Жизнь ацтеков причудлива и загадочна, если видишь ее со стороны. Культ золота и кровавые ритуалы, странные обычаи и особое видение мира, населенного жестокими божествами. Но жизнь есть жизнь, и если ты родился ацтеком, то принимаешь ее как единственную, дарованную тебе судьбой. Вместе с героем книги мы пройдем экзотическими путями, увидим расцвет империи, восхитимся величием Монтесумы, правителя народа ацтеков, будем сокрушаться и негодовать, когда бледнолицые воины в железных доспехах высадятся со своих кораблей и пройдут с огнем и мечом по священной земле ацтеков.
Роман Дженнингса из разряда книг, которые однозначно получают читательское признание. Недаром этот его роман стал общепризнанным мировым бестселлером.
Гэри Дженнингс
Ацтек
Гроза надвигается
Посвящается Цьянье
Ты упорно твердишь, что не вечен я,
Как цветы, что взлелеяны мною нежно,
Что навеки сгинет слава моя
И имя забудется безнадежно.
Но мой сад цвести еще долго будет,
И песни мои будут помнить люди.
ИН КЕМ-АНАУАК ЙОЙОТЛИ
ИСТИННОЕ СЕРДЦЕ СЕГО МИРА
Центральная площадь Теночтитлана, 1521 г.
(На схеме обозначены лишь важнейшие достопримечательности, упомянутые в тексте)
1 – Великая Пирамида
2 – Храм Тлалока
3 – Храм Уицилопочтли
4 – Бывший храм Уицилопочтли, а позднее (после завершения строительства Великой Пирамиды в 1487 г.) – святилище Сиуакоатль, храм всех второстепенных богов, а также богов, позаимствованных у других народов
5 – Камень Битв (установлен Тисоком)
6 – Цомпантли, или Полка Черепов
7 – Площадка для церемониальной игры тлачтли
8 – Камень Солнца, установленный на жертвеннике
9 – Храм Тескатлипока
10 – Змеиная Стена
11 – Дом Песнопений
12 – Зверинец
13 – Дворец Ашаякатля (впоследствии – резиденция Кортеса)
14 – Дворец Ауицотля, разрушенный наводнением 1499 г.
15 – Дворец Мотекусомы Первого
16 – Дворец Мотекусомы Второго
17 – Храм Шипе-Тотека
18 – Орлиный храм
КОРОЛЕВСКАЯ РЕЗИДЕНЦИЯ В ВАЛЬЯДОЛИДЕ, КАСТИЛИЯ
Его Преосвященству, легату и капеллану, святейшему отцу дону Хуану де Сумаррага, недавно назначенному епископом Мексики, что в Новой Испании, шлем Мы Наше высочайшее повеление.
Дабы лучше ознакомиться с жизнью пребывающей в Нашем владении Новой Испании, с ее укладом, богатствами, народом, там обитающим, а также с верованиями, обрядами и церемониями, бытовавшими прежде, Мы выражаем желание получить наиболее полные сведения относительно всего касающегося индейцев, живших на той земле до прихода наших освободительных сил, до прибытия испанских послов, проповедников и поселенцев.
С этой целью Мы приказываем Вам расспрашивать индейцев-старожилов (взяв с них предварительно клятву рассказывать лишь непреложную истину) об истории их страны, правителях, традициях, обычаях et cetera[1]. Помимо записей рассказов живых свидетелей соблаговолите также распорядиться о доставке вам свитков, дощечек для письма и любых других письменных свидетельств прошлого, каковые могут подкрепить показания очевидцев. Во исполнение сего указа Вам предписывается повелеть своим подчиненным духовным лицам, елико возможно, искать таковые свидетельства и всячески расспрашивать индейцев об их вероятном местонахождении.
Поскольку делу сему придается немалое значение, как необходимому для исполнения обязанностей Нашего Королевского Величества, приказываем Вам приступить к осуществлению вышеозначенных поисков и исследований без промедления. Напротив, Вам надлежит действовать со всей возможной быстротой и усердием, дабы пред Нашими очами в кратчайшие сроки предстал правдивый и подробный доклад.
(ессе signum) CAROLUS R. I.
Rex et Imperator Hispaniae Carolus Primus Sacri Romani Imperi Carolus Quintus[2]
IHS S.C.C.M.[3]
Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю
Да пребудут мир, благодать и благоволение Господа Нашего Иисуса Христа с Его Величеством доном Карлосом, по Божественной милости вечно августейшим императором, и с Его высокочтимой королевой-матерью доньей Хуаной, Божьей милостию государями нашими и повелителями правителями Кастилии, Леона, Арагона, обеих Сицилии, Иерусалима, Наварры, Гранады, Толедо, Валенсии, Галисии, Майорки, Севильи, Сардинии, Кордовы, Корсики, Мурсии, Хаэна, Карибов, Алжира, Гибралтара, Канарских островов, Индий и островов и материков Моря-океана, а также графств Фландрии, Тироля и прочая, и прочая...
Счастливейшему и высокочтимому государю: из города Теночтитлан-Мехико, столицы Его владения, именуемого Новой Испанией, на двенадцатый день после Успения Девы Марии в год после Рождества Христова одна тысяча пятьсот двадцать девятый, шлем наш нижайший поклон.
Восемнадцать месяцев тому назад мы, будучи нижайшими из верноподданнейших Ваших, во исполнение повеления Вашего Величества приняли на себя три должности, как то: первого епископа Мексики, протектора индейцев и апостолического инквизитора, каковые три сана воплотились в нашей ничтожной персоне. Прошло всего девять месяцев со времени нашего прибытия в Новый Свет, где ожидало нас много трудов, требовавших пыла и рвения.
В соответствии с указом о нашем назначении мы ревностно стремились «наставлять индейцев в их долге веровать и чтить Истинного Бога Единого, иже пребывает на Небесах, каковой дарует жизнь и дыхание всем тварям земным», равно как и «внушать индейцам почтение и верность Его Непобедимому Католическому Величеству императору дону Карлосу, коего Божественное Провидение определило господствовать и повелевать всем миром».
Должен признаться Вашему Величеству, что наставничество сие оказалось делом далеко не легким и отнюдь не скорым. Среди наших соотечественников испанцев, поселившихся здесь задолго до нашего прибытия, бытует мнение, что индейцы способны слышать только через свои ягодицы. Мы, однако, всенепременно памятуем о том, что сии несчастные, обделенные духовно индейцы (или ацтеки, как именует теперь большинство наших соотечественников обитающий в здешних краях народ), стоят ниже всего прочего человечества, а следовательно, в силу своей ничтожности заслуживают терпимого, снисходительного отношения.
Кроме наставления индейцев на путь истинный (внушения им, что есть только один Бог на Небесах и один Император на Земле, чьими подданными они все стали и кому должны теперь верно служить) и помимо рассмотрения многих других духовных и мирских дел, мы стремились по мере сил выполнить адресованную нам личную просьбу Вашего Величества о скорейшей подготовке, елико возможно, подробного отчета обо всем касающемся этой terra paenaincognita[4], равно как и об образе жизни обитателей сей несчастной, погруженной во мрак невежества земли.
В личном послании Вашего Наивысочайшего Величества особо указано, что нам при написании данной хроники долженствует руководствоваться показаниями индейцев-старожилов. Сие обусловило необходимость предпринять нечто вроде особого разыскания, затруднительного ввиду того факта, что после полного разрушения города, произведенного генерал-капитаном доном Эрнаном Кортесом, названных старожилов, способных поведать нам изустно достоверную историю, осталось прискорбно мало. Даже на восстановлении города в настоящее время работают лишь женщины, дети да вконец выжившие из ума старики, каковые были неспособны сражаться во время осады. К ним можно прибавить и неотесанных крестьян, согнанных с окрестных земель, людей крайне невежественных и несведущих.
Тем не менее нам удалось найти одного старого (лет шестидесяти трех) индейца, который смог поведать нам многое из интересующего Ваше Величество. Сей, как он сам себя именует, мешикатль[5] (этот человек не желает, чтобы его называли ацтеком или индейцем) обладает весьма развитым (для представителя своей расы) умом и умеет четко выражать свои мысли, ибо в прежние времена получил некоторое, если таковой термин применим к туземцам, образование, служил писцом и сведущ в той языческой тарабарщине, которая заменяла этим дикарям грамоту.
За свою жизнь он помимо профессии писца сменил множество занятий: был воином, придворным, странствующим купцом и даже своего рода эмиссаром, коего посылали их последние языческие правители к командирам отрядов наших первых, прибывших из Кастилии освободителей. Выполняя сии посольские обязанности, он научился вполне сносно говорить на нашем языке. Однако, хотя сей туземец и говорит на кастильском наречии вразумительно, мы, дабы избежать малейшей неточности, общались с ним при участии толмача, испанского юноши, имеющего значительные познания в науатлъ (так ацтеки называют свой гортанный, состоящий из длинных и неблагозвучных слов язык). В помещении, где осуществлялись допросы, при проведении оных присутствовали также четверо наших писцов. Эти благочестивые братья весьма преуспели в искусстве скорописи, известном как тиронское письмо и используемом в Риме для немедленной записи каждого высказывания Святого Отца, равно как и для составления подробных отчетов о ходе многолюдных собраний.
Мы велели ацтеку поведать нам без утайки историю своей жизни, и пока он говорил, все четыре брата, не отрывая перьев от бумаги, записывали его речь тиронской скорописью, не упуская ничего из того словесного водопада, коим разразился индеец. Хотя слова его, как Вы сами увидите, и бывали порой отвратительно дерзкими и язвительными.
Начать с того, что, едва открыв рот, названный ацтек проявил полнейшее неуважение к нашей персоне, сану и полномочиям, полученным нами от Вашего Высокочтимого Величества, что, по нашему разумению, является скрытым проявлением непочтительности и по отношению к нашему суверену.
Сразу за этим вступлением следуют страницы, содержащие подлинный рассказ индейца. Запечатанный как предназначающийся лишь для очей Вашего Величества пакет с рукописью покинет Вилъя-Рика-де-ла-Вера-Крус послезавтра, будучи вверен попечению капитана Санчеса Сантовенья, командира каравеллы «Глория».
Поелику мудрость, прозорливость и рассудительность Вашего Императорского Величества прославлены повсеместно, мы понимаем, что, предваряя заключенные в конверт страницы сим caveant[6], мы тем самым рискуем навлечь на себя монаршее неудовольствие, однако полагаем, что нас обязывает к тому возложенный на нас епископский и апостолический сан. Мы всецело поддерживаем пожелание Вашего Величества получить правдивое и всестороннее донесение обо всем, что есть стоящего в этой стране, однако все прочие, кроме нас самих, будут убеждать Ваше Величество в том, что индейцы есть жалкие, презренные существа, каковые едва ли могут быть причислены к роду человеческому. Чего можно ждать от народа, не обладающего настоящей письменностью, народа, не имевшего письменных законов, но жившего в соответствии с варварскими обычаями и традициями, народа, прозябавшего во тьме язычества, в дикости, невоздержанности, во власти плотских вожделений и звериной жестокости? Ведь еще недавно эти варвары подвергали мучениям и убивали своих несчастных соотечественников во славу своей беззаконной, дьявольской «религии».
Мы не можем поверить в то, что от существа, подобного вышеописанному нами обуянному гордыней ацтеку, равно как и от иных его соплеменников, как бы ни оказались оные бойки на язык, можно получить отчет, заслуживающий того, чтобы представить таковой пред очи императора всех католиков. В равной мере нам трудно поверить и в то, что Его Священное Величество император дон Карлос по прочтении записи сего непристойного, греховного, безбожного, омерзительного и дерзкого повествования вышеупомянутого самонадеянного представителя расы язычников, место коим в навозной куче, не будет повергнут в гнев и отвращение.
Как уже было указано, ниже прилагается первая часть хроники, записанной со слов названного индейца. Мы страстно уповаем на то, что за прочтением ее последует повеление Вашего Величества, в соответствии с коим сей опус окажется не только первым, но и последним.
Да хранит Господь, Наш Владыка, драгоценную жизнь, монаршию персону и католическую державу Вашего Величества бессчетные годы, и да преумножит Он и прирастит Ваши владения и земли настолько, насколько возжелает того Ваше королевское сердце.
Подписал собственноручно Вашего Священного Императорского и Католического Величества преданный слуга и смиренный клирик
fra[7] Хуан де Сумаррага,
Епископ Мексики, Апостолический инквизитор и Протектор индейцев
INCIPIT[8]
Далее следует изустный рассказ-хроника пожилого индейца из племени, обычно именуемого ацтеками (чье повествование обращено было к его преосвященству епископу Мексики Хуану де Сумаррага), записанный verbatim ab origine[9]
братом Гаспаром де Гайана,
братом Торибио Вега де Аранхес,
братом Херонимо Муньос
и братом Доминго Виллегас-и-Ибарра,
interpres[10] Алонсо де Молина.
DIXIT[11]
Мой господин!
Прошу прощения, мой господин, за то, что не ведаю, как именно следует обращаться к столь важной особе, но думаю, что подобное обращение вас не обидит. Поскольку вы человек, а ни один из встречавшихся мне в жизни людей не возражал против того, чтобы его так именовали. Итак, мой господин...
Ваше преосвященство, вот оно что?
Аййо, это еще более славный титул, подобающий тому, кого мы, жители этих земель, назвали бы ауакуафуитль, что обозначает могучее тенистое дерево. Это высокое звание, и для такого человека, как я, предстать пред столь могущественным господином и быть выслушанным им – большая честь.
Нет-нет, ваше преосвященство, не сомневайтесь в моих словах, даже если вам покажется, что я вам льщу. Весь город толкует о могуществе вашего преосвященства, каковому служат многие люди, тогда как я есть не более чем вытертый половик, потрепанный обносок того, чем был прежде. Ваше преосвященство присутствует здесь во всем великолепии своего высокого сана, ну а я – это всего-навсего я.
Однако, как мне объяснили, ваше преосвященство желает узнать, кем я был ранее. Оказывается, вашему преосвященству угодно выслушать рассказ о том, каковы были мой народ и моя земля в давно минувшие годы, за многие вязанки лет до того, как королю вашего преосвященства с проповедниками и арбалетчиками заблагорассудилось вызволить нас из ярма варварства.
Это и вправду так? О, значит, ваше преосвященство ставит предо мной непростую задачу. Способен ли я при своем скудном уме и за то малое время, которое боги... то есть, конечно, Господь Вседержитель отведет мне на завершение земной жизни хотя бы в самых общих чертах описать наш огромный мир со всем множеством народов и многообразием событий, происходивших за вязанки вязанок лет.
Пусть ваше преосвященство представит себе дерево, отбрасывающее великую тень. Пусть предстанет оно пред вашим мысленным взором – с могучим стволом и раскидистой кроной, с огромными ветвями и птицами, на них гнездящимися, с пышной листвой и играющими на ней солнечными бликами. Пусть вы почувствуете прохладу, которую дарует это дерево укрывшемуся под его сенью жилищу. Жилищу, где обитали мальчик и девочка, моя сестра и я.
Под силу ли вашему преосвященству, при всем его великом могуществе, сжать это могучее древо до размеров черенка, подобного тому, какой отец вашего преосвященства некогда вонзил между ног вашей матери?
Йа, аййя, я вызвал неудовольствие вашего преосвященства и испугал его писцов. Пусть ваше преосвященство простит меня. Мне следовало догадаться, что совокупления белых мужчин со своими белыми женщинами, должно быть, осуществляются совершенно иначе, а не так, как это происходит, когда они силой берут наших женщин, чему я не раз был свидетелем. А уж христианское совокупление, завершившееся зачатием вашего преосвященства, конечно же, было особенно благочестивым.
Да-да, ваше преосвященство, уже прекратил. Больше не буду. Но вашему преосвященству должны быть понятны мои затруднения, ибо слишком велика пропасть между нашим былым ничтожеством и вашим нынешним превосходством. Быть может, достаточно будет лишь краткого изложения, после чего вашему преосвященству уже не понадобится утруждать свой слух далее? Взгляните, ваше преосвященство, на своих писцов, каковые на нашем языке называются «знающими мир». Я и сам был писцом, так что очень хорошо помню, насколько трудно с высокой точностью и достоверностью изложить на оленьей коже, выделанных листьях или коре множество разных дат и событий. Случалось, что по прошествии всего нескольких мгновений, когда еще не успевали высохнуть краски, мне самому было нелегко прочесть вслух без запинки то, что я только что собственноручно запечатлел.
Хотя, дожидаясь прибытия вашего преосвященства, я переговорил с вашими «знающими мир» и пришел в великое изумление. Каждый из этих почтенных писцов способен сотворить настоящее чудо: записать сказанное и прочесть его, причем не просто излагая суть, но воспроизводя каждое прозвучавшее слово именно в том порядке, в каком эти слова прозвучали, со всеми интонациями, паузами и ударениями. Я было счел это проявлением особого дара – у нас обладавших такими способностями памяти и звукоподражания именовали «запоминателями». Однако один из ваших писцов пояснил, что все сказанное мною сохранилось навсегда в виде значков, нанесенных им на бумагу. Признаюсь, я всегда гордился, ваше преосвященство, что по мере своего скудного ума научился говорить на вашем языке, но ваше умение запечатлевать в знаках не только события и числа, но и все оттенки мысли выше моего убогого понимания.
Мы писали иначе – записывали не звуки, а понятия, а чтобы наши картинки говорили, требовались краски. Краски, которые поют или рыдают. Их было много: красные, охристо-золотистые, зеленые, бирюзовые, того цвета, что именуется шоколадным, гиацинтовые, серые, как глина, и черные, словно полночь. Но даже при всем своем многообразии эти краски не позволяли описать и выразить полностью смысл каждого слова, не говоря уж об оттенках и искусных поворотах фраз. А вот любой из ваших «знающих мир» способен записать каждый слог, каждый звук, причем может сделать это одним лишь пером, не прибегая к множеству камышинок и кисточек. И, что самое поразительное, писцы при этом используют лишь одну-единственную краску, тот ржаво-черный отвар, который они называют чернилами.
Уже одно это, ваше преосвященство, весьма наглядно показывает разницу между нами, индейцами, и вами, белыми людьми, разницу между нашим невежеством и вашим знанием, между нашими старыми временами и вашим новым временем. Согласится ли ваше преосвященство с тем, что простой росчерк пера есть доказательство того, что ваш народ имеет право властвовать, а наш обречен повиноваться? Ведь, разумеется, ваше преосвященство требует от нас, индейцев, безусловного подтверждения того, что ваше торжество и ваши завоевания были предопределены, причем причиной тому стали не ваше оружие или ваше хитроумие, даже не воля вашего Всемогущего Творца, но изначальное внутреннее превосходство высших существ над низшими, каковыми мы и являемся. Поэтому, полагаю, ваше преосвященство не имеет более нужды как в моих словах, так и в моем присутствии.
Моя жена стара, немощна и сейчас оставлена без ухода. Не стану притворяться, будто она глубоко скорбит по поводу моего отсутствия, но ее это крайне раздражает. А поскольку она и без того очень вспыльчива, лишнее раздражение не пойдет ей на пользу. И мне тоже. А потому я приношу вашему преосвященству свою нижайшую благодарность за столь высокую честь, оказанную вашим преосвященством несчастному старому дикарю, и смиренно прошу у вашего преосвященства дозволения удалиться. Чего я не смею сделать до тех пор, пока не получу на то благосклонного согласия вашего преосвященства.
И снова приношу свои нижайшие извинения. Я и не заметил, что за столь непродолжительное время повторил слова «ваше преосвященство» более тридцати раз, и уж конечно и в мыслях не имел произносить их каким-то особым тоном, хотя, разумеется, не дерзну оспаривать скрупулезный отчет ваших писцов. С этого момента я приложу все усилия, чтобы умерить свое подобострастное восхищение вашим, сеньор епископ, великолепием. Надеюсь, и голос мой будет звучать как должно.
Да-да, коль скоро вы приказываете, я продолжаю.
Но если подумать – кто я таков, чтобы вещать? И что мне вещать, дабы ваши уши внимали моим словам?
Моя жизнь в отличие от жизней большинства моих соплеменников была долгой. Я не умер во младенчестве, как умирают многие из наших детей. Я не погиб в бою и не был убит на жертвенном камне, каковую смерть считали у нас почетной и славной. Я не загубил себя пьянством, не подвергся нападению дикого зверя, не был призван богами во дни бедствий. Меня миновали страшные недуги, занесенные в наш край на испанских кораблях и косившие моих соплеменников тысячами. Я пережил даже наших богов, которые хотя и остались бессмертными, но перестали существовать. Я прожил более полной вязанки лет и много чего увидел, сделал, узнал и запомнил, это правда. Но правда и другое: ни одному человеку не дано постигнуть во всей полноте даже то, что происходило во дни его жизни. Страна же наша несравненно древнее меня, и история ее началась задолго до моей собственной. Задолго до того, как началась та единственная жизнь, которую я могу восстановить в памяти, дабы господа писцы затем запечатлели ее в ржавой темноте ваших чернил...
«То было празднество копий, истинное празднество копий». Помню, именно так обычно начинал рассказы о сражениях старый сказитель с моего родного острова Шалтокан. Нас, слушателей, подобный зачин завораживал мгновенно, и мы внимали сказителю, позабыв обо всем на свете, хотя многие из его рассказов, как я теперь понимаю, были посвящены не великим сражениям, а всего лишь мелким стычкам племен друг с другом. Но, видно, не столько важно само происходящее, сколько мастерство, с которым оно описывается.
Тот мудрый сказитель умел найти самое важное и увлекательное событие и, рассказав о нем, полностью завладеть вниманием слушателей, после чего начинал плести нить повествования вперед и назад во времени. В отличие от него я, не обладающий таким даром, способен лишь начать с самого начала и двигаться из прошлого к будущему, сквозь то время, в котором жил. Однако все, что я расскажу вам о своей жизни, происходило в действительности, и ни одного слова лжи мною произнесено не будет. Для подтверждения этого я готов целовать землю, или, говоря по-вашему, «торжественно клянусь».
* * *
Это было в те далекие времена, которые мы называем «ок йе нечка», когда никто, кроме богов, не передвигался по нашей земле быстрее, чем гонцы, и ничто, за исключением гласа богов, не звучало громче, чем восклицания глашатаев. В тот день, именуемый Седьмым Цветком, в месяц Божественного Вознесения года Тринадцатого Кролика, как раз и раздался глас бога дождя Тлалока: мощный, раскатистый гром. А надо вам сказать, что было это не совсем обычно, ибо сезон дождей уже подходил к концу.
Тлалокуэ, духи, сопутствующие шествию по небесам бога Тлалока, наносили свои удары огненными трезубцами молний, с грохотом раскалывая тучи и обрушивая на землю яростный ливень.
Уже ближе к вечеру, под вой ветра и громыхание бури, в маленькой хижине на острове Шалтокан, я покинул лоно матери и вступил на путь, ведущий к смерти.
Чтобы сделать свою хронику понятнее для вас – вы видите, я постарался и выучил ваш календарь, – я подсчитал, что мой день рождения приходился бы на двадцатый день месяца, который вы называете сентябрем, в год, имеющий по вашему обычаю не имя, а всего лишь номер – одна тысяча четыреста шестьдесят шестой. То было во времена правителя по имени Мотекусома[12] Илуикамина, что означает Гневный Владыка, Поражающий Стрелами Небеса. Он был нашим юй-тлатоани, или Чтимым Глашатаем; так титуловали у нас того, кого вы назвали бы королем или императором. Однако в те далекие дни имя Мотекусомы, равно как и кого-либо другого, ничего для меня не значило.
Едва появившись на свет, я, еще помнивший тепло материнского чрева, несомненно, был тут же погружен в чан с водой, такой холодной, что перехватывало дыхание. Разумеется, я этого не помню, но впоследствии сам не раз становился свидетелем подобного обряда, причем ни одна повивальная бабка не потрудилась объяснить мне, в чем его смысл. Возможно, данный обычай объясняется верой в то, что если новорожденный переживет столь ужасное потрясение, то он сможет впоследствии преодолеть и все те недуги и напасти, которые неминуемо и не один раз поразят его прежде, чем он вырастет. Надо думать, что мне это купание не понравилось, и, пока повитуха пеленала меня, мать выпутывала руки из узлов привязанной к потолку веревки, в которую вцепилась, когда встала на колени, чтобы извергнуть сына на пол, а отец осторожно наматывал пуповину на маленький, вырезанный им собственноручно деревянный военный щит, я орал на весь остров.
Согласно обычаю мой отец должен был вручить этот талисман первому встречному воину, дабы тот оставил его на первом же поле боя, куда заведет его судьба. Это означало, что мой тонали (жребий, рок, участь, судьба – как ни назови) состоит в том, чтобы стать воином. Для человека моего происхождения сей удел считался весьма завидным, а смерть в бою, по понятиям нашего народа, была самой достойной. Однако впоследствии, хотя мой тонали частенько увлекал меня на рискованную стезю и мне пришлось участвовать не в одном бою, сам я никогда не рвался в схватку и уж тем паче не стремился встретить доблестную смерть раньше отведенного мне срока.
Пожалуй, тут следует добавить, что в соответствии с обычаем, имевшим место в отношении младенцев женского пола, пуповина Девятой Тростинки, моей сестры, родившейся примерно за два года до меня, была помещена под очагом в той самой каморке, где мы оба появились на свет. Ее пуповину обмотали вокруг крохотного глиняного веретена, из чего следовало, что девочке предназначалась самая заурядная участь – стать работящей хозяйкой и хлопотать возле домашнего очага.
Забегая вперед, скажу: этого не произошло. Тонали Девятой Тростинки оказался столь же своенравным, как и мой.
После того как повитуха окунула меня в купель и запеленала, она приняла весьма серьезный вид и обратилась ко мне торжественным тоном, хотя я, разумеется, не только не понимал ее слов, но и заглушал их своим надсадным ревом. Однако этого требовал обряд. Потом, уже повзрослев, я не раз слышал, как другие повивальные бабки обращались к другим новорожденным младенцам мужского пола с теми же самыми словами. То был один из тех древних ритуалов, которые свято соблюдались нашим народом с незапамятных времен, ибо считалось, что таким образом сохраняется связь поколений, поскольку при этом новорожденным передается Мудрость давно умерших предков.
Обращаясь ко мне, повитуха называла меня Седьмым Цветком, ибо у нас день рождения становится для новорожденного именем, каковое ему и предстоит носить до тех пор, пока он не выйдет из опасной поры младенчества, вплоть до достижения семи лет. И лишь когда становится ясно, что ребенку суждено вырасти и возмужать, он получает настоящее, взрослое имя.
Вот что сказала мне в тот день повитуха:
– Седьмой Цветок, дитя возлюбленное и любовно мною из лона матери принятое, внемли слову, издревле завещанному нам богами. Ведай, что как отпрыск отца своего и матери своей ты послан в мир, чтобы быть воином и слугой богов. Но то место, где ты только что был рожден, не есть твой истинный дом.
Ты обещан полю битвы, – возвестила она, – и первейший твой долг состоит в том, чтобы поить солнце кровью врагов и питать землю трупами недругов. Если твой тонали исполнится как должно, ты недолго пробудешь с нами в этой юдоли скорби. Истинным твоим домом станет обитель бога солнца, великого Тонатиу.
И еще сказала она:
– Седьмой Цветок, если ты вырастешь и умрешь как ксочимикуи, то есть станешь одним из тех, кому посчастливилось заслужить Цветочную Смерть на войне или быть принесенным в жертву богам, ты возродишься к вечной жизни в Тонатиукане, блаженной обители солнца, где будешь вечно служить могучему Тонатиу и радоваться этому служению.
Вижу, ваше преосвященство, вы морщитесь. Точно так же морщился бы на вашем месте и я, если бы осознавал суть этого, встретившего меня по вступлении в земной мир приветствия. Равно как и слова соседей и родственников, собравшихся, чтобы взглянуть на новорожденного. Каждый из них склонялся надо мной с традиционным обращением: «Ты явился в этот мир, чтобы страдать и терпеть».
Будь дети способны понять, какими словами их приветствуют, они, наверное, все как один постарались бы вернуться в материнское чрево, а то и снова обратиться в семя.
Конечно, мы и вправду являемся в этот мир для страдания и терпения: какое человеческое существо не испытало этого на себе? Но, говоря о доблестной смерти солдата или благой участи быть принесенным в жертву богам, повитуха, подобно пересмешнику, лишь повторяла одни и те же затверженные раз и навсегда слова. Впоследствии я слышал подобные наставления от отца, учителей и наставников, от наших жрецов, да и от ваших священников тоже. Все они бездумно повторяли то, что дошло до них от далеких предков, передаваясь из поколения в поколение. Я, однако, пришел к убеждению, что давно усопшие и при жизни-то были ничуть не мудрее нас, а уж то, что они умерли, никоим образом не могло добавить им мудрости. Так что эти выставляемые как непреложная истина слова мертвых я всегда воспринимал определенным образом – как мы говорим, йка мапильксокоитль, то есть не ставил и в мизинец. По-вашему – ни в грош.
Мы вырастаем и смотрим на мир сверху вниз, а потом стареем и оглядываемся назад. Аййо, но вы только представьте, каково это – быть ребенком! Позади у тебя совсем ничего нет, а все дни и все дороги ведут только вперед, только вверх, и ни одна возможность еще не упущена, ни один день не истрачен даром, и ни о чем пока не приходится жалеть. Все в мире для тебя ново, да и сам мир нов, каким был он некогда для Ометекутли и Омекуатль, нашей Высшей Божественной Четы, первых существ всего творения, которых мы называем боги-творцы.
Стоит мне обратиться к памяти, и мои старые уши вновь наполняют звуки, сопутствовавшие рассветам моего детства на нашем острове Шалтокан. Бывало, что я просыпался от того, что папан, Птица Зари, распевала свою незамысловатую Песенку: «Па-па-куи-куи... па-па-куи-куи» – извечный призыв подняться, петь, танцевать и радоваться. В иные дни я пробуждался еще до зари, потревоженный хлопотами матери, которая растирала на жернове маисовые зерна или с хлопаньем замешивала маисовое тесто, из которого лепила и пекла большие тонкие лепешки. Те самые, которые мы называли тласкала, а вы теперь именуете тортильями.
Бывали и такие утра, когда я просыпался раньше всех, кроме жрецов Тонатиу, бога солнца. Тогда, лежа в темноте, я слышал, как они, издавая хриплые, блеющие звуки, дули на вершине украшавшей наш остров скромной храмовой пирамиды в раковины. Такими звуками, а также курением благовоний сопровождалось ритуальное умертвление перепела. (Эта птица, в силу того что она испещрена крапинками, символизировала звездную ночь). Жрецы сворачивали перепелу шею, монотонно распевая при этом обращение к божеству: «Узри смерть ночи, о парящий орел, и яви себя, дабы вершить благие дела. Явись, драгоценный, дабы согреть и осветить Сей Мир...»
Как сейчас помню жаркие дни моего раннего детства, когда Тонатиу, во всей своей сияющей мощи, стоя и притопывая на крыше вселенной, посылал вниз свои сияющие стрелы. В этот лишенный тени, окрашенный золотом и лазурью полуденный час горы вокруг озера Шалтокан казались такими близкими, словно их можно было коснуться рукой. Пожалуй, это самое раннее из моих воспоминаний (вряд ли мне могло быть более двух лет, и я тогда еще не имел представления о расстоянии) – как день и весь мир тяжело дышали вокруг меня, а я жаждал прикосновения чего-то прохладного. Мне все еще памятно то детское удивление, когда я, протянув руку, не ощутил голубизны лесистой горы, которая возвышалась передо мной в столь манящей близости.
Без усилий вспоминаю я также и вечера, когда Тонатиу раскидывал вокруг себя мантию из блестящих перьев, опускался на мягкое ложе из многоцветных цветочных лепестков и погружался в сон. Он пропадал из виду, уходя из поля зрения смертных в Темную Обитель, Миктлан. Из четырех нижних миров, каковые становятся пристанищем усопших, Миктлан есть самый нижний, местопребывание умерших окончательной смертью, полностью и безвозвратно. Это место, где никогда ничего не происходит, не происходило и не произойдет. Однако Тонатиу, в несказанной своей милости, хотя и не столь щедро, как расточает он свой свет нам, озаряет смутным свечением своего сна даже мрачную бездну, предназначенную для безвозвратно ушедших.
Между тем в Сем Мире – а точнее, на Шалтокане, в ту пору и представлявшем для меня собой весь мир, – бледные, голубоватые туманы поднимались вечерами над озером, так что черневшие вокруг горы казались плывущими на их волнах, между красными водами и пурпурным небом. Потом над закатным горизонтом, как раз там, куда исчез Тонатиу, вспыхивала на некоторое время Омексочитль, звезда Вечерней Зари. Она являлась, дабы заверить нас, что хоть свет угасает и мир погружается во тьму, нам не надо бояться того, что он уподобится Темной Обители, ибо Сей Мир жил и будет жить, пока не придет его время.
Очень хорошо помню я и ночи, в особенности одну ночь. Тогда Мецтли, бог луны, только-только завершил свою ежемесячную трапезу: насытившись звездами, он округлился и светился довольством так, что очертания кролика, спрятавшегося на луне, вырисовывались не менее отчетливо, чем любая храмовая резьба. В ту ночь – мне было тогда года три или четыре – отец посадил меня на плечи и нес, крепко держа за лодыжки. Его размашистые шаги проносили меня сквозь прохладное свечение и еще более прохладную темноту, сквозь испещренный пятнышками лунный свет и лунную тень, которые отбрасывали похожие на перья листья «старейших из старых» деревьев, кипарисов ауеуеткве.
В ту пору я уже подрос и был наслышан о всяческих страшилищах, таящихся в ночи, как раз за краешком человеческого зрения. Там находилась Чокакфуатль, Рыдающая Женщина, первая из всех матерей, умершая в родах и обреченная вечно скитаться во мраке, оплакивая свое потерянное дитя и собственную потерянную жизнь. Там скрывались не имевшие имен, безголовые и лишенные конечностей мертвецы, ухитрявшиеся при этом каким-то образом, слепо и беспомощно извиваясь на земле, издавать жуткие стоны. Там же, в воздухе, на высоте человеческого роста, парили, преследуя и пугая застигнутых темнотой в дороге странников, голые черепа с пустыми глазницами. Обычно о присутствии всей этой нежити можно было догадаться лишь по доносившимся из мрака звукам; если же кому-то хоть краем глаза доводилось увидеть одно из таких порождений ночи, то был верный знак, что этого смертного поджидала большая беда.
Правда, во тьме обитали не одни лишь злобные и пугающие чудища. Скажем, бог Йоали-Ихикатль, Ночной Ветер, частенько налетал из мрака, стремясь ухватить неосторожного припозднившегося путника, но, будучи столь же капризным, как и прочие ветры, нередко отпускал уже схваченную добычу. Если это случалось, бог исполнял самое заветное желание побывавшего в его объятиях человека и даровал тому долгую жизнь, дабы он смог насладиться обретенным счастьем. Именно поэтому, в надежде удостоиться благосклонности шаловливого бога, мои соплеменники еще давным-давно установили на перекрестках, продуваемых ветрами, каменные скамьи, дабы Ночной Ветер мог передохнуть перед очередным стремительным порывом. Как уже было сказано, к тому времени я подрос достаточно, чтобы прослышать о духах темноты и бояться их. Но той ночью, когда я сидел на отцовских плечах, став, таким образом, на время выше нормального человека, когда листья кипарисов гладили меня по волосам, а лунные блики ласкали мое лицо, я не испытывал никакого страха.
Та ночь запомнилась мне так хорошо еще и потому, что именно тогда мне впервые позволили лицезреть церемонию, включавшую человеческое жертвоприношение. Правда, обряд не отличался особой пышностью, ибо был посвящен мелкому божеству Атлауа, покровителю птицеловов. (В ту пору озеро Шалтокан изобиловало утками и гусями, которые останавливались там во время своих перелетов и становились для нас пищей.)
Итак, в ту ночь, ночь хорошо накормленной луны, в начале сезона охоты на водную дичь, лишь одному ксочимикуи предстояло умереть ритуальной смертью, к вящей славе бога Атлауа. Обычно жертвы выбирались из числа военнопленных, и те принимали Цветочную Смерть с гордостью, а то и радостью, но этот человек оказался добровольцем, пребывавшим в довольно мрачном настроении.
– Я уже мертв, – сказал он жрецам. – Я задыхаюсь как рыба, вынутая из воды. Моя грудь напрягается, пытаясь вобрать все больше воздуха, но воздух уже не насыщает меня. Мои конечности слабеют, зрение угасает, а голова постоянно кружится. Лучше мне поскорее умереть, чем и дальше корчиться в муках, медленно погибая от удушья.
Этот человек был рабом и происходил с дальнего юга, из племени чинантеков. Тамошний народ и по сию пору подвержен удивительному недугу, передающемуся в некоторых семьях по наследству. Мы, как и сами чинантеки, называли эту болезнь Пятнающей Хворью, а вы, испанцы, прозвали их народ пегим племенем, потому что кожа страдающего покрывается пятнами серовато-синего цвета. Со временем его дыхание затрудняется, он начинает задыхаться и наконец умирает от удушья, как это бывает с выброшенной из родной стихии на сушу рыбой.
Мы с отцом прибыли к берегу озера, где на небольшом расстоянии друг от друга были вбиты в землю два крепких столба. Окружающую их тьму разгонял свет курительниц, на которых сжигали благовония. В дыму танцевали жрецы Атлауа – старцы в черных одеждах, с почерневшими лицами, с длинными волосами, умащенными окситлем, – так называем мы черный вар, получаемый из сосновой смолы. Тот самый, которым наши птицеловы покрывают ноги и нижнюю часть тела, чтобы защититься от холода, когда бродят по озерному мелководью.
Двое жрецов наигрывали ритуальную мелодию на флейтах, изготовленных из человеческих берцовых костей, в то время как еще один стучал в барабан. То был особенный, предназначавшийся именно для этой церемонии барабан, представлявший собой огромную тыкву, высушенную и наполовину наполненную водой таким образом, что она, частично погрузившись в озеро, выступала над его поверхностью. Когда жрец ударял человеческими костями по водяному барабану, тот издавал рокот, раскатывавшийся над озером и отдававшийся эхом от гор, высившихся по ту сторону озера.
Ксочимикуи ввели в круг дымного света. Он был полностью обнажен, даже без маштлатля, набедренной повязки, обычно прикрывающей у мужчины пах и те места, которые вы, белые, называете срамными. Даже в этом тусклом, пляшущем свете было видно, как далеко зашел недуг: кожа несчастного не была покрыта синими пятнами, но, напротив, сама стала синей, за исключением лишь немногих островков здоровой плоти, сохранившей нормальный цвет. Тело раба растянули между вбитыми на берегу столбами, привязав его к каждому из них за лодыжку и за запястье. Жрец, размахивавший стрелой, как вождь во время песнопения машет своим жезлом, произносил нараспев заклинание:
– Жизненную влагу этого человека, смешанную с жизненной влагой нашего любимого озера Шалтокан, преподносим мы тебе, о Атлауа, дабы ты в ответ соблаговолил направить стаи драгоценной добычи в сети наших птицеловов...
Это продолжалось довольно долго, меня начал одолевать сон, и, если бы не боязнь обидеть Атлауа, я, пожалуй, мог бы заснуть. Потом внезапно, без какого-либо предупреждения, выраженного в слове или жесте, жрец вонзил стрелу в обнаженные гениталии ксочимикуи, растянутого между столбами. И тут этот человек, хотя совсем недавно призывал смерть, вдруг пронзительно завопил. Вой его на время заглушил звуки флейт и даже бой барабана, но это продолжалось недолго.
Как только первый жрец окровавленной стрелой начертал на груди жертвы крест, все остальные участники ритуала, с луками и стрелами в руках, принялись танцевать вокруг ксочимикуи, причем каждый, оказавшись перед живой мишенью, выпускал в еще вздымавшуюся грудь очередную стрелу. Когда танец завершился, а все стрелы были израсходованы, мертвый более походил не на человека, а на гигантский экземпляр животного, которое мы называем кактусовым кабанчиком. Церемония подошла к концу. Тело отвязали от столбов и привязали к вытащенному на песок акали, то есть к каноэ птицелова. Птицелов спустил его на воду и стал грести прочь от берега, увлекая мертвеца за собой. Постепенно он пропал из виду и, надо полагать, где-нибудь вдали от берега обрезал веревку. Труп утонул. Атлауа получил свою жертву.
Отец снова посадил меня на плечи и тем же размашистым шагом направился к дому. Подпрыгивая на его крепкой, надежной шее и пребывая в полной безопасности, я мысленно принес мальчишескую клятву: если я когда-либо сподоблюсь избрания для Цветочной Смерти, то ни за что, как бы больно мне ни было, не опозорю себя криком.
Наивный ребенок! Тогда я думал, что смерть – это только момент умирания, который можно пережить, поведя себя недостойно или отважно. Откуда мне, уютно и безопасно устроившемуся на крепких отцовских плечах мальчишке, которого несли домой, навстречу сладкому сну и новому пробуждению по зову Птицы Зари, было знать, что представляет собой смерть на самом деле.
В то время мы верили, что герой, павший на службе могущественному вождю или принесенный в жертву великому богу, наверняка будет удостоен вечного блаженства в лучшем из загробных миров. Нынче служители Христа учат тому, что их вера способна даровать нам такое же блаженство в сходной обители, именуемой раем. Я же думаю о том, что даже величайший из героев, гибнущий самой доблестной смертью за самое правое дело, даже вернейший и преданнейший из христианских мучеников, умирающий в уверенности, что попадет в рай, никогда больше не ощутит на своем лице ласку лунного света, пробивающегося сквозь шелестящую листву кипарисов этого мира. Пустяковое удовольствие – такое маленькое, такое простое, такое незамысловатое, – но которого человеку больше уже не испытать.
О, я вижу, ваше преосвященство выказывает раздражение. Прошу прощения, сеньор епископ, за то, что мой старый ум порой сбивается с прямого пути на кривые тропки. Понимаю, что кое-что из поведанного мною вы едва ли сочтете историческим отчетом, в полном, строгом смысле этого слова, однако прошу вас проявить снисходительность и терпение, ибо не знаю, представится ли мне еще когда-либо возможность поведать обо всем этом. Однако сколько ни говори, да только всего, что хочешь, все равно не выскажешь...
Возвращаясь мысленно в свое детство, я не могу сказать, что оно было отмечено хоть какими-то событиями, особенными для нашей земли и для нашего времени, да и сам-то я, по правде сказать, был самым что ни на есть заурядным мальчишкой. Числа, выпавшие на год и день моего рождения, не считались ни несчастливыми, ни особо удачными. Моему рождению не сопутствовало никаких знамений, тогда как родись я в ночь затмения, когда тень кусает луну, мрак мог бы укусить и меня, наградив, например, заячьей губой или затенив мое лицо темным родимым пятном. У меня не имелось ни одной физической особенности, которые у нашего народа считались бы уродствами или телесными недостатками. Я не был ни курчав, ни лопоух, не страдал из-за раздвоенного подбородка, торчащих кроличьих зубов, плоского или, напротив, чересчур длинного, похожего на клюв, вывороченного пупа, бородавок или слишком заметных родимых пятен. К счастью для меня, мои черные волосы были прямыми и гладкими, без каких-либо локонов, завитков или хохолков.
А вот Чимальи, товарищу моего детства, повезло меньше. В юности ему ради безопасности даже приходилось коротко остригать непокорные пряди и приглаживать волосы с помощью окситля. Помню, как-то раз, мы тогда были еще совсем мальчишками, моему другу довелось целый день таскать на голове тыкву. Вижу, господа писцы улыбаются. Пожалуй, мне лучше объяснить.
Птицеловы Шалтокана ловили уток и гусей в больших количествах, причем самым несложным способом: устанавливали на мелководье шесты, натягивали сети, а потом, войдя в красноватые воды озера, поднимали шум. Птицы в испуге срывались с места, и те, что при этом запутывались в сетях, становились добычей. Однако у нас, мальчишек, имелись собственные хитрости. У большой тыквы срезался верх, мякоть удаляли, а в корке прорезали отверстия, позволявшие видеть и дышать. Надев такие тыквы на головы, мы по-собачьи подгребали к тому месту, где на озере мирно отдыхали утки или гуси. Наши тела были скрыты под водой, а приближение одной или нескольких плывущих тыкв никакой тревоги у птиц не вызывало. Замысел наш состоял в том, чтобы, подобравшись вплотную, схватить добычу за ноги и утащить под воду. Что было не так-то просто: даже маленький чирок при этом отчаянно отбивался, а силенок у мальчуганов, понятное дело, не много. Однако в большинстве случаев нам удавалось удерживать птицу под водой до тех пор, пока она не захлебнется и не обмякнет. А поскольку остальные птицы не видели, как билась и вырывалась жертва, это не вызывало у них переполоха.
Как-то раз мы с Чимальи занимались подобной охотой целый день, так что к вечеру, когда мы устали и решили вернуться домой, на берегу уже высилась изрядная куча утиных тушек. Но тут выяснилось, что во время купания Чимальи намочил волосы, и теперь его хохолок торчал над задней частью макушки, словно перо, какие носили в ту пору некоторые из наших воинов. Как назло, мы зашли в самый дальний конец острова, так что по пути в родную деревню Чимальи пришлось бы пересекать в таком виде весь Шалтокан.
– Аййя, почеоа, – пробормотал он ругательство, означавшее всего-навсего «дерьмо», но считавшееся непозволительным для ребенка нашего возраста. Услышь Чимальи кто-нибудь из взрослых, ему бы не избежать порки терновником.
– Давай обогнем остров вплавь, – предложил я. – Надо только держаться подальше от берега.
– Не знаю, как ты, – возразил Чимальи, – а я так вымотался, что едва держусь на воде. Такого заплыва мне не выдержать: мигом пойду на дно. Может быть, нам лучше дождаться темноты и вернуться домой пешком?
– Ну ты и придумал! – воскликнул я. – Сейчас, при свете дня, ты рискуешь нарваться разве что на какого-нибудь жреца, который заметит твой торчащий хохолок, а в темноте запросто можно наскочить на чудище пострашнее Ночного Ветра. Впрочем, решай сам: как скажешь, так и поступим.
Мы посидели и подумали немножко, рассеянно собирая и посасывая медоносных муравьев, которых в ту пору было полно. Их брюшки просто раздувались от сладкого нектара. Это лакомство доступно каждому. Всего-то и дела: цапнуть насекомое, откусить брюшко и глотнуть сладкой жидкости. Правда, каждая капелька этого меда была такой крохотной, что о том, чтобы утолить голод с помощью муравьев, не приходилось и мечтать.
– Знаю! – заявил наконец Чимальи. – Мы пойдем пешком, не дожидаясь темноты. Просто я не стану снимать тыкву с головы до самого дома.
Так он и сделал. Конечно, прорези для глаз обеспечивали не лучший обзор, поэтому мне пришлось вести друга, как поводырю слепого. Положение осложнялось и тем, что мы оба были основательно нагружены добычей – мокрыми, тяжелыми утками. В результате Чимальи то и дело спотыкался и падал, налетал на стволы деревьев или плюхался в придорожные канавы. Хорошо еще, что он не расколошматил при этом свою драгоценную тыкву. Я всю дорогу покатывался со смеху; собаки, завидя Чимальи, заходились в неистовом лае; а поскольку сумерки наступили раньше, чем мы предполагали, мой приятель, возможно, напугал своим видом кого-нибудь из припозднившихся прохожих.
Вам тоже весело? Однако на самом деле смешного было мало. Чимальи нацепил тыкву вовсе не из озорства, но потому, что, с точки зрения наших жрецов, мальчик с такого рода хохолком идеально подходил для жертвоприношения. Когда им требовался юнец мужского пола, жрецы старались найти именно такого. Не спрашивайте меня почему. Ни один жрец так и не сумел мне вразумительно это объяснить. С другой стороны, ни от кого из жрецов и не требовалось приводить простым людям вразумительные доводы. Просто существовали нерушимые правила, по которым нас заставляли жить, не объясняя при этом, почему их нельзя нарушать. Считалось самим собой разумеющимся, что если подобное все же случалось, то мы должны были испытывать страх, стыд и раскаяние.
Я не хочу, чтобы у вас создалось впечатление, будто хоть кто-то из нас, молодой или старый, жил в вечном, нескончаемом страхе. Бывали, конечно, весьма неприятные моменты (так, например, Чимальи приходилось постоянно проявлять осторожность), но в целом и наша религия, и жрецы, истолковывавшие ее предписания, не предъявляли к нам слишком уж многочисленных или чрезмерно обременительных требований. То же самое можно сказать и о мирской власти. Разумеется, мы были обязаны повиноваться своим правителям-наместникам, служить представителям благородного сословия пипилтин и прислушиваться к советам таламантин, наших мудрецов. Однако я по рождению принадлежал к среднему сословию – касте, именовавшейся масехуалтин, «счастливцы». Нас называли так по той причине, что мы были равно свободны как от тяжких обязанностей, налагавшихся знатным положением, так и от унизительного бесправия низкорожденных.
Законов в наше время существовало очень мало, причем такое положение дел сохранялось специально, дабы каждый человек мог удержать все законы страны в голове и сердце, а будучи уличен в их нарушении, не имел возможности отговориться неведением. Я знаю, что в отличие от наших все ваши законы записаны и собраны в особые своды, так что человеку приходится сверяться с длинным списком указов и положений, чтобы выяснить, «правомочен» или «противоправен» тот или иной его шаг. Конечно, по испанским меркам наши немногочисленные законы могут показаться не слишком четко сформулированными, а наказания, определяемые за их нарушения, – слишком жестокими. Однако эти законы были направлены на достижение всеобщего блага и, поскольку все знали о неотвратимости страшных наказаний за проступки, исполнялись почти неукоснительно. Участь тех немногих, кто дерзал их нарушить, была незавидна.
Приведу пример. Согласно законам, введенным испанцами, воровство карается смертью. Так было и у нас в старые времена. Но по вашим законам голодный человек, укравший что-то съестное, признается вором. У нас дело обстояло иначе: в одном из законов говорилось, что на каждом маисовом поле, насаженном вдоль общественной дороги, четыре ближайших к этой дороге ряда стеблей предназначены для прохожих. Любой голодный странник мог сорвать столько початков, сколько требовал его пустой желудок. Однако человек, который стремился нажиться на чужом труде и грабил маисовое поле, чтобы набить свои закрома или заняться продажей награбленного, будучи уличенным в воровстве, должен был умереть. Таким образом, этот закон был хорош вдвойне: он внушал страх любителям легкой наживы, но не заставлял неимущих умирать от голода.
Как я уже говорил, законов было мало, так что в основном жизнь семей, кланов и целых племен регулировалась не законами, но освященными древностью обычаями и традициями.
Как правило, все это касалось взрослых, однако я, еще будучи ребенком, не заслужившим настоящего имени и именовавшимся, по дню рождения, Седьмым Цветком, уже твердо усвоил, что мужчина, согласно традиции, должен быть смелым, сильным, доблестным, усердным и честным, а женщина – скромной, целомудренной, кроткой, работящей и неэгоистичной.
В детстве я целыми днями возился с игрушками (главным образом с игрушечным оружием или с маленькими копиями отцовских инструментов) или играл с Чимальи, Тлатли и другими своими сверстниками. Когда отец не был занят на работе в каменоломнях, он находил время и для меня. Сам я, как и все наши дети, называл его тете, однако по-настоящему отца звали Тепетцлан, что значит Долина. Он получил свое имя в честь лежащей среди гор низины, откуда был родом, однако, данное ему в возрасте семи лет, это прозвание оказалось не самым подходящим для мужчины, вымахавшего впоследствии гораздо выше среднего роста. Никто из наших соседей, равно как и из товарищей, работавших с отцом в каменоломне, не называл его по имени. Все использовали прозвища, так или иначе связанные с его высоким ростом. Например, Ухвати Звезду или Кивун. А кивать, в смысле нагибаться, отцу и впрямь приходилось частенько, особенно чтобы обратиться с очередным наставлением к своему неразумному отпрыску, то есть ко мне. Помню, как однажды, поймав меня на том, что я нахально передразнивал старого горбуна, нашего деревенского мусорщика, копируя его неуклюжую походку, отец строго сказал:
– Постарайся никогда не смеяться над стариками, калеками или безумцами. Не оскорбляй и не презирай их, а лучше подумай о том, сколь немощен ты сам перед лицом богов. Трепещи: как бы они не наслали такую же напасть и на тебя.
В другой раз, когда я не выказывал интереса к его стараниям научить меня своему ремеслу (а мальчику моего положения надлежало или стать воином, или наследовать занятие отца), он наклонялся ко мне и доверительно говорил:
– Не избегай трудов, предназначенных тебе богами, сынок, но довольствуйся всем, что тебе даруют небеса. Я уповаю на то, что боги наделят тебя удачей, но помни, что все полученное от них должно принимать с благодарностью. Пусть речь идет даже о самой малости, возблагодари богов за нее, ибо им ничего не стоит отнять и то немногое, что они сочли нужным дать. А получив истинный дар, например некий выдающийся талант, радуйся, но не предавайся тщеславию и гордыне. Помни, что, оделив этим тонали тебя, боги, должно быть, отказали в нем кому-то другому.
Бывало и так, что крупное лицо отца выглядело несколько смущенным, когда он произносил короткую проповедь, не имевшую, по моему детскому разумению, никакого смысла. Что-то вроде:
– Живи в чистоте и стерегись распутства, иначе ты разгневаешь богов и они покарают тебя позором. Сдерживай свои порывы, сын мой, пока не встретишь ту девушку, которая самими богами предназначена тебе в жены, ибо богам лучше знать, как правильно устраивать браки и кто кому лучше подходит. Ну а главное, никогда не развлекайся с чужой женой.
Разумеется, мне все эти наставления насчет чистоты казались нелепыми, поскольку я никогда не был грязнулей. Как и все мешикатль, за исключением жрецов, я два раза в день мылся в горячей мыльной воде, регулярно сгонял пот и другие выделения тела в нашей маленькой, похожей на печь парной, утром и вечером чистил зубы смесью пчелиного меда и белого пепла, а что же до развлечений, то мне не доводилось встречать ни одного человека, имевшего жену моих лет. Ну а какие могли быть развлечения со взрослыми женщинами?
Отец, однако, и не заботился о том, чтобы быть понятым: все его поучения представляли собой ритуальные, затверженные наизусть заявления. Вспомните, с какими словами обратилась ко мне в свое время повивальная бабка. Пожалуй, лишь возглашая эти, передававшиеся из поколения в поколения наставления, мой отец говорил пространно, в обычной же жизни он отличался немногословием. Что и понятно: в каменоломне царил такой шум, что в разговорах не было никакого толку, а дома без умолку трещала мать, так что возможность вставить словечко появлялась у отца нечасто.
Впрочем, тете не возражал: он всегда предпочитал слову дело и учил меня скорее личным примером, чем попугайными разглагольствованиями. Если его и можно было обвинить в нехватке мужских доблестей – силы, отваги и всего такого, – то лишь на том основании, что он позволял моей тене всячески его задирать, шпынять и чуть ли не ездить на нем верхом.
Матери моей было далеко до образцовой женщины нашего сословия: она не отличалась ни скромностью, ни кротким нравом, а вот эгоистичной, напротив, была сверх всякой меры. Да что там: по правде говоря, мама была сварливой скандалисткой, настоящим тираном нашей маленькой семьи и проклятием всех соседей. Ну а поскольку ей при этом взбрело в голову вообразить себя образцом женского совершенства, то она, естественно, вечно была недовольна – как своим собственным положением, так и всем происходящим вокруг. Если я что и унаследовал от матери, то, боюсь, именно это ее качество.
Я помню, что отец подверг меня телесному наказанию только один раз, причем вполне заслуженно. Нам, мальчишкам, разрешалось (и даже, можно сказать, поощрялось) убивать ворон и прочих пернатых вредителей, опустошавших наши сады и нивы. Мы охотились на птиц с помощью тростниковых духовых трубок, из которых стреляли глиняными пульками. И вот однажды из какого-то необъяснимого мальчишеского упрямства я выпустил глиняную дробину в маленького ручного перепела. Таких птичек многие держали дома, чтобы они склевывали скорпионов и других паразитов. Но я мало того что убил полезную пташку, так еще и попытался свалить вину на своего приятеля Тлатли.
Разумеется, отцу не составило особого труда дознаться до истины. Возможно, за одно лишь убийство перепела меня наказали бы не слишком строго, но ложь («словесные плевки», как говорили у нас) считалась непростительным грехом, и тете был вынужден поступить со мной, как предписывалось. Морщась, словно ему самому было больно, он проткнул мою нижнюю губу колючкой и оставил ее там до времени отхода ко сну. Аййа, оуфйа: боль, унижение, слезы раскаяния.
Это наказание произвело на меня столь сильное впечатление, что я, в свою очередь, увековечил его в анналах родной страны. Если вы видели наши рисованные хроники, то наверняка обратили внимание на изображения людей и других существ с исходящими из их ртов завитками. В нашем языке, который называется науатлъ, эти символы означают речь или отдельные звуки. Иными словами, наличие такой загогулины означает, что изображенная фигура разговаривает или по крайней мере издает какой-то шум. Знак особо витиеватый, а то и дополненный изображением бабочки или цветка, означает декламацию или пение. Будучи писцом, я лично разработал изображение завитка, пронзенного колючкой, и очень скоро оно стало использоваться другими писцами. Помещенный рядом с изображением человека, подобный символ означает, что человек этот лжет.
В отличие от отца матушка на наказания не скупилась. Она действовала без колебаний, сожаления или сострадания и, подозреваю, не без удовольствия. Похоже, мама наказывала нас не столько ради исправления, сколько ради возможности причинять нам боль. И пусть ее методы не нашли отражения в письменных хрониках, но зато на нашу с сестренкой жизнь они оказывали весьма существенное воздействие. Мне запомнилось, как однажды вечером матушка так яростно отхлестала сестренку пучком крапивы по ягодицам, что те покрылись волдырями, а все за то, что девочка, по ее мнению, проявила нескромность. Тут мне следует пояснить, что у нас это понятие не всегда совпадает с тем смыслом, какой вкладывают в него белые люди. У вас, например, неприличной считается нагота.
У нас же неприкрытому телу особого значения не придавалось, и мы, детишки, до четырех или пяти лет постоянно, если позволяла погода, бегали нагишом. По достижении этого возраста дети начинали носить прямоугольник грубой ткани, закрепленный на одном плече и свисающий до середины бедер. В тринадцать лет мальчики уже одевались по-взрослому, то есть носили под этой накидкой еще и маштлатль, набедренную повязку из более тонкой материи. Примерно в том же возрасте (это зависело от того, когда приходили первые месячные) девушки получали настоящую женскую одежду: юбку, блузку и нижнее белье из материи, какую вы называете узорчатым полотном.
Прошу прощения за то, что вдаюсь в такие подробности, но это имеет значение для определения времени события. Я помню, что сестренка в ту пору звалась уже не Девятой Тростинкой, а Тцитцитлини, Звенящим Колокольчиком, а получить это имя она могла лишь по достижении семи лет. Однако отхаживала ее мать по голым ягодицам, а значит, нижнего белья девочка еще не носила и ей явно не минуло тринадцати. Исходя из этого, я могу предположить, что в ту пору сестре было лет десять-одиннадцать. А порку бедняжка заслужила, пробормотав в полудреме:
– Я слышу барабаны и музыку. Интересно, где это танцуют?
В глазах нашей матери это было возмутительной фривольностью: Тцитци думала о танцульках, а не о веретене или еще о чем-нибудь столь же нудном.
Вы знаете, что такое чили? Это овощ, стручковый перец, который используется в нашей кухне. Хотя разные виды этого перца различаются по забористости, все они настолько остры, настолько едки, настолько жгучи, что само это слово изначально означает «острый», «резкий», «остроконечный». Как и всякая хозяйка, моя мать использовала чили для приготовления блюд, однако у ней в запасе имелся и еще один способ употребления этого овоща. Такой, что если я и решаюсь о нем рассказать, то лишь потому, что орудиями пыток ваших инквизиторов не удивишь.
Однажды, когда мне было года четыре или лет пять, мы с Тлатли и Чимальи играли возле дома в патоли, или в бобы. Разумеется, наша забава отличалась от настоящей азартной игры с таким же названием, той самой, что частенько доводила взрослых мужчин до потери всего семейного имущества или становилась причиной ожесточенной кровной вражды. Нет, мы, три мальчика, просто рисовали в пыли круг, а потом каждый бросал в центр свой боб, который, подпрыгивая, выскакивал за его пределы. Выигрывал тот, чей боб оказывался снаружи первым. В тот раз боб мне попался какой-то непрыгучий, и я ругнулся на него. Кажется, буркнул почеоа или что-то в этом роде.
Неожиданно я упал, больно ударившись оземь. Как оказалось, это тене ухватила меня за лодыжки и дернула изо всех сил. Снизу я увидел лица Чимальи и Тлатли, их разинутые рты и расширившиеся от удивления глаза, но и охнуть не успел, как меня отволокли в хижину, к очагу. Продолжая удерживать меня одной рукой, матушка, освободив другую, бросила в огонь несколько ярко-красных стручков чили. Когда они затрещали и от них повалил густой желтый дым, тене снова схватила меня за лодыжки и подняла головой вниз над этими едкими парами. Дальнейшее оставляю на волю вашего воображения; могу лишь сказать, что я чуть не умер. После этого случая мои глаза слезились и туманились никак не менее половины месяца, а дыхание давалось мне с мукой, как будто вдыхаемый воздух обжигал гортань. И все же я имел все основания считать себя счастливчиком, ибо наши обычаи отнюдь не требовали, чтобы мальчик проводил много времени в обществе матери. Поскольку у меня после этого случая появились серьезные резоны, я с тех пор стал избегать тене чуть ли не так же рьяно, как мой приятель Чимальи сторонился наших жрецов. Даже когда она начинала искать меня, чтобы загрузить какой-нибудь работой по дому, я всегда имел возможность укрыться на холме, где находились печи для обжига извести. Мужчины считали, что женщин и близко нельзя подпускать к печам, ибо одно лишь их присутствие способно испортить известь, и вера эта была так сильна, что даже моя матушка не решалась соваться на запретную территорию.
Но бедная Тцитцитлини такого убежища не имела. В соответствии с обычаем и своим тонали девочка должна была учиться тому, что пригодится жене и матери – готовить пищу, прясть, ткать, шить, вышивать, – так что большую часть дня моя сестренка проводила под бдительным присмотром нашей матери, которая при этом без конца твердила традиционные материнские наставления. Тцитци пересказывала мне некоторые из них, и мы с ней сходились на том, что наши далекие предки придумали их скорее на пользу матерям, чем дочерям.
– Девочке подобает всегда быть внимательной, покоряться воле богов и служить утешением своим родителям. Если мать позовет тебя, не мешкай, не жди, чтобы позвали дважды, но откликайся и приходи немедленно. Получив задание, не пытайся отговориться и не выказывай неохоты, но исполняй его с готовностью. Более того, если твоя тене зовет кого-то другого, но этот другой медлит, поспеши на зов сама, выясни, что требуется, и сделай это с должным старанием.
Прочие проповеди представляли собой вполне предсказуемые призывы к скромности, добродетели и целомудрию, и, в общем-то, к их содержанию не могли придраться даже мы с Тцитци. Мы прекрасно знали, что с тринадцати лет и вплоть до самого замужества, то есть лет до двадцати или около того, ни один мужчина не сможет разговаривать с ней на людях.
– Встретив в публичном месте привлекательного юношу, не обращай на него внимания, вообще не подавай виду, что заметила его, дабы не разжигать в нем страсть. Остерегайся бесстыдной фамильярности и ни в коем случае не слушайся велений своего сердца, ибо тогда вожделение замутит твой характер, как тина мутит воду.
Надо думать, Тцитцитлини и сама находила этот запрет вполне разумным, но к двенадцати годам в ней наверняка пробудились если не плотские желания, то плотское любопытство. А поскольку такого рода наставления приучили сестренку к мысли о постыдности всего относящегося к зову плоти, она скрывала новые ощущения, которые получала, тайно познавая возможности собственного тела. Помню, как-то раз матушка, неожиданно вернувшись с рынка раньше времени, застала сестру лежащей на циновке, задрав одежду, и совершающей действия, смысл каковых мне в ту пору был совершенно непонятен. А именно: Тцитци играла со своим девичьим лоном, используя для этого маленькое деревянное веретено.
Вижу, ваше преосвященство, вы что-то бурчите себе под нос и сердито подбираете полы своей сутаны. Возможно, я задел вашу чувствительность, рассказав об этом случае столь откровенно? Однако должен сказать, что в своем описании я избегал грубых, прямолинейных слов. А поскольку таковыми словами изобилуют оба наших языка, мне кажется, что и действия, которые ими описываются, не столь уж необычны для обоих наших народов.
В наказание за непристойный интерес к особенностям собственного тела наша мать, схватив Тцитцитлини и набрав из короба жгучего порошка чили, яростно втерла его в то самое сокровенное девичье место. Сестренка кричала так громко, что я, перепугавшись, предложил сбегать за лекарем.
– Никаких лекарей! – гневно воскликнула мать. – Твоя сестра – сущая бесстыдница, и если другие узнают о ее непозволительном поведении, позор падет на всю нашу семью.
Как ни странно, мать поддержала и сама Тцитци.
– Не надо, братец, – промолвила она, с трудом подавив рыдания, – мне не так уж больно. Не зови лекаря и, умоляю тебя, никому ни о чем не рассказывай. Даже тете. Забудь обо всем, я тебя прошу!
Приказ тиранки матери я еще мог бы нарушить, но как не уважить просьбу любимой сестрицы? Так и не поняв, почему она отказывается от помощи, я тем не менее сделал, как мне было велено, и ушел.
Эх, что бы мне тогда не послушаться их обеих! Сдается мне, что злобная жестокость матери, имевшая целью заставить Тцитци забыть о пробуждавшихся желаниях плоти, возымела прямо противоположное действие, и с той самой поры лоно моей сестры горело, как обожженное перцем горло. Горело, испытывая жажду, для утоления которой требовалась отнюдь не вода. Думаю, что в скором времени моя дорогая Тцитцитлини вполне могла бы «сбиться с пути» (так у нас в Мешико говорят об испорченной, распущенной женщине), а уж хуже этого ничего не могло случиться с бедной девушкой. Так, во всяком случае, я думал до тех пор, пока не узнал, что сестру мою постигла еще более плачевная участь.
О том, что случилось с ней впоследствии, я расскажу в свое время, сейчас же добавлю только одно: как бы причудливы ни были повороты наших судеб, для меня сестренка всегда была и останется Тцитцитлини, Звенящим Колокольчиком.
IHS S.C.C.M.
Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю
Да снизойдет на веки вечные благодатный свет Господа Нашего на Его Величество дона Карлоса, Божьей милостию императора Священной Римской империи, короля Испании, и прочая, и прочая...
Его Августейшему Величеству из города Мехико, столицы Новой Испании, в канун дня Св. Михаила и Всех Ангелов, в год после Рождества Христова одна тысяча пятьсот двадцать девятый, шлем наш нижайший поклон.
Ваше Величество повелевает нам продолжить направлять Ему следующие главы так называемой «Истории ацтеков» с той быстротой, «с какой успевают заполняться страницы». Сие, однако, порождает скорбь в сердце Вашего преданного слуги, ибо хотя мы ни за какие земные блага даже помыслить не можем оспорить повеление нашего владыки и суверена, для нас весьма огорчительно, что Вашему Величеству не было угодно принять к сведению высказанные в предуведомлении к предыдущему посланию опасения насчет того, что рассказ дикаря с каждым днем наполняется все более гнусными и отвратительными подробностями. Мы надеялись, что рекомендации и пожелания, высказанные Вами же назначенным и облеченным Вашим высочайшим доверием епископом, будут приняты во внимание, а не отброшены с явным пренебрежением.
Разумеется, мы осознаем, что интерес Вашего Величества к подробному ознакомлению с жизнью самых удаленных Ваших владений и самых ничтожных из Ваших подданных диктуется постоянной и неустанной заботой нашего монарха об их благе и процветании. Мы, со своей стороны, всячески приветствуем сие Ваше мудрое и похвальное рвение и в меру своих скромных сил стараемся поспешествовать его успеху, как было то в славном деле искоренения ведовства в Наварре. Отрадно видеть, что эта некогда мятежная и еретическая провинция, будучи полностью подвергнута очищению огнем и железом, превратилась в одно из покорнейших и славящихся благочестием владений Вашей Короны. Заверяю Вас, что Ваш покорный слуга стремится с не меньшим пылом и рвением потрудиться и на благодатной стезе выкорчевывания закоренелых пороков и насаждения добродетели в этих новообретенных землях, дабы подобным же образом привести их к полной покорности Вашему Величеству и Святому Кресту.
Безусловно, всякое повеление Вашего Величества благословлено Господом, и, служа Вам, мы исполняем волю Божию. Столь же очевидно, что Вам, как Всемогущему Владыке, желательно и должно знать о Новой Испании все, что только возможно. Страна эта воистину обширна и исполнена таких чудес, что Ваше Величество может именовать себя ее императором с не меньшей гордостью, нежели делает это по отношению к Германии, каковая, по милости Божией, теперь также является владением Вашего Величества.
Тем не менее, занимаясь по Вашему высочайшему повелению составлением хроники, вверенной нашему духовному попечению, мы не вправе умолчать о том, сколь грубо и бесцеремонно ранят наши христианские чувства разнузданные и непристойные словеса, потоком извергаемые рассказчиком. Воистину, сей ацтек подобен Эолу с неистощимым мешком ветров, причем ветров мерзостных. Мы не стали бы сокрушаться и жаловаться, ограничься он тем, о чем его, собственно, и просили, то есть повествованием в манере Св. Григория Турского и других классических авторов: перечислением имен выдающих личностей, их краткими жизнеописаниями, примечательными датами, выдающимися сражениями et cetera.
Увы, поток его речи нескончаем и нечист, а сведения важные и нужные мешаются в нем с бессмысленным описанием непристойных подробностей жизни его народа и его собственной. Правда, следует принять во внимание то, что сей индеец от рождения прозябал в мерзости язычества и воспринял Святое Крещение всего лишь несколько лет назад. Таким образом, мы должны снисходительно принять во внимание тот факт, что отвратительные деяния, наблюдавшиеся, а равно и творившиеся им в прежней жизни, были связаны с незнанием этим грешником и его несчастными соотечественниками душеспасительного учения Господа Нашего Иисуса Христа. Но верно и то, что, коль скоро в настоящее время он, во всяком случае по имени, является христианином, мы вправе ожидать от этого человека вместе с рассказом о пагубных языческих мерзостях и искреннего осуждения оных, а паче того, раскаяния в своем греховном прошлом.
Увы, живописуя, ярко и подробно, дьявольские ужасы и соблазны, сей грешник отнюдь не склонен сокрушаться сердцем. Похоже, он вовсе не считает описываемые им деяния столь уж чудовищными и даже не краснеет, навязчиво изливая в уши почтенных и богобоязненных братьев-писцов рассказы о преступных, оскорбляющих Господа и попирающих приличия беззакониях, имя коим идолопоклонство, колдовство, суеверия, кровожадность и кровопролитие, непристойные и противоестественные соития; имеются у него также и другие прегрешения, столь гнусные, что мы не дерзаем их перечислить. Когда бы не повеление Вашего Величества запечатлевать на бумаге устное его повествование слово в слово, во всех подробностях, мы ни за что бы не позволили своим писцам увековечить сии непозволительные речи в свитках.
Однако покорный слуга Вашего Величества никогда не ослушивался королевского приказа. Мы постараемся воспринимать отвращающие и вредоносные разглагольствования этого индейца лишь как доказательства того, что на протяжении всей его жизни Враг Рода Человеческого подвергал оного грешника многочисленным искушениям и испытаниям, а Господь же попускал сие, дабы закалить душу названного ацтека. Что, позволим себе напомнить, есть важное свидетельство величия Господа, ибо он зачастую избирает Своими орудиями и вершителями Своего милосердия не мудрых и сильных, но простодушных и слабых. Так не будем же забывать, что Закон Божий предписывает нам проявлять особую терпимость и снисходительность к тем, на чьих устах еще не обсохло молоко Истинной Веры, а не к тем, кто уже впитал его.
Исходя из сказанного, мы постараемся сдерживать наше отвращение, оставив индейца при себе и позволив ему и далее изливать поток своих словесных нечистот, во всяком случае до тех пор, пока до нас не дойдет отклик Вашего Величества на прилагаемые ниже страницы его хроники. К счастью, в настоящее время мы не так загружены прочими делами и можем позволить себе целиком занять время пятерых братьев, четырех писцов и толмача этой работой. Единственным же и вполне достаточным вознаграждением для самого этого существа служит то, что мы посылаем ему пропитание с нашего скромного монашеского стола и выделяем соломенный тюфяк в пустом чулане за пределами стен обители. Там он ночует, ухаживая за своей недужной женой, и от наших щедрот относит туда для нее остатки трапезы.
Однако мы верим и надеемся, что скоро будем избавлены от ацтека и испускаемых оным богомерзостных миазмов. Верим и надеемся, ибо по прочтении следующих страниц – еще более ужасных, чем предыдущие, – Вы, Государь, наверняка разделите наше возмущение и воскликнете: «Довольно этой скверны!», точно так же как вскричал Давид: «Не возглашайте сие, дабы не возрадовались неверные!» Мы с нетерпением – нет, с волнением – будем поджидать с прибытием следующего курьера повеления Вашего Высокочтимого Величества предать уничтожению все сделанные за это время списки нечестивой хроники, а достойного всяческого порицания варвара – изгнать с нашей территории.
Да хранит Господь Вседержитель Ваше Богоспасаемое Величество, и да дарует Он Вам долгие годы благородного служения Его делу.
Подписал собственноручно неустанно молящийся о благе Вашего Священного Императорского Величества верный капеллан и смиренный клирик
Хуан де Сумаррага
ALTER PARS[13]
Я вижу, господа мои писцы, его преосвященство не присутствует сегодня? Следует ли мне продолжать? А, понятно. Он прочтет ваши записи моего рассказа на досуге.
Хорошо. В таком случае позвольте мне отвлечься от слишком уж личных воспоминаний, касающихся моей семьи и меня самого, и, дабы у вас не сложилось впечатления, будто мы жили, словно какие-то отшельники, в стороне от всех, предоставить вам более широкий обзор тогдашних событий. Можно сказать, что я мысленно отступлю, отойду назад и как бы в сторонку, после чего попытаюсь обрисовать вам наше отношение к окружающему. К тому миру, который мы именовали Кем-Анауак, или Сей Мир.
Ваши исследователи уже давно обнаружили, что он расположен между двумя безбрежными океанами, омывающими его с востока и с запада. У берегов обоих океанов находятся влажные Жаркие Земли, но в глубь суши они простираются не так уж далеко. Земля, начиная от берегов, постепенно поднимается к подножиям вздымающихся горных кряжей, между которыми расположено высокое, находящееся так близко к небу, что воздух там разреженный, чистый, сверкающий и прозрачный, плато. Климат здесь почти круглый год, даже в сезон дождей, по-весеннему мягкий, и лишь с наступлением сухой зимы бог Тацитль, повелитель самых коротких дней в году, делает некоторые из этих дней прохладными, а иногда даже по-настоящему холодными.
Самой густонаселенной частью Сего Мира является огромная чаша или ложбина в этом плато, которую вы теперь называете долиной Мехико, по-нашему – Мешико. Здесь сосредоточены озера, которые и сделали этот край столь привлекательным для людей. То есть на самом деле там находится только одно, огромное озеро, но, поскольку в него в двух местах глубоко вдаются высокогорья, получается, что оно как бы разделено перемычками на три отдельные части, три водных массива, соединяющихся узкими проливами. Самое маленькое и самое южное озеро, где я провел свое детство, отличается красноватой соленой водой, ибо почва по его берегам богата солью. Центральное озеро Тескоко по размеру больше, чем два остальных, вместе взятые. Пресная и соленая воды в нем смешиваются, и на вкус его вода лишь слегка солоновата.
Несмотря на то что на самом деле в этом краю всего одно озеро, мы всегда делили его на пять отдельных частей: каждое из них имело свое название, причем, за исключением окрашенного тиной Тескоко, у остальных озер их было даже несколько. Так, южное и самое прозрачное озеро в верхней своей части называется Шочимилько, или Цветущий Сад, потому что на его берегу лучше всего всходят и плодоносят прекраснейшие растения. В своей нижней части это же озеро называется Чалько, по имени обитающего неподалеку племени чалька. Самое северное озеро также имеет два названия. Люди, которые живут на Сумпанго, или Острове-в-Форме-Черепа, называют его верхнюю половину озером Сумпанго, а народ с Шалтокана, моего родного острова Полевой Мыши, и эту часть озера именует Шалтокан.
В каком-то смысле я мог бы уподобить эти озера нашим богам – то есть, конечно, нашим бывшим богам. Я слышал, как вы, христиане, порицаете нас за «многобожие», за поклонение множеству богов и богинь, властвующих над различными силами природы и сторонами человеческой жизни: испанцы частенько жалуются, что в столь обширном и запутанном пантеоне решительно невозможно разобраться. Однако я произвел вычисления, сопоставил одно с другим и пришел к выводу, что если принять во внимание Святую Троицу, Пресвятую Деву, а также всех прочих высших существ, которых вы называете ангелами, апостолами или святыми, причем каждый из них является покровителем той или иной грани существования вашего мира, вашей жизни, вашего тональтин, то еще неизвестно, кого из нас следует обвинять в многобожии. Это ведь не в нашем, а в вашем календаре каждый день посвящен особому высшему существу. Кроме того, по моему разумению, мы зачастую почитали одно и то же божество в разных его проявлениях и под разными именами, точно так же как у нас был разнобой с названиями озер. Для землеописателя здесь, в долине, существует только одно озеро, а для лодочника, который, усердно работая веслами, перегоняет свой акали через пролив с одного широкого водного пространства на другое, их три. Людям, живущим на побережье или на островах, эти озера известны под пятью различными именами. Так же обстоит дело и с нашими богами. Ни один бог, ни одна богиня не имеет только одно лицо, одно имя, одно-единственное предназначение. Подобно тому как наше озеро состоит из трех озер, так и один наш бог способен быть единым в трех лицах.
Вы хмуритесь, почтенные братья? Ну хорошо, пусть един в трех лицах будет только ваш Бог. А наш может быть един в двух. Или в пяти. Или в двадцати. В зависимости от времени года: влажный сезон на дворе или сухой, длинные дни стоят или короткие, пришло время посадки или наступила пора сбора урожая. В зависимости от обстоятельств: военное время или мирное, изобилие или голод, добрые правители нам достались или жестокие. С учетом всего этого круг обязанностей одного и того же бога может изменяться, а это, соответственно, влияет и на его отношение к нам, и на те способы, которыми мы демонстрируем этому богу свое поклонение и почитание. Если посмотреть на это иначе, с другой стороны, то наша жизнь, наши урожаи, победы и поражения на поле боя, возможно, зависят от переменчивого настроения бога. Он может быть таким же разным, как и вода в трех озерах, может быть горьким или сладким или, если ему заблагорассудится, останется откровенно равнодушным.
Между тем как и само настроение бога, так и зависящие от него повседневные события, происходящие в нашем мире, разными почитателями одного и того же бога могут восприниматься по-разному. Разве победа одной армии не является поражением другой? Таким образом, те или иные бог или богиня могут одновременно рассматриваться как награждающие и как карающие, как дарующие и как отнимающие, как любящие и как грозные. Когда вы поймете, как причудливо переплетаются обстоятельства, вам станет ясно и разнообразие свойств, приписывавшихся нами каждому богу, и образов, которые он принимает, и даже еще большее разнообразие титулований, каковые ему подобают. Например: чтимый, восхваляемый, благословенный, могучий, грозный и так далее.
Впрочем, довольно об этом. Позвольте мне от вопросов мистических перейти к делам сугубо житейским. Я буду говорить о вещах, доступных познанию с помощью не высокой мудрости, но обычных пяти чувств, которыми обладают даже дикие звери.
Остров Шалтокан представляет собой огромный выступ скалы, отделенный от суши широкой полосой соленой воды. Не будь на нем трех источников прекрасной, чистой, с журчанием сбегающей со скал пресной воды, он, наверное, так и остался бы необитаемым, однако во времена моего детства Шалтокан кормил примерно две тысячи островитян, живших в двадцати деревнях. Скала, на которой выросли эти поселения, служила их жителям поддержкой не только в прямом смысле, она еще и давала им средства к существованию. Дело в том, что известняк, составляющий основу скалы, является материалом, с одной стороны, ценным, а с другой, в естественном своем состоянии, – мягким, в связи с чем его можно добывать в каменоломнях с помощью самых примитивных орудий, сделанных из дерева, камня, самородной меди и хрупкого обсидиана, каковые и сравнивать невозможно с вашими железными и стальными инструментами. Мой отец работал на добыче известняка и даже начальствовал над несколькими менее умелыми и опытными работниками. Помню, как-то раз он взял меня с собой в карьер, чтобы познакомить со своим ремеслом.
Тете рассказывал мне, что в толще камня здесь и там проходят естественные трещины, линии разлома между пластами. Неопытному глазу они не видны, но отец надеялся, что я постепенно научусь их обнаруживать.
У меня, правда, ничего не получалось, но он не опускал руки. На моих глазах отец разметил лицевой срез мазками черного окситля, после чего остальные работники (они были бледными от прилипшей к потному телу известковой пыли) подошли, чтобы вбить в помеченные им крохотные щели деревянные клинья. Когда это было сделано, дерево обильно полили водой и оставили размокать. Мы с отцом ушли домой.
Через несколько дней – все это время работники поддерживали деревяшки во влажном состоянии – отец снова привел меня к карьеру.
– Смотри, – сказал он, указывая вниз.
И тут, словно камень только и дожидался нашего прихода, послышался страшный треск. Казавшаяся монолитной толща известняка раскололась по линиям разлома на громоздкие глыбы и плоские пластины. Все эти обломки с грохотом попадали на дно карьера, но угодили в веревочные сети, растянутые внизу, чтобы избежать дробления камня на еще более мелкие части. Мы спустились вниз, и отец, осмотрев добытый материал, с удовлетворением заметил:
– Потребуются лишь небольшая обработка с помощью тесел да шлифовка водой с обсидиановым порошком, и из этих глыб выйдут превосходные строительные блоки, а из таких заготовок, – он указал на плоскую плиту размером с пол нашей хижины и толщиной с мою руку, – прекрасные панели для фасадов.
Из любопытства я потрогал поверхность одного из здоровенных, высотой мне по пояс, обломков. На ощупь она показалась мне словно бы навощенной и присыпанной пылью.
– Сейчас, сразу после добычи, этот камень слишком мягок, – сказал отец, проведя в доказательство своих слов ногтем по сколу и оставив там заметную бороздку. – Известняк легок в обработке, но для строительства пока не годится. Побыв на открытом воздухе, известняк затвердеет и сделается крепким, словно гранит, но пока он еще очень податлив. Для нанесения на него резьбы подойдет инструмент из любого камня потверже, а с помощью пилящей тетивы и толченого обсидиана его можно распиливать на куски нужного размера.
Большая часть известняка с нашего острова доставлялась на материк или в столицу, где его использовали в качестве строительного материала для стен, полов или потолков зданий. Однако, поскольку только что добытый камень, как уже говорилось, легко поддавался обработке, на каменоломнях работали не только каменотесы, но также резчики по камню и скульпторы. Они отбирали подходящие блоки и, пока те еще не успели затвердеть, превращали их в статуи наших богов и героев. Подходящие по толщине и размеру куски покрывались тонкими рельефами и служили для наружной отделки дворцов и храмов. Ну а из маленьких каменных обломков художники создавали изображения домашних богов, которые ценились повсюду. У нас дома имелось несколько таких статуэток – Тонатиу, Тлалока, богини маиса Чикомекоатль и богини домашнего очага Чантико. Моя сестренка Тцитци обзавелась своей собственной фигуркой Хочикецаль, богини любви и цветов, которую все молодые девушки молили даровать им хорошего, любящего мужа.
Самые мелкие осколки камня собирали и загружали в уже упоминавшиеся мною печи для получения известкового порошка, являвшегося ценным и ходовым товаром. Он служил составной частью известкового раствора, использовавшегося для скрепления каменных блоков, а также шел на приготовление штукатурки, годившейся для наружной отделки зданий попроще. Кроме того, смешанный с водой известняк использовался для очистки от шелухи зерен маиса, которые потом измельчались в муку для выпечки всевозможных лепешек. Но и это еще не все: некоторые женщины ухитрялись с помощью известняка обесцвечивать свои черные или темно-каштановые волосы до неестественного желтого оттенка, таковой мне случалось видеть у иных ваших красавиц.
Конечно, боги ничего не дают даром и, одарив Шалтокан известняком, время от времени взимают за это дань. Как-то раз мне случилось оказаться в карьере именно тогда, когда богам заблагорассудилось избрать себе жертву.
Толпа работников тащила огромный, только что отколотый блок вверх по длинной наклонной дороге, спиралью опоясывавшей карьер от его дна до самой вершины. Глыба была помещена в сеть, прикрепленную веревками к головным повязкам напрягавшихся изо всех сил людей. И вот то ли из-за неровности дороги, то ли из-за слишком резкого поворота камень завалился набок и начал переваливаться через край дороги. Работники с криками ужаса посрывали с голов повязки, ибо в противном случае сетка с глыбой увлекла бы их за собой с обрыва вниз. Но один малый, работавший внизу, в заполненном перестуком инструментов карьере, не расслышал этих криков, и блок, обрушившись на него, как гигантский каменный топор, разрубил несчастного надвое. Ровно пополам...
Обрушившись на человека под углом, известковый блок выбил в дне карьера выемку и застрял в ней, балансируя на самом краю. Поэтому отцу и его подручным, устремившимся вниз, без особого труда удалось завалить камень набок. К их величайшему изумлению, оказалось, что человек, избранный богами в жертву, еще жив и даже в сознании.
Обо мне в этой суматохе все позабыли, и я, подобравшись никем не замеченный поближе, смог разглядеть пострадавшего. Выше пояса его обнаженное потное тело оставалось совершенно целым, без видимых повреждений, а в районе талии оказалось сплющенным. Камень, который рассек кожу, плоть, внутренности и позвоночник, одновременно закрыл рану, почти не позволив пролиться крови. С виду человек походил на куклу, которую разрезали пополам, а потом зашили по месту разреза. Нижняя половина туловища, в набедренной повязке, лежала отдельно. Ноги еще продолжали подергиваться. Крови почти не натекло, но вот мочи и фекалий образовалась целая лужа.
Видимо, сила страшного удара умертвила все разорванные нервы, так что боли несчастный не чувствовал. Приподняв голову, он в изумлении воззрился на отсеченную часть своего тела, и товарищи, чтобы избавить его от этого зрелища, бережно перенесли бедолагу, точнее его верхнюю половину, в сторону и прислонили к стене карьера. Он пошевелил пальцами, согнул и разогнул руки, повертел головой и дрожащим голосом произнес:
– Я все еще могу шевелиться и говорить. Я вижу вас всех, мои товарищи. Я могу протянуть руку и дотронуться до любого из вас. Я слышу стук инструментов. Я вдыхаю горькую пыль известняка. Я все еще живу. Это чудо!
– Так оно и есть, Ксикама, – хрипло отозвался отец, – но долго это не продлится. Нет смысла даже посылать за врачом. Тебе понадобится жрец. Какого бога, выбирай!
– Очень скоро я уже не смогу делать ничего другого, кроме как приветствовать всех богов, – промолвил Ксикама после недолгого размышления. – Но пока у меня еще есть силы говорить, я хотел бы потолковать с Пожирательницей Скверны.
Пожелание умирающего криками передали наверх, и гонец со всех ног помчался за жрецом богини Тласольтеотль, или Пожирательницы Скверны. Несмотря на неблагозвучное имя, то была милосердная и сострадательная богиня. Именно перед ней умирающие, а в некоторых особых случаях даже вполне здоровые люди каялись в своих грехах и неблаговидных поступках. Она же из милосердия поедала все совершенное ими зло, и недобрые деяния исчезали бесследно, словно их никогда и не было. Грехи больше не числились за этим человеком, они исчезали даже из его памяти, так что уже не тяготили его потом в загробном мире.
Пока мы ждали жреца, Ксикама, отводя глаза от собственного, казавшегося втиснутым в расщелину карьера тела, спокойно и чуть ли не бодро разговаривал с моим отцом. Он сообщил ему все, что хотел передать родителям, вдове и осиротевшим детям, отдал необходимые распоряжения относительно своего небольшого достояния и высказал озабоченность тем, как теперь будет жить его столь нежданно лишившаяся кормильца семья.
– Не тревожься, – сказал мой отец. – Видать, твой тонали в том, чтобы боги прибрали тебя в обмен на благополучие соплеменников. Ты можешь считаться принесенным в жертву, а поэтому и община, и правитель назначат твоей вдове соответствующее возмещение.
– Значит, она получит достойное наследство, – с облегчением произнес Ксикама. – Это очень кстати для такой женщины, еще молодой и красивой. Прошу тебя, старший каменотес, позаботься о том, чтобы моя вдова снова вышла замуж.
– Я сделаю это. Есть еще пожелания?
– Нет, – ответил Ксикама и, оглядевшись по сторонам, усмехнулся. – Вот уж не думал, что когда-нибудь стану сожалеть о том, что больше не увижу эти унылые каменоломни. Должен сказать тебе, что сейчас эта каменная яма кажется мне очень даже красивым местом. Сверху белые облака, под ними голубое небо, а еще ниже белесый камень... словно такие же облака подпирают синь неба и снизу. Жаль только, что зеленые деревья за краем обрыва отсюда мне уже не увидеть...
– Еще увидишь, – поспешил заверить его отец, – но сначала тебе лучше дождаться жреца. Не стоит рисковать и сдвигать тебя с места до его прихода.
Вскоре явился жрец. В своем развевающемся черном одеянии, с запекшейся на черных волосах кровью и сажей на немытом лице, он, казалось, одним лишь своим видом омрачал и пятнал белизну и лазурь окружающего мира, который Ксикаме было так жаль покидать. Остальные рабочие отошли в сторонку, чтобы дать им возможность пообщаться наедине, а отец, приметив наконец меня, сердито велел мне убираться, поскольку подобное зрелище не для детей. Пока Ксикама исповедовался жрецу, четверо работников подобрали вонючую, все еще дергавшуюся нижнюю часть его тела и понесли ее наверх, прочь из карьера.
Одного из них по дороге вырвало.
Надо полагать, Ксикама не был отъявленным злодеем, так что на покаяние перед Пожирательницей Скверны ему потребовалось не так уж много времени. Довольно скоро жрец от имени богини отпустил ему все прегрешения, произнес все предусмотренные обрядом слова, совершил все полагающиеся ритуальные жесты и отошел в сторону. Четверо рабочих бережно подняли все еще живого Ксикаму и со всей возможной быстротой понесли его по серпантину дороги наверх. Оставалась надежда на то, что несчастный проживет еще достаточно долго, чтобы добраться до своей деревни, где сможет попрощаться с семьей и выказать дань уважения тем богам, которых особенно любил. Однако, едва Ксикаму донесли до середины откоса, обрубок его тела стал истекать кровью, извергая одновременно содержимое желудка и сами внутренности. Бедняга перестал говорить и дышать, глаза его закрылись, и увидеть в последний раз зеленые деревья ему так и не удалось.
Некоторое количество добытого на острове известняка шло на возведение наших тламанакали и теокальтин, то есть нашей пирамиды и нескольких храмов. Часть камня сразу откладывалась в сторону, поскольку предназначалась для уплаты налогов в казну или ежегодной дани Чтимому Глашатаю и его Изрекающему Совету. (Когда мне было три года, юй-тлатоани Мотекусома, которого вы почему-то называете Монтесумой, скончался, оставив престол и власть своему сыну, Ашаякатлю, Лику Воды.) Особая доля известняка выделялась на содержание нашего текутли, или наместника, и некоторых других сановников, а также на нужды острова: постройку каноэ, покупку рабов для самых грязных и тяжелых работ, выплату жалованья и тому подобное. Но даже после всего этого у островитян оставалось еще вполне достаточно известняка для продажи и обмена.
Это давало Шалтокану возможность приобретать привозимые купцами товары и пригодные для обмена ценности, которые наш текутли распределял среди своих подданных согласно их положению и заслугам. Кроме того, он разрешал всем жителям острова, кроме, разумеется, рабов и прочих представителей низших каст, строить свои дома из добываемого ими известняка. Таким образом, Шалтокан отличался от большинства наших земель, где жилища в основном сооружались из дерева, высушенных на солнце глиняных кирпичей или тростника. В некоторых общинах много семей селилось под общей крышей одного большого жилища, а кое-где в горных краях люди обитали в пещерах. Только представьте, пол нашего дома, пусть в нем имелось всего три комнаты, был вымощен гладкой белой известняковой плиткой. Лишь немногие дворцы Сего Мира могли похвастаться тем, что на их строительство пошел материал лучшего качества. Однако, хотя жилища свои мы предпочитали строить из камня, остров наш в отличие от некоторых иных населенных долин вовсе не был лишен деревьев.
В то время нами правил Тлакухолтцин, владыка Красная Цапля. Когда-то его далекие предки были в числе первых поселенцев племени мешикатль на острове, а теперь этот человек стал первым среди местной знати. Это, по обычаю, принятому в большинстве земель и племен нашей страны, обеспечивало ему пожизненное пребывание в должности нашего текутли, представителя Изрекающего Совета, возглавлявшегося Чтимым Глашатаем. Владыка Красная Цапля был полновластным правителем и распорядителем каменоломен, озера, острова и всех его обитателей, за исключением, пожалуй, жрецов, которые подчинялись одним только богам.
Далеко не каждой провинции повезло с вождем так, как нашему Шалтокану. Выходцу из знати подобало жить в соответствии со своим положением, то есть служить образцом благородства, однако на деле отнюдь не все люди высокого происхождения соответствовали этому требованию. Тем паче что пили, принадлежавший по рождению к высшей касте, уже не мог стать простолюдином, сколь бы низким и неблаговидным ни было его поведение, хотя равные ему пипилтин имели право сместить недостойного с занимаемой должности и даже, если находили его проступки непростительными, вынести ему смертный приговор. Добавлю также, что, хотя большинство сановников оказывались на высоких постах благодаря своему происхождению, путь наверх не был закрыт и для простонародья.
Я помню двоих жителей Шалтокана, которые возвысились из масехуалтин до пипилтин и получили соответствующее пожизненное содержание. Мицтль, немолодой отставной воин, удостоился имени Свирепого Кугуара за подвиги, совершенные в ходе какой-то давней войны против давно забытого врага. Это стоило ему таких шрамов, что на беднягу было страшно смотреть, но зато он обрел право добавить к своему имени столь желанное для многих «цин», после чего стал именоваться господин Мицтцин Кугуар. Другим человеком, удостоившимся причисления к знати, был Куали-Омеятль, Благой Источник, молодой зодчий с прекрасными манерами, под руководством которого были разбиты замечательные сады, украсившие дворец правителя. Правда, Омеятль был столь же красив, сколь Мицтцин безобразен, так что за время работы во дворце он завоевал сердце девушки по имени Росинка, оказавшейся дочерью правителя. Женившись на ней, зодчий тоже стал именоваться господином. Обращаю ваше внимание на то, что наш владыка Красная Цапля был человеком сердечным и великодушным, но самое главное, справедливым. Когда его дочери, уже упомянутой Росинке, наскучил ее низкорожденный муж и она вступила в связь со знатным юношей, владыка Красная Цапля повелел предать смерти обоих виновных в прелюбодеянии. Многие знатные люди упрашивали его пощадить девушку и ограничиться изгнанием ее с острова, эта просьба была поддержана даже обманутым супругом, но правитель остался непреклонен, хотя все знали, как он любил дочь и сколь нелегким стало для него такое решение.
– Нарушив ради собственного ребенка закон, исполнения которого требую от своих подданных, я лишился бы права называться справедливым правителем, – ответил он представителям знати, а господину Источнику сказал: – Люди будут думать, что ты простил ее не по доброй воле, не по велению сердца, а из желания угодить мне и из страха перед моим саном.
По приказу владыки Росинка была казнена публично, а присутствовать при этом было предписано всем женщинам и девушкам Шалтокана, прежде всего – уже вступившим в пору цветения, но еще не вышедшим замуж, ибо Красная Цапля сказал:
– Их кровь бурлит, и они, возможно, сочувствуют моей дочери или даже завидуют тому, что она нашла свою любовь. Пусть же зрелище ее смерти послужит для них уроком и покажет, к каким последствиям приводит распущенность.
Моя мать пошла посмотреть на казнь, взяв с собой Тцитцитлини, а по возвращении рассказала, что неверная жена и ее любовник были удушены веревками, замаскированными под цветочные гирлянды. Росинка держалась плохо: рыдала, вырывалась, молила о пощаде. Даже обманутый муж плакал, жалея свою беспутную супругу, а вот владыка Красная Цапля не выказал никаких чувств. Тцитци своими впечатлениями от этого зрелища делиться не стала, но зато рассказала, как встретилась у дворца с Пактли, младшим братом приговоренной и сыном Красной Цапли.
– Ты только представь себе, – с дрожью в голосе сказала сестренка, – он уставился на меня, долго смотрел, а потом ухмыльнулся. Оскалил зубы. И это в такой-то день! Не зря его назвали Весельчаком! У меня аж мурашки пошли по коже.
Думаю, из моего рассказа вы поняли, почему все жители острова так высоко ценили нашего беспристрастного, справедливого правителя. По правде говоря, мы все надеялись, что господин Красная Цапля доживет до самых преклонных лет, ибо перспектива оказаться под властью Пактли никого не вдохновляла. Имя юноши означало Весельчак. Но это был как раз тот случай, когда имя плохо подходит своему владельцу. Он был злобным, деспотичным мальчишкой уже задолго до того, как стал носить набедренную повязку. Разумеется, недостойный отпрыск столь почтенного отца не водился с незнатными ребятишками вроде меня, Тлатли или Чимальи, да и был он на год или два нас постарше. Но по мере того как моя сестра Тцитци расцветала, превращаясь в настоящую красавицу, а Пактли начал проявлять к ней повышенный интерес, мы с ней оба стали относиться к нему со все большей настороженностью. Впрочем, рассказ об этом еще впереди.
В ту пору наше сообщество процветало, наслаждаясь довольством и покоем. Боги даровали нам возможность не тратить все свои телесные и душевные силы на добычу средств к пропитанию, что позволяло простым людям мысленно тянуться к дальним горизонтам и вершинам, не предназначавшимся им по рождению. Среди нас, детей, тоже появлялись мечтатели – такими, например, были друзья моего детства Чимальи и Тлатли. Отцы у того и другого были скульпторами-камнерезами, и оба мальчика в отличие от меня собирались пойти по стопам родителей. Причем они мечтали превзойти в этом искусстве своих отцов.
– Я хочу стать самым лучшим скульптором, – сказал мне как-то Тлатли. Он скоблил осколок мягкого камня, который уже начинал напоминать сокола – птицу, в честь которой паренек и получил свое имя. – Ты же знаешь, – продолжил мой товарищ, – статуи и резные отделочные плиты увозят с острова неподписанными, так что их создатели остаются неизвестными. Наши отцы получают за свои труды не больше славы, чем какая-нибудь рабыня, которая плетет коврики из озерного тростника. А почему? Да потому, что наши статуи и узорчатые панно, как и циновки рабыни, ничем особенным не выделяются. Каждый Тлалок, например, выглядит точно так же, как и всякий бог дождя, изваянный на Шалтокане с тех пор, как отцы наших отцов занялись этим промыслом.
– Но, должно быть, – заметил я, – именно такими их хотят видеть жрецы Тлалока.
– Нинотланкукуи тламакацкуе, – пробурчал Тлатли, умевший оставаться внешне невозмутимым. – Насчет этих жрецов скажу так: разжевать и выплюнуть. Лично я делаю изваяния по-новому, не так, как изготовляли их до меня. Да что там до меня: даже две статуи одного и того же бога, сработанные мною, будут хоть чем-то, но различаться. А главное, все они будут узнаваемы как мои творения. Увидев их, люди воскликнут: «Аййо, вот изваяние работы Тлатли!» Мне не придется даже помечать их своим символом сокола.
– Ты, я вижу, хочешь создавать вещи, равные по мастерству Солнечному Камню, – предположил я.
– Еще лучше, – упрямо заявил мой товарищ. – А насчет Солнечного Камня скажу так: разжевать и выплюнуть.
Мне показалось, что это уже с его стороны дерзость, ибо пресловутый Солнечный Камень я видел собственными глазами.
Однако наш общий друг Чимальи устремлял свой взор еще дальше, чем Тлатли. Он намеревался усовершенствовать искусство живописи так, чтобы оно не ограничивалось раскраской скульптур или рельефов. Его мечтой было писать картины и фрески на стенах.
– О, я раскрашу Тлатли его статуи, если он захочет, – сказал Чимальи. – Но скульптура требует лишь плоских красок, поскольку ее форма и объемность сами по себе уже придают краскам свет и тень.
К тому же мне надоели вечно одни и те же, никогда не меняющиеся цвета, которыми пользуются старые мастера росписи. Смешивая различные красители, я пытаюсь получать новые, нужные мне оттенки, чтобы плоское изображение казалось объемным и глубоким. – При этих словах Чимальи оживленно жестикулировал, словно пытаясь создать изображения из воздуха. – Когда ты увидишь мои картины, тебе покажется, будто горы и деревья на них настоящие, хотя объема в них будет не больше, чем в самой панели.
– Но зачем это нужно? – спросил я.
– Затем же, зачем и мерцающая красота и изящная форма колибри! – заявил он. – Послушай, представь себе, что ты жрец Тлалока. Так вот, вместо того чтобы затаскивать огромную статую бога в маленький храм и тем самым сужать и без того тесное помещение, жрецы Тлалока могут просто поручить мне нарисовать на стене изображение бога – каким я его себе представляю, – причем на фоне проливного дождя. Храм будет казаться гораздо больше, чем на самом деле: в этом-то и кроется преимущество тонких плоских картин над объемными, громоздкими скульптурами.
– Да, – сказал я Чимальи, – щит, как правило, достаточно тонкий и плоский. – Это была шутка: имя Чимальи означало «щит», а сам он был долговязым и худым.
Честолюбивые планы, а порой и безудержная похвальба приятелей вызывали у меня снисходительные усмешки, не лишенные, впрочем, оттенка зависти, ибо они в отличие от меня знали, кем хотят стать и чем будут заниматься в жизни. А вот я еще не определился, и ни один бог, как назло, не пожелал послать мне на сей счет знак или знамение. Наверняка я знал только две вещи. Во-первых: я не хочу работать каменотесом в шумном, пыльном да вдобавок еще и опасном карьере. И во-вторых: какой бы путь я ни выбрал, будущее мое не будет связано с Шалтоканом, жить в провинции мне не хотелось.
С соизволения богов я намеревался попытать счастья в месте, предъявлявшем к своим жителям самые высокие требования, но зато и открывавшем самые широкие возможности. В столице, в резиденции юй-тлатоани, где соперничество честолюбивых людей было безжалостным, но где истинно достойный мог снискать достойную его награду. Я хотел отправиться в великий, прекрасный, полный чудес и внушавший благоговейный трепет город Теночтитлан.
* * *
Так что если я пока и не знал, какому делу собираюсь посвятить свою жизнь, то по крайней мере насчет того, где мне бы хотелось ее провести, сомнений не было. Теночтитлан сразу покорил мое сердце, хотя я побывал там один-единственный раз. Поездку туда отец подарил мне на седьмой день рождения, в который я получил свое взрослое имя.
Перед этим событием мои родители вместе со мной отправились к жившему на нашем острове тональпокуи, знатоку тональматль, «книги имен». Развернув слоистые страницы огромной, занимавшей большую часть пола его комнаты книги, старый ведун долго, пожевывая губу, внимательно изучал каждое содержащееся в ней упоминание о расположении светил и деяниях богов, имевших отношение к дню Седьмого Цветка месяца Божественного Вознесения года Тринадцатого Кролика, а потом кивнул, бережно закрыл книгу, принял вознаграждение (рулон тонкой хлопковой ткани), побрызгал на меня своей освященной водой и заявил, что отныне, в память о грозе, сопутствовавшей моему появлению на свет, я буду носить имя Чикоме-Ксочитль-Тлилектик-Микстли, то есть Седьмой Цветок Темная Туча. Это если полностью, а уменьшительно меня будут звать Микстли.
Новое имя звучало мужественно и мне понравилось, а вот сам ритуал его избрания впечатления не произвел. Даже в семь лет я, Темная Туча, имел по некоторым вопросам собственное суждение. Я сказал вслух, что это мог сделать любой, причем быстрее и дешевле, за что на меня строго шикнули.
Ранним утром того памятного дня меня отвели во дворец, где нас, с соблюдением церемониала, милостиво принял сам владыка Красная Цапля. Он погладил меня по голове и с отеческим добродушием сказал:
– Еще один мужчина вырос к славе Шалтокана, а?
Правитель собственноручно начертал символы моего имени (семь точек, трехлепестковый цветок и серый, как глина, гриб-дождевик, знак темного облака) в токайяматль, книге записей, куда заносились имена всех жителей острова. Моя страница должна была оставаться там до тех пор, пока я буду жить на Шалтокане, ее могли изъять лишь в случае моей смерти, изгнания за какое-либо преступление или переселения в другое место. Интересно: как давно удалена из этой книги страница Темной Тучи Седьмого Цветка?
Как правило, день получения имени праздновался шумно и многолюдно, как это было; например, у моей сестры. Тогда к нам с подарками явились все наши родственники и соседи. Мать подала на стол множество праздничных угощений. Мужчины курили трубки с пикфетлем, старики пили октли. Но я не возражал против того, чтобы пропустить все это, ибо отец сказал мне:
– Сегодня в Теночтитлан отплывает судно с украшениями для храмов, и на борту найдется местечко не только для меня, но и для тебя. К тому же прошел слух, что в столице должна состояться пышная церемония – в честь какого-то нового завоевания или чего-то в этом роде. Но этот праздник так ловко подгадал и к твоему дню получения имени, Микстли, что мы можем считать, будто его устроили в твою честь.
Вот так и вышло, что после того, как мать и сестра поздравили меня, поцеловав в щеку, я последовал за отцом к грузовому причалу.
На всех наших озерах постоянно царило оживленное движение: каноэ сновали во всех направлениях, словно стайки водомерок. Правда, по большей части то были маленькие, одно– или двухместные скорлупки птицеловов и рыбаков, выдолбленные из древесных стволов в форме бобового стручка. Но попадались и суда покрупнее, вплоть до военных каноэ, рассчитанных на шестьдесят человек, или наших грузовых акали, состоявших из восьми почти таких же больших челнов, борта которых скрепляли между собой. Наш груз, резные известняковые плиты, был аккуратно уложен на днища, причем каждый камень на всякий случай тщательно завернули в толстую циновку.
Понятно, что столь громоздкое судно, да еще с таким тяжелым грузом, двигалось очень медленно, хотя гребли на нем (сменяя на мелководье весла на шесты) двадцать человек, включая моего отца.
Плыть пришлось зигзагом: сначала по озеру Шалтокан на юг, к проливу, оттуда в озеро Тескоко и уже по нему – снова на юго-запад, к городу, так что общее расстояние, которое мы должны были преодолеть, равнялось примерно семи долгим прогонам (эта мера длины приблизительно равна вашей испанской лиге), а наша большая неуклюжая шаланда редко двигалась быстрее, чем человек, идущий пешком. Мы покинули остров задолго до полудня, но в Теночтитлане пришвартовались лишь поздней ночью.
Некоторое время я не видел вокруг ничего особенного: лишь озеро с красноватой водой, которое я так хорошо знал. Потом мы вошли в южный пролив, по обеим сторонам от нас сомкнулась земля, а когда она расступилась вновь, вода постепенно стала приобретать серовато-коричневый оттенок. Мы вошли в великое озеро Тескоко, простиравшееся на юг и восток так далеко, что берега его скрывались за горизонтом.
Мы плыли на юго-запад еще какое-то время, но когда солнце-Тонатиу стал окутывать себя светящейся пеленой ночного наряда, наши гребцы начали табанить, подавая неуклюжее судно к причалу у Великой Дамбы. Эта преграда представляла собой двойной частокол из вбитых вплотную друг к другу в дно озеро древесных стволов, пространство между параллельными рядами которых было плотно засыпано землей и гравием. Плотина служила препятствием для волн, которые при сильном восточном ветре грозили низко лежащему на берегу городу-острову затоплением. В запруде через равные промежутки были проделаны ворота, и служители держали их открытыми почти в любую погоду. Однако число лодок и суденышек, направлявшихся в столицу, было столь велико, что нам пришлось занять место в очереди и ждать.
Тем временем Тонатиу уже набросил на свое ложе темное покрывало ночи, окрашенное в пурпурный цвет. Очертания высившихся на западе, прямо перед нами, гор неожиданно приобрели особую четкость, но лишились объемности, словно это были лишь силуэты, вырезанные из черной бумаги. Над их контурами проступало робкое свечение, а потом, заверяя нас в том, что наступившая ночь отнюдь не последняя и не вечная, ярко воссияла звезда Вечерней Зари.
– Теперь, о сын мой Микстли, открой пошире глаза! – воззвал ко мне отец.
Если звезда над горизонтом явилась как бы сигнальным огнем, то спустя несколько мгновений из тьмы под зубчатой линией гор стала выступать целая россыпь огней, которые на первый взгляд тоже могли показаться звездами.
Вот так впервые в жизни я увидел Теночтитлан.
Он предстал передо мной не городом каменных башен, резного дерева и ярких красок, но городом огней. По мере того как зажигались лампы, фонари, свечи и факелы – в оконных проемах на улицах, вдоль каналов, на террасах, карнизах и крышах, – отдельные точки света складывались в светящиеся линии, вырисовывая в темноте очертания города.
Сами здания с такого расстояния виделись темными пятнами с почти неразличимыми контурами, но светочи, аййо, сколько там было светочей! Желтые, белые, красные, гиацинтовые – самые разнообразные оттенки пламени! То здесь, то там виднелись огни – зеленые или голубые: это жрецы бросали в алтарные курильницы щепотки окрашивающих пламя солей. И каждая из этих светящихся бусинок, гроздьев и полос света сияла дважды, ибо каждый огонек отражался в озере.
Даже на каменных мостах, дуги которых соединяли остров с сушей, даже над их пролетами, на одинаковом расстоянии друг от друга были расставлены столбы с зажженными фонарями. С нашего акали я видел лишь две дамбы, протянувшиеся из города на север и на юг. Вместе они выглядели как изящная, унизанная драгоценными каменьями цепочка, удерживавшая на бархатной груди ночи великолепный, сверкающий кулон города.
– Теночтитлан, Им Кем-Анауак Йойотли, – пробормотал вполголоса мой отец. – Истинное Сердце Сего Мира.
Я был настолько заворожен открывшимся мне зрелищем, что даже не заметил, как он подошел и встал рядом со мной на носу судна.
– Смотри как следует, сын мой Микстли. Возможно, тебе еще не единожды доведется увидеть и это чудо, и много других чудес. Но первый раз, он не повторяется никогда.
Не моргая и не отрывая глаз от великолепия, к которому мы все слишком медленно приближались, я лежал на циновке и таращился вперед до тех пор, пока, стыдно сказать, мои веки не смежились сами собой и меня не сморил сон. У меня не осталось никаких воспоминаний ни о той суете и суматохе, которые наверняка сопровождали нашу высадку, ни о том, как отец отнес меня на ближайший постоялый двор для лодочников, где мы и заночевали.
Я проснулся в ничем не примечательной комнате на соломенном тюфяке, брошенном на пол. Рядом на таких же тюфяках похрапывали мой отец и несколько других мужчин. Сообразив, что мы находимся на постоялом дворе, который, в свою очередь, находится в столице, я опрометью бросился к окну, выглянул... и обнаружил, что каменная мостовая так далеко внизу, что голова моя пошла кругом. Впервые в жизни мне довелось оказаться в хижине, поставленной поверх другой хижины. Так, во всяком случае, я решил в тот момент, и уже потом, когда мы вышли наружу, отец показал мне наше окошко, находившееся на верхнем этаже.
Оторвав взгляд от мостовой, я устремил его за пределы причалов, обозревая город. В лучах утреннего солнца он весь сиял, пульсировал, светился удивительной белизной. В сердце моем пробудилась гордость за свой родной остров, ибо даже те здания, которые не были сложены из белого известняка, покрывала белая штукатурка, а я хорошо знал, что большая часть этих материалов добывается у нас на Шалтокане. Конечно, здания здесь были украшены и росписями, и многоцветными мозаичными бордюрами, и панелями, однако преобладающим цветом оставался белый. А первым моим впечатлением стала сверкающая, почти серебряная белизна, от которой у меня чуть ли не заболели глаза.
Теперь все ночные огни были потушены, и лишь над алтарными курильницами к небу кое-где поднимались струйки дыма. Но взамен огней моему взору открылось новое чудо: над каждой крышей, каждым храмом, каждым дворцом, каждой высокой точкой в городе поднимался флагшток, а на каждом флагштоке реяло знамя. Они не были квадратными или треугольными, как боевые стяги, длина этих знамен во много раз превышала их ширину. На белом фоне красовались цветные символы, в том числе знаки самого города, Чтимого Глашатая и некоторых известных мне богов. Остальные были мне незнакомы: я предположил, что это знаки столичной знати и местных богов.
Флаги белых людей – это всего лишь полосы ткани, и хотя порой на них со впечатляющим искусством изображены сложные геральдические фигуры, они так и остаются лоскутами, то вяло обвисающими на своих флагштоках, то трепещущими и капризно полощущимися, как белье, развешанное женщинами на кактусах для просушки. Эти же невероятно длинные знамена Теночтитлана были сотканы из перьев, тончайших перьев, из которых удалили стержни. Флаги не раскрашивали и не пропитывали красками, ибо белый фон создавали белые перья цапли, тогда как на цветные изображения шли разноцветные перья других птиц. Красные – ара, кардиналов и длиннохвостых попугаев, голубые – соек и некоторых журавлей, желтые – туканов и танагр. Аййо, там были представлены все цвета радуги, все оттенки и переливы, доступные лишь живой природе, а не человеку, пытающемуся подражать ей, смешивая краски в горшочках.
Но чудеснее всего то, что наши знамена не обвисают, не полощутся – они парят! То утро выдалось безветренным, но одно лишь движение людей на улицах и судов на каналах создавало воздушные потоки, достаточные для поддержания этих огромных, но почти невесомых флагов. Подобно огромным птицам, не желающим улетать, довольствуясь сонным дрейфом, эти знамена, тысячи сотканных из перьев знамен, парили над землей и, словно под воздействием магической силы, мягко, беззвучно совершали волнообразные движения на всех башнях и шпилях волшебного города-острова. Рискнув высунуться из окна, я далеко на юго-востоке разглядел два вулканических конуса, называвшихся Попокатепетль и Истаксиуатль, что означает гора, Курящаяся Благовониями, и Белая Женщина. Хотя уже начался сухой сезон и дни стояли теплые, обе горы венчали белые шапки (впервые в жизни я увидел снег), а ладан, тлевший глубоко внутри Попокатепетля, воспарял вверх струйкой голубоватого дыма. Ветерок сносил эту струйку в сторону, и она тянулась над пиком, как знамена из перьев над Теночтитланом. Отпрянув от окна, я бросился будить отца. Он, надо думать, устал и хотел поспать, но прекрасно понимал, что ребенку не терпится выбраться наружу, а потому и не думал меня бранить.
Поскольку за разгрузку баржи и доставку груза по назначению отвечал тот, кому этот груз был предназначен, мы с отцом получили в свое распоряжение целый день. Правда, мать дала ему поручение, велев сделать какую-то покупку. Что именно следовало купить, я уже забыл, помню только, что первым делом мы направились на север, в Тлателолько.
Как вы знаете, почтенные братья, эта часть острова, которую вы теперь называете Сантьяго, отделена сейчас от южной части лишь широким каналом, через который перекинуто несколько мостов. Однако в прошлом Тлателолько являлся независимым городом с собственным правителем и дерзко соперничал с Теночтитланом, стараясь превзойти его великолепием. Долгие годы наши Чтимые Глашатаи относились к этому снисходительно, но когда бывший правитель города Мокуиуи имел наглость построить храмовую пирамиду выше, чем любая в четырех кварталах Теночтитлана, юй-тлатоани Ашаякатль с полным на то основанием возмутился. А возмутившись, приказал своим магам воздействовать на безмерно возгордившегося соседа.
Не знаю, правда ли это, но говорят, что вырезанное на стене тронного зала каменное лицо Мокуиуи неожиданно заговорило с живым правителем, причем высказалось относительно его мужского достоинства столь оскорбительно, что Мокуиуи схватил боевую дубинку и обрушил ее на рельеф. Но потом, ночью, когда он отправился в постель со своей Первой Госпожой, с ним завели беседу на ту же самую тему срамные губы его супруги. Эти удивительные события страшно напугали Мокуиуи, не говоря уж о том, что действительно лишили его мужской силы, так что правитель перестал уединяться даже с наложницами. Однако он по-прежнему ни в какую не желал уступить и признать свою зависимость от Чтимого Глашатая. Кончилось тем, что незадолго до того, как отец меня повез в столицу, Ашаякатль занял Тлателолько силой, применив оружие.
Он собственноручно сбросил Мокуиуи с вершины его непристойно высокой пирамиды и вышиб тому мозги. Таким образом, ко времени нашего с отцом прибытия, случившегося всего-то через несколько месяцев после этого события, Тлателолько, оставаясь по-прежнему чудесным городом храмов, дворцов и пирамид, вошел в состав Теночтитлана и стал его пятым, торговым кварталом.
Тамошний гигантский открытый рынок показался мне по размеру таким же большим, как весь наш остров Шалтокан, но только более богатым и многолюдным и несравненно более шумным. Пешеходные проходы разделяли рынок на участки, где торговцы выкладывали свои товары на лавки или подстилки. Каждый участок предназначался для торговли определенным видом товаров. Там имелись ряды для продавцов золотых и серебряных украшений, перьев и изделий из них, овощей и приправ, мяса и рыбы, тканей и кожевенных изделий, рабов и собак, посуды глиняной и металлической, медных изделий, лечебных снадобий и снадобий, дарующих красоту, веревок, канатов, пряжи, певчих птиц, обезьян и различных домашних животных. Впрочем, этот рынок был восстановлен, и вы наверняка его видели. Хотя мы с отцом заявились туда рано утром, торг уже шел вовсю. Большинство покупателей были масехуалтин, как и мы, но встречались и представители знати, властно указывавшие на интересовавшие их товары, предоставляя торговаться сопровождавшим их слугам.
К счастью, мы пришли достаточно рано, чтобы застать на месте торговца, чей товар был настолько скоропортящимся, что к середине утра его уже не оставалось. Среди всей предлагавшейся покупателям снеди это лакомство считалось самым изысканным деликатесом, ибо то был снег, снег с вершины горы Истаксиуатль. Доставленный быстроногими гонцами с расстояния в десять долгих прогонов, он сохранялся в толстостенных глиняных горшках, под кипами циновок. Одна порция снега стоила два десятка бобов какао, что составляло среднюю поденную плату работника во всем Мешико. За четыреста бобов можно было купить здорового, крепкого раба, так что если мерить по весу, снег оказывался дороже даже лучших изделий из золота и серебра. Позволить себе столь редкостное освежающее лакомство могли лишь немногие богатые люди, однако торговец заверил нас в том, что его товар всегда распродается, прежде чем снег успевает растаять.
– А вот я, – проворчал отец, – хорошо помню, как в Суровые Времена, в год Первого Кролика, снег падал с неба аж шесть дней кряду. Его можно было брать даром, сколько угодно, но люди считали это бедствием.
Однако продавец на эти его слова никак не отреагировал, да и сам отец тут же смягчился и сказал:
– Ну что ж, раз сегодня у мальчика седьмой день рождения...
Сняв наплечную суму, он отсчитал двадцать бобов какао и вручил их торговцу. Тот осмотрел их, удостоверился, что ни один из бобов не выдолблен изнутри и не наполнен для веса землей, а потом открыл свой кувшин, зачерпнул оттуда столовую ложку драгоценного лакомства, вложил его в сделанный из свернутого листа кулек, полил сверху сладким сиропом и вручил мне.
Я нетерпеливо впился в угощение зубами и от неожиданности чуть не выронил его. Лакомство оказалось таким холодным, что у меня заломило нижние зубы и лоб, но за всю свою жизнь мне не доводилось пробовать ничего более вкусного. Я протянул кусок отцу, предлагая попробовать. Он лизнул его разок языком, явно посмаковал и насладился не меньше меня, но сделал вид, что больше не хочет.
– Не кусай его, Микстли, – сказал он. – Лучше лижи: и зубы не заболят, и на дольше хватит.
Затем он купил то, что велела мать, и отослал носильщика с покупкой к нашей лодке, после чего мы с ним снова пошли на юг, к центру города. Многие из самых обычных домов Теночтитлана имели по два, а то и по три этажа, но некоторые были еще выше, ибо почти все здания там, дабы уберечься от сырости, были построены на сваях. Дело в том, что остров нигде не поднимался над уровнем озера Тескоко выше чем на два человеческих роста. В те времена Теночтитлан во всех направлениях пересекали каналы, которых было почти столько же, сколько и улиц, так что сплошь и рядом люди, идущие по мостовой, запросто могли разговаривать с плывущими по воде. На одних перекрестках мы видели сновавшие туда-сюда толпы пешеходов, на других – проплывавшие мимо каноэ. На некоторых из них шустрые лодчонки перевозили людей по городу быстрее, чем те могли передвигаться пешком.
Попадались и личные акалтин знатных людей: вместительные, ярко разрисованные и великолепно украшенные, с балдахинами, защищавшими от солнца. Улицы имели гладкое, прочное глиняное покрытие, берега каналов были выложены кирпичом. Во многих местах, где вода в канале стояла почти вровень с мостовой, переброшенные через протоку мостки можно было откинуть в сторону, чтобы дать пройти лодке.
Точно так же, как сеть каналов, по существу, делала озеро Тескоко частью города, так и три главных проспекта делали сам город частью материка. Покидая пределы острова, эти широкие дороги тянулись по Великой Дамбе к берегам озера, так что можно было свободно добраться пешком до любого из пяти соседних городов, лежавших на севере, западе и юге. Еще одна дамба не предназначалась для пешеходов, ибо представляла собой акведук. По ней проходил желоб шириной и глубиной в два размаха человеческих рук. По этому желобу, выложенному плиткой, на остров поступала (да и по сию пору поступает) свежая вода из расположенного к юго-западу от столицы источника Чапультепек.
Поскольку все сухопутные и водные пути сходились в Теночтитлане, мы с отцом имели возможность полюбоваться подлинным парадом товаров и изделий, произведенных во всех уголках Мешико и за его пределами. Улицы заполняли носильщики, перетаскивавшие на спинах грузы, крепившиеся с помощью наброшенных на лоб лямок, а по каналам нескончаемым потоком двигались каноэ, доверху нагруженные товарами, предназначенными для продажи на большом рынке Тлателолько или уже купленными там. На других лодках, направлявшихся к дворцам, сокровищницам и государственным складам, доставлялись подати из провинций и дань, уплачивавшаяся покоренными племенами. Одного лишь многообразия корзин с фруктами было достаточно для того, чтобы составить представление о размахе торговли. Гуавы и медовые яблоки из земель отоми, что на севере, соседствовали с выращенными тотонаками у восточного моря ананасами, а желтые папайи, привезенные из западного Мичоакана, с красными – из Чиапана, что на дальнем юге. Из южной страны сапотеков, как говорят, получившей название как раз по этому фрукту, везли сапатин, мармеладные сливы.
Оттуда же, из страны сапотеков, доставляли мешочки с маленькими сушеными насекомыми, вываривая которых получали яркие красители нескольких оттенков красного цвета. Из ближнего Шочимилько поступали цветы и растения, столь разнообразные и в таком количестве, что в это трудно было поверить, а из дальних южных джунглей – клетки с разноцветными птицами и целые тюки их перьев. Жаркие Земли, лежащие на западе и востоке, снабжали Теночтитлан какао, из которого изготовляют шоколад, и черными стручками – сырьем для получения ванили. Обитавшие на юго-восточном побережье ольмеки слали на продажу товар, давший имя самому этому народу, – оли, упругие полоски затвердевшего сока, идущие на изготовление мячей для нашей игры тлачтли. Даже Тлашкала, страна, извечно враждовавшая с Мешико, присылала сюда свой драгоценный копали, ароматную смолу, служившую основой для многих мазей, масел и благовоний.
Носильщики тащили на спинах коробы и клети с маисом, бобами и хлопком, целые связки оглушительно кричавших живых хуаксоломе (крупных, черных с красными бородками птиц, которых вы называете галльскими павлинами) и корзины с их яйцами, клетки с не умеющими лаять, лишенными шерсти съедобными собаками течичи, кроличьи тушки, оленьи и кабаньи окорока, кувшины со сладким водянистым соком магуйиш или более густым и клейким продуктом брожения того же сока, хмельным напитком под названием октли.
Отец как раз указывал мне на все эти товары и объяснял, что есть что, когда чей-то голос прервал его:
– Всего за два какао-боба, мой господин, я расскажу о дорогах и днях, ждущих впереди твоего сына Микстли, отпраздновавшего седьмой день рождения.
Мой отец обернулся. У его локтя стоял согбенный низкорослый старикашка, который и сам по виду смахивал на боб какао. Не исключено, что когда-то он был гораздо выше ростом, но с возрастом, который, однако, трудно было определить по его виду, усох и съежился. Если подумать, старик, пожалуй, во многом походил на нынешнего меня. Он ладонью вверх протянул вперед обезьянью руку и снова повторил:
– Всего два боба, мой господин.
Но отец покачал головой и учтиво сказал:
– Для того чтобы узнать будущее, принято обращаться к прорицателю.
– А скажи-ка, – молвил согбенный коротышка, – а случалось ли, чтобы при посещении этих хваленых прорицателей кто-то из них с первого взгляда узнал в тебе мастера из каменоломен Шалтокана?
– Так ты, значит, настоящий провидец! – удивленно выпалил отец. – Ты способен прозревать будущее. Но тогда почему...
– Почему я расхаживаю в лохмотьях с протянутой рукой? Потому что я говорю правду, а люди мало ее ценят. Так называемые прорицатели едят священные грибы, приносящие им видения, а потом невнятно толкуют эти свои сны, потому что за невнятицу больше платят. А я просто вижу, что в твои костяшки въелась известковая пыль, однако ладони не покрыты мозолями, какие оставляет кувалда каменотеса или резец скульптора. Понял? Тайна моей прозорливости стоит так дешево, что я раскрываю ее даром.
Я рассмеялся. Рассмеялся и мой отец, который заявил:
– Ты забавный старый мошенник. Но у нас много дел в других местах...
– Постой, – настойчиво сказал старик. Он наклонился (при его-то росточке это было не так уж трудно) и всмотрелся в мои глаза. Я в ответ уставился прямо на него.
Можно было предположить, что этот старый попрошайка, находясь где-то поблизости, когда отец покупал мне лакомый снег, подслушал упоминание о том, что я праздную седьмой день рождения, и принял нас за деревенских простаков, каких городские пройдохи легко обводят вокруг пальца. Но впоследствии, по прошествии немалого времени, события повернулись так, что я изо всех сил старался вспомнить все сказанное им тогда слово в слово...
Старик внимательно всмотрелся в глубину моих глаз и вполголоса пробормотал:
– Любой прорицатель может устремить взгляд вдоль дорог и дней. Даже если он и вправду увидит то, чему суждено произойти, его и будущее надежно разделяют время и расстояние, а значит, самому провидцу от такого знания нет ни вреда, ни пользы. Но тонали этого мальчика состоит в том, чтобы пристально смотреть на сущее и происходящее в этом мире, видеть вещи и дела близкими и простыми и постигать их значение. – Он выпрямился. – Поначалу, мальчик, эта способность покажется тебе никчемной, однако сей тип прозорливости – видение того, что вблизи, – позволит тебе различать истины, которые смотрящие вдаль способны проглядеть. Если ты сумеешь извлечь пользу из своего таланта, это поможет тебе стать богатым и великим.
Мой отец терпеливо вздохнул и полез в свой мешок.
– Нет, нет, – возразил старик. – Я не пророчествую твоему сыну богатство или славу. Я не обещаю ему руку прекрасной дочери вождя или честь стать основателем выдающегося рода. Мальчик Микстли узрит истину, это так. Но он не только ее узрит, он еще и поведает о ней, а это чаще приносит бедствия, чем награды. За такое двусмысленное предсказание, господин, я не прошу мзды.
– Все равно возьми, старик, – сказал мой отец и сунул ему один боб. – Бери, только ничего больше нам не предсказывай.
В центре города торговля шла не так оживленно, как в рыночном квартале, но народу было не меньше, ибо все горожане, не занятые важными делами, стягивались к площади, чтобы присутствовать на церемонии. Осведомившись у какого-то прохожего, какой сегодня ожидается ритуал, отец выяснил, что собираются освящать Камень Солнца в связи с присоединением Тлателолько. Большинство собравшихся принадлежали, как и мы, к простонародью, но и пипилтин было столько, что хватило бы, дабы населить одной только знатью внушительных размеров город. Так или иначе, мы с отцом не зря поднялись спозаранку.
Хотя людей на площади уже собралось больше, чем шерстинок на голове у кролика, они не до конца заполнили эту огромную территорию. Мы могли свободно передвигаться и обозревать различные достопримечательности.
В те времена центральная площадь Теночтитлана – Кем-Анауак Йойотли, Сердце Сего Мира – еще не обладала тем поражающим воображение великолепием, какое она обрела впоследствии. Ее еще не обнесли Змеиной стеной, а Чтимый Глашатай Ашаякатль по-прежнему жил во дворце своего покойного отца Мотекусомы, в то время как новый дворец уже строился для него наискосок через площадь. Новая Великая Пирамида, заложенная еще тем, первым Мотекусомой, не была закончена. Ее пологие каменные стены и лестницы с перилами в виде змей заканчивались высоко над нашими головами, тогда как старая, не столь грандиозная пирамида оставалась внутри. Однако даже в таком виде площадь вполне могла вызвать у деревенского мальчишки вроде меня благоговейный трепет. Отец рассказал, что как-то раз он измерил шагами одну сторону площади: получилось шестьсот ступней. Все это огромное пространство – шестьсот человеческих ступней с севера на юг и столько же с востока на запад – было вымощено мрамором, камнем, превосходящим белизной даже известняк Шалтокана. Мрамором, отполированным до блеска и сиявшим как тецкаль, так называется зеркало. Многим людям, явившимся в тот день на площадь в обуви с гладкими кожаными подошвами, пришлось, чтобы не скользить, разуться и ходить босыми.
Оттуда, с площади, начинались три самые широкие городские улицы, по каждой из которых в ряд могли пройти до десятка человек. На берегу озера улицы переходили в дороги, ведущие по дамбам к материку. Храмов, изваяний и алтарей в ту пору на площади было меньше, чем стало в последующие годы, однако скромные теокальтин со статуями главных богов города уже возвели, а на украшенном искусной резьбой выступе красовались черепа наиболее примечательных ксочимикуи, принесенных тому или иному из этих богов в жертву. Имелись здесь также площадка для игры в мяч, где пред очами Чтимого Глашатая разыгрывались ритуальные партии в тлачтли, и Дом Песнопений с удобными помещениями для известных певцов, танцоров и музыкантов, выступавших на площади во время религиозных праздников. В отличие от многих иных зданий Дом Песнопений не был впоследствии полностью уничтожен. Его восстановили, и сейчас, до завершения строительства вашего кафедрального собора Святого Франциска, он служит временной резиденцией его преосвященства сеньора епископа. Собственно говоря, о писцы моего господина, в одном из помещений этого Дома Песнопений мы с вами сейчас и находимся.
Верно рассудив, что семилетний мальчик едва ли особо заинтересуется религиозными или архитектурными достопримечательностями, отец повел меня прямиком к стоявшему на юго-восточной оконечности площади зданию, вмещавшему значительно разросшуюся в последующие годы коллекцию редких животных и птиц, принадлежавшую самому юй-тлатоани. Начало ей положил покойный правитель Мотекусома, задумавший выставить для всеобщего обозрения зверей и птиц, обитающих в разных частях его державы. Здание было разделено на множество отсеков – от крохотных каморок до просторных залов, – а отведенный от ближайшего канала желоб с проточной водой обеспечивал возможность постоянного смывания нечистот.
Каждое помещение выходило в коридор, по которому двигались посетители, но отделялось от него сеткой или, в некоторых случаях, прочной деревянной решеткой. Различные виды живых существ содержались порознь, вместе их помещали лишь в тех случаях, если они не враждовали и не мешали друг другу.
– А они всегда так орут? – крикнул я отцу, стараясь перекрыть рев, вой и пронзительные вопли.
– Точно не знаю, – ответил он, – но сейчас некоторые звери, из числа хищных, голодны. Некоторое время их специально не кормили, ибо в ходе церемонии будут принесены жертвы. Тела убитых скормят ягуарам, кугуарам, койотам и цопилотин, плотоядным птицам.
Я рассматривал самое крупное из водившихся в наших краях животное – безобразного, громоздкого и медлительного тапира, покачивавшего выступающим вперед рылом, когда вновь послышался знакомый голос:
– Эй, мастер каменоломен, почему ты не покажешь сыночку зал текуани?
Бросив раздраженный взгляд на говорившего, того самого сморщенного смуглого старикашку, который цеплялся к нам с пророчеством, отец поинтересовался:
– Ты что, следишь за нами, старый надоеда?
Старик пожал плечами.
– Я просто притащил свои древние кости сюда, посмотреть на ритуал освящения Камня Солнца.
Потом он жестом указал на закрытую дверь в дальнем конце коридора и сказал мне:
– Вот там, сынок, уж точно есть на что посмотреть. Люди-звери гораздо интереснее, чем простые животные. Знаешь ли ты, например, что такое тлакацтали? Это человек с виду самый обычный, но мертвенно-белый. Там есть такая женщина. А еще там есть карлик, у которого имеется только половина головы. Его кормят...
– Замолчи! – тихо, но строго велел отец. – У мальчика сегодня праздник. Я хочу доставить ему удовольствие, а не пугать ребенка видом жалких, несчастных уродцев.
– Ладно, ладно, – проворчал старик. – Попадаются ведь и такие, кто как раз наибольшее удовольствие получает, глядя на убогих да увечных. – Он посмотрел на меня, и глаза его сверкнули. – Ну что ж, юный Микстли, несчастные все еще будут там, когда ты войдешь в подходящий возраст, чтобы над ними насмехаться. Рискну предположить, что к тому времени диковин, еще более забавных и поучительных, в зале текуани только прибавится.
– Замолчишь ты наконец или нет? – взревел отец.
– Прошу прощения, мой господин, – отозвался согбенный старик, сгорбившись еще больше. – Позволь мне загладить свою дерзость. Уже почти полдень, и церемония скоро начнется. Если мы пойдем прямо сейчас и займем хорошие места, может быть, я сумею растолковать мальчику, да и тебе тоже, некоторые вещи, в которых вы иначе можете и не разобраться.
Теперь площадь была набита битком, люди стояли впритык, плечом к плечу. Нам ни за что не удалось бы подобраться сколь бы то ни было близко к Камню Солнца, когда бы не странный старик. Дело в том, что самые знатные люди стали подтягиваться к площади в последний момент. Их несли на задрапированных, ярко разукрашенных креслах-носилках, и толпа, состоявшая из простых людей, сколь бы тесной она ни была, торопливо расступалась, давая знати дорогу. А вот наш горбун, ничуть не робея, протискивался следом за носилками. Мы шли позади него и, таким образом, оказались почти в самых первых рядах, среди важных разодетых особ. Меня чуть не затолкали, но отец поднял меня и посадил на плечо, чтобы лучше было видно.
– Я могу поднять и тебя, – промолвил он, взглянув вниз, на старика.
– Спасибо на добром слове, мой господин, – отозвался тот, – но я тяжелее, чем кажусь с виду.
Все взгляды устремились на Камень Солнца, установленный по этому случаю на уступе, между двумя широкими лестницами незаконченной Великой Пирамиды. Правда, сам камень пока был укрыт покрывалом из сияющего белого хлопка, поэтому я принялся во все глаза рассматривать носилки и одеяния знатных особ. Там было на что посмотреть. И мужчины и женщины красовались в мантиях, сотканных исключительно из перьев, иногда – многоцветных, иногда – переливчатых, а порой – сияющих разными оттенками одного цвета.
Волосы знатных женщин, как и приличествовало на столь важной церемонии, были окрашены пурпуром, к тому же они высоко поднимали руки, показывая браслеты и унизывавшие их пальцы перстни. Однако знатные мужи носили еще больше великолепных украшений, чем их жены и дочери. Головы вельмож покрывали золотые диадемы с пышными венцами из перьев, шеи украшали золотые цепи с медальонами, а уши, ноздри или губы – золотые серьги и кольца (иногда украшения имелись во всех трех местах).
– А вот и Верховный Хранитель святилища богини Сиуакоатль, – промолвил наш проводник. – Змей-Женщина, второе по значимости лицо после самого Чтимого Глашатая.
Я вытаращил глаза, рассчитывая и вправду увидеть женщину-змею, то есть кого-то из тех загадочных «людей-зверей», на которых мне так и не позволили взглянуть, но Верховным Хранителем оказался обычный пили, причем мужчина, выделявшийся среди прочих лишь еще большей роскошью одеяния. Его нижнюю губу, делая его похожим на рыбину с разинутым ртом, оттягивало удивительно тонкой работы золотое украшение в виде миниатюрной змеи, которая, в то время как сановник покачивался на носилках, извивалась и высовывала крохотный раздвоенный язычок в такт шагам носильщиков.
Покосившись на меня и, видимо, заметив на моем лице разочарование, старик рассмеялся.
– Змей-Женщина, сынок, это всего лишь титул, а не описание человека, – пояснил он. – Его получает каждый Верховный Хранитель святилища богини Сиуакоатль. Так повелось издавна, хотя вряд ли кто-нибудь может толком объяснить почему. Мне лично кажется, все дело в том, что и змеи, и женщины плотными кольцами сворачиваются вокруг любого сокровища, которое могут удержать.
Но тут гомон заполнявшей площадь толпы стих: появился сам юй-тлатоани. То ли он прибыл незамеченным, то ли прятался где-то рядом, но, так или иначе, совершенно неожиданно верховный правитель вдруг возник рядом с укутанным покрывалом Камнем Солнца. Лицо его было трудно разглядеть, ибо нос и уши скрывали золотые пластины, такая же пластина красовалась на губе, а чело затенял пышный венец из алых, вздымавшихся вверх и ниспадавших дугой на плечи перьев ары. Тело правителя тоже почти полностью скрывали одежды и украшения. На груди сиял огромный, искусной работы медальон, бедра опоясывала повязка из тонко выделанной красной кожи, а оплетавшие ноги до колен золоченые ремешки поддерживали сандалии, сделанные, похоже, из чистого золота.
По обычаю все мы, собравшиеся на площади, должны были при его появлении совершить обряд тлалкуалицтли – преклонить колени и коснуться пальцем земли, а потом губ. Чтимый Глашатай Ашаякатль ответил на общее приветствие кивком, всколыхнувшим алые перья венца, и поднятием вырезанного из красного дерева и отделанного золотом скипетра, одного из символов верховной власти.
Разительный контраст с блистающим великолепием Ашаякатля являла окружавшая его толпа жрецов – в грязных, вонючих одеждах, с черными от запекшейся грязи лицами и длинными, спутавшимися и слипшимися от крови волосами.
Чтимый Глашатай вознес хвалу Камню Солнца, тогда как жрецы всякий раз, когда он умолкал, чтобы перевести дух, заполняли паузы пением заклинаний. Нынче я уже не могу припомнить слова Ашаякатля, да и в ту пору, надо полагать, едва ли мог полностью понимать их значение. Но суть сводилась к следующему: поскольку Камень Солнца есть изображение и символ бога солнца Тонатиу, честь, воздаваемая ему, воздается одновременно и главному богу Теночтитлана Уицилопочтли, Южному Колибри.
Я уже рассказывал о том, что мы почитали одних и тех же богов в разных обличьях и под разными именами. Так вот, Тонатиу был солнцем, а без солнца, как известно, существовать невозможно, ибо все живое на Земле погибло бы, лишившись его тепла. Жители Шалтокана, как и многие другие народы, поклонялись ему именно в этом качестве. Однако казалось очевидным, что солнце, дабы продолжить свои неустанные труды и каждодневное горение, требует насыщения, – а в чем из того, что могли предложить ему люди, было больше живительной силы и энергии, чем в том, что даровал нам сам этот бог? Я имею в виду человеческую жизнь. И если бог солнца был добр, то другим его воплощением являлся свирепый бог войны Уицилопочтли, под чьим водительством наше воинство добывало пленных, необходимых для свершения жертвенных обрядов. И именно в этом суровом его обличье Уицилопочтли более всего почитали здесь, в Теночтитлане, потому что именно в этом городе планировались и объявлялись все войны и здесь же собирались воины. А под еще одним именем – Тескатлипока, Дымящееся Зеркало, – солнце было главным богом наших соседей – аколхуа. И сдается мне, что все бесчисленные народы, о которых я и не слышал, даже живущие за морем, по которому приплыли вы, испанцы, наверняка почитают того же самого бога, только называют его каким-то другим именем, а то и разными именами, в зависимости от того, каким – улыбающимся или хмурым – они его видят.
Пока юй-тлатоани произносил речь, жрецы распевали священные песнопения, а музыканты подыгрывали им на флейтах из человеческих костей и на барабанах из человеческой же кожи, сморщенный старик потихоньку поведал нам с отцом историю Камня Солнца.
– К юго-востоку отсюда находится страна чайка. Когда двадцать два года назад покойный правитель Мотекусома покорил тамошний народ, им, естественно, пришлось преподнести Мешико подношение. Двое молодых чайка, родные братья, вызвались изготовить каждый по монументальному изваянию для установки здесь, в Сердце Сего Мира. Братья выбрали сходные камни, но обрабатывали их по-разному, работали по отдельности и никому ничего не показывали.
– Ну уж их жены-то наверняка подсмотрели, – заметил отец, ибо его собственная жена точно не упустила бы такой возможности.
– Целых двадцать два года, пока они обрабатывали и окрашивали камни, никто ничего не видел, – упрямо повторил старик. – За это время оба скульптора достигли среднего возраста, а Мотекусома отправился в загробный мир. Потом братья запеленали свои произведения в циновки, и правитель земель чайка отрядил примерно тысячу сильных, крепких мужчин, чтобы перетащить эти камни сюда, в столицу. – Старик махнул рукой в сторону все еще скрытого покрывалом предмета, стоящего на уступе. – Как вы видите, Камень Солнца огромен. Высотой он в два человеческих роста, а весит столько же, сколько триста двадцать взрослых мужчин. Второй камень был примерно таким же. Их доставляли по лесным тропам, а то и вовсе по бездорожью: то катили, подкладывая круглые бревенчатые катки, то волокли на деревянных слегах, а через реки переправляли на мощных плотах. Только представьте себе, каких это стоило трудов, сколько пролилось пота и было сломано костей и сколько людей пало замертво, не выдержав напряжения и безжалостных плетей надсмотрщиков!
– А где второй камень? – спросил я, но мой вопрос остался без ответа.
– Наконец они пересекли на плотах озера Чалько и Шочимилько, после чего вышли к главной дороге, что вела на север, в Теночтитлан. Оттуда до этой площади оставалось не более двух долгих прогонов, причем по широкой, ровной дороге. Ваятели вздохнули с облегчением. Наконец-то плоды их многолетнего усердного труда, ценой чудовищных усилий многих людей, оказались совсем недалеко от цели...
Толпа вокруг нас зашумела. Примерно двадцать человек, чья кровь должна была в тот день освятить Камень Солнца, выстроились в очередь, и первый из них уже начал подниматься по ступенькам пирамиды. Оказалось, что это просто пленный вражеский воин, плотный мужчина примерно тех же лет, что и мой отец, всю одежду которого составляла лишь чистая белая набедренная повязка. Выглядел он изможденным и несчастным, но к жертвеннику поднимался по своей воле, не связанный и не понукаемый стражей. Остановившись на уступе, пленник бесстрастно оглядел толпу, в то время как жрецы размахивали своими дымящимися курильницами и производили руками и посохами ритуальные жесты. Потом один жрец взял ксочимикуи за плечи, мягко развернул его и помог лечь спиной на камень – прямо перед задрапированным покрывалом монументом. Каменный жертвенник был высотой по колено и имел форму маленькой пирамиды, так что когда человек ложился на него, его тело выгибалось дугой и грудь выпирала вверх, словно подаваясь навстречу клинку.
Ксочимикуи лежал распростершись, четверо помощников жреца удерживали его за руки и за ноги, а позади него стоял главный жрец – палач, державший широкий, почти как мастерок строителя, черный обсидиановый нож. Но прежде чем жрец успел совершить ритуальное движение, распятый человек поднял свисавшую голову и что-то произнес. Среди стоявших на уступе произошел разговор, после чего жрец вручил свой ритуальный нож Ашаякатлю. В толпе послышался удивленный гомон. По непонятной причине этому ксочимикуи была оказана высокая честь – принять смерть от руки самого юй-тлатоани.
Ашаякатль не мешкал и не колебался. С искусством, сделавшим бы честь любому жрецу, он вонзил острие ножа в грудь жертвы. Удар пришелся с левой стороны, пониже соска, между двух ребер. Произведя разрез, правитель повернул широкий клинок в ране, чтобы ее расширить, запустил свободную руку во влажное окровавленное отверстие и, схватив в горсть все еще бившееся сердце, вырвал его из сплетения сосудов. И только тогда, только в этот миг, приносимый в жертву издал рыдающий стон, первый за все время свершения ритуала звук боли и последний звук в своей жизни.
Когда Чтимый Глашатай высоко поднял поблескивавший, сочившийся кровью пурпурно-красный комок, скрывавшийся где-то жрец дернул за веревку. Белое покрывало спало, и толпа восхищенно ахнула: взорам людей предстал Камень Солнца. Ашаякатль повернулся, протянул руку, поместил сердце жертвы в самый центр круглого камня, в рот высеченного на нем рельефного лика бога Тонатиу, и стал втирать его в камень. Это продолжалось до тех пор, пока комок не растерся в кровавую кашицу и рука правителя не опустела. Впоследствии жрецы рассказывали мне, что отдавший сердце умирает не сразу и успевает увидеть, что происходит с его сердцем. Но этот малый едва ли что-то разобрал, ибо высеченный на камне лик солнца уже был окрашен в пурпур и кровь на губах бога была практически неразличима.
– Чистая работа, – промолвил скрюченный старик. – Я часто видел, как вынутое сердце продолжало биться столь энергично, что выпрыгивало из пальцев жреца. Но это сердце, скорее всего, было разбито задолго до сегодняшнего обряда.
Теперь ксочимикуи лежал совершенно неподвижно, разве что кожа его то здесь, то там слегка подергивалась, как у собаки, которую донимают мухи. Жрецы сняли его тело с жертвенника и бесцеремонно сбросили с уступа вниз. Второй из предназначенных в жертву уже поднимался вверх по ступеням, но ни ему, ни последовавшим за ним Ашаякатль такой чести не оказал, предоставив совершать ритуал жрецам. По мере того как церемония продолжалась – извлеченное сердце каждого следующего человека растиралось на Камне Солнца, – я внимательно рассматривал этот массивный предмет, чтобы потом во всех подробностях описать его своему другу Тлатли. В ту пору он уже начал осваивать ремесло ваятеля, хотя пока еще лишь вырезал из дерева кукол.
Ййо, аййо, преподобные братья, если бы вы только могли увидеть этот Камень Солнца! По вашим лицам видно, что описание церемонии вызывает у вас неодобрение, но случись вам хотя бы единожды узреть этот камень, вы бы поняли, что он стоил всех долгих трудов и всех тех человеческих жизней.
Одна только резьба поражала воображение, ибо была выполнена по порфириту, камню, не уступавшему по твердости граниту. В центре красовалось лицо Тонатиу с открытыми глазами и разинутым ртом, а по обеим сторонам – его когти, хватавшие человеческие сердца, каковые служили этому божеству пищей. Изображение окружали символы четырех эпох, предшествовавших нынешней; круг, включавший в себя двадцать наименований дней нашего цикла; и круг дополнительных символов, выложенный из жадеита и бирюзы, поделочных материалов, ценившихся в наших краях очень высоко. Этот круг был, в свою очередь, замкнут в круг солнечных лучей, а наружное кольцо составляли два опоясывавших камень изображения Огненного Змея Времени. Хвосты их смыкались на вершине камня, гибкие тела охватывали его, а головы сходились в нижней части. Всего на одном лишь камне художнику удалось символически запечатлеть все наше мироздание, все наше время.
Камень Солнца был окрашен в яркие цвета, но краски при этом не смешивались, а расчетливо и умело были наложены лишь там, где это требовалось. Порфир – камень, который состоит из кусочков слюды, полевого шпата и кварца, – как и все кристаллические вкрапления, художник закрашивать не стал. Таким образом, когда на камень падали полуденные лучи самого солнца, которому этот шедевр был посвящен, все крохотные кристаллики сияли среди светящихся красок подлинным светом самого Тонатиу.
И весь этот величайший шедевр казался не столько окрашенным, сколько светящимся изнутри. Однако, я думаю, в это трудно поверить на слово, его следовало бы увидеть своими глазами во всей его изначальной славе. Хотя, может быть, то был просто восторг пребывавшего во мраке невежества маленького язычника.
Тем временем старец продолжил рассказ, и я, отвлекшись от разглядывания камня, вернул свое внимание ему.
– Никогда прежде по проходившей по дамбе дороге к городу не перевозили столь тяжелых грузов. Два огромных камня, изделия двух братьев, передвигали на катках, и насыпь, не выдержав, просела. Камень, который катили первым, сорвался и рухнул в озеро Тескоко, но следующий успели остановить в самый последний момент. Тащить его дальше не решились: камень перекатили на плот и доставили на остров по воде. Его-то вы сейчас и видите, это Камень Солнца.
– А что стало с другим? – поинтересовался мой отец. – Неужели после стольких трудов и усилий нельзя было пойти на дополнительные расходы?
– Утонувший камень пытались достать, мой господин, – ответил старик. – Самые опытные ныряльщики раз за разом исследовали место, где утонул первый камень, но, увы, дно озера Тескоко покрыто очень толстым слоем мягкого, липкого ила. Его прощупывали длинными шестами, но так ничего и не обнаружили. Так что этот камень, каким бы он ни был, пропал навеки.
– Каким бы он ни был? – переспросил отец.
– Никто, кроме самого художника, никогда его не видел. И никто никогда его не увидит. Возможно, он был даже более великолепен, чем этот, – старик указал на Камень Солнца, – но узнать, так ли это, нам не суждено.
– А разве сам художник не рассказывал о своем творении? – спросил я.
– Нет. Он не рассказывал ничего.
Я не отставал:
– Ну а разве он не мог повторить то, что создал однажды?
Тогда я еще не представлял себе, что такое двадцать два года.
– Может быть, и мог бы, но он не стал этого делать, ибо воспринял случившееся несчастье как проявление своего тонали, как знак того, что его подношение отвергнуто богами. Чтимый Глашатай удостоил художника чести принять Цветочную Смерть от его руки. Отвергнутый ваятель сам решил стать первой жертвой, посвященной Камню Солнца.
– Работе своего брата, – пробормотал отец. – Ну а что стало с его братом?
– Он получил богатые дары, добавку «цин» к имени и место среди знати. Но весь мир, включая его самого, будет вечно задаваться вопросом: а не было ли творение, покоящееся под толстым слоем ила на дне озера Тескоко, еще более совершенным и великолепным, чем этот Камень Солнца?
Надо сказать, что со временем утонувший камень и вправду оброс легендами и стал цениться выше уцелевшего. Его прозвали Уиуитотетль, Достойный Камень, а Камень Солнца стали рассматривать лишь как его посредственный заменитель. Да и оставшийся в живых брат, кстати, так и не сотворил больше ничего выдающегося. Хуже того, он спился: воистину плачевная участь для человека, изваявшего шедевр и удостоившегося высоких отличий. Однако в нем сохранилось чувство собственного достоинства, и ваятель, дабы окончательно не покрыть позором обретенный им благородный сан, также вызвался участвовать в жертвенной церемонии. И когда второй брат умер Цветочной Смертью, его сердце тоже не выпрыгнуло из руки палача.
Ну а потом и сам Камень Солнца оказался утраченным, погребенным под руинами зданий Сердца Сего Мира, разрушенных вашими военными кораблями, пушечными ядрами и огненными стрелами. Но кто ведает: может быть, когда-нибудь и сам город Мехико, отстроенный вами на месте уничтоженного Теночтитлана, тоже будет разрушен до основания, а из-под его руин извлекут, во всем блеске его великолепия, Камень Солнца. А может быть, не только его, но и Достойный Камень, который прежде никому не доводилось видеть.
В тот же вечер мы с отцом отбыли домой на нашем составном акали, нагруженном купленными в городе товарами. Итак, я поведал вам о главных, самых памятных событиях того дня, ставшего мне подарком на седьмой день рождения. Думаю, то был самый радостный день рождения в моей жизни, а ведь жизнь мне выпала очень долгая.
* * *
Я рад, что смог увидеть Теночтитлан в тот день, ибо впоследствии мне уже никогда не доводилось видеть его таким. И дело не только в том, что город рос и менялся, или в том, что я возвращался в него пресыщенным впечатлениями. Я просто хочу сказать, что никогда уже больше не видел что-либо собственными глазами со столь отчетливой ясностью.
И если раньше я способен был различить очертания кролика на луне, звезду Вечерней Зари на сумеречном небе и символические детали на сотканных из перьев знаменах Теночтитлана или Камне Солнца, то, увы, по прошествии пяти лет с того памятного дня рождения я уже смог бы увидеть звезду Вечерней Зари, разве что какой-нибудь бог поднес бы ее к моим глазам. Мецтли, луна, даже самая полная и яркая, казалась мне невзрачным желто-белым шариком, не резко очерченным кругом, а размытым пятном.
Короче говоря, уже приблизительно с семилетнего возраста я начал терять зрение. Это поставило меня в исключительное положение, только вот, увы, ничего завидного в моем положении не было. Не считая слепых от рождения и ослепших вследствие раны или болезни, все мои соотечественники обладают острым зрением орлов и коршунов. Плохое зрение у нас в диковинку, и я, хотя глаза мои неуклонно слабели, стесняясь своего недуга, долгое время никому о нем не рассказывал. Когда кто-нибудь говорил, показав пальцем: «Эй, ты только посмотри!», я восклицал: «А, да!», хотя понятия не имел, о чем речь, следует ли мне таращиться в указанном направлении или, напротив, отвести глаза.
Мир виделся мне все более мутным, и, хотя беда эта не обрушилась на меня сразу, краски его неотвратимо тускнели. К девяти или десяти годам я различал предметы так же отчетливо, как и все, лишь примерно на расстоянии длины двух рук. Дальше очертания предметов начинали размываться, как будто я видел их сквозь прозрачную, но мутную водяную пленку. На более значительном расстоянии, скажем, если приходилось смотреть с вершины холма на долину, все передо мной расплывалось и смешивалось, превращаясь в некое подобие одеяла с узором из размытых цветовых пятен. Однако поскольку вблизи я видел нормально, то мне по крайней мере не приходилось натыкаться на предметы и падать; когда меня просили принести что-то из соседней комнаты, я мог найти нужную вещь, не нашаривая ее на ощупь.
Но, увы, вдаль я видел все хуже и хуже. К тринадцати годам я хорошо различал предметы лишь на расстоянии одной руки и больше уже не мог скрывать свой недостаток от окружающих. А ведь до этого близкие и друзья считали меня просто небрежным или неуклюжим, а сам я, по мальчишеской глупости, предпочитал, чтобы во мне видели растяпу и неумеху, лишь бы только не прознали о моем недуге. Однако в конце концов правда вышла наружу: всем стало ясно, что с одним из пяти необходимых человеку чувств мне не повезло.
Родные и друзья отнеслись к этому неожиданному открытию по-разному. Мать заявила, что всему виной дурная наследственность с отцовской стороны: будто бы некий его дядюшка едва не умер из-за того, что, напившись пьяным, перепутал кувшин с октли с другим, похожим, в котором оказался едкий состав ксокоитль, использовавшийся для отбеливания сильно загрязненного известняка. Дядюшка выжил и даже бросил пить, однако ослеп и остался слепым до конца своих дней. По разумению матери, это плачевное наследие передалось и мне.
Отец в отличие от нее никого не винил и догадок не строил, а по большей части пытался меня утешить:
– Невелика беда, сынок, работе в карьере такой недостаток не помеха. Высматривать трещины и расколы в камне приходится не издали.
А мои сверстники (дети, как скорпионы, инстинктивно жалят очень больно), бывало, кричали мне:
– Эй, глянь-ка туда!
Я прищуривался и говорил:
– Ах, да.
– Есть на что посмотреть, верно?
Я щурился еще сильнее, отчаянно всматривался и говорил:
– Верно.
Ребята заливались смехом и кричали насмешливо:
– А там и нет ничего, Тоцани!
Мои близкие друзья, такие как Чимальи и Тлатли, тоже, случалось, выкрикивали:
– Посмотри туда! – Но тут же быстро добавляли: – Гонец-скороход бежит к дворцу владыки Красной Цапли. На нем зеленая мантия благого вестника. Должно быть, наши войска одержали новую победу.
Моя сестра Тцитцитлини говорила мало, но всячески старалась сопровождать меня повсюду, куда бы мне ни приходилось идти, особенно в незнакомые места. Как правило, она брала меня за руку (со стороны любящей старшей сестры это было вполне естественно) и незаметно для других помогала обходить невидимые для меня препятствия, встречавшиеся на пути.
Однако детей, дразнивших меня, было больше, и прозвище Тоцани, которым сверстники меня наградили, вскоре заменило мое настоящее имя также и в устах их родителей. Взрослые, разумеется, называли меня так без злого умысла, особо не задумываясь, но в конечном счете все, кроме родителей и сестренки, перешли с имени на кличку. Постепенно я приспособился к своему физическому недостатку и научился держаться так, что моя близорукость особо не была заметна, но к тому времени прозвище уже прилипло ко мне намертво. По моему разумению, как раз настоящее имя Микстли, которое означает облако или тучу, теперь обрело иронический смысл и стало подходить мне больше, однако для окружающих я превратился в Тоцани.
Настоящий тоцани, маленький зверек, которого вы называете кротом, обитает под землей, в темноте, а когда изредка вылезает на поверхность, то обычный дневной свет слепит его, заставляя жмуриться. Он ничего не видит и не хочет видеть.
Я же, напротив, видеть очень хотел и в юности долгое время отчаянно сокрушался из-за своего недостатка. Прежде всего потому, что мне не суждено было стать игроком в мяч тлачтли и не приходилось надеяться на высокую честь – принять когда-либо участие в ритуальной игре при дворе Чтимого Глашатая.
Вздумай я стать воином, мне не только нипочем не удалось бы завоевать видное положение, но вообще следовало бы благодарить всех богов подряд, если бы удалось пережить хотя бы одно сражение. Пора было призадуматься: чем же я буду зарабатывать на жизнь? В каменоломни меня определенно не тянуло, но чем же в таком случае можно было заняться?
В мечтах я порой видел себя странствующим поденщиком. Такой род занятий мог в конечном счете завести меня далеко на юг, в страну майя. Поговаривали, будто тамошним лекарям известны чудодейственные снадобья, от которых едва ли не прозревают слепые. Вдруг они смогут вернуть мне былую зоркость, а с ней и возможность стяжать славу непобедимого игрока в тлачтли и героя сражений, а может, я даже смогу вступить в одно из трех сообществ благородных воителей?
Тем временем слепота замедлила свое угрожающее наступление: зрение перестало ухудшаться, я все так же мог хорошо видеть на расстоянии протянутой руки. Точнее сказать, ухудшаться-то зрение не перестало, но по сравнению с предыдущими годами этот процесс замедлился так сильно, что уже не казался столь пугающим. В настоящее время я могу различить невооруженным глазом черты лица моей жены не дальше чем в пяди от моего собственного. Теперь, когда я стар, это не имеет особого значения, но в молодости дело обстояло иначе.
Однако каковы бы ни были мои мечты и желания, мне пришлось приспосабливаться к жизни с ослабленным зрением. Тот странный старик из Теночтитлана, предсказание которого мы с отцом не слишком хорошо поняли, оказался прав: мой тонали и впрямь заставил меня «видеть вещи вблизи», причем не в каком-то там мистическом, а в буквальном смысле. А коль скоро мне приходилось присматриваться ко всему пристально, я и смотрел на предметы не так, как раньше, не бегло и торопливо, а неспешно и внимательно. Другие спешили, я ждал; другие неслись сломя голову, я проявлял осмотрительность. Я научился различать движение как таковое и движение, направленное на достижение определенной цели. Там, где другие, нетерпеливые, видели деревню, я видел ее жителей. Там, где другие видели жителей, я видел отдельных людей. В тех случаях, когда другие, скользнув по незнакомцу взглядом, кивали и торопились дальше, я рассматривал его вблизи и запоминал увиденное так подробно, что потом мог нарисовать этого человека. Причем сходство оказывалось таким, что даже столь способный художник, как Чимальи, восклицал:
– Надо же, Крот, ты уловил самую суть этого человека! Самое главное в его облике!
Я начал замечать то, что ускользает от внимания большинства людей, каким бы острым зрением они ни обладали. Вот вы, писцы моего господина, замечали, что маис растет быстрее ночью, чем днем? Замечали ли вы, что каждый початок маиса имеет четное количество рядов зерен? Ну не каждый, но почти каждый. Початок с нечетным количеством рядов встречается даже реже, чем листок клевера с четырьмя лепестками. А замечали ли вы, что нет двух пальцев – это относится не к одним только пальцам почтенных писцов, но, насколько я могу судить, к пальцам всех людей на свете, – которые имели бы на подушечках одинаковый узор тончайших линий и завитков? Не верите? А вы посмотрите на свои и сравните их. Попробуйте. Я подожду.
О да, я, конечно, понимал: в способности примечать такого рода детали не было какой-либо выгоды или пользы. Это получалось у меня само собой, служило своего рода упражнением, не преследовавшим какой-либо практической цели. Однако так было лишь поначалу. В конечном счете развившаяся вследствие недуга наблюдательность в сочетании со способностью точно изображать увиденное пробудили во мне интерес к нашему письму, которое основывается на рисунках.
На Шалтокане, к сожалению, не было школы, в которой изучался бы столь сложный предмет, однако я рыскал по всему острову в поисках любых письменных текстов, и когда мне попадался хотя бы обрывок письма, тщательно изучал его, изо всех сил стараясь постигнуть смысл и значение изображенного.
Думаю, в нашей системе изображения цифр разобраться нетрудно: раковина обозначает ноль, точки или пальцы – единицы, флаги – двадцатки, а маленькие деревья – сотни. Но я до сих пор помню, какое радостное волнение охватило меня, когда мне впервые удалось разгадать зашифрованное в картинке слово.
Мой отец, вызванный по делу к правителю, взял меня с собой, и пока они вели беседу в какой-то уединенной комнате, я сидел в приемной. Мне позволили посмотреть поименный список жителей нашей провинции. Найдя в нем первым делом себя (семь точек, цветок, серое облако), я принялся с интересом листать список дальше. Некоторые имена, как и мое собственное, угадывались легко просто потому, что я их знал. Так, найдя недалеко от своей страничку Чимальи, я, конечно, мигом узнал его три пальца, голову с утиным клювом, символизирующую ветер, и два переплетенных усика, представляющих дым, поднимающийся от оперенного по краям диска, – Йей-Эекатль Покуфа-Чимальи, или Третий Ветер, Дымящийся Щит.
Часто повторяющиеся рисунки было легко скопировать, ведь, в конце концов, детское имя у нас человек получал по дню рождения, а их в месяце было всего двадцать. Так что поразило меня вовсе не вполне очевидное прочтение составляющих элементов имени Чимальи и моего собственного, а нечто иное. На одной из страниц, ближе к концу списка, а следовательно, заполненной недавно, я обнаружил шесть точек, изображение, напоминавшее стоявшего на голове головастика, утиный клюв и цветок с тремя лепестками. Обнаружил и внезапно для себя понял, что я смог прочесть эту надпись! Шестая Дождинка, Цветок-на-Ветру. То было имя сестренки Тлатли, отпраздновавшей седьмой день рождения всего лишь на прошлой неделе.
Охватившее меня рвение несколько поумерилось после того, как я, листая слежавшиеся страницы и разыскивая другие повторяющиеся символы и знаки, убедился, что разобраться в них очень непросто. Как раз к тому времени, когда мне удалось (или я решил, будто мне удалось) прочесть еще одно имя, в приемную вышли правитель и мой отец.
Со смесью смущения и гордости я спросил:
– Прошу прощения, владыка Красная Цапля. Не будешь ли ты добр сказать, прав ли я, считая, что на этой странице написано имя человека, которого зовут Второй Тростник, Желтый Глазной Зуб?
– Нет, это не так, – ответил правитель и, должно быть, заметив, как вытянулось мое лицо, терпеливо пояснил: – Там значится: Вторая Тростинка, Желтый Свет. Это имя прачки, работающей здесь, во дворце. С цифрой и тростником ты все понял правильно, но это и нетрудно. Понятие «желтый», кочтик, тоже легко обозначить, просто использовав этот цвет, о чем ты и догадался. Но тланикстелотль, «свет» – или, точнее, «стихия глаза» – есть нечто не вполне вещественное. Как можно изобразить столь отвлеченное понятие? Я использовал для этого изображение зуба, тланти, но лишь для того, чтобы передать «тлан», первую половину слова, а даже поместил образ ока, икстелотль, разъясняющий смысл. Получилось тланикстелотль, «свет». Понял?
Я кивнул, несколько раздосадованный собственной глупостью: мог бы и сам понять, что символы, используемые для письма, это не просто картинки, так что научиться читать сложнее, чем узнать зуб по рисунку. Правитель, однако, на тот случай, если до меня не дошло, дружелюбно похлопал меня по плечу и сказал:
– Письмо и чтение – это искусство, овладение которым требует усердия и долгой практики. Досуг для того, чтобы освоить его из любопытства, есть только у знати, но я восхищен твоей сообразительностью и тягой к познанию. Попомни мои слова, юноша: какую бы дорогу ты ни избрал, тебя на ней непременно ждет успех.
Рискну предположить, что сыну каменотеса следовало бы согласиться с прозрачным намеком правителя и заняться наследственным ремеслом. Раз уж слабое зрение не позволяло мне подвизаться на поприще, более отвечающем честолюбивым желаниям, я вполне мог бы удовлетвориться скучной, но надежной (как раз для «крота») работой в карьере, которая уж всяко не оставила бы меня без пропитания. Разумеется, это сулило вовсе не ту жизнь, к которой я стремился в молодости, но можно сказать с уверенностью, что, избрав такой путь, я прожил бы отведенный мне срок спокойнее и безопаснее, чем последовав зову сердца. Вот сейчас, мои господа, я вполне мог бы работать на строительстве, помогая вам возводить на месте старой столицы город Мехико. И если владыка Красная Цапля не ошибался в оценке моих способностей, не исключено, что построенный с моим участием город стал бы даже краше того, который создадут ваши зодчие и строители. Ну да ладно, оставим это, как и я сам в свое время оставил без внимания недвусмысленный намек правителя. Причем я сделал это, невзирая на неподдельную гордость отца своим ремеслом и его неустанные попытки привить любовь к своему делу и мне, невзирая на изводящие сетования матери, что я, дескать, стремлюсь добиться в жизни большего, нежели положено мне по рождению.
Все дело в том, что владыка Красная Цапля дал мне еще один намек, настолько важный, что проигнорировать его я не мог. Он дал мне понять, что письменный знак – это не просто картинка, что он может обозначать не только то, что изображает, но и отдельную часть слова, даже звук. Казалось бы, сущая ерунда, но для меня это стало настоящим озарением, великим открытием. После этого мой интерес к письму сделался еще сильнее, стал чуть ли не болезненным. Неустанно, везде, где только мог – начиная со стен храмов и кончая обрывками бумаг, случайно оставленных заезжими торговцами, – я искал письменные знаки, а найдя, ревностно пытался самостоятельно, без чьей-либо помощи и наставлений, проникнуть в их смысл.
Я даже пошел к дряхлому тональпокуи, четыре года назад так удачно давшему мне имя, и попросил разрешения изучать, в то время когда он сам ее не использует, его почтенную книгу имен. Старик вознегодовал даже более бурно, чем если бы я попросил у него дозволения пользоваться одной из его внучек, когда она не занята другими делами, в качестве наложницы. Мудрец возмущенно заявил, что благородное искусство тональматль предназначено для его потомков, а не для самоуверенных мальчишек-самоучек. Возможно, этот человек и вправду так думал, однако я готов поручиться, что старик либо не забыл мое заявление насчет того, что я и сам мог бы дать себе имя не хуже, либо, и это более вероятно, просто боялся разоблачения. Ибо на самом деле умел читать тональматль ничуть не лучше, чем к тому времени выучился это делать я.
Однажды вечером у меня случилась примечательная встреча. Весь день мы с Чимальи, Тлатли и другими мальчишками, не взяв на сей раз с собой Тцитцитлини, играли, забравшись в брошенный на берегу дырявый корпус акали и воображая себя путешествующими по озеру лодочниками. Игра увлекла нас настолько, что мы спохватились, лишь когда Тонатиу окрасил горизонт пурпуром, предупреждая о том, что готовится отойти ко сну. Путь домой был неблизким, и мальчишки, чтобы Тонатиу не успел улечься в постель прежде, чем они доберутся до дому, ускорили шаг. Днем я, надо думать, не отстал бы от них, но сумерки и слабое зрение вынуждали меня идти медленнее, с осторожностью. Остальные, видимо, не хватились меня и ушли далеко вперед.
В одиночестве я добрел до перекрестка, на котором стояла каменная скамья. Мне давненько уже не доводилось ходить этим путем, но тут я вспомнил, что на скамье вроде бы высечены какие-то знаки... и все остальное напрочь вылетело у меня из головы. Я позабыл даже о том, что уже слишком темно и мне не удастся даже разглядеть резные символы, не то что расшифровать их. Я забыл, для чего на перекрестке поставлена скамья, забыл об опасных тварях, таящихся в ночи и готовых напасть на припозднившегося путника. Где-то неподалеку заухала сова, но даже это предостережение не заставило меня вспомнить об угрозе. Если поблизости находилось то, что можно было попытаться прочесть, я просто не мог пройти мимо.
Скамья оказалась достаточно длинной, так что взрослый человек мог улечься на ней, если бы, конечно, кому-нибудь пришло в голову растянуться на неровной поверхности из резного камня. Я склонился над отметинами и, уставившись на них, стал водить по ним пальцем, переходя от одной к другой... в результате чего чуть не оказался на коленях сидевшего там человека. Отскочив как ошпаренный, я запинаясь пробормотал извинение:
– М-микспанцинко. Прошу снисхождения.
– Ксимопанолти, – отозвался, как и подобало, незнакомец. – Ничего страшного.
Слова его были учтивы, но голос звучал устало.
Потом мы воззрились друг на друга. Он, как я полагаю, увидел перед собой лишь слегка чумазого парнишку лет двенадцати, смотревшего на него искоса. Я же не мог разглядеть незнакомца как следует отчасти потому, что уже стемнело, отчасти же потому, что от неожиданности отскочил от него довольно далеко. Но это не помешало мне понять, что этот человек на нашем острове чужак или, во всяком случае, я уж точно не встречал его раньше. Плащ его был сшит из хорошей ткани, но изрядно потрепан непогодой, стоптанные сандалии говорили о проделанном им долгом пути, а на загорелой коже налипла дорожная пыль.
– Как тебя зовут, мальчик? – спросил незнакомец, прервав затянувшееся молчание.
– Вообще-то меня прозвали Кротом, – начал я.
– Могу в это поверить, – прервал он меня, – но ведь это не настоящее твое имя.
Прежде чем я успел спросить, откуда это ему известно, он задал следующий вопрос:
– А что ты сейчас делал?
– Я читал, йанкуикатцин, – ответил я. Было в этом человеке что-то такое, я и сам не знаю, что именно, заставившее меня обратиться к нему, как к знатному человеку: «Господин незнакомец». – Я читал письмена на скамье.
– Вот как, – произнес он усталым тоном, в котором сквозило недоверие. – Я бы никогда не принял тебя за образованного знатного юношу. И что же, по-твоему, гласит эта надпись?
– Она гласит: «От народа Шалтокана владыке Ночному Ветру. Место для отдыха».
– Кто-то рассказал тебе об этом.
– Нет, господин незнакомец. Прости меня за дерзость, но... – Я подошел поближе, чтобы указать. – Этот знак, утиный клюв, означает ветер...
– Никакой это не утиный клюв, – перебил меня незнакомец. – Это труба, сквозь которую бог выдувает ветер.
– Правда? Спасибо за то, что просветил меня, мой господин. Но, так или иначе, вот этот символ означает «сказал» – ихикатль. А этот значок означает йоали – опущенные веки.
– Ты действительно умеешь читать?
– Совсем чуть-чуть, мой господин. Очень плохо.
– Кто же научил тебя?
– Никто, господин незнакомец. У нас на Шалтокане нет никого, кто учил бы этому искусству. А жаль, мне бы очень хотелось освоить его как следует.
– Тогда тебе нужно отправиться в другое место.
– Я тоже так считаю, мой господин.
– Предлагаю тебе сделать это прямо сейчас. Я устал, так что не стоит больше читать мне надписи на скамейке. Ты понял меня, мальчик, прозванный Кротом?
– Да, господин незнакомец, конечно. Микспанцинко.
– Ксимопанолти.
Я обернулся, чтобы бросить на него последний взгляд, но ничего не увидел. То ли из-за еще более сгустившейся тьмы, то ли в силу близорукости, то ли потому, что незнакомец просто встал и ушел.
Дома меня встретил обеспокоенный хор родных, в голосах которых испуг и облегчение смешались с гневом по поводу того, что я так задержался и провел столько времени один в опасной темноте. Но когда я поведал о том, что меня задержал незнакомец, и рассказал, какие он задавал вопросы, притихла даже сварливая матушка. И она, и моя сестра воззрились на отца огромными, как плошки, глазами. Да и он сам смотрел на меня с не меньшим удивлением.
– Ты встретил его, – хрипло произнес отец. – Ты встретил бога, и он дал тебе уйти. Это был сам Ночной Ветер.
Эту ночь я провел без сна и все пытался, правда без особого успеха, представить себе запыленного, усталого, хмурого путника в качестве бога. Но если он и вправду был Ночным Ветром, тогда, по поверью, меня ждало исполнение заветного желания.
Оставалось только одно затруднение. Если не говорить о желании выучиться читать и писать (не знаю уж, могло ли оно сойти за заветное), я тогда не очень-то представлял себе, чего именно больше всего хочу. Во всяком случае до тех пор, пока впоследствии не получил это. Но и то еще неизвестно, действительно ли я получил именно то, чего желал больше всего на свете.
* * *
В тот день, когда это произошло, я выполнял свое первое задание, полученное в карьере в качестве отцовского подмастерья. Задание это никак нельзя было назвать обременительным: мне поручили покараулить в каменоломне инструменты, пока остальные работники пошли домой пообедать. Не то чтобы у нас на острове было много воров, но орудия, оставленные без присмотра, могли попортить грызуны, например изгрызть черенки и рукоятки. Животных привлекала соль, оставленная на инструментах руками работников, а один-единственный дикобраз вполне способен за время отсутствия людей привести в полную негодность твердый рычаг из черного дерева. К счастью, зверюшек отпугивало одно лишь мое присутствие, ибо слабое зрение едва ли позволило бы мне заметить не только отдельного грызуна, но и целую стаю.
Мне же самому обед в тот день принесла из дому Тцитцитлини. Она сбросила сандалии, уселась рядом со мной на залитом солнцем краю карьера и, пока я ел запеченного в тортилье озерного сига, весело болтала. Обед приготовили недавно, и завернутые в салфетку кусочки рыбы еще сохранили жар костра. Я приметил, что, хотя денек выдался прохладный, сестренка моя тоже казалась разгоряченной. Лицо ее раскраснелось, и она все время оттягивала от груди квадратный вырез своей блузки.
Рыбешки с тестом имели необычно терпкий вкус, и я подумал, уж не сама ли Тцитци состряпала их сегодня вместо матушки и не потому ли она трещит без умолку, что боится, как бы я не стал дразнить ее как неумеху. Правда, непривычный вкус был не так уж плох, а я проголодался, так что умял бы и куда худшую снедь. Тцитци предложила мне прилечь и насыщаться с удобством, в то время как она постережет инструменты и будет отругивать дикобразов.
Я растянулся на спине и поднял глаза к облакам, которые, будучи четко очерченными на фоне неба, мне виделись расплывчатыми белыми пятнами на смутном голубом фоне. К этому я уже успел привыкнуть, но на сей раз с моим зрением произошло нечто неожиданное и странное. Белые и голубые разводы сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее начали вращаться, словно некий бог принялся ворошить небо венчиком для размешивания шоколада. Удивившись, я начал приподниматься, чтобы присесть, но внезапно голова моя закружилась, да так сильно, что я снова пал навзничь на траву.
Я не только чувствовал себя очень странно, но и, должно быть, производил какие-то странные звуки, ибо Тцитци склонилась надо мной, приблизив свое лицо к моему. И хотя в голове моей царил сумбур, у меня создалась впечатление, будто сестра чего-то ждала. Ротик ее был приоткрыт, кончик языка высовывался между блестящими белыми зубками, прищуренные глаза, казалось, искали какого-то знака. Потом ее губы изогнулись в лукавой улыбке, язык облизал их, а глаза, расширившись, наполнились торжествующим светом. А когда Тцитци заговорила, голос ее звучал необычно, словно доносившееся издалека эхо. Улыбаться, однако, она не прекратила, и я не ощущал никакого повода для беспокойства.
– У тебя такие большие глаза, брат. И темные: не карие, а почти совсем черные. Что ты ими видишь?
– Я вижу тебя, сестра, – промолвил я и почувствовал, что голос мой почему-то звучит хрипло. – Но ты, вот странно, выглядишь не так, как всегда... По-другому. Ты выглядишь...
– Да? – сказала она, поощряя меня продолжать.
– Ты выглядишь очень красивой, – закончил я.
Я просто не мог не сказать этого, хотя должен бы, как все мальчишки моего возраста, не замечать девчонок, а уж если и замечать, то только с презрением. Ну а к собственной сестре – тут уж не может быть никаких сомнений – надлежало относиться с еще большим пренебрежением, чем ко всем прочим девчонкам. Но то, что Тцитци красива, я знал бы, даже если бы не слышал, как об этом без конца говорят все взрослые. У всех мужчин, увидевших мою сестру впервые, захватывало дух. Ни один скульптор не смог бы передать гибкую грацию ее юного тела, ибо камень или глина не способны двигаться, а Тцитци, казалось, постоянно пребывала в плавном движении, даже когда она на самом деле не шевелилась. Ни один художник, как бы ни смешивал он свои краски, не смог бы точно воспроизвести золотисто-коричневый цвет ее кожи или цвет ее глаз, карих, с золотистыми крапинками.
Но в тот день ко всему этому добавилось еще нечто магическое, и именно это волшебство заставило меня признать ее красоту не только про себя, но и вслух. Сестренка просто лучилась магией, ибо ее окружала светящаяся аура наподобие того свечения взвешенных в воздухе мельчайших капелек воды, какое бывает, когда сразу после дождя нежданно проглянет солнце.
– Все светится, – продолжил я своим странно охрипшим голосом. – Твое лицо в тумане, но оно светится. Красным... с пурпурным ободом... и... и...
– Правда ведь, тебе приятно на меня смотреть? – спросила Тцитци. – Для тебя это наслаждение?
– Да. Да. Правда. Наслаждение.
– Тогда тише, брат мой. Сейчас ты испытаешь настоящее наслаждение.
Я растерялся, ибо ее рука оказалась под моей накидкой, а ведь мне, если помните, оставалось еще больше года до того возраста, когда надевают набедренную повязку. Наверное, мне следовало бы счесть столь смелый жест сестры чем-то очень скверным, но мне почему-то так не казалось. Не говоря уж о том, что я пребывал в полном оцепенении и отстранить ее руку просто не мог. Самым же удивительным ощущением оказалось то, что некая часть моего тела, чего никогда не бывало прежде, начала расти. Впрочем, прямо на глазах изменялось и тело Тцитци. Обычно ее юные груди всего лишь слегка приподнимали блузку, но сейчас, когда она стояла возле меня на коленях, ее набухшие соски выпирали из-под тонкой ткани, словно кончики пальцев. Я ухитрился поднять свою отяжелевшую голову и смутно уставиться вниз, на собственный тепули, зажатый в ее руке. Я и не знал, что он может быть таким большим, таким твердым, что кожа на нем так подвижна и что ее можно отвести так далеко вниз. В первый раз в жизни я увидел, увидел полностью, головку своего члена. Разбухшую, красную головку, выглядевшую так, словно рука Тцитци сжимала гриб на толстой ножке.
– Ойя, йойолкатика, – пробормотала сестра, и лицо ее стало чуть ли не таким же красным, как шляпка этого «гриба». – Он растет, он оживает. Видишь?
– Тотон... тлапецфиа, – отозвался я, не дыша. – Он становится жарким.
Свободной рукой Тцитци приподняла юбку и стала развязывать нижнюю повязку. Поскольку один ее конец был пропущен между ног, сестре пришлось широко их расставить, и когда повязка упала, я увидел ее тепили настолько близко, что различить мне все как следует не помешало даже плохое зрение. Не то чтобы я никогда не видел сестру нагой, но раньше у нее между ног я замечал разве что бугорок и плотную щель, да и то скрытую легким пушком тонких волос. Теперь же эта расщелина была открыта, как...
Аййя, я вижу, брат Доминго опрокинул и разбил свою чернильницу. И теперь он покидает нас. Вне всякого сомнения, огорченный этой историей.
Раз уж мне случилось отвлечься, замечу, что некоторые из наших мужчин и женщин имеют на своем теле след имакстли, то есть волосяной покров в интимных местах. Однако у большинства наших соплеменников ни там, ни где бы то ни было еще на теле, не считая, разумеется, пышной растительности на голове, волос не растет вовсе. Даже на лицах наших мужчин растительность скудна, а избыток таковой и вовсе считается уродством. Матери ежедневно моют лица маленьких мальчиков горячей известковой водой, и в большинстве случаев (как, например, в моем) это действует. На протяжении всей жизни борода у индейского мужчины практически не растет.
Брат Доминго не возвращается. Мне подождать, братья, или продолжать?
Хорошо. Тогда вернусь к вершине того далекого холма, где когда-то давным-давно я лежал, изумленный и недоумевающий, в то время как моя сестра самозабвенно занималась тем, что казалось мне столь странным.
Как я уже говорил, расщелина ее тепили раскрылась сама собой, словно распустившийся цветок. Розовые лепестки, появившиеся на фоне безупречной желтовато-коричневой кожи, даже поблескивали, словно бы спрыснутые росой. Мне показалось, будто только что расцветший цветок издавал слабый, едва ощутимый мускусный аромат, походивший на благоухание бархатцев. И все это вдобавок сопровождалось ощущением, что как открывшиеся мне только что интимные части, так и все тело и лицо сестры продолжали излучать пульсирующее, переливающееся свечение.
Задрав, чтобы не мешала, мою накидку, Тцитци подняла длинную, стройную ногу и села поверх меня. Все ее движения были медленными, но сестру била нервическая, нетерпеливая дрожь. Одной дрожащей маленькой рукой она нацелила мой тепули на свою промежность, тогда как другой пыталась раздвинуть еще шире лепестки своего «цветка». Как я говорил ранее, Тцитци в прошлом уже использовала с той же целью деревянное веретено, но ее лоно все еще оставалось суженным, так что читоли, перегородка, повреждена не была. Что касается меня, мой тепули пока не достигал мужской зрелости (хотя стараниями Тцитци он очень скоро обрел нужную величину, причем, как говорили мне впоследствии женщины, я даже превзошел в этом отношении большинство соплеменников.) Так или иначе, Тцитци оставалась девственной, а мой член был уж, во всяком случае, подлиннее и потолще какого-то там веретена.
Наступил мучительный, тревожный момент. Глаза моей сестры были плотно зажмурены, дышала она так, словно куда-то бежала, и, совершенно очевидно, чего-то отчаянно хотела. Я бы с радостью помог Тцитци, если бы знал, чего именно, и если бы все мое тело, кроме единственного органа, не пребывало в таком оцепенении. Потом неожиданно порог поддался: и у меня, и у Тцитци одновременно вырвался крик. Я вскрикнул от удивления, а она – то ли от боли, то ли от наслаждения. К величайшему своему изумлению, сам не понимая, каким образом, я оказался внутри своей сестры – окруженный, согретый и увлажненный ею, а потом еще и мягко массируемый, когда Тцитци начала двигать свое тело вверх и вниз в медленном ритме.
Небывалое ощущение начало распространяться от моего зажатого и ласкаемого ее промежностью тепули по всему телу. Мерцающая аура, окружавшая мою сестру, сделалась еще ярче, и ее пульсация, казалось, пронизывала все мое существо. Я чувствовал себя так, будто сестра ввела внутрь себя не только один, затвердевший и удлинившийся отросток моего тела, но и каким-то волшебным образом вобрала всю мою суть. Я был полностью поглощен Тцитцитлини, растворился в звоне маленького колокольчика. Восторг усиливался, пока мне не показалось, что я не смогу больше вынести его, но в следующий момент на меня обрушилось и вовсе неслыханное, небывалое наслаждение. Своего рода мягкий взрыв, как будто от стручка молочая, когда он трескается и разбрызгивает свое белое содержимое. В тот же самый миг Тцитци издала протяжный мягкий стон, в котором, даже пребывая в полном неведении и находясь в блаженном забытьи, я услышал тот же восторг, какой испытал сам.
Обмякнув, она упала на меня всем телом, и ее длинные мягкие волосы рассыпались по моему лицу. Некоторое время мы лежали молча и тишину нарушало лишь наше тяжелое дыхание. Потом я начал медленно осознавать, что странные краски бледнеют и удаляются, что небо над головой перестало вращаться. Между тем сестра, не поднимая головы и не глядя на меня, но, напротив, прижимаясь лицом к моей груди, спросила чуть слышно и несмело:
– Ты не жалеешь об этом, брат?
– Я жалею только о том, что все кончилось! – воскликнул я так рьяно, что вспугнул перепела, который взлетел из травы рядом с нами.
– Значит, мы сможем проделать это снова? – пробормотала Тцитци, по-прежнему не глядя на меня.
– А разве это возможно? – спросил я, и вопрос сей был вовсе не так глуп и нелеп, как могло бы показаться. Я задал его по неведению, тем паче что мой член выскользнул из нее и снова стал маленьким и холодным, каким был всегда. И вряд ли стоит смеяться над тем, что мальчишке, впервые познавшему женщину, показалось, что подобное наслаждение можно испытать лишь единожды в жизни.
– Ну, не сейчас, – ответила Тцитци. – Взрослые вот-вот вернутся. В какой-нибудь другой день, да?
– Аййо, каждый день, если это возможно!
Тцитци приподнялась на руках и с озорной улыбкой взглянула сверху вниз на мое лицо.
– Надеюсь, в другой раз мне не придется тебя дурманить?
– Дурманить?
– Ну, я имею в виду твое головокружение, оцепенение и все эти странные краски, которые ты видел. Признаюсь, брат, я совершила греховный поступок: стащила из храма при пирамиде один из их дурманящих грибов, растолкла и подмешала тебе в лепешки.
Поступок, совершенный ею, был не только греховным, но и безрассудным по своей дерзости. Маленькие черные грибы именовались теонанакатль, или «плоть богов», что само по себе уже указывало, насколько они были редки и как высоко ценились. Доставляли их с большим трудом и за высокую плату с какой-то священной горы в глубине земель миштеков, а вкушать «плоть богов» дозволялось лишь жрецам и прорицателям, причем лишь в тех случаях, когда возникала необходимость в предсказании будущего. Окажись Тцитци пойманной на краже этой святыни, ее убили бы на месте.
– Никогда больше так не делай, – сказали. – Зачем вообще тебе это понадобилось?
– Да затем, что я хотела сделать... то, что мы только что сделали, но боялась, как бы ты, узнав, на что я тебя подбиваю, не воспротивился.
Интересно, а мог ли я и вправду воспротивиться? Во всяком случае, ни в тот раз, ни, разумеется, во все последующие ничего подобного не случилось, и я всегда испытывал точно такое же блаженство, но уже без помощи дурмана...
Да, мы с сестрой совокуплялись бесчисленное количество раз на протяжении всех тех последующих лет, пока я еще жил дома, причем делали это, не упуская ни малейшей возможности. И в карьере, во время обеденного перерыва, и в кустах на пустынном берегу озера, и, два или три раза, в нашем собственном доме, когда отец и мать отлучались на достаточно долгое время. Набираясь опыта, мы взаимно избавлялись от неловкости, хотя, конечно, оставались крайне наивными: так, например, нам обоим и в голову не приходило попробовать заняться этим восхитительным делом еще и с кем-нибудь другим. Мы мало чему могли научить друг друга (и далеко не сразу обнаружили, что то же самое можно проделывать, когда я наверху), однако со временем сами придумали множество разнообразных позиций.
Так вот, в тот день сестра соскользнула с меня и растянулась в блаженной неге. И тут выяснилось, что наши животы увлажнены и запачканы кровью, брызнувшей после разрыва ее читоли, и другой жидкостью. Моим собственным омисетль, белым, как октли, но более клейким. Тцитци окунула пучок сухой травы в маленький кувшинчик с водой и хорошенько нас вымыла, не оставив ни на коже, ни на одежде никаких предательских следов. Потом сестра снова надела нижнюю набедренную повязку, расправила смявшуюся верхнюю одежду, поцеловала меня в губы, сказала (хотя первым это следовало бы сделать мне) спасибо и вприпрыжку убежала по травянистому склону.
Вот так, о писцы моего господина, и закончилось в тот день мое детство.
IHS S.С.C.M.
Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю
Его Наиславнейшему Величеству из города Мехико, столицы Новой Испании, в день Поминовения Усопших, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот двадцать девятый, шлем мы наш нижайший поклон.
Посылая по повелению Вашего Величества, со всей подобающей почтительной покорностью, хотя и с неохотой, очередное дополнение к так называемой «Истории ацтеков», Ваш верный слуга просит разрешения процитировать сочинение Вариуса Геминуса, ту его часть, где речь идет об обращении к государю с неким vexata quaestio[14]: «Тот, кто осмеливается говорить перед тобой, о Кесарь, не знает твоего величия, тот, кто не осмеливается говорить перед тобой, не ведает твоей доброты...»
Хотя мы рискуем показаться нашему монарху дерзкими и заслужить упрек, мы умоляем Вас, государь, дозволить нам прекратить сие пагубное занятие. Признаюсь, что, поелику в предыдущей порции откровений нечестивого дикаря, доставленной в Ваши королевские руки, оный нечестивец с легкостью, словно в мелком проступке, признается в совершении отвратительного греха кровосмешения – преступления, запрещенного во всем известном мире, как в цивилизованном, так и в диком; злодеяния, каковое признают отвратительным даже такие выродившиеся народы, как баски, греки и англичане; проступка, порицаемого даже несовершенным lex non scripta[15] варваров, включая и соплеменников этого индейца, и, следовательно, акта столь греховного, что мы не можем смотреть на оный сквозь пальцы лишь потому, что на момент его свершения грешник не имел представления о христианской морали, – мы были уверены, что Ваше Набожное Величество, ужаснувшись и преисполнившись отвращения, прикажет немедленно положить конец гнусным излияниям сего безнравственного ацтека, если не самой его жизни.
Однако верный клирик Вашего Величества еще ни разу не ослушался приказа, исходящего от нашего сеньора, а потому ниже прилагает дальнейшие страницы, записанные за время, прошедшее после отправки предыдущих. Мы будем принуждать писцов и переводчика продолжать их тяжкий, отвратительный труд и вести сию мерзкую хронику до тех пор, пока наш Наипочтеннейший император не сочтет возможным положить этому конец. Осмелимся лишь молить Вас, государь, по прочтении прилагаемого фрагмента биографии вышеупомянутого ацтека, содержащего истории, каковых устыдились бы и в Содоме, отринуть скверну и повелеть прекратить дальнейшее ведение сей непристойной летописи.
И да пребудут неизбывным наставлением в путях и делах Вашего Величества чистота и непорочность Господа Нашего Иисуса Христа. Сие есть искреннее желание преданного Вашему Священному Императорскому Католическому Величеству слуги, легата и посланца Хуана де Сумарраги, в чем он и подписывается собственноручно.
TERTIA PARS[16]
В то время, когда меня прозвали Кротом, я еще учился в школе. Каждый вечер после окончания рабочего дня я, как и другие дети старше семи лет со всего Шалтокана, отправлялся либо в Дом Созидания Силы, предназначавшийся только для мальчиков, либо в Дом Обучения Обычаям, который мальчики и девочки посещали совместно. В Доме Силы нас, мальчишек, заставляли выполнять тяжелые физические упражнения, закаляя мускулы и волю. Мы учились игре в мяч, тлачтли и получали первые навыки владения боевым оружием. В Доме Обычаев детей нашего возраста кратко знакомили с историей Мешико и других земель, несколько более подробно рассказывали о наших богах и о посвященных им многочисленных праздниках, обучали искусству обрядового пения, танцев и игры на музыкальных инструментах, которыми сопровождались все эти религиозные церемонии.
Только в этих телпочкалтин, или низших школах, мы, простолюдины, смешивались как равные с отпрысками знати и даже с несколькими детьми рабов, которые явно выделялись своими способностями. Считалось, что этого начального образования, в котором упор делался на воспитании вежливости, почтительности к родителям и достижении изящества и физической ловкости, для детей рядовых членов общины более чем достаточно, а уж для горстки детей рабов, которых сочли достойными обучения, такая возможность и вовсе была редким отличием и высокой честью.
Лишь немногие мальчики из простонародья могли рассчитывать на дальнейшее обучение в Домах Обычаев и Силы, совершенно недоступное для мальчиков-рабов и для всех девочек, будь они даже самого знатного рода. Чтобы продолжить учение в калмекактин, сыновья знатных родителей обычно покидали остров, поскольку на Шалтокане такой школы не было. Преподавали в подобных заведениях принадлежавшие к особому ордену жрецы, а учившиеся там по завершении обучения сами становились жрецами, правительственными чиновниками, писцами, историками, художниками, целителями и занимались другими, столь же почитаемыми занятиями. Поступление в калмекактин не было запрещено любому рожденному свободным юноше, но посещение его и проживание там обходились так дорого, что большинству простых людей такие траты было не осилить. Исключение составляли юноши, за время учебы в низшей школе проявившие исключительные способности, – таких обучали бесплатно.
Должен признаться, что я ни в Доме Созидания Силы, ни в Доме Обучения Обычаям ничем особенно себя не проявил. Помнится, когда я впервые появился в музыкальном классе, наставник мальчиков попросил меня спеть что-нибудь, чтобы он мог оценить мой голос. А когда я спел, он сказал:
– Звуки забавные, но пением бы я их не назвал. Может, попробовать научить тебя играть на каком-нибудь инструменте?
Увы, вскоре выяснилось, что я столь же неспособен извлечь мелодию из флейты с четырьмя дырочками или подобрать ритм хоть на одном из множества звучавших в разной тональности барабанов. В конце концов потерявший терпение наставник отправил меня в группу, осваивавшую простейший танец для начинающих, танец Громовой Змеи. Каждый танцор, притопнув, делал маленький прыжок вперед, совершал полный оборот кругом, припадал на одно колено и, вернувшись в исходную позицию, повторял все с начала. Когда мальчики и девочки, выстроившиеся в длинную колонну, последовательно, один за другим, проделывают эти движения, слышится непрерывный грохот, а их строй со стороны и впрямь производит впечатление извивающейся змеи. Или, во всяком случае, должен производить.
– Это первая в моей жизни Громовая Змея, которую мне приходится выстраивать с таким чудиком! – воскликнула наставница девочек.
– А ну выйди из этого ряда, Малинкуи! – вскричал следом за ней наставник мальчиков.
И с этого времени я стал для него Малинкуи, то есть Чудиком. С тех пор всякий раз, когда на острове, на площади перед пирамидой проводили церемонии и ученики нашей школы публично исполняли ритуальный танец, мое участие в празднестве сводилось к битью в барабан из черепашьего панциря парой маленьких оленьих рогов или к выбиванию ритма зажатыми в каждой руке клешнями краба. К счастью, честь нашей семьи на таких мероприятиях всегда поддерживала сестра: она выступала с сольным танцем, который пользовался неизменным успехом. Тцитци могла танцевать вообще без музыкального сопровождения, причем у зрителей создавалось впечатление, будто она слышит какую-то особую, звучащую лишь для нее одной музыку.
А вот мне начинало казаться, будто у меня нет собственного лица либо, напротив, их так много, что я не в силах разобраться, какое же из них настоящее. Дома я был Микстли, Туча, соседи чаще называли меня Тоцани, Кротом, в Доме Обычаев кликали Малинкуи, Чудиком. Ну а в Доме Созидания Силы я вскоре заслужил еще одно прозвище: Пойяутла, Связанный Туманом.
К счастью, с мускулами мне повезло больше, чем с музыкальными способностями, ибо я унаследовал рост, стать и силу моего отца. К четырнадцати годам я перерос многих учеников, бывших старше меня на два года, ну а прыгать, бегать и поднимать тяжести может, по моему разумению, даже слепец. Во всяком случае, наставник не находил изъянов в выполнении мною физических упражнений, пока дело не доходило до командной игры. Если бы в игре тлачтли допускалось использование рук и стоп, я играл бы лучше, ибо человек действует ими почти инстинктивно, однако удары по твердому мячу оли разрешалось наносить только локтями, коленями и ягодицами, да и сам этот мяч, когда мне вообще удалось его заметить, виделся лишь как смутная клякса. Соответственно, хотя на время игры мы надевали шлемы, набедренники, наколенники и налокотники из толстой кожи, а торс мой защищала толстая хлопковая безрукавка, я постоянно получал синяки и ссадины от ударов мяча.
Хуже того, я редко мог отличить своих товарищей по команде от игроков противника. А если уж мне, пусть и нечасто, удавалось попасть по мячу коленом или бедром, я вполне мог отправить его не в те ворота – приземистые каменные арки по колено высотой, которые, согласно сложным правилам этой игры, в ходе ее переносятся с места на место по краям игровой площадки. Что же до того, чтобы закинуть мяч в одно из вертикальных каменных колец, укрепленных высоко вдоль линии схождения двух окружавших площадку стен (это приносило победу вне зависимости от очков, набранных до этого каждой командой), то такой бросок и опытным-то игрокам с отменным зрением удавался лишь изредка, можно сказать, по счастливой случайности. Ну а для меня, видевшего все сквозь пелену тумана, это было бы настоящим чудом.
Вскоре наставник перестал привлекать меня к игре, и мое участие с тех пор сводилось к тому, чтобы следить за кувшином с водой и черпаком, а также колючками для уколов и сосательными тростинками, с помощью которых школьный целитель возвращал подвижность онемевшим мышцам игроков, отворяя в местах кровоподтеков густую черную кровь.
Кроме того, нас обучали действиям в боевом строю и владению оружием. Наставником по боевым искусствам был немолодой, покрытый шрамами куачик, «старый орел», каковой титул давался человеку, на деле доказавшему свою воинскую доблесть. Звали его Икстли-Куани, или Пожиратель Крови, и ему, надо полагать, было хорошо за сорок. Носить перья на голове и прочие знаки отличия настоящих воинов нам, мальчишкам, не разрешалось, однако у нас были деревянные или плетеные и обтянутые кожей щиты и сделанные по нашему росту боевые доспехи. Последние представляли собой стеганые одеяния из вымоченного в рассоле и затвердевшего хлопка, защищавшие все тело, от шеи до запястий и лодыжек. Эти доспехи предоставляли некоторую свободу движений и служили защитой от стрел, во всяком случае выпущенных с дальнего расстояния, но – аййя! – как же в них было жарко! Они царапали тело, и, пробыв в них совсем недолго, человек исходил потом.
– Первым делом, – заявил Пожиратель Крови, – вы должны научиться издавать боевые кличи. Конечно, в настоящий бой вы пойдете под трубные звуки раковин, гром барабанов и треск трещоток. Но не помешает добавить к этому шуму и ваши собственные голоса, призывающие убивать, а также удары ваших кулаков или оружия по щитам. Уж я-то знаю по собственному опыту: оглушительный шум сам по себе может служить оружием. Он может поколебать сознание человека, разбавить водой его кровь, ослабить его мускулы, может даже опустошить его мочевой пузырь и кишки. Но если этот шум производите вы сами, то на вас он подействует совсем по-другому: укрепит вашу решимость и поднимет боевой дух.
Таким образом, несколько недель подряд, не получив даже учебного оружия, мы учились во весь голос подражать резкому клекоту орла, рычанию ягуара, протяжному уханью совы и пронзительным крикам попугая. Мы учились скакать и неистовствовать в притворном боевом рвении, делать угрожающие жесты и корчить угрожающие гримасы, учились с такой силой стучать по щитам, что они окрашивались кровью наших разбитых кулаков.
Не знаю, как у других народов, но у нас в Мешико воинские подразделения оснащались оружием, предназначенным для достижения конкретных целей, причем каждый человек имел возможность также дополнительно выбрать то, что ему лучше подходило. К некоторым необычным видам вооружения относились, например, кожаная праща для метания камней, тупой каменный топор, которым били, как молотом, тяжелая палица с утолщением, утыканным обсидиановыми остриями, трезубец с наконечниками из зазубренных костей и меч, представлявший собой насаженное на рукоять рыло рыбы-пилы. Но в основном воины Мешико сражались четырьмя видами оружия.
Всякое сражение начиналось с обстрела противника из луков – оружия, поражавшего на расстоянии. Мы, ученики, долгое время практиковались со стрелами, имевшими вместо наконечников из острого обсидиана мягкие шарики оли. Как-то раз наставник выстроил примерно двадцать человек в шеренгу и сказал:
– Предположим, что близ вон тех кактусов нопали, – он указал на то, что моему взору представилось лишь размытым зеленоватым пятном, – находится враг. – Натяните луки изо всех сил и вставьте стрелы так, чтобы они смотрели точно посередине между положением солнца и линией горизонта. Готовы? Встаньте поудобнее. Теперь прицельтесь в кактусы. Спустить тетивы!
Стрелы взвились в воздух, и почти сразу же последовал дружный разочарованный стон. Описав дугу, стрелы кучно вонзились в землю, причем ни одна из них даже не задела кактуса. Правда, выстрел на сто шагов удался всем, но лишь потому, что наставник уточнил, как следует натягивать лук и под каким углом стрелять. Всем было стыдно за промах, и мы воззрились на наставника, ожидая, что он объяснит, в чем заключается оплошность.
Он указал на квадратные и прямоугольные боевые стяги, древки которых были воткнуты в землю повсюду вокруг нас.
– Для чего нужны эти полотнища? – спросил Пожиратель Крови.
Мы переглянулись. Потом Пактли, сын владыки Красной Цапли, ответил:
– Остроконечные флажки носят на поле боя командиры подразделений. Если мы в ходе сражения рассеемся, эти флажки укажут, куда надо собираться для перегруппировки.
– Верно, Пактцин, – похвалил его наставник. – Ну а вот тот, длинный стяг из перьев, он для чего нужен?
Последовал очередной обмен взглядами, и Чимальи робко произнес:
– Мне кажется, мы носим его в знак гордости тем, что являемся воинами Мешико.
– Ответ хоть и неверный, но достойный, – заявил Пожиратель Крови, – так что наказания не последует. Но пусть все обратят внимание на то, как стелется по ветру этот вымпел.
Мы воззрились на флаг. Ветер был не слишком силен, и полотнище не реяло, как бывает, под прямым углом к древку, однако и не обвисло, а полоскалось под углом к земле.
– Ветер! Он дует справа налево! – взволнованно воскликнул один мальчик. – Мы целились правильно, куда надо, но ветер отнес наши стрелы в сторону от цели!
– Если вы промахнулись, значит, прицел был неверным, – сухо указал наставник. – Нечего сваливать вину на бога ветра. Чтобы ваши стрелы попадали куда надо, вы должны принимать во внимание то, с какой силой и в каком направлении дует Эекатль в свою ветровую трубу. Именно с этой целью на поле боя выносится стяг из перьев: по тому, в какую сторону он смотрит и под каким углом висит, можно определить, куда и с какой силой дует ветер, а значит, и рассчитать, далеко ли снесет он ваши стрелы. А сейчас марш туда! Соберите свои стрелы, повернитесь и выпустите их в меня! Слышите? Тот, кому удастся попасть в меня, получит освобождение от порки, даже самой заслуженной.
Мы припустили со всех ног, живо собрали стрелы и выпустили их в куачика. Увы, все они снова пролетели мимо.
Если лук и стрелы используют, чтобы поразить врага на дальнем расстоянии, то для более близкой цели подходит дротик, имеющий укрепленный на легком древке тонкий, острый обсидиановый наконечник. Он не оперен, а дальность его полета и поражающая сила зависят от силы и сноровки метателя.
– Имейте в виду, – говорил Пожиратель Крови, – как бы ни был могуч воин, одной лишь рукой он никогда не сможет метнуть дротик так далеко, как при помощи копьеметалки атль-атль. На первый взгляд эта палка с зацепом кажется неуклюжей, но когда вы после долгой практики овладеете ею как следует, то поймете, зачем она нужна: она удлинит вашу руку и удвоит вашу силу. На расстоянии тридцати длинных шагов вы сможете вогнать дротик в дерево толщиной в мачту. А теперь, мальчики, представьте, что будет, если он, пущенный с такой силой, попадет в человека?
Если после перестрелки и метания дротиков отряды сближались, в ход шли длинные копья с более широкими и тяжелыми обсидиановыми наконечниками. Нанося ими колющие удары, наши воины старались не подпускать противника вплотную. Ну а главным оружием неизбежно решающей судьбу битвы рукопашной схватки служил меч, именовавшийся макуауитль, что в переводе означает «охотящееся слово». Звучит не так уж и грозно, но меч этот был самым страшным, смертоносным оружием, применявшимся нашими войсками.
Макуауитль представлял собой планку из очень твердого дерева, длиной с руку и шириной в ладонь, по краям которой были вставлены острые обсидиановые пластины. Рукоять меча имела длину, позволявшую воину действовать как одной, так и обеими руками, причем она тщательно вырезалась и подгонялась под меченосца, для удобства его хватки. Обсидиановые пластины не просто вставлялись в дерево: мечу придавалось такое значение, что при его изготовлении в ход шла даже магия. Острые сколы обсидиана крепились в прорезях с помощью волшебного клея, в состав которого входили жидкий оли, драгоценная душистая смола копали и свежая кровь, которую поставляли жрецы бога войны Уицилопочтли.
Из обсидиана получаются зловещего вида наконечники стрел и копий или лезвия мечей, блестящие, словно кристаллы кварца, но черные, как Миктлан, загробный мир. Правильно обработанный, этот камень имеет грани столь острые, что с его помощью можно делать разрезы, тонкие, как травинка, и наносить глубокие, рассекающие раны. Единственным его недостатком является то, что обсидиан хрупок и может разбиться от удара о щит или меч противника. Но даже при этом в руках сильного, опытного бойца макуауитль с обсидиановыми лезвиями представляет грозное оружие, рассекающее человеческую плоть и кости с такой легкостью, словно это пучок травы. Ибо – о чем постоянно напоминал нам Пожиратель Крови – на войне враги являются не людьми, а всего лишь сорняками, каковые необходимо скосить.
Точно так же как наши стрелы, дротики и копья имели наконечники из резины, так и учебные мечи делали такими, чтобы мы не могли случайно изувечить друг друга. Основная планка изготовлялась из легкого дерева с мягкой древесиной, так что при нанесении слишком сильного удара такой меч просто ломался. Ну а по краям его вместо острых обсидиановых пластин вставлялись перья. Перед тем как двое учеников вступали в учебный поединок, наставник смачивал эти перья красной краской, с тем чтобы каждый нанесенный удар оставлял четкую отметину, похожую на настоящую рану. Краска была стойкой, и эти отметины сохранялись долго. За весьма короткое время мое лицо и тело оказались испещрены красными метками, так что мне стало неловко появляться на людях. Именно тогда наш куачик поговорил со мною наедине. Он был суровым многоопытным бойцом, твердым, как обсидиан, и, вероятно, не получившим, кроме воинских навыков, никакого образования, но при всем том далеко не глупцом.
Представ перед Пожирателем Крови, я, как подобало, выразил свое почтение ритуальным жестом, целуя руку и землю, после чего, не вставая с колен, сказал:
– Наставник, тебе уже ведомо, что глаза мои слабы. Боюсь, ты напрасно тратишь время и терпение, пытаясь обучить меня воинскому искусству. Окажись все эти метки на моем теле настоящими ранами, я давно уже был бы мертв.
– И что с того? – прохладно произнес он, после чего присел, чтобы я лучше мог его слышать. – Внемли мне, Связанный Туманом, я поведаю тебе о человеке, повстречавшемся мне некогда в Куаутемалане, стране Спутанного Леса. Может быть, ты знаешь, что тамошние жители, все до единого, очень боятся смерти. Вот и этот человек, проявляя крайнюю осторожность, избегал малейшей угрозы, а ведь вся наша жизнь полна риска. Он окружил себя целителями, жрецами и кудесниками, вкушал только самую питательную пищу и хватался за всякое снадобье, о котором говорили, будто оно укрепляет здоровье. Ни один человек в мире никогда не заботился о своей жизни лучше. Он жил только ради того, чтобы продолжать жить.
Пожиратель Крови умолк. Я подождал, но поскольку продолжения не последовало, спросил:
– И что же, наставник, стало с этим человеком?
– Он умер.
– И это все?
– А что еще в конечном счете происходит с любым человеком? Я и не помню, как его звали. Никто ничего не помнит о нем, кроме того, что он жил, а потом умер.
После очередной паузы я сказал:
– Наставник, я знаю, что если буду убит на войне, то моя смерть послужит насыщению богов, они щедро наградят меня в загробном мире, и, возможно, мое имя не будет забыто. Но не могу ли я, прежде чем настанет мой черед умереть, сделать в этом мире что-то по-настоящему важное и полезное?
– Мой мальчик, если, оказавшись в бою, ты нанесешь хотя бы один верный удар, можешь считать, что ты уже совершил нечто важное и полезное. Даже если в следующий момент тебе суждено быть убитым, ты уже достигнешь большего, чем все те люди, которые влачат свое жалкое существование до тех пор, пока боги не устают смотреть на пустую суетность их жизней и не смахивают их в пропасть забвения.
Пожиратель Крови поднялся.
– Связанный Туманом, вот мой собственный макуауитль, долго служивший мне верой и правдой. Возьми его. Только постарайся почувствовать рукоять.
Должен признаться, что, когда мне впервые в жизни довелось взять в руки боевое оружие, а не игрушечную щепку, окаймленную перьями, меня охватило радостное возбуждение. Меч был тяжел, просто зверски тяжел, но сам его вес как бы возглашал: «Во мне сила!»
– Вижу, ты размахиваешь им, держа в одной руке, что под силу лишь очень немногим мальчикам твоего возраста, – промолвил наставник. – А теперь, Связанный Туманом, иди сюда. Видишь этот крепкий нопали? А ну нанеси по нему смертельный удар.
Кактус был старый, величиной почти с дерево. Его колючие зеленые листья походили на весла, а покрытый коричневатой корой ствол не уступал по толщине моей талии. Я сделал мечом пробный взмах и, действуя одной лишь правой рукой, полоснул обсидиановым клинком по растению. Лезвие с голодным причмокиванием погрузилось в кору.
Я высвободил его, перехватил рукоять обеими руками, замахнулся и, вложив в него всю свою силу, нанес новый удар, рассчитывая, что на сей раз лезвие вонзится гораздо глубже. Эффект, однако, превзошел все мои ожидания: меч начисто разрубил ствол кактуса, разбрызгав его сок, словно бесцветную кровь. Верхняя часть нопали с треском повалилась вниз, и нам с наставником пришлось отскочить в сторону, чтобы не угодить под усеянную острыми колючками падающую массу.
– Аййа, Связанный Туманом! – восхищенно воскликнул Пожиратель Крови. – Пусть ты и лишен некоторых других качеств, но зато обладаешь силой прирожденного воина.
Я покраснел от удовольствия, однако вынужден был сказать:
– Да, наставник. Силы мне не занимать, и я могу нанести мощный удар. Но как насчет моего плохого зрения? Что, если этот удар придется вовсе не по цели, а то я и вовсе задену кого-нибудь из своих?
– Ни один куачик, отвечающий за новобранцев, никогда не отведет тебе в боевом порядке такое место, где существует риск подобного несчастья. В Цветочной Войне командир поместит тебя среди «пеленающих», тех, кто носит при себе веревки, с тем чтобы связывать пленных и конвоировать их домой для принесения в жертву. Ну а на настоящей войне твое место будет в тыловом отряде, среди «поглощающих», чьи ножи даруют избавление от страданий тем воинам, и своим, и вражеским, которые, будучи раненными, остались лежать на земле, в то время как сражение пронеслось дальше.
– «Пеленающие» и «поглощающие», – пробормотал я. – Едва ли в рядах и тех и других можно стяжать славу героя или заслужить награду в загробном мире.
– Прежде ты говорил об этом мире, – строго напомнил мне наставник, – причем говорил о службе, а не героизме. Даже самые смиренные могут служить с пользой. Припоминаю, что было, когда мы вступили в дерзкий город Тлателолько, дабы присоединить его к нашему Теночтитлану. Воины этого города, разумеется, сражались с нами на улицах, но женщины, дети и дряхлые старики стояли на крышах домов и бросали оттуда на нас большие камни, гнезда, полные сердитых ос, и даже пригоршни собственных испражнений!
Здесь, о писцы моего господина, мне следует остановиться и кое-что пояснить, ибо среди множества войн, которые мы вели, сражение за Тлателолько стояло особняком. Наш Чтимый Глашатай Ашаякатль просто счел необходимым покорить этот надменный город, лишить его независимости и силой заставить его жителей признать власть нашей великой столицы Теночтитлана. Но, как правило, остальные наши воины против других народов не имели своей целью завоевания, во всяком случае в том смысле, в каком ваши войска завоевали всю эту страну, назвав ее Новой Испанией и превратив в покорную колонию великой Испании, вашей родины. Мы тоже побеждали другие народы и приводили их к покорности, но их страны при этом не прекращали существовать. Мы сражались для того, чтобы показать свою мощь и востребовать с менее сильных дань. Когда другой народ покорялся и признавал зависимость от Мешико, он оставался жить на своей земле, возглавляемый собственными вождями, и продолжал пользоваться всем, что даровали ему боги – золотом, пряностями, оли, да чем угодно, – за исключением определенной доли, которая отныне изымалась и должна была ежегодно доставляться ко двору нашего Чтимого Глашатая.
Кроме того, если возникала нужда, воины покоренных народов должны были принимать участие в наших походах. Однако все эти племена сохраняли свои названия, свой привычный уклад жизни и свою религию. Мы не навязывали им свои законы, обычаи или своих богов. Например, бог войны Уицилопочтли был нашим богом. Именно его милостью мешикатль были возвышены над прочими народами, и мы вовсе не собирались делить щедроты этого бога с кем-либо еще. Напротив, побеждая те или иные племена, мы нередко обнаруживали новых богов (или новые воплощения известных богов) и, сделав копии их статуй, устанавливали в наших храмах.
Должен признать, что по соседству с нами существовали и такие народы, добиться от которых признания покорности и уплаты дани нам так и не удалось. Примером тому прилегающий к нам с востока Куаутлашкалан, земля Орлиных Утесов, называемая нами обычно просто Тлашкала, Утесы или Скалы. Вы, испанцы, по какой-то причине предпочли назвать ее Тласкала, что вызывает смех, поскольку это слово означает на нашем языке попросту «тортилья».
Тлашкала была подобна острову, ибо со всех сторон ее окружали подвластные нам страны. Однако ее правители упорно отказывались подчиниться нам хоть в чем-то, и поэтому их земля находилась в изоляции и испытывала большие трудности со ввозом многих необходимых товаров. Если бы жители Тлашкалы не торговали с нами, хоть и скрепя сердце, священной смолой копали, которой богаты их леса, у них не было бы даже соли, чтобы приправить пищу.
Поскольку наш юй-тлатоани не поощрял торговлю с тлашкалтеками, надеясь, что рано или поздно они смирят свою гордыню и покорятся, упрямцам приходилось испытывать тяжкие, унизительные лишения. Например, они вынуждены были обходиться лишь собственным хлопком, которого там растет очень мало, отчего даже их знати приходилось носить мантии из хлопка, смешанного с грубыми волокнами конопли, или магуй. В Теночтитлане в такой одежде ходили только рабы или дети. Понятно, что жители Тлашкалы ненавидели нас от всей души, и вам хорошо известно, какие суровые последствия возымела эта ненависть и для нас, и для самих тлашкалтеков, и для всех, населявших те земли, которые ныне именуются Новой Испанией.
– И кстати, – сказал мне Пожиратель Крови в ходе того памятного разговора, – как раз сейчас наши войска постыдно увязли на западе, в борьбе с упорствующим в неподчинении нашей воле народом. Предпринятая Чтимым Глашатаем попытка вторжения в Мичоакан, страну Рыбаков, была с позором для нас отбита. Ашаякатль рассчитывал на легкую победу, ибо ни во что не ставил медные клинки этих пуремпече, однако они нанесли нам поражение.
– Но как, наставник? – удивился я. – Как мог миролюбивый народ, вооруженный не твердым обсидианом, а мягкой медью, дать отпор непобедимому Мешико?
Старый воин пожал плечами.
– Может быть, пуремпече и не выглядят воинственными, однако, защищая свою родину, озерный край Мичоакан, они сражаются с великой яростью и отвагой. К тому же, по слухам, они обнаружили какой-то магический металл, который замешивают в свою медь, пока она еще расплавлена. Выкованные из этого сплава клинки обретают такую прочность, что наши обсидиановые лезвия кажутся в сравнении с ними сделанными из коры.
– Чтобы рыбаки и земледельцы побили могучих воинов Ашаякатля... – пробормотал я себе под нос.
– Можешь быть уверен, мы снова вторгнемся в их край, – промолвил Пожиратель Крови. – До сих пор Ашаякатль хотел всего лишь получить доступ к их богатым рыбой заводям и плодоносным долинам, но теперь к этому добавилось стремление раздобыть секрет магического металла. Он выступит против пуремпече снова, и когда это случится, ему потребуется каждый, кто способен шагать в строю. Даже... – Наставник умолк, но потом продолжил: – Даже ветеран с негнущимися суставами вроде меня или тот, кто сможет служить разве что «вяжущим» или «поглощающим». Нам всем, мой мальчик, должно быть закаленными, обученными и готовыми к бою.
Вышло, однако, так, что Ашаякатль умер прежде, чем успел снова вторгнуться в Мичоакан, находящийся в том краю, который вы теперь называете Новой Галисией. При следующем Чтимом Глашатае мы, мешикатль и пуремпече, ухитрялись жить в своего рода взаимном уважении. И мне вряд ли стоит напоминать вам, почтенные братья, что ваш собственный военачальник, этот мясник Белтран де Гусман, и по сей день все еще пытается сокрушить упорно сопротивляющиеся отряды своенравного племени. Пуремпече держат оборону вокруг озера Чапалан и в других отдаленных уголках Новой Галисии, отказываясь покориться вашему королю Карлосу и вашему Господу Богу.
Я рассказал о войнах, которые велись ради завоевания соседних народов. Уверен, что природа таких войн понятна даже вашему кровожадному Гусману, хотя, конечно, ему в жизни не уразуметь, как можно сохранять побежденным не только жизнь, но и право на самоуправление. Но сейчас позвольте мне рассказать о наших Цветочных Войнах, ибо все, что связано с ними, остается непонятным для белых людей. «Как, – спрашивали меня многие, – могло быть, чтобы дружественные народы вели между собой столько совершенно ненужных, ничем не спровоцированных войн? И чтобы при этом ни одна из сторон даже не пыталась победить?»
Я по мере сил постараюсь вам это объяснить.
