Роман является итогом многолетних раздумий писателя о судьбах молодого поколения, его жизненных исканиях, о проблемах семейного и трудового воспитания, о нравственности и гражданском долге. В центре романа — четверо друзей, молодых инженеров-строителей, стоящих на пороге самостоятельной жизни после окончания института. Автор показывает, что подлинная зрелость приходит не с получением диплома, а в непосредственном познании жизни, в практике трудовых будней.

Г. Ф. Шолохов-Синявский

Беспокойный возраст

Один из зачинателей советской литературы на Дону Георгий Филиппович Шолохов (псевдоним Синявский) родился 17 ноября 1901 года в селе Синявка под Таганрогом. Первое его произведение, рассказ «Преступление», было опубликовано в 1928 году в журнале «На подъеме». Первой значительной работой, которая привлекла внимание читателей и критики, явился сборник рассказов «Камень у моря», вышедший в 1934 году. В том же году Г. Ф. Шолохов-Синявский становится членом Союза писателей, избирается делегатом на I Всесоюзный съезд.

Одним из первых в советской литературе в романах «Крутии», «Суровая путина», «Братья», «Далекие огни» писатель делает попытку раскрыть сложный процесс пробуждения личности и масс в особых условиях жизни донского казачества.

Участник Великой Отечественной войны, Г. Ф. Шолохов-Синявский пишет книгу рассказов о человеке на войне «Змей Горыныч» и одно из наиболее крупных своих произведений — роман «Волгины». В послевоенные годы выходят в свет роман «Беспокойный возраст», автобиографическая повесть «Отец», положившая начало трилогии «Горький мед», повести «Домик у речки», «Казачья бурса» и другие.

Произведения Г. Ф. Шолохова-Синявского изданы в Польше, Чехословакии, Венгрии. Умер писатель в 1967 году.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Последняя минута натянутой до предела тишины, усталость во всем теле, тревожный холодок в груди при взгляде на непроницаемые лица членов экзаменационной комиссии… Просторный актовый зал, озаренный матово-белым светом, ожидающие своей очереди дипломанты. На возвышении две сизые от мела доски. На них развешаны листы проекта, вычерченные на ватмане сложные сооружения, под ними — бледная искусственная голубизна воды. Последний вопрос придирчивого экзаменатора — что-то о давлении воды на боковые стены шлюза, не совсем твердый ответ и внезапное безразличие ко всему: «Будь что будет! Не стану больше отвечать. Хватит!». Мгновение, когда защита проекта могла бы пойти насмарку.

И вдруг желанное «Довольно!» прозвучало в зале, как приговор о помиловании. Его произнес профессор, председатель комиссии. Скупой взмах большой узловатой руки — и дружные товарищеские хлопки прокатились по залу, засветились улыбки, и — конец мукам, чувство облегчения, свободы…

Максим Страхов сошел с возвышения и, не глядя в зал, вытирая платком влажный лоб, вышел в коридор. И тотчас же на его место встал следующий, бледный от волнения, дипломант. Двое студентов снимали с досок проект, над которым Максим трудился более трех месяцев, и прикалывали кнопками другой…

После торжественно освещенного актового зала коридор показался Страхову почти темным. Максим подошел к раскрытому окну, глубоко вдохнул свежий вечерний воздух. В конце мая вечера в Москве бывают мягкие, теплые, серебристые, они светятся чуть ли не до полуночи. Громады высотных зданий тонули в лиловой мгле, окна сверкали, как прямоугольные отрезки золотой фольги. Россыпи уличных огней переливались всеми цветами. Ровный спадающий гул города врывался в окно.

Мимо по коридору прошел в курилку один из членов комиссии. На ходу он ободряюще хлопнул Максима по плечу:

— Не робей, Страхов. Дед доволен.

«Дед» — старый профессор Чугунов, «гений гидравлики», как любовно называли его студенты. Это он и сказал «Довольно!» в ту минуту, когда Максим понял, что окончательно выдыхается и уже готов наговорить чепухи.

— Сколько поставил? — неуверенно спросил Максим.

— Результаты объявят сегодня, часа через два, — загадочно усмехнувшись, ответил член комиссии и зашагал по коридору.

«Четверку или пятерку? Не все ли равно теперь, — подумал Максим. — Только бы не тройку».

Он сразу почувствовал себя счастливым: завтра не надо рано вставать и спешить на лекции, часами склоняться над наскучившими чертежами, не выпуская из рук логарифмической линейки, корпеть над вычислениями; и — беда! — допустишь ошибку — все начинай сызнова, пиши и черти, пока не зарябит в глазах.

Максим негромко запел, уперся руками в подоконник, высунулся из окна до пояса, склонился над гудящей улицей и почувствовал, как чьи-то сильные руки схватили его за пояс и тянут назад.

За спиной послышался смех. Максим спрыгнул с подоконника, обернулся и увидел знакомые, улыбающиеся лица. Это были его друзья-сокурсники, защищавшие проекты в тот же вечер: долговязый, все время чудивший Саша Черемшанов, солидный, медлительный, с ранней плешинкой на беловолосой голове Славик Стрепетов и совсем юная жена его Галя, окончившая гидрометеорологический факультет, черноглазая хохотушка.

— Ребята! Макс решил выброситься из окна! — крикнул Саша. — Он уже уверен, что его срезали.

Максим старался придать лицу скептически-серьезное выражение, но губы его растягивала невольная улыбка.

— Не волнуйся, Сашка. Я предупрежден. Дед меньше тройки мне не поставит.

— Это уже неплохо. Тебя можно поздравить, — серьезно проговорил Славик и протянул руку.

— А я меньше чем на четверку не согласен, — сказал Черемшанов, но в карих глазах его таилась беспокойная надежда на большее.

— Не прибедняйся, — сказал Максим. — Все слышали, как ты защищал. Пятерка тебе обеспечена.

Черемшанов и в самом деле учился хорошо, защищал диплом блестяще, и это будило в Максиме затаенную зависть. Он и сам не знал почему: то ли он считал нескладного, шумливого Сашу более способным, то ли завидовал его умению быть всегда веселым и смешить всех — Черемшанова всегда приглашали на всякие студенческие вечеринки.

Черемшанов потупился:

— Не знаю, Макс. Буду рад, конечно, если поставят четверку.

— Каковы бы ни были результаты, радоваться еще рано, — заметил Стрепетов.

— Ой, сердечко замирает. За себя так не волновалась, как за своего коротышку, — дернув узкими худыми плечами, сказала Галя и озорно взглянула на мужа.

Славик нахмурил белесые брови.

Из актового зала донеслась трель звонка, вслед за этим послышались шум отодвигаемых стульев и топот множества ног.

— Перерыв, — оказал Черемшанов. — Комиссия пойдет совещаться. Оценки объявят не раньше как через час. Пошли во двор — подышим майским воздухом.

Выпускники гурьбой повалили со второго этажа в обсаженный тополями, липами и кустами черемухи институтский двор. Среди шуток и наигранного смеха немногих, делающих вид, что они не унывают, слышались сдержанные голоса выпускников, сочувствующих неудачникам.

— Бедная Люда Горелкина… как завалилась. И хорошие рецензии на проект не помогли, — сказала Галя.

— Можно завалиться и с отличными рецензиями, тут скидочки не помогут, — спокойно заметил Славик.

Максим расхаживал в стороне, курил. Он уже не волновался: брошенная на ходу членом комиссии фраза вселила в него уверенность — если Чугунов отнесся к его защите одобрительно, то успех, был почти обеспечен. «Верная четверка, а может быть, и пятерка», — подумал Максим.

Учился он не так уж хорошо, с ленцой и пропусками, практику проходил на ремонтных работах канала Москва — Волга, не вникая глубоко в производство, но отчеты готовил исправно. К своей будущей профессии относился довольно беспечно, на гидростроительный факультет попал случайно: товарищи по школе пошли, и он пошел. Толкнуло его на этот выбор еще и то, что профессия инженера-гидростроителя представлялась ему такой же романтичной, как, например, профессия геолога: сооружение каналов и шлюзов, по которым, плывут красавцы теплоходы, создание искусственных морей и слияние рек — все это окрашивалось в воображении Максима в празднично-розовые тона. На практике немного встревожила мысль, что за всем этим стоял большой труд, самостоятельный и, может быть, суровый, вдали от родительского дома; и все-таки практика была настолько короткой и необременительной, что больше походила на отдых, чем на работу, и Максим так и не изведал ее тяжести.

К защите проекта он готовился прилежно, старался не отстать от других. Днями он не выходил из дому или просиживал в институтской чертежной, накуриваясь до дурноты; похудел, стал раздражительным и угрюмым, под глазами залегли синеватые впадины.

Пожалуй, впервые в жизни он по-настоящему устал и теперь был рад, что все кончилось и что он, кажется, не остался в ряду троечников.

Горьковатый запах недавно распустившейся листвы молодых лип и тополей сгустился во дворе института. За высокой решетчатой оградой шумела Москва, а в сумеречном теплом небе медленно гасли палевые блики еще не потухшей вечерней зари.

Томящее, грустное и вместе с тем радостное чувство охватило Максима. Как будто его позвал нежный голос или опахнуло весенним теплом. Он и сам не мог понять, что это было — свет ли чьих-то увиденных накануне глаз, неясная девичья улыбка или звон прихлынувшей к голове разгоряченной крови.

Вокруг слышались голоса. Славик Стрепетов и Саша Черемшанов говорили о скором отъезде на работу, об уже предназначенных для нового выпуска гидростроителей краях и городах… Неужели и в самом деле придется куда-то уезжать из Москвы? Ни о каком отъезде Максиму не хотелось сейчас думать.

Его мечтательное настроение нарушил Черемшанов. Он подошел к Максиму, взял под руку:

— Ты все уединяешься. Волнуешься?

— Нисколько, — с напускным равнодушием ответил Максим.

— А я, откровенно говоря, трепещу при одной мысли, что скажет комиссия.

— Напрасно, — нарочито безразлично сказал Максим. — Судя по твоей защите, тревожиться тебе нечего.

— Ты это серьезно? А я, ой, как волнуюсь. Я сойду с ума, если мне поставят удовлетворительно. Для меня это большой стыд, понимаешь? Столько работать, подтягивать поясок, живя почти на одну стипендию, тянуть с матери последние грошики — и вдруг на тебе: удовлетворительно. Для тебя это, конечно, пустяк, я знаю…

Максим поморщился: он не любил, когда намекали на его более обеспеченное положение, и особенно его коробило, когда об этом говорил Черемшанов. Может быть, поэтому всегда усталый вид, показная, как думалось Максиму, веселость Саши раздражали его, а успехи товарища вызывали навязчивую зависть. Он уже готов был обиженно и высокомерно фыркнуть, но Саша доверительно прижал к себе его локоть и, словно угадав его мысли, продолжал задушевно:

— Ты не обижайся, Макс. Для тебя, конечно, не так страшно, как защитить — на отлично или удовлетворительно. Твой папаша жив-здоров и работает на хорошей должности. А мой погиб в сорок третьем году у Волги, на Мамаевом кургане, мать служит санитаркой в больнице, ставка, сам знаешь, — по квалификации. Правда, родственники живут зажиточно: дядя на заводе мастером, но, как часто бывает, ему нет никакого дела до сестры и ее сына. Вот и пришлось нам после войны туговато. Мать все силы положила на меня. И вот теперь я, здоровенный балбес, приду домой и огорошу ее: «Ты, маменька, извини, обо мне заботились, на меня страна тратила деньги, а я всем этим пренебрег и „блеснул“ на удовлетворительно». Ведь это позор, подлость, неблагодарность! Да и не люблю я делать все на среднюю оценку.

Максиму почему-то стало неловко. Ему захотелось сказать, что и он так же думает, но в эту минуту затрещал в вестибюле звонок и все выпускники разом хлынули со двора в широкую дверь.

2

В актовом зале, где недавно происходила защита проектов, стояла настороженная тишина.

Максим нашел Славика и Сашу Черемшанова в первом от двери ряду стульев.

— Чтобы удобнее было срываться в случае позора, — ухмыляясь, не преминул пошутить Черемшанов. Худые плечи его нервно поеживались, длинные руки суетливо двигались, глаза возбужденно светились.

Славик Стрепетов сидел непритворно-спокойно, позевывая и равнодушно поглядывая по сторонам.

Но вот вошли члены комиссии, и впереди всех — директор института, с бесстрастным выражением широкоскулого лица, «дед» Чугунов, грузный, небрежно одетый, с брюзгливо оттопыренной нижней губой, за ним — декан факультета, представители общественных организаций, министерства.

Директор института скучноватым голосом, словно выступая с будничным отчетным докладом, стал называть фамилии и утвержденные на заседании комиссии оценки. Он как бы не хотел отступать ни на йоту от раз и навсегда установленных правил. Ни одного лишнего слова, ни одной прочувствованной интонации… «Имярек — проект защитил на такую-то тему, с такой-то оценкой» — и все!

Дипломант, если защитил на хорошо или отлично, застенчиво улыбался, ему дружно аплодировали, протягивали руки Чугунов, за ним директор и остальные члены комиссии. Выдержавший экзамен счастливец торопливо пожимал руки и уходил, а на его место выступал другой. При оценке удовлетворительно хлопали мало. Неудачники же с красными или бледными лицами, а девушки даже с полными слез глазами спешили выйти из зала…

Во всем этом: в ровном голосе директора, добрых пожеланиях и напутствиях членов комиссии, в коротких вспышках аплодисментов и приглушенных голосах дипломантов — было что-то такое, что вызывало нервозность и нетерпение, невольно заставляло волноваться, сидеть как на иголках. Максим чувствовал, что его бросает то в жар, то в холод и сердце начинает усиленно стучать…

Наконец назвали Славика, и тот с завидной выдержкой, ничуть не изменившись в лице, выслушал оценку «хорошо», положенное количество хлопков и, неторопливо, солидно пожав руки экзаменаторам, важно прошел в первый ряд.

Вызвали девушку-отличницу, она сошла с возвышения под дружные аплодисменты; потом — полного, щегольски одетого паренька с красивым самоуверенным лицом. Максим вспомнил, что паренек во время защиты точно вслепую водил указкой по чертежам и беззастенчиво путал. Под насмешливое гудение голосов танцующей походкой он вышел из зала. Максиму все больше становилось не по себе.

«И почему я так волнуюсь? Ведь я уже знаю… почти уверен», — стараясь сдержать глубокую внутреннюю дрожь, думал Максим.

И вдруг на него нахлынул неодолимый страх. Что если член комиссии ошибся? Если поставлена тройка или, еще хуже, проект признан неудачным? Как он, Максим, будет выглядеть перед товарищами? Вот такой же мокрой курицей выметнется из зала под смешки выпускников?

Он обернулся, сцепив зубы, глянул на Черемшанова и уже испугался не за себя, а за него. На лице Саши застыл страх. Это был страх за все свое будущее. И тут-то впервые особенно ярко бросились в глаза Максиму и жестокая худоба Саши, и поношенный пиджачишко, и измятый ожерелок штапельной рубашки.

Максиму стало жаль товарища, он ободряюще ему улыбнулся, а Саша, верный себе, все-таки пересилил душевное волнение и хотя слабо, но озорно подмигнул ему.

Но вот Сашу вызвали… При первых же словах директора о результате зал так и грохнул аплодисментами… Что же такое случилось? Или Максим ослышался? Нет, не ослышался… Директор, этот невозмутимый человек-сухарь, особенно продолжительно и с чувством трясет руку Черемшанова и говорит что-то о творческом, самостоятельном решении задачи при составлении проекта, о том, что проект Черемшанова будет отослан в министерство, как оригинальный, имеющий практическую ценность. К Черемшанову тянутся руки профессоров, декана, всех членов комиссии. И на всех лицах — довольные улыбки. А зал шумит, как всколыхнутый ветром молодой лес… Смешливый, казавшийся поверхностным Саша получил отлично, но и в этой оценке было что-то особенное, и если бы существовал более высокий балл, то думалось, что Саша мог бы получить и его. Тот, кого Максим ставил во всем ниже себя, неожиданно опередил его в самом начале трудового пути.

Нехорошее чувство, невольное, непреодолимое, опять шевельнулось в его груди. Он старался подавить мелкую зависть, хлопал в ладоши вместе с другими, а гадкий червячок точил его самолюбие.

Сашу обнял Чугунов, и Максим видел, как Черемшанов стремительно, под оживленный говорок и всплески аплодисментов выбежал из зала.

На время Максим словно оглох и онемел. Он уже равнодушно, как будто все его волнение израсходовалось на Сашу, вышел по вызову комиссии и без особенной радости выслушал оценку «хорошо». Его поздравляли, ему пожимали руку члены комиссии, но ему почти не аплодировали, и он ушел из зала неудовлетворенный, как будто обиженный чем-то…

3

Четверо выпускников стояли у подъезда института, радуясь и все еще не веря тому, что тревогам их настал конец. И вместе с тем каждый сознавал, что ушла невозвратимая пора, и от этого всем было немного грустно.

Галя Стрепетова заговорила первая:

— Товарищи! Что же мы стоим как истуканы и не поздравляем друг друга! Славик, ты даже ради такой минуты не загоришься?

Она обхватила шею мужа смуглыми руками и поцеловала в губы несколько раз.

— Увалень ты этакий! Коротышка! — приговаривала она за каждым поцелуем. — Поздравляю, поздравляю, поздравляю!

Потом она так же рывком обняла сначала долговязого Сашу, затем Максима, поцеловала их в щеки.

В это время из главного входа выбежало несколько ребят и девушек. Глаза Максима мгновенно устремились туда, стали кого-то выискивать. Теперь вся его фигура выражала нетерпение, он даже напрягся весь, как бегун перед стартом. Галя покосилась в его сторону, сдерживая улыбку.

— Лида, — позвала она высокую статную девушку, выделявшуюся среди остальных особенной гибкостью и легкостью движений.

Девушка обернулась. Лицо ее просияло, она радостно вскрикнула, подбежала к Гале:

— Галка! Как я рада! Милая моя чернушка, поздравляю. И тебя, Славик… Сашка, я уже слышала — ты сегодня герой дня…

Лидия пожала всем руки, все еще как будто не замечая Максима. Но вот она иначе, чем на других, с нарочитым холодком и чуть отчужденно взглянула на него исподлобья, протянула руку:

— И вас разрешите поздравить?

В отличие от других она говорила ему «вы» вежливо и суховато, и это как бы подчеркивало необычные их отношения.

Максим осторожно сжал руку Лидии, не отрывая глаз от ее лица.

Многое в ней казалось ему привлекательным: манера особенно горделиво держать голову, тяжелый узел ржаных, с медным отливом волос, серые, глубокие, с крупными зрачками и светлой синевой глаза. Выражение их казалось неуловимым, оно менялось, как цвет тихих озерных вод.

При ярком свете уличного плафона было хорошо видно ее лицо. Лоб у нее был чуть выпуклый, открытый, словно усиливающий ясность ее взгляда; черты лица крупноватые, но очень мягкие; губы, полные, нежно очерченные, улыбка добрая…

На ней был легкий распахнутый плащ, на сильных, стройных ногах будничные, со сбитыми носками, как это бывает у детей и шаловливых подростков, скромные туфельки.

Недавнее волнение при защите проекта, напряженное ожидание результата, усталость — все разом отлетело от Максима при виде Лидии. Он то нетерпеливо посматривал на нее, словно ожидая, когда они останутся вдвоем, то бросал рассеянные взгляды по сторонам.

— Макс, ведь мы договорились ехать на работу вместе, — сказал Славик. — Мне декан сообщил: уже разнарядка есть из министерства. Почти весь выпуск — на дальние места. Хорошо бы подать заявки в один город. Как ты думаешь?

— Я еще не решил, куда ехать, — неуверенно ответил Максим, а сам подумал: «Неужели и в самом деле придется уезжать? Ведь это еще не скоро». И добавил вслух: — Надо подумать, выбрать город. Времени еще достаточно, успеем.

— Могут разобрать лучшие места, — напомнил Черемшанов.

Максиму показалось: Саша смотрит на него с затаенной усмешкой, как бы не веря в то, что он может, как и другие, уехать из Москвы. Это неприятно кольнуло его самолюбие, и он ответил вызывающе:

— А мне все равно. Я не ищу лучших мест.

Лидия с любопытством посмотрела на него и отвела взгляд.

— Ну, пошли, — сказал Славик. — Ты, Макс, заходи завтра утром ко мне… И ты, Сашка. Завтра уже, наверное, вывесят разнарядку.

— Я провожу тебя, — тихо сказал Максим Лидии. — Можно?

Уголки губ Лидии чуть дрогнули. Она не ответила.

Галя и Славик быстро распрощались и, взявшись за руки, побежали к автобусу. Черемшанов, тряхнув руку Максима, кинулся их догонять.

— Завтра увидимся! — на бегу оглянувшись, крикнул Саша.

Максим взял Лидию под руку. С минуту они шли молча.

Сумерки уже сгустились, но в воздухе все еще чувствовалась дневная теплота.

— Почему ты молчишь? Ты не рад? — спросила Лидия и с лукавинкой заглянула ему в глаза.

— Я надеялся на большее, — небрежно ответил Максим. — Как у тебя дела?

— У меня нормально. Остался еще один экзамен, и я — на пятом курсе. Боюсь ужасно, как бы не сорваться.

— Не сорвешься. Не бойся.

Толпа пешеходов сомкнулась перед ними. Максим потянул Лидию в сияющий голубым неоном просвет, увлек к перекрестку.

— Уйдем из этой кутерьмы. Пойдем куда-нибудь, в открытое кафе или в Александровский — посидим, — предложил Максим.

— Нет, сегодня я никуда не хочу. Уже поздно. И нет настроения.

— Это почему же? — удивленно спросил Максим и теснее прижал к себе ее локоть.

Теперь уже она потянула его за руку, и они перебежали через улицу перед множеством остановившихся у белой черты автомобилей.

— Почему у тебя нет настроения? — снова спросил Максим, когда они перешли на другую сторону улицы. — Ведь у нас остались считанные дни. Я скоро уеду… И хотелось бы повеселей провести время.

Лидия пожала плечами:

— Ну и что, же? Все уедут…

— Лида…

— Ну что?

Максиму показалось: в ее глазах переливался вызывающий холодок.

— Я не понимаю. Ты что — шутишь?

— Ничуть.

Лидия тихонько засмеялась:

— Идем. Проводи меня. Никуда я нынче не хочу.

— Я возьму такси.

— Не надо. Поедем в метро.

— Ты капризничаешь… — упрекнул Максим.

Лидия промолчала.

Они спустились в метро, стали прохаживаться по перрону среди пестрой, одетой по-летнему толпы. Прошло несколько поездов, а Лидия все еще не торопилась входить в вагон.

— Ты уже решил, куда ехать на работу? — спросила она.

— Ничего я не решил. Говорят, есть путевки на Иртыш, на Амур, на Волгу. В Степновск, например. Ребята хотят ехать туда…

— А ты поезжай на Амур.

— С тобой хоть на Сахалин. — Максим кусал губы. — А вот без тебя никуда не хочется.

— Мне еще год учиться, — вздохнула Лидия. — Мне самой досадно. Все уже с дипломами, а я… — Она пытливо взглянула на Максима.

Сегодня он казался ей особенно возмужалым, может быть, потому, что на впалых, небритых, против обыкновения, щеках его темнела густая щетинка.

Подошел еще один поезд, Лидия схватила Максима за руку:.

— Едем!

Людской поток увлек их в переполненный вагон. Придерживаясь за поручни, они стояли, стиснутые со всех сторон пассажирами. Максим не сводил глаз с ее чуть зарумянившегося лица.

В вагоне они почти не разговаривали, а только обменивались взглядами и улыбками. Их смешило все: и то, что их прижали друг к другу, и то, что их бросало вместе с людьми, из стороны в сторону, когда вагон заносило на подземных кривых.

Максим держал ее теплые тонкие пальцы в своей по-мужски тяжелой руке. Она не отнимала их и только смотрела на него то строго, то беспокойно, то насмешливо.

Они вышли из метро на «Киевской» и вновь очутились под теплым сумеречным небом. Нечаевы жили недалеко от Киевского вокзала, в Брянском переулке, в старом бревенчатом, выстроенном еще до революции доме. Такие дома еще сохранились на бывших окраинах Москвы, а кое-где и вблизи центральных уличных магистралей, в узких переулках и тупичках. Максим осторожно вел Лидию под руку по неровному, с разбитыми плитками, тротуару. Они болтали о всяких пустяках и смеялись по каждому ничтожному поводу. Максим совсем забыл о том, что ему придется уезжать куда-то. Ему казалось, что все устроится само собой и они никогда не расстанутся…

И вдруг Лидия сама напомнила об отъезде. Посерьезнев, она спросила:

— Скажи, Макс, правду говорят, что ты никуда не поедешь?… Устроишься работать в Москве или где-нибудь поблизости?

— Кто это болтает? — удивился Максим.

— Ребята в институте, — неопределенно ответила Лидия.

— Сашка? — вновь почувствовав укол неприязни, спросил он, и ему стало стыдно.

Лидия не ответила.

— Почему я должен остаться в Москве? — недовольно сказал Максим. — Почему все думают, что я на каком-то особом положении?

Но досада его была неискренней: ведь и сам он иногда втайне надеялся, что его оставят в Москве.

— Говорят, твой отец может похлопотать… позвонить куда следует, и тебя оставят, — сказала Лидия.

— А ты как хотела бы: чтобы я остался или уехал? — с надеждой, что она захочет, чтобы он остался, неуверенно спросил Максим.

Но Лидия, даже не помедлив, ответила:

— Если так, как говорят, я бы не хотела… Ты же знаешь: ребята таких презирают. Вообще протекция — мерзкая вещь.

— Но почему ребята так говорят?! — снова возмутился Максим.

Лидия усмехнулась:

— Земля слухами полнится… Твой отец имеет большие связи…

Максим почувствовал, что кровь приливает к его щекам. Он старался вспомнить, не хвастал ли он в самом деле перед кем-нибудь, что после окончания института никуда не уедет из Москвы. И вдруг вспомнил, что говорил нечто подобное Юрию Колганову, очень плохо: учившемуся студенту, сыну видного инженера, ведущему праздную, разгульную жизнь, — его фамилия не раз упоминалась в протоколах институтских комсомольских собраний. Но Максим не сказал об этом Лидии.

— Все это только сплетни, — угрюмо пробормотал он.

Они остановились под железным навесом, у двери бревенчатого-дома, в котором жили Нечаевы.

Лидия молчала, глядя в полутьму неярко освещенного переулка. Он был малолюдный, узенький, машины пробегали здесь редко, выхватывая светом фар то обветшалый бревенчатый угол, то маленькое окно старого, стоявшего с незапамятных времен дома.

С Киевского вокзала доносились свистки паровозов, дудение сигнальных рожков. Домики здесь выглядели мрачновато, зато звезды висели, казалось, очень низко, светили по-весеннему трепетно и ярко.

— Сколько же осталось до твоего отъезда? — тихо спросила Лидия.

— Путевки получим на днях. Потом месяц отпуска. А выедем, наверное, в конце июля или в начале августа, смотря куда назначат, — ответил Максим.

— Еще почти два месяца тебе гулять в Москве, но как они незаметно пролетят.

Лидия вздохнула. Этот вздох был Максиму приятен: значит, все-таки она сожалеет о его отъезде.

Заложив за спину руки, прислонясь к двери, девушка как бы загораживала ее от Максима. Озаренное сбоку отсветом фонаря лицо ее было по-прежнему задумчиво и грустно.

Максим неотрывно смотрел на нее и испытывал знакомое томление. Сколько раз они оставались вдвоем, и он не решался заговорить о самом главном.

Вначале он, как и многие ребята, очень фамильярно обращавшиеся с девушками, в первый же вечер сделал грубую попытку обнять и поцеловать Лидию, но получил столь крепкий отпор, что навсегда потерял охоту заявлять о своих чувствах подобным образам.

«Знаешь что, Макс, ты это оставь, — сурово сказала тогда Лидия. — Хочешь дружить, так уважай того, с кем дружишь. Можно и без скороспелых поцелуев».

За год они сдружились: вместе ходили в театры и кино, сидели в библиотеке за книгами, помогали друг другу разрабатывать задания, гуляли в погожие вечера по бульварам, болтая о всякой всячине, участвовали в спортивных состязаниях и играх.

В дружеской среде Лидия была сдержанно-ласкова с Максимом, и лишь иногда он ловил ее зовущий взгляд, и тогда сердце его радостно и тревожно замирало, как во время прыжка с парашютной вышки.

Однажды компания ребят и девушек отправилась гулять в Нескучный сад. Кто-то шутя предложил игру в ловитки. Максим только и ждал этого случая. Когда девушки рассыпались по склону горы, он погнался за Лидией и настиг ее у молодой сосенки, у самого обрыва, схватил за талию и, не думая, что делает, обнял и с грубоватой силой притянул к себе. На какой-то миг он увидел перед собой ее глаза, испуганные и изумленные. Но это длилось только одно мгновение. Лидия резко оттолкнула Максима, вырвалась и убежала. Весь вечер после этого она сторонилась его.

С каждой новой встречей Максим чувствовал себя в присутствии Лидии все более беспокойно. Ее разговоры о дружбе, уклончивость, притворное непонимание того, что происходило в его душе, все больше сердили его. При каждой его попытке поговорить о своих чувствах она отделывалась шуткой и переводила разговор на другое. Максим становился мрачным, замыкался в себе и молчал. А она украдкой поглядывала на него, и губы ее чуть приметно дрожали от смеха.

Во время экзаменов они стали встречаться реже, при встречах говорили только о проекте, который предстояло Максиму защищать, и об институтских новостях.

Но вот он увидел Лидию после того, как она освободилась от экзаменационных забот, и прежние чувства вновь хлынули в его душу. Радость, что он окончил институт, слилась с радостью при мысли, что теперь он сможет видеть Лидию чуть ли не ежедневно. И только мысль о неизбежной разлуке тревожила его.

Максим смотрел куда-то в сторону, хмурясь.

Лидия спросила:

— Ты обиделся? Я не хотела… Ведь это не я так думаю, а ребята.

— Я не потому, — буркнул Максим. — Я знаю: это Сашка распространяет такой слух. Ну — и пусть трезвонит, а я уеду куда-нибудь подальше, на Сахалин, например…

Она взглянула на него недоверчиво, но все же сказала:

— Я и не сомневаюсь, что ты поедешь и не испугаешься самого далекого места.

Этот ответ разочаровал Максима. Да, ему хотелось, чтобы она восхищалась его смелостью, но в то же время ему было бы куда приятнее, если бы она сказала, что огорчена близкой разлукой.

— Я пойду. Уже поздно, — спохватилась Лидия.

— Погоди, — остановил ее Максим и взял за руку. Но прошла минута, а он молчал.

Все слова, которые он давно готовился высказать, смешались в его голове. А она выжидающе и чуть пугливо смотрела на него. Вот и опять надвигалось на нее то, что всегда так смущало и волновало. Как хорошо и спокойно было просто дружить, как все ребята дружили… Но новое чувство властно охватывало ее.

Тень от железного козырька над дверью скрадывала ее фигуру, странно изменяла лицо. Оно выглядело неузнаваемо строгим, гордым. Молчание становилось все более неловким, и Максим спросил:

— Так куда же ты едешь на практику нынешним летом?

Лидия вздрогнула — вопрос показался ей неожиданным и неуместным. И в то же время он обрадовал ее: значит, она ничем не выдала себя… Пусть Максим продолжает думать, что безразличен ей. И хотя ей так же грустно при мысли о разлуке и ужасно не хочется, чтобы он уехал, но она и виду не подаст — на Сахалин, так на Сахалин, пусть уезжает хоть на Южный полюс…

Она собрала все силы и ответила равнодушно:

— Говорят, многих с факультета гражданских сооружений оставят в Москве на строительстве нового района. Возможно, я никуда не поеду.

— А потом? После окончания института? — опросил Максим и добавил: — Если бы тебя назначили туда, где буду я…

Она тихо засмеялась:

— Ладно. Там видно будет. А может, лучше, чтобы ты приехал туда, где буду я?

Максим не мог понять — шутит она или говорит серьезно.

— Для меня это будет тяжелый год, — вздохнул он.

— Почему? Говорят, трудно на работе только вначале, а потом молодые специалисты быстро осваиваются и привыкают.

Он совсем не о том думал, но Лидия или не поняла, или схитрила.

— Я пойду. До свидания, — протянула она руку. — Ты где будешь завтра?

— В институте…

— Вот там и увидимся.

— Нет… — Максим задержал ее руку. — Поедем вечером куда-нибудь.

Она, казалась, колебалась, противилась чему-то и вдруг сказала:

— Приходи к нам вечером. Поедем на Ленинские горы. Оттуда хорошо на Москву смотреть, когда зажгутся огни. Приедешь?

— Ладно, — ответил Максим и опять осторожно потянул ее за руку. Но она упрямо высвободила ее и не успел Максим еще что-либо сказать, скрылась за дверью, точно растаяла.

Максим услыхал только, как щелкнул замок, постоял у двери и, как всегда ошеломленный внезапным уходом Лидии, медленно побрел к Киевскому вокзалу.

4

Он шел задумавшись, весь во власти уже знакомого ощущения неудовлетворенности собой и глубокой хмельной радости. Сегодня он уловил в поведении Лидии, в ее глазах и голосе что-то новое, совсем по-иному приблизившее их друг к другу. На этот раз она не говорила о дружбе.

Чувство умиленной нежности к девушке не оставляло Максима. Он то улыбался рассеянно, то тихонько насвистывал, все еще видя перед собой ее встревоженные чем-то глаза. Ощущение полной свободы ширилось в нем. Он выдержал экзамен, теперь он — инженер, и впереди почти два месяца отдыха, развлечений, встреч с любимой, с товарищами… А дальше новая, пока неясная, немного пугающая самостоятельная жизнь… Что в ней будет, чем она встретит его, какими трудностями и неожиданностями?

«Потом, потом… все будет ясно потом», — думал Максим и шагал быстрее…

Домой идти не хотелось. В раздумье он не заметил, как миновал станцию метро, перешел Бородинский мост и остановился у гранитного парапета, ограждающего темную и зыбучую, особенно полноводную в это время года Москву-реку. Вода казалась дегтярно-черной, тяжелой и лоснилась, как масло. В ней плавно покачивались ряды голубоватых и матово-белых огней: они висели вдоль реки, будто развешанные чьей-то прихотливой рукой гроздья светящихся сказочных плодов. Над высотными зданиями, словно подпиравшими своими шпилями синее небо, тускло блестели казавшиеся здесь малозаметными звезды…

Хороши московские майские ночи. К полуночи рассеивается бензиновый чад, и темно-синее небо как бы становится глубже. Чистый воздух накатывается волнами из парков и скверов, из подмосковных лесов и несет с собой запах молодых сосновых побегов, березовой коры и еще липкой нежной листвы, сочной травы лесных полян, не усыхающей даже летом, под горячим солнцем.

Если пройти ночью в парки или подмосковные рощи — в Нескучный сад, в Сокольники, в Измайлово или на Ленинские горы, то можно ощутить: лето в Москве расцветает с не меньшей пышностью, щедростью и постоянством, чем где-нибудь в глухом лесном краю или на далеком юге. Особенно это чувствует тот, кто молод и только что вступает в жизнь, у кого душа полна тревог первой любви, кому все в мире кажется новым, прекрасным, сулящим большое неузнанное счастье.

Так чувствовал себя Максим Страхов после того, как простился с Лидией. Продолжая шагать по набережной, он перебирал в памяти самые обыкновенные слова ее, может быть, не имеющие никакого значения, но для него исполненные особого смысла. Все в ней казалось ему замечательным и необыкновенным: ее чистота, целомудренная строгость, спокойная рассудительность. Общение с ней как бы возвышало его в собственных глазах, делало умнее, мужественнее, серьезнее.

Прежде Максим и к любви относился так, будто она ничего не стоила и не заслуживала внимания. Главное — это он сам, кому все доступно и перед кем никогда не встанут никакие трудности, — ведь отцы так устроили жизнь: бери от нее, что захочешь, без особенных усилий. А любовь? Что такое любовь? Только немногие из его прежних товарищей относились к ней серьезно.

И вот теперь Максим приходил к убеждению, что и к нему пришло то самое, над чем он недавно посмеивался. Он мысленно повторял имя любимой, вспоминал даже незначительные подробности первой встречи с ней.

Познакомился он с Лидией прошлым летом на гребных гонках (до этого он лишь изредка видел ее на соседнем, строительном факультете).

Помнится, Славик Стрепетов подвел его к ней тут же, на причальном мостике водной станции. Кусочки полуденного солнца плавились и скользили, как ртутные шарики, по волнам реки. От недавно оструганных сосновых досок нового причального помоста смолисто пахло лесной хвоей. Лидия стояла, опираясь на тонкое весло, и с любопытством, чуть смущенно и приветливо улыбаясь, смотрела на Максима. Она была в белых шелковых трусиках и резиновых тапочках, в желтой майке с эмблемой спортивного общества. Солнечные блики, отраженные в реке, как в зеркале, зыбко освещали ее лицо.

На слегка загорелом лбу, на щеках и в вырезе майки на груди еще блестели капли речных брызг. К смуглым коленям пристали золотистые крупинки песка. Грудь ее порывисто поднималась, глаза сияли. Она еще не успела отдышаться после напряженной лодочной гонки.

Заметив восхищенный взгляд Максима, она совсем смутилась и, отвернувшись, прижимая к бедру древко длинного весла, стала разговаривать с Галей Стрепетовой…

С водной станции ехали в одном автобусе. Сидя против Лидии рядом со Славиком и рассеянно слушая болтовню Гали, шутки и задорный смех студентов, Максим не сводил глаз с девушки, следил за игрой света на ее румяном лице. В легком, василькового цвета, платье она казалась ему еще более красивой, воздушной.

При прощании они обменялись незначительными фразами, ничего особенного не было сказано, но в брошенных украдкой друг на друга взглядах было то недомолвленное, что заставило их искать новых встреч. Они стали видеться в институте или на квартире у Стрепетовых, где часто бывала Лидия.

Максиму вспомнились теперь, то поездки с нею на стадион, то игра в волейбол, то лыжные прогулки куда-нибудь в подмосковный лес, томительное ожидание окончания лекций на строительном факультете, где она училась. Часто, освободившись от занятий, он нетерпеливо прохаживался в морозные вечера у подъезда института, ударяя ногой об ногу, прислушиваясь, не раздадутся ли у главного входа знакомые шаги.

Огни скользящего по Москве-реке катера напомнили ему, как однажды душным июльским вечером он катался с Лидией на речном трамвае. Весь вечер они просидели на палубе уютного, пахнущего свежей краской маленького теплохода, и Максим не заметил, как серебристое суденышко сделало два рейса между Киевским вокзалом и Большим Устьинским мостом.

Максим и Лидия говорили в тот вечер обо всем, что приходило на ум, — о музыке, о литературе, о театральных премьерах и просто о пустяках. Но и эти пустяки казались значительными, а главное — Лидия как будто была влюблена во все: в людей, в книги, в театр, в свой институт, в подмосковные березовые рощи и лесные речушки.

И вот теперь должен был наступить конец всему тому пестрому, беззаботному, подчас бездумно-счастливому, из чего складывались первые их встречи.

«Куда теперь забросит меня путевка министерства? И что ожидает меня впереди? Какие трудности и какие удачи?» — думал Максим, все быстрее шагая по набережной.

Ни разу еще не задумывался он всерьез о своем трудовом пути. Ему представлялось, что все решится само собой, достаточно только получить диплом. Но сегодня впервые он почувствовал тревогу… Он вдруг заметил, что зашел слишком далеко, остановился, огляделся. Набережная в этом месте была пустынной. Только изредка, разгоняя светом фар полутьму и обдавая бензиновой гарью, мчались одинокие машины. Небо над Москвой стало грифельно-темным, последние отблески вечерней зари потухли. Сонно шлепали о гранит набережной тяжелые волны.

Максим глубоко вздохнул, подумал: «Все хорошо, а что будет дальше — увидим…»

5

В доме Страховых еще не спали. Войдя в прихожую, Максим услышал доносившиеся из столовой голоса отца и матери, звон посуды.

Гордей Петрович Страхов, отец Максима, приехав из своего управления, только что поужинал и просматривал газеты.

Едва Максим переступил порог родительского дома, его сразу охватило привычное ощущение уюта, покоя и благополучия. Знакомый с детства запах — пряная смесь изобильной кухни, табачного дыма, хороших духов, добротной красивой мебели, книг — окутал Максима, располагая к беззаботному отдыху и лени.

По тому, как внезапно при звуках его шагов стихли голоса, как нетерпеливо покашлял, словно прочищая горло, отец, Максим угадал: его ждали. Гордей Петрович сделал вид, что не заметил прихода сына. Развалясь в кресле, он курил, уткнувшись в газету. Но мать обеспокоенно взглянула на Максима, спросила заискивающе:

— Ну как, Максик, выдержал?

Максим помедлил с ответом (он все еще находился под впечатлением свидания с Лидией), сел за стол.

— Дай мне поесть, мама, — попросил он.

Валентина Марковна кинулась подавать ужин. Движения ее были суетливы, выражение угодливого беспокойства не сходило с увядшего лица.

Гордей Петрович отбросил газету, резко обернулся.

— В чем дело? Почему молчишь? Защитил проект или нет? — строго спросил он.

— Не волнуйтесь… Проект я защитил… на хорошо… — с нарочитым безразличием ответил Максим.

Из груди матери вырвался облегченный вздох:

— Максенька, как я рада!.

Она поставила на стол тарелку, обняла сына, поцеловала несколько раз в щеки.

Максим ощутил сладковатый запах пудры — мать все еще молодилась: пудрилась и даже подкрашивала губы.

— Ты как будто не рад? — спросил Гордей Петрович, крепко, по-мужски пожимая руку сыну.

Максим пожал плечами:

— Особенно хвалиться нечем, папа. Там были и отличники.

— Ну, уж тут вини только себя, — заметил Страхов.

Его грубоватость, манера высказываться прямо, а иногда и резко, его крепкая грузная фигура, крупная голова, густые, невпрочес, седеющие волосы, всегда строгое лицо с глубокими морщинами казались Максиму неизменными, как нечто раз навсегда данное, существующее в семье незыблемо и вечно. Максим испытывал к отцу уважение, граничащее с преклонением.

Совсем другое, противоположное, чувство, вызывала в нем мать — чувство легкого пренебрежения и жалости. Он знал: мать любила его до беспамятства, прощала ему многие шалости, баловала, становилась безвольной, когда дело касалось иногда не совсем благовидного его поведения.

— И тебе не обидно, что кто-то защитил лучше тебя? — спросил отец.

— Немножко, папа, — ответил Максим и покраснел.

— Что? Здорово плавал на экзаменах?

— Не очень.

— Не всем же быть отличниками, — вмешалась Валентина Марковна.

С несвойственной для ее расплывшейся фигуры живостью она взяла со стола заранее подготовленную объемистую коробку, перевязанную крест-накрест голубой лентой, поднесла молодому инженеру:

— Это тебе, сыночек, в честь успешного окончания.

Максим, все еще жуя, взял коробку:

— Ну зачем ты, мамочка?

Он потянулся к ней, легонько прикоснулся губами к ее дряблой щеке.

Страхов насмешливо следил за нехитрой семейной сценой.

— Мне, когда я окончил финансово-экономический, никто ломаной полушки не преподнес, — словно упрекая кого-то, сказал он. — Мы по четвертушке хлеба в то время получали, жмыхом да воблой питались… И учились… И работали…

— То было одно время, сейчас — другое, — с нескрываемым пристрастием к сыну возразила мать.

— Папа, ты же знаешь нашу маму, — снисходительно заметил Максим.

— Ладно-ладно. Счастливчики… Все теперь для вас уготовано. — Гордей Петрович насупился. Помолчав, продолжал: — Институт ты закончил, теперь можно подумать и о работе. Скоро, наверное, будут распределять кого куда. Путевку в зубы и — айда! Не так ли?

Грубоватая манера разговаривать дополняла какую-то жестковато-добродушную черту характера Гордея Петровича. Такие его выражения, как «здорово плавал» и «путевку в зубы и — айда», не казались Максиму обидными. Он слушал отца спокойно.

— Да, кажется, уже есть разнарядка, — сказал он.

При этих словах Валентина Марковна насторожилась.

— И куда же ты решил ехать? — спросил Страхов.

— Еще не знаю. Не выбрал…

— Придется, конечно, ехать. Тут — закон. Отбоярь три года, и тогда — на все четыре… Тут, сынку, государство. Сначала давали тебе, теперь отдай ты.

— А разве нельзя, чтобы не ехать, отработать где-нибудь поближе, например, в Москве? — осторожно спросила Валентина Марковна. — Неужели, Гордей, ты не сможешь похлопотать… Позвонить куда следует… Могли бы оставить и в Москве…

— А дальше что? — насмешливо спросил Страхов и сердита сдвинул брови.

Лицо его стало еще более суровым, даже грозным. Но мать это не испугало. Она повторила упрямо:

— Других отцы устраивают, а ты почему не можешь?

— Ладно, отложим этот разговор, — бросил Гордей Петрович и встал.

Лицо Максима залилось румянцем. «Не отсюда ли, не из дому ли исходят слухи, что я останусь в Москве?» — подумал он, неприязненно и вместе с тем с какой-то нехорошей надеждой взглянув на мать.

— Мама, — сказал он, смущенно отворачивая лицо, — я прошу тебя, не надо об этом. — Он сделал над собой усилие и добавил: — Я сам постараюсь выбрать себе дорогу и… вообще свое место.

— Слышишь? — победоносно сказал Страхов. — Правильно рассуждает сынок. Нам, никто не протежировал, никуда не звонил. И в пуховые одеяла нас маменьки не заворачивали.

Эти слова Гордей Петрович уже обращал не к сыну, а к Валентине Марковне. Но та только сердито поджала губы, молчала…

Максим допил чай, пожелал отцу и матери спокойной ночи и, захватив подарок, ушел в свою комнату. Там он кинул коробку на диван и, стоя посредине комнаты, снова задумался.

В самом деле, с ним происходило что-то неладное. Впервые забота матери вызвала в нем такое душевное смятение. Ведь если серьезно разобраться, ему и вправду не хотелось уезжать из Москвы.

Максим возбужденно зашагал по комнате. Взгляд его упал на лежавшую на диване коробку. Страхов сорвал с нее ленту, поднял крышку. На стопке завернутых в целлофановые пакеты сорочек лежали ручные золотые часы и портативный фотоаппарат в кожаном футляре.

Максим даже глаза расширил: такого щедрого и дорогого подарка мать еще не преподносила ему. Значит, и для нее последний экзамен — немалое событие… Он был растроган. Забыв обо всем, с детским нетерпением взял фотоаппарат — осуществление его давней мечты. Прежний давно устарел. Он долго рассматривал аппарат, нацеливался на собственное отражение в зеркале, щелкал кнопкой.

Но золотые часы привели его в смущение, вызвали что-то вроде угрызений совести. Опять вспомнился рассказ Черемшанова о том, как трудно было ему учиться и каким огорчением был бы для его матери провал на экзамене. И вновь Максим ощутил беспокойство: в подарке матери таился какой-то скрытый соблазн. Мать как будто подчеркивала, что он все тот же ее маленький Максик и что он никогда не освободится от ее опеки.

Он положил часы и фотоаппарат в коробку, смотрел теперь, на них смущенно, словно на вещественные доказательства подкупа. Ему казалось, мать заманивала его в какую-то ловушку, старалась помешать его стремлению стать на самостоятельный путь…

Максим огляделся — всюду были вещи; они заполняли всю комнату. Радиоприемник, телевизор новейшей марки, массивный письменный стол, дорогой чернильный прибор, кресла, статуэтки. Вещи, вещи повсюду, красивые, назойливые, дразнящие взор.

«И все это мое… Вернее, родительское, — подумал Максим. — А я еще палец о палец не ударил, чтобы заработать денег хотя бы на одну из этих вещей. Но ведь я учился, а теперь… теперь…»

Он постарался отмахнуться от неприятной и новой для него мысли.

«И что это я расфилософствовался, — успокоил он себя. — Теперь мое дело — пользоваться всем в родительском доме и хорошенько отдохнуть в последние полтора-два месяца… А там будь что будет…»

Он быстро разделся, лег в свежую прохладную постель и вскоре уснул безмятежно.

6

Утром Максим долго лежал в постели, с наслаждением потягиваясь и думая, что теперь можно не спешить. Пойти в институт, как было условлено вчера с товарищами, он всегда успеет.

Он вспомнил, как провожал Лидию, что она сказала при прощании, и широкая волна радости вновь подхватила и понесла его. Молодая, неистраченная сила переливалась в его жилах. Он вскочил с постели, подпрыгнул, сделал несколько гимнастических, заученных, почти инстинктивных движений.

«Трум-бум-тра-та-та… Бум-трум-тра-та-та…» — напевал он.

Майское солнце заливало комнату, блестело на лаке мебели слепящими зайчиками, играло в настольном зеркале. Сквозь тюлевую занавеску окна проступала чуть замутненная дыханием города, почти акварельная синь неба. Она точно улыбалась Максиму, манила в невиданные просторы.

Вчерашние опасения исчезли, и даже мысль о скором отъезде не так беспокоила. Из столовой уже доносился запах вкусной и пряной еды. Максим поплескался под душем, растер свежим мохнатым полотенцем смугловатое тело. Непрерывные занятия спортом сделали его мускулы упругими, как резина. Умытый, причесанный, посвежевший, он вышел к столу, где ожидал его обильный, сытный завтрак. Мать встретила сына любовно-ласковой улыбкой. Отца не было: он уже уехал на работу.

— Ну что, понравился фотоаппарат? — спросила Валентина Марковна.

— Великолепный, — ответил Максим.

— А часы?

— Ты меня балуешь, мама.

Старая няня, она же домработница, Перфильевна, двоюродная сестра Валентины Марковны, темноликая, неразговорчивая старушка, переставляла тарелки, звякала ножами и вилками.

Внешне она не жаловала племянника любовью, и он не раз слышал, как она ворчала: «Вот уж паныч растет… Еще не хватало, чтоб ему прислуживать».

Максим платил ей за это грубоватыми шутками, но побаивался ее.

— И как ты решил с отъездом? Куда все-таки поедешь? — спросила Валентина Марковна, разливая чай.

— Еще не знаю, мама. Куда ребята — туда и я, — жуя сдобный пирог, ответил Максим.

— А я думаю: все-таки лучше тебе остаться в Москве. Отец похлопочет…

— Вы уже договорились? — хмурясь и краснея, спросил Максим.

— Сначала отец и слушать не хотел, чтобы позвонить кому следует, а потом согласился, — удовлетворенно сказала Валентина Марковна. — Другие остаются, а тебе почему нельзя? Да если бы отец и не согласился, я бы нашла, кого попросить. Например, Семена Григорьевича Аржанова.

— Мама… Прошу тебя… — Максим сверкнул глазами. — Обо мне и так говорят в институте, будто я прибегаю к протекции, будто меня оставят в Москве. Пожалуйста, не надо никого просить.

Надежда на хлопоты отца, минуту назад казавшаяся естественной, повернулась в воображении Максима неприглядной стороной. Ему представились насмешливо-понимающие взгляды товарищей, особенно Саши Черемшанова и Славика Стрепетова, презрительная усмешка Лидии, и острый стыд обжег его щеки.

— Не надо, мама, не надо, — повторил он.

— Почему не надо? — не унималась Валентина Марковна. — Ты у нас единственный… Зачем тебе ехать на край света? Говорят, молодым специалистам приходится работать в ужасных условиях. Чуть ли не в палатках жить, а то и под открытым небом.

— Мама, все это ерунда… Преувеличение, — угрюмо возразил Максим. — И что я буду делать в Москве? Ты подумала об этом?

Валентина Марковна подошла к нему, положила руки на плечи.

— Сынок, милый… — голос ее зазвучал проникновенной мольбой. — Неужели тебе не жалко мать? Я истоскуюсь, изболеюсь по тебе… При мысли, что тебе придется спать, на сырой земле…

— Да откуда ты взяла, мама, что там спят на сырой земле?

Перфильевна, переставляя тарелки, засмеялась:

— То-то они оттуда приезжают такие хилые — не узнаешь. Краснощекие да гладкие — кровь с молоком. И охота тебе, Валентина… Уже не маленький — пускай поедет да узнает, что такое настоящая жизнь…

— А ты не вмешивайся, Акулина, — резко оборвала ее Валентина Марковна. — Занимайся своим делом.

Перфильевна пожала сухонькими плечами, взяла стопку грязных тарелок. Шаркая суконными шлепанцами, ушла на кухню. Оттуда долго слышалось ее ворчание.

Все еще не отходя от сына, Валентина Марковна говорила:

— Неизвестно, где твоя настоящая дорога. Тут все-таки на глазах отца… Понадобится помощь, чтобы обратили на тебя внимание. И по работе выдвинут. А там затеряешься, будешь лямку тянуть… затрут, замкнут. Так что послушайся меня… А я еще поговорю с Аржановым.

Глаза матери нежно и жалостливо светились у самого лица Максима. Ее рука гладила его волосы.

И у него не хватило сил спорить, противиться ей.

— Ладно, мама. Еще посмотрим, куда назначат. Ты только не волнуйся, пожалуйста, — сказал он и, мягко освободившись из-под руки, ушел в кабинет отца.

Разговор с матерью всколыхнул в нем давние, не совсем ясные мысли и чувства. Максиму всегда казалось: домашний мир как бы делился на две части — отцовскую и материнскую. В отцовской всегда присутствовали самоограничение и даже какая-то воинская суровость, нетерпимость ко всяким излишествам. Все здесь было пропитано духом боевого прошлого Гордея Петровича, участника гражданской войны. Максим уже знал: отец — один из многих еще не окрепших парней — отшагал тогда не одну сотню километров студеных зимних и слякотных осенних фронтовых дорог. Не раз мертвящий холод близкой смерти опахивал его лицо… Все это наложило на внешний облик и характер отца сумрачный и суровый отпечаток.

Гордей Петрович не позволял ставить в своем кабинете ничего лишнего, украшательского. Старинный дубовый письменный стол, такое же старое, скрипучее кресло, вертящееся на цоколе, подобное тем, какие можно видеть в парикмахерских, клеенчатый, всегда холодный диван, черный книжный шкаф и грубо отесанный деревянный сундук в углу — вот и вся мебель. Валентина Марковна несколько раз пыталась кое-что переставить, вынести сундук, старый диван и водворить новый, но встречала решительный отпор.

Несмотря на отсутствие уюта и мрачноватость, Максиму нравился отцовский кабинет. Неспокойная молодость отца глядела с развешанных на стене выцветших фотографий, на которых он был снят вместе со своими боевыми товарищами, с потертого суконного красноармейского шлема с поблекшей звездой. Напоминала о ней и черная, как обугленный корень, чумацкая трубка на письменном столе.

Гордей Петрович сумел пронести все эти реликвии через военные и строительные кочевья, но в последние годы они вряд ли имели для него значение: послевоенная мирная страда с каждым днем все заметнее стирала следы боевого, героического прошлого. Страхов все реже напоминал о нем сыну.

В кабинете было тихо и сумрачно — единственное окно выходило в угол двора, где всегда стояла прохладная тень. Звуки с улицы и из других комнат сюда почти не проникали.

Терпкий, приятный запах книг, старой бумаги и кожи, давнишней табачной гари держался здесь крепко. Максиму нравился этот строгий, мужественный запах. Тишина кабинета располагала к раздумью. Здесь не было ничего такого, что рассеивало бы внимание по пустякам. Максиму даже мнилось иногда, что он сидит в одном из уголков институтской читальни — только там было больше света и книг. Но стол был такой же голый, строгий, с одним толстым стеклом, под которым неясно белели какое-то расписание и табель-календарь. Слой пыли на стекле и на мраморном письменном приборе говорил о том, что отец давно не присаживался за стол. Видимо, жизнь его давно переместилась в служебный кабинет; там теперь сосредоточивались его мысли, а здесь лежала только груда старых газет и журналов.

И все-таки какая-то часть души отца присутствовала в этой комнате. На сундуке, накрытом простой деревенской, связанной из разноцветных лоскутков ряднушкой, лежала полевая офицерская сумка. Максим знал: в ней хранились толстая общая тетрадь, потрепанные блокноты и полуистлевшие документы.

Максим любил разглядывать их так же, как и старые фотографии. Он и теперь потянулся за сумкой, отстегнул ремешок, пропущенный сквозь медную скобу, бережно вытащил пачку пожелтевших бумажек. Здесь были удостоверения, воинские предписания, докладные записки, написанные на скорую руку приказы. На многих из них стояли названия прославленных городов и штампы воинских частей, печати давно преобразованных, носивших новые названия учреждений…

Вот боевая записка отцу со штампом Московской красногвардейской дружины — явиться за получением оружия. А вот донесение о заготовке дров где-то в подмосковном лесу, командировочный мандат в Царицын. Коммунист Гордей Петрович Страхов назначался комендантом эшелона с хлебом для Москвы… Сохранилась и фотография того времени — совсем молодой парень с черными, только что пробивающимися усиками, в драгунском, стянутом в талии полушубке, в лихо заломленной на затылок мерлушковой папахе. На боку висит огромная деревянная кобура с маузером.

Максим старался прочитать не совсем понятные, сделанные на ходу химическим карандашом записи в общей тетради в черной клеенчатой обложке, вглядывался в документы прошлого, и им овладевало трепетное чувство, высоко поднимающее над будничной благополучной жизнью. Облик отца словно вырастал в его воображении, окруженный героическим ореолом.

«…15 декабря. Бой под С… Убит комэск Бурл. Закрепились. Бел. отступ., — читал написанные второпях сокращенные слова Максим. — …Вечер, корм. С фур. плохо. Поел, троих. Прив. сено. Мор 25…» И все в том же духе — отрывочные фразы, обрубленные на отдельных слогах слова. Максим не сразу научился их расшифровывать. Он уже знал, что запись гласила: «Убит командир эскадрона Бурлаков, Белые отступают… Вечером кормежка. С фуражом плохо. Послал троих. Привезли сено. Мороз 25 градусов». И Максим видел далекое время, жестокие бои с белыми, походы в лютую стужу, в бескормицу…

А вот блокнот с несколькими не менее лаконичными записями, — вроде:

«…В политотделе армии 17-го в 19.00 совещание». «6 ноября доклад в „Ландыше“. В „Ольхе“ приняли в партию пять. Подготовить докум. на четырех. Завтра — бой».

Это уже записи недавней войны. Но и ее годы казались Максиму далекими. Когда она началась, ему было всего шесть лет.

На Отечественную войну отец ушел батальонным комиссаром, закончил ее полковником, заместителем командира гвардейской дивизии по политчасти.

В полевой сумке Максим однажды нашел простой гвардейский значок с потемневшей оправой и алой, как брызнувшая из раны кровь, немеркнущей эмалью. Награды вместе с, орденскими книжками отец хранил отдельно в запертом на ключ ящике письменного стола. Он надевал их только в большие революционные праздники, когда уходил на торжественные заседания или на демонстрации.

Перечитывая записи и перебирая боевые реликвии, Максим проникался к отцу почти благоговейным чувством. Он давно обнаружил, что не испытывал подобного чувства к матери. Она представлялась ему заурядной женщиной, погрязшей в мелких домашних заботах.

Валентина Марковна чутьем угадывала отчужденность сына, она не раз заставала его в кабинете отца за чтением бумаг, ревниво следила за его отсутствующим взглядом.

Однажды Максим услыхал, как мать сердито сказала отцу:

— Гордей, убери ты, пожалуйста, весь этот хлам. Сдай в музей, что ли.

Отец недовольно крякнул, но, видимо, сдержав себя, шутливо ответил:

— А зачем? Ведь я еще не умер? — И тут же серьезно добавил: — При жизни как-то нескромно выставлять себя напоказ в музее. Ведь в сумке мои личные документы и бумаги. Вот умру — все перейдет в наследство к Максиму. Тогда он сам решит, как с этими вещами поступить.

Мать раздраженно что-то проворчала в ответ, и Максим тогда впервые подумал: в житейском союзе этих разных людей таилось какое-то несоответствие, давняя, глубоко скрытая трещина, затянутая гладким покровом внешнего благополучия.

Он еще не решил окончательно, на чью сторону стать в этом затаенном родительском противоборстве. Многое еще было ему неясно. Но в глубине души он все чаще поддерживал сторону отца и готов был подчиниться ему во всем, пойти за ним всюду.

Однако случались минуты, когда материнский приятно обезволивающий домашний мир брал его в плен. В такие минуты вещи и понятия приобретали совсем иной смысл. Здесь мелочи, уют, удобства выступали на первый план, а то значительное, суровое, что пленяло Максима в прошлой жизни отца, отступало в тень.

Ему казалось: вчера и сегодня, разговаривая с матерью, он в чем-то отступил, изменил отцу, и это вызывало в нем недовольство собой и досаду…

Он бережно сунул тетрадь и документы в сумку, положил на сундук и, словно вспомнив о чем-то важном, торопливо вышел из кабинета.

7

В институте Максим нашел уже собравшихся Сашу Черемшанова, Славика Стрепетова, Галю и других выпускников. В коридоре царила суета, было шумно от возбужденного говора. У доски объявлений, висевшей у двери деканата гидростроительного факультета, толпились молодые инженеры. То и дело слышались возгласы: «Ты куда едешь?», «А ты? Уже выбрал?», «Давай вместе!»

Максим сразу догадался, что объявление о местах назначения на работу уже вывешено. Сердце его тревожно сжалось. Куда все-таки он хочет ехать?

К нему протиснулся Стрепетов, схватил за руку. Круглое, пухлощекое лицо его было сердитым.

— Ты чего опаздываешь? — накинулся он на Максима. — Ждали, ждали тебя. Спишь по-барски…

Саша Черемшанов, вытянув тонкую шею, смотрел через голову Стрепетова, как показалось Максиму, с недоверчивой усмешкой. И опять эта усмешка больно задела его самолюбие.

— А что? Мы же договорились — утром…

— Утром?.. Какое же сейчас утро? — засмеялся Черемшанов.

— Ну и что? Разве прозевали? — небрежно спросил Максим, притворяясь беспечным.

— Как «что»? Уже разнарядку вывесили. А ты прохлаждаешься! — сердито сказал Славик.

— Вы уже выбрали?

— А то тебя ждали бы! Мы в Степновскую область. Станция Ковыльная… Новый канал, шлюзы, ГЭС… Все трое — Саша, я и Галя. Подавай и ты заявление.

— Он еще подумает, — все с той же недоверчивой усмешкой проговорил Черемшанов.

— И подумаю, — вызывающе ответил Максим. — Тоже мне — выбрали какую-то Ковыльную. А я на Ангару поеду.

— На Ангару мест нет. Выбирай дальше — в Антарктиду, — засмеялась Галя, лукаво поглядывая на Сашу.

Тут вмешался Стрепетов, сказал серьезно:

— Хватит болтать, Макс. Хочешь вместе с нами — иди скорей к декану.

Максим протиснулся к доске, пробежал глазами список пунктов: Куйбышев, Степновск, Омск, Усть-Каменогорск… Даль неведомая, города и пункты, знакомые только по географическим картам. А о Ковыльной он даже никогда не слыхал. Где это? В какой стороне? Конечно, глухомань какая-нибудь… Медвежий угол… Такой и на карте не обозначен… Куда же ехать? И стоит ли отрываться от друзей? Почему они выбрали Степновскую область? Э, не все ли равно! Потом видно будет. Степновская так Степновская… Вчетвером и ехать веселее.

Максим отошел от доски.

— Ну, что выбрал? — спросил Саша. — Или ты держишь ориентир на Москву?

— Пошел к черту! — огрызнулся Максим. — Если не возражаете., и я с вами. — Он скупо, как будто нехотя, улыбнулся.

— Гип, гип, ура! — приветственно поднял руку Черемшанов.

— Вот это дело, — важно одобрил Стрепетов. — Тогда не медли. Скорей неси заявление. В Ковыльную только четыре места.

Максим зашел в кабинет декана. Там уже толпились недавние дипломанты. Тучноватый, с узкими заплывшими глазками, Бутузов убеждал декана:

— Мы же вдвоем хотим, Василь Васильевич… Пускай Снегирев в другое место едет…

— Это уж вы сами с ним договоритесь, — сухо ответил декан.

Максим все еще не подходил к нему, прячась за спинами товарищей. Он колебался: не лучше ли хорошенько обдумать, посоветоваться еще раз с отцом и матерью, с Лидией? Через год вместе бы и уехать. Иначе — разлука… Все может измениться, и Лидия забудет его. Может быть, мать и права? Подождать, не подавать заявление, а тем временем этот самый Аржанов (да и отец тоже) позвонит в министерство… Только устроить бы все так, чтобы Лидия не узнала.

Он опустился на стул за придвинутый к углу столик, втянул голову в плечи. Перед ним лежал чистый лист бумаги. Крышка стола была в свежих чернильных кляксах: не у одного выпускника, писавшего заявление, дрожало перо. Нелегко выбирать дорогу в самостоятельную жизнь… Подождать, подумать, а друзьям сказать, что в Степновскую область не оказалось места.

Максим сидел, подперев руками голову. В кабинете декана остались только двое. Они все еще о чем-то упрашивают Василия Васильевича. Вот они сейчас уйдут, и Максим останется один на один с деканом. Василий Васильевич благоволил к нему. Он спросит его, как всегда с приветливой улыбкой, куда он, Максим, надумал ехать, а он запнется, забормочет что-нибудь невнятное о том, что он еще не решил…

Он уже встал, чтобы потихоньку уйти, но в эту минуту двое знакомых ему выпускников отошли от стола декана и один, проходя мимо, спросил:

— А ты куда, Макс?

— Да я в эту… как ее… Ковыльную…

— А-а… Ну, желаем успеха.

— А вы куда?

— Мы в Омск…

— Ну, счастливо…

Кабинет опустел. Максим очутился с глазу на глаз с деканом. Отступать было поздно. Волей-неволей надо подходить к столу.

— Здравствуйте, Страхов, — Василий Васильевич, приподнявшись, протянул руку. — А вы куда? Заявление написали?

— Нет еще.

— Пишите. Вот там, за столиком.

В голосе декана была уверенность в том, что Максим без колебаний уже выбрал себе место работы. Это сразу отрезвило Максима. Ему вспомнились тишина отцовского кабинета, старая полевая офицерская сумка.

«…Убит командир эскадрона… Закрепились… Белые отступают… Мороз 25 градусов…»

«Отцу тогда было столько же лет, сколько мне теперь», — подумал Максим и нетвердо шагнул к столику. Но глаза и лицо его выражали не совсем обычную растерянность, и это заставило Василия Васильевича участливо спросить:

— Что с вами, Страхов? Вы нездоровы? Ну конечно, устали… Столько трудиться над проектом. Ничего, время есть — отдохнете.

Максим сел за столик, взял ручку. Ах, если бы не было в комнате декана! Вообще, если бы не было никого, перед кем нужно держать — ответ за свои поступки и испытывать острые уколы совести. В ушах еще звучали мягкие, обезволивающие уговоры матери. Рука дрожала, но он, думая о том, что за дверью его ждут товарищи, что сегодня он скажет Лидии о своем решении, написал:

«Прошу направить меня на работу в Степновск…»

8

Максим вышел из кабинета декана, его обступили молодые инженеры.

— Выбрал путевку в жизнь? Далеко? — беря Максима под руку, спросил толстый, розовощекий Бутузов, в очках в тонкой золотой оправе, с маленькими овальными стеклами, как у Добролюбова на известном портрете.

Максим теперь уже без смущения оглядел лица товарищей, ответил, что дал согласие ехать в Степновскую область.

— Солидно, солидно… — Это было у Бутузова любимым словом похвалы. — Ну, а я — на дикий берег Иртыша. Два было места, и одно я оккупировал… «Ревела буря, дождь шумел, во мраке молнии блистали…» — нарочито козлиным голосом пропел Бутузов, надувая румяные, пухлые щеки.

— Одобряю и поздравляю, — сказал Черемшанов Максиму.

— С чем? — недружелюбно спросил Страхов.

Улыбка Саши по-прежнему была ему неприятна.

— Ладно. Без поздравлений, — вмешался Славик. — Будем на работе поздравлять с успехами. А кое-кого, может быть, проводим со слезами обратно.

— Ты о ком? — с притворным недоумением спросил Черемшанов и опять взглянул на Максима.

— Есть тут такие, — загадочно ответил Стрепетов. — Больше — девчонки. Одна даже расплакалась: не хотела в Красноярск от маменьки уезжать…

«О девчонках говорят, а подразумевают меня», — подумал Максим, и ему стало не по себе: что — если этот самый Аржанов, приятель их семьи, по просьбе матери уже звонил директору института?

«Ладно. Теперь уже ничего не изменишь. Заявление подано», — утешал себя Максим, но чувствовал: в глубине души еще сохранилась надежда остаться в Москве.

— Ты куда теперь? — спросил Славик.

— Домой, — ответил Максим.

— Уговор: готовиться к отъезду всем вместе. Действия координировать, — сказал Славик.

— До отъезда еще далеко.

— Но надо многое продумать. Может быть, помочь кое в чем друг другу.

— Обязательно, — подтвердил Черемшанов. — Если решили вместе, значит, вместе до конца…

— Приходи вечером, — пригласил Максима Славик. — Лидия будет у нас.

Максим опешил: что это значит? Ведь он уговорился ехать с ней вечером на Ленинские горы. Неужели она все еще продолжает свою «игру в прятки»?

«И это теперь, когда предстоит разлука! — с негодованием подумал он. — Ладно же. Кланяться не буду».

Он хмуро кивнул Славику, Бутузову и Саше, торопливо направился по лестнице вниз, к выходу. На площадке третьего этажа ему встретилась знакомая студентка. Он как бы мимоходом спросил у нее, не видела ли она Лидию, и та ответила:

— Она сдала нынче последний экзамен и ушла домой.

В Максиме зашевелились недобрые подозрения. Он готов был тотчас же ехать к Нечаевым, но тут же гордо решил: «Поеду вечером, как договорились».

В вестибюле его остановил секретарь комитета комсомола Федор Ломакин. Максим побаивался его после одного случая, когда разбиралось на комсомольском собрании персональное дело студента пятого курса Юрия Колганова.

Юрию ставились в вину неблаговидное поведение, частые кутежи в ресторане, непосещение лекций. Участие в компании Колганова приписали и Максиму — одно время он и в самом деле подружился с Юркой и зачастил в веселые места. Стоял вопрос об исключении Юрия из комсомола и из института, но решение об исключении было заменено в райкоме строгим выговором с предупреждением. Колганова оставили и в комсомоле и в институте, а Максиму объявили выговор.

Он тогда же порвал с компанией Колганова. Этому помогла возникшая вскоре дружба со Славиком Стрепетовым и Черемшановым, а главное — знакомство с Лидией. Но Федор Ломакин не переставал относиться к нему подозрительно и нет-нет да и напоминал на собраниях о былых дурных связях. Это очень злило Максима.

— Поздравляю с окончанием, Страхов. Куда едешь? — спросил Ломакин. Толстые стекла очков делали его карие, влажно поблескивающие глаза огромными.

— В Ковыльную. Уже подал заявление.

— Отлично. Только ты погоди от института отрываться. Мы еще с учета тебя не снимали, — сухо предупредил Ломакин. — Ты еще должен волейбольный матч с командой педагогического сыграть.

Смуглое, всегда утомленное, с желтыми пятнами на впалых щеках от чрезмерного курения лицо комсомольского секретаря казалось излишне суровым. Но Максим знал: за этой суровостью в глубине глаз, спрятанных за толстыми, как автомобильные фары, стеклами очков, скрывалась чуткая душа Феди.

Случалось, профессор за какие-нибудь промашки в ответах не хотел принимать у студента зачет, прогонял его. Тогда студент шел к Ломакину, заверял его, что через неделю-полторы будет готов к зачету. Ломакин тут же требовал от студента честного слова, что тот не подведет его, шел к декану, и в конце концов профессор соглашался принять зачет.

Но в отзывчивом сердце Феди гнездилась и фанатическая страсть к осуждению даже за самые ничтожные проступки и отступления от высоких принципов комсомола. Тут Федя был беспощаден. На заседаниях бюро и на собраниях он разражался по адресу провинившихся гневными тирадами и формулировками, вроде «товарища (имярек) захлестнула мелкобуржуазная стихия», и такими определениями, как «мелкобуржуазный анархизм», «индивидуализм», «эгоцентризм» и прочее.

— Сыграешь с педагогами? — спросил Ломакин, пронизывая Максима стеклянным блеском громадных очков.

— Сыграю, — решил напоследок ни в чем не перечить Ломакину Максим.

— Гляди не подведи. Как настроение? — сверкающие зрачки Феди так и впились в лицо Максима.

— Нормальное.

— Заходи в комитет, поговорим.

«Сейчас напомнит о дружбе с Колгановым», — подумал Максим, но Ломакин не напомнил.

— Зайду, — пообещал Максим.

Ломакин тряхнул его руку, побежал на второй этаж, перескакивая длинными худыми ногами сразу через две ступеньки.

9

Не торопясь шел Максим по людной улице.

День был жаркий. Горячий, напитанный бензиновой гарью воздух, шуршание автомобильных шин по асфальту, торопливая сутолока, сложные запахи, бьющие из раскрытых дверей магазинов, сияние витрин действовали на Максима возбуждающе. Московские улицы как бы втягивали его в себя, они были для него родной стихией и ничуть не тяготили, а только подстегивали его молодую энергию. С детства дышал он воздухом столицы и не мог представить себе своего существования без шума ее улиц, без автомобильной гари и стремительных потоков спешащих людей.

Максим задумался: «Каково будет там, на месте работы, где-то в глухой степи или в селе?» Он не представлял себе ясно, где это будет, удастся ли ему скоро привыкнуть к новой обстановке и забыть многие удобства Москвы.

И опять надежда на избавление от необходимости куда-то ехать закралась в его душу.

Он все-таки не выдержал и поехал к Нечаевым. И до этого он не раз бывал у них запросто, как товарищ Лидии по институту. По-видимому, так и смотрели на эти посещения ее отец и мать.

Михаил Платонович Нечаев работал билетным кассиром на Киевском вокзале. Максим видел его не часто. Сутулый, с бледным морщинистым лицом и тонкими, плотно сжатыми губами, в неизменной железнодорожной тужурке, он всегда встречал его хмурым взглядом бесцветных, скучноватых глаз и всегда одной и той же короткой фразой: «Проходите, молодой человек». И Максим норовил пройти поскорее в скромно обставленную коморку Лидии. Там они, разговаривая вполголоса, почти шепотом, работали над лекциями, читали вслух, чертили…

Атмосфера строгости и трудолюбия царила в семье Нечаевых. Мать Лидии, Серафима Ивановна, высокая, моложавая на вид женщина, с такими же светлыми, как у дочери, но уже начавшими блекнуть глазами, казалась менее строгой. Она тоже служила в каком-то учреждении, по ее словам для того, чтобы прибавлять к скромной зарплате мужа и свою долю и тем самым облегчить воспитание единственной дочери.

Максим иногда робел под ее умным, внимательным взглядом, при одном звуке ее ровного, словно прохладного голоса. Ему казалось: Серафима Ивановна хотя и не мешала им, но не переставала следить за ними, прислушиваться к каждому их слову.

Как часто Максим, засидевшись у Лидии допоздна, сознавал, что должен уйти. Этого требовали какая-то особенная выжидающая тишина в соседней комнате, чуть слышные недовольные вздохи Серафимы Ивановны. Но он не мог побороть в себе желания посидеть еще хотя бы минутку и засиживался у Нечаевых лишний час-другой…

И вот Максим заметил: Михаил Платонович и Серафима Ивановна стали встречать его холодно. Это произошло вскоре после памятного свидания в Нескучном саду. Только бдительный взор любящей матери мог подметить перемену в отношениях молодых людей. Они стали как будто прятать что-то от стариков и чаще сидели в комнате молча или начинали загадочно шептаться. Для Серафимы Ивановны наступили дни материнской ревности и подозрений.

Однажды вечером, войдя в прихожую, Максим услышал, как Михаил Платонович тихо сказал дочери: «Опять явился твой франт. Встречай».

От неожиданности Максим растерялся и остановился в прихожей. Уши его горели, точно их надрали чьи-то сердитые руки. Он едва сдержал негодование. Он — франт? Почему?

Он хотел тотчас же уйти, но выбежала Лидия и удержала его. Он ничего не сказал ей, но по выражению его лица она поняла — он слышал нелюбезные слова отца. В тот вечер их беседа не клеилась. Максим скоро ушел, дав клятву не приходить больше к Нечаевым, и… прибежал на другой же день.

…Сейчас он стоял перед знакомой дверью в нерешительности. Сердце его сильно билось, когда он нажимал кнопку звонка.

Лидия оказалась дома. Она вышла смущенная, словно испуганная чем-то.

— Ты, Макс? — удивленно спросила она и заколебалась, впускать его или не впускать. Но тут же добавила, отворачивая зарумянившееся лицо: — Входи. Я одна. Мама и папа на работе.

Максим обрадовался: как хорошо — он и Лидия смогут побыть вдвоем, не чувствуя сковывающего надзора. Войдя в комнату, он пристально заглянул девушке в глаза, сказал:

— Мы же договорились нынче ехать на Ленинские горы, а ты обещала вечером быть у Стрепетовых. В чем дело?

Лидия кокетливо улыбнулась:

— А я знала — ты и так придешь к Славику. Не все ли равно, где встретиться. Мне обязательно нужно вечером быть у Гали.

— Неправда. Ты просто хитришь…

Она обиженно поджала губы, подняла на него невинные глаза:

— А что, собственно, произошло? Зачем эти подозрения?

Максим пожал плечами, склонил голову.

— А я ничего… Приехал поздравить тебя с окончанием экзаменов и переходом на пятый курс. Потом… потом я хотел сказать, что подал заявление… Поеду в Степновскую область.

Лидия потупила взгляд и сразу поникла. Губы ее задрожали, длинные пальцы быстро теребили кончик перекинутой на грудь полурасплетенной косы.

— Что с тобой? Что случилось? — спросил Максим и ближе придвинулся к ней. — Ну что? Что?

— Ничего… — Она отвернулась, кусая губы.

— Нет. Ты что-то скрываешь… Лида…

— Оставь. Я ничего не скрываю…

Пожалуй, она была права: стыд и страх перед какой-то новой опасностью отражались в ее глазах.

Она стояла совсем близко от него, склонив голову; пушистая коса ее отсвечивала, как ржаная солома на солнце, раковинка уха теплилась, пронизанная светом, перед самыми его глазами. Домашний ситцевый сарафан — розовый, с белыми горошинами — не скрывал ее загорелых, по-девичьи узких, еще хранивших угловатость плеч.

Она казалась теперь Максиму не такой, как прежде, — сильной, уверенной, имеющей загадочную власть над ним, а слабой и беззащитной. Он взял ее руку и вдруг почувствовал, что рука ее дрожит, такая же слабая и безвольная…

Тогда он, подчиняясь какой-то властной силе, смело притянул ее к себе, словно беря под защиту. Она пыталась вывернуться, уперлась руками в его плечи.

— Не надо, Макс, не надо, — испуганно прошептала она. — Вот видишь… Ну зачем это? Как хорошо было без этого…

Она как будто собиралась оттолкнуть его, может быть даже ударить. Но он поцеловал ее в губы раз-другой, неловко и быстро. Она резко оттолкнула его:

— Не смей! Пусти руки…

— Лида, я люблю тебя, — тяжело дыша, проговорил Максим.

Он стоял перед ней, бледный, растерянный, виновато опустив руки. Она осторожно приблизилась к нему, бережно поправила на его шее галстук, пригладила растрепавшиеся волосы, сказала с ласковым укором:

— Разве так можно? Ты совсем сошел с ума…

— Ничего я не сошел. Я люблю тебя… — мрачно повторил Максим.

Она тихонько засмеялась:

— Правда?

Максим молчал. Лидия взяла его за руку, усадила на диван, села рядом. Он повиновался, смотрел на нее покорными глазами.

Она вздохнула:

— Ты знаешь, что тебе теперь нельзя приходить к нам, как прежде.

Он удивленно взглянул на нее.

— Да, да… То ты приходил как товарищ, студент, как друг, а теперь…

— Но почему же? — недоуменно спросил Максим. — Что изменилось?

— Многое. Мама сегодня выговаривала мне. Так нельзя, понимаешь? Есть правила приличия…

Максим был сбит с толку, не зная, что говорить.

— Какие правила? Что ты все выдумываешь?

— Как ты не понимаешь, — с досадой пояснила Лидия. — Парню к девушке нельзя просто так приходить, если он не жених! Ну что ты так уставился? — Лидия вспыхнула, закрыла ладонями лицо. — Ах, я и сама не знаю, что говорю… Никогда об этом не думала… Это все мама…

Максим уныло глядел в одну точку. Его лицо заливала такая же горячая краска.

— А разве я не могу быть твоим женихом? Хочешь, завтра же поженимся? — с юной горячностью предложил он.

Лидия усмехнулась:

— Ты что? Разве это так просто делается?.. Так сразу?

— А как? Я люблю тебя… И ты… Ты ведь тоже любишь меня? — смело спросил Максим.

Лидия задумалась, вздохнула:

— Я не знаю. Мне еще год учиться… По-твоему, это пустяк?

— Ерунда! — нетерпеливо перебил ее Максим. — Мы можем пожениться теперь же, до моего отъезда. И ты будешь продолжать учиться.

Она покачала головой:

— Нет, мама так сказала: пока не окончишь институт и не станешь работать, ни о каком замужестве не может быть и речи… Сам посуди, какое уж тут будет учение? А твои родители? Ты должен же им сказать? Мама говорит: так нельзя, чтобы ты ходил ко мне как жених, а твои отец и мать не знали. Ты еще даже не познакомил меня с ними.

Максим окончательно был обескуражен: он и в самом деле ни разу не подумал о том, чтобы привести подругу в свой дом, представить ее отцу и матери. Наоборот, он стеснялся говорить с ними о том, что вот уже год дружит с Лидией. А теперь оказывается, из-за каких-то житейских правил ему давно надо было идти в открытую и назвать себя женихом…

Он сидел погруженный в противоречивые думы. Прямо перед ним стоял маленький столик, за которым они совсем недавно так спокойно работали по вечерам. Часами они могли сидеть над книгами и говорить только о том, как бы получше сдать зачеты. А теперь все стало по-другому…

Каждый предмет на столике был хорошо знаком Максиму. Вот стопка книг, и среди них — «Молодая гвардия», «Овод», толстый однотомник Тургенева из школьной серии, с закладками в нескольких местах.

Он знал: Лидия любила Тургенева больше других писателей-классиков и часто самозабвенно читала вслух целые страницы из романа «Накануне», из повести «Вешние воды». Ее увлекали благородные образы тургеневских героинь, страстная, одухотворенная сила их любви. Максим же относился к увлечению Лидии чуть иронически, не понимая его, хотя и не признавался в этом. Хрестоматийное чтение классиков и разбор их произведений наскучили ему еще в школе. Он предпочитал приключенческие романы.

Тут же, на столе, стоял небольшой портрет Зои Космодемьянской в скромной рамке. Максим не раз замечал, как задумчивый взгляд Лидии подолгу останавливался на портрете.

Вот и теперь на лице ее появилось самоуглубленно-мечтательное, отчужденное выражение. Неподвижный взгляд девушки был устремлен куда-то в невидимую дальнюю точку. Она, казалось, была далека в эту минуту от всего, что так занимало и волновало Максима.

Он осторожно дотронулся, до ее руки:

— Так как же мне быть, Лида? Я не хочу уезжать, ничего не решив.

Лидия рассеянно взглянула на него.

— О чем ты? Ах да, о женитьбе… — Она усмехнулась: — Рано еще, Макс, об этом думать… Очень рано.

— Почему? Ведь ты же сама только что говорила, — обиженно прошептал Максим.

— Ну и что же… — Она опять усмехнулась. — Я и сказала, что до этого еще далеко. Не так это приходит, Макс… Не так… Нет еще у тебя настоящего чувства, чтобы о нем говорить всерьез…

Лидия решительно отвела его руку, встала с дивана, выпрямилась, сразу став сдержанной и неприступной.

— Какого чувства? Ведь я же сказал, что люблю… — напомнил Максим, но она раздосадованно повела плечом.

— Ты уверен, что это любовь? Настоящая? — Помолчав, она заговорила более мягко: — Давай повременим, милый. Проверим. Ты только не сердись. Ты поезжай, я закончу институт, а потом… потом будет видно…

У Максима был удрученный, даже сердитый вид.

— Не могу я ждать, — угрюмо проворчал он. — Я сегодня же скажу твоим… Какая там еще проверка, какое испытание?.. Начиталась ты всяких старых романов и выдумываешь. — Максим кивнул на том Тургенева, скривил губы. — Любовь идеальная, возвышенная… Все это одна фантазия… Это бывало прежде… Сейчас смешно.

— Ну, знаешь! — Лидия негодующе вскинула голову, брови ее сдвинулись круто. — Ты так ничего и не понял. Ничегошеньки. Эх, Макс, какой же ты иногда бываешь… — она сделала брезгливую гримасу, — …как из деревяшек собранный. Вон как мы в детстве из чурочек всякие фигурки складывали. Такой и ты… Уходи! Скоро мама придет… — Голос ее прозвучал враждебно.

