:

– Ну и ладно! Валите отсюда! Попутного ветра!

Это, конечно, я уже грубо крикнул. Не надо бы этого! Мне бы им чего-нибудь из Чехова вдогонку послать, что-нибудь про соус или в этом роде, но как-то цитаты не подобрал. Слава Богу, бутылкой не запустил, сдержался…

«Хочу харчо!»

(Монолог официанта)

Самое неприятное – это когда посетитель бестолковый попадается. Скажем, иностранец… Или который наш, но по-русски не понимает. Вот на днях приходит к нам в ресторан один старик – узбек… Или таджик, не знаю… В общем, в тюбетейке и халате… Старый такой, лет ему восемьдесят, а может, и больше – они там долго живут.

Сел за мой столик, повертел меню и говорит мне:

– Хочу харчо!

Я вежливо говорю:

– Нету харчо!

Он заулыбался, головой закивал, будто понял, и говорит:

– Хочу харчо!

Я объясняю:

– Нету харчо! Там в меню написано «харчо», но это не значит, что есть харчо… Меню старое!.. Прошлогоднее меню… Заказали мы новое меню, но из типографии пока не прислали… У них с бумагой перебои… Поэтому лежит пока старое меню, в котором есть харчо, а на самом деле – нет.

Все так ему понятно объяснил, вразумительно. А он меня выслушал, языком поцокал и говорит:

– Хочу харчо!

Я объясняю:

– Нету харчо! Нету, дедушка!.. Харчо из баранины делают, а баранину сегодня не завезли. Не прислали с базы баранину. Говядину прислали… Вернее, свинину. А насчет баранины наш директор звонил на базу тому директору, но тот директор уехал куда-то. Так что с бараниной пока неясность. А без баранины нельзя харчо!

Вроде бы объяснил ему, понятней нельзя. Все растолковал. А он смотрит на меня своими восточными глазами и говорит:

– Хочу харчо!

Я уже нервничаю, но объясняю:

– Какое харчо, дед?! Что ты пристал? Харчо готовить надо уметь, а сегодня не тот повар… Клягин сегодня работает, а не Цугульков! Клягин не умеет харчо!.. Он молодой еще, практикант!.. Он только яичницу умеет… А Цугульков, который умеет харчо, он отгул взял. У него жена рожает… Он, Цугульков, запил, потому что нервничает… А без Цугулькова никак нельзя харчо!

Уж так я этому старику все разъяснил, – и жестами, и руками… И про Цугулькова так понятно показал, как тот запил, и про жену, что она рожает… Даже я вспотел от напряжения.

И он вроде бы понял. Головой закивал, руку мне пожал и говорит:

– Хочу харчо!

Я весь задрожал, но взял себя в руки, спокойно объясняю:

– НЕТУ ХАРЧО! – кричу. – НЕТУ! НЕ НА ЧЕМ ГОТОВИТЬ ХАРЧО! ПЛИТА ПЕРЕГОРЕЛА! ЗАМКНУЛОСЬ ТАМ ЧТО-ТО! ПЛЮС НА МИНУС ЗАМКНУЛСЯ!.. СГОРЕЛА ПЛИТА К ЧЕРТОВОЙ БАБУШКЕ! А МОНТЕР ТОЛЬКО ЗАВТРА ПРИДЕТ, ЕСЛИ ПРИДЕТ… ЕСТЬ ВТОРАЯ ПЛИТА, НО НА НЕЙ НЕЛЬЗЯ ХАРЧО! ОНА НЕ ДЛЯ ХАРЧО, ПЛИТА! ОНА САМА ПО СЕБЕ, ПЛИТА!..

Кричу я, а сам про себя спокойно решаю, что если он еще раз скажет «Хочу харчо!», то я его убью.

Говорит.

В голову мне что-то ударило, пошатнулся я, заплакал.

– Пожалей, – говорю, – меня, дедушка! Я – человек больной. У меня гипертония… Давление двести двадцать на сто двадцать семь, как в трансформаторе… У меня кризы бывают… У меня неотложка возле подъезда каждую ночь дежурит… У меня сын – заика, а внук – двоечник… НЕТУ ХАР-ЧО!

Реву я белугой, дед тоже плачет; обнимает меня, вытирает мне слезы тюбетейкой и говорит:

– Хочу харчо!

Подкосились у меня колени, упал я.

Хорошо, официанты подбежали, подхватили.

– Плюнь ты на него, Степанов, – говорят они мне. – Не связывайся! Видишь, он не понимает ни бельмеса по-нашему! Плюнь!..

Ну что было делать? Как еще можно объяснять? Плюнул я с досады… и принес ему харчо.

Встреча с известным писателем Бурко

(Рассказ директора совхоза)

…Любит наш народ писателей! Хлебом его не корми, дай только с живым писателем встретиться, особенно если еще и в рабочее время… Вот проходили у нас в области в прошлом году дни литературы. Понаехали писатели со всех концов страны…

Три дня их в центре держали, а потом пустили по районам. Звонят мне рано утром из района, говорят: «Выезжает к вам в совхоз известный писатель Бґурко… Или Буркґо? В общем, ударение на месте уточните! Примите на уровне!»

Я говорю: «Мы товарищу Бґурко… или Буркґо… очень рады, но все-таки хотелось бы знать, кто такой? Что написал? Чтоб почитать перед встречей…»

Район кричит: «Читать уже некогда! Просто прими на уровне – и все!»

Я говорю: «Не сомневайтесь! Примем! Но все-таки, как народу объяснить, кто наш гость? Он, вообще-то, в частности, мужчина или женщина?»

Район на другом конце трубки затих, чувствую – они тоже не в курсе, потом стали кричать: «Что за глупые вопросы, директор? Писатель к вам не жениться едет, а встретиться с читателями. Ты нам мероприятие не срывай! Ты прими его – и все!»

Ладно. Собираю я срочно актив, говорю: «Товарищи! У нас большая радость: приезжает к нам известный писатель… то ли Бґурко… то ли Буркґо… то ли мужчина, то ли женщина… Какие будут предложения по радушной встрече?»

Задумались. Потом встает завскладом (он у нас мужик башковитый, три ревизии поймать не смогли) и говорит: «Раз уж действительно такая радость и приезжает к нам знаменитый писатель без точной фамилии и явных половых признаков, предлагаю его встретить радостно, но неопределенно… То есть плакатами! Напишем крупно: «ПРИВЕТ БУРКО НА СОВХОЗНОЙ ЗЕМЛЕ!» или «КНИГА БУРКО – ЛУЧШИЙ ПОДАРОК!» Раз он писатель, то читать умеет, и прочтет все правильно, с нужным для себя ударением!..»

Так и решили. Написали плакаты. Нарвали цветов. Вперед пустили пионеров с барабанами.

Ровно в полдень подкатывает к зданию правления черная «Волга», выходит оттуда писатель… С усами! Никаких сомнений… Пионеры застучали в барабан. Аплодисменты. Цветы. Я его беру под руку, веду к себе в кабинет и по дороге говорю, мол, огромная радость, что вы прибыли, заждались, мол… Кстати, говорю, среди ваших поклонников тут разгорелся спор: в каком месте фамилию лучше ударять? Как вас правильней: Бґурко или Буркґо?

Он говорит: «Правильней меня… Куренцов Николай Степанович! А что касается этого Бґурко или Буркґо… то он сейчас, вообще, в другой делегации».

Я вздрогнул, говорю: «Это, конечно, для нас… еще большая радость, что вместо какого-то Бурко вы, товарищ… к нам приехали. Но, с другой стороны, люди-то как-то… настроились… на Бґурко… или Буркґо?… Как быть?!»

Глянул он в окно, почитал плакаты, говорит: «Вот что! Раз уж такая накладка, не будем огорчать людей!.. Пусть и дальше уж принимают меня как Бґурко… или Буркґо… Но, поскольку я его книг не знаю, читательскую конференцию проводить не будем. Просто я им речь скажу, пообедаем – и разъехались! У меня программа напряженная!»

Выхожу я к народу, объявляю им Бґурко или Буркґо, уж не помню, выходит он и произносит речь. Товарищи! – говорит, – дальнейший рост! – говорит, – ура! – говорит, – навек! – говорит!..

Умеют у нас писатели говорить, про что – сразу и непонятно, но бодрит… Народ ему аплодирует, только, конечно, немножко начинает нервничать, потому что он нас все время почему-то называет «овцеводами»…

Я ему шепчу: «Товарищ Бурко… (тут уж я не думал об ударении, он вообще мне стал надоедать)… Товарищ Бурко! Вы на овцеводство особенно не напирайте! Свекловоды мы, а не овцеводы! Овца в нашем районе не живет, она тут вообще не выдерживает…»

Он говорит: «Как так? Разве это не Касьяновский район?»

Я говорю: «Ни в коем случае! Это – сто километров и в другую сторону!»

Он ахнул: «Ах, мать честная, что ж там, в центре, все напутали… Меня ж в Касьяновском ждут… Что делать?»

Я говорю: «Не надо огорчаться! Нормально! Жизнь, она все по местам ставит: если вы для нас – Бурко, мы для вас – Касьяновский район!.. Прошу к столу!»

Сели мы. Выпили. Закусили. Потеплели.

Гляжу, он уже нас ласково касьяновцами кличет, а сам не только на фамилию Бґурко или Буркґо… но просто на Буркина охотно откликается…

Под конец совсем захмелел, растрогался, встал, кричит: «Друзья, в память о встрече… хочу вам подарить свою книгу!» Роется в портфеле, огорчается: «Ах, мать честная… Я их все по дороге раздарил… Осталась вот одна… но… на венгерском языке… Как быть?»