Любая война по самой своей природе угодна нашим богам, ибо воин, умирая, проливает кровь, влагу жизни, самый драгоценный дар, который может преподнести им человек. В войне завоевательной или карательной целью является окончательная победа, и воины обеих сторон сражаются, чтобы убить или быть убитыми. Недаром мой наставник называл врагов сорняками, которые необходимо выкосить. В ходе таких войн лишь немногие попадали в плен, чтобы умереть впоследствии в ходе церемониального жертвоприношения. Но умирал ли воин на поле боя или на алтаре храма, его смерть считалась Цветочной Смертью, почетной для него самого и угодной богам. Во всем этом, если взглянуть на происходившее с точки зрения богов, был только один минус: войны происходили недостаточно часто. Они случались лишь время от времени, а насыщающая кровь, равно как и павшие воины, которые становились их слугами в загробном мире, требовались богам постоянно. Бывало, между двумя войнами проходили долгие годы, и все это время богам приходилось поститься и ждать. Что, разумеется, раздражало их, и в год Первого Кролика они дали нам об этом знать.
Это случилось лет за двенадцать до моего рождения, но отец отчетливо помнил те события и частенько рассказывал о них, печально покачивая головой. В тот год боги наслали на все плато самую суровую зиму на людской памяти. Мало того что стужа и пронизывающие, обжигающие холодом ветра безвременно унесли жизни многих младенцев, болезненных старцев, домашних животных и даже диких зверей, так шестидневный снегопад еще и погубил прямо на корню все наши зимние посевы. В ночном небе наблюдались таинственные огни, полоски окрашенного холодом свечения, которые отец описывал как «богов, зловеще шагавших по небесам». По его словам, лица их «оставались неразличимы: народ лицезрел лишь мантии из белых, зеленых и голубых перьев цапель».
И это было только начало. Весна не просто положила конец холоду, но принесла палящую, изнуряющую жару, а в сезон дождей дождей не последовало. Ту часть наших посевов и животных, которая смогла пережить стужу и снегопад, теперь губила засуха. И этому бедствию не было видно конца и края. Следующие годы оказались такими же: стужа сменялась жарой и засухой. Во время холодов наши озера замерзали, а в жару съеживались: вода в них нагревалась и становилась такой соленой, что рыба гибла, всплывала брюхом кверху и гнила, наполняя воздух зловонием.
Этот период, который старые люди и по сию пору зовут Суровыми Временами, продлился пять или шесть лет. Ййа, аййа, должно быть, эти времена были не просто суровы, а ужасны, если нашим гордым, самолюбивым масехуалтин приходилось продавать себя в рабство. Видите ли, другие народы, жившие за пределами этого плато, в южных нагорьях и в прибрежных Жарких Землях, не подверглись подобным напастям. Они предлагали нам на обмен плоды своих по-прежнему щедрых урожаев, но с их стороны это вовсе не было великодушием, ибо они знали, что нам почти нечего предложить в ответ, только самих себя. Наши соседи, особенно те, кому прежде приходилось признавать наше превосходство, были рады возможности покупать «чванливых мешикатль» в качестве рабов и унижать нас еще сильнее, предлагая ничтожную плату.
В ту пору за крепкого работящего мужчину давали в среднем пятьсот початков маиса, а за женщину в детородном возрасте – всего четыреста. Если семья имела только одного пригодного для продажи ребенка, то этим мальчиком или девочкой приходилось пожертвовать, чтобы остальные домочадцы не умерли с голоду. Если в семье были только младенцы, ее глава продавал себя. Но долго ли могла продержаться семья на четырех или пяти сотнях маисовых початков? И что было делать, кого продавать после того, как эти початки оказывались съедены? Даже вернись нежданно Золотой Век, разве могла семья выжить без работающего отца? Да и Золотой Век что-то не наступал...
Все это происходило в правление Мотекусомы Первого, который, пытаясь облегчить страдания народа, опустошил и государственную, и свою личную казну. Наконец, когда все хранилища и амбары опустели, а никаких признаков конца Суровых Времен не наблюдалось, Мотекусома и его Змей-Женщина созвали Совет Старейшин, на который пригласили провидцев и прорицателей. За точность не поручусь, но рассказывают, будто на том достопамятном совещании происходило следующее.
Один седовласый кудесник, потративший месяцы, бросая гадательные кости и сверяя результаты со священными книгами, провозгласил:
– О Чтимый Глашатай, боги наслали на нас голод, дабы показать, что они сами испытывают такие же страдания. Боги голодают, ибо со времени нашего последнего вторжения в Тлашкалу, а оно имело место в год Девятого Дома, мы не вели войн и лишь изредка преподносили богам дары, освященные кровью. Запас пленников у нас иссяк, а одними преступниками и добровольцами богов не насытить. Им требуется много крови.
– Выходит, нужна новая война? – задумчиво промолвил Мотекусома. – Но Суровые Времена ослабили наш народ, и даже у лучших воинов едва ли хватит сил на то, чтобы совершить поход к вражеской границе, не говоря уж о том, чтобы вступить в бой.
– Это так, о Чтимый Глашатай. Но есть возможность совершить массовое жертвоприношение, не затевая войны.
– Ты предлагаешь перерезать наших людей прежде, чем они умрут с голоду? – саркастически спросил правитель. – Но они так исхудали и иссохли, что, пожалуй, нам со всего города не нацедить столько крови, чтобы ее хватило для утоления божественной жажды.
– Верно, Чтимый Глашатай. И в любом случае, это было бы столь жалкое подаяние, что боги, скорее всего, отвергли бы его с презрением. Нет, господин, без войны не обойтись, но это должна быть необычная война...
Так или примерно так рассказывали мне о том, откуда пошли Цветочные Войны и как была начата первая из них.
Самые сильные державы, расположенные в центре плато, составляли Союз Трех. В него входили: Мешико (со столицей в Теночтитлане); страна, населенная народом аколхуа, что лежит на восточном берегу озера (со столицей в Тескоко); а также земля, расположенная на западном побережье, жители ее называются текпанеками (со столицей в Тлакопане). На юго-востоке проживали три народа помельче: тлашкалтеки, о которых я уже говорил (напомню, их столица Тлашкала); уэшоцинеки, со столицей в Уэшоцинко; и некогда могущественные тья-нья, или, как звали их мы, миштеки, чьи владения к тому времени уменьшились до размеров города Чолула с ближайшими окрестностями. Первые, о чем уже говорилось, были нашими врагами, но вторые и третьи еще издавна платили нам дань и считались, хоть и не по своей воле, нашими, пусть и не совсем полноправными, союзниками. Суровые Времена принесли трем названным народам такие же бедствия, как и народам, входившим в Союз Трех.
После совета со старейшинами Мотекусома устроил другой, с правителями Тескоко и Тлакопана, и эти вожди начертали и направили правителям городов Тлашкала, Чолула и Уэшоцинко послание. Звучало оно приблизительно так:
«Давайте устроим войну, целью которой будет не уничтожение, но выживание всех наших народов. Мы все разные, но Суровые Времена принесли нам одинаковые лишения, и мудрые люди говорят, что единственная наша надежда на спасение – это умилостивить богов человеческими жертвоприношениями. Поэтому мы предлагаем устроить сражение войск нашего Союза с войсками ваших трех городов и сделать это на равнине Акачинанко, которая не принадлежит никому и лежит в достаточном отдалении от всех владений. Эта война будет иметь своей целью не установление власти, присоединение территории, наложение дани или грабеж, но лишь захват пленных, каковым будет дарована Цветочная Смерть. Как только все стороны захватят столько пленников, сколько необходимо для ублажения их богов, это будет доведено до сведения командующих, после чего сражение немедленно прекратится».
Это, по понятиям испанцев, совершенно невероятное предложение было принято всеми заинтересованными сторонами, включая и воинов, которых вы называете безумными самоубийцами, ибо они сражались не ради победы или добычи, но выходили на бой, не суливший им ничего, кроме весьма вероятной безвременной кончины. Но скажите, разве среди состоящих на службе у вашего короля солдат не нашлось бы людей, готовых выйти на бой под любым предлогом, лишь бы избавиться от удручающей скуки, царящей в гарнизонах в мирное время? А у наших воинов, по крайней мере, имелся стимул: они знали, что если погибнут в бою или на алтаре врагов, то этим заслужат благодарность всего народа за то, что угодили богам, которые, в свою очередь, одарят их блаженством в загробном мире. К тому же в те Суровые Времена, когда так много народу бесславно умирало от голода, у мужчин были все основания предпочесть гибель от меча или жертвенного ножа.
Так была задумана первая Цветочная Битва, которую провели там, где и было предложено жрецами, хотя путь к равнине Акачинанко для всех шести армий оказался столь долгим и утомительным, что воинам, прежде чем они вступили в сражение, потребовался отдых. Так или иначе, но народу в той битве полегло немало, ибо некоторые воины, войдя в раж, дрались как на настоящей войне. Ведь солдату, обученному убивать, трудно воздержаться от убийства. Однако чаще по взаимному соглашению удары наносились не обсидиановым лезвием, но плоской частью меча. Оглушенные такими ударами люди не добивались «поглощающими», но попадали в руки «вяжущих». Спустя всего два дня состоявшие при каждом войске жрецы сочли число захваченных пленников достаточным для ублажения своих богов, и командующие один за другим стали разворачивать над полем знамена, призывая окончить сражение. Схватки, все еще продолжавшиеся кое-где на равнине, прекратились, и шесть усталых армий разошлись по домам, уводя с собой еще более усталых пленников.
Эта первая, пробная, Цветочная Война состоялась в середине лета, то есть в самый разгар сезона, коему следовало быть сезоном дождей, но который в Суровые Времена был сезоном зноя и засухи. Вожди всех шести народов договорились также и о том, чтобы все пленные, во всех шести городах, были принесены в жертву одновременно. Сейчас уже никто не возьмется сказать точно, сколько людей встретило в тот день свою смерть в Теночтитлане, Тескоко, Тлакопане, Тлашкале, Чолуле и Уэшоцинко, но в любом случае счет шел на тысячи. Вы, почтенные братья, можете считать это простым совпадением, ибо Господь Бог, разумеется, не был к тому причастен, однако в тот самый день, когда на пирамидах пролилась человеческая кровь, кто-то сорвал печать с облачных кувшинов и на все обширное плато, от края до края, пролился животворный ливень. Суровые Времена подошли к концу.
К тому же в тот самый день многие жители всех шести городов в первый раз за несколько лет наелись досыта, ибо вкусили останки жертвенных ксочимикуи. Боги довольствовались вырванными из груди и растертыми на их алтарях человеческими сердцами, тела жертв им нужны не были, но зато они очень даже пригодились собравшимся людям. Тела ксочимикуи, еще теплые, скатывались вниз по ступеням пирамиды, а поджидавшие внизу рубщики мяса рассекали их на части и делили среди толпившихся на площади людей. Черепа раскалывали и извлекали оттуда мозги, руки и ноги разрубали на куски, гениталии и ягодицы отчленяли, а печень и почки вырезали. Эти порции не просто кидали в толпу, их распределяли с восхитительным здравым смыслом, а народ, со столь же восхитительным терпением, ждал. По понятным причинам мозг доставался жрецам, гениталии – молодым семейным парам. Не столь значимые ягодицы и внутренности отдавали беременным женщинам, кормящим матерям и многодетным семьям. Остатки голов, рук, ступней и торсов, в которых больше костей, чем мяса, откладывали в сторону, чтобы удобрить землю для будущего урожая.
О том, являлось ли изначально это пиршество еще одним преимуществом замысла тех, кто придумал Цветочные Войны, я судить не берусь. Может быть, да, а может быть – и нет. Все народы, населявшие наши края, издавна употребляли в пищу все живое, что выращивали или добывали себе на потребу: дичь, домашнюю птицу, собак. Ели также ящериц, насекомых и кактусы, но на тела соплеменников, умерших в Суровые Времена, никто никогда не покушался. Это можно было бы счесть неразумным, но, как бы ни голодали населявшие наши края народы, умерших соотечественников они, в соответствии со своими обычаями, предавали земле или огню. Однако теперь благодаря Цветочной Войне люди получили множество трупов врагов (пусть они стали врагами лишь по договоренности), так что угрызений совести в этом случае никто не испытывал.
В последующие годы никогда не повторялись ни столь массовая резня, ни столь массовое пиршество, ибо необходимости в насыщении голодной толпы уже не возникало. Поэтому жрецы разработали и установили порядок поедания жертвенных трупов, превратив это действо в ритуал. Впоследствии воинам, захватившим пленных, отдавали лишь символические кусочки мышц убиенных, которые они съедали в строгом соответствии с установленным обрядом. Остальное же мясо распределялось среди действительно бедных людей, в основном рабов, а в таких городах, где, как в Теночтитлане, имелись общественные зверинцы, трупы скармливались животным.
Человеческая плоть, как почти всякое другое мясо, будучи надлежащим образом разделана, приправлена и приготовлена, представляет собой вкусное блюдо и за отсутствием другой мясной пищи вполне годится для пропитания. Другое дело, что, подобно тому как браки между родственниками (а таковые были распространены среди нашей знати) хотя и приносили порой превосходные плоды, но чаще вели к вырождению потомства, так и люди, постоянно питающиеся человеческим мясом, надо думать, обрекают себя на упадок. Точно так же как род, дабы процветать и здравствовать, нуждается в притоке свежей крови со стороны, так и кровь человека улучшается благодаря употреблению мяса других животных. Таким образом, как только Суровые Времена миновали, поедание убитых ксочимикуи стало для всех, кроме совсем уж бедных, не более чем религиозным ритуалом.
Однако первая Цветочная Война, уж не знаю, было это совпадением или нет, привела к такому успеху, что те же самые шесть народов впоследствии постоянно продолжали затевать подобные войны, дабы оградить себя от возможного гнева богов и не допустить повторения Суровых Времен. Правда, осмелюсь предположить, что в дальнейшем у Мешико не было особой нужды в такой уловке, ибо Мотекусома и Чтимые Глашатаи, которые стали его преемниками, больше не допускали того, чтобы промежутки между настоящими войнами затягивались на годы. Редко бывало, чтобы наши войска не находились в походе, увеличивая число племен, платящих нам дань. Однако аколхуа или текпанеки, не столь могущественные и воинственные, вынуждены были затевать Цветочные Войны, ибо им больше негде было черпать жертвы для своих богов, а Теночтитлан, ставший прародителем подобных сражений, охотно продолжал в них участвовать. В таких случаях Союз Трех по-прежнему выступал против тлашталтеков, миштеков и уэшоцинеков.
Воинам было все равно, где сражаться. Вероятность не вернуться с завоевательной или с Цветочной войны была одинаковой, равно как и возможность стяжать славу героя и заслужить награду имелась как и у того, кто устилал поле боя телами убитых врагов, так и у того, кто приводил с равнины множество живых пленников.
– И запомни, Связанный Туманом, – сказал мне Пожиратель Крови в тот памятный день, – ни один воин – ни в настоящей войне, ни в Цветочной – не должен заранее настраиваться на смерть или пленение. Ему следует надеяться выжить, победить и вернуться с войны героем. Не стану лицемерить, мой мальчик, воин вполне может погибнуть вопреки всем своим надеждам и чаяниям, однако если он пойдет в бой, не рассчитывая завоевать победу для своего войска и славу для себя, вот тогда он погибнет наверняка.
В ответ я, не желая выглядеть малодушным, высказался в том смысле, что не боюсь смерти в бою или на жертвеннике, хотя, по правде сказать, и то и другое вовсе меня не привлекало. Я прекрасно понимал, что в любом случае, хоть на настоящей войне, хоть на Цветочной, я все равно окажусь разве что среди «пеленающих» или «поглощающих», обязанности которых с равным успехом можно было возложить и на женщин. Поэтому я спросил наставника, не кажется ли ему, что я мог бы принести народу Мешико большую пользу, будь у меня возможность проявить другие свои таланты?
– Какие такие другие таланты? – пробурчал Пожиратель Крови.
На миг этот вопрос поставил меня в тупик, но потом мне подумалось, что, добившись успеха в искусстве рисуночного письма, я вполне мог бы сопровождать армию в качестве отрядного летописца. Мог бы сидеть в сторонке, где-нибудь на вершине холма, и описывать действия командиров и особенности хода сражений в назидание будущим военачальникам.
Однако когда я изложил все это наставнику, старый вояка посмотрел на меня с раздражением.
– Сначала ты говоришь, будто видишь слишком плохо для того, чтобы сражаться с противником лицом к лицу, а потом заявляешь, якобы способен издали, со стороны узреть всю сложность битвы. Связанный Туманом, если ты добиваешься того, чтобы тебя освободили от военной подготовки, то выброси эту дурь из головы. Даже если бы я и захотел, то все равно не смог бы освободить тебя от занятий, ибо не могу нарушить предписание.
– Предписание? – озадаченно пробормотал я. – Что еще за предписание, наставник? Чье?
Он раздраженно нахмурился, как будто я поймал его на невольной обмолвке, и проворчал:
– Я сам устанавливаю себе предписания, ясно? Я сам налагаю на себя обязательства в отношении учеников, а мое глубокое убеждение состоит в том, что каждый мужчина за свою жизнь просто обязан побывать хоть на одной войне, на худой конец, поучаствовать хоть в одном бою. Если он уцелеет, это научит его по-настоящему ценить жизнь. Все, мой мальчик. Жду тебя, как обычно, завтра вечером.
С тех пор я регулярно ходил на военные занятия, да и что еще мне оставалось? Будущее по-прежнему представлялось мне неясным, но в одном я был уверен: чтобы избежать ненужных и неподходящих тебе обязанностей, существуют два пути. Следует доказать или полную свою неспособность к тому, что тебе хотят навязать, или же, наоборот, убедить начальствующих, что ты слишком хорош для такого дела и годишься на большее. Если бы мне удалось стать искусным писцом, никому и в голову бы не пришло, что я должен проливать свою кровь на поле боя. Поэтому я усердно посещал как Дом Созидания Силы, так и Дом Обучения Обычаям, а в свободное время тайком, неустанно и не жалея сил старался разобраться в секретах искусства изображения слов.
* * *
Будь этот жест еще в обычае, ваше преосвященство, я поцеловал бы землю. Но раз он ушел в прошлое, я просто распрямлю свои старые кости и встану, чтобы поприветствовать ваше появление так же, как это сделали почтенные братья.
Для меня большая честь, что вы, ваше преосвященство, вновь соблаговолили почтить нашу маленькую группу своим присутствием и уж тем более – услышать, как далеко вы продвинулись в изучении записей моего рассказа. Однако должен признаться, что некоторые вопросы, которые пытливо задает ваше преосвященство касательно уже изложенных мной ранее событий заставляют меня в смущении, даже в некотором стыде, опустить веки.
Да, ваше преосвященство, на протяжении всех тех лет взросления, о которых шла речь, я и моя сестра продолжали получать плотское удовольствие друг от друга. Да, ваше преосвященство, мы, конечно, понимали, что предаемся греху.
Скорее всего, Тцитцитлини знала об этом с самого начала, но я был моложе и лишь со временем стал сознавать, что мы с ней занимаемся чем-то непозволительным. Потом, уже повзрослев, я понял, что наши женщины всегда узнавали о тайнах плоти раньше мужчин, и подозреваю, что то же самое справедливо по отношению к женщинам всех рас, включая и вашу, белую. Ибо похоже, что девицы повсюду склонны с малолетства шушукаться, пересказывая одна другой на ушко секреты, выведанные ими насчет своих и мужских тел, а равно и общаться со вдовами и старухами, которые – может быть, потому, что их собственные соки давно засохли, – радостно или злокозненно норовят наставлять молодых девушек в женских хитростях, уловках и обманах.
Я сожалею о том, что недостаточно пока сведущ в новой христианской религии, чтобы знать обо всех ее правилах и предписаниях на эту тему, хотя предполагаю, что она косо смотрит на любые соития, кроме производящихся венчанными супругами-христианами ради появления на свет христианских младенцев. Ведь даже у нас, язычников, существовало множество законов и огромное количество обычаев, ограничивавших эту сторону жизни.
Незамужней девушке предписывалось хранить целомудрие, а ранние замужества не поощрялись жрецами, ибо в таком случае женщине пришлось бы в своей жизни слишком много и часто рожать. А где было жить и чем питаться слишком многочисленному потомству? Правда, девушка могла не выходить замуж, а стать ауаниме, оказывающей плотские услуги воинам. Это занятие, хотя и не пользовалось особым уважением, считалось вполне законной профессией. Девица, непригодная для брака в силу уродства или какого-либо физического недостатка, могла стать платной маатиме. Находились также девушки, сознательно сохранявшие невинность, чтобы снискать честь быть принесенными в жертву на какой-нибудь церемонии, где требовалась девственница, а некоторые поступали так, чтобы, подобно вашим монахиням, до конца своих дней быть прислужницами при храмах. Правда, состояли они не столько при храмах, сколько при жрецах, а потому люди много чего болтали насчет того, в чем именно заключалась их служба и как долго сохранялась их девственность.
В отношении мужчин соблюдение целомудрия до вступления в брак не считалось таким уж обязательным, ибо им для плотских утех всегда были доступны маатиме или рабыни, да и вообще, очень трудно доказать или опровергнуть, что юноша уже имел дело с женщинами. Впрочем, могу сообщить вам по секрету, сам я узнал об этом от сестры, что если только у женщины есть время подготовиться к первой брачной ночи, она легко может убедить мужа в своей девственности. Некоторые старухи специально откармливают голубок темно-красными семенами какого-то им одним известного цветка, а потом продают яйца этих птиц предполагаемым девственницам. Голубиное яйцо настолько мало, что его можно без труда ввести в женское лоно, а скорлупа у него такая хрупкая, что возбужденный жених ничего не заподозрит, тем более что желток этого яйца имеет цвет крови. Кроме того, старухи продают женщинам вяжущую мазь, изготовленную из ягоды, которую вы называете крушиной, и эта мазь стягивает влагалище, вновь делая его тесным, как в юности...
Если такова воля вашего преосвященства, я, конечно же, постараюсь в дальнейшем воздержаться от излишних подробностей.
Изнасилование считалось у нас преступлением, но случалось это довольно редко, по трем причинам. Во-первых, почти невозможно было совершить изнасилование, не оказавшись при этом пойманным: общины наши не отличались многочисленностью, все друг друга знали, а чужаки всегда были на виду. Во-вторых, чтобы удовлетворить похоть, нашему мужчине не требовалось прибегать к насилию, ибо к услугам вожделеющего всегда имелись маатиме и рабыни. Ну и наконец, изнасилование каралось смертной казнью. Такая же кара полагалась за прелюбодеяние, за куилонйотль, то есть мужеложство, и за патлачуиа, соитие между женщинами. Правда, эти преступления, вероятно не столь уж редкие, выходили наружу нечасто, если только виновных не застигали с поличным. В противном случае доказать приверженность таким порокам так же трудно, как и потерю невинности.
Напомню, что сейчас я говорю только о том, что запрещено или, по крайней мере, осуждается (за исключением праздников плодородия, когда торжествует показная распущенность) у нас в Мешико. Вообще мы, мешикатль, по сравнению со многими другими народами отличаемся довольно строгими нравами. Помню, что, впервые оказавшись далеко к югу отсюда, в стране майя, я был поражен тем, что во многих их храмах водосточные трубы были изготовлены в виде мужских тепули. На протяжении всего сезона дождей тепули эти беспрестанно мочились с крыш.
Хуаштеки, живущие к северо-востоку от нас, на побережье Восточного моря, вообще крайне грубы и неразборчивы в плотских связях. Я видел их храмовые рельефы с изображением мужчин и женщин, совокупляющихся во множестве поз. Кроме того, любой мужчина из этого племени, имеющий тепули больше среднего размера, горделиво выставляет его напоказ и как ни в чем не бывало разгуливает в общественным местах без набедренной повязки. Этот хвастливый обычай снискал хуаштекам репутацию обладателей особой мужской силы. Насколько это справедливо, мне неведомо. Могу лишь сказать, что когда мужчин этого племени выставляли на продажу у нас на невольничьем рынке, то наши знатные женщины, являвшиеся на торжище, скрыв лица под вуалями, и державшиеся поодаль, нередко знаками приказывали своим слугам вступить в торг.
Пуремпече, живущие в Мичоакане, что к западу отсюда, в такого рода вопросах более чем снисходительны. Например, сношение мужчины с мужчиной у них не только не наказывается смертью, но и вовсе не осуждается. Это нашло отражение даже в их письменности. Может быть, вы знаете, что символом женской тепили служит изображение маленькой раковины? Так вот, чтобы отобразить сношение между двумя мужчинами, пуремпече рисовали обнаженного мужчину с раковиной улитки, прикрывающей его настоящий член.
Что же касается соитий между сестрой и мною... Вы называете это инцест? Понятно, ваше преосвященство. Так вот, я полагаю, что подобное было запрещено у всех мне известных народов. Да, конечно, мы рисковали жизнью, ибо за кровосмешение, связь между братьями и сестрами, родителями и детьми и так далее, устанавливались особо жестокие виды казней. Правда, касалось это только нас, масехуалтин, составлявших большую часть населения. Я уже упоминал, что среди знати, стремившейся сохранить то, что они называли чистотой крови, браки между близкими родственниками были обычным делом, хотя никаких свидетельств того, чтобы это действительно улучшало породу, и не имелось. Ну и конечно, ни закон, ни общественное мнение не проявляли интереса к изнасилованиям, кровосмешениям или прелюбодеяниям, если речь шла о рабах.
Вы, разумеется, можете спросить: как вышло, что мы с сестрой так долго предавались своей греховной страсти, не будучи уличенными? Отвечу: матушка, строго наказывая нас за куда менее серьезные проступки, приучила и меня, и сестру к крайней осторожности. Даже когда я стал отлучаться с Шалтокана и мои отлучки длились месяцами, мы с Тцитци при встрече ограничивались прохладным поцелуем в щеку, хотя оба за это время извелись от тоски и страсти. На людях мы сидели порознь, словно нам нет друг до друга дела, и я, скрывая внутреннее смятение, долго рассказывал жадным до новостей родичам обо всем, что увидел за пределами нашего острова. Бывало, что проходило несколько дней, прежде чем нам с Тцитци удавалось наконец уединиться в надежном, безопасном месте. Тогда мы нетерпеливо срывали одежду, набрасывались друг на друга, а утолив первую страсть, затихали рядом, словно на склоне нашего собственного, тайного вулкана. Скоро он пробуждался снова, только теперь ласки были менее бурными, но зато более прочувствованными и изощренными.
Однако мои отлучки с острова начались позлее, а в ту пору нас с сестренкой ни разу не застали с поличным. Разумеется, если бы у нас, как у христиан, чуть ли не каждое соитие оборачивалось зачатием, дело обернулось бы для обоих большой бедой. Я в ту пору даже не думал о подобной опасности, ибо просто не мог себе представить, как это мальчик вдруг может оказаться отцом. Но сестра, как всякая женщина, была взрослее и мудрее, знала на сей счет больше и принимала необходимые меры предосторожности. Те же самые старухи, о которых я уже рассказывал, тайно продавали незамужним девушкам (тогда как в лавках семейным парам, не желавшим рисковать зачать ребенка всякий раз, когда они ложились в постель, такие снадобья продавались открыто) измельченный порошок корнеплода под названием тлатлаоуиуитль. Клубень его похож на сладкий картофель, только в сто раз больше. Вы, испанцы, называете его барабоско, но, наверное, не знаете, что женщина, принимающая ежедневно дозу толченого барабоско, не рискует зачать нежеланного младенца!
Простите меня, ваше преосвященство, я и понятия не имел о том, что в моих словах есть нечто неподобающее и оскорбляющее ваши чувства. Пожалуйте, садитесь снова.
Должен сообщить, что долгое время я лично все-таки подвергался риску, но не во время близости с Тцитци, а наоборот, когда находился с нею в разлуке. В ходе наших вечерних занятий в Доме Созидания Силы отряды из шести-восьми мальчиков регулярно высылались на окрестные поля и рощи «нести дозор на случай нападения на школу». Обязанность эта была нудной, и мы скрашивали время, играя скачущими бобами в патоли. Но потом кто-то из мальчиков, я уж и забыл кто, обнаружил возможность получать удовлетворение в одиночку. Не будучи стеснительным или эгоистичным, он немедленно поделился с остальными своим открытием, и с тех пор мальчики, отправляясь в дозор, уже не брали с собой бобы, поскольку все нужное для игры имели при себе постоянно. Да, все это сводилось всего-навсего к игре. Мы устраивали соревнования и делали ставки на то, кто сможет дойти до семяизвержения больше раз, затрачивая меньше времени на восстановление сил. Это было сродни играм, затевавшимся нами в более раннем возрасте: кому удастся дальше плюнуть или помочиться. Однако новый вид соревнований был чреват для меня определенным риском.
Дело в том, что я частенько приходил на эти игры, едва покинув объятия Тцитци, так что, как вы понимаете, мой резервуар был уже опустошен, не говоря уже о способности к возбуждению. Соответственно, семяизвержения я достигал редко, да и было оно весьма скудным. Частенько я выдавливал из себя лишь капли, а порой и вовсе не мог заставить свой тепу ли встать. Сначала товарищи поднимали меня на смех, но потом насмешки сменились сочувствием. Некоторые особо сострадательные мальчики предлагали мне различные средства – есть сырое мясо, подольше париться в парилке и тому подобное. А два моих лучших друга – Чимальи и Тлатли – обнаружили, что достигают гораздо более волнующих ощущений, когда каждый манипулирует не собственным тепули, а тепули товарища. Поэтому они предложили...
Гнусность? Непристойность? Это терзает ваш слух? Прошу прощения, если огорчаю ваше преосвященство и вас, писцы моего господина, но я рассказываю об этих вещах не из праздной похотливости.
Несколько наших товарищей, включая и Пактли, сына правителя, пошли на разведку в ближайшую к школе деревню, где отыскали и наняли для услуг рабыню лет двадцати или постарше, а может быть, даже и тридцати. Забавно, что завали ее Тетео-Темакалиц, что означает Дар Богов. Во всяком случае, для наших патрулей, которых эта особа стала посещать почти ежедневно, она стала настоящим подарком.
Пактли имел возможность принудить рабыню к участию в наших плотских забавах, однако, по-моему, не только никакого принуждения, но даже уговоров ей не потребовалось. Во всех этих игрищах она участвовала с немалым удовольствием. Аййа, полагаю, у бедной потаскушки были на то свои причины. Коренастая, с рыхлым, как тесто, телом и потешной шишкой на носу, она едва ли могла надеяться выйти замуж даже за мужчину из низшего сословия тлакотли, к какому принадлежала и сама, а потому затея Пактли стала для девушки прекрасной возможностью удовлетворить свое вожделение. Этому занятию она предалась увлеченно и самозабвенно.
Как я уже говорил, каждый вечер на сторожевых постах в поле находились от шести до восьми мальчиков. К тому времени, когда Дар Богов заканчивала обслуживать последнего из этой компании, первый уже должен был восстановить свои силы, чтобы начать все с начала. Не сомневаюсь, что при ее сладострастии Дар Богов вполне могла бы предаваться этому занятию и всю ночь напролет, однако постепенно она превращалась в настоящую омикетль, скользкую, слизистую, испускающую запах подгнившей рыбы. Когда это происходило, мальчишки по общему согласию прекращали игрище и отсылали рабыню домой, с тем чтобы на следующий вечер она, тяжело дыша от похотливого вожделения, вновь явилась к нам снова. Я не принимал участия в этих забавах и лишь наблюдал за ними со стороны, но как-то раз Пактли, использовав Дар Богов, шепнул ей на ухо пару слов, и девушка направилась ко мне.
– Вот что, Крот, – сказала она, поглядывая на меня искоса, – Пактли говорит, что у тебя имеются трудности. – Тут рабыня покачала бедрами, причем ее обнаженная, увлажненная тепили находилась прямо перед моим разгоряченным лицом. – Может быть, ты для разнообразия перестанешь зажимать свое копье в кулаке и вонзишь его в меня?
Чертовски смущенный ухмылками таращившихся на нас товарищей, я промямлил, что сейчас ее услуги мне не ко времени.
– Аййо! – воскликнула Дар Богов, задрав мою накидку и развязав набедренную повязку. – Да у тебя, юный Крот, есть на что посмотреть! – Она подбросила мой тепули на ладони. – Он у тебя, даже невозбужденный, больше, чем у многих мальчиков постарше, даже больше, чем у благородного Пактцина.
Окружавшие нас мальчишки покатились со смеху, пихая друг друга в бока локтями. На сына владыки Красной Цапли я не смотрел, но и без того знал, что из-за неуместного замечания рабыни приобрел недоброжелателя.
– Конечно, – сказала она, – милостивый масехуалтин не откажет в удовольствии смиренной тлакотли. Позволь мне вооружить моего воина оружием.
С этими словами Дар Богов поместила мой член между своими большими отвислыми грудями и, сжав их вместе одной рукой, принялась ими меня массировать. Но ничего не произошло. Тогда она сделала нечто большее, чем не одаряла даже Пактли. Он надулся, скривился и отошел в сторону. И опять все оказалось тщетно, хотя она даже...
Да-да, я сейчас закончу об этом рассказывать, осталось совсем немного.
Наконец Дар Богов с досадой отказалась от своих попыток, выпустила мой тепули и раздраженно сказала:
– Надо полагать, горделивый юный воин бережет свое целомудрие для женщины, которая ему ровня.
Сплюнув, рабыня отскочила от меня и набросилась на другого мальчишку. Они повалились на землю и задергались так, словно их кусали осы...
Но, мои господа, разве его преосвященство не просил меня рассказать о плотских утехах моего народа? Но, похоже, он не в силах выслушивать мой рассказ достаточно долго, без того чтобы не покраснеть, как его мантия, и не удалиться в Другое место. Между тем мне хотелось бы, чтобы он понял, к чему я клоню... Ах да, я постоянно об этом забываю... Разумеется, его преосвященство может прочесть все это потом, в более спокойной обстановке. Так я продолжаю свой рассказ, господа писцы?
Так вот, после этого ко мне подошел Чимальи и, присев рядышком, сказал:
– Кстати, я над тобой вовсе не смеялся. Дар Богов и меня не возбуждает.
– Дело ведь не только в том, что она безобразна и неряшлива, – отозвался я и пересказал Чимальи все то, насчет чего меня недавно просветил отец. О болезни нанауа, возникающей из-за нечистых соитий, болезни, которая поражает столь многих ваших испанских солдат, что они в насмешку прозвали ее «плодом земным».
– Женщин, для которых их плоть служит законным источником заработка, опасаться нечего, – сказал я Чимальи. – Например, маатиме, обслуживающие наших воинов, не только сами поддерживают себя в чистоте, но еще и постоянно осматриваются войсковыми лекарями. Однако женщин, которые готовы раздвинуть ноги перед кем попало, лучше избегать, чтобы не заразиться. Кто знает, каких грязных рабов Дар Богов обслуживает перед тем, как прийти к нам? Если ты заразишься нанауа, излечиться будет невозможно. Это страшная болезнь! Мало того что твой тепули может сгнить и отвалиться. Но гниение способно затронуть еще и мозг, ты же не хочешь превратиться в косноязычного, с трудом ковыляющего идиота?
– А ты не загибаешь, Крот? – Чимальи побледнел, бросил взгляд на извивавшихся на земле, покрытых потом юношу и женщину и пробормотал: – А ведь я тоже собирался ее поиметь, только чтобы меня не изводили насмешками. Но нет, лучше уж потерпеть, чем стать идиотом.
Он побежал к Тлатли, пересказал мои слова ему, а потом они оба донесли их до остальных. С того вечера очередь к Дару Богов сократилась, и я приметил, что в парной мои товарищи стали осматривать себя на предмет гниения. Ну а имя женщины переиначили, назвав ее Тетео-Тлайо, то есть Требуха Богов.
Некоторые мальчишки, правда, все-таки продолжали беспечно использовать ее, в том числе и Пактли. Видно, у меня на лбу было написано, как я его за это презираю, ибо однажды Пактли подошел ко мне и угрожающе сказал:
– Значит, Крот слишком печется о своем здоровье и не хочет пачкаться о маатиме? А вот, по-моему, это лишь оговорка: ты и хотел бы, да не можешь! Но дело даже не в этом: советую тебе не слишком осуждать мое поведение, поскольку не стоит порочить репутацию будущего родственника.
Я воззрился на Пактли с недоумением.
– Да-да, – рассмеялся он, – прежде чем сгнить от болезни, которой ты тут всех стращаешь, я успею жениться на твоей сестрице. Даже будь я и вправду убогим, волочащим ноги идиотом, она не посмела бы отказать такому знатному жениху. Правда, мне не хотелось бы ее принуждать, так что предупреждаю тебя, предполагаемый братец: Тцитцитлини не должна ничего знать о моих забавах с Даром Богов. Иначе я тебя убью.
И он зашагал прочь, не дожидаясь моего ответа, который я, впрочем, все равно не мог бы ему дать, поскольку онемел от ужаса. Не то чтобы я боялся кулаков Пактли: он уступал мне и ростом, и силой. Но будь этот юноша даже слабаком и карликом, он все равно оставался сыном нашего правителя, а теперь еще и затаил на меня злобу. А ведь я жил в постоянном страхе с самого того времени, когда мальчишки затеяли соревнования по рукоблудию, сменившиеся соитиями с Даром Богов. Разумеется, насмешки сверстников задевали меня, но страх был сильнее уязвленного самолюбия. Пусть уж лучше все будут уверены в моем мужском бессилии. Пактли был самодовольным наглецом, но не дураком, и появись у него хоть малейшее подозрение насчет того, что я вовсе не слабосилен, а просто растрачиваю свою мужскую силу в другом месте, он непременно заинтересовался бы, где именно. И уж он бы мигом догадался, что на нашем маленьком острове я не могу тайно встречаться ни с одной женщиной, кроме...
Тцитцитлин впервые обратила на себя внимание Пактли, когда была еще совсем девочкой, когда посетила дворец: они с матушкой ходили посмотреть на казнь его старшей сестры, уличенной в измене мужу. А совсем недавно, на весеннем празднике Великого Пробуждения, Тцитци возглавляла танцовщиц на площади пирамиды, и ее танец поверг сына правителя в смятение. С тех пор Пактли всячески искал с ней встреч и прилюдно заговаривал, что считалось неприличным даже для самого благородного юноши. В последнее время он к тому же пару раз заявился в наш дом под тем предлогом, что ему якобы необходимо «поговорить с Тепетцланом о делах карьера», и нам приходилось принимать гостя. Любого другого юношу нескрываемая неприязнь Тцитци мигом отвадила бы навсегда, но только не Пактли.
И вот теперь этот мерзавец заявил, что собирается жениться на моей дорогой сестренке! В тот вечер, вернувшись домой, я дождался, когда мы расселись вокруг скатерти и отец вознес хвалу богам за ниспосланную пищу, и без обиняков заявил:
– Пактли сказал мне сегодня, что собирается взять в жены Тцитцитлин. Причем вряд ли он будет просить ее саму и родных о согласии. Пактли предупредил, что получит то, что хочет, независимо от ее или нашего желания.
Сестра вздрогнула и поднесла руку к лицу, как делают наши женщины, когда испугаются. Отец нахмурился, матушка же как ни в чем не бывало продолжала есть и лишь через некоторое время сказала:
– Если он даже и хочет этого, Микстли, так что с того? Правда, начальную школу Пактцин скоро заканчивает, но ведь, прежде чем он сможет жениться, ему придется провести несколько лет в калмекактин.
– Он вообще не может жениться на Тцитци! – возмутился я. – Пактли глупый, жадный, грязный...
Мать наклонилась через скатерть и сильно ударила меня по лицу.
– Вот тебе за то, что непочтительно говоришь о нашем будущем правителе. Да кто ты сам таков, чтобы порочить знатного юношу?
С уст моих рвались злые и грубые слова, но я проглотил их и сказал:
– Я всего лишь один из жителей нашего острова, но мне известно, что Пактли – человек развращенный и достойный презрения...
Мать ударила меня снова.
– Тепетцлан, – заявила она нашему отцу, – если он скажет еще хоть слово, тебе придется заняться исправлением этого болтливого мальчишки.
Потом матушка обратилась ко мне:
– Чем болтать попусту, лучше подумал бы о том, что, когда такой знатный юноша, сын владыки Красной Цапли, женится на Тцитци, мы все тоже станем пипилцин. Или, может быть, ты, не имея ни ремесла, ни знаний, со своими дурацкими планами стать писцом сможешь возвысить семью до такого положения?
Отец прокашлялся и сказал:
– Лично меня не так уж привлекает возможность добавить «цин» к нашим именам, однако я меньше всего хочу для семьи позора и бесчестья. Отказ такому знатному человеку, как Пактли, особенно если он окажет нам честь, попросив в жены нашу дочь, станет оскорблением для него и позором для всех нас. Такого позора нам не пережить, ведь в лучшем случае всей семье придется покинуть Шалтокан.
– Вовсе незачем всем бежать с острова, – с неожиданной твердостью промолвила Тцитци. – Хватит того, что отсюда уберусь я. Если этот поганый выродок... Эй, матушка, не вздумай замахиваться! Я уже взрослая и на удар отвечу ударом.
– Ты моя дочь, и это мой дом! – возмутилась мать.
– Дети, да что это на вас нашло? – воскликнул отец.
– Я скажу только одно, – продолжила Тцитци, – если Пактли потребует отдать ему меня в жены и вы дадите ему согласие, то ни вы, ни он никогда большее меня не увидите. Я навсегда покину остров. Вплавь, если не могу одолжить или украсть акали. А если мне не удастся добраться до материка, то пусть я лучше утону, но ко мне никогда не прикоснется ни Пактли, ни какой-либо другой мужчина, кроме того, которому я отдамся сама!
– На всем Шалтокане, – выкрикнула, брызжа слюной, мать, – нет другой такой дерзкой, неблагодарной, наглой...
На сей раз ей пришлось умолкнуть, поскольку отец веско заявил:
– Тцитцитлини, если бы эти твои неподобающие дочери слова услышали за пределами нашего дома, то даже я не смог бы простить тебя или отвести от тебя наказание. Тебя бы раздели, выпороли и обрили голову наголо. И откажись я наказать дочь сам, это сделали бы соседи в назидание своим собственным детям.
– Мне очень жаль, отец, – спокойно ответила сестра, – но тебе придется выбрать: непокорная дочь или вообще никакой.
– Я благодарю богов, что мне не нужно делать этот выбор сегодня. Как заметила твоя мать, пройдет еще несколько лет, прежде чем молодой господин сможет жениться. Так что не будем говорить об этом сейчас, в гневе или спешке. За то время, что Пактли проведет в школе, очень многое может случиться.
И я согласился с отцом, хотя и не знал, серьезно ли говорила Тцитци. Ни в тот вечер, ни в следующий мне так и не представилась возможность поговорить с ней наедине. Мы осмеливались лишь изредка обмениваться обеспокоенными и тоскующими взглядами. Однако при любом раскладе, осуществит сестра свою угрозу или нет, будущее виделось мне в самом мрачном свете. В обоих случаях – и если она сбежит от Пактли, и если уступит его домогательствам и выйдет за него замуж – я все равно ее потеряю. Конечно, если Тцитци придется лечь с ним в постель, то сестре, при ее искушенности и сообразительности, будет нетрудно убедить жениха в том, что она девственница. Но если, прежде чем это произойдет, мое поведение заставит Пактли заподозрить, что другой мужчина (а тем паче – я) уже знал девушку, ярость его будет безмерной и он отомстит, причем немедленно и жестоко. Но страшнее всего даже не смерть, а то, что мы с Тцитци так и так будем друг для друга потеряны.
Аййа, с тех пор действительно много чего случилось, в том числе и со мной. Так, например, на следующий день, снова оказавшись назначенным в один караул с Пактли, я, явившись на место, застал Дар Богов уже обнаженной, распростертой на земле и на все готовой. И тут, ко всеобщему изумлению, я сорвал набедренную повязку и набросился на эту толстую шлюху, изо всех сил стараясь изобразить неопытность. Мне нужно было убедить остальных мальчиков в том, что я проделываю это впервые в жизни, и, похоже, потаскухе наше соитие доставило так же мало удовольствия, как и мне самому. Когда я, решив, что все продолжалось достаточно долго, уже приготовился было закончить это занятие, то не сумел подавить отвращения, и меня стошнило прямо на ее лицо и обнаженное тело. Мальчишки покатились со смеху. Тут уж проняло даже жалкую Требуху Богов: она подхватила свое тряпье, убежала прочь, прижав его к нагому телу, и больше у нас не появлялась.
* * *
Вскоре после этого случая одно за другим, почти подряд, произошли еще четыре примечательных события. Мне они, во всяком случае, запомнились.
Во-первых, наш юй-тлатоани Ашаякатль, будучи еще совсем молодым, скончался от ран, полученных в сражении с пуремпече, и трон Теночтитлана занял его брат по имени Тисок, Иной Лик.
Во-вторых, я и мои товарищи Чимальи и Тлатли завершили обучение в телпочкалтин. Теперь я считался «образованным», других школ для юноши моего круга на Шалтокане не было.
В-третьих, однажды вечером правитель нашего острова прислал к нам гонца, приказав мне немедленно явиться к нему во дворец.
И наконец, в-четвертых (что стало результатом третьего события), я оказался разлучен с Тцитцитлини, своей сестрой и возлюбленной.
Однако лучше рассказать обо всех этих событиях более подробно и в том порядке, в котором они происходили.
Смена Чтимого Глашатая не особенно повлияла на жизнь в провинции, да и в самом Теночтитлане правление Тисока мало чем запомнилось. Как и два его предшественника, он продолжал работы по возведению в Сердце Сего Мира Великой Пирамиды, а от себя добавил к облику центральной площади нашей столицы Камень Битв. Этот массивный плоский цилиндр высекли по приказу Тисока из вулканической породы, громоздившейся, словно груда огромных тортилий, между незаконченной пирамидой и пьедесталом Камня Солнца.
В высоту Камень Битв достигал человеческого роста, в поперечнике имел около четырех шагов. Вдоль его обода красовались рельефы, изображавшие воинов Мешико, сражавшихся с неприятелем и захватывавших в плен врагов. На общем фоне выделялся сам Тисок. Плоская верхушка камня служила платформой для своего рода публичных поединков, в которых много лет спустя мне изредка доводилось участвовать.
Для меня лично куда более важным событием, чем смена верховного властителя, стало завершение обучения. Разумеется, о продолжении учебы за деньги в калмекактин не приходилось и мечтать, а то, что из одной школы я вынес прозвище Малинкуи, Чудик, а из другой – Пойяутла, Связанный Туманом, едва ли могло способствовать решению какой-либо из высших школ на материке пригласить меня учиться бесплатно.
Самое обидное, что я изо всех сил стремился к дальнейшему образованию, но не имел такой возможности, тогда как мои друзья Чимальи и Тлатли, не особенно ломавшие над этим вопросом голову, оба получили по приглашению от калмекактин, причем не откуда-нибудь, а из самого Теночтитлана, города моих мечтаний. За время обучения в Доме Созидания Силы они зарекомендовали себя и как отменные игроки в тлачтли, и как способные юные воины. Разумеется, у по-настоящему благородного человека манеры и познания, вынесенные моими товарищами из Дома Обучения Обычаям, вызвали бы лишь улыбку, но Чимальи с Тлатли сумели отличиться и там, придумав оригинальные костюмы и декорации для церемоний, совершаемых в дни празднеств.
– Жаль, что ты не можешь поехать с нами, Крот, – сказал Тлатли вполне искренне, хотя это нисколько не омрачило его радость. – Ты бы ходил вместо нас на все эти скучные школьные занятия, а мы бы тем временем работали в мастерской.
В школах, которые их пригласили, оба юноши должны были помимо традиционного обучения у жрецов учиться еще и у теночтитланских художников: Тлатли у скульптора, а Чимальи у живописца. Я был уверен, что ни один из них не станет уделять серьезное внимание урокам истории, чтения, письма, счета и тому подобного, а ведь всему этому мне хотелось научиться больше всего на свете. Накануне отъезда Чимальи сказал:
– Крот, вот мой прощальный подарок: оставляю тебе все свои краски, камышинки и кисти. У меня в городе все это будет, только получше, а тебе, глядишь, и пригодится – попрактикуешься в письме.
Да, я по-прежнему не оставлял попыток самостоятельно освоить искусство чтения и письма, хотя возможность стать «знающим мир» казалась мне теперь далекой, как никогда, а мой переезд в Теночтитлан и вовсе представлялся несбыточной мечтой. Отец мой к тому времени потерял надежду сделать из меня толкового каменотеса, а для того, чтобы сидеть возле карьера, отпугивая грызунов, я стал уже слишком взрослым. Мне пора было зарабатывать на пропитание и вносить свой вклад в семейный котел, так что я на некоторое время сделался обычным сельским поденщиком.
Конечно, на Шалтокане не было настоящих сельских угодий, ибо верхний слой почвы там недостаточно толст для глубоких корней маиса, а в нашей стране в основном возделывается эта культура. На Шалтокане, как и на большинстве других островов, выращивали овощи, причем не на основном грунте, а на постоянно расширявшихся чинампа, которые вы назвали плавучими огородами. Каждый чинампа представлял собой плот из сплетенных ветвей и сучьев. Его погружали в воду у берега, а потом засыпали лучшей землей, доставлявшейся с материка. В эту почву высаживали растения. Сезон за сезоном овощи скрепляли почву корнями, новые корни переплетались со старыми и в конечном счете намертво прикрепляли этот плот и к берегу, и к дну озера. Тогда вдоль его кромки устанавливали и засыпали новые чинампа, площадь которых постоянно увеличивалась. Все обитаемые острова на всех наших озерах, включая, разумеется, и Теночтитлан, были окружены кольцом таких насыпных огородов, причем на некоторых из более плодородных островов трудно было различить, где земля, сотворенная Богом, уступает место творению рук человеческих.
Для того чтобы ухаживать за такими посадками, вполне достаточно не только кротового зрения, но и кротовой сообразительности, так что я смог присматривать за теми из них, которые принадлежали нашей семье и соседям. Работа не требовала особых умений и оставляла уйму свободного времени, которое я, используя доставшиеся мне от Чимальи кисти и краски, всецело посвящал письму, стараясь сделать сложные символы проще, тоньше и изящнее. Хотя видимых оснований для этого не было, я все еще лелеял тайную надежду на то, что такого рода самообразование сможет каким-то образом изменить мою жизнь к лучшему. Теперь воспоминания о том, как я, молодой, сижу на земляном плоту среди пустивших побеги маиса, бобов и чили (вдыхая при этом вонь – мы использовали в качестве удобрений потроха животных и рыбьи головы), торопливо вывожу знак за знаком на всем, что подвернется под руку, и лелею свои честолюбивые мечты, вызывают у меня лишь улыбку. Например, я воображал себя почтека, странствующим торговцем, совершающим путешествие в земли майя, где какой-нибудь лекарь волшебным образом восстановит мое зрение, а сам я разбогатею, причем благодаря исключительной проницательности в ведении торговых дел. Голова моя была в ту пору полна замечательных планов, позволяющих, располагая изначально лишь самым скромным запасом товаров, нажить целое состояние. Планы были чудесные, и до них (я в этом не сомневался) прежде не додумывался ни один купец. Единственным препятствием на пути к успеху, как тактично заметила Тцитци, когда я поделился с ней некоторыми из моих идей, являлось то, что даже самых пустяковых средств, необходимых, чтобы начать дело, у меня не было и в помине.
И вот как-то вечером у двери нашего дома появился один из гонцов владыки Красной Цапли. На нем была мантия нейтрального цвета, означающая, что принесенные им вести не относятся ни к хорошим, ни к дурным.
– Микспанцинко, – вежливо сказал он моему отцу.
– Ксимопанолти, – учтиво отозвался тот, жестом приглашая гонца в дом.
Молодой человек, он был примерно моих лет, шагнул внутрь и сказал отцу, что владыка Красная Цапля приказывает его сыну немедленно явиться во дворец.
Отец и сестра выглядели удивленными и озадаченными. Я, наверное, тоже. Одна только мать, ничуть не удивившись, заголосила:
– Ййа, аййа, я всегда знала, что этот сорванец непременно оскорбит кого-нибудь из знати, из богов или... – Она прервала причитания, чтобы спросить у гонца: – Да что же он натворил, наш Микстли? Если негодника следует выпороть или наказать каким-либо другим способом, то стоит ли утруждать владыку такими мелочами? Мы сами с радостью поучим юнца уму-разуму!
– Мне неизвестно, чтобы он что-то натворил, – осторожно ответил посланец. – Я лишь выполняю данный мне приказ: привести вашего сына во дворец без задержки.
Делать было нечего, и я незамедлительно отправился во дворец, навстречу неизвестности. В отличие от матушки я испытывал скорее любопытство, чем страх, ибо никакой вины за собой не знал. Конечно, случись такой вызов раньше, мне первым делом пришло бы в голову, что Пактли оговорил меня перед своим отцом, но нынче этого бояться не приходилось. Молодой господин уже два, если не три года учился в столице, в особой школе, куда принимали только отпрысков правящих семей, которым самим предстояло стать правителями. Теперь Пактли приезжал на Шалтокан лишь на короткие школьные каникулы. В каждое свое посещение он обязательно наведывался к нам, однако я во время этих его визитов всегда бывал на работе. Таким образом, мы с ним не виделись со времени совместных дежурств и забав с Требухой Богов.
Посланец, следуя за мной на расстоянии нескольких шагов, проводил меня в тронный зал, где я склонился и исполнил обряд целования земли пред владыкой. Рядом с Красной Цаплей сидел человек, которого я никогда прежде на нашем острове не видел. И хотя его сиденье, как подобало, располагалось ниже престола нашего правителя, незнакомец показался мне знатной особой, не менее важной, чем наш наместник. А то и более важной: даже я при своем слабом зрении разглядел и его мантию из великолепных перьев и такие роскошные украшения, какими не мог бы похвалиться ни один знатный человек Шалтокана.
– Нами было получено предписание вырастить из него мужчину, – сказал владыка Красная Цапля, обращаясь к незнакомцу. – Ну что ж, наставники наших Домов Созидания Силы и Обучения Обычаям сделали все, что от них зависело. Сейчас посмотрим, что у них вышло.
– Микспанцинко, – успел сказать я обоим знатным господам, прежде чем гость правителя развернул свиток, а про себя подумал, что если мне предстоит лишь такое испытание, то это несложно: там была лишь одна строка рисованных знаков, которые я видел раньше.
– Ты можешь прочесть это? – спросил незнакомец.
– Я забыл упомянуть, что Микстли может прочесть некоторые простые вещи, выказывая при этом изрядное понимание, – вставил Красная Цапля так, как будто он сам учил меня искусству письма.
– Да, мои господа, – ответил я. – Я могу это прочесть, тут написано, что...
– Неважно, что тут написано, – прервал незнакомец, – ты лучше скажи мне, что означает этот утиный клюв?
– Он означает, мой господин, ветер.
– Дальше?
– Ну, в сочетании с другим изображением, с опущенными веками, знак этот означает Ночной Ветер. Но...
– Да, юноша? Говори!
– Но если мой господин извинит меня за дерзость, никакого утиного клюва среди этих знаков нет. Это труба ветра, через которую бог...
– Достаточно.
Незнакомец повернулся к Красной Цапле.
– Он нам подходит, господин правитель. Стало быть, твое разрешение получено?
– Ну конечно, конечно, – сказал Красная Цапля услужливым тоном, после чего обратился ко мне: – Ты видишь перед собой господина Крепкую Кость, Змея-Женщину самого Несауальпилли, юй-тлатоани Тескоко. Господин Крепкая Кость привез для тебя личное приглашение Чтимого Глашатая жить, учиться и служить при дворе Тескоко.
– Тескоко! – изумленно воскликнул я.
Мне в жизни не доводилось бывать ни там, ни в других поселениях страны аколхуа. Я никого там не знал, и вряд ли хоть один ее житель слышал о моем существовании. А уж паче того сам Чтимый Глашатай Несауальпилли, правитель, властью и могуществом уступавший лишь одному Тисоку, юй-тлатоани Теночтитлана. Мое удивление было столь велико, что я, позабыв об учтивости, выпалил:
– Но почему?
– Это не приказ, – отрывисто произнес Змей-Женщина Тескоко. – Тебя приглашают, так что ты волен согласиться или отказаться. Но тебе не следует расспрашивать о причинах.
Я промямлил неуклюжее извинение, но тут на помощь мне пришел сам владыка Красная Цапля.
– Прости этого юношу, мой господин. Не сомневаюсь, что он озадачен так же, как был озадачен я сам, узнав, что столь высокая особа удостоила своего внимания одного из моих масехуалтин.
Змей-Женщина только хмыкнул, тогда как владыка Красная Цапля продолжил:
– Мне и раньше никто не объяснял, в чем заключается интерес твоего правителя к этому молодому простолюдину. Разумеется, я помню вашего предыдущего властителя Несауалькойотля, тенистое древо мудрости, великодушного Постящегося Койота. Я также наслышан о том, как он, изменив внешность, странствовал в одиночку по Сему Миру, выискивая людей, достойных его милости. Но следует ли его блистательный сын Несауальпилли этому благородному примеру? И если да, то что выдающегося мог он увидеть в нашем юном подданном Тлилектик-Микстли?
– Я не могу этого сказать, господин наместник. – Надменный вельможа говорил с Красной Цаплей почти столь же резко, как незадолго до того со мной. – Никто не дерзает расспрашивать Чтимого Глашатая о причинах его намерений и желаний. Даже я, его Змей-Женщина. И у меня есть дела поважнее, чем ждать, пока этот колеблющийся юнец решит, примет ли он оказанную ему исключительную честь. Молодой человек, завтра с восходом Тескатлипоки я возвращаюсь в Тескоко. Ты отправляешься со мной или нет?
– Конечно да, мой господин, – ответил я. – Мне нужно только собрать одежду, бумаги, краски. Если, конечно, мне не потребуется взять с собой что-то еще, – смело добавил я в надежде разжиться хотя бы намеком на то, почему и надолго ли меня пригласили в незнакомый город.
– Всем необходимым тебя обеспечат на месте, – заявил вельможа.
– Тогда приходи на дворцовую пристань, Микстли, завтра на восходе Тонатиу, – сказал Красная Цапля.
Господин Крепкая Кость прохладно глянул на нашего наместника, потом на меня и заявил:
– Усвой хорошенько, молодой человек, что отныне солнце надо называть Тескатлипока.
«Отныне и навсегда? – мысленно повторял я, в одиночестве возвращаясь домой. – Значит ли это, что мне теперь всю оставшуюся жизнь придется жить среди аколхуа и чтить их богов?»
Когда я рассказал обо всем домашним, отец взволнованно воскликнул:
– Ночной Ветер! Все вышло так, как я тебе и говорил, сын мой Микстли! Видно, и впрямь самого бога Ночного Ветра ты повстречал тогда на дороге! И именно благодаря ему исполнится твое заветное желание.
– А что, если им там, в Тескоко, просто не хватает подходящего юноши ксочимикуи для какого-нибудь жертвоприношения? – встревоженно предположила Тцитци.
– Какие там жертвоприношения? – усмехнулась мать. – Можно подумать, будто наш оболтус вырос писаным красавцем или исполнен выдающихся достоинств, чтобы быть избранным богами. Что-то я не припомню, чтобы такие, как он, позарез требовались для какой-либо церемонии. – Однако она и сама ничего не могла понять, и это ее страшно сердило. – Вообще-то как-то все это подозрительно. Читая всякую писанину, которая ему попадалась, да бездельничая на чинампа, наш Микстли никак не мог совершить ничего такого, что бы привлекло к нему внимание даже паршивого работорговца, не говоря уж о могучем правителе.
– Мне кажется, – заметил я, – по тому, что было сказано во дворце, и по тем символам, которые мне показали, можно кое о чем догадаться. Похоже, в ту ночь на перекрестке я повстречался не с богом, а путешественником из страны аколхуа, придворным самого Несауальпилли, который и сыграл роль Ночного Ветра. С тех пор, все эти годы, не знаю уж почему, в Тескоко не упускали меня из виду, и, судя по всему, путь мой теперь лежит в тамошний калмекактин, изучать письмена. Я стану писцом, как мне всегда хотелось. По крайней мере, – закончил я, пожав плечами, – это единственное, что приходит мне в голову.
– С той же вероятностью, сын мой Микстли, – ответил отец, – можно предположить, что ты действительно повстречал Ночного Ветра и принял его за простого смертного. Боги, как и люди, могут путешествовать неузнаваемыми. А тебе эта встреча явно принесла удачу, так что было бы весьма разумно воздать богу Ночному Ветру хвалу.
– Ты прав, отец. Я так и сделаю. Был ли Ночной Ветер причастен к этому напрямую или нет, но так или иначе мое заветное желание, похоже, скоро исполнится.
– Но это только одно из моих заветных желаний, – сказал я Тцитци, когда нам удалюсь улучить момент и остаться наедине. – Как могу я оставить маленький звонкий колокольчик?
– Если у тебя есть здравый смысл, ты оставишь его здесь, танцуя от радости, – заявила она с женской практичностью, хотя особого веселья в ее голосе не ощущалось. – Не собираешься же ты, Микстли, провести всю жизнь здесь, строя пустые планы вроде твоей затеи стать торговцем? Хвала богам, теперь у тебя есть будущее, причем такое, о каком большинству масехуалтин Шалтокана и мечтать не приходится.
– Но если Ночной Ветер, или Несауальпилли, или кто бы там ни было предоставили мне одну возможность, то могут выпасть и другие, даже лучше. Я всегда мечтал отправиться в Теночтитлан, а не в Тескоко. Как сказал господин Крепкая Кость, я могу отклонить это предложение. Почему бы мне не подождать другого случая?
– Потому что у тебя все-таки есть здравый смысл, Микстли. Когда я еще ходила в Дом Обучения Обычаям, наставница девочек рассказывала нам, что если Теночтитлан является могучей рукой Союза Троих, то Тескоко – это его мозг. Двор Несауальпилли – это не просто пышность и власть: там собирают сокровища поэзии, искусства и мудрости. Еще она говорила, что из всех наших земель, где в ходу язык науатлъ, чище и правильнее всего говорят на нем именно в Тескоко. Разве не в такое место следует стремиться человеку, жаждущему знаний? Ты должен отправиться туда, и непременно отправишься! Будешь учиться, освоишь все науки и добьешься успехов. И если тебя и впрямь удостоил своего покровительства сам Чтимый Глашатай, то кто осмелится сказать, каковы могут быть планы такой особы в отношении твоего будущего? Когда ты говоришь об отказе от приглашения, ты несешь вздор... – Голос ее упал. – Несешь вздор причем только из-за меня!
– Из-за нас.
Сестра вздохнула.
– Мы все равно должны были когда-нибудь повзрослеть.
– Я всегда думал, что мы повзрослеем вместе.
– Давай надеяться на лучшее. Ты будешь приезжать домой на праздники, так что мы сможем бывать вместе. И кто знает, вдруг после обучения ты станешь богатым могущественным человеком? Будешь именоваться Миксцин, а знатный человек может жениться на ком угодно.
– Я надеюсь стать выдающимся знатоком письменности, Тцитци, но дальше этого мое честолюбие не простирается. А из писцов лишь немногие удостаиваются прибавки «цин».
– Ну... может быть, тебя пошлют на работу в какую-нибудь далекую провинцию их страны, где никто не знает, что у тебя есть сестра. И я переберусь к тебе под видом невесты, которую ты выбрал на родном острове.
– Если такое и возможно, то очень не скоро, – возразил я. – А ты уже приближаешься к брачному возрасту. Пока я буду учиться в Тескоко, проклятый Пактли станет наведываться на Шалтокан на каникулы, а потом вернется сюда совсем, и это произойдет задолго до того, как закончится мое обучение. Ты знаешь, чего он хочет и чего потребует, причем отказать ему будет нельзя.
– Если нельзя отказать, то можно отсрочить, – сказала Тцитци. – Я приложу все старания, чтобы отбить у господина Весельчака охоту на мне жениться, и кто знает, – она отважно улыбнулась, подняв глаза, – теперь, когда у меня появится родственник и защитник при более могущественном дворе Тескоко, не будет ли он менее настойчив в своих требованиях. Твое место там. – И сестра улыбнулась дрожащими губами. – Богам угодно разлучить нас на некоторое время, чтобы потом мы уже не расставались никогда.
Губы Тцитци задрожали сильнее, улыбка рассыпалась и разбилась вдребезги.
Сестра зарыдала.
Акали господина Крепкая Кость, из красного дерева, с отделанным бахромой навесом, была украшена богатой резьбой и жадеитовыми значками и флагами из перьев, в соответствии с высоким саном ее владельца. Лодка обогнула прибрежный город Тескоко, которому вы, испанцы, дали новое имя в честь святого Антония Падуанского, и проследовала дальше, к выступавшему прямо из вод озера, примерно в одном долгом прогоне к югу, средней величины холму.
– Тескококинацин, – промолвил Змей-Женщина, и то было первое слово, обращенное им ко мне с тех пор, как мы утром отплыли из Шалтокана. Я прищурился и присмотрелся к холму, ибо по другую его сторону находился загородный дворец Несауальпилли.
Большое каноэ, скользя, приблизилось к прочной пристани, гребцы сложили весла, и рулевой спрыгнул на берег закрепить лодку. Я подождал, пока лодочники помогли господину Крепкая Кость сойти на причал, а потом выбрался и сам, неуклюже волоча за собой плетеную корзину с пожитками.
– Тебе туда, юноша, – коротко бросил Змей-Женщина, указывая на каменную лестницу, поднимавшуюся от пристани к вершине холма, и это было второй раз за день, когда он счел нужным обратиться ко мне.
Я помедлил, прикидывая, не следует ли из учтивости подождать, пока его люди разгрузят с лодки подарки, которые владыка Красная Цапля прислал юй-тлатоани Несауальпилли, но сановник больше не смотрел в мою сторону, поэтому я взвалил на плечи свою корзину и в одиночестве побрел вверх по лестнице.
Некоторые ступени этой лестницы представляли собой доставленные на склон и уложенные там каменные плиты, другие же были вырублены прямо в скальной основе холма. Поднявшись на тринадцать ступеней, я оказался на широкой каменной площадке, где стояли скамья для отдыха и маленькая статуя какого-то незнакомого мне бога. Следующий пролет, отходивший в сторону и состоявший из такого же количества ступеней, привел меня точно к такой же площадке. Таким образом я зигзагами поднимался вверх по склону до тех пор, пока, на пятьдесят второй ступени, не оказался на вырубленном в скале огромном плоском уступе, на котором цвел дивный, роскошный сад. Между цветочными клумбами, под сенью великолепных деревьев, рядом с журчащими извилистыми ручьями, проходила мощеная дорожка, по которой я добрался до подножия очередного пролета. Еще тринадцать ступеней, и моему взору вновь предстали скамья и статуя...
Небо уже довольно давно затягивали тучи, а пока я поднимался, разразилась обычная в это время года в наших краях гроза. Сущее светопреставление: зигзаги ослепительных молний, барабанный рокот грома, шквалистый ветер и ливень, больше похожий на потоп, который, казалось, не кончится никогда. Впрочем, на самом деле все такие ливни продолжаются не дольше, чем может длиться полуденный сон Тонатиу, или Тескатлипоки, чей сияющий лик вскоре вновь возникает над поблескивающим, омытым влагой миром, чтобы обратить воду в пар и высушить землю перед своим закатом. Как только набухшие тучи пролились дождем, я укрылся на одной из лестничных площадок, найдя убежище на каменной скамье под тростниковым навесом. Пережидая бурю, я размышлял о нумерологическом значении зигзагообразной лестницы и улыбался, дивясь мастерству ее создателя.
Как и вы, белые люди, мы в этих землях жили по годичному календарю, основанному на пересечении солнцем неба. Таким образом, наш солнечный год, как и ваш, состоял из трехсот шестидесяти пяти дней, и мы пользовались этим календарем для своих повседневных нужд: чтобы знать, когда какие семена сажать, когда ждать сезона дождей и так далее. Этот солнечный год мы делили на восемнадцать месяцев по двадцать дней в каждом, к которым прибавлялись немонтемин, так называемые «скрытые дни», то есть те пять дней, которых недоставало до трехсот шестидесяти пяти. Эти дни считались очень несчастливыми.
Впрочем, в наших землях пользовались и другим календарем, основанным не на дневных шествиях солнца, а на ночном появлении яркой звезды, которую мы называли в честь нашего древнего бога Кецалькоатля, или Пернатого Змея. Он, Кецалькоатль, иногда являл себя в качестве звезды Вечерней Зари, но обычно перемещался к другой стороне небосвода и оставался последней звездой, видимой после того, как солнце, восходя, затмевало все прочие светила. Любой из наших звездочетов мог бы растолковать это во всех подробностях с помощью звездных карт и схем, но я никогда не был силен в астрономии. Правда, я знаю, что движения звезд не хаотичны и не произвольны, и другой наш календарь, который именовался пророческим, как раз и основывался на движении звезды, названной в честь Кецалькоатля. Несмотря на название, этим календарем пользовались также и в быту, в частности с его помощью давали имена младенцам. Наши историки и писцы сверялись с ним для датировки примечательных событий и установления длительности правления вождей, но, самое главное, прорицатели на его основе предрекали нам будущее, предостерегая народ против грядущих напастей и указывая дни, благоприятные для принятия решений и для важных начинаний.
Согласно пророческому календарю, год состоял из двухсот шестидесяти дней, каждый из которых имел порядковый номер от одного до тринадцати. Номера эти присваивались одному из традиционных астрономических знаков: кролик, тростник, нож... ну и так далее. Каждый солнечный год сам по себе также имел название – он получал его по ритуальному номеру и знаку первого дня. Как вы понимаете, наши солнечный и пророческий календари все время перекрывали друг друга: то один отставал, то другой вырывался вперед. Но если вы не поленитесь произвести подсчет, то выяснится, что оба календаря уравновешиваются в циклах из пятидесяти двух полных солнечных лет. Год моего появления на свет был назван, например, Тринадцатым Кроликом, и никакой последующий год не носил такого же названия вплоть до наступления моего пятьдесят второго дня рождения.
Таким образом, для нас число пятьдесят два было знаменательным, «вязанкой лет», как мы говорили, ибо, с одной стороны, такой цикл был присущ обоим календарям, а с другой – именно столько у нас в среднем жили люди. Бывало, конечно, что жизнь моих соплеменников обрывалась преждевременно – из-за несчастных случаев, болезней или войн. Тринадцать ступеней между площадками каменной лестницы, зигзагами взбиравшейся по склону холма к дворцу правителя Тескоко, обозначали тринадцать ритуальных чисел, а пятьдесят две ступени между уступами символизировали вязанку лет.
Добравшись наконец до вершины, я сложил все ступени, и у меня получилось число пятьсот двадцать: именно столько дней было в двух годах, если считать по пророческому календарю, а также в десяти полных вязанках лет. Да, весьма изобретательно.
Когда дождь прекратился, я продолжил свое восхождение. Был я тогда молодым и резвым, так что, наверное, без труда мог бы взбежать наверх на одном дыхании, но специально задерживался на каждой площадке – посмотреть, узнаю ли я бога или богиню, статуи которых там стояли. Узнать удалось примерно половину. Например, Тескатлипоку – бога солнца, главного бога аколхуа Кецалькоатля, о котором я уже говорил, Ометекутли и Омекуатль, нашу Высшую Божественную Чету...
В садах я задержался подольше. В отличие от Шалтокана земли здесь хватало с избытком, да и недостатка в плодородной почве тоже не было. Правитель Несауальпилли, видимо, очень любил цветы и желал видеть их повсюду. На самих уступах растения были высажены аккуратно, но эти цветущие террасы не имели ограждений, так что усыпанные яркими цветами вьющиеся стебли свисали с их краев, словно зеленые, с разноцветными вкраплениями вуали, почти достигая нижних уступов. Моему взору предстали решительно все цветы, какие мне доводилось видеть прежде, а также множество таких, каких я отродясь не встречал. Должно быть, большую их часть доставили из дальних краев, что обошлось очень дорого. Постепенно я сообразил, что все эти пруды с лилиями, мерцающие заводи, бассейны с рыбами, журчащие ручейки и водопады связаны между собой воедино и питаются из одного какого-то источника на вершине холма.
Если господин Крепкая Кость и поднимался вслед за мной, то я его так и не заметил, зато в очередном саду, на более высоком уступе, наткнулся на другого человека. Он сидел развалившись на каменной скамье, и я, подойдя поближе и хорошенько присмотревшись, вспомнил и эту морщинистую кожу цвета бобов какао, и рваную набедренную повязку, составлявшую единственное одеяние этого человека. Я уже встречал его.
Завидев меня, он выпрямился, по крайней мере насколько это было возможно для согбенного, съежившегося старца. Со времени нашей встречи я вырос и теперь смотрел на него сверху вниз.
Торопливо пробормотав традиционное приветствие (боюсь, это получилось у меня менее учтиво, чем хотелось бы), я сказал:
– Вот уж не ожидал тебя здесь встретить, я думал, что ты просто попрошайка из Тлателолько. Что ты здесь делаешь, старик?
– Домом бездомного человека является весь мир, – промолвил он так, словно гордился званием бродяги. – Что я здесь делаю? Да поджидаю тебя, чтобы поприветствовать по прибытии в страну аколхуа.
– Ты?! – удивился я, ибо этот странный сморщенный старикашка выглядел в столь пышном, цветущем саду еще более странно и неуместно, чем среди пестрой рыночной толпы.
– А ты ожидал, что тебя будет лично приветствовать сам Чтимый Глашатай? – осведомился он, обнажив в насмешливой улыбке редкие зубы. – Добро пожаловать в Кинацин, дворец правителя Тескоко, юный Микстли. Или юный Тоцани, юный Малинкуи, юный Пойяутла – как тебе больше нравится?
– Когда мы встретились много лет назад, ты знал мое имя. А теперь ты знаешь все мои прозвища.
– Человек, обладающий даром слушать и слышать, может услышать даже то, что не произносится вслух. В будущем у тебя появятся и другие имена.
– А ты и правда провидец? – спросил я, невольно скопировав ту же интонацию, с какой несколько лет назад говорил мой отец. – Откуда ты узнал, что я здесь появлюсь?
– Ну, положим, это было совсем не трудно, – произнес старик точно таким же тоном, словно передразнивая меня. – Я горжусь тем, что твое появление здесь не обошлось и без моего скромного участия.
– Стало быть, ты знаешь гораздо больше меня. И я был бы весьма признателен, если бы ты мне кое-что объяснил.
– В таком случае, знай: я тогда впервые увидел вас с отцом в Тлателолько и просто подслушал, что у тебя седьмой день рождения. Из чистого любопытства я пригляделся к тебе и по глазам понял, что зрение твое вскоре неизбежно ослабнет. Дело в том, что это заболевание имеет отчетливые признаки и легко определяется по форме глазного яблока. Так что я с полной уверенностью мог сказать, что ты не будешь прозревать дали, но видеть то, что вблизи, зато видеть это в истинном свете.
– Помнится, ты еще сказал, что и рассказывать об увиденном я тоже буду правдиво.
Старик пожал плечами.
– Ты показался мне достаточно смышленым для такого мальчонки, из чего нетрудно было заключить, что ты вырастешь человеком неглупым. Ну а если тот, кто из-за слабого зрения вынужден рассматривать все его окружающее вблизи, еще и обладает здравым смыслом, он, как правило, склонен описывать этот мир таким, каким он является на самом деле.
– Ты хитрый старый пройдоха, – сказал я с улыбкой. – Но какое это имеет отношение к тому, что меня призвали в Тескоко?
– Каждого правителя, вождя или наместника окружают подхалимы и проходимцы, которые говорят ему или то, что он хочет услышать, или то, что выгодно им самим. Правдивый человек среди придворных – большая редкость. Я предположил, что ты сможешь стать таким. Надеюсь, тебе понятно, что твои способности лучше оценят при дворе более изысканном и благородном, чем двор Шалтокана. Поэтому я ронял словечко здесь, словечко там...
– Ты хочешь сказать, – промолвил я недоверчиво, – что у тебя есть возможность ронять слова в уши самого Несауальпилли?
Старик бросил на меня такой взгляд, что я, несмотря на значительное превосходство в росте, вдруг почувствовал себя по сравнению с ним совсем маленьким.
– Тогда, во время нашей давней встречи, я, кажется, уже признавался в том, что тоже склонен говорить правду, хотя, наверное, мне было бы выгоднее выдавать себя за всеведущего посланца богов. Несауальпилли не так циничен, как ты, юный Крот. Он готов выслушать нижайшего из людей, если этот человек говорит правду.
– Прости, старик, – сказал я, помолчав. – Мне следовало сказать тебе спасибо, а не высказывать сомнения. И я действительно очень благодарен...
Он отмахнулся.
– Не стоит благодарности, я ведь не только о тебе заботился. И заботы мои, кстати, обычно окупаются. Я просто рассчитываю, что ты хорошо послужишь юй-тлатоани, и мы оба получим заслуженную награду. А теперь ступай.
– Но куда? Никто не сказал мне, куда идти и к кому обратиться. Я что, должен просто перебраться через этот холм, в надежде, что меня узнают?
– Да. Дворец находится по другую сторону, и тебя там ждут. Правда, встретишься ли ты и на этот раз с самим Чтимым Глашатаем, я сказать не берусь.
– И на этот раз? – удивился я. – Но мы никогда не встречались!
– Вот как? Что ж, я советую тебе снискать расположение госпожи Толланы-Текиуапиль, самой любимой из семи жен Несауальпилли. Правда, имей в виду, что у него имеется еще сорок наложниц, так что во дворце обитает около шестидесяти сыновей и полусотни дочерей Чтимого Глашатая. Сомневаюсь, чтобы отец сам знал точное число, поэтому он вполне может принять тебя за внебрачного сынишку, прижитого за границей, а теперь отправленного в отцовский дом. Но не робей, молодой Крот, тебя в любом случае ожидает радушный прием.
Я повернулся и совсем было собрался идти, но в последний момент спросил:
– Могу ли я быть чем-то полезен тебе, достойный господин? Может быть, помочь тебе подняться на вершину холма?
– Спасибо на добром слове, – отозвался он, – но я еще некоторое время побуду здесь. А вот тебе лучше подняться на холм и перевалить через него одному, ибо по ту его сторону тебя ожидает вся твоя будущая жизнь.
Ничего не скажешь, звучало это красиво и торжественно, однако я заметил неувязку и с улыбкой возразил:
– Сдается мне, что эта самая будущая жизнь ожидает меня повсюду, куда бы я ни направился, причем неважно, один я туда пойду или нет.
Старик с шоколадной кожей тоже улыбнулся, но иронически.
– Да, в твоем возрасте тебя и впрямь повсюду поджидает множество жизней. Иди любым путем, который выберешь. Если хочешь – один, а если хочешь – в компании. Спутники могут пройти рядом с тобой большую или меньшую часть пути. Но неважно, шел ты один или в толпе, в конце жизни тебе все равно предстоит узнать то, что должны узнать все. Но вот только тогда окажется уже слишком поздно что-либо менять, будет слишком поздно для всего, кроме сожаления. Поэтому учись сейчас. Как ни много в этом мире самых разнообразных путей, но никому еще не удавалось прожить больше одной жизни, и, так или иначе, какую бы жизнь человек ни выбрал, большую ее часть он проживает в одиночку.
Старик помолчал, глядя мне прямо в глаза, а потом спросил:
– Ну, Микстли, каким путем ты пойдешь и в какой компании?
Я молча отвел взгляд, повернулся и продолжил путь вверх по склону холма. Я отправился навстречу своей будущей жизни в одиночестве.
IHS S.C.C.M.
Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю
Добродетельнейшему и прозорливейшему монарху из города Мехико, столицы Новой Испании, в день праздника Обрезания Господня, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот двадцать девятый, шлем мы наш нижайший поклон.
С тяжелым сердцем, но смиренной рукой верный Ваш капеллан вновь, во исполнение высочайшего повеления, направляет Вашему Императорскому Величеству еще одну подборку историй, продиктованных к настоящему времени по-прежнему пребывающим у нас ацтеком, или злым духом Асмодеем, как все более склонен именовать сего нечестивца слуга Вашего Величества.
Ибо мы можем понять изысканность замечания Вашего Величества касательно того, что из рассказа вышеупомянутого индейца «можно почерпнуть значительно более полезного, нежели из беспрестанных фанфаронад новоявленного маркиза, сеньора Кортеса, ныне украшающего своим пребыванием королевский двор в Кастилии». Несмотря на переполняющие наше сердце печаль и уныние, Ваш верный клирик в состоянии оценить также и иронию Вашего Величества, когда Вы пишете: «Сообщения этого индейца есть первые полученные Нами из Новой Испании послания, не содержащие ни похвальбы, ни льстивых просьб, имеющих целью пожалование титула, выделение из завоеванных земель обширных владений или выманивание денег на новые экспедиции».
Однако что повергает нас в полнейшее изумление, так это заявление, будто бы Ваше Величество и Ваши придворные «увлечены чтением этих страниц вслух и пребывают от него в полном восторге». Несмотря на то что мы во всем верны и покорны присяге, данной нашему высокочтимому монарху, другие священные обеты, принесенные Вашим епископом как лицом духовным, предписывают нам верноподданнейше предостеречь государя нашего ex officio et de fides[17] от дальнейшего чтения и распространения среди христиан сих богомерзостных писаний.
От недремлющего ока Вашего Величества, конечно же, не могло ускользнуть, что в предыдущих частях оной хроники походя, без малейших признаков раскаяния и угрызений совести живописались такие грехи, как убийство, самоубийство, людоедство, кровосмешение, блуд, пытки и пренебрежение заповедью «Чти отца своего и мать свою». Если справедливо утверждение, что грех человеческий есть рана на душе грешника, то душа этого индейца кровоточит каждой своею порою.
Однако на тот случай, если некие не столь откровенные, но не менее еретические его инсинуации каким-то образом укрылись от внимания Вашего Величества, позвольте нам указать на то, что сей дерзкий ацтек осмелился высказать оскорбительную мысль о происхождении рода человеческого от некой «Высшей Божественной Четы», индейский миф о которой есть языческая пародия на учение о наших Прародителях Адаме и Еве. Мало того, он также дерзает намекать, будто бы мы, христиане, и сами являемся идолопоклонниками, ибо поклоняемся целому пантеону богов, вполне сопоставимому, по его разумению, с тем кишащим мерзостью скопищем демонов, коим молился его народ. Не меньшее богохульство представляет собой и намек сего язычника на то, что Святые Таинства, такие как Крещение и Отпущение Грехов через Исповедь, равно как и обычай благословлять трапезу, были известны и распространены в здешних краях ранее, еще до того, как их жители получили знания о Господе Нашем и о дарованных Им католикам Святых Таинствах. Но пожалуй, самым гнусным из всех его кощунственных измышлений является утверждение, с которым Вашему Величеству еще предстоит ознакомиться, а именно: будто бы один из их нечестивых языческих правителей был рожден Непорочной Девой!
В своем последнем письме Ваше Величество дает также дополнительные указания, в связи с чем мы, хотя по мере возможностей и стараемся присутствовать при расспросах и задавать сему ацтеку наводящие вопросы, дабы полнее удовлетворить любознательность нашего монарха, должны почтительно напомнить Вашему Величеству, что у епископа Мексики есть и другие важные, а порой и неотложные обязанности, которые не позволяют нам лично подтвердить или опровергнуть каждое из сообщений вышеупомянутого язычника.
Мы также осмеливаемся высказать надежду на то, что одно из ваших высочайших указаний, об уточнении полученных от сего ацтека непристойных утверждений, является не более чем добродушной шуткой нашего милостивого монарха. Однако, поелику долг так или иначе предписывает нам ответить, сообщаем, что сами не располагаем достоверными сведениями о чудодейственных свойствах, каковые ацтек приписывает корнеплоду под названием «барбаско». Нам неведомо, может ли он и вправду цениться в Испании на вес золота и быть нарасхват у придворных дам, однако мы пребываем в уверенности, что сама мысль о сотворении Господом Нашим некоего овоща, способного облегчать блуд и прелюбодеяния, невозможна и потому оскорбительна.
Прошу прощения за кляксу, Ваше Величество: рука наша дрожит от волнения. Но satis superque[18]...
По повелению Вашего Величества благочестивые братья, равно как и молодой толмач, будут продолжать заполнять сии страницы, до тех пор, пока – надеемся, это случится по прошествии не столь долгого времени – Ваше Величество не прикажет освободить их от этой прискорбной обязанности. Либо же до тех пор, пока они сами не почувствуют, что не в силах более ее выполнять. Мы полагаем, что не нарушим тайны исповеди, если попутно заметим, что за эти последние месяцы собственные покаянные признания братьев преисполнились столь странных и пугающих фантазий, что отпущение им грехов становится возможным лишь по наложении епитимьи.
Да останется Спаситель и Владыка наш. Иисус Христос вечным утешителем и защитником Вашего Величества от всех козней Врага Рода Человеческого, о чем в неустанных молениях пребывает Вашего Священного Императорского Католического Величества смиренный капеллан
Хуан де Сумаррага
(подписано собственноручно).
QUARTA PARS[19]
Другая сторона холма оказалась еще прекраснее той, что выходила на озеро Тескоко. Склон был пологим, ухоженные сады и пестрящие цветами лужайки с купами деревьев сбегали вниз, мягкими волнами, а на поросших сочной травой прогалинах паслись ручные олени. То здесь, то там, в стороне от тенистых рощиц, виднелись деревья и кусты, искусно подстриженные в форме животных и птиц. А у подножия холма красовалось множество строений, больших и малых, но обладавших одинаково гармоничными пропорциями и расположенных на удобном расстоянии друг от друга. Мне даже показалось, что я различил на дорожках между зданиями прогуливавшихся людей в богатых одеждах, хотя, конечно, сверху были видны только яркие переливающиеся точки. Шалтоканский дворец господина Красной Цапли был удобным и достаточно внушительным зданием, но резиденция юй-тлатоани Несауальпилли представляла собой целый город, загадочный, но содержащий в себе все необходимое.
Вершина холма, где я стоял, поросла «старейшими из старых» кипарисовыми деревьями, иные из которых имели стволы настолько толстые, что, пожалуй, их не могли бы обхватить и двенадцать человек, и настолько высокие, что серо-зеленая перистая листва деревьев сливалась с лазурным небосводом. Оглядевшись по сторонам, я приметил искусно замаскированные кустами толстые глиняные трубы, по которым подавалась вода для орошения садов и снабжения раскинувшегося внизу города. Насколько мне удалось разглядеть, трубы эти тянулись издалека, с вершины еще более высокой горы, где, надо думать, и находился чистый источник.
Я был настолько очарован, что не раз и не два останавливался, чтобы полюбоваться разнообразными садами и парками, через которые пролегал мой путь, так что добраться до подножия холма мне удалось лишь ближе к закату. Там по дорожкам, усыпанным белым гравием, прогуливались богато одетые знатные мужчины и женщины, благородные воины в головных уборах из перьев и благообразные старцы. Каждый из них приветствовал меня кивком или любезным словом как своего, но мне было неловко беспокоить этих важных особ расспросами насчет того, куда именно в этом удивительном месте мне надлежит явиться. Потом я приметил юношу примерно моих лет, который, по-видимому, не был занят каким-либо неотложным делом. Стоя рядом с молодым оленем, который только что начал отращивать рога, он праздно почесывал бугорки между его ушами. Уж не знаю, чешутся ли только что проклюнувшиеся рожки, но оленю, похоже, подобное внимание доставляло удовольствие.
– Микспанцинко, брат, – приветствовал меня молодой человек, и я предположил, что это один из многочисленных отпрысков Несауальпилли, принявший меня за очередного внебрачного сына правителя. Но потом он заметил мою вместительную корзину и сказал: – Ты, наверное, новичок по имени Микстли?
Я подтвердил это, поприветствовав его в свою очередь.
– Меня зовут Уишкоцин, – представился мой новый знакомый. (Имя это означает Ива.) – Знаешь, у нас тут уже не меньше трех Микстли, так что для тебя, видимо, надо будет придумать другое прозвание.
Не ощущая особой нужды в еще одном имени, я сменил тему:
– Слушай, я в жизни не видел, чтобы олени разгуливали свободно, без всяких вольеров, и не боялись людей.
– Они попадают к нам еще детенышами: обычно охотники подбирают их, если самка убита, и доставляют сюда. Ну а здесь для них всегда находят кормилицу, которая выкармливает их своим молоком. Оленята растут среди людей и, видимо, себя тоже считают людьми. А ты, Микстли, наверное, только что приплыл? Проголодался? Устал?
На все три вопроса я ответил утвердительно:
– Да, да и да. Только я ничего не знаю: ни чем мне здесь предстоит заниматься, ни даже, куда нужно идти.
– Кто все знает, так это первая супруга моего отца, – промолвил юноша. – Пойдем, я отведу тебя к ней.
– Спасибо тебе, господин Ива, – поблагодарил я его. Выходит, я не ошибся, этот юноша действительно был одним из сыновей правителя.
Пока мы с ним шли по территории, прилегающей к дворцу (олень тоже увязался за нами), молодой принц рассказывал мне о самых примечательных сооружениях, мимо которых пролегал наш путь. Показав на огромное, с трех сторон обступавшее цветущий внутренний двор двухэтажное строение, Ива пояснил, что в левом крыле расположены его собственные покои и комнаты всех остальных детей правителя, в правом размещаются сорок наложниц юй-тлатоани, а помещения центрального флигеля отведены советникам Чтимого Глашатая – мудрецам, неотлучно его сопровождающим, находится ли он в городе или в загородном дворце. Там живут также поэты, художники и ученые, которым владыка покровительствует. Вокруг здания красовалось множество окруженных садами уютных беседок с мраморными колоннами. Там мудрецы могли без помех предаваться размышлениям и творчеству, прозревать будущее или медитировать.
Сам дворец властелина Тескоко ни размером, ни пышностью убранства не уступал дворцам Теночтитлана. Длина фасада этого двухэтажного здания составляла самое меньшее тысячу шагов. Здесь находились тронный зал, палаты Совета, залы для придворных увеселений, караульные помещения и так называемый зал правосудия, где юй-тлатоани регулярно принимал своих подданных, дабы выслушать их жалобы или прошения. Тут же размещались личные покои Несауальпилли и покои его жен.
– Там целых три сотни комнат, – сказал принц, а потом с ухмылкой добавил: – Соединенных между собой множеством тайных ходов и лестниц. Таким образом, мой отец может посещать любую жену, не вызывая при этом зависти остальных.
Когда, оставив оленя, мы вошли в центральные ворота, стоявшие по обе их стороны часовые (а это, разумеется, были не простые воины) вытянулись в струнку, держа свои копья остриями вверх. Ива провел меня через просторный зал, увешанный гобеленами из перьев, после чего по широкой, устланной тростниковыми циновками лестнице мы поднялись к изысканным покоям его мачехи. Вот так и получилось, что вторым человеком, с которым я познакомился на новом месте, оказалась госпожа Толлана-Текиуапиль, та самая первая и любимейшая супруга правителя и благороднейшая из знатных женщин аколхуа, о которой старик упоминал на холме. Когда мы появились на пороге, эта высокая красавица разговаривала с каким-то угрюмого вида молодым человеком, но одарила нас улыбкой и жестом пригласила войти.
Принц Ива представил ей меня, и я наклонился, чтобы совершить обряд целования земли. Госпожа Толлана, однако, собственноручно подняла меня с колен и в свою очередь представила молодому человеку с нависавшими бровями:
– Мой старший сын, Иштлильшочитль.
Я снова преклонил колени, ибо в данный момент передо мною находился сам принц Черный Цветок, официально провозглашенный наследником титула и трона Несауальпилли, правителя Тескоко. У меня начала слегка кружиться голова, и не только оттого, что мне без конца приходилось то преклонять колени, то подниматься. Ведь как-никак нечасто бывает, чтобы сын простого каменотеса за один день познакомился сразу с тремя столь знатными особами. Черный Цветок кивнул мне, слегка приподняв черные брови, после чего он и его сводный брат покинули комнату.
Первая супруга осмотрела меня с ног до головы, а я тем временем украдкой и сам разглядывал ее. Возраст госпожи мне определить не удалось, хотя, надо думать, она уже достигла средних лет. Судя по облику принца Черного Цветка, ей было никак не меньше сорока, но на прелестном добром лице госпожи я не углядел ни морщинки.
– Микстли, верно? – промолвила она. – Право же, у нас тут многовато юношей, которых так зовут. А полные имена я плохо запоминаю.
– Некоторые зовут меня Тоцани, госпожа.
– Ну нет, ты гораздо больше крота. Ты и сейчас уже высокий юноша, а ведь тебе еще расти и расти. Я буду звать тебя Кивун.
– Как будет угодно моей госпоже, – отозвался я, в душе облегченно вздохнув. – Такое же прозвище и у моего отца.
– Раз так, нам обоим будет нетрудно его запомнить, верно? Ну что ж, пойдем, я покажу тебе твои покои.
Должно быть, госпожа Толлана дернула за веревочку колокольчика или чего-то в этом роде, поскольку, когда мы вышли из комнаты, ее уже ждали два рослых сильных раба с креслом-носилками. Они поставили паланкин на пол, а когда она уселась, подняли и бережно, не допуская ни малейшего наклона, спустили его вниз по лестнице и понесли за ворота дворца, в сгущавшиеся сумерки. Третий раб бежал перед паланкином со смолистым сосновым факелом, а четвертый нес позади особое знамя, свидетельствовавшее о высоком ранге госпожи. Я рысил рядом с носилками, остановившимися у того самого здания с тремя флигелями, которое уже показывал мне Ива. Госпожа Толлана завела меня внутрь: мы поднялись по лестнице и после нескольких поворотов оказались в дальней части левого крыла.
– Заходи, – пригласила она, открывая дверь, сделанную из кожи, натянутой на деревянную раму и покрытой для прочности лаком. Раб внес факел внутрь, чтобы осветить мне путь, но я замешкался и лишь засунул внутрь голову, неуверенно пробормотав:
– Здесь, кажется, пусто, моя госпожа.
– Разумеется. Эту комнату специально освободили для тебя.
– Я думал, что в калмекактин всех учеников селят в общих спальнях.
– Наверное, так оно и есть, но тебе предстоит жить в этой пристройке. Мой супруг и господин не особенно любит эти школы и жрецов, которые в них преподают. Ты приехал сюда не затем, чтобы посещать калмекактин.
– Как не за этим, моя госпожа? А я-то думал, что мне предстоит учиться!..
– Это действительно так, причем тебе придется постараться: ты будешь учиться вместе с отпрысками самого Несауальпилли и его придворных. Наших детей учат не немытые фанатичные жрецы, а избранные самим господином моим супругом мудрецы, каждый из которых преуспел в той области знаний, которую он преподает. Здесь, Кивун, тебе не придется без конца зубрить молитвы и заклинания, у тебя появится возможность получить настоящие, полезные знания.
Если до сего момента я, по крайней мере, не таращился на нее разинув рот, то теперь, когда рабы, обходя помещения, залегли вставленные в настенные канделябры свечи из пчелиного воска, меня охватило настоящее изумление. Мало того что мне предназначалось отдельное помещение, но в дальней стене еще и находилась арка, а за ней – следующая комната! Неужели мне одному – целых две комнаты?!
– Моя госпожа, как же так? Здесь столько же места, сколько было во всем нашем доме?!
– Ты привыкнешь к удобствам, – с улыбкой промолвила она, чуть ли не силой затолкнув меня внутрь. – В первой комнате ты будешь заниматься, та, дальняя, твоя спальня, а за ней находится еще и умывальня. Наверняка с дороги ты захочешь умыться и привести себя в порядок. Если понадобится помощь, дерни за веревочку, и сюда явится твой слуга. Как следует поешь и хорошенько выспись, Кивун. Скоро мы увидимся с тобой снова.
Раб проследовал за ней из комнаты и закрыл дверь. Мне было жаль видеть, как уходит столь добрая госпожа, но, с другой стороны, меня радовала возможность обойти свои новые покои и, подобно настоящему кроту, осмотреть их, близоруко вглядываясь в предметы обстановки. В комнате для занятий находились низенький стол, икпали, приземистое сиденье с подушками, плетеный сундучок, в котором я мог хранить свою одежду и книги, каменный очаг, куда уже положили поленья, подсвечники со свечами, в количестве, достаточном для того, чтобы я мог продолжать занятия после наступления темноты, и зеркало из полированного тецкаля, редкого кристаллического минерала, позволяющего видеть не смутные очертания лица, а настоящее, четкое отражение. Окно занавешивалось шторой из расщепленного тростника, которую можно было, свернув в рулон, поднять или опустить с помощью шнуров.
Вместо обычного, сплетенного из тростника тюфяка в спальне на плоскую приподнятую над полом лежанку было брошено штук десять, а то и целая дюжина стеганых и, видимо, набитых пухом одеял. Мягчайшие на ощупь, они все вместе были похожи на пуховое облако. Устраиваясь отдохнуть, я мог забраться на это ложе между одеялами на любом уровне, в зависимости от того, насколько мягким хотелось мне чувствовать его под собой и сколько тепла мне хотелось получить сверху. А вот оценить все возможности и достоинства умывального помещения мне удалось далеко не с такой легкостью. Зайдя туда, я обнаружил в полу выложенное плитками углубление, куда, видимо, следовало сесть, чтобы помыться, но ни кувшинов, ни каких-либо иных емкостей с водой в помещении не было. Зато имелся горшок, явно предназначавшийся для отправления естественных надобностей, только вот он почему-то был намертво приделан к полу, и я решительно не понимал, как же его опорожняют после использования. Правда, и в ванной, и в верхней части горшка имелись любопытной формы выступы с отверстиями, но если то и были трубы, то вода из них не текла, так что какой от них толк, оставалось для меня тайной. До этого дня я и представить себе не мог, что буду нуждаться в наставлениях по поводу того, как мне умыться и опорожнить желудок, однако, уразумев, что самому мне в этих мудреных приспособлениях не разобраться, сдался. Я вернулся в первую комнату, подергал за шнурок колокольчика и не без смущения стал ждать, когда появится приставленный ко мне тлакотли.
– Меня зовут Коцатль, мой господин, – объявил с порога явившийся на мой зов бодрый румяный мальчуган. – Мне девять лет, и на меня возложена обязанность служить тем шести молодым господам, покои которых находятся в конце этого коридора.
Коцатль означает Драгоценное Ожерелье – имя, пожалуй, слишком высокопарное для прислужника, но смеяться над ним я не стал. В конце концов, ни один дающий имена тональпокуи не стал бы сверяться со своими пророческими книгами, дабы наречь младенца, рожденного в рабстве, даже имейся у его родителей средства, чтобы оплатить услуги. Взрослые имена таких детей не записывались ни в какие книги. Рабы называли своих отпрысков как угодно, порой давая им (как это было в случае с Даром Богов) совершенно неподходящие прозвания. Однако для мальчика-раба Коцатль выглядел упитанным, не имел следов побоев, держался без подобострастия и помимо обычной для рабов мужского пола набедренной повязки носил короткую, безупречной белизны накидку. Все это заставило меня предположить, что в стране аколхуа или, всяком случае, во дворце правителя с низшими обращаются хорошо.
Обеими руками мальчик нес огромный глиняный сосуд с горячей водой, от которой поднимался пар, поэтому я поскорей посторонился, дав рабу возможность пройти в умывальню и вылить воду в выложенную плиткой лохань. Даже если Коцатль принял меня за настоящего выходца из знати, он с полным на то основанием мог предположить, что сын провинциального вождя едва ли знаком с подобной роскошью. Во всяком случае, мальчик, не дожидаясь с моей стороны вопроса, пояснил:
– Мой господин, ты можешь охладить воду в купальной лохани до нужного тебе состояния. Вот так.
Он указал на выступавшую из стенки глиняную трубу, в которую, ближе к концу, был сверху вставлен обрезок другой трубы, покороче. Прислужник всего-то и сделал, что повернул эту торчавшую вертикально трубку, и из отверстия полилась струя чистой холодной воды.
– Длинная труба подводит воду из главного потока, снабжающего весь дом. Короткая трубка имеет с одной стороны отверстие, и, поворачивая ее так, чтобы отверстие было обращено внутрь, к длинной трубе, ты позволяешь воде выливаться наружу, в лохань. Повернешь в обратную сторону, поток перекроется. А когда ты закончишь мыться, мой господин, вытащи из донышка ванны вот эту оли, затычку. Грязная вода убежит вниз, в сливную трубу.
Потом он указал на прикрепленный к полу сосуд для отправления нужды и добавил:
– Ашикатль используют примерно так же. Когда ты облегчишься в него, подкрути вон ту трубку, и струя воды смоет все через дырку в днище.
Я, до сих пор даже не замечавший это отверстие, в невежественном испуге спросил:
– Как, неужели испражнения упадут в нижнюю комнату?
– Нет-нет, мой господин. Как и вода из ванной, они попадут в трубу, которая вынесет их прочь из дома. Все отходы отводятся в специальный пруд, выгребную яму, откуда их доставляют на поля как удобрение. А сейчас я велю приготовить для моего господина ужин, так что, когда он кончит мыться, его уже будет ждать еда.
«Да уж, для того чтобы отвыкнуть от провинциальных, простонародных замашек и усвоить манеры знати, мне потребуется время», – размышлял я чуть позже, когда, сидя за собственным столом, уминал жаренного на решетке кролика, бобы, тортильи, зажаренную в тесте тыкву и запивал все это шоколадом. Запивал! В моих родных краях шоколад считался редким и дорогим лакомством. Его подавали по большим праздникам, раз или два в год, причем почти без приправ. Здесь же я угощался пенистым красноватым напитком, состоявшим кроме драгоценного какао также из меда, ванили и перемолотых алых семян акхфиотля. Все это смешивали между собой и сбивали в густую пену. И этот бесценный напиток можно было получать даром, в любом количестве. Словно простую воду!
Я невольно задумался о том, сколько времени потребуется мне, чтобы освоиться, избавиться от шалтоканского акцента и усвоить тот классический науатлъ, на котором говорят в Тескоко, и вообще, как выразилась первая госпожа, «привыкнуть к удобствам».
Со временем я понял, что ни одному знатному человеку, действительно ли благородному или оказавшемуся, как я, в этой роли временно, никогда не приходится самому себя обслуживать. Например, знатный человек никогда не снимал великолепную накидку из перьев, а лишь расстегивал поддерживавшую одеяние пряжку на плече и делал шаг вперед. Однако одеяние при этом никогда не падало на пол, ибо его всегда кто-нибудь подхватывал. Представитель знати был настолько уверен, что какой-либо слуга непременно окажется рядом, что даже никогда не оглядывался. Точно так же, желая сесть, благородный человек никогда не смотрел назад. Он совершенно не боялся упасть, ибо кто-нибудь непременно подставлял ему икпали, переносное сиденье. Так было всегда и иначе быть просто не могло.
«Интересно, – гадал я, – является ли столь непоколебимая уверенность прирожденной или же она приобретается с опытом?» Был только один способ выяснить это, и я им воспользовался. При первом же удобном случае я, войдя в помещение, полное знатных особ обоего пола, и поприветствовав их подобающим образом, сел, не оглянувшись назад. Сиденье оказалось на месте, и мне стоило труда заставить себя сдержаться и не вертеть во все стороны головой, выясняя, откуда же оно взялось. Я понял, что не только икпали, но все, что я жду от нижестоящих, всегда окажется там, где нужно. Этот маленький опыт позволил мне раз и навсегда усвоить важную истину: чтобы к тебе относились с подобающим благородному человеку почтением, нужно лишь решиться самому ощутить себя благородным!
На следующее утро после моего прибытия раб Коцатль вместе с завтраком принес мне целую охапку – больше, чем у меня было за всю жизнь! – новых одеяний. И каких одеяний! Набедренные повязки и накидки из дорогого хлопка, с красивой вышивкой. Сандалии из мягкой легкой кожи, причем одна пара, со шнуровкой до колен, предназначенная для церемоний, оказалась золоченой! Госпожа Толлана даже прислала мне маленькую гелиотроповую застежку для накидки, которую я с тех пор носил на плече. Когда я облачился в один из этих щегольских нарядов, Коцатль снова повел меня по дворцовой территории, указывая здания, где находились учебные помещения.
Классов там было больше, чем в любой школе, и меня, конечно, в первую очередь интересовали те, где изучали искусство письма, историю, землеописание и тому подобные науки. Однако ничто не мешало мне при желании посещать также занятия по стихосложению, работе с золотом, серебром и перьями, огранке драгоценных камней и другим искусствам.
– Занятия, для которых не требуется столов, скамей или инструментов, проводятся в помещении только в плохую погоду, – сообщил мой маленький проводник. – В ясные дни, как сегодня, господа наставники и их ученики предпочитают заниматься на воздухе.
И впрямь, то здесь то там, на лужайках или вокруг мраморных беседок виднелись группы обучающихся. Учителями, каковые выделялись среди прочих желтыми накидками, были в основном люди пожилые, среди учеников же можно было увидеть не только мальчиков и отроков, но также и молодых мужчин. Более того, я приметил даже нескольких девушек и рабов, сидевших, правда, чуть в сторонке.
– А что, учеников подбирают не по возрасту? – поинтересовался я.
– Нет, мой господин, по способностям. Кому-то быстрее даются одни науки, кому-то – другие. Каждый из твоих наставников первым делом поговорит с тобой и выяснит, насколько ты сведущ и куда годишься: в начинающие, познающие, познавшие основы... ну и так далее. В какую группу ты попадешь, будет зависеть от твоих изначальных знаний по каждой науке и от того, какие ты при этом проявишь способности.
– Я вижу, у вас также учатся женщины и рабы?
– Любой дочери благородного человека разрешено посещать занятия по всем наукам, вплоть до самого высшего уровня, если у нее есть способности и желание. Рабам дозволяется учиться тому, что соответствует их обязанностями.
– Ты сам, как я вижу, очень сведущ для такого юного тлакотли.
– Спасибо, мой господин. Я стараюсь правильно говорить на науатлъ, а также изучаю хорошие манеры и основы ведения домашнего хозяйства. Когда стану постарше, у меня будет возможность обратиться с прошением о дальнейшем обучении, я мечтаю стать со временем хранителем ключей в каком-нибудь благородном доме.
– Если у меня когда-нибудь заведется такой дом, обещаю тебе, Коцатль, эту должность, – заявил я с великолепной самоуверенностью.
При этом, признаюсь, говоря «если», я имел в виду «когда», ибо уже не просто мечтал о величии, но считал такое будущее очевидным. Да, мои господа, тот оборванный старик, что находится сейчас перед вами, с улыбкой вспоминает рослого, прекрасно одетого, сопровождаемого слугой юношу, который, стоя посреди дивного парка, с наивной самоуверенностью воображал, будто непременно станет выдающимся человеком.
Господин учитель истории Нелтитик, выглядевший таким старым, что казалось, он вполне мог лично видеть все события, о которых рассказывал, объявил классу:
– Сегодня у нас на занятиях присутствует новый пильтонтли, благородный ученик. Это мешикатль по прозванию Кивун.
Я был настолько польщен тем, что меня представили как «благородного ученика», что прозвище принял как должное, даже не поморщившись.
– Может быть, Кивун, – продолжил учитель, – ты расскажешь нам об истории Мешико и твоего народа?
– Да, господин наставник, – ответил я и, когда все взоры обратились ко мне, прокашлялся и принялся излагать то, что усвоил в Доме Обучения Обычаям: – Ведайте же, что первоначально мое племя обитало далеко к северу от здешних земель. Тот край именовался Ацтлан, страна Белоснежных Цапель, отчего живший там народ называл себя ацтлан-теками или, для краткости, ацтеками – народом Белой Цапли. Однако Ацтлан был суровой страной, и верховный бог моего народа, Уицилопочтли, поведал своим почитателям, что далеко к югу лежит куда более благоприятный для жизни край. Путь туда будет долгим и нелегким, о том же, что они добрались до цели, люди узнают, когда узрят знамение: золотого орла, сидящего на кактусе нопали. Так и вышло, что ацтеки покинули свои прекрасные дома, дворцы, пирамиды, храмы и сады и всем племенем выступили на юг.
Кто-то в классе потихоньку хихикнул.
– Путь этот занял долгие годы, и им пришлось пройти через земли многих других народов. Некоторые были настроены враждебно и пытались с оружием в руках заставить ацтеков повернуть назад. Иные же проявляли гостеприимство, и на их территориях странствующий народ останавливался на отдых, задерживаясь иногда ненадолго, порой же – на многие годы. Этим народам сторицей воздалось за гостеприимство, ибо они обучились благородному языку, а также высоким искусствам и наукам, ведомым только ацтекам.
В классе зашушукались, и на этот раз хихиканье стало громче.
– Когда ацтеки наконец пришли в эту долину, их радушно принял живший на западном побережье озера народ текпанеков, уступивший странникам для временного поселения Чапультепек, гору Кузнечиков. А тем временем жрецы ацтеков продолжали обследовать местность в поисках заветного орла, сидящего на нопали. А поскольку на диалекте текпанеков кактус нопали называется теночтли, это племя прозвало ацтеков теночтеками. Со временем те и сами приняли это имя и стали называть себя народом Кактуса. Потом, как и обещал Уицилопочтли, жрецы обнаружили вещее знамение – золотого орла, сидевшего на кактусе, причем случилось это на никем не заселенном острове. Естественно, что все ацтеки, или теночтеки, с радостью переселились с Чапультепека на этот остров.
Кто-то в классе открыто засмеялся.
– На острове они построили два больших города, один назвали Теночтитлан, Становище Народа Кактуса, а другой – Тлателолько, Поселение Посреди Скал. Пока мои предки строили свои города, они заметили, что каждую ночь видят со своего острова отражающуюся в водах озера луну. Поэтому они прозвали новое место обитания Мецтли-Шитли, Лунная Середина. Со временем название сократилось до Мешитли, а потом видоизменилось в Мешико, а сам наш народ стал именоваться мешиками, или мешикатль. В качестве же своего герба это племя избрало сидящего на кактусе орла, который держит в клюве нечто вроде ленты, символа войны.
Многие из моих новых однокашников уже смеялись в голос, но я упорно продолжал:
– Потом мешикатль приобрели влияние и начали расширять свои владения. И многие народы выгадали, объединившись с этим новым племенем, став его союзниками или начав торговать с мешикатль. Соседи стали почитать наших богов и познакомили нас со своими. Они выучились от нас счету, переняли у нас календарь, начали из страха пред нашими непобедимыми воинами платить нам дань и, признавая наше превосходство, выучили наш язык. Мешикатль создали самую могущественную державу в истории, а город Мешико-Теночтитлан по праву именуется Ин Кем-Анауак Йойотли – Истинное Сердце Сего Мира.
Я поцеловал землю в знак почтения к пожилому господину наставнику Нелтитику и сел. Одноклассники чуть ли не все одновременно замахали руками, прося разрешения высказаться. При этом они покатывались со смеху. Однако по властному жесту учителя класс мгновенно умолк.
– Спасибо, Кивун, – добродушно промолвил он. – Мне было интересно услышать, чему наставники учат молодых мешикатль в наши дни. Вижу, юноша, что об истории ты знаешь чрезвычайно мало, да и то немногое, что ты усвоил, неверно почти в каждой детали.
Я встал снова, мое лицо горело, словно мне отвесили пощечину.
– Господин наставник, ты просил изложить лишь краткую историю. Я могу рассказать более подробно.
– Будь добр, избавь меня от этого, – сказал он. – А взамен я окажу тебе любезность, исправив всего лишь одну из твоих ошибок. Слова «Мешико» и «мешикатль» происходят вовсе не от названия луны.
Он знаком велел мне сесть и обратился ко всему классу:
– Благородные юные ученики и ученицы, вот вам пример того, о чем я уже не раз говорил. Не будьте легковерными, подвергайте сомнению различные предлагаемые вам версии истории, ибо они зачастую продиктованы тщеславием и содержат самые нелепые выдумки. Более того, я никогда не встречал историка, да и вообще занимающегося любой отраслью знаний ученого, который мог бы признать свои ошибки и посмеяться над ними. Ни разу не довелось мне также встретить и того, кто не считал бы свою узкую область знания самой важной и весомой из всех существующих и не полагал бы, что истинная наука не совместима с весельем. Сразу скажу, что я понимаю всю важность научных трудов, но неужели все связанное с познаниями обязательно должно быть при этом скучным, тошнотворно серьезным и исполненным нелепых претензий? Историки могут быть серьезными людьми, да и сама история порой оказывается настолько мрачной, что не располагает к веселью. Но ведь историю делают живые люди, и каких только казусов при этом не случается. Это подтверждает и истинная история Мешико.
Он снова обратился ко мне:
– Кивун, твои предки ацтеки не принесли в эту долину никакой древней мудрости, никаких искусств, наук или культуры. Вообще ничего, кроме самих себя – вороватых, невежественных бродяг в рваных, грязных, кишевших паразитами звериных шкурах, поклонявшихся отвратительному демону, кровожадному богу войны. Стоит ли удивляться, что все развитые, образованные народы презирали и отталкивали этот дикий сброд. Сам посуди, с чего бы цивилизованным людям приветствовать нашествие неотесанных нищих? Ацтеки поселились на том острове, у болотистого побережья озера, не потому, что их бог ниспослал им какое-то там знамение, и отправились они туда вовсе не с радостью. Нет, они перебрались туда потому, что больше им было некуда сунуться, а на эту землю, на этот торчащий из трясины прыщ, больше никто не претендовал.
Одноклассники косились на меня с насмешливым видом, а я, внимая словам Нелтитики, старался не выдать своей растерянности.
– Первое время ацтекам было не до строительства великих городов, пирамид и всего такого, – продолжил учитель, – ибо все их время и все силы уходили на поиски съестного. Им не разрешалось ловить рыбу, поскольку права на ловлю принадлежали исконным жителям побережья, и долгое время твои предки существовали – да, не жили, а лишь влачили жалкое существование! – питаясь противными мелкими существами вроде червяков и водяных насекомых, склизкими яйцами всяких болотных тварей и единственным съедобным растением, которое росло в том жалком болоте. Называлось оно мешикин и представляло собой горьковатую на вкус траву, которую прочие народы считали никчемным сорняком. Но если твои предки, Кивун, не обладали ни богатством, ни знаниями, ни чем-либо в этом роде, то им никак нельзя было отказать в чувстве юмора и способности к сарказму. Посмеиваясь над собой и своим бедственным положением, они стали называть себя новыми именем – мешикатль.
Рассказ учителя породил очередную волну смешков, но Нелтитика продолжил:
– В конце концов твои предки придумали чинампа, плавучие огороды, и стали получать сносные урожаи, но даже после этого только-только обеспечивали себя основными пищевыми культурами вроде маиса и бобов. Их чинампа подходили скорее для выращивания более редких овощей и трав – томатов, шалфея, кориандра, сладкого картофеля, – культивированием которых не хотели утруждать себя их высокоразвитые соседи. Когда мешикатль стали выращивать эти продукты в избытке, они завели торг с соседями, выменивая свой урожай на необходимые им предметы: инструменты, строительные материалы, ткани и оружие. То есть на все то, чего у них не было и чего просто так им бы никто не дал. Нельзя не признать: этот народ сумел быстро перенять достижения соседей, а в чем-то, например в военном деле, и опередить их. И хотя теперь твои сородичи уже не употребляли в пищу скромный сорняк мешикин, позволивший им пережить трудные времена, они сохранили взятое в его честь имя. Ныне слово «мешико» известно повсюду, но при всем внушаемом им почтении или страхе означает оно всего-то навсего...
Учитель намеренно выдержал паузу, улыбнулся, и мое лицо вспыхнуло снова, когда весь класс дружно выкрикнул:
– Народ Сорняка!
– Я так понимаю, юный господин, что ты пытался научиться читать и писать собственными силами? – Наставник по словесному знанию сказал это с таким видом, словно сильно сомневался в том, что с помощью самообразования возможно добиться на этом поприще какого-либо успеха. – И полагаю, у тебя имеются образцы твоей работы?
Я почтительно вручил ему длинную, сложенную гармошкой ленту из скрепленных между собой полосок грубой бумаги. Книгу, которой весьма гордился.
Символы были начертаны мною с величайшим старанием и раскрашены яркими, переливающимися красками, подаренными мне Чимальи. Господин наставник взял мою самодельную рукописную книжицу и стал медленно ее разворачивать.
В своей работе я запечатлел эпизод из нашей истории, относящийся к тому времени, когда мешикатль только что пришли в эту долину. Самым могущественным из всех населявших ее племен было тогда племя калхуа. Когда вождь калхуа Кошкок объявил войну народу шочимилько, он предложил новоприбывшим мешикатль участвовать в ней в качестве его союзников. Те согласились, поход увенчался победой, и калхуа стали похваляться захваченными пленниками, тогда как у мешикатль взятых в плен не оказалось вовсе. Кошкок обвинил новых союзников в трусости, но тут наши воины развязали свои мешки и высыпали перед вождем целую груду ушей, причем только левых, отрубленных у поверженных ими шочимилько. Кошкок был повергнут в изумление, а мешикатль с тех пор стяжали славу бойцов, с которыми нельзя не считаться. Думая, что мне очень хорошо удалось изобразить этот эпизод (особенно я старался передать несчетное количество левых ушей и выражение изумления на лице Кошкока), я самонадеянно ждал от учителя если не восторга, то, во всяком случае, похвалы.
Но он лишь хмурился, вновь и вновь просматривая страницы и переводя взгляд с одной стороны на другую, а потом наконец спросил:
– А в каком направлении все это следует читать?
– У нас на Шалтокане принято листать страницы слева направо, – озадаченно ответил я. – То есть каждую полоску можно читать слева направо.
– Я не про то! – отрезал он. – Мы все обычно читаем слева направо. Но ведь в твоей книге отсутствуют какие-либо указания на то, что читателю следует поступать именно так.
– Какие еще указания? – растерялся я.
– Предположим, тебя попросили выполнить надпись, которая должна читаться в каком-либо ином направлении. Скажем, на фризе храма или на колонне, где архитектура требует, чтобы надпись читалась справа налево или даже сверху вниз.
Подобное просто не приходило мне в голову, в чем я честно признался.
– Когда писец изображает двоих людей или богов, занятых разговором, они, естественно, должны быть обращены лицами друг к другу, – нетерпеливо продолжал учитель. – Однако всегда следует помнить общее правило: лицам большинства изображаемых фигур следует быть обращенными в том направлении, в каком читается надпись.
Я сглотнул и, кажется, довольно громко.
– А ты, выходит, так и не уразумел этого элементарного, основополагающего правила? – язвительно осведомился наставник. – И у тебя хватило дерзости продемонстрировать мне свою писанину? – Он швырнул мне книгу, даже не удосужившись ее сложить. – Завтра приступишь к занятиям по письму. Учиться будешь вон в той группе.
И наставник показал на кучку учеников, собравшихся вокруг одной из беседок. Тут лицо мое моментально вытянулось, а гордость испарилась. Даже издалека было видно, что все ребята в группе вдвое меня моложе и намного меньше ростом.
Разумеется, мне казалось обидным и унизительным заниматься вместе с мелюзгой и начинать изучение таких вроде бы любимых мною предметов, как письмо и история, с самого начала. Можно подумать, что раньше меня никогда ничему не учили и сам я не прилагал стараний узнать как можно больше. Единственным отрадным известием оказалось лишь то, что, по крайней мере при изучении поэзии, не было подразделения на начинающих, познающих, познавших основы и прочих. На занятия по стихосложению приходили те, кого к этому влекло, так что в одной группе занимались и совсем дети, и люди, достигшие зрелости. Среди учеников оказались также и юный принц Ива, и его старший сводный брат – наследный принц Черный Цветок, и множество других знатных людей, включая, совсем немолодых. Девушек, женщин, а также рабов я увидел там больше, чем на любых других занятиях.
Похоже, что здесь не имело значения ни кто сочиняет стихотворение, ни какова его тема, представляет ли оно собой восхваление какого-либо бога или героя, длинное историческое повествование, любовную песню, горестный плач или добродушную шутку. Не принимались также в расчет и пол, возраст, богатство, знатность, заслуги, образование или опыт сочинителя. В поэзии важно другое: стихотворение или есть, или его нет. После того как оно слагается, стихотворение или запечатлевается в памяти, или забывается так быстро, словно никогда и не появлялось на свет. На тех занятиях я скромно сидел в сторонке и слушал других, а о том, чтобы сочинять собственные стихи, не смел даже и помышлять. И лишь многие, многие годы спустя мне случилось сочинить стихотворение, которое, как я потом слышал, декламировали странники. Однако стихотворение это совсем крохотное, так что из того, что оно живет в памяти людей, еще не следует, будто я вправе называть себя поэтом.
Больше всего мне запомнилось самое первое занятие в поэтическом классе. Господин наставник пригласил какого-то знаменитого стихотворца прочесть нам свои произведения. Я прибыл и уселся на траву позади всех слушателей, когда он готовился к выступлению. С такого расстояния, да еще при моем зрении, рассмотреть поэта как следует было мудрено, но я разобрал, что он среднего роста, хорошо сложен и примерно тех же лет, что и госпожа Толлана. Поэт был облачен в богато расшитую хлопковую накидку, поддерживаемую золотой застежкой, однако не имел более никаких иных украшений, указывавших на его происхождение или сан.
Поэтому я принял его за профессионального стихотворца, получившего за свой дар содержание от правителя и место при дворе.
Поэт пошуршал листочками с записями, передал один из них мальчику – рабу, сидевшему на земле у его ног с маленьким барабаном на коленях, и, ничуть не напрягая хорошо поставленный голос, отчетливо произнес:
– Достойные учащиеся, с разрешения вашего господина наставника я прочту вам сегодня не свои стихи, а сочинения куда более великого и мудрого поэта. Моего отца.
– Аййо, с моего разрешения и к превеликому моему удовольствию! – отозвался господин учитель, удовлетворенно кивая.
– Аййо! – повторил за ним весь класс, как будто присутствующие как один прекрасно знали творения того выдающегося поэта, о котором шла речь.
Из того, что я вам уже рассказал о нашей системе письма, почтенные братья наверняка поняли, что оно не годилось для того, чтобы полноценно записывать поэтические произведения. Наша поэзия существовала лишь благодаря передаче из уст в уста, и стихотворение жило только в человеческой памяти. Если оно кому-то нравилось, человек заучивал его наизусть и пересказывал другому, а тот, в свою очередь, пересказывал дальше. Так стихотворение и жило, передаваясь из уст в уста. Чтобы произведение легче запоминалось, оно, как правило, содержало ритмические повторения и созвучия на концах строк.
Ни то ни другое было невозможно передать средствами нашего письма, так что записи, которые гость просмотрел перед выступлением, были лишь подспорьем для памяти. Они служили для того, чтобы чтец не пропустил какую-нибудь строку или выделил голосом то или иное место. Ну а на страничке, переданной им барабанщику, и вовсе не было никаких рисунков. Она содержала лишь россыпь разноцветных точек, нанесенных кистью, клякс разнообразной формы и плотности, подсказывавших музыканту ритм, который ему следовало выбивать ладонью на барабане. Барабан сопровождал декламацию, то звуча тихо и размеренно, то рассыпаясь резкой дробью, – подчеркивая волнение, заполняя паузы между строками звуками, подобными биению сердца. Стихотворения, которые наш гость продекламировал, прочел нараспев или пропел в тот день, были все как одно красивы и выразительны, однако роднило их не только это, но и оттенок грусти. Все они были слегка окрашены меланхолией, подобно дням в самом конце лета, все еще ярким, но уже слегка тронутым дыханием ранней осени. Даже сейчас, по прошествии стольких лет, не имея под рукой странички-подсказки и задающего ритм и отмечающего паузы барабана, я, пожалуй, прочту одно из них:
Я песнь сложил, дабы жизнь воспеть,
Мир, яркий, как птицы кецаль оперение,
Лазурь небес, солнца яркую медь,
Чистых вод жадеит и садов цветение...
Но плавится медь, жадеит крошится,
Вянут цветы, лепестки теряя,
Ночи сдаваясь, солнце садится,
И деревья не вечны, листву роняя.
Зри же, как увядает наша краса!
Точно так и наша любовь остывает –
Боги храмы древние покидают,
И руины скрывают их чудеса.
Неужели в жизни все тлен и ложь?
Почему моя песнь пронзает как нож?
Когда декламация была закончена, почтительно внимавшие ей слушатели встали и разошлись. Некоторые, и я в том числе, поспешили уединиться, чтобы, прогуливаясь и повторяя на ходу строки, затвердить наизусть полюбившиеся стихотворения. Другие окружили чтеца, всячески выражая свой восторг и осыпая его благодарностями и похвалами. Я ходил кругами по траве, склонив голову, и твердил вновь и вновь то самое стихотворение, которое только что прочел вам, когда ко мне подошел молодой принц Ива.
– Знаешь, Кивун, – сказал он, – мне тоже это стихотворение понравилось больше всего. И оно навеяло мне другое, которое сложилось в моей собственной голове. Хочешь послушать?
– Я польщен возможностью стать первым слушателем этого сочинения, – ответил я.
И принц прочел мне следующие строки:
Ты упорно твердишь, что не вечен я,
Как цветы, что взлелеяны мною нежно,
Что навеки сгинет слава моя
И имя забудется безнадежно.
Но мой сад цвести еще долго будет,
И песни мои будут помнить люди.
– По-моему, Уишкоцин, это хорошее стихотворение, – сказал я. – Красивое и правдивое. Господин наставник наверняка удостоил бы тебя одобрительного кивка. – Я говорил это не для того, чтобы подольститься к принцу, но вполне искренне, недаром ведь стихотворение запомнилось мне на всю жизнь. – Вообще-то, – продолжил я, – его вполне можно принять за творение того великого поэта, чьи сочинения мы сегодня слышали.
– Да брось ты, Кивун, – укорил меня Ива. – Ни один из поэтов нашего времени не может сравниться с бесподобным Несауалькойотлем.
– Кем?
– А ты разве не знал? Ты не понял, что мой отец цитировал сочинения своего отца, моего деда, Чтимого Глашатая Постящегося Койота?
– Что? Выходит, перед нами читал стихи сам Несауальпилли! Но постой, а где же знаки его высокого сана? Я не видел ни венца, ни мантии из перьев, ни скипетра, ни знамени...
– О, он совсем не такой, как все. В отличие от прочих юй-тлатоани отец использует одежды и регалии, подобающие его сану, лишь во время государственных церемоний. Он считает, что человеку пристало гордиться лишь собственными достижениями и носить лишь знаки, свидетельствующие о личных заслугах. По его мнению, боевые шрамы стократ дороже драгоценных безделушек, унаследованных от предков, купленных или полученных в приданое. Но постой, неужели ты хочешь сказать, что еще ни разу его не встречал? Идем!
Однако, похоже, Несауальпилли не очень-то любил массовые проявления преданности и почтения. К тому времени, когда нам с принцем удалось протолкаться сквозь толпу учеников, он уже ускользнул.
Госпожа Толлана не ввела меня в заблуждение, сказав, что учиться мне придется усердно, однако я не стану утомлять почтенных братьев-писцов рассказами о том, как проходили у нас уроки, и о том, как я занимался самостоятельно. Скажу лишь, что я освоил арифметику, научился вести счетные книги, а также вычислять относительную стоимость различных ценностей, выступавших у нас в разных краях в той роли, которую у вас, испанцев, исполняют золотые и серебряные монеты. Впоследствии эти познания мне весьма пригодились. Кроме того, я узнал много нового о наших землях, хотя (в этом мне потом довелось убедиться на личном опыте) о землях, лежавших за пределами нашей долины, даже самым сведущим людям было известно очень мало.
Наибольшее удовольствие мне доставляли уроки письма и чтения, в которых я неустанно и успешно совершенствовался; самыми же полезными, пожалуй, являлись уроки истории, хотя услышанное на них не только входило в противоречие со многим из усвоенного мною дома, но и уязвляло самолюбие уроженца Мешико. Господин наставник Нелтитика щедро делился с учениками своими познаниями и нередко тратил на общение с наиболее любознательными из нас свое личное время. Помню, как-то раз, беседуя со мной и с другим мальчиком, по имени Пойек, сыном одного из знатных мужей Тескоко, он сказал:
– В истории Мешико, как ни печально, есть пробел, подобный широкому провалу, который может образоваться в земле после землетрясения.
Рассуждая, он одновременно готовил себе покуитль – тонкую трубку, искусно вырезанную то ли из кости, то ли из жадеита, с мундштуком на одном конце. В другой, открытый конец вставлялись сухая камышинка или скатанный лист, набитый измельченными сухими листьями растения пикфетль, иногда, дабы придать большее благоухание, смешивавшегося с пряностями и ароматическими травами. Владелец такой трубки, держа ее между пальцами, подносит вставленную с дальнего конца камышинку к огню, после чего измельченный лист начинает тлеть, обращаясь в пепел и выделяя благоуханный дым, который человек втягивает в себя через мундштук, а потом выдыхает – через рот или через ноздри.
Наконец Нелтитика разжег свою трубку угольком из жаровни и продолжил:
– Всего лишь вязанку лет тому назад тогдашний Чтимый Глашатай Мешико Ицкоатль, Обсидиановый Змей, создал Союз Трех, объединившись с Тескоко и Тлакопаном. Главенствующая роль в этом союзе, разумеется, принадлежит Теночтитлану. Обеспечив таким образом себе и своему народу высокое положение, Обсидиановый Змей повелел сжечь все подлинные хроники былых дней и написать новые, всячески возвеличивавшие его соплеменников. Вот так Мешико и получил выдуманную историю, ложную славу и фальшивую древность.
– Книги... сожгли... – ошеломленно пробормотал я, глядя на поднимавшийся над покуитль голубоватый дымок. Трудно было поверить в то, чтобы даже юй-тлатоани решился уничтожить нечто столь драгоценное, незаменимое и невозместимое, как книги.
– Обсидиановый Змей совершил это, желая внушить своим подданным, что именно они были и остаются истинными носителями науки и культуры, а стало быть, не только имеют право, но и обязаны распространять «свои» достижения среди отсталых народов, – продолжил наставник. – Но даже могущественный повелитель Мешико не мог заставить людей забыть, что древние, высокоразвитые цивилизации существовали в здешнем краю задолго до прихода мешикатль. Поэтому пришлось придумывать всяческие легенды.
Мы с Пойеком задумались об услышанном, и мой товарищ высказал предположение:
– Ты имеешь в виду что-то вроде Теотиуакана, места Сбора Богов?
– Хороший пример, юный Пойекцин. Ныне этот город заброшен, разрушен и представляет собой лишь груду заросших сорняками развалин, но даже по этим руинам видно, что некогда он и размерами, и великолепием намного превосходил Теночтитлан, тот, какой он есть сейчас, и тот, каким может когда-либо стать.
– Но, господин учитель, – подал голос я, – нам объясняли, что этот великий город был воздвигнут богами. Там они держали совет относительно сотворения земли, человека и всего живого...
– Конечно, учили, как же иначе. Вам внушали, что все великое, что есть в мире, является либо делом рук мешикатль, либо самих богов, но никак не иных смертных.
Он фыркнул и выпустил из ноздрей струйку дыма.
– Но хотя Обсидиановый Змей и переписал историю края заново, он не мог сжечь библиотеки Тескоко и других городов. Мы по-прежнему храним подлинные хроники, повествующие о том, какова была эта долина до прихода ацтеков. Переиначить на свой лад всю историю Сего Мира не под силу даже такому вождю, как Обсидиановый Змей.
– А как далеко в прошлое углубляются эти подлинные, неискаженные хроники? – поинтересовался я.
– Не в такую уж глубокую древность. Мы вовсе не пытаемся возводить наши предания к самой Высшей Божественной Чете. Вы ведь знаете эту легенду насчет первых обитателей земли, после которых явились остальные боги, а за ними – племя гигантов...
Нелтитика сделал еще несколько затяжек, курение помогало ему думать.
– Должен сказать, однако, что в рассказах о гигантах, возможно, и содержится некое зерно истины. Обросшее, разумеется, сказками, но тем не менее... Я сам видел старую, отмеченную разрушительными следами времени кость, откопанную крестьянами и до сих пор хранящуюся в Тескоко. Наши лекари, знатоки человеческого тела, утверждают, что это бедренная кость. Только вот в длину она с меня ростом.
– Не хотел бы я повстречаться с обладателем такого бедра, – промолвил маленький Пойек с натянутым смешком.
– Так или иначе, – сказал наставник, – богами и гигантами у нас занимаются жрецы. Меня же интересует история простых людей вроде нас с вами и в первую очередь история людей, населявших в прошлом нашу долину и воздвигнувших древние города наподобие Теотиуакана или Толлана. Ведь все, что мы знаем и умеем, унаследовано нами от них.
Он затянулся в последний раз и освободил свой покуитль от обгоревшего окурка.
– Возможно, мы уже никогда не узнаем, как, когда и почему они исчезли, хотя обгоревшие балки разрушенных строений и наводят на мысль, что их изгнали захватчики. Вероятно, дикие чичимеки, так называемый народ Пса. Из немногих сохранившихся настенных надписей, рельефных или живописных, мы можем прочесть лишь малую долю и даже не в состоянии выяснить подлинное имя ушедшего народа. Но все, что от него осталось, отмечено таким умением и искусством, что мы с почтением называем их тольтеками, народом Мастеров, учимся у них и уже не одну вязанку лет пытаемся достичь их мастерства.
– Но, господин, – промолвил Пойек, – если эти тольтеки давно исчезли, то как мы можем чему-то у них учиться?
– Дело в том, что, когда что-то или кто-то погубил их города, некоторые, очень немногие из тольтеков, сумели укрыться высоко в горах или в лесных чащах. Они совершили настоящий подвиг, стараясь сохранить часть своих бесценных знаний и передать их соседям, с которыми роднились. Увы, в ту пору рядом с ними обитали лишь примитивные народы: вялые, нелюбознательные отоми, безнравственные пуремпече и, конечно, вездесущий народ Пса.
– Аййа, – сказал юный Пойек. – Отоми так и не научились даже искусству письма. А чичимеки и по сей день едят собственные экскременты.
– Но даже среди варваров попадаются выдающиеся люди, – заметил Нелтитика. – Мы должны признать, что тольтеки не роднились с кем попало. Их дети и внуки поступали так же, благодаря чему сохранилось несколько блистательных древних родов. Должно быть, существовал незыблемый, священный семейный уговор: передавать от отца к сыну то, что он помнил о древнем знании тольтеков. Тем временем с севера в эту долину стали приходить новые народы, тоже примитивные, но способные воспринять, оценить и использовать эти знания. Желающие раздуть тлеющий огонек и вновь разжечь яркое пламя.
Господин наставник умолк, чтобы вставить в свою трубку новый скрученный лист. Многие люди курили покуитль потому, что, по их мнению, вдыхание дыма способствовало сосредоточенности и ясности мысли. Я и сам, когда стал постарше, пристрастился к этому и находил трубку большим подспорьем в минуты размышления. Но Нелтитика курил гораздо больше, чем кто-либо из тех, кого я встречал, и эта привычка, возможно, и объясняла его исключительную мудрость и долгую жизнь.
– Первыми с севера явились калхуа, – продолжил он. – За ними пришли аколхуа, да и твои, юный Пойекцин, предки. Прочие поселенцы – текпанеки, шочимильки и так далее – появились у озера позднее. Тогда, как и сейчас, они называли себя разными именами, и только боги знают, где находилась их родина, но все эти скитальцы прибыли сюда, говоря на том или ином диалекте языка науатлъ. И здесь, в бассейне этого озера, встретившись с потомками исчезнувших тольтеков, они начали перенимать остатки их древних искусств и ремесел.
– Все это не могло совершиться не только за один день, но даже за вязанку лет, – заметил я.
– Да, – согласился Нелтитика. – Никто не ведает счета вязанкам лет, которые на это потребовались. Однако хотя учиться приходилось лишь по обрывочным сведениям, хотя люди совершали множество ошибок, пытаясь создать нечто близкое к чудом сохранившимся древним образцам, но чем больше народу приобщалось к учению, тем успешнее шло дело. К счастью, все эти племена, калхуа, аколхуа, текпанеки и прочие, говорили на одном языке, что позволяло им обмениваться достижениями. Одновременно они, осваиваясь, вытесняли отсюда старожилов, оказавшихся малочисленнее и слабее. Пуремпече двинулись на запад, отоми и чичимеки отступили на север, а долина осталась за народами, говорящими на науатлъ. Они быстро умножались в числе и совершенствовались в знаниях, однако по мере приобщения к цивилизации сотрудничество между ними стало сменяться соперничеством, борьбой за первенство. И как раз в разгар этой борьбы сюда и явились дикие ацтеки.
Господин наставник перевел на меня взгляд.
– И вот эти ацтеки, или же мешикатль, встретились здесь с народами куда более развитыми, чем они сами, однако раздоры между жителями долины позволили пришельцам осесть и обжиться. Через некоторое время вождь калхуа Кошкок соблаговолил принять невежд под свою защиту и назначить одного из своих вельмож, Акамапичтли, их Чтимым Глашатаем. Акамапичтли познакомил своих подданных с искусством письма, а потом и с другими знаниями, спасенными потомками тольтеков и возрожденными благодаря совместным трудам жителей долины. Ацтеки жадно впитывали знания, но употребили их не на общую пользу. Используя раздоры между племенами, вступая в союзы то с одними народами, то с другими, они добились того, что все соседи ослабли во взаимных распрях, они же оказались самыми сильными в военном отношении.
Маленький Пойек воззрился на меня с возмущением, словно я был лично виновен в агрессивности своих предков. Нелтитика же, с отстраненной бесстрастностью истинного историка, продолжал:
– С тех пор мешикатль преуспевали и процветали во всем, превзойдя влиянием и богатством соседние народы, некогда смотревшие на них свысока. Теночтитлан, их столица, стал самым богатым, самым великолепным городом со времен тольтеков. Хотя Сей Мир населяет множество народов, говорящих на множестве языков, но проникавшие повсюду воины, торговцы и исследователи из Мешико сделали науатлъ вторым языком каждого племени, от северных пустынь до южных джунглей. – Должно быть, господин наставник заметил на моем лице легкую самодовольную улыбку, ибо заключил: – Полагаю, этих достижений вполне достаточно для законной гордости, однако мешикатль, не удовлетворяясь истиной, занялись самовозвеличиванием вопреки истории. Они переписали свои исторические книги, стараясь убедить себя и остальных в том, что являются древнейшим народом, творцом всего, что заслуживает восхищения. Разумеется, можно заниматься самообманом и даже вводить в заблуждение будущих историков, однако на самом деле мешикатль – всего-навсего обыкновенные узурпаторы, а не подлинные наследники былого величия. И уж тем более не возрожденные тольтеки.
Госпожа Толлана пригласила меня к себе отведать шоколада, и я отправился в гости охотно, ибо на языке у меня давно вертелся не дававший мне покоя вопрос. Правда, в ее покоях присутствовал также и наследный принц, так что, пока они обсуждали с ним какие-то непонятные мне вопросы дворцовой жизни, я помалкивал. Однако едва в их беседе наступило затишье, отважился спросить:
– Вы родились в Толлане, моя госпожа, а ведь это бывший город тольтеков. Значит ли это, что вы тоже принадлежите к этому народу?
И сама госпожа, и Черный Цветок удивились, потом она улыбнулась.
– Знай, Кивун, что любой уроженец Толлана был бы горд, имей он возможность заявить, будто в его жилах течет хоть капля крови тольтеков, но я, увы, о себе этого сказать не могу. Толлан с незапамятных времен является городом текпанеков, и я происхожу именно из этого племени, хотя подозреваю, что в прошлом в нашей семье пару раз попадались отоми.
– Выходит, – разочарованно промолвил я, – в Толлане не осталось и следа тольтека?
– Что до людей, то мало кто может проследить свое происхождение так далеко, но вот развалины, пирамиды, каменные террасы и обнесенные стенами дворы еще сохранились. И пусть пирамиды пусты, террасы прогнулись и потрескались, а стены местами обвалились, но изысканный узор древней каменной кладки различим до сих пор. Кое-где сохранились рельефы и даже рисунки. Но особенно много осталось статуй, они-то и производят самое сильное впечатление.
– Статуи богов? – спросил я.
– Вряд ли, ибо все они одного роста, с одинаковыми лицами. Статуи эти строги, просты и правдоподобны, без излишеств и показных красот, присущих современным произведениям. Похоже, что когда-то они были колоннами, поддерживавшими некую массивную крышу. Только вот высечены эти колонны в виде настоящих людей, если, конечно, можно представить себе людей ростом в три раза выше нас.
– А может быть, это изображения гигантов, населявших землю после богов? – предположил я, вспомнив огромную бедренную кость, о которой поведал Нелтитика.
– Нет, я думаю, это изображения самих тольтеков, только гораздо больше их истинного роста. Лица изваяний не суровы и не жестоки, чего можно ожидать от богов или гигантов, они невозмутимы, но бдительны. Многие колонны повалены на землю, но иные еще стоят, и лики древних взирают с них со спокойным, терпеливым ожиданием.
– А чего они ждут, моя госпожа?
– Может быть, возвращения тольтеков, – ответил за нее Черный Цветок и, издав хриплый смешок, добавил: – Ждут, когда те, проведя невесть сколько вязанок лет, притаившись в небытии, вновь объявятся во всем своем величии и обрушат свой гнев на нас, дерзких похитителей их славы и их владений.
– Нет, сын мой, – возразила госпожа Толлана, – тольтеки никогда не были воинственным народом и не стремились к господству. Даже случись чудо и появись они снова, тольтеки наверняка пришли бы с миром.
Она отпила шоколаду, поморщилась и, взяв со своего столика искусно вырезанный из древесины ароматного кедра венчик, состоявший из нанизанных на центральный стержень позвякивающих колец, опустила его в свою чашку. Потерев этот венчик между ладонями, хозяйка взбила красноватый напиток до образования густой шапки пены. Сделав еще глоток, госпожа слизнула пенку с верхней губы и сказала:
– Сходи как-нибудь в город Теотиуакан, Кивун, и полюбуйся там остатками настенных росписей. Там много изображений тольтеков, но воин изображен лишь единожды. Да и тот снаряжен не для войны, а для какой-то церемонии. У его копья вместо острого наконечника – пучок перьев, а кончики стрел покрыты смолой оли, как у мальчиков, обучающихся стрельбе из лука.
– Да, моя госпожа. Я сам стрелял таким стрелами, когда учился военному делу.
– А другие настенные изображения позволяют предположить, что тольтеки никогда не совершали человеческих жертвоприношений, а одаряли своих богов лишь цветами, бабочками, перепелами и тому подобным. Народ Мастеров был миролюбив и потому, что поклонялся добрым богам. Одним из них был Кецалькоатль, до сих пор почитаемый многими племенами, и именно то, каким видели тольтеки Пернатого Змея, позволяет нам больше узнать о них самих. Кто, как не мудрый и доброжелательный народ, мог оставить нам в наследство бога, столь гармонично сочетающего в себе могущество и любовь? Самого грозного и в то же время самого милостивого из всех существ, змея, облачением которого служит не твердая чешуя, а нежное, красивое оперение птицы кецаль.
– Но мне рассказывали, что Пернатый Змей некогда жил в здешних землях и когда-нибудь вернется снова.
– Да, Кивун, судя по тому немногому, что нам удалось понять из сохранившихся надписей, Кецалькоатль действительно когда-то здесь жил. Давным-давно он был у тольтеков юй-тлатоани, если только они не именовали своих правителей иначе. Говорят, он был очень добр и исполнен высочайшей мудрости. Именно ему приписывают создание календарей, звездных карт и цифр, которыми пользуются и в наше время. Говорят даже, что он оставил рецепты многих современных блюд, хотя мне трудно представить себе Кецалькоатля на кухне, занимающимся стряпней. – Она улыбнулась, покачала головой, но потом снова заговорила серьезно: – Говорят, будто в годы его правления хлопок на полях рос не только белый, но и самых разных цветов, словно его уже окрасили, а початки маиса созревали такие, что больше одного человеку было не поднять. О пустынях в его правление и не слышали, фрукты и плоды в изобилии росли повсюду, и воздух благоухал их смешанными ароматами...
– Моя госпожа, – спросил я, – а возможно ли, чтобы он и вправду вернулся?
– Ну, если верить легендам, Кецалькоатль, случайно или намеренно, совершил тяжкий грех, после чего посчитал себя недостойным и отрекся от престола. Он отправился к берегу Восточного океана, соорудил плот (по одним рассказам – сплел его из перьев, а по другим – свил из живых змей), обратился к опечаленным тольтекам с прощальной речью, пообещав, что еще вернется, отчалил от берега и исчез за горизонтом. С тех пор Пернатого Змея чтут как бога все известные нам народы. Уже минули многие вязанки лет, сами тольтеки тоже исчезли, но Кецалькоатлю еще предстоит вернуться.
– Не исключено, что он уже вернулся, – предположил я. – Жрецы говорят, что боги часто появляются среди нас в человеческом обличье и остаются неузнанными.
– Прямо как наш господин, мой отец, – рассмеялся Черный Цветок. – Но, сдается мне, Пернатого Змея было бы трудно проглядеть. При появлении такого бога наверняка поднялся бы шум. Будь уверен, Кивун, если Кецалькоатль вообще вернется, хоть со своей свитой из тольтеков, хоть один, мы непременно о нем услышим.
Я покинул Шалтокан ближе к концу сезона дождей в год Пятого Ножа и, если не считать тоски по Тцитцитлини, был настолько поглощен учебой и прелестями дворцовой жизни, что почти не замечал, как летит время. Поэтому я удивился, когда однажды мой товарищ по учебе принц Ива сказал, что завтра наступает первый день немонтемин, пяти «скрытых дней». Мне пришлось посчитать на пальцах, чтобы убедиться в том, что я нахожусь вдали от дома уже почти целый год, и год этот подходит к концу.
– На эти пять «скрытых дней» вся жизнь замирает, – промолвил принц. – Никто не учится и не работает, и в нынешнем году мы воспользуемся ими, чтобы двор смог перебраться во дворец в город Тескоко и подготовиться к празднованию месяца Куауитль Ихуа.
Это был первый месяц нашего солнечного календаря, название его означало «Древо Возрастает». На первый месяц года по традиции приходилось множество пышных церемоний, суть которых сводилась к обращению к богу дождя Тлалоку: весь народ молился о ниспослании нам обильных дождей.
– Думаю, тебе захочется побывать дома, – продолжил Ива, – поэтому я предлагаю тебе воспользоваться моим личным акали. По окончании праздников я снова пришлю лодку на Шалтокан, и ты вернешься ко двору в Тескоко.
Это предложение оказалось для меня неожиданным, но я принял его с глубокой благодарностью за проявленную принцем заботу.
– И вот еще что, – сказал он. – Ты не мог бы отправиться в путь прямо завтра утром? Понимаешь, Кивун, моим гребцам хотелось бы вернуться на свой берег до начала «скрытых дней».
* * *
Ах, сеньор епископ! Я весьма польщен благосклонным решением вашего преосвященства снова присоединиться к нашему маленькому обществу. И снова, мой господин, ваш недостойный и смиренный слуга осмеливается покорнейше приветствовать ваше прибытие... Да, я понимаю, ваше преосвященство. Вы говорите, что до сих пор я недостаточно рассказывал о религиозных обрядах моего народа. Вы желаете узнать побольше о нашем суеверном страхе перед «скрытыми днями» и выслушать из первых уст рассказ о ритуале вымаливания дождя, который длился целый месяц. Ну что ж, я сделаю все, чтобы угодить вашему преосвященству, и постараюсь рассказать обо всем, что вас интересует. Если моя старческая память уведет меня в сторону от того, что имеет значение, или мой старый язык будет слишком поверхностно описывать то, что относится к делу, то пусть ваше преосвященство, ничуть не стесняясь, прерывает меня в любом месте, задает вопросы или требует разъяснений.
Так вот, до окончания года Шестого Дома оставалось шесть Дней, когда резной, украшенный флагами и балдахином акали принца Ивы доставил меня в Шалтокан. Это роскошное судно с шестью гребцами причалило почти одновременно с простеньким двухвесельным каноэ владыки Красной Цапли, на котором прибыл из школы домой его сын. Да что там каноэ, я даже одет был лучше, чем этот отпрыск провинциального вождя, так что Пактли на пристани невольно отвесил мне почтительный поклон, а когда узнал меня, от удивления потерял дар речи.
Дома меня встретили как героя, вернувшегося домой с войны. Отец без устали хлопал меня по плечу, кстати, я уже почти догнал его и по росту, и по ширине плеч. Тцитцитлини бросилась мне на шею, и при этом ноготки ее мягко, но призывно вонзились в мою спину, однако со стороны это выглядело обычными сестринскими объятиями. Даже на матушку я произвел благоприятное впечатление, главным образом благодаря наряду. Я намеренно предстал перед сородичами в лучшем своем одеянии – великолепно расшитой накидке с гелиотропной застежкой на плече и вызолоченных сандалиях, на которых ремешки переплетались чуть ли не до колен.
Среди друзей, родственников и соседей, валом валивших, чтобы на меня поглазеть, я с радостью заметил Чимальи и Тлатли. Они приехали из Теночтитлана домой с оказией, на грузовом судне. Родительский дом, с его тремя комнатами и двориком, казался слишком тесным, ибо в нем было не протолкнуться от гостей. Не подумайте, что все так уж по мне соскучились. Тут дело было скорее в любопытстве, а также в том, что в полночь наступали «скрытые дни», на время которых все визиты прекращались.
За исключением моего отца и нескольких товарищей, работавших в карьере, лишь немногие из гостей выбирались за пределы нашего острова, и всем, конечно, хотелось послушать, что делается в большом мире. Однако вопросов гости почти не задавали, довольствуясь тем, что мы – я, Чимальи и Тлатли – рассказывали, каждый по-своему, об учебе и школах.
– Ох уж эти школы, – хмыкнул Тлатли. – На настоящее учение и времени-то почти не остается. Эти противные жрецы поднимают нас до рассвета, заставляя подметать не только наши спальни, но и все здание, после чего мы отправляемся на озеро – ухаживать за школьными чинампа да собирать маис и бобы для школьной кухни. Или же тащимся по дамбе на материк – рубить деревья для священных костров да резать и собирать в мешки колючки мангуйи.
– Насчет еды и растопки мне все понятно, – сказал я, – но зачем нужны колючки?
– Чтобы наказывать провинившихся, приятель Крот, – буркнул Чимальи. – За самую мелкую провинность жрец заставляет ученика наносить себе уколы. В ушные раковины, в пальцы, в ладони... даже в промежность.
– Но достается и тем, кто ведет себя безупречно, – подхватил Тлатли. – Там, в столице, чуть ли не через день праздник в честь какого-нибудь бога, о большинстве из которых я прежде даже не слыхал. И всем мальчикам приходится приносить в дар этим богам свою кровь, хотя бы по капле.
– А когда же вы учитесь? – спросил кто-то из слушателей.
Чимальи скорчил гримасу.
– В оставшееся время, да только что это за учеба? Учителями у нас жрецы, а они в науках не сведущи и знают в лучшем случае только то, что написано в книгах. Да вдобавок и книги в школе все старые, разваливаются прямо в руках.
– Правда, нам с Чимальи еще повезло, – вставил Тлатли. – Нас ведь не в писцы готовят, так что без пособий вполне можно обойтись. Большую часть учебного времени мы проводим в мастерских своих наставников по искусству, которые не тратят зря времени на всевозможную чушь вроде обрядов да ритуалов. Они заставляют нас всерьез заниматься делом, так что мы в конечном счете учимся-таки тому, что нас послали изучать.
– Некоторые другие мальчики тоже, – подхватил Чимальи. – Те, кого направили в ученики и подмастерья к лекарям, резчикам, музыкантам и прочим мастерам ремесел. Но мне по-настоящему жаль тех, кому положено учиться в классах, изучать чтение, письмо и тому подобное. Когда эти бедняги не заняты работами по школе, исполнением церемоний или умерщвлением плоти, их учат жрецы столь же невежественные, как и они сами. Ты можешь радоваться, Крот, что не попал в калмекактин. Там мало чему можно научиться, если только сам не желаешь стать жрецом.
– А кому захочется стать жрецом какого бы то ни было бога? – пробормотал, передернувшись, Тлатли. – Ведь это означает отказ не только от соитий или пития октли, но даже от умывания. Разве что ненормальному, которому нравится страдать самому и видеть, как страдают другие.
Надо же, а ведь не так давно, когда Тлатли и Чимальи, надев свои лучшие накидки, отправлялись на учебу, я завидовал им. А вот теперь наоборот, мои товарищи, в тех же самых накидках приехавшие на праздники домой, искренне завидовали мне. Чтобы произвести на них впечатление, не было нужды рассказывать о роскошной жизни при дворе Несауальпилли, достаточно было просто сообщить, что наши учебники для прочности рисуют на обработанной дымом оленьей коже. Ну а уж то, что нас практически не отвлекают на участие в церемониях, не заставляют заниматься посторонней работой и не отягощают правилами, а наши наставники, все как один, знатоки своего дела и рады заниматься с любознательными учениками даже в неурочное время, повергло моих друзей в изумление.
– Подумать только! – пробормотал Тлатли. – Учителя хорошо разбираются в той области знаний, которую преподают!
– Учебники из оленьей кожи! – с завистью вздохнул Чимальи.
Неожиданно гости, столпившиеся у двери, стали отодвигаться в стороны, давая дорогу ученику еще одного, лучшего в столице и предназначенного для избранных калмекактин. При появлении сына правителя многие попытались исполнить обряд целования земли, но не всем хватило для этого места.
– Микспанцинко, – нерешительно сказал гостю мой отец.
Не обращая на хозяина ни малейшего внимания и даже не потрудившись его поприветствовать, Пактли протиснулся ко мне и заявил:
– Я пришел, чтобы попросить тебя о помощи, юный Крот. – Он вручил мне лист сложенной гармошкой писчей бумаги и, постаравшись придать голосу дружелюбие, пояснил: – Я так понимаю, что ты у нас обучаешься в основном словесности – искусству письма и чтения, – а потому мне хотелось бы, прежде чем я вернусь в школу и представлю эту работу на суд моего наставника, узнать о ней твое мнение.
Правда, пока господин Весельчак произносил эту фразу, взгляд его переместился на мою сестренку, и я подумал, что ему, наверное, не слишком-то приятно использовать такой предлог для посещения нашего дома. Но другого предлога он придумать не успел, тем паче что после наступления полуночи, как я уже говорил, все визиты прекращались. Хотя было понятно, что Пактли ничуть не интересует мое мнение о его писанине (он без зазрения совести таращился на Тцитци), я все же пролистал сложенные страницы, а потом усталым голосом спросил:
– А в каком направлении все это следует читать?
Несколько человек, напуганные моим тоном, воззрились на меня в ужасе. А Пактли с таким негодованием, будто получил от меня оплеуху, буркнул:
– Можно подумать, Крот, что ты этого не знаешь! Как всегда, слева направо.
– Слева направо знаки читают обычно, но не всегда, – пояснил я. – Первое и основное правило письма, которое ты, очевидно, не усвоил, состоит в следующем: большинство изображений должны быть обращены в ту сторону, в каком направлении следует читать написанное.
Должно быть, куражу мне придало то, что двор, при котором я провел почти целый год, несравненно превосходил великолепием двор отца Пактли. Я очень уверенно чувствовал себя в щегольском одеянии и был польщен тем, что оказался в центре внимания родных и близких, иначе ни за что не осмелился бы выйти за рамки традиции, предписывающей выказывать по отношению к знати подобострастное почтение. Так или иначе, не утруждая себя дальнейшим чтением, я сложил рукопись и вернул ее Пактли.
Замечали ли вы, ваше преосвященство, что разные люди, испытывая одинаковые чувства (например, гнев), меняются в лице по-разному? Услышав ответ, Пактли побагровел, а лицо моей матери побледнело. Тцитци от удивления непроизвольно поднесла руку к губам, но тут же рассмеялась. Следом за ней рассмеялись Тлатли и Чимальи. Господин Весельчак перевел испепеляющий взгляд с меня на них, потом обвел им всех собравшихся (большинству гостей, похоже, очень хотелось сделаться невидимками) и, потеряв от ярости дар речи, скомкал свою писанину и вышел, грубо отпихивая плечом всякого, кто не успевал посторониться и дать ему пройти.
Большинство гостей, словно желая отмежеваться от моей непочтительности, поспешили уйти следом за Пактли. Все вдруг заговорили о том, что живут неблизко, а ведь еще нужно поспеть домой до наступления темноты и удостовериться, что в очагах не осталось ни одного непотушенного уголька. Пока этот массовый исход продолжался, Чимальи и Тлатли поддерживали меня улыбками, Тцитци пожала мне руку, отец выглядел растерянным, а матушка – совершенно ошеломленной. Правда, ушли не все гости. Некоторых из наших знакомых подобная дерзость, да еще проявленная мною перед самым наступлением несчастливых дней, нисколько не обескуражила.
В эти грядущие пять дней делать что-либо считалось опрометчивым, однозначно бесполезным, а возможно, и опасным. Считалось, что это вроде как не настоящие дни, а некая пустота между Ксуитекуитль, последним месяцем уходящего года, и Куауитль Ихуа, первым месяцем наступающего. Предполагалось, что в эти отсутствующие в календаре и как бы несуществующие дни боги погружаются в ленивую дрему, отчего даже солнце на небе становится прохладнее и бледнее. Естественно, что люди старались ничего не делать, дабы не потревожить дремлющих в истоме богов и не навлечь на себя их гнев.
Таким образом, на протяжении этих пяти «скрытых дней» жизнь замирала. Всякая работа останавливалась, все виды деятельности, кроме жизненно необходимых, прекращались. Домашние очаги были потушены, так что пищу не готовили и питались всухомятку. Люди не пускались в дорогу, не ходили в гости, не собирались группами. Мужья и жены воздерживались от плотской близости. Кстати, подобное воздержание или меры предосторожности практиковались также и за девять месяцев до немонтемин, ибо считалось, что дети, рожденные в «скрытые дни», их не переживут. По всем окрестным землям люди сидели дома и бездельничали, в крайнем случае занимались рутинными домашними делами вроде заточки инструментов или починки сетей. Скучное это было время.
Поскольку затевать что-либо в «скрытые дни» считалось дурным предзнаменованием, неудивительно, что и оставшаяся в нашем доме в тот вечер компания завела разговор о знаках и знамениях. Чимальи, Тлатли и я, сидя в сторонке, продолжали сравнивать наши школы, когда до меня донеслись обрывки разговоров старших.
– Как раз в «скрытые дни», скоро тому уж год будет, Ксопан переступила через свою маленькую дочурку, которая ползала на кухне у матери под ногами. И, понятное дело, она испортила ребенку тонали. Прошел год, а бедная девочка не подросла ни на палец. Вот увидите, так карлицей и останется.
– Я раньше смеялся над всякими историями о вещих снах, но теперь точно знаю, что это правда. Однажды ночью мне приснилось, будто разбился кувшин с водой, а на следующий день погиб мой брат Ксикама. Его задавило в карьере, помните?
– Порой бывает, что страшные последствия наступают не сразу, и можно даже забыть, что накликало беду. Вот, помню, давно это было, уж не один год минул, приметил я, что Теоксиуитль метет сор прямо под ноги нашему сынишке, который играл на полу. Я ей сказал: быть беде! И что вы думаете, прошло время, малец подрос и взял в жены женщину, вдвое старше его годами! Ровесницу самой Теоксиуитль. Стал посмешищем всей деревни!
– А вот ко мне как-то прицепилась бабочка, кружит и кружит вокруг головы. И что вы думаете: месяца не прошло, как получаю известие: Куепоини, моя единственная любимая сестра, в тот самый день умерла в своем доме в Тлакопане. Вот и не верь после этого в знамения!
Я невольно отметил про себя два момента. Во-первых, на Шалтокане все говорили на грубом диалекте, после изысканного науатлъ Тескоко резавшем мне слух. Во-вторых, все как один рассказывали только о дурных знаках: никто не вспомнил случая, когда сбылось бы доброе предзнаменование. Но от этих мыслей меня отвлек Тлатли, начавший рассказывать, что ему удалось узнать от своего наставника-ваятеля.
– Люди – единственные существа, у которых есть нос. Нет, не смейся, Крот. Из всех живых существ, изображения которых вырезает или высекает скульптор, только у мужчин и женщин есть носы, которые представляют собой не просто пару отверстий на морде, как у животных, но особую, выступающую часть лица. А поскольку, как известно, наши статуи всегда богато украшаются орнаментами и прочим, так что создаваемые ими образы во многом условны, наставник научил меня, изображая людей, всегда делать лица с преувеличенно большими носами. Таким образом, глядя на самую сложную статую, всякий, даже совершенно не сведущий в искусстве человек может с первого взгляда определить, что она представляет человека, а не ягуара, змею или, к примеру, богиню воды Чальчиутликуэ с лицом лягушки.
Я кивнул, и эта мысль отложилась в моей памяти. Более того, я применил ее в рисуночном письме, а впоследствии эту манеру – изображать мужчин и женщин с сильно выступающими носами – переняли у меня и многие другие писцы. Если даже нашему народу суждено исчезнуть с лица земли, как исчезли тольтеки, я надеюсь, что, по крайней мере, наши книги уцелеют. Наверное, у будущих читателей может сложиться ошибочное представление, будто все жители здешних земель имели длинные крючковатые носы, как у майя, но, по крайней мере, они смогут без труда отличить людей от зверей или богов в облике животных.
– Спасибо тебе, Крот. Я придумал уникальную подпись для моих рисунков, – сказал Чимальи со смущенной улыбкой. – Другие художники подписывают свои работы символами своего имени, но я использую вот это.
И он показал мне пластинку размером с подошву сандалии, со вкраплениями по всей поверхности несчетного количества крохотных кусочков острого обсидиана. Признаться, я порядком испугался, когда Чимальи вдруг сильно хлопнул левой ладонью по этой дощечке, а потом, все еще ухмыляясь, раскрыл ее и продемонстрировал струящуюся кровь.
– Художников по имени Чимальи может быть на свете сколько угодно, но именно ты, Крот, объяснил мне, что нет двух одинаковых рук. – Теперь ладонь друга была полностью покрыта его собственной кровью. – Таким образом, у меня есть подпись, которую никто никогда не сможет подделать.
Он хлопнул по стоявшему поблизости здоровенному жбану для воды, и на тускло-коричневой глиняной поверхности заблестел красный отпечаток его ладони. Путешествуя по здешним краям, ваше преосвященство, вы увидите эту подпись на многих настенных росписях и рисунках во дворцах и храмах. Чимальи, прежде чем перестал работать, создал невероятное количество произведений...
Они с Тлатли в тот вечер покинули наш дом последними. Друзья оставались у нас до тех пор, пока бой барабанов и завывание раковины-трубы не возвестили о начале немонтемин. Мать заметалась по дому, гася светильники, а друзья заторопились, чтобы добраться до своих жилищ прежде, чем эти сигналы смолкнут. Надо сказать, что задержаться в такой вечер в гостях могли только отважные люди, ибо, какой бы дурной славой ни пользовались «скрытые дни», слава «скрытых ночей» была и того хуже. Кстати, то, что друзья остались, спасло меня от выволочки. В их присутствии матушка не стала нападать на меня за непочтительность по отношению к господину Весельчаку, а подвергать сына наказанию во время немонтемин ни она, ни отец не могли. Ну а потом о происшествии и вовсе позабыли.
Однако для меня те дни оказались если и «скрытыми», то по-особенному. В один из них Тцитци отвела меня в сторонку и тихонько, но решительно прошептала:
– Братец, мне что, нужно пойти и стянуть еще один священный гриб?
– Безбожница, – шепнул в ответ я. – В такие дни даже мужьям и женам запрещается восходить на супружеское ложе.
– Только мужьям и женам. Нам с тобой это запрещено всегда, поэтому мы особенно ничем не рискуем.
И прежде чем я успел сказать что-нибудь еще, сестренка подошла к здоровенному, по пояс ей высотой, глиняному кувшину, тому самому, на котором теперь остался кроваво-красный отпечаток руки Чимальи, и налегла на него всем телом. Сосуд упал и разбился, а вода, которую матушка заготовила впрок, разлилась по известковому полу. Мать, ворвавшись в комнату, разразилась в адрес Тцитцитлини визгливой бранью:
– Ах ты растяпа!.. Да чтобы наполнить кувшин, потребовался целый день... Думала, запаслись водой до конца немонтемин... а теперь – ни капли не осталось! И ведь другого сосуда, такого же большого, у нас нет!
– Ничего страшного, – невозмутимо откликнулась сестра. – Мы с Микстли можем взять каждый по два самых больших сосуда из оставшихся и вдвоем за один раз принесем столько же воды, сколько и было.
Матери это предложение не понравилось, и бранилась она еще довольно долго, однако, кричи не кричи, а другого выхода не было. В результате она отпустила нас, и мы, прихватив по самому большому кувшину, выскользнули из дома. Стоит ли говорить, что очень скоро кувшины оказались отставленными в сторону?
В последний раз я описывал вам Тцитци такой, какой она была в ранней юности, но за время моего отсутствия сестренка повзрослела и расцвела. Ее бедра и ягодицы приобрели женственную округлость, а каждая из упругих грудей теперь заполняла мою сложенную чашечкой ладонь. Соски, когда она возбуждалась, набухали еще сильнее, кружки вокруг них сделались больше и сильнее выделялись на нежной коже, а сама Тцитци стала еще более возбудимой, страстной и необузданной в ласках.
За не столь уж долгое время, которое мы могли уделить друг другу по дороге к источнику, она самое меньшее трижды достигла наивысшего возбуждения. Ее возросшая страстность в сочетании с более зрелым телом навели меня на некоторые догадки, а последующий опыт общения с женщинами убедил в том, что они оказались правильными. Вот что я понял. Если хотите узнать, какова женщина в постели, достаточно взглянуть на кружки вокруг ее сосков. Чем они больше и темнее, тем более возбудима и страстна их обладательница. Красота и особенности фигуры при этом не имеют значения, точно так же как и манера поведения. Изображая распутницу или, наоборот, нарочито сдержанную женщину, она может намеренно или неумышленно вводить мужчину в заблуждение, но знающий человек всегда определит степень ее приверженности плотским утехам по надежным признакам, которых никакое искусство, никакие мази и притирания не могут ни скрыть, ни подделать. Женщина с большими темными кругами вокруг сосков всегда привержена плотским радостям, даже если будет прикидываться холодной, а женщина с соском, походящим на мужской, неизменно останется холодна, сколько бы она ни изображала буйный темперамент. Разумеется, я высказался лишь в самом общем смысле, тогда как и цвет, и размер сосков имеют множество градаций, которые немало говорят опытному взгляду. Но только опытному. Зато уж такой мужчина, бросив лишь один взгляд на обнаженную грудь, получает полное представление о том, чего ему ждать от этой женщины и насколько пылкой она будет в постели. Опытного человека не проведешь.
Ваше преосвященство желает, чтобы я покончил с этой темой? Ну что ж, должен признать, что я уделил ей столько внимания, поскольку не мог не изложить своей собственной теории. Она многократно подвергалась проверке на практике и ни разу меня не подвела. По-моему, мужчине очень полезно знать такие вещи, ведь они могут пригодиться ему и за пределами спальни.
Ййо, аййо!!! Знаете, ваше высокопреосвященство, мне вдруг пришло в голову, что моим открытием могла бы заинтересоваться ваша Святая Церковь. Посудите сами, разве это не самый быстрый и простой способ безошибочного отбора тех женщин, кому самой природой предназначено быть монахинями в ваших...
Да-да, мой господин, уже заканчиваю. Можно сказать, закончил.
Так вот, когда мы с Тцитци наконец, шатаясь, вернулись домой с четырьмя полными воды кувшинами, матушка, разумеется, не преминула выбранить нас за то, что мы шляемся неизвестно где в такое время. Сестренка удивила меня и тут. Только что она была страстной, неистовой, в экстазе впивающейся в меня ногтями самкой, а сейчас лгала с небрежной легкостью, что твой жрец:
– Нечего нас ругать. Мы вовсе не бездельничали. Просто не нам одним потребовалось набрать из источника воды. Народу пришло немало, а поскольку всякие сборища нынче запрещены, нам с Микстли пришлось ждать своей очереди в сторонке. Так что, матушка, вины за нами никакой нет.
Когда эти унылые «скрытые дни» подошли к концу, весь Сей Мир вздохнул с огромным облегчением. Уж не знаю, ваше преосвященство, что вы имеете в виду, говоря вполголоса о «пародии на Великий Пост», но первый же день месяца Растущего Древа положил начало всеобщему веселью. В последующие дни праздник продолжался. В особняках знати, в домах зажиточных простолюдинов и даже в местных деревенских храмах устраивались пирушки, на которых все – хозяева и гости, жрецы и молящиеся – вознаграждали себя за вынужденное воздержание во время немонтемин.
Правда, в том году начало празднеств было несколько омрачено известием о кончине Тисока, нашего юй-тлатоани, но надо сказать, что его правление было самым коротким и наименее примечательным за всю историю Мешико. Поговаривали, разумеется не открыто, что правителя отравили. Одни приписывали это злодеяние старейшинам Совета, недовольным тем, что владыка совершенно не интересовался войнами, а другие его брату Ауицотлю, Водяному Чудовищу, – весьма деятельному принцу, который мечтал заполучить власть и снискать славу великого государя. Так или иначе, Тисок был настолько бесцветной фигурой, что о нем не слишком скорбели, и у нас на Шалтокане проходившая на площади перед пирамидой многолюдная церемония восхваления бога дождя Тлалока была одновременно посвящена и восшествию на престол Чтимого Глашатая Ауицотля.
К свершению обрядов приступили лишь после того, как Тонатиу погрузился в сон на своем западном ложе, дабы владыка тепла не узрел, какие почести воздают его брату, властелину влаги, и не позавидовал тому. На закате на площади и на склонах ближайших холмов начали собираться жители острова. Приходили все, кроме самых старых, немощных и недужных, а также тех, кому приходилось остаться дома, чтобы за ними ухаживать. Едва солнце скрылось за горизонтом, как на ступенях пирамиды и в находящемся на ее вершине храме появились жрецы в черных одеждах. Они готовились разжечь множество факелов и жаровен, которым предстояло распространять разноцветный дым и сладостные ароматы. Жертвенный камень в эту ночь не использовался: вместо этого к подножию пирамиды, так, что в нее при желании мог заглянуть каждый, доставили огромную каменную купель, наполненную предварительно освященной особыми заклинаниями водой. После наступления темноты деревья, росшие вокруг пирамиды, тоже осветились множеством огоньков. Бесчисленные крохотные светильники создавали удивительное впечатление: казалось, будто в рощице собрались все светлячки Сего Мира. А на ветвях деревьев раскачивалось множество ловких малышей – мальчиков и девочек в любовно сшитых матерями праздничных нарядах. Разноцветные бумажные платьица девочек были круглыми или вырезанными в форме лепестков – малышки изображали различные фрукты и цветы. Мальчики, в еще более причудливых костюмах из перьев, представляли собой птиц и бабочек. Всю праздничную ночь мальчики-«птицы» и мальчики-«насекомые» перебирались с ветки на ветку, делая вид, будто «пьют нектар» из девочек-«фруктов» и девочек-«цветов».
Когда окончательно настала ночь и все население острова собралось у пирамиды, на ее вершине появился главный жрец Тлалока. Протрубив в раковину, он властно воздел руки, и шум толпы начал стихать. Руки жреца оставались поднятыми до тех пор, пока на площади не воцарилась полная тишина. Потом он уронил их, и в тот же самый миг раздался оглушительный раскатистый гром: ба-ра-РУУМ! То был голос самого бога дождя Тлалока. Содрогнулось все: листва на деревьях, пламя костров, благовонный дым и даже сам воздух. На самом деле Тлалок тут, конечно, был ни при чем: это жрецы били огромной деревянной колотушкой по туго натянутой змеиной коже «громового» барабана, иначе именовавшегося «барабаном, вырывающим сердце». Звуки эти разносились аж на два долгих прогона, так что можете себе представить, как они воздействовали на нас, собравшихся неподалеку. Наводящий страх пульсирующий грохот, продолжался до тех пор, пока людям не стало казаться, что их кости вот-вот рассыплются. Потом грохот постепенно начал стихать, пока наконец его звук не слился с ударами в небольшой, «божий» барабан. Их ритмичный перестук стал фоном для ритуального приветствия Тлалока, провозглашаемого главным жрецом.
Время от времени жрец умолкал, и тогда вся толпа издавала протяжный, похожий на совиный крик: «Ноо-оо-оо!» приблизительно соответствующий по смыслу вашему церковному «аминь». Также в промежутках между его декламациями вперед выступали младшие жрецы. Они извлекали из своих одежд маленьких водяных существ – лягушек, саламандр и змей, – показывали нам этих извивающихся тварей, а потом глотали их. Живых и целиком!
Наконец жрец завершил свое древнее песнопение, выкрикнув изо всей мочи: «Техуан тьецкуийа ин ауиуитль, ин покхотль, Тлалокцин!» Переводится это так: «Мы хотим укрыться под могучим кипарисом, о владыка Тлалок!», то есть – «Мы просим твоей защиты, твоего покровительства».
В тот самый миг, когда их глава проревел это, остальные жрецы, рассредоточенные по площади, бросили в жаровни пригоршни тончайшей маисовой муки, и каждое такое облачко взорвалось с громким треском и ослепительной вспышкой: казалось, что повсюду засверкали молнии. И вновь оглушительно загрохотал громовой барабан. Его пробирающий до самых костей бой начал стихать лишь тогда, когда казалось, что еще чуть-чуть – и наши зубы, расшатавшись, выпадут из десен. Но вот громыхание сошло на нет, и наши уши, вновь обретшие способность воспринимать обычные звуки, наполнила музыка. Теперь играли на глиняной флейте, имевшей форму сладкого картофеля, на подвешенных тыквах различных размеров, издававших, когда по ним ударяли палочками, звуки разной тональности, и на свирели, сделанной из пяти скрепленных между собой обрезков тростника различной длины. Ритм этому оркестру задавал инструмент под названием «крепкая кость» – то была оленья челюсть, скрежетавшая, когда по зубам животного водили жезлом. Едва зазвучала музыка, танцоры – мужчины и женщины, которым предстояло исполнять танец Тростника, – выстроились кругами, каждый из которых был расположен внутри другого. У их лодыжек, колен и локтей были прикреплены высушенные стручки с семенами, трещавшие, шуршавшие и шептавшие при каждом движении. Мужчины в одеждах синего, как вода, цвета держали в руках обрезки тростниковых стеблей – длиной в руку и толщиной в запястье. Юбки и блузы женщин были бледно-зелеными, цвета молодого тростника, а тон всему танцу задавала Тцитцитлини.
Танцоры скользили в такт жизнерадостной музыке грациозно переплетающимися вереницами. Руки женщин изящно изгибались над головами, подражая колышущемуся на ветру тростнику, а мужчины потрясали своими палками, чтобы создать впечатление, что этот качающийся тростник шелестит и шуршит. Потом музыка стала громче; женщины собрались в центре площади, приплясывая на месте, тогда как мужчины обступили их кольцом, выполняя в такт резкие движения своими толстыми обрезками тростника. При каждом таком выпаде становилось ясно, что в руке у танцора находится не один стебель, а много вставленных один в другой. В самом толстом тростнике находился другой, потоньше, в том – еще тоньше, и так далее. После резкого взмаха все спрятанные внутри стебли выскакивали наружу, и в руке танцора вместо короткого обрезка оказывалось длинное, утончающееся к концу удилище. Концы этих удилищ смыкались над головами танцующих женщин, и те, к восторгу зевак, оказывались под сенью легкого тростникового купола. Потом ловким движением запястий мужчины заставляли эти раздвижные стебли сложиться обратно, причем делали это все одновременно. Этот искусный трюк повторялся снова и снова, но каждый раз с каким-нибудь отличием. Например, выстроившись в две линии, танцоры раздвигали свои удилища навстречу друг другу, образуя коридор или тоннель с тростниковой крышей, по которому в танце проходили женщины...
Когда танец Тростника подошел к концу, началось действо, вызвавшее у зрителей немало смеха. На освещенную кострами площадь приковыляли (а то и приползли) все те старики, которых донимала боль в костях и в суставах. Известно, что такого рода недуги, делающие людей скрюченными, по какой-то причине особенно обостряются именно в сезон дождей. Старики и старухи притащились на площадь для того, чтобы, танцуя перед Тлалоком, упросить владыку дождливого сезона сжалиться над ними и облегчить их страдания.
Несчастные, разумеется, относились к церемонии со всей серьезностью, но со стороны такой танец неизбежно выглядел весьма комично, и зрители один за другим начинали хихикать, а потом и вовсе покатываться со смеху. Танцоры, со своей стороны, осознав, что выглядят смешно, начинали кривляться уже намеренно, потешая и зрителей, и бога. Одни выставляли свои недуги, хромоту или спотыкание в преувеличенном виде, а другие и вовсе подпрыгивали на четвереньках, изображая лягушек, ковыляли бочком на манер крабов или вытягивали навстречу друг другу свои старые негнущиеся шеи, словно журавли в брачный сезон. Зеваки просто заходились от смеха.
Престарелые танцоры настолько увлеклись и так затянули свое безобразное кривляние, что жрецам пришлось убирать их со сцены чуть ли не силой. Возможно, вам, ваше преосвященство, будет интересно узнать, что все эти усилия просителей никогда не оказывали на Тлалока желаемого воздействия, так что ни один калека в результате не выиграл. Напротив, многие из них после той ночи оказывались прикованными к постели, но эти старые дурни все равно год за годом приходили на церемонию.
Потом наступил черед танца ауаниме, то есть тех женщин, долгом которых было доставлять телесную радость благородным воинам. Их танец не зря назывался квеквецкуекатль, «щекотливый», ибо он пробуждал у зрителей, мужчин и женщин, старых и молодых, желание устремиться к танцовщицам и начать вытворять нечто совершенно непристойное и недопустимое. Танец был настолько откровенным в своих движениях, что, хотя в нем и участвовали только женщины, причем держались они на расстоянии одна от другой, зрители могли бы поклясться, что рядом с ними незримо присутствовали обнаженные мужчины...
После того как ауаниме, запыхавшиеся, растрепанные, еле державшиеся на ногах, покинули площадь, жрецы под алчный стон «божьего» барабана вынесли туда богато украшенные носилки с мальчиком и девочкой, лет примерно четырех. Поскольку ныне покойный и не очень-то оплакиваемый Чтимый Глашатай Тисок так и не удосужился устроить войну, у нас не было детей-пленников, так что для праздничного жертвоприношения жрецам пришлось купить малышей в семьях местных рабов. Четверо их родителей теперь с гордостью взирали на то, как разукрашенные носилки несколько раз торжественно обнесли вокруг площади.
И родители, и дети имели полное основание испытывать гордость и удовлетворение, ибо покупка была совершена заранее, и все это время за детьми тщательно ухаживали и хорошо их кормили. Пухленькие, бодрые и бойкие, малыши весело махали ручонками своим родителям, да и всем, кто махал им. И уж конечно, не будь эти дети предназначены в жертву, им бы никогда не надеть таких нарядов – одеяний тлалокуэ, духов, составляющих свиту бога дождя. Накидки были из тончайшего хлопка, сине-зеленые, с узором из серебристых дождевых капелек, а за спиной у малышей трепыхались облачно-белые бумажные крылышки.
Дальше произошло то, что всегда бывало на каждой церемонии в честь Тлалока: дети и понятия не имели о том, что их ждет и чего ждут от них, а потому при виде такой нарядной толпы, огней и музыки от души радовались, подпрыгивали, смеялись и лучились, как два маленьких солнышка. Это, конечно, шло вразрез с тем, что требовалось, поэтому жрецам, несшим кресло, пришлось тайком ущипнуть малышей за ягодицы. Поначалу детишки растерялись, потом принялись огорченно хныкать и наконец разрыдались. Именно это от них и было нужно: ведь чем громче крик, тем сильнее будут грозы, чем больше слез, тем обильнее прольются дожди.
Толпа (это поощрялось и ожидалось даже от взрослых мужчин и закаленных воинов) подхватила плач. Люди били себя в грудь и оглашали площадь горестными стенаниями. Когда охи и стоны, перекрывавшие неистовый бой «божьего» барабана, достигли предела, жрецы остановили носилки возле стоявшей у подножия пирамиды каменной ванны, наполненной водой. Шум стоял такой, что жрец наверняка и сам не слышал собственных слов, которые произносил нараспев, обращаясь к детишкам, поднимая их по очереди на руках к небу, дабы Тлалок узрел и одобрил предлагаемую жертву.
Потом к ним приблизились еще два младших жреца: один с маленьким горшочком, а другой – с кистью. Главный жрец склонился над мальчиком и девочкой, и, хотя никто не мог слышать, все поняли, что он велит им надеть маски, чтобы вода не попала малышам в глаза, пока они будут плавать в священном сосуде. Дети все еще хныкали, их щеки были мокрыми от слез, но они не противились, когда жрец кистью размазал по их лицам жидкий оли, оставив непокрытыми только бутоны их губ. Мы не видели выражения лиц детишек, когда жрец отвернулся от них и, хотя слова его по-прежнему заглушались шумом, снова принялся декламировать заключительное обращение к Тлалоку. Призыв принять жертву, даровать взамен щедрые дожди и все в таком духе...
Помощники жреца подняли мальчика и девочку в последний раз, и главный жрец быстро мазнул клейкой жидкостью по нижней части их лиц, покрыв оли рты и ноздри, после чего детей опустили в резервуар. Соприкоснувшись с холодной водой, резиновый сок мгновенно загустел. Понимаете, согласно обряду, жертвы должны были умереть не от воды, а в воде. Поэтому дети не захлебнулись и не утонули. Они медленно задохнулись под плотным слоем загустевшего каучука, брошенные в резервуар, где бились и дергались в конвульсиях под вой толпы и бой барабанов. Дети барахтались все слабее, и наконец сначала девочка, а за ней и мальчик затихли и погрузились в воду. На поверхности остались лишь их неподвижные, широко распростертые белые крылья.
Хладнокровное убийство, ваше преосвященство? Но ведь они были детьми рабов, и в жизни их не ожидало ничего хорошего. Лишения, страдания, а в конце – бессмысленная смерть и унылая, беспросветная вечность во тьме Миктлана. Вместо этого малыши умерли во славу Тлалока, ради блага тех, кто продолжил жить, а потому заслужили вечное блаженство в пышных зеленых садах загробного Тлалокана.
Варварское суеверие, ваше преосвященство? Но следующий сезон дождей оказался столь изобильным, что лучшего не мог бы выпросить даже христианин. И урожай был прекрасным.
Жестоко? Душераздирающе? Что ж, пожалуй... Мне, по крайней мере, этот праздник запомнился именно таким. Ибо он был последним, какой нам с Тцитцитлини довелось провести вместе...
* * *
Когда принц Ива прислал за мной свой акали, дули такие ветры и волнение было столь сильным, что гребцам удалось подогнать судно к Шалтокану лишь около полудня. Ну и погода выдалась, однако мне все равно пришлось возвращаться. Ветер просто ревел, лодка плясала на обдававших нас брызгами волнах, и до Тескоко мы добрались уже после того, как солнце прошло полпути к своей постели.
Город начинался сразу от пристани, но, по существу, то была лишь окраина, где обитали и работали те, чья жизнь была напрямую связана с озером. Там находились верфи, мастерские, где вили канаты и плели сети, изготовляли крючки, отроги и прочую утварь, предназначавшуюся для лодочников, рыбаков и птицеловов. Поскольку никто меня не встречал, гребцы Ивы вызвались проводить меня какую-то часть пути и поднести узлы. Я прихватил с собой кой-какую одежду, еще один, тоже подаренный мне Чимальи, комплект красок да корзинку со сластями, испеченными Тцитци.
По мере того как мы приближались к улицам, где они жили, мои спутники прощались и уходили, и вот наконец последний из гребцов сказал мне, что если я пойду дальше, никуда не сворачивая, то непременно выйду на центральную площадь, к большому дворцу. К тому времени уже совсем стемнело, и на улицах в столь непогожий вечер почти не было прохожих. Но не думайте, что я шел в темноте, ибо окна почти всех домов светились. Похоже, здесь у всех жителей имелись светильники с кокосовым маслом, рыбьим жиром или чем-нибудь еще, в зависимости от благосостояния хозяев. Свет проникал через окна, даже если они были закрыты решетчатыми ставнями и занавешены полотнищами из промасленной бумаги. Кроме того, на самих улицах были установлены высокие шесты, на верхушках которых в медных жаровнях полыхали смолистые сосновые щепки. Ветер сдувал оттуда искры, а порой и капли горящей смолы. Эти шесты крепились в отверстиях, просверленных в каменных станинах, выполненных по большей части в виде приземистых статуй различных богов.
Проделав не столь уж долгий путь, я почувствовал усталость, ибо был изрядно нагружен, да и сильный ветер не добавлял мне бодрости. Неудивительно, что, приметив под усыпанным красными цветами деревом тапучини каменную скамью, я обрадовался и присел на нее, чтобы перевести дух. Ветер сдувал на меня алые лепестки. Через некоторое время я почувствовал, что на каменной поверхности скамьи вырезан рельеф. Однако было так темно, что я, даже не пытаясь всмотреться в надпись, начал водить по ней пальцами, надеясь ее прочесть.
– Место отдыха для Владыки Ночного Ветра, – процитировал я вслух, мысленно улыбнувшись.
– Как раз то же самое, – произнес голос из темноты, – ты прочел в прошлый раз, когда мы с тобой встретились на другой скамейке. Это было несколько лет тому назад.
Я вздрогнул, а потом прищурился, чтобы рассмотреть фигуру на другом конце скамьи. И снова увидел человека в накидке и сандалиях – дорогих, хотя и изношенных в пути. И опять его лицо было покрыто дорожной пылью, что делало и без того плохо различимые в сумраке черты и вовсе неразборчивыми. Только вот сейчас я и сам был запылен не меньше его, к тому же с прошлого раза сильно подрос и раздался в плечах. Просто удивительно, что незнакомец меня узнал.
– Да, йанкуикатцин, – сказал я, справившись с волнением, – это поразительное совпадение.
– Ты не должен называть меня господином незнакомцем, – проворчал он с язвительностью, которая запомнилась мне в прошлый раз. – Здесь я свой, и меня все знают. Если кто тут и незнакомец, так это ты.
– Верно, мой господин, – охотно согласился я. – Однако именно здесь мне удалось научиться читать кое-что посложнее знаков, которые вырезают на скамейках.
– Хотелось бы надеяться, – сухо проронил он.
– Это все благодаря юй-тлатоани Несауальпилли, – пояснил я, – по великодушному приглашению которого я уже много месяцев обучаюсь при его дворе.
– И чем ты собираешься отблагодарить Чтимого Глашатая за такую милость?
– Ну, я готов сделать для него все, что угодно, ибо искренне признателен своему благодетелю и был бы рад ему угодить. К сожалению, мне пока не выпало чести лично увидеть Чтимого Глашатая, и никто до сих пор не возлагал на меня никаких поручений, не считая выполнения учебных заданий. Признаюсь, порой мне становится неловко: кому приятно чувствовать себя нахлебником?
– Может быть, Несауальпилли просто ждет. Хочет убедиться, что ты оказался достойным его доверия. Удостовериться, что ты готов сделать для него все.
– Я готов. Сделаю все, чего бы он ни потребовал.
– Не сомневаюсь, что рано или поздно ему что-нибудь от тебя понадобится.
– Надеюсь на это, мой господин.
Некоторое время мы сидели в молчании, нарушаемом лишь ветром, стонавшим между домами как Чокакфуатль, Рыдающая Женщина, вечная скиталица. Наконец запыленный странник саркастически изрек:
– Ты хочешь принести пользу при дворе Чтимого Глашатая, а сам сидишь здесь, хотя его дворец там.
Он махнул рукой, и я понял этот жест: незнакомец опять отсылал меня столь же бесцеремонно, как и в прошлый раз.
Я встал, собрал свои узлы и не без обиды сказал:
– Я понял намек моего нетерпеливого господина и ухожу. Микспанцинко.
– Ксимопанолти, – равнодушно обронил он.
На углу, возле светильника, я обернулся, но оказалось, что его свет не достигает скамьи. Если путник и продолжал сидеть, с такого расстояния его уже было не разглядеть. Единственное, что я видел, это небольшое облачко красных лепестков тапучини, танцующих на улице под порывами ночного ветра.
Наконец я добрался до дворца и нашел там поджидавшего меня мальчика-раба Коцатля. Видимо, в отличие от пригорода в столице не было достаточного пространства для возведения дополнительных павильонов и пристроек, поэтому городской дворец оказался гораздо больше: думаю, в нем насчитывалось никак не меньшее тысячи комнат. Впрочем, он тоже занимал обширную площадь: даже в центре столицы Несауальпилли не отказывал себе в садах, деревьях, фонтанах и тому подобном.
Здесь имелся даже живой лабиринт, занимавший пространство, которого хватило бы на десяток крестьянских наделов. Насадил его какой-то давний предок нынешнего правителя, и с тех пор лабиринт, хотя его регулярно подстригали, сильно разросся. Теперь его извилистые, разветвляющиеся и переплетающиеся дорожки обступали непроницаемые колючие изгороди из терновника, вдвое выше человеческого роста. В зеленой внешней ограде имелось одно-единственное отверстие, лаз, и говорили, что якобы всякий вошедший туда непременно, пусть и после долгих блужданий, найдет путь к маленькой травянистой полянке в центре лабиринта, но что вернуться обратно тем же путем решительно невозможно. Путь наружу знал только главный садовник дворца – старик, в семье которого этот секрет передавался из поколения в поколение; его не раскрывали даже самому юй-тлатоани. Поэтому входить внутрь разрешалось только в сопровождении старого садовника, не считая тех случаев, когда кого-то отправляли в лабиринт в наказание. Бывало, что нарушителя закона обнаженным загоняли (иной раз – остриями копий) в лаз, а спустя примерно месяц садовник отправлялся в лабиринт и выносил то, что оставалось от несчастного оголодавшего, израненного колючками, поклеванного птицами и изъеденного червями.
На следующий день перед началом занятий ко мне подошел принц Ива и, поздравив с возвращением ко двору, мимоходом заметил:
– Кивун, отец велел передать, что будет рад видеть тебя в тронном зале в любое удобное для тебя время.
В удобное для меня время! Сколь же любезен был юй-тлатоани аколхуа, если проявлял такую учтивость по отношению к безродному чужеземцу, который жил припеваючи во дворце правителя исключительно благодаря его доброте и гостеприимству.
Конечно, я немедленно покинул классную комнату и пошел – точнее, почти побежал по галереям огромного строения. Запыхавшись, я наконец добрался до тронного зала, где выполнил ритуальный жест целования земли и промолвил:
– Счастлив предстать перед высокой особой Чтимого Глашатая.
– Ксимопанолти, Кивун, – ответил правитель и, поскольку я оставался коленопреклоненным, добавил: – Можешь подняться, Крот.
Я выпрямился, но не сдвинулся с места, и тогда он сказал:
– Подойди ко мне, Темная Туча.
Я с почтительной робостью двинулся вперед, тогда как правитель улыбнулся и заметил:
– Имен у тебя, как у птицы, которая вольно летает над всеми землями Сего Мира и которую каждый народ называет по-своему.
Коротким, быстрым движением он указал на одно из сидений, стоявших полукругом перед троном:
– Садись.
По правде сказать, так называемый «трон» Несауальпилли был ничуть не более величественным или впечатляющим, чем коренастый табурет, предложенный мне. Правда, трон стоял на помосте, и поэтому я смотрел на правителя снизу вверх. Он сидел не в церемонной, торжественной позе, а расслабившись: вытянул ноги вперед и скрестил их на уровне лодыжек. Хотя стены тронного зала украшали гобелены из перьев и расписные панели, никаких других предметов обстановки, кроме трона, низких табуретов для посетителей да стоящего непосредственно перед юй-тлатоани низенького стола из черного оникса (на столе этом, поблескивая, покоился белый человеческий череп), я не увидел.
– Этот череп, уж не знаю чей он, всегда держал здесь мой отец, Постящийся Койот, – пояснил правитель, проследив за моим взглядом. – Возможно, это череп какого-нибудь врага и его поместили здесь как напоминание о торжестве. Или же череп умершей возлюбленной служил отцу воспоминанием об утрате. Не знаю, почему он хранил его, но не исключено, что по той же причине, что и я сам.
– И что же это за причина, владыка Глашатай?
– В этот зал издавна являются послы, которые угрожают нам войнами или предлагают договориться о мире. Сюда приходят обиженные, дабы я восстановил справедливость, и челобитчики, просящие о милостях. Когда эти люди обращаются ко мне, их лица искажаются гневом, омрачаются невзгодами или озаряются улыбками, изображающими фальшивую преданность. Так вот: внимая словам всех этих посетителей, я предпочитаю смотреть не на их лица, а на этот череп.
– Но почему, мой господин? – только и смог сказать я.
– Да потому, что это есть единственно чистое и честное человеческое лицо, без какой-либо маски, без лживой личины, скрывающей вероломство. Лицо, не искаженное ни страхом, ни подобострастием. Лицо, на котором навсегда запечатлена ироническая усмешка над суетной озабоченностью каждого человека насущными, сиюминутными потребностями. Когда посетитель умоляет меня немедленно вмешаться, я нарочно тяну время, скрываю свои чувства и порой выкуриваю покуитль, а то и два, глядя на этот череп. Он напоминает мне о том, что слова, которые я произнесу, вполне могут пережить мою бренную плоть, что, воплотившись в указы и законы, они могут просуществовать очень долго, а значит, я не вправе изрекать их, не оценив все возможные последствия как для тех, кто живет ныне, так и для тех, кому предстоит жить в грядущем. Аййо, сей череп нередко остерегал меня от необдуманных решений, которые я мог принять в порыве чувств.
Несауальпилли перевел взгляд с черепа на меня и рассмеялся:
– И даже если некогда эта голова принадлежала болтливому идиоту, то, как ни странно, в качестве молчаливого мертвеца он оказался бесценным мудрым советчиком.
– Мне кажется, мой господин, – заметил я, – что даже самый мудрый советник может быть полезен лишь тому, кто и сам достаточно мудр, чтобы внимать советам и понимать, что он в них нуждается.
– Я принимаю это как похвалу, Кивун, и благодарю тебя. Но скажи, мудро ли я поступил, привезя тебя сюда с Шалтокана?
– Как я могу судить об этом, мой господин? Мне ведь неизвестно, зачем это было сделано.
– Еще во времена Постящегося Койота город Тескоко прославился как центр знаний и культуры, но это не значит, что он сам по себе останется таким навеки. В самых благородных семьях могут рождаться болваны и бездельники – за примерами далеко ходить не надо, такие есть и среди моей собственной родни, – поэтому мы не стесняемся привлекать таланты отовсюду и не чураемся даже вкраплений иностранной крови. Ты показался нам человеком одаренным и многообещающим, а потому оказался в Тескоко.
– Придется ли мне здесь и остаться, владыка Глашатай?
– Это будет зависеть от тебя, от твоего тонали и от обстоятельств, которые никто не может предвидеть. Однако твои учителя отзываются о тебе с похвалою, поэтому я думаю, Кивун, что тебе предстоит принять более деятельное участие в придворной жизни.
– Мой господин, я всегда надеялся, что мне представится возможность отблагодарить тебя за великодушие. Правильно ли я понял, что смогу принести тебе пользу, ибо на меня будет возложено некое задание?
– Да, если, конечно, оно придется тебе по вкусу. За время твоего недавнего отсутствия я взял себе еще одну жену. Ее зовут Чалчиуненетль, Жадеитовая Куколка.
Я промолчал, несколько смущенный столь неожиданным и вроде бы не имевшим ко мне никакого отношения заявлением. Правитель, однако, продолжил:
– Она старшая дочь Ауицотля, его подарок мне, коим он обозначил свое восшествие на трон в качестве нового юй-тлатоани Теночтитлана. Эта девушка мешикатль, как и ты, а по возрасту (ей пятнадцать лет) годится тебе в младшие сестры. Наша брачная церемония, разумеется, будет совершена по всем правилам, однако плотскую близость придется отсрочить до тех пор, пока Жадеитовая Куколка не достигнет полной зрелости.
И снова я промолчал, хотя, конечно, мог бы рассказать мудрому Несауальпилли кое-что об особенностях созревания девушек нашего народа.
– С ней прибыла целая армия прислужниц, – продолжил Чтимый Глашатай, – так что мне пришлось отвести для ее свиты все восточное крыло. Можно сказать, что Жадеитовая Куколка имеет свой маленький двор, поэтому, что касается удобств, услуг и женского общества, тут она не будет ни в чем нуждаться. Однако, Кивун, мне пришло в голову, что не мешало бы и тебя включить в ее свиту, ибо там явно не хватает хотя бы одного лица мужского пола, а вы с ней к тому же соплеменники. Таким образом, ты мог бы послужить мне, обучая девушку нашим обычаям, принятой в Тескоко манере говорить и всему тому, что необходимо супруге, которой я мог бы гордиться.
– Но, владыка Глашатай, – уклончиво ответил я, – возможно, твоя супруга не слишком обрадуется тому, что к ней приставят то ли соглядатая, то ли наставника. Юные девушки бывают своенравны, строптивы и нетерпимы, если им вдруг покажется, что кто-то покушается на их свободу.
– Уж мне ли этого не знать, – вздохнул Несауальпилли. – У меня самого две или три дочери примерно того же возраста. А Жадеитовая Куколка, будучи дочерью одного юй-тлатоани и супругой другого, наверняка окажется еще своенравнее их. По правде сказать, я и врагу не пожелал бы состоять при особе бойкой, избалованной девицы. Хотя, Крот, надеюсь, что она тебе понравится...
Должно быть, некоторое время назад правитель дернул за скрытую веревочку колокольчика, ибо в следующее мгновение он сделал жест, и я, обернувшись, увидел стройную девушку в богатых церемониальных юбке, блузке и головном уборе, которая медленно, но уверенно направлялась к помосту. Она шла с высоко поднятой головой, но скромно потупя очи, а черты ее лица поражали совершенством.
– Дорогая, – промолвил Несауальпилли, – это тот самый Микстли, о котором мы говорили. Ты не против, если он присоединится к твоей свите в качестве твоего спутника и защитника?
– Если это угодно моему господину и супругу, я готова повиноваться, а к молодому человеку, коль скоро он не против, буду относиться как к старшему брату.
Тут веки с длинными ресницами поднялись, и я увидел очи, подобные невероятно глубоким лесным озерам. Позднее я узнал, что она имела обыкновение закапывать в глаза сок травы камопалксиуитль, расширявший зрачки и придававший им блеск, подобный сиянию драгоценных камней. Правда, это принуждало Жадеитовую Куколку избегать не только очень яркого, но и простого дневного света, при котором ее расширенные глаза видели почти так же плохо, как мои.
– Вот и хорошо, – сказал Чтимый Глашатай, удовлетворенно потирая руки.
«Интересно, – подумал я, – долго ли он совещался со своим советником-черепом, прежде чем принял такое странное решение?» Признаюсь, меня мучили дурные предчувствия.
– Кивун, я хочу, чтобы госпожа Жадеитовая Куколка всегда могла получить от тебя братский совет и наставление. Разумеется, ты не должен бранить ее за оплошности или наказывать за проступки: простолюдин, поднявший руку на знатную женщину или оскорбивший ее словом, присуждается к смерти. Я не требую и того, чтобы ты взял на себя роль тюремщика, шпиона или доносчика, но был бы рад, Крот, если бы ты нашел возможным посвящать госпоже, своей названой сестре, то время, какое сможешь уделить без вреда для своей учебы и выполнения домашних заданий. Надеюсь, ты будешь служить ей с той же преданностью, с какой служишь мне или моей первой супруге, госпоже Толлане-Текиуапиль. А теперь, молодые люди, ксимопанолти. Ступайте и познакомьтесь друг с другом.
Как только мы, с подобающими поклонами, покинули тронный зал, Жадеитовая Куколка с приветливой улыбкой сказала:
– Микстли, Крот да еще и Кивун. Сколько же у тебя имен?
– Моя госпожа может называть меня, как пожелает.
Она улыбнулась еще нежнее и приложила кончик изящного пальчика к остроконечному маленькому подбородку.
– Я, наверное, буду звать тебя... – Госпожа улыбнулась еще более ласково и промолвила с нежностью, отдающей приторностью липкого сиропа магуй: – Я буду звать тебя Куалкуфе.
Это слово у нас употребляется только в повелительном наклонении и произносится всегда властно, в приказном тоне, ибо обозначает: «Выполняй!» Сердце мое упало: если она с ходу придумала мне такое имечко, то, похоже, все мои недобрые предчувствия относительно этого поручения были не напрасны.
В этом я оказался прав. Хотя Жадеитовая Куколка и продолжала говорить слащавым тоном, от ее нарочитой скромности и смирения не осталось и следа: теперь она стала настоящей принцессой.
– Тебе нет нужды отрываться от своих дневных занятий, Выполняй, – заявила она. – Однако я хочу, чтобы ты был в моем распоряжении вечерами, а если необходимо, то и в ночное время. Так что изволь перенести свои пожитки в покои, находящиеся напротив моих.
С этими словами, не дожидаясь моего ответа и даже не попрощавшись, госпожа повернулась и зашагала прочь по коридору.
Камень жадеит, в честь которого эта красавица получила свое имя, хотя и не являлся редким и не обладал какими-то особо полезными свойствами, высоко ценился нашим народом, ибо его цвет считался цветом Средоточия, или Центра Всего. В отличие от испанцев, признающих лишь четыре стороны света, которые они распознают при помощи устройства, именуемого компасом, мы их различаем пять и обозначаем различными цветами. Вашим востоку, северу, западу и югу у нас соответствуют красный, черный, белый и голубой цвета. Но у нас также есть еще и зеленый, символизирующий, если пользоваться вашими понятиями, центр компаса. Место, где человек находится прямо сейчас, в любой момент, все пространство над этим местом до самого неба и все пространство под ним до загробной обители Миктлан. Таким образом, зеленый, жадеитовый, цвет имел в наших глазах особую ценность, и именем Жадеитовая Куколка могли наречь лишь дочь очень знатных, высокопоставленных родителей.
Как и с жадеитом, с этой юной принцессой следовало обращаться почтительно, а благодаря своей удивительной, изысканной красоте она вполне заслуживала того, чтобы именоваться куколкой. Другое дело, что, как настоящая куколка, она полностью лишена была человеческой совести и никогда не ведала ее угрызений. И хотя я не сразу верно истолковав свое дурное предчувствие, ей, как настоящей жадеитовой кукле, впоследствии суждено было оказаться разбитой.
* * *
Должен признаться, что предчувствия предчувствиями, однако великолепие новых покоев привело меня в восторг. Они состояли из трех комнат, не считая ванной с парилкой. Мало того, что груда стеганых одеял на кровати в новой спальне была еще выше, чем в прежней, так на нее еще и было наброшено огромное покрывало, сшитое из сотен отбеленных беличьих шкурок. Над этим ложем высился балдахин с кистями, с которого свисали почти невидимые, тончайшие сетчатые занавески, задернув которые вокруг постели я мог отгородиться от москитов и мотыльков.
Некоторое неудобство состояло в том, что мои новые покои находились на значительном удалении от остальных помещений, обслуживавшихся Коцатлем, но стоило мне упомянуть об этом Жадеитовой Куколке, как маленького раба тут же освободили от всех прочих обязанностей и полностью предоставили в мое распоряжение. Мальчик был горд таким повышением, да и сам я, признаться, почувствовал себя чуть ли не молодым вельможей. Забегая вперед, скажу, что впоследствии, когда мы с Жадеитовой Куколкой впали в немилость, маленький Коцатль не покинул меня в несчастье и готов был свидетельствовать в мою пользу.
Однако вскоре мне пришлось усвоить, что если мальчик теперь является моим личным рабом, то сам я – точно такой же раб Жадеитовой Куколки. В первый же вечер, когда служанки пропустили меня в ее роскошные покои, юная принцесса встретила меня такими словами:
– Я рада, что мне подарили тебя, Выполняй, а то тут можно умереть от скуки. Я чувствую себя словно какое-то редкое животное в клетке.
Я попытался было возразить против слова «подарили», но она перебила меня.
– Питца, – промолвила юная супруга правителя, указывая на стоявшую за ее покрытой подушками кушеткой немолодую служанку, – сказала мне, что ты ловок по части изображения людей и умеешь передать на рисунке внешнее сходство.
– Моя госпожа, я и впрямь льщу себя надеждой на то: изображенные мною люди без труда узнают себя на рисунках. Правда, мне довольно давно не доводилось практиковаться в этом искусстве...
– Вот на мне и попрактикуешься. Питца, сбегай за Коцатлем и вели ему принести все, что потребуется Выполняю для рисования.
Мальчик вскоре явился с несколькими мелками и листами самой дешевой, коричневой, неотбеленной, ибо она использовалась лишь для черновиков, бумаги. Я жестом велел ему присесть в углу комнаты.
– Ты знаешь, моя госпожа, что у меня слабое зрение, – промолвил я извиняющимся тоном. – Не позволишь ли пересесть поближе к тебе?
Она милостиво кивнула, я пододвинул табурет поближе и принялся делать набросок. Все время, пока я рисовал, Жадеитовая Куколка держала голову неподвижно и ровно, не сводя с меня огромных блестящих глаз, а когда я закончил и вручил ей бумагу, она, не взглянув, передала ее через плечо служанке.
– Питца, это я? Что скажешь, похожа?
– До самой последней ямочки на щеке, моя госпожа. И глаза твои, тут уж никто не ошибется.
Только после этого юная принцесса соблаговолила рассмотреть рисунок и милостиво улыбнулась:
– Да, это и вправду я. Я очень красивая. Спасибо, Выполняй. Скажи, а ты умеешь изображать только лицо или тело тоже?
– О моя госпожа, я умею изображать жесты, облачения, эмблемы и знаки достоинства...
– Меня все это не интересует, я спрашиваю про тело. Ну-ка нарисуй меня.
Служанка Питца издала сдавленный крик, а у малыша Коцатля отвисла челюсть, когда Жадеитовая Куколка без тени смущения и малейшего колебания сняла с себя все свои украшения и браслеты, сандалии, блузку, юбку и даже нижнее белье.
Питца отошла в сторону и спрятала покрасневшее от смущения лицо в оконной занавеске, а Коцатль, похоже, и вовсе потерял способность двигаться. Юная госпожа вольготно расположилась на своей кушетке, в то время как я, хоть от волнения и уронил кое-какие свои рисовальные принадлежности на пол, преодолевая смущение, ухитрился довольно строгим тоном сказать:
– Моя госпожа, но это весьма нескромно.
– Аййа, – рассмеялась принцесса, – узнаю стыдливого простолюдина! Ты должен усвоить, Выполняй, что знатная особа не стесняется своей наготы в присутствии рабов, хоть мужчин, хоть женщин. Для нее они все равно что ручной олень, перепел или мотылек.
– Я не раб, – довольно натянуто возразил я, – а для свободного человека созерцание его госпожи, супруги юй-тлатоани нагой является преступлением, караемым смертью. Ну а что до рабов, то они умеют говорить.
– Только не мои, ибо они боятся гнева своей госпожи больше любого закона или владыки. Питца, а ну покажи Выполняю свою спину.
Служанка заскулила и, не поворачиваясь, спустила блузу, продемонстрировав свежие рубцы от ударов. Я покосился на Коцатля: он тоже все увидел и все понял.
– Давай, – промолвила Жадеитовая Куколка, улыбаясь своей слащавой улыбкой, – садись как тебе угодно близко и нарисуй меня всю, с ног до головы.
Я повиновался, хотя моя рука и дрожала так, что мне часто приходилось стирать линию и рисовать ее заново. Признаюсь, дрожь эта объяснялась вовсе не страхом или смущением, нет, тут дело было совсем в другом. Лицезрение обнаженной Жадеитовой Куколки повергло бы в дрожь кого угодно. Наверное, ее правильнее было бы назвать Золотой Куколкой, ибо кожа девушки имела цвет золота, а тело, в каждом своем изгибе, в каждой выпуклости или углублении, было совершенным, без малейших изъянов, словно вышло из-под резца великого ваятеля. Я не мог не заметить, что и размер, и цвет ее сосков свидетельствовали о страстности натуры. Я изобразил свою госпожу в той свободной позе, в которой она расположилась на кушетке, небрежно опустив одну ногу на пол. Руки она закинула за голову, чтобы еще выгоднее подчеркнуть красоту груди. И хотя я не мог не видеть (да признаться, не мог и не запомнить) некоторые, особо интимные места, чувство приличия заставило меня изобразить их несколько смазанно, скорее намеком. Что вызвало крайнее неудовольствие Жадеитовой Куколки:
– Все бы ничего, но что это за расплывчатое пятно у меня между ног? Ты такой щепетильный, Выполняй, или просто не знаешь, как устроено женское тело? Неужели не ясно, что мое лоно, святая святых моего тела, заслуживает самого пристального внимания и детального изображения?
Встав с кушетки, она подошла ко мне (я сидел на низеньком табурете) почти вплотную и пальцем обвела места, о которых только что говорила и которые выставила на обозрение.
– Видишь, как эти нежные розовые губы смыкаются здесь, впереди, обнимая это маленькое ксаапили, утолщение, похожее на жемчужину, которое – ооо! – реагирует на любое, самое легчайшее прикосновение?
Я весь покрылся потом, служанка Питца зарылась в занавески, а бедняга Коцатль, сидевший в углу на корточках, казалось, не мог ни говорить, ни двигаться.
– Ладно, Выполняй, не дрожи ты так. Я не собираюсь ни дразнить тебя, молодой ханжа, ни испытывать твое искусство рисовальщика. Мне и так все ясно, и сейчас ты получишь задание.
Красавица повернулась и щелкнула пальцами, призывая служанку.
– Эй, Питца, кончай прятаться! Выходи и одень меня.
Пока служанка ее одевала, я поинтересовался:
– Моя госпожа желает, чтобы я нарисовал чей-нибудь портрет?
– Да.
– Чей же?
– На свое усмотрение, – ответила Жадеитовая Куколка и, когда я озадаченно заморгал, пояснила: – Ты должен понимать, что при моем положении было бы неприлично, гуляя по дворцу или передвигаясь в паланкине по городу, указывать при всех на того или другого человека и говорить: «Вот этого!» К тому же, случается, зрение меня подводит, так что я могу проглядеть кого-нибудь действительно привлекательного. Я имею в виду мужчину, конечно.
– Мужчину? – тупо переспросил я.
– Я хочу, Выполняй, чтобы ты повсюду носил с собой листы бумаги и мелки. И как только тебе повстречается, где угодно, красивый молодой мужчина, ты должен будешь запечатлеть для меня его лицо и фигуру. – Она хихикнула. – Можешь не раздевать его. Я хочу получить как можно больше рисунков самых разных мужчин, столько, сколько ты сможешь сделать. Но при этом никто не должен знать, зачем ты их рисуешь и для кого. Если тебя спросят, скажи, что ты просто практикуешься в своем искусстве.
И с этими словами госпожа кинула мне обратно два рисунка, которые я только что сделал.
– Это все. Ты можешь идти, Выполняй! Вернешься, когда сможешь показать мне подходящую подборку.
Даже тогда я был не настолько наивен, чтобы не заподозрить в глубине души, чем чреват этот приказ. Однако я предпочел выбросить подозрения из головы и, приложив к этому все свои способности, сосредоточился на выполнении задания. Самым трудным было понять, в чем именно заключается мужская красота для пятнадцатилетней девушки. Не получив на этот счет никаких конкретных указаний, я стал тайком делать наброски с принцев, благородных воинов, наставников по телесным упражнениям и тому подобных рослых, крепких и, на мой взгляд, видных молодых людей. Однако, отправляясь к госпоже в сопровождении Коцатля, тащившего целую стопку моих работ, я шутки ради положил сверху сделанное по памяти изображение того согбенного, скрюченного, коричневого, как боб какао, странного старика, который продолжал появляться в моей жизни.
Жадеитовая Куколка хмыкнула и, к моему удивлению, сказала следующее:
– Ты думаешь, будто остроумно подшутил надо мной, Выполняй. Однако мне приходилось слышать от опытных женщин, что, имея дело с карликами и горбунами, можно получить особое удовольствие. Так же как и, – она покосилась в сторону Коцатля, – занимаясь этим с мальчиками, чей тепули размером еще с мочку уха. Как-нибудь попробую, когда мне надоедят взрослые мужчины...
Госпожа просмотрела все рисунки и выбрала один:
– Йо, аййо, Выполняй! Вот этот мне нравится. Какой решительный взгляд! Кто он?
– Наследный принц Черный Цветок.
Красавица нахмурилась.
– Нет, это могло бы вызвать осложнения.
Она вновь внимательно перебрала листы бумаги.
– А этот?
– Я не знаю его имени, моя госпожа. Он гонец: порой я вижу его бегущим с посланиями.
– То, что нужно! – заявила Жадеитовая Куколка со своей обычной чарующей улыбкой и, указав на рисунок, распорядилась: – Приведи его ко мне. Выполняй!
На этот раз она не просто произнесла мое имя, а отдала приказ.
Признаюсь, я ожидал чего-то подобного, но все равно покрылся холодным потом и заговорил осторожно, с нарочитой официальной почтительностью:
– Моя госпожа, мне было приказано служить, а не укорять тебя, однако, если я правильно понял твои намерения, то прошу тебя передумать. Ты дочь величайшего правителя Сего Мира и законная супруга другого великого владыки. Позабавившись с кем бы то ни было, еще даже не побывав в постели своего мужа, ты уронишь честь двух Чтимых Глашатаев.
Я ожидал, что Жадеитовая Куколка схватится за хлыст, так хорошо знакомый ее рабам, однако госпожа выслушала меня все с той же очаровательной улыбкой и, ничуть не смутившись, промолвила:
– Я могла бы наказать тебя за дерзость, но вместо этого просто замечу, что Несауальпилли старше моего отца и что его мужская сила, очевидно, израсходована на госпожу Толлану и на всех прочих жен и наложниц. Муж пока не приближает меня к себе, поскольку наверняка отчаянно пытается вернуть с помощью всяческих знахарских и колдовских снадобий твердость своему вялому тепули. Но с какой стати я должна впустую тратить свою юность, соки и цвет моей красоты, ожидая, когда он восстановит силы и снизойдет до исполнения своих супружеских обязанностей. Коль скоро моему господину вздумалось отложить вступление в супружеские права, я сделаю так, что это будет отложено по-настоящему надолго. Ну а когда мы оба действительно будем готовы стать мужем и женой, я, можешь не сомневаться, сумею устроить так, что у Несауальпилли не возникнет и тени сомнения в моей невинности.
Я предпринял еще одну попытку. Я действительно приложил тогда все усилия к тому, чтобы отговорить Жадеитовую Куколку, хотя впоследствии этому, кажется, никто не поверил.
– Моя госпожа, вспомни, из какого рода ты происходишь. Ты внучка почитаемого Мотекусомы, рожденного Непорочной Девой. Его отец бросил в сад своей возлюбленной жадеит. Она положила камень себе на грудь и в тот же миг понесла. Таким образом, великий Мотекусома был зачат до того, как его мать сочеталась браком и вступила в плотские отношения с его отцом. Ты не должна пятнать семейное наследие, тебе следует хранить чистоту и целомудрие...
Она прервала меня смехом.
– Выполняй, я тронута твоей заботой. Но ты запоздал со своими наставлениями. Они были бы уместны лет пять или шесть назад, когда я еще была девственницей.
– Тебе лучше... ты можешь идти, мальчик, – спохватившись, хоть и с некоторым опозданием, сказал я, повернувшись к Коцатлю.
– Выполняй, приходилось ли тебе когда-нибудь вид рельефные изображения необузданных хуаштеков? Деревянные торсы и торчащие вверх мужские члены преувеличенного размера? Мой отец Ауицотль повесил одну такую панель на стене дворцовой галереи, чтобы удивлять и забавлять мужчин, своих друзей. Однако рельеф этот вызывает интерес и у женщин. Некоторые его детали вытерты до блеска, и сделали это восхищенные женщины. Самые разные – знатные, служанки, шлюхи. Поучаствовала в этом и я.
– Полагаю, мне не пристало выслушивать... – пробормотал я, но Жадеитовая Куколка оставила мои робкие возражения без внимания.
– Чтобы дотянуться до этой штуковины, мне пришлось притащить и приставить к стене большой сундук.
И я повторяла это вновь и вновь, ибо после каждого раза вынуждена была давать передышку своей нежной тепили и возобновляла свое занятие лишь после того, как у меня все заживало и переставало болеть. Но я упорствовала, и наступил день торжества, когда мне удалось-таки совладать с кончиком этой здоровенной деревянной штуковины. Постепенно мне удалось ввести ее в себя почти полностью. Признаюсь тебе откровенно: с той поры у меня было, наверное, мужчин сто, не меньше, но ни с одним из них я не пережила таких ощущений, какие испытывала тогда, прижимаясь животом к грубой резьбе, изображавшей хуаштека.
– Моя госпожа, мне не следует это знать, – взмолился я.
Жадеитовая Куколка пожала плечами.
– Я не стыдлива и не лицемерна, ибо сама природа требует от меня частой близости с мужчинами, а я не собираюсь противиться своей природе. И если потребуется, то я использую для этой цели и тебя, Выполняй. Ты совсем недурен. И ты не станешь доносить на меня, поскольку сам Несауальпилли заявил, что не хочет видеть в тебе соглядатая. Правда, это не может помешать тебе признаться в собственной вине, но поскольку она обоюдна, то ты погубишь этим не только себя, а нас обоих. Так что...
Госпожа вернула мне рисунок, который я сделал с ничего не подозревающего гонца, а также вручила перстень, который сняла со своего пальца.
– Дашь ему это. Это свадебный подарок моего господина-супруга, и другого такого перстня ни у кого нет.
И действительно, стоимость огромного изумруда, оправленного в червонное золото, даже не поддавалась оценке. Эти драгоценные камни лишь изредка доставляли в наш край купцы, осмеливавшиеся добраться до далекой страны Спутанного Леса, однако изумруды добывались даже не там, а еще южнее, в какой-то неизвестной земле. Перстень моей госпожи был из числа тех украшений, которые выигрывают, когда рука их владельца поднята, ибо к его кольцу крепились еще и жадеитовые подвески, лучше всего видные именно в таком положении. Перстень, изготовленный специально для среднего пальца Жадеитовой Куколки, мне едва налез на мизинец.
– Ни ты, ни гонец ни в коем случае не должны надевать его, – предупредила меня девушка. – Этот перстень слишком бросается в глаза. Пусть этот человек просто спрячет его, а потом, сегодня ночью, ровно в полночь, покажет стражнику у восточных ворот. Увидев этот знак, стража пропустит его, а Питца встретит и приведет сюда.
– Сегодня ночью? – сказал я. – Но мне нужно время, чтобы отыскать его, моя госпожа. Он же гонец, и его могли послать с поручением неизвестно к кому.
– Сегодня ночью, – повторила принцесса. – Я и так уже слишком долго обходилась без мужчины.
Уж не знаю, что бы она сделала со мной, если бы я не нашел этого человека, но я смог отыскать гонца и подошел к нему с видом знатного юноши, которому нужно отправить послание. Мое имя при этом названо не было, а вот гонец представился:
– Я Йейак-Нецтлин, к услугам господина.
– К услугам госпожи, – поправил я его. – Она желает, чтобы ты посетил ее во дворце в полночь.
Парень растерянно посмотрел на меня и пробормотал, что ночь – не лучшее время для того, чтобы бегать с посланиями, но тут взгляд молодого человека упал на перстень в моей ладони, и глаза его расширились.
– Если речь идет об этой госпоже, – промолвил он, – то послужить ей мне не помешают ни полночь, ни сам Миктлан.
– Речь идет о службе, требующей особой осторожности, – проворчал я, чувствуя во рту горечь. – Покажешь этот перстень стражнику, и тебя пропустят.
– Слушаю и повинуюсь, юный господин. Я непременно приду.
И он пришел. Я не ложился спать, пока не услышал, как Питца, крадучись, подвела Йейак-Нецтлина к двери напротив. После этого я заснул, так что не знаю, как долго он пробыл там и когда ушел. Неизвестно мне также и то, как часто потом повторялись визиты молодого гонца в спальню моей госпожи. Могу лишь сказать, что, прежде чем зевающая от скуки Жадеитовая Куколка поручила мне возобновить поиски и зарисовки, прошел целый месяц. Видимо, Йейак-Нецтлин все это время вполне ее удовлетворял. Имя этого гонца означало Длинные Ноги, но, возможно, он был щедро одарен и по части длины чего-нибудь еще.