— Ну и уйду… — Максим театрально поклонился. — Честь имею.

Лидия последовала за ним с таким видом, будто ее жестоко обидели. Губы ее подергивались.

Максим пытался примирительно улыбнуться, загладить грубость, но улыбка получилась фальшивая.

— Придешь к Стрепетовым? — наигранно весело, как будто ничего не случилось, спросил он.

Лидия не ответила. Максиму показалось: в глазах ее сверкнули гневные слезы. Он готов был кинуться к ней, просить прощения, но было поздно — он не успел даже шагу ступить, как дверь за ним захлопнулась.

10

Максим опомнился только у автобусной остановки. В смятении он не заметил, как доехал до улицы Горького. Он шел под изменчивым, часто прячущимся за облака московским солнцем, терзаясь, раскаиваясь в своей ошибке и злясь на Лидию.

Ведь все было так хорошо — и этот поцелуй, быстрый и внезапный, как горячий июльский ветер, и ответный ее порыв. И вот все развеялось, как летучее облако на утренней заре, — блеснуло в лучах солнца и растаяло… Чего требовала Лидия? Каких особенных чувств? Какой верности? Капризная, своенравная девчонка! Набила себе голову всякими книжными бреднями. «Вот не пойду сегодня к Стрепетовым, назло не пойду», — негодовал Максим.

Вдруг его окликнуло сразу несколько голосов. Он обернулся. Его нагоняла шумно разговаривающая компания. В первое мгновение он хотел юркнуть в дверь магазина, но подумал: это было бы трусостью, ребячеством — и остановился. Он узнал своих прежних друзей, а теперь недругов — сына директора комиссионного магазина Леопольда Бражинского, Юрку Колганова и ученицу театрального училища Элю Кудеярову.

Максим избегал встречаться с ними после памятного комсомольского собрания, на котором ему вынесли выговор за участие в кутежах.

С того времени у него осталась боязливая неприязнь к Бражинскому и Юрке, но сейчас, после обидной, и несправедливой, как ему казалось, размолвки с Лидией, он вызывающе подумал, что теперь, когда диплом получен и он, Максим, вполне самостоятельный человек, никто не посмеет запретить ему пройтись по улице с кем угодно.

Он приветливо поднял руку:

— А-а… Честной компании… Здорово, сибариты!

Бражинский приподнял золотисто-зеленую велюровую шляпу, чуть приметно и насмешливо, как показалось Максиму, поклонился. Он всегда держался изысканно вежливо. Все в нем: сдержанно-скупые жесты и манера разговаривать ровно, не повышая голоса, с легкой иронической усмешкой на губах, и всегда усталое, пренебрежительное ко всему выражение на бледновато-смуглом помятом лице — когда-то нравилось Максиму, и он, как это часто бывает в юности, старался подражать во всем Леопольду.

И в костюме Бражинского, безупречно сшитом из дорогого английского трико по самой последней европейской моде, была изысканная небрежность. В нем не было ни признака вульгарной, крикливой пестроты стиляг. В разномастных, самой диковинной расцветки и покроя пиджаках, узких коротких брючках дудочкой и ослепительно ярких галстуках щеголяли глупые юнцы, маменькины сынки, а Леопольд Бражинский считал себя человеком со вкусом, одевался хорошо и презирал стиляг.

Совсем иное впечатление производил Юрка Колганов — худой, хрупкого сложения юнец, с нежным, красивым лицом, с длинной и белой до синевы шеей, с нездоровой мутью в больших серых глазах. Все в нем говорило о ранней испорченности. Растрепанные светлые волосы беспорядочно свисали на лоб, на вялых губах блуждала рассеянная улыбка, поношенный костюм был измят, тоненький галстук съехал на сторону. Во взгляде Юрия было что-то порочное и вместе с тем детски наивное, простодушное.

Максим сразу заметил затаенную враждебность в глазах Бражинского.

«Все еще сердится за то, что я откровенно рассказал о нем и Юрии на комсомольском собрании, о всех их проделках», — подумал он и решил держаться осторожнее.

— Куда торопишься? Погоди! — резко остановил Максима Бражинский, хватая его за локоть и увлекая в сторону от людского потока, к разросшимся у обочины тротуара раскидистым липам. — Такая приятная встреча… Ты что же избегаешь нас, порядочный и самый выдержанный комсомолец?

— Я не избегаю, откуда вы взяли? — пожал плечами Максим.

Бражинский фыркнул:

— А кто предал товарищей? Забыл? Кто отрекся от нас на собрании, давая клятву обходить нас за три квартала? Эх ты, иуда!

— Ну, ну, поосторожнее… Ты что?! — предупредил Максим, отступая к стволу ближайшей липы и держа на всякий случай в карманах сжатые кулаки.

Он уже заметил: Бражинский и Колганов были под хмельком, и Леопольд вел себя на этот раз не в полном соответствии со своей лощеной внешностью и изысканными манерами.

Максим знал: во хмелю Бражинский был способен на самую неожиданную и дерзкую выходку, поэтому решил смягчить его наскок показным миролюбием:

— Ладно, Леопольд, — подчеркнуто добродушно проговорил он. — Не валяй дурака. Я очень рад всех вас видеть. Здорово, Юра… Здравствуй, Эля…

Кудеярова, стоявшая чуть поодаль, протянула Максиму руку в прозрачной нейлоновой перчатке. Ему более чем с кем-либо из прежних друзей было неловко встречаться с ней: когда-то он по-ребячески глупо был влюблен в нее.

— Максуэлл, ты п-поступил п-подло, но я не сержусь, — картавя и слегка заикаясь, видимо подражая чьей-то манере разговаривать, проговорил Юрка. — Я с-сначала хотел вызвать тебя на д-дуэль. Быть м-моим секундантом согласился вот он — виконт де Бражелон… — Юрий показал на Бражинского.

— Я и сейчас не откажусь помочь тебе набить Максиму морду, — деловито вставил Бражинский.

— Хлопчики, хлопчики, не надо ссориться, — вмешалась Эля. — Леопольд, Юра… мы так давно не видели Макса. Это просто невежливо с вашей стороны.

Вмешательство Кудеяровой немного охладило Бражинского. Он, словно нехотя, исподлобья взглянул на Максима, процедил сквозь зубы:

— Ладно. Оставим старые счеты до следующего раза. Потом разберемся.

Только теперь, встретив Бражинского, Максим осознал, что после долгих, вызванных жестокой критикой на собрании раздумий он остро ненавидит и презирает этого фата. Но вместо того чтобы обидеться за оскорбительную выходку и уйти, он стоял и лишь презрительно смотрел на Леопольда.

Причиной такого миролюбия была Эля; перед ней он хотел до конца испытать свою выдержку и показать свое превосходство над бездельником и шалопаем Леопольдом.

— Ну, как живете, чем занимаетесь? — подчеркнуто спокойно спросил Максим.

— Живем не тужим, с обеда катим на ужин, — вызывающе ответил Бражинский.

— Как твои дела, Юра? Ты все дурачишься? Не надоело тебе? — с ноткой превосходства в голосе, — как бы не слыша ответа Бражинского, спросил Максим Колганова. Болтовня и кривляние Юрия казались ему смешными. — Куда же ты теперь пойдешь учиться? В какой институт?

— Юрий Колганов, да будет вам известно, сэр, поступает со мной в Институт кинематографии, на операторское отделение, — надменно пояснил Бражинский. — И вообще оставим этот скучный разговор. Он мне надоел.

— Да, дорогой сэр, — кривляясь подтвердил Юрка, — я и Леопольд станем кинооператорами. Мы уже кое-что снимаем любительским аппаратом и будем снимать иностранную хронику.

— Почему только иностранную?

— Это звучит эффектнее, — засмеялась Кудеярова.

Тут только Максим решился взглянуть на нее более внимательно, Он давно не видел ее и удивился, как она повзрослела и похорошела. Синие глаза ее с черными устремленными вверх стрелами густо накрашенных ресниц смотрели на него бесцеремонно, насмешливо.

Теперь еще ярче бросалась в глаза кукольная красота Эльки. В ее точно фарфоровой стройной фигуре с подчеркнуто выпяченной под нейлоновой блузкой грудью, в томно блуждающей на лиловых губах улыбке, в чуть матовой коже ее малоподвижного, словно застывшего лица было что-то поддельное, неживое.

И все-таки искусственный, как у манекенши, витринный вид ее вызвал в Максиме какие-то заглохшие, но все еще острые воспоминания. Он невольно улыбнулся ей.

— А ты, Макс, совсем стал мужчиной, — сказала Эля, одобрительно оглядывая, его с головы до ног. — Этого нельзя было сказать о тебе два года назад. Помнишь? — И она прищурилась, как бы желая напомнить ему о прошлом.

Максим покраснел, отвернулся. Он подумал: если бы теперь повторилось то, что было когда-то, он, может быть, вел себя совсем иначе.

— Как твои успехи, Эля? Скоро ли будем смотреть тебя в спектаклях? — спросил он.

Она кокетливо поиграла ресницами:

— Остался последний год. Мне уже дают роли. Разве ты не видел меня в «Мечтах Кинолы»? Я там играла Пакиту.

— Извини, не видел.

— Сходи обязательно! Я тебе скажу, когда меня снова выпустят.

— Обязательно схожу, — механически пообещал Максим.

Бражинский недружелюбно косился на него.

— Леди и джентльмены! — громко и развязно сказал он и обернулся к Максиму с такой располагающей улыбкой, что тот удивился его внезапной перемене. — Почему мы торчим на улице? Не зайти ли в честь встречи с нашим старым другом в ресторан? Макс, ведь ты нынче именинник. Не откажи во внимании нашей грешной компании… Забудем все неприятное. Мне хочется тебя от души поздравить с окончанием института. Поздравляю…

И, к всеобщему удивлению, Бражинский тут же, на улице, обнял Максима и поцеловал.

— Браво, браво! — весело захлопала в ладоши Элька. — Вот так-то лучше.

— Максуэлл, — дай и я тебя поцелую, — растрогался Юрка. Он, по-видимому, во многом следовал примеру своего компаньона. — Братцы, виконт де Бражелон внес правильное предложение. Отметим вхождение в жизнь нового советского инженера… — лебезил Юрка, цепляясь тонкими нервными пальцами за рукав Максима. — С-се-годня у меня очередная в-выдача долларов, хотя mon pére[1] становится все скупее и сбавил ежемесячную с-субсидию. Этакий с-скопидом… Максуэлл, тебе сколько дает пахан на мелкие расходы, а?

Элька фыркнула:

— Юра вообразил себя представителем старого великосветского общества и разыгрывает роль. Не обращайте на него внимания. Пойдем, Макс.

Максим замялся.

— Идем, идем, — потянул его Бражинский.

«В самом деле, зачем мне изображать ханжу и труса? Да еще перед Бражинским», — подумал Максим и сказал небрежно:

— Ладно. Пошли.

Бражинский настойчиво взял его под руку.

11

В вестибюле ресторана Бражинский незаметно шепнул Кудеяровой:

— Задержись на минутку. Мне надо тебе что-то сказать. Юрка, ты иди с Максом, — сказал он громко. — Займите столик, а мы сейчас. Эле нужно позвонить домой по автомату.

Леопольд озабоченно рылся в карманах, ища монету. Эля удивленно смотрела на него.

Дурашливо болтая, Юрий увлек Максима в зал. В вестибюле стоял прохладный, пропахший табачным дымом сумрак. В глубине раздевалок рядами выстроились пустые вешалки. Швейцар сидел у двери и читал газету. Бражинский потянул Кудеярову в угол, где стояла будка телефона.

— Эля, мы должны сегодня напоить Максима до бесчувствия, слышишь? — не выпуская ее руки, вполголоса проговорил Бражинский.

Она молча вопросительно смотрела на него.

— Ты что — не понимаешь? Мы должны испытать, какой он на самом деле твердый. Ясно? Чтобы он не задирал носа… Диплом… Советский инженер… — передразнил Бражинский. — Хвастает, что получил путевку на работу… Вот мы и должны хорошенько мазнуть его, понятно?

— Послушай, а я-то тут при чем? — спросила Элька, и Бражинский заметил в ее глазах несогласие и давнюю ожившую симпатию к Максиму.

— Но ты помоги, помоги, завлеки его. Ты это можешь!

— Зачем я должна это делать? Ты говоришь глупости, Леопольд.

— Эля, ты же наш друг, — надоедливо упрашивал Бражинский. — Ты обязана…

— Ничего я не обязана. Максим мне нравился и нравится. И делать подлость ему я не стану, — вызывающе заявила. Элька.

— Ах да… у тебя же с ним, кажется, был роман. Помнишь, на даче прошлым летом, когда мы там кутили… Ну так тем более. Он должен быть в твоих руках.

— Не твое дело. Что тебе еще нужно?

Они говорили быстро, полушепотом, перебивая друг друга. Швейцар, прикрываясь газетой, издали поглядывал на них.

— Ты льсти ему. Поднимай тосты. Накачивай, понимаешь? — уговаривал Бражинский.

Элька о чем-то подумала, откинула голову назад и вдруг захохотала. В голове ее родился свой план: после обеда в ресторане она намеревалась затащить Максима к себе домой.

Вслух сказала:

— Ой, умора. Целый заговор!

— Терпеть не могу этих порядочных. Надо подмочить ему карьеру, — злобно прошипел Бражинский.

— Ладно, не шуми, — опасливо оглядываясь, предостерегла Элька. — Идем. Они нас ждут. Да заткни ты рот этому болвану Юрке. Что ты с ним возишься?

Они уселись за столик в прохладном зале с огромной люстрой под лепным потолком. Посредине зала чуть слышно плескался маленький, словно игрушечный, фонтан.

В дневные часы в ресторане было малолюдно. На эстраде в полумраке, как вздувшееся, ожиревшее чудовище, стоял огромный барабан.

Бражинский и Юрий потребовали коньяка и водки, Элька — коктейль.

— Мой любимый, — пояснила она и заговорщицки переглянулась с Максимом.

Юрий выпил водки, потом коньяка и быстро захмелел. Элька неторопливо тянула через соломинку зеленоватую жидкость. Бражинский пил только коньяк маленькими рюмками, длинный нос его залоснился, глаза заблестели.

Он украдкой следил за каждым движением и словом Максима и все время подливал ему то коньяка, то водки. Он надел на себя личину этакого доброго, выдержанного в своем поведении парня, позабывшего все старые обиды и ссоры.

Элька, потягивая через соломинку коктейль, все время улыбалась Максиму и уже не раз под столом пожала ему руку.

Но вот она наклонилась, коснувшись щекой его разгоряченного лица. Максиму почудилось: глаза ее в темной подкрашенной щетинке ресниц завертелись перед самым его носом, как два синих лучистых кружочка.

— Так что же случилось с моим мальчиком? — вкрадчиво зашептала она. — Неужели он совсем забыл свою Элечку? А? Неужели эта неуклюжая мещаночка Лидия так завладела его сердцем?

Максим вздрогнул, как от щелчка:

— Откуда ты знаешь… Лидию?

— Эля Кудеярова все знает. Не удивляйся, миленький. Когда девушка ревнует, она все знает о своей сопернице.

Она захихикала, и Максим не мог понять, шутит она или говорит серьезно.

— Знаешь что? Я однажды видела с тобой эту дурнушку, — приглушая голос, продолжала Элька. — Типичная провинциалка, хотя и москвичка. Пресмешно одевается. Все время поджимает губы. И тебе не скучно с ней?

Максим смущенно отвел глаза, но тут же нахмурился:

— Лида — хорошая девушка. Через год она заканчивает институт и получает диплом инженера, как и я.

— Прибавь — она спортсменка.

— Да… и хорошая…

— Оно и заметно. Знаешь, все спортсменки топорно некрасивы. — Элька презрительно оттопырила губы, добавила: — Очень груба и угловата твоя Лидия. Глаза как тарелки, нос как белая слива.

Максим усмехнулся, но в душе уже начинал злиться.

— Знаешь что? Давай оставим Лидию в покое. Ты не имеешь права о ней судить.

В нем боролись две души — та, что принадлежала Лидии, новым друзьям, институту, будущей работе, и другая — прежняя, отравленная былым общением с Бражинским и его компанией. Он чувствовал, что еще был связан с ними какими-то узами, может быть, надеждой на то, что благодаря заботам матери его оставят в Москве, и он будет продолжать прежнюю праздную жизнь.

Ему была гадка эта надежда и эти ставшие чужими и все-таки чем-то близкие ему в недавнем прошлом люди. Максим хотел спорить с ними, высмеивать их, он не верил ни единому слову Кудеяровой. Ему были противны кривляние Юрки, вежливое нахальство Бражинского. Он сознавал, что после вручения ему диплома у него не было с ними ничего общего. И все-таки он продолжал сидеть с ними, пить и разговаривать.

Его удерживало возле них прежде ребячье, а теперь мужское самолюбие. Ему не хотелось быть в глазах Эльки излишне благонравным. Что ж? Они хотели испытать его, затащили сюда, и он пошел. Они хотят, чтобы он пил… Ладно, он и пить будет.

Бражинский все подливал в его бокал, чокался и казался любезным, как никогда. Максим чувствовал, что пьянеет.

Внезапно Бражинский изменил свое поведение. На его лице появилось уже знакомое наглое и насмешливое выражение.

— Эй ты!. — грубо заговорил он, приближая к Максиму замаслившееся лицо. — Так ты, оказывается, уезжаешь работать на периферию?

— Да, уезжаю, — вызывающе ответил Максим. — Поеду на Ангару, на Сахалин… Куда захочу…

— Куда же все-таки? Неужели так далеко? — Бражинский захохотал прямо Максиму в лицо. — Ты идиот! Осел! Кто же сейчас уезжает из Москвы? Эля, слышишь? Этот ортодокс-комсомолец едет на работу. Жить в бараках, валяться на грязных нарах, кормить клопов… Он хочет быть героем труда… Ха-ха-ха!

— Бедненький. Остается только посочувствовать ему, — вздохнула Элька и снова взяла Максима за руку. — Неужели ты поедешь, родненький? Разве твой отец не может похлопотать, чтобы тебя оставили в Москве?

Максим хвастливо ответил:

— Может. Но я не хочу!

— Он желает остаться до конца непогрешимым комсомольцем, — издевался Бражинский, — как твой Бесхлебнов, — Эля. Тот тоже уехал на целину и вернулся героем.

— Кто такой Бесхлебнов? — спросил Максим и отодвинул наполненный Бражинским бокал.

— А тут один утюг… Элин ухажер… Жених… Избрала себе слесаря не то тракториста… Был на целине два года… Теперь приехал получать орден… Элечка, — захохотал Бражинский, — Мишка, как ни говори, орденоносец, слава, почет, а сам рукавом нос вытирает.

Элька вспылила:

— Заткнись Леопольд. Мишка — славный парень, мой школьный товарищ… друг детства… Макс, я тебя с ним познакомлю. А насчет всего прочего не верь. Леопольд просто завидует…

— Знаешь что, Леопольд, ты все-таки комсомол не тронь, — предупредил Максим. — Не смей трогать, слышишь? Для нас с Элей комсомол был, есть и будет. Правда, Эля?

Элька утвердительно кивнула.

— Я не трогаю… Я только говорю, — осклабился Бражинский.

Хмель, видно, по-настоящему разобрал Леопольда, с него разом смыло наигранно вежливые манеры.

Максим встал:

— Я ухожу…

— Ты куда, Максуэлл? — всполошился Юрий. — А кто же будет расплачиваться?.. У меня же н-нет долларов.

Максим порылся в карманах, бросил на стол две бумажки:

— Сегодня я угощал вас.

Он держался довольно крепко.

За спиной Бражинского уже стоял пожилой официант, укоризненно покачивая головой:

— Не хватит ли, молодые люди?..

— Н-не ваше дело! Получайте свои луидоры и… убирайтесь, — промямлил Юрий.

— Ая-яй, — вздохнул официант, ставя на поднос пустые тарелки. — Молодежь-то, молодежь… Как не стыдно! — И в сторону: — Вот сопляки-то!

Бражинский схватил Максима за рукав:

— Ты не уходи! Слышишь? Ты должен с нами еще выпить.

— Пусти, — вырвал руку Максим.

— Не пущу, — повторил Бражинский и крепче вцепился в его рукав. — Ты в милиции еще не был? В вытрезвителе? Эх, ты… Чистоплюйчик… — Бражинский захохотал.

— Оставь! — с силой вырвал руку Максим и резким движением опрокинул бутылку с вином. Тоненько, пугливо зазвенели бокалы.

— Мальчики, мальчики… перестаньте, — встала между Бражинским и Максимом не на шутку перепуганная Элька.

Неизвестно, чем кончилась бы эта вспышка, может быть крупной ссорой. Могло случиться, вся подвыпившая компания действительно попала бы в милицию, но в эту минуту Элька радостно захлопала в ладоши:

— Вон Аркадий! И Миша. Они нас ищут. Браво, браво! Миша! Мишка! Аркадий! Мы здесь…

Максим взглянул в ту сторону, куда показывала Элька. От двери к их столику направлялись двое мужчин. Бражинский выпустил руку Максима и сразу как-то весь подобрался. Юрка ликующе взвизгнул «Ур-ра», но Леопольд поспешил утихомирить его:

— 3-замолчи, младенец!

Казалось, он приготовился встречать большого начальника. Об Аркадии (Максим заметил это раньше) Леопольд говорил с подобострастием, как о непререкаемом авторитете.

— Макс, как удачно, — сказала Элька. — Вот мы и познакомим тебя с Аркадием Семеновичем и Мишей Беехлебновым. Не уходи, прошу тебя.

Тем временем к столику подошли двое. Один — широкоплечий толстяк с копной черных курчавых волос — Аркадий, другой — в сером, с иголочки костюме, плотный крепыш, загорелый, голубоглазый, с широким лицом и большими, рабочими руками. Он добродушно и застенчиво улыбался.

Максим догадался — это и есть тот целинник, не то тракторист, не то слесарь, о котором так глумливо отзывался Бражинский.

Аркадий держался важно, с достоинством. Он словно нарочно, для большей солидности, выпячивал толстый, обтянутый зеленым свитером живот, держал руки в карманах. Голова у него была круглая, как футбольный мяч, губы толстые, нос с горбинкой, с малиновым бликом на кончике, а веки сильно припухшие, воспаленные, как после многих бессонных ночей; острыми угольками беспокойно и недобро светились черные, чуть навыкате глаза.

На восторженное, почти подобострастное приветствие Бражинского, на радостное, с кокетливым хихиканьем восклицание Эльки «Аркаша! Дядечка, милый!» Аркадий ответил снисходительным поклоном и легким кивком Максиму. Над пухленькой, с алыми ноготками рукой Эли он склонил всклокоченную голову, жадно присосался к ней толстыми масляными губами. На Юрку он покосился брезгливо и даже не ответил на его пьяное бормотание.

— А, эпикурейское племя! Вы, я вижу, принялись за дневное возлияние, не дождавшись меня, — усаживаясь на придвинутый Бражинским стул, проговорил Аркадий. — В такой обильной мере не одобряю… Я за чистые нравы… Это все вы, Леопольд.

— Аркадий Семенович, мы совсем немножко, — стал всерьез оправдываться Бражинский. — Так сказать, в честь нашего друга… Максима… У него сегодня большой день. Он получил диплом инженера.

— М-м… Это действительно событие… Repeticio est mater studiorum[2], не так ли? Похвально, очень похвально, — протянул Аркадий, все время ероша пальцами и без того вздыбленные, свалявшиеся, как баранья шерсть, волосы.

— Познакомьтесь, Аркадий Семенович. — Бражинский вновь обрел джентльменские манеры. — Это Максим Страхов — сын того Страхова, знаете… что ведает всеми промтоварными точками…

— А в тех многоточиях tutti frutti[3] — самые приятные вещички, разъедающие невинные души людей, — захихикал Аркадий.

Он так и сыпал залежалой латынью, итальянскими и французскими присловьями. За намек на будто бы доходную должность отца Максиму захотелось схватить Бражинского за шиворот и ударить. Но появление незнакомых людей немного отрезвило его, и он сел на свое место.

Аркадий скользнул по нему косым насмешливым взглядом:

— Узнаю. Святая доверчивость… Открытые глаза, вера в то, что везде рассыпаны алмазы и медовые пряники… Выходите, значит, на широкую дорогу? Благословляю, молодой человек! Шагайте смелее и обязательно делайтесь положительным героем… — Голос у Аркадия был скрипучий и какой-то нудный. Аркадий тут же отвернулся от Максима, не удостаивая его больше своим вниманием, и продолжал: — Элен, я зашел к вам домой, чтобы узнать о вашем новом выступлении, и вот застаю у вас эту мать-природу… Михаила Михайловича Бесхлебнова, — Аркадий кивнул на белобрысого румянощекого парня. — Это воистину tabula rasa[4]. М-м… нетронутая целина! Так вот… Мы вместе стали разыскивать вас.

Эля притворно-стыдливо опустила глаза, но тут же придвинула еще один стул, сказала добродушно улыбнувшемуся Бесхлебнову:

— Присаживайся, Миша.

Она все время и когда знакомила Максима с Беехлебновым, и теперь, когда Миша неуклюже опустился на испуганно скрипнувший стул, поглядывала на него так, словно боялась, что он заденет, опрокинет что-нибудь или скажет, по ее мнению, что-нибудь неразумное, глупое…

— Миша очень славный, — как бы извиняясь перед Аркадием, все время расхваливала Бесхлебнова Элька. — Он только вчера приехал из Казахстана… Его вызвали в Кремль… Будет получать орден.

— Орден? Какой же? — кривя рот, иронически спросил Аркадий.

— Трудового Красного Знамени, — пояснила Элька и снова с беспокойством взглянула на Бесхлебнова.

— Орден получить — не дрова рубить, — нагло фыркнул Бражинский.

Румянец на загорелых щеках Бесхлебнова вдруг вспыхнул ярче, но прославленный целинник сумел сдержать себя и лишь метнул на Леопольда уничтожающий взгляд.

— Орден зарабатывается, гражданин хороший, честным трудом, а не тем, чтобы считать в ресторанах рюмки, — веско проговорил он и добавил, обращаясь к Кудеяровой: — Эля, уйдем отсюда! Здесь нам делать нечего.

— Брависсимо! — подскочил от удовольствия Аркадий. — Люблю прямоту..

Негодующе поджав губы, Элька быстро наклонилась к Бесхлебнову, что-то прошептала на ухо…

Бесхлебнов удивленно поднял выцветшие от степного солнца брови, окинув всех добродушно-смущенным взглядом.

— Да я что… Я ничего… Я могу составить компанию, ежели по-честному… — сказал он и почему-то особенно внимательно взглянул на Максима.

12

С приходом Аркадия и Михаила Бесхлебнова за столом пирующих стало еще шумнее.

Бесхлебнов все время недовольно поглядывал на Эльку, несколько раз порывался уйти, но та удерживала его, хихикала и закатывала глаза.

Миша пил, не отказываясь, но не пьянел, а только краснел и, закусывая, неловко двигал над блюдами своими большими огрубелыми руками. Максим заметил на темных его ладонях несколько застарелых мозолей а на ногте большого пальца левой руки иссиня-черное пятно, какие остаются после удара чем-нибудь тяжелым.

Бесхлебнов сразу же привлек внимание Максима своим необычным видом. Его присутствие в компании Бражинского казалось недоразумением. Максим удивленно спрашивал себя, что могло быть общего у этого парня с Кудеяровой, что связывало их?

Миша нравился ему все больше, нравились его тяжеловатые жесты, пышущее здоровьем, открытое лицо и то, что он говорил мало, но каждое слово произносил так, словно вгонял гвоздь в дерево. Заметив устремленный на себя любопытный и доброжелательный взгляд Максима, Миша несколько раз незаметно кивнул на Аркадия и Бражинского, подмигнул. Он как бы приглашал Страхова стать сообщником в каком-то еще не известном ему деле… А затем, протянув к нему бокал с вином и улыбаясь во все широкое загорелое лицо, негромко сказал:

— Давай-ка за молодых инженеров… А может, за целину, а?

Максим кивнул, чувствуя себя польщенным, а Бесхлебнов опять чуть приметно повел светло-голубыми глазами в сторону Бражинского и Аркадия…

Простой товарищеский тост еще больше сблизил Максима и Мишу Бесхлебнова.

Аркадий, Бражинский и Элька заговорили о театре, о знаменитых актерах, стараясь перещеголять друг друга в сплетнях, в знании некоторых подробностей закулисной театральной жизни. До слуха Максима то и дело долетали насмешливые и злые оценки наиболее известных спектаклей, игры отдельных актеров.

Подвыпивший Аркадий упоенно разглагольствовал. С одинаковым злопыхательством говорил он обо всем: об известных актрисах, о новых пьесах, о последних произведениях советской литературы. Аркадий ругал все отечественное, хвалил иностранное — кинокартины, романы с эротическим душком, хвалил с восторгом, захлебываясь, причмокивая и мечтательно вздыхая. Ему поддакивали Бражинский и Элька.

Бражинский подобострастно слушал Аркадия. Элька смотрела на него, словно на новоявленного пророка, указывающего на ранее неведомый для нее триумфальный сценический путь.

Леопольд, близко наклонившись к своему шефу, спросил:

— Дядя Аркаша, а ведь правда, все это вранье, что есть хорошие люди? А?

И тут вдруг из надвинувшейся тучи блеснула первая молния.

— Это почему же вранье? — неожиданно подал голос Бесхлебнов, и его широкоплечая фигура точно стала расти, надвигаться на Аркадия, медленно поднимаясь из-за стола.

— Миша, Как ты смеешь?! — испуганно вскрикнула Элька и схватила Бесхлебнова за руку. — Сядь!

Но Бесхлебнов отодвинул руку, как от чего-то несносно противного, обманувшего лучшие его чувства.

— Чего мне сидеть?.. По-вашему, Аркадий… не знаю, как вас по батюшке… все, что мы видим… все это… — тяжело повел Бесхлебнов рукой вокруг, — стены, люстры, столы… да и вообще дома, театры, кино, вся Москва… другие города… все это, по-вашему, строили плохие люди? А все, что вы едите и пьете, кто сделал? Вы вот тут сидите и все охаиваете, а люди работают, сил не жалеют. Как, по-вашему, они плохое дело делают? Хлеб-то вы — чей лопаете? Я, допустим, этот хлеб сам сеял, косил, убирал вот этими руками, а вы говорите — нет хороших людей….

— Мишка, перестань! Не смей грубить! — вновь попыталась остановить Бесхлебнова Элька. — Дядя Аркаша, не обращайте на него внимания.

— Погоди! — гневно отмахнулся от нее Бесхлебнов. Он даже затрясся весь. — Вы что думаете, мы ничего не понимаем? Врете, вы, гражданин! Врете! И ты не слушай его, Эля! Ведь он ни во что не верит. Ему все наизнанку кажется… Ему бы все мазать грязью… Не дадим! — крикнул Бесхлебнов и сунул свои темные ладони прямо под нос Аркадию. — Вот этими руками не дадим!

Все вскочили — Бражинский, Эля, Аркадий, Максим, и только Юрий Колганов сидел неподвижно, мычал что-то невнятное, уткнувшись носом в бокал.

Назревал скандал. Искривленное злобой лицо Бражинского, его обращенный к Аркадию взгляд, словно, спрашивающий разрешения ударить или вывести Бесхлебнова из зала, не предвещали ничего доброго.

Но Аркадий, видимо, был опытный противник, он умел сразу выбить оружие из рук оппонента хладнокровием и выдержкой. Он даже бровью не повел, слушая рассуждения Бесхлебнова. И когда тот замолчал с перехваченным от негодования дыханием, миролюбиво заметил:

— Гм… Да вы, оказывается, философ, Бесхлебнов… Что ж, одобряю запал души младой. Только не надо горячиться, наивный юноша. Не будем омрачать нашего знакомства… Лучше выпьем…

И Аркадий размягченно и совсем беззлобно улыбнулся. Но Бесхлебнова не так легко было усмирить внешним миролюбием.

Он решительно загремел отодвигаемым стулом и, презрительно кивнув «Эх, вы! А еще образованные!», твердо зашагал между столиков к выходу.

— Я тоже ухожу, — сказал Максим и шагнул вслед за Бесхлебновым.

— Макс, вернись! Что за глупости! — крикнула Кудеярова.

Но Максим не оглянулся. Он только слышал, как за ним неверной походкой кто-то спешил. Выйдя из зала, он обернулся и увидел Бражинского. Тот настигал его, и Максима удивили его сверкающие откровенной ненавистью глаза.

— Погоди! — хрипло окликнул Бражинский.

Максим не остановился. Он заметил у самого выхода из вестибюля Бесхлебнова и бегом кинулся к нему. Тот на минуту задержался, недоверчиво поджидая Максима.

— А ты чего ушел? — спросил Бесхлебнов, и голубые, до этого добродушные глаза его неожиданно засветились холодным блеском. — Ведь ты тоже… из их компании… Тоже, видать, их миром мазан…

Максим почувствовал, как ему сразу стало жарко от уязвленного самолюбия и стыда, но пространно возражать было некогда, и он только пробормотал:

— Нет, я не такой. Ошибаешься…

— Ну если не такой, то уйдем. Аркадий этот и Бражинский, видать, порядочные сволочи! Мразь!

В эту минуту, нетрезво вихляясь на длинных ногах, к ним подошел Бражинский. По-видимому, он не хотел сегодня выпускать Максима из своих рук.

— Эй, ты!.. Порядочный комсомолец… Куда же ты? — схватил он Максима за руку. — Опять играешь труса?

Тут Максим уже не мог сдерживать себя. Присутствие Бесхлебнова, в котором он почувствовал своего союзника, придало ему смелости.

— Пусти! — разъяренно крикнул он и с силой вырвал руку. — Не тронь комсомол, тебе сказано!

— Фа! — фыркнул Бражинский. — А то что? Ты тогда хотел выслужиться перед собранием? А мне наплевать на все ваши собрания и на тебя вместе с твоим… комсомолом…

Швейцар, стоявший поблизости у дверей, не успел остановить Максима, тот мгновенно отвел руку и ударил Бражинского в прыщавую переносицу.

Леопольд нелепо взмахнул руками, запрокинув назад туловище, не удержался, упал на медную начищенную до глянца урну. Он хотел встать и не мог, напрасно ища руками опору. Лицо его было растерянным и глупым. Урна не выдержала тяжести тела, свалилась, и вместе с ней Бражинский рухнул на устланный ковровыми дорожками пол.

Важный, весь в новеньких галунах, швейцар кинулся к Максиму.

Видно, он боялся за сохранность зеркал и прочих хрупких предметов вестибюля больше, чем нарушения порядка. Но Максим и Миша Бесхлебнов не стали ожидать, когда швейцар вызовет милиционера, и выбежали на улицу.

Они быстро смешались с потоком пешеходов и пустились чуть ли не бегом. Была уже ночь, уличные огни сверкали; людские волны, казалось, бросали Максима из стороны в сторону.

— Вот не ожидал, что ты такой храбрый, — запыхавшись, похвалил его Бесхлебнов, когда они отошли не менее чем за два квартала. — За комсомол ты дал ему правильно, и пока достаточно. Добавлять больше было не нужно. А хотелось… Теперь я вижу: ты вроде бы не совсем такой, как они. Эти обормоты хуже, чем в гадючнике каком-нибудь, распоясались…

— Откуда ты знаешь Эльку? — все еще испытывая ярость, спросил Максим.

— Как откуда?.. Мы же с ней учились вместе в школе… Она играла в клубе в драмкружке. Потом ее взяли в театральное училище… Девушка была как будто ничего — скромная, порядочная. Я думал, ее друзья тоже, а они, вишь, какие… — ведя Максима под руку, рассказывал Бесхлебнов. — А этот лохматый, еще когда сюда ехали, меня подковыривал. Он думает, как я тракторист, так и вахлак какой-нибудь… Попался бы мне этот тип на целине — я бы его впряг в бороны да плуги и сразу вымуштровал бы…

Они поравнялись со сквером. Оттуда веяло чистым, освежающим запахом молодой листвы и недавно вскопанной влажной земли.

— Ты в самом деле орден получаешь? — поглаживая ушибленную во время схвати с Бражинским руку, полюбопытствовал Максим.

— Жду вызова. В Кремле будут вручать. А после отпуска — опять на целину. А ты куда едешь? Или в Москве кинешь якорь? — спросил Бесхлебнов.

— Уже подал заявление, — неуверенно ответил Максим.

Бесхлебнов критически оглядел его тонкую фигуру:

— Слабоват ты, я вижу.

— Почему? — обиделся Максим.

— Да так… по всему видно. Слишком холеный.

— Уточни, как это понимать?

— Да так. Холоду будешь бояться, сырости. Мамаша, наверное, тебя здорово в одеяла да шубы кутала, а?

Максим почувствовал, что невольно краснеет, но у него не хватило духу осадить парня.

— Ну, ты это брось. Еще не известно, кого из нас больше кутали, — только и сумел он ответить.

Они стояли у автобусной остановки. Подошел сияющий огнями ЗИЛ.

— Мне на этот. До свиданья. Может, увидимся, — торопливо проговорил Бесхлебнов и, тряхнув руку Максима, вскочил на подножку.

Страхов хотел еще о чем-то спросить и не успел. Створки дверей сомкнулись, автобус тронулся. Максим постоял с полминуты в нерешительном раздумье. Зеленый огонек свободного такси вынырнул из потока машин. «Волга» подкатила к самой бровке тротуара, Максим вскочил в машину, назвал адрес, вздохнул с облегчением. У него было такое чувство, точно он только что избежал большой опасности.

13

Когда Максим вернулся домой, в голове его все еще шумело. Он и сам теперь удивлялся, как это он осмелился ударить Бражинского. Уютная тишина родительской квартиры показалась ему далекой от всего, что недавно произошло в ресторане.

Он остановился в прихожей, чтобы отдышаться и умерить биение сердца, и тут вспомнил, что впопыхах так и не узнал адреса Бесхлебнова и не дал ему своего. Недолгий разговор с Мишей оставил в душе чувство, похожее на неутоленную жажду, словно блеснул впереди в знойный день чистый родник и исчез, а жажда усилилась.

Из столовой навстречу вышла мать.

— Максик, все улажено, — радостно сказала она. — Звонил Семен Григорьевич Аржанов. Для тебя оставлено место в Москве, в речном министерстве.

Максим даже рот разинул от изумления: он не ожидал, что мать так быстро и, наверное, не без помощи друзей устроила всё дело.

— Мама, но ведь я уже подал заявление! — возмущенно воскликнул он.

— Ну и что же? Твою путевку отдадут другому, только и всего. Ты останешься в Москве, будешь работать на наших глазах…

Еще вчера Максим колебался бы, но сегодня, после всего, что произошло, он и сам не мог объяснить, какой перелом совершился в его душе после встречи с Бесхлебновым, с Бражинским и его друзьями, он резко ответил:

— Оставь меня, мама, со своим Аржановым! Ни в какое речное министерство я не пойду! И не приставай больше ко мне.

Хмель еще не совсем выветрился из его головы. Размашистой, нетвердой походкой Максим прошел мимо Валентины Марковны в свою комнату.

— Максенька, ведь я же для тебя старалась! — крикнула вслед ему мать.

— А вы не старайтесь! — послышался за дверью дерзкий голос Максима. — Оставьте меня в покое… Надоело!

Войдя в свою комнату, он, не раздеваясь и не зажигая света, бросился на кровать и, заложив за голову руки, стиснув зубы, уставился в потолок. Кровь все еще стучала в его висках, сумрачный потолок клонился куда-то в сторону: все-таки он изрядно выпил. В ушах еще скрипел противный голос Аркадия, перемежаемый игривым хохотом Эли, слышалось пьяное бессмысленное бормотание Юрки.

Рука Максима ныла чуть повыше кисти, и эта боль будила в нем не раскаяние за поднятый в ресторане дебош, а новое тревожное раздумье.

«Что-то неладное было со мной до сих пор, — лихорадочно быстро неслись в голове мысли. — И эта компания… И хлопоты матери… И Лидию обидел ни за что…»

Максиму представилось, что он может потерять ее навсегда из ребячьего упрямства, из ложного самолюбия, и ему захотелось тотчас же бежать к ней и молить о прощении. Но он лежал не двигаясь, голова его слегка кружилась и была тяжелой. Мысли путались.

Он не слышал, как вошла мать и присела на край кровати. Он очнулся от прикосновения ее мягкой руки ко лбу и услышал ласковый полушепот:

— Максик, что с тобой? Ты болен?

— Да, нездоровится, — угрюмо ответил Максим, закрывая рот ладонью, чтобы не дышать в лицо матери винным перегаром. Но она уже почуяла запах, бережно и в то же время боязливо гладила его волосы.

— Ты, наверное, выпил немножко с друзьями? Это ничего. Ради такого случая можно. Ведь ты теперь самостоятельный мужчина, — лился ее тихий обезволивающий голос. — Я тут тоже надумала собрать для тебя и твоих друзей в честь окончания института вечеринку… Позовешь кого надо… Повеселитесь…

— Благодарю, мама.

— Но ты, конечно, еще подумаешь… Мне ведь неудобно перед Аржановым, — вкрадчиво нашептывала Валентина Марковна. — Не огорчай меня, милый. Мне будет тяжело, когда ты уедешь и будешь где-то далеко, в ужасных условиях…

Максим резко отодвинулся:

— Мама, уже все решено. И не уговаривай. Я не могу стать трусом, плутом, перед товарищами, перед комсомольской организацией.

— Я знаю одно, — упорно продолжала Валентина Марковна, — похлопочи за любого твоего товарища, скажи ему, что его оставят в Москве, и он не откажется и сочтет это за счастье.

Максим молчал, стиснув зубы. Он видел перед собой добродушно-усмешливую улыбку Бесхлебнова, слышал его подтрунивающие слова: «Видать, мама тебя здорово в шубы и одеяла кутала…»

Ему захотелось грубо оборвать ненужный разговор, но он призвал все силы, чтобы сдержаться, и спросил:

— Скажи, мама, ты хорошо знаешь семью Бражинских? Отец Леопольда, кажется, работает в папиной системе?

— Он заведует комиссионным магазином… А что?

— Да так… — Максим решил быть откровенным. — Сегодня я поссорился с Леопольдом… Ударил его…

— Да за что же? Где это было? — всплеснув руками, испуганно спросила Валентина Марковна.

Максим хрипло засмеялся:

— Здорово я его трахнул. Теперь он, может быть, даже подаст на меня в суд…

Валентина Марковна грузно встала с постели, пошарив рукой, щелкнула выключателем. Слепящий свет вырвался из-под шелкового абажура. Максим зажмурился. Когда он открыл глаза, то увидел: мать стояла горбясь, опираясь на спинку кровати, с недоумением и страхом смотрела на него.

— Максик, зачем ты это сделал? Сыночек… зачем, а? — Голос ее срывался.

— Я не мог иначе, мама. Он меня оскорбил. Я его прямо в морду…

— Какой ужас! Ты дрался?..

— Я не мог удержаться… Это же прохвост… сволочь… негодяй…

Валентина Марковна продолжала вздыхать:

— У отца будут из-за этого неприятности. У него с Бражинским давние запутанные отношения по службе. Герман Августович всюду жалуется, что отец притесняет его. А теперь еще это.

Максим усмехнулся:

— Ну, кажется, я придал ясность этим отношениям.

Валентина Марковна сказала устало:

— Ах, Макс, какой ты стал дерзкий. Я не узнаю тебя.

— Ты сама виновата в этом, мама! — раздраженно перебил Максим. — Ты изрядно, потрудилась, чтобы сбить меня с толку своим беспринципным отношением к плохому в жизни. Ты заботилась лишь о том, чтобы оберегать меня от всего на свете. У тебя свои понятия о хорошем и дурном, и эти понятия ты все еще стараешься навязать мне, мама. А ведь я не маленький, не ученик седьмого класса. Пять лет я был студентом, а теперь инженер, взрослый человек. У меня свой ум, своя воля… Я сам хочу решать, как мне жить, кого любить, кого ненавидеть, и даже, когда нужно наказать подлеца и защитить свою честь, то дать ему по морде… А ты хочешь, чтобы я оставался ребенком, этаким паинькой-мальчиком. Ты всегда была против папы, когда он строго, но справедливо обходился со мной. Ты как бы прятала меня от света, а я уже давно видел свет. Ты вот хлопочешь, чтобы оставить меня в Москве. Конечно, это соблазнительно…. Но позволь мне самому решить вопрос — ехать мне или остаться. Не веди меня на поводке…

В Максиме кипел гнев, но он все еще чувствовал раздвоенность. Все, о чем он говорил, казалось Валентине Марковне оскорбительным и грубым. Она закрыла лицо руками.

— Что бы я ни делала, все не так! Все, все! — запричитала она сквозь слезы. — Разве я плохого хотела для тебя? Я вкладывала в заботу о тебе всю душу… Сынок мой, Макс… В чем же ты обвиняешь?

Валентина Марковна вдруг склонилась на кровать и зарыдала, Максим опомнился, вскочил, подбежал к ней.

— Мама… Ну чего ты? Ну, хватит… — стал он ее успокаивать.

Валентина Марковна продолжала всхлипывать:

— Я ничего не жалела для тебя, сынок. Ты для меня дороже всего. Я только хочу, Чтобы тебе было хорошо.

Максим растрогался:

— Спасибо, мамочка… Извини, пожалуйста… Наверное, я и сам во многом виноват… — Он взялся за голову. — Пойми ж, мама, я не могу не ехать… Мои друзья едут, все едут. Ведь я комсомолец.

Валентина Марковна вытерла слезы, деловито заметила:

— Ну, комсомол — это только до двадцати шести лет. А потом тебе все равно придется самому устраивать свою жизнь. И без нашей помощи ты не обойдешься.

— Не говори так, мама! — горячо возразил Максим. — Для меня товарищи как будто вторая семья!

— Ну так и решай все с этой семьей. Я отказываюсь тебя понимать… — Валентина Марковна заметалась по комнате, как наседка, потерявшая своего цыпленка. — Езжай! Езжай куда хочешь! — С плачем она выбежала из комнаты.

14

Весь следующий день Максим ходил как шальной, не зная, куда деваться от тоски. С самого утра его одолевал не страх, а тягучая тревога при мысли, что Леопольд Бражинский может явиться к отцу с жалобой или, еще хуже, заявить в милицию, а там придется объясняться по поводу скандала.

Максим не мог предположить, что Леопольд ответит на его удар каким-нибудь другим, более хитрым способом и отомстит ему.

За завтраком мать не разговаривала с сыном. Она только вздыхала, глаза ее были заплаканы, увядшие щеки дрябло отвисали. Перфильевна молча прислуживала за столом и изредка косо и сердито поглядывала на Максима. Она вынянчила его на своих руках, любила его, но была более требовательна к нему. Она убедилась и на этот раз, что Максим сделал что-то нехорошее и в ссоре с матерью был виноват только он один.

Позавтракав и избегая взглядов матери, Максим вышел в прихожую, нахлобучил шляпу, готовясь уходить. И тут к нему опять подошла мать. Она не могла долго видеть его сердитым и, видимо, хотела что-то сказать, может быть, приласкать, но сын опередил ее:

— Мама, прошу тебя, — сухо и требовательно проговорил он, — ты сейчас поедешь к этому своему Аржанову и скажешь, чтобы он не ходатайствовал за меня. Если он уже звонил в институт, пусть скажет директору, что отказывается от своей просьбы. Слышишь, мама?! Иначе я поеду в управление и все расскажу отцу.

— Отец обо воем знает, — расслабленным голосом ответила Валентина Марковна. — Он сам просил Аржанова, чтобы тот похлопотал в министерстве.

Максим не верил своим ушам: отец, который так решительно высказывался против того, чтобы он остался, в Москве, сам ходатайствовал за него!

— Папа не мог просить за меня, — неуверенно возразил Максим.

— Почему ты так думаешь? Он просил. Он тоже хочет, чтобы ты остался.

Максим склонил голову.

«Не может быть, — думал он. — А как же записи? Полевая сумка? Командир эскадрона… Походы сквозь пургу…»

Слова матери точно сняли с отца романтический блеск. Неужели и он уступил матери, оказался таким слабым?

— Хорошо, — сказал Максим. — Я поеду к отцу.

— Что ж, поезжай. Я же сказала — делай теперь все как хочешь.

Максим раза два — и то случайно — был в управлении, — которым руководил отец. Оно помещалось в громадном многоэтажном здании. На первом этаже находился оптовый склад так называемых культурных и бытовых товаров. Прежде чем попасть в управление, на пятый этаж, надо было пройти по длинным коридорам и залам, заставленным разными вещами — холодильниками, стиральными машинами, пылесосами, радиоприемниками, телевизорами, радиолами всех марок.

Целые штабеля граммофонов, ярусы коробок с фотоаппаратами всех видов высились в оптовом зале. Фарфоровые сервизы, расставленные на бесконечных полках, ласкали глаз веселой раскраской; играющий радужными переливами хрусталь — вазы, ковши, графины, точно выграненные из чистейшего льда, — алмазно искрился на холодном свету люминесцентных ламп…

Максим шел по этажам, и у него создавалось такое впечатление, будто вокруг отца, распределявшего этот поток вещей по торговым точкам, встала стена из металла, стекла, фарфора и хрусталя, она как бы заслоняла от него живую жизнь, души людей, их мысли и чувства…

Поднявшись на пятый этаж, Максим прошелся раз-другой по коридору; здесь сновали сотрудники и посетители. В коридоре стоял все тот же многослойный запах товарного склада. Откуда-то доносились стрекот пишущих машинок и щелканье арифмометров; кто-то громко разговаривал по телефону, требуя нарядов на новую партию холодильников.

Не без робости Максим вошел в приемную отца. Там сидела новая секретарша. Несколько посетителей ожидали приема. Они сразу же с подозрением встретили Максима, очевидно, думая, что тот хочет проскользнуть к Страхову вне очереди.

— Вы к кому? — сухо осведомилась секретарша.

Чувствуя, что краснеет, Максим наклонился к ней, проговорил как можно тише:

— Мне к Гордею Петровичу… — К Страхову… к отцу…

Секретарша, по-видимому, не расслышала или неправильно поняла (завы магазинов часто называли Страхова «батей», «папашей») и нетерпеливо поморщилась:

— Видите — очередь. Товарищ Страхов через полчаса уезжает к министру. Вряд ли вы успеете. А по какому вопросу? Если по личному, он сегодня не принимает.

За спиной Максима уже гудели раздраженные голоса:

— В очередь, молодой человек, в очередь!

— Мне нужно. Очень нужно, — ближе наклоняясь к секретарше, проговорил Максим. Ему было совестно повторить, что он сын Страхова. Совестно перед посетителями, перед молоденькой, такой умной и серьезной на вид девушкой..

— Тут всем очень нужно, — невозмутимо произнесла секретарша.

Максим присел на крайний стул в углу, чувствуя, как волна стыда заливает лицо… «Пришел к папеньке жаловаться… На что? На кого? На самого себя, — лихорадочно металась мысль. — Небось Саша Черемшанов просто пошел и получил путевку… И никто за него не хлопотал, не старался. Да и сам он не позволил бы этого… Или Бесхлебнов… Собрался и поехал на целину. Надо уйти сейчас же. Чего доброго, выйдет отец, увидит, спросит, что нужно, и тогда хоть проваливайся сквозь землю. Что я ему скажу тут при всех?»

Странное дело: Максим меньше всего думал, что за обитой черной кожей дверью сидел отец, которого он и чтил, и любил, и меньше всего боялся. Ему казалось: там, в служебном кабинете, сидел кто-то другой, чужой, которому нет никакого дела до его сомнений. Сама обстановка: строгость приемной, ожидающие посетители, множество телефонов, громадный стальной сейф в углу — все это усиливало впечатление официальности и недоступности.

Максим сидел как на раскаленных угольях и все больше убеждался, что избрал неподходящее место и время для объяснения с отцом. Он уже хотел незаметно уйти, как вдруг дверь кабинета отворилась и вышел отец, окруженный посетителями и сотрудниками. Максим почему-то сразу оробел и, вместо того чтобы подойти к нему, остался сидеть. Он увидел, как все посетители — а их было человек десять — окружили Страхова, обращаясь каждый со своим делом и наперебой задавая вопросы.

Гордей Петрович медленно подвигался к выходу, пытаясь пробиться сквозь людской заслон и что-то отвечая на ходу. Максим удивился виду отца: это был тот и не тот человек. Фигура его казалась здесь значительно выше, величественнее, глаза смотрели мимо людей с холодной озабоченностью, словно видели перед собой все те же вещи, что ярусами громоздились на первом этаже.

И отвечал отец каким-то скучноватым, серым голосом, глухим и ровным, слова произносил отрывисто.

— Запаздываете с нарядами, — сухо говорил кому-то Гордей Петрович. — Я за вас заказы писать не буду. Не получите требуемого — пеняйте на себя.

Страхов был уже близок к двери, он мог наконец вырваться из людского кольца и исчезнуть. Максим поднялся со стула и спрятался за чьими-то спинами. Гордей Петрович по-прежнему разговаривал с каким-то толстяком, требующим партию телевизоров. Страхов так и не заметил сына, сопровождаемый завмагами, вышел из приемной. Максим не решился догнать или окликнуть его.

15

Первый, кого Максим встретил в институте, был декан факультета Василий Васильевич. Он шел по безлюдному коридору и, увидев Максима, как-то странно — не то смущенно, не то насмешливо — взглянул на него.

Аудитории были уже пусты, экзамены закончились, и только кое-где слонялись еще не разъехавшиеся, жившие в общежитии студенты. Максим поклонился декану и хотел остановиться, но тот еще насмешливее взглянул на него и с чрезмерной торопливостью зашагал к своему кабинету.

«Неужели ему все известно?» — подумал Максим, и у него неприятно засосало под ложечкой.

Все же у самой двери он догнал декана и, чтобы проверить, знает ли он о ходатайстве, спросил, когда и у кого можно получить путевку.

Василий Васильевич приостановился и, удивленно глядя в глаза Максиму, ответил:

— А вы разве до сих пор не знаете, Страхов, у кого получать? Все уже получили, а вы все ходите и спрашиваете. Идите к директору.

— Извините, — смутился Максим и подумал: «Знает».

Декан скрылся за дверью. И эти сухость и торопливость, с какой он ответил, наполнили душу Максима холодом.

В канцелярии директора стояли и вполголоса разговаривали двое студентов, не перешедших на пятый курс. Вид у них был понурый.

— Анна Михайловна, я хочу получить свою путевку, — подходя к секретарю, пожилой женщине с добрым лицом, сказал Максим.

Такой же странный, как у декана, как будто внимательно изучающий взгляд был и у добрейшей, всегда ко всем ласковой Анны Михайловны.

— Вам путевку еще не выписали… — ответила она. — Вы, кажется, подавали заявление в Степновск? Вам придется зайти к директору.

— Почему? Разве не у вас получать? — притворно удивился Максим.

Мучительный стыд, какой он испытывал в приемной отца, и здесь завладел им.

— У меня, но… — замялась Анна Михайловна. — Директор распорядился путевку вашу задержать.

Максим потупился: все было ясно, ходатайство уже получено в институте.

— А Черемшанов и Стрепетов? — спросил он.

— Уже получили. Еще утром. Им, кажется, даже подъемные выдали, — словно радуясь за Славика и Сашу, сообщила Анна Михайловна.

— Но почему же мою задержали? — опять не совсем искренне возмутился Максим.

Анна Михайловна пожала плечами:

— Вот этого, Страхов, я не знаю. — И кивнула на дверь: — Зайдите к Георгию Павловичу. Он у себя.

Максим сознавал, что приближается какая-то небывалая, решающая минута. Как он ненавидел сейчас своего ходатая, этого невидимого всесильного Аржанова. Он был словно в чаду. Что скажет директор? Накричит, возмутится, начнет стыдить или скажет, что для него-де, Максима Страхова, не обязательно уезжать куда-либо.

К счастью, Георгий Павлович был один. Когда-то этот мрачный с виду человек был отличным преподавателем, дотянул до доцента, потом его назначили директором; черты педагога-ученого уступили место повадкам администратора-хозяйственника. Теперь он разговаривал со студентами чаще всего бесстрастно и сухо. Лишь изредка он менял тон: с третьекурсниками он говорил более вежливо, со студентами старших курсов и отличниками — даже с некоторым уважением, с неуспевающими и лентяями — как с нерадивыми мальчишками-школьниками — небрежно и грубовато.

Сейчас перед ним стоял не студент, а инженер, за которого кто-то хлопотал в министерстве, и с ним надо разговаривать как с равным.

— Вы просили меня зайти, — пробормотал Максим.

— Да. Вашу путевку, Страхов, я распорядился пока не выдавать, — сказал Георгий Павлович, откидываясь на высокую спинку кресла. — Поступило указание из. Министерства высшего образования оставить вас в Москве. Вы что, не хотите ехать на периферию? Да вы садитесь…

Максим продолжал стоять. Краска заливала его лицо, уши горели. Тон директора был вежливым, но глаза, казалось, струили насмешку и чуть заметное презрение.

— Конечно, мы не имеем теперь права выдать вам путевку… М-м-да. Мы сожалеем… Комсомольская организация против. Все усматривают в этом протекцию, Страхов. Мы бы не хотели. Вы были неплохим студентом, и, должен прямо вам сказать, вы нас подвели. Очень подвели. Вон сколько специалистов мы недодаем на стройки первой важности.

Георгий Павлович медленно растягивал слова, как бы наслаждаясь душевными муками Максима и мстя ему за чьи-то хлопоты, за то, что кто-то сверху попытался вырвать его из числа молодых инженеров.

— Не ожидал, не ожидал, — сердито подытожил директор. — Ну что ж… Все ясно. Идите. Вы получите направление не в Ковыльную Степновской области, а в Министерство речного транспорта.

Максим подался всем туловищем к столу, протянул руки:

— Георгий Павлович, не хочу я в министерство! Дайте мне мою путевку, — запинаясь, торопливо стал он просить. — Я поеду в Степновск вместе с товарищами. Пожалуйста, прошу вас.

Директор удивленно взглянул на него, пожал плечами:

— Ничего не понимаю. То вы не хотите ехать, то проситесь… В чем дело?

— Это не я просил! — выкрикнул Максим. Он чуть не назвал, кто именно хлопотал за него, но нежелание выдавать отца, мать вовремя остановило его. Он сменил просительный тон на требовательный и добавил мрачно: — Прошу выдать путевку. Я сейчас пойду в комитет комсомола и подам заявление… Почему вы, не спрашивая моего желания, не побеседовав со мной, распорядились не выдавать?

— Это еще что такое? — закричал директор. — Что это еще за требование? Ведь я не имею права теперь выдавать путевку, если есть такая бумажка. Сегодня получил ее из министерства. Вот, читайте.

Максим взял бумажку и пробежал ее глазами. В ней предписывалось: выпускника такого-то направить в распоряжение речного министерства. Коротко и ясно.

— Ну? Понятно? — спросил Георгий Павлович. — А теперь скажите, Страхов, как было дело? Кто так постарался за вас? Папа, мама или еще кто?

— Не знаю, — потупив глаза, солгал Максим. — Да это не так важно. Выдайте мне путевку. Вот и все.

Директор помолчал, снисходительно улыбнулся:

— Скрываете? Ладно. Конечно, в таких делах в первую очередь стараются добрые родители. Путевку я вам выдам, только я должен сначала сообщить о вашем протесте в министерство. Вы пойдите пока в комитет комсомола и сами рассейте это недоразумение. Через полчаса зайдите ко мне.

— Спасибо, — мрачно поблагодарил Максим и, круто повернувшись, так и не взглянув в глаза Георгию Павловичу, вышел.

Федор Ломакин сидел в пустой аудитории за маленьким преподавательским столиком и, сухо покашливая, делал отметки об откреплении отбывающих из института членов комсомола. Он окинул Максима презрительно-непримиримым взглядом.

— Ты это что же? Кх-м… — сразу набросился он на Максима, — Подаешь заявление, а сам окольными путями устраиваешься в Москве? Как это понимать? Мы считаем это двурушничеством, дезертирством с передовой линий комсомола!

Неизвестно, сколькими кличками смог бы еще наградить Ломакин Максима, если бы тот резко не остановил его, не крикнул:

— Хватит, Федя! Ты выслушай!

И более сбивчиво, чем у директора, но ничего не скрывая, Максим рассказал о хлопотах матери, о всей возне вокруг его персоны дома, не утаил и фамилии Аржанова.

— Ты понимаешь, Федя, — закончил он горячо, — мать я люблю. Мне ее жалко. И ты не вини. Для нее весь мир во мне, тут главный виновник — я. Смалодушничал, колебнулся, говорю откровенно. И сейчас для меня еще не все ясно. Но не думай, пожалуйста, что все это так просто. Тут много всяких причин. Ставьте на вид, как хотите, только дайте поскорее путевку…

И Максим встал, показывая этим, что никаких больше нравоучений он слушать не станет.

— Балда, вот что я тебе скажу, — все-таки обругал его Ломакин, жадно затягиваясь дымом толстой папиросы. — Поддался мелкобуржуазной стихии. Нет в тебе принципиальности, твердости. Кх-м… И тогда с этим Бражинским… Эти кутежи, ночные бдения. Избавился ли ты от всего этого? Гляди, Страхов, ты должен уйти из института без единого пятнышка. Ничего за пазухой не оставляй.

Слушая Ломакина, Максим думал: не рассказать ли о последней встрече с Бражинским, Юркой Колгановым и Аркадием, но вспомнил, чем все это кончилось, и, еще не отдавая себе отчета в степени новой виновности перед комсомольской организацией за участие в попойке, не желая связывать с этой компанией имя Бесхлебнова, решил пока молчать.

— Ладно, — повеселевшим голосом напутствовал его Ломакин, — пилить тебя на бюро мы больше не будем. Хорошо, что осознал ошибку и не увяз в обывательском болоте. Иди и получай путевку.

Георгий Павлович уже ожидал Максима, и не один — в кабинете сидели декан и заместитель по учебной части Валерий Николаевич Пшеницын, элегантно одетый, с изысканными манерами и бесстрастно-вежливым выражением на холодном, всегда тщательно выбритом лице. Они смотрели теперь на Максима более благожелательно.

— Ну-с, звонил я в министерство, — сказал Георгий Павлович. — Ответили: если выпускник настаивает, то они возражать не станут. Можете получить у Анны Михайловны путевку.

Директор протянул Максиму руку. И вслед за ним то же сделали Пшеницын и декан.

— А уж дома вы как-нибудь сами договоритесь, — добавил Георгий Павлович, усмехаясь. — Ходатаи, конечно, будут чувствовать себя не совсем удобно.

Максим не ответил. Пряча смущенный взгляд, он вышел.

Когда дверь за ним затворилась, Пшеницын проговорил:

— Любопытный парень. Этакий кунштюк преподнес папе и маме. Зело колюч. Сквозь внешнее благоприличие так и торчат иголки, как у ежа. Но будет ли из него толк, пока трудно сказать. Хотя лучше быть таким колючим, чем гладеньким, как чистенький, но бездарный чертеж.

— Ну, это как сказать, — неопределенно заметил директор.

16

Прошло всего несколько дней, как Максим окончил институт, а уже немало нелегких житейских шарад пришлось отгадать ему. Он еще никуда не выезжал и еще даже не утвердился на самостоятельном пути, а жизнь уже подсунула ему несколько тугих узелков, которые предстояло развязать.

И вот снова он стоял у двери бревенчатого домика в Брянском переулке и нажимал кнопку звонка. И опять тревожно билось его сердце. Рассказать Лидии о встрече с компанией Бражинского, о скандале, о том, какой стыд он испытал в институте из-за хлопот Аржанова?

Щелкнул замок, и на пороге появилась Серафима Ивановна. Он не ожидал, что откроет ему она и, растерявшись, даже не поздоровавшись, спросил:

— Лида дома?.. Можно к ней?

— Лиды нету. Зайдите, — сухо пригласила Серафима Ивановна.

Лицо ее было пасмурным, надменным, губы сжаты. Она как-то особенно гордо держала свою красивую голову с пышными, начавшими седеть у высокого лба волосами.

— Садитесь, — все так же сухо предложила Серафима Ивановна и показала на стул.

— Вы извините, — в замешательстве проговорил Максим. — Я думал, Лида дома…

— Ничего, ничего, — сказала Серафима Ивановна. — Хорошо, что зашли. Мне нужно с вами потолковать.

Максиме уловил в ее голосе враждебность и почувствовал ледок в груди. Он сидел, теребя на коленях шляпу, как случайный, впервые зашедший в незнакомую квартиру гость. Потом все же решился спросить:

— Серафима Ивановна, где же Лида? Она мне очень нужна.

— Ничего. Потерпите. Она скоро вернется.

— Разве она уехала? Куда? — вырвалось у Максима.

— Не беспокойтесь. Она уехала к тетке… моей сестре… в деревню…

— И надолго? Дней на пять… А может, и больше…

Максим поник: «Пять дней! И почему Лидия не предупредила меня? Может быть, Серафима Ивановна нарочно услала ее из Москвы, чтобы мы не встречались? Или Лида, оскорбленная моей грубостью, решила навсегда порвать со мной?»

— Скажите, Максим Гордеевич, — очень холодно заговорила Серафима Ивановна, сидя против него за столом и поглаживая белую, как снег, накрахмаленную скатерть, — вы в самом деле любите мою дочь?

Вопрос был поставлен неожиданно прямо. Максим вздрогнул. В упор на него строго смотрели глаза Лидиной матери. Лицо Максима горело под этим пристальным взглядом. Он ответил, не успев подумать, точно ли он чувствует то, о чем говорит:

— Да… Я люблю Лиду…

Он сказал это вполголоса, почти шепотом, не поднимая глаз.

— И вы отдаете себе отчет в том, что это такое? Что вы уже не дети, что этим не шутят, не развлекаются…

Голос женщины становился все жестче. Максим чувствовал себя, словно застигнутый врасплох набедокуривший школьник.

— Лидия мне все рассказала… Она ничего от меня не скрывает. — В голосе Серафимы Ивановны послышалась материнская гордость. — Лида — наша единственная дочь. Наше счастье. Вы думали об этом? Я говорю с вами как с мужчиной, как с равным. Мне и мужу многое не нравится в нынешних отношениях между молодыми людьми. Теперь нередко случается — молодые люди быстро сходятся, не узнав хорошо друг друга, и так же быстро расходятся. А потом начинаются драмы…

Максим молчал, не поднимая головы.

— Вы извините, я не поучаю вас, — продолжала Серафима Ивановна. — Но я давно наблюдаю за вами и вижу: многого вы еще не понимаете. Нельзя отрывать любовь от требований нравственности, от морали. Или вам не говорили о некоторых очень важных для жизни вещах в институте? Или вы не читаете настоящих хороших книг о любви? Вот вы сделали дочери нашей предложение, а мы ничего об этом не знаем. А ведь мы — родители. Имеем же мы право знать, кто вы такой, кому мы вверяем судьбу дочери.

Серафима Ивановна передохнула, задумалась. То, что накипело у нее на сердце, что она давно собиралась высказать, вылилось одним духом, возбуждение ее улеглось. А Максим сидел как в воду опущенный. Сложные чувства бурлили в нем ключом: пристыженность, протест против нравоучений, против вмешательства в глубоко личное, уязвленная гордость, несогласие с какими-то «приличиями», которых он просто не понимал.

Да и многое, о чем говорила Серафима Ивановна, было для него ново.

— Что же вы молчите? — спросила Серафима Ивановна. — Согласны со мной или нет?

Максим поднял голову. Лицо его оставалось насупленным, в глазах таились недоверие, неприязнь. Он заерзал на стуле, пригладил темно-русые непокорные кудри. Серафима Ивановна в эту минуту невольно залюбовалась им — молодое, чистое, бледноватое, как у большинства его сверстников, лицо, тонкие, почти девичьи брови, темносерые, еще ничем не замутненные глаза, пухлые с капризным изломом губы, непринужденное изящество в костюме (как хорошо стали одеваться молодые люди!). Не одна мать посчитала бы Максима завидным женихом для своей дочери, но Серафиму Ивановну что-то пугало, настораживало в этом, видимо избалованном, еще не утвердившемся в жизни человеке.

Максим наконец оправился от смущения, запинаясь и подыскивая слова, заговорил:

— Я, конечно, Серафима Ивановна, кое в чем… Извините… вел себя не так. Но я совсем не думал… Я сказал Лиде, что мы… ну что мы должны пожениться. Я бы и вам сказал… И своим окажу. — Максим продолжал вызывающе: — Я знаю, вы против того, чтобы мы сейчас поженились. Хотите, чтобы она окончила институт и так далее. А почему? Не все ли равно? Я уезжаю на работу и не знаю, когда вернусь. Лида остается в Москве. Что тут такого? Мы поженимся. Она будет жить у моих родных, пока я там устроюсь, пока она окончит институт.

— Но вы же еще не устроились. Почему же вы хотите, чтобы она жила у ваших родных? — Серафима Ивановна вновь заволновалась. — Ах, вы хотите оставить ее на попечении родителей? Тогда пусть лучше живет у нас. Мы-то уж как-нибудь ее обеспечим. Вы поженитесь, у Лиды будет ребенок. И ребенка вы хотите у своих оставить? — Лицо Серафимы Ивановны покраснело. — Мы так не рассуждали. Мы ни на кого не надеялись, не перекладывали ответственность за воспитание детей на других. Мы, как только поженились, сами начали устраивать свою семью, как ни трудно нам приходилось. Так не лучше ли вам, Максим Гордеевич, теперь же подумать об этом? Сначала устроиться, поступить на работу, подождать, пока Лида окончит институт, а потом уже и жениться. Да и время будет поразмыслить, хорошенько узнать друг друга, проверить, так ли крепко вы ее любите, Ведь вы не на один день или час сходитесь!

Максим был озадачен доводами Серафимы Ивановны. Логика их сначала представлялась ему неоспоримой, и он даже растерялся, готов был отступить, но тут же все в нем запротестовало.

— Серафима Ивановна, но ведь я люблю Лиду! — вскричал он. — И мне будет тяжело уехать, ничего не решив. Я не хочу ждать… вернее — мы…

Он встал, глядя на Серафиму Ивановну недоуменно и сердито. Все ее доводы казались ему бессердечными. «Обеспечить, взять ответственность…» — Эти слова были для него пустыми звуками. Ведь главное — это любовь, а остальное все — мишура.

Он и вслух сказал «мишура», это слово ему очень понравилось, но Серафима Ивановна в ответ только сожалеюще усмехнулась:

— Эх, Максим, как вы еще несерьезны…

— Серафима Ивановна, вы скажите: согласны ли вы отдать за меня Лиду теперь же? — настойчиво спросил Максим.

Серафима Ивановна подошла к нему, положила на его плечо руку, по-матерински ласково попросила:

— Я прошу вас, Максим, послушайтесь меня, повремените год. Пусть Лида окончит институт. Если вы действительно так любите ее, сделайте это для нее, для нас…

Максим исподлобья, враждебно взглянул на Серафиму Ивановну. Он все острее испытывал досаду на эту женщину, вставшую со своими старыми понятиями между ним и Лидией, как неприступная скала.

— Серафима Ивановна, — уже грубо заговорил он, терзая в руках шляпу, — позвольте нам самим решать, как поступить.

— Вы только не сердитесь на меня, — с сожалением сказала Серафима Ивановна. — Ведь я желаю вам добра. Как вы не хотите этого понять?

— Обычаи, приличия, — раздраженно заговорил Максим, — все это было в старое время, в буржуазном обществе, когда вы были порабощены, а в наше время мы не связаны никакими условностями или материальной зависимостью. Все, что вы говорите, Серафима Ивановна, это домостроевщина, — с ноткой превосходства убежденно заключил Максим. — Время сейчас другое. Наших чувств никто не должен связывать.

— Да, но у вас есть обязанности перед семьей… перед государством, да и перед детьми, которые у вас будут.

Максим усмехнулся:

— Тем более, Серафима Ивановна, надо не откладывать и теперь уже решать, как строить наше будущее. Вы хоть скажите, куда уехала Лида? Куда вы ее упрятали? — дерзко спросил он.

Серафима Ивановна покачала головой:

— Вот видите, Максим, вы все о своем. Вы видите во мне только отсталую женщину. Как вам не стыдно! Никуда я не упрятала Лиду. Она уехала сама и просила меня не говорить вам, куда.

Лицо Максима сразу изменилось, стало умоляюще-растерянным;

— Скажите, Серафима Ивановна, где Лида? Скажите, прошу вас.

Теперь глаза его смотрели жалобно. Серафима Ивановна покачала головой, и невольная улыбка тронула ее губы.

— Ну как же я могу сказать… Нарушить данное слово…

— Скажите, Серафима Ивановна, — молил Максим. Он даже протянул руки. — Пожалуйста. Должен же я знать, где она. Я не могу без нее, не могу, вы понимаете?

— Хорошо, хорошо, — легонько подталкивая Максима к двери, говорила Серафима Ивановна.

— Не скажете? — снова озлобился Максим.

— Скажу, скажу… Не торопитесь, — уклонилась от ответа Серафима Ивановна.

Уходя, Максим пригрозил:

— Я все равно узнаю, и тогда мы сами с Лидой договоримся… без вашей помощи…

Он рывком нахлобучил шляпу, наградил Серафиму Ивановну гневным взглядом и вышел, стукнув дверью.

17

Пока Максим сидел у Серафимы Ивановны, пронесся ливень с зеленоватыми молниями и раскатисто-величавым громом. Вечерело. По улицам, прыгая и играя, мчались мутные дождевые потоки. Вода еще клокотала и плескалась в желобах, водопадами низвергалась в зарешеченные проруби водостоков. Туча удалялась, громовые раскаты постепенно затихали.

Мятный запах дождя стоял в освеженном, чистом воздухе. Мокрый асфальт блестел, как черное зеркало, отражая бегущие автомобили, автобусы, троллейбусы. Ливень умыл не только улицы, яркую листву деревьев, дома и крыши, но, казалось, даже лица пешеходов.

Максим шел быстро, перепрыгивая через лужи, словно подгоняемый стремительно сменяющими одна другую мыслями. Чувство протеста все еще бушевало в нем, самолюбие и заносчивая юношеская гордость были уязвлены. Уговоры Серафимы Ивановны казались ему смешными, а отказ сообщить, куда уехала Лидия, возмущал до глубины души.

И вдруг он вспомнил о Гале Стрепетовой: она-то уж наверняка знает, куда уехала ее подруга, не могло быть, чтобы Лидия не сказала ей. И Максим решил заехать к Стрепетовым. Они жили недалеко от того района, где в новом многоэтажном доме была квартира Страховых.

Максиму открыл сам Славик.

— О-о! Откуда ты? Где ты пропадал? Что там у тебя стряслось? Заходи и выкладывай!

Втянув голову в плечи, Максим молча прошел через комнату, в которой жили отец и мать Славика, в другую, поменьше, занимаемую молодоженами.

Максим швырнул шляпу на старомодный диванчик, сел на стул, обхватив руками голову, запустил пальцы в разлохмаченные волосы.

Галя подбежала к нему:

— Что с тобой? Мы уже хотели идти к тебе узнать, что случилось…

Максим поднял голову, махнул рукой:

— Ничего особенного не случилось! Вы разве не знаете? Всю эту затею с речным министерством я расстроил. Вот… — И Максим вынул из бокового кармана путевку, помахал ею перед самым носом Славика. — Что? Не ожидали? Думали, я останусь в Москве? Ошиблись, друзья! Пришлось рассориться с матерью, пошел я к директору и потребовал путевку. Решил быть подальше от этих попечителей. Правильно я поступил? Как по-вашему?

Славик смотрел на товарища с тонкой усмешкой.

— Черт! Зачем же ты тогда все это заваривал? — спросил он. — Зачем нужен был тебе этот неприятный шум в институте?

— Не я заваривал… Моя любимая мамочка. — Глаза Максима яростно сверкали. — Но это еще не все. За эти два дня я многое мог натворить… Галя, скажи, куда уехала Лида?

Галя испуганно взглянула на Максима:

— А куда она могла уехать? Ты что — бредишь?

Максим недобро усмехнулся:

— И ты скрываешь? Эх вы, моралисты!

— Что ты плетешь? Ты, никак, болен? Или того… хлебнул на радостях? Слава, что с ним? Гляди, какие у него глаза… Он пьян, честное слово!

— Ха-ха! Я и был пьян вчера… Пил в ресторане… И дрался. — Максим ухмыльнулся. — Да, набил морду одному типу. Чего испугались? Эх вы, женатики!

— Слушай, ты что валяешь дурака? — серьезно спросил Славик. — Пришел сюда паясничать?

— Я не паясничаю. Я говорю то, что было. Скажи, Галя, где Лида?

Галя пожала плечами, все еще тревожно поглядывая на Максима..

— Откуда я знаю? Она не была у нас уже дня четыре… Разве ты не узнал про нее дома? Странно…

— Ты в самом деле не знаешь?

— Даю честное слово! Я ничего не понимаю, что там у вас произошло.

Славик и Галя переглянулись. Лица их стали очень серьезными.

То, о чем рассказывал Максим, так не соответствовало всей их обстановке, всему по-детски веселому уюту их маленькой, тесно заставленной вещами комнаты с высоко взбитыми подушками и подушечками на кровати, старым диванчиком, четырьмя стульями, столиком посредине, с висевшим над ним шелковым розовым абажуром, радиоприемником «Рекорд» в уголке, дешевенькой этажеркой с книгами и множеством других недорогих стандартных вещей.

Видно было — Славик и Галя только устраивались после недавней свадьбы, обзаводились вещичками и очень дорожили всякими мелочами, которые так милы и кажутся такими важными в первую пору супружеской жизни. И нет ничего дороже этих впервые на собственные деньги приобретенных вещей; все купленное в более поздние сроки, лучшее и дорогое, уже не кажется таким милым и значительным.

— Так где же ты пил? Где дрался? Почему уехала Лидия? И что говорил тебе директор? И как ты получил обратно путевку? — допытывался Славик. — Рассказывай же наконец.

И Максим под изумленные возгласы Гали, под сосредоточенно-глубокомысленное молчание Славика рассказал о встрече с Бражинским и его компанией, о знакомстве с Бесхлебновым и Аркадием, об их столкновении, о том, как ударил Леопольда и как колебался — уезжать или не уезжать из Москвы, и как наконец твердо решил потребовать путевку.

Умолчал Максим лишь о встрече с Кудеяровой (он не хотел открывать своей прошлой любовной тайны), о том, как сделал Лидии предложение, и о своем разговоре с Серафимой Ивановной. Любопытная Галя с хитрой настойчивостью выспрашивала, что произошло у него с Лидией, почему она так неожиданно уехала, но Максим, хмурясь, только отмахивался:

— Что тебе сказать? Капризная, своенравная девчонка Лидия — вот что.

— Помочь тебе? — лукаво щуря быстрые черные брови, спросила Галя.

— Помоги, если сможешь, Галя. Узнай, пожалуйста, — горячо попросил Максим. — Серафима Ивановна тебе скажет… Не знаю, почему она от меня скрывает.

Галя засмеялась:

— Неужто не знаешь?

— Не знаю, — ответил Максим. — Вы, женатые, более опытные, может быть, знаете, почему девушка спасается от парня бегством, а мать скрывает, куда.

— Эх ты, кавалер де Грие, — вмешался в разговор Славик. — Как все у тебя запутанно получается. Сам выдумываешь для себя какие-то кроссворды. У нас все проще было. Галя, не так ли? — улыбаясь, спросил Славик у своей юной подруги.

— Да, мы договорились обо всем быстро, — звонко засмеялась Галя.

И Максим позавидовал ясности их отношений, их увлечению своим, словно кукольным, домашним мирком. Он всегда чувствовал себя в квартире Стрепетовых уютно, спокойно и просто. Маленькая семья их жила дружно. Отец Славика, Григорий Нефедович, техник-проходчик Метростроя, и мать, Арина Митрофановна, добродушная толстушка со сморщенным задорным лицом и черными, все еще молодо поблескивающими глазами, были жизнерадостные люди. Что бы ни случилось, какая бы неприятность ни явилась в дом, они встречали ее стоически спокойно. Максим знал: в минувшую войну Стрепетовы пережили большую беду — потеряли на фронте старшего сына Михаила, а сестра Арины Митрофановны в первый месяц войны, спасаясь на Казанском вокзале от бомбежки, попала под вагон электрички и погибла. Сам Григорий Нефедович почти всю войну прошагал в боевых походах от Волги до Берлина, трижды был ранен. Немало трудностей пережила семья Стрепетовых и в первые послевоенные годы.

Максим собрался уходить. Славик сказал назидательно:

— Ты со своими переживаниями и похождениями не забывай, что нам уже надо готовиться к отъезду. Раз решили вместе, стало быть, вместе. И не поддавайся на обывательские уговоры. Не слушай — всяких шалопаев, вроде твоего Бражинского. А этот Аркадий, видать, — ядовитая гадина. Это, друг мой, не просто болтун. Надо разоблачить его и всю их шайку.

Максим ушел от Стрепетовых немного успокоенный, но, как только остался один, бурные противоречивые мысли и нерешенные «кроссворды» и «ребусы», как их назвал Славик, вновь завертелись в его голове…

18

На цыпочках, чтобы скрыть свой приход от матери, Максим прошел к себе, а потом так же осторожно прокрался в кабинет отца. Мать была занята с Перфильевной на кухне. Она еще ничего не знала о случившемся в институте. Но она услыхала, как сын возвратился, и не встретила его только потому, что все еще сердилась на него за вчерашнее.

Максим подошел к окну. В синих сумерках могуче и устало после трудового дня вздыхала Москва. Дальние огни колебались и дрожали, как степные, видные на многие версты костры на ветру. Рои малиновых светлячков — стоп-сигналов автомашин — летели вверх и вниз по Кутузовскому проспекту.

Грозовые, цвета морской воды, со стальным отливом по краям облака сдвинулись над юго-западной окраиной. В них все еще суетливо мигали молнии. Максим глядел на облака, и мысли его устремлялись в лесное Подмосковье, к задумчивым березовым рощам, к темным ельникам, к тихим селам и дачам — там где-то была Лидия. Все его существо было полно ею. Никакие уговоры Серафимы Ивановны не убедили его в необходимости отложить свадьбу.

Галя Стрепетова, конечно, узнает у Серафимы Ивановны, куда уехала Лидия, и скажет ему завтра. Тогда он поедет к ней, в деревню, разыщет ее, и там они окончательно обсудят, что делать дальше.

В кабинете бродили сумрачные тени, изредка разгоняемые отсветами фар автомобилей, пробегающих где-то внизу, в каменном ущелье улицы. Максим сидел, боясь пошевелиться, чтобы не услышала мать или Перфильевна и, войдя, не помешали думать о Лидии. Она проплывала в его воображении, подобно световому блику на стене комнаты, и то улыбалась, то гневно хмурилась. Иногда ему казалось, он чувствует прикосновение ее рук, тепло ее губ.

Он терзал себя раскаянием, что не продлил счастливых минут, а, наоборот, подтрунивал над ее сокровенным, все еще непонятным ему душевным миром. Как ему хотелось проникнуть в ее душу, разгадать ее! Сначала он не понимал, чего ищет Лидия, какой смысл таился в ее исканиях. Но вскоре, сам того не замечая, оказался под ее влиянием. Он противился, грубил, посмеивался, а любовь изменяла его самого.

Максима охватило странное чувство, похожее на нетерпение, когда человек слышит далекий, настойчивый призыв к чему-то важному, но еще не отдает себе отчета, что это за призыв. Он вскочил с дивана и вновь подошел к окну. И опять он увидел почти черные облака и в них — немые, без грома, золотисто-розовые отблески молний. Они представлялись Максиму по-новому величественными и таинственными. Там, где проносилась гроза, возможно, была Лидия. И облака казались поэтому еще более прекрасными; их формы незаметно менялись, превращаясь то в горы, то в сказочные дворцы. Дождь, теплый, густой, какой бывает только летом, шел там, и лес под тяжелыми каплями, наверное, шумел, и сочная трава и цветы пахли так, как пахнут они только в грозовые ночи…

Максим даже затаил дыхание от удивления, от какого-то огромного, потрясшего всю душу чувства. Впервые мир рисовался ему таким безгранично широким и непостижимо прекрасным. И как же он не хотел замечать этого раньше, не понимая того, о чем часто говорила Лидия? А ведь она говорила именно об этом, она это уже понимала.

Он открыл форточку, и свежий, пахучий воздух, какой бывает после проливного дождя, хлынул в комнату. Максим жадно вдыхал его и чувствовал: легкие раздуваются, будто мехи. Ему хотелось как можно больше вобрать этого воздуха.

Прошло немало времени, пока Максим успокоился. Он включил свет, прошелся по кабинету, остановился у отцовского письменного стола.

При электрическом свете кабинет отца словно обнажился и казался давно опустевшим, заброшенным.

В прихожей послышались стук, знакомые шаги, голос отца и еще чей-то веселый густой баритон. Максим вздрогнул, вспомнив, что его ждало объяснение. Но кто пришел с отцом, чей это голос? Максим хотел незаметно проскользнуть в свою комнату, а потом совсем уйти из дому, но отец и незнакомый гость, полный, осанистый, уже стояли у двери в гостиную, и Гордей Петрович заметил сына.

— А-а… Ты дома… Отлично. Мне надо с тобой серьезно поговорить, — холодно сказал Страхов.