Я говорю: «А это даже лучше! Огромное спасибо! А то у нас в библиотеке ни одной вашей вещи по-венгерски и нету! Просто неудобно, если кто спросит…»

Достал он книгу, синюю такую, толстую, написал: «ДОРОГИЕ! СЕРДЦЕМ С ВАМИ! НЕ ЗАБЫВАЙТЕ! КОЛЯ!»

И уехал! Только пыль за колесами… Вот такая памятная встреча.

А книга эта у нас в библиотеке до сих пор на почетном месте стоит. Все ищем способ ее обратно перевести, чтоб узнать, что он все-таки пишет… этот Куренцґов? или Курґенцов?..

И когда только наш народ правильно ударять научится?..

Иронические мемуары

От мемуариста

В преклонном возрасте Фаина Георгиевна Раневская сказала: «Ах, я становлюсь такой старой, что уже забываю собственные мемуары».

Так вот, пока память мне не изменяет, я решил делать мемуарные записи об артистах, режиссерах, писателях, с которыми мне повезло работать и дружить…

При этом мне хотелось избежать излишней серьезности. Потому что про живых надо рассказывать только весело… Во всяком случае, чтоб посторонние люди, услышав, тоже улыбнулись…

Поэтому мемуары у меня иронические. Друзья, о которых я пишу, на меня не обижаются, поскольку сами люди остроумные и всегда готовы дать мемуаристу сдачи в виде эпиграммы, анекдота или забавной байки по его адресу…

Поэтому у нас довольно весело проходят юбилеи друзей. Ибо поздравлять человека с серьезным лицом в нашей компании считается дурным тоном. Сказал же один остроумный француз (или не француз?): «Мрачное лицо у живого человека также противоестественно, как веселое у покойника!».

«Иронические мемуары» – название простое и, собственно, и не требовало бы предуведомления. Почему «мемуары»? – Потому что автору уже за 50… Почему «иронические»? – Потому что еще не за 80, и нет оснований для слишком серьезного отношения к собственным воспоминаниям… Кроме того – вспоминаю только об артистах талантливых и остроумных, с которыми и прошла моя жизнь в кино.

АР-ГО

(Роман-воспоминание об А. Арканове)

Глава первая. Реинкарнация

Аркадия Михайловича Арканова я знаю очень давно. Можно сказать, всю свою нынешнюю жизнь, и отчасти предыдущую. Поскольку в предыдущей я, согласно гороскопам, был московской дворовой собакой, то до сих пор иногда смутно вспоминаю черноволосого мальчика Аркашу, тайком кормившего меня остатками своей еды в маленьком дворике в Мневниках. Еда была вкусной, мальчик добрым и музыкальным. Протягивая кусочек, он всегда при этом говорил мне «Голос!», но прежде чем я успевал завыть, начинал отчаянно выть сам…

Так продолжалось это наше первое совместное творчество до 12 марта 1940 года. В тот день, по свидетельству очевидцев, пес, не выдержав ежедневных спевок с Аркашей, бросился под проезжавшую машину, а его душа, вылетев на свободу, тут же переселилась в мальчика Гришу, родившегося в московском роддоме.

Глава вторая. Детство. Отрочество. Юность

С самого своего рождения я стремился еще раз встретиться с Аркашей, но ввиду разницы в возрасте, мне трудно было его догнать. Едва я начал делать первые шаги, Аркаша уже пошел в школу. Я пошел в школу, он перешел в восьмой класс. Я поступил в медицинский инститиут, он его в этот год закончил…

Что было бы дальше, если б наша гонка не прервалась?.. Аркаша мог бы стать доцентом, я – ординатором, он – профессором, я – доцентом… он – академиком, я – министром здравоохранения и т. д. Страшно даже подумать, какой урон мы вдвоем могли нанести отечественной медицине! Но помня первую заповедь клятвы Гиппократа «No nocere – Не навреди!», Аркаша решительно бросил этот бессмысленный карьерный бег, а заодно и медицину. Он зашел в баню рядом с 1-м медицинским институтом, сел в парной на полку и поклялся там сидеть, пока я не закончу институт и не сяду рядом… Так оно и случилось через семь лет. Он принес пива, я достал воблу… Мы сравнялись и в возрасте, и в пристрастиях, ибо в бане, как известно, все равны…

Глава третья. Соавторство

Как возникает потребность в соавторе? По-разному. Бывает, одна и та же интересная мысль приходит в две головы одновременно и возникает совместное произведение искусства. Как это случилось с Бобчинским и Добчинским и их незабвенным «Э!..» Иногда одному человеку в голову приходит только начало мысли, а конец ей способен придать только другой. Так, между прочим, был написан «Коммунистический манифест» Маркса и Энгельса. По воспоминаниям родных, Карл Маркс придумал лишь слово «коммунистический», но совершенно не знал, к чему его можно применить?.. Он просто изводил родных и знакомых, повторяя бессмысленное «коммунистический что?.. коммунистический… чего?», пока его друг Фридрих не подсказал: «Да… «Манифест коммунистический»… Вот чего!.. Ей-богу, Карл, какой ты недогадливый!» Так возникло их главное совместное произведение. (Между прочим, Маркс с той поры очень полюбил слово «мани-фест», которое с английского можно перевести, как «денежный праздник», и Энгельса, у которого он всегда брал в долг и который, собственно, и был для него этим «мани-фестом»…

Интересно отметить и то, что более важное для себя произведение «Капитал» Маркс писал самостоятельно, тайком, без Энгельса, при этом с усмешкой повторяя по-немецки «Фройндшафт-фройндшафт, абер гельд зинд нихт цузамен!», что, как вы догадались, по-русски переводится как «дружба дружбой, а Капитал – врозь!» Истоки нашего соавторства с Аркановым строились совсем на другой основе. Нам ничего не приходило в головы одновременно, и уж точно никто за другого не начинал или заканчивал. Каждый из нас был в творчестве уникален, придумывал только свое гениальное произведение, но, в силу рано начавшегося склероза, тут же его начисто забывал. И тогда он бежал к соавтору, чтобы тот помог ему хоть что-то вспомнить… Начало творческого процесса выглядело примерно так:

Горин(возбужденно). Аркан… помнишь я тебе чего-то вчера интересное рассказывал?..

Арканов. Ты?.. Интересное? (Молча смотрит на соавтора. Задумчиво курит.)

Горин. Да! Чего-то про то… как один чиновник приехал в маленький город… а его все приняли за ревизора?..

Арканов. И что дальше?

Горин. Дальше не помню…

Арканов. 3ря. (Задумчиво.) По-моему, я все где-то читал… Или писал?..

Пауза. Соавторы задумчиво смотрят друг на друга.

Так, мучительно борясь со склерозом, мы все-таки вспомнили три пьесы и две книжки юмористических рассказов.

Остальные наши совместные произведения вспомнились, к сожалению, уже другими писателями. (См. «Чонкин» Войновича», «Дядя Сандро» Ф. Искандера и другие шедевры, не записанные нами только в силу собственного маразма.) В конце концов, мы поняли, что надо расставаться, поскольку индивидуально забываться могло бы вдвое меньше, чем совместно.

Тогда я и написал первую свою самостоятельно-склеротическую пьесу, которую назвал соответственно: «Забыть Герострата!» Позже Арканов, естественно, утверждал, что придумал пьесу он, и правильно она называлась «Забыть, Где Растрата!», но я уже этого не помню…

Глава четвертая. В разлуке

Незабвенный Зиновий Гердт как-то заметил одному из своих соавторов: «Видеть вас, мой друг, – одно удовольствие!…Не видеть – другое…» Мы расстались с Аркадием и жили в свое удовольствие отдельно друг от друга почти двадцать пять лет. Впрочем, это не совсем так. Ведь в сознании верных поклонников-«аргонавтов» наши фамилии соединились навсегда, и с этим было очень трудно бороться.

Сколько раз на своих премьерах я слышал от зрителей: «А чего Арканов-то не вышел кланяться?» – «Да он это не писал…» – бормотал я. – «Ну, это вы сами разбирайтесь, кто чего у вас писал… А кланяться-то могли бы и вдвоем… Билеты все-таки дорогие!..» Особенно много путаницы стало в связи с частыми появлениями наших физиономий по телевизору.

Я знал, что Арканов похож на Марчело Мастрояни, и, когда меня девушки называли Аркановым, испытывал определенные секунды мужского тщеславия. Но когда один из почитателей, взяв меня за пуговицу пиджака, стал утверждать, что я похож на Александра Лившица, я занервничал… «Это Арканов похож на Лившица!» – злился я. – Я уж скорей похож на Гусмана… Или на Шуфутинского…» – «На Шуфутинского похожи, – соглашался почитатель, отрывая мою пуговицу, – но на Лившица – тоже…» И, подумав, добавил: «И на Уринсона! Чуть-чуть…» Точку нашему расставанию поставил телевизионный клуб «Белый попугай». Мало кто знает, что нашего попугая сначала было решено назвать «Гришей». Но эта своенравная птица стала откликаться только на кличку «Аркаша!»…

Я понял, что нам пора соединиться хотя бы здесь, на телевизионных экранах.

Глава пятая. Подарок

Арканову – 65 лет! Надо придумывать подарок. Как правило, близким дарят нечто самое дорогое и приятное. Самое дорогое в творчестве – здоровье соавтора. Поэтому в честь аркановского юбилея я набрался мужества и бросил курить. Свои любимые трубки и табаки передарил соавтору с обещанием, что и он бросит курение к моему 65-летию…

Последнюю свою самокрутку я сделал из бумажки, на которой были написаны такие стихи:

Дарю тебе, Аркадий, трубки и табак,
С которыми не раз мы время коротали…
И все мое жилье прокуривали так,
Что мухи падали… А мысли – улетали!..
Теперь я не курю! А ты – наоборот!
Поэтому подарка смысл понятен:
Когда бегут года – нам вреден кислород!
Лишь дым соавтора нам сладок и приятен…

1998

Галина Волчек

Слово, определяющее ее профессию, не имеет женского окончания («режиссерша» – звучит пренебрежительно). Но сказать про Галю «режиссер» – тоже неверно. Слишком сильно в ней женское начало, чтобы она согласилась им поступиться. Поэтому театр придумал ей особый титул: «главный режиссер».