Однако хотя Жадеитовая Куколка на целый месяц оставила меня в покое, на душе у меня все равно было очень тревожно. Раз в восемь или девять дней Чтимый Глашатай непременно наносил визит своей младшей, предположительно любимой, супруге, и я, присутствуя при их встречах, изо всех сил старался не потеть от смущения и страха. Мне оставалось лишь гадать, почему, во имя всех богов, Несауальпилли не замечает очевидного – того, что его супруга вполне созрела и готова к тому, чтобы муж (или же кто-нибудь другой) насладился ею в постели.
Ювелиры, имеющие дело с жадеитом, утверждают, что этот минерал легко найти среди обычных камней, ибо он сам заявляет о своем присутствии. Если вы как следует присмотритесь во время прогулок по загородной местности, то непременно заметите, что над некоторыми камнями поднимаются испарения. Это и есть жадеит. Он словно бы объявляет: «Я здесь. Приди и возьми меня!»
Подобно тому поделочному камню, в честь которого она получила свое имя, Жадеитовую Куколку тоже окружал какой-то загадочный, неподдающийся определению ореол, некое свечение, аура, я даже не знаю, как это лучше назвать, одним словом – нечто как бы говорившее каждому мужчине: «Я здесь. Приди и возьми меня!» Неужели Несауальпилли оказался единственным человеком в мире, не ощущавшим ее призывного жара? Или же он, как и предполагала его юная жена, действительно был лишен мужской силы и поэтому не интересовался ее прелестями? Вряд ли. Будучи свидетелем их встреч и бесед, я склоняюсь к тому, что он проявлял из благородства благоразумие, осмотрительность и сдержанность. Ибо Жадеитовая Куколка, подогреваемая своим порочным нежеланием довольствоваться лишь одним мужчиной, умело вводила мужа в заблуждение, побуждая видеть в себе вовсе не жадную до плотских утех юную женщину, но наивное, хрупкое, невинное создание, которое принудили вступить в брак из политических соображений, дитя, еще не готовое делить постель с мужчиной. Во время его визитов она вовсе не была той искушенной женщиной, которую так хорошо знали я, ее рабы и, надо думать, Йейак-Нецтлин. Жадеитовая Куколка облачалась в одежды, искусно скрывавшие соблазнительные формы и придававшие ей трогательную хрупкость ребенка. Каким-то непостижимым образом коварная красавица ухитрялась ослаблять свою манящую ауру плотского вожделения, не говоря уж о том, что от ее обычного высокомерия и вспыльчивости не оставалось и следа. Обращаясь ко мне, она ни разу не назвала меня унизительным именем Выполняй. Удивительно, но истинная Жадеитовая Куколка была способна оставаться для собственного супруга тайной, сокрытой, как говорят у нас, «в мешке и в ларце».
В присутствии своего господина она не только не позволяла себе томно возлежать на кушетке, но даже не садилась на табурет, а лишь смиренно стояла на коленях у его ног, смущенно потупив взор. Голос девушки звучал как робкий лепет невинного ребенка, так что, не будь мне известна вся ее подноготная, я и сам бы поверил, что передо мною наивное дитя.
– Надеюсь, теперь, в обществе земляка, тебе уже не так скучно и одиноко, как раньше? – спросил ее как-то Несауальпилли.
– Аййо, мой господин, – отозвалась Жадеитовая Куколка и улыбнулась, продемонстрировав трогательные ямочки на щеках. – До чего же я благодарна Микстли. Он все мне показывает, объясняет, что к чему, а вчера даже сводил меня в книгохранилище и прочел несколько величайших стихотворений твоего досточтимого отца.
– Ну и как, тебе понравилось? – поинтересовался юй-тлатоани.
– О да, очень. Но еще больше мне хотелось бы послушать собственные сочинения моего супруга и господина.
Несауальпилли, разумеется, не упустил случая продекламировать несколько своих произведений, хотя с подобающей скромностью и отметил, что гораздо лучше эти стихи звучат в сопровождении барабана. Мне лично больше всего запомнилось стихотворение, воспевающее закат. Его завершали следующие строки:
...Как дивных цветов ярчайший букет
Опускают в вазу из самоцветов,
Так и бог лучезарный скрывает свой свет,
И уходит день, вместе с солнечным светом.
– Какая прелесть! – выдохнула Жадеитовая Куколка. – Но до чего же грустно стало от этих стихов у меня на душе!
– На тебя так действует закат? – удивился правитель.
– Нет, мой господин, просто я подумала о боге солнца. И о богах вообще. Я знаю, что со временем познакомлюсь со всеми богами твоей страны, но пока мне не хватает тех, к кому я привыкла у себя на родине. Что, если я осмелюсь попросить у высокочтимого супруга разрешения поставить в этих покоях несколько особенно дорогих мне статуй?
– Моя дорогая Куколка, – с добродушной снисходительностью промолвил юй-тлатоани, – ты можешь делать все, что угодно, и размещать в своих покоях что вздумается, лишь бы это помогало тебе стать счастливее и справиться с тоской по дому. Я пришлю к тебе Пицкуитля, придворного скульптора, и он изготовит для тебя изваяния тех богов, какие милы твоему нежному сердечку.
В тот раз, покидая покои, Несауальпилли велел мне знаком последовать за ним, что я и сделал, усилием воли заставляя себя не потеть от страха, ибо не сомневался, что меня станут расспрашивать о том, чем занимается Жадеитовая Куколка, когда не посещает книгохранилищ и не наслаждается стихами. Однако, к огромному моему облегчению, Чтимый Глашатай поинтересовался лишь моими собственными делами.
– Не слишком ли обременительно для тебя, Крот, посвящать столько времени юной госпоже, твоей названой сестре? – доброжелательно спросил он.
– Нет, мой господин, – солгал я. – Она весьма разумна в своих требованиях и не посягает на время, предназначенное для моих занятий. Мы беседуем, прогуливаемся по дворцу или бродим по городу только по вечерам.
– Кстати, о беседах, – промолвил правитель. – Хочу попросить тебя приложить некоторые усилия и постараться избавить Жадеитовую Куколку от режущего слух произношения, выдающего в ней уроженку Мешико. Сам ты легко и быстро овладел благородной речью Тескоко, так что будь добр, Кивун, постарайся научить ее выражаться более изысканно.
– Да, мой господин, я постараюсь.
Он продолжил:
– Твой наставник по словесному знанию сказал мне, что и в искусстве письма ты также быстро добился заслуживающих восхищения успехов. Может быть, ты сумеешь выделить время и для того, чтобы применить эти познания на практике?
– Конечно, мой господин! – с жаром заверил я его. – Я обязательно найду на это время.
Так началась моя карьера писца, которой я, замечу, во многом был обязан Ауицотлю, отцу Жадеитовой Куколки. Едва вступив на престол Мешико, он немедленно заявил о себе как о решительном и доблестном правителе, развязав войну против живших на северо-восточном побережье хуаштеков. Чтимый Глашатай лично возглавил объединенное войско мешикатль, аколхуа и текпанеков и менее чем за месяц завершил поход, одержав победу. Воинам досталась большая добыча, а побежденный народ, как было заведено, обложили ежегодной данью. Все трофеи и подати делили между участниками Союза Трех: по две пятых доставалось Теночтитлану и Тескоко, одна пятая – Тлакопану.
В связи с этим Несауальпилли поручил мне расчертить учетную книгу, где бы перечислялось все, что уже поступило и должно было поступить от хуаштеков: бирюза, какао, хлопчатобумажные накидки, юбки и блузы, всевозможные ткани. Кроме этого, следовало также изготовить другие книги, где отмечалось распределение вещей и ценностей по различным складам Тескоко. За это ответственное задание, требовавшее познаний не только в письме, но и в арифметике, я взялся с пылом и рвением, твердо вознамерившись выполнить его как следует.
Однако, как я говорил, Жадеитовая Куколка также нашла применение моим способностям и вскоре снова призвала меня, велев возобновить поиски и зарисовки «красивых мужчин». А заодно не преминула пожаловаться на полную бездарность придворного ваятеля:
– С дозволения моего господина и супруга я заказала эту статую, снабдив присланного им придворного ваятеля, этого старого болвана, подробнейшими указаниями. И взгляни, Выполняй, что он изобразил! Какое уродство!
Я присмотрелся к мужской фигуре, которую вылепили в полный рост из глины и для твердости обожгли. Ни на одного из известных мне богов нашей родины скульптура не походила, хотя мне и показалось, что я уже где-то видел это изображение.
– Считается, будто аколхуа преуспели по части искусств, – с презрением продолжила девушка, – но я вижу, что здешний придворный мастер просто удручающе бездарен в сравнении с куда менее известными художниками, творения которых я видела дома. Если следующая работа Пицкуитля окажется не лучше этой, я пошлю в Теночтитлан за теми безвестными мешикатль, и он будет посрамлен. Так ему и передай!
Я заподозрил, что госпожа попросту изобретает предлог, чтобы вызвать в Тескоко кого-то из своих прежних любовников, но оставил свои подозрения при себе и, как было велено, отправился вниз, в мастерскую придворного ваятеля. Там царил шум: в печах для обжига ревело пламя, стучали молотки, скрежетали резцы учеников и подмастерьев. Чтобы сообщить мастеру о жалобах и угрозах Жадеитовой Куколки, мне пришлось кричать.
– Я сделал все, что мог, – сказал пожилой художник, – но юная госпожа даже не соизволила назвать мне имя избранного ею бога, чтобы я мог взять за образец другие его статуи или рисованные изображения. Вот, посмотри, для работы мне дали лишь это.
И ваятель показал мне рисунок, выполненный мелком на грубой бумаге. Мой собственный рисунок, изображавший Йейак-Нецтлина. Для меня это стало полнейшей неожиданностью. Я не понимал, с чего это Жадеитовой Куколке пришло в голову придать статуе неведомого бога сходство с простым смертным, дворцовым скороходом. Однако я не стал расспрашивать госпожу, поскольку она наверняка ответила бы, что это не мое дело.
В следующий раз, показывая рисунки, я намеренно добавил к ним и шутливое изображение супруга Жадеитовой Куколки, Чтимого Глашатая. Она удостоила его лишь мимолетного взгляда, фыркнула и презрительно отбросила в сторону. А выбор ее на сей раз пал на молодого помощника придворного садовника. Именно этому юноше, его звали Ксали-Отли, я на следующий день и вручил перстень, сопроводив это необходимыми указаниями. Как и его предшественник, новый любовник госпожи был всего лишь простолюдином, однако на науатлъ говорил очень чисто. Это вселило в меня надежду, что, хотя мне в ближайшее время предстоит редко видеться с Жадеитовой Куколкой, этот юноша поможет ей совершенствоваться в благородном наречии Тескоко, так что поручение Несауальпилли будет выполнено.
Составив полный перечень всего, что поступило в качестве дани от хуаштеков, я принес свою работу отвечавшему за учет податей помощнику казначея, который по достоинству оценил мой труд, удостоив его похвалы перед лицом своего начальника, Змея-Женщины. А господин Крепкая Кость, в свою очередь, был настолько добр, что хорошо отозвался обо мне в присутствии Несауальпилли. Так что в результате Чтимый Глашатай послал за мной и спросил, не хочу ли я попробовать свои силы в той самой работе, которой сейчас занимаетесь вы, почтенные братья. Мне предложили записывать все, что произносилось в зале, где юй-тлатоани заседал со своим Изрекающим Советом, и в палате справедливости, где он принимал простых аколхуа, являвшихся к нему с жалобами и прошениями.
Естественно, я взялся за эту работу с радостью и энтузиазмом, и хотя поначалу она давалась мне непросто и случались ошибки, но в конечном счете и этот мой труд был удостоен похвалы. К тому времени я уже набил руку в письме, так что мог изображать символы красиво и точно, однако на моей новой должности требовалась еще и быстрота. Скажу с гордостью, в этом мне тоже удалось преуспеть, хотя, конечно, скорость моего письма, почтенные господа писцы, не шла ни в какое сравнение со скоростью вашего. А ведь на советах, приемах и судах требовалось записывать практически каждое слово, причем зачастую несколько человек говорили одновременно. К счастью, в таких случаях у нас, так же как и у вас, одновременно работали несколько опытных писцов, поэтому то, что упустил один, как правило, всегда мог восполнить другой.
Я быстро научился рисовать по ходу дела только те знаки, которые отражали лишь самое важное из сказанного, а уже потом, на досуге, припоминал детали, заполнял пропуски и превращал свою скоропись в подробную развернутую запись. После этого я переписывал текст начисто и добавлял краски, которые делали его полностью понятным. Подобный порядок действий не только помогал мне делать записи быстрее, но и способствовал улучшению памяти.
Весьма полезным изобретением стали придуманные мною, если можно так выразиться, составные символы, отображавшие целую последовательность слов. Например, изображение одного лишь кружка, знака открытого рта, обозначало длинную тираду, С которой каждый выступавший начинал свою речь. Это было традиционное обращение к юй-тлатоани: «В высочайшем присутствии благороднейшего нашего повелителя и господина, Чтимого Глашатая Тескоко Несауальпилли...» Если же речь шла о том, что случилось давно, или, напротив, о совсем недавних событиях, я предварял запись изображением младенца, обозначавшего «новое», «недавнее», или же стервятника – символа «старости», «былого». Ну да ладно... я понимаю, что это не слишком ценные воспоминания, которые могут представлять хоть какой-то интерес разве что для моих собратьев писцов. Признаюсь честно, я так подробно говорил обо всех этих вещах по той простой причине, что мне не хочется рассказывать о некоторых других. Прежде всего о том, как я выполнял поручения своей госпожи, Жадеитовой Куколки.
– Мне требуется новое лицо, – заявила она, хотя мы оба знали, что требовалось ей отнюдь не лицо. – И я не собираюсь ждать, пока ты соберешь новую подборку рисунков. Дай-ка мне взглянуть на те, что ты уже сделал.
Я принес госпоже все, что у меня имелось, и она, быстро просмотрев рисунки, сказала:
– Вот этот вроде бы неплох. Кто он такой?
– Какой-то раб, которого я видел во дворце. Кажется, носильщик или кто-то в этом роде.
– Выполняй! – скомандовала Жадеитовая Куколка, вручая мне перстень.
– Моя госпожа, – изумился я. – Раб?!
– Когда у меня появляется срочная потребность, я особо не привередничаю, – призналась она. – Кроме того, иметь дело с рабами порой совсем неплохо. Хотя бы потому, что от них можно потребовать любых непристойностей: эти бедолаги ни в чем не осмелятся мне отказать. – И красавица улыбнулась своей слащавой улыбкой пресыщенной женщины. – Чем меньше у человека прав, тем сильнее он пресмыкается, стараясь угодить.
Прежде чем я успел что-либо возразить, Жадеитовая Куколка подвела меня к алькову в стене и сказала:
– Посмотри. Вот второй бог, которого я заказала у так называемого ваятеля Пицкуитля.
– Это не бог! – в ужасе воскликнул я, уставившись на новую статую. – Это младший садовник Ксали-Отли.
– Тебе, как и всем в Тескоко, следует считать, что это малоизвестный бог, почитаемый в Теночтитлане моей семьей. Но не беспокойся: этот старый бездарь Пицкуитль так его изобразил, что и мать родная не узнает. Я уже послала в Мешико за художниками, о которых говорила. Они прибудут сюда сразу после праздника Очпанитцили. Иди и скажи Пицкуитлю, что я велю приготовить для них мастерскую и снабдить их всеми материалами, какие потребуются. А потом найди того раба и дай ему перстень. Выполняй!
Когда я снова явился к скульптору, он ворчливо сказал:
– Могу лишь повторить, что не так просто делать статую на основе рисунка. Хорошо хоть, на сей раз госпожа дала мне еще и череп.
– Что?
– Ну да, добиться сходства гораздо легче, когда у тебя под рукой подлинные лицевые кости, на которые остается лишь вместо плоти налепить глину.
Не желая поверить в то, о чем мне следовало бы догадаться гораздо раньше, я запинаясь пробормотал:
– Но... но, мастер Пицкуитль... никто не может обладать черепом бога.
Он смерил меня долгим взглядом из-под тяжелых век и ответил:
– Я знаю одно: мне дали череп недавно умершего молодого мужчины, строение лицевых костей которого примерно соответствовало полученному мною рисунку, и сказали, что речь идет о каком-то второстепенном боге. Я не жрец, чтобы подвергать сомнению подлинность этого бога, и я не такой дурак, чтобы позволить себе сомневаться в словах великой госпожи, супруги правителя. Я просто исполняю то, что мне поручают, и поэтому мой собственный череп до сих пор остается в целости и сохранности. Ты все понял?
Я молча кивнул. Да уж, наконец-то я все понял, причем слишком хорошо.
– Что касается новых, прибывающих по приказу госпожи художников, то мастерская для них будет готова, – продолжил мастер. – Но скажу откровенно: я не завидую никому, кто находится в услужении у госпожи Жадеитовой Куколки. Ни самому себе. Ни им. Ни тебе.
Вот уж точно, мое положение, положение сводника и пособника убийцы, было незавидное. Но увы, я увяз уже так глубоко, что не видел никакой возможности освободиться. А потому отправился искать парнишку, звавшегося, на высокопарный манер рабов, Ньец-Уийотль, что значит Я Обрету Величие. Видимо, его способности не соответствовали столь многообещающему имени, ибо вскоре Жадеитовая Куколка призвала меня снова.
– Ты был прав, Выполняй, – промолвила она. – С рабом вышла ошибка: это существо и впрямь возомнило себя человеком. – Красавица рассмеялась: – Ну что ж, в скором времени он станет богом, а это всяко больше того, на что такое ничтожество вообще могло рассчитывать. Но это наводит меня вот на какую мысль. Мой супруг и господин может в конечном счете задуматься, почему в моих покоях стоят лишь статуи богов мужского пола: мне не помешает обзавестись хотя бы одной богиней. В последний раз среди твоих рисунков я приметила миловидное женское лицо. Принеси этот листок, я хочу взглянуть на него еще раз.
С тяжелым сердцем выполнил я приказ госпожи, проклиная себя за то, что вообще сделал этот набросок, пленившись очарованием незнакомой красавицы. Она и впрямь привлекала множество мужских взглядов, зажигавшихся мечтами и желаниями, хотя сама была замужней женщиной, супругой процветающего кожевенника, державшего лавку на рынке Тескоко. Звали ее Немальуфли, и она поражала не только своей совершенной, цветущей красотой, но еще и тем, что буквально лучилась счастьем. И имя ей подходило: оно означало Сама Утонченность.
Жадеитовая Куколка внимательно присмотрелась к изображению и, к моему облегчению, сказала:
– Я не могу послать тебя к ней, Выполняй! Это было бы нарушением приличий и могло бы вызвать нежелательный шум. Я пошлю одну из моих рабынь.
К сожалению, вопреки надеждам мне не удалось остаться непричастным к этой истории, ибо вскоре юная госпожа заявила:
– Эта женщина, Немальуфли, придет сюда сегодня вечером. И – поверишь ли? – она станет первой женщиной, с которой я займусь тем, чем обычно занимаюсь с мужчинами. Я хочу, чтобы ты захватил свои рисовальные принадлежности и изобразил нашу забаву во всех подробностях, дабы я потом могла полюбоваться всем, что мы с ней проделаем.
Разумеется, меня все это напугало и огорчило, причем по трем причинам. Во-первых, я злился на себя из-за того, что невольно навлек на Саму Утонченность беду, во-вторых (сознаюсь, это было эгоистично), после такой ночи я уже никак не смог бы утверждать, что не знал, что за дела творятся в покоях моей госпожи. В-третьих, я содрогался при одной лишь мысли о том, что мне придется стать вынужденным свидетелем акта, требовавшего, по моему глубокому убеждению, уединения. Но поскольку возможности уклониться так и так не было, я, к стыду своему, испытывал одновременно и некое извращенное любопытство. Разумеется, само слово «патлачуиа» мне слышать доводилось, но на практике я просто не мог себе представить, как две женщины могут заниматься этим друг с другом.
Сама Утонченность выглядела, как всегда, веселой, хотя и несколько озадаченной этим загадочным приглашением. Стояло лето, ночь была теплой, но красавица явилась в накидке: возможно, ей было велено по пути во дворец закрывать лицо плащом.
– Моя госпожа? – деликатно промолвила она, переведя вопросительный взгляд с юной супруги правителя на меня, сидевшего со стопкой бумажных листов на коленях. Мне следовало бы постараться деликатно скрыть свое присутствие, но поскольку я плохо видел, то мог запечатлевать происходящее только с близкого расстояния.
– Не обращай внимания на писца, – сказала Жадеитовая Куколка. – Смотри только на меня. Во-первых, я должна быть уверена, что твой муж ничего не знает об этом посещении.
– Ничего, моя госпожа. Он спал, когда я ушла. Твоя служанка сказала мне, чтобы я ничего ему не говорила, и я не говорила, ибо подумала, тебе может понадобиться от меня что-то, что не касается мужчин.
– Именно так, – удовлетворенно улыбаясь, промолвила хозяйка, а когда гостья вновь перевела взор на меня, резко заявила: – Я же сказала, не обращай на писца внимания. Он ничего не видит и не слышит. Это просто предмет обстановки. Его не существует. – Потом она понизила голос, и он зазвучал завораживающе томно: – Мне говорили, что ты одна из самых красивых женщин в Тескоко. Как видишь, я тоже. Думаю, мы могли бы не без удовольствия сравнить наши прелести.
С этими словами она потянулась и сдернула через голову накидку с Немальуфли. Гостья, естественно, удивилась тому, что супруга правителя лично снимает с нее верхнюю одежду, а потом и испугалась, когда Жадеитовая Куколка следом за накидкой взялась и за блузу, в результате чего посетительница оказалась обнаженной до пояса.
Ее испуганный взор метнулся ко мне, однако я, словно ничего особенного не происходило, придал лицу бесстрастное выражение и сосредоточился на только что начатом рисунке. Не думаю, чтобы потом Сама Утонченность взглянула на меня еще хоть раз: похоже, ей каким-то образом удалось убедить себя в том, будто я и вправду не живой человек, а какой-то неодушевленный предмет. Ибо, не сумей бедная женщина выбросить меня из своего сознания, она, наверное, умерла бы от стыда.
В то время как гостья неподвижно, словно обратившись в статую, стояла посреди комнаты с не прикрытой одеждой грудью, Жадеитовая Куколка с нарочитой медлительностью, как, наверное, делала, когда желала возбудить мужчину, сняла собственную блузу и шагнула вперед, так что обнаженные тела двух женщин почти соприкоснулись. Сама Утонченность была лет на десять старше и на пядь выше юной госпожи.
– Да, – молвила Жадеитовая Куколка, – твоя грудь действительно красива. Только, – она сделала вид, будто надула губки, – почему твои соски выглядят так робко? Разве они не могут набухнуть и затвердеть, как мои? – Она привстала на цыпочки, подалась грудью вперед и воскликнула: – Ты только посмотри, они соприкасаются! Наши груди так подходят одна к другой, моя дорогая! Может быть, подойдет и все остальное?
И она припала губами к губам Самой Утонченности. Та не закрыла глаз, и выражение ее лица не изменилось, но щеки Жадеитовой Куколки ввалились. Спустя мгновение она слегка отстранилась и с восторгом прошептала:
– Ну конечно, я ведь знала, что твои соски могут набухнуть. Смотри, как восхитительно трутся они о мои. – Она снова подалась вперед для очередного поцелуя, и на сей раз Сама Утонченность закрыла глаза, словно боясь того, что может невольно в них отразиться.
Они обе стояли неподвижно достаточно долго, так что я успел их запечатлеть: Жадеитовая Куколка поднялась на цыпочки, и соприкасались у них лишь губы и груди. Потом девушка потянулась и развязала пояс женщины: юбка с шелестом упала на пол. Я увидел, как Сама Утонченность вздрогнула и непроизвольно сомкнула ноги. Спустя мгновение Жадеитовая Куколка развязала также пояс собственной юбки и, поскольку под юбкой у нее ничего не было, осталась совершенно нагой, если не считать золоченых сандалий. Однако, прижавшись к гостье всем телом, она поняла, что та, как всякая порядочная женщина, носила нижнее белье, и, отпрянув, воззрилась на нее со смесью удивления, насмешки и легкой досады.
– Я не стану снимать твое последнее скромное прикрытие, Сама Утонченность, – нежно прошептала она, – и не стану просить тебя это сделать. Я добьюсь того, что тебе самой этого захочется.
Юная госпожа взяла женщину за руку и потянула ее за собой к большому, осененному балдахином ложу. Они улеглись на него, ничем не прикрывшись, а я подошел поближе со своими мелками и листами бумаги.
Брат Херонимо полагает, что это уж слишком? Ну что ж, не стану спорить. Правда, то, что я видел тогда, трудно позабыть. Но конечно, если вам угодно, я избавлю ваш чувствительный слух от описания подробностей. Скажу лишь, почтенные писцы, что я не один раз становился свидетелем изнасилований: того, как воины, и наши, и ваши, неистово набрасывались на своих пленниц. Но за всю свою жизнь мне не доводилось видеть, чтобы не только тело, но и душа женщины были бы изнасилованы другой женщиной так бесстыдно, так похотливо и так всецело, как проделала это Жадеитовая Куколка по отношению к Самой Утонченности.
И что еще меня тогда особенно поразило, так это то, каким образом юная девушка ухитрилась полностью подчинить себе взрослую, замужнюю женщину. Не прибегая к силе, угрозам или приказам, она одними своими прикосновениями, поцелуями и ласками довела Саму Утонченность до такого состояния, что та уже не владела собой.
Может быть, здесь уместно будет упомянуть, что у нас, когда речь идет о соблазнении женщины, принято употреблять выражение «ласкать цветами»...
Некоторое время Сама Утонченность покорно, но безразлично лежала на ложе, тогда как Жадеитовая Куколка губами, языком и самыми кончиками своих пальцев прикасалась к опущенным векам женщины, к ее ресницам, ушным раковинам, углублению в горле, выемке между грудями, обнаженному животу и пупку. Раз за разом языком или кончиком пальца она медленно выводила спирали вокруг одного из теперь уже напрягшихся сосков гостьи, перед тем как ущипнуть или лизнуть его. Юная госпожа больше не припадала к губам Самой Утонченности в страстных поцелуях, но время от времени шаловливо облизывала ее закрытые губы. Постепенно губы женщины, как и ее груди, стали набухать и краснеть. Ее гладкое, медного оттенка тело местами покрылось гусиной кожей и стало подрагивать.
Порой Жадеитовая Куколка прерывала свои ласки и крепко прижималась к Самой Утонченности всем телом, извиваясь в экстазе. Та, даже не открывая глаз, чувствовала, что происходит с юной госпожой. Равнодушной к этому могла бы остаться лишь каменная статуя, а женщина, пусть даже самая добродетельная и запуганная, – отнюдь не изваяние. Когда юная госпожа в очередной раз затрепетала в экстазе, Сама Утонченность откликнулась стоном и впервые по своей воле припала к губам Жадеитовой Куколки. Губы женщин слились, они обе застонали, трепетные тела крепко прижались одно к другому, и гостья, протянув руку, уже по своей воле сорвала с бедер разделявшую их ткань.
Потом Сама Утонченность снова закрыла глаза, вытянулась и укусила тыльную сторону своей ладони, не удержавшей всхлип. Она опять застыла неподвижно, а Жадеитовая Куколка продолжила свое соблазнение. Но теперь лежавшая на ее разворошенной постели женщина была полностью обнажена, так что юная госпожа получила доступ к спрятанным ранее интимным местам. Некоторое время Сама Утонченность удерживала ноги плотно сжатыми, но потом медленно, словно вопреки ее воле, они стали раздвигаться. Сначала самую капельку, потом чуточку больше...
Жадеитовая Куколка зарыла свою голову между ними, ища то, что она когда-то описала мне как «маленькую розовую жемчужину». Это продолжалось некоторое время, за которое гостья, словно испытывая муки, издала множество охов и стонов, а потом наконец выгнулась и забилась в экстазе. Ну а затем, придя в себя, она, должно быть, решила, что, раз зашла так далеко, терять ей уже нечего, и начала вытворять с Жадеитовой Куколкой то же самое, что до этого та проделывала с ней. Они сливались воедино в разнообразных позициях: то как мужчина и женщина, целуя одна другую в губы и соприкасаясь промежностями; то обняв друг друга за бедра и используя свои языки в качестве миниатюрных, но зато более проворных и неутомимых заменителей мужского члена. Порой они устраивались так, что смыкали свои лона и старались соприкоснуться и потереться друг о друга «маленькими розовыми жемчужинами».
Это их положение напомнило мне легенду о возникновении человечества. По нашим поверьям, когда на Земле миновали эры богов и гигантов, боги решили подарить ее людям. Однако подобных существ тогда просто не существовало, так что им пришлось изготовить одинаковое количество мужчин и женщин. Однако эти первые люди оказались неудачными, ибо и у мужчин, и у женщин не было ног, а то, что расположено между ними, заменяли гладкие выпуклости. Легенда гласит, что боги намеревались скрыть срамные части людей из скромности, но в это трудно поверить, ибо сами они, и боги и богини, всегда были привержены плотским радостям и ни скромностью, ни сдержанностью сроду не отличались.
Так или иначе, эти первые люди вполне могли, прыгая на обрубках тел, наслаждаться всеми красотами подаренного им богами мира, но не имели возможности наслаждаться друг другом, к чему, несмотря на отсутствие необходимых органов, все же стремились, ведь недаром они были изначально разделены на два разных пола. К счастью для будущего человечества, эти первые люди нашли выход из положения: мужчина и женщина одновременно подпрыгнули и (так спариваются в полете некоторые насекомые) соединили в воздухе нижние части своих тел с такой силой, что произошло совокупление. Признаюсь, легенда эта не слишком внятна, ибо не объясняет, как же именно все-таки произошло соитие, что способствовало зачатию и как первые женщины сумели разрешиться от бремени. Но так или иначе они это сделали, и следующее поколение людей появилось на свет уже с ногами и с половыми органами. Глядя на то, как Жадеитовая Куколка и Сама Утонченность нетерпеливо трутся друг о друга промежностями, я не мог не вспомнить о первых людях, вознамерившихся совокупиться, несмотря на отсутствие необходимых для этого органов.
Должен заметить, что женщина и девушка, какие бы замысловатые позы они ни принимали и сколь бы страстно ни ласкали друг друга, все-таки не впадали в то грубое неистовство, какое бывает при спаривании с участием мужчины: движения их отличались большей плавностью и не были столь порывисты. Бывало, что обе вдруг неподвижно замирали в той или иной позе, причем так надолго, что могло показаться, будто они заснули, но потом, вместе или поодиночке, начинали дергаться и извиваться. Я потерял счет этим вспышкам страсти, но могу сказать, что Сама Утонченность и Жадеитовая Куколка в ту ночь достигли высшей точки наслаждения большее число раз, чем это удалось бы любой из них в объятиях самого выносливого мужчины.
Однако в перерывах между этими маленькими конвульсиями они оставались в своих разнообразных позах достаточно долго, так что я смог сделать множество рисунков их тел, разделенных или переплетенных. Если некоторые из рисунков и оказались смазанными или начертанными дрожащей рукой, то в этом следует винить моделей: их вид слишком уж возбуждал художника. Я ведь и сам не был каменной статуей. Созерцание совокупляющихся красавиц заставляло меня откликаться невольной дрожью, а дважды мой член непроизвольно...
Ну вот, теперь и брат Доминго покидает нас, да так стремительно! Странно, как одни и те же слова могут оказывать на разных людей совершенно противоположное воздействие. Думаю, все дело в том, что слова вызывают в наших головах яркие образы, причем так происходит со всеми, даже с писцами, которые, как считается, лишь бесстрастно внимают звукам да запечатлевают их на бумаге.
Коль скоро, однако, дело обстоит таким образом, я, пожалуй, воздержусь от описания всего прочего, чем занималась эта парочка той ночью. Скажу лишь, что в конце концов они разомкнули объятия и обессиленно растянулись на ложе. Обе тяжело дышали, их тепили набухли и покраснели, кожа лоснилась от пота, слюны и прочих выделений, а тела, словно шкуры ягуаров, были испещрены следами укусов и поцелуев.
Тихонько поднявшись со своего места рядом с кроватью, я дрожащими руками собрал разбросанные вокруг моего сиденья рисунки и отошел в дальний угол. Сама Утонченность тоже встала и медленно, словно человек, только что оправившийся от забытья, стала одеваться. В мою сторону она старалась не смотреть, но я видел, что по лицу гостьи струятся слезы.
– Тебе надо отдохнуть, – сказала ей Жадеитовая Куколка и дернула за висевшую над ложем веревочку колокольчика. – Питца проводит тебя в отдельную комнату.
Появилась заспанная рабыня, и в ее сопровождении все еще плакавшая Сама Утонченность покинула помещение.
– А что, если она расскажет обо всем своему мужу? – дрожащим голосом спросил я.
– Ничего она не расскажет, не посмеет! – уверенно заявила Жадеитовая Куколка. – Дай-ка лучше взглянуть на зарисовки.
Я вручил госпоже рисунки, и она принялась один за другим внимательно их рассматривать.
– Вот значит, как это выглядит? Изысканно... А я-то думала, что уже испытала все виды наслаждений... Как жаль, что мой господин Несауальпилли приставил ко мне только немолодых и непривлекательных служанок. Пожалуй, некоторое время мне придется довольствоваться посещениями Самой Утонченности.
Я был рад услышать это, поскольку знал, какая судьба в противном случае неминуемо ожидала бы бедную женщину.
Юная госпожа отдала мне рисунки обратно, потом потянулась и сладострастно зевнула.
– Знаешь, Выполняй, мне и правда кажется, что сегодня я испытала наибольшее наслаждение с тех пор, как попробовала ту деревянную штуковину.
«Ну что ж, это, наверное, вполне резонно, – думал я, направляясь обратно в свои покои. – В конце концов, женщина знает потребности женского тела лучше любого мужчины. Ведь только ей известны все тайны собственной чувственности, только она знает, как именно ее тело, а стало быть, и тела других женщин реагируют на различные действия и прикосновения партнера. Но если так, значит, и мужчина, получив доступ к этим знаниям, может добиться большего совершенства в искусстве плотских утех, к обоюдному удовольствию, как своему собственному, так и той, с кем он делит ложе». Исходя из этих соображений, я провел немало времени, изучая рисунки и восстанавливая в памяти детали, которые не могли запечатлеть никакие мелки.
Прошу понять меня правильно: я вовсе не гордился той ролью, которую мне пришлось сыграть в падении Самой Утонченности, но всегда считал, что человек должен по возможности извлекать пользу из всего, даже если ему приходится участвовать в самых плачевных событиях.
* * *
Увы, грехопадение Самой Утонченности отнюдь не стало самым прискорбным событием в моей жизни. Если бы я только знал, какой удар поджидает меня, когда снова вернулся домой, на родной Шалтокан, чтобы участвовать в празднике Очпанитцили.
Это название означает «Метение Дороги», сам же обряд принадлежит к числу тех церемоний, которые совершаются ради того, чтобы хорошо уродился маис. Праздник приходился на наш одиннадцатый месяц (примерно середина вашего августа) и состоял из череды различных ритуалов, кульминацией которых служила мистерия рождения Кентиотля, бога маиса. Особенностью этого торжества являлось то, что ведущую роль в нем играли женщины, мужчины же, в том числе и многие жрецы, оставались простыми зрителями.
Праздник начинался с того, что самые почтенные и добродетельные жены и вдовы Шалтокана шествовали со специально изготовленными из перьев метлами, подметая все храмы и прочие святые места острова. Потом под руководством наших храмовых прислужниц женщины разыгрывали целое ночное представление, с песнями, музыкой и танцами. Выбранная из числа жительниц острова девственница исполняла роль Тетеоинан, матери всех богов. Кульминацией ночи становилось представление, которое она совершала на вершине нашей храмовой пирамиды: сама, без участия мужчины, последовательно изображала утрату девственности, зачатие, беременность, вынашивание плода и родовые муки. Затем женщины-лучницы, выполнявшие свою задачу с превеликим пылом и рвением, но абсолютно неумело, расстреливали ее из луков. Поскольку стрелками они были никудышными, жертва, как правило, умирала долго и в мучениях.
Конечно, в последний момент почти всегда происходила подмена, ибо мы не приносили в жертву своих девушек, за исключением тех редких случаев, когда участница церемонии по каким-то причинам сама высказывала желание умереть. Таким образом, смерть обычно настигала не девственницу, изображавшую Тетеоинан, а какую-нибудь рабыню или пленницу, жизнь которой ничего не стоила. В отличие от первой части представления от жертвы не требовалось невинности, так что порой в праздничную ночь избавлялись от какой-нибудь никчемной старухи.
Так или иначе, когда неумело истыканная стрелами, истекшая кровью жертва испускала-таки дух, за дело наконец принимались жрецы. Выступив из храма, в котором до этого скрывались, они, почти невидимые в ночи из-за своих черных одежд, затаскивали тело внутрь. Там они быстро снимали кожу с одного бедра жертвы. Жрец надевал эту коническую шапочку из плоти себе на голову и выбегал из храма под взрыв музыки и песен: сие означало рождение бога маиса Кентиотля. Новорожденный «бог» вприпрыжку сбегал с пирамиды, присоединялся к танцующим женщинам, и пляски продолжались до самого утра.
Я рассказываю обо всем этом потому, что подобная церемония проводилась регулярно, а вас ведь интересуют наши обычаи. Полагаю, что в том году празднества проходили так же, как и обычно, но точно сказать не могу, ибо я уехал раньше, чем все закончилось.
Великодушный принц Ива вновь выделил мне акали с гребцами, и я, прибыв на Шалтокан, встретил там Пактли, Чимальи и Тлатли, которых тоже отпустили из школ на праздник. Вернее, Пактли уже завершил свое обучение, что не могло меня не тревожить, ибо теперь у него не оставалось никакого занятия, кроме как дожидаться смерти своего отца, владыки Красной Цапли, и освобождения престола. Ну а пока островом правил его отец, господин Весельчак мог направить все свои силы на то, чтобы с помощью моей жадной и честолюбивой матери добиться-таки своего и заполучить в жены Тцитци, отнюдь не желавшую такой участи и до сих пор ухитрявшуюся ее избегать.
Однако у меня неожиданно появился и другой, причем даже более основательный повод для беспокойства. Чимальи и Тлатли настолько не терпелось увидеть меня, что они, приплясывая от возбуждения, ждали у причала, когда причалит мое каноэ. Не успел я сойти на берег, как друзья с криками и смехом бросились мне навстречу.
– Крот, у нас новости! Новости так новости!
– Наши способности оценили по заслугам! Нас призвали ко двору Тескоко!
Они говорили так сумбурно, что сперва я даже не понял, о чем речь. А когда сообразил, то пришел в ужас. Оказалось, что оба моих друга и есть те талантливые художники из Мешико, которых пригласила Жадеитовая Куколка. После каникул вместо возвращения в Теночтитлан им предстояло отправиться вместе со мной в Тескоко.
– Я буду ваять статуи, – сказал Тлатли, – а Чимальи станет раскрашивать их, чтобы они казались живыми. Так говорится в послании госпожи Жадеитовой Куколки. Представляешь? Дочь одного юй-тлатоани и супруга другого! Никогда прежде художники нашего возраста не удостаивались такой чести!
– Мы и понятия не имели, что госпожа Жадеитовая Куколка вообще видела работы, выполненные нами в Теночтитлане! – воскликнул Чимальи.
– А она, оказывается, видела и пришла в такое восхищение, что призвала нас к себе! – восторженно подхватил Тлатли. – Должно быть, у этой госпожи хороший вкус.
– Вкусы у этой госпожи весьма разнообразные, – уныло пробормотал я.
Мои друзья почувствовали, что я почему-то не разделяю их восторгов, и Чимальи чуть ли не извиняющимся тоном сказал:
– Это наш первый настоящий заказ, Крот. Статуи и картины, которые мы создавали в городе, представляли собой лишь элементы убранства нового дворца Ауицотля, так что платили нам не больше, чем каменщикам. А в этом послании говорится, что нам выделят целую мастерскую, с инструментами и материалами. Естественно, что мы просто не помним себя от восторга. Но скажи, тебя что-то смущает?
– Может быть, эта госпожа тиранка, которая заставит нас работать до смерти? – спросил Тлатли.
Я мог бы ответить, что насчет смерти он действительно попал в точку, однако вместо этого пробормотал:
– Эта госпожа не без некоторых странностей, но у нас еще будет время поговорить о ней. А сейчас прошу прощения, но я сам устал, как ты выразился, до смерти.
– Конечно, Крот, – откликнулся Чимальи. – Давай мы отнесем домой твой багаж. Тебе надо встретиться с родными, поесть, хорошенько отдохнуть, а уж потом ты обязательно расскажешь нам все о Тескоко и дворце Несауальпилли. Мы не хотим, чтобы нас там посчитали невежественными провинциалами.
И всю дорогу мои приятели продолжали весело болтать о том, как им повезло. Я же слишком хорошо понимал, что рано или поздно «художества» Жадеитовой Куколки все равно выйдут на свет, а когда это произойдет, гнев Несауальпилли обрушится на всех, кто пособничал молодой госпоже совершать прелюбодеяния и убийства. У меня, правда, теплилась слабая надежда на то, что я понесу не самое строгое наказание, ибо действовал в точном, буквальном соответствии с приказами правителя, тогда как все остальные выполняли преступные указания Жадеитовой Куколки и вряд ли могли рассчитывать на пощаду. Мысленно я уже видел на шеях Питцы, ночного привратника, а возможно, мастера Пицкуитля, а заодно и Тлатли с Чимальи веревочные петли, замаскированные цветочными гирляндами.
Дома отец и сестра заключили меня в радостные объятия. Объятия матушки были более вялыми, но она сослалась на то, что весь день орудовала метлой в разных храмах. Мама подробно рассказывала о том, как готовятся женщины острова к Очпанитцили, но я мало что слышал, потому что пытался придумать какой-нибудь повод, чтобы ускользнуть и уединиться с Тцитци.
Мне не терпелось не столько продемонстрировать сестре кое-что из почерпнутого мною во время наблюдений за Жадеитовой Куколкой и Самой Утонченностью, сколько поговорить о своем двусмысленном положении при дворе Тескоко и посоветоваться насчет того, как уберечь Чимальи и Тлатли от столь незавидной участи.
Однако матушка продолжала сетовать на то, как тяжело мести целый день храмы, до самого вечера. А с наступлением темноты к нам в дом ввалились облаченные в черное жрецы.
Четверо жрецов явились за моей сестрой.
Даже не поздоровавшись с хозяевами (служители богов всегда пренебрегали правилами приличия), один из жрецов, не обращаясь ни к кому из присутствующих в отдельности, громко вопросил:
– Здесь ли жительствует девица по имени Чиучнауи-Акатль-Тцитцитлини?
Разобрать слова было непросто, ибо хриплый голос жреца походил на какое-то птичье курлыканье. Что не удивляло, ибо многие храмовые служители в знак покаяния и смирения прокалывали себе языки, а потом еще и расширяли отверстия, вставляя в них все более и более толстые камышинки, веревки или колючки.
– Да, это моя дочь, – сказала мать, горделиво указывая на сестру. – Девятая Тростинка, Звенящий Колокольчик.
– Тцитцитлини, – прохрипел неопрятный старик, обращаясь уже непосредственно к девушке. – Мы пришли сообщить, что тебе оказана высокая честь. В последнюю ночь Очпанитцили ты будешь изображать богиню Тетеоинан.
– Нет! – непроизвольно произнесла сестра одними губами и, в ужасе глядя на четырех облаченных в черные рубища жрецов, провела дрожащей рукой по своему лицу. Его желтовато-коричневая кожа приобрела цвет самого бледного янтаря.
– Ты пойдешь с нами, – заявил другой жрец. – Следует соблюсти некоторые предварительные формальности.
– Нет, – повторила Тцитци, на сей раз громко.
Она обернулась, глянула на меня, и сердце мое упало. Глаза сестренки, полные ужаса и понимания, что ее ждет, были бездонно черными, так расширялись от закапанного в них снадобья зрачки Жадеитовой Куколки. Мы оба прекрасно знали, что это за «предварительные формальности» – женщины, прислужницы жрецов, будут осматривать удостоившуюся чести девственницу с целью удостовериться, что она действительно является таковой. Как я уже говорил, Тцитци были известны средства, позволявшие выдать себя за девственницу, но эти стервятники нагрянули совершенно неожиданно, и теперь у нее не было ни малейшей возможности принять необходимые меры.
– Тцитцитлини, – с мягким укором промолвил отец. – Отказываться тебе никак нельзя. Это будет неучтиво по отношению к жрецам, к женщинам нашего острова, остановившим на тебе свой выбор и тем самым оказавшим тебе честь, и, что хуже всего, по отношению к самой богине Тетеоинан.
– Это также рассердит нашего достойного правителя, – вставила мать, – ибо девственница в этом году была избрана по совету владыки Красной Цапли и его сына.
– Но меня-то никто не спросил! – воскликнула сестра в последнем порыве неповиновения.
Теперь мы с ней поняли, кто предложил Тцитци на роль Тетеоинан, не посоветовавшись с ней и не спросив ее согласия. Поняли мы и почему так получилось. Все произошло по наущению матушки, которая, во-первых, хотела похвастаться оказанной ее дочери высокой честью перед другими женщинами, а во-вторых, надеялась, что Тцитци в роли богини еще более распалит вожделение господина Весельчака, что подстегнет его к свадьбе. Маме очень хотелось, чтобы наше семейство причислили к знати, и ради этого она готова была отдать дочь Пактли в жены.
– Почтеннейшие жрецы, – взмолилась Тцитци, – я совершенно непригодна для этой роли. Если выступать придется мне, то все будут смеяться над моей неловкостью, что станет оскорблением для богини.
– Вранье! – отмел все возражения один из жрецов. – Мы видели, как ты танцуешь, девушка. Идем с нами. И немедленно!
– Предварительные формальности не займут много времени, – подхватила мать. – Иди, Тцитци, а как вернешься, поговорим о твоем наряде. Ты ведь у нас красавица. И ты будешь самой красивой Тетеоинан, когда-либо вынашивавшей Кентиотля.
– Нет, – слабо пролепетала сестра, отчаянно пытаясь придумать отговорку. – Я... время неподходящее... месячные...
– Никаких «нет»! – рявкнул жрец. – Мы не приемлем никаких возражений. Если ты не пойдешь сама, мы уведем тебя силой.
Мы с сестренкой не смогли даже попрощаться, поскольку предполагалось, что она уходит совсем ненадолго. Двинувшись к двери в окружении четырех вонючих стариков, Тцитци бросила на меня лишь один отчаянный взгляд, да и тот я чуть было не проглядел, потому что мои глаза в этот момент обшаривали помещение в поисках чего-нибудь, что могло бы сойти за оружие. Клянусь, окажись у меня под рукой макуауитль Пожирателя Крови, я, словно сквозь «сорную траву», прорубил бы себе путь, прорвавшись через жрецов и родителей, и мы вдвоем убежали бы куда глаза глядят. Но ничего острого или тяжелого в пределах досягаемости не нашлось, а нападать с голыми руками было бесполезно. В свои двадцать лет я, пожалуй, совладал бы с четырьмя стариками, но никак не с могучим, привычным к работе с камнем отцом. Он удержал бы меня без особого труда, а мой порыв навлек бы на нас обоих лишние подозрения. Так что последствия оказались бы роковыми. Хотя и так все в конце концов обернулось хуже некуда.
С тех пор прошло много лет, и я не раз задавался вопросом: не лучше ли было тогда сделать хоть что-то? До сих пор я ищу объяснения своему бездействию. Было ли оно вызвано обычной трусостью? Ведь я знал, что разоблаченная Тцитци ни за что меня не выдаст. Или же во мне теплилась отчаянная надежда на то, что сестре каким-то образом удастся ввести осматривающих ее женщин в заблуждение, и тогда я все испорчу своим вмешательством? А может, таков просто был тонали – и мой, и сестренкин? Этого я не знаю и никогда не узнаю. Однако, так или иначе, момент был упущен, и стая стервятников, окружив Тцитци, увела ее из родного дома.
Обратно в ту ночь она не вернулась.
Мы сидели и ждали, не ложась спать даже после того, как протрубили храмовые раковины, и за все это время никто из нас не проронил ни слова. Разумеется, отца беспокоило, что «предварительные формальности» затянулись так надолго, да и мать явно начинала опасаться, что какие-то препоны смогут помешать ее столь хитроумному замыслу. Но в конце концов она рассмеялась и сказала:
– Не стоит переживать, разве жрецы отослали бы Тцитци домой в темноте? Наверняка она заночевала при храме, вместе с прислужниками. Чем зря беспокоиться, давайте-ка лучше ложиться спать.
Я улегся на свой тюфяк, но сон не шел. В голову лезли страшные мысли: ведь жрецы, выяснив, что Тцитци не девственница, вполне могли воспользоваться ею как мужчины. Разумеется, посвящая себя богам, все наши жрецы давали обет безбрачия, но ни один человек в здравом уме не поверил бы, что они всю жизнь соблюдали чистоту и воздержание. После того как прислужницы осмотрят Тцитци и установят, что она уже потеряла девственность, жрецы смогут делать с ней все, что угодно, ибо в каком бы состоянии она ни покинула храм, это все равно будет приписано предыдущему распутству. А уж о том, чтобы выдвинуть против жрецов обвинения, не могло быть и речи.
В муках катался я по постели, представляя себе, как похотливые жрецы пользуются Тцитци всю ночь напролет, один за другим, как они радостно зовут всех прочих жрецов из других храмов Шалтокана. Дело тут было даже не в том, что в другое время служители богов не имели возможности удовлетворять свое вожделение: скорее всего, для этого использовались храмовые прислужницы. Но как вы, почтенные братья, может быть, уже и сами заметили по своим монахиням, женщины, решившие посвятить себя служению Богу, как правило, не принадлежат к тем, которые, лицом ли, фигурой ли, способны разжечь в мужчине неудержимое желание. Так что, надо думать, заполучив в ту ночь юную красавицу, самую желанную девушку Шалтокана, жрецы были вне себя от радости.
Я представлял себе, как они хищной черной стаей налетают на беспомощно распростертое тело Тцитци. Помимо всего прочего, жрецы давали еще и обет никогда не снимать своих черных одежд, однако, даже если они и нарушили его ради такого случая, их нагие тела все равно были грязными и вонючими, ибо жрецы с момента принятия сана никогда не мылись.
Надеюсь, что все это было всего лишь плодом моего воспаленного воображения. Очень хочется верить, что моя прекрасная возлюбленная не стала в ту ночь добычей отвратительной черной стаи. Впоследствии ни один жрец ни словом не обмолвился о том, что произошло в храме той ночью, а поутру Тцитци так и не вернулась домой.
Вместо нее явился жрец, один из четырех приходивших накануне, и без всякого выражения сообщил:
– Ваша дочь признана недостойной выступать на празднике в роли Тетеоинан, ибо установлено, что она имела плотские отношения по меньшей мере с одним мужчиной.
– Ййа, оийааййа! – запричитала матушка. – Какой позор!
– Просто невероятно, – пробормотал отец. – Тцитци всегда была такой хорошей девочкой. Я не могу поверить...
– Может быть, – сказал без обиняков жрец, – вы вместо этого добровольно согласитесь отдать свою дочь для жертвоприношения?
– Где она? – сквозь зубы спросил я жреца.
– Когда служительницы храма установили, что девушка не соответствует требованиям, – бесстрастно ответил жрец, – об этом было доложено во дворец правителя, откуда поступил приказ доставить ее туда для беседы с...
– Пактли! – вырвалось у меня.
– Вот уж для кого будет удар, – сказал отец, печально покачав головой.
– Глупец! Да он просто придет в ярость! – выпалила мать. – И из-за этой шлюхи, твоей дочери, удар обрушится на всех нас.
– Сейчас же иду во дворец, – заявил я.
– Нет, – решительно возразил жрец. – Я понимаю, что вы все волнуетесь, но правитель приказал привести только девушку. Она отправилась туда в сопровождении двух наших прислужниц. Никто из вас не должен просить об аудиенции вплоть до особого распоряжения.
В тот день Тцитци так и не вернулась домой. И никто из соседей не зашел к нам, поскольку весь остров к тому времени уже наверняка знал о нашем позоре. И конечно, никто уже не позвал мою мать «мести дорогу». И она, предвкушавшая, что вскоре получит возможность смотреть на соседок сверху вниз, вместо этого в одночасье стала отверженной. Естественно, что это не улучшило ее и без того сварливый характер. Весь этот тоскливый день матушка изводила отца упреками в том, что он не следил за дочерью, а меня бранила за то, что я будто бы свел сестру с какими-то «дурными приятелями». Обвинение это было нелепым, но оно натолкнуло меня на интересную мысль.
Я выскользнул из дома и отправился искать Чимальи и Тлатли. Они встретили меня с некоторым смущением, пытаясь неловко выразить сочувствие.
– Один из вас может спасти Тцитци, – с ходу заявил я.
– Мы бы оба рады помочь ей, – заверил меня Чимальи. – Но вот только как?
– Не секрет, что этот несносный Пактли уже давно домогался моей сестры. Про это знает весь остров. А теперь еще стало известно и то, что Тцитци предпочла ему кого-то другого. Таким образом, сын наместника оказался всеобщим посмешищем. Он наверняка взбешен, и уязвленная гордость может подтолкнуть его к какому-нибудь ужасному поступку. Один из вас мог бы этому помешать.
– Каким образом? – спросил Тлатли.
– Женившись на Тцитци, – сказал я.
Никто никогда не узнает, какой болью отдались эти слова в моем сердце, ибо произнести их для меня означало отказаться от Тцитци и отдать ее кому-то другому. Оба друга, услышав это, отпрянули и воззрились на меня, удивленно вытаращив глаза.
– Моя сестра действительно оступилась, – продолжил я. – С этим не поспоришь, но вы ведь оба знаете ее с детства и уж, конечно, согласитесь, что она вовсе не распутница. Уверен, тот из вас, кто простил бы Тцитци, поняв, что она поступила так из нежелания достаться господину Весельчаку, получил бы самую верную и добродетельную жену, какую только можно найти. Ну а то, что красивее моей сестры на всем острове не сыскать, вы и без меня прекрасно знаете.
Юноши растерянно переглянулись, и их можно было понять. Представляю, как поразило их мое предложение.
– На вас последняя надежда, – гнул свое я. – Сейчас Тцитци как потерявшая невинность девушка всецело находится во власти Пактли. Он может объявить ее шлюхой или даже лживо обвинить в том, будто бы она изменила ему, будучи с ним помолвленной. Это равнозначно супружеской измене, и в таком случае Пактли не составит труда уговорить владыку Красную Цаплю покарать ее смертью. Но если окажется, что у девушки есть жених, тогда ничто подобное ей не грозит. – Я впился взглядом сначала в Чимальи, потом в Тлатли. – Если один из вас выступит вперед и публично попросит ее руки...
Оба друга отвели глаза.
– Понимаю, для этого требуется храбрость. Да и без насмешек тут не обойдется: конечно, нежданно объявившегося жениха сочтут именно тем, кто и обесчестил Тцитци. Но брак все покроет и защитит мою сестру от любых посягательств со стороны Пактли. Это спасет ее, Чимальи! Это будет благородный поступок, Тлатли! Я прошу вас, я просто умоляю!
Друзья снова посмотрели на меня, но теперь уже не растерянно, а печально. И Тлатли заявил от имени обоих:
– Мы не можем, Крот. Правда не можем. Ни я, ни Чимальи.
Такой ответ не только обидел и разочаровал меня, но вдобавок еще и озадачил.
– Что значит – не можете? Уж говорили бы откровенно, что попросту не хотите связываться!
Друзья стояли передо мной плечом к плечу, коренастый Тлатли и стройный как тростинка Чимальи. Посмотрев на меня с сочувствием, они снова переглянулись, и во взглядах их было нечто такое, чего я никак не мог понять.
Потом они робко взялись за руки, сцепили пальцы и снова воззрились на меня. Теперь уже с вызовом.
– О! – подавленно выдохнул я и, помолчав, добавил: – Простите меня, ребята. Мне не следовало настаивать. Какой же я дурак!
– Да что там, Крот, мы свои люди, – сказал Тлатли. – Но нам бы не хотелось, чтобы о нас пошли сплетни.
– Но в таком случае, – возобновил я свои попытки, – что мешает вам просто совершить брачную церемонию? А потом...
– Я не смогу этого сделать, – сказал Чимальи со спокойным упорством. – И Тлатли тоже не позволю. Такой поступок был бы слабостью, пятнающей то чувство, которое мы испытываем друг к другу. Постарайся взглянуть на это таким образом, Крот. Представь, что кто-нибудь предложил бы тебе жениться на одном из нас.
– Ну, такое предложение шло бы вразрез со всеми законами и обычаями. Но взять в жены Тцитци – это же совсем другое дело. Брак был бы чистой формальностью, Чимальи, а потом...
– Нет, – сказал он и добавил, не знаю уж насколько искренне: – Нам очень жаль, Крот.
– Мне тоже. – Я вздохнул, повернулся и пошел домой.
Однако я не собирался так просто отказываться от своего плана: я по-прежнему надеялся убедить одного из друзей совершить то, что, по моему глубокому убеждению, пошло бы на благо всем нам. Брак избавил бы сестру от нависшей над ней опасности, Тлатли и Чимальи – от возможных подозрений относительно характера их дружбы, а меня самого – от того, что наши с Тцитци непозволительные отношения рано или поздно выйдут наружу. Муж мог бы открыто привозить ее с собой, приезжая в Тескоко, и тайно приводить ко мне на свидания. Чем дольше я размышлял, тем все более идеальным вариантом казался мне этот план. Да Чимальи и Тлатли – просто эгоисты, если отказываются от этого брака под тем предлогом, будто это может запятнать их собственную любовь! Я должен убедить их, а если понадобится, то и припугнуть разоблачением. Я решил непременно вернуться к этому разговору и добиться своего, однако, как вскоре выяснилось, было уже слишком поздно.
В следующую ночь Тцитци снова не пришла домой.
Несмотря на это, я заснул, и снились мне не стервятники, а мы с сестрой и огромный кувшин для воды, на котором сохранился отпечаток окровавленной ладони Чимальи.
Этот сон вернул меня в те «скрытые дни», когда Тцитци нарочно уронила и разбила кувшин с водой, чтобы у нас с ней возник повод отлучиться из дома. Вода растеклась по полу и забрызгала мне лицо. Я проснулся посреди ночи и обнаружил, что оно действительно влажное, но не от воды, а от слез.
На следующее утро за нами прислали из дворца правителя. Причем, как ни странно, гонец сообщил, что владыка Красная Цапля и господин Весельчак желают видеть вовсе не главу семьи, как это можно было бы предположить, но нашу мать. Отец дожидался ее возвращения молча, понурившись, избегая встречаться со мной взглядом. Когда мама вернулась, лицо ее было бледным, а руки, пока она снимала с головы и плеч платок, дрожали; однако от былой ее подавленности не осталось и следа. Матушка вовсе не выглядела женщиной, пережившей утрату и убитой горем.
– Дочь мы, похоже, потеряли, однако это еще не значит, будто мы потеряли всё, – промолвила она.
– В каком смысле – мы потеряли Тцитци? – спросил я.
– Ну, она так и не явилась во дворец, – ответила мать, не глядя на меня. – Обманула охранявших ее храмовых прислужниц и сбежала. Бедный Пактцин, он от всего этого едва не лишился ума. Когда ему доложили о побеге, он велел искать беглянку по всему острову, но Тцитци так и не нашли, а один птицелов сообщил, что у него украли каноэ. Помнишь, – обратилась она к отцу, – как твоя дочь однажды пригрозила, что именно это и сделает: украдет акали и сбежит с острова?
– Да, – отозвался он безучастно.
– Так вот, похоже, Тцитци так и поступила. А поскольку угадать, куда именно она направилась, невозможно, Пактли пришлось отказаться от поисков. Сердце его разбито, как и наши сердца. – Это была настолько явная ложь, что мать поспешила продолжить, прежде чем успел заговорить я: – Увы, придется смириться с тем, что беглянка потеряна для нас навсегда. Тцитци всегда была очень своевольной, к тому же она сама виновата в том, что случилось. Так что вряд ли девчонка осмелится объявиться на Шалтокане снова.
– Не верю ни единому слову! – заявил я, но матушка оставила мою реплику без внимания и продолжила, обращаясь к отцу:
– Правитель, как и Пактли, понимает наше горе и вовсе не считает нас виновными. Что же делать, раз наша дочь оказалась недостойной и своенравной! Знаешь, владыка Красная Цапля мне прямо так и сказал: «Я всегда уважал Кивуна, и мне хотелось бы сделать для него хоть что-нибудь, чтобы смягчить боль утраты. Как ты думаешь, он согласится, если я назначу его начальником каменоломен?»
Услышав это, мой отец встрепенулся.
– Что? – воскликнул он. – Не может быть!
– Представь, именно так и сказал владыка Красная Цапля, – подтвердила матушка. – Он хочет поставить тебя главным над всеми каменоломнями Шалтокана. Владыка считает, что хоть это и не избавит нас от стыда и страданий, но зато люди увидят, что ты пользуешься его уважением и доверием.
– Не верю! – повторил я.
Никогда прежде господин Красная Цапля не называл моего отца Кивуном, и мне казалось сомнительным, чтобы он вообще знал об этом его прозвище.
Мать снова оставила мои слова без внимания и продолжала говорить, обращаясь исключительно к отцу:
– Нам не повезло с дочерью, но зато повезло с текутли. Любой другой правитель отправил бы всю семью в изгнание. Только подумай – ведь из-за нашей дочери пострадал его собственный сын, а владыка проявил такое великодушие!
– Пост начальника каменоломен... – пробормотал мой отец с таким видом, словно его только что стукнуло по голове здоровенным камнем, добытым в этих самых каменоломнях. – На эту должность сроду не назначали таких молодых...
– Так ты согласен? – спросила его мать.
Отец с запинкой пробормотал:
– Ну, вообще-то... это, конечно, слабое возмещение за потерю любимой дочери, пусть даже и согрешившей...
– Так ты согласен? – снова повторила мать, уже более резко.
Отец продолжал рассуждать вполголоса:
– Но, с другой стороны, мне протянули руку поддержки и дружбы. И отказаться теперь, после того как господину наместнику уже было нанесено нашей семьей оскорбление, значит оскорбить его снова, и более того...
– Так ты согласен?!
– Ну... да. Конечно. Я согласен. Разве могу я поступить иначе. Не так ли?
– Вот именно! – воскликнула мать и потерла руки с таким довольным видом, будто только что обстряпала какое-то неблаговидное дельце. – Пусть по милости этой шлюхи, имя которой я больше никогда не произнесу вслух, нам уже не пробиться в знать, но зато среди масехуалтин мы поднялись на одну ступеньку выше. И поскольку владыка Красная Цапля готов посмотреть на наш позор сквозь пальцы, так же поступят и все остальные. Мы по-прежнему можем держать голову высоко, не стыдясь пересудов соседей. А сейчас, – деловито завершила она, – я должна идти. Меня ждут женщины, пора уже подметать у храмовой пирамиды.
– Я с тобой, дорогая, – сказал отец. – Хочу взглянуть на западный карьер, он сейчас как раз пустой по случаю праздника. У меня давно была мысль, что там надо кое-что усовершенствовать, да все руки как-то не доходили...
Когда родители вместе вышли за дверь, мать оглянулась и велела:
– Вот что, Микстли, собрал бы ты все вещи сестры да сложил бы их в одно место. Как знать, может быть, когда-нибудь Тцитци и пришлет за ними носильщика?
Я был уверен, что сестра никогда не только не захочет, но и не сможет этого сделать, но поступил, как мне было велено: сложил в корзины все, что принадлежало Тцитци. Только одну ее вещь я припрятал для себя: маленькое изображение Хочикецаль, богини любви и цветов, к которой молодые девушки обращались с просьбами о счастливом замужестве. Сестра держала фигурку этой богини возле своей кровати.
Оставшись один в доме, наедине со своими мыслями, я еще раз обдумал рассказ матери и пришел к выводу, что на самом деле случилось следующее. Прислужницы, повинуясь приказу, доставили мою сестру во дворец к Пактли. Тот убил ее – причем я даже боялся думать, каким именно способом. Его отец, возможно, и счел это справедливой карой, однако, будучи человеком благородным и справедливым, не мог одобрить самовольное убийство, совершенное без надлежащего судебного процесса и вынесения приговора. Перед владыкой Красной Цаплей неизбежно встал нелегкий выбор: либо подвергнуть суду собственного сына, либо замять все это дело. Вот почему Пактли и моя матушка, которая, как я полагаю, давно уже состояла с ним в сговоре, придумали историю о краденом каноэ и бегстве Тцитци. А чтобы окончательно все замять и отбить у нас охоту задавать вопросы или возобновлять поиски, правитель решил бросить отцу подачку.
Убрав вещи Тцитци, я сложил свои собственные, с которыми приехал из Тескоко, в переносную плетеную корзину, засунув туда и фигурку Хочикецаль, а затем взвалил корзину на плечи и вышел из родительского дома, чтобы больше никогда туда не возвращаться. Когда я спускался к берегу озера, за мной некоторое время летела бабочка, кружившая вокруг моей головы.
Мне повезло, и я нашел рыбака, который не считал святотатством работать во время праздника Очпанитцили. Он уже сидел в лодке, поджидая, когда с наступлением темноты поднимется озерный сиг. За плату, значительно превышавшую то, что он надеялся заработать за целую ночь успешного лова, рыбак, разумеется, согласился отвезти меня до Тескоко. На мой вопрос, не слышал ли он, чтобы у кого-нибудь на озере недавно пропала лодка, рыбак ответил отрицательно.
Я бросил взгляд назад, на освещенный лучами закатного солнца и казавшийся таким мирным и безмятежным остров. Шалтокан по-прежнему выступал над водой, оставаясь точно таким же, как и раньше. Правда, теперь он навеки лишился звона маленького колокольчика, но наверняка даже и не заметит столь малой потери. Ведь и владыка Красная Цапля, и господин Весельчак, и мои друзья Чимальи и Тлатли, и даже собственные родители, не говоря уж о прочих жителях Шалтокана, – все они уже согласились забыть о Тцитцитлини.
Все, кроме меня.
– В чем дело, Кивун? – воскликнула госпожа Толлана, первая, кого я встретил во дворце. – Неужели ты вернулся, не дождавшись окончания праздника?
– Да, моя госпожа. Все дело в том, что я больше не считаю Шалтокан своим домом. А здесь мне есть чем заняться.
– Ты хочешь сказать, что скучал по Тескоко? – спросила она с улыбкой. – Выходит, мы научили тебя любить наш край? Мне приятно думать так, Кивун.
– Пожалуйста, госпожа, – хрипло промолвил я, – больше не надо называть меня этим именем. Меня от него тошнит.
– Вот как? – Она присмотрелась к моему лицу, и ее улыбка погасла. – Ну что ж, выбирай тогда сам то имя, которое тебе по душе.
Вспомнив кое о чем, что мне приходилось в последнее время делать, я ответил так:
– Тлилектик-Микстли – именно такое имя выбрали для меня в книге пророчеств и предсказаний. Видно, так тому и быть. Называй меня тем, кто я есть. Темной Тучей.
IHS S.C.C.M.
Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю
Его Высочайшему и Всемогущему Величеству из города Мехико, столицы Новой Испании, сегодня, в день праздника Чудотворной Иконы Всех Скорбящих, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот двадцать девятый, шлем мы наш нижайший поклон.
Верный вассал своего государя искренне сожалеет о том, что не может присовокупить к последним листам сей рукописи также и «рисунки, изображающие туземцев и особенно туземных женщин, выполненные рассказчиком и относящиеся к данной хронике», указания относительно коих содержались в последнем послании Его Величества, ибо престарелый индеец, будучи о том спрошенным, лишь рассмеялся. Туземцу показалась смешной сама мысль, что такие тривиальные и неприличные наброски стоили того, чтобы хранить их все эти годы. Удивило его также и предположение о том, что, если даже наброски эти все же представляли собой некую ценность, они могли уцелеть в столь бурное и наполненное разнообразными событиями время.
Мы воздерживаемся от того, чтобы сокрушаться по поводу утраты вышеупомянутых непристойных изображений, ибо пребываем в уверенности, что, даже имейся эти картинки в наличии, они едва ли смогли бы поведать Вашему Величеству что-либо полезное. Нам известно, что столь тонкий ценитель искусства, коим является наш император и суверен, привычен к высоким произведениям искусства, достославным творениям мастеров, чьи изображения всегда безошибочно узнаваемы. Что же до пачкотни индейцев, то изображенные ими лица, как правило, не только лишены портретного сходства, но в них вообще трудно признать человеческих существ. Редчайшее исключение составляют лишь немногие более или менее правдоподобные рельефы и фрески.
Ранее Вашему Наивысочайшему Величеству было угодно повелеть своему капеллану сохранить для истории «свитки, дощечки для письма и любые другие письменные свидетельства прошлого, каковые могут подкрепить показания очевидцев». Однако мы заверяем Вас, государь, что ацтек, разглагольствуя о том, что его племени якобы ведомы искусства письма, чтения, рисунка и живописи, допускает хвастливое преувеличение. Эти дикари никогда не создавали, не имели и не сохраняли никаких летописей, где была бы записана их история, не считая разве что нескольких разрозненных, сложенных гармошкой листков, кусков кожи или дощечек, испещренных множеством примитивных фигурок, какие могли бы накарябать несмышленые детишки. На взгляд цивилизованного человека, это никак нельзя считать письменными свидетельствами, да и у самих дикарей сии «произведения» служили в качестве подспорья для их «мудрецов». Последние использовали эти каракули и картинки для подкрепления своей памяти, когда повторяли устные предания, касающиеся истории их племени или клана. Истории, заметим, в лучшем случае сомнительной, а зачастую и вовсе вымышленной.
Ко времени прибытия в эти земли вашего слуги братья-францисканцы, которых послал сюда пятью годами ранее Его Святейшество покойный Папа Римский Адриан, уже прочесали все окрестности столицы ацтеков вплоть до самых укромных уголков. Эти добрые братья собрали из всех уцелевших строений, каковые отдаленно напоминали наши архивные хранилища, не одну тысячу индейских «книг», но никак не использовали их, ожидая дальнейших указаний.
По этой причине мы, в качестве облеченного полномочиями епископа, от имени Вашего Величества самолично изучили конфискованные «библиотеки», но не обнаружили в «книгах» ничего, кроме безвкусных изображений гротескных фигур. По большей части то были воплощенные кошмары: животные, монстры, языческие боги, демоны, бабочки, рептилии и прочие твари сходной вульгарной природы. Некоторые из этих каракулей должны были, видимо, изображать человеческие существа, но делалось это в той нелепой манере, которую, как это повелось в Болонье, именуют caricatura[20], то есть в стиле абсурдном и бессмысленном.
А поскольку все эти языческие изображения не только не содержали никакой полезной информации, но и являли собой зримое воплощение гнусных дикарских суеверий и заблуждений, внушаемых самим дьяволом, мы повелели свалить тысячи таких «рукописей» в кучу на главной рыночной площади этого города и сжечь их дотла, а пепел развеять. По нашему убеждению, то был единственно подобающий конец для всех этих языческих писаний. Мы весьма сомневаемся в том, что где-либо сохранились другие памятники, проливающие свет на былые ложные «религии» народов, ставших ныне жителями Новой Испании.
Позвольте обратить внимание Вашего Величества на то, что присутствовавшие при сожжении индейцы, хотя почти все они уже были обращены в Истинную Веру, выказывали, глядя на пылающий костер, непотребную и бесстыдную скорбь, а иные даже проливали слезы, оплакивая сию языческую мерзость, как могли бы истинные христиане оплакивать уничтожаемые язычниками списки Священного Писания. Мы считаем это свидетельством того что сии существа еще не впитали догматов христианства настолько, насколько желали бы того мы и Святая Католическая Церковь. Так что у покорнейшего и смиреннейшего слуги Вашего Благочестивого Величества останется еще немало неотложных обязанностей епископа, относящихся к более настоятельному распространению Святой Веры.
Мы молим Ваше Величество проникнуться пониманием того, что подобные обязанности должны быть приоритетными, так что слушанию разглагольствований вышеупомянутого болтливого ацтека мы можем посвятить лишь немногие, изредка выпадающие нам свободные часы, а также просим Ваше Величество понять, что по тем же самым причинам мы время от времени вынуждены пересылать пакеты с записанными со слов дикаря хрониками, не сопроводив их какими-либо комментариями, а порой даже и без предварительного прочтения.
Да сохранит Господь Вседержитель жизнь Вашего Священного Величества на многие предстоящие годы и да расширит Он владения Вашей империи, о чем неустанно пребывает в молениях Ваш смиренный и покорный слуга, епископ Мексики
Хуан де Сумаррага
(подписано собственноручно).
QUINTA PARS[21]
Маленький раб Коцатль приветствовал мое возвращение в Тескоко с неподдельным восторгом и облегчением, потому что, как выяснилось, Жадеитовая Куколка была чрезвычайно раздосадована моим отъездом и все свое дурное настроение выплескивала на него. Хотя у молодой госпожи имелся внушительный штат служанок, она в мое отсутствие задействовала и Коцатля, причем то взваливала на мальчика тяжелую и нудную работу, то просто заставляла его бегать рысцой, а то и без всякой причины подвергала порке.
Коцатль намекнул, что ему приходилось выполнять без меня поручения самого низкого свойства, а когда я поднажал на него как следует, поведал, что женщина по имени Сама Утонченность во время очередного визита к госпоже выпила яд и скончалась в страшных мучениях, с пеной у рта. С тех пор Жадеитовой Куколке приходилось довольствоваться любовниками, которых находили для нее Коцатль и служанки, которым, как я понял, это удавалось хуже, чем мне. Однако госпожа не стала немедленно по прибытии давать мне какие-либо поручения, не прислала ко мне раба с приветствием и вообще никак не дала понять, что знает о моем возвращении и что это ее интересует. Жадеитовая Куколка была занята в церемонии Очпанитцили, проводившейся, разумеется, не только в Мешико.
А вскоре после праздников во дворец, как и было запланировано, прибыли Тлатли с Чимальи, и госпожа занялась их обустройством. Она лично проследила за тем, чтобы мастерская художника и скульптора была обеспечена всеми необходимыми инструментами и материалами, и подробно объяснила обоим, чем им предстоит заниматься. Я намеренно не встречал своих земляков и не помогал им обустраиваться на новом месте, а когда через день или два мы случайно столкнулись в дворцовом саду, отделался кратким приветствием. Они что-то смущенно и растерянно пробормотали в ответ.
Потом я встречал обоих довольно часто, поскольку их мастерская была расположена в подвале, как раз под тем крылом дворца, где находились покои Жадеитовой Куколки, но всякий раз ограничивался кивком. К тому времени Чимальи и Тлатли уже успели несколько раз побеседовать со своей покровительницей и энтузиазм их порядком поостыл. Вид у юношей был скорее испуганный; они понимали, что влипли, и с удовольствием посоветовались бы со мной, однако я упорно не шел на сближение.
В ожидании, когда госпожа наконец призовет меня к себе, я готовил один рисунок, намереваясь преподнести его Жадеитовой Куколке. Задача оказалась нелегкой, поскольку требовалось изобразить одного хорошо знакомого мне молодого человека так, чтобы он был похож на себя, но при этом сделать его настолько привлекательным, чтобы перед его красотой было невозможно устоять. Я порвал множество показавшихся мне неудачными набросков, пока не добился наконец удовлетворительного результата, но и после этого потратил еще уйму времени на доработку. Однако получившийся в результате портрет, как я надеялся, должен был пленить юную госпожу. Так оно и вышло.
– Ого, да это просто красавец! – воскликнула она, когда я вручил ей рисунок, а приглядевшись повнимательнее, пробормотала: – Родись этот парень женщиной, быть бы ему Жадеитовой Куколкой. – В устах молодой госпожи то была высшая похвала. – Как его зовут?
– Весельчак.
– Аййо, подходящее имя! Где ты его откопал?
– Пактли – сын и наследник правителя моего родного острова, госпожа. Его отец, владыка Красная Цапля, наместник Шалтокана.
– И, увидев его дома на празднике, ты вспомнил обо мне и сделал зарисовку? Как это мило с твоей стороны, Выполняй. Я почти готова простить тебе долгую отлучку. А теперь отправляйся и привези его мне.
– Боюсь, госпожа, – правдиво ответил я, – что по моей просьбе он не явится. Мы с Пактли не слишком-то любим друг друга. Однако...
– Значит, ты делаешь это не ради его блага, – прервала девушка. – Интересно, с чего это ты решил побеспокоиться обо мне? – Ее бездонные глаза впились в меня с подозрением. – Правда, лично тебе я никогда не делала ничего плохого, но особой любви ко мне ты раньше все равно не испытывал. Откуда вдруг эта неожиданная забота?
– Я стараюсь предвидеть желания и повеления моей госпожи.
Никак не отреагировав на последние слова, Жадеитовая Куколка дернула за веревочку и велела прибежавшей на звон колокольчика служанке немедленно привести Чимальи и Тлатли. Когда оба они, трепеща, предстали перед ее очами, госпожа показала им мой рисунок.
– Вы оба родом с Шалтокана. Вам знаком этот молодой человек?
Тлатли воскликнул:
– Пактли!
А Чимальи сказал:
– Да, госпожа, это господин Весельчак, но...
Я бросил на юношу взгляд, который заставил его заткнуться; наверняка он хотел добавить, что в жизни Весельчак никогда не выглядел столь привлекательно и благородно. Ну а на то, что Жадеитовая Куколка перехватила мой взгляд, мне было наплевать.
– Все ясно, – сказала она так лукаво, как будто уличила меня. – Вы двое можете идти.
Когда мои земляки покинули комнату, юная госпожа продолжила:
– Говоришь, вы друг друга недолюбливаете? Не иначе, тут замешана девушка: полагаю, этот красивый знатный юноша перешел тебе дорогу. Поэтому ты коварно устраиваешь для него свидание, зная, чем все может закончиться.
Бросив выразительный взгляд на сделанные мастером Пицкуитлем изваяния гонца Йейак-Нецтлина и садовника Ксали-Отли, я заговорщически улыбнулся и сказал:
– Мне бы хотелось думать, что я оказываю услугу всем троим: моей госпоже, моему господину Пактли и самому себе.
Жадеитовая Куколка весело рассмеялась.
– Ну, значит, так тому и быть. Я не против, но тебе придется самому устроить, чтобы он прибыл сюда.
– Я взял на себя смелость приготовить письмо – на самой лучшей, выделанной оленьей коже. Там все указано, как обычно: полночь, восточные ворота. Не сомневаюсь, что, если моя госпожа поставит на этом письме свое имя и вложит в него перстень, Пактли прибудет сюда на той же лодке, которая доставит ему послание.
– Ты просто умница, Выполняй! – сказала она и отнесла письмо на низенький столик, где стояли горшочек с краской и камышинка для письма.
Поскольку в Мешико не принято давать девушкам образование, Жадеитовая Куколка, разумеется, не умела ни читать, ни писать, но, будучи особой высокого происхождения, могла по крайней мере изобразить символы своего имени.
– Сейчас пойдешь на причал и отыщешь мой акали. Отдашь послание кормчему и скажешь, чтобы отправлялся на рассвете. Я хочу, чтобы господин Весельчак был здесь уже завтра ночью.
Тлатли и Чимальи, как оказалось, поджидали меня снаружи, в коридоре, желая предостеречь.
– Ты хоть понимаешь, что затеял, Крот? – спросил Тлатли дрожащим голосом.
– Хочешь увидеть, что ждет господина Пактли? – сказал Чимальи чуть более спокойно. – Пойдем, посмотришь.
Я последовал за ними по каменной лестнице. Мастерская была прекрасно оборудована, но поскольку находилась в подвале, и днем и ночью освещалась плошками и факелами, отчего сильно смахивала на темницу. Статуй оказалось несколько, но две из них я мгновенно узнал. Статуя раба по имени Я Обрету Величие была уже вылеплена в полный рост, и Чимальи начал раскрашивать глину специально смешанными красками.
– Ну просто один к одному, – сказал я, не покривив душой. – Госпожа Жадеитовая Куколка наверняка будет довольна.
– Ну, уловить сходство не составило труда, – скромно ответил Тлатли. – Тем паче что я мог работать на основе твоего превосходного рисунка и лепить глину, имея под рукой настоящий череп.
– Но мои наброски черно-белые, – заметил я, – и даже такой мастер, как Пицкуитль, не сумел найти нужные краски. Чимальи, я восхищаюсь твоим талантом.
И вновь я говорил вполне искренне. Изваяния Пицкуитля были раскрашены традиционно: для открытых частей тела неизменно цвета меди, волосы – черные, и так далее.
У Чимальи же оттенки кожи варьировались, как это бывает у живого человека: нос и уши самую малость потемнее, чем остальное лицо, щеки чуть более розовые, даже черные волосы переливались, приобретая каштановый оттенок.
– После обжига в печи цвета сольются и все будет выглядеть еще лучше, – сказал Чимальи. – Взгляни-ка сюда, Крот. – Он обвел меня вокруг статуи раба и показал вытисненный внизу символ сокола – знак Тлатли. А под ним красовался отпечаток кровавой ладони Чимальи.
– Да уж, тут не ошибешься, – промолвил я равнодушным тоном и перешел к следующей статуе. – А это, наверное, будет Сама Утонченность?
– Думаю, Крот, тебе лучше не называть вслух имена... э... моделей, – натянуто отозвался Тлатли.
– Это было больше, чем просто имя, – сказал я.
Пока что полностью были готовы лишь голова и плечи женщины. Они прикреплялись к шесту на той же самой высоте, что и при жизни, ибо опорой им служил собственный скелет несчастной красавицы.
– С этой особой у меня возникают затруднения, – заявил Тлатли. Он говорил равнодушно и профессионально, словно не знал, что создает изображение недавно погибшего человека. И достал мой первый набросок, сделанный на рыночной площади: – Твоего рисунка, вкупе с черепом, вполне достаточно для работы над головой. Ну а колотль, каркас, дает мне представление об основных пропорциях тела, но...
– Значит, это каркас? – поинтересовался я. – Ты это так называешь?
– Видишь ли, любая скульптура из глины или воска должна обязательно поддерживаться изнутри каркасом, подобно тому, как мякоть кактуса поддерживает древесная основа. Ну а что может быть лучшим каркасом для статуи человека, чем его собственный скелет?
– Да уж, – только и смог сказать я. – А если не секрет, откуда ты их берешь, эти скелеты?
– Их присылает нам госпожа Жадеитовая Куколка, – ответил Чимальи. – Со своей личной кухни.
– Откуда?
Чимальи отвел взгляд.
– Не спрашивай меня, как госпожа убедила делать это своих поваров и кухонных рабов. Но они снимают кожу, извлекают внутренности и срезают плоть с... с модели... не расчленяя ее. Потом они вываривают оставшееся в больших чанах с известковой водой. Чтобы скелет не рассыпался, варку прекращают еще до того, как растворятся связки. Поэтому на костях все равно остаются ошметки мяса, которые нам приходится соскребать. Но зато мы получаем целый скелет. Бывает, конечно, что повредят ребро или фалангу пальца, но это ерунда. Вот только...
– Вот только, к сожалению, – подхватил Тлатли, – даже полностью сохранившийся скелет не дает мне полного представления об особенностях строения тела – всех его изгибах, выпуклостях и впадинах. Насчет мужской фигуры строить догадки проще, но женская – это совсем другое дело. Нужно знать, как выглядели при жизни ее грудь, бедра и ягодицы.
– Они были великолепны, – пробормотал я, вспомнив Саму Утонченность. – Пойдем в мои покои, у меня там есть другой рисунок. Такой, который даст тебе полное представление о модели.
Я велел Коцатлю приготовить для гостей шоколад. Тлатли и Чимальи обошли все три комнаты, громко восхищаясь роскошным убранством, в то время как я подбирал для них рисунки с изображением Самой Утонченности.
– А, совершенно обнаженная! – обрадовался Тлатли. – Идеально подходит для моих целей.
Сказано это было так, словно речь шла об образце хорошей глины.
Чимальи тоже посмотрел на изображение погибшей женщины и заметил:
– Честно скажу, Крот, тебе здорово удаются детали. Если бы ты не ограничивался рисунками, а научился работать с красками, светом и тенью, из тебя мог бы получиться настоящий художник. И ты мог бы дарить миру красоту.
Я грубовато рассмеялся:
– Вроде статуй, каркасами которых служат вываренные скелеты?
Тлатли, пивший шоколад, принялся оправдываться:
– Мы же не убивали этих людей, Крот. И мы не знаем, зачем молодой госпоже понадобились статуи. По-твоему, было бы лучше, если бы погибших просто похоронили или сожгли, обратив в пепел? Мы, по крайней мере, увековечиваем их образы. И прилагаем все старания к тому, чтобы эти образы стали настоящими произведениями искусства.
– Ничего себе искусство! Нет уж, лучше быть писцом. Я, по крайней мере, просто описываю мир и делаю это честно, ничего не приукрашивая.
Тлатли взял в руки изображение Самой Утонченности.
– А по-моему, ты неплохо отображаешь прекрасное.
– Отныне я не буду рисовать ничего, кроме словесных символов. Мой последний портрет уже написан.
– Портрет господина Весельчака, – догадался Чимальи. Он огляделся по сторонам и, убедившись, что мой раб не может нас слышать, добавил: – Ты ведь понимаешь, что подвергаешь Пактли риску угодить в кухонный чан?
– Очень на это надеюсь, – признался я. – Ибо не собираюсь оставлять смерть своей сестры безнаказанной. Это, – я бросил в лицо Чимальи его собственные слова, – было бы слабостью, пятнающей наши чувства.
Оба смутились и некоторое время молчали, опустив головы. Потом Тлатли заговорил:
– Крот, но ты подвергаешь всех нас опасности разоблачения.
– Ну, мне такая опасность угрожает уже давно. А что касается вас... Я мог бы предостеречь старых друзей, но разве вы поверили бы моему рассказу? Пактли не первый!
– Но до него были всего лишь рабы и простые горожане, – возразил Чимальи. – Возможно, их никогда и не хватятся. А господин Весельчак – человек знатный, наследник правителя Шалтокана.
Я покачал головой.
– Говорят, муж той женщины, изображенной на рисунке, совсем помешался, пытаясь узнать, что случилось с его любимой женой. Рассудок никогда к нему не вернется. И даже рабы не исчезают просто так, ни с того ни с сего. Чтимый Глашатай уже поручил своим стражникам расследовать таинственное исчезновение нескольких человек. Так что разоблачение неминуемо, это лишь вопрос времени. И не исключено, что все произойдет уже следующей ночью, если Пактли не станет мешкать...
На лбу Тлатли выступил пот.
– Крот, имей в виду, мы не допустим, чтобы ты...
– Вы не можете остановить меня. А если попробуете сбежать, предупредить Пактли или остеречь Жадеитовую Куколку, я немедленно об этом узнаю и прямиком отправлюсь к юй-тлатоани.
– Он не пощадит тебя, – сказал Чимальи. – Ты поплатишься жизнью вместе со всеми. Зачем ты хочешь погубить меня и Тлатли, Крот? Зачем ты губишь себя?
– В гибели моей сестры виноват не только Пактли, – заявил я. – К этому причастны также и мы трое. Я готов, если таков мой тонали, искупить вину ценой собственной жизни, а у вас остаются кое-какие возможности спастись.
– Не говори ерунду! – Чимальи всплеснул руками. – Какие уж тут могут быть возможности?
– Ну, мало ли какие. Я думаю, что госпожа Жадеитовая Куколка достаточно умна, чтобы не убивать столь знатного юношу. Скорее всего, она позабавится с ним некоторое время, не исключено, что довольно долго. А потом отошлет Пактли домой, взяв с него слово молчать о случившемся.
– Да, – задумчиво протянул Чимальи, – может быть, она и убийца, но никак не самоубийца. – Он повернулся к Тлатли: – А пока любовники развлекаются, мы с тобой успеем закончить уже заказанные нам статуи и, сославшись на неотложное дело в другом месте...
Тлатли залпом допил остатки шоколада.
– Точно! Будем работать днем и ночью. Мы должны побыстрее закончить свою работу, чтобы успеть попросить у госпожи разрешения отлучиться, прежде чем ей надоест сын нашего правителя.
Порешив на этом, они бегом бросились в мастерскую.
Меня нельзя упрекнуть во лжи, я лишь утаил от них одну деталь своих приготовлений. Я действительно думал, что Жадеитовая Куколка вряд ли решится убить сына правителя, и именно по этой причине внес в письменное приглашение одно небольшое изменение. Пактли должен был заплатить за смерть Тцитцитлини.
Думаю, боги заранее знают обо всех наших замыслах, и они наверняка злорадствуют, потешаясь над простыми смертными: путая планы людей, как сети птицеловов, или воздвигая на пути к их осуществлению самые неожиданные препятствия. Вмешательство богов очень редко идет нам во благо. Но я уверен, что на сей раз, проведав о моем замысле, они сказали: «До чего же ловко придумал Темная Туча! Вот что, давайте-ка ему поможем! Сделаем его коварный план еще лучше!»
На следующую ночь я стоял у себя в комнате, крепко прижав ухо к двери, и слышал, как Питца привела гостя и как они вошли в покои юной госпожи. Я слегка приоткрыл дверь, чтобы лучше слышать, и уже приготовился к тому, что Жадеитовая Куколка, увидев, что живой Пактли отличается от портрета не в лучшую сторону, выкрикнет в мой адрес пару бранных словечек. Однако вместо этого госпожа вдруг издала пронзительный, просто душераздирающий вопль, вслед за которым раздался истерический призыв:
– Выполняй! Ко мне! Немедленно сюда! Выполняй!
Я никак не ожидал, что разочарование окажется настолько сильным, что Жадеитовая Куколка впадет в истерику, даже если ей совершенно не понравился господин Весельчак. Открыв дверь и выглянув в коридор, я увидел там двоих стражников с копьями, которые привычно отсалютовали мне оружием, никак не препятствуя моему проникновению в комнаты Жадеитовой Куколки.
Я нашел юную госпожу в передней, сразу за дверью. Лицо ее, искаженное яростью, было бледным от потрясения, но тут же, на моих глазах, побагровело от нескрываемой злобы.
– Что это за представление ты тут устроил, собачий сын? – закричала красавица, срываясь на визг. – Да как ты только посмел сделать меня предметом своих гнусных шуток?
Она продолжала выкрикивать что-то в этом роде, тогда как я, мало что понимая, повернулся к Питце и человеку, которого та привела. А увидев, в чем дело, невзирая на гнев госпожи, не смог удержаться от неуместно громкого смеха. Я совсем забыл о том, что снадобье, которое Жадеитовая Куколка закапывает в глаза, делает красавицу близорукой. Должно быть, она, с нетерпением поджидавшая гостя, услышав шаги, выбежала из спальни и бросилась ему на шею и лишь потом смогла разглядеть, кого именно заключила в свои пылкие объятия. Теперь понятно, почему госпожа издала такой пронзительный вопль. Я, признаться, и сам был потрясен не меньше, только в отличие от Жадеитовой Куколки не завизжал, а оглушительно захохотал. Ибо вместо господина Весельчака узрел своего старого знакомого – сморщенного старикашку с кожей цвета бобов какао.
Я специально составил письмо к Пактли таким образом, чтобы тот попался, однако не имел ни малейшего представления, каким образом вместо него здесь оказался этот старый бродяга. Но к расспросам обстановка как-то не располагала, да к тому же мне никак не удавалось совладать со смехом.
– Предатель! Негодяй! Мерзавец! – вопила Жадеитовая Куколка, перекрикивая мой громогласный хохот, в то время как Питца пыталась спрятаться в занавесках, а коричневый старикашка размахивал пергаментом с моим письмом, вопрошая:
– Госпожа, разве это не твоя собственноручная подпись?
Она наконец перевела дух и огрызнулась:
– Моя, ну и что? Неужто ты и вправду вообразил, будто мое приглашение может предназначаться жалкому нищему оборванцу! Заткни немедленно свой беззубый рот!
После чего снова набросилась на меня:
– А ты, судя по тому, как тебя корежит от хохота, видимо, считаешь, что здорово пошутил? Сознавайся, и отделаешься колотушками. Но если ты сейчас же не прекратишь смеяться, я...
– Видишь ли, моя госпожа, – не унимался старик, – поскольку я узнал в этом письме руку и стиль моего старого знакомца, присутствующего здесь Крота...
– Заткнись, кому сказано! Когда цветочная гирлянда обовьется вокруг твоей шеи, ты еще пожалеешь о каждом вздохе, потраченном впустую. А его зовут теперь не Кротом, а Выполняем!
– Да неужели? А я и не знал. Ну что ж, имя подходящее!
С этими словами старик прищурился и посмотрел на меня. Глаза его блеснули, причем не слишком дружелюбно. Смех мой моментально прошел.
– Но в письме, моя госпожа, ясно говорится, чтобы я прибыл сюда в этот час, с перстнем на пальце и...
– На каком еще пальце? – опрометчиво взвизгнула красавица. – А еще притворяешься, старый урод, будто умеешь читать! Перстень следовало спрятать, чтобы потом предъявить как пропуск, а ты, наверное, тащился с ним у всех на виду, по всему Тескоко... Ййа, аййа! – Она заскрежетала зубами и снова переключилась на меня: – Ты хоть понимаешь, во что могла вылиться твоя шутка, дубина этакая? Ййа, оййа, не надейся, что умрешь легкой смертью!
– Как это могло быть шуткой, моя госпожа? – спросил старик. – Судя по этому приглашению, ты наверняка кого-то поджидала. И ты с такой радостью выбежала мне навстречу...
– Тебе? С радостью? – взвизгнула девушка и развела руками, как будто физически отбрасывая всякую осторожность. – Да с таким старым уродом не легла бы в постель даже последняя портовая шлюха! – Она снова напустилась на меня: – Выполняй! Зачем тебе понадобилась эта дурацкая выходка? Отвечай немедленно!
Я наконец успокоился и мог говорить.
– Моя госпожа, – промолвил я, стараясь произносить суровые слова по возможности мягко. – Я часто думал о том, что Чтимый Глашатай поступил неосмотрительно, когда, приказав мне служить его супруге Жадеитовой Куколке, велел беспрекословно ей повиноваться, не задавать вопросов и не заниматься доносительством. Однако я человек подневольный. Как ты справедливо заметила, моя госпожа, я не мог разоблачить супругу правителя, не ослушавшись при этом его самого. В конце концов мне пришлось прибегнуть к хитрости: сделать так, чтобы ты себя выдала.
Жадеитовая Куколка отпрянула от меня, беззвучно ловя ртом воздух; ее багровое лицо снова стало бледнеть. Выдавить слова ей удалось не сразу:
– Ты... обхитрил меня? Это... это не шутка?
– Если кто здесь и пошутил, так это я, – подал голос старик. – Я как раз находился на берегу озера, когда некий разодетый, расфуфыренный и надушенный знатный молодой господин сошел с борта твоего личного акали и направился сюда, причем на мизинце его руки в открытую красовался твой перстень, который легко узнать. Такое поведение показалось мне вопиюще нескромным, если не преступным. Я вызвал стражников, чтобы изъять у незнакомца перстень, а при досмотре у него было обнаружено еще и письмо. Я забрал эти вещицы себе и явился сюда вместо твоего любовника.
– Ты... ты... по какому праву... как ты посмел?.. – визжала Жадеитовая Куколка, от ярости брызжа слюной. – Выполняй! Этот человек вор! Он сам сознался! Убей его! Я приказываю тебе убить этого человека, прямо здесь и сейчас, на моих глазах!
– Нет, госпожа, – сказал я по-прежнему мягко, ибо почти начинал испытывать к ней жалость. – На сей раз я тебе не подчинюсь. По той простой причине, что твое истинное лицо наконец-то раскрыто при постороннем. Хватит мной командовать. Теперь, надеюсь, ты больше никого не убьешь.
Красавица быстро развернулась и распахнула дверь в коридор. Может быть, она просто хотела убежать, но когда стоявший снаружи часовой вдруг преградил ей путь, резко приказала:
– Стражник, слушай внимательно! Вот этот нищий голодранец – вор: он нагло украл у меня перстень. А этот бессовестный простолюдин – изменник: он посмел ослушаться моего приказа. Ты должен взять их обоих и...
– Прошу прощения, госпожа, – пророкотал стражник. – Я уже получил приказ от юй-тлатоани. Совсем другой приказ, моя госпожа.
Жадеитовая Куколка от удивления потеряла дар речи.
– Стражник, одолжи мне на минутку копье, – попросил я.
Тот поколебался, но просьбу мою выполнил. Я подошел к ближайшему алькову, в котором стояла статуя молодого садовника, и что было сил вонзил острие копья ему под подбородок. Раскрашенная голова отвалилась, ударилась о пол и покатилась. При этом обожженная глина разбилась и осыпалась, так что, когда голова статуи, подпрыгивая, ударилась о дальнюю стену, перед нами был лишь голый, поблескивавший череп молодого мужчины. Загадочный нищий наблюдал за этим совершенно бесстрастно, а вот огромные черные зрачки Жадеитовой Куколки, казалось, заполнили все ее лицо, превратившись в настоящие озера ужаса. Я вернул копье стражнику и спросил:
– Ну так что там тебе приказали?
– Ты и твой мальчик-раб должны оставаться в твоих покоях, а госпожа со своими служанками – здесь. Вы все будете находиться под стражей до окончания обыска и вплоть до получения дальнейших указаний от Чтимого Глашатая.
– Не разделишь ли со мной заточение, почтенный старец? – спросил я загадочного старика. – Могу предложить тебе чашку шоколада.
– Нет, – сказал он, оторвав взгляд от обнаженного черепа. – Мне велено явиться с докладом к Чтимому Глашатаю. Думаю, что теперь владыка Несауальпилли отдаст приказ о более тщательном обыске, и не только здесь, но и в скульптурных мастерских.
Я произвел жест целования земли.
– Тогда желаю вам доброй ночи – тебе, старик, и тебе, моя госпожа.
Красавица воззрилась на меня невидящим взглядом.
Когда я вернулся к себе, господин Крепкая Кость и еще несколько доверенных слуг Чтимого Глашатая уже производили там обыск и успели обнаружить рисунки, изображавшие Саму Утонченность в объятиях Жадеитовой Куколки.
* * *
Господин епископ сказал, что присутствует на сегодняшней встрече, поскольку его интересуют наши законы и особенности отправления правосудия. Но, думаю, мне вряд ли стоит описывать суд над Жадеитовой Куколкой. Подробное изложение этого процесса его высокопреосвященство найдет в дворцовых архивах Тескоко, если потрудится изучить эти книги. Более того, случай этот описан в хрониках других земель и даже в устных народных преданиях. Скандал тогда разразился такой, что наши женщины и по сей день пересказывают эту историю друг другу.
Несауальпилли пригласил на суд правителей всех соседних народов вместе со всеми их мудрецами, а также всех наместников провинций, причем предложил вельможам и вождям прибыть в сопровождении жен и придворных дам. С одной стороны, он сделал это, поскольку хотел продемонстрировать, что даже сама знатная и высокопоставленная женщина не может совершать преступления безнаказанно, однако имелась и другая причина. Обвиняемая была дочерью Ауицотля – самого могущественного владыки Сего Мира, воинственного и вспыльчивого Чтимого Глашатая Мешико. И Несауальпилли стремился к тому, чтобы сам Ауицотль и правители других народов убедились в полнейшей беспристрастности суда, он хотел таким образом защитить себя от любых возможных упреков в предвзятости. Именно по этой причине владыка Тескоко лично в процессе не участвовал, ограничившись, как и высокие гости, ролью наблюдателя. Допрашивать свидетелей и обвиняемых он доверил незаинтересованным лицам: Змею-Женщине – господину Крепкая Кость и одному из придворных мудрецов, судье по имени Тепитцак.
Зал Правосудия Тескоко был набит битком. Пожалуй, никогда еще столько самых разных правителей – в том числе и из государств, враждовавших друг с другом, – не собиралось в одном месте. Отсутствовал один только Ауицотль, не захотевший выставить себя на всеобщий позор. Могущественный владыка не мог допустить, чтобы, когда неизбежно вскроются постыдные деяния его дочери, люди бросали на него сочувственные и насмешливые взгляды, а потому прислал вместо себя Змея-Женщину. Зато в числе многих других вождей приехал и правитель Шалтокана, господин Красная Цапля, отец Пактли. На протяжении всего процесса он сидел, опустив голову, и. молча сносил свое унижение. Правда, изредка он все-таки поднимал затуманенные стыдом и горем старые глаза, и тогда взгляд его падал на меня. Наверное, владыка Красная Цапля вспоминал, как давно, когда я был совсем маленьким, сказал мне, что, какое бы занятие я ни выбрал, всегда следует делать свое дело хорошо... Допрос оказался долгим, подробным и утомительным; зачастую показания свидетелей повторялись. Я постараюсь припомнить только наиболее содержательные, напрямую касавшиеся дела вопросы и ответы, дабы пересказать их вашему преосвященству.
Главными обвиняемыми были, разумеется, Жадеитовая Куколка и господин Весельчак. Пактли вызвали первым, и он, бледный и дрожащий от страха, принес клятву. Среди многих вопросов, обращенных к нему в ходе заседания, был и такой:
– Пактцин, дворцовая стража задержала тебя в том крыле здания, которое было отведено для госпожи Чалчиуненетцин, супруги правителя. Для любого лица мужского пола это равносильно преступлению, караемому смертной казнью, ибо никто ни под каким предлогом не имеет права появляться в помещениях, предназначающихся для супруги Чтимого Глашатая и ее свиты. Ты знал об этом?
Пактли громко сглотнул и едва слышно ответил:
– Знал. – Чем подписал себе смертный приговор.
Потом вызвали Жадеитовую Куколку, и в ответ на один из многочисленных обращенных к ней вопросов она заявила такое, что изумленные слушатели ахнули.
Судья сказал:
– Ты сама признала, госпожа, что работники твоей личной кухни убивали твоих любовников и очищали их трупы от плоти, дабы получить скелеты. Мы полагаем, что даже самые низкие рабы могли пойти на это лишь по крайнему принуждению. К каким же мерам ты прибегала?
Кротким голоском маленькой девочки она ответила:
– Я заранее, на долгое время, выставляла на кухне стражу, не позволявшую работникам вкушать никакой пищи, даже пробовать то, что они сами готовили. Я морила людей голодом, доводя до полного изнеможения, и в конце концов ради пищи они соглашались выполнить мой приказ. Как только они это делали, их кормили досыта, после чего ни угроз, ни принуждения, ни стражи уже больше не требовалось...
Конец фразы потонул в страшном шуме. Моего маленького раба Коцатля стало рвать, и малыша пришлось вывести из зала на некоторое время. Я прекрасно понимал, что он чувствует, и мой собственный желудок тоже слегка скрутило, ведь мы с ним получали еду с той же самой кухни.
Как главный сообщник Жадеитовой Куколки, я был вызван вслед за ней и дал суду полный отчет о своих действиях по приказу госпожи, ничего не пропустив. Когда я дошел до истории с Самой Утонченностью, меня прервал дикий рев. Стражникам пришлось схватить обезумевшего вдовца той женщины, чтобы он не накинулся на меня и не задушил, и буквально вынести его из зала. Когда я закончил свой рассказ, господин Крепкая Кость посмотрел на меня с неприкрытым презрением и сказал:
– Откровенное признание, по крайней мере. Можешь ли ты указать нам какие-либо обстоятельства, смягчающие твою вину?
– Нет, мой господин, – ответил я.
Но тут неожиданно послышался другой голос, самого Несауальпилли:
– Поскольку писец Темная Туча отказывается защищать себя, я прошу почтенный суд дать мне возможность высказаться в его пользу.
Судьи согласились с видимой неохотой, ибо явно и слышать не желали о моем оправдании. Но не могли же они отказать своему юй-тлатоани.
– На протяжении всей своей службы у госпожи Жадеитовой Куколки, – промолвил правитель, – этот молодой человек действовал в точном соответствии с моим личным приказом: повиноваться госпоже, не задавая вопросов и не выполняя при ней роль соглядатая. Должен признать, что хоть я, конечно, и не подразумевал под этим бездумного выполнения преступных повелений, но из моих слов это никак не вытекало. Прошу также учесть, что, как ясно показало расследование, Темная Туча по собственной воле нашел единственный способ, не ослушавшись моего повеления, раскрыть правду о прелюбодеяниях и убийствах, совершенных его коварной госпожой. Не сделай он этого, почтеннейшие судьи, нам, возможно, пришлось бы впоследствии судить ее за убийство еще большего количества жертв.
– Слова нашего владыки Несауальпилли будут приняты во внимание, – проворчал судья Тепитцак и снова вперил в меня суровый взгляд. – Позвольте задать еще один вопрос подсудимому. – И он обратился ко мне: – Возлежал ли ты, Тлилектик-Микстли, с госпожой Жадеитовой Куколкой?
– Нет, мой господин, – ответил я.
И тогда, видимо рассчитывая поймать меня на откровенной лжи, судьи вызвали Коцатля и спросили его, вступал ли его хозяин, то есть я, в плотские отношения с супругой правителя.
– Нет, мои господа, – пискнул мальчонка.
– Но у него были для этого все возможности, – упорствовал Тепитцак.
– Нет, мои господа, – упрямо повторил Коцатль. – Всякий раз, когда мой хозяин находился в обществе госпожи, сколько бы это ни продолжалось, я присутствовал там же. Ни мой хозяин, ни какой-либо другой мужчина, принадлежавший ко двору, никогда не делили ложе с госпожой, за исключением одного случая. Это случилось, когда мой хозяин отбыл на праздники домой и госпожа в одну из ночей не смогла отыскать себе любовника вне дворца.
Судьи подались вперед.
– Какой-то мужчина из дворца? Кто же это был?
– Я, мои господа, – ответил Коцатль.
Судьи отшатнулись.
– Ты? – сказал Крепкая Кость. – Сколько же тебе лет, раб?
– Мне только что исполнилось одиннадцать, мой господин.
– Говори погромче, мальчик. Ты хочешь сказать нам, что обслужил обвиняемую в прелюбодействе супругу правителя, как подобает мужчине? Ты совокуплялся с ней? Неужели твой тепули способен?..
– Мой тепули? – пропищал Коцатль, поразив всех тем, что так дерзко прервал судью. – При чем тут тепули, он годен лишь на то, чтобы мочиться! Я обслужил мою госпожу так, как она мне велела, – при помощи рта. Уж я-то никогда бы не позволил себе коснуться знатной женщины чем-то таким гадким, как тепули...
Если мальчик и сказал что-то еще, это потонуло в хохоте присутствующих. Даже обоим судьям пришлось приложить усилия, чтобы сохранить бесстрастные лица. Впрочем, то был единственный веселый момент за весь тот мрачный день.
Тлатли вызвали одним из последних. Я забыл упомянуть, что в ту ночь, когда стража Несауальпилли нагрянула в мастерскую с обыском, Чимальи отсутствовал в связи с каким-то поручением. Чтимый Глашатай и его люди, похоже, не знали про второго мастера, а никто из обвиняемых про Чимальи не упомянул, так что Тлатли сумел представить дело таким образом, будто он работал без напарника.
– Чикуаке-Кали Икстак-Тлатли, – спросил господин Крепкая Кость, – ты признаешь, что некоторые из статуй, представленных здесь как свидетельства преступления, были изготовлены тобой?
– Да, мои господа, – твердо ответил обвиняемый. – Отрицать бесполезно. Вы видите на них мое личное клеймо: выгравированный знак головы сокола, а под ним – отпечаток окровавленной ладони.
Тлатли встретился со мной взглядом, и глаза его молили не упоминать о Чимальи. Я промолчал.
В конце концов судьи удалились в особую комнату, чтобы посовещаться, а зрители с радостью покинули хоть и просторный, но душный зал, чтобы глотнуть свежего воздуха или покурить в саду покуитль. Мы, обвиняемые, остались в зале под стражей, и все это время старались не смотреть друг на друга.
Закончив совещаться, судьи вернулись в зал, и, когда он снова наполнился людьми, господин Крепкая Кость выступил с традиционным заявлением:
– Мы, вопрошавшие злоумышленников, держали совет друг с другом, основываясь исключительно на представленных здесь уликах и прозвучавших показаниях, и пришли к общему решению по доброй воле и свободному убеждению, не действуя предвзято или по чьему-либо усмотрению, не питая к кому-либо из подсудимых ни добрых, ни дурных чувств личного характера и прибегая к помощи одной лишь Тонантцин, благородной богини закона, милосердия и правосудия. – Он извлек лист тончайшей бумаги и, сверяясь с ним, провозгласил: – Мы считаем, что обвиняемый писец Чикоме-Ксочитль Тлилектик-Микстли должен быть освобожден в силу того, что его действия, хотя и заслуживающие порицания, не являлись злонамеренными; кроме того, он частично искупил их, призвав к ответу преступников. Однако... – Крепкая Кость бросил взгляд на Чтимого Глашатая, потом весьма сердито взглянул на меня. – Мы рекомендуем изгнать освобожденного из-под стражи писца за пределы нашей страны как чужака, нарушившего законы гостеприимства.
Что ж, не скажу, что меня такой приговор обрадовал; с другой стороны, я понимал, что еще дешево отделался. Змей-Женщина между тем вновь сверился со своей бумагой и продолжил:
– Перечисленных ниже людей мы считаем виновными во всех вменяемых им гнусных, вероломных и богопротивных злодеяниях...
Далее были оглашены имена Жадеитовой Куколки, господина Весельчака, скульпторов Пицкуитля и Тлатли, моего раба Коцатля, стражников, дежуривших по очереди у восточных ворот дворца, служанки Питцы, многочисленных челядинцев юной госпожи, а также всех работников ее кухни.
Завершив монотонное перечисление имен, судья заключил:
– Признавая этих людей виновными, мы оставляем вынесение приговора и установление каждому из них меры наказания на волю Чтимого Глашатая.
Несауальпилли медленно встал, помолчал, напряженно раздумывая, а потом сказал:
– Как рекомендуют почтенные судьи, писец Темная Туча будет изгнан из Тёскоко с запретом впредь появляться где-либо в землях аколхуа. Осужденного раба Коцатля я милую, принимая во внимание его младые лета, но он точно так же будет выслан из наших владений. Знатные особы, Пактцин и Чалчиуненетцин будут казнены отдельно. Остальные подлежат умерщвлению с помощью икпакксочитль без права предварительного обращения к Тласольтеотль. Их трупы будут преданы огню на общем погребальном костре, вместе с останками их жертв.
Я очень порадовался тому, что пощадили маленького Коцатля, хотя остальных рабов и простолюдинов мне тоже было жалко. Икпакксочитль представлял собой обвитую цветочной гирляндой веревку, которой их должны были удушить. Но хуже всего, что Несауальпилли не разрешил им обратиться к Пожирательнице Скверны, а это значило, что все их грехи пребудут с ними и в том загробном мире, куда они попадут. Более того, их сожгут вместе с их жертвами, чем обрекут на вечные, неизбывные муки.
Нас с Коцатлем отправили под стражей в мои покои, и возле самой двери один из охранников проворчал:
– Это еще что такое?
Возле притолоки, на уровне моих глаз, красовался кровавый отпечаток ладони – молчаливое напоминание о том, что я не единственный из участников этой истории, кто остался в живых, и одновременно предупреждение: наверняка Чимальи собирается мне отомстить.
– Чья-то дурацкая выходка, – сказал я, пожав плечами. – Я велю моему рабу смыть это.
Коцатль вынес в коридор губку и кувшин с водой и принялся за дело, тогда как я, притаившись за дверью, ждал. И вскоре услышал, как Жадеитовую Куколку тоже ведут в заточение. Конечно, я не мог расслышать ее легкую поступь, заглушаемую тяжелыми шагами стражников, но когда мальчик вернулся с кувшином покрасневшей воды, он сказал:
– Госпожа вернулась вся в слезах. А вместе с ее стражниками пришел и жрец богини Тласольтеотль.
– Если госпожа уже кается в своих грехах, значит, времени у нее осталось очень мало, – заметил я. На самом деле времени у нее совсем не осталось. Вскоре я услышал, как соседняя дверь открылась снова: Жадеитовую Куколку повели на последнюю встречу в ее недолгой жизни.
– Хозяин, – смущенно промолвил Коцатль, – выходит, мы с тобой теперь изгнанники? Оба?
– Да, – вздохнул я.
– Когда нас прогонят... – Он заломил огрубевшие от работы маленькие руки. – Ты возьмешь меня с собой? Как своего раба и слугу?
– Да, – сказал я, поразмыслив. – Ты служил мне верно, и я тебя не брошу. Но, по правде говоря, Коцатль, у меня нет ни малейшего представления о том, куда мы направимся.
Поскольку нас с мальчиком держали в заключении, мы не видели ни одной из казней. Но позднее я узнал подробности кары, постигшей господина Весельчака и Жадеитовую Куколку, каковые детали могут представлять интерес для вашего преосвященства.
Жрец Тласольтеотль не предоставил преступнице возможности полностью очистить свою душу перед богиней, а, сделав вид, будто по доброте своей хочет ее успокоить, подмешал грешнице в чашку шоколада вытяжку из растения толоатцин, сильнодействующего снотворного. Скорее всего, сон сморил Жадеитовую Куколку, прежде чем она успела перечислить грехи, совершенные ею до десятого года жизни, так что она отправилась на смерть, отягощенная бременем великой вины. Спящую, ее перенесли к дворцовому лабиринту, о котором я уже рассказывал, и сняли с нее всю одежду, после чего старый садовник, единственный, кто знал тайные тропы, оттащил Жадеитовую Куколку в центр лабиринта. Туда, где уже лежал труп Пактли.
Господина Весельчака еще раньше доставили к осужденным работникам кухни и приказали им умертвить его перед собственной казнью. Не знаю, проявили ли они милосердие, даровав ему быструю смерть, но очень сомневаюсь, поскольку никаких причин испытывать к Пактли добрые чувства у них не было. Так или иначе, но со всего его трупа, за исключением головы и гениталий, содрали кожу, выпотрошили внутренности, срезали мясо до костей, в результате чего получился не слишком чистый, со свисавшими клочьями мяса скелет. Затем покойнику вставили в тепули что-то такое (наверное, прутик или тростинку), что поддерживало член торчащим, и, пока Жадеитовая Куколка исповедовалась жрецу, затащили этот мерзкий труп в лабиринт. Проснувшись посреди ночи в центре лабиринта, юная госпожа обнаружила, что она совершенно голая и в ее тепили, как в более счастливые времена, введен затвердевший мужской член. Но ее расширенные зрачки, должно быть, быстро приноровились к бледному свету луны, и тогда красавица увидела, что ее последним любовником стал жуткий мертвец.
О том, что происходило потом, можно только догадываться. Наверняка Жадеитовая Куколка в ужасе отпрянула от него и с пронзительными криками помчалась прочь. Должно быть, она металась по тропинкам, которые снова и снова выводили ее обратно – к костям и торчащему тепули мертвого господина Весельчака. И, возвращаясь в очередной раз, она находила его в компании все большего и большего количества муравьев, мух и жуков. Наконец он оказался настолько покрытым кишащими пожирателями падали, что Жадеитовой Куколке показалось, будто труп изгибается в попытке подняться и преследовать ее. Сколько раз она убегала, сколько раз бросалась на непроницаемую колючую изгородь и сколько раз снова натыкалась на отвратительный труп, никто уже не узнает.
Когда поутру садовник вынес Жадеитовую Куколку наружу, от ее красоты уже ничего не осталось. Лицо и тело кровоточили, изодранные колючками ногти на руках были сорваны. Видимо, девушка в отчаянии рвала на себе волосы, ибо кое-где оказались вырванными целые пряди. Действие расширяющего зрачки снадобья сошло на нет, и они сделались почти невидимыми точками в ее выпученных глазах. Рот был широко раскрыт в беззвучном вопле. Жадеитовая Куколка всегда гордилась своей красотой, и, наверное, знай она, что однажды предстанет перед людьми в таком виде, это стало бы для нее страшным унижением и оскорблением. Но теперь ей уже было все равно: глухой ночью, где-то в глубине лабиринта, сердце девушки перестало биться, разорвавшись от ужаса.
Когда все закончилось, нас с Коцатлем освободили из-под стражи, заявив, что теперь мы не имеем права не только посещать занятия, но и разговаривать с кем-либо из знакомых. Моя карьера писца Совета тоже закончена. Короче говоря, мы должны были вести себя тише воды ниже травы и ждать, пока Чтимый Глашатай не определит точную дату и условия нашего изгнания. Поэтому несколько дней я только и делал, что блуждал в одиночестве по берегу озера, отшвыривая ногой гальку и сетуя на злую судьбу, из-за которой все мои честолюбивые мечты, которые я связывал с Тескоко, обратились в ничто. Как-то раз, погруженный в грустные раздумья, я задержался на берегу до сумерек, а когда спохватился и поспешил назад, то на полпути к дворцу наткнулся на сидевшего на валуне человека. Уж не знаю, откуда тот взялся, но выглядел он почти так же, как и во время двух предыдущих наших встреч: усталый, бледный, на лице дорожная пыль.
Когда мы обменялись вежливыми приветствиями, я сказал:
– И снова ты появился в сумерках, мой господин. Прибыл издалека?
– Да, – хмуро отозвался он. – Из Теночтитлана, а там, между прочим, готовится война.
– Ты говоришь так, как будто это будет война против Тескоко.
– Вслух этого, конечно, никто не скажет, но на деле так оно и будет. Чтимый Глашатай Ауицотль наконец завершил строительство своей Великой Пирамиды, и, для того чтобы церемония ее освящения не знала равных в истории, ему нужны бесчисленные пленники. Поэтому он и собирается объявить очередную войну, которая обернется против Тескоко.
Меня удивил ход рассуждений собеседника.
– Что-то ты путаешь, мой господин, – сказал я. – Просто войска Союза Трех, в том числе и Тескоко, выступят в совместный поход, как всегда бывает в подобных случаях. Почему ты решил, что это будет война против Тескоко? Скорее всего, союзники нападут на Тлашкалу.
– Ауицотль, – пояснил запыленный странник, – утверждает, что поскольку почти все силы мешикатль и текпанеков сейчас находятся на западе, в Мичоакане, то им нет никакого смысла выступать в поход на восток, против Тлашкалы. Но это лишь предлог. На самом деле Ауицотль взбешен из-за суда и казни его дочери.
– Но он не может отрицать, что она заслужила это.
– Совершенно верно, но от этого он еще пуще злится и жаждет мести. Поэтому Ауицотль издал приказ, чтобы и Теночтитлан, и Тлакопан оба выделили лишь по символическому отряду, а основную часть войска в этой войне придется выставить Тескоко. – Запыленный скиталец покачал головой. – Так что из каждой сотни воинов, которым предстоит сражаться и умереть ради захвата пленников, необходимых для жертвоприношения у Великой Пирамиды, примерно девяносто девять будут аколхуа. Так Ауицотль намеревается отомстить за смерть Жадеитовой Куколки.
– Но ведь каждому понятно, что подобный расклад несправедлив, – возразил я. – Разве Несауальпилли не может отказаться?
– Может, конечно, – устало промолвил путник, – но от этого ему будет только хуже. Его отказ обернется еще более тяжкими последствиями, вплоть до распада Союза Трех и даже открытой войны против Тескоко. Кроме того, – печально добавил странник, – Несауальпилли, скорее всего, считает себя обязанным дать отцу казненной преступницы какое-то возмещение.
– Что? – возмущенно воскликнул я. – После всего, что она сделала?
– Боюсь, он все равно чувствует свою ответственность за случившееся. Может быть, за то, что не уделял молодой жене внимания.
Странник устремил на меня взгляд, и мне вдруг стало не по себе.
– Для этой войны Несауальпилли потребуется каждый, кто способен держать оружие. Уверен, он будет рад любому добровольцу, и если кто-то считает себя перед ним в долгу, то для такого человека нет способа лучше, чем пойти к владыке Тескоко на службу.
Я сглотнул и ответил:
– Мой господин, но от некоторых на войне нет никакого проку.
– Тогда они могут просто умереть на ней, – был ответ. – Ради славы, ради покаяния, ради уплаты долга, ради счастливой вечной жизни в загробном обиталище воинов. Всегда найдется, ради чего. Помню, ты в прошлый раз говорил, что очень благодарен Несауальпилли и мечтаешь что-нибудь для него сделать.
Последовало долгое молчание. Потом, словно бы решив сменить тему, загадочный странник уже обыденным тоном сказал:
– Ходят слухи, что в скором времени ты собираешься покинуть Тескоко. Скажи, ты уже решил, куда отправишься?
Я надолго задумался и, лишь когда на землю пала тьма, а над озером раздались стенания ночного ветра, ответил:
– Да, мой господин, решил. Я пойду на войну.
* * *
Это было зрелище, на которое стоило посмотреть: на пустынной равнине к востоку от Тескоко выстраивалась могучая армия. Равнина ощетинилась копьями, расцветилась яркими пятнами знамен, засверкала бликами, отражавшимися от обсидиановых наконечников и клинков. Всего там собралось около четырех, а то и пяти тысяч человек, но, как и предсказывал запыленный скиталец, Чтимый Глашатай Мешико Ауицотль и Чималпопока, вождь текпанеков, прислали лишь горстку воинов, да и то в основном пожилых ветеранов или, наоборот, неопытных новобранцев.
Как военачальник Несауальпилли организовал все наилучшим образом. Огромные знамена из перьев указывали местонахождение основных сил – многочисленных отрядов аколхуа и нескольких небольших подразделений из Теночтитлана и Тлакопана. Многоцветные полотнища флагов из тканей обозначали отдельные подразделения, находившиеся под командованием благородных воинов. Маленькими остроконечными вымпелами или флажками отмечались мелкие группы во главе с младшими командирами. Под особыми стягами собирались вспомогательные формирования: носильщики, необходимые для транспортировки припасов, снаряжения и запасного оружия; лекари, костоправы; жрецы различных богов, барабанщики с трубачами, а также предназначенные для очистки поля битвы «вяжущие» и «поглощающие».
Хотя я убеждал себя в том, что иду сражаться ради Несауальпилли, и хотя мне было стыдно за поведение Ауицотля, но я ведь, что ни говори, родом был все-таки из Мешико. Поэтому, решив записаться добровольцем, я явился к начальнику моих соотечественников – единственному старшему командиру из числа мешикатль, благородному воителю-Стреле по имени Ксокок. Он смерил меня оценивающим взглядом и неохотно сказал:
– Что ж, хоть ты и неопытен, но по крайней мере не выглядишь таким заморышем, как почти все в этой команде, кроме меня. Ступай, доложись куачику Икстли-Куани.
Старина Икстли-Куани! Я настолько обрадовался, услышав это имя, что чуть было не бросился со всех ног к остроконечному флажку, где и стоял мой учитель, поносивший последними словами нескольких весьма несчастного вида новобранцев. На челе его красовался головной убор из перьев, сквозь носовую перегородку было продето костяное украшение, в руке куачик держал щит со знаками его имени и воинского ранга. Я опустился на колени и поскреб землю в торопливом жесте целования, после чего обнял его, словно давно потерянного, а теперь нашедшегося родича, и воскликнул:
– Господин Пожиратель Крови! Как я рад видеть тебя снова!
Остальные воины захихикали. Немолодой куачик побагровел и грубо оттолкнул меня в сторону, брызгая слюной:
– А ну-ка отвали! Клянусь каменными яйцами Уицилопочтли, с тех пор, когда я в последний раз выходил на поле боя, армия сильно изменилась. Сперва дряхлые старые ворчуны и прыщавые юнцы, а теперь это! Что они теперь, специально набирают куилонтин? Собираются зацеловать врагов до смерти?
– Это я, господин! – крикнул я. – Твой ученик! Командир Ксокок отправил меня в твой отряд. – Мне потребовалось время, чтобы сообразить: Пожиратель Крови наверняка обучил на своем веку сотни мальчишек и он никак не может мгновенно, даже не порывшись в памяти, вспомнить и узнать одного из них.
– А, Связанный Туманом? – воскликнул он наконец, но далеко не с той радостью, какую выказал я. – Говоришь, направлен ко мне? Выходит, ты вылечил глаза, да? Теперь, надеюсь, видишь дальше своего носа?
– К сожалению, нет, – вынужден был признаться я.
Пожиратель Крови яростно раздавил ногой муравья.
– Мое первое настоящее дело после десяти лет простоя, и такое невезение, – проворчал он. – Пожалуй, даже куилонтин был бы предпочтительнее. Ну да ладно, Связанный Туманом, становись вместе с прочим моим отребьем.
– Да, господин куачик, – отозвался я по-военному четко. Но тут кто-то потянул меня за накидку, и я вспомнил про стоявшего все это время позади мальчика. – А что ты прикажешь делать юному Коцатлю?
– Кому? – Старый служака недоумевающе огляделся, а когда, случайно посмотрев вниз, заметил мальчишку, просто взревел от возмущения: – Этому сопляку?
– Он мой раб, – пояснил я. – Мой личный слуга.
– Молчать в строю! – рявкнул Пожиратель Крови на солдат, которые начали хихикать. Затем он описал круг, чтобы остыть, после чего подошел ко мне вплотную и, глядя прямо глаза в глаза, заявил:
– Вот что, Связанный Туманом, некоторых знатных людей, командиров и благородных воителей, потомков древних родов действительно сопровождают ординарцы. Но ты – йаокуицкуи, новобранец, самый нижний чин из всех имеющихся. И у тебя хватает наглости не только явиться в армию со слугой, но еще и притащить с собой сущего недомерка!
– Я не могу бросить Коцатля, – сказал я. – Мальчик никому не помешает. Разве нельзя определить его к жрецам или еще куда-нибудь в обоз, где он мог бы пригодиться?
– А я-то думал, что в кои-то веки отдохну от возни с мелюзгой и отведу душу на настоящей войне, – проворчал Пожиратель Крови. – Ладно, малявка, ступай вон к тому черно– желтому флажку. Скажешь тамошнему младшему командиру, что Икстли-Куани велел приставить тебя к кухне, мыть посуду. Что же до тебя, Связанный Туманом, – добавил он вкрадчивым тоном, – то сейчас посмотрим, помнишь ли ты хоть что-то из того, что я вдалбливал вам на занятиях. А ну, ублюдки! – взревел он так, что все бойцы, в том числе и я, подскочили. – Стройся! В колонну по четыре – СТАНОВИСЬ!
В Доме Созидания Силы я усвоил, что обучение воинскому делу совсем не похоже на мальчишеские игры в войну. Теперь мне предстояло понять, что и игра, и учеба – всего лишь бледное подражание настоящей воинской службе. Взять хотя бы два момента, неизбежно сопутствующих любому походу, но никогда не упоминающихся в рассказах о славных победах: грязь и вонь. Набегавшись и наигравшись в детстве или даже утомившись после нелегкой муштры в Доме Созидания Силы, я всегда имел приятную возможность привести себя в порядок, побывав в парной и как следует вымывшись. В полевых условиях об этом не приходилось и мечтать. Все бойцы были покрыты грязью и потом, и хуже, чем от нас, воняло только от выгребных ям, служивших отхожими местами. Меня мутило от запахов застарелого пота, грязной одежды, немытых ног, мочи и фекалий. Зловоние представлялось мне самой гнусной стороной войны. Во всяком случае до тех пор, пока я не столкнулся с настоящей войной.
И еще одно. Я слышал, как старые солдаты жаловались, что даже если вожди затевают поход в разгар сухого сезона, проказливый Тлалок часто усугубляет трудности, поливая армию сверху и превращая землю под ногами воинов в вязкую трясину. Так вот, наш поход состоялся в сезон дождей, и все те несколько дней, пока мы, оставаясь в лагере, упражнялись с оружием, готовясь к выступлению, Тлалок изводил нас непрекращающимся ливнем. И когда наконец пришло время выступить в Тлашкалу, наши накидки насквозь промокли, а на сандалии налипли тяжеленные комья грязи.
Столица тлашкалтеков находилась в тринадцати долгих прогонах к юго-востоку. По приличной погоде мы могли бы форсированным маршем добраться туда за два дня, но это означало бы прибыть на место усталыми до изнеможения и столкнуться с противником, который тем временем набирался сил, готовясь к встрече с нами. Поэтому Несауальпилли приказал двигаться не спеша, чтобы мы добрались до цели только дня за четыре, но зато сравнительно бодрыми.
Первые два дня мы топали прямо на восток, так что нам приходилось время от времени перебираться лишь через пологие отроги вулканов, которые дальше на юг переходили в крутые пики, именовавшиеся Тлалоктепетль, Истаксиуатль и Попокатепетль. Потом мы повернули на юго-восток и направились уже непосредственно в Тлашкалу. И все это время воинам, за исключением тех промежутков, когда мы карабкались и скользили по каменистым кручам, приходилось месить грязь. Мне никогда не доводилось забираться так далеко от дома, однако осмотреть окрестности, к сожалению, не было никакой возможности – не только по причине плохого зрения, но и из-за пелены непрекращающегося дождя.
Мы маршировали, не слишком обремененные боевым снаряжением. Помимо обычной одежды у каждого воина имелась тяжелая плотная накидка под названием тламаитль, которую надевали в холодную погоду и в которую закутывались ночью. Кроме того, каждый из нас нес мешочек с пиноли (подслащенной медом маисовой мукой) и кожаный бурдюк с водой. Рано утром и в полдень во время привала мы смешивали пиноли с водой и готовили невкусную, но питательную кашу атоли. На каждом ночном привале нам обычно приходилось ждать, когда нас нагонят вспомогательные подразделения, нагруженные более тяжело. Хорошо еще, что по их прибытии каждому воину давали сытный горячий обед, в том числе чашку густого, насыщающего и бодрящего шоколада.
Служивший при кухне Коцатль всегда собственноручно приносил мне ужин, причем частенько ухитрялся увеличить порцию, а то и просто стянуть фрукт или какую-нибудь сладость. Поскольку Пожиратель Крови всегда при этом ворчал, а мои сослуживцы посмеивались, видя, как баловал меня слуга, я иной раз пытался уклониться от угощения. Но мальчишку это нисколько не смущало.
– Господин, – увещевал он меня, – не отказывайся. Не стоит изображать благородство, поверь мне, ты вовсе не объедаешь товарищей, шагающих в первых рядах. Неужели ты не знаешь, что лучше всех в армии кормятся те, кто дальше всего от передовой: носильщики, повара, гонцы и прочие. А послушал бы ты, как они хвастаются своими «подвигами»! Ах, как бы мне хотелось притащить тебе кувшин с горячей водой! Прости меня, господин, но запах здесь просто ужасный.
На четвертый день нашего пути, такой же серый и промозглый, как и предыдущие, высланные вперед разведчики донесли Несауальпилли, что в одном долгом прогоне впереди нас поджидают силы тлашкалтеков. Они заняли позицию на противоположном берегу реки, которую нам предстояло форсировать. В сухое время года здесь, наверное, протекал всего лишь мелкий ручеек, но после непрекращающегося дождя он разлился, превратившись в серьезное препятствие. Правда, глубина там была не больше, чем до середины бедра, но расстояние от берега до берега превышало дальность выстрела из лука, и это при довольно сильном течении. План противника был очевиден: переходя реку вброд, мы будем представлять собой медленно движущиеся мишени, не способные ни воспользоваться собственным оружием, ни уклониться от вражеского. С помощью стрел и метаемых из атль-атль дротиков тлашкалтеки рассчитывали существенно уменьшить число наших воинов и подорвать их боевой дух, прежде чем мы форсируем поток и сможем схватиться с ними лицом к лицу.
Говорят, что Несауальпилли, узнав об этом плане, улыбнулся и сказал:
– Очень хорошо. Ловушка приготовлена врагами и Тлалоком столь искусно, что, пожалуй, не станем их разочаровывать. Поутру мы в нее попадемся.
Он отдал приказ, чтобы наша армия остановилась на ночлег там, где находилась, по-прежнему довольно далеко от берега, и призвал к себе командиров всех рангов и благородных воителей. Мы, простые солдаты, кто присев на корточки, а кто и растянувшись на сырой земле, ждали. А на полевых кухнях тем временем уже вовсю хлопотали над улейном, особенно сытным, ибо все знали, что утром у нас не будет времени поесть даже атоли. Оружейники распаковывали и раскладывали оружие, которое предстояло раздать на следующий день. Барабанщики подтягивали отсыревшую кожу, жрецы и лекари готовили свои снадобья, инструменты для операций, благовония и книги заклинаний, чтобы завтра ухаживать за ранеными или от имени Пожирательницы Скверны выслушивать признания умирающих.
Пожиратель Крови вернулся с совещания командиров, когда мы уже получили еду и шоколад, и с ходу объявил:
– Сразу, как только поужинаем, наденем доспехи и вооружимся. Потом, с наступлением темноты, выйдем на намеченные позиции: спать будем прямо там, на месте. Подъем завтра предстоит ранний.
Пока мы ели, он рассказывал нам о плане Несауальпилли. На рассвете одна треть армии в боевом порядке, с барабанами и трубами, устремится прямо в реку, словно не подозревая об опасности. Когда противник начнет осыпать наших воинов стрелами, они собьются с шага и станут метаться по руслу, создавая впечатление неразберихи. Обстрел усилится, и колонна, как будто наступление захлебнулось, обратится в бегство. Пусть противник думает, что наша армия превратилась в беспорядочную, охваченную паникой толпу. Несауальпилли полагал, что иллюзия легкой победы выманит тлашкалтеков с их надежной безопасной позиции и побудит броситься за нами в погоню, чтобы «завершить разгром». Врагам и в голову не придет, что это «бегство» – всего лишь военная хитрость. Тем временем остальные наши воины укроются за камнями, в зарослях кустарника или за деревьями вдоль реки. Ни один из них не должен не только вступать в бой, но и высовываться из укрытия, пока «отступающие» не заманят всю армию Тлашкалы на наш берег. Враги, преследуя отступающих, окажутся между нашими затаившимися в засаде отрядами, и тогда Несауальпилли, наблюдающий за происходящим с возвышенности, даст знак барабанщикам и прозвучит сигнал к атаке. Отряды выскочат из засады, и на флангах ничего не подозревающего противника сомкнутся могучие клещи нашей армии.
– А куда именно нас поставят? – поинтересовался один седовласый боец.
– Почти на таком же безопасном удалении от неприятеля, как поваров со жрецами, – недовольно буркнул Пожиратель Крови.
– Что? – воскликнул пожилой ветеран. – Мы топали в такую даль по жуткой грязище, а теперь даже не услышим лязг обсидиана?
Наш куачик пожал плечами.
– Ну, вы же и сами знаете, сколь постыдно мало участие Мешико в этом походе. Вряд ли стоит винить Несауальпилли за то, что он, сам сражаясь на войне, затеянной Ауицотлем, отказывает нам в праве схватиться с неприятелем. Благородный Ксокок просил позволить мешикатль хотя бы идти в первых рядах тех, кто будет форсировать реку. Мы могли бы послужить наживкой для тлашкалтеков и, скорее всего, погибнуть, но Несауальпилли отказал нам даже в такой возможности стяжать славу.
Лично я был рад это слышать, ибо к посмертной славе вовсе не стремился, но другой солдат недовольно пробурчал:
– И что же, мы так и будем просто сидеть здесь, как последние трусы, и ждать, когда нам позволят сопровождать одержавших победу аколхуа и их пленников в Теночтитлан?
– Ну, не так уж все и плохо, – сказал Пожиратель Крови. – Может быть, кое-что удастся сделать и нам. Например, захватить одного-двух пленников. Некоторые из угодивших в западню тлашкалтеков могут прорваться мимо смыкающихся стен воинов аколхуа. Отряды мешикатль и текпанеков рассредоточатся с обеих сторон, с севера и с юга, словно сеть, предназначенная для отлова всех, кто вырвется из засады.
– Повезет, если мы поймаем в такую сеть хотя бы зайца, – проворчал седовласый ветеран. Он поднялся и, обращаясь ко всем нам, сказал: – Вот что, йаокуицкуи, вы будете сражаться впервые, поэтому я дам вам один совет. Перед тем как надеть доспехи, сходите в кусты и как следует облегчитесь. Когда грянут барабаны, у вас такой возможности уже не будет.
И, видимо, подавая пример, он удалился. Я последовал за ним и, присев на корточки, услышал неподалеку бормотание:
– Чуть не забыл об этой штуковине...
Оглянувшись, я увидел, как старый воин извлек из мешочка маленький, завернутый в бумагу предмет.
– Один гордый новоиспеченный папаша вручил мне это, чтобы зарыть на поле боя, – пояснил он. – Пуповина его новорожденного сына и маленький воинский щит.
Ветеран бросил пакет на землю, втоптал в грязь и, присев, полил реликвию мочой и навалил сверху горку экскрементов.
«Ну и ну, – подумал я, – вот так тонали для маленького мальчика. Интересно, может, и моими пуповиной и щитом распорядились подобным образом?»
Пока мы, простые солдаты, с трудом влезали в пропотевшие стеганые хлопковые панцири, благородные воители облачались в свои пышные, поражающие великолепием боевые одеяния.
Благородными воителями именовались у нас те, кто принадлежал к одному из воинских сообществ или, как сказали бы вы, рыцарских орденов. Таких сообществ было три: в два из них, Ягуаров и Орлов, воинов принимали за подвиги на поле боя, а в сообщество Стрел можно было попасть за выдающуюся меткость, убив из лука множество врагов.
Воители-Ягуары в знак отличия носили плащи из шкуры этого хищника, а в качестве шлема использовали его голову. Разумеется, череп удаляли, после чего передние зубы ягуаpa приклеивали к краям пятнистого капюшона, так что верхние клыки нависали надо лбом воина, а нижние загибались перед его подбородком. Панцири у воителей-Ягуаров также были раскрашены под цвет шкуры могучего пятнистого кота. Воители-Орлы в качестве шлема надевали огромную орлиную голову, сделанную из дерева и покрытую настоящими орлиными перьями: открытый клюв выдавался вперед надо лбом и под подбородком. Орлиными перьями они покрывали и весь панцирь, к сандалиям крепились искусственные когти, а обшитая перьями накидка походила на сложенные крылья. Воитель-Стрела тоже носил шлем в виде птичьей головы, но уже не орла, а любой другой, не столь благородной птицы, по своему выбору. При этом панцирь его покрывали такие же перья, какими он предпочитал оперять свои стрелы.
У всех этих воителей имелись деревянные, кожаные или плетеные щиты, покрытые перьями, из которых складывались сложные мозаичные узоры, у каждого – разные, включавшие в себя символы его имени. Благородные воители славились доблестью и считали прославление своего имени в бою делом чести. Разумеется, самые отважные и честолюбивые противники хотели сразиться именно с этими героями, ибо каждому было лестно стяжать славу «победителя доблестного Ксокока» или другого прославленного воина. Мы, йаокуицкуи, получили щиты, лишенные каких-либо украшений, а доспехи у всех нас были одинаково белыми, пока не стали одинаково грязными. Простым воинам не разрешалось иметь никаких гербов или символов, но некоторые из старых солдат втыкали перья в волосы или раскрашивали лица, дабы показать, что для них это не первая кампания.
Натянув доспехи, мы с моими товарищами-новичками отправились в тыл, к жрецам. Те, зевая, выслушивали сбивчивые, обращенные к Тласольтеотль признания, а потом давали нам снадобье, предназначавшееся для подавления страха и пробуждения отваги. Я хоть и не верил в то, что глоток какой-то бурды способен совладать со страхом, леденящим сердце и парализующим ноги, тем не менее послушно пригубил зелье. Оно состояло из размешанных в дождевой воде белой глины, толченого аметиста, листьев конопли, порошка какао и лепестков орхидеи.
Когда мы вернулись к флагу, командир мешикатль, благородный воитель-Стрела Ксокок объявил:
– Знайте все: целью завтрашнего сражения является захват пленных для принесения в жертву Уицилопочтли. Иными словами, мы должны стараться наносить удары плашмя – оглушающие, но не смертельные. Предпочтительнее ранить врага, чем убить его. Однако вы должны помнить, что если для нас это просто Цветочная Война, то тлашкалтеки смотрят на нее иначе. Они будут стоять насмерть, будут сражаться, чтобы защитить свои жизни и отнять наши. Аколхуа понесут наибольшие потери или стяжают великую славу. Но вот что я хочу сказать вам: увидев бегущего врага, помните, что вам надлежит захватить его в плен живым, однако не забывайте, что сам он при этом попытается вас убить.
Произнеся эту не слишком ободряющую речь, Ксокок повел нас (каждый боец был вооружен копьем и макуауитль) вперед, резко повернув на север. При этом командир оставлял по пути, через равные промежутки, небольшие группы солдат. Подразделение Пожирателя Крови отделилось от основных сил первым, и, когда остальные мешикатль потащились дальше, куачик дал нам последнее наставление:
– Те из вас, кому уже случалось бывать в бою и брать пленных, знают, что опытный воин должен пленить врага самостоятельно, не прибегая ни к чьей помощи: только так можно стяжать славу героя. Однако новобранцам, если кому-то из них представится возможность пленить недруга, не возбраняется позвать на помощь товарища и разделить с ним честь победы. А сейчас следуйте за мной... Видите дерево? Вот ты взберешься на него и затаишься в ветвях... А ты и ты, вы оба спрячетесь вон за тем нагромождением камней... Связанный Туманом, твое место будет за этим кустом...
И таким образом он расставил всех нас длинной, тянущейся на север цепью, приблизительно на расстоянии ста шагов друг от друга. В темноте мы не видели товарищей, да и при свете дня должны были тщательно маскироваться, но ведь в крайнем случае всегда можно громко крикнуть.
Сомневаюсь, чтобы в ту ночь хоть кто-то из нас, за исключением, может быть, нескольких закаленных в боях ветеранов, сомкнул глаза. Сам я не спал, тем паче что спрятаться за отведенным мне кустом можно было, лишь скрючившись в три погибели. По-прежнему сыпал дождь, так что моя накидка промокла до нитки. Та же судьба постигла и мой хлопковый панцирь: он размок, прилип к коже и стал настолько тяжелым, что я даже засомневался, сумею ли, когда придет время, выпрямиться.
После бесконечно долгого, томительного ожидания я наконец услышал, как справа, с юга, донеслись слабые звуки. Основные силы аколхуа готовились – кто выступить в засаду, кто пойти в ложную атаку, под губительные стрелы тлашкалтеков. Сейчас их жрецы распевали традиционные, предваряющие битву молитвы, но с такого расстояния до меня доносились лишь обрывки песнопений.
– О могучий Уицилопочтли, бог сражений и битв, начинается война... Выбери же, о великий бог, тех, кто должен убивать, тех, кому предстоит быть убитыми, и тех, чья участь быть захваченными как ксочимикуи, дабы ты мог испить кровь их сердец... О владыка воинств, молим тебя одарить своей улыбкою тех, кому суждено погибнуть на этом поле или на твоем алтаре... Пусть проследуют они прямо к дому солнца, чтобы возродиться снова и жить там в любви и почете среди тех доблестных мужей, кои были их предшественниками...
Ба-ра-РУУМ! Все мое затекшее тело содрогнулось от грома «вырывающих сердца» барабанов. Даже обволакивающий все вокруг дождь не смог смягчить этого пробирающего до костей грохота. Я надеялся, что наводящий страх шум не напугает воинов Тлашкалы и не обратит их в бегство раньше, чем нашим удастся заманить их в задуманную Несауальпилли ловушку. Вскоре к грому барабанов присоединились стоны, завывания и протяжное блеяние труб-раковин. А затем весь этот шум стал медленно стихать: музыканты вместе с колонной наступающих удалялись в направлении реки, навстречу поджидавшему их врагу.
Поскольку набухшие дождевые тучи висели так низко, что, казалось, их можно было коснуться рукой, настоящего рассвета мы в тот день не дождались, однако со временем стало гораздо светлее. В результате я убедился, что всю ночь просидел сгорбившись за сухим, почти полностью облетевшим кустом, который едва ли мог бы послужить полноценным укрытием и для земляной белки. Мне требовалось срочно затаиться в каком-нибудь другом месте. Времени было в обрез, и я, с трудом встав, придерживая макуауитль и волоча копье, чтобы оно не торчало над головой, на полусогнутых ногах двинулся на поиски нового убежища.
Признаюсь вам, почтенные братья, что даже если бы вы подвергли меня всем пыткам, имеющимся в арсенале вашей Святой Инквизиции, я бы и тогда не смог вразумительно объяснить, почему выбрал в то утро именно это направление. С одинаковым успехом можно было искать новое убежище где угодно, в любой стороне. Но меня потянуло именно на восток, туда, где в скором времени предстояло разразиться сражению. Могу лишь предположить, будто руководствовался подсказкой внутреннего голоса, внушавшего мне что-то вроде: «Темная Туча, ты сейчас на грани того, чтобы ввязаться в битву на первой и, может быть, единственной войне в твоей жизни. Будет жаль, если ты так и не переступишь эту грань и не постигнешь того, чего человеку нельзя понять, не испытав на себе».
Однако я так и не дошел до реки, где аколхуа уже столкнулись с тлашкалтеками, и лишь издали до меня доносился шум схватки. Сначала рев, гиканье и боевые кличи, а потом – вопли и проклятия раненых. А главное – свист рассекающих воздух стрел и дротиков. Должен сказать, что тупое оружие, на котором мы тренировались в школе, практически не производило шума, тогда как острые обсидиановые наконечники боевых стрел и копий буквально пели в воздухе, неся погибель своим жертвам. Поэтому с того дня всякий раз, когда мне приходилось записывать повествование о сражении, я всегда добавлял к изображениям стрел, дротиков и копий завиток, символизирующий пение.
Сперва шум слышался спереди от меня – оттуда, где две армии сошлись на реке, а потом, когда аколхуа обратились в бегство, а тлашкалтеки пустились в погоню, стал смещаться вправо. Затем барабанщики по приказу Несауальпилли подали сигнал, клещи сомкнулись, и неистовые звуки сражения усилились во много раз. Благородные воители издавали свои кличи, подражая грозному рычанию ягуаров, пронзительному клекоту орлов или уханью сов. Я мог лишь представлять себе, как аколхуа наносят удары мечами плашмя и делают выпады тупыми концами копий, в то время как их недруги отчаянно дерутся, изо всех сил стараясь сразить противников насмерть.
Надо полагать, картина была впечатляющей и на нее стоило посмотреть, однако панораму боя от меня скрывали неровная местность, деревья и кусты, серая пелена дождя и, конечно же, моя близорукость. Я уже совсем было решил подкрасться поближе, когда кто-то робко похлопал меня по плечу.
Не выпрямляясь, продолжая сидеть на корточках, я резко развернулся, выставил перед собой копье... и чуть не насадил на него Коцатля. Мальчик тоже стоял пригнувшись и приложив палец к губам. Переведя дух, я прошипел:
– Коцатль, чтоб тебе провалиться! Что ты здесь делаешь?
– Я находился поблизости от тебя всю ночь, господин, – прошептал он, – поскольку думал, что моему хозяину может понадобиться пара глаз получше его собственных.
– Нахальный постреленок! Я еще не...
– Нет, господин, ни в коем случае. Но похоже, я ждал не зря. Сюда приближается враг, и если б не я, он увидел бы тебя первым.
– Что? Враг? – Я пригнулся еще ниже.
– Да, господин. Воитель-Ягуар в полном боевом облачении. Должно быть, он вырвался из засады. – Коцатль поднял голову и торопливо огляделся. – Думаю, он собирается зайти нашим в тыл и неожиданно снова на них напасть.
– Посмотри еще, – нетерпеливо попросил я мальчика. – Где именно этот человек находится и куда он направляется?
Маленький раб привстал, пригляделся и доложил:
– Он находится примерно в сорока длинных шагах, слева от тебя. Движется медленно, пригнувшись, но, похоже, не ранен. Просто соблюдает осторожность. Если он продолжит идти в том же направлении, то неизбежно пройдет между вон теми двумя деревьями, что в десяти длинных шагах перед тобой.
Получив столь точные указания, даже слепец мог бы перехватить противника.
– Пойду к деревьям, – сказал я. – А ты оставайся здесь и незаметно приглядывай за врагом. Если он заметит мое движение, ты это увидишь. Предупреди меня криком, асам беги.
Копье и плащ я оставил на месте и, взяв с собой только макуауитль, извиваясь пополз вперед, к маячившим за пеленой дождя деревьям. Они торчали над порослью высокой травы и низких кустов, сквозь которые едва виднелась протоптанная оленями тропа. Я решил, что по ней-то и движется сбежавший тлашкалтек. Коцатль голоса пока не подавал, и я, добравшись до деревьев, присел на корточки за одним из них, держа свой макуауитль наготове – обхватив рукоять обеими руками и отведя клинок назад для удара.
Сквозь шелест моросящего дождя до моего слуха доносились лишь слабые шорохи травы и ветвей, а потом вдруг прямо перед моим укрытием на землю опустилась ступня в заляпанной грязью сандалии, отделанной по краям ягуаровыми когтями. Миг спустя я увидел и вторую ногу. Должно быть, оказавшись между деревьями, воин рискнул наконец выпрямиться в полный рост, чтобы оглядеться.
Я замахнулся острым обсидиановым мечом, вспомнив, как замахивался когда-то на кактус топали, и мне показалось, что благородный воитель на какой-то миг завис в воздухе. А потом, рухнув, растянулся на земле: я перерубил его обутые в сандалии ноги выше лодыжек. Одним рывком я оседлал врага, отшвырнул макуауитль, еще остававшийся в его руке, и, приставив тупой кончик моего собственного к его горлу, задыхаясь произнес освященное традицией ритуальное обращение победителя к пленнику. В мое время воины всегда соблюдали правила учтивости. Невежливо было называть этого человека пленником, так что поверженному воителю-Ягуару я сказал:
– Ты мой возлюбленный сын.
– Да проклянут тебя все боги Сего Мира! – злобно огрызнулся тот в ответ, и его можно было понять. Его, благородного воителя-Ягуара, застали врасплох – и кто же? Не другой славный воитель вроде него или хотя бы закаленный в боях ветеран, а йаокуицкуи, неопытный новобранец самого низшего ранга. Я прекрасно понимал, что, случись нам сойтись в бою лицом к лицу, он мог бы не спеша изрубить меня на мелкие кусочки. Воитель тоже понимал это, а потому побагровел и заскрежетал зубами. Однако, как ни силен был его гнев, воин все же совладал с ним и нашел в себе силы вымолвить традиционные слова сдающегося в плен:
– Ты мой почтенный отец.
Я отвел оружие от шеи врага, и он сел, тупо уставившись на кровь, хлеставшую из обрубков его ног, и две ступни, так и оставшиеся стоять рядом на оленьей тропе. Накидка из ягуара, составлявшая наряд благородного воителя, даже промокшая и заляпанная грязью, производила сильное впечатление. Пятнистая шкура крепилась к оскаленной голове хищника, служившей шлемом таким образом, что передние лапы зверя были своего рода рукавами, куда продевались руки воителя, а когти постукивали у его запястий. Ремни при падении не расстегнулись, и на его левом предплечье по-прежнему красовался круглый щит.
В кустах снова раздалось шуршание, и появился Коцатль.
– Мой господин захватил своего первого пленника сам, без посторонней помощи, – тихо, но гордо промолвил он.
– И я не хочу, чтобы этот человек умер, – отозвался я, задыхаясь, но не от усталости, а от возбуждения. – У него сильное кровотечение.
– Может быть, обрубки можно перетянуть и чем-нибудь замотать, – предложил воин, говоривший на науатлъ с сильным тлашкальским акцентом.
Коцатль быстро развязал кожаные ремешки его сандалий, и я туго перетянул ими обе ноги пленника. Кровотечение мгновенно ослабло: кровь уже не хлестала, а лишь сочилась. Потом я встал между деревьями, чтобы осмотреться и прислушаться, как хотел это сделать воитель-Ягуар. К моему удивлению, с юга доносился не яростный шум битвы, а лишь невнятный гомон, словно на рыночной площади, перемежаемый отрывистыми приказами. Очевидно, пока я совершал свой маленький подвиг, главное сражение подошло к концу.
– Похоже, мой возлюбленный сын, ты сегодня не единственный пленник, – сказал я угрюмому воину. – Кажется, вся ваша армия разбита.
Тот лишь хмыкнул.
– Сейчас я отнесу тебя туда, где твоими ранами смогут заняться лекари. Думаю, у меня хватит сил тебя нести.
– Да уж, теперь я вешу меньше, – сардонически заметил пленник.
Я взвалил его изуродованное тело на закорки, а тлашкалец обхватил меня руками за шею. Его разукрашенный щит прикрыл мою грудь, словно был моим собственным. Коцатль, уже успевший притащить мне плащ и копье, теперь подобрал мой простой плетеный щит и окрашенный кровью макуауитль. Засунув их себе под мышки, мальчик взял в каждую руку по одной отсеченной ступне и поплелся под дождем следом за мной. Пошатываясь, я брел на юг – туда, где, как я надеялся, собиралась и восстанавливала порядок после победоносного сражения наша армия. На полпути мне повстречались бойцы нашего отряда: Пожиратель Крови собирал своих людей с ночных постов, чтобы отвести их к месту сбора.
– Связанный Туманом! – проревел, увидев меня, куачик. – Как ты посмел бросить свой пост? Где ты?.. – И осекся. Челюсть у него отвисла, а глаза от изумления округлились, почти сравнявшись по размеру с разинутым ртом. – Чтоб мне провалиться в Миктлан! Вы только гляньте! Гляньте, что тащит на спине мой лучший ученик! Я должен немедленно доложить об этом командиру Ксококу!
И он побежал прочь.
Товарищи взирали на мою добычу с восторгом и завистью. Один из них предложил мне помощь, но я выдохнул: «Нет!» Даже это слово далось мне с трудом, однако подвиг был мой, и я не собирался ни с кем делиться славой.
Вот в таком виде – с угрюмым воителем-Ягуаром на спине и ликующим Коцатлем, следовавшим за мной по пятам, сопровождаемый аж двумя командирами, Ксококом и Пожирателем Крови, гордо вышагивавшими по обе стороны от подчиненного, – я и прибыл наконец к месту, где завершилось сражение.
Особого ликования и торжества там не наблюдалось: уцелевшие и легко раненные воины обеих армий отдыхали, в изнеможении повалившись на землю; остальные аколхуа и тлашкалтеки корчились от боли, стонали и кричали на разные лады.
Между ними расхаживали лекари со своими снадобьями и бормотавшие заклинания жрецы. Некоторые из уцелевших бойцов, превозмогая усталость, помогали лекарям или собирали разбросанное по полю оружие, а также трупы и отсеченные части тел: руки, ноги и даже головы. Непосвященному человеку сейчас было бы трудно разобраться, кто здесь победители, а кто побежденные. Над полем висел смешанный запах крови, пота, грязных тел, мочи и кала.
Лавируя между лежавшими бойцами, я озирался по сторонам, высматривая кого-нибудь из командиров, чтобы сдать ему пленного.
Но весть об успехе опередила нас, и передо мной неожиданно появился не кто иной, как сам Несауальпилли. Он был облачен, как и подобало юй-тлатоани, в мантию, но под ней носил оперенный панцирь воителя-Орла, сейчас основательно заляпанный кровью. Вождь аколхуа не просто командовал войском, но и лично участвовал в сражении. Ксокок и Пожиратель Крови почтительно остановились в паре шагов за моей спиной, а правитель Тескоко приветствовал меня, подняв руку.
Я опустил своего пленника на землю, устало исполнил жест целования земли и, тяжело дыша, с трудом проговорил:
– Мой господ... господин... это... мой возлюбленный сын.
– А это, – промолвил благородный воитель, с иронией кивнув в мою сторону, – мой почтенный отец. Микспанцинко, владыка Глашатай.
– Молодец, юный Микстли, – сказал командующий. – Ксимопанолти, воитель-Ягуар Тлауи-Колотль.
– Я приветствую тебя, старый враг, – обратился пленник к моему господину. – В первый раз мы встречаемся не в разгар сражения.
– И похоже, что этот раз окажется последним, – ответил юй-тлатоани, опустившись на колени рядом с пленником, словно тот был его товарищем. – Жаль. Мне будет недоставать тебя. Мы с тобой встречались в незабываемых поединках. Кто мог предположить, что такой великий герой будет взят в плен новобранцем? – Он тяжело вздохнул. – Порой терять достойного противника бывает не менее печально, чем доброго друга.
Я слушал этот разговор с некоторым изумлением. До сего момента мне не приходило в голову поинтересоваться символами на щите пленного, тем паче что его имя – Тлауи-Колотль, Вооруженный Скорпион, – все равно ничего мне не говорило. Но для опытных воинов оно, очевидно, было громким и столь славным, что отблеск этой славы падал и на человека, пленившего подобного героя.
– Чтобы вырваться из засады, мой старый враг, – сказал Вооруженный Скорпион Несауальпилли, – я убил четырех твоих благородных воителей. Двух Орлов, Ягуара и Стрелу. Но если бы я знал, что уготовил мне тонали, – он бросил на меня взгляд, в котором смешивались удивление и презрение, – то уж лучше бы позволил одолеть меня кому-нибудь из них.
– Ты еще сразишься с благородными воителями, прежде чем умрешь, – заверил его Чтимый Глашатай. – Я позабочусь об этом. А сейчас позволь мне облегчить твои страдания...
Он повернулся и окликнул возившегося неподалеку с раненым бойцом лекаря.
– Минуточку, – побормотал тот.
Одному из воинов аколхуа в бою отсекли нос, сейчас хирург пришивал его на место, используя колючку кактуса в качестве иглы и собственный волос вместо нитки. По правде сказать, смотреть на это было страшнее, чем на просто кровавую рану. Закончив пришивать, врач поспешно залепил швы пастой из подсоленного меда и поспешил к моему пленнику.
– Развяжи-ка ремни на его ногах, – бросил лекарь одному своему помощнику и, повернувшись к другому, распорядился: – А ты набери из того костра плошку угольев, да погорячее.
Стоило снять ремни, как обрубки ног Вооруженного Скорпиона снова начали кровоточить, а к тому времени, когда второй помощник вернулся с миской раскаленных добела угольков, по которым пробегали, вспыхивая, маленькие искорки, кровь уже хлестала ручьем.
– Мой господин, – услужливо обратился Коцатль к лекарю, – вот его ноги.
Хирург досадливо хмыкнул:
– Убери. Ступни нельзя взять да и пришить на место, как кончик носа. – И обратился к раненому: – Как будем прижигать, обе сразу или по одной?
– Как тебе угодно, – равнодушно ответил Вооруженный Скорпион.
Как до этого он ни разу не вскрикнул и не застонал от боли, точно так же раненый воитель не издал ни звука и когда лекарь, взяв в руки одновременно оба его обрубка, сунул их в плошку с углями. А вот Коцатль не выдержал: повернулся и убежал. Кровь зашипела, над плошкой поднялось облачко розоватого пара. Опаленная плоть затрещала, испуская чуть менее противный голубоватый дымок. Вооруженный Скорпион наблюдал за всем этим так же спокойно, как и лекарь, невозмутимо вынувший обуглившиеся и почерневшие обрубки из углей. Это прижигание запечатало рассеченные кровеносные сосуды и остановило кровотечение. Затем целитель щедро смазал обрубки бальзамом: пчелиным воском, смешанным с яичными желтками, настоем ольховой коры и корнем барабоско, после чего поднялся и доложил:
– Мой господин, смерть этому воину уже не грозит, но пройдет еще несколько дней, прежде чем он оправится от потери такого большого количества крови.
– Пусть для него приготовят носилки, подобающие знатному господину, – распорядился Несауальпилли. – Вооруженный Скорпион возглавит колонну пленников.
Потом он повернулся к Ксококу и, глядя на него холодно, промолвил:
– Сегодня мы, аколхуа, лишились многих бойцов, а еще больше их умрет от ран, так и не увидев свои дома. Враг потерял примерно столько же, но количество захваченных пленников приблизительно равно числу наших уцелевших воинов. Ваш Чтимый Глашатай Ауицотль должен быть доволен тем, что сделали мы для него самого и для его бога. А если бы он и Чималпопока из Тлакопана послали сюда настоящие армии, мы вполне могли бы захватить всю страну Тлашкалу. – Он пожал плечами. – Ну да ладно. Сколько врагов взяли в плен воины Мешико?
Благородный воитель Ксокок переступил с ноги на ногу, прокашлялся, указал на Вооруженного Скорпиона и пробормотал:
– Мой господин, наш единственный пленник перед тобой. Может быть, текпанеки захватили еще нескольких отбившихся... Пока не знаю. Но из мешикатль, – он указал на меня, – только этот йаокуицкуи...
– Как тебе должно быть хорошо известно, – съязвил Несауальпилли, – он уже не йаокуицкуи. После захвата первого пленника он получает право именоваться ийак. А этот единственный пленник, захваченный мешикатль в сегодняшней битве, как ты сам слышал, убил четырех благородных воителей аколхуа. Позволю себе заметить, что, говоря об убитых противниках, Вооруженный Скорпион всегда принимал в расчет только благородных воителей, что же до прочих, то он наверняка убил и захватил в плен сотни аколхуа, мешикатль и текпанеков.
– Да уж, – пробормотал Пожиратель Крови, на которого эти слова произвели сильное впечатление. – Выходит, наш Связанный Туманом – настоящий герой.
– Да какой из меня герой, – возразил я. – Мне просто очень повезло, да и этого не случилось бы без Коцатля и...
– Но это случилось, – оборвал меня Несауальпилли и вновь обратился к Ксококу: – Возможно, ваш Чтимый Глашатай сочтет нужным пожаловать этому юноше более высокое отличие, чем звание ийак, ведь, в конце концов, он единственный мешикатль, проявивший в последнем походе доблесть и отвагу. Я лично напишу Ауицотлю письмо, а ты представишь героя вашему повелителю.
– Как прикажешь, мой господин, – сказал Ксокок, чуть ли не буквально поцеловав землю. – Мы все гордимся нашим Связанным Туманом.
– В таком случае называйте его каким-нибудь другим именем! Но хватит разговоров, Ксокок. Построй своих людей, они будут «пеленающими» и «поглощающими». Действуй!
Ксокок воспринял этот приказ как оскорбление, да так оно, собственно говоря, и было. Однако они вместе с Пожирателем Крови бегом отправились его выполнять. Как я уже объяснял, «пеленающими» у нас называли вспомогательные отряды, бойцы которых связывали и охраняли пленников; «поглощающие» же должны были обходить поле боя, добивая тяжелораненых. Завершив обход, они собирали трупы как своих бойцов, так и врагов и предавали их все вместе огню, вложив в рот или в руку каждому погибшему осколок жадеита.
На несколько мгновений мы с Несауальпилли остались вдвоем, и он сказал:
– Сегодня ты совершил подвиг, которым нужно гордиться, но которого можно и стыдиться. Ты пленил могучего врага, самого грозного из всех вышедших сегодня на поле боя, но в то же время нанес благородному воителю несмываемое оскорбление. Даже когда Вооруженный Скорпион достигнет загробной обители героев, его вечное блаженство будет неизменно омрачено привкусом горечи и стыда, ибо все пребывающие там воители узнают, что его победил неопытный новобранец да вдобавок еще и близорукий.
– Мой господин, – заметил я, – я сделал лишь то, что казалось мне правильным.
– Так ты поступал и раньше, оставляя другим горькое послевкусие, – вздохнул правитель. – Я не корю тебя, Микстли. Твой тонали, как было предсказано, состоит в том, чтобы видеть правду и сообщать ее другим. Но у меня есть к тебе одна просьба.
Я почтительно склонил голову:
– Мой господин не должен ни о чем просить простолюдина. Его дело приказывать, а мой долг повиноваться.
– То, что я тебе сейчас скажу, может быть только просьбой, а не приказом. Я очень прошу тебя, Микстли, отныне обращаться с правдой благоразумно, даже осторожно. Поверь мне, истина может разить не менее беспощадно, чем самый острый обсидиан. Причем, подобно клинку, она может поранить и того, в чьих руках находится.
Он резко отвернулся от меня, призвал гонца-скорохода и велел тому:
– Надень зеленый плащ и заплети волосы в косу, как подобает носителю доброй вести. Захвати чистый новый щит и макуауитль и беги в Теночтитлан. Во дворец следуй не кратчайшим путем, но пробегись по улицам, размахивая щитом и мечом и привлекая внимание. Пусть люди осыпают тебя цветами. Пусть Ауицотль знает, что победа одержана и что он получил необходимых ему пленников. – Несауальпилли немного помолчал и закончил, обращаясь уже не к гонцу, а к самому себе: – И что отныне жизнь, смерть и само имя Жадеитовой Куколки должны быть забыты.
* * *
Несауальпилли и его армия расстались с союзниками и направились назад тем же путем, каким мы все пришли сюда. А вооруженные отряды Мешико и Тлакопана вместе с длинной колонной пленников двинулись обратно по более короткой дороге – через перевал между пиками Тлалоктепетль и Истаксиуатль, а оттуда – вдоль южного побережья озера Тескоко, прямо к Теночтитлану. Двигались мы медленно, ибо многие раненые едва ковыляли, иных же, как Вооруженного Скорпиона, приходилось нести, но трудным для нас этот марш не был. Во-первых, дождь наконец прекратился, и мы радовались солнечным дням да теплым ночам, а во-вторых, сразу за перевалом началась ровная живописная местность. По одну руку от нас мирно плескалось озеро, а по другую – тянулись пологие, поросшие густыми лесами склоны.
Это удивляет вас, почтенные братья? Какие тут могут быть леса да еще в такой близости от города? Представьте себе, еще совсем недавно вся долина Мешико славилась изобилием деревьев. Чего здесь только не росло: вековые кипарисы, различные породы дубов, сосны с длинными и короткими иголками, лавры, акации, мимозы. Я, мои господа, ничего не знаю о вашей стране Испании или о вашей провинции Кастилии, но это, должно быть, сухие безжизненные земли. Как сейчас, вижу ваших дровосеков, оголяющих наши зеленые холмы ради получения строевой древесины и дров. Помню, они под корень вырубали растения, которые могли красоваться и зеленеть еще вязанки лет, и, отступив назад, горделиво любовались делом своих рук. А при виде голой, серовато-коричневой земли с тоской вздыхали и восклицали: «О Кастилия!», ибо этот унылый пейзаж напоминал им об оставшейся за морем родине.
Добравшись наконец до перешейка между озерами Тескоко и Шочимилько, то есть до земель, некогда входивших в обширные владения народа калхуа, мы привели в порядок наш строй, поправили амуницию и приободрились: впереди был Истапалапан, и нам надо было произвести на его жителей хорошее впечатление. Когда этот город остался позади, Пожиратель Крови сказал мне:
– Если не ошибаюсь, с тех пор как ты бывал в Теночтитлане, прошло немало времени, верно?
– Да, – согласился я. – Лет четырнадцать или около того.
– Ты увидишь, что город сильно изменился. Стал еще более величественным. Вид на него откроется уже со следующей возвышенности, вон с того холма.
Вскоре дорога пошла в гору, и, когда мы взобрались на вершину, мой учитель сделал выразительный жест:
– А теперь смотри!
Увы, мои близорукие глаза не могли различить деталей, однако, прищурившись, я даже на таком расстоянии углядел пятно сияющей белизны.
– Великая Пирамида, – произнес Пожиратель Крови. – Можешь гордиться: ведь ты своей доблестью поспособствовал тому, что ритуал ее освящения будет проведен достойно.
Так мы шли по долине Мешико, пока не вступили на дамбу, ведущую прямо через озеро к Теночтитлану. Каменная дорога была достаточно широкой, чтобы по ней бок о бок могли одновременно пройти двадцать человек. Но мы построили наших пленников в шеренгу по четыре, по бокам шли охранники. Не подумайте, что мы сделали это для того, чтобы придать нашей армии более внушительный вид, просто по обе стороны дамбы толпились горожане, высыпавшие нас поприветствовать. Из толпы были слышны восторженные крики и совиное уханье, нас осыпали цветами, как будто одержанная победа являлась исключительно заслугой немногочисленных воинов Мешико и Тлакопана.
На полпути к городу дамба расширялась, превращаясь в насыпной остров. Там располагалась крепость Акачинанко – цитадель, преграждавшая путь любому захватчику, которому вздумалось бы атаковать столицу с этого направления. Хоть и воздвигнутая на насыпной основе, эта твердыня по размерам могла соперничать с любым из городов, мимо которых мы прошли, а ее гарнизон присоединился к общему ликованию, приветствуя нас барабанным боем, завыванием труб, громкими боевыми кличами и ударами копий о щиты. Я, однако, смотрел на этих воинов с презрением, ибо никто из них не был с нами в сражении.
Когда голова нашей колонны, где шел и я, уже вступала на главную площадь Теночтитлана, хвост ее только-только заходил на дамбу, то есть мы растянулись на целых два с половиной долгих прогона. На величественной центральной площади, в Истинном Сердце Сего Мира, мы, мешикатль, вышли из колонны, а текпанеки резко свернули налево и повели пленников по широкой улице к другой дамбе, западной, через которую можно было попасть в Тлакопан. Пленников предстояло разместить где-то на материке, за пределами города. Они должны были оставаться там вплоть до дня, назначенного для освящения пирамиды.
Великая Пирамида! Я повернулся, чтобы посмотреть на нее, и от изумления разинул рот, как, наверное, сделал бы в детстве. Впоследствии мне доводилось видеть немало пирамид, в том числе и превосходящих эту по размеру, но ни одна из них не была столь блистательной и великолепной. То было самое высокое сооружение в городе, видное из любого конца Теночтитлана, и на вершине ее, повергая всех в трепет, горделиво красовались два величественных храма-близнеца, заметных даже с материка. Однако мне так и не удалось толком полюбоваться ни пирамидой, ни другими красотами столицы (а за четырнадцать лет здесь действительно появилось много нового). К нам, расталкивая толпу, подбежал юный гонец юй-тлатоани, громко выкрикивавший имя воителя-Стрелы Ксокока.
– Это я, – с достоинством заявил наш командир.
– Мой господин, Чтимый Глашатай Ауицотль, повелевает тебе без промедления явиться к нему и привести с собой ийака по имени Тлилектик-Микстли.
– Хорошо. – Благородный воитель был не слишком доволен таким поворотом дела. – Эй, Связанный Туманом, где ты? То есть я хотел сказать – ийак Микстли. Идем.
Лично я предпочел бы предстать перед юй-тлатоани, предварительно помывшись, попарившись и переодевшись в чистое, однако спорить не приходилось. Пока юноша вел нас сквозь толпу, Ксокок наставлял меня, как следует вести себя при дворе:
– Смиренно вырази почтение, а потом извинись и удались, дабы Чтимый Глашатай мог выслушать мой доклад о сражении и победе.
Среди новых достопримечательностей площади была окружавшая ее Змеиная стена. Построенная из камня, оштукатуренная безукоризненно белым гипсом, она в два раза превышала человеческий рост, и ее верхний край изгибался подобно змее. И изнутри, и снаружи вдоль стены шел рельефный узор из резных камней, изображавших змеиные головы. В стене имелись три вместительных проема, от которых начинались три самые широкие и прямые в городе улицы: они вели с центральной площади на север, запад и юг. Кроме того, внутри стены с равными промежутками располагались деревянные двери, через которые можно было выйти к главным зданиям, стоявшим снаружи.
Одним из них был новый дворец, выстроенный для Ауицотля за северо-восточной оконечностью Змеиной стены. Не уступая по размерам ни одной из резиденций его предшественников, правителей Теночтитлана, или дворцу Несауальпилли в Тескоко, он далеко превосходил их богатством и вычурностью отделки. Выстроенный совсем недавно, он был сделан по последнему слову архитектуры и снабжен всеми самыми современными удобствами. Например, на верхних этажах имелись раздвижные потолки, так что в хорошую погоду эти комнаты открывались солнцу, превращаясь в висячие дворики.
Пожалуй, самой примечательной особенностью дворца, представлявшего по форме четырехугольник с пустым пространством посередине, было то, что его окаймлял один из городских каналов. Таким образом, в это здание можно было войти с площади, через ворота Змеиной стены, или заплыть на каноэ. И знатный человек, нежащийся в своем удобном, покрытом балдахином акали, и простой лодочник, перегоняющий челнок со сладким картофелем, могли воспользоваться этим восхитительным маршрутом и, проплывая по каналу, полюбоваться сначала великолепием настенных росписей ведущего к дворцу тоннеля, потом пышным цветением садов внутреннего двора, а затем и красотами другого, огромного, как пещера, коридора, уставленного впечатляющими, недавно выполненными изваяниями. Выплыв из последнего тоннеля, лодка вновь оказывалась за пределами территории дворца.
Придворный юноша чуть ли не бегом протащил нас через портал Змеиной стены, а потом повел по галереям и коридорам к залу, украшением которого служили развешанные по стенам военные и охотничьей трофеи и оружие. Шкуры ягуаров, оцелотов, кугуаров и аллигаторов служили напольными ковриками и покрывалами для низких кресел и скамеек. На помосте стоял трон, а на нем восседал мужчина с квадратными плечами, квадратной головой и квадратным лицом. Трон юй-тлатоани был полностью покрыт мохнатой шкурой обитающего далеко на севере, за пределами наших земель, гигантского медведя, страшного зверя, которого вы, белые, называете oso pardo, или гризли. Массивная голова чудовища возвышалась над головой юй-тлатоани, в оскаленной пасти торчали зубы величиной с мой палец, а осененное этими клыками лицо Ауицотля казалось не менее свирепым.
Слуга, Ксокок и я опустились, чтобы исполнить обряд целования земли. Когда Ауицотль грубовато велел нам встать, воитель Стрела сказал:
– По твоему приказу, Чтимый Глашатай, я привел ийака по имени...
Правитель резко прервал его:
– Ты также принес письмо от Несауальпилли. Отдай его нам. Когда вернешься в расположение отряда, сделаешь в своем списке пометку о том, что по моему указу ийак Микстли повышен до ранга текуиуа. Можешь идти.
– Но, господин, – изумился Ксокок, – разве ты не желаешь выслушать мой рассказ о сражении?
– А что ты о нем знаешь, кроме того, что твои люди проделали путь туда и обратно? Нет уж, о битве нам расскажет текуиуа Микстли, который принял в ней участие. Ты свободен, Ксокок. Ступай!..
Благородный воитель бросил на меня ненавидящий взгляд и удалился. Я сам был настолько потрясен, что даже не заметил обиды командира. Надо же, пробыв в армии меньше месяца, я уже дослужился до чина, который обычно получали лишь воины, прошедшие не одну войну. Как правило, чтобы стать текуиуа, бойцу надо было убить или взять в одном бою в плен не меньше четырех противников.
Честно признаюсь, что я не очень-то обрадовался аудиенции у Ауицотля, поскольку не знал, чего от него можно ждать. Ведь как ни крути, а в конечном счете его дочь Жадеитовая Куколка погибла не без моего участия.
Однако, к счастью, мое имя было слишком распространенным, так что правитель никак не связал меня с громким скандалом, разразившимся недавно в Тескоко. Я почувствовал огромное облегчение, увидев, что юй-тлатоани, насколько это вообще возможно для столь сурового человека, смотрит на меня доброжелательно. Кроме того, меня заинтриговала его манера речи: я впервые слышал, чтобы человек говорил о себе во множественном числе – «мы», «нам».
– Письмо Несауальпилли, – промолвил правитель, прочитав депешу, – льстит тебе, юный воин, в значительно большей степени, чем нам. Он саркастически предлагает нам в следующий раз прислать ему несколько отрядов воинственных писцов вроде тебя вместо тупых «стрел» наподобие Ксокока. – Ауицотль улыбнулся, что, однако, придало ему лишь еще большее сходство с медвежьей головой, служившей властителю головным убором. – Несауальпилли также высказывает предположение, что, будь у него достаточно сил, эта война могла бы закончиться окончательным покорением строптивой Тлашкалы. Ты согласен?
– Мой господин, мне трудно соглашаться или не соглашаться со столь многоопытным военачальником, как Чтимый Глашатай Несауальпилли. Я знаю лишь, что его искусство позволило нам одержать в Тлашкале победу. Основные вражеские силы были разгромлены, и, будь нас достаточно много, мы, наверное, смогли бы закрепить свой успех.
– Ты ведь писец, грамотей, – промолвил Ауицотль. – А сможешь написать для нас подробный отчет о том, как происходила битва, какие силы в ней участвовали и куда они двигались? И снабдить это детальными планами местности?
– Да, владыка Глашатай. Я могу сделать это.
– Тогда принимайся за дело. В твоем распоряжении шесть дней – именно столько осталось до начала церемоний по освящению храма. Тогда все работы прекратятся, и ты получишь привилегию лично представить на церемонии своего прославленного пленника, предназначенного для Цветочной Смерти. Эй, служитель, распорядись, чтобы дворцовый управляющий предоставил этому человеку подходящие покои и все, что ему потребуется для работы. Ты можешь идти, текуиуа Микстли.
Мои новые покои оказались не менее просторными и удобными, чем в Тескоко, а поскольку они располагались на втором этаже, я имел возможность работать при свете солнца. Ко мне хотели также приставить слугу, но я послал за Коцатлем, и когда мальчик прибыл, велел ему срочно раздобыть мне, пока я буду отмываться и париться, смену одежды.
В первую очередь я начертил карту. Она получилась довольно большой и заняла множество сложенных страниц. Для начала я обозначил символом город Тескоко, а потом изобразил маленькие черные отпечатки ног, показывающие наш путь на восток. Нарисовав горы, я отметил место каждого из наших привалов, а под конец начертал знак, обозначающий реку, на которой и произошло сражение. Там я поместил также общепринятый символ полной победы: изображение горящего храма (хотя в действительности мы не только не уничтожали, но даже не видели ни одного теокали) и символ захвата пленных: один воин держит за волосы другого. Потом я снова нарисовал многочисленные следы, но уже двух цветов – черные и красные, что соответствовало нашим бойцам и пленникам. Этими следами я обозначил наш обратный путь на запад, к Теночтитлану.
Неотлучно сидя у себя в покоях (еду мне приносили прямо туда), я за два дня закончил работу над картой и принялся за гораздо более сложный отчет – о ходе битвы и военном искусстве обоих противников, повествуя об этом в меру своего знания и понимания. В самый разгар работы в мою залитую солнцем комнату явился Коцатль и попросил разрешения меня отвлечь.
– Господин, из Тескоко прибыла большая ладья. Кормчий говорит, что привез твои пожитки.
Я обрадовался, ибо покидал двор Несауальпилли налегке, не чувствуя себя вправе взять с собой чудесные одеяния, пожалованные мне правителем. Да и как бы я потащил их с собой в поход? Поэтому, хотя Коцатль и раздобыл кое-какие обноски, ни у него, ни у меня не было почти ничего, кроме весьма прискорбного вида набедренных повязок, сандалий и тяжелых тламаитль, которые мы надели, отправляясь на войну.
– Скорее всего, – сказал я мальчику, – мы должны благодарить за подобную заботливость госпожу Толлану. Надеюсь, она прислала одежду и для тебя. Попроси придворного носильщика помочь тебе принести узел сюда.
Он ушел, а когда вернулся в сопровождении кормчего и целой вереницы носильщиков, я был настолько удивлен, что совершенно позабыл о работе. У меня в жизни не было и малой доли всего того добра, которое слуги сейчас приносили и грудами складывали в моих покоях. Два узла, большой и маленький, я узнал. В том, что побольше, находились моя одежда и другое имущество, в том числе фигурка богини Хочикецаль, которую я взял на память о сестре, а в маленький была увязана одежонка Коцатля. Но прочие тюки и пакеты оказались мне совершенно незнакомы, и я заявил, что, похоже, произошла какая-то ошибка.
– Мой господин, – возразил кормчий, – на каждом тюке и мешке имеется специальный ярлык. Разве это не твое имя?
И точно: везде были надежно прикреплены куски плотной бумаги с моим именем. Правда, Темной Тучей в наших краях зовут многих мужчин, однако на этих ярлыках значилось мое полное имя: Чикоме-Ксочитль Тлилектик-Микстли. Я попросил присутствующих помочь мне развернуть свертки, полагая, что, удостоверившись в ошибке, они упакуют все снова, чтобы вернуть отправителю. И если вначале я пребывал в недоумении, то теперь впал в изумление.
В первом, обернутом в мешковину тюке оказался комплект из сорока тончайших хлопковых накидок, украшенных богатой вышивкой, а во втором – такое же количество женских юбок, окрашенных в малиновый цвет чрезвычайно дорогим, получаемым из насекомых красителем.
В следующем тюке обнаружилось сорок женских блуз ручного плетения, столь тонкого, что они казались почти прозрачными, а также штука хлопковой материи – шириной в два размаха рук и примерно в две сотни шагов в длину. Ткань, правда, оказалась простой, неокрашенной, но зато это был цельный, не сшитый из отдельных частей кусок, над которым усердному ткачу пришлось потрудиться не один год, что делало ее просто драгоценной. Самый тяжелый тюк, как выяснилось, содержал множество кусков итцетль, необработанного обсидиана.
Но самую большую ценность представляли три совсем маленьких свертка, ибо там содержались не товары, а то, что заменяло нам деньги. В первом мешочке были бобы какао – тысячи две или три, не меньше. Во втором обнаружилось две или три сотни кусочков олова и меди в форме лезвий крохотных топориков, каждое из них стоило примерно восемьсот бобов. Третий мешочек представлял собой обернутый в ткань пучок перьев, полупрозрачный ствол каждого из которых, запечатанный со стороны среза замазкой из оли, был заполнен поблескивающим порошком из чистого золота.
– Хотел бы я и вправду владеть всеми этими сокровищами, но они не мои, – сказал я лодочнику. – Забери все это обратно. Таким ценностям место в сокровищнице Несауальпилли.
– Так именно оттуда они и взялись, – упрямо заявил кормчий. – Не кто иной, как сам Чтимый Глашатай лично проследил за погрузкой всего этого на мое суденышко и приказал доставить тебе. И обратно мне велено привезти только одно: письменное свидетельство того, что груз вручен по назначению. За твоей подписью, мой господин, если ты не против.
Я все еще не мог поверить тому, что видели мои глаза и слышали мои уши, но спорить дальше вряд ли имело смысл. В полном ошеломлении я выдал кормчему расписку, и он вместе с носильщиками удалился, оставив нас с Коцатлем стоять, разинув рты от изумления перед горой сокровищ.
Наконец мальчик сказал:
– Господин, не иначе как это последний подарок от владыки Несауальпилли.
– Похоже на то, – согласился я. – Он позаботился о моем образовании, приучил к дворцовой жизни, а потом вынужден был отослать куда глаза глядят. Однако правитель – человек совестливый, так что он, видимо, решил снабдить меня средствами, необходимыми, чтобы найти себе другое занятие.
– Занятие? – пискнул Коцатль. – Да неужели ты собираешься работать, господин? Но зачем? Этого вполне достаточно, чтобы безбедно прожить до глубокой старости. Хватит, чтобы содержать жену, детей и преданного раба. Помнится, – лукаво добавил он, – ты говорил, что если когда-нибудь обзаведешься, как знатный человек, особняком, то сделаешь меня управляющим.
– Попридержи язык, – сказал я. – Если бы я стремился только к безделью, то разумнее всего было бы позволить Вооруженному Скорпиону отправить меня в иной мир. Благодаря богатству у меня теперь появилась возможность выбрать себе род занятий. Осталось только выяснить, к чему именно я испытываю склонность.
Закончив за день до церемонии освящения пирамиды отчет о сражении, я, прихватив его с собой, отправился на поиски увешанного трофеями зала, где меня принимал Ауицотль. Однако по дороге меня перехватил взбудораженный чем-то дворцовый управляющий, заявивший, что сам отнесет властителю карту и доклад.
– Чтимый Глашатай встречает сегодня множество вождей, прибывших на церемонию из дальних краев, – пояснил он. – Все дворцы вокруг площади битком набиты правителями и их свитами, а ведь ожидаются еще и другие, которых неизвестно где размещать. У меня просто голова идет кругом, но я прослежу, чтобы Ауицотль ознакомился с твоим отчетом, как только у него появится свободное время. Подожди, вот закончится вся эта суета, и он снова тебя вызовет.
И с этими словами хлопотливый управляющий умчался.
Мы столкнулись с ним на первом этаже, и я решил побродить по дворцовым помещениям, любуясь их архитектурой и убранством, и в конце концов забрел в огромный, как пещера, внутренний двор. Там было множество статуй, а посередине протекал канал. На воде играли солнечные блики. Мимо меня проплыло несколько грузовых лодок, и гребцы, как и я сам, восхищались изваяниями Ауицотля и его жен, покровителя Теночтитлана Уицилопочтли и множества других богов и богинь. На одной из этих великолепных статуй я заметил гравировку в виде сокола, личный знак покойного Тлатли.
Не зря он похвалялся много лет назад: работы Тлатли и впрямь не нуждались в подписи, ибо созданные им изображения богов разительно отличались от тех, которые из поколения в поколение воспроизводились и повторялись старательными, но не слишком одаренными ваятелями. Пожалуй, наиболее отчетливо своеобразие его манеры проявилось в статуе богини Коатликуе, матери Уицилопочтли. Глядя снизу вверх на огромную каменную фигуру, я почувствовал себя подавленным ее сверхъестественным обликом.
Поскольку Коатликуе все-таки была матерью бога войны, ее, как правило, изображали в виде самой обычной женщины, хотя и весьма мрачного вида. Тлатли же создал неожиданный, ни на что не похожий образ. Его богиня не имела головы, вместо этого у нее над плечами слились, словно в поцелуе, две огромные змеиные головы, которые заменяли ей лицо. При этом у каждой змеи был виден только один глаз – это и были два сверкающих ока богини, а соединившиеся пасти змей образовывали открытый в жуткой усмешке, полный зубов рот. На шее богини висело ожерелье из отрубленных кистей рук и вырванных сердец, с большим кулоном-черепом. Нижнюю часть тела покрывало одеяние, сплетенное из извивающихся змей, из-под него торчали не человеческие ноги, а когтистые звериные лапы. То, бесспорно, было единственное в своем роде изображение божества женского рода, и производило оно столь устрашающее впечатление, что, пожалуй, создать сей чудовищный шедевр мог лишь куилонтли, не способный любить женщин.
Я прошелся под плакучими ивами, нависавшими над каналом в саду внутреннего двора, и вступил в зал, украшенный вместо изваяний настенной живописью. Росписи были посвящены выдающимся деяниям, совершенным Ауицотлем как до, так и после его восшествия на трон: Чтимый Глашатай был изображен не только в качестве главного героя многочисленных сражений, но и в качестве мастера, собственноручно доводящего до совершенства отделку Великой Пирамиды. Однако независимо от сюжета все изображения казались не застывшими, а живыми, они изобиловали деталями и поражали великолепием красок. Бесспорно, эти фрески превосходили все, что я видел раньше, и в нижнем правом углу каждой из них, как и следовало ожидать, красовался кроваво-красный отпечаток ладони – личный знак Чимальи.
Это заставило меня призадуматься: интересно, вернулся ли он обратно в Теночтитлан, суждено ли нам встретиться снова, а если суждено, то каким способом Чимальи попытается меня убить? Я разыскал Коцатля и дал ему следующие указания:
– Ты знаешь в лицо художника Чимальи, у которого, как тебе известно, есть причина желать мне смерти. Мне завтра предстоит исполнять определенные обязанности, не могу же я при этом беспрерывно озираться по сторонам, опасаясь убийцы?! Поэтому ты должен будешь толкаться в толпе и приглядываться. Если заметишь Чимальи, тут же дай мне знать. Завтра в городе великий праздник, и в такой толчее он запросто может незаметно пырнуть меня ножом и ускользнуть безнаказанным.
– Если я замечу Чимальи первым, у него ничего не выйдет. Пусть только объявится на церемонии, я его обязательно увижу, – твердо заявил Коцатль. – Разве я не приносил пользу своему хозяину, заменяя ему зоркие глаза?
– Это правда, малыш, – сказал я. – И твоя бдительность и преданность не останутся без награды.
* * *
Да, ваше преосвященство, мне известно, что сегодня вы присутствуете здесь, поскольку проявляете особый интерес к былым нашим обрядам, ритуалам и церемониям. Поэтому, хотя сам я не только никогда не был жрецом, но и не водил с ними особой дружбы, постараюсь в меру своих познаний и возможностей рассказать о Великой Пирамиде и обряде ее освящения как можно подробнее.
Если и были в истории Мешико церемонии более многолюдные, торжественные и внушавшие еще большее благоговение, то мне на своем веку такие видеть не доводилось. Главная площадь Теночтитлана – Сердце Сего Мира – превратилась в тот день в настоящее море людей, разноцветных тканей, плюмажей, золота и драгоценностей. Надо всем висел смешанный запах благовоний, разгоряченных тел и пота. Одна из причин скученности заключалась в том, что шеренги крепко державшихся за руки стражей не допускали толпу на середину площади, оставляя широкий проход, по которому к пирамиде должны были провести пленников. Однако свою роль сыграло и то, что за последние годы открытое пространство площади сократилось, ибо там появились новые храмы, не говоря уж о самой Великой Пирамиде.
Поскольку его преосвященство никогда не видел этого грандиозного сооружения, мне стоит описать, как оно выглядело. Основание пирамиды было квадратным, расстояние между углами составляло сто пятьдесят шагов. Четыре пологих склона поднимались к плоской, тоже квадратной, вершине, каждая сторона которой составляла семьдесят шагов в длину.
На западном склоне пирамиды имелось две лестницы: для поднимающихся и для спускающихся. Их разделял богато украшенный желоб, по которому стекала кровь жертв. Первый крутой пролет в пятьдесят две узких ступени вел к уступу, отмечавшему треть высоты пирамиды. Следующий пролет состоял из ста четырех ступеней и завершался на верхней площадке, где высились храмы и храмовые пристройки. Через каждые тринадцать ступенек по обеим сторонам лестницы возвышались каменные изваяния богов, как главных, так и второстепенных; их каменные кулаки сжимали высокие древка белых, сотканных из перьев флагов.
Для того, кто стоял у самого подножия Великой Пирамиды, сооружения на ее вершине были невидимы. Со своего места он мог разглядеть лишь широкую двойную лестницу, которая казалась сужающейся кверху и ведущей еще выше, чем на самом деле, – к голубому небу, к обители солнца. Наверняка у ксочимикуи, бредущего вверх по ступенькам навстречу Цветочной Смерти, создавалось впечатление, будто он и впрямь взбирается к самим небесам, жилищу верховных богов.
Однако, добравшись до верхней площадки, он прежде всего видел маленький жертвенный камень в форме пирамиды, а позади него два храма. В каком-то смысле эти теокальтин символизировали собой войну и мир, ибо тот, что находился справа, служил жилищем бога войны Уицилопочтли, тогда как во втором храме, который располагался слева, обитал Тлалок – бог дождя, отвечавший за урожаи и обеспечивавший наше процветание в мирное время. Наверное, там по праву следовало поставить еще и третий храм, для бога солнца Тонатиу, но у него, как и у некоторых других особо почитаемых богов, уже имелось отдельное святилище – на более скромной пирамиде в другом месте площади. Находился на площади также и храм, в котором помещались изображения многочисленных богов подчиненных нам народов.
Новые храмы Тлалока и Уицилопочтли на вершине только что построенной Великой Пирамиды были всего лишь квадратными каменными строениями, в каждом из которых находилась полая каменная статуя бога, широко раскрывшего рот в ожидании сердца. Однако они выглядели весьма внушительно и казались выше, чем на самом деле, благодаря высоким каменным фасадам и гребням крыш. Оба храма покрывал орнамент: резкий, угловатый, кроваво-красный узор использовался для святилища Уицилопочтли, а плавный, с мягкими изгибами, в нежно-голубых тонах – для святилища Тлалока. Корпус пирамиды сиял почти гипсовой белизной, на фоне которой выделялись тянувшиеся вдоль каждого пролета золотые перила, выполненные в виде покрытых красной и зеленой чешуей змеиных тел и заканчивавшиеся на уровне земли огромными змеиными головами.
В первый день церемонии верховные жрецы Тлалока и Уицилопочтли вместе со своими помощниками спозаранку суетились возле храмов на вершине пирамиды, занятые последними приготовлениями.
На уступе, опоясывавшем пирамиду, стояли самые могущественные вожди. Среди них, разумеется, были Чтимый Глашатай Теночтитлана Ауицотль с Чтимым Глашатаем Тескоко Несауальпилли и Чтимым Глашатаем Тлакопана Чималпопокой. Прибыли на церемонию также и правители других городов, провинций и народов – с окраин Мешико, из земель сапотеков и миштеков, тотонаков и хуаштеков, а также представители таких земель и народов, о которых я в ту пору даже не слышал. Заклятый враг Теночтитлана, непримиримый Шикотенкатль из Тлашкалы, разумеется, отсутствовал, но вот Йокуингаре из Мичоакана приглашение принял.
И знаете, что мне пришло в голову, ваше высокопреосвященство: если бы ваш генерал-капитан Кортес прибыл на площадь в тот день, он мог бы единым махом завоевать весь наш край, перебив всех законных правителей. И тогда уже ничто не помешало бы ему прямо на площади объявить себя владыкой всех тех земель, что именуются ныне Новой Испанией, и наши народы, лишенные вождей, едва ли смогли бы оказать испанцам сопротивление. Они уподобились бы обезглавленному животному, способному лишь бесцельно дергаться и биться в конвульсиях. Как я теперь понимаю, небеса приберегли для нас бедствия и страдания на потом, но тогда – ййа, аййа! – тот день был истинным торжеством Мешико. Мы ведь даже не подозревали о существовании белых людей и полагали, что все наши дни и дороги устремлены далеко вперед, в безграничное будущее. На самом деле у нас оставалось всего лишь несколько лет доблести и славы, и все-таки я рад – даже зная то, что знаю сейчас, – что ничье вторжение не омрачило нам тогда тот великолепный день.
Все утро было посвящено развлечениям. Певцы и танцоры, выступавшие в Доме Песнопений, то есть в том самом здании, где я диктую вам сейчас эти строки, значительно превосходили своим искусством всех, кого мне довелось видеть и слышать в Тескоко, не говоря уж о Шалтокане, хотя, по моему мнению, ни одна танцовщица не могла сравниться изяществом и грацией с моей навеки утраченной Тцитцитлини. Среди музыкальных инструментов преобладали знакомые: «громовые», «божьи» и водяные барабаны, сделанные из тыквы погремушки, а также флейты из тростника, берцовых костей и сладкого картофеля. Однако певцам и танцорам аккомпанировали также и другие, диковинные инструменты, каких мне еще не случалось видеть. Один из них назывался «водные трели» и представлял собой трубку, вставленную в кувшин с водой: когда в трубу дули, инструмент издавал интересные звуки – бульканье, сопровождавшееся эхом. Другой инструмент, тоже духовой, с виду походил на толстое глиняное блюдо. Музыкант не шевелил ни губами, ни пальцами, а двигал лишь головой, дуя в мундштук и тем самым заставляя находившийся внутри «блюда» маленький глиняный шарик перекатываться по ободу – от одного отверстия к другому. Одним словом, ни в музыкантах, ни в инструментах в тот день недостатка не было. Музыка играла так громко, что ее наверняка слышали не только собравшиеся в Теночтитлане, но и все, кто остался дома, на берегах всех пяти озер.
Артисты выступали на нижних ступеньках пирамиды и на специально освобожденной площадке возле ее основания. Когда они уставали и им требовалось отдохнуть, их место занимали атлеты. Силачи поднимали огромные тяжеленные камни или перебрасывали с одной руки на другую обнаженных девушек, словно те весили не больше перышка. Акробаты совершали прыжки, которым позавидовали бы даже кролики и кузнечики, или забирались – по десять, двадцать, даже по сорок человек одновременно – друг другу на плечи, составляя из своих тел некое подобие Великой Пирамиды. Шуты-карлики исполняли гротескные, непристойные пантомимы. Невероятное количество шаров в руках жонглеров образовывало в воздухе петли и замысловатые узоры...
Нет, ваше высокопреосвященство, неправильно думать, что утренние представления были просто способом, как вы выразились, отвлечь народ и смягчить предстоящие ужасы. Уж не знаю, что вы имели в виду, когда пробормотали о «хлебе и зрелищах», но ваше высокопреосвященство сделали неверный вывод о том, что такого рода развлечения не имели непосредственного отношения к предстоящему религиозному ритуалу. Каждый исполнитель посвящал свое выступление богам, которых восхваляли в тот день. А если то или иное представление и не отличалось особой торжественностью, а было, напротив, развлекательным, то делалось это для того, чтобы развеселить божество, привести его в хорошее настроение и таким образом склонить к благожелательному принятию наших последующих подношений.
Все, что происходило в то утро, обязательно имело определенное отношение к нашим религиозными верованиям, обычаям или традициям, хотя это, наверное, и не так просто уразуметь иноземцу, каким является ваше преосвященство. Например, в празднике участвовали токотин, прибывшие по специальному приглашению с побережья океана, из земель тотонаков. Именно там и была изобретена или, возможно, навеяна их богами эта ни с чем не сравнимая забава. Для выступления токотин потребовалось просверлить в мраморе, которым была вымощена площадь, отверстие, куда вставили ствол чрезвычайно высокого дерева, предварительно положив вниз живую птицу. Считалось, что кровь этой птицы должна была придать артистам силы, необходимые для полетов. Да-да, именно для полетов.
Вставленный в отверстие ствол был высотой почти с Великую Пирамиду. На его верхушке находился крохотный, пожалуй не больше чем в один обхват, деревянный помост, с которого свободно свисали крепкие веревки. Пятеро тотонаков взбирались по стволу-шесту на вершину: один нес флейту и маленький, прикрепленный к набедренной повязке барабан. Остальные четверо не были обременены ничем, кроме обилия ярких перьев. Собственно говоря, они были совсем голыми, если не считать этих перьев, приклеенных к их рукам. Добравшись до помоста, эти четверо артистов каким-то непостижимым образом размещались по краям деревянной площадки, в то время как пятый медленно, осторожно поднимался на ноги и вставал в самом центре.
Там, на огромной высоте, на ограниченном пространстве, он начинал пританцовывать, аккомпанируя себе на флейте и барабане – постукивая по барабану одной рукой и закрывая и открывая отверстия флейты пальцами другой. Хотя все собравшиеся внизу, на площади, взирали на это затаив дыхание, в полной тишине, но музыка с такой высоты была почти не слышна. Тем временем остальные четверо токотин осторожно привязывали веревки к своим лодыжкам, чего зрители, опять же, снизу видеть не могли.
Когда все было готово, пританцовывавший человек подавал сигнал музыкантам на площади.
Ба-ра-РУУМ! Разом ударяли все барабаны, гремели все трубы, зрители от нетерпения не могли устоять на месте, а четверо взобравшихся на столб спрыгивали с помоста. Они прыгали прямо в воздух!
Их распростертые руки по всей длине окаймляли перья, причем каждый токотин носил оперение определенной птицы: первый – красного макао, второй – синего рыболова, третий – зеленого попугая и четвертый – желтого тукана. Широко раскинутые руки были подобны распростертым крыльям. Первый прыжок уносил токотин в сторону от столба, но их останавливали обвязанные вокруг лодыжек веревки. В этом-то и заключалась вся хитрость: люди просто упали бы и ударились о столб, если бы не искусный способ переплетения веревок. Прыжок постепенно переходил в медленное круговое вращение вокруг столба, причем все четверо находились на одинаковом расстоянии друг от друга, каждый в изящной позе птицы, зависшей в воздухе с распростертыми крыльями.
В это время человек наверху продолжал танцевать, а музыканты внизу – выбивать завораживающий, пульсирующий ритм. И под этот аккомпанемент четверо людей-птиц описывали все более и более широкие круги, постепенно снижаясь. При этом, подобно парящим птицам, они, меняя наклон крыльев-рук, меняли и свое положение в воздухе – приподнимались или опускались, как будто тоже танцевали. Веревка, удерживавшая каждого токотин, тринадцать раз обвивалась вокруг столба по снижающейся спирали. Совершая последний, самый широкий и стремительный круг, когда тело его пролетало уже над самой мостовой, человек выгибался, отведя крылья назад (точь-в-точь как садящаяся птица), и касался земли ногами. Освободившись от веревки, он невольно пробегал еще некоторое расстояние и останавливался, причем все четверо делали это одновременно. После этого пятый артист, скользя по натянутой веревке, спускался на площадь.
Если его преосвященство счел возможным прочесть некоторые из моих предыдущих рассказов о наших верованиях, ему должно быть понятно, что представление токотин было не просто акробатическим трюком, но символическим действом, каждый аспект которого имел особое значение. Так, нагие оперенные летуны уподоблялись Кецалькоатлю, Пернатому Змею. Четверо артистов, описывавших круги, и танцующий человек посередине представляли наши пять сторон света: север, восток, запад, юг и центр. Тринадцать оборотов каждой веревки соответствовали тринадцати годам нашего ритуального календаря, а четыре раза по тринадцать составляет пятьдесят два, то есть количество лет в одной вязанке. Имели место и иные, более прозрачные символы: скажем, слово «токотин» означает «сеятель». Однако я не стану распространяться о этом, ибо понимаю, что вашему преосвященству не терпится поскорее услышать о самой церемонии жертвоприношения.
Накануне ночью все пленные тлашкалтеки исповедовались жрецам Пожирательницы Скверны, после чего их переместили ближе к городу и разделили на три группы – с тем чтобы они могли двигаться к Великой Пирамиде по трем широким улицам, ведущим к площади. Первым приблизиться к месту жертвоприношения предстояло славнейшему из пленников, Вооруженному Скорпиону. Его должны были нести на носилках, но он надменно отказался от этого и двигался навстречу Цветочной Смерти, обхватив руками плечи двух заботливых братьев-воителей, тоже из сообщества Ягуаров, хотя, конечно же, не его соотечественников, а мешикатль. Вооруженный Скорпион висел между ними, и обрубки его ног болтались в воздухе, как обгрызенные корни. Меня поставили у подножия пирамиды, где я присоединился к этим троим и сопровождал их вверх по лестнице до террасы, на которой нас поджидали все важные персоны.
– Будучи самым высокопоставленным из наших ксочимикуи, – сказал Чтимый Глашатай Ауицотль, обращаясь к моему «возлюбленному сыну», – ты, Вооруженный Скорпион, имеешь почетное право первым возлечь на алтарь Цветочной Смерти. Однако как прославленный своей доблестью воитель-Ягуар ты можешь предпочесть этому возможность сразиться за свою жизнь на Камне Битв. Каково твое желание?
Пленник вздохнул.
– Жизнь моя уже закончилась, великий господин, но тем не менее я был бы не прочь сразиться в последний раз. И поскольку у меня есть выбор, я выбираю Камень Битв.
– Решение, достойное воина, – заметил Ауицотль. – И тебе будет предоставлена честь сразиться с достойными противниками, нашими воителями самого высокого ранга. Стражи, помогите высокочтимому Вооруженному Скорпиону подняться на камень и приготовьте все для обряда.
Я подошел поближе. Камень Битв, как я уже рассказывал, стал единственным, чем дополнил оформление площади предыдущий юй-тлатоани Тисок. Этот широкий, приземистый цилиндр из найденного на вулкане базальта, находившийся между Великой Пирамидой и Камнем Солнца, приберегался для воинов, доблесть которых позволяла им сподобиться чести встретить смерть с оружием в руках. Но пленнику, который предпочел ритуальный бой смерти на алтаре, предстояло сразиться не с одним противником. Если хитростью или отвагой ему и удастся одолеть одного мешикатль, на смену тому придет другой, а потом и третий. Против предназначенного в жертву были готовы один за другим выступить целых четыре бойца, и один из них обязательно должен был убить приговоренного к смерти... во всяком случае, о другом исходе я не слышал.
Вооруженный Скорпион был в полном боевом облачении: в хлопковом панцире с надетой поверх него ягуаровой шкурой, обозначавшей его высокий ранг. Пленника поместили на камень, где он, не имея ног, не мог даже стоять, тогда как его противник, державший в руках макуауитль с острыми обсидиановыми краями, имел возможность двигаться, соскакивать с камня и запрыгивать обратно, а также нападать с любой стороны. Кроме того, Вооруженный Скорпион имел при себе лишь палку, чтобы защищаться от ударов противника, и макуауитль, но не боевой, а такой, какие давали новичкам, обучавшимся военному делу, – вместо острых кусков обсидиана деревянные лезвия окаймляли пучки перьев.
Вооруженный Скорпион сидел на краю камня в позе невозмутимого ожидания, держа безопасный меч в правой руке и придерживая левой лежавшую на коленях палку.
Его первым противником стал один из тех двух воителей-Ягуаров, которые помогли пленному добраться до площади. Мешикатль вскочил на Камень Битв слева от Вооруженного Скорпиона, тогда как меч воин аколхуа, напомню, держал в правой руке. Но безногий воитель отреагировал совершенно неожиданным для противника образом. Даже не пошевелив своим мечом, он резко взмахнул палкой и нанес нападавшему удар в подбородок. Одного этого удара оказалось достаточно, чтобы воин рухнул наземь без чувств, со сломанной челюстью. Толпа восхищенно загудела: люди, выражая восторг, ухали как совы. Вооруженный Скорпион остался сидеть в той же небрежной позе, только палка переместилась с колен на левое плечо.
Теперь настала очередь второго воителя-Ягуара, помогавшего пленнику. Предположив, что первая победа была совершенно случайной, он тоже вспрыгнул на камень слева от Вооруженного Скорпиона, занеся обсидиановый клинок и не сводя взора с макуауитль сидящего. Но Вооруженный Скорпион опередил его: хлесткий удар палки обрушился на шлем нападавшего, как раз между ушами ягуара. Мешикатль мгновенно свалился с камня, череп его раскололся, и он умер прежде, чем лекарь успел подбежать к месту падения. Толпа взревела.
Третьим противником оказался воитель-Стрела, уже усвоивший, что в руках пленника даже простая палка является серьезным оружием. Он вспрыгнул на камень справа, одновременно замахнувшись своим макуауитль. Вооруженный Скорпион вновь вскинул палку, но лишь для того, чтобы отклонить меч противника. Сам он на сей раз воспользовался своим макуауитль, но не так, как ожидал мешикатль. Вместо того чтобы, как это обычно делается, размахнуться и нанести рубящий удар, он резко ткнул твердым тупым концом в горло воителя-Стрелы, прямо в тот самый бугорок хряща, который вы, испанцы, называете адамовым яблоком. Мешикатль захрипел, упал и умер в конвульсиях от удушья прямо на камне.
Когда стражники убрали обмякший труп, толпа уже безумствовала, причем ее восторженные крики были адресованы отнюдь не воинам мешикатль, но чужеземцу. Даже правители и вожди на пирамиде возбужденно переговаривались. Ни один из присутствующих не мог припомнить, чтобы пленник, даже вполне здоровый, не говоря уж об увечном, хоть раз одолел трех противников подряд.
Четвертый воин был, несомненно, самым опасным, ибо являлся левшой, что большая редкость. Практически все наши бойцы, будучи правшам от природы, обучались владеть оружием, используя правую руку, и всю жизнь сражались именно ею. Неудивительно, что, столкнувшись с левшой, обычный воин оказывается в замешательстве, ибо чувствует себя так, словно его атакует собственное зеркальное отражение.
Этот левша, воитель-Орел, взобрался на Камень Битв не спеша, с жестокой, самоуверенной улыбкой. Вооруженный Скорпион сидел, как прежде, – с палкой в левой руке и мечом без лезвия в правой. Воитель-Орел, держа макуауитль в левой руке, сделал ложный выпад и метнулся вперед. В тот же самый миг Вооруженный Скорпион проделал фокус, которому позавидовал бы любой из выступавших недавно жонглеров. Он подбросил палку и макуауитль в воздух и поймал их, поменяв руки. Мешикатль при виде такого проворства попытался было отпрянуть, но не успел. Меч и палка пленника обрушились на запястье его левой, державшей оружие руки с обеих сторон, и оно оказалось зажатым двумя деревяшками, как клещами или крепким клювом попугая. В тот же миг Вооруженный Скорпион впервые приподнялся, переместившись из сидячего положения на колени и обрубки ног, и с невероятной силой крутанул этот деревянный клюв. В результате пленник вывернул воителю-Орлу руку, и тот упал на спину. Тлашкалтек тут же приставил свой деревянный клинок к горлу лежавшего перед ним противника, а затем, отбросив меч и палку в сторону, навалился на него всей тяжестью своего тела. После этого Вооруженный Скорпион поднял голову и посмотрел вверх – на пирамиду и на вождей.
Ауицотль, Несауальпилли, Чимпалопока и остальные стоявшие на террасе совещались, их жесты выдавали восхищенное изумление. Потом Ауицотль подошел к краю площадки и махнул рукой. Правильно поняв его жест, Вооруженный Скорпион откинулся назад и отпустил противника. Тот сел, потирая горло, с таким потрясенным видом, словно не мог поверить в случившееся. Затем их обоих подняли на террасу. Я последовал за ними, светясь от гордости за моего «возлюбленного сына».
– Вооруженный Скорпион, – обратился к нему Ауицотль, – ты совершил нечто неслыханное и непостижимое. Тебе пришлось сражаться на Камне Битв, будучи более тяжко изувеченным, нежели кто-либо из избиравших этот путь до тебя. Однако ты единственный при этом одолел всех противников. Этот хвастун, которого ты победил последним, займет твое место, став ксочимикуи. А ты свободен и можешь возвращаться домой в Тлашкалу.
Но Вооруженный Скорпион решительно покачал головой:
– Нет, владыка Глашатай, это невозможно. Раз мой тонали привел меня к пленению, значит, боги возжелали моей смерти. Постыдно вернувшись домой живым, я посрамил бы этим свой род, своих братьев-воителей и всю Тлашкалу. Благодарю тебя, мой господин, но я получил то, о чем просил, – один последний бой, и это был славный бой. А вот воитель-Орел пусть живет: боец-левша слишком ценен, чтобы его лишиться.
– Если таково твое желание, – сказал юй-тлатоани, – мы оставим жизнь этому человеку. Мы готовы исполнить и любую другую твою просьбу.
– Я желаю встретить Цветочную Смерть и поскорее отправиться в загробную обитель воинов.
– Будет исполнено, – промолвил Ауицотль, после чего добавил: – А препроводить тебя туда будем иметь честь я сам и Чтимый Глашатай Несауальпилли.
После этого Вооруженный Скорпион, соблюдая традицию, обратился к своему пленителю, то есть ко мне, с вопросом: не желает ли «почтенный отец» поручить «возлюбленному сыну» передать что-либо богам?
– Желаю, мой возлюбленный сын, – молвил я с улыбкой. – Скажи богам, что я прошу их наградить тебя после смерти так, как ты заслужил того при жизни. Я хочу, чтобы ты во веки веков наслаждался блаженством лучшего из загробных миров.
Он кивнул, обнял за плечи двух Чтимых Глашатаев, и те подняли его по оставшимся ступеням к каменному жертвеннику. Собравшиеся жрецы, пребывая в почти безумном восторге от сопутствовавших первому дню торжеств благоприятных предзнаменований, устроили настоящее представление, размахивая горшочками с благовониями, подкрашивая дым жаровен, бросая в огонь специальные порошки и декламируя нараспев заклинания. Воитель-Ягуар Вооруженный Скорпион, умирая, удостоился двойной чести: Ауицотль вскрыл его грудь обсидиановым ножом, а Несауальпилли, приняв сердце героя в ковш, отнес его в храм Уицилопочтли и вложил в отверстые уста бога.
На этом, во всяком случае до наступления ночного празднования, мое участие в церемонии закончилось, и я, тихонько спустившись с пирамиды, отошел в сторонку. После блистательного отбытия в мир иной Вооруженного Скорпиона все остальное уже выглядело не таким интересным. Если что и впечатляло, так это масштабы самого действа: в тот день Цветочная Смерть была дарована тысячам ксочимикуи, никогда еще прежде число жертв не оказывалось столь огромным.
Ауицотль вложил сердце второго пленника в рот статуи Тлалока, а потом они с Несауальпилли снова спустились к террасе пирамиды. Они и другие правители расступились в стороны и сначала наблюдали за церемонией, а потом, разбившись на группы, принялись беседовать между собой о предметах, ведомых лишь власть имущим. Тем временем длинные колонны пленников стекались по улицам Тлакопана, Истапалапана и Тепеяка к Сердцу Сего Мира. Пройдя между тесными рядами зрителей, они один за другим поднимались вверх по лестнице пирамиды. Сердца первых ксочимикуи, во всяком случае первых двух сотен пленников, вкладывались в уста Тлалока и Уицилопочтли до тех пор, пока полые внутренности статуй не заполнились доверху и кровь не стала изливаться назад из каменных ртов. Разумеется, со временем втиснутым в полости изваяний сердцам предстояло сгнить и освободить место для новых жертв, но в тот день сердец оказалось слишком много, и те, которые не вмещались в полости статуй, бросали в специально принесенные чаны. Когда чаны переполнялись грудами дымящихся (некоторые из них еще слабо пульсировали) сердец, младшие жрецы хватали их и спешили с ними вниз по лестнице Великой Пирамиды. Они сбегали на площадь и разносили эти, оказавшиеся лишними дары к другим пирамидам – сначала в Теночтитлане и в Тлателолько, а потом и в другие города на берегу нашего озера.
Пленники нескончаемой чередой поднимались по правой стороне лестницы, тогда как вскрытые трупы их предшественников сбрасывали вниз слева. Расставленные вдоль всей лестницы служители храмов следили, чтобы трупы не задерживались на склонах: они сталкивали их ногами, в то время как желоб между лестницами нес вниз непрерывный поток крови, которая лужами растекалась у ног запрудившей площадь толпы. Убив около двух сотен ксочимикуи, жрецы отбросили все попытки соблюдать детали церемониала. Они отложили в сторону горшочки с благовониями, флаги и священные жезлы, прервали пение заклинаний и просто, подобно «поглощающим» на поле боя, выполняли свою кровавую работу. Торопливо, а потому не очень аккуратно.
Поспешное запихивание сердец в изваяния привело к тому, что внутри храмов кровью оказались заляпаны не только полы, но стены и даже потолки. Кровь изливалась из дверей храмов и стекала с жертвенного камня, так что очень скоро ею оказалась залита вся площадка.
К тому же многие пленники, сколь бы покорно ни воспринимали они свою участь, ложась под нож, непроизвольно опустошали мочевые пузыри, а то и кишечник. Жрецы, и без того то немытые, облаченные, как всегда, в грязные черные одеяния, превратились в движущиеся сгустки красного и коричневого – сворачивавшейся крови, слизи и присохшего кала.
У основания пирамиды так же торопливо, в запарке, трудились рубщики. Они отсекали у Вооруженного Скорпиона и других благородных воителей-тлашкалтеков головы, чтобы потом выварить их, очистить черепа от плоти и выставить на площади – на специальном уступе, предназначенном для демонстрации черепов наиболее примечательных ксочимикуи. Отрубленные бедра тех же воителей предназначались для торжественного ночного пира воинов-победителей. По мере того как к ним сверху сбрасывали все больше и больше тел, рубщики уже отрезали только самые лакомые кусочки, которые или сразу же отправлялись в зверинец, на корм животным, или откладывались для заготовки впрок, чтобы впоследствии, засоленными или копчеными, послужить пропитанием самым жалким беднякам или оставшимся без хозяев рабам.
Разделанные тела мальчишки-подручные оттаскивали к ближайшему каналу и складывали на большие грузовые лодки, которые по мере заполнения отплывали на материк: в цветочный питомник Шочимилько, к прибрежным садам и нивам, где тела предстояло захоронить, чтобы они, разложившись, удобрили почву. Каждую группу лодок с трупами сопровождал акали поменьше, на котором везли слишком мелкие для каких-либо иных целей кусочки жадеита, один такой кусочек следовало вложить в рот или кулак каждого мертвеца, прежде чем тот будет предан земле. Мы никогда не отказывали побежденным врагам в этом талисмане из зеленого камня, служившем пропуском в загробный мир.
Пленники между тем все шли и шли. Кровь, смешанная с испражнениями, лилась с вершины Великой Пирамиды таким потоком, что сточный желоб забился, и густая жижа, перелившись через его края, стала медленным водопадом стекать по ступеням, перекатываясь через трупы и омывая ноги бредущих вверх пленников, отчего иные из них, поскользнувшись, падали. Та же жижа струилась по всем четырем гладким стенам Великой Пирамиды и растекалась по Сердцу Сего Мира. И если в то утро Великая Пирамида блестела, как покрытый снегом пик Попокатепетль, то после полудня она больше напоминала блюдо с нагроможденными на него грудками дичи, изобильно политое поваром густым красным соусом моли. Но это было естественно: ведь вся эта церемония и задумывалась как великое пиршество богов, обладающих большим аппетитом.
Отвратительно, ваше преосвященство? Думаю, отвращение и тошноту вам внушает мысль об огромном числе людей, почти одновременно преданных смерти. Но, ваше преосвященство, если смерть есть не продолжение существования, а уход в ничто, то может ли существовать мера, измеряющая это ничто? Ведь ничто, на сколь великую цифру его ни умножь, даст в результате лишь то же самое ничто, и ничего другого. Говорят, что со смертью каждого человека умирает все ведомое ему мироздание. Все сущее в этой вселенной: люди и животные, друзья и враги, каждый цветок, облачко, ветерок, всякая мысль и любое чувство – все уходит в небытие. Так что, ваше преосвященство, каждая отдельная смерть есть несчетное число смертей, и каждый день уносит в ничто неисчислимое множество вселенных.
Вы недоумеваете, какому злобному демону может быть угодно единовременное умерщвление такого множества людей? Отвечу. Такие жертвы угодны многим богам, включая и Господа-Вседержителя христиан...
Нет, ваше преосвященство, по моему убогому разумению, я вовсе не богохульствую. Я лишь повторяю то, что слышал от братьев-миссионеров, наставлявших меня в христианском вероучении. Если они говорили правду, то ваш Господь Бог некогда пришел в негодование, видя испорченность и греховность сотворенных им людей, а потому в праведном гневе утопил их всех одновременно, наслав на Землю Великий Потоп. Помнится, он оставил в живых лишь одного лодочника с семьей, дабы его потомство заселило мир заново. Знаете, размышляя об этом, я всегда удивлялся его выбору, потому как лодочник оказался склонным к пьянству, сыновья его были людьми, мягко говоря, со странностями, а все их потомки постоянно ссорились и враждовали друг с другом»
Должен, однако, сказать, что и по нашим поверьям мир тоже уничтожался, причем тем же самым способом – наводнением и по тем же самым причинам – в силу недовольства богов поведением сотворенных ими людей. Однако наши предания, видимо, уходят дальше в глубь времени, чем ваши, ибо, согласно рассказам наших жрецов, еще до потопа человечество уже погибало трижды. В первый раз его пожрали ягуары, во второй – погубила всеразрушающая буря, а в третий – сжег пролившийся с небес огненный дождь. Разумеется, все эти ужасы происходили вязанки вязанок лет назад, и даже самое последнее, великое наводнение случилось настолько давно, что самые мудрейшие тламатини не смогли точно вычислить, когда именно оно было.
Таким образом, боги четырежды создавали Сей Мир и населяли его человеческими существами, и четыре раза объявляли они свое творение неудачным, полностью его уничтожали и начинали все заново. Поэтому все мы, ныне живущие, представляем собой результат пятой предпринятой богами попытки. Однако, если верить жрецам, наш мир тоже несовершенен, а значит, рано или поздно и он будет предан уничтожению, чтобы боги опять смогли начать все заново. На сей раз его погубит землетрясение.
Разумеется, когда именно небеса обрушат на нас свой гнев, никому не ведомо, но у нас считалось, что земля может начать содрогаться в один из пяти «пустых дней» в конце года, поэтому мы и старались в это время вести себя тише воды ниже травы. Еще более вероятным казалось, что конец света придется на исход самого знаменательного, пятьдесят второго года в вязанке. Вот почему именно в это время мы истовее всего молились и каялись, совершали самые обильные жертвоприношения и исполняли обряд Нового Огня.
Точно так же, как мы не знали, когда следует ждать рокового землетрясения, так неведомым для нас оставалось и то, за какие именно прегрешения боги наслали на предыдущие поколения людей ягуаров, бури, огненный ливень и потоп. Однако нам казалось весьма вероятным, что наши предшественники относились к богам с недостаточным почтением и предлагали им скудные, не удовлетворявшие их жертвы. Вот почему мы в свое время изо всех сил старались не повторить их ошибок и не проявить подобной небрежности.
Да, это правда, мы убили бесчисленное количество ксочимикуи, дабы умилостивить Тлалока и Уицилопочтли в день освящения Великой Пирамиды. Но, ваше преосвященство, попытайтесь взглянуть на это нашими глазами. Ни один человек не отдавал при этом больше, чем свою собственную жизнь. Каждый из пленников умирал лишь один раз, что рано или поздно все равно с ним бы случилось. А ведь, умирая таким образом, он обретал самую достойную кончину из всех возможных. С позволения вашего преосвященства, я, хотя и не помню их точных слов, снова сошлюсь на братьев-миссионеров, учивших, что схожее представление о смерти бытует и среди христиан. Вроде бы там наивысшее проявление любви состоит в том, что человек жертвует жизнью ради своих близких, общего дела и Святой Веры.