19

Толстый мужчина с розовым благодушным лицом оценивающе взглянул на Максима:

— А вырос твой сынок, Гордей… Вишь, какой стал… Красавец! Хороший сын, хороший…

— Макс, разве ты не помнишь, кто это? Семен Григорьевич Аржанов, — хмурясь, представил гостя Страхов. — Тот самый, которого ты так подвел, да и меня тоже.

— Что ты, Гордей, — замахал рукой Аржанов, отдуваясь. — Радоваться должен, хвалить, качать такого сына, который пренебрег хлопотами родителей и сам хочет выбиться на самостоятельную дорогу…

Аржанов улыбался, обнажая золотые зубы, и от улыбки полные щеки его, казалось, лоснились. Он весь сиял благополучием, как бы воплощая в себе жизнерадостность и добродушие, и Максим не мог понять, искренне хвалит он его или скрывает за похвалой иронию.

— Пустяки, — говорил Аржанов и все время пристально поглядывал на Максима своими неопределенного цвета, прозрачными глазами, в которых трудно было уловить, о чем в действительности думал и что чувствовал этот человек.

Максим вспомнил, что очень давно, когда еще учился в школе, видел Аржанова несколько раз на даче отца.

Теперь же, после того как Аржанов принял участие в его судьбе, он чем-то неуловимым поразил его. Разговаривал он очень весело — этак душа нараспашку — и все время как будто льстил отцу, говоря только приятное ему. У него был круглый, солидно выпяченный живот, руки пухлые, с короткими, но удивительно проворными пальцами. Они то перебирали борт коричневого пиджака, то трогали кончик тонкого острого носа или губу, словно пытались что-то схватить на лице, а может быть, удержать лишнее, готовое сорваться с мясистых губ слово.

Гордей Петрович и гость уселись обедать. Максим хотел уйти, но отец остановил его:

— Ты останься. Уж будь любезен — повремени.

Аржанов опять вступился за Максима:

— Что ты, Гордей. Ты уж не кори сына. Поступок его честный, правильный.

— Все это, конечно, так, — согласился Гордей Петрович, — но ставить и меня и тебя в дурацкое положение… Мог же он, прежде чем идти в институт, посоветоваться со мной.

— Я был у тебя, папа, — пробормотал Максим.

— Где ты был?

— В управлении. В твоей приемной.

— Почему же я тебя не видел?

— Ты куда-то спешил, и я не решился…

Лицо Страхова отразило возмущение и гнев.

— Что это еще за новости — ходить в учреждение по домашним делам?

Валентина Марковна, суетившаяся у окна, боязливо смотрела на сына. Губы ее были сжаты: она уже все знала.

— Ладно, иди. Потом поговорим, — махнул рукой Страхов.

Оскорбленный тоном отца, Максим ушел к себе. Он чувствовал себя мальчишкой, ждущим наказания, привязанным к отцу и матери прочными, как в детстве, узами. Он слышал, как разговаривали в столовой отец и Аржанов, как они о чем-то спорили, упоминали его имя. В этот спор изредка вкрадывался тихий голос матери. Судя по веселому голосу и смеху Аржанова, тот продолжал защищать Максима, а мать все извинялась и жаловалась на его упрямство.

«И чего она так унижается?» — с негодованием думал Максим.

И опять им начали овладевать злость, нежелание кому-либо покориться.

Наконец Аржанов ушел, и Максим замер, услышав за дверью быстрые шаги отца.

— Ну-с, натворил ты дел, черт бы тебя побрал! — входя, гневно заговорил Страхов. — Кто тебя дернул идти к директору?!

— Папа, ты же сам советовал: ехать надо, — сдержанно ответил Максим.

— Советовал, советовал… — передразнил, отдуваясь, Гордей Петрович и тяжело плюхнулся на диван. — Ты мог сначала позвонить. Я бы сам уладил дело. Как ты не понимаешь, что скомпрометировал отца, а еще взрослый человек!

— Я понимаю одно, папа: это — протекция… блат, как у нас говорят, — негодующе повысил голос Максим. — От меня все отвернулись, как только узнали.

— От него отвернулись! — вскричал Гордей Петрович. — А мне, думаешь, ловко от всей этой истории? Узнали в министерстве и в институте, что это по моей просьбе. Аржанов тоже звонил, просил… И вот: на тебе! Из института звонят, посмеиваются: «Напрасно хлопочете — ваш уважаемый сын рассудил правильнее». Скандал! Аржанов делает вид, что все это ерунда, а сам обиделся. Черт знает что!

— Я в этом не виноват. Я давно говорил — не надо никакого Аржанова, — угрюмо твердил Максим.

— Ишь ты! Не надо! А я разве хотел? По мне хоть на луну лети. Скорее определишься и узнаешь, почем фунт лиха! Из-за матери вышла вся эта кутерьма. Закатила истерику. Ты спал, а я с ней возился чуть ли не до рассвета. «Не отпущу сына, он у нас единственный». И пошла, и пошла. А утром сама поехала к Аржанову.

Гордей Петрович вздохнул, ероша обильно высветленные сединой волосы.

Максим смотрел на отца и не узнавал его. Перед ним сидел человек, до предела усталый, придавленный грузом многих забот и дел. От властности, которая так неприятно удивила его в приемной управления, не осталось и следа. Плечи обвисли, лобастая голова сникла на грудь, вдоль отвисших щек резче выступили морщины, углы губ опустились.

— Пап, извини, я не хотел причинить тебе неприятность, — стал оправдываться Максим. — Но как же быть? Я вчера перечитывал твои заметки, те, что в сумке. Про старое… — Он горячился все более, торопливо нанизывая слова. — Тебе тогда было столько лет, сколько мне теперь. Ты был комсомольцем. А я кто? Ведь я тоже… Тогда, конечно, было труднее, я знаю. И вот теперь… ты говоришь совсем другое. Я тебе верил. Если бы не ты, я, может быть, совсем иначе поступил и согласился бы на уговоры мамы. Мне самому сначала хотелось остаться в Москве. Я колебался… Но ты… ты… Значит, и ты не уверен, что мне надо ехать туда, где потруднее? Значит, что-то и в тебе изменилось за это время, да?

Договаривая последние слова, Максим остановился перед отцом и смотрел на него в упор полными укора, выпытывающими глазами. Только теперь Гордей Петрович увидел перемену в сыне. Она его ошеломила. Перед ним стоял не прежний тонкошеий юнец, всегда почтительно выслушивающий каждое его слово, а взрослый мужчина, ощутивший свою волю. Он в чем-то упрекал, чего-то требовал, с чем-то не соглашался.

— Позволь! — сдвигая брови, остановил сына Гордей Петрович. — Яйца курицу хотят учить? Ты с кем говоришь?

— Папа, я много думал в эти дни, — не слушая и все более горячась, продолжал Максим. — Я хотел с тобой посоветоваться. Мама ничего не понимает. Ей бы только угождать, ни в чем мне не отказывать, а разве только это нужно, папа?! Ведь мне скоро уезжать, а ты даже не находишь полчаса потолковать со мной как следует. Ты даже не заметил меня, когда я ждал тебя в приемной.

Гордей Петрович склонил голову, поколебленный в своем намерении строго отчитать сына.

— Да, не видел… Отбивался от посетителей… Не заметил сына… Дела, дела… Холодильники, телевизоры, радиоприемники… — Гордей Петрович горько рассмеялся. — Сына родного не заметил. А как же тетрадочки, блокнотики, полевая сумка? — Он будто разговаривал сам с собой, совсем иным, обмякшим голосом. — Ты скажи, Макс, что тебе еще надо? О путевке договорились — получай и езжай куда хочешь. Поводырей тебе не нужно. Денег? На первый случай, пока устроишься, и денег дам.

Максим широко открытыми глазами удивленно и прямо смотрел на отца. В них был напряженный вопрос: действительно, что ему еще нужно? Он и сам не мог точно ответить — что, но чувствовал неудовлетворенность, какую-то тяжелую неясность… Упоминание о деньгах рассердило его.

— Папа, мне деньги не нужны, — сказал он. — Я получу подъемные.

— Тогда что же? Что? — устало спросил Страхов.

На лице Максима отразилось напряженное раздумье.

— Мне трудно объяснить, — с усилием выговорил он. — В последние дни я и сам не понимаю, что со мной. Мне бывает очень трудно, ты понимаешь? У меня такое ощущение, будто я получил диплом инженера и не знаю чего-то главного.

Гордей Петрович вздохнул:

— Ну, это знакомое дело. Приедешь на место, поработаешь — и все станет ясно.

— Мне кажется, ты и мама не научили меня чему-то очень важному, без чего нельзя начинать самостоятельную жизнь, — морща лоб, сказал Максим.

— Чему же это? — спросил Страхов.

— Я и сам не знаю. Некоторые мои товарищи говорят, что мне трудно будет работать… Что меня излишне холили… Папа, как это произошло, что я стал такой, а? Ведь ты был в мои годы совсем, другим.

Гордей Петрович усмехнулся:

— Ты спрашиваешь, почему ты стал таким, — а я себя спрашиваю: что сталось со мной? Почему я уступил матери? Как это произошло — ты у нее и спроси.

— Значит, и ты не прав, отец?

— Знаешь что, Макс! — резко оборвал сына Гордей Петрович и встал. — Прекрати философию и всякую психологию. Хватит! Диплом и путевка у тебя в кармане. Покупай билет и — с богом! Могу только пожелать успеха. — Страхов потер ладонью широкий лоб, как бы припоминая что-то, и вдруг спросил: — Окажи, а за что ты избил Леопольда Бражинского?

Максим ответил не сразу:

— Это длинная история…

Он опять ощутил какую-то разобщенность с отцом и подумал что после всего сказанного тот вряд ли одобрит его поступок.

— Мать сказала… Леопольд оскорбил тебя. И что-то насчет комсомола… Верно это?

— Верно.

— Гм… Одно могу сказать: это не метод защиты чести комсомола. Такие случаи рассматриваются теперь как самое обычное хулиганство, как неумение вести себя на людях. Ясно?

— Папа, но ведь Леопольд мерзавец! — вскричал Максим.

— Ну и что же? Леопольд и его папаша, конечно, дрянь, которую надо выметать железной метлой, но тебе трогать Леопольда не следовало бы. Особенно теперь, перед отъездам. Он способен, как и его достопочтенный родитель, на всякую пакость. И наводить порядок в нравственности Бражинских не так надо. И хотя ты хлобыстнул Леопольда, защищая свое достоинство, но все-таки учти на будущее: наскоками действовать не следует.

— Отец Бражинского такой же подлец? — спросил Максим.

— Жулик, и довольно крупный, хотя и не доказанный. Вот стараюсь доказать, — угрюмо пробормотал Гордей Петрович.

Он направился к двери и у самого порога обернулся:

— Да… Насчет того, много или мало учил я тебя главному… И такой ли ты слабый, как тебе говорят… Может быть… Тут больше мать старалась… Но и я, наверное, многое проглядел… А у тебя своя голова на плечах, и ты сам должен во всем разобраться. Ясно? И блокнотики мои с записями все-таки прихвати на дорогу. Когда будет трудно, почитай. Мне самому не вредно иногда кое-что вспомнить… — И, кивнув сыну, Гордей Петрович вышел.

20

Наутро Максим встал рано и, не позавтракав, все еще избегая встреч с матерью, помчался к Стрепетовым.

Галя встретила его с недоумением:

— Так рано? Уж очень ты быстрый. Я еще не ездила к. Нечаевым и ничего не знаю.

Максим печально склонил голову. На побледневшем лице были заметны следы бессонной ночи.

— Эх, ты, — шутливо и сочувственно оказала Галя. — Погоди хоть до вечера. Я сегодня же узнаю.

В комнату вошел Славик в голубой, тщательно отглаженной тенниске, свежевымытый, розовощекий, ясноглазый. В руках он держал еще теплый румяный батон: бегал в хлебный магазин.

— О! Ты уже здесь! — обрадованно вскрикнул Славик. — Садись — будем завтракать.

— Нет. Я пойду, — угрюмо ответил Максим.

— Да что с тобой? Чего ты переживаешь? Плюнь — все уладится. И Лидия найдется. И поженим вас до твоего отъезда, честное слово, — засмеялся Славик.

Галя суетилась у стола, приготавливая завтрак.

— Завтракать, завтракать! — весело пригласила она.

— Вечером зайду, — сказал Максим.

Он шел по улице совсем расстроенный. Вдруг вспомнил о Бесхлебнове. Вот бы с кем поговорить! Все эти три дня Максима очень тянуло к нему. Но он не знал, где живет новый приятель. Элька Кудеярова, конечно, знает. Кстати, она сможет рассказать, что потом было с Леопольдом и что этот тип замышляет против него.

«Леопольд и папаша его — дрянь, — вспомнил он слова отца. — А вдруг я опять наткнусь на их компанию?»

И Максим заколебался, но все, же решил поехать в театральное училище.

В студии был перерыв. Женщина-вахтер в обшитой желтыми галунами форме на просьбу Максима вызвать Елену Кудеярову презрительно оглядела его с ног до головы, ответила отрывисто-грубоватым говорком:

— Уже десятый раз вызываю эту Кудеярову. Ходите тут — не даете девочкам заниматься.

Кусая губы, Максим нетерпеливо прохаживался по залитому, несмотря на — дневное время, электрическим светом коридору студии. Даже сюда проникал с театральной сцены застарелый запах кулис и обветшалого реквизита.

Эля выбежала раскрасневшаяся, с сияющими глазами, в старинном платье крестьянской девушки, в пунцовом сарафане и бутафорском кокошнике.

Максим даже не узнал ее вначале: смазливое, подрумяненное лицо светилось наигранной стыдливостью и лукавством. Максим опасался встретить Элю разгневанной за учиненный скандал, но увидел в глазах ее только удивление.

— Ты?! — негромко вскрикнула она. — Как это занесло тебя в наше святилище? — Кокетливо пожимая округлыми плечами, не давая Максиму опомниться, она отвела его в полутемный угол коридора, спросила: — Соскучился? Вспомнил? Вот умница! — Она сжимала его руки, заглядывала в глаза.

— Погоди, — мрачно предупредил Максим и сразу перешел к делу: — Что Леопольд?

Элька сделала невинные глаза:

— А что? Ничего!

— Не обижается?

Кудеярова заговорила полушепотом, как будто заискивая и подделываясь под его тон:

— Ты правильно его стукнул. Я была в восторге, когда он вернулся с синей шишкой. Он нахал и страшно надоел с этим своим Юркой. Просто бездельники какие-то. И совсем распустились…

— Ну, и что он? Собирается жаловаться? — допытывался Максим.

— Не будет он жаловаться. Он трус, у них самих рыла нечистые. Но он поганый… И не связывайся с ним. — В голосе Эли звучала искренность. — Миленький, как я рада! Ты, конечно, придешь к нам? Придешь? — настойчиво просила она.

— А как же Бесхлебнов? — насмешливо щурясь, спросил Максим. — Ведь он твой жених.

Эля заиграла длинными, загнутыми кверху ресницами, засмеялась. И странно было слышать этот смех из уст миловидной девушки-крестьянки.

— Мишка — жених? Ха-ха! Ты же знаешь, он не герой моего романа. Ведь это утюжок… Монстрик!

— Ладно! — сурово оборвал Максим. — Ты дай мне его адрес. Мне очень нужно. Я тороплюсь.

— Так ты придешь? — заговорщицки, шепотом спросила Эля, обдавая Максима запахом румян. — Мои старикашки уедут на дачу. Неужели ты забыл, как нам было хорошо? — И она прижалась к нему высокой упругой грудью.

Максим отвернулся, повторил:

— Дай адрес Бесхлебнова.

Элька изменилась в лице:

— А вы с Мишкой и в самом деле невежи и шакалы. Пожалуйста, вот тебе адрес. Он мне не нужен. Можешь ему кланяться. И скажи: он такой же свинья и чурбан, как и ты… И мне чихать на его героизм.

— Хорошо. Передам. До свидания.

Максим повернулся, чтобы уйти, но Элька вцепилась в его рукав. Из-под раскрашенного под парчу кокошника зло засверкали ее ясные, притворно невинные глаза.

— Ты что? Неужели никогда не придешь?

— Никогда, — твердо ответил Максим.

— Лидия? Да? — ревниво спросила Элька.

Максим не ответил. То смутное и нечистое, что было у него с Кудеяровой два года назад, казалось теперь ему особенно постыдным. И театральная красивость ее была для него в эту минуту особенно неприятной.

Голос ее стал заискивающе-ласковым.

— Ты и на спектакль не придешь? — Кукольное личико ее пылало обидой от полного невнимания к ее сценическому дебюту. — Ведь я играю в «Каширской старине». Смотри, какой у меня костюм, — смиренно добавила она и даже сделала перед ним легкий, грациозный пируэт.

Максим не взглянул на нее, направился к выходу.

— Какой же ты нахал! — со злыми слезами в голосе крикнула Элька.

Суровая вахтерша сокрушенно покачала головой не то вслед Максиму, не то осуждая молодую актрису.

21

Максим прошел по гнущимся доскам через глубокие траншеи с уложенными в них газовыми трубами и, войдя в дверь старого дома, очутился в сырой и мрачной лестничной клетке. Домоуправление, видимо, смотрело на этот дом как на обреченный; его давно не ремонтировали, не штукатурили, стены покрылись серо-зеленой плесенью, потолки в лестничных перекрытиях обвалились, но на почерневших дверях, рядом с почтовыми ящиками, все еще значились фамилии жильцов, а под кнопками звонков указывалось, кому и сколько раз звонить.

Он неуверенно нажал кнопку. Дверь отворилась, и на пороге появилась опрятно одетая пожилая женщина с поблекшим лицом и бирюзовыми глазами, очень похожими на глаза Миши.

Откуда-то из глубины полуподвальной, неярко залитой дневным светом комнаты метнулась знакомая коренастая фигура. Максим опомниться не успел, как сильные руки уже сжимали и трясли его, а дружеские шлепки так и сыпались на его спину.

— Нашел? Вот молодчага! А я тогда за этой кутерьмой даже забыл пригласить тебя и адреса не дал. Только после вспомнил. Вот здорово, что пришел. Честное слово, ты настоящий парень, — широко улыбаясь и увлекая Максима в комнату, добродушно басил Бесхлебнов. — Живем мы с мамашей не ахти как просторно, зато вполне самостоятельно.

— Ах, балагур, ты уж молчи, — вмешалась женщина. — Тебя на шестик посади, и то песни петь будешь.

— И буду. Познакомься, дружище. Это моя мама — Елена Дмитриевна… Была когда-то, как у лермонтовского купца Калашникова, Алена Дмитриевна, даже в Елоховскую церковь ходила, а теперь образумилась.

— Ой, шутник! Он вас заговорит, — с ласковым укором глядя на сына, произнесла Елена Дмитриевна и протянула Максиму сморщенную руку.

Жили Бесхлебновы в самом деле нешироко — маленькая, не более десяти квадратных метров, комната освещалась единственным низким окошком, какие бывают в полуподвальных этажах, другая (еще меньше первой) служила, по-видимому, спальней Елене Дмитриевне. Обе комнатки были устланы домоткаными дорожками и сияли чистотой. Тут же нашлось место и для диванчика, и для кровати, где, очевидно, спал Миша; на столике в углу приткнулся телевизор, ни вокруг стола — четыре стула, на стене — дешевые коврики, фотографии, две-три репродукции с картин — во всем опрятность, непритязательность.

Тоном избалованного, не ведающего нужды человека Максим сказал:

— Да, Миша, живешь ты действительно… скудновато…

— А что? — сияя светло-голубыми глазами и удивленно оглядываясь, беспечно спросил Миша. — Не нравится? А мы с мамашей привыкли, верное слово. Ведь я уже два года как в отъезде, а ей зачем много?

— Да тебе-то все равно, — махнула рукой Елена Дмитриевна и нахмурилась: замечание Максима о жилье ей не понравилось, впервые пришел и уже навел критику.

— Теперь вам обязательно дадут хорошую квартиру, — пообещал Максим так уверенно, словно сам заведовал распределением жилплощади. — Орденоносцам всегда дают в первую очередь.

— Как же, жди… Теперь орденоносцев — тыщи, всех сразу не ублаготворишь, — заметила Елена Дмитриевна.

— Может, и дадут, — простодушно улыбаясь, неуверенно согласился Миша. — Ежели предоставят, не откажемся, мамуня, а? Только ведь я вряд ли в Москве останусь. Разве я свою целинную судьбу на Москву променяю? Там у меня теперь и друзья и работа. Моряк как привяжется к морю — не оторвешь, так и меня от целины… — Миша плутовато взглянул на мать, подмигнул: — Я и женюсь там, семейный якорь брошу и тебя, мамуня, туда заберу…

Елена Дмитриевна отмахнулась:

— Потом видно будет. Лучше гостя привечай. — Она вышла в клетушку, заменявшую прихожую, откуда тотчас же запахло газом и послышалось звяканье кастрюль.

Максим и Миша примостились на диване. Максим с любопытством, как нечто диковинное, разглядывал Бесхлебнова. Миша все больше нравился ему, подкупал своей безыскусственной манерой говорить так, будто они знали друг друга давным-давно; нравились Максиму его небрежно-молодцеватые жесты, привычка часто лохматить растопыренными пальцами, как живой гребенкой, светло-русые непокорные кудри, а особенно — способность улыбаться весело и открыто, как бы призывая к соучастию в каком-то добром, хорошем деле.

Максим чувствовал себя в обществе нового товарища непринужденно. Они сидели на диване плечом к плечу и оживленно беседовали, но Максим все еще не говорил, зачем пришел:

— Кстати, у кого ты узнал, где я живу? — спросил Бесхлебнов.

— У Эльки, — пренебрежительно пожав плечами, ответил Максим. — Она велела тебе кланяться. За невнимание назвала тебя свиньей и чурбаном, а меня шакалом.

— Вот дура! — Бесхлебнов незлобиво засмеялся и пристально взглянул на Максима. — А ты… Вы давно знакомы?

Максим замялся, почувствовал, что краснеет.

— Недавно.

— Родители ее тут, на Бауманке, живут, — продолжал Бесхлебнов. — Можно сказать, соседи. Отец на заводе трудится, там, где и я работал. Я думал: скромная, порядочная девушка… одаренная. Одним словом, артистка. Ну и, как только приехал, сразу к ней с самыми серьезными намерениями. А вокруг нее уже крутится этот Аркадий. Теперь, конечно, вижу — неладно у нее с этим хлюстом. Я в ней окончательно разочаровался. Хотя она и готовится стать артисткой, а мещанка до мозга костей… Наряды, тряпки, кутежи, а души в ней — нисколечко. По-моему, пускай я тракторист или, допустим, простой слесарь, но я свое место в жизни знаю, верное слово. Для меня важно, чтобы вот тут и тут было… — Бесхлебнов ткнул себя пальцем в лоб, потом в грудь. — Главное, чтобы разум и сердце были. Ну а ты как с ними спутался? Парень ты как будто не шалтай-болтай…

— Да вот так… — смутился Максим. — Все это, конечно, глупости. Ерунда! Вообразили себя какими-то привилегированными, как этот Бражинский. Некоторые побросали учиться. Друг перед другом щеголяют, кто ярче да пошикарнее оденется. Ходят в «Националь» ужинать. Тут уж — у кого больше денег…

— Гм… деньги надо зарабатывать, — насупился Бесхлебнов. — .Это кто же тебе деньги-то выплачивает? Разве ты где-нибудь работаешь?

— Мне дают отец и мать.

— Да за что? — удивился Миша.

— Да просто так, на карманные расходы.

— Ну и много они дают?

Максим помялся, но тут же решил говорить правду, перед Мишей нечего было кривить душой; ему даже хотелось, словно в какое-то наказание за старые свои увлечения, до конца вывернуть душу наизнанку.

— Когда как… Ну, мне мать дает всегда рублей сорок — пятьдесят в месяц. Да еще мелочь, подарки всякие… Это помимо стипендии, которую я целиком расходовал на себя…

— Ого, брат! Это пятьсот рублей старыми? Да ты совсем капиталист, — засмеялся Бесхлебнов. — Да кто же твой батько? Министр, что ли? Или какой большой начальник?

— Да, отец мой — большой начальник. — Максиму не, хотелось говорить, какой именно. Он только повторил с гордостью: — Отец мой заслуженный человек. Он занимает ответственный пост.

— Так это же отец! Он заработал от государства! — воскликнул Бесхлебнов. — А при чем тут ты? Почему ты должен от него получать столько?

— Но я ведь учился. Мне нужны были деньги на ежедневные расходы, — попытался объяснить родительскую щедрость Максим. — Как же жить в Москве, особенно молодому человеку, без денег? Стипендии разве хватит?

— Хм… А как другие живут? — нахмурился Бесхлебнов. — Разве всем студентам родители могут столько давать?

— Ну, про то я не знаю. Я о себе говорю, — чувствуя все большую неловкость, сказал Максим.

— Удивительно, — повторил Бесхлебнов и опять пожал плечами. — Конечно, скоро ты будешь жить на свой заработок, тут ты волен сколько хочешь тратить. Но до этого ты вроде как без труда, сам не затрачивая своих знаний ни на копейку, всем пользовался. Зачем же тогда учиться — бери, пожалуйста, если дают, баклушничай.

В глазах Миши проглянула сердитая ирония. Максим не смог ответить ничего путного. Он был сбит с толку логикой рассуждений: Бесхлебнова и, стараясь перевести разговор на другое, спросил:

— А за что ты орден получаешь?

Миша потупился, махнул рукой:

— Э-э… долго рассказывать…

— Но все-таки… — Максиму было очень любопытно, что же совершил этот парень, с виду такой простой, скромный и медлительный, даже чуточку увалень. — Расскажи.

Бесхлебнов на минуту задумался, лицо его сделалось серьезным, ясные до этого глаза затуманились, взгляд стал каким-то отсутствующим.

— Что ж… Рассказать можно. Тебе это, пожалуй, будет полезно знать. Распространяться, как из Москвы уезжал, не буду. Приехали на место… Выгрузили нас среди степи — ни тебе жилья, ни кола, ни кирпичика. До ближайшего районного центра — сто двадцать километров. Одни юрты пастушеские дырявые стоят, в них мы и приютились. Ни воды тебе, ни топлива. Руководители встретили нас с музыкой, со знаменами, а о строительных материалах не позаботились. Снаряжайте, говорят, тракторы в районный центр за лесом, стеклом, гвоздями и все такое прочее. А уже сентябрь — по ночам зуб на зуб не попадает, дождики хлещут. Хлопцы и девчата попростуживались. Некоторые, кто послабее, уже готовы поворачивать оглобли. Но тут приехал один из района, прискакал верхом на коне, всем обличьем на Чапаева похож, командирует меня и напарника в райцентр с трактором за лесом. А тут полили дожди, дороги развезло. До райцентра мы еще добрались кое-как за пять суток, а обратно с прицепом не хватает духу. Застряну где-нибудь в степи на всю ночь, цокочу зубами, как волк, думаю: да на черта мне все это сдалось? Убегу обратно в Москву. Пропала, решаю, моя молодая жизнь. Работал я на заводе, горечка не знал, а тут погибай ни за что ни про что. Сознаюсь, поганые были у меня мыслишки. А как утречко забрезжит, солнышко проглянет, я колеса в прицепе подрою, опять на трактор — и пошел дальше. Десять суток пробивались мы с лесом, стали похожи на чумазых чертей, а когда подъехали к лагерю, ребята обрадовались и испугались: не узнали ни напарника, ни меня — черный я, бородищей оброс, одни глаза блестят. А новый Чапаев этот — настоящая фамилия его была Коротких — сибиряк, схватил меня и чуть не задушил от радости, верное слово. Вот каково, брат! Ну, тут взялись ребята за топоры да пилы, только щепки полетели. Четыре домика сварганили за месяц, поставили печи, — обосновались, перезимовали. Потом все стало к нам прибывать — и тракторы, и плуги, и сеялки, и комбайны, радио, электричество из района провели… Я тамошней земли своим трактором за одну весну чуть ли не две тыщи гектаров вспахал… Как только лето пришло, тут такая благодать началась. Окрепли все, как дубки, загорели, обжились… А какая пшеница потом вымахала, если бы ты видел, Максим! Глядишь на нее, а она волнами, волнами, как желтый шелк, верное слово. И конца ей, матушке, не видать. Ох, и уродилась же она в том году! Поработали мы здорово! Ну, а как орден и за что — тут уж я не могу сказать, правительству оно виднее.

Максим чувствовал, как то, о чем говорил Миша, волнует и зовет его куда-то на большой простор, к еще не узнанному и заманчиво-суровому миру, в котором рождаются такие люди, как Бесхлебнов, где вырабатываются сильные и мужественные характеры.

Уносясь воображением далеко за пределы Москвы, за синие, манящие горизонты, он с недоумением спрашивал себя, почему раньше сердце его было глухо ко всему, о чем сейчас рассказывал Бесхлебнов? Ведь он и о целине знал, и газеты читал, и не раз по радио слушал рассказы о героических подвигах целинников, но только безыскусственный рассказ Миши по-настоящему взволновал его.

Максима угостили портвейном «три семерки», после чего он пил чай с вишневым вареньем и ел какие-то, казавшиеся ему особенно вкусными, хрустящие на зубах ватрушки. Потом Миша стал показывать фотографии отца, токаря, погибшего во время Отечественной войны под Москвой. На одной фотографии Бесхлебнов был снят у станка еще до войны — обыкновенное, каких много, худощавое, тронутое морщинами лицо, аккуратно подстриженные жесткие усы, прямой, чуть напряженный взгляд; на другой, по-солдатски вытянувшись, стоял похудевший человек в необмятой, видимо только что полученной шинели, в больших кирзовых сапогах и в надвинутой на глаза каске.

Показывая эту фотографию, Миша сказал:

— Это отец перед отправкой на фронт, под Можайск. Я тогда только во второй класс ходил. Ты думаешь, почему я на целину поехал? — неожиданно сердито, с ноткой вызова спросил Бесхлебнов. — Я бы мог, конечно, не поехать. Я на заводе хорошо зарабатывал, к тому же — мать-старуха и так далее. Но и в войну у отца была моя мать да еще и я, глупыш желторотый, в придачу. А все-таки отец пошел добровольно в ополчение… Подумал я об этом и махнул прямо в комсомольскую организацию. Отец на фронт, в самое пекло уходил, а я теперь — на мирные поля, думаю, большая разница. Но потом я убедился: можно и на мирных полях многое сделать… А? Как ты думаешь, Максим, только не Горький? — шутливо толкнул Максима кулаком в бок Бесхлебнов.

— Мне, Миша, еще нечего об этом сказать. Я только начинаю вступать в жизнь, — размышляя о своей судьбе, ответил Максим.

Он уже готов был рассказать о переживаниях последних дней, не утаив даже того, что связывало его в прошлом с Элькой, об усложнившихся отношениях с Лидией, но усвоенная в кругу домашних скрытность во всем, что касалось личных чувств, удержала его от поспешной откровенности.

А Миша Бесхлебнов становился все душевнее, по-видимому, считая, что все сближающие шаги для самой тесной дружбы были сделаны.

— Ты, Максим не Горький, диковинный парень, — похвалил он Страхова напоследок, дружески похлопывая его по плечу. — Таким, извини, додиком показался ты мне вначале, тихоней, и вдруг, гляжу, этот де Бражелон уже задрал кверху ноги от твоего удара. У тебя старые счеты с ним? Заметил я — он все время как будто грыз тебя глазами. В самом деле, ты за комсомол его клюнул или случайно, по личному делу?

Максим нахмурился:

— Я и сам не могу понять, как это произошло. Никогда я не дрался и совсем, не собирался бить его. А когда Бражинский раз-другой задел мою душу, тут во мне как что-то перевернулось. И не думал я, что будет так обидно.

Бесхлебнов засиял:

— Ага. Обидно. Ну тогда ты еще человеком будешь. Главное, чтобы в душе пусто не было. Чтобы жило в ней самое дорогое, чего не хотелось бы отдавать кому-нибудь на поругание. А ведь у этих шалопаев уже ничего за душой нет. Им ничего не дорого на свете.

Провожая Максима, Бесхлебнов спросил:

— Будешь заходить? Отпуска у меня осталось не так много — недельки две.

— Зайду, — ответил Максим, по-новому глубоко радуясь в душе и испытывая еще большее недоверие ко всему, к чему был близок недавно.

22

У Леопольда Бражинского день начинался всегда одинаково. Просыпался он с чугунно-тяжелой головой не ранее полудня, долго валялся в постели, много куря и втыкая в стоявшую на полу пепельницу изжеванные окурки. Потом окликал домработницу и приказывал дать в постель кофе с лимоном. Он вычитал где-то, что пить по утрам кофе в постели — признак хорошего тона, своего рода аристократизм.

После кофе, полежав еще с часок, Леопольд вставал, брился обязательно электрической бритвой, плескался с полчаса в ванне, потом долго сидел перед зеркалом, растирая отечные мешки под глазами и выдавливая на длинном носу угри, тщательно стриг и опиливал пилочками ногти, оставляя ноготь мизинца правой руки нетронутым. Кто-то из друзей Бражинского сказал, что ноготь на мизинце должен быть не короче двух сантиметров, и Леопольд терпеливо добивался этого.

Позавтракав, он слонялся по комнатам, начиная испытывать одуряющую скуку. К этому часу в квартире Бражинских устанавливалась гнетущая тишина. Отец Леопольда, старый торговый работник Герман Августович Бражинский, в половине десятого уезжал на собственной машине в комиссионный магазин, торговавший главным образом антикварными, старинными фарфоровыми и бронзовыми изделиями, картинами и всякой диковинной, когда-то вытряхнутой из старинных московских особняков украшательской мелочью.

Леопольд не встречался с отцом по неделям. Мать, очень важная высокая дама с громадным бюстом, пышными рыжими волосами и туго затянутой полной талией, даже дома не снимавшая с себя золотых украшений, неслышно, словно крадучись, ходила по комнатам, все время переставляла бронзовые и фарфоровые статуэтки и вазы, заполнявший все четыре комнаты хрусталь баккара, который сверкал, точно осколки льда на солнце. От чрезмерного изобилия вещей в квартире Бражинских всегда стоял тяжелый сумрак и тот особенный затхлый запах, какой всегда скапливается в скупочных магазинах.

Марина Кузьминична превратила свою квартиру в некое подобие капища вещей-идолов, поклонение которым возвела в степень культа. С утра и до ночи она думала и говорила только о вещах, о их красоте и стоимости.

Голос у нее грубый, басовитый. Она не разговаривала, а словно командовала, называя мужа Авгушкой, судака — почему-то чудаком, бронзу — бронжой…

— А я нонче еще одну бронжу купила, — обычно хвалилась она перед пришедшей гостьей и показывала вазу или кофейный позолоченный сервиз.

Леопольд, пользуясь тем, что мать и отец не обращали на него внимания, давно предался лени и как бы узаконенному безделью. Безделье стало для него чем-то вроде занятия, он к вечеру уставал от него, испытывая раздражение и вялость. А хмельные еженощные «радения» вытравили в нем последние душевные силы, очень часто он чувствовал себя разбитым и слабым, как больной старик.

Иногда он как бы спохватывался и говорил матери, что готовится поступить в какой-то вуз, но через час и мать и сам Леопольд забывали, в какой именно.

У Леопольда в личном пользовании был «Москвич», подаренный ему отцом в день окончания десятилетки. Часами Леопольд катался по Москве, возил на отцовскую дачу свою компанию. На даче он и его друзья нередко устраивали кутежи, после чего, подражая старым, дореволюционным кутилам-купцам, предпринимали хулиганские вылазки, или, как они их называли, «бузокроссы»…

Прошло четыре года, а Леопольд все еще не удосужился подумать, чем ему заняться. Аттестат зрелости пылился в ящике стола среди заграничных открыток и фотографий знакомых девушек. Так день за днем, месяц за месяцем незаметно уходила его молодость, выветривались полученные в школе знания.

Прокрутив после завтрака несколько надоевших пластинок с модными фокстротами, Бражинский обзванивал таких же, как и сам, бездельников, условливался о месте встречи и надолго уходил из дому. Днем они собирались у кого-нибудь из приятелей, много пили, смаковали рассказы о заграничной, будто бы сверхвеселой жизни, о западных музыкальных новинках, учились танцевать рок-н-ролл, а по вечерам уезжали в давно облюбованные рестораны. После полуночи заканчивали попойку обычно у Аркадия. У него были свои последователи и ученики, и среди них самый последовательный — Леопольд Бражинский. Он, пожалуй, более всех усвоил заповедь своего учителя — ни во что не верить, все отрицать, все оплевывать.

Повседневная трудовая жизнь миллионов людей, их успехи, радости и заботы — все, чем жила страна, не интересовало Бражинского и его друзей. Мало того, всех людей, которые работали, служили, по утрам спешили на фабрики, заводы и в учреждения, всех, кто своими руками что-либо производил, обрабатывал землю и добывал хлеб, они презирали, называли серяками, утюгами, смердами и тому подобными кличками.

К Максиму Страхову, своему прежнему другу, Бражинский чувствовал жгучую ненависть. Год тому назад Максим шагнул было в болото, но удержался; он остался в комсомоле, преодолел натиск Леопольда, засел за работу, защитил дипломный проект. Все попытки Леопольда увлечь Максима дальше на пагубный путь встречали сопротивление. Наконец жертва окончательно вырвалась из его рук.

Вот уже несколько дней Леопольд обдумывал, что предпринять, чтобы погубить Максима. Подкараулить его где-нибудь на малолюдной улице и вместе с такими же, как и сам, отщепенцами наставить шишек, казалось ему примитивом, методом глупых хулиганов. Леопольд считал себя намного выше таких низкопробных типов. Надо было придумать месть более тонкую и не менее разящую, чем удар из-за угла…

И Леопольд придумал…

23

Максим встал с постели, когда еще все спали. Чтобы избежать расспросов матери и Перфильевны, он оделся и вышел из дому. Его била лихорадка нетерпения. Накануне вечером он узнал наконец от Гали, куда уехала Лидия. Это было не так далеко — всего в полутора часах езды поездом по Белорусской дороге.

— Секрет тут невеликий, — посмеиваясь, сказала Галя. — Серафима Ивановна права. Она — мать, без памяти любит дочь, вся жизнь для нее в ней, и она должна хотя бы немного поразмыслить о твоем предложении. Ведь ты прибежал к ней как угорелый и разговаривал очень глупо, сознайся. Она все мне рассказала…

Вспоминая эти слова Гали, Максим был убежден, что все были против него в заговоре, чтобы помешать его счастью с Лидией. Чуть ли не бегом кинулся он к троллейбусной остановке. На дачу и вообще в окрестности Москвы он всегда выезжал на отцовской «Победе», но сегодня, чтобы не открывать домашним причины своего раннего ухода из дому, решил ехать поездом.

Было только пять часов, но солнце уже встало над Москвой во всей летней красе. Зарумянились стены домов, огненно засверкали окна. Обычная утренняя дымка быстро рассеялась, ее словно разбавили вишневым соком, даже асфальт порозовел.

Максим никогда не вставал так рано. Свежесть утра напоила его бодростью. От политых улиц подымалась прохлада.

…Он вышел из вагона на дачном полустанке. Утро совсем разгулялось. Солнце уже начинало припекать. День обещал быть знойным. От сосен, укрывавших дачные домики, остро пахло скипидаром. На шестах скворечен посвистывали скворцы, в голубятнях мирно гудели голуби. Где-то в заоблачной выси, оставляя белый шлейф, с грозовым шумом пронесся невидимый глазу реактивный самолет. В солнечном дрожащем разливе синел березовый лес. И такая тишина пласталась над полями и лесом после московской сутолоки, что у Максима начинало звенеть в ушах.

Выйдя за станционные постройки, он остановился, вздохнул всей грудью. Чувство радостного покоя и вместе с тем какого-то нового, не испытанного еще волнения как будто отрывало его от земли, делало невесомым. Здесь, где-то близко, была Лидия. Дачные уютные домики, цветущие в палисадниках липа и жасмин, сосны и березы, зеленые лужайки — все, казалось, было полно ее присутствием, ее дыханием.

Максим робел при одной мысли о встрече с нею. Как-то она встретит его — рассердится, удивится? И как отнесется к его нежданному посещению загадочная тетка? Он почему-то представлял ее себе еще более строгой, чем Серафима Ивановна. Он долго кружил между дачных, похожих друг на друга домиков, забрел даже на чью-то усадьбу, и его облаяла громадная, свирепого вида овчарка.

Наконец он нашел то, что искал. Это был не дачный, словно разграфленный по линейке поселок, а часть деревушки, прилегавшей к неширокому ручью, за которым по склону начинались колхозные огороды и лес.

Максим нерешительно стоял у покосившейся, сбитой из тонких жердочек калитки. В глубине двора виднелся бревенчатый домик деревенского типа, весь, словно зеленым пологом, укрытый свисающими чуть ли не до земли ветвями старых берез, кустами смородины и малины. У домика были разбиты грядки с разной овощью, с зацветающим алым маком и гладиолусами, за ними раскинулся негустой яблоневый сад. Старые деревья, наполовину усохшие, чередовались с молодыми стволами, аккуратно подбеленными.

Двор выглядел очень уютным, располагающим к отдыху — на всем заметны следы трудолюбивых рук, но никого из хозяев не было видно. Маленькие окна с геранью и нитяными занавесками глядели строго и независимо, как бы оберегая покой тихих, незаметных обитателей.

Максим все еще не решался войти или окликнуть хозяев. Сердце его неистово колотилось. «Она здесь, она здесь», — повторял он про себя.

Ему захотелось собрать свои мысли, подготовить себя к встрече. Не мог же он вот так просто зайти и брякнуть: «Здравствуйте! Вот я пришел!»

О чем он будет говорить? Чем объяснит свой приезд?

Воровски озираясь, Максим отошел от калитки.

«Может быть, Лидия еще спит, — оправдывал он свое отступление. — Зайду позднее. Времени впереди много».

Поминутно оглядываясь, он медленно зашагал к лесу по тропинке через капустное поле. Душа его была полна новыми, непохожими на прежние чувствами. Ему казалось — он пришел в какой-то новый для него, совсем отличный от шумного московского мир. Вокруг были огороды, теплый запах земли, крупные белые ромашки вдоль межи и тишина, тишина… Максиму вспомнились страницы, читанные недавно с Лидией, где описывались вот такая же тишина, такое же безмятежно-голубое небо, пряное тепло распаренной летним зноем земли, березовый лес, укрытый ветвями домик, но по невниманию ко многому, чем увлекалась Лидия, он не мог вспомнить имя писателя и как называлась эта старая книга.

Дойдя до лужайки и ступая по густой сочной траве, как по ворсистому прохладному ковру, Максим прошел к опушке, сел в тени под березой. Солнце припекало все жарче. Воздух становился душным и более пряным, трава после обильных дождей здесь буйствовала. К свежему аромату маргариток, рассыпанных по траве, примешивался крепкий полынный запах ромашек.

Прямо над головой Максима свисали ветви березы. Иногда они начинали задумчиво лопотать, словно рассказывали о чем-то мудром и древнем, как земля. Только сияющие лучи солнца проступали сквозь них, как золотые иглы. Запах травы и цветов, пригретых солнцем, хмелем ударял в голову.

Какой далекой и скучной казалась ему в эту минуту его прежняя, словно нереальная жизнь, какими нечистыми казались недавние помыслы!

Душу его все больше заполняла любовь, и в любви этой сливалось все: небо, земля, трава, переливы жаворонка, краски и запахи леса. Он растянулся на траве и закрыл глаза. Покой и любовь пронизывали все его существо. Все хорошее, что жило в нем с первых дней отрочества, — неясные мечты и желания, стремление стать чище, мужественнее — раскрывалось в нем, пело, ликовало, отметая случайное, наносное, нечистое…

«Как хорошо! Как хорошо!» — думал Максим. Он утратил ощущение времени, готов был лежать под березами, наслаждаясь сознанием близости любимой и тем новым, что пробудилось в душе, до бесконечности.

Вдруг его как бы что-то ударило в сердце. Он вскочил и взглянул вниз, на видный как на ладони, теперь уже близкий для него чем-то домик. Ему показалось: там, в солнечном разливе, мелькнула светлая девичья фигура. Дрожа от нетерпения, Максим сбежал с пригорка, перескочил через ручей, быстро зашагал к зеленой калитке. Но чем ближе подходил он к ней, тем медленнее становились его шаги..

У калитки Максим замер. И тут он увидел Лидию…

24

Лидия была в том же домашнем сарафане, розовом, с белыми горошками, как в тот день, когда они поссорились. Присев на корточки, склонившись над грядкой, она рвала лук. Максим видел ее согнутую спину, загорелый затылок с ниспадавшими на него русыми кольцами растрепавшихся волос, быстро движущиеся локти.

Максим все еще не решался ее окликнуть, стоял и смотрел, испытывая острое удовольствие от того, что вот он так близко от нее, а она не знает о его присутствии. Он осторожно нагнулся, поднял комочек земли, кинул в Лидию и попал ей в спину. Она вскочила, обернулась, нахмурилась. Из-за колышков изгороди торчала голова Максима. Он был без шляпы, волосы его поднимались растрепанной копной. Он глупо улыбался. Но вот Лидия смахнула со лба ржаную прядь рукой, в которой держала пучок лука, изумленно и радостно — да, радостно (он не мог ошибиться!) — раскрыла глаза, но тут же вновь сдвинула брови и, оглядываясь на окна домика, пошла к изгороди.

Максиму так хотелось кинуться ей навстречу, но предостерегающее выражение на лице Лидии остановило его.

Не переставая оглядываться, она подошла к калитке, тихо и строго спросила:

— Откуда ты свалился? Кто тебе сказал, что я здесь?

— Лида, разве так встречают гостей? — попытался улыбнуться Максим. — Прежде всего здравствуй, — протянул он между жердочек калитки руку.

— Я испачкаю тебя, — сказала Лидия и подала два пальца, облепленных землей.

Максим сжал их. Лидия опять оглянулась на окна, отодвинула в калитке задвижку, вышла на улочку. В левой руке она все еще держала пучок зеленых стрелок лука. Максим покорно брел за ней.

По тропинке они выбрались к капустному полю, и тут Лида остановилась, спросила:

— Как ты меня разыскал?

Голос ее звучал сердито, но улыбка уже дрожала на губах.

Максим ответил ей в тон:

— Как разыскал? Очень просто. Моя любовь привела, меня к тебе.

Он взглянул на нее с прежней смешливостью, словно все еще не верил, что она и в самом деле может сердиться на него.

Она нахмурилась:

— Ну что мне с тобой делать? Не могу же пригласить тебя, не предупредив тетю. Ведь ты все вытворяешь по-мальчишески… Что я скажу тете?

— Мне надо говорить с тобой, а не с тетей, — сказал Максим.

— Ты так думаешь? — она насмешливо сощурила свои ясные глаза.

Максим продолжал с обидой:

— Ты же уехала тайком и запретила говорить, куда. Серафима Ивановна отказалась сообщить мне твой адрес… — Недавнее безмятежное настроение его быстро отступало под натиском мужского самолюбия. — Как видно, твои родители считают меня недостойным тебя. Но я сказал Серафиме Ивановне, что буду поступать так, как это нужно мне, а не ей.

Лидия подняла руку, словно защищаясь, лицо ее покраснело.

— Погоди, погоди… Не слишком ли много ты требуешь от мамы? Я не могу так разговаривать.

— А как? Я за этим и приехал. Я много должен тебе сказать, Я был не прав прошлый раз. Прости меня. Но я больше не могу, Лида. Выслушай, пожалуйста.

Он осторожно взял ее руку.

— Я уже говорила тебе: мы по-разному понимаем некоторые серьезные вещи, — сказала она очень холодно.

— Почему — разно? Я много размышлял в эти дни. И докажу, что так же серьезно думал об известных тебе вещах, как и ты…

Лидия освободила руку. На лице ее отражалась напряженная работа мысли, губы подергивались, в глазах стояли слезы… Как видно, и для нее были нелегкими эти дни размолвки. Но она не хотела выдавать своих чувств и гордо подняла голову:

— Ладно. Послушаю, как ты докажешь. А пока мне надо идти, Меня ждет тетя.

— Так ты выйдешь? — требовательно спросил Максим, вновь беря ее руку.

Она не глядела на него, кусая губы.

— Хорошо. Иди вон туда, в лес, и там, на опушке, жди. Я скоро приду. — Она неожиданно засмеялась, помахала перед его носом пучком лука: — Мне же надо отнести вот это. Да и не могу я идти в лес вот так… без тапочек.

Максим опустил — глаза и тут только заметил: Лидия была босая, ее ноги с тонкими суховатыми щиколотками пятнились влажной огородной землей. И подол сарафана был в земле, и руки, даже на кончике носа пристала темная, чуть приметная крошка. Необычная нежность подступила к сердцу Максима.

— Погоди. Ты вся измазалась, — оказал он. — Давай вытру. Вот тут… — И он осторожно смахнул пальцем с ее носа комочек земли.

Сморщив нос, она по-прежнему светло улыбнулась, и он понял: Лидия уже не сердилась на него…

— Иди же. Я скоро, — сказала она и, махнув зеленым пучком, побежала ко двору.

И вот Максим снова сидит в тени берез и неотрывно следит за зеленой калиткой. Он ликует: Лидия не прогнала его. Она хоть и сердится немножко, но, по всему видно, рада его приезду. В ушах его еще звенит всепрощающий смех. И эта земляная точка на носу, и свет в глазах, и улыбающиеся губы, и то, что она так растерялась, увидев его, забыла обуться и пошла босая, — все это кажется необыкновенным, полным какого-то сокровенно прекрасного смысла.

Белопенные облака плывут в небе, кромка дальнего леса дрожит в знойном мареве. Пьяно пахнут травы, березы шепчут что-то свое, древнее, дятел долбит острым клювом кору ближней сосны, кукушка отсчитывает кому-то годы. И все это так просто и мудро, необходимо и радостно, хорошо и тревожно, что Максим блаженно закрывает глаза.

Вон по лиловому распаханному полю движется колесный трактор. Тракторист, видимо веселый парень, сдвинув на затылок кепку, гоняет трактор из конца в конец поля, тягая за собой плуги и борону. И все это делает, словно играючи. Или только со стороны так кажется?

Как хорошо, наверное, сидеть вот так на тракторе и управлять им! И вообще, как хорошо работать, что-то делать от себя, по своему желанию, когда есть любовь к какому-нибудь делу, вот как у этого тракториста к полю и к своему трактору.

Максим протомился в ожидании не менее часа и уже отчаялся: Лидия не придет. Но вот из знакомой калитки появилась девичья фигура и торопливо направилась по тропинке к лесной опушке.

Лидия легко перепрыгнула через ручей, взбежала на пригорок, сияющая, с невиданно ласковой улыбкой на разрумянившемся лице. Теперь на ней было легкое голубенькое платье, а на ногах спортивные тапочки.

— Заждался? — спросила она, присаживаясь возле него и обхватывая руками колени. — Сам виноват. Идем. Тетя ждет нас завтракать.

— Я не хочу, — отказался Максим, кусая травинку.

— Ну вот еще новость! Ты мой гость. Я сказала тете. Просто невежливо будет с твоей стороны. — Она лукаво взглянула на него: — Да к тому же ты еще и жених. Мама все рассказала тете, как ты там чуть ли не скандалил.

Лидия тихонько засмеялась. Максим не узнавал ее: то ли подмосковный воздух так благотворно отразился на ней, то ли в душе ее что-то изменилось.

— Погоди. Посидим здесь, — попросил Максим.

Он полулежал, опираясь на локоть, выжидающе-беспокойно глядел на Лидию. Чуть склонив голову, она продолжала смотреть на какую-то далекую точку. А Максим, затаив дыхание, чувствовал, что голова его как-то блаженно пуста, и все, о чем он собирался говорить, расплылось, спуталось… Все недовольство, упреки, ребяческая ревность отступили перед светлым выражением ее лица. Он был счастлив тем, что она, как прежде, опять сидела рядом.

Он осторожно взял ее за руку, и она не отняла ее.

— Так ты не сердишься на меня? — спросил Максим.

Лидия не ответила, продолжая глядеть в сторону. Тогда он прижался щекой, к ее руке, стал целовать ее пальцы, перебирая от большого и до беспомощного, по-детски мягкого мизинца. Но она все еще не оборачивалась и не отнимала руку. Он видел, что лицо ее стало грустным и покорным, как будто последние три дня несколько сломили ее гордое упорство. И это понимал Максим. Его сердце наполнялось торжествующей радостью. Разве она сидела бы с ним вот так, если бы не любила его?

Его поцелуи становились, все более смелыми. Она отстранила его и заговорила очень тихо, проникновенно:

— Максим… Как бы я хотела, чтобы ты не был больше таким, как в тот день. Есть среди вас, ребят, такие, которые как будто не понимают главного. Они насмешливы и грубы, и, когда начинаешь говорить о чем-нибудь для них необычном, они только фыркают. И становится обидно… — Голос Лидии снова зазвучал укором и печалью. — Мы с тобой дружили… У нас были хорошие минуты, но… Почему ты считаешь, что этого уже достаточно? Ведь для настоящей любви нужно очень многое… Нужно глубокое понимание души любимого…

Максим слушал покорно-внимательно, склонив голову. Лидия вдруг добавила:

— Вот и Бражинский признавался мне в любви.

Максим ошеломленно уставился на девушку:

— И Бражинский?

— Да… И Бражинский… Почему это тебя удивило? Он даже красивее тебя признавался. Стихи читал весь вечер… Есенина; Бальмонта, Игоря Северянина. А потом неожиданно сказал мерзость… Ну, я тут ответила ему как следует, по-спортсменски. Он чуть язык себе не откусил. — Лидия засмеялась. — Разве он не говорил тебе об этом?

— Когда это он тебе признавался? — ревниво спросил Максим.

— Это было еще до знакомства с тобой. — Лидия вновь стала серьезной. — И вот, когда ты так грубо и, извини, тупо и пошло отозвался о том, что для меня дорого и свято, я разозлилась и не могла простить тебе. Сейчас это уже прошло. А тогда… Ты показался мне таким же, как и Бражинский… Я еще многого не знаю, но мне кажется — любовь скоро перестанет быть большим чувством, если все так легко будут относиться к ней… Даже в романах нередко пишут о любви как о чем-то развлекательном, что ли. И все любят под гармошку. А девушки притом будто бы глупо хохочут. Оказывается, это и есть предел в выражении любовных чувств. Какая неправда, как это смешно и пошло! Я недавно прочитала книгу одного нашего писателя — так у него все о производстве и все умно, а как до любви дошло, просто стыдно читать. И люди будто стали другими, и о любви говорят, будто анекдоты рассказывают. Но мне не верится, чтобы так было в нашей жизни… — Лидия мечтательно прикрыла глаза. — Разве наши девушки не могут любить так, как, например, героини Тургенева? Ты только не смейся, пожалуйста…

— Я не смеюсь, — искренне вырвалось у Максима. — Ты прости меня, что я тогда…

— Ты скажи, Макс, — строго щуря глаза и приблизив к нему лицо, тихо и раздельно спросила Лидия, — ты вправду любишь меня? Не так, как в плохих кинокартинах, а по-настоящему, как я хочу…

Застигнутой прямым вопросом врасплох, Максим на мгновение потупил взор, но быстро и уверенно ответил:

— Да… Правда. Я так люблю тебя.

— И никого никогда не любил?

Как чуть слышный отголосок давно минувшего, в памяти его промелькнула Элька Кудеярова, но воспоминание было столь слабым, что тотчас же отступило перед силой нового чувства.

— Никого, кроме тебя… — ответил он.

— Скажи мне, — продолжала Лидия, и глаза ее загорелись у самого его лица суровым блеском. — Ты не отступишься от меня, как бы трудно нам ни было? И что бы ни случилось в будущем? Не обманешь меня?

Максим с изумлением смотрел на нее, но, хотя и с меньшей решимостью, ответил:

— Что бы ни случилось… не отступлю… Не обману.

Лидия вдруг притянула к себе его голову и, быстро поцеловав в губы, проговорила страстно, чуть ли не с угрозой:

— Ну гляди же… Обмана я не потерплю.

Она легко вскочила и, потянув его за руку, сказала повелительно:

— Идем.

И он покорно пошел за ней…

25

— Ну вот, тетя, это и есть мой жених, которого вы так боялись, — весело и чуть вызывающе сказала Лидия, входя в маленькую светелку, застланную домоткаными ковриками, и ведя Максима за руку.

Тот смущенно щурился, словно его вывели на яркий свет, от которого никуда нельзя было спрятаться. Чистенькая старушка в переднике и белом ситцевом платочке приветливо смотрела на гостя.

— Милости просим. — И тут же осуждающе взглянула на Лидию. — А ты, егоза, на тетку шибко не наговаривай. Молодой человек в самом деле подумает, будто я его боюсь. Не зверь же он и не проходимец какой-нибудь. Да и сами мы не дикари… Присаживайтесь, молодой человек. Жених не жених — разберемся после, а пока будьте гостем. Ты, Лидочка, еще и не знаешь, какие бывают настоящие-то женихи и как их привечать надо.

Лидия смешливо взглянула на Максима, как будто говоря: «Назвался женихом, так теперь терпи».

Обернувшись к тетке, сказала:

— Тетечка, этот жених, наверное, проголодался после дороги.

— Проходите в зал, пожалуйста, — пригласила старушка.

Лидия провела Максима в такую же маленькую, незатейливо обставленную комнатку. На столе шумел самовар, приготовленный завтрак в ожидании гостя был накрыт белым как снег полотенцем.

У старушки было добродушное, моложавое лицо, быстрые, веселые и очень внимательные ко всему глаза. Она держалась просто, с достоинством, ничуть не робея перед щеголевато одетым гостем и в то же время украдкой окидывая его зорким взглядом видавшей множество разных людей женщины.

— Мой-то дед ранехонько позавтракал, чаю попил и пошел в колхозное правление, а мы с Лидочкой все прохлаждаемся. Да и то сказать — гостья она у меня, — говорила старушка. — А вы садитесь, не знаю, как вас по отечеству (она так и сказала — «отечеству»), и Лидия вновь кинула на Максима снисходительно-усмешливый взгляд: дескать, извини не очень грамотной тетке неумелые слова.

— Максим, тетечка, а по отчеству — Гордеевич, — представила Лидия. — А вы зовите его просто Максом.

— Что это еще за Макс такой? У русских такого имени спокон веку не было. Максимы были, есть и будут, а вот про Максов не слыхала, — словоохотливо тараторила старушка. — Ну, а если по нраву придетесь, то и запросто Максимом, как родного — сына, буду звать. Ну а меня Феклой Ивановной величайте.

Пока Максим и Лидия завтракали, Фекла Ивановна все время простодушно, как сваха на смотринах, сыпала похвалы Лидии: она-то и умница, и послушная, и скоро станет инженером, получит диплом и поступит на хорошую должность.

— Уж сестрица ее воспитала во всей строгости и аккуратности, как следует. Образование дала, от других не отстала. Да и то сказать: стыдно в Москве необразованной быть, — нараспев говорила Фекла Ивановна.

— Тетечка, перестаньте меня расхваливать, — краснея, старалась остановить Феклу Ивановну Лидия.

— Максим отмалчивался. Ему хотелось — вновь куда-нибудь уйти поскорее с Лидией. Он ел мало, чувствовал себя неловко.

— Вот и хорошо, что покушали. На здоровье. У нас тут просто, не как в Москве. Вы уж извините, — сказала Фекла Ивановна, когда Максим и Лидия встали из-за стола. — Теперь и погулять можете. Лидочка, покажи Максиму-то Гордеевичу наш садик да малину. А то можно и по грибы сходить. Тут недалеко есть грибное местечко — страсть сколько белых грибков водится.

«А она, не в пример Серафиме Ивановне, совсем простая и добрая», — подумал Максим.

Выйдя из светелки в сени, он задержался, поджидая Лидию, и услыхал сквозь неплотно прикрытую дверь торопливый, как горохом сыплющий, приглушенный говорок:

— А он-то видный собой, представительный. И костюм на нем как на министре… и шляпа… Только молчит все, отчего? Умен больно или чересчур гордый?.. Оно и видно — сын большого начальника. — И совсем тихо: — Ты с ним в лес-то далеко не заходи. Мать не зря наказ давала.

— Еще чего-нибудь не выдумаете?! — сердитым шепотом отрезала Лидия. — Разговорились вы, тетечка, не в меру. Как будто он и в самом деле за этим только и приехал.

— А зачем же? Чего он сюда пожаловал? Ты уж не финти, — сдержанно шикнула на племянницу Фекла Ивановна. — И ладно — поглядела на него, теперь скажу Серафиме свое слово.

Максим поторопился поскорее уйти. Лидия вышла хмурясь, но тотчас лицо ее вновь осветилось беспечной улыбкой.

— Пойдем. Сад покажу и кроликов махоньких, — предложила, она. — Они такие забавные, пушистые, как снежинки… Тут дядя Филипп Петрович их разводит.

Между яблонями копился пахучий зной. Среди листвы уже виднелась молодая плодовая завязь — зеленые, подернутые сизым налетом, величиной с грецкий орех, нестерпимо кислые яблоки. Дурманяще пахло укропом и пышно распустившимися махровыми бутонами мака. Небольшой уютный садик был старательно обработан — земля взрыхлена, стволы деревьев подбелены известкой и подвязаны мочалой к колышкам, чтобы не кривились. Но и тут, как во всяком большом саду, в самом конце таился, точно нарочито оставленный, запущенный уголок. Здесь между кустов жимолости росли рябина и черемуха, вилась по земле, оплетая малину, цепкая ежевика, вперемежку с папоротником и двухцветной иван-да-марьей цвели лиловые колокольчики и невинно-голубые васильки. В этом укромном, скрытом от посторонних глаз, диком уголке сада таилась дремотная тишина; только слышно было, как в кустах басовито гудели, шмели да с поля притекал рокот трактора.

Узкая скамеечка на вбитых в землю столбиках, рассчитанная не более чем на двух человек, стояла под рябиной.

— Сюда по вечерам мои старички выносят столик, ставят самовар и часами пьют чай. Хорошо тут?

— Лучше, чем в парке культуры и отдыха, — шутливо ответил Максим.

Порозовевшее лицо девушки, окропленное солнечными бликами, сияло. После данной в лесу «клятвы верности» Лидия стала относиться к нему так, словно вопрос об их взаимоотношениях был решен раз и навсегда. Максим, даже когда произносил слова клятвы, не придавал им в глубине души того важного значения, какое придавала им Лидия. Ему все еще казалось, что она подражает какой-то книжной героине, что она невольно играет роль. Но он ошибался.

Чистая радость лучилась из ясных, доверчивых глаз Лидии. Смеясь, она то срывала ветку жимолости и легонько ударяла ею по шее Максима, то, сделав серьезное лицо и предостерегающе вытянув палец левой руки, правой тянулась к присевшей на цветок бабочке. В эту минуту в облике ее проскальзывало что-то детское, шаловливое, но и это выражение не казалось наигранным подделыванием под маленькую девочку.

Она с увлечением стала рассказывать как будет проходить практику на строительстве в Черемушках и что к тому времени, когда Максим освоится с работой в Ковыльной, она получит диплом и попросится туда, где будет работать он.

— Ты только потерпи, пожалуйста, годик, — просила она, заглядывая ему в глаза. — Пусть будет так, как хочет мама… Уважай меня, слышишь? — И она умоляюще-ласково взглянула на него.

Склонясь, Лидия рвала колокольчики, а Максим стоял возле нее, сдерживая непреодолимое желание обнять ее. Перед ним золотисто смуглела под солнечными пятнами ее гибкая шея с рассыпанными по затылку вьющимися прядями. Она почувствовала, что он глядит на нее, и обернулась. Стыдливый румянец залил ее щеки.

Тишина уединения, одуряющий зной, сонное гудение шмеля в кустах как бы усиливали охватившее их волнение. Лидия, видимо, хотела отвести напряженность минуты простым дружеским жестом. Ее рука протянулась к растрепанным волосам Максима, чтобы снять запутавшийся в них листок жимолости. И в это мгновение нетерпеливые руки обхватили ее повыше талии и притянули к себе. Она не отстранилась, а только, выгнув спину, откинулась назад и, смеясь, стала водить цветком колокольчика по его губам. Он старался поймать ее губы, но она уклонялась, отворачивалась. Потом вырвалась и рассмеялась:

— Пойдем — я покажу тебе дядиных кроликов.

Максим пожал плечами. Лидия подвела его к пристроенной к сараю вольере, где не менее полсотни кроликов прыгали и грызли корм. Кролики действительно были красивые — крупные, чистые, с голубовато-серебристой шерсткой. Лидия вошла в вольеру, стала брать на руки робких животных, гладить их, нежно приговаривая:

— Ах вы, трусишки этакие! Чего испугались?

Максим давно заметил: Лидия относится ко всему с живым любопытством и заинтересованностью — не было вещей, мимо которых она проходила бы равнодушно, и это подчас изумляло его, особенно в тех случаях, когда то, на что обращала внимание и чем даже увлекалась Лидия, казалось ему малозначительным.

Так было и теперь. Ему стало смешно и скучно глядеть на возню ее с кроликами.

— Лида, оставь их. Пройдемся лучше в лес, — напомнил он.

Она вышла из вольеры, тщательно притворила дверцу, спросила:

— Почему ты стал такой скучный, Макс?;

— Да я ничего… — Он отвел глаза в сторону. — Я вижу — ты тут совсем стала колхозницей…

— А разве это плохо? Я каждый день хожу с дядей на молочную ферму. Познакомилась со здешними девчатами-доярками. Они уже выучили меня доить коров. Разве ты не ездил со всем институтом в деревню? Не копал картошку?

— Ездил, копал… Ну так что же? Меня это мало интересовало и еще меньше интересует теперь. Я инженер… Зачем же мне копать картошку?

Лидия вздохнула. Они отошли от вольеры и остановились на тропинке, убегающей через сад к оврагу, за которым на пригорке виднелся белый коровник.

— Значит, ты никогда не испытываешь желания, находясь в любом месте, помочь людям и быть им полезным? — спросила Лидия и вновь нахмурилась. — Ты, молодой, сильный, видишь, как люди трудятся, что-нибудь делают, и у тебя не появляется желания делать то же самое, чтобы… ну, мне трудно это выразить… чтобы и ты прибавил что-нибудь к их труду?

Максим пожал плечами:

— Ну, если это нужно… Я никогда не уклонялся, ты это знаешь.

— А если просто так? Вот ты видишь и не можешь не вмешаться. Разве ты этого желания не испытывал?

Максим озадаченно смотрел на Лидию.

— Лида, так это вообще, — невнятно пробормотал он. — Можно испытывать и можно не испытывать. А я говорю о профессии… У человека должна быть определенная профессия. Вот ты строитель. И я не понимаю, зачем тебе еще интересоваться кроликами или доить коров.

Лидия поглядела разочарованно:

— Я вижу, тебя мало что интересует.

Он ответил обиженно:

— Все, что надо, меня интересует.

— Человеку должно быть интересно все, — нравоучительно сказала Лидия. — Ведь это все — твое, мое, наше… Ты говоришь о профессии. Ты не обижайся, Макс, но я до сих пор не знаю, любишь ли ты в самом деле свою специальность гидростроителя.

Максим с заметным замешательством ответил:

— Если я избрал этот факультет, значит, мне он понравился. Иначе я бы не закончил института.

Она с сомнением смотрела на него.

— Но я ни разу не слыхала, чтобы ты с жаром говорил о своей профессии, Макс. Отстаивал в ней что-то свое, спорил… Вот как Саша Черемшанов, например. Недавно я встретила его с целой охапкой книг и каких-то чертежей, спросила: «Куда ты, Саша, с таким грузом? Зачем это тебе? Ведь ты уже диплом получил…» А он, представь себе, ухмыльнулся, знаешь, как он один умеет — этак дурашливо, — и говорит: «То, что в институте было — только малая часть. А самое главное начинается теперь, после института». И похвастал, что составляет новые расчеты укладки бетона. «Вот поеду, говорит, на работу и там предложу свой способ…»

Максим насупился, подавил зевок: опять Сашу ставили образцом.

— Ну кто же может сравниться с Сашей? — с усмешкой сказал он. — Саша — гений, новоявленный Ломоносов. Но знаешь, Лида, человек проверяется в деле. Там будет видно, кто чего достигнет.

— Ах, как бы я хотела, Макс, чтобы ты там не был последним.

Это вырвалось у Лидии искренне и простодушно. Она подняла на него смущенные глаза, словно испугалась, что выдала сокровенную свою мысль, свою надежду.

— Идем. Погуляем по лесу. Я покажу тебе тетино грибное место, — сказала она и взяла его под руку.

Она говорила «дядины кролики», «тетины грибы» так, как будто все вокруг: лес, избы, огороды, колхозные постройки — принадлежало только ей одной и все это было самым лучшим на свете…

26

Максим и Лидия гуляли в лесу, не замечая времени. Они зашли в сумрачную чащу осинника, ища грибное место, о котором говорила Фекла Ивановна, но никаких грибов там уже не оказалось. Лишь кое-где валялись выброшенные кем-то червивые подосиновики да раздавленные сыроежки.

— Тут уже паслись без нас, — разочарованно проговорила Лидия. — Сюда надо рано утречком приходить.

Недавний, вновь разобщающий их разговор был забыт.

Они уже договорились, что, как только Лидия возвратится в Москву, они поженятся. Никакой свадьбы устраивать пока не будут, и Лидия по-прежнему останется жить у своих родителей. Осуществление этих планов представлялось Максиму и Лидии очень смутно, практическое и житейское казалось им сейчас не столь важным.

Лес все глубже затягивал их в свои зеленые лабиринты. Иногда они попадали под плотные кроны могучих дубов, как под своды древнего храма, и тогда их охватывало торжественное и даже несколько жутковатое чувство. Они умолкали и, казалось, слышали биение своих сердец. Лица их становились серьезными, словно во время посещения какого-нибудь старинного замка, где как бы слышатся отголоски давно минувшей жизни. И вдруг при выходе из этого мрачноватого замка перед ними раскрывалась осиянная солнцем, усыпанная цветами лужайка, и птичьи хоры оглушали их.

За разговорами, за быстрой, как у всех влюбленных, сменой настроений — от безудержно веселого до беспричинно грустного — они не заметили, как собралась гроза. С полудня особенно сильно парило, в воздухе чувствовалась влажная расслабляющая духота… Внезапно наступили сумерки, краски поблекли, потемнели. Лес притих, точно притаился: птичьи голоса умолкли, над вершинами старых дубов, берез и елей прокатился сдержанно-предостерегающий гром.

— Идем скорее, — сказала Лидия. — Я не люблю быть в лесу во время грозы.

Она ускорила шаги, часто оглядываясь и торопя Максима.

Тот догнал ее, обнял за плечи:

— Неужели ты так боишься…

Он не успел закончить: лес внезапно осветило синим пламенем, почти без паузы грянул такой оглушительный удар, будто все деревья разом раскололись и повалились наземь.

Лидия вскрикнула и прижалась к Максиму.

— Вот это шарахнуло! — сказал он.

В Москве он никогда не слыхал подобной грозы и не знал, что звук, множимый лесным эхом, усиливается в несколько раз. Где-то невдалеке лес зашумел, как море в прибой, застонал, заскрипел, а вблизи листья осин испуганно залопотали, и летний щедрый ливень хлынул, как из многих тысяч желобов.

— Сюда, сюда! — Лидия потянула Максима под огромную ель.

Ель была старая, не менее чем в три обхвата. Ее вершина, казалось, терялась под самым небом. Под ней, как под шатром, было сухо, не росла трава и было совсем темно. Ржавые полуистлевшие иглы слеглись у ее подножия толстым мягким ковром, от них шел душный смолистый запах.

Грозовой ветер несся где-то по вершинам, гнул их, раскачивая. И ель старчески кряхтела, ее ствол скрипел, как корабельная мачта в бурю… Ливень шумел наверху и пробивался вниз в виде мельчайшей водяной пыли. Молнии вспыхивали раз за разом. Гром оглушал, взрывая невидимый свод неба; ель стонала.

Максим и Лидия сидели прижавшись друг к другу. Водяная пыль становилась все крупнее, и наконец дождевые струйки, сначала тоненькие, потом все более частые и обильные, потекли, проникая между еловых игл, как сквозь редкое сито. Лидия поджала колени, придвинулась к Максиму. Он снял пиджак и укрыл ее плечи. Он сознавал себя в эту минуту сильнее ее и был горд этим. Они долго не шевелились, чувствуя тепло друг друга. Максим все крепче прижимал к себе Лидию, и она не отодвигалась. Теплое ее дыхание ощущалось у самого его уха, он даже слышал сильные толчки ее сердца, запах ее влажных волос.

— А вдруг молния ударит в эту ель, — опасливо проговорила Лидия. — Как думаешь — мы останемся живы?

— Не представляю себе, как это можно умереть, — сказал Максим.

— А если… меня бы убило, а ты остался живой?

— Почему не наоборот? — усмехнулся Максим. — Я еще ни разу не думал о смерти, а сейчас тем более… — И он крепче прижал ее к себе, чувствуя, что в липнувшей к телу рубашке не осталось сухой нитки, еле сдерживал дрожь.

А ливень все полоскал, точно в громадной плотине открылись разом все водосливные шандоры. Стало еще темнее. Запах леса сгустился, отяжелел… Максим погладил ладонью спину и плечи. Лидии, проверяя, не очень ли она промокла… Но она ни одним движением не отзывалась на это. Боязнь грозы сковала ее тело до бесчувствия. Оно сжалось в комок и словно оледенело. И вдруг слепящий розоватый огонь полыхнул под самой елью, и Максиму почудилось, что воздух на мгновение зашипел, как масло на раскаленной сковородке, и стал горячим. Вслед за этим раздался сухой, оглушительный треск ель дрогнула и как будто зашаталась.

Лидия по-детски вскрикнула и упала на игольчатый настил, закрыв лицо руками. Но Максим не услышал этого крика. Он на время оглох и не сразу пришел в себя. В ушах его тоненько звенело. Пожалуй, он даже испугаться не успел. Наконец он опомнился, вскочил и поднял Лидию. Она дрожала и была бледна.

— Что это? — едва пошевелил Максим губами.

Она не ответила и метнулась из-под ели, оставив в его руках мокрый пиджак.

Максим, теперь уже и сам не на шутку напуганный, кинулся вслед за нею. Сквозь плотную завесу ливня при вспышках молний он видел, как она убегала по извилистой, залитой водой тропинке. Он догнал ее, схватил за руку.

— Лидуша, милая, не бойся, — это где-то в стороне ударило, — запыхавшись, вымолвил он.

Дождь продолжал лить, но гром громыхал все реже и глуше, гроза уходила на юг. Максим и Лидия вновь забежали под дерево, но от дождя это не спасало: вода лилась сверху потоками. Зубы Лидии стучали, плечи вздрагивали. Ее платье промокло, сквозь тонкую ткань светилось розовое тело. Она пришла наконец в себя, протянула руку, показывая в сторону той чащи, где они недавно укрывались. Только теперь Максим заметил тонкий синеватый дымок, застилавший его.

— Гляди, — сказала Лидия. — Ты видишь? Ель, что рядом с нашей… Вон же, вон — гляди…

И Максим в мутном дождевом сумраке увидел расщепленное, обугленное и дымящееся дерево. Вся его крона почернела и светилась тускло, как гнилушка, а верхушка горела ярко, будто свеча.

— От нас совсем недалеко ударило. Уйдем отсюда. Теперь все равно нигде не спрячешься, — не попадая зуб на зуб, сказала Лидия.

Взявшись за руки, они побежали… Когда добрались до опушки, дождь совсем ослабел, небо посветлело. Но тут раскрылось перед ними ужасное зрелище: внизу, на склоне лога, неестественно ярким, голубоватым пламенем пылал телятник. Дым стлался низко над землей, вползал в лесистый овраг. От деревни и от поселка к месту пожара сбегались люди, мчался грузовик, за ним, что-то крича, скакал верховой. Люди, точно муравьи, сновали вокруг невзрачного на вид строения. Слышался глухой рев телят.

Лидия остановилась, приложив руки к груди. В расширенных глазах ее застыли ужас, удивление. Максим испугался — так побелело ее лицо.

— Скорей! Скорей! — вскрикивала она, хватая Максима за руки, — Я знаю — телят загнали туда… На время, пока подготовят летнее стойло. Бежим спасать.

Максим придержал ее руку:

— Лида, зачем тебе это нужно? Мы промокли насквозь… Не лучше ли нам вернуться домой и обсушиться? Ну что за бессмыслица? Ведь мы все равно ничем не сможем помочь.

Она обернулась к нему, сказала, задыхаясь:

— Почему не сможем? Эх, ты! Иди, сушись! Иди!

Струйки воды стекали по ее лицу, и Максим с удивлением заметил: вокруг ее чуть вздернутого носа более заметными стали мелкие, как пылинки, веснушки — дождь точно промыл их.

Когда они подбежали к пылающему телятнику, из поселка примчались две пожарные машины. Пожарники быстро прилаживали к местной артезианской скважине, питавшей автопоилки, длинный пожарный рукав. Не прошло и трех минут, как водяная струя с пронзительным шипением ударила из брандспойта по пламени. Часть кровли уже сгорела, часть растащили баграми. Несколько пожарников с огнетушителями уже лазали по самой кромке стены и направляли белопенные струи в быстро разрастающиеся очаги огня.

Крутом бегали люди, чихали, кашляли. Многие прибежали с ведрами, лопатами, вилами и граблями. Ребята и девушки — откуда их набралось столько? — образовали цепочку и, поливая друг друга водой из ведер, с гиканьем ныряли в раскрытые двери телятника, исчезали в клубах едкого дыма и через несколько минут выводили оттуда, а некоторые на руках выносили тоскливо мычащих телят. Шерсть на них дымилась.

Смельчаков тут же окатывали водой, и они вновь бросались в телятник.

Потом Максим узнал: это были экскурсанты из Москвы. Они расположились где-то поблизости и первыми прибежали тушить пожар.

Максим ощутил удушливый запах горелой шерсти.

Вокруг, ломая руки, ахали женщины, мужчины покрикивали на нерасторопных. Совершенно растерявшийся пожилой лысый мужчина стоял на самой верхушке пожарной лестницы и хриплым голосом отдавал приказания:

— Растаскивай ту связь! Выводи!

— Егор Антипович! Председатель! — гневно кричали ему снизу женщины. — За телят с тебя спрос! Ты бы еще коров из лагеря загнал…

— Горит-то как! И всегда после молоньи вот так, — услышал Максим позади старческий голос. — И скажи на милость: только теляток загнали — тут она и ахнула.

Максим оглянулся и встретил взгляд еще крепкого на вид старика.

— Эх! Машина плохо качает. Воды маловато, — огорченно проговорил старик.

— Филипп Петрович! Филя! — окликнул старика знакомый женский голос. — Не суйся хоть ты в огонь.

Максим обернулся и увидел Феклу Ивановну. Она прибежала в чем была — босая, на плечах ее уже успела взмокнуть какая-то наспех накинутая дерюжка. Доброе лицо ее исказили страх и тревога. Максиму показалось, она взглянула на него с неприязнью.

— И вы тут? А где же Лидуша? — спросила она и оглядела его измятый, облепленный глинистой грязью костюм.

Максим растерянно озирался. Как только они прибежали сюда, Лидия скрылась в толпе, и он потерял ее из виду. Он недоуменно пожал плечами.

— Мы вместе с ней были. Нас молнией чуть не убило, — счел нужным сообщить он и вопросительно взглянул на старика.

Филипп Петрович косо и насмешливо оглядел Максима:

— Вы, молодой юноша, шли бы отсель, а то, чего доброго, совсем испачкаете костюмчик.

— Я пойду искать Лиду, — смущенно сказал Максим и, чтобы как-нибудь уйти от пристального взгляда колхозного кроликовода, смешался с толпой.

Ливень перешел в ровный, затяжной дождь. У всех лица были мокрые, перемазанные сажей. Трещало и стреляло, как из многих ружей, пламя; в горле першило от вяжущего, едкого дыма.

Максим протиснулся сквозь толпу, все время ища в ней русоволосую голову Лидии. Он бы, конечно, ушел, плюнув на пожар, на всю эту суматоху, если бы не Лидия. Странная девушка! До всего ей было дело, как будто кролики и телята принадлежали ей лично.

На Максима никто не обращал внимания. Только один раз кто-то сильно толкнул его в плечо, так, что чуть с ног не сшиб.

— Чего растопырился? Глазеешь тут? Помогать надо! — яростно прикрикнул на него парень с черным от сажи лицом.

Максим не заметил, как очутился среди работающих. Они выносили ослабевших, мокрых телят. Бережно, как детей, клали их на траву. Телята вставали на дрожащие ножки и жалобно мычали.

Наконец у дымящих ворот телятника Максим увидел Лидию. Он едва узнал ее, так она изменилась. По лицу ее тянулись черные полосы, платье было в грязи, саже, навозе. Вместе с какой-то плечистой, видимо, очень сильной девушкой она тащила за ноги красно-шерстного теленка, он брыкался и громко ревел.

— Лида! Лида! — позвал Максим.

Но она не услышала. Тогда он рванулся к ней и очутился у самого входа в телятник. Здесь было жарко невмоготу. Наверху из-за кирпичной стены вываливалось пламя и, казалось, вот-вот готово было лизнуть кого-либо отчаянных смельчаков огненным языком. Из широко раскрытых ворот валил черный горячий дым.

— Еще можно! Можно! — во все горло кричал рядом с Максимом паренек. — Давай! Охлестывай!

Холодная струя окатила черномазого парня и вместе с ним Максима. Его опахнуло нестерпимым зноем, а горло перехватило, как тугой петлей. Максим отшатнулся и отбежал в сторону. Он все еще не решался кинуться на помощь отважным ребятам.

В груди его словно медленно натягивалась и взводилась какая-то пружина, чтобы в какой-то миг разжаться, бросить его вперед, в самое пекло, но, как только Максим подходил к воротам телятника, пружина ослабевала, ей как будто недоставало упругости и силы.

Несколько раз он подходил к воротам телятника и невольно возвращался.

Кто-то язвительно сказал за его спиной:

— А этот все крутится. Дачник…

Эти слова точно подхлестнули его. Пружина вдруг натянулась и разжалась.

Он не мог после вспомнить: так ли нужны были ему в ту минуту колхозные телята, как они были необходимы Лидии. Он только подумал, что Лидия посмеется над ним, если узнает, как трусливо вел он себя на пожаре. А там, чего доброго, она отвернется от него с презрением. Она такая… Она не пощадит его, если он опозорится.

При этой мысли Максим бросился в ворота телятника. Едва он переступил порог, как стал задыхаться от дыма. Но он куда-то упрямо шел, вытянув руки, ничего не видя. В телятнике стояла удушающая жара, багровый свет пламени слепил, треск горящего дерева оглушал. Руки Максима обожгло, и он закричал от боли. И вдруг он столкнулся с парнем, который тащил волоком дымящегося теленка.

— Помогай! — рявкнул парень страшным голосом.

И Максим, почти не соображая, схватил что-то мокрое, пахнущее навозом и паленой шерстью, и с помощью парня потащил за порог. В это время горящая балка подломилась над воротами, вал огня обрушился позади Максима и заслонил вход…

Они вытянули чуть живого полугодовалого бычка. Максим упал тут же за дверью. Его и других парней щедро поливали из шланга. Максим захлебывался. Его дорогой костюм прогорел в нескольких местах. Рукам было больно, голова трещала, но — странное дело — ему было весело.

Потом в памяти был какой-то провал. Он очнулся, сидя на мокрой, отрадно холодной траве. Над ним склонились парни и девушки. В одной из них Максим узнал Лидию. Она удивленно смотрела на него и размазывала по щекам вместе с сажей слезы. А он почему-то виновато улыбался.

27

Пожар потушили к вечеру…

Смеркалось, когда Максим, Лидия и Фекла Ивановна возвращались домой. Позади стихал взбудораженный людской гомон. Противный запах горелого мяса разносился повсюду. Из красноватой от закатных лучей, точно наполовину растаявшей тучи накрапывал мелкий дождь. Всюду по сторонам над черными гребешками лесов сверкали далекие тусклые молнии.

Лида была печальна.

— Успокойся, Лидуша… Что же теперь поделаешь. Не убивайся так, — уговаривала ее Фекла Ивановна. — Два-три года пройдут — еще больше коров и телят будет. Да и что тебе — ты ведь не колхозница.

Лидия сморщила губы, готовая заплакать, сказала обиженно:

— Ах, тетя! Разве только в этом дело?

Максим взглянул на свою подругу обледневших щеках еще не смытые потоки сажи, платье испачканные руки в мелких ожогах. Он бережно взял ее под руку..

— А я думала, ты убежишь, — сказала Лидия. Она на ходу пригладила его еще мокрый вихор. — Тетя, куда же мы его такого отпустим? Надо хотя бы просушить, почистить и выгладить его костюм.

— Дома обсушусь и почищусь, — пробормотал Максим.

Фекла Ивановна ласково оглядела обоих:

— Ах вы, голуби… Вот придем — обсушитесь. И рубаху чистую найдем.

Максим отмахнулся:

— Неважно.