«Главный режиссер» – это не название, не должность. Это – судьба. Применительно к театру «Современник» – доля.

«Долюшка русская, долюшка женская, вряд ли труднее сыскать…» Уверен, Некрасов не возражал бы против этого определения применительно к Галине Борисовне. Он не был антисемитом, издавал журнал «Современник», без добавления «наш» в жестком невзоровском понимании…

От мужского режиссерского ремесла она взяла все необходимые профессиональные навыки: хриплый голос, сигарету в зубах, твердый характер, умение вовремя и по делу употреблять те самые запретные слова, без которых, как выяснилось, в России не может руководить никто, даже президент. Это ведь он, Михаил Сергеевич, назвал после путча своих бывших соратников «мудаками». Слово настолько расхожее в театральном закулисье, что, вероятно, отсюда пошла гулять версия: а не режиссер ли он этого спектакля?

Впрочем, Бог с ними, с мужскими качествами. Поговорим лучше о ее женских достоинствах. Они бесспорны: красота, элегантность, остроумие. Но главное не в этом. «Сила наша – в наших слабостях», – говорит шекспировская Катарина из «Укрощения строптивой».

Это и про Галю. Женских слабостей у нее достаточно, и она их не скрывает… Расплакаться из-за неудачной прически, расстроиться, если нужная шмотка уплыла к подруге, порадоваться, если шмотка оказалась той мала…

Какое счастье быть естественной и знать, что твои друзья тебя не осудят.

С родным театром у нее сложнейшие взаимоотношения, недоступные пониманию даже фрейдистов. «Современник» для нее – отец, супруг и дитя одновременно… «Крутой маршрут» ее жизни, «Смиренное кладбище» не сыгранных ею ролей…

И если понравится новый спектакль – не будьте занудами, не ищите блох и «концепций», просто позвоните Волчек и скажите:

– Спектакль, Галина Борисовна, потрясающий! – И чтобы доставить истинное наслаждение, добавьте: – И выглядела ты, Галка, в этом синем костюме – шикарно!

Р.S. Через несколько лет после опубликования этого портрета Галины Борисовны мне пришлось добавить к нему несколько существенных штрихов.

Случилось это на ее юбилее в «Современнике»… Мы с Марком Захаровым должны были выступить по поручению Театра Ленком. Но Захаров неожиданно заболел, был отвезен в Германию и там прооперирован…

Буквально едва-едва выйдя из-под наркоза, он позвонил мне и напомнил, что у уважаемой и любимой нами Гали Волчек юбилей, и было бы хорошо, если б я написал какое-нибудь вежливое письмо от его имени… Я так и сделал.

Письмо имело столь сильный резонанс, что, думаю, его будет правильно поместить здесь для дополнения облика Галины Борисовны…

Письмо Галине Волчек Написано по мотивам телефонного разговора с М. Захаровым, находящимся на лечении в Мюнхене. Зачитано 19 декабря 1993 года в Театре «Современник».

Уважаемая Галина Борисовна! Дорогая Галя!

Майне либен швестер ауф фон дер искусство!

Письма из зарубежного далека в традициях российской истории.

Как Ленину из Цюриха, как Солженицыну из Вермонта, так мне из Мюнхена кажется ясней, как обустроить Россию.

Если Америку из кризиса вывел президент-актер, нам необходим – режиссер. И хорошо бы – главный. И обязательно – женщина!

Мужик – он всегда либо болтлив, либо выпивает, либо быстро стареет и впадает в маразм.

Вы – всегда трезвы, немногословны, не имеете возраста, т. е. можете выбираться пожизненно.

Ваша анкета – идеальна! Пятый пункт не должен никого смущать!

Во-первых, все царицы в России, начиная с Екатерины Первой, – не из великороссов.

Во-вторых, после успеха Жириновского на выборах наш народ доказал, что он, народ, – не антисемит!

Кроме того, если он – сын юриста, русский по матери, то вы – дочь оператора, русская по сыну. Этого более чем достаточно!

Вообще, успех ЛДПР отсюда, издалека, видится по-иному! Интеллигенции не надо впадать в отчаяние и посыпать головы пеплом моего сожженного партбилета.

ФАШИЗМ В РОССИИ НЕ ПРОЙДЕТ!

Почему? Да по той же причине, по которой у нас не прошли ни социализм, ни капитализм! Все сравнения с Германией 33 года неправомерны! Немцы и тогда были удивительно работящими, послушными, экономными… У нас, слава Богу, всех этих страшных предпосылок фашизма нету!

Сказано же классиками: что русскому – здорово, то немцу – смерть! И наоборот!

Русские, как известно, долго запрягают, но потом… никуда и не едут.

Просто запрягают и распрягают, распрягают и запрягают!.. Это и есть наш ОСОБЫЙ ПУТЬ!

Наш крутой маршрут судьбы, по которому Вы приведете нас к финалу и аплодисментам! Соглашайтесь, майне либен Галина!

А я и мои друзья всегда готовы отдать Вам свой голос, сердце и душу!

От всей души – тринкен Ваше здоровье!

Ваш(и) Марк Захаров (и Григорий Горин).

Игорь Кваша

Игорь Кваша – здоровый мужик высокого роста. Только не все знают об этом. Я тоже узнал совсем недавно. 20 августа 1991 года, в самый тревожный день путча, Кваша был на митинге возле Белого дома вместе с женой. Неожиданно кто-то сверху, со ступенек, прокричал в мегафон:

– Товарищи! Срочно нужны здоровые высокие мужики в отряд самообороны!

Кваша сразу понял, что это про него, и не раздумывая сделал шаг вперед. Два дня и две ночи он был там, в самых первых рядах, с противогазом на случай газовой атаки… Он даже надевал его несколько раз…

Теперь вы понимаете, почему у Янаева дрожали руки от страха?

Некоторые знакомые удивились, что Кваша пошел на баррикады. Я – нисколько. Я, вообще, считаю, что он и не сходил с них никогда. Еще с 60-х!.. Там он провел основную часть времени, воюя с тиранами и несправедливостью.

Идеальная роль, которую он еще сыграет на сцене, – Дон Кихот! Почему-то принято давать эту роль длинным долговязым актерам. Чушь! Это копье должно быть длинным, чтобы гнуться, а актер должен быть невысоким и несгибаемым. Впрочем, Игорек вам это лучше все объяснит! Спорить с ним трудно, переспорить – невозможно. Даже друзьям. Некоторые из них, кстати, не выдержали и из-за этого эмигрировали из страны. Теперь, когда Кваша стал выездным, он достает их по месту нового жительства…

А вообще-то, Игорь Кваша тихий, добрый, нежный человек. Только не все об этом знают. Может быть, вообще никто не знает, кроме его внучки. Внучке всего месяц от роду… Но квашевские гены сильны, и она кричит, выражая, очевидно, какие-то свои взгляды на жизнь. Игорь смотрит на нее нежным взглядом и пока не ввязывается в спор…

Гафт

Ну что за странная фамилия? Да и фамилия ли?.. Похоже на аббревиатуру: «ГОСТ… ГАБТ… ГАФТ…» Ломаю голову над приемлемой расшифровкой… ГЛАВНЫЙ АКТЕР ФАНТАСМАГОРИЧЕСКОГО ТЕАТРА… ГНЕВНЫЙ АВТОР ФИЛОСОФСКИХ ТИРАД… Не, не то. Листаю словари. В русском словаре Даля слова «гафт» нет. Есть – «гафтоп-сель», т. е. «парус над гафелем»… «Гафель» – «полурей над мачтой»… Что такое «полурей» – не знаю. «Полуеврей» – понятно, «полурей» – нет. Смотрю «Еврейскую энциклопедию». «Гафта» опять нет. Зато есть «гафтара»… «Гафтара» – глава из Книги Пророков, читается по субботам и праздникам. Близко, но не то…

По-немецки «хафт» – «арест», по-английски «гифт» – «подарок»… Опять не то. Не «арест» он никакой, а уж не «подарок» – точно.

Беру медицинский справочник. Какое-то слово по-латыни, похожее на сочетание «гафт», и пояснение: «ОСОБОЕ СОСТОЯНИЕ НЕРВНО-ПСИХИЧЕСКОЙ СИСТЕМЫ»…

Ну конечно! И как я не мог сразу догадаться? «Гафт» – не фамилия, а диагноз!

Особое состояние организма, когда нервы обнажены и гонят через себя кровь, слова, мысли.

Я лично болен «Гафтом» еще с юности. Когда увидел его в спектаклях у Эфроса. Потом – в Сатире. Потом опять у Эфроса. Потом в «Современнике»… Потом он меня уже преследовал всюду. Когда я вижу его на сцене, у меня начинает стучать сердце, слезятся глаза, мурашки бегут по коже. От общения с ним кружится голова, всякий разговор – шаг в безумие…

– Валя, как прошел вчерашний спектакль?

– Гениально, старик! Гениально! Первый акт я вообще сыграл на пределе возможного. Многие даже ушли в антракте, думали – конец! Но второй я сыграл еще лучше…

– При полупустом зале?

– Да нет, старик… Зал заполнился… Народ со сцены полез в зал, чтобы посмотреть… Спектакль я практически один заканчивал, – и сразу, без паузы: – Но вообще-то, старик, честно. Я стал плохо играть. Растренирован. Не с кем же у нас работать… и пьеска эта, конечно, фельетон. Там нет глубины! Старик, напиши для меня, я хочу играть в твоей пьесе.