Благодаря наставлениям ваших миссионеров мы, мешикатль, теперь знаем, что раньше, даже совершая правильные поступки, мы руководствовались неверными побуждениями. Однако я вынужден с прискорбием напомнить вашему преосвященству, что на этой Земле еще обитают непокоренные белыми людьми народы, владения коих не включены в состав провинции Новая Испания. Тамошние жители по невежеству своему до сих пор считают, будто приносимый в жертву испытывает лишь кратковременную боль в миг Цветочной Смерти, после чего ему обеспечено вечное блаженство в загробном мире. Этим дикарям ничего не известно о христианском Господе Боге, который не ограничивает человеческие страдания земной жизнью, но и после смерти ввергает людей в Ад, обрекая на вечные муки.
О да, ваше преосвященство, я знаю, что Ад существует только для того множества испорченных людей, которые заслужили вечное страдание, тогда как немногие избранные праведники отправляются в Рай, где обретают несказанную благодать. Но ведь ваши миссионеры учат, что в этот самый Рай нелегко попасть даже христианам, тогда как Ад весьма вместителен и угодить туда проще простого. После обращения в Христову веру я посетил множество служб и проповедей и пришел к выводу, что христианство оказалось бы куда более привлекательным для язычников, умей священники вашего преосвященства описывать прелести Рая так же живо и впечатляюще, как они описывают ужасы Ада.
Очевидно, ваше преосвященство не желает слушать мои неуместные рассуждения, даже чтобы опровергнуть или оспорить их, и предпочитает вместо этого удалиться? Ну что ж, я ведь всего лишь новообращенный христианин и, вероятно, слишком дерзко высказываю свое мнение, не успев глубоко постичь незнакомое для меня учение. Поэтому я лучше оставлю тему религии и продолжу свой рассказ.
Праздничный пир воинов, состоявшийся в тогдашнем пиршественном зале этого самого Дома Песнопений в ночь после освящения Великой Пирамиды, имел, разумеется, некую связь с нашей религией, но это вряд ли вас заинтересует. Существовало поверье, что, вкушая жареное мясо принесенных в жертву пленников, победители таким образом вбирают в себя их силу и боевой дух. Однако «почтенному отцу» строго запрещалось вкушать плоть «возлюбленного сына». Иными словами, никто не мог есть мясо пленника, захваченного им лично: с точки зрения нашей религии это было еще более мерзким грехом, чем кровосмешение. Вот почему, в то время как все прочие старались заполучить хоть маленький кусочек плоти несравненного Вооруженного Скорпиона, мне пришлось довольствоваться мякотью бедра менее значимого воина.
Как мы могли это есть, мои господа? А что, мясо было прекрасно приправлено специями и хорошо прожарено. Да и гарниров тоже хватало: бобы, тортильи, тушеные томаты. Потом мы запивали все это шоколадом и...
Тошнотворно, мои господа? Почему, совсем наоборот! Мясо было весьма вкусное, нежное и хорошо приготовленное. Поскольку эта тема так возбуждает ваше любопытство, скажу, что человеческая плоть по вкусу очень похожа на мясо тех животных, которых вы привезли из-за моря и называете свиньями. Пожалуй, именно это сходство и питает слухи о том, что вы, испанцы, находитесь в близком родстве со свиньями и даже, хоть и не вступаете с ними в законные браки, способны к скрещиванию с этими животными.
Ййа, почтенные братья, не делайте такие лица! Сам-то я никогда не верил этой болтовне, ибо прекрасно понимаю, что ваши свиньи – всего лишь одомашненные животные, родственные диким вепрям нашей земли, и не думаю, чтобы испанец был способен совокупиться с одним из них.
Конечно, ваша свинина гораздо ароматнее и нежнее, чем грубое мясо наших диких вепрей. Но случайное сходство вкуса свинины и вкуса человеческой плоти, вероятно, стало причиной того, что наши низшие сословия быстро пристрастились жадно пожирать свинину, испытывая при этом куда большую благодарность к испанцам за знакомство с этими животными, нежели за знакомство с учением Святой Церкви.
Так вот, в том ночном пиру, что было вполне справедливо, участвовали почти исключительно воины аколхуа, прибывшие в Теночтитлан в свите Несауальпилли. Чималпопоку представляло лишь символическое число пировавших текпанеков, а нас, мешикатль, было всего трое: я сам и мои непосредственные начальники – куачик Пожиратель Крови и воитель-Стрела Ксокок. Среди аколхуа оказался и тот солдат, которому в битве сперва отсекли, а потом пришили нос. Он с печалью поведал нам, что операция не увенчалась успехом: пришитый нос не прижился, почернел и в конце концов все-таки отвалился. Разумеется, мы дружно уверяли его, что он и без носа выглядит совсем неплохо, но этот воин, будучи человеком воспитанным, сидел в сторонке, чтобы не портить нам аппетит.
Каждому гостю предоставили весьма соблазнительно одетую женщину-ауаниме, которая накладывала ему с общих блюд лакомые кусочки, набивала и разжигала курительную трубку, наливала шоколад и октли и при желании удалялась с ним в один из расположенных вокруг трапезной и отделенных от нее занавесками маленьких альковов.
Да, господа писцы, вижу по вашим лицам, что вам неприятно это слышать, но ведь меня позвали сюда рассказывать правду. И то пиршество, на котором подавали человеческое мясо, и последующие греховные совокупления – все это происходило прямо здесь, в этом здании, где ныне находится резиденция благочестивого епископа.
Признаюсь, мне трудно припомнить все подробности, ибо в ту ночь я выкурил впервые в жизни покуитль (причем не один) и выпил много октли. Пробовать перебродивший сок магуйиш мне доводилось и раньше, но в тот раз я впервые употребил его в количестве, достаточном, чтобы затуманить сознание. Припоминаю, что собравшиеся воины похвалялись своими подвигами как в недавней битве, так и в прошлых войнах, а также что несколько раз провозглашались тосты за мою первую победу и мое быстрое повышение в чине. В какой-то момент все три Чтимых Глашатая оказали нам честь своим кратким появлением и подняли с нами чашу октли. Я смутно помню, что благодарил Несауальпилли – пьяно, неискренно и, возможно, бессвязно – за его щедрые дары, но что он ответил, да и ответил ли вообще, этого моя память не сохранила.
В конце концов, надо думать, под влиянием октли, я набрался смелости и увел одну из ауаниме в альков. Помнится, то была хорошенькая молодая женщина с волосами, искусно выкрашенными в цвет гиацинта. Поскольку главным ее занятием было доставлять удовольствие воинам, она хорошо знала свое дело и кроме обычного соития научила меня некоторым неведомым мне ранее способам наслаждения: испробовать их все и не выбиться при этом из сил мог только молодой человек, неутомимый и исполненный энергии. Я, со своей стороны, «ласкал ее цветами», то есть опробовал на партнерше кое-что из того, чему научился, глядя на сцену соблазнения Самой Утонченности. Эти знаки внимания ауаниме восприняла с явным удовольствием: по роду занятий она совокуплялась много и часто, но исключительно с мужчинами, причем в основном с грубыми, так что с подобной изысканностью никогда не сталкивалась. Полагаю, что женщина запомнила все эти уловки и включила их впоследствии в собственный любовный арсенал.
Наконец, насытившись близостью женщины, едой, курением и выпивкой, я решил немного побыть один. В пиршественном зале к тому времени стало темно от трубочного дыма, запах которого мешался с запахами остатков пищи, человеческого пота и вара, горевшего в светильниках. От всего этого меня замутило, и я, покинув Дом Песнопений, нетвердой походкой направился к Сердцу Сего Мира. Там, однако, в мои ноздри ударила еще худшая вонь, так что меня скрутило еще пуще. Площадь кишела рабами, которые отскребали и оттирали запекшуюся повсюду кровь. Я поспешно вышел за Змеиную стену и оказался у входа в зверинец – в тот самый, который когда-то посещал с отцом.
– Здесь не заперто, – произнес знакомый голос. – Звери все в клетках, к тому же они сегодня вялые, потому что наелись до отвала. Может, зайдем?
Хотя было уже далеко за полночь, я почти не удивился, Увидев старого знакомого – согбенного и сморщенного, коричневого, как какао, старика, который впервые встретился мне как раз у этого зверинца, а потом время от времени появлялся в моей жизни.
Я заплетающимся языком пробормотал приветствие, в ответ на которое старик сказал:
– Давай после всех этих обрядов, ритуалов, пиршеств и прочих сугубо человеческих радостей пообщаемся с теми, кого мы называем зверями.
Я последовал за ним внутрь, и мы двинулись по дорожке между клетками. Все хищники были накормлены до отвала мясом от жертвоприношений, но постоянно текущая вода уже смыла почти все следы их трапезы, удалив даже запах. То там, то сям койот, ягуар или один из больших удавов открывали при нашем приближении сонный глаз, а потом закрывали его снова. Даже из ночных животных бодрствовали лишь немногие: летучие мыши, опоссумы, обезьяны-ревуны, но они тоже были вялыми и издавали лишь негромкие невнятные звуки.
Спустя некоторое время мой спутник сказал:
– А ты проделал долгий путь за короткое время, Выполняй!
– Микстли, – поправил я его.
– Ну, значит, опять Микстли. Всякий раз, когда я встречаю тебя, у тебя другое имя и ты занимаешься новым делом. Ты как та ртуть, которую используют золотых дел мастера, способен приноровиться к любой форме, но не ограничиваешься ею надолго. Что ж, теперь ты еще и приобрел опыт в сражении. Останешься воином?
– Конечно нет, – ответил я. – Ты ведь сам знаешь, что я не гожусь для этого, поскольку у меня слабое зрение. Да и желудок мой к этому не приспособлен.
Старик пожал плечами.
– Всего несколько походов, и воин огрубеет так, что желудок его больше не побеспокоит.
– Меня он беспокоит не столько в походе или перед битвой, сколько после победы. Вот как сейчас... – Я громко рыгнул.
– Ты впервые в жизни напился, – усмехнулся старик. – Ничего, к этому тоже привыкаешь. У воина зачастую это становится потребностью.
– Думаю, что вполне могу без этого обойтись, – сказал я. – В последнее время мне много чего довелось попробовать впервые, и было бы неплохо сделать передышку: обойтись некоторое время без приключений и происшествий. Думаю, я могу рассчитывать на то, что Ауицотль возьмет меня во дворец писцом.
– Бумаги и горшочки с краской, – промолвил мой спутник пренебрежительно. – Микстли, этой скучной ерундой ты сможешь заняться, когда станешь таким же старым и дряхлым, как я. Прибереги такую жизнь до той поры, когда сил у тебя хватит только на то, чтобы записывать свои воспоминания. А пока собирай приключения и впечатления, чтобы потом было что вспомнить. Очень советую тебе попутешествовать. Отправляйся в дальние страны, заводи знакомства с новыми людьми, пробуй невиданные блюда, наслаждайся самыми разнообразными женщинами, любуйся незнакомыми пейзажами, радуйся новому и незнакомому. Кстати, насчет того, что в жизни все надо посмотреть: ведь в прошлый раз, когда ты был здесь, ты так и не увидел текуани. Идем.
Он открыл дверь, и мы вошли в зал, где демонстрировались «люди-животные», уроды и чудовища. Их не держали в клетках, как настоящих зверей. Каждый занимал помещение, которое вполне можно было бы назвать личной комнатой, только у этой «комнаты» не было одной стены, так что посетитель вроде меня всегда мог увидеть обитателей людского зверинца за теми занятиями, которыми они ухитрялись заполнять свою бесцельную жизнь и пустые дни. Стояла ночь, так что все, мимо кого мы проходили, спали на своих постелях, и я разглядывал их без стеснения. Там были мужчины и женщины с совершенно белой кожей и белыми волосами, карлики, горбуны и иные, еще более причудливого обличья уроды.
– Как они оказались здесь? – шепотом спросил я.
Старик ответил, не потрудившись даже понизить голос:
– Некоторые, кого изуродовало увечье, пришли сюда сами, по доброй воле. Других, родившихся уродами, привели сюда родители. В любом случае, за текуани платят, и плату получают или его родные, или те, на кого он укажет сам. А поскольку платит Чтимый Глашатай щедро, то попадаются родители, которые буквально молятся о том, чтобы у них родился уродец и они могли разбогатеть. Самому текуани, конечно, это богатство ни к чему, поскольку здесь он до конца жизни получает все необходимое. Но некоторые из них, самые необычные, стоят баснословно дорого. Вот этот карлик, например.
Карлик спал, но я был даже рад тому, что не вижу его бодрствующим, поскольку у этого человека имелась только половина головы. От выдающейся вперед верхней челюсти и до ключицы – причем у него не было ничего, ни нижней челюсти, ни кожи, – шло открытое белое дыхательное горло; виднелись красные жилы, кровеносные сосуды и пищевод, который открывался сразу позади зубов и шел между его надутыми маленькими беличьими щеками. Карлик лежал, откинув свою кошмарную половину головы назад, и дышал, булькая и присвистывая.
– Он не может жевать или глотать, – сказал мой проводник, – поэтому пищу в него приходится заталкивать по этому верхнему концу пищевода. Поскольку, чтобы принять пищу, карлику приходится запрокидывать голову назад и он не может видеть, чем его кормят, иные из посетителей играют с ним злые шутки. Какой только гадости ему не давали: и слабительное и кое-что похуже. Бывало, этот несчастный оказывался на волосок от смерти, но он настолько жаден и глуп, что все равно откидывает голову назад, завидев посетителя, который собирается его покормить.
Меня передернуло, и я поспешно прошел дальше. Следующий текуани, казалось, не спал, ибо один его глаз был открыт, тогда как второй вообще отсутствовал. Не было и глазницы – просто гладкая кожа – и шеи: безволосая голова начиналась прямо от узких плеч. Конусообразный торс расширялся книзу и покоился на раздутом основании так же прочно, как пирамида, ибо ног у странного существа не было. А вот руки имелись, причем почти нормальные, только вот пальцы на обеих руках были соединены, как будто сплавлены вместе, образуя некое подобие плавников зеленой черепахи.
– Это существо называется женщина-тапир, – заявил коричневый старик, и я знаком попросил его говорить потише. – Нечего стесняться, скорее всего, она спит. Один глаз у нее зарос кожей, а другой лишился век, поэтому и кажется, будто он смотрит. Да и вообще, обитатели людского зверинца быстро привыкают к тому, что их обсуждают вслух.
Но мне совершенно не хотелось обсуждать это жалкое создание. Почему ее назвали в честь тапира, я уже понял: нос несчастной имел форму свисающего хоботка, прикрывавшего рот, если таковой у нее вообще имелся. Правда, не скажи мне старик, что перед нами женщина, я не смог бы определить пол этого создания. Голова вовсе не походила на человеческую, да и различить грудь на сформированном из тестообразной плоти торсе было решительно невозможно. Никогда не закрывающийся глаз смотрел прямо на меня.
– Карлик без челюсти и родился в таком плачевном состоянии, – сказал мой проводник. – Но эта женщина была совершенно нормальной и уже взрослой, когда ее искалечило в результате какого-то несчастного случая. Судя по отсутствию ног, там не обошлось без чего-то режущего или рубящего, все же прочее наводит на мысль об огне. Знаешь, огонь ведь не обязательно сжигает плоть. Порой она просто размягчается, растягивается, тает, так что из нее можно лепить...
Тут у меня скрутило желудок, и я через силу пробормотал:
– Не будь жестоким, помолчи. Она ведь может нас услышать.
– Она! – Старик насмешливо хмыкнул. – Ну конечно, ты ведь всегда очень любезен с женщинами. – Он сделал в мою сторону чуть ли не обвинительный жест. – Кажется, ты только что выбрался из постели одной красотки? А не хочешь ли сейчас совокупиться и с этой, раз ты считаешь, что про такое существо можно сказать «она».
От одной лишь мысли об этом меня нестерпимо затошнило. Я сложился пополам, и меня прямо там, перед этой чудовищной живой кучей, вырвало всем, что я съел и выпил за эту ночь. А когда, опустошив желудок и восстановив дыхание, я бросил извиняющийся взгляд на открытый глаз, из него, не знаю уж, был ли он бодрствующим или просто слезящимся, выкатилась единственная слеза. Обнаружив, что, пока меня рвало, мой проводник исчез, я повернул обратно, прошел через зверинец и вышел наружу.
Но на этом мои неприятности не закончились. Когда уже под утро я добрался до ворот дворца Ауицотля, стражник сказал:
– Прости за беспокойство, текуиуа Микстли, но тебя очень хотел видеть придворный лекарь. Не зайдешь ли ты сначала к нему?
Стражник проводил меня к комнатам придворного целителя, который, стоило мне постучаться, тут же отворил дверь. Лекарь не спал и был полностью одет. Караульный, отсалютовав, отбыл на свой пост, а хозяин покоев окинул меня взглядом, в котором смешались сочувствие, любопытство и профессиональная целительская елейность. Мне подумалось, уж не дожидался ли он меня, чтобы вручить снадобье от тошноты, которая до сих пор еще не прошла, но его вопрос оказался совершенно неожиданным:
– Скажи, мальчик по имени Коцатль – это ведь твой раб?
– Да. Он что, заболел?
– Да нет, несчастный случай. Он ранен. Скажу сразу, рана не смертельная, но и пустяковой ее не назовешь. Когда толпа стала расходиться с площади, мальчика нашли лежащим без сознания рядом с Камнем Битв. Похоже, он стоял слишком близко от бойцов.
Надо же, а ведь я ни разу не вспомнил сегодня о Коцатле с того самого момента, как поручил ему высматривать в толпе Чимальи.
– Выходит, господин целитель, его порезали?
– Да. Рана серьезная... и странная.
Не сводя с меня взгляда, лекарь взял со стола окровавленную тряпицу, развернул ее и показал мне то, что там находилось: не полностью развившийся мужской член.
– Как мочка уха... – пробормотал я.
– Что?
– Ничего, так... Говоришь, рана не смертельная?
– Наверное, мы с тобой сочли бы, что она хуже смертельной, – сухо произнес целитель, – но мальчик выживет, это точно. Он потерял много крови и весь в синяках и кровоподтеках, но это, скорее всего, из-за тесноты и давки. Так или иначе, он не умрет и, будем надеяться, не станет слишком уж сокрушаться о своей потере, ибо еще не имел возможности осознать ценность того, чего так рано лишился. Рана чистая, грязь в нее не попала, так что к тому времени, когда мальчик оправится от потери крови, она уже заживет. Я позаботился о том, чтобы, когда она будет затягиваться, там, где надо, осталось маленькое отверстие. Сейчас раб находится в твоих покоях, текуиуа Микстли, и я взял на себя смелость положить больного мальчика не на его тюфяк, а на твою постель. Она помягче.
Поблагодарив лекаря, я поспешил вверх по лестнице. Коцатль лежал на моей пышной постели, укрытый одеялом. Дыхание его было слабым, болезненно раскрасневшееся лицо свидетельствовало о легком жаре. Осторожно, чтобы не разбудить мальчика, я сдвинул покрывало. Он был голый, не считая повязки между ног, удерживаемой обмотанной вокруг бедер лентой. На плече Коцатля, явно на том месте, за которое нападавший схватил его одной рукой, в то время как другая орудовала ножом, остался синяк. Больше никаких упомянутых лекарем кровоподтеков я не видел, до тех пор пока Коцатль, вероятно ощутив прохладу ночного воздуха, не пробормотал что-то во сне и не перевернулся, показав спину.
– Твоя бдительность и верность не останутся без награды, – сказал я мальчику, хотя плохо представлял себе, в чем эта награда будет заключаться.
Как выяснилось, исполненный жажды мести Чимальи в тот день и вправду укрывался в толпе, но поскольку я почти все время находился на виду и у него не было возможности исподтишка напасть на меня, он выбрал в жертву моего раба. Но зачем было его калечить, ведь мальчик не сделал Чимальи ничего дурного?
Однако потом я припомнил странное выражение на лице целителя и сообразил, в чем тут дело. Лекарь подумал, что, во всяком случае по мнению нападавшего, мальчик был для меня тем же, кем являлся для Чимальи Тлатли. Он нанес удар ребенку не для того, чтобы лишить меня раба, которого легко заменить, но желая искалечить моего предполагаемого любовника. Он выбрал такой способ мести, чтобы посмеяться надо мной. И тут я заметил еще кое-что: на худенькой спине Коцатля блестел знакомый красный отпечаток ладони Чимальи. Только на сей раз художник смочил руку не собственной кровью.
Поскольку я вернулся так поздно или так рано, что небо над раздвинутым потолком уже начинало бледнеть, а также поскольку голова моя и желудок по-прежнему ужасно болели, я присел на ложе Коцатля, не пытаясь задремать, но погрузившись в раздумья.
Я вспоминал злобного, порочного Чимальи в те годы, когда он еще не стал ни злобным, ни порочным, когда он еще был моим другом. Мы с ним были примерно в возрасте Коцатля, когда я вел Чимальи через весь Шалтокан с тыквой на голове, чтобы скрыть его непокорную шевелюру. Я вспомнил, как товарищ сочувствовал мне, когда ему предстояло отправиться в калмекактин, а мне нет, и как он подарил мне набор своих особым образом составленных красок.
Это навело меня на мысль о другом неожиданном подарке, который я получил всего несколько дней тому назад. Все, что доставили в мои покои, стоило очень дорого, за исключением свертка с необработанными осколками обсидиана, которые здесь, в Теночтитлане, не представляли никакой ценности. В каньоне реки Ножей, протекавшей совсем недалеко, к северо-востоку от города, этих камней можно было без труда набрать сколько угодно. Однако далеко на юге, где природных залежей обсидиана практически не имелось, такого рода камни, шедшие на изготовление инструментов и оружия, ценились почти на вес жадеита. Этот «никчемный» сверток заставил меня вспомнить о честолюбивых планах и мечтах, которые я лелеял, будучи мальчишкой-поденщиком на чинампа Шалтокана.
Когда по-настоящему рассвело, я тихонько помылся, почистил зубы, переоделся в чистую одежду, спустился по лестнице и, найдя дворцового управляющего, спросил его, не снизойдет ли юй-тлатоани до того, чтобы принять меня в столь ранний час. Ауицотль милостиво согласился, и меня в скором времени провели в украшенный трофеями тронный зал.
– Мы слышали, – промолвил первым делом правитель, – что вчера твоего маленького раба случайно ранили клинком.
– Так оно и было, Чтимый Глашатай, – ответил я, – но он поправится.
Я не собирался заявлять о злонамеренном покушении и требовать розыска Чимальи, ибо в таком случае мне пришлось бы поведать правителю о том, какое отношение все мы – и я, и Чимальи, и Коцатль – имели к последним дням его дочери. Это вполне могло навести Ауицотля на мысль казнить и меня, и мальчика, а уж потом послать воинов ловить Чимальи.
– Нам жаль, – сказал правитель, – но, к сожалению, толпа, увлекаясь поединками, забывает об осторожности, так что несчастные случаи при этом вовсе не редкость. Мы можем выделить тебе другого раба, пока твой не поправится.
– Благодарю тебя, владыка Глашатай. Раб мне не нужен, но я пришел просить тебя о другой милости. Мне досталось небольшое наследство, которое я хотел бы вложить в товары и попытать счастья в торговле.
Мне показалось, что юй-тлатоани презрительно скривил губы.
– В торговле? Хочешь открыть лавку на рынке Тлателолько?
– Нет-нет, мой господин. Я хочу стать почтекатль, странствующим купцом.
Он откинулся назад и молча уставился на меня из-под медвежьих клыков. То, о чем я просил, было приблизительно таким же повышением в гражданском статусе, как и тот чин, который я получил на военной службе. Хотя с точки зрения закона почтека принадлежали к простонародью, они составляли высший его слой. Изворотливость и удача могли сделать купца богаче большинства знатных пипилтин, да и привилегиями почтека обладали почти такими же, как и знать. Действие большинства общепринятых законов не распространялось на купцов: те подчинялись своим собственным, особым правилам, которые они сами принимали и сами же следили за их соблюдением. У почтека имелся даже собственный главный бог Йакатекутли – Владыка, Указующий Путь. Это замкнутое сообщество ревностно охраняло свои ряды, не пуская в него посторонних, так что стать почтекатль мог далеко не каждый желающий.
– Ты, едва начав служить, был повышен в звании, – ворчливо произнес Ауицотль, – но готов пренебречь этим, чтобы закинуть за плечи мешок с безделушками и надеть дорожные сандалии с толстой подошвой? Стоит ли нам напоминать тебе, молодой человек, что мы, мешикатль, прославились и возвысились как народ доблестных воинов, а не бродячих торговцев?
– Возможно, владыка Глашатай, нынче война уже не имеет того значения, что прежде, – заявил я, дерзко выдержав его хмурый взгляд. – По моему разумению, странствующие купцы, расширяя влияние и преумножая богатства Теночтитлана, приносят больше пользы, чем все наши армии. Ведь купцы завязывают отношения с народами, живущими слишком далеко, чтобы их можно было легко подчинить, но обладающими весьма ценными товарами, которые они готовы охотно продать или обменять.
– Послушать тебя, так можно подумать, будто торговля – легкое дело, – прервал меня Ауицотль. – Позволь нам сказать тебе, что зачастую она сопряжена с опасностями не меньшими, чем солдатское ремесло. Караваны почтека выходят отсюда с весьма ценными грузами и по дороге сплошь и рядом подвергаются нападениям дикарей или разбойников. Но даже если им удается добраться до места благополучно, нередко случается, что в дальних землях у купцов попросту отбирают все их товары, не заплатив какого-либо возмещения. Принимая все это во внимание, мы выделяем для защиты купеческих караванов значительные воинские отряды. А теперь скажи нам, с какой стати мы должны превращать своих головорезов в нянек? По-твоему, для казны это выгоднее?
– Позволю себе, со всем должным уважением, предположить, что Чтимый Глашатай и сам знает ответ на этот вопрос. В так называемый отряд «нянек» Теночтитлан направляет лишь бойцов, вооруженных воинов. Об обозе из носильщиков не идет и речи, ибо почтека сами несут не только свои товары, но и необходимую им в пути снедь, если только не покупают ее по дороге. В отличие от армии купцам нет нужды добывать провизию грабежом, наживая тем самым новых врагов.
Благополучно прибыв к месту назначения, они производят выгодный торг и, вернувшись с твоими воинами домой, вносят весомый вклад в казну. Все встретившиеся им на пути грабители получают суровый урок, который отбивает у них охоту разбойничать. Живущие в далеких землях народы усваивают, что мирная торговля приносит всем взаимную выгоду. Каждое следующее путешествие по уже проторенному маршруту легче и безопаснее предыдущего. Думаю, со временем купцы и вовсе смогут обходиться без сопровождения воинов.
– А что станет с нашими воинами, если Теночтитлан прекратит расширять свои владения? – раздраженно спросил Ауицотль. – Если жители Мешико перестанут стремиться к еще большему могуществу, а предпочтут сидеть сложа руки, жирея за счет торговли? Если некогда уважаемые и внушающие страх мешикатль превратятся в ораву торгашей, спорящих насчет цен и прибылей?
– Мой господин преувеличивает, – смиренно промолвил я. – Никто не говорит об отказе от войн: пусть наши солдаты покоряют ближние земли вроде Мичоакана, а торговцы тем временем будут исследовать дальние и связывать между собой народы узами взаимной выгоды. Тогда не будет надобности в границах между их странами и землями, завоеванными Мешико.
Ауицотль смерил меня долгим задумчивым взглядом, и мне показалось, будто точно так же на меня взирает и венчавшая его чело голова свирепого медведя. Потом он сказал:
– Хорошо. Ты поведал нам о том, чем занятие странствующего торговца полезно и привлекательно для тебя. А теперь объясни, что выиграет торговля, если в сообщество странствующих купцов вступишь и ты?
– Торговля и торговое сословие от этого особо не выиграют, – честно признался я. – Но могу изложить некоторые причины, по которым это может оказаться выгодным для юй-тлатоани и его Изрекающего Совета.
Властитель изумленно поднял кустистые брови:
– Ну что ж, поведай.
– В отличие от большинства странствующих торговцев, разбирающихся только в цифрах да подсчетах, я обучен ремеслу писца. Как уже мог убедиться Чтимый Глашатай, я умею чертить точные карты и составлять подробные описания местности. Иными словами, по возвращении из путешествия я мог бы представить детальные планы владений других народов, снабженные сведениями об их богатствах, численности населения, вооружении, наличии крепостей и тому подобном... – Слушая меня, правитель сдвинул брови, и я решил, что пора закончить свое выступление на смиренной ноте: – Конечно, я понимаю, что должен сперва убедить самих почтека, что достоин того, чтобы быть принятым в их избранное общество...
– Не думаю, чтобы они стали слишком уж упрямиться, отвергая того, кто будет рекомендован их юй-тлатоани, – сухо заметил Ауицотль. – И это все, о чем ты нас просишь? Чтобы мы помогли тебе стать странствующим купцом?
– Если это будет угодно моему господину, я бы хотел бы взять с собой двух спутников. Я не прошу, чтобы мне выделили отряд солдат, но был бы доволен, получив в качестве охранника куачика Икстли-Куани. Я давно знаю его и полагаю, что он один стоит целого отряда. А еще прошу дозволения взять с собой мальчика Коцатля: когда я соберусь в дорогу, он уже поправится.
Ауицотль пожал плечами.
– Что касается куачика, то мы издадим указ об увольнении его с воинской службы: так и так он по возрасту годится уже только для возни с малолетками да новичками. Ну а раб принадлежит тебе, и ты волен распоряжаться им сам, по своему усмотрению.
– Мой господин, я предпочел бы взять с собой Коцатля не как раба. Этот мальчик верно служил мне, и теперь, когда с ним случилось несчастье, мне хотелось бы отблагодарить его, подарив свободу. Могу я просить Чтимого Глашатая официально сделать его свободным человеком? Он будет сопровождать меня не как раб, но как партнер, имеющий свою долю в этом предприятии.
– Мы поручим писцу подготовить указ о его освобождении, – ответил Ауицотль. – А пока мы не можем удержаться от замечания о том, что это будет самая странная по составу купеческая экспедиция, когда-либо отправлявшаяся из Теночтитлана. Куда ты совершишь свое первое путешествие?
– В земли майя, владыка Глашатай, и обратно, если боги позволят. Икстли-Куани бывал там раньше, и это одна из причин, почему я хочу, чтобы он мне сопутствовал. Надеюсь, что мы вернемся со сведениями, представляющими интерес и ценность для моего господина.
Я не стал добавлять, что страстно надеялся вернуться еще и с восстановленным зрением. Говорили, что лекари майя способны творить чудеса, и это стало самой главной причиной, побудившей меня отправиться именно в их страну.
– Твои просьбы будут исполнены, – провозгласил Ауицотль. – Ты будешь приглашен в Дом Почтека для собеседования.
Он поднялся со своего покрытого шкурой гризли трона, давая понять, что беседа окончена.
– Нам будет интересно потолковать с тобой снова, почтекатль Микстли, когда ты вернешься. Если вернешься.
Придя обратно в свои покои, я обнаружил, что Коцатль проснулся, сидит на постели и, закрыв лицо руками, рыдает так горестно, словно его жизнь кончена. В известном смысле, так оно и было. Но когда я вошел, на его лице сначала отразилось изумление, потом радостное узнавание, и наконец оно осветилось лучезарной улыбкой.
– Я думал, ты умер, – простонал мальчик и, выбравшись из одеял, неуклюже заковылял ко мне.
– А ну обратно в постель! – скомандовал я, поднял его и отнес назад, причем Коцатль все время без умолку тараторил:
– Кто-то схватил меня сзади, я не успел ни убежать, ни вскрикнуть. А когда очнулся, лекарь сказал, что во дворце ты еще не появлялся, вот я и решил, что тебя убили. А на меня напали для того, чтобы я не смог тебя предупредить. Потом я опять потерял сознание, а когда пришел в себя – один, на твоей постели, – то и вовсе решил...
– Тсс, малыш, – сказал я, подтыкая ему одеяло. – Успокойся!
– Но я подвел тебя, хозяин, – проскулил он. – Я упустил твоего врага!
– Нет. Чимальи до меня не добрался, потому и набросился на тебя. Я в большом долгу перед тобой и позабочусь, чтобы этот долг был уплачен. Обещаю, что, когда придет время и Чимальи снова окажется в моей власти, ты сам решишь, какая кара ему подходит. А сейчас, – печально пробормотал я, – скажи, ты знаешь, что за рану тебе нанесли?
– Да, – ответил мальчик, закусив губу, чтобы она не дрожала. – Когда это произошло, я лишь почувствовал страшную боль и потерял сознание. Добрый целитель позволил мне оставаться в обмороке до тех пор, пока он... пока он делал то, что мог. Но потом лекарь поднес к моему носу что-то пахнувшее так сильно, что я чихнул, очнулся и увидел, где он меня зашил.
– Бедняжка, – сказал я.
Мне очень хотелось утешить мальчика, но я не знал как. Коцатль пробежал рукой вниз по одеялу, осторожно ощупывая себя, и робко спросил:
– Это что, я теперь стал девчонкой?
– Что за глупости? С чего ты взял?
– Ну да, – фыркнул он, – думаешь, я не знаю, чем отличаются мужчины от женщин? Я видел раздетую женщину, помнишь нашу бывшую госпожу в Тескоко? У нее между ног вместо тепули была дырочка. И у меня, я посмотрел, когда целитель накладывал повязку, теперь осталось то же самое.
– Вовсе это не то же самое, – твердо заявил я, – а ты никакая не девчонка. Ты куда в большей степени мужчина, чем этот подлец Чимальи, нанесший тебе удар сзади, исподтишка, как делают только женщины. Знаешь, Коцатль, многие воины получали в бою похожие раны, и это ничуть не помешало им остаться бойцами. Некоторые даже становились еще более грозными и свирепыми, чем раньше.
– Тогда почему, – упорствовал мальчик, – у всех, кто узнает о моей ране, и у лекаря, и у тебя, господин, такие унылые физиономии?
– Видишь ли, – ответил я, – дело в том, что из-за этой раны ты никогда не сможешь стать отцом.
– Вот как? – воскликнул он, к моему удивлению только обрадовавшись. – Это не страшно. Честно скажу, я сам никогда не видел ничего хорошего в том, чтобы быть ребенком, и не желаю этого несчастья ни для кого другого. Но... выходит, я не смогу быть и мужем?
– Не обязательно. Просто тебе подойдет не всякая жена. А только такая, которой будет довольно того супружеского удовлетворения, какое ты сможешь ей дать. Ты ведь доставлял удовольствие некой, не будем поминать ее по имени, госпоже в Тескоко?
– Она сказала, что да. – Мальчик снова улыбнулся. – Спасибо за то, что успокоил меня, хозяин. Я ведь раб и не смогу многого добиться в жизни, поэтому хотел бы обзавестись хотя бы женой.
– Отныне, Коцатль, ты больше не раб, а я тебе не хозяин.
Улыбка мальчика растаяла, и на лице его появилась тревога.
– Что случилось?
– Да ничего особенного, просто мы с тобой теперь не хозяин и раб, а двое друзей. Ясно?
– Но раб без хозяина – самое несчастное, ничтожное существо, лишенное всяких корней, – произнес он дрожащим голосом.
– Так то раб, а ты свободный человек. Да еще вдобавок имеющий верного друга, который всегда готов ему помочь. Ты и сам видел, Коцатль, что у меня завелось небольшое состояние, и я собираюсь его преумножить. Как только ты выздоровеешь и сможешь путешествовать, мы отправимся на юг, в чужие края. Мы с тобой теперь будем почтека. Что скажешь? Мы будем торговать и богатеть вместе, так что участь превратиться в несчастное существо, лишенное всяких корней, тебе ничуть не грозит. Я только что вернулся от Чтимого Глашатая и спросил у него дозволения на это предприятие. А еще он обещал подготовить специальный указ, согласно которому ты больше не раб, а мой партнер и друг.
Мальчик улыбнулся сквозь слезы, положил свою ручонку мне на запястье, впервые позволив себе коснуться меня без приказа или разрешения, и пробормотал:
– Настоящим друзьям не нужны никакие указы правителей.
* * *
Некоторое время назад сообщество купцов Теночтитлана возвело собственное здание, в котором размещались склады, где хранились товары всех его членов, проводились встречи, а также находились конторы счетоводов, деловые архивы и тому подобное. Дом Почтека располагался недалеко от Сердца Сего Мира и хотя уступал размерами резиденции правителя, но выглядел настоящим дворцом.
При Доме Почтека имелись кухня и трапезная, где членам сообщества и гостям подавали еду и напитки, а также постоялый двор, на котором приезжие купцы могли остановиться на ночь. Один из многочисленных слуг с важным видом препроводил меня в роскошную палату, где я предстал перед тремя пожилыми почтека.
Я явился на беседу с намерением вести себя почтительно, но без робости и заискивания, а потому, сделав подобающий жест целования земли, расстегнул застежку плаща и, не оглядываясь и не дожидаясь приглашения, сел. Слуга, хоть и удивился подобному поведению со стороны простолюдина, однако каким-то загадочным образом ухитрился поймать мой плащ и подставить сиденье.
Один из трех старейшин купеческого сообщества ответил на мое приветствие легким движением руки и велел слуге принести нам шоколад. Некоторое время все трое молча рассматривали меня, словно снимая глазами мерку. В соответствии с традицией почтека не выпячивать, а скорее скрывать свое богатство, одеты эти важные господа были просто, без каких-либо украшений. Впрочем, достаток этих людей все равно выдавали дородные фигуры, ибо все купцы питались очень хорошо, и холеные руки, не привыкшие к физической работе. Да и покуитлин, которые курили двое из них, были оправлены в чеканное золото.
– У тебя превосходные рекомендации, – сказал первый старейшина язвительно, словно бы сожалея, что не может тотчас отвергнуть мою кандидатуру.
– Но чтобы вступить в сообщество, необходимо иметь еще и достаток, – добавил второй. – Давай посмотрим, что у тебя есть.
Я передал старейшинам список полученных мною товаров и ценностей, и они, попивая вместе со мной пенистый шоколад, приправленный для вкуса и аромата золотистыми лепестками магнолии, знакомились с ним, передавая друг другу.
– Неплохо, – сказал один.
– Но не бог весть что, – заметил другой.
– Сколько тебе лет? – спросил третий.
– Двадцать один, мои господа.
– Ты очень молод.
– Надеюсь, это не препятствие, – сказал я. – Великому Постящемуся Койоту было всего шестнадцать, когда он стал Чтимым Глашатаем Тескоко.
– Если предположить, что ты, юный Микстли, все же не стремишься занять трон, то каковы твои планы?
– Честно говоря, мои господа, я полагаю, что чудесные ткани, расшитые накидки и тому подобное – не самые подходящие товары для сельских жителей. Все это я постараюсь продать здесь знатным людям, которые смогут заплатить за такие вещи настоящую цену. Выручка пойдет на приобретение товаров попроще и подешевле, но таких, какие изготовляются только у нас в Мешико. С ними я отправлюсь на юг, где буду обменивать на товары, обычные для тех краев, но редкие и дорогие у нас.
– Именно этим мы все здесь и занимаемся, причем не один год, – промолвил один из купцов, на которого сказанное мною явно не произвело впечатления. – Но ты совершенно не учел дорожные расходы. Например, того, что тебе придется потратиться на носильщиков.
– Я не собираюсь нанимать носильщиков.
– Вот как? Выходит, твои партнеры и ты сам потащите все на себе? Поверь мне, молодой человек, это плохой способ сэкономить. Наемному носильщику платят поденно, в соответствии с договоренностью, а с компаньонами тебе придется делиться прибылью.
– Учитывая, что со мной отправятся только двое спутников, это не такой уж большой расход.
– Три человека? – насмешливо уточнил старший и постучал по моему списку. – Да нагруженные одним только обсидианом ты и твои друзья свалитесь с ног раньше, чем переберетесь через южную дамбу.
– Мне не придется таскать товары самому или нанимать носильщиков, – терпеливо объяснил я, – потому что для этого куплю рабов.
Все трое сочувственно покачали головами.
– На одного крепкого раба ты потратишь столько же, сколько стоят услуги целого отряда носильщиков.
– Но носильщиков, – возразил я, – мне пришлось бы кормить, одевать и обувать. И не только всю дорогу туда, но и обратно.
– А твои рабы пойдут на пустой желудок и босые? Ну уж и придумал, нечего сказать...
– Распродав товары, которые несли рабы, я продам и самих рабов. За них можно будет выручить хорошую цену.
Старейшины слегка удивились, такое явно не приходило им в голову. Но один все-таки скептически заметил:
– Но ведь в таком случае ты останешься в диких южных краях и без рабов, и без носильщиков. Кто же доставит домой твои приобретения?
– Я собираюсь закупать только те товары, которые имеют большую ценность при малом весе и объеме. В отличие от других почтека у меня нет намерения скупать жадеит, черепашьи панцири или тяжелые шкуры. Многие торговцы покупают все, что им предлагают, просто потому, что у них есть носильщики, которым все равно надо платить и которых надо кормить, так не гонять нее их без груза? Но я стану обменивать свои товары только на самые лучшие краски, редкостные перья и тому подобное. Конечно, чтобы раздобыть нечто особенное, вполне может потребоваться совершить более длительное и дальнее путешествие. Но даже я один могу принести домой на спине мешок драгоценной краски или перьев птицы кецаль тото, а один такой тюк тысячекратно окупит все вложения.
Трое купцов воззрились на меня с невольным уважением, а один хоть и нехотя, но все же признал вслух:
– Вижу, что ты как следует продумал свое предприятие.
– Моя молодость не помеха, – промолвил я. – Зато у меня много сил, которые так нужны для трудного путешествия. И уйма времени.
– Ты, видно, думаешь, что мы всегда были старыми тучными домоседами, – хмыкнул один из старейшин. – Глянь. – Он распахнул накидку и показал на правом боку четыре глубоких застарелых шрама. – Это следы стрел, которыми наградили меня уичоль в горах северо-запада, когда я покусился на покупку Ока Бога, их священного талисмана.
Другой купец приподнял полу длинной мантии, и я увидел, что у него всего одна ступня.
– Это укус науяки, змеи, обитающей в джунглях Чиапа. Ее яд убивает прежде, чем успеешь сделать десять вдохов, поэтому мне пришлось отсечь ступню еще быстрее. Своими руками, своим собственным макуауитль.
Третий купец нагнулся, продемонстрировав макушку своей головы. Она представляла собой сплошной шрам – красный и сморщенный.
– Я странствовал по северным пустыням в поисках навевающих грезы почек кактуса пейотль. Мне удалось миновать владения псов чичимеков, диких псов теочичимеков и даже бешеных псов цакачичимеков. Но в конце концов я столкнулся с племенем йаки, а по сравнению с этими варварами все перечисленные дикие народы просто безобидные кролики. Мне удалось остаться в живых, но какой-то дикарь йаки носит сейчас мой скальп подвешенным на своем поясе, вместе с волосами многих других людей.
Поняв, что меня поставили таким образом на место, я сказал:
– Мои господа, я восхищаюсь вашими приключениями, преклоняюсь перед вашим мужеством и могу лишь надеяться, что когда-либо хоть немного приближусь к положению столь заслуженных почтека. Пока же я счел бы за честь стать самым младшим из членов вашего почтенного сообщества и был бы глубоко признателен за возможность черпать из сокровищницы ваших знаний, добытых ценой столь великих трудов и опасностей.
Трое старейшин снова переглянулись.
– Ну что? – пробормотал один из них, и его товарищи кивнули.
Старик, с которого сняли скальп, обратился ко мне:
– Твое первое торговое путешествие будет одновременно и испытанием: посмотрим, подходишь ли ты для нашего сообщества. Знай же: далеко не все новички почтека возвращаются домой даже из первой вылазки. Мы сделаем все возможное, чтобы помочь тебе подготовиться как следует. Остальное будет зависеть от тебя.
– Благодарю вас, мои господа, – ответил я. – Все ваши советы и пожелания будут восприняты мною с величайшим почтением. Если вы не одобряете предложенный мною план...
– Нет-нет, – сказал один из них. – В нем есть похвальное своеобразие и смелость. Поставить дело так, чтобы один товар тащил на себе другой... хе-хе-хе!
– Мы можем предложить тебе улучшить первоначальный план только в одном отношении, – добавил другой. – Насчет того, что предметы роскоши лучше всего сбыть здесь, в Теночтитлане, ты безусловно прав. Но вряд ли тебе стоит тратить время на то, чтобы распродавать их в розницу.
– Да, не теряй времени, – подхватил третий. – Говорят, да мы знаем это и по собственному опыту, отправляться в дорогу лучше всего в день Первой Змеи. Нынче уже Пятый Дом, так что осталось... дай подумать... ага, день Первой Змеи наступит по календарю как раз через двадцать три дня. И не дожидайся, пока польют дожди, поверь, что для путешествия на юг годится только сухой сезон.
Первый купец заговорил снова:
– Принеси нам сюда все свои запасы богатых одежд и тканей. Мы рассчитаем их стоимость и честно обменяем всё на товары, которые ты сможешь взять с собой. Нам спешить некуда, так что мы распродадим их потом, выручив на этом лишь самую малость, которая пойдет на нужды нашего сообщества и на дары нашему покровителю, богу Йакатекутли.
Я колебался всего лишь мгновение, однако он это заметил, нахмурился и сказал:
– Юный Микстли, не проявляй недоверия к своим собратьям. Если все мы не будем скрупулезно честными, то никто из нас не получит прибыли, да и вообще не выживет. Это простое, но самое важное правило нашей жизни. И знай также: ты должен вести себя безупречно честно даже с самыми невежественными дикарями в самых дальних, отсталых землях. Потому что, куда бы ты ни отправился, какой-то другой наш почтека или уже бывал там раньше, или отправится вслед за тобой. И только если каждый из нас будет торговать честно, тогда и явившийся после него будет радушно принят теми, к кому он явится... и отпущен живым.
Обращаясь к Пожирателю Крови с предложением стать моим компаньоном, я, честно говоря, побаивался, что перспектива стать нянькой при начинающем неопытном почтека да увечном мальчишке будет воспринята старым воином с негодованием и бранью. Однако куачик, к превеликому моему удивлению, отнесся к этому с воодушевлением.
– Я? Я буду единственным твоим вооруженным охранником? Ты и вправду готов доверить ваши жизни и свое достояние этому старому мешку ветра и костей? – Он несколько раз моргнул, хмыкнул, высморкался и заключил: – Сам посуди, разве я могу отказаться, когда мне оказывают такое доверие?
– Не будь я уверен, что ты вовсе не мешок ветра и костей, мне и в голову не пришло бы являться к тебе с таким предложением.
– Ну что ж, бог войны свидетель, я не хочу участвовать в очередной дурацкой пародии на войну вроде того похода в Тлашкалу. А учить оболтусов в Доме Созидания Силы мне нравится еще меньше. Но – аййа! – вновь увидеть те далекие земли... – Пожиратель Крови устремил взгляд к южному горизонту. – Клянусь каменными яйцами бога войны, вот это по мне! Я благодарю тебя за предложение и принимаю его с радостью, молодой Связ... – Он закашлялся. – Э-э-э... ты теперь мой господин?
– Партнер, – сказал я, – как и Коцатль. Мы поделим на три части все, что сможем заработать. И я надеюсь, что впредь ты будешь звать меня Микстли.
– Что ж, Микстли, раз мы, как ты говоришь, теперь партнеры, позволь мне принять участие в подготовке к походу. Давай я отправлюсь в Аскапоцалько и присмотрю рабов. Я умею отбирать крепких людей, к тому же знаю повадки работорговцев и им меня не провести своими фокусами. Вроде закачки расплавленного пчелиного воска под кожу какому-нибудь дохлятику.
– Зачем это надо? – поразился я.
– Воск застывает, и на теле хилого мужчины проступают мощные, как у летуна токотин, грудные мышцы, а грудь женщины приобретает соблазнительную форму, как у легендарных ныряльщиц за жемчугом с острова Женщин. Правда, в первый же жаркий денек эти восковые сиськи провисают до колен. Но не переживай, покупать рабынь я не собираюсь. Если на юге все осталось по-прежнему, у нас не будет недостатка в прачках, поварихах и прочих красотках, всегда готовых согреть постель путника.
Итак, Пожиратель Крови взял мои перья с золотой пылью и отправился на материк, на невольничий рынок в Аскапоцалько. Несколько дней подряд он тщательно отбирал товар и ожесточенно торговался, после чего вернулся с двенадцатью здоровыми крепкими рабами. При этом среди них не было даже двоих, которые принадлежали бы к одному племени или хотя бы некоторое время провели в загоне одного работорговца. Таким образом Пожиратель Крови исключил попадание в наш отряд друзей или любовников куилонтин, которые могли бы замыслить бунт или побег. Разумеется, у всех этих невольников имелись какие-то имена, но я не собирался забивать себе и своим спутникам голову такой ерундой и стал звать рабов просто: Ке, Оме, Йейи... ну и так далее. То есть Первый, Второй, Третий... до Двенадцатого включительно.
Пока шли эти приготовления, регулярно навещавший Коцатля придворный лекарь сначала разрешил мальчику встать, а потом, удалив повязки и швы, предписал ему физические упражнения. Вскоре мой маленький друг был так же здоров и бодр, как раньше, и ничто не напоминало о его травме, за исключением того, что помочиться теперь Коцатль мог, лишь присев на корточки, как женщина.
В Доме Почтека в обмен на предметы роскоши мне дали раз в шестнадцать больше практичных и дешевых товаров, а когда пришло время выбирать и запасать снаряжение и припасы, трое купеческих старейшин охотно помогли мне советом. Думаю, им было приятно вспомнить молодость, заводя споры насчет сравнительной крепости волокон магуй и конопляных веревок и рассуждая о преимуществах бурдюков из оленей кожи (в которых вся влага сохраняется до капли) и глиняных кувшинов (откуда вода частично испаряется, но в которых она зато всю дорогу остается прохладной). Старейшины знакомили меня с довольно примитивными и неточными старыми картами и с воодушевлением наставляли:
– Единственная пища, которую не нужно тащить на закорках, ибо она несет себя сама, – это собаки течичи. Захвати с собой свору побольше, Микстли. Корм и воду псы раздобудут самостоятельно, а сбежать не сбегут, ибо эта порода очень труслива и отличается привязанностью к человеку. Конечно, мясо у них не самое вкусное, но зато оно всегда будет под рукой, тогда как охота оказывается удачной далеко не всякий раз.
– Но если тебе повезет и ты убьешь дикое животное, знай, что хотя мясо у дичи жесткое, это легко поправить. Заверни добычу в листья папайи, и за ночь мясо станет мягким и вкусным.
– Оказавшись в тех краях, куда армии мешикатль совершали походы, проявляй осторожность в отношении женщин. Некоторые из них, затаив злобу на наших воинов, специально заражают себя смертельным недугом нанауа, а потом совокупляются с первым подвернувшимся мешикатль, чтобы отомстить: ведь мозги и тепули подхватившего эту болезнь напрочь сгнивают.
– Если у тебя закончится запас бумаги для ведения расчетов, нарви листьев могильной лозы. Пиши на них острым прутиком: белые царапины на зеленых листьях сохраняются так же долго, как краска на бумаге.
В день Первой Змеи, едва забрезжил рассвет, Коцатль, Пожиратель Крови и я, в сопровождении дюжины нагруженных рабов и своры откормленных, резвившихся у наших ног маленьких собачонок, покинули Теночтитлан. Путь наш лежал на юг, по соединявшей остров с материком дамбе. Справа от нас высилась гора Чапультепек. На ее каменном фасаде правитель Мотекусома Первый повелел высечь свое гигантское изображение, и каждый последующий юй-тлатоани следовал его примеру. Говорили, что и огромный портрет Ауицотля уже тоже почти закончен, но мы не смогли рассмотреть ни одной детали каменного рельефа, ибо еще царил сумрак. Шел месяц панкуетцалицтли, когда солнце встает поздно и к этому времени еще скрыто за пиком Попокатепетль.
Когда мы только вступили на мост, в той стороне еще не было видно ничего, кроме дымки да обычного опалового свечения занимающейся зари. Но мало-помалу туман рассеивался, и постепенно массивный, но изящный по форме вулкан стал различимым: казалось, будто он, сойдя со своего извечного места, надвигается на путников. Когда пелена тумана растворилась полностью, гора предстала перед нами во всем своем великолепии. Сначала скрытое позади него солнце подсвечивало заснеженный конус, окружая его сиянием, а потом Тонатиу, словно вынырнув из жерла, вознесся над вулканом, возвестив наступление дня.
Озеро заблестело, земли вокруг омылись бледным золотистым светом и бледными же пурпурными тенями. В то же самое мгновение пробудившийся вулкан испустил струю голубого дыма, который поднялся и заклубился в форме гигантского гриба.
Надо думать, все это являлось для выступающих в дорогу добрым предзнаменованием. Солнце освещало снежный конус Попокатепетля, придавая ему блеск белого оникса, инкрустированного всеми драгоценными камнями мира, в то время как сама гора салютовала нам лениво клубящимся дымом, словно говоря:
– Вы уходите, о путники, но я-то остаюсь и пребуду здесь вовеки как залог вашего благополучного возвращения!
IHS S.C.C.M.
Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю
Его Королевскому и Императорскому Величеству, нашему почитаемому Государю из города Мехико, столицы Новой Испании, на второй день после Воскресного Молебствия, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцатый, шлем мы наш нижайший поклон.
Что касается вопроса, поднятого в самом последнем письме Вашего Высокочтимого Величества, то мы должны признаться, что не можем сообщить нашему монарху точное количество пленных индейцев, принесенных в жертву ацтеками по случаю имевшего место более полувека назад «освящения» их Великой Пирамиды. Пирамиды этой давно нет, как не сохранились и записи о жертвоприношениях того дня, если какой-либо счет таковых вообще велся.
Наш хронист ацтек, лично присутствовавший на той церемонии, не может определить это число точнее, чем «тысячи». Однако, возможно, этот старый шарлатан преувеличивает, дабы сделать тот день (и то сооружение) более значимыми в историческом плане. Занимавшиеся здесь изысканиями еще до нашего прибытия братья-миссионеры из ордена Св. Франциска по-разному оценивают количество жертв, принесенных в тот день: от четырех до восьмидесяти тысяч. Но не исключено, что эти добрые братья тоже преувеличили цифру, может быть, невольно, под влиянием своего отвращения к гнусному языческому варварству, а может быть, дабы убедить нас, своего нового епископа, в том, сколь звероподобно и порочно местное население этого края по своей природе.
Правда, мы не нуждаемся в подобных преувеличениях, ибо врожденные дикость и греховность индейцев для нас очевидны. Свидетельством тому служат хотя бы ежедневные разглагольствования нашего рассказчика, чье присутствие мы терпим исключительно по воле Вашего Наиславнейшего Величества. Если за последние месяцы сей дикарь и поведал нам хоть что-то, представляющее некий познавательный интерес, то общий объем таких сведений весьма ничтожен по сравнению с бессмысленной, вредоносной и греховной его болтовней. Он доводил нас до тошноты, прерывая свои рассказы о торжественных церемониях, интересных путешествиях и значительных событиях, чтобы поведать о разврате и прелюбодействе – как своих, так и чужих – да еще и подробно расписать сии действа во всевозможных, по большей части отвратительных деталях, включая и то богомерзкое извращение, о коем у апостола Павла говорится: «Да не будет сие даже поминаемо промеж нами».
С учетом рассказанного им о характере ацтеков, нетрудно поверить, что эти варвары вполне могли возжелать уничтожить восемьдесят тысяч себе подобных за один день, однако, рассуждая практически, мы должны признать, что подобное деяние неосуществимо. Для этого их жрецам-палачам пришлось бы работать без устали целые сутки и убивать примерно по одному человеку в секунду, то есть около шестидесяти человек в минуту. И даже более скромные цифры трудно принять на веру. Ваш смиренный слуга и сам имеет некоторый опыт осуществления массовых казней, и ему трудно поверить в способность столь примитивного народа избавиться от многих тысяч трупов прежде, чем они успели бы загнить и создать в городе угрозу эпидемии.
Впрочем, даже если названная цифра чудовищно преувеличена, если убиенных в тот день было не восемьдесят тысяч, а в десять, в сто, в тысячу раз меньше, то и тогда любой цивилизованный человек и добрый христианин не может не прийти в ужас, услышав о том, что столько невинных людей погибло во имя ложной, идолопоклоннической религии и во славу демонов. А посему, Ваше Величество, по нашему почину и повелению за семнадцать месяцев, минувших со времени нашего прибытия сюда, было уничтожено пятьсот тридцать два языческих капища различного размера – от пышных сооружений на высоких пирамидах до простых алтарей, сооруженных внутри природных пещер. Мы истребили более двадцати одной тысячи идолов разной величины – от чудовищных колоссов, высеченных из скального монолита, до глиняных фигурок, предназначавшихся для домашнего употребления. Ни одному из них отныне не будут приноситься человеческие жертвы, мы же продолжим искать и уничтожать оставшихся идолов по мере расширения владений Новой Испании.
Даже не будь сие предписано нам саном и занимаемой должностью, мы все равно считали бы своим первейшим долгом разоблачение и одоление Диавола, под какой бы личиной оный ни таился. В связи с этим мы дерзаем привлечь особое внимание Вашего Величества к заявлению нашего хроникера (изложено на прилагаемых страницах) – будто бы некоторые из язычников, обитавших в южной части нынешней Новой Испании, имели представление о Едином и Всемогущем Боге, а также поклонялись некоему подобию Святого Креста задолго до появления здесь первых миссионеров нашей Матери Церкви. Откровенно говоря, капеллан Вашего Величества склонен подвергнуть сии сведения сомнению, прежде всего потому, что у него сложилось весьма невысокое мнение об их источнике.
Осмелюсь доложить Вашему Величеству, что еще в Испании, исполняя обязанности верховного инквизитора Наварры и занимаясь искоренением ереси, мы сталкивались со слишком многими неисправимыми нечестивцами, чтобы не распознать такового в каком угодно обличий, вне зависимости от цвета его кожи. Сей ацтек в те редкие моменты, когда им не владеют демоны сладострастия, выказывает все прочие, самые распространенные человеческие слабости и недостатки, а также, в дополнение к этому, еще и не столь часто встречающиеся, но вопиющие пороки. Мы считаем нашего хрониста таким же двуличным, как тех презренных marrano[22], которые приняли Святое Крещение, посещают наши церкви и даже едят свинину, но втайне сохраняют и исповедуют свое ложное учение и исполняют запрещенные иудейские обряды.
Однако, несмотря на все наши подозрения и предположения, мы стараемся оставаться беспристрастными. Если этот старик не лжет преднамеренно и не насмехается над нами, то его сообщение о поклонении некоего южного индейского племени Единому Высшему Существу и даже Святому Кресту может представлять несомненный интерес для теологов. Посему мы направили в тот край миссию братьев-доминиканцев, дабы оные проверили рассказ ацтека и в положенное время доложили Вашему Величеству о результатах.
А пока, Ваше Величество, да прольют Господь Наш и Сын Его Иисус Христос свои щедрые благословения на Ваше Несравненное Величество, дабы процветали все Ваши начинания и Вы не оставили бы своею милостью Вашего смиренного и верного слугу Хуана де Сумаррагу
(подписано собственноручно).
SEXTA PARS[23]
Мне кажется, что я помню каждое отдельно взятое событие каждого отдельно взятого дня того моего первого путешествия, причем на протяжении всего пути – как туда, так и обратно. Позднее, в следующих своих странствиях, я уже перестал обращать внимание на мелкие, да и не только мелкие, но и весьма ощутимые неприятности: томительную жару и пробирающий до костей холод, волдыри и мозоли на руках и ногах, нездоровую пищу и грязную воду, а порой и на полное отсутствие воды и пищи вообще. Подобно жрецам, которые впадают в транс, накурившись дурманящего дыма, я научился становиться бесчувственным и, в то время как ноги несли меня все вперед и вперед, совершенно не замечал окружающей местности, к которой не испытывал ни малейшего интереса. Но в том, первом путешествии, именно потому, что оно было для меня первым, меня интересовало решительно все, вплоть до самых незначительных мелочей, и все эти мелочи, как радостные, так и досадные, я добросовестно отражал в своих записях. Вернувшись, я представил полный и подробный письменный отчет Чтимому Глашатаю Ауицотлю, хотя эти бумаги, надо полагать, и были трудноваты для чтения, поскольку отчасти, попав под дождь или же во время преодоления водных преград, пострадали от влаги, а отчасти пропитались моим собственным потом. К тому же Ауицотль был гораздо более опытным путешественником, чем в то время я, и он, наверное, не раз улыбался, читая те места моих рассказов, где наивно выпячивалось нечто заурядное и старательно разъяснялось очевидное.
Однако те дальние чужие земли уже начали меняться даже в ту пору, ибо неутомимые почтека и другие исследователи приносили тамошним народам вместе с товарами обычаи, понятия и слова, неведомые тем прежде. Ну а в наше время, когда теми путями двинулись испанские солдаты, поселенцы и миссионеры, жизнь туземцев наверняка изменилась до неузнаваемости. Так что как ни крути, но мне приятно осознавать, что благодаря моим описаниям будущие ученые смогут узнать, как раньше выглядели те земли и как тогда жили тамошние народы, в ту пору мало известные Сему Миру.
Если, почтенные господа, что-то в моем описании этого первого путешествия покажется вам недостаточно четким и подробным, то виной тому мое слабое зрение. Если же, с другой стороны, какие-то детали будут описаны с необычайной яркостью, это объясняется тем, что мне еще не раз доводилось путешествовать по тому же самому маршруту позднее, когда я уже обрел способность и возможность смотреть на мир более пристально и видеть вещи более четко.
В долгом путешествии, когда идти приходится как трудными, так и легкими тропами, отряд несущих грузы людей может преодолевать за день, от рассвета до заката, в среднем по пять долгих прогонов. Правда, в первый день мы проделали только половину этого расстояния – просто перешли по длинной дамбе на южный берег озера, в Койоакан и перед закатом устроились на ночлег, ибо завтра нам предстоял трудный путь. Как вы знаете, этот озерный край лежит словно бы в чаше – на дне долины между гор, и, чтобы выбраться оттуда, в любую сторону следует перевалить через гребень. Причем выше и круче всего горная стена как раз с южной стороны от Койоакана.
Несколько лет тому назад, когда первые испанские солдаты пришли в эту страну и я только-только начал понимать их язык, один из них, глядя на вереницу носильщиков, бредущих с грузами на спинах, не выдержал и спросил:
– Почему, во имя Господа, вам, глупым дикарям, не пришло в голову использовать колеса?
Я тогда еще не был хорошо знаком с выражением «во имя Господа», но зато прекрасно знал, что такое «колеса». В детстве у меня была игрушка, глиняный броненосец, которого я катал за веревочку. Поскольку глиняные лапы ходить, понятное дело, не могут, игрушку делали подвижной четыре маленьких деревянных колесика. Я рассказал об этом испанцу, и тот страшно удивился:
– Тогда почему же дьявол не надоумил никого из вас использовать колеса для перевозки грузов, как это сделано на наших пушках и зарядных ящиках?
Я заметил испанцу, что вопрос этот кажется мне на редкость глупым, и в результате за дерзость получил удар по физиономии.
Разумеется, мы знали о возможности применения колес, ибо чрезвычайно тяжелые предметы, вроде Камня Солнца, передвигали, перекатывая на бревнах, помещенных под ними и спереди. Но такие катки не подходили для перемещения более легких грузов, ибо в наших краях не водилось никаких тягловых животных вроде ваших лошадей, мулов, быков и осликов, которых можно было бы впрячь в колесную повозку. Так что единственными вьючными животными были мы сами. Крепкий носильщик способен, не особо напрягаясь, тащить довольно долго груз почти в половину собственного веса. Если поместить этот груз на колеса, то носильщику придется тянуть и толкать еще и вес тележки, которая на пересеченной местности станет только помехой.
Теперь вы, испанцы, проложили множество дорог, по которым грузы тянут животные, тогда как сами вы едете верхом или идете пешком налегке. Нельзя не признать, что процессия из двадцати крытых повозок, влекомых сорока лошадьми, представляет собой весьма внушительное зрелище. Наш маленький обоз из трех купцов и двенадцати рабов, безусловно, не производил такого впечатления. Зато, перенося все свои товары и большую часть провизии на себе, мы имели самое меньшее два преимущества: нам не приходилось кормить прожорливых тягловых животных и заботиться о них, а наши труды с каждым днем делали нас все выносливее и крепче.
Тем паче что неутомимый Пожиратель Крови заставлял нас постоянно тренироваться: еще до того, как мы покинули Теночтитлан, и потом на каждом привале нам всем, включая рабов, приходилось по его милости выполнять упражнения с копьями. Копье имелось у каждого члена отряда, сам же ветеран нес вдобавок внушительный личный запас боевого вооружения, состоявший из длинного копья, дротика, копьеметалки, макуауитль, короткого ножа, лука и колчана, полного стрел. Пожирателю Крови не составило особого труда убедить рабов, что мы будем относиться к ним лучше, чем разбойники, которые могут их «освободить», так что в интересах самих рабов помочь нам отразить любое нападение. Ну а уж как его отразить, он им покажет.
Переночевав на постоялом дворе Койоакана, мы выступили в путь до рассвета, ибо Пожиратель Крови предупредил, что нам следует пересечь дурные земли Куикуилько до того, как солнце поднимется высоко. Это название означает Место Сладостных Песнопений, но если когда-то там и звучали песни, то это было давно. Теперь же Куикуилько стало бесплодной серо-черной пустыней с бугристой, словно из застывших каменных волн, поверхностью. Можно было подумать, что заклятие какого-то могучего чародея мгновенно заморозило сбегавшую, пенясь и клокоча, с горы воду, на самом же деле то был застывший поток лавы из вулкана Кситли, потухшего и уснувшего столько вязанок лет назад, что когда именно произошло последнее извержение, погубившее Место Сладостных Песнопений, ведали лишь боги. Очевидно, когда-то это был огромный город, однако до наших дней дошло только его название, и о том, что за народ там жил, никто не помнил. Единственным сохранившимся строением была торчавшая над полем застывшей лавы пирамида, отличавшаяся от большинства наших тем, что не имела плоских граней, а представляла собой уступчатый конус, своего рода набор положенных одно на другое и уменьшающихся кверху каменных колец. Сколь бы сладостные песни ни звучали когда-то на этом месте, нынче задерживаться на каменистой равнине в дневное время не стоило, ибо ее пористая лава раскаляется под солнцем, испуская невыносимый жар. Даже ранним прохладным утром пустыня представляла собой не самое приятное место для прогулки. Там не росло даже сорняков, не щебетали птицы, и единственным звуком, который мы слышали, был разносившийся эхом по исполинской чаше топот наших собственных ног.
Но как бы ни была уныла вулканическая пустыня, по ней мы, по крайней мере, могли идти прямо, а вот оставшуюся часть того дня нам пришлось провести, то с трудом карабкаясь вверх по горному склону, то, напротив, осторожно спускаясь с этого склона вниз. Подъемы и спуски чередовались, повторяясь снова и снова. Впрочем, этот участок дороги не был ни опасным, ни даже по-настоящему трудным, ибо мы двигались маршрутами, проторенными множеством наших предшественников. Однако с непривычки этот дневной переход показался мне изнурительным: я с трудом дышал, весь вспотел, а спину ломило. Когда мы наконец остановились на ночь на постоялом дворе горной деревушки Шочимилько, даже Пожиратель Крови устал настолько, что не слишком усердно гонял нас перед сном с копьями. Потом все поели, рухнули на постели и заснули как убитые. Все, кроме меня.
Я, разумеется, тоже не прочь был поспать, но на этом же постоялом дворе остановился торговый караван, возвращавшийся с юга; часть их пути пролегала по тем же дорогам, по которым намеревались отправиться и мы. Поэтому, хотя веки мои и налились тяжестью, я вступил в разговор с возглавлявшим караван почтекатль – жилистым мужчиной средних лет. У него было не меньше сотни носильщиков и столько же охранявших их воинов, так что на нашу скромную группу купец наверняка смотрел со снисходительным пренебрежением. Что, впрочем, не помешало ему отнестись к начинающему торговцу вполне доброжелательно. Он просмотрел все мои примитивные карты, внес многочисленные поправки и пометил источники воды и другое, на что следовало обратить внимание.
Потом купец сказал:
– Мне посчастливилось раздобыть у сапотеков некоторое количество драгоценной карминной краски, но до меня дошел слух о еще более редком красителе. Пурпурном. Его обнаружили совсем недавно.
– Что же нового в пурпурном цвете? – удивился я.
– Это особый пурпур, богатый по тону и удивительно стойкий. Он не выцветает, превращаясь в нечто безобразно-зеленое. Если такая краска действительно существует, она будет приберегаться для самых знатных покупателей. Подобный краситель станет цениться выше, чем изумруды или перья птицы кецаль тото.
Я кивнул:
– Это точно, ведь до сих пор никому не удавалось получить по-настоящему стойкий пурпур, так что за него можно было бы запросить любую цену. А ты не пытался проверить, насколько правдивы эти слухи?
Он покачал головой.
– Вот в чем недостаток каравана. Не так-то просто взять да и увести такую уйму народу с проверенного маршрута на поиски неизвестно чего. Слишком многое стоит на кону, чтобы можно было рисковать, отправляясь на поиски без твердой уверенности в успехе.
– А вот я мог бы повести свой маленький отряд куда угодно.
Опытный торговец некоторое время смотрел на меня молча, а потом пожал плечами:
– Возможно, сам я не скоро снова выберусь на юг. – Он склонился над моей картой, указав место на побережье великого Южного океана. – Именно здесь знакомый купец и рассказал мне об этой новой краске. Правда, поведал он немного. Упомянул о свирепых, не подпускающих близко чужеземцев племенах, именуемых чонталтинали. Ну что это, спрашивается, за народ, если он сам называет себя «бродягами»? Да, помнится еще, тот малый поминал улиток. Улиток! Ну скажи на милость, улитки да бродяги, какой в этом смысл? Вот и я не знаю. Но если тебе, молодой человек, достанет смелости попытать счастья, располагая лишь столь скудными сведениями, то я желаю тебе удачи.
На следующий вечер мы подошли к городу, который был да и по сей день остается самым красивым и гостеприимным в землях тлауиков. Он расположен на высоком плато, и находящиеся в нем здания не теснятся беспорядочно друг возле друга, но разделены посадками кустов и деревьев, отчего городок и получил название Куануауак, то есть Окруженный Лесом. Это мелодичное название ваши соотечественники, с их окостеневшим языком, переиначили в смехотворное Куэрнавака, или Коровий Рог, что не делает испанцам чести.
Сам городок, окружающие его горы, кристально прозрачный воздух, тамошний климат – все это настолько привлекательно, что Куануауак всегда был любимым местом летнего отдыха богачей и знати Теночтитлана. Мотекусома Первый возвел там для себя скромный загородный дворец, который все последующие правители Мешико переделывали, достраивали и расширяли, так что со временем он стал не хуже любого из столичных дворцов, а роскошью садов даже превзошел их. Я знаю, что ныне ваш генерал-капитан Кортес сделал его своей резиденцией. Надеюсь, почтенные господа писцы простят мою язвительность, но позволю себе заметить, что, пожалуй, это может служить единственным основанием для переименования города. Так вот, хотя наш маленький караван прибыл туда задолго до заката, мы не смогли устоять перед искушением задержаться и провести ночь среди буйной зелени и благоухания цветов. Но рано поутру мы уже снова были на ногах и, оставив горы за спиной, продолжили путь.
Всюду, где караван останавливался на ночлег, мне, Коцатлю и Пожирателю Крови предоставляли скромные, но удобные отдельные спальни, тогда как наши рабы устраивались в общем помещении, в котором храпели вповалку также носильщики других торговцев. Тюки с товарами мы складывали в охраняемые кладовые, а собак пускали на задний двор, где они рылись в куче кухонных отбросов.
Первые пять дней путешествия мы находились на территории, которую пересекали южные торговые пути. Постоялых дворов в этих краях имелось множество, так что затруднений с ночлегом не возникало. Помимо всего прочего на каждом постоялом дворе нам предлагали также и женщин. Однако все эти трактирные маатиме были, на мой взгляд, простоваты. Кроме того, они и сами не больно-то интересовались мной, пытаясь завлечь главным образом тех, кто возвращался домой.
– Они полагают, что купцы, долгое время странствовавшие в дальних краях и изголодавшиеся по женщинам, не станут проявлять излишнюю разборчивость, но зато от них можно ожидать щедрости, – пояснил Пожиратель Крови. – Думаю, что мы с тобой на обратном пути тоже вполне сможем пожелать маатиме, но сейчас лучше не растрачивать попусту ни силы, ни средства. В тех краях, куда мы держим путь, тоже есть женщины, причем многие из них очень красивы, а свою благосклонность готовы продать за пустячную безделушку. Аййо, потерпи, пока не увидишь женщин народа Туч, вот уж будет пир – и для зрения, и для иных чувств!
На утро шестого дня мы вышли за пределы территории, где сходились основные торговые пути, и вскоре пересекли невидимую границу, вступив в бедные земли миштеков, или, как они называли себя сами, тья-нья – Люди Земли. Хотя с Мешико этот народ и не враждовал, но привечать почтека, заботиться об их удобствах и строить постоялые дворы склонности не имел. Более того, здешние власти, если таковые вообще имелись, не следили за безопасностью дорог и не спешили пресекать разбой.
– В этом месте мы запросто можем нарваться на разбойников, – предупредил Пожиратель Крови. – Они устраивают засады, подстерегая торговцев, как идущих из Теночтитлана, так и возвращающихся домой.
– А почему здесь? – спросил я. – Ведь дальше к северу сходятся все дороги, и там караваны встречаются гораздо чаще.
– Именно по этой самой причине. Ближе к столице на дорогах многолюдно, а объединившиеся по пути домой караваны часто сопровождают такие мощные отряды, что напасть на них могла бы разве что целая армия. То ли дело здесь: дороги пустынны, а стекающиеся к столице караваны еще не успели объединиться. Конечно, наша компания слишком мала, чтобы показаться им ценной добычей, но шайка разбойников не станет пренебрегать и такой мелочью.
После такого предостережения Пожиратель Крови двинулся один вперед отряда, держась на таком расстоянии, что казался Коцатлю лишь маленькой точкой вдалеке. Правда, пока мы следовали по плоской, лишенной деревьев и кустарников равнине, держась все еще отчетливо различимой тропы, нас так никто и не потревожил, а главным нашим врагом была клубившаяся повсюду пыль. Мы закрывали лица полами своих накидок, однако глаза все равно слезились от пыли, а в горле першило. Потом дорога поднялась на бугор, где на полпути к вершине мы обнаружили сидевшего на обочине, аккуратно сложив на пыльной траве готовое к бою оружие, Пожирателя Крови.
– Остановимся здесь, – тихо промолвил он. – Клубы пыли уже предупредили разбойников о нашем приближении, но сосчитать нас они еще не успели. Их самих восемь человек, все тья-нья. Они засели вон там, где дорога проходит через рощицу. Значит, так: надо устроить, чтобы они думали, будто нас всего одиннадцать. Меньше нельзя: совсем маленькая группа не подняла бы такую пылищу, так что они заподозрят подвох.
– Не понял, – пробормотал я, – как мы сделаем вид, будто нас одиннадцать?
Старый воин жестом приказал мне молчать, поднялся на вершину холма, лег и пополз вперед, исчезнув на время из виду. Потом он приполз обратно и спустился к нам.
– На виду из них сейчас только четверо, – объявил Пожиратель Крови, пренебрежительно фыркнув. – Старый трюк. Скоро полдень, так что эти четыре прохвоста делают вид, будто они скромные путники – миштеки, утомленные дальней дорогой и устроившие привал, чтобы подкрепиться. Они любезно пригласят вас разделить с ними трапезу, а когда вы все по-дружески рассядетесь вокруг костра, отложив оружие в сторону, остальные четверо, спрятавшиеся в зарослях, бросятся на вас – и ййа аййа!
– И что же нам делать?
– Используем их же собственную хитрость. Мы, как и они, разделимся и устроим разбойникам такую же ловушку, только мы спрячемся подальше. То есть, я хотел сказать, некоторые из нас. Дай-ка подумать. Так, Четвертый, Десятый и Шестой, вы самые рослые и лучше других умеете обращаться с оружием. Снимите свои вьюки и положите их здесь. Захватите только копья и идите со мной.
Сам Пожиратель Крови оставил весь свой богатый арсенал, взяв только макуауитль.
– Микстли, тебе, Коцатлю и всем прочим предстоит отправиться прямиком в ловушку. Делайте вид, будто вы ни о чем не подозреваете. Их приглашение остановиться, отдохнуть и поесть примите с благодарностью, но постарайтесь не выглядеть слишком уж недалекими и доверчивыми, поскольку это тоже может вызвать у разбойников подозрения.
Пожиратель Крови шепотом дал трем вооруженным рабам наставления, которых я не расслышал, после чего он сам и Десятый исчезли за одним склоном холма, а Четвертый и Шестой завернули за другой. Я глянул на Коцатля, и мы оба улыбнулись, стараясь приободрить друг друга. Оставшимся девяти рабам я сказал:
– Вы сами все слышали. Делайте все, что я велю, и помалкивайте. Пошли.
Мы гуськом перевалили через гребень холма и начали спускаться по склону, а когда увидели четырех мужчин, подбрасывавших палки в только что разведенный близ дороги костер, я приветственно помахал им рукой.
– Добро пожаловать! Вы, видно, такие же путешественники, как и мы! – обратился к нам один из разбойников, когда мы подошли поближе. Он говорил на науатлъ, дружелюбно улыбаясь. – Хочу вас предупредить, что мы прошли по этой проклятой дороге не один долгий прогон, пока наконец не отыскали это единственное тенистое местечко. Не присядете ли передохнуть с нами? А может быть, разделите и нашу скромную трапезу?
И незнакомец поднял за длинные уши тушки двух зайцев.
– Отдохнуть нам действительно не помешает, – отозвался я, делая своим людям знак остановиться и располагаться, как им нравится. – Но мяса этих двух тощих зверьков и вам-то четверым будет маловато. Остальные мои носильщики как раз сейчас отправились на охоту: глядишь, и принесут что-нибудь посытнее и повкуснее. И тогда мы сможем предложить вам угощение...
Улыбка говорившего сменилась обиженной гримасой.
– Ты, похоже, принимаешь нас за разбойников, – с укором сказал он, – потому и делаешь вид, будто у тебя уйма людей. Это не по-дружески: ведь скорее нам надо вас опасаться, а не наоборот. Вас одиннадцать человек, а нас всего четверо. Так что давайте в знак взаимного доверия отложим все наше оружие подальше.
И разбойник с самым невинным видом отстегнул и отбросил в сторону свой макуауитль. Три его спутника, поворчав, последовали его примеру. Я дружелюбно улыбнулся, прислонил свое копье к дереву и жестом велел сделать то же своим спутникам. Те демонстративно сложили оружие так, что оно находилось вне пределов досягаемости, и я присел у костра напротив четверых миштеков. Двое из них насадили тощие заячьи тушки на зеленые ветки и закрепили их над костром.
– Скажи-ка, приятель, – обратился я к предводителю. – А какова эта дорога дальше на юг? Стоит ли нам здесь чего-нибудь остерегаться?
– Еще как стоит! – воскликнул он, и глаза его блеснули. – Край здесь самый что ни на есть разбойничий, от грабителей просто проходу нет. Конечно, бедным путникам вроде нас их опасаться нечего, но вот вы, похоже, несете ценные товары. Может, наймешь нас охранниками?
– Спасибо за предложение, – последовал мой ответ, – но я не настолько богат, чтобы позволить себе еще и вооруженную свиту. Как-нибудь обойдусь носильщиками.
– Носильщики не годятся в охрану, а без охраны тебя непременно ограбят, – равнодушно заметил мой новый знакомый, а потом насмешливо добавил: – Впрочем, у меня есть другое предложение. Какой смысл тебе рисковать и тащить свои товары дальше по такой ненадежной дороге? Оставь их нам на хранение, а сам налегке иди куда глаза глядят. Ручаюсь, тебя никто не тронет. – (Я рассмеялся.) – Небось решил, что я шучу? Ничего, думаю, мы сможем убедить тебя принять это предложение, дружище.
– А я думаю, приятель, что самое время позвать с охоты моих носильщиков.
– Давай, – ухмыльнулся разбойник. – А хочешь, я сам их позову?..
– Хочу, – сказал я.
На какой-то миг главарь бандитов растерялся, но, видимо, решив, что я рассчитываю взять его на испуг, издал громкий клич. После этого все четверо тут же метнулись к своему оружию, но одновременно с ними из-за деревьев выступили Пожиратель Крови, Шестой, Четвертый и Десятый, причем появились они с разных сторон. Тья-нья, уже поднявшие было мечи, замерли, как изображения воинов на рельефах.
– Эх, и славно же мы поохотились, господин Микстли! – зычно объявил Пожиратель Крови. – Да я вижу, у вас тут компания. Ничего, мы принесли столько добычи, что можем и поделиться. – С этими словами он, а за ним и рабы побросали наземь то, что каждый из них держал в руке. Отсеченные человеческие головы.
– Не сомневаюсь, друзья: что-что, а уж хорошую еду вы распознаете сразу, – добродушно сказал Пожиратель Крови оставшимся разбойникам. Те попятились и, прислонившись к самому большому дереву, заняли оборонительную позицию, но вид у всех четырех был совершенно ошеломленный. – Да бросьте вы свое оружие. И не робейте, угощайтесь.
Злоумышленники затравленно огляделись. К этому моменту каждый член нашего отряда уже держал в руке копье, а потому разбойники беспрекословно подчинились, когда наш куачик взревел:
– Я сказал – бросить оружие!
Повиновались они и когда он приказал им подойти и поднять с земли головы своих товарищей, а услышав «ешьте», направились к костру.
– Куда? – рявкнул безжалостный воин. – Костер для зайцев, а зайцы для нас. Ешьте прямо сырыми!
Четверо незадачливых грабителей присели на корточки и с жалким видом принялись обгладывать мертвые головы. Там, правда, и объедать-то особо нечего, кроме разве что губ, щек и языка.
– Возьмите их оружие и уничтожьте, – приказал Пожиратель Крови нашим рабам. – А потом обыщите их торбы, вдруг попадется что-нибудь стоящее.
Шестой, собрав мечи, принялся по очереди разбивать о валуны их обсидиановые лезвия, пока те не рассыпались в порошок. Десятый и Четвертый обыскали пожитки разбойников, заглянув тем даже под набедренные повязки, но не нашли ничего, кроме набора самых необходимых в дороге предметов: зубочисток, сухого мха для растопки, палочек для добычи огня и прочих мелочей.
– Зайцы на костре вроде поджарились. Разделай-ка их, Коцатль, – промолвил Пожиратель Крови, после чего повернулся к тья-нья и рявкнул: – Жуйте веселее, не можем же мы есть одни. Это невежливо.
Все четверо, давясь, продолжали рвать зубами хрящи, оставшиеся от ушей и носов. Их уже не раз выворачивало, и одного этого было достаточно, чтобы отбить у меня и Коцатля всякий аппетит, но вот суровый старый солдат уминал зайчатину как ни в чем не бывало. Да и все рабы тоже.
Наконец Пожиратель Крови подошел к нам с Коцатлем (мы сидели спиной к едокам), утер рот мозолистой рукой и сказал:
– Мы, конечно, могли бы обратить этих миштеков в рабство, но тогда нам пришлось бы постоянно следить за пленниками, опасаясь их коварства. По-моему, они не стоят таких хлопот.
– Тогда убей их, и делу конец. Они и так уже больше похожи на мертвецов.
– Не-е-т, – задумчиво протянул Пожиратель Крови. – Я предлагаю их отпустить. У разбойников нет гонцов-скороходов, однако они каким-то своим способом ухитряются обмениваться сведениями о купеческих караванах и отрядах: рассказывают друг другу, кого можно безнаказанно ограбить, а с кем шутки плохи. Если мы отпустим этих четверых на свободу, они повсюду разнесут весть о нашей компании, и любая другая шайка как следует подумает, прежде чем решится на нас напасть.
– Это уж точно, – сказал я, восхитившись человеком, совсем недавно называвшим себя «старым мешком ветра и костей».
Именно так мы и поступили. Однако тья-нья не пустились немедленно бежать. И даже когда наш караван отправился дальше, они еще долго сидели, совершенно раздавленные и уничтоженные, там, где мы их бросили. У разбойников не осталось сил и воли даже для того, чтобы отбросить в сторону окровавленные, обглоданные черепа, которые уже облепили мухи.
Закат солнца застал нас посреди зеленой, приятной на вид, но совершенно необитаемой долины, где не было ни деревушки, ни постоялого двора, ни вообще какого-либо человеческого жилья. Пожиратель Крови не разрешал нам останавливаться, пока мы не подошли к речушке с чистой водой, а там показал, как разбить лагерь. Впервые с тех пор, как мы покинули столицу, нам пришлось добыть трением огонь и развести костер, на котором Девятый и Третий приготовили еду. Вытащив из торб одеяла, мы устроили себе постели и улеглись с не слишком приятным чувством, что вокруг нашей стоянки нет ни крыши, ни стен – одна лишь сплошная темнота, населенная ночными тварями, да и сами мы далеко не многочисленное, сильное войско, а всего-навсего горстка людей, ощущающих холодное дуновение бога Ночного Ветра.
Помню, когда ужин был закончен, я встал на самом краю круга света, отбрасываемого нашим костром, и устремил взгляд во мрак настолько непроницаемый, что даже человек с нормальным зрением не смог бы там ничего разглядеть. Луна в ту ночь не светила, а если на небе и проступали звезды, то для меня они были неразличимы.
То, что я испытывал тогда, сильно отличалось от ощущений во время того единственного военного похода, в котором мне довелось участвовать. Явившись сюда по собственной воле, я вдруг особенно остро ощутил свою оторванность от привычного мира, собственные слабость и уязвимость. Как будто так далеко меня завело вовсе не бесстрашие, но безрассудство.
В армии, на ночном привале, когда из темноты беспрерывно слышался шум, производимый множеством людей, я постоянно чувствовал себя частью некоего единого целого. Но в ту ночь за моей спиной в отблесках костра слышались лишь изредка роняемые слова и приглушенная возня: это рабы оттирали кухонные принадлежности, подбрасывали в костер сухие ветки и подкладывали листья под наши одеяла, да собаки дрались из-за объедков. Передо мною же была непроглядная тьма – без малейшего намека на какую-либо деятельность, на какое-либо вообще присутствие людей. Создавалось впечатление, будто я стою на самой грани обитаемого мира, за которую не ступала нога человека. Ночной ветер донес до меня из непроницаемого мрака, пожалуй, самый наполненный одиночеством звук на свете – далекое, едва различимое завывание койота, такое заунывное и тоскливое, словно он оплакивал невосполнимую утрату.
Мне очень редко, даже когда я оставался совсем один, доводилось чувствовать себя по-настоящему одиноким, но в ту ночь, когда я намеренно, чтобы испытать себя, стоял, повернувшись спиной к теплу, свету и людям, а лицом к непроглядному, равнодушному, пустому мраку, я ощутил полное, беспросветное одиночество.
Потом до меня донеслись наставления Пожирателя Крови:
– Ложись спать раздетым, как дома или на постоялом дворе. Ляжешь в одежде – самому же будет хуже: к утру замерзнешь, а укутаться будет не во что. Ты уж мне поверь.
– А что, если явится ягуар и нам придется от него удирать? – спросил Коцатль с лукавой улыбкой.
– Сынок, – невозмутимо отозвался Пожиратель Крови, – если явится ягуар, ты припустишь со всех ног, не заботясь о том, голый ты или одетый. Только от ягуара не убежишь. Будь уверен: таких вкусных, сочных мальчиков, как ты, ягуары уминают вместе с одеждой. – Тут, похоже, старый солдат заметил, как задрожала нижняя губа Коцатля, потому что, ухмыльнувшись, добавил: – Но не беспокойся. Ни одна кошка не подойдет близко к горящему костру, а я уж прослежу за тем, чтобы он не потух. – Старый воин вздохнул. – Это привычка, оставшаяся после многих походов. Едва огонь слабеет, я сразу просыпаюсь. Так что спите себе и ничего не бойтесь.
Я не испытал особых неудобств от того, что закутался всего в два одеяла, хотя под моей подстилкой на твердую холодную землю была набросана лишь какая-то чахлая поросль. Но ведь даже в своих роскошных дворцовых покоях я весь последний месяц спал на жестоком ложе Коцатля, уступив свою кровать выздоравливающему пареньку. Зато ему, успевшему привыкнуть за последнее время к мягкой, пышной постели, видимо, приходилось нелегко. Во всяком случае, если все прочие, устроившись вокруг костра, вскоре захрапели и засопели, мальчик долго беспокойно ворочался, пытаясь устроиться поудобнее, и тихонько поскуливал, ибо это ему никак не удавалось.
– Коцатль, – шепотом окликнул я его, – тащи сюда свои одеяла.
Обрадовавшись, мальчик бросился ко мне, и мы, объединив свои подстилки, соорудили ложе потолще и помягче. Правда, пока мы оба нагишом возились с постелью, наши тела пробрало ночным холодом, так что нам не оставалось ничего другого, кроме как поскорее нырнуть под одеяла, как в гнездышко, и прижаться друг к другу, чтобы согреться. Мало-помалу наша дрожь улеглась, и Коцатль, пробормотав «спасибо, Микстли», вскоре задышал ровно и мягко.
Мальчик-то заснул, а вот у меня сон напрочь пропал. Согревая мое тело, Коцатль разогрел и мое воображение. В военном походе мне приходилось ночевать бок о бок с другими воинами, но это было совсем другое. Причем совершенно не похожее на ощущение, которое я испытал с женщиной в ночь воинского пира. Нет, более всего это напоминало то, что я переживал со своей сестрой в ту пору, когда мы еще только исследовали и познавали друг друга, когда сама Тцитци своим полудетским телом еще напоминала этого мальчика. Ощущение оказалось столь сильным, что мой тепули, находившийся как раз между моим животом и ягодицами мальчика, зашевелился и начал затвердевать. Я строго напомнил себе, что Коцатль – ребенок вдвое меня моложе. Однако руки мои, похоже, тоже вспомнили Тцитци и, словно сами по себе, стали обшаривать тело, по-детски угловатое, а потому так болезненно походившее на то, другое. Вдобавок и между ног у Коцатля вместо мужского члена находилась манящая впадина. Так и получилось, что в то время, как ягодицы мальчика уютно примостились на моем паху, мой тепули внедрился между складками того, что разительно напоминало закрытую тепили. Возбуждение мое достигло такой точки, что я уже не мог остановиться, хотя и очень надеялся, что смогу кончить, не разбудив Коцатля.
– Микстли? – недоумевающе прошептал спросонья мальчик.
Я остановился, нервно рассмеялся и прошептал:
– Наверное, мне следовало взять с собой рабыню.
Он покачал головой и, сонно пробормотав: «Ну, если я могу быть полезным тебе таким образом...», прижался ко мне вплотную.
Позднее, когда мы оба заснули, прильнув друг к другу, мне приснился волшебный сон о Тцитци: в ту ночь я проделал это дважды – во сне со своей сестрой и наяву с Коцатлем.
Я догадываюсь, почему брат Торибио так резко вскочил и вышел. Ему ведь пора на занятия по катехизису, не так ли?
Так вот, наутро я поневоле призадумался, уж не превратился ли я вдруг после всего случившегося в куилонтли и не будет ли меня теперь тянуть только к мальчикам. Однако это беспокойство продлилось недолго. На следующий вечер мы добрались до селения под названием Тланкуалпикан, где имелся непритязательный постоялый двор. Нас накормили и предоставили нам возможность помыться, но вот отдельная комната для ночлега оказалась только одна.
– Я переночую с рабами, – заявил Пожиратель Крови, – а вы с Коцатлем поделите эту комнатушку.
Лицо мое вспыхнуло: я догадался, что старый воин, должно быть, слышал в предыдущую ночь нашу возню, скрип веток под подстилкой или что-то в этом роде. Однако куачик, увидев мою физиономию, расхохотался:
– Значит, ты имел дело с мальчиком в первый раз, да? А теперь усомнился в своей мужской силе? – Он покачал седой головой и рассмеялся снова: – Позволь мне дать тебе совет, Микстли. Когда тебе действительно потребуется женщина, но ее поблизости не окажется, удовлетворяй свое желание любым доступным способом. Скажу по опыту: частенько жители селений, через которые пролегал путь нашего войска, прятали всех своих женщин поголовно, так что нам приходилось заменять их пленниками. – Его явно забавляло мое изумление. – Да не смотри ты на меня так, Микстли. Я знавал солдат, которые потихоньку совокуплялись с домашними ланями или собаками покрупнее. Один из моих бойцов рассказывал, что как-то раз в стране майя ему довелось позабавиться с пойманной в джунглях самкой тапира.
Я был сконфужен, но, видимо, почувствовал некоторое облегчение, ибо мой друг заключил:
– Радуйся, что у тебя есть маленький спутник, который нравится тебе и вдобавок любит тебя настолько, что не возражает против твоих забав. Будь уверен: едва тебе только встретится привлекательная женщина, ты мигом убедишься, что не превратился в куилонтли.
Это звучало обнадеживающе, но на всякий случай не мешало устроить проверку. Помывшись и пообедав на постоялом дворе, я принялся бродить по двум-трем улочкам Тланкуалпикана, пока не углядел в одном из окон женщину. Подойдя поближе, я увидел, что она улыбается мне. Хотя незнакомку трудно было назвать красавицей, но внешность она имела вовсе не отталкивающую. Пугающих признаков страшной болезни нанауа – сыпи на лице, выпадения волос, язвочек вокруг рта и всего прочего – я не заметил. Кожа в других местах, в чем я убедился очень скоро, тоже была здоровой.
Я специально захватил с собой дешевый кулончик с жадеитом, который ей и подарил. Женщина протянула мне руку, прося помочь ей выбраться из окна (муж этой шалуньи, пьяный, валялся в соседней комнате), и мы с ней на полную катушку насладились друг другом. Я при этом не только удостоверился, что по-прежнему способен желать и удовлетворять женщину, но и пришел к выводу, что искушенная и темпераментная женщина все же гораздо соблазнительнее любого мальчика.
После того случая нам с Коцатлем много раз доводилось заночевать в одной постели – и на бивуаках, там это было лучшим способом согреться; и на деревенских постоялых дворах, где не было лишних комнат, – но в плотские отношения с ним я вступал нечасто, лишь в тех случаях, о которых упоминал Пожиратель Крови. Сам Коцатль придумывал разнообразные способы доставлять мне большее удовольствие, вероятно, ему и самому надоедало быть пассивным участником. Но я не стану рассказывать об этом подробно, тем паче что со временем мы с ним и вовсе перестали заниматься подобными вещами, а вот верными друзьями оставались на протяжении всей его жизни, пока он однажды не решил положить ей конец.
* * *
Стоял сухой сезон: мягкие, теплые дни и свежие, прохладные ночи. Так что погода была самой подходящей для путешествия, хотя по мере того, как мы продвигались дальше на юг, ночи становились все теплее. Теперь мы уже спали на свежем воздухе, не укрываясь одеялами, а в полдень становилось настолько жарко, что мы, будь у нас такая возможность, с удовольствием маршировали бы нагишом.
Haш путь пролегал по чудесной местности. Порой мы просыпались на лугу, полном цветов, на лепестках которых еще поблескивала утренняя роса, так что казалось, будто все поле усеяно мерцающими драгоценностями. Иной раз цветы поражали своим разнообразием, но бывало и наоборот: огромное пространство занимали совершенно одинаковые, покачивавшиеся на высоченных стеблях желтые венчики, весь день поворачивавшиеся следом за солнцем.
Мы поднимались рано и покрывали к полудню большие расстояния, пересекая самую разнообразную местность. Нам случалось идти через лес настолько густой, что пышная листва не давала возможности расти подлеску: под пологом ветвей расстилался ковер из мягкой травы, словно бы посаженной заботливым садовником. Бывало, что мы брели по прохладным морям перистого папоротника или, не видя друг друга, пробирались сквозь заросли зеленого тростника, а то и серебристой травы выше человеческого роста. Иногда мы взбирались на гору, откуда открывался вид на другие вершины: с близкого расстояния они выглядели зелеными, а издали казались утопающими в сизо-голубой дымке.
Того, кто шел во главе колонны, порой поражали неожиданные проявления таившейся вокруг жизни. То из-под ног выскакивал и пускался наутек затаившийся под корягой кролик, то, с шумом хлопая крыльями, взмывал в воздух фазан, а то выпархивал целый выводок перепелов или голубей. Не раз и не два с нашей дороги убегала голенастая птица-скороход, неуклюже уползал броненосец или ускользала прыткая ящерица. Правда, чем дальше мы продвигались на юг, тем чаще вместо обычных ящериц нам попадались игуаны – огромные, длиной чуть ли не в рост Коцатля, покрытые бородавками, с гребнем вдоль хребта, окрашенные в самые яркие цвета: красный, зеленый и пурпурный.
Почти все время над нашими головами бесшумно описывал круги ястреб, терпеливо высматривавший добычу – тех самых мелких птичек или зверушек, которые выскакивали из-под наших ног, или реял стервятник, дожидавшийся возможности поживиться отбросами человеческой пищи. Лесные белки-летяги планировали с ветки на ветку: казалось, они способны парить, как ястребы, но в отличие от последних сердито цокали. И в лесу, и на лугах – повсюду вокруг нас порхали, а порой и зависали рядом в воздухе яркие длиннохвостые попугаи и похожие на самоцветы колибри, мохнатые черные пчелы и множество бабочек самых причудливых расцветок.
Аййо, сочные краски лета были повсюду, особенно же яркими и насыщенными становились они под полуденным солнцем: в эту пору леса и поля уподоблялись открытым сундукам со сверкающими драгоценностями, самоцветами и теми металлами, которые в равной степени ценят и люди, и боги. Солнце вспыхивало в бирюзовом небе подобно круглому щиту из чеканного золота, и его лучи превращали обычные булыжники и гальку в топазы, гиацинты или опалы, которые у нас называют огненными камнями, в серебро и аметисты, в зеркальный камень тецкатль, в жемчуг (он хоть и похож на камень, но на самом деле представляет собой сердцевину раковины) или в янтарь, который также является вовсе не камнем, а застывшей древесной смолой. Зелень деревьев вокруг нас преображалась в изумруды, нефриты и жадеит. И поэтому, проходя через лес, где солнечный свет пробивался сквозь изумрудную листву, мы невольно ступали бережно и осторожно, чтобы не повредить драгоценные золотистые диски, тарелки и блюдца.
С наступлением сумерек цвета постепенно утрачивали яркость. Жаркие краски остывали и тускнели: даже пурпур и бронза становились сперва голубыми, а потом и серыми. Одновременно из низин и оврагов начинал подниматься белесый туман, уплотнявшийся вокруг до тех пор, пока его отдельные клубы не сливались в клочковатое, окутывавшее нас со всех сторон одеяло. Летучие мыши и ночные птицы начинали метаться вокруг, хватая на лету невидимых насекомых и непостижимым образом ухитряясь не сталкиваться ни с нами, ни с ветвями деревьев, ни друг с другом. И даже когда наступала полная темнота, мы все равно продолжали ощущать красоту местности, хоть и не могли ее видеть. Каждый вечер мы ложились спать, вдыхая головокружительные ароматы белых, словно луна, цветов, раскрывавших свои лепестки и испускавших нежное благоухание только по ночам.
Если конец дневного перехода совпадал с нашим прибытием в какое-нибудь поселение тья-нья, мы проводили ночь под крышей и в четырех стенах. Причем в населенных пунктах побольше стены эти, как правило, были бревенчатыми или сложенными из необожженного кирпича, тогда как в мелких деревушках нам приходилось довольствоваться тростниковыми хижинами с соломенной кровлей. За плату всегда можно было раздобыть приличные продукты (изредка даже какие-нибудь местные деликатесы) и нанять женщин, чтобы самим не утруждаться готовкой. Удавалось разжиться и горячей водой, а иногда и попариться в чьей-нибудь домашней парной. В достаточно больших поселениях мы с Пожирателем Крови за пустяковую плату получали по женщине, а иногда обеспечивали рабыней и наших людей (те пользовались ею по очереди).
Но довольно часто ночная тьма заставала нас в безлюдной местности, вдалеке от населенных пунктов. Хотя все мы к тому времени уже привыкли спать на земле и перестали бояться окружающей неприглядной пустоты, в таких ночевках все равно было мало радости. Наш ужин, случалось, состоял из одних бобов и атоли, а пили мы одну только воду, но это была ерунда по сравнению с невозможностью как следует помыться. Приходилось ложиться спать, покрытым коростой грязи и пота, да еще всю ночь чесаться из-за укусов насекомых. Хорошо еще, изредка удавалось остановиться на ночлег рядом с речкой или прудом и худо-бедно ополоснуться хотя бы в холодной воде. Ну а наши дорожные трапезы порой разнообразило мясо вепря или иного дикого зверя, добытого, понятное дело, Пожирателем Крови.
Потом и Коцатль, проявлявший большой интерес к луку и стрелам старого солдата, принялся мимоходом постреливать в придорожные деревья и кактусы, пока не наловчился стрелять довольно метко. Правда, пуская по-мальчишески стрелы во все, что движется, он по большей части сшибал всякую мелочь – скажем, фазана или земляную белку, – которой всю компанию, конечно же, было не накормить. А как-то раз Коцатль заставил всех нас разбежаться, подстрелив коричневого в белую полоску скунса: можете себе представить, во что это вылилось. Но однажды, идя впереди колонны, мальчик поднял с дневного лежбища оленя, всадил в него стрелу и преследовал, пока тот не зашатался и не упал. Когда мы догнали Коцатля, охотник неуклюже свежевал добычу своим маленьким кремневым ножом, но тут Пожиратель Крови сказал:
– Не утруждайся, сынок. Оставь эту тушу стервятникам да койотам. Видишь, ты угодил ему прямо в кишки и их содержимое вылилось внутрь. Мясо будет пахнуть дерьмом. – Коцатль страшно расстроился, однако наставления старого ворчуна выслушал внимательно. – На кого бы ты ни охотился, целься вот сюда или сюда – в сердце или в легкие. И животному не придется мучиться зря, и нам достанется съедобное мясо.
Урок этот мальчик усвоил и в скором времени добыл нам; на обед самку оленя. Ее он подстрелил уже по всем правилам.
На каждом вечернем привале, будь то в деревушке или посреди пустынной местности, я предоставлял Пожирателю Крови, Коцатлю и рабам разбивать лагерь или обустраивать нашу стоянку, а сам же, достав краски и бумагу, принимался по свежим впечатлениям чертить карты и составлять подробный, со множеством деталей отчет о пройденном маршруте, отмечая все мало-мальски заслуживающее упоминания. Если мне не удавалось закончить эту работу до наступления темноты, я обычно продолжал ее с утра, пока остальные сворачивали лагерь. Мне хотелось записать все как можно скорее, пока не поблекли воспоминания, однако, так или иначе, это было хорошей тренировкой памяти. Возможно, именно потому, что я столь основательно упражнял ее в молодые годы, я и теперь, на склоне лет, так хорошо помню многие события своей жизни... включая и такие, которые предпочел бы забыть.
В то путешествие, как и в последующие, я с интересом знакомился с новыми словами и понятиями. Как я упоминал, к тому времени мой родной науатлъ уже стал распространяться повсюду, так что почти в каждой, даже самой захолустной деревеньке можно было найти человека, говорившего на нем вполне сносно. Большинство странствующих купцов удовлетворялись тем, что находили такого переводчика и обо всех сделках договаривались через него. Одному и тому же торговцу доводилось бывать в землях самых разных племен, говоривших на разных языках, но, поскольку практической надобности осваивать все эти языки у него не возникало, мало кто утруждал себя изучением хотя бы одного незнакомого наречия.
Меня же всегда интересовали новые языки, и я, по-видимому, обладал способностью усваивать их без особого труда. Возможно, этому способствовало то, что мне с детства пришлось иметь дело с разными диалектами науатлъ, которые были в ходу на Шалтокане, в Тескоко, Теночтитлане и, пусть там я пробыл совсем недолго, в Тлашкале. Двенадцать рабов нашего каравана, которые говорили на своих родных языках, а кое-как объясняться на науатлъ научились, уже попав в неволю, стали для меня источником новых знаний. Указывая по дороге на какой-либо предмет, я запоминал его название и добавлял еще одно чужеземное слово к уже мне известным.
Не стану уверять, будто я научился бегло говорить на языках всех племен, с которыми встречался во время этого своего и последующих путешествий. Однако наречия миштеков, сапотеков, чиапа и майя мне удалось освоить по крайней мере настолько, что я мог более-менее сносно объясняться. Это сослужило мне добрую службу, ибо позволяло познакомиться с местными обычаями и следовать им, что, в свою очередь, способствовало достижению большего взаимопонимания с местными жителями, а значит, и успеху торговых переговоров. Заключать выгодные сделки мне было легче, чем обычному «глухонемому» торговцу, вынужденному договариваться через толмача.
Приведу один пример. Как-то раз, едва мы перевалили через очередной невысокий кряж, Четвертый начал выказывать радостное возбуждение. Я поговорил с рабом на его родном языке, и тот объяснил, что совсем неподалеку, как раз по пути, находится его родное селение Иночикстлан. Некогда он покинул родительский дом, чтобы попытать счастья в большом мире, но попал в руки разбойников, которые продали его знатному чалька. Он несколько раз переходил от хозяина к хозяину, был включен в состав партии рабов, переданной Союзу Трех в качестве уплаты дани, и в конце концов оказался на помосте невольничьего рынка, где его и нашел Пожиратель Крови.
Разумеется, чуть позже я узнал бы все это и не понимая языка раба, ибо, как только мы прибыли в Иночикстлан, навстречу Четвертому бросились его отец, мать и два брата, со слезами и радостными возгласами приветствовавшие давно пропавшего родственника. Они и сельский текутли (точнее, чагула, как называли мелкого вождя в здешних краях) стали просить разрешения выкупить у меня этого человека. Выразив полное понимание и сочувствие, я, однако, не преминул заметить, что Четвертый – самый рослый из носильщиков нашего отряда, единственный, кто способен в одиночку нести на плечах мешок с необработанным обсидианом. В ответ чагула предложил купить у меня не только раба, но и обсидиан, поскольку в здешних краях этот ценный материал не добывали. Зато жители этой деревни изготовляли превосходные шали, которые вождь и предложил мне в уплату.
Шали оказались и впрямь великолепны, но мне пришлось объяснить селянам, что мы проделали лишь треть пути до конечной цели моего путешествия, так что я пока не стремлюсь приобретать товары, ибо не собираюсь таскать их с собой весь путь туда и обратно. Честно говоря, я уже готов был уступить, ибо настроился отдать Четвертого семье, однако, к моему удивлению, мать и отец носильщика встали на мою сторону.
– Чагула, – почтительно обратились они к своему вождю, – посмотри на этого молодого купца. У него доброе лицо, он нам сочувствует и уж конечно сам заплатил немалую цену за такого замечательного работника, как наш сын. Теперь он – его законная собственность, но неужели ты пожалеешь средств на святое дело освобождения своего соплеменника?
Я не вмешивался, да этого и не требовалось: горластые родственники Четвертого повернули дело так, что, дабы не выглядеть скупым, жестоким и равнодушным к судьбе соотечественника, их чагула вынужден был запустить руку в сельскую казну. Так что в результате за раба и мешок обсидиана он отсыпал мне бобов какао и маленьких медных слитков, нести которые было удобнее и легче, чем необработанный камень. Я получил за него хорошую цену, а за раба выручил вдвое больше, чем за него заплатил! Когда обмен был произведен и Четвертый снова стал свободным жителем Иночикстлана, в селении на радостях решили устроить праздник, на котором мы стали желанными гостями. Естественно, что и едой, и шоколадом, и октли нас угощали бесплатно.
Местные жители еще продолжали праздновать, когда мы отправились в отведенные нам хижины. Раздеваясь перед сном, Пожиратель Крови рыгнул и сказал:
– Я всегда не только считал ниже своего достоинства учить чужие наречия, но и вовсе не признавал ни одно из них человеческим языком. Честно скажу, мне казалось, что ты, Микстли, попусту тратишь время, стараясь освоить эту варварскую тарабарщину. Но теперь я должен признать... – Он снова сильно рыгнул и заснул.
Возможно, сеньор Молина, вам как переводчику будет интересно узнать, что, выучив науатлъ, вы еще не освоили всех местных языков. Я вовсе не хочу с пренебрежением отнестись к вашим достижениям – для иностранца вы говорите на науатлъ превосходно, – однако позвольте заметить, что другие здешние наречия гораздо сложнее.
Например, вам должно быть известно, что ударение в науатлъ, как, если не ошибаюсь, и в вашем испанском языке, почти всегда делается на предпоследнем слоге. Возможно, именно это сходство и помогло мне освоить испанский, хотя во всех прочих отношениях он не имеет с науатлъ ничего общего.
Пуремпече, наши ближайшие соседи, делают ударение на третьем слоге от конца: наверняка вы слышали такие названия, как Патцкуаро, Керетаро и тому подобные. Язык отоми, который распространен к северу отсюда, еще более путаный, ибо в их словах ударение может ставиться где угодно. По правде говоря, из всех известных мне языков, включая и ваш, испанский, отомите кажется мне самым трудным для изучения. Посудите сами: у них есть отдельные слова для обозначения мужского смеха и женского смеха.
Меня и раньше называли по-разному, однако когда я начал путешествовать, имен стало еще больше. И неудивительно: ведь слова Темная Туча на разных языках звучат по-разному. Народ сапотеков, например, произносит их как Цаа Найацу, и одна девушка, даже после того как выучилась от меня беглому науатлъ, все равно продолжала называть меня Цаа. Конечно, ей ничего не стоило сказать Микстли, но Цаа звучало так ласково, так нежно, что это имя я предпочитал любому другому из всех, какими мне довелось называться.
Но об этом я расскажу в свое время.
Я вижу, брат Гаспар, что вы делаете дополнительные пометки, старясь обозначить ударения в словах Цаа Найацу. Да, они произносятся как при пении: звуки то поднимаются, то падают. Честно говоря, мне трудно представить себе, как это может быть передано средствами письма.
Язык сапотеков, несомненно, является самым музыкальным из всех наречий Сего Мира, точно так же как мужчины этого племени слывут самыми красивыми на свете, а женщины – самыми грациозными. Должен сказать, что сапотеками, от слова «сапотин» – так называются мармеладные сливы, щедро произрастающие в их краю, – этот народ называют соседи. Сами они именуют себя более подходяще для племени, обитающего в горах: Бен Цаа, или народ Туч.
Они называют свой язык лучи. Звуков в нем меньше, чем в науатлъ, и слова, в которые складываются эти звуки, короче, однако с помощью этих немногих звуков, в зависимости от того, как они произносятся, то есть от тона, передается огромное количество значений. Мелодичное звучание слов в этом языке очень важно для их понимания. Мелодия, ритм и тон настолько существенны, что некоторые несложные сообщения сапотеки способны передавать, всего лишь насвистывая или мурлыча соответствующую мелодию.
Мы догадались, что приближаемся к владениям народа Туч, заслышав с нависавшей над тропой скалы громкий свист. Вернее, это был даже не свист, а долгая переливчатая трель, издать какую смогла бы далеко не каждая птица. Спустя мгновение свист повторился уже где-то впереди нас, потом, чуть потише, еще дальше, и так звучал эхом, пока не стих в отдалении.
– Наблюдатели сапотеков, – пояснил Пожиратель Крови. – Если наши караульные перекрикиваются, они сообщают друг другу об увиденном свистом.
– А зачем тут понадобились наблюдатели? – поинтересовался я.
– Край, где мы сейчас находимся, Уаксьякак, издавна служит предметом раздоров между мешикатль, ольмеками и сапотеками. Все три народа постоянно совершают друг на друга опустошительные набеги, так что за приближением посторонних здесь внимательно следят. Сейчас переданное свистом сообщение наверняка уже достигло дворца в Цаачиле, и Чтимому Глашатаю доложили не только о том, что движется караван почтека из Мешико, но и сколько нас, чем мы вооружены, а может быть, даже какие по размеру и форме вьюки мы несем.
Возможно, кто-нибудь из ваших испанских солдат, быстро объезжая наши земли верхом на лошади, и сможет увидеть между деревнями, которые он минует, существенную разницу. Для нас же, путешествовавших пешком и передвигавшихся с невысокой скоростью, все они казались почти одинаковыми. Ну разве что южнее городка Куаунауак нам все чаще встречались люди, ходившие босиком, да, пожалуй, праздничные наряды племен отличались некоторым разнообразием. Но существенных отличий между поселениями мы не замечали. Внешний облик людей, их повседневная одежда и жилища – все это если и менялось, то незначительно, постепенно, так что результат становился заметен лишь по преодолении больших расстояний. Конечно, внимательный наблюдатель мог бы приметить, что в некоторых поселениях, особенно в маленьких, где люди варились в своем собственном соку из поколения в поколение, местному населению присущи некоторые характерные особенности. В одном месте народ более смуглый, в другом – преимущественно плотного сложения, и так далее... Но, как правило, люди, живущие по соседству, заключают смешанные браки и приобретают множество общих черт.
Повсюду мужчины работали в одних лишь белых набедренных повязках, а на досуге набрасывали на плечи белые же накидки. Везде женщины носили схожего покроя белые блузы, юбки и, скорее всего, одинаковое нижнее белье. Лишь на нарядной одежде белизну оживляли причудливой вышивкой, вот ее цвета и узоры действительно менялись от места к месту. Кроме того, знатные люди повсюду руководствовались личными вкусами, которые, понятно, не совпадали, так что их пышные головные уборы, мантии из перьев, кольца, серьги, браслеты на руках и ногах – все это имело индивидуальные особенности. Конечно, путешественники, особенно купцы, редко замечают такие детали, хотя человек, проживший всю жизнь в одном селении, наверняка узнал бы выходца из соседней деревни с первого взгляда.
Во всяком случае до тех пор, пока мы не вступили в землю под названием Уаксьякак, все вокруг казалось нам знакомым и привычным. Однако стоило нам услышать первые звуки удивительного языка лучи, как стало ясно: мы оказались во владениях народа, совершенно не похожего ни на один из тех, которые встречали раньше.
Первую свою ночь на земле Уаксьякак мы провели в деревушке под названием Тешитла, в которой на первый взгляд не было ничего особо примечательного. Хижины в основном такие же, как и везде на юге: со стенами из гибких жердей, связанных лозой, и соломенной кровлей. Купальни и парные, как и повсюду, где мы бывали в последнее время, сделаны из глины, да и купленная на ужин еда не отличалась от той, какую мы покупали в других деревнях.
Зато жители Тешитлы нас поразили: никогда прежде нам не доводилось видеть, чтобы в одном месте собралось столько красивых людей. К тому же даже их повседневная одежда выглядела праздничной благодаря ярким краскам.
– Надо же, какие красавцы! – воскликнул Коцатль.
Пожиратель Крови промолчал, потому что уже бывал в этих краях прежде. Опытный путешественник, наблюдая за нашими восторгами, испытывал удовлетворение собственника: можно было подумать, что это он сам каким-то образом населил Тешитлу такими красивыми людьми – специально для того, чтобы поразить нас с Коцатлем.
Как выяснилось позднее, когда мы прибыли в крупный город Цаачилу, Тешитла отнюдь не представляла собой исключения. В этом удивительном краю практически все люди были хороши собой, а сам образ их жизни казался столь же ярким, как и одежда. Пристрастие сапотеков к сочным краскам было вполне понятно, ибо именно в их стране изготавливали самые лучшие, самые изысканные красители Сего Мира. Кроме того, здесь в изобилии водились попугаи ара, туканы и прочие тропические птицы с великолепным оперением. Удивляло другое: почему сами сапотеки столь разительно отличаются от всех своих соседей? Проведя в Цаачиле пару дней, я спросил у одного тамошнего старика:
– Твой народ кажется мне превосходящим все прочие племена Сего Мира. Можешь ты рассказать, откуда вы такие взялись?
– Ты хочешь узнать, откуда взялся народ Туч? – повторил он, словно удивляясь моему невежеству. Этот старик свободно говорил на науатлъ, и его услугами постоянно пользовались приезжавшие в город почтека, именно с его помощью я выучил первые слова на лучи. Звали его Гигу Нашинья, что значит Красная Река, хотя обветренное лицо старика больше напоминало утес. – Вы, мешикатль, – заговорил он, – рассказываете, что якобы ваши предки явились в страну, которой вы владеете ныне, откуда-то с севера. Чиапа толкуют, будто их прапрадеды, наоборот, переселились с юга, Да и все прочие племена, кого ни послушай, оказываются на своих нынешних землях пришлыми. Все, кроме нас, Бен Цаа. Мы не случайно называем себя народом Туч. Мы и вправду; являемся облачным племенем, порожденным тучами и туманами, деревьями и скалами этой страны. Мы не пришли; сюда. Мы всегда жили здесь. Скажи мне, молодой человек, доводилось ли тебе видеть и нюхать цветок сердца? Я сказал, что нет.
– Еще увидишь. У нас его выращивают в каждом дворе. Цветок этот называют так потому, что его нераскрывшийся бутон имеет форму человеческого сердца. Хозяйка срывает только один цветок за раз, и этот единственный цветок, распустившись, наполняет ароматом весь дом. Это удивительное растение первоначально было диким и встречалось только в горах Уаксьякака. Как и мы сами, Бен Цаа, сей цветок появился на свет именно здесь, и подобно нам он до сих пор цветет по-прежнему. На цветок сердца приятно смотреть, его аромат приятно вдыхать, и так было всегда. Народ Бен Цаа крепок и полон сил, так повелось испокон века.
– И еще вы необыкновенно красивы, – заметил я.
– Да, столь же красивы, сколь и жизнерадостны, – согласился старик без ложной скромности. – Народ Туч сохраняет свою красоту, сберегая собственную чистоту. Мы не допускаем ни малейшего загрязнения нашей крови и безжалостно отсекаем все пораженное заразой.
– Как это? – не понял я.
– Если ребенок рождается больным, уродливым или выказывает отчетливые признаки слабоумия, мы не позволяем ему вырасти. Младенцу отказывают в материнском молоке, он слабеет и в положенное богами время умирает. Избавляемся мы и от стариков, чье тело изуродовано годами, или от неспособных позаботиться о себе, когда их разум приходит в упадок. Правда, устранение стариков происходит в основном по доброй воле и во имя процветания всего народа. Я сам, например, когда почувствую, что энергия моих чувств станет убывать, попрощаюсь с близкими и навсегда уйду в Священный Дом.
– По-моему, это уж слишком, – пробормотал я.
– Скажи, а не кажется ли тебе излишеством обычай выпалывать сорняки и обрезать в саду сухие безжизненные ветви?
– Ну...
– Ты восхищаешься результатом, но находишь предосудительными средства, – иронически усмехнулся мой собеседник. – Значит, тебе не нравится, что мы предпочитаем не плодить никчемные существа, а избавляться от них, дабы они не отягощали соплеменников. Ты считаешь ужасным, что мы позволяем неполноценным людям умирать? А скажи-ка мне, юный моралист, осуждаешь ли ты также и наш отказ плодить ублюдков?
– Ублюдков?
– В прошлом к нам неоднократно вторгались миштеки и ольмеки, а не так давно и мешикатль, не говоря уж о том, что на нашу территорию постоянно проникают представители различных мелких племен, однако мы никогда не смешивались ни с кем из них. Хотя чужеземцы посещают нашу страну и даже живут среди нас, мы никогда не допустим, чтобы их кровь разбавила нашу.
– По-моему, это вообще неосуществимо, – сказал я. – Человеческая природа такова, что невозможно добиться, чтобы между чужаками и вашими соплеменниками никогда не возникало плотских связей.
– Все мы люди, – согласился мой собеседник. – Случается, что наши мужчины делят ложе с иноземками, да и женщины наши не без греха. Даже среди народа Туч попадаются такие, которые попросту торгуют своим телом. Но любой наш соплеменник, принявший чужака в качестве мужа или жены, с этого момента перестает считаться принадлежащим к своему народу. Это одна причина того, что такие браки очень редки, но есть и другая. Сможешь сам догадаться?
Я отрицательно покачал головой.
– Вот ты путешествовал и видел другие народы. Теперь посмотри на наших мужчин. Посмотри на наших женщин. Скажи, разве могут они где-то за пределами наших земель найти себе достойную пару?
Я оставил этот вопрос без ответа, поскольку все и так было уже ясно.
Разумеется, мне не раз доводилось встречать подлинную красоту и среди представителей других народов. Моя грациозная сестра Тцитци была мешикатль, величественная госпожа Толлана принадлежала к племени текпанеков, а миловидный Коцатль – к аколхуа. С другой стороны, нельзя сказать, чтобы абсолютно все сапотеки поражали своим совершенством. Однако не приходилось отрицать, что лица и фигуры большинства представителей этого племени были настолько красивы, что все прочие народы по сравнению с ними казались плодом ранних, неудачных опытов богов по созданию человека.
Я сам, например, выделялся среди мешикатль на редкость высоким ростом и развитой мускулатурой, однако у сапотеков почти все мужчины были такими. Что же до женщин, то почти все они, будучи щедро одарены по части манящих выпуклостей и изгибов, обладали одновременно и стройностью ивы. А их лица – с безупречными носами, сочными, словно созданными для поцелуев губами и безупречной, почти прозрачной кожей – казались ликами оживших богинь.
И мужчины, и женщины держались с достоинством, двигались грациозно и изъяснялись на своем тягучем лучи нежными мелодичными голосами. Очаровательные детишки сапотеков отличались добронравием. Я даже отчасти радовался тому, что не могу взглянуть на себя со стороны и сравнить с местными жителями, поскольку все другие чужеземцы (в большинстве своем миштеки) выглядели рядом с ними если и не сущими уродами, то людьми не слишком привлекательными.
Впрочем, заверения толмача Красной Реки насчет того, что его народ якобы сам по себе возник из окутывающих горные вершины туч, такой же прекрасный и совершенный, как цветок сердца, я воспринял не без скептицизма. Мне никогда не доводилось слышать, чтобы какой-либо народ придумал себе столь недостоверную историю. Все племена на свете откуда-то пришли, а как же иначе? Однако, как следует присмотревшись, я и сам убедился в том, что сапотеки действительно всячески сторонятся чужеземцев, держатся по отношению к ним с высокомерным отчуждением и стараются сохранять чистоту крови и породы, ставя это превыше всего. Откуда бы ни взялся народ Туч, ныне эти люди явно считали себя избранными. И пожалуй, у них имелись к тому основания, ибо еще никогда в жизни мне не доводилось видеть, чтобы в одном месте собралось столько мужчин и женщин, достойных восхищения. Аййо, женщин, которых просто невозможно не возжелать!
* * *
По заведенному у нас порядку, ваше преосвященство, господин писец только что прочел мне самый конец предыдущей записи, чтобы напомнить, на чем мы остановились. Осмелюсь ли я предположить, что ваше преосвященство присоединится к нам сегодня, дабы послушать, как я восхищался красотой женщин народа Туч?
Нет?
Вы полагаете, что такой рассказ не будет для вас интересен или познавателен, вот как? Но позвольте все-таки сообщить вашему преосвященству одну удивительную вещь. Даже не знаю, как назвать то, что произошло со мной в тот раз. Возможно, это даже было своего рода извращение, только представьте: я не желал ни одной из тех женщин, которых мог получить в Цаачиле, именно потому, что мог их получить.
А ведь они были восхитительно соблазнительны и, несомненно, искусны в своем деле – Пожиратель Крови не вылезал из постели все то время, пока мы там находились, но меня отталкивала сама доступность этих женщин. Мне хотелось добиться не продажной любви, а подлинной симпатии одной из красавиц народа Туч, которую не отпугнул бы чужак. Таким образом, то, что я мог получить, меня не манило, а то, что манило, было мне недоступно. В результате я так и не вступил ни с кем из них в близкие отношения и, следовательно, поделиться с вашим преосвященством своими интимными впечатлениями не могу.
Вместо этого позвольте рассказать вам о самой земле Уаксьякак. Страна эта представляет собой хаотическое нагромождение горных кряжей, хребтов и утесов, высящихся один над другим и наползающих друг на друга. Сапотеки, чувствовавшие себя в безопасности под защитой этих природных укреплений, редко решались выходить за их пределы и неохотно допускали кого-либо к себе. Соседи с давних времен прозвали их затворниками.
Однако юй-тлатоани Мотекусома Первый, вознамерившись расширить влияние Мешико дальше на юг, предпочел дипломатии силу. В начале того года, когда я родился, он вторгся в Уаксьякак и, перебив множество народу и учинив страшный разгром, захватил столицу сапотеков. Он потребовал беспрепятственного прохода через их земли для наших почтека и, конечно, обложил народ Туч данью в пользу Союза Трех. Однако, поскольку поддерживать постоянную связь с отдаленной и находящейся в горах страной было трудно, едва только Мотекусома со своей армией отбыл домой, оставив в Цаачиле гарнизон для сбора дани, сапотеки мигом подняли восстание, перебили чужеземцев и вернулись к прежнему образу жизни. Никакой дани мешикатль от них так и не дождались.
Казалось бы, восстание сапотеков должно было повлечь за собой новые, еще более опустошительные вторжения Мешико, ведь Мотекусому не напрасно прозвали Гневным Владыкой, однако этому помешали два обстоятельства. Во-первых, сапотекам хватило ума сдержать свое обещание и не препятствовать свободному посещению нашими купцами их земель, а во-вторых, Мотекусома умер в том же году, не успев наказать своевольный народ. Его преемник Ашаякатль прекрасно понимал, как сложно победить и удержать в покорности такую далекую страну, и потому армий туда больше не посылал. Естественно, что особой любви между двумя народами не было, однако они целых двадцать лет до моего первого путешествия да и еще несколько лет после жили мирно и торговали друг с другом.
Все основные религиозные церемонии у сапотеков проводились в Уаксьякаке, а самым любимым их городом считался древний Льиобаан, находящийся не так далеко к востоку от Цаачилы. Однажды старик Красная Река пригласил нас с Коцатлем совершить туда прогулку, в то время как Пожиратель Крови остался, чтобы провести время в ауйаникали, доме удовольствий. Слово «Льиобаан» обозначает Святой Дом, однако мешикатль прозвали его Миктлан, поскольку многие из побывавших там моих соотечественников верили, что именно в этом городе находится вход в темный и мрачный загробный мир.
Сам город очень красив и для такого древнего поселения находится в прекрасном состоянии. В нем множество храмов, состоящих из многочисленных помещений. Кстати, именно там я видел самый большой в своей жизни зал, крышу которого при этом не поддерживал целый лес колонн. Стены всех храмов как внутри,– так и снаружи были украшены замысловатыми переплетающимися узорами, глубоко высеченными в камне и выложенными мозаикой из белого известняка. Вряд ли стоит объяснять вашему преосвященству, что многочисленные храмы Святого Дома являлись свидетельством поклонения народа Туч (в этом он не отличался от мешикатль, да и от вас, христиан, тоже) целому сонму божеств. Среди них были богиня девственности Беу, бог-ягуар Бизйо, богиня рассвета Тангу Йу и неведомо сколько еще всевозможных покровителей. Но в отличие от нас, мешикатль, народ Туч подобно христианам верил, что все эти божества подчиняются одному Верховному Владыке, который сотворил весь мир и теперь им управляет. Как ваши ангелы, святые и не помню кто там у вас еще есть, эти второстепенные боги сапотеков не могли бы не только творить чудеса и откликаться на молитвы, но и вообще существовать, не будь на то воли Единого Творца. Сапотеки называли его Уицйе Тао, Всемогущее Дыхание.
Строгие величественные храмы составляли лишь верхний уровень Льиобаана и были воздвигнуты над зевами природных пещер, над лабиринтом подземных туннелей, невесть сколько веков служивших сапотекам излюбленным местом захоронений. Тела умерших представителей знати, высших жрецов и прославленных воинов всегда доставляли в этот город, чтобы с соблюдением надлежащих обрядов захоронить в богато украшенных и обставленных помещениях непосредственно под святилищами. Ниже находились места для погребения простонародья, конца же этим катакомбам, по словам Красной Реки, не ведал никто. Они уходили под землю на бесконечные долгие прогоны, пересекаясь и выводя к подземным залам, где с потолков свисали каменные фестоны, из пола вырастали каменные пьедесталы, а стены украшали каменные же, природного происхождения, занавеси и драпировки – то прекрасные, словно застывшие водопады, то пугающие, подобно воображаемым вратам Миктлана на росписях и рельефах мешикатль.
– В Святой Дом доставляют не только мертвых, – заявил старик. – Помнишь, я говорил тебе, что, когда почувствую, будто жизнь моя потеряла смысл, сам приду сюда, чтобы навсегда исчезнуть.
По его словам выходило, что любой сапотек, мужчина или женщина, знатный или простолюдин, больной, увечный, отягощенный страданием или печалью, а то и просто уставший от жизни, мог заявить жрецам Льиобаана о своем желании быть погребенным заживо. Такого человека, вручив ему только факел из сосновой щепы, впускали в одну из пещер и закрывали за ним вход. Несчастный блуждал по катакомбам, пока не гас его факел или пока он сам не лишался сил. Иногда даже по воле случая он попадал в одну из каверн, где покоился кто-то из его предков. Там он останавливался и спокойно ждал, когда дух покинет уже подготовившееся к кончине тело.
Меня несколько удивляло, что в Льиобаане святыни не возносились к небу на высоких пирамидах, а строились прямо на земле. Когда я поинтересовался, почему сапотеки так делают, старик пояснил:
– Древние возводили здания на прочной основе, чтобы они могли выдерживать цьюйю.
Этого слова я раньше не слышал, но уже в следующий миг мы с Коцатлем познали его значение на себе. Создавалось впечатление, будто старик специально пробудил явление к жизни, чтобы объяснить слово.
– Тлалолини, – пробормотал Коцатль. Голос его дрожал, как, впрочем, тряслось и все вокруг нас.
– А надо вам сказать, что на языке науатлъ это природное явление называется тлалолини, сапотеки именуют его цьюйю, а испанцы землетрясением. Дома, на Шалтокане, я тоже сталкивался с этим проявлением стихии, но там оно ощущалось скорее как легкая качка: говорили, что таким образом наш остров устраивается поудобнее на неровном дне озера. Святой же Дом швыряло из стороны в сторону, словно гора была утлым суденышком, пляшущим на волнах. Как и на озере в сильную качку, меня замутило. С угла одного из ближайших зданий свалились и покатились по земле несколько камней.
– Древние строили прочно, – промолвил Красная Река, указывая на них, – но в нашей стране редкая неделя обходится без землетрясения, слабого или сильного. Поэтому мы предпочитаем не возводить высокие строения. Хижина из жердей под соломенной крышей будет трястись вместе с землей, а если и развалится, то вряд ли погребет под обломками хозяев. К тому же ее ничего не стоит выстроить заново.
Я лишь кивнул, ибо мне было так тошно, что я боялся открывать рот. Старик понимающе ухмыльнулся.
– Это подействовало на твой живот, да? Ручаюсь, что землетрясение повлияло и на другой твой орган.
Так оно и было. Мой тепули по непонятной причине возбудился и напрягся так, что мне стало больно.
– Никто не знает, в чем тут дело, – сказал Красная Река, – но цьюйю оказывает подобное влияние на всех животных, а на людей – в особенности. Бывает, что мужчины и женщины возбуждаются настолько, что, не в силах сдержаться, начинают совокупляться прилюдно. Сильная дрожь земли даже маленьких мальчиков доводит до извержения семени, а девочки, никогда не знавшие мужчины, к полному своему изумлению, испытывают те же ощущения, какие бывают при соитии у взрослых женщин. Порой задолго до того, как почва приходит в движение, собаки и койоты начинают скулить или выть, а птицы встревоженно срываются с гнезд и мечутся в воздухе. По поведению животных мы научились определять, когда следует ждать по-настоящему опасного землетрясения. Добытчики камня покидают карьеры и перебираются в безопасные мест а, знать выходит из каменных дворцов под открытое небо, жрецы оставляют свои храмы. Впрочем, даже несмотря на предупреждения, по-настоящему сильные толчки все равно влекут за собой жертвы и разрушения.
С другой стороны, нельзя не признать, что цьюйю дает больше жизней, чем отнимает. По истечении трех четвертей года после любой серьезной встряски всего за несколько дней рождается великое множество детишек.
Поскольку мой член так и норовил выскочить из набедренной повязки, я сразу принял эти слова на веру и позавидовал Пожирателю Крови, который вытворял в тот день такое, что навсегда оставил по себе память в том ауйаникали. Окажись я во время землетрясения на людной городской улице, я, возможно, поставил бы под угрозу мир между нашими народами, набросившись на первую попавшуюся женщину.
Да, понимаю, это не то, о чем стоит распространяться. Однако, мне кажется, я мог бы высказать вашему преосвященству свои соображения по поводу того, почему у животных сотрясение земли вызывает лишь страх, а у людей еще и пробуждает вожделение.
Когда наш отряд, в самом начале того долгого путешествия, впервые разбил лагерь под открытым небом, я ощутил на себе пугающее воздействие тьмы и пустоты, а потом на меня накатила тяга к соитию. Точно так же все мы – и разумные существа, и низшие животные, – сталкиваясь с чем-то неведомым и неподвластным нам, естественно, испытываем страх. Но низшие существа при этом не задумываются о смерти, ибо просто-напросто не понимают, во всяком случае в той же степени, что и мы, что это такое. Другое дело – люди. Мужчина может стойко встретить достойную смерть на поле боя или на жертвенном алтаре. Женщина может не менее достойно рискнуть жизнью при рождении ребенка. Но мы не способны отважно встретить смерть, приходящую равнодушно, словно чьи-то пальцы просто гасят фитиль лампы.
Больше всего мы страшимся бессмысленной, случайной гибели, и в тот миг, когда к нам подступает страх смерти, в нас непроизвольно пробуждается потребность в том, что способствует зарождению жизни. Что-то в недрах нашего сознания вопиет: «Ауилема! Совокупись! Пусть это не спасет твою жизнь, но может быть, поможет заронить в этот мир другую!» И потому тепули мужчин возбуждаются, а тепили женщин раскрываются и начинают сочиться влагой...
Впрочем, это всего лишь мое собственное предположение. Однако у вас, ваше преосвященство, и у вас, почтенные братья, еще будет возможность его подтвердить или опровергнуть. Этот остров, на котором стоит город Теночтитлан-Мехико, расположен на еще менее устойчивом, чем Шалтокан, илистом донном ложе, и его то и дело сотрясают толчки, порой очень сильные. Рано или поздно вы и сами ощутите конвульсивное сотрясение земли, вот тогда и посмотрите, как откликнутся на него ваши сокровенные органы.
По правде сказать, для столь долгой задержки в Цаачиле и ее окрестностях у нас не было никакой веской причины. Нам просто хотелось отдохнуть в столь приятном месте, прежде чем снова пуститься в долгий и трудный путь. Пожиратель Крови, невзирая на седину, похоже, вознамерился не оставить без внимания ни одну из доступных местных красоток, я же ограничился осмотром достопримечательностей и даже не вел торговых переговоров. Последнее, однако, объяснялось просто: самого ценного местного товара, здешней изумительной краски, у сапотеков тогда на продажу не было.
Вы называете эту краску кошениль и, наверное, знаете, что ее получают из насекомых, именуемых ночетцтли. Эти насекомые в огромных количествах размножаются на плантациях нопали, особого вида кактусов, которыми они и питаются. Когда насекомые (это случается в определенное время года) достигают зрелости, их сметают с кактусов в мешки и умерщвляют, опуская в кипяток, подвешивая в парилке или запекая на солнце. Затем их трупы подсушивают, получается что-то вроде сморщенных семян, и продают на вес. В зависимости от того, каким из трех способов насекомые были убиты, они после измельчения дают три вида ярких красителей – гиацинтовый, пурпурный и светло-карминовый. Никаким другим способом такую красивую краску не получить. Так вот, как выяснилось, в тот год весь урожай насекомых был целиком закуплен купцом из Мешико, побывавшим здесь до меня. Это оказался мой знакомый, помните – тот самый, с которым мы разговорились еще в стране Шочимилько. Так что мне рассчитывать на краску уже не приходилось, ибо насекомых, как вы понимаете, торопить бесполезно.
Вспомнив, что этот торговец рассказывал мне про, на редкость стойкую, пурпурную краску, вроде бы как-то связанную с улитками и народом, именующим себя «бродягами», я стал расспрашивать об этом и Красную Реку, и его знакомых, в том числе и торговцев, но все они, похоже, просто не понимали, о каких таких улитках и «бродягах» речь. Так и вышло, что за время пребывания в Цаачиле я совершил всего одну торговую сделку, причем не из тех, какие в обычае у прижимистых почтека.
Старик Красная Река устроил мне аудиенцию у Коси Йюела, бишосу Цаа, то есть у Чтимого Глашатая народа Туч, и правитель этот любезно согласился показать гостю свой дворец, отличавшийся роскошным убранством. Больше всего меня заинтересовали две драгоценности: во-первых, Пела Ксила, супруга бишосу, она была из тех женщин, при одном взгляде на которых у любого мужчины текут слюнки. Но о том, чтобы заполучить эту красавицу, не приходилось и мечтать, так что тут мне пришлось ограничиться обрядом целования земли. Однако, увидев другую вещь – удивительной работы гобелен из перьев, – я твердо вознамерился его заполучить.
– Вообще-то он был изготовлен одним из твоих соотечественников, – заметил хозяин покоев, похоже, несколько раздосадованный тем, что я не свожу глаз с изделия мастера из Мешико, вместо того чтобы любоваться причудливыми драпировками тронного зала, которые приобрели свой замысловатый узор с помощью особого способа окраски. Их сначала завязывали узлами, потом красили и развязывали, после чего красили заново, и так повторялось несколько раз.
– Позволь мне высказать догадку, мой господин, – промолвил я, кивнув на гобелен. – Его изготовил путник по имени Чимальи.
Коси Йюела улыбнулся:
– Ты прав. Он пробыл в здешних краях некоторое время, делая наброски мозаик Льиобаана. Потом выяснилось, что художнику нечем платить за постой, и он предложил хозяину постоялого двора этот гобелен. Тот его взял, хотя и весьма неохотно, а потом пришел с жалобой ко мне. Я возместил ему убыток, оставив гобелен у себя. Полагаю, что художник еще может вернуться за своим творением.
– Не сомневаюсь, мой господин, – сказал я, – ибо мы с Чимальи знакомы с детства. А поскольку я, скорее всего, увижусь с ним раньше, чем ты, позволь мне погасить его долг и забрать гобелен себе.
– Это было бы весьма любезно с твоей стороны, – ответил бишосу. – Как по отношению к нам, так и к твоему другу.
– Ну, я только рад буду отблагодарить оказавшего мне гостеприимство Чтимого Глашатая. Что же до художника (тут я вспомнил, как в детстве вел перепуганного Чимальи домой с тыквой на голове), то мне не впервой выручать друга, когда у него возникают затруднения.
Должно быть, Чимальи неплохо проводил время на постоялом дворе, во всяком случае мне пришлось выложить немало медных пластинок. Правда, гобелен, несомненно, стоил в десять, если не в двадцать раз дороже. А нынче, наверное, цена его и вовсе невероятно возросла, ибо все наши изделия из перьев были уничтожены, а новых больше не создается. Мастера в большинстве своем погибли, а у немногих выживших отпало всякое желание творить красоту. Так что, возможно, вы, ваше преосвященство, никогда не видели и не увидите ни одной из этих переливающихся картин.
Такая работа была намного труднее и кропотливее живописи, ваяния или изготовления ювелирных изделий, да и времени на нее уходило гораздо больше. Сначала художник натягивал на деревянную раму тончайший хлопок и легчайшими мазками наносил на ткань общие очертания того, что намеревался изобразить. Потом все пространство заполнялось окрашенными перьями, причем одним только их мягким ворсом, поскольку стволы перьев предварительно удалялись. Многие тысячи перышек прикреплялись друг к другу с помощью раствора оли, куда их осторожно макали. Некоторые так называемые «художники» ленились и просто брали белые перья, которые потом раскрашивали в нужные цвета и подравнивали в соответствии со своим замыслом. Но истинный творец использовал только натурально окрашенные перья, тщательно отбирая из огромного многообразия нужные оттенки. Он никогда ничего не подравнивал, но изначально использовал перья разной формы, большие или маленькие, прямые или нет, в зависимости от того, что требовалось изобразить на картине. Я говорю «большие», но на подобных гобеленах редко попадалось перо больше лепестка фиалки, а самое маленькое бывало размером с человеческую ресницу. Художнику приходилось искать, сравнивать и тщательно отбирать перья из многочисленных запасов, а запасов этих обычно бывало столько, что они вполне могли заполнить всю комнату, где мы с вами сейчас находимся.
Я не знаю, почему на сей раз Чимальи отказался от красок, но он предпочел естественные цвета и с трудной задачей изображения уголка дикой природы справился блистательно. На залитой солнечным светом лесной полянке лежал, отдыхая среди цветов, бабочек и птиц, ягуар. Каждая птица на гобелене была сделана из ее собственных перьев, хотя на изображение одной сойки, например, наверняка ушли самые крохотные голубые перышки нескольких сотен настоящих соек. Зелень была не просто нагромождением зеленых перьев: были видны каждая отдельно взятая травинка и каждый листочек. Я насчитал свыше тридцати крохотных перышек, составлявших всего лишь одну маленькую коричнево-желтую бабочку. Подпись Чимальи была единственной частью картины, выполненной в одном цвете, без всяких оттенков – пурпурными перьями попугая ара, – а отпечаток ладони оказался на удивление миниатюрным, в два с лишним раза меньше настоящего.
Я отнес гобелен в свои комнаты, вручил его Коцатлю и велел оставить одну лишь пурпурную руку. Когда мальчик соскреб с холста все остальные перышки, я вывалил эту груду на кусок ткани, завязал ее узлом и отнес его обратно во дворец. Правитель на сей раз отсутствовал, но меня приняла его супруга. Я оставил ей этот набитый перьями сверток со словами:
– Моя госпожа, если художник Чимальи вернется раньше, чем я его встречу, будь добра, отдай ему этот узел в залог того, что и все остальные его долги будут оплачены мною таким же образом.
Единственный путь к югу из Цаачилы шел через горный хребет Семпуюла, и нам не оставалось ничего другого, как двинуться к перевалу. Если вам, ваше высокопреосвященство, не доводилось взбираться в горы, мне трудно объяснить, что такое высокогорная тропа. Никакие слова не способны передать ощущения, которые при этом испытывает путник: постоянное напряжение мускулов; изматывающая усталость; боль от множества царапин и ссадин; пыль и песок, липнущие к беспрерывно льющемуся поту; головокружение от высоты, от неутолимой жажды, вызванной палящим зноем, и от необходимости постоянно быть начеку. Сердце при этом то и дело замирает, ведь ноги постоянно скользят, и камни осыпаются чуть ли не на каждом шагу. Но вот наконец вершина позади, однако теперь путнику предстоит не менее долгий и опасный спуск. А за этой горой уже маячит следующая, на которую тоже придется карабкаться, и все начинается с начала.
Правда, в горах имелась всего одна-единственная тропа, так что мы, по крайней мере, не рисковали заблудиться. Однако не думаю, что даже ловкие сухопарые сапотеки, привыкшие жить среди гор, ходили там с удовольствием. Тропа эта была не слишком ровной и прочной, а местами и вовсе пролегала через завалы каменных обломков или россыпи гальки, перекатывавшейся под сандалиями и грозившей осыпаться в любое мгновение. Кое-где путь проходил через расщелины или овраги с разрушающимися стенами и множеством всяческих осколков на дне. Бывало, что подниматься нам приходилось по вырубленной в скале узенькой винтовой лестнице, на каждой ступеньке которой умещались лишь пальцы ног, так что идти приходилось на цыпочках. А иной раз мы двигались по наклонному уступу, тянувшемуся вдоль нависавшей с одной стороны отвесной скалы, которая, казалось, так и норовила столкнуть нас вниз.
Многие из этих гор были настолько высокими, что на них не росло ничего, кроме лишайника да угнездившихся в щелях ползучих сорняков. Здесь к тому же не имелось даже почвы, в которую деревья или хотя бы кусты могли пустить корни.
Эрозия настолько разъела эти вершины, что, бывало, мы карабкались по обнаженным ребрам земного скелета. На такой высоте нам не хватало воздуха, и мы жадно хватали его ртами, силясь набрать полную грудь.
Дни стояли еще теплые, слишком теплые для столь напряженного похода, зато ночи на такой высоте оказывались невероятно холодными, так что мы замерзали до самых костей. Разумеется, будь это возможно, мы предпочли бы двигаться ночами, согреваясь на ходу, под тяжестью своих тюков, а днем отдыхать, но, к сожалению, очень рискованно путешествовать в этих горах в темноте, можно запросто сломать ногу, а то и шею.
За все это время нам только дважды попадались поселения людей. Деревушку Шалопан населяло племя гуаве, отличавшееся угрюмым, неприветливым нравом. Они приняли нас без тени радушия и запросили за ночлег непомерную плату, однако пришлось согласиться. Еду предложили просто отвратительную: жирную похлебку из почек и сала опоссума, но, с другой стороны, это позволило сберечь наши собственные, неуклонно уменьшавшиеся запасы провизии. Вонючие хижины, куда нас разместили на ночлег, кишели паразитами, но, по крайней мере, защищали от пронизывавшего ночного ветра. В другой деревне, Неджапа, мы встретили гораздо более радушный прием: нас разместили со всеми удобствами, хорошо накормили да еще и дали в дорогу яиц. К сожалению, жили в этом селении чинантеки, подверженные, как я уже говорил, болезни, которую вы называете «пегой». Мы знали, что заразиться можно, только переспав с их недужными женщинами, а такого искушения ни у кого из нас не возникло, но одного лишь вида этих несчастных, покрытых синими пятнами и прыщами, было достаточно, чтобы почувствовать зуд.
Руководствуясь имевшейся у меня примитивной картой, мы старались, чтобы ночные привалы приходились на лощины между горами. Обычно нам удавалось найти там хотя бы тоненький ручеек и поросль мексиканского салата, болотной капусты или еще какой-нибудь съедобной зелени. Однако важнее было другое: в низине рабам не приходилось тратить полночи на то, чтобы добыть трением огонь, тогда как на высоте, где воздух разрежен, высечь искру, чтобы воспламенить трут и разжечь костер, было очень трудно. Однако поскольку никто из нас, кроме Пожирателя Крови, никогда не проходил этим путем раньше, а запомнить все бесконечные подъемы и спуски не мог и он, частенько случалось, что темнота заставала нас врасплох – на подъеме или на спуске со склона очередной горы.
В одну из таких ночей Пожиратель Крови заявил:
– Мне надоело трескать собачатину и бобы, к тому же, учтите, у нас осталось всего три собаки. Это страна ягуаров. Вот что, Микстли, мы с тобой сегодня не ляжем спать и попытаемся добыть одного.
Он рыскал по лесу вокруг нашего лагеря, пока не нашел трухлявую, пустую внутри деревяшку, от которой отломил кусок длиной примерно с предплечье. Подняв шкуру одной из маленьких собачонок, тушку которой Десятый в тот момент варил на костре, Пожиратель Крови натянул эту шкуру над одним концом полого полена, обвязав ее бечевкой, словно делал примитивный барабан. Затем старый воин проткнул в натянутой собачьей шкуре дыру, через которую пропустил длинную тонкую полоску сыромятной кожи и покрепче завязал, чтобы она не проскользнула сквозь шкуру. Теперь эта кожаная струна оказалась внутри барабана, куда Пожиратель Крови и запустил с другого, открытого конца свою ручищу. Он начал водить мозолистым пальцем вверх-вниз по полоске кожи, а собачья шкура усиливала скрежещущий звук, делая его похожим на ворчание ягуара.
– Если поблизости есть хоть один огромный кот, – сказал старый солдат, – природное любопытство приведет его к нашему костру. Но он подберется осторожно, с подветренной стороны, и будет наблюдать издалека. Поэтому мы сами направимся ему навстречу, найдем в лесу укромное место и устроим засаду. Ты, Микстли будешь извлекать пальцами звуки из этого чурбана, а я спрячусь на расстоянии надежного броска копья. Дымок от костра, приносимый ветром, не позволит ягуару почувствовать наш запах, а твоя музыка возбудит в нем любопытство, которое и заставит зверя выйти прямо на нас.
Мне не особенно хотелось стать приманкой для ягуара, однако я внимательно изучил манок Пожирателя Крови и научился изображать урчание, рык и короткие всхрапы ягуара. Поужинав, Коцатль и рабы завернулись в одеяла, а мы с Пожирателем Крови отправились на ночную охоту.
Когда костер превратился в далекий мерцающий огонек, но мы еще продолжали улавливать ноздрями слабый запах дыма, Пожиратель Крови указал на прогалину, за которой находилась пещера наподобие одного из входов в катакомбы Святого Дома. Он, пригибаясь к земле, скрылся из виду, а я, усевшись на валун, запустил руку в полость своего манка и принялся извлекать из него ворчание, урчание и рык.
Звуки настолько походили на те, что издает в действительности этот огромный кот, когда подкрадывается, что у меня, хоть я и знал, каково их происхождение, по коже забегали мурашки.
В голову невольно лезли всякие байки, слышанные от опытных охотников: будто бы ягуару нет нужды подкрадываться к своей жертве вплотную, потому что одно лишь его дыхание парализует ее и делает беспомощной даже на расстоянии. Уверяли, якобы охотнику необходимо иметь под рукой не меньше четырех стрел, ибо ягуар способен не только увернуться от выстрела, но и имеет обыкновение, дабы оскорбить стрелка, схватить его стрелу зубами и разжевать в щепки. Следовательно, охотник должен как можно быстрее выпустить четыре стрелы подряд, в надежде на то, что хоть одна из них попадет в цель. На пятую стрелу времени у человека уже не останется, ибо дыхание хищника лишит его воли.
Я попытался отвлечься от этих мыслей, разнообразя извлекаемые из манка звуки, и мне показалось, что все эти стоны, мурлыканье и урчание получаются у меня неплохо. После одного особенно удачного рыка я даже выпустил из руки струну, призадумавшись, не сделать ли из этого манка новый музыкальный инструмент для каких-нибудь церемоний, тем паче что у меня есть возможность прославиться в качестве единственного исполнителя.
Но этим мечтам положил конец донесшийся до моего слуха другой рык. Настоящий. Я похолодел от страха. В нос мне ударил своеобразный, отдающий мочой запах, и, несмотря на слабое зрение, я заметил, что позади и слева от меня во тьме скользит еще более темная, чем окружающая ночь, тень. Из тьмы вновь послышался рык – погромче и с вопросительной ноткой. Из последних сил я стал водить непослушным пальцем по струне, надеясь, что издаю приветственное урчание. А что мне еще оставалось?
Потом во мраке зажглись два холодных желтых огонька, а мою щеку неожиданно обдало резким ветром. Я уже было решил, что настал мой смертный час. Но в этот миг желтые огоньки погасли, а тьма огласилась истошным воем – такой могла бы издать женщина, чью грудь вскрыла на алтаре неловкая рука неопытного жреца. Оборвавшись, вой сменился бульканьем и хрипом; при этом вокруг стоял страшный треск: раненый ягуар явно ломал все окрестные кусты.
– Прости, что мне пришлось подпустить его так близко, – произнес совсем рядом со мной Пожиратель Крови. – Но чтобы наверняка поразить цель, мне нужно было видеть блеск глаз ягуара.
– Ты уверен, что это был ягуар? – спросил я, ибо в моих ушах все еще звучал этот ужасный, совершенно человеческий крик, и я боялся, что мы случайно убили бродившую в темноте женщину.
Но тут треск прекратился, и Пожиратель Крови торжествующе произнес:
– Прямо в легкое. Совсем недурно для броска наугад. – Потом, видимо склонившись над мертвым хищником, он пробормотал какое-то проклятие.
У меня просто упало сердце: наверняка сейчас Пожиратель Крови признается, что по ошибке пронзил копьем какую-нибудь несчастную, заблудившуюся в ночном лесу женщину, покрытую язвами и синими пятнами. Но вместо этого он сказал:
– Иди сюда, помоги мне оттащить зверя в лагерь.
Я так и сделал и пришел к выводу, что если это и была женщина, то весила она не меньше меня самого и имела задние лапы, как у кота.
Разумеется, страшный вой разбудил весь лагерь, и все выскочили из-под своих одеял. Мы с Пожирателем Крови положили добычу возле костра, и я наконец смог толком ее рассмотреть. То действительно был большой кот, но не пятнистый.
– Вот что значит долго не охотиться, – ворчливо промолвил старый вояка. – Видимо, я совсем разучился делать манки: вместо ягуара попался кугуар, горный лев.
– Какая разница! – Я, как и он, запыхался и говорил с трудом. – Мясо есть мясо, а из шкуры выйдет хороший плащ.
Понятное дело, в ту ночь никто в лагере больше не спал. Мы с Пожирателем Крови отдыхали и гордо задирали носы, наслаждаясь всеобщим восхищением: я не уставал нахваливать его отвагу и меткость, а он – мои терпение и выдержку. Тем временем рабы содрали с хищника шкуру и принялись разделывать тушу на небольшие куски, чтобы их можно было нести. Коцатль приготовил для всех сытную маисовую атоли, решив по случаю удачной охоты побаловать нас еще и лакомством. Достав яйца, которыми мы разжились в деревушке Неджапа, он проткнул скорлупу каждого из них прутиком, перемешал желток и белок и быстро разогрел яйца на горячих углях. Мы с удовольствием высосали сквозь дырочки вкусное теплое содержимое.
На следующих двух или трех ночных привалах мы лакомились довольно жилистым, но чрезвычайно вкусным кошачьим мясом. Пожиратель Крови отдал шкуру кугуара самому рослому и сильному рабу, Десятому, велев тому носить ее как накидку и постоянно мять руками. Все бы ничего, но мы не потрудились втереть в мездру шкуры толченую дубовую кору, и вскоре она начала так гадко вонять, что мы велели Десятому держаться от остальных на изрядном расстоянии. Кроме того, поскольку во время путешествия по горам нужны не только ноги, но и руки, Десятому не часто выпадала возможность по-настоящему мять шкуру. От солнца она заскорузла и задубела, так что бедняга мог бы с равным успехом носить на спине доску. Однако Пожиратель Крови не разрешал рабу избавиться от вонючей ноши, утверждая, что изготовит из нее щит, так что злосчастная шкура проделала с нами весь путь через горный хребет Семпуюла.
* * *
Я рад, господа писцы, что сеньор епископ Сумаррага не почтил нас сегодня своим присутствием, ибо намерен поведать об одном событии из числа тех, каковые его преосвященство считает низменными и греховными: он бы наверняка снова побагровел от негодования. По правде говоря, хотя с той ночи минуло уже сорок лет, мне, стоит лишь о ней вспомнить, сразу становится не по себе. Я, несомненно, умолчал бы об этом событии, не будь оно столь важным для правильного понимания множества иных, более существенных.
Когда наша колонна из четырнадцати человек наконец перевалила через последние отроги Семпуюлы, мы снова оказались на землях сапотеков, неподалеку от большого города, расположенного на берегу широкой реки. Теперь вы именуете его Вилья-де-Гвадалахар, но в те времена город, река и все земли вокруг него назывались на языке лучи Лайу Бицйу, Край Бога-Ягуара. Однако поскольку то был оживленный перекресток нескольких торговых путей, многие местные жители говорили также и на науатлъ. Поэтому у города было и второе название, данное ему путешественниками из Мешико, – Теуантепек, или просто Холм Ягуара. Уж не знаю, кому взбрело в голову назвать холмом широкую полноводную реку и прилегающую к ней плоскую равнину, но, похоже, кроме меня, никто не замечал этого несоответствия.
Город находился на расстоянии всего пяти долгих прогонов от того места, где река впадала в великий Южный океан, что, естественно, привлекало жившие по соседству племена. Туда переселялись цогуэ, нешито, реже – гуаве и даже некоторые миштеки. Улицы Теуантепека поражали разнообразием лиц, оттенков кожи, одежд, а также акцентов и наречий. Правда, преобладал там все же народ Туч, так что большинство встречных отличались той же красотой и грациозностью, что и в Цаачиле.
В день прибытия, когда наш маленький отряд устало, но бодро ковылял по натянутому над рекой канатному мосту, Пожиратель Крови осипшим от усталости и дорожной пыли голосом произнес:
– Там дальше, в Теуантепеке, есть превосходные постоялые дворы.
– Бог с ними, с превосходными, уже нет сил идти, – откликнулся я. – Мы остановимся на первом попавшемся.
И в результате, не послушавшись старого вояку, мы, измотанные, изголодавшиеся, оборванные, грязные и вонючие, как жрецы, действительно ввалились в дверь первой попавшейся гостиницы на самом берегу реки.
Казалось бы, мелочь, но именно эта мелочь положила начало длинной цепи событий, прошедших через все последующие дни и дороги моей жизни, связав мою судьбу с судьбой Цьяньи и судьбами многих других людей, в том числе и столкнув меня с человеком, который так навсегда и останется для меня безымянным.
Так послушайте же, братья, с чего все это началось.
Когда все мы, включая рабов, вымылись, побывали в парилке, ополоснулись снова и переоделись в чистое, нам подали еду. Рабы ужинали в сумерках снаружи, на заднем дворе, а мне, Коцатлю и Пожирателю Крови накрыли в освещенной факелами, устланной циновками внутренней комнате. Мы жадно поглощали свежие лакомства приморского города: сырых устриц, розовых вареных креветок и здоровенную запеченную красную рыбину.
Утолив первый голод, я обратил внимание на красоту прислуживавшей за столом женщины и сразу вспомнил, что истосковался не только по свежей вкусной еде. К тому же я приметил кое-что необычное. Содержатель постоялого двора, толстый коротышка с жирной кожей, был явно из переселенцев, а женщина, которой он отдавал отрывистые приказания, несомненно, принадлежала к Бен Цаа: высокая и гибкая, с кожей, светившейся словно янтарь, по красоте не уступавшая Пела Ксила, супруге правителя сапотеков. Я просто не мог себе представить, чтобы она была женой хозяина. И поскольку эта красавица вряд ли была рождена рабыней или продана в рабство в собственной стране, я предположил, что какое-то злосчастье вынудило ее наняться на работу к грубому трактирщику.
Годы на редкость снисходительны к женщинам народа Туч, так что определить на глаз возраст любой из них, а уж тем паче такой красивой и грациозной, как эта служанка, – дело непростое. Знай я тогда, что у нее уже есть дочь моего возраста, наверное, вряд ли стал бы с ней заговаривать. Впрочем, скорее всего, я воздержался бы от этого в любом случае, не сопровождайся наша трапеза, с легкой руки Пожирателя Крови, обильными возлияниями. В голове у меня зашумело, и когда красавица подошла к нам в очередной раз, я поднял на нее глаза и спросил:
– Как так вышло, что женщина Бен Цаа работает на неотесанного чужака?
Она быстро огляделась по сторонам и, убедившись, что хозяина поблизости нет, опустилась на колени, прошептав мне на ухо вместо ответа вопрос, причем такой, который я меньше всего ожидал от нее услышать:
– Не желает ли молодой господин почтека женщину на ночь?
Должно быть, я от удивления вытаращил глаза, потому что щеки ее покраснели, как лепестки бархатцев, и красавица потупила взгляд.
– У хозяина найдется для тебя маатиме, но самая обычная, таких полно повсюду, до самого побережья. Позволь мне, молодой господин, вместо этого предложить себя. Меня зовут Джай Беле, что по-вашему означает Огненный Цветок.
Должно быть, я все еще продолжал таращиться на нее в изумлении, ибо служанка, не отводя взора, сказала:
– Может, я тоже со временем стану маатиме, продающей себя за деньги, но пока до этого еще не дошло. Сегодня я впервые с того дня, как умер мой муж, предлагаю себя мужчине, тем более чужеземцу...
Ее смущение и искренность настолько меня тронули, что я, заикаясь, пробормотал:
– Я... был бы... очень рад...
Джай Беле снова торопливо огляделась по сторонам.
– Не говори ничего хозяину. Он отбирает у своих женщин большую часть денег, получаемых с постояльцев, и меня могут побить, если узнают, что я договорилась с тобой сама. Когда стемнеет, я буду дожидаться снаружи. Мы отправимся ко мне домой.
В это время в помещение с суровым и важным видом вошел хозяин, и она, собрав тарелки, удалилась. Пожиратель Крови, слышавший наш разговор, посмотрел на меня искоса и иронически заметил:
– За такие слова, да от такой женщины, не жалко и боба какао. Но я готов оторвать себе яйцо, если это не вранье!
Тем временем хозяин постоялого двора, улыбаясь и довольно потирая жирные руки, подошел к нам и поинтересовался, не желаем ли мы получить что-нибудь сладенькое еще и в постель. Я отказался, а вот Пожиратель Крови, посмотрев на меня, с усмешкой заявил:
– Ну что ж, клянусь всеми богами, я попробую твое угощение. Подашь двойную порцию, чтобы и другу хватило. – Он ткнул в меня пальцем. – Пришлешь обеих женщин ко мне в комнату. Да смотри выбери самых лакомых, какие только у тебя есть.
– Господин будет доволен. Желаю ему приятного аппетита, – пробормотал с масленой улыбкой трактирщик и торопливо ушел.
Пожиратель Крови воззрился на меня с раздражением.
– Вижу, что ты, дурачок, вконец разомлел от счастья. Да это же обычная уловка, какими пользуются женщины определенного сорта. Ручаюсь, что, заявившись к ней домой, ты застанешь там также и ее мужа, а вдобавок еще парочку здоровенных рыбаков, очень довольных тем, что на их крючок попалась этакая рыбка. Они ограбят тебя и разделают, как тортилью.
– Было бы жаль, если бы наше путешествие так нелепо оборвалось в Теуантепеке, – робко заметил Коцатль.
Но я ни в какую не желал никого слушать. Мне так хотелось верить, что эта женщина – как раз та, о какой я мечтал, но не смог найти в Цаачиле, – вовсе не продажная, a, наоборот, целомудренная, хотя бы в каком-то смысле. Пусть даже, как она намекнула, я стану первым из ее платных любовников, но ведь все равно же первым! Правда, несмотря на то что я почти потерял голову от выпивки и вожделения, у меня все-таки хватило ума, когда мы встретились у гостиницы, первым делом спросить:
– А почему ты выбрала именно меня?
– Потому что ты молод. И наверняка пока еще почти не имел дела с распутными женщинами, которые успели бы тебя испортить. И еще ты хорош собой. Конечно, не так красив, как мой муж, но вполне мог бы сойти за одного из Бен Цаа. Кроме того, ты человек состоятельный, который может позволить себе заплатить за удовольствие.
Некоторое время мы шли молча, а потом она уточнила:
– Ты ведь заплатишь мне, да?
– Конечно, – хрипло ответил я.
Язык мой распух от октли, а тепули набух от предвкушения.
– С кого-то же мне надо начинать, – заявила женщина спокойно и рассудительно. – Я рада, что начну именно с тебя, и очень хотела бы, чтобы и все другие оказались такими, как ты. Я бедная вдова, воспитывающая двух дочерей: по положению мы почти равны рабам, и моим девочкам никогда не найти приличных мужей из народа Туч. Знай я заранее, что уготовано им судьбой, так, наверное, перестала бы кормить малышек своим молоком, чтобы они никогда не выросли. Но теперь уже поздно. Чтобы выжить, я должна научиться торговать собой, да и девочкам со временем придется учиться тому же.
– Муж совсем ничего тебе не оставил? – не без труда удалось выговорить мне.
Джай Беле махнула рукой и печально сказала:
– Когда-то этот постоялый двор принадлежал нам. Но мой муж тяготился скучной жизнью трактирщика и постоянно отправлялся на поиски приключений – в надежде разбогатеть и избавиться от опостылевшего занятия. Он добывал порой удивительные диковины, но ничего по-настоящему ценного так и не нашел, а мы тем временем все глубже увязали в долгах. Путешествия – дорогое удовольствие, а выгоды они не приносили. Ну а чтобы раздобыть средства на свой последний поход, на который он возлагал огромные надежды, муж заложил постоялый двор.
Она пожала плечами.
– Но обратно он так и не вернулся. Сгинул, как человек, завлеченный в трясину обманными огоньками болотного духа Кстабаи. Это было четыре года назад.
– И постоялый двор достался тому торговцу, который давал твоему мужу средства под залог. Этому жирному коротышке! – пробормотал я.
– Да. Его зовут Вайай, он из народа цогуэ. Но это еще полбеды. Дело в том, что долг моего мужа оказался таким огромным, что даже стоимость постоялого двора его не покрыла. Наш бишосу – человек добрый и справедливый, но он признал требования Вайайя законными и не мог вынести другого решения, кроме как обязать меня отработать долг. Хорошо еще, что не тронули моих девочек. Они зарабатывают чем умеют – шитьем, вышиванием, стиркой, – но большинство людей, которые могут заплатить за такую работу, тоже имеют дочерей или собственных рабов, так что много этим не выручишь. А мне приходится трудиться с рассвета до заката бесплатно.
– И давно ты гнешь спину на этого Вайайя?
Она вздохнула:
– Почему-то наш долг никак не уменьшается. Я пошла бы даже на то, чтобы, пересилив отвращение, расплатиться с ним своим собственным телом, но он евнух.
Я хмыкнул, скорчив удивленную гримасу.
– Раньше Вайай был жрецом кого-то из богов своего племени и, как это делают многие из них, приведя себя в экстаз с помощью дурманящих грибов, отхватил свое мужское достоинство, чтобы возложить его на алтарь. Правда, парень тут же пожалел о содеянном, да так горько, что сложил с себя сан. Но не пропал, потому как к тому времени уже скопил – не иначе как отначил из подношений верующих – достаточно средств, чтобы заняться торговлей.
Я снова хмыкнул.
– Мы с дочками живем просто, но с каждым днем становится все труднее. Так что, если нам вообще суждено выжить... – Она распрямила плечи. – Я объяснила девочкам, чем мы должны будем заниматься. Но только на словах, а теперь покажу на своем примере. Вот мы и пришли.
Джай Беле провела меня через завешенную дерюгой дверь в хлипкую, сделанную из связанных жердей хижину, и мы оказались в единственной комнатушке с утрамбованным земляным полом, убого обставленной и освещенной одной лишь фитильной лампой, заправленной рыбьим жиром. Я разглядел только покрытый стеганым одеялом топчан, слабо светившиеся угли жаровни да несколько предметов женской одежды, висевших на стволах молодых деревьев, образовывавших стены хижины.
– Мои дочки, – сказала хозяйка, указав на двух девушек, стоявших прислонившись спиной к стене.
Я ожидал увидеть двух маленьких чумазых девчушек, которые со страхом уставятся на приведенного матерью в дом незнакомца, но оказалось, что одна из дочек примерно моих лет, а ростом не уступает матери, с которой схожа и лицом, и фигурой. Другая девушка, тоже красавица, была года на три моложе. Обе уставились на меня с любопытством. Я, мягко говоря, был удивлен, но исполнил перед ними залихватский жест целования земли и чуть-чуть не грохнулся оземь, хорошо что младшая успела меня подхватить.
Она невольно хихикнула, и я тоже засмеялся в ответ, но тут же замер в растерянности. Я уже говорил, что возраст женщины из племени сапотеков определить не просто, этой девушке было всего лет семнадцать, не больше, но ее черные как смоль волосы расцвечивала, подобно молнии, пронзившей полночь, седая прядь, зачесанная назад.
– Когда она еще ползала на четвереньках, ее, вот сюда, укусил скорпион, – пояснила, заметив мой взгляд, Джай Беле. – Бедняжка тогда чуть не умерла и хоть потом и поправилась, но волосы в месте укуса так и растут седыми.
– Она... они обе такие же красивые, как и ты, – учтиво пробормотал я.
Но, должно быть, хозяйка заметила, как я ужаснулся, поняв, что эта женщина годится мне в матери. Во всяком случае, она бросила на меня обеспокоенный, чуть ли не испуганный взгляд и сказала:
– Нет, пожалуйста, даже не думай о том, чтобы взять одну из них вместо меня.
После этого Джай Беле стащила блузу через голову и моментально покраснела, да так сильно, что краска залила даже ее обнаженную грудь.
– Пожалуйста, молодой господин! Я ведь предлагала только себя. Дочкам пока еще рано...
Видимо, приняв мое замешательство за сомнение, она быстро сбросила на пол юбку и нижнее белье и теперь стояла передо мной и своими дочерями обнаженная.
Я нерешительно посмотрел на них: глаза у обеих расширились, наверняка девочки были потрясены не меньше моего. Но Джай Беле, похоже, вообразила, что я сравниваю образцы имеющегося в наличии товара.
– Пожалуйста, – взмолилась она. – Не трогай их. Лучше возьми меня.
С этими словами женщина увлекла меня, слишком ошеломленного, чтобы сопротивляться, за собой на топчан, задрала накидку и потянула за мою набедренную повязку.
– Хозяин гостиницы потребовал бы за маатиме пять бобов какао, из которых два оставил бы себе, – задыхаясь, произнесла она, – поэтому я прошу только три. Разве это не справедливая цена?
Ответить я не мог, поскольку растерялся невероятно. Только представьте: мы оба голые, девушки таращатся на нас так, словно не в силах оторвать от этого зрелища глаз, а их мать пытается завалить меня на себя. Вероятно, девушки знали, как выглядит тело их матери, и, возможно, даже видели возбужденный мужской член, но едва ли когда-нибудь становились свидетельницами совокупления.
– Женщина! – вскричал я, хоть и был пьян. – Здесь же твои дочери! Вели им уйти или хотя бы погаси лампу...
– Пусть видят! – почти выкрикнула она. – Пусть знают, чем им предстоит заниматься!
Лицо Джай Беле было мокрым от слез, и до меня наконец дошло, что она была вовсе не такая уж распутная, как пыталась изобразить. Я скривился, резко взмахнул рукой, и правильно понявшие мой жест девушки с испуганным видом выбежали за дверь-занавеску. Но Джай Беле, словно не заметив этого и упиваясь своим унижением, крикнула снова:
– Пусть увидят, что им предстоит делать!
– Ты хочешь, чтобы и другие это увидели, женщина? – прорычал я. – Пусть тогда смотрят как следует!
Вместо того чтобы распластаться поверх нее, я перевернулся на спину и, приподняв, посадил ее сверху, нанизав на свой тепули. Джай Беле вздрогнула, но тут же обмякла и прильнула ко мне, хотя слезы ее продолжали капать на мою обнаженную грудь. Короче говоря, все произошло быстро и страстно. Она, несомненно, ощутила в себе излившуюся струю, но не отпрянула, как сделала бы всякая другая продажная женщина.
К тому времени собственное тело Джай Беле уже хотело удовлетворения, и я думаю, что, останься ее дочери в комнате, она не обратила бы внимания на то, какое впечатление производят на них наши телодвижения. Дойдя до высшей точки наслаждения, Джай Беле откинулась назад: ее набухшие соски торчали, длинные волосы мели мои ноги, а рот открылся в мяукающем стоне – подобные звуки издает котенок ягуара. Потом она снова рухнула на мою грудь, обмякнув так, что ее можно было бы принять за мертвую, когда бы не прерывистое дыхание.
Спустя некоторое время я пришел в себя, а поскольку за время соития несколько протрезвел, то, повернувшись, приметил рядом, с другой стороны, еще одну голову. Огромные, широко раскрытые карие глаза за роскошными темными ресницами и очаровательное лицо одной из дочерей. Не знаю уж когда, но девушка вернулась в дом и теперь, опустившись на колени рядом с топчаном, внимательно меня рассматривала. Я накинул одеяло, прикрыв наготу – и свою, и ее все еще неподвижной матери.
– Ну шишаскарти... – произнесла дочка шепотом. Потом, увидев, что я не понимаю, она тихонько заговорила, виновато хихикая, на ломаном науатлъ: – Мы подсматривали сквозь щели в стене.
Я застонал от стыда и смущения: воспоминания об этом обжигают меня до сих пор.
Но тут девушка серьезно сказала:
– Я всегда думала, что это плохо. Но ваши лица были хорошие, вроде как довольные...
– Ничего плохого в этом нет, – рассудительным шепотом ответил я, хотя, как вы понимаете, настроение у меня было отнюдь не философское. – Просто гораздо лучше, когда ты занимаешься этим с человеком, которого любишь. И не на людях.
Девушка хотела было сказать что-то еще, но неожиданно ее желудок заурчал, да так громко, что заглушил слова. С пристыженным видом она отодвинулась, пытаясь притвориться, будто ничего не произошло.
Я воскликнул:
– Малышка, ты голодна?
– Малышка?! – Она обиженно тряхнула головой. – Да я почти твоя ровесница, чего, судя по тебе, вполне достаточно для... сам знаешь для чего. Нашел малышку!
Я растормошил ее сонную мать и спросил:
– Джай, когда твои дочери последний раз ели?
Она зашевелилась и покорно ответила:
– Мне разрешено кормиться объедками на постоялом дворе, но уносить с собой много не позволяют.
– И ты попросила всего три боба какао! – сказал я сердито.
Честно говоря, мне впору было самому запросить плату за публичное выступление или за выполнение роли наставника молодежи, но я нашарил свою отброшенную в сторону набедренную повязку и вытащил кошелек, который хранил зашитым в нее.
– Держи, – сказал я девушке и насыпал ей в ладони двадцать или тридцать бобов. – Сходите с сестрой купите еды. И растопки для очага. Берите все, что хотите, и столько, сколько сможете принести.
Она посмотрела на меня так, будто я наполнил ее ладони изумрудами. Затем порывисто наклонилась, поцеловала меня в щеку, вскочила и выбежала из дома. Джай Беле приподнялась на локте и посмотрела мне в лицо.
– Ты добр к нам, хотя я вела себя не лучшим образом. Пожалуйста, позволь мне быть нежнее к тебе сейчас.
– Ты дала мне то, что я пришел купить, – был мой ответ. – Я вовсе не пытаюсь купить твою любовь.
– Но я хочу подарить ее, – настаивала Джай Беле.
И она начала оказывать мне внимание способом, который народ Туч считает допустимым только среди своих.
Способ прекрасный, особенно если все действительно делается с любовью... и без свидетелей! К тому же Джай Беле была настолько привлекательна, что ни один мужчина не мог пресытиться ее ласками. Однако к тому времени, когда вернулись девушки, нагруженные съестными припасами – здоровенной ощипанной птицей, корзиной с овощами и многим другим, – мы уже встали и оделись. Весело щебеча, сестренки принялись разводить огонь, и младшая учтиво попросила мать и меня отобедать с ними.
Джай Беле сказала девушкам, что мы оба поели в гостинице. И добавила, что сейчас она проводит гостя обратно и найдет себе какое-нибудь дело, чтобы заняться им в оставшееся до рассвета время. Женщина пояснила дочкам, что если ляжет, то непременно проспит рассвет. Я пожелал девушкам доброй ночи, и мы оставили их, насколько я понял, наедине с первой приличной трапезой за последние четыре года. Когда мы шли обратно рука в руке по улицам и проулкам, казавшимся мне темнее, чем раньше, я все думал об изголодавшихся девушках, об их овдовевшей и впавшей в отчаяние матери, о жадном кредиторе цогуэ... А потом неожиданно для себя спросил:
– А не продашь ли ты мне свой дом, Джай Беле?
– Что? – Женщина настолько удивилась, что наши руки разъединились. – Эту развалюху? Зачем она тебе?
– Разумеется, чтобы перестроить ее во что-нибудь получше. Если я продолжу заниматься торговлей, то наверняка стану бывать здесь снова и снова, а останавливаться в собственном доме уж всяко лучше, чем на переполненном постоялом дворе.
Моя довольно неуклюжая ложь рассмешила Джай Беле, однако она приняла игру и, сделав вид, будто поверила, спросила:
– А сами-то мы, в таком случае, где будем жить?
– В каком-нибудь более приличном месте. Я готов заплатить за то, чтобы вы могли жить по-человечески. И чтобы ни тебе, ни дочкам не пришлось торговать собой.
– Да ты хоть представляешь, во что это тебе обойдется?
– Думаю, да. И вот что, давай уладим это дело прямо сейчас. Вот и гостиница. Пожалуйста, зажги свет в той комнате, где мы обедали. И принеси письменные принадлежности – бумага и мел подойдут. Да, кстати, а где спальня этого жирного евнуха? Да не дрожи ты так, я не спятил. Во всяком случае, не больше, чем обычно.
Неуверенно улыбнувшись, она пошла выполнять мое поручение, а я сам тем временем, прихватив лампу, заявился прямиком в спальню трактирщика и разбудил его, как следует пнув по жирному заду.
– Вставай и пойдем со мной, – заявил я, когда Вайай вскочил, брызжа слюной от ярости и ничего не соображая спросонья. – Дело есть.
– Что за дела посреди ночи? Ты пьян. Уходи!
Мне пришлось основательно его встряхнуть и объяснить, что я трезв, как никогда, после чего трактирщик, которого я подталкивал в спину, натягивая на ходу накидку, поплелся-таки в комнату, где Джай Беле уже зажгла для нас свет. Когда я полувтолкнул, полувтащил жирного коротышку в помещение, женщина бочком попыталась ускользнуть, но я ее задержал.
– Нет, останься. Это касается нас троих. Толстяк, принеси-ка все бумаги, относящиеся к праву владения этим постоялым двором и долгу, который оставил прежний хозяин. Я намерен выкупить залог.
Оба уставились на меня почти одинаково изумленно, но Вайай опомнился первым и, еще пуще брызжа слюной, заорал:
– И ради этого ты поднял меня с постели посреди ночи? Хочешь купить мою гостиницу, самонадеянный щенок? Иди лучше, проспись. Я не собираюсь ее продавать.
– Продавать или не продавать можно собственность, а заведение пока не твое. Ты всего лишь держатель залога. Получишь долг с процентами, и все твои права на этом кончатся. А ну пошевеливайся!
По правде сказать, я использовал преимущество внезапности и взял трактирщика нахрапом, пока он спросонья еще не очухался. Но к тому времени, когда мы занялись колонками точек и флажков, обозначавших цифры, к хозяину уже вернулись хватка и хитрость, отличавшие этого человека в бытность его и жрецом, и менялой.
Мои господа, я не стану утомлять вас подробностями наших переговоров. Напомню лишь, что навык работы с цифрами я имел и в ведении счетов разбирался.
Выяснилось, что покойный путешественник и вправду взял в долг, как товарами, так и наличностью, солидную сумму, однако выкуп залога не потребовал бы чрезмерных расходов, когда бы ростовщик не использовал хитроумный способ начисления процентов на проценты. Всех цифр, какие там фигурировали, я не помню, а потому изложу вам дело в упрощенном виде. Предположим, если я одолжу кому-то сотню бобов какао на месяц с условием уплатить по истечении этого срока сто десять бобов, то за два месяца он вернет мне уже сто двадцать бобов, за три – сто тридцать, и так далее... А вот Вайай придумал гораздо хитрее: проценты за следующий месяц он начислял исходя не из основной суммы долга, а с учетом процентов за предыдущий. В результате, например, к концу второго месяца ему были должны уже не сто двадцать, а сто двадцать один боб. Эта разница могла бы показаться пустяковой, но она увеличивается с каждым месяцем, так что за длительный срок сумма получилась существенная.
Я потребовал сделать перерасчет с самого начала, с того момента, когда Вайай дал кредит под залог гостиницы.
– Аййа! – заверещал он, наверное, так же громко, как когда в бытность свою жрецом очнулся после навеянного грибами дурмана и понял, что натворил.
Но когда я предложил передать это дело на рассмотрение бишосу Теуантепека, он стиснул зубы и произвел полный перерасчет, причем под моим пристальным наблюдением. Было много других деталей, которые можно было оспорить, такие как расходы на содержание гостиницы и прибыль, полученную хитрецом за те четыре года, пока он ею управлял. Но наконец, когда уже наступило утро, мы пришли к соглашению относительно общей суммы, которая причиталась Вайайю, и я согласился выплатить ее в виде золотой пыли, обрезков меди и бобов какао. Но перед этим я сказал:
– Ты упустил одну маленькую деталь. Я должен тебе за размещение своего каравана.
– Ах, да! – оживился жирный старый мошенник. – Как благородно с твоей стороны, что ты сам об этом напомнил.
И прибавил к сумме выкупа плату за постой.
– И еще одна мелочь, – добавил я, сделав вид, будто только что вспомнил.
– Да?
Его рука с мелом замерла.
– Вычти жалованье, причитающееся женщине по имени Джай Беле за четыре года.
– Что?
Оба воззрились на меня: он – в изумлении, она – в восхищении.
– Жалованье захотела? – глумливо произнес толстяк. – Эта женщина была отдана мне как тлакотли...
– Если бы твои подсчеты были верны, ей не пришлось бы становиться рабыней. Подумай сам: не обмани ты бишосу, он присудил бы тебе разве что долю в этом постоялом дворе. А ты, мошенник, не только обманом завладел чужой собственностью, но и поработил свободную женщину. Это преступление.
– Хорошо, хорошо. Дай-ка я сосчитаю. Два боба какао в день...
– Это жалованье рабыни. А ты пользовался услугами бывшей владелицы этой гостиницы. Безусловно, она имеет право на жалованье свободной женщины, которое составит... двадцать бобов в день.
Услышав это, Вайай схватился за волосы и завыл.
– Ты чужак, – добавил я, – в Теуантепеке тебя едва терпят, а она как-никак из Бен Цаа. Если мы отправимся к правителю...
Он немедленно прекратил скулить и принялся судорожно писать, поливая бумагу потом. Но когда подсчитал все, взвыл еще пуще:
– Более двадцати девяти тысяч! Да столько бобов нет на всех кустах какао во всех Жарких Землях!
– А ты пересчитай все в перьях золотого порошка, – посоветовал я. – Глядишь, будет не так страшно.
– Разве? – проворчал он, следуя моей рекомендации. – Да ведь если я соглашусь выплатить ей это жалованье, у меня после всей этой сделки не останется даже на набедренную повязку. Если я вычту эту сумму, то получится, что ты заплатишь мне меньше половины изначальной ссуды!
Тут его голос сорвался на визг, а пот лил с негодяя так, словно он плавился.
– Правильно, – сказал я. – Это сходится с моими собственными подсчетами. В каком виде желаешь получить плату? Все золотом? Или медью?
Я потянулся к своей торбе.
– Это вымогательство! – возмутился Вайай. – Настоящий грабеж!
В моей котомке нашелся также и маленький обсидиановый нож, острие которого я и приставил к одутловатой физиономии мошенника, где-то между вторым и третьим подбородком.
– Слова правильные, – холодно произнес я, – но относятся они к тебе. Ты обманом завладел имуществом беззащитной вдовы и целых четыре года пользовался ее дармовым трудом, а она тем временем впала в полнейшую нищету. Цифры у тебя на руках, подсчеты ты делал сам, так что спорить тут не о чем. Я заплачу тебе сумму, которую ты наконец насчитал...
– Разорение! – заорал он. – Опустошение!
– Ты дашь мне расписку, подтверждающую, что полученная плата отныне и навсегда аннулирует все твои притязания на находившуюся в залоге собственность этой женщины. А потом на моих глазах порвешь старую закладную, подписанную ее покойным мужем. После чего заберешь свои пожитки и уберешься отсюда.
– А если я откажусь? – прохрипел Вайай, предприняв последнюю попытку сопротивления.
– Дело твое. Но тогда я, под угрозой вот этого самого ножа, отведу тебя к бишосу. За воровство и мошенничество тебя приговорят к удушению петлей, скрытой под цветочной гирляндой, ну а уж за порабощение свободной женщины... Я не местный и не знаю, какие пытки здесь в ходу.
Мерзавец тяжело осел и окончательно признал поражение.
– Убери нож. Давай рассчитываться. А ты принеси чистой бумаги! – рявкнул он Джай Беле, но тут же поморщился и сбавил тон: – Пожалуйста, моя госпожа, принеси бумагу, краски и камышинку для письма.
Разложив тряпицу, я отсчитал нужное количество набитых золотом перьев и медных пластинок, после чего в моей торбе почти ничего не осталось, и сказал:
– Напиши расписку на мое имя. На здешнем наречии меня зовут Цаа Найацу.
– Подходящее имя для злодея-погубителя, – проворчал он, выводя на бумаге символы. И, клянусь, орошая ее слезами.
Почувствовав на своем плече руку Джай Беле, я поднял на нее глаза. Женщина провела весь день в трудах, а теперь еще к этому добавилась и бессонная (не говоря уж обо всем прочем) ночь, но сейчас держала голову высоко. Ее прекрасные глаза сияли, и все лицо светилось.
– Это не займет много времени, – сказал я. – Сходи-ка ты пока за дочками. Пора им возвращаться домой.
Когда мои спутники проснулись и пришли на завтрак, Коцатль выглядел отдохнувшим и бодрым, а вот Пожиратель Крови – несколько уставшим. На завтрак он потребовал одни сырые яйца, а обслуживавшей его женщине велел:
– Позови мне вашего хозяина. Я ему должен десять бобов какао. – После чего он усмехнулся и добавил: – Распутник и транжира, вот кто я такой. В моем-то возрасте...
Она улыбнулась.
– Ты ничего не должен, мой господин. Развлечение за счет заведения.
Она ушла, а Пожиратель Крови ошеломленно вытаращился ей вслед:
– Что за чудеса? Ни один постоялый двор не предоставляет такие услуги бесплатно.
– Может, все-таки чудеса бывают, а, старый ворчун? Помнится, кто-то уверял, что меня ограбят, но я, как видишь, цел.
– По-моему, тут просто все с ума посходили – и ты, и она. Но здешний хозяин...
– С прошлой ночи эта женщина и есть хозяйка гостиницы.
Пожиратель Крови едва не поперхнулся. А второй раз он чуть не поперхнулся, когда завтрак ему принесла очаровательная юная девушка моих лет, а чашку с пенистым шоколадом подала еще более юная особа с серебристой, похожей на росчерк молнии прядью в угольно-черных волосах.
– Да что такое здесь случилось? – недоумевал Пожиратель Крови. – Мы заснули в задрипанной дыре, принадлежащей жирному ублюдку...
– И за ночь, – подхватил не менее изумленный Коцатль, – Микстли превратил ее в храм, полный богинь.
Наша компания осталась в гостинице на вторую ночь, и когда все стихло, Джай Беле проскользнула в мою комнату. Лучившаяся новообретенным счастьем, она казалась еще прекрасней, а наши объятия, на сей раз не связанные ни с нуждой, ни с отчаянием, ничем не отличались от акта истинной и взаимной любви.
Когда я и мои спутники ранним утром следующего дня взвалили на плечи свои тюки, все три хозяйки по очереди – и Джай Беле, и обе ее дочери – покрыли мое лицо влажными от слез поцелуями, сопровождая их словами сердечной благодарности. И я долго еще оглядывался, пока постоялый двор не пропал окончательно из виду, затерявшись среди множества других строений.
Я понятия не имел, когда смогу вернуться в эти края, но твердо знал, что заронил в стране сапотеков такие семена, что никогда уже не буду для этих людей, как и они для меня, чужим. Но вот чего я тогда не знал и чего даже не мог представить, так это того, какие удивительные плоды, плоды радости и горя, обретения и потерь, произрастут впоследствии из этих семян. Немало времени прошло до того дня, как мне довелось отведать первый из этих плодов, еще больше до того, как все они достигли зрелости, одного же из них я та и не вкусил целиком, добравшись только до горькой сердцевины.
* * *
Как вы знаете, почтенные братья, землю, именуемую ныне Новой Испанией, с обеих сторон омывает великое море, которое простирается от побережья до горизонта. Поскольку оба морских побережья лежат почти прямо к западу и: востоку от Теночтитлана, мы, мешикатль, называем их Boсточным и Западным океанами. Но вблизи Теуантепека caм массив земли изгибается к востоку, и там эти воды называются Северным и Южным океанами, разделенными небольшой полоской суши узеньким перешейком. Правда, слово «узенький» в данном случае не означает, что человек может стоять между океанами и плевать в тот, в который ему заблагорассудится. В самом узком месте ширина перешейка составит примерно пятьдесят долгих прогонов, что соответствует десяти дням пути. Правда, пути не особо утомительного, ибо он пролегает по равнине.
Однако в тот раз мы не пересекали перешеек от одного побережья к другому, а двигались на восток, через долины, невесть за что прозванные Холмом Ягуара. Южный океан при этом все время находился не так уж и далеко, по правую руку от нас, хотя с тропы виден не был. Близость моря сказывалась в том, что над нашими головами чаще парили чайки, чем стервятники. Если не считать царившего в этих низинах гнетущего зноя, наш путь был легким, даже однообразным. Смотреть, кроме пожухлой травы да чахлого серого кустарника, было не на что, зато не встречалось и препятствий. Свежую дичь – кроликов, броненосцев и игуан – удавалось добывать без труда, а погода вполне подходила для ночных стоянок. Поэтому мы ни разу не заночевали ни в одной из деревень племени миксе, по землям которого проходили.
У меня были все основания спешить к цели нашего путешествия, землям майя, где я собирался наконец начать обменивать наши товары на более ценные, чтобы сбыть их потом в Теночтитлане. Конечно, мои партнеры знали, что я потратился в стране сапотеков, но я не посвящал их в подробности и не сообщал, сколько чего израсходовал. До сих пор мне удалось совершить, да и то уже давно, только одну выгодную сделку: продать раба Четвертого его же собственной родне. Две сделки, заключенные после этого – покупка гобелена Чимальи ради сладкой мести и выкуп постоялого двора в порыве благородства, – обогащения явно не сулили. Неудивительно, что меня не слишком тянуло распространяться на сей счет: пока я отнюдь не показал себя настоящим, ловким и сообразительным, почтека.
После нескольких дней быстрого, легкого пути по серовато-коричневым равнинам мы увидели, как слева от нас начинает подниматься бледная голубизна гор. По мере приближения горы вздымались все выше, одновременно меняя цвет с голубоватого на темно-зеленый. Скоро дорога снова пошла на подъем, но на сей раз уже сквозь густую поросль пиний, кедров и можжевельника. Нам стали попадаться кресты, издавна почитавшиеся как священные символы некоторыми народами дальнего юга.
Да, мои господа, с виду их крест практически ничем не отличался от вашего, христианского. Как и ваш, этот крест чуть длиннее в высоту, чем в ширину; единственное различие заключалось в том, что верхушка и боковины его имели по концам утолщение, вроде листа клевера. Эти народы чтили крест, ибо полагали, что в нем зримо воплощалось мироустройство: четыре стороны света и центр. Всякий раз, встретив в безлюдной местности крест высотой до пояса, мы знали, что он не требует: «Поклонитесь!», но призывает нас: «Возрадуйтесь!», ибо помимо всего прочего означает, что где-то рядом есть источник свежей пресной воды.
Горы вздымались все выше и круче, пока не стали совсем уж труднопреодолимыми. Но мы к тому времени были опытными скалолазами, которых ничего не пугало, если не считать того, что вместо обычной для таких высот прохлады нам пришлось столкнуться с лютой стужей. Хотя мы и забрели далеко на юг, стояла середина зимы, и в тот год бог Тацитль, покровитель самых коротких дней в году, отнесся к нам исключительно сурово.
Мы натянули всю одежду, какая только у нас была, а ноги под сандалиями обмотали тряпками, однако колючие обсидиановые ветра продували нас насквозь, а на самых высоких участках еще швыряли нам в лица жесткий, кусачий снег. Хорошо еще, что по пути то и дело попадались пинии: мы собирали смолу, вываривали ее, чтобы она не была такой едкой, и получали клейкую черную окситль, водоотталкивающую и прекрасно защищавшую от холода. Потом мы раздевались донага, обмазывали все тело окситль и снова закутывались в свои одежки. Из-за этой смолы наши тела и лица, за исключением участков вокруг глаз и губ, были черны, как у слепого бога Итцколикуи.
Путь наш пролегал через страну чиапа. Когда мы начали натыкаться на их разбросанные здесь и там горные селения, оказалось, что местные жители взирают на нас не без некоторого удивления, ибо сами чиапа не используют черный окситль. Обычным средством защиты от холода у них служит жир ягуара, кугуара или тапира. Другое дело, что эти люди от природы были едва ли не такими же темными, как мы, вымазавшись смолой. Конечно, кожа их не была совсем уж черной, но имела самый темный оттенок какао, какой мне случалось видеть среди племен Сего Мира. Согласно их собственному преданию, предки чиапа явились откуда-то с далекого юга, и цвет их кожи, похоже, подтверждал эту легенду. Видимо, чиапа унаследовали его от давних пращуров, которых опаляло куда более жаркое солнце.
Мы сами дорого заплатили бы за то, чтобы нас хотя бы коснулись несущие живительное тепло лучи, но об этом даже не приходилось мечтать. Когда наш путь пролегал по укрытым от ветра низинам, мы просто в отупении брели вперед, поеживаясь от холода, но на перевалах, проходивших по расщелинам, нам приходилось сталкиваться с резким, пробиравшим до костей ветром. Если же перевала как такового не было и нам приходилось карабкаться до самого гребня, то там, наверху, вдобавок к жгучему ветру мы еще то утопали в снегу, то скользили по раскисающей под ногами слякоти. Нелегко приходилось всем, но раба Десятого помимо всех этих бед еще и поразил какой-то недуг.
Он ни на что не жаловался и никогда не отставал, поэтому мы даже не подозревали, что он плохо себя чувствует, пока однажды утром бедолага, словно получив в спину толчок тяжеленной длани, не упал на колени под тяжестью своего вьюка.
Не желая поддаваться слабости, он попытался подняться, но не смог и рухнул ничком, растянувшись во весь рост. Бросившись к нему, мы развязали лямки, освободили Десятого от тяжести вьюка, перевернули на спину, и тут выяснилось, что у него жар. Да такой сильный, что окситль, которым было смазано все его тело, превратился в сухую корку. Коцатль заботливо спросил раба, что именно у него болит. Тот отвечал, что голова его словно расколота ударом макуауитля, тело как будто в огне, а каждый сустав ломит, но в остальном с ним все в порядке.
Я поинтересовался, не ел ли он что-нибудь необычное и не укусила ли его какая-либо ядовитая тварь, но в ответ услышал, что питался Десятый вместе со всеми нами, а единственным, кто его укусил, был всего-навсего безобидный кролик. Восемь дней назад Десятый попытался поймать зверька, чтобы сделать посытнее нашу вечернюю похлебку, и совсем было уже его сцапал, но тот тяпнул охотника за руку и вырвался на свободу. Раб показал мне отметину от укуса, но тут же откатился от меня, и его вырвало.
И мне, и Коцатлю, и Пожирателю Крови было особенно жаль, что это несчастье приключилось именно с Десятым – самым неутомимым, бодрым, жизнерадостным и безотказным из всех наших рабов. Он храбро вел себя в истории с разбойниками, всегда сам вызывался на самую трудную работу, был наиболее сильным среди носильщиков, не считая верзилы Четвертого (после того как последнего выкупили родные, Десятый нес самый тяжелый вьюк). Я уж молчу о вонючей заскорузлой шкуре, которую Пожиратель Крови ни в какую не хотел выбрасывать.
Мы устроили привал и отдыхали до тех пор, пока Десятый сам, первым, не поднялся на ноги. Я потрогал его лоб: лихорадка, похоже, отступила.
– Слушай, – промолвил я, присматриваясь к темно-коричневому лицу раба, – до меня только сейчас дошло. Ты ведь здешний, верно? Чиапа?
– Да, хозяин, – ответил он слабым голосом. – Я родом из нашей столицы, города Чиапан. Вот почему мне хочется попасть туда поскорее. Я надеюсь, что вы будете так добры, что продадите меня родным.
С этими словами он взвалил тюк на плечи, закрепил на лбу лямку, и мы все продолжили путь. К вечеру, однако, беднягу стало шатать так сильно, что на него жалко было смотреть. Несмотря на это, Десятый старался выдерживать темп и отказывался от всех предложений сделать привал или облегчить его ношу. Он ни в какую не соглашался снять тюк, пока мы не нашли укрытую от ветра и помеченную указывавшим на близость родника крестом долину, где и разбили лагерь.
– Мы уже давненько не охотились, да и собаки все съедены, – сказал Пожиратель Крови. – А между тем Десятому необходима питательная свежая пища, а не пустые бобы да кашица атоли. Пусть-ка Третий и Шестой займутся высеканием огня: глядишь, разожгут костер как раз к тому времени, когда я что-нибудь добуду.
Найдя гибкий зеленый ивовый прут, он согнул его в петлю, привязал к ней кусок протертой почти до дыр ткани и с этим подобием сачка отправился попытать счастья к ручью. Вернулся старый воин довольно скоро и со словами: «Они были такими вялыми от холода, что и Коцатль сумел бы их поймать» – вывалил целую кучу серебристых рыбешек. Каждая, правда, была не длиннее пяди и не толще пальца, но зато их было так много, что вполне хватило бы наполнить котел. Другое дело, что я усомнился, стоит ли вообще варить эту рыбешку в нашем котле, о чем и не преминул сообщить Пожирателю Крови.
Тот жестом отмел мои возражения.
– Ну мелочь, и что с того? Пусть некрасивая, зато вкусная.
– Это не настоящая рыба! – пожаловался Коцатль. – У каждой рыбины по четыре глаза!
– Да, это непростые рыбешки, очень хитрые. Скользят по самой поверхности воды и одновременно высматривают верхней парой глаз насекомых, а нижней – всяких донных рачков. Удивительная жизнеспособность! Надеюсь, они поделятся ею с нашим беднягой Десятым.
Однако, похоже, ужин из свежей рыбы только отнял у нашего больного сон, который был ему так необходим. Я сам просыпался той ночью несколько раз и слышал, как он беспокойно ворочался, кашлял, сплевывал и бессвязно бормотал. Пару раз мне удалось разобрать какое-то странное слово – «бинкицака» или что-то в этом роде.
Утром я отвел Пожирателя Крови в сторонку и поинтересовался, не знает ли он, что это может означать.
– Это как раз одно из немногих иностранных слов, которые я знаю, – сказал он гордо, словно оказывая тем самым чужому наречию великую честь. – Бинкицака – это полулюди-полуживотные, обитающие высоко в горах. Мне рассказывали, что так называются безобразные и злобные отпрыски женщин, имевших противоестественные сношения с ягуарами, обезьянами или другим зверьем. Если вдруг в ясную погоду в горах слышится что-то похожее на гром, считается, что это бинкицака вытворяют свои каверзы. Наверняка на самом деле это просто грохот оползней или камнепадов, но ты же знаешь, насколько невежественны здешние варвары. А почему ты спросил? Слышал странные звуки?
– Нет, просто это слово выкрикивал Десятый во сне. Бредил, наверное. Боюсь, он болен серьезней, чем мы предполагали.
Так что в этот день мы, невзирая на протесты больного, отобрали у него весь груз и распределили между собой, оставив Десятому только львиную шкуру. Без ноши он шел бойко, не отставая, однако я видел, что время от времени беднягу пробирал озноб и он судорожно пытался замотать старую, стоявшую колом шкуру поверх всех тех одежд, в которые уже был закутан. Потом озноб отпускал Десятого, сменяясь лихорадочным жаром, и тогда он распахивал одежду, подставляя грудь холодному горному воздуху. Дыхание больного сопровождалось хриплым бульканьем, а во время частых приступов кашля он отхаркивал вонючую мокроту. Между тем мы взобрались на очередную гору, но, оказавшись на вершине, неожиданно обнаружили, что дальше пути нет. Мы находились на краю огромного, простиравшегося так далеко на юг и на север, что края его терялись из виду, каньона с самыми крутыми стенами, какие мне приходилось видеть. Создавалось впечатление, будто какой-то разъяренный бог, размахнувшись изо всей своей божественной силы, обрушил с неба на горы свой макуауитль. То было захватывающее дух зрелище – впечатляюще прекрасное и одновременно пугающее. Хотя на вершине, где мы стояли, дул холодный ветер, в каньон он, очевидно, не проникал, ибо ближние, почти отвесные скалы казались покрытыми ковром из цветов. На самом деле то были цветущие деревья, кустарники и горные луга. Сверху, с такого расстояния, далекая река выглядела серебристой нитью.
Не отважившись на головокружительный спуск навстречу всему этому великолепию, мы двинулись по ободу каньона на юг. Постепенно тропинка пошла под уклон и вечером вывела нас к той самой серебристой нити, оказавшейся полноводной, в добрых сто человеческих шагов шириной рекой. Впоследствии я узнал, что это была Сачьяпа – самая широкая, глубокая и быстрая река Сего Мира. Да и каньон, прорезанный сквозь горы Чиапа, является единственным в своем роде: он имеет пять долгих прогонов в длину, а в самом глубоком месте – почти половину долгого прогона в глубину.
По прошествии некоторого времени мы спустились на плато, где ветер был не столь резок, а воздух куда теплее, и добрались до убогой деревеньки, никак не соответствовавшей своему звучному названию Тоцтлан. Из угощения нам смогли предложить лишь вареную сову, такую гадость, что меня и сейчас мутит при одном только воспоминании. Зато в Тоцтлане имелась хижина, достаточно большая, чтобы мы все впервые за несколько ночей смогли заночевать под крышей, а среди местных жителей нашелся знахарь.
– Я всего лишь травник, – виновато сказал он на ломаном науатлъ, осмотрев Десятого. – В моих силах было лишь дать больному снадобье для прочистки желудка. Но завтра вы доберетесь до Чиапана и там найдете много известных «прощупывателей пульса».
Я понятия не имел, кто такие эти «прощупыватели» и чем они, собственно говоря, известны, но мне оставалось лишь надеяться, что от них будет больше толку, чем от деревенского травника. До Чиапана Десятый не дошел: ноги его подкосились, и дальше нам пришлось по очереди тащить беднягу на той самой кугуаровой шкуре, которую он так долго нес. Все это время больной корчился в судорогах и в перерывах между приступами кашля жаловался на то, что несколько бинкицака оседлали его грудь и не дают дышать.
– А одна из этих тварей вдобавок еще и гложет меня, – простонал он. – Видите?
Десятый протянул руку, показывая то самое место, куда его тяпнул безобидный кролик, но крохотная ранка почему-то за прошедшее время не только не затянулась, но превратилась в нагноившуюся язву. Мы, разумеется, пытались объяснить страдальцу, что никто на нем не сидит, а дышится ему тяжело из-за того, что в горах разреженный воздух. Нам и самим было трудновато дышать, поэтому приходилось часто меняться. Тащить носилки долго ни у кого не было сил.
Чиапан, о котором так много говорилось, с виду ничуть не походил не только на столицу, но вообще на город: всего лишь очередная, расположенная на берегу притока реки Сачьяпы деревня, разве что малость побольше прочих. Правда, здесь помимо обычных лачуг из жердей имелись несколько бревенчатых строений и даже осыпающиеся остатки двух старых пирамид.
Наш маленький отряд вступил в Чиапан, шатаясь от усталости и призывая целителя. Доброжелательный прохожий, с сочувствием отнесшийся к нашим настойчивым призывам, остановился и, едва бросив взгляд на Десятого, воскликнул: «Макобу!» Затем он выкрикнул на своем языке что-то такое, отчего двое или трое других прохожих мигом сорвались с места, а сам, жестом поманив нас за собой, рысцой устремился к жилищу лекаря, который, как мы поняли по другим жестам, немного владел языком науатлъ.
К тому времени, когда мы туда добрались, нас уже сопровождала целая толпа возбужденно тараторивших местных жителей. По-видимому, у чиапа в отличие от мешикатль совершенно не было индивидуальных имен: они, как и вы, испанцы, использовали родовое имя, остающееся неизменным у всех поколений одной и той же семьи. Раб, которого мы прозвали Десятым, происходил из семьи Макобу из Чиапана; прохожий, узнав его, сообщил другим, а уж те поспешили оповестить близких о нежданном возвращении пропавшего родича.
К сожалению, Десятый был сейчас не в состоянии узнать хоть кого-нибудь из других членов семьи Макобу, которые окружили нас, а лекарь (хотя явно довольный тем, что у его двери собралась такая шумная толпа) не мог запустить внутрь всех желающих. Когда мы четверо положили больного на земляной пол, немолодой целитель приказал, чтобы в хижине не осталось никого, кроме его самого, старой карги – его жены, являвшейся одновременно и его помощницей, самого недужного и меня. Мне он намеревался в процессе лечения объяснить, в чем оно заключается. Представившись как целитель Мааш, он на ломаном науатлъ изложил мне суть своего лечебного метода.
Держа в руке запястье Десятого (он же Макобу), лекарь одно за другим выкрикивал имена божеств, как добрых, так и злых, почитаемых в стране чиапа. Он объяснил мне, что якобы сердце больного при упоминании имени того бога, который наслал на него недуг, начинает биться сильнее, пульс учащается, и становится ясно, какому богу необходимо принести жертву, чтобы снять порчу. Ну а заодно и какие снадобья использовать для лечения.
Представьте картину: Десятый, исхудавший, с закрытыми глазами, неподвижно лежал навзничь на шкуре кугуара, в то время как старый целитель держал больного за запястье, наклонившись над ним и выкрикивая тому в ухо:
– Какал, светлый бог!
После паузы, необходимой, чтобы проверить пульс, следовало:
– Титик, темный бог!
Кого только целитель не называл: тут были и Антун, бог жизни, и Хачьяком, бог могущества, и Tea, богиня любви, и множество других богов и богинь чиапа, имен которых я не запомнил. Однако в конце концов абсолютно измотанный старик выпрямился и, признавая неудачу, сказал:
– Пульс настолько слаб, что я не смог заметить, чтобы он откликнулся на какое-либо имя.
И тут Десятый, не открывая глаз, прохрипел:
– Меня укусил бинкицака.
– Вот оно что! – воскликнул, приободрившись, лекарь Мааш. – Мне и в голову не приходило, что это кто-то из низших духов. А ведь верно, вот и рана. След укуса.
– Прошу прощения, господин целитель, – осмелился подать голос я. – Это был никакой не бинкицака. Его укусил кролик.
Врач поднял голову и посмотрел на меня с презрением.
– Молодой человек, я держал больного за запястье, когда он произнес слово «бинкицака», и мне ли не распознать, как изменился при этом пульс. Женщина!
Я удивленно моргнул, но целитель, как оказалось, обращался к своей жене. Они поговорили на своем языке, после чего лекарь объяснил мне, что у него возникла необходимость посоветоваться со специалистом по низшим духам, так что он посылает жену за лекарем Каме.
Старуха торопливо вышла из хижины, расталкивая локтями столпившихся вокруг зевак, любопытно вытягивавших шеи, и очень скоро к нам присоединился еще один пожилой «прощупыватель пульса». Целители Каме и Мааш совещались и что-то бормотали, потом по очереди держали вялую руку Десятого за запястье, громко выкрикивая ему в ухо: «Бинкицака!», снова обменивались мнениями. Наконец они согласно кивнули друг другу, и лекарь Каме отдал очередное распоряжение старухе. Она снова поспешно удалилась, а целитель Мааш, обращаясь ко мне, сказал:
– Бинкицака по своей природе наполовину звери, а потому не понимают смысла ритуалов, и умилостивить такую тварь жертвоприношением невозможно. А поскольку случай не терпит отлагательства, мы с моим товарищем по ремеслу решились на крайнюю меру – выжигание недуга. Мы послали за Плитой Солнца, самым священным сокровищем нашего народа.
Жена целителя вернулась в сопровождении двух мужчин, которые несли квадратную каменную плиту, на первый взгляд самую обычную. Но потом я увидел, что сверху на ней имелась жадеитовая инкрустация в форме креста. Да, изображение было очень похоже на ваш христианский символ.
Крест делил камень на четыре части, в каждой из которых было просверлено сквозное отверстие со вставленным в него куском чипилотль, то есть кварца. Но обратите внимание, мои господа, это очень важно для понимания дальнейшего: каждый из этих кристаллов был отшлифован и отполирован так, что с обеих сторон над каждым сквозным отверстием выступала гладкая выпуклость в форме закругленной морской раковины.
Пока двое мужчин держали Плиту Солнца над обессиленным больным, старуха палкой проделала в соломенной крыше несколько дыр, впустив в помещение солнечные лучи, один из которых упал прямо на страдальца. Два лекаря подтянули шкуру кугуара, чтобы придать ей нужное положение относительно луча и Плиты Солнца, после чего произошло нечто необыкновенное. Я подался вперед, чтобы рассмотреть все получше. Следуя указаниям целителей, два человека, державшие тяжелую каменную плиту, наклонили ее так, чтобы солнце светило сквозь один из вставленных в отверстия кристаллов, и направили круглое светящееся пятнышко на руку больного, прямо на язву. Потом, перемещая камень взад-вперед, но удерживая при этом луч в кристалле, они добились такой силы света, что круглое пятно превратилось в крохотную яркую точку, нацеленную прямо на болячку. Два целителя удерживали неподвижно вялую руку, а два их помощника – на одном месте точку света, и – хотите верьте, хотите нет – над безобразной язвой вдруг поднялась струйка дыма. В следующий момент послышалось шипение и появился почти неразличимый в столь ярком свете язычок пламени. Лекари принялись шевелить рукой больного таким образом, чтобы сотворенное солнцем пламя гуляло по всей язве.
Потом один из них что-то промолвил, и люди, державшие камень, вынесли его из хижины. Старуха начала метлой поправлять солому на кровле, а лекарь Мааш сделал мне знак наклониться и посмотреть. Язва полностью и чисто прижглась, как будто это было сделано с помощью раскаленного медного прута. Я поздравил двух лекарей – искренне, поскольку ничего подобного никогда раньше не видел. И порадовался, что Десятый, видимо, не почувствовал боли, поскольку за все время процедуры не издал ни звука. Однако причина оказалась в другом.
– Как ни печально, но наши усилия были напрасны, – пояснил лекарь Мааш. – Больной умер. Возможно, мы спасли бы его, скажи ты нам вовремя про бинкицака, тогда не пришлось бы тратить столько времени на обращение к богам. – Тон его, это чувствовалось даже несмотря на то, что он плохо говорил на науатлъ, был в высшей степени язвительным. – Все вы одинаковы, когда требуется лечение: упрямо умалчиваете о самых важных симптомах. Считаете, что врач должен сперва догадаться о недуге, а уж потом лечить его, а то, мол, и платить ему не за что.
– Я буду рад заплатить за твое лечение, господин целитель, – промолвил я с не меньшей язвительностью, – только будь уж так добр, скажи мне, что же ты вылечил?
Наш обмен любезностями прервала маленькая сморщенная темнокожая женщина, которая, проскользнув в хижину, робко произнесла что-то на местном языке. Лекарь Мааш раздраженно перевел:
– Она предлагает заплатить за лечение сама, если ты согласишься продать ей тело вместо того, чтобы его съесть, как вы, мешикатль, обычно делаете с умершими рабами. Эта женщина – его мать.
Я скрипнул зубами и сказал:
– Пожалуйста, объясни ей, что мы, мешикатль, никогда такого не делаем. И я бесплатно отдам ей тело ее сына. Мне очень жаль, что мы не могли вернуть его родным живым.
Когда мои слова были переведены, удрученное горем лицо женщины слегка прояснилось. Потом она задала еще один вопрос.
– По нашему обычаю, – объяснил целитель, – покойника принято хоронить на том ложе, на котором он умер. Мать хотела бы купить у тебя эту вонючую шкуру горного льва.
– Она и так принадлежит ей, – зачем-то солгал я. – Это ее сын убил кугуара.
И тут я заставил целителя отработать вознаграждение: ему пришлось переводить мой подробнейший рассказ об охоте, вполне правдивый, если не считать одной маленькой детали – вместо Пожирателя Крови главным героем этой истории я сделал умершего раба, представив дело таким образом, будто Десятый отважно спас мне жизнь, рискуя своей собственной. К концу рассказа лицо бедной женщины светилось материнской гордостью.
Она сказала что-то еще, и по-прежнему пребывавший в дурном настроении лекарь перевел:
– Эта женщина говорит, что если ее сын был так предан молодому господину, то наверняка и ты сам хороший и достойный человек. Макобу перед тобой в вечном долгу.
Тут мать позвала еще четырех человек, поджидавших снаружи, скорее всего родственников Макобу, и они унесли Десятого на проклятой шкуре, от которой ему не суждено было избавиться даже после смерти. Я покинул хижину вслед за ними и обнаружил, что мои друзья подслушивали наш разговор. Коцатль шмыгал носом, а Пожиратель Крови саркастически заметил:
– Слов нет, все это было весьма благородно. Но не приходило ли тебе в голову, мой добрый молодой господин, что эта наша так называемая торговая экспедиция пока приносит ее участникам одни лишь убытки вместо прибыли?
– Мы только что приобрели друзей, – ответил я.
И это была правда. Семья Макобу, кстати весьма многочисленная, настояла на том, чтобы мы были их гостями во время нашего пребывания в Чиапане, и не скупилась на гостеприимство и похвалы. Чего бы мы ни пожелали, все предоставлялось нам бесплатно, как бесплатно отдал я родственникам тело умершего раба. Я думаю, что Пожиратель Крови, приняв ванну и хорошенько перекусив, первым делом попросил, чтобы ему оказала внимание одна из симпатичных кузин Десятого. Ко мне, во всяком случае, приставили весьма услужливую миловидную девушку. Но я в отличие от старого вояки попросил, чтобы Макобу нашли мне какого-нибудь жителя Чиапана, хорошо владеющего науатлъ. А когда такого человека привели, первое, о чем я спросил его, было:
– Скажи, а можно ли использовать кварцевые кристаллы вроде тех, что вставлены в Плиту Солнца, для разведения огня? Вместо того, чтобы добывать его трением?
– Ну конечно, – сказал он, удивившись моему вопросу. – Мы всегда использовали кристаллы именно для этой цели. Я не имею в виду те, что находятся в Плите Солнца, они служат исключительно для церемониальных целей. Может быть, ты заметил, что там они величиной с кулак? Прозрачные кристаллы такого размера встречаются в природе настолько редко, что жрецы, понятное дело, забирают их себе и объявляют священными. Но для разжигания огня годится любой осколок, нужно лишь придать ему надлежащую форму и отполировать. – С этими словами чиапа полез под накидку и достал из пояса своей набедренной повязки кристалл точно такой же формы, похожий на выпуклую с обеих сторон морскую раковину, но величиной не превышавший ноготь большого пальца. – Вряд ли стоит говорить, молодой господин, что разжечь огонь при помощи такого кристалла можно, только когда бог Какал направляет сквозь него свой солнечный луч. Но даже ночью у кристалла есть второе применение – можно пристально рассматривать сквозь него мелкие предметы. Хочешь попробовать?
Он объяснил мне, что кристалл следует поместить на нужном расстоянии между глазом и рассматриваемым предметом (им служила вышивка на кайме моей накидки), и я чуть было не подскочил, когда узор перед моими глазами увеличился, да настолько, что мне не составляло труда различать отдельные окрашенные нити.
– И откуда вы берете эти штуковины? – спросил я, стараясь, чтобы мой голос не звучал слишком уж заинтересованно.
– Кварца в наших горах сколько угодно, – откровенно признался чиапа. – Если кому-то посчастливится наткнуться на хороший прозрачный кусочек, он приберегает его, а потом привозит сюда, в Чиапан. Здесь живет семья Ксибалба, и только они знают секрет превращения грубого камня в эти полезные кристаллы и передают его из поколения в поколение.
– О, это не особо важный секрет, – сказал нынешний мастер Ксибалба. – Не то что знание магии или умение прорицать будущее.
Я пришел к нему в сопровождении переводчика, который нас и познакомил. Похоже, знаток зажигательных кристаллов действительно не видел в своем ремесле ничего особенного.
– Тут главное знать, как придать камню соответствующие изгибы, а потом просто запастись терпением, чтобы шлифовать да полировать каждый кристалл именно таким образом.
Я постарался сказать как можно равнодушней:
– Странно, что у нас в Теночтитлане никто из ремесленников до сих пор не догадался этим заняться.
На это переводчик заметил, что вряд ли кто-нибудь из мешикатль видел раньше Плиту Солнца, а потом перевел следующее замечание мастера Ксибалбы:
– Я сказал, молодой господин, что изготовление кристаллов – это не такой уж важный секрет, но вовсе не говорил, что этим может заняться кто угодно. Скопировать такой кристалл не так-то просто. Нужно, к примеру, знать, как правильно держать камень при огранке. Первым этому научился не кто иной, как мой давний предок Ксибалба.
Мастер произнес это с гордостью, и стало понятно, что пусть этот человек и не считает свое ремесло особенно важным, но фамильного секрета он не раскроет никому, кроме своих потомков. Это меня полностью устраивало: пусть Ксибалба остаются единственными хранителями тайны изготовления кристаллов, а я закуплю их в достаточном количестве.
И словно бы между прочим, не выказывая особого интереса, я пробормотал:
– Хм, думаю... Да, пожалуй, я мог бы продать некоторое количество этих забавных диковинок в Теночтитлане или в Тескоко. Вряд ли они, конечно, могут хоть на что-то сгодиться... разве что писцам, имеющим дело со сложными, мелкими деталями словесных символов...
Когда мои слова перевели мастеру, его глаза лукаво блеснули.
– Ну и сколько этих «забавных диковинок» может понадобиться молодому господину, не уверенному в том, что они хоть на что-то сгодятся?
Я тоже ухмыльнулся и отбросил притворство.
– Это зависит от того, сколько ты сможешь их предложить и за какую цену.
– Вот посмотри, это весь запас рабочего материала, которым я на сегодня располагаю.
Он махнул рукой, указывая на стену своей мастерской, от пола до потолка сплошь состоявшую из полок, на которых были разложены завернутые в хлопковые тряпицы необработанные кристаллы кварца. Все они от природы имели шестигранную форму, но различались по величине – от сустава пальца и до небольшого маисового початка.
– Теперь взгляни, сколько я заплатил за весь этот материал, – продолжил ремесленник, подавая мне бумагу с многочисленными столбцами цифр и символов. – Пока я производил в уме вычисления, он добавил: – Из этих запасов я могу изготовить шесть раз по двадцать обработанных кристаллов различных размеров.
– И сколько времени на это уйдет? – осведомился я.
– Один месяц.
– Всего двадцать дней? А я-то думал, что столько потребуется на обработку одного кристалла.
– Мы, Ксибалба, совершенствовали свое мастерство не одну вязанку лет. Кроме того, мне помогают семеро сыновей-подмастерьев. У меня есть еще и пять дочерей, но женщинам запрещено прикасаться к необработанным камням.
– Шесть раз по двадцать кристаллов, – вслух размышлял я. Кстати, такая система счета применялась только в провинции. – И сколько бы ты запросил за работу?
– Ты ведь уже видел цифру, – сказал он, указав на бумагу.
– Наверное, я что-то не так понял, – в недоумении обратился я к переводчику. – Разве он не сказал, что эту сумму сам заплатил за необработанные камни?
Переводчик кивнул, и я вновь сказал мастеру:
– Но в этом нет никакого смысла. Даже уличный торговец тортильями просит за выпечку больше, чем сам заплатил за маис.
И ремесленник, и переводчик в ответ лишь снисходительно улыбнулись и покачали головами.
– Мастер Ксибалба, – не унимался я, – я не против того, чтобы поторговаться, но не собираюсь воровать. Честно скажу, я готов заплатить тебе в восемь раз больше первоначальной цены, буду рад заплатить вшестеро больше и счастлив – заплатить вчетверо.
– Увы, мне придется тебе отказать.
– Во имя всех ваших богов, но почему?
– Ты был другом Макобу. Стало быть, ты – друг всех чиапа, в том числе и Ксибалба. И пожалуйста, не возражай. Иди, спокойно отдыхай, гости у нас в свое удовольствие, а я пока займусь делом. Возвращайся через месяц, обработанные кристаллы будут тебя ждать.
– Получается, что мы уже нажили целое состояние?! – возликовал Пожиратель Крови, вертя в руках образчик кристалла, который подарил мне мастер. – Дальше нам и идти-то незачем. Клянусь великим Уицилопочтли, дома ты сможешь продать эти штуковины за любую цену, какую запросишь!
– Очень может быть, – сказал я. – Но кристаллы нужно ждать еще месяц, а у нас полно товаров, которые можно тем временем продать. К тому же я обязательно хочу побывать в стране майя, у меня там есть и другой интерес помимо торговли.
– Может быть, кожа у здешних женщин и темная, – проворчал он, – но во многом другом они превосходят любых красоток майя.