Придя домой, Фекла Ивановна и Лидия тотчас же затопили печь и, несмотря на протесты Максима, заперли его в чуланчике. Старушка настояла, чтобы он снял мокрую и грязную одежду… Он смущался, просил из-за двери:

— Лида, я поеду домой. Ну что за ерунда! Выпусти меня. Слышишь?

— Сиди смирно, — спокойно ответила Лидия. — Ты наш гость. Не можем мы отпустить тебя в таком виде.

Дверь чуть приоткрылась, и девичья рука кинула в чулан что-то белое.

— Вот рубаха. Это дядина. Она великовата, но ты не смущайся. Снимай свое и выбрось мне. Да не вздумай артачиться. — Максим услышал за дверью тихий смех. — И посиди с часок взаперти. Только не скучай.

Ему ничего не оставалось, как покориться. Он снял мокрую, пропахшую дымом одежду, выбросил ее за дверь, надел чистую, из грубого полотна, просторную рубаху Филиппа Петровича.

Чувствуя нетерпение, и неловкость, Максим сидел в чулане и с трудом раскуривал отсыревшую папиросу. В бревенчатой стене изредка загоралось отблесками далекой грозы квадратное окошечко. Пахло сухими лесными травами, развешанными в пучках под темным потолком, хмелем, вощиной. В тесовую крышу все еще дробно постукивал дождь. За дверью изредка слышались приглушенные голоса Лидии и Феклы Ивановны.

Все это — прогулка по лесу, гроза, пожар и, наконец, то, что он, Максим, сидел в чулане какой-то избы, — походило на необычное приключение.

Его изумляли простота и непосредственность, с какими Лидия ухаживала за ним. Она вела себя, как сестра, как самый близкий друг, а Фекла Ивановна, которая знала его всего-то несколько часов, уже нянчилась с ним совсем по-матерински.

Он слышал, как она и Лидия оживленно разговаривали и что-то торопливо делали. Плескалась вода в корыте — это Фекла Ивановна, наверное, стирала его рубаху, потом стало слышно, как кто-то шаркал по одежде щеткой. Максим вытянулся на жестком ларе, подложил под голову руки и не заметил, как задремал. Очнулся он от стука в дверь и вскочил. В дверь просунулась рука Феклы Ивановны:

— Держите, Максим, брюки да рубаху. Одевайтесь — будем чай пить.

От Максима не ускользнуло, что старушка называла его теперь просто по имени, без отчества. И ему вспомнились ее слова о том, что если он придется ей по нраву, то она будет называть его, как родного сына.

Он оделся, вышел в прихожую, щурясь, как после долгого сна… Лидия, вымытая, причесанная, с порозовевшим, точно высветленным лицом, одетая в свой прежний домашний сарафан, доглаживала электрическим утюгом какое-то белье. Она взглянула на Максима вопросительно-ласково:

— Ну вот — теперь у тебя совсем другой вид. Можно и в Москву уехать.

Максим признательно улыбнулся. Лидия тщательно осмотрела ожог на его левой руке, смазала какой-то мазью, забинтовала куском чистой марли.

— Ехал в гости к милой, а попал на пожар, — тихонько сказала Лидия и засмеялась.

Пришел Филипп Петрович, раздраженный, угрюмый. У него было маленькое, острое лицо; нос, бритые скулы, подбородок тоже острые, глаза прозрачные, беспокойные, вонзающиеся во все, как светлые шильца. Он сумрачно, ревниво посмотрел на Максима.

«И сюда приманила кавалера. Вот девка!» — светилось в его ощупывающем взоре.

— Видел я, юноша, как вы все-таки попортили свой костюмчик, — сказал Филипп Петрович, но в голосе его уже не чувствовалось насмешки.

— Дядечка, Максим вытащил одного теленка. Он помогал нам, я сама видела…

— То-то говорю, по пиджачку видно, — буркнул старик и совсем мягко взглянул на Максима. — А молодежь у нас хваткая. Скажи на милость — приехали вроде бы по лесам прогуляться, грибы пособирать, а полыхнуло, так они, как муравьи, один перед другим в полымя прямо лезли, волосы посмолили, пообожглись. У некоторых волдыри на ногах, еле до автобуса своего добрались. Карета скорой помощи из Москвы приехала, да из тутошнего санатория одна примчалась. Одного паренька тут же забинтовали и прямым махом в Москву, в больницу. Вон как! — Филипп Петрович ласково стал журить Лидию: — А ты, Лидуха, тоже мне, расхрабрилась. Не девичье это дело — в огонь лезть.

— Кто что сделал — не будем счеты сводить, — добродушно заметила Фекла Ивановна.

— Оно-то так, — вздохнул старик. — А все же беда случилась великая. Председателю теперь несдобровать. До сих пор летний лагерь для телят не оборудовал. Да и громового отвода не оказалось. А ведь говорили мы: без громового отвода никак нельзя. Проволоки, вишь, будто бы не хватило. А она, небесная электричества, шутить не любит: трахнула — и дело с концом.

— Садитесь чай пить, — пригласила Фекла Ивановна, расставляя чашки. — Хватит о пожаре.

Максим стал отказываться:

— Поеду домой. Уже поздно. Спасибо, — и украдкой взглянул на Лидию.

— Ничего, — неожиданно изменил тон Филипп Петрович. — Попейте чайку с липовым медком, переночуйте у нас, а завтра утречком раненько и поедете. Куда вам сейчас по грязи до полустанка шлепать. Ведь не к спеху ворочаться в Москву — не в командировку приехали.

— И то правда, — поддержала мужа Фекла Ивановна. — Переночуйте. Я вам на терраске постелю. Воздух у нас, каким в Москве нигде не надышитесь. А соловушки в саду всю ночь напролет насвистывают. Право слово, Лидуша, оставляй гостя.

Лидия, не поднимая головы, стояла у стола с полотенцем в руках. При словах тетки щеки ее зарумянились, как утреннее зоряное небо.

— Что ж… Если хочет, пусть остается, — сказала она подчеркнуто равнодушно.

После ужина и чая Фекла Ивановна и Лидия вынесли матрас, одеяло, подушку на терраску. Она была крошечная, узкая. Застекленная часть ее с раскрытой фрамужкой выходила в сад, другая сообщалась с домиком дверью и одним окном. Как видно, терраска, где стояла раскладушка, выполняла роль сторожевого поста, откуда Филипп Петрович по ночам караулил свои яблоньки.

Максиму очень хотелось еще побыть с Лидией, но она приготовила постель, кинув безразличное «спокойной ночи», ушла, и он так и не успел ничего сказать ей.

«Как глупо! Почему я не уехал?» — с досадой подумал Максим… У него было такое впечатление, что Лидия осталась недовольна тем, что он не уехал. И он решил немедля идти на полустанок. Максим зажег спичку — его золотые часы, подарок матери, показывали половину двенадцатого. Пригородные поезда на Москву уходили до часу ночи, так что он еще мог успеть.

Но он продолжал сидеть на раскладушке: какая-то сила удерживала его. Этой силой была Лидия. Она находилась здесь, рядом, за дверью, может быть, за этим окошком. Сознание, что она где-то близко, наполняло его радостным трепетом. Что она сейчас делает? Уже легла, уснула или вот так же, затаив дыхание, думает о нем? А если уснула, то пусть — он все равно просидит у ее окна всю ночь. Странное дело — после того, что он сделал на пожаре, он и себя видел в другом свете, как будто стал намного зрелее, мужественнее, благороднее…

Максим выкурил несколько папирос подряд, временами погружаясь в немотно-сладостное оцепенение. Гроза ушла так далеко, что и молний не стало видно. Только на западе, как уголья в потухающем костре, все еще тускло светилась румяная полоска поздней вечерней зари. Небо в зените совсем очистилось от туч, и крупные, точно промытые ливнем звезды высыпали веселым хороводом. А спустя немного времени откуда-то из-за угла домика протянулся сначала косой, желтоватый, потом все более яркий и вот уже бледно-серебристый свет. Максим не сразу догадался, что это взошла луна.

Насыщенный испарениями воздух становился все холоднее. Он вливался в горло плотной, несущей запахи сада и близкого леса, холодящей, как настой мяты, струей. И лишь изредка притекала со стороны недавнего пожарища горечь мокрого пепла. И тотчас же Максиму вспомнились картины пожара, сумятица, измазанные копотью злые лица, распяленные криком рты…

Максим сидел, прислушиваясь к разнообразным звукам ночи. Вот мелодично на низкой ноте прогудела на полустанке сирена электрички, и многократное замирающее эхо отдалось по лесам, вот где-то в деревне взмыли девичьи голоса, затянувшие песню, и тут же умолкли. Залаяла собачонка, прошумела, фыркнула мотором автомашина, стукнула калитка…

И вдруг по саду прокатился негромкий вкрадчивый свист, как будто засвистал озорник-парень, вызывая свою милую, и умолк, притаился. Но в следующий миг свист повторился, разливаясь все более уверенно и громко, и наконец рассыпалась залихватская трель… Ему отозвались из соседних кустов и из ближнего лесистого лога, и потекли на все лады соловьиные высвисты. Словно волшебный оркестр из множества сереброголосых флейт начал свой торжественный, с каждой новой нотой набирающий силу концерт.

Максим невольно заслушался, дивясь красоте и силе соловьиной песни. Безотчетный восторг охватывал его. Он сидел, не решаясь лечь, и все время повторял про себя: «Выйди же, выйди, Лида. Я жду тебя!»

И вот опять пришла мысль, что перед ним развертываются страницы неизвестной, еще не прочитанной книги, в которую он прежде не верил, над которой посмеивался, а теперь поверил, и она захватила его целиком.

— Выйди же, выйди!.. — шептал он, как бы пьянея.

Но вот ночь точно сомкнула над ним свои гремящие музыкой своды. Он лег не раздеваясь на раскладушку и забылся. Прошло неведомо сколько времени. Тихий, осторожный звук — не то шорох, не то скрип — заставил его очнуться, открыть глаза. Лунный свет, теперь голубовато-яркий, заливал весь сад. Пласты белого тумана, заполнявшего близкий овраг, сияли, как снежные сугробы.

Соловьи самозабвенно досвистывали свою симфонию. Максим привстал, озираясь, в первые мгновения не понимая, где он находится. Луна ткала за тонкими стеклами терраски затейливую вязь света и теней. Все изменилось, перемешалось, словно утратило реальность. Максим прислушался, все еще не понимая, что с ним… И в эту минуту скрип позади повторился. Максим оглянулся. Створки рамы небольшого окна были распахнуты, в нем что-то белело. Сначала он не поверил, что это могла быть Лидия… Но потом бросился к окну, протянул руки. Лидия приложила палец к губам. У нее было строгое и бледное лицо, а глаза казались огромными и черными, как лунные тени. Плечи ее были покрыты большой старинной теткиной шалью. Из окна на Максима пахнуло давно обжитым домашним теплом.

— Тебе не холодно? — шепотом спросила Лидия, чуть высовываясь за подоконник.

Максим не ответил и привлек ее к себе. Как будто два молота разом застучали в их ушах, вторя друг другу, — это были могучие молодые удары их сердец. Максим и Лидия сжимали друг друга в объятиях, почти не разъединяя губ.

Так они и простояли, разделенные подоконником, до самой зари. Уже померк лунный свет и тени в саду расплылись, небо позеленело, потом порозовело, туман хлынул из оврага и затопил яблоневый сад. Стало холодно, и даже соловьи на время притихли…

Совсем развиднелось, когда Лидия отстранила Максима и сказала: «Иди!»

…Не чуя под собой ног, охмелевший от счастья, Максим не заметил, как прибежал на полустанок и едва успел вскочить в последний вагон утреннего поезда…

28

Валентина Марковна хотя и очень огорчилась отказом Максима остаться в Москве, во продолжала все-таки надеяться, что сын в конце концов одумается, с помощью того же Аржанова вернет путевку и пристроится работать в министерстве. В последние дни она изо всех сил старалась, чтобы он ни в чем не испытывал недостатка, — оставляла на его столе деньги, покупала подарки, самую модную и дорогую одежду, кормила лучшими блюдами. Но Максим как будто ничего этого не замечал.

Чтобы задобрить его еще больше, отвлечь от приготовлений к отъезду, Валентина Марковна решила устроить вечеринку и прил гласить на нее тех товарищей Максима, которые благополучно устроились в учреждениях Москвы.

Возвратясь домой, Максим сразу же кинулся в постель, как поваленное буреломом дерево, да так и не пошевелился до самого обеда. Перфильевна поспешила сообщить Валентине Марковне о странном виде Максима и особенно грозно изобразила его перевязанную руку.

— Не иначе как побоище устроил где-нибудь да попал в милицию, — заключила Перфильевна.

Напуганная Валентина Марковна побежала в комнату сына, но тот уже спал блаженным сном, откинув стянутую марлевой повязкой руку. Валентина Марковна не решилась будить сына, вышла из его комнаты на цыпочках. Ее бросало в дрожь от самых страшных предположений.

«Что же с ним случилось? Кто избил моего мальчика? Неужели с Бражинским опять столкнулись?» — думала она.

Максим вышел к обеду заспанный, но сияющий. Валентина Марковна кинулась к нему с вопросом:

— Где ты был? Что у тебя с рукой?

— Ничего особенного, мама. Просто я поехал вчера под Москву к одному товарищу, и там, в деревне, мы тушили пожар.

Валентина Марковна побледнела:

— Какой пожар?

— Самый обыкновенный… от молнии. Загорелся колхозный телятник… Стали выводить телят.

И Максим, как о чем-то не стоящем внимания, рассказал о пожаре, многое скрыв или представив совсем не в том виде, в каком происшествие рисовалось ему вчера.

— Ах, Максик! Ведь ты мог сгореть, и я ничего не знала бы. Какой кошмар! Какой, ужас! — ломая руки, причитала Валентина Марковна.

Максиму казалось смешным ее волнение по сравнению с тем чувством, какое он испытывал прошедшей ночью.

— Все это пустяки, мама, — сказал он. — Давай поговорим о другом… Я решил жениться. Завтра мы должны зарегистрироваться.

Валентина Марковна ахнула:

— Как — зарегистрироваться? С кем? Кто невеста? — расслабленным голосом спросила она. — Почему ты ничего мне не говорил об этом раньше?

Максим пожал плечами:

— Не было уверенности, мама, что так получится. А вчера все определилось окончательно. Моя невеста — Лида Нечаева, студентка строительного факультета нашего института. Очень хорошая девушка.

Валентина Марковна растерялась. Она еще не знала, радоваться или огорчаться от столь ошеломляющей вести, и спросила:

— Она тоже уезжает с тобой в эту, как ее… Степновскую область?

— Нет, мама… Ей еще целый год учиться. Потом она закончит институт, получит диплом и будет проситься на работу туда, где буду я.

— Лицо Валентины Марковны осветилось радостью — новая надежда осенила ее.

— Так вы хотите пожениться, и она останется в Москве? Как же ты ее оставишь?

— Ну, не совсем оставлю. Я же приеду в отпуск. А пока она будет жить у своих родителей.

Валентина Марковна сказала растроганно:

— Сыночек, милый… Но почему же у своих, а не у нас? Я и отец будем рады, если она… вы будете жить у нас. А потом отец постарается достать вам отдельную квартиру. Теперь тебе, милый, никак нельзя уезжать. Кто же оставляет молодую жену?

— Мама, не возвращайся к старому. А зарегистрироваться мы решили завтра. Завтра я приведу ее сюда, — твердо заявил Максим.

— Ты и не посоветовался с нами. Не познакомил нас с ее родителями, — упрекнула Валентина Марковна.

Максим поморщился:

— Ее родители — хорошие, скромные люди.

— Ну что ж… Тебе виднее.

Валентина Марковна вздохнула. Она поняла: скоро, очень скоро сын окончательно уйдет из-под ее власти.

29

На другой день, в полдень, Максим поехал на Белорусский вокзал встречать Лидию. Оттуда он хотел повезти ее прямо домой, чтобы познакомить с матерью, но девушка заупрямилась — не захотела ехать. Она была грустна, и его восторженный рассказ о том, как он обо всем поведал Валентине Марковне, почему-то не вызвал у нее воодушевления.

— Завтра, завтра… Давай отложим на завтра, — уклончиво оказала она.

Он сообщил ей, что через два дня, в воскресенье, мать готовит для него и его друзей вечеринку по случаю окончания им института.

— Вот там ты и представишь меня своей матери. Ведь я должна подготовиться… Неужели ты думаешь, что все это так просто?

— А когда будем регистрироваться? Ведь мы же договорились, — нетерпеливо настаивал Максим.

Она улыбнулась:

— И зарегистрируемся…

— Когда?

— Я тогда сама скажу тебе.

Он разочарованно вздохнул. В нем шевельнулось подозрение: все-таки эта старомодная мамаша, Серафима Ивановна, прочно стояла между ним и Лидией, и та не решалась что-либо обещать Максиму без ее ведома.

Максим проводил Лидию домой и поехал к Стрепетовым.

Сообщение о том, что он и Лидия договорились зарегистрироваться и, вероятно, на днях предстоит свадьба, привело Галю в восторг, а степенного Славика заставило состроить глубокомысленное лицо.

— Так вы уже договорились? — потирая свою плешинку, осведомился он.

— Договорились.

— И все взвесили? — спросила Галя.

— А что же взвешивать? — многозначительно промычал Славик, делая нарочито настороженные глаза. — Ты и Лидия… гм…

— Не каркай! — прикрикнула на него Галя. — Не слушай его, Максим. Он любит пугать.

— Так, та-ак, — загадочно тянул Славик. — Стало быть, в загс. И тебе нужны свидетели?

— А что? Разве обязательно нужны свидетели?

— А то как же! Раньше — шафера или там еще дружки, посаженые отец, мать, а теперь хотя бы два свидетеля.

— Ты уж мне, пожалуйста, советуй, что надо. Вот ты и Галя и будьте свидетелями…

Вид у Максима, как у всех женихов на свете, был растерянный, в движениях появилась несвойственная ему прежде суетливость.

— Так, так, — пристально вглядываясь в похудевшее и словно поглупевшее лицо Максима, тянул Славик. — Вижу: уже началось. Бегающие глаза, частое дыхание, как у загнанного цуцика…

— Перестань же! — вновь прикрикнула Галя и шлепнула мужа по макушке.

— Ну, а к отъезду-то ты готовишься? — спросил Максима Славик. — Не забывай — осталось три недели.

Максим невнятно пробормотал:

— А как же… Я всегда готов… Чемоданы в руки — и пошел…

Но на самом деле он совсем не был готов к отъезду.

— Вот-вот… Только ли одни чемоданы?.. А то я думал, ты и о дипломе совсем забыл, — продолжал подтрунивать Славик. — Где уж тут о работе помышлять… Вот только как же ты — женишься и уедешь? Как суженая твоя на это посмотрит?

— Лида согласна, — сказал Максим. — Она будет продолжать учиться. Потом приедет ко мне.

Славик покрутил головой:

— Сложное дело — начинать семейную жизнь с разлуки. Но не буду тебя расстраивать. Ты сейчас горячий, как конь на скачках.

Максим взглянул на него и Галю исподлобья:

— Вы приходите в воскресенье. Обязательно. Помянем студенческие годы.

— Придем. Спасибо, что не забыл. — И Славик вновь лукаво-насмешливо взглянул на товарища.

От Стрепетовых Максим поехал к Черемшанову.

Саша жил недалеко от Боткинской больницы, в новом доме. Его мать, работавшая в больнице санитаркой, занимала двухкомнатную квартиру на первом этаже. Максим быстро нашел ее. Саша был дома и встретил товарища с шумной радостью. Он схватил его длинными жилистыми руками, приподнял несколько раз, покружил вокруг себя и с силой поставил на пол.

— Шалопай, барчук, — похохатывая, шутливо набросился он на Максима. — Все-таки снизошел, а? За годы институтской учебы ни разу не заглянул — пренебрегал, что ли, а тут — нашел. Очень рад… Какой ветер тебя занес сюда, Макс?

— Пока московский, — ответил Максим. — В институте не было нужды забираться к тебе так далеко: виделись чуть ли не каждый день, а теперь… Принимай приглашение ко мне в воскресенье на банкет. Мама устраивает пир на весь мир. Отпразднуем счастливое окончание.

— Спасибо. Только ты извини — я вот так, как есть. Фраков и смокингов у меня нету.

«И всегда он так — за шуточками, дурачеством прячет что-то свое, серьезное, особенное», — подумал Максим.

Он окинул глазами небогатую обстановку — вещи стояли здесь в небрежном несоответствии, точно расставленные наспех… Всюду были разбросаны книги и журналы в разноцветных обложках. Максим стал разбирать их, бегло просмотрел названия. Это была литература преимущественно техническая, строительная, по самым различным видам производства — электротехнике, гидростроительству, шлюзам и плотинам, технике бетонирования, сварке конструкций и по многим другим видам знаний. Попадались тут и иностранные журналы в ярко-голубых и огненно-оранжевых обложках.

— О, да ты, оказывается, много читаешь по технике, — заметил? Максим. — Говорят даже, тут у тебя чуть ли не лаборатория.

Черемшанов засмеялся тоненьким дурашливым смехом:

— Кто тебе сказал? Чепуха. Ну есть у меня кое-что. Я тут новый бетоноукладчик сообразил. Он автоматически разравнивает и трамбует бетон сразу несколькими вибраторами. Иди сюда.

Саша потянул Максима за руку в соседнюю комнату, где у одной стены стояла кровать с никелированными шишечками, а у другой — почерневший от времени платяной шкаф. Между шкафом и стеной, в уголке, притулился небольшой верстак, а на нем лежали пилочки, напильники, зубила, мотки проволоки, клей в банке. К верстаку привинчены маленькие тиски, почти игрушечный сверлильный станок. Тут же стояла модель какой-то Мудреной, непонятной Максиму машины.

— Вот, — вдруг посерьезнев и скромно потупив взор, сказал Черемшанов, — эта самая штуковина. Гляди. Включаю.

Он воткнул в розетку тонкий шнур, и модель зажужжала, как электрическая бритва, колесики ее завертелись, застучали, засновали маленькие кривые разравнивающие скобы, заработали трамбующие вибраторы, то опускаясь, то поднимаясь, точно зубья бороны.

— Видишь, — сказал Черемшанов, — вместо нескольких человек с вибраторами — один автомат. Трамбовка ускоряется на большей площади. Эту штукенцию я повезу с собой. Там, на месте, с практиками посоветуюсь, добьюсь, чтобы изготовили опытный экземпляр, попробую, может, пригодится.

Должно быть, он впервые показывал свое изобретение и поэтому особенно волновался.

— Ты, Саша, просто гений! — сказал Максим полушутя. И у него опять, как когда-то, засосало под ложечкой. — И на работу ты едешь не с пустыми руками.

Саша фыркнул:

— Ну вот еще! Это только дань пионерскому возрасту. Там нас ожидают вещи посерьезнее.

— Но ты уже работаешь, над чем-то думаешь, — заметил Максим Завистливо.

— А думать и читать никому не возбраняется, — ответил Саша и засмеялся. — Как же иначе, если не думать? Я люблю свою специальность и предвижу в ней большие возможности. Всякая работа требует фантазии, любви к ней. Я еду в Ковыльную, как в неисследованную страну. Авось найду там что-нибудь новое. И меня уже разбирает любопытство… А ты как думал? Разве ты без этого едешь? Ехать на стройку только для того, чтобы получать зарплату, — это сонное дело, друг мой… Что это у тебя? — изменив тон, спросил Черемшанов и потрогал повязку на руке Максима.

— А так. Чепуха… Поцарапал немного, — ответил Максим и отвел глаза. Ни у Стрепетовых, ни здесь ему не хотелось рассказывать о своих приключениях. Ему казалось: этим он выдал бы какую-то душевную, связанную с Лидией тайну.

Максим уходил от Черемшанова по-новому взволнованный не домашним беспорядком, кипами технических книг, журналов, чертежей и даже не моделью изобретенной машины, а неукротимым огнем в глазах Саши, его неустанным стремлением к какой-то ему одному ведомой цели. Черемшанов похудел еще заметнее, бледные щеки его запали, лопатки острее выпирали из под поношенного, забрызганного машинным маслом пиджака. Туговато, видимо, жилось Саше, но от этого он становился еще деятельнее и беспокойнее. И Максим впервые по-новому позавидовал всему, чем жил и чем занимался Саша. Он старался найти в своей душе что-нибудь подобное его душевному жару и не находил, и от этого ему становилось не по себе.

К Бесхлебнову Максим приехал расстроенный и хмурый. Миша встретил его с веселым радушием.

— Ты что такой мрачный? — спросил Бесхлебнов. — Или разлюбила? — и он рассмеялся.

— Пока не разлюбила, но боюсь, что разлюбит, — в тон ему пошутил Максим, заражаясь ясной веселостью Бесхлебнова.

— Почему?

Максим махнул рукой:

— Никудышный я.

Увидев на левом лацкане Мишиного пиджака отливающий золотом и эмалью новенький орден Трудового Красного Знамени, Максим сказал:

— Вот видишь, ты уже орден получил.

— Вчера, браток. Вчера вручили.

Из ясных, честных глаз Миши, казалось, летели брызги стыдливой сдерживаемой радости. Он совестился показать ее, но, как ни старался скрыть, она все-таки вырывалась наружу застенчивой и добродушной улыбкой. Во всем облике Миши было что-то праздничное, приподнято-возбужденное…

«Вот и этот тоже, как Сашка…» — подумал Максим с завистью.

30

Вечером у Страховых собралась приглашенная Максимом молодежь — человек десять. Лидия приехала с Галей и Славиком. Максиму хотелось представить ее матери в самом выгодном свете. Но из-за пережитых накануне волнений Лидия выглядела очень смущенной, лицо ее казалось потухшим.

Как только она вошла, Валентина Марковна пристально, с головы до ног оглядела ее. И по взгляду матери Максим понял — Лидия ее разочаровала. В ее глазах все ценимые им достоинства Лидии не имели значения. Мать считала ее недостаточно эффектной и изящной, эффектность и изящество казались ей чуть ли не главным преимуществом всякой подлинно культурной столичной девушки. И она подумала, что Эля Кудеярова была бы для Максима гораздо более подходящей подругой жизни.

Валентина Марковна не хотела сразу высказать свое мнение Максиму, но, когда тот, выбрав момент, встретил мать в другой комнате и спросил: «Ну как? Правда, хорошая?» — она уклончиво ответила: «Очень миловидна, но слишком проста». — «Ты ничего не понимаешь!»— рассердился Максим и ушел к гостям.

Лидия же, чутьем угадав произведенное на Валентину Марковну впечатление, еще более стушевалась и в продолжение, всего вечера, когда она с ней заговаривала, была очень застенчивой и неловкой. Это вызвало в Максиме досаду, и он тихонько сказал:

— Что с тобой? Почему ты такая — невеселая?

Она не ответила, а только подняла на него полные недоумения и тревоги правдивые глаза.

Настроение Максима начинало портиться. Кроме приглашенных им институтских товарищей, почему-то явились и те, кого он не приглашал и с кем давно перестал общаться. Одни были старше его и, окончив институт на год или два раньше, устроились по протекции родителей в Москве, с другими же он никогда не имел ничего общего. Среди неприглашенных Максимом был Серж Костромин, очень важный молодой человек, сын крупного инженера, сразу же по окончании строительного института занявший видный пост в Главном проектном бюро. Явился также сын Аржанова, Игорь, такой же толстенький, одутловатый, самодовольный, как и отец, паренек, оставленный в аспирантуре одного из технических вузов и вот уже третий год работавший над какой-то, судя по слухам, никому не нужной диссертацией.

Максим не был знаком с Игорем. Он недоуменно спросил мать, откуда тот взялся и зачем его пригласили. Мать заискивающе ответила:

— Ты извини, Максик. Как-то неудобно было не пригласить. Ведь я знакома с матерью Игоря.

Максим вспылил:

— Ты, может быть, и Бражинского пригласила?

Валентина Марковна замахала руками:

— Что ты?! Еще что выдумаешь!

— Тогда зачем здесь эти двое? Я же тебя предупреждал: гостей буду приглашать я. Вот теперь и занимай сама этих двух надутых карьеристов. Мне они не нужны.

Лицо Валентины Марковны стало покорно-жалобным.

— Макс, сыночек, Сержик и Игорь очень скромные, положительные молодые люди, и дай бог так устроиться, как они…

Максим гневно сказал:

— Так ты и пригласила их для того, чтобы я взял с них пример?

Валентина Марковна взглянула на сына еще жалобнее, упрекнула:

— Ты хотя бы сегодня не обижал меня.

Максим только рукой махнул и ушел к Лидии. Она все время держалась поближе к Гале, словно чувствовала себя рядом с ней более уверенно. Максим показал Лидии свою комнату, телевизор, радиоприемник, книги — в большинстве приключенческие романы и повести, затем магнитофон, на ленте которого были записаны голоса всех друзей, какие бывали у него, и голос его самого.

— Давай запишу и твой голос. Прочитай какое-нибудь стихотворение, — предложил Максим.

— Не хочу, — отказалась Лидия и как будто вскользь заметила: — У тебя хорошая комната.

— Ты будешь жить в ней, когда я уеду. Это идея мамы, — сказал Максим.

Щеки Лидии зарделись.

— Я буду жить у своих, пока не закончу института. А потом… потом будет видно.

Максим нахмурился, хотел было возразить, но в эту минуту в комнату шумно ворвались Черемшанов, Славик и Галя..

— Вот они куда забрались! Ай, как не стыдно! — защебетала Галя. — Хозяину не полагается бросать гостей и уединяться.

Саша подмигнул:

— Галочка, не мешай им. Максим и Лида обследуют бухту, чтобы надежнее бросить семейный якорь.

— Не тарахти, легкомысленный треплишка, — остановил его Славик. — Нам лучше удалиться.

— Нет-нет, и мы с вами, — запротестовала Лидия, прижимаясь к Гале. — Галка, не бросай меня. Не бросай! — повторила она и загадочно-отчужденно взглянула на Максима.

Все четверо друзей вернулись в комнату, где расположились остальные гости.

Кое-кто уже танцевал, а некоторые бросали нетерпеливые взгляды на дверь в столовую.

Особенно непринужденно вели себя Саша Черемшанов и Иван Бутузов. Черемшанов мог веселиться с таким же увлечением, как и работать. Его, по-видимому, ничто не смущало: ни собственная нескладность, ни поношенный костюм, ни то, что Валентина Марковна порой осуждающе посматривала на него, недовольная тем, что он своей неумеренной шумливостью нарушал чинный этикет.

Как и ожидал Максим, Саша, познакомившись с Бесхлебновым, быстро нашел с ним общий язык. Они разговаривали, как давние друзья.

Веселье охватило всех. Только Серж Костромин и Игорь Аржанов держались обособленно. Они не веселились и не танцевали, очевидно, причисляя себя к более солидному кругу. Важно выпятив уже отрастающее брюшко и засунув в карманы брюк короткие руки, Игорь деловито беседовал с Костроминым. Максим ни разу к ним не подошел, но, не желая огорчать мать и портить вечер, выполняя долг гостеприимства, изредка, точно мимоходом, кивал то одному, то другому. Оба гостя часто поглядывали в его сторону, и по выражению их лиц Максим заключил, что они говорили о нем. Их поведение казалось Максиму все более странным. Мать разговаривала с ними подчеркнуто любезно, точно стараясь выделить их из среды его друзей. Это насторожило Максима: не задумала ли мать опять какую-нибудь возню с новой протекцией? Особенно возмущал его Игорь Аржанов. «Нахально приперся. И ведет себя так, будто я чем-то ему обязан», — со злостью думал он.

И вдруг — оба, Аржанов и Костромин, подошли к Максиму. Костромин знал его еще по институту и заговорил как хорошо знакомый.

— Ты в самом деле скоро уезжаешь, Макс? — спросил он.

— Уезжаю. А что?

— Очень неразумно, когда была возможность устроиться в Москве…

— У каждого своя дорога, — ответил Максим.

— Фатализм, — скривил толстые, вялые губы Игорь Аржанов и, словно намекая на ходатайство своего отца, о котором, конечно, не мог не знать, окинул Максима пренебрежительным взглядом. — Дороги надо выбирать. Не все дороги ведут, в Рим, то есть применительно к нашим условиям — в Москву.

— Вот как! — с большим трудом сдерживая себя, сказал Максим.

— Игорь прав. Напрасно ты, Макс, не воспользовался предложением министерства, — подхватил слова Аржанова Костромин. — В этом деле, дорогой мой, нельзя быть чересчур щепетильным. Там, куда ты собираешься ехать, можешь затеряться. Засосет тебя производственная текучка — скоро не выберешься. Я тоже, конечно, мог бы поехать куда угодно. Но я все взвесил — и не прогадал… Как видишь, я уже заместитель начальника отдела. И впереди — повышение. В Москве талантливые люди на виду и быстро идут в гору…

— Я не совсем понимаю, Сергей, зачем ты все это говоришь, — глухо сказал Максим. — Ты что? Уговаривать меня пришел?

— Зачем уговаривать… — Костромин спокойно пожал плечами. — Я это так, между прочим. Узнал, что ты едешь… что министерство затребовало твою путевку, а ты отказался…

— Да, решительно отказался… — Максим кинул недружелюбный взгляд на Игоря, который стоял тут же и с беззастенчивым любопытством оглядывал Максима, точно редкостного чудака.

— Я, конечно, понимаю, — все так же назойливо тянул Серж Костромин. — Долг комсомольца и прочее. Но долг можно выполнить и в Москве. Я вот уже получаю премии, благодарности. Вступил в партию. И никто меня не осуждает. Наоборот, все признают ценным работником. Так и ты мог бы…

— Ну что ж… За совет спасибо, а я все-таки поеду, — оказал Максим и деланно улыбнулся. — Попробую поковырять землю.

— Удивляюсь, — вмешался в разговор Игорь. — Как можно отказаться от работы в министерстве?

Максим уничтожающе взглянул на него:

— Чему же вы удивляетесь?

— Твоему образу мыслей, — сразу, без всякого повода, переходя на «ты», ухмыльнулся Игорь.

— Ну, знаете… Я с вами по Бродвею не разгуливал и своего образа мыслей с вами делить не собираюсь, — наливаясь яростью, отрезал Максим.

Разговор соскальзывал на не подобающую для вечера колею, и, более ровный в обращении, знающий, как вести себя в обществе, Костромин поторопился вмешаться в разговор:

— Ну, хватит… Каждый поступает, как он находит нужным.

В эту минуту к беседующим подошли Черемшанов и Славик.

— О чем спорите? — общительно осведомился Саша.

— Да вот… — Максим кивнул на Костромина и Аржанова. — Журят меня за то, что не остался в Москве… И ехать на стройку не советуют.

— О, неужели? — сощурился Саша и оценивающе оглядел Игоря. — Это вы не советуете?

— Да, я… А почему вас это интересует? — напыжился Игорь, высокомерно оглядывая Сашин дешевый костюм.

— А как же. Интересно взглянуть на такой персонаж.

Славик предусмотрительно дернул Сашу за рукав, но тот сделал вид, что не заметил.

— Ну и что же, по-вашему, не устраивает вас в местах столь отдаленных? Например, в Ковыльной, куда мы все собираемся уезжать? — невинным голосом спросил Саша.

— Именно и не устраивает, что они столь отдаленные, — плоско скаламбурил Игорь.

— Все ясно как дважды два, — осклабился Саша. — Логика папенькиных сынков…

Славик опять потянул Сашу за рукав, но тот вцепился в Игоря как репей.

— Позвольте! — хлопнул он себя ладонью по лбу. — Как фамилия ваша? Аржанов? Так я и знал! — изогнулся он. — Слыхал, слыхал… Это, кажется, вы более трех лет пишете кандидатскую диссертацию?

Игорь приосанился, ответил с достоинством:

— Да, я работаю над диссертацией «Водоканализация в эпоху Римской империи».

— Ого, ничего себе… Очень современная тема… Ну и как работа — подвигается?..

— Мне едва дали отсрочку еще на год. Скоро закончу.

Саша обернулся к Максиму:

— Ты слыхал? Товарищ работает над диссертацией до седой бороды… Силен парень, а?

Саша захохотал, Славик тоже едва сдерживался, чтобы не рассмеяться.

— Я не понимаю, — поджал губы Игорь. — Это не тема для шуток.

Словесная дуэль, к счастью, была прервана: в дверях столовой появилась Валентина Марковна и торжественно пригласила гостей к столу.

31

Прошло не менее часа. Отзвучали тосты за успешное окончание института, за преподавателей, за самостоятельную жизнь, за родителей, за дальние счастливые дороги. Особенно кудрявым красноречием отличались Бутузов и Черемшанов.

Веселье нарастало. Даже Серж Костромин, важно оттопыривая губы, провозгласил тост «за отважных молодых специалистов, подобно древним землепроходцам прокладывающих дороги в неизведанные земные просторы и соединяющих непокорные реки».

Сидел молча и цедил сквозь зубы слабенькое сухое вино Игорь Аржанов. Раздосадованный Сашиным острословием, никем не замечаемый и надутый, как индюк, он чувствовал себя здесь совсем лишним и только из упрямства не уходил, высокомерно поглядывая на всех. Неугомонный Саша и Славик не оставляли его в покое и за столом — то и дело метали в него ядовитые стрелы насмешек.

Максим все время был занят Лидией — они сидели рядом, как жених и невеста, и все старались отметить это в своих тостах.

Лидия развеселилась, ее и Галин смех, не затихая, звенел за столом. Иван Бутузов и Саша Черемшанов, тоже приведшие своих институтских подруг, отдали их на попечение Гали и Лидии. Девушки — сероглазая пухленькая Вероника Стебелькова, подруга Бутузова, выпускница того же факультета, что и Галя, и прямая, угловатая и некрасивая, но с удивительно глубокими черными глазами, Тося Иноверцева, весьма строгая девушка, к которой Саша давно был неравнодушен, — сидели на другой половине стола, занятые своими девичьими секретами.

Они, казалось, нисколько не обижались на своих кавалеров за невнимание. Их отношения еще не сложились в любовные: они, как было принято говорить в студенческой среде, только дружили, а дружба могла и не перерасти в любовь, а остаться дружбой надолго, может быть, на всю жизнь.

Бывают минуты среди самого бурного веселья, когда все вдруг ненадолго притихнут — то ли задумаются и загрустят, то ли пожалеют о чем-то. Такая минута наступила за столом — среди пирующих. Как будто все разом подумали, что сидят вместе в последний раз и, может быть, никогда не соберутся вновь. Саша Черемшанов перестал дурачиться и посерьезнел. Притихли Славик и Ваня Бутузов, примолкли девушки…

Миша Бесхлебнов сидел перед ними как живое напоминание о том, что всем предстояло пережить, удачно или менее удачно — все равно. Его орден напоминал об уже свершенном им большом подвиге.

— Товарищи! Давайте — споем, — предложил Черемшанов и, вставая, поднял длинную-костлявую руку.

Его поддержали.

— А что? — спросил Славик.

— «Шумел камыш, деревья гнулись…», — диссонансом ворвался в общее приподнятое настроение насмешливый, точно липкий голос Игоря. — Тоже нашли удовольствие — горланить песни. У меня есть предложение идти танцевать.

— Мы против такого предложения, — заявил Бутузов.

— Петь, петь! — закричали девушки и захлопали в ладоши.

Никто не заметил, как Максим встал, кинул яростный взгляд в сторону Игоря.

— Почему, собственно, «Шумел камыш…»? По какому праву вы еще насмехаетесь? Если вам не нравится петь, можете уйти… — среди общей тишины раздался его голос.

Игорь заморгал красными веками, надул щеки, не зная, как отразить удар.

— Собственно… Я, конечно, могу уйти… Я не возражаю, — забормотал он.

— Макс., перестань! Как не стыдно! Ведь Игорь — твой гость, — всплеснув руками, ужаснулась Галя.

— Ты что? Совсем опьянел или одурел? — шепнул Максиму на ухо Славик.

— Так мне уйти? — спросил Игорь, вставая. В лице его было что-то растерянное, глупое…

— Да! — отчеканил Максим.

Лидия смотрела на него изумленно. Бесхлебнов одобрительно улыбался с другого конца стола.

— Ну что ж… Я уйду, — сказал Игорь и покачнулся — от шампанского его разморило. — Серж, идем, — потянул он за руку Костромина.

Все молчали.

— Ты тоже хочешь танцевать? — насмешливо спросил Максим у Сержа.

— Нет. Я тоже, пожалуй, уйду, — ответил Костромин. — Должен тебе сказать, Максим: хозяин обязан быть вежливым со всеми, как бы ни неприятен был ему какой-нибудь гость. До свиданья, товарищи, — любезно откланялся Костромин и зашагал к двери.

— Дипломат, — громко пустил ему вслед Максим.

— Что такое? Что случилось? — послышался испуганный голос Валентины Марковны.

Она стояла у двери, держа в руках блюдо с тортом, загораживая дорогу Костромину и Аржанову.

— Куда вы, Сержик, Игорек? Почему так рано уходите?

— Спросите у своего благовоспитанного сыночка, — с возмущением бросил Серж. — Прощайте…

И оба солидных гостя удалились. Было слышно, как в прихожей Костромин успокаивал Игоря.

— В чем дело, Макс? Что ты тут натворил? — спросила Валентина Марковна, подходя к столу.

— Ничего особенного, мама. Я уже тебе говорил: гостями ведаю я, — улыбнулся Максим.

Губы Валентины Марковны дергались. Ничего больше не сказав, она вышла. Галя и Вероника набросились на Максима:

— Все-таки ты не прав, Макс. Так унизить людей. Это похоже на сведение личных счетов.

— Ты права, Галя, у меня с Аржановым личные счеты, — холодно ответил Максим.

Лидия все так же пытливо, но без осуждения смотрела на него.

— Бесстыдник, разошелся… Тоже мне, командир, с отца берет пример, — убирая грязные тарелки, ворчала Перфильевна. — А мать сидит теперь на кухне и заливается слезами.

Все, за исключением Лидии, Саши и Бесхлебнова, стали журить Максима.

— Дорогие друзья, — вмешался Черемшанов. — Собственно, о чем вы жалеете? Ведь они, эти два пижона, среди нас были совсем лишние. У них — свой кодекс жизни, у нас — другой. Мы на взлете, они — на мели. И им с нами не по пути.

— Правильно, Саша, — поддержала Черемшанова молчаливая Тося Иноверцева. — Ушли — и ладно. Скатертью дорога.

— Братцы! А правда, без них, индюков этих, стало вроде как просторнее, — послышался уже пьяненький тенорок Бутузова, — Запевай, Сашка!

Черемшанов взглянул на Мишу Бесхлебнова и затянул:

Ой ты, дорога длинная,
Здравствуй, земля целинная!

Максим потянул тихонько Лидию за руку. Она вопросительно взглянула на него, но тут же поняла. Он увлек ее в свою комнату, подвел к раскрытому окну. Прохлада ночи струилась с улицы вместе с затихающим шумом, с неизменным запахом бензиновой гари…

С восьмого этажа был хорошо виден широкий новый проспект. Посверкивали окна домов, сияло, вонзив шпиль в темное небо, высотное здание на Смоленской. А правее, на далекой горе, как огромный корабль в океане, проступала из ночной мглы светоносная громада университета. И мелкими, едва заметными казались с высоты красные и белые огоньки бегущих по проспекту автомашин.

— Вот здесь, у этого окна, я стоял в тот вечер, когда ты уехала, и думал о тебе, — сказал Максим.

— Плохо думал, да?

Он притянул ее голову к себе. Они стояли несколько минут молча. Она доверчиво прижималась к нему и не противилась его поцелуям.

— Я не знала, что ты такой… вспыльчивый… — прошептала она. — Как ты сразу обрезал этих двух…

— А ну их, — ответил Максим с досадой. — Это та тинистая заводь, которой я счастливо избежал.

— О чем ты?

— Да все о том же… о попытке матери удержать меня в Москве.

— Ты в самом деле не жалеешь, что уезжаешь? Или тебе не хочется, но ты все-таки едешь?

— Откровенно говоря, не особенно хочется, но еду.

— Почему?

— Практика — лучшая школа. — Максим шутливо добавил: — Потому что этого хочешь и ты.

Она быстро отодвинулась от него.

— Значит, попроси я — ты остался бы?

Максим ответил:

— Не знаю. Ну, если бы захотела только ты… Но когда советуют эти, не хочу! Мне противны ходатаи, все эти благонравные удачники — игори, сержи. Я, может быть, с Мишей Бесхлебновым уехал бы… А впрочем, все равно куда, скорей бы стряхнуть с себя эту липкую пыль, ухватиться за главное, ради чего я сидел в институте пять лет. И уехать, зная, что ты моя жена…

Он снова привлек ее к себе, но она не поддалась, неожиданно спросила:

— Скажи, Макс, ты ничего не таишь от меня?

Максим вздрогнул.

— Ничего. О чем ты? — В голосе его послышался испуг.

— Да так, — вздохнула Лидия, чем-то встревоженная, — ни о чем….

— Нет, ты скажи… Почему ты так спросила? Что произошло?

«Уж не встретилась ли она с Элькой? — подумал он. — И та рассказала ей обо мне».

И он вспомнил, как Лидия была грустна весь вечер.

— А почему ты думаешь, что должно что-то произойти? — подозрительно спросила Лидия… — Ведь ты сказал, что никогда не обманешь меня.

Наступила тишина, даже пения в гостиной не стало слышно, только притихшие голоса изредка точно всплывали, как поплавки на поверхность темного озера.

— Ах, Максим, как бы я хотела, чтобы ты был хорошим! Всегда правдивым и честным! — вырвалось у Лидии.

В прихожей послышались шум, голоса.

— Кажется, отец приехал. Идем, — как будто обрадовался Максим.

— Я боюсь… — прошептала Лидия.

— Ну, чего ты… Отец у меня хотя с виду и строгий, а на самом деле неплохой мужик.

Они подождали, пока Гордей Петрович тяжело прошагал к себе, проскользнули в гостиную. Галя и Вероника встретили их аплодисментами. Лидия щурилась от света, закрывала глаза рукой. Галя хитренько и весело ощупывала ее своими удивительно острыми, знающими глазами. Славик, Саша, Бутузов и Бесхлебнов сидели, обнявшись, у стола и вполголоса тянули игривую шуточную песенку с задорным припевом.

Максим ждал — вот сейчас войдет отец и начнет поздравлять всех с окончанием учения, но на пороге появилась Валентина Марковна. Лицо у нее было какое-то потухшее, славно искаженное болью.

— Максик, выйди, пожалуйста, на минутку, — попросила она сына.

Максим вышел в прихожую. Мать взяла его за отворот пиджака, сказала, тяжело дыша:

— У отца на работе большая беда. — Валентина Марковна склонила голову на плечо сына. — Сейчас у него сердечный приступ… Вызвала «скорую помощь»… Скорей иди к нему…

— Да что случилось? — испуганно спросил Максим.

— Не знаю, не знаю… Кажется, большое хищение в системе… Иди, иди, — застонала Валентина Марковна и всплеснула руками: — Ах, боже мой! Как же быть теперь с гостями?

Максим вбежал в родительскую спальню. Отец лежал на широкой кровати кверху лицом. На левой стороне груди его комом белело мокрое полотенце, развязанный галстук свисал с расстегнутого воротника смятой рубашки. На стуле валялся небрежно кинутый пиджак. Глаза Гордея Петровича болезненно уставились на сына, из груди вырывалось частое прерывистое дыхание.

— Папа, что с тобой? — спросил Максим, наклоняясь к отцу.

Гордей Петрович вдохнул пересохшим ртом воздух, прохрипел:

— Воевал три дня с жуликами… И, кажется, одного… Хм… пришиб… нынче посадили… Папашу твоего бывшего приятеля… Бражинского… Хм… И сам вот немножко того… сорвался…

Максим сжал руку отца:

— Папа, не волнуйся. Прошу тебя.

— Уже… уже… прошло… Все-таки срезал я главного хапугу… Доказал… Хм… — Гордей Петрович передохнул. — А у тебя кто? Друзья? Вот видишь — опять мне некогда.. — Страхов через силу улыбнулся. — Ты иди к хлопцам… ничего. Мы тут сами… с матерью.

В прихожей раздался звонок.

— Ага, вот и «скорая помощь», — пошевелил рукой Гордей Петрович.

Гости, переговариваясь вполголоса, начали расходиться. Максим выбежал на минутку в прихожую, смущенный, стал извиняться. Лидия и Галя стояли уже одетые.

— Ты не беспокойся. Меня проводят Галя и Славик, — сказала Лидия.

Ее глаза смотрели на Максима пытливо и печально.

32

Гордей Петрович уехал на работу в свое управление на другой же день. Приступы грудной жабы у него проходили скоро, и он, нарушая все запреты врачей, никогда не залеживался в постели. После таких приступов он еще злее брался за свои дела, и только походка его становилась более вялой, а одышка — заметнее.

Эти дни для Максима были полны неопределенности. Он ездил к Нечаевым, но бывал с Лидией недолго. Михаил Платонович встречал его по-прежнему сухо и, как казалось Максиму, даже враждебно, а Серафима Ивановна — смущенно и растерянно. Ни Лидия, ни Максим не заговаривали больше о свадьбе. Лидия выглядела необычайно сосредоточенной и грустной. Она о чем-то раздумывала и, видимо, колебалась… А Максим решил не ронять больше своей гордости и терпеливо выжидал. Он даже перестал днем бывать у Лидии, а с утра уезжал то к Стрепетовым, то к Бесхлебнову, то к Саше. Купленные Галей цветы к торжественному акту регистрации увяли, потом засохли.

— Что там у вас происходит? — с возмущением спрашивала Галя, встречая Максима, — На неделе семь пятниц… То вы решаете, то опять откладываете… Что вы за люди? Никак не договоритесь…

— У меня отец нездоров, — хмурясь, отвечал Максим и старался не упоминать о женитьбе.

Он начинал понимать, что еще какие-то причины усилили настороженность к нему родителей Лидии и вызвали новый прилив сдержанности их, а временами даже отчужденности. Но какие это были причины, он еще не знал… По городу ползли слухи о крупных злоупотреблениях в торговой сети, которой ведал Страхов, и, как часто бывает, рядом с фамилиями жуликов назывались и имена честных людей. Так, наряду с упоминанием о Германе Августовиче Бражинском и его шайке стали называть и фамилию Гордея Петровича. Слухи о растрате, по-видимому, дошли и до Нечаевых.

Как-то поздним вечером, собираясь ложиться спать и уже раздевшись, Максим услыхал в прихожей истерически-жалобный женский голос и грубовато-отрывистый бас отца.

Неизвестная женщина, очевидно, о чем-то просила, а отец отвечал своими, как обычно, короткими (будто поленья колуном рубил), убийственно-тяжелыми фразами, какие он мог произносить только в сильном гневе.

Услышав, как отец повторил несколько раз: «Уходите вон!», Максим, толкаемый любопытством, на цыпочках подошел к двери, приоткрыл ее. И в тот же миг раздался громкий, неузнаваемо резкий голос отца:

— Убирайтесь! Иначе я вызову кого надо и засвидетельствую;., что вы предлагаете взятку… Слышите?

— Боже мой! Боже мой! — басовитым, подвывающим голосом запричитала женщина. — Гордей Петрович, ведь Герман Августович делал для вас столько добра. Вы не раз пользовались его услугами….

Голос Страхова:

— Какими услугами? Вы еще вздумаете утверждать, что я помогал вашему мужу воровать?

— Умоляю вас… Гордей Петрович, пощадите его… — Женщина зарыдала. — Ведь не один он… Пожалейте хотя бы моего сына! От вас зависит… Только вы сможете спасти Германа Августовича!

У Максима перехватило дыхание: он узнал голос Марины Кузьминичны, матери Леопольда. Самые сложные чувства теснились в его груди: страх за свою недавнюю дружбу с Леопольдом, удовлетворение за посрамление врага, ощущение чего-то нечистого и позорного, с чем соприкасался отец на службе…

— Вы считаете своего мужа невиновным? — бушевал Гордей Петрович. — Хороша невиновность! А сто тысяч недостачи по магазину? А связь со спекулянтами? Да и вообще… Я не намерен больше с вами объясняться. Пусть ваш муж объясняется в суде! К чертовой матери!

Послышались нетвердые, спутанные шаги, возня, всхлипы, бульканье воды в стакане, уговоры Валентины Марковны: «Успокойтесь ради бога, успокойтесь!» И опять негодующий голос отца:

— Слушайте, мадам Бражинская… Вы приходите ко мне, старому коммунисту… И предлагаете пятьдесят тысяч. У вас хватает наглости!

— Простите! Умоляю! — простонала просительница. — Гордей Петрович! Благодетель! Пощадите! — Послышался глухой стук: видимо, мать Леопольда упала на колени…

Максим закрыл торопливо дверь, опустился в кресло. Сердце его бурно колотилось. Он съежился и заткнул уши. То, что он услыхал, воспринималось им как чудовищное посягательство на непоколебимое положение отца, как попытка очернить его прошлое и настоящее — все, что наполняло Максима безграничным уважением к нему. «Значит, к отцу примазались низкие люди, и он, такой непогрешимый, чуть не запутался в их грязных сетях! А что, если…»

Голоса в прихожей затихли. Хлопнула дверь. Максим осторожно высунулся из своей комнаты и, убедившись, что мать Леопольда ушла, прошел в кабинет. Он остановился на пороге, босой, бледный, в одних трусах и сорочке. Его сначала не заметили. Гордей Петрович, одетый в пижаму, быстро шагал по кабинету, шаркая ночными туфлями, заложив за спину руки, бледный, взъерошенный, задыхающийся. Максим впервые видел отца в таком гневе. Глаза его смотрели мрачно, густые волосы вздыбились. Мать сидела тут же, на старинном деревянном сундуке, закрыв лицо руками.

— Кто ее впустил? — яростно спросил Гордей Петрович, подойдя к Валентине Марковне.

— Кто же… конечно, Перфильевна, — ответила та.

— Ч-черт! — выругался Страхов и, подняв глаза, увидел Максима.

Выражение гнева, на лице Гордея Петровича сменилось смущением и недовольством.

— Ты уже дома?.. Разве не спал?

— Да. Я все слыхал… — дрожащим голосом ответил Максим, переступая порог.

— Чертова баба! Пришла, нашумела. Это жена Бражинского… Ну, ты знаешь… в чем дело, — пробормотал отец.

— Сыночек, иди спать, — устало попросила Валентина Марковна. — Тебе не нужно было это слушать.

— Почему? Вы все от меня скрываете. Она предлагала тебе взятку, папа?

Гордей Петрович резко обернулся к сыну. Плечи его обмякли, опустились.

— Да… Представь себе…

Мать молчала. Дрожь сотрясала тело Максима, и чувство брезгливости не проходило.

— Папа… — Максим запнулся, покраснел так, что на глазах выступили слезы. — А это… она говорила… что и ты будто пользовался его услугами… Неужели это правда?

Лицо Гордея Петровича стало еще более мрачным.

— Ты что, сомневаешься в честности отца? — с возмущением и горечью спросил он.

— Папа, я верю тебе, — тихо ответил Максим.

Гордей Петрович, тяжело отдуваясь, шагал по комнате:

— Явилась… гадина. Знала, как бриллианты да фарфор из магазина тащить.

Он подошел к Максиму, опустил на его плечо дрожащую руку.

— Тебя это не должно касаться. Но кое-какие подробности тебе знать следует. Этот Герман Бражинский все время строчил на меня доносы. Мутил воду, вооружал против меня торговых работников. Чуть ли не каждую неделю меня вызывали в главк. Теребили всякие комиссии… Это было ширмой. За ней Герману было удобнее творить свои грязные дела… Но честные люди помогли мне… Знай: растет в людях честное, бескорыстное… — Прикрыв усталые глаза мясистой ладонью, точно все еще чувствуя на своих плечах непосильное бремя, Гордей Петрович глубоко вздохнул: — Трудно нам, сынок, очень трудно. Я не жаловался… не говорил тебе… Немало в людях еще всякой пакости, и эту пакость приходится скрести каждый день… выгребать мусорной лопатой… особенно в нашей системе… где материальные блага текут близко, перед глазами, разжигая аппетиты. Тут все еще живучи и алчность, и жажда наживы, и воровство, и круговая порука…

Голос Гордея Петровича ослабел, словно потух, на лице появилась-зловещая желтизна. Помолчав, он добавил:

— Теоретики-моралисты думают: честность привить — это вроде-как пришлепнуть наклейку на товар. Налепил человеку ярлык — «честный», и ладно. Нет, сынок, честность надо годами воспитывать.

Максим поднял на отца испытующий взгляд:

— Папа, ты меня извини. А вот протекции. Ведь это тоже нечестно? Тут тоже что-то покупается, подкупается… или устраивается, по знакомству, как бы за хорошие отношения.

— Ты опять о том же? — насупился Гордей Петрович.

— Да вот устраиваются же на теплые местечки всякие сержи да игори. И со мной так чуть не получилось… — Максим вдруг устыдился своего напоминания, опасливо взглянув на отца. Но Гордей Петрович терпеливо-спокойно выслушал упрек.

— Гм… Пожалуй, ты прав… Протекция недалеко ушла от подкупа. — Гордей Петрович тяжело зашаркал ночными туфлями, остановился перед сыном и с подавляемой через силу яростью заключил: — Большая ли, малая протекция — на гривенник или на сто рублей — все едино. Это тоже зло, и немалое. — Он махнул рукой: — Ладно, Хватит об этом. Валяй спать… марш!

33

В последнее время у Максима с Мишей Бесхлебновым установилась неразлучная дружба. Он даже стал реже видеться с Лидией. Нечаевы явно оттягивали брак дочери. Миша придумывал разные загородные прогулки, и они вместе со Славиком и Сашей уезжали куда-нибудь в Подмосковье, на берег реки, и целыми днями удили рыбу, заплывали на лодке в самые потаенные заводи и узкие лесные протоки. Максим посвежел, загорел, чувствовал себя более здоровым и сильным, чем если бы жил все лето на отцовской даче. От путевки в Сочи, которую купила ему мать, он отказался — пребывание на Черноморском побережье вдали от друзей впервые представлялось ему непереносимо скучным…

Время текло быстро. Максим по-прежнему делил его между друзьями и Лидией. Приближался день отъезда. И внезапно уехал Миша Бесхлебнов. Ходил с друзьями по улице, смеялся, ездил на рыбалку, на футбол, рассказывал забавные истории из целинной жизни и вдруг сказал: «А я нынче вечером уезжаю». Максим едва успел предупредить Славика и Сашу, и они вместе проводили Бесхлебнова в дальний поход.

Отъезд Бесхлебнова напомнил Максиму о предстоящем своем скором отъезде… Эти дни Максим ходил грустный: он как-то незаметно, но сильно привязался к Мише.

Спустя неделю после проводов Бесхлебнова на целину Максим утром поехал в институт. Там, по давно заведенному обычаю, должна была состояться напутственная беседа с отъезжающими молодыми инженерами, а в комитете комсомола предстояло взять характеристику.

В институте собрались студенты последнего курса, преподаватели, выпускники и готовящиеся к отъезду на практику студенты. Все считали своим долгом проститься с товарищами, а отъезжающие — с преподавателями и профессорами.

Максим зашел в комитет комсомола и сразу же столкнулся с Федором Ломакиным. Он выглядел еще более похудевшим, чем прежде, даже желтоватая кожа на щеках сморщилась, а глаза, усталые, блестящие, смотрели на Максима особенно пытливо и строго.

— А-а. Явился. Кхм… Вот и прекрасно. А то я уже хотел посылать за тобой, — сухо поздоровавшись, не подавая руки и покашливая, сказал Ломакин. — Идем-ка в кабинет.

Максим насторожился: никогда Ломакин не разговаривал с ним так холодно.

Зайдя в маленькую, отгороженную от кабинета декана фанерной перегородкой каморку, Ломакин даже не пригласил Максима сесть. Официальность приема, многозначительно-строгое лицо Ломакина встревожили Максима еще больше, и он спросил:

— Федя, зачем я тебе так срочно понадобился? Что произошло?

— Сейчас узнаешь… Кхм… — зловеще кашлянул Ломакин и взглядом точно пригвоздил Максима к полу. Затем подошел к двери и повернул ключ. — Так… Теперь будем разговаривать…

Он извлек из ящика стола папку, вынул из нее несколько аккуратно сколотых листков.

— Прежде всего скажи, Страхов: ты не забыл о выговоре, который мы тебе вынесли? — спросил Ломакин, быстрым движением достал из папиросной пачки толстую «пушку» и начал раскуривать ее частыми нервическими затяжками.

Максим пожал плечами:

— Не забыл…

— А за что… кхм… бюро вынесло тебе выговор — тоже не забыл?

Максим почувствовал: язык его становится тяжелым и начинает прилипать к нёбу. Федя Ломакин умел нагнать холоду и на ребят с более твердой выдержкой.

Он поднес к глазам Максима написанную от руки печатными буквами бумажку и, точно накаляясь от презрения и гнева, сказал:.

— Видишь? Письмо… Здесь говорится, что ты опять кутил в «Метрополе», напился… кхм… как стелька, и под конец затеял драку…

«Бражинский… он написал», — подумал Максим.

Федя Ломакин продолжал:

— …Тебя задержал швейцар и передал в милицию… Так пишет аноним. Прошло две недели после того, как мы с тобой беседовали. Ты тогда поступил с путевкой честно, по-комсомольски… кхм… не отказался от назначения. Но я тебя предупреждал… И ты клялся, что порвал с шайкой этого негодяя Бражинского… А теперь, оказывается, опять?

— Федя, выслушай… Никакая милиция меня не задерживала… — начал было Максим, но Ломакин, сверкнув глазами, повысив голос до металлического звона, остановил его:

— Погоди… Потом говорить будешь! — Он поднес к носу Максима другую бумажку. — Если бы не это письмо, тебе пришлось бы проститься с комсомольским билетом… за обман… Читай!

Но Максим напрасно силился что-то прочитать: строчки рябили в его глазах. Гнев Ломакина вдруг утих, добрые чувства взяли верх.

— Как ты связываешь такую похвалу с кутежами? — спросил он более спокойно. — Это благодарность от подмосковного райкома комсомола комсомольцам соседнего с нами городского района за тушение пожара и спасение животных. Тут упоминается и твоя фамилия…

Максим протянул левую руку, засучил рукав, под которым на месте ожога еще не сошла коричневая корка:

— Вот подтверждение, так оно и было… А случилось все так…

И он сначала рассказал о спасении телят, а потом, ничего не утаивая, о последней пирушке в ресторане, о знакомстве с Бесхлебновым, об Аркадии, о его поучениях и о том, как и за что пришлось ударить Бражинского.

— И это лживое письмо написал он, — закончил Максим. — Больше некому. Жаль только — уехал Бесхлебнов, он мог бы подтвердить, что я говорю правду.

Искренность тона Максима еще более смягчила Ломакина.

— Но почему ты не пришел и не рассказал об этом тогда же? — спросил он. — Ты скрывал, а в это время Аркадий и Бражинский втянули в свою шайку еще троих наших студентов — Олега Травина, Дмитрия Гулевского и Валентина Петцера… Они делают это обдуманно, сознательно растлевают души хороших хлопцев…. Стремятся срывать учебу, заставляют их пьянствовать, развратничать, подражать во всем опустошенной буржуазной молодежи. И ты ничего не сказал мне об этом… А вот Гулевский пришел и все излил честно…

Максим сидел понурив голову..

— Но, Федя… Я давно порвал с ними… А последняя встреча — это так, пустяк, случайность, — проговорил он виновато.

— Все равно, придется обсудить на бюро, — заявил Ломакин. — Пусть товарищи скажут свое слово. Не ты один втянут в эту грязь.

— Федя, но мне ведь скоро уезжать! — взмолился Максим.

— Ничего. Ты еще состоишь в нашей организации.

— Но ведь я же ничего плохого не сделал. Сам видишь — благодарность… и все такое… И пришел я за характеристикой.

— С характеристикой погоди, — отмахнулся Ломакин. — Вот обсудим, тогда будет видно, какую тебе давать характеристику. Кстати, ты знаешь, что отец Бражинского арестован?

— Знаю, — угрюмо ответил Максим.

— Ну вот., кхм… Связь, с Леопольдом должна вдвойне тебя касаться, — закончил Ломакин. — А теперь иди. Завтра в семь часов явись на бюро.

Ломакин с ожесточением вмял в пепельницу изжеванный окурок. Максим тяжело шагнул к двери. Он чуть ли не до крови закусил губу — никогда он еще не чувствовал себя таким обиженным.

— Постой, — послышались за его спиной голос Ломакина и знакомое покашливание.

Максим быстро обернулся, взглянул на Федю с надеждой. Но тот все так же сурово сказал:

— Чуть не забыл… Мы узнали… Бражинский, Аркадий и другие где-то собираются… устраивают оргии… попойки. Где — пока установить не удалось. Ты, конечно, знаешь где, бывал там… У нас все готово, чтобы разогнать эту шайку…

Максим не колеблясь назвал адрес.

— И еще… О Кудеяровой я уже написал директору театрального училища, в комсомольскую организацию… кхм… Знаешь ли, Страхов, одними рассуждениями тут мало чего добьешься. Надо бороться с этой швалью более крутыми мерами — общественным мнением, может быть, принуждением — одним словом, широким фронтом.

Выйдя от Ломакина, Максим, чтобы не встретить знакомых и друзей, хотел незаметно уйти из института, но в коридоре его увидели Черемшанов и Славик.

— А-а… Ты чего прячешься? Где был? — спросил Славик. — Идем. Сам директор собирается дать нам напутствие… Э-э, да ты чем-то расстроен. Почему такой красный?

— Ничего. Просто я торопился, — ответил Максим и подумал: «Уйти теперь невозможно».

С ним здоровались, заговаривали, а он отвечал рассеянно, невпопад. Ему кое-как удалось ускользнуть от своих друзей в курилку — там он выкурил подряд две папиросы и долго стоял у окна в бурном смятении мыслей, стыдясь показаться на глаза товарищам и преподавателям…

«У нас все готово, чтобы разогнать их… Ты бывал там…», — сверлили мозг слова Ломакина. — Только бы не узнала об всем Лидия, только бы не это — последнее, непоправимое… А вдруг она уже знает? — И страх навалился на Максима.

Из коридора в курилку донесся заглушенный топотом множества ног призывный звонок.

Максим вышел в коридор. «Лидия, наверное, на третьем этаже, в своей аудитории», — подумал он и огляделся. Впервые ему не хотелось с ней встретиться.

После короткой напутственной беседы, проведенной директором института, Максим хотел уже сойти вниз, когда увидел спускающегося с третьего этажа Бражинского. У Максима даже дыхание перехватило: таким неожиданным было появление в институте этого ненавистного ему человека. «Леопольд в институте! Почему он здесь? Наверное, не с благими намерениями явился…»

Максим не мог теперь спокойно глядеть в глаза своему врагу. Он сделал вид, что не заметил его, но тот увидел и окинул бывшего приятеля мстительным, насмешливым взглядом.

И вдруг в голову Максима пришла еще более ужасная мысль: «Бражинский приходил в институт, чтобы рассказать об всем Лидии, и теперь она все знает». Максим взбежал на третий этаж, остановился у перил лестницы и, переводя дыхание, посмотрел вниз. Рослая фигура Бражинского в рыжем костюме и зеленой шляпе мелькнула на нижнем пролете лестницы.

Максим вытер со лба холодный пот. Теперь у него было одно желание — поскорее узнать, в самом ли деле Леопольд приходил наябедничать Лидии о былых его похождениях.

Отгоняя от себя недобрые мысли, он повернул направо, поравнялся с дверями аудитории факультета гражданских сооружений. Студенты, уезжающие на практику, оживленно разговаривая, ходили группами по коридору. В конце его он увидел Лидию. Она стояла у окна, выходившего в институтский двор. Первое, что бросилось в глаза, — это выражение ее лица, печальное и вместе с тем гордое, гневное. Губы ее были крепко сжаты, брови нахмурены. Собрав все мужество, Максим подошел к ней и с наигранной улыбкой сказал:

— Здравствуй, Лида… А я вот… решил разыскать тебя…

Он протянул руку, но девушка сделала вид, что не видит ее.

Прищуренные, ставшие совсем темными глаза Лидии смотрели на него с презрением.

— Слушайте, зачем вы притворяетесь? И тут лжете? — спросила она очень тихо.

— Я н-не понимаю, — пробормотал Максим.

— Не понимаете? — Она вкладывала в холодное, отчужденное «вы» весь свой гнев и отвращение. — Не понимаете! Вы же давали обещание… А сами… — Дрожащими пальцами она открыла застежку студенческого портфелика, вынула какую-то фотографию и бросила на подоконник.

Максим едва взглянул на карточку и сразу узнал работу Бражинского. Леопольд любил фотографировать всякие дурацкие сценки, выбирая самые нелепые моменты своих забав и кутежей. Чувство омерзения и стыда Сковало Максима. Снимок изображал кутеж на даче Бражинских прошлым летом.

— Узнаете? — насмешливо спросила Лидия. — Вот ваш идеал… Вот какая вам нужна любовь!

В первую минуту Максим не нашелся, что сказать. Да, это был он, его пьяное, пошлое лицо, его поза, и Элька обнимала его, а не кого-либо другого. Зная характер Лидии, ее нравственную чистоту, Бражинский рассчитал удар верно.

Наконец Максим пришел в себя.

— Лида, прости. Ведь это было давно… Мы просто дурачились, — запинаясь оправдывался он. — Леопольд нарочно вытащил эту гадость. Я прошу тебя… Все это было не так.

— А как? Не все ли равно, когда и как это было — год или неделю назад, — жестко сказала Лидия и скривила губы. — Эх, вы… жених… Вы торопили меня с регистрацией. Какая ложь! Какая ложь и грязь! — Лидия всхлипнула, и из глаз ее хлынули слезы. — Прошу, не подходите ко мне!

Повернувшись, она быстро пошла по коридору, постукивая каблуками.

Максим догнал ее.

— Лида, прости! — бормотал он как во сне. — Я все расскажу, как было… Да, я скрыл от тебя… Но это потому, что не хотел тебя потерять…

Она еще раз обернулась. Теперь в глазах ее было такое выражение, которое болью наполнило душу Максима: в них были обида, тоска, отчаяние…

— Пошляк и лгун! — тихо вымолвила она и пошла быстрее.

Максим остановился, чувствуя, как пол плывет под ногами. Ему стало ясно: Лидия уходила от него, может быть, навсегда. Он терял ее, как будто с болью отрывалась часть его души.

Ничего не соображая, спотыкаясь на ступеньках, он и не заметил, как очутился на улице. Он шагал бесцельно, не задумываясь куда… Только теперь со всей ясностью понял он, какая беда приключилась с ним. Лидия покинула его, а с нею терялся весь смысл жизни.

Накрапывал мелкий дождь. Максим снял шляпу, шел с открытой головой, как бы желая остудить ее.

От дождя все вокруг посвежело, сияло, словно покрытое лаком, — мокрый асфальт улиц, фундаменты домов, листья ровно подстриженных ясеней, посаженных вдоль тротуаров. Запах листвы усиливался вместе с дождем, его не могла заглушить бензиновая гарь…

Пробродив часа два по улицам и изрядно промокнув, Максим решил поехать к Нечаевым и еще раз оправдаться перед Лидией, может быть, объясниться с Серафимой Ивановной и Михаилом Платоновичем, попросить у них прощения за прошлое, за то, что скрыл от Лидии правду…

Он остановил такси, сел рядом с шофером и, торопя его, назвал адрес.

На углу Брянской улицы вышел из машины, остановился под знакомым железным проржавленным навесом, позвонил.

Дверь отворил Михаил Платонович. Он неприязненно, почти брезгливо оглядел Максима.

— Что вам угодна? — спросил он ледяным голосом.

— Мне Лиду… Пожалуйста, прошу вас… — робко оказал Максим. Он производил странное впечатление: в руке держал мокрую, смятую в комок шляпу, с взлохмаченных волос на лоб стекала дождевая вода, промокший насквозь костюм был измят и висел на сгорбленных плечах, как мешок.

Михаил Платонович еще раз враждебно оглядел его, сказал:

— Лида не выйдет. И, пожалуйста, не звоните. Оставьте нас в покое…

Дверь захлопнулась…

Максим постоял под навесом с минуту и, нахлобучив на голову шляпу, сначала нерешительно, а потом все быстрее зашагал прочь от дома Нечаевых.

34

Максим плохо спал эту ночь. Он то погружался в забытье, мучаясь в полусне пережитым за последние дни, то широко открытыми глазами смотрел в колеблющийся от уличного света сумрак комнаты.

Иногда он вскакивал и подолгу сидел на кровати. За окном шумел дождь, качались световые блики. Изредка поблескивала молния, и где-то далеко и глухо рычал гром. Тревожная «воробьиная» ночь как бы сливалась с мятежным состоянием Максима. В душе его тоже происходило нечто подобное полуночной грозе…

«Я напишу завтра Лидии… Напишу, что уезжаю, любя ее, что Леопольд, которому она поверила с первого слова, все преувеличил, — ворочаясь в постели, размышлял он. — И еще я скажу на бюро, как пусто и бесцельно жил долгое время. Я только притворялся хорошим. А на самом деле вел скверную жизнь. Да, да, я не такой, как вы думаете! И поступайте со мной как хотите. Да, так и скажу: „Поступайте как хотите. Выносите еще один строгий выговор с предупреждением… даже, с занесением в личное дело…“ Нет, можно просто выговор, — сбавлял для себя наказание Максим. — Можно без занесения в личное… Ведь должен же я ехать на работу».

Такие мысли волновали Максима, и только под утро он забылся свинцовым сном.

Весь день он пробродил по Москве, думая, как будет вести себя на бюро комсомола, подолгу сидел на бульварах и в скверах, тоскуя по Лидии, споря с воображаемыми противниками. Он готовился рассказать и о том, о чем, может быть, и не знали члены бюро комитета комсомола.

Ему хотелось послать немало упреков и комитету, и Феде Ломакину, который не всегда поступал так, чтобы всякому парню или девушке хотелось зайти к секретарю или на бюро и раскрыть свою душу, откровенно рассказать обо всем, что налипает иногда на человеке, еще неуверенно плывущем по волнам житейского моря…

Вечером Максим пришел в институт, чтобы в последний раз предстать перед судом товарищей. Он был мрачен, но спокоен, губы упрямо сжаты.

Входя за перегородку кабинета секретаря, он ожидал увидеть всех членов комитета в сборе, приготовился защищаться и нападать, но увидел за столом одного Ломакина, мирно просматривающего газеты. Глаза его смотрели на Максима без вчерашней беспощадной непримиримости.

— Явился? Кхм… — кашлянул Федя, и по губам его пробежало какое-то подобие тусклой улыбки, — По глазам вижу — думал: вот опять будем прорабатывать. Так, да? И уже кулаки сжал, чтобы обороняться… Кхм… Нет, Страхов, могу тебя успокоить. Посоветовались мы, члены бюро, в райкоме и решили не портить тебе кровь перед отъездом. Кхм… И секретарь парткома и декан не посоветовали. А почему — сам догадайся. Одна чаша весов чуть перетянула на твою сторону. Да и я хоть и здорово накричал на тебя вчера, но заметил в твоих глазах искреннее раскаяние… Да и еще кое-кто хорошо отозвался о тебе. А все лишнее будешь вытравлять из себя там… кхм… куда поедешь…

Максим слушал, не веря своим ушам. Перед ним сидел не вчерашний Федя, непреклонный как скала, а другой — тот, кто так часто бегал к директору и декану выручать товарищей из беды.

— Федя… Дорогой Федя… Если бы ты знал, кого я потерял вчера… — бессвязно забормотал Максим.

— Ну что? Что? Все знаю… Все…

— Нет, не все… — Максим чуть не назвал дорогое имя, но удержался…

— Хватит, хватит, — проговорил Ломакин. — Кхм… Прежнего выговора мы с тебя не снимаем, имей в виду. Там, на работе, будет видно, чего ты будешь стоить. Там и снимут, если оправдаешь доверие.

Ломакин порылся в папке, достал конверт:

— Держи. Я в характеристике тебя царапнул… Чтоб там знали, что ты за птица… — Он словно опомнился, что зашел слишком далеко в своей откровенности, строго добавил: — Но ты не думай — мы не слиберальничали. Я еще узнаю, как ты там поведешь себя.

Последняя фраза секретаря больно хлестнула по самолюбию Максима, как неосторожное прикосновение к свежей, незарубцевавшейся ране. Но обижаться не приходилось: Ломакин хотел до конца оставаться твердым в своих оценках…

Над Москвой, над лесным Подмосковьем третий день сыплет обложной дождь.

На улице хлюпают лужи, на стоках звенят ручьи. Воздух полон пахучей влаги. Тихий, густой дождь обильно поит землю. Она разбухает, как крутая опара, веет животворным теплом и терпковато-пресными запахами.

На душе Максима было так же пасмурно, как и на улице. Он несколько раз заходил к Стрепетовым, робея и волнуясь от неуверенной надежды, что может увидеть там Лидию, но так и не встретил ее. Бывали минуты, когда он готов был опять поехать к Нечаевым, и все же, вспомнив последний враждебный прием Михаила Платоновича, удерживал себя.

Как будто между прочим, спросил он у Гали, не собирается ли Лидия поехать на вокзал провожать ее, но Галя при этом так странно взглянула на него, что он не решился больше спрашивать.

Мелкие дорожные заботы и дела, связанные с отъездом, на какое-то время заняли его мысли, но, как только он отвлекался от них и оставался наедине с собой, тоска по Лидии хватала его за сердце с такой силой, что становилось трудно дышать. Он то сидел в своей комнате целыми часами, держа перед глазами книгу, но не читая ее, то слонялся, понурив голову, по комнате, косо поглядывая на домашних, то уходил на улицу, сердито хлопнув дверью.

Но вот наступил и день отъезда.

Поезд уходил вечером. За час до его отхода Максим заказал такси, снес в машину чемодан. Мать поехала провожать его. Гордея Петровича, как всегда, не было дома. Он позвонил с работы, сказав, что его срочно вызвали в горком партии, и простился с Максимом по телефону.

— Извини, сынок, — услышал его хрипловатый голос Максим. — Провожать тебя некогда. Не забудь мои блокнотики! Будь здоров!

Максим забежал в кабинет отца, выпотрошил сначала сумку, хотел взять только дневники, но, вспомнив о неприязненном отношении матери к реликвиям отца, засунул записные книжки обратно и взял с собой всю сумку.

На перроне Курского вокзала у скорого поезда, отбывающего на юг, невзирая на дождь, собралась толпа. Отъезжающих оказалось больше, чем предполагали Максим и Славик. Здесь были молодые рабочие — комсомольцы московских предприятий, выпускники других институтов. Коллектив какого-то завода вышел с оркестром провожать своих питомцев на стройку.

Толпа запрудила перрон. Максим с матерью, Славик, Галя и Саша Черемшанов, Григорий Нефедович и Арина Митрофановна с трудом протиснулись к вагону. Пока усаживались, разыскивая свои места, в толчее и суете Максим на время отвлекся от неуверенной надежды увидеть в последнюю минуту Лидию.

Когда все расселись по своим местам, уложили вещи, Максим, Славик и Галя вышли на перрон. Дождь прекратился, среди облаков проступили темно-синие, усеянные звездами окна.

— Слушай, Галка, а почему Лида не поехала на вокзал? — спросил жену Славик, скосив взгляд на осунувшееся лицо Максима.

— Ей нездоровится, у нее ангина… Я забегала к ней проститься, — ответила Галя и тоже испытующе взглянула на Максима.

Максим сделал вид, что не слышит, но подумал: «Значит, не придет!»

До отхода поезда оставалось минут десять. У вагонов велись беспорядочные разговоры, слышались поцелуй, преувеличенно веселые шутки. Торопливой скороговоркой Григорий Нефедович и Арина Митрофановна давали наказ Славику и Гале:

— Галочка, деточка, вы же там не оставляйте друг друга, — просила невестку Арина Митрофановна. — Чтобы все вместе были. Славик, если будет холодно ночами, надевай под пиджак отцовскую фуфайку, слышишь?

— Слышу, мама, слышу, — отмахнулся Славик и заворчал: — Беда с этими стариками — совсем затуманили голову: дают тысячу наказов и требуют, чтобы я все запомнил.

В сторонке стояла скромно одетая седая женщина в полушалке и мешковатом демисезонном пальто. Саша, наклонившись к ней (он был выше её на целую голову), о чем-то убежденно говорил ей и изредка гладил ее волосы, как ребенку. Лицо его было при этом серьезным и нежно-почтительным. Мать глядела на своего нескладного Сашу так, как глядят на старших — с уважением и верой в их правоту и силу.

Из репродуктора послышался голос диктора, извещающего, что до отправления поезда остается пять минут. Максим и Славик подошли к вагону. Галя стояла на ступеньке. Кто-то шутливо скомандовал: «По вагонам!» Разговоры стали громче. Максим увидел, как Саша целовал и утешал мать, а она плакала и все время поправляла всегда смятый ожерелок его рубашки.

Максим ощутил необыкновенно сильное, еще не изведанное чувство. И это чувство сразу заставило забыть о Лидии, обо всем на свете… Руки Валентины Марковны обвили его шею. Она прижалась к его лицу мокрой прохладной щекой, целовала его с таким порывом любви, с каким может целовать только мать.

Максим ощутил запах духов, сладковатый привкус губной помады, и к сердцу его прихлынула такая волна нежности к матери, что он уже и сам не стеснялся ее объятий и поцелуев и, ощущая соль ее слез, готов был разреветься.

— Счастливый тебе путь, сыночек… родной мой… Береги себя… Прости меня… я думала, как лучше… Будь здоров… Не сердись на меня… — торопливо говорила Валентина Марковна.

— И ты на меня не обижайся, мама. Прости меня., я бывал с тобой груб, — быстро, сдавленным голосом отвечал Максим. — Я буду работать знаешь как? И письма буду писать каждый день.

— Пиши, сыночек, пищи. На тебе еще денег. — Валентина Марковна сунула в руку Максима пачку; она и здесь, в последнюю минуту, не забыла побаловать своего единственного Максеньку. — Возьми, голубчик, возьми, — настойчиво упрашивала она, а Максим отводил ее руку, смущенно оглядывался:

— Да зачем же, мама?

Но мать все-таки сунула в карман его пиджака несколько бумажек — все, что было у нее в сумке…

Стрелка на перронных часах скакнула еще на одну минуту. Послышался предупреждающий голос диктора.

Максим еще раз поцеловал мать и, пробежав взглядом по толпе провожающих (Лидии не было), вошел в тамбур. Поезд тронулся. Вот мелькнуло в последний раз побледневшее от волнения лицо матери. Она шла за вагоном вместе с другими, провожавшими и махала правой рукой, а левой вытирала платочком слезы. Мелькнула и исчезла прямая, по-солдатски подтянутая фигура Григория Нефедовича. Блеснули при свете плафонов трубы оркестра.

Перрон как бы внезапно отделился от поезда, и вместе с ним уплыли назад огни, толпа…

Московский мир тревог, волнений и суеты быстро уходил назад. Впереди был другой мир, еще не ясный, далекий, чуть пугающий и манящий.

Поезд быстро набирал скорость. Заглушенные стуком колес звуки марша растаяли где-то позади. Проводник закрыл дверь. В тамбуре стало сумрачно. Только гремели на стыках колеса.

Максим очнулся от прощальной суеты, подумав об отце, матери, о Лидии, о неудачном сватовстве, обо всем, что было еще вчера, проглотил подступивший к горлу горячий ком и пошел в купе, где сидели его спутники по новой, теперь уже по-настоящему самостоятельной жизни…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

«Лидия не пришла на вокзал… Неужели все кончено?.. Кто виноват? Я? Она? Бражинский? Я, я, я виноват», — с ожесточением твердил про себя Максим, не заходя в купе и стоя в коридоре у слезящегося каплями окна. За широким стеклом чернела дождливая летняя ночь. Скорый поезд врезался в нее с грохотом, точно в шумящий океан; где-то впереди во тьме грозно выл электровоз, мелькали огни станций. Из купе слышались веселые голоса и смех Славика, Гали, Саши Черемшанова. После суеты проводов возбуждение их еще не улеглось.

Теперь, когда Максиму стало ясно, что он все больше отдалялся от всего, чем жил в последнее время, а главное, от Лидии, он с особенной отчетливостью сознавал всю непоправимость случившегося. Мысль, что ни завтра, ни послезавтра, ни многие недели и месяцы он не увидит Лидию, наполняла его чувством, близким к отчаянию.

Максим представлял себе то ее светящиеся в лунном сумраке глаза там, на терраске деревенского домика, то прикосновение ее руки к щеке, то тихий, спадающий до шепота голос. Но вот перед ним другое лицо — гневное, печальное, взгляд, полный отвращения и укора, и Максим вновь начинал испытывать острую душевную боль. Он, словно одержимый, шагал по коридору, куря папиросу за папиросой. Пассажиры уже легли спать, коридор опустел. Поезд мчался, громко стучали на стыках колеса.

«А что если вернуться? — подумал Максим. — Приехать и сказать: „Не мог я так уехать. Это очень важно для моего будущего. Очень важно!“ Я даже не скажу об этом Славику, Гале и Черемшанову… Дам телеграмму, что отстал от поезда, что догоню их в Степновске. Ведь я не дезертирую. У меня же путевка… И ничего плохого в этом не будет. Сойду на ближайшей станции, пересяду на встречный поезд… Приду и скажу ей: „Вот как я тебя люблю… Даже с дороги вернулся. Только прости меня, и я уеду хоть на край света“».