– Валя, но вчера была тоже моя пьеса!

– Ну да… Я и говорю. Пьеса гениальная! Мы играем не то. И я стал плохо играть. Вот в кино сейчас сыграл здорово. По-моему, гениально. Видел мой последний фильм?

– Видел.

– Плохо я там играю… Потому что сценарий – дерьмо. Не твой, случайно?

– Нет.

– Вот поэтому и – дерьмо. А пьеса твоя гениальная. И та, что вчера играл… Ты только напиши ее, старик. Я сыграю. Я смогу.

Тут он прав. Он сможет, сможет свести с ума и сделать счастливым.

Я готов писать для него. Я болен «Гафтом» неизлечимо…

Слава Зайцев

Не мне писать о Зайцеве-художнике. Есть специалисты-искусствоведы, есть коллеги, есть женщины, в конце концов…

Я скажу о Славе как о художнике слова.

Зайцев у микрофона – это тоже явление незаурядное. Особенно когда приходит вдохновение. А судя по его многочисленным выступлениям и интервью – ораторское вдохновение его посещает часто.

Он и не говорит. Он как бы пенится словами. Он как бы поет… Он как бы менестрель и акын одновременно…

Знаменитый мольеровский герой не знал, что говорит прозой. Когда ему объяснили, он был крайне удивлен. Слава, возможно, не знает, что говорит стихами. К поэзии он обращается интуитивно, как бы отыскивая дополнительный материал для своих идей в условиях полного дефицита. Нет тканей, нет ниток, нет пуговиц… Что остается в таких условиях художнику моды? Только слова…

Чудные, напевные слова: «батист», «крепжоржет», «шифон»… И Слава сыплет ими, как знаменитый портной в сказке про голого короля в нищей стране, пытаясь хотя бы из слов сшить хоть что-то в воображении людей, и довершает свой ансамбль кружевами эпитетов и метафор…

От его фантазий кружится голова. Особенно у женщин. Когда он вдохновенно живописует какой-то новый наряд, женщины пьянеют, безумеют и готовы либо тут же иметь такое платье, либо, по крайней мере, немедленно скинуть свое…

Впереди у Зайцева трудные времена. Впрочем, как и у всех нас. Если процесс одичания общества пойдет с такой же скоростью, как сегодня, то впереди у нас – мода на шкуры, перья и набедренные повязки… Но и тут, я уверен, он что-то придумает и попробует сделать всех нас хоть чуть-чуть привлекательней. Может, сплетет какие-нибудь особые лапти, может, сочинит разноцветные портянки, может, повесит кольцо в нос и – пожалуйста: русская мода вновь покорит мир. И опять все будут им восторгаться. Тем более что это так несложно: надо лишь многократно повторять его имя: «Слава! Слава! Слава!»

Михаил Козаков

Миша Козаков – самый юный Гамлет России. Помню его еще молодым красавцем с пышной прической, всегда окруженным восторженными поклонницами, славой и сплетнями. Сплетни для актеров всегда были важней рецензий, выдумки – предпочтительней «правды», я имею в виду одноименную газету…

О Мише Козакове сплетничали всегда.

После грандиозного успеха фильма «Убийство на улице Данте» прошел слух, что Миша – обрусевший француз, любовник Брижит Бардо, побочный сын Шарля де Голля… Потом почему-то стали говорить, что он – итальянец, отсюда, мол, и «улица Данте», и вообще его подлинная фамилия – не Козаков, а «Казанов…»

После многосерийного фильма, где он снялся в роли Феликса Дзержинского, пошел слух, что Козаков – поляк, тайный агент нескольких разведок, и на своих вечерах, читая стихи, передает шифром секретные сведения тем, кто понимает…

Говорят, были даже случаи, когда тех слушателей, которые понимали Бродского в исполнении Козакова, вызывали «куда следует» для дачи объяснений…

Известие о том, что Козаков – еврей и уезжает в Израиль, потрясло всю общественность… Казаки насмерть обиделись… По Дону прокатились волнения… В синагогах ликовали!

Потом поползли слухи о его необыкновенных успехах на Земле Обетованной… Рассказывали, что он выучил иврит за неделю, играет на нем много ролей (в том числе и женских под фамилией «Селезнева»). А в свободное время выступает с речами и чтением стихов в кнессете.

И еще говорили, что он сказочно богат, – купил огромную квартиру и теперь выгодно сдает ее же по двойной цене самому себе.

И вот я сижу в квартире Миши в Тель-Авиве на улице Боруха Спинозы. Квартира, действительно, большая, но, как выясняется, слишком дорогая, и ее, очевидно, придется сменить. На иврите Миша говорит мало, в основном, употребляя слово «лехаим», понятное мне без перевода… На русском – живо интересуется новостями из Москвы, рассказывает о своем житье: с шести утра учит язык, потом учит роль, потом снова учит язык, потом репетирует роль, потом играет спектакль, потом – короткий сон, во время которого разговаривает на двух языках сразу… Он совсем не изменился с момента нашей последней встречи в Москве – разве что стал сосредоточенней и добрей: ни о ком из своих коллег не говорит плохо. Качество редкое для служителей театра в Израиле и в России…

Я смотрю на него, слушаю и думаю, какую же новую легенду привезу о нем в Москву. А расскажу я вот что: оказалось, Миша Козаков – не полуеврей, не полурусский, не четвертьфранцуз, а самый что ни на есть чистокровный АРТИСТ – со всеми достоинствами и недостатками, присущими людям этого особого, Богом избранного, народа…

Шура Ширвиндт

Начинаю писать портрет Шуры Ширвиндта… и рука останавливается. Слишком давно знакомы, слишком плотно общаемся. Тот случай, когда знание деталей только мешает. Как говорится: лицом к лицу – лица не разглядеть. Да и не с моими жалкими возможностями браться за такую модель. Здесь нужны сочные краски, рембрандтовская кисть. Фантазируя, закрываю глаза и вижу портрет Шуры – в домашнем халате, в кресле, с бокалом вина и с Саскией на коленях… Или даже с двумя Саскиями… или тремя… (Сразу оговорюсь: ревнителей домашнего очага прошу не возмущаться. Уверен, Таточка Белоусова, жена Шуры, простит мне эту фривольную композицию. Она мудрая женщина и понимает, что силуэты двух-трех Саский на полотне не затмевают ее лик мадонны и царицы семейного очага. В свое время я подтвердил это стихами в ее честь, где есть и такие строки: «Как самый счастливый билет в лотерее, так русская женщина – в доме еврея!») Впрочем, не отвлекаемся. Итак, рисуем Шуру с несколькими Саскиями… Это – стереотип, который навязал ему кинематограф: сердцеед, соблазнитель, бабник!..

Иногда, правда, давали сыграть роли меньшевиков. Особенно в застойные годы. Кто-то наверху решил, что типичный меньшевик – это Ширвиндт в пенсне… Большевика разрешили сыграть только один раз, в фильме Карасика, и то – в гробу!

А он еще наиграл бесчисленное количество иностранцев: элегантный француз, суматошный итальянец и, конечно, невозмутимый англичанин, с неизменной трубкой во рту.

О, эта несчастная судьба артиста с космополитически правильными чертами лица!

И мало кто знает, что начинал Шура свою жизнь в искусстве как простой русский мужик в спектакле Театра имени Гоголя в пьесе Салынского… Шура с нежностью вспоминает эту этапную роль, когда целый акт надо было лежать в валенках в избе на печи, а потом произнести всего одну реплику: «ПОШТО, МУЖИКИ, ЗАЗРЯ ПО СТЕПУ МЫКАЕМСЯ?!» Представляю, как замирал зал от неожиданности!..

К сожалению, позже ничего близкого по силе выражения глубины народного чувства драматургия ему не предлагала.

А зря! Ведь если приглядеться повнимательней, Александр Ширвиндт – явление в нашем искусстве удивительно российское, почвенное, сермяжное, если хотите, недаром же его так обожают и принимают простые люди: рыбаки, егеря, шофера да и просто ханыги у магазинов. Спотыкаясь о его фамилию, именуя его то «Ширлингом», то «Шилингом», они все-таки моментально признают его стопроцентно своим, надежным мужиком.

Вообще, убежден: владение Шурой так называемыми «подцензурными выражениями» – искусство неповторимое, музыкальное, если вдуматься! Не удивлюсь, если со временем меломаны и знатоки будут организовывать специальные концерты в залах филармонии, чтобы прийти и послушать, как звучит какое-нибудь низкое «бля» в Шурином исполнении…

А впрочем, может, я ошибаюсь, российского мужика ему уже не сыграть. Потому что впереди у него роли из библейских сюжетов… пастух Авраам… Или строитель ковчега Ной. А может, и Моисей, ведущий толпы людей через пески? Картина, достойная кисти Иванова: идет Шура с развевающейся бородой по барханам, дымит трубкой, подбадривает слабых, осаживает нахальных. И так он естественно вписывается в эти библейские пейзажи… И лишь печально-иронический взгляд выдает вечный вопрос, волнующий его с молодости: «Пошто, мужики, зазря по степу мыкаемся?!»

Михаил Державин

У Миши Державина нелегкая актерская судьба – о нем почему-то не сочиняют сплетен. Это вам не Гафт, не Козаков… Не Ширвиндт, наконец, хотя они появляются на экранах телевизоров почти всегда вместе. Но про Ширвиндта сплетничают, про Державина нет – вот такая загадка зрительской психологии.

Даже в зените своей славы, когда Миша был Ведущим популярнейшего «Кабачка 13 стульев», о нем не сочиняли слухов и анекдотов. Про пана Директора – да (женился на пани Монике), про пана Гималайского – пожалуйста («У Гималайского родилась тройня. Все три матери чувствуют себя хорошо…»). Про пана Ведущего ничего подобного никто не припомнит.