– Старый развратник, неужели у тебя на уме одни только женщины?
– Ну пожалуйста, давайте пойдем дальше! – взмолился Коцатль, которого вопрос о женщинах не волновал вовсе. – Нельзя же проделать такой дальний путь и не увидеть джунгли.
– Не только женщины, – возразил мне Пожиратель Крови. – Еще и еда. Эти Макобу кормят нас на славу. А не забывай, что, потеряв Десятого, мы лишились и нашего единственного умелого повара.
– Давай, Коцатль, двинем дальше вдвоем, – предложил я. – Пусть этот ленивый старикашка, если ему угодно, остается здесь и ест от пуза.
Пожиратель Крови поворчал еще некоторое время, но я прекрасно знал, что его страсть к путешествиям ничуть не уступает всем прочим аппетитам. Вскоре старый воин отправился на рынок за вещами, которые, по его мнению, должны были понадобиться нам в джунглях. Я же тем временем еще раз сходил к мастеру Ксибалбе и предложил ему выбрать что-нибудь из наших товаров в задаток или в залог. Он снова вспомнил своих многочисленных отпрысков и с удовольствием выбрал для них соответствующее количество накидок, набедренных повязок, блуз и юбок. Такой выбор порадовал и меня, ибо эти товары занимали больше всего места, так что, избавившись от них, мы смогли освободить от вьюков сразу двух рабов. Я без труда продал обоих прямо в Чиапане, и их новые хозяева заплатили мне золотым порошком.
– А теперь давай снова сходим к этому лекарю, – сказал Пожиратель Крови. – Я-то сам давно защищен против змеиных укусов, но вот вам с мальчонкой это не помешает.
– Спасибо за заботу, – ответил я, – но только здешнему целителю Маашу нельзя доверить и лечение прыща на заднице.
Но старик не отставал.
– Джунгли просто кишат ядовитыми змеями. Вот наступишь на одну, так мигом пожалеешь, что поленился заглянуть в хижину лекаря Мааша. – Он начал загибать пальцы: – Есть желтая змея чин, коралловая змея науяка...
Коцатль побледнел, и я вспомнил, как один старый торговец в Теночтитлане рассказывал, что его однажды укусила в джунглях науяка. Чтобы спастись от смерти, ему пришлось собственноручно отрубить себе ступню.
Так что мы с Коцатлем все-таки отправились к целителю Маашу. Он показал нам по одному клыку каждой из ядовитых змей, не только тех, о которых упомянул Пожиратель Крови, но и еще трех или четырех. Каждым зубом он до крови по очереди кольнул наши языки.
– Во всех этих клыках, – пояснил целитель, – остались крохотные засохшие капельки яда. Не бойтесь, от них у вас возникнет легкая сыпь. Но она за несколько дней пройдет, а вот защита против укусов всех существующих на свете змей останется. Правда, тут есть одна тонкость. – Он ухмыльнулся. – С этого момента ваши собственные зубы станут такими же ядовитыми, как зубы змеи. Так что, если вздумаете кусаться, будьте осторожны.
* * *
Итак, мы покинули Чиапан, с трудом освободившись от настойчивого гостеприимства Макобу (особенно нас не хотели отпускать молодые кузины Десятого, о которых я уже упоминал), поклявшись, что в скором времени вернемся обратно и снова будем их гостями. Чтобы продолжить путь на восток, нам предстояло преодолеть еще один горный кряж, но к тому времени бог Тацитль уже сменил гнев на милость. Потеплело, установилась обычная для этих краев погода, и подъем, хотя и завел нас на такие вершины, где даже не рос лес, оказался не столь уж и трудным. За подъемом последовал довольно крутой спуск – от покрытых одними лишайниками скал вниз, туда, где начинались деревья. Сначала мы вступили в резко пахнувший хвоей лес, состоявший из сосен, кедров и кустов можжевельника. Но когда мы спустились пониже, эти деревья начали сменяться другими, в том числе и такими, каких я никогда прежде не видел. Лес становился все гуще, и все чаще и чаще стволы оплетали всевозможные лианы.
Я сразу понял, что в джунглях мое плохое зрение не помеха, ибо больших расстояний там просто не существовало. Невероятной формы деревья, губчатые грибы, плесень, плющ – все находилось в непосредственной близости, теснилось и обступало нас со всех сторон, почти не давая дышать. Балдахин листвы над головой походил на сплошной покров из зеленых облаков, под сенью которого даже в полдень царил зеленый сумрак. Все растущее здесь, даже лепестки цветов, сочилось чем-то теплым, влажным и клейким. Несмотря на сухой сезон, сам воздух джунглей был густым, влажным, и казалось, будто мы дышим туманом. Джунгли источали пряные, мускусные и гнилостные запахи перезревших плодов. Бурно разросшаяся поросль уходила корнями в толстый слой перегноя.
С верхушек деревьев до нас доносились вопли обезьян-ревунов и обезьян-пауков, а также трескучие крики возмущенных нашим вторжением попугаев; а вокруг, словно стрелы с разноцветным оперением, мелькали многочисленные яркие птахи. Воздух был полон ярких колибри размером не больше бабочки и причудливо окрашенных бабочек величиной с летучих мышей. В подлеске и в траве у нас под ногами что-то беспрерывно шуршало и шелестело: какие-то мелкие существа при нашем приближении торопливо убегали или уползали прочь. Возможно, среди них имелись и смертельно опасные змеи, но в большинстве своем то были безобидные ящерки итцан, бегавшие на задних лапах, древесные лягушки и пятнистые игуаны с гребнями на спине. Маленькие зверьки с лоснящимся коричневым мехом, они называются джалеб, выскакивали прямо из-под ног, а потом замирали и таращились на нас похожими на бусинки глазами. Появление людей пугало и более крупных и не таких симпатичных обитателей джунглей – громоздкого тапира, лохматую капибару, муравьеда, чьи лапы вооружены внушительными когтями, и даже аллигаторов и кайманов – этих грозных хищников стоит бояться лишь в воде, когда переходишь вброд речушки.
Для подавляющего большинства здешних обитателей мы представляли куда большую угрозу, чем они для нас. За время, проведенное в джунглях, мы благодаря метким выстрелам Пожирателя Крови постоянно ели свежее мясо джалеб, игуанов, капибар и тапиров. Вы спрашиваете, мои господа, съедобны ли эти звери? О, вполне. Мясо джалеб неотличимо от мяса опоссума, у игуаны оно белое и слоистое, словно у морского рака, которого вы называете омаром, капибара на вкус напоминает нежнейшую крольчатину, а мясо тапира очень похоже на свинину.
Единственным большим зверем, которого нам приходилось опасаться, был ягуар. В этих южных джунглях огромных кошек столько же, сколько во всех прочих землях, вместе взятых. Конечно, только очень старый или больной ягуар, голодный и не способный охотиться на более ловких существ, напал бы на взрослого человека. Но маленький Коцатль вполне мог показаться коту подходящей добычей, так что мы никогда не разрешали мальчику далеко от нас уходить. А когда мы гуськом шли через джунгли, Пожиратель Крови заставлял нас держать копья вертикально, наконечниками вверх, ибо излюбленный способ охоты ягуаров заключается в том, чтобы, развалившись на ветке, лениво дожидаться, пока внизу не появится ни о чем не подозревающая добыча.
В Чиапане Пожиратель Крови приобрел для нас два вида специальных приспособлений, без которых в джунглях просто не выжить. Во-первых, легкие, тонкие противомоскитные сетки, которыми мы частенько прикрывались не только по ночам, но и во время дневных переходов, настолько многочисленны и назойливы были летающие вокруг насекомые. Другой совершенно незаменимой вещью оказались подвесные койки под названием гише – сетки из тонкой веревки, сплетенные в форме бобового стручка; такую кровать можно было подвесить между двумя любыми соседними деревьями. Гише гораздо удобнее обычного тюфяка, и с того времени я непременно брал ее с собой во все путешествия, если путь пролегал по местности, где росли деревья.
Эти подвесные койки делали нас недоступными для большинства змей, а противомоскитные сетки защищали от кровососущих летучих мышей, скорпионов и прочих кусачих паразитов. Но вездесущих муравьев ничто не могло остановить. Используя растяжки подвесных коек как мосты, они перебирались к нам и проникали под сетки. Если кому-нибудь из вас, почтенные братья, захочется узнать, насколько болезненно кусаются обитающие в джунглях огненные муравьи, подержите один из кристаллов мастера Ксибалбы, когда на него падает солнечный луч, над своей кожей.
Но попадались и твари пострашнее муравьев. Однажды утром я проснулся с ощущением какой-то тяжести на груди и, осторожно подняв голову, увидел там покрытую густой черной шерстью лапу размером вдвое толще моей ладони.
«Неужели это обезьяна? – подумал я в полусне. – Не иначе какая-то новая разновидность, больше человека». Но потом до меня дошло, что это вовсе не мохнатая обезьянья лапа, а здоровенный паук-птицеед, от серповидных челюстей которого меня отделяет лишь тонкая ткань противомоскитной сетки.
Ни разу в жизни я не вскакивал утром с такой живостью и не выбирался из-под покрывал с такой быстротой. Одним прыжком я оказался возле потухшего лагерного костра, издав вопль, от которого все остальные почти так же стремительно вскочили на ноги.
Но далеко не все в джунглях опасно или ядовито. Для путешественника, принимающего разумные меры предосторожности, джунгли могут быть гостеприимными и красивыми. Они изобилуют дичью и съедобными растениями: зачастую даже пугающие с виду губчатые наросты оказывались приятными на вкус. Есть там одна лиана в руку толщиной, которая покрыта коркой и выглядит сухой, словно обожженная глина. Но если от нее отрезать кусок, то увидишь, что внутри она пористая, как пчелиные соты, а в этих сотах скапливается прохладная, свежая, чистая вода. Что же касается красоты джунглей, то все многообразие их красок просто невозможно описать. Скажу лишь, что только цветов там тысячи, и среди этого множества я не припомню и двух одинаковых.
Наиболее красивыми из всех встречавшихся нам птиц были, безусловно, разнообразные виды кецаль с яркими хохолками и красочными хвостами. Правда, самую величественную и прекрасную на свете птицу – кецаль тото, чьи изумрудно-зеленые перья на хвосте имеют длину в половину человеческого роста, нам доводилось увидеть нечасто, да и то мельком. Эта птица гордится своим великолепным оперением не меньше, чем те знатные люди, которые украшают ее перьями свои головные уборы. Так, во всяком случае, рассказывала мне одна девушка из народа майя, звали ее Икс Йкоки. По ее словам, кецаль тото строит шарообразное гнездо, единственное из всех птичьих гнезд, где имеются два отверстия, так что птица может залезть в гнездо с одной стороны и вылезти с другой, не имея надобности разворачиваться внутри, рискуя сломать одно из своих дивных хвостовых перьев. А еще, опять же если верить Икс Йкоки, когда кецаль тото лакомится фруктами, она поедает их, не расположившись удобно на ветке, но на лету, чтобы капающий сок, не дай бог, не запятнал ее роскошное оперение.
Раз уж я упомянул эту девушку, Икс Йкоки, то заодно замечу, что она, как и все прочие обитавшие там человеческие существа, мало что добавляла к красоте джунглей. Согласно преданиям майя, они некогда создали цивилизацию столь богатую, могущественную и блистательную, что мы, мешикатль, даже отдаленно не могли с ними соперничать, и сохранившиеся руины их древних городов подтверждают правдивость таких рассказов. Существовали также свидетельства того, что майя переняли свои знания и умения непосредственно от несравненных тольтеков, прежде чем великий народ Мастеров ушел в неизвестность. С одной стороны, майя почитают тех же самых богов, что и тольтеки, которых, кстати, позднее признали и в Мешико: благородного Пернатого Змея, Кукулькана, коего мы называем Кецалькоатль, или, например, бога дождя (у нас он носит имя Тлалок, а у них – Чак).
И в этом путешествии, и в последующих я видел немало заброшенных городов майя и не могу не признать, что в пору своего расцвета города эти наверняка производили потрясающее впечатление. На их опустевших площадях и в безлюдных дворах до сих пор можно увидеть достойные восхищения статуи, резные каменные панели, богато орнаментированные фасады домов и даже фрески, краски которых не потускнели за вязанки вязанок лет, миновавшие со времени их создания. Особенно поразили меня дверные и оконные проемы стрельчатой и арочной формы, совершенно неизвестные в нашем зодчестве.
Упорный и вдохновенный труд многих поколений художников и ремесленников майя создал эти полные великолепия и чудес города, но ныне все они заброшены и забыты. Развалины не сохранили никаких следов разрушительного вражеского вторжения или какой-либо природной катастрофы, но тем не менее тысячи жителей по неизвестной причине покинули их все до единого. Потомки же майя настолько невежественны и лишены интереса к собственной истории, что не потрудились даже создать правдоподобную легенду, в которой попытались бы объяснить, почему их предки покинули эти города, бросив дворцы и храмы посреди бурно разрастающихся джунглей. Нынешние майя совершенно не в состоянии объяснить, почему они, потомки и наследники творцов всего этого великолепия, ютятся в убогих деревеньках и строят шалаши из травы на окраинах поселений своих славных предков.
Обширная страна майя, некогда управлявшаяся из единого центра, столицы под названием Майяпан, давно распалась на отдельные, почти не связанные друг с другом области. Я со своими спутниками путешествовал по самой, пожалуй, интересной из таких областей – краю роскошных джунглей, именовавшемуся Тамоан Чан, что значит Край Туманов, простирающемуся далеко на восток от рубежей Чиапа. Севернее (там я побывал позднее) находится большой, вдающийся в Северный океан полуостров, к берегу которого и причалили ваши первые испанские корабли.
По мне, так одного взгляда на те негостеприимные бесплодные земли было вполне достаточно, чтобы уплыть домой на всех парусах и больше сюда не возвращаться.
Они, однако, не только не уплыли, но и дали этой стране свое имя, еще более нелепое, чем название Коровий Рог для города Куаунауака или Тортилья для той местности, что раньше звалась Тлашкала.
Когда те, первые испанцы высадились на сушу и спросили: «Как называется это место?», жители, никогда раньше не встречавшие испанцев и сроду не слышавшие их языка, естественно, ответили: «Йектетан», что означает лишь: «Я тебя не понимаю». Но ваши мореплаватели приняли это за название полуострова, переиначили его малость на свой манер, и боюсь, что теперь эта местность уже всегда будет именоваться Юкатан. Однако мне едва ли стоит над этим смеяться, ибо первоначальное название Юлуумиль Кутц, что значит Край Изобилия, ничуть не менее нелепо, ибо большая часть полуострова бесплодна и непригодна для проживания людей.
Точно так же, как ныне страна их разделена на отдельные области, так и сами майя представляют собой уже не единый народ с единой столицей и правителем, но множество враждующих друг с другом племен, возглавляемых мелкими вождями. Все они относятся к соседям-сородичам с неприязнью и пренебрежением, однако при этом настолько лишены энергии и воли и пребывают в такой апатии, что нисколько не тяготятся своим нынешним существованием, которое их предки сочли бы невероятно убогим. Зато каждое из этих ничтожных племен утверждает, будто ему одному принадлежит священное право на наследие великого имени майя. А вот по моему глубокому убеждению, древние майя с презрением отреклись бы от таких потомков.
И то сказать: эти неотесанные невежды не знают даже подлинных имен городов, созданных их великими предками, и называют их кому как заблагорассудится. В одном из древних городов, например, хоть он и задушен джунглями, еще сохранились высокая пирамида, дворец с башенками и многочисленные храмы. Так только представьте, эти простаки без затей называют его Паленке, то есть словом, которым на их языке обозначается любое святилище. В другом заброшенном городе прекрасные галереи еще не полностью поглощены вездесущими лианами и ползучими растениями, так что на их стенах сохранились искусные фрески, изображающие сцены сражений, дворцовых церемоний и тому подобное. А потомки этих самых воинов и придворных, когда их спрашивают об этом удивительном городе, лишь равнодушно пожимают плечами и называют его Бонампак, что означает всего-навсего Раскрашенные Стены. На полуострове Юлуумиль Кутц сохранился город, почти не затронутый разрушением. Он заслуживает названия Обители Рукотворной Красы, ибо не может не восхищать изысканностью и утонченностью зодчества, однако местные жители называют его Юксмаль, что значит Трижды Построенный.
Еще один поразительный город расположен глубоко в джунглях, на вершине холма, господствующего над широкой рекой. Я насчитал в нем несколько сотен фундаментов колоссальных строений, сложенных из внушительных блоков зеленого гранита; мне кажется, то был величайший и самый блистательный из всех древних городов майя. Но ничтожные отпрыски великих предков, обитающие поблизости, именуют его просто Яксчилан, то есть Зеленые Камни. О, я готов признать, что некоторые из этих племен – особенно шию, что живут на севере, – и по сей день проявляют некоторую любознательность и жизнеспособность, искренне сожалея об утраченном величии. У них сохраняется наследственное разделение на свободных людей (знатных и простолюдинов) и рабов, они помнят кое-что из познаний предков. Их мудрецы сведущи в арифметике и ведут календарь, в этом племени немало умелых целителей и костоправов. Они бережно сохраняют обширные библиотеки, состоящие из книг, написанных их предками, правда при этом так мало знают о своей собственной истории, что поневоле усомнишься в том, что даже самые образованные их жрецы хоть раз заглядывали в эти старые книги.
Но даже у древних, цивилизованных и культурных майя был ряд обычаев, которые современным людям покажутся по меньшей мере странными. И можно лишь сожалеть о том, что их потомки, вместо того чтобы сохранить достойные восхищения знания, навыки и умения своих предков, предпочли соблюдать эти нелепые традиции. В первую очередь всякого путешественника (и я не стал исключением) удивляет более чем своеобразное представление майя о человеческой красоте.
Судя по старинным картинам и рельефам, майя всегда гордились своими крючковатыми, на манер ястребиных клювов, носами и скошенными подбородками; мало того, они всячески старались усилить собственное сходство с хищными птицами. Только представьте: майя, как древние, так и нынешние, намеренно, с самого рождения, деформировали черепа своих детей. Ко лбу младенца привязывали плоскую доску, которая оставалась там первые несколько лет жизни. Когда ее наконец снимали, лоб у ребенка был скошен так же круто, как и подбородок, делая и без того своеобразной формы нос еще более похожим на клюв.
Но это еще не все. Мальчик или девочка майя, даже будучи обнаженными, всегда носили вокруг головы повязку, с которой свисал, болтаясь между глаз, глиняный шарик. Делалось это для развития косоглазия, каковое майя, где бы они ни обитали и к каким бы слоям общества ни принадлежали, всегда считали одним из важнейших признаков подлинной красоты. У некоторых их мужчин и женщин глаза косят так сильно, что создается впечатление, будто лишь возвышающийся посередине наподобие утеса нос не позволяет им слиться воедино. Я уже говорил, что джунгли края Тамоан Чан полны дивных красот, но это едва ли относится к обитающим там людям.
Я, пожалуй, вообще не стал бы упоминать об этих женщинах с их птичьими лицами, если бы мне, когда мы остановились в деревеньке Тцотци, не показалось, что одна девушка майя не сводит с меня глаз. Решив, что она влюбилась в меня с первого взгляда, я представился девушке, переведя свое имя, Темная Туча, на их язык, то есть назвавшись Эк Мюйаль. В ответ эта особа смущенно пролепетала, что ее зовут Икс Йкоки, или Вечерняя Звезда. Только оказавшись совсем рядом, я понял, что меня подвела близорукость: обнаружив, как сильно эта девушка косит, я сообразил, что на самом деле она вовсе не смотрела в мою сторону, так что влюбленность, скорее всего, была лишь плодом моего воображения. Даже когда мы стояли лицом к лицу, взгляд девушки, похоже, мог быть с равной вероятностью обращен на дерево за моей спиной, на ее собственные босые ступни или на то и другое одновременно. Это несколько обескуражило меня, но, движимый любопытством, я постарался убедить Икс Йкоки провести со мной ночь. Не скажу, чтобы испытал какое-то извращенное вожделение, предположив, будто у девушки с косыми глазами что-нибудь еще тоже может быть устроено как-нибудь по-особенному. Любопытство носило несколько иной характер: меня уже давно занимал вопрос, каково это – иметь дело с женщиной (неважно, с какой именно) на подвесной койке? Рад сообщить, что это оказалось не только вполне возможным, но даже восхитительным. Я так увлекся, что лишь когда мы, обессиленные, отстранились друг от друга и лежали в сетке, которую раскачали движениями своих тел, вдруг вспомнил, что в порыве страсти несколько раз укусил девушку, причем один раз даже до крови. А ведь целитель Мааш предупреждал, что после его прививки наши зубы стали ядовитыми, как у змей. Я так расстроился, что до утра не мог заснуть, терзаемый угрызениями совести и дурными предчувствиями. Я боялся, что Икс Йкоки сейчас забьется в конвульсиях или что она медленно окоченеет рядом со мной. Я предавался угрюмым размышлениям насчет того, какое наказание предусмотрено местными законами за убийство. Но Икс Йкоки в отличие от меня всю ночь безмятежно посапывала своим большим носом, а когда поутру соскочила с подвесной койки, ее косые глаза светились от удовольствия.
Я, разумеется, обрадовался, что не убил девушку, но, с другой стороны, и обеспокоился. Если старый «прощупыватель пульса», утверждая, будто наши зубы стали ядовитыми, как у змей, всего лишь следовал одному из дурацких суеверий своего народа, то весьма вероятно, что ни мы с Коцатлем, ни Пожиратель Крови не имели никакой защиты от змеиных укусов. Я поделился своей тревогой со спутниками, и с тех пор мы, пробираясь сквозь джунгли, гораздо внимательнее следили за тем, куда ставили ноги и за что хватались руками.
Несколько позже мне довелось-таки встретиться с одним из целителей майя, прославившимся своим умением врачевать глазные недуги. А ведь надежда поправить зрение и была одной из важнейших причин, по которой я вообще затеял это дальнее путешествие. Звали целителя Ах Чель, и он происходил из племени чоксиль. Я посчитал это добрым знаком, ибо чоксиль означает народ Летучих Мышей, а летучие мыши, как всем известно, славятся способностью видеть в темноте. Целитель Ах Чель обладал также двумя достоинствами, внушавшими мне доверие: говорил на вполне вразумительном науатлъ и сам не был косоглазым. Боюсь, что вряд ли бы решился доверить свое зрение косоглазому врачевателю.
Этот лекарь не прощупывал пульса, не призывал богов, не произносил заклинаний и не творил никаких колдовских обрядов. Начал он прямо с того, что закапал мне в глаза по несколько капель сока травы камопальксилуитль, чтобы зрачки расширились и он мог получше их разглядеть. Пока мы дожидались, когда снадобье подействует, я, наверное, чтобы заглушить собственное волнение, без умолку болтал, рассказав ему в том числе и о мошеннике Мааше, а также о том, как заболел и умер Десятый.
– Кроличья лихорадка! – уверенно заявил целитель Ах Чель. – Радуйтесь, что больше никто из вас не касался того больного кролика. Лихорадка не убивает сама по себе, но ослабляет заразившегося ею человека настолько, что он уже не в силах противостоять другому недугу, который наполняет легкие больного густой жидкостью. Твой раб, возможно, и выжил бы, если бы вы вовремя спустили его с гор в низину, где воздух не разреженный, но густой и насыщенный. А теперь давай посмотрим тебя.
Достав прозрачный кристалл, несомненно одно из изделий мастера Ксибалбы, целитель пристально всмотрелся в каждый мой глаз, после чего сел и решительно заявил:
– Молодой Эк Мюйаль, с твоими глазами все в порядке...
– Ничего себе в порядке! – воскликнул я, с горечью решив, что опять нарвался на такого же невежду и пройдоху, как лекарь Мааш. – По-твоему, если я вижу не дальше, чем на расстоянии протянутой руки, то это совершенно нормально?
– Говоря «все в порядке», я имел в виду, что ты не страдаешь никакой глазной болезнью, которую можно было бы лечить.
Я выругался на манер Пожирателя Крови, отчего, думаю, у великого бога Уицилопочтли зачесались срамные места. Лекарь, однако, жестом велел мне не богохульствовать, а послушать его.
– Ты видишь вещи смазанными из-за формы твоих глаз, но тут уж ничего не поделаешь. Необычной формы глазное яблоко искажает зрение таким же образом, как вот этот необычной формы кристалл. Помести его между глазом и цветком, и ты ясно увидишь цветок. Но если будешь разглядывать через кристалл сад вдалеке, он покажется тебе размытым цветным пятном.
– Значит, – печально сказал я, – мне не приходится надеяться ни на какие снадобья?
– Мне очень жаль, но они тебе не помогут. Будь у тебя заболевание, которое мы называем черной мушкой, я мог бы, так сказать, «отмыть» твои глаза с помощью целебных настоев. Дефект, именуемый «белой вуалью», можно устранить с помощью ножа, и это если и не восстановит зрение до идеального состояния, то значительно его улучшит. Но не существует никакого средства, позволяющего изменить форму или размер глазного яблока, не разрушив его вовсе. И мы вряд ли когда-нибудь научимся врачевать такие недуги, во всяком случае надежды на это у нас не больше, чем на то, чтобы выведать тайну места, куда уходят старые аллигаторы.
– Значит, мне придется прожить всю жизнь, щурясь, подобно кроту? – уныло пробормотал я.
– Ну, – промолвил целитель, похоже, отнюдь не сочувствуя моей жалости к себе, – ты можешь прожить остаток дней, благодаря богов за то, что не подцепил вдобавок к своему недостатку также «мошку», «вуаль» или еще какую-нибудь гадость и не ослеп вовсе. За свою жизнь ты сможешь увидеть многих, кого постигла именно такая участь. – Он помолчал, давая мне осмыслить его слова, а затем едко заключил: – А вот они увидеть тебя не смогут.
Вердикт целителя поверг меня в такое уныние, что до самого конца нашего пребывания в Тамоан Чан я находился в подавленном состоянии и, боюсь, досаждал этим своим спутникам. Когда проводник из племени покомам, что обитает в дальних восточных джунглях, повел нас полюбоваться тамошними чудесными озерами, я взирал на эти природные красоты так холодно, словно Чак, бог дождя майя, создал их исключительно ради того, чтобы мне досадить. А ведь там было на что посмотреть: объединенные под общим названием Цискао примерно шесть десятков водоемов разного размера – от маленьких прудов до настоящих озер; хотя в них вроде бы не впадает не только рек, но даже ручьев, но водоемы эти никогда не пересыхают в сухой сезон и никогда не выходят из берегов в сезон дождей. Но самое удивительное, что вода во всех них разного цвета.
Когда мы поднялись на возвышенность, откуда открывался вид на шесть или семь таких озер одновременно, наш проводник горделиво сказал:
– Смотри, молодой путешественник Эк Мюйаль. Вот это озеро темное, зеленовато-голубое, а вон то – цвета бирюзы, третье – ярко-зеленое, словно изумруд, четвертое имеет тускло-зеленый цвет жадеита, а следующее – бледно-голубое, как зимнее небо...
Я пробурчал:
– Да хоть красное, как кровь, толку-то что?
Однако озера и впрямь были чудесны, просто я взирал и на них, и на все прочее сквозь мрак собственного отчаяния.
Правда, некоторое время я лелеял надежду исправить дело с помощью зажигательного кристалла мастера Ксибалбы. Мне казалось, что с его помощью, если только правильно держать кристалл, можно зрительно приблизить и лучше рассмотреть отдаленные объекты. Я держал кварц на расстоянии длины руки и пытался разглядеть сквозь него стоявшие в отдалении деревья, но они выглядели еще более размытыми, чем когда я смотрел на них невооруженным глазом. Неудивительно, что эти неудачные опыты лишь усугубляли мое уныние.
Я держался угрюмо и неприветливо даже с теми состоятельными майя, которые покупали наши дорогостоящие товары, но, к счастью, поскольку они пользовались спросом, местные богатеи больше интересовались покупками, чем поведением купца. Когда речь заходила об оплате, я бесцеремонно отказывался принимать шкуры ягуаров, оцелотов и других животных, равно как и перья тукана или арара, однако вожделенные золотой песок и медные слитки в стране майя были редкостью. Поэтому мне пришлось объявить, что наши товары – ткани, одежда, украшения, безделушки, притирания и благовония – будут обмениваться только на перья кецаль тото.
Вообще-то по закону любой охотник-птицелов, добывший, эти изумрудно-зеленые перья длиной в ногу, был обязан под угрозой смерти немедленно подарить их своему племенному вождю, который использовал их либо как личное украшение, либо для расчетов с другими вождями майя и более могущественными правителями иных народов. Но на самом деле (думаю, это можно не объяснять) птицеловы отдавали своим вождям лишь часть этих редчайших перьев, а остальное оставляли для собственного обогащения. А поскольку я решительно отказывался принимать в уплату что-либо, кроме оперения кецаль тото, то покупатели, у которых этих перьев вроде бы и быть-то не могло, где-то их находили.
По мере того как мы избавлялись от наших товаров, я постепенно распродавал и рабов, которые их несли. В этой стране лентяев даже среди знати было немного людей, которым нашлось к чему приставить рабов, да и мало кто имел возможность их содержать. Однако каждый вождь племени считал, что чем больше у него рабов, тем выше его положение над прочими, и потому стремился обзавестись толпой совершенно бесполезных и лишь опустошающих его кладовые невольников. Благодаря этому суетному тщеславию мне удалось выгодно, за золотой порошок, продать по паре своих рабов вождям племен чоксиль, куиче и чельталь, так что назад, в страну чиапа со мной отправились лишь двое. Один тащил большой, но почти невесомый тюк перьев, а ноша другого состояла из тех немногих товаров, которые мы пока не распродали.
Верный своему обещанию, мастер Ксибалба выполнил работу в срок, и ко времени нашего возвращения в Чиапан нас уже дожидалось сто двадцать семь кристаллов различного размера, за которые я благодаря продаже рабов смог, как и обещал, заплатить ему чистым золотым порошком. Пока ремесленник бережно заворачивал каждый кристалл по отдельности в хлопок и складывал их все вместе в ткань, чтобы получился аккуратный узел, я через переводчика обратился к нему с вопросом:
– Мастер Ксибалба, эти кристаллы заставляют предмет, на который смотришь, выглядеть больше. А удавалось ли тебе сделать такой кристалл, который уменьшал бы предметы?
– Конечно, – ответил он с улыбкой. – Такими вещами забавы ради занимался еще мой предок, да и я тоже этим баловался.
Тогда я поведал мастеру о своем слабом зрении и добавил, что, по мнению целителя майя, причиной тому особое устройство моего глазного яблока, сходного по форме с увеличительным кристаллом. Я объяснил Ксибалбе свою задумку: если я невооруженным глазом вижу мир, как через увеличительный кристалл, то не попробовать ли мне взять уменьшительный?..
Мастер посмотрел на меня с интересом, потер подбородок, хмыкнул и удалился в глубь своей мастерской. Вернулся он, неся деревянный поднос с мелкими ячейками, в каждой из которых находилось по кристаллу. Они были разной формы, некоторые даже походили на миниатюрные пирамиды.
– Я держу их только как диковинки, – объяснил Ксибалба. – Пользы в этих камнях никакой, но некоторые из них обладают удивительными свойствами. Этот, например. – Он поднял маленький трехгранный брусочек. – Это не кварц, но прозрачный вид известняка. Подержи его на солнце и увидишь, что он отбрасывает свет на твою ладонь.
Я так и сделал, уже отчасти приготовившись, что сейчас вздрогну от ожога. Вместо этого я вскрикнул от удивления. Солнечный луч, пройдя сквозь кристалл, разукрасил мою ладонь крохотным подобием разноцветной радуги, которую можно увидеть в небе после дождя.
– Но ведь тебе нужны не игрушки, – сказал ремесленник. – Вот, держи.
И он дал мне кристалл, обе поверхности которого были вогнутыми: камень походил на два блюда, скрепленных днищами.
Я поднял его над вышитой каймой своей накидки, и ширина узора съежилась наполовину. Я поднял голову и, все еще держа кристалл перед собой, посмотрел на мастера. Черты его лица, до сих пор размытые, внезапно обрели четкость, хотя само лицо сделалось настолько маленьким, словно Ксибалба вмиг перенесся на ту сторону площади.
– Вот так диво! – изумленно воскликнул я, положив кристалл и потирая глаза. – Я видел тебя... но очень далеко.
– А, значит, этот уменьшает слишком сильно. Они все действуют по-разному. Попробуй другой... вот.
Этот кристалл был вогнут только с одной стороны, тогда как другая поверхность была идеально ровной. Я осторожно поднял его.
– Вижу, – произнес я так, словно возносил благодарственную молитву самому благодетельному из богов. – Я могу видеть далеко и близко. Немного мешают крапинки и какая-то рябь, но в остальном я вижу так же ясно и четко, как когда был ребенком. Мастер Ксибалба, ты сделал то, что оказалось не под силу прославленным целителям майя. Ты вернул мне зрение!
– А мы-то хороши, – пробормотал мастер, похоже потрясенный не меньше меня. – Ведь долгие вязанки лет мы думали, что от этих штуковин нет никакого толку. Ну и ну... – Затем он заговорил деловито и решительно: – Стало быть, для этого требуется особый кристалл – плоский с одной стороны и вогнутый с другой. Но не можешь же ты ходить повсюду, держа эту штуковину перед собой, как сейчас. Это все равно что постоянно пялиться в замочную скважину. Попробуй поднести его совсем близко к глазу.
Я так и сделал, но тут же вскрикнул:
– Больно, как будто мой глаз вытягивают из глазницы!
– Значит, опять попался слишком сильный кристалл. К тому же ты говорил о точках и ряби. Стало быть, нужно поискать камень, в котором меньше изъянов, чем в самом тончайшем кварце. – Он улыбнулся и потер руки. – Благодаря тебе у меня, первого в долгой череде поколений мастеров Ксибалба, появилась по-настоящему новая задача. Приходи завтра.
Хотя меня просто переполняло волнение, я, однако, ничего не сказал своим спутникам, ибо слишком боялся, что и этот опыт провалится, а мои надежды вновь окажутся тщетными. Мы снова остановились у Макобу, где с превеликими удобствами и к немалому удовольствию двух уже упоминавшихся кузин прожили шесть или семь дней. Все это время я ходил к Ксибалбе по нескольку раз в день: мастер скрупулезно трудился над самым точным кристаллом, какой ему когда-либо случалось изготовить.
Он раздобыл удивительно прозрачный топаз и вознамерился превратить его в диск такого размера, чтобы он прикрывал мой глаз от брови до скулы. Снаружи диск должен был оставаться плоским, что же до его толщины и кривизны вогнутой внутренней стороны, то здесь определить нужные величины можно было лишь опытным путем. Мастер стачивал камень совсем по чуть-чуть, раз за разом прилаживая кристалл к глазу и вновь всматриваясь в него.
– Я буду делать камень все тоньше и мало-помалу увеличивать дугу кривой, – пояснил он, – пока мы не добьемся, чтобы кристалл уменьшал именно настолько, насколько тебе требуется. Тут важно не пропустить момент. Ведь если я сточу чуть больше, кристалл будет испорчен.
Вот почему я возвращался к нему в мастерскую вновь и вновь. Когда один мой глаз наливался кровью от напряжения, я менял его на другой, и так до бесконечности. Но наконец, к моей невыразимой радости, наступил великий день, когда я, приложив кристалл сначала к одному, а потом к другому глазу, смог сказать, что вижу с его помощью просто великолепно. Все вокруг, от книги, которую я держал в руке, и до деревьев возле самого горизонта, предстало моему взору четко и ясно. Я был вне себя от восторга, да и мастер Ксибалба испытывал почти такое же воодушевление, раздуваясь от гордости за свое невиданное творение.
Напоследок отполировав кристалл влажной пастой из какой-то красной глины, он вставил его в прочное медное кольцо с короткой рукояткой, держась за которую я мог подносить кристалл к любому глазу, на свое усмотрение. Рукоятка крепилась к кожаному ремешку, так что у меня теперь имелась возможность постоянно носить это бесценное приспособление на шее и не бояться его потерять. Вернувшись в дом Макобу, я поначалу никому его не показал, поджидая случая по-настоящему удивить Коцатля и Пожирателя Крови.
После ужина, когда уже темнело, мы вместе с хозяйкой дома, матерью покойного Десятого, и несколькими ее родичами сидели во дворике перед их хижиной. Взрослые мужчины курили. Должен сказать, что у чиапа покуитль не в ходу. Вместо этого они используют пикфетль и набитый пахучими травами глиняный кувшин, в котором проделано несколько отверстий. Содержимое кувшина поджигают и раскуривают через вставляемые в отверстия с разных сторон камышинки.
– Вон идет красивая девушка, – пробормотал Пожиратель Крови, указывая своей камышинкой в сторону улицы.
Без кристалла я едва мог различить бледные контуры какой-то фигуры, движущейся в сумерках, но сейчас заявил:
– Хотите, я подробно опишу вам ее?
– Что? – буркнул старый солдат, приподняв бровь, и в насмешку вспомнил мое прежнее прозвище. – Хорошо, Связанный Туманом, ну-ка опиши нам красавицу!
Я приложил кристалл к левому глазу и даже в слабом вечернем свете увидел девушку ясно и отчетливо. А потом подробнейшим образом перечислил решительно все подробности, которые смог рассмотреть: ее телосложение, цвет кожи, длину волос, форму голых лодыжек и босых ступней. Я описал не только правильные черты действительно красивого лица, но даже так называемый «гончарный» узор вышивки, украшавшей ее блузу.
– На волосы, – заключил я, – эта красотка накинула тонкую вуаль, а под нее поместила несколько живых светлячков. Необычное, но очаровательное украшение.
Физиономии моих товарищей вытянулись от изумления, и я, не сдержавшись, расхохотался.
Поскольку у меня не было возможности рассматривать предметы одновременно обоими глазами, тому, что я видел, недоставало глубины и объемности. Тем не менее я снова мог видеть почти так же отчетливо, как в детстве, и меня это вполне устраивало. Могу добавить, что топаз имел бледно-желтый оттенок, поэтому, глядя сквозь него, я даже в пасмурные дни видел все словно бы в солнечном свете, так что окружающий мир представлялся мне еще более приятным, чем всем остальным. Правда, посмотревшись в зеркало, я обнаружил, что меня самого кристалл красивее не делал, поскольку прикрытый им глаз казался гораздо меньше другого. Кроме того, поскольку поначалу я постоянно держал кристалл в левой руке, в то время как правая была занята, меня одно время сильно мучили головные боли. Но стоило мне приучиться прикладывать топаз по очереди то к одному, то к другому глазу, как боль мигом прошла.
Я понимаю, почтенные писцы, что вас, должно быть, забавляет, как много внимания уделяю я приспособлению, в котором, с вашей точки зрения, нет ничего необычного. Но другой такой инструмент я увидел лишь много лет спустя, когда впервые встретился с самыми первыми испанцами, прибывшими в наш край. Один из братьев-монахов, сопровождавших генерал-капитана Кортеса, носил сразу два таких кристалла, по одному для каждого глаза; их удерживал кожаный ремешок, который был обвязан вокруг его головы.
Но мне и мастеру Ксибалбе это казалось тогда неслыханным изобретением. И представьте, этот замечательный мастер отказался взять какую-либо плату не только за свой труд, но даже за топаз, который наверняка сам по себе стоил немало. Ксибалба объяснил, что одно то, что он стал первым создателем столь удивительной и замечательной вещи, уже являлось для него высокой наградой. Поскольку уговорить мастера принять хоть что-нибудь кроме заранее оговоренной платы за кристаллы кварца так и не удалось, я оставил у семьи Макобу немало перьев кецаль тото, чтобы они передали их ему после моего отъезда, когда отказаться уже будет невозможно. Я отдал ему тогда столько перьев, что мастер Ксибалба, наверное, стал самым богатым человеком в Чиапане, но он, по моему мнению, вполне этого заслуживал.
Ведь той ночью я видел звезды!
Естественно, что от моего уныния не осталось и следа. Воспрянув духом, я заявил своим товарищам:
– Теперь, когда ко мне вернулось зрение, я хотел бы увидеть океан.
Случившаяся перемена настолько их обрадовала, что возражений не последовало, и, покинув Чиапан, мы направились не на запад, а на юг, где вынуждены были перебираться через очередное нагромождение гор, даже не совсем гор, а дремлющих вулканов. Однако нам удалось миновать их без приключений и добраться до одной из приморских Жарких Земель. Земля эта, населенная народом маме, представляет собой плоскую равнину, а тамошние жители занимаются главным образом выращиванием хлопка и добычей соли, которые потом меняют на другие товары. Хлопок возделывают на плодородной полосе сдобренного перегноем суглинка, пролегающей между скалистым предгорьем и песчаным побережьем. В тот раз мы попали туда в разгар зимы и потому не приметили там ничего особенного. А вот позднее я посещал Шоконочко в самый жаркий сезон, когда на полях столько огромных коробочек хлопка, что даже зеленые стебли, на которых они растут, не видны, и вся местность, несмотря на палящее солнце, кажется покрытой толстым снежным одеялом.
Соль здесь добывают круглый год: окружают насыпью мелкие лагуны вдоль побережья, дожидаются, когда вода высохнет, а потом собирают осадок, который, чтобы отделить соль от песка, приходится просеивать сквозь сито. Соль, которая тоже бела, как снег, отличить от песка совсем нетрудно, ибо все пляжи Шоконочко состоят не столько из настоящего песка, сколько из тускло-черных пыли и пепла, выбрасываемых не столь уж далекими вулканами. Даже пена прибоя в этом южном море не белая, но имеет грязно-серый оттенок, поскольку волны бесконечно взбивают и перемешивают темный песок.
Поскольку и сбор хлопка, и добыча соли – занятия нудные и утомительные, маме охотно заплатили нам немало золотого порошка за двух последних рабов, а заодно купили и те немногие товары, которые у нас еще оставались. Таким образом, мне, Коцатлю и Пожирателя Крови пришлось нести только свои дорожные котомки, маленький сверток с кристаллами и громоздкий, но не тяжелый тюк с перьями – груз, прямо скажем, необременительный. К счастью, за весь обратный путь нам ни разу не пришлось столкнуться с разбойниками. Возможно, мы не привлекли их внимания потому, что совершенно не походили на караван почтека, но не исключено, и что все промышлявшие в тех краях разбоем уже прознали, какова была участь шайки, попытавшейся нас ограбить.
На север мы двигались без помех, по равнинной местности, оставляя слева от себя полосу пенистого прибоя да спокойные лагуны, а справа высокие горы. Погода держалась теплая, так что мы лишь дважды остановились на ночлег в деревнях – в селении Пиджиджиа, что в земле маме, и в селении Тонала, где обитало племя миксе. Мы соблазнились возможностью как следует вымыться и отведать приморских яств: сырых черепашьих яиц, тушеного черепашьего мяса, вареных креветок, сырых или приготовленных на пару устриц всех видов и даже вареной мякоти чудища под названием йейемичи, которое, как мне сказали, является самой большой рыбой в мире. Могу добавить, что и самой вкусной. В конце концов мы свернули на запад и вновь оказались на перешейке Теуантепек, но в город с тем же названием на сей раз заходить не стали, поскольку повстречали одного торговца, со слов которого выходило, что если взять малость левее, то можно перевалить через горы Семпуюла намного более легким путем. Конечно, мне бы хотелось снова повидать прелестную Джай Беле, а заодно, кстати, и навести справки насчет таинственного устричного пурпура, но только после столь дальних и долгих странствий меня гораздо сильнее тянуло домой. А поскольку я знал, что и моим спутникам тоже не терпится вернуться поскорее, мы решили свернуть туда, куда предлагал торговец. У этого пути имелось и другое достоинство: он пролегал по той части края Уаксьякак, где мы еще не бывали. На прежнюю дорогу мы вернулись, лишь добравшись до столицы сапотеков – города Цаачилы.
Так же как некоторые дни месяца считаются благоприятными для отправления в торговую экспедицию, есть и такие, которые наиболее подходят для возвращения. Чтобы точно подгадать время, мы, приближаясь к дому, задержались и даже провели, бездельничая, лишний денек в приятном горном городке Куаунауаке. Ну а после того, как с последнего подъема открылся вид на озера и остров Теночтитлан, я все время останавливался, чтобы полюбоваться на них через кристалл. Поскольку смотреть приходилось одним глазом, это лишало панораму города объемности, но от представшего мне зрелища все равно захватывало дух. Белые здания и роскошные дворцы поблескивали в лучах весеннего солнца, сады на их крышах радовали взор яркими красками, над очагами и алтарями поднимались струйки голубоватого дыма, в мягком воздухе почти неподвижно парили стяги из перьев, и над всем этим господствовала массивная, увенчанная двумя храмами-близнецами Великая Пирамида.
С гордостью и волнением мы наконец перешли дамбу Койоакана и в отмеченный благоприятным предзнаменованием День Первого Дома месяца Великого Пробуждения года Девятого Ножа вступили в великую столицу. Мы отсутствовали сто сорок два дня, то есть более семи месяцев по нашему календарю, пережили множество приключений, повидали немало диковинных мест и народов, но от души радовались своему возвращению в средоточие могущества и величия мешикатль, в Сердце Сего Мира.
* * *
Независимо от того, сколь успешным было путешествие того или иного почтека, торжественное вступление в город купеческих караванов посреди бела дня считалось бахвальством и находилось под запретом. Но любой почтека и без того знал, что при возвращении лучше проявить скромность. Далеко не все в Теночтитлане понимали, что благополучие Мешико во многом зависело от бесстрашных странствующих купцов. Простые люди завидовали их богатству, а многие представители знати предпочитали видеть источник процветания страны не в мирной торговле, а в войне, приносившей добычу и дававшей возможность облагать другие народы данью. Поэтому каждый возвращавшийся домой почтека при входе в город одевался как можно проще, появлялся под покровом сумерек, да и нагруженные сокровищами носильщики старались следовать за ним поодиночке, дабы не привлекать внимания. Дома купцов тоже не отличались внешней роскошью, хотя по коробам и ларям у многих из них были припрятаны богатства, на которые вполне можно было построить дворец, способный соперничать с резиденцией самого юй-тлатоани. Так или иначе, нам троим не было никакой необходимости входить в Теночтитлан тайком: без носильщиков, в запыленной износившейся одежде, всего лишь с парой тюков на закорках, мы едва ли могли привлечь к себе чье-то завистливое внимание, да и направлялись мы не в собственный дом, а на постоялый двор.
На следующее утро, приняв подряд несколько ванн и основательно отмокнув в парилке, я облачился в свое лучшее платье и явился во дворец Чтимого Глашатая Ауицотля. Поскольку дворцовый управляющий меня знал, ждать аудиенции долго не пришлось. Я поцеловал землю перед Ауицотлем, но вот от того, чтобы посмотреть в кристалл и разглядеть его получше, воздержался, побоявшись, что владыке может не понравиться, если его будут, бесцеремонно рассматривать этаким манером. А сердить этого человека, способного быть столь же свирепым, как и скалившийся над его головой гризли, мне вовсе не хотелось.
– Мы приятно удивлены, увидев, что ты вернулся целым и невредимым, почтека Микстли, – грубовато поприветствовал он меня. – Значит, твоя экспедиция увенчалась успехом?
– Полагаю, Чтимый Глашатай, она оказалась прибыльной, – ответил я. – Когда старейшины почтека оценят мой груз, ты сможешь судить об этом по причитающейся твоей казне доле. А пока, мой господин, я надеюсь, что ты сочтешь заслуживающей интереса эту хронику.
С этими словами я вручил одному из его придворных истрепавшиеся в пути листы с отчетом о путешествии. Там содержалось по большей части то, о чем я рассказал вам, почтенные братья, правда, столь несущественные детали, как встречи с женщинами, были опущены, а вот местность, где мне довелось побывать, наоборот, описывалась во всех подробностях. Ко всем описаниям прилагались нарисованные мною по пути карты.
Ауицотль поблагодарил меня:
– Мы и наш Изрекающий Совет изучим это самым внимательным образом.
– На тот случай, если некоторые из твоих советников вдруг окажутся стары и слабы зрением, владыка Глашатай, могу предложить полезную новинку, – сказал я, вручая ему один из кристаллов. – Некоторое количество таких диковинок я привез для продажи, но самый лучший и большой кристалл дозвольте мне преподнести в дар юй-тлатоани.
На владыку это, похоже, не произвело особого впечатления, пока я не попросил разрешения подойти и показать ему, как именно этот подарок можно использовать для более подробного и внимательного ознакомления с письмами или документами. Ну а потом, подойдя к окну с клочком бумаги, я продемонстрировал, как с помощью этого же кристалла можно добыть огонь. Правитель пришел в восторг и удостоил меня множества похвал.
Много позднее мне рассказали, что Ауицотль брал свой зажигательный камень в каждый военный поход, которых он совершил множество. Однако больше всего он любил развлекаться с кристаллом в мирное время. Чтимый Глашатай запомнился подданным своим вспыльчивым и жестоким нравом, так что капризного самодура у нас до сих пор называют ауицотлем. Но видимо, этому тирану была свойственна еще и детская проказливость. Частенько, ведя беседу с кем-нибудь из своих величавых степенных мудрецов, он увлекал собеседника к окну и незаметно наводил с помощью зажигательного камня световой луч на какую-нибудь не защищенную одеждой часть его тела. А когда старый мудрец подскакивал с резвостью молодого кролика, Чтимый Глашатай хохотал до упаду.
Из дворца я вернулся в гостиницу за Коцатлем и Пожирателем Крови, которые к тому времени уже вымылись и переоделись. Мы отнесли два тюка наших товаров в Дом Почтека, где были немедленно препровождены к тем самым трем старейшинам, которые помогали мне собираться в путешествие. Пока разносили сдобренный соком магнолии шоколад, Коцатль развернул первый тюк – тот, что побольше.
– Аййо! – промолвил один из старцев. – Да у тебя, я вижу, одних перьев наберется на целое состояние. Вот что тебе надо сделать: сперва добейся, чтобы богатейшие представители знати принялись наперебой предлагать за эти перья золотой порошок, и взвинти цену до предела, а уж потом сообщи Чтимому Глашатаю, что у тебя имеется столь ценный товар. Он заплатит сколько угодно из простого самолюбия, лишь бы подчеркнуть свое превосходство.
– Как посоветуете, мои господа, – согласился я и сделал Коцатлю знак развязать узел поменьше.
– Гм-гм! – сказал второй старец.
– Да, похоже, что тут ты дал маху, – вздохнул третий. Он меланхолично повертел между пальцами два или три кристалла.
– Форма, конечно, хороша, огранка и шлифовка выше всяких похвал, но, увы, это не драгоценные камни. Даже не самоцветы. Всего лишь кусочки кварца – камня, еще более распространенного, чем жадеит, но в отличие от последнего не имеющего никакого символического или церемониального значения.
Коцатль не выдержал и хихикнул, не удержался от ухмылки и Пожиратель Крови. Улыбнулся и я, предвкушая развлечение. И точно: стоило мне показать старейшинам, для чего годятся эти кристаллы, как почтенные купцы пришли в возбуждение.
– Невероятно! – промолвил один из них. – Ты доставил в Теночтитлан нечто совершенно новое и небывалое!
– Где ты их раздобыл? – поинтересовался другой, но тут же поправился: – Нет-нет, даже и не думай отвечать. Прости, что спросил. Уникальное сокровище должно принадлежать одному только первооткрывателю.
– Самые крупные кристаллы мы предложим наиболее знатным вельможам... – заговорил третий.
Я перебил его, объяснив, что полезные свойства камней не зависят от их размера, но опытный торговец только отмахнулся:
– Это не имеет значения. Каждый пипилтин захочет иметь кристалл того размера, какой сочтет подобающим своему рангу и самомнению. Я предлагаю тебе продавать камни на вес, причем для начала запроси в золоте в восемь раз больше. Не сомневайся, пипилтин будут похваляться друг перед другом богатством и щедростью, так что ты не прогадаешь.
– Но, мои господа, – изумленно воскликнул я, – не мог же я всего за один поход заработать больше золота, чем вешу сам! Получается, что, даже заплатив все, что полагается Змею-Женщине и вашему почтенному сообществу, мы трое, поделив оставшуюся выручку, займем место среди самых богатых людей Теночтитлана.
– А тебя это не устраивает?
– Не то чтобы не устраивает, – запинаясь пробормотал я, – просто мне это кажется не совсем правильным. Такая баснословная выгода – и всего от одной торговой экспедиции! Причем от продажи, как вы верно заметили, самого обычного кварца, который можно поставлять на рынок в любых количествах. А я действительно могу обеспечить зажигательными кристаллами всех жителей во владениях Союза Трех.
– Возможность такая у тебя, может быть, и есть, – строго заметил один из старейшин, – но, если у тебя имеется еще и здравый смысл, ты не станешь этого делать. Ты сам сказал, что первым обладателем магического камня уже стал Чтимый Глашатай. А это значит, что сто двадцать шесть оставшихся кристаллов могут достаться только ста двадцати шести представителям самой высшей знати. Будь уверен, сынок, вельможи стали бы яростно торговаться за право заполучить эти штуковины, даже будь они сделаны из глины. Впоследствии ты сможешь совершить новое путешествие и доставить очередную партию диковин, но их количество всегда должно быть ограниченным.
Коцатль светился радостью, а Пожиратель Крови чуть ли не млел от счастья.
– Пожалуй, ты прав, – промолвил я, – богатство нам вовсе не помешает.
– Тем паче, – заметил другой старейшина, – что возможность потратить некую его часть представится вам незамедлительно. – Ты упомянул о том, что придется заплатить установленные доли в казну Теночтитлана и нашему богу Йакатекутли. Но известно ли тебе, что по традиции каждый вернувшийся домой почтека, если, конечно, он вернулся с достойной прибылью, устраивает пир для всех остальных купцов, находящихся в это время в городе?
Я покосился на своих спутников и, когда те без колебаний кивнули, сказал:
– Я с большим удовольствием последую этому славному обычаю, мои господа, но я человек новый и мало сведущ в том, как это делается...
– Мы будем рады тебе помочь, – заявил тот же самый старейшина. – Давай назначим празднество на послезавтра. И проведем его в этом здании, благо здесь есть все необходимое. Мы позаботимся о еде, закусках, музыкантах, танцовщицах и женщинах для особых услуг и, само собой, проследим, чтобы все уважаемые почтека получили приглашения. Ты и твои друзья, со своей стороны, можете пригласить всех, кого сочтете нужным. Ну а пышным будет этот пир или скромным, – добавил старец, лукаво склонив голову набок, – зависит от твоего вкуса и от твоей щедрости.
Я снова переглянулся с друзьями, а потом с воодушевлением заявил:
– Почтенные господа, я хотел бы попросить вас, чтобы все на этом пиру было только самое лучшее, а уж за ценой я не постою. Хочу, чтобы этот пир запомнился надолго.
Да уж, господа писцы, мне, во всяком случае, он запомнился навсегда.
И хозяева, и гости были разодеты на славу. Сделавшись полноправными (и удачливыми) почтека, я, Коцатль и Пожиратель Крови обрели право носить определенный набор золотых украшений и изделий из драгоценных камней, указывающий на наше новое положение. Однако мы не стали этим злоупотреблять. Я, например, ограничился золотой застежкой для накидки, подаренной мне давным-давно госпожой Толланой, да маленьким изумрудом в ноздре. Зато уж саму накидку я надел из лучшего хлопка, с богатой вышивкой, а к ней – сандалии из кожи аллигатора, со шнуровкой до колена. Мои длинные, отросшие за время странствий волосы были собраны на затылке плетеным ремешком из красной кожи.
Во внутреннем дворе здания, над огромным ложем из углей, шипели, жарясь на вертелах, туши трех оленей, и все, что подавалось в тот день, выглядело отменно и было превосходно на вкус. Звучала музыка – приятная, но не слишком громкая. Красивые женщины оживляли пир, прохаживаясь среди гостей, и время от времени то одна, то другая из них исполняла грациозный танец.
К нам троим в тот вечер приставили трех специальных рабов, и когда те не подкладывали на тарелки яства и не подливали в бокалы напитки, они обмахивали нас огромными опахалами из перьев. Мы познакомились с другими купцами и выслушали множество рассказов об их походах, приключениях и приобретениях. Пожиратель Крови пригласил на пир четверых или пятерых своих старых приятелей-воинов и вскоре вместе с ними основательно напился. Мы с Коцатлем никого в Теночтитлане не знали и от себя лично не приглашали, однако среди гостей неожиданно оказался и мой старый знакомый.
– Крот, ты не перестаешь меня удивлять, – прозвучал вдруг чей-то голос.
Я, повернувшись, увидел сморщенного, согбенного, почти беззубого старика с кожей цвета бобов какао, того самого, который не раз появлялся невесть откуда в наиболее важные моменты моей жизни. Правда, на этот торжественный пир он заявился не в столь неряшливом виде, как обычно. Во всяком случае, поверх набедренной повязки он еще надел и накидку.
– Называть меня Кротом больше нет причин, – отозвался я, приглядываясь к старику сквозь топаз и невольно отмечая в его облике нечто... очень знакомое, кого-то он мне напоминал.
– Как тебя ни встречу, – с едкой ухмылкой заметил старик, – ты обязательно уже не тот, кем был раньше. То школяр, то писец, то помилованный преступник, то награжденный за героизм воин. А теперь еще и процветающий купец, задающий пир на весь мир.
– Между прочим, – ответил я, – это ты надоумил меня отправиться путешествовать. А что это ты так улыбаешься, разве я не могу отметить успех своего предприятия, устроив пиршество?
– Успех твоего предприятия? – насмешливо переспросил он. – Может, скажешь, и все предыдущие достижения были исключительно твоими собственными? Тебе никто не помогал? Ты обходился своими силами?
– Почему это никто? – промолвил я. – Здесь присутствуют мои добрые друзья и партнеры по этому путешествию...
– Так-то оно так. Но разве могло бы это путешествие вообще осуществиться, не получи ты тогда так неожиданно щедрый подарок?
– Это правда, – согласился я. – И я, разумеется, намерен отблагодарить дарителя и выделить долю...
– Поздно. Она умерла.
– Она? – недоумевающе повторил я, ибо считал своим благодетелем Несауальпилли. – Кого ты имеешь в виду, старик?
– Твою покойную сестру, – сказал он. – Этот таинственный подарок был завещан тебе Тцитцитлини.
Я покачал головой.
– Ты что-то путаешь, моя сестра действительно мертва. Но она умерла задолго до того, как я получил упомянутый дар, не говоря уж о том, что у нее никогда не было такого богатства.
– Владыка Красная Цапля, наместник Шалтокана, – продолжал старик, не обращая внимания на мои слова, – также умер, пока ты странствовал на юге. Но перед смертью он призвал к своему одру жреца богини Тласольтеотль и сделал такое поразительное признание, что его не смогли сохранить в тайне. Несомненно, некоторые из присутствующих здесь влиятельных людей слышали эту историю, хотя учтивость не позволяет им говорить об этом с тобой.
– Какую историю? Какое признание? Да и о чем вообще речь?
– О том, что Красная Цапля скрыл злодеяние, совершенное его покойным сыном Пактли в отношении твоей сестры.
– Ну, – хмыкнул я, – как раз в этом особой тайны для меня не было. Тебе ли не знать, что я отомстил ему за убийство сестры.
– Отомстить-то ты отомстил. Да вот только Пактли не убивал Тцитцитлини.
Я отшатнулся, как от удара, и в изумлении разинул рот.
– Господин Весельчак подверг ее мучительным пыткам и изувечил, но Тцитци не суждено было умереть от этих мучений. А потом Пактли, при попустительстве своего отца и, по крайней мере, с молчаливого согласия родителей девушки, тайно увез ее с острова. В этом Красная Цапля признался жрецу Пожирательницы Скверны, и, когда жрец сделал это его признание достоянием гласности, весь Шалтокан пришел в негодование. Должен с прискорбием сообщить, что тело твоего отца нашли на дне карьера, куда он, по всей видимости, в отчаянии спрыгнул. Ну а твоя матушка, та попросту трусливо сбежала с Шалтокана. Куда, к счастью для нее, никто не знает. Вот, собственно говоря, и все новости, – заключил он, делая вид, будто собирается уйти. – Можешь веселиться дальше.
– Постой! – воскликнул я, удержав старика за край накидки. – А ну-ка остановись, ходячая тьма Миктлана. Выкладывай, что же стало с Тцитцитлини? И каким образом она могла преподнести мне такой дар?
– Она завещала тебе всю сумму, которую получила (а Ауицотль заплатил ей немало), когда продала себя в здешний зверинец. Поскольку кто она и откуда, несчастная никому не рассказывала, в народе ее знали как женщину-тапира...
Наверное, не сжимай я в тот миг плечо старика, мне бы не устоять на ногах. Пиршественный зал исчез, и перед глазами, словно я заглянул в туннель памяти, предстали сначала столь любимая мной изящная, грациозная Тцитцитлини, а потом жалкое, уродливое, увечное существо, которое я видел в зверинце. Я вспомнил, как меня выворачивало от отвращения, а из единственного глаза чудовищного человеческого обрубка падала единственная слеза.
Собственный голос зазвучал в моих ушах глухо, как будто я действительно стоял в длинном туннеле:
– Так ты все знал! Гнусный старикашка, тебе было обо всем известно еще до признания Красной Цапли! Знал, и привел меня к ней, и поминал при Тцитци женщину, с ложа которой я только что встал, и нарочно спросил, не хочу ли я...
Я задохнулся, ибо при одном лишь воспоминании об этом меня едва не вырвало снова.
– Хорошо, что ты смог увидеть сестру в последний раз, – отозвался старик со вздохом. – Вскоре после этого она умерла. На мой взгляд, смерть для Тцитци стала благом, хотя Ауицотль был очень раздосадован, поскольку сильно на нее потратился.
Я опомнился, обнаружив, что яростно трясу этого человека и бессвязно выкрикиваю:
– Я ни за что не стал бы есть мясо тапира в джунглях, если бы мне раньше сказали! Но ты-то знал все, с самого начала! Откуда? Отвечай немедленно!
Но вместо ответа старик мягко сказал:
– Считалось, что женщина-тапир не может передвигаться, ибо превратилась в массу раздувшейся плоти. Но она каким-то образом перевернулась и упала ничком, придавив свой уродливый нос, отчего не смогла дышать и умерла от удушья.
– Ну а теперь проваливай отсюда, проклятый вестник зла! – вскричал я, вне себя от горя и ярости. – Убирайся обратно в Миктлан, где тебе самое место!
И я устремился в толпу гостей, с трудом разбирая его бормотание:
– Хранители зверинца по-прежнему утверждают, что женщина-тапир не могла умереть без посторонней помощи. Она была достаточно молода и могла бы жить в той клетке еще много, много лет...
Я нашел Пожирателя Крови и, бесцеремонно прервав его разговор с приятелями, сказал:
– Мне срочно нужно оружие. У тебя есть при себе кинжал?
Он пошарил под накидкой и, икнув, спросил:
– А зачем это тебе понадобился кинжал? Оленину резать?
– Нет, – ответил я. – Хочу кое-кого убить.
– Попойка только началась, а ты уже готов на смертоубийство? – Пожиратель Крови достал короткий обсидиановый клинок и прищурился, чтобы получше меня разглядеть. – Я знаю того, кого ты собрался убить?
– Нет. Это один мерзкий старикашка. Весь такой коричневый и сморщенный, как боб какао. Никто по нем не заплачет. – И я протянул руку. – Ну же, давай!
– Никто не заплачет?! – воскликнул Пожиратель Крови, отдернув руку с ножом. – Да ты хоть понимаешь, что собрался прирезать самого юй-тлатоани Тескоко? Микстли, ты, должно быть, пьян, как сорок кроликов из поговорки.
– Кто-то из нас точно пьян! – рявкнул я. – Кончай болтать и давай сюда клинок!
– Как бы не так. Видел я твоего коричневого старикашку и сразу его узнал. – Пожиратель Крови убрал нож обратно. – Он оказал нам честь своим присутствием, хоть и пришел тайно, в маскарадном костюме. Каково бы ни было твое горе, подлинное или мнимое, сынок, я не допущу, чтобы ты...
– Маскарад? – пробормотал я. – Правитель Тескоко?
Слова Пожирателя Крови несколько остудили мой порыв.
– Наверное, кроме нас, воинов, ходивших с ним в походы, никто об этом и не догадывается, – сказал один из ветеранов, гостей Пожирателя Крови. – Несауальпилли любит разгуливать в обличье простого человека, чтобы быть ближе к своим подданным и увидеть то, чего не разглядишь с высоты трона. А среди тех, кто знает об этом, не принято показывать, что они в курсе дела.
– Да у вас тут у всех ум за разум зашел от пьянства, – проворчал я. – Можно подумать, будто мне не случалось видеть Несауальпилли. Что-что, а уж зубы-то у него все на месте.
– Всего и дела-то – зачернить пару-тройку зубов несколькими мазками окситль, – усмехнулся Пожиратель Крови и в очередной раз икнул. – Кстати, с помощью того же окситль можно избороздить лицо поддельными морщинами. Темный оттенок коже придает масло грецкого ореха. Ну а тому, что все его тело выглядит сморщенным и иссохшим, а руки шишковатыми, как у древнего старца, Чтимый Глашатай обязан своему особому таланту перевоплощения.
– Это точно, Несауальпилли такой способный актер, что ему нет даже особой нужды в маскировке, – сказал другой солдат. – Стоит ему одеться попроще да извозиться в пыли, и он уже выглядит совершенно другим человеком. – Тут вояка, следуя примеру Пожирателя Крови, икнул и предложил: – Если тебе приспичило сегодня вечером непременно убить Чтимого Глашатая Тескоко, так чего мелочиться, займись заодно и Ауицотлем! Сей Мир будет у тебя в долгу...
Я отошел от пьяной компании в самых смятенных чувствах: горе и ярость остались, но теперь к ним добавилась еще и досада из-за того, что я выставил себя полным дураком.
Решив наконец, что разумнее будет не бросаться на Несауальпилли (или таинственного чародея, или бога зла) с ножом, а получить у него ответы на множество терзавших меня вопросов, я вновь принялся искать старика, но совершенно безуспешно. Он исчез, но вместе с ним у меня бесследно исчезло и какое бы то ни было желание пировать и веселиться дальше. Тихонько ускользнув из Дома Почтека, я вернулся в гостиницу и принялся укладывать в котомку то самое необходимое, без чего не обойтись в путешествии. Маленькая фигурка богини любви Хочикецаль, когда-то принадлежавшая Тцитци, сама оказалась в моей руке, но рука тут же отдернулась, как будто фигурка была раскалена докрасна. Я не стал класть ее в мешок.
– Я увидел, как ты уходишь, и отправился за тобой, – прозвучал с порога голос Коцатля. – Что случилось?
– Нет у меня настроения распинаться о том, что случилось, тем паче что, кажется, об этом знает каждый досужий сплетник.
– Можно, я пойду с тобой?
– Нет.
Лицо мальчика вытянулось, и я торопливо сказал:
– Послушай, мне необходимо побыть некоторое время одному, чтобы попробовать во всем разобраться. Не переживай зря, ты ведь остаешься не беззащитным, лишенным хозяина рабом (помнишь, ты раньше этого боялся?) и не жалким бедняком. Ты теперь состоятельный человек и сам себе господин. Как только старейшины разберутся с нашей выручкой, ты получишь свою долю. А что касается моей доли, то ее, вместе со всеми пожитками, я хочу пока доверить твоему попечению. Можно?
– Конечно, Микстли.
– Пожиратель Крови собирается съехать из казарм. Можете построить дом на двоих, хотя средств у вас хватит и каждому на свое собственное жилье. Ты можешь продолжить учебу, заняться каким-нибудь ремеслом или завести дело. А обо мне не грусти, я ведь не навсегда ухожу. Вот когда-нибудь я вернусь, и, если к тому времени у тебя и у нашего старого защитника еще не угаснет интерес к странствиям, отправимся вместе в новое путешествие.
– Когда-нибудь, – грустно повторил за мной Коцатль, но потом расправил плечи. – Ладно, чего зря говорить. Но раз уж ты так неожиданно уходишь, можно, я хотя бы помогу тебе собраться?
– Да, можно. В заплечном мешке и в кошельке, который зашит в мою набедренную повязку, я понесу всякие мелкие ценности, предназначенные для дорожных расходов. Однако на тот случай, если мне встретится нечто небывалое, не помешает иметь при себе и золото. Но золотой порошок надо спрятать так, чтобы разбойникам, пусть даже я попаду им в лапы, было непросто его найти.
Коцатль подумал немного и сказал:
– Некоторые путешественники выплавляют из порошка маленькие слитки и прячут их в прямую кишку.
– Нет уж, эту уловку знает каждый грабитель. Я думаю, лучше использовать волосы, благо они у меня длинные. Видишь, Коцатль, я высыпал порошок из перьев на эту тряпицу. Сделай из нее аккуратный пакетик, и давай придумаем способ запрятать его где-нибудь у меня на загривке, под волосами.
Пока я собирал свою торбу, Коцатль тщательно складывал ткань снова и снова. Пакетик получился небольшой, размером с его ладошку, но оказался настолько тяжелым, что поднять его мальчик мог только двумя руками. Я сел и склонил голову, а Коцатль стал прилаживать пакет мне на загривок.
– Сейчас... чтобы не свалился... – бормотал он. – Надо подумать...
В конце концов мальчик привязал к каждому концу пакета бечеву, которую пропустил позади моих ушей, и скрыл все под повязкой, похожей на налобную лямку носильщика. Такие повязки, чтобы волосы не падали на глаза, носят многие путники.
– Все, порядок, – заявил наконец Коцатль. – Пакет закреплен надежно и совершенно не виден. Конечно, ветер может растрепать волосы, но тогда просто сделай из своей накидки капюшон. Понял?
– Да. Спасибо, Коцатль. – Я немного помолчал и быстро, поскольку у меня не было желания задерживаться, добавил: – И до свидания. До встречи!
Я ни капли не боялся Рыдающей Женщины или иных злобных тварей, которые рыщут в ночи, подстерегая неосторожных путников. Напротив, при воспоминании о Ночном Ветре (или о незнакомце в запыленной одежде, так часто встречавшемся мне в ночные часы) я сердито фыркал.
Я снова вышел из города по дороге, ведущей через южную дамбу на Койоакан. Когда я проходил мимо цитадели Акачинанко, часовые немало удивились, увидев одинокого путника, шагавшего по дороге посреди ночи. Но поскольку я был богато одет и не походил на вора или беглого раба, задерживать меня они не стали, а, задав несколько вопросов, дабы убедиться, что я не пьян и отдаю себе отчет в своих действиях, пропустили.
Свернув затем налево, на Мешикалчинко, я миновал этот спящий городок и, нигде не останавливаясь, шел дальше на восток всю ночь. С рассветом на дороге стали попадаться и другие путники; они осторожно здоровались и при этом удивленно на меня поглядывали. Тут до меня дошло, что человек в дорогом праздничном платье, с изумрудом в носу, в выходных сандалиях со шнуровкой по колено и драгоценной застежкой на плече, но с повязкой на лбу и с котомкой странствующего торговца на спине действительно производит странное впечатление. Пришлось убрать украшения в торбу, а накидку, чтобы спрятать вышивку, вывернуть наизнанку. Пакет на загривке поначалу раздражал меня, но в конце концов я привык к нему и снимал, только когда ложился спать или купался.
В то утро я упорно шел на восток, навстречу восходящему солнцу, не ощущая ни усталости, ни потребности в сне, а в голове моей царила сумятица мыслей и воспоминаний. (Вы никогда не замечали, мои господа, что горе вызывает у нас сонмы воспоминаний о счастливых временах, в сравнении с которыми нынешнее плачевное положение кажется еще более мучительным?) Весь тот день я в основном вновь брел по той самой тропе вдоль южного берега озера Тескоко, по которой вместе с победоносной армией Несауальпилли возвращался из похода в Тлашкалу. Но спустя некоторое время дорога эта отклонилась от берега озера, и я оказался в краю, где никогда прежде не бывал.
* * *
Я странствовал более полутора лет и побывал во многих новых землях, пока не попал наконец туда, куда мне и было нужно. Причем все это время, господа писцы, я пребывал в таком душевном расстройстве, что едва ли осознавал, что видел и что делал. Думаю, не запади мне тогда в память многие слова из бытующих в тех краях языков, я не смог бы толком восстановить впоследствии даже общий маршрут, которым следовал. Но некоторые события запечатлелись-таки в моих воспоминаниях, поскольку выделялись из обыденной каждодневной жизни, подобно тому как возвышаются над равниной конусы вулканов.
Я предпринял рискованное путешествие в Куаутлашкалан, край Орлиных Утесов, где уже побывал однажды в составе армии завоевателей. Разумеется, узнай тамошние жители, что я мешикатль, мне бы оттуда не вернуться. А умирать в Тлашкале, скажу я вам, радости мало, ибо в тех краях бытует просто смехотворное суеверие. В той стране полагают, что людей знатных блаженство ожидает и после смерти, а вот простому человеку ни на что подобное рассчитывать не приходится. Якобы благородные дамы и господа, сбросив телесную оболочку, воплощаются в плавающие по небу облака, в птиц в сияющем оперении или в сказочной красоты драгоценные камни, тогда как умерших простолюдинов ждет участь навозных жуков, крыс или вонючих скунсов.
Так или иначе, я не умер в Тлашкале, ибо не был разоблачен как мешикатль. Хотя мы издавна воевали с тлашкалтеками, но внешне ничем друг от друга не отличаемся, да и язык у нас общий, а подражать местному выговору я научился очень быстро. Собственно говоря, навлечь на меня подозрение могло лишь одно: я, молодой здоровый мужчина, не имел никаких видимых ран и увечий. То памятное сражение уменьшило число взрослых, но не старых тлашкалтеков примерно в десять раз. Правда, уже подрастало новое поколение юношей. Они росли со жгучей ненавистью к Мешико и твердым намерением отомстить. Взросление этого поколения совпало с появлением ваших соотечественников, испанцев, поэтому во что в конце концов вылилась ненависть жителей Тлашкалы к нам, вы прекрасно знаете.
Но тогда до всех этих великих событий было еще далеко, и я бесцельно и беспечно блуждал по Тлашкале. И даже то, что я был одним из немногих взрослых, не пострадавших на войне мужчин, особых хлопот мне не доставляло. Если не считать повышенного внимания со стороны многочисленных местных вдовушек, которым надоело спать в одиночестве в своих холодных постелях.
Оттуда я двинулся на юг к городу Чолула, столице земель тья-нья, пожалуй, последнему крупному поселению народа Земли. Нет никаких сомнений, что миштеки, как называли этот народ все, кроме их самих, некогда создали и сохранили на зависть остальным просто удивительную культуру. Например, в Чолуле я видел очень древние сооружения, украшенные мозаикой, подобной тончайшей вышивке. Судя по всему, именно эти здания и послужили образцами для храмов, возводившихся сапотеками в Святом Доме народа Туч.
В Чолуле есть также гора, на вершине которой в ту пору красовался посвященный Кецалькоатлю величественный храм, весьма искусно украшенный цветными рельефными изображениями Пернатого Змея.
Вы, испанцы, сровняли этот храм с землей, но, по всей видимости, все-таки надеетесь почерпнуть кое-что от святости этого места, ибо, как я слышал, собираетесь возвести там христианскую церковь. В связи с чем позвольте заметить, что тамошняя храмовая гора – вовсе даже не гора, а пирамида, рукотворный холм, сделанный из великого множества обожженных на солнце кирпичей. Кирпичей этих, надо думать, там больше, чем шерстинок на шкурах целого стада оленей, а поскольку сложена пирамида была в незапамятные времена, над кирпичами давно образовался слой почвы и они заросли травой. Возможно, это самая древняя пирамида в здешних краях и уж совершенно точно самая большая из всех когда-либо построенных. Да, с виду это теперь самая обычная гора, склоны которой поросли деревьями и кустами, так что смотреться на ней ваша церковь, возможно, будет и неплохо, но, мне кажется, вашему Господу Богу не слишком понравится, что его святилище высится на пирамиде, воздвигнутой в честь языческого бога.
Столицей миштеков управлял не один человек, но двое, равных по могуществу. Их называли Тлакуафач – Владыка Высокого и Тлачиак – Владыка Низменного. Это подразумевало четкое разграничение духовной и мирской власти, но на деле это разграничение было не столь уж четким. Мне рассказывали, что вожди эти зачастую не ладили, а порой и откровенно враждовали между собой, но как раз тогда они, по крайней мере временно, объединились, затеяв какую-то мелкую распрю с Тлашкалой. Что послужило предметом того спора, я уж не помню, но вскоре в город прибыло специально отправленное для его разрешения посольство из четырех знатных тлашкалтеков.
Однако Владыка Высокого и Владыка Низменного не только отказались от переговоров и не приняли миссию, но и приказали дворцовой страже, изувечив посланников, вытолкать их из города древками копий. Четверым знатным тлашкалтекам ободрали с лиц кожу, после чего они, окровавленные и стенающие, побрели обратно. Лица их представляли собой сырое мясо, клочья кожи свисали на грудь, и, я полагаю, все мухи Чолулы последовали за ними из города на север. Я не сомневался, что за таким страшным оскорблением, скорее всего, последует война, а поскольку вовсе не горел желанием защищать чужой город, решил поспешно покинуть Чолулу. Путь мой лежал дальше, на восток.
Перейдя очередную невидимую границу, я оказался в стране тотонаков. Целые сутки я провел в деревушке, на постоялом дворе, из окон которого открывался вид на могучий вулкан под названием Килалтепетль, Звездная Гора. Мне доставляло немалое удовольствие с помощью топазового кристалла рассматривать из утопавшей в зелени деревеньки далекую заснеженную и окутанную облаками вершину.
Килалтепетль – самая высокая гора Сего Мира, настолько высокая, что всю ее верхнюю треть, за исключением того времени, когда происходят извержения и на склоны ее изливается багровая лава, покрывают вечные снега. Мне рассказывали, что когда испанские моряки подплывают к нашему берегу, то первым делом они видят издали снежную белизну вершины днем и красное ее свечение – ночью. Килалтепетль стара как мир, но и по сей день ни один человек, хоть местный житель, хоть испанец, не поднимался на ее вершину. А найдись такой смельчак, его, скорее всего, смели бы оттуда проплывающие над самой горной вершиной звезды.
Пройдя всю страну тотонаков, я вышел к побережью Восточного океана, к живописной бухте Чалчиуакуекан, что означает Место, Изобилующее Красотами. Я упоминаю об этом только в связи с одним маленьким совпадением, о котором мне, конечно, в ту пору ничего не могло быть известно. Прошли годы, опять наступила весна, и уже другие люди впервые увидели эту бухту. Они приплыли на корабле, сошли на берег, объявив его владением испанского короля, водрузили там деревянный крест и флаг цвета крови и золота и назвали это место Веракрус[24].
Здесь океанское побережье было гораздо красивее и приветливее, чем в Шоконочко. Пляжи покрывала не смесь черных осколков застывшей лавы, пыли и пепла, а настоящий мелкий песок белого, желтого и даже кораллово-розового цвета. Океан тут был не зелено-черным, стонущим и бурлящим, а прозрачным, светящимся бирюзовой голубизной, мягким и шепчущим. Он выбрасывал на берег лишь шелестящую пену белого прибоя, а дно его понижалось очень плавно: я мог забрести в воду так далеко, что берег скрывался из виду, а глубина между тем доходила мне всего лишь до пояса. Поначалу я думал, что иду почти прямо на юг, но, оказывается, побережье на самом деле изгибалось огромной дугой, и я сам не заметил, как свернул сначала на юго-восток, потом строго на восток и в конечном итоге отправился на северо-восток. Таким образом, как я уже упоминал ранее, океан, который мы в Теночтитлане называем Восточным, правильнее было бы именовать Северным.
Конечно, будь это побережье сплошной линией окаймленных пальмами пляжей, мне бы, наверное, поднадоела их однообразная красота, однако на долгом пути не раз попадались также и реки, настолько полноводные, что, для того чтобы переправиться на тот берег, приходилось дожидаться появления паромщика или рыбака на выдолбленном из древесного ствола каноэ. Кое-где сухой песок под моими ногами становился влажным, потом – мокрым, а там и вовсе сменялся кишащими насекомыми топями, где вместо приветливых пальм маячили сучковатые мангровые деревья, приподнимавшиеся над трясиной на узловатых, словно старческие ноги, корнях. Пройти через эти болота было невозможно. Так что мне приходилось либо разыскивать рыбачье суденышко, чтобы обогнуть заболоченный участок морем, либо, наоборот, делать огромный крюк, обходя опасный участок пути посуше.
Помнится, однажды ночью я здорово испугался. Мне пришлось в тот раз заночевать на краю болота, а какая уж на болоте растопка, так что костерок мне удалось разложить совсем плохонький, дававший очень мало света. И вдруг, подняв глаза, я увидел в темноте среди мангровых зарослей другой костер, гораздо более яркий. Только вот пламя его имело очень необычный цвет – голубой.
«Ксабай!» – сразу подумал я, поскольку слышал немало историй о призрачной женщине, блуждающей в этих краях, завернувшись в причудливое святящееся одеяние. Если верить этим рассказам, приблизившийся к Ксабай мужчина видит перед собой обворожительную женскую фигуру, на которую наброшена одна лишь только накидка с низко надвинутым капюшоном, скрывающим лицо. Он, естественно, старается ее поймать, а женщина кокетливо отступает до тех пор, пока не заманит беднягу в зыбучие пески, откуда выбраться невозможно. Пески засасывают обреченного, и в самый последний момент Ксабай наконец откидывает капюшон, открывая взору умирающего вместо лица злорадно ухмыляющийся череп.
С помощью кристалла я некоторое время наблюдал за этим мерцающим в отдалении голубым пламенем и, хотя по коже у меня бегали мурашки, в конце концов рассудил так: «Видно, пока она там маячит, мне все равно не уснуть, так почему бы не подойти и не попробовать разглядеть Ксабай получше? Зная об опасности, я наверняка сумею сдержаться и не забрести в зыбучие пески».
Держа наготове обсидиановый нож, я, пригнувшись, направился к тому месту, где переплетались деревья и ползучие растения, и нырнул в самую чащу. Голубой огонек призывно манил к себе. Прежде чем сделать шаг, мне приходилось пробовать почву перед собой ногой. К счастью, я лишь промок до колен да изорвал о сучья накидку, но не провалился в омут и не утонул в трясине. Самое удивительное, что чем ближе я подходил к таинственному огню, тем сильнее чувствовал какой-то мерзостный запах. Конечно, болото с его стоячей водой, гниющими растениями и заплесневевшими поганками отнюдь не источает нежные ароматы, но со стороны огня тянуло уж совершенно жуткой тухлятиной.
«Интересно, какой дурак станет преследовать даже самую красивую Ксабай, если она так смердит?» – подумал я, однако продолжил путь и в конце концов подобрался к источнику света. Так вот, то была вовсе не женщина и никакой не призрак, а странный костер без дыма – голубоватое пламя по пояс высотой, выходившее прямо из земли. Не знаю уж, кто его разжег, но, очевидно, огонь подпитывался ядовитым рудничным газом, просачивавшимся сквозь расщелину. Так вот откуда взялись рассказы про Ксабай!
Может быть, кто-то, идя на такой огонь, и сгинул в топях, но сам по себе он совершенно безвреден. Я так и не смог выяснить, почему зловонный воздух горит, а обычный – нет. Но впоследствии мне не раз попадалось это голубое пламя, и всегда от него пахло просто ужасно. Так вот, тогда я как следует осмотрелся, и мне удалось обнаружить еще одно вещество, столь же необычное, как и воспламеняющийся воздух. Возле факела Ксабай я ступил в какую-то липкую жижу и перепугался, подумав, что вляпался-таки в зыбучие пески. Однако лужа эта меня не затянула: я благополучно выбрался из нее и прихватил с собой пригоршню незнакомого вещества, чтобы рассмотреть его при свете костра.
Оно было черным, как окситль, получаемый нами из сосновой смолы, но гораздо более вязким. Когда я поднес ладонь поближе к огню, тягучая капля упала в костер: пламя стало ярче, и языки его взметнулись высоко. Довольный этим неожиданным открытием, я подкормил костер, вылив туда всю пригоршню, и он ярко горел всю ночь, не требуя дополнительно ни ветвей, ни щепок. С тех пор, если мне приходилось остановиться на ночлег вблизи болота, я отправлялся на поиски не сухого валежника, а сочившейся из земли черной грязи, которая всегда делала костер жарче, а свет его ярче, чем любое из масел, какими мы обычно заправляем светильники.
Это открытие я сделал на земле народа, который мешикатль называют ольмеками – по той простой причине, что большую часть оли получают именно от них. Сам этот народ подразделяется на различные племена – коацакоатли, коатликамак, капилко и другие, – но сходство между ними весьма велико. Каждый взрослый мужчина там ходит, ссутулившись под бременем своего имени, а все женщины и дети непрерывно жуют.
Вы удивлены, господа писцы? Сейчас поясню.
В этой стране ольмеков есть два удивительных дерева: если на их стволах сделать надрез, они сочатся соком, несколько затвердевающим на воздухе. Из первого дерева получают оли, который мы используем в жидком виде в качестве клея, а из затвердевшего оли изготавливают мячи для игры тлачтли. Сок другого дерева дает более мягкую, сладковатую на вкус жевательную смолу, известную под названием циктли. Кроме как на жвачку, эта смола ни на что не пригодна. Я имею в виду, что ее только жуют, а не едят, а когда циктли теряет свой аромат и упругость, выплевывают. И кладут в рот другой кусочек, чтобы снова и снова жевать. Причем в стране ольмеков этим занимаются только женщины и дети, для взрослых мужчин столь «женственная» привычка неприемлема. Но я благодарю богов за то, что эта привычка не распространилась в других местах, ибо она делает женщин племени ольмеков, во всех остальных отношениях вполне привлекательных, похожими на вялых, безмозглых, тупомордых ламантинов, беспрерывно жующих водоросли.
Мужчинам не положено жевать циктли, но они придумали себе другое развлечение, которое я нахожу не менее идиотским. Когда-то давно ольмеки начали носить таблички со своими именами. На груди каждого мужчины красовалась подвеска из того материала, который он мог себе позволить, от ракушек до золота, а на табличке были начертаны символы его имени, которые все могли прочесть. Таким образом два совершенно незнакомых человека, встретившись впервые, получали возможность обращаться друг к другу по именам. Небольшое, но все же удобство, к тому же побуждающее к вежливости.
Однако постепенно этот обычай все большее и больше усовершенствовался. На висюльке стали обозначать не только имя, но и профессию, занимаемое положение, ранг или титул, если человек служил или принадлежал к знати, ну а затем пришла очередь дополнительных табличек – с именами родителей, бабушек, дедушек и даже более отдаленных предков. Все эти таблички и символы, изготовленные из золота, серебра и других самых дорогих материалов, какие только мог себе позволить их владелец, дополнялись клубками перепутавшихся лент, указывавших на семейное положение, а также наличие или отсутствие детей и внуков. Но и этим дело не исчерпывалось: каждый ольмек вдобавок носил всевозможные знаки отличия, свидетельствовавшие о его участии в походах и о совершенных им воинских подвигах, с перечислением мест всех этих походов. Короче говоря, каждый взрослый ольмек был с ног до головы увешан всяческой мишурой, отображавшей его происхождение и весь жизненный путь. Бедняга сгибался в три погибели под тяжестью драгоценных металлов, самоцветов, перьев, лент, раковин и кораллов, таская на себе ответы на все возможные вопросы.
Однако, несмотря настоль причудливые обычаи, ольмеки отнюдь не дураки, способные лишь выдаивать сок из деревьев. Их справедливо почитают умелыми мастерами и знатоками искусств, унаследованных от славных предков. В разбросанных здесь и там покинутых древних городах ольмеков сохранились реликвии, до сих пор поражающие воображение. На меня особое впечатление произвели исполинские статуи, высеченные из застывшей лавы. Все они по шею или по подбородок вросли в землю, остались одни лишь головы со строгими, угрюмыми лицами, но и они свидетельствуют о высоком мастерстве скульпторов. На всех каменных головах красуются шлемы, очень похожие на головные уборы из кожи, которые наши игроки в тлачтли надевают для защиты. Мне кажется, гигантские статуи изображают богов, которые и подарили людям эту игру. Во всяком случае, это точно не люди, потому что любая из этих голов, не говоря уж о сокрытых под землей чудовищных телах, настолько огромна, что вряд ли уместится внутри человеческого жилища.
А еще в этом древнем городе сохранилось множество каменных фризов с высеченными на них обнаженными мужскими фигурами (порой совершенно обнаженными и... очень мужественными!). На всех изображениях нагие мужчины танцуют и пьют, из чего можно сделать вывод, что древние ольмеки любили повеселиться. Встречаются там и тщательно отделанные жадеитовые фигурки весьма изысканной формы, но тут трудно сказать, древние они или нет, ибо ольмеки унаследовали многие умения своих предков.
В местности под названием Капилько красиво раскинулась на длинной узкой косе, омываемой с одной стороны бледно-голубым океаном, а с другой – бледно-зеленой лагуной, столица ольмеков – город Шикаланко. Там мне довелось встретить кузнеца по имени Такстем, который изготовлял из олова удивительных птичек и рыбок: размером они были не больше фаланги пальца, причем каждое крохотное крылышко или чешуйка были попеременно отделаны золотом и серебром. Впоследствии я привез некоторые из его работ в Теночтитлан, и несколько предметов сохранилось до прихода испанцев. Так вот, ваши соотечественники пришли в восторг; они уверяли, что ни один золотых или серебряных дел мастер в их мире, который они называли Старым Светом, никогда не достигал подобного совершенства.
Я продолжил идти по побережью и обогнул полуостров, где жили майя, – Юлуумиль Кутц. Эту унылую местность я уже описал раньше, так что не буду повторяться. Скажу лишь, что там мне запомнились три города: Кампече на западном побережье, Тихоо – на северном, и Четумаль – на восточном.
К тому времени я странствовал уже более года, так что дальнейший маршрут выбрал с таким расчетом, чтобы потихоньку возвращаться домой. Из Четумаля я двинулся в глубь материка, строго на запад, собираясь пересечь полуостров. У меня имелся достаточный запас атоли, шоколада и прочих съестных припасов, а также некоторое количество воды. Как я уже говорил, местность эта засушливая, а климат там настолько скверный и непостоянный, что даже сезон дождей каждый год бывает в разное время. Мое путешествие пришлось на начало того месяца, который у вас называется июлем, а у майя, будучи восемнадцатым в их календаре, именуется камку, что значит «гремящий». Но не подумайте, что он приносит с собой ливни и грозы, просто земля высыхает настолько, что начинает с грохотом и шумом съеживаться и трескаться.
Наверное, то лето выдалось еще более знойным, чем обычно, потому что оно подарило мне удивительное и, как оказалось впоследствии, ценное открытие. Однажды я подошел к маленькому озерцу, которое, похоже, было наполнено той самой черной грязью, что так хорошо горела. Однако когда я бросил в озеро камень, он не погрузился в жидкость, а стал подпрыгивать на поверхности, как будто озеро было сделано из застывшего оли. Я нерешительно поставил ногу на черную поверхность и обнаружил, что она лишь слегка прогибается под тяжестью моего тела. Это был чапопотли – материал, подобный затвердевшей смоле, но только черный. В расплавленном виде им замазывали трещины в стенах, а еще он использовался для изготовления ярко горящих факелов и как водоотталкивающая краска, а также входил в состав различных целебных снадобий. Вещество было мне знакомо, но целое озеро, заполненное им, я увидел впервые в жизни.
Я расположился на берегу, чтобы перекусить и подумать, на что может сгодиться находка, и пока я там сидел, жар гремящего месяца (а надо сказать, что треск и грохот слышались почти беспрерывно) расколол и озеро чапопотли. Его поверхность во всех направлениях пошла тонкими, словно паутина, трещинами. Потом чапопотли стал дробиться на неровные, с зубчатыми краями черные глыбы, из-под которых через проломы и щели были видны непонятные коричнево-черные загогулины, возможно ветви и сучья давно погребенного дерева.
Я поздравил себя с тем, что не полез на середину озера: оно вполне могло изувечить меня, сотрясаясь в конвульсиях. Но когда я поел, любопытство все-таки пересилило осторожность. Теперь поверхность озера уже не представляла собой ровное гладкое поле, но была изрыта трещинами и усеяна искореженными обломками черной корки. Однако вроде бы все уже закончилось, признаков нового катаклизма не наблюдалось, а мне не терпелось как следует рассмотреть, что же изверглось наружу. Осторожно огибая черные глыбы и перешагивая через осколки, я подошел поближе и понял: то, что я издали принял за сучья, на самом деле было костями.
Они давно утратили свою первоначальную белизну, но особое сходство с ветвями деревьев им придавали огромные размеры. Я поневоле вспомнил рассказы о том, что некогда нашу землю населяли гиганты. Однако, присмотревшись как следует, я, хотя и смог различить ребро и бедренную кость, пришел к выводу, что этот остов принадлежал не человеку-великану, но некоему гигантскому чудовищу. Скорее всего, некогда, в незапамятные времена, когда чапопотли еще был жидким, чудовище забрело в это озеро, где его и засосала, словно трясина, вязкая жидкость, которая по прошествии веков затвердела.
Еще две обнаруженные мною кости (во всяком случае, мне поначалу показалось, что это кости) были просто невероятного размера: каждая длиной с меня и толщиной с одного конца с мое бедро. Круглые в сечении, обе они постепенно сужались до толщины большого пальца и оказались бы еще длиннее, будь они прямыми, а не изогнутыми, представлявшими собой как бы неполную спираль. Эти изогнутые штуковины насквозь пропитались чапопотли, в котором были погребены, и приобрели коричнево-черный цвет. Некоторое время я таращился на находки в растерянности, а потом опустился на колени и ножом поскреб поверхность одной из них, пока из-под темного слоя не проступила светящаяся полоска тускло-жемчужного цвета. Судя по всему, эти изогнутые «кости» представляли собой не что иное, как длинные искривленные зубы наподобие кабаньих клыков. Может, в ловушку угодил вепрь? Наверняка в эпоху гигантов и дикие свиньи были им под стать.
Я внимательно рассматривал неожиданную находку. Мне случалось видеть различные украшения, сделанные из зубов медведей и акул и из клыков обычных кабанов: они стоили столько же, сколько золотые изделия того же веса, но в качестве поделочного материала мелкие зубы не шли ни в какое сравнение с тем, что нашел я. Интересно, что смог бы изготовить из моей находки одаренный мастер вроде покойного Тлатли?
Местность вокруг была безлюдна, что и неудивительно: кто захочет жить на голой, лишенной растительности равнине? Так что на первую деревушку я набрел, лишь перебравшись в несколько более приветливую землю Капилько. Обитавшие в этом ничем не примечательном поселении ольмеки все поголовно занимались добычей смолы, но поскольку сейчас был не сезон, то они дружно бездельничали. Поэтому четверо самых крепких мужчин охотно согласились поработать у меня носильщиками. Запросили они немного, однако, узнав, куда я собираюсь их вести, впали в панику и едва не отказались. По их словам, Черное озеро было местом священным, опасным и, вообще, разумные люди держались от него подальше. Мне пришлось прибегнуть к проверенному средству борьбы с суевериями и страхами – увеличить плату. Когда мы добрались до места и я указал на бивни, носильщики подхватили их (каждый зуб тащили два человека) и поспешили убраться восвояси как можно скорее.
Я заставил их идти обратно через Капилько к берегу океана и вывел к столичному городу Шикаланко, где направился прямиком в мастерскую кузнеца Такстема. Когда носильщики, сгорбившись, шатаясь и опасно кренясь под весом моей находки, вошли наконец во двор, кузнец встретил нас без малейшего восторга.
– Зачем ты притащил сюда эти ветки? – удивленно спросил мастер. – Я не резчик по дереву.
Я рассказал ему о своей находке, добавив, что, по моему мнению, обнаружил редкий поделочный материал. Такстем дотронулся до того места, где я соскреб темный слой: я увидел, как рука его дрогнула и, задержавшись, стала любовно поглаживать диковинку. Глаза ремесленника заблестели.
Отпустив с благодарностью носильщиков, которым я заплатил чуть больше, чем обещал, я сказал мастеру Такстему, что хотел бы заказать ему работу по кости, но не очень представляю, что из этого материала может получиться.
– Мне нужны резные поделки, чтобы потом продать их в Теночтитлане. Какие именно – не знаю, так что полностью полагаюсь на твое мастерство. Распиливай эти зубы, как сочтешь нужным. Думаю, из крупных обрезков можно вырезать фигурки богов и богинь, которых чтут в Мешико, а те, что поменьше, пойдут на покуитль, гребни, украшенные орнаментами рукоятки кинжалов, в общем, что-нибудь в этом роде. Даже из самых крохотных кусочков можно изготовить что-нибудь – например, резные костяные палочки, какие некоторые племена вставляют в губу. Но смотри сам, мастер Такстем, я всецело полагаюсь на твой вкус и твое чутье.
– На своем веку мне еще не доводилось работать со столь удивительным материалом, – торжественным тоном произнес ремесленник. – Он, похоже, предоставляет творцу огромные возможности, но и требует высокого мастерства. Поэтому, прежде чем отделить первый фрагмент и опробовать, как он поведет себя при встрече с инструментами, мне нужно хорошенько подумать. – Он помолчал и чуть ли не с вызовом продолжил: – Вот что я тебе скажу, молодой господин Желтый Глаз: к своей работе я всегда предъявлял самые высокие требования, а уж такой удивительный материал вообще грех загубить. Так что имей в виду: это работа не на день и даже не на месяц.
– Конечно нет, – согласился я. – Скажи ты другое, я забрал бы свою добычу и ушел. Не спеши, работай, как считаешь нужным: я все равно пока не знаю, когда снова попаду в Шикаланко. Что же касается оплаты...
– Может быть, с мой стороны это глупо, но я счел бы самой высокой оплатой твое обещание поставить будущих покупателей этих вещей в известность, кто именно их изготовил.
– Я восхищаюсь твоей честностью и бескорыстием, мастер Такстем, но всякий труд должен быть оплачен. Если не хочешь сам называть цену, то я предлагаю тебе следующее: оставь себе двенадцатую часть веса – хоть готовых изделий, хоть необработанного сырья. По твоему выбору.
– Необычайно щедрая доля, – промолвил мастер, склоняя голову в знак согласия. – Даже будь я закоренелым рвачом, мне все равно не пришло бы в голову заломить такую цену.
– И не беспокойся, – добавил я, – покупатели для твоих работ будут отбираться так же тщательно, как ты отбираешь свои инструменты. Это будут люди, достойные твоих изделий, и я обязательно скажу каждому из них, что полюбившаяся ему вещь изготовлена мастером Такстемом из Шикаланко.
Хотя погода на полуострове Юлуумиль была сухой, в Капилько стоял сезон дождей – далеко не самое походящее время для того, чтобы пробираться через похожие на джунгли заросли Жарких Земель. Поэтому я предпочел держаться морского побережья и двигался прямо на запад, пока не добрался до узкого перешейка Теуантепека. Там, на самом перекрестке торговых путей, связывающих юг с севером, находился город Коацакоалькос, который вы теперь переименовали в Эспириту-Санту, или город Святого Духа. Я рассудил, что, поскольку перешеек не горист и не слишком зарос лесами, путь через него даже под дождем будет не таким уж трудным. Зато по ту сторону перешейка меня ждут гостеприимный постоялый двор и прелестная Джай Беле. Я остановлюсь у радушной хозяйки, хорошенько отдохну и прекрасно проведу время, а потом отправлюсь обратно в Теночтитлан.
Поэтому от Коацакоалькоса я пошел на юг – то сам по себе, то прибиваясь к караванам почтека или отдельным торговцам. Народу в обоих направлениях двигалось немало, но однажды я оказался в полном одиночестве на безлюдном участке дороги. Еще издали я заметил впереди, под раскидистым деревом, четверых оборванцев. Увидев меня, они поднялись на ноги и не спеша направились навстречу. Заподозрив, что передо мной разбойники, я положил руку на рукоять обсидианового ножа и продолжил путь. Убегать было поздно, и мне оставалось лишь надеяться, что это не грабители и мы разойдемся мирно.
Но четверо оборванцев даже не попытались выдать себя за безобидных путников, желающих разделить обед с таким же странником. Они окружили меня плотным кольцом, не скрывая своих намерений.
* * *
Когда я очнулся, то понял, что лежу совершенно раздетый на одном стеганом одеяле, а другое прикрывает мою наготу. Судя по всему, я находился в полупустой хижине, ничем не освещенной, если не считать дневного света, просачивавшегося сквозь щели в стенах. У моего ложа на коленях стоял средних лет мужчина, в котором я, услышав его первые слова, сразу угадал лекаря.
– Больной просыпается, – сказал он кому-то, находившемуся у него за спиной. – Это хорошо. Я уж боялся, что ему не очнуться.
– Значит, он будет жить? – спросил женский голос.
– Ну, по крайней мере теперь, когда больной пришел в себя, я могу начать лечить его. Парню повезло, что ты вовремя его обнаружила: еще чуть-чуть, и было бы поздно.
– Честно говоря, мы поначалу не хотели связываться: он выглядел ужасно. Но, присмотревшись, сквозь всю эту кровь и грязь узнали в нем Цаа Найацу.
Мне это имя показалось неправильным. Собственно говоря, в тот момент я почему-то не мог вспомнить, как именно меня зовут, но сомневался, что звуки моего имени могут быть столь мелодичными.
Голова моя просто раскалывалась от боли, а все тело представляло собой сплошную рану. Я почти ничего не помнил, однако уже достаточно пришел в себя, чтобы сообразить: мне так плохо не потому, что я болен; со мной произошло что-то другое. Очень хотелось спросить, где я нахожусь и как я сюда попал, но голос отказывался мне повиноваться.
– Уж не знаю, что это за грабители, – сказал целитель, обращаясь к женщине, которую я не мог видеть, – но они явно собирались его убить. И не окажись у парня на голове той плотной повязки, его череп раскололся бы, как тыква. Но и без того его мозг испытал сильнейшее сотрясение, отсюда и обильное кровотечение из носа. Вот сейчас, когда он открыл глаза, посмотри – один зрачок больше другого.
Девушка наклонилась через плечо врача и устремила взгляд на мое лицо. Как плохо я ни соображал, но все-таки заметил, что она очень красива и что в ее угольно-черных волосах выделяется зачесанная назад белая прядь. У меня возникло смутное ощущение, что я уже где-то видел эту прядь раньше, да и соломенная кровля над головой вдруг показалась мне необъяснимо знакомой.
– Зрачки действительно разные, – сказала девушка. – Это плохой признак?
– Именно так, – ответил лекарь. – Это признак того, что с головой у больного не все ладно. Так что мы должны заботиться не только о заживлении ран, но и о том, чтобы мозг его был избавлен от напряжения или возбуждения. Пусть лежит в тепле и в полумраке. Всякий раз, когда больной проснется, корми его бульоном и давай мое снадобье, но ни в коем случае не позволяй садиться и постарайся заставить его молчать.
«Вот уж глупость: запрещать мне говорить, когда у меня и так нет на это сил», – хотел было сказать я, но тут в хижине внезапно потемнело, и мне показалось, что я стремительно падаю в мрачную бездну.
Впоследствии я узнал, что пролежал там много дней и ночей, лишь изредка ненадолго приходя в сознание, по большей же части пребывая в беспамятстве – настолько глубоком, что у целителя были все основания опасаться за мою жизнь.
Самому мне запомнилось, что, когда я пробуждался, возле моей постели неизменно находилась девушка. Иногда был еще и целитель, но она – всегда. Девушка бережно вкладывала мне в рот ложку с теплым вкусным бульоном или с горьким лекарством, а порой мыла губкой те части моего тела, до которых могла добраться, или втирала в синяки и кровоподтеки целебную мазь. Лицо ее – красивое, участливое, с сочувственной улыбкой – всегда было одним и тем же, но вот серебристая прядка (уж не знаю, было ли это на самом деле или просто казалось мне в бреду) то появлялась, то исчезала.
Должно быть, я долго находился между жизнью и смертью, но мой тонали оказался таким, что я все-таки выжил. Ибо пришел день, когда я проснулся с несколько просветленным сознанием, поднял глаза на странно знакомую крышу, присмотрелся к склонившемуся надо мной лицу девушки, отметил запавшую в память белую прядь и с трудом прохрипел:
– Теуантепек.
– Йаа! – воскликнула красавица, и на ее устах расцвела улыбка. Усталая улыбка, которой предшествовали долгие дни и ночи, полные забот и тревог. Я хотел было задать девушке вопрос, но она приложила свой прохладный палец к моим губам. – Молчи. Лекарь не велел тебе говорить, пока не окрепнешь. – На науатлъ она говорила неуверенно, но, кажется, я слышал в этой хижине и более сбивчивую речь. – Вот поправишься, тогда и объяснишь, что с тобой приключилось. А пока я сама расскажу тебе то немногое, что знаем мы.
Как оказалось, девушка кормила на заднем дворе домашнюю птицу, когда увидела какой-то странный шатающийся призрак, приближающийся не со стороны торговой дороги, но с севера, с прилегающих к реке пустошей. В первый момент ей захотелось удрать в гостиницу и закрыть за собой дверь, приставив к ней все тяжелое, что подвернется под руку, но страх приковал ее к месту, а когда видение приблизилось, оказалось, что это не призрак, а нагой, грязный, окровавленный мужчина. И самое странное, что что-то в его облике показалось девушке знакомым. Должно быть, даже едва живой, я из последних сил тащился к запечатлевшемуся в подсознании постоялому двору. Лицо мое было разбито, подбородок залит кровью, все еще сочившейся из ноздрей, тело покрывали бесчисленные ссадины и царапины от колючек, а также синяки и кровоподтеки – следы как падений, так и ударов, всего вместе. Босые ноги были сбиты в кровь, грязь и мелкие камешки пристали к ним словно бы взамен содравшейся кожи. Но даже в таком виде девушка признала во мне благодетеля своей семьи, и меня перенесли в дом. Не на постоялый двор, где больному невозможно было обеспечить тишину и спокойствие, а в крытую соломой хижину со стенами из скрепленных жердей. Оказывается, к тому времени их гостиница стала оживленным процветающим заведением, где вечно толкалось множество почтека из Мешико. Этим, кстати, объяснялось, почему девушка стала лучше говорить на науатлъ.
– Так что мы перенесли тебя в наш старый дом, где могли спокойно ухаживать за тобой. Тут уж больного точно никто не потревожит. К тому же хижина эта, если ты помнишь, твоя: ты ее купил. – Я хотел вмешаться, но девушка знаком велела мне молчать и продолжила: – Похоже, на тебя напали разбойники, ибо при тебе не оказалось ни одежды, ни пожитков.
Внезапно ощутив тревогу, я с мучительным усилием поднял болевшую, едва повиновавшуюся мне руку и стал шарить на груди, пока не нащупал висевший там на ремешке кристалл топаза, после чего вздохнул с облегчением. Надо думать, грабители, при всей своей жадности, не увидели в камушке никакой ценности, да и побоялись забрать его, приняв по своему невежеству за магический амулет.
– Да, это все, что на тебе было, – сказала девушка, наблюдая за моим движением. – Висюлька и еще какой-то маленький, но тяжелый сверток.
Она сунула руку под одеяло и извлекла матерчатый пакет со шнурками.
– Открой это, – с трудом прохрипел я. Голос с непривычки плохо мне повиновался.
– Молчи! – велела девушка, однако послушалась и осторожно, слой за слоем, стала разворачивать тряпицу.
Когда она развернула последний слой, то слежавшийся и несколько слипшийся от пота золотой порошок засверкал так ярко, словно в хижине зажгли светильник. Золотистые огоньки заплясали, отражаясь в глазах хозяйки.
– Мы всегда считали, что ты очень богат, – пробормотала она и, подумав, добавила: – Но первым делом ты потянулся за той висюлькой, что у тебя на груди. Выходит, она для тебя важнее золота?
Я не знал, удастся ли мне, не прибегая к словам, на которые все еще не хватало сил, объяснить ей, в чем тут дело, однако, напрягшись, поднес кристалл к глазу и посмотрел на девушку сквозь него. Я разглядывал ее до тех пор, пока рука могла удерживать кристалл, ибо она была очень красива. Красивее, чем казалась мне раньше. Я уже вспомнил, что видел ее прежде, хотя имя красавицы по-прежнему от меня ускользало. Серебристая прядь в волосах, несомненно, привлекала взгляд, однако красота девушки и без того была способна пленить мужское сердце. Ее длинные ресницы походили на крылышки самой крохотной черной колибри, а брови имели изгиб распростертых крыльев парящей морской чайки. И губы ее тоже, подобно крыльям, изгибались к уголкам, а маленькая ямочка на щеке создавала впечатление, что девушка вот-вот засмеется. Она и правда вскоре улыбнулась: наверняка красавицу позабавила моя изумленная физиономия. Улыбка, осветившая лицо девушки, засияла гораздо ярче моего золота. Не сомневаюсь, что если бы хижина была полна самыми несчастными людьми – скорбными плакальщиками или угрюмыми жрецами, – даже их лица просветлели бы при виде такой улыбки.
Топаз выпал у меня из руки, рука упала на постель, да и сам я выпал из действительности, но на сей раз провалился не в мрачное забытье, а в целительный сон. Потом мне рассказали, что я так и спал с улыбкой на лице.
Разумеется, я не мог не радоваться тому, что мне удалось вернуться в Теуантепек и познакомиться, а точнее, возобновить знакомство с этой прекрасной девушкой, но, с другой стороны, я жалел, что не мог явиться к ней здоровым и сильным, во всеоружии обаяния удачливого молодого купца. Увы, вместо этого красавице приходилось ухаживать за обессиленным, вялым человеком, вдобавок еще и покрытым струпьями, порезами и царапинами. Я по-прежнему был слишком слаб, чтобы есть самостоятельно, да и положенные мне целебные снадобья мог принимать только из ее рук. А главное, чтобы от меня не смердело, я вынужден был смириться с тем, чтобы хозяйка мыла меня целиком.
– Так не годится, – возражал я. – Девушка не должна мыть обнаженного взрослого мужчину.
– Мы и раньше видели тебя обнаженным, – спокойно ответила она, – не говоря уж о том, что ты, надо думать, прошел нагим половину перешейка. И вообще, – глаза ее лукаво блеснули, – разве девушка не может восхищаться телом красивого молодого человека да еще и таким длинным?
Наверняка в этот момент все мое длинное тело покраснело от смущения. Хорошо еще, что слабость (правду говорят, что нет худа без добра) не позволяла определенной части этого тела реагировать на прикосновения красавицы так, как это случилось бы, будь я здоров. А то еще девушка, не дай бог, сбежала бы от меня.
Пожалуй, с того самого времени, когда мы с Тцитцитлини предавались далеким от действительности мечтаниям, я не задумывался о серьезных вещах вроде женитьбы и семейной жизни. Теперь, однако, я ничуть не сомневался, что более желанной невесты, чем эта красавица из Теуантепека, мне не найти. Ушиб головы все еще давал о себе знать, так что мысли в ней теснились весьма сумбурные и путаные; правда, из недр памяти все-таки всплыло воспоминание о том, что сапотеки редко вступают в браки с чужаками, поскольку их соплеменники относятся к таким союзам с осуждением, так что решившиеся связать свою судьбу с иноземцами превращаются в изгоев.
Тем не менее, когда лекарь наконец позволил мне разговаривать сколько вздумается, я первым делом попытался вести речи, которые, по моему разумению, могли добавить юноше привлекательности в глазах молодой девушки. Хотя, с точки зрения народа Туч, я был всего-навсего презренным мешикатль, причем находившимся далеко не в самой лучшей форме, это ничуть не мешало мне просто из кожи вон лезть, пуская в ход все чары и льстивые уловки, какие я только мог придумать. Слова признательности перемежались восторженными заявлениями о том, что хозяйка хижины столь же красива, сколь и добра, и такого рода комплиментов прозвучало великое множество. Однако, на все лады восхваляя ее достоинства, я не забыл вроде бы между делом упомянуть о значительном состоянии, которое успел нажить в столь молодом возрасте, и рассказать о том, что в дальнейшем собираюсь его преумножить, а также дал ясно понять, что девушка, которая выйдет за меня замуж, никогда не будет нуждаться. Правда, у меня не хватило решимости открыто предложить красавице руку и сердце, однако некоторые мои вопросы и замечания содержали в себе недвусмысленный намек. Например, однажды я сказал:
– Просто удивительно, что такая красивая девушка, как ты, еще не замужем. В чем тут причина?
Она улыбнулась и ответила что-то вроде того, что, мол, ни один мужчина еще не пленил ее настолько, чтобы ради него ей захотелось отказаться от свободы.
– Но уж ухажеров-то у тебя, конечно, полным-полно, – заметил я в другой раз.
– О да, ухажеров хватает. Одно плохо: здешние молодые люди, как мне кажется, интересуются не столько мною, сколько возможностью заполучить долю в постоялом дворе, который приносит немалую прибыль.
– Ну, – не успокаивался я, – если местные юноши такие корыстные, то уж среди постояльцев гостиницы наверняка встречаются подходящие женихи.
– Ну, сами-то они, конечно, считают себя подходящими. Но ты ведь знаешь, что большинство почтека – люди в возрасте, они староваты для меня да к тому же иноземцы. Вдобавок, какие бы знаки внимания ни оказывали мне эти люди, я подозреваю, что у каждого из них дома уже есть жена. А у некоторых и не одна, и не только дома, а во многих селениях, через которые они ездят по торговым делам.
Я набрался смелости и заявил:
– Я не старый. И никакой жены у меня нигде нет, а если когда-нибудь будет, то одна-единственная на всю жизнь.
Девушка посмотрела на меня долгим взглядом и, помолчав, сказала:
– Наверное, тебе надо было жениться на Джай Беле. Моей матери.
Повторяю: мое сознание и память еще не восстановились тогда в полной мере. До этого момента я, видимо, либо путал эту девушку с ее матерью, либо вообще забыл о последней. Ну надо же: я совершенно забыл о том, что совокуплялся с ее матерью, причем (йаййа, о стыд и позор!) в присутствии этой девушки. Могу себе представить, что она обо мне подумала: наверняка сочла меня похотливым развратником, способным одновременно спать с матерью и ухаживать за дочерью. В растерянности и страшном смущении я только и смог, что пробормотать:
– Жениться на Джай Беле? Но насколько я помню... по возрасту она мне самому годится в матери...
В ответ девушка снова смерила меня долгим взглядом. Больше я ничего говорить не стал, а сделал вид, будто засыпаю.
Я повторяю, господа писцы, что мое сознание находилось после полученной травмы в плачевном состоянии и восстанавливалось чрезвычайно медленно. Это, пожалуй, может послужить единственным оправданием тем опрометчивым необдуманным фразам, которые я тогда произносил. Самую серьезную оплошность, повлекшую за собой роковые последствия, я допустил однажды утром, сказав совершенно без всякой задней мысли:
– Никак в толк не возьму, как это у тебя получается?!
– Что получается? – спросила хозяйка все с той же жизнерадостной улыбкой.
– Ну, иногда у тебя на голове отчетливо видна белая прядь, а иногда, как, например, сегодня, ее нет.
Девушка непроизвольно поднесла ладонь к лицу, на котором впервые за все время отразилось беспокойство. В то утро я увидел, как весело приподнятые крылышки уголков ее рта опустились. Она застыла неподвижно, глядя на меня. Думаю, что на моем лице отражалось одно лишь недоумение, судить же о ее чувствах я не берусь. Однако когда девушка заговорила, голос ее слегка дрожал.
– Я Бью Рибе, – промолвила она и умолкла, словно ожидая с моей стороны какой-то реакции. – На нашем языке это имя означает Ждущая Луна.
Она опять замолчала, и я искренне заметил:
– Прекрасное имя. Идеально тебе подходит.
Очевидно, девушка надеялась услышать что-то еще.
– Спасибо, – сказала она одновременно сердито и обиженно. – Что же до белой прядки, то она в волосах у Цьяньи, моей младшей сестры.
Потрясение лишило меня дара речи: я вдруг вспомнил, что у хозяйки постоялого двора действительно было две дочери. Все ясно: за время моего отсутствия младшая подросла, и теперь они со старшей выглядели почти близнецами. А ведь точно, у младшей сестры имелась отметина, полученная (сейчас мне вспомнилось и это) еще в младенчестве, малышку тогда укусил скорпион.
До сих пор я (вот ведь глупец!) не понимал, что за мною попеременно ухаживали две одинаково красивые сестры. Я не только принимал двух девушек за одну, но и, поскольку в голове моей все перепуталось, ухитрился в эту «одну» влюбиться, забыв не только о том, что их две, но и о том, что в свое время был любовником их матери. Задержись я в тот раз в Теуантепеке чуть дольше, я бы вполне мог стать со временем отчимом обеих красоток. Но самое ужасное, что во время своего медленного выздоровления я, не видя различия, с искренней страстью ухаживал за обеими девицами, которые вполне могли стать моими падчерицами.
Мне стало невыносимо стыдно, я пожалел, что не умер на пустошах перешейка, что очнулся от беспамятства, в котором так долго пребывал. Теперь мне оставалось лишь прятать глаза и молчать. Точно так же поступала и Бью Рибе. Она ухаживала за мной с прежней заботой, но упорно отводила взгляд, а когда пришло время, молча удалилась. В тот день она навещала меня еще несколько раз – кормила, давала лекарства, – но оставалась при этом молчаливой и сдержанной.
На следующий день настала очередь младшей сестры. Я узнал ее по белой пряди и сказал:
– Доброе утро, Цьянья!
О вчерашней оплошности я предпочел не вспоминать, в глубине души надеясь, что девушки сочтут мой неуместный вопрос просто неудачной шуткой: якобы на самом деле я знал, что их две сестры. Однако Цьянья и Бью Рибе наверняка уже обсудили между собой случившееся, так что мои уловки едва ли достигли цели. Я с напускной непринужденностью болтал всякую чепуху, девушка же поглядывала на меня искоса, причем, как мне показалось, скорее с любопытством, нежели с обидой или осуждением. А может быть, я просто истолковал, как мне больше нравилось, загадочную улыбку, свойственную обеим сестрам.
Улыбка эта несколько утешила меня, однако, увы, мои оплошности и беды на этом не кончились, ибо новые откровения принесли новые огорчения. Я решил поинтересоваться:
– А что, ваша матушка, пока вы ухаживали за мной, все время занималась постоялым двором? Мне кажется, что Джай Беле могла бы выбрать момент, чтобы заглянуть...
– Наша мать умерла, – прервала меня Цьянья, и лицо ее моментально омрачилось.
– Что? – воскликнул я. – Когда? Почему?
– Да с тех пор минуло уже больше года. Мама умерла в этой самой хижине, куда перебралась, чтобы разрешиться от бремени. В гостинице, среди постояльцев, это неудобно.
– Разрешиться от бремени?
– Ну да, она вынашивала ребенка.
– Что? Джай Беле родила ребенка?
Цьянья посмотрела на меня с участием.
– Целитель сказал, что тебе сейчас нельзя волноваться. Вот окрепнешь, тогда...
– Да низвергнут меня боги в Миктлан! – сорвавшись, воскликнул я так яростно, что сам себе удивился. – Это ведь мой ребенок, разве не так?
– Ну... – Она тяжело вздохнула. – Ты оказался единственным мужчиной, с которым мама была близка после смерти отца. Я уверена, что она умела предохраняться, ибо очень страдала еще при моем появлении на свет, и лекарь предупредил маму, что следующие роды могут стоить ей жизни, так что лучше, если я буду у нее последним ребенком. Поэтому мне и дали такое имя. Но... с тех пор миновало много лет, и матушка, наверное, решила, что уже не способна к зачатию. Так или иначе, – Цьянья сцепила пальцы, – она забеременела от чужака из Мешико, а ты сам знаешь, как относится к этому народ Туч. Вот почему мама не обращалась за помощью ни к лекарям, ни к повивальным бабкам Бен Цаа.
– Получается, что она умерла из-за отсутствия ухода! – негодующе воскликнул я. – Из-за вашего упрямства и ваших глупых предрассудков! Неужели никто из местных знахарей не согласился бы ей помочь?
– Может, кто-нибудь бы и согласился, не знаю, но мама ни к кому из наших не обращалась. Открылась она только одному молодому путешественнику. Этот мешикатль прожил у нас в гостинице около месяца, проявил к ней участие и, когда матушка доверилась ему, отнесся к ней с сочувствием и пониманием, словно сам был женщиной. Он сказал, что посещал калмекак, где преподавались основы лекарского искусства, и, когда пришло время родов, вызвался ей помочь...
– Что это за помощь, если женщина умерла? – воскликнул я, мысленно проклиная неумеху, влезшего не в свое дело.
Цьянья пожала плечами.
– Ее ведь предупреждали об опасности. Схватки были долгими, а роды невероятно тяжелыми. Мама потеряла очень много крови, и, пока мешикатль пытался остановить кровотечение, младенец задохнулся, обмотавшись пуповиной.
– Значит, оба умерли? – в ужасе воскликнул я.
– Прости. Ты сам настоял на том, чтобы я тебе все рассказала. Надеюсь, тебе не станет хуже?
– Провалиться мне в Миктлан! – снова выругался я. – А скажи хотя бы... это был мальчик или девочка?
– Мальчик. Мама хотела... если все пройдет удачно... назвать младенца Цаа Найацу, в твою честь. Но, увы, до этого дело так и не дошло.
– Мальчик. Мой сын, – простонал я, заскрипев зубами.
– Пожалуйста, постарайся успокоиться, Цаа, – сказала она, впервые обратившись ко мне с фамильярностью, от которой потеплело на сердце, и сочувственным тоном добавила: – Винить тут некого. Сомневаюсь, чтобы даже лучшие наши целители смогли бы сделать для мамы больше, чем этот добрый странник. Как я уже говорила, у нее открылось очень сильное кровотечение. Мы потом несколько раз мыли и оттирали хижину, но кое-где следы крови все равно остались. Видишь?
Цьянья отдернула на двери занавеску, впустив сноп света, и я действительно увидел на косяке так и не отмывшееся пятно крови. А точнее, отпечаток окровавленной ладони.
Как ни странно, но после того потрясения я не впал снова в беспамятство, а продолжил поправляться. Память моя восстанавливалась, тело крепло и обретало силу. Бью Рибе и Цьянья по очереди продолжали ухаживать за мной, а я теперь изо всех сил старался не сказать ничего такого, что могло бы быть истолковано как ухаживание. Честно говоря, меня очень удивляло, что сестры посвящали столько времени и сил выхаживанию человека, из-за которого умерла их мать. И уж конечно, теперь мне и в голову не приходило попытаться завоевать одну из них, хотя я по-прежнему был без ума от обеих. Все-таки как ни крути, я был отцом их, пусть и недолго прожившего, сводного брата, какие уж тут ухаживания...
И вот наступил день, когда я почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы пуститься в путь. Лекарь после осмотра объявил, что силы мои полностью восстановились, однако настаивал, чтобы я приучал глаза к полноценному дневному свету постепенно, день за днем совершая все более длительные прогулки. Бью Рибе предположила, что мне будет удобнее перебраться в гостиницу, где как раз освободилась комната. Я согласился, и Цьянья принесла мне одежду их покойного отца. В первый раз за невесть сколько дней я снова прикрыл чресла набедренной повязкой и набросил на плечи накидку. А вот принесенные сандалии оказались малы, и мне пришлось дать Цьянье щепотку золотого порошка, чтобы она сбегала на рынок и купила мне обувь по ноге. И вот наконец я нетвердым шагом, ибо сил у меня было куда меньше, чем казалось, покинул ту достопамятную хижину.
Догадаться, почему этот постоялый двор стал излюбленным местом остановки почтека и прочих странников, было совсем нетрудно: любой нормальный мужчина получал удовольствие от одного лишь общества очаровательных трактирщиц. Однако их гостиница была недурна и сама по себе: просторная, чистая, с хорошей кухней и внимательной, любезной прислугой. Девушки очень старались всячески улучшить свое заведение, однако очень важна была и благожелательная, уютная атмосфера, порожденная не сознательными усилиями, а их веселым, добродушным нравом. Тяжелая, нудная и грязная работа лежала на плечах слуг, каковых здесь имелось в достатке, а потому девушки, на чью долю оставалось общее руководство, всегда были прекрасно одеты, причем, чтобы еще усилить свое сходство, носили одежду гармонирующих цветов. Поначалу меня задевало, что постояльцы шутили и заигрывали с юными хозяйками постоялого двора, но потом я даже порадовался тому, что все почтека были настолько заняты флиртом, что не замечали (в отличие от меня) одной удивительной особенности одежды сестер.
– Где вы раздобыли эти блузки? – спросил я девушек потихоньку, чтобы не слышали другие торговцы и путешественники.
– На рынке, – ответила Бью Рибе. – Правда, купили мы их белыми, а отделали сами.
«Отделка» представляла собой проходивший по подолу и по кайме вдоль квадратного выреза на шее узор, который мы называем горшечным, а ваши зодчие, вроде бы знакомые с чем-то похожим, именуют «прямоугольным греческим орнаментом». Не знаю уж, что значит «греческий», но могу сказать, что узор этот был не вышивкой, а рисунком, нанесенным на ткань яркой переливающейся пурпурной краской.
– А где вы взяли такую краску? – словно между делом поинтересовался я.
– А, краска, – вступила в разговор Цьянья. – Миленькая, правда? Среди матушкиных вещей мы нашли маленький кожаный мешочек: вроде бы она получила его от отца, перед тем как тот отправился в свое последнее путешествие. Краски как раз хватило на две блузки, другого применения мы ей просто не нашли. – Она поколебалась и неуверенно спросила: – А по-твоему, Цаа, мы поступили легкомысленно?
– Что ты! – воскликнул я. – Все правильно: красивая краска должна добавлять красоты нарядным вещам, а они – украшать красавиц. Я другое хотел спросить: эти блузки уже стирались?
Вопрос удивил девушек.
– Ну конечно, и не один раз.
– Значит, краска не линяет? И не выцветает?
– Нет, это очень хорошая краска, – сказала Бью Рибе и тут наконец рассказала мне то, что я столь деликатно пытался выведать: – Хорошая-то хорошая, но, можно сказать, именно из-за нее мы лишились отца. Он отправился туда, где ее добывают, чтобы закупить большую партию и сделать на этом состояние, да так и не вернулся.
– С той поры прошел уже не один год, – заметил я. – Вы, наверное, были тогда еще слишком маленькими, чтобы запомнить, куда лежал его путь. Да и упоминал ли он об этом?
– Подожди-ка, – пробормотала девушка и, силясь вспомнить, сдвинула брови. – Конечно, мы специально не запоминали... но вроде бы отец говорил что-то о юго-западе... о побережье и скалах, о которые с грохотом разбиваются океанские валы...
– Там живет племя отшельников, именующее себя «бродягами», – подхватила Цьянья. – Помнишь, сестричка, он еще обещал принести красивых ракушек, чтобы сделать нам бусы?
– А не могли бы вы отвести меня в те места?
– Чего тут отводить? – пожала плечами старшая сестра, неопределенно махнув рукой в сторону запада. – Скалистое побережье, насколько мне известно, находится только там.
– Побережье длинное, скал много, а «бродяги» наверняка тщательно охраняют источник пурпура. Заметьте, с тех пор как пропал ваш отец, ни один купец не привозил на рынок такого товара. Девушки, пожалуйста, сходите со мной! Вдруг по дороге вы еще что-нибудь вспомните? Меня интересует любая мелочь!
– Сходить, конечно, можно, – ответила младшая сестра. – Но не забывай, Цаа, нам нужно еще и заниматься хозяйством.
– Но ведь я довольно долго болел, и все это время вы по очереди ухаживали за мной. И одновременно управляли постоялым двором. Конечно, вам обеим бросать хозяйство нельзя, но одна-то вполне может отлучиться.
Они неуверенно переглянулись, но я настаивал:
– Подумайте: мы пойдем по следам вашего отца, доведем до конца дело, которое он начал. На этой пурпурной краске можно сделать целое состояние.
Девушки колебались. Я потянулся к ближайшему горшку с растениями, сорвал два побега – один короткий, другой длинный – и зажал оба в кулаке.
– Вот, выбирайте. Та, что вытащит короткий прутик, отправится со мной в путешествие и поможет заработать состояние, которое мы поделим на троих.
Поддавшись моим уговорам, обе девушки одновременно протянули руки и взяли по прутику. С того дня, мои господа, миновало уже сорок лет, но я и сейчас не могу сказать, кто из нас троих тогда выиграл, а кто проиграл. Так или иначе, Цьянья вытянула короткий прутик. Всего лишь прутик, однако, как выяснилось впоследствии, наши судьбы с этого самого момента повернулись совершенно по-новому.
* * *
Пока девушки готовились в дорогу: сушили пиноли и мололи шоколадную смесь, я отправился на местный рынок, чтобы закупить все, что необходимо для путешествия. В лавке оружейника я перепробовал весь его товар и наконец остановил выбор на макуауитль и коротком копье, которые подошли мне больше прочих.
– Молодой господин готовится к встрече с опасностью? – поинтересовался хозяин лавки.
– Я собираюсь в землю чонталтинов, – ответил я. – Слышал о такой?
– Аййа, как не слышать! Страшное место, оно находится выше по побережью. Народ там живет такой, что хуже некуда. Чонталтинами их зовут на науатлъ. По-нашему они именуются цью, но смысл тот же: «бродяги». Насколько мне известно, это самое убогое и дикое из всех племен гуаве. Они не задерживаются долго на одном месте, вот почему их так прозвали. Мы не трогаем цью, поскольку они скитаются маленькими группами и по таким землям, которые все равно ни на что путное не годятся.
– Как-то раз мне довелось заночевать в деревеньке гуаве, – сказал я. – Не больно гостеприимный народ.
– Ну, если ты провел среди них ночь и проснулся живым, то тебе повезло встретиться с самым миролюбивым и великодушным племенем «бродяг». Цью с побережья, будь уверен, такого гостеприимства тебе не окажут. То есть встретить-то тебя они могут очень даже радушно – даже слишком радушно. Дело в том, что питаться «бродягам» приходится в основном рыбой, и она им порядком поднадоела. Так что для них нет большей радости, чем зажарить и съесть случайного путника.
Звучало это угрожающе, однако я не дрогнул и стал расспрашивать оружейника, как лучше всего добраться до обиталища этих дикарей.
– Самый короткий путь лежит прямо на юго-запад, но тогда тебе придется подниматься на горы. Так что лучше по реке – сначала на юг к океану, а потом – вдоль побережья на запад. Знаешь, вот что: поезжай-ка ты в порт Нозибе и найми там лодочника, он мигом доставит тебя к «бродягам» морем.
Мы с Цьяньей последовали этому совету. Конечно, я должен был позаботиться о своей спутнице и выбрать маршрут полегче, хотя, как оказалось впоследствии, девушка вовсе не была неженкой. Во всяком случае, она ни разу не жаловалась – ни на плохую погоду, ни на то, что нам приходилось питаться всухомятку и устраивать привалы под открытым небом, в пустынном краю, среди диких зверей.
Начало нашего путешествия оказалось легким и даже приятным: за один день мы добрались по ровной местности, вдоль берега реки, до порта Нозибе. Это название означает «Соленый», сам же порт представлял собой всего лишь скопище прибрежных навесов из пальмовых листьев, под которыми рыбаки могли посидеть в тени. Весь берег был покрыт растянутыми для просушки или починки сетями и усеян вытащенными на песок каноэ.
Я нашел рыбака, который не слишком охотно признался, что ему случалось бывать на побережье цью: он покупал у тамошних жителей рыбу и даже выучил несколько слов на их языке.
– Но они и со мной-то не особо приветливы, – предостерег он, – а уж чужаку вроде тебя опасно даже приближаться к их берегу.
Лишь услышав про щедрую оплату, рыбак согласился отвезти нас вдоль побережья в те края и даже выступить в качестве переводчика, если, конечно, «бродяги» вообще захотят со мной разговаривать. Тем временем Цьянья нашла свободное место под пальмовым навесом, разложила на мягком песке прихваченные нами из гостиницы одеяла, и мы провели ночь порознь, в целомудренном отдалении друг от друга.
Лодка отплыла на рассвете. Рыбак держался недалеко от берега и угрюмо молчал, в то время как мы с Цьяньей весело болтали, обсуждая открывающиеся с моря виды. Полоски пляжа походили на припорошенное серебро, щедро рассыпанное между лазурным морем и изумрудными кокосовыми пальмами, с которых то и дело взлетали стайки рубиновых и золотистых птиц. Однако по мере продвижения на запад яркий светлый песок постепенно темнел, превращаясь в серый, а потом и в черный, и вот уже за зелеными пальмами замаячили конусы вулканов. По словам Цьяньи выходило, что извержения и землетрясения в этих краях – обычное дело.
Ближе к полудню лодочник наконец нарушил свое молчание.
– Вон там, – он махнул веслом, – деревенька цью, куда я раньше заходил. – На отлогом берегу, покрытом серым песком, и впрямь виднелось скопище хижин. – Ну что, причаливаем?
– Нет! – воскликнула Цьянья. Девушка неожиданно заволновалась. – Помнишь, Цаа, ты говорил, что тебя интересуют любые мелочи? Как я могла забыть раньше? Отец упоминал гору, которая входит в воду! Вот она!
– Где?
Девушка указала вперед: действительно, прямо по курсу лодки, примерно в одном долгом прогоне за деревней цью, черные пески неожиданно обрывались у внушительного скального выступа. Подобно черной стене, он перегораживал пляж и уходил далеко в море. Даже с такого расстояния я через свой кристалл видел, как морские волны, разбиваясь о подножие гряды из чудовищных валунов и каменных обломков, вздымаются и вскипают белой пеной.
– Видишь те огромные камни, которые выбросила гора? – спросила Цьянья. – Это и есть то место, где добывают пурпур! Туда-то нам и надо.
– Девочка моя, это мне туда надо, – поправил я ее. – Ты останешься здесь, на берегу.
– Вот уж не советую оставлять девушку в этой деревне, – мрачно заметил лодочник.
Показав ему макуауитль, я провел пальцем по острейшей обсидиановой грани и сказал:
– Ты высадишь девушку на берег и объяснишь здешним жителям, что приставать к ней нельзя и что мы вернемся за ней до темноты. А мы с тобой отправимся к той горе, что входит в воду.
Лодочник поворчал, уверяя, что ничего хорошего из этой затеи не выйдет, но повернул через полосу прибоя к берегу. Видимо, все мужчины цью были в море, ибо навстречу нам из прибрежных лачуг высыпали одни женщины. Жалкие, грязные существа: босые, выше пояса голые, одетые в одни лишь рваные юбки. Слова лодочника они выслушали угрюмо, и хотя взгляды, которые бросали эти дикарки на высадившуюся на берег миловидную, хорошо одетую девушку, трудно было назвать приветливыми, нападать на нее явно никто не собирался. Разумеется, мне вовсе не хотелось оставлять Цьянью в таком подозрительном месте, но это было все-таки безопаснее, чем брать ее с собой.
Когда мы с лодочником снова отплыли от берега, даже мне, хоть я и совершенно не разбирался в морском деле, стало ясно, что высадиться на склон горы с моря невозможно. Подступы к главному хребту преграждала россыпь валунов и обломков, иные из которых не уступали размерами небольшим дворцам Теночтитлана, а между ними неистово бурлили и пенились океанские волны. Они накатывали на утесы, взметнувшись на невероятную высоту, зависали там, обрушивались вниз с таким ревом, словно все громы Тлалока грянули разом, и снова откатывались, образуя водовороты столь мощные, что сотрясали даже прибрежные скалы высотой с дом.
Казалось, что повсюду здесь море, сталкиваясь со скалами, впадает в буйную ярость, так что лодочник с большим трудом отыскал место к востоку от горы, где все-таки смог меня высадить. Он показал себя умелым моряком, поэтому, когда мы, вытащив каноэ на песок вне пределов досягаемости неистового прибоя, откашлялись и выплюнули всю соленую воду, которой нахлебались, я от души поздравил его:
– Ты так отважно укротил злобное море, тебе ли бояться этих презренных цью?
Рыбак, похоже, малость приободрился: во всяком случае, он взял мое копье и последовал за мной по песку к перегораживавшей побережье скале. С суши она выглядела не такой отвесной. Найдя относительно пологий склон, мы взобрались на кряж, откуда смогли увидеть простирающийся по ту сторону западный участок побережья. Однако туда мы не пошли, а двинулись налево, в сторону моря, и постепенно оказались на вдающемся мысом в воду утесе; внизу бесновались среди исполинских валунов яростные волны. Я добрался до того места, о котором говорил отец Цьяньи, но казалось маловероятным, чтобы здесь можно было найти драгоценную пурпурную краску или хрупких улиток.
Зато я вскоре обнаружил группу из пятерых человек, которые двигались по гребню со стороны океана, явно направляясь к нам. Я решил, что это жрецы цью, ибо они были столь же грязными, что и наши, да и волосы у них были такие же всклоченные и немытые, как у жрецов мешикатль. Правда, в отличие от последних на них красовались не просто нестиранные накидки, а рваные, гнилые звериные шкуры, вонь от которых намного опережала эту компанию. Вид у всех пятерых был весьма недружелюбный, а затем шедший впереди неприветливо выкрикнул что-то на своем языке.
– Быстро объясни им, – велел я лодочнику, – что мне нужна пурпурная краска, за которую я заплачу золотом.
Но он не успел перевести, поскольку один из этих людей проворчал:
– Обойдемся без толмача. Я сам прилично говорю на лучи. Я жрец Тиат Ндик, бога моря, здесь его владения. Вы умрете, поскольку вторглись в святилище.
Стараясь говорить на лучи как можно проще и понятнее, я стал втолковывать жрецу, что ни за что не ступил бы на священные камни, будь у меня возможность достать краску где-нибудь в другом месте. Я попросил его отнестись к моему поступку со снисхождением, обдумать выгоды, которые сулит им мое появление. Проявленное мною смирение, похоже, несколько смягчило сердце жреца, хотя четверо его товарищей продолжали таращиться на меня с весьма свирепым видом. Во всяком случае, его следующая угроза была не столь прямолинейной.
– Уходи отсюда, Желтый Глаз, и может быть, ты останешься жив.
Я попытался растолковать жрецу, что все равно уже вторгся во владения бога моря, так нельзя ли мне задержаться здесь чуть подольше, чтобы заодно обменять свое золото на его пурпур? Но на это мне было сказано, что пурпур является святыней морского бога и не продается ни за какую цену.
– Уходи немедленно, и может быть, ты останешься жив, – снова повторил жрец.
– Хорошо, я уйду. Но не удовлетворишь ли ты сначала мое любопытство? Какое отношение к пурпурной краске имеют улитки?
Но он явно не знал этого слова и обратился за переводом к дрожавшему от страха лодочнику.
– А, ндик диок, – сказал жрец, поняв.
Он помедлил, потом повернулся и сделал мне знак следовать за ним. Лодочник и четверо остальных цью остались на хребте, а мы с главным жрецом стали медленно спускаться к морю. Спуск был трудным, и вздымавшиеся вокруг грохочущие волны все чаще обдавали нас холодными брызгами. Однако в конце концов жрец привел меня к замкнутой в кольцо массивных валунов и утесов лагуне, где, несмотря на царившее снаружи буйство, волнение лишь едва ощущалось.
– Это священная лагуна Тиат Ндик, – пояснил жрец. – Место, где бог моря позволяет нам услышать его голос.
– Его голос? – переспросил я. – Ты имеешь в виду шум океана?
– Его голос, – настойчиво повторил жрец. – Если хочешь услышать, нужно опустить голову в воду.
Не отрывая от него глаз и на всякий случай держа макуауитль наготове, я встал на колени и опустил голову, погрузив одно ухо в воду. Поначалу в нем отдавался лишь стук моего сердца, но потом – сначала тихо, но постепенно становясь все громче – до моего слуха стал доноситься и другой звук. Как будто кто-то свистел под водой – хотя всем известно, что это невозможно, – причем мелодия была сложной, и этот кто-то насвистывал ее гораздо более искусно, чем любой земной музыкант. Даже сейчас, по прошествии стольких лет, я не могу сравнить эту мелодию ни с каким другим звуком, который мне когда-либо доводилось слышать. Впоследствии мне пришло в голову, что это, должно быть, ветер, гулявший по трещинам и расщелинам в скалах, издавал звуки, которые искажались и казались под водой трелями. Но в тот момент я готов был принять на веру слова жреца о голосе морского бога.
Тем временем он обошел озерцо со всех сторон, что-то там высматривая, потом наклонился, погрузил руку по плечо в воду, пошарил по дну и раскрыл передо мной ладонь со словами:
– Ндик диок.
Рискну предположить, что существо, которое я увидел, находится в некотором родстве со знакомой каждому сухопутной улиткой, но отец Цьяньи явно поторопился, пообещав дочкам бусы из ракушек. Этот скользкий слизняк не имел ни домика, ни створок, ни какого-либо подобия панциря.
Тем временем жрец наклонился над слизняком и сильно подул на него. Видимо, существу это пришлось не по нраву, ибо оно выделило на ладонь жреца небольшое пятнышко бледно-желтой жидкости. Жрец бережно вернул морскую улитку на подводный камень и сунул мне под нос запачканную ею ладонь. Я невольно отпрянул, ибо выделения моллюска испускали зловоние, но тут же с удивлением заметил, что пятнышко на ладони меняет цвет. Из бледно-желтого оно сделалось сначала желто-зеленым, потом зеленовато-голубым, после чего приобрело сине-красный цвет, который, темнея и густея, превратился в переливчатый пурпур. Ухмыльнувшись, жрец вытер руку о мою накидку. Яркое пятно все еще продолжало отвратительно вонять, но я уже понял, что это краска, которая никогда не выцветает и не смывается. Затем жрец жестом велел мне следовать за ним, и мы принялись карабкаться вверх по скалам. По пути мой проводник, заменяя недостающие слова жестами, объяснил мне все насчет ндик диок.
Как оказалось, народ цью собирал улиток и заставлял их выделять пурпур лишь дважды в год, по священным праздникам, которые устраивались не в определенные дни, но тогда, когда на это указывали какие-то мудреные пророчества и знамения. Хотя на подводных камнях налипли тысячи морских улиток, каждая из них выделяла лишь малюсенькую капельку красящего вещества, так что в праздники людям приходилось отыскивать моллюсков среди бушующих волн и даже нырять за ними в водовороты, чтобы потом собрать все их выделения на мотки хлопковой пряжи или в кожаные мешочки. К улиткам здесь относились бережно, их требовалось сохранить в целости, дабы они могли дать пурпур и к следующему празднику. А вот люди ценились тут меньше. Два раза в год, при совершении каждого из этих обрядов, гибло по четверо-пятеро ныряльщиков: кого засасывали в глубины океанские водовороты, а кого бешеные волны, вышвырнув, разбивали о скалы.
– Но раз уж вы все равно идете на такие жертвы, что гибнут люди, почему ты упорно отказываешься получить от ндик диок прибыль? – Я несколько раз повторил свой вопрос и наконец добился того, что жрец понял.
Снова поманив за собой, он привел меня во влажный прохладный грот и горделиво объявил:
– Наш бог моря, чей голос ты слышал. Тиат Ндик.
Моему взору предстала статуя, весьма примитивная, ибо представляла собой грубое нагромождение круглых камней: валун обозначал нижнюю часть туловища, камень поменьше – грудь, а самый маленький – голову. Но вся эта, с позволения сказать, скульптура была окрашена в светящийся пурпур. А вокруг Тиат Ндика были разложены мешочки, полные краски, и мотки окрашенной ею пряжи. Эта пещера скрывала в себе просто бесценные сокровища.
Когда мы снова взобрались на гряду, раскаленный докрасна диск Тонатиу уже спустился к западному горизонту и погружался во вскипающий паром облаков океан. Потом диск исчез, и на какой-то миг мы увидели, как Тонатиу на самом краю мира осветил море изумрудно-зеленой вспышкой. Впрочем, это зрелище ни на миг не прервало разглагольствований жреца о том, что подношения в виде пурпурной краски необыкновенно важны для цью, ибо, если они не умилостивят морского бога, Тиат Ндик не станет посылать рыбу в их сети.
Я попытался возразить:
– Но послушай, получается, что в обмен на все эти жертвоприношения и дары ваш бог моря позволяет цью лишь влачить жалкое существование, питаясь одной рыбой. Позволь мне доставить ваш пурпур на рынок, и я принесу вам столько золота, что вы сможете купить целый город. Город в какой-нибудь прекрасной местности, где полным-полно куда лучшей снеди, чем рыба, а также рабов, которые будут вам служить.
Жрец, однако, был непреклонен:
– Пурпур не продается. Бог не простит нам кощунства. – Он помолчал и добавил: – Кроме того, Желтый Глаз, мы не всегда едим одну только рыбу.
И жрец с улыбкой указал мне на берег, где вокруг костра стояли четверо его помощников. А над костром, насаженные на мое собственное копье, жарились два человеческих бедра. Лодочника нигде не было видно, и мне потребовалась вся сила воли, чтобы не выдать того, какой ужас охватил меня при этом зрелище.
Вынув из складок набедренной повязки пакет с золотым порошком, я кинул его на землю – между собой и главным жрецом.
– Разворачивай пакет бережно, – сказал я, – иначе все золото унесет ветром.
Когда служитель морского бога опустился на колени и принялся осторожно разворачивать ткань, я продолжил:
– Если бы ты позволил мне нагрузить пурпуром лодку, я пригнал бы ее обратно, почти полную золота. Что же до этого пакета, то я предлагаю его тебе лишь за ту краску, какую смогу унести в руках.
К этому времени жрец развернул ткань, и золотой порошок засверкал в лучах заходящего солнца. Четверо помощников сгрудись позади жреца, глядя на золото с алчным блеском в глазах. Главный жрец нежно просеял золотой порошок сквозь пальцы, взвесил пакет на ладони и, не глядя на меня, произнес:
– Это золото ты отдашь за пурпур. А сколько ты выложишь за девушку?
– За какую девушку? – спросил я, и сердце мое упало.
– Да за ту, что стоит у тебя за спиной.
Я торопливо оглянулся и увидел несчастную, перепуганную Цьянью, а позади нее – шестерых или семерых мужчин цью. Впрочем, они не столько караулили девушку, сколько вытягивали шеи, чтобы рассмотреть золото в руках служителя бога.
Жрец все еще бережно перекладывал пакетик из одной руки в другую, когда я занес макуауитль и стремительным ударом отсек ему обе кисти. Вместе с пакетом они упали на землю.
Остолбеневший жрец в ужасе уставился на хлеставшую из обрубков рук кровь.
Все цью мгновенно метнулись вперед, то ли на помощь своему вождю, то ли за рассыпавшимся золотом, а я не теряя времени схватил Цьянью за руку и бросился бежать сначала вдоль хребта, а потом вниз, по его восточному склону. Как только мы пропали из поля зрения цью, я резко метнулся влево, чтобы укрыться среди огромных, выше нашего роста, камней. Расчет был на то, что цью наверняка решат: беглецы поспешат к своему каноэ, чтобы ускользнуть морем. Может, так нам и следовало бы поступить, но гребец из меня не ахти, так что рыбаки наверняка перехватили бы нас без особого труда.
Я не ошибся: очень скоро мимо нас, именно в том направлении, как я и думал, с криками пробежали несколько дикарей.
– Теперь вверх! – скомандовал я девушке, и она, не задавая лишних вопросов, стала карабкаться вслед за мной по каменистому склону.
Мы укрывались в расщелинах и за валунами, чтобы преследователи не заметили нас снизу. Ближе к гребню росли кусты и деревья, среди которых можно было затеряться, но до этого зеленого укрытия было еще далеко, и я очень боялся, что нас выдадут птицы. Казалось, что каждое наше движение вспугивает целую стаю крикливых морских чаек, пеликанов или бакланов.
Но тут я заметил, что птицы, причем не только морские, но и сухопутные – вроде длиннохвостых попугаев, голубей или скальных крапивников, – взлетают не только там, где мы лезем, но по всему склону; мало того, они с тревожными криками вьются над гребнем. Еще более удивительным было внезапное появление животных, ведущих ночной образ жизни: броненосцы, игуаны, змеи выползали из своих укрытий и, подобно нам, явно спешили вверх по склону. Да что там змеи: нас двумя прыжками обогнал оцелот, не обративший на людей ни малейшего внимания, а откуда-то сверху, хотя до наступления темноты было еще далеко, донеся заунывный вой койота. Ну а когда прямо у меня перед носом из какой-то трещины выпорхнула стайка летучих мышей, стало ясно, что приближается очередное землетрясение, они ведь постоянно случаются на здешнем побережье.
– Быстрее! – крикнул я девушке. – Давай туда, откуда вылетели мыши. Там должна быть пещера. Ныряй в нее!
Если бы не летучие мыши, мы бы, наверное, и не заметили лаза, хотя он и оказался достаточно широк: мы с Цьяньей втиснулись в него бок о бок. Углубляться в пещеру мы не стали, хотя, думаю, она была большая: мышей из нее вылетело великое множество, а снизу, откуда-то из темных глубин, поднимался сильный, резкий запах их гуано. Едва мы нырнули в эту нору, как снаружи все стихло. Птицы улетели, звери позабивались в щели. Даже беспрестанно стрекочущие цикады и те умолкли. Первый толчок землетрясения оказался резким, но тоже беззвучным.
– Цьюйю, – испуганно прошептала Цьянья, и я покрепче прижал ее к себе.
Потом откуда-то издалека, из глубины суши, послышался низкий протяжный рокот. Это один из цепи тянувшихся вдоль побережья вулканов пробудился, и его извержение оказалось столь бурным, что сотрясало землю до самого моря.
Второй, третий и все остальные (я потерял им счет) толчки происходили со все меньшими перерывами, так что вскоре они слились в непрерывные судороги: земля качалась, плясала и становилась на дыбы. Нас трясло и швыряло так, словно мы находились внутри полого бревна, отданного на волю бурного стремительного потока, а несмолкающий шум был настолько оглушительным, как если бы нас угораздило забраться внутрь чудовищного барабана, в который исступленно колотил обезумевший жрец. На самом деле шум этот объяснялся тем, что от нашей горы откалывались куски, добавляя новые валуны и обломки к уже усеивавшим мелководье.
Я невольно подумал, не грозит ли нам с Цьяньей участь оказаться среди этих обломков (не зря ведь летучие мыши предпочли покинуть пещеру), но выбираться наружу было еще страшнее, и мы непроизвольно втиснулись глубже. На долю мгновения катившийся с вершины валун перекрыл лаз, погрузив нас во мрак, но, к счастью, вход не завалило: после следующего толчка огромный камень покатился дальше. Мы снова увидели свет, правда заодно с ним появилось и облако пыли, заставившей нас задыхаться и кашлять.
Но еще больший страх я испытал, услышав приглушенный гром изнутри горы. Теперь стало ясно, почему осторожные твари покинули свою огромную пещеру: ее купол с ужасающим грохотом распался на куски и провалился в исполинскую пропасть. Туннель накренился, мы стали неумолимо сползать прямо в бушевавшие недра земли. Я крепко обхватил Цьянью руками и ногами, надеясь, когда мы попадем в камнепад, хоть как-то защитить ее своим телом.
Однако наш туннель удержался, а толчки постепенно пошли на убыль. Мало-помалу земля успокоилась, шумы стихли, и теперь снаружи доносился лишь шелест маленьких камешков, осыпавшихся по склону вслед за уже скатившимися крупными камнями. Я пошевелился, намереваясь высунуть голову наружу и посмотреть, что осталось от горы, но Цьянья удержала меня.
– Еще рано, – предупредила девушка. – Толчки часто возобновляются. К тому же очень может быть, что какой-нибудь обломок скалы все еще колеблется прямо над нами и рухнет вниз при малейшем движении. Подожди немного.
Разумеется, то была разумная осторожность, но впоследствии девушка призналась, что удерживала меня тогда не только по этой причине. Я уже упоминал о том, как воздействует землетрясение на поведение и чувства людей. Понятно, что прижимавшаяся ко мне всем телом Цьянья ощущала, как напрягся мой тепули, а я сквозь разделявшую нас тонкую ткань одежды чувствовал ее набухшие соски.
– О нет, Цаа, мы не должны... – пролепетала она. – Не надо, Цаа, пожалуйста, ты ведь был возлюбленным моей матери... И отцом моего младшего брата... Нам с тобой нельзя... – И хотя дыхание девушки участилось, она продолжала повторять это снова и снова до тех пор, пока не догадалась наконец уже совсем задыхающимся голосом сказать: – Но ты так рисковал собой, спасая меня от этих дикарей...
Больше слов не было – одно лишь тяжелое дыхание, постепенно сменившееся стонами удовольствия.
Как ни странно, но у землетрясения тоже есть свои плюсы: например, если девственницу во время него лишают невинности, то она обязательно получает удовольствие, что в остальных случаях бывает далеко не всегда. Цьянья испытала тогда такое наслаждение, что не отпустила меня, заставив повторить все еще два раза, причем мое возбуждение было столь сильным, что я даже не выходил из нее в промежутках между этими совокуплениями. Разумеется, каждый раз, извергнув семя, мой тепули терял твердость, но как только это случалось, в лоне Цьяньи вокруг него мигом сжималось какое-то колечко мускулов, причем сопровождалось это такой нежной дрожью, что мой член прямо в ее теле набухал снова.
Мы могли бы продолжать и дальше, но проникавший снаружи в наш туннель свет вдруг приобрел тусклый красновато-серый оттенок, и мне захотелось, пока не стемнело окончательно, взглянуть, как там снаружи обстоит дело. Поэтому мы разъединились и поднялись. Солнце уже давно село, но вулкан или землетрясение взметнули облако пыли настолько высоко в небо, что оно все еще ловило лучи Тонатиу, исходившие из Миктлана, или где там он к тому времени находился. Из-за этого небо было не темно-синего цвета, а светилось красным и даже окрасило багрянцем белую прядку в волосах Цьяньи. Света этого оказалось достаточно, чтобы мы могли оглядеться.
Засыпанный камнями прибрежный участок заметно расширился, и волны вскипали теперь вокруг с еще большей яростью. В склоне горы зиял чудовищный провал.
– Может быть, – предположил я вслух, – обвал погубил наших преследователей, а то и всю их деревню? Хорошо бы, а не то они обвинят в этом бедствии нас и станут преследовать еще более ожесточенно.
– Обвинят нас? – воскликнула Цьянья. – Но при чем здесь мы?
– Я осквернил святилище их верховного бога, так что цью запросто могут счесть землетрясение проявлением его гнева. Возможно, так оно и было, – добавил я после недолгого размышления, но тут же вернулся к практическим вопросам: – Но если мы останемся и переночуем в нашем укрытии, а потом еще до рассвета отправимся в дорогу, то, думаю, нас никто не перехватит. А когда мы перевалим через горы и вернемся в Теуантепек...
– Ты думаешь, мы вернемся, Цаа? Но у нас нет никаких припасов и воды тоже...
– У меня есть макуауитль. И мне доводилось покорять горы покруче тех, что отделяют нас от Теуантепека. А когда мы вернемся... Цьянья, ты выйдешь за меня замуж?
Может быть, мое предложение и показалось ей неожиданным, но девушка явно не имела ничего против, поскольку сказала:
– Мне кажется, я знала ответ на этот вопрос задолго до того, как ты его задал. Может быть, это нескромно с моей стороны, но я уверена, что в том, что сегодня случилось, виновато не только цьюйю...
На что я ответил ей вполне искренно:
– Знаешь, я так благодарен цьюйю за то, что это стало возможным. Я давно хотел тебя, Цьянья.
– Вот и прекрасно! – воскликнула она и радостно раскинула руки, собираясь меня обнять.
Я, однако, в ответ покачал головой, и улыбка девушки потускнела.
– Ты для меня настоящее сокровище, просто подарок судьбы, – промолвил я. – Но вот насчет меня этого сказать нельзя. – Цьянья хотела было что-то возразить, но я снова покачал головой. – Если ты выйдешь за меня замуж, то тебя отвергнут твои прекрасные соплеменники – народ Туч. Это немалая жертва.
– Поверишь ли ты, Цаа, если я скажу, что ты стоишь такой жертвы? – спросила она после недолгого размышления.
– Нет, – ответил я. – Мне лучше знать, чего я стою.
Девушка кивнула, как будто ожидала такого ответа.
– Тогда я могу сказать лишь одно: я люблю человека по имени Цаа Найацу больше, чем своих соплеменников.
– Но почему, Цьянья?
– Кажется, я полюбила тебя с тех пор, как... но давай не будем говорить о том, что было. Скажу лишь, что люблю тебя сегодня и буду любить завтра. Вчерашний день миновал, тогда как сегодняшний продолжается, а завтрашний еще может наступить. И в каждый из новых наступивших дней я буду повторять, что люблю тебя. Можешь ты поверить в это, Цаа? Можешь сказать мне в ответ то же самое?
Я улыбнулся ей.
– Могу и обязательно скажу. Я люблю тебя, Цьянья.
В ответ девушка тоже улыбнулась и не без лукавства заявила:
– Ах, Цаа, таков уж наш с тобой тонали, а от него, как известно, не уйдешь. Смотри! – И она жестом указала сначала на свою грудь, а потом на мою.
Когда мы с Цьяньей сблизились, краска, которой запятнал меня жрец, была еще влажной, и теперь у нас обоих красовалось на одежде по одинаковому пурпурному пятну – у нее на блузке и у меня на накидке.
Я рассмеялся, а потом не без раскаяния сказал:
– Надо же, Цьянья, я давно влюблен в тебя, а теперь даже собрался стать твоим мужем, но до сих пор не удосужился поинтересоваться, что же значит твое имя?
Когда девушка ответила, я сперва счел это шуткой и поверил ей лишь после пылких уверений.
Как вы, наверное, уже поняли, мои господа, имена, принятые у всех племен и народов нашей земли, обязательно обозначают какие-то понятия, подчас довольно сложные. Взять хотя бы мое собственное имя – Темная Туча – или любое из тех, что я уже упоминал, – Сама Утонченность, Пожиратель Крови, Дар Богов, Вооруженный Скорпион и так далее. Поэтому мне трудно было поверить, что девушка может носить имя, состоящее всего из одного, самого простого и распространенного слова – слова «всегда».
Именно это и обозначало имя моей возлюбленной. Цьянья. Всегда.
IHS S.C.C.M.
Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю
Всемогущему и наиславнейшему предводителю нашему и монарху из города Мехико, столицы Новой Испании, в день Святого Проспера, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцатый, шлем мы наш нижайший поклон.
При сем, великий государь, прилагается, как обычно, запись последних словесных излияний пребывающего под нашим кровом ацтека, в коих, как уже повелось, мало vis[25], но избыток vomitus[26]. Из самого последнего письма Вашего Величества явствует, что наш, суверен все еще находит эту историю достаточно занимательной и заслуживающей того, чтобы пятеро добрых христиан продолжали день за днем не только выслушивать ее, но и записывать слово в слово. В связи с этим мы предполагаем, что Вашему Высокочтимому Величеству, возможно, будет небезынтересно узнать о благополучном возвращении миссионеров из ордена доминиканцев, коих мы направляли в южную область, именуемую Оаксака, для подтверждения или опровержения рассказа нашего ацтека о том, что тамошние индейцы издавна, хотя и под причудливым именем Всемогущее Дыхание, почитают Господа Нашего Вседержителя и, кроме того, используют крест в качестве священного символа.
Брат Бернардино Минайа и сопутствовавшие ему братья-миссионеры доложили, что они видели в этой местности множество на первый взгляд действительно христианских крестов – во всяком случае, крестов той формы, которые в геральдике называются croix botonee[27], – однако они не служат никакой религиозной цели, а представляют собой лишь знаки, коими, из сугубо практических соображений, отмечаются там источники пресной воды. Соответственно, викарий Вашего Величества склонен рассматривать эти кресты с августинианским скептицизмом. По нашему мнению, государь, сие есть не более чем проявление злокозненного коварства Врага Рода Человеческого. Очевидно, что, предвидя наше прибытие в Новую Испанию, дьявол поспешил обучить некоторое количество этих язычников нечестивому подобию христианских верований и обрядов, снабдив их псевдосвященными предметами в надежде запутать и ввести нас в заблуждение, когда мы явимся, дабы одарить сих дикарей светом Истинной Веры.
Кроме того, насколько смогли понять братья-доминиканцы, испытывавшие серьезные затруднения с тамошним языком, Всемогущим Дыханием индейцы именуют не Бога, а верховного чародея, или, как сказал бы наш хронист, жреца, властвующего над подземными криптами описанного в предыдущей части рассказа города Льиобаана, который считался у туземцев Святым Домом. Братья, предупрежденные нами о совершавшихся там многочисленных языческих погребениях и греховных жертвоприношениях – самоубийствах добровольцев, – заставили индейцев допустить их в подземелья.
Как Тесей, осмелившийся вступить в лабиринт Дедала, они разматывали позади себя нить, продвигаясь при свете факелов по извилистым туннелям через мрачные пещеры. Их преследовал зловонный запах разложившейся плоти; они ступали по костям бесчисленных скелетов. К сожалению и в отличие от Тесея, добрые братья скоро утратили мужество. Когда им стали встречаться гигантские, объевшиеся трупами крысы, змеи и прочие паразиты, их решимость сменилась ужасом и они устремились наружу едва ли не в беспорядочном бегстве.
Оказавшись наверху, братья, несмотря на все мольбы и стенания индейцев, повелели завалить и замуровать входы в туннели, дабы навсегда захлопнуть и скрыть от людских глаз эту, как выразился брат Бернардино, «заднюю дверь в Преисподнюю». Позволю себе заметить, что сие вполне оправданное деяние, кое следовало бы предпринять уже давно, напоминает нам о святой Екатерине Сиенской, молившейся о том, чтобы ее непорочное тело распростерлось над Бездной, дабы ни один из бедных грешников более не был туда низвергнут. Вместе с тем мы сожалеем о том, что, возможно, так никогда и не узнаем, сколько же там было в действительности этих подземных каверн, равно как и не доберемся до сокровищ, которые наверняка брали с собой в последний путь знатные язычники. Но пуще всего мы опасаемся, что это совершенное в порыве чувств действие доминиканцев едва ли способствовало укреплению доверия тамошних индейцев к нашей Святой Церкви, равно как и любви их к нам самим, несущим свет Христианства заблудшим душам.
Мало того, мы вынуждены с прискорбием сообщить Вашему Величеству, что и наши соотечественники испанцы также не испытывают к нам особой любви. Думаю, что служащие Королевского Совета по делам Индий уже не раз получали жалобы на наше «вмешательство в мирские дела». Господу ведомо, что жалобщики сии, в первую очередь землевладельцы, в имениях которых трудится значительное количество индейцев, обыгрывают наше имя, непочтительно именуя нас «епископ Сурриаго»[28]. А все лишь потому, государь, что мы осмелились осудить с кафедры бытующий в Новой Испании обычай непосильным трудом буквально доводить работающих у них индейцев до смерти. «Ну и что такого? – заявляют эти господа. – Ничего страшного: в здешних краях по-прежнему приходится по пятнадцать краснокожих на одного белого. Так почему бы не изменить это соотношение в нашу пользу, тем более если заодно несчастные туземцы еще и выполнят какую-нибудь полезную работу?»
Испанцы, придерживающиеся такой точки зрения, подводят под свои рассуждения религиозную основу, videlicet[29]: коль скоро мы, христиане, избавили этих дикарей от поклонения дьяволу и, следовательно, от неизбежной погибели и даровали им надежду на спасение души, то индейцы пребывают в вечном долгу перед своими избавителями. Капеллан Вашего Величества не может отрицать того, что в этом аргументе наличествует логика, но мы тем не менее полагаем, что долг индейцев перед нами отнюдь не включает обязанности умирать без надобности и по произволу (от побоев, клеймения, голода и тому подобного), а уж тем паче – обязанности умирать раньше, чем они будут крещены и полностью утвердятся в Истинной Вере.
Поскольку перепись населения Новой Испании все еще не закончена, а результаты ее не упорядочены, мы можем предложить Вашему Величеству лишь примерные цифры численности туземцев в прошлом и настоящем. Имеются веские основания полагать, что ранее в пределах того края, каковой ныне является Новой Испанией, проживало примерно шесть миллионов краснокожих. Сражения Конкисты, безусловно, значительно сократили их количество. К тому же за последние девять лет еще около двух с половиной миллионов индейцев, пребывавших под испанским владычеством, умерло от различных болезней. Сколько жизней уже унесли и продолжают уносить недуги в еще не завоеванных нами регионах, ведомо одному Творцу.
Очевидно, Нашему Господу угодно было сделать краснокожую расу особенно уязвимой для некоторых заболеваний, которые, по всей видимости, до сих пор не имели распространения в здешних землях. Тогда как иные хвори были известны здесь и ранее (что не удивительно, принимая во внимание присущую язычникам склонность к распутству), то бубонная чума, холера, корь, оспа и некоторые другие болезни прежде, видимо, обходили этот край стороной. Трудно сказать, случайно ли совпали моровые поветрия с покорением сей земли христианами, либо же они представляют собой страдания, ниспосланные язычникам Господом, дабы очистить их души от скверны, но индейцы страдают от этих болезней несравненно сильнее, чем европейцы.
Так или иначе, но все это прискорбное множество смертей проистекло, во всяком случае, по естественным причинам, попущением Господним, и исправить свершившееся не в нашей воле и власти. Другое дело, что мы полагаем своим священным долгом призвать наших соотечественников положить конец намеренному истреблению краснокожих. Поскольку Ваше Величество помимо сана епископа Мексики и апостолического инквизитора даровал нам еще должность протектора (защитника) индейцев, то мы будем действовать сообразно обязательствам, налагаемым оным титулом, пусть даже сему будут неизбежно сопутствовать происки жалобщиков и недоброжелателей из числа наших соотечественников.
Испанцы, использующие туземцев как дешевую и легко расходуемую рабочую силу, не должны забывать о своей главной, первостепенной заботе – спасении их заблудших душ. Наш успех в этом благородном деле умаляется со смертью каждого индейца, не успевшего приобщиться к христианской вере. Если подобная безвременная кончина постигнет слишком многих туземцев, пострадает доброе имя Святой Церкви. Кроме того, если все эти индейцы умрут, то кто будет тогда строить наши соборы, храмы, часовни, мужские и женские монастыри, подворья, усыпальницы и прочие христианские сооружения? Кто, спрашиваю я, составит основную массу наших прихожан? Кто будет трудиться, платить подати и вносить десятину на содержание слуг Господних в Новой Испании?
Да сохранит Господь Ваше Наиславнейшее Величество, истинного ревнителя и поборника благочестия, дабы наш монарх, к Вящей Славе Его, мог благополучно пользоваться плодами неустанных своих трудов.
Епископ Мексики Хуан де Сумаррага
(подписано собственноручно).
SEPTIMA PARS[30]
Стало быть, ваше преосвященство сегодня присоединится к нам, чтобы послушать о моей семейной жизни?
Мне кажется, вы найдете этот рассказ не столь изобилующим происшествиями, как истории, касающиеся бурного периода моего возмужания, однако, хочу надеяться, и не столь задевающим ваши чувства. Хотя я и должен с сожалением сообщить, что сама церемония моей свадьбы была омрачена штормом и грозой, но зато могу добавить, что, к счастью, большая часть последовавшей за этим семейной жизни оказалась солнечной и безмятежной. Только, пожалуйста, не подумайте, что она была скучной или монотонной. Напротив, живя с Цьяньей, я испытал множество приключений, и само ее существование наполняло каждый мой день радостным волнением. К тому же в годы, последовавшие за нашим бракосочетанием, жизнь в Мешико, находившемся на вершине своего могущества, была необычайно бурной, и мне довелось лично участвовать в событиях, которые, как я теперь понимаю, были не столь уж и значимыми, но в ту пору и нам с женой, и большинству наших соотечественников представлялись великими и судьбоносными. Пусть наши победы и радости не были эпохальными и не повлекли за собой выдающихся последствий, но ведь, в конце концов, именно из них и складывалась наша жизнь.
Кроме того, простому человеку могло показаться важным то, что не имело значения ни для кого другого, например, интимная сторона брака. Помню, еще в самом начале нашей совместной жизни я спросил Цьянью, как ей удается сжимать колечко мускулов в своей промежности, делая наш акт любви столь возбуждающим. Она, покраснев от удовольствия и смущения, тихонько ответила:
– С тем же успехом ты мог бы спросить, как мне удается моргать или дышать. Это получается само собой, когда у меня возникает желание. А разве у всех других женщин иначе?
– Я не имел дела со всеми другими женщинами, а теперь, когда я заполучил лучшую из них, остальные меня совершенно не волнуют.
Но ваше преосвященство, разумеется, не интересуют подобные тривиальные детали. Думаю, что лучше всего я мог бы объяснить вам, какой была моя супруга, сравнив ее с растением, которое мы называем метль, хотя, конечно, это растение не настолько красиво, как Цьянья и оно не умеет любить, говорить или смеяться.
Метль, ваше преосвященство, это зеленое или голубое растение высотой с человека – красивое, полезное, нужное и растущее повсюду. Вы называете его агавой. Так вот, длинные, изогнутые листья агавы можно, нарезав, разложить так, чтобы они перекрывали друг друга, и получится прекрасная водонепроницаемая кровля. Те же самые листья, если размолоть их, отжать и высушить, дают бумагу, а если разделить на волокна – материал, из которого делают нити и веревки и плетут канаты. Из волокон агавы можно изготовить грубую, но зато прочную ткань. Острые шипы, окаймляющие каждый лист, служат иголками, булавками и гвоздями, а наши жрецы применяли их еще и для умерщвления плоти.
Молодые побеги, растущие возле самой земли, имеют нежную, очень вкусную мякоть и идут на приготовление сластей, а высушенные листья являются превосходным – экономным и не дающим дыма – топливом. Мало того, сгорев, они оставляют белый пепел, которым отбеливают бумагу и который применяют при изготовлении мыла. Если срезать центральные листья агавы и удалить из них сердцевину, то в выемке постепенно накопится прозрачный сок. Он вкусный и питательный, но пригоден не только для питья. Наши женщины втирают его в кожу, чтобы избавиться от морщин, сыпи и пятен, а мужчины дают ему перебродить и получают пьянящий напиток октли или, как называете его вы, пульке. Ну а детишки просто обожают сваренный из этого сока сироп – густой и сладкий, как мед.
Короче говоря, агава сторицей воздает тому, кто выращивает ее и за ней ухаживает, именно в этом и заключается смысл сравнения с ней моей несравненной Цьяньи. Моя жена была хороша не в каком-то одном смысле, а решительно во всех отношениях, во всех своих делах и поступках, причем касавшихся не только меня. Хотя мне, конечно, доставалось все самое лучшее, я ни разу не встретил человека, который бы не любил ее, не ценил и не восхищался ею. Имя Цьянья означает «всегда», но она была еще и всем.
Простите, я понимаю, что не должен занимать драгоценное время вашего преосвященства своими сентиментальными воспоминаниями, так что позвольте мне вернуться к рассказу и изложить события в том порядке, в каком они происходили.
Ускользнув от жестоких цью и уцелев во время землетрясения, мы отправились в Теуантепек сушей, что заняло у нас семь дней. Погубило ли землетрясение дикарей, или они, наоборот, решили, будто землетрясение погубило нас, это мне неизвестно. Во всяком случае, за нами никто не гнался, и при переходе через горы мы страдали только от жажды и голода. Зажигательного кристалла я лишился еще на перешейке, когда на меня напали грабители, а поскольку голод был не так силен, чтобы заставить нас есть сырое мясо, мы с Цьяньей питались дикими плодами, ягодами и птичьими яйцами. Все это было съедобно в сыром виде и, кроме того, содержало достаточное количество влаги, чтобы мы могли насытиться ею в переходах между редкими горными источниками. По ночам мы устраивали ложе из сухих листьев и спали, прижавшись друг к другу ради тепла и иных взаимных удовольствий.
Когда нам удалось-таки добраться до Теуантепека, мы, надо полагать, малость отощали и уж совершенно точно выглядели оборванцами. Одежда наша истрепалась, сандалии износились о камни, ноги были сбиты и стерты.
Когда мы, усталые и радостные, доковыляли до постоялого двора, навстречу нам выскочила Бью Рибе. Лицо ее выражало одновременно сочувствие, раздражение и облегчение.
– Я уж думала, что вы пропали, как наш отец, и никогда не вернетесь! – сказала она, радостно, хотя и несколько укоризненно улыбаясь, а затем пылко обняла сначала сестру, а потом и меня. – С того самого момента, когда вы скрылись из виду, на душе у меня было неспокойно, вся эта затея показалась мне дурацкой и опасной... – Вдруг Бью Рибе запнулась, внимательно вглядевшись в нас обоих, и я во второй раз в жизни увидел, как опали крылышки ее улыбчивых губ. Она осторожно провела рукой по лицу и повторила: – Дурацкой... и опасной...
Ее глаза, рассматривавшие сестру, расширились, а затем вспыхнули недобрым огнем, когда Бью Рибе перевела взгляд на меня.
Хотя я прожил немало лет и знал многих женщин, но до сих пор не пойму, как одна из них может мгновенно и точно определить, что другая была близка с мужчиной и перешла ту грань, за которой девушка превращается в женщину. Ждущая Луна оглядела сестру с изумлением и досадой, а меня с гневом и негодованием.
– Мы собираемся пожениться, – поспешно сказал я.
– И просим твоего благословения, – добавила Цьянья. – В конце концов, ты – глава семьи.
– Могла бы вспомнить об этом и раньше! – произнесла старшая сестра сдавленным голосом. – До того, как ты... как вы... – Туту нее, похоже, перехватило дыхание. Теперь глаза Бью Рибе просто метали молнии. – Нет, надо же... не просто с каким-то там иноземцем, но с похотливым мешикатль, совокупляющимся со всеми без разбору. Не окажись ты у него под рукой, Цьянья, – ее голос зазвучал еще более громко и злобно, – он, скорее всего, раздобыл бы вонючую самку цью, чтобы насадить ее на свой длинный, ненасытный...
– Бью! – выдохнула Цьянья. – Я никогда не слышала от тебя таких слов. Опомнись! Я понимаю, это выглядит неожиданно, но, уверяю тебя, мы с Цаа любим друг друга.
– Да уж, действительно неожиданно! Ты уверена, что он тебя любит? – неистово воскликнула Ждущая Луна, после чего обратила свою ярость на меня. – А ты сам-то в этом уверен? Ты ведь еще не распробовал всех до последней женщин в нашей семье!
– Бью! – снова взмолилась Цьянья.
Я попытался пошутить, чтобы успокоить девушку, но получилось это у меня довольно неуклюже, так что, боюсь, вышло только хуже.
– Бью, я ведь не такой знатный и богатый, чтобы иметь нескольких жен.
Тут Цьянья бросила на меня взгляд почти такой же разгневанный, как у ее сестрицы, и я попытался выкрутиться:
– Цьянья станет моей женой, а тебя, Бью, я счел бы за честь назвать сестрой.
– Вот и прекрасно, братец. Можешь назвать, я тебе разрешаю. Но с одним условием – немедленно убраться куда глаза глядят. Убирайся прочь и забирай с собой... свою... свою избранницу. Благодаря тебе у нее нет здесь больше ни чести, ни доброго имени, ни дома. Ни один жрец Бен Цаа не сочетает вас браком.
– Мы знаем это, – сказал я, старясь придать голосу твердость. – Для совершения брачного обряда мы отправимся в Теночтитлан. Но церемония не будет ни тайной, ни постыдной. Нас поженит один из верховных жрецов двора юй-тлатоани Мешико. Да, твоя сестра выбрала иноземца, это правда, но отнюдь не никчемного бродягу. И она выйдет за меня замуж, дашь ты ей свое благословение или нет.
Последовала долгая напряженная пауза. Слезы струились по почти одинаково прекрасным и почти одинаково расстроенным лицам девушек. По моему же струился пот. Мы трое стояли подобно углам треугольника, связанные невидимыми, натянувшимися до предела ремнями. Казалось, вот-вот что-то лопнет, но тут Бью ослабила напряжение. Ее взор погас, плечи поникли, и девушка сказала:
– Прошу прощения. Пожалуйста, извини меня, сестра Цьянья. И ты тоже, брат Цаа. Конечно, я дам вам свое благословение и от всей души пожелаю счастья. Извините меня за необдуманные слова, которые невольно сорвались с языка... – Тут она попыталась рассмеяться над собой, но смех оборвался на середине. – Вы правы, это все так неожиданно. Не каждый день я теряю... любимую сестру. А сейчас заходите в дом. Помойтесь, поешьте и отдохните с дороги.
С того самого дня Ждущая Луна возненавидела меня смертной ненавистью.
Мы с Цьяньей пробыли в гостинице еще дней десять, но все это время сохраняли между собой дистанцию. Она, как и раньше, ночевала в комнате с сестрой, а я жил в своей собственной, и мы старались не показывать свои чувства на людях. Пока мы приходили в себя после неудачного путешествия, Бью, похоже, пыталась оправиться от потрясения, которое испытала после нашего возвращения. Она помогала Цьянье сложить то немногое, что моя невеста собиралась взять с собой в Мешико.
Поскольку я остался без единого боба какао, мне пришлось взять у девушек взаймы некоторую сумму на дорожные расходы, а также чтобы заплатить осиротевшей семье несчастного лодочника из Нозибе. О гибели рыбака я сообщил бишосу Теуантепека, который заверил, что непременно уведомит о последней дикарской выходке презренных цью гуаве владыку Коси Йюелу.
Признаться, Бью удивила меня, устроив в последний день праздничный пир, какой могла бы устроить, соберись ее сестра замуж за своего соплеменника. На пир этот пригласили всех постояльцев гостиницы и многих горожан. Она специально наняла музыкантов, а танцоры в великолепных костюмах исполняли генда лица – традиционный танец народа Туч, символизировавший «дух родства».
Так или иначе, добрые отношения между сестрами и между Бью и мной вроде бы восстановились, и на следующее утро мы простились тепло, с объятиями и поцелуями.
Взвалив на спины дорожные торбы, мы с моей невестой отправились не прямиком к Теночтитлану, а на север, через равнинный перешеек, то есть пошли тем путем, которым я пришел в Теуантепек. Поскольку теперь мне надо было думать не только о себе, я особенно остерегался промышлявших на дорогах разбойников. Держа макуауитль наготове, я внимательно озирал окрестности, присматриваясь к любому месту, способному послужить укрытием для злоумышленников.
Мы прошли не более одного долгого прогона, когда Цьянья с простодушным волнением и восторгом вдруг воскликнула:
– Подумать только, мне ведь еще никогда в жизни не приходилось уходить так далеко!
От этих незамысловатых слов сердцу моему вдруг стало тесно в груди, а чувства нахлынули с еще большей силой. Она отважилась уйти в неизвестность, всецело доверившись моему попечению. Я засиял от гордости, мысленно благодаря свой и ее тонали за то, что они свели нас воедино. Все остальные люди в моей жизни принадлежали прошлым дням и годам, но любовь к Цьянье была совсем свежей, и наша близость еще не приобрела налета обыденности.
– Я даже представить себе не могла, – восклицала она, раскинув руки, – что вокруг может быть столько ровной земли! Какой простор!
Подобные восторги у девушки вызвала самая обычная, в общем-то довольно унылого вида равнина, но неподдельное восхищение Цьяньи не могло оставить равнодушным и меня. Я радовался возможности знакомить ее с тем, что казалось мне совершенно заурядным, но очаровывало ее своей новизной, да и самому мне, честно говоря, благодаря Цьянье удавалось взглянуть на привычные вещи несколько по-иному.
– Ты только посмотри на этот куст, Цаа. Он же живой! Как и мы, он понимает, что происходит вокруг, и боится, бедняжка. Видишь? Когда я дотрагиваюсь до его веточки, он складывает все свои листья, плотно закрывает цветки и выпускает колючки. Только что зубы не скалит.
Так могла бы радоваться миру юная богиня, рожденная матерью всех богов Тетеоинан и только что снизошедшая с небес, чтобы познакомиться с землей. Цьянью приводили в изумление и восторг мельчайшие детали мироздания... она удивлялась даже мне и самой себе. Живость натуры Цьяньи и ее невероятная жизнерадостность напоминали лучи волшебного света, что постоянно играют внутри изумруда. Меня не переставало поражать ее совершенно неожиданное отношение к самым, казалось бы, обычным вещам.
– Нет, мы не будем раздеваться, чтобы заняться любовью, – заявила моя невеста, когда мы впервые остановились на ночлег. – Только в одежде, как тогда, в горах.
Я, естественно, попытался возразить, но она стояла на своем.
– Позволь мне приберечь свою наготу до первой брачной ночи. Раз уж я не смогу после свадьбы подарить тебе невинность, так пусть хоть это придаст нашей супружеской близости новизну.
Я повторяю, ваше преосвященство, что подробный рассказ о нашей совместной жизни вряд ли может кого-то заинтересовать, ибо она была богата не столько событиями, сколько чувствами, а чувства, такие как любовь или счастье, передать словами намного сложнее, чем описать какие-нибудь происшествия. Могу лишь сказать, что, когда мы поженились, мне было двадцать три года, а моей возлюбленной – двадцать, однако возникшее между нами чувство оказалось не только пылким, что естественно для такого возраста, но и стойким. Во всяком случае, со временем наша взаимная любовь не угасла, но обрела новую глубину и силу. Почему так произошло? Трудно сказать.
Правда, теперь, когда я вспоминаю минувшее, мне кажется, что в тот далекий день, в самом начале нашего пути, Цьянья нашла очень верные слова, определяющие ее сущность.
Помню, увидев в траве одну из смешных длинноногих птиц-скороходов (такая птица встретилась ей впервые в жизни), она задумчиво промолвила:
– Почему, интересно, эта птица предпочитает землю небу? Я, будь у меня крылья, никогда бы этого не сделала. А ты, Цаа?
Аййа, дух ее действительно обладал крыльями, и эта окрыленность передавалась и мне. С самого начала мы стали не только любовниками, но и друзьями, делившими поровну радости и тяготы предстоявшего нам долгого приключения. Мы любили приключения и любили друг друга. Ни один мужчина и женщина не могли бы, наверное, просить у богов большего, чем они дали нам с Цьяньей. Я мог, пожалуй, желать только одного: исполнения обещания, содержавшегося в ее имени: чтобы это продолжалось всегда.
На второй день мы нагнали направлявшийся на север отряд купцов-сапотеков. Их носильщики были нагружены панцирями черепах. Товар это предназначался для ольмеков: их ремесленники, распарив панцири и придав им различную форму, изготовляли из них украшения или использовали этот материал для инкрустации. Торговцы радушно пригласили нас присоединиться к их компании. Хотя вдвоем мы проделали бы весь путь быстрее, но с караваном было безопаснее. Поэтому мы приняли их предложение и дошли вместе до городка Коацакоалькоса, лежавшего на перекрестье торговых путей.
И вот, едва мы вступили на рыночную площадь и Цьянья принялась радостно порхать среди разложенных на лотках и земле товаров, как прямо над моим ухом взревел до боли знакомый голос:
– Так ты, оказывается, жив? Выходит, мы зря придушили тех разбойников!
– Пожиратель Крови! – радостно вскричал я. – О, и Коцатль тоже тут! Что это вы забрели в такую даль?
– Да так, – ответил старый воин усталым голосом, – скука, знаешь ли, замучила.
– Врет, – выдал товарища Коцатль, превратившийся за время моего отсутствия из мальчика в нескладного голенастого подростка. – Мы беспокоились о тебе.
– Ничего мы не беспокоились, а просто скучали! – стоял на своем Пожиратель Крови. – Я даже распорядился выстроить тебе в Теночтитлане дом, но надзирать за каменщиками и штукатурами – это занятие не для меня. Тем паче что строители и сами не раз давали понять, что без моих подсказок работа у них пойдет куда как более споро. Кстати, и Коцатлю после стольких приключений учеба показалась не слишком увлекательной. Вот мы с парнишкой и решили найти тебя и выяснить, что ты поделывал эти два года.
– Мы и понятия не имели, где тебя искать, – подхватил Коцатль, – да случай помог. На здешнем рынке мы наткнулись на четверых малых, пытавшихся продать кое-какие ценные вещи, среди которых мы узнали твою застежку.
– Откуда у них твои вещички, эти пройдохи вразумительно объяснить не смогли, – продолжил Пожиратель Крови, – поэтому я отволок их прямиком в суд. Грабителей допросили с пристрастием, признали виновными и удушили цветочной петлей. Как теперь выяснилось, не совсем справедливо. Впрочем, они так и так заслужили казнь, наверняка на их совести много преступлений. Короче говоря, держи: вот твои застежка и зажигательный кристалл.
– Ну вы и молодцы! – восхитился я. – А разбойникам поделом: они напали на меня, избили, ограбили, а потом бросили, сочтя мертвым.
– Мы тоже боялись, что ты умер, но не теряли надежды, – сказал Коцатль. – А поскольку других дел у нас все равно не было, обшаривали здешнее побережье вдоль и поперек. Ну а сам-то ты, Микстли, что делал?
– Тоже шастал по побережью, – ответил я. – Искал сокровища, как обычно.
– Нашел? – пробурчал Пожиратель Крови.
– Ну, я нашел себе жену.
– Жену! – Он отхаркался и сплюнул. – А мы-то боялись, что ты всего лишь умер.
– Все тот же неисправимый старый брюзга! – Я рассмеялся. – Но погоди, посмотрим, что ты запоешь, когда ее увидишь...
Я огляделся, позвал Цьянью, и она тут же явилась, царственная, как Пела Ксила или госпожа Толлана, но несравненно более красивая. За то время, что я беседовал с друзьями, она успела обзавестись новой блузкой, юбкой и сандалиями, переодеться в обновки и украсить свою белую прядь радужным переливающимся жуком, которого мы называем «живым самоцветом». Полагаю, я и сам уставился на нее с не меньшим восхищением, чем оба моих друга.
– Правильно ты назвал меня старым брюзгой, Микстли, – признал старик. – Аййо, девушка из народа Туч – это воистину бесценное сокровище!
– Я узнал тебя, госпожа, – галантно обратился к девушке Коцатль. – Ты была юной богиней в том храме, который маскировался под постоялый двор.
Я познакомил своих друзей с Цьяньей, которым она явно пришлась по душе, а потом сказал:
– Как удачно, что мы встретились, я ведь собирался по пути зайти в Шикаланко, где меня поджидает еще одно сокровище. Думаю, вчетвером мы сможем донести его сами, не нанимая носильщиков.
И мы все неспешно отправились дальше – в путешествие по стране, где мужчины ходят, согнувшись под тяжестью своих имен, а женщины поголовно, словно ламантины, жуют жвачку. И наконец прибыли в мастерскую мастера Такстема, который показал нам, что ему удалось сделать из гигантских зубов. Поскольку я уже знал кое-что о качестве материала, с которым сам же и поручил ему работать, мое потрясение при виде того, что вышло из рук мастера, было не столь велико, как у Коцатля и Пожирателя Крови. Как я и просил, Такстем сделал фигурки почитаемых в Мешико богов и богинь разной величины, а также резные рукоятки кинжалов и гребни. Но кроме того, мастер, уже по собственной инициативе, выточил черепа величиной с настоящие черепа детей, украсив их искусно выгравированными сценами из старых легенд, сделал удивительные шкатулочки с тщательно пригнанными крышками и флакончики для благовоний копали с затычками все из того же материала. Еще там были красивые медальоны и застежки для накидок, свистки и броши в форме крохотных ягуаров и сов, цветов и кроликов, а также изысканное фигурки обнаженных женщин.
Работа была столь тонкой, что рассмотреть как следует иные детали оказалось возможным только с помощью моего приближающего кристалла. Это относилось, например, к тепили на фигурке обнаженной девушки размером не больше шипа агавы. Следуя полученным от меня указаниям, Такстем не потратил впустую ни одного кусочка или осколочка, все пошло в дело: на серьги для ушей и носа, на браслеты для щиколоток и запястьев и, наконец, на элегантные зубочистки и палочки для чистки ушей. И все эти предметы, большие и маленькие, отсвечивали желтоватой молочной спелостью, словно были вырезаны из луны и светились внутренним светом. Касаться их было так же приятно, как и на них смотреть: их поверхность художник сделал столь же гладкой, как кожа на груди Цьяньи. Как и ее кожа, эти вещи, казалось, манили: «Коснись меня, приласкай меня...»
– Ты обещал, молодой господин Желтый Глаз, что мои изделия достанутся только тем, кто их достоин, – сказал Такстем. – Так позволь же мне сделать первый выбор самому.
С этими словами он наклонился, поцеловал землю перед Цьяньей и, выпрямившись, повесил ей на шею изысканную волнистую цепочку, состоявшую из сотен звеньев. Наверняка, чтобы вырезать их из твердого цельного костяного массива, он потратил уйму времени. Цьянья вся просияла и промолвила:
– Мастер Такстем оказывает мне великую честь. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из смертных мог быть достоин таких чудесных вещей. Их следовало бы приберечь для ваших богов.
– А по-моему, – возразил мастер, – красивая молодая девушка с молнией в волосах и именем, означающем на языке лучи «всегда», больше похожа на настоящую богиню, чем каменные изваяния.
Мы с Такстемом поделили между собой все изделия согласно уговору, после чего разложили мою долю по четырем сверткам. В виде поделок груз был уже далеко не таким громоздким, как исходный материал, так что мы вчетвером должны были без особого труда доставить его домой, не прибегая к помощи носильщиков. Первым делом мы отнесли свои сокровища в ближайшую гостиницу, где привели себя в порядок, подкрепились и остались на ночь.
На следующий день я выбрал из наших новых приобретений один предмет – ножны для маленького ножа, на которых был выгравирован Кецалькоатль, уплывающий в море на сплетенном из змей плоту, и пока Коцатль с Пожирателем Крови показывали моей невесте достопримечательности города, облачился в лучшее платье и, направившись во дворец, испросил аудиенции у тамошнего правителя, табаскуба. Не знаю уж, почему вы, испанцы, положили его титул в основу названия целой страны, назвав Табаско большую часть бывших земель ольмеков.
Владыка принял меня достаточно любезно. Как и большинство представителей других народов, он вряд ли питал к Мешико особую любовь. Однако его страна жила за счет торговли, а наши торговцы были самыми многочисленными и богатыми.
– Владыка табаскуба, – сказал я, – один из твоих умельцев, мастер по имени Такстем, изготовил партию редкостных изделий, которые я рассчитываю продать с большой выгодой. Однако, по моему разумению, первый образец нового товара должен быть преподнесен правителю этой земли. Так что позволь мне подарить тебе вот это от имени Чтимого Глашатая Мешико, Ауицотля из Теночтитлана.
– Ну что же, дар щедрый, да и жест весьма продуманный, – промолвил он, рассматривая ножны с нескрываемым восхищением. – До чего же искусная работа! В жизни не видел ничего подобного.
В качестве ответного подарка табаскуба дал мне маленькое перо золотого порошка для мастера Такстема и короб с покрытыми золотом не только для красоты, но и для пущей сохранности удивительными обитателями моря (морской звездой, веткой коралла и морскими коньками), попросив передать эту диковину от его имени Чтимому Глашатаю Ауицотлю. Из дворца я вышел с приятным чувством: кажется, я поспособствовал, пусть и совсем чуть-чуть, налаживанию добрососедских отношений между ольмеками и мешикатль.
Разумеется, я не преминул упомянуть об этом, когда сразу по прибытии в Сердце Сего Мира предстал пред очами Ауицотля. Я надеялся, что подарок поможет мне умилостивить Чтимого Глашатая: мне так хотелось, чтобы он позволил совершить наш с Цьяньей брачный обряд одному из главных придворных жрецов. Однако Ауицотль лишь бросил на меня сердитый взгляд, прорычав:
– Как ты смеешь просить нас о подобной милости, в то время как дерзко ослушался наших прямых указаний?
– Я? Ослушался? Но каких указаний, мой господин? – спросил я с искренним недоумением.
– Когда ты доставил нам отчет о своем первом путешествии на юг, я предупредил тебя, что вскоре ты нам понадобишься для последующего обсуждения твоего донесения. А ты вдруг взял и исчез, тем самым лишив Мешико возможности развязать столь нужную и полезную войну. Сначала ты пропадаешь неведомо куда, а потом, заявившись через два года, смеешь просить у нас покровительства в связи с предстоящей свадьбой.
– Чтимый Глашатай, – промолвил я, все еще пребывая в растерянности, – поверь, я никогда не позволил бы себе уйти вопреки приказу своего владыки. Я тогда, должно быть, чего-то не понял. Да признаться, я и до сих пор не понимаю, о какой упущенной возможности идет речь и о какой войне ты толкуешь.
– Из твоего письменного отчета следовало, – прорычал правитель еще более грозно, – что ваш караван подвергся нападению разбойников-миштеков. А мы, да будет тебе известно, никогда не позволяли разбойникам безнаказанно грабить наших почтека. – По правде сказать, у меня сложилось впечатление, что на меня юй-тлатоани гневался значительно больше, чем на разбойников. – Останься ты на месте, чтобы выступить с жалобой, у нас появился бы хороший повод послать против этих миштеков войска. Но при отсутствии жалобщика...
Я с должным смирением и покорностью пробормотал подобающие извинения, но тут же добавил:
– Мой господин, невелика честь взять верх над жалкими миштеками, да они и не обладают ничем таким, ради чего их стоило бы побеждать. Однако на сей раз я вернулся из чужих краев с новостями о народе, у которого имеются сокровища, ради которых можно затеять поход, не говоря уж о том, что они заслуживают наказания, ибо обошлись со мной весьма грубо и непочтительно.
– Кто посмел обидеть нашего купца? И какими такими сокровищами это племя обладает? Ну-ка выкладывай! Возможно, тебе и удастся оправдать себя в наших глазах.
Я рассказал правителю о своем путешествии на морское побережье, о том, что там, на вдающихся в море скалах, обитает дикая и злонравная ветвь племени гуаве, именующаяся чонталтин, или цью, или попросту «бродяги». Я поведал Чтимому Глашатаю, что только этому племени известно, когда и куда следует нырять за морскими улитками, которые, хотя и весьма неприглядны с виду, выделяют поразительную темно-пурпурную краску, которая никогда не выцветает и не меняет цвет. Я упомянул о том, что такой уникальный товар будет поистине бесценным, а потом рассказал владыке, как мой проводник-сапотек был зверски убит «бродягами» и как мы с Цьяньей едва избежали подобной участи. Мой рассказ привел Ауицотля в такое возбуждение, что он вскочил со своего медвежьего трона и принялся мерить шагами зал.
– Да, – сказал он, хищно ухмыльнувшись. – Столь гнусное преступление, направленное против одного из наших почтека, вполне оправдало бы карательный поход, а один только пурпур с лихвой возместит все расходы. Но стоит ли нам довольствоваться укрощением одного лишь жалкого племени гуаве? В той стране наверняка немало и других сокровищ, достойных того, чтобы они стали нашими. Не так давно, при моем отце, Теночтитлан уже заставлял покоряться себе этих гордых сапотеков.
– Осмелюсь напомнить Чтимому Глашатаю, – торопливо промолвил я, – что его почтенному отцу Мотекусоме не удалось удержать завоеванную страну в покорности прежде всего в силу ее отдаленности. Для покорения сапотеков Мешико пришлось бы содержать там постоянные гарнизоны, а как в таком случае снабжать находящихся столь далеко наших воинов? Даже если бы нам удалось установить и поддерживать свою власть над этой страной, расходы намного превзошли бы возможные выгоды.
– Похоже, – проворчал Ауицотль, – у тебя всегда найдутся доводы против достойной войны...
– Не всегда, мой господин. Но в данном случае я бы предложил заручиться поддержкой сапотеков в качестве союзников. Они посчитают для себя большой честью выступить против гуаве бок о бок с мешикатль. А потом можно обложить побежденных данью, лучше всего в виде их драгоценного пурпура, но не в нашу пользу, а в пользу правителя земли Уаксьякак господина Коси Йюела.
– Что за вздор? Ты предлагаешь мне затеять войну, сражаться, победить, а потом отказаться от плодов победы?!
– О Чтимый Глашатай, выслушай меня. Одержав победу, ты заключишь договор, обязав Уаксьякак продавать пурпурную краску только нашим купцам. Таким образом выиграют оба народа, ибо, разумеется, наши почтека будут потом перепродавать краситель намного дороже. А сапотеки гораздо прочней, чем силой, окажутся привязанными к нам выгодной торговлей и тем, что вместе с нами ходили в поход против общего неприятеля.
Правитель все еще хмурился, но мои слова заставили его призадуматься.
– Хм, и то сказать: выступив в союзе с нами один раз, они смогут сделать это и в другой, ив третий... – Он одарил меня почти одобрительным взглядом. – Эта мысль кажется мне здравой. Решено: как только наши прорицатели выберут благоприятный день, мы отдадим приказ о выступлении. Ну что ж, текуиуа Микстли, готовься принять воинов под командование.
– Но, мой господин, я собрался жениться!
– Ксокуиуи! – выругался правитель. – Жениться тебе никто не запрещает, но солдат, а уж тем паче командир должен всегда быть готов откликнуться на призыв своего вождя. И не забывай, что именно ты – наш живой предлог для того, чтобы развязать войну.
– Владыка Глашатай, в моем присутствии не будет никакой нужды. Предлог для вторжения уже готов.
И я поведал Ауицотлю о том, как сообщил о злодеянии «бродяг» правителю Теуантепека, а через него – и бишосу того края.
– Поверь мне, сапотеки вовсе не питают любви к дикарям гуаве, самовольно поселившимся на ничейной земле. Они не станут препятствовать продвижению армии Мешико, и тебе вряд ли придется уговаривать Коси Йюела присоединиться к тебе, чтобы наказать злодеев. – Помолчав, я смиренно добавил: – Надеюсь, мой господин, что, осмелившись заранее поспособствовать решению вопросов, касающихся вождей, народов и армий, я поступил правильно.
На некоторое время в зале воцарилась тишина: было слышно лишь, как Ауицотль барабанит толстыми пальцами по скамье, обитой, как я подозревал, человеческой колеей. Наконец он сказал:
– Мы слышали, что твоя нареченная невеста отличается несравненной красотой. Хорошо. Нельзя требовать от человека, который уже сослужил своему народу немаловажную службу, чтобы он поставил радости войны выше наслаждения красотой. Твоя брачная церемония пройдет здесь, во дворце, в недавно украшенном нами заново зале, и совершит обряд придворный жрец... думаю, тут больше подойдет жрец богини любви Хочикецаль, а не бога войны Уицилопочтли. На церемонии будет присутствовать вся наша свита, а ты можешь пригласить своих товарищей почтека, своих друзей, в общем, всех, кого захочешь. Посоветуйся с дворцовыми прорицателями: они сверятся со знамениями и выберут для свадьбы самый благоприятный день. Ну а ты тем временем прогуляйся со своей невестой по городу: подыщите подходящее место – незанятое или участок земли, который можно купить, – для вашего будущего дома. Это станет вам свадебным подарком от Ауицотля.
* * *
Наконец наступил день свадьбы. В назначенное время я с волнением приблизился ко входу в заполненный гостями зал и, прислушиваясь к людскому гомону, задержался в дверях, оглядев помещение и всех собравшихся через топаз. И вдруг от удивления выронил кристалл. Я уже успел разглядеть среди нового убранства просторного помещения настенные росписи, которые узнал бы, даже не будь они помечены личным знаком художника. Но сейчас заметил среди разряженных гостей, знатных придворных и состоятельных простолюдинов рослого молодого человека. Хотя в данный момент он стоял ко мне спиной, я узнал в нем старого знакомого – Йей-Эекатль Покуфа-Чимальи.
Я шел сквозь плотную толпу: кое-кто беседовал, потягивая напитки из золотых чаш; другие, главным образом знатные придворные дамы, уже преклонили колени или сидели вокруг бесчисленных скатертей с золотыми вышивками, расстеленных поверх напольных циновок. Многие тянулись навстречу жениху, чтобы с улыбкой похлопать меня по плечу или тронуть за руку, на меня просто сыпались поздравления и добрые пожелания. Я, однако, как предписывала традиция, не откликаясь на знаки внимания, проследовал в переднюю часть помещения – там была расстелена самая великолепная скатерть, вокруг которой меня поджидали особо почетные гости, среди которых были юй-тлатоани Ауицотль и жрец богини Хочикецаль. Едва они поприветствовали меня, как зазвучала тихая музыка: это в дело вступили исполнители из Дома Песнопений.
Сначала мне предстояло пройти обряд посвящения: уважаемые люди должны были признать меня взрослым мужчиной. Я попросил оказать мне эту честь троих старейшин почтека, каковые и находились здесь же, на возвышении. Но поскольку на скатерти теснились блюда с горячим тамалтин и кувшины с крепким октли, а купцам, как предписывала традиция, сразу по завершении посвящения надлежало удалиться, они уже успели угоститься, да так основательно, что теперь, повалившись на пол, спали.
Когда шум в зале стих и слышна была лишь тихая музыка, Ауицотль, жрец и я встали рядом. Вы, может быть, думаете, что жрец богини по имени Хочикецаль должен отличаться от прочих большей чистоплотностью, но в действительности он был столь же неряшлив, грязен и непривлекателен, как и любой другой. И, как и всякий другой жрец, он воспользовался случаем, донельзя затянув произнесенную им речь, посвятив ее в основном ловушкам брака и почти не упомянув о его удовольствиях. Но наконец он удалился, и тогда, обращаясь к трем опьяневшим и сентиментально улыбавшимся старикам, сидевшим у его ног, заговорил Ауицотль. Он высказался кратко и по делу:
– Уважаемые почтека, ваш товарищ хочет взять себе жену. Взгляните на кселолони, который я вам даю. Это знак того, что Чикоме-Ксочитль Тлилектик-Микстли желает отделить себя от дней своей безмятежной юности. Так примите же его и сделайте этого юношу полноправным взрослым мужчиной.
Один из троих (тот, с которого в свое время сняли скальп) принял кселолони, представлявший собой маленький домашний топорик. Будь я рядовым членом общины, мне полагался бы простой кремневый инструмент с деревянной рукоятью, но у этого топорище было серебряным, а лезвие из жадеита. Старик осторожно потрогал острый камень, громко рыгнул и произнес:
– Мы, владыка Глашатай, как и все присутствующие, слышали о желании молодого Тлилектика-Микстли пользоваться всеми правами и нести все обязанности, налагаемые положением взрослого мужа. Поскольку твоя воля, как и его желание, именно таковы, то и быть по сему.
И с пьяным рвением старец взмахнул топориком, да так, что едва не отсек своему товарищу единственную ногу. Потом все трое встали и, прихватив с собой символическое орудие посвящения, удалились из зала. При этом купцов шатало из стороны в сторону, а одноногий старик подпрыгивал, опираясь на плечи своих товарищей.
Не успели старейшины почтека выйти из зала, как раздался шум, возвестивший о прибытии Цьяньи. Собравшиеся перед дворцом горожане громко восклицали:
– Счастливая невеста! Благословенная невеста!
Все процедуры были прекрасно рассчитаны по времени, ибо она появилась, как и подобало, как раз на закате солнца. Пиршественный зал, во время предыдущей церемонии постепенно погружавшийся в сумрак, начал заполняться золотистым светом – это слуги, один за другим, стали зажигать сосновые факелы, углами выступавшие из расписанных стен. Когда зал был полностью освещен, в него в сопровождении двух придворных служительниц вступила Цьянья.
Один раз в жизни, в день своей свадьбы, каждой нашей женщине разрешалось украсить себя, используя все ухищрения, обычно допустимые лишь для маатиме и ауаними: выкрасить волосы, осветлить кожу, покрасить в красный цвет губы. Но Цьянье не было никакой нужды в подобных уловках, так что она ими не воспользовалась. На невесте красовались простая блузка и юбка девственно-бледного желтого цвета, а перья, украшавшие, согласно традиции, ее предплечья и икры, тоже были черными, прекрасно гармонируя с угольной чернотой ее длинных струящихся волос, в которых, словно молния в ночи, сверкала серебристая прядка.
Под приглушенное восхищенное бормотание гостей две женщины провели Цьянью сквозь толпу, и мы оказались друг перед другом. Как того и требовала традиция, невеста выглядела смущенной и оробевшей, а я торжествующим. Жрец принял у помощника и вручил нам два ритуальных предмета – золотые, на золотых же цепях, полые шарики, внутри которых тлел благовонный копали. Подняв свой шарик за цепь, я помахал им вокруг Цьяньи, так что ее окружило облачко голубоватого ароматного дымка. Потом я слегка пригнулся, а невеста привстала на цыпочки, чтобы проделать то же самое со мной. Затем жрец забрал обе курильницы, велев нам сесть рядышком.
В этот момент из толпы должны были выступить наши родственники и друзья с подарками. Родственников, во всяком случае в Теночтитлане, у нас не было, а потому вперед вышли только Пожиратель Крови, Коцатль и представители Дома Почтека. Они все по очереди поцеловали землю и разложили перед нами разнообразные подарки. Цьянье предназначались блузки, юбки, шали и тому подобное, все самого лучшего качества. Для меня также приготовили прекрасные одеяния, но к ним прилагалось еще и достойное вооружение: превосходный макуауитль, кинжал, связка стрел.
Когда дарители удалились, Ауицотль и одна из сопровождавших Цьянью знатных женщин по очереди произнесли нараспев традиционные отеческое и материнское напутствия жениху и невесте. В частности, Ауицотль пожелал, чтобы крик Птицы Зари – папан – всегда заставал меня не нежащимся в постели, но уже занимающимся делами, а посажёная мать Цьяньи столь же монотонно продекламировала полный перечень обязанностей супруги, не упустив ничего, не исключая, как мне показалось, и своего любимого рецепта приготовления тамалтин.
Едва женщина умолкла, к нам, словно это было сигналом, приблизился слуга с блюдом дымящихся колобков из маиса с мясом.
Он поставил их перед нами, и по жесту жреца мы с Цьяньей стали руками кормить друг друга тамали: если вы никогда этого не пробовали, могу вас заверить – дело не из легких. У меня залоснился подбородок, а у моей невесты – нос, но, так или иначе, мы оба вкусили по кусочку ритуального яства. А жрец тем временем завел очередную длинную, вызубренную наизусть речь, пересказывать содержание которой я не стану, дабы не утомлять слушателей. Закончив говорить, он наклонился, подхватил уголок моей накидки и уголок блузки Цьяньи и связал их вместе.
Все: с этого момента мы стали мужем и женой.
Музыка внезапно зазвучала ликующе громко, и толпа разразилась радостными возгласами: наконец-то торжественное напряжение церемониала сменилось беззаботным весельем. Слуги сновали по залу, только и успевая подавать все новые и новые блюда с тамалтин да кувшины с октли. По традиции гостям подобало есть и пить до тех пор, пока факелы на стенах не выгорят полностью или пока мужчины не перепьются до бесчувствия, так что женщинам и рабам придется тащить их домой. В отличие от гостей мы с Цьяньей пили умеренно, а потом нас незаметно (во всяком случае, все делали вид, что этого не замечают) повели в покои, выделенные нам на верхнем этаже дворца. И вот тут-то я нарушил обычай.
– Извини, дорогая, я ненадолго покину тебя, – шепнул я на ушко молодой жене и спустился с возвышения в зал.
Чтимый Глашатай и жрец, с аппетитом жевавшие угощение, воззрились на меня в недоумении. Честно говоря, в жизни мне не раз доводилось навлекать на себя ненависть разных людей, но я никогда не утруждался тем, чтобы запоминать их или пересчитывать. Но в ту ночь в этом зале находился мой смертельный, заклятый враг, уже обагривший руки кровью. Чимальи искалечил и убил нескольких близких мне людей, а его следующей жертвой, прежде чем он доберется до меня, наверняка должна была стать Цьянья. Явившись на нашу свадьбу, Чимальи открыто бросил мне вызов, так что в ответ следовало предпринять что-то, дабы покончить с этой постоянной угрозой моему счастью.
Я принялся искать своего врага, петляя среди пирующих гостей: те при моем приближении удивленно умолкали. Даже музыканты перестали играть, а когда я, найдя-таки Чимальи, выбил из его рук поднесенный к губам золоченый кубок, все ахнули. Звякнув, кубок отлетел от стены, которую художник сам же и расписал.
– Не пей слишком много, – нарочито четко и громко, чтобы слышали все, проговорил я. – Поутру тебе потребуется свежая голова. На рассвете, Чимальи, в лесу на склоне Чапультепека. Нас будет только двое, оружие можешь взять по своему усмотрению. Биться станем насмерть.
Он бросил на меня взгляд, в котором смешались презрение, злоба и некоторое удивление, а затем оглянулся на своих оторвавшихся от еды и питья соседей. Если бы я бросил ему этот вызов один на один, Чимальи наверняка попытался бы выговорить более выгодные для себя условия, а то и просто уклонился бы от поединка. Но я нанес ему оскорбление в присутствии всего двора Чтимого Глашатая, так что выхода у Чимальи не было. Художник пожал плечами, потом взял чей-то кубок с октли, поднял его, словно в насмешливом приветствии, и так же отчетливо, как и я, ответил:
– Хорошо. На рассвете на склоне Чапультепека. Бьемся насмерть.
Затем он осушил чашу, встал и вышел из зала.
Когда я вернулся на помост, толпа за моей спиной снова загомонила, но уже приглушенно и встревоженно. Вид у Цьяньи был невероятно озадаченный, однако, надо отдать ей должное, жена не задала мне ни одного вопроса и даже не вздумала посетовать на то, что я испортил столь радостную церемонию.
А вот жрец бросил на меня хмурый взгляд и завел:
– Это весьма дурное начало семейной жизни, молодой...
– Помолчи! – рявкнул Чтимый Глашатай, и жрец моментально закрыл рот. Ауицотль повернулся ко мне и сквозь зубы процедил: – Похоже, столь неожиданное превращение из юноши в зрелого мужа и супруга помутило твой рассудок.
– Нет, мой господин, – ответил я. – С рассудком у меня все в порядке. Но есть веская причина...
– Да неужели? – оборвал меня владыка, так и не повысив голос, что было страшнее, чем если бы он затопал на меня ногами. – Причина для того, чтобы устроить скандал на собственной свадьбе? Причина испортить церемонию, которую я лично устроил для тебя, как для собственного сына? Причина для того, чтобы напасть на почтенного гостя, нашего придворного?
– Прошу прощения, если обидел моего господина, – смиренно промолвил я, но тут же упрямо добавил: – Полагаю, Чтимый Глашатай был бы обо мне еще более низкого мнения, сделай я вид, будто не замечаю врага, насмехающегося надо мной самим своим присутствием.
– Твои враги – это твое дело. Но ты оскорбил нашего придворного художника. Ты угрожаешь убить его. А ведь ему – ну-ка посмотри туда – осталось разрисовать еще целую стену этого зала.
– Он вполне еще может завершить свою работу, владыка Глашатай, – сказал я. – Когда мы в детстве вместе занимались в Доме Созидания Силы, Чимальи проявлял куда большие успехи в боевых искусствах, чем я.
– Значит, вместо того чтобы лишиться нашего придворного художника, мы потеряем советника, по наущению и жалобе которого мы готовимся вторгнуться в чужую страну? – продолжил правитель все тем же пугающе ровным голосом. – Предупреждаю тебя, а предупреждением юй-тлатоани, прозванного Водяным Чудовищем, пренебрегать не стоит: если кто-то из вас, высоко ценимый нами художник Чимальи или столь же высоко ценимый советник Микстли, погибнет, то вина за это печальное событие ляжет на пославшего вызов. И он поплатится за это, даже если будет мертв.
И очень медленно, так, чтобы я непременно понял его правильно, Ауицотль перевел мрачный взгляд на мою молодую жену.
– Мы должны молиться, Цаа, – тихонько промолвила она, когда мы остались наедине.
– Я буду молиться, – прозвучал мой искренний пылкий ответ.
В наших покоях имелась вся необходимая обстановка, за исключением кровати, которую молодоженам предоставляли только на четвертый день после церемонии. Первые же дни и ночи нам подобало блюсти пост, воздерживаясь как от чревоугодия, так и от прочих плотских радостей, и вознося молитвы различным богам, дабы они даровали нам счастье в семейной жизни.
Но я мысленно молился совсем о другом. Я просил всех богов на свете только о том, чтобы мы с Цьяньей пережили завтрашний день. С опасностью мне не раз доводилось сталкиваться и раньше, но никогда прежде я не оказывался в столь безвыходном положении. Если даже благодаря отваге, везению или просто своему тонали мне удастся победить Чимальи, то что дальше? Мне останется лишь вернуться во дворец и принять казнь или сбежать, но в таком случае кара, обещанная Ауицотлем, постигнет мою жену. А если, что более вероятно, Чимальи, куда лучше владеющий оружием, убьет меня и правитель уже не сможет меня покарать, то его гнев опять же обрушится на Цьянью. Иными словами, каким бы ни оказался исход завтрашнего поединка, ничего хорошего ждать все равно не приходилось. Правда, оставалась еще одна возможность: а что, если на рассвете я просто не явлюсь на Чапультепек...
Пока я размышлял о немыслимом, Цьянья потихоньку распаковывала наш маленький багаж, и от мрачных мыслей меня оторвало ее восхищенное восклицание. Я поднял свою поникшую голову и увидел, что она нашла в одной из моих корзин старую глиняную фигурку Хочикецаль, которую я сохранил еще со времени трагедии, произошедшей с моей сестрой.
– Богиня, которая надзирала за нашей свадьбой, – с улыбкой промолвила Цьянья.
– Богиня, которая подарила мне тебя, – сказал я. – Покровительница любви и красоты. Я специально приберег ее, чтобы подарить тебе. Хотел тебя удивить. Нравится?
– Очень! – воскликнула жена. – Цаа, ты все время меня удивляешь!
– Боюсь, что далеко не всегда приятно. Представляю, как ты огорчилась, когда я сегодня бросил вызов Чимальи.
– Я не знала его имени, но, кажется, видела этого человека раньше. Или кого-то очень похожего на него.
– Видела ты именно его, хотя, думаю, тогда Чимальи не выглядел таким придворным щеголем. Давай я объясню тебе, что к чему, и ты, надеюсь, поймешь, почему мне пришлось омрачить нашу свадебную церемонию. Почему я не мог откладывать то, что уже сделал – и что мне еще предстоит сделать.
Сказав, будто приберегал для нее фигурку Хочикецаль в качестве свадебного подарка, я впервые солгал молодой жене. А затем, рассказывая ей о своей прежней жизни, я если и не допустил прямую ложь, то кое о чем умолчал, и не один раз. Сначала я поведал Цьянье о том, как Чимальи предал меня в первый раз, когда он и Тлатли отказались помочь спасти Тцитцитлини. Однако, упомянув, что жизнь моей сестры оказалась в опасности, я не сообщил жене никаких подробностей.
О том, как судьба вновь свела меня, Чимальи и Тлатли в Тескоко, я рассказал, но заострять внимание на некоторых творившихся там мерзостях, как и на деталях своей мести, не стал. Зато я поведал, что, из милосердия проявив слабость, позволил Чимальи избегнуть возмездия, а он же вместо благодарности жестоко преследовал близких мне людей. Под конец я сказал:
– Помнишь, ты ведь сама рассказала мне о том, как он, притворившись, будто помогает твоей матери, на самом деле...
Цьянья ахнула.
– Так это и есть тот самый путешественник, который выхаживал... который убил мою мать и твоего...
– Да, это он, – подтвердил я, когда жена испуганно умолкла. – Поэтому, увидев сегодня Чимальи, нагло восседающего на нашем свадебном пиру, я твердо решил: больше этот мерзавец не убьет никого.
– И правильно! – яростно воскликнула Цьянья. – Ты обязательно должен завтра убить его, что бы ни говорил на сей счет Чтимый Глашатай. Но не получится ли так, что стража просто-напросто не выпустит тебя на рассвете из дворца?
– Нет. Хотя Ауицотль и не знает всего того, о чем я рассказал тебе, он понимает, что это вопрос чести. Меня правитель удерживать не станет: вместо этого он задержит тебя. Именно это и тревожит мое сердце: боюсь, что ты можешь жестоко поплатиться за мой порыв.
Похоже, последнее замечание ее обидело.
– Зря ты считаешь, будто я менее отважна, чем ты, Цаа. Подумай лучше о том, что если теперь ты пойдешь на попятную, то получится, что это я стала предлогом избежать поединка. Разве смогла бы я после этого с тобой жить?
Обреченно улыбнувшись (получалось, что теперь исчез последний шанс на спасение), я покачал головой, нежно привлек жену к себе и со вздохом сказал:
– Нет уж, на попятную я не пойду.
– Я так и думала, – ответила Цьянья само собой разумеющимся тоном, как будто, выйдя за меня, она стала женой воителя-Орла. – До рассвета осталось совсем немного. Приляг, положи голову мне на грудь и постарайся хоть немного поспать.
Мне казалось, что я только что опустил голову на ее мягкую грудь, когда в дверь неуверенно поскреблись и послышался голос Коцатля:
– Микстли, небо уже бледнеет. Пора.
Я встал, окунул голову в тазик с холодной водой и расправил свою смявшуюся одежду.
– Он уже ушел к пристани акали, – сказал мне Коцатль. – Может, решил напасть на тебя из засады?
– В таком случае, мне потребуется только оружие ближнего боя, метательного не надо, – откликнулся я. – Принеси копье, кинжал и макуауитль.
Коцатль поспешно ушел, а я задержался, чтобы попрощаться с Цьяньей, которая лепетала слова, призванные приободрить меня и внушить уверенность в том, что все будет хорошо. Наконец, поцеловав ее в последний раз, я спустился вниз, где меня с оружием уже поджидал Коцатль. Пожиратель Крови отсутствовал: куачик, наставник Дома Созидания Силы, не имел права помогать кому-либо из участников поединка даже советом, вне зависимости от своего собственного отношения к этому поединку и его возможного исхода.
Дворцовая стража не предприняла никаких попыток помешать мне выйти за ворота, которые вели через Змеиную стену в Сердце Сего Мира. Шаги наших обутых в сандалии ног, ступавших по мраморным плитам, отдавались эхом от Великой Пирамиды и многочисленных зданий поменьше. В опаловом свете раннего утра площадь, непривычно безлюдная, ибо на ней не было никого, кроме нескольких спешивших по своим делам жрецов, выглядела еще более огромной, чем обычно. Выйдя через западный проем в Змеиной стене, мы по улицам и переброшенным через каналы мостам направились к ближайшей пристани, где я взял дворцовое каноэ. Коцатль, под тем предлогом, что мне необходимо беречь силы для схватки, вызвался грести, хотя преодолеть нам предстояло лишь узкую полоску воды.
Наш акали уткнулся в берег у подножия поросшего лесом холма под названием Чапультепек, как раз в том месте, откуда к городу был переброшен акведук. С высокой скалы на нас взирали рельефные изображения Чтимых Глашатаев Ауицотля, Тисока, Ашаякатля и Мотекусомы Первого. Вторая лодка уже находилась там. Державший ее веревку юный дворцовый служитель указал вверх на склон и учтиво сказал:
– Он уже дожидается тебя в лесу, мой господин.
– Оставайся здесь, с этим юным оруженосцем, – велел я Коцатлю. – Скоро будет ясно, понадобишься ли ты мне еще или уже нет.
Заткнув обсидиановый кинжал за пояс, я взял в правую руку меч с обсидиановым лезвием, а в левую копье с обсидиановым наконечником, после чего поднялся на вершину холма и посмотрел вниз на лес.
Ауицотль тогда уже начал превращать эти беспорядочные заросли в парк, и хотя фонтанам, купальням, статуям и тому подобному предстояло появиться лишь через несколько лет, лес уже поредел. От него остались только невероятно древние, могучие кипарисы-ауеуеткве да ковер из трав и диких цветов, расстилавшийся под ними. Но рано утром этот подлесок скрывал туман, и создавалось впечатление, будто каким-то непостижимым образом волшебные кипарисы-великаны вырастали прямо из бледно-голубой дымки, поднимавшейся с земли в лучах восходящего солнца. Вздумай Чимальи припасть к земле где-то в этом мареве, он тоже стал бы для меня невидим.
Однако стоило мне поднести к глазу топаз, я увидел, что мой противник, обнаженный, растянулся на толстой кипарисовой ветке, отходившей от ствола на высоте приблизительно в полтора моих роста.
В вытянутой правой руке, тоже прижатой к ветви, Чимальи держал макуауитль. На какой-то момент я растерялся. Что это за засада, которую так легко обнаружить? И почему он раздет?