И он стал рисовать себе, как явится к Лидии, и она, изумленная тем, что он вернулся, не побоявшись осуждения товарищей, простит ему ребяческий обман. А если она велит: останься — он останется, потому что для него нет ничего дороже ее любви…

Так размышлял Максим, когда дверь в купе отворилась и из нее, ищуще осматриваясь, высунулся Славик. Увидев товарища, его бледное лицо, он подошел к нему:

— Ты почему от нас отделился? Тоскуешь? Брось! Идем спать. Проводница уже приготовила постели.

— Спите. Я еще постою.

— Я понимаю тебя, — заглядывая в глаза товарищу — и кладя на его плечо руку, задушевно продолжал Славик. — Но, собственно, что произошло? Что изменилось в нашем мире от того, что Лидия не пришла проводить тебя?

— Отстань, Слава. Многое меняется в душе человека, когда он теряет главное, — отворачивая лицо, сказал Максим.

Славик покачал головой:

— Навряд ли ты соображаешь в эту минуту, что есть главное.

Максим молчал, сжав губы, глядя в темноту.

— Ладно. Помечтай, погрусти, — усмехнулся Славик и ушел в купе.

Поезд замедлил ход. Сирена пропела вдали, и было слышно, как откликнулось широкое эхо: поезд бежал лесом. Максиму представились вдруг знойный день, наполненный душным запахом смолы, пятнистая, в солнечных бликах, лесная чаща, гибкая фигура Лидии в светлом платье, ее разрумянившееся лицо, сияющие глаза, внезапно надвинувшиеся сумерки, отдаленные раскаты грома…

…Тьма расступилась, поезд нырнул в спокойный разлив электрического света и остановился на большой станции. Диктор объявил продолжительность стоянки. Хлопнула вагонная дверь. Стало тихо, только слышно было, как по крыше вагона стучал дождь.

Максим вышел в тамбур. Из открытой двери пахнуло душистой влагой. На ярко освещенном перроне стояли лужи. Крепкий аромат березовой листвы, притекающий от привокзального сквера, будил в душе Максима воспоминания.

На соседнем пути остановился встречный экспресс Севастополь — Москва с притушенными в окнах огнями. Сердце Максима неистово заколотилась. «Вот и поезд… Только на один день, на один час… Увидеть, доказать…»

Максим сошел на перрон в чем был — без шляпы, в одном пиджаке. Дробные дождевые капли посыпались ему на голову, на плечи. Ему не хотелось возвращаться в купе за плащом и шляпой — начнутся расспросы, может быть, насмешки. Пусть там, в купе, думают, что он отстал от поезда. Поднимут тревогу, ну и что ж? К утру он вернется в Москву, а потом… потом… Что же будет потом? Прощение Лидии или презрение?..

Он прошелся раз-другой мимо вагона, мимо стоявшего на ступеньках проводника. Тот подозрительно оглядел его с головы до ног. Диктор объявил: — скорый поезд Севастополь — Москва отправляется. Скорей же! Если он сейчас не решится, будет поздно. Поезд со Славиком, Галей и Сашей, уходящий в завтрашний день, в будущее, тоже сейчас отправляется. Два поезда, два пути — какой сулит ему надежное, подлинно счастливое будущее?

Поезд на Москву тронулся. Максим ухватился за мокрые поручни медленно двигавшегося мимо вагона.

— Гражданин, вы куда? Вы не на тот поезд! — крикнул проводник.

«Что я делаю?» — опомнившись, спросил себя Максим и, прежде чем толкнуть дверь, живо представил свою растрепанную фигуру, внезапное появление дома, сперва испуг, а потом радость матери, недоумение отца, а главное — откровенное презрение Лидии, ее слова: «Сбежал, струсил, я так и знала». Все это в одно мгновение с такой разительной ясностью пронеслось перед ним, что он почувствовал отвращение к себе, к позорному отступлению, на которое чуть было не решился… Когда же проводник отворил дверь и, осветив фонарем его бледное лицо, предложил зайти в вагон, Максим, как самый последний безбилетный «заяц», воровато спрыгнул со ступеньки, и, так как поезд уже набирал скорость, не рассчитал прыжка и растянулся в луже.

В ту же секунду он вскочил и побежал прихрамывая назад, к своему поезду. Хорошо, что тот только тронулся, и Страхов, запыхавшись, успел вскочить на подножку последнего вагона. Он дрожал всем телом, словно пережил смертельную опасность. И здесь проводница тоже, поднеся фонарь к его лицу, удивленно спросила:

— Вы из какого вагона, гражданин?

— Из третьего. Я ошибся… Чуть не отстал, — тяжело дыша, пробормотал Максим.

— Надо вовремя садиться, — строго сказала проводница. — Третий через два вагона впереди.

Когда Максим вошел в купе, товарищи еще не спали. Славик и наклонивший с верхней полки голову Черемшанов изумленно взглянули на него.

— Галка, гляди: Максим уже попал в приключение, — сказал Славик. — Куда тебя носило? Ты весь в грязи… Да что с тобой?

— Отстаньте от меня… Что, что… Вышел подышать свежим воздухом, не заметил, как поезд тронулся… второпях сел в другой вагон, — огрызнулся Максим и, затянув носовым платком оцарапанную ладонь правой руки, влез на верхнюю полку, отвернулся к стене.

Славик многозначительно переглянулся с Сашей, ткнул пальцем в лоб, повертел им, как бы желая пробуравить голову, подмигнул: дескать, мечется парень, но ничего, это пройдет.

2

Славик Стрепетов оказался прав: как только за окном засияло солнце и всеми красками заиграл летний день, все пережитое Максимом ночью осело на дно души и там притаилось. Ночной порыв казался ему теперь странным, совершенным точно во хмелю. Осталась только боль в руке.

Саша Черемшанов добродушно подтрунивал над ним и посмеивался, а Галя с любопытством и лукавой усмешкой поглядывала на Максима, будто знала что-то очень приятное для него и приберегала на будущее. Углубленный в свои мысли, Максим не замечал ни этого взгляда, ни того, как Славик с пристальным вниманием, словно за больным, следил за ним.

Максим был молчалив и мрачен. Он то сидел, забившись в угол купе, не принимая участия в шумном разговоре, то расхаживал по коридору вагона или подолгу стоял у окна. Темно-серые холодноватые глаза его рассеянно скользили по уносящимся назад полям. Саша толкнул в бок Славика, кивнул на Максима, тихонько проговорил:

— Гляди: наш кавалер де Грие совсем приуныл.

— Оставь его. Пускай переболеет, — не поддержал шутки Славик.

— Надо присматривать за ним, — заговорщицки посоветовал Саша. — А то, чего доброго, опять сиганет с поезда. Видишь, у него глаза какие — потусторонние.

— Не беспокойся, теперь не отстанет. Кризис как будто прошел, — серьезно ответил Славик.

Они ни минуты не сидели молча — то горячо, наперебой спорили об условиях предстоящей работы, то вспоминали общих институтских друзей, и обязательно что-нибудь смешное, — то запевали любимые студенческие песни. Голосок Гали звенел между двух молодых мужских голосов — не в меру сильного, срывающегося на блеющие ноты баритона Саши и сипловатого тенорка Славика, — как слабая тоненькая струнка. Часто громогласные раскаты хохота и возня слышались в купе. Тогда озабоченные чем-то пассажиры со снисходительной укоризной покачивали головами. В вагоне уже знали: молодые специалисты едут на работу, ну, а где молодежь, там не жди чинной тишины…

Все дальше и дальше уходил от Москвы поезд. Шире распахивалось и как будто выше поднималось знойное, вылинявшее от солнца небо. Леса и перелески сменила пожелтевшая, местами уже скошенная степь; она быстро уносилась назад, а дальше, к горизонту, стремилась забежать наперед поезда, выставляя, как своих дозорных, древние, задернутые солнечным маревом курганы. И чем дальше двигался поезд, тем просторнее и однообразнее становилась земля, тем шире и глубже дышалось Максиму, тем более четкими и спокойными становились его мысли.

Когда поезд на несколько минут останавливался среди полей на полустанке, в окно вагона вместе со знойным ветеркам вливался еле ощутимый запах пырея, незнакомо горький, вяжущий в горле суховатый запах полыни. Максим подходил к окну, высовываясь из него, вдыхал пряный, накаленный солнцем воздух.

Поезд мчался через холмистую, пересеченную оврагами степь. За окном вставали окутанные бледно-голубой дымкой терриконы, высокие, чадящие в, небо трубы, громадные доменные и пылающие, как факелы, коксовые печи. С грохотом бежали навстречу грузовые поезда. На станциях Максим видел множество людей в рабочей одежде — мужчин, женщин, молодых ребят такого же возраста, как и сам. Загорелые, грубовато-веселые, шумливые, они куда-то ехали, торопились.

На одной из узловых станций в вагон сели двое пареньков и девушка. Одеты они были просто — в запыленные спортивные штаны и ковбойки, в руках держали облезлые фанерные чемоданчики. Максим заметил: новые пассажиры, особенно ребята, пристально смотрели на его модный московский костюм, на незагорелое лицо и белые руки.

Пареньки и девушка остановились в коридоре — ехать им, по-видимому, было недалеко. Максим заметил усмешку коренастого, одетого в потертый пиджачок паренька и отвернулся с высокомерным видом.

— Хлопцы, смотрите — пижон, видать, на курорт едет! — посмеиваясь, тихо проговорил коренастый юноша.

Кровь прихлынула к щекам Максима. Не раздумывая, он резко обернулся и, уничтожающе оглядев паренька, уже собрался ответить похлестче, но, встретив светлый, как весеннее небо, чуть наивный взгляд девушки, сдержался и сказал:

— Пижоны знаешь где? Ты-то их видал?

— Видал… — паренек миролюбиво улыбнулся. — Разве я про тебя? Неужели на воре шапка? А?

— Я — инженер-гидростроитель, к вашему сведению, — с достоинством пояснил Максим. — И еду по путевке на работу.

Он сам удивился, как был оскорблен.

— Да разве я про тебя? — засмеялся шутник и переглянулся с девушкой. — Слышишь, Лена, обиделся парень…

— Вовка, ты всегда затронешь кого-нибудь, — упрекнула девушка и примирительно взглянула на, Максима. — Мы тоже инженеры… с тракторного. А сейчас едем на кустовое техническое совещание, — принялась рассказывать Лена и так умело притушила готовую вспыхнуть ссору, что быстро расположила к себе Максима.

Он перестал коситься на коренастого паренька, а тот без всякого смущения, как будто ничего не произошло, начал расспрашивать его о специальности, о будущей работе, хотя Максим еще не мог сказать о ней ничего толкового.

Молодые инженеры оказались славными, общительными ребятами. Они зашли в купе, познакомились со Славиком, Галей и Сашей. Завязался душевный разговор.

Выяснилось: вот уже год молодые машиностроители работали на заводе, и, хотя вначале было очень трудно, они постепенно освоили производство, и теперь их даже хвалят.

— Вы едете, хлопцы, на стройку в самое что ни есть горячее время, — говорил оказавшийся весьма словоохотливым и неглупым паренек, которого звали Владимиром. — К нам на завод приезжали оттуда и рассказывали: строится там целый город и везут туда уйму всяких машин. Но придется вам, друзья, поначалу попотеть, — с заметным превосходством продолжал Владимир, чувствовавший себя перед новичками бывалым специалистом. — Это уж всегда так… Может быть, кое-кто и поплачет, — добавил он и многозначительно взглянул сначала на свою спутницу, а потом на Галю.

Лена вспыхнула, зарделась.

— А кто за голову хватался да оскандалился перед рабочими? Не вы ли, товарищ инженер? — задорно отпарировала она.

Все засмеялись. В купе поднялся шум, послышались шутки, взаимные подтрунивания. Максим сидел в сторонке, не вмешивался в разговор. Лена несколько раз с застенчивым любопытством взглядывала на него. Это была некрасивая, но чем-то неуловимо привлекательная девушка, веснушчатая, худенькая, с острыми, как у подростка, ключицами, сыпавшая украинским говорком. Она смеялась и щебетала, как весенняя птичка, видимо, довольная всем, что было в ее еще не вполне расцветшей жизни. Ее взгляд, устремленный на Максима, как бы говорил: «Видишь, какая я, простая и веселая, а ты обижаешься, чудак!».

Молодые инженеры вышли на следующей большой станции, пожелали Славику, Гале и Максиму счастливого пути и успеха в работе.

— Главное, хлопцы, не теряйтесь! — солидно посоветовал Владимир, и темное, как закоптелая медь, скуластое лицо его при этом осветилось особенно располагающей улыбкой. — А ты не обижайся, хлопче, что я назвал тебя пижоном, — по-дружески обратился он к Максиму. — Это я шутейно. Гляжу: такой ты важный, думаю, дай ущипну тебя за самолюбие. Ну, ты и ощетинился. Значит, все в порядке. Бывай здоров! — И словоохотливый паренек крепко, от всего сердца, как самому закадычному другу, пожал руку Максиму.

Когда они ушли, Славик сказал:

— Хорошие ребята!

— Чудесные! — согласилась Галя. — С такими бы вот там, на месте, встретиться.

— И встретимся. Таких ребят теперь везде много, — заметил Славик.

Во время этого разговора Максим испытывал ревнивое чувство. Ему все еще было обидно оттого, что на него смотрели иначе, чем на его друзей. А Владимир разговаривал с ним так, будто стоял выше его на несколько голов! Что дало ему такую уверенность и сознание своего превосходства?

3

На третий день, утром, молодые инженеры приехали в Степновск. Здесь надо было пересаживаться на другой поезд, следующий до Ковыльной. Более опытный в путешествиях, Славик поспешил узнать расписание. Максим, Галя и Саша со своими чемоданами сидели в зале ожидания. Большая партия рабочих, по всей видимости каменщиков и плотников, с женами и детишками, с сундучками и узелками, гурьбой расположилась тут же. Дети принялись бегать по залу, кувыркаться на затянутых в дерюги больших узлах. Матери то и дело прикрикивали на них, награждая шлепками.

— Вот беззаботная публика — всюду чувствует себя как дома, — сказал Черемшанов. — Интересно, куда они едут?

Он подошел к двум мужчинам в грубошерстных вылинявших пиджаках и сапогах, поговорил.

— Представьте себе, они едут туда же, куда и мы. Их целая бригада, — воротясь, сказал Саша.

Максим с любопытством вглядывался в коричневые, словно вылепленные из глины, небритые лица рабочих, ища на них и не находя выражения тех же чувств, что волновали его самого, — тревоги перед неизвестностью. Рабочие разговаривали, смеялись самым беззаботным образом, потом вместе с женами и детьми принялись за еду. Они крупными ломтями резали белый пшеничный хлеб, сало, колбасу. Ели много, весело, со здоровым аппетитом. Максим видел, как двое рабочих, прячась от жен и посмеиваясь, украдкой откупорили полбутылку, разлили в жестяные кружки водку и, не морщась, выпили. Лица их сразу залоснились. После обильной еды навалились на чай, принесенный в большом эмалированном чайнике пареньком, пили долго, неторопливо, вытирая после каждой кружки ладонями губы. И все, что они ни делали и о чем бы ни говорили, — все у них получалось весело и спокойно, с уверенностью, что иначе и делать-то никак невозможно.

«Неужели вот с такими мне придется работать?» — робко подумал Максим, поймав на себе насмешливый и в то же время добродушно-снисходительный взгляд краснолицего рабочего, с ухарским видом выпившего водку. Рабочий озорно подмигнул: дескать, давай, парень, присоединяйся к нам за компанию. Зеленоватые глаза его весело сияли.

Максим вообразил, как его, молодого, еще неопытного инженера, приставят к таким бывалым, насмешливым, знающим дело рабочим, и они, наверное, не прочь будут позабавиться его неловкостью и неопытностью. От этих мыслей ему стало даже страшновато. Он впервые подумал о том, как мало знает людей и как много еще надо узнать, чтобы вот такие рабочие уверовали в его знания.

Прибежал Славик и сообщил, что поезд на Ковыльную уйдет только поздно вечером, а до этого можно сдать вещи в камеру хранения и побродить по городу. Саша Черемшанов и Галя приняли эту весть с восторгом.

— Ребята, пойдемте в кино… Посмотрим город, походим по магазинам. Времени у нас уйма, — предложила Галя.

Ее поддержали Саша и Славик. И лишь Максим отнесся к предложению Гали равнодушно.

— Слушай, Максим, ты теперь не особенно от нас отрывайся, — теребя его за рукав, заговорила Галя, когда чемоданы были сданы на хранение и молодые люди вышли на шумную, залитую солнцем привокзальную площадь. — Уже пора отрешиться от гордого одиночества. — Она дернула Максима за рукав и лукаво сощурила черные живые глаза. — И ты не падай духом — не все у тебя с Лидой плохо. Уж я знаю…

— Ничего ты не знаешь, — грубовато ответил Страхов. — Славик, уйми свою болтливую жену.

— Нет, ты уж поверь: знаю, но пока не скажу, — не унималась Галя.

— Перестань, Галка! — остановил свою не в меру резвую подругу Славик, делая ей глазами предостерегающие знаки.

— Так что же ты знаешь? — спросил Максим, останавливаясь. Ноздри его тонкого прямого носа раздувались.

— Придет время — скажу, — пообещала Галя и загадочно усмехнулась.

— А ну вас! — раздраженно проговорил Максим и, отделившись, от компании, зашагал через площадь.

— Эй, ты куда? Вернись! — крикнул Славик.

— Я и без вас найду, куда пойти, — уже издали кинул со злостью Максим. — Не маленький, найду дорогу…

— Ну, это не по-товарищески. Слышишь? Гляди не опоздай к поезду! — кричал вслед Черемшанов, но Максим, не оборачиваясь, уходил все быстрее.

— Вот черт! Уже выявляется его характер. Какая муха его укусила? — Славик набросился на жену: — Зачем ты затрагиваешь его? Ты же видишь, он стал совсем невменяемый.

Галя, тоже смущенная выходкой Максима, оправдывалась:

— Я ведь пошутила. А вы зачем его отпустили? Так мы и растерять друг друга можем!

— А ну его! Не потеряется. Тоже мне — герой с чрезмерно раздувшимся флюсом самолюбия… Привык главенствовать у себя дома и думает, что и здесь мы все будем в его подчинении.

— И откуда у него такое? В Москве он как будто уже начинал входить в норму, был парень как парень, — сказал Саша.

— Парень-то хороший, а нет-нет да и выкинет барскую штучку… Дома вокруг него на цыпочках ходили. Поневоле станешь привередничать…

Подошел новенький, еще не успевший запылиться троллейбус… Молодые инженеры сели и поехали осматривать незнакомый город.

Максим с решительным видом шагал по главной улице. Ему надоели опекающее внимание друзей, подшучивания Саши Черемшанова. В конце концов, это возмутительно! Он не маленький, чтобы над ним так подтрунивали.

И как все-таки приятно сознавать себя независимым от чьей-либо опеки! И хорошо, что он устоял и не вернулся в Москву! Он презирал бы тогда себя всю жизнь.

Максим зашел в универмаг, купил грубошерстные брюки, ковбойку и синий парусиновый комбинезон — все это он не хотел приобретать в Москве, а теперь понял: без этих вещей ему никак не обойтись. В его сознании все время возникали рабочие, с усмешкой оглядывавшие на вокзале его слишком щеголеватый костюм и велюровую шляпу. Он вспомнил, что рабочие были в сапогах и кепках, и купил простые яловые, пахнущие новой кожей сапоги, суконную кепку. Он тут же, у прилавка, надел ее, а шляпу завернул в газету.

Потом Максим зашел в столовую, не торопясь пообедал и, поколебавшись — выпить ли сто граммов водки или кружку пива, выпил только пива.

За его столик присел полный мужчина со съехавшим на сторону несвежим воротничком, засаленным, неопределенного цвета галстуком и редкими, растрепанными седеющими волосами. Он кинул на другой стул пухлый сильно потертый портфель, шумно вздохнул, принялся вытирать нечистым платком потный рябоватый лоб.

— Фу! Совсем измотался… Бегаешь, бегаешь по этим инстанциям, и поесть некогда, — общительно пожаловался незнакомец и внимательно оглядел Максима. — Вы уже пообедали?

— Уже, — ответил Максим.

— Замучился с этими командировками, — продолжал мужчина, — Гоняют, как соленого зайца, из области в район, из района — в область. Дома совсем не живу. Забыл, когда дома обедал, спал. В один прекрасный день явлюсь — жену родную, детишек не узнаю… А вы здешний? Приезжий? Студент?

Максим небрежно, как будто совсем не придавая значения своим словам, ответил:

— Я — инженер, В этом году закончил московский вуз. Еду на работу.

— А-а, — кивнул замученный командировками гражданин. — Ваше дело молодое. Все впереди. Счастливец…

Гражданин нетерпеливо позвал официантку, заказал суп, рисовые котлеты, кисель.

— Печень, — пояснил он Максиму, словно оправдываясь. — Куда же вы едете, молодой человек, если не секрет?

Максим коротко рассказал.

— О-о! А ведь я тоже инженер, бывший… — Бледные губы незнакомца сложились в скорбную гримасу. — Нет, молодой человек, вы, повторяю, счастливчик. Держитесь крепко за этот гуж, пока молоды.

— Да вот еду, — Важно ответил Максим. — Но еще не знаю, как там… какие условия…

Гражданин насмешливо хмыкнул:

— «Условия»! Ишь ты! Вы еще рассуждаете об условиях! Не успело, как говорится, теля оторваться от матки, как уже требует: подавай ему условия. Эх, вы! Вы не помышляйте ни о каких условиях, а скорее хватайтесь за работу. Пока здоровы, пока у вас не болят печень и сердце, пока глаза хорошо видят и башка варит.

Незнакомец закашлялся, укоризненно взглянул на нечаянного собеседника усталыми, в красных прожилках, глазами.

— Быть выученным за счет государства, получить сразу такое видное место, зарабатывать себе почет и уважение — да знаете вы, что это значит?

Он долго упрекал Максима в недомыслии, в самомнении и в неблагодарности к государству и под конец назидательно заключил:

— Научитесь ценить то, чем обладаете, да! Сейчас цените, иначе будет поздно! Когда вот, как меня, скрутит неудача… судьба… хвороба…

Гражданин опять закашлялся, махнул рукой, стал торопливо есть поданный официанткой жиденький куриный бульон. На бледном лбу его и на болезненно одутловатом лице тотчас же выступил крупный пот, и от этого оно стало выглядеть еще более замученным и страдальческим.

На какую неудачную судьбу жаловался незнакомец, Максим не стал расспрашивать. Он уплатил за обед, прощально кивнул, вышел на улицу.

4

Всю ночь от Степновска до Ковыльной друзья ехали, почти не смыкая глаз. Саша Черемшанов на каждой остановке выбегал из вагона. Его занимали новые места, незнакомые люди. Цель приближалась. Молодых инженеров охватывало волнение.

Саша и Славик все время только и говорили о скрытой где-то в незнакомой степи Ковыльной, гадали, как встретят их на стройке, где отведут им приют, какую работу дадут сначала.

Максим почти не участвовал в разговоре, лежал на верхней полке.

— Как ты думаешь, Сашка, встретит нас кто-нибудь или нет? — спросил снизу Славик.

— Ге-ге! — насмешливо протянул Черемшанов. — Что мы — пионеры, чтобы нас встречать. Скажешь еще — с музыкой, с оркестром. Нет, дядя, поводырей нам теперь не дадут…

Время подвигалось к полудню, когда поезд тихо и осторожно, будто крадучись, прошел последние километры по еще не улегшимся, шатким рельсам недавно проложенного пути и так же незаметно, как бы споткнувшись обо что-то, остановился.

— Ковыльная! — крикнул кто-то. — Вылезай!

В вагоне поднялась суматоха. Поезд дальше не шел — это была конечная станция.

Волнуясь, молодые инженеры сошли с поезда, остановились в нерешительности. Степной ветерок, смешанный с угольной гарью, овевал их. Вокруг, как ветви большого дерева, переплетались железнодорожные пути. Всюду стояли платформы с разным грузом, между путями высились кучи щебня, песка, нагромождения шпал, рельсов. Чуть поодаль от станции торчали бревенчатые хибарки. Никакого перрона, нигде и признака вокзала. Если бы поезд остановился в степи, и то было бы веселее — там хоть трава, открытое небо, простор, а тут палящее солнце, пыль и — вагоны, вагоны…

В первую минуту все испытывали растерянность и разочарование. Длинное лицо Саши вытянулось еще больше. Он медленно поворачивал свою лобастую, на худой шее голову, озирался с изумлением.

— Вот это и есть знаменитая Ковыльная? Наша земля обетованная? Ха-ха! А где же стройка? Куда нас привезли?

На лице Гали было такое выражение, словно ее обидели и она собиралась заплакать.

— А где же вокзал? Куда идти? — спросила она, переступая горку беспорядочно наваленного щебня и чуть не падая.

— Товарищи! Нас загнали на запасный путь! Караул! — негодующе закричал Саша, но было видно, что он шутит. — Как они посмели нас не встретить? С оркестром, со знаменами, с цветами? — Он скорчил уморительно-плаксивую гримасу, скосил глаза в сторону Максима, захныкал: — А где же папина «Победа»? Где носильщик? Ма-ма-а-а! Гы-гы…

Галя делала Саше отчаянные знаки бровями, губами: молчи, дескать… Саша спохватился, умолк.

Славик что-то обдумывал, воздерживаясь пока от поспешного изъявления первых впечатлений, часто оказывающихся ошибочными.

Мимо молодых инженеров с веселым говором и смехом прошла уже знакомая бригада рабочих, которых москвичи увидели на Степновском вокзале. Мужчины сгибались под тяжестью деревянных сундуков и туго набитых мешков, женщины несли на руках ребятишек и разноцветные узлы с домашним скарбом. Коренастый рабочий, с красным, точно обожженным, ухарским лицом, узнал ребят, кивнул Максиму и Саше, широко улыбнулся.

— Приехали, стало быть, тоже на стройку, — сказал он весело. — Айда, ребята, за компанию!

— Пошли за ними, — скомандовал Славик. — Они-то знают куда.

Невдалеке за путями и бревенчатыми сараями виднелась бетонированная дорога. По ней бесконечной чередой с глухим ревом бежали громадные самосвалы, ползли громоздкие краны, похожие на железных слонов с поднятыми хоботами. А за дорогой во все стороны раскинулся деревянный город — двухэтажные и одноэтажные дома из коричневых бревен, дощатые бараки, огороженные колючей проволокой дворы, склады и всюду строительный хаос, столбы электролиний. Изредка чуть слышно доносился тяжелый, словно из-под земли вырывающийся гул.

— Вот. Не дождались нас и уж город построили без нашей помощи, — перескакивая через рытвины и песчаные дюны, с неизменной шутливостью разглагольствовал Саша Черемшанов. — А мы-то думали: приедем на голенькое место, как Колумбы, и будем лопаточками ковырять землю.

— Не тужи, Саша. Всего тут не переделали, и на нашу долю хватит, — оказал Славик. — Однако нам говорили, что мы будем чуть ли не первыми строителями, а сейчас, оказывается, о нас тут меньше всего помышляли.

Будущие строители взобрались на насыпь, остановились у края укатанной до свинцового блеска дороги. Краснолицый рабочий — он, как видно, был старшим в бригаде — смело проголосовал шоферу грузовика. Тот остановился, перекинулся двумя-тремя словами с рабочими. Мужчины начали подсаживать в кузов женщин, передавать им ребятишек, кидать сундуки и мешки. Делали они это с привычной уверенностью, видимо, зная, куда надо ехать.

— А вам далеко? — спросил шофер у подошедшего с робким видом Славика.

— Нам в управление строительства гидроузла.

— Нет, я на шлюз. Вам в город надо. Вон туда, — махнул рукой шофер и укатил.

Молодые инженеры остались стоять, у дороги, не зная, в какую сторону направляться. Мимо мчались самосвалы с песком и камнем. С оглушительным лязгом двигались гусеничные тракторы, тянули за собой длинные хвосты из прицепов. Над шоссе висела едкая синеватая гарь. Где-то в стороне, на самом горизонте, поднималась изжелта-серая пелена пыли. Она застилала почти весь небосклон, напоминая ее то надвигающийся самум, не то дым огромного, жестокого сражения. Что там происходило? Какие силы столкнулись в нечеловеческой схватке?

— Мальчики, а ведь там, наверное, и находится стройка, — сделала предположение Галя.

Славик насмешливо взглянул на жену:

— Здесь всюду стройка. Не говори, Галка, наивных вещей.

— Но ведь главный объект где-то должен быть? — резонно возразила Галя.

Славик хмурился: он и сам еще не успел разобраться в увиденном — слишком много впечатлений навалилось на него сразу. Солидность его заметно поубавилась.

— Что ж… двинули в поселок, — нерешительно проговорил он и подхватил чемоданы — свой и Галин.

— Пешком? — скривила губы Галя. — Туда, может быть, автобус ходит?

— Жди… — оборвал жену Славик. — Тебе, может, еще и персональной «Победы» захочется? — глянул он насмешливо в сторону Максима. — Нам еще в министерстве сказали: явиться в управление гидроузла. Все. Кончено. Шагом марш!

— А где же твои палатки? Девственная степь? Первый удар лопатой в землю? — не переставал язвить Саша.

Славик сердито махнул рукой.

Максим стоял у края дороги и жадно курил.

Расспросив у встречного рабочего, где находится управление строительства гидроузла, молодые инженеры двинулись в поселок. Перед ними раскрывались прямые, пока еще не мощеные улицы и переулки, выстраивались кварталы домов, за которыми толпились круглые, в виде юрт, тесовые сборные бараки, похожие на разбросанные повсюду тюбетейки.

На всем лежал отпечаток напряженного труда, всюду разносился запах свежеструганых досок, масляной краски, раскаленного битума. Земля здесь походила на исчерканный вдоль и поперек, с бесчисленными помарками, черновой чертеж.

Чем дальше уходили москвичи, тем шумнее и многолюднее становился деревянный город. Максим с изумлением читал вывески: «Почта», «Кинотеатр», «Клуб», «Библиотека». На дощатых заборах пестрели афиши, извещающие о показе кинофильмов, о концертах и лекциях. На перекрестках гремело радио.

— Ребята, а здесь культурненько, честное комсомольское, — сгибаясь под тяжестью чемодана, подмигнул Саша. — Смотрите: гастроном, парикмахерская, а вот гостиница, ресторан. О-о! Да тут, наверное, и коктейль-холл имеется; как в Москве, а? — И неугомонный Саша опять подмигнул в сторону Максима, а Галя затаила дыхание. — Ну, братцы, тут совсем шикарная жизнь! Кажется, кто-то из вас боялся, что тут глухая станица, а в степи волки бегают?

Никто не ответил Саше. Все шли молча, обливаясь потом. Улицы строительного города становились всё более оживленными. Отчаянно пыля, грузно катились автобусы. По узким кирпичным и каменным дорожкам-кладкам сновали пешеходы. Всюду встречались суетливые домохозяйки, веселые девушки в запыленных комбинезонах и резиновых сапогах группами шагали строители с будто литыми бронзовыми лицами. Горячий степной ветер шевелил их растрепанные волосы, обдувал мускулистую, проглядывающую из распахнутых рубах грудь.

Попадались и такие лица, которые Максим видел в Третьяковской галерее на картинах Репина, Малявина, Архипова. Они как бы явились сюда из глубины давно минувших лет, только теперь в глазах их проглядывала не тупая подавленность, а сознание собственного достоинства.

Всюду слышался разноголосый говор: украинский — певучий, волжский — окающий, бойкий — московский, образный, играющий словами, как самоцветами, — уральский… Как видно, сюда собрались люди со всех концов страны, и нередко можно было услышать узбекскую, казахскую или башкирскую речь, увидеть смуглые лица, горячие, с острым монгольским разрезом глаза.

Где-то совсем близко, невидная за домами и холмами поднятого песка, текла широкая река, которую люди брали в бетонные шоры и намеревались пустить по новому руслу. Ветерок приносил с ее изрытых берегов странный глухой гул, захлестываемые бензиновым чадом запахи поднятого с речного дна ила, мокрого песка, искромсанной машинами прибрежной луговой травы…

Там, за пределами деревянного, выросшего с грибной быстротой города чувствовалась могучая поступь невиданного, напряженного труда.

— Ребята! Ведь это наше Эльдорадо! — восторженно воскликнул увлекающийся романтикой путешествий и приключений, любящий все фантастическое Саша. — Мы как те испанцы, которые искали в Южной Америке страну золота.

— И ты сравниваешь нашу стройку с Эльдорадо? Никудышное сравнение, — шагая вразвалочку, назидательно поправил Славик. — Такая фантазия могла взбрести на ум только тем, кто заболел золотой лихорадкой. А тут делается то, что не окупится никаким золотом. И собрались тут не испанские конкистадоры, а искатели живой воды, какую в русских сказках добывают, понял? В этом громадная разница.

За разговором они не заметили, как подошли к кирпичному приземистому зданию. У входа висела голубая стеклянная вывеска с надписью: «Управление строительства гидроузла».

Молодые строители опустили на землю чемоданы, вытерли рукавами потные лбы. Лица их стали серьезными. Они находились у порога новой трудовой жизни.

5

— Все вместе пойдем или вышлем сначала разведку? — посмеиваясь, спросил Саша Черемшанов.

— Пошли вместе. Масса всегда выглядит внушительнее, — посоветовал Славик.

Они оставили чемоданы у вахтера, в грязноватом, с затоптанным полом вестибюле, остановились перед дверью с табличкой «Отдел кадров».

— Ну, готовсь. Подтянись, — сказал Саша и кивнул Максиму на дверь: — Толкай!

Но Максим не хотел входить первым — отступил.

— Тише! — яростно прошипел Славик. — Достать путевки!

— Может, повернешь назад? — невинно спросил Максима Саша и хихикнул: — Как тогда… ночью… Я знаю — мне проводница еще в поезде рассказала…

Галя не успела предотвратить взрыв. Максим побледнел, под скулами судорожно задвигались мгновенно набухшие бугорки. Он быстро наклонился к Саше так, что тот отшатнулся, и, весь дрожа от распирающей его злости, сдавленно произнес:

— Ты ошибаешься! Думаешь, я и в самом деле отступлю? Да? Ты воображаешь, что один храбрый и все можешь? Такой исключительный, как о тебе растрезвонили в институте? Подумаешь, изобретатель… Гениальный… Хвастун! Еще посмотрим, каков будешь тут!

— Ты что, кавалер де Грие? Шуток не понимаешь? — пытаясь улыбнуться, оторопело пробормотал Саша.

— Ребята, ребята, вы с ума сошли! — приглушенно вскрикнула Галя. — Как вам не стыдно?

Она тормошила обоих, оглядываясь по сторонам, боясь, что кто-нибудь станет свидетелем ссоры.

— За де Грие я могу и в морду дать, — тихо пообещал Максим, надвигаясь на Сашу и выпучивая потемневшие глаза.

— Макс, ты, наверное, плохо знаешь литературу. Ведь это безобидное сравнение, — все еще миролюбиво улыбнулся Черемшанов.

— Перестаньте! Приехать на место и затевать ссору… — чуть не плача, дергая за рукав то одного, то другого, приглушенным, полным негодования голосом пыталась потушить ссору Галя.

Славик молчал, хмурился, но вот его крепкое плечо, словно клин, вдвинулось между ссорящимися, и, с силой сжав руки Максиму повыше локтя, он тихо сказал:

— Перестань! Ты что кричишь на Черемшанова, как на лакея?

— Как на лакея? А я что — барин? Барин, да?! — Максим весь трясся, тяжело дыша. — Пусть он прекратит свои дурацкие шутки.

— У-у, болваны, — свирепо прошипел Славик и оттолкнул Максима от Саши.

Черемшанов вдруг засмеялся, протянул Максиму руку:

— Извини, Макс. Ведь я, честное слово, не хотел тебя обидеть. Я больше не буду.

Добрые глаза Саши смотрели просяще-весело. Он терпеливо стоял с протянутой рукой. Но Максим отвернулся. Галя кусала губы: неужели такой до этой минуты дружный коллектив распадется на ее глазах? Не может быть! Она этого не допустит. Максим, конечно, знал о кавалере де Грие и о Манан Леско. Он читал повесть аббата Прево. И дело было не в литературном сравнении и не в невинной шутке Черемшанова. Еще в Москве в нем закипала смешанная с ничтожной завистью злость против Саши. Она накапливалась долго, зрела и вот прорвалась. Максим сознавал, что был неправ, но превосходство Саши и та легкость, с какой он ехал на работу, его мучили… А тут еще нежданный-негаданный разрыв с Лидией…

Славик покачал головой, сказал со скорбным сожалением:

— Эх, Макс! Не с той стороны ты начинаешь показывать свой характер. Не с той… — Он прошелся раз-другой возле двери, остановился, оглядел всех, как командир свое дрогнувшее перед выполнением боевого задания подразделение: — Вот что. Разберемся во всем после. А пока, если дорога вам дружба, смирите свое ребячье самолюбие и идемте представляться.

Но Максим отошел к коридорному окну, стал глядеть на улицу. В эту минуту вид у него был очень надутый и упрямый.

Славик подошел к нему:

— Оставь, слышишь? Неужели тебе не стыдно ломаться?

— Я не ломаюсь. Просто я в няньках не нуждаюсь, — ответил Максим.

— Это что? Демонстрация? — негодующе суживая глаза, спросил Славик.

— Называй как хочешь. Вы думаете, я без вас ничего не добьюсь? Ну и думайте. А мне поводыри не нужны. Я не нуждаюсь в чьей-либо опеке. И прошу не надзирать за мной и не читать мне на каждом шагу мораль. Я не хочу, чтобы мной командовали.

— Это твое последнее слово? — спросил Славик.

— Последнее.

— Тэ-эк, — протянул Славик и, сдвинув на затылок кепку, ожесточенно потер налившуюся кровью плешинку. — Ну хорошо. Сам так сам… Не будем тебе мешать.

По коридору шли какие-то сотрудники. Славик отошел, посоветовался с Черемшановым и Галей. Гале хотелось добиться примирения, и она все время порывалась к Максиму, но Славик ее удерживал.

— Ах, какие же вы злые! — дрожащим голосом оказала Галя.

У Максима дрогнуло сердце. Не вернуться ли к друзьям? Но недобрая упрямая сила удерживала его.

Славик, Галя и Саша ушли в отдел кадров, а Максим остался стоять у окна. «Ну и ладно. По крайней мере, не буду от них зависеть», — самолюбиво думал он.

Не прошло и десяти минут, как Славик, Галя и Саша вышли из отдела кадров. Лица их сияли. Галя подбежала к Максиму и, забыв обо всем, что произошло недавно, сказала:

— Иди же, Макс. Мы сказали, что с нами есть еще один. Пока у нас отобрали путевки, дали записочку к коменданту общежития, а завтра в девять утра велели прийти оформляться на работу. Иди же скорее. Мы подождем.

Ни на кого не глядя, Максим вошел в кабинет отдела кадров. К немалому его изумлению, ему пришлось разговаривать с пожилой женщиной, заместителем начальника отдела. Она по-матерински приветливо улыбнулась ему, взяла путевку, паспорт, диплом, пробежала по ним взглядом, потом со спокойным любопытством подняла на него светлые умные глаза.

— Вы все вместе приехали? — спросила женщина. — Только что у меня были ваши товарищи.

— Да. Вместе, — ответил Максим и покраснел. Потом, после нескольких вопросов, заданных женщиной о его учебе и практике, Максим сказал: — Я хотел бы занять место не ниже сменного инженера любого объекта.

Женщина чуть приметно улыбнулась:

— Видите ли, Страхов, у нас все начинают одинаково. Мы ставим людей туда, где они наиболее нужны. А потом уже бывает видно, на что они способны. Сейчас я вам ничего не могу обещать. Явитесь завтра утром для оформления. А пока устроим вас на жительство. Идите отдыхайте с дороги. Вас же четверо? — щурясь, спросила женщина, и Максиму стало неловко под ее проницательным взглядом.

«Что я наделал? Какого дурака разыграл!» — выругал себя Максим и вышел из кабинета.

Славик, Саша и Галя терпеливо ожидали его в вестибюле.

— Ну, все в порядке? — спросил Славик. — Куда тебя устроили? Куда-нибудь особо? — Славик сделал ударение на последнем слове.

Максим молча взял свой чемодан, шагнул к выходу.

Одноэтажное длинное, барачного типа, общежитие стояло под самым гребнем песчаной, уже полностью намытой плотины.

Славика и Галю поместили в отдельной комнате с печкой-голландкой, с двумя никелированными кроватями. Максиму и Саше хотели отвести такую же комнату на двоих, но Максим наотрез отказался и расположился отдельно, с таким же, как и сам, одиноким специалистом, в прохладной и чистой, но еще не обжитой, похожей на больничную палату комнате.

Войдя в нее, он вспомнил свою уютную, устланную коврами комнату в родительской квартире, удобный письменный стол с письменным прибором, подаренным ему матерью в день совершеннолетия, мягкое кресло и диван, на котором иногда леживал часами, ни о чем не думая. Строгая, чистая, скудно обставленная низенькая комната общежития с железными кроватями и грубыми тумбочками у изголовья показалась ему очень унылой. Сердце его сжалось от одиночества и еще какого-то чувства, похожего не то на обиду, не то на унижение.

В комнате пахло известкой и сырыми досками от недавно вымытых полов. За маленьким запыленным окном виднелись вздыбленные песчаные холмы, поднятые к небу стрелы экскаваторов. По глинистой лощине нескончаемой вереницей ползли и скрывались за выступом холма самосвалы.

Весь этот голый, изжелта-серый, песчано-глинистый пейзаж, на котором преобладали машины, а людей почти не было видно, освещался раскаленным солнцем, а край неба низко над землей по-прежнему был затянут бледной пеленой пыли.

Ощущение, что там, за этой пеленой, происходило нечто невообразимо огромное, заставляющее землю вздрагивать, не покидало Максима, а мысль, что уже завтра он станет в ряды строителей, наполнила его новым, еще не испытанным волнением.

Он долго стоял у окна и смотрел на клочок блеклого, знойного неба. Губы его были плотно сжаты. От переносья вверх пролегла глубокая складка. Казалось, он с громадным усилием преодолевал в себе какое-то сопротивление. Ему становилось все более стыдно за свою недавнюю вспышку, за ссору с Сашей… В тот вечер он долго не мог уснуть. Нервы его были взвинчены новизной обстановки, усталостью с дороги.

Ночевавший вместе с ним лысеющий пожилой мужчина, назвавший себя техником на строительстве плотины, попытался вечером заговорить с ним, дать, как неопытному еще специалисту, несколько разумных советов. Максим отвечал на его вопросы вежливо, но безучастно. После нескольких неудачных попыток ввести новичка в курс дела техник счел дальнейшее общение с «надутым юнцом», как про себя назвал он Максима, бесполезным и уже не беспокоил его разговорами.

Утром техник ушел на работу очень рано.

6

Проснувшись в половине восьмого, Максим быстро оделся, вышел из общежития. Ему хотелось побыть одному, собраться с мыслями.

Полынный запах степи, приносимый легким ветром издалека, из-за песчаных и глинистых вздыбленных экскаваторами холмов, опахнул его. Солнце отсвечивало на мокрых от утренней росы крышах деревянных домиков, на металлических частях снующих по улицам машин.

Идти в контору управления было еще рано, и Максим, увлекаемый любопытством и неясной, но неутолимой душевной жаждой, побрел назад, туда, где виднелись стрелы экскаваторов и беспорядочные нагромождения глины. Задумавшись, он не заметил, как вышел за окраину поселка и по склону песчаной насыпи взобрался на самую ее вершину. То, что он увидел, поразило его. У него даже дыхание перехватило.

Под ясным и невиданно широким куполом неба простиралась в обе стороны изрытая, искромсанная, вся в ущельях и пухлых песчаных и глинистых насыпях степь. По ней всюду были разбросаны экскаваторы и множество других, неясно видимых издали машин. Экскаваторы, как ископаемые чудовища, то, вытягивая вверх свои длинные шеи и опуская их долу, вонзались зубастыми стальными челюстями в песок и глину, то выбрасывали их далеко в сторону. Тупорылые бульдозеры с глухим рыканьем и храпом выравнивали беспорядочно всхолмленный грунт, в некоторых местах они двигались строем, как танки во время атаки. Между ними, поднимая тучи желтой пыли, сновали самосвалы. Вдали, у высокого берега затерявшейся среди этого хаоса реки, стояли на тонких, широко расставленных ногах похожие на жирафов портальные краны. Они, будто удивившись чему-то, загляделись вниз, на тревожно плескавшиеся у их ног зеленоватые волны.

Прямо на восток простиралась изрезанная неглубокими ериками, блестевшая маленькими озерцами и музгами речная пойма, постепенно переходящая в степь, с желто отсвечивающими на солнце хлебами, с разбросанными по склонам холмов селами и хуторами, с густыми зарослями ивняка и терна, с тополями у околиц.

Максим еще не знал, что лежавшее перед ним огромное пространство должно стать дном нового степного моря, и удивился той с виду разрушительной работе, которая охватывала равнину из конца в конец. По всей пойме, насколько хватал глаз, казалось, ходил гигантский плуг, бороздя ее вдоль и поперек, срезая до основания, выкорчевывая с корнями и превращая в завалы изломанной древесины недавние тихие рощицы плакучих и грустных, будто предвидевших свой неминучий конец верб, прибрежных зарослей клена и ясеня, жилистой лазы и низкорослого, ушедшего твердыми, как железо, корнями глубоко в землю дубняка.

Во многих местах уже ходили бульдозеры и разравнивали дно будущего водохранилища. Вереницы грузовиков с порубленным, изломанным лесом — пнями и корягами — уходили куда-то в степь. Кое-где уже наполовину были снесены прибрежные хутора, а на их месте обозначились плешины с остатками порушенных сарайчиков и плетней.

Старые, обветшалые, приросшие к земле хатенки сдирались бульдозерами, словно железной скребницей, а некоторые, более крепкие, разбирались житлями и переносились на новые места, на зеленеющие взгорья.

Максим еще раз огляделся: «Среди всего этого нагромождения машин где же мое место? Может быть, ван там, посреди желтого пыльного облака, а может, и ближе, на дне вон того котлована?» С юга тянул жесткий полынный ветерок. Максим глубоко вздохнул и почувствовал облегчение. Сердце хотя и сжималось от неизвестности, но вчерашней растерянности уже не было.

«Может быть, только сначала все это кажется страшным, потому что неясно и непонятно, а потом пригляжусь, освоюсь, привыкну…» — подумал Максим. Он вернулся в поселок, зашел в столовую, переполненную шоферами, позавтракал.

Время приближалось к девяти часам, и Максим направился к конторе. Чем ближе подходил он к знакомому одноэтажному дому, тем сильнее билось его сердце.

Он подошел к управлению, когда стрелка перевалила за девять. Ни возле конторы, ни в вестибюле, ни в коридоре Славика, Гали и Саши не оказалось. Максим встревожился: значит, друзья уже получили назначение и, возможно, ушли на работу. Не без смущения за вчерашнее он вошел в канцелярию отдела кадров и увидел знакомую женщину. Она смотрела на него удивленно.

— Где вы были? Почему опоздали? — спросила она. — Ваши друзья искали вас и не нашли.

— Они уже оформились? Получили назначение? — спросил Максим.

— Да, оформились и завтра пойдут на работу.

— Куда? Вы можете сказать?

— А почему же нет?

Максим увидел на столе заместительницы начальника личные дела Славика, Гали и Саши.

— Станислав Стрепетов и Александр Черемшанов назначены мастерами-помощниками сменных прорабов на рытье котлована четырнадцатого шлюза. Галина Стрепетова — младшим гидрологом на гидрометеорологический пост.

— А меня куда? — спросил Максим.

— Вас? С вами еще хочет побеседовать начальник отдела товарищ Костров. Зайдите к нему.

В словах женщины Максим почувствовал что-то неладное. Возможно, он прозевал свое место? Не проиграл ли он из-за самонадеянности и глупого самолюбия?

Начальник отдела, очень сурового вида мужчина с белесой щетиной на впалых щеках, одетый в галифе и китель, на котором еще были видны следы от снятых погон, встретил Максима пристально изучающим взглядом. Он вежливо пригласил его сесть, спросил, точно продолжая начатый разговор:

— Так где же вы хотите работать, молодой человек?

Максим, не желая повторять вчерашней бестактности, замялся:

— Я… соответственно диплому, конечно.

— Но где именно? На намывной плотине, на железобетонной или на шлюзах?

— Я бы хотел быть там, где и мои товарищи… Мы ведь вместе… — торопливо подсказал Максим.

— Гм… — Начальник отдела кадров сузил глаза, и невозможно было понять, что он думал о просьбе Максима. — Где вы знакомились с работой на шлюзах? — спросил начальник.

Максим почувствовал, что какая-то нитка ускользает из его рук и что, если он не ухватится за нее теперь же, многое будет потеряно. Он силился припомнить полученные на практике частицы недолгого опыта, уже затянутого пеленой забвения, формулы из учебников, некоторые технические детали на монтаже шлюзов. Он заговорил торопливо, нанизывая слово на слово, стараясь преувеличить свои практические знания и желая почему-то только одного: чтобы его назначили обязательно на шлюз. Теперь он понял: это был не экзамен, а что-то гораздо большее, ставившее его лицом к лицу перед людьми, перед ответственностью за какой-то участок.

— Во время практики на канале Москва — Волга по всем контрольным работам я получил отлично, — заверил Максим.

— Ну, а прорабом вы ведь еще не работали? — хмурясь, спросил Костров. — Вы представляете себе, что это за должность? Она требует большого опыта. Здесь одного диплома недостаточно.

Максим уже нерешительно цеплялся за последние доводы:

— Но я выполнял поручения мастера и… и прораба… Со многим знакомился.

Костров задумчиво постучал карандашом о настольное стекло.

— Вы, я вижу, имеете слабое представление, что такое работы на строительстве шлюза, — сказал начальник отдела. — Пока мы назначим вас вторым помощником прораба, а потом будет видно. Для начала это не так уж мало. У нас люди растут быстро. Месяца через три, если хорошо проявите себя, будете и прорабом. У нас есть недавние выпускники, сейчас они уже работают начальниками строительных участков. Итак, завтра на передовую линию, на четырнадцатый шлюз. Желаю успеха!

Максим, погруженный в размышления, не ответил.

— Вы недовольны? — скупо усмехнулся Костров.

— Недоволен? — Максим пожал плечами. — Я надеюсь заработать право на более заметный пост, — Сказал он и поспешнее, чем это было нужно, вышел из кабинета.

7

Славик, Галя и Саша Черемшанов были встревожены отсутствием Максима и, возвращаясь в общежитие, обсуждали его поведение.

— Не обращайте внимания на его выходки, — советовал Славик. — Меньше надо с ним нянчиться. Скажите пожалуйста, — он в нас не нуждается! Посмотрим, как он будет работать один.

— А я с тобой не согласна, Слава, — горячо возразила Галя. — Нельзя нам отталкивать Максима от себя. У него сейчас тяжелые минуты, я знаю.

— Ну и бери его в свои пуховые рукавички, да гляди не поцарапай, — насмешливо ответил Славик.

Черемшанов, шагая, все время оглядывался по сторонам. Вчерашняя минутная обида на Максима бесследно исчезла, и Саша тревожился теперь о товарище не меньше, чем Галя.

— В самом деле, друзья, куда его занесло? — беспокоился он. — В общежитии, не было, в отдел кадров не явился, уж не смотал ли он удочки?

— Ты осторожнее, — предупредил Славик. — Услышит он и опять полезет на тебя с кулаками. Теперь гляди — от двоих придется обороняться. Моя Галочка и Максим заключили агрессивный пакт.

— А я на Максима уже нисколько не сержусь, — вытягивая и без того длинную шею и сияя карими глазами, сказал Саша. — Для меня дружба дороже всего на свете. Другое дело, если он подлость какую-нибудь совершит, тогда держись…

И Саша так преувеличенно грозно выпучил глаза, так поворочал синеватыми, эмалевыми белками, что Галя расхохоталась.

— Ой, Саша! С твоим характером трудно наживать врагов.

— Точно. Однако, ребята, нам надо обязательно найти Максима. — Лицо Черемшанова вдруг вытянулось, он повел рукой, как бы призывая всех спрятаться. — Тише! В кусты! — шутливо скомандовал он.

С низко опущенной головой к ним подходил Максим. Галя нетерпеливо кинулась ему навстречу, схватила за руку:

— Как тебе не стыдно?! Где ты был?

Максим медленно поднял на нее грустные глаза, улыбнулся:

— Что? Опять прорабатывать будете?

— Перестань! Мы тут волнуемся за тебя, а ты… Куда тебя носило?

— Получил назначение? — сухо спросил подошедший Славик.

— Получил. Вместе с рабочими лопатки подносить. Так же, как и вы. На четырнадцатый шлюз.

— А ты чего хотел? Сразу стать начальником строительства? — насмешливо спросил Славик.

Саша решительно взял Максима под руку, с подкупающей искренностью сказал:

— Забудем вчерашнее, а? Честное слово… Извини, брат, еще раз. Давай руку. — И Саша вложил свою костлявую ладонь в вялую руку Максима.

— Ладно. Чего там… Работать-то вместе будем, — не глядя в глаза товарищу, проговорил Максим.

Галя незаметно делала Славику какие-то знаки.

— Макс, мне надо с тобой поговорить, — сказала она.

Славик и Саша пошли вперед. Максим и Галя отстали. Максим скосил на нее недоуменный взгляд:

— Ну что? Обсудили сообща меры по моему перевоспитанию? Так я в этом не нуждаюсь и слушать вас все равно не буду, учти.

— Не думай, что мы такие глупцы, — возразила Галя. — Мы не собираемся водить тебя на поводке. Но если уж ты поехал с нами, так изволь быть товарищем, а не капризной девчонкой. Я только хотела тебе передать мой разговор с Лидией перед нашим отъездом. Разве тебя это не интересует?

— Ты разговаривала перед отъездом с Лидией? — встрепенулся Максим. — О чем? Она говорила обо мне, да?

— Тише, — вытянула палец Галя. — Я дала слово Лиде, что никогда тебе ничего не скажу. И ты поклянись, что не проболтаешься в письмах к ней.

Максим споткнулся о кочку. На щеках его выступил румянец. Он замедлил шаг и все время поглядывал на идущих впереди Сашу и Славика.

— Даю честное слово. Говори же, как вы там перемывали мои косточки, — мрачно потребовал Максим.

Галя помедлила с ответом, а Страхов так и пронизывал ее взглядом.

— Она плакала, — собравшись с духом, выпалила Галя.

— Плакала?! — эхом откликнулся Максим. На лице его появилась растерянная недоверчивая улыбка. Бывает и так, что слезы любимой доставляют утешение. — Как же она плакала? — Лицо Максима стало совсем глупым.

— Да так… Очень обыкновенно. Как плачут девушки, когда они обманываются в ком-нибудь, — умышленно грустно ответила Галя.

Максим собрал все свое самообладание и притворился непонимающим.

— А в чем же… в ком она обманулась?

— Ты еще спрашиваешь! — негодующе вскричала Галя. — Она думала, ты — порядочный парень, а ты оказался не лучше таких типов, как Бражинский.

— Она тебе об этом сказала?

Максим остановился.

— А как ты думаешь? — Галя, казалось, готова была по-кошачьи вцепиться в него. — Лидия мне все рассказала. И об этой… твоей артистке, и о том, как вы с Бражинским и еще с кем-то устраивали всякие глупости у нее на квартире, и обо всех ваших безобразиях… Ты думаешь, для такой девушки, как Лида, узнать об этом — пустяк? И когда узнать? Когда готовишься к такому событию в жизни, как замужество!

Максим слушал с выражением вины на угрюмом лице.

— И как это все просто у вас получается, — возмущенно продолжала Галя. — Плюете на чистые чувства, топчете их грязными сапогами, а потом еще требуете к себе доверия. Ведь ты одного мизинца Лидии не стоишь! Ты заслужить ее доверие должен, заработать, понял? Погоди, не перебивай, дай мне кончить, — заметив нетерпеливую попытку Максима оправдаться, прикрикнула Галя и замахала руками. — Вот что, дружок… — Если ты таким и останешься, тебе будет трудно не только с Лидией. Очень нехорошо будет и в работе и в личных делах. И ни о какой Лидиной и нашей дружбе не может быть и речи. Неужели ты не знаешь, как много для настоящей любви и дружбы нужно? Ведь любовь — это не только брать от любимого все хорошее, все, что ты любишь, но и самому платить тем же тому, кого любишь или с кем дружишь. Ты об этом думал?

Максим молчал, пристыженный, обескураженный. Галя разбередила в нем новые чувства, еще большее недовольство собой — требовала, чтобы он стал лучше, сбросил с себя старый груз.

— Лидия заслуживает того, чтобы отдавать ей самое большое и лучшее, что может быть в человеке, — продолжала Галя. — А если этого большого в тебе нет, забудь о ней. Я хорошо знаю Лиду, и мне обидно за неё, за то, что ты подошел к ней с нечистым сердцем… Максик, миленький, — голос Гали стал умильно-просящим, — мы все хотим, чтобы ты накопил в душе это хорошее. Как хочется, чтобы у всех было это хорошее. Иначе — зачем же мы сюда приехали. Только ли работать и получать зарплату? Ты оглянись, какое дело предстоит нам. Не отделяйся от нас. Ты понимаешь, зачем это нужно? Эх, Макс, как бы хотелось мне похвалить тебя за многое, когда я буду, писать Лидии. Может быть, она этого и ждет от тебя! — с искренней горячностью воскликнула Галя.

Максим смотрел на тонущую в желтоватой мгле плотину, кусал губы. Но вот он обернулся, остановил на Гале печальные глаза, проговорил:

— Ладно. Спасибо, Галя. Я понял, о чем ты говоришь.

8

На следующее утро: Максим, Славик и Саша поехали на шлюз, километров за шесть от поселка. Галя ушла на работу на гидрометеорологический пост.

Максим был молчалив, хотя и менее угрюм, чем вчера. Он по-прежнему мало разговаривал с Сашей Черемшановым, коротко отвечал на его вопросы. А Саша, как всегда, был весел и много фантазировал. В разрытых степных холмах он видел какие-то золотоносные копи, в землесосных снарядах, выкачивающих со дна реки песок с водой и посылающих эту смесь, пульпу, по трубам чуть ли не за три километра на намываемую плотину, — чудовищные машины времени, уносящие на тысячи лет вперед, в будущее.

После вчерашнего разговора с Галей думы Максима о Лидии вновь достигли прежнего накала. Весть о том, что Лидия не порвала с ним окончательно и тяжело переживает разрыв, не давала ему покоя. Вторую половину дня и вечер он пробродил по поселку, раздумывая над словами Гали. Вернувшись в общежитие в сумерки, когда по поселку и по всему строительству зажглись тысячи огней, Максим тотчас же принялся писать письмо Лидии. Его сосед по комнате попробовал было вновь начать свои наставления, но, видя, что Максим не слушает, безнадежно покачал головой, улегся на койку и вскоре захрапел.

Максим старался излить в письме всю душу. Слова безудержно ложились из-под пера:

«Я многое понял, дорогая Лида, только здесь, когда очутился далеко от тебя. Я тоскую и сознаю, что был не прав и не ценил твоей дружбы… Да, дружбы, потому, что и дружба твоя нужна мне, как и любовь. Бражинский, конечно, вытащил старое. Да, я был сквернячим. Ты права в своем негодовании. Я скрыл от тебя эту скверность… Но поверь — это было в прошлом. За него я уже понес наказание. А теперь я никогда ни в нем не солгу тебе… Я буду свято оберегать все, что тебе дорого…»

Стрелка часов давно передвинулась за полночь. Максим чувствовал себя как во хмелю, и когда вдохновение […] перед ним лежало много мелко исписанных, вырванных из общей тетради листков. Максим подошел к окну, распахнул створки рамы. Из глубины ночи на него повеяло свежестью близкой степи, речной прохладой, влажными пойменными травами. Где-то на шоссе урчали грузовики — они и ночью подвозили к стройке материалы.

Лидия… Москва… Нескучный сад — когда это было? Как не похоже все прошлое на то, что видел он вокруг себя теперь!

Максим лег в постель, но долго не мог уснуть, глядя широко открытыми глазами на сверкающие за окном огни, прислушиваясь к отрывистым паровозным свисткам на станции и еще каким-то неясным звукам, похожим на отдаленный гул морского прибоя.

«Галка сказала: надо заработать любовь Лидии… Правильные слова, — думал Максим. — Действительно, кем я был для нее? Никем… Только франтом, как окрестил меня Михаил Платонович. Сидел на папенькиной шее да развлекался… А еще жениться хотел…»

Утром, перед тем как уезжать на шлюз, Максим перечитал письмо. Оно показалось ему выспренним и многословным, но он не хотел ничего изменять, запечатал, сбегал на почту, опустил в почтовый ящик…

Как только Максим сошел с автобуса и увидел впереди горы вскопанной земли и ползающие по ним землеройные машины, он тотчас же почувствовал, что на него надвигается что-то огромное, могучее, перед чем все глубоко личное отступает назад, сторонится, как одинокий пешеход перед напористо идущей навстречу многолюдной и шумной толпой. Этой толпой были те впечатления и все то новое, что представало перед его глазами.

В первую минуту, очутившись среди громыхающих гусеницами бульдозеров, ревущих скреперов и самосвалов с железными громадными кузовами, Максим ощутил растерянность. Ведь никогда еще не видел он такого скопления работающих машин, такого всеобъемлющего, величественного труда. Здесь ничто не стояло на месте — все двигалось и работало, и даже воздух казался раскаленным не от солнца, а от этого неустанного движения. Представлялось: земля вздрагивает под ногами, а небо, затянутое тяжелой пеленой глинистой пыли, гудит и звенит, как громадная железная крыша под внезапно обрушившимся градом. И впервые Максим вспомнил рассказ случайного попутчика, молодого инженера-машиностроителя, с которым чуть не поссорился в поезде.

Славик, Максим и Саша перепрыгивали через глубокие рвы и траншеи, осторожно ступали по гнущимся дощатым мосткам, карабкались на глинистые откосы, то и дело увертываясь от грузовика или всхрапывающего бульдозера. Саша поминутно останавливался и ошеломленно осматривался по сторонам.

— Вот это да-а! Вот это работенка! — то и дело восклицал он. — Тут будет получше, чем на каком-нибудь Боулдер-Дам[5].

— А ты разве бывал на строительстве Боулдер-Дама? — шутливо спросил Славик.

— Бывать не обязательно. Достаточно знать и вообразить, — серьезно ответил Саша.

— Эх ты, Эльдорадо, помноженное на Колорадо, — насмешливо заметил Славик. Его оглушило и взволновало окружающее не меньше, но он изо всех сил старался держаться спокойно.

Они отыскали наконец небольшую деревянную конторку, где, как им сказали, помещался начальник строительства шлюза. Но начальника там не оказалось. Он был на объекте. В пропитанной пылью комнатушке загорелая, краснощекая машинистка, повязанная пестрой косынкой, била крупными по-мужски пальцами по клавишам громадного ободранного ремингтона. У входа сидели девушки в запыленных комбинезонах и завтракали. Завидев Сашу, Славика и Максима, они стали покашливать и похохатывать.

— Гляньте, девчата, какой беленький да славненький, как поросеночек, — пропищала одна из девушек, прыская в платок и показывая на Максима. — Как жалко, что тут пыльца на него сядет.

Максиму показалось, что у него загорелись уши, но он не обернулся.

Ветер врывался в раскрытое окошко конторки, шелестел бумажками, наколотыми на крючок, вбитый в стену над закапанным чернилами столом. Все здесь имело походный характер, и даже телефон, стоявший на подоконнике, под боком у машинистки, был полевого типа, с жужжавшим по-пчелиному зуммером.

Молодые инженеры пошли к котловану искать начальника. Вслед им несся девичий смешок. Начальника отыскали не сразу. Он стоял у края котлована и кому-то грозил кулаком. Это был высокий, очень худой мужчина с темным, как земля, лицом и насмешливыми, покрасневшими от пыли глазами. Словно дубленая, огрубелая от ветров и солнца кожа обтягивала его сухие скулы, на тонких, до крови потрескавшихся губах присохла землистая корка. Одет он был в синюю нанковую куртку, из бокового кармана ее высовывались кончик авторучки и краешек засаленного блокнота. Брюки с присохшей к ним глиной вздувались на коленях пузырями, резиновые сапоги — тоже в глине, за голенищем правого сапога торчали свернутые в трубочку бумаги и складной стальной метр.

— Ну? — добродушно-насмешливо спросил он нерешительно остановившихся перед ним Максима и его товарищей, после того как они представились ему. — Что будем делать, а? Небось головы кругом пошли? Ничего! Сначала оно вроде бы и страшновато, а потом обвыкнете. Тут вашего брата молодняка уже порядочно. Главное, на работе меньше заглядывайте в учебники, а больше приглядывайтесь к тому, что люди делают. Не думайте, что вы в институте всему выучились. Тут вам предстоит пройти самый последний и самый трудный факультет.

Начальник понимающе оглядел лицо и руки Максима, его новенький, еще не обмякший комбинезон, фатовато надвинутую на лоб кепку.

— Вот вы, молодой человек…

— Максим Страхов, — отрекомендовался Максим.

— Гм… Страхов… А с виду совсем не страшный… Будем знакомы — Евгений Михайлович Рудницкий… Так вот, товарищ Страхов, с работами второй стадии на шлюзе вы, надеюсь, знакомы?

— Знаком.

— Так-с. Отлично. — Рудницкий поглядел куда-то на дно котлована. — С чем же вы знакомы? Будьте так любезны пояснить.

Напрягши память, Максим стал излагать все, что знал из теории и практики работы на шлюзе.

— Вы напрасно… — вежливо остановил его начальник. — Я не экзамен устраиваю. Допустим, вы все лекции и книжки оставили дома. Ну-с… — Глаза Рудницкого струили скупую усмешку. — Меня не интересует то, что вы делали на практике. Предположим, вот у той стенки котлована у вас случился оползень. Какие срочные меры вы примете?

Славик и Саша во все глаза смотрели на Максима, как бы желая подсказать ему правильный ответ. Особенно старался Саша: он, как гусак, вытянул шею, и даже кадык его суетливо перекатывался — так сильно хотелось ему помочь товарищу.

Максим стал говорить об экстренных аварийных мерах с теоретической гладкостью. Он вообще отличался умением излагать знания с книжной точностью. Но Рудницкий слушал его с той же снисходительной усмешкой.

— Ладно, ладно. Вижу: все вызубрили, — сказал он. — А все-таки, если будете поступать так, как говорите, оползень зажмет вас и раздавит, как муху. В жизни оно не всегда получается как в учебнике, хотя учебник и есть совокупность научных правил и опыта. Надо предусмотреть заранее, чтобы оползней не было… Оградить котлован от них… А как и чем — узнаете на практике. Ладно. Мы еще с вами потолкуем. А пока походите, приглядитесь. И не делайте профессорского вида… Вы… и вы… — обратился Рудницкий к Славику и Саше, — пойдете на верхнее сооружение, а вы, Страхов, в котлован, в распоряжение старшего прораба Федотыча. Вон стоит старичок. А теперь катитесь с высокой горки, — шутливо закончил беседу начальник строительства шлюза и засмеялся так странно, что молодым инженерам показалось, будто по их спинам провели колючей щеткой.

К Рудницкому подошли какие-то рабочие, и он, отвернувшись, заговорил с ними. Максим, Славик и Саша направились к старшему прорабу.

9

Максим стоял на деревянном настиле у крутого откоса котлована, оглушенный шумом, и растерянно озирался. Он старался во что бы то ни стало сохранить уверенный вид, как подобает помощнику прораба, но это ему никак не удавалось. Глаза его поминутно широко раскрывались от изумления, в них отражалась оторопь и даже боязнь, что вот его сшибут или просто прогонят, чтобы не мешал, а он не знает, что ему надо делать.

Старший прораб поставил Максима на такой участок, где не требовалось никакого его вмешательства: все шло своим чередом. Федотыч просто решил проверить, как молодой инженер будет вести себя первое время в горячей обстановке. Он любил проделывать подобного рода «пробу» с каждым новичком.

На обязанности Максима лежало, как ему сказал Федотыч, следить за выемкой грунта на площадке, равной не более одной десятой части котлована. Следить, чтобы исправлять чьи-либо промахи, было незачем: люди и машины работали слаженно, согласуясь с чьей-то умной, заранее нацеленной волей. На молодого прораба никто не обращал внимания.

Прошло не менее часа, пока он смог что-либо соображать и более ясно различать, что творилось вокруг; он огляделся и словно увидел себя на дне глубокого ущелья. Склоны котлована поднимались с обеих сторон почти отвесно, как темные гладкие скалы, образуя наверху прямоугольник мутного неба. Ему показалось — вот он сидит в гигантском ящике, маленький и беспомощный, и его с минуты на минуту накроют громадной крышкой и захлопнут, как муху в банке. Рядом стоял экскаватор и выбрасывал наверх остатки вязкого грунта. Стальная стрела его проносилась над головой Максима. Зубастая пасть ковша со скрежетом вгрызалась в мокрую глину. Затем поднималась, как бы для того, чтобы где-то там, на высоте, прожевать и проглотить схваченную добычу.

Вверху носилась пыль — по откосам глина быстро высыхала, а внизу, под настилом, клокотала и хлюпала пробившаяся из подземных родников вода.

На соседнем участке могучие копры уже вбивали стальные шпунты — там приступали к сооружению коробки шлюза, к возведению железобетонной арки для будущих ворот. Оттуда доносился резкий и частый, как стрельба из многих автоматов, перестук электрических молотков, там вспыхивали под приборами электросварщиков фиолетовые зарницы. Железные прутья арматуры сваривались в решетчатую клетку, стены которой люди готовились заковать в железобетонные плиты, будто в броню.

Шум стоял внутри котлована такой, что закладывало уши. Пыль висела над строительством душным, нерассеивающимся облаком. Солнце уже заглядывало в котлован и припекало все жарче. Ветер сюда не залетал, и дышать становилось все труднее.

Максим даже отупел от шума, от быстрой смены впечатлений. Голоса людей доносились до его слуха слабо, как комариное жужжание. А люди и здесь разговаривали, что-то кричали друг другу, переругивались. Вот из будки экскаватора высунулся машинист с красновато-темным, как медный закопченный таз, лицом. Рот его был широко раскрыт, глаза вытаращены. Машинист что-то кричал проворному человеку, стоявшему внизу, облаченному в желтый от глины комбинезон и высокие резиновые сапоги, по всей вероятности бригадиру.

В ответ человек гневно погрозил экскаваторщику кулаком. Заметив Максима, он быстро подошел к нему и прокричал во все горло:

— Скажи машинисту экскаватора — пускай он отодвинет своего стального крота на два метра назад!

Надо было ответить бригадиру что-то дельное, уверенное, но Максим растерялся, у него даже колени задрожали.

— Ты, собственно, кто такой? — спросил бригадир, с презрением оглядывая чистенькую фигуру Максима, его юное, еще не успевшее загореть и запылиться лицо.

— Я новый помощник прораба, — уверенно ответил Максим.

— Ах, помощник! Ну, помогай, брат, помогай. Букварик не забыл с собой захватить?

Маленький и юркий бригадир отошел, а Максиму хотелось убежать со своего поста, провалиться сквозь землю. В эту минуту все институтские знания как будто разом вылетели из головы. Перед ним шумела, двигалась, оглушая грубыми голосами, сама жизнь.

Максим подумал: если он сейчас не поймет того, что совершалось вокруг, не вольется в этот лихорадочно быстрый поток и не ухватится за главное, то поток выбросит его, как бесполезный мусор. Ему захотелось на кого-то опереться, с кем-то посоветоваться. Он стал оглядываться по сторонам. Взгляд его упал на группу рабочих, строящих для монтажников дощатые подмостки. Среди них он узнал знакомого рабочего и его товарищей, которых увидел на вокзале в Степновске. «Ага, вот они где!» — обрадованно подумал Максим.

Плотники с привычной ловкостью устанавливали столбы, прибивали доски, постукивали топорами и молотками, как дятлы в лесу. За визгом лебедок, среди оглушающих ударов копра Максим не сразу расслышал их дружные голоса. Он подумал, не покричать ли плотникам, но усомнился: солидно ли ему, помощнику прораба, так запросто окликать рабочих?

Но плотничий бригадир, видимо, тоже хорошо заприметивший Максима, тотчас же узнал его. Скуластое потное лицо плотника сначала выразило изумление, потом он осклабился, раскрыв две полоски редких зубов, приветливо помахал топором, и Максим ответил неуверенным взмахом руки.

Теперь ему стало совестно оставаться в бездействии: надо было показать и плотникам, и маленькому бригадиру, который, по всей видимости, ради шутки обратился к нему с предложением сделать внушение экскаваторщику, что он, Максим Страхов, не такой уж несведущий инженер и умеет не только наблюдать, но и распоряжаться.

Он ощутил потребность на что-то указывать, во что-то вмешиваться. Подумал о том, что Славик и Саша, наверное, работают где-то на другом конце шлюза, ведут себя деятельнее, чем он, и порадовался, что они сейчас не видят его замешательства. Кроме того, вот-вот мог появиться старший прораб и спросить, как подвигается дело с выемкой грунта. Что он ответит?

Оглядываясь, Максим осторожно сошел с помоста, сделал несколько шагов в сторону механической лопаты, соскабливающей глинистый нарост с откоса котлована. Он вспомнил правила из лекций и учебников, и ему показалось, что гусеничная основа механизма лопаты стоит слишком далеко от срываемого холма.

Максим загляделся на машиниста, оступился с мостика и увяз по колено в мокром грунте. Это было что-то вроде, первого трудового крещения, и молодому инженеру даже приятно было выпачкать свой комбинезон. Стоящие рядом насосы с храпом откачивали воду, оглушали его звенящим гулом моторов. Не спуская глаз с машиниста, Максим карабкался к нему по крутому откосу.

Первое распоряжение, которое он отдал машинисту, благополучно сошло с рук. Машинист, молодой парень, ухмыльнулся и передвинул корпус лопаты, но не на такое расстояние, какого потребовал Максим; а сколько действительно было нужно для удобства работы. Было похоже на то, что паренек и без указания знал, как нужно поставить машину. Но Максим, очень довольный собой, выше поднял голову и, заложив руки за спину, стал опускаться к плотникам, сооружающим мостки. Он подумал о том, что пройдет еще час-другой и он неплохо освоится с ролью начальника… Начальника!.. Обида на бригадира вызвала желание взять реванш. Ему уже хотелось воспользоваться правам старшего и показать свою власть, подчеркнуть, что он, инженер, выше рабочих и они обязаны беспрекословно повиноваться ему.

И вот какой-то коварный голос, который науськивал его вчера на ссору с Сашей, на пренебрежение дружбой товарищей, опять заговорил в нем и подсказал странную мысль — приказать рабочим сделать что-нибудь не столько ради пользы дела, а лишь для того, чтобы испытать, исполнят ли они его приказ…

Максим подошел к плотникам и, став на неотесанную балку в важной позе, кашлянул как можно солиднее и строже. Краснолицый плотник обернулся к нему, добродушно ухмыльнулся:

— Вот оно как! И ты, стало быть, с нами, хлопчик… Тут пристроился, — сказал он, вытирая рукавом пот со лба. Его товарищи перестали помахивать топорами и тоже повернули к Максиму свои загорелые потные лица, заулыбались. — Куда же ты поставлен? Неужто мастером? — спросил плотник. В его вопросе не было ничего обидного, а только одно любопытство, но Максиму самый тон плотника показался панибратским, и он ответил заносчиво:

— Не мастером, а помощником прораба. Я — инженер.

— А-а… — поднимая брови, протянул плотничий бригадир. — Такой молодой, а вишь ты… Что значит ученье, слышь-ко, Левонтий? — обернулся он к своему товарищу. — Стало быть, парень-то — наш начальник?

— Да, вот так, — строго, без улыбки подтвердил Максим.

От плотников, перевидавших множество самых разных командиров, не ускользнуло в поведении и тоне молодого инженера что-то такое, что заставило их перемигнуться.

А Максима все больше коробило, что плотничий бригадир обратился к нему на «ты», будто к равному, и что в голосе его слышалась такая нее, как у маленького насмешливого бригадира, хотя и безобидная снисходительность. «За кого они меня принимают? Мальчишка я для них, что ли?» — подумал он и решил поставить скуластого плотника на место.

— Вы вот что… Как ваша фамилия? — начальническим тоном спросил Максим, а ведь ему хотелось разговаривать иначе и подружиться с плотником, который все сильнее чем-то привлекал его.

— Моя-то? — улыбнулся бригадир и, поплевав на руки, вновь принялся за тесание брёвна. — Моя фамилия простая, самая обыкновенная — Кукушкин… От кукушки произошла. А зовут Устином, а по батюшке — Денисыч.

Плотник вновь переглянулся с товарищем, и Максиму показалось, что тот нарочито прикидывается простачком, дурачит его. Это окончательно вывело Максима из себя.

— Товарищ Кукушкин, вы сваи неправильно отесываете, — брякнул он.

— Это почему же? — очень учтиво спросил Кукушкин, продолжая тесать.

— А вот неправильно. Разрешите мне знать почему. Мне виднее. Я — инженер, — снова надменно подчеркнул Максим.

— Слыхали, — усмехнулся Кукушкин и опять незаметно переглянулся с товарищем. — Только, мы испокон веку так тешем. И отцы наши таким же манером. Почему же все-таки неправильно, дозвольте спросить?

— А потому… потому… — запнулся Максим и побагровел. — Потому что слишком высоко. Столбы не будут держаться в этом грунте. Будут расшатываться.

— Так, так… — с сожалением покачал головой Кукушкин.

— Вы головой не качайте, товарищ Кукушкин, и много не рассуждайте, а делайте так, как я вам приказываю, — повысил голос Максим. — Я вам запрещаю так отесывать.

Плотники засмеялись, и особенно громко — Леонтий.

Кукушкин укоризненно взглянул на товарищей. Максим смешался, краснея пуще прежнего. В эту минуту рядом с плотниками появился старший прораб.

Максим сразу прикусил язык, стоял, как уличенный в чем-то непозволительном.

— Что у вас тут такое? — спросил Федотыч Кукушкина.

Бригадир небрежно кивнул головой в сторону Максима и добавил нарочито громко, чтобы тот услышал:

— Да ничего… Все в порядке. Товарищ помощник сказал, что мы в точности правильно делаем затеску столбов. Как вы велели…

— Ага. Правильно. Так и делайте, — одобрил Федотыч.

Плотники переглянулись, пряча улыбки, а Максим не знал, куда деваться от стыда.

Федотыч подошел к нему, поманил его пальцем, отвел в сторону:

— Ну как, голубчик, самочувствие? Осваиваетесь?

— Осваиваюсь, — машинально ответил Максим.

— И уже начинаете разбираться кое в чем?

— Да. Понемногу.

У крепкого на вид Федотыча — ржавые, с проседью, опущенные книзу усы, глаза, как у старого ястреба, зоркие, чуть усталые и умные. Каждая глубокая складка на его выбритом, пропеченном солнцем лице, казалось, была вырезана кремневым резцом многолетнего труда, и, глядя на это огрубелое лицо, думалось: немало полезного сделал этот человек на земле, немало каналов и шлюзов построил, немало людей научил хорошему. В его взгляде было что-то отечески строгое и вместе с тем очень доброе, располагающее.

Под его усами промелькнула теплая, извиняющая улыбка.

— А они-то, плотники, все тешут да тешут по-своему, так, а? — сказал Федотыч и засмеялся. — Вот упрямый народ. Испокон веку, говорят, так тешем. Вот и переломи их тут…

Максим пристыженно взглянул на старшего прораба.

— Ничего, ничего, — сказал Федотыч, трепля его по плечу тяжеловатой рукой. — Это бывает. Я-то недалечко стоял и все слышал, как это вы им сделали замечаньице… хе-хе… насчет столбиков-то… Что ж… Иногда, ежели справедливо, следует. Смолоду и я вот так же наскакивал. Дай, мол, покажу, кто я таков есть. Наскочу, как петушок, а они мне, трудяги-то, языки за спиной, а то и дули показывают, посмеиваются… Бывало всякое… Вы-то, голубчик, конечно, не правы… Надо присматриваться к каждой мелочи со всех сторон, а потом уже говорить, что так, а что не так… А насчет престижа своего не увлекайтесь. Пускай сами люди престиж вам создают. Бросьте, ну его к шутам! Завтра я поручу вам более интересное дельце. Проверим, есть ли у вас строительная жилка. А пока пойдемте, покажу кое-что.

И Федотыч повел Максима вдоль котлована. Поглядывая им вслед, плотник, которого звали Леонтием, проговорил:

— Шустрый, видать, хлопец. Еще молоко на рыльце не обсохло, только приехал, а туда же: «Я приказываю».

— Ничего. Обтешется, — миролюбиво заключил Кукушкин. — Федотыч ему мозги вправит.

10

Славик Стрепетов и Саша знакомились с работой у так называемого головного сооружения шлюза. Не все шло гладко и у них. К веселому Саше у арматурщиков и электросварщиков сразу же установилось шутливо-покровительственное отношение, как к забавному пареньку. Произошло это, может быть, потому, что Саша в течение получаса со всеми перезнакомился, со всеми был на «ты», смешил всех своими повадками.

И если деловито-серьезный и спокойный Славик, важно расхаживающий по мосткам и по-хозяйски поглядывающий на работающих людей, с самого начала вызвал нечто вроде почтения к себе (кто знает, что на уме у этого молчаливого, не по возрасту плешивого и не в меру серьезного паренька?), то Сашу сразу же раскусили. Был он, что называется, душа нараспашку, чем быстро расположил рабочих к себе.

— А парень-то свой, даром что инженер, — говорили о нем рабочие, устанавливавшие железную арматуру.

— И какой он, у бисова батька, инженер? Диплом-то у него инженерский, а возраст пионерский — ухватки никакой. Ты его попроси показать что-нибудь сделать, он тебе упрется как баран в новые ворота и ничего не сообразит.

— Нет, не говори. Среди этих молодых сосунков бывают очень башковитые, — возразил третий арматурщик. — По-твоему, их зря, этих молодых, из институтов выпускают? А откуда же и опытные берутся, как не из таких вот? Каждый был сначала таким теленком, спроси у любого.

— Да, это верно. Только трудового разума у них мало. А ведь в нем-то все дело.

Саша тем временем совал свой нос всюду, обо всем расспрашивал и ужасно надоедал всем. Его доверчивость и обращение со всеми на «ты», как со своими давними друзьями, позволяли некоторым перейти с ним на излишне панибратский тон. Можно было услышать, как к нему то и дело ласково обращались, не иначе как «Сашок». А один озорной арматурщик, большой шутник, которого все за атлетическую фигуру и точно дубовые бицепсы называли Ваней Поддубным, даже окликнул Сашу откуда-то сверху, с мостков, и попросил:

— Сашок, подай мне, пожалуйста, вон тот маленький прутик.

Саша, ничего не подозревая, кинулся подавать, но в «прутике» оказалось этак пудика три с половиной, так что Саша, сгоряча подхватив его, зашатался. Длинный прут качнулся в его руках, как коромысло весов, и Саша, потеряв равновесие, чуть не свалился вместе с ним в котлован.

Все, кто видел это, сначала испугались за Сашу, а потом, когда тот все-таки удержался на ногах, засмеялись и погрозили арматурщику, которого действительно звали Ваней, но фамилия его была не Поддубный, а самая обыкновенная — Пузин.

Против Черемшанова готовился первый подвох.

Саша был любопытен и всюду бесстрашно лазал: он то взбирался по крутым, наскоро приспособленным лесенкам на самую вершину монтируемых ворот шлюза, откуда открывался необычайно живописный вид на преграждаемую плотиной реку, на зеленое займище — будущее дно Степновского моря; то хватаясь, как матрос за ванты корабля, за шершавые прутья арматуры, перескакивал с одной стальной перекладины на другую. Он видел себя то юнгой на плывущем по диковинному зеленому океану корабле, то механиком какой-то фантастической машины, готовой взвиться под небеса или гигантским буром ввинтиться в недра земли.

Голова у него хмельно кружилась от степного ветра, который ровно и сильно дул на вершине ворот шлюза, грудь дышала глубоко и свободно. Никогда еще в институте Саша не испытывал такого возбуждающего чувства новизны. Ему все здесь нравилось, все восхищало.

С верхних строений ворот шлюза была видна вся стройка — песчаный, теряющийся в синеватой дали гребень земляной плотины, поднимающийся у дальнего конца ее каркас водосливной плотины с портальными кранами, бегающими по рельсам электровозами, баржами и скрипучими лебедками у разрытых берегов. И хотя невозможно было все охватить взглядом, Саша ко всему жадно присматривался, сопоставлял с тем, что вынес из институтской аудитории, и радовался, как ребенок, когда сам находил наименование и объяснение тому или иному объекту.

На практике, особенно на такой обширной стройке, многое, конечно, выглядело не так, как он представлял себе теоретически; иногда он задумывался над тем, что видел, схватывал кое-что сразу, а особенно ясно раскрывался перед ним механизм монтируемого шлюза, взаимодействие скрытых за внешней архитектурной оболочкой частей.