Просто – симпатичный Ведущий и песенка «Закрыт… закрыт кабачок…» Мало! Непростительно мало для известного артиста, каким Державин и является на сегодняшний день.

Пора исправлять превратности судьбы. Пора посплетничать о Державине, тем самым переведя его из разряда «широкоизвестных» в разряд «знаменитых», где ему и приличествует быть соответственно таланту и заслугам.

При этом ничего и не надо выдумывать. Здесь подойдет грибоедовское: «…Я правду о тебе порасскажу такую, что краше всякой лжи…» Итак, Михаил Державин – сын известнейшего вахтанговского актера Михаила Державина – с детства был окружен знаменитостями и популярнейшими личностями (Щукин, Симонов, Целиковская, Максакова, Завадский…). Список, который иному хватит на целый том мемуаров и интервью, Миша скромно умолчал, не сделав друзей отца своими покровителями…

Ну, ладно. Можно это и как-то понять и простить. Но, выйдя из знаменитой семьи, он, женясь неоднократно, попадал в еще более знаменитые семьи… И снова – никакого резонанса в обществе.

Сообщаю любопытным: первый тесть – Аркадий Райкин.

Не ахайте! Да, об этом не писали… Да, вы не знали! А как вы могли знать, если Михаил никогда не стоял на сцене рядом с великим родственником и никогда не сообщал журналистам, что, мол, «вот тут… как-то с женой Катей и с… Аркадием Исааковичем мы пьем чай на кухне… и он меня спрашивает… Миша, а в чем смысл жизни?» Не было таких интервью. И, естественно, народ не знал ни дня свадьбы, ни часа развода… Что, конечно, не способствовало славе Михаила Державина.

Второй тесть был еще более знаменит… Легендарная личность. Герой гражданской войны. Фольклорный персонаж… Что вы говорите? «Чапаев?!» Почти угадали… Буденный!

И опять никакой утечки информации. Про то, что Миша Державин – зять легендарного маршала, знали лишь очень близкие люди да еще, может быть, «классные следопыты». Это их мужественные отряды, бредущие по запутанным маршрутам Первой Конной, добирались, наконец, до поселка Переделкино, где располагалась маршальская дача и где их рапорт должны были принять сам Семен Михайлович, или его жена, или член его семьи, которым обычно и оказывался, к их изумлению… Ведущий «Кабачка».

Походы Первой Конной заставляли их любить учителя. «Кабачок» они любили сами, со всей страстностью чистых пионерских сердец. Поэтому, когда выяснялось, что после многодневного бессмысленного перехода по болотам и топям надо салютовать и рапортовать пану Ведущему из «Кабачка», они понимали, что труды и лишения были ненапрасны и счастливое детство, которое обещало государство, уже наступило.

– ПИОНЕРЫ! – говорил им Державин, поднятый охраной с постели и потому застенчиво запахивающий полы домашнего халата, из-под которого выглядывали пижамные штаны. – ЗА ДЕЛО ПАРТИИ БУДЬТЕ ГОТОВЫ!

– ВСЕГДА ГОТОВЫ! – отвечали пионеры и тут же, без паузы: – ПИОНЕРСКИЙ ПРИВЕТ ПАНУ ЗЮЗЕ! УР-РА!!!

Седой маршал наблюдал эти сцены с балкона, прислушивался к раскатному «ура» и смахивал скупую слезу…

Он, вообще, очень любил зятя-артиста. Часто играл для него на гармонике и давал ему творческие советы типа:

– В театре, Миша, я думаю, как в бою… Надо доверять первому решению. Увидел человека – и руби его к ядрене матери! А то, Миш, он тебя зарубит!

Советы тестя впрок не пошли.

Михаил никого не порубал из своих коллег, никого не оттолкнул, даже локтем.

Так и жил, обходя сплетни и скандалы. Поэтому настоящая слава обходила его…

И сегодня он «выгодно» женат, с точки зрения прибавки популярности. Его жена – популярная певица Роксана Бабаян, но поет с ней почему-то нахальный эстонец Урмас Отт, а Миша даже не аккомпанирует…

К чему я все это рассказываю?!

К тому, что мы равнодушны и нелюбопытны… И судьбой артиста не интересуемся, пока он не запьет, не повесится или в отчаянии не начнет публично перетряхивать постельное белье…

Я смотрю на Мишу Державина, на те роли, какие ему достаются в театре и кино, и с горечью думаю:

– Господи! Как бы он сыграл Чичикова?! А мистера Пиквика? А какой это мог бы быть Несчастливцев?!!

Ау, режиссеры, где вы?!

Ну что ему, убить кого-нибудь или банк грабануть, чтоб заинтересовались?..

Не может он, в силу застенчивого характера. Поэтому я и стремлюсь привлечь к нему внимание, как умею…

Кстати, говорят, он приватизировал Московский ипподром имени Буденного… И в связи с распадом Великой Державы свою роскошную фамилию сократил и отзывается на кличку «Держик»…

Ну, что еще? Остальное сами придумайте…

Народные сказки про Ширвиндова и Державиндта

Как я уже писал, Александр Ширвиндт, несмотря на сложность своей фамилии и анкетных данных, явление удивительно русское, почвенное. Недаром он так тянется к земле. Купил в деревне Синцово дом, завел корову по имени Фира (в девичестве – Ночка). Я побывал в этой деревне, встречался с селянами – ширвиндчанами. Они очень гордятся своим земляком. Рассказывают о нем байки и анекдоты. Причем в байках переиначивают его трудную фамилию на Ширвиндов, как бы чувствуя в нем своего смекалистого мужика.

В отличие от Михаила Державина. Который (вероятно, от того, что в интермедиях часто играет зарубежного гостя) в народе именуется по чужеземному – «Державиндт». Вот парочка коротких сказок, которые мне удалось записать…

Как Ширвиндов с Державиндтом кайф ловили…

Собрались раз Ширвиндов с Державиндтом на рыбалку кайф ловить.

Державиндт взял удочки, Ширвиндов – закуску. Пошли.

Ширвиндов как пришел, так сразу на бережок сел, выпил, закусил и кайф словил.

А Державиндт вдоль реки бегает, руками машет, дорогие блесны в воду бросает, но кайф никак поймать не может.

Подбегает к Ширвиндову, а тот уже сидит в кайфе, трубку курит. Державиндт и спрашивает:

– Ширвиндов, на что кайф ловишь?

– Не скажу! – говорит Ширвиндов. – Сам догадайся!

Побегал Державиндт еще вдоль речки, спиннинги побросал, возвращается, а Ширвиндов уже столько кайфу словил, что даже прилег и одним глазом смыкает… Заплакал бедный Державиндт, взмолился:

– Ну, будь другом, Анатольич! Скажи, на что кайф ловишь?

– Ладно, как другу скажу, – говорит Ширвиндов ласково и нецензурно. – На тебя, Державиндт, и ловлю… Если б ты только знал, какой кайф на тебя смотреть, как ты вдоль реки туда-сюда бегаешь и ничего не ловишь…

– Вот оно что?! – ахнул Державиндт. – Я тоже так хочу…

С тех пор его часто на реке одного видят: побегает-побегает, в воду на себя посмотрит… Кайф словить пытается…

Как Ширвиндов с Державиндтом с английской королевой разговаривали Приезжала к нам тут недавно аглицкая королева. Поздоровкалась она за руку с Ельциным, походила туда-сюда с Черномырдиным да с Лужковым, закручинилась.

– Я, – говорит, – не могу долго на эти лица смотреть… Они на меня действуют хуже английской соли. Неужели нет здесь личности, чтоб хоть малость на лорда смахивала? Чтоб и стать была, и аромат, и вообще, чтоб был джентльмен?

– Есть! – обрадовался Лужков. – Есть, Ваше величество, и именно такой. Ширвиндов – фамилия! И статный, и трубку курит, и лицом даже красивей меня…

– Ах! – обрадовалась королева. – Позвать его скорей ко мне! Надеюсь, он «спик инглиш?» – Не совсем! – отвечает Лужков. – Это Державиндт по-аглицки, действительно, «спик»… А Ширвиндов нет; но в остальном полный «фершгеен»…

– Ладно! – вздохнула королева. – Хрен с вами! Зовите обоих!

Ну, вот! Срочно кличут Ширвиндова с Державиндтом во дворец.

Надели они, согласно этикету, чистое белье, сверху – смокинг и предстали перед королевскими очами.

Королева как Ширвиндова увидела, так затряслась:

– Ах, – говорит, – хау ду ю ду, мистер Ширвиндов. Айм глет ту миг ю! Найс ту си ю!

Ну, Державиндт начал губами шевелить, перевод слов искать…

А Ширвиндов сразу понял и отвечает:

– Спасибо, Ваше величество! Не откажусь!..

Наливают им по полной, все выпивают, королева продолжает:

– Хау ар ю, мистер Ширвиндов? Бери вел?

Державиндт к словарям бросился, а Ширвиндов все сразу понял и говорит:

– Ваше величество! В любое удобное для вас время!

Тут королева совсем расплылась, говорит:

– Да! Это джентльмен так джентльмен! Я желаю его наградить и делаю почетным членом палаты лордов!

– Спасибо, Ваше величество! – говорит Ширвиндов. – Но я для этой должности уже староват. Поэтому, ежели такая Ваша царская воля, то сделайте меня по четным членом, а по нечетным – Державиндта!

– Ладно! – засмеялась королева. – Хрен с вами! Гуд бай!

Тут и Державиндт все понял и тоже сказал по-английски: «Гуд бай!» Сдуру!

А Ширвиндов, как и положено, ушел «по-английски» – не попрощавшись!..