Но спустя миг я разгадал его замысел и, должно быть, ухмыльнулся на манер койота. Вчера, похоже, никто не успел рассказать Чимальи, что я обзавелся приспособлением, улучшающим зрение. Он сбросил свои разноцветные одежды, чтобы его кожа слилась с коричневой корой кипариса, решив, что это сделает его невидимым для старого приятеля – полуслепого Крота, для не видящего дальше своего носа Связанного Туманом. Чимальи собирался лежать затаившись, пока я буду шарить среди деревьев, и дожидаться моего появления прямо под веткой, после чего ему оставалось только обрушить на меня макуауитль. Один удар, и я был бы мертв.
Странно, но на какой-то миг я почувствовал укол совести: топаз давал мне преимущество, о котором противник даже не подозревал. Но потом мне пришло в голову, что сам-то Чимальи, воспользовавшись тем, что я предложил ему сразиться без свидетелей, вознамерился коварно прикончить меня из засады. И наверняка потом, одевшись и вернувшись в город, он стал бы похваляться блистательной победой, которую якобы одержал в яростной схватке. Зная Чимальи, можно было предположить, что он для придания своему рассказу большей убедительности даже нанес бы себе несколько неопасных, но заметных порезов. Поэтому, отбросив всякие угрызения совести, я спрятал топаз под накидку, положил макуауитль на землю и, удерживая обеими руками нацеленное перед собой копье, вступил в окутанный дымкой лес.
Чтобы противник и дальше пребывал в заблуждении, я продвигался медленно, неловко согнув колени и прищурившись так, что мои подслеповатые глаза сделались узкими, как щелочки, словно у настоящего крота. Конечно, я не пошел сразу к его дереву, но начал рыскать по лесу туда-сюда, неловко тыча копьем за ствол каждого дерева, к которому приближался. При этом место засады Чимальи и положение ветки, на которой он лежал, постоянно оставались у меня на заметке.
Приближаясь к этому месту, я постепенно начал поднимать копье из горизонтального положения, пока наконец его острие не оказалось направленным вперед и вверх – так Пожиратель Крови учил нас носить копья в лесу для защиты от ягуаров, нападающих, внезапно спрыгнув с дерева.
К кипарису, на ветке которого затаился Чимальи, я приблизился так же, как и ко всем предыдущим: щурясь, подслеповато озираясь и не поднимая глаз. Но как только оказался прямо под нужной веткой – резко, изо всех сил, обеими руками ткнул копьем вверх.
В тот же миг сердце мое екнуло: яростный удар, сила которого отдалась в руках и во всем теле, пришелся не в живую плоть, а в твердую древесину. Но, надо полагать, в тот же самый момент Чимальи занес свой макуауитль, для чего ему пришлось отцепиться от сука. Пришедшийся по ветке удар сбросил противника наземь: он шлепнулся навзничь позади меня, выронив меч. Мгновенно развернувшись, я огрел его по голове древком копья.
Чимальи лежал неподвижно, однако, склонившись над ним, я понял, что он не умер, а лишь потерял сознание. Вместо того чтобы добить недруга, я забрал его макуауитль, подобрал на обратном пути свой и вернулся на берег – к лодкам и молодым оруженосцам. Коцатль, увидев меня, издал негромкий радостный возглас:
– Я так и знал, Микстли, что ты его убьешь!
– Вот убить-то я его как раз и не убил. Оглушил и оставил лежать в лесу без сознания, и если Чимальи очнется, то отделается лишь шишкой да сильной головной болью. Если очнется. Помнишь, несколько лет назад я обещал тебе, что когда придет время казнить Чимальи, то ты сам выберешь, какой смертью он умрет?
И, достав из-за пояса кинжал, я вручил оружие своему другу. Юный придворный, сопровождавший Чимальи, взирал на нас завороженно, с ужасом в глазах.
Я указал Коцатлю на лес.
– Ты легко найдешь, где он лежит. Иди и воздай ему по заслугам.
Кивнув, Коцатль направился вверх по склону и скоро скрылся из виду. Мы остались вдвоем с юношей – отчаянно побледневшим, нервно сглатывавшим и все это время безуспешно пытавшимся совладать с собой. Когда Коцатль вернулся, мы еще издали увидели, что черное лезвие его кинжала окрасилось в красный цвет, и решили, что он убил Чимальи.
Однако, приблизившись, Коцатль заявил:
– Я оставил его жить, Микстли.
– Как? – воскликнул я. – Почему?
– Я слышал, чем пригрозил тебе прошлой ночью Чтимый Глашатай, – ответил он. – Поэтому, как ни велико было искушение прикончить беспомощного Чимальи, я оставил его в живых, чтобы у правителя не было основания наказать тебя слишком строго. Вместо жизни я забрал у него лишь это.
Мой друг разжал кулак, и я увидел на его ладони два поблескивающих студенистых кругляша и один розовый обрубок. Юного придворного стошнило.
– Ты слышал? – сказал я ему. – Чимальи жив, но, надо полагать, нуждается в твоей помощи. Поспеши к нему, останови кровотечение и помоги раненому вернуться в город.
– Итак, этот человек, художник Чимальи, жив, – холодно промолвил Ауицотль. – Если такое существование можно назвать жизнью. Получается, что ты формально не нарушил наш запрет убивать его и, видимо, полагаешь, что таким образом избавил себя от нашего гнева.
Я благоразумно промолчал.
– Мы признаём, что ты действительно повиновался произнесенным нами вслух словам, но не хочешь же ты убедить нас в том, будто не понимал смысла запрета? Этот человек представлял для нас ценность как художник, а какую пользу можно извлечь из него теперь?
К тому времени я уже привык, что во время разговора юй-тлатоани буравит меня грозным взглядом. На других этот взор нагонял страху, но я постепенно начал воспринимать его как нечто обыденное, а потому почтительно сказал:
– Может быть, если Чтимый Глашатай соблаговолит выслушать, какие причины побудили меня вызвать на поединок придворного художника, то мой господин проявит снисходительность?
Правитель лишь хмыкнул, но я истолковал это как разрешение говорить и поведал ему историю, во многом схожую с той, какую рассказал своей супруге. Умолчал я лишь о событиях в Тескоко, поскольку не хотел, чтобы Ауицотль как-либо связал мое имя с гибелью Жадеитовой Куколки. Чтимый Глашатай снова хмыкнул, обдумывая, как я понял по его угрюмому молчанию, мой рассказ, и наконец произнес:
– Мы привлекли художника Чимальи к работе во дворце, несмотря на его презренную безнравственность, противоестественные плотские наклонности, а также мстительность и коварство, по той простой причине, что все это не имеет никакого отношения к умению создавать картины, а он делал это лучше всех мастеров, как современных, так и живших в прошлом. И если ты и не убил человека Чимальи, то, несомненно, убил художника. Теперь, когда ему выдавили глаза, он уже не сможет расписывать стены. А поскольку ему еще и отрезали язык, он даже не сможет раскрыть другим художникам свой секрет смешивания красок.
Я промолчал, но про себя с удовлетворением подумал, что теперь, лишенный зрения и речи, Чимальи уж точно не сможет рассказать Чтимому Глашатаю о моей причастности к разоблачению и казни его старшей дочери.
– Мы все еще гневаемся на тебя, – продолжил Ауицотль, как бы взвешивая доводы против меня и в мою пользу. – С другой стороны, приведенные тобой резоны могут смягчить вину. Мы не можем не признать, что состоявшийся поединок был делом чести. Мы не можем не признать также, что ты, повинуясь нашему указанию, сохранил жизнь если не художнику, то человеку Чимальи, а потому и сами намерены сдержать свое слово. Ты не понесешь наказания.
Я поблагодарил правителя, и благодарность моя, разумеется, была глубокой и искренней.
– Однако, – продолжил он, – поскольку мы произнесли нашу угрозу прилюдно, кто-то должен ответить за случившееся. – Я затаил дыхание, решив, что владыка имеет в виду мою жену. Он, однако, равнодушно сказал совсем другое: – Впрочем, мы подыщем на роль виновного кого-нибудь такого, кого нам будет не жалко лишиться. Главное, все должны знать, что я не произношу пустых угроз.
У меня отлегло от сердца. Возможно, вы посчитаете меня жестоким, но я не особо печалился о судьбе неведомой мне жертвы, скорей всего, какого-нибудь строптивого раба, обреченного умереть по прихоти тирана.
– Как только лекарь залечит его раны, – сказал в заключение Ауицотль, – твой старый враг будет изгнан из дворца. Отныне Чимальи придется зарабатывать себе на жизнь, попрошайничая на улицах. Ты славно отомстил, Микстли. Любой человек предпочел бы умереть, чем стать таким, каким ты сделал своего врага. А сейчас скройся с наших глаз, пока мы не передумали. Отправляйся к своей жене, которая, надо думать, тревожится за твою судьбу.
Разумеется, так оно и было. Цьянья страшно переживала, однако женщина из народа Туч никогда не позволит заметить свое беспокойство дворцовым служителям. Когда я вошел в наши покои, лицо жены оставалось невозмутимым до тех пор, пока она не услышала:
– Дело сделано. С Чимальи покончено. А меня простили.
Цьянья заплакала, потом рассмеялась, снова ударилась в слезы и наконец, бросившись мне на шею, обняла с такой силой, словно вознамерилась никогда больше не выпускать меня из объятий.
Когда я поведал ей обо всем случившемся, жена сказала:
– Ты, должно быть, валишься с ног от усталости. Приляг и...
– Лечь-то я лягу, – заявил я, – но вовсе не затем, чтоб спать. Похоже, чудесное избавление от опасности всякий раз воздействует на меня одинаково.
– Знаю, – с улыбкой промолвила она, – я и сама это чувствую. Но ведь нам положено молиться...
– Нет более искренней молитвы, чем акт любви.
– Но как же без кровати?
– Пол дворцовых покоев уж всяко мягче, чем горный склон. И кстати, я хочу напомнить тебе об одном обещании.
– Ах да, я помню, – сказала Цьянья.
И медленно – не то чтобы с неохотой, но дразняще медленно – разделась донага, сбросив все, кроме ожерелья, которое повесил ей на шею мастер Такстем в Шикаланко.
Говорил ли я вам, мои господа, что Цьянья была подобна изящному сосуду из полированной меди, до краев наполненному медом и поставленному на солнце? Красоту ее лица я созерцал уже не раз, но красоту ее тела доселе знал пока только по прикосновениям. Теперь же, увидев жену раздетой, я понял, как права она была, желая подарить мне свою наготу после свадьбы.
Цьянья стояла передо мной во всем совершенстве этой устремленной ко мне и предлагающей себя наготы. Ее упругие наливные груди с ареолами цвета какао и напряженными сосками призывали к поцелуям. И хотя ее длинные ноги были скромно сомкнуты, нежные губы тепили слегка раздвинулись, позволяя увидеть розовую, влажную, словно только что вынутую из моря, жемчужину ее ксаапили...
Впрочем, пожалуй, мне лучше помолчать. Хотя его преосвященство отсутствует и рассказом о том, что произошло затем, я не рискую вызывать его неудовольствие, я все-таки, несмотря на то что прежде всегда откровенно рассказывал о своих отношениях с другими женщинами, сейчас этого делать не стану. Цьянья была моей любимой женой, так что большую часть связанных с ней воспоминаний я скупо приберегаю для себя. Из всего того, чем я владел в жизни, сейчас для меня имеют значение только воспоминания. Мне кажется, что память – это вообще единственное сокровище, которое человек может надеяться сохранить навсегда. Воспоминания будут со мной всегда.
А так ведь звали и ее. Всегда.
Но я отвлекся. Увы, наше любовное действо, при всей его восхитительности, к сожалению, не стало последним событием того примечательного дня. Мы с Цьяньей лежали в объятиях друг друга, и я как раз уже начинал засыпать, когда в дверь кто-то поскребся, как накануне Коцатль. Смутно надеясь, что меня не призывают сразиться в еще одном поединке, я поднялся на ноги, набросил накидку и открыл дверь.
На пороге стоял один из дворцовых слуг.
– Прошу прощения за то, что помешал твоему отдыху, господин писец, но гонец-скороход доставил неотложную депешу от твоего юного друга Коцатля. Он просит, чтобы ты поспешил в дом своего старого друга Икстли-Куани. Похоже, этот человек при смерти.
– Что за вздор? – хрипло отозвался я. – Ты, наверное, неправильно понял.
– Хотелось бы надеяться, мой господин, – натянуто произнес слуга, – но, боюсь, я понял все верно.
«Вздор, – твердил я про себя, уже торопливо одеваясь и объясняя жене, в чем дело. – Конечно же, Пожиратель Крови не может вот так взять и умереть. Да смерть сама обломает о жилистого мускулистого старого воина свои клыки, если попробует высосать из него жизненные соки. Лет ему, конечно, немало, но с годами сил и интереса к жизни у моего друга ничуть не убавилось, так что умирать ему рановато». Тем не менее я со всех ног поспешил к каналу, ибо на акали можно было попасть в квартал, где жил Пожиратель Крови, быстрее, чем бегом по улицам.
У входа в еще не достроенный дом меня дожидался в ужасе ломавший руки Коцатль.
– У него сейчас жрец Поглощающей Отбросы, – произнес он испуганным шепотом. – Надеюсь, он еще успеет попрощаться с тобой.
– Да что случилось? – простонал я. – Еще прошлой ночью, на пиру, старый воин был здоров и полон сил: налегал на еду, как целая стая грифов, и запускал ручищу под юбку каждой служанки, до которой мог дотянуться. Что же случилось с ним так внезапно?
– Я полагаю, солдаты Ауицотля всегда наносят удары внезапно.
– Что?
– Микстли, сначала я подумал, что четверо дворцовых стражников пришли за мной – из-за того, что я сделал с Чимальи. Но они оттолкнули меня в сторону и набросились на Пожирателя Крови. У него, как всегда, был под рукой макуауитль, и без боя он не сдался. Трое из четверых нападавших ушли все в крови. Но и ему самому нанесли копьем смертельную рану.
Тут я все понял, и холодная дрожь пробежала по всему моему телу. Должно быть, говоря, что вместо меня устранят кого-то никчемного, Ауицотль уже принял решение. Когда-то он отозвался о Пожирателе Крови как о перестарке, не годном ни на что другое, кроме как сопровождать торговцев. А сказав, что никто не должен думать, будто он произносит пустые угрозы, правитель имел в виду и меня. И пока я, радуясь чудесному избавлению, наслаждался с Цьяньей, его люди свершили свою расправу. Расправу, имевшую целью не устрашить или огорчить меня, но призванную лишить иллюзий, какие я мог питать насчет своей незаменимости, и навсегда отбить охоту пренебрегать желаниями неумолимого деспота Ауицотля.
– Старик завещает дом и все, чем владеет, тебе, юноша, – произнес появившийся на пороге жрец, обращаясь к Коцатлю. – Я записал его завещание и буду свидетелем.
Протиснувшись мимо жреца, я через передние комнаты устремился в самую дальнюю, так и не оштукатуренные стены которой были забрызганы кровью. Кровью было пропитано и ложе моего старого друга, лежавшего на животе в одной набедренной повязке. Его седеющая голова была повернута в мою сторону, а глаза закрыты.
– Господин куачик, это твой ученик Связанный Туманом! – воскликнул я, опустившись рядом с ним на кровавую постель.
Глаза медленно открылись, а потом умирающий подмигнул мне и слабо улыбнулся. Но на лице его уже лежала печать смерти: глаза стали пепельно-тусклыми, а мясистый нос заострился.
– Прости меня, – произнес я, задыхаясь.
– Да ладно, чего там, – еле слышно проговорил он. Было ясно, что каждое слово дается ему с большим трудом. – Я погиб, сражаясь. Существует множество куда более худших видов смерти, а мне удалось всех их избежать. Я желаю тебе... такой же хорошей кончины. Прощай, юный Микстли.
– Подожди! – вскрикнул я, как будто мог удержать его. – Ауицотль приказал сделать это, потому что я победил Чимальи. Но ведь ты вообще не причастен к этой истории. Ты не вставал ни на чью сторону. Зачем же было Чтимому Глашатаю обрушивать месть на тебя?
– Все дело в том, – с усилием выдавил он, – что это я научил вас обоих убивать. – Старый воин улыбнулся снова, и глаза его закрылись. – И ведь неплохо научил, разве не так?
Это были последние слова Пожирателя Крови, и никто не смог бы придумать ему более подходящей эпитафии. Но я отказывался верить, что он больше уже ничего не скажет, и, подумав, что моему другу, может быть, удобнее будет лежать на спине, приподнял его обмякшее тело и перевернул. И тут все внутренности его вывалились наружу.
* * *
Хотя я горько оплакивал Пожирателя Крови и кипел от гнева, вспоминая, как вероломно его убили, меня несколько утешало то не известное Ауицотлю обстоятельство, что это я лишил его старшей дочери. Поэтому, решив, что в определенном смысле мы с ним в расчете, я постарался забыть о прошлом и начать жизнь, свободную от новых кровопролитий, сердечной боли, вражды и риска. Мы с Цьяньей обратили всю энергию на строительство нашего семейного дома. Место, которое мы выбрали, было куплено Чтимым Глашатаем в качестве свадебного подарка. Он заявил, что подарит нам землю, еще до всех печальных событий, а отказаться потом было бы уже неучтиво, хотя, по правде сказать, у меня не было ни малейшей нужды в подарках.
Старейшины почтека распорядились привезенными из первого путешествия перьями и кристаллами столь разумно и рачительно, что даже после того, как я поделился выручкой с Коцатлем и Пожирателем Крови, у меня все равно еще осталось достаточно, чтобы провести остаток дней в довольстве и праздности. Ну а товары, доставленные из второго путешествия, многократно увеличили мое состояние. Если продажа зажигательных кристаллов оказалась довольно прибыльной, то резные изделия из гигантских бивней вызвали настоящий переполох: знать буквально рвала их друг у друга из рук, набавляя цены. Так что теперь мы с Коцатлем вполне могли зажить спокойной сытой жизнью самодовольных богачей, подобно старейшинам из Дома Почтека.
Место для нашего дома мы с Цьяньей выбрали в Йакалолько, лучшем жилом квартале города, правда, на этом участке земли уже стоял маленький безликий глинобитный домишко. Наняв зодчего, я поручил ему снести неказистое строение и возвести дом, который, с одной стороны, был бы удобным для жизни и радовал взгляд, но с другой – не дразнил бы соседей показным богатством. Ну а поскольку земли на острове мало и наш участок был невелик, я предложил зодчему построить здание повыше. Требований я предъявил немало: мне хотелось обязательно иметь сад на крыше и отхожие места со сливом воды внутри дома, кроме того, в одной комнате я велел сделать ложную стену и устроить за ней вместительный тайник.
Тем временем Ауицотль, более не призывая меня к себе, выступил на юг, в Уаксьякак. Правда, на этот раз он возглавил не огромную армию, но отборный отряд, состоявший от силы из пятисот лучших воинов. Управлять страной на время своего отсутствия он поручил Змею-Женщине, а в качестве заместителя взял с собой племянника – юношу, чье имя сейчас хорошо знакомо вам, испанцам. То был Мотекусома Шокойцин, впоследствии Мотекусома Второй. Он был примерно на год младше меня и доводился сыном предыдущему юй-тлатоани Ашаякатлю, а первому, великому Мотекусоме, соответственно, внуком. До того времени Мотекусома-младший считался верховным жрецом бога войны Уицилопочтли, но этот поход стал для него первым опытом настоящей войны. Первым, но далеко не последним, ибо он сложил с себя сан жреца, чтобы стать воином, разумеется, самого высокого ранга.
Примерно месяц спустя после выступления отряда в Теночтитлан стали прибывать один за другим гонцы Ауицотля, и Змей-Женщина доводил их сообщения до сведения народа.
По всему получалось, что Чтимый Глашатай последовал моему совету. Он заранее отправил сообщения сапотекам и бишосу Уаксьякака, как я и предсказывал, радушно принял отряд из Мешико, присоединив к нему равное число своих воинов. Вторгшись в приморские владения «бродяг», объединенное войско мешикатль и сапотеков быстро разделалось с дикарями, так что уцелевшие после бойни гуаве выразили полнейшую покорность и готовность платить дань той самой пурпурной краской, которая у них доселе почиталась священной.
Однако позже гонцы стали приносить не столь радостные известия. Победоносный отряд воинов из Мешико был расквартирован в Теуантепеке, где Ауицотль и Коси Йюела держали совет по государственным вопросам. Солдатам, привыкшим грабить побежденных, очень не понравилось, что их вождь уступил право взимать драгоценную дань чужеземному правителю. У бойцов мешикатль сложилось впечатление, что выигранная ими война не принесла никакой выгоды никому, кроме властей той земли, в которую они вторглись. А поскольку Ауицотль не имел обыкновения объяснять свои действия подданным, а тем паче – оправдываться перед ними, дело кончилось тем, что воины взбунтовались. Презрев всякую субординацию и дисциплину, они рассыпались по Теуантепеку: начались грабежи, насилия и пожары.
Этот мятеж мог бы испортить отношения с нашими новыми союзниками, но, к счастью, прежде чем разгулявшиеся вояки успели убить какую-нибудь важную персону и прежде чем против них выступили войска сапотеков, что означало бы войну с народом Туч, Ауицотль сумел призвать свою орду к порядку, пообещав, что сразу по возвращении в Теночтитлан он лично, из собственной казны, выдаст даже последнему новобранцу сумму намного большую, чем можно было надеяться раздобыть грабежом. А поскольку солдаты знали, что Ауицотль нерушимо держит свое слово, этого оказалось достаточно, чтобы погасить бунт. Кроме того, Чтимый Глашатай выплатил Коси Йюела и бишосу Теуантепека немалое возмещение за нанесенный ущерб.
Сообщения о беспорядках в родном городе Цьяньи не могли не встревожить нас обоих. Никто из гонцов не мог сказать нам, пострадали ли от погромщиков Бью Рибе и ее постоялый двор. Пришлось дожидаться возращения Ауицотля, однако, наводя справки у солдат и командиров, я тоже не смог выяснить, не случилось ли со Ждущей Луной чего-либо дурного.
– Я очень беспокоюсь о ней, Цаа, – сказала моя жена.
– Похоже, что нет другого способа разузнать все, кроме как съездить в Теуантепек.
– Я могла бы остаться и проследить за строительством, если бы ты... – нерешительно начала она. – Не знаю, могу ли я просить...
– Тут и просить не о чем. Я в любом случае собирался там побывать.
Цьянья удивленно заморгала.
– Правда? Почему?
– Есть там одно незаконченное дело, – ответил я. – Оно могло бы немного подождать, но, поскольку про Бью надо разузнать побыстрее, я не стану его откладывать.
– Ты снова собираешься на ту гору, которая спускается в озеро! – воскликнула Цьянья, мигом смекнув, что к чему. – Не надо, любовь моя! В прошлый раз эти варвары цью едва тебя не убили.
Я мягко приложил палец к ее губам.
– Я собираюсь на юг, чтобы узнать, все ли в порядке с твоей сестрой. Именно так ты и должна говорить каждому, кто обо мне спросит. Тем более что это правда. Ауицотль не должен заподозрить, что у меня есть еще какая-то цель.
Жена кивнула, но печально сказала:
– Теперь я буду переживать за двоих дорогих моему сердцу людей.
– Я скоро вернусь и обязательно разузнаю, как дела у Бью. Если что-нибудь не так, то постараюсь исправить. Или, если она захочет, я привезу ее обратно с собой. А заодно прихвачу и кое-какие иные драгоценности.
Конечно, я действительно беспокоился о Бью Рибе, но, как вы понимаете, господа писцы, это было не единственной причиной моего путешествия на юг. Я решил осуществить тщательно продуманный план. Предложив Чтимому Глашатаю напасть на «бродяг» и принудить их впредь уплачивать ему дань редкой пурпурной краской, я умолчал о том, что огромное количество этого вещества уже хранится в святилище бога моря. Осторожно расспрашивая вернувшихся из похода командиров, я выяснил, что, даже покорившись победителям, «бродяги» не раскрыли им тайну своего святилища. Но я-то знал о сокровище, знал, где оно спрятано, и через Ауицотля ослабил цью настолько, что, пожалуй, теперь вполне мог прибрать к рукам это сказочное богатство. Я мог бы взять с собой Коцатля, но он был занят, ибо завершал строительство дома, полученного в наследство от Пожирателя Крови. Поэтому я просто одолжил у него несколько предметов из гардероба старого воина, а потом, побродив по городу, разыскал семерых старых товарищей Пожирателя Крови. Несмотря на возраст, все они были крепкими, опытными бойцами. Предварительно взяв с них клятву молчать, я поделился с вояками своим замыслом, и они восприняли его с восторгом.
Цьянья помогла мне распустить повсюду слухи о том, что я отправляюсь на поиски ее сестры, но, чтобы не путешествовать порожняком, заодно захвачу с собой товары. Таким образом, когда я и семеро завербованных мною ветеранов выступили в поход, это не привлекло особого внимания. Конечно, тот, кто взглянул бы на нас попристальней, мог бы заметить, что у моих «носильщиков» очень уж много шрамов и ран. А вздумай кто порыться в наших объемистых «тюках с товарами», выяснилось бы, что кроме обычных дорожных припасов мы прихватили с собой только кожаные щиты и почти все виды ручного оружия, кроме длинных копий, а также перья и краски для боевого убранства. В общем, не купеческий караван, а настоящая маленькая армия.
Мы двигались по обычному, ведущему на юг торговому пути, но только до тех пор, пока не оказались за пределами Куаунауака. Потом мы резко повернули направо, на куда менее оживленную дорогу, что шла на запад и представляла собой кратчайший путь к морю. А поскольку большая часть этого пути пролегала через южные области Мичоакана, вздумай кто-нибудь и вправду проверить содержимое наших котомок, нам пришлось бы худо: ибо нас приняли бы за лазутчиков мешикатль и казнили немедленно – или медленно. Хотя в прошлом пуремпече отбили несколько вторжений Мешико благодаря превосходству в вооружении (их наконечники и клинки изготавливались из неизвестного нам металла – твердого и острого), но здесь до сих пор настороженно относились к любому мешикатль, появлявшемуся в их стране. Должен сказать, что на самом деле территория, где обитают пуремпече, называется совсем по-другому. Мичоаканом, то есть Землей Рыбаков, ее прозвали в Мешико, точно так же как вы назвали этот край Новой Галисией, уж не знаю, что это означает. Местные жители по-разному именуют отдельные области своей страны – Шалиско, Науйар-Иксу, Куанауата, – а всю ее целиком называют Цинцинцани, Обиталище Колибри. Точно так же называется и их столица. Совершив впоследствии в этот край несколько путешествий, я познакомился с поре, языком тамошних жителей. Сразу скажу, что, хотя поре имеет столько же различных диалектов, сколько и науатлъ, я неплохо его знаю, и меня очень удивляет, что вы, испанцы, упорно именуете пуремпече тарасками, ведь в переводе это слово обозначает народ вообще, а не название какого-то конкретного племени. Но это не так уж важно: в конце концов, у меня самого было более чем достаточно разных имен. А в этой стране к ним добавилось еще одно: на поре Темная Туча звучит как Аникуа Пакапетль.
Мичоакан издавна был огромной и богатой страной, такой же богатой, как и Мешико. Ундакуари, тамошний Чтимый Глашатай, правил – или по крайней мере собирал дань – на обширнейшей территории, начиная с фруктовых садов Шичу в восточных землях отоми и вплоть до торгового порта Потамкуаро на берегу южного океана. И хотя пуремпече, как я уже говорил, всегда были готовы отразить любые военные посягательства со стороны мешикатль, торговле это ничуть не мешало. Их купцы не только были постоянными гостями на рынке Тлателолько, но они еще и ежедневно посылали в Теночтитлан скороходов со свежими фруктами, которыми с удовольствием лакомилась наша знать. Понятно, что и нашим торговцам тоже разрешалось беспрепятственно путешествовать по Мичоакану, чем и воспользовался я со своими семью «носильщиками».
Имей мы и вправду намерение заниматься по пути торговлей, нам представилась бы возможность разжиться множеством ценных вещей: жемчужинами в раковинах, глиняной посудой с великолепной глазурью, кухонными принадлежностями, украшениями из меди, серебра, раковин и янтаря, а также превосходными лакированными изделиями, каких не достать нигде, кроме Мичоакана. На изготовление этих покрытых лаком предметов, угольно-черных, с узором, выполненным золотом и яркими красками, уходило немало времени – месяцы, а то и годы, в зависимости от размера, ибо пуремпече делали самые разнообразные вещи, от незатейливых подносов до огромных складных ширм.
В этом краю путешественники могли приобрести все, что там производилось, за исключением таинственного металла. Ни одному чужеземцу не разрешалось увидеть его даже мельком: изготовленное из него оружие и то держали взаперти в арсеналах и выдавали воинам лишь в случае необходимости. Поскольку Мешико так и не удалось выиграть ни одного сражения против пуремпече, вооруженных этим оружием, у нас не имелось никаких трофеев, даже случайно оброненного врагом на поле боя кинжала.
Но если торговлей я в тот раз не занимался, то местных яств, совершенно нам неизвестных или очень редких в наших краях, я и мои люди тогда отведали немало. Особенно запомнился нам медовый напиток из Тлачко, горного городка, сутки напролет наполненного гулом. Земля здесь непрерывно гудела, ибо множество людей, вгрызаясь в почву, добывали оттуда серебро. Однако дрожал в Тлачко и сам воздух над окрестными склонами, сплошь поросшими цветами, постоянно жужжали и роились несметные тучи диких пчел. Пока мужья ковыряли землю, докапываясь до спрятанного в недрах земли серебра, их жены и дети собирали на поверхности золотистый мед. Некоторое его количество они просто сцеживали в сосуды и продавали, а часть урожая высушивали на солнце, отчего мед густел, засахаривался и становился еще более сладким. Кроме того, из меда диких пчел пуремпече готовили хмельной напиток чапари, гораздо более вкусный и забористый, чем наш кислый октли. Однако рецепт его держали в тайне, как и способ получения смертоносного металла.
Поскольку чапари нельзя было отведать нигде за пределами Мичоакана, мы угощались им от души. Кроме того, останавливаясь на постоялых дворах, мы непременно лакомились местными деликатесами – речной и озерной рыбой, лягушачьими лапками и угрями.
По правде сказать, через некоторое время дары моря и озер нам порядком поднадоели, но у этого народа существует запрет на убийство практически всех съедобных животных. Пуремпече нипочем не станет охотиться на оленя, потому что считает его воплощением бога солнца. В его представлении даже оленьи рога похожи на солнечные лучи. Да что там олени: в этой стране нельзя ловить в силки даже белок, потому что их жрецы, такие же немытые и косматые, как и наши, именуются тиуименча, а это слово означает «черные белки». Так что на постоялых дворах нам подавали по большей части рыбу или птицу – дикую либо домашнюю.
На каждом постоялом дворе нам обязательно предлагали особый «десерт». Кажется, я уже упоминал отношение пуремпече к плотским наслаждениям. Иноземцы, в зависимости от своих собственных взглядов, считали это кто мерзкой распущенностью, а кто, напротив, терпимостью, но, так или иначе, хозяева постоялых дворов в Мичоакане были готовы удовлетворить все мыслимые запросы и вкусы гостей. Всякий раз, когда мы заканчивали трапезу в гостинице, хозяин осведомлялся сначала у меня, а потом у моих носильщиков:
– Вам кого на сладкое, мужчину или женщину?
Я предоставил своим людям полную свободу выбора и платил им достаточно, чтобы они могли развлекаться на свой вкус, но сам неизменно от такого «угощения» отказывался. Дома меня ждала Цьянья, и я теперь был уже не тот, что прежде: не стремился попробовать дары всех стран, какие только посещал. Однако мой ответ: «Спасибо, ни то и ни другое» неизменно вызывал вопрос: «Значит, господин предпочитает зеленые фрукты?» Возможно, пришлому искателю удовольствий и впрямь следовало уточнять, кто ему нужен – мужчина или женщина, мальчик или девочка, тем паче что иноземцу было весьма затруднительно различить, к какому полу принадлежит тот или иной местный житель. Дело в том, что у пуремпече бытовал странный обычай: за исключением рабов, все – от высшей знати до бедняков – полностью сбривали на голове волосы и брови и тщательно выщипывали по всему телу растительность – любой, даже едва заметный пушок под мышками и в промежности. Поэтому все туземцы – что мужчины, что женщины, что дети – были совершенно безволосыми, если не считать ресниц. К тому же, несмотря на столь легкомысленное отношение ко всем формам соития, днем местные жители одевались весьма целомудренно: они ходили, кутаясь в многослойные покрывала, и отличить мужчин от женщин удавалось не сразу.
Сперва я предположил, что приверженность пуремпече гладкой безволосой коже объясняется либо своеобразным представлением о красоте, либо просто веяниями моды, но, похоже, за этим крылась их прямо-таки болезненная чистоплотность. Изучая язык этого племени, я выяснил, что в поре имеется не меньше восьми слов для обозначения различных видов перхоти и примерно столько же для обозначения вшей.
К морскому побережью мы вышли возле огромной бухты, наполненной голубой водой и защищенной от буйства волн, и морских штормов полукольцом суши. Там находилось поселение, которое местные жители называли Патамкуаро, а наведывавшиеся сюда из Мешико почтека – Акамепулько. Оба названия, и на поре, и на науатлъ, имели одинаковое значение и были связаны с заросшими камышом и тростником болотистыми прибрежными низинами. Акамепулько был не только рыболовецким портом, но и торговым центром для живших восточнее и западнее по побережью народов. Приморские жители добирались туда по воде, чтобы продать или обменять на рынке рыбу, черепах, соль, хлопок, какао, ваниль и другие продукты и плоды Жарких Земель.
На сей раз я решил не нанимать лодки, чтобы не впутывать в дело посторонних, и поэтому купил четыре вместительных морских каноэ. Мы полагали, что ввосьмером как-нибудь управимся с суденышками, однако на деле это оказалось не так-то просто. Да и купили мы их с трудом. Привычные нам акали, плававшие по озерам, легко было вырезать из мягкой древесины росшей в наших краях сосны. Но морское каноэ выдалбливалось из тяжелого и твердого красного дерева, и на изготовление его уходил не один месяц. Почти все семьи в Акамепулько использовали свои каноэ из поколения в поколение, и никто не хотел продавать нам акали, поскольку лодки были постоянно нужны местным жителям для рыбной ловли и сбора морепродуктов. Правда, в конце концов я все-таки разжился необходимыми мне четырьмя акали, но это стоило мне долгих напряженных переговоров и гораздо большего количества золотого порошка, чем я предполагал поначалу.
Да и перегонять их на юго-восток оказалось не так-то просто: ведь на одну лодку приходилось всего по два гребца. Все мы имели некоторый опыт вождения каноэ на озерах, а там тоже случались бури, но вот подводные течения и волны приливов, вздымающиеся даже в спокойную погоду, были нам в новинку. Несколько моих закаленных вояк, желудки которых не реагировали даже на самые тошнотворные картины войны, на протяжении двух или трех дней отчаянно мучились морской болезнью. А вот меня, может быть потому, что мне уже доводилось бывать на море, эта напасть миновала. Мы быстро усвоили, что, когда волнение становится особенно яростным и непредсказуемым, нужно не льнуть к берегу, а, наоборот, уходить в открытое море, хотя в шторм находиться вдали от суши Сего Мира и было страшновато. Весь день мы плыли далеко от берега и причаливали лишь на закате, чтобы провести ночь на мягком, но в то же время не колыхавшемся и не уходившем у нас из-под ног прибрежном песке.
Как и в прошлое мое путешествие, пески побережья по мере продвижения на юг постепенно темнели: блестящий белый сначала превратился в тускло-серый, а там и в черный, как застывшая лава. И вот наконец ровный пляж перегородил вдающийся в море скалистый мыс. Благодаря топазу я увидел гору издалека, и поскольку дело шло к вечеру, распорядился немедленно причалить к берегу. Когда мы расселись вокруг походного костра, я, обратившись к своим семерым спутникам, напомнил им, что ждет нас завтра, и добавил:
– Наверняка некоторые из вас сомневаются, можно ли поднять руку на жреца, пусть даже это жрец чужого бога. Отбросьте все сомнения. Если вам покажется, что перед вами всего лишь беззащитные служители божества, не поддавайтесь этому впечатлению. Учтите, при первой же возможности они перебьют нас всех, а потом разделают, как кабанов, зажарят и съедят, смакуя изысканное лакомство. Но мы не дадим им такой возможности, ибо завтра будем убивать сами. Поэтому если не хотите погибнуть – будьте беспощадны. Помните это и следите за моими условными сигналами.
На следующее утро в отчаливших от берега челнах уже находились не молодой почтека с семью носильщиками, а отряд грозных воинов мешикатль под предводительством многоопытного «старого орла» – куачика. Развязав котомки, мы вооружились и облачились, как подобало бойцам. Я нес старый боевой щит Пожирателя Крови, его копье с остроконечным флажком на древке и подобающий военному предводителю головной убор. Из знаков воинского отличия мне не хватало лишь костяной вставки в носу, но дело в том, что у меня там не было дырки. Семеро остальных солдат тоже надели стеганые доспехи, собрали волосы на макушках в узлы и воткнули туда перья, а также разрисовали себе лица разноцветными узорами. Каждый из нас был вооружен макуауитль, кинжалом и копьем.
Наша маленькая флотилия приближалась к скалистому мысу открыто, мы намеренно хотели привлечь внимание хранителей святилища. И это нам удалось: на склон немедленно высыпало около дюжины злобных, одетых в рваные и латаные звериные шкуры жрецов цью. Хотя высадиться на песке было бы гораздо легче, мы не стали поворачивать лодки к берегу, а гребли прямо к утесам.
То ли из-за того, что на сей раз я попал сюда в другое время года, то ли потому, что мы подплывали с запада, но только океан сейчас буйствовал с куда меньшей силой. Однако волнение все-таки было достаточно сильным, и суденышки столь неопытных мореходов запросто могли бы разбиться о скалы, если бы знавшие здесь все пороги жрецы вдруг не попрыгали в воду и не помогли затащить наши каноэ в скрытые среди скал расщелины. Разумеется, они просто испугались грозного вида боевых доспехов мешикатль, на чем и строился мой расчет.
Когда лодки были надежно пристроены в укрытии, я, оставив возле них для охраны одного воина, жестом призвал всех остальных (и жрецов, и своих товарищей) следовать за мной. Перепрыгивая с камня на камень, мы под грохот прибоя, сквозь облака и завесы брызг направились к основному скальному массиву и поднялись вверх по его склону. Верховный жрец бога моря уже поджидал нас на уступе, сложив руки на груди таким манером, что человек, не знавший про его отрубленные кисти, никогда бы этого не заметил. Он буркнул что-то на своем невнятном гуаве, а когда я непонимающе поднял брови, перешел на лучи и с угрозой сказал:
– Зачем вы явились снова, мешикатль? Мы лишь хранители краски морского бога, а она у вас теперь есть.
– Не вся, – ответил я ему на том же языке. Похоже, его удивила моя напористость, но жрец стоял на своем:
– У нас ничего не осталось.
– А как же моя краска? – возмутился я. – Пурпур, за который тебе было заплачено много золота? Помнишь? В тот день я сделал еще и это.
И плоской стороной лезвия своего меча я раздвинул его руки так, что стали видны обрубки запястий. Только теперь жрец узнал меня, и его злобное лицо стало еще безобразнее от бессильной ярости и ненависти. Помощники, стоявшие по обе стороны от него, попытались немедленно окружить меня и моих воинов. Дикарей было вдвое больше нас, но мы сомкнулись в кружок, ощетинившись копьями.
– Веди нас в пещеру бога! – приказал я их главарю.
Он помедлил, видать придумывая отговорку, а потом проворчал:
– Святилище Тиат Ндик уже опустошила ваша армия.
Я подал знак стоявшему рядом со мной воину, и один из помощников жреца, получив копьем удар в живот, с воплями покатился по земле, зажимая рану.
– Это вам урок, – сообщил я остальным. – Поняли теперь, что мы не шутим?
Я сделал очередной жест, и мой солдат пронзил сердце упавшего, положив конец его крикам.
– А сейчас, – сказал я главному жрецу, – мы пойдем в грот.
Он сглотнул, но возражать больше не стал. Чувствуя спиной острие моего копья (мои люди точно так же подталкивали копьями его помощников), жрец повел меня через нагромождение валунов и обломков вниз, к заповедной расщелине, и пещере. К моему великому облегчению, землетрясение не, разрушило и не погребло святилище. Когда мы остановились перед вымазанным пурпуром грубым подобием статуи, я указал на разложенные вокруг кожаные мешочки и мотки пряжи и сказал главному жрецу:
– Вели своим прихвостням перетащить все это в наши лодки. – Служитель бога моря снова сглотнул, но промолчал. – А ну-ка пошевеливайся, или я отсеку тебе руки по локоть, потом по плечи... ну а потом отрублю что-нибудь еще.
Жрец поспешно буркнул что-то на своем языке, видимо отдав помощникам приказ. Молча, лишь искоса бросая на меня злобные взгляды, младшие жрецы принялись под присмотром моих людей перетаскивать мешочки и мотки пряжи из пещеры к лодкам. Пурпура в святилище накопилось много, так что ходить туда-сюда им пришлось не раз, и все это время я, оставаясь с безруким жрецом возле статуи, держал наконечник копья приставленным к его подбородку. Разумеется, мне ничего не стоило заставить его вернуть золото, но я предпочел оставить его как плату за полученный пурпур. Это давало мне возможность чувствовать себя не грабителем, но купцом, заключающим, пусть и с опозданием, вполне законную сделку.
И только когда последний из мешочков был вынесен из пещеры, главный жрец дрожащим от ненависти голосом заговорил снова:
– Ты уже осквернил это священное место раньше. Ты разгневал Тиат Ндик, и он, рассердившись, ниспослал цьюйю. А на этот раз его гнев наверняка будет еще страшнее. Бог моря не допустит, чтобы ты, совершив кощунство, беспрепятственно удалился с награбленным пурпуром.
– Может быть, – беспечно отозвался я, – он смягчится, если я принесу ему другую жертву, тоже красного цвета?
С этими словами я нанес ему удар снизу вверх, и наконечник копья, пробив челюсть, язык и нёбо, вонзился жрецу в мозг. Он упал плашмя на спину, красная кровь фонтаном брызнула у него изо рта, и мне, чтобы высвободить копье, пришлось упереться ногой в его подбородок.
Позади раздался крик ужаса: как раз в этот момент мои воины в очередной раз пригнали помощников жреца назад в грот. На сей раз мы действовали молниеносно: прежде чем служители идола успели прийти в себя, чтобы попытаться убежать или оказать сопротивление, все они были мертвы.
– Я обещал жертвоприношение этому каменному истукану. Свалите трупы туда, – прозвучал мой приказ.
Когда это было сделано, статуя бога приобрела уже не пурпурный, но глянцево-красный цвет, и вокруг нее растекалась липкая лужа.
Мне кажется, что Тиат Ндик был вполне удовлетворен моим даром. Во всяком случае, ни землетрясения, ни бури не разразилось: мы спокойно вернулись к лодкам, тяжело нагрузили их обретенными сокровищами и без помех отчалили. Морской бог не помешал нам отплыть подальше от прибрежных скал и утесов, повернуть на восток и двинуться вдоль побережья, оставляя позади уходящую в море гору и землю «бродяг». Больше я в этом краю никогда не бывал.
Однако следующие несколько дней, оставаясь в прибрежных водах гуаве и сапотеков, мы не снимали боевых нарядов мешикатль, так что в приморских рыбацких деревеньках нас принимали за настоящий воинский отряд. Рыбаки со встречных лодок озадаченно махали нам руками. Это продолжалось до тех пор, пока мы не миновали перешеек Теуантепек и не прибыли в Шоконочко – страну хлопка. Там мы пристали к берегу в укромном месте, зарыли в землю доспехи и воинские регалии, сломали все оружие, кроме самого необходимого, переложили мешочки и мотки крашеной пряжи в торбы, и поутру путь на лодках продолжили уже не воины, а молодой почтека и его носильщики. В тот же день мы совершенно открыто высадились у деревни Пиджиджиа племени маме, где я и сбыл наши каноэ. Правда, сделать это удалось лишь по прискорбно низкой цене, поскольку у тамошних рыбаков, как и у всех жителей побережья, и без нас имелось достаточно лодок. Наверное, со стороны на меня и моих товарищей было смешно смотреть: после столь долгого плавания на суше у нас заплетались ноги. Чтобы заново привыкнуть к твердой земле, нам пришлось на пару дней задержаться в Пиджиджиа, и прежде чем мы снова взвалили на плечи свои тюки и отбыли в глубь материка, у меня там состоялось несколько любопытных бесед со старейшинами племени маме.
Брат Торибио интересуется, зачем нам понадобилось переодеваться то из купцов в воинов, то обратно? Сейчас объясню.
Поскольку жители Акамепулько знали, что молодой купец приобрел для себя и своих носильщиков четыре морских каноэ, а жители Пиджиджиа – что похожая группа вскоре продала точно такие же лодки, то в обоих населенных пунктах это, конечно, могло показаться подозрительным. Но эти поселения находились слишком далеко одно от другого, так что опасаться того, что тамошние обитатели сопоставят впечатления и придут к определенным выводам, не приходилось. Ну а уж от обеих столиц, и от нашей, и от сапотеков, они лежали в еще большем отдалении, поэтому такого рода слухи вряд ли когда-либо могли дойти до ушей Коси Йюела или Ауицотля.
Зато представлялось совершенно неизбежным, что цью, обнаружив трупы жрецов и исчезновение из святилища священного пурпура, поднимут страшный шум. Непосредственных свидетелей ограбления пещеры мы устранили, но, скорее всего, их соплеменники видели, как мы приближались к священной горе или отплывали от нее. Так что рано или поздно и бишосу Коси Йюела, и Чтимый Глашатай Ауицотль узнают о том, что случилось. Ясно, что цью могут приписать этот разбой лишь отряду мародеров из Мешико. Владыка сапотеков, заподозрив неладное, обратится к Ауицотлю, но тот заявит (совершенно искренне), что никаких воинов к морскому побережью не посылал. Я был готов поручиться, что в результате возникнет такая путаница, что никто и никогда не свяжет разбойничавшую на побережье шайку дезертиров с мирными торговцами, а стало быть, до меня наверняка не доберутся.
Сначала я собирался из Пиджиджиа повести свой отряд через перевал в страну чиапа, однако пурпура было столько, что я решил, что моим носильщикам не стоит таскаться по горам с объемистыми тюками. Поэтому я отправился в Чиапан один, велев своим людям двигаться вперед не торопясь. Мы договорились встретиться на безлюдных пустошах перешейка Теуантепека, и я напоследок посоветовал своим товарищам избегать селений и, по возможности, встреч с другими путешественниками. Караван, состоящий из одних носильщиков, с товарами, но без купца, неизбежно привлек бы к себе внимание, а лишние расспросы нам были ни к чему. Поэтому, отойдя подальше от Пиджиджиа, семеро ветеранов двинулись по равнинам Шоконочко на запад, тогда как я, поднявшись в горы, направился на север.
Перевалив через кряж, я спустился в убогий, хотя и считавшийся столицей город Чиапан и пошел прямиком к мастеру Ксибалбе. Он очень обрадовался мне и радостно воскликнул:
– Ага! Я так и знал, что ты здесь еще объявишься, а потому специально собрал побольше кварца и изготовил уйму зажигательных кристаллов.
– Кристаллы действительно идут нарасхват, – сказал я ему. – Прибыль я получаю немалую, поэтому на сей раз уж непременно заплачу тебе настоящую цену – и за материал, и за работу!
Когда моя торба наполнилась завернутыми в хлопок кристаллами, оказалось, что груз у меня на плечах почти не уступает по весу тому, что тащили мои носильщики. Однако я не стал задерживаться в Чиапане, чтобы отдохнуть и набраться сил, потому что остановиться в этом городе мог только в доме семьи Макобу, где мне пришлось бы отбиваться от заигрываний двух кузин, а это выглядело бы неучтиво со стороны гостя. Поэтому я заплатил мастеру Ксибалбе золотым порошком и немедля продолжил путь.
Несколько дней спустя после недолгих поисков вдалеке от населенных пунктов и оживленных дорог я вышел в условленное место, где возле костра и кучи обглоданных костей броненосцев, игуан и прочих съедобных тварей дожидались меня спутники. Там же мы и заночевали, а я в тот вечер впервые с момента нашего расставания смог наконец подкрепиться горячим: специально для меня зажарили жирного фазана.
Проходя через восточные предместья Теуантепека, мы видели следы разрушений, совершенных взбунтовавшимися мешикатль, хотя большинство пострадавших от пожаров участков уже застроили заново. Можно сказать, что городу эта история пошла только на пользу: на месте убогого пригорода с жалкими лачугами, одна из которых сыграла такую роль в моей жизни, вырос квартал добротных красивых домов.
Однако, миновав центр и приблизившись к западной окраине, мы увидели, что дотуда орава мародеров не добралась. Знакомый постоялый двор оказался на месте – в целости и сохранности. Оставив своих людей во дворе, я вошел внутрь и крикнул:
– Эй, хозяйка! Найдется у тебя комната для усталого почтека и его спутников?
Бью Рибе вышла на зов. Она была цела и невредима и выглядела, как всегда, прекрасно, но вот слова ее прозвучали неприветливо:
– Нынче в здешних краях не больно-то привечают мешикатль.
– Но конечно же, – промолвил я, все еще пытаясь придать разговору сердечность, – Ждущая Луна сделает исключение для своего названого брата, Темной Тучи. По просьбе Цьяньи я проделал такой далекий путь, чтобы узнать, все ли с тобой в порядке. Я рад видеть, что ты цела.
– Цела, – эхом повторила она. – И рада, что ты рад, потому как появление здесь этих буйных мешикатль твоих рук дело. Всем известно, что война разгорелась из-за пурпурной краски, которую ты пытался силой отнять у цью.
Я не мог не признать, что это правда.
– Но не станешь же ты винить меня за...
– Да уж, я и сама во многом виновата, – с горечью заявила Бью. – Кабы знать все заранее, да мы бы тебя вообще на порог не пустили! – Потом порыв злобы пошел на убыль, и она упавшим голосом продолжила: – Да ладно, что теперь толку жаловаться? Разумеется, ты можешь занять комнату и разместить там своих носильщиков. Слуги о вас позаботятся.
И с этими словами Бью Рибе развернулась и ушла. Я подумал, что она не только не рада нашей встрече, но даже не проявила из приличия родственного радушия. Так или иначе, но слуги действительно занялись размещением и устройством носильщиков и товаров, а мне подали еду. Когда я уже пообедал и курил покуитль, Бью проходила через трапезную. Намерения задерживаться возле меня у нее явно не было, но я взял девушку за запястье и остановил, заметив:
– Послушай, Бью, я прекрасно знаю, что ты недолюбливаешь меня, а если недавние осложнения с мешикатль усугубили эту неприязнь...
Она перебила меня, надменно изогнув похожие на крылья брови:
– Недолюбливаю? Испытываю неприязнь? Все это чувства. С какой стати я должна питать хоть какие-то чувства к мужу своей сестры?
– Ладно, – с досадой проворчал я, – дело твое: можешь ко мне вообще никак не относиться. Но разве ты не хочешь передать через меня весточку Цьянье?
– Ну что ж, передай ей, что меня изнасиловал ваш солдат.
Ошарашенный, я выпустил ее запястье, пытаясь найти нужные слова, но Бью Рибе рассмеялась и продолжила:
– О, только не надо меня жалеть! Я думаю, что по-прежнему могу претендовать на девственность, ибо он оказался исключительно неумелым. Своей попыткой унизить меня он лишний раз подтвердил укоренившееся мнение о наглости высокомерных мешикатль.
Совладав наконец с потрясением, я требовательно спросил:
– Как его звали? Я позабочусь о том, чтобы мерзавца казнили.
– Ты думаешь, он представился? – Бью снова рассмеялась. – Полагаю, то был не рядовой солдат, хотя не разбираюсь в ваших знаках различия, а в комнате было темно. Только представь: для этого действа он заставил меня облачиться особым образом. Мне пришлось вымазать лицо сажей и надеть черные затхлые одеяния, в каких ходят служительницы храмов.
– Что? – изумился я.
– Он не вдавался особо в объяснения, но я поняла, что обычной женщине, даже девственнице, его в полной мере не возбудить. Видишь ли, этому мешикатль необходимо воображать, будто он совершает святотатство.
– В жизни не слышал ни о чем подобном...
– Только не пытайся выгораживать своего земляка. И нет нужды мне сочувствовать, потому что в насильники – в нормальные насильники! – этот солдат никак не годился. Его тепули, если это вообще можно назвать тепули, представлял собой какой-то кривой прыщавый обрубок. А когда он пытался войти в меня...
– Пожалуйста, Бью, – взмолился я, – не надо! Тебе наверняка неприятно об этом вспоминать.
– Чего уж теперь, – сказала она холодно и как-то совершенно отстраненно. – Только представь, все считают меня жертвой насильника, а этот мерзавец даже не смог меня как следует изнасиловать. Его искалеченный тепули входил в меня одной только своей головкой или... не знаю уж, как вы это называете. Короче говоря, он проникал совсем неглубоко и никак, несмотря на все старания этого урода, не оставался внутри. Так что в конце концов семя этого мерзавца пролилось мне на ногу. Уж не знаю, можно ли лишиться девственности только частично, но думаю, что я все еще могу считаться девушкой. Очень надеюсь, что этот урод чувствовал себя еще более пристыженным и униженным, чем я. Он даже не мог смотреть мне в глаза, пока я раздевалась. Кстати, эти вонючие тряпки прислужницы жрецов он забрал и унес с собой.
– Знаешь, это как-то совершенно не похоже на... – беспомощно начал я.
– На мужественного, властного и сурового воина мешикатль? На настоящего мужчину вроде Цаа Найацу? – Она перешла на шепот: – Скажи мне откровенно, Цаа, смог ли ты хоть раз по-настоящему удовлетворить мою младшую сестренку?
– Пожалуйста, Бью, прекрати. Это неприлично.
– Джай цйаба! – выругалась она. – Что может быть неприличным для обесчещенной женщины? Если ты не хочешь ответить словами, то, может, покажешь? Докажи мне, что ты настоящий мужчина... О, не красней и не отворачивайся. Вспомни, я ведь уже видела, как ты проделывал это с матерью, но она так и не сказала нам тогда, хорошо ей было или нет. Впрочем, я не прочь выяснить это на личном опыте. Идем в мою комнату. Чего тебе стесняться, мною ведь уже пользовались? Правда, как-то не совсем по-настоящему, но...
Я решительно сменил тему:
– Я обещал Цьянье в случае чего забрать тебя в Теночтитлан. Дом у нас большой, комнат много. Так что, Бью, если тебе здесь плохо, то предлагаю перебраться к нам!
– Только этого мне не хватало! – отрезала она. – Жить под твоей крышей? Нет уж, уволь, я не собираюсь превращаться в приживалку!
Тут я не выдержал и громко заявил:
– Вот что, дорогая, с меня хватит. Я, со своей стороны, сделал все, что мог: уговаривал тебя, убеждал, предлагал помощь, сочувствие и братскую любовь. Я предложил тебе хороший дом в другом городе, где ты можешь высоко держать голову и забыть прошлое, но в ответ получил лишь колкости и злобные насмешки. Так вот, женщина: утром я уйду, а ты уж сама решай – один или с тобой.
Разумеется, Бью Рибе осталась.
Поскольку формально я считался странствующим купцом, правила приличия требовали, чтобы, посетив столицу сапотеков Цаачилу, я снова нанес визит вежливости бишосу Бен Цаа. Он принял меня, и я рассказал ему вымышленную историю: якобы до последнего времени я скитался по диким землям страны Чиапа и о событиях, происходящих в цивилизованном мире, узнал совсем недавно. Кроме того, я добавил:
– Конечно, владыка Коси Йюела догадался, что Ауицотль привел своих воинов в Уаксьякак по моему наущению. Поэтому я считаю своим долгом принести извинения...
Он небрежно отмахнулся:
– Не так уж важно, какие интриги стояли за этим походом. Главное то, что ваш Чтимый Глашатай явился с добрыми намерениями, дав нам надежду на то, что застарелая вражда между нашими народами наконец стихнет. Да и против дани, выплачиваемой пурпурной краской, я ничего не имею.
– Так-то оно так, – сказал я, – но ведь воины Ауицотля повели себя в Теуантепеке предосудительным образом, поэтому я как мешикатль обязан извиниться.
– Я совершенно не виню в случившемся Ауицотля. Я не слишком виню даже его солдат. – Должно быть, на моем лице отразилось удивление, ибо он пояснил: – Ваш Чтимый Глашатай быстро принял все необходимые меры, чтобы пресечь беспорядки: приказал удушить самых отъявленных преступников и умиротворил остальных обещаниями, которые, я не сомневаюсь, впоследствии выполнил. Кроме того, он не скупясь возместил причиненный его людьми урон. Не окажись его действия столь быстрыми и решительными, между нами, наверное, началась бы война. Нет, Ауицотль человек честный, порядочный и разумный.
Впервые на моей памяти о капризном, раздражительном и суровом Ауицотле – Водяном Чудовище – говорили как о человеке миролюбивом и справедливом.
Коси Йюела продолжил:
– Вся беда в другом мешикатль, в его молодом племяннике. Пока мы с Ауицотлем совещались, отряд воинов Мешико оставался под его командованием, и именно тогда-то и произошла заварушка. Этот молодой человек носит имя, к которому мы, Бен Цаа, испытываем застарелую ненависть. Его зовут Мотекусома. Думаю, племянник воспринял союз Ауицотля с нами как проявление слабости. Полагаю, ему хотелось бы видеть народ Туч не союзниками, а своими подданными. Сильно подозреваю, что он специально поднял мятеж в надежде на то, что мы вцепимся друг другу в глотки. Если Ауицотль прислушивается к твоим советам, молодой путешественник, то шепни как-нибудь ему словечко насчет слишком ретивого племянника. Предупреди Чтимого Глашатая, что если этот новоявленный Мотекусома сохранит при его дворе хоть сколько-нибудь влиятельное положение, то он может однажды испортить все то хорошее, чего удалось добиться его дяде.
* * *
На ближних подступах к Теночтитлану, когда перед нами из марева сумерек уже выступила белая громада города, я велел своим людям по двое-по трое идти вперед, а сам вступил в столицу под покровом темноты. Улицы освещали лишь факелы и фонари. В их неровном, дрожащем свете я разглядел, что дом мой достроен и выглядит впечатляюще, но всех деталей наружного убранства в темноте рассмотреть не смог. Поскольку дом стоял на сваях высотой примерно в мой рост, мне пришлось подняться к входной двери по ступенькам. Меня встретила незнакомая женщина средних лет. Я догадался, что это новая рабыня.
Она сказала, что ее зовут Теоксиуитль, что значит Бирюза, и пояснила:
– Когда прибыли носильщики с грузом, госпожа удалилась наверх, чтобы ты мог без помех поговорить со своими людьми. Она будет ждать тебя, господин, в своих покоях.
И служанка провела меня в комнату на первом этаже, где семеро моих спутников жадно уплетали поспешно вынутое для них холодное мясо. Мне тоже подали ужин, и, после того как все утолили голод, товарищи помогли мне сдвинуть фальшивую стену и спрятать тюки с пурпуром в тайнике. Потом я рассчитался с воинами, причем заплатил гораздо больше, чем обещал, ибо они прекрасно справились со своей задачей. Ветераны, уходя, поцеловали землю, но перед этим взяли с меня клятву, что, если мне придет в голову еще какая-нибудь подобная затея, я обязательно призову их семерых и не стану обращаться за помощью ни к кому другому. Немолодые, но полные сил бойцы отнюдь не стремились к покою и отдыху: приключения, да еще и сопряженные с выгодой, манили их куда больше.
Наверху я обнаружил отхожее место с водяным сливом и ванную – как раз такие, какие я заказал зодчему и какими в юности восхищался во дворце правителя Тескоко. Рядом находилась парная, где рабыня Бирюза уже нагрела и выложила накаленные докрасна камни: после того как я закончил первое омовение, она выплеснула на них воду, так что поднялось облако пара. Как следует пропотев, я ополоснулся, потом снова вернулся в парилку, опять ополоснулся и повторял так до тех пор, пока не почувствовал, что полностью очистился от пота, пыли и вони дальней дороги.
Не одеваясь, я прошел через сообщающуюся дверь в спальню, где, маняще изогнувшись на мягкой многослойной постели, меня поджидала тоже обнаженная Цьянья. Комната освещалась лишь мерцающим красноватым огнем жаровни, но отблески его падали на белую прядь в ее волосах и обрисовывали упругие груди: каждая представляла собой восхитительный холм с холмиком ареолы и соска на вершине. Одним словом, конус на конусе, прямо как на вулкане Попокатепетле, который вы, мои господа, можете увидеть в это окно. Да-да, понимаю, конечно, мне нет нужды забивать ваши головы такими подробностями. Я лишь хочу объяснить, почему мое дыхание стало неровным, когда я двинулся к Цьянье, и почему после долгой разлуки я произнес всего несколько слов.
– Бью цела и невредима. Есть и другая новость, но она может подождать.
– Пусть подождет, – сказала жена и с улыбкой потянулась к той части моего тела, которая сама воспрянула ей навстречу.
Думаю, вам понятно, почему подробнее о том, что Бью Рибе жива-здорова, хоть и не слишком счастлива, я рассказал лишь некоторое время спустя. Я был рад тому, что сперва мы все-таки занялись любовью: надеюсь, что полученное наслаждение помогло Цьянье легче перенести известие о сестре. Правда, рассказывая о насильнике-мешикатль, я, как, впрочем, и сама пострадавшая, старался представить эту историю скорее фарсом, нежели трагедией.
– Думаю, оставаться там и управлять гостиницей ее заставляют лишь упрямство и гордыня, – сказал я под конец. – Похоже, Бью твердо решила не обращать внимания на толки и пересуды, вне зависимости от того, как отнесутся к ней соседи – с сочувствием или же сочтут опозоренной. Она считает, что сейчас покинуть Теуантепек было бы проявлением слабости.
– Бедная моя сестричка! – вздохнула Цьянья. – Неужели мы ничем не можем ей помочь?
Удержавшись от того, чтобы высказать собственное мнение о «бедной сестричке», я пораскинул мозгами и сказал:
– По-моему, единственный способ выманить ее оттуда – сообщить, что с тобой приключилась беда. Думаю, узнай Бью, что ее единственная сестра нуждается в помощи, она мигом поспешит тебе на выручку. Но давай не будем искушать судьбу и дразнить богов. Кто попусту говорит о бедах, рискует их накликать.
На следующий день Ауицотль снова принял меня, восседая в зале на своем медвежьем троне. Я изложил ему примерно такую версию истории. Я отправился в путешествие, чтобы узнать, не пострадала ли при разграблении Теуантепека сестра моей жены, ну а уж оказавшись там, я воспользовался случаем и пошел дальше на юг, где раздобыл новую партию магических кристаллов.
В знак почтения я снова преподнес Чтимому Глашатаю кристалл и был удостоен прохладной благодарности. Поэтому, прежде чем поднять вопрос, который вполне мог воспламенить его гнев, я решил поведать владыке кое-что способное улучшить его настроение:
– Мои путешествия, владыка Глашатай, привели меня в прибрежную землю Шоконочко, откуда к нам поступает большая часть хлопка и соли. Я провел два дня среди народа маме, в их главной деревне Пиджиджиа, и тамошние старейшины пригласили меня на свой совет. Они хотели, чтобы я передал юй-тлатоани Мешико их послание.
– Говори, – равнодушно разрешил Ауицотль.
– Узнай сперва, мой господин, что Шоконочко – это не государство, а обширный плодородный край, населенный различными народами: маме, миксе, комитеками и еще более мелкими племенами. Между их землями нет четких границ, и они не имеют правителей, кроме местных старейшин. Одной общей столицы в Шоконочко нет, как нет и верховной власти или постоянной армии.
– Интересно, – пробормотал Ауицотль. – Но не очень.
– К востоку от богатого и плодородного Шоконочко находится Куаутемалан, страна Спутанного Леса, не богатая ничем, кроме непролазных джунглей. Ее жители, киче и лакандоны, являются выродившимися потомками майя. Они бедны, грязны, ленивы и, следовательно, не достойны даже нашего презрения. Однако совсем недавно эти дикари проявили неожиданную воинственность и стали совершать из Куаутемалана в Шоконочко опустошительные набеги. Они угрожают продолжать свои налеты и грабежи до тех пор, пока народ Шоконочко не согласится платить им изрядную дань хлопком и солью.
– Дань? – проворчал Ауицотль, проявив наконец явный интерес. – Они покушаются на наш хлопок и нашу соль?
– Да, мой господин. И едва ли можно ожидать, что мирные работники хлопковых плантаций, рыбаки и добытчики соли смогут организовать надежную оборону своих земель. Правда, у них хватило-таки духу отвергнуть притязания чужаков: они не хотят, чтобы киче и лакандоны даром получали то, что до сих пор, к взаимной выгоде, покупали в Мешико. Старейшины полагают, что наш Чтимый Глашатай тоже не придет в восторг, услышав о притязаниях дикарей.
– Не трудись объяснять нам очевидное, – прорычал Ауицотль. – Говори, что предложили эти старейшины? Чтобы мы ради них пошли войной на Куаутемалан?
– Нет, мой господин. Они предлагают отдать нам Шоконочко.
– Что? – Владыка был просто ошеломлен.
– Если юй-тлатоани Мешико примет земли Шоконочко под свою руку в качестве новой провинции, то все мелкие местные правители сложат с себя полномочия, а племена добровольно откажутся от своей самостоятельности и, поклявшись в верности Теночтитлану, добровольно войдут в состав великой державы. У них только два условия: позволить им жить и работать, как раньше, и по-прежнему получать плату за свой труд. Старейшины маме от имени всех соседних племен просят назначить наместником и защитником Шоконочко знатного мешикатль и разместить на их землях хорошо вооруженный гарнизон.
В кои-то веки даже угрюмый Ауицотль выглядел довольным.
– Невероятно, – пробормотал он себе под нос. – Богатая земля сама отдается нам в руки! – Когда правитель обратился ко мне, голос его заметно потеплел: – Вижу, молодой Микстли, ты приносишь не одни затруднения.
Я скромно промолчал.
Он продолжил, размышляя вслух:
– Это были бы самые отдаленные владения Союза Трех. Разместив там армию, мы установили бы господство над большей частью Сего Мира – от моря и до моря. Таким образом, соседние народы уже поостерегутся причинять нам беспокойство. Во всяком случае, если вдруг возникнут какие-то недоразумения, им придется пойти на уступки...
Я заговорил снова:
– Если позволишь, владыка Глашатай, я назову еще одно преимущество. Хотя нам и предстоит разместить войско далеко от Теночтитлана, оно не будет зависеть от поставок припасов. Маме заверили меня, что наш гарнизон будет кормиться за счет местного населения.
– Клянусь богом войны, мы сделаем это! – воскликнул Ауицотль. – Разумеется, сначала придется вынести вопрос на рассмотрение Изрекающего Совета, но это будет простой формальностью.
– Может быть, – сказал я, – мой господин сочтет нужным сообщить Изрекающему Совету также и о том, что как только солдаты обустроятся на новом месте, к ним смогут присоединиться и их семьи. За ними последуют торговцы, а там и иные мешикатль получат возможность переселиться на новые плодородные земли. Наш гарнизон способен стать зерном поселения, из которого со временем вырастет второй Теночтитлан...
– Мечты у тебя с размахом, а? – усмехнулся Ауицотль.
– Может быть, это было излишне смело с моей стороны, Чтимый Глашатай, но я упомянул о возможности подобного переселения на совете старейшин маме, и они заявили, что не только не будут этому препятствовать, но и сочтут за честь возможность превращения своего края в, как они выразились, Теночтитлан Юга.
Правитель посмотрел на меня с подозрением, некоторое время помолчал, барабаня пальцами, а потом сказал:
– В мирное время ты всего лишь купец, считающий бобы, а в армии, хоть и дослужился до звания текуиуа...
– Милостью моего господина, – смиренно вставил я.
– Короче говоря, ты – никто! И вдруг ты приход ишь и даришь нам целую новую провинцию, более ценную, чем любую из всех присоединенных к Мешико путем переговоров или силой со времен правления нашего высокочтимого отца Мотекусомы. Я обязательно доведу до сведения нашего Совета.
– Мой господин, – промолвил я, – раз уж было упомянуто имя Мотекусомы, я должен сообщить следующее...
И я завел разговор, который откладывал до последней возможности: пришлось изложить все нелицеприятные соображения бишосу Коси Йюела относительно его племянника.
Как я и ожидал, Ауицотль начал сердито фыркать и заметно багроветь, но его гнев был направлен не на меня. Он напрямую заявил мне:
– Узнай же, молодой Микстли, что в бытность свою жрецом юный Мотекусома неукоснительно следовал всем правилам, предписываемым богами, вплоть до самых дурацких и несуразных. Он изо всех сил стремился искоренить все человеческие слабости как в себе, так и в других. В отличие от многих жрецов мой племянник никогда не впадал в ярость и не выходил из себя, но оставался холоден и бесстрастен. Но как-то раз, произнеся слово, которое, как ему показалось, могло быть сочтено богохульством, он проткнул себе язык и протащил сквозь отверстие шнур, на котором было нанизано штук двадцать шипов агавы. А в другой раз, когда его посетила низменная мысль, он проделал такую же дырку в своем тепули и снова подверг себя кровавому самоистязанию. Ну а теперь, сделавшись командиром, Мотекусома, похоже, перенес свой фанатизм на вопросы войны. По-видимому, впервые получив под начало людей, этот щенок койота стал скалить зубы и рычать вопреки как полученным приказам, так и здравому смыслу... – Ауицотль сделал паузу, а когда продолжил, мне показалось, что он снова размышляет вслух. – Я понимаю, что он стремится быть достойным имени своего деда – Воинственного Владыки. Молодого Мотекусому не устраивает мир с соседями, ибо ему нужны противники и победы. Он хочет, чтобы его уважали и боялись как человека с крепкими кулаками и зычным голосом. Беда в том, что мой племянник не понимает: этого мало. Если за душой нет ничего большего, такой человек, встретив противника, у которого и кулак покрепче, и голос погромче, сам съежится от страха.
– У меня сложилось впечатление, мой господин, что представитель сапотеков больше всего страшится возможности того, что твой племянник может когда-нибудь стать юй-тлатоани Мешико.
Услышав это, Ауицотль все же бросил на меня хмурый взгляд.
– Коси Йюела умрет задолго до того, как ему придется беспокоиться о своих отношениях с каким-либо новым юй-тлатоани. Нам всего сорок три года, и мы собираемся жить еще долго. А прежде чем умереть или впасть в старческое слабоумие, мы сообщим Совету имя нашего преемника. Сразу нам и не вспомнить, сколько именно сыновей среди двух десятков наших детей, но в любом случае среди них найдется хотя бы один новый Ауицотль. Имей в виду, Микстли, громче всех грохочет пустой барабан, который годится только на то, чтобы в него колотили. Мы не посадим на наш трон пустозвона вроде нашего племянника Мотекусомы. Запомни наши слова!
Я их запомнил. И с горечью вспоминаю их до сих пор.
Чтимому Глашатаю потребовалось некоторое время, чтобы сладить со своим возбуждением. Потом он спокойно сказал:
– Мы благодарим тебя, Микстли, за возможность размещения нашего гарнизона в далеком Шоконочко. Это и будет новым назначением молодого Воинственного Владыки. Он получит приказ немедленно выступить на юг, основать там опорный пункт Мешико и командовать этим отдаленным постом. Мотекусоме обязательно следует найти занятие, но лучше всего держать его в безопасном отдалении. Иначе у нас может возникнуть искушение бить тяжелыми барабанными палочками по голове собственного племянника.
Прошло несколько дней, и все то время, которое я не проводил в постели, заново знакомясь со своей женой, я посвящал знакомству со своим первым собственным домом. Снаружи он был облицован до белизны сияющим известняком с Шалтокана и украшен скромной резьбой, тоже белого цвета. Со стороны наше жилище выглядело обычным домом преуспевающего, но не чрезмерно обогатившегося почтека, зато уж внутренняя отделка была самого высокого качества. Все здесь дышало новизной, ничем не напоминая о былых владельцах участка. Двери из резного кедра вращались на утопленных в гнездах штырях, в наружных стенах имелись двойные окна, которые занавешивались особыми сворачивающимися шторами, собранными из легких планок.
На нижнем этаже – как я уже говорил, дом стоял не на земле, а на сваях – располагались кухня, трапезная и особая комната, где я мог принимать гостей или вести деловые беседы. Отдельного помещения для рабов не было: по окончании рабочего дня Бирюза просто раскладывала свою тростниковую циновку на кухне и ложилась там спать. На верхнем этаже дома находились наша спальня и спальня для гостей (каждая со своими умывальней, отхожим местом и парилкой) и еще одна комнатка поменьше. По правде сказать, я не понимал, зачем она нужна, до тех пор, пока Цьянья однажды не объяснила мне со смущенной улыбкой:
– Когда-нибудь, Цаа, у нас может появиться ребенок. А то и не один. Эта комнатка пригодится для детей и для их няни., Плоскую крышу дома ограждала балюстрада из скрепленных раствором камней – высотой по пояс, с прямоугольным орнаментом. По всей поверхности крыши уже распределили чинампа – плодородный суглинок с перегноем, пригодный для посадки цветов, тенистых кустов и пряностей. Наш дом не возвышался над стоявшими по соседству, так что вида на озеро с крыши не открывалось, но зато мы могли видеть храмы-близнецы на вершине Великой Пирамиды и два конуса: дымящийся вулкан Попокатепетль и спящий вулкан Истаксиуатль.
Все комнаты на обоих этажах Цьянья обставила лишь самым необходимым: многослойными постелями, плетеными коробами и низенькими табуретами и скамейками. Помещения были почти пусты: по ним гуляло эхо, поблескивали еще не покрытые коврами каменные полы, белели голые известняковые стены.
– Я подумала, – пояснила моя жена, – что украшения и предметы убранства должен выбирать хозяин дома.
– Мы пройдемся по рынкам и мастерским вместе, – сказал я. – Но я пойду только для того, чтобы одобрить твой выбор и заплатить за покупки.
Те же скромность и сдержанность побудили Цьянью ограничиться покупкой всего одной рабыни. Вообще-то Бирюза вполне справлялась с работой по дому, но я решил, что для повседневных хлопот по хозяйству нам надо купить вторую рабыню, а чтобы ухаживать за садом на крыше и бегать по моим поручениям – еще и раба. Поэтому мы приобрели не очень молодого, но достаточно крепкого, жилистого мужчину, носившего, на красноречивый манер класса тлакотли, громкое имя Ситлали-Кайкани, Звездный Певец. Напарницей Бирюзы стала молоденькая служанка, названная вопреки обычаю рабов просто Кекелмики, что означает всего-навсего Смешинка. Словно оправдывая свое имя, эта девушка то и дело, без всякой видимой причины, прыскала со смеху.
Мы немедленно заставили всех троих – Бирюзу, Звездного Певца и Смешинку – посещать в свободное время школу, только что основанную моим юным другом Коцатлем. Сам в детстве будучи рабом, мальчик лелеял заветную мечту – выучиться всему тому, что необходимо знать домоправителю, старшему над всеми слугами. И хотя теперь Коцатль занял гораздо более высокое положение, однако, памятуя о своем прошлом, устроил у себя в доме учебное заведение для рабов. Он собирался готовить из них превосходных домашних слуг.
– Разумеется, – с гордостью заявил он мне, – стряпне, шитью, садоводству и тому подобному у меня учат специально нанятые наставники. Но изысканным манерам я обучаю рабов сам. Хотя большинство учеников старше меня, они внимают моим указаниям, ибо мне довелось служить в двух дворцах.
– Ты учишь рабов изысканным манерам? – удивился я. – Но зачем они простым слугам?
– Чтобы они превратились из простых в ценных – умелых и нужных. Я учу слуг вести себя с достоинством, вместо того чтобы раболепно ежиться. Я учу их предугадывать желания хозяев еще до того, как они будут высказаны. Например, управителю не помешает привычка всегда держать наготове хозяйский покуитль, а для домоправительницы не будет лишним умение разбираться в цветах, чтобы она могла помочь хозяйке украсить покои.
– Но ведь раб не может платить за учебу, – заметил я.
– Это правда, – признал мой друг. – В настоящее время все мои ученики уже находятся в услужении, так что плату за обучение вносят их хозяева. Но это обучение настолько усилит способности рабов и повысит стоимость, что они или получат повышение у прежних хозяев, или будут проданы с большой прибылью. Я предвижу большой спрос на выпускников своей школы. В конечном счете я смогу покупать рабов на рынке, обучать их, находить им места и взимать плату за обучение из того жалованья, которое они зарабатывают.
Я кивнул и сказал:
– Да, это будет выгодно и им, и тебе, и их хозяевам. Ты здорово придумал, Коцатль: не только нашел свое место в мире, но и откопал совершенно новую нишу, для которой сам прекрасно подходишь.
– А все благодаря тебе, Микстли, – скромно ответил он. – Не пустись мы вместе в путешествие, я бы, скорее всего, так и занимался скучной работой в каком-нибудь дворце в Тескоко. Так что я должен возблагодарить тонали, твой или мой, связавшие вместе наши жизни.
«Да и сам я тоже, – размышлял я в тот день, не спеша возвращаясь домой, – в большом долгу перед своим тонали, который когда-то проклинал. Да, мой удел принес мне немало печали и утрат, но он же сделал меня богатым человеком, вознеся гораздо выше полагавшегося мне от рождения и даровав в жены самую лучшую и желанную из всех женщину. А ведь я еще совсем молодой. То ли еще будет...» И внезапно мне захотелось немедленно воздать благодарность высшим богам.
«О боги, – произнес я про себя, – если на небесах и вправду есть боги и эти боги – вы, то я благодарю вас. Порой вы что-то отнимали у меня одной рукой, но тут же щедро одаривали другой и в целом дали гораздо больше, чем отняли. Я целую землю перед вами, боги!»
И должно быть, моя благодарность достигла их слуха. Боги приняли ее и, не теряя времени попусту, устроили так, что, войдя в дом, я увидел юного дворцового слугу, который дожидался меня с личным приглашением от Ауицотля.
Я успел только торопливо поцеловать Цьянью – одновременно в знак приветствия и в знак прощания – и последовал за юношей по улицам Сердца Сего Мира.
Вернулся я поздно ночью, причем в иной одежде и, мягко говоря, немного навеселе. Наша рабыня Бирюза, едва открыв мне дверь, напрочь забыла о хороших манерах, которым, возможно, и выучилась в школе Коцатля. Бросив взгляд на окружавшее меня беспорядочное скопление перьев, она испуганно вскрикнула и побежала в глубь дома. Вскоре появилась встревоженная Цьянья.
– Цаа, тебя так долго не было... – начала было она, но тут тоже вскрикнула и отпрянула: – Что он с тобой сделал, этот Ауицотль? Почему кровоточит твоя рука? Что это у тебя на ногах? А на голове? Цаа, да скажи что-нибудь!
– Привет, – по-дурацки промямлил я и икнул.
– Привет, – эхом повторила она, захваченная врасплох нелепостью ситуации. Но в следующее мгновение моя жена опомнилась и со словами: «Да ты, помимо всего прочего, еще и пьян!» – пошла прочь, на кухню.
Я тяжело опустился на скамью, но почти сразу резко вскочил на ноги, можно сказать, подпрыгнул: Цьянья вылила мне на голову кувшин с ледяной водой.
– Мой шлем! – воскликнул я, когда наконец перестал откашливаться и отплевываться.
– Так это шлем? – удивилась Цьянья, когда я с трудом снял его, чтобы просушить, пока вода не погубила его окончательно. – А я думала, что ты угодил в зоб какой-то гигантской птицы.
– Моя госпожа супруга, – вымолвил я с пьяным усердием, стараясь выговаривать слова четко. – Возможно, ты уже испортила эту благородную орлиную голову, а сейчас стоишь на одном из моих когтей. А во что превратились мои бедные перья? Ты только посмотри!
– Я смотрю. Да уж! – произнесла жена сдавленным голосом, и я понял, что она с трудом сдерживает смех. – Снимай-ка этот дурацкий наряд, Цаа. И отправляйся в парилку. Пусть октли выйдет из тебя с потом. Смой кровь с руки. А потом приходи ко мне в постель и расскажешь... расскажешь мне, что вообще... – Она не смогла дольше сдерживать смех, он зазвучал трелями колокольчика.
– Дурацкий наряд, ну надо же! – ответил я, стараясь говорить и надменно, и обиженно. – Да и чего ждать от женщины, которая совершенно не разбирается в регалиях и знаках отличия! Будь ты мужчиной, ты бы преклонила колени с благоговейным восторгом. Но нет! Меня постыдно обливают водой и предают осмеянию.
С этими словами я повернулся и с величественным видом, хотя и слегка покачиваясь в своих когтистых сандалиях, стал подниматься по лестнице, с тем чтобы действительно отмокнуть в парилке.
Так вот и получилось, мои господа, что в тот вечер, который должен был стать самым торжественным в моей жизни, я лишь рассмешил жену и слуг. А между тем меня удостоили чести, выпадавшей на долю одного из десяти, если не двадцати тысяч моих соотечественников. Я был возведен в ранг Тламауаичиуани Куаутлик: стал благородным воителем, или рыцарем ордена Орла.
Далее я опозорился еще пуще, уснув прямо в парилке. То, как Цьянья и Звездный Певец вытащили меня оттуда и уложили в постель, совершенно выпало из моей памяти. Так что лишь утром, лежа на одеялах, потягивая горячий шоколад и мучаясь ужасной головной болью, я смог связно рассказать Цьянье о том, что произошло накануне во дворце.
Когда мы со слугой явились в тронный зал, Ауицотль был там один. Совершенно неожиданно он сказал:
– Сегодня утром наш племянник Мотекусома покинул Теночтитлан во главе значительных сил, которые составят гарнизон в Шоконочко. Как мы и обещали, Изрекающий Совет был поставлен в известность относительно твоей достойной восхищения роли в переговорах по присоединению новой территории и принял решение воздать тебе по заслугам.
По его жесту слуга удалился, а помещение стало заполняться другими людьми.
Я ожидал, что это будут Змей-Женщина и другие члены Изрекающего Совета, но, глядя на входящих сквозь топаз, с удивлением понял, что все они воины – воители-Орлы в полном боевом облачении: в шлемах в виде орлиной головы, с перьями, окаймлявшими руки, и в когтистых сандалиях.
Ауицотль одного за другим представил мне высших вождей уважаемого сообщества и сказал:
– Микстли, эти благородные воители отдали свои голоса за то, чтобы из обычного текуиуа одним прыжком возвести тебя в сан полноправного воителя-Орла, достойного члена их почитаемого сообщества.
Конечно, возведение в сан требовало выполнения разнообразных обрядов. Хотя потрясение почти начисто лишило меня дара речи, я попытался совладать с собой, чтобы произнести все положенные многочисленные и многословные обеты, обязывающие меня, не щадя жизни, сражаться за честь ордена Орла, за процветание Теночтитлана, за могущество народа мешикатль, за сохранение Союза Трех. Мне пришлось сделать надрез на запястье, чтобы смешать свою кровь с кровью своих новых собратьев.
Потом я облачился в стеганые, обшитые перьями доспехи, так что руки мои стали подобны широким крыльям, тело полностью скрыли перья, а ноги обрели крепкие орлиные когти. Кульминация этой церемонии наступила, когда меня увенчали шлемом в виде орлиной головы, искусно изготовленным из пробкового дерева и картона и оклеенным перьями. Широко раскрытый орлиный клюв выступал вперед над моим лбом и под подбородком, а обсидиановые глаза сверкали где-то у меня над ушами. Мне вручили и другие эмблемы: крепкий кожаный щит с символами моего имени, выполненными из разноцветных перьев; набор красок для придания лицу свирепой боевой раскраски; золотую затычку для носа, которую я не смогу надеть, пока не проткну носовую перегородку.
Отягощенный всеми этими почетными регалиями, я воссел рядом с Ауицотлем и своими товарищами по ордену, в то время как дворцовая челядь принесла все необходимое для великолепного пира, включая множество кувшинов с лучшим октли. От волнения кусок не лез мне в горло, но из учтивости пришлось делать вид, будто я ем с аппетитом, а уж уклониться от множества громогласно возглашаемых тостов и вовсе не было никакой возможности. Пили за меня, за присутствующих, за героически павших в прошлом воителей-Орлов, за нашего высшего военного вождя Ауицотля, за растущее могущество Мешико... Спустя некоторое время я потерял счет выпитому. Вот почему, когда мне наконец позволили покинуть дворец, я мало что соображал и моя новая великолепная униформа пребывала в некотором беспорядке.
– Я горжусь тобой, Цаа, и рада за тебя, – сказала Цьянья, когда я закончил свой рассказ. – Это действительно великая честь. Но скажи, мой доблестный муж, какой славный подвиг ты собираешься совершить? Каким будет твое первое деяние в качестве воителя-Орла?
– А разве мы не собирались на рынок, посмотреть, что за цветы доставит торговое судно из Шочимилько? И выбрать, какие из них мы посадим у себя на крыше? – пролепетал я.
Голова моя раскалывалась, так что я даже не пытался понять, с чего это Цьянья, так же как и накануне ночью, залилась смехом, подобным трелям колокольчика.
* * *
В новом доме дело нашлось всем. Цьянья продолжала свои бесконечные походы по лавкам и мастерским в поисках «подходящих ковриков на пол в детской» или «какой-нибудь статуэтки для той ниши, что наверху лестницы». Мои попытки поучаствовать в обустройстве дома не всегда вызывали ее одобрение. Так, например, когда я притащил маленькую каменную статуэтку, по моему мнению как нельзя лучше подходившую для той самой ниши, жена с ходу заявила, что она ужасна. Вообще-то, конечно, Цьянья была права: честно говоря, я купил статуэтку лишь по одной причине – больно уж она напоминала сморщенного старикашку, под видом которого являлся мне Несауальпилли. На самом деле фигурка представляла собой Шиутекутли, Старейшего из Старых Богов. Изрядно подрастерявший со временем почитателей, морщинистый, ехидно ухмыляющийся Шиутекутли считался самым первым богом нашего народа, известным задолго до Кецалькоатля или любого из более поздних идолов. Поскольку Цьянья не разрешила мне поставить статуэтку там, где ее могли видеть гости, я поместил Старейшего из Старых Богов в изголовье своей кровати.
Трое наших слуг в свободное время посещали школу Коцатля, и результат уже был заметен. Маленькая служанка Смешинка излечилась от своей привычки хихикать всякий раз, когда к ней обращались, и отвечала лишь скромной приветливой улыбкой. Звездный Певец сделался настолько внимательным, что подносил мне зажженный покуитль почти всегда, когда я садился, – и чтобы не отбивать у него охоту проявлять заботливость, я курил гораздо больше, чем хотелось.
Сам я занимался в основном преумножением своего достояния. В Теночтитлан уже потянулись караваны почтека с кожаными мешочками, наполненными пурпурной пряжей. Этот товар был приобретен законным путем у собиравшего с цью дань бишосу Коси Йюела. И хотя купцы платили ему за пурпур несусветную цену, но на рынке Тлателолько она и вовсе взлетала до небес. Однако знатные мешикатль (а особенно их жены) так стремились обзавестись дивным красителем, что даже не пытались торговаться. А как только на рынке появился пурпур, приобретенный законным путем, я смог, разумеется тайком и очень осторожно, присоединить к этому потоку и тонкую струйку своих собственных запасов.
За полученную в результате авантюры краску я выручил резные жадеитовые изделия, изумруды и другие драгоценные камни, золотые ювелирные изделия и стволы перьев с золотым порошком. Однако и нам с Цьяньей, для домашнего употребления, чудесного красителя осталось достаточно; наверняка у нас с ней пурпурных одеяний было больше, чем у самого Чтимого Глашатая и всех его жен. Могу сказать с уверенностью, что во всем Теночтитлане лишь в нашем доме имелись занавески на окнах, полностью окрашенные в пурпур. Впрочем, видеть их могли лишь гости, потому что со стороны улицы занавеси были прикрыты другими, не столь роскошными и дорогими.
Чаще всего к нам наведывались давние друзья: Коцатль, в последнее время (и вполне заслуженно) именовавшийся мастером Коцатлем, мои знакомые по Дому Почтека и некоторые из старых соратников Пожирателя Крови – те самые, что помогли мне заполучить пурпур. Однако со временем мы обзавелись знакомствами и среди знатных или состоятельных соседей по кварталу Йакалолько и стали бывать при дворе. Многие знатные женщины были в восторге от моей жены, в их числе и Первая Госпожа Теночтитлана, то есть первая супруга Чтимого Глашатая Ауицотля. Навещая нас, она частенько приводила своего старшего сына Куаутемока, Когтистого Орла, считавшегося самым вероятным преемником Ауицотля. Хотя наследование трона в Мешико и не осуществлялось, как у некоторых других народов, непременно по прямой линии, но в случае кончины юй-тлатоани, у которого не оставалось брата, претензии старшего сына рассматривались Изрекающим Советом в первую очередь. Естественно, что мы с Цьяньей относились к Куаутемоцину с надлежащим почтением: с человеком, который весьма вероятно займет престол Чтимого Глашатая, желательно поддерживать хорошие отношения.
В те годы многие военные или купцы, прибывавшие в Теночтитлан с юга, приносили нам весточку от Бью Рибе. Все ее послания были одинаковы: она по-прежнему не замужем, в Теуантепеке все по-старому, а ее гостиница, учитывая крепнущие связи между Шоконочко и Теночтитланом, процветает пуще прежнего. Нас с женой огорчало, что Бью оставалась незамужней, мы боялись, что никто не хочет брать ее в жены из-за той некрасивой истории.
Каждое новое послание золовки неизменно вызывало меня в памяти отправленного в изгнание Мотекусому, ибо я был уверен – хотя никогда не говорил этого даже жене, – что он и был тем самым командиром-мешикатль со странными наклонностями, испортившим Бью жизнь. Так что по причинам личного характера я испытывал ненависть к Мотекусоме-младшему, да и рассказы Ауицотля не могли пробудить во мне ничего, кроме презрения к этому человеку. Однако нельзя было отрицать, что обязанности военного наместника Шоконочко Мотекусома исполнял на совесть.
Расположив свою армию на самой границе Куаутемалана, он немедленно приступил к возведению там опорных пунктов, так что беспокойным соседям, киче и лакандонам, оставалось лишь со страхом взирать на растущие стены и грозные гарнизоны. Разумеется, эти несчастные дикари больше не совершали набегов, не пытались никому угрожать и вообще не осмеливались высунуться из своих джунглей. Пришел конец всем их честолюбивым замыслам, и они снова впали в ничтожество, в каковом, как мне известно, прозябают и поныне.
Кстати, ваши испанские солдаты, впервые попавшие в Шоконочко, удивлялись, найдя в таком удалении от Теночтитлана множество не родственных мешикатль народов (маме, миксе, комитеков и других), которые говорили на науатлъ. Да, то была самая дальняя окраина, ступив на которую можно было еще сказать: «Это Мешико». Больше того, несмотря на свою удаленность от Сердца Сего Мира, то была, пожалуй, самая верная наша провинция. Отчасти это объяснялось тем, что после присоединения Шоконочко туда переселилось немало наших людей.
Еще до того, как Мотекусома завершил обустройство первого гарнизона, переселенцы из числа мирных жителей уже вовсю принялись возводить вокруг жилые здания, лавки, простенькие постоялые дворы и даже дома удовольствий. То были деятельные мешикатль, аколхуа и текпанеки, которые не могли как следует развернуться на своей перенаселенной родине и искали новых возможностей. К тому времени, когда цитадель была отстроена, а гарнизон полностью укомплектован, под его защитой уже вырос приличного размера город, названный на науатлъ – Тапачтлан, Коралловый город. Хотя ему, разумеется, было далеко по размерам и величию до своего родителя Теночтитлана, он тем не менее стал самым крупным деловым центром к востоку от перешейка Теуантепек.
Многие переселенцы с севера, задержавшись на время в Тапачтлане или в других поселениях Шоконочко, двинулись еще дальше. Сам я в такую даль не забирался, но знаю, что к востоку от куаутемаланских джунглей лежат обширные плодородные плато и прибрежные низины. За ними находится еще один перешеек Теуантепека: он соединяет побережья Северного и Южного океанов, но его протяженность никто не измерял. Рассказывают, будто где-то там протекает река, соединяющая эти два океана. Кстати, ваш генерал-капитан Кортес пытался ее найти. Ему не повезло, но, возможно, какому-нибудь испанцу это еще удастся.
Хотя выходцы из земель Союза Трех селились в тех далеких краях беспорядочно – мелкими, чаще всего семейными группами, мне говорили, что их пребывание там все равно оставило неизгладимый след и оказало огромное влияние на местные народы. Племена, изначально совсем не родственные народам Союза, теперь стали похожи на нас: они носят наши имена, говорят на науатлъ, пусть и испорченном, научились нашим ремеслам и искусствам и сохранили множество перенятых у нас обычаев и обрядов. Более того, они даже переименовали свои деревни, горы и реки, дав им названия на науатлъ.
Некоторые испанцы, совершавшие дальние плавания, спрашивали меня: «Скажи, неужели ваша империя ацтеков и впрямь была столь обширной, что на великом южном материке она граничила с империей инков?» Хотя мне не вполне понятен этот вопрос, я всегда отвечал им так: «Нет, мои господа. Я не знаю точно, что такое империя и материк и кто такие инки, но зато точно знаю, что мы, мешикатль, или, если вам угодно, – ацтеки, никогда не распространяли свою власть дальше Шоконочко».
Но в те годы наши интересы не ограничивались югом: юй-тлатоани Мешико хотел завоевать и другие стороны света. Признаюсь, что даже обрадовался возможности оторваться от рутинных дел, когда Ауицотль, призвав меня во дворец, спросил, не соглашусь ли я отправиться посланником в Мичоакан.
– Ты неплохо послужил нам в Шоконочко и в Уаксьякаке. Как думаешь, сможешь ли ты наладить отношения с Землей Рыбаков?
Я сказал, что попробовать можно, хотя и не совсем понимаю, зачем это нужно.
– Пуремпече и так позволяют нашим купцам беспрепятственно пересекать свою страну и ведут с нами торговлю. Чего мы еще можем от них добиваться?
– Ну придумай что-нибудь. Постарайся измыслить какой-нибудь предлог для посещения их правителя ундакуари, старого Йокуингаре. – Должно быть, на моем лице отразилось непонимание, ибо Ауицотль подался вперед и пояснил: – Истинная твоя задача будет заключаться вовсе не в ведении переговоров. Мы хотим, чтобы ты вызнал у них тайну того невероятно прочного металла, который дает пуремпече преимущество над нашим обсидиановым оружием.
Я глубоко вздохнул и, стараясь выглядеть рассудительным, а не трусливым, промолвил:
– Мой господин, я уверен, что мастеров, владеющих этим секретом, оберегают от любых встреч с чужестранцами, дабы те не ввели их ненароком в соблазн и не выведали тайну.
– А сам металл хранится в надежном месте – под замком, подальше от любопытных глаз, – раздраженно добавил Ауицотль. – Все это нам прекрасно известно. Но мы также знаем, что это правило имеет одно важное исключение: ближайшие советники ундакуари и его личная охрана всегда имеют при себе оружие из этого металла, дабы мгновенно пресечь любые покушения на его жизнь. Если ты попадешь во дворец к правителю Мичоакана, у тебя появится возможность заполучить что-нибудь – меч или хотя бы нож. Этого будет вполне достаточно. Если наши кузнецы получат образчик для изучения, они смогут выяснить его состав.
– Воитель-Орел обязан повиноваться приказу своего господина, – со вздохом сказал я и, прикинув, как можно выполнить задачу, предложил: – Но если я направляюсь туда только для совершения кражи, то нет нужды затевать переговоры. Я могу выступить в роли посла, который доставит Чтимому Глашатаю Йокуингаре дружеский подарок от Чтимого Глашатая Ауицотля.
Владыка призадумался.
– Мысль неплохая, но вот только что ему преподнести? Сокровищ в Мичоакане не меньше, чем у нас. Необходимо найти нечто такое, что представляло бы для него великую ценность.
– Пуремпече часто имеют странные плотские пристрастия, – сказал я. – Хотя нет. Ундакуари уже стар и наверняка испробовал в своей жизни все, что только можно, пресытившись извращениями...
– Аййо! – торжествующе воскликнул Ауицотль. – Есть одно плотское удовольствие, которого он точно никогда не испытывал и против которого ему не устоять. Новые текуани, которых мы только что приобрели для нашего человеческого зверинца.
Я, надо полагать, вздрогнул, однако правитель не обратил на это ни малейшего внимания: он уже отдавал слуге распоряжение доставить упомянутую диковинку в зал.
Пока я гадал, что за чудо способно возбудить тепули старого, все на свете видавшего развратника, приказ был исполнен.
– Смотри, воитель Микстли, – молвил Ауицотль. – Вот они.
Я поднял свой топаз.
Передо мной стояли две на первый взгляд ничем не примечательные и уж всяко не чудовищного обличья девушки. Необычные разве что тем, что были близняшками, совершенно одинаковыми с виду. Им можно было дать лет по четырнадцать, и, судя по тому как обе безмятежно жевали смолу, они принадлежали к племени ольмеков. Девицы стояли рядышком вполоборота, обняв друг друга за плечи. Мне показалось несколько странным, что на двоих у них имелось только одно покрывало, в которое сестры были замотаны с ног до головы.
– Девушек еще не показывали публике, – сказал Ауицотль, – потому что наши придворные портнихи не успели сшить для них одежду. Тут нужен особенный покрой. – И с этими словами он велел слуге снять с них покрывало.
Когда приказ был исполнен и я увидел девушек обнаженными, у меня просто глаза на лоб полезли. Сестры оказались не просто близняшками, а они, видимо, еще в материнском чреве срослись вместе. От подмышек и до бедер они были соединены настолько плотно, что могли стоять, сидеть, ходить или лежать только вместе. На какой-то момент мне показалось, что у девушек на двоих три груди, но, подойдя поближе, я увидел, что средняя представляет собой две обычные груди, прижатые друг к другу. Я мог разделить их рукой. Итак, у девушек имелось четыре груди спереди и два комплекта ягодиц сзади. Если бы не их тупые, бессмысленные лица, в сестрах не было бы ничего ненормального, за исключением того, что они срослись.
– А нельзя ли их разделить? – поинтересовался я. – У каждой остался бы шрам, но зато обе стали бы нормальными и каждая бы жила сама по себе.
– А зачем? – пробурчал Ауицотль. – Какой вообще может быть толк от двух тупо жующих циктли безмозглых женщин из племени ольмеков? Вместе они представляют собой ценную диковинку и могут вести праздную, приятную жизнь в качестве текуани. Ну и кроме того, наши целители пришли к выводу, что разделить девушек нельзя: они связаны не просто участком плоти, внутри находятся общие кровеносные сосуды. Но – и это должно прельстить старого Йокуингаре, – у каждой девушки есть своя тепили, и они обе девственницы.
– Жаль, что они некрасивы, – промолвил я, размышляя вслух. – Но ты прав, мой господин. Их необычность и новизна с лихвой возместят этот недостаток. – Я обратился к близнецам: – У вас есть имена? Вы умеете говорить?
Они ответили на языке коатликамак и почти в унисон:
– Я Левая.
– Я Правая.
– Мы собирались представить их публике как Женщину-Пару, – сказал Ауицотль. – Ну что-то вроде шутливого воплощения Божественной Четы. Понимаешь?
– Полагаю, что этот необычный дар действительно сможет расположить к нам ундакуари, так что я охотно возьмусь его доставить. Всего лишь один совет, мой господин: чтобы придать девушкам большую привлекательность, вели обстричь их налысо и сбрить брови. У пуремпече так принято.
– Необычная мода, – задумчиво произнес Ауицотль. – Пожалуй, если в сестрах и есть что-то привлекательное, так это волосы. Но раз так надо, волосы сбреют. Будь готов отправиться в путь, как только швеи закончат их наряд.
– Повинуюсь, владыка Глашатай. Очень надеюсь, что при дворе появление этой необычной пары вызовет такой переполох, что мне в суматохе удастся стащить хоть какое-нибудь оружие из редкого металла.
– Просто надеяться мало, – заметил Ауицотль. – Ты должен позаботиться об этом.
– Ах, бедные дети! – воскликнула Цьянья, когда я познакомил ее с Женщиной-Парой.
Я поразился сострадательности своей жены. Все прочие, едва завидев Левую и Правую, либо таращились, разинув рот, либо непристойно ржали; попадались и такие, кто вроде Ауицотля считал девушек выгодным товаром наподобие какого-нибудь диковинного животного. Но Цьянья по-матерински нежно относилась к девушкам на протяжении всего пути в Цинцинцани и всячески заверяла их – как будто у сестриц было достаточно мозгов, чтобы понимать это, – что впереди их ждет новая, чудесная, просто роскошная жизнь. Впрочем, в этом была доля правды: жить в относительной свободе и довольстве дворца, пусть и служа при этом для удовлетворения похоти старца, всяко лучше, чем сидеть в клетке на потеху зевакам.
Цьянья отправилась со мной, поскольку, едва услышав о необычном задании, заявила, что хочет меня сопровождать. Сначала я наотрез отказался взять жену с собой, ибо понимал, что никто из моих спутников не проживет и мгновения, если меня (а скорее всего, так и случится) схватят при попытке стянуть изделие из священного металла. Но жена убедила меня в том, что если усыпить подозрения нашего хозяина заранее, то мне будет легче незаметно подобраться к оружию и завладеть им.
– А что выглядит менее подозрительным, – спросила она, – чем муж и жена, путешествующие вместе? Цаа, мне так хочется увидеть Мичоакан.
Надо заметить, что идея совместного путешествия мужа и жены и впрямь сослужила нам некоторую службу, хотя и не совсем такую, на какую рассчитывала Цьянья. Дело в том, что в глазах похотливых, распущенных пуремпече то, что я путешествую с обычной женщиной, да еще и с собственной женой, характеризовало меня как личность вялую, апатичную и лишенную всякого воображения, а стало быть, совершенно неспособную решиться на столь дерзкий и опасный поступок, как похищение священного оружия. Так или иначе, я согласился взять с собой Цьянью, и она стала готовиться в дорогу.
Как только близнецы были готовы, Ауицотль послал за мной. Увидев девиц обритыми, я – аййа! – пришел в ужас. Без волос их головы походили на обнаженные груди, и я засомневался, не сделал ли своим советом только хуже. Может быть, лысая голова и считается у пуремпече красивой, но лысая остроконечная голова? Впрочем, ничего изменить уже все равно было нельзя.
Вдобавок в самый последний момент вдруг выяснилось, что обычные носилки для Левой и Правой не годятся, так что с учетом их особенностей пришлось срочно изготавливать новые. Это задержало нас еще на несколько дней, однако Ауицотль приказал не скупиться, так что, когда все наконец было готово, в путь выступила весьма внушительная процессия.
Два дворцовых стражника шагали впереди, нарочито демонстрируя всем, что при них не имеется никакого оружия, но я-то знал, что оба были мастерами рукопашного боя. Я не нес ничего, кроме щита с символами воителя-Орла и рекомендательного письма, подписанного юй-тлатоани Ауицотлем. Вышагивая рядом с креслом жены, которое тащили четверо носильщиков, я играл роль мужа, полностью находящегося во власти чар своей супруги. Позади нас восемь носильщиков тащили носилки с близнецами, рядом шли их напарники: чтобы нести двойную ношу, им приходилось часто меняться. Это специально изготовленное для сестер сооружение представляло собой не просто переносное сиденье, но своего рода домик на шестах с крышей наверху и занавесками по бокам. Замыкали процессию многочисленные рабы, нагруженные тюками и корзинами с провизией.
За три или четыре дня мы добрались по ведущему на запад торговому пути до деревеньки под названием Цитакуаро, находившейся на самой границе с Мичоаканом. Мы остановились, а охранявшие рубеж стражники пуремпече бегло ознакомились с имевшимся у меня письмом. Они потыкали во вьюки древками копий, но рыться в них не стали. Возможно, заглянув в носилки и увидев там двух девушек, сидевших в не совсем удобном положении, стражники удивились, но высказываться на сей счет не стали. Их командир любезно кивнул нам, жестом давая понять, что процессия может двигаться дальше.
После Цитакуаро нас больше не останавливали, но занавески на носилках я велел задернуть, чтобы Женщина-Пара не привлекала внимания зевак. Я знал, что скороход уже сообщил ундакуари о нашем приближении, но хотел как можно дольше сохранить в тайне необычный подарок. Мой расчет строился на том, что по прибытии во дворец сестрички должны были оказаться в центре внимания. Цьянья считала, что лишать близняшек возможности видеть страну, в которой им предстоит жить, жестоко, и поэтому всякий раз, когда я показывал ей что-то заслуживающее внимания, моя жена останавливала процессию, дожидалась, когда на дороге не будет прохожих, и сама поднимала занавеску, чтобы показать сестрам очередную достопримечательность. Она проделывала это не один раз, что вызывало у меня досаду: Левая и Правая при их апатичности и слабом уме совершенно не интересовались окрестностями.
Мне эта дорога показалась бы скучной и утомительной, если бы Цьянья ее не скрашивала, и я радовался тому, что, поддавшись уговорам жены, взял ее с собой. Порой ей даже удавалось заставить меня забыть о том, сколь опасным является наше предприятие. Всякий раз, когда наша процессия огибала излучину дороги или взбиралась на возвышенность, Цьянья замечала что-то новое для себя; она живо всем интересовалась и с детской внимательностью слушала мои объяснения. В первую очередь, разумеется, ее внимание привлекло обилие лоснящихся, бритых черепов. Правда, я рассказывал жене про местный обычай, но одно дело услышать, и совсем другое – увидеть. Первое время Цьянья, бывало, устремляла взгляд на какого-нибудь проходившего мимо юнца и бормотала:
– Это мальчик. Нет, девочка...
Но должен заметить, что любопытство было взаимным. Конечно, люди с волосами для местных были не в диковинку (в Мичоакане часто бывали чужеземцы, представители низших слоев головы не брили, да и среди людей с положением, наверное, находились упрямые чудаки, не желавшие следовать общей моде), но передвигающаяся на носилках красавица, в темных, пышных, длинных волосах которой сверкала белая прядь, не могла не привлечь их внимания. Поэтому местные жители таращились на Цьянью с не меньшим любопытством, чем она на них. И тоже что-то при этом бормотали.
Но и кроме людей там было на что посмотреть. В той части Мичоакана, которую мы пересекали, как и везде, имелись горы, но там они буквально прочерчивали горизонт, словно служили обрамлением для почти плоских равнин. Некоторая часть этой территории поросла лесами, кое-где земля была полностью покрыта хоть и бесполезными, но радующими глаз лугами с зеленой травой и множеством цветов. По обе стороны дороги тянулись огороды, засаженные маисом, бобами и чили, фруктовые сады и заросли ауакатин. То здесь, то там на полях высились глинобитные хранилища для семян и плодов, своей конической формой напоминавшие головы близняшек.
В тех краях даже самые скромные жилища ласкали взор. Они строились из дерева, благо строевого леса здесь было вдоволь, причем бревна и доски не скреплялись раствором и не связывались, как жерди, но плотно пригонялись друг к другу и соединялись с помощью выступов и пазов. Каждый дом венчала остроконечная крыша, края которой, выступая за линию стен, служили навесами, дававшими в жару прохладную тень, а в сезон дождей защищавшими от ливней. Некоторые крыши имели причудливую форму: все их четыре угла задорно загибались вверх. Наше путешествие пришлось на сезон гнездования ласточек, а такого количества порхающих, кружащихся и мечущихся в воздухе ласточек, как в Мичоакане, я не видел больше нигде. Причиной тому, разумеется, вместительные стрехи, так прекрасно подходящие для гнезд.
Обилие лесов и вод привлекало в Мичоакан множество самых разных птиц. В реках яркими вспышками отражалось оперение соек, мухоловок и птиц-рыболовов. Из лесов беспрерывно доносился перестук дятлов, на озерных отмелях маячили большие белые и голубые цапли и еще более крупные куинко. Мы называем так нескладную, долговязую птицу, оперение которой в закатных лучах солнца приобретает волшебную красоту: когда целая стая таких птиц разом взлетает с места, создается впечатление, будто вы воочию увидели порыв розового ветра.
Основное население Мичоакана проживало во множестве деревень, кольцом опоясывающих Пацкуаро – Большое Тростниковое озеро, или на многочисленных мелких островках на том же озере. Хотя жители всех деревень были вполне способны прокормиться рыболовством и охотой на водоплавающих птиц, в каждой из них по указу ундакуари развивались еще и особый промысел или ремесло: имелись селения медников, ткачей, корзинщиков, мастеров лаковой росписи и так далее. Остров посреди озера, называвшийся Шаракуро, был весь застроен храмами и алтарями и служил церемониальным центром для всех деревень. В Цинцинцани, Обиталище Колибри, бывшем столицей Мичоакана, не производилось ничего, кроме указов, распоряжений и постановлений, определявших жизнь страны. Хижин там не было, одни дворцы, а население состояло из придворной знати, жрецов и их слуг и помощников. Когда наша процессия приблизилась к Цинцинцани, мы еще издали увидели древнюю джикату (так называется на поре пирамида), возвышавшуюся на холме к востоку от дворцов знати. Сооруженная еще в незапамятные времена, не очень высокая, но причудливо вытянутая, эта джиката, в архитектуре которой оригинально смешивались квадратные и округлые элементы, все еще поражала воображение своим величием, хотя облицовка с нее давным-давно осыпалась, краска облупилась, а сама пирамида поросла мхом.
Многочисленные деревянные дворцы Обиталища Колибри, конечно, уступали каменным зданиям Теночтитлана, но им тоже было присуще своеобразное великолепие. Двухэтажные, под остроконечными крышами с широкими козырьками-навесами, все они были опоясаны на верхних этажах наружными галереями. Внушительные кедровые бревна, из которых складывались стены, мощные столбы и колонны, перила, видимые под карнизами балки, – все тут было покрыто необыкновенно искусной резьбой. Всюду, куда только могла дотянуться рука художника, поверхности обязательно лакировали и украшали переливающимися красками или позолотой. Но разумеется, все эти роскошные особняки не шли ни в какое сравнение с дворцом самого ундакуари.
Благодаря гонцам-скороходам Йокуингаре знал о нашем приближении, так что нашего прибытия дожидалось на улицах столицы множество знатных мужчин и женщин. Не доходя до Цинцинцани, мы свернули в сторону, к озеру, где искупались, привели себя в порядок и переоделись в парадные одеяния, дабы предстать перед правителем свежими, бодрыми и в подобающем посланникам виде. Войдя в первый внутренний двор резиденции правителя, представлявший собой обнесенный стенами тенистый сад, я приказал поставить носилки на землю и отпустил всех своих носильщиков и стражей. Их размещением занялась дворцовая прислуга, а Цьянья, Женщина-Пара и я сам проследовали через сад к величественному зданию дворца. В многолюдной суматохе, царившей вокруг, никто не обратил внимания на необычный способ передвижения близнецов.
Под приветливо-оживленный, но негромкий гул голосов (я не мог разобрать почти ничего из того, что говорилось вокруг) нас сквозь впечатляющие дворцовые ворота из стволов могучих кедров провели на террасу из кедровых плит, а потом через широкую дверь по короткому коридору – в зал приемов Йокуингаре. Этот зал, высотой в два этажа, напоминал размерами внутренний двор дворца Ауицотля, с тем только отличием, что у него имелась крыша. Лестницы по обе стороны зала вели к опоясывавшей его внутренней галерее, на которую выходили двери второго этажа. Ундакуари сидел на троне, представлявшем собой лишь невысокое кресло, но дорожка, ведущая от входа к трону, оказалась необыкновенно длинной: это явно было сделано для того, чтобы заставить каждого вошедшего почувствовать себя просителем.
Огромный зал заполняло множество нарядно одетых мужчин и женщин, которые расступились, освобождая нам проход. Пока мы – впереди я, за мной Цьянья и, наконец, Женщина-Пара – медленно шествовали к трону, я через топаз как следует рассмотрел Йокуингаре. До этого я видел его лишь один раз – издалека, на освящении Великой Пирамиды, так что толком не разглядел. Он был стар уже тогда, а теперь иссох и сморщился так, что, казалось, дунь – и рассыплется. К тому же правитель облысел, что, возможно, и стало причиной распространившегося в Мичоакане обычая бриться наголо. Зубов у него осталось не больше, чем волос, то есть не осталось вовсе, а голос Йокуингаре, когда он произнес приветствие, прозвучал слабым шорохом, напоминавшим звук сухих семян в стручке, если его потрясти. Хотя неуклюжие тупые сестрички успели мне основательно поднадоесть, я почувствовал укол совести оттого, что отдаю девушек в скрюченные паучьи лапы этого сморчка.
Я вручил правителю письмо Ауицотля, но ундакуари, передав его своему старшему сыну, весьма недовольным тоном повелел зачитать послание вслух. В моем представлении принц обязательно должен быть юношей или молодым мужчиной, но здешний наследный принц Цимцичу, отпусти он волосы, оказался бы совершенно седым. И этому пожилому человеку отец отдавал приказы, словно мальчику, еще не носящему под накидкой набедренной повязки.
– Подарок мне, а? – прокаркал отец, когда сын закончил читать письмо на поре. При этом в поле зрения его подслеповатых глазок попала не Женщина-Пара, а Цьянья. – Диковинка? Эта? Ну-ну... посмотрим. Сбрить все, оставив только эту белую прядь.
Цьянья, перепугавшись, отпрянула, я же, напротив, поспешил указать на Женщину-Пару и сказал:
– Владыка Йокуингаре, вот подарок.
Я поставил близнецов прямо перед троном и разорвал их общее пурпурное одеяние от шеи до подола. Собравшаяся толпа ахнула – сначала оттого, что я испортил столь дорогую ткань, а потом еще громче – от того, что предстало их взорам, когда одеяние упало на пол и сестры остались обнаженными.
– Пернатые яйца Курикаури! – выдохнул старик.
Этим именем в Мичоакане называли Кецалькоатля. Он продолжал бормотать что-то еще, но его голос потонул в изумленном гомоне придворных. Зато я заметил, что по подбородку правителя потекла слюна. Подарок явно пришелся ему по вкусу.
Все присутствующие, включая нескольких дряхлых старушенций, жен и наложниц ундакуари, толкаясь и отпихивая друг друга, устремились вперед, чтобы рассмотреть Женщину-Пару поближе. Некоторые, причем не одни мужчины, но и женщины тоже, протягивали руки, чтобы не только посмотреть, но и пощупать невиданную диковинку. Когда наконец всеобщее нездоровое любопытство улеглось, Йокуингаре хрипло приказал всем, кроме его самого, нас, наследника и нескольких невозмутимых стражников, расставленных по углам зала, уйти.
– А теперь приступим к угощению, – прошамкал старик, потирая сухие ручонки. – Нужно постараться принять гостей на славу, а?
Принц Цимцичу передал распоряжение одному из стражников, тот удалился, и очень скоро в зале появились слуги. Пока они расстилали скатерть, Цьянья накинула на близнецов порванное платье, и мы вшестером расселись вокруг. Как я понял, наследнику редко разрешалось вкушать трапезу вместе с отцом, но он бегло изъяснялся на науатлъ, а у нас обоих, и у меня, и у его отца, хотя мы в основном и понимали друг друга, время от времени все же возникала нужда в переводчике. Тем временем Цьянья помогала кормить Женщину-Пару с ложки: вообще-то сестрички имели обыкновение есть пальцами даже шоколадную пенку и жевать с открытым ртом, что производило не самое приятное впечатление. Правда, застольные манеры самого старика были ненамного лучше. Когда всем нам подали восхитительную белую рыбу – сига, который водится только в озере Пацкуаро, правитель, беззубо ухмыльнувшись, сказал:
– Ешьте, гости дорогие, угощайтесь. Сам-то я теперь могу лишь пить молоко.
– Молоко? – вежливо переспросила Цьянья, уточнив: – Ты пьешь молоко оленихи, мой господин?
И тут ее похожие на крылышки брови удивленно поползли вверх: вошедшая в зал рослая, дородная и совершенно лысая женщина опустилась на колени рядом с ундакуари, задрала блузу и предъявила ему очень большую грудь, которую запросто можно было бы спутать с ее безволосой головой. И всю оставшуюся часть трапезы Йокуингаре, если не задавал вопросы, касающиеся Женщины-Пары, с чмоканьем прикладывался по очереди к гигантским соскам.
Цьянья и принц, старавшиеся не смотреть в сторону старика, вынуждены были отодвинуть свои золоченые и покрытые глазурью тарелки, ибо кусок не лез им в горло. Близнецы, которых это зрелище совершенно не трогало, ели с аппетитом, да и я тоже угощался от души, ибо меня не столько занимали манеры Йокуингаре, сколько один находящийся при нем предмет. Еще войдя в зал, я обратил внимание на копья стражников, наконечники которых были изготовлены из металла, похожего на медь, но более темного оттенка. А потом приметил, что в ременных петлях на поясах правителя и его сына висят кинжалы из такого же материала.
Между тем старик обратился ко мне с долгой путаной речью, суть которой сводилась к тому, нельзя ли как-нибудь раздобыть для него еще одну такую же сросшуюся пару, но только мужского пола. И тут Цьянья, словно ей наскучила эта тема, спросила:
– А что это за восхитительный напиток?
Принц, явно обрадованный этим вмешательством, подался вперед через скатерть и объяснил гостье, что это чапари, продукт брожения пчелиного меда, напиток весьма крепкий, так что с непривычки лучше на него не налегать.
– Как замечательно! – воскликнула моя жена, осушив лакированную чашу. – Но если мед так пьянит, то почему же пчелы никогда не бывают пьяные? – Она икнула и умолкла, видимо, задумавшись о пчелах. Во всяком случае, когда ундакуари попытался возобновить свои дурацкие расспросы, Цьянья громко сказала: – А может, пчелы и пьяные. Откуда нам знать?
С этими словами она наполнила свою и мою чаши, расплескав немного напитка через край.
Старик вздохнул, причмокнув, отсосал еще глоток молока из обслюнявленной груди и громким шлепком дал женщине знать, что эта непристойная трапеза закончена. Мы с Цьяньей поспешно выпили по второй чашке чапари.
– Пора, – заявил Йокуингаре, шамкая так, что его нос и подбородок несколько раз столкнулись.
Его сын подпрыгнул и, обежав скатерть, подскочил к отцу сзади, чтобы помочь тому подняться на ноги.
– Минуточку, мой господин, – сказал я. – Сначала нужно дать Женщине-Паре наставления.
– Наставления? – нахмурился старик.
– А как же, – промолвил я с довольной ухмылкой заправского сводника, – они ведь девственницы и по неведению могут оказаться досадно пугливыми.
– Вот как, – проскрипел он, ухмыляясь в ответ. – Значит, они еще и девственницы, а? Да, тогда надо их подготовить.
Цьянья и Цимцичу, как сговорившись, взглянули на меня с презрением, но я отвел близнецов в сторонку и постарался объяснить девушкам, что им предстоит и чего от них ждут. Это оказалось трудно, потому что говорить мне приходилось быстро и на их родном языке коатликамак, а сестры были на редкость бестолковыми. Но наконец обе, в знак смутного понимания, кивнули, и я, пожав плечами, подтолкнул девушек к ундакуари.
Без возражений они стали подниматься с ним вверх по лестнице, причем даже помогали старику взбираться вверх. Со стороны это выглядело так, словно краб помогал жабе. Когда они уже почти добрались до балкона, «жаба» обернулся и крикнул что-то сыну на поре настолько сипло, что я не уловил ни слова. Цимцичу послушно кивнул отцу, потом повернулся к нам и предложил проводить меня и Цьянью в отведенные для гостей покои. Моя жена лишь икнула, а я сказал, что мы действительно устали и не прочь отдохнуть. После чего встали и последовали за принцем к лестнице на другой стороне зала.
Так уж вышло, что там, в Цинцинцани, в первый и единственный раз в нашей супружеской жизни мы с Цьяньей спали с кем-то, кроме друг друга. Но, пожалуйста, не забудьте, почтенные братья, что мы оба в тот вечер слегка опьянели от крепкого чапари. Да и вообще, это было не совсем то, что можно подумать.
Накануне отъезда я попытался рассказать жене о похотливости, сластолюбии и даже извращенности пуремпече, и мы с ней договорились принимать любые формы гостеприимства хозяев с пониманием, но от особых услуг отказываться с вежливой решимостью. Нам казалось, что мы предусмотрели все, однако когда особого рода гостеприимство действительно было нам оказано, мы не отклонили его, ибо оно, хотя впоследствии ни я, ни Цьянья так и не могли решить, была то уловка или же забота о гостях, оказалось просто восхитительным.
Поднимавшийся впереди нас на верхний этаж Цимцичу оглянулся и, подражая моей своднической ухмылке, поинтересовался:
– Угодно ли благородному воителю и его спутнице занять отдельные комнаты с отдельными постелями?
– Конечно нет, – холодно откликнулся я, прежде чем принц успел предложить нам еще и отдельных партнеров или что-нибудь столь же неприличное.
– Стало быть, супружеская спальня, мой господин, – заключил он вполне добродушно. – Правда, – продолжил Цимцичу как бы между прочим, – после утомительного пути даже преданные друг другу и любящие супруги бывают слишком усталыми. И двор Цинцинцани счел бы себя недостаточно гостеприимным, если бы благородный воитель и его спутница не смогли сегодня ночью получить удовольствие друг от друга. Поэтому мы предлагаем услугу, именуемую атанатанарани. Она усиливает способность мужчины к совокуплению, а женщина сможет получить ни с чем не сравнимое удовольствие.
Слово «атанатанарани», насколько я могу судить, означает «связка» или «соединение вместе». Прежде чем я успел спросить, что это за соединение и каким образом оно может что-либо усилить, принц, с поклоном впустив нас в наши покои, отступил назад и плавно закрыл лакированную дверь.
В освещенной лампами комнате находилась самая большая, самая глубокая и самая мягкая постель, какую мне только доводилось видеть в жизни. Еще там обнаружились двое пожилых рабов, мужчина и женщина. Я воззрился на обоих с опасением, но они лишь попросили разрешения помочь нам умыться. К спальне примыкали две умывальни с ванными и парилками. Мой слуга помог мне вымыться губкой в ванне, а потом энергично растер пемзой в парилке, но ничего неподобающего он не делал. Я решил, что все вместе – рабы, купание и парная – и есть то, что принц назвал незнакомым, загадочным словом. В этом не было ничего неприличного, и срабатывало «атанатанарани» действительно хорошо. Кожу пощипывало, я взбодрился и почувствовал себя, как выразился принц Цимцичу, «способным получить удовольствие от супруги и вызвать ее отклик».
Ее рабыня и мой раб с поклонами удалились, и мы, выйдя из умывален, попали в погруженную в темноту спальню. Окна были занавешены, масляные лампы потушены, так что мы не сразу нашли в этой большой комнате друг друга, а уж только потом отыскали огромную постель. Поскольку ночь стояла теплая, откинутым оказалось только верхнее одеяло, скользнув под которое мы распростерлись рядом, блаженно наслаждаясь волшебной мягкостью перин.
– Знаешь, Цаа, – сонно пробормотала Цьянья, – я все еще чувствую себя пьяной, как пчела. – Потом она неожиданно дернулась, охнула и воскликнула: – Аййо! Ты захватил меня врасплох.
Я собирался воскликнуть то же самое, а потому потянулся вниз, где маленькая рука (как мне казалось, принадлежавшая жене) мягко касалась меня, и изумленно вымолвил:
– Цьянья...
– Цаа, – отозвалась она с не меньшим изумлением. – Я чувствую, там, внизу... ребенок. Он балуется с моей... co мной.
– У меня то же самое, – ответил я. – Наверное, эти дети дожидались нас под одеялом. Что будем делать?
Я ожидал, что Цьянья предложит вышвырнуть ребятишек или даже сделает это сама да еще и поднимет шум, но вместо этого моя жена еще раз тихонько охнула, рассмеялась хмельным смехом и повторила мой вопрос:
– Что будем делать? А что, кстати, поделывает твой ребенок?
Я ответил.
– Мой тоже, – сказала Цьянья.
– Нельзя сказать, чтобы это было неприятно.
– Вот уж точно.
– Их, наверное, этому специально обучают.
– Но не для собственного удовлетворения. Мой, во всяком случае, слишком юн.
– Принц объяснил, что это делается для того, чтобы усилить наше удовольствие.
– А если мы сейчас прогоним детишек, так их еще, пожалуй, накажут.
Я передаю все эти реплики спокойным, бесстрастным тоном, но тогда наши голоса звучали совсем по-другому. Мы говорили сбивчиво, хриплым, возбужденным шепотом.
– А у тебя мальчик или девочка? Я не могу дотянуться, чтобы...
– Я тоже не могу. А не все ли равно?
– Нет. Голова гладкая, но лицо может быть красивым. Ресницы достаточно длинные, чтобы... аи! Ребенок меня щекочет ресницами!
– Они хорошо знают свое дело.
– О, как утонченно. Интересно, каждый из них обучен только для того, чтобы... Я хочу сказать...
– Давай поменяемся и выясним.
Детишки против перемены мест под одеялом не возражали, и мы от этого тоже не проиграли. Правда, губы нового ребенка оказались (или показались) более теплыми и влажными...
Короче говоря, не вдаваясь в излишние подробности, скажу, что очень скоро мы с женой принялись страстно обниматься и целоваться, тогда как дети вовсю продолжали заниматься нашими интимными местами. Когда возбуждение достигло предела, мы с женой соединились с неистовством самца и самки ягуаров; детишки же, доселе находившиеся между нами, закопошились поверх наших тел, усиливая удовольствие с помощью крохотных пальчиков и язычков.
Это произошло не единожды, но больше раз, чем я могу вспомнить. Едва лишь мы с Цьяньей делали паузу, чтобы передохнуть, дети сперва прижимались к нашим потным телам, а потом осторожно, нежно и деликатно возобновляли дразнящие ласки. Они перемещались туда-сюда, от жены ко мне и обратно – иногда по одному, иногда вместе, так что временами мною занимались и оба ребенка, и моя жена, а потом мы трое полностью сосредоточивались на Цьянье. Закончилось все только тогда, когда и она, и я уже окончательно выбились из сил и, пресытившись, провалились в сон. И пол, и возраст, и внешность наших ночных помощников так навсегда и остались загадкой. Рано утром, когда я проснулся, их уже не было.
Разбудило меня царапанье в дверь. Не до конца пробудившись, я встал, открыл ее и сначала не увидел ничего, кроме погруженной в предрассветный сумрак галереи. Но тут чей-то палец поскреб мою голую ногу. Вздрогнув, я опустил глаза и увидел Левую и Правую, таких же обнаженных, как и я сам. Девушки стояли на четвереньках (или, точнее, на «восьмереньках», чем снова напомнили мне краба) и с похотливыми ухмылками таращились снизу вверх на мою промежность.
– Хорошая штуковина, – сказала Левая. – Счастье.
– Как у него, – подхватила Правая, указав кивком остроконечной головы в направлении спальни старика.
– Что вы здесь делаете? – спросил я настолько свирепо, насколько это можно было сделать шепотом.
Одна из их восьми конечностей поднялась и вложила мне в руку кинжал Йокуингаре. Я уставился на казавшийся во мраке еще более темным металл и непроизвольно провел по лезвию большим пальцем. Металл и впрямь был твердым и острым.
– Как вам это удалось? – поразился я, ощутив прилив благодарности, почти любви, к живой диковине, копошившейся у моих ног.
– Легко, – сказала Правая.
– Он кладет одежду рядом с постелью, – добавила Левая.
– А это, – Правая указала на мой тепули, отчего я дернулся, – счастье. Я получаю счастье...
– А мне скучно, – подхватила Левая. – Делать нечего. Меня покачивает, вот и все. Я тянусь к одежде, шарю, нахожу нож.
– Она держит нож, пока я получаю счастье, – сказала Правая. – Я держу нож, пока она получает счастье. Она держит нож, пока...
– А сейчас что? – прервал я их объяснения.
– Наконец он храпит. Мы приносим нож. Сейчас мы пойдем разбудим его. Снова получим счастье.
И близнецы, так рвавшиеся к «счастью», что даже не стали дожидаться моей благодарности, на манер краба поспешно удалились по темной галерее. Мне оставалось лишь молча порадоваться чудодейственным свойствам женского молока и, вернувшись обратно в спальню, ждать рассвета.
Придворные здесь, по-видимому, не относились к ранним пташкам, ибо за завтраком к нам с женой присоединился лишь наследный принц Цимцичу. Я объяснил пожилому принцу, что, поскольку наша миссия выполнена, мы можем отправиться в обратный путь. Что же до его отца, то коль скоро владыка наслаждается обретенным подарком, вряд ли стоит отвлекать его от этого занятия, чтобы развлекать непрошеных гостей.
– Ну что ж, – сказал принц, – если вы чувствуете, что вам пора домой, мы не станем вас задерживать. Остается лишь маленькая формальность: все, включая вас самих и вашу стражу, должны подвергнуться обыску, а ваша кладь и носилки тщательному досмотру. Заверяю вас, это не оскорбление и не ущемление ваших прав, а обычай, распространяющийся у нас абсолютно на всех. Когда я, отправляясь в путешествие, покидаю столицу, то обыскивают даже меня.
Я пожал плечами настолько равнодушно, насколько это возможно, когда группа вооруженных стражников движется тебе навстречу, чтобы заключить в кольцо. Скромно и почтительно, но очень дотошно и тщательно они прохлопали и обшарили одежду, мою и жены, а потом попросили нас ненадолго снять сандалии. В дворцовом саду стражники проделали то же самое со всеми нашими людьми, вывернули наизнанку все котомки и прощупали даже подушки на сиденьях носилок. К тому времени многие во дворце, особенно дети, уже поднялись и наблюдали за этой процедурой с интересом и пониманием. Я посмотрел на Цьянью. Она внимательно разглядывала детей, пытаясь определить, кто из них... а когда поймала на себе мой взгляд, покраснела, сравнявшись по цвету с маленьким металлическим клинком, лезвие которого, сняв деревянную рукоять, я спрятал под волосами у себя на загривке. Стражи доложили Цимцичу, что мы не уносим с собой ничего недозволенного, и его настороженность мигом сменилась дружелюбием.
– Но раз вы пришли к нам с подарком, – сказал он, – то и мы не можем отпустить вас без ответного дара вашему юй-тлатоани.
И принц вручил мне маленький кожаный мешочек, в котором, как я потом выяснил, находилось изрядное количество изысканнейших жемчужин, извлекаемых из сердец устриц.
– Но это еще не все, – продолжил он, – вы унесете с собой и более ценный подарок, который как раз уместится на этих рассчитанных на двоих носилках. Не знаю уж, как отец будет обходиться без своего сокровища, но такова была его воля. – И с этими словами он отдал нам ту огромную, лысую, грудастую женщину, которая прошлым вечером кормила старика своим молоком.
Она оказалась самое меньшее в два раза тяжелее близнецов, и всю дорогу домой носильщики проклинали свою долю. После каждого долгого прогона всей процессии приходилось делать привал и стоять, поджидая, пока сие млекопитающее бесстыдно доило себя пальцами, чтобы молоко не распирало ей вымя.
Цьянья веселилась всю дорогу и смеялась даже тогда, когда мы презентовали этот подарок Ауицотлю, и он в ответ приказал удушить меня на месте. Правда, когда я поспешил рассказать владыке, что это молочное животное, очевидно, сумело сделать для увядшего старого Йокуингаре, Ауицотль после весьма недолгого размышления приказ о моем удушении отменил. Цьянья, услышав это, рассмеялась еще пуще, да так заразительно, что Чтимый Глашатай и я тоже к ней присоединились.
Не знаю, способствовала ли молочная женщина поддержанию бодрости Ауицотля, но если да, то этот подарок оказался более ценным приобретением, чем украденный мной образец смертоносного металла. Наши кузнецы и оружейники тщательно изучали его, скребли, колупали и наконец пришли к тому выводу, что он был сделан из сплава меди и олова. Но то ли они не нашли правильного соотношения двух этих металлов, то ли неверно определили температуру, но только как наши мастера ни старались, но получить нужный сплав им так и не удалось.
Однако поскольку олово в тех краях не добывалось и хождение имели только меновые слитки в виде маленьких топориков, поступавшие по торговым путям невесть откуда, Ауицотль отдал приказ об изъятии всех оловянных изделий. Олово как средство обмена из обращения исчезло, а поскольку никакого другого применения оно не имело, то, думаю, Ауицотль просто спрятал все запасы куда-нибудь подальше.
Конечно, такое решение было продиктовано чистой воды эгоизмом: раз уж мы, мешикатль, не можем из-за недостатка знаний получать смертоносный металл, то пусть и другие не смогут его делать из-за нехватки сырья. Поскольку оружия пуремпече уже успели накопить более чем достаточно, соваться в их дела Теночтитлан так и не решился, однако прекращение поставок олова свело производство нового оружия почти на нет, так что, если у кого-нибудь в Мичоакане и были воинственные планы, от них пришлось отказаться. Поэтому моя миссия в Цинцинцани не была совсем уж безрезультатной.
* * *
Ко времени возвращения из Мичоакана мы с Цьяньей были женаты уже около семи лет, и рискну предположить, что наши друзья считали нас крепкой супружеской четой, ведущей устоявшуюся жизнь, вполне устраивавшую обоих. И действительно, мы были так счастливы в обществе друг друга, что совершенно не стремились к каким бы то ни было переменам. Боги, однако, рассудили иначе, о чем я вскоре узнал от жены. Вот как было дело.
Однажды днем, побывав во дворце в гостях у Первой Госпожи, мы на обратном пути приметили дойную женщину, привезенную нами из Цинцинцани. Скорее всего, Ауицотль просто оставил ее во дворце в качестве обычной служанки, но, проходя мимо, я отпустил какую-то шуточку насчет его «кормилицы». Вопреки моим ожиданиям, Цьянья не рассмеялась, а с неожиданной резкостью заявила:
– Цаа, тебе не пристало балагурить насчет молока. Материнского молока. И насчет материнства тоже.
– Хорошо, не буду, раз ты не хочешь. Но скажи, почему это тебя обижает?
– Да потому, – застенчиво пролепетала она, – что где-то к концу этого года я... я и сама сделаюсь такой же дойной.
Я уставился на жену. Чтобы осмыслить ее слова, мне потребовалось некоторое время, так что она успела добавить:
– Я давно уже это подозревала, но позавчера лекарь подтвердил мою догадку. С тех пор я только и думала, как бы поделикатнее преподнести тебе эту новость. Но вот видишь, – она грустно шмыгнула носом, – в конце концов взяла и ляпнула просто так... Эй, Цаа, ты куда? Неужели я все испортила?
Я действительно отбежал от жены, но лишь затем, чтобы распорядиться подать госпоже носилки: в ее положении не следовало утомляться и возвращаться домой пешком. Правда, Цьянья уверяла, что прекрасно себя чувствует и полна сил, но я настоял на том, чтобы она взобралась на переносное сиденье.
– Так значит, ты доволен, Цаа?
– Доволен? – воскликнул я. – Да я просто счастлив!
Дома, увидев, что я ни с того ни с сего помогаю вполне здоровой с виду жене подняться по совсем даже не высокой и не крутой лестнице, Бирюза посмотрела на меня с беспокойством, но когда я крикнул ей: «У нас будет ребенок!» – служанка взвизгнула от радости. На шум откуда-то прибежала Смешинка, и я скомандовал:
– Смешинка, Бирюза, быстренько приведите детскую в порядок. Сделайте все необходимые приготовления. Бегите и купите все, чего недостает. Колыбель. Цветы. Поставьте цветы повсюду!
– Цаа, – вмешалась Цьянья, которую, хоть она и порядком смутилась, развеселила проявленная мною прыть, – что за спешка? Комната может подождать, ведь малыш появится еще не скоро.
Но обе рабыни уже послушно со всех ног бросились вверх по лестнице. А я, невзирая на все ее протесты, помог жене подняться в спальню и настоял, чтобы она после визита во дворец непременно прилегла отдохнуть. Ну а сам спустился вниз, чтобы отметить радостную весть чашей октли, раскурить покуитль и осмыслить все наедине.
Мало-помалу, однако, мое радостное возбуждение сменилось более серьезными размышлениями: интересно, почему Цьянья долго не решалась рассказать мне о предстоящем событии? Судя по тому, что родов следовало ждать в конце года, зачатие вполне могло произойти той ночью, которую мы с ней провели во дворце старого Йокуингаре. Тут я понимающе рассмеялся: моя целомудренная супруга несколько стеснялась этого и наверняка бы предпочла, чтобы наш ребенок был зачат при менее своеобразных обстоятельствах. Однако, по моему разумению, куда лучше зачать дитя в экстазе страсти, нежели вяло следуя долгу и исполняя постылые, каковыми они у многих и являются, супружеские обязанности.
Следующая пришедшая мне в голову мысль тоже породила смешок. Представлялось вполне вероятным, что младенец унаследует присущий мне дефект зрения. С одной стороны, у малыша будет преимущество: уж ему-то не придется, как мне до обретения кристалла, ковылять, словно в тумане, не видя дальше своего носа. С другой стороны, как не пожалеть бедняжку, обреченного учиться подносить кристалл к глазу раньше, чем ложку ко рту, да еще и привыкать обходиться без него на прогулках и в играх со сверстниками, дабы с младенчества не заслужить прозвище Желтый Глаз.
Правда, если родится девочка, близорукость не будет таким уж недостатком. Ни детские игры, ни будущие взрослые занятия не потребуют от нее особого напряжения и не будут зависеть от ее физических способностей. Девочки не соперничают друг с другом в силе и ловкости, пока не вступают в возраст, когда начинают соперничать из-за женихов, но и тогда гораздо важнее не как девушка видит, а как она выглядит. Опасаться следует другого: а что, если дочка унаследует не только мое зрение, но и мою внешность? Для сына высокий рост станет даром богов, но вот для дочери вымахать такой дылдой – настоящее горе. Пожалуй, бедная девочка может даже возненавидеть своего отца. Да и для родителей что за радость видеть свою дочь неким подобием той «дойной женщины»?
И вот тут я по-настоящему испугался, вспомнив, что перед самым зачатием моя жена провела немало времени в обществе Женщины-Пары, а хорошо известно, что многие дети рождаются с уродствами или дефектами, когда их матери во время беременности смотрят на что-то подобное. Мало того, Цьянья, подсчитывая сроки, говорила приблизительно о конце этого года или о начале следующего, то есть роды запросто могли выпасть на злосчастные «скрытые дни». А ведь рождение в один из этих пяти безымянных, не обозначенных ни в одном календаре дней считалось самым дурным предзнаменованием, какое только можно представить. Настолько дурным, что родителей поощряли если не к детоубийству, то к скверному уходу за младенцем, который мог повлечь за собой смерть так и так обреченного на несчастья малютки. Я не был настолько суеверен, чтобы совершить нечто подобное, но мысль о том, что мое дитя может оказаться уродом или чудовищем...
Я курил покуитль и пил октли вплоть до появления Бирюзы, которая, увидев, в каком хозяин состоянии, пристыдила меня и кликнула Звездного Певца, чтобы тот помог уложить меня в постель.
– Похоже, мне предстоит превратиться в немощную развалину задолго до срока, – сказал я Цьянье на следующее утро. – Интересно, неужели все будущие отцы так же сходят с ума от беспокойства?
– Думаю, – с улыбкой ответила она, – таких отцов все же меньше, чем матерей. Но будущая мать знает, что от нее уже ничего не зависит, так что женщине остается только ждать.
– Так ведь и мне тоже не остается ничего другого, – вздохнул я. – Разве что полностью посвятить себя уходу за тобой, заботе о твоем здоровье и безопасности...
– Но в таком случае я первая превращусь в развалину! – воскликнула Цьянья совершенно серьезно. – Пожалуйста, дорогой, найди себе какое-нибудь другое занятие.
Уязвленный и озадаченный, я поплелся принимать утреннюю ванну, а когда, умывшись, спустился вниз, мне неожиданно представилась возможность отвлечься от своих забот, ибо я увидел Коцатля.
– Аййо, и как ты только проведал? – воскликнул я. – Вот уж не ждал, что ты явишься с визитом так скоро.
Мое приветствие, видимо, повергло друга в недоумение.
– Ты о чем? Вообще-то я пришел, чтобы...
– О том, что мы ждем ребенка, о чем же еще!
Его лицо слегка омрачилось, но потом он ответил:
– Я рад, Микстли, и за тебя, и за Цьянью. Да даруют вам боги славное дитя. Но надо же, какое совпадение... я даже малость опешил. Я ведь зачем к тебе пришел: хочу жениться и прошу твоего разрешения.
– Надо же! Вот это новость, ничуть не хуже моей! Подумать только, мальчик Коцатль вырос и уже собрался жениться. Как незаметно летят годы! Но что ты имеешь в виду, когда говоришь о моем разрешении? Ты сам себе хозяин.
– Я-то хозяин, а вот невеста моя нет. Она рабыня.
– Ну и что? – Я так ничего и не понимал. – Выкупи ее, и дело с концом. Уж конечно, у тебя достаточно средств, чтобы купить свободу одной рабыне.
– Так-то оно так, да вот согласится ли хозяин? Я хочу жениться на рабыне Кекелмики, и она тоже хочет выйти за меня замуж.
– Что? Не может быть!
– Почему? Видишь ли, увидев ее в твоем доме, я стал частенько наведываться сюда, чтобы повидаться с ней, а если повезет, то улучить момент и побыть вдвоем. Большая часть нашего романа разворачивалась на твоей кухне.
Я был поражен.
– Смешинка! Наша маленькая служанка! Но она же совсем еще девочка.
– Микстли, – мягко укорил меня друг, – она была девочкой, когда ты ее купил. Сам ведь только что сказал, что годы летят незаметно.
«А ведь он прав, – подумалось мне. – Смешинка всего на пару лет моложе Коцатля, а ему, хоть я и привык считать своего друга совсем юным, уже исполнилось двадцать два».
– Считай, что мое разрешение, вкупе с наилучшими пожеланиями, ты уже получил, – сказал я. – Но никаких покупок: это будет первым моим свадебным подарком. И не возражай, слышать ничего не желаю! Если бы не твои уроки, Смешинка никогда не могла бы рассчитывать на такую партию. Вспомни, как она вечно по-дурацки хихикала, когда только появилась в нашем доме. Ты сделал из нее благовоспитанную девицу, так что она по праву твоя.
– Тогда я благодарю тебя, Микстли, и от своего, и от ее имени. – Он замялся. – И вот еще что... я, конечно, рассказал ей о себе. О своей ране. И Смешинка понимает, что мы в отличие от вас с Цьяньей никогда не сможем иметь детей.
И тут до меня дошло, почему слова, которыми я встретил друга, на миг омрачили его лицо. Получилось, что я, разумеется невольно, без дурного умысла, выказал бессердечие. Однако, прежде чем я попытался извиниться, Коцатль продолжил:
– Кекелмики клянется, что любит меня таким, какой я есть. Однако я не уверен в том, что она до конца осознает всю меру моей неполноценности. Наши ласки на кухне никогда не доходили до точки...
Тут мой друг окончательно смутился, и я решил помочь ему.
– Ты хочешь сказать, что пока еще не...
– Смешинка еще даже ни разу не видела меня без одежды, – выпалил он. – И она девственница, не имеющая настоящего представления об отношениях между мужчиной и женщиной.
– Ну, пусть тогда Цьянья сядет и поговорит с ней как женщина с женщиной обо всем, что касается супружества. В том числе и об интимной стороне брака.
– Я был бы очень ей благодарен, – сказал Коцатль. – Но мне хотелось бы, чтобы после этого с ней поговорил и ты, Микстли. Ты знаешь меня дольше и лучше, чем Цьянья, так что мог бы более точно объяснить Смешинке, что ждет ее в браке со мной. Как, согласен?
– Конечно. Сделаю все, что от меня зависит. Но скажу заранее: любая девственница терзается сомнениями и опасениями, даже выходя за самого обыкновенного мужчину. И если я скажу ей напрямую, что она может ожидать от брака с тобой... а чего не может... в общем, как бы это не напугало Смешинку еще больше.
– Она любит меня, – сказал Коцатль, и голос его зазвенел. – Она дала мне обещание. Я знаю ее сердце.
– В таком случае, ты просто уникум, – сухо ответил я. – Мало кто из мужчин действительно знает женское сердце. Однако мне кажется, что женщина, особенно юная и неопытная, представляет себе брак в виде моря цветов, поющих птичек и порхающих бабочек, и если я начну говорить со Смешинкой о вопросах плоти, об органах и частях тела, то это, в лучшем случае, станет для нее разочарованием. А в худшем – напугает девушку настолько, что она откажется от брака с тобой. Вряд ли ты тогда будешь мне благодарен.
– Напротив, буду, – возразил мой друг. – Кекелмики заслуживает лучшего, чем испуга и разочарования в первую брачную ночь. Если она решит отказать мне, то пусть уж лучше это будет сейчас. Да, для меня это станет настоящим горем: ведь если добрая и любящая Кекелмики не захочет стать моей женой, то никакая другая женщина не согласится и подавно. В таком случае я запишусь в армию и отправлюсь куда-нибудь на войну, чтобы там сгинуть. Но что бы ни случилось, Микстли, мне и в голову не придет винить в этом тебя. Поэтому еще раз прошу – окажи мне услугу.
Когда Коцатль ушел, я сообщил Цьянье новость и рассказал о его просьбе. Она позвала Смешинку, и девушка явилась с кухни: краснея, дрожа и теребя пальцами кайму блузки. Мы оба обняли ее, поздравив с тем, что она завоевала любовь такого прекрасного молодого человека, после чего Цьянья, по-матерински обхватив девицу за талию, увела ее наверх, тогда как я уединился с бумагой и горшочками с красками.
К тому времени, когда Смешинка снова спустилась вниз, я успел не только составить документ о ее освобождении, но и выкурить покуитль.
Если раньше девушка краснела от смущения, то теперь она рдела, как жаровня, и трепетала еще более заметно. Возможно, волнение добавляло ей привлекательности, но, по правде говоря, я только сейчас заметил, что Смешинка и впрямь хороша собой. Наверное, человеку свойственно не замечать красоты того, к чему он привык, пока на это не обратит внимания кто-нибудь посторонний.
Я вручил девушке бумагу.
– Что это, хозяин? – спросила она.
– Документ, в котором говорится, что ты, Кекелмики, отныне свободная женщина и никого не должна называть хозяином. Постарайся теперь считать меня просто другом. Да, кстати, Коцатль очень просил меня по-дружески поговорить с тобой и разъяснить тебе некоторые стороны брака. – И я с места в карьер, боюсь, что без особой деликатности приступил к делу: – У большинства мужчин, Смешинка, есть орган, который называется тепули...
Она прервала меня, хотя и не поднимая глаз:
– Я знаю, что это такое, господин. Я росла вместе с братьями. А моя госпожа хозяйка сказала, что мужчина вставляет его женщине вот сюда. – Девушка скромно указала на низ живота. – Во всяком случае, если он у него есть. Но Коцатль говорит, что он лишился своего тепули.
– А вместе с тепули лишился и способности сделать тебя матерью, а также доставить себе некоторые удовольствия брака. Но не лишился желания дарить эти удовольствия тебе. Хотя у него нет тепули, чтобы вы могли слиться воедино, но существуют и другие способы совершать акт любви.
Поскольку девушка уже не просто краснела, а пылала, я отвел глаза и попытался говорить ровным, нудным тоном школьного наставника. Наверное, в самом общем виде такие наставления и можно преподносить как урок, но когда я принялся распространяться о многочисленных возбуждающих и дарующих наслаждение действиях, совершаемых мужчинами с женской грудью и тепили – особенно с чувствительным ксакальпили посредством пальцев, языка, губ и даже ресниц, – я не мог не вспомнить весь свой немалый опыт, и мой голос от возбуждения слегка задрожал. Поэтому я поторопился завершить свои наставления:
– Некоторых женщин такого рода действия удовлетворяют не меньше, чем обычное соитие, а иные даже предпочитают их. Случается даже, что женщины занимаются любовью друг с другом, ничуть не заботясь об отсутствии тепули.
Тут Смешинка так охнула, что я повернулся и взглянул на нее. Девушка сидела, вся напрягшись, сжав кулаки и закрыв глаза.
– Это звучит... – Все ее тело дернулось. – За-ме-ча-тельно!
Она произнесла это слово так длинно и тягуче, словно бы вытаскивала его из себя.
Прошло некоторое время, прежде чем ее кулаки разжались, а глаза открылись. Девушка подняла их на меня, и я увидел, что они затуманены.
– Спасибо тебе, мой господин, за то... что рассказал мне об этих вещах.
Я вспомнил, как Смешинка, бывало, хихикала без причины. Возможно ли, чтобы она так же легко возбуждалась даже без раздевания и прикосновений?
– У меня больше нет права приказывать тебе, – сказал я, – поэтому хочу обратиться к тебе с дерзкой просьбой, в которой ты вольна мне отказать. Мне хотелось бы взглянуть на твою грудь.
Девушка посмотрела на меня невинными, широко раскрытыми глазами и, хотя и заколебалась, все же медленно подняла блузку. Грудь ее была небольшой, но вполне сформировавшейся – с сосками, набухшими, словно от одного лишь прикосновения моего взгляда, и большими темными ареолами. Я вздохнул и жестом показал, что она может уходить. Я был бы рад ошибиться, но очень боялся, что Смешинка не всегда будет удовлетворяться ласками, заменяющими настоящее соитие. У меня возникло подозрение, что Коцатль рискует в конце концов оказаться несчастным мужем.
Поднявшись наверх, я нашел жену на пороге детской, где она, надо полагать, размышляла, как лучше обставить помещение. Делиться с ней опасениями насчет брака Коцатля я не стал и лишь заметил:
– Когда Смешинка уйдет, у нас будет на одну служанку меньше. Бирюза не сможет одновременно вести хозяйство и приглядывать за тобой. Все-таки Коцатль выбрал не самый удачный момент, чтобы объявить о своих намерениях. Я имею в виду, не самый удачный для нас.
– Нет худа без добра! – воскликнула Цьянья. – Помнишь, ты сам говорил, что если мне однажды очень потребуется помощь, можно будет убедить Бью перебраться к нам. Хвала богам, уход Смешинки – всего лишь мелкая неприятность, но зато хороший предлог: нам ведь и вправду потребуется женщина, чтобы помогать по дому. Цаа, давай попросим ее!
По правде сказать, мне вовсе не хотелось, чтобы обозленная, вечно угрюмая Бью поселилась у нас да еще в такое время, но не мог же я отказать жене.
– Ладно. Я пошлю ей приглашение, от которого, думаю, она не сможет отказаться.
Доставить приглашение я поручил тем же самым семерым воинам, которые некогда сопровождали меня на юг, так что в случае согласия Ждущая Луна прибыла бы в Теночтитлан под надежной охраной. Возражений или отговорок с ее стороны не последовало, но чтобы собраться в дорогу и отдать все необходимые распоряжения относительно постоялого двора, Бью пришлось задержаться. Тем временем мы с Цьяньей устроили для Коцатля со Смешинкой пышную свадебную церемонию, и наша бывшая служанка перебралась жить в его дом.
Уже настала зима, когда семеро воинов доставили Бью Рибе к дверям нашего дома. К этому времени я уже и сам ждал ее с нетерпением и был рад встрече не меньше, чем Цьянья. Меня беспокоило, что жена очень сильно раздалась и частенько чувствовала себя неважно; она то и дело капризничала и пребывала в дурном настроении. Сама Цьянья, правда, постоянно повторяла, что для женщины в ее положении это естественно, но меня подобное сильно тревожило и заставляло еще пуще над ней кудахтать, что вызывало у жены еще большее раздражение.
– О Бью, какое счастье, что ты здесь! Я благодарю Уицйе Тао и всех других богов за то, что ты согласилась приехать. – И Цьянья бросилась на шею сестры, словно в объятия избавительницы. – Да ты просто спасла меня, а то бы меня в этом доме забаловали до смерти!
Кладь Бью отнесли в приготовленную для нее гостевую комнату, но большую часть дня она провела с Цьяньей в нашей спальне, откуда меня бесцеремонно выставили, так что мне пришлось слоняться по дому и злиться, чувствуя себя брошенным и ненужным. Лишь в сумерки Бью в одиночестве спустилась вниз и, когда мы с ней пили шоколад, чуть ли не заговорщически сказала:
– В скором времени Цьянья будет уже на таком большом сроке беременности, что тебе придется отказаться от исполнения своих... супружеских обязанностей. И что ты тогда будешь делать?
Я чуть было не ответил сестрице, что это не ее дело, однако вслух произнес совсем другое:
– Как-нибудь потерплю.
Она, однако, не унималась.
– Было бы сущей непристойностью, вздумай ты искать утешения в объятиях посторонних женщин.
Задетый этим оскорбительным подозрением, я встал и натянуто произнес:
– Что за глупости, я человек порядочный, тем более что...
– Что ты вряд ли сможешь найти Цьянье приемлемую замену? – И Бью склонила голову набок, словно всерьез ожидая ответа. – Во всем Теночтитлане ты так и не нашел красавицы ей под стать, так что в результате пришлось послать в далекий Теуантепек за мной? – Она улыбнулась, встала и подошла так близко, что прикоснулась ко мне грудью. – Я так похожа на сестру, что вполне могу в некоторых случаях ее заменить. Разве нет? – Она теребила застежку моей накидки, как будто с намерением ее расстегнуть. – Но, Цаа, хоть внешне мы с ней и очень похожи, отсюда вовсе не следует, будто мы одинаковы в постели. Возможно, ты нашел бы нас очень даже разными...
Я решительно от нее отстранился.
– Бью, мне бы хотелось, чтобы пребывание в нашем доме было для тебя приятным. Я прекрасно знаю, что ты меня недолюбливаешь, но разве обязательно демонстрировать это столь извращенным способом, с помощью притворного кокетства? Почему бы нам, раз уж я так тебе не мил, просто не держаться подальше друг от друга?
Когда я уходил, щеки Бью горели так, словно ее застали врасплох за чем-то непристойным, и она терла лицо, как будто получила за это оплеуху.
* * *
Сеньор епископ оказал мне высокую честь, снова вернувшись в наше общество. Ваше преосвященство появились как раз вовремя, чтобы услышать, как я, с той же гордостью, с какой объявил об этом событии много лет назад, расскажу сейчас присутствующим о рождении моей любимой дочери.
Счастлив сообщить, что все мои опасения оказались беспочвенными. Дитя проявило разум еще во чреве, ибо благоразумно и предусмотрительно переждало там все пять «скрытых» дней и родилось на свет в день Ке-Малинали, или день Первой Травы, первого месяца года Пятого Дома. Мне в ту пору шел тридцать второй год – вообще-то многовато для человека, становящегося отцом впервые, но я, как и куда более молодые люди, просто пыжился от смехотворной гордости, словно сам, один, и зачал, и выносил младенца, и разрешился от бремени.
Бью находилась у постели Цьяньи, когда лекарь и повивальная бабка явились ко мне и сообщили, что родилась девочка. Они, должно быть, сочли меня свихнувшимся, ибо в ответ я, заломив руки, стал требовать не скрывать от меня страшную правду и сообщить, не две ли это девочки с одним телом?
– Не две, – хором заверили они меня, – а одна. Одна девочка, с одним, естественно, телом. Нет, размера ваша дочка самого обычного, никаким уродством она не отмечена и вообще никаких дефектов не наблюдается.
Ну а когда я стал приставать к целителю с вопросом об остроте зрения, он, уже не скрывая раздражения, ответил, что новорожденные младенцы, даже если и наделены от природы орлиным зрением, не заявляют об этом во всеуслышание по той простой причине, что не умеют говорить. Поэтому мне лучше подождать, а потом расспросить обо всем дочку самому.
Они вручили мне пуповину, а сами вернулись в детскую, чтобы окунуть Первую Траву в холодную воду, запеленать и заставить выслушать наставление повитухи. Я спустился вниз, дрожащими пальцами намотал влажную пуповину на глиняное веретено и, вознеся про себя несколько благодарственных молитв богам, зарыл ее под камнями кухонного очага. Потом я снова поспешил наверх, где стал нетерпеливо ожидать, когда меня допустят внутрь и разрешат посмотреть на новорожденную.
Наконец мне было позволено поцеловать устало улыбавшуюся жену и с помощью топаза присмотреться к крохотному личику лежавшего на сгибе ее локтя существа. Мне, разумеется, случалось видеть младенцев, этаких пухленьких пупсов, и потому я был если не испуган, то по крайней мере удивлен и разочарован тем, что наша дочурка ничуть не превосходила их красотой. Она была красной, сморщенной, словно стручок чили, и лысой, как престарелый пуремпече. Я попытался вызвать у себя подобающий порыв отцовской любви, но безуспешно. Присутствующие дружно заверили меня в том, что это действительно моя дочь, пополнение рода человеческого, но меня ничуть не удивило бы, признайся они в том, что это новорожденная обезьянка-ревун, пока еще безволосая. Во всяком случае, по части рева малышка точно больше годилась в ревуны.
Вряд ли мне стоит объяснять, что день ото дня дитя все больше походило на человека и что по мере этого преображения менялось и мое отношение к малышке: в сердце моем вызревали привязанность и любовь. Я называл ее Кокотон; это обычное ласковое прозвище маленьких девочек, само же слово обозначает хлебную крошку. В скором времени Кокотон стала обнаруживать сходство со своей матерью (и само собой – с тетушкой), так что ни одна малютка не могла бы похорошеть еще пуще за меньший срок.
Ее шелковистые волосы вились кольцами; ресницы, едва появившись, казались миниатюрными копиями длинных густых ресниц Цьяньи и Бью, а брови с младенчества изогнулись, подобно крыльям чайки. Она уже чаще смеялась, чем плакала, научившись улыбаться лучезарной улыбкой Цьяньи, которая отражалась на лицах всех окружающих. Время от времени смех девочки заставлял светлеть даже обычно угрюмое и мрачное лицо Бью.
Скоро Цьянья окончательно оправилась и занялась делами, хотя первое время все они, естественно, сводились к возне с Кокотон, весьма деспотично требовавшей, чтобы ее «дойная» мама всегда была под рукой. Присутствие Бью полностью избавляло меня от забот о жене и дочери. И когда я порой невпопад предлагал свои услуги и знаки внимания, обе сестры, да и малышка тоже, попросту меня игнорировали. Впрочем, я как хозяин дома все же старался требовать от домочадцев послушания.
Когда Кокотон было почти два месяца, я заметил, что Цьянья что-то заскучала. К тому времени она уже очень давно не выходила из дома, лишь поднимаясь в сад на крыше, чтобы понежиться в лучах Тонатиу и освежиться ветерком Эекатль. Теперь жене захотелось прогуляться по Сердцу Сего Мира, и она выразила желание присутствовать на церемонии в честь Шипе-Тотека. Я категорически это ей запретил, сказав следующее:
– Кокотон родилась здоровой и красивой, без малейших признаков уродства, дурных знаков и, кажется, даже с нормальным зрением. Давай же не испытывать тонали и добрую волю богов и не подвергать ее опасности. Пока ты кормишь ее грудью, мы должны заботиться о твоем молоке, а оно может испортиться или даже совсем пропасть, например, от испуга или огорчения, вызванного каким-нибудь зрелищем. А мне трудно представить себе что-либо, способное испугать или расстроить женщину больше, чем празднование Шипе-Тотека. Для тебя, любовь моя, я готов на все, но об этом лучше не проси...
О да, ваше высокопреосвященство, я часто видел обряд почитания Шипе-Тотека, ибо то был один из важнейших ритуалов не только для мешикатль, но и для многих других народов. Церемонию эту можно назвать впечатляющей, даже незабываемой, но даже в то время мне трудно было поверить, что хоть кто-то может получать от нее удовольствие. Мне до сих пор неприятно вспоминать об этом празднике, и связано это вовсе не с тем, что я стал христианином и приобщился к цивилизации. Впрочем, если его преосвященству интересно и он настаивает...
Шипе-Тотека был богом – покровителем посева, его время наступало в месяце Тлакапсипе Юалицтли, что можно перевести как Мягкий Обмолот. То был сезон, когда мертвое жнивье урожаев прошлого года сжигали, а землю запахивали, очищая и готовя ее для новых посевов. Смерть, таким образом, расчищала путь жизни, что не чуждо и христианам, ибо Иисус Христос тоже умирает и возрождается, и это тоже по времени совпадает с севом.
Нет-нет, ваше преосвященство, не стоит протестовать столь шумно. Я понимаю, что это сходство для вас оскорбительно, и не позволю себе сравнивать дальше.
Не стану описывать подробно все предваряющие и сопровождающие церемонию ритуалы – цветы, музыку, танцы, яркие краски, костюмы, процессии и гром разрывающих сердца громовых барабанов. Постараюсь обрисовать все это по возможности кратко.
Ведайте же, что для этого праздника заранее избирался человек, юноша или девушка, на роль Шипе-Тотека, что означает Освежеванный в Любви. Пол в данном случае не так уж важен, главное, чтобы он или она, достигнув половой зрелости, сохранили целомудрие. Обычно эту роль исполнял иноземец знатного происхождения, захваченный в плен на какой-нибудь войне еще ребенком и приберегаемый специально для того, чтобы, когда он вырастет, представлять бога. Раб подобной чести не удостаивался никогда, ибо это было бы сочтено неуважением к Шипе-Тотека.
За несколько дней до начала церемонии избранника (или избранницу) помещали в храме Шипе-Тотека, где окружали заботой и ни в чем не ограничивали – ни в еде, ни в напитках, ни в развлечениях. В том числе и плотских: если до этого момента девственность являлась обязательным требованием, то теперь, наоборот, от нее настоятельно предлагалось и даже предписывалось избавиться. Возможности для этого предоставлялись неограниченные, ибо сие являлось важнейшим атрибутом божества весеннего плодородия. Если роль бога исполнял юноша, он мог призвать на свое ложе любую девушку или даже замужнюю женщину, и ту, разумеется, с ее согласия, но его обычно давали легко, приводили в храм. В случае, если ксочимикуи была девушкой, она могла призвать к себе любого мужчину и предложить себя ему.
Бывало, что избранные представлять божество не имели склонности к подобным занятиям. Девушку в таком случае насильно лишал невинности верховный жрец Шипе-Тотека, а желающего сохранить целомудрие юношу связывали, и им занималась прислужница храма. Коль скоро первое знакомство с такого рода утехами не пробуждало в избранных интереса, они подвергались неоднократному насилию, причем, когда жрецы или служительницы храмов утомлялись, их могли заменить все желающие. Тут уж недостатка не наблюдалось: и верующие, желавшие совокупиться с богом или богиней, и сладострастники, радующиеся любой возможности утолить свое вожделение, и бездетные женщины и бесплодные мужчины, надеявшиеся с божественной помощью стать полноценными.
Да, ваше преосвященство, там имели место все мыслимые формы и способы соитий, не допускалось лишь совокупление бога с мужчиной или богини с женщиной. Такие акты, уже по своей природе исключавшие оплодотворение, были противны самому духу плодородия, а следовательно, и Шипе-Тотека.
В день церемонии толпу сначала развлекали выступлениями карликов, жонглеров, токотин и тому подобным, а затем зрителям являлся Шипе-Тотека. Молодой человек или девушка, одетые в божественное одеяние, сочетающее в себе сухие оболочки початков маиса и яркие, свежие, зеленые побеги. На голове у избранного красовался расходящийся широким веером венец из ярких перьев, на плечи была накинута струящаяся накидка, на ногах – золоченые сандалии. «Божество» торжественно обносили вокруг Сердца Сего Мира на великолепных носилках, под звуки музыки и восторженные крики, в то время как избранник (или избранница) осыпал толпу семенами и маисовыми зернами. Потом процессия приближалась к стоявшей в углу площади невысокой пирамиде Шипе-Тотека, и все звуки – музыка, пение, барабанный бой и возгласы ликования – мгновенно стихали. Воплощение божества усаживали у подножия храмовой лестницы, и двое жрецов медленно снимали с него праздничное облачение, пока избранник не представал перед зрителями (многие из которых уже были хорошо знакомы с его или с ее телом) совершенно нагим. Жрецы вручали ему связку из двадцати маленьких тростниковых флейт и, встав по обеим сторонам от избранника, начинали вместе с ним подниматься по ступеням. На каждой ступени «божество» извлекало из одной флейты трель, после чего ломало инструмент. Дольше и печальнее всего флейта звучала на последней ступени, но сопровождающие жрецы не позволяли затягивать мелодию: с окончанием трели последней флейты подобало завершиться и жизни Шипе-Тотека.
Другие жрецы, уже поджидавшие на вершине, укладывали жертву на стоявший там каменный алтарь. Двое служителей выхватывали обсидиановые кинжалы, и пока один вскрывал ксочимикуи грудь и вырывал оттуда трепещущее сердце, другой отделял все еще моргавшую и шевелившую губами голову. Ни один другой наш обряд не предусматривал обезглавливания жертвы. Собственно говоря, и в данном случае это делалось из соображений вовсе не мистических или ритуальных, а из сугубо практических: с обезглавленного трупа легче снять кожу.
Свежевание происходило не на глазах у толпы: расчлененное тело торопливо уносили в храм, где за дело брались умелые, поднаторевшие в этом жрецы. Кожу головы снимали сзади, с загривка к макушке, веки отрезали, скальп и кожу лица сдирали с черепа. На туловище, от заднего прохода до обрубка шеи, делался продольный разрез, но кожу рук и ног снимали чулком, тщательно и осторожно, чтобы сохранить форму. Если ксочимикуи была молодой девушкой, мягкую плоть, наполнявшую ее груди и ягодицы, оставляли нетронутой для сохранения округлости, ну а у юноши оставляли на месте болтающийся тепули и ололтин.
Самый маленький жрец Шипе-Тотека (при этом храме непременно имелся коротышка) быстро сбрасывал с себя одежду и, обнаженный, быстро облачался в кожу жертвы, благо та с внутренней стороны еще оставалась влажной и скользкой и ему было нетрудно просунуть руки и ноги в своего рода полые трубки. Ступни обрубали, ибо они мешали бы жрецу исполнять танец, но кисти мертвеца оставляли на месте, чтобы те болтались и хлопали вместе с ладонями жреца. Дабы снятая с торса кожа держалась на танцоре, вдоль разреза протыкали отверстия, через которые пропускали шнурок. Потом жрец, как маску, надевал волосы и лицо мертвого избранника, это все тоже зашнуровывалось на затылке, оставляя жрецу возможность смотреть через пустые глазницы и петь, шевеля мертвыми губами. Все следы крови с внешней стороны костюма удаляли губкой, а щель в коже груди плотно зашивалась.
На все это уходило ненамного больше времени, чем занял мой рассказ вашему преосвященству. Зрителям казалось, что умерщвленный Шипе-Тотека, едва покинув алтарный камень, вновь живым появляется на пороге храма. Правда, теперь он изображал старца, согбенного и опиравшегося для поддержки на две поблескивавшие бедренные кости, единственные части тела ксочимикуи, используемые во время церемонии. При его появлении начинали бить барабаны, и под этот бой Освежеванный в Любви медленно распрямлялся, словно старик, к которому постепенно возвращается молодость. Пританцовывая, он спускался по лестнице, и с каждой ступенью танец его становился все более неистовым и сопровождался все более высокими прыжками и невероятными движениями безумца. При этом танцующий размахивал вокруг бедренными костями, а все зеваки стремились протиснуться поближе, чтобы «возродившийся бог» стукнул их костями в знак благословения. Перед этой церемонией маленький жрец всегда напивался и доводил себя до исступления поеданием множества грибов, именуемых «плоть богов». Жрец был вынужден это делать, ибо в оставшейся части церемонии на его долю выпадала самая напряженная и трудная роль. Очень трудная, ибо его неистовый танец продолжался последующие пять дней и ночей и прерывался, лишь когда исполнитель терял сознание. Разумеется, со временем пляска становилась менее буйной и теряла первоначальную самозабвенность, ибо содранная кожа, подсыхая, съеживалась. К концу пятого дня она, превратившись в облепившую жреца корку, начинала трескаться, а солнце и воздух придавали ей болезненно-желтый цвет, по какой причине ее и именовали Золотым Облачением. Да и вонь от нее к тому времени шла такая, что никто на площади уже не решался приблизиться к Шипе-Тотека за благословением...
В связи с тем, что описанные мною ужасы вновь задели чувствительную натуру его преосвященства, вынудив его покинуть нас, я, разумеется, господа писцы, со всем подобающим почтением позволю себе отметить одну странную закономерность. Его преосвященство обладает примечательной способностью приходить к нам именно тогда, когда речь заходит о вещах и событиях, наиболее неприятных или оскорбительных для его слуха.
Должен признаться, что в последующие годы я не раз глубоко сожалел о том, что когда-либо лишал Цьянью, обладавшую веселым, жизнерадостным характером и любознательностью, возможности где-то побывать или на что-то посмотреть. Но эти сожаления, самые глубокие и искренние, не относились к запрету увидеть праздник Шипе-Тотека.
Уж не знаю, есть ли в этом моя заслуга, но с молоком у Цьяньи все было в порядке. Так что малютка Кокотон быстро росла и хорошела, становясь миниатюрной копией своих матери и тетушки. Я в ней души не чаял, да и не я один. Как-то раз, когда Бью и Цьянья взяли дитя с собой на рынок, один прохожий, увидев улыбавшуюся Кокотон, попросил у женщин разрешения запечатлеть ее улыбку в глине. То был один из тех странствующих скульпторов, которые превращают заранее заготовленные шаблоны во множество терракотовых статуэток и дешево продают их потом в деревнях небогатым поселянам. Тут же, на месте, использовав заготовку, он ловко вылепил миниатюрный портрет Кокотон, с которого немедленно сделал шаблон для штамповки дубликатов. Оригинал художник преподнес Цьянье в подарок. Не могу сказать, что сходство было идеальным, тем паче что он изобразил малышку в головном уборе тотонаков, но я сразу узнал широкую заразительную улыбку своей дочери и ее щечки с ямочками. Уж не знаю, сколько всего было сделано копий, но долгое время потом можно было повсюду встретить маленьких девочек, игравших с этой куклой. Даже некоторые взрослые покупали фигурку, считая ее изображением смеющегося юного бога Шочипили, Владыки Цветов, или счастливой богини Шилонен, Юной Матери Маиса. Я бы не удивился, узнав, что несколько таких статуэток, пережив все бурные события, уцелели до наших дней, но случись мне однажды найти такую и снова увидеть улыбку моих жены и дочери, это разбило бы мое сердце.
Ближе к концу первого года жизни малышки, когда у нее уже появились молочные зубки, ее по вековой традиции мешикатль отняли от материнской груди. Когда девочка кричала, требуя, чтобы ее покормили, ее губки все чаще встречали не сладкую грудь Цьяньи, но горьковатый, вяжущий лист одного из кактусов. И постепенно Кокотон все с большей готовностью соглашалась заменить материнское молоко кашицей атоли, пока наконец не отвыкла от груди вовсе. Когда это случилось, Бью Рибе заявила, что теперь наша семья вполне сможет обойтись и без ее помощи. Если Цьянья устанет или займется другими делами, заботы о малышке легко сможет взять на себя Бирюза. Я снова предоставил Бью сопровождающих – тех же самых семерых солдат, которых уже стал рассматривать как свою маленькую личную армию, и проводил ее и воинов до самой дамбы.
– Надеюсь, сестрица Ждущая Луна, что ты навестишь нас снова, – сказал я, хотя большая часть дня и без того прошла в прощаниях. Бью получила уйму подарков, и сестры пролили озеро слез.
– Я явлюсь, когда буду нужна... или желанна, – ответила она. – После того как я отлучилась из Теуантепека один раз, во второй будет уже легче. Но не думаю, чтобы надобность во мне возникала очень уж часто. Никто не любит признавать свои ошибки, Цаа, но честность вынуждает меня сказать: моей сестре действительно достался хороший муж.
– На самом деле это не так уж и сложно, – отозвался я. – Лучший из мужей тот, у кого самая лучшая жена.
– Тебе-то откуда знать, у тебя ведь только одна жена? – промолвила она, возвращаясь к своей обычной манере разговора. – Скажи мне, Цаа, неужели ты никогда не испытывал даже мимолетного влечения... к какой-либо другой женщине?
Я весело рассмеялся:
– Испытывал, и не раз! Я же нормальный мужчина, а вокруг помимо моей жены столько привлекательных женщин! Взять хоть тебя, Бью. Да и не в одной только красоте дело. Мне всегда было любопытно заглянуть к другим женщинам в душу: что там скрывается? Но за почти девять лет семейной жизни дальше мыслей дело никогда не заходило, а стоило мне лечь рядом с Цьяньей, и мысли рассеивались так быстро, что я даже не успевал их устыдиться.
Тут я хочу заметить, почтенные братья, что мои наставники в христианской вере объяснили мне, что распутная мысль может быть такой же греховной, как и самое сладострастное прелюбодеяние. Но в то время я был язычником, как и все мы, а потому помыслы о грехах, которые я не поощрял и не совершал, ничуть меня не беспокоили.
Бью глянула на меня искоса своими великолепными глазами и сказала:
– Ты уже возведен в ранг благородного воителя-Орла, и теперь тебе осталось лишь добавить «цин» к своему имени. Ну а знатному человеку нет нужды подавлять даже тайные желания. Цьянья не стала бы возражать против сана Первой Супруги, разумеется, если бы одобрила выбор остальных. Ты мог бы иметь всех женщин, которых только пожелаешь...
В ответ я улыбнулся:
– Мне вполне достаточно одной женщины, да и имя у нее самое подходящее. Всегда.
Бью кивнула, зашагала по дамбе прочь и, так больше и не оглянувшись, скрылась из виду.
В тот день по всей дамбе – и со стороны острова, и возле находившейся посреди ее крепости Акачинанко, и на юго-западном побережье материка – кипела работа. Люди возводили каменный акведук, чтобы улучшить снабжение города пресной водой.
Уже долгое время население земель нашего озерного края увеличивалось так быстро, что все расположенные вокруг Тескоко города Союза Трех оказались чудовищно перенаселены.
Больнее всего это, конечно, ударило по Теночтитлану, поскольку город находился на острове и расширяться ему было некуда. Именно поэтому, когда провинцию Шоконочко присоединили к Мешико, многие горожане, забрав свои семьи, имущество и слуг, перебрались туда. Это навело юй-тлатоани на мысль о поощрении других переселенцев.
К тому времени стало очевидно, что гарнизон Тапачтлана уже достаточно силен для отражения любых попыток воинственных соседей вторгнуться в Шоконочко, поэтому Мотекусома-младший был отозван из этой провинции. Как я уже объяснял, у Ауицотля имелись свои причины держать племянника на расстоянии, но у него хватало ума не пренебрегать организаторскими способностями этого человека, но всемерно их использовать. Местом нового назначения Мотекусомы стал Телолоапан, ничем не примечательное поселение между Теночтитланом и Южным океаном, которое Ауицотль приказал превратить в надежный оплот Мешико и процветающий город по образцу Тапачтлана.
Для этой цели Мотекусома получил под начало внушительный военный отряд и большое количество переселенцев, как семейных, так и одиноких. Наверное, многие из них не были довольны своей жизнью в Теночтитлане, а кто-то, возможно, и просто подчинился приказу Чтимого Глашатая сменить место жительства. В любом случае, они не прогадали, ибо, получив из рук Мотекусомы щедрые земельные наделы в Телолоапане и окрестностях, они под его руководством быстро превратили эту захолустную дыру во вполне приличный город. Как только в Телолоапане возвели надежную крепость, а население смогло кормиться собственными трудами, Мотекусома-младший снова был направлен в другое место. Ауицотль переводил его из одной мелкой деревушки в другую: Оцтоман, Алауицтлан – всех названий мне и не упомнить, но эти населенные пункты были расположены на самых дальних границах нашего Союза, Укрепляя отдаленные колонии, Ауицотль решал сразу три задачи. Во-первых, боролся с перенаселенностью городов нашего озерного края, отправляя туда переселенцев из Тескоко, Тлакопана и из других мест, в том числе и из самого Теночтитлана. Во-вторых, на границах наших владений возникали надежные опорные пункты. А в-третьих, энергичный и способный Мотекусома постоянно находился при деле, причем вдали от столицы у него не было возможности плести интриги против своего дяди.
Но переселение, сколь бы активно оно ни осуществлялось, могло лишь замедлить, но не остановить рост населения Теночтитлана. При этом главной потребностью огромного города оставалось значительное увеличение снабжения свежей чистой водой. Бесперебойная подача воды была налажена еще Мотекусомой Первым, который более полной вязанки лет тому назад провел в Теночтитлан акведук от чистых источников Чапультепека и одновременно возвел Великую Дамбу для защиты города от наводнений, вызываемых ветрами. Беда в том, что источники Чапультепека было невозможно убедить давать больше воды, чем они давали, а потребности города непрерывно возрастали. Во всяком случае, наши жрецы и кудесники использовали все возможные средства убеждения богов, однако их старания пропали втуне. Именно тогда Ауицотль и решил найти новый источник воды и послал все тех же жрецов, магов, а с ними и нескольких мудрецов из своего Совета обследовать прибрежные материковые земли. Боги ли им помогли, или что, но только они каким-то чудом обнаружили совсем недалеко от города неизвестный доселе источник, и Чтимый Глашатай сразу же вознамерился построить новый акведук. Поскольку этот, только что обнаруженный близ Койоакана источник оказался еще более мощным, чем на Чапультепеке, Ауицотль даже надеялся, используя его напор, устроить в Сердце Сего Мира фонтаны.
Правда, не все разделяли его энтузиазм, и нашелся человек, который настоятельно советовал проявить осторожность. Чтимый Глашатай Несауальпилли из Тескоко, когда Ауицотль пригласил того посмотреть новый источник и акведук, который он тогда только что начал возводить, выказал скептицизм. Моего мнения, разумеется, никто не спрашивал, а сам я, когда произошел разговор двух правителей, надо думать, возился дома со своей малышкой. Так что воспроизвести этот диалог могу лишь с чужих слов.
Так вот, говорят, что Несауальпилли якобы предполагал, что избыток воды может породить для города не меньше сложностей, чем ее нехватка, в доказательство чего приводил примеры из истории:
– Ныне, как и многие вязанки лет назад, Теночтитлан представляет собой окруженный водой остров, но так было не всегда. Давние предки мешикатль, впервые поселившиеся здесь, явились сюда с материка по суше. Да, наверняка им пришлось увязать в трясине и шлепать по лужам, но тем не менее они именно пришли, а не приплыли в Теночтитлан на лодках или плотах. К западу от нынешнего города, там, где теперь плещется озеро, находилась топь – огромный, поросший осокой заболоченный луг. Нынешний остров являлся всего лишь клочком более-менее сухой земли на краю трясины. Обосновавшиеся здесь люди, дабы наладить сообщение между строившимся городом и материком, проложили первые тропы, первоначально представлявшие собой лишь полоски утоптанной глины, чуть-чуть поднимавшиеся над уровнем топи. Впоследствии мешикатль уложили поверх глинобитных троп несколько слоев утрамбованного гравия и бревен, вбили сваи и уже на этом фундаменте возвели парапеты трех насыпных дорог, сохранившихся до сих пор. Эти насыпи, или дамбы, воспрепятствовали стоку болотных вод в озеро, уровень которого оказался несколько ниже, и вода в болоте стала подниматься.
Мешикатль это пошло на пользу. Зловонная жижа, вязкая трясина, заросли осоки и стоячие лужи – настоящие рассадники москитов и мошкары – оказались скрытыми водой. Конечно, если бы подъем воды продолжался бесконечно, она рано или поздно накрыла бы и сам остров, а заодно с ним – и улицы Тлакопана и других материковых городов. Но насыпные дороги имели проемы, перекрытые мостами, а на самом острове было прорыто множество каналов для прохода каноэ. Эти водоотводы обеспечивали сброс избыточных вод в озеро Тескоко, что с восточной стороны острова, так что искусственно созданная лагуна поднималась только до определенного уровня и не выше. До сих пор это срабатывало, – сказал Ауицотлю Несауальпилли. – Но теперь ты намереваешься перебросить с материка на остров значительную массу воды. Она должна куда-то уходить.
– Она поступит в город и будет употреблена горожанами на свои нужды, – раздраженно ответил Ауицотль. – Для питья, мытья, стирки...
– Вообще-то для потребления нужно очень мало воды, – возразил Несауальпилли. – Даже если твои люди будут пить ее весь день напролет, они ведь должны еще и мочиться. Я повторяю: вода никуда не исчезает; если она куда-то поступает, то должна и как-то отводиться. И куда ей, интересно, деться, кроме отгороженного участка озера? Ее уровень может подняться быстрее, чем избыток воды будет сбрасываться через твои каналы и проемы в дамбах в нижнее озеро Тескоко.
Надуваясь и багровея, Ауицотль требовательно спросил:
– Так ты предлагаешь мне забыть о том, что боги подарили нам новый источник чистой воды? И пусть Теночтитлан изнывает от жажды, делать ничего не надо! Так, по-твоему?
– Возможно, это было бы самым благоразумным решением. Но поскольку оно для тебя, скорее всего, неприемлемо, я лишь предлагаю построить акведук таким образом, чтобы приток воды можно было контролировать и в случае необходимости перекрывать.
– Чем старше ты становишься, – прорычал Ауицотль, – тем больше смахиваешь на трусливую старую каргу. Если бы мы, мешикатль, прислушивались к советам осторожных бездельников, мы бы никогда ничего не добились.
– Старина, ты ведь сам поинтересовался моим мнением, и я просто сообщил тебе, что думаю на сей счет, – промолвил Несауальпилли. – Но последнее слово за тобой, и недаром, – тут он улыбнулся, – тебя назвали Водяное Чудовище.
Примерно через год после этого акведук Ауицотля был построен, и прорицатели приложили немало усилий, чтобы выбрать подходящий день для его освящения и торжественного пуска. Я хорошо запомнил, что это случилось в день Тринадцатого Ветра, ибо событие оказалось достойным даты, на которую выпало.
Толпа начала собираться задолго до начала церемонии, ибо предстоящее торжество по своей значимости почти не уступало состоявшемуся двенадцатью годами ранее освящению Великой Пирамиды. Но конечно, всем этим людям нечего было рассчитывать попасть на дамбу Койоакан, где предстояло свершиться важнейшим церемониям. Множеству простолюдинов, столпившихся на южной окраине города, пришлось толкаться, отпихивать друг друга локтями и вставать на цыпочки, чтобы хоть одним глазком увидеть Ауицотля, его жен, советников, высшую знать, жрецов, благородных воителей и других важных особ, которым предстояло приплыть из дворца на каноэ и занять свои места на дамбе между городом и крепостью Акачинанко. К сожалению, мне, как и всем прочим воителям-Орлам, необходимо было находиться среди этих высших сановников. Цьянья тоже хотела пойти посмотреть праздник и даже взять с собой Кокотон, но я снова отговорил ее.
– Даже если бы мне удалось устроить так, чтобы вы могли находиться где-то поблизости и что-то увидеть, – сказал я, втискиваясь в свой стеганый, обшитый перьями панцирь, – не забудь, что дело будет происходить на дамбе, продуваемой ветрами и обдаваемой брызгами. А толчея там начнется такая, что можно упасть или уронить малышку, которую еще чего доброго затопчут.
– Пожалуй, ты прав, – согласилась Цьянья, не особо огорчившись и невольно прижав маленькую дочку к себе. – К тому же наша Кокотон слишком хорошенькая, чтобы ее тискал кто-нибудь кроме нас.
– Кломе нас, – с важным видом повторила за матерью Кокотон, выскользнула из ее объятий и потопала на другой конец комнаты. В два года наша дочь имела уже изрядный словарный запас, но не трещала, как белка, и редко произносила фразы длиннее, чем из пары слов.
– Когда Хлебная Крошка только что родилась, она показалась мне страшненькой, – сказал я, продолжая одеваться. – Зато теперь видно, что она такая красивая, что дальше хорошеть уже просто некуда. А жаль, потому что, выходит, со временем она может становиться лишь хуже. Чего доброго, когда придет время выдавать девочку замуж, она будет выглядеть как дикая свиноматка.
– Дикая свиноматка, – согласилась Кокотон из своего уголка.
– Что за глупости! – решительно возразила Цьянья. – Ребенок, если он вообще красив, достигает своей полной младенческой красы к двум годам, а потом продолжает оставаться прелестным – с небольшими изменениями, конечно, – пока не достигнет пика детской красоты годам к шести. Маленькие мальчики обычно на этом и останавливаются, но маленькие девочки...
Я что-то недовольно пробурчал.
– Я хочу сказать, что мальчики с возрастом уже не становятся красивыми. Они могут быть привлекательными, милыми, мужественными, но никак не прекрасными. Во всяком случае, в подавляющем большинстве. Но беды в этом никакой нет, потому как женщины не очень-то любят писаных красавчиков.
В ответ я сказал, что, коли так, мне остается лишь порадоваться своей безобразной внешности. А поскольку жена и не подумала меня поправить, напустил на себя шутливо-меланхолический вид.
– В следующий раз девочки расцветают годам к двенадцати, – продолжила Цьянья, – как раз перед первыми своими месячными. Правда, во время взросления они делаются нескладными и капризными, так что восхищаться ими не приходится, но зато потом расцветают снова, и годам к двадцати, да, именно к двадцати, девушка становится намного красивее, чем была раньше или будет потом.
– Знаю, – сказал я. – Тебе было как раз двадцать, когда я полюбил тебя и взял в жены. И ты не постарела с тех пор ни на день.
– Льстец и обманщик, – с улыбкой отозвалась жена. – У меня уже появились морщинки вокруг глаз, и грудь не так упруга, как тогда, и живот растянулся при родах, и...
– Не важно, – сказал я. – Твоя красота в двадцать лет произвела на меня такое впечатление, что запечатлелась в моем сердце раз и навсегда. Я никогда не увижу тебя другой, даже если люди скажут мне: «Эй, старый дурень, чего ты загляделся на эту старую каргу?», я все равно не смогу им поверить.
Я на некоторое время замолчал, ибо выстраивал в уме фразу на ее родном языке, а потом произнес:
– Рицалаци Цьянья чуипа чии, чуипа чии Цьянья. – Это было своего рода игрой слов и означало примерно следующее: «Если помнишь Всегда в двадцать, ей будет двадцать всегда».
– Цьянья? – нежно переспросила супруга.
И я заверил ее:
– Цьянья.
– Как приятно, – сказала она, и взор ее затуманился, – думать, что, пока я с тобой, я вечно буду оставаться двадцатилетней девушкой. Или даже если когда-нибудь нам придется расстаться, то для тебя, где бы ты ни находился, я так и буду двадцатилетней. – Тут жена моргнула, глаза ее засияли снова, и, улыбнувшись, она промолвила: – Цаа, я, кажется, забыла сказать тебе, что на самом деле ты вовсе не безобразен.
– Вовсе безоблазен, – подытожила моя любимая и любящая дочь.
Мы с женой прыснули, разрушив волшебство момента.
– Мне пора идти, – сказал я, взяв свой щит.
Цьянья поцеловала меня на прощание, и я вышел из дома. Стояло раннее утро. У канала, в конце нашей улицы, мусорщики сгребали накопившиеся отходы в большую кучу. Уборка городских отходов считалась самой черной работой в Теночтитлане, и занимались ею только окончательно опустившиеся, несчастные бедолаги – безнадежные калеки, неизлечимые пьяницы и тому подобные. Отвернувшись, ибо зрелище это не радовало, я двинулся в другом направлении – вверх по склону и к главной площади – и уже прошел некоторое расстояние, когда меня вдруг окликнула Цьянья. Я обернулся и поднял топаз. Она вышла из дома, еще раз помахала мне на прощание рукой и, прежде чем вернуться обратно, что-то выкрикнула. Возможно, это было что-то сугубо женское: «Расскажешь мне потом, как была одета Первая Госпожа!» Или что-то продиктованное супружеской заботой: «Постарайся не слишком промокнуть!» Или просто что-то очень сердечное: «Помни, что я люблю тебя!»
Что бы то ни было, я не услышал этого, ибо слова Цьяньи унес порыв ветра.
* * *
Поскольку обнаруженный на материке источник Койоакан находился на возвышенности, выше уровня улиц Теночтитлана, акведук спускался оттуда под уклон. В ширину и глубину водовод превосходил размах рук, а в длину достигал почти двух долгих прогонов. Он встречался с дамбой как раз в том месте, где стояла крепость Акачинанко, и там сворачивал налево, параллельно парапету насыпи, прямо в город. Уже на острове основное русло разветвлялось, чтобы питать более мелкие каналы и наполнять накопительные резервуары, устроенные в каждом квартале, а также сооруженные недавно на главной площади города фонтаны.
Как ни были недовольны Ауицотль и его строители, они все-таки приняли во внимание совет Несауальпилли о том, что поток воды обязательно нужно регулировать. Именно поэтому на том месте, где акведук соединялся с дамбой, а также там, где он входил в город, в стенах каменного желоба были проделаны вертикальные пазы, в которые вставлялись дощатые перемычки, кривизна которых повторяла изгиб на дне желоба. В случае необходимости эти деревянные заслонки можно было опустить, чтобы перекрыть ток воды.
Это новое сооружение предстояло посвятить богине прудов, речек и других водоемов – Чальчиутликуэ, имевшей лицо лягушки. Не слишком кровожадная, она требовала значительно меньше человеческих жертвоприношений, чем некоторые другие боги, так что особого кровопролития в тот день не ожидалось. На дальнем конце акведука, у источника, который находился вне поля нашего зрения, собралась другая группа жрецов, знати и воинов, охранявших собранных для церемонии пленников. Поскольку нам, мешикатль, в последнее время было недосуг участвовать даже в Цветочных Войнах, пленники эти по большей части являлись обычными разбойниками, захваченными Мотекусомой в тех областях, где он устанавливал порядок, и отправленными в Теночтитлан именно с этой целью.
На насыпной дороге, где (вместе со мной и несколькими сотнями других участников торжества, придерживавших свои перья, накидки и прочие уборы, чтобы их не сорвал и не унес восточный ветер) стоял Ауицотль, звучали молитвы, песнопения и заклинания, произнесение которых жрецы сопровождали глотанием живых лягушек, головастиков и прочих водяных тварей, угодных Чальчиутликуэ. Потом зажгли жаровни, и жрецы окропили пламя каким-то тайным, им одним известным составом, породившим клубы голубоватого дыма. Хотя порывистый ветер и сносил дым в сторону, столб его поднялся достаточно высоко для того, чтобы этот сигнал стал виден другой группе участников церемонии, стоявшей возле источника Койоуиакан.
По этому сигналу находившиеся там жрецы бросили первого пленника в ложе на своем конце акведука, вспоров его тело от горла до паха, и оставили там, чтобы кровь ксочимикуи стекала в желоб. За первым пленником последовал второй, за вторым – третий. Когда кровь начинала иссякать, труп извлекали из водовода, чтобы освободить место для новых, только что распотрошенных. Я не знаю, сколько ксочимикуи было убито и сброшено туда, прежде чем струйка их стекавшей по акведуку крови стала видна ожидавшему Ауицотлю и его жрецам, издавшим при виде ее приветственный возглас. Тогда в жаровни добавили другое вещество, и дым окрасился в красный цвет. Для жрецов на том конце водовода это было сигналом закончить резню.
Теперь пришло время самому Ауицотлю совершить важнейшее жертвоприношение дня, для которого подготовили удивительно подходящую жертву – маленькую девочку лет четырех, одетую в водно-голубой наряд со вшитыми в него зелеными и голубыми самоцветами. Она была дочерью птицелова, утонувшего незадолго до ее рождения, поскольку его акали перевернулся. Девочка родилась с лицом, очень похожим на мордочку лягушки – или богини Чальчиутликуэ. Овдовевшая мать девочки истолковала эти связанные с водой совпадения как знамения от богини и добровольно отдала дочь для церемонии.
Жрецы запели еще громче, а Чтимый Глашатай поднял маленькую девочку и бросил ее в каменное ложе перед собой. Еще несколько жрецов стояли на изготовку рядом с другой жаровней, и как только Ауицотль прижал спину девочки к дну желоба и потянулся за обсидиановым ножом, висевшим у него возле пояса, дым жаровни снова сменил цвет, на сей раз став зеленым. По этому сигналу жрецы у начала акведука отворили затор и пустили воду. Сразу скажу, что не знаю, как именно они это сделали – вынув какую-то затычку, разрушив последнюю земляную перемычку, откатив в сторону камень или предприняв что-то еще.
Сразу после этого вода, хотя поначалу и окрашенная красным, в отличие от тонкой струйки крови сразу же хлынула бурным потоком, ринувшись вперед, словно стремительное водяное копье с наконечником из бурлящей розовой пены. Там, где потоку при переходе на дамбу пришлось делать резкий поворот, часть воды выплеснулась наружу, захлестнув парапет, словно буйная морская волна. Однако и в желобе ее еще осталось достаточно для того, чтобы, обогнув угол, застать Ауицотля врасплох. Он только что вскрыл грудь ребенка и уже ухватил сердце, но так и не успел отсечь присоединяющиеся к нему сосуды, ибо стремительный поток выхватил у него из рук еще извивавшуюся жертву и унес прочь. Напор воды разорвал сосуды, оторвав девочку от собственного сердца. Оно осталось в руках у ошеломленного правителя, тогда как тельце малышки уже понесло к городу, словно выпущенную из духовой трубки дробинку.
Все мы, находившиеся на дамбе, застыли неподвижно, как изваяния, и только перья наших головных уборов, накидки и знамена развевались и полоскались на сильном ветру. Потом я почувствовал, что ноги мои промокли, и обнаружил, что стою по щиколотку в воде, как и все остальные. Жены Ауицотля завизжали от страха. Мостовая под нами заполнилась водой, которая быстро прибывала. При этом на изгибе желоба вода перехлестывала через край так, что, казалось, вся крепость Акачинанко дрожала под ее напором.
Тем не менее большая часть воды продолжила бешено мчаться по руслу дальше к городу – с такой силой, что когда она ударила по разветвлявшимся там каналам, то этот удар был подобен натиску мощного прибоя, обрушившегося на пологий берег. Через кристалл я увидел плотно сбившуюся толпу насмерть перепуганных зевак, которых собралось там слишком много, чтобы они теперь могли рассеяться и быстренько разбежаться. По всему городу новые водоотводы и резервуары стремительно переполнились, и вода, перелившись через их края и увлажнив улицы, хлынула в городские каналы. Струи новых фонтанов на площади взметнулись так высоко, что вода не попадала обратно, в окружающие их бассейны, но разливалась и растекалась по всей площади Сердца Сего Мира.
Жрецы Чальчиутликуэ возвысили голоса в молитвах, умоляя богиню унять разбушевавшуюся воду, но Ауицотль, рявкнув, велел им умолкнуть. А затем начал выкрикивать:
– Йолкатль! Папакуилицтли!.. – Это были имена тех людей, которые обнаружили новый источник.
Названные, уже по колено в воде, послушно пошлепали на зов, прекрасно понимая, что их ждет. Один за другим откидывались они назад через парапет, а Ауицотль и жрецы без ритуальных слов или жестов вскрывали грудные клетки этих людей, вырывали их сердца и швыряли в бешено мчавшуюся воду. Восемь человек, среди них двое старых уважаемых членов Изрекающего Совета, пали жертвой этого акта отчаяния, но все было бесполезно.
– Опустить заслонки! – взревел Ауицотль.
Несколько воителей-Стрел метнулись к парапету. Схватив деревянную панель, предназначенную для того, чтобы отсекать поток воды, они вставили ее в пазы, однако, хотя и налегли на дощатый щит всем своим весом, протолкнуть его до дна желоба так и не смогли. Как только изогнутый нижний край опустился в воду, мощь водного потока перекосила заслонку и ее заклинило в пазах. На какой-то момент на дамбе воцарилась тишина, нарушаемая плеском и бульканьем воды, уханьем восточного ветра, поскрипываньем осажденной волнами деревянной заглушки и приглушенным гомоном быстро рассеивавшейся у городской оконечности водовода толпы. Наконец, признав свою неспособность исправить положение прямо на месте, промокший, как и остальные, насквозь Чтимый Глашатай громко, чтобы все слышали, обратился к благородным воителям:
– Мы должны вернуться в город, чтобы посмотреть, какой нанесен ущерб, и сделать все возможное, дабы унять панику. Воители-Стрелы и воители-Ягуары пойдут со мной. Надо собрать все акали на острове и немедленно поплыть в Койоакан. Народ там, скорее всего, еще продолжает праздновать. Делайте что хотите, но возле источника поток должен быть остановлен или отведен в сторону. Воители-Орлы останутся здесь. – Он указал туда, где акведук соединялся с дамбой. – Сломать водовод! Немедленно! Вот в этом месте!
Не без сумятицы и столпотворения находившаяся на дамбе толпа начала расходиться. Ауицотль, его жены и свита, жрецы и знать, воители-Стрелы и воители-Ягуары – все пошлепали к Теночтитлану. Люди старались идти побыстрей, однако вода уже доходила им почти до самых бедер. Мы, воители-Орлы, остались, растерянно взирая на скрепленную надежным раствором каменную кладку русла. Два-три воина попытались разрубить камень своими мечами, но тщетно: лишь щепки и осколки обсидиана летели в разные стороны. Мечи быстро пришли в полную негодность, так что их пришлось выбросить в озеро.
Потом один уже немолодой благородный воитель прошел немного вперед по дамбе, всматриваясь через парапет, и, обернувшись к нам, крикнул:
– Кто из вас умет плавать?
Таких было большинство. Он указал вперед и сказал:
– Вот там, на повороте, напор таков, что деревянные сваи и балки дрожат от напряжения. Может быть, если нам удастся подрубить их, сооружение не выдержит давления воды и развалится.
Именно так мы и поступили. Я и восемь моих товарищей, выбравшись из промокших, слипшихся доспехов, взяли уцелевшие макуауитль и через парапет попрыгали в воду. Как я уже говорил, глубина озера к западу от дамбы была не слишком велика.
Если бы нам пришлось держаться на плаву, расщепить балки оказалось бы невозможно, но, к счастью, в том месте вода доходила лишь до плеч. Впрочем, задачу нам все равно предстояло решить нелегкую: используемые в качестве опор древесные стволы, чтобы предотвратить гниение, были пропитаны чапопотли; в результате древесина стала упругой и не поддавалась лезвиям мечей. Мы трудились всю ночь напролет, и лишь с восходом солнца одна из массивных свай содрогнулась и издала оглушительный треск. В тот момент я находился под водой и чуть не оглох от сотрясения, но мне все же удалось вынырнуть на поверхность. Тут нам крикнули, чтобы все возвращались и взбирались на дамбу.
Мы поднялись как раз вовремя. Свая под той частью акведука, которая сворачивала в сторону от дамбы, уже ходила ходуном и вскоре со страшным скрежетом проломилась прямо на месте изгиба. Некоторое время конец потерявшего часть опоры водовода сотрясался, как хвостовая погремушка змеи коакечтли. Потом сваи, подрубленные нами под участком длиной примерно в десять шагов, подались, пролет покосился набок и, подняв огромную волну, упал в воду. Из неровного края обломившегося желоба все еще изливалась вода, но теперь она попадала только в озеро, а не устремлялась в Теночтитлан. На дамбе, где мы находились, вода убывала прямо на глазах.
– Пошли-ка теперь по домам, – сказал один из моих собратьев-Орлов и со вздохом добавил: – Будем надеяться, что мы сумели спасти жилища, куда собираемся вернуться.
Забегая вперед, скажу, что вода, хлынувшая в Теночтитлан и затопившая некоторые районы города, поднявшись там до уровня человеческого роста и простояв большую часть дня и целую ночь, причинила столице немалый урон. Некоторые дома, возведенные прямо на земле, просто рассыпались, другие же, стоявшие на сваях, оказались опрокинутыми и сброшенными со своих опор, причем многие их жители получили травмы, а около двух десятков горожан – главным образом дети – утонули, были раздавлены обломками или пропали без вести. Однако трагедия коснулась лишь тех районов города, где вода переполнила водоводы и резервуары; а как только мы, воители-Орлы, разрушили акведук, она мигом ушла в каналы.
Однако не успели жители Теночтитлана разобраться с последствиями первого, не столь уж страшного наводнения, как случился другой, еще худший потоп. Мы лишь разрушили часть акведука, но не перекрыли воду. Это предстояло сделать тем, кого Ауицотль послал на материк, но они не смогли прекратить поступление воды из источника, и она продолжала изливаться в часть озера, ограниченную западной и южной дамбами. Да вдобавок еще сильный восточный ветер не давал избытку воды уйти через проходы в дамбах и городские каналы в большое озеро Тескоко. Каналы наполнились, вода, перехлестнув через край, разлилась по улицам, и Теночтитлан из города-острова превратился в огромное скопление зданий, выступавших над обширным водным пространством.
Едва вернувшись с неудачной церемонии освящения, Ауицотль послал лодочника в Тескоко, и Несауальпилли немедленно откликнулся на призыв о помощи. К продолжавшему извергать воду источнику в Койоакане был срочно отправлен отряд мастеровых, которые, оправдав всеобщие надежды, нашли способ перекрыть этот поток. Сам я на том месте никогда не был, но знаю, что источник находится на склоне холма, так что, скорее всего, Несауальпилли распорядился выкопать систему канав и насыпей, позволившую отвести часть воды источника на другую сторону, а уж оттуда поток, не причиняя никому вреда, устремился на пустоши. После того как источник был укрощен, а потоп остановлен, решили привести в порядок акведук. Несауальпилли спроектировал ворота, которые могли в соответствии с нуждами города пропускать по акведуку большее или меньшее количество воды. Именно благодаря этому мы и по сей день не испытываем недостатка в свежей питьевой воде.
Но, к сожалению, проведенная Несауальпилли спасательная операция длилась довольно долго. Пока рабочие трудились под его руководством, город целых четыре дня оставался полузатопленным. Вода стояла по грудь, и если погибших было совсем немного, то две трети строений оказались разрушенными, так что на восстановление ущерба, нанесенного Теночтитлану за эти четыре дня, потребовалось четыре года. Все обошлось бы значительно меньшими потерями, если бы вода просто накрыла наши улицы и спокойно стояла. Увы, она, стремившаяся выровнять уровень поверхности и гонимая коварным восточным ветром, находилась в беспрестанном волнении. Большинство домов в городе были построены на сваях или на высоких фундаментах, но это делалось лишь для того, чтобы защитить задания от избыточной влажности. Ни фундаменты, ни опоры не предназначались для противостояния сокрушительным потокам. Теперь им пришлось столкнуться с мощью водной стихии, и большая их часть с этим испытанием не справилась. Глинобитные дома просто растворились в воде. Каменные дома, маленькие и большие, продержались дольше, но когда их опоры оказались подмытыми, то и они просели и рассыпались на блоки, из которых были сложены.
Мой собственный дом остался невредим, вероятно, потому, что был построен совсем недавно и оказался прочнее многих других. Остались стоять также пирамиды и храмы на Сердце Сего Мира, обрушились лишь сравнительно хрупкие полки с черепами. Но зато возле главной площади рухнул целый дворец – самый новый и наиболее величественный из всех – резиденция юй-тлатоани Ауицотля. Я уже рассказывал, что один из главных каналов города проходил сквозь его внутренний двор, что давало возможность прогуливающимся горожанам любоваться частью дворцового комплекса изнутри. Когда этот канал, как и все остальные, переполнился, вода разлилась по нижнему этажу дворца, подмыла изнутри несущие стены, и все колоссальное сооружение с грохотом обрушилось.
Пока не схлынула вода, я не знал об этих происшествиях, как не знал и о том, уцелел ли мой собственный дом. Второй потоп оказался сильнее и разрушительнее первого, но зато он не был столь неожиданным, так что большинство жителей успели покинуть обреченные здания. Однако во дворце остались Ауицотль, его высшие сановники и стражники, еще какие-то отряды солдат и несколько жрецов, упрямо продолжавших молиться в надежде на божественное вмешательство. За исключением этих людей, почти весь Теночтитлан бежал с острова по северной дамбе, найдя прибежище на материке – в городах Тепеяк и Аскапоцалько. Общую участь всех горожан разделил и я со своими домочадцами, количество которых, увы, уменьшилось.
С тяжелым сердцем вспоминаю я раннее утро того дня, когда вернулся домой, еле волоча на себе насквозь промокшие регалии воителя-Орла...
Чем ближе я подходил к дому, тем яснее становилось, что наш квартал пострадал от наводнения особенно сильно. На стенах уцелевших зданий еще оставались влажные отметины, по которым можно было понять, что вода здесь стояла на уровне моего роста. Сплошь и рядом глинобитные строения покосились и оплыли, а плотно утрамбованная глина на нашей улице раскисла, превратившись в липкую, скользкую жижу. Повсюду валялся мусор, попадались также и ценные предметы, очевидно оброненные во время панического бегства. Людей на улице видно не было – несомненно, все сидели по домам, гадая, не нагрянет ли новая волна, однако от непривычного безлюдья мне стало не по себе. Слишком уставший, чтобы бежать, я ковылял так быстро, как только мог. И вот наконец у меня отлегло от сердца: я увидел свой дом, целый и невредимый. Наводнение не оставило на нем никаких следов, кроме осадка мусора на ступенях лестницы.
Бирюза распахнула парадную дверь и воскликнула:
– Аййо! Да это наш хозяин! Благодарю Чальчиутликуэ, что она тебя пощадила!
В ответ я усталым голосом, но от чистого сердца пожелал этой богине провалиться в Миктлан.
– Не говори так! – взмолилась Бирюза, и по ее морщинистым щекам потекли слезы. – Мы боялись, что лишились и нашего хозяина тоже.
– Тоже? – выдохнул я. Невидимая рука болезненно сжала мою грудь.
Старая рабыня бурно разрыдалась, не в силах ответить. Выронив вещи, которые нес в руках, я схватил ее за плечи.
– Неужели малышка погибла? – заорал я.
Служанка покачала головой, но было ли то отрицательным ответом или выражением скорби, я не понял. Поэтому как следует встряхнул Бирюзу и выкрикнул еще громче:
– Говори!
– Несчастье произошло с нашей госпожой Цьяньей, – произнес позади нее другой голос: Звездный Певец, стоя на пороге, заламывал руки. – Я все видел, я пытался остановить ее.
Я не упал лишь потому, что вцепился в Бирюзу. Каким-то чудом мне удалось сохранить дар речи и выдавить:
– Расскажи мне все, Звездный Певец.
– Узнай же, хозяин. Это случилось вчера, в сумерках, в то время, когда фонарщики начинают зажигать уличные светильники. Только на сей раз, конечно, никаких фонарщиков не было, ибо улица превратилась в бурлящий поток. Люди попрятались, и лишь одного несчастного вода швыряла из стороны в сторону, ударяя о ступени лестниц и фонарные столбы. Он отчаянно пытался хоть за что-нибудь ухватиться, но я даже издали понял, что человек этот увечный и не может...
– Какое отношение какой-то калека имеет к моей жене? – прохрипел я, изнемогая от страха. – Да говори же, что случилось с Цьяньей?
– Она стояла вон у того окна, – продолжил слуга все с той же просто выводящей из себя обстоятельностью. – Караулила там весь день, беспокоясь за тебя, мой господин, и поджидая твоего возвращения. Я был рядом с госпожой, когда поток подтащил этого человека к нашему дому, и она заявила, что мы должны ему помочь. Поскольку мне было боязно лезть в клокочущую воду, я сказал госпоже, что это всего лишь старый опустившийся бродяга, который в последнее время подрабатывал в нашем квартале, занимаясь вывозом мусора. Подобное существо не стоит внимания и хлопот благородной госпожи. – Звездный Певец сглотнул и осипшим голосом продолжил: – Мой господин будет прав, если изобьет или даже убьет меня, ибо это я должен был поспешить на помощь тому человеку. Но когда я стал возражать, госпожа, наградив меня презрительным взглядом, отправилась на улицу сама. Я оставался у этого самого окна, когда она вышла из дома по лестнице и, наклонившись, схватила барахтавшегося в воде калеку.
Он умолк и сглотнул снова, а я хрипло выдавил:
– Ну и?.. Выходит, она вытащила его из воды, да? Но что тогда могло случиться?
Звездный Певец покачал головой.
– Этого, мой господин, я так и не понял. Конечно, ступеньки были мокрыми и скользкими. Однако со стороны было похоже, что, заговорив с этим человеком, госпожа вдруг слегка отпрянула, но тут... и он, и она вдруг оказались подхваченными водой. Оба, ибо калека крепко вцепился в нее и ни за что не хотел отпускать. Поток понес их прочь, и тут уж я, забыв про свой страх, выскочил из дому и бросился в воду.
– Звездный Певец чуть не утонул, мой господин, – вставила Бирюза, шмыгая носом. – Он пытался спасти нашу госпожу, честное слово...
– Но их нигде не было, нигде! – горестно продолжил раб. – Я уж подумал, что их могло вынести к обрушившимся в конце улицы глинобитным домам, и рванул туда, но в темноте не заметил проплывавшей мимо доски, которая так стукнула меня по голове, что я чуть не лишился сознания. Я ухватился за уцелевший столб от ворот и так, держась за него, провел всю ночь.
– Он вернулся домой только сегодня утром, когда сошла вода, – сказала Бирюза. – И мы оба немедленно снова отправились на поиски.
– Ну и?.. – прохрипел я.
– Мы нашли только того калеку, – ответил Звездный Певец. – Как я и подозревал, его наполовину завалило обломками.
– Малышке Кокотон мы еще ничего не говорили, – промолвила, всхлипывая, Бирюза. – Наверное, мой господин поднимется к ней сейчас?
– Чтобы рассказать девочке то, во что и сам не могу поверить?! – простонал я и, собрав последние силы, выпрямился. – Ну уж нет. Лучше мы с тобой, Звездный Певец, снова пойдем на поиски.
Улица за моим домом полого спускалась вниз, к переброшенному через канал мосту, и, понятное дело, самый сильный удар воды пришелся на дома, стоявшие там. Кроме того, та часть улицы была застроена далеко не самыми прочными зданиями, преимущественно глинобитными или деревянными, от которых, как и говорил Звездный Певец, остались лишь груды наполовину размокших кирпичей из глины, солома, расщепленные доски и обломки мебели. Указав на торчавшую из-под обломков тряпицу, раб сказал:
– Он там, этот бедолага. До чего же убогую жизнь он вел: занимался уборкой мусора и продавал себя тем, кому было не по средствам купить женщину. Брал за это всего один боб какао.
Мертвец с длинными, заляпанными грязью седыми космами, одетый в рваное тряпье, лежал ничком. Я перевернул труп ногой, и Чимальи, разинувший рот, уставился на меня пустыми глазницами.
Нет, не тогда, а лишь некоторое время спустя, когда ко мне вернулась способность размышлять, я задумался над словами Звездного Певца о том, что в последнее время этот человек обслуживал лодки, вывозившие мусор из нашего квартала. Я гадал, как давно Чимальи выяснил, где мы живем? Интересно, выжидал ли он, тщательно выискивая возможность нанести мне удар, а затем воспользовался случаем, чтобы, ранив меня в самое сердце, навсегда уйти от возмездия? Или же эта трагедия была просто жестокой забавой развлекающихся богов, которые, как говорят, любят подстраивать самые невероятные совпадения, в которые порой невозможно поверить.
Этого я так никогда и не узнал...
Но об этом я задумался уже потом, а в тот момент знал лишь, что моя жена исчезла, что я не могу смириться со своей потерей и должен ее во что бы то ни стало найти.
– Если мы отыскали этого проклятого мертвеца, то и Цьянья должна быть здесь, – заявил я Звездному Певцу. – Если потребуется, мы перевернем тут все кирпичи до единого. Я начну, а ты пока отправляйся за подмогой. Двигай!
Звездный Певец торопливо ушел, а я наклонился, чтобы поднять и отбросить в сторону деревянную балку, и... лишившись чувств, рухнул ничком.
Я очнулся уже после полудня, в своей постели, и, увидев лица заботливо склонившихся надо мною слуг, первым делом спросил:
– Нашли? – Когда они оба сокрушенно отрицательно покачали головами, я прорычал: – Вам же было велено перевернуть там каждый кирпич!
– Хозяин, это невозможно сделать, – всхлипнул Звездный Певец. – Вода опять прибывает. Мы нашли тебя вовремя, иначе бы ты утонул.
– Мы не стали бы тебя будить, – с тревогой промолвила Бирюза, – но в городе объявили указ Чтимого Глашатая, предписывающий всем перебраться на материк до того, как остров скроется под водой.
Так вот и получилось, что следующую ночь я просидел, не смыкая глаз, на склоне холма среди множества спящих беженцев.
– Долго гуляем, – заметила Кокотон по пути. Поскольку только первые беженцы, покинувшие Теночтитлан, нашли на материке кров, остальным пришлось сидеть под открытым небом. – Ночка темная, – уместно высказалась в связи с этим моя дочурка.
Нам четверым не нашлось даже места под раскидистым деревом, но Бирюза предусмотрительно захватила одеяла. Она, Звездный Певец и Кокотон теперь спали, завернувшись в них, а я сидел, набросив на плечи одеяло, и смотрел на мою дочурку, мою Хлебную Крошку – единственную драгоценность, которая осталась у меня от жены. И сердце мое просто обливалось кровью.
Некоторое время тому назад, почтенные братья, я пытался описать вам Цьянью, сравнив ее с щедрым и великодушным растением агавой. Однако, рассказывая в тот раз об этом кактусе, я забыл упомянуть, что единожды в жизни – только единожды! – на нем распускаются золотистые цветы с дивным, сладким ароматом. После чего растение умирает...
В ту ночь я очень старался найти утешение в елейных заверениях наших жрецов, уверявших, что мертвые будто бы не ведают ни жалоб, ни скорби, ибо смерть есть всего лишь пробуждение от тяжкого сна, каковым является наша жизнь. Может быть, так оно и есть. Ваши христианские священники утверждают почти то же самое. Но для меня это было слабым утешением, ибо мне-то предстояло оставаться в этом горестном сне, причем оставаться там обездоленным и одиноким. Всю ночь напролет я вспоминал Цьянью и то слишком короткое счастливое время, которое мы провели вместе перед тем, как закончился ее сон.
Я помню все это до сих пор...
Однажды, во время нашего путешествия в Мичоакан, она увидела на утесе незнакомый цветок и сказала, что хотела бы завести такой дома. Ну что бы мне тогда стоило залезть на скалу и сорвать для жены цветок...
А в другой раз, без всякого на то повода, Цьянья сложила миленькую песенку, сочинив и слова, и мелодию: она просто проснулась в то утро, радуясь жизни и любя весь мир. Она тихонько мурлыкала ее, чтобы не забыть, а потом попросила купить ей «журчащую» флейту, чтобы исполнять песенку как следует. Я пообещал заказать инструмент, как только встречу знакомого мастера. Но забыл. А Цьянья, видя, что у меня полно других дел, так больше и не напомнила мне о своей просьбе.
А еще как-то раз...
Аййа, много-много раз...
О, я знаю, что Цьянья никогда не сомневалась в том, что я люблю ее, но почему я не использовал любую, самую незначительную возможность, чтобы лишний раз показать это? Я знаю, жена прощала мне невольные ошибки и проявленную невнимательность. Она забывала обо всем этом, а вот мне ни одной своей оплошности уже не забыть до конца дней. Всю оставшуюся жизнь я вспоминал, как не сделал того или другого, и сердце мое горько сжималось от осознания безвозвратности прошедшего и невозможности что-либо исправить. Этого мне забыть не дано, а вот многое из того, что я хотел бы сохранить в памяти, настойчиво от меня ускользает. Если бы я только мог припомнить слова той песенки, которую Цьянья сочинила, когда ощущала себя безмятежно счастливой, или хотя бы ее мелодию, я мог бы мурлыкать песенку про себя. И как бы я хотел узнать, что же жена крикнула мне вслед, когда ветер унес ее слова, в тот самый последний раз, когда мы навеки расстались...
Когда все беженцы, в том числе и мы, наконец вернулись на остров, большая часть города лежала в руинах. Рабочие и рабы уже занимались расчисткой завалов, извлекая целые известняковые плиты и выравнивая обломки, чтобы потом использовать их как основание для новых построек. Тело Цьяньи обнаружить так и не удалось. Не нашлось ни малейшего следа, совсем ничего, даже кольца или сандалии. Моя жена исчезла навсегда – так же бесследно и безвозвратно, как та незатейливая песенка, которую она когда-то сочинила.
Но, мои господа, я знаю, что, хотя над ее так и не найденной могилой были один за другим построены два новых города, Цьянья по-прежнему пребывает где-то здесь. Здесь, ибо у нее не было с собой магического осколка, без которого у нас не пропустят в загробный мир.
Много раз поздно ночью я бродил по этим улицам и тихонько звал ее по имени. Я звал жену в Теночтитлане, я зову ее и в новом городе Мехико, поскольку старику все равно не спится по ночам. Мне попадалось немало призраков, но Цьянью не довелось встретить ни разу.
Я встречал лишь несчастных, озлобленных духов, абсолютно не похожих на Цьянью, которая была счастлива всю свою жизнь и погибла, пытаясь сделать доброе дело. Я видел и узнал немало мертвых воинов мешикатль: город просто кишит этими скорбными призраками. Я видел Рыдающую Женщину, похожую на струйку тумана с очертаниями женской фигуры, и слышал ее горестные стенания. Но она не напугала меня. Я лишь пожалел ее, ибо по себе знаю, что такое утрата. И Чокакфуатль, похоже, поняла это, поскольку сменила свои пугающие завывания на нечто напоминающее невнятные слова утешения. Как-то раз мне почудилось, что я повстречался с двумя бродившими ночью богами – Ночным Ветром и Старейшим из Старых Богов. Во всяком случае, так они мне назвались. Вреда мне эти духи не причинили, видимо сочтя, что за свою жизнь я и без них испытал немало горя. Бывало, что на темных, совершенно безлюдных улицах мне слышался смех, который можно было принять за беззаботный смех Цьяньи. Может, это было просто игрой моего воображения, но всякий раз этот смех сопровождался отблеском света в темноте, очень похожим на бледную прядь в ее черных волосах. Правда, и это могло быть лишь обманом моего слабого зрения, ибо видение исчезало всякий раз, стоило мне поднести к глазу топаз. И все равно я знаю, что Цьянья здесь, где-то здесь, и мне не нужны доказательства, как бы сильно я ни желал их получить.
Я много размышлял об этом и задаюсь вопросом: уж не потому ли я встречаю только скорбных и угрюмых обитателей ночи, что и сам очень похож на них? Возможно ли, что людям более веселого нрава, сердца которых открыты радости, легче увидеть более благородный призрак? Я прошу вас, господа писцы, если кто-то из вас, добрых людей, встретит Цьянью ночью, дайте мне знать об этом. Вы узнаете ее сразу, и никого из вас не испугает дух, воплощающий в себе такое очарование. Она по-прежнему, как и тогда, предстанет перед вами девушкой двадцати лет, ибо смерть, по крайней мере, избавила ее от старения и всех связанных с ним немощей и недугов. И вы непременно узнаете эту улыбку, ибо ни за что на свете не сможете устоять и непременно улыбнетесь в ответ. А если она заговорит...
Но нет, вы не поймете ее речь, но если просто увидите ее, будьте милосердны – расскажите об этой встрече мне. Ибо Цьянья по-прежнему бродит по этим улицам. Я знаю это. Она здесь, и она будет здесь всегда. Всегда.
Поверженные боги
IHS
S. С. С. M
Его Священному Императорскому Католическому Величеству, императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю.
Его царственному и грозному Величеству, наиславнейшему нашему королю из города Мехико, столицы. Новой Испании, в день св. мученика Пафнутия, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцатый, шлем мы наш нижайший поклон.
В последнем своем послании Его Величество, с присущими Ему добротой и сочувствием, выражает сострадание по поводу затруднений, с коими нам, Защитнику Индейцев, каждодневно приходится сталкиваться, исполняя свои обязанности, и простит сообщить Ему о вышеупомянутых сложностях и препонах более подробно.
Во исполнение сего повеления довожу, в частности, до сведения Вашего Величества, что у испанцев, получивших в здешних краях владения, вошло в обычай присваивать вместе с землей в собственность и искони проживавших там индейцев и клеймить их щеки буквой «G», первой буквой слова «guerra», то есть «война», дабы, объявив их военнопленными, на этом основании подвергать самому жестокому обращению. Правда, со временем нам удалось добиться признания того, что индейца нельзя обрекать на рабский труд, если только он не признан светскими либо церковными властями виновным в совершении какого-либо преступления. Добились мы и более строгого применения здесь закона Матери-Испании, провозглашающего всякого принявшего Святое Крещение (как еврея в Старой Испании, так и индейца в Новой) имеющим те же права, что и исконный христианин-испанец. Из этого следует, что ни один крещеный индеец не может быть осужден за какое-либо преступление без проведения подобающего расследования, слушания дела в суде и вынесения приговора. Но, конечно, показания туземцев, как и показания евреев (даже обращенных в христианскую веру), не могут иметь тот же вес, что и показания благочестивых, уже рожденных христианами испанцев. Следовательно, если испанец пожелает получить в рабство какого-нибудь крепкого индейца или привлекательную краснокожую женщину, ему требуется лишь выдвинуть против этого человека более или менее правдоподобное обвинение, которое ему хватит ума измыслить.