Саша прикидывал в уме, где будет помещаться тот или иной механизм, какой системы и какой мощности. «Здесь будут стоять электромоторы, а вот по тому проему будут двигаться ролики или громадная цепь Галля», — говорил он себе. Он уже видел шлюз в работе, слышал, как гудит и плещется вода, заполняя железобетонную коробку, видел, как медленно раздвигаются огромные стальные ворота и красавец дизель-электроход выплывает из шлюза…

Черемшанов спускался по дощатой зигзагообразной лестнице на самое дно башни, к тому месту, где будут двигаться нижние створки ворот, и среди треска приборов электросварки и оглушающего щелканья клепальных молотков услыхал громкие голоса.

По своей привычке ничего не пропускать мимо ушей, Саша притаился под тенью густо переплетенной арматуры, прислушался. Два арматурщика говорили о каком-то капризничающем станке, поставленном для обрезывания железных полос.

— Да ты обратись к прорабу, — сказал один. — Он тебе мастера пришлет.

— А зачем мастера? Мы и сами пустим станок.

— Попробуй пусти, — послышался третий, уже знакомый Саше, похохатывающий бас Вани Пузина-Поддубного. — Я у него держатели так зажал, что и мастер еще поковыряется.

— А на черта ты это сделал? — сердито осведомился звонким тенорком первый арматурщик. — Все дурачишься, Ваня. Влетит тебе за это.

Пузин тихо засмеялся:

— Нового помпрораба позови. Пускай докопается, голову поморочит.

Саша вытянул и без того длинную шею, просунул между двух железных прутьев голову и увидел внизу прямо перед собой, совершенно невиданный доселе станок, приводимый в движение электрическим мотором.

«Ах вы жулики», — добродушно подумал Саша.

— Ты попробуй: ни за что не пустишь резец, — предложил Пузин.

— Не пущу? А ну давай!

Первый арматурщик включил мотор — станок заработал, но прутья не резал.

— Фу ты черт! — воскликнул он, еще что-то пошевелил пальцами под режущим диском, вновь включил — безуспешно.

— Брось, Ваня, дурака валять — работа стоит.

— Говорю, позови новенького, длинновязого, — ухмыльнулся Пузин.

— Эй, вы! Бросьте! — строго прикрикнул на товарищей угрюмый арматурщик с очень серьезным лицом. — Пузин, отпусти держатели.

Пузин полез вооруженной ключом ручищей в станок, что-то там подкрутил и пустил мотор. Режущий диск с визгом завертелся.

— Вот это ослабить, и все, — самодовольно проговорил Пузин.

Со своего «наблюдательного поста» Саша зорко пригляделся ко всему, что тот делал, и намотал себе на ус.

— Зови Сашку! — услышал он бас Пузина и стал осторожно спускаться вниз.

Арматурщики встретили Черемшанова озабоченно-серьезным молчанием. Рядом было навалено арматурное железо.

— Что тут у вас стряслось, товарищи? — стараясь придать своему голосу наибольшую деловитость, спросил Саша. — Почему стоит станок?

Ваня Пузин скорчил печальную гримасу, показал рукой:

— Да вот, как видите, товарищ помощник прораба, станок заартачился. Ни туды и ни сюды.

Пожилой арматурщик отвернулся, стал остервенело перебрасывать железо.

— А почему не устраните неисправность?. За чем остановка? — бодро спросил Черемшанов, а у самого сердце замерло от волнения.

— Да ежели бы умели. Мастера надо позвать… Может быть, вы попробуете, товарищ инженер? — вежливо опросил Пузин.

— А отчего же не попробовать? Попробую, — храбро согласился Саша. — Я таких станков перевидел за свою практику знаете сколько? Волос на твоей голове меньше, товарищ Поддубный номер два.

— Так просим — пустите, пожалуйста. Работа стоит, — сказал Пузин, уже всерьез обиженный тем, что Черемшанов в обращение «Поддубный» да еще «номер два» вкладывал явно язвительный смысл.

На лице Пузина вот-вот готово было заиграть выражение полного торжества от провала молодого инженера.

— Я не с такими станками и машинами дело имел, — продолжал Саша, с показной развязностью приступая к осмотру станка, и тут же решил заморочить арматурщикам головы мгновенно придуманной фантастической тарабарщиной: — Перпетуум-мобиле… Икс три ноля бэ прим цэ прим… Deus ex machina… Sic transit gloria mundi[6]… — точно заклинания, бормотал Саша, копаясь у валика до ужаса незнакомого станка, и мучительно думал: «Где же этот проклятый винт, черт бы его завинтил навеки?»

И вдруг увидел маленькую скобу, прикрепленную винтом с гайкой. Интуиция подсказала Саше, что именно это и есть тот самый держатель.

— Дайте ключ, — внешне спокойно, но внутренне страшась возможных последствий, потребовал Черемшанов.

— Пож-жалуйста, товарищ помпрораба, — весь изгибаясь, нарочито подал не тот ключ Пузин.

— Не тот, — строго отстранил Саша. — Двадцатимиллиметровый.

— Извините. Примите этот, — вновь выгнулся дугой Пузин.

Саша дрожащей рукой ослабил винт. Все три арматурщика переглянулись. На лице Пузина отразилось разочарование.

— Пускайте, — все еще замирающим от страха голосом приказал Черемшанов.

Пузин нехотя включил мотор. Станок заработал.

— Ну-с, товарищ Поддубный номер два или какой вы там по счету, что скажете? — усмехнулся Саша. — Испытать хотели? Не выйдет…

Стремясь избежать затруднительных объяснений, Саша поспешил уйти с победоносным видом, а Пузин оказал своему товарищу:

— А ведь кумекает! Оказывается, разбирается и в станках. Да еще по-иностранному что-то стрекочет…

— А ты думал… — коротко заметил угрюмый, неразговорчивый арматурщик. — Видать: по всему — дошлый, черт…

11

Максим так и не узнал бы в первый день, что ему следует делать на порученном секторе котлована, если бы не спокойно-вразумительное наставничество Федотыча. Старший прораб добрых полдня водил его по участку и по-отечески терпеливо объяснял, показывая работу людей и машин, давая умные советы.

Из учебников Максим узнал многое. В институте сам чертил и котлованы и шлюзы, на практике знакомился, хотя и не очень старательно, с организацией работ, но здесь встречалось немало и такого, чего не было ни в лекциях, ни в книгах, — здесь как будто все было особое, на свой лад, и Максим ходил по стройке, как в незнакомом лесу, останавливаясь иногда в полной растерянности.

Ему было и совестно слоняться без дела, заложив руки в карманы, и боязно: а вдруг опять скажешь или сделаешь что-нибудь не так, на смех веселому, зорко поглядывающему из своей будки экскаваторщику или ехидному, подстерегающему каждый неверный шаг молодого инженера технику.

Долго Максим не мог уловить слаженного, слитного взаимодействия работ в котловане; все представлялось ему расчлененным на случайные движения, подчас лишенные смысла. Так человек, не сведущий в музыке, порой слышит в симфонии только беспорядочное смешение звуков.

Лишь к концу дня Максим стал улавливать эту взаимосвязь — видеть не случайное скопление машин и снующих взад и вперед людей, слышать не только ураганный рев моторов, а всю стройную симфонию труда. И как только он открыл это, сразу же собственное место в общем трудовом оркестре стало представляться ему яснее, и он перестал чувствовать себя сторонним наблюдателем.

К вечеру он уже знал, сколько человек работает на участке и у кого какие обязанности, знал, что добродушного экскаваторщика, не раз поощрительно поглядывавшего на него из окошка кабины, звали Емельяном Дроботом и был он знаменит на всю страну, что фамилия суетливого и злоязычного бригадира — Вьюшкин, что землеройные работы в котловане подходят к концу, что во время дождей случались оползни и что самое большее через две недели начнется бетонирование стен коробки…

После обеда по котловану разнесся слух — на шлюз приехали начальник строительства гидроузла Карманов и начальник политотдела Березов. Максим заметил: темп движения машин стал еще напряженнее, бульдозеры и скреперы заревели яростнее, пыль заклубилась гуще. Лишь экскаватор Дробота по-прежнему размеренно возносил к небу свой черный зубастый ковш и выплевывал на край котлована мокрую глину.

Максим прохаживался по проложенным по дну котлована доскам и вдруг увидел: навстречу ему проворно шагала группа людей. Среди них он узнал Рудницкого и Федотыча. Впереди всех по гнущимся доскам шел невысокий плотный человек в бриджах и в клетчатой ковбойке цвета высушенной солнцем степной травы, в парусиновых светло-зеленых сапогах и соломенной широкополой шляпе.

Рудницкий и Федотыч еле поспевали за ним. Рядом с человеком в ковбойке, иногда чуть обгоняя его, по-солдатски размеренно шагал высокий сутулый мужчина в военной форме без погон, в вылинявшей на солнце фуражке, из-под которой видны были седые, коротко остриженные виски. Худое, покрытое глинисто-серым загаром лицо высокого человека показалось Максиму очень неприветливым.

«Не этот ли высокий и есть начальник строительства?» — предположил он и, посторонившись, дал дорогу шустрому, перепрыгивающему через доски, как футбольный мяч, человеку в ковбойке. Тот так и рыскал всюду большими серыми, чуть навыкате глазами. Свежий марлевый бинт охватывал его шею, и человек вертел головой, словно силясь освободиться от повязки.

Федотыч делал Максиму из-за спины Рудницкого какие-то знаки, водил вверх и вниз косматыми, желтыми от пыли бровями, но тот не понял, чего требовали от него, и оторопело уставился на человека в соломенной шляпе.

Старший прораб ловко обошел Рудницкого и, как бы нечаянно проходя мимо Максима, шепнул:

— Карманов… Начальник гидроузла. Гляди, лишнего не болтай…

«Так вот он, Карманов, — Максим растерялся. — Сейчас спросит о чем-нибудь, и я засыплюсь».

Вблизи лицо Карманова показалось ему когда-то виденным: высокий широкий лоб, крупные мягкие черты, живые веселые глаза — лицо художника, артиста, но ничуть не начальника-администратора.

— А вы что разгуливаете здесь, молодой человек? Что-то я вас еще не видел, — строго оглядев Максима, спросил Карманов. — Всех на строительстве знаю, а вас еще не знаю…

Федотыч незаметно толкнул Максима в бок: дескать, молчи.

— Это новенький. Нынче только прибыл. Осваивается…

Карманов спросил сипловатым, простуженным голосом:

— Новенький? Практикант, что ли?

— Инженер… Окончил в этом году, — ответил Максим.

Начальнику что-то в нем не понравилось, может быть, поза или ленивая интонация речи. Он поморщился:

— Какой институт окончили?

— Московский…

— Сразу видно — москвич… — Карманов переглянулся с высоким сутулым спутником в военной форме. — Ну как? Работать у нас будете? Не оробеете?

— Страшновато, — выжал из себя Максим.

— Отчего же? Вон сколько людей тут… Даже девушки-электросварщицы… вон, по арматуре лазают… и не боятся… — Карманов перевел выпуклые глаза на Рудницкого и Федотыча. — Вы тут учите молодых-то. Пускай меньше ходят заложив руки в карманы. — И опять к Максиму: — С людьми надо больше быть, товарищ инженер. И ручки свои не бойтесь в землице запачкать. Ноготки небось дома длинные отращивали, а?

Максим в смущении поглядел на свои руки. К счастью, ногтей он не отращивал.

Карманов засмеялся, потрепал Максима по плечу:

— Не робей, инженер. — И обернувшись к стоявшему тут же человеку в военной фуражке: — Товарищ Березов, это твой. Бери под свое крыло. Закаливай. Сколько их, таких, у тебя? Небось за сотню-другую перевалило?

Начальник политотдела Березов точно с трудом разжал тонкие под жесткими белесыми усами губы, сказал:

— Пожалуй, побольше. Я люблю пушистеньких — таких, что только вылетели из гнезда.

Щеки Максима пуще зарделись, но Березов успокоил его потревоженное самолюбие неожиданной отеческой улыбкой:

— Ну, ну… Мы с начальником по-стариковски… Любим пошутить.

Карманов сделал несколько шагов, заговорил с Рудницким и Федотычем, задавая быстрые, нетерпеливые вопросы о ходе работ в котловане. Максим не знал, что делать — незаметно стушеваться или следовать за строгим начальником: все-таки он был, хотя и молодой, помощник прораба, и ему поручили наблюдать за выемкой грунта. Но Карманов, видимо, считал разговор с ним законченным. Он уже отошел и махнул рукой высунувшемуся из кабины экскаватора Дроботу, кричал ему что-то задорное, веселое. Максим остался на помосте.

«С людьми надо быть, с людьми», — все еще слышался в ушах простуженный голос. Но в том и таилась беда, что Максим пока сторонился людей-практиков, боясь, как бы они не задали ему какую-нибудь трудную задачу.

Он искал глазами Федотыча — только под его покровительством он чувствовал себя в безопасности.

Чья-то рука легла на плечо Максима. Он обернулся. На него внимательно, изучающе смотрели маленькие, глубоко ушедшие под седоватый навес бровей глаза начальника политотдела. Что-то очень доверительное, общее с Федотычем и подкупающее было в этом сутулом, неказистом с виду человеке. Может быть, изрядно поношенный китель с потертыми красными кантами, с дырочками на плечах на месте погон, защитная фуражка и две цветные линеечки орденских колодок на груди вызвали в Максиме мысли о том далеком для него времени, когда вот в таком же одеянии вернулся с фронта отец, а может быть, само слово «начполит» пахнуло на него тем же, чем отцовские блокноты и тетради.

Есть лица, которые запечатлеваются с первого взгляда. Такое лицо было у — начальника политотдела Афанасия Петровича Березова — узкие, впалые щеки пергаментного цвета, от глаз к скулам спадают глубокие складки, такие же ломкие морщины прочерчивают вдоль загорелый лоб, двумя вертикальными полосами рассекают межбровье.

В левой руке Березов держал потухшую маленькую, по-видимому еще завезенную с фронта, трубку с пожелтевшим от никотина костяным мундштуком.

— Ну? Первый день на стройке, вижу, не сладок? — чуть приметно усмехаясь в белесые усы, спросил Березов.

Максим приготовился услышать несколько обычных, не задевающих душу официальных вопросов, но, к его удивлению, Березов просто, сразу перейдя на «ты», как будто давно знал его, спросил:

— Один приехал или вдвоем?

Максим сперва не понял:

— Нас приехало четверо. Я и мои товарищи.

— Гм… Я не о том. Один приехал или с супругой?

Вопрос и само слово «супруга» показались Максиму смешными, он чуть не рассмеялся, ответил:

— Один. Я еще не женат.

— К нам часто парами приезжают. Это самая надежная категория, — заметил Березов. — Обживаются, получают квартиру и работают неплохо. А ты где устроился?

— В общежитии.

— Нравится?

Максим замялся:

— Не совсем.

— Дома небось лучше? У папаши да мамаши?

Голос у Березова глуховатый, мягкий, осторожный, точно он остерегался обидеть собеседника. Намек на папашу и мамашу Максим воспринял без обиды: в словах начполита были прямота, правда.

— Ничего, — просто утешил Березов. — Сначала, конечно, оно вроде не того… Неуютно кажется, скучно, даже тоскливо. Дома мамаша, небось тебе и пончиков нажарит к завтраку, и рубашку постирает, а тут обо всем надо самому думать. Да и работа, ответственность… Но потом привыкнешь. Еще каким хозяином самому себе станешь. Характер в себе выработаешь… А комната… Что ж… Общежитие у нас уютное, чистое. Кино близко, сад, эстрада, столовая… Что не так — поправим… Не забывай, друже, живем мы по-походному. Комфортабельные гостиницы строить некогда, да и не к чему. Через год закончим стройку, и даже это общежитие разберем, отдадим колхозу. А бараки снесем дочиста. Город новый на берегу моря у порта построим. К тому времени тебе, гидростроителю, тут и делать будет нечего. Уедешь на новую стройку куда-нибудь в Сибирь, а то, гляди, под Полярный круг. Вот какое дело, друже… Когда полюбишь свою специальность, когда войдешь во вкус, так тут тебе ничто не будет страшно. Ты-то любишь свою профессию? Или еще не успел полюбить?

Максим был застигнут вопросом врасплох; даже в институте никто не спрашивал у него об этом.

— Ладно, — усмехнулся, поглаживая усы, Березов. — Не настаиваю на быстром ответе. Даю время на размышление. — И, видимо по армейской привычке, приложив к козырьку воинской фуражки костлявую руку, Березов зашагал крупным солдатским шагом по дну котлована.

Уже темнело, когда Максим вернулся в общежитие, оглушенный, усталый не столько от работы, сколько от рева моторов, лязга и скрежета стали. Голова его гудела, по лицу расползлись пыльные, размазанные вместе с потом полосы, пресный вкус сухой земли чувствовался во рту.

Не раздевшись и не умывшись, Максим свалился на койку и, закрыв глаза, погрузился в странное оцепенение. Перед ним ползли бульдозеры, вздыбливались горы глины, проносилась стрела экскаватора, в ушах отдавался однообразный рык мотора. Как спутанные, беспорядочные кинокадры, мелькали лица Вьюшкина, Дробота, Кукушкина, Федотыча, Карманова, Березова… «Ручки свои не бойтесь в земле запачкать… Ноготки небось дома длинные отращивали», — врывалась в сознание быстрая, энергичная речь начальника гидроузла. К ней присоединялся отечески мягкий, вдумчивый голос Березова: «Все дело, друже, в том: полюбишь ли ты свою специальность!». Не то ли самое говорил ему Миша Бесхлебнов?

«А полюбишь ли? — спрашивал из потаенных глубин души беспокойный голос. — Сумеешь ли сделать что-нибудь подобное тому, что делают Дробот, Кукушкин, Федотыч?»

Пришел лысый техник, что-то мурлыча под нос. Неодобрительно, он взглянул на лежавшего Максима, сказал:

— А на коечку ложиться в одежде не полагается, молодой человек. Негигиенично, разделись бы…

Максим вскочил, сердито посмотрел на техника; его одутловатое, с тонкими, как волокна, морщинками вокруг бесцветных глаз лицо и восходящая от лба к макушке лысина показались Максиму невыносимо скучными — уж лучше бы жить вдвоем с Сашей. И что ему вздумалось обособляться?

— Вы уже обедали? — скрипучим нудным голосом спросил техник.

— Нет еще.

— Почему же? Здесь великолепная столовая. А можно пойти и в ресторанчик, заказать графинчик.

Максим схватил полотенце, мыло и почти бегом кинулся из комнаты. Его вдруг потянуло к друзьям — к Славику, к Саше… Умывшись, он постучал к Стрепетовым.

Славик, освеженный душем, в пижаме, развалясь на койке, читал газету. Лицо его, обожженное солнцем, было красным, плешинка румяно просвечивала сквозь белесый пушок редких волос. Галя расставляла на столе тарелки. На электроплитке в кастрюльке что-то шипело и булькало.

— А-а, Макс. Как раз к обеду… Располагайся, — пригласил Славик. — Галя у меня хозяйственная. Уже приспособилась носить обеды из столовой. Так дешевле.

— Вот что значит семейный очаг, — не то с насмешкой, не то с завистью сказал Максим.

— Ну, каковы твои первые производственные успехи? — спросил Славик.

— Пока никаких, — хмуро ответил Максим.

— Вижу, что-то не так. Не понравилось?

Максим дернул плечом:

— Не разобрался еще…

— А мы с Сашкой попали прямо в водоворот. Ох, и здорово! Это не работа, а битва в Крыму, все в дыму… Меня завертело, как вихрем щепку.

Вошел Черемшанов, он так и сиял.

— Братва, я, должно быть, не засну эту ночь. Я уже вынул из чемодана свой бетоноукладчик. Видел я тут вибраторы — таких, как у меня, нету. Покажу модель Карманову. Вот человечина! Стройку знает как свои пять пальцев. Талантливый организатор… А ты что насупился, Макс? Никак, оглушило? — Черемшанов подсел к нему, продолжал: — Я как угорел после такой встряски. Люди тут какие-то одержимые. Друг перед другом стараются: Чуть зазевался — торопят. Я в восторге… А ты, Макс?

— И я, — согласился Максим, хотя чуть и покривил душой. — Я тоже беседовал с Кармановым и с начполитом Березовым…

— Правда — сила? Особенно Карманов, — восхищенно воскликнул Черемшанов. — Крупный инженерище. Знаешь, как его тут называют специалисты? Главный режиссер! Говорят, он тут всех в лицо знает. А начполит мне не понравился. Сухарь, должно быть. И в производстве ни тютельки не понимает.

— Вот уж не согласен, — возразил Максим. — Карманов разговаривал со мной, как с мальчишкой, а Березов наоборот — с уважением, как с равным.

Молодые инженеры заспорили. Максим невольно втягивался в разговор. Усталость и хандра его рассеивались, и собственная, пока бездеятельная, роль на стройке представала не в столь мрачном свете. Энтузиазм Славика и Саши взбудоражил и его.

За окном стало совсем сине. Ночь окутывала поселок и бескрайнюю площадку строительства. Всюду искрились сверкающие россыпи электрических огней. Они были видны в окно, и друзья почувствовали себя, точно на какой-то вновь открытой ими земле… Возбуждение все больше охватывало Сашу. Глаза его сверкали.

Максим вспомнил, что надо идти в столовую. Но Галя и Славик удержали его.

— Садись с нами. Порции большие — на всех хватит, — оказала Галя. — Хорошо вот так, всем вместе, да еще в ознаменование первого дня работы. — Было заметно: она радовалась тому, что дружба их компании восстановилась. Она многозначительно взглянула на Максима, улыбнулась: — А ты нынче какой-то совсем иной… Не такой бука….

Галя разделила две порции обеда на четыре. Славик, ухмыляясь, достал из-под кровати бутылку донского игристого.

— О-о! — воскликнул Саша. — Сказано — семейные! Совсем как дома…

Друзья выпили по стакану шипучего вина, пообедали.

Максим повеселел. Он уже сожалел, что пошел жить в комнату болтливого техника, и, выходя от Стрепетовых, сказал Черемшанову:

— Знаешь, Сашка, я, кажется, переселюсь в твою келью. Не возражаешь?

— Что ж, давай, — с радостью согласился Саша, — только тогда придется моего компаньона — кабардинца — к твоему соседу отправить. С ним, право, беда мне: уж больно храпит громко, ревет, как бульдозер, — стекла дрожат.

— Предложи ему поменяться со мной, — посоветовал Максим.

— Если он согласится, буду рад, — ответил Саша.

12

Первые дни работы на шлюзе Максим Страхов, несмотря, на все усилия, все еще не чувствовал себя полноправным участником большого труда. Собственная роль казалась ему неопределенной.

Федотыч познакомил Максима почти со всеми людьми — с бригадирами и рабочими, провел его по всем малодоступным закоулкам строительства. Он обо всем рассказывал ему, часто сам увлекаясь и, видимо, надеясь, что Максим окажется тем самым восприимчивым молодым специалистом с горячей, смелой головой, который порадует его новыми, самостоятельными успехами.

Но пока особенного горения в глазах молодого инженера он не замечал. Наоборот, улавливал на его лице странную нерешительность и вялость, а к вечеру — даже апатию. «Не раскачался еще, видать, после институтской скамьи», — думал старший прораб.

Для начала он поручил Максиму несложное дело: под его руководством плотники должны были установить крепежный щит в том месте котлована, где под воздействием грунтовых вод могли образоваться свищ и оползень.

Максим три дня составлял расчеты по устройству крепления. Все было ново для него. И толстый слой земли, который мог обрушиться на крепление, и угроза прорывающихся со дна котлована родниковых вод, и вообще вся эта громадная и страшная гора земли высотой в пятиэтажный дом, рядом с которой Максим чувствовал себя ничтожной козявкой. А тут еще пыль и летний зной изнуряли его.

Отупевший от жары и грохота машин, Максим возвращался в общежитие совсем разбитым. Ему не хотелось делать почти никаких физических усилий, а хотя солнце и воздух все-таки укрепили его, он после работы не испытывал ничего, кроме желания избавиться от надоевшей обязанности, скуки и ожидания, что вот самое тяжелое скоро кончится и наступит что-то более легкое, интересное. Но тяжелой работе в земле не видно конца, и в солнечное пекло надо было ходить и завтра, и послезавтра, и еще неведомо сколько дней.

Максима поддерживали неугасающая веселость Саши Черемшанова и невозмутимое спокойствие Славика. Иногда ему казалось, что Саша притворяется, когда с увлечением рассказывает по вечерам в общежитии о всяких диковинных случаях на работе. Многое, конечно, Саша присочинял, и не без юмора.

«А я нынче сделал то-то… А такая-то бригада заложила столько-то железобетонных плит… А мы со Славиком взяли обязательство, — взволнованно рассказывал Черемшанов, и не в меру громкий голос его звучал при этом так убежденно, что Максим невольно, поддавался воодушевлению товарища. Но сам он все еще ничем не мог похвалиться. На работе у него что-то не ладилось, с людьми он не научился сближаться так, как Саша. Он разговаривал с ними только как старший по должности.

Проект крепления, который поручил ему сделать Федотыч, подвергся на совещании резкой критике. Максим ошибся в расчетах, подготовил их без учета действительных условий. Федотыч, видимо не желая обижать Максима, сказал ему:

— На троечку с минусом выполнили. Вам все еще кажется, что вы в институте готовите проектик. Боитесь оторваться от теории и забываете о нашем котловане, таком, каков он есть на самом деле. Переработайте, посоветуйтесь с рабочими, возьмите метрик и еще раз полазайте по котловану.

Максим понял, что провалился при первом же самостоятельном решении задачи. Тягостное настроение его усилилось. Он уже не имел того самоуверенного вида, с которым явился на шлюз, заметно похудел, стал небрежным к себе, комбинезон его потрепался и загрязнился. Федотыч часто поглядывал на Максима с недоумением и сочувствием и, чтобы не ранить его самолюбие, по-отечески подбадривал:

— Ничего, сынок, выкарабкаешься. Сперва не одному тебе, всем трудно было.

И Максим выкарабкивался. Не сразу наступил день, когда он почувствовал в себе хоть маленькую уверенность. По крайней мере, он не уставал теперь так, как прежде. Его бодрил утренний прохладный ветерок, несущий со степи запах увядающих трав и намолоченного зерна. Он чувствовал, что солнце и ветер словно дубили его кожу, и она становилась упругой и плотной. И когда друзья в свободные дни шли километров за пять на реку купаться, Максим испытывал еще не изведанное удовольствие. Он говорил в такую минуту, что будто вновь рождается на свет». А потом начиналась новая неделя, и Максима опять бросало в пыльный вихрь. Но даже в дни относительной бодрости его не оставляло сознание неполноты того, что он делал… Ему казалось: он все больше терялся среди извилистых и крутых тропок строительства.

Уже не раз он доставал из чемодана и перечитывал полюбившиеся ему записки отца. Но вместе с тем впервые они показались ему далекими от действительности, а сама обстановка стройки — очень однообразной, лишенной всякого повода к героизму. И Максим надолго спрятал отцовские тетради на дно чемодана.

Его все еще не замечали ни начальник шлюза, ни главный инженер, ни в комсомольской организации. Ведь он еще ничем не отличился. Правда, рабочие, например Кукушкин со своей плотничьей бригадой и машинист экскаватора Дробот, стали относиться к нему более внимательно и серьезно: как-никак он был помощником прораба и от него зависела оценка их труда, а значит, и повышение заработка. Максима начали признавать, как привычную деталь на строительной площадке. К нему даже обращались за советами, и он теперь уже более уверенно давал их, а когда было нужно, то и приказывал.

Трудовая жизнь молодых строителей входила в обыденную колею. Максим, Славик, Галя и Саша по приезде сдали в комсомольский комитет свои билеты и характеристики, стали на учет, и к повседневной работе на шлюзе прибавились обязанности комсомольские.

Иногда после работы приходилось присутствовать на собраниях. Они были короткими, с зажигательными призывами, как в боевой обстановке. На них всегда решался какой-нибудь важный вопрос: ускорить работу, вызвать на соревнование или взять на буксир отстающих, выполнить задание в предельно сжатый срок.

Но Максиму все еще казалось, что в жизни его ничто не изменилось. Неудовлетворенность собой и ожидание чего-то нового, что должно изменить его судьбу, не покидали его.

Когда Федотыча в отделе кадров спросили, как ведет себя молодой инженер, он пожал плечами, ответил, что парень как будто стал осваиваться с работой, но никакими заметными способностями не блещет… Может быть, и дальше все шло бы таким же ровным, неопределенным путем, если бы не один толчок, резко отразившийся на трудовой судьбе Максима…

13

Лидия Нечаева проходила практику в Москве на строительстве жилых домов нового, быстро взлетающего этажами ввысь района.

Однообразная работа не удовлетворяла ее, не зажигала того, что лежало в душе, как некий запас горючего, готового вспыхнуть от первой искры. Искры этой еще не было, и Лидия выполняла все, что ей поручали, старательно, добросовестно, и только. Она укладывала кирпичи, училась орудовать мастерком, готовила бетонные и известковые растворы, по указанию прораба руководила возведением перекрытий. Временами она даже увлекалась работой, прорабы сначала осторожно, а потом более уверенно прочили ей успех; и все-таки главный запас горючего не воспламенялся. Лидия, ждал а чего-то необыкновенного, а это необыкновенное все еще не приходило. Она готовила себя к нему, почему-то считая, что самое важное произойдет в будущем. Ведь никто и не думал посылать ее на тот смертельно-опасный подвиг, на который когда-то уходила Зоя Космодемьянская — ее идеал.

Как часто, сидя за столом, изучая лекции, она вдруг отстраняла работу и, подперев кулаками подбородок, чуть ли не часами смотрела на любимый портрет, на удивительно ясное девичье лицо с зачесанной на сторону мальчишеской челкой.

Лидии чудилось: вот она видит истерзанное тело Зои, исколотую штыками грудь, сомкнутые в смертном молчании губы, отказавшиеся выдать товарищей. Ей слышались голоса озверевших от ярости врагов, леденящие кровь стоны пытаемых…

Она вспомнила, как однажды с группой студентов поехала на экскурсию в Петрищево. Был солнечный июньский день. Под тихим небом, омытым недавним дождем, стоял у большой дороги на Москву скромный серебристый памятник. На невысоком постаменте изваяние Зои казалось хрупким, отрочески угловатым, и только лицо с устремленным вдаль как будто поверх своры своих мучителей, окаменелым взором дышало мужественной силой.

У подножия памятника лежали венки из колокольчиков и ромашек, наивные букетики, принесенные местными пионерами.

Шутившая и смеявшаяся всю дорогу компания юношей и девушек у памятника вдруг притихла. Синел невдалеке лес, светилась глубокая голубизна неба. В кустах посвистывали малиновки, где-то заливалась беспечная иволга… Сердце Лидии сжалось от небывало сильного, опаляющего чувства.

Если бы ей в ту минуту, когда она стояла у памятника, сказали: иди и прими на себя то же, что приняла на себя Зоя, — она, не дрогнув, с твердой решимостью пошла бы…

Обратный путь до Москвы, Лидия почти не разговаривала. Смех, шутки и веселые песни товарищей ее раздражали, казались кощунственными. Странным и мелким представлялось, ей все, о чем говорили беспечные подруги.

Прошло немало времени, как случилась размолвка и Максим уехал, а Лидия всё еще носила в сердце обиду. Она вновь и вновь возвращалась к одним и тем же воспоминаниям: счастливые часы, прореденные вместе, наивные девичьи надежды, дружеское доверие и первая любовь… И вдруг это ужасное открытие: Максим такой же, как и те, которых Лидия презирала и ненавидела…

Во время работы мысли о нем беспокоили ее меньше, но стоило ей остаться одной, увидеть уголок сквера, одинокую скамейку в знакомом парке или услышать сонный шелест кленов в вечерний час, плескание фонтана, у которого они не раз сидели, как прежние чувства поднимались вновь, уносили воображение далеко-далеко, туда, где был он. И странно — в эти минуты Максим не казался таким плохим, каким запомнился при последней встрече. Все чаще Лидия начинала думать, что была слишком жестока с ним.

В сомнениях, в неясном ожидании каких-то перемен тянулось лето… Наконец наступил день, когда Лидия завершила работу в достраивающемся доме-гиганте, походившем на маленький город с собственной электроподстанцией, кинотеатром, универсальным магазином, ателье мод… Заканчивалась практика; скоро надо было садиться за отчет, потом предстоял отдых перед новым, уже последним учебным годом.

Сбросив забрызганный известью и цементом комбинезон, выкупавшись с подругами под душем, Лидия надела чистое платье. Освеженная, бодрая, с сознанием выполненного долга спустилась с верхнего этажа, кивая знакомым строителям, направилась к автобусной остановке.

Начало августа облекло Москву в туманно-теплое, но уже сквозящее по утрам и вечерам заметным холодком покрывало. Чувствовалось — лето идет к концу. Величавый силуэт университета четко проглядывал сквозь пасмурную дымку.

Просторы Юго-Западного района с широко распахнутыми улицами, с новыми многоэтажными зданиями, с устремленными ввысь подъемными кранами новостроек, как бы протягивающими друг другу стальные руки, тянулись от края и до края на многие километры. Москва распахивалась вширь, охватывая новые пространства, наступая на леса и холмы, на рассыпанные вокруг дачи и обветшалые деревеньки…

Автобус обогнул университет и покатил к Киевскому вокзалу. Вот промелькнул знакомый холм. Отсюда, казалось, только вчера Лидия и Максим любовались вечерней Москвой. Неужели они никогда больше не увидятся? Неужели Галя права — не надо быть такой прямолинейно-жестокой? Не много нашлось бы ребят, которые поступили бы иначе, чем Максим. И не так уж он виноват. Он солгал из-за малодушия, и не следовало ли ей взглянуть на ложь сквозь пальцы, как на что-то обычное, житейское? Нет, не может она забыть ложь, не может…

Лидия вышла из автобуса на Киевской площади, сделала несколько шагов и лицом к лицу столкнулась с Леопольдом Бражинским. Он смотрел на нее после разоблачения Максима так, словно приобщился к ее сокровенной тайне, и воображал себя союзником Лидии. Но хлыщеватый, как всегда внешне изысканный вид его вызвал у нее сегодня особенно враждебное чувство.

— Вот приятная встреча! — воскликнул Бражинский. — Не случайно наши дороги перекрещиваются, Лида. Разреши проводить тебя только один квартал.

— Я тороплюсь… Не надо… — Лидия вырвала настойчива схваченную цепкими пальцами руку, ускорила шаг.

— Однако ты гордячка, — обиженно проговорил Леопольд. — Я хотел поделиться с тобой своим горем, а ты поступаешь совсем эгоистически. Запомни: если бы на нашем пути не встал этот лицемер Максим, мы были бы с тобой волшебно счастливы… — Когда речь заходила о его, как он думал, незаурядной личности, Леопольд любил выражаться патетически.

Лидия сказала строго:

— Давайте условимся, Леопольд, не говорить о ваших чувствах. И потом я спешу.

Тут только она подняла глаза и удивилась: лицо Бражинского резко изменилось. Оно обрюзгло, под воспаленными глазами висели синеватые мешки, бледная кожа на щеках стала дряблой и сморщилась.

— Ты разве ничего не знаешь? — скривил серые губы Леопольд. — Отец твоего любезного дружка создал уголовное дело, и моего отца посадили.

— Да, я что-то слыхала об этом, — сказала Лидия.

— Слыхала! — почти истерически выкрикнул Бражинский. — Конечно, говорят: — Страхов раскрыл хищение. Но на суде выяснится: он замел следы и переложил растрату на других. Теперь ты должна убедиться: отец стоит сына, а сын — отца.

— Я ничего не знаю, Леопольд. И при чем тут Максим? — запальчиво, словно готовясь к защите, ответила Лидия.

— Как это — при чем? Этот негодяй обманул тебя. Клялся тебе в любви, а сам жил с…

Лидия замахала руками, сжала плечи, как под ударами хлыста:

— Не надо! Не говори! Не смей!

— Ты, значит, мне не веришь? — спросил Леопольд.

Лидия начала дрожать от гнева и отвращения, порываясь убежать, но Леопольд крепче взял ее под руку не выпускал:

— Погоди. Мне надо еще кое-что сказать тебе.

— Ничего не хочу слышать. Ничего! — Лидия закрыла ладонями уши. — Избавь меня от пошлости. Оставь!

Леопольд скривил губы:

— Ты смешнячка! Не веришь! А фотография? Могу еще показать.

— Уходи! И ты… чем ты лучше других?

— А тем, что я не притворяюсь. Не вру. А Максим — доносчик и предатель. Он донес в райком комсомола, будто мы совращаем студентов института, устраиваем на квартире какие-то безобразия и так далее. В милиции нас на заметку взяли, а Элю Кудеярову даже исключили из театрального училища. Девушка пострадала ни за что. Ведь это же гнусно! А ты защищаешь этого доносчика! — возмущенно воскликнул Бражинский. — Ты наивна и ничего не смыслишь в людях… — Бражинский остановился, притворно покорно склонив голову, вздохнул громко, точно простонал: — Лида, прошу тебя, выслушай.

Он опять схватил ее за руку. — Пойдем, ко мне. Я люблю тебя… Слышишь? Полное забвение всего, понимаешь?

Лидию охватил страх. Она вырвалась, но Бражинский догнал ее схватил длинными, как у гориллы, руками и с силой притянул к себе. Лидия ощутила противный запах винного перегара.

Сильным движением она оттолкнула его, ударила что было силы локтем в лицо и побежала. Леопольд схватился за разбитые губы, взвыл по-собачьи.

Лидия не успела отбежать и десяти шагов, как услыхала за спиной неузнаваемо изменившийся, грубый, полный ярости, сдавленный крик:

— Ладно же, недотрога!

И вслед ей, как зловонный ком грязи, полетело отвратительное ругательство.

Лидия прибежала домой вся дрожа.

Отец встретил ее встревоженно:

— Что такое? Что случилось?

Она не ответила: чувствовала, что не выдержит — разрыдается.

Михаил Платонович протянул ей письмо:

— Судя по штампу, от твоего франтика.

Лидия схватила конверт, юркнула в свою комнату.

— Ишь как обрадовалась. И спасибо не сказала, — пробурчал вслед дочери Михаил Платонович.

Лидия присела за столик, за которым совсем недавно она и Максим готовили задания. Слезы хлынули из ее глаз. Она хотела удержать их, кусала губы и не могла: спазмы перехватили горло, старалась не всхлипывать, чтобы не привлечь внимания отца и матери, и делала частые судорожные вздохи, как плачущие дети… Обида, отвращение, гнев душили ее.

Лидия все-таки выдержала — не пожаловалась отцу и матери… Слезы ее иссякли так же быстро, как прорвались.

Она успокоилась, вскрыла конверт.

Письмо было то самое, сумбурное и многословное, которое Максим писал в одну из ночей в Ковыльной… Сперва у Лидии мелькнула мысль — не отослать ли конверт нераспечатанным обратно, но тут же почувствовала, что не сделает этого.

Первые строки, начиная от обычного обращения всех влюбленных, показались пошлыми. «Ложь, все ложь», — подумала Лидия. Но эти кажущиеся лживыми, как будто стертые слова все же чем-то притягивали к себе, ей было приятно сознавать, что это не кто другой, а именно Максим так пишет… Она прочитала несколько строк. Нет, это не просто слова, искусственно расцвеченные и напыщенные, это правда!

«… Если ты требовала, чтобы наше чувство прошло через испытание, и я должен был это доказать, — читала Лидия уже не глазами, а как будто сердцем, — то я, как только уехал, тут же в вагоне и подумал: не пожертвовать ли всем — своим будущим, уважением товарищей. Только ты, только любовь к тебе — вот и все! Я готов был в ту минуту забыть о друзьях, на ходу из вагона выпрыгнуть… Что — разве это не доказательство любви? Ты смеешься? (В этом месте письма Лидия в самом деле горько усмехнулась). Не смейся… Я все объясню по порядку: и почему я тебе не сказал о том, что было у меня, и почему все-таки не вернулся… (Волнение мешало Лидии, и некоторые строки она перечитывала по два-три раза.) В самом деле, — словно продолжал доноситься издалека чей-то другой, незнакомый голос, — что может быть для человека любящего дороже и важнее его чувства? Как будто ничего, да? Ты сама мне говорила: кто по-настоящему любит, тот готов претерпеть самые ужасные муки. Но меня в ту минуту, когда я пытался вернуться, как будто пронизало чем-то острым. Я подумал — какое же это будет доказательство большой любви? Если бы я вернулся, то совсем не уехал бы из Москвы. Ведь достаточно человеку сделать один шаг назад, как его потянет дальше, как течение — утопающего. Я когда-то читал, как один советский боец во время войны с фашистами отстал от своей части, чтобы на часок забежать в родное село, проведать невесту, да так и остался там и оружие бросил. Вот этот человек ни о чем и ни о ком не думал, кроме своей любви. Какая ничтожная и слепая была эта любовь!..

Я не сказал тебе, что было у меня с той компанией, не ради обмана. Но я все равно не прав! Мне надо было рассказать все, все… Там — тьма, а ты — свет, и я уже тогда уходил от тьмы к свету, был в душе против всего, что там происходило. Я Бражинского даже ударил. В ту ночь я окончательно понял: он наш враг — и твой и мой…»

Лидия опустила письмо, на колени. Лотом перечитала его еще. Голос Максима звучал с его страниц то робко, то страстно, то с сердитой мольбой, то с суровым осуждением. Нет, не могло быть, чтобы Максим и теперь лгал: в каждой его строчке слышались боль, раскаяние… А главное, судя по письму, он начинал понимать то, что понимала она…

14

Максим Страхов не забывал данного самому себе еще в Москве слова показать себя на работе так же, как Бесхлебнов. Каждый день он старался сделать что-нибудь такое, что обратило бы на него внимание рабочих и руководителей, и ничего нового не мог придумать. Все на шлюзе было давно разработано до мелочей, и Максиму оставалось только быть послушным колесиком в общем механизме.

Иной раз его подмывало предложить какое-нибудь новшество, но он тут же спохватывался, думая: «А вдруг опять сорвусь? Лучше пусть останется так, как было».

На производственных летучках его бранили за упущения, неисполнение должного, он неумело оправдывался, а после чувствовал досаду и еще большую неудовлетворенность собой. Его утешало одно: ни Славик, ни Саша тоже пока ничем не отличились. Правда, модель бетоноукладчика Черемшанова была рассмотрена на совещании у Карманова, часть специалистов отозвалась о ней одобрительно, а другая нашла слишком громоздкой, неудобной в передвижке. Модель и проект все же были из бюро рационализации пересланы в Москву, но оттуда пока никакого ответа не поступало. И все-таки о Саше на шлюзе и на совещаниях у начальника говорили как о способном инженере.

Мало-помалу Максим начал испытывать что-то вроде неприязни к своему рабочему месту на шлюзе. Он не любил его и не гордился им, как Черемшанов. «Перевели бы меня на другую работу — я показал бы себя…»

Однажды Максим, закончив смену, ушел со шлюза особенно усталый и недовольный собой. Федотыч весь день ворчал на него, даже дважды прикрикнул, и у Максима было такое чувство, словно весь день он ходил по замкнутому кругу. Тупая тоска, сознание своей никчемности угнетали его.

Максим уже подходил к воротам строительного участка, когда к нему, запыхавшись, подбежал Славик и сказал:

— Ты куда? А на собрание разве не остаешься?

— Какое собрание? — спросил Максим.

— А ты не знаешь? Тебе разве не говорили?

Максим пожал плечами: да, он слыхал о собрании, но ужасно устал и пойдет в общежитие отдыхать.

— Нет, нет, ты не уходи, — запротестовал Славик. — Скажут: недавно приехал и уже уклоняется. Там, говорят, будет выступать с обращением к комсомольцам сам Карманов.

Любопытство шевельнулось в душе Максима: «Карманов? Что-то он скажет?».

— Ладно, — кивнул он. — Пойдем. Может быть, Карманов откроет для меня новое. Пока я вижу одно и то же каждый день.

Славик с недоумением взглянул на товарища:

— Что-то ты не нравишься мне в последние дни. К чему эти разговоры?

— Разговоры самые обыкновенные, — усмехнулся Максим. — Пока я не нахожу на шлюзе того, что ожидал… Глина, земля, грязь, болото — вот и все… Роешься каждый день, как жук в дерьме, и не знаешь, к чему же твоя специальность. Разве я за этим сюда ехал? Ведь я инженер. А мною помыкают здесь как мальчишкой. То рапортички собираю, то табель веду…

Славик прищелкнул языком:

— Вот ты куда загибаешь. Не знал я, не знал… Обижаешься, значит? Тяготишься? А ты сначала заработай большее, заслужи, покажи себя, а не ходи как сонный…

— А ты показал? — насмешливо спросил Максим.

— Я работаю. В глине роюсь! И знаю, зачем и для чего это делаю! — запальчиво ответил Стрепетов и отошел…

Собрание происходило тут же, на глинистых отвалах котлована, у головного сооружения шлюза. Сотни людей в рабочей, покрытой желтой пылью одежде расположились по глинистым буграм, на лесах и железных конструкциях ворот шлюза. На одной из свежих насыпей, на недавно срытой бульдозером площадке, примостился откуда-то принесенный, покрытый красным лоскутом, хрупкий столик. За ним сидели Карманов, начальник политотдела Березов, начальник строительства шлюза Рудницкий, секретарь комитета комсомола строительства.

Несмотря на шестой час, все еще неистово палило солнце, злые лучи пробивались сквозь нависшую над котлованом пыль, окрашивали ее в ржавый цвет. Налетавший из степи ветер не мог разогнать скопившейся за день духоты, люди дышали, как рыбы, выброшенные на берег, а чадное дыхание самосвалов и бульдозеров, облепивших котлован, делало воздух еще более душным и тяжелым.

Максим, Славик и присоединившийся к ним Черемшанов протиснулись в первые ряды, примостились недалеко от столика, на свежем, еще хранившем холодок земных недр грунте. Максим задержал взгляд на Саше. Загорелое, усталое, но все же бодрое лицо его, как всегда, возбуждало зависть. Казалось, Саша знал какой-то секрет такого настроения, но скрывал его от товарища. И поэтому Максиму всегда хотелось чем-нибудь уязвить, расхолодить его, может быть, бросить ему какой-нибудь вызов.

Чтобы отвлечься от чувства неудовлетворенности, он стал разглядывать уже знакомые лица, старался уловить в них сходство с тем, что сам испытывал. Но лица были веселые, нередко усталые, озабоченные, даже сердитые, но не равнодушные. На многих из них светилось выражение горделивого достоинства. Вот Емельян Дробот, машинист экскаватора: присыпанное пылью, широкоскулое, этакое русское, сероглазое лицо. Товарищи из уважения уступили ему удобное место на бугорке; он сидит среди них, обхватив колени коричневыми, такого же цвета, как выбрасываемая его экскаватором глина, руками. На нем седая от пыли, с пятнами пота на спине шведка, из ее коротких рукавов выступают, словно выточенные из старого темного дуба, твердые бугры мускулов; светлые, с рыжинкой, нечесаные вихри треплет знойный ветер.

Максим невольно залюбовался Дроботом. Сидящие невдалеке девушки в синих комбинезонах все время поглядывают на него, перемигиваются, хохочут. А вот Кукушкин — простодушно-хитрый, похож на старосту дореволюционной плотничьей артели. Лицо его в косматых клочьях бородки: видать, давно не брился — некогда. Глаза умные, насмешливо-добродушные, острые как гвозди. На голове старая кепчонка, хлопчатобумажный пиджачок нескладно облегает сухие, но крепкие плечи. Вокруг Кукушкина вся его бригада: такие же простоватые, дружные, хитровато-веселые, себе на уме, мужички — этакая с виду деревенщина… А поглядишь на них во время работы — под их топорами брусья и доски точно звенят, приплясывают…

Карманов и Березов уже стояли за столиком, оглядывая усеянный людьми гребень котлована. Начальник строительства казался Максиму совсем другим, чем в тот день, когда он впервые его увидел. Клетчатую ковбойку сменила военная габардиновая гимнастерка, туго стянутая широким офицерским ремнем, соломенную шляпу — защитная фуражка. И держался он строже, подтянутее.

До слуха Максима то и дело доносился энергичный тенорок начальника, часто прерываемый сухим, трескучим кашлем; по-видимому, застарелый бронхит не покидал его и в летнюю жару.

Максим вспоминал, ходившие о Карманове по строительству легенды. Рассказывали, например, будто он вовсе не знает усталости, почти не спит, потому что пьет отвар какой-то чудесной степной травы, изгоняющий всякие недуги; благодаря этому напитку, он будто бы и держится на ногах вот уже второй год. В любое время дня и ночи, в самую лихую непогодь он мог появляться на далеких участках строительства и своей заражающей энергией поднимать дух людей, вызволять их из любой беды.

Говорили также, будто Карманову уже в Ковыльной дали двухнедельный отпуск, чтобы он за три года скитаний с одной стройки на другую проведал проживающую где-то в южном городе семью, но он вернулся с полдороги, узнав, что на строительстве случилась авария. Авария была незначительная, ее быстро устранили, министр сделал Карманову за отказ от отпуска строгое внушение, а Карманов все-таки заупрямился, сказал, что никуда не поедет, пока не закончит строительство.

Максиму казалось чудом, что один человек может управлять многими тысячами людей, двигать рычагами раскинувшейся на десятки километров стройки. Хотелось понять, какая сила питала эту энергию и волю, этот разум, в чем ее источник. Максиму было пока невдомек, что без многих тысяч строителей Карманов вовсе не обладал бы этой силой, вся энергия, разум и воля могли бы пропасть даром, израсходоваться впустую.

Собрание началось без избрания президиума. Своим хриплым и все-таки слышным всюду тенорком Карманов сразу завладел вниманием всех. Главное в его обращении к строителям, и в первую очередь к комсомольцам, было в том, что рытье котлована и подготовка к монтированию коробки шлюза проходили недостаточно быстро, требовалось ускорить срок окончания землеройных работ. Карманов тут же назвал срок и закончил немногословную, похожую на приказание речь призывом:

— Как же это так, детки? (Любимое его обращение.) Почему ваш шлюз так отстает?

Судя по тону обращения, «детки» как будто относилось к молодежи, составлявшей почти половину всего числа строителей, но и пожилые, уже имевшие за своими плечами по нескольку законченных плотин и шлюзов строители приняли это обращение на свой счет.

— Нажать надо! Сделать бросок и овладеть новыми позициями! — выкрикивал, словно командовал подразделением, Карманов. — Даем пятнадцать дней! Одолеть последние кубометры! Экскаваторщики, не подкачать! Пойти на соревнование! Кто кого, а? И качество! Обязательно качество, товарищи строители! Чтоб каждый кубометр вынутого грунта не сполз обратно. Ни одного оползня, ни одного сплыва. Ясно? Надвигаются дожди. Это серьезная опасность. Удержать позиции! Не только удержать, но и продвинуться дальше! Чтобы через десять дней монтажники приступили к работе… Инженеры, десятники, прорабы, электросварщики, бульдозеристы — все в бой! Чей участок скорее закончит, тому и почет! Кто первый — ну? Вперед!

Вся собранная фигура Карманова вытянулась. Он порывисто выбросил сжатые кулаки вперед, желая кинуться на неведомого противника и смять его. Ничего особенного в его словах как будто не было. Пожалуй, это была обычная, хотя и немного странная, излишне рубленная речь, но Максим чувствовал, как вялость и усталость уходят из его тела, сердце начинает биться проворнее, горячее. Одно мгновение взгляд начальника остановился на нем — это была, конечно, случайность, да и вряд ли Карманов мог в эту минуту различать в толпе строителей отдельные лица, но Максиму показалось, будто взгляд этот проник в самое его сердце, по спине даже пробежали щекочущие мурашки.

Он осмотрелся и увидел запыленные лица, та угрюмые, то веселые глаза, почувствовал себя частью какой-то неуемной силы, подобной взрывчатой массе и готовой потрясти и раздвинуть земные недра, дать простор новому голубому морю, возвести белые чудесные замки с мраморными колоннами. И он, Максим, может стать частью этой силы, войти в ряд прославленных героев, таких, как Дробот! Он ощутил острое замирание сердца, похожее на то, когда человек собирается прыгнуть с большой высоты…

«Да, может, это и есть тот самый счастливый момент! — подумал он. — Теперь или никогда! Победить в соревновании. Вырваться вперед… Оставить за собой Славика, Сашу, может быть, самого Федотыча!..»

Это был в какой-то мере честолюбивый порыв. Максим забыл, что, не поддержанное коллективной волей какой-то части строителей, желание его выдвинуться сгорит впустую, как взвившийся ввысь хотя и красивый, но бесполезный фейерверк. Было ли это следствием давней, воспитанной с отрочества привычки всюду занимать исключительное положение, привычки, сросшейся с его существом, как родимое пятно, или что-либо другое, он не мог знать в эту минуту.

Главной его заботой было опередить Черемшанова. Саша, конечно, не выступил бы, у него, наверное, и в мыслях этого не было. Да и Славик тоже. Тот, может быть, из скромности не решился бы: «Ведь поработали-то мы на шлюзе без году неделю». И все-таки Максим боялся, что они опередят его здесь, на собрании. Да если они и не выступят, он все равно должен взять слово… Теперь или никогда.

Вслед за Кармановым взял слово Березов, потом секретарь комитета комсомола. Максим еле дождался конца выступления секретаря и поднял руку:

— Вы просите слова? — спросил Карманов. — Идите сюда… к столу. Как фамилия?

Деревенеющим языком Максим назвал себя и в ту же секунду заметал неодобрение на лице Славика. Тот, кажется, даже хотел удержать его, но не успел. А Саша, сидевший поодаль, скорчил недоуменную гримасу…

«Ага! Скис. Не ты выступаешь первый, а я, и не твою фамилию назвали, а мою. Тут-то я тебя и обгоню. Это тебе не на экзамене», — пробираясь к столу, наступая от волнения на чьи-то ноги, торжествующе думал Максим.

Ему показалось, будто Карманов и Березов глядят на него с некоторым сомнением. Было мгновение, когда Максиму хотелось отказаться от выступления. Он и сам почувствовал в своем порыве что-то фальшивое. Он чуть ли не до крови закусил нижнюю губу и встал у столика в гордую позу.

— Ах, анафема! — ахнул кто-то в толпе. — Наполеон, да и только.

— Не Наполеон, а петушок… Безголосый еще, видать, помимо всего прочего, — не без ехидства заметил другой голос.

— Левонтий, гляди. Молодой-то опять выскакивает, — послышалось среди бригады Кукушкина.

Множество глаз настороженно смотрело на Максима.

Ему стало трудно дышать, во рту пересохло. Прошло не менее минуты, пока он произнес первое слово «Товарищи!».

— Не слышно! Громче! — крикнули в толпе.

Нет ничего ужаснее, когда оратора перебивают или кричат ему «громче». И Максим со злостью, с вызовом, с неприятной развязностью (он сам это чувствовал) громко, даже чересчур громко, прокричал несколько фраз. Смысл их сводился к тому, что вот он, молодой, недавно приехавший на шлюз инженер, принимает вызов начальника строительства, берет на себя обязательство закончить на своем секторе земляные работы за десять дней. Он назвал срок почти наугад — только бы оставить позади Сашу — и тут же призвал его последовать своему примеру.

Когда Максим закончил, послышались жидкие хлопки. Переглядываясь, аплодировали ему и начальники, во все почуяли в речи молодого прораба что-то необоснованное. Среди участников собрания прокатился говорок.

— Тоже, выскочил! Сам он, что ли, будет грунт этот вынимать? — гудели в толпе. — Ни с кем на участке не посоветовался.

— Хоть бы предложил, а то сразу за всех слово взял! Какое он имеет право? Чужими руками славу хочет добыть, — подхихикивали где-то вблизи.

— Шпингалет! Выскочка!

— Ваше предложение хорошее, но от имени кого вы выступаете? Не один же вы будете работать? — из общего шума вырвался простуженный тенорок Карманова.

— От кого? От самого себя… Ну и от остальных… от третьего сектора, — потухшим голосом ответил Максим.

Послышался насмешливый свист. На дальнем бугорке загигикали повязанные разноцветными вылинявшими косынками девчата:

— Миленький! Иди к нам соревноваться! Мы тебе нашу норму установим!

— Вот-вот. Мы для него — остальные, а сам он — главный, — гомонили в толпе.

Максим уже готов был сорваться и бежать очертя голову, но ему на помощь пришел Березов.

— Товарищи, это мы обсудим, — сказал он вставая. — Товарищ, видимо, от имени бригады… повинуясь благородному порыву… А порыв следует поддержать.

— Поддержим! Только не его! Дробота поддержим! С его техникой! — дружно закричали из толпы.

— Что скажет Дробот? Выходи, Емельян Никитич! Ответствуй!

Максим услыхал, как назвали фамилию знатного экскаваторщика, и понял, что совершил непоправимую глупость. Почему он не посоветовался предварительно с Федотычем? О Дроботе он совсем забыл, а ведь от его экскаватора будет зависеть все… Но Дробот пока не просил слова. Он о чем-то наскоро совещался со своими помощниками и с Федотычем, усмешливо-добродушно поглядывая на Максима. Должно быть, он не принимал его вызова всерьез.

— А что ответит на вызов старший прораб? — спросил Карманов, когда Максим с горящим от стыда, лицом шел на свое место. — Старший прораб товарищ Грузный, вы там со своими договорились? Слышите — за вас начинает говорить молодежь!

— Договорились, — встал среди сидящих Федотыч. — Пускай генералы договариваются.

— Дайте мне слово, — поднял руку Дробот. Его лицо, как бы высеченное из красноватого морского песчаника, казалось Максиму квадратным, а из узких щелочек глядели удивительно дерзкие умные глаза.

Максим чувствовал, что робеет под этим взглядом, как школьник. «Вот он меня сейчас отхлещет перед собранием», — подумал он и затаил дыхание — ни жив ни мертв. Но Дробот, выйдя к столу, миролюбиво улыбнулся.

— Извиняюсь, товарищ помпрораба, — начал Дробот. — Тут произошла некоторая закавыка… Вы, товарищ Страхов, наперед меня выступили. Я не хотел конфузить вас перед собранием. Думал, ладно! Работать-то будем мы, грунт этот самый зачищать… Извиняюсь, конечно. Я тут подготовил договорчик с соседом, экскаваторщиком Игнатом Казаркиным… Знаете Казаркина? Парень — гвоздь!. Куда мне до него. Так вот, товарищ инженер… За восемь дней надо кончить зачистку котлована, за восемь, а не за десять. Вот какое дело! Вы мне, извиняюсь, перебили. Малость оскользнулись. Недобрали. Ну, да пускай… Вы все-таки инженер… Может, оно на ваше и выйдет. Ну, а ежели за восемь, то вы так в своем договорчике и запишите. Я вас выручу. Дело ведь общее. Ясно?.. Бывайте здоровы…

И Емельян Дробот, приподняв порыжевшую, всю в масляных пятнах кепочку и сделав что-то вроде легкого поклона, степенно удалился.

Собрание загудело, многие лица обернулись к Максиму.

— Выскочил, петушок, да осекся, — послышались подтрунивающие голоса.

— Ничего, ничего, — кивал Максиму Березов. — По крайней мере, первым выступил — искру бросил…

После собрания Федотыч подошел к Максиму.

— Ну как? Немножко не кругло вышло, да ладно… Назвался груздем — полезай в кузов, — сказал он с суровой ухмылочкой. — Не знал, что ты такой торопливый. Составляй-ка договорчик, чтоб все было по форме. И договорчик пиши на восемь дней да не забудь дать подписать мне и Дроботу. Вищь ты какой: «А я сам, а я сам…»

Максим шел среди молодых специалистов и рабочих своего сектора, провожаемый насмешливым гудением. Вдруг он услышал за собой дерзкий голос Вьюшкина:

— Чудак! Вызвался и промазал! А мы, может быть, и за семь дней свой сектор зачистили бы. Ну, теперь держись!

У Максима сжалось сердце, как будто он сам обрек себя на неравный поединок.

Тут подошел к нему Славик:

— Эх, ты… Продемонстрировал свое тщеславие! Смотрите, дескать, вон я какой…

Максим огрызнулся:

— Хватит меня опекать.

— Я не опекаю. Другие ведь будут дела вершить, а ты только между ногами будешь путаться. Не тебе нужно было выступить на собрании, а Дроботу… Ведь он передовик. О нем газеты пишут. А ты выскочил… Нескромно, Макс, очень нескромно. Нам еще учиться надо.

— А соревнование разве не учеба? — зло спросил Максим.

Славик с сожалением глядел на друга:

— Ох, что-то ты неладное задумал… Как бы не пришлось тебя вытаскивать на буксире.

— Не бойся. Не придется. Отстаньте вы от меня! — окрысился Максим. — Сашке можно, а мне почему нельзя?

Славик покачал головой:

— Так Сашка не один — за ним люди. Он хоть маленький авторитет завоевал. Сашку вон сколько рук подпирает, а тебя? Получилось — ты от самого себя выступил… Чтобы только себя показать.

— Посмотрим, посмотрим, — сердито повторял Максим, шагая все быстрее, чтобы поскорее отделаться от Славика. И Славик отстал…

15

Со второй половины августа удушливый зной над строительством сменился проливными дождями. Тяжелые тучи, подобно налитым вешней водой глыбам снега, поднимались одна за другой с юго-запада и, как бы тая на пекучем солнце, обрушивались на Ковыльную шумными водяными потоками.

Первый же ливень превратил глинистые насыпи и откосы котлована в непролазное месиво. Все, кто работал на шлюзе, как будто сменили свой цвет на изжелта-бурый — под цвет грунта; каждый носил на ногах по полпуда вязкой, как замазка, грязи. Деревянные мостки и временно положенные железобетонные плиты не спасали, на них сразу же налипал толстый слой. Всюду журчала и лопотала вода, она ополчилась против человека, не уступая без боя ни одной пяди земли.

Маломощные экскаваторы сначала не сдавались, черпали земляную жижу, а потом остановились, затихли, словно захлебнулись; их чугунные основания все глубже оседали в размокший грунт. Бригада Кукушкина не успела закончить сооружаемый из громадных дубовых брусьев и толстых бревен заградительный щит, хотя работала днем и ночью. Первый небольшой оползень навалился на крепление, задержался и не пошел дальше на дно котлована. Плотники изнемогали. В их работе было что-то общее с работой саперов на фронте, строящих мощные, в три наката, блиндажи и землянки. Федотыч бросал их против сползающего грунта, как в контратаку, то в одно место, то в другое. Он не уходил со шлюза третьи сутки, спал тут же, в деревянной будочке своего наблюдательного поста.

Максим от усталости тоже еле держался на ногах. Каждая туча вызывала в нем бешеную злобу, и даже маленькие невинные облачка будили его ненависть. Выданные ему брезентовый плащ с капюшоном и высокие резиновые сапоги защищали от воды, но не могли уберечь от грязи. Она заползала за голенища сапог, в рукава, хлюпала, чавкала, сопела. Иногда Максиму казалось, что его засунули в нескончаемую трясину. Порою он думал: теперь ему отсюда не выбраться, так и придется пропасть в этой безобразной раскисшей жиже.

А дни шли, и приближался срок, названный Дроботом в договоре. Федотыч и вся бригада с ожесточением защищали откосы от сплывов. Максим часто брался за лопату и вместе с другими землекопами набрасывал в вагонетки хлюпающий водой грунт, кидался на защиту креплений.

Он стал замечать, что бригада Кукушкина, Федотыч и группа комсомольцев, обслуживающих землеройные агрегаты, начинали смотреть на него более снисходительно. А некоторые подшучивали: «Вызвался, хлопчик, теперь воюй… Вместе с Емелей Дроботом… Подавай пример».

Но все усилия Максима, отчаянные его наскоки на оползни были ни чем иным, как только ребячьими попытками остановить сдвинувшуюся с места гору. В душе он признавал, что делал это лишь для успокоения совести. Иногда к нему подходил Федотыч и, отечески кладя руку на плечо, говорил: «Что лопатку взял — это неплохо. Лопаткой тоже надо уметь орудовать, но ты в одиночку не налегай. Не бей, как по воде кнутом. Слышь? Лопаты — они тоже сильны, когда их много. Старые грабари так и работали — скопом. А один ничего не сделаешь. Вон на кого надежда! — И Федотыч показал на шагающий экскаватор Дробота. — Он один нас выручит…»

И действительно, невзирая на дождь, уже на шестой день чудовищный ковш дроботовского гиганта, скрежеща стальными челюстями, добрался до положенной глубины котлована, зачистил дно и принялся за сплывы. Наступил восьмой день, и последние оползни были вычерпнуты, а бригада Кукушкина установила новые заграждения. В одной части сектора уже вбивали шпунты, сваривали арматуру, а монтажники готовились к укладке железобетонных плит.

В конце восьмого дня Емельян Дробот поставил стрелу своего экскаватора в мертвое положение, разинутая пасть ковша повисла в вышине. Дробот вылез из машинной будки вместе со своими помощниками, неторопливой поступью подошел к Федотычу и стоявшему рядом с ним Максиму.

— Ну, товарищ инженер, я свое дело сделал! — весело проговорил он. — Теперь закрепляйтесь на отвоеванном вы. И гляди, товарищ Страхов, ежели прозеваешь где-нибудь сплыв, ежели опять засосет, я спуску не дам! — улыбчиво и в то же время строго поводя глазами, предостерег Максима Дробот.

Максим ничего не ответил, только склонил голову. Он понял: победил в соревновании не он и не Саша, а Дробот, и подумал: «Ну какой я инженер? Чем я помог ему?»

Вечером, после окончания работы, он еле добрался до стоянки автобуса, залез в него, промокший, измазанный глиной. Он слышал, как его бранили за то, что он-де грязнее всех и, прежде чем лезть в автобус даже не почистился. А Максим так устал, что не мог двинуть рукой.

Придя в общежитие, он смог только стянуть с себя сапоги и тут же свалился в постель в чем был — в грязном комбинезоне, в заскорузлых от глины штанах и куртке. Хотелось немного полежать, чтобы потом помыться и идти обедать, но усталость сковала его, он заснул мертвецким сном, проспал и обед и ужин.

Мать иногда присылала посылки и каждую неделю — любовно-жалостливые письма, полные сетований и сокрушения о «судьбе своего бедного мальчика». Из писем Максим не извлекал ни бодрости, ни духовной поддержки; они вызывали у него еще большую тоскливую подавленность. Он и в самом деле начинал верить, что попал в безвыходную обстановку и теперь должен стараться как-нибудь отбыть свой срок.

В посылках чего только не было — и конфеты, и шоколад, и печенье, и домашние пирожки, и даже какой-то итальянский ром… Все это Максим отдавал Гале на общий стол.

Однажды в ненастный вечер, встретив Максима в коридоре, измазанного грязью, с глубоко ввалившимися, вспыхивающими мрачным огнем глазами, Галя с горечью вскрикнула:

— Ой, Макс! На кого ты стал похож! Ты совсем опустился…

Максим взглянул на нее исподлобья.

— Побыла бы ты на моем месте, не так бы опустилась, — огрызнулся он. — Тебе хорошо — ты работаешь с чистенькими приборами, за термометрами наблюдаешь, а я копаюсь в болоте. Но ты не вообрази, что я жалуюсь.

Максим поднял голову и прошел в свою комнату. В глазах его-была такая безысходная апатия, что Галина тотчас же побежала к Славику.

— Ты знаешь, с Максимом творится что-то неладное. Я просто испугалась, когда увидела его, — торопливо сообщила она мужу.

— Что же с ним творится? — рассеянно спросил Славик, неохотно отрываясь от технической брошюры.

— Он сам на себя не похож. У него такие странные глаза, как будто ему все безразлично. Может, ему надо помочь в чем-либо? Мне его очень жаль.

— Опять жалость? — поморщился Славик и, перевернув страницу, хотел было продолжать чтение, но отбросил брошюру, сказал с раздражением: — Чем мы можем ему помочь?

— Может быть, нужен совет. Надо же поговорить с человеком. Поддержать морально.

— Говорили уже, — отмахнулся Славик.

— Я вижу, ему особенно тяжело на шлюзе, — не отступала Галя..

— А нам всем легко? Всем строителям тяжело, — с досадой сказал Славик и вновь взялся за брошюру. — А что же он думал, стройка — курорт? Вчера наша бригада пять часов не вылезала из воды — боролась с паводком, и никто маменьку не кликал.

— Не все же такие… стойкие… — сказала Галя.

— Что же ты предлагаешь? Взять над ним шефство? — Губы Славика насмешливо покривились. — У каждого своя голова на плечах…

— А почему бы не попросить о переводе Максима на более легкий участок? — спросила Галя.

Славик свистнул:;

— Фью! Фью! Вон куда загнула. Этак много найдется охотников. Да и нянек не хватит для каждого. Мое мнение: не надо вытаскивать сталь из огня, пока она не закалится. Иначе и сталь испортишь и время попусту потратишь.

Саша Черемшанов, присутствовавший при этом разговоре и все время молчавший нерешительно заметил:

— Я понимаю, Максиму гораздо труднее, чем нам. Представьте себе, человеку дома ничего не приходилось делать самому, кроме как повязывать собственный галстук; все делали за него мама и домработница. И вот сразу попасть в такой переплет. — Глубоко вздохнул и тихо добавил: — Пойду поговорю с ним. А то получается, человек от нас отдалился, а мы и рады. Как будто еще дальше отталкиваем его от себя.

— Иди побеседуй. Ты же с ним соревнуешься… Если полезет в драку, зови на помощь, — со смешком сказал Славик.

— Нет, обойдемся без драки, — серьезно ответил Саша и, сутулясь, вышел из комнаты.

Когда дверь за ним затворилась, Славик не то с сожалением, не то с досадой заключил:

— Удивительный человек Сашка. Сам еле на ногах держится, а пошел в чем-то убеждать этого эгоиста.

16

Когда Саша вошел в комнату, Максим лежал на койке, отвернувшись к стенке. Саша подумал, что он спит, и нерешительно остановился у порога.

За окном плескался дождь. Однообразный звон водяных струй, мутная синева еще не погасших сумерек, скучный свет настольной электролампы придавали комнате в этот вечер унылый вид.

Максим не спал, услышав шаги, повернул голову.

— Разреши к тебе, — несмело проговорил Саша.

— Чего спрашиваешь, коли уже вошел? — буркнул Максим и вновь отвернулся к стене.

Сашу это не смутило. Он присел на стул у кровати:

— Знаешь что, Макс? Хочу с тобой поговорить. Ты только выслушай. Тебе, кажется, тяжело? Да?

— А дальше что? — равнодушно осведомился Максим.

— Да, конечно, ничего. Я просто так спросил — по-товарищески…

— А-а… Не особенно оригинальный вопрос.

Наступило неловкое молчание.

— Ты опять раскис, Макс, — тихо и несмело начал Саша.

— И не думаю. Откуда ты взял? — сказал Максим, не поворачивая головы.

Саша ответил коротко:

— Да вот так мне кажется… Почему ты все время уединяешься? Вроде пал духом, а?

Максим приподнялся на локтях, протянул руку к лежавшей на тумбочке папиросной пачке. Саша услужливо опередил его, вынул две папиросы — себе и ему, зажег спичку. Они закурили, и табачный дым окутал их, как бы разгоняя отчужденность.

— Слушай, Саша, а какое тебе, собственно, дело до моего образа жизни? До моего настроения? — спросил Максим. — Тебя что, опять Галя прислала?

Саша смутился:

— Видишь ли… Может, тебе надо помочь в чем-нибудь… Облегчить, так сказать, твое положение…

— Хочешь откровенно говорить? — щурясь, перебил Максим, и Черемшанов увидел, как изменилось лицо товарища, какие глубокие впадины залегли вокруг глаз, как резко выдавались скулы, вытянулась шея и потрескались губы. От прежней холеной внешности Максима и следа не осталось — ногти забились грязью, волосы, когда-то красиво зачесанные, спутались.

Глубоко затянувшись дымом, Максим усмехнулся:

— Так вот, товарищ Черемшанов. Хотите узнать о моем настроении? Пожалуйста… Мне на строительстве не нравится. Угадываю последующий вопрос — почему? Тоже отвечаю: я, кажется, ошибся в выборе профессии. Удовлетворен?

Саша изумленно смотрел на товарища.

— Ты ошибся, в выборе? — переспросил он. — Ты не наговариваешь на себя?

— Ничуть. Мне только здесь стало ясно, что я напрасно избрал гидростроительный факультет, напрасно потратил уйму времени и сил и столько же полезного времени отнял у других. И это стало для меня очевидным после того, как я столкнулся в соревновании с Дроботом. Я почувствовал себя ничтожеством. Понял — никогда не овладею тем, чем владеет он. Он — великан, я — пигмей… Да, да, не улыбайся.

Но Саша и не думал улыбаться, он с великим огорчением слушал Максима.

— Пока дело касалось только теории, у меня все шло как будто гладко, — продолжал Максим. — Я справлялся, и мне думалось, что все это действительно интересно. И на практике я сталкивался только с готовеньким или с тем, что делали другие. Знаю: плотина, шлюз — все это будет очень красиво, когда закончится стройка. Но ты понимаешь, Сашка, надо, оказывается, любить не только то, что уже готово, но и самый ход, все мелочи создания этого красивого — черновую, ужасно трудную работу, когда всюду только грязные ямы, пыль, слякоть, а тебе приходится копаться и переделывать одно и то же по многу раз, когда ты лазаешь в болоте по пояс и на тебя покрикивают старший прораб и рабочие. Но ты, допустим, знаешь, зачем все это нужно, и преодолеваешь всякие трудности. Ты за месяц уже многого достиг. У тебя и с народом, говорят, полный контакт. Тебе все это нравится, и ты веришь, что добьешься большего. А я до сих пор не знаю, с какого конца ловчее взяться за дело, и подчас только путаюсь у других под ногами. Устаю так, будто работаю больше всех. И не потому, что не понимаю всей премудрости. Ведь я в институте неплохо чертил и котлованы, и шлюзы, и плотины. Был же я там не из последних, а вот тут столкнулся с оползнями, пучинами, грунтовыми водами и завалился. Или я учился не тому, чему следует? Почему я оказался таким слабым перед всей сложностью этой стройки? Получил знания и не всегда умею их применить. У меня почему-то не хватает терпения, чтобы претворить мысль в дело. Да и руководить людьми не умею. Пробовал им приказывать, а они вроде соглашаются, но делают по-своему… И мой прораб Федотыч уже начинает смотреть на меня как на пустое место. Поневоле захандришь. А тут еще эти проклятые дожди. Терпеть не могу грязи. Она действует на меня угнетающе. Знаю — ты не испытываешь этого. Ты всюду видишь только чудеса, воображаешь себя первооткрывателем, ну тебя к черту! Тебя на Южный полюс забрось — и ты увидишь там красоту… романтику, черт возьми!

Максим ожесточенно сплюнул. Саша слушал, склонив голову:

— Да-а-а, — наконец протянул он и спросил: — А как же ты на собрании выступал? Обязательство брал? Врал, значит?

— Выходит, что так, точно не скажу. Пыль в глаза пускал. Хотел на себя внимание обратить. Вот и сел в лужу.

— А мне думается, Макс, ты все это выдумал… Клевещешь на себя. От злости, что ли… От самолюбия… А может, от неуважения к себе, — заметил Саша.

— Как хочешь, так и понимай, мне теперь все равно. В первом же бою я, как говорят, потерпел фиаско, — угрюмо буркнул Максим. — А насчет злости и самолюбия ты, может быть, и прав. Я как будто испорченный, недоделанный какой-то. Я так думаю: может, мне совсем уехать отсюда, как ты полагаешь?

— Ну, это ты оставь! — негодующе замахал руками Черемшанов. — Аллах тебя знает, Макс, до чего ты дошел… Опомнись — ведь мы учились вместе. Откуда у тебя такое разочарование? Вон смотри, сколько тут ребят, и все работают как надо.

Максим косо взглянул на Сашу, усмехнулся:

— А ведь и тебе бывает кисло, Сашка… Ты только притворяешься, а?

— Знаешь что! — вскакивая, вспыхнул Черемшанов. — Я могу сказать тебе такое… Ничуть :не притворяюсь, и мне действительно тут интересно! И горжусь, что я такой же строитель, как и все, что кое-что да значу. Вижу, как под нашими — да, да, и под моими! — руками вырастает этот шлюз, и уверен: мы его закончим и вместе со всеми будем радоваться. Да, я — первооткрыватель! И мне от этого радостно, поверь. А ты, извини, просто балда, и черт знает что ты забрал себе в голову. Ну тяжеловато, ну грязь, ну так что же? А Ливингстону, когда он продирался сквозь дебри Африки, или Пржевальскому, когда он перелезал через горы Тянь-Шаня, капитану Скотту, когда он чуть ли не на четвереньках полз к Южному полюсу, легко было? Да ты возьми Николая Островского! Ведь они, тогдашние комсомольцы, строили узкоколейку раздетыми, разутыми, с куском макухи в кармане и не хныкали, как ты! Что с тобой, Макс? Опомнись, ведь ты бредишь!

Саша то негодующе фыркал, то вертел длинной шеей и двигал кадыком, точно старался освободить его из воротника. Максим, не прерывая, слушал, а когда Саша выпустил весь заряд своего порицания, глухо ответил:

— О Ливингстоне, о Скотте, об Островском ты говори пятиклассникам, а не мне. Разве я веду речь о мужестве? Я говорю, что ошибся и, может быть, не нашел своего призвания, а ты…

— Какого призвания? Ты думаешь, все люди с призванием рождаются? С призванием инженера, слесаря, пожарника, агронома? Чепуха! — запальчиво прервал Саша. — Да и что такое призвание, талант? Это в первую очередь любовь к делу. Ты переломи себя, полюби труд, и тогда все будет в порядке.

— А я вот никак не могу полюбить, — устало возразил Максим.

— Врешь! — гневно вскрикнул Черемшанов. — Ты просто поддался слабости. Раскис, опустился…

Вместо того чтобы самолюбиво возражать, Максим не обиделся, а тихо, с глубоким недоумением спросил:

— Нет, ты скажи, Сашка, почему я такой? Почему я словно чужой всему? Кто в этом виноват?

«Действительно, кто виноват?» — подумал Черемшанов, но уже более не решался продолжать разговор; он никогда не прочил себя ни в наставники, ни в мыслители. В конце концов, вопрос казался ему ясным: надо выручать товарища из какой-то беды. С обычной своей горячностью он предложил:

— Хочешь, я попрошусь на твой участок? Вдвоем оно будет веселее. Вот поглядишь, как мы с тобой сработаемся. Давай, а? Завтра же буду проситься…

— Не надо, — отмахнулся Максим, — я тебе только мешать буду.

— Так я не для тебя, а для дела, — убежденно сказал Черемшанов. — Поверь, пройдет еще месяц, и ты заговоришь совсем другим голосом.

— Басом или тенором? — усмехнулся Максим и вдруг добавил с ожесточением: — А ведь я хочу… хочу… полюбить эту работу… Все эти котлованы, шлюзы, плотины, ну их к дьяволу! Ведь я негласно дал обещание одному самому дорогому для меня человеку, что сам стану хорошим человеком.

— И станешь, Макс, — горячо подхватил Саша, — одно без другого не бывает. Так я буду помогать тебе, согласен?

— Ладно! — ответил Максим. — Иди спать, Сашка-добряк. Гуд бай.

Когда Саша ушел, Максим сел на кровать, сжав руками голову, с тоскливым отчаянием спросил себя: «Так кто же виноват в том, что я до сих пор не нашел своего места? Неужели во мне ошиблись товарищи, Лидия, декан, директор, преподаватели? Неужели я обманул их? Себя обманул?»

Глубокий вздох вырвался из его груди. Взгляд упал на лежащую на чемодане полевую сумку.

Максим вытащил одну из пожелтевших тетрадей, наугад развернул и прочитал:

«…Вот уже неделя, как наш батальон лежит в воде. Мы роем окопы, а вода затопляет их, хочет нас выгнать. Но мы держимся. И все это под непрерывным минометным огнем. Людей осталось меньше половины…

8. IV. Продержались. Двинулись, вышибли фрицев и заняли сухие позиции. Благодать, сухо! Солнце! Ура!»

Максим задумался. Взгляд, его стал неподвижным…

17

Максим дежурил в этот день на участке, где угроза затопления казалась устраненной. Крепления, поставленные бригадой Кукушкина, ограждали опасное место от сплывов.

С утра сильно парило. Строители на дне котлована задыхались от влажного зноя, обливались потом. От огромной массы обнаженной земли, сильно смоченной дождями, поднимались душные испарения. Голубоватая мгла, переливаясь и дрожа, уже туманила лазурно сияющий небосвод. «К обеду опять польет, — поглядывая на небо, говорили рабочие и шутили: — Что-то небесная канцелярия, видать, не договорилась с земной. Никакого взаимодействия».

Максим, вялый, усталый от разъедавшего душу раздумья, мало отдохнувший за ночь, проверял по указанию Федотыча толщину грязевого слоя на дне котлована. Местами слой доходил до половины метра. Мостики пришлось приподнять еще вчера. Под ними слышалось угрожающее бульканье. Насосы непрестанно откачивали желтую, густую, как кисель, воду.

Гул моторов поднимался до высокой звенящей ноты. И все-таки опасность заиливания дна котлована не уменьшилась. Она надвигалась в то время, когда все было готово к укладке дна и стен шлюза и на строительство съехалось начальство. Максим видел, как группа руководителей — Рудницкий, главный инженер Грачев, начальник участка Звягин и друже во главе с Кармановым и Березовым — появлялась то в одном месте, то в другом. Они смело сбегали по сходням, перепрыгивали через рытвины и траншеи, взбирались по лесенкам строящихся башен шлюза.

Все распоряжения начальников и то, о чем они говорили, где и кого хвалили и кому давали нагоняй — все это таинственным образом мгновенно передавалось по котловану. В секторе Максима вскоре стало известно, что Карманов приказал удалить со шлюза одного нерасторопного прораба, а нескольким арматурщикам, в том числе и Ване Пузину, объявил благодарность за досрочную установку арматуры.

Максим опускал измерительную линейку в слой ила то в одном месте, то в другом, машинально записывал цифры, а в голове все время роились слова Черемшанова о призвании, об упорстве в исканиях, о любви к работе. Потом воображение переносило его в Москву, к Лидии. Он думал о ней по-прежнему так, словно разрыв произошел только вчера.

Показания барометра, висевшего в кабинете Карманова, а также метеорологические сведения, собранные Галей Стрепетовой, оказались правильными.

Уже к полудню над Ковыльной скучились облака. Их лохматые, разорванные стаи соединились в грозную рать, нависли над степью широко раскрылившейся тучей. Нижняя часть ее становилась постепенно изжелта-ржавой, точно окрашивалась сепией. От тучи на землю легли коричневые тревожные тени.

Туча надвигалась при полном безветрии. Ее передний дымчато-кофейный край продвинулся до самого горизонта, оставив на севере узкую зеленоватую полоску — там все еще сиял знойный день. Туча надвигалась, а дождя все не было. Только становилось душно и томительно-беспокойно.

Стало так темно, что в глубине котлована пришлось включить электрический свет. Пресно пахла еще не просохшая после вчерашнего дождя, нагретая с утра солнцем земля. Каждый звук в предгрозовой тишине казался резким, бьющим по нервам, как по туго натянутым струнам.

Люди в котловане работали с возрастающим напряжением. Насосы откачивали воду, экскаваторы вычерпывали вязкую жижу. За каждым участком были закреплены прорабы и группа рабочих для предотвращения аварий, оползней и затоплений.

Поглядывая на нависшую тучу, к Максиму подошел Федотыч. Лицо его осунулось, морщины стали как будто глубже. Федотыч наказал Максиму, чтобы тот во время дождя особенно внимательно следил за своим сектором и в случае появления новых смещений грунта и подъема грязевого слоя на дне котлована тотчас же забил тревогу, сообщил на диспетчерский пункт.

— Вот ваш пост, — указал Федотыч на деревянную будочку с протянутым к ней телефонным проводом. — Глядите в оба! Иначе Дробот нас посадит в ковш своего экскаватора и выбросит вон со стройки.

— Я знаю, — ответил Максим.

Федотыч пристально взглянул на его сильно загорелое исхудалое лицо. За многие годы работы он немало перевидел молодых специалистов, опытным глазом научился оценивать их способности и характеры. После выступления Максима на собрании он стал присматриваться к нему зорче, удивляясь сложному сочетанию противоречий, соединенных в таком изобилии в одном характере. Молодой прораб мог быть то мрачным, то дерзким, то покорным и задумчивым. Он мог безропотно во воем повиноваться, но внезапно в нем словно что-то взрывалось — он мог не исполнить приказания, пуститься на свой риск в опасное предприятие.

«Молодое вино бродит», — подумал Федотыч. Сегодня Максим удивил его новым выражением сердитого отчаяния и вызывающего, озорного упрямства, светившихся в глубоко запавших глазах.

«Неужели наступил перелом? У этой молодежи всегда так: ленятся, озорничают, а потом вдруг начнут горы сворачивать, дубы ломать», — мелькнуло в голове старшего прораба.