Савелий Крамаров

Феномен популярности Крамарова будет еще долго волновать киноведов. Разглядывая его фотографии, потомки вряд ли смогут представить, каков был Савва и какова была его слава… А слава была бешеной, я тому свидетель…

Вспоминаю: конец 70-х. Харьков, дни советского кино на стадионе.

Среди гостей: Рязанов, Санаев, Смоктуновский и другие знаменитости. Впрочем, зал это мало волнует. Всем выступающим дается понять, что они – гарнир, приправа к горячему блюду. «Горячее» подадут, естественно, позже… Одним словом, Савелий запаздывает. Точнее – самолет, на котором он, может быть, прилетит… Радиосвязь с командой установлена, и ведущий программу конферансье периодически успокаивает публику сообщениями об этапах следования авиалайнера. Народ благоговейно смотрит в небо и скандирует имя приближающегося божества:

– КРА-МА-РОВ! КРА-МА-РОВ! …И вот – оно случилось! Звуки фанфар!!

На сцену выезжает мотоцикл начальника харьковского ГАИ. В люльке – Савелий, со шлемом на голове, что придает его неповторимой внешности особый шарм.

Публика неистово аплодирует.

Крамаров оглядывает ряды, как Цезарь легионы, и громко выкрикивает первый тезис своей тронной речи:

– ДРУЗЬЯ! БЛАГОДАРЮ ВСЕХ! ВЫ ЗНАЕТЕ: В КИНО Я ИГРАЮ В ОСНОВНОМ ЖУЛИКОВ, АЛКАШЕЙ И ПРИДУРКОВ. НАВЕРНОЕ, ПОЭТОМУ МЕНЯ ВЕЗДЕ И ПРИНИМАЮТ КАК РОД-НО-ГО!!!

Радость публики не поддается описанию… Люди обнимаются, хлопают друг друга по спине, целуются.

Савелий невозмутимо продолжает:

– МЕНЯ ЧАСТО СПРАШИВАЮТ ПОКЛОННИКИ: «А СКОЛЬКО ВАМ ЛЕТ?»

Я ГОВОРЮ: «А СКОЛЬКО ДАДИТЕ?»

ОНИ ГОВОРЯТ: «ВАМ ДАДИМ… ОТ ТРЕХ ДО ПЯТИ ЛЕТ… СО СТРОГОЙ ИЗОЛЯЦИЕЙ!»

Тут публика издает вой, вскакивает с мест, плачет от счастья… (Позже, познакомившись с Савелием поближе, я с удивлением обнаружил, что он – довольно образованный молодой человек, любит литературу, мечтает сыграть Хлестакова и всерьез изучает основы иудаизма. Впрочем, все это скрывалось от публики. Народ имел такого Крамарова, которого хотел видеть…)

– МЕНЯ ЧАСТО СПРАШИВАЮТ: «А КТО, САВЕЛИЙ, ВАША ЖЕНА?»

Я ГОВОРЮ: «А ВЫ КАК ДУМАЕТЕ?»

ОНИ ГОВОРЯТ: «ДУМАЕМ, ОДНА ИЗ ДВУХ… ЛИБО – АВДОТЬЯ НИКИТИЧНА, ЛИБО – ВЕРОНИКА МАВРИКИЕВНА».

Обвал. Вой, стон. Первые обмороки…

Вот какова была его слава. И вот от чего он однажды решил отказаться, подав документы на выезд в Америку.

Начальство ахнуло: и чего такому человеку не хватало?

Интеллигенция тут же сочинила злую остроту насчет очередной «утечки мозгов».

Простой народ просто отказался верить, восприняв происходящее как очередную хохму:

– Савелий явреем заделался? Ну, молодец… Ну, дает… Ну, наливай!

Фильмы с его участием еще некоторое время продолжали показывать по телевизору, хотя фамилию из титров аккуратно вырезали. Идиотизм нашей цензуры! Как будто Крамарова можно было с кем-то перепутать!

Потом интерес к нему стал ослабевать, хотя иногда советскую общественность и будоражили слухи о его судьбе: снимается в Голливуде, сделал операцию по исправлению косоглазия и теперь играет исключительно агентов КГБ. Очевидно, американцы уверены, что у агентов – исключительно прямой и ясный взгляд на мир.

Перестройка вернула Крамарова стране. Сначала в титрах, потом – в газетных интервью, потом он возник перед нами во плоти. 1992 год. Кинофестиваль в Сочи. Дирекция готовится к встрече голливудской кинозвезды…Бронированный лимузин, несколько плечистых телохранителей… Однако, к удивлению устроителей, всякие предосторожности оказались ненужными. Крамарова никто не атаковал, не похищал, толпы поклонников не разрывали его на части.

На встречах со зрителями он повторял еще классическую репризу:

– ДРУЗЬЯ! КАК ВЫ ПОМНИТЕ, Я ВСЕГДА ИГРАЛ ЖУЛИКОВ, АЛКАШЕЙ И ПРИДУРКОВ! ОЧЕВИДНО, ПОЭТОМУ ВЫ И ВСТРЕЧАЕТЕ МЕНЯ КАК…

Шутка не работала. Встречали спокойно.

Страна изменилась: алкаши стали наркоманами, жулики ушли в коммерцию, придурки возглавили партии и беспрерывно митинговали. Крамарову некого стало представлять, кроме самого себя. А это и есть самое сложное в судьбе артиста.

Иногда он рассказывал зрителям о своих грандиозных успехах в Голливуде, но делал это как-то неуверенно… И о толпах своих новых поклонников на бульварах Лос-Анджелеса тоже повествовал как-то нечетко, без подробностей. При этом в его округлившихся глазах стала появляться скрытая печаль…

Меня лично это порадовало. «Теперь он сможет сыграть Хлестакова», – подумал я и даже представил, как трагически и достоверно прозвучит в его устах фраза про «сорок тысяч одних курьеров…» А слава, в конце концов, – дело наживное.

Его все-таки узнавали на улицах.

Помню, мы договорились встретиться у театра «Ленком». Он вышел из такси. Проходившие по улице две девушки и мужчина остановились как вкопанные.

– Смотри-ка! – сказала первая. – Это ж…артист! Ну… как его… В Америке живет который… Еще лицо переделал который…

– Джексон?! – подсказала вторая.

– Ну! Не… А может, и не Джексон…

– Ладно! – сказал мужчина, обрывая спор. – «Жексон-Фуексон!» Пошли! Магазин закроется!

И они быстро побежали прочь, не оглядываясь на бывшего кумира. 1997 г.

Э. А. Рязанов

С Эльдаром Александровичем Рязановым мы дружим давно. Поэтому я принимал участие во всех его многочисленных юбилеях, презентациях и фестивалях, посвященных его творчеству. Всякий раз сочинял шутливые послания…

Но неутомимый Эльдар живет такой бурной творческой жизнью, что никакой фантазии уже не хватает.

Поэтому я заготовил в компьютере стандартное послание, которое можно подредактировать для любого торжественного случая в жизни Рязанова.

Это послание, кстати, могут использовать и другие многочисленные поклонники Эльдара Александровича…

Уважаемый товарищ Рязанов! (Дорогой Эльдар Александрович! Милый Эльдар! Элик! и т. д. Нужное обращение подчеркнуть, в зависимости от степени близости к юбиляру.) Разрешите от всей души поздравить Вас (тебя) с юбилеем… (презентацией… открытием новой программы… годовщиной со дня выхода на экран… годовщиной со дня запрета выхода… на экран… с окончанием строительства гаража и т. д. и т. п.) и просто с хорошей погодой, поскольку плохой, как поется в песне, и не бывает, за что огромное Вам спасибо!

Все мы бесконечно любим и ценим фильмы (книги, стихи, песни, передачи, роли, интервью, созданные Вами, а также слухи, сплетни, домыслы, созданные нами про Вас, Ваших родных и друзей), за что Вам тоже огромная народная благодарность!

Старшее поколение нашей страны, которое помнит Вас давно… еще со времен Кутузова в исполнении Игоря Ильинского, глубоко Вам признательно за заботу и внимание. Взять хотя бы любимую народом «Иронию судьбы!» В трудные годы антиалкогольного маккартизма, в подполье, люди собирались группами по трое, чтоб посмотреть этот фильм или даже просто понюхать кассету, после чего наступало то «хорошее настроение, которое не покинуло наш народ до сих пор в предновогодние дни!» Юное поколение училось у героев Ваших фильмов, у легендарного Деточкина… который, как известно, воровал машины, а деньги отдавал детским приютам.

Сегодня бывшие приютские дети уже выросли и, наконец-то, сами воруют машины, а в приюты отдают взрослых!

За ту Большую дорогу, на которую Вы их вывели, огромное спасибо Вам, дорогой Эльдар Александрович!

А сколько новых женских имен Вы открыли за свою кинематографическую судьбу! Людмила Гурченко! Алла Пугачева! Светлана Немоляева! Татьяна Догилева! Лия Ахеджакова! Всех не перечислишь!..

В таком цветнике у многих творцов закружилась бы голова, но Вы, как истинный художник, видели в женщинах прежде всего товарища по работе и ни на ком из них даже не женились ни разу, за что и огромная Вам благодарность от всей общественности! Мы бы могли и дальше говорить о Ваших заслугах в свете очередного непонятно какого Вашего юбилея, но лучше всего об этом поет сам народ в стихах, которые Вы ему подсказали…

У природы нет плохой погоды!
Всякая природа – благодать!
Хорошо в любое время года за Эльдар Алексаныча поддать!

(Далее – пожатие рук, объятия, поцелуи, совместная выпивка, поспешное бегство со сцены и т. д., в зависимости от ответных чувств, охвативших юбиляра после такого приветствия.)