Поскольку мы были свидетелями осуждения многих индейцев по обвинениям, являвшимся, в лучшем случае, спорными, и поскольку мы испытываем опасения за души наших соотечественников, которые открыто расширяли свои владения и увеличивали число подвластных им людей самыми изощренными способами, недостойными христианина, мы опечалились и почувствовали необходимость принять меры. Благодаря своему титулу Защитника Индейцев нам удалось убедить судей, что все случаи клеймения туземцев должны впредь согласовываться с нашей канцелярией. Поэтому железа для клеймения отныне хранятся запертыми в ларь, который будет открываться двумя ключами, один из коих находится в нашем ведении.
Поскольку теперь ни один индеец не может быть заклеймен без нашего ведома, мы упорно отказываемся давать свое согласие в тех случаях, где имеет место явное, вопиющее попрание справедливости, так что судам приходится отменять приговоры. Столь ревностное исполнение Вашим епископом возложенных на него обязанностей Защитника Индейцев навлекло на нас ненависть со стороны многих соотечественников, но мы способны сносить это невозмутимо, ибо сознаем, что действуем во имя конечного блага всех, кто к сему причастен, включая и считающих себя ущемленными. Однако мы отдаем себе отчет в том, что процветание Новой Испании (дающей пятую часть доходов Короны) зиждется, как и благополучие иных колоний, на использовании рабского труда, в связи с чем полный отказ от такового нежелателен и невозможен. Так что теперь, когда испанец желает приобрести индейца в качестве подневольного работника, он не обращается к светской власти, но обвиняет туземца в том, что оный, будучи новообращенным, совершил некий lapsus fidei[31], и апеллирует к нам как к Защитнику Веры. А поелику сия наша обязанность главенствует над всеми прочими, мы в таких случаях не отказываемся от применения клейма.
Таким образом, мы способствуем одновременному достижению трех благих целей, каковые, по нашему разумению, должны снискать одобрение Вашего Величества. Primus[32], мы весьма действенно препятствуем злоупотреблению властью со стороны светского правосудия. Secuncdus[33], мы неуклонно придерживаемся требования догматов Святой Церкви в отношении новообращенных отступников. Tertius[34], мы не ставим препон на пути должного обеспечения владений, пожалованных нашим монархом его верным и благочестивым подданным, необходимой рабочей силой.
Рад сообщить Вашему Величеству, что в качестве клейма на щеке осужденного не используется более унизительная буква «G», означающая позор военного поражения. Теперь мы выжигаем там инициалы владельца раба (если только осужденной не является привлекательная женщина, внешность которой хозяин предпочел бы не портить). Помимо того, что клеймо является знаком собственности, затрудняющим побеги, оно, в конечном счете, отмечает и тех рабов, которые в силу своей неискоренимой склонности к бунтарству не годятся для работы. Многие такие неисправимые смутьяны, сменив нескольких хозяев, теперь носят на своих лицах многочисленные и накладывающиеся друг на друга инициалы прежних владельцев, как если бы их кожа представляла собой манускрипт, текст коего написан поверх иного, более раннего.
В последнем письме Вашего Сострадательного Величества содержится еще одно доказательство Вашей безмерной доброты, ибо, говоря о переживаниях нашего хрониста-ацтека, лишившегося жены, Вы указываете, что он «хоть и принадлежит к низшей расе, но, по-видимому, обладает вполне человеческими чувствами и способен переживать моменты счастья или горя столь же остро, как и мы». Ваше сочувствие нам понятно, ибо всему христианскому миру ведомы верная и пламенная любовь Вашего Величества к Его царственной супруге юной королеве Изабелле и наследнику престола малолетнему сыну Филиппу. Однако мы почтительно рекомендуем Вашему Величеству не распространять безмерно свое сочувствие на лиц, коих наш монарх не может знать так хорошо, как мы, а особливо на тех, кто, подобно вышеупомянутому дикарю, снова и снова показывает себя не заслуживающим доброго отношения. Не дерзая спорить с Вашим Величеством, мы признаем, что порою и он способен испытывать чувства, достойные белого человека. Однако от проницательного взора Вашего Величества, разумеется, не укроется, что, хотя этот старый осел и полагает себя христианином, он высказывает непоколебимую уверенность в том, что его покойная супруга продолжает до сих пор блуждать по свету. И почему? Да потому, что в момент смерти у нее, оказывается, не было при себе языческого амулета! Наверняка также заметит Ваше Величество и то обстоятельство, что ацтек сей недолго предавался скорби в связи со своей утратой. На последующих страницах этого повествования он снова встает на дыбы злонравия и ведет себя в своей прежней, привычной для закоренелого грешника манере.
Не так давно слышали мы, о великий государь, как некий превосходящий нас мудростью священник говорил, что ни одного человека нельзя неумеренно превозносить, пока тот еще не умер и плавает по непредсказуемым морям жизни. Ибо никому не дано знать, преодолеет ли он все эти осаждающие человека бури, подстерегающие его рифы и отвлекающие песни сирен и доберется ли он наконец до надежной гавани. Похвалы достоин лишь тот, кто, попечением Всевышнего, прокладывает свой курс в житейских морях так, чтобы в конце дней своих бросить якорь в порту Спасения, ибо лишь по достижении оного мы можем воспеть Славу душе, достойно завершившей свое жизненное странствие.
И да пребудут вечно милость и благоволение Господа Бога, указующего путь нам, грешным, с Вашим Императорским Величеством, к ногам коего смиренно припадает
Ваш верный капеллан и слуга
дон Хуан де Сумаррага (в чем он и подписывается собственноручно).
ОСТА VA PARS[35]
Стоит ли удивляться, что моя личная трагедия заслонила от меня все остальные беды мира. Однако, так или иначе, я вскоре узнал, что напасти, причиненные Мешико тем страшным наводнением, не ограничились разрушением нашей столицы. Судорожная и довольно нехарактерная для Ауицотля просьба о помощи, обращенная к Несауальпилли во время потопа, оказалась последним поступком, совершенным этим человеком в качестве юй-тлатоани нашего народа. Когда дворец его обрушился, правитель находился внутри и, хотя и остался в живых, наверное, будь у него выбор, предпочел бы гибель. Упавшая балка сильно ударила Ауицотля по голове, и он (как мне рассказывали, ибо сам я более его живым не видел) лишился рассудка. С тех пор некогда великий воин и владыка бесцельно болтался по дворцу, бормоча бессвязные речи, а сопровождавший его слуга то и дело менял безумцу запачканную набедренную повязку.
Традиция запрещала лишать Ауицотля титула Чтимого Глашатая, пока тот жив, даже если речи его представляли собой невнятный лепет и чтить его можно было не более чем комнатное растение. Однако титул титулом, но Изрекающему Совету пришлось озаботиться вопросом о выборе человека, которого вы назвали бы регентом, то есть подыскать того, кто будет править народом якобы от имени безумного владыки. Поскольку двух членов этого Совета Ауицотль убил во время паники на дамбе, старейшины не питали к нему добрых чувств, а потому кандидатура, казалось бы, самого вероятного преемника Ауицотля, его старшего сына Куаутемока даже не рассматривалась. Совет провозгласил регентом племянника владыки, Мотекусому-младшего, ибо, как было объявлено, он уже доказал свою способность к правлению, имел опыт жреца, военачальника и наместника ряда провинций, а также хорошо знал не только столицу, но и самые отдаленные окраины державы.
Вспомнив, как Ауицотль в ярости вскричал, что ни за что не допустит восхождения на престол «пустого барабана», я подумал, что ему, пожалуй, и вправду лучше было лишиться ума, чем узнать, что свершилось именно то, чего он так не хотел. Погибни Ауицотль во время наводнения, он наверняка выбрался бы из самой мрачной пропасти Миктлана и усадил на трон свой труп, лишь бы не пускать туда Мотекусому. Я, конечно, выражаюсь образно, но, как показали развернувшиеся вслед за этим события, возможно, даже покойник оказался бы для Мешико лучшим правителем, чем Мотекусома. Труп, по крайней мере, не меняет без конца свою позицию.
Но в то время меня совершенно не интересовали дворцовые интриги. Я сам готовился отойти на некоторое время от дел, чему было несколько причин. Во-первых, мой дом стал местом, полным мучительных воспоминаний, от которых мне хотелось уйти. Еще большие терзания я испытывал, глядя на обожаемую дочь, ибо слишком многое в ней напоминало о Цьянье. Во-вторых, я придумал способ избавить Кокотон от слишком мучительных переживаний в связи со смертью матери. Но окончательно я утвердился в своем решении, когда мой друг Коцатль и его жена Кекелмики, придя выразить мне соболезнование, обронили мимоходом, что остались без крова, ибо их собственный дом оказался в числе разрушенных наводнением.
— Честно говоря, — признался Коцатль, — мы не так уж горюем по этому поводу. Жить в том же помещении, где располагалась моя школа для слуг, так и так было тесновато. А теперь, раз уж все равно придется строиться заново, мы возведем два отдельных здания.
— А на время строительства, — сказал я, — вашим домом станет этот. Поживете пока здесь. Я все равно собираюсь в дорогу, так что и дом, и прислуга останутся в вашем распоряжении. Взамен я попрошу лишь об одном одолжении: заменить Кокотон мать и отца, пока я буду в отлучке. Сможете вы выступить в роли тене и тете осиротевшего ребенка?
— Аййо, вот это ты здорово придумал! — в восторге воскликнула Смешинка.
— Мы сделаем это с радостью… нет, с благодарностью, — подхватил Коцатль. — Ведь на это время у нас появится дитя.
— Которое не доставит вам особых хлопот, — сказал я. — Рабыня Бирюза заботится о том, чтобы девочка была сыта и здорова. От вас не потребуется ничего, кроме самого вашего присутствия… ну и, конечно, время от времени нежности и ласки.
— Можешь не сомневаться, мы сделаем все как надо! — воскликнула Смешинка, и в глазах ее блеснули слезы.
Я продолжил:
— Малышку Кокотон мне пришлось обмануть. Сказать ей, что тене отправилась на рынок, покупать необходимые вещи, которые понадобятся для предстоящего нам обоим долгого путешествия. Малышка лишь кивнула и повторила: «Для долгого путешествия», в этом возрасте она еще не понимает, что это значит. Однако если вы будете постоянно напоминать девочке, что ее тете и тене путешествуют в дальних краях… что ж, я надеюсь, что тогда ко времени моего возвращения она привыкнет обходиться без матери, так что не очень расстроится, узнав, что тене со мной не вернулась.
— Но ведь она привыкнет обходиться и без тебя, — предостерег меня Коцатль.
— Скорей всего так и будет, — вынужден был признать я. — Остается лишь надеяться, что, когда я все-таки вернусь, мы с дочуркой познакомимся заново. А тем временем, если я буду знать, что о Кокотон заботятся и ее любят…
— Мы будем заботиться о ней, — горячо заверила Смешинка, взяв меня за руку. — Будем жить с ней столько, сколько потребуется. И ни за что не допустим, Микстли, чтобы она забыла тебя.
Супруги ушли, чтобы подготовить к переезду те пожитки, которые извлекли из-под развалин собственного дома, а я в ту же ночь собрал легкую, удобную дорожную котомку. Ранним утром я зашел в детскую, разбудил Кокотон и сказал сонной малышке:
— Твоя тене попросила меня попрощаться с тобой, Крошечка, за нас обоих, потому что… потому что она не может оставить без присмотра наш караван носильщиков, а не то они разбегутся и попрячутся, как мышки. Но вот тебе мой прощальный поцелуй. Разве он не точно такой же, как и мамин? — Удивительно, но мне, во всяком случае, показалось именно так. — Так вот, Кокотон, подними пальчиками поцелуй тене от своих губок и подержи его в ручке, вот так, чтобы и твой тете тоже мог тебя поцеловать. Умница. А теперь держи и мой поцелуй, сожми их вместе плотно в кулачке и не разжимай, пока снова не заснешь. А когда встанешь, убери их в надежное место и держи поцелуи там до нашего возвращения.
— Возвращения, — сонно повторила девочка, улыбнулась материнской улыбкой и закрыла глаза, похожие на глаза Цьяньи.
Внизу я попрощался с Бирюзой и Звездным Певцом, шмыгавшими носами, пока я давал им последние напутствия, и напомнил, что до моего возвращения они должны слушаться Коцатля и Кекелмики как своих господина и госпожу. Уже по пути из города я зашел в Дом Почтека и оставил там послание, чтобы его захватил первый же караван, который отправится в направлении Теуантепека. Из небольшой записки Бью Рибе предстояло узнать (я изложил это по возможности деликатно) о смерти сестры и о том, как именно это произошло.
При этом мне даже не пришло в голову, что в связи с постигшим Теночтитлан несчастьем обычные торговые маршруты изменятся, так что послание будет доставлено не скоро. Чинампа, расположенный на окраине Теночтитлана, находился под водой на протяжении четырех дней, причем в тот сезон, когда маис, бобы и другие посадки только-только выпустили ростки. Мало того что вода затопила и погубила будущий урожай, она еще и попала в хранилища, где держали припасы на крайний случай, уничтожив и их. Естественно, что в такой ситуации все почтека и их носильщики долгие месяцы занимались исключительно снабжением Теночтитлана самым необходимым. Они проводили много времени в торговых походах, но походы эти не уводили их далеко от города, а потому Ждущая Луна узнала о смерти Цьяньи лишь больше года спустя.
Все это время я тоже провел в скитаниях, подобно переносимому капризным ветром стручку молочая. Ноги сами уводили меня то в ту, то в другую сторону. Меня мог привлечь какой-нибудь пейзаж, могла заманить вьющаяся тропка, словно нашептывавшая: «Иди по мне скорее. Уже за следующим поворотом лежит край, врачующий разбитые сердца и дарующий забвение».
Такого места, конечно, нигде не было. Человек может исходить все дороги и провести в пути всю свою жизнь, но, как бы далеко он ни зашел, нигде на свете нет места, где можно было бы оставить свое прошлое и уйти вперед не оглядываясь.
Большая часть тех моих странствий не представляет особого интереса, ибо я не стремился ни торговать сам, ни отягощать себя приобретениями, а если и случались заслуживающие внимания находки или открытия (вроде гигантских бивней, на которые я наткнулся, пытаясь в прошлый раз уйти от своих печалей), то я проходил мимо, почти не замечая их. Первое довольно памятное приключение произошло совершенно случайно. Вот как было дело.
Я находился тогда вблизи западного побережья океана, в краю Науйар-Иксу, одной из самых отдаленных северо-западных территорий, подвластных Мичоакану. Я проделал весь этот долгий путь лишь для того, чтобы увидеть вулкан, который бурно извергался почти месяц и угрожал никогда не остановиться. Вулкан этот назывался Цеборуко, что означает Злобное Фырканье, но в ту пору он не фыркал, а просто ревел от ярости, словно эхо чудовищной войны, происходившей внизу, в Миктлане. Над ним поднимались клубы черного дыма и тучи пепла, с треском озаряемые всполохами огня, и все это продолжалось уже так долго, что вся земля Науйар-Иксу и днем пребывала в сумерках. Даже из застилавших небо туч постоянно сыпался теплый и мягкий, но едкий серый пепел. Из кратера доносилось беспрестанное сердитое ворчанье богини вулканов Чантико, вытекали потоки огненно-красной лавы и выбрасывались камни, казавшиеся издали крохотными, хотя в действительности они были огромными валунами.
Цеборуко господствовал над речной долиной, и его лава легко добиралась до самой реки. Та была недостаточно полноводна, чтобы охладить и остановить поток раскаленной магмы, а потому, столкнувшись с нею, вскипала и с шипением откатывалась. С каждой последующей волной горячей светящейся лавы, выбрасываемой из кратера, она сползала по горному склону все ниже, текла все медленнее, охлаждаясь и превращаясь со временем из огненного потока в тонкую струйку. Однако застывшая гладкая поверхность облегчала путь следующему выбросу, который пробегал дальше и останавливался ниже. К тому времени, когда я добрался до долины, чтобы посмотреть на это зрелище, длинный красный язык расплавленного камня уже далеко продвинулся по ложу отступавшей реки. Жар, испускаемый лавой, и шипящий пар так обжигали, что мне, как я ни старался, не удавалось подойти к вулкану поближе. А вот местные жители, напротив, угрюмо собирали свои пожитки, чтобы убраться от Цеборуко подальше. Мне рассказали, что в прошлом случались извержения, опустошавшие всю долину до самого побережья, то есть на добрых двадцать долгих прогонов.
Примерно такое же извержение происходило и в тот раз. Я попытался описать вам его ярость и неистовство не просто так, но желая, чтобы вы поняли меня и поверили моему рассказу о том, как оно, выбросив меня за пределы Сего Мира, зашвырнуло в неведомое.
Поскольку заняться мне было все равно нечем, я провел несколько дней, бесцельно бродя вдоль полосы лавы и подбираясь к ней настолько близко, насколько позволял опаляющий жар, в то время как она обращала в пар воду и заполняла русло реки от берега до берега. Лава двигалась подобно волне грязи, с такой же примерно скоростью, с какой не спеша идет человек. Поэтому я каждую ночь останавливался на привал, разбивал на возвышенности лагерь, подкреплялся чем-нибудь из своих припасов и заворачивался в одеяло на земле или подвешивал свою гише между деревьями, а проснувшись поутру, неизменно обнаруживал, что движущийся поток расплавленного камня опережает меня, так что мне приходилось поторопиться, чтобы нагнать его передний край. Хотя оставшаяся позади гора Цеборуко становилась все меньше, она продолжала изрыгать лаву, а я продолжал следовать за потоком, чтобы выяснить, насколько вулкану хватит пыла. И в результате спустя несколько дней я вслед за потоком лавы добрался до Западного океана.
Речная долина там буквально втискивается между двумя возвышенностями, а потом выходит из ущелья на длинный пологий берег в форме полумесяца, обнимающего просторную лазурную бухту. На пологом берегу находилось рыбачье поселение, но людей возле тростниковых хижин видно не было. Скорее всего, рыбаки, как и те люди, что жили в глубине суши, предпочли убраться подальше, однако кто-то оставил на берегу морской акали, и даже с веслом. Это натолкнуло меня на мысль, что неплохо бы выйти в бухту и полюбоваться встречей потока расплавленной лавы с морем с безопасного расстояния. Мелководная река была не в состоянии дать отпор натиску магмы, но я знал, что неистощимые океанские воды остановят ее. И мне казалось, что на эту встречу двух могучих стихий стоит посмотреть.
Это произошло только на следующий день, и к тому времени я уже уложил свою торбу в лодку и отплыл от берега на середину бухты. Сквозь топаз было видно, как злобно тлеющая лава распространялась и ползла через пляж, чуть ли не по всему побережью подступая к линии воды. Из-за дыма и пара рассмотреть что-либо в глубине суши было трудно, однако пробивавшиеся сквозь заволокшее берег марево розоватые, а порой и еще более яркие желтые вспышки ясно говорили о том, что недра Миктлана все еще извергают свою ярость сквозь жерло горы Цеборуко.
Потом волнистая, бугрящаяся и светящаяся красная грязь на берегу словно бы подобралась для броска и устремилась в океан. В предыдущие дни, когда расплавленный камень встречался с холодной речной водой, при этом раздавался звук, походивший на почти человеческий зубовный скрежет, а затем — шипящий выдох.
Здесь, на побережье, прозвучал громоподобный рев внезапно ощутившего боль, потрясенного и взбешенного бога. Рев этот сложился из двух звуков: их издали неожиданно вскипевший океан и лава, охладившаяся и затвердевшая столь стремительно, что каменный монолит вдоль всего переднего края растрескался и превратился в осколки. Пар взметнулся ввысь подобно облачному утесу, и меня, хоть я находился очень далеко, обдало дождем мельчайших горячих брызг. Акали швырнуло назад, да так резко, что я едва не вывалился за борт. Мне пришлось бросить весло и вцепиться руками в деревянные борта. Лодка, получив толчок, стремительно скользила прочь от берега, увлекаемая волнами, взметнувшимися от внезапно вторгшейся в море враждебной стихии. Потом, оправившись, океан снова устремился к берегу, но расплавленная лава все еще продолжала свое наступление. Грохот не умолкал, облако пара поднималось ввысь, словно силясь достичь небес, где и подобает пребывать облакам. Атака негодующего океана была отбита, и он снова отхлынул. Бог знает сколько раз (от толчков и качки голова моя пошла кругом, так что ни о каком счете не могло быть и речи) вся вода накатывала на сушу, отступала и набегала снова. Но даже в этой безумной круговерти я осознавал, что каждый такой бросок относил меня в открытое море дальше, чем возвращал очередной прилив. Вода вокруг моего каноэ бурлила и клокотала, как в котле, а рыбы и прочие морские твари во множестве всплывали на поверхность, причем преимущественно кверху брюхом.
Уже наступил вечер, а мое суденышко все так и продолжало движение туда-сюда: на три волны его относило в море, а на одну возвращало обратно к берегу. И лишь на закате до меня вдруг дошло, что я нахожусь как раз посередине, между двумя краями горловины бухты, причем расстояние до обоих оказалось слишком велико, чтобы можно было надеяться добраться туда вплавь. Ну а дальше, за пределами бухты, расстилался безбрежный океан. Мне не осталось ничего другого, кроме как выловить из воды и побросать на дно акали всех дохлых рыб, находившихся в пределах досягаемости, после чего лечь, подложив под голову свою промокшую торбу, и заснуть.
Когда я пробудился на следующее утро, мне вполне могло бы показаться, что вчерашнее буйство стихии было всего лишь сном, если бы мой акали по-прежнему не покачивался на волнах, причем так далеко от берега, что мне удавалось лишь смутно различить зубчатый профиль голубеющих гор. В ясном небе, однако, поднималось солнце, тучи дыма и пепла больше не затягивали горизонт, и среди отдаленных гор не угадывалось ни одной похожей на изрыгающий пламя вулкан Цеборуко.
Океан был спокоен, как мое родное озеро Шалтокан в летний день. Используя топаз, я устремил свой взгляд в направлении суши, к горизонту, и постарался запечатлеть увиденное в памяти. Потом, закрыв на несколько мгновений глаза и снова открыв их, я постарался сравнить то, что видел теперь, с увиденным несколько мгновений назад. Проделав так несколько раз, я понял, что мой акали подхватило океанское течение, которое сносит меня на север, причем, что хуже всего, в противоположную берегу сторону.
Я попытался развернуть каноэ, гребя руками, но быстро бросил эти попытки. И вдруг только что спокойная вода забурлила, и лодка ощутила столь сильный толчок, что закачалась. Выглянув за борт, я увидел на твердом красном дереве глубокую вмятину, а также разрезавший воду неподалеку, похожий на продолговатый кожаный боевой щит, вертикально торчавший плавник. Обладатель этого плавника, прежде чем скрыться, сделал два или три круга вокруг моего каноэ, после чего у меня отпало всякое желание высовываться за борт.
«Ну что ж, — подумалось мне, — в конце концов, я избежал угрозы со стороны вулкана и теперь могу опасаться лишь возможности утонуть или быть съеденным какой-нибудь морской тварью». Я вспомнил о Кецалькоатле, давнем правителе тольтеков, который вот точно так же, в одиночку, уплыл в океан, благодаря чему сделался любимейшим из всех богов. Это единственный бог, которым восхищаются самые разные, живущие далеко друг от друга народы, у которых, помимо этого, нет между собой ничего общего. Правда, мне пришлось вспомнить и о том, что его провожала толпа собравшихся на берегу рыдающих почитателей, которые потом и разнесли повсюду весть о том, что отныне Кецалькоатля-человека следует почитать как Кецалькоатля-бога. Меня в отличие от него никто не провожал, ни один человек вообще не знал о моем отплытии, а следовательно, представлялось маловероятным, чтобы в случае невозвращения я был провозглашен богом. Ну а раз эта возможность отпадала, то следовало сделать все возможное, чтобы подольше оставаться человеком. Живым человеком.
На дне моей лодки лежали двадцать две рыбины, десять из которых абсолютно точно были съедобными. Я почистил парочку рыбин своим ножом и съел их в сыром виде. Впрочем, они были не такими уж и сырыми, поскольку слегка отварились в согретой вулканом воде позади бухты. Двенадцать сомнительных рыбин я нарезал ломтиками, а потом, достав из котомки миску, выжал их, как тряпки, чтобы выдавить из рыб всю влагу, до последней капли. Затем спрятал миску с этим «соком» и восемью оставшимися съедобными рыбинами под котомку, подальше от прямых лучей солнца.
Благодаря этому назавтра я смог съесть еще две относительно свежие рыбины, но вот на третий день мне уже пришлось буквально впихивать в себя еду по кусочкам, причем кусочки эти глотать, не прожевывая. Ну а последние четыре рыбины я был вынужден выбросить за борт, после чего мне осталось лишь увлажнять болезненно трескавшиеся губы рыбным соком из миски.
Точно не скажу когда, но, кажется, на третий день плавания за восточным горизонтом скрылся последний видимый пик Сего Мира. Течение отнесло меня в море настолько далеко, что суша полностью пропала из виду. Со мной в жизни не случалось ничего подобного. Я задумался, не может ли меня в конце концов отнести к острову Женщин, о котором я слышал от многих сказителей, хотя никто из них и не утверждал, что побывал там лично. Согласно легендам, жили там одни только женщины — нырялыцицы, добывавшие жемчуг из устричных сердец. Лишь раз в году на этот остров приплывали на лодках с материка мужчины, которые обменивали ткани и иные товары на жемчуг, а заодно совокуплялись с хозяйками острова. Из всех младенцев, появлявшихся позднее на свет в результате этих недолговечных союзов, островитянки оставляли в живых лишь девочек, мальчиков же топили. Так, во всяком случае, гласили легенды.
Я задумался о том, что случится, если меня выбросит на этот остров. Убьют ли женщины незваного гостя сразу или, напротив, подвергнут своего рода массовому изнасилованию?
Однако я не обнаружил не только этого мифического острова, но и никаких других. Мою неуправляемую лодку просто несло по безбрежным водам. Океан окружал меня со всех сторон, и я чувствовал себя ничтожной букашкой, оказавшейся на дне огромной голубой чаши, выбраться из которой невозможно. Ночи (если я убирал топаз, чтобы не видеть несчетного множества нависавших надо мной звезд) тревожили мое сердце меньше, чем дни. Во тьме я мог представлять себе, что нахожусь где-то в более безопасном месте, да хоть даже у себя дома. Я воображал, будто раскачиваюсь не на волнах, а в плетеном гамаке, и, успокоив себя таким образом, погружался в сон. Однако с рассветом все иллюзии отступали: я ясно понимал, что на самом деле нахожусь где-то в самом центре ужасающе жаркой, лишенной всякой тени лазоревой безбрежной стихии.
Однообразие пейзажа могло свести с ума, но, к счастью, при свете дня я мог видеть не одно только равнодушное бесконечное пространство воды. И пусть кое-что из того, что мне удавалось разглядеть еще, отнюдь не радовало, но я все равно заставлял себя наводить кристалл на каждый заслуживающий внимания объект, рассматривать его как можно внимательнее и строить догадки насчет его природы.
Хотя прежде мне никогда не доводилось видеть ни голубовато-серебристую рыбу-меч (размером больше меня, любившую выпрыгивать из воды и танцевать на своем хвосте), ни другую, еще более здоровенную, но приплюснутую бурую рыбину с широкими, похожими на кожистые перепонки белки-летяги плавниками по бокам, я узнал обеих по острым мордам, которые воины некоторых прибрежных племен используют в качестве оружия. Я очень боялся, как бы одно из этих страшилищ не решило опробовать свой меч или пилу на корпусе моего акали, но этого не случилось.
Другие твари, которых я видел, дрейфуя в Западном океане, были совершенно мне незнакомы. Среди них попадались бесчисленные мелкие существа с длинными плавниками, которые они использовали как крылья, чтобы выскакивать из воды и пролетать значительное расстояние. Поначалу они показались мне морскими насекомыми, но когда одна такая тварь, пролетев над поверхностью, шлепнулась прямо в мою лодку, после чего была немедленно съедена, выяснилось, что на вкус это самая настоящая рыба. Встречались также и огромные голубовато-серые рыбы, которые, казалось, присматривались ко мне умными внимательными глазами скорее с сочувствием, чем с угрозой. Многие из них подолгу плыли рядом с лодкой и развлекали меня, выполняя с удивительной слаженностью акробатические трюки.
Но более прочих меня страшили и изумляли самые большие рыбы из всех: огромные серые, время от времени появлявшиеся и нежившиеся на поверхности моря по одной, по две, а то и целыми стаями. Бывало, они лениво кружили близ меня по полдня, причем казалось, будто их, что совсем не характерно для рыб, манят воздух и солнце. Но меня не столько изумляли их странные предпочтения, сколько размеры этих чудовищ, превосходивших все когда-либо виденные мною живые существа. Вы можете мне не поверить, почтенные братья, но каждая из них перегородила бы собой соборную площадь. Уж не знаю, сколько весили эти монстры, но были они необыкновенно толстыми. Как-то раз, задолго до описываемых событий, мне довелось отведать в Шоконочко рыбу йейемичи, про которую повар сказал тогда, что она самая большая в море.
Если то, что я ел в тот раз, действительно было маленьким кусочком одной из этих плавающих Великих Пирамид, которых мне впоследствии было суждено увидеть в Западном океане, то я могу лишь пожалеть, что так и не смог выразить своего восхищения тому герою или армии героев, которые изловили это чудо и выволокли его на берег. Любая из парочки исполинских йейемичи, которые резвились поблизости, подталкивая одна другую в бок, могла бы перевернуть мой акали, даже не заметив этого. Но ничего подобного, равно как и никакой другой беды, со мной не случилось, а на шестой или седьмой день моего вынужденного путешествия, когда я уже насухо вылизал последние капли рыбного сока из миски, исхудал, покрылся волдырями и ослаб, по океану вдруг пронеслась серая завеса дождя. Ливень нагнал мое суденышко, окатил его водой и умчался дальше, что позволило мне освежиться, утолить жажду и наполнить дождевой водой свою миску. Но вместе с облегчением пришла и тревога, ибо дождь принес с собой ветер и на море началось волнение. Мое каноэ подскакивало и болталось, как щепка, и очень скоро мне пришлось использовать миску для того, чтобы вычерпывать перехлестывавшую через края морскую воду. Впрочем, несколько ободряло то, что ветер и дождь пришли сзади — с юго-запада, как я рассудил, вспомнив, где находилось в то время солнце, — так что меня по крайней мере не относило дальше в открытое море.
Другое дело, устало подумал я, что это, похоже, уже не имеет особого значения: так или иначе, а смерти в море мне не избежать. Поскольку ветер и дождь не прекращались, а океан продолжал безжалостно швырять мой акали, о сне и отдыхе пришлось забыть. Я беспрерывно вычерпывал воду, а она прибывала снова и снова. Руки мои ослабли, миска уже казалась тяжелой, как большой камень, и мне все с большим трудом удавалось вылить ее содержимое за борт. Невозможность заснуть не помешала мне впасть в некое оцепенение, так что затрудняюсь сказать, сколько еще дней и ночей прошло таким образом, но, похоже, все это время я не прекращал, уже бессознательно, вычерпывать воду. Припоминаю все же, что под конец мои движения становились все медленнее и медленнее, а уровень воды в лодке повышался гораздо быстрее, чем мне удавалось его понизить. Ну а когда я наконец почувствовал, что днище каноэ скребется о морское дно, и понял, что оно все-таки затонуло, мне оставалось лишь из последних сил удивиться тому, что я не ощущаю, как смыкается вокруг вода и как рыбы играют в моих волосах.
Должно быть, я тогда потерял сознание, ибо, очнувшись, обнаружил, что дождь перестал, а с неба светит яркое солнце. А оглядевшись в удивлении по сторонам, я вдруг понял, что хотя суденышко мое и впрямь затонуло, но произошло это на мелководье, где вода едва доходила мне до пояса. Как оказалось, каноэ прибило к длинному, усыпанному гравием пляжу, тянувшемуся в обе стороны, насколько мог видеть глаз, причем совершенно безлюдному.
С трудом, поскольку все еще чувствовал страшную слабость, я выбрался из затонувшего акали и, волоча за собой промокшую торбу, заковылял к берегу. Там росли кокосовые пальмы, но лезть на дерево или искать себе какую-нибудь другую еду у меня не было сил. Их хватило лишь на то, чтобы вывернуть котомку и разложить ее содержимое сушиться на солнце, после чего я заполз в тень пальмы и вновь потерял сознание.
Пробуждение пришло в темноте, и мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, что меня больше не качает и я наконец на суше. Но вот где именно, у меня не было ни малейшего представления. Похоже, правда, что где бы я ни находился, я был там не один, ибо со всех сторон слышались странные пугающие звуки. Шорохи и пощелкивания доносились до меня одновременно ниоткуда и отовсюду. Каждый звук по отдельности был не очень громким, но вместе они сливались в странный шум — на меня не то надвигался невидимый пожар, не то старалось украдкой окружить множество людей, причем делали они это не слишком умело, ибо постоянно наступали на все прибрежные камушки и на все пробивавшиеся сквозь гальку прутики.
Я вскочил, и звуки мгновенно стихли, но стоило мне усесться обратно, как зловещий хруст возобновился. Это продолжалось всю ночь: при малейшем движении шум смолкал, но потом все начиналось снова. Поскольку днем, до того как лишиться чувств, я не удосужился воспользоваться зажигательным кристаллом, огня у меня не оказалось и разжечь его было нечем. Так что мне оставалось лишь, насторожившись, лежать, боясь, как бы неведомо что не бросилось на меня из мрака. И лишь с первыми лучами рассвета стало ясно, что это был за шум.
В первый момент по коже у меня забегали мурашки: все побережье, за исключением прогалины вокруг того места, где я лежал, кишело зеленовато-коричневыми, неуклюже копошившимся, переползая один через другого, крабами. Их было столько, что и не сосчитать, и они относились к какому-то особому виду, с которым я никогда прежде не встречался. Крабы вообще не особо симпатичные существа, но все те, которых я видел раньше, были, по крайней мере, симметричны. А эти нет: две их передние клешни сильно различались по размеру. Одна клешня, испещренная ярко-красными крапинками, была большой, неуклюжей, громоздкой, с ярко-красными и голубыми крапинками, другая же, однотонная и тонкая, походила на сухой расщепленный прутик. Каждый краб, используя свою тонкую клешню как барабанную палочку, стучал ею по большой, словно по барабану. Животные занимались этим без устали, и получалось у них совсем не музыкально.
Рассвет словно бы послужил для них сигналом прекратить свою смехотворную церемонию. Крабы принялись стремительно расползаться по бесчисленным норкам, но я, памятуя, что они передо мной в долгу за бессонную, тревожную ночь, изловил нескольких этих тварей. Тела их были слишком малы и содержали так мало мяса, что его едва ли стоило выковыривать, но вот содержимое больших клешней, которые я запек над огнем, прежде чем расколоть, оказалось очень вкусным. Впервые за невесть сколько времени я насытился и сразу же ощутил себя человеком. После этого я поднялся на ноги, чтобы толком осмотреться. Не приходилось сомневаться, что я вернулся в Сей Мир и, бесспорно, находился на его западном побережье, но при этом меня забросило далеко на север, в совершенно неизведанные края. Море, как и везде, простиралось здесь до самого горизонта, но выглядело куда более спокойным, чем знакомые мне южные моря: ни валов, ни вспенивающихся барашков, лишь мягко накатывавший на пляж прибой. В другом направлении, на востоке, за пальмами и другими прибрежными деревьями громоздился горный массив. Горы вздымались высоко, но то были не безжизненные вулканические кряжи, близ которых мне недавно довелось побывать, а склоны, поросшие густыми лесами. Определить, как далеко на север отнесли меня океанское течение и пригнавший дождь ветер, у меня не было ни малейшей возможности, но я понимал, что если просто пойду вдоль побережья на юг, то рано или поздно снова вернусь к той бухте близ Цеборуко, откуда легко найду дорогу в хорошо знакомые края. К тому же, пока я оставался на берегу, мне не приходилось беспокоиться насчет еды или питья. Даже если не найдется ничего другого, я мог сколь угодно долго продержаться на крабах-барабанщиках и кокосовом молоке.
Однако проклятый океан опостылел мне настолько, что захотелось убраться подальше, чтобы его не видеть. Незнакомые горы вполне могли кишеть дикарями или неизвестными мне опасными хищниками, но, так или иначе, это были всего лишь горы, а находить там пропитание я умел. Особенно меня привлекало разнообразие горных ландшафтов, выгодно отличавшееся от опостылевшего морского пейзажа. Поэтому на том берегу я задержался лишь дня на два или три. Этого хватило, чтобы отдохнуть и восстановить силы, после чего я заново уложил свою котомку, повернул на восток и зашагал к подножию гор.
К счастью, тогда стояла середина лета, ибо ночи в горах прохладны, а моя одежонка и единственное одеяло уже изрядно поизносились, к тому же долгое пребывание в соленой воде не пошло им на пользу.
Случись мне попасть в эти горы зимой, мне пришлось бы нелегко, ибо горцы рассказывали, что там случаются сильные снегопады, делающие тропы непроходимыми. В конце концов я встретил-таки людей, но перед тем проблуждал в горах много дней и уже начал задумываться, не случилось ли так, что извержение Цеборуко или какая-то другая катастрофа, пока меня носило в море, в очередной раз уничтожила население Сего Мира.
Народ, с которым я в конце концов повстречался, был весьма необычен. Назывался он (да, надо полагать, называется так и сейчас) рарамури, что значит «быстроногие», и, как станет ясно из дальнейшего рассказа, к тому были все основания. Первого рарамури я встретил, когда стоял на вершине утеса, отдыхая от захватывающего дух подъема и восхищаясь потрясающим видом. Я смотрел вниз — на невероятно глубокую пропасть, с крутыми, но густо поросшими лесом склонами, по дну которой протекала река. Реку эту питал водопад, низвергавшийся с седловины на горной вершине — как раз напротив той, на которой стоял я. Должно быть, высота водопада достигала половины долгого прогона: то был могучий белый водяной столб, внизу утопавший в мощном клубящемся облаке белого тумана. Я созерцал это величественное зрелище, когда услышал оклик:
— Куира-ба!
Я вздрогнул, ибо уже успел отвыкнуть от звука человеческого голоса, но угрозы в оклике не чувствовалось, и я счел его приветствием. И точно: молодой человек, направлявшийся ко мне по краю утеса, улыбался. Облик его отличала особого рода привлекательность — так может быть привлекателен ястреб. Хорошо сложенный, чуть пониже меня ростом, парень был вполне прилично одет, но бос. Как, впрочем, и я, ибо мои сандалии давно износились. На незнакомце были аккуратная набедренная повязка из оленьей кожи и разрисованная накидка из того же материала, но непривычного для меня покроя, с рукавами, видимо, чтобы лучше грела.
Когда он подошел ко мне, я ответил ему его же приветствием:
— Куира-ба!
Юноша указал мне на водопад, которым я восхищался, и, ухмыльнувшись столь самодовольно, словно являлся его владельцем, сказал:
— Баса-сичик.
Я решил, что это означает «падающая вода». Редко бывает, чтобы водопад называли как-то иначе. Я повторил эти слова и произнес их с чувством, давая понять, что нахожу «падающую воду» восхитительной, что зрелище произвело на меня сильное впечатление.
Молодой человек указал на себя и произнес: «Тес-Дзиора», очевидно, назвав свое имя. Как выяснилось потом, оно означало Стебель Маиса. Я, ткнув себя в грудь, сказал: «Микстли», после чего указал на облако в небе. Он кивнул, похлопал себя по прикрытой накидкой груди и пояснил: «Рарамури», а потом указал на меня, сопроводив этот жест словом «чичимек».
Я выразительно покачал головой, похлопал себя по голой груди и сказал: «Мешикатль», на что он отреагировал снисходительным кивком, как будто я уточнил название одного из многочисленных племен чичимеков — народа Пса. И лишь по прошествии некоторого времени я понял, что рарамури никогда даже не слышали ни о стране Мешико, ни о красоте и богатстве наших городов, ни о мощи наших армий, ни о наших обширных владениях. А если бы даже и услышали, то вряд ли бы всем этим заинтересовались, ибо у себя в горах рарамури живут в довольстве, той жизнью, которая вполне их устраивает, и редко пускаются в дальние путешествия. Поэтому им знакомы только соседние народы, с территории которых в их земли иногда проникают отряды воинов, группы торговцев или просто случайные странники вроде меня.
К северу от рарамури живут ужасные йаки, с которыми никто находящийся в здравом уме не желает иметь дела. Об этом племени я уже слышал от старого почтека, а Тес-Дзиора, когда я позднее выучился его языку, рассказал мне много интересных подробностей:
— Своей дикостью и свирепостью эти йаки превосходят самых свирепых и диких зверей. Они носят набедренные повязки из человеческих скальпов, причем скальпируют человека, пока тот еще жив, после чего зверски убивают его, расчленяют и пожирают. Понимаешь, они считают, что если человека сначала убить, то его волосы уже не стоят того, чтобы носить их на чреслах. А волосы женщины вообще не в счет. По разумению йаков, попавшие к ним в руки женщины годятся только для еды. Сначала их, правда, насилуют — до тех пор, пока не разорвут промежность.
В горах к югу от рарамури живут более мирные племена, родственные им по языку и обычаям. Вдоль западного побережья обитает народ рыбаков, почти никогда не удаляющийся в глубь суши. Этих если и нельзя назвать цивилизованными, то они, во всяком случае, чистоплотны и опрятны в одежде. Единственными грязнулями и неряхами из всех соседей рарамури были обитатели западных пустынь — дикие чичимеки.
Так стоит ли удивляться, что я, обгоревший на солнце, оборванный и полураздетый, в глазах рарамури мог быть лишь выходцем из этого никчемного народа, хотя, с другой стороны, трудно было предположить, что какой-нибудь чичимек из одного лишь любопытства проделает нелегкий путь к горной вершине. Полагаю все же, что при нашей первой встрече Тес-Дзиора, по крайней мере, заметил, что от меня не воняло. Благодаря обилию в горах воды я имел возможность мыться каждый день и был чистым, как любой рарамури. Однако, невзирая на чистоплотность и горячие заверения в том, что я мешикатль, сопровождаемые восхвалением моего народа, мне так и не удалось убедить ни одного рарамури, что я не чичимек, сбежавший из пустыни.
Впрочем, особого значения это не имело. Кем бы я ни являлся и кем бы хозяева меня ни считали, прием мне был оказан самый радушный. Так что я не без удовольствия задержался на некоторое время среди горцев, изучая их интересные, заслуживающие внимания обычаи. Постепенно я усвоил их язык достаточно, чтобы, хоть и прибегая порой к помощи жестов, объясняться без особых затруднений. Ну а при первой нашей встрече с Тес-Дзиора жесты были главным способом общения.
После того как мы сообщили друг другу свои имена, он, сложив ладони, изобразил крышу над головой (я решил, что он имеет в виду селение) и, указав на юг, произнес:
— Джуаджий-Бо.
Потом он указал на Тонатиу в небе, назвав его Та-Тевари, или Дед Огонь, после чего объяснил мне на пальцах, что мы можем добраться до деревни Джуаджий-Бо за три «солнца», то есть за три суточных перехода. Я жестами и улыбкой выразил благодарность, и мы вместе двинулись в указанном направлении. К моему удивлению, Тес-Дзиора сразу помчался вприпрыжку, но, когда увидел, что я запыхался и отстал, вернулся, после чего уже соизмерял свою прыть с моими способностями. Очевидно, юноша привык бегом пересекать горы и каньоны, ибо хотя сам я и длинноног, но добраться до Джуаджий-Бо мне удалось не за обещанных три дня, а лишь за пять.
В начале нашего пути Тес-Дзиора дал мне понять, что является охотником, и я жестом поинтересовался, почему же тогда у него пустые руки? Где он оставил свое оружие?
Ухмыльнувшись, он знаком велел мне остановиться и тихонько присесть в кустах. Ждать пришлось недолго: скоро Тес-Дзиора слегка подтолкнул меня локтем и указал на двигавшуюся среди деревьев смутно различимую пятнистую фигуру. Прежде чем я успел поднести к глазу топаз, он внезапно сорвался с места и умчался со скоростью пущенной из лука стрелы.
Лес был настолько густым, что проследить за всеми тонкостями охоты я не мог, даже используя топаз, но и того, что удалось увидеть, было достаточно, чтобы в изумлении разинуть рот. Пятнистое животное оказалось молодой оленихой, сорвавшейся с места почти в тот же миг, когда Тес-Дзиора устремился за ней в погоню. Олениха бежала быстро, но молодой охотник еще быстрее. Она отчаянно петляла, но юноша, похоже, предвидел каждый ее скачок и поворот. За время, меньшее, чем занял этот мой рассказ, он настиг олениху, набросился на нее и голыми руками свернул ей шею.
Когда мы приготовили на огне одну из ляжек убитого животного, я жестами изобразил восхищение проворством Тес-Дзиора. Он тоже жестами скромно дал понять, что восхищаться тут нечем, что в своем родном селении он по скорости бега уступает многим охотникам, да и вообще, догнать на бегу олениху — не такая уж и сложная задача. Вот взрослый самец — это другое дело. Затем охотник, в свою очередь, выказал восхищение зажигательным кристаллом, с помощью которого я развел костер, заявив, что в жизни не видел, чтобы чичимеки владели таким удивительным полезным предметом.
— Мешикатль! — повторил я несколько раз — громко и с досадой.
Он лишь кивнул, и на этом мы прекратили общаться и с помощью рук, и с помощью ртов, пустив в ход и то и другое, жадно набросившись на нежное аппетитное мясо.
* * *
Селение Джуаджий-Бо располагалось в одном из весьма живописных каньонов. Там проживало несколько двадцаток семей, в общей сложности — человек триста. Но, похоже, жилище в этом селении имелось только одно — маленький аккуратный деревянный дом, служивший резиденцией си-риаме. Это слово означает одновременно вождя, колдуна, лекаря и судью, поскольку у рарамури все эти четыре должности исполняет один человек.
Дом си-риаме, вкупе с некоторыми иными сооружениями, какими-то соединенными вместе глинобитными куполами и навесами на столбах, располагался на дне каньона, на берегу протекавшей там речушки с прозрачной водой. Обитатели же Джуаджий-Бо жили в пещерах, частично природных, а частично выдолбленных ими самими в стенах по обе стороны огромного ущелья.
То, что рарамури селились в пещерах, свидетельствовало отнюдь не об их глупости или лени, но лишь о практичности. Разумеется, каждый из них мог выстроить себе такой же деревянный дом, как у си-риаме, но пещеры были доступны, легко расширялись и без особых усилий превращались в удобные жилища. Внутри такая каверна разделялась скальными перегородками на несколько комнат, каждая из которых имела отдельное отверстие, пропускающее свет и воздух. Полы пещер посыпали ароматными сосновыми иголками, выметавшимися и обновлявшимися почти каждый день. Входы в пещеры занавешивали, а стены украшали оленьими шкурами, расписанными красочными рисунками. Все это делало пещеры рарамури более удобными и уютными жилищами, чем многие городские дома, в которых я бывал.
Мы с Тес-Дзиора прибыли в деревню, двигаясь настолько быстро, насколько позволяла ноша, которую мы вдвоем несли на шесте. Понимаю, что в это трудно поверить, но за одно утро он настиг и убил оленя, олениху и довольно крупного вепря. Добычу мы освежевали, разделали и постарались доставить в селение, пока еще не спала утренняя прохлада. Тес-Дзиора объяснил мне, что охотники и собиратели сейчас снабжают деревню снедью с особенным усердием, потому что близится праздник Тес-Гуинапуре. Я молча поздравил себя с тем, что встретил рарамури накануне праздника, решив, что его гостеприимство объясняется благодушным настроением. И только намного позже я понял, что лишь исключительно крупное невезение могло бы свести меня с рарамури, не отмечающими какой-нибудь праздник, не готовящимися к нему или не отдыхающими после праздника. Их религиозные обряды не отличаются торжественностью, но веселы и игривы. Само слово Тес-Гуинапуре можно перевести как «давай напьемся», и такого рода события занимают у этого народа добрую треть года.
Поскольку окрестные леса и реки в избытке снабжают их дичью и другим пропитанием, а также шкурами и кожами, валежником и водой, рарамури в отличие от многих народов нет нужды трудиться, чтобы обеспечить себя самым необходимым. Единственная сельскохозяйственная культура, которую там выращивают, это маис, но предназначается он не столько для еды, сколько для приготовления тесгуино — перебродившего напитка, более крепкого и хмельного, чем распространенный у мешикатль октли, но не столь забористого, чем медовый чапари пуремпече.
В восточных предгорьях рарамури собирают также маленькие кактусы, которые они называют джипури, что означает «свет бога», — причины подобного названия я объясню чуть позже. Поскольку работы у этих людей мало, а свободного времени, напротив, в избытке, они имеют полную возможность проводить треть года в беззаботном веселье, напиваясь тесгуино, блаженно одурманивая себя джипури и радостно восхваляя и благодаря своих богов за их дары.
По пути в деревню я успел научиться у Тес-Дзиора некоторым словам и фразам на его языке, что позволило нам общаться более свободно. Поэтому я не стану больше упоминать наши жесты и гримасы, а буду впредь сообщать только содержание бесед. Когда мы вручили нашу добычу каким-то старым каргам, возившимся у разложенного близ реки костра, мой новый товарищ предложил посетить парную, чтобы как следует отмокнуть и помыться, тактично заметив, что, если после мытья мне захочется бросить свои рваные обноски в костер, он может дать мне чистую одежду. Я, разумеется, согласился с большой охотой.
Когда мы разделись у входа в глинобитную парилку, я слегка удивился, увидев под мышками и в промежности Тес-Дзиора кустики волос. Заметив мое удивление, он лишь пожал плечами и сказал, указав на свои волосы: «Рарамурине». Отсутствие в этих местах волос у меня удостоилось слова «чичимекаме». Он имел в виду, что у разных племен разные обычаи: рарамури отращивают обильные имакстли вокруг гениталий и под мышками, тогда как чичимеки этого не делают.
— Я не чичимек, — снова возразил я, но весьма рассеянно, поскольку мысли мои занимало иное. Из всех известных мне народов только рарамури отращивали эти совершенно бесполезные волосы. Я предположил, что это, вероятно, связано с сильными холодами, которые горцам приходится переживать каждый год, хотя трудно было понять, как это волосы, растущие в подобных местах, могут послужить защитой от холода. Потом в голову мне пришла еще одна мысль.
— А ваши женщины тоже растят подобные маленькие кустики? — спросил я.
— Конечно, — со смехом ответил Тес-Дзиора, пояснив, что рост пушка имакстли считается одним из важнейших признаков взросления.
Оказывается, у мужчин и женщин рарамури этот пушок постепенно становится волосами, не очень длинными и не доставляющими помех или неудобства, но самыми настоящими волосами. За недолгое время, проведенное мною в деревне, я успел заметить, что многие женщины рарамури, несмотря на слишком развитую мускулатуру, хорошо сложены и чрезвычайно привлекательны лицом. То есть я хочу сказать, что посчитал их привлекательными еще до того, как узнал об упоминавшейся выше отличительной особенности. А сейчас призадумался: интересно, каково это — совокупляться с женщиной, чья тепили не видна, а дразняще и маняще скрыта под волосами, подобными тем, что растут на голове?
— Ты можешь легко это узнать, — сказал Тес-Дзиора, как будто прочитав мою невысказанную мысль. — Во время игр на празднике просто выбери девушку, догони ее и проверь, что у нее к чему.
Впервые появившись в Джуаджий-Бо, я, естественно, привлек к себе настороженный интерес местных жителей, но когда я помылся, причесался и переоделся в чистую одежду из оленьей кожи, на меня уже не смотрели с пренебрежением.
С того времени, за исключением добродушного хихиканья, когда я допускал какую-нибудь нелепую ошибку, говоря на их языке, рарамури относились ко мне любезно и по-дружески. И уж мой рост, если не что-либо другое, во всяком случае привлекал ко мне задумчивые, а то и откровенно заинтересованные взгляды девушек и одиноких женщин. Походило на то, что многие из них охотно побегали бы со мной наперегонки.
А надо вам сказать, что бегали рарамури — и мужчины, и женщины, и старые, и молодые — почти беспрерывно. Все, кто уже вышел из возраста, когда учатся ходить, и еще не настолько состарился, чтобы ковылять, перемещались бегом. Эти люди бегали все время, когда не спали, не занимались каким-то делом и не были опьянены тесгуино или джипури. Они бегали друг за другом, группами и поодиночке, бегали по дну каньона или вверх-вниз по почти отвесным стенам. Мужчины обычно гнали перед собой на бегу вырезанный из твердого дерева и тщательно отполированный мяч размером с человеческую голову. Женщины, как правило, гонялись за маленьким, сплетенным из соломы обручем, держа в руках тонкую палочку, позволявшую подхватывать кольцо на бегу и бросать его дальше. Бегали они стайкой, соревнуясь, кто из них успеет поймать катящийся обруч первой. Вся эта суета и беготня казалась мне совершенно лишенной смысла, но Тес-Дзиора объяснил:
— Отчасти мы даем таким образом выход бодрости и природной энергии, но не только. Постоянный бег представляет собой непрекращающуюся церемонию, в ходе которой мы через напряжение сил и выделение пота выражаем почтение к нашим богам — Та-Тевари, Ка-Лаумари и Ма-Тиниери.
Мне трудно было представить, чтобы хоть какой-то бог мог насытиться потом вместо крови, но у рарамури таких оказалось аж трое, имена их на вашем языке звучали бы как Дед Огонь, Мать Вода и Брат Олень. Может быть, религия рарамури признает и других богов, но я слышал упоминания только об этих трех, а учитывая незамысловатые потребности обитателей лесов, этого, полагаю, им вполне достаточно.
— Непрерывный бег, — продолжил Тес-Дзиора, — показывает сотворившим нас богам, что люди, которых они создали, все еще живы, полны сил и благодарны своим творцам. Это также помогает нашим мужчинам всегда быть бодрыми и выносливыми, что необходимо для охоты да и для игр, в которых ты, я надеюсь, тоже примешь участие. Хотя и сами эти игры тоже своего рода упражнения или подготовка.
— Будь добр, скажи мне, — вздохнул я, чувствуя себя заранее усталым от того, что мне предстоит участвовать в чем-то подобном, — к чему же вы такому все время готовитесь?
— К настоящему бегу, конечно. К ра-раджипури. — Увидев изумленное выражение моего лица, он ухмыльнулся. — Сам увидишь. Это величественное завершение каждого торжества.
Праздник Тес-Гуинапуре начался на следующий день. С утра все жители деревни собрались у деревянного дома, стоявшего у реки, дожидаясь, когда появится си-риаме и подаст сигнал к празднованию. По такому случаю все надели свои лучшие, самые яркие наряды из оленьей кожи. Некоторые разукрасили лица ярко-желтыми точками или завитушками, а многие вставили в волосы перья, хотя северные птицы не могут похвастаться впечатляющим оперением. Несколько охотников-ветеранов уже вспотели, ибо облачились в свидетельства своей удачливости и удали: в шкуры кугуаров длиной до самых лодыжек, в тяжелые медвежьи шкуры или в мохнатые шубы из горных козлов.
Си-риаме вышла из дома, облаченная в пеструю шкуру ягуара, держа в руках посох с набалдашником из самородного серебра, и это ее появление поразило меня настолько, что я поднял к глазу топаз, желая убедиться в том, что зрение меня не обманывает. Зная, что здешний вождь является одновременно мудрецом, колдуном, судьей и лекарем, я, естественно, ожидал увидеть в столь важной роли величавого старца. Каково же было мое удивление, когда си-риаме оказалась очаровательной женщиной, чуть старше меня годами, казавшейся еще более привлекательной благодаря своей ослепительной улыбке.
— Ваш си-риаме женщина? — воскликнул я, когда она начала возглашать церемониальные молитвы.
— А почему бы и нет? — откликнулся Тес-Дзиора.
— Я никогда не слышал ни об одном народе, который согласился бы, чтобы им управлял не мужчина.
— Наш последний си-риаме тоже был мужчиной. Но когда он умирает, каждый взрослый житель деревни — и мужчина, и женщина — имеет право быть избранным. Мы все собрались вместе, жевали много джипури и потом впали в транс. У многих были видения, иные пришли в неистовство, У кого-то начались конвульсии. Но эта женщина оказалась единственной благословленной светом бога. Или, во всяком случае, она была первой пробудившейся и рассказавшей о своих разговорах с Дедом Огнем, Матерью Водой и Братом Оленем. Иначе говоря, свет бога указал на нее, а это есть главное и единственное требование для вступления в должность си-риаме.
Пропев молитвы, красавица снова улыбнулась, вскинула гибкие руки в грациозном жесте благословения и под радостные возгласы соплеменников удалилась в свое жилище.
— Она что, останется затворницей? — спросил я Тес-Дзиора.
— На время праздников — да, — ответил он, издав смешок. — Бывает, что на Тес-Гуинапуре наши люди ведут себя неправильно. Случаются драки, беспорядочные совокупления и прочие бесчинства. Си-риаме — мудрая женщина. Некоторые наши проступки заслуживают наказания, но не может же она наказывать за то, чего не видела и не слышала.
Не знаю, могло ли считаться бесчинством мое желание погнаться за самой прелестной женщиной в селении, догнать ее и совокупиться с ней, однако, как стало ясно из того, что случилось потом, за это меня не только не наказали, но в известном смысле даже наградили.
Дальше события разворачивались следующим образом. Сперва, как и все прочие жители деревни, я от души угостился олениной различных сортов и атоли из маиса, запив все это изрядным количеством тесгуино.
Потом, слишком объевшийся, чтобы стоять, слишком пьяный, чтобы ходить, я попытался побегать вместе с мужчинами за деревянным мячиком, однако мне было бы до них далеко даже натощак и в трезвом виде. Ничуть не огорчившись, я отошел в сторону и стал наблюдать за группой женщин, гонявших обруч. Мой взгляд задержался на одной девице брачного возраста. То есть, если быть точным, на ней задержался один мой глаз, ибо когда я не прикрывал другой, то ее образ раздваивался. Пошатываясь, я направился к девушке и попросил ее прервать игру с подругами, чтобы поиграть в другую, со мной.
Она улыбнулась в знак согласия, но, когда я хотел взять ее за руку, уклонилась.
— Сперва ты должен меня поймать, — сказала красавица и, повернувшись, припустила бегом по дну каньона.
Хотя мне было ясно, что тягаться с местными мужчинами мне нечего, однако я не сомневался, что смогу догнать любую женщину. И, как выяснилось, напрасно. Поймать приглянувшуюся красотку мне так и не удалось, хотя она, кажется, намеренно бежала не во всю прыть. Возможно, погоня удалась бы мне лучше, если бы в тот день я съел и особенно выпил поменьше: трудно верно оценивать расстояния, когда приходится прикрывать один глаз. Стой девушка передо мной неподвижно, я и то, наверное, ухитрился бы промахнуться при попытке сграбастать ее в объятия. Но стоило мне открыть оба глаза, как все кругом, включая деревья, камни и коряги, начинало двоиться, и всякий раз, пытаясь проскочить между двумя преградами, я неизбежно натыкался на одну из них. Упав в общей сложности раз девять или десять, я решил преодолеть «два» здоровенных валуна прыжком, запнулся и изо всей силы грохнулся оземь, ударившись так, что даже дышал с трудом.
Девушка, постоянно оглядывавшаяся во время своего притворного бегства, остановилась, склонилась надо мной и с некоторой досадой произнесла:
— Если ты не сумеешь поймать меня честно, мы не сможем сыграть ни в какую игру. Понимаешь, что я имею в виду?
Ответить ей я не мог, ибо пытался вдохнуть полной грудью. В тот момент мне казалось, что я абсолютно не способен играть в какие бы то ни было игры. Красавица, видимо, разделяла столь низкое мнение о моих способностях, ибо нахмурилась. Но потом лицо ее просветлело, и она сказала:
— Я не догадалась спросить. Ты пробовал джипури?
Я слабо покачал головой.
— Тогда все понятно. Ты не настолько уж уступаешь другим мужчинам. Они превосходят тебя, поскольку усиливают свою жизненную энергию. Идем! Тебе нужно пожевать джипури!
Я все еще лежал, свернувшись в клубок, но дыхание мое уже почти восстановилось. Да и как я мог отказать красивой девушке? Так что я послушно позволил ей взять меня за руку, рывком поставить на ноги и повести обратно к центру деревни. Я приблизительно представлял себе, что такое джипури и каково его воздействие, ибо в небольших количествах этот кактус привозили даже в Теночтитлан. В Мешико его называли пейотль и использовали исключительно для того, чтобы приводить в транс жрецов-прорицателей. Джипури, или пейотль, — это обманчиво безобидный с виду маленький кактус, круглый, приземистый, редко вырастающий больше кулака и очень похожий на крохотную серо-зеленую тыкву. Лучше всего жевать его только что сорванным, но можно и высушить, после чего неопределенно долгое время хранить сморщенные бурые комочки подвешенными на шнурках. В селении Джуаджий-Бо множество таких шнурков свисало со стропил под навесами, и, оказавшись рядом, я потянулся, чтобы сорвать один, но моя спутница сказала:
— Постой. Ты вообще когда-нибудь жевал джипури?
И снова я покачал головой.
— Значит, будешь ма-туане — то есть тот, кто стремится к свету бога впервые. Тут не обойтись без обряда очищения. Ой, да не ной ты так! Это лишь ненадолго отложит нашу… нашу игру.
Девушка огляделась по сторонам: ее соплеменники все еще ели, пили, танцевали или бегали.
— Все остальные слишком заняты, свободна одна только си-риаме. Надеюсь, она будет не против того, чтобы совершить очищение.
Мы подошли к скромному деревянному дому, и девушка побренчала висевшим перед входом шнурком с нанизанными на нем ракушками. Женщина-вождь все в том же ягуаровом одеянии подняла заменявшую дверь занавеску из оленьей шкуры на двери, сказала: «Куира-ба» и любезным жестом пригласила нас войти.
— Си-риаме, — обратилась к ней моя спутница, — это чичимек по имени Микстли, гость нашей деревни. Как ты видишь, он уже в возрасте, но бегает для взрослого мужчины очень плохо. Пытался поймать меня, но не смог. Я подумала, что, может быть, джипури оживит его старые конечности, но наш гость говорит, что никогда прежде не стремился к свету бога, поэтому…
Глаза женщины-вождя блеснули. Она заметила, что во время этого нелицеприятного разговора я поморщился, и это ее позабавило. На ставшее уже для меня привычным возражение: «Я не чичимек» — обе женщины не обратили ни малейшего внимания.
— Понимаю. Тебе не терпится, чтобы он прошел посвящение ма-туане как можно скорее. Я охотно это сделаю.
Она оценивающе оглядела меня с головы до ног, и насмешливое удивление в ее глазах уступило место совсем иному чувству.
— А несмотря на свои годы, этот Микстли очень недурен, особенно для чичимека. И я дам тебе, моя дорогая, один маленький совет, какого ты не услышишь ни от кого из наших мужчин. Конечно, способность мужчины к быстрому бегу очень важна, но лучше всего мужскую силу демонстрирует его, так сказать, «средняя нога». А излишняя забота мужчины о развитии мускулов и других способностей может порой даже пойти в ущерб этому органу. Поэтому не спеши относиться с презрением к посредственному бегуну, пока не оценишь других его достоинств.
— Да, си-риаме, понятно, — нетерпеливо сказала девушка. — Как раз этим я и собиралась заняться.
— Вот и займешься, моя дорогая, но после церемонии. А сейчас можешь идти.
— Как идти? — удивилась девушка. — Но ведь в церемонии посвящения ма-туане нет ничего секретного! На нее собираются взглянуть всей деревней!
— Мы не будем прерывать празднество Тес-Гуинапуре. К тому же этот Микстли незнаком с нашими обычаями. Он наверняка смутится, если на него будет таращиться целая толпа зевак.
— Речь не о толпе, а обо мне! Между прочим, именно я привела его для посвящения!
— Ты получишь его обратно, как только все закончится. И тогда сможешь оценить, стоил ли он твоих хлопот. Я сказала, моя дорогая, что ты можешь уходить.
Одарив нас обоих сердитым взглядом, девушка ушла, и си-риаме обратилась ко мне:
— Садись, гость Микстли, я приготовлю тебе отвар трав, чтобы прочистить твои мозги. Ты не должен быть пьяным, когда станешь жевать джипури.
Я сел на утрамбованный, усыпанный сосновыми иголками земляной пол. Она поставила травяной напиток на слабый огонь теплившегося в углу очага и подошла ко мне с маленьким горшочком.
— Это сок священного растения ура, — пояснила женщина и, перемешав содержимое, маленьким перышком нарисовала на моих щеках и на лбу кружки и завитушки из ярко-желтых точек.
Горячий отвар действительно отрезвил меня самым чудесным образом.
— Так вот, — сказала она. — Я не знаю, что значит имя Микстли, но, поскольку ты ма-туане, то есть стремящийся к свету бога в первый раз, ты должен выбрать себе новое имя.
Мне с трудом удалось сдержать смех, ибо чего у меня всегда было в избытке, так это имен. Вслух, однако, я сказал следующее:
— Микстли означает висящий в небе предмет, который вы, рарамури, называет куру.
— Это хорошее имя, но оно должно быть подлиннее. Мы назовем тебя Су-Куру.
Ситуация стала совсем забавной, но мне было не до смеха. Су-Куру означает Темная Туча, а откуда ей было знать, что это и есть мое настоящее имя? Правда, я вспомнил, что помимо всего прочего си-риаме еще и колдунья, и предположил, что свет бога мог открывать ей истины, сокрытые от других людей.
— Так вот, Су-Куру, — сказала она, — ты должен покаяться во всех грехах, которые совершил в своей жизни.
— Но моя госпожа си-риаме, — ответил я без малейшей иронии, — даже для простого их перечисления мне потребовалась бы еще одна жизнь.
— Вот как? Так много? — Она задумчиво посмотрела на меня, а потом заключила: — Что ж, поскольку истинный свет бога был дарован исключительно одним рарамури и нам решать, с кем им делиться, мы учтем только прегрешения, совершенные тобой за то время, которое ты находишься среди нас. Рассказывай!
— Мне нечего рассказывать. Здесь я не грешил. Во всяком случае, что-то не припомню ни одного греховного поступка.
— О, это не обязательно должны быть поступки. Помыслы и желания тоже считаются. Гнев, ненависть, жажда мщения. Недостойные мысли или чувства. Например, ты не удовлетворил свое вожделение к этой девушке, хотя явно преследовал ее с этим сладострастным намерением.
— Тут, моя госпожа, я и вправду грешен, хотя дело не столько в вожделении, сколько в любопытстве.
Она взглянула на меня с недоумением, и я рассказал, что меня необыкновенно заинтересовали волосы на определенных местах тела.
Красавица рассмеялась.
— Как это похоже на варвара: его интригует то, что цивилизованный человек воспринимает как должное! Я готова поручиться, что прошло всего несколько лет с тех пор, как вы, дикари, перестали поклоняться огню. — Отсмеявшись и утерев слезы, женщина сочувственным тоном заявила: — Ведай же, Су-Куру, что мы, рарамури, и в физическом, и в нравственном отношении превосходим примитивные народы, а посему состояние наших тел должно отражать и нашу утонченную чувствительность, и наше высокое понимание скромности. Волосы, которые тебя так удивляют, даже нашу наготу сделают целомудренной, ибо мы и раздевшись остаемся прикрытыми от нескромных взглядов.
— А вот мне кажется, — отозвался я, — что волосы в таких местах как раз и привлекают к ним внимание. И выглядят они не скромно, а, напротив, дразняще.
Сидя скрестив ноги на полу, я не мог скрыть того, что выпячивало мою набедренную повязку, да и си-риаме было бы бесполезно делать вид, будто она этого не замечает. Женщина покачала головой и пробормотала вполголоса, но не отвечая мне, а рассуждая сама с собой:
— Обычные волосы между ногами… так же обычны и ничем не примечательны, как и травы, пробивающиеся между камнями… но они возбуждают чужеземца. И этот разговор заставляет меня странным образом ощутить, что и я сама… — Тут она осеклась и оживленно заявила: — Мы примем твое любопытство как грех, в котором ты признался. Ну а теперь вкуси джипури.
Она протянула мне корзинку с маленькими кактусами, не сушеными, а свежими и зелеными. Я выбрал один — со множеством пупырышков по краям.
— Нет, — сказала она, — возьми лучше этот, с пятью лепестками. Джипури со множеством наростов служит для повседневного употребления, его жуют бегуны, которым предстоит долгий бег, или бездельники, которым нечем заняться и они только и знают, что наслаждаться видениями. А вот джипури с пятью лепестками встречается нечасто, найти его трудно, и он более всего приближает к свету бога.
Я откусил кусочек от протянутого мне кактуса (он имел горьковатый, вяжущий привкус), а она выбрала другой для себя, сказав:
— Не жуй его так быстро, как я, ма-туане Су-Куру. Ты ощутишь воздействие гораздо быстрее, потому что для тебя это первый раз, а мы с тобой должны пребывать в схожем состоянии.
Она оказалась права. Стоило мне проглотить совсем немного вяжущей мякоти, как стены дома, к превеликому моему изумлению, начали растворяться. Они сперва сделались прозрачными, а потом исчезли вовсе, и я увидел всех находившихся снаружи жителей деревни. Поверить, что я действительно вижу сквозь стены, было трудно, ибо фигуры людей казались четко очерченными без помощи топаза, что наводило на мысль о порожденной кактусом галлюцинации. Правда, спустя мгновение уверенность в этом поколебалась, ибо у меня создалось ощущение, будто я воспаряю с пола к крыше (точнее, туда, где раньше находилась крыша, растворившаяся, как и стены), а потом и к верхушкам деревьев. Фигурки людей внизу быстро уменьшались.
— Аййа! — непроизвольно вырвалось у меня, и тут где-то у меня за спиной прозвучал голос си-риаме:
— Не так быстро! Подожди меня!
Я сказал, что «прозвучал голос», но на самом деле все обстояло не совсем так. Ее слова, коснувшись моего слуха, каким-то образом попали в мои уста, и я, ощутив их нежный, как у шоколада, вкус, осознал смысл не по звучанию, а по аромату. По правде говоря, все мои чувства смешались и перепутались. Ароматы листвы и запах поднимавшегося вверх дыма костров воспринимались мною на слух. Вместо того чтобы пахнуть, листья издавали металлический звон, а дым производил приглушенный звук, походивший на мягкое, тихое поглаживание. А вот цвета и краски я не воспринимал, а чуял. Зелень деревьев представлялась мне прохладным, влажным запахом; цветок с красными лепестками на ветке был не красным, но терпким и пряным, а небо не слепил голубизной, а благоухало плотью, словно женская грудь.
А потом я почувствовал, что голова моя действительно оказалась между женских грудей, высоких и пышных. На осязание, как ни странно, дурман влияния не оказал. Си-риаме, поравнявшись со мной, распахнула свою ягуаровую блузу, прижала к меня к груди, и теперь мы поднимались к облакам вместе. Признаюсь, некая часть моего тела поднималась быстрее, чем все остальное. Мой тепули, начавший возбуждаться еще раньше, с каждым мгновением делался длиннее и тверже, пульсируя от нетерпения так, словно я, сам того не заметив, угодил в очаг землетрясения. Си-риаме счастливо рассмеялась — я ощутил этот смех на вкус, освежающий, как капли дождя, а слова ее казались мне поцелуями:
— Наивысшее благословение света бога, Су-Куру, — это пыл и жар, которые он добавляет к акту ма-ракаме. Давай же соединим наши богом дарованные огни.
Она развязала свою ягуаровую юбку и легла на нее обнаженная, вернее настолько обнаженная, насколько это возможно для женщины рарамури, указывая на манящую ложбинку между своих ног. Я видел очертания этой соблазнительной маленькой подушечки, но чернота волнистых волос, как и все в тот момент, воспринималась мною не как цвет, но как аромат. Я наклонился поближе и вобрал в себя теплый, влажный, мускусный запах…
Когда наши тела слились, завитки этих имакстли щекотали мой голый живот, как будто я погружал свой орган любви в заросли пышного папоротника. Но очень скоро они увлажнились, смягчились, и я перестал ощущать их присутствие, так что, не зная заранее об их существовании, даже не смог мог бы и догадаться. Однако, поскольку я все же знал, что мой тепули проникает не просто в тепили, а в тепили, опушенную волосами, этот акт приносил совершенно новые ощущения. Несомненно, все это производит впечатление бреда, но бред этот был восхитительным и живым. Было то иллюзией или нет, но голова моя шла кругом от парения на большой высоте, от странности восприятия и необычности ощущений, от сладких стонов и криков женщины, воспринимавшихся не ушами, а устами, от изгибов ее тела, ощущавшихся как тонкое благоухание. И каждое из этих ощущений, так же как и каждое наше движение и прикосновение, было стократ острее и богаче благодаря джипури.
Думаю, я понимал, что все это отчасти опасно, а опасность обостряет восприятие и придает чувствам дополнительную яркость. Обычно люди не взлетают ввысь, а, напротив, низвергаются с высоты, что зачастую кончается для них смертью. Но мы с си-риаме парили и висели в воздухе без какой-либо ощутимой опоры, и это ничуть не стесняло нас, но позволяло двигаться невесомо и свободно, как под водой, с той лишь разницей, что здесь мы могли дышать. Полная свобода движений в пространстве позволяла нам с ней опробовать при соитии некоторые позы, которые при обычных обстоятельствах показались бы мне невозможными. В какой-то момент си-риаме выдохнула слова, вкус которых был подобен вкусу ее папоротниковой тепили:
— Теперь я верю тебе. Наверняка за свою жизнь ты совершил гораздо больше грехов, чем мог бы рассказать.
Не берусь сказать, сколько раз доходила до высшей точки наслаждения она и сколько раз извергал я свое семя за то время, пока дурман удерживал нас наверху, на вершине блаженства, ибо потерял этому счет.
Однако время, отведенное для небесного наслаждения, оказалось слишком коротким. Когда она вздохнула и произнесла: «Не волнуйся, Су-Куру, даже если ты и не отличишься как бегун…» — я вдруг понял, что слышу ее слова, а не ощущаю их на вкус.
Цвета снова стали видимыми, а не пахучими, ароматы вдыхаемыми, а не слышимыми. Я спускался вниз — и с высоты, и с вершины блаженства. Хорошо еще, что не падал, а опускался легко и медленно, словно перышко. Наконец мы снова оказались в ее доме, бок о бок, на сброшенных и смятых одеяниях из ягуаровой и оленьей кожи. Женщина лежала на спине и крепко спала, улыбаясь во сне. Волосы на ее голове сбились беспорядочной массой, но имакстли внизу живота уже не выглядели жесткими черными кудряшками. Они спутались и посветлели от моего омикетль. Подсохшие следы его виднелись также между ее грудей и в некоторых Других местах.
Я чувствовал, что и сам точно так же покрыт ее выделениями и собственным потом. Кроме того, мне страшно хотелось пить: ощущение было такое, будто во рту у меня выросли ймакстли. Как выяснилось позднее, сухость во рту является обычным последствием жевания джипури. Двигаясь осторожно и тихо, боясь побеспокоить спящую си-риаме, я встал, оделся, чтобы пойти поискать воды в деревне, и уже перед самым уходом посмотрел через топаз на раскинувшуюся на ягуаровых шкурах красивую женщину. Первый раз в жизни мне довелось вступить в плотские отношения с особой, наделенной властью, и, признаюсь, это тешило мое самолюбие.
Да, мое блаженство действительно длилось недолго. Выйдя из дома, я увидел, что солнце по-прежнему высоко и празднества продолжаются до сих пор. Я утолил жажду, поднял глаза от сделанного из тыквы ковша и, встретив обвиняющий взгляд девушки, которую перед этим пытался догнать, постарался улыбнуться ей как можно более невинно:
— Ну что, пробежимся снова? Думаю, теперь, благодаря джипури, я прошел обряд посвящения и кое на что гожусь.
— Нечего хвастаться, — процедила она сквозь зубы. — Хорошенькое посвящение: полдня, целая ночь и еще почти целый день!
Я уставился на нее как дурак: у меня просто в голове не укладывалось, как такой долгий период времени мог сжаться в столь краткие мгновения небесного блаженства. А потом я покраснел, когда девушка обвиняющим тоном продолжила:
— Ей всегда достаются первой лучшие ма-туане. Это нечестно! Плевать, пусть меня назовут непочтительной смутьянкой, я скажу то, что говорила всегда. Эта пройдоха попросту притворилась, будто получила свет бога от Деда, Матери и Брата! Солгала, чтобы сделаться си-риаме и заиметь возможность первой предъявлять права на каждого ма-туане, который ей приглянулся.
Должен сказать, что это заявление поубавило у меня самодовольства, вызванного вступлением в столь близкие отношения с правительницей: похоже, что в некоторых отношениях эта правительница ничуть не лучше самой обыкновенной женщины. Но еще больше мое самомнение задело другое: за все то время, пока я оставался в деревне, си-риаме ни разу меня к себе не призывала. Очевидно, она хотела получать лишь «первое и лучшее», на что способен мужчина под воздействием дурмана.
Правда, в конце концов, после того как я выспался и восстановил силы, мне удалось-таки смягчить и успокоить рассерженную девушку. Звали ее, как выяснилось, Ви-Рикота, что означает Священная Земля, так, кстати, называют и тот край к востоку от гор, где собирают кактус джипури. Празднество продолжалось еще много дней, и я убедил Ви-Рикоту позволить мне снова за ней погнаться. Ну а поскольку на сей раз я не так налегал на еду и тесгуино, то, надеюсь, поймать ее мне удалось почти честно.
Сорвав из-под навеса несколько сушеных джипури, мы устроились на уединенной лесной лужайке. Высушенный кактус заметно уступал по силе воздействия свежему, и, чтобы приблизиться к состоянию, испытанному в доме си-риаме, мне пришлось сжевать изрядную порцию, но спустя некоторое время я снова почувствовал, как сбиваются и путаются мои чувства. На сей раз окраска окружавших меня бабочек и цветов начала петь.
Разумеется, у Ви-Рикоты тоже имелась между ног упругая щекочущая подушечка имакстли, а поскольку мне эта особенность все еще была в новинку, возбудился я тогда необычайно. Правда, достичь того экстаза, какой я пережил во время посвящения, мне не удалось, да и иллюзии воспарения на небеса на сей раз тоже не было. Мы ощущали под собой мягкую траву, на которой лежали. К тому же Ви-Рикота действительно была очень молода и миниатюрна даже для своих лет, в силу чего просто не могла раздвинуть бедра достаточно широко, чтобы крупный мужчина ввел в нее свой тепули полностью. Но даже если отбросить эти детали, наше соитие не могло стать столь же запоминающимся, как соитие с си-риаме, поскольку в отличие от правительницы-колдуньи ни Ви-Рикота, ни я не имели доступа к свежему зеленому джипури с пятью лепестками, воистину дарующему свет бога.
Тем не менее мы с этой молодой девушкой остались вполне довольны друг другом, так что до конца праздника уже не заводили других связей, а когда Тес-Гуинапуре закончился, разлука с ней искренне меня огорчила. Мы расстались только потому, что мой старый знакомый Тес-Дзиора стал уговаривать меня посмотреть состязание по «настоящему», как он выразился, бегу, называемое ра-раджипури. В тот день проходило соревнование между лучшими бегунами его родного селения и деревни Гуачо-Чи.
— А где они? — спросил я, поскольку что-то не заметил прибытия незнакомцев.
— Их еще нет. Появятся позже, после того как мы уйдем. Прибегут. Гуачо-Чи находится далеко к юго-востоку отсюда.
Расстояние между селениями он обозначил в мерах длины, принятых у рарамури. Как назывались эти меры, я уже забыл, но помню, что оно соответствовало примерно пятнадцати долгим прогонам мешикатль или такому же количеству ваших испанских лиг. Причем речь шла о расстоянии по прямой, хотя в действительности (поскольку дорог в этом лесистом и горном краю не было) бегуны вынуждены были следовать извилистыми тропками, пробираясь между оврагами и утесами. По моим прикидкам выходило, что попасть из одного населенного пункта в другой можно было, лишь пробежав около пятидесяти долгих прогонов. Однако Тес-Дзиора как ни в чем не бывало заявил:
— Чтобы пробежать от одной деревни до другой, подгоняя при этом перед собой всю дорогу деревянный мячик, хорошему бегуну требуется один день и одна ночь.
— Да что ты говоришь?! — воскликнул я. — Невозможно преодолеть расстояние, равное расстоянию от города Теночтитлана до далекой деревни Керетаро в земле пуремпече, за столь короткое время. Да еще половину этого расстояния пробежать в ночной темноте! Подгоняя перед собой деревяшку! Невозможно!
Конечно, Тес-Дзиора ничего не знал ни о Теночтитлане, ни о Керетаро, ни о разделявшем их расстоянии. Он просто пожал плечами и сказал:
— Если ты считаешь, что это невозможно, Су-Куру, ты должен отправиться с нами посмотреть, как это делается.
— Как я могу с вами отправиться? Для меня-то это уж точно невозможно!
— Тогда проделай только часть пути и подожди нашего возвращения, чтобы потом проводить домой. Поскольку ты не принадлежишь к бегунам нашей деревни, в этом не будет никакого обмана, даже если ты не побежишь на ра-раджипури босым, как мы.
— Обмана? — удивился я. — Ты хочешь сказать, что у вас там есть определенные правила?
— Не так уж их и много, — ответил мой товарищ с самым серьезным видом. — Наши бегуны отправятся отсюда сегодня днем, в тот самый момент, когда Дед Огонь, — последовал жест, — прикоснется своим ободом к верхнему краю вон той горы. Наши соперники из Гуачо-Чи рассчитают время тем же способом и выбегут навстречу одновременно с нами. Мы побежим к Гуачо-Чи, они побегут к Джуаджий-Бо. Где-то на полпути мы встретимся и обменяемся шутками, подначками и насмешками.
— Какими еще шутками?
— Ну, когда бегуны из Гуачо-Чи прибегут сюда, наши женщины будут предлагать им освежиться, подкрепиться, отдохнуть… короче говоря, пустят в ход всяческие уловки, чтобы задержать наших соперников подольше. Точно так же их женщины попытаются обхитрить и нас, но, будь уверен, с нами это не пройдет. Мы повернем назад и продолжим бег, пока не вернемся к себе. Но к тому времени Дед Огонь будет снова касаться той горы, или опускаться позади нее, или находиться на некотором расстоянии над ней, так что мы соответственно сможем рассчитать наше время бега. Жители Гуачо-Чи сделают то же самое, после чего мы пошлем гонцов, обменяемся результатами и таким образом узнаем, кто же победил в этом состязании.
— Полагаю, — сказал я, — что после стольких усилий победители получат достойную награду?
— Какую награду? За что?
— Как? Вы проделываете все это даже не ради награды? Просто невероятно! Вы не преследуете при этом никакой цели, кроме как, валясь с ног от усталости, приковылять назад, к своим пещерам и женщинам? Во имя трех ваших богов, скажи мне, почему вы это делаете?
Тес-Дзиора снова пожал плечами.
— Да просто потому, что это получается у нас лучше всего.
Я не стал с ним спорить, ибо понимал, что тут бесполезно приводить разумные доводы. Однако позднее, хорошенько подумав над ответом Тес-Дзиора, пришел к выводу, что он, может быть, не такой уж и бессмысленный, как показалось мне поначалу. И то сказать, разве я сам смог бы привести лучший довод, вздумай кто-то допытываться у меня, с чего это я так долго и упорно изучал искусство письма?
Полноправными участниками ра-раджипури были избраны шестеро крепких мужчин, лучшие бегуны Джуаджий-Бо. Всех шестерых, в числе которых был и Тес-Дзиора, еще до начала состязания накормили снимающим усталость джипури и снабдили в дорогу мешочком с водой и горшочком пиноли, которым им предстояло питаться на ходу, отщипывая по кусочку и почти не замедляя бега. А еще к поясам их набедренных повязок было привязано несколько маленьких высушенных тыкв, с камушками внутри. Перестук этих камушков должен был помешать им заснуть на бегу.
Участие в ра-раджипури остальных здоровых мужчин деревни, от подростков и до еще крепких мужчин много старше меня, сводилось к тому, чтобы поддерживать бегунов. Большинство их выбежало заранее, в то же утро. Многим из них ничего не стоило одолеть короткое расстояние с удивительной быстротой, но для столь долгого забега им недоставало выносливости. Эти мастера стремительных рывков распределились, с равными промежутками, по всему пути между деревнями с тем, чтобы, как только появятся соревнующиеся, пробежать часть расстояния рядом с ними — для придания землякам бодрости. Другим же вменялось в обязанность нести рядом с бегунами плошки со светящимися угольками и сосновые факелы. Их предстояло зажечь с наступлением сумерек, чтобы соревнующимся не пришлось бежать в кромешной тьме.
Была еще группа мужчин, которые несли связки сушеных джипури и дополнительные запасы воды и пиноли. Самые юные и самые старые не несли ничего, их задача сводилась к тому, чтобы постоянно выкрикивать поощряющие и подбадривающие фразы. Все мужчины обнажились по пояс и разрисовали свои лица, спины и груди узорами из точек, кружков и спиралей ярко-желтой краской ура. Я разукрасил только лицо, ибо в отличие от остальных мне как чужаку разрешили остаться в накидке с рукавами.
Во второй половине дня, когда Дед Огонь отправился в путь к обозначенной горе, из двери своего дома, улыбаясь, вышла си-риаме в парадном одеянии из ягуаровых шкур. В одной руке она держала посох с серебряным набалдашником, а в другой деревянный, окрашенный в желтый цвет мяч величиной с человеческую голову. Женщина следила за солнцем, тогда как бегуны, держась наготове, следили за ней, нетерпеливо дожидаясь сигнала. Едва Дед Огонь коснулся вершины горы, си-риаме улыбнулась самой широкой улыбкой и бросила с порога своего дома мяч прямо под ноги шестерым босым бегунам. Все жители деревни в один голос восторженно взревели, шестеро участников состязания сорвались с места, на бегу перебрасывая ударами ног мяч от одного к Другому. Остальные участники последовали за ними на почтительном расстоянии, так же поступил и я. Си-риаме, когда я видел ее в последний раз, все еще улыбалась, а маленькая Ви-Рикота подпрыгивала на месте, словно затухающее пламя свечи.
Я, разумеется, полагал, что вся толпа бегунов мгновенно оставит меня далеко позади, хотя мог бы и догадаться, что они не станут вкладывать все свои силы в стремительный рывок в самом начале состязания. Темп, заданный ими поначалу, мог выдерживать даже я. По мере того как мы бежали вдоль реки по дну каньона, позади нас постепенно стихали приветственные крики деревенских женщин, детей и стариков, но зато начинали звучать голоса тех, кто поддерживал своих земляков. Поскольку бегуны, естественно, избегали необходимости гнать мяч вверх по склону, группа бежала по дну каньона, пока стены его не снизились и не утратили крутизну настолько, что поворот на юг, в лес, уже не составил особого труда.
Я могу не без гордости сказать, что проделал с бегунами, по моим прикидкам, полную треть пути от Джуаджий-Бо до Гуачо-Чи. Наверное, за это следует поблагодарить джипури, который я пожевал перед тем, как пуститься в путь, ибо несколько раз в тот день я бежал быстрее, чем когда-либо в жизни до или после этого состязания. Такого рода рывки происходили, когда мы пробегали мимо групп поддержки бегунов из Гуачо-Чи, поджидавших с другой стороны собственных участников состязания. Нас, пробегавших мимо, они награждали добродушно-насмешливыми прозвищами: «Увальни! Хромуши!» — и все в таком роде. Особенно доставалось мне, поскольку я тащился в хвосте.
Бежать со всех ног через густой лес по каменистым оврагам было непривычным для меня испытанием, но я худо-бедно держался, пока мог видеть, что у меня под ногами. Однако, когда начали сгущаться сумерки, мне пришлось бежать, поднеся к глазу топаз, а это сразу замедлило продвижение. Правда, едва стемнело, во мраке стали загораться плошки и факелы, но ведь никто не стал бы задерживаться, чтобы освещать путь чужаку, даже не являющемуся настоящим участником соревнования. Я отставал все больше, тогда как крики и возгласы впереди удалялись и стихали.
Но потом, когда темнота сомкнулась вокруг меня, я увидел на земле впереди красные отблески. Доброжелательные рарамури не совсем забыли о своем чужеземном спутнике и не бросили его на произвол судьбы. Один из факельщиков, после того как зажег свой факел, бережно поставил глиняный горшочек на тропу, чтобы я его нашел. Разжившись угольками, я развел костер и стал устраиваться на ночлег. Честно признаюсь, что, несмотря на воздействие джипури, я так выбился из сил, что с удовольствием бы завалился спать, но стыдился своей слабости. Ведь в это самое время бегуны выкладывались из последних сил! Еще больше я боялся опозорить приютившую меня деревню: то-то было бы смеху, наткнись по дороге бегуны из Гуачо-Чи на заснувшего «представителя Джуаджий-Бо»! Поэтому я перекусил пиноли, попил воды из кожаной фляжки, пожевал немного прихваченного с собой джипури и, достаточно взбодрившись, просидел без сна всю ночь, то и дело подбрасывая веточку-другую в костер.
До возвращения Тес-Дзиора и остальных мне предстояло дважды увидеть бегунов из Гуачо-Чи. Разминувшись посреди маршрута, соперники должны были появиться с юго-востока и оказаться у моего костра примерно в середине ночи. Потом они должны были прибежать в Джуаджий-Бо, повернуть и снова промчаться мимо меня утром, уже с северо-запада. Ну а потом я мог присоединиться к возвращавшемуся Тес-Дзиора с товарищами и до полудня прибыть в деревню с ними.
Что ж, время первой встречи я рассчитал точно. С помощью топаза я следил за звездами, судя по которым увидел приближавшиеся с юго-востока огни именно в полночь. Желая выдать себя за одного из расставленных вдоль маршрута бегунов на короткие расстояния, я с бодрым видом вскочил на ноги перед появлением первого гнавшего мяч бегуна и начал выкрикивать: «Увальни! Хромуши!» Бегуны и их факельщики не откликнулись: они были слишком заняты тем, что не сводили глаз с деревянного мяча, краска с которого уже полностью облупилась, да и сам он, казалось, вот-вот развалится. Но сопутствующие им жители Гуачо-Чи ответили на мои насмешки выкриками: «Старуха!» и «Погрей свои старые кости!», из чего можно было сделать вывод, что, разведя костер, я, по понятиям рарамури, совершил поступок, недостойный настоящего мужчины. Но гасить его было уже слишком поздно. Все противники стремительно пронеслись мимо и, превратившись в колеблющиеся красные огоньки, умчались на северо-запад.
Долгое время ничего не происходило, но наконец небо на востоке посветлело, и снова появился Дед Огонь. Медленно, словно настоящий дедушка, он проделал треть своего пути к высшей точке небосвода.
Пора уже было завтракать, и по моим подсчетам — самое время бегунам из Гуачо-Чи возвращаться мимо меня обратно домой. Я стоял лицом к северо-западу, куда они удалились и откуда должны были появиться, и всячески напрягал слух, чтобы услышать бегунов раньше, чем они покажутся на виду. Но я ничего не услышал и никого не увидел.
Да в чем же дело? Я терялся в догадках: прикинул еще раз, где я мог допустить ошибку в расчетах, но никакой погрешности не нашел. Время шло… Я порылся в памяти, пытаясь вспомнить, не говорил ли Тес-Дзиора о том, что бегуны могут вернуться другой дорогой. Солнце стояло уже почти прямо над головой, когда до меня донесся оклик.
— Куира-ба!
Это был рарамури в набедренной повязке бегуна, с разрисованным лицом и торсом. Он показался мне незнакомым, и я решил, что это один из расставленных нашими соперниками вдоль дороги мастеров короткого рывка. Видимо, он подумал, что среди бегунов Джуаджий-Бо я выполняю ту же роль, ибо подошел ко мне и сказал с дружелюбной, но беспокойной улыбкой:
— Я видел твой костер прошлой ночью, поэтому, покинув свой пост, пришел сюда. Скажи мне откровенно, друг, как твоим людям удалось задержать наших бегунов у вас в деревне? Или все ваши женщины разделись и разлеглись перед нашими мужчинами, приглашая их заняться делом?
— Это, конечно, было бы славное зрелище, — хмыкнул я, — но вряд ли они проделали что-то в этом роде. Я и сам уже стал гадать: не решили ли ваши бегуны вернуться каким-нибудь другим путем?
— Ну, это был бы первый случай, когда… — начал было он, но тут нас прервал еще один оклик:
— Куира-ба!
Появились Тес-Дзиора и пятеро его товарищей. Они шатались от усталости, продолжая механически пинать мяч, уменьшившийся к тому времени до размера моего кулака.
— Мы… — обратился Тес-Дзиора к жителю Гуачо-Чи, но вынужден был умолкнуть, чтобы перевести дух. Затем он, тяжело дыша, продолжил: — Мы до сих пор не встретили ваших бегунов. Что за хитрость? Признавайся!
— Какая еще хитрость! — отмахнулся тот. — Мы тут с вашим товарищем и сами головы ломаем: что с ними случилось?
Тес-Дзиора уставился на нас обоих, грудь его тяжело вздымалась. Другой бегун изумленно выдохнул:
— Они что… даже здесь не пробегали?
Пока вся группа бегунов из Джуаджий-Бо подтягивалась к нам, я сказал:
— Мы тут уже прикидывали, что могло случиться. То ли они выбрали другой путь, то ли их задержали женщины…
Все дружно покачали головами и тревожно переглянулись.
И вдруг кто-то тихонько, с испугом проговорил:
— Наша деревня…
— Наши женщины! — уже громче подхватил другой.
— Наши лучшие бегуны, — дрожащим голосом произнес житель другого селения.
В глазах всех мужчин, включая и жителя Гуачо-Чи, отразились ужас и потрясение. Все взоры обратились к северо-западу. Повисла мертвая тишина, а спустя миг я остался в одиночестве, ибо произнесенное кем-то слово заставило всех моментально сорваться с места и помчаться гораздо быстрее, чем на состязаниях. Одно только слово:
— Йаки!
Нет, я не последовал за ними в Джуаджий-Бо. Больше я туда уже не возвращался. Не мне, чужеземцу, было разделять с рарамури боль их утраты. Совершенно ясно, что разбойники йаки нагрянули в деревню почти одновременно с бегунами из Гуачо-Чи, а последние оказались слишком вымотаны, чтобы дать отпор налетчикам. Скорее всего, с них живых содрали скальпы, и смерть их была мучительной, а уж о том, что вынесли перед смертью си-риаме, юная Ви-Рикота и другие женщины деревни, мне страшно даже подумать. Наверное, оставшиеся в живых мужчины потом возродили селение Джуаджий-Бо, приведя туда женщин из Гуачо-Чи, но я этого уже не увидел, ибо никогда больше не встречал рарамури. Как не встречал и ни одного йаки, ни тогда, ни вообще ни разу в жизни. Признаюсь, интересно было бы взглянуть (но только издали, незаметно) на этих, должно быть, самых свирепых и злобных существ на свете. Лично я знал только одного человека, который, повстречавшись с йаки, остался жив и смог об этом потом рассказать. Помните того старейшину из Дома Почтека, у которого содрали кожу и волосы на макушке? Кстати, вы, испанцы, тоже пока не сталкивались с этим племенем. Ваши исследователи еще не проникли так далеко на север и запад. Пожалуй, любой человек, даже испанец, который окажется среди йаки, заслуживает сочувствия.
Так вот, потрясенные мужчины со всех ног бросились в родную деревню, а я стоял и смотрел им вслед. Когда они, скрывшись в лесу, наконец пропали из виду, я сел, попил воды, подкрепился пиноли, пожевал джипури, чтобы набраться бодрости на остаток дня, и затоптал тлеющий костер. Потом, сориентировавшись по солнцу, я выбрал направление и зашагал на юг. Мне было хорошо среди рарамури, и меня страшно огорчало, что все закончилось такой трагедией. Но, с другой стороны, у меня имелись добротная одежда из оленьей кожи и сандалии из шкуры кабана, кожаные мешки для продовольствия и воды и кремневый нож у пояса, да и оба кристалла, зажигательный и позволяющий хорошо видеть, по-прежнему были при мне. Я ничего не оставил в Джуаджий-Бо, если не считать проведенных там дней. Но их-то как раз я унес с собой, ибо навсегда сохранил в памяти.
IHS
S. C. C. M
Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю.
Его Высочайшему и Августейшему Величеству из города Мехико, столицы Новой Испании, в день св. Амвросия в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцатый, шлем мы наш нижайший поклон.
Как известно нашему высокочтимому государю, в последних своих письмах мы подробно останавливались на исполнении обязанностей Защитника Индейцев. Позвольте же теперь поведать о главной нашей задаче, ибо как епископ Мексики мы призваны в первую очередь распространять среди вышеупомянутых индейцев Истинную Веру. Как станет ясно Вашему Вникающему Во Все Величеству из прилагаемых хроник нашего ацтека, его народ всегда отличался достойными презрения суевериями, усматривая знаки и знамения не только там, где видят их разумные люди, — например, в солнечном затмении, — но даже в самых обычных совпадениях. Легковерность индейцев и склонность их к суевериям в чем-то упрощает, но в чем-то и усложняет нашу задачу по отвращению сих несчастных от поклонения дьяволу и обращению их к Христу.
Испанские конкистадорыι, в первом своем стремительном броске через эти земли, совершили восхитительное, благое и богоугодное дело, снеся главные языческие храмы и изваяния языческих идолов и водрузив на их месте Святые Распятия и статуи Девы Марии.
Мы, как и все прочие служители Бога, всячески поощряем и поддерживаем сооружение христианских храмов или часовен в местах, ранее бывшими усыпальницами либо капищами языческих демонов и демонесс, ибо индейцы, упорно предпочитают собираться в старых, привычных для них местах почитания. Так пусть же они, являясь туда, находят на месте своих кровожадных языческих истуканов вроде Уицилопочтли и Тлалока изображения Распятого Иисуса и его Благословенной Матери.
Случаев таких множество, но приведу лишь несколько примеров. Так, в Тлашкале, на вершине гигантской, словно гора, пирамиды Чолула, напоминающей Вавилонскую башню и служившей прежде местом почитания Пернатого Змея Кецалькоатля, строится ныне церковь Пресвятой Девы. А в городе Мехико, столице Новой Испании, почти полностью завершенный нами кафедральный собор Св. Франциска намеренно расположен (таковое указание получил от нас архитектор Гарсия Браво) на том месте, где некогда находилась Великая Пирамида ацтеков. Я думаю, что в кладке церковных стен можно найти даже некоторые камни из того низвергнутого памятника дьявольской жестокости. На месте земли, именуемой Тепеяк, к северу отсюда, на том берегу озера, где еще совсем недавно индейцы поклонялись некой Тонатцин, своего рода богине-матери, мы, возвели храм, получивший по пожеланию генерал-капитана Кортеса то же имя, что и святилище Матери Божьей Гваделупской, которое находится в его родной провинции Эстремадура в Испании.
Возможно, кому-то покажется неправильным возводить христианские церкви на руинах языческих капищ, сами развалины коих пропитаны кровью, пролитой во время нечестивых жертвоприношений. Однако в действительности мы лишь подражаем первым проповедникам христианства, помещавшим свои алтари на местах языческих святилищ, дабы изгнать этих демонов прочь Святым Распятием, чтобы земли сии, ранее оскверненные мерзостью и идолопоклонством, могли стать местами очищения, куда пастыри Истинной Веры легко привлекают своих прихожан для принесения даров и восхваления Вседержителя и Сына Его.
Так что в определенном смысле, великий государь, мы даже используем суеверия индейцев ради благих целей. Но сие возможно не всегда, ибо грешники эти не только связаны своими суевериями, но и лицемерны, как фарисеи. Многие из новообращенных, хоть и клянутся в приверженности Святой Христианской Вере, все еще живут в суеверном страхе перед своими старыми демонами. Дикари сии вполне серьезно полагают, что, почитая наряду с Господом Нашим своего мерзкого Уицилопочтли и всю его бесовскую орду, они проявляют благоразумие, предусмотрительно избегая мести со стороны старых богов за вероотступничество.
Мы уже упоминали об успехе, достигнутом в первый год нашего пребывания в Новой Испании, когда нам удалось уничтожить тысячи идолов, которых проглядели конкистадоры. Но даже после того, как на виду истуканов не осталось, а индейцы клялись проверяющим их инквизиторам, что даже из самых укромных мест откопать более нечего, мы продолжали подозревать их в тайном поклонении древним языческим божествам. А потому стремились сами (и повелевали делать то же всем подчиненным нам священникам) добиться того, чтобы нигде не осталось более ни одного, пусть даже самого мелкого и незначительного идола или иного предмета языческого почитания, включая и разукрашенные амулеты.
Наши подозрения оправдались: когда на этих дикарей поднажали как следует, индейцы во множестве стали приносить нам глиняные статуэтки, отрекаясь от них в нашем присутствии и разламывая их на мелкие кусочки.
Мы испытали немалое удовлетворение, дополнительно обнаружив и уничтожив столько языческих предметов, однако спустя некоторое время узнали, что индейцы проделывали сие намеренно, стремясь то ли успокоить нас, то ли посмеяться над нами. Разница невелика, поскольку в любом случае мы полагаем подобный обман возмутительным. По-видимому, наши суровые проповеди подвигли местных ремесленников на производство огромного количества этих фигурок ради одной-единственной цели: якобы показать нам своих идолов и разбить их на наших глазах, демонстрируя сим показное подчинение нашим увещеваниям.
Но еще больше нас огорчило и оскорбило то, что, как мы, узнали, настоящие, если можно так выразиться, «античные» идолы тщательно скрывались от проводивших поиски наших благочестивых братьев. Вашему Величеству даже не придет в голову, где туземцы прятали своих языческих истуканов. В подвалах и фундаментах церквей, колоколен, часовен и прочих христианских строений, воздвигнутых по нашему повелению работниками-индейцами. Вероломные и лживые дикари, укрывая столь нечестивые предметы в священных местах, полагали, что смогут спокойно продолжать поклоняться этим спрятанным чудовищам, делая при этом вид, будто почитают Деву Марию или кого-либо из христианских святых.
Наше негодование по поводу этих неприятных открытий лишь в некоторой степени смягчило то удовлетворение, которое мы получили, рассказав собравшимся язычникам, что сам дьявол и все слуги его, то есть враги Бога Истинного, испытывают невыразимые муки, находясь в близости от Святого Креста или иного воплощения Католической Веры. Мы увидели, как во время этой нашей проповеди ложные христиане ежатся от страха. Благодаря этому индейцы-строители без дальнейших понуканий с нашей стороны откопали спрятанных идолов, которых оказалось больше, чем можно было предположить.
Учитывая столь многочисленные и веские свидетельства того, что, несмотря на все старания, как наши, так и других проповедников, лишь немногие из индейцев очнулись от сна невежества и прозрели для света Истины, мы полагаем, что сим язычникам требуется потрясение, подобное тому, что испытал Саул у стен Дамаска. Пожалуй, их легче было бы склонить к спасению с помощью какого-нибудь небольшого чуда, вроде того, что еще в давние времена даровало Небесную Покровительницу владениям Вашего Величества в Каталонии. Я имею в виду чудесное явление лика Святой Девы Монсерратской, любовно прозванной в народе смуглянкой, в Арагоне, менее чем в ста лигах от того места, где родились мы сами. Но, конечно, мы не можем просить, чтобы Благословенная Мария сотворила новое чудо или хотя бы повторила то, в котором она уже однажды, явила Себя…
Мы благодарим Ваше Великодушное Величество за щедрый дар, саженцы роз из королевского цветника, доставленные последней прибывшей каравеллой в дополнение к привезенным нами ранее. Оные саженцы будут добросовестно распределены по садам, обильно насаждаемым во всех владениях Католической Церкви. Возможно, Вашему Величеству будет интересно узнать, что хотя в здешних землях никогда не росло прежде подобных растений, но розы, которые мы посадили, расцвели еще более пышно, чем даже в садах Кастилии. Поскольку климат здешний весьма благоприятен, вокруг нас словно воцарилась вечная весна: розы благоухают и цветут круглый год, в том числе и сейчас, хотя эти строки пишутся нами в декабре, то есть по календарю стоит середина зимы. Следует отметить, что чрезвычайно повезло нам не только с климатом, но и со слугой нашим — способным и верным Хуаном Диего.
Несмотря на свое имя, государь, человек этот, как и все наши слуги, чистокровный индеец, но в отличие от многочисленных туземцев, которых мы поминали выше, добрый христианин. Славное имя Хуан Диего было дано ему несколько лет назад при крещении святым отцом Бартоломе де Ольмедо — капелланом, сопровождавшим конкистадоров. Именно отец Бартоломе ввел практику крестить индейцев не по отдельности, а целыми многочисленными сборищами, чтобы наибольшее число народу могло сподобиться Благодати как можно скорее. Для удобства он давал всем индейцам, которых на каждом таком крещении собиралось несколько сотен, причем обоего пола, имя того святого, на день памяти которого приходилось это всеобщее обращение в христианскую веру. А поскольку в католическом календаре имеется немало св. Иоаннов, теперь, к нашему смущению и даже досаде, чуть ли не каждый второй индеец в Новой Испании носит имя Хуан и чуть ли не каждая вторая индианка называется Хуаной.
Тем не менее нашего Хуана Диего мы очень любим. Он превосходно знает свое дело, старательно ухаживает за цветами, услужлив, благочестив и искренне предан как христианству, так и нам самим.
Да не оставит же Господь, коему оба мы преданно служим, Ваше Королевское Величество нескончаемыми своими милостями, о чем к Престолу Его неустанно возносит свои молитвы
Вашего Священного Императорского и Католического Величества верный викарий и легат
Хуан де Сумаррага (подписано собственноручно).
NONA PARS[36]
А теперь я подхожу к тому моменту нашей истории, когда мы, мешикатль, на протяжении многих и многих вязанок лет восходившие на гору величия, наконец достигли ее вершины, после чего, как известно, неминуемо должен последовать спуск.
Возвращаясь домой, я провел еще несколько месяцев в бесцельных скитаниях по западу, остановившись однажды в маленьком симпатичном городке Толокане, расположенном на вершине горы в землях матлацинков, одного из мелких племен, подвластных Союзу Трех.
Я занял комнату на постоялом дворе, вымылся, пообедал и отправился на рынок, чтобы купить к возвращению новую одежду для себя и подарок для своей дочурки. И вот, как раз когда я выбирал покупки, через рыночную площадь пробежал примчавшийся со стороны Теночтитлана гонец-скороход. На нем было две накидки — белая (траурная, ибо это цвет запада, куда удаляются умершие) и зеленая, цвета ликования, — поэтому меня ничуть не удивило, когда правитель Толокана публично объявил своим подданным, что Чтимый Глашатай Ауицотль, вот уже два года мертвый умом, скончался телесно, в связи с чем владыка-регент Мотекусома провозглашен Изрекающим Советом новым юй-тлатоани Мешико.
Поначалу это известие пробудило во мне желание вновь повернуться спиной к Теночтитлану и продолжить странствия по неизведанным землям. В своей жизни мне не раз доводилось совершать опрометчивые поступки и противиться властям, но я не всегда вел себя как глупец или как смутьян. В конце концов, куда бы ни заводили меня скитания, я оставался мешикатль, а следовательно, подданным юй-тлатоани. Более того, я был благородным воителем-Орлом, принесшим клятву верности Чтимому Глашатаю, и не важно, что я не слишком уважал нового владыку. Хотя я ни разу лично не встречался с этим человеком, но испытывал неприязнь и недоверие к Мотекусоме Шокойцину, ибо в прошлом он пытался расстроить союз Ауицотля с сапотеками, не говоря уж о его неблаговидном поведении по отношению к Бью Рибе, сестре моей жены. Однако сам Мотекусома, вероятно, никогда про меня даже не слышал, так что взаимно испытывать подобные чувства у него не было ни малейших оснований. И только последний глупец дал бы ему такие основания, открыто показав свое отношение к новому правителю. Предпочтительнее всего было вообще не напоминать лишний раз о себе, но как раз для этого и следовало появиться в столице. Ведь вздумай правитель проверить, кто из благородных воителей присутствует на церемонии его вступления в должность, а кто нет, он мог бы узнать, что не хватает воителя-Орла по имени Темная Туча, и счесть это непростительным оскорблением.
Поэтому я свернул на восток от Толокана, направившись вниз по крутому склону, который вел в наш озерный край. Прибыв в Теночтитлан, я сразу пошел домой, где меня с ликованием встретили мои рабы Бирюза и Звездный Певец, а также мой друг Коцатль. Жена его, Смешинка, не проявила при виде меня такого восторга, а со слезами на глазах сказала:
— Теперь ты отнимешь у нас нашу любимую малышку Кокотон.
— Кекелмики, — возразили, — девочка будет любить тебя по-прежнему, и видеться с ней ты сможешь, сколько угодно и когда захочешь.
— Но это не то же самое, что растить ее самой.
— Попроси малышку спуститься вниз, — велел я Бирюзе. — Скажи ей, что вернулся отец.
Они спустились, держась за руки. Кокотон, будучи всего лишь четырех лет от роду, находилась еще в том возрасте, когда дети дома ходят нагишом, а потому я сразу мог заметить, насколько дочка изменилась за время моего отсутствия. Я обрадовался, увидев, что малышка, как и предсказывала ее мать, невероятно похорошела, причем сходство ее личика с лицом Цьяньи стало еще более заметным. При этом девочка больше не была пухленьким, бесформенным младенцем с коротенькими ножками. Теперь передо мной стояло миниатюрное человеческое существо с настоящими, пропорциональными размеру тела руками и ногами. Я отсутствовал два года — отрезок времени для человека лет тридцати не столь уж заметный. Но то была половина всего срока, прожитого Кокотон, и за это время она превратилась из младенца в очаровательную маленькую девочку. Неожиданно я пожалел о том, что не видел, как растет и расцветает моя Хлебная Крошка: наверняка это было бы не менее увлекательно, чем наблюдать за распускающейся в сумерках водяной лилией. Но я сам лишил себя подобной радости, и мне оставалось лишь мысленно поклясться, что впредь уже никогда не допущу такой промашки.
— Моя маленькая госпожа Ке-Малинали, называемая Кокотон, — торжественно представила мне малышку Бирюза. — А это твой тете Микстли, который наконец вернулся. Поприветствуй его, как тебя учили, ну-ка!
Я был приятно удивлен, увидев, что Кокотон изящно опустилась на колени, чтобы совершить перед отцом жест целования земли, и скромно не поднимала глаз, пока я не назвал ее по имени. Потом я поманил дочку, и она, подарив мне улыбку с ямочками, бросилась мне в объятия, смущенно чмокнула и сказала:
— Тете, я очень рада, что ты наконец вернулся из своего путешествия.
— А я очень рад узнать, что дома меня дожидалась такая отменно воспитанная, обученная хорошим манерам маленькая госпожа, — промолвил я и, обратившись к Смешинке, добавил: — Спасибо тебе за то, что ты выполнила свое обещание — не позволила малышке забыть отца.
Кокотон выскользнула из моих объятий и, оглядевшись по сторонам, заявила:
— Я не забыла и свою тене. Можно мне поприветствовать и ее тоже?
Все присутствующие разом перестали улыбаться и смущенно отвели глаза. Я глубоко вздохнул:
— Девочка моя, я должен с прискорбием сообщить тебе, что богам на небесах потребовалась помощь нашей мамы. Они призвали ее к себе, но меня вместе с ней не пустили. Это очень далеко, так что вернуться домой маме уже не удастся. А если боги о чем-то просят, то отказать им нельзя, так что нам с тобой теперь придется жить без нее. Но ты все равно не должна забывать свою тене.
— Конечно, я ее не забуду, — серьезно ответила девочка.
— А чтобы дочка всегда помнила свою маму, тене прислала тебе на память подарок.
И я достал бусы, купленные в Толокане, — двадцать маленьких самоцветов, нанизанных на тонкую серебряную проволочку. Кокотон немного повертела подарок в ручонках, поворковала над ним и немедленно пристроила украшение на своей стройной шейке. У меня вид голенькой малышки, стоящей в одном опаловом ожерелье, вызвал лишь улыбку, но женщины дружно ахнули от восторга, и Бирюза побежала за тецатль — за зеркальцем.
— Кокотон, — сказал я, — каждый из этих камешков сверкает красотой, как некогда блистала твоя мать. Ежегодно в день твоего рождения мы станем добавлять к ожерелью по одному камню, каждый раз все большего размера. Пусть же их сияющая красота будет постоянно напоминать тебе твою тене Цьянью.
— Малышка так и так ее не забудет, — заметил Коцатль, указывая на любовавшуюся собой в зеркальце девочку. — Если Ке-Малинали захочется увидеть мать, ей достаточно взглянуть на свое отражение. А тебе, Микстли, стоит лишь посмотреть на Кокотон. — Тут он смутился, прокашлялся и, уже обращаясь к Смешинке, пробормотал: — Думаю, временным родителям сейчас лучше уйти…
Я прекрасно понимал, что Коцатлю не терпится переехать из моего дома в свой собственный, заново отстроенный, где ему удобнее будет руководить школой для слуг. Однако я заметил также, что Смешинка стала испытывать к Кокотон материнское чувство, что и неудивительно для бездетной женщины. Так что вырывать крошку из ее объятий пришлось чуть ли не силой. В последующие дни Коцатль, Смешинка и их носильщики постоянно заходили к нам, чтобы забрать свои вещи, но всякий раз вещами занимался один Коцатль. Для его жены каждый такой поход был лишь поводом побыть «еще один последний разочек» вместе с Кокотон.
Даже после того, как супруги обосновались в собственном доме, Смешинка, хоть и должна была помогать мужу в управлении школой, по-прежнему ухитрялась изобретать предлоги, позволявшие ей постоянно заглядывать к нам и видеться с моей дочуркой. Я относился к этому с сочувствием, ибо сам стремился завоевать любовь девочки и понимал, что привыкнуть к разлуке с ней не так-то просто.
Я старался изо всех сил, чтобы ребенок признал своим отцом практически чужого, почти незнакомого человека, и как же мне было не сочувствовать Смешинке: ведь ей приходилось отвыкать от роли приемной матери, к которой она за эти два года так привыкла.
Хвала богам, что тогда меня не отвлекали никакие посторонние обязанности, и я мог посвящать все свое время налаживанию родственных отношений с дочерью.
Хотя Чтимый Глашатай Ауицотль умер за два дня до моего возвращения, его похороны, как и коронация Мотекусомы, естественно, не могли быть проведены в отсутствие всех остальных правителей Союза Трех, вождей соседних народов, представителей знати и прочих значимых персон Сего Мира. Некоторым из них, чтобы попасть в Теночтитлан, требовалось проделать долгий путь, поэтому все то время, пока участники церемонии собирались в столице, тело Ауицотля сохранялось в снегу, новые порции которого постоянно доставлялись скороходами со склонов вулканов.
Наконец наступил день похорон, и я в полном облачении воителя-Орла явился на заполненную народом площадь, куда, для его последнего путешествия по верхнему миру, доставили на носилках тело покойного юй-тлатоани. Казалось, весь остров содрогался от горестных воплей и стенаний. Мертвый Ауицотль восседал на носилках, прижав колени к груди и обхватив их руками. Чтобы удержать его в таком положении, первая вдова и младшие вдовы Чтимого Глашатая обмыли тело правителя настоями клевера и иных ароматных трав и надушили его копали. Жрецы обрядили покойного в семнадцать накидок, но все они были из столь тонкого хлопка, что труп не превратился в громоздкий комок. Поверх этих ритуальных одеяний на Ауицотле были еще маска и мантия, придававшие ему облик Уицилопочтли — бога войны и покровителя Мешико. Поскольку отличительным цветом Уицилопочтли считался голубой, таким же было и одеяние Ауицотля, причем вместо рисунков и символов его усеивали Жадеиты, однако не обычные, зеленые, а голубоватого оттенка. Черты лица на маске были искусно очерчены мозаикой из кусочков оправленной в золото бирюзы, глаза обозначались обсидианом и перламутром, а губы подчеркивались гелиотропами.
Все участники процессии, выстроившись в порядке старшинства, несколько раз обошли кругом Сердце Сего Мира, а приглушенный звук барабанов тихо вторил погребальной песне, которую мы при этом распевали. Ауицотль — покойного несли на носилках под стенания толпы — возглавлял шествие, сбоку шел его племянник Мотекусома. Как и подобало на траурной церемонии, он брел босым, понурившись и опустив голову, и облачен был не в роскошный наряд правителя, а в черные лохмотья, какие носил еще жрецом. Его нечесаные волосы спутались и сбились в колтуны, а глаза покраснели и слезились от известковой пыли.
Далее шествовали прибывшие на похороны правители других народов, среди которых оказалось несколько моих старых знакомых: Несауальпилли из Тескоко, Коси Йюела из Уаксьякака и Цимцичу из Мичоакана, представлявший здесь своего отца Йокуингаре, который был слишком стар для столь дальнего путешествия. По той же самой причине престарелый и слепой Шикотенкатль из Тлашкалы послал на церемонию своего сына и наследника Шикотенкатля-младшего. И Мичоакан, и Тлашкала, как вы знаете, издавна были соперниками и врагами Теночтитлана, но смерть правителя любой страны по традиции знаменовалась перемирием, и все остальные властители публично оплакивали умершего, пусть даже их сердца радовались его уходу в мир иной. И, разумеется, все правители, так же как и знатные люди, составлявшие их свиту, могли свободно войти в город и покинуть его, ибо враждебные действия во время похорон были немыслимы.
Позади иноземных вождей следовала родня усопшего: первая вдова с детьми, младшие вдовы и их дети, многочисленные наложницы и столь же многочисленные отпрыски от этих наложниц. Старший сын Ауицотля Куаутемок вел на золотой цепочке маленькую собачку, которой предстояло сопровождать мертвого человека в его путешествии в загробный мир. Остальные дети несли другие предметы, которые могли потребоваться Ауицотлю: его знамена, жезлы, головные уборы из перьев и прочие регалии сана, включая огромное количество драгоценных украшений, боевые доспехи, оружие и щиты правителя, а также некоторые иные предметы, не ритуальные, но дорогие ему лично. К их числу относились также устрашающая шкура и голова гризли, украшавшие трон Чтимого Глашатая на протяжении многих лет.
Позади семейства шествовали старейшины Изрекающего Совета и придворные мудрецы, а также колдуны, провидцы и предсказатели. За ними двигались воины дворцовой стражи Ауицотля, старые солдаты, которые служили с ним еще до того, как он стал юй-тлатоани, некоторые из его любимых дворцовых слуг и рабов и, конечно, три отряда благородных воителей: Орлы, Ягуары и Стрелы. Я устроил так, что Коцатль и Смешинка заняли место в первом ряду среди зрителей и смогли взять с собой Кокотон; мне хотелось, чтобы девочка увидела своего отца в полном парадном облачении, участвующим в шествии среди столь важных особ. Когда я проходил мимо них, посреди гомона, барабанного боя и скорбных песнопений вдруг раздался восторженный детский писк и радостный возглас:
— Это мой тете Микстли!
Скорбному кортежу предстояло пересечь озеро, ибо было решено, что Ауицотль будет покоиться у подножия Чапультепека, прямо под тем местом, где в скале было высечено его колоссальное изображение. Почти все имеющиеся в Теночтитлане акали, от элегантных суденышек придворных и до простецких лодок, принадлежавших перевозчикам, птицеловам и рыбакам, собрали в тот день, чтобы перевезти нас, Участников похоронной процессии, так что простым людям последовать за нами было просто не на чем. Однако когда мы добрались до материка, то увидели почти такую же огромную толпу жителей из Тлакопана, Койоакана и других городов, которые собрались, чтобы воздать покойному последние почести. Мы прошествовали к уже вырытой могиле у подножия Чапультепека, где и остановились, страшно потея в своих громоздких церемониальных облачениях, в то время как жрецы бубнили длинные наставления, которые должны были помочь Ауицотлю проделать путь по запретной местности, разделяющей наш и загробный миры.
В последние годы мне частенько доводилось слышать, как его преосвященство сеньор епископ и многие другие святые отцы осуждают в своих проповедях наш варварский похоронный обычай — по смерти важной особы убивать на могиле умершего его жен, слуг и прочих, кто мог бы сопровождать усопшего и служить ему в загробном мире. Меня такого рода порицания озадачивают. Я тоже считаю, что подобная практика по справедливости заслуживает самого сурового осуждения, но мне очень хотелось бы знать, где именно святые отцы наблюдали столь жестокий и неразумный обычай? За свою жизнь мне пришлось посетить многие земли Сего Мира и ознакомиться с обычаями множества народов, но нигде я не сталкивался ни с чем подобным. Ауицотль был самым знатным и могущественным человеком, на похоронах которого мне довелось лично присутствовать, но если бы какая-то другая персона хоть раз взяла с собой в мир иной жен или свиту, наверняка об этом сразу же стало бы известно. И я видел места погребений других народов — могилы в покинутых городах майя, древние крипты народа Туч в Льиобаане. Ни в одном из многочисленных захоронений, насколько мне известно, не покоилось никого, кроме их законных обитателей. Конечно, каждый из усопших забирал с собой знаки своего высокого положения, атрибуты сана и власти. Но мертвые жены и рабы? Нет. Подобный обычай представляется мне не просто жестоким, но и на редкость глупым. Ведь хотя умирающий владыка и мог бы пожелать не расставаться с семьей и слугами, он никогда бы не отдал бы указ об их умерщвлении, ибо всем прекрасно известно, что люди, бывшие при жизни менее значительными, после смерти отправляются в совершенно иной загробный мир.
Единственное существо, которое умерло у могилы Ауицотля в тот день, была маленькая собачка, приведенная принцем Куаутемоком, но и на это тривиальное убийство имелась своя причина. Первым препятствием в загробном мире — по крайней мере так нам об этом рассказывали — является черная река, протекающая по черной местности, причем умерший человек всегда попадает туда в самый глухой час темной ночи. Перебраться через нее можно, только держась за собаку, способную учуять противоположный берег и выплыть прямо к нему. Причем собака должна быть не белой (такая откажется плыть со словами: «Хозяин, я и так чистая от долгого пребывания в воде и снова купаться не буду!») и не черной (та заявила бы, что боится потеряться во мраке ночи). Вот почему Куаутемок привел собаку рыжевато-золотистой окраски, почти того же цвета, что и золотая цепочка, на которой он ее вел.
За этой черной рекой Ауицотля поджидали и другие многочисленные препятствия, которые ему предстояло преодолеть уже собственными силами. Например, пройти между двумя огромными горами, которые постоянно то расходились, то сближались и терлись одна о другую. Он должен был взобраться еще на одну гору, сплошь состоявшую из острейших осколков, а затем пройти сквозь густой лес флагштоков, полоскавшиеся на которых знамена преграждали путь и наотмашь хлестали по лицу, ослепляя путника и сбивая его с толку. Далее следовал край непрекращающегося дождя, причем каждая дождевая капля представляла там собой наконечник стрелы. Ну а в промежутках между основными препятствиями Ауицотлю предстояло еще и отбиваться или увертываться от змей, аллигаторов и ягуаров, стремящихся вырвать и сожрать его сердце.
И лишь пройдя с честью через все эти испытания, покойный мог приблизиться к Миктлану, чтобы при встрече с владыкой и владычицей этого мира вынуть изо рта и предъявить им жадеит, с которым его предали земле. Поэтому очень важно не проявить по дороге трусости, чтобы не вскрикнуть и не выронить его изо рта. Когда усопший вручит камешек Миктлантекутли и Миктланкуатль, они приветственно улыбнутся и укажут ему тот загробный мир, который он заслужил, дабы пребывать там вечно, в роскоши и блаженстве.
Когда жрецы закончили свои наставления и прощальные молитвы, Ауицотля вместе с рыжей собакой посадили в могилу. Могилу засыпали землей, утрамбовали и положили сверху простой камень. К тому времени стоял уже поздний вечер, так что в Теночтитлан наша флотилия воротилась в темноте. На острове мы вновь выстроились по ранжиру и снова двинулись к Сердцу Сего Мира. Толпа к тому времени уже разошлась, площадь опустела, но нам, участникам церемонии, надлежало оставаться на своих местах, пока жрецы произносили на вершине освещенной факелами Великой Пирамиды новые молитвы, возжигали благовония и торжественно сопровождали все еще босого, одетого в рваные жреческие одежды Мотекусому в храм богаТескатлипоки — Дымящегося Зеркала.
Должен упомянуть, что в каком именно храме произойдет следующая церемония, не имело особого значения. Хотя в Тескоко и некоторых других землях Тескатлипока считался верховным божеством, в Теночтитлане его чтили гораздо меньше. Просто так вышло, что этот храм был единственным на площади, у которого имелся собственный, окруженный стенами внутренний двор. Как только Мотекусома вошел в этот двор, жрецы закрыли за ним дверь. Избранному Чтимому Глашатаю предстояло на протяжении четырех дней и ночей оставаться там, не вкушая пищи, томясь от жажды, снося палящий зной или ливень (в зависимости от того, какую погоду будет угодно ниспослать богам), спать на голых камнях, предаваться благочестивым размышлениям и лишь со строго оговоренными промежутками заходить под крышу храма и молить богов ниспослать ему мудрость и покровительство, когда он начнет исправлять свою новую должность. После этого все уставшие участники церемонии разошлись — по домам, по дворцам, по казармам или постоялым дворам, радуясь тому, что в течение нескольких дней, пока Мотекусома не выйдет из храма, им не придется потеть в тяжелых парадных облачениях.
Едва волоча ноги в сандалиях с когтями, я поднялся по парадным ступеням своего дома, чувствуя себя настолько усталым, что когда дверь мне открыла не Бирюза, а Смешинка, даже не особенно удивился. В прихожей горела одна-единственная лампа.
— Время позднее, Кокотон уже наверняка крепко спит, — сказал я. — Почему вы с Коцатлем до сих пор не ушли домой? И где Бирюза?
— Коцатль отправился в Тескоко по делам школы. Он нанял первый же освободившийся после похорон акали, чтобы отплыть туда. А я обрадовалась возможности провести лишнюю минутку со своей… с твоей дочкой. А Бирюза готовит для тебя парилку и ванну.
— Вот и прекрасно, — ответил я. — Тогда сейчас кликну Звездного Певца, чтобы он проводил тебя с факелом до дому, а сам помоюсь да лягу спать. Да и слугам уже пора на боковую.
— Погоди, — нервно пробормотала Смешинка. — Я не хочу уходить. — Ее лицо, обычно имевшее цвет светлой меди, раскраснелось так, словно освещавшая комнату фитильная лампа находилась не позади женщины, а внутри ее головы. — Коцатль вернется домой только завтра вечером, никак не раньше. А сегодня, Микстли, я хотела бы, чтобы ты взял меня к себе в постель.
— Что такое? — буркнул я, делая вид, будто не понял. — Да в чем, наконец, дело, Смешинка?
— Ты и сам это прекрасно знаешь! — Она покраснела еще пуще. — Мне уже пошел двадцать седьмой год. Я замужем более пяти лет, но до сих пор не знаю мужчины!
— Коцатль такой же мужчина, как и всякий другой, — возразил я.
— Пожалуйста, Микстли, не притворяйся тупым! Ты прекрасно знаешь, чего именно я не испытала.
— Если тебе от этого будет легче, — проворчал я, — то у меня есть все основания полагать, что наш новый Чтимый Глашатай покалечен почти так же серьезно, как и твой муж.
— В это трудно поверить, — сказала она. — Как только Мотекусому назначили регентом, он сразу взял двух жен.
— Возможно, что он удовлетворяет обеих тем же способом, что и Коцатль тебя.
Смешинка раздраженно покачала головой.
— Очевидно, правитель как-то справляется с обязанностями мужа, раз ему удалось заронить семя в своих жен. У каждой из них уже родилось по младенцу. А мне на это надеяться не приходится. Ах, если бы я могла, по крайней мере, как и они, родить ребенка. Но о чем мы говорим, Микстли? Мне вообще нет никакого дела до жен Мотекусомы!
— Мне тоже! — отрезал я. — Но могу похвалить этих женщин за то, что они чтут свое супружеское ложе и не посягают на мою постель!
— Не будь жестоким, Микстли, — попросила Смешинка. — Если бы ты только знал, что мне пришлось пережить. Пять лет, ты только представь! Целых пять лет я покорялась судьбе и притворялась удовлетворенной. Я молилась и делала подношения Хочикецаль, выпрашивая у нее, чтобы она помогла мне удовлетвориться знаками внимания со стороны моего мужа. Но все бесполезно! Все это время я страдаю от любопытства. Как это бывает на самом деле, у настоящих мужа и жены? Я гадала, мучилась, робела, терзалась и вот наконец решилась попросить об этом тебя.
— Ты хоть понимаешь, что ты просишь меня предать своего лучшего друга? А заодно и подвергнуть нас обоих риску быть преданными удушению?
— Я прошу тебя именно потому, что ты его друг. Ты никогда не допустишь никаких сплетен и намеков, какие мог бы сделать любой другой мужчина. Даже если Коцатль каким-то образом и узнает, он слишком любит нас обоих, чтобы предать это огласке. — Помолчав, она добавила: — Если ты не согласишься, то этим окажешь своему лучшему другу очень дурную услугу. Скажу тебе правду: в таком случае я не стану больше унижаться, обращаясь к кому-то из наших знакомых, а просто куплю себе мужчину на одну ночь. Подцеплю какого-нибудь незнакомца на постоялом дворе. Подумай о том, каково это будет для Коцатля.
Я подумал. И вспомнил, как мой друг сказал как-то раз, что если эта женщина не захочет его, он сведет счеты с жизнью. Я поверил ему тогда и не сомневался, что сейчас, узнав о моем предательстве, Коцатль поступит точно так же.
— Хорошо, давай отбросим все другие соображения, Смешинка, — промолвил я. — Но все равно прямо сейчас я настолько устал, что не мог бы доставить удовольствие ни тебе, ни любой другой женщине. Ты ждала пять лет, так что, наверное, сможешь подождать, пока я вымоюсь и высплюсь. Тем более что, как ты сама говоришь, у нас в запасе еще целый день. Так что иди сейчас домой и, пока есть время, последний раз хорошенько обо всем подумай. Ну а коли не утратишь решимости…
— Я не передумаю, Микстли. И завтра непременно сюда приду.
Я позвал Звездного Певца, и тот, взяв факел, удалился со Смешинкой в ночь. Я уже разделся и лежал в ванной, когда услышал, как он вернулся. Сон едва не сморил меня прямо там, но вода остыла, и холод заставил меня вылезти. Пошатываясь, я добрел до спальни, рухнул в постель, накрылся одеялом и заснул, не потрудившись даже погасить зажженную Бирюзой лампу.
Но даже в этом тяжелом сне я, должно быть, опасался и страшился неожиданного возвращения нетерпеливой Смешинки, ибо глаза мои мгновенно раскрылись, едва только скрипнула дверь спальни. Лампа горела совсем слабо, но за окном уже занимался рассвет, и когда я увидел, кто вошел, волосы у меня на голове встали дыбом.
Я не слышал внизу никакого шума, а ведь и Бирюза со Звездным Певцом наверняка всполошились бы, проникни в дом посторонний. Значит, то мог быть только призрак. Предо мной стояла женщина в дорожной одежде, в теплой накидке из кроличьих шкурок и с наброшенной на голову шалью. И хотя свет лампы был тусклый, а рука моя, подносившая к глазу топаз, дрожала, я узнал ее. Узнал свою Цьянью.
— Цаа… — выдохнула она шепотом, в котором чувствовалась радость, и я узнал голос жены. — Ты не спишь, Цаа?
А я и сам не знал, сплю или нет. В жизни я видел немало удивительного, но такого со мной еще никогда не бывало. Даже во сне.
— Я хотела только глянуть одним глазком, вовсе не собиралась беспокоить тебя, — сказала она все еще шепотом, не повышая голоса, наверное, чтобы смягчить мое потрясение.
Я попытался заговорить, но не смог, поэтому решил, что точно вижу сон.
— Я пойду в другую комнату, — заявила женщина-призрак и начала разматывать шаль так медленно и устало, словно проделала перед этим невероятно длинный путь.
Я сразу вспомнил о многочисленных препятствиях — обо всех этих черных реках да сдвигающихся горах — и содрогнулся.
— Надеюсь, — продолжала она, — это не известие о моем прибытии лишило тебя сна? — Смысл этого вопроса дошел до меня, когда гостья наконец сняла шаль и я увидел черные волосы, без отчетливой белой пряди. Бью Рибе продолжила: — Хотя, конечно, мне было бы лестно думать, что подобное известие взволновало тебя настолько, что ты потерял сон. Было бы приятно узнать, что тебе не терпелось меня увидеть.
Наконец мне удалось сладить с голосом и прохрипеть:
— Я не получал никаких известий! Как ты смеешь являться в мой дом посреди ночи? Как ты смеешь выдавать себя за… — Я осекся, сообразив, что говорю чушь. Нельзя же было и вправду обвинить Бью Рибе в том, что она так похожа на свою покойную сестру.
Кажется, гостью удивил и напугал такой прием, потому что она сбивчиво заговорила:
— Я посылала к тебе мальчонку… Дала ему боб какао, чтобы он отнес тебе весточку. Значит, мальчишка меня обманул? Но внизу… когда я постучалась, Звездный Певец сердечно меня приветствовал. Я поднялась к тебе: вижу, ты не спишь, Цаа. Вот и решила, что ты меня ждешь…
— Как-то, помнится, Звездный Певец просил меня прибить его, — прорычал я. — Похоже, пришло время выполнить его просьбу.
Повисло молчание. Я ждал, когда уймется бешеное биение моего сердца, а Бью, похоже, испытывала смущение, упрекая себя за столь неожиданное вторжение. Наконец она почти смиренным, столь не характерным для нее тоном промолвила:
— Пожалуй, я пойду и лягу в той комнате, которую занимала раньше. Может быть, завтра… ты не будешь так сердиться на меня за неожиданное вторжение.
И она ушла, прежде чем я успел что-то сказать в ответ. У меня невольно возникло ощущение, что меня просто осаждают женщины.
Лишь утром, за завтраком, мне на короткое время удалось остаться в одиночестве, не считая прислуживавших рабов, на которых я и сорвал свою злость.
— Я очень не люблю сюрпризы, особенно под утро! — прорычал я.
— Сюрпризы? Под утро? — Бирюза явно ничего не понимала.
— Я имею в виду, что госпожа Бью заявилась к нам в дом сегодня на рассвете…
— Госпожа Бью? Она здесь? Неужели наконец приехала?
— Да, — подал голос Звездный Певец. — Я и сам удивился, но решил, что ты, господин, просто забыл сказать нам, что ждешь ее сегодня ночью.
Выяснилось, что парнишка, посланный Бью, так и не явился, поэтому Звездный Певец был очень удивлен, услышав в такой час стук во входную дверь. Бирюза так и вовсе спала и ничего не слышала, а вот он впустил гостью, которая велела ему не беспокоить меня.
— Поскольку госпожа Ждущая Луна прибыла в сопровождении носильщиков, — пояснил он, — я решил, что ты все знаешь.
Теперь понятно, почему слуга в отличие от меня не принял гостью за призрак Цьяньи.
— Госпожа сказала, чтобы я не будил тебя и не поднимал шума, что она сама знает путь наверх. А ее носильщики, мой господин, принесли немало поклажи. Я велел сложить все эти корзины и тюки в передней комнате.
Что ж, по крайней мере, хорошо уже то, что ни он, ни Бирюза не видели моего смятения при неожиданном появлении Бью и что Кокотон не проснулась и не испугалась. Поэтому я перестал ворчать и налег на завтрак. Но успокоился я, как выяснилось, ненадолго.
Вскоре Звездный Певец, чувствуя, что с утра я не в духе, робко доложил, что ко мне явилась посетительница, но он без моего приказа не позволил ей пройти дальше входной двери. Зная, кто это может быть, я вздохнул, допил свой шоколад и направился ко входу.
— Неужели никто даже не пригласит меня в дом? — язвительно поинтересовалась Смешинка. — Не можем же мы с тобой, Микстли, прямо на лестнице…
— Нам вообще лучше забыть о вчерашнем разговоре, — прервал ее я. — Ко мне в гости приехала сестра покойной жены. Ты помнишь Бью Рибе?
Смешинка если и смутилась, то ненадолго.
— Ну что ж, здесь, пожалуй, и вправду было бы неловко. Тогда пойдем в наш дом.
— Но, моя дорогая, — попытался возразить я, — мы не виделись с Бью целых три года. С моей стороны было бы чрезвычайно неучтиво оставить ее одну. И как мне объяснить свое отсутствие?
— Но Коцатль вернется домой сегодня вечером! — застонала Смешинка.
— Выходит, мы упустили эту возможность.
— Значит, надо использовать другую, — решительно заявила она. — Когда мы сможем это сделать, Микстли?
— Вероятно, теперь уже никогда, — ответил я, испытывая смешанные чувства: не знаю даже, что перевешивало — сожаление или облегчение от того, что столь деликатная ситуация разрешилась сама собой. — Отныне тут будет слишком много чужих глаз и ушей, от всех нам не спрятаться. Тебе лучше всего забыть…
— Ты знал, что она приедет! — вспылила Смешинка. — Вчера ночью ты только делал вид, будто устал, чтобы спровадить меня и дождаться, когда у тебя появится настоящая отговорка.
— Думай, как хочешь, — отозвался я с непритворной усталостью. — Так или иначе, теперь из твоей затеи ничего не получится.
Смешинка сникла, словно из нее выпустили воздух, и, отведя глаза, тихо сказала:
— Долгое время ты был мне другом, Микстли, а еще дольше дружил с моим мужем. А теперь ты предал нас обоих. — С этими словами она медленно спустилась по лестнице и медленно побрела по улице прочь.
Когда я вернулся в дом, Кокотон завтракала, поэтому я нашел Звездного Певца, придумал для него совершенно ненужное поручение на рынке Тлателолько и велел ему взять с собой девочку. Как только малышка поела, они ушли, а я без особой радости стал ждать появления Бью. Объяснение со Смешинкой далось мне нелегко, но оно по крайней мере было непродолжительным. А вот от Ждущей Луны так быстро не отделаться. Гостья встала и спустилась вниз только в Полдень, с опухшим заспанным лицом. Я присел напротив нее за обеденный стол и, когда Бирюза подала нам еду и удалилась на кухню, сказал:
— Прости, что так сурово встретил тебя, сестра Бью. Я не привык к визитам под утро и хорошие манеры приобретаю только после рассвета. К тому же я меньше всего ожидал, что ты нагрянешь к нам в гости. Можно поинтересоваться, что привело тебя сюда?
Она воззрилась на меня с изумлением.
— И ты еще спрашиваешь, Цаа? У нас, народа Туч, семейные узы прочны и святы. Разве могла я бросить безутешного вдовца, мужа родной сестры, и осиротевшую племянницу?
— Что касается безутешного вдовца, — отозвался я, — то я все равно находился в отлучке с самой смерти Цьяньи и вплоть до недавнего времени и вроде бы уже потихоньку оправился от утраты. А за осиротевшей Кокотон последние два года присматривали и наилучшим образом ухаживали мои друзья Коцатль и Кекелмики, заменившие ей любящих родителей. А вот ты, наоборот, все это время не проявляла к племяннице абсолютно никакого интереса.
— И кто в этом виноват? — горячо возразила Бью. — Разве ты не мог сразу же послать ко мне скорохода и немедленно сообщить о несчастье? Так нет же, лишь через год мне случайно занес твое скомканное послание какой-то торговец. Я сразу стала собираться в дорогу, но мне потребовался почти год, чтобы найти покупателя на свой постоялый двор, заключить сделку и подготовиться к тому, чтобы насовсем перебраться в Теночтитлан. Потом до нас дошло известие, что Чтимый Глашатай Ауицотль при смерти, из чего следовало, что наш бишосу Коси Йюела вскоре отправится сюда, чтобы присутствовать при погребении. Поэтому я дождалась возможности отправиться вместе с его свитой — так намного безопасней, — но, поскольку народу в Теночтитлан понаехало видимо-невидимо, по дороге остановилась в Койоакане. Ну а к тебе, чтобы предупредить о своем прибытии, послала мальчишку, не пожалела целый боб. Ну и наконец мне полночи пришлось искать носильщиков, чтобы доставить кладь. Прости, конечно, что я заявилась под утро, да еще так неожиданно, но…
Тут ей пришлось сделать паузу, чтобы перевести дыхание, и я, воспользовавшись моментом, совершенно искренне сказал:
— Это я должен извиниться, Бью. Ты появилась как нельзя вовремя. Друзьям, которые заменяли Кокотон родителей, пока я был в отлучке, пришлось вернуться к собственным делам. Так что у малышки есть лишь такой неопытный отец, как я. Поверь, я говорю, что тебе здесь рады, не из простой вежливости. Заменив моей дочери мать, ты, безусловно, станешь для меня самым важным человеком после Цьяньи.
— После Цьяньи… — повторила она без особого восторга.
— И я очень надеюсь, — продолжил я, — что ты сможешь научить ее говорить на лучи так же бегло, как она говорит на науатль. Сможешь привить девочке хорошие манеры, сделать ее по-настоящему воспитанным ребенком, помню, я в свое время восхищался детьми народа Туч. Если вдуматься, то ты единственный человек, способный дать Кокотон все то, чем обладала Цьянья. Ты посвятишь свою жизнь очень доброму делу: наш мир станет гораздо лучше, если в нем появится вторая Цьянья.
— Вторая Цьянья? Понимаю.
— Отныне и навсегда, — заключил я, — ты должна считать этот дом своим. Ты будешь заботиться о ребенке и распоряжаться рабами. Я прикажу, чтобы твою комнату немедленно освободили, вымыли до блеска и обставили по твоему вкусу. Если тебе что-то потребуется, сестра Бью, только скажи — все будет исполнено.
Она, похоже, немедленно захотела чего-то попросить, но передумала.
Ну а сейчас, — сказал я, — сейчас придет с рынка сама Паша малышка Хлебная Крошечка.
И действительно, вскоре моя дочка в ярко-голубой накидке вошла в комнату. Она долго смотрела на Бью Рибе и даже наклонила головку, словно пытаясь вспомнить, где могла видеть это лицо раньше. Уж не знаю, сообразила ли малышка, что часто видела его в зеркале.
— Ты ничего мне не скажешь? — спросила Бью, и голос ее чуть дрогнул. — Я так долго ждала…
— Тене? — робко, едва дыша, вымолвила Кокотон.
— О, моя дорогая! — воскликнула Ждущая Луна, и слезы полились из ее глаз, когда она опустилась на колени и протянула вперед руки, а девочка радостно бросилась в объятия гостьи.
— Смерть! — громогласно возгласил верховный жрец Уицилопочтли с вершины Великой Пирамиды. — Именно смерть возложила мантию Чтимого Глашатая на твои плечи, владыка Мотекусома Шокойцин! Но в положенный час и тебе придется дать богам отчет в том, был ли ты достоин сей мантии, равно как и своего высокого сана…
Он долго еще продолжал в том же духе, с обычным для жрецов пренебрежением к терпению слушателей, в то время как я, мои собратья — благородные воители, иностранные сановники и многие знатные мешикатль изнемогали от духоты в своих перьях, шкурах, шлемах, доспехах и прочих великолепных парадных нарядах. А вот несколько тысяч простых мешикатль, заполнивших Сердце Сего Мира, были в тот день облачены всего лишь в простые хлопковые накидки и, полагаю, получили от торжественной церемонии гораздо большее удовольствие.
— Мотекусома Шокойцин, — вещал жрец, — с этого дня твое сердце должно стать сердцем старца, чуждым легкомыслию и исполненным мудрости. Ибо ведай, владыка, что трон юй-тлатоани — не мягкая подушка, на которой можно развалиться в неге и удовольствии. Это место тяжких трудов, скорби и боли.
Я сомневаюсь, что Мотекусома тогда вспотел, как мы, хотя на нем было две мантии — черная и голубая, обе расшитые изображениями черепов и прочих символов смерти, своего рода напоминание о том, что даже Чтимый Глашатай должен когда-нибудь умереть. Сомневаюсь, чтобы Мотекусома вообще когда-нибудь потел. Конечно, я никогда в жизни не дотрагивался пальцами до его кожи, но она всегда казалась холодной и сухой.
— С этого дня, владыка, — гнул свое жрец, — ты должен стать раскидистым тенистым древом, дабы великое множество людей смогло укрыться под твоей сенью и опереться на мощь твоего ствола.
Хотя событие было, безусловно, торжественным и достаточно впечатляющим, оно, наверное, слегка уступало в этом отношении другим таким же церемониям, хотя сам я за свою жизнь присутствовал только на одной из них. В отличие от Ашаякатля, Тисока или Ауицотля Мотекусома был просто утвержден в должности, которую он если не формально, то фактически занимал последние два года.
— Отныне, владыка, — продолжал жрец, — ты должен справедливо править своим народом и быть его защитником. Ты должен поправлять оступившихся и карать неисправимых. Ты должен последовательно и неукоснительно вести необходимые для блага Мешико войны. Ты должен внимать пожеланиям богов, дабы их храмы и жрецы не испытывали недостатка в дарах и жертвоприношениях. И тогда боги одарят тебя и твой народ благословением, ниспослав тебе великую славу, а Мешико — благоденствие и процветание.
С того места, где я стоял, казалось, будто мягко колыхавшиеся знамена из перьев, в море которых тонуло подножие Великой Пирамиды, устремлялись к ее вершине, словно стрела. Наконечник этой «стрелы» указывал на вознесшиеся над народом далекие фигурки нашего новоиспеченного Чтимого Глашатая и пожилого жреца, который только что возложил на его чело инкрустированный драгоценными камнями красный кожаный венец. После этого жрец наконец умолк, и заговорил Мотекусома:
— О великий и уважаемый жрец, твои слова, которые мог бы произнести сам могущественный Уицилопочтли, станут для меня поводом к серьезным размышлениям. Хочу надеяться, что я смогу достойно последовать полученным от тебя мудрым советам. Благодарю тебя за пыл, вложенный в твою речь, и заверяю, что ценю твою заботу о благе Мешико. Если мне суждено стать таким человеком, каким мой народ желал бы меня видеть, я должен навеки запомнить твои мудрые слова, предупреждения и наставления…
Поскольку по окончании речи Мотекусомы жрецам надлежало потрясти сами небеса, они подняли свои раковины-трубы, а музыканты взяли барабанные палочки и поднесли к губам флейты.
— Я горжусь тем, что возвращаю на трон Мешико достойное имя моего почитаемого деда, — заявил виновник торжества. — Для меня высокая честь именоваться Мотекусомой-младшим. И дабы воздать надлежащую честь народу, который мне предстоит возглавить, народу, ныне еще более великому, чем во времена моего деда, я возглашаю, что глава его отныне будет именоваться не просто юй-тлатоани Мешико, но получит более подобающий титул. — Тут он повернулся лицом к битком набитой площади, воздел посох из золота и красного дерева и объявил: — Отныне, мой народ, вами будет управлять, защищать вас и вести к еще большим высотам Мотекусома Шокойцин, юй-тлатоани Кем-Анауака.
Даже если бы продолжавшиеся полдня речи жрецов погрузили всю площадь в дрему, мы мигом бы пробудились от грома, который грянул в следующую секунду. Трубы, флейты и два десятка разрывающих сердца барабанов издали громоподобный звук, от которого содрогнулся весь остров. Но даже если бы музыканты спали, а их инструменты сломались, то все мы как один разом встрепенулись бы от одних лишь заключительных слов Мотекусомы.
Я и другие воители-Орлы украдкой переглянулись, и от меня не укрылось, что то же самое, причем с весьма сердитым и угрюмым видом, сделали многочисленные иностранные правители и их сановники. Думаю, даже некоторые простолюдины были потрясены услышанным: вряд ли заносчивость нового владыки хоть кому-то пришлась по нраву. За всю историю нашего народа его правители всегда довольствовались титулом юй-тлатоани Мешико. Но Мотекусоме, расширившему свои владения до самых дальних пределов, этого уже показалось мало.
Он провозгласил себя Чтимым Глашатаем Сего Мира.
* * *
Когда я ближе к ночи, еле волоча ноги, притащился домой, снова, как и в прошлый раз, не чая снять свое оперение и погрузиться в очищающее облако пара, моя дочурка, вместо того, чтобы броситься отцу на шею и повиснуть на нем, как это бывало обычно, лишь помахала ручкой: она была очень занята. Сидя на полу голышом и в весьма неудобной позе, Кокотон держала перед собой тецатль и изгибалась, старясь рассмотреть свою голую спину. Это занятие увлекло девочку настолько, что она почти не обратила внимания на мой приход. Я нашел в соседней комнате Бью и спросил ее, что делает Кокотон.
— Девочка в том возрасте, когда задают вопросы.
— О зеркалах?
— О своем теле, — ответила Бью и неодобрительно добавила: — Смешинка, заменявшая ей тене, давала на некоторые из этих вопросов совершенно нелепые ответы. Только представь, что Кокотон спросила ее как-то, почему у нее нет такой же маленькой болтающейся спереди штучки, как у мальчика, который живет по соседству, ее любимого товарища по играм? И знаешь, что сказала ей Смешинка? Что если Кокотон будет хорошей девочкой в этом мире, то в следующей своей жизни она в награду возродится мальчиком.
Я был настолько вымотан и сердит, что лишь буркнул:
— Для меня всегда было загадкой, почему многие женщины воображают, будто быть мужчиной — это награда.
— Вот-вот, именно это я и сказала девочке, — самодовольно заявила Бью. — Я дала ей понять, что женщины вообще лучше мужчин, да и тела их более совершенны. Поэтому-то у них и нет всяких болтающихся штуковин.
— Она, случайно, не пытается вместо этого отрастить сзади хвост? — спросил я, указав на девчушку, которая все еще старалась с помощью зеркала рассмотреть свою спину.
— Нет. Сегодня она заметила, что у каждого из ее товарищей по играм имеется тлачиуицтли, и спросила меня, что это такое. А когда узнала, что и у нее самой есть то же самое, решила во что бы то ни стало рассмотреть.
Полагаю, что поскольку почтенные писцы совсем недавно прибыли из Испании, то они вряд ли знакомы со знаком тлачиуицтли, ибо, как я понимаю, ничего подобного у белых детей нет. А если что-то подобное и встречается на телах чернокожих, то у них этого все равно не разглядеть. Но все наши младенцы рождаются с темным пятном, похожим на синяк, пониже спины. Оно бывает разного размера — большим, как тарелка, или маленьким, всего с ноготок, и, похоже, не имеет никакого предназначения, поскольку постепенно уменьшается, бледнеет и примерно годам к десяти совсем исчезает.
— Я сказала Кокотон, — продолжила Бью, — что, когда пятно совсем пропадет, она поймет, что уже стала настоящей молодой женщиной.
— Женщина в десять лет? Что за глупости?
— Не глупее того, что подчас норовишь внушить ей ты, Цаа.
— Я? Но я ничего не внушаю девочке, а просто стараюсь честно отвечать на все ее вопросы.
— Да неужели? А Кокотон рассказала мне, как однажды ты взял ее на прогулку в новый парк возле Чапультепека, и когда она спросила, почему трава зеленая, ты объяснил, что это делается для того, чтобы люди не принялись по ошибке гулять по небу.
— А, — сказал я. — Что ж, это был самый честный ответ, который я смог придумать. А ты бы на моем месте как ответила?
— Трава зеленая, — наставительно промолвила Бью, — потому что боги решили, что она должна быть зеленой.
— Аййа, об этом-то я и не подумал. Ты права.
Бью улыбнулась, довольная тем, что я признал ее ум.
— Но скажи мне, — продолжил я, — почему боги избрали именно зеленый цвет, а не красный, желтый или какой-нибудь другой?
Ваше преосвященство желает просветить меня по этому вопросу? Когда, вы говорите, это было? На третий День Творения? И вы можете привести точные слова Господа Нашего: «…Да произрастит земля зелень — траву, сеющую семя…» Ну, с этим не поспоришь. То, что трава зеленая, очевидно даже для язычника, и, конечно, мы, христиане, знаем, что это так, ибо такова воля Господа. Но я все равно не перестаю гадать — хотя с тех пор, как дочка спросила меня об этом, прошло много лет, — почему наш Господь Бог сделал ее зеленой, а не другого какого-нибудь цвета?..
Что? Лучше бы я рассказал, каким был Мотекусома?
Да, понимаю, ваше преосвященство интересуют важные вопросы, и его справедливо раздражает, когда я отвлекаюсь на несущественные мелочи вроде цвета травы или вспоминаю какие-нибудь дорогие сердцу подробности и те давние времена. Однако позвольте заметить, что сейчас великий владыка Мотекусома уже наверняка полностью разложился в своей безвестной могиле, и разве что трава над ней, будучи свежее и зеленее, чем в других местах, указывает на погребение. Сдается мне, для Господа Нашего важнее сохранять свежей траву, нежели память о великих правителях.
Да-да, ваше преосвященство. Я прекращаю свои бесполезные рассуждения и обращаюсь к воспоминаниям другого рода, способным удовлетворить ваше любопытство относительно человека по имени Мотекусома Шокойцин.
Прежде всего скажу, что это был самый обычный человек. Как я уже говорил, Мотекусома был примерно на год старше меня, а стало быть, ему исполнилось тридцать пять лет, когда он занял трон Мешико или, как считал он сам, Сего Мира. Среднего для мешикатль роста, он был строен, но имел непропорционально крупную голову, из-за чего казался чуть ниже. Кожа его имела цвет светлой меди, а глаза были холодными и яркими. Пожалуй, этого человека можно было бы назвать красивым, если бы не слегка приплюснутый нос, делавший ноздри слишком широкими.
На церемонию принятия сана Мотекусома явился в черной и голубой накидках, символизирующих смирение и покорность, однако, короновавшись, стал носить одеяния, потрясающие своим великолепием. Причем перед подданными этот владыка всегда появлялся в новых, никогда не надевая наряд дважды. Однако, различаясь в деталях, все они по пышности походили на одеяние, которое я сейчас опишу.
Итак, Мотекусома обычно носил макстлатль из красной кожи или искусно расшитого хлопка, спускающийся ниже колен. Подозреваю, что правитель предпочитал столь просторную набедренную повязку из-за повреждения гениталий, о котором уже упоминалось в моем рассказе. Сандалии Мотекусомы были из золоченой кожи, а подошвы их, в тех случаях, когда ему приходилось не расхаживать в процессиях, а лишь восседать на престоле, изготовлялись из чистого золота. Как правило, большую часть его груди закрывало роскошное золотое ожерелье, а в нижней губе красовалась хрустальная вставка с пером птицы-рыболова. Уши украшали серьги с жадеитами, нос — кольцо с бирюзой, голову венчала либо корона, либо золотая, украшенная перьями диадема, либо плюмаж из перьев птицы кецаль тото в человеческую руку длиной. Но самой примечательной особенностью наряда нашего владыки была мантия — длинная, всегда ниспадавшая до самых лодыжек, изумительная, созданная кропотливым трудом мантия из самых красивых перьев редчайших и драгоценнейших птиц. У Мотекусомы имелись мантии, изготовленные только из алых перьев или только из желтых, целиком из голубых или из зеленых, а были и мантии, сделанные из перьев различных цветов. Но особенно мне запомнилась одна, полностью созданная из переливающихся всеми цветами радуги перьев колибри. Напомню вам, что самое большое перо этой птички едва ли больше крохотного мотылька, так что ваше преосвященство может представить себе, какое мастерство и трудолюбие потребовались для изготовления столь удивительного наряда. А уж какова стоимость подобного произведения искусства — это и вовсе выходит за пределы моего воображения.
Самое интересное, что все те два года, что он был регентом при полуживом Ауицотле, Мотекусома не выказывал ни малейшего пристрастия к роскоши. Вместе с двумя своими женами он занимал всего лишь несколько угловых комнат в старом и к тому времени уже довольно запущенном дворце, выстроенном еще его дедом, Мотекусомой-старшим. В ту пору он одевался непритязательно, избегал шума и помпезности, а полномочиями регента пользовался весьма осторожно: не издавал новых законов, не основывал пограничных поселений и не затевал войн. В ту пору он занимался только текущими, повседневными делами, не требующими принятия важных решений.
Однако, став полноправным Чтимым Глашатаем, Мотекусома тут же сбросил мрачные черно-голубые одежды, а вместе с ними — и все свое смирение. Думаю, лучше всего вы поймете, что это был за человек, если я расскажу вам о своей первой встрече с ним, случившейся спустя несколько месяцев по восшествии его на престол. Под предлогом того, что желает лично познакомиться с представителями знати и благородными воителями, которых он доселе знал лишь по именам в списках, Чтимый Глашатай стал приглашать их по одному к себе на аудиенцию. Полагаю, действительное его намерение было иным: внушить своим подданным трепет и подавить их видом своего величия. Так или иначе, но после сановников, придворных мудрецов, жрецов, прорицателей и колдунов очередь дошла и до благородных воителей, в том числе и до меня. Мне было приказано явиться во дворец утром, к определенному часу, что я и сделал, облачившись по такому случаю в страшно неудобный, но соответствовавший моему рангу наряд из перьев. Однако перед входом в тронный зал дворцовый управляющий вежливо, но настойчиво предложил мне снять орлиные доспехи.
Когда же я отказался, проворчав, что мне стоило немалых трудов их натянуть, он, явно смущаясь и испытывая неловкость, заявил, что таково требование самого Чтимого Глашатая. И предложил мне вместо пернатого панциря, орлиной головы и сандалий с когтями какое-то рванье.
Вид этого рубища, годного разве что на мешки, вызывал у меня возмущение, но слуга, взмолился, ломая руки:
— Прошу тебя, мой господин! Ты не первый возмущаешься этим. Но новый закон гласит, что все появляющиеся перед Чтимым Глашатаем должны приходить к нему босыми и в нищенском облачении. Я не осмелюсь впустить тебя в другом виде, потому что не хочу распрощаться с жизнью.
— Что за вздор, — проворчал я, но, чтобы не губить ни в чем не повинного человека, снял шлем, щит и верхнюю одежду и сам натянул мешковину.
— Так вот, когда ты войдешь… — начал говорить управляющий.
— Спасибо, — оборвал я его, — но я сам знаю, как вести себя в присутствии высоких особ.
— Придворный церемониал несколько изменился, — сказал этот бедняга. — Я умоляю тебя, мой господин, не навлекать неудовольствие владыки ни на себя, ни на меня. Я ведь просто передаю тебе приказ Чтимого Глашатая.
— Рассказывай, — процедил я сквозь зубы.
— На полу между дверью и троном ты увидишь три меловые отметки. Первая отметка как раз прямо за порогом. Там ты склонишься и сделаешь жест тлалкуалицтли — коснешься пальцами пола и губ, произнеся «господин». У второй отметки проделаешь то же самое, но уже со словами «мой господин», а у третьей — «мой великий господин». Не поднимайся, пока он сам не разрешит, и не приближайся к его персоне, ни в коем случае нельзя переступать третью меловую отметку.
— Невероятно! — выдохнул я.
Управитель, избегая моего взгляда, продолжил:
— Говорить в присутствии Чтимого Глашатая можно, лишь когда он сам обратится с вопросом, требующим ответа. Голос твой при этом должен звучать почтительно и негромко, но четко. Беседа закончится, когда об этом скажет владыка. Тогда ты снова совершишь тлалкуалицтли на том месте, где стоишь, попятишься…
— Это безумие!
— …к выходу, ни в коем случае не поворачиваясь к трону спиной и целуя землю возле каждой меловой отметки, пока не выйдешь за дверь и снова не окажешься в этом коридоре. Только тогда ты можешь вернуть себе свое облачение и…
— И свое человеческое достоинство, — съязвил я.
— Аййа, я заклинаю тебя, мой господин! — воскликнул этот перепуганный кролик. — Не допускай никаких подобных шуток там, в его присутствии. Иначе ты не выйдешь сам спиной вперед, а тебя вынесут по частям.
Когда я приблизился к трону в предписанной унизительной манере, произнеся в положенных местах: «Господин… мой господин… мой великий господин», Мотекусома заставил меня еще некоторое время оставаться согбенным, пока наконец не снизошел до того, чтобы неспешно произнести:
— Ты можешь подняться, воитель-Орел Чикоме-Ксочитль Тлилектик-Микстли.
За его троном стояли пожилые старейшины Изрекающего Совета. По большей части они вошли в его состав еще при прошлых правителях, но было среди них два или три новых лица, в том числе и новый Змей-Женщина Тлакоцин. Все эти люди были босыми и вместо обычных желтых накидок советников облачились в точно такую же мешковину, что и я.
Судя по лицам присутствующих, и радовало их это не больше, чем меня. Трон Чтимого Глашатая представлял собой простенький невысокий топали (он даже не стоял на помосте), но зато роскошь его наряда — особенно по контрасту с одеяниями всех остальных — противоречила моему представлению о скромности. На коленях Мотекусома держал ворох бумаг, которые свешивались на пол с другой стороны: видимо, в одном из свитков он и вычитал мое полное имя. Уже на моих глазах правитель нарочито сверился еще с какими-то записями и произнес:
— Похоже, воитель Микстли, мой дядя Ауицотль лелеял мысль ввести тебя со временем в Совет Старейшин. Я такого намерения не имею.
— Благодарю тебя, владыка Глашатай, — отозвался я, ничуть не покривив душой. — Честно говоря, меня и самого никогда не привлекало…
— Ты будешь говорить, только когда я задам тебе вопрос, — резко оборвал меня он.
— Да, мой господин.
— Этот ответ тоже не требовался. Покорность не нуждается в подтверждении словами, она воспринимается как должное.
Правитель снова принялся рыться в бумагах, а я стоял молча, хотя внутри у меня все кипело от гнева. Когда-то мне казалась вычурно-помпезной манера Ауицотля говорить о себе «мы», но теперь, в сравнении с его надменным племянником, прошлый правитель выглядел не капризным самодуром, а человеком в высшей степени добродушным и приветливым.
— Твои карты и путевые дневники весьма недурны, воитель Микстли. Карты Тлашкалы пригодятся в очень скором времени, ибо я планирую новую войну, которая навсегда положит конец непокорности этих дерзких тлашкалтеков. Есть у меня и твои планы южных путей, ведущих в страну майя. Планы подробные, со множеством деталей. Действительно очень хорошая работа. — Он сделал паузу, потом бросил на меня холодный взгляд. — Ты можешь сказать «спасибо», когда твой Чтимый Глашатай удостаивает тебя похвалы.
— Благодарю, мой господин, — послушно сказал я, и Мотекусома продолжил:
— Не сомневаюсь, что с тех пор, как ты передал эти карты моему дяде, ты совершил и другие путешествия. — Он подождал и, поскольку я молчал, рявкнул: — Говори!
— Мне не было задано вопроса, мой господин.
Мотекусома угрюмо усмехнулся и высказался точнее:
— Во время последующих своих путешествий ты делал заметки? Составлял карты?
— Да, владыка Глашатай, я делал это либо по дороге, либо по возвращении домой, пока все еще было свежо в памяти.
— Ты доставишь эти карты ко мне во дворец. Я найду им применение, когда с Тлашкалой будет покончено и настанет время завоевывать другие земли.
Я промолчал, ведь повиновение принимается как само собой разумеющееся.
Он продолжил:
— Я так понимаю, что ты прекрасно владеешь языками многих наших провинций.
Правитель сделал паузу.
— Благодарю, мой господин, — сказал я.
— Это не похвала.
— Прекрасно сказано, мой господин.
Некоторые из членов Совета закатили глаза, другие, напротив, зажмурились.
— Прекрати дерзить! На каких языках ты говоришь? Отвечай!
— Что касается науатль, то я одинаково владею и ученым, и простонародным его наречиями, распространенными в Теночтитлане. Знакомы мне и утонченный науатль Тескоко, и грубые диалекты, какими пользуются в чужих землях вроде Тлашкалы… — Мотекусома нетерпеливо побарабанил пальцами по колену. — Я бегло изъясняюсь на лучи, языке сапотеков, и несколько хуже говорю на многих диалектах поре — языка Мичоакана. Мне под силу объясниться на языке миштеков, на нескольких наречиях ольмеков, на языке майя и на многочисленных родственных ему говорах. Имею я также некоторое представление и об отомите и…
— Довольно, — резко сказал Мотекусома. — Вполне возможно, что я предоставлю тебе возможность проявить свои таланты, когда пойду войной на какой-нибудь народ и мне потребуется, чтобы кто-нибудь перевел слова его вождей: «Мы сдаемся». Но пока хватит и твоих карт. Поторопись доставить их.
Я промолчал, ведь покорность воспринимается как должное. Некоторые из старейшин беззвучно шевелили губами, словно желая мне что-то подсказать, но пока я пытался сообразить, в чем тут дело, правитель рявкнул:
— Ты можешь уйти, воитель Микстли.
Я, следуя предписанию, попятился с поклонами из тронного зала, а уже в коридоре, снимая нищенскую мешковину, сказал управителю:
— Этот человек безумец. Не пойму только, талуеле он или просто ксолопитли?
В науатль существуют два слова для обозначения умалишенного: первым называют опасного сумасшедшего, а вторым — безобидного дурачка. Мое заявление повергло трусливого кролика в дрожь.
— Потише, мой господин, — взмолился он и почти шепотом пробормотал: — Тем, что ты видел, его странности не исчерпываются. Чтимый Глашатай, например, ест лишь единожды в сутки, по вечерам, но приказывает всякий раз готовить десятки, если не сотни блюд, из которых за трапезой съедает только одно, да еще пробует от силы два-три.
— А все остальное выбрасывают? — спросил я.
— Нет, что ты! На каждую трапезу он приглашает всех своих приближенных и знатных особ, находящихся в пределах досягаемости его гонцов. И они являются — десятками, если не сотнями, оставляя собственные семьи, чтобы только вкусить здесь блюда, отвергнутые юй-тлатоани.
— Просто удивительно, — пробормотал я. — А мне показалось, что Мотекусома не из тех, кому нравится большая компания, пусть даже за обедом.
— Так оно и есть, господин. Да, знатные гости вкушают трапезу в большом пиршественном зале, но все разговоры при этом запрещены, и они даже мельком не видят Чтимого Глашатая. Угол зала отгораживается высокой ширмой, так что никто не знает, действительно ли владыка присутствует в помещении. Узнают об этом, лишь когда он посылает особо понравившееся ему блюдо в зал, чтобы все, по кругу, его отведали.
— Похоже, не такой уж он безумец, — заметил я. — Помнишь, ходили слухи, что юй-тлатоани Тисок умер от яда? То, что ты только что описал, выглядит, что и говорить, необычно, но, возможно, таким странным способом Мотекусома старается избежать повторения участи своего дяди Тисока.
Антипатия по отношению к Мотекусоме зародилась у меня еще задолго до личной встречи с ним, а если после посещения дворца к этому добавилось какое-либо новое чувство, то разве что оттенок жалости. Да, жалости. Мне всегда казалось, что правитель должен вызывать у подданных желание восславить его своими деяниями, а вовсе не заниматься самовосхвалением. На мой взгляд, все эти сложные ритуалы и показное великолепие производили впечатление не подлинного величия, но едва ли не жалкой претенциозности, все равно что плохо сшитый наряд из дешевенькой ткани увешать для блеска всевозможной мишурой. Кроме того, все это свидетельствовало об отсутствии у Чтимого Глашатая уверенности в себе: Мотекусома, похоже, и сам сомневался, что как личность соответствует своему титулу и высокому положению.
Вернувшись домой, я узнал, что Коцатль ждет меня, чтобы поделиться последними новостями о своей школе. Пока я стягивал с себя наряд Орла и переодевался в более удобное платье, он, в возбуждении потирая руки, объявил:
— Чтимый Глашатай Мотекусома поручил мне заняться обучением всех его дворцовых слуг и рабов — от высших управителей и до кухонной прислуги.
Новость и вправду была важная, так что я, кликнув Бирюзу, велел ей подать кувшин октли, чтобы это отметить. Звездный Певец принес и разжег для каждого из нас покуитль.
— Знаешь, — сказал я Коцатлю, — я сам только что вернулся из дворца, и у меня создалось впечатление, что слуги Мотекусомы уже обучены, по крайней мере, пресмыкаться. Как, впрочем, и старейшины Изрекающего Совета, да все, кто имеет хоть какое-то отношение к его двору.
— Это ты верно подметил, — сказал Коцатль, затянувшись и выдув колечко дыма. — Но Мотекусома хочет, чтобы они приобрели лоск и изысканные манеры, как те, кто обслуживает дворец Несауальпилли в Тескоко.
— Похоже, — · заметил я, — наш Чтимый Глашатай настолько завидует владельцу великолепного дворца и вышколенных слуг, что зависть его становится настоящей враждебностью. Сегодня Мотекусома сказал мне, что намерен начать новую войну против Тлашкалы. Думаю, эта новость никого не удивит. Вот только он умолчал о том (это я услышал уже от других), что первоначально собирался отправить на эту войну армию, состоящую в основном из аколхуа, во главе с самим Несауальпилли. Слышал я также, что Несауальпилли самым решительным образом отклонил подобную честь, чему я, признаться, очень рад. В конце концов, он уже не молод, да и Мотекусома, похоже, хотел сделать то же самое, что проделал в свое время Ауицотль: добиться того, чтобы аколхуа понесли тяжкие потери. Полагаю, больше всего его обрадовало бы, если бы сам Несауальпилли пал в бою.
— А может быть, Микстли, — предположил Коцатль, — Мотекусома хотел сделать это по той же самой причине, что и когда-то Ауицотль?
Я отхлебнул глоток октли и уточнил:
— Ты имеешь в виду ту старую историю с Жадеитовой Куколкой?
Коцатль кивнул.
— Да. Ведь юная жена Несауальпилли, имя которой больше не упоминается, доводилась Мотекусоме двоюродной сестрой и, может быть, была для него не просто кузиной. Что бы за этим ни крылось, но именно после того, как ее казнили, Мотекусома надел черные жреческие одежды и принес обет безбрачия.
— Что ж, такое совпадение и впрямь наводит на размышления, — отозвался я, опустошив свою чашу. — Но, так или иначе, он давно отрекся от жреческого сана, имеет двух жен и, надо думать, постепенно обзаведется и другими. Будем надеяться, что в конце концов он изменит свое отношение к Несауальпилли. Самое главное, чтобы Мотекусома никогда не узнал о той роли, которую мы сыграли в гибели его сестры…
— Не переживай, — благодушно отозвался Коцатль. — Благородный Несауальпилли и в былые времена хранил молчание насчет того, что мы оба к этому причастны. Ауицотль никогда не связывал нас с этим делом, да и Мотекусома тоже вряд ли о чем-то подозревает, иначе он вряд ли стал бы покровительствовать моей школе.
— Наверное, ты прав, — промолвил я и, рассмеявшись, добавил: — Похоже, тебе удается не только успокаивать волнения сердца, но и не замечать боли. Не боишься, что дело кончится серьезным ожогом?
Я указал на его покуитль, ибо Коцатль совершенно не заметил, что, увлекшись беседой, опустил курительную трубку прямо на свою руку. После моих слов он отдернул покуитль, бросил сердитый взгляд на покрасневшую кожу и пробормотал:
— Бывает, я настолько чем-нибудь увлекусь, что совершенно не замечаю таких пустяков.
— Ничего себе пустяки! Да такой ожог наверняка болит, как место осиного укуса. Дай-ка я велю Бирюзе принести мазь.
— Спасибо, не стоит. Я почти ничего не чувствую, — отказался мой друг и встал. — Пока, Микстли.
В дверях он столкнулся с Бью Рибе, которая как раз вернулась с прогулки. Коцатль приветствовал ее с обычной теплотой, но вот ответная улыбка Бью показалась мне натянутой. А как только мой друг удалился, она сказала:
— Я встретила его жену на улице, и мы обменялись парой слов. Кекелмики наверняка известно, что я в курсе истории Коцатля, его раны и особенностей их брака. Тем не менее мне показалось, что она смотрела на меня с вызовом, как будто подталкивая отпустить замечание.
Слегка сонным голосом, ибо мы хорошо выпили октли, я поинтересовался:
— Насчет чего?
— Да насчет того, что Смешинка беременна. Я сразу заметила.
— Ты, наверное, ошиблась! — воскликнул я. — Сама ведь знаешь, это невозможно.
Бью бросила на меня раздраженный взгляд.
— Возможно это или нет, но ошибиться я не могла. Женщину не обманешь. Даже старая дева и та поняла бы, что к чему. И в скором времени муж тоже все сообразит. Что тогда?
Ответа на этот вопрос у меня не было. Бью ушла, а я сидел в одиночестве, размышляя об услышанном. С самого начала мне стоило бы догадаться, что Смешинка, добиваясь от меня того, чего не мог дать ей муж, стремилась не столько к полноценному плотскому совокуплению, сколько к чему-то гораздо большему. К счастью материнства. Ей нестерпимо хотелось обзавестись собственной Кокотон, а кто подходил для этого лучше, чем отец так полюбившейся ей малышки? Наверняка она явилась ко мне, вкусив мяса лисицы или травы киуапатли — снадобий, которые, по нашим поверьям, обеспечивали зачатие. А ведь я чуть было не поддался на ее мольбы, и лишь неожиданное прибытие Бью дало мне повод отказаться. Теперь, во всяком случае, можно было с уверенностью сказать, что будущий ребенок не мой. И не Коцатля. Но чей же? Я ясно вспомнил, что сказала мне Смешинка, покидая наш дом в то утро. А ведь Коцатль должен был тогда приехать только вечером…
Наверное, мне стоило бы поглубже вникнуть в это дело, однако я был сильно занят в связи с приказом Мотекусомы немедленно доставить ему карты. Приказ я выполнил, но позволил себе некоторую вольность: отнес во дворец копии, изготовление которых потребовало немало времени и усилий. Я доставлял их одну за другой, объясняя это тем, что сделанные в дороге наброски и заметки были неполными, выполнялись на плохой бумаге или даже на листьях и пострадали от грязи и непогоды, а я хочу, чтобы мой господин Чтимый Глашатай получил аккуратные, легко читаемые и долговечные рисунки. В этой отговорке имелась доля правды, но подлинная причина заключалась в том, что старые карты были дороги мне как память о путешествиях, ведь некоторые из них я совершил вместе со своей обожаемой Цьяньей, и мне просто-напросто очень хотелось сохранить их.
Не исключал я также и возможности того, что мне вновь захочется или придется пройти теми же дорогами, особенно если правление Мотекусомы сделает Теночтитлан не самым приятным местом для проживания. Имея в виду такую возможность, я не стал переносить на карты, предназначенные для юй-тлатоани, некоторые детали. Например, то черное озеро, где я наткнулся на клыки гигантского вепря: если там еще оставались сокровища, то они вполне могли мне пригодиться.
Ну а отрываясь от бумаг, я старался проводить как можно больше времени со своей дочуркой. Я приохотился рассказывать ей на ночь истории и, конечно, выбирал такие, какие в ее возрасте понравились бы мне самому: полные действия, опасностей и приключений. Многие из этих рассказов, по правде говоря, представляли собой мои собственные иногда чуточку приукрашенные, а порой аккуратно подчищенные воспоминания. Когда я излагал малышке свои истории, мне приходилось то рычать разъяренным ягуаром, то свиристеть рассерженной обезьянкой, то грустно завывать на манер койота. Бывало, Кокотон вздрагивала и пугалась, и я весьма гордился тем, как правдоподобно и ярко удалось мне преподнести картину какого-нибудь захватывающего приключения. Но однажды дочурка, перед тем как ложиться спать, весьма серьезно спросила:
— Тете, можем мы поговорить, как взрослые люди?
Хоть, признаться, меня и изумили подобные слова в устах ребенка, которому не минуло еще и шести лет, я ответил с той же серьезностью:
— Можем, Крошечка. Что-нибудь случилось?
— Мне кажется, что истории, которые ты рассказываешь мне на ночь, не самые подходящие для маленькой девочки.
Несколько удивившись и даже обидевшись, я попросил:
— Пожалуйста, объясни, что же плохого в моих историях.
— Плохого в них ничего нет, — пояснила она таким тоном, будто сама, будучи взрослой, втолковывала что-то обидчивому ребенку. — Я уверена, что это очень хорошие истории. И наверняка любому мальчику они бы очень понравились. Мне кажется, что мальчикам нравится, когда их пугают. Мой друг Чакалин, — она указала рукой в направлении соседского дома, — порой так ловко подражает голосам зверей, что сам их пугается и плачет. Если хочешь, тете, я буду приводить его каждый вечер, чтобы он слушал твои истории вместо меня.
Я сказал, не в силах сдержать обиды:
— У Чакалина есть свой отец, вот пусть он и рассказывает ему истории. Наверняка с торговцем глиняными изделиями на рынке Тлателолько произошло немало увлекательных приключений. Но, Кокотон, я никогда не замечал, чтобы ты плакала, когда я тебе что-нибудь рассказываю.
— А я и не плакала, пока тебя слушала. Я плачу потом, ночью в постели, когда остаюсь одна. Потому что вспоминаю ягуаров, змей и разбойников. В темноте они оживают, а потом преследуют меня во сне.
— Бедная малышка! — воскликнул я, прижимая ее к себе. — Но почему же ты об этом молчала?
— Я не очень храбрая, — пролепетала Кокотон, пряча личико в мое плечо. — Я очень боюсь больших зверей. Папочка, не сердись на меня! Ты тоже слишком большой!
— Отныне я постараюсь казаться меньше и больше не стану рассказывать тебе о свирепых хищниках и злобных разбойниках. Но о чем ты хотела бы послушать?
Она подумала, а потом робко осведомилась:
— Тете, а у тебя не было никаких легких приключений?
Я не сразу нашелся с ответом, поскольку не очень хорошо представлял себе, что значит «легкое приключение». Разве что такое, какое могло «приключиться» на рынке с отцом Чакалина? Скажем, продал он кому-то горшок с трещинкой, а покупатель ничего и не заметил. Но потом я кое-что вспомнил и сказал:
— Как-то раз я попал в историю по собственной глупости. Рассказать?
— Аййо, конечно рассказать! Я очень люблю глупые истории.
Я лег на пол, на спину, согнул колени, чтобы получился угол, и сказал:
— Это вулкан, вулкан под названием Цеборуко, что означает Злобное Фырканье, но я обещаю, что фыркать не стану вовсе. Ты будешь сидеть вот здесь, прямо на кратере вулкана.
Когда девочка примостилась у меня на коленях, я произнес традиционное: «Окйенечка» — и начал рассказывать ей, как извержение вулкана застало меня прямо посреди бухты. По ходу рассказа я воздерживался от того, чтобы воспроизводить шум извергающейся лавы и кипящего пара, но в самый напряженный момент истории неожиданно воскликнул: «Юиюиони!» и завихлял коленями, а потом с возгласом: «И тут меня подбросило и вышвырнуло в море!» подкинул Кокотон так, что она, соскользнув по моим бедрам, шлепнулась мне прямо на живот. Честно говоря, мне было довольно больно, но зато дочка весело рассмеялась. Похоже, что я натолкнулся на историю и стиль изложения, весьма подходящие для маленькой девочки. С тех пор очень долгое время мы частенько играли в извержение вулкана, и, хотя порой мне удавалось придумывать и другие интересные, но не страшные рассказы, Кокотон постоянно просила, чтобы я еще раз рассказал и показал, как Цеборуко некогда сбросил меня в море. С бесконечными вариациями повторял я эту историю, и всякий раз она с трепетом ожидала у меня на коленках развязки, а я нарочно тянул время, чтобы сбросить Кокотон в самый неожиданный момент. Падение, разумеется, всегда сопровождалось ликующим визгом. Извержение вулкана происходило у нас ежедневно, пока Кокотон не выросла насколько, что Бью заявила, что такое поведение «не подобает молодой госпоже», да и сама Крошечка стала находить эту игру «детской». В какой-то степени мне было жаль видеть, что дочка расстается с детством, хотя к тому времени я и сам изрядно устал от толчков в живот.
Но это произошло через несколько лет. А в тот год, о котором я рассказывал, неизбежно настал день, когда Коцатль явился ко мне в ужасном состоянии: глаза покраснели, охрипший голос дрожал, руки были судорожно сцеплены.
— Ты плакал, друг мой? — участливо спросил его я.
— У меня есть на то причина. Впрочем нет, нет… просто… — Он расцепил судорожно сжатые пальцы. — Вот уже некоторое время мне кажется, будто мои глаза заволокло пеленой.
— Вот беда! — сказал я. — Ты обращался к целителю?
— Нет. И вообще я хотел с тобой поговорить о другом. Зачем ты это сделал, Микстли?
Я не стал лицемерить и притворяться, будто не понимаю, о чем речь.
— Друг мой, я знаю, что ты имеешь в виду, ибо не так давно Бью рассказала мне о встрече с твоей женой. Но поверь мне: это сделал не я.
Он кивнул и печально сказал:
— Я верю тебе. Только мне от этого ничуть не легче. Я никогда не узнано, чье это дитя, даже если изобью жену до смерти. Кекелмики все равно мне не скажет. Да и не смог бы я ее избить…
Я немного подумал, а потом признался:
— Это действительно не я. Хотя, честно говоря, Смешинка меня об этом и просила.
Коцатль снова кивнул, безвольно, как старик-паралитик.
— Я так и думал. Ей очень хотелось ребенка, такую малышку, как твоя дочка. — Он помолчал и добавил: — Будь это ты, Микстли, мне, конечно, было бы больно, но все-таки не настолько.
Одной рукой он коснулся странного белого, чуть ли не серебристого пятна на щеке, и мне подумалось, что Коцатля вновь по рассеянности угораздило обжечься. Но потом я заметил, что кожа на кончиках его пальцев имеет тот же цвет.
— Бедная моя Кекелмики! — продолжил Коцатль. — Думаю, жить с человеком, лишенным пола, она бы еще худо-бедно смогла, но твоя дочурка пробудила в ней жажду материнства, и уж с этим ей было никак не справиться.
Он посмотрел в окно с самым несчастным видом. Моя дочурка играла со своими друзьями на улице.
— Я надеялся… я пытался заполнить жизнь Смешинки хоть чем-то, что могло бы ее утешить. Даже организовал специальный детский класс, чтобы готовить хороших слуг с самого детства. Мне хотелось верить, что она сможет полюбить этих детишек, но ничего из моей затеи не вышло. Наверное потому, что в школу дети все-таки приходят подросшими и она не знала их малютками. Не нянчила, как твою Кокотон.
— Послушай, Коцатль, — сказал я. — Ребенок в чреве Смешинки не твой, это невозможно. Но ведь, с другой стороны, это ее ребенок. А она твоя любимая жена. Представь, что ты женился на вдове, у которой уже есть маленький ребенок. Стал бы ты страдать и мучиться в таком случае?
— Она уже пыталась привести мне этот довод, — хрипло отозвался мой друг. — Но ты же и сам понимаешь, что здесь дело не в чужом ребенке, а в том, что жена мне изменила. После стольких лет счастливого супружества. Я, по крайней мере, был с ней очень счастлив.
Я вспомнил те годы, когда мы с Цьяньей были друг для друга всем, и попытался представить себе, что бы испытывал в случае ее измены, но не смог. Поэтому я сказал Коцатлю:
— Я искренне сочувствую тебе, мой друг. Но, так или иначе, это будет ребенок твоей жены. Она симпатичная женщина и малыша родит наверняка славного. Я почти уверен: все не так ужасно, как тебе сейчас кажется. Зная твою добрую натуру, я верю, что ты способен полюбить малыша, не имеющего отца, так же крепко, как я люблю свою дочь, оставшуюся без матери.
— Как можно сравнивать? — проворчал он. — Отец этого ребенка наверняка жив и здоров.
— Это ребенок твоей жены, — настаивал я. — Ты ее муж, а значит, и его отец. Если Смешинка не хочет назвать тебе имени настоящего отца, то вряд ли она скажет об этом кому-то еще. А кто еще знает, что ты не способен иметь детей? Никто! Разве что мы с Бью, но можешь быть уверен: мы никогда не проговоримся. Пожиратель Крови умер, как и старый дворцовый лекарь, который выхаживал тебя после ранения. Я не могу припомнить больше никого, кто…
— Я могу! — мрачно прервал Коцатль. — Ты забыл про настоящего отца! Может быть, это какой-нибудь пьяница, который уже не один месяц похваляется своей победой в каждом трактире по всему побережью. Когда-нибудь он даже может прийти в наш дом и потребовать…
— Думаю, Смешинка проявила скромность и разборчивость, — промолвил я, хотя в душе подобной уверенности не испытывал.
— Есть еще од но, — продолжил Коцатль. — Она уже вкусила настоящую радость плотских утех. Сможет ли она теперь получать удовлетворение от… от близости со мной? И не отправится ли снова на поиски — теперь уже не отца для ребенка, а просто мужчины?
— Ты изводишь себя предположениями, которые, скорее всего, не имеют под собой никакой почвы, — строго возразил я. — Твоей жене нужен был только ребенок, и теперь он у нее будет. Уж поверь мне, матери грудных младенцев не имеют ни времени, ни особой охоты для любовных похождений.
— Ййа, аййа, — хрипловато выдохнул он. — Ажалко, что это не ты его отец, Микстли. По крайней мере, я мог бы утешаться тем, что это дитя моего старого друга… ох, конечно, потребовалось бы некоторое время, но я смог бы в конце концов смириться…
— Перестань, Коцатль!
Его слова терзали меня, вызывая ощущение двойной вины — за то, что я чуть было не переспал с его женой, и за то, что я этого не сделал.
Но Коцатль никак не унимался.
— Есть тут и другие обстоятельства, — произнес он неопределенно. — Ну да ладно. Носи Смешинка твоего ребенка, я бы еще мог заставить себя подождать… мог бы стать отцом на некоторое время по крайней мере…
Его бормотание показалось мне полной бессмыслицей, и я отчаянно пытался найти слова, чтобы воззвать к разуму моего друга. Но Коцатль неожиданно разрыдался (его глухой, хриплый мужской плач не имел ничего общего с мягким, чуть ли не музыкальным плачем женщин) — и выбежал из дома.
Больше я никогда его не видел. И вообще, все, что случилось потом, настолько ужасно, что я расскажу об этом покороче. В тот же самый день Коцатль ушел из дома, бросив школу и учеников — в том числе и тех, кого он готовил для самого Мотекусомы, — и вступил в армию Союза Трех, которая тогда как раз вела боевые действия в Тлашкале. В первом же бою он бросился на острие вражеского копья.
Неожиданный уход и внезапная гибель Коцатля огорчили и озадачили многих, но все сошлись на том, что причиной подобного поступка стали безмерная благодарность и преданность Коцатля Чтимому Глашатаю, своему высокому покровителю. Ни Смешинка, ни Бью, ни я никогда и словом не обмолвились о том, что истинная причина столь стремительного ухода Коцатля на войну была связана с не менее стремительно полневшим станом его жены.
Была в этой истории еще одна деталь, которую я не обсуждал даже с Бью. Между тем, сопоставив последние, показавшиеся тогда очень странными слова моего друга и то, как он не почувствовал ожога от курительной трубки, вспомнив его сиплый голос, пятна на лице и бледную кожу на кончиках пальцев, я заподозрил, что Коцатль был неизлечимо болен. Я присутствовал на похоронах своего друга, где было немало искренне оплакивавших Коцатля людей. Там я холодно высказал вдове свои соболезнования, после чего постарался больше с нею не общаться, а заодно разыскал того воина, который вынес тело погибшего с поля боя, он тоже был на церемонии. Услышав мой заданный напрямик вопрос, он некоторое время нерешительно переминался с ноги на ногу, но в конце концов ответил:
— Да, мой господин, именно так все и было. Когда наш отрядный лекарь разрезал хлопковый панцирь вокруг раны этого человека, то оказалось, что кожа почти по всему его телу превратилась в струпья. Ты верно догадался, мой господин. Он был поражен теококолицтли.
Это слово означает «поедание богами». Как я понимаю, сей недуг известен и в Старом Свете, откуда прибыли вы, ибо первые появившиеся в этих краях испанцы, повстречав некоторых наших мужчин и женщин, у которых отсутствовали пальцы рук, нос или — на последних стадиях болезни — большая часть лица, в ужасе вскричали: «Проказа!»
Боги могут начать «поедать» избранных ими теококос неожиданно и ненасытно, а могут делать это постепенно и медленно, но что-то я не помню, чтобы хоть кто-то из Поедаемых Богами чувствовал себе польщенным оказанной ему великой честью. Поначалу, как это было в случае с Коцатлем, не ощутившим ожога, те или иные части тела теряют чувствительность. Может начаться уплотнение тканей внутри век, носа и горла, так что зрение страдальца слабеет, голос грубеет, ему становится тяжело глотать, да и дыхание тоже затрудняется. Кожа высыхает, покрывается струпьями и шелушится, а иногда набухает многочисленными узелками, которые, лопаясь, превращаются в гноящиеся язвы. Недуг этот не врачуется и неизбежно приводит к смерти, но самое ужасное в нем то, что обычно на «пожирание» несчастной жертвы уходит долгое время. Некоторые телесные отростки, такие как пальцы рук и ног, нос, уши или тепули «съедаются» первыми, и от них остаются лишь раны или покрытые слизью обрубки. Кожа лица становится складчатой, серебристо-серой и вытягивается так, что лоб человека может нависать над тем местом, где раньше находился провалившийся нос. Губы могут раздуться, а нижняя челюсть стать настолько тяжелой, что рот постоянно остается открытым.
Но даже после этого боги не торопятся завершить трапезу. Могут пройти месяцы или годы, прежде чем теококос теряет способность видеть, говорить, передвигаться или двигать руками с обрубками пальцев. Но и это еще не конец: прикованный к постели, беспомощный, разлагающийся и гниющий заживо, он все-таки не умирает, и такое существование может продлиться довольно долго. Избавление, чаще всего в виде смерти от удушья, может прийти лишь по прошествии долгих лет, но лишь немногие из недужных соглашаются терпеть такую полужизнь. Допустим, даже если сами они и смирятся со своей участью, то каково придется их близким, вынужденным ухаживать за этими жуткими смердящими человеческими обрубками? Большинство Пожираемых Богами предпочитают жить лишь до тех пор, пока они сохраняют человеческий облик, а потом кончают счеты с жизнью, приняв яд, повесившись, бросившись на кинжал или найдя какой-нибудь способ обрести почетную Цветочную Смерть, как это удалось Коцатлю.
Он знал, что его ждет, но любил свою Кекелмики так сильно, что готов был терпеть и бороться с недугом столько, сколько было в его (а в первую очередь, в ее) силах. И даже узнав, что жена предала его, Коцатль, возможно, и задержался бы в этом мире, чтобы увидеть ребенка — побыть отцом некоторое время, как он выразился, — если бы ребенок этот был моим. Но после нашего разговора у бедняги не осталось ни желания, ни причины откладывать неизбежное: он отправился на войну и умышленно бросился на вражеское копье.
Для меня эта утрата стала особенно болезненной и горькой. Да и разве могло быть иначе: ведь мы с ним были тесно связаны большую часть его жизни, с тех пор как еще в Тескоко он, девятилетним рабом, был приставлен ко мне в услужение. Коцатль не раз рисковал собой ради меня. Даже в ту давнюю пору его чуть не казнили из-за того, что я впутал его в свою интригу, намереваясь отомстить господину Весельчаку. Впоследствии он лишился своей мужской силы, пытаясь защитить меня от Чимальи. И ведь именно я попросил Смешинку на время заменить Кокотон мать, что и пробудило в ней жажду материнства. А если я и не стал любовником жены своего друга, то отнюдь не по причине моей верности и честности, но только в силу стечения обстоятельств. Не говоря уж о том, что, окажись младенец моим, Коцатль, глядишь, и прожил бы подольше.
С тех пор я часто размышлял об этом и всегда удивлялся: почему он вообще называл меня своим другом?
Вдова Коцатля единолично управляла всей школой еще несколько месяцев, после чего разрешилась от бремени. Боги прокляли дитя еще во чреве, ибо младенец родился мертвым, и я даже не помню, слышал ли, какого пола он был. Едва оправившись после родов, Смешинка, как и Коцатль, ушла из Теночтитлана и больше не возвращалась. Школа осталась брошенной, учителя, не получавшие жалованья, тоже грозились разбежаться. Мотекусома, разозленный тем, что его слуги так и останутся недоучками, реквизировал бесхозное имущество, назначив наставниками жрецов из калмекактин. Уже в таком виде школа просуществовала еще некоторое время — столько же, сколько и сам город Теночтитлан.
* * *
Вскоре после всех этих событий Кокотон исполнилось семь лет, и мы уже не могли больше называть ее Крошечкой. После долгих раздумий, колебаний и сомнений я решил добавить к обозначавшему дату рождения имени Первая Трава взрослое имя Цьянья-Ночипа, которое означает Всегда-Всегда. Первое слово звучит на лучи, языке ее матери, а второе на науатль. Я решил, что это имя не просто увековечит память о Цьянье, но и приобретет интересное толкование. Его можно было воспринимать как «всегда и навечно», имея в виду, что прекрасная мать продолжает жить в личности еще более прекрасной дочери.
С помощью Бью я устроил в честь дня рождения девочки праздник, на который пригласили нашего маленького соседа Чакалина и всех остальных дочкиных товарищей по играм, а также их родителей. Однако перед этим надлежало официально зарегистрировать новое имя девочки. Для этого мы с Бью отправились не к обычному городскому писцу, а к придворному, ибо как дочь благородного воителя-Орла моя дочь Должна была быть внесена в особые списки, которые вел придворный тональпокуи.
— Позволь тебе напомнить, что это моя обязанность и моя привилегия — используя книгу пророчеств тональматль и свой дар толкователя, выбирать младенцу имя, — проворчал старый писец. — Сам подумай, что получится, если родители станут просто приходить и заявлять мне, какое имя следует дать их ребенку. Это никуда не годится, господин воитель-Орел, не говоря уж о том, что ты хочешь назвать бедную малютку двумя словами на разных языках, которые, кстати, как имя ничего не значат. Почему бы не назвать ее Всегда Драгоценная или как-нибудь в этом роде?
— Нет, — решительно заявил я. — Я хочу, чтобы мою дочь звали Всегда-Всегда.
— А почему не Никогда-Никогда? — раздраженно буркнул он. — Как, по-твоему, я должен изобразить на ее странице священной книги символы имени, состоящего из одних отвлеченных понятий? Разве возможно изобразить лишенные смысла звуки?
— Они отнюдь не лишены смысла, господин тональпокуи, — с чувством возразил я. — Впрочем, поскольку мне и самому довелось поработать писцом, я заранее подумал над этим. — И с этими словами я вручил старику рисунок с изображением руки, державшей стрелу, на которой примостилась бабочка.
Он вслух произнес слова, обозначающие руку, стрелу и бабочку:
— Нома, чичикили, папалотль. Да, я вижу, что ты знаком с весьма полезным способом изображения звуков через изображения соответственно называющихся предметов. Да, действительно, первые звуки этих трех слов составляют «ночи-па». Всегда.
Он сказал это с восхищением, но без особой радости. И тут до меня дошло: старый мудрец просто боялся, что я не заплачу ему полную стоимость работы, поскольку самому тональпокуи оставалось лишь скопировать мой рисунок. Стоило мне вручить ему такое количество золотого порошка, которое с лихвой причиталось бы мудрецу за несколько дней и ночей изучения пророческих книг, как он мигом перестал ворчать и живо взялся за дело. С подобающим старанием и умением, используя даже большее количество кисточек и камышинок, чем было необходимо, он заполнил страницу своей книги соответствующими изображениями: начертал точку, пучок травы и затем дважды повторил символы, соответствующие звучанию слова «всегда». Так моя дочь получила официальное имя Ке-Малинали Цьянья-Ночипа, ну а мы для краткости называли ее просто Ночипа.
В то время, когда Мотекусома взошел на трон, столица Мешико Теночтитлан лишь наполовину оправилась после разрушения, причиненного великим наводнением. Тысячи ее жителей все еще ютились в тесноте, у тех своих родственников, которым посчастливилось сохранить крышу над головой, многие обитали в лачугах, сложенных из обломков и доставленных с материка листьев агавы, а то и просто ночевали в каноэ под мостами. Еще целых два года ушло на восстановление Теночтитлана под руководством Мотекусомы, и наконец-то в городе появилось достаточно жилья.
Попутно Чтимый Глашатай возвел на берегу канала, на южной стороне Сердца Сего Мира, прекрасный новый дворец для себя. То был самый большой, самый роскошный, самый великолепно отделанный дворец, когда-либо воздвигавшийся в здешних землях: он затмил собой городской и загородный дворцы Несауальпилли, вместе взятые. Собственно говоря, Мотекусома изо всех сил стремился превзойти Несауальпилли Тескоко, построив свой элегантный загородный Дворец на окраине того прелестного горного города Куауна-Уака, который я уже несколько раз упоминал с восхищением. Как, вероятно, известно господам писцам, впоследствии ваш генерал-капитан Кортес превратил этот дворец в свою Резиденцию, а тамошние сады и по сей день не имеют себе Равных.
Возможно, восстановление Теночтитлана продвигалось бы быстрее, да и все подданные Мешико чувствовали бы себя лучше, не будь Мотекусома чуть ли не с самого момента восшествия своего на трон постоянно занят какой-нибудь войной, а то и несколькими войнами одновременно. Как я уже говорил, первый удар он нанес по Тлашкале — эта земля уже не раз подвергалась нашим нашествиям, но так и не покорилась Мешико. В этом выборе не было ничего удивительного. Каждый новый юй-тлатоани почти всегда начинал свое правление со своего рода «разминки», а Тлашкала подходила для этого как нельзя лучше: находилась под боком и была исконным врагом Мешико, хотя, честно говоря, ее окончательное завоевание дало бы нам не так уж и много. В то же время Мотекусома был первым нашим правителем, украсившим свою загородную усадьбу обширными садами; туда свозились лучшие деревья со всего Сего Мира. Как-то он прослышал от некоего путешественника о примечательном дереве, которое росло только в одной маленькой области — на севере Уаксьякака. Путешественник, не обладавший особой фантазией, попросту назвал его «красным цветочным деревом», но описание растения заинтересовало Чтимого Глашатая. Если верить рассказам, цветки его напоминали миниатюрные человеческие ладони, а их красные лепестки выглядели как пальцы. Путник сказал, что, к сожалению, это необычное дерево растет во владениях ничтожного племени миштеков, и тамошний вождь или старейшина, старик по имени Сакикс, приберегает его для себя. Три или четыре дерева растут вокруг его убогой хижины, а сажать новые соплеменникам категорически запрещается.
— Причем, — пояснил странник, — дело не в том, что этот вождь желает один обладать диковиной. Из красного цветка получают ценное снадобье, позволяющее старому Сакиксу врачевать болезни сердца, не поддающиеся никакому другому лечению. Лечит он жителей всех окрестных земель, берет за это изрядную плату и не желает, чтобы у него появились соперники.
Говорят, услышав это, Мотекусома снисходительно усмехнулся и сказал:
— Если дело в простой жадности, то я предложу ему больше золота, чем он сможет заработать на своих деревьях за всю жизнь.
И Чтимый Глашатай действительно послал в Уаксьякак гонца, умевшего говорить на языке миштеков, с внушительным запасом золота и указанием купить, не торгуясь, одно из диковинных деревьев. Однако оказалось, что гордыня старого вождя превосходит его жадность. Посланец вернулся в Теночтитлан с запасом золота, не уменьшившимся ни на крупинку, и сообщением, что Сакикс надменно отказался расстаться даже с маленьким росточком. Тогда Мотекусома послал туда отряд воинов, уже без золота, а лишь с острыми кинжалами. Сакикс был убит, все его племя истреблено, а дерево с похожими на руки цветами вы и сейчас можете видеть в садах возле Куаунауака.
Впрочем, заботы Чтимого Глашатая не ограничивались только захватом новых земель. Когда он не строил честолюбивых планов и не старался развязать очередную войну или не руководил ею (а надо сказать, что командовал он не только из дворцов, а нередко и лично возглавляя свои армии), так вот, в оставшееся время он постоянно беспокоился по поводу Великой Пирамиды. Вам, господа писцы, может показаться, что я неудачно выразился, но именно так оно и было. Видите ли, нашему правителю казалось неправильным, что два раза в год, весной и осенью, когда длина дня равна длине ночи, в самый полдень, пирамида отбрасывала в одну сторону маленькую, едва заметную тень. А по мнению Мотекусомы, в эти дни храм не должен был отбрасывать вообще никакой тени. Поэтому Чтимый Глашатай полагал, что Великая Пирамида немного, может быть на ширину пальца или двух, отклонилась от правильного положения по отношению к тому, как движется Тонатиу на небосводе.
Надо вам сказать, что в таком положении Великая Пирамида благополучно просуществовала девятнадцать лет с момента ее освящения, а уж со дня ее закладки Мотекусомой-старшим и вовсе прошло больше столетия, и за все это время ни бог солнца, ни какой-либо другой бог не выказывали по сему поводу ни малейшего недовольства. А вот Мотекусому-младшего отклонение пирамиды от оси беспокоило очень сильно. Нередко он рассматривал величественное сооружение с таким хмурым видом, как будто прикидывал, не наподдать ли как следует ногой по одному из его углов, чтобы выровнять. Однако единственным способом исправить изначальную ошибку зодчего было снести Великую Пирамиду полностью, а потом выстроить ее заново, от самого основания и до вершины. Простым людям сама мысль об этом внушала ужас, но тем не менее вполне возможно, что Мотекусома именно так бы и поступил, не будь он постоянно занят множеством других проблем.
Примерно в это же время начали во множестве являться тревожные знамения и происходить странные события, которые, как теперь все уверены, предвещали падение державы Мешико, а вслед за ней и всех населявших эти края народов и закат Сего Мира.
Однажды, это случилось ближе к концу года Первого Кролика, дворцовый паж прибежал ко мне с приказом немедленно предстать пред очами юй-тлатоани. Я упоминаю этот год, ибо на него выпало также и зловещее происшествие, о котором я расскажу позднее. В тронном зале мне опять пришлось выполнить ритуал троекратного целования земли, и Мотекусома не прервал меня, хотя нетерпеливо барабанил пальцами по колену, как бы желая, чтобы я завершил все побыстрее.
На этот раз Чтимый Глашатай принимал меня один, без советников, но в убранстве зала я заметил два новшества. По обе стороны от трона находилось по большому металлическому колесу, подвешенному на цепях и заключенному в резную деревянную раму. Одно колесо было из золота, а другое из серебра, причем каждый диск в три раза превышал диаметром боевой щит и на обоих красовались искусно выгравированные сцены триумфов Мотекусомы с пояснительными надписями. Один лишь вес ушедшего на их изготовление металла, не говоря уж об искусной работе, делал их стоимость огромной. Лишь впоследствии я узнал, что то были не просто украшения, а два гонга, в любой из которых Чтимый Глашатай мог ударить, не вставая с трона. При этом по всему дворцу разносился гул, причем звуки серебряного и золотого щитов различались: первый звук призывал главного управляющего, а второй — целый отряд вооруженной стражи.
Обойдясь без какого-либо приветствия, но с несколько меньшей холодностью, чем обычно, Мотекусома произнес:
— Воитель Микстли, знаком ли ты с землей и народами майя?
— Да, владыка Глашатай.
— Считаешь ли ты эти народы необычайно возбудимыми или склонными к фантазиям?
— Вовсе нет, мой господин. Напротив, большинство тамошних жителей флегматичны, как тапиры или ламантины.
— Таковы и многие жрецы, — указал правитель, — однако это не мешает им порой видеть важные знамения. Каковы майя в этом отношении?
— В отношении видений? Осмелюсь заметить, мой господин, что боги могут ниспослать видение даже самому вялому и напрочь лишенному воображения смертному, особенно если он поспособствует этому сам, отведав чего-нибудь наподобие грибов, которые называются «плоть богов». Хотя нынешние жалкие потомки некогда великих майя и на реальный-то мир вокруг себя почти не обращают внимания, какие уж тут фантазии. Может быть, если мой господин соблаговолит объяснить, о чем идет речь, я смогу более…
Из страны майя, не знаю уж, от какого народа или племени, прибыл гонец. Он стрелой промчался через город — Как видишь, вялым и апатичным его никак не назовешь, — и ненадолго остановился только для того, чтобы выдохнуть свое сообщение в уши стражам, охраняющим мой дворец. Прежде чем я узнал об этом, гонец уже умчался в направлении Тлапокана, так что задержать его и допросить толком не удалось. Видимо, майя разослали таких гонцов по всем землям, чтобы сообщить о явленном им на юге чуде. Там есть вдающийся в Северный океан полуостров под названием Юлуумиль Кутц. Ты знаешь о нем? Хорошо. Так вот, майя, живущие на тамошнем побережье, недавно были страшно напуганы, ибо у их берега появилось нечто совершенно невиданное. — Правитель выдержал паузу, желая меня заинтриговать, а потом продолжил: — Они увидели две диковинки. Нечто похожее на огромный дом, плывущий по морю. И еще что-то, скользящее по поверхности воды с помощью широко распростертых крыльев.
Я невольно улыбнулся, и он, бросив на меня недовольный взгляд, сказал:
— Ага, сейчас ты заявишь, что среди майя тоже встречаются безумцы.
— Нет, мой господин, — ответил я, по-прежнему продолжая улыбаться. — Но мне кажется, что я знаю, что они видели. Можно мне задать вопрос?
Он отрывисто кивнул.
— Они заметили две разные диковины — плывущий дом и крылатый предмет — или две одинаковые?
Мотекусома нахмурился еще пуще.
— Гонец убежал раньше, чем у него успели выспросить подробности. Однако он говорил именно о двух предметах. Я так понял, что один из них был плавающим домом, а другой — чудищем с крыльями. Так или иначе, эти диковинки, похоже, видели вдали от берега, так что, скорее всего, ни один наблюдатель не смог бы дать более точного описания. Да сколько можно ухмыляться? А ну объясняй немедленно!
Я попытался принять серьезный вид и сказал:
— Владыка Глашатай, по моему убеждению, майя действительно видели эти диковины, но издалека, ибо они слишком ленивы, чтобы подплыть и посмотреть, что же им явилось. А были то морские существа, редкие, может быть удивительные, но тем не менее вовсе не сверхъестественные. Всего лишь необычные животные, из-за которых не стоило рассылать повсюду гонцов и поднимать шум на весь Сей Мир.
— Ты хочешь сказать, что сам видел что-то подобное? — поразился Мотекусома, забыв о своей холодной надменности. — Плавающий дом?
— Не дом, мой господин, но океанских рыб, причем таких, что они будут побольше любого дома. Рыбаки называют их йейемичи. — И я рассказал Мотекусоме о том, как однажды оказался в открытом море на беспомощно дрейфующем каноэ и как целые стада этих чудовищ плавали неподалеку, грозя сокрушить мое хрупкое суденышко. — Чтимому Глашатаю, может быть, будет трудно поверить, но если бы йейемичи уперлась головой в стену его дворца вон за тем окном, то хвост рыбы дотянулся бы до руин резиденции покойного Глашатая Ауицотля по ту сторону большой площади.
— Неужели? — задумчиво промолвил Мотекусома, глядя в окно, а потом снова обернулся ко мне и спросил: — А скажи, во время твоего пребывания на море не встречал ли ты водяных тварей с крыльями?
— Встречал, мой господин. Они летали вокруг меня тучами, и сначала я принял их за огромных морских насекомых. Но когда одна такая тварь угодила в мое каноэ, я поймал ее и съел. Несомненно, это была рыба, но, так же бесспорно, у нее имелись крылья, с помощью которых она летала.
Напряжение спало, и Мотекусома расслабился.
— Всего лишь рыба, — пробормотал он. — Да будут прокляты эти тупые майя, чтоб им провалиться в Миктлан! А ведь такими дикими россказнями можно повергнуть в панику целые народы. Я прослежу за тем, чтобы повсюду немедленно сообщили правду. Благодарю тебя, воитель Микстли. Твое объяснение очень помогло нам. Ты заслужил награду и получишь ее. Я включаю тебя и членов твоей семьи в число Немногих избранных, которые взойдут со мной в следующем Месяце на холм Уиксачи для участия в церемонии Нового Огня.
— Это высокая честь, мой господин, — ответил я и не покривил душой.
Огонь зажигался только один раз в пятьдесят два года, причем обычному человеку почти никогда не удавалось стать свидетелем обряда: холм Уиксачи помимо вершащих ритуал жрецов мог вместить лишь очень немного зрителей.
— Рыбы, — снова произнес Мотекусома. — Но даже если это и рыбы… ты ведь видел их далеко в море. Раз они приблизились к берегу, чего, коль скоро майя увидели их впервые, раньше никогда не делали, это уже само по себе может служить знамением…
Мне нет нужды подчеркивать очевидное, почтенные братья, нынче я могу лишь краснеть, вспоминая тогдашнюю свою дерзкую самоуверенность. Два предмета, замеченные жившими на побережье майя и по глупости принятые мною за двух рыб — гигантскую и летучую, — на самом деле являлись кораблями, испанскими парусными судами. Теперь, когда мне известна последовательность тех давних событий, я знаю, что это были два корабля ваших исследователей де Солиса и Пинсона, обозревавших побережье Юлуумиль Кутц, но пока еще не высаживавшихся там.
Я ошибся: то действительно было знамение.
Эта наша беседа с Мотекусомой состоялась в самом конце года, как раз приближались «скрытые дни» немонтемин. Повторяю: то был год Первого Кролика, по вашему счету — одна тысяча пятьсот шестой.
Как я уже рассказывал, во время этих неназываемых и не отмеченных в календарях «пустых дней» все мы жили в постоянном страхе, ожидая, что боги вот-вот нашлют на нас какое-нибудь бедствие, но наш народ уже давно не испытывал такого смертельного ужаса, как тогда. Дело в том, что год Первого Кролика был последним из пятидесяти двух, составляющих ксимополи — вязанку лет, что заставляло нас страшиться худшего из всех возможных несчастий: полного уничтожения человеческого рода. Жрецы, в соответствии с преданиями, учили нас, что боги уже четыре раза проделывали подобное, очищая мир от людей, и вполне могли сделать это снова, когда пожелают. Нам, естественно, казалось, что если боги пожелают истребить нас, то выберут самое подходящее для этого время, вроде последних дней последнего, завершающего вязанку лет года. Неудивительно, что те пять дней, которым предстояло пройти между годом Первого Кролика и (если он вообще наступит и мы об этом узнаем) годом Второго Тростника, открывающим следующую вязанку лет, казались нам самыми грозными, когда вести себя следовало тише воды ниже травы. Уже заранее, в преддверии этих дней, люди стали чуть ли не в буквальном смысле ходить на цыпочках. Любой шум пресекался, все разговоры велись только шепотом, а смеяться и вовсе запрещалось. Собакам не давали лаять, а птицам кудахтать. Повсюду потушили не только очаги и фонари, которые всегда гасят в это время, но даже храмовые курильницы. И даже священный огонь на вершине холма Уиксачи, единственный негасимый огонь, поддерживавшийся все пятьдесят два года, и тот был потушен. Пять дней и пять ночей на нашей земле не горело ни единого светоча.
В каждой семье, что в простой, что в знатной, люди разбивали глиняную посуду, зарывали в землю или бросали в озеро камни метлатин для размалывания маиса и прочую кухонную утварь из камня, глины или даже из драгоценных металлов, жгли деревянные ложки, блюда, взбивалки для шоколада и прочие подобные приспособления. Обеда в эти пять дней все равно никто не готовил, ели всухомятку, а скудную пищу вкушали пальцами, используя листья агавы вместо тарелок. Никто не торговал, не путешествовал, не ходил в гости, любые сборища запрещались. Украшения, перья и прочая роскошь совершенно вышли из употребления, в ходу была лишь самая скромная одежда. Все, от юй-тлатоани до последнего раба тлакотли, были заняты одним — ожиданием. И все при этом старались вести себя как можно незаметнее.
Хотя ничего примечательного в эти мрачные дни не происходило, наше напряжение и опасения понятным образом все усиливались, достигнув высшей точки, когда Тонатиу отправился в свою постель на пятый вечер. Мы могли только гадать, поднимется ли он завтра и принесет ли нам еще один день, еще один год, еще одну вязанку лет? Должен сказать, однако, что если простому люду оставалось только ждать, то задача жрецов заключалась в том, чтобы всеми имевшимися в их распоряжении средствами убедить богов проявить милость. Вскоре после заката, когда воцарилась кромешная тьма, все они, от величайших и до самых мелких, облачившись в одеяния и маски, придававшие им сходство с теми божествами, которым они служили, двинулись по южной дамбе из Теночтитлана к холму Уиксачи. Вслед за ними шли Чтимый Глашатай и избранные им спутники, обряженные, все как один, в такие бесформенные рубища, что никто бы не признал в них знатных вельмож, мудрецов, колдунов и им подобных особ. Вместе с ними шел и я, ведя за руку свою дочь Ночипу.
— Тебе всего девять лет, — сказал я девочке, — так что ты будешь еще не такая старая, когда здесь зажгут следующий Новый Огонь. Другое дело, что мало кому удается увидеть эту церемонию вблизи. Тебе выпала редкая удача.
Ночипа страшно волновалась, ведь это была первая в ее жизни значительная религиозная церемония, на которую я взял ее с собой. Не будь шествие столь торжественным, девочка, наверное, скакала бы рядом со мной вприпрыжку, но сейчас, проникнувшись торжественностью момента, она чинно вышагивала в непритязательном темно-коричневом одеянии и маске из кусочка листа агавы. Следуя в темноте, разгоняемой лишь смутным серебристым светом луны, я вспомнил то давнее время, когда сам, будучи пятилетним ребенком, с волнением сопровождал отца по Шалтокану, чтобы увидеть церемонию в честь покровителя птицеловов Атлауа.
Маска Ночипы скрывала все личико, и такая маска в эту самую страшную из ночей была на каждом ребенке, ибо мы верили (или надеялись), что если боги и впрямь решат стереть человечество с лица земли, то они могут не разобраться, что эти маленькие существа в масках — тоже люди. Тогда, по крайней мере, уцелеют те, кто сможет впоследствии возродить человеческий род. Взрослые не пытались обмануть богов. Не ложились они и спать, готовясь принять неизбежное. Поскольку света нигде не было, люди проводили эту ночь на крышах, толкая и пощипывая друг друга, чтобы не уснуть. И все они не сводили взоров с холма Уиксачи, молясь о том, чтобы явление Нового Огня возвестило о решении богов на сей раз пощадить мир.
Холм этот находится на узком мысе между озерами Тескоко и Шочимилько, к югу от городка Истапалапана. Его название происходит от густых зарослей кустарника уиксачи, на котором как раз в конце года распускаются крохотные, но удивительно ароматные желтые цветы. Ничем другим холм особо не выделялся, а по сравнению с высившимися дальше горами и вовсе представлял собой прыщик. Однако вокруг расстилались сплошные долины, так что для жителей озерного края, от Тескоко на востоке и до Шалтокана на севере, то была единственная видимая отовсюду и находящаяся не слишком далеко возвышенность. Именно по этой причине еще в давние времена холм был избран местом проведения церемонии Нового Огня.
Когда мы поднимались по тропе, которая пологой спиралью вела наверх, к вершине холма, я находился достаточно близко от Мотекусомы и услышал, как тот встревоженно спросил одного из советников:
— Скажи, ведь Чикуасентель взойдут сегодня ночью, разве нет?
Мудрец, уже немолодой, но все еще сохранивший острое зрение звездочет, пожал плечами и ответил:
— Разумеется, мой господин. Ничто в моих исследованиях не указывает на то, что они не появятся, как всегда.
Чикуасентель означает «шестерка». Задавая свой вопрос, Мотекусома имел в виду маленькое, но плотное скопление из шести слабых звезд, восхождение которых на небосвод мы пришли посмотреть — во всяком случае, мы надеялись это увидеть. Звездочет, в обязанности которого входило рассчитывать и предсказывать такие вещи, как движение звезд, говорил с уверенностью, которая легко могла рассеять любые опасения. С другой стороны, старик явно не желал увязывать свои расчеты и наблюдения со всякого рода мистикой и своей прямотой выводил большинство жрецов из себя. Вот и сейчас он заявил:
— Пока еще ни один из известных нам богов не выказал способности влиять на ход небесных светил.
— Если боги поместили их туда, старый богохульник, — рявкнул провидец, — то в их воле и переместить звезды куда угодно. Просто они не делали этого зато время, что мы наблюдаем за звездами, и лишь по той причине, что так им было угодно. И вообще, вопрос не в том, поднимутся ли Чикуасентель, но в том, окажутся ли эти шесть звездочек на нужной точке небосвода ровно в полночь?
— А это уж точно зависит не столько от богов, — сухо заметил звездочет, — сколько от чувства времени жреца, который задудит в полуночную трубу. Готов поспорить, что к той поре он уже будет пьян. Но, кстати, друг чародей, коль скоро ты основываешь свои пророчества на группе звезд, именуемой «шестеркой», меня не удивляет, что ты так часто ошибаешься. Мы, звездочеты, давным-давно знаем, что на самом деле это чиконтетль — «семерка». Звезд этих семь, так-то.
— Ты осмеливаешься опровергать книги пророчеств? — завопил, брызжа слюной, прорицатель. — В них ясно сказано: Чикуасентель!
— Не только книги, но и многие люди говорят о шести звездах по той простой причине, что именно столько их и насчитывают. Лишь в очень ясную ночь очень зоркий глаз может увидеть в этой группе еще одну, чуть заметную, тусклую звездочку. Но тем не менее их все-таки семь.
— Прекратишь ты когда-нибудь свои кощунственные выдумки? — прорычал его противник. — Ты просто пытаешься сбить меня с толку, поставить под сомнение мои предсказания, оклеветать мою почтенную профессию!
— Увы, почтенный чародей, — сказал звездочет, — таковы факты. Я опираюсь только на факты.
Мотекусома, больше не выказывая беспокойства относительно исхода ночи, лишь посмеялся над этой перепалкой, а потом мы достигли вершины, и все участники разговора переместились за пределы моей слышимости.
Жрецы рангом пониже поднялись сюда заранее и подготовили все к началу церемонии. Наверху уже были аккуратно разложены незажженные сосновые факелы и высилась пирамида из поленьев и валежников, которой предстояло выполнить роль сигнального огня. Имелись там и зажигательные приспособления: палка и колода для добывания огня трением, трут, тонко нащипанная кора, комочки пропитанного в масле хлопка. Выбранный для этой ночи ксочимикуи, молодой воин из Тлашкалы, недавно попавший в плен, уже лежал, распростертый и обнаженный, на жертвенном камне. Поскольку требовалось, чтобы он на протяжении всего обряда не двигался, жрецы одурманили беднягу каким-то зельем. Благодаря действию снадобья он лежал совершенно спокойно, расслабившись и закрыв глаза. Даже дыхание его было едва слышно.
Холм освещался лишь звездами и луной, и только озеро перед нами сияло отраженным лунным серебром. Но к тому времени наши глаза уже хорошо приспособились к темноте, и мы различали складки и очертания местности вокруг холма — города и селения, которые выглядели мертвыми и покинутыми, но на самом деле бодрствовавшими и замершими в напряженном, почти звенящем ожидании.
На востоке возле горизонта виднелась облачная гряда, так Что прошло некоторое время, прежде чем столь ожидаемые всеми звезды наконец проглянули. Но они появились, а следом за этим тусклым скоплением звездочек взошла и всегда сопутствующая ему ярко-красная звезда. Затаив дыхание, мы ждали, пока светила проделают путь вверх по небосводу, но звезды не погасли, не разлетелись на куски и не отклонились от своего привычного курса. И вот уже на запруженном народом холме раздался дружный вздох облегчения: жрец, отмеряющий время, протрубил в раковину, знаменуя середину ночи.
Несколько человек выдохнуло:
— Они появились на месте точно вовремя!
А затем главный среди всех присутствующих жрецов, верховный жрец Уицилопочтли, зычно взревел:
— Да возгорится Новый Огонь!