Он показал на маленькую струйку, просачивающуюся сквозь упоры воздвигнутого Кукушкиным заграждения:

— Главное, следите вот за этим. Если начнет бить фонтанчиком, сейчас же сигнальте. Будьте начеку. А я пойду на свою вахту.

Федотыч ушел.

Ливень хлынул сразу сплошной обвальной стеной, так что ничего не стало видно в десяти шагах. Не капли, а миллиарды ручейков хлынули с вышины почти отвесно. В непроницаемой мгле суетливо засновали молнии, загромыхал гром. Многие рабочие побежали под укрытие, остались на своих местах только те, кто был в дозорах.

Максим стоял в будочке и через открытую дверь вглядывался в плотную завесу дождя. Бледно-зеленые вспышки напомнили ему грозу в подмосковном лесу и то, как он и Лидия прятались под старой елью, как Лидия доверчиво прижималась к нему. Ему даже почудилось, что он ощущает сухой смолистый запах… Но эта гроза и этот ливень совсем не походили на тот, представлявшийся ему невозвратимо далеким и прекрасным. Кругом хлюпала грязь, всюду носился запах мокрой глины… В шуме ливня и частых раскатах грома не стало слышно ни жужжания насосов, ни рычания моторов работавшей неподалеку землечерпалки; захлебываясь и чавкая, ее ненасытная пасть всасывала со дна котлована бурую жижу.

Постепенно Максим отупел от однообразного клекота воды. Вид раскисшей глины, мутных струй ливня вызывал в нем дрожь отвращения, что-то вроде лихорадочного-озноба. Вот уже пятый день не высыхала его одежда. Ему очень не хотелось выходить из будочки и мокнуть вновь. Он представил себе, как выглядит дождь в Москве, как приятно ходить по сверкающему мокрому асфальту ночью, когда в нем отражаются голубые неоновые огни. А вот тут не было ни неона, ни асфальта. Но ведь и эта грязь сменится когда-нибудь таким же асфальтом, красивыми башнями шлюза, которые он видел на чертежах у Рудницкого. И здесь заблестят огни, пролягут бетонные дороги, а по каналу поплывут серебристые корабли. Ведь для этого все и делается на строительстве, люди сейчас роются в грязи, испытывают лишения. И сам он должен побороть свою инертность, достигнуть какого-то успеха, не замереть на одной точке. Впереди в его личной жизни тоже должны зажечься новые огни…

И когда же наступит момент, чтобы можно было сделать первый смелый бросок вперед?

Максим очнулся, взглянул на часы. Время проверки грязевого слоя и ничтожной струйки, на которую указывал Федотыч, пришло. Он вспомнил, что на соседнем секторе дежурил Вьюшкин, и ему стало неприятно.

Подавляя в себе омерзительное ощущение мокроты и отвращения к бурлящей всюду воде, напялив на голову брезентовый капюшон, Максим вышел из-под укрытия, не удержался и заскользил по мосткам куда-то вниз, на самое дно котлована.

Вода заливала ему лицо, глаза; молнии слепили. Одно неудачное движение — и он сорвался бы и полетел в клокочущую под мостками жижу. Руки его напрасно ловили несуществующую опору. Но что это? Поднятые вчера мостки как раз у самого мощного, возведенного Кукушкиным крепления ушли под вспухший слой грязи, а новый оползень, наткнувшись на деревянную преграду, перевалился через нее, как чудовищная опара через край громадного горшка, и медленно оползал на дно котлована. Уже доносились сквозь шум ливня и бормочущей под ногами воды угрожающее потрескивание дубовых стоек и сердитое пыхтение…

Но самое ужасное происходило на том месте в креплении, из которого до этого сочилась только тоненькая струйка. Теперь толстую доску вырвало, и из отверстия, как из водосточной трубы, хлестала вода.

У Максима мелькнула мысль — немедленно вернуться в будку и по телефону или хотя бы криком подать сигнал о бедствии. Так наказал ему Федотыч. Обратиться за помощью к товарищам, к тому же Саше Черемшанову было бы самым разумным делом в такую минуту. Но Максиму показалось, что в грязной струе воды и заключается тот самый источник его личного подвига, о котором он недавно думал и вчера говорил с Черемшановым. Он готов был никого не допускать к этой проклятой струе, чтобы потом говорить, будто он сам, собственной силой, предотвратил опасность. Нет, здесь он не будет беспомощно топтаться на месте, как тогда, у дверей горящего телятника…

Максим схватил обвисшую доску, державшуюся за сруб одним краем, и хотел закрыть ею бьющую, как таран, водяную струю, но удар ее был столь силен, что доску вырвало из рук и Максима отбросило назад. Он потерял равновесие, сорвался с мостков и упал в жидкую топь и тут же почувствовал, как ноги все глубже засасывает образовавшаяся после ливня трясина, уцепился руками за доски и, сделав отчаянное усилие, с трудом выбрался на мостки.

Движения его сковал ужас. Вместо того чтобы звать на помощь, он стоял и смотрел на хлеставшую воду и чудовищно надвигавшийся сверху оползень. Язык будто прирос к нёбу, как в кошмарном сне, когда хочется крикнуть, а голоса нет. Он смотрел на возрастающую струю воды в полной, растерянности, и эти упущенные мгновения ускорили развязку.

Чувствуя, как ноги вместе с мостками уходят все глубже в грязевой слой, Максим оглянулся: последние звенья мостков скрывались в желто-бурой массе. Ему показалось, что стены котлована сдвигаются, а образовавшаяся на дне трясина вот-вот засосет его с головой.

Он вспомнил о полушутливом, но грозном предостережении Емельяна Дробота и, вскрикнув, пустился бежать к наблюдательной будке с полевым телефоном. Под толстым грязевым слоем в сумеречной мгле ливня мостков совсем не стало видно. Максим находил их ощупью и только случайно не сорвался вниз. Он чуть не сбил с ног какого-то человека, сбегавшего по сходням, слышал крики, вой сирены, чью-то команду и ругань, гул работающих добавочных насосов. На соседнем секторе опасность обнаружили раньше, и Федотыч, видимо, уже развертывал, как в бою, свои аварийные бригады.

Дрожа и захлебываясь от попадавших под капюшон плаща дождевых струй, поминутно погружая руки в вязкую глину, Максим карабкался наверх, срывался и падал, скользил назад и вновь поднимался, уже не замечая того, что творилось вокруг.

Мысль, что он не сразу известил о катастрофе, что прозевал на своем секторе важный момент, вновь поддавшись пустому честолюбивому порыву, и тем самым позволил грунтовым водам прорваться, а оползню распространиться, что котлован теперь затопит и все присутствующие на шлюзе руководители, от ехидного Вьюшкина до Карманова, предадут его всеобщему позору и осмеянию, — эта мысль повергла Максима в полное смятение.

У него все же хватило сил добраться до будки, взять телефонную трубку и вызвать аварийный пункт. Знакомый тенорок, прерываемый сухим кашлем, прозвучал в ней.

Заикаясь и стуча зубами, дрожащим, противным самому себе голосом Максим крикнул в трубку:

— В третьем секторе… ав-ав-авария! Все на помощь!

— Почему сообщаете с опозданием? — с убийственным спокойствием произнес голос. — Вы бы еще на час позже сообщили. Кто это говорит?

Максим затаил дыхание: ему было стыдно назвать себя.

С испугу он все еще не узнавал характерного покашливания в трубке, силился представить себе, кто мог так разговаривать, и вдруг понял: Карманов! Оказывается, сам начальник строительства нес вахту на диспетчерском пункте!

Максим трусливо прикрыл ладонью трубку. Потом положил ее на ящик полевого телефона.

«Что же теперь будет? — уныло подумал он. — Самое лучшее теперь — скрыться и никому не попадаться на глаза».

От пережитого нервного потрясения его мутило, голова кружилась, в ногах чувствовалась противная слабость. С отвращением он разглядывал свои вымазанные грязью руки, комбинезон, который; собирался носить с важным сознанием приобщения к труду.

За дверью будки в шуме и плескании воды послышались хлюпающие шаги, прерывистое дыхание. Максим вздрогнул, выглянул за дверь. К будке почти на четвереньках по деревянным с набитыми, поперечными планками осклизлым сходням взбирался Федотыч. В треугольнике капюшона изрезанное морщинами лицо его необычно грозно темнело.

Максим встал, придерживаясь за раскладной столик, на котором стоял полевой телефон.

В намокшем задубелом дождевике и громадных резиновых сапогах Федотыч ввалился в будочку, как медведь, заполнив ее почти всю целиком.

— Вы что же тут отсиживаетесь, Страхов? — видимо с трудом сдерживаясь, чтобы не закричать, спросил старший прораб.

— Я… я… сейчас звонил на… на… — забормотал Максим, но Федотыч его перебил:

— Куда ты звонил?! Там люди работают не жалея сил. А ты… ты… — Федотыча прорвало, и он заорал что было мочи, трясясь от ярости: — Сукин ты сын! Маменькин выкормыш! Забрался сюда и прячешься! Боишься ножки промочить?! Почему не сообщил об аварии?

— Я… Я… хотел сам… Меня сбило… — пошевелил серыми губами Максим и, вдруг качнувшись, придерживаясь за наличники, ринулся за дверь.

Федотыч схватил его за полу плаща, хотел удержать, но Максим вырвался и побежал вниз, в клокочущую прорву котлована.

18

Славик Стрепетов и Саша Черемшанов работали на смежных: объектах: Славик — на входном, со стороны будущего моря, сооружении, Саша — на соседнем секторе. Башням и входной арке паводок был не страшен, но подводному, еще не одетому в бетон каналу угрожала опасность не меньшая, чем тому участку, на котором работал Максим.

Строительная же площадка Саши Черемшанова возвышалась высоко над шлюзом — строители в шутку называли ее скворечницей, — поэтому Саша хотя и стоял все время под дождем, но на непромокаемом его плаще не было ни одного грязного пятнышка.

Услышав, что на секторе Максима вода прорвала заграждение, Саша тотчас же собрал всех своих аварийных рабочих и, не спрашивая разрешения прораба, кинулся вместе с ними на помощь товарищу.

Максима он не нашел, да и некогда было о нем расспрашивать. На месте аварии уже работали добавочные насосы. Моторы напряженно гудели. Дождь все еще лил, как из миллионов ведер. Мокрая глина надвигалась, ломала крепления и упоры, переваливала через заграждения, с угрожающим бормотанием ползла на дно котлована. Все, кто находился тут, от инженера до рядовых строителей, работали лопатами. Все думали об одном: наступил момент, когда все, что было создано за шесть месяцев, может быть сметено за какие-нибудь полчаса! Понял это и Саша, его подхватила та же волна ожесточенного азарта, какая овладевает людьми при виде смертельной опасности.

Но вначале растерялся и Саша. Некоторое время он беспомощно метался по котловану, то подбегал к старшему прорабу, то задавая неуместные вопросы, и выражение лица его было при этом отнюдь не мужественным. Но в наивно-изумленных глазах его было столько огня, такое забвение опасности, что и рабочие и старшие руководители стали относиться к нему сочувственно и многие сразу оценили его добровольную помощь.

— Ничего, браток, не робей. Вишь ты, на подмогу, значит… Ты не боись, мы ее, окаянную (речь шла о сползающей глине), все равно остановим, — заверил Сашу трудившийся вместе со всеми Кукушкин.

Его плотники уже возводили новое заграждение, другие рабочие тащили толстую складчатую, как меха гармони, трубу с громадным храповиком насоса. Они всовывали ее в накапливающиеся там и сям на дне котлована мутные озерца воды, и сильный насос жадно, с громким сапом втягивал воду, выплевывая ее в заранее подготовленный водосток. Там же, где не оказалось машин и куда не доставала труба, люди ведрами и даже котелками вычерпывали буро-желтую жижу. Захлестывающий, шумящий ливень, сверкающие молнии и оглушающие громовые удары создавали картину напряженной решающей битвы каких-то сказочных великанов.

Увидев вернувшегося в котлован Максима, Черемшанов ободряюще крикнул:

— Не сдавайся, Макс! Мы ее сейчас остановим!

Столь нелюбимый Максимом Вьюшкин сунул ему в руку грабарку, прохрипел:

— Хватит бегать в панике. Сейчас все работают, а ты что за цаца такая? Берись-ка! И не оглядывайся на технику! Бывает, что и лопата выручает!

Максим стал рядом с работающей землечерпалкой, принялся вместе с другими выбрасывать мокрую глину. Он уже оправился от растерянности, силы к нему вернулись, только стыд за недавнюю оплошность и слабость не оставляли его. Сжав губы, чуть не скрежеща зубами, вонзал он в глинистый кисель грабарку, отплевываясь, а иногда чуть не плача, бормотал:

— На ж тебе! Ах ты, проклятая!

Дождевые ручьи хлестали его по лицу, смешивались с едким, как соляной раствор, обильным потом. Ему стало жарко. Прохладные дождевые струйки попадали за воротник плаща, текли по спине, отрадно освежая разгоряченное тело.

«Ага, вон еще прососало. Закрыть отверстие… — думал Максим. — Сколько же ее, этой воды, там наверху и когда этому будет конец? А Федотыч… Как он меня выругал… А каким голосом разговаривал Карманов! Так пусть же теперь узнают… Потону в этом болоте, а докажу…»

И такая злость стеснила его грудь, что он готов был браниться такими же нехорошими словами, какими бранились иногда в минуты неудачи в котловане рабочие.

Неожиданно произошло то, что представлялось после Максиму да и Саше, работавшему тут же рядом, очень смутно. В азарте Максим не помнил, как обнаружил неширокий, размытый ливнем ровчак, по которому с клекотом неслась с откоса на дно котлована мутно-желтая жижа. Первой мыслью его было кликнуть рабочих на помощь и как можно скорее забутить опасный ручей камнем, отвести его в сторону. Но аварийный камень и песок лежали метрах в двадцати пяти от опасного места, и для того, чтобы их перенести, требовалось не менее получаса. За это время вода подмыла бы новый пласт глины, и новый оползень мог обрушиться на дно котлована.

Что делать? Никакого смысла как будто не было в том, на что решился Максим. Возможно, им овладел все тот же необдуманный порыв, который при неудаче вызвал бы только усмешки у опытных людей. Но Максим уже не мог остановиться. Криком он известил о новом прорыве воды, и к нему сбежались человек десять с грабарками. В это время ливень начал ослабевать и шум ручья зазвучал громче. Люди оторопело смотрели на вскипающую пузырчатую воду, готовую увлечь за собой на дно котлована многотонный массив грунта. Каждая секунда была дорога, и Максим, не раздумывая долго, крикнул:

— Пять человек — за камнем! Живо! Троим рыть наверху отвод! Остальные — садись! — Максим показал на узкое ложе ручья.

Рабочие и среди них Вьюшкин посмотрели на Максима как на безумного. Что еще задумал этот самонадеянный мальчишка? На вообразил ли он, что это ребячья забава? Где видано, чтобы из живых людей делать запруду? Кто-то грубо выругался, кто-то подавил некстати прорвавшийся смех.

— Вы что, товарищ инженер, шутите? Садитесь сами!

Максим повернулся к Саше, как бы спрашивая у него совета или призывая на помощь. И Саша откликнулся на его призыв.

Первым опустился в ручей Максим. Он влип в противно хлюпающий слой, растопырил руки, словно готовясь удержать на своих плечах всю гору. И вслед за ним в жижу плюхнулся Саша. В спину ударила густая, вязкая масса холодной глины. Максим услыхал, как сопит она, охватывая и засасывая его с боков. Слой ее, наткнувшись на тела Максима и Саши, стал замедлять движение. Оба они не могли вспомнить потом, кому первому из рабочих стало стыдно за свое бездействие. Крикнув: «Глядите, хлопцы, и впрямь задерживается!» — новый союзник молодых инженеров опустился в грязь рядом с ними.

Часть рабочих ринулась к груде бутового камня, другая уже копала отвод, а остальные — человек шесть — с криками «Задержим! Задержим!» опустились в ложе ручья, крепко сплели руки и, упираясь ногами в не размытый еще грунт, сомкнули воедино свои тела. Они оставались в таком положении до тех пор, пока их товарищи грабарками не расчистили оползень, не набросали позади живой преграды бутового камня. Путь оползню был прегражден, глинистый поток захлебнулся…

…Максим не помнил, как долго это продолжалось, что еще он и Саша приказывали рабочим. Облепленный грязью с головы до ног, он стоял на откосе и блуждающими глазами смотрел на побежденный оползень, скованный выросшим перед ним каменным барьером. Рядом стоял Черемшанов, — стояли такие же облепленные глиной люди и что-то победоносно кричали. А там, внизу, рабочие уже подтягивали механическую лопату, она медленно, но уверенно двигалась на своих стальных лапах на помощь людям. Дождь перестал, котлован был спасен, об этом можно было сказать теперь с уверенностью.

И тут Максима охватило странное чувство, какого он никогда не испытывал. Чрезмерное физическое напряжение сменилось полным бессилием. Он не мог оторвать ног от земли — на сапогах пудовыми гирями налипла глина. Ноги дрожали в коленях, в глазах стояла муть, а — глубоко в душе уже загорался робкий, как будто издали брезжущий свет. Максим пошатнулся. Еще минута — и он упал бы, но его подхватили рабочие… В это время на место аварии подбежал неожиданно появившийся Карманов и крикнул, закашлявшись:

— Где эти герои? Покажите мне их!

В голове Максима все спуталось. Он будто превратился в каменный столб и стоял, поддерживаемый крепкими дружескими руками. С его одежды стекала вода, к пожелтевшему лицу жирными пиявками присосались комья грязи. Захмелевшими от недавнего порыва, смертельно усталыми глазами (такие глаза бывают у солдат, выигравших тяжелый, мучительный бой) Максим смотрел на начальника строительства и не мог вымолвить ни слова. Ему казалось, он опять совершил непростительную глупость. А Саша Черемшанов, делая невинное лицо, пожимал плечами и ухмылялся, как будто говорил, что в этом безрассудном порыве он ни при чем, а зачинщик всему его товарищ и вообще он не понимает, что же такое произошло…

Федотыч в это время руководил устранением соседнего оползня. Заслышав крики рабочих, он прибежал по скользким мосткам к месту новой аварии. (После, все узнали, что авария эта могла оказаться самой пагубной для всего котлована.)

Он заметил, как все столпились вокруг кого-то, и, несмотря на то, что видел на своем веку всякое, похолодел.

«Не убило ли кого? Уж не натворил ли опять чего этот маменькин сынок?» — вспомнил он о Максиме и, работая локтями, пробился в круг.

Все были в грязи, «будто черти болотные», как заметил кто-то из рабочих, со всех текло, не было видно ни лиц, ни одежды, а только торжествующе поблескивали глаза. Федотыч с трудом узнавал людей… Увидев Карманова, он приготовился к худшему. Начальник строительства, в намокшем неказистом плащике и с перевязанным, как всегда, горлом, что-то говорил рабочим. Федотыч не сразу понял, что это была похвала его людям.

— Ну, прораб, — весело и вместе с тем сердито обратился Карманов к Федотычу, — вот твои молодцы. Любуйся! Чистенькие, а?

Карманов расхохотался:

— Чего же ты не хвалишь их, прораб? Остановили ведь! Задержали прорву! А? Ребятишки-то! Вот эти мальчики… — ткнул Карманов пальцем в двух пареньков, опустивших головы. Они более походили на грязно-коричневые бесформенные слепки, чем на людей.

— Но это не всегда можно! Телом такую махину не заслонишь. Промазали, чертовы сыны! Промазали! Где Рудницкий? — грозно засипел простуженный тенорок Карманова. — Евгений Михайлович! Немедленно ко мне со схемой всех оползней!

Федотыч больше не слушал начальника. В одном из пареньков он наконец узнал Максима. Но это было совсем другое лицо — не то, какое он видел час назад в диспетчерской будке.

— Так это ты? — удивленно спросил Федотыч и, расставив руки, кинулся к своему воспитаннику. — Спасибо, сынок… Утешил старика… А я-то тебя обругал…

Он не договорил: горячее отцовское чувство подступило к горлу. На время была забыта постыдная оплошность Максима в начале аварии. Ему и в самом деле на миг показалось, что он обнимал своего сына, вот так же со срывами и неудачами начинавшего работу где-то на далекой сибирской стройке…

19

Вечером Максим появился с чемоданом и отцовской полевой сумкой в дверях комнаты, в которой жил Черемшанов, и, щурясь от света электролампы, проговорил:

— Принимай, Сашка, на квартиру. Проси своего соседа поменяться… Пусть переходит к моему технику.

Саша приветственно поднял руку, виновато взглянул на своего компаньона-кабардинца: договорились ведь…

Кабардинец, тоже недавно приехавший молодой инженер-стажер, недовольно буркнул:

— Зачем так поздно? Можно было раньше. Я уже спать хотел…

Саша заискивающе улыбнулся:

— Пожалуйста, Шартан. Ты ведь согласился…

— Со мной не хочешь жить, — обиженно сказал смуглый, как лесная груша-зимовка, кабардинец и, кряхтя, стал собирать свои пожитки.

— Не обижайся, Шартан. Это же мой друг. Вместе учились, приехали сюда… И ты мой друг.

— Хорошо, хорошо, — ворчал Шартан. — У тебя все друзья.

Когда Шартан ушел, Максим сказал:

— Ну вот, теперь вместе… Только чур — не командовать.

— Ладно. Располагайся. Жить вместе, а думать и чувствовать врозь? Так, да? — И Саша засмеялся. — Окрестили нас нынче в одной купели.

Максим задвинул под койку чемодан, бережно положил под подушку отцовскую сумку, расставил на тумбочке бритвенный прибор, мыльницу, зубную щетку, водрузил флакон одеколона.

— А Шартан твой все-таки обиделся. По лицу было видно, — сказал Максим.

— Ничего. Шартан только товарищ, сосед по койке, а ты… ты совсем другое дело…

Максим обнял Сашу, с силой прижал к себе:

— Сашка, друг… Как бывает иногда в жизни — один день все переворачивает в голове вверх дном.

В этот вечер они разговаривали мало, не мешая друг другу думать. Ложась в постель, Максим вынул из сумки маленький любительский снимок, пристроил на тумбочке. С фотографии ясными, немного грустными глазами глядела Лидия. Он сам фотографировал ее новым, подаренным матерью аппаратом накануне размолвки. Поза и взгляд ее были непринужденные — именно такой и была Лидия в действительности: из глаз, смотревших с чуть приметной смешинкой, светилась ее душа, ясная, доверчивая… Рот, с мягкими полными губами, был полураскрыт. Нежные линии его как бы подчеркивали ее доброту, но в очертаниях подбородка, во взлете бровей сквозила непреклонная гордость… Такой именно и увидел Максим Лидию впервые, такой полюбил, но сейчас, когда она была далеко, ему казалось, что он, бывая с ней вместе, не замечал многих ее достоинств, всей прелести ее лица, глаз, улыбки…

Он глядел на портрет Лидии и мысленно спрашивал себя, какие слова сказала бы она, если бы узнала, что произошло сегодня на шлюзе, поверила бы его мужеству или по-прежнему отвернулась от него…

Прошелестела газета, которую, засыпая, выронил Саша. Максим услышал сонное посапывание и выключил настольную лампу. Комната тотчас же озарилась проникавшим снаружи светом многочисленных огней стройки.

Максим лежал с открытыми глазами. После того как он вместе с рабочими заслонил глинистый поток и промок до костей, тело его словно стиснули стальные обручи, руки и ноги болели, как перебитые. Рев воды, метание молний, кабанье всхрапывание насосов, отчаянные крики рабочих все еще отдавались в ушах. Максима начинало познабливать, он натянул на голову одеяло, смежил пылающие веки, пытаясь избавиться от видений дня, но они не отступали, сливаясь в пеструю бесконечную ленту. Ему хотелось дотянуть ее до конца, а конца все не было…

Вот после устранения аварии к нему подходит Березов и говорит: «Это и есть настоящий ответ на встречный вызов Дробота. Тут оба — и вы и Черемшанов — вторично защитили свои дипломы…»

Максиму кажется, что это говорит Березов, но это его собственные мысли; он хочет дотянуться до конца ленты и узнать, что же такое с ним произошло. Почему котлован стал для него столь важным, что он кинулся на его защиту?

И припомнился ему один случай…

Как-то раз, еще в те дни, когда Максима томило сознание неприспособленности к работе на шлюзе, он стоял на вершине земляной насыпи и, испытывая недовольство собой, смотрел на работающих внизу людей из бригады Кукушкина. Устанавливая крепление против возможного оползня, они дружно постукивали топорами, а рядом электрический копер, оглушительно бухая, загонял в землю железные шпунты.

С завистью Максим следил за Кукушкиным. В это время к нему подошел Березов.

— Как дела, инженер? — осведомился он, подавая руку.

— Вот… работаю…

— Привыкаешь? — спросил Березов.

Максим отвел глаза в сторону: ему было стыдно… Стыдно своей слабости, своих мыслей, неверия в самого себя, и он процедил сквозь зубы что-то невнятное, вроде:

— Привыкаю… Ничего…

— Трудно?

Максим отрицательно покачал головой:

— Чуть-чуть…

— Врешь, — решительно возразил Березов. — Вижу — очень трудно. От меня не скроешь. Говори прямо. Глаза у тебя, как у необстрелянного солдата перед боем.

Вконец растерявшись, Максим уже искал повод, чтобы улизнуть от проницательного собеседника. О прямоте и дотошности Березова ходили по строительству причудливые рассказы — с ним интересно было поговорить, но в ту минуту Максим не хотел ничьего участия, ничьих наставлений.

— Слушаются тебя люди? — продолжал строго допытываться Березов.

— Не всегда, — сознался Максим.

— Тот, кто прав, всегда добьется, чтобы его слушались, — заметил Березов. — Значит, ты не всегда умеешь доказать свою правоту.

— В нашем деле надо приказывать, а не доказывать, — смелея, возразил Максим.

Он ожидал, что сейчас начнется накачка общими фразами, но Березов только бросил коротко, глядя куда-то в сторону:

— И это верно… Ишь ты, — усмехнулся он, — кто же это сообразил?

Максим взглянул туда, куда показал Березов, и сразу догадался, в чем дело. Невдалеке, у самого края котлована, на вбитом в землю столбике торчала ржавая, светившаяся, как решето, пулевыми пробоинами немецкая каска. Под нею на прикрепленной дощечке ярким суриком было написано:

«Здесь мы били фашистов, здесь построим канал. Миру — мир!»

— Здорово, а? Прямо наглядная агитация, — сказал Березов.

— Это Иван Пузин, арматурщик, — словно оправдываясь, пояснил Максим. — Ребята вырыли тут каску, он ее и приспособил.

— Молодец. Придумал. Тут этого хламу много. Где-то здесь было немецкое кладбище. Когда начали рыть котлован, костей да черепов чуть ли не полную пятитонку навалили. Пришлось вон там рыть новую могилу и захоронить ихний прах. Так-то, товарищ инженер. Тут до сих пор осколками да костями земля усыпана. Вон там, на том бугре, стоял и я со своим артиллерийским полком.

Максим изумленно смотрел на Березова.

— Что? Не веришь? Тебе сколько лет было, когда наши здесь оборону держали? Девять? Вот видишь. Мало ты тогда знал об этих местах. Ты наверняка и не вспомнил ни разу, когда сюда пришел, о том, что тут делалось. Ведь ни разу не подумал, а?

— Ни разу, — сознался Максим.

— Вы, молодежь, видите жизнь только в настоящем ее облике и не очень любите оглядываться назад. Я не упрекаю — не хмурься, — скупо добавил Березов.

Но от его слов Максиму стало не по себе. Он и впрямь равнодушно ходил по той земле, где люди стояли насмерть и поливали ее своей кровью.

Березов достал свою фронтовую трубочку, не торопясь набил ее крепким черным табаком.

— Вон на той высотке, — показал он трубкой, — наши артиллеристы подбивали гитлеровские танки. Двенадцать дней стояли. Был у меня такой умелец — единолично подбил девять штук… А всего навалили мы их тут дюжины две…

Березов помолчал, задумчиво глядя вдаль не раз повидавшими смерть глазами, попыхивая терпким дымком. Максим почтительно поглядывал: на него, сознавая, что проявил невнимание к памяти этих мест.

— Вот как было дело, инженер, — сказал Березов. — Люди удобрили эту землю кровью, чтоб вершить на ней большие дела. Как ты думаешь: стоит на ней строить этакое? — он повел трубкой вокруг себя. — И всю силушку полагать на это стоит ли?

Максим без колебаний ответил:

— Стоит.

— Ну, а если так, как говорится, строй крепче, а? — внезапно потеплевшим голосом добавил Березов.

После этого разговора, всходя по утрам на насыпь котлована, Максим всегда вспоминал слова начполита.

Взгляд его останавливался на героической высотке. Все, что он успел запомнить в детские годы из военных событий, о чем читал в записях отца, начинало по-новому волновать его душу. Глаза искали знакомый столбик и на нем дырявую фашистскую каску с двумя торчащими врозь, словно спиленные бычьи рога, куцыми шишками.

Потом столбик и каску, символическую отметину Пузина, смял бульдозер. Она скатилась в котлован, была погребена на днище коробки шлюза и на веки вечные замурована твердым, как сталь, бетоном.

…Пестрая лента воспоминаний оборвалась… Уже засыпая, Максим подумал: «Теперь, после сегодняшнего экзамена на шлюзе, я могу сказать Березову: и я оставил на том месте, где стояли его пушки, свою маленькую отметину».

20

В воскресенье, спустя два дня после полного устранения последствий ливня, Максим и Саша не работали — их смены были свободными. Они только что умылись и собирались идти завтракать, когда в комнату ворвался Славик. Размахивая свежим номером районной газеты, он крикнул с порога:

— Читайте, как вас тут расписали! — И, потирая плешинку, презрительно фыркнул: — Расхвалили без меры. Постарался газетчик… Целую повесть написал… А эпитеты-то какие — «отважные», «доблестные», «беззаветно стойкие».

— А ну, дай, — потянулся за газетой Саша. — Может, ты, Слава, от зависти?

Максим отвернулся к окну, делая вид, что его совсем не интересует газетная статейка.

Черемшанов прочитал напечатанное в два столбца описание их подвига, сказал серьезно:

— Что ж… Изложено живо. Правда, изрядно приукрашено, а в общем все правильно, как было.

— Правильно?! — негодующе воскликнул Славик. — «Рискуя здоровьем и самой жизнью…» Как будто вы на курорт приехали… Может быть, насморком вы и рисковали, а насчет жизни товарищ явно перегнул. А написал так, будто вы гору своротили… только одни действовали… А где же остальные? Кукушкин, рабочие? Явный бум, товарищи!

— Посылай опровержение, — усмехаясь, посоветовал Саша.

— Зачем мне посылать? Не обо мне написали, — поджал губы Славик. — Значит, лестно все-таки читать это восхваление? Лестно, да?

— Ну чего ты пристал, — отмахнулся Черемшанов. — Лестно, лестно… При чем тут мы, если о нас написали?.. Вот пусть Максим почитает.

Максим нехотя взял газетный листок, небрежно пробежал глазами.

— Ну как? Лестно? — подступил к нему Стрепетов. — Так небось и возносишься к небесам на крыльях?

— Пошел к черту! Я это на свой счет не принимаю, — холодно отпарировал Максим.

— Не принимаешь? Ну и врешь!

Максим пожал плечами, глаза его сердито сузились:

— Хочешь знать, что я об этом думаю? Изволь. Почему этот корреспондент не спросил меня, что я в то время чувствовал, о чем думал? Почему не написал, как позорно я убежал сначала из котлована, испугался, как самый ничтожный трус. Как тщеславно думал только о своем пупе, что вот-де сам управлюсь с прорывом и этим выдвинусь? Пусть бы написал, как меня Федотыч крыл… Я так считаю, — продолжал самообличение Максим, — рано обо мне так писать… Рано. О Сашке, может быть, и нужно, а обо мне не нужно. Далеко мне еще до героизма. Я только когда в эту лужу садился, почувствовал, что начал понимать свой долг. Мне было обидно за себя, и я сел в ту прорву. Какой же это подвиг?

— Ну, это ты принижаешь себя, — возразил Черемшанов. — Какое дело корреспонденту, что ты там до этого думал. Ты первый кинулся в прорыв? Кинулся. Ты совершил поступок, достойный подражания? Совершил. И корреспондент этот факт описал… И сделал он это не столько для нас лично, сколько для тех, кто приезжает сюда, как на прогулку, и остерегается лишний раз по грязи ступить…

— Так ты и критикуй тех, — поморщился Славик и кинул газету на стол. — Где же тут логика?

— Ты возражаешь, что про нас с Максимом написали? — насмешливо спросил Черемшанов.

Славик покраснел, ожесточенно провел ладонью по редеющим волосам, сказал:

— А ну вас… Пусть хоть на мраморную доску золотыми буквами вас заносят — мне-то что…

В эту минуту в дверь постучали.

— Входи без доклада! — крикнул Черемшанов и осекся: на пороге стоял Березов.

— Не помешал? — спросил он. — Зашел проведать.

Саша и Славик кинулись подавать стул.

— Ничего, ничего… Я ненадолго. Шел мимо — дай, думаю, зайду. Как вы тут?

Березов присел, снял фуражку, огляделся. Щетинистые, по-солдатски коротко стриженные, точно изморозью осыпанные волосы торчали ежиком. Березов пригладил усы, достал трубку, — туго стянутый мешочек с табаком.

— Не скучаете? — Кинул взгляд на газету, спросил: — Уже прочитали?

Молодые инженеры молчали. Славик, отдуваясь, тер плешинку.

— Что? Не понравилось?

Максим и Черемшанов переглянулись.

— Это я предложил написать. Так нужно, — сказал Березов.

— Разукрашено слишком… И обо мне неправда, — мрачно заметал Максим.

— Неправда?.. Гм… — Березов зажег трубку, потянул сухими, плотно сжатыми губами — в чубуке засипело. Крепкий, дерущий в горле дымок пополз по комнате. — Почему — неправда? — строго спросил он.

— Ну какой я герой?! — чуть ли не с возмущением произнес Максим.

— Значит, не стоило писать?

— Не стоило, Афанасий Петрович…

— Вишь какой… скромный… А по-моему, написано правильно, по существу. И нужна статейка не для вас только, молодой человек, не для вашего, допустим, тщеславия, а для всех строителей. Прочтут ее другие, и захочется им сделать тоже что-нибудь хорошее. А что приукрашено — верно. Пышных красок газетчик не пожалел. Можно было попроще: без крику, без трескучих фраз. Оно и без того доходчиво…

Березов пустил едкое облако, сказал:

— Хватит об этом. Вот скоро старое русло реки будем перекрывать. Тут уж придется всем поднатужиться. И доказать, кто чего стоит. Это будет битва… Да-а…

— Когда же перекрытие? — сразу загорелся Черемшанов.

— День будет объявлен особо. Сейчас идет подготовка. К тому времени ворота нашего шлюза должны быть закончены. Все самосвалы бросят на засыпку прорана. Дело будет великое. И потечет наша старуха река по другому руслу…

— А мы здесь будем… на шлюзе… И ничего не увидим, — с сожалением сказал Черемшанов.

Березов поднял на него суровые глаза:

— Кто вам сказал? Все будете там… Всем дело найдется. Перекрытие предполагается закончить за тридцать четыре часа!

Саша засиял:

— Я представляю себе… Это будет грандиозно, прекрасно! Это будет началом сотворения нового степного моря.

Березов чуть приметно усмехнулся:

— Вы выражаетесь пышными словами, Черемшанов, не хуже нашего корреспондента.

Славик и Саша засмеялись. Только Максим даже не улыбнулся. Березов очень внимательно, с какой-то затаенной мыслью во взгляде, глядел на него.

— Я прошу вас, Страхов, зайдите ко мне нынче вечером… — изменив тон, сказал Березов. — Можно прямо на квартиру. Я живу один. Улица Бетонная, номер пять, квартира семь. Зайдите обязательно…

Максим удивленно раскрыл глаза.

— Да, да… Прошу пока вас… А потом приглашу всех троих. В гости.

Березов поднялся, кивнул всем и вышел. Было слышно, как он по очереди стучал в двери, заходил ко всем.

— Главный врач. Обход совершает, — сделал сравнение Саша и спросил Максима: — Зачем-он тебя зовет?

Тот недоуменно повел плечом:

— Не знаю. Может быть, я какой-нибудь особенный больной…

— Не глупи, — сказал Черемшанов. — Я думаю, Афанасий Петрович такой человек, что относится к нам, как отец к своим детям. Беспокоится — а вдруг захандрим, собьемся с пути. Всякое бывает.

Волнуясь и все время гадая, зачем позвал его к себе Березов, Максим поднялся вечером на второй этаж бревенчатого, наскоро выстроенного, как все здания в Ковыльной, дома. Афанасий Петрович встретил его на пороге, пригласил с несколько старомодной любезностью:

— Пожалуйста. Милости прошу.

Березов жил один в двухкомнатной квартире — семья его находилась в Степновске. Жена приезжала к нему только изредка. Небольшая квадратная комната, несмотря на холостяцкий беспорядок, носила следы заботливых женских рук. Пол был устлан дешевой лоскутной дорожкой, на окнах висели полотняные занавески. Письменный стол, три канцелярских стула, железная, застланная грубым солдатским одеялом кровать — вот и вся обстановка.

— Живу по-фронтовому, — с улыбкой на морщинистом лице проговорил Березов. — Жену не могу перетащить из Степновска, там учится сын в педагогическом, дочь — в медицинском. Матери приходится за ними присматривать. Пожалуйте, Максим Гордеевич, присаживайтесь.

Максим следил за выражением лица начполита, ожидая разгадки необычного гостеприимства. На письменном столе, придвинутом к широкому окну, лежали кипы газет, журналов, под световым бликом настольной лампы белел наполовину исписанный лист бумаги. Тут же, на углу стола, посвистывал электрочайник, стояла большая жестяная кружка. В углу мрачно чернела круглая, как колонна, голландская печь.

— Вы извините, — начал Березов, — хотел пригласить вас к себе в кабинет, но, думаю, получится не то, да и не дадут там поговорить по душам. Дома оно удобнее. Ближе познакомимся… Признаюсь, неравнодушен я к вашему брату, молодежи…

Березов внимательно посмотрел на гостя. Заметив на лице его вопросительно-тревожное внимание, добавил:

— Я хотел потолковать с вами по одному делу.

Афанасий Петрович вынул из ящика стола какое-то письмо, Максим похолодел: — Может, с отцом что-нибудь? Или опять Бражинский?

— Вот Карманов передал мне. Письмо адресовано на его имя… — сказал Березов. (Максим затаил дыхание.) — Читайте.

Максим взял из рук начполита письмо и долго, не мог уловить его содержания. Сверху стоял гриф какого-то министерства. Далее в тексте, отпечатанном на машинке, значилось:

«Возбуждено ходатайство о переводе инженера Страхова Максима Гордеевича в Степновское управление Облводстроя. Сообщите возможность и срок откомандирования…»

— Что такое? Что за чепуха? — спросил Максим и даже привстал от изумления:.

Березов посмеивался одними глазами.

— Я у вас хочу спросить. Вы ходатайствовали о переводе?

Максим непонимающе смотрел на Березова. Прошла минута, пока он ответил:

— Не ходатайствовал и не собираюсь.

— Карманов посоветовал мне поговорить с вами. Ведь прошло всего два месяца, а вы уже хотите от нас удирать. Неужели у нас так плохо? И так трудно? Судя по тому, как вы вели себя во время паводка, я думаю… Такое хорошее начало…

— Афанасий Петрович, это мама… — тихо пробормотал Максим. — Даю честное слово. Это она! Она никак не может смириться с тем, что я уехал, и ищет для меня легкой работы.

— Стало быть, вы к этому ничуть не причастны? — спросил Березов.

— Говорю вам — я у вас впервые об этом узнал, — заверил Максим.

— Но ведь Карманов должен как-то ответить.

— Пусть ответит: я отказываюсь ехать в Степновск, — с горячностью запротестовал Максим.

Березов, улыбаясь, потирал руки.

— Я, признаться, так и думал, что вы откажетесь. Такие письма, к сожалению, у нас не редкость. Ходатайствуют то папаши, то мамаши. Удивительно — на фронт таких писем не поступало. — Глаза Березова повеселели. — Знаете что? Пошлите-ка маме вырезку из газеты. Да и не только маме, если есть кому еще… Пусть узнают дома, есть ли надобность откомандировывать вас на канцелярскую работу.

— А ведь верно — пошлю, — обрадовался Максим. — Пусть читают.

— Вот и понадобилась статейка, видите? — подмигнул Березов. — А вы были против. От души желаю успеха. А теперь давайте чай пить.

— Это все мама. Ну и мама! — все время повторял Максим облегченно. — Конечно, это она через кого-нибудь действует.

Теперь у него не было против матери никаких недобрых чувств, а только удивление перед ее наивной настойчивостью.

Максим просидел у Березова за чаем не менее часа. Начальник политотдела и молодой инженер расстались как два давних, хотя и разных по возрасту друга.

После этого по вечерам Максим сам, а иногда вместе с друзьями стал заходить к начполиту. С каждым днем уважение и почти сыновнее чувство к Березову все глубже проникало в его сердце.

21

«…Максим, милый. Я долго не отвечала на твое письмо. Ты должен понять почему. Ты нанес мне жестокий удар, первый в жизни. И вот ты раскаиваешься и признаешь свою вину. Что ж… Это хорошо. Твое письмо показалось мне искренним. И мне хочется верить тебе, потому что… ну потому, что я тоже люблю тебя».

Максим несколько раз перечитывал эти строки. Был уже поздний час. За окном стояла темная сентябрьская ночь в сверкающем наряде огней стройки. Рядом на раскладушке похрапывал Саша — счастливый друг, не ведающий тревог любви.

Придвинув настольную лампу ближе, налегая грудью на стол, Максим читал дальше: «Вчера я встретилась с Бражинским. Он был отвратителен. Я поняла и ужаснулась, кем бы ты мог стать, если бы не отошел от него, от его друзей. И еще хорошо, что ты не вернулся в Москву, Максим. Ведь какое бы расстояние ни легло между нами, оно будет сокращаться с каждым днем, если ты будешь побеждать в себе то, что делало наши отношения неуверенными, преходящими, если не сказать больше — пошловатыми. Ты настаивал, чтобы мы поскорее поженились… Но, дорогой Макс, к этому мы еще не были готовы в то время. И хорошо, что мама настояла тогда подождать со свадьбой, хотя сознаюсь — мне было тоже трудно. Теперь я с радостью жду того часа, когда снова назову тебя своим женихом. Галя пишет о тебе много хорошего…»

Закончив, Максим начал читать снова. Был уже второй час ночи, когда он стал писать ответ…

В одно из воскресений, будучи свободным от работы, Максим шагал по песчаному гребню намывной плотины, помахивая ивовой хворостинкой.

Над степью, над размахнувшейся во все стороны панорамой строительства прозрачно светился золотисто-бледный день. Пыль от сотен землеройных машин улеглась; чистое небо голубело, как в апреле, дали словно приблизились, стали четко видны до самого горизонта. Многие самые отдаленные сооружения и машины выступали резче, и от этого еще шире и величественнее раскрывалась вокруг картина стройки.

Близость осени чувствовалась во всем. Солнце светило не так горячо, ночи становились холоднее. Зябкий ветер дул из степи, срывал из-под ног песок, скучно посвистывал в тянувшихся вдоль плотины проводах.

Максим изредка останавливался, оглядывая с высоты плотины деревянный город строителей и маячившие вдали эстакады бетонного завода, а с другой стороны — изрытую, расчищенную речную пойму, которую должны были вскоре залить волны нового моря. Многое изменилось в облике стройки. Заметно поднялись над степью башни двух шлюзов, громадная плотина выровнялась, сторона ее, обращенная к будущему водохранилищу, целиком была выложена железобетонными плитами. Еще выше поднялась и стала походить на громадную губную гармошку водосливная плотина с башнями гидроэлектростанции… На плотине, постройка которой уже близилась к завершению, все еще стояли в ряд четырехногие портальные краны, словно добродушные великаны, с любопытством взирающие с высоты на снующих внизу людей.

С каждым днем сложный мир стройки раскрывался перед Максимом полнее.

Давно прошла пора, когда он чувствовал себя в Ковыльной беспомощной песчинкой, которую нес неведомо куда своевластный ветер. Он еще не забыл тех дней, когда рылся в грязном котловане, воображал себя несправедливо затиснутым в него.

Со времени того тяжелого и вместе с тем укрепившего его волю пня, когда пришлось бороться с паводком и, преодолевая растерянность и страх, заслонить телом опасный размыв, в душе его как бы приоткрылось что-то, и в образовавшуюся пока еще узкую щель проник маленький луч и стал рассеивать скопившуюся там муть.

Шагая по плотине, Максим вспоминал о своих переживаниях в те дни и ему казалось — он не все еще преодолел в самом себе, что главное ждет его впереди. Но он уже шел к какому-то финишу, и сознание этого давало ему новые силы, проясняло смысл его пребывания на стройке.

Особенно приятно было вспомнить, как на другой день после устранения аварии к нему подошел Емельян Дробот и, весело щурясь из-за заломленного кверху козырька кепки, протягивая руку, сказал: «Товарищ помпрораба, не обижайтесь на то, что скажу вам. Думал я, грешным делом, завалите вы свой сектор, не сумеете оборонить его от сплывов. Думал, придется начинать чуть ли не сначала. Когда мне сказали, что там у вас творится, я в первую очередь наклал чертей Федотычу, а потом и вам. Так и порешил: посажу вас в ковш и высажу при всех из котлована с позором. Ей-богу! Такая у меня злость на вас кипела. А потом что вышло? Совсем наоборот. Знаете, товарищ Страхов, техника — великое дело, но если к технике прибавить еще сообразительность и волю человека, тогда не страшны никакие наскоки стихии. Молодцы вы со своим дружком. Спасибо вам от меня и от всего моего экипажа».

И Дробот крепко сжал руку Максима. «Значит, дружба? — добавил он с ясной и широкой улыбкой. — А дружбу спрыснуть надо. Так у нас водится. Пошли».

Но Максим был взволнован похвалой экскаваторщика и не сразу решился принять его приглашение. Видя его замешательство, Дробот улыбнулся и сказал: «Ладно. В другой раз!» — и, уходя, прощально помахал рукой.

Максим вспомнил, как он и Саша Черемшанов встретились потом с Дроботом и пошли вместе в поселковый ресторан, по вечерам очень шумный, прокопченный табачным дымом, пропитанный острым шашлычным и винным запахом. Фантазирующий по всякому поводу Черемшанов сразу же окрестил ресторан таверной. Здесь к концу дня, собирались самые различные люди стройки — лихие шоферы могучих самосвалов МАЗов и ЯЗов, молчаливые экскаваторщики, веселые крановщики, скромные инженеры с женами и всякий командировочный люд, с утра до вечера сновавший по улицам городка строителей.

Дробот наметанным глазом опытного посетителя ресторана быстро отыскал в углу столик.

— Пошли, хлопцы. Вон там и ляжем на грунт с отрицательной скоростью. — Он заразительно засмеялся, сверкнув зубами, кивнул на буфетную стойку: — Тут вон и московские верхолазы есть. Вон тот маленький, с длинными руками, «Столичной» греется. Попробуйте-ка продержаться шесть часов на верху башни в ненастье — невольно забежишь сюда вместо кино или клуба.

Дробот оказался общительным, веселым парнем, хотя и не без того, чтобы поважничать. Держался он с молодыми инженерами чуть покровительственно, но просто, без подчеркивания своей производственной славы. Максим и Саша были от него в восторге.

Емельян Дробот заказал не в меру обильный обед, и смешливые официантки уставили стол всякой снедью и бутылками.

Рассказывали, что у Дробота не было ни родных, ни семьи, ни детей, что отца, мать и троих братьев он потерял во время войны да так с того времени и метался с одной стройки на другую перелетным соколом. Но слухи эти были недостоверные, так как сам Дробот никогда ничего о своей жизни не говорил.

Он сидел за столиком, свежевыбритый, румяный, крепкий, как невысокий дубок-степняк, ел с завидным аппетитом, пил водку помногу и не пьянел.

— Угощайтесь, хлопцы, — радушно потчевал он молодых инженеров. — Тому, кто хорошо работает, нельзя не выпить с друзьями по какому-нибудь случаю. А случай-то у нас важный. Но вы особенно не увлекайтесь, — по-дружески посоветовал Дробот, посмеиваясь. — Чтоб не каждый день. Пей, а дело разумей. Точно говорю.

Как-то сам собой завязался разговор о работе. Максим увлекся им, и все, о чем говорили Дробот и он сам, о чем с шуточками и смешками рассказывал Саша, впервые показалась ему захватывающе интересным. Он заметил, что о своем участке, о своих людях и о самом себе говорит с необычным увлечением.

Дробот хитренько и понимающе поглядывал на Максима и Сашу, поддакивал или изредка вставлял веское суждение. Максим говорил теперь о шлюзе, словно о чем-то новом и важном в своей жизни. Ему было весело, как никогда. Он гордился, что сидит в ресторане с Дроботом, чокается с ним, разговаривает как с равным.

— Одно могу сказать, хлопцы, — наставлял Дробот. — Ежели вы приехали сюда просто так, без всякого соображения, то ничего из вас путного не выйдет. Точно говорю. В вашем деле должен быть дальний прицел, ясно? Зачем, что и почему — вы должны знать до тонкости. Я уже третью стройку отмахиваю и сперва за длинными рублями гонялся или просто думал: отработаю как-нибудь — и в сторону! Ан нет! Так не годится! Вот когда вынешь из земного шарика миллион кубометров грунта да увидишь, как на этом месте образуются польза и красота и как поблагодарят тебя люди да правительство, тут, честное слово, обо всем и о длинных рублях забудешь. Ведь радость наша строительная — в делах рук наших, точно говорю. А они делают громадное дело, такое, что останется не только вашим детям и внукам, а и правнукам. Ну-кася выпьем, хлопчики, за это самое, чтобы правнуки наши не журились…

И Дробот снова наполнил стаканы. Он посидел еще немного и вдруг встал, а за ним, как по команде, поднялись Максим и Саша. Оба захмелели, но держались на ногах крепко.

— Хватит, хлопцы… На нынче пока точка. Завтра на работу. Об этом никогда не забывайте.

Подбежала услужливая и кокетливая официантка, видимо отлично знавшая Дробота.

— Получи, Маруся, — сказал Дробот и положил на стол несколько пятерок.

— Ой! — воскликнула официантка. — Да вы же тут — не доели и не допили. И вина почти целая бутылка осталась.

— Ничего, Маруся. Допьем в следующий раз, — проговорил Дробот и уверенно пошел к выходу. За ним, как молодые гуси за вожаком, потянулись Максим и Саша.

— Дробот. Емельян Дробот, — несся вслед экскаваторщику восхищенный говор.

Иные окликали его, приветствуя, иные даже хватали за руки:

— Емельян Никитич, присядь. Выпей с нами!

Но Дробот, посмеиваясь, только отмахивался.

В тот вечер Максим и Саша пришли в общежитие изрядно захмелевшими. Галя Стрепетова даже ужаснулась: «Ах вы, пьянчужки окаянные! Где же это вы так?..»

…У Максима с Дроботом завязалась малозаметная внешне дружба. Максим гордился тем, что не навязывался ему в приятели, никогда не надоедал своим присутствием, как это делал общительный и привязчивый к людям Черемшанов. Максим встречался с Дроботом как будто случайно, заводил с ним скупой разговор по какому-нибудь деловому вопросу.

Встречая его, Дробот приподнимал над кудрявой рыжеватой головой кепку, весело здороваясь, спрашивал: «Ну как? Идет дело, товарищ инженер?» И Максим, сохраняя, на лице достоинство, как бы все еще боясь уронить себя перед ним и перед рабочими, но в душе польщенный, отвечал: «Идет, Емельян Никитич!»

Экскаватор Дробота после окончания землеройных работ на шлюзе перешел на другой объект. Максим стал реже встречаться со своим новым другом, но это не ослабляло его привязанности к знатному экскаваторщику. Наоборот, он ощущал все большую потребность общения с ним, тянулся к нему, и то, что Дробот был где-то на другом конце стройки, только заставляло его еще сильнее чувствовать единство совместных усилий…

И чем больше расширялся для Максима круг знакомых среди строителей, тем все яснее понимал он, что является частицей многолюдного и могучего целого. Еще месяц назад он был равнодушен ко всему, что делалось рядом у соседей. Теперь он следил не только за тем, что происходило у Саши или у Славика, но и за работой на другом шлюзе и на всей стройке.

Он уже знал фамилии лучших специалистов, прислушивался к тому, что говорилось о других и о нем самом. Раскрывая лист местной многотиражки, искал знакомые фамилии и свою собственную. Что-нибудь рассказанное с похвалой о других будило в нем хорошую зависть. О Страхове тоже уже писали не раз после того знаменательного дня. Это еще более подстегивало его волю. Он сам слышал на одном широком собрании, как о нем и о его бригаде говорили много лестного и вместе с тем критического.

Так Максим незаметно для себя втягивался в общее течение и становился одним из тех многих, кого именовали общим почетным званием — строители.

22

Максим спустился по бетонным плитам с гребня плотины, присел на камень. Перед ним расстилалось будущее морское дно с оставшимися кое-где выкорчеванными деревьями, со следами снесенных хуторов, приречных садов и огородов. Местами блестели на солнце неглубокие озерца просачивающейся из боковых притоков и оставшейся после летних ливней воды.

Нежаркое солнце приятно пригревало. Максим вытянул ноги, облокотился на теплый бетон, щурясь на солнце, отдыхал.

Ветер пригонял с поймы свитую в нити паутину. Как серебряная пряжа, она опутывала сухие травы, срываясь, летела на Максима, щекотала его щеки. Это напоминало осторожное прикосновение девичьих пальцев, и Максим, силясь вызвать знакомый и далекий образ Лидии, закрыл глаза.

Ее нежные письма еще более приблизили ее облик, заронили и радостную надежду на скорую встречу. Что-то единое с тем, что от испытывал на работе, к чему пришел через многие раздумья, было в его мечтах о ней… Иногда на шлюзе он останавливался где-нибудь и начинал думать: а что сказала бы Лидия, если бы увидела его в такой обстановке? Последнее письмо ее обеспокоило Максима. Особенно встревожила встреча ее с Бражинским. Он слишком хорошо знал Леопольда, чтобы не придавать этому значения.

Не попросить ли Березова выхлопотать отпуск хотя бы на пять дней и не слетать ли в Москву? Ведь это не так сложно. Но какой-то-внутренний голос шептал: «Погоди, рано».

Максим лежал на покатых и шершавых плитах, слушал, как позванивает проводами электролиний ветер, и вспоминал. Вот он сидит с Лидией в глухой аллее парка… День знойный, яркий, пахучий. На песчаной дорожке рассыпаны пятнистые тени. Издали доносятся гул трамвая, пыхтение речного парохода. Лидия тихо читает чей-то рассказ о верности… Лицо ее освещено солнечным бликом, и Максим, слабо вникая в смысл рассказа, занят только тем, что следит за игрой света в ее глазах.

О чем они тогда говорили? Да все о том же — о силе любви, какую описывают в книгах. Разговоры эти в первую пору их отношений вызывали в нем неудовлетворенность. Все в жизни казалось ему тогда гораздо проще, грубее, а Лидия, по его мнению, только ненужно усложняла дело…

А теперь? Теперь он во всем мысленно соглашался с ней. Только такой любовью, о какой мечтала Лидия, он и любил ее, а прежние чувства казались ему недостойными…

…С верха плотины донесся шорох, покатились песчаные комья — кто-то сбегал по бетонированному откосу. Максим поднял голову и увидел перед собой Черемшанова.

— Ага, вот где ты уединяешься, отшельник, — смеясь, проговорил Саша и присел рядом с Максимом на корточки.

Одет он был в потрепанный темно-синий плащ, из-под которого выглядывали такие же поношенные, с пузырями на коленях брюки, на голове боком, как-то особенно небрежно и лихо, сидела смятая, вымокшая под многими дождями кепка.

— Ну и забрался же ты, еле нашел. О чем размышляешь? — спросил Черемшанов, склонясь над товарищем.

Максим пожал плечами, попытался улыбнуться:

— Ни о чем. Так просто… отдыхаю.

За время пребывания на стройке Саша тоже заметно возмужал, посолиднел, стал менее смешливым. В еще более вытянувшемся лице его появилась важная сосредоточенность.

— Ты знаешь, Макс, для нас есть большая новость, — сказал Саша.

— Какая? — спросил Максим.

— Я только что от Рудницкого. На соседнем шлюзе серьезно заболел прораб, и моего прораба переводят туда, а меня назначают на его место.

Максим привстал на локте, поднял на Сашу изумленные глаза.

— Тебя назначили прорабом? — спросил он и опять, как тогда, в институте, его уколола зависть. Это чувство после того, как они еще теснее сблизились, живя в одной комнате, помогая друг другу на работе, было особенно неприятно Максиму, и он поспешил подавить его.

— Да, получается так, — скромно подтвердил Саша. И добавил: — Но это еще не все. Оказывается, и тебя ставят прорабом, а Федотыча назначают начальником участка.

Максим покраснел: выходит, что и его повысили в должности, а он так нехорошо позавидовал Саше!

— Думается, повышение вызвано нашими грязевыми ваннами в тот день… и, конечно, не обошлось без вмешательства Березова, — заключил Черемшанов.

Саша вдруг спохватился, вскочил, словно напоровшись на что-то острое:

— Тьфу ты! Ведь меня ждут! В такие молодые годы, а уже страдаю старческой забывчивостью.

Черемшанов поглядел куда-то наверх, позвал:

— Катя! Катюша! Ах, пропади я пропадом! Извини меня, Катя. Иди же сюда, моя прекрасная. Познакомься с моим другом. Ну что ты скажешь! Забыл, совсем забыл…

Максим взглянул наверх и чуть не расхохотался. Только сейчас он увидел там девушку в ярко-желтом шелковом платье, сиротливо и терпеливо поджидавшую чудаковатого в сердечных делах Сашу. Катя спокойно грызла семечки, сплевывая шелуху. Ветер развевал подол платья, временами открывая до колен обтянутые вискозными чулками крепкие ноги. Толстые щеки Кати цвели маками, вздернутый носик был не в меру напудрен. Все девушки на стройке почему-то стыдились загара.

Максим вспомнил, что видел Катю несколько раз на шлюзе — она работала на секторе Саши электросварщицей. В комбинезоне, запыленная, она показалась ему тогда невзрачной и неуклюжей, как медвежонок, и только круглые щеки ее цвели ярко, да глаза простодушно светились. Потом он встретил ее и Сашу в клубе, и Саша доверительно шепнул товарищу:

— Славненькая, не правда ли? Она, брат, большая умница.

Наблюдая за тем, как Саша торопливо карабкался на четвереньках по бетонному откосу плотины наверх, Максим подумал: «Вот и Саша обзавелся подругой — кто бы мог подумать! Гляди, еще и свадьбу придется в общежитии сыграть…»

— Иди же сюда, Макс! — позвал — с плотины Черемшанов. — Хватит тебе быть бирюком. Катя хочет с тобой поближе познакомиться.

Максим неторопливо взобрался наверх. Катя первая протянула ему руку, словно давнему приятелю, обнажив плотно посаженные кипенно-белые мелкие зубы. Между двумя передними зубами в верхнем ряду темнела узкая щелка, придавая застенчивой Катиной улыбке что-то детское, наивное. Смуглая кожа на ее лице слегка шелушилась от ожогов солнца, а серые глаза смотрели доверчиво. «Она и вправду славная», — подумал Максим.

— Пошли в кино, — предложил Черемшанов.

— Пошли, — согласился Максим.

Они уже спустились с плотины и направились в поселок, когда Саша хлопнул себя по лбу, проговорил:

— А главное-то я забыл сказать. Рудницкий объявил: на вторник назначено перекрытие прорана реки.

Максим остановился. Вот так новость! Какой уж теперь отпуск! Ни о каком полете в Москву не придется и думать.

— И знаешь, — продолжал, воодушевляясь, Саша, — как будто нас — тебя, меня и Славика — в день перекрытия перебросят на проран и расставят на важнейших участках. Так что трепещи, старик..

— Неужели и вправду назначат? — недоверчиво и в то же время польщенно спросил Максим.

— Рудницкий врать не станет. Сейчас идет совещание у Карманова, а на завтра намечен особый инструктаж всего спецсостава, — подтвердил Черемшанов.

Друзья остановились у поселкового кинотеатра. Саша, сдвинув на затылок кепку, оставил Катю на попечение Максима и стал протискиваться к билетной кассе.

23

Перекрытие старого русла было назначено на один из сентябрьских погожих дней. В этот день Максим Страхов, Александр Черемшанов и Вячеслав Стрепетов по приказанию главного инженера Грачева должны были перейти в распоряжение начальника строительного района Дрязгина и выполнять оперативные работы по его усмотрению.

Два дня Максим знакомился с планом перекрытия, хорошо усвоил последовательность всех работ от вскрытия перемычки и пуска воды к водосливной плотине до сброса очередным самосвалом последней порции камня в проран.

План казался ему очень простым и вместе с тем очень смелым. — Его предложил скромный и молчаливый инженер Бут.

Подведенный к водосливной плотине отводящий канал пока был отгорожен от старого русла реки неширокой песчаной перемычкой. Она напоминала дверцу громадного капкана, куда предстояло заманить упрямую реку. В нужный час перемычку должны были взорвать — открыть дверцу капкана, и тогда река устремится по отводящему каналу к водосливной плотине, в которой для спада воды уже будут открыты шандоры — мощные стальные плиты, и тем самым ослабится напор главного течения, устремленного к прорану.

Устройство прорана изумляло такой же дерзкой и умной простотой. Строя песчаную плотину, эту двенадцатикилометровую преграду, замыкающую с юга будущее море, человек исподволь сжимал старое русло реки все больше. И вот наступил день, когда клещи сжались до нескольких десятков метров, оставив узкое горло — проран. Река заволновалась. Она бесновалась, ворчала и задыхалась, как бы почуяв недоброе. Ее зеленоватые мутные волны, до этого медлительные и важные, кружась и взбивая пену, понеслись в проран быстрее. Река словно чувствовала, что ее ждет ловушка, что многовековое древнее русло, суженное до предела, будет навеки перекрыто.

Дважды Максим, Стрепетов и Черемшанов побывали у прорана и на перемычке, обошли в сопровождении начальника строительного района Дрязгина все главные узлы подготовительных работ.

Дрязгин был человек надменный и придирчивый. Судя по выражению его нечисто выбритого, порезанного на подбородке угрюмого лица, было заметно: он недоволен распоряжением начальства прикрепить к нему в помощь молодых инженеров. — «Назначили каких-то мальчуганов… Что я с ними буду делать? — читалось в его нелюдимых, с застывшим навсегда выражением раздраженности усталых глазах. — Натворят тут что-нибудь, а потом расхлебывай».

Почуяв нерасположение к себе Дрязгина, трое друзей старались держаться как можно солиднее и независимее. При этом они сохраняли важную серьезность, особенно Славик и Максим, и обращались друг к другу только по имени-отчеству: «Максим Гордеевич, а как вы думаете…» или «…Вячеслав Григорьевич, а я считаю…» С юношеским обращением они покончили: теперь они были инженерами не только по дипломам, но и на деле, а возложенная на них обязанность побуждала к официальным отношениям… Срывался иногда только один Черемшанов, он забывал, что его слышат начальник строительного района и рабочие, и вдруг окликал: «Макс, послушай!» или «Славик, гляди сюда!»

В ответ на эту фамильярность Максим и Славик меряли его такими строгими взглядами, что бедный Саша сразу прикусывал язык.

— Вы, Страхов, займете пост вот здесь, — недоверчиво оглядев еще раз тонкую фигуру Максима, распорядился Дрязгин и показал на уже готовую, перекинутую через проран эстакаду, с которой пятитонные самосвалы должны были сбрасывать бетонные надолбы и камень.

Максим понял: начальник строительного района намеренно ставит его на самое трудное место… Бывают такие люди, которые любят сверх меры испытывать необлетанных птенцов.

— На вашей обязанности будет следить за правильным сбросом и устранять всякую заминку в подходе самосвалов, — продолжал давать указания Дрязгин. — Предупреждаю: это не какой-нибудь там оползень. Тут голова нужна… — при этих словах Дрязгин покривил черные от пыли губы..

«Погляжу, какой ты будешь храбрый завтра», — прочитал Максим в его глазах и, заранее весь напрягшись, ответил как можно спокойнее:

— Что же, товарищ начальник, некоторые люди своими телами пулеметные гнезда закрывали… А тут, я думаю, и нашего умения хватит…

И отошел с гордым видом.

«Мальчишка! Сопливец!» — глядя ему вслед, подумал Дрязгин.

Чувствуя холодок в груди, Максим на минуту остановился у самого края эстакады. Внизу неслась мутная вода, пенилась, крутилась винтообразными воронками. Что-то будет с рекой завтра, когда с эстакады посыплются тысячи тонн камня! Не вздыбится ли она, не сорвет ли эстакаду, а вместе с нею и самосвалы и людей. Какая узкая и хрупкая деревянная площадка пристроена для распорядителя. Как будто нарочно, чтобы испытать его мужество и хладнокровие.

Максим поглядел вниз. От быстрого движения воды закружилась голова, сжалось сердце.

Ясно и тепло светил погожий сентябрьский день. От реки поднимался знобящий холодок. Она тревожно и враждебно плескалась и шумела. Все вокруг выглядело таким мирным, несмотря на непрекращающееся движение бульдозеров и экскаваторов, заканчивающих подготовку отводящего канала и бетонной площадки-рисбермы к приему речных вод.

Завтра здесь все должно измениться, а пока… Максим еще раз огляделся и усомнился: да полно! Он ли это вместе с другими готовился вступить в решительную схватку с рекой? Не снится ли ему все это? И почему такой близкой, как будто частью его души, стала для него эта площадка, с которой завтра он будет руководить сбросом бетонных глыб и камней? Почему, как перед экзаменом, бьется его сердце?

Максим услыхал, как Дрязгин назначил Славика Стрепетова наблюдать за вскрытием перемычки, а Черемшанова — руководить бесперебойным конвейером самосвалов, и подумал: «Им-то будет легче», Подойдя к Дрязгину, решительно взглянул в его глаза:

— Я уяснил себе все стадии перекрытия, но у меня есть кое-какие дополнения к плану.

— Вот как? Какие же это дополнения? — пожал плечами начальник строительного района. — Вы лучше старайтесь прислушиваться к тому, о чем говорят более опытные специалисты. Вы хорошо усвоили ваши обязанности?

— Думаю, да.

— Вот и отлично. С завтрашнего дня вы поступаете в мое распоряжение и будете делать только то, что я прикажу. А теперь можете быть свободным.

Голос Дрязгина стал совсем ледяным, а глаза глубоко ушли под густой навес бровей.

Максим понял: новый его экзаменатор был гораздо суровее первого, московского. «Он не верит ни в какой энтузиазм и хочет доказать, что происшедшее в котловане — случайное, безрассудное дело… Ну и ладно. Постараемся полагаться не только на один энтузиазм».

— За сколько часов намечено перекрыть проран? — спросил Максим.

Дрязгин с негодованием обернулся к нему. «Ах, ты еще не ушел?» — отразилось в его глазах.

Славик и Саша изумленно смотрели на товарища. Опять Максим лезет зачем-то на рожон… Что ему нужно?

— За тридцать четыре часа проран должен быть перекрыт, — резко отрубил Дрязгин..

— А самосвалов сколько?

— Самосвалов сто двадцать. Ну и что из этого? — насмешливо уставился на него начальник.

— Так… ничего особенного, — пожал плечами Максим. — До свидания, товарищ Дрязгин. До завтра.

— Ты идиот! Как ты разговаривал с ним?! — набросился на Максима Стрепетов, когда они спустились с эстакады.

— А что? Разве я невежливо с ним беседовал? Ты так думаешь?

— Не в вежливости дело, а в скромности. Ты вообразил, что ты уже специалист высшей категории, что можешь вызывающе держать себя со всеми. Завтра же ты сорвешься, и он прогонит тебя с позором. Не забывай: Дрязгин — начальник строительного района.

— Он сам первый высокомерно заговорил со мной. Разве я не видел, куда он гнул, — вскипел Максим. — Что это был за намек на мой поступок в котловане?

— Все равно нельзя так, — ответил Славик. — Рано тебе становиться в такую позу.

Черемшанов засмеялся, сказал:

— Дрязгин. Фамилия одна чего стоит. Есть такие крючкотворы-самодуры и на стройке. Над молодыми инженерами любят потешиться, покуражиться, показать свое «я». А мы вот ему завтра утрем нос. И ты не прав, Вячеслав, — упрекнул Черемшанов. — Макс правильно его обрезал…

— Но все-таки… — упирался Славик. — Мы должны брать выдержкой, а не дерзить. Мы только комсомольцы, а он, наверное, старый член партии.

— Ну и что же? При чем тут партийность, если задевают твое достоинство? — спросил Максим.

Славик насмешливо взглянул на него:

— А много ли у тебя этого достоинства? Может быть, это гонор? А гонор и достоинство — разные понятия.

Максим стиснул зубы. На что намекал Славик? Неужели все еще на его прошлые ошибки? Было мгновение, когда Максим готов был разразиться гневной тирадой, но он, видимо, уже научился владеть собой и, с трудом разжав посеревшие губы, хрипло ответил:

— Да, теперь у меня есть достоинство. И не только достоинство, но и трудовая честь. И я готов защищать их до последнего… И не только перед Дрязгиным.

24

Максим вернулся в общежитие очень поздно, поужинал, но не мог уснуть сразу: его лихорадило от волнения при одном воспоминании о разговоре с начальником стройрайона.

Он узнал от пожилого техника, с которым раньше жил в одной комнате в общежитии, что Дрязгин отличный инженер и организатор, но за ним водится одна странность: молодых специалистов он всегда встречает в штыки. Он называл их недоучками, скороспелками, выскочками и прочими обидными прозвищами. И еще узнал Максим, что у Дрязгина не ладилось в семейной жизни: от него ушла жена, оставив пятилетнюю дочь.

Вопрос о времени, в течение которого предполагалось перекрыть проран, и о количестве самосвалов Максим задал не случайно. После ужина он тотчас же засел за расчеты. Сто двадцать самосвалов по пять тонн — это шестьсот тонн камня в один рейс. Для разгрузки каждых пяти машин требовалось самое большее десять минут. Максим разделил общее количество заградительного материала, необходимого для перекрытия прорана, на вес сбрасываемого в один рейс и определил, сколько раз все сто двадцать машин должны пройти через эстакаду. Получалось — не менее восьми раз. Все время перекрытия прорана теперь было нетрудно вычислить: на это отводилось всего тридцать два часа. Дрязгин был прав — он оставлял на всякие непредвиденные задержки еще два часа.

Максим задумался. Неужели и в самом деле нельзя победить время? Тридцать четыре часа — почти полтора суток! А если сократить время сбросов на каждые пять машин наполовину, получается семнадцать часов. И это показалось Максиму растянутым сроком. Он продолжал вычислять время нагрузки и пробега самосвалов, измерил расстояние от места погрузки до прорана. Машины должны идти непрерывно. Для разгрузки каждой — минута, не больше. Пока проходит эстакаду одна колонна, другая идет на погрузку. Непрерывный автогрузовой конвейер!

Максима стало лихорадить от этой мысли. Черемшанов давно спал, а он выходил во двор, под звездное небо, подставлял разгоряченную голову, ночному осеннему ветру. Тысячи огней, сиявших в ночи как праздничная иллюминация, словно подмигивали ему, подзадоривали.

Если сократить время пробега самосвалов, так же, как время разгрузки, в четыре раза, получается восемь часов. За восемь часов перекрыть проран! Сказать об этом Дрязгину — обозлится, затопает ногами и прогонит. Ему это сойдет с рук: он начальник. Не лучше ли сперва поделиться своей мыслью с Сашей и Славиком? Когда с дерзким замыслом придут трое, это уже лучше, чем один человек. Троих сбить с толку труднее, да и доводы могут быть убедительнее. И ничего нет плохого в том, если эта мысль будет принадлежать всем троим, а не только ему одному.

Был уже двенадцатый час ночи, когда Максим растолкал уснувшего крепким сном Сашу.

— Чего тебе? — удивленно спросил Черемшанов, протирая глаза.

— Есть одна мысль. Такая, что ты обалдеешь, — не попадая зуб на зуб от волнения, проговорил Максим.

— Ты с ума сошел! Что ты людей булгачишь? Ведь завтра вставать чуть свет, — недовольно проворчал Черемшанов и, растягивая рот, страдальчески зевнул. — Ой, как сладко я спал.

— Выспишься еще, — нетерпеливо перебил Максим. — Давай будить Славика.

— Да что случилось? Ты заболел?

— Нам надо немедленно устроить совещание трех.

— Ты рехнулся… Каких трех?

— Иди зови Славика, да так, чтобы не разбудить Галю. Я бы сам позвал, но Славик на меня дуется, Дрязгин сказал: за тридцать четыре часа надо закрыть проран, а я высчитал — можно за восемь. По минуте на разгрузку каждой машины. Слышишь? По минуте!

— Ты высчитал?

— Точно. Можно ускорить в четыре раза прохождение самосвалов…

Черемшанов все еще смотрел на Максима, как на полоумного, и, наверное, решив, что надо поднять тревогу и удостовериться в помутнении рассудка товарища, побежал в комнату Стрепетовых.

Спустя минуту Саша вернулся вместе с таким же недоумевающим и испуганным Славиком. Оба были в том виде, в каком их подняли с постелей, — босиком и в одних трусах. Славик молчал. Он встревоженно и озабоченно смотрел на Максима, слушал его торопливую, бессвязную речь.

«Вот они до чего довели человека индивидуализм и тщеславие. Возомнил себя умнее всех, умнее самого Карманова и заболел чуть ли не манией величия, — думал он, испытывая искреннюю грусть. — Галка была права: надо было давно взять Максима под наблюдение. Недаром он вчера надерзил Дрязгину».

Прошла не одна минута, пока в речи Максима стала проступать основная мысль. Черемшанову она казалась уже вполне здравой, хотя и немного фантастичной. Но он любил фантастику и после двух-трех доводов товарища сделал крутой крен и целиком встал на его сторону. Более рассудительный и осторожный тугодум Стрепетов все еще медлил и опасливо косился на друга.

— Ты точно высчитал? — спросил он.

— Куда же точнее? Можно проверить, — горячо предложил. Максим.

Славик сам перемножил цифры.

— Нет, это абсурд, — категорически заявил он. — По минуте на самосвал, чтобы сбросить камень, — это бред. Советую спрятать эти расчеты, не срамиться перед начальником и идти спать. Дрязгин нас и слушать не станет.

— А почему только Дрязгин? — спросил Максим. — Почему только этот желчевик? Молодежененавистник?

— А кто же еще? Кому можно показать эти расчеты? Карманову? Он вытурит нас в шею. Ведь это наивно! По-детски наивно! — кричал Славик. — Ты опять хочешь искусственно выдвинуться в герои и начинаешь выдумывать всякую ерунду! Ведь смеяться же будут! Смеяться…

Максима точно кинул кто-то на Славика. Он наскочил на него с такой быстротой, что Черемшанов не успел помешать.

— Замолчи! Слышишь? — прохрипел Максим, раздувая ноздри и сверкая глазами. — Ты думаешь, что я такой, как там… в Москве? Еще думаешь? Скажи!

Славик отстранился, испуганно глядя на Максима. Черемшанов уже стоял между ними, готовый разнять их.

— Я этого не думаю, — смущенно забормотал Славик.

— Тогда возьми свои слова назад насчет искусственного героизма! Сию же минуту возьми! Ты — спокойный обыватель, и только! — сдавленным голосом крикнул Максим.

— Тише! Вы оба помешались, черти вы, — пытался успокоить друзей Черемшанов.

— Пусть он возьмет свои слова обратно, — продолжал настаивать Максим. — Он должен извиниться!

— Ты не прав, Вячеслав, насчет того… что искусственно, — стал уговаривать Славика Саша. — Извинись. И давайте спокойно обсудим. Ну как не стыдно!..

— Пусть извинится, — настаивал Максим.

— Ну извинись же! — прикрикнул Саша на Славика. — Ведь ты зря оскорбил человека.

— Ладно. Извини… — тихо проговорил Славик, и машинальна провел ладонью по голому темени. — Я не то хотел сказать…

— А что? — уже тише, но все еще гневно спросил Максим. — Что я все еще без руля и без ветрил плыву по жизни? Ты это хочешь сказать?

Славик молчал. И Максим снова вплотную подступил к нему.

— Ты не понимаешь всего значения моего предложения, — сказал он. — Ты самоуспокоился, не хочешь поддержать новаторскую мысль.

— Твои подсчеты мне кажутся нереальными, — уклончиво ответил Славик.

— Ну ладно. Мы их проверим на деле. Обойдемся и без тебя… Правда, Саша? Я знаю, к кому теперь пойти.

— К кому же? — спросил Черемшанов.

— К Березову.

— Но уже поздно.

— К нему никогда не поздно. Одевайся. Живо!

И друзья, оставив Славика, пошли среди ночи к начальнику политотдела.

Окна его служебного кабинета, несмотря на позднее время, еще светились. Возбужденные лица посетителей удивили Березова. Он выслушал их внимательно и молча.

— Прежде всего, — чаю хотите, инженеры? — как будто без связи с тем, о чем шел разговор, спросил Березов, когда Максим закончил излагать свои расчеты. — У меня всегда горячий.

Он взял стоявший тут же, на тумбочке, рядом с телефонами электрический чайник, налил из него в эмалированные кружки густого, как мазут, чая, подвинул их к Страхову и Черемшанову вместе с жестяной коробкой с сахаром:

— Пейте. Наслаждайтесь.

Максим и Саша принялись прихлебывать из кружек, все еще не догадываясь, что за это время Березов уже оценил суть предложения молодых инженеров. Он поднял телефонную трубку, попросил телефонистку:

— Кабинет Карманова. Артем Викентьевич? Не спишь? Тут у меня Страхов и Черемшанов… молодые инженеры… Да, да… те самые… Подали интересную мысль… Хотя и не новую, мы уже обсуждали ее с тобой. Да, да, насчет сокращения времени пробега и разгрузки самосвалов. Они предлагают сократить в четыре раза. Что? Слишком много? Молодые — горячие? Ха-ха! Ладно. Мы сейчас придем.

…Карманов встретил Березова, Максима и Сашу по-домашнему — в накинутой на плечи стеганке и в ночных шлепанцах. Он, видимо, собирался спать на диване, на что указывала смятая подушка, когда его поднял звонок Березова. Глаза начальника строительства были красными от недосыпания, голос все так же простуженно хрипел.

— Поздно же вы, друзья, — покряхтывая и поправляя на плечах стеганку, проговорил Карманов. — Вам надо спать. Завтра у всех, и у вас тоже, горячий день. Что вы там еще придумали? Умное выслушаю, за ребячество прогоню, честное слово!

Максим вбирал глазами каждую мелочь в кабинете Карманова. Просторная комната носила следы ежечасной, не прекращающейся ни днем ни ночью связи со всеми участками стройки, общения с людьми. На одном столе стояли телефоны, на другом — разбросаны схемы, чертежи и карты. На стене висели барометр и большой план строительства, утыканный красными и зелеными флажками. Он походил на штабную карту, на которой отмечались расположение и продвижение дивизий и полков обеих сторон. Что означали красные и зеленые флажки на этом плане, нетрудно было отгадать: они рассказывали об успехах, трудностях, прорывах и победах на громадном фронте строительства. Здесь тоже кипел бой, и бой горячий, с переменным, но явно нарастающим для строителей успехом.

Макет гидроузла, каким он должен был стать после окончания строительства, стоял в углу кабинета: белая плотина, белые башни шлюзов, синее море… Он был как воплотившаяся в светлую окаменелость мечта. Он не совсем еще походил на то, что было в действительности, но вид его уже привлекал и радовал. Завтра к тому, что завоевано, прибавится еще одна очень значительная победа — река потечет через водосливную плотину, и вода будет наполнять новое, еще не значащееся на географических картах море.

Выслушав Максима и Сашу, Карманов сказал:

— Вот, оказывается, мы с тобой, Петрович, тоже были не дураки. Жизнь, люди подсказывают нам ускорение перекрытия и разгоняют к чертовой бабушке всякие страхи. Вот они, молодые, принесли с собой эти поправки. Я тут сидел и думал: все-таки люди да и мы с тобой правы. И пускай Грачев и Дрязгин не пугают нас всякими ужасами — авариями, пробками и тому подобными чудищами. Чем скорее, тем лучше! Выходит, наше мнение имеет больше сторонников — не только можно, но и нужно увеличить скорость автогрузового конвейера.

Максим почувствовал некоторое разочарование: оказывается, не ему первому пришла в голову мысль ускорить пропуск самосвалов.

Карманов закурил, закашлялся, подошел, к диспетчерскому телефону, связывающему все строительные районы и объекты с кабинетом.

— Дрязгину и Грачеву сейчас нагоню жару. А ты, Петрович, бери в оборот шоферов. Сто двадцать самосвалов — сто двадцать водителей, сто двадцать характеров. Из них обязательно человек десять найдется выпивох, лодырей и бузотеров. Проверь, пожалуйста. Пусти вперед коммунистов и комсомольцев.

— Я это уже сделал, — сказал Березов.

Карманов продолжал:

— Если все будут нагружать свои самосвалы, вести и разгружать с одинаковой быстротой, то минуты и даже полминуты на сброс хватит. Хорошее предложение. Надо всех шоферов накалить добела — кто быстрее, а?

Начальник строительства подошел к Максиму и, словно угадывая его мысли, сказал значительно:

— Наши расчеты были поскромнее. Вам предоставляется право — ускорить разгрузку самосвалов, насколько будет возможно. Кто из вас будет на проране?

— Я, — ответил Максим.

— И я, — откликнулся Черемшанов. — Дрязгин поручил мне следить за движением автоколонны.

— Отлично. Скорость от места погрузки до эстакады — в среднем двадцать километров, не меньше; на эстакаде — не менее десяти…

— Мы так и прикидывали, — ответил Максим. — Только вот как с погрузкой?

— И погрузку ускорим. — И Карманов стал разговаривать с кем-то по диспетчерскому коммутатору.

Максим и Саша на цыпочках, чтобы не шуметь, вышли из кабинета.

25

Слепящий полукруг солнца выкатил из-за горизонта, когда Максим Страхов и Черемшанов взошли на эстакаду. На перемычке суетились люди. Самосвалы начали съезжаться, выстраиваясь вереницей вдоль песчаного берега реки, у высоких штабелей бетонных глыб и округлых холмов бутового камня. Оттуда доносился грохот погрузки. Краны загребали в свои зубастые ковши камень, валили его в кузова самосвалов. Там уже вздымалось пепельно-желтое облако пыли.

Максим прошел вдоль эстакады, ища Дрязгина. Двое шоферов пятитонных МАЗов с металлическими зубрами на радиаторах мирно разговаривали, стоя у своих машин.

— Ох и денек! — сказал один. — Сама природа Карманову симпатизирует.

— Почему только Карманову? Нам тоже. Истинно летний денек… Праздник… — добавил другой.

— Праздник и есть, — согласился первый.

В тихом, по-утреннему прохладном воздухе уже нарастал гул моторов. Максима поразило, что всюду: вдоль эстакады, на водосливной плотине, у перемычки, — как распустившиеся за ночь маки, алели флаги. Маленькие флажки трепетали на радиаторах некоторых самосвалов, на стрелках кранов. Вдоль водосливной плотины были развешаны кумачовые полотнища с белыми, еще не совсем просохшими надписями: «Направим реку по новому пути!», «Перекроем русло за восемь часов!»

Максим почувствовал гордость: еще вчера на алом полотнище последней надписи не было. Березов распорядился — и ночью лозунг написали. Притворясь незнающим, Максим спросил у шофера одного самосвала:

— Окажите, товарищ, верно, что на сброс камня с каждого самосвала дано не более полминуты?

Шофер ухмыльнулся, недоуменно оглядел Максима:

— Полминуты… Ха! Да я за четверть минуты, за десять секунд: подъеду и сброшу! Верно, есть такой приказ — сам Карманов объявил. Да только как поворачиваться? Тут главное, чтобы подход был беспрерывный и чтоб ничто не задерживало. Кати и сваливай себе на здоровье.

Максим вместе с Черемшановым прошли весь путь подхода к эстакаде. Дорога, правда, оказалась неважной — местами рыхлой, песчаной, ухабистой, но скорость двадцать километров держать было можно.

Они остановились у въезда на мост. Максим схватил товарища за обе руки, проговорил:

— Саша, когда-то ты поддразнивал меня. Я бесился, но ты подкалывал меня за дело. Затем ты протянул мне руку… И сейчас мы союзники… Вернее сказать, теперь все за меня и я не против всех. Прошло то время. Давай же сделаем так, чтобы самосвалы шли, как мы вчера договорились. Сашка, долговязый ты черт! Дай руку! Для меня: нынешний день — это все! Давай двигать вместе, а? Тебе больше везет, вот и на экзаменах тогда и здесь…

Черемшанов чего-то застыдился, отвернулся.