М. В. Миронова в Париже

Этот монолог был написан давно, лет двадцать назад. М. В. Миронова и А. С. Менакер были приглашены с выступлениями в знаменитый парижский концертный зал «Олимпия». Стали думать над соответствующим репортуаром. И пришли к выводу, что лучшие сатирические монологи и сценки не могут быть использованы, поскольку французы их просто не поймут.

Мне показалось это несправедливым. «Как это не поймут? – негодовал я. – Хорошенько объяснить – поймут!»

И для примера предложил вступительное слово Ведущему зала «Олимпия», предваряющее знаменитый «Монолог колхозницы», который Мария Владимировна с огромным успехом исполняла во многих концертных залах Советского Союза…

По прошествии времени я вижу, что сегодня такие пояснения нужны уже и нынешним юным зрителям, для того чтоб и они знали, над чем смеялись советские люди совсем недавно…

Итак, представьте: концертный зал в Париже! Появляется Ведущий и на чистом французском языке обращается к залу:

«Мадам и месье!

Сейчас вы увидите выступление ведущей комической актрисы советской эстрады мадам Мироновой. Наши небольшие пояснения помогут вам ощутить всю прелесть и своеобразие специфического русского юмора…

Итак, мадам Миронова исполняет монолог простой русской женщины, колхозницы, приехавшей в Москву – за покупками.

Сразу поясняем, что поездки из провинции в столицу за покупками – это старая добрая традиция, существующая в России. И, разумеется, в столицу едут вовсе не потому, что в провинции чего-нибудь нет, а исключительно потому, что в столице хоть что-нибудь есть…

Поэтому мадам Миронова и появляется на сцене с двумя большими странными саквояжами, или, говоря по-русски, «авоськами».

Авоська – это специфическая безразмерная ажурная русская сумочка, названная так в честь знаменитого спектакля Театра Ленком «Юнона и Авось», гастроли которого с успехом прошли в Париже.

Выйдя на сцену, мадам Миронова начинает добродушно сетовать на «очереди» в магазинах. Русское понятие «очередь» можно перевести на французский, как слово «ле тайон», и означает оно огромное скопление людей, которое можно наблюдать в магазинах Парижа, скажем, в канун праздника Рождества. Так вот, в Москве такой праздник – каждый день!

Это и создает постоянную, знакомую многим специфическую атмосферу веселой толкотни, дружеский обмен репликами и пуговицами от пальто.

Далее мадам Миронова говорит об особенностях московского такси. В отличие от парижского, московское такси обычно едет не по маршрутам, нужным пассажирам, а в особом направлении, именуемом в России единым словом: «В-п-а-р-к!» «Парк» по-французски – «ле жардэн» – место прогулок и отдыха граждан.

Поэтому, если почему-либо пассажир не захочет ехать в парк, «ле жардэн», ему и советуют гулять пешком или отдыхать прямо здесь, сидя на тротуаре…

Далее мадам Миронова жалуется, что не может попасть в московскую гостиницу, ибо всюду стоят таблички: «СВОБОДНЫХ МЕСТ НЕТ»…

Здесь комизм положения объясняется особенностями русского языка, в котором не существует выражения «СВОБОДНЫХ МЕСТ ЕСТЬ».

Такое, как говорят русские, просто язык не повернется сказать. Поэтому везде и стоят таблички «свободных мест нет», которые вовсе не означают, что мест нет, и вообще – ничего не означают, а просто являются частью интерьера.

На самом деле в Москве много гостиниц, в том числе и суперсовременных отелей, построенных шведами, финнами и турками, которые, построив эти отели, там и живут…

Заканчивая свой монолог, мадам Миронова прощается со столицей, при этом у нее на глазах наворачиваются слезы. Такое сочетание смешного с грустным – тоже особенность русского юмора. У них бытует даже поговорка: «У нас где смех, где слезы – без поллитра не разберешь».

Поэтому желающим почувствовать все очарование русского юмора мы и посоветуем обратиться к спиртному и при этом помнить, что «поллитрой» в России именуют обычно литр или два, короче столько, сколько нужно, чтоб заставить себя смеяться и плакать одновременно…

На этом я заканчиваю свои пояснения и советую всем скорее перейти к пониманию… Благодарю всех! Гран мерси! А вотр де санте!»

Геннадий Хазанов

(Репортаж из будущего)

2 декабря 2005 года

Агентство «ИТАР-ТАСС»

Экстренное сообщение

Русская автономная республика Кипр Сюда на частном самолете неожиданно прилетел знаменитый актер, народный артист РСФСР, СНГ, ЮАР, Израиля, Анталии и других русскоязычных территорий Геннадий Хазанов.

В аэропорту состоялась пресс-конференция. Артист вышел к журналистам, как всегда, в наряде «от Зайцева» – белый льняной костюм, шлепанцы на босу ногу, ондатровая шапка.

Замысел прославленного кутюрье легко угадывался: российский человек на выезде должен выглядеть элегантно, но как бы все-таки… и чуть-чуть с мороза.

Первый вопрос журналистов:

– Геннадий, откуда у вас самолет?

– От верблюда! Вот этого! – с улыбкой отвечает Геннадий и показывает для рекламы пачку сигарет «Кемел».

Все смеются. Приятно, что разговор начался такой изящной шуткой…Виктора Шендеровича. (Хазанов всегда после удачной репризы называет ее автора, а после неудачной – сообщает зрителям его, автора, домашний адрес и телефон…) Вопрос. Геннадий, сможем ли мы увидеть ваши новые работы в театре и кино?

Ответ. А это вам к окулисту надо! Он скажет: сможете вы еще что-то увидеть или нет? (Шутка Лиона Измайлова, Москва, Рижский проезд, телефон: 283-63-09.) Отсмеявшись, журналисты настаивали:

– И все же, в какой театральной роли вы появитесь? Фигаро? Хлестаков? Гамлет?

Ответ. Не угадаете… Начал репетировать Дон Кихота!..

Общее изумление.

– Но ведь Дон Кихот, он, все-таки, – традиционно – очень длинный, – робко замечает один из корреспондентов.

– Как говорила одна знакомая девица, – парирует Хазанов, – дело не в размерах! Был бы резвый и веселый!.. (Шутка неизвестного автора, за нее он был убит и похоронен на Востряковском кладбище.) Вопрос. Геннадий, вы прибыли сюда, на Кипр, в качестве гастролера или в качестве отдыхающего?

Ответ. В качестве заложника!

Общий смех. Просят указать автора.

– Он – за спиной! – говорит Хазанов и тихо добавляет: – Дураки! Это уже серьезно!

Только тут все замечают за спиной артиста хохочущего человека с безумным глазами и острым ножом в руках.

– Псих из местных патриотов-киприотов! – поясняет Хазанов. – Взял меня в заложники, а в качестве выкупа потребовал устроить веселый концерт!..

Повисла тяжелая пауза.

– Чего затихли? – улыбается Хазанов. – Обстановка нормальная… Я давно привык так работать!..

– Караул! На помощь! – простонал один из корреспондентов.

– Без паники! – крикнул Хазанов. – Группа «Альфа» уже вылетела! Надеюсь, у нее найдутся гранаты с веселящим газом!.. А вы, если хотите помочь, то – смейтесь! И как можно громче! Иначе – мне хана!

Он сделал шаг вперед.

Зритель-террорист, с ножом, двинулся за ним, освещая путь своей идиотской улыбкой… Корреспонденты, смеясь и рыдая, пристроились сзади…

Эта странная процессия, под музыку, направилась в сторону моря…

Хазанов шагал уверенно, беспрерывно острил, строил рожи, разбрасывал нищим деньги и репризы…

Сейчас он действительно был чем-то похож на маленького Дон-Кихота! Или на большого Чаплина!.. А может, просто на себя, молодого, пятидесятилетнего?.. Глядя ему вслед, так и хотелось крикнуть:

– СЧАСТЛИВОГО ПУТИ ТЕБЕ, АРТИСТ! (Информация из будущего получена по факсу специально для Театра эстрады, где праздновалось 50-летие Г. В. Хазанова 2 декабря 1995 года.)

Портрет Жванецкого

(На фоне его 60-летия)

Дорогой Миша!

Выходить с шутками на твоем юбилее – самоубийство!

И все-таки я добровольно вливаюсь в число камикадзе, таранящих этот микрофон, поскольку нет выхода: выступать – страшно, не выступать – стыдно!

Миша! Ты стольких людей веселил на стольких юбилеях, что, казалось, можно из твоих старых реприз скроить послание и тебе. Не получилось!

Твои шутки не трансплантируются, они отвергают чужой организм!

Что ты сделал с нашим жанром, Миша? Десятки сатириков с красивыми книжками стояли у микрофонов и веселили советскую публику, пока не возник ты, с мятыми листочками, исписанными детскими каракулями…

Народ понял, что смеялся неправильно, и помрачнел. Это был взлет и падение жанра одновременно!

Сатирики затосковали.

Арканов от безвыходности запел. Саша Каневский и Семен Лившин вообще уехали из страны, но ты их достаешь по новому месту жительства и своими шутками мешаешь получать причитающиеся эмигрантские пособия… Чиновники социальных отделов морщат лбы и задают им неприятные вопросы: «Почему этот, со старым драным портфелем, такой веселый и – ТАМ, а вы грустные, с такими новыми чемоданами, и – ЗДЕСЬ?» Нельзя бесконечно повышать уровень, Миша! Там, где летаешь ты, уже разряжен воздух, и нормальные люди задыхаются.

«Какое счастье, что Жванецкий не играет на скрипке!» – сказал Спиваков.

«И не танцует!» – добавил Барышников…

От себя добавлю: слава Богу, Миша, ты не пишешь пьес и даешь тем самым возможность пристойного существования. Но поскольку у тебя характер неуемный и ты после 60-ти вдруг надиктуешь какое-нибудь «Горе от ума», драматургам приходится подумать о куске хлеба на будущее…

Поэтому я решил заняться живописью. И первый портрет, который я нарисовал, – твой. Вот он!!

Метода моей работы известна с детства: я рисовал по клеточкам. Взял твою фотографию, разделил на клеточки и перенес на бумагу… Клеточка за клеточкой… Изнурительный труд, Миша, так мучалась, наверное, та слепая женщина, которая ткала ковер вождю…

Клеточка – ресничка, три клеточки – нос… Я впервые видел тебя за решеткой, Миша, и мне захотелось сделать что-то приятное для узника.

Во-первых, я добавил тебе волос… Учитывая твой неослабевающий интерес к женщинам, подумал, что это будет неплохо…

Во-вторых, чуть-чуть подправил глаза. Мне давно не очень нравятся твои глаза, Миша… В них поселилось много грусти и беспокойства. Даже когда ты читаешь очень смешное, глаза не успевают повеселеть.

Я, вообще, давно обратил внимание, что у тебя и остальной организм не успевает за твоими же собственными мыслями… Мысли – под небесами, а организм все еще сидит на вчерашнем банкете и доедает салат… Я сделал тебе спокойные глаза, полные созерцательного достоинства. Поэтому в трудную минуту советую смотреть не в зеркало, а на мой портрет…

Еще я пририсовал немножко разных деталей, для символизма… Кусочек моря, это – Одесса. Немножко Петербурга, немножко Москвы, немножко Калифорнии, немножко Тель-Авива… Земля, которая тебе дорога! Глупые люди утверждают, что земля должна быть одна. Она и есть у тебя одна, Миша, только она большая…

И Родина – огромная: весь мир, где понимают по-русски…

Так что летай над ней, Михаил… И над Москвой, и над Нью-Йорком, и над Череповцом, посылая… всех завистников куда подальше!

И звони, когда сможешь.

И на мои вопросы о твоей жизни ты всегда отвечай мне одной и той же любимой цитатой:

– Нормально, Григорий! Нормально!.. 6 февраля 1994

Переписка с Аркадием Хайтом

К моему шестидесятилетию мой друг писатель Аркадий Хайт написал мне письмо… Нет, вру! Писал он его к 50-летию, т. е. в 1990 году… Но зная, как плохо работает наша почта, решил, что дойдет письмо только через десять лет… Причем я в этот момент (так он посчитал), возможно, окажусь где-то в эмиграции и мне будет интересно узнать, как идут дела в стране…

Аркадий Хайт – писатель с удивительно веселым воображением! Перечитываю его письмо и поражаюсь, как он многое предвидел…

Да и в моем ответе, написанном тогда же, почти десять лет назад, что-то сегодняшнее явно угадано.

Одним словом, считаю возможным обнародовать нашу сугубо личную писательскую переписку из… непонятно какого времени!

Аркадий Хайт – Григорию Горину

Зачитано 12 марта 1990 года

Дом архитекторов

Москва

Гриша, дорогой, здравствуй!

Вот и двухтысячный год на дворе. Вспомнил, что тебе стукнуло 60, и решил черкнуть письмо, рассказать о нашем житье-бытье.

Событий у нас много. Как говорится, живем плохо, но интересно.

Вчера, например, провожали в эмиграцию последнего еврея. Их теперь принимает только Конго, со столицей в Браззавиле. Народу в Шереметьево собралось уйма. Было много цветов и прощальных речей. Очень тепло говорил Станислав Куняев. Даже плакал. Его тоже можно понять. На кого теперь валить все беды страны?

Восемьдесят третью годовщину Октябрьской революции отметили скромно. Не было никакого военного парада. Только не подумай, что у нас нет больше армии. Армия есть. Нет бензина. Так что в этот день по телевизору показали только прием в Кремле. Было довольно мило, много послов из разных стран: мордовский посол, якутский посол, временный поверенный Тюмени и… генеральный консул Химки-Ховрино.

Кстати, помнишь Ельцина? Он тоже выступал. Говорил, что у его правительства разработана новейшая программа к цивилизованному рынку. На этот раз переход к рынку предполагается сделать подземным, так что, боюсь, опять никто ничего и не заметит.

Впрочем, Бог с ним, с рынком. Тут у нас дела поинтересней. В прошлом месяце, наконец-то, похоронили Владимира Ильича Ленина. Так что мавзолей освободился.

Союз театральных деятелей борется, чтоб помещение отдали им, поскольку есть Михаил Ульянов… В некотором роде – прямой наследник. Но, думаю, шансов у них мало… Скорей всего там откроют еще один «Макдоналдс»…

Что еще? КПСС побеждает на выборах и заявляет, что она немедленно выполнит свою продовольственную программу.

Дело в том, что в обещаниях их партии, оказалось, была допущена ошибка! Мы считали, что нормой будет считаться 4 кг мяса на человека, а они считали, что будет 4 кг мяса на человеке!

Ну вот, а теперь разобрались и все очень довольны!

Гриша, тебя, конечно, интересует, что происходит в мире искусства?

В литературе – затишье. В Театре, как обычно, бурная жизнь.

Знаешь, МХАТ еще раз разделился! Теперь их у нас четыре. Все – академические.

Ефремов настоял, чтоб эмблему хотя бы частично оставили ему. Так что у него на занавесе – скелетик чайки.

В кино приятная новость. Эльдар Рязанов помирился с Войновичем и, кажется, будет, наконец, ставить новый фильм про Чонкина. (Помнишь его конфликт с английской кинофирмой? Они финансировали фильм, но требовали, чтобы Чонкина играл Барышников.) Теперь все изменилось. Они финансируют фильм, но требуют, чтобы Чонкина играл… Растропович. Причем на виолончели! По-моему, будет оригинально…

Гриша, дорогой! Очень часто вспоминаем твое 50-летие в ресторане Дома архитекторов. Было тепло, сердечно, а главное, в последний раз хоть поели по-человечески. Сейчас, по прошествии десяти лет, вспоминаешь, сколько замечательных людей сидело за столом. Наверное, это и есть – главное в жизни. Были и остаются только верные друзья. Будь же счастлив, Григорий. Где б ты ни был.

Но лучше всего – рядом с нами!

Григорий Горин – Аркадию Хайту

Осень 2001 года

Дорогой Аркадий!

Ты даже представить не можешь, как я обрадовался твоему письму! Весточка с Родины – что может быть дороже для нас, эмигрантов, особенно таких, как я?

Ты ведь слышал, наверное, что и за рубежом я оказался не по своей воле: этим летом, сдуру, поехал отдохнуть в Коктебель, а в это время Украина полностью отделилась, наконец, от СНГ, а Крым, в свою очередь, отделился от Украины, а затем уже и от материка.

Сбылось пророчество Васи Аксенова, и Крым стал островом.

Но даже Аксенов, с его фантазией, не мог предположить, что отделение на этом не закончится и Крым тоже распадется на ряд независимых районов, лагун и утесов, на одном из которых я сейчас и нахожусь, с видом на жительство, на высоте двадцать метров над уровнем моря.

Впрочем, не жалуюсь, утес как утес, условия по нынешним временам неплохие: есть вода, рыба, водоросли… Рыба, правда, радиоактивна, зато водоросли содержат фосфор. Поэтому рыба, поедая водоросли, нейтрализуется, превращаясь в фосфор, а я, питаясь рыбой, свечусь во тьме, отчего проходящие мимо пароходы принимают меня за маяк и обходят стороной…

Но не в этом главные трудности! Главная беда для нас, эмигрантов, – отсутствие вестей с Родины. Поэтому, Аркадий, можешь представить, какой крик радости я испустил, когда обнаружил в проплывавшей мимо бутылке твое письмо.

Спасибо, друг! Проглядывая размытый текст, обнаружил всего несколько знакомых слов… Что-то про Ельцина… про МХАТ… Сердце застучало. Я чуть не расплакался.

Боже мой, подумал я, как интересна ваша жизнь на пятнадцатом году перестройки, на десятом году осуществления знаменитой экономической программы в 500 дней!

Только отсюда, с высоты утеса, сидя голой задницей на камне, начинаешь понимать, как мы были несправедливы к собственной перестроечной жизни конца 80-х, как не умели ценить ее достоинств.

Разве это было не счастье – зайти в пустой магазин и поболтать со скучающим продавцом о житье-бытье?

Разве это не радость – в дождливую погоду сесть в свой старенький автомобиль, в котором давно нет бензина и колес, но зато еще работают дворники, и, включив их, можно подолгу наблюдать, как красиво сбегают серебристые капли со стекол.

А вечером, придя в нетопленый дом, выпить рюмку одеколона, закурить чинарик, найденный в подъезде, и сесть у телевизора, где по всем программам выступают депутаты. И уже совсем ночью, обалдев от мнений и прений, юркнуть в теплую постель, которую нагрела жена, спящая там в шубе…

Все это – огромное счастье, Аркадий! Запомни! Я пишу это письмо с болью, ибо выцарапываю его обломком гранита на скале и боюсь, что набегающая волна смоет это послание вместе со мной.

Если это случится и археологи найдут мою наскальную надпись, я бы хотел, чтоб они не искали ее расшифровку в культуре древних этрусков, а знали, что она была написана свободным постсоветским человеком, чья свобода достигла абсолюта. Подскажи им это, Аркадий!

И еще. Растолкуй людям, что не бывает трудностей, которые не становились бы удовольствиями, переходя в разряд воспоминаний.

За сим прощай, друг! Держитесь там, на материке… Мысленно с вами!

Если рискнешь написать еще, брось бутылку по такому адресу:

Бывший СССР. Бывший Крым. Бывший Пик социализма, ныне – Вторая демократическая впадина. Пещера номер один. Копать до упора…

Если кто-то откликнется – спросить Гришу.