— А что на экзамене?. Ничего особенного, — забормотал он. — Чего ты выдумываешь? Я как и все. Какое тут везение? Глупости ты говоришь, Макс. Я всегда за тебя, за Славика, за всех. И теперь — как всегда. С людьми умею ладить — верно. И с шоферами полажу. Не беспокойся. Ты только следи там, у себя, чтоб не образовалась пробка. А за меня не беспокойся. Я пошел…

И Саша, сутулясь, широко выбрасывая ноги, зашагал по рыхлому песчаному берегу туда, где уже выстраивались нагруженные камнем самосвалы.

Максим вернулся на мостик.

Солнце уже поднялось над дальней, выгоревшей от зноя, поймой. Маленькие озерца и музги засверкали, как разбросанные по сухой траве начищенные серебряные медали. Воздух становился все теплее, небо — голубее, гул моторов громче. Казалось, все ярче цвели флаги и транспаранты.

На эстакаде Максим встретил Дрязгина, сумрачного, желчного с нездоровым цветом по обыкновению плохо выбритого лица, с болезненными припухлостями у глаз. Он показался Максиму несчастным, одиноким, снедаемым семейным горем, таящим злость против всего мира. Приподнятое настроение людей, праздничные флаги, сверкающие лучи солнца как будто его не касались, он не замечал их.

Дрязгин, не ответив на приветствие, набросился на Максима:

— Где вы шатаетесь? Все наблюдаете! Работать надо! Р-ра-бо-тать! Когда начнется засыпка прорана, вы должны быть здесь и никуда не отлучаться, ни на один сантиметр. Понятно? За каждую секунду простоя самосвалов отвечаете своей головой вы, и никто больше.

Максим решил быть терпеливым. Он молча слушал, стараясь сохранить спокойствие.

— Вы слыхали? — взревел Дрязгин. — Карманов отдал распоряжение: скорость по эстакаде — двадцать километров, на сброс каждой машине — полминуты… Это авантюра! Блеф! Где это видано! Какой идиот, выскочка подсказал Карманову такую чушь? Ведь мы же договорились, все рассчитали. На трех совещаниях утвердили график.

На синеватой нижней губе Дрязгина лопнула сухая корочка, и из ссадины выступила капелька крови. Максим смотрел на эту кровяную капельку и думал: «Что если сказать: а ведь этот идиот и выскочка — я, собственной персоной…»

Его начинал душить смех; пришлось сделать над собой усилие, чтобы не дать смеху вырваться. А Дрязгин все чертыхался, бушевал:

— Я уверен, что кое-кто хочет на перекрытии реки нажить политический капитал да еще получить солидную премию. Всегда найдется этакий щелкопер-карьерист и погреет возле любого большого дела руки. И я голову даю на отсечение: такой щелкопер нашелся в последнюю минуту и здесь. Как же — личная слава, ордена, повышение… Черт бы вас всех побрал! Мне слава не нужна и премии и ордена не нужны! Я не хочу, чтобы люди ломали себе шею или случилась авария, и вместо восьми часов, отведенных на перекрытие, тогда будет ухлопано сорок восемь. Тридцать четыре часа — зато твердо. Лучше тридцать четыре свести до двадцати четырех, чем восемь — растянуть на сорок восемь… Как вы думаете?

— Да, пожалуй, — согласился Максим. — А еще лучше свести их до восьми.

Дрязгин подозрительно сощурился:

— Значит, вы согласны с этим безумцем?

Максим не выдержал, усмехнулся:

— А вы разве отказались бы закрыть проран за восемь часов?

Дрязгин ответил не сразу:

— Только без риска. Зачем рисковать? Вот ты только третий месяц на стройке, молоко, как говорится, на тубах не обсохло, а туда же — научились лихачествовать. Еще не знаете, что такое настоящая трудовая доблесть. Вы думаете, что это все равно, что скакать на одной ножке, что это кросс какой-нибудь? Бегайте себе на здоровье по асфальтовой дорожке, а тут — стройка.

Вдали на эстакаде появилась группа руководителей, и среди них Максим узнал высокую и прямую фигуру Березова.

— Ага. Вон идут, — сбавил тон Дрязгин. — Вы смотрите, Страхов, не ляпните насчет авантюры. Это я так… между прочим. Идите на свое место.

— Ничего. Я и здесь постою, — ответил Максим.

Березов издали улыбнулся Максиму.

— Ну, как настроение? — спросил он.

— Хорошее, Афанасий Петрович.

Руководители остановились поодаль. К ним подошел Дрязгин.

— Артемий Викентьевич, я умываю руки, — услыхал Максим его раздраженный ответ на веселую реплику Карманова.

— Погодите, не умывайте. Вы ведь не Понтий Пилат. Еще не успели запачкать, а уже умываете…

— Это безрассудство. Шоферы устроят здесь свалку из машин.

— Не устроят.

Карманов нетерпеливо оглядывался, покашливая.

— Смотри, Петрович, сколько народу привалило, — обернулся он, не слушая Дрязгина, к начальнику политотдела.

— А это потому, — ответил Березов, — что каждое такое событие, стройку, допустим, народ считает своим кровным делом.

Максим оглядел высокий берег реки, песчаную дамбу, края котлована с бетонированным днищем и удивился еще больше, чем час назад: всюду стояли и сидели люди, среди них многие были в праздничной одежде, немало женщин в летних разноцветных платьях. Здесь собрались не только свободные от работы строители, но и гости из Степновска, колхозники из окружающих, переселенных в поймы на высокие бугры сел и хуторов, журналисты, фотокорреспонденты, кинооператоры.

«Праздник», — вспомнил Максим замечание шофера.

Он стал томиться от нетерпения, то и дело поглядывая на перемычку, на растущую вереницу самосвалов у берега.

Самосвалы один за другим подтягивались к эстакаде. Как было условлено, первыми пропустили машины с лучшими шоферами — коммунистами и комсомольцами. Пять самосвалов, доверху нагруженных камнем, готовых по первому сигналу двинуться к прорану, стояли на площадке.

Максим изредка обходил шеренги машин, знакомился с каждым шофером. Он не уговаривал водителей — он не умел это делать, да это было излишне. Пожалуй, могло бы показаться смешным и только подчеркнуть суетливость молодого инженера. Он уже достаточно освоился с людьми, чтобы разговаривать с ними скупо и деловито, как старший. В случае необходимости можно кое на кого прикрикнуть, но только не заискивать, не мямлить…

Полминуты так полминуты — таков приказ! Шоферы первых десяти самосвалов показались ему вполне надежными. Фамилии некоторых он уже знал. Движение должен был открыть совсем молодой, но уже прославленный шофер Дима Козырев, наездивший на строительстве пятьдесят тысяч километров. С ним минут пять разговаривал Березов.

Руководители ушли, и время потянулось еще медленнее. Солнце поднималось все выше. Толпы народа густели, растекались повсюду. Самосвалы уже вытянулись бесконечной чередой вдоль эстакады. Хвост колонны терялся вдали. На месте погрузки раздавался грохот, там все еще стояло пыльное облако, как от снарядных разрывов…

И внезапно на перемычке началось необычное оживление. Там забегали люди, зарычали моторы экскаваторов и бульдозеров. Толпы людей вдоль берегов и у плотины заволновались. Из радиорупора вырвался усиленный во много раз голос Карманова:

— Внимание! Приступить к вскрытию перемычки! Начать пропуск вод в отводящий канал!

Максиму со своего места было плохо видно, что делалось на перемычке. Он взобрался на самосвал и весь вытянулся от напряжения. Он видел, как ковши экскаваторов стали вгрызаться в песчаный вал перемычки и сокрушать ее. Комья грунта валились на сторону с глухим обвальным шумом и скрежетом. Но это показалось кому-то, может быть самому Карманову и Грачеву, недостаточным. Экскаваторы отступили, и посредине перемычки землю поднял мощный взрыв фугаса.

Вода из реки хлынула в проход, теперь уже сама размывая песок. Почуяв свободу, она устремилась к железобетонной плотине, быстро затопляя мощеное днище верхнего бьефа.

Ветерок донес до ушей Максима разноголосое «ура» многотысячной толпы. Реке был дан старт бега по новому руслу. Максима подхватила волна общего ликования…

Да полно! Что же такое с ним происходит? Почему он так волнуется? Может быть, и его жизнь повернула на новый путь? Он тоже готов подпрыгнуть и кричать «ура». А где же Славик? Он там, на перемычке. А Черемшанов? Славный долговязый Сашка! Поглядели бы сейчас на всех нас Лидия, отец, мать, Миша Бесхлебнов!

А вода, отведенная от старого русла, размывала последние преграды перемычки. Уже слышалась команда Карманова по радиорупору:

— Поднять шандоры донных отверстий в плотине!

И опять могучее «ура», сливающееся с шумом и плеском волн, огласило окрестность. Вода рванулась сначала под один поднятый шандор, потом под другой, под третий… Со стороны плотины докатился нарастающий, похожий на шум урагана рев падающей в котлован речной воды. Часть ее катилось теперь через железобетонную плотину, падала с высоты на водосбойные бетонные хребты, переваливалась через край, заливала днище нижнего бьефа. Люди неистово кричали. Мужчины махали фуражками, шляпами, женщины — платками, косынками. Многие бросали в шумящую, пенящуюся реку платок или букет цветов.

— Пошла! Пошла! — разносилось повсюду.

Шоферы вылезли из самосвалов, взобрались на крыши кабин и тоже махали кепками.

Максим забыл о времени, обо всем на свете. Перед ним сияла нежарким сентябрьским солнцем новая река. Она вела себя совсем не как пойманная в ловушку опасная проказница, а как вырвавшаяся на свободу многовековая пленница. Она по-весеннему шумела, швырялась волнами и радовалась вместе с людьми, давшими ей новую вольную дорогу.

Река теперь разветвилась на два рукава, и тот, что несся под эстакадой, под ногами Максима, все еще казался непокорным и враждебным — он ворчливо шумел, а тот, который отделился от главного русла и юркнул в отводящий канал, весело и звонко играл, плескался на солнце.

Максим наконец опомнился, взглянул на часы: приближалось время перекрытия прорана.

26

…Максим не сумел бы рассказать после, что он испытывал в ту минуту, когда первый самосвал комсомольца Димы Козырева ринулся к прорану. Максим был как во хмелю, во рту пересохло. Его мысли, внимание, чувства приковались только к этой первой минуте атаки на реку, к прорану, к настороженно шумящим внизу волнам, к нескончаемо растянувшейся колонне самосвалов.

Смеркалось — сентябрьский день недолог, — когда подали сигнал о начале перекрытия старого русла. Всюду зажглись огни. Эстакаду и проран осветили пронизывающие тьму насквозь лучи прожекторов. Вечер был теплый и тихий, как весной. Небо усеялось чистыми колеблющимися огоньками звезд. Свет их как бы отступил перед слепящими огнями стройки.

Едва только послышалась команда, за Димой Козыревым через небольшой промежуток последовали остальные водители, которым было назначено открыть движение. Поравнявшись с барьером на эстакаде, Козырев чуть осадил самосвал. Кузов машины уже запрокидывался назад, и груда камней в пять тонн шарахнула в проран с грохотом, подобным удару вешнего грома. Фонтан брызг вместе с пылью взвился высоко в звездное небо, обдал Максима и опорожненный самосвал. В лучах прожекторов заиграла, засветилась самоцветами радуга. Но Дима Козырев не медлил, на полном газу он уводил пятитонку прочь от прорана к месту погрузки.

Оглушенный грохотом камней и шумом вздыбившейся реки, Максим взглянул на часы. Дима Козырев сбросил груз точно за полминуты. От волнения Максима трясло словно в лихорадке. Но он не успел опомниться, как его потряс новый обвал, новый фонтан, еще более свирепый рев реки. Она билась внизу, как заарканенный зверь, бурлила, клокотала, шипела, швырялась брызгами.

Обвалы следовали один за другим, грохот и шум сливались в сплошной гул. Эстакада дрожала под наступающими самосвалами, под напором бушующих волн. Река ревела, бесновалась, кидалась на каменные глыбы, но уже не в силах была разметать их.

В первую минуту Максим не знал, куда лучше смотреть — то ли на клокотавшие внизу волны, то ли на движущиеся мимо самосвалы, то ли следить за правильным сбросом камней. Он оглох, отупел и не сразу пришел в себя настолько, чтобы спокойно руководить прохождением автоколонны и разгрузкой. Он то и дело глядел на часы, поэтому сначала забыл считать машины. Их прошло, может быть, десять, а возможно, и двадцать. Судя по времени, все как будто происходило так, как нужно.

Наконец Максим успокоился, стал засекать время, отмечать про себя каждый самосвал: «Полминуты… Двадцать пять секунд… Три четверти минуты… Минута…»

А грузовики шли и шли. Каменный гром грохотал беспрерывно, река вскидывалась как бешеная.

Карманов, Березов и Дрязгин стояли на диспетчерской вышке. С нее лился густой бело-синий свет прожектора прямо в проран. Вода под ним отсвечивала, как расплавленный металл. Толпы людей бесстрашно облепили берега. Они что-то победоносно кричали, махали руками, бросали в реку камни с таким видом, будто эти камешки могли запрудить ее. Люди ликовали еще больше, чем при вскрытии перемычки. Некоторые думали: реку не осилишь, не преградишь ее, текла она так тысячелетия и будет течь. Но теперь, видя, как все тяжелее вскипает она после каждого сброшенного в нее пятитонного груза, как все ниже становятся фонтаны и слабеют волны, люди начали убеждаться, что и здесь победит человек.

Шум реки становился все глуше, ровнее, а обвальные громы не прекращались, они следовали один за другим с равными промежутками.

Незаметно прошел час, другой. Самосвалы продолжали наступать. Начали действовать земснаряды. Темно-коричневая смесь песка и воды забила из широких, приподнятых над прораном труб-пульповодов. К камням, завалившим проран, присоединился и песок, плотно заиливающий каменную преграду.

Максим потерял счет минутам. Он изредка бросал взгляды на диспетчерскую вышку. Теперь там стоял один Дрязгин. Карманов, Березов и Грачев перешли на другой участок. Максим видел затянутую в плащ фигуру начальника строительного района и, хотя не мог различить его лица, догадывался: оно было по-прежнему мрачным.

Дрязгина не заражала общая радость. Он считал, что поддаваться сентиментальным чувствам в такую ответственную минуту было не только вредно, но и опасно — здесь все должны решать разум и воля.

А главное, он считал общее ликование праздным, преждевременным ж не всегда оправданным.

Командовал он автоконвейером зверски неумолимо, царя над всем, как грозный, разъяренный дух. Жесткий скрипучий голос его то и дело раздавался в репродукторе, усиленный динамиком настолько, что его не могли заглушить ни грохот камней, ни рев плененной реки.

— Восьмидесятый! Поживей разворачивайся! Ведь ты не черепаха!

— Окунев, не задерживайся! Сваливай и мотай дальше!

— Страхов, вы что, заснули?! Не видите — машина задержала ход. Протолкните ее сейчас же! Вы же за высокие темпы! — будто со звездного неба гремел голос.

Окрики Дрязгина резали по сердцу Максима как ножом. В упоении общим движением и трудовым победоносным шумом он мгновенно бросался к замешкавшемуся водителю, «проталкивал» машину, кричал до хрипоты, до натуги, от которой глаза готовы были выскочить из орбит.

— Медленно! Медленно! Темпы — мстительно ревел в репродукторе голос Дрязгина. — Что же это вы, Страхов?! Кричали, прыгали как стрекоза, а на поверку оказалось — пасуете?

Максим суетился, задыхался… Вот ужасно медленно ползет самосвал, газует больше, чем надо, ревет, как племенной бык весной. Из окошка кабины выглядывает красная, разгоряченная физиономия, нагловатая, ухмыляющаяся. Глаза блестят не совсем естественно. Ну конечно, хватил водитель ради праздника! Таких иногда встречал Максим на стройке и у ресторанной стойки: «Дайте двести с прицепом», то есть с поллитровой кружкой пива. А после — лихачевский заезд, авария…

В Максиме взъярилась злоба. Он прыгнул на подножку самосвала, рявкнул изо всех сил прямо в лунообразное багровое лицо водителя:

— Ты, гадюка! Вредитель! Что делаешь? Думаешь, я тебя не знаю?

Странные, выпученные глаза Максима, его ругань сразу подействовали.

Самосвал ускоряет движение, на него напирают другие. И все-таки не обошлось без задержки. При осаживании заднее колесо самосвала цепляется за стальную стойку, буксует… Максим в отчаянии: сейчас будет авария, пробка!

— Вперед! Подай вперед! — надрываясь кричит он.

Веселый водитель подает вперед, осаживает, опрокидывает кузов, и часть груза валится на эстакаду. Шоферы других машин выпрыгивают из кабин, готовые наброситься и растерзать виновника задержки, но того уже и след простыл. «Ах, анафема! Ах, гад!» — слышатся выкрики. Шоферы быстро расчищают завал, кляня своего собрата и снова тянется автоконвейер, опять Максим ведет счет времени по секундам…

А с высоты звездного неба гремит рокочущий бас, как глас разгневанного бога:

— Что? Прозевали?! Задержка пять минут. Так и запишем!

Потом тревога, злость на нерасторопных шоферов и на Дрязгина, который точно издевался над Максимом и мстил ему за юношескую самонадеянность, слились в душе его в чувство трудового напряжения. Он сам точно захмелел, как тот разухабистый водитель, и уже готов был в буйном порыве сокрушать и вновь возводить что угодно…

Упоение трудом проникало в кровь Максима, возбуждало и горячило его мозг, сердце. Он чувствовал себя богатырем. Ему казалось: он один движет эти самосвалы, валит тонны камней в проран, заставляет волны биться все тише, все смиреннее. Теперь звуки их напоминали то жалобные всхлипы, то стоны укрощенного, скованного цепями и придавленного каменным гнетом великана.

Шел четвертый час этого удивительного штурма. Воздух похолодел, звезды как будто поднялись выше и стали ярче. Они соперничали в яркости с огнями земли, устало вздыхающей под стальным напором машин и неукротимым натиском человека.

В третьем часу ночи над прораном прошел девятисотый самосвал, и река стихла навеки. Только доносились откуда-то снизу слабое журчание как будто отдаленного ручейка и усмиренное плескание.

Не стало слышно и разъяренной команды Дрязгина, он сошел с вышки.

Максим взглянул на часы — закрытие прорана продолжалось восемь часов двадцать минут. Тогда он опустился тут же, на мокрый и грязный настил эстакады, склонил на руки тяжелую голову, почувствовал непобедимую усталость и вместе с тем такую возвышающую гордость, какой никогда еще не испытывал.

Он точно стоял на высокой, озаренной звездами горе и смотрел вниз на маленького, слепо ползающего там человека. Этот человек был он сам, прежний, еще не знающий, в чем его сила. Теперь он глядел на него с высоты, с презрением и чувствовал себя победителем. Все, что делал он до приезда на стройку, о чем думал и на что надеялся в своем самодовольстве, представлялось ему теперь ничтожным.

И вся прошлая жизнь казалась ему пустой, обидно мелкой, лишенной всякого смысла. Радость и успокоение расслабили его тело, под тихим и теплым небом ему захотелось спать.

Могло случиться, он и заснул бы здесь, на помосте, или свалился от переутомления замертво, если бы не Дрязгин. Он подошел к Максиму, толкнул его в плечо, сердито сказал:

— Ну-с… заснули, молодой человек? Я так и знал… Вставайте же! Или вы ничего не соображаете? Проран перекрыт! По-ихнему вышло, черт их возьми! Но не щелкоперы, а народ выиграл крупную битву. Слышите? А с нас достаточно того, что мы поработали с вами честно. Теперь вижу: и вы кое-чего стоите. Да не раскисайте же, молодой человек!

Максим медленно приходил в себя. Прожектор потух, сквозь предрассветную мглу тускло светили звезды. Внизу теперь уже сонно плескалась усмиренная, перекрытая река, да где-то вдали замирал рев последнего самосвала.

27

В Москве в доме Страховых жили своими интересами и заботами. Там происходили свои перемены.

Для Гордея Петровича месяцы после раскрытия в его системе крупных злоупотреблений были очень тревожными. Он почти перестал бывать дома, ездил с одного заседания на другое, участвовал в комиссиях, помогал распутывать грязные нити, Страхов совсем извелся, сердечные приступы несколько раз сваливали его тут же, в служебном кабинете, и он, запершись на ключ, посасывал валидол и, скрипя зубами от ярости и сердечной боли, отлеживался на диване… Такой уж он был человек — не хотел показывать никому, что дело Бражинского так больно его ударило. Многое он скрывал и от Валентины Марковны: дома ничего не знали ни о частых вызовах в прокуратуру, ни о тягучих беседах со следователями, ни о сердечных приступах.

Слушание дела Бражинского назначили на первую половину сентября; на нем Гордею Петровичу пришлось выступать в роли свидетеля. Суд продолжался восемь дней. В последний вечер, когда объявили приговор, Страхов приехал домой необычно рано, задолго до полуночи. Валентина Марковна испугалась: лицо мужа — землисто-желтое, на лбу блестел пот, но глаза смотрели торжествующе. Гордей Петрович поманил за собой жену, тяжелой походкой прошагал в свой кабинет и, войдя, тотчас же лег на диван.

— Ну вот, Валюша, главное, кажется, кончилось, — облегченно вздохнул он.

— Тебе плохо? — заволновалась Валентина Марковна. — Может быть, вызвать «скорую помощь»?

— Не надо. Надоели эти… с сумками и шприцами, — отмахнулся Гордей Петрович. — Обойдусь. Ты слушай… Бражинский получил восемь лет с конфискацией имущества, его дружки осуждены на разные сроки. Нелегко досталась эта победа. Следы были так запутаны, что следствие могло затянуться на полгода. Но я насел… Два месяца копались в делах. Работали три эксперта, две комиссии. — Страхов зажмурился. Облизав сухие серые губы, попросил: — Дай валидол…

Валентина Марковна дала таблетку, взяла мужнину влажную руку, нащупала пульс.

— Я многое не говорил тебе, — вновь начал Гордей Петрович. — Так бывает. Выгребаешь грязь и сам в ней запачкаешься. Но моя роль в разоблачении этой сволочи доказана. И все-таки… Я чувствую… хм… какая-то тень легла и на мое имя… Дело обсуждалось в партийных инстанциях и в министерстве. Пришлось доказывать, что к хищениям Бражинского я не имею никакого отношения. Нашлись такие, что готовы были обвинить в ротозействе, в либеральном отношении к жуликам.

Валентина Марковна вздохнула:

— Что ж теперь? Тебя снимут?

— Не снимут… — Страхов передохнул, пожевал губами.

Валентина Марковна вытирала платочком глаза. Гордей Петрович строго предупредил:

— Ты Максиму об этом не пиши. Не тревожь его. Пускай спокойно работает.

— От него письмо хорошее, — сказала Валентина Марковна. — И вырезка из газеты… Пишет, что и с Лидией у него наладилась переписка.

Она взяла со стола конверт, прочитала вслух несколько строк из письма и газетной вырезки.

— Вот как. Вырабатывается, значит, у Максима характер… Хотя ты и изрядно мешала этому.

— Я мешала? — Глаза Валентины Марковны наполнились слезами.

— И я тоже чуть не прозевал сына. Припомнили мне на райкоме кое-какие его грешки. Дошли до них слухи. Ведь Макс дружил с Леопольдом, таскался с ним по всяким злачным местам.

— Наш Максенька?

— Да… наш… твой и мой… — начиная сердиться, подчеркнул Гордей Петрович и задышал тяжело. — Ты-то разве не знала? Выдавала ему ежемесячную дотацию, а он пропивал ее с этими негодяями. Хорошо, комсомол оказался бдительнее нас, и Максим опамятовался.

Валентина Марковна не возражала: она чувствовала себя виноватой, хотя и не решалась признать это. А Гордей Петрович разъярялся все больше, нервы опять накалялись, предвещая новый серьезный припадок…

— Размякли мы. Чуть не упустили сынка в болото, — хрипел он. — А они, эти подонки, хватают вот таких сосунков за душу, тянут в яму.

— Успокойся, ради бога, — тихо попросила Валентина Марковна. — У нашего Максима душа чистая… Не коснулось его это.

— Не косну-улось, — передразнил Страхов. — Ты-то была в душе его? На волоске висела его судьба.

…Иные тревоги, как первая рябь на гладкую поверхность моря перед шквалом, набежали и на семью Нечаевых. Внешне все шло как будто гладко, но зоркие глаза Серафимы Ивановны улавливали помутневшую гладь: что-то изменилось и в характере Лидии, какой-то надлом произошел и в ее душе. Она стала молчаливой, все чаще в глазах ее отражалась печаль. Серафима Ивановна сочувствовала горю дочери и вместе с тем, терзаясь мыслью — не она ли, мать, виновата в разрыве, радовалась, что Лидия спокойно закончит последний курс.

Как-то раз Серафима Ивановна осторожно опросила Лидию:

— Кажется, дело ваше совсем расстроилось? Выходит, мы с отцом были правы. Максим вон каким оказался.

— Не таким уж плохим он оказался, — резко ответила Лидия. — Максим раскаивается. Не может быть, чтобы он лгал.

— Ты простила ему? Легко же у вас все делается, — упрекнула мать. — Гляди, не ошибись еще раз.

— Мама, не суди о Максиме так прямолинейно, — возразила Лидия и вдруг, склонившись на плечо матери, заплакала. — Мамочка, какой это тяжелый урок… Как мне было больно!

Серафима Ивановна обняла дочь, стала успокаивать:

— Не тужи, доченька. Все перемелется. Время покажет и хорошее и плохое. Разберетесь… Зато потом все будет крепче.

Лидия всхлипывала, размазывая по щекам слезы. А через неделю получила от Максима письмо с газетной вырезкой, прочитала матери.

— Видишь, мама, не такой уж он плохой, как ты думала, — сияя, сказала она.

Серафима Ивановна ответила:

— Было плохое, теперь узнала хорошее. Придет время, узнаете друг друга еще лучше. Доверия будет больше.

Начались занятия в институте. Дни побежали быстро. Лидия как будто успокоилась, но безотчетная тревога не оставляла Серафиму Ивановну. Ей казалось, дочь что-то скрывает от нее. Однажды Лидия прибежала домой чем-то взволнованная, бледная, но на все расспросы матери не отвечала.

Серафима Ивановна подумала: «Тоскует, но это к лучшему. В разлуке любовь крепнет».

28

Лидия Нечаева по поручению райкома комсомола участвовала в комиссии по культурной работе среди молодежи.

В обязанности ее входило проведение бесед на темы: «О правилах поведения», «Что такое коммунистическая мораль», «Моральный облик советского человека», а также читательских конференций и диспутов о любви, дружбе, комсомольской чести и долге… После раздумий над горестями и неудачами в своей личной жизни Лидия особенно непримиримо относилась к нарушителям комсомольской этики.

Федор Ломакин и секретарь райкома комсомола яростно ополчились против таких нарушителей. Помощниками Лидии в этом деле были студенты строительного факультета: Олег Табурин, Кирилл Дубовцев и Василий Петрушин. Вместе с ними она дежурила в клубах, в студенческом общежитии, устраивала по вечерам игры, затевала викторины, выпускала сатирические листки, предотвращала ссоры, мирила молодых супругов…

Эта работа постепенно увлекла Лидию, но доставляла ей немало хлопот. У нее появились и новые друзья и новые враги. Одни называли ее валькирией[7] за ее бесстрашное заступничество за девушек, пострадавших от ребячьей грубости и неуважительных поступков, другие — моралисткой, фискалкой и прокуроршей.

Лидия проводила свою работу в тесном содружестве с комсомольцами-дружинниками.

В общественных местах водворялись желанный порядок, свободное и дружное веселье. В танцевальных залах спокойно кружились пары, и девушки переставали боязливо озираться на залихватски покуривающих по углам, взлохмаченных нахальных типов. Даже в коридорах и фойе установилась тишина, а «оруженосцы» — тайно влюбленные в Лидию Олег Табурин, Дубовцев и Петрушин — ходили за своей «валькирией», готовые по первому зову прийти к ней на помощь.

Однажды в дождливый вечер она дежурила в одном из клубов. В кинозале показывали фильм, на сцене выступал самодеятельный хор, в танцевальном зале, как всегда, было людно. Лидия и ее «оруженосцы», войдя в зал, протиснулись через толпу поближе к оркестру.

Вдруг кто-то схватил ее сзади за плечи. Она резко обернулась, возмущенная. Ухмыляясь, на нее смотрел Леопольд Бражинский. На его помятом, вытянутом вперед длинноносом лице отражалось скрытое злорадство. Элегантный серый костюм, теперь уже изрядно поношенный, свисал с его плеч.

— Здорово, моралистка, — наигранно весело воскликнул Бражинский, бесцеремонно сжимая руку Лидии повыше кисти. — Говорят, ты теперь стоишь на страже комсомольской нравственности?

Лидия отстранилась, пытаясь освободить руку.

От Бражинского попахивало вином, глаза смотрели вызывающе, злобно. Рядом с ним, вихляясь на тонких ногах и нетрезво мотая головой, стоял худосочный паренек с нежным бледным лицом и мутными, словно выцветшими глазами. В костюме его была та же запущенность и вместе с тем щегольство под Запад. Лидия узнала Колганова.

Она запомнила его с того дня, когда на комсомольском собрании разбиралась скандальная история о кутежах студентов.

Юрий, не узнав Лидии, тупо смотрел на нее.

— Эт-то мой друг, — представил Бражинский товарища. — Не ханжа и не моралист, заметь.

— Б-благородная мисс. Ч-честь имею, — заикаясь на первых слогах, промямлил Юрий. — П-пазволь, Леопольд, пригласить т-твою синьорину на рок-н-ролл… Кхм… А?

Олег Табурин, Кирилл Дубовцев и Василий Петрушин предусмотрительно встали за спиной Лидии.

— Как ты живешь? — чтобы рассеять неловкость от поведения Юрия, спросила Лидия.

— Твоими молитвами, — развязно качнулся на ногах Леопольд.

— Неужели ты все еще не устроился куда-нибудь учиться или работать? — спросила Лидия строго.

— Учиться? После того, что случилось? Ты или наивна, или издеваешься… Папа сел на восемь лет с конфискацией всего имущества! Какая же тут учеба?! — в голосе Бражинского прозвучали злобные нотки.

— Но как тебе не стыдно вести такую жизнь… На вас смотреть противно! — вырвалось у Лидии.

— М-мисс, с-сто долларов! Едем с нами! — воскликнул Юрий.

Вокруг уже собрались любопытные.

Олег Табурин кинул на Лидию вопросительный взгляд.

Бражинский, прищурив левый глаз, словно прицеливаясь, сказал:

— Знаешь что? Плевал я на твою мораль! Ведь ты… ты… сама…

Бражинский не договорил. Между ним и Лидией в одно мгновение встал Олег Табурин. Достаточно опытные, хотя и менее решительные, Кирилл Дубовцев и Василий Петрушин оградили фланги.

— Поосторожнее, — сурово предупредил Олег. — Вы и ваш товарищ пьяны. Не смейте задевать девушек.

— А ты кто такой? — рассвирепел Бражинский и толкнул плечом Табурина.

— Грлаф Альмавива! Вызывай стлражу! — прокартавил, пошатываясь, Юрий. — Фигаро! На помощь!

Лидия все еще стремилась к тому, чтобы неприятная встреча закончилась без шума:

— Леопольд будьте же людьми… Идите домой… по-хорошему.

— Иди к Максиму! Моралистка! Эльку не забыла? Ты такая же б…

Лидия кивнула Табурину:

— Выведите их!

— Что-о?! Ах ты…

Бражинский замахнулся на Лидию, но дружинники уже схватили Леопольда за руки.

Юрий был настолько слаб, что не потребовалось больших усилий, чтобы вывести его из зала. Но Леопольд толкался и даже, ловко извернувшись, ударил добродушно-медлительного Кирилла Дубовцева по лицу. За Лидией и ее товарищами, выводившими Леопольда и Юрия, тянулся жужжащий клубок молодежи. Парни и девушки облепили скандалистов, как пчелы трутней, когда тех выбрасывают из улья. Оркестр перестал играть, пары остановились, слышались недоумевающие вопросы: «Что случилось? Что такое?» и возмущенные возгласы: «Хулиганы! Хулиганов выводят!».

Бражинский все еще упирался и пытался вырваться, но потом, презрительно блеснув выпуклыми, полными ненависти глазами, прохрипел:

— Пустите же! Я сам выйду!

— Нет. Мы хулиганов не просто выведем, а сдаем куда нужно, — твердо заверил Кирилл Дубовцев. Лидия одобрительно взглянула на него.

Юрий не сопротивлялся, его волокли под мышки, и он только бормотал:

— С-сто дублонов тому, кто пойдет со мной на Бродвей. Виконт, меня взяла стража кардинала!

Лидия оказала Олегу Сабурину и Васе Петрушину:

— Узнайте адрес этого мальчишки и отвезите его домой, сдайте родителям. Пусть приведут его в чувство.

— Слушаюсь, — приложил к козырьку кепки руку Табурин.

…Прошло пять дней. Лидия поздно вечером возвращалась из института домой. Моросило. Было туманно и сыро. Уличные фонари искрились и дрожали, рассеивая свет в мельчайших капельках уже осеннего обложного дождика.

Лидия шла по скупо освещенному, много раз хоженому переулку. До дома оставалось не более двух кварталов, когда ее обогнал «Москвич» с кузовом вишневого цвета, с кремовым верхом. Вот и знакомый серый дом в ржавых потеках, глубокий и темный, как пещера, подъезд. Перед домом — узкий бульварчик с цветочным бордюром, скамейки. Провожая Лидию, Максим часто задерживал ее здесь, упрашивал посидеть. Теперь скамейки стояли мокрые, канны под дыханием осенних заморозков давно пожухли, почернели, бульварчик был пустынным. Лидию охватила грусть, она замедлила шаг. Вот здесь, на этой скамейке, они сидели не раз, и Максим впервые поцеловал ее. Лидия сделала тогда вид, что сердится. До самого дома они шли молча. Максим только вздыхал…

Как далек тот день! И как бы она была счастлива, если бы Максим появился в эту минуту здесь и прошел с ней несколько шагов. Когда все это вернется? Да и вернется ли? Как странно разошлись их тропы. Не слишком ли жестоко испытывает она свою девичью судьбу?..

Лидия очнулась от мыслей, огляделась. Моросит дождь. Вокруг редких огней, как вокруг маленьких лун, дрожат радужные кольца. Пусто, уныло. Не видно ни одного прохожего. Лидии стало страшно. У темного подъезда она увидела все тот же двухцветный «Москвич». Огни его были притушены, обе правые дверцы открыты. За рулем маячила, словно притаилась, согнутая фигура. Лидия ускорила шаги, поравнялась с аркой подъезда. Из его холодной черней тьмы вдруг вынырнули две тени, и в ту же секунду чьи-то цепкие руки схватили Лидию под мышки.

От неожиданности и боли она вскрикнула, выронила свой набитый книгами и тетрадями студенческий портфелик. Противная потная ладонь зажала ей рот.

«Снимут пальто… часы…» — мелькнула мысль. Лидия решила защищаться. Она успела вывернуться и ударить ногой в живот сутулого верзилу в шляпе и смешной карнавальной маске из папье-маше, с нелепым малиновым носом и рыжими искусственными усами. Такие маски продавали на новогоднем гулянье.

На Лидию набросились двое в таких же нелепых, усатых, теперь казавшихся не смешными, а страшными, масках. Она изо всех сил стала отбиваться ногами, пыталась кричать, звать на помощь, но рот ее зажимали все крепче.

— Виконт, может, бросим ее, а? А то нагорит всем. Пошутили, и хватит, — как в кошмаре, услышала Лидия жиденький ребячий тенорок.

— Молчи, размазня! Отшивайся к черту! Трус! — злобно ответил другой голос.

В следующий миг чьи-то руки втолкнули Лидию в машину, больно ушибив о дверцу ее колени. Лидия закричала, но рот ее опять зажали.

— Теперь тебе никакая мораль не поможет, — приглушенно пригрозил чуть гнусавый голос и скомандовал: — Гони!

«Москвич» сорвался с места и помчался во весь дух, петляя в глухих переулках. Мимо мелькали то темные, то освещенные дома, — подъезды, потом черные перелески, дачи. Лидия все еще отбивалась и кусалась. Все тот же, казавшийся знакомым, голос прозвучал, как сквозь вату:

— Да пырни ты ее, ну ее к дьяволу… и выбрось! Возиться тут с ней!

И черная ночь сомкнулась над Лидией…

…Во втором часу ночи в необычной тревоге проснулась Серафима Ивановна. На тумбочке тихо светил под синим колпачком электрический ночник.

— Миша, Миша! — позвала Серафима Ивановна мужа. — Проснись же, Лиды до сих пор нет.

Михаил Платонович пробудился от первого, крепкого сна, непонимающе огляделся.

— Лида еще не пришла, слышишь? Где она могла так поздно задержаться? — спросила Серафима Ивановна.

Михаил Платонович почесал грудь, зевнул:

— В институте. Где же еще? А может, у подруги. Придет. Не волнуйся.

Они замолчали, прислушиваясь, не послышится ли звонок. За окном тишина — спит Москва, спят окраинные улицы, переулки, отдыхают люди, троллейбусы, трамваи, отдыхает под землей метро.

Михаил Платонович опять задремал, но его снова разбудила Серафима Ивановна. Лицо ее было бледно, озабоченно. Старинные, похожие на теремок часы на стене продребезжали три раза…

Серафима Ивановна встала, села у стола, напряглась в ожидании. Не спал теперь и Михаил Платонович. Тревога за дочь сменилась досадой, негодованием: вишь, стыд потеряла — загулялась, что ли, с девчонками, а может быть, и с парнями, вроде этого, привязавшегося как репей, франтика Страхова…

В тягостном ожидании Нечаевы так и просидели до утра. Едва забрезжило осеннее скучное утро, Михаил Платонович, еще раз успокоив жену: «Придет, наверное, заночевала у подруги», — ушел на службу, а Серафима Ивановна, кое-как одевшись, чувствуя слабость в ногах, страх за судьбу дочери, поехала в институт. Там прождала до восьми часов, пока собрались студенты, профессора и преподаватели, обегала все аудитории, опросила всех — Лидии нигде не было.

Серафима Ивановна решила подождать, просидела в вестибюле минут сорок, пока закончится на факультете лекция… В перерыве ее окружили студенты и преподаватели.

— Нету? Не было? Странно. Да вы ищите ее у знакомых…

Несмело подошел Олег Табурин. Он, Кирилл Дубовцев и Петрушин по-настоящему встревожились, побежали к Федору Ломакину, потом все вместе отправились к директору.

— Вы поезжайте домой, Серафима Ивановна, она, наверное, уже дома, — посоветовал Табурин. — А мы, если Лида появится, тотчас же вам сообщим.

И Серафима Ивановна, еще более встревоженная, отправилась домой. Подъезжая к дому, она чувствовала, как сердце ее бьется — чуть не выскочит. Какая большая была бы радость, если бы ее доченька оказалась дома. Серафима Ивановна вошла в квартиру — пусто!

Она побежала к автоматной будке, позвонила на работу, попросила передать начальнику, что ее задерживают дома очень важные семейные обстоятельства — она все еще не решалась назвать причину, — поехала к знакомым и предполагаемым подругам Лидии, но всюду ее встречали с изумлением, а находились и такие, что притворно-сочувственно качали головами: «Ох, эта нынешняя молодежь! Так волновать мать».

Один и тот же ответ был всюду:

— Не было. Не видели.

Тогда Серафиме Ивановне посоветовали позвонить в милицию. Но и оттуда отвечали: несчастного случая с гражданкой такой-то не зарегистрировано…

Когда она услышала слова «несчастный случай», страх, ничем не истребимый, сразил ее. Потом опять он смягчился надеждой. Она знала адрес Страховых и поехала к ним. Ей открыла Перфильевна.

…Валентина Марковна отнеслась к Серафиме Ивановне не только приветливо и ласково, но и по-матерински посочувствовала ей. Выяснилось, что к Страховым Лидия не заходила с тех пор, как перед отъездом у них состоялась вечеринка. Ноги Серафимы Ивановны подкашивались. Она еле доплелась домой. Придя в пустую квартиру, опустилась на стул и так просидела до прихода Михаила Платоновича. И тут начались для обоих муки бесчисленных догадок, поисков….

Следующая ночь прошла в метаниях, полных ужаса и отчаяния. Михаил Платонович успел с утра съездить на электричке в деревню к Фекле Ивановне и привез оттуда нерадостную весть: после того как гостил у них Максим Страхов, Лидия не приезжала… Серафима Ивановна объездила чуть ли не все больницы, клиники, амбулатории, морги — напрасно! Лидия как в воду канула…

29

После перекрытия прорана Максим вновь занял свой пост на шлюзе, где завершалось бетонирование судоприемной коробки. В тот же вечер, придя с работы, он написал Лидии:

«Дорогая моя! Вчера я узнал, вернее почувствовал, что такое настоящая работа. Если бы ты видела эти лица, эти глаза людей, нашу трудовую ярость! Река перекрыта, и вместе с ней перекрыт во мне путь к тому, что еще мешало шагать прямо и смело… Каким маленьким вижу я себя в прошлом! Теперь у меня работа, ты, моя любимая… Через труд и любовь к тебе я пришел к пониманию того, что сейчас чувствую. Скорее бы с тобой встретиться. Теперь, пожалуй, я смогу приехать в Москву дней на пять. Начполит Березов обещает это устроить. Лида, мы скоро увидимся!»

Максим сделал в письме несколько приписок — ему казалось, что он не все высказал, — и запечатал конверт. В эту минуту в комнату вбежал Черемшанов, размахивая бумажкой:

— Тебе извещение, с телефонной станции. Пляши.

— Брось дурачиться… — сказал Максим и вырвал из рук Саши извещение: «20 октября в 22 часа будьте на переговорной, с вами будет говорить Москва».

Сердце Максима дрогнуло радостно и тревожно. Неужели Лидия? Ведь он в предыдущем письме писал, что она может вызвать его по телефону, предварительно послав извещение. А может быть, дома случилось что-нибудь — опять свалился в сердечном припадке отец или заболела мать? Он едва дождался указанного в извещении часа, прибежал на переговорную.

Максим сидел в помещении почты, то и дело вскакивая и прохаживаясь от нетерпения. Письмо к Лидии он уже опустил в ящик, думая, что написал главное, а сейчас по телефону скажет о близкой встрече. Березов, конечно, ему поможет. Молва о его чуткости ходила по всей стройке. Одному начполит помог устроить новое жилье, другому, рядовому рабочему, когда тяжело заболела его жена, вызвал, самолет и отправил в Степновск на операцию…

Голос телефонистки известил в репродуктор:

— Страхов Максим Гордеевич! Вас вызывает Москва. Кабина номер два.

Максим очутился в душноватой тишине кабины, снял трубку. Вот сейчас он услышит голос Лидии, не той суровой и непреклонной, которая жестоко обошлась с ним в день разрыва, а другой — милостивой и любящей… Но сквозь шумы расстояния он услышал голос матери, такой же близкий, но в эту минуту менее всего желанный. Она торопилась, нанизывала слова и излишне громко кричала в трубку. После приветов и поцелуев голос ее стал более отчетливым:

— Отец опять заболел. Но ты не волнуйся и приезжай. Обязательно отпросись на несколько дней. С Лидией неприятность… Что? Да, да… Странное и непонятное. Она куда-то пропала…

Пропала?! Что такое? Не ослышался ли он? Максим продул трубку, крепче прижал к уху:

— Мама, что ты такое говоришь? Лидия уехала? Куда?

— Неизвестно. Ее везде ищут, но безрезультатно. (Максиму послышалось «бестактно»). Она ушла вечером из института и не вернулась домой. Два дня ее нет. Нечаевы думают, не уехала ли она к тебе?

В голове Максима все спуталось: «Поехала ко мне? Пропала? Всюду ищут?»

Он уже плохо слушал, о чем говорила мать. Руки его дрожали, он заикался, задавал беспорядочные вопросы, хотел знать все, все… Но телефонистка равнодушно предупредила:

— Кончайте. Ваше время истекло.

Мать еще раз повторила:

— Приезжай скорее. Завтра получишь телеграмму. Тебе надо обязательно приехать! Обязательно!

О Лидии больше ни слова.

— Хорошо. Приеду! — успел крикнуть в трубку Максим, и линию разъединили.

Максим побежал в общежитие к Гале. В таких сложных вещах она была его лучшей советчицей. Он рассказал ей о странной вести, Галя встревожилась, а Славик сказал, как всегда, невозмутимо-спокойно:

— Что за бред? Куда могла пропасть девушка? Ведь она не иголка. Уехала, наверное, к родным, а отец и мать подняли панику.

Максим проворочался всю ночь, так и не уснул. Утром поехал на шлюз и оттуда позвонил Березову, поделился пугающей новостью. Березов обещал немедля поговорить с Кармановым. Максим едва дотянул до вечера. Весь день на работе он был рассеян.

Когда он вернулся с работы, его уже ждала телеграмма. В ней, извещалось: «Серьезно заболел отец. Несчастье Лидией. Приезжай немедленно». Подпись матери была заверена. Максим даже подумал, не есть ли это очередная инсценировка матери, чтобы вытащить его со стройки домой. Но теперь ему было все равно. Он хотел повидать отца, Лидию — под каким бы предлогом ни делался вызов.

Схватив телеграмму, он побежал в управление строительства. Карманов, уже предупрежденный Березовым, даже не стал читать телеграммы, он только спросил:

— Сколько вам нужно? Пяти дней хватит? Слетать в Москву успеете?

— Успею, — заверил Максим.

— Хорошо. Наш самолет летит до Степновска в пять утра. Не прозевайте.

В общежитии Галя встретила Максима нетерпеливым вопросом:

— Ну что? Есть что-нибудь новое?

— Ничего. Завтра утром лечу самолетом до Степновска, а оттуда в Москву, — ответил Максим.

Галя ни о чем больше не спрашивала, но по глазам ее он видел: какие-то подозрения, о которых она не хотела говорить, мучили и ее.

Едва начинало светать, Максим уехал на аэродром, вылетел местным самолетом в Степновск, а вечером уже мчался из Внуковского аэропорта в Москву. Всю дорогу он путался во множестве догадок. Слово «несчастье» жгло его мозг. По пути с аэродрома он хотел заехать сначала к Нечаевым, но вспомнил, что это могло быть неприятно отцу, и скрепя сердце отправился домой.

И вот он снова дома — те же уютные комнаты, ковры, удобная мебель, тишина. Мать тут же, у порога, кинулась ему на шею, прижала голову к груди, заплакала. Поцеловала его и прослезилась всегда хмурая Перфильевна.

Максим огляделся. Более трех месяцев не был он дома, но ему казалось, он не был три года. И комнаты как будто уменьшились, стали темнее по сравнению с солнечным степным простором Ковыльной, и вещи утратили свою прежнюю обязательность и значительность, и сам он точно вырос, стал выше, и собственная комната сделалась как будто ниже, теснее, утратила свой прежний уют — все в ней словно выцвело и не заслуживало внимания.

— Боже мой, Максик, какой ты стал великан! Гляди, как раздался в плечах! А загорел — прямо арап, — восторгалась Валентина Марковна. — Поздоровел мой сыночек. Ну, идем скорее к отцу, — заторопила она..

Максиму не терпелось знать о главном, но он страшился начинать расспросы и как можно спокойнее спросил:

— Что с отцом? Что-нибудь серьезное?

Он опрашивал об отце, ни на секунду не забывая о Лидии.

— Лежит. Уложили его теперь надолго, — ответила мать. — Отец перенес столько… с этим судебным процессом…

Максим не выдержал, схватил мать за руки:

— Мама, скажи же, скажи, что с Лидой?

В глазах Валентины Марковны отразились страх, растерянность.

— Сыночек, милый… Это ужасно! Я все тебе потом… Зайди сначала к отцу…

— Да что же с ней? Где она? Говори же, мама! — идя вслед за матерью, требовательно и нетерпеливо просил Максим.

Валентина Марковна, взявшись за голову, заохала:

— Ты и представить себе не можешь… Нет, нет, я не могу, не в силах рассказать. Идем к отцу.

Мать уже открывала дверь в кабинет Гордея Петровича. Страхов лежал на диване, опираясь спиной на высоко взбитые подушки. Нездоровая желтизна покрывала его щеки, мешки под глазами набухли, словно налились водой.

— Приехал? Ну, здравствуй, сынок. — Гордей Петрович протянул руки.

Максим наклонился, поцеловал отца. Тот крепко прижался колючей щекой к посмуглевшей щеке сына.

По глазам его Гордей Петрович угадал: его болезнь мало интересовала Максима. Он спросил жену:

— Ты сказала ему? Пожалуй, лучше я сам… Ты только не пугайся, Макс. Дело, конечно, тяжелое.

Максим почувствовал, как на него надвигается нечто грозное, непоправимое. Голос отца доносился до слуха как бы издалека:

— Дело в том, сынок, что твоя Лида сейчас в больнице… Ее нашли в лесу колхозники в бесчувственном состоянии, с очень тяжелой ножевой раной. Врачи говорят, надежды мало. Тебе нужно знать правду.

Страшные слова, точно камни, падали из уст Гордея Петровича… Максиму казалось: пол плывет под его ногами, а в глазах густеет туман, закрывая собой все — небритое лицо отца, медленно шевелящийся рот, черный диван… Но он был молод — сердце и нервы его выдержали удар.

— Как это случилось? Почему она оказалась в лесу? — хрипло спросил он.

Гордей Петрович вздохнул, отпил из поданного Валентиной Марковной стакана воды.

— Дело в том, что эти мерзавцы, как потом выяснилось, выследили ее на улице, схватили и увезли за город. Бедняжка лишь один раз, и то ненадолго, пришла в себя, назвала одну фамилию. Двоих уже арестовали на даче… — Гордей Петрович сделал паузу, тяжело задышал.

Валентина Марковна всхлипнула.

— Кто же арестован? — чуть слышно спросил Максим.

— Не предполагаешь? — встречным вопросом точно ударил сына отец.

— Гордей, может быть, не, надо? — взмолилась Валентина Марковна.

— Почему же не надо? Пусть все знает. Умел с ним дружить, так пусть знает, с кем…

— Говори, папа, — пошевелил Максим бледными губами.

— Арестованы Леопольд Бражинский и еще один… Остальных пока ищут.

— Остальных? — переспросил Максим, и глаза его наполнились ужасом. — А кто они?.. Эти бандиты?..

Гордей Петрович молчал, склонив голову. В кабинете водворилась гнетущая, точно осуждающая тишина.

И тут Максим не выдержал, склонился на грудь отца и зарыдал, как ребенок…

30

Свет дня, угасающие строгие краски осенней Москвы, привычный шум ее, бодрящая свежесть вечера, огни ночи слились для Максима в одну тусклую, сумрачную ленту, она точно наматывалась вокруг него и заслоняла собой весь мир. Ничего не видел, не слышал, не чувствовал он, кроме своего черного горя.

Все пережитое в этот печальный приезд в Москву промелькнуло перед Максимом быстро, как в горячем пыльном вихре.

Вот он в больнице… Холодная белизна стен, сверкание паркетных полов, сияние окон, мелькание ослепительных, как первый утренний снег, халатов. Сурово-спокойное лицо главного врача. Максим приехал в больницу вместе с матерью. Она вела его по улицам за руку, как маленького мальчика. Казалось, он совсем обезумел от горя, не замечал ни людей, ни суматошного движения, и мать боялась, чтобы его, сильного, здорового парня, не сшибли, не завертели в людском потоке.

В больнице Максим пришел в себя, лицо его вытянулось от напряженной тревоги, а в глазах застыл мучительный вопрос — жива ли? В коридоре он увидел Серафиму Ивановну, а рядом с ней круглую, как колобок, старушку. Серафима Ивановна, горбясь, сидела у окна в больничном халате. Максим сначала не узнал ее — так постарело ее прежде такое моложавое, красивое лицо. На голове ее странно топорщились сильно побелевшие волосы. Максим удивился: у Серафимы Ивановны раньше не было столько седых волос. Он робко поклонился ей, не осмеливаясь заговорить, как будто один нес вину за трагедию Лидии. Он все время твердил самому себе: «Не твои ли прежние друзья убили ее, не ты ли помогал им всем своим былым бесплодным, беспечным существованием, своим пренебрежительным отношением к тому высокому и прекрасному, к чему звала она тебя? А-а, теперь ты понял? Теперь ты все уяснил себе, а прежде посмеивался над ее книжными, старомодными, по твоему мнению, воззрениями на дружбу, на любовь. Почему ты тогда сразу не встал на ее сторону, не защитил ее своей грудью, а, наоборот, чуть было опять не сблизился с ее врагами, обманул ее?»

Серафима Ивановна взглянула на него мутными, опухшими от слез глазами и отвернулась. Она, по-видимому, думала то же, что и он. Максим все же осмелился, подошел к ней.

— Серафима Ивановна, — сказал он чуть слышно, — я приехал…

— А-а… это вы… — неприязненно взглянула на него мать Лидии. — Не пришлось вам… Не пришлось… Слишком поздно….

«Она все-все знает, — подумал Максим. — И о моей дружбе с этими выродками, и об обмане…»

— И что же? Что вы хотите от нее теперь? — почти с ненавистью спросила Серафима Ивановна.

— Узнать, как ее здоровье.

— Она без памяти… Вас к ней не пустят… Да и зачем?

Максим стоял, опустив руки. Валентина Марковна выжидающе смотрела на убитую горем женщину.

— Успокойтесь, милая, — сказала она. — Горе тяжелое, но не надо так убиваться.

Серафима Ивановна все еще не замечала ее..

— Какое горе, какое горе, — вздохнула похожая на колобок старушка и обратилась к Максиму: — Вы разве меня не узнаете? Вы же приезжали к Лидуше.

Максим смутился:

— Фекла Ивановна?

— Да, Фекла Ивановна. Коротка же у вас память.

Серафима Ивановна встала и пошатнулась. Ее хотела поддержать Валентина Марковна, но та склонила седую голову на ее плечо, и обе женщины заплакали, никого не стесняясь.

— Вы мать, вы должны понять мое состояние, — всхлипывая, говорила Серафима Ивановна. — Извините меня. Я вас не узнала… Ведь мы могли видеть наших детей счастливыми, если бы… если бы не этот ужас.

— Она выздоровеет… Она выздоровеет… — повторяла Валентина Марковна, а слезы текли по ее щекам. — И мы поженим своих деток. Обязательно сыграем свадьбу.

Максим не ушел из больницы до утра. Серафиме Ивановне и ее сестре главный врач разрешил дежурить ночь у постели умирающей. Максима, несмотря на его просьбы, к Лидии не пустили.

Она открыла глаза только к вечеру, но никого не узнала. Безумный свет дрожал в ее широких мутнеющих зрачках. Мать и тетка по очереди заходили в палату, сидели у изголовья Лидии. Потом приехал Михаил Платонович. Он сгорбился, тревожно озирался по сторонам и все спрашивал у каждой проходящей мимо медсестры: «Ну как? Ну как?» Взглянув на Максима, отвернулся. Максим так и не решился подойти к нему. Увидев молодого человека и узнав, что это жених Нечаевой, главный врач сжалился над ним и наконец позволил ему зайти в палату, не дольше чем на пять минут.

И вот Максим у изголовья своей так и не обретенной невесты. Черты милого лица и те и как будто не те: бескровные щеки запали, глаза как две глубокие ямы, синеватые веки опущены, точно глухие занавески на окнах. И только мелкие веснушки еще отчетливо выступали под глазами…

Максим вспомнил, как разглядел эти веснушки во время грозы в лесу, как Лидия тянула его к горящему телятнику спасать колхозных телят, потом вспомнил террасу во дворе Филиппа Петровича, соловьиный свист, лунный свет на посеребренной листве яблонь, робкие объятия Лидии, ощущение чистоты и молодости — всего того, что дается человеку один раз в жизни, чтобы он свято берег это до конца дней своих, — вспомнил, и слезы закапали из его глаз…

Он сделал неосторожное движение, загремел стулом, и ему предложили выйти. Так он и не услышал из ее сомкнутых уст ни одного слова, не увидел прощального взгляда…

…Ночью Лидия умерла…

31

Весь следующий день Максим Страхов метался по Москве как безумный — ходил по паркам и скверам, обнаруживая, что бессознательно забредал в места, связанные с памятью о Лидии. День светился над Москвой ясный, погожий. На бульварах, на солнечной стороне, нежась под теплыми лучами, сидели люди, резвились дети.

Устав бродить, Максим опускался где-либо на скамью и сидел подолгу со склоненной головой. Ясени, клены и липы роняли свою листву, и она, мягко, шелковисто шелестя, ложилась к его ногам.

Смертная тоска налегала на него, сменялась гневом и ненавистью к виновникам гибели любимой. К горлу то и дело подступали слезы, но глаза оставались сухими.

Максим решил поехать в институт. Его тянуло узнать, что думали о трагедии товарищи Лидии, преподаватели, что думал секретарь комитета комсомола Федор Ломакин. Максиму было тяжело показываться в институте — ведь все знали о его прошлой дружбе с преступниками. Но чувство ответственности перед вырастившим и выучившим его коллективом оказалось сильнее, и он отправился в институт.

Весть о его приезде сразу распространилась по факультетам. В коридоре его окружили, засыпали вопросами. Некоторые из подруг Лидии смотрели на него настороженно, другие — с откровенной неприязнью. Многие ведь не забыли о комсомольском собрании, на котором Максиму строго ставили в вину его связь с компанией Бражинского.

Декан и заместитель директора Пшеницын позвали его в кабинет, делая вид, что интересуются в первую очередь его работой в Ковыльной, но Максим чувствовал: мысли их сосредоточены на другом.

Пшеницын первый, пристально взглянув на Максима, сказал:

— Вы же знаете, двое виновников — бывшие студенты нашего института. И оба, кажется, бывшие ваши приятели.

Максим изменился в лице, но справился с волнением, мужественно глянул в лица преподавателей.

Зазвенел звонок, и все они стали выходить из кабинета. И тут появился Федор Ломакин. Увидев Максима, он остановился на пороге. Непримиримо-суровый и добрый Федя похудел еще больше, из-под просторного, висевшего как на вешалке, пиджака выпирали кости, глаза стали громадными, горели сухим огнем.

— Явился? — прямо в лоб спросил Ломакин. — Знаешь? Все слыхал? Ну вот… Кхм… твои дружки что сделали. Какую девушку сгубили!

— Федя, — тихо сказал Максим, — Бражинский и Колганов давно перестали быть моими друзьями…

Под желтоватой кожей у Ломакина напряженно перекатывались желваки.

— Ну вот что… — глухо заговорил он. — Вместе мы повинны в гибели Нечаевой — ты, я, наш комитет. Недосмотрели. Прозевали. Мы думали, типы, подобные Бражинскому, — явление несерьезное… Что-то вроде кори… детской болезни… А они, вишь, куда замахнулись… какую девушку погубили, какого человека! — Федя облокотился на стол, задумался, но в ту же минуту выпрямился, сверкнул глазами, негодующе вскрикнул: — Понимаешь ли ты теперь, что они сделали?! Понимаешь?! Ты должен был идти и кричать об этой шайке растленных убийц, Иванов, не помнящих родства. А ты пил с ними, даже фотографировался! Ты еще тогда своей рукой помогал убийцам!

— Что ты? Что ты, Федя?! — ужаснулся Максим. — Ты же знаешь, я ничего не скрывал от тебя, от бюро. Я уже и так наказан…

— Мало! — крикнул Ломакин. — Разве так тебя было нужно тогда наказать! — И, переведя дыхание, продолжал спокойнее: — Ну, а мы… Мы знаем, что делать, как расправляться теперь с этой гнилью. Мы будем беспощадно изгонять из своей среды такую нечисть, как Бражинский, Аркадий и им подобные. Мы будем карать их морально, а за преступления, как это, — по суду. Тут нам помогут наши законы, наша общественность!.. Аркадий улизнул, но и его найдут. Он был вдохновителем сброда, первым главным поставщиком всякой плесени, всяких аморальных идеек. — Ломакин закашлялся, ослабевшим голосом добавил: — Да… видимо, и тебе придется выступать на суде. Свидетелем, конечно… Ты надолго приехал?

— Послезавтра улетаю.

— Тебя вызовут из Ковыльной. Имей в виду.

— Что ж, я готов, — сказал Максим.

— Ладно. А теперь уходи!

Максим сгорбился, вышел из кабинета. Не поднимая головы, стыдясь взглянуть в лица товарищей Лидии по факультету, он быстро прошагал по коридору, спустился вниз и вышел на улицу.

«Ты помогал им, ты, ты…» — все еще жгли его душу беспощадные слова Ломакина…

Пробыв в Москве еще два дня, простившись с отцом и матерью, с могилой Лидии, Максим улетел на рассвете третьего дня в Ковыльную.

32

Зима нагрянула на стройку не сразу, а после нудных обложных дождей, невылазной слякоти, непостоянных заморозков и недолгих оттепелей. За неделю до нового года ударил мороз, повалил снег, засвистел степной буран.

Дни шли… На шлюзе завершались предзимние работы. После закрытия прорана ложе будущего моря стало быстро заполняться водой. Волны подступали к самой подошве песчаной плотины. Уровень воды поднимался все выше и выше. Вскоре все дно поймы на огромном пространстве скрылось под водой. То, что обозначалось на плане стройки голубым пятном, стало действительностью. Степное море рождалось на глазах. Оно шумело в непогоду, как самое настоящее море, его мутные, серые волны яростно бросались на плотину.

Но вот мороз сковал его, и оно утихло, притаилось. Большинство земляных работ на стройке закончилось. Земснаряды, бульдозеры и многие экскаваторы ушли на новые стройки, только кое-где у песчаной плотины да на оросительном канале торчали их одинокие стрелы.

Однажды утром в общежитие к Максиму явился Емельян Дробот, возбужденный, чуть навеселе, и заявил:

— Ну, инженер, я уезжаю. Давай попрощаемся.

Максим удивленно уставился на знатного экскаваторщика:

— Уже? И небось в дальние края?

— На Ангару, товарищ инженер. Мой четырнадцатикубовый шатающий разобрали еще вчера, погрузили и уже отправили. Тут делать нам больше нечего. Ведь я здесь до вашего приезда вон сколько земли вынул… Давай, Максим Гордеевич, обнимемся. Тороплюсь. Поезд уходит через час.

Максим ощутил щемящую грусть, такую же, как при отъезде Миши Бесхлебнова на целину. В самом деле, почему все самые лучшие спутники его жизни так скоро покидают его?

Дробот сжал Максима в крепких, точно железных объятиях, чмокнул в губы, тряхнул руку, потом пошел к Черемшанову и Стрепетову.

— Друзья дорогие, хоть вы и молодые и поругивал я вас частенько, а все-таки вы добрые хлопцы! Желаю вам довести стройку до конца… Были вы рядовыми, а теперь стали лейтенантами. Дослужитесь и до полковников… А я поеду копать сибирскую землю. Видимо, придется мне кочевать еще долго.

Дробот перецеловал всех, даже Галю, и ушел.

На другой день Максим встретил на шлюзе Березова.

— Да… Разъезжаются богатыри, — вздохнул Березов.

В последнее время Максим еще больше привязался к этому внешне суховатому, но, как он уже успел убедиться, отзывчивому, с горячим сердцем человеку. Он все чаще бывал у него на квартире, поведал ему немало мыслей, тревог. С Березовым, одним из первых, он поделился своим горем.

Смерть Лидии выбила Максима из душевного равновесия надолго. Не одну ночь провел он без сна, не раз рвал зубами наволочку подушки, а бывало и так, что с опухшими от слез, словно незрячими глазами вставал утром и шел на работу.

И вот тут-то приходили на помощь Максиму его друзья — Славик, Саша, Галя и начполит Березов.

На работе Максиму было легче. Теперь он брался за все с каким-то остервенением и не раз удивлял Федотыча, Рудницкого и самого Карманова пренебрежением к своим, зачастую неразумно растрачиваемым силам. Все эти дни он был далек от самоуспокоения. Работа на шлюзе раздражала его однообразием. Осенние дни, слякоть, холод действовали на него угнетающе. Тот свет, который блеснул в душе во время устранения аварии в котловане и потом, при перекрытии прорана, вновь затянуло утомительной серостью досадно мелких строительных неувязок.

Максиму казалось: главное, чего надо было достигнуть, все еще оставалось за закрытой дверью и требовалось последнее усилие, чтобы открыть эту дверь и увидеть свет во всей его силе.

Карманов торопил Рудницкого, Федотыча и всех прорабов с завершением работ на шлюзе. Он появлялся то на плотине, то на строительстве ГЭС, то на магистральном канале, часто созывал специалистов для коротких оперативных совещаний. Надо было закончить наружные бетонные работы до январских морозов. И Максим вместе со всеми напрягал усилия, чтобы ускорить это дело.

Иногда он боялся, что нервы его не выдержат такого напряжения и он надломится, упадет тут же, на бетонное днище шлюза.

В конце декабря завихрил сильный восточный буран. Всюду, на шлюзе и на ледяной поверхности моря, вздыбились метровые сугробы. Но строительные работы не прекращались ни на один час. Одевались в цементную оболочку и ворота шлюза, и входной канал, перегороженный со стороны моря до полного окончания работ мощной песчаной, закованной в камень перемычкой.

На совещании у Карманова строители шлюза высказали опасение, что в случае резкой оттепели паводок поднимет уровень моря до слишком высокой отметки. Тогда вода может прорвать перемычку и затопить входной канал и недостроенный шлюз. Было решено бросить на перемычку все силы, а аварийным бригадам в случае оттепели нести непрерывную вахту.

В один из вечеров, когда особенно злобно крутила метель, Максим, спасаясь от тоски, несмотря на усталость после работы, пошел на квартиру к Березову. Афанасий Петрович сидел за письменным столом, писал. В комнате было тепло. В голландской, обитой черной жестью печке, весело потрескивая, горели дрова, гудело, пламя. На столе попыхивал кипящий чайник. Максим уже заметил эту страсть начполита и невольно улыбнулся, когда тот поставил ему полную эмалированную кружку.

— Привык, ничего не поделаешь, — словно оправдывался Березов. — До войны чай пил мало, а на фронте привык. Великая отрада была, когда кинешь якорь в какой-нибудь землянке и балуешься чайком. Душу согревали. Трубка да чай — самые верные друзья фронтовика… И обязательно из кружки. Не люблю стаканов. И вприкуску, с прихлебом… Вы, наверное, и не знаете этого древнего способа пить чай.

— Откровенно говоря, Афанасий Петрович, вприкуску не приходилось. Всегда пил внакладку, — сознался Максим, протягивая закоченевшие багровые руки к постреливающей искрами печурке.

— Вот видите… Небось папаша и мамаша только шоколадными конфетками вас и кормили.

— Вы почти угадали, — мрачновато, с шутливой ноткой в голосе сказал Максим.

— Ишь какие замечательные родители, — добродушно усмехнулся Березов. — А мои старики были суровенькие. К примеру, взять эту самую прикуску. Кусочек сахару полагался на каждый день на всю восьмиголовую ораву. Отец мой чудак был, — продолжал Березов, прихлебывая из кружки. — Бывало, сидим за столом, хлещем из жестяных кружек голый кипяток. У каждого на языке кусочек сахару величиной с горошину. И каждый норовит сгрызть его сразу. А отец нет-нет да и крикнет: «Афонька, стервец, покажи язык!» Ну и показываешь. А на кончике языка иссосанный кусочек сахару держится. Я оказался самым ловким, научился по пять кружек выпивать и оставлять сахарный кусочек почти целым. За это меня отец в пример ставил…

Еще со времени войны осталась у Березова привычка обо всем говорить, пользуясь живыми примерами. Это придавало его речам особенно убедительную силу. Максим любил слушать начполита и теперь, греясь у печки, отдыхал душой и телом.

— Что, небось, назяблись на шлюзе? — сочувственно спросил Березов. — Хватила непогода некстати. Да вы что-то нынче особенно печальный, беспокойный… Что произошло там у вас?

— На шлюзе все в порядке. Волнует только перемычка. Море подпирает… — сказал Максим.

— Ну, теперь не страшно. Заморозило.

— А если потеплеет? Шторм, слышите, какой?

— Ничего не случится. Оттепели не будет до февраля, — уверенно успокоил Березов, но тут же прислушался к бешеным порывам ветра. — Однако, какой разгулялся… Не меньше восьми баллов.

Максим все еще сидел у печки, поеживаясь, потирая ладони. Березов с любопытством поглядывал на него. Этот молодой инженер нравился ему все больше. Он многое уже знал из жизни Максима и особенно сочувствовал его тяжелой утрате. Но старался меньше утешать. «Найдет в себе силу, выпрямится сам, как дерево, согнутое бурей», — думал Березов. В Максиме он замечал большое упрямство, склонность к строгому контролю над собой. Сколько их, таких, точно заряженных скрытой энергией, упрямых и светлых голов перевидел, он, Березов, за послевоенные годы на стройке! Были всякие — и дерзкие, и самодовольные, ничего не видевшие дальше своего носа, и избалованные, изнеженные, и такие вот, противоречивые, способные на безрассудный порыв…

Он интересовался каждым вновь приезжающим на стройку человеком, заглядывал в анкеты, в автобиографии, в характеристики. Но больше всего ему говорили о человеке его глаза, поступки, нечаянно вырвавшееся слово, задушевные беседы вот так, за кружкой чая…

Привык он бережно касаться личного, самого сокровенного в душах таких юнцов, лепить их характеры, направлять на путь истинный, вести через жестокие подчас будни непривычно тяжелого труда, Он уже дознался, из какого гнезда вылетел Максим, заметил в нем вольные и невольные изъяны. Знал, как трудно было ему вначале, да и сейчас еще нелегко. Но теперь Березову ясно: Максим Страхов твердо встал на самостоятельный путь и, если пошатнется, все же не упадет.

За время пребывания на стройке Березов, бывший учитель, убедился, как организованный человеческий труд выравнивает самые искривленные и противоречивые характеры, как человек обретает свое прочное место в жизни… Так было и с Максимом Страховом, так было со многими. Мятущийся огонь недовольства собой еще не потух в его глазах. Березов видел это и радовался. Пусть! Пусть и дальше горит этот святой огонь, пусть мечется в беспокойстве молодая душа, пусть ищет без конца. Так лучше!

Максим молчал, изредка вздыхая, как будто не решаясь заговорить о чем-то самом сокровенном.

Снежная буря выла за окном, сухие хлопья шелестели о стекло. Гудело в печи пламя… И вдруг Максим повернул к Березову темное, обожженное морозами лицо.

— Афанасий Петрович, ведь у меня, теперь очень ответственный момент в жизни, — заговорил он. — Я как бы подвожу итоги…

— Какой же момент? И какие итоги?

— А вот какие… Когда я сюда приехал, то сдал в комсомольский комитет стройки характеристику… комсомольскую. В ней дана не совсем высокая оценка моей нравственной сущности. Конечно, иного тогда я и не заслуживал. Больше того, мне думается, я был недостоин тогда иметь комсомольский билет. Был ленив, увлекался всякими дурацкими вещами, относился ко всему равнодушно. Среди некоторых ребят это даже считалось доблестью, молодечеством. А теперь я спрашиваю себя: подвинулся ли я, так сказать, в улучшении своей личности? Не по производству, не по выполнению графика работы на шлюзе — нет. А по своим духовным качествам. — Максим говорил медленно, как бы обдумывая слова. — Потому что можно все выполнять и оставаться обывателем. Иногда мне кажется: я все тот же, прежний, и ничто во мне не изменилось. Уж больно глубоко въелась в меня беззаботная жизнь под опекой родителей. Да и дружки были такие, что их вот скоро будут судить. Я, конечно, не, осуждаю отца и мать. Они старались дать мне все, что я хотел… Но они, сами того не замечая, привили мне некоторые паразитические привычки, какую-то легкость в смысле нравственном и, если хотите, идейном. Ибо, как я теперь понял, одного без другого не бывает… Вот я и думаю: избавился ли я от всего этого, или меня еще нужно тереть с песком, чтобы я стал порядочным человеком?

Максим встал со скамеечки, на которой сидел у пылающей печурки, хмуро взглянув на Березова.

Начполит слушал с ласковым вниманием. Подумав, сказал:

— Дело, конечно, не в характеристикё. Характеристики у нас часто пишут по стандарту, штампуют их, как детали, и разве мало случаев, когда парень с хорошей характеристикой оказывается ничтожеством? Не в бумажке, Максим Гордеевич, дело. В душу надо чаще заглядывать, знать, что в ней делается… Хорош тот человек, который живет с беспокойством и все время спрашивает: то ли я делаю? Есть у вас это беспокойство — будете человеком, нету — не будете… А что касается вашей характеристики, то она, выражаясь административным языком, явно устарела…

Березов обнял Максима за плечи, прижал к себе:

— Эх, вы!. Беспокойный возраст! Все вам чего-то, не хватает.

— Тоскую я, Афанасий Петрович, — уже не в первый раз сознался Максим. — Тоскую… Не могу забыть. Ведь это первое… было у меня…

— Ничего. И погрустить можно, если предмет грусти достоин этого. А ваш, как я понял, был весьма достоин. А?

— Очень достоин, Афанасий Петрович. Да я-то не сразу оценил ее. Это была такая девушка, чистая, светлая… — Голос Максима задрожал. — Знаете, какие в романах Тургенева! — восторженно воскликнул Максим, и глаза его наполнились слезами.

— Вы любите Тургенева? — спросил Березов.

— Совсем недавно стал читать. Лида любила Тургенева, Толстого, Чехова. Вообще всех классиков. А я читаю по-настоящему впервые. В школе разве было чтение? Мы заучивали всякие формулировки, раскладывали писателей и героев по полочкам, только по классовой принадлежности. Ужасно невеселое занятие! Поэтому я и не любил читать классиков. А теперь читаю и вижу, какая красота открывается в их произведениях, сколько там облагораживающего душу, Например, возьмем Елену из «Накануне»…

— Да, Елена — прекрасный образ, — задумчиво согласился Березов. — Помните: «О, если бы кто-нибудь мне оказал: вот что ты должна делать! Быть доброю — этого мало; делать добро… да; это главное в жизни. Но как делать добро?» Так, кажется, в ее дневнике.

Максим восхищенно смотрел на Березова. Этот человек знал многое, умел отзываться на всякую хорошую мысль.

— С этим вопросом: как делать добро, шли тогда лучшие люди в народ, — все так же задумчиво продолжал Березов, — умирали на баррикадах… Потом люди, ведомые Лениным, уже зная, как делать добро, совершили Октябрьскую революцию… Такие вопросы и составляют то главное, что люди называют идеалами. Цель человека — служить высоким идеалам. Вот и вы все, нынешняя молодежь, почаще должны об этом думать. И не только думать, но и делать. А когда человек делает добро ради всеобщего блага, он красив… Что же касается тех отщепенцев, которые убили вашу замечательную девушку, это опустошенные уроды, они хуже всяких низких тварей. К счастью их немного, хотя болезнь, ими распространяемая, очень опасна. И поэтому мы должны быть бдительными. Максим Горький говорил: от хулиганства до фашизма один шаг. Мне хочется добавить: от душевной опустошенности, нигилизма, неверия ни во что до преступления расстояние короче воробьиного носа. Я когда-то читал одну древнюю книгу, кажется индусскую. Автора не помню. Есть такие вечные книги… Так вот в этой книге были такие страницы — передаю приблизительно, своими словами… «Берегите сосуд, чистый, несите его высоко, храните то красивое, что есть в нем. Наполняйте его сокровищами мудрости, чистейшей любви, красоты и правды, ибо в этом и есть счастье и величие жизни человеческой… Отгоняйте от сосуда все безобразное, нечистое, лживое, и да украсится ваша жизнь! Наши дети — алмазные сосуды, вливайте в них только светлую, как утренняя роса, влагу — одна мутная капля заражает не только колодцы, но и реки и озера… Берегите сосуды — берегите детей! Берегите юность — это наша надежда, источник нашей силы, любви, красоты…» Вот что мне хочется сказать, когда я читаю или слышу о случаях, подобных вашему… — Березов прошелся по комнате, задумчиво склонив голову. Лицо его, обычно усталое, точно засветилось изнутри, слегка зарумянилось. Он остановился перед Максимом, поднял голову и смущенно улыбнулся: — Трагический случай с вашей Лидией должен научить нас тому, чтобы мы были бдительнее во сто крат. Нравственная сторона жизни не должна быть шатким мостиком или дорожкой, плутающей в потемках туда-сюда. Она должна быть крепкой, поставленной навечно, прямой и ясной, как солнечный день… Однако пора спать, Страхов. Завтра вставать рано и вам и мне. — Березов прислушался: — А ветрище в самом деле разыгрывается. Да-а, ночь предстоит беспокойная…

33

В полночь Максима разбудил бледный, взлохмаченный Черемшанов. Максим открыл заспанные глаза, вскочил.

— Вставай живей. На шлюзе авария, — сказал Черемшанов.

За окном ревел шторм, стекла залепило снегом, стены общежития содрогались под упругими ударами урагана. Максим не попадал ногами в сапоги, сердце его трепехалось, как пойманная птица. Саша торопил:

— Кажется, море взломало лед и вода напирает на перемычку. Едем скорей.

Сквозь бешено крутящуюся муть пурги Максим, Саша и Славик добрались на высланном за ними грузовике до шлюза. Карманов, Березов, Рудницкий, Федотыч уже были на перемычке. Самосвалы, натужно рыча, подкатывали к самому ее краю, вываливали камни. Грохот их сливался с гулам напирающих на перемычку льдин и яростных волн. Волны перехлестывали через ее гребень, брызги летели чуть ли не до самых ворот шлюза. Морская вода уже прососала в нижней части бьефа лазейку и просачивалась во входной канал. Над шлюзом выла белесая снежная мгла, подсвеченная прожекторами ни огни раскачивались на ветру, и от этого казалось, что колышутся земля и небо.

Сырой, обжигающий ветер остервенело несся со стороны нового моря. Волны ревели, стонали, грозили омыть работающих на перемычке людей и медленно взбирающиеся на нее самосвалы. Слышались призывные хриплые крики, резкая команда, ругань. Подтянутые насосы откачивали воду, заливавшую дно входного канала… Все это: крики, рев созданного людьми и против них же ополчившегося моря, мечущиеся отсветы огней, вой метели и скрежет льда — создавало такую оглушающую гамму звуков и красок, что у Максима по спине пробегали мурашки.

Зная до мелочей строение перемычки, Рудницкий решил обследовать особенно подозрительную, казавшуюся ему наиболее слабой нижнюю часть ее. Максим поспешил к нему на помощь. Он не дожидался ничьих распоряжений. Теперь он был готов выполнить самое опасное поручение.

— Пошлем водолазов, — крикнул Максиму Рудницкий. — Нельзя валить камень вслепую, а море тем временем будет заливать шлюз. Надо найти рану, прежде чем лечить ее.

— Я пойду с водолазами. Я знаю, где надо искать проран, — стараясь перекричать грохот прибоя, ответил Максим.

Водолазы готовились спускаться к основанию перемычки. Когда, облачившись в свои скафандры, они двинулись по дамбе, Максим бегом кинулся за ними, чтобы показать, откуда они должны были начать свою опасную разведку.

Рудницкий и Карманов что-то кричали ему вслед, но он не услышал. Внизу, перекатывая развороченные камни, бесновались волны. Острые ледяные брызни осыпали одетого поверх полушубка в прорезиненный плащ Максима. Ветер бросал резучую крупу в лицо, обжигал, валил с ног.

«Что же было вечером такое… важное. Ах да… разговор с Березовым о том, как надо жить дальше… Да-да… „Берегите сосуд чистый, несите его высоко“. Кажется, так… Вот только нужно еще поднатужиться», — подумал он и ощутил прилив безудержной смелости.

При свете прожекторов Максим увидел внизу перемычки подозрительно крутящуюся воронку. Он стал опускаться по камням, и брызги окатывали его с головы до ног. Водолазы следовали за ним, готовясь погрузиться в кипящие волны.

Но что это? Ноги Максима скользят и вдруг проваливаются в клокочущую бездну. Ледяная волна набрасывается на него, как взбесившийся зверь, который вдесятеро, в сотни раз сильнее человека. Она оглушает и швыряет его вместе с камнями куда-то вниз, в злобно рычащую пропасть…

Меркнет сознание, но спустя миг проясняется. Инстинктивным толчком Максим выбрасывает свое грузное от одежды тело наверх, его снова оглушает волна, тянет вниз. Он чувствует, как сковывающий холод забирается под плащ и полушубок, замораживает тело. Во рту полно ледяной воды…

«Кончено… все кончено…» — мелькает в голове мысль.

Он отчаянно работает руками. В ту же секунду его ноги натолкнулись на что-то твердое, и, воспользовавшись этим, он срывает с себя плащ и полушубок. А волны все наваливаются и тянут, тянут куда-то в бездонную воронку… На секунду Максим выныривает и набирает полные легкие воздуха, но тут новый удар волны лишает его силы.

«Люди, люди! Спасите! Я хочу жить!» — кричит в нем могучий голос. Главное — видеть свет солнца, жить работой, любовью — всем, что есть прекрасного на свете! Упрямая дверь наконец открылась настежь, но черная тьма уже закрывает ее, свет гаснет мгновенно, как будто его никогда и не было…

…Максима Страхова вытащили из воды те самые водолазы, которых он привел отыскивать промоину в перемычке. Они нашли промоину. На размыв тотчас же обрушились сотни тонн бутового камня.

А к вечеру нового дня успокоилось и море. Недостроенный входной канал был прочно огражден от затопления.

Максим приходил в себя дважды: впервые от холода, когда его вынесли на перемычку, и в другой раз, когда привезли в приемный покой, растерли спиртом и сделали перевязку. Он был сильно оглушен, но раны оказались неопасными.

Он открыл глаза, увидел сидящих у изголовья Березова, Сашу Черемшанова, Славика, Галю и незнакомую женщину в белом халате. Ему показалось, что он все еще лежит в общежитии, на своей койке. Его не успели удержать, он рванулся и хотел встать. Острая боль мгновенно прострелила вывихнутую левую ногу и словно сдернула с сознания темный покров. Он увидел свои руки — они были забинтованы. На лбу — теплая, щекочущая повязка…

— Где я? Что со мной? — спросил Максим.

— Вы в палате… Лежите смирно, — мягко предупредил Березов и положил на его голову прохладную руку.

— А перемычка? — поспешил узнать Максим.

— Цела. Ничего с ней ее сталось, — ответил начполит.

Страхов заметил: Галя прижала руки к глазам. Березов строго взглянул на нее. У Саши и Славика были вытянутые лица. Отсвечивали утренним багрянцем больничные окна. После бурной ночи всходило красное, как пламя, зимнее солнце. Начиналось утро, начиналась жизнь…

В горле Максима зещекотало: «Я-то жив, а Лидии нет».

И он заплакал, как и тогда, когда узнал о ее смерти. Никто не посмел утешать его. Березов, Саша, Славик, Галя сидели у его постели молча. Чутьем они угадывали причину его слез и не мешали ему…

Вошел врач и сказал:

— Ванна была хорошая. Могло быть и хуже. Теперь только бы избежать пневмонии. — Обернувшись к женщине в халате, добавил: — Вводите пенициллин через каждые два часа.

— Еще одну купель прошел, Страхов, — сказал Березов.

— Где он тут? Где?! — послышался за дверью сипловатый покашливающий голос.

В палату быстрыми шагами вошел Карманов, одетый в белый полушубок, с накинутым на плечи больничным халатом, в сапогах с высокими, до паха, голенищами. Вместе с ним, казалось, ворвался густой и студеный морской ветер.

Все расступились. Карманов наклонился к Максиму и, взяв его руку, сказал:

— Напрасно, напрасно рисковали, молодой человек. Мужество без пользы нам не нужно. Зачем вас туда понесло?

— Хотел точнее показать водолазам, где искать размыв, — медленно разжав губы, как бы оправдываясь, слабым голосом ответил Максим.

— Вишь, какой… Хотел, хотел, — заворчал Карманов. — Вы тут получше ухаживайте за ним, — обратился он к сгрудившемуся возле койки медперсоналу. — Чтоб через неделю подняли. Поднимете?

— Поднимем, Артемий Викентьевич, — ответил врач.

— А вы, Страхов, не торопитесь вставать, — предупредил Карманов и, обернувшись к Саше, добавил: — Вы, Черемшанов, зайдите сегодня ко мне. Я покажу вам одно приятное письмо… По поводу вашего изобретения.

Черемшанов просиял:

— Неужели одобрили?

— Не то чтобы окончательно, но отзывы благоприятные! Решено заказать пробный экземпляр.

Максим услыхал эти слова начальника и улыбнулся Саше: «Шутишка долговязый, опять ты впереди!»

На другой день стало ясно: силы Максима восстанавливаются. Температура стала нормальной, озноб прекратился. Только сильно болели ушибленные руки и саднили царапины — память об отчаянной схватке с льдинами.

Максим лежал и подолгу смотрел в окно. Мысли, то грустные, то спокойные и неторопливые, баюкали его. Кажется, теперь можно оказать с уверенностью: ты нашел свое место в жизни! И как радостно сознавать, что ты необходим всем, что заслужил уважение за добрые дела, творимые ради общего блата. Скорей же, скорей опять за работу!

Мой отец
Повторение — мать учения
Всякая всячина
Чистое, не тронутое ничьим влиянием
em
Бог из машины… так про ходит слава мира
em