С этими словами он поставил колоду на грудь лежавшего в прострации ксочимикуи и осторожно расположил на ней трут. Второй жрец, его напарник, вставил палочку в выемку и начал быстро вращать ее между ладонями. Зрители замерли в тревоге: боги еще запросто могли отказать нам в милости, не послав огня. Однако через некоторое время, которое всем показалось бесконечным, над колодой поднялась струйка дыма, а затем появилось тлеющее свечение. Жрец, крепко державший одной рукой колоду, стал добавлять туда горючие материалы — кусочки сухой коры и комочки промасленного хлопка. И вот в результате разгорелся, пусть еще очень маленький, слабо мерцающий, но уже не оставляющий никаких сомнений язычок пламени. Казалось, ксочимикуи почувствовал это сквозь дурман: глаза его слегка приоткрылись и он смог увидеть пробуждавшийся на его груди Новый Огонь. Но смотрел он на это зрелище недолго. Один из помощников жреца живо передвинул колоду с разгоравшимся огнем в сторону, а другой выхватил нож и разрезал ему грудную клетку столь искусно, что молодой человек едва дернулся. После этого один жрец, запустив в рану руку, вырвал оттуда бьющееся сердце, а второй вставил на его место колоду, со знанием дела подпитав огонь кусочками коры и комочками хлопка. Когда из еще слабо шевелившейся груди появились язычки пламени, другой жрец бережно поместил на огонь только что вырванное сердце. Пламя затрепетало и спало, подавляемое кровью сердца, но не потухло и спустя мгновение разгорелось снова. Жарившееся на нем сердце громко зашипело.
Грянуликрики: «Новый Огонь зажжен!», и неподвижная, напряженная до сего момента толпа пришла в суетливое движение. Один за другим, в порядке старшинства, жрецы хватали подготовленные заранее факелы, подносили их к быстро покрывавшейся спекшейся коркой груди ксочимикуи и, когда факелы занимались от Нового Огня, убегали с ними в руках прочь. Первый жрец поджег своим факелом деревянную пирамиду, чтобы люди, издали с нетерпением взиравшие на холм Уиксачи, увидели гигантский костер и поняли, что угроза миновала и Сей Мир будет существовать дальше. На холме этого слышно не было, но я представлял себе, как разносились над городом ликующие крики толпившихся на крышах людей. Потом жрецы сбежали по тропе с холма: огни факелов развевались позади них, как охваченные пламенем волосы. У подножия их поджидали другие жрецы, собравшиеся из ближних и дальних поселений. Они подхватывали зажженные от священного Нового Огня факелы, чтобы разнести божественное пламя по храмам своих городов и селений.
— Сними маску, Ночипа, — сказал я дочери. — Сейчас уже можно. Сними, чтобы было лучше видно.
Стоя на вершине холма, ближе к северному склону, мы наблюдали, как стекают с него и растекаются во всех направлениях ручейки огненных точек. И повсюду, куда прибывал священный огонь, возжигались сначала храмовые курильницы, а за ними и прочие светочи. Первым огонь воспылал в главном храме ближайшего городка Истапалапана, за ним в Мешикалчинко. В каждом храме многочисленные верующие дожидались возможности зажечь от курильниц свои факелы, а уже ими оживить холодные очаги в своих домах.
Получалось, что каждый факел, прочерчивая свой путь сквозь мрак с холма Уиксачи, сначала превращался в отдалении в едва заметную точку, а потом распускался цветком летящих огненных искр. Это повторялось снова и снова, в Койоакане, в великом Теночтитлане, в поселениях, расположенных все дальше и дальше, пока вся огромная чаша озерных земель не заполнилась огнями, возродившись к свету и жизни. То было бодрящее, волнующее, возбуждающее зрелище, и я очень старался запечатлеть его среди самых счастливых воспоминаний своей жизни, ибо, конечно, не мог надеяться когда-нибудь увидеть его снова.
Как будто прочтя мои мысли, дочка тихонько сказала:
— О, я очень надеюсь дожить до старости, чтобы увидеть это чудо еще раз.
Когда мы с Ночипой наконец повернулись спиной к большому огню, вокруг него оставались четверо, увлеченные разговором. Чтимый Глашатай Мотекусома, главный жрец Уицилопочтли, а также провидец и звездочет, о споре которых я уже рассказывал, обсуждали речь, с каковой юй-тлатоани предстояло завтра обратиться к народу в связи с зажжением Нового Огня. Прорицатель, присев на корточки над какими-то начертанными палочкой на земле знаками, похоже, только что произнес пророчество, никак не устроившее звездочета.
— Значит, никаких засух, потопов, вообще никаких невзгод? — насмешливо промолвил тот. — На всю вязанку лет сплошная благодать? Как приятно это слышать. Стало быть, небеса не посылают тебе никаких знамений?
— Небеса — это по твоей части, — отрезал провидец. — Ты составляешь звездные карты, а я только определяю по ним будущее.
Звездочет хмыкнул:
— Может быть, для пущего вдохновения тебе стоило бы в кои-то веки поднять глаза и посмотреть не на тобой же нарисованные картинки, а на сами звезды. Благо они у тебя над головой. А то получается, что вся твоя писанина, — он с презрением указал на знаки на земле, — не предвещает йкуалока?
Это слово означает затмение. Прорицатель, жрец и Чтимый Глашатай переглянулись, и все трое разом растерянно повторили:
— Затмение?
— Да, близится солнечное затмение, — подтвердил звездочет. — Даже этот старый жулик мог бы предсказать его, если бы хоть разок, вместо того чтобы делать вид, будто ему ведомо будущее, поинтересовался расположением звезд в прошлом.
Прорицатель сидел, беспомощно глотая воздух, лишившись дара речи под мрачным грозным взглядом Мотекусомы. Звездочет продолжил:
— Владыка глашатай, все это отражено в записях. В год Десятого Дома майя на юге отметили, как йкуалока алчно вгрызается в Тонатиу. В следующем месяце, в день Седьмой Ящерицы, исполнится ровно восемнадцать солнечных лет и одиннадцать дней с того времени, когда это произошло. Так вот, согласно записям, собранным мной и моими предшественниками в северных и южных землях, такое затмение солнца наблюдается в пределах Сего Мира регулярно, причем именно с такими промежутками. Я могу уверенно предсказать, что Тонатиу будет снова затемнен тенью в день Седьмой Ящерицы. К сожалению, не будучи чародеем, я не знаю, насколько сильным будет йкуалока и в каких землях оно будет наблюдаться. Но не нужно быть колдуном, чтобы понять: все увидевшие затмение, да еще случившееся так скоро после зажжения Нового Огня, сочтут это очень дурным знаком. Дабы предотвратить панику, мой господин, я предложил бы оповестить людей заранее.
— Ты прав, — сказал Мотекусома. — Я пошлю быстрых гонцов во все земли. Даже в земли наших врагов, чтобы они не истолковали это знамение как знак ослабления нашего могущества. Благодарю тебя, господин звездочет. Что же касается тебя… — Он повернулся к дрожавшему провидцу и холодно заметил: — Самый мудрый и опытный из прорицателей имеет право на ошибку, и это простительно. Но прорицатель, совершенно несведущий и неумелый, представляет собой угрозу для страны, что совершено недопустимо. По нашем возвращении в город сообщи дворцовой страже, что тебя надлежит казнить.
На следующее утро, в день Второго Тростника (это был первый день нового года), большая рыночная площадь Тлателолько, как и все остальные рынки в Сем Мире, была заполнена толпами народа, закупавшего новую домашнюю утварь и кухонные принадлежности взамен старых, уничтоженных перед «скрытыми днями». Хотя после зажжения Нового Огня мало кто выспался, но люди выглядели бодрыми и веселыми, чему способствовали и надетые наконец яркие праздничные наряды, и, главное, все радовались тому, что боги позволили миру жить дальше. В полдень с вершины Великой Пирамиды юй-тлатоани Мотекусома обратился с традиционным посланием к своему народу. Сначала он сообщил то, что предсказал покойный прорицатель — хорошую погоду, обильные урожаи и так далее, — но затем предусмотрительно разбавил эту словесную патоку предупреждением о том, что благосклонность богов будет зависеть от благочестия самих мешикатль. Следовательно, сказал Мотекусома, все мужчины должны работать не покладая рук, а все женщины проявлять бережливость; войны следует вести рьяно и непримиримо, а на алтарных камнях всегда должно быть достаточно жертв. По сути, народу было сказано, что жизнь будет продолжаться как всегда, по заведенному порядку. В обращении Мотекусомы не содержалось ничего нового или неожиданного, никаких откровений, за исключением того, что он все-таки объявил — мимоходом, как будто сам устроил это для развлечения публики — о предстоящем затмении солнца.
Пока Чтимый Глашатай витийствовал с вершины пирамиды, его скороходы уже разбегались из Теночтитлана во все стороны света. Они несли правителям, наместникам и старейшинам поселений известие о предстоящем затмении, особо подчеркивая, что коль скоро боги дали знать звездочетам об этом событии заранее, то, следовательно, оно не сулит никаких перемен, ни хороших, ни плохих, так что людям беспокоиться не о чем. Но одно дело — слова, а совсем другое, когда столь пугающее явление происходит у тебя на глазах.
Даже я, хотя одним из первых узнал о предстоящем йкуалока, узрев знамение наяву, не смог сохранить невозмутимость. Другое дело, что мне приходилось изображать спокойствие и любознательность, ибо вместе со мной в саду на крыше моего дома в тот день — день Седьмой Ящерицы — находились также Ночипа, Бью Рибе и наши рабы. Не мог же я ударить перед ними в грязь лицом и выказать себя трусом!
Не знаю, как это происходило в других частях Сего Мира, но здесь, в Теночтитлане, казалось, что Тонатиу проглотили целиком. Длилось затмение, пожалуй, совсем недолго, но нам это время показалось вечностью. Небо в тот день оказалось сплошь затянуто тучами, так что солнце было бледным, подобно лунному диску, и мы даже могли смотреть на него прямо.
Мы увидели, как от обода диска, словно от тортильи, вдруг откусили первый кусочек, а потом тьма стала пожирать весь солнечный лик. Наползала тень, весеннее тепло сменилось холодным дуновением зимы. Над нашей крышей растерянно метались птицы, с соседних дворов доносился собачий вой.
Полумесяц, откушенный от Тонатиу, становился все больше и больше, и в конце концов весь его лик был проглочен, сделавшись темно-коричневым, как лицо туземца из племени чиапа. На миг солнце стало еще темнее, чем облака вокруг него, словно в ткани дня образовалось отверстие, сквозь которое мы заглянули в ночь. Потом на землю пала тьма, и все — небосвод, тучи и сам Тонатиу — скрылось из виду.
В тот страшный миг нас радовали и утешали хорошо заметные с крыши огни храмовых курильниц да розовый отблеск поднимавшегося над вулканом Попокатепетль дымного облака. Птицы затихли, а один красноголовый мухолов, пометавшись между мною и Бью, уселся на куст в нашем саду и спрятал от страха голову под крыло. В эти долгие мгновения, пока день был ночью, мне самому очень хотелось спрятаться куда-нибудь подальше. Из соседних домов доносились пронзительные крики, стоны и молитвы. Но Бью с Ночипой стояли молча, а Звездный Певец и Бирюза лишь тихонько поскуливали. Надеюсь, что мое спокойствие частично передалось и домочадцам.
А потом на небе, медленно расширяясь и становясь все ярче, вновь появился полумесяц света. Дуга глотающего солнце йкуалока нехотя ускользнула прочь, позволив Тонатиу появиться из его мрака. Полумесяц рос, увеличивался, а откушенный край, напротив, уменьшался, пока наконец Тонатиу снова не стал полным диском и не заполнил мир дневным светом. Птица на ветке рядом с нами подняла голову, огляделась вокруг в почти комическом недоумении и улетела. Бью, Ночипа и слуги обратили ко мне свои бледные лица и дрожащие улыбки.
— Вот и все, — весомо произнес я. — Все закончилось.
И мы спустились вниз, чтобы снова заняться своими делами.
Уж не знаю, насколько это справедливо, но многие люди впоследствии утверждали, что Чтимый Глашатай якобы намеренно скрыл от народа правду, заявив, что затмение никоим образом не является дурным знамением, ибо всего несколько дней спустя все побережье озера сотрясло землетрясение. По сравнению с цьюйю, которое мы некогда пережили с Цьяньей, то была простая встряска, и хотя мой дом тоже изрядно дрожал, он выстоял, как и в дни великого наводнения. Но землетрясение это было пустяковым только на взгляд человека, видавшего бедствия пострашнее. Для наших же краев оно могло считаться довольно сильным, и многие постройки в Теночтитлане, Тлакопане, Тескоко и в более мелких поселениях рухнули, да еще и погребли под обломками своих обитателей. Погибло тогда, кажется, около двух тысяч человек, а гнев уцелевших оказался настолько силен, что Мотекусоме поневоле пришлось обратить на это внимание. Но не подумайте, что пострадавшим выплатили возмещение. Ничего подобного, он сделал следующее: собрал народ на Сердце Сего Мира, чтобы полюбоваться публичным удушением предсказавшего затмение звездочета.
Однако на этом знамения, если только это были знамения, не кончились. Хотя кое-что, скажу прямо, вызывало у меня большие сомнения. Например, считается, что в том же самом году Второго Тростника люди углядели больше падающих звезд, чем за все годы, вместе взятые, в которые наши звездочеты вели учет подобных явлений. На протяжении этих восемнадцати месяцев всякий раз, когда падала звезда, новый очевидец являлся с сообщением во дворец или присылал гонца. Сам Мотекусома, очевидно, не осознавал явной ошибочности подобной арифметики, а поскольку из гордости никак не мог допустить, чтобы его снова стали обвинять во введении подданных в заблуждение, стал выступать с публичными заявлениями по поводу столь неслыханного звездопада.
Между тем и для меня, и для многих здравомыслящих людей причина появления столь немыслимого количества гибнущих звезд была очевидна. Со времени затмения все больше народу со все возрастающей тревогой стало наблюдать за небесами, и всякий, увидевший что-то необычное, стремился об этом объявить. Нет ничего сверхъестественного в том, что человек, стоявший ночью на свежем воздухе, устремив взор к небосводу, за время, необходимое, чтобы выкурить покуитль, видел, как две или три хрупкие звездочки, ослабив свою хватку, срывались и падали на землю, оставляя за собой облачко искр. Неразбериха возникла из-за того, что почти каждый из таких наблюдателей спешил доложить об увиденном, а во дворце все эти сообщения очевидцев суммировались, как будто разные люди не могли одновременно лицезреть падение одних и тех же звезд. Получалось, будто каждую ночь имеет место непрекращающийся звездопад, о котором в тот год Второго Тростника говорили так много, что он вошел в историю. Однако будь все подобные россказни правдой, небо к концу этого необыкновенного года стало бы сплошь черным, лишившись всех своих звезд до единой.
Но это бессмысленное коллекционирование упавших звезд, может быть, и не привлекло бы к себе особого внимания, не явись нам в следующем году, году Третьего Ножа, знамение уже совершенно иного рода; на сей раз оно было напрямую связано с самим правителем. Его незамужнюю сестру Папанцин, госпожу Раннюю Пташку угораздило умереть. В ее смерти не было ничего необычного, за исключением молодости умершей, ибо предполагалось, что причиной кончины послужил какой-то весьма распространенный женский недуг. Зловещей эту смерть сделали слухи, которые всего лишь через два или три дня после похорон поползли по городу. Многочисленные жители Теночтитлана утверждали, будто бы видели, как покойная госпожа разгуливает ночами по улицам, заламывая руки и жутко завывая. По словам тех, кто ее встречал — а число таковых умножалось каждую ночь, — госпожа Папанцин покинула свою могилу, чтобы передать брату послание. А состояло оно якобы в том, что из загробного мира ей удалось увидеть надвигающуюся на Теночтитлан с юга могучую вражескую армию.
Я про себя решил, что распространители слухов видели лишь давно всем известный и весьма надоедливый призрак Рыдающей Женщины, которая вечно бродит по ночам, заламывая руки и рыдая, а насчет послания брату уже придумали сами. Но Мотекусома не мог не обращать никакого внимания на слухи, когда дело касалось его близкой родственницы. Покончить с быстро распространяющимися сплетнями можно было лишь одним способом: вскрыть ночью могилу и показать всем, что покойная принцесса лежит в земле, а не разгуливает по городу.
Меня среди совершивших эту ночную прогулку не было, но о том, что тогда случилось, быстро стало известно всему Мешико. Мотекусома отправился к захоронению в сопровождении жрецов, прихватив нескольких придворных в качестве свидетелей. Жрецы вскрыли могилу и извлекли обернутое в роскошные одеяния тело на поверхность, в то время как Мотекусома стоял рядом, нервничая и изнывая от нетерпения. Дабы удостовериться в подлинности осматриваемого тела, жрецы распеленали покойной голову и по еще не слишком искаженным разложением чертам лица установили, что это действительно госпожа Ранняя Пташка и что она мертва. Потом, по слухам, случилось следующее: Мотекусома издал испуганный возглас, и даже видавшие виды жрецы отпрянули, когда веки госпожи медленно поднялись и из пустых глазниц засиял неземной, зелено-белый свет. Послушать, так выходило, что она вперила этот взгляд в брата, и тот, объятый ужасом, обратился к ней с длинной, но бессвязной речью. При этом одни говорили, что он якобы извинялся, что нарушил ее покой, а другие утверждали, что Мотекусома просил сестру простить его за то, что виноват в ее смерти, причиной которой на самом деле было неудачное прерывание беременности.
Наконец (это уже не слухи, поскольку подтверждалось абсолютно всеми свидетелями) Чтимый Глашатай развернулся и убежал прочь от разрытой могилы. Убежал, а потому не увидел, как один из светящихся глаз умершей покинул глазницу и пополз по ввалившейся щеке. Никаким чудом тут и не пахло. То была многоножка петацолькоатль, мерцающая в темноте на манер светлячка. Надо полагать, пара таких тварей забралась в труп и пристроилась, свернувшись, в глазницах, пожирая содержимое черепной коробки. Шум спугнул насекомых, и они, покинув глазницы, заползли в Мертвый рот и исчезли во внутренностях покойной.
Слухи о появлении Папанцин на улицах прекратились, но стали распространяться другие, столь пугающие, что Изрекающему Совету приходилось несколько раз назначать расследование. Насколько я помню, в конечном счете все показания свидетелей были признаны ошибочными и не заслуживающими внимания. По большей части то были пьяные бредни, но тем не менее год этот запомнился людям как полный мрачных знамений.
А потом, когда он наконец завершился и начался год Четвертого Дома, из Тескоко неожиданно прибыл Чтимый Глашатай Несауальпилли. Говорили, что он приехал в Теночтитлан лишь для того, чтобы посмотреть на здешний праздник Растущего Дерева, ибо свои празднества ему порядком поднадоели. На самом же деле он прибыл с целью тайных переговоров с Мотекусомой. Однако, проговорив в первое утро с глазу на глаз лишь несколько часов, оба правителя заявили, что на их совещании необходимо присутствие третьего человека. Каково же было мое изумление, когда во дворец пригласили не кого-нибудь, а меня.
В робе из мешковины, как и полагалось, я вошел в тронный зал, на этот раз с еще даже большим смирением, чем предписывал протокол, поскольку в зале в то утро находилось сразу два Чтимых Глашатая. Я давно не видел Несауальпилли, и меня несколько поразило, что правитель Тескоко почти полностью облысел, тогда как немногие оставшиеся его волосы стали совершенно седыми. Когда я наконец выпрямился перед помостом, на котором между золотым и серебряным дисками стояли два трона, великий гость узнал меня и чуть ли не со смехом промолвил:
— Э, да это мой бывший придворный, Кивун. Крот, некогда служивший у меня писцом и рисовальщиком. И мой бывший воин-герой Темная Туча.
— Последнее имя ему подходит лучше некуда, — угрюмо проворчал Мотекусома, и то было единственное приветствие, которого он меня удостоил. — Так, значит, мой высокий друг, ты знаешь этого недостойного?
— Аййо, в свое время мы были очень близки, — отвечал с широкой улыбкой Несауальпилли. — Когда ты упомянул воителя-Орла по имени Микстли, я как-то не связал одно с другим, хотя и мог бы догадаться, что этот парень далеко пойдет. Приветствую тебя, благородный воитель Микстли.
Надеюсь, мне удалось промямлить в ответ что-то вразумительное. В тот момент я даже порадовался, что на мне широкое рубище из мешковины: правители, по крайней мере, не видели, как у меня дрожали коленки.
— А что, этот Микстли и раньше был лжецом? — спросил Мотекусома.
— Что ты, мой высокий друг, он вовсе не лжец. Микстли всегда говорил правду — такой, какой он ее видел. К сожалению, его представление об истине не всегда совпадало с представлением других людей.
— Точно так же, как и у обманщиков, — процедил сквозь зубы Мотекусома и, уже обращаясь ко мне, почти крикнул: — Ты убедил нас всех в том, что бояться нечего…
Несауальпилли прервал его, пытаясь успокоить:
— Позволь мне, мой друг и господин. Микстли!
— Да, владыка Глашатай? — сипло отозвался я, не понимая, во что вляпался, но чувствуя, что беды не миновать.
— Чуть более двух лет тому назад майя разослали своих гонцов по всем окрестным землям, чтобы предупредить о диковинах — плавающих домах, — которые якобы были замечены возле берегов полуострова под названием Юлуумиль Кутц. Помнишь?
— Конечно, мой господин. Тогда я сказал, что они видели двух необыкновенных рыб — одну гигантскую, а вторую летающую.
— Да, и ваш Чтимый Глашатай, вполне удовлетворившись таким объяснением, сообщил его соседним вождям, после чего все успокоились.
— А в результате это вышло мне боком, — мрачно процедил Мотекусома.
Несауальпилли сделал в его направлении умиротворяющий жест и продолжил разговор со мной.
— Как оказалось, молодой Микстли, некоторые из майя еще и зарисовали сие странное видение, но картинки попали ко мне только сейчас. Скажи, назвал бы ты то, что здесь изображено, рыбой?
И он подал мне маленький квадрат замусоленной бумаги, который я внимательно изучил. Это был типичный рисунок майя, настолько маленький и неразборчивый, что понять смысл изображения оказалось непросто. Однако мне пришлось сказать следующее:
— Признаюсь, мои господа, что это и вправду больше напоминает дом, чем тех гигантских рыб, которых мне доводилось видеть.
— А не может это быть летающей рыбой? — спросил Несауальпилли.
— Нет, мой господин. У нее крылья расположены по бокам и распростерты в стороны. А у того, что здесь нарисовано, они торчат вверх, поднимаясь из-за спины. Или с крыши.
— А теперь посмотри вот сюда, — он указал рукой, — на эти круглые точки между крыльями и под крышей. Как ты думаешь, что это?
— По столь примитивному рисунку, конечно, трудно судить с уверенностью. Но рискну предположить, что точками обозначены человеческие головы. — Затем я с несчастным видом оторвал глаза от бумаги и, посмотрев на каждого Чтимого Глашатая по очереди, сказал: — Мои господа, должен признать, что моя прежняя оценка этих известий была неверна. Если что-то и может послужить мне оправданием, то только недостаток сведений, ибо, увидев этот рисунок раньше, я бы сразу сказал, что у майя, как и у всех нас, действительно есть повод для беспокойства. Судя по рисунку, у полуострова Юлуумиль Кутц побывали огромные каноэ с крыльями, приводимыми каким-то неизвестным способом в движение и наполненные людьми. Невозможно сказать, что это за люди, к какому племени они относятся и откуда явились, но очевидно, что прибывшие чужаки обладают значительными познаниями и могут быть очень опасны. Если им по силам строить подобные лодки и плавать на них, то, боюсь, они в состоянии развязать такую войну, какая нам и не снилась.
— Вот! — с удовлетворением сказал Несауальпилли. — Микстли, даже рискуя навлечь на себя неудовольствие своего владыки Глашатая, не дрогнув, говорит правду, какой он ее видит — когда он ее видит. Мои собственные провидцы и прорицатели истолковали этот рисунок точно так же. Как дурное знамение.
— Если бы все знамения истолковывались правильно и своевременно, — злобно процедил Мотекусома, — я бы еще два года назад начал возводить на побережье крепости и размещать там гарнизоны.
— А нужно ли это? — возразил Несауальпилли. — Если чужаки все-таки решат нанести удар там, то пусть его и примут на себя рассеянные по мелким поселениям майя. Однако по всему видно, что эти люди способны напасть с моря, а стало быть, они с равным успехом могут высадиться в любой точке побережья — на востоке, севере, западе или юге. Ни один народ не в состоянии укрепить все берега, но вот действуя сообща, так, чтобы каждое племя прикрывало свой участок береговой линии, это осуществить можно. Тебе лучше не распылять силы, а сосредоточить их ближе к дому.
— Ты так считаешь? — воскликнул Мотекусома. — А что лучше сделать тебе?
— А я к тому времени, когда нашим народам придется столкнуться с этой напастью, уже умру, — спокойно ответил Несауальпилли, зевнув и небрежно потянувшись. — Так говорят мои прорицатели, и я благодарен им, ибо это дает мне возможность провести немногие оставшиеся дни в мире и покое. Отныне и до моей смерти я больше не буду вести войн. Не будет этого делать и мой сын Черный Цветок, когда взойдет на трон.
Только представьте мое положение: я, как дурак, стоял рядом с двумя правителями. Такой разговор явно не предназначался для моих ушей, обо мне просто забыли, но уйти без приказа было нельзя.
Мотекусома уставился на Несауальпилли, и лицо его помрачнело.
— Ты собираешься вывести Тескоко и свой народ аколхуа из Союза Трех? О мой благородный друг, мне бы очень не хотелось произносить такие слова, как «предательство» и «трусость».
— Вот и не произноси, — отрезал Несауальпилли. — Я лишь пытаюсь тебе объяснить, что мы не должны растрачивать силы в мелких сварах, лучше поберечь их для отражения будущего вторжения. Причем я говорю сейчас не только о наших двух государствах, но и обо всех народах, населяющих эти земли. Следует положить конец вражде и раздорам и объединить наши армии, иначе просто не выстоять против общего врага. На это указывают все многочисленные знамения, и именно так толкуют их мои мудрецы. Я просто сказал, как намерен действовать в оставшееся мне время. А потом и Черный Цветок продолжит мое дело, способствуя примирению народов, дабы все мы могли отразить нападение чужеземцев совместно.
— Может быть, для тебя и твоего малохольного наследника это и подходит, — отозвался Мотекусома, — но мы-то мешикатль! С тех пор как мы добились превосходства в Сем Мире, наши воины всегда сражались на чужой земле, и никто еще не ступал на нашу без нашего на то дозволения. Так было, есть и будет всегда, даже если нам суждено сражаться в одиночку против всех народов на свете — известных или неизвестных, если все наши союзники бросят нас или обернут свои мечи против Мешико.
Меня, признаться, слегка задело, что Несауальпилли ничуть не обиделся на это неприкрытое выражение презрения. Но он лишь с печальным видом промолвил:
— Позволь рассказать тебе одно предание, мой высокий друг. Возможно, в Мешико эту историю и не помнят, но ее можно прочесть в архивах Тескоко. Согласно этой легенде, когда ваши предки ацтеки впервые решились выйти за пределы своей северной родины Ацтлана и отправились в поход, который продолжался целый год и закончился в Теночтитлане, они не знали, какие препятствия могут встретиться им на пути. Но не исключали возможности, что вполне могут столкнуться со столь многочисленными и враждебными народами, что им придется возвращаться обратно в Ацтлан. Поэтому на всякий случай ацтеки обеспечили себе быстрый и безопасный отход. В восьми или девяти местах, на привалах между Ацтланом и здешним озерным краем, они собрали и спрятали обильные запасы оружия и припасов. Случись им отступать, они могли бы не беспорядочно улепетывать со всех ног, но спокойно отводить прекрасно вооруженных и накормленных воинов. Пожалуй, ацтеки даже вполне могли бы задержаться в одном из таких пунктов, чтобы отразить натиск преследователей.
Мотекусома слушал гостя в изумлении. Он такого предания явно не знал. Впрочем, и я тоже. Несауальпилли заключил:
— Во всяком случае, так гласит легенда. К сожалению, в ней не говорится, где находятся эти восемь или девять мест. Я почтительно предлагаю тебе, высокий друг, послать поисковые отряды на север, в пустые земли. Кстати, можно воспользоваться опытом предков и заново создать сеть опорных складов. Если ты сейчас не позаботишься о том, чтобы сделать своими союзниками всех соседей, то придет время, когда ты действительно окажешься один, и тогда тебе понадобится надежный путь к отступлению. Ну а мы, аколхуа, предпочитаем заранее окружить себя друзьями.
Мотекусома довольно долго сидел молча, сгорбившись на троне, как будто в преддверии надвигающейся бури. Потом он расправил плечи и сказал:
— Допустим, эти чужеземцы вообще не явятся. Что же, ты так и будешь бездействовать до тех пор, пока тебя не растопчет какой-нибудь «друг», который сочтет себя для этого достаточно сильным?
Несауальпилли покачал головой и промолвил:
— Чужеземцы придут обязательно.
— Ты так в этом уверен?
— В достаточной степени, чтобы держать пари, — заявил Несауальпилли неожиданно веселым, чуть ли не игривым тоном. — Я вызываю тебя, мой высокий друг, на состязание. Давай сыграем в тлачтли на церемониальном внутреннем дворе. Никаких команд на этот раз не будет, только мы двое. Для верности сыграем трижды. Если я проиграю, то сочту это знамением, пересиливающим все остальные. В таком случае я откажусь от всех своих мрачных предостережений и передам все силы аколхуа, всю нашу армию, все оружие и припасы в твое полное распоряжение. А если ты проиграешь…
— Ну? Что ты тогда с меня потребуешь?
— Не так уж много. Ты оставишь аколхуа в покое и не станешь втягивать Тескоко в затеваемые тобою войны, чтобы мой народ смог посвятить оставшиеся до нашествия дни более мирным и приятным занятиям.
— Согласен, — мгновенно ответил Мотекусома с хитрой улыбкой. — Значит, играем трижды.
Его самоуверенная улыбка меня не удивила: помню, все тогда поражались тому, что Несауальпилли решил потягаться силами с Мотекусомой. Разумеется, никто, кроме меня (а с меня взяли клятву хранить тайну), в то время не знал, что Чтимые Глашатаи заключили пари. Народу было объявлено, что состязание владык станет лишь составной частью праздника Растущего Дерева, дополнительным способом воздать честь и хвалу Тлалоку. Но не секрет, что Мотекусома был моложе Несауальпилли самое меньшее лет на двадцать, и хотя в такой игре, как тлачтли, сила решала далеко не все, но победу, безусловно, предрекали властителю Мешико.
В день состязания близ дворца собралось столько народу из всех слоев общества, что люди, запрудившие Сердце Сего Мира, стояли вплотную, плечом к плечу, несмотря на то что даже один из сотни не мог надеяться увидеть игру владык хотя бы краешком глаза. Однако всякий раз, когда немногие избранные, попавшие во двор, выкрикивали одобрительное: «Аййо!», разочарованно стонали: «Аййа!» или молитвенно выдыхали: «О-о-о!», вся площадь, хоть и могла лишь гадать о происходящем за стенами, вторила этим возгласам.
Ярусы каменных ступеней, расположенных вдоль мраморных стен двора, были заполнены представителями высшей знати как Теночтитлана, так и (прибывшими в свите Несауальпилли) Тескоко. Не знаю уж, за какие заслуги, может быть поощряя за умение держать язык за зубами, Чтимые Глашатаи выделили мне одно из драгоценных зрительских мест. Даже будучи воителем-Орлом, я все-таки оказался из всех там собравшихся человеком, занимавшим самую низкую ступеньку в обществе, если не считать примостившейся у меня на коленях Ночипы.
— Смотри и запоминай, доченька, — сказал я ей на ухо. — Сегодня ты увидишь поразительное зрелище. Два самых известных, знатных и могущественных человека Сего Мира играют друг с другом на глазах у зрителей. Смотри хорошенько, чтобы запомнить это на всю жизнь.
— Но, отец, — ответила мне дочка, — тот игрок в голубом шлеме, он же совсем старый.
И девочка незаметно указала подбородком на Несауальпилли, который стоял в центре двора, чуть в стороне от Мотекусомы и верховного жреца Тлалока, проводившего все праздничные ритуалы и церемонии того месяца.
— Вообще-то, — сказал я, — игрок в зеленом примерно моих лет, так что он тоже далеко не резвый юнец.
— Ты так говоришь, будто болеешь за старика.
— Я надеюсь, что мы вместе будем подбадривать его криками. Я поставил на него маленькое состояние.
Ночипа заерзала у меня на коленях и удивленно уставилась мне в лицо.
— Ой, папочка, какой же ты глупый! Зачем ты это сделал?
— По правде говоря, и сам не знаю, — ответил я совершенно искренне. — А теперь, доченька, сиди спокойно. Не ерзай, ты и без того тяжелая.
Хотя Ночипе только что исполнилось двенадцать лет и она после первых месячных уже носила одежду взрослой женщины, да и ее тело начало приобретать женские округлости и изгибы, дочка, благодарение богам, не унаследовала отцовский рост, иначе мне на моем каменном сиденье пришлось бы туго.
Жрец Тлалока произнес подобающие молитвы и заклинания, воскурил благовония (вся эта процедура была утомительно долгой) и лишь после этого, высоко подбросив мяч, объявил о начале первой игры. Я не стану описывать ее во всех подробностях, господа писцы, ибо понимаю, что, не разбираясь в тонкостях тлачтли, вы не в состоянии оценить мой рассказ. Так или иначе, но жрец, похожий на черного жука, наконец удалился, оставив на площадке лишь Несауальпилли и Мотекусому. Точнее, по обе стороны двора находились еще двое ловцов, которые должны были по ходу игры перемещать ворота, а все остальное время оставаться неподвижными.
Пожалуй, стоит подробнее рассказать о воротах. Эти штуковины, низкие переносные арки или дуги, в которые игроки должны были забрасывать мячи, не были простыми каменными полукругами, как на обычных игровых площадках. Они, как и стены двора, были изготовлены из лучшего мрамора и так же, как укрепленные на значительной высоте кольца или обручи, искусно вырезаны, отполированы и ярко окрашены. Мячи для такого случая были обмотаны переплетающимися полосками оли, окрашенными попеременно в голубой и зеленый цвета.
Головы обоих Чтимых Глашатаев защищали широкие, с пружинящими прокладками изнутри, кожаные ленты, закрепленные под подбородком ремешками. Локти и колени защищали толстые кожаные налокотники и наколенники, а поверх плотных набедренных повязок застегнуты кожаные пояса. Как я уже говорил, одеты соперники были в цвета Тлалока: Несауальпилли был весь в голубом, а Мотекусома — в зеленом. Но и так, даже без своего топаза, я бы без труда различил соперников. Чтимый Глашатай Мешико был мужчиной в расцвете сил — крепким и мускулистым, тогда как старческое тело Несауальпилли, напротив, выглядело худым и жилистым. Мотекусома двигался легко, пружинисто, словно и сам был сделан из оли, он сразу завладел мячом, как только жрец подкинул его вверх, и уже не выпускал его. Несауальпилли двигался напряженно и неловко, и его жалкие попытки настичь соперника делали старика похожим на тень, способную лишь следовать за тем, кто ее отбрасывает.
Почувствовав легкий толчок локтем в спину, я обернулся и увидел господина Куитлауака, младшего брата Мотекусомы и командующего всеми войсками Мешико. Он смотрел на меня, не скрывая насмешки, ибо как раз с ним мы и заключили пари на изрядное количество золота.
Мотекусома не просто бегал и прыгал, он летал по полю. Несауальпилли ступал тяжело и еще более тяжело дышал. Лысина его под кожаными ремешками шлема блестела от пота. Мяч со свистом проносился по воздуху, упруго подскакивал и мелькал туда-сюда — но его все время посылал Мотекусома, и к Мотекусоме же он возвращался. Он не раз и не два отскакивал в сторону Несауальпилли, но старому вождю недоставало ловкости перехватить его. Всякий раз, когда противник бросался наперехват, Мотекусома каким-то непостижимым образом с дальнего конца площадки поспевал первым и отбивал мяч ударом локтя, колена или ягодицы. Посланный им мяч пролетал, как стрела, сквозь одни ворота, как дротик — сквозь другие и как пулька из духовой трубки — сквозь третьи. При этом он ни разу не задел камень и неизменно приносил Мотекусоме очки и восторг почти всех зрителей, кроме меня, Ночипы и придворных Несауальпилли.
Первую игру уверенно выиграл Мотекусома. Ничуть не Устав, даже не запыхавшись, он легким шагом удалился с площадки к помощникам, которые растерли его и дали отхлебнуть для подкрепления сил шоколада. Он уже был полностью готов к следующей игре, в то время как Несауальпилли, по лицу которого катился пот, только-только успел дотащиться до своего места отдыха, где его поджидали встревоженные помощники. Это жалкое зрелище чрезвычайно обеспокоило мою дочку, которая, повернувшись ко мне, спросила:
— Папа, значит, мы теперь станем бедными?
Услышавший эти слова господин Куитлауак рассмеялся, но игра возобновилась, и очень скоро ему стало не до смеха.
Долгое время после того достопамятного поединка мастера и знатоки тлачтли спорили до хрипоты, давая самые противоречивые объяснения тому, что тогда произошло. Одни говорили, что Несауальпилли использовал первую игру как разминку и к началу второй пришел в нужную форму, другие утверждали, что старик каким был, таким и остался, а вот Мотекусома слишком уж выложился в самом начале и растратил силы, необходимые для победы. Высказывалось также немало других предположений, но у меня имелось собственное. Давно зная Несауальпилли, я часто видел его в облике согбенного, ковыляющего, вызывающего жалость старца, еще в ту пору, когда он был просто зрелым мужчиной. Думаю, что и в день состязания он лишь прикинулся слабаком и сознательно поддался Мотекусоме в первой игре, желая сберечь силы и присмотреться к сопернику.
Но никакие теории, включая и мою, так до конца и не объяснили того, что свершилось в тот день, ибо это казалось настоящим чудом. Мотекусома и Несауальпилли снова вышли на площадку. Мотекусома по праву победителя прошлой игры ввел мяч в новую, высоко подбросив его ударом колена. И всё — это был последний раз, когда он касался мяча.
Неудивительно, что после того, что происходило раньше, почти все взоры были обращены к Мотекусоме. Зрители ожидали, что он в тот же миг метнется вперед и завладеет мячом, прежде чем его престарелый противник, кряхтя, сдвинется с места. Однако Ночипа наблюдала за Несауальпилли, и именно ее восторженный писк был своего рода сигналом, после которого все присутствующие вскочили на ноги и взревели, как вулкан во время извержения.
Мяч весело покачивался внутри укрепленного высоко в северной стене двора мраморного кольца, словно давая зрителям возможность полюбоваться, а потом провалился сквозь это кольцо на противоположном конце от Несауальпилли, который забросил его туда ударом локтя.
Весь двор разразился неумолкающими восторженными возгласами. Мотекусома подбежал к сопернику, чтобы обнять его и поздравить с выдающимся успехом, а все помощники и ловцы сбились в кучу, возбужденно обсуждая случившееся. На середину площадки, крича и размахивая руками, выскочил жрец Тлалока. Вероятно, он объявил, что эта победа была знаком особой милости бога, но рев стоял такой, что его никто не слушал. Зрители орали и прыгали на своих местах, а когда о случившемся узнали и находившиеся за стенами, то поднялся такой шум, что его было слышно в городе.
Вы уже поняли, почтенные братья, что Несауальпилли, забросив мяч в кольцо на стене, обеспечил себе победу вне зависимости от того, сколько очков заработал его соперник. Но хочу обратить ваше внимание вот на что: забитый в кольцо мяч не просто приносил победу, он еще и неизменно вызывал восторг и восхищение зрителей. Такого рода победы одерживались игроками очень редко, настолько редко, что… что я даже не знаю, с чем сравнить, чтобы дать вам верное представление. Ну представьте себе, что у вас имеются плотный мяч из оли размером с вашу голову и каменное кольцо, отверстие в котором лишь чуть больше диаметра мяча, причем кольцо это установлено вертикально, на высоте, вдвое превосходящей ваш рост. А теперь попробуйте забросить мяч в это кольцо, причем прикасаться к нему руками нельзя. Можно использовать лишь локти, колени и ягодицы. Иные игроки пытаются сделать это, тренируясь целые дни напролет, на свободной площадке, когда им никто не мешает, но и то едва ли добиваются успеха. Что же говорить о настоящей игре, когда оба участника взволнованы, а вокруг царит настоящая суматоха? Удачный бросок в кольцо недаром показался настоящим чудом всем присутствующим.
Пока толпа, как за стенами, так и во дворе, бесновалась от восторга, Несауальпилли, скромно улыбаясь, попивал маленькими глоточками шоколад. Улыбался и Мотекусома. Он мог позволить себе улыбаться, ибо, считая произошедшее случайностью, ничуть не сомневался, что возьмет верх в следующей игре. А значит, станет победителем не в простом состязании, но в таком, где мяч был заброшен в кольцо, пусть и его противником. Так память об этом состязании будет навеки запечатлена и в людской памяти, и в истории тлачтли, да и в самой истории Теночтитлана.
И тот день действительно оставил по себе долгую память, хотя и не радостную. На сей раз как победителю вводить мяч в игру предстояло Несауальпилли. Он коленом подкинул мяч под углом в воздух, после чего метнулся туда, где мяч, по его расчетам, должен был упасть, поймал его на колено, подбросил снова… и опять забил в каменное кольцо.
Это произошло настолько стремительно, что, мне кажется, Мотекусома просто не успел броситься наперехват. Он и с места-то не успел сдвинуться. Даже сам Несауальпилли, похоже, порядком удивился. И было чему: один и тот же игрок в ходе одного состязания дважды подряд попал в кольцо. Ничего подобного не случалось ни до, ни после.
Ошеломление повергло зрителей в гробовое молчание, и все наши взоры были прикованы к Чтимому Глашатаю Тескоко.
Потом послышался приглушенный гомон. Некоторые с надеждой предполагали, что такое диво следует толковать как знак особого благоволения Тлалока, который лично принял участие в игре. Другие, настроенные более скептически, утверждали, что Несауальпилли воспользовался магией.
Вельможи из Тескоко, разумеется, возражали, но тоже тихо: никто не решался повысить голос. Даже Куитлауак лишь буркнул что-то неразборчивое, вручая мне увесистый кожаный мешочек с золотым порошком. А Ночипа посмотрела на меня так, словно заподозрила в отце тайного провидца.
Да уж, благодаря то ли везению, то предчувствию, то ли сохранившейся у меня со времен юности вере во владыку Тескоко я в тот день выиграл кучу золота. Но, право же, я отдал бы все это богатство и даже гораздо больше, лишь бы исход поединка оказался иным.
И не потому, господа писцы, что победа Несауальпилли как бы подтвердила его опасения насчет угрозы с моря: после знакомства с примитивным рисунком майя у меня уже не осталось сомнений в том, что она действительно существует. Нет, причина тут в другом: победа Несауальпилли в том состязании вскоре навлекла на меня и моих родных неприятности. Ибо едва только Мотекусома в ярости покинул двор, как по городу незамедлительно поползли слухи, что состязание это было не просто игрой, а спором двух Чтимых Глашатаев и одновременно проверкой сил их провидцев и прорицателей. Все поняли, что победа Несауальпилли прибавила достоверности его мрачным пророчествам. Возможно, кто-то из его придворных сообщил об этом, дабы пресечь толки об использовании его господином магии, но это лишь предположение. Достоверно я знаю только одно: правда вышла наружу не по моей вине. Однако Мотекусома думал иначе.
— Если ты тут ни при чем, — язвительно произнес он ледяным тоном, — если ты не сделал ничего заслуживающего наказания, значит, совершенно очевидно, что я тебя и не наказываю.
Едва Несауальпилли успел покинуть Теночтитлан, как ко мне заявились двое дворцовых стражей и чуть ли не силой привели меня к трону Чтимого Глашатая, который, как было объявлено, незамедлительно желает видеть своего благородного воителя.
— Но мой господин велит мне возглавить военную экспедицию далеко на юг, — возразил я, нарушая строжайшие правила придворного этикета. — Это ссылка, изгнание, то есть наказание, а я не совершил ничего…
— Воитель-Орел Микстли, — прервал меня правитель, — ты отправляешься не в изгнание, а на задание, причем в качестве командира. Все знамения указывают на то, что если вторжение и вправду произойдет, то чужаки объявятся с юга. Нам следует укрепить наши южные рубежи. Если твой поход окажется удачным, то я отправлю в те края и других благородных воителей во главе отрядов воинов и караванов поселенцев.
— Но, мой господин, — упорствовал я, — у меня нет ни малейшего опыта в возведении крепостей, размещении гарнизонов и основании поселений.
— Когда мне в свое время впервые поручи яи такое же задание, у меня тоже не было никакого опыта, — отмел он мои возражения.
Я промолчал: не признаваться же было, что много лет тому назад его отправили в Шоконочко не без моего участия.
Мотекусома продолжил:
— С тобой отправятся примерно сорок семей: приблизительно две сотни мужчин, женщин и детей. Это земледельцы, которым здесь, в средоточии Сего Мира, просто не хватает свободной земли. На юге ее полно, и твоя задача будет заключаться в том, чтобы разместить людей на новом месте, выстроить там селение и организовать его оборону. Место я уже выбрал, вот здесь… — И он ткнул в карту, составленную мною, но в ту ее часть, где не было нанесено никаких знаков. В этом краю мне побывать пока не довелось.
— Но, мой господин, — заметил я, — это место находится во владениях Теоуакана, и появление целой оравы иноземных переселенцев там едва ли встретят с восторгом.
— Твой старый приятель Несауальпилли утверждает, что со всеми соседями надо дружить, — ответствовал Мотекусома с мрачной усмешкой. — Вот и попробуй убедить тамошних жителей, что ты пришел к ним как добрый друг и верный защитник не только нашей, но и их страны.
— Да, мой господин, — уныло промолвил я.
— Чтимый Глашатай Тлакопана Чималпопока любезно предоставляет тебе военное сопровождение. Под твоим командованием будет находиться сорок его солдат-текпанеков.
— Даже не мешикатль? — вырвалось у меня, ибо я не смог сдержать испуга. — Но, мой господин, текпанеки наверняка не будут слушаться воителя-мешикатль.
Разумеется, Мотекусома знал это не хуже меня, он просто сводил со мной счеты за дружбу с Несауальпилли. А потому с издевательской улыбкой продолжил:
— Эти солдаты будут охранять ваш отряд по пути следования в Теоуакан, где ты и останешься, чтобы укомплектовать воинами гарнизон крепости, которую тебе предстоит там построить. Ты будешь командовать этой крепостью до тех пор, пока все семьи не пустят корни на новом месте и переселенцы не смогут обеспечивать себя сами. Это поселение ты назовешь просто — Йанкуитлан, то есть Новое Место.
— Мой господин, — осмелился спросить я, — нельзя ли мне хотя бы нанять несколько надежных ветеранов-мешикатль в качестве младших командиров?
Скорее всего, правитель ответил бы мне отказом, но я поспешно пояснил:
— Речь идет только о стариках, больше не годящихся для битвы и давно уже оставивших службу.
Мотекусома презрительно фыркнул и сказал:
— Если в окружении старичья ты будешь чувствовать себя в большей безопасности, то нанимай на здоровье. Но плати им сам.
— Согласен, мой господин, — поспешно отозвался я и, спеша уйти, пока он не передумал, опустился поцеловать землю, бормоча, как положено: — Желает ли Чтимый Глашатай приказать что-то еще?
— Да. Я приказываю тебе выступить на юг незамедлительно. Воины-текпанеки и семьи переселенцев, которые войдут в твой караван, сейчас собираются в Истапалапане. Я хочу, чтобы вы успели добраться до будущего поселения Йанкуитлан к началу весеннего сева. Быть по сему!
— Отправляюсь незамедлительно! — ответствовал я и зашаркал босыми ногами, пятясь к двери.
* * *
Не могу не признать, что хотя Мотекусома поручил мне возглавить караван переселенцев, руководствуясь исключительно личной неприязнью, но это было весьма справедливо, ибо когда-то именно я высказал эту идею Ауицотлю. Кроме того, положа руку на сердце, скажу, что сытая праздность уже успела меня утомить и я не раз наведывался в Дом Почтека, пытаясь вызнать, нет ли подходящей возможности отправиться в путешествие. Поэтому я бы даже обрадовался заданию возглавить караван, не прикажи мне Мотекусома оставаться в новом поселении до тех пор, пока жизнь там как следует не наладится. То есть никак не меньше года, а то и все два или три. В молодости, когда предстоящие мне дни и дороги казались нескончаемыми, я бы не стал сожалеть о таком незначительном промежутке времени. Но теперь, в сорок два года, мне не хотелось тратить даже один год из отпущенного мне срока на скучное налаживание земледельческого хозяйства, упуская, возможно, куда более яркие события.
Тем не менее деваться все равно было некуда, так что я решил подготовиться к походу со всей возможной ответственностью и серьезностью. Первым делом я созвал своих домочадцев.
— Мне не хотелось бы расставаться с семьей на год, а то и на более длительное время, — заявил я, — тем паче что это время можно употребить с пользой. Ночипа, дочь моя, до сих пор если ты и покидала Теночтитлан, то только затем, чтобы добраться по дамбе до материка, так что предстоящее путешествие (если ты решишь отправиться со мной) хоть и потребует некоторого напряжения сил, но зато принесет много новых впечатлений. Ну что, девочка, хочешь увидеть дальние земли?
— И ты еще спрашиваешь?! — воскликнула она и с восторгом захлопала в ладоши. Но тут же опять приняла серьезный вид и осведомилась: — А как же моя учеба в Доме Обучения Обычаям?
— Просто скажем госпожам наставницам, что отец забирает тебя с собой в чужие земли. Странствуя, ты всяко познаешь больше, чем сидя в четырех стенах.
Затем я обратился к Бью Рибе:
— Ждущая Луна, я бы очень хотел, чтобы ты тоже отправилась со мной.
— Конечно! — ответила она, и глаза ее загорелись. — Рада слышать, Цаа, что ты больше не собираешься скитаться в одиночку. Если ты во мне нуждаешься…
— Еще как! Девушке возраста Ночипы не пристало оставаться без присмотра взрослой женщины.
— О, — промолвила она, и блеск в ее глазах мигом потух. — Понимаю…
— Компания солдат и земледельцев — не самое подходящее общество для моей дочери. Мне хотелось бы, чтобы ты всегда была рядом с Ночипой и каждую ночь делила с ней постель.
— Понимаю, — упавшим голосом повторила Бью.
— Вам, Бирюза и Звездный Певец, — сказал я слугам, — поручается заботиться о доме и беречь наше имущество.
Они пообещали, что, сколько бы ни продлилась наша отлучка, все будет сохранено в наилучшем виде. Заверив слуг, что ничуть в этом не сомневаюсь, я послал Звездного Певца за семью старыми солдатами, некогда составлявшими мою маленькую личную армию. Я очень огорчился (хотя и не особенно удивился), когда он по возвращении доложил, что трое из них за прошедшее время уже умерли.
Оставшиеся четверо, которые все же пришли, сильно постарели с тех пор, как меня познакомил с ними Пожиратель Крови, но явились без колебаний и старались держаться браво и уверенно, скрывая скованность движений, вызванную болезнями суставов. Говорили они нарочито бодро и громко смеялись, видимо, чтобы морщины на их лицах казались порожденными не возрастом, а весельем.
Я не стал обижать стариков и сделал вид, что не замечаю их уловок. Главное, что они были готовы идти, а я нанял бы этих проверенных людей, даже если бы они приковыляли ко мне на костылях. Объяснив, в чем будет состоять задача, я обратился к старшему из них, Куаланкуи, чье имя означало Сердитый на Всех:
— Друг Сердитый, воины-текпанеки и две сотни переселенцев дожидаются нас в Истапалапане. Отправляйся туда и постарайся, чтобы к нашему прибытию они были в состоянии выступить. Подозреваю, что ты найдешь их не готовыми во многих отношениях, ибо опытных путешественников среди них нет. Остальные трое отправятся на рынок и закупят необходимое снаряжение и провизию — все, что потребуется вам четверым, мне самому, моей дочери и моей названой сестре.
Меня не столько даже волновала возможность стычки с врагами, сколько то, как мои переселенцы выдержат долгий трудный поход. В Теоуакане, куда мы направлялись, проживал малочисленный народ. Местные жители занимались земледелием и были весьма миролюбивы. Я не без оснований полагал, что новых поселенцев, благо земли там хватит на всех, они встретят радушно и очень скоро старые и новые жители края начнут родниться, вступая в браки.
Говоря о теоуакеках и Теоуакане, я, конечно, использовал названия народа и страны на науатль. В действительности теоуакеки представляли собой ветвь народа миштеков, или тья-нья, этим же последним словом называли они и свой край. Мы, мешикатль, никогда не вторгались в их земли, поскольку они не сулили особой добычи: разжиться там можно было лишь плодами земледелия. Имелись там еще, правда, и горячие минеральные источники, но ведь их не отнимешь и не унесешь в Мешико, так что тья-нья свободно продавали нам горшки и фляги со своей водой. Вкус у этой воды, замечу, был просто мерзостный, но она считалась хорошим укрепляющим средством, а поскольку наши лекари частенько рекомендовали больным еще и купание в этих вонючих источниках, местные жители извлекали из этого выгоду, понастроив вокруг купален вместительные постоялые дворы. Раздумывая о предстоящем путешествии, я не видел никаких оснований ожидать, что земледельцы да трактирщики доставят мне особые хлопоты.
Сердитый на Всех вернулся уже на следующий день и доложил:
— Ты как в воду глядел, воитель Микстли. Эта компания олухов из захолустья притащила с собой все свои камни для растирания зерна и статуэтки деревенских божков. Нет бы лучше запастись таким же по весу количеством семян для будущего посева да взять пиноли, чтобы кормиться в пути. Ох и разнылись же они, когда я заставил их повыбрасывать все, что легко раздобыть на новом месте.
— А как тебе показались сами люди, Куаланкуи? Смогут они соединиться в общину, способную к самостоятельному существованию?
— Думаю, да. Большая их часть умеет только ковыряться в земле, но есть среди них мастера каменной и кирпичной кладки, плотники и прочие ремесленники. Так что поселение основать мы сможем. Единственное, кого среди них нет, так это жрецов.
— В жизни не слышал, чтобы хоть где-нибудь, где только появятся кров и еда, мигом не завелось кучки жрецов, тут же начинающих претендовать на лучшие помещения и лучшие куски, — кисло сказал я.
Тем не менее пришлось доложить об этой проблеме во дворец, и нашу компанию пополнили шестеро или семеро служителей различных мелких богов. Все эти жрецы были такими молодыми, что их черные одеяния только-только начали покрываться коркой крови и глубоко въевшейся грязи.
Ночипа, Бью и я перешли дамбу накануне дня, на который было назначено наше выступление в путь, и провели ночь в Истапалапане, с тем чтобы с утра я мог выстроить людей и правильно распределить груз между теми, кто способен его нести. Мои четверо младших командиров собрали отряд текпанеков, и я, используя топаз, произвел смотр. Мой зрительный камень изрядно насмешил солдат, и они (конечно, между собой) стали называть меня Микстелоксистли, что представляет собой насмешливое, но остроумное сочетание моего имени с другими словами. Перевести его одним словом невозможно, а если передать смысл, то получится что-то вроде Микстли Глаз-Моча. Подозреваю, что переселенцы из числа мирных жителей называли меня еще менее лестными именами, ибо имели множество поводов для недовольства, главный из которых сводился к тому, что большинству вовсе не хотелось переселяться неведомо куда. Мотекусома не предупредил меня, что все делается отнюдь не добровольно, так что идущие со мной люди не без основания чувствовали себя изгнанниками, без всякой вины сосланными в пустыню. Солдат подобное задание тоже не радовало: что хорошего тащиться из родного Тлакопана неведомо куда, причем даже не на войну, где можно стяжать славу, заслужить повышение и разжиться добычей, а на службу в захолустном гарнизоне. И если бы не четверо верных, видавших виды младших командиров, боюсь, командующему Глаз-Моча пришлось бы столкнуться с бунтом или дезертирством.
Хотя, честно говоря, меня и самого подмывало дезертировать. Солдаты, по крайней мере, знали, что такое поход, тогда как переселенцы то и дело отставали, терялись, натирали ноги и, главное, без конца хныкали и скулили. Причем я не помню случая, чтобы двое из них останавливались облегчиться одновременно: подобную потребность они обязательно испытывали только поодиночке. Женщины постоянно требовали устраивать привалы, чтобы покормить младенцев, а то одному, то другому жрецу приспичивало вознести своему богу ритуальные молитвы. Стоило мне скомандовать прибавить шагу, как ленивые тут же начинали стенать, заявляя, что я загоню их до смерти, но зато если в угоду им движение замедлялось, то более прыткие немедленно заявляли, что умрут от старости прежде, чем мы этаким черепашьим манером доберемся до места. В этом изнурительном походе единственной моей радостью была Ночипа. Как и ее мать Цьянья, во время своего первого дальнего путешествия девочка радостно восклицала при виде каждого нового пейзажа, открывавшегося с каждым новым поворотом дороги, любая деталь ландшафта хоть чем-то, но радовала ее взор и душу. Мы следовали на юг главным торговым трактом, действительно пролегавшим по живописной местности, но мне, Бью и моим помощникам-ветеранам она была давно и хорошо знакома, а переселенцы не имели склонности восхищаться красотой, а если и были способны на восклицания, то лишь на горестные. Правда, думаю, Ночипа и путь через мертвые пустыни Миктлана нашла бы захватывающе интересным. Порой она, словно беззаботная веселая пташка, без всякой на то причины, просто радуясь жизни, заводила песню. Как в свое время Тцитцитлини, Ночипа не раз получала в школе награды за успехи в пении и танцах. Когда она пела, то даже самые закоренелые нытики на время переставали ворчать, а бывало, что дочурка, не слишком устав от дневного перехода, скрашивала вечера после трапезы, танцуя возле костра. Один из моих стариков прихватил с собой глиняную флейту, и в те ночи, когда Ночипа под его музыку исполняла танец, люди укладывались спать на такую же жесткую, как и всегда, землю с куда меньшими жалобами.
Помимо этого, за весь наш долгий однообразный путь произошел лишь один необычный случай, обративший на себя мое внимание. Как-то раз на ночном привале я отошел на некоторое расстояние от костра, чтобы облегчиться под деревом. А чуть позже, снова проходя мимо того же дерева, я приметил Бью, сгребавшую землю, увлажненную моей мочой.
Впрочем, мне даже не пришло в голову побеспокоить женщину вопросом: я решил, что она готовит мазь для какого-нибудь бедолаги, стершего ногу или растянувшего лодыжку.
Надо заметить, господа мои писцы, что среди нашего народа попадались женщины, обычно очень старые — вы называете таких колдуньями, — которые владели некоторыми тайными искусствами. В том числе они изготовляли маленькую скульптуру человека, используя для этого землю с того места, где он недавно помочился. Считалось, что, производя над этой куклой определенные злобные ритуалы, можно манипулировать этим человеком — заставить его испытывать ужасные мучения, навлечь на него недуг, безумие, неодолимую похоть, потерю памяти или, например, довести его до разорения. Но поскольку никаких оснований подозревать Ждущую Луну в злобной ворожбе у меня не было, я выбросил этот случай из головы. Вспомнить об этом мне пришлось лишь много лет спустя.
Через двадцать дней после выхода из Теночтитлана (опытным и не обремененным лишним грузом путникам на это потребовалось бы дней двенадцать) мы подошли к знакомой мне по прежним временам деревне Неджапа, переночевав в которой резко свернули на север, на небольшую тропу, где никто из нас прежде не хаживал. Она, петляя по свежим зеленым долинам между невысоких голубых гор, вела к столице миштеков, которую они именовали Тья-Нья, а на нашем языке она называлась Теоуакан. Но мы не собирались идти в этот далекий город. Спустя несколько дней мы оказались в обширной долине, на берегу широкой, но мелкой реки. Я опустился на колени, зачерпнул ладонью воду, понюхал ее и попробовал на вкус.
Сердитый на Всех подошел ко мне и, остановившись рядом, спросил:
— Ну и как?
— Она уж точно не вытекает из одного из знаменитых источников Теоуакана, — сказал я. — Вода нормальная на вкус, не вонючая и не горячая. Прекрасно подойдет и для питья, и для орошения почвы. Земля выглядит плодородной, но она не возделана и, видимо, никем не занята. Думаю, самое подходящее место для Йанкуитлана. Так им и скажи.
Куаланкуи повернулся и зычно, чтобы слышал каждый, возгласил:
— Снимайте ваши торбы. Мы добрались!
— Сегодня до конца дня все отдыхают, — объявил я. — А завтра мы присту…
— Завтра, — прервал меня вынырнувший невесть откуда жрец, — а также послезавтра и послепослезавтра — целых три дня мы посвятим освящению этой земли. С твоего позволения, конечно.
— Ну, господин молодой жрец, — отозвался я, — мне еще ни разу не приходилось основывать поселения, так что я незнаком с формальностями. Конечно, делай все, чего требуют боги.
Я и представить себе не мог, насколько роковыми окажутся эти мои слова, поскольку жрецы восприняли их как разрешение делать все, что угодно, если только это диктуется религиозными соображениями. В тот момент я даже не подозревал, что впоследствии буду жалеть о них всю свою жизнь.
На освящение почвы ушло три дня нескончаемых молитв, заклинаний, сожжения благовоний и тому подобного. Некоторые из этих обрядов проводили только жрецы, но зато другие требовали всеобщего участия. Я не имел ничего против, ибо и солдаты, и поселенцы устали после долгого перехода и были рады возможности отвлечься и не браться сразу же за работу. Даже Ночипа и Бью, похоже, радовались, что смогли в связи с церемониями снять надоевшую дорожную одежду и облачиться во что-нибудь понаряднее.
Некоторые колонисты не ограничились просто отдыхом: они решили не терять даром времени. Большинство мужчин нашего каравана переселялись с женами и детьми, но двое или трое оказались вдовцами. Со стороны было очень забавно наблюдать, как все они в эти три дня пытались приударить за Бью. Ну а юноши и подростки предпринимали неловкие попытки поухаживать за Ночипой. Я, признаться, вполне понимал как вдовцов, так и молокососов, поскольку и Ночипа, и Бью отличались особой, утонченной красотой. Их обеих просто невозможно было сравнивать с крепкими грубоватыми простушками, шедшими с нашим караваном.
Когда Бью Рибе считала, что я ее не вижу, она высокомерно отвергала любые ухаживания, но стоило моей названой сестре приметить меня поблизости, как она мигом начинала флиртовать и кокетничать, да так отчаянно, что у простодушных бедняг просто голова шла кругом. Предназначалось все это, разумеется, для меня: таким образом Бью хотела продемонстрировать, что она все еще хороша и вовсю может пленять мужские сердца. Справедливости ради надо сказать, что и лицом, и телом Ждущая Луна действительно была так же хороша, как и Цьянья, но в отличие от деревенских простаков, пытавшихся ей понравиться, я давно привык к хитрым уловкам этой женщины и знал, что она может заманить и завлечь мужчину лишь затем, чтобы потом его отвергнуть. Моя реакция на ее кокетство была по-братски добродушной и снисходительной, что частенько приводило к резкой смене настроения Бью, и только что завлекавшийся ею ухажер получал едкую отповедь.
Ночипа вообще не играла в такие игры: она была целомудренна, как и все ее танцы. На каждого приближавшегося к ней с намерением пофлиртовать юношу она взирала с таким простодушным удивлением, что тот, промямлив всего пару неловких фраз, краснел и спешил уйти. Ее невинность сама красноречиво заявляла о себе, заставляя любого ухажера чувствовать невольное смущение, словно он, проявив к Ночипе интерес, сделал что-то постыдное. Я оставался в стороне, радуясь возможности вдвойне гордиться своей дочерью: гордиться ее несомненной красотой и привлекательностью в той же мере, что и ее чистотой. Мне было ясно, что Ночипа не бросится на шею первому встречному, но когда-нибудь составит счастье своего единственного избранника. Впоследствии я не раз горько жалел о том, что боги прямо тогда не поразили меня на месте за мою гордыню и самонадеянность. Но у богов в ходу более жестокие кары.
На третью ночь, когда выбившиеся из сил жрецы объявили, что все обряды исполнены и благоволение богов к новому месту обеспечено, так что теперь можно приступать к обыденной работе, я сказал Сердитому на Всех:
— Завтра мы пошлем женщин срезать ветки для стен хижин и траву для их кровель, в то время как мужчины займутся расчисткой прибрежных участков под посевы. Мотекусома настаивал на том, чтобы мы непременно поспели к севу, а жилища пока можно соорудить временные. Закончив посадку будущего урожая, можно будет позаботиться и о постоянных домах, разумеется, надо успеть до начала сезона дождей. К тому времени нужно будет спланировать улицы и вообще составить общий план поселения. Однако пока земледельцы будут заняты своей работой, солдатам делать будет нечего, а между тем слухи о нашем прибытии наверняка уже достигли здешней столицы. Я думаю, что нам следует первыми нанести визит местному юй-тлатоани, или как там называют теоуакеки своего правителя, и поставить его в известность о своих намерениях. Мы возьмем с собой воинов. Их достаточно много, чтобы внушить к нам уважение и отбить всякое желание напасть на поселение просто с целью грабежа, однако не так много, чтобы принять наш приход за вторжение.
Куаланкуи понимающе кивнул:
— Я объявлю народу, что праздники завтра заканчиваются, а текпанекам велю готовиться к выступлению.
Он пошел к солдатским кострам, а я повернулся к Бью Рибе и сказал:
— Твоя сестра, моя жена, некогда употребила свои чары, чтобы помочь мне заморочить голову одному иностранному правителю, пожалуй, куда более грозному, чем любой в этих краях. Если я и ко двору правителя Теоуакана прибуду в обществе красивой женщины, то это, возможно, сослужит нам добрую службу. Мой визит в таком случае расценят как жест дружбы, а не как бесцеремонность и дерзость. Могу я попросить тебя, Ждущая Луна?..
— Пойти с тобой, Цаа? — живо откликнулась она. — В качестве твоей супруги?
— По всем внешним признакам. Зачем нам сообщать им, что ты мне вовсе не жена, а сестра? Учитывая наш возраст, то, что мы попросим отдельные покои, не вызовет никаких толков.
Признаться, меня удивила первая реакция Бью на эти слова: она вспыхнула от ярости, вскричав:
— Наш возраст! — Но тут же успокоилась и тихо пробормотала: — Ну конечно, мы все сохраним в тайне. Сестра всегда рада услужить брату.
— Спасибо, — сказал я.
— Однако, мой господин и брат, не так давно ты сам говорил, что мне следует оберегать Ночипу от грубых простолюдинов. Если я пойду с тобой, то как быть с нею?
— Да, отец, как быть со мною? — подхватила Ночипа. — Можно мне тоже отправиться с вами?
— Нет, дитя мое. Ты останешься здесь. Не то чтобы я ожидал в пути или в самой столице особых осложнений, но все может случиться. Здесь, в окружении такого множества соотечественников, ты будешь в безопасности. А приставаний с их стороны опасаться нечего: во-первых, жрецы не допустят излишних вольностей, а во-вторых, работы у людей столько и они будут так уставать, что им уже будет не до ухаживаний. К тому же, дочка, я заметил, что ты, если надо, и сама можешь отбрить любого. Мы отлучимся совсем ненадолго, так что тебе безопаснее подождать нас здесь.
Вид у моей девочки был расстроенный, и я поспешил ее утешить:
— Мы скоро вернемся, и тогда я смогу проводить с тобой уйму времени. Мы непременно познакомимся поближе с этой страной, обойдем ее всю вдвоем. Ты да я, налегке.
Она просияла и сказала:
— Вот здорово! Ты да я. Это даже еще лучше. А пока тебя не будет, я могу приносить пользу здесь. Вечерами, когда люди валятся с ног, я постараюсь заставить их забыть об усталости. Я буду петь и танцевать для них.
Хотя на этот раз нас не задерживала останавливающаяся у каждой кочки колонна переселенцев, но мне, Бью и нашему отряду из сорока четырех солдат все же потребовалось пять дней, чтобы добраться до города Теоуакана, или Тья-Нья. Это я хорошо запомнил, как и то, что нас очень радушно принял тамошний правитель, хотя по прошествии стольких лет уже запамятовал, как звали его самого и его супругу, а также сколько дней мы прогостили в том довольно ветхом сооружении, которое наши хозяева горделиво именовали дворцом. Зато мне запомнились его слова.
— Земля, на которую ты привел своих людей, воитель-Орел Микстли, едва ли не лучшая в здешних краях, но она до сих пор оставалась невозделанной, ибо мне некого было туда переселить. Свободной земли в моем распоряжении больше, чем земледельцев. Поэтому мы ничего не имеем против основания тобой нового поселения и только рады приветствовать соседей. Приток свежей крови, как известно, приносит пользу любому народу.
Говорил он много, но все в том же дружелюбном духе, а в ответ на дары, преподнесенные ему от имени Мотекусомы, щедро одарил меня. Все эти речи велись по большей части за трапезами, и мне, равно как Бью и моим людям, приходилось постоянно пить эту противную минеральную воду, составляющую предмет особой гордости Теоуакана. Правда, мы, делая вид, будто смакуем ее, чаще просто мочили губы.
И я помню, что никто особо не удивился моей просьбе предоставить нам с Бью отдельные спальни, правда смутно (пили-то мы не только воду) припоминаю, что она приходила ко мне как-то ночью и вроде бы даже о чем-то просила. А я, кажется, грубо отказал. А может, даже и ударил ее. Не помню!
Нет, господа мои писцы, не смотрите на меня так. Дело не в том, что память вдруг начала меня подводить. Эти мои воспоминания оказались смутными с самого начала, так было все минувшие годы. И дело тут вовсе не в выпитом на пирах, а в том, что случилось вскоре после того и буквально-таки выжгло мою память о всех недавних событиях.
Итак, мы лучшими друзьями расстались с вождем, а жители Тья-Нья проводили нас, высыпав на улицы и выкрикивая самые добрые напутствия. Все были довольны, разве что Бью выглядела не слишком радостной. И, кажется, обратный путь занял у нас тоже пять дней…
Смеркалось, когда мы подошли к берегу реки напротив Йанкуитлана. Похоже, за время нашего отсутствия поселенцы не больно-то утруждали себя строительством, даже с помощью кристалла я разглядел лишь несколько шалашей и хижин. Зато там явно опять затеяли какое-то празднество: еще толком не стемнело, а костры уже полыхали вовсю, яркие и высокие. Мы не стали немедленно переходить реку вброд, но остановились, прислушиваясь к крикам и смеху, доносившимся с противоположного берега, потому что нам никогда еще прежде не доводилось видеть, чтобы эта неотесанная ворчливая компания так радовалась и веселилась. Потом какой-то немолодой переселенец, неожиданно появившись из реки, вышел по отмели на берег и почтительно меня приветствовал:
— Микспанцинко! Честь тебе, воитель-Орел, и добро пожаловать обратно. Мы боялись, что ты пропустишь всю церемонию.
— Какую еще церемонию? — удивился я. — Я не знаю никакой такой церемонии, в которой участникам положено плавать.
Он рассмеялся:
— Ну, что касается поплавать — это была моя собственная мысль. Я разгорячился от танцев и веселья, вот и решил охладиться. Но мне-то что, на мою долю уже достался благословенный удар костью.
От страшного предчувствия я потерял дар речи. Должно быть, он истолковал мое молчание как непонимание, ибо счел нужным пояснить:
— Ты же сам сказал жрецам, чтобы они делали все, чего требуют боги. Когда ты покинул нас, месяц Тлакаксипе-Уалитцтли уже шел к исходу, а бог еще не явился, чтобы благословить землю перед посевом.
— Ясно, — сказал я, точнее, простонал.
Я сразу понял, о чем речь, но судорожно пытался отбросить догадку, заставлявшую мое сердце сжиматься от ужаса, словно в ледяном кулаке.
— Некоторые хотели дождаться твоего возвращения, господин воитель, — продолжал поселенец, очевидно гордясь тем, что имеет возможность рассказать мне об этом первым, — но жрецам пришлось поторопиться. Сам ведь знаешь, ни особых лакомств, чтобы откормить избранника, ни инструментов для исполнения подобающей музыки, — ничего этого у нас не было. Но зато пели мы очень громко и жгли много копали. Ну а поскольку храма для ритуальных соитий здесь тоже нет, жрецы отвели для этого участок травы — вон там, за кустами. Чего-чего, а вот желающих совокупиться с богиней оказалось более чем достаточно: многие проделали это не по одному разу. Все, конечно, сошлись на том, что высшая честь, даже в его отсутствие, подобает вождю, так что сомнений в выборе воплощения божества у нас не было. И вот теперь ты вернулся и сам сможешь увидеть божество, явленное в образе…
На этом его речь и прервалась, ибо я обрушил свой макуауитль на его шею и разрубил шейные позвонки. Бью вскрикнула, солдаты подались вперед, любопытствуя, что случилось. Переселенец постоял, шатаясь, шевеля губами и вроде бы пытаясь что-то сказать, но тут его голова откинулась, рана отверзлась, и оттуда хлынула кровь. Он рухнул к моим ногам.
— Цаа! — в ужасе вскричала Бью. — Что ты делаешь? Зачем?
— Молчи, женщина! — рявкнул Сердитый на Всех. Потом он схватил меня за плечо, что, вероятно, и не дало мне рухнуть на землю рядом с покойным, и сказал: — Микстли, может быть, мы еще успеем…
— Нет, — покачал я головой. — Ты же сам слышал, что его благословили костью. Всё было сделано, как требует бог.
— До чего же мне тебя жаль! — промолвил Куаланкуи с хриплым вздохом.
Один из его старинных товарищей взял меня за другую руку и сказал:
— Он выразил наши общие чувства, юный Микстли. Может быть, тебе лучше подождать здесь, а мы сами перейдем реку?
— Нет! Я пока еще командир и сам распоряжусь, что будем делать дальше!
Старик кивнул, потом возвысил голос и крикнул сбившимся в кучку на тропе солдатам:
— Эй, бойцы, слушай мою команду! Развернуться цепью вдоль реки! Шевелись!
— Скажи мне, что случилось? — вскричала Бью, заламывая руки. — Что мы будем сейчас делать?
— Ничего, — словно со стороны услышал я свой собственный голос. — От тебя ничего не требуется, Бью. — Я проглотил ком в горле, поморгал затуманившимися глазами и собрал все силы, чтобы стоять прямо. — Ты ничего не делай, просто оставайся здесь, на этом берегу. И что бы ни творилось за рекой, сколько бы это ни продолжалось, не трогайся с места, пока я не вернусь за тобой.
— Остаться здесь? Одной? С этим? — Она указала на труп.
— Вот уж его-то, — сказал я, — бояться как раз нечего. Мерзавцу повезло: ярость ослепила меня, и он обрел незаслуженно легкую смерть.
— Эй, бойцы! — зычно выкрикнул Сердитый на Всех. — Слушай мою команду! Развернутой цепью входим в воду, пересекаем реку вброд и окружаем деревню. Делаем это крадучись, чтобы никто ничего не услышал и не ускользнул. Потом ждите приказа. Микстли, если ты считаешь, что так нужно, тогда идем.
— Да, так нужно, — отозвался я и первым вошел в воду.
Ночипа говорила, что будет танцевать для жителей Йанкуитлана — так оно и вышло. Только танец этот был не тем изящным и сдержанным, какой я привык видеть. В алых отблесках костра было видно, что моя дочка, совершенно нагая, скачет и приплясывает, неприлично расставив ноги и размахивая руками с зажатыми в них белыми палочками, которыми то и дело доставалось по голове кому-нибудь из восторженных зрителей, пританцовывавших рядом. Невольно, сам того не желая, я поднес к глазу топаз. На Ночипе было надето лишь ожерелье — то самое, подаренное мною опаловое ожерелье, к которому я каждый год, в день ее рождения, добавлял по камню. Оно увеличилось на восемь опалов — всего лишь столько лет прошло с тех пор, как дочка получила от меня этот подарок. Ее обычно заплетенные в косы волосы были распущены, спутались и висели клочьями. Маленькие груди, так же как и ягодицы, еще не утратили упругости, но между ног, на месте нежной, почти незаметной девичьей тепили находилась дыра. Дыра, из которой торчал болтающийся мужской тепули и свисал трясущийся мешочек ололтин. Белые штуковины, которыми моя дочка размахивала, были ее собственными бедренными костями, только вот руки, сжимавшие их, принадлежали мужчине. А ее собственные, наполовину отсеченные кисти болтались теперь возле его запястий.
Когда я вступил в круг беснующихся людей, они разразились одобрительными возгласами. Они, убившие мое дитя, содравшие кожу с моего солнышка! Теперь чучело Ночипы, приплясывая, приближалось ко мне, чтобы «благословить» меня костью моей дочери, прежде чем я заключу его в отцовские объятия.
Мерзкая фигура приблизилась, и я взглянул в глаза, которые вовсе не были глазами Ночипы. Танцор сбился с ритма, а потом и вовсе замер на месте, остановленный гневом и ненавистью, которые прочел в моем взгляде. Замерла и толпа: только что прыгавшие и веселившиеся люди опасливо поглядывали на меня и на окруживших их со всех сторон солдат. Пала тишина: было слышно лишь потрескивание костров.
— Схватить эту мерзкую тварь! — приказал я. — Но аккуратно, чтобы не повредить то, что осталось от моей девочки.
Маленький жрец в коже Ночипы растерянно заморгал, но был немедленно схвачен двумя моими воинами. Остальные жрецы, пятеро или шестеро, протолкавшись сквозь толпу, направились ко мне, громко возмущаясь столь бесцеремонным вмешательством в священный обряд, но я оставил их протест без внимания и обратился к солдатам, державшим того, кто изображал бога:
— Ее лицо отделено от тела. Снимите, только осторожно, с этого мерзавца ее лицо, отнесите его вон к тому костру, прочтите какую-нибудь коротенькую молитву и сожгите. А опалы, которые Ночипа носила на шее, принесите мне.
Пока все это делалось, я отвернулся. Остальные жрецы стали негодовать еще пуще, но Сердитый на Всех рыкнул на них так грозно, что они притихли и присмирели, как и перед этим замершая толпа.
— Твой приказ исполнен, воитель Микстли, — сказал один из моих людей, вручая мне ожерелье, опалы на котором покраснели от крови Ночипы.
Я снова повернулся к задержанному жрецу. На нем больше не было ни волос, ни маски из кожи лица моей дочери, а его собственное лицо дергалось от страха.
— Положите его навзничь на землю, вот здесь, — распорядился я. — Только осторожно, чтобы не потревожить грубыми прикосновениями нежную кожу моей дочурки. Прибейте его руки и ноги к земле.
Этот человек, как и все жрецы нашего каравана, был совсем молодым человеком. И он взвизгнул пронзительно, как мальчик, когда первый острый кол пробил его левую ладонь. Всего ему пришлось взвизгнуть четыре раза. Остальные жрецы, так же как и поселенцы, начали беспокойно перешептываться, явно опасаясь за свою судьбу, но мои воины держали оружие наготове, так что попробовать бежать никто из толпы так и не решился. Я воззрился на распростертую на земле, извивающуюся, пригвожденную кольями за руки и за ноги фигуру. Юные груди Ночипы горделиво указывали на небо, а вот торчавшие из отверстия между ее ног мужские гениталии съежились и опали.
— Приготовьте известковый раствор! — приказал я. — Да покрепче. Намочите ему кожу и держите ее влажной всю ночь, пока она не пропитается насквозь. А потом мы подождем, когда взойдет солнце.
Сердитый на Всех одобрительно кивнул.
— А что делать с остальными? Мы ждем твоего приказа, воитель Микстли.
Один из жрецов, подгоняемый ужасом, бросился между нами, упал на колени и схватился окровавленными руками за кромку моей накидки.
— Господин благородный воитель! — заорал он. — Мы совершили эту церемонию с твоего разрешения! Всякий был бы только рад, увидев, что его сына или дочь выбрали для воплощения божества, но твоя дочь подходила лучше других по всем статьям. Ее выбрал народ, этот выбор одобрили жрецы, и ты не смог бы отказаться посвятить ее богу.
Тут я бросил на него такой взгляд, что он опустил глаза, а потом с запинкой промолвил:
— По крайней мере… в Теночтитлане… ты не мог бы отказаться. — Он потянул меня за мантию и сказал умоляюще: — Она была девственницей, как положено, но уже достаточно созрела, что нам и требовалось. Ты, благородный Микстли, сам разрешил нам делать все, чего требуют боги. Цветочная Смерть твоей дочери стала благословением для этого поселения и всех его жителей, залогом плодородия здешней почвы. Как бы ты мог отказать нам в этом?! Поверь мне, благородный господин, мы хотели лишь оказать честь Шипе-Тотека, твоей дочери… и тебе!
Я обрушил на жреца удар, сбивший его с ног, и спросил Куаланкуи:
— Ты знаком с «почестями», которые оказывают воплощению Шипе-Тотека?
— Да, друг Микстли.
— Тогда ты знаешь, что было проделано с моей невинной девочкой Ночипой. Проделай то же самое со всей этой швалью. Любыми способами, какие только придут тебе в голову. Солдат у тебя достаточно, вот пусть и позабавятся. Пусть не спешат и делают это с удовольствием. Но когда закончат, я хочу, чтобы в Йанкуитлане не осталось никого живого!
То был последний приказ, отданный мною: дальше всем руководил мой старый друг-солдат.
Он повернулся и принялся отдавать приказы, тут же выполнявшиеся воинами. Толпа взвыла от ужаса, но часть солдат быстро согнала в кучу всех взрослых мужчин. Часовые охраняли их с оружием в руках. Остальные солдаты сложили оружие, разделись и принялись за дело (или забаву). Время от времени кто-нибудь из них одевался и шел караулить пленников, давая возможность развлечься товарищу из числа охранников.
Я смотрел на это всю ночь напролет, ибо большие костры разгоняли тьму до самого рассвета, но в действительности почти ничего не видел и уж во всяком случае не испытывал совсем никакого злорадного удовлетворения. Крики, вопли, стоны и прочие звуки, сопровождавшие насилие и резню, не достигали моего слуха. Я видел лишь, как Ночипа изящно танцевала в свете костра, и слышал, как она мелодично пела под аккомпанемент одной-единственной флейты.
Произошло же там, в соответствии с приказами Куаланкуи, следующее. Все малые дети, грудные или только учившиеся ходить, были изрублены на куски — не быстро, но так, как обычно, очистив от кожуры, неспешно разрезают на дольки фрукт перед тем, как его съесть. Все это творилось на глазах у родителей и сопровождалось их воплями, рыданиями и проклятиями. Детей постарше, пригодных для совокупления, вне зависимости от пола, текпанеки принялись насиловать — опять же на глазах у их родных и близких. Когда же эти дети в результате жестокого насилия стали уже более не годны для плотских забав, их бросили умирать и взялись за юношей и девушек, а потом — за молодых женщин и мужчин. Не миновала сия участь и жрецов, которые, как я уже говорил, все были молодыми людьми.
Жрец, прибитый кольями к земле, наблюдая за этим, скулил и с опаской смотрел вниз — на собственные уязвимые срамные места, однако текпанеки, даже в неистовстве насилия, помнили, что его трогать нельзя.
Время от времени кто-нибудь из людей постарше пытался вырваться и броситься на помощь близким, но вооруженная стража крепко караулила пленников, не позволяя им не только освободиться, но даже отвернуться, чтобы не видеть надругательств над родными. Наконец, когда все молодые переселенцы превратились в куски истерзанной плоти, когда все они или умерли или были близки к тому, чтобы испустить дух, текпанеки взялись за людей постарше и, хотя к тому времени их пылу пора бы уже и поостыть, изнасиловали даже двух или трех путешествовавших с нами старух.
На следующий день, когда солнце уже стояло высоко, оргия наконец закончилась, и Сердитый на Всех приказал отпустить согнанных в кучу взрослых мужчин, бросившихся к окровавленным, перепачканным кровью и омикетль телам жертв насилия. Некоторые из них были еще живы и успели перед смертью увидеть, как солдаты — по следующей команде Куаланкуи — набросились на их родных. Своими обсидиановыми ножами текпанеки отсекли каждому из взрослых мужчин тепули, после чего проделали с ними, окровавленными и израненными, то, что проделывали с другими с помощью собственных членов.
Тем временем прибитый кольями жрец вел себя тихо, может быть, надеясь, что о нем позабыли. Но когда солнце поднялось выше, он понял, что ему предстоит умереть еще более страшной смертью, чем всем остальным, ибо то, что осталось от Ночипы, начало осуществлять собственную месть. Кожа, насыщенная известковой водой, по мере высыхания медленно сжималась, затвердевая на теле жреца сдавливающей его коркой. Он начал задыхаться и хрипеть. Даже не кричать, а только хрипеть, ибо набрать воздуху ему уже удавалось лишь столько, чтобы чуть-чуть продлить свою жизнь. А кожа неумолимо продолжала сокращаться, стягиваться, уже затрудняя движение крови в его теле. Отверстия на месте шеи, запястий и лодыжек Ночипы сузились, превратившись в медленно сжимающиеся гарроты. Лицо жреца, его руки и ноги начали вспухать и темнеть до безобразного пурпурного цвета. С раздувших губ еще срывались нечленораздельные звуки, но постепенно и они заглохли. Тем временем то, что недавно было тепили Ночипы, сомкнуло свое еще более девственно тугое, чем при жизни, кольцо, перетянув гениталии жреца у самого основания. Его мешочек олотин набух до размера мяча тлачтли, а тепули разнесло так, что он стал больше моего предплечья.
Солдаты расхаживали по территории поселения, рассматривая каждое валявшееся там тело, дабы удостовериться, что те, кто еще не умер, умирают. Текпанеки не проявляли милосердия и не облегчали страдания умирающих, однако приказ о том, чтобы в Йанкуитлане не осталось никого живого, выполнялся старательно. Под самый конец нас удерживало там лишь созерцание предсмертных мук жреца.
Я и мои товарищи стояли над его распятым телом, слушая слабый, затихающий хрип и глядя, как безжалостно сжимающаяся кожа все сильнее стягивает жреца, делая скрытые под нею части все тоньше, а налившиеся кровью, почерневшие открытые места, заставляя, напротив, раздуваться, невероятно увеличиваясь в размерах. Голова его уже походила на бесформенную черную тыкву, но жрецу все же хватило дыхания на короткий стон, когда его тепули, не выдержав внутреннего давления, лопнул, разбрызгивая вокруг черную кровь и обвиснув рваными клочьями.
Какое-то подобие жизни еще теплилось в этом человеке, но с ним было покончено, и наша месть свершилась. Сердитый на Всех приказал текпанекам собирать вещи и готовиться к маршу, тогда как остальные трое стариков вместе со мной переправились вброд обратно через реку, где нас ждала Бью Рибе. Я молча показал ей заляпанные кровью опалы. Уж не знаю, что еще она видела, слышала или о чем догадалась, и даже не могу предположить, как я сам выглядел в тот момент. Но Бью смотрела на меня глазами, полными жалости, упрека, печали и главное — ужаса. На какой-то миг она даже отстранилась, когда я протянул ей руку.
— Пойдем, Ждущая Луна, — сказал я Бью каменным голосом. — Я отведу тебя домой.
IHS
S.C.C.M
Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю Наимудрейшему и проницательнейшему из государей из города Мехико, столицы Новой Испании, на следующий день после праздника Очищения Девы Марии, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцатый, шлем мы наш нижайший поклон.
Позвольте высказать самое глубокое и искреннее восхищение основательностью и смелостью познаний и суждений Вашего Величества в области умозрительной агиологии[37] в связи с высказанной нашим монархом в последнем письме блестящей догадкой, viz.[38]: о том, что самое любимое божество индейцев, столь часто поминаемый нашим ацтеком Кецалькоатль мог быть в действительности не кем иным, как апостолом Фомой, посетившим здешние земли пятнадцать столетий тому назад с высокой целью принести туземным язычникам Свет Евангелия.
Разумеется, государь, даже мы, будучи епископом Мексики, не можем придать столь смелой гипотезе официальное звучание, не обсудив ее предварительно в кругу светил теологии и иерархов Святой Церкви. Однако мы можем с полным на то основанием утверждать, что располагаем рядом сведений, свидетельствующих в пользу теоретического допущения, высказанного Вашим Величеством.
Primus[39]. Так называемый Пернатый Змей был неким сверхъестественным существом, почитаемым всеми народами, населяющими Новую Испанию, вне зависимости от того, каким бы еще ложным богам они ни поклонялись. Имя его при этом звучит по разному: Кецалькоатль среди говорящих на науатль, Кукулъкан среди говорящих на майя, Гукумац среди народов, обитающих дальше к югу, et cetera[40].
Secundus[41]. При этом все вышеупомянутые народы утверждают, что первоначально Кецалькоатль был смертным человеком или, во всяком случае, был воплощен в смертном (короле или императоре), каковой, претерпев Преображение, обрел качества нематериального и бессмертного божества. Поскольку календарь индейцев раздражающе бесполезен, а книг, даже по их мифической истории, более не существует, мы едва ли в состоянии достоверно датировать время предполагаемого земного правления Кецалькоатля. Следовательно, он вполне мог быть современником св. Фомы.
Tertius[42]. Все эти народы одинаково сходятся на том, что Кецалькоатль был не столько правителем — или тираном, каковыми в большинстве своем являлись их владыки, — но наставником и проповедником, а также придерживался, по религиозному убеждению, обета безбрачия. Кецалькоатлю, кроме того, приписывают изобретение или введение в обиход многочисленных искусств, ремесел, обычаев, верований, et cetera, которые существуют и по сей день.
Quartus[43]. Среди бесчисленных божеств этих земель Кецалъкоатлъ был одним из немногих, кто никогда не требовал человеческих жертвоприношений. Ему всегда предлагались лишь невинные дары: птицы, бабочки, цветы и тому подобное.
Quintus[44]. Церковь утверждает, что св. Фома действительно совершил плавание на Восток, в Индию, где и обратил в христианство множество языческих народов. «Разве неразумно предположить, — вопрошает Ваше Величество, — что Святой Апостол делал то же самое и в неизвестных прежде Европе Индиях Запада?» Нечестивый материалист вполне способен заметить, что до Ост-Индии благословенный Фома вполне мог добраться и по суше, преодолевая не столь уж значительные водные преграды, тогда как возможность пересечь Море-океан пятнадцать столетий назад, когда люди еще не умели строить современные каравеллы, представляется весьма сомнительной. Однако если бы мы проявили скепсис в отношении способностей одного из Двенадцати Апостолов, то тем самым повторили бы ошибку самого св. Фомы, вложившего персты свои в раны Господни и укоренного за сомнение воскресшим Иисусом.
Sextus et mirabile dictu[45]. Простой испанский солдат по фамилии Диас, имеющий обыкновение в свободное время из праздного любопытства изучать окрестные руины, недавно побывал в заброшенном городе Толлане, или Туле. Он почитаем ацтеками как бывшее место обитания легендарного народа, именуемого тольтеками, а также прославлен своим древним правителем, который впоследствии и стал божеством Кецалькоатлем. Среди корней дерева, произрастающего в расщелине одной из старинных каменных стен, Диас нашел изготовленную местными жителями резную шкатулку из оникса, возраст которой определить затруднительно. В этой шкатулке он обнаружил несколько белых облаток — то были образцы хлеба, совершенно не похожего на выпекаемый здешними индейцами. Диас сразу понял, что именно он нашел, а когда принес находку нам, то мы подтвердили: это, несомненно, гостии, или просвирки. Как эти священные облатки попали в древнюю языческую столицу, как оказались они в изготовленной туземцами дарохранительнице, сколько веков они, возможно, тайно пробыли там и как за столь долгий срок не высохли, не раскрошились и не погибли — этого не ведает никто. У нас нет на сей счет даже никаких предположений. Возможно, ответ даст Ваше Многосведущее Величество? Не являются ли сии атрибуты Святого Причастия знаком, оставленным нам апостолом Фомой?
В настоящее время мы, воздавая должное вдохновенному вкладу Вашего Величества, собираемся передать все эти сведения в распоряжение Конгрегации пропаганды веры, после чего будем с нетерпением дожидаться заключения теологов из Рима, несомненно гораздо более сведущих, нежели мы сами.
Да не оставит Господь своею милостью и благоволением все начинания Вашего Величества, неизменно вызывающие подобающее почтительное восхищение, каковое выражают все Ваши подданные и не в последнюю очередь Вашего Священного Императорского и Католического Величества капеллан и верный слуга
дон Хуан де Сумаррага (в чем он и подписывается собственноручно).
По той же самой причине, по которой у меня сохранилось очень мало воспоминаний о событиях, предшествующих уничтожению Ианкуитлана, все, что было потом, тоже запомнилось мне смутно. Мы с Бью и нашим эскортом снова двинулись на север, к Теночтитлану, и, видимо, за время марша не произошло ничего заслуживающего внимания. Мне, во всяком случае, запомнились лишь два коротких разговора.
Первый состоялся у нас с Бью Рибе. С того момента, как я рассказал ей о смерти Ночипы, она шла покорно за нами, вся в слезах, но однажды вдруг остановилась, огляделась по сторонам, словно очнувшись, и заявила:
— Ты говорил мне, что отведешь меня домой. Но мы идем на север.
— Конечно, — ответил я. — А куда же еще нам идти?
DECIMA PARS[46]
— А почему не на юг? Я думала, ты меня отведешь в Теуантепек!
— Там у тебя нет дома, — сказал я. — Нет семьи и, скорее всего, уже не осталось друзей. Ведь сколько лет прошло с тех пор, как ты покинула те места? Восемь?
— А что у меня есть в Теночтитлане?
«Крыша над головой», — мог бы ответить я, но, понимая, что Бью на самом деле имела в виду, сказал просто:
— То же самое, что и у меня, Ждущая Луна. Воспоминания.
— Не очень приятные, Цаа.
— Мне ли этого не знать? — отозвался я без особого сочувствия. — Такие же, как и у меня. Но нам от них все равно никуда не деться. Они останутся с нами, куда бы мы ни пошли и какое бы место ни назвали своим домом. В Теночтитлане у тебя по крайней мере будет возможность предаваться скорби и оплакивать свои потери, не заботясь о пище и крове. Впрочем, я вовсе не хочу тебя принуждать. Ты вольна идти тем путем, каким сама захочешь.
Сказав это, я зашагал дальше, больше не оглядываясь, и поэтому не знаю, сколько времени потребовалось Ждущей Луне, чтобы принять решение. Но когда я в следующий раз оторвался от мыслей и видений, Бью снова шла рядом со мной.
А второй разговор состоялся у меня с Сердитым на Всех. Много дней солдаты почтительно предоставляли мне возможность страдать и скорбеть в одиночестве, но однажды старый солдат поравнялся со мной и сказал:
— Прости мне мое вмешательство, друг Микстли. Мы уважаем твою печаль, но до дома совсем недалеко, и есть вещи, которые необходимо обсудить. Мы, четверо старых друзей, обсудили кое-что между собой, но теперь хотим узнать и твое мнение. Речь идет о выдуманной истории, которую мы заставили затвердить всех текпанеков. История следующая. Когда все мы — ты, мы, твоя сестра и солдаты — убыли с посольством ко двору Теоуакана, то есть находились в отлучке по уважительной причине, поселение подверглось нападению разбойников, которые ограбили его и вырезали всех жителей. По возвращении в Йанкуитлан мы, естественно, возмутились и долго рыскали в поисках мародеров, но тех и след простыл. Стрел, по оперению которых можно бы-
ло бы определить принадлежность нападавших к тому или иному племени, не нашлось. Отсутствие уверенности в том, кем именно были нападавшие, не позволит Мотекусоме немедленно объявить войну ни в чем не повинным теоуакекам.
Я кивнул и ответил:
— Хорошая история, Куаланкуи. Ее-то я и расскажу.
Он прокашлялся и сказал:
— Может, история и неплохая, но только не годится, чтобы ее рассказывал ты, Микстли, перед лицом Мотекусомы. С нас-то какой спрос, а вот тебя, даже угоразди его поверить каждому слову нашей выдумки, он все равно обвинит в том, что ты не выполнил его задание. А это означает либо удушение цветочной гирляндой, либо, окажись правитель случайно в хорошем настроении, приказ завершить начатое. Иными словами, даже при самом невероятном стечении обстоятельств тебя опять отправят в такую же несусветную глушь во главе нового каравана переселенцев.
Я покачал головой.
— Для меня это невозможно.
— Знаю, — сказал Сердитый на Всех. — Кроме того, правда все равно обязательно выйдет наружу, рано или поздно. Не может быть, чтобы ни один из этих солдат-текпанеков по возвращении в Тлакопан, налакавшись октли, не принялся похваляться своим участием в этакой забаве. Он расскажет о насилии, резне, убийстве детей, жрецов — не важно кого. Поползут слухи, а когда они дойдут до ушей Мотекусомы, Чтимый Глашатай обвинит тебя во лжи и придумает что-нибудь похуже удушающей гирлянды. Полагаю, тебе лучше предоставить преподнести это вранье нам, старикам, мы ведь не того поля ягоды, чтобы Мотекусома обращал на нас внимание, а значит, и риску для нас меньше. Что же до тебя, то подумай, стоит ли тебе, во всяком случае до поры до времени, вообще совать нос в Теночтитлан. Ближайшее будущее сулит тебе небогатый выбор между казнью и новой высылкой в очередной Йанкуитлан.
Я снова кивнул.
— Ты прав. Я оплакивал мрачные дни и дороги, оставшиеся позади, но совершенно позабыл о тех, что ждут меня впереди. Есть старая поговорка, которую ты наверняка знаешь, что мы рождены, чтобы страдать и терпеть. Раньше я размышлял о страданиях, но пришла пора подумать о терпении, разве не так? Спасибо тебе, Куаланкуи, мой добрый друг и мудрый советчик. Я подумаю над тем, что ты предложил.
Когда мы пришли в Куаунауак и остановились на постоялом дворе, я приказал подать обед отдельно для меня, Бью и четверых старых товарищей, а когда мы поели, то достал кожаный мешочек с золотым порошком и сказал:
— Вот плата за ваши услуги, мои друзья.
— Многовато будет, — заметил Сердитый на Всех.
— За то, что вы для меня сделали, этого еще и мало. К тому же не думайте, что я отдаю вам последнее. У меня остался мешочек с бобами какао и кусочками меди: вполне достаточно для того, чем я займусь теперь.
— Займешься теперь? — эхом отозвался один из стариков.
— С сегодняшнего вечера я снимаю с себя командование, так что это мои последние распоряжения. Друзья-командиры, вы должны достичь границы озерного края, чтобы отвести отряд текпанеков в Тлакопан. Оттуда вы перейдете по дамбе в Теночтитлан, доставите госпожу Бью в мой дом и только потом явитесь с докладом к Чтимому Глашатаю. Расскажете ему ту самую историю, которую придумали, добавив только, что я сам определил себе наказание за провал задания и добровольно отправился в изгнание.
— Будет исполнено, друг Микстли, — пообещал Сердитый на Всех, а остальные старики кивнули в знак согласия.
Только Бью задала вопрос:
— Куда же ты собрался, Цаа?
— На поиски легенды, — ответил я и повторил им историю, подслушанную не так давно, когда Несауальпилли поведал ее Мотекусоме. В заключение я сказал: — Мне предстоит проделать в обратном направлении долгий путь, который прошли наши предки в то время, когда еще называли себя ацтеками. Я направлюсь на север, следуя их маршрутом, насколько смогу восстановить его и насколько смогу проследить… до самой нашей прародины Ацтлана, если такое место еще существует или вообще когда-то существовало. И если эти скитальцы действительно оставляли по пути следования склады оружия и хранилища с припасами, то я найду их и нанесу на карту. Для военных планов Мотекусомы такая карта может представлять большую ценность, так что, друг Куаланкуи, когда явишься к нему с докладом, нажимай на это. — Я печально улыбнулся. — Кто знает, может быть, когда я вернусь, он встретит меня не цветочной удавкой, а настоящими цветами.
— Если вернешься, — сказала Бью.
— Похоже, мой тонали всегда вынуждает меня возвращаться, правда, всякий раз чуть более одиноким, — молвил я, не сдержав улыбки, а потом, помолчав, процедил сквозь зубы: — Когда-нибудь, где-нибудь я повстречаю бога и спрошу у него: почему, если я заслужил немилость их братии, они не обрушили свой удар на меня? Почему всякий раз они карают тех, кто ничем не провинился, а просто был близок и дорог мне?
Было видно, что от такого поворота разговора четырем старикам стало малость не по себе, и они, кажется, почувствовали облегчение, когда Бью сказала:
— Старые друзья, могу ли я попросить вас дать нам с Цаа возможность поговорить с глазу на глаз?
Ветераны встали, бегло исполнили жест целования земли и удалились. Едва они ушли, я резко произнес:
— Бью, если ты хочешь просить разрешения пойти со мной, то даже и не думай.
Просить Бью не стала. Довольно долгое время она молчала, опустив глаза на нервно переплетающиеся пальцы, а когда заговорила, то ее первые слова показались мне совершенно не имеющими отношения к делу.
— Когда мне исполнилось семь лет, меня назвали Ждущей Луной. Раньше я задавалась вопросом: почему мне дали такое имя? Но потом поняла, ответ я знаю уже давно, но сейчас думаю, что Ждущая Луна и так уже прождала слишком долго. — Она подняла свои красивые глаза, встретилась со мной взглядом и не насмешливо, как обычно, а умоляюще (на ее щеках даже появилось нечто похожее на девичий румянец) промолвила: — Давай наконец поженимся, Цаа.
«Так вот в чем дело!» — сказал я себе, вспомнив, как она тайком собирала землю, увлажненную моей мочой. Мне как-то раз пришло в голову, что она могла сделать мою куклу, чтобы навлечь беду, я даже гадал, уж не из-за этого ли лишился Ночипы. Но я тут же прогнал это постыдное подозрение, ибо прекрасно знал, что мою дочку Бью любила всем сердцем и, оплакивая ее, скорбела так же глубоко, как скорбел, только без слез, и я сам. Теперь все встало на свои места: если Бью и изготовила колдовскую куклу, то не для порчи, а для приворота, чтобы я не отверг ее вроде бы импульсивное, но на самом деле давно готовившееся предложение.
Я ответил не сразу: ждал, когда она приведет свои тщательно продуманные доводы.
— Минуту тому назад, Цаа, ты заметил, что становишься все более и более одиноким. То же самое относится и ко мне. Ты и сам это прекрасно знаешь. Теперь мы оба одиноки. У нас не осталось никого, кроме друг друга. Пока я жила с тобой, воспитывая твою осиротевшую дочь как самая ее близкая родственница, это было вполне уместно. Но теперь, когда Ночипа… когда я больше не тетушка-пестунья, когда мы с тобой просто взрослые одинокие мужчина и женщина, нам не пристало жить под одним кровом. — Румянец ее стал еще гуще. — Конечно, никто и ничто не сможет заменить нам Ночипу. Но может быть… Я еще не слишком стара…
Тут она умолкла, прекрасно сыграв замешательство и неспособность говорить дальше. Я помолчал, не отводя глаз, пока ее лицо не заблестело, словно разогретая медь, а потом сказал:
— Тебе не стоило утруждаться колдовством и хитростями, Бью. Я и сам собирался предложить тебе то же самое, причем именно сегодня. Поскольку ты вроде бы согласна, завтра и поженимся, с утра пораньше, как только я смогу разбудить жреца.
— Что? — едва слышно выдохнула она.
— Как ты мне напомнила, я теперь совершенно одинок, а поскольку состояние у меня приличное, то в случае моей смерти все отойдет в государственную казну. А ни малейшего желания обогащать за свой счет Мотекусому у меня нет. Поэтому завтра жрец составит документ, по которому ты будешь признана моей женой и законной наследницей.
Бью медленно поднялась на ноги и, глядя на меня, с запинкой проговорила:
— Это не то, что… я никогда не помышляла… Цаа… я хотела сказать…
— Вижу, я испортил тебе все представление, — сказал я с ухмылкой. — Все твое притворство, все уловки оказались напрасными, вполне можно было обойтись и без них. Но, возможно, полученные навыки пригодятся тебе в будущем, когда ты станешь богатой вдовой.
— Прекрати, Цаа! — воскликнула она. — Ты не хочешь выслушать то, в чем я честно хочу тебе признаться. А это и без того трудно, потому что женщине не подобает произносить такие вещи…
— Прости, Бью, но я все равно тебе не поверю, — сказал я, поморщившись. — Мы слишком долго жили под одной крышей, и неприязнь наша давняя, застарелая. Начни мы сейчас обмениваться нежными словами, это, пожалуй, насмешило бы всех богов. Но по крайней мере с завтрашнего дня наше неприятие друг друга будет освящено официально, и мы в этом смысле не станем отличаться от большинства супружеских пар…
— До чего же ты жестокий! — прервала она меня. — Тебя не проймешь никакими нежными чувствами, ты оставляешь без внимания протянутую тебе руку.
— Бью, мне частенько приходилось чувствовать, какой жесткой может быть твоя нежная ладошка. И разве мне не предстоит ощутить это снова? Разве ты не собралась посмеяться надо мной, сказав, что весь твой разговор о замужестве был всего лишь очередной унизительной шуткой?
— Нет, — сказала она. — Я говорила вполне серьезно. А ты?
— И я тоже, — ответил я, высоко поднимая свой бокал октли. — Да смилуются боги над нами обоими!
— Да уж, — заметила она, — предложение руки и сердца хоть куда! Но я принимаю его, Цаа. Завтра я стану твоей женой. — И она убежала в свою комнату.
Я остался сидеть, уныло попивая маленькими глотками октли и поглядывая на других постояльцев, по большей части почтека, возвращавшихся в Теночтитлан и отмечавших благополучное возвращение из своих прибыльных, но опасных путешествий изрядными возлияниями, в каковом занятии их и поощряли многочисленные состоявшие при постоялом дворе женщины. Хозяин гостиницы, будучи уже в курсе того, что я заказал для Бью отдельную комнату, и заметив, что она ушла одна, бочком подошел ко мне и спросил:
— Не угодно ли господину Орлу закончить трапезу сладким? Не прислать ли к нему одну из наших очаровательных маатиме?
Я хмыкнул:
— Мало кто из них выглядит так уж очаровательно.
— Ну, внешность это еще далеко не все. Моему господину это, надо думать, и самому известно, ибо его спутница, по-настоящему красивая, похоже, к нему холодна. Очарование может таиться в чем-то ином, нежели лицо и фигура. Например, взгляни-ка вон на ту женщину.
И он указал на особу, казавшуюся самой непривлекательной во всем заведении. Щеки ее и груди провисали, словно были вылеплены из влажной глины, а волосы, видимо из-за того, что часто обесцвечивались и перекрашивались, походили на клочковатое пересушенное сено.
Я поморщился, а хозяин гостиницы рассмеялся и сказал:
— Знаю-знаю. Посмотришь на нее и предпочтешь мальчика. На первый взгляд эту красотку можно принять за бабушку, но я точно знаю, что ей нет еще и тридцати. И поверишь ли, господин Орел? Каждый мужчина, который хоть раз попробовал Куекуельеуа, при следующем посещении всегда требует только ее. Все они начинают постоянно к ней ходить и не согласятся променять ни на какую красавицу. Врать не стану, сам не пробовал, но все в один голос утверждают, что ей ведомо множество невероятных способов доставить мужчине удовольствие.
Я поднял топаз, устремив еще один, более пристальный взгляд на неряху с тусклыми глазенками и грязными волосами, и пришел к выводу, что она заражена болезнью нанауа, а этот женоподобный сводник, содержатель постоялого двора, навязывает ее гостям лишь в силу гнусности натуры.
— В темноте, мой господин, все женщины выглядят одинаково, разве нет? В общем, юноши, конечно, тоже. Ну так что, надумал? Скорее всего кто-нибудь уже заказал Куекуельеуа на эту ночь, но, разумеется, она предпочтет воителя-Орла простому почтека. Позвать ее для тебя?
— Куекуельеуа, — повторил я, и это имя всколыхнуло во мне воспоминание. — Когда-то я знал весьма красивую девушку по имени Кекелмики.
— Смешинку? — переспросил хозяин гостиницы и хихикнул. — Судя по имени, она, должно быть, была неплохой любовницей. Но наверняка ей далеко до моей Куекуельеуа, Щекотки.
Чувствуя, как у меня заныло сердце, я сказал:
— Спасибо за заботу, но мне никто не нужен. — А затем, запив эти слова большим глотком октли, спросил: — Скажи, а кто та худенькая девушка, что тихонько сидит в уголке одна?
— Туманный Дождь? — равнодушно сказал хозяин гостиницы. — Девчонку так прозвали из-за того, что когда ее… э-э-э… используют, она без конца плачет. Новенькая, но, как мне говорили, в дело вполне годится.
— Как только напьюсь и отправлюсь к себе в комнату, пришли мне ее туда, — распорядился я.
— Как будет угодно господину благородному воителю. Вообще-то мне нет никакого дела до предпочтений уважаемых гостей, но порой у меня возникает легкое любопытство. Могу я поинтересоваться, почему господин выбрал именно Туманный Дождь?
— Только потому, — ответил я, — что она ничем не напоминает мне ни одну из тех женщин, которых я знал.
Брачная церемония была непритязательной и прошла спокойно. Четверо моих старых, проверенных товарищей выступили в качестве свидетелей, а хозяин гостиницы обеспечил настамалтин — подобающей случаю ритуальной пищей. Некоторые из вставших пораньше постояльцев стали нашими свадебными гостями. Поскольку Куаунауак являлся главным поселением тлауков, я попросил совершить обряд жреца главного божества этого племени — бога Кецалькоатля. И жрец, заметив, что пара, стоявшая перед ним, уже давно миновала пору зеленой юности, тактично опустил обычные для такого рода церемоний предупреждения, обращаемые к предположительно невинной невесте, равно как и увещевания, адресуемые предположительно исполненному вожделения жениху. Поэтому его речь оказалась примечательно короткой и ни у кого не вызвала раздражения.
Но даже этот весьма формальный ритуал пробудил в Бью Рибе некие чувства или, во всяком случае, их подобие. Она умудрилась даже обронить несколько вполне девичьих слезинок и сквозь них улыбнуться мне трепетной улыбкой.
Должен признать, что это усилило ее и без того поразительную красоту, которая, как я никогда не отрицал, была почти неотличима от изысканной прелести ее покойной сестры. Бью была одета весьма соблазнительно, и когда я смотрел на нее, не используя свой кристалл, она казалась мне такой же молодой, как и моя навечно двадцатилетняя Цьянья. Зная это, я всю ночь напролет неустанно использовал девицу по имени Туманный Дождь, чтобы лишить себя возможности вступить в плотские отношения с Бью, даже если у меня вдруг, что вполне возможно, и возникнет такое желание.
Наконец жрец в последний раз обмахнул нас курильницей кипали, проследил за тем, как мы накормили друг друга дымящимся тамали, связал уголками мою накидку с подолом Ждущей Луны и пожелал нам счастья в нашей новой жизни.
— Спасибо, господин жрец, — отозвался я, вручая ему плату. — Спасибо за все и в особенности за добрые пожелания. Возможно, там, куда я отправляюсь, мне без удачи не обойтись.
После этого я распустил узел, связывавший меня с Бью, и, взвалив на плечо свою дорожную котомку, попрощался.
— До свидания, — повторила она за мной срывающимся голосом. — Но, Цаа, сегодня ведь день нашей свадьбы…
— Я же говорил тебе, что ухожу. Нам не по пути: домой тебя доставят мои люди.
— Но я думала… думала, мы задержимся здесь… чтобы… — Она огляделась по сторонам, на наблюдавших эту сцену и прислушивавшихся гостей, и густо покраснела. — Цаа, теперь я твоя жена!
— Я женился на тебе по твоей просьбе, — прозвучал мой ответ, — и ты со временем будешь моей законной вдовой и моей наследницей. Но моей женой была и останется Цьянья!
— Цьянья мертва! Ее уже десять лет как нет в живых!
— Ее смерть не разорвала наших уз. И у меня никогда не будет никакой другой жены.
— Лицемер! — возмутилась она. — Можно подумать, будто ты все эти годы хранил ей верность! У тебя были другие женщины, так почему же ты отвергаешь меня?
За исключением хозяина гостиницы, по физиономии которого блуждала непристойная ухмылка, все остальные свидетели этого скандала чувствовали себя неловко. А жрец даже нервно пробормотал:
— Мой господин, но вообще-то принято скреплять обеты актом… ну, в общем, вам следует узнать друг друга как следует…
— Ты безусловно прав, господин жрец, сразу видно, что не зря получил свой титул. Но я знаю эту женщину даже больше, чем следует.
Бью ахнула.
— Что за бесстыдная ложь! Мы никогда не были…
— И никогда не будем. Ждущая Луна, я слишком хорошо знаю тебя во всех других отношениях. Я также знаю, что наиболее уязвим мужчина бывает именно в тот момент, когда вступает в близость с женщиной. Я не собираюсь рисковать, ибо не сомневаюсь, что в решающий момент ты подвергнешь меня осмеянию или унизишь еще каким-нибудь другим способом, каких у тебя в запасе великое множество, ведь коварство свое ты оттачивала годами.
— Но сейчас это ты меня унижаешь! — вскричала она.
— Да, дорогая, на сей раз я сделал это первым. А сейчас извини: уже поздно, и мне пора в дорогу.
Когда я уходил, Бью утирала глаза смятым уголком юбки, который был нашим брачным узлом.
* * *
Мне не было никакой необходимости возвращаться в столицу, чтобы начинать обратный путь по дороге предков с самого Теночтитлана или с его ближних окрестностей, поскольку было совершенно ясно, что в озерном краю, где ацтеки поселились уже давно, никаких тайных хранилищ нет.
Однако если верить старым рассказам, одно из последних мест обитания ацтеков до того, как они вышли к озерам, находилось где-то севернее и носило название Атлиталакан. Именно поэтому, выйдя из Куаунауака, я двинулся на северо-запад, затем свернул на север, потом на северо-восток, описывая круги, но постоянно держась подальше от границ владений Союза Трех. И вот наконец я очутился в почти не заселенной местности за Окситипаном, самым северным приграничным городком, в котором стоял гарнизон мешикатль. В этом незнакомом краю я упорно расспрашив гл жителей немногочисленных бедных деревушек и изредка попадавшихся на дорогах странников о пути в Атлиталакан. Однако все лишь смотрели на меня непонимающе и равнодушно пожимали в ответ плечами. Дело в том, что я столкнулся разом с двумя трудностями.
Во-первых, я толком не представлял себе, что такое Атлиталакан и каким он был. В свое время, когда там жили ацтеки, он с равным успехом мог представлять собой и укрепленный населенный пункт, и просто удобное место, выбранное для временного становища. Во-вторых, я теперь находился на южных окраинах страны отоми, а точнее, в тех землях, куда народы отоми скрепя сердце вынуждены были переселиться, когда прибывавшие волна за волной калхуа, аколхуа, ацтеки и прочие говорящие на науатль народы вытеснили их из озерного края. В этой малообжитой местности лишь очень немногие из тех, с кем я заговаривал, объяснялись на более-менее внятных науатль, поре и других широко распространенных языках, остальные же знали только не слишком хорошо знакомый мне отомит, а то и вовсе изъяснялись на совершенно фантастической смеси названных наречий. Правда, постоянно вступая в разговоры с поселянами и путниками, я в конечном счете освоил отомит настолько, что уже мог втолковать людям, что я ищу, но, как оказалось, никто из местных жителей ни про какой Атлиталакан сроду не слышал.
Мне приходилось полагаться только на себя, что, однако, не делало поиски столь уж безнадежными. Ключом к успеху оказалось само название «Атлиталакан», что в переводе с науатль значит Быстрая Вода. Я искал источник и вот однажды забрел в чистенькую, аккуратную деревушку под названием Д'нтадо Дехе, что на отомит означает примерно то же самое, что и Атлиталакан на науатль.
Деревня получила свое название по чистому, журчавшему среди камней источнику, единственному в округе, где земли в основном засушливые. А поскольку деревенька была расположена рядом со старой дорогой, ведущей откуда-то с севера к озеру Сумпанго, казалось вполне вероятным, что когда-то ацтеки останавливались именно здесь.
Жители Д'нтадо Дехе, как это вообще свойственно обитателям захолустья, смотрели на чужака с подозрением, но одна пожилая вдова, слишком бедная, чтобы опасаться грабежа, сдала мне чердак своей глинобитной хижины. Некоторое время я безуспешно пытался улестить неулыбчивых отоми, снискать их расположение и вызвать на откровенность, а потерпев неудачу, принялся рыскать в окрестностях по расширяющейся спирали, в надежде наткнуться на замаскированные склады, оставленные нашими предками. Правда, вероятность успеха при поиске наугад была ничтожна: располагая хранилища вдоль своего пути, ацтеки наверняка позаботились о том, чтобы эти склады не смогли бы вот так, запросто, обнаружить и растащить после их ухода местные жители или случайно наткнувшиеся на них путники. Скорей всего, наши предки пометили эти места каким-нибудь неприметным знаком, известным только им самим. Беда лишь в том, что никто из потомков ацтеков, включая и меня, не имел ни малейшего представления о том, что это за знак.
Однако я действовал упорно: срубил длинный крепкий шест и, заострив его конец, тыкал этим шестом в каждую нору, дыру, яму и трещину, которая внушала мне хоть малейшие подозрения. Такой же проверке подверглись подозрительно одинокие холмики и бугры, необычно густые заросли и, разумеется, руины рухнувших строений. Насмешило ли селян мое странное поведение, прониклись ли они жалостью к чокнутому чужеземцу, рыщущему по буеракам, сказать не берусь, но в конце концов меня попросили рассказать о предмете своих поисков двум самым почтенным деревенским старейшинам.
Эти два старика ответили на мои вопросы немногословно, но вполне внятно. Нет, сказали они, они никогда не слышали ни о каком Атлиталакане, но если это название означает то же самое, что и Д'нтадо Дехе, то их деревня, несомненно, и есть то самое место. Потому что, по словам отцов отцов их отцов, давным-давно некое грубое племя диких и грязных оборванцев-кочевников действительно на несколько лет задержалось возле источника, после чего снялось с места и ушло куда-то на юго-запад.
Но когда я осторожно поинтересовался, не было ли впоследствии обнаружено рядом с их становищем находок, оба старца покачали головами.
— Йехина, — заявили они, что на языке отомит означает «нет» и присовокупили к этому фразу, которую им пришлось повторить несколько раз, прежде чем наконец я с трудом понял ее смысл: — Ацтеки были здесь, это так, но они ничего не принесли с собой, когда появились, и ничего не оставили, когда ушли.
В скором времени, покинув область, где еще можно было с горем пополам объясниться на смеси ломаных науатль и поре, я углубился в землю, в которой жили исключительно отоми, не знавшие иного языка, кроме отомит. Путь мой не пролегал строго по прямой, ибо в этом случае мне пришлось бы карабкаться по холмам, штурмовать неприступные утесы и продираться сквозь густые заросли кактусов, чего переселенцы-ацтеки наверняка не делали. Надо полагать, что они, как и я, предпочитали идти по дорогам, а где таковых не было, по людским и звериным тропам или уж, в крайнем случае, просто по ровной местности. Чтобы выбрать удобную дорогу, мне приходилось петлять, однако в целом я так и так продвигался в северном направлении. Я все еще находился на высоком плато между могучими горными кряжами, незримо возвышавшимися далеко к востоку и западу, но по мере моего продвижения плато ощутимо понижалось. С каждым днем пути я спускался все ниже, оставляя наполненные прохладой горы позади. Уже почти наступило лето, и если днем временами становилось жарковато, зато я не мерз мягкими теплыми ночами. Последнее обстоятельство оказалось очень важным, ибо в этой глуши совершенно не имелось постоялых дворов, а деревни, куда можно было бы напроситься на ночлег, располагались так далеко друг от друга, что за один день покрыть это расстояние было просто невозможно. Большую часть ночей я спал на открытом воздухе и отовсюду даже без своего кристалла отчетливо видел неподвижную, висевшую высоко над северным горизонтом Тлакпак, навстречу которой я упорно, снова и снова, направлялся с каждым рассветом.
У меня не возникало особых трудностей не только с ночлегом, но и с пропитанием: благодаря малой населенности, тот край изобиловал непуганым зверьем. Кролики и земляные белки бесстрашно таращились на меня из придорожной травы, птица-скороход, бывало, пристраивалась ко мне в попутчики, а ночами к моему костру запросто могли подойти любопытный броненосец или опоссум. Хотя я не захватил с собой охотничьего оружия, а макуауитль едва ли предназначен для охоты на мелкую дичь, но мне, как правило, не составляло труда одним взмахом меча обеспечить себя свежим мясом. Ну а разнообразить пищу позволяло множество Дикорастущих плодов.
Слово «отоми» — сокращенное название на редкость труднопроизносимого имени этого северного народа, обозначающего что-то вроде «люди, стрелы которых бьют птицу на лету», хотя, как мне кажется, с тех пор, как их главным занятием была охота, прошло очень много времени. Ныне отоми превратились в земледельцев, выращивающих маис, собирающих фрукты и плоды и добывающих сладкий сок кактусов магуэй. Их поля и сады невелики, но настолько плодородны, что отоми не только обеспечивают плодами себя, но и в избытке поставляют их на рынки Теночтитлана и других городов. Мы, мешикатль, прозвали их страну Атоктли, Плодородный Край, однако о самих ее жителях придерживаемся весьма невысокого мнения. Знаете, как у нас подразделяется октли в зависимости от вкуса? «Лучший», «обычный» и «отоми».
Названия всех поселений этого народа выговорить почти невозможно. Взять хотя бы крупнейшую их деревню Н'т Тахи, которую ваши исследователи южных земель теперь называют Целлала. Я пытался расшифровать смысл многих этих названий, от которых запросто сломаешь язык, но ни в одном не смог усмотреть намека на пребывание там древних ацтеков. Правда, изредка в какой-нибудь деревушке находился престарелый знаток преданий, который, напрягая память, говорил, что да, невесть сколько вязанок лет назад, здесь вроде бы и вправду проходила или даже останавливалась на отдых орда каких-то бродяг. Но при этом все старцы в один голос повторяли:
— Они ничего не принесли с собой, когда появились, и ничего не оставили, когда ушли.
Это обескураживало, но, в конце концов, я был прямым потомком этих бродяг и точно так же, как они, ничего не приносил с собой, когда появлялся. Правда, насчет второй части заявления у меня такой уверенности нет. Не исключено, что кое-что после моего странствия по стране отоми там все же осталось.
Мужчины отоми, как правило, низкорослые, приземистые и коренастые; подобно большинству земледельцев, онй отличаются нелюдимостью и грубым нравом. Тамошние женщины тоже невысоки ростом, но стройны и отмечены куда большей живостью нрава, чем их угрюмые мужья. Я бы сказал даже, что женщины отоми хороши выше колен, хотя понимаю, что подобный комплимент звучит странно. Поясню: у них выразительные лица, неплохо слепленные плечи, руки, грудь, запястья, бедра, ягодицы и ляжки, но вот с икрами — прямо беда. Они такие прямые и тощие, ну просто караул! Мало того, они еще и сужаются вниз, по направлению к крохотным ступням, придавая женщинам вид головастиков, балансирующих на хвостах.
Еще одна любопытная особенность отоми состоит в том, что они улучшают (как им кажется) свою внешность с помощью искусства, именующегося у них н'детаде, то есть окрашивают себя различными стойкими красителями. Зубы у них обычно красные или черные (день такие, день другие), а тела расписаны синими узорами. Причем краска не наносится кисточкой, а вкалывается под кожу острыми колючками, так что эти узоры сохраняются на всю жизнь. Процедура эта весьма болезненна, в связи с чем некоторые отоми ограничиваются лишь нанесением небольших рисунков на лоб или щеки, но многие, невзирая на боль, разукрашивают все тело, в результате чего выглядят так, будто на них налипла какая-то необычная голубая паутина гигантского паука.
Мужчин отоми, насколько я могу судить, эти ухищрения не делают ни лучше, ни хуже, что же до женщин, то мне поначалу было жаль, что, привлекательные в остальном, они наносят на тело голубую сетку, от которой им уже не избавиться. Однако признаюсь, что, присмотревшись и привыкнув, я оценил особую завлекательность н'детаде. Эта сетка, словно вуаль, заставляла женщин казаться в своем роде недоступными, а оттого более желанными.
На крайнем севере владений отоми, на берегу реки, стояла деревушка под названием М'боште, где жила молодая женщина по имени Р'цуно Х'донве, что означает Цветок Луны. И действительно, цветов у этой красавицы имелось в избытке, ибо все ее тело, во всяком случае открытые его части, покрывал плотный голубой узор из цветов и листьев. Этот искусственный сад не скрывал прелести ее лица и фигуры: девушка была хороша во всем, кроме, разумеется, уже упоминавшихся мною икр и лодыжек. Когда я увидел девушку впервые, у меня возникло желание снять с нее одежду, чтобы посмотреть, красуются ли такие же цветы и на более сокровенных местах, а потом проложить сквозь эту «клумбу» путь к ее женскому естеству.
Цветок Луны тоже почувствовала ко мне влечение, полагаю, что оно также было вызвано любопытством, связанным с необычностью моего облика. Ростом и шириной плеч я выделялся даже среди мешикатль, а уж среди приземистых отоми выглядел чуть ли не великаном. Красавица дала мне понять, что в настоящее время свободна, ибо ее муж недавно погиб в Р'донте Ш'мбои, то есть в Сланцевой реке. Поскольку эта «река» представляла собой ручеек в пару пядей глубиной, который ничего не стоило перепрыгнуть, я предположил, что покойный, коль скоро ухитрился утонуть в таком водоеме, был исключительно мал ростом. На это женщина лишь рассмеялась и объяснила, что он упал туда и как раз по причине малой глубины расколол череп о твердое сланцевое дно.
Вот так и вышло, что одну из ночей в М'боште я провел с Цветком Луны. Не берусь утверждать насчет всех женщинах отоми, но могу сказать, что эта была разукрашена решительно повсюду, кроме губ, век, кончиков пальцев и сосков. Помнится, я даже тогда подумал, что когда местный мастер накалывал девушке колючками цветочные узоры, орудуя повсюду, вплоть до нежных складок тепили, ей наверняка пришлось терпеть страшную боль. Но зато той ночью я получил возможность рассмотреть каждый наколотый на красавице цветочек. Акт близости (на языке отоми — агу н'дегуе) начался, по ее желанию, с того, что я целовал и ласкал весь этот цветник. Уподобив себя мысленно оленю, пасущемуся на цветочном лугу, я пришел к выводу, что быть травоядным животным очень даже неплохо.
Поутру, когда мы прощались, Цветок Луны выразила надежду, что я в отличие от ее покойного мужа, которому это так и не удалось, заронил в нее свое семя. Поначалу я лишь улыбнулся, приняв это за комплимент, но красавица пояснила, почему ей так хочется иметь от меня ребенка. Я очень крупный мужчина, а стало быть, мои сын или дочь должны быть немалого роста. А на крупное тело можно нанести столько рисунков, что ей станут завидовать в М'боште и во всех остальных селениях.
Пока мой путь пролегал неподалеку от Р'донте Ш'мбои, вокруг зеленела трава и пестрел цветочный ковер. Однако спустя три или четыре дня Сланцевая река повернула на запад (а мне надо было в другую сторону) и вместе с водой унесла прочь и всю освежающую зелень. Правда, я еще время от времени встречал серо-зеленые деревья мицкуитин, серебристо-зеленоватые заросли юкки и плотный подлесок из разнообразных пыльно-зеленых кустарников, но не сомневался, что теперь по мере моего движения дальше растительность будет редеть, пока не уступит место открытой, почти голой пустыне, плавящейся от беспощадного солнца.
Я остановился. На какой-то миг у меня возникло искушение повернуть вместе с рекой и остаться в спокойной стране отоми, но я тут же подавил эту слабость. Я дал себе слово пройти по пути ацтеков, а они, насколько известно, явились из пустыни или даже откуда-то из-за ее пределов. Если, конечно, за пустыней вообще что-то было. Поэтому я набрал баклагу речной водой, последний раз полной грудью вдохнул свежий речной воздух и, повернувшись спиной к плодородному краю, зашагал на север — в пустые сожженные земли, в край мертвых костей.
Пустыня — это самая несчастная земля, которая страдает от полного отсутствия внимания богов. Ну вот судите сами.
Богиня земли Коатликуе и ее сородичи ничего не делают, чтобы хоть как-то, хоть чем-то оживить и разнообразить монотонность равнины, состоящей из серо-желтого песка, серо-бурого гравия и серо-черных валунов. Коатликуе не решается тревожить эту местность землетрясениями, Чантико не устраивает извержений вулканов, а Темукатльтоки не плюется струями горячей воды и пара. Бог гор Тепейолотль проявляет полное равнодушие и держится подальше. Только с помощью топаза мне удавалось разглядеть далеко на северо-западе низкие зубчатые очертания белесых гор. Но эта гряда так и оставалась бесконечно далекой: ни я не приближался к горам, ни они ко мне.
Каждое утро бог солнца Тонатиу сердито, без привычной рассветной церемонии выбора ярких копий и стрел на день, вскакивал со своего ложа, а каждый вечер, не облачаясь в пышную мантию из перьев и не простирая вокруг свои красочные цветочные покрывала, моментально плюхался в постель. Между резким уходом света и столь же резким приходом благословенной ночной тьмы лик Тонатиу представал просто ярким желто-белым пятном на таком же желто-белом небосводе. Солнце здесь угрюмо высасывало из земли дыхание и соки, прожигая себе путь через иссушенное небо так же медленно и с таким же трудом, как я сам тащился внизу по раскаленному песку.
Бог дождя Тлалок, хотя к тому времени уже наступил сезон дождей, удостаивал пустыню еще меньшего внимания. Правда, мне изредка доводилось видеть скопления туч, его небесных баклаг, но это бывало лишь над гранитными горами далеко на западе и востоке. Тучи нависали, громоздились и вздымались высоко над горизонтом, а потом темнели: начиналась гроза, и духи тлалокуэ молотили своими сверкающими трезубцами в барабаны, но до меня доносился лишь слабый отдаленный рокот. А небо надо мной и передо мной все время оставалось неизменно желто-белым. Ни тучи, ни тлалокуэ не осмеливались соваться в раскаленную, словно печь, жару пустыни. Все дожди проливались лишь в отдалении, и когда это случалось, далекие белесые горы занавешивались серо-голубыми вуалями. Чальчиутликуэ, богиня Бегущей Воды, в пустыне тоже ничем себя не проявляла.
А вот бог ветра Эекатль время от времени дул в свою трубу, но уста его были сухими, как и почва пустыни, а дыхание жарким, и он редко издавал звуки, поскольку шуметь на ветру здесь было нечему. Впрочем, порой Эекатль дул так сильно, что раздавался свист. Под этот свист песок начинал шевелиться, затем он вздымался и несся над землей, превратившись в облака. Подобные картины напоминали мне тучи обсидиановой пыли, которую скульпторы применяют для обработки трением самого твердого камня.
Богам — покровителям живых существ, особенно Мишкоатлю, богу охоты, в этой знойной, суровой, засушливой местности делать было особо нечего. Конечно, случалось, что я видел или слышал койота; мне кажется, что этот зверь способен раздобыть себе пропитание и выжить где угодно. Попадались и кролики, видимо, боги поселили их в пустыне исключительно ради прокормления койотов. Встречались здесь и птицы — крапивники и совы размером немногим больше крапивников, которые обитали в дуплах кактусов, и все время, пока я шел, высоко в небе надо мной описывал круги стервятник, а то и два. Но каждый второй обитатель пустыни, казалось, принадлежал к гадам — вот уж кого здесь было в изобилии. Они жили под землей и под камнями: ядовитые змеи с погремушками на хвостах, ящерицы с хвостами, напоминающими кнуты, другие ящерицы — рогатые и все в бородавках, скорпионы длиной почти с мою ладонь.
Очень мало в пустыне было и того, что могло бы заинтересовать наших богов — покровителей растительности. Полагаю, что там даже осенью кактус нопали приносит свои свежие красные плоды тоналтин, а гигантские кактусы куинаметль протягивают на кончиках своих распростертых «рук» сладкие красноватые плоды питаайа, но большая часть растущих в пустыне кактусов славится одними наростами, колючками да шипами.
Из деревьев мне попадались лишь сучковатый мицкуитль, юкка с копьевидными листьями да куауматлатль, у которого не только листва и побеги, но даже кора на стволе яркого светло-зеленого цвета. Среди кустарников помельче стоит выделить полезный чийактик, сок которого настолько похож на масло оли, что с его помощью можно легко разжечь костер, и куаукселолони — его древесина тверже меди, и ее невозможно разрезать мечом. Она настолько тяжелая, что наверняка утонула бы в воде, найдись в той местности хоть какой-нибудь водоем.
Лишь одна добрая богиня решается бродить по этой проклятой земле, среди клыков и когтей удивительных растений, смягчая своей лаской их злобную природу. Это Хочикецаль, богиня любви и цветов, та самая богиня, которую когда-то особенно любила моя давно уже покойная сестра Тцитцитлини. Каждую весну эта богиня ненадолго придает красоту даже самому захудалому кусту или кактусу. В остальное время невнимательному путнику может показаться, что Хочикецаль навсегда забросила пустыню, оставив ее безжизненной и безобразной. Но я по-прежнему, как и в пору моего близорукого детства, пристально присматривался ко всему, что не привлекает внимания людей с нормальным зрением, и, представьте, вовсе не в сезон цветения обнаруживал посреди этой выжженной пустоши на длинных, тонких, ползущих по земле лианах крохотные, почти невидимые, если не вглядываться специально, цветочки. А потому я знал, что Хочикецаль заботится о пустыне всегда.
Но если богиня, надо думать, в состоянии странствовать по пустыне, не испытывая затруднений, то для людей это не самое подходящее место. Все необходимое для поддержания человеческой жизни там либо отсутствует вовсе, либо представлено весьма скудно. Путник, решивший пересечь пустыню, не подготовившись к этому заранее, скорее всего погибнет, причем смерть его не будет быстрой и легкой. Но я, хоть и оказался в пустыне впервые в жизни, имел некоторые необходимые для выживания познания. В школе, когда из нас, мальчиков, делали воинов, куачик Пожиратель Крови помимо всего прочего учил нас и тому, как не пропасть в пустыне.
Например, благодаря его наставлениям я никогда не страдал от нехватки воды. Прекрасным источником влаги служит кактус комитль, почему его так и назвали, ибо слово это обозначает «кувшин». Выбрав кактус покрупнее и посочнее, я раскладывал вокруг него костерок и ждал, когда жар выгонит всю влагу из мясистой поверхности и загонит ее внутрь. После этого мне оставалось лишь срезать верхушку, растолочь внутреннюю мякоть и выжать содержавшуюся в ней воду в свою кожаную флягу.
Кроме того, каждую ночь я срезал один из высоких кактусов с прямыми стволами и раскладывал его так, чтобы концы упирались в камни, а середина провисала. К утру вся влага собиралась в середине, и мне оставалось лишь вырезать затычку и подставить свою баклагу под тонкую струйку жидкости.
Приготовить на вечернем костре жаркое мне удавалось нечасто, разве что когда я ловил случайную ящерицу или отбирал еще трепыхавшегося кролика у терзавшей его хищной птицы. Но без мяса прожить можно, а дерево мицкуитль, круглый год увешанное фестонами стручков с семенами, как свежими, зелеными, так и перезревшими, прошлогодними, бурого цвета, не давало умереть с голоду. Зеленые плоды можно было сварить в горячей воде, а потом растолочь в съедобную кашу, а сухие семена внутри старых стручков годились на то, чтобы растереть их в муку. Этот питательный порошок можно было носить с собой, как пиноли, и, в тех случаях, когда еды посвежее под рукой не оказывалось, смешивать с водой и варить.
С помощью всех этих ухищрений я выжил, хотя и скитался по той страшной пустыне целый год. Но мне нет нужды описывать это и дальше, поскольку весь тот долгий путь на редкость уныл и однообразен. Добавлю только, чтобы вы, почтенные братья, могли лучше представить себе огромные размеры и абсолютную пустоту этого безжизненного пространства, что первое человеческое существо встретилось мне только через месяц скитаний.
Издалека, поскольку все вокруг было припорошено пылью, мне показалось, будто я вижу очередной песчаный бугор, но, подойдя поближе, я обнаружил, что это сидящая человеческая фигура. С радостью, ибо мне уже опостылело одиночество, я окликнул незнакомца и, не дождавшись ответа, поспешил приблизиться. По пути я подавал голос еще несколько раз, но все тщетно, хотя, подойдя достаточно близко, увидел, что это женщина, рот которой раскрыт, словно бы в крике.
Подойдя вплотную, я понял, что передо мной обнаженная женщина, сидящая на песке и слегка им припорошенная. Возможно, она когда-то и кричала, но теперь мне уже было не услышать ее голос, ибо мертвецы звуков не издают. Глаза женщины были широко открыты, как и рот, ноги вытянуты и раздвинуты, а руки упирались ладонями в песок, словно она пыталась оттолкнуться и рывком подняться. Когда я коснулся ее пыльного плеча, то почувствовал, что несчастная еще не окоченела, а стало быть, умерла недавно. Правда, от нее воняло, но вовсе не мертвечиной, просто она, как, впрочем, и я, давно не мылась. Длинные волосы незнакомки были настолько полны песчаных блох, что извивались бы, не будь они так спутаны. Женщину не помешало бы отмыть, однако все равно было ясно, что она красива лицом и фигурой, а к тому же еще совсем молодая. Ран или следов смертельного недуга я не заметил, а потому никак не мог взять в толк, что же послужило причиной ее смерти.
За месяц, проведенный в одиночестве, у меня вошло в привычку разговаривать с самим собой, поэтому я вслух произнес:
Боги, определенно, забросили эту пустыню, как забыли и меня. Мне выпала удача встретить здесь единственное человеческое существо, да к тому же молодую красивую женщину, которая могла бы стать прекрасной спутницей в моих скитаниях, но она, увы, мертва. Окажись я здесь днем раньше, незнакомка, возможно, согласилась бы разделить со мной мои странствия и мое одеяло, а уж я бы в долгу не остался. Но поскольку она мертва, я в состоянии поухаживать за бедняжкой лишь одним способом: похоронить ее, пока сюда не налетели стервятники.
Сбросив торбу и баклагу с водой, я принялся ковырять песок своим макуауитль, но поскольку мне все время чудилось, будто незнакомка смотрит на меня с укоризной, я решил, что лучше бы ей пока спокойно полежать. Отбросив меч в сторону, я взял женщину за плечи, чтобы положить на спину, но она, к величайшему моему удивлению, не поддавалась, сопротивляясь с упорством куклы-неваляшки, которую специально делают так, чтобы она всегда оставалась в сидячем положении. Успей тело несчастной окоченеть, это было бы понятно, но мускулы ее еще не затвердели. Мне без труда удалось пошевелить ее рукой, а когда я снова попытался уложить женщину на песок, голова ее свесилась набок, но тело упорно сопротивлялось всем моим попыткам. Это было столь необычно, что мне в голову даже закралась дикая мысль: а что, если жители пустыни после смерти пускают в песок корни и постепенно превращаются в большущие кактусы куинаметин, которые действительно очень похожи на людей.
Я отступил назад, чтобы получше присмотреться к столь непостижимо упрямому трупу, и сильно удивился, почувствовав укол между лопатками. Развернувшись, я увидел, что буквально окружен кольцом нацеленных на меня стрел. Я насчитал девять сердито хмурившихся воинов, все одеяние которых ограничивалось замызганными набедренными повязками из потертой кожи, грязной коростой на теле и несколькими перьями в длинных прямых волосах. Очевидно, я несколько увлекся своей необычной находкой, а они приблизились столь бесшумно, что меня ничто не насторожило. Хотя, по правде сказать, удивительно, как я не учуял вонь, ибо вдевятером эти воины смердели гораздо сильнее покойницы.
«Чичимеки!» — подумал я, но вслух произнес совсем другое:
Я случайно набрел на эту несчастную женщину. Я пытался ей помочь.
Поскольку говорил я торопливо, в надежде побудить их убрать стрелы, то произнес эти слова на своем родном науатль, хотя я сопровождал свою речь жестами, понятными даже для дикарей. Помнится, в тот напряженный момент я пообещал себе, что если моя жизнь сейчас не оборвется, то я обязательно выучу еще какой-нибудь иностранный язык. И тут, к моему удивлению, один из незнакомцев — тот, который ткнул меня кончиком стрелы, мужчина примерно моих лет и почти моего роста, — ответил на вполне приличном науатль:
— Эта женщина — моя жена.
Я прокашлялся и сказал сочувственно, как говорят, сообщая плохую новость:
Должен с прискорбием заметить, она была твоей женой. Судя по всему, бедняжка умерла совсем недавно.
Стрелы чичимеков — все девять — оставались нацеленными на меня.
— Я тут совсем ни при чем, — зачастил я. — Я нашел твою жену уже мертвой, и у меня в мыслях не было причинять ей вред.
Чичимек хрипло, угрюмо рассмеялся.
Наоборот, я хотел помочь несчастной — оказать ей последнюю услугу, закопав труп в песок, покуда до нее не добрались падалыцики.
Я указал на брошенный мною макуауитль.
Чичимек посмотрел на небольшую ямку, которую мне удалось выкопать, потом поднял глаза на стервятника, уже кружившего у нас над головами, после чего снова глянул на меня, и выражение его лица несколько смягчилось.
— Ну что ж, тогда мне остается лишь поблагодарить тебя, незнакомец, — промолвил он, убирая стрелу с тетивы.
Остальные восемь чичимеков последовали его примеру и воткнули стрелы в свои спутанные волосы. Один из них подошел, поднял мой макуауитль, с интересом рассмотрел его и принялся прощупывать мою котомку. Походило на то, что меня могли запросто лишить всех моих скудных припасов и пожитков, но, во всяком случае, немедленно убивать чужака, вторгшегося в их владения, чичимеки пока явно не собирались. Чтобы расположить их к себе, я обратился к вдовцу:
— Сочувствую твоей утрате. Твоя жена была молода и красива. От чего она умерла?
— От того, что оказалась плохой женой, — угрюмо ответил он и, помолчав, добавил: — Ее укусила гремучая змея.
При всем желании я не мог усмотреть между этими двумя высказываниями никакой связи, а потому лишь сказал:
— Странно. Мне совсем не показалось, что женщина была больна.
— Нет, как раз от яда-то она оправилась, — проворчал вдовец, — но, находясь при смерти, исповедалась Поглощающей Отбросы. Только представь: я сам слышал, как она призналась жрецу в том, что имела связь с мужчиной из другого племени. Не повезло: лучше бы ей умереть от змеиного укуса.
Он хмуро покачал головой, и я тоже покачал в ответ. Вдовец продолжил:
— Мы подождали, пока она поправится, ибо не пристало казнить больную женщину. Ну а когда силы к моей жене вернулись, мы привели ее сюда. Сегодня утром. Чтобы предать смерти.
Я уставился на труп, гадая, какой род казни мог оставить жертву без малейших видимых повреждений, но с широко распахнутыми глазами и раскрытым в крике ртом.
— Теперь мы явились, чтобы забрать ее, — закончил вдовец. — В пустыне нелегко найти подходящее место для казни, поэтому мы не станем осквернять это, привлекая сюда падалью хищных птиц и койотов. Вот ты, незнакомец, верно рассудил, что так не годится. — Он по-дружески положил мне руку на плечо. — Сейчас мы с ней разберемся, а потом, если ты не против, можешь разделить с нами ужин.
— Охотно, — согласился я, и мой пустой желудок заурчал.
Но то, что произошло потом, чуть было не отбило весь аппетит.
Чичимек подошел к тому месту, где сидела его жена, и сдвинул труп таким способом, какой мне даже не приходил в голову. Я пытался положить мертвую женщину навзничь, он же подхватил ее под мышками и приподнял. Даже так умершая сдвинулась неохотно, и вдовцу явно потребовалось приложить силу. Потом послышался ужасный звук, словно бы чичимек и впрямь с усилием разрывал пущенные ею в песок корни, и тело женщины сползло с кола, на который было насажено.
И тут я понял, почему этот человек сказал, что хорошее место для казни нелегко найти. Нужно было отыскать дерево подходящего размера, растущее прямо из земли. В качестве кола им послужил ствол дерева мицкуитль, толщиной примерно в мое предплечье, обрубленный на высоте колена и заостренный, но ниже острия не очищенный от грубой шероховатой коры. Я задумался: как, интересно, умертвил неверную жену обманутый муж: медленно, постепенно насаживая ее на кол, или более милосердно — быстро, надавив так, что острие сразу разорвало ей внутренности. Однако спрашивать об этом я не стал.
Девять чичимеков отвели меня в свое становище, где оказали гостю радушный прием, и вообще, пока я оставался у них, обращались со мной весьма учтиво. Правда, все мои пожитки они тщательно осмотрели, но не забрали ничего. Не тронули даже припасенные для торговли кусочки меди. Впрочем, не исключено, что будь при мне действительно ценный груз, со мной обошлись бы иначе. Ведь что ни говори, а это все-таки были чичимеки.
Мешикатль всегда произносили название этого народа с пренебрежением, как вы, испанцы, говорите «варвары» или «дикари», да и образовали мы его от слова «чичин», означающего собаку. Так что, говоря о чичимеках — людях-псах, мы, как правило, имели в виду вообще все дикие, грязные, отсталые бродячие племена, обитающие в пустынных землях к северу от страны отоми. (Вот почему десятью годами ранее я так возмущался, когда рарамури приняли за чичимека меня самого!) Презрение к обитавшим на ближнем севере «псам» соседствовало у нас, мешикатль, с убеждением, что еще дальше обитают племена гораздо более дикие. Этих свирепых дикарей мы именовали теочичимеками, что можно перевести как «дикие псы», а где-то в совсем уж неизведанных северных дебрях таились наводящие ужас цакачи-чимеки, то есть «бешеные псы».
Однако, проведя столь долгое время в их пустыне и преодолев там немалые расстояния, я не утверждаю, что хоть одно из обитающих в этом крае диких племен показалось мне чем-то лучше или хуже остальных. Все они были невежественными, бесчувственными и зачастую просто нечеловечески жестокими, но такими их сделала суровая пустыня. Все тамошние племена прозябали в убожестве, ужаснувшем бы человека цивилизованного или христианина, а от одного только вида их пищи городского жителя могло запросто стошнить.
У них не было домов, они не знали ремесел или искусств, потому что этим людям все время приходилось рыскать в поисках того скудного пропитания, которое можно было добыть в пустыне. Несмотря на то что племена чичимеков, среди которых я пробыл некоторое время, говорили на вполне понятных диалектах науатль, но письменности они не имели, а некоторые из их обычаев и привычек были поистине отвратительными. Но хотя знакомство с их нравами и повергло бы в ужас цивилизованное общество, нельзя не признать, что к жизни в безжалостной пустыне дикари приспособились превосходно, что удалось бы лишь очень немногим из образованных людей.
Первый лагерь, в котором мне довелось побывать, чичимеки устроили на том месте, где, как они знали, можно было докопаться до протекавших внизу подземных вод. На мысль о том, что здесь кто-то живет, наводили разве что костры, на которых готовили пищу шестнадцать или семнадцать составлявших этот клан семей. Утварь была самая примитивная, никакой мебели не имелось вовсе. Рядом с каждым костром были сложены боевое и охотничье оружие, а также принадлежавшие семье орудия и инструменты: лук и стрелы, дротик и атль-атль, нож для снятия шкур, топорик для рубки мяса и тому подобное. Лишь немногие из этих предметов оказались снабжены лезвиями из обсидиана, бывшего редкостью в тех краях, большая же часть оружия изготовлялась из твердого, как медь, дерева куаукселолони: чичимеки заостряли его древесину и придавали ей нужную форму с помощью огня.
Разумеется, добротных постоянных жилищ там не было и в помине, да и из временных-то имелись всего два примитивных маленьких шалаша, сложенных из сухого валежника. Как мне объяснили, в обоих находились женщины на сносях, в связи с чем этот лагерь был более долговременным, чем большинство таких становищ. Я говорю долговременным, имея в виду, что он мог просуществовать несколько дней, а не как обычно — всего одну ночь. Остальные члены племени презирали всякий кров. Мужчины, женщины и даже самые малые дети спали, как в последнее время и я, на земле, но в отличие от меня подстилали не мягкое одеяло из свалявшейся кроличьей шерсти, а грязные потертые оленьи шкуры. Из таких же шкур изготовлялась и их немудреная одежда: мужчины носили набедренные повязки, женщины — мешковатые, по колено длиной, блузы без рукавов, а дети, причем не только совсем маленькие, и вовсе бегали нагишом.
Но хуже всего в этом лагере был смрад: он не мог рассеяться даже по огромному пространству окружающей пустыни, ибо исходил от множества людей, каждый из которых был куда грязнее любого пса. Казалось бы, откуда вообще взяться грязи в пустыне, ведь песок чист, как снег? Тем не менее грязь была. В первую очередь это были собственные выделения на редкость нечистоплотных чичимеков. Эти люди допускали, чтобы пот запекался на их телах, смешиваясь с перхотью и со всем тем, что обычно понемногу и незаметно отшелушивается от тела. Грязь глубоко впиталась в каждую морщинку, каждую складку их кожи, въелась в костяшки пальцев и в запястья, вычернила шеи, угнездилась в ямках локтевых сгибов и в подколенных впадинах. В их спутанных, засаленных, сбившихся в колтуны волосах копошились блохи и вши, а кожаные лохмотья, как и собственная кожа, засалились и пропитались дымом костров, засохшей кровью и прогорклыми животными жирами. Поначалу от этой вонищи у меня перехватывало дух, и хотя в конце концов я перестал ее замечать, но еще долгое время полагал, что чичимеки — самый грязный народ из всех существующих. Однако сами они, естественно, всей этой грязи просто не замечали.
Имена у этого народа самые незатейливые — например, Цокитль, Макатль, Чачапа, что означает Слякоть, Мясо и Ливень. Разумеется, мясо в пустыне добыть очень трудно, а слякоть, не говоря уж о ливне, и вовсе редкие явления. Так что, давая имена детям, родители, скорее всего, воплощали в них свои мечты. Так или иначе, Мясом звали новоиспеченного вдовца, который и пригласил меня в становище. Мы с ним сели у костра, разведенного неженатыми мужчинами в стороне от костров семейных групп. Мясу и его приятелям уже было известно, что я мешикатль, а вот меня терзали сомнения насчет того, как бы лучше, чтобы не задеть хозяев, определить их племенную принадлежность. Поэтому пока один из них, используя вместо черпака лист юкки, разливал нам какую-то непонятную похлебку на вогнутые куски листьев агавы, я сказал:
— Как ты, наверное, знаешь, Мясо, мы, мешикатль, привыкли именовать всех обитателей пустыни чичимеками. Но наверняка у вас есть для себя другое название.
Он обвел рукой разбросанные повсюду походные костры и ответил:
— Вот это все наше племя текуэксе. В пустыне есть много других — паме, джанамбре, уалауис и прочие, — но ты правильно говоришь, мы все чичимеки, поскольку краснокожие.
Я подумал, что у него и его соплеменников кожа скорее серая от грязи и сажи. А Мясо проглотил похлебку и добавил:
— Ты тоже чичимек. Такой же, как и мы, никакой разницы.
Если я возмущался, когда меня называли так рарамури, то уж когда дикарь стал претендовать на родство с цивилизованным мешикатль, просто пришел в негодование. Однако Мясо сказал это мимоходом, и я понял, что ни о каком хвастовстве тут нет и речи. А ведь и правда: под слоем грязи кожа Мяса и его сородичей имела тот же медно-красный оттенок, что и у меня самого. Безусловно, цвет кожи различных племен и отдельных людей нашей расы варьируется от светлого, красновато-золотистого, до красновато-коричневого, темного, как какао, но в целом определение «краснокожий» прекрасно подходит нам всем. По всей видимости, эти грязные, полунагие, невежественные кочевники полагали, что слово «чичимек» происходит не от «чичим» (собака), но от «чичильтк» (красный). А для всякого, кто предпочитал такой вариант, в прозвании «чичимек» не было ничего оскорбительного. Тем более что оно относилось не к какому-то одному племени, но ко всем жителям пустыни, джунглей, деревень и больших городов, то есть Сего Мира в целом.
Поэтому я не стал обижаться, а продолжил с благодарностью наполнять свой желудок (хоть на зубах и похрустывал песок, но похлебка тем не менее была вкусной) и попутно размышлял о связях между разными народами. Было очевидно, что некогда чичимеки имели благодатный контакт с цивилизацией. Например, Мясо упомянул о том, как его жена во время болезни исповедалась богине Тласольтеотль, а впоследствии я узнал, что они почитают и многих других наших богов. Но, находясь в изоляции и невежестве, чичимеки придумывали и свои собственные верования. Так, у этих людей бытовало смехотворное убеждение в том, что звезды — это бабочки, сделанные из обсидиана, а их мерцание представляет собой всего лишь отражение лунного света от трепещущих крыльев из блестящего камня. Поэтому они придумали богиню Итцпапалотль, Обсидиановую Бабочку, которую считали самой могущественной из всех богов. Что ж, в ночной пустыне звезды особенно яркие, там действительно создается впечатление, будто они парят совсем низко, лишь чуть-чуть за пределами нашей досягаемости.
Но даже при том, что чичимеки имеют кое-что общее с более цивилизованными народами, и несмотря на то, что они сами считают всех краснокожих состоящими между собой в родстве, они относятся к соседям вовсе не так, как это принято между родственниками. Напротив, грабить, да и не только грабить, «ближних» у них вовсе не считается зазорным.
В первый вечер, когда я ужинал в становище текуэксе, в похлебке плавали кусочки нежного белого мяса, легко отделявшегося от тонких косточек, не походивших на кости ящериц, кроликов или любых других существ, которых я видел в пустыне. Это побудило меня задать вопрос:
— Скажи, а что за мясо мы едим?
В ответ мой новый знакомый буркнул:
— Детеныш.
— Чей?
— Детеныш, — повторил Мясо, — подходящая еда для суровых времен, — но, увидев по моим глазам, что я его не понял, пояснил: — Порой мы покидаем пустыню, чтобы напасть на деревню отоми и, кроме всего прочего, прихватываем с собой их детей. А если нашим кочующим племенам случается столкнуться, то побежденным приходится бежать. А детям ведь не поспеть за взрослыми, вот они и попадают к нам в плен. А что проку от таких пленников? Поэтому детенышей потрошат и вялят на солнце или коптят над костром, после чего мясо, не портясь, хранится очень долго. Вдобавок весят такие детеныши мало, так что любая из наших женщин может легко таскать на веревке у пояса три-четыре штуки. А когда, как это вышло сегодня, Обсидиановая Бабочка не посылает нам свежей дичи, их варят и едят.
По вашим лицам, почтенные писцы, видно, что вы находите эту практику достойной порицания. Но я должен признаться, что научился есть почти все, что можно съесть, практически уподобившись в этом чичимекам, ибо во время путешествия по пустыне не знал более властных законов, чем голод и жажда. Однако, оставаясь тем не менее все-таки человеком цивилизованным, я так и не набрался решимости отведать кое-что из того, что с удовольствием поедали дикари.
Я сопровождал Мясо и его соплеменников до тех пор, пока их путь лежал более или менее на север, то есть в том направлении, куда нужно было и мне самому. Потом, когда текуэксе решили повернуть к востоку, Мясо любезно предложил проводить меня к лагерю другого племени — тцакатеков, где познакомил меня со своим товарищем по многим набегам, которого звали Зелень. Пока тцакатеки кочевали на север, я двигался вместе с ними, а когда наши пути разошлись, Зелень в свою очередь свел меня со своим другом по имени Пир, из племени хуаштеков. Таким образом меня передавали от одной бродячей шайки чичимеков к другой. Я побывал среди тобоко, иритила, марими и не только повидал пустыню во все времена года, но и познакомился с некоторыми очень неприятными обычаями тамошних жителей.
Приведу пример. В конце лета и в начале осени различные растущие в пустыне кактусы приносят свои плоды. Я уже упоминал гигантские кактусы куинаметин, которые напоминают огромных зеленых людей со множеством поднятых рук. На таких кактусах созревают плоды под названием питаайа, считающиеся весьма вкусными и питательными, но, как мне кажется, во многом их ценят так высоко из-за трудностей, связанных с добычей. Ни один человек не в состоянии взобраться на усеянный колючками куинаметин, и сбить плоды можно только с помощью длинных шестов или швыряя в них камнями.
Питаайа является любимым лакомством жителей пустыни, столь любимым, что они едят его дважды!
Все чичимеки жадно поглощают красноватые шары целиком, с мякотью, соком и черными семенами, а потом ждут того, что эти люди называют йник оме пицкуитлть, или «второй урожай». Попросту говоря, желудки едоков переваривают фрукты, но семена не перевариваются и выходят с испражнениями. Облегчившись, человек пальцами прощупывает собственный кал, извлекает оттуда похожие на орехи семена и поедает их снова, но теперь уже не глотая целиком, а жуя и смакуя. Более того, если чичимеки в этот сезон находят где-нибудь в пустыне кучку экскрементов, оставленных другим человеком, животным или, скажем, стервятником, то и она также внимательно просматривается в поисках вожделенных семян.
У этих людей есть, на мой взгляд, еще более отвратительный обычай, но для того, чтобы его описать, сперва необходимо кое-что разъяснить. К тому времени, когда мои скитания по пустыне продолжались уже почти год и наступила весна (в ту пору меня привечало племя иритила), выяснилось, что Тлалок все-таки не забывает своими милостями и пустыню. Он одаряет ее дождем, который идет дней двадцать подряд, причем порой бывает так силен, что давно пересохшие овраги пустыни превращаются в бушующие пенистые потоки. Но ниспосланная милость Тлалока непродолжительна, и по завершении месяца дождей вода быстро всасывается в пески. Лишь на эти примерно двадцать недолгих дней пустыня расцветает, на кактусах и обычно сухих, пожухлых кустах распускаются яркие цветы. Кроме того, только в это время в тех местах, где почва остается насквозь влажной, на поверхности появляется растение, какого я больше нигде не видел. Гриб под названием чичиманакатль, имеющий тонкую ножку и кроваво-красную, испещренную белыми бородавками шляпку.
Женщины иритила живо собирали эти грибы, но, что показалось мне странным, я ни разу не видел, чтобы их ели или добавляли к другой пище. Другая странность заключалась в том, что в эту весеннюю пору вождь племени переставал мочиться, как все мужчины, на землю: все это время одна из его жен ходила за мужем с особой глиняной плошкой, подставляя ее каждый раз, когда вождь выражал желание облегчиться. И наконец, меня удивило еще вот что: весь влажный сезон то одни, то другие мужчины иритила оказывались настолько пьяны, что не могли ни охотиться, ни собирать плоды. При этом мне трудно было понять, где они могут раздобыть или из чего изготовить хмельной напиток. Прошло некоторое время, прежде чем я установил связь между этими тремя загадочными обстоятельствами.
На самом деле никакой особой тайны здесь не было. Привилегия есть грибы, которые вызывали своего рода опьянение, очень похожее на действие кактуса пейотль и сопровождавшееся восхитительными видениями, принадлежала вождю племени. Однако поедание и даже переваривание чичима-накатля лишь слегка ослабляло его опьяняющую силу, ибо магическое вещество, в котором эта сила и заключалась, не задерживалось в человеческом теле и покидало его вместе с мочой. Находясь в состоянии счастливой отрешенности, вождь часто мочился в свою плошку, а его моча являлась почти столь же сильным дурманом, как и грибы.
Первая полная плошка пускалась по кругу среди мудрецов и колдунов: каждый из них жадно прикладывался к «напитку» и уже очень скоро валялся на земле, блаженно пуская слюни. Вторая порция предназначалась самым близким друзьям вождя, следующая — лучшим воинам и так далее. По прошествии нескольких дней очередь доходила до людей ничем не примечательных, а потом до стариков и, наконец, даже до женщин. В конечном счете всем иритила выпадало счастье ненадолго забыть о своем трудном, безрадостном существовании. Отхлебнуть из плошки они радушно предлагали даже мне, чужаку, но когда я почтительно отказался от этого угощения, никто, похоже, не оскорбился и не огорчился.
Несмотря на все вышеизложенное, справедливости ради хочу сказать, что чичимеков нельзя назвать вконец опустившимся народом. Например, со временем мне удалось понять, что если они грязны, покрыты коростой и кишат паразитами, то вовсе не потому, что им это нравится. Семнадцать месяцев в году каждую добытую каплю воды, которая не уходит на немедленное утоление жажды, они берегут — вдруг завтра в пределах досягаемости не окажется даже захудалого кактуса, а такое случается сплошь и рядом. Целых семнадцать месяцев вся влага потребляется лишь внутрь, и использовать ее для омовений было бы безумным, преступным расточительством. Ранняя весна с ее быстро проходящими дождями — это единственное время, когда житель пустыни может позволить себе роскошь купания. Когда такая возможность появилась, все иритила, точно так же как и я, использовали ее, чтобы отмыться дочиста. А отмывшись от грязи, чичимеки выглядели ничуть не хуже представителей цивилизованных народов.
В связи с этим мне припоминается одно приятное зрелище. Как-то поздним вечером, прогуливаясь от нечего делать неподалеку от становища, я наткнулся на молодую девушку, которая принимала, по всей видимости, свою первую ванну в этом году. Она стояла в середине небольшого мелкого бассейна, образованного заполнившей выемку в камне дождевой водой. Девушка, похоже, случайно его обнаружила и решила воспользоваться этим преимуществом — отмыться как следует в одиночестве, прежде чем сюда нагрянет орава соплеменников. Не давая знать о своем присутствии, я с помощью кристалла любовался тем, как девушка намыливалась моющим корнем растения амоли, а потом долго плескалась в воде — медленно, не торопясь, растягивая столь редкое удовольствие.
Позади нее на востоке Тлалок готовил бурю, воздвигая темную, словно из сланца, стену туч. Поначалу девушка была настолько грязная, что на этом фоне оставалась почти неразличимой, но по мере того как намыливалась и смывала, слой за слоем, застарелую грязь, все отчетливее проступал первоначальный цвет ее кожи, которую вдобавок золотили лучи готовившегося на западе ко сну солнца. На всей огромной, пустой и плоской равнине, заканчивавшейся темной стеной туч, эта девушка представляла собой единственное яркое пятно. Изгибы ее обнаженного тела очерчивала поблескивавшая влага; вода, которой она брызгала на себя, рассыпалась каплями, сверкавшими, словно крохотные драгоценные камешки. На фоне грозно темневшего позади штормового неба она сияла в последних лучах заходящего солнца подобно маленькому кусочку светящегося янтаря, положенного на большую тусклую плиту из сланца.
Много времени прошло с тех пор, как я последний раз возлежал с женщиной, и эта чистая красивая девушка стала для меня искушением. Но я тут же вспомнил другую женщину — насаженную на кол — и не приближался к пруду, пока красавица наконец неохотно его не покинула.
За все время совместных странствий с различными племенами чичимеков я старался не сближаться с их женщинами, не нарушать ни один из их немногих законов и вообще ничем не огорчать дикарей. Чичимеки же, со своей стороны, относились ко мне как к равному, такому же бесприютному скитальцу, как и они сами. Меня ни разу не ограбили и никогда ни в чем не ограничивали, а, напротив, выделили равную со всеми долю в том скудном пропитании, которое давала им пустыня, и я пользовался наравне с ними всеми благами, за исключением того, от чего (вроде дарующей блаженство мочи) отказывался сам.
Однако, как вы помните, я ведь не просто путешествовал, я искал хоть какие-нибудь известия о древних ацтеках, об их давнем странствии и тайных складах. Но все мои новые товарищи — и Мясо из племени текуэксе, и Зелень из племени тцакатеков, и хуаштек Пир — неизменно отвечали:
— Да, действительно, говорят, что такое племя когда-то проходило через некоторые из этих земель. Но мы ничего не знаем о них, кроме того, что они так же, как и все чичимеки, ничего не приносили с собой и ничего не оставляли.
Это был все тот же обескураживающий ответ, который я неизменно слышал с самого начала своего путешествия. Ответ, который повторяли мне и тобоко, и иритила, и все другие бродячие племена, с которыми мне доводилось встретиться в этих краях.
И лишь на второе лето пребывания в этой проклятой пустыне, когда мне уже опостылели и она, и мои предки ацтеки, на мой традиционный вопрос вдруг ответили несколько иначе.
В то время я приблизился к кочевьям племени марими, обитавшего в самой засушливой, самой унылой и наименее обжитой местности, какую мне только доводилось видеть, причем так далеко на севере, что казалось, будто дальше уже никаких пустынь быть просто не может. Марими, однако, заверили меня, что на севере, напротив, расстилаются безбрежные равнины, несравненно более страшные, нежели все, с чем мне довелось столкнуться до сих пор. Услышав эти сведения, отнюдь не радостные для моих усталых ушей, я без особой надежды на успех задал свой обычный вопрос об ацтеках.
— Да, Микстли, — прозвучал ответ. — Племя такое было, и оно действительно проделало тот путь, о котором ты говоришь. Но эти ацтеки ничего не принесли с собой.
— И, — с горечью в голосе закончил я за своего собеседника, — ничего не оставили.
— Кроме нас, — сказал он.
Я был в таком подавленном настроении, что не сразу осознал смысл сказанного. Но когда до меня дошло, я замер как громом пораженный.
Мой собеседник улыбнулся беззубой улыбкой. Это был Пацкатль, вождь племени марими, очень старый человек, весь сморщенный и иссохший от солнца. Однако, словно в насмешку, имя, которое он носил, еще более далекое от действительности, чем у других чичимеков, означало «сок».
Он продолжил:
— Ты говорил об исходе ацтеков из какой-то далекой прародины, называвшейся Ацтлан, и о путешествии, закончившемся основанием великого города далеко на юге. До нас, марими, как и до других чичимеков, обитающих в пустыне многие вязанки лет, доходили слухи о том городе и его великолепии, но никому из нас никогда не доводилось увидеть его хоть краем глаза. Но подумай сам, Микстли. Неужели тебя не удивляет, что мы, варвары, живущие в пустыне, далеко от вашего Теночтитлана, и почти ничего о нем не знающие, тем не менее говорим на том же науатль, что и вы?
Я подумал и ответил:
— Ты прав, вождь Сок. То, что, попав в пустыню, я смог без труда общаться с таким множеством племен, удивило и обрадовало меня, но вот задаться вопросом, в чем тут причина, мне и в голову не пришло. Скажи, а есть у тебя догадки, способные пролить на это свет?
— Больше, чем догадки, — не без гордости ответил он. — Я старый человек, происхожу из славного рода, и все мои предки дожили до преклонных лет. Но они, как, впрочем, и я сам, не всегда были старыми, а в молодости, как водится, проявляли любопытство. Каждый при этом задавал вопросы и запоминал ответы. Так что мы заучивали, запоминали и потом пересказывали сыновьям все те знания о происхождении нашего народа, которые сохранили предки.
— Я буду очень признателен, если ты поделишься со мной этими знаниями, почтенный вождь.
— Слушай же, — сказал старый Сок. — Легенды гласят, что семь разных племен, среди них и твои ацтеки, когда-то очень давно покинули свою прародину Ацтлан, Край Белоснежных Цапель, в поисках более удобного для жизни места. Все семь племен были родственными, говорили на одном и том же языке, чтили одних и тех же богов, соблюдали одни и те же обычаи, и долгое время эта разношерстная компания путешествовала как одна большая семья. Но — да разве может быть иначе в столь долгом совместном путешествии такого количества людей? — между ними постепенно стали возникать разногласия и трения. По пути от общей массы отставали или отбивались сперва отдельные семьи или кланы — капули, а потом и целые племена. Некоторые, поссорившись с остальными, уходили прочь, другие, просто устав от нескончаемых скитаний, останавливались на приглянувшемся им месте и отказывались идти дальше. Кто из них что избрал и куда подевался, теперь сказать невозможно, за миновавшие с той поры вязанки лет многие из тех, начавших первое кочевье племен не раз распадались на более мелкие группы и расходились в разные стороны. Известно, что твои ацтеки продолжили путь на юг, туда, где нынче стоит ваш Теночтитлан, и вполне возможно, что вместе с ними до тех мест добрались и некоторые другие. Могу лишь сказать, что среди проделавших этот путь до конца не было нас — тех, кто теперь именуется чичимеками. Вот почему я и утверждаю, что когда твои ацтеки пересекли пустыню, они не оставили в ней ничего — ни складов, ни припасов, ни даже следа своего пребывания. Ничего, кроме нас.
Рассказ вождя звучал весьма достоверно, хоть и столь же неутешительно, как и утверждение моего прежнего спутника по имени Мясо, что слово «чичимеки» никак не связано с собаками и обозначает «краснокожий». Получалось, что вместо тайных складов и хранилищ, набитых ценным имуществом, я нашел лишь прорву нищих дикарей, набивавшихся мешикатль в родственники. Стараясь не думать о такой родне, я со вздохом заметил:
— И все же мне бы очень хотелось найти Адтлан.
Вождь Сок кивнул.
— Это далеко отсюда, — сказал он. — Как я уже говорил, семь племен проделали долгий путь, прежде чем начали разъединяться.
Взор мой обратился к северу, где, как мне говорили, простиралась еще более суровая, безграничная пустыня, и у меня вырвался стон:
— Аййа, значит, мне все-таки придется тащиться через эту проклятую, душную, пыльную, безжизненную землю!
Старик проследил за моим взглядом, а потом недоумевающе спросил:
— Зачем?
Вероятно, вид у меня тоже был озадаченный, ибо я никак не ожидал столь дурацкого вопроса от человека, показавшегося мне довольно умным.
— Как это зачем? — вырвалось у меня. — Ведь ацтеки пришли с севера, куда же мне еще идти?
— Север — это не место, — пояснил он, как будто я был тупицей. — Это направление, и к тому же неточное. Ты и так уже зашел слишком далеко на север.
— Это что же получается? — вскричал я. — Значит, Ацтлан позади меня?
Мой испуг вызвал у него смешок.
— Позади, вблизи и вдали.
— Да уж, такие направления никак нельзя назвать точными, — буркнул я.
— Путешествуя по пустыне, — продолжил старик, все еще посмеиваясь, — ты постоянно придерживался северо-западного направления, но как раз на запад забирал недостаточно. И возможно, не будь ты сбит с толку понятием «север», то нашел бы Ацтлан уже давным-давно. Кстати, для этого не обязательно было бросать вызов пустыне и покидать плодородные земли. — Услышав это, я издал приглушенный стон.
Вождь продолжил: — Согласно преданиям отцов моих отцов, наш Ацтлан находился где-то юго-западнее этой пустыни, на берегу великого моря, и, конечно, Ацтлан был только один. Однако, покинув его, наши предки, в том числе и твои, за вязанки лет странствий описали множество кругов. Вполне возможно, что последний переход ацтеков, тот, который остался в легендах мешикатль, действительно привел их туда, где теперь находится Теночтитлан, непосредственно с севера. Тем не менее путь в настоящий Ацтлан должен пролегать оттуда почти строго на северо-запад.
— Значит, я должен возвращаться назад, на юго-запад?.. — пробормотал я, пожалев об унылых месяцах, проведенных в пустыне, и об утомительных долгих прогонах, о грязи, покрывшей меня с головы до ног, и о невзгодах, которые мне пришлось вынести.
Старый Сок пожал плечами:
— Я этого не говорил. Просто, если ты намерен продолжать свои поиски, тебе незачем идти на север. Ацтлана там точно нет. Там вообще ничего нет, кроме пустыни, такой огромной и безжизненной, что в ней не может жить даже столь закаленный народ, как марими. Даже краткие вылазки в ту пустыню могут совершать только йаки, ибо они еще более жестоки, чем эта земля.
— Наслышан я об этих йаки, — промолвил я с печалью, пробужденной воспоминаниями. — Ты прав, вождь Сок, пожалуй, мне следует повернуть назад.
— Иди вон туда.
Он указал на юг, где Тонатиу уже опускался на не укрытое покрывалом ложе позади тех самых неразличимых серо-белых гор, которые сопровождали меня на протяжении всего пути через пустыню, но всегда оставались в недосягаемом отдалении.
— Если хочешь найти прародину ацтеков, ступай вон к тем горам и перевали через них. Твоя цель там, за их пределами.
Так я и сделал: отправился на юго-запад, добрался до гор и перевалил через них. Более года я видел перед собой этот отдаленный бледный кряж и был уверен, что мне придется карабкаться по отвесным гранитным утесам. Но выяснилось, что эти горы казались неприступными лишь на расстоянии. В предгорьях, сходившихся с пустыней, можно было изредка встретить все тот же пожухлый, пропыленный кустарник, но чем дальше и выше я поднимался, тем гуще и зеленее становилась эта поросль, а когда я добрался до настоящих гор, они оказались столь же лесистыми, как и в памятной мне стране рарамури. Да и народ, их населявший, как выяснилось впоследствии, был родственным племени быстроногих и походил на них и языком, и обычаями, вплоть до проживания в пещерах и сохранения волос в интимных местах. Сами местные жители говорили, что рарамури — их родичи, живущие несколько севернее, но в пределах той же горной гряды.
Ну а перевалив наконец хребет, я спустился к морю — где-то южнее того места, куда меня более десяти лет назад прибило после того памятного морского путешествия. У рыбаков, деревеньки которых тянулись вдоль побережья, я узнал, что этот приморский край называется Синалобола. Кайта, как именовали себя эти люди, не выказали по отношению ко мне ни малейшей враждебности: они не мешали мне двигаться вдоль кромки воды, но и не проявляли при этом никаких признаков гостеприимства. Мужчины этого племени были невозмутимыми и равнодушными, а женщины их пахли рыбой. Поэтому я не задерживался надолго в приморских деревнях и неуклонно двигался вдоль Синалоболы на юг — туда, где, по утверждению вождя Сока, и должен был находиться на берегу моря древний Ацтлан.
Большую часть пути я проделал по ровным прибрежным пескам, а океан все это время оставался от меня по правую руку. Правда, порой мне приходилось сворачивать далеко в глубь суши, чтобы обогнуть лагуну, прибрежное болото или непроходимые мангровые заросли, а иногда даже ждать на берегу полной аллигаторов реки, пока случайно проплывавший мимо лодочник койта не переправит меня, хоть и без особой охоты, на другой берег. Но чаще всего путь мой не был отмечен ни серьезными препятствиями, ни интересными событиями. Прохладный бриз с океана умерял жару дневного солнца, а к вечеру пески побережья достаточно нагревались, чтобы там можно было с удобством устроиться на ночь.
И даже после того как я, покинув земли кайта, уже не набредал на селения, где мог прикупить себе рыбы, мне еще долгое время без труда удавалось кормиться теми самыми чудными крабами-барабанщиками, так напугавшими меня много лет назад, когда я впервые их увидел. К тому же приливы и отливы помогли мне познакомиться с еще одним морским продуктом, который я могу рекомендовать всем как вкусное блюдо. Я заметил, что каждый раз, когда вода отступала, обнажившийся ил или песок при этом не оставались неподвижными. То там, то сям с обнаженного морского ложа вверх били маленькие струйки воды.
Движимый любопытством, я, хлюпая по сырому песку, добрался до одного из таких мест, дождался появления маленького фонтанчика и, покопавшись, извлек на поверхность гладкую яйцевидную синеватую раковину. Это оказался съедобный моллюск величиной с мою ладонь. Думаю, выброс воды был для него своего рода способом прочистить горло или то, что служит этому существу вместо горла. Так или иначе, прогулявшись вдоль кромки воды, я набрал столько раковин, сколько смог удержать в руках, и отнес их на берег, намереваясь съесть в сыром виде.
Но тут мне пришла в голову идея получше. Вырыв в сухом песке подальше от берега неглубокую ямку, я сложил туда раковины, предварительно обернув каждую, чтобы внутрь не попадал песок, во влажные водоросли. Затем я присыпал выемку сверху песком и на этом песке развел костер из прекрасно горящих сухих пальмовых веток. Когда костер догорел, я сгреб пепел в сторону и откопал своих моллюсков. Раковины в данном случае сыграли роль маленьких паровых горшочков, в которых мякоть улиток сварилась в собственном солоноватом соку. Мне оставалось лишь содрать с раковин крышки, насладиться нежным сочным горячим мясом и запить его жидкостью из донышек тех же раковин. Скажу прямо, даже во дворцах мне нечасто доводилось вкушать более вкусные блюда.
Однако, по мере того как я продолжал свой путь по нескончаемому побережью, картина менялась. Приливы больше не открывали гладких и доступных отмелей, по которым можно было бы прогуляться, чтобы собрать моллюсков. Приливы и отливы здесь просто поднимали или понижали уровень воды, стоявшей в безбрежных топях, все чаще встречавшихся на моем пути. Это были напоминавшие по густоте джунгли заросли мангровых деревьев, росших на выступавших из воды корнях, со свисавшим с них мхом. Во время отлива почва там представляла собой илистую трясину с застойными лужами, а во время прилива все затапливалось соленой водой. Однако эти топи постоянно оставались жаркими, сырыми и липкими, вонючими, да еще вдобавок кишели жадными до крови москитами. Я пытался двигаться на восток и найти путь в обход болот, но казалось, будто они тянутся в глубь суши до самых гор. Мне не оставалось ничего другого, кроме как пытаться, где возможно, преодолеть их, прыгая с корня на корень да с кочки на кочку, а все остальное время уныло плюхать по зловонной жиже.
* * *
Трудно сказать, сколько дней мне пришлось пробираться по этой неприятной местности, не предлагавшей вдобавок почти никакого пропитания, кроме пальмовых побегов, кресс-салата и еще кое-какой зелени, которую мне удавалось определить как съедобную. Спать приходилось в развилках деревьев, подальше от аллигаторов и сырых ползучих туманов. Чтобы сделать место ночевки чуточку помягче, я собирал сколько мог серого мха пакстли и устраивал что-то вроде гнезда. То, что людей в этих топях не встречалось, казалось мне вполне естественным. Трудно было предположить, чтобы хоть кому-нибудь приглянулось столь гадостное местечко. По моим подсчетам, приморская Синалобола, страна кайта, осталась далеко на севере. Я сейчас, судя по всему, должен был приближаться к земле Науйар-Иксу, но для большей уверенности мне требовалось с кем-нибудь встретиться и выяснить, какой язык здесь в ходу. И вот однажды днем в глубинах того самого поганого болота я все же набрел на человеческое существо. Молодой человек в набедренной повязке стоял рядом с мутным прудом, вглядываясь в воду и нацеливая туда примитивную острогу — трезубец с костяными остриями. Неожиданная встреча настолько удивила и обрадовала меня, что я совершил непростительный промах: окликнул незнакомца во весь голос, причем в тот самый момент, когда он вонзил трезубец в воду.
Парень вскинул голову, наградил меня сердитым взглядом и проворчал:
— Из-за тебя я промахнулся!
Я стоял изумленный — не его грубыми словами, ибо он был вправе возмутиться тем, что я помешал ему прицелиться, — но тем, что человек этот, вопреки моим ожиданиям, говорил не на диалекте поре, а на моем родном языке.
— Прости, — сказал я уже потише.
Незнакомец не обратил ни на меня, ни на мои слова ни малейшего внимания и, пока я тихонько приближался к нему, высвободил свою острогу из донного ила, снова прицелился и, нанеся удар, вытащил насаженную на один из зубцов лягушку.
— Ты говоришь на науатль, — промолвил я, приблизившись.
Незнакомец фыркнул и стряхнул лягушку в кучу таких же, барахтавшихся в кривобокой, сплетенной из лиан корзине. Уж не наткнулся ли я на дальнего потомка тех чичимеков, которые некогда не захотели отправиться в путешествие? Подумав так, я спросил:
— Ты чичимек?
Конечно, утвердительный ответ тоже вызвал бы мое удивление, однако то, что я услышал, меня просто ошеломило.
— Я ацтек, — промолвил юноша, снова склоняясь над водой, чтобы высмотреть цель для своего трезубца, и, помолчав, добавил: — Я занят.
— А к тому же на редкость груб и неучтив, — заявил я, ибо бесцеремонность незнакомца быстро рассеяла тот трепет, который я было ощутил, узрев во плоти подлинного наследника древних ацтеков.
— Стоит ли рассыпаться в любезностях перед тем, у кого хватило дурости сюда притащиться? — поворчал владелец трезубца, вытаскивая из грязной воды очередную лягушку. — Ну кого, кроме распоследнего дурака, может занести в это отхожее место Сего Мира?
— Вообще-то, — заметил я, — дураку, который живет в этой вонючей дыре постоянно, вряд ли стоит кичиться перед тем, кто случайно сюда заглянул.
— Ты прав, — отвечал он, равнодушно стряхивая лягушку в свою корзину. — Непонятно только, чего ради ты торчишь здесь как дурак и выслушиваешь оскорбления от другого дурака. Уходи.
— Обязательно уйду, — промолвил я, с трудом сдерживая раздражение, — только сперва кое-что выясню. Я странствовал два года и одолел много долгих прогонов, разыскивая Ацтлан. Не скажешь ли ты мне…
— Ты нашел его, — перебил меня парень равнодушным тоном.
— Ацтлан здесь? — воскликнул я в полном изумлении.
— Вон там, — буркнул он, ткнув пальцем через плечо, так и не потрудившись оторвать взгляд от своего зловонного лягушачьего пруда. — Иди по тропке к лагуне, потом покричи лодку, чтобы тебя перевезли.
Я огляделся и действительно увидел уходящую в густые заросли тропу. Затаив дыхание, боясь поверить в неожиданную удачу, я зашагал по ней… Но тут вспомнил, что забыл поблагодарить этого на редкость учтивого и радушного молодого человека (который, не глядя мне вслед, по-прежнему нацеливал свой трезубец на пруд), и вернулся.
— Спасибо, — сказал я и сделал ему подножку, так что парень, подняв фонтан брызг, плюхнулся в вонючую стоячую воду. Когда его голова показалась на поверхности, украшенная скользкими водорослями, я опрокинул на него корзину с мертвыми лягушками и, оставив невежду барахтаться, цепляясь за скользкий берег, отплевываясь и изрыгая бессвязную брань, снова повернулся и направился туда, где лежал Край Белоснежных Цапель — давно утраченный, легендарный Ацтлан.
И сам не знаю, что я рассчитывал или надеялся там найти. Может статься, древний, не столь совершенный вариант Теночтитлана. Город пирамид, храмов и башен, выстроенных в старинной манере. Трудно сказать. Но в любом случае, разумеется, не то, что обнаружил. Ибо представившееся мне зрелище было воистину жалким.
Сухая тропка петляла по болоту у меня под ногами, и постепенно обступавшие ее деревья редели, проплешины становились реже, бугры — ниже, а пруды и озерца — все шире. Наконец поднимающиеся над почвой мангровые корни полностью уступили место пробивавшемуся над водой тростнику. Тропка оборвалась, выведя меня к окрашенному закатными лучами в багрово-красный цвет солоноватому озеру — обширному, но, судя по обилию колыхавшегося над его поверхностью камыша и тростника, а также по стоявшим повсюду во множестве белым длинноногим и длинношеим птицам, не очень глубокому. Прямо передо мной, на расстоянии пары бросков копья, находился островок, и я поднял кристалл, чтобы получше рассмотреть место, название которому дали эти белоснежные цапли.
Ацтлан, как и Теночтитлан, нынешний Мехико, представлял собой остров, но на этом, похоже, сходство и кончалось. То был невысокий бугорок суши, который находившиеся на нем постройки делали ненамного выше, ибо все они были сплошь одноэтажными. Там не было ни одной вздымавшейся пирамиды, не было даже никакого способного привлечь внимание храма. Окрашивавший остров закатный багрянец перемежался с голубоватым дымком вечерних очагов. По озеру сновали многочисленные выдолбленные каноэ, и, приметив лодку, направлявшуюся к острову, я окликнул лодочника. Человек на борту орудовал шестом, поскольку озеро было мелким и весла не требовалось. Он направил лодку сквозь камыши к берегу, подозрительно присмотрелся ко мне, выругался сквозь зубы и буркнул:
— Ты не… ты чужак.
«А ты — еще один совершенно не воспитанный ацтек», — подумал я, но вслух говорить этого не стал, а шагнул, прежде чем он успел отчалить, в его лодку, заявив:
— Если ты направлялся за ловцом лягушек, то он просил передать, что очень занят, и я могу подтвердить, что это действительно так. Поэтому будь добр, перевези меня на остров.
Лодочник снова выругался, однако ни возражений, ни каких-либо вопросов с его стороны не последовало: не проявляя ни малейшего любопытства, он подогнал каноэ шестом к острову, дал мне сойти на берег и ускользнул. Как выяснилось потом, он уплыл через один из нескольких проходивших сквозь весь остров каналов, — пожалуй, это было единственное, что по-настоящему роднило это поселение с Теночтитланом.
Некоторое время я прогуливался по улицам, каковых, помимо кольцом опоясывавшей остров дороги, было четыре — две вдоль и две поперек. Все они были весьма примитивно вымощены — не плитняком, но раковинами устриц и других моллюсков. Дома и хижины лепились вдоль улиц и каналов стена к стене, и хотя я подозреваю, что у них были деревянные каркасы, снаружи все здания оказались выбелены штукатуркой, также изготовленной из измельченных ракушек.
Остров был овальной формы и довольно большой, размером почти с Теночтитлан без его северного района Тлателолько. Скорее всего, и зданий на острове стояло не меньше, но поскольку все они были сплошь одноэтажными, то явно не могли вместить столь многочисленное население, как в столице Мешико. Стоя в центре острова, я мог видеть остальную часть окружавшего его озера, так что убедился, что само озеро со всех сторон опоясывает все то же вонючее болото, через которое я сюда добрался. Ацтеки, по крайней мере, были не настолько отсталым и опустившимся народом, чтобы жить в этом унылом болоте, правда, место, которое они выбрали, было ненамного лучше. Воды озера не препятствовали проникновению на остров болотных туманов, ядовитых миазмов и туч москитов. Ацтлан оказался на редкость нездоровым и неудобным для обитания местом, и я мог лишь порадоваться тому, что у моих предков хватило здравого смысла его покинуть.
Я решил, что нынешние обитатели Ацтлана являются отдаленными потомками тех, кто оказался слишком туп и бездеятелен, чтобы поискать для проживания местечко поудобнее. И, судя по первому впечатлению, за прошедшее время предприимчивости у здешнего люда не добавилось. Потомки оказались вполне достойны своих предков. У меня возникло впечатление, будто сама унылая жизненная среда, которая угнетала их, но с которой они свыклись и смирились, делала этих людей безразличными ко всему. Например, прохожие на улицах прекрасно видели разгуливавшего по острову чужака, то есть меня, а можно поручиться, что чужаки сюда забредали исключительно редко. И что же? Никто не проявлял ко мне ни малейшего интереса. Никто не спрашивал, чего я ищу, не голоден ли, не нуждаюсь ли в помощи? Впрочем, насмешек или враждебности, с которыми иные народы встречают чужеземцев, тоже не замечалось. Наступила ночь, улицы начали пустеть, а быстро сгущавшуюся темноту разрежали лишь случайные, просачивавшиеся наружу из жилищ отблески огней очагов да ламп, заправленных маслом какао. На город я к тому времени уже насмотрелся вдосталь, да хоть бы даже и нет, но, так или иначе, при отсутствии уличного освещения думать приходилось лишь о том, как бы не оступиться да не бултыхнуться в канал. Поэтому я остановил припозднившегося прохожего, торопившегося проскользнуть мимо меня незамеченным, и спросил его, где я могу найти дворец Чтимого Глашатая города.
— Дворец? — повторил он с явным недоумением. — Чтимого Глашатая?
И то сказать: судя по всему, здешние жители не только никогда не видели дворцов, но и вряд ли о них слышали. К тому же я совсем забыл, что титул юй-тлатоани верховный вождь ацтеков принял уже после того, как они стали именоваться мешикатль. Пришлось спросить по-другому.
— Я ищу вашего правителя. Где он живет?
— А, тлатокапили, — понимающе кивнул прохожий.
Замечу, что этим словом в нашем языке именуют любого вождя самого захудалого племени, даже вожака шайки кочевников вроде тех, что блуждают по пустыне.
Прохожий торопливо объяснил мне, куда идти, пробурчал, что опаздывает к ужину, и исчез в ночи. У меня же после этой беседы создалось впечатление, что этот застойный, как и болото, посреди которого он живет, не отягощенный избытком важных дел народ имеет дурацкое обыкновение постоянно куда-то торопиться и изображать занятость.
Хотя ацтеки в Ацтлане говорили на науатль, они использовали много слов, которые мы, мешикатль, давно позабыли, и немало других, явно позаимствованных у соседних племен, ибо я узнал вкрапления наречия кайта и искаженного поре. С другой стороны, ацтеки не понимали многих моих слов, видимо вошедших в язык уже после переселения и порожденных такими явлениями и обстоятельствами внешнего мира, о каких оставшиеся дома не имели ни малейшего представления. В конце концов, наш язык ведь тоже до сих пор меняется, приспосабливаясь к новым условиям. Например, только в последние годы добавились такие слова, как кауайо, означающее «лошадь», крстанойотль — «христианство», каштильтеки — в значении «кастильцы» или вообще «испанцы», пютцоне — «свиньи»…
Тамошний «дворец» оказался по крайней мере не лачугой, а более-менее приличным, облицованным блестящей штукатуркой из ракушек домом, состоявшим из нескольких внутренних помещений. У входа меня встретила молодая женщина, назвавшаяся женой тлатокапили. Зайти она меня не пригласила, а лишь нервно поинтересовалась, что мне нужно.
— Я хочу встретиться с тлатокапили, — сказал я, собрав остатки терпения. — Я проделал долгий путь специально ради этого.
— Правда? — Женщина закусила губу. — Вообще-то к нему мало кто приходит, а муж предпочел бы, чтобы посетителей было еще меньше. Но его так и так нет дома, он еще не вернулся.
— Можно мне войти и подождать? — спросил я раздраженно.
Женщина подумала, потом посторонилась, неуверенно пробормотав:
— Наверное, можно. Но муж наверняка голодный и прежде всего захочет поесть.
Я хотел было намекнуть, что и сам не прочь перекусить, но она продолжила:
— Сегодня ему захотелось отведать лягушачьих лапок, а за ними пришлось отправиться на материк: озеро для лягушек солоновато. А улов, наверное, оказался скудным, так что, боюсь, хозяин вернется домой очень поздно.
Первым моим порывом было попятиться и убраться из Дома, но потом я решил, что хуже все равно не будет: возможность понести наказание за незапланированное купание тлатокапили пугала меня ничуть не больше перспективы всю ночь бесприютно проблуждать по этому никчемному острову на радость москитам. Я последовал за женщиной через комнату, где детишки и старики ели что-то прямо с болотных листьев. Все они вытаращились на меня, но никто не проронил ни слова, не говоря уж о том, чтобы пригласить к трапезе. Хозяйка привела меня в пустую комнату, где я, обрадовавшись возможности, сел на грубый табурет икапали и поинтересовался:
— Скажи, как нужно обращаться к тлатокапили?
— Его зовут Тлилектик-Микстли.
Я чуть не свалился с низенького стула, настолько поразительным оказалось совпадение. Если он тоже Темная Туча, то, интересно, как должен называть себя я? Безусловно, человек, которого я сбросил в пруд, решит, будто я нагло издеваюсь над ним, вздумай я представиться его собственным именем.
Мои размышления прервал донесшийся от входа шум, возвестивший о прибытии хозяина. Робкая жена тут же побежала встречать своего господина и повелителя. Я переместил висевший у меня на поясе нож за спину так, чтобы он не бросался в глаза, но на всякий случай был под рукой.
Сперва до моего слуха доносилось лишь тихое бормотание женщины, но потом я услышал, как разъяренный муж взревел:
— Посетитель? Хочет встретиться со мной? Пусть он провалится в Миктлан! Я умираю с голоду! Приготовь этих лягушек, женщина! Сегодня проклятых тварей мне пришлось ловить дважды.
Его жена боязливо пробормотала еще что-то, и он взревел:
— Что? Чужак?
Яростным рывком хозяин отдернул занавеску комнаты, где сидел я. Да, это был тот самый молодой человек. Он до сих пор был заляпан тиной, а в волосах у него застряли водоросли. В первый миг юноша опешил, а потом взревел:
— Ты?
Я наклонился с табурета, чтобы поцеловать землю, причем жест этот свершил левой рукой, держа правую на всякий случай поближе к ножу. Но когда я поднялся, молодой вождь, к великому моему удивлению, рассмеялся и бросился вперед, чтобы заключить меня в братские объятия. Его жена, дети и остальная родня взирали на происходившее с не меньшим удивлением, чем я сам.
— Добро пожаловать, незнакомец! — воскликнул он и снова рассмеялся. — Клянусь вывернутыми ногами богини Койолшауки, я рад видеть тебя снова. Ты только глянь, что сделал со мной, а?! Когда я наконец выбрался из той грязюки, уже был поздний вечер и все каноэ уплыли. Мне пришлось шлепать по воде через все озеро.
— Ты находишь это забавным? — осторожно осведомился я.
Хозяин снова рассмеялся.
— Клянусь сухой холодной дыркой тепили лунной богини, еще как нахожу! Да уж! За всю мою жизнь в этой унылой скучной глуши это было первое неожиданное происшествие, настоящее приключение! Конечно, тебя следует поблагодарить за то, что ты внес хоть какое-то разнообразие в нашу тоскливую жизнь. Как твое имя, незнакомец?
— Меня зовут… э… Тепетцлан, — пробормотали, выбрав, чтобы не запутаться, имя отца.
— Долина? — переспросил вождь. — Ну если и долина, то самая высокая, какую я только видел. Что ж, Тепетцлан, не бойся, что я отомщу тебе за то, как ты со мной обошелся. Клянусь отвислыми сиськами богини, это настоящее удовольствие — встретить человека, который не только с виду похож на мужчину, но и вправду имеет под набедренной повязкой тепули. Если у моих соплеменников и есть что-то подобное, то они показывают это только своим женам.
Он повернулся и рявкнул своей супруге:
— Этих лягушек хватит на двоих — поджарь их для меня и моего друга. Чтобы пока я моюсь и парюсь, все было готово. Друг Тепетцлан, может, ты тоже хочешь освежиться в умывальне?
Когда мы разделись в парилке позади его дома (я заметил, что на теле хозяина так же нет волос, как и на моем), тлатокапили сказал:
— Я так понимаю, что ты один из наших сородичей из далекой пустыни? Никто из ближайших соседей не говорит на науатль.
— Думаю, мы и верно сородичи, — отвечал я, — только я не из пустыни. Ты слышал о таком народе — мешикатль? О великом городе Теночтитлане?
— Нет, — сказал он небрежно, словно гордясь своим невежеством, и даже добавил: — Среди всех здешних ничтожных деревушек великим городом можно назвать только Ацтлан. — Я постарался не засмеяться, и он продолжил: — Мы гордимся тем, что во всем обходимся своими силами, а потому редко путешествуем и почти не торгуем. Конечно, с ближайшими соседями мы знакомы, хотя и стараемся не смешиваться с ними. К северу от этих болот, например, живут кайта. Поскольку ты пришел с той стороны, то наверняка уже понял, что это за ничтожный народ. В болотах к югу отсюда есть единственная деревушка Йакореке, совсем маленькая.
Я обрадовался, услышав это, ибо если Йакореке и впрямь ближайшее поселение к югу, стало быть, от дома меня отделяет меньшее расстояние, чем казалось. Ведь поселение это находилось у самых рубежей Науйар-Иксу — земель, подвластных пуремпече. А оттуда не так уж далеко до Мичоакана, сразу за которым начинались владения Союза Трех.
Молодой вождь между тем продолжил:
— К востоку от наших болот находятся высокие горы, где обитают народы, именующие себя кора и уичаль. За этими горами простирается пустыня, где давно проживают в изгнании и бедности некоторые из наших родственников. Изредка случается, что кто-нибудь из этих несчастных находит путь к нам, на родину предков.
— Твои бедные родичи из пустыни мне знакомы, — сказал я. — Но, повторяю, я не из их числа. И, между прочим, далеко не все ваши родичи живут хуже вас. Некоторым из тех, кто в давние времена покинул здешние места, чтобы поискать удачи в большом мире, это удалось. Они обрели такие богатства, какие тебе и не снились.
— Мне приятно это слышать, — сказал он равнодушно. — Кто этому обрадуется, так дед моей жены. Он Хранитель Памяти Ацтлана.
Из этого замечания мне стало ясно, что ацтеки не владеют искусством рисования слов. Мы, мешикатль, освоили его спустя долгое время после переселения, а здешние жители, понятное дело, не вели никаких записей и не имели архивов и хранилищ рукописей. Наверняка их Хранитель Памяти был всего лишь последним в длинной череде старцев, веками передававших предания своего народа из уст в уста, из поколения в поколение.
Мой тезка продолжил:
— Богам ведомо, что эта щель между ягодицами мира — не самое веселое и интересное место на свете, но мы обитаем здесь потому, что тут имеется все необходимое для жизни. Приливы приносят и оставляют на отмелях столько даров моря, что нам не приходится заниматься даже рыболовством. Кокос дает масло для ламп, а его сок можно использовать как для подслащивания пищи, так и для приготовления хмельного напитка. Пальм множество: одна дает нам волокна для тканей, другая — муку, третья — плоды койакапули. Нам нет необходимости выращивать или изготовлять что-то на продажу, потому что мы и так имеем все, что нужно. Вот и получается, что самим нам соваться к другим племенам незачем, а от вторжений чужаков нас прикрывают болота.
Он еще долго и монотонно перечислял преимущества совершенно, на мой взгляд, неподходящего для жизни ужасного Ацтлана, но я перестал слушать и лишь мысленно удивлялся тому, каким же поистине дальним оказалось мое «родство» с человеком, носящим то же самое имя. Возможно, мы, два Микстли, если бы начали копаться в родословной, могли бы обнаружить общего предка, но совершенно различное развитие наших народов развело нас далеко в стороны в гораздо большей степени, чем расстояние. Между нами лежала настоящая пропасть: и это касалось характеров, уклада жизни, образования и представления о мире.
Микстли номер два с равным успехом мог жить в том самом древнем Ацтлане, из которого его предки отказались уходить, ибо город этот и по прошествии стольких вязанок лет оставался таким же, каким был некогда: на редкость унылым, но спокойным местом пребывания лишенных воображения и предприимчивости бездельников. Его жители даже не подозревали об искусстве изображения слов, равно как и обо всем том, чему с его помощью можно научить: арифметике, землеописании, зодчестве, счетоводстве и многом другом. Они знали даже меньше, чем презираемые ими родичи-варвары. Чичимеки, живущие в пустыне, по крайней мере решились пройти какое-то расстояние, покинув стоячее болото Ацтлана.
Поскольку мои предки оставили эту глухомань на краю света и нашли место, где процветало образование, у меня имелся доступ к библиотекам, к сокровищницам знания и опыта, собранным ацтеками-мешикатль за все последующие вязанки лет, не говоря уж об изящных искусствах и науках более древних цивилизаций. Так что по культурному и умственному развитию я превосходил своего тезку, как, может быть, какой-нибудь из богов превосходил меня, однако я предусмотрительно решил не выпячивать это преимущество. В конце концов, разве он виноват в том, что бездеятельность и вялость предков лишили его преимуществ? Мне стало жаль своего дальнего родича. И мне страшно захотелось уговорить его уйти из погруженного во мрак невежества Ацтлана в просвещенный современный мир.
Дед его жены, Канаутли, престарелый историк, сидел с нами, пока мы ужинали. Старик был одним из той компании, которая перед этим поедала несимпатичную болотную зелень, и он не без зависти смотрел, как мы оба поглощали целое блюдо лакомых лягушачьих лапок. Боюсь, что старый Канаутли больше внимания обращал на то, как мы причмокивали да облизывали губы, чем на мои рассуждения. Признаться, я и сам, изголодавшись, набросился на еду со зверским аппетитом. Однако мне удалось, хоть и с набитым ртом, вкратце рассказать, что стало с ацтеками, покинувшими Ацтлан и ставшими сначала теночтеками, а потом мешикатль, могущественнейшим народом Сего Мира. Старик и молодой человек порой качали головами, демонстрируя немое восхищение — а может быть, недоверие, — когда я красноречиво повествовал им о все новых и новых наших успехах, достижениях и победах.
Тлатокапили только один раз прервал меня, пробормотав:
— Клянусь шестью тайными местами богини, если мешикатль стали такими великими, может быть, нам стоит изменить название Ацтлан на другое? — И он задумчиво произнес, прикидывая, как будут звучать новые названия: — Земля мешикатль, прародина Мешико…
Я перешел к краткому жизнеописанию нашего нынешнего юй-тлатоани Мотекусомы, а потом весьма лирически обрисовал красоты города Теночтитлана. Старый дед вздохнул и закрыл глаза, словно для того, чтобы мысленно представить себе описываемую картину и лучше ее запомнить.
— Мешикатль ни за что не добились бы столь много в такой короткий срок, — сказал я, — не владей они искусством изображения слов. — А затем довольно бестактно намекнул: — Ты, тлатокапили Микстли, тоже мог бы сделать Ацтлан великим городом, а свой народ — равным вашим родичам мешикатль, если бы ацтеки научились сохранять произнесенные слова, навеки запечатлевая их в изображениях.
Вождь пожал плечами и ответил:
— Я не замечал, чтобы мы страдали от этого незнания.
Однако даже такой равнодушный человек, как он, проявил некоторую заинтересованность, когда я, царапая по земле лягушачьей косточкой, наглядно показал, как можно изобразить его имя.
— Действительно, по форме похоже на тучу, — вынужден был признать молодой вождь. — Но откуда видно, что это Темная Туча?
— Достаточно закрасить изображение темной краской — серой или черной. Одна-единственная картинка может иметь множество вариантов. Если, например, раскрасить этот рисунок в сине-зеленый цвет, то он будет обозначать имя Жадеитовая Туча.
— Правда? А что такое «жадеитовая»? — спросил Микстли, и между нами снова разверзлась пропасть.
Оказывается, этот человек даже не слышал о минерале, который считался священным у всех цивилизованных народов.
Я пробормотал, что время уже позднее и я с удовольствием расскажу обо всем поподробней завтра. «Родственник» предложил мне циновку, выразив надежду, что я не против заночевать в общем помещении для мужчин. Я с благодарностью принял это предложение, напоследок вкратце объяснив, как я сам, пытаясь проверить легенду и проследить путь предков, забрел в Ацтлан. И коль уж скоро о том зашла речь, обратился с вопросом к старому Канаутли:
— Почтенный Хранитель Памяти, может быть, ты знаешь, захватили ли мои предки, уходя, с собой столько припасов, чтобы при необходимости обеспечить себе возможность возвращения?
Ответа не последовало. Почтенный Хранитель Памяти заснул.
Но на следующий день он сказал:
— Нет, уходя отсюда, твои предки почти ничего с собой не взяли.
Вместе с семейством «правителя» я позавтракал какими-то крохотными рыбешками, зажаренными вместе с грибами, и запил все настоем из трав, после чего мой тезка отбыл по своим делам, оставив меня беседовать с престарелым историком. Но в тот день, в отличие от предыдущего, в основном говорил Канаутли:
— Если верить нашим Хранителям Памяти, твои предки унесли с собой только те пожитки, которые могли упаковать в спешке, а также скудные походные припасы. А еще они прихватили изображение своего нового злонравного бога: деревянного идола, сделанного наспех, кое-как. Но все это произошло невесть сколько вязанок лет назад, и я склонен предположить, что твои сородичи изготовили с тех пор множество новых, куда более искусных статуй. У нас, в Ацтлане, другое верховное божество, и существует только одно его изображение. Конечно, мы признаем всех других богов и обращаемся к ним, когда возникает необходимость. Тласольтеотль, например, очищает нас от всех грехов, Атлауа загоняет птиц в наши сети, ну и так далее. Но верховное, повелевающее всеми божество только одно. Пойдем, родич, я покажу тебе его.
Мы вышли из дома, и он повел меня по мощенным ракушками улицам, по дороге постоянно искоса поглядывая маленькими, угнездившимися среди сети морщинок лукавыми и проницательными глазками.
— Тепетцлан, — сказал старик, — ты повел себя учтиво или, по крайней мере, проявил сдержанность, не высказав своего суждения относительно нас, оставшихся здесь ацтеков. Но позволь мне высказать догадку: ты считаешь, что все достойные люди в свое время покинули Ацтлан, а остались лишь никчемные лежебоки.
Старик, конечно, угодил в точку. Возможно, из вежливости я и попытался бы придумать какие-нибудь возражения, но он продолжил:
— Ты думаешь, что наши предки были слишком ленивы, безвольны или робки, чтобы поднять глаза к манящему видению славы. Что они побоялись рисковать и, таким образом, упустили возможность изменить свою жизнь. А вот твои собственные предки, наоборот, дерзнули выступить навстречу неведомому, веря, что новый путь в конце концов возвысит их над всеми народами Сего Мира.
— Ну… — промямлил я.
— Вот наш храм.
Канаутли остановился перед входом в низкое здание, традиционно оштукатуренное измельченными ракушками. Правда, здесь в штукатурку для украшения были вделаны целые, неповрежденные раковины и панцири морских обитателей.
— Это единственный наш храм, и с виду он скромный, но войди внутрь…
Я вошел, воззрился через топаз на находившееся там изваяние и с искренним восхищением сказал:
— Надо же, Койолшауки. Какое великолепное произведение искусства!
— Ты узнал ее? — в свою очередь удивился старик. — А я-то думал, вы давно забыли нашу богиню.
— Признаюсь, почтенный старец, что среди множества наших божеств она почитается далеко не среди главных. Но легенда гласит, что эта богиня одна из старейших, и мешикатль помнят ее до сих пор.
А легенда эта, почтенные братья, состояла в следующем.
Койолшауки, чье имя означает Украшенная Колокольчиками, была в числе божественных чад верховной богини Коатликуе, которая уже дала к тому времени жизнь множеству детей, после чего принесла обет целомудрия. Но однажды она таки зачала снова, после того как в ее лоно, порхая, спустилось с небес перышко. Лично мне совершенно не понятно, как перышко может вызвать у кого бы то ни было беременность. Конечно, в древних преданиях сплошь и рядом случаются и не такие чудеса, но, по всей видимости, богиня-дочь Койолшауки тоже отнеслась к рассказу матери скептически. Собрав многочисленных братьев и сестер, она заявила:
— Наша мать навлекла позор на себя и всех своих детей. За это мы должны предать ее смерти.
Однако в этот момент во череве Коатликуе находился не кто-нибудь, а сам бог войны Уицилопочтли. Услышав эти слова, он немедленно покинул материнское лоно и предстал перед братьями и сестрами уже выросший и вооруженный обсидиановым макуауитль. Он на месте убил злоумышленницу Койолшауки, а тело ее, разрубив на куски, разбросал по небу, где эти липкие от крови ошметки приклеились к луне. Таким же образом Уицилопочтли разделался со всеми остальными своими братьями и сестрами, и все они превратились в звезды, неотличимые от светивших на небосклоне раньше. Этот самый новорожденный бог Уицилопочтли и стал впоследствии почитаться нами, мешикатль, как верховное божество. Что же до Койолшауки, то мы признавали ее божественную сущность, но храмов для нее не строили, статуй ей не устанавливали и праздников в ее честь у нас тоже не было.
— Для нас, — сказал старый историк Ацтлана, — Койолшауки всегда была и останется богиней луны, весьма и весьма почитаемой.
Мне это показалось странным, и я спросил:
— А зачем почитать луну, почтенный Канаутли? При всем моем уважении к вашим верованиям, я не могу не заметить, что от луны нет никакого толку, разве что она светит по ночам. Да и то тускло, даже когда она полная.
— Все дело в морских приливах, — пояснил старик, — которые для нас очень важны. С запада наше озеро отделяет от океана лишь низкая каменная гряда. Прилив перехлестывает ее, и с его водами в озеро попадают рыба, крабы и морские моллюски. Потом вода спадает, а многие из морских тварей остаются, причем вылавливать их в замкнутом пространстве неглубокого спокойного озера куда легче, чем в безбрежном море. Как мы можем не воздавать благодарности за пищу, даруемую нам с такой щедростью и постоянством?!
— Но при чем здесь луна? — спросил я озадаченно. — Вы полагаете, что она каким-то образом вызывает приливы?
— Вызывает приливы? Чего не знаю, того не знаю. Но она, несомненно, возвещает нам о них. Когда ущербная луна снова начинает округляться, мы знаем, что в самое ближайшее время произойдет высокий прилив, который принесет нам много пищи. Так что какое-то отношение богиня луны к этому точно имеет.
— Похоже на то, — согласился я и посмотрел на изображение Койолшауки с большим уважением.
То была даже не статуя. То был каменный диск, столь же идеально круглый, как и полная луна, и почти такой же огромный, как великий Камень Солнца в Теночтитлане, с тем только отличием, что на нем красовалось рельефное изображение Койолшауки. Точнее, той Койолшауки, какой богиня стала после того, как ее расчленил Уицилопочтли. Центр камня занимал ее торс с обвисшей грудью; в верхней части была изображена в профиль голова в уборе из перьев, на видимой зрителю щеке был выгравирован колокольчик, от которого и пошло имя богини. Отсеченные руки и ноги, с браслетами на запястьях и лодыжках, были распределены по ободу диска. Разумеется, никаких словесных символов на камне не имелось, но на нем до сих пор сохранились следы первоначальной раскраски и бледно-желтое изображение на бледно-голубом фоне. Я спросил, сколько лет этому камню.
— Сие ведомо лишь самой богине, — ответил Канаутли. — Она появилась здесь еще задолго до того, как ушли твои предки, то есть находится в храме с незапамятных времен.
— Скажи, а каким образом вы оказываете ей уважение? — поинтересовался я, оглядывая в остальном пустое, пропахшее рыбой помещение. — Что-то здесь не видно никаких признаков жертвоприношений.
— Ты хочешь сказать, что не видишь крови? — уточнил старик. — Вот и твои предки жаждали крови, поэтому они и ушли отсюда. Койолшауки никогда не требовала от нас ничего похожего на человеческие жертвоприношения. Мы преподносим ей лишь низших существ — дары моря и ночи: сов, цапель, больших зеленых ночных бабочек. А еще мелких рыбешек, настолько маслянистых, что их можно высушить, а потом жечь как свечи. Молящиеся зажигают их здесь, когда ощущают потребность пообщаться с богиней.
Когда мы вышли из пропахшего рыбой храма на улицу, старик продолжил:
— Узнай же, родич Тепетцлан, то, что помним мы, Хранители Памяти. В давно минувшие времена этот город не был у ацтеков единственным. Здесь находилась столица обширных владений, простиравшихся от этого побережья и до самых гор. Народ ацтеков состоял из множества племен, которые, в свою очередь, насчитывали множество кланов-калпултин, но все они находились под властью общего тлатокапили, который, в отличие от мужа моей внучки, был вождем не только по названию.
— А потом некоторым из этих людей захотелось более интересной жизни, — предположил я.
— А потом некоторые из этих людей стали жертвами собственной глупости! — резко возразил он. — Как-то раз, охотясь высоко в горах, они повстречались с чужеземцем, который поднял их на смех, услышав о простой жизни и непритязательной религии нашего народа. О, этих слабых людей смутил вопрос: почему из всех многочисленных богов ацтеки выбрали для почитания самую слабую и никчемную богиню, которая подверглась вполне заслуженному унижению и была убита? Их сбило с толку, что, оказывается, надо почитать того, кто сверг ее, — сильного, яростного и мужественного бога Уицилопочтли!
Я задумался: интересно, кто мог быть этим незнакомцем? Может быть, один из древних тольтеков? Нет, тот наверняка взамен Койолшауки предложил бы ацтекам бога Кецалькоатля.
Канаутли продолжил:
Испытав на себе дурное чужеземное влияние, эти слабые люди стали меняться. Им было сказано: «Почитайте Уитцилопочтли!», и они подчинились. Им было сказано: «Накормите Уицилопочтли кровью!», и они так и поступили. Если верить нашим Хранителям Памяти, то были первые человеческие жертвоприношения, совершенные не кровожадными дикарями. Эти люди вершили свои обряды тайно, в семи великих горных пещерах, причем в качестве жертв избирали беззащитных, никому не нужных стариков и сирот. Им было сказано: «Уицилопочтли — бог войны. Пусть же он поведет вас на завоевание иных, богатых земель!» И все больше народу начинало приносить кровавые жертвы, готовясь к будущему походу. Да и как иначе, ведь их поучали: «Насытьте Уицилопочтли, придайте ему больше сил, и он завоюет для вас новую жизнь, несравненно превосходящую все то, о чем вы только могли мечтать». И число опрометчиво поверивших чужим словам все умножалось, и все они все в большей степени выражали недовольство прежним образом жизни, готовность к великим переменам и к великому пролитию крови…
Тут старик ненадолго умолк.
Я огляделся по сторонам, рассматривая прохожих. Все эти ацтеки, мужчины и женщины, если их приодеть, вполне могли бы сойти за мешикатль и хорошо смотрелись бы на любой улице Теночтитлана. «Нет, — мысленно уточнил я, — приодеть их мало, надо еще вставить в этих людей более прочный хребет».
Между тем Канаутли продолжил:
— Когда правивший в то время тлатокапили узнал о том, что происходит в пограничных областях его владений, он понял, кому предстоит стать первыми жертвами нового бога войны: тем миролюбивым ацтекам, которые сохранили верность своей доброй богине Койолшауки. Сомнений не было: какую еще легкую и доступную добычу могли выбрать последователи Уицилопочтли для первого удара? Должен сказать, что в то время у нашего тлатокапили не было никакой армии, но зато у него имелись стойкие преданные приверженцы. С ними-то он и отправился в горы, напал на последователей новой религии и разбил их наголову. Многие погибли, остальных обезоружили и взяли в плен. Убивать их не стали, но тлатокапили объявил, что все эти предатели — как мужчины, так и женщины — должны отправиться в изгнание.
«Значит, вы желаете следовать за вашим злокозненным богом? — сказал он. — Ну что же, забирайте своих детей и отправляйтесь за ним туда, куда он вас поведет. Но уходите подальше отсюда. Вам следует убраться до наступления завтрашнего дня, в противном случае вас ждет казнь». Вот и все, к рассвету эти кровожадные предатели ушли, а сколько их было, теперь уже никто не помнит. — Старик немного помолчал и добавил: — Но я рад, что они больше не претендуют на имя ацтеков.
Я растерянно молчал, не зная, что и сказать, а потом догадался спросить:
— А что стало с незнакомцем, который превратил стольких людей в изгнанников?
— О, она, естественно, оказалась в числе первых убитых.
— Она?!
— А разве я не упомянул, что это была женщина? Да, все наши Хранители Памяти утверждали, что это была сбежавшая йаки.
— Но это просто невероятно! — воскликнул я. — Что могла дикая йаки знать об Уицилопочтли, Койолшауки или о ком-то еще из богов ацтеков?
— К тому времени, когда эта женщина добралась сюда, ей уже довелось много постранствовать и о многом услышать. Так что она наверняка говорила на нашем языке, а иные Хранители Памяти даже подозревали ее и в колдовстве.
— Пустьдажетак, — несдавалсяя, — но с какой стати могло понадобиться женщине йаки проповедовать поклонение Уицилопочтли, который не был богом ее племени?
— Ну, тут мы можем только строить догадки. Однако известно, что основным занятием йаки является охота и, соответственно, они поклоняются оленьему богу. Тому, которого мы называем Мишкоатль. Всякий раз, когда йаки видят, что стада оленей редеют, они совершают особую церемонию. Хватают женщину, без которой, по их мнению, племя вполне может обойтись, связывают ей руки и ноги, словно пойманному оленю, и танцуют вокруг нее, как танцевали бы после удачной охоты. А потом йаки свежуют, расчленяют и едят женщину, как ели бы оленя. По своему невежеству и наивности дикари полагают, что обряд этот способен упросить их бога умножить оленьи стада. Во всяком случае, достоверно известно, что йаки вели себя так в давние времена. Может быть, теперь их нравы несколько смягчились?
— Надеюсь, что так, — сказал я. — Но я все равно не вижу в этом никакой связи с произошедшим здесь.
— Женщина йаки убежала от своих соплеменников, уготовивших ей жестокую участь. Повторяю, это только предположение, но наши Хранители Памяти всегда утверждали, что женщины мстительны и желают, чтобы мужчины побольше страдали. Все мужчины, безразлично какие. В своей ненависти эта беглянка не выделяла никого особо, а наши верования, возможно, натолкнули ее на злобную мысль. Не забывай, что Уицилопочтли убил и расчленил сестру, выказав не больше угрызений совести, чем выказал бы йаки. Вот эта женщина и решила притвориться, будто восхищается Уицилопочтли и преклоняется перед ним, чтобы стравить наших мужчин друг с другом. Чтобы заставить их наносить и получать удары, убивать и умирать в страданиях, выпускать друг другу кишки так, как ее соплеменники собирались выпустить ей самой.
Я был настолько потрясен, что смог лишь прошептать:
— Значит, женщина? Неужели сама идея человеческих жертвоприношений принадлежит всего лишь беглой дикарке? Обряд, который теперь практикуется повсюду?
— Он не практикуется у нас, — напомнил мне Канаутли. — К тому же, вполне возможно, что наше предположение в корне неверно: в конце концов, все это происходило в незапамятные времена. Просто такая версия очень хорошо согласуется с женским представлением о мести, разве нет? И очевидно, что ее идея упала на благодатную почву, ибо, как свидетельствуешь ты сам, во всем мире люди на протяжении многих прошедших с тех пор вязанок лет до сих пор продолжают убивать себе подобных во имя того или иного бога.
Я промолчал. Да и что тут было сказать?
— Теперь ты видишь, — продолжил старик, — что те ацтеки, которые покинули когда-то Ацтлан, вовсе не были самыми смелыми или самыми предприимчивыми. Напротив, они были легковерными, жестокими и никому не нужными, а ушли твои предки только потому, что их изгнали силой.
Я снова промолчал, и он закончил:
— Ты говорил, что ищешь тайные кладовые, которые твои предки якобы оставили по пути своего следования отсюда? Брось эти поиски, родич. Они бесполезны. Даже если бы этим людям и разрешили уйти отсюда со сколь бы то ни было ценными или полезными пожитками, они все равно не стали бы прятать их. По той простой причине, что знали — пути назад у них нет.
Я провел в Ацтлане еще несколько дней, хотя, кажется, мой родич и тезка Микстли был бы рад задержать меня не на один месяц. Он вдруг решил научиться искусству изображения слов и стал уговаривать меня стать его учителем, предоставив для убедительности отдельную хижину вместе с одной из своих младших сестер. Мою покойную сестренку, Тцитцитлини, она нисколько не напоминала, но была славной девушкой, симпатичной и приятной в общении. Однако мне все же пришлось сказать ее брату, что невозможно научиться писать так же быстро, как, скажем, ловить лягушек с помощью трезубца. Я объяснил ему, как передавать слова, обозначающие предметы, с помощью их упрощенных изображений, а потом заявил:
— Чтобы усвоить, как дальше использовать эти картинки, дабы получился связный рассказ, тебе понадобится наставник. Настоящий учитель словесного искусства, каковым я не являюсь. Учителя такие имеются в Теночтитлане, и я советую тебе отправиться туда. Я рассказал тебе, где он находится.
— Клянусь окоченевшими членами богини, — проворчал Микстли, чуть ли не так же угрюмо, как при первой встрече, — ты просто хочешь уйти отсюда. А я не могу. Я не могу оставить свой народ без вождя под тем единственным предлогом, что мне вдруг пришла в голову блажь малость подучиться.
— Есть предлог и получше, — сказал я. — Владения Мешико простираются далеко, но до сих пор у нас нет ни одного поселения здесь, на северном побережье Западного океана. Наш юй-тлатоани был бы очень рад узнать, что у него есть родичи, уже укрепившиеся здесь. Если бы ты представился Мотекусоме и преподнес ему соответствующий подарок, тебя вполне могли бы назначить правителем новой провинции Союза Трех, гораздо более стоящей и обширной, чем городишко, которым ты правишь нынче.
— Интересно, какой подарок ты считаешь подходящим? — саркастически вопросил он. — Какую-нибудь рыбину? Лягушачьи лапки? Одну из моих сестер?
Сделав вид, будто это только что пришло мне в голову, я сказал:
— А может, лучше камень Койолшауки?
Вождь в ужасе отпрянул:
— Наше единственное священное изображение?
— Может быть, Мотекусома и не особый поклонник этой богини, но он знает толк в искусстве.
Микстли ахнул:
— Отдать Лунный камень? Да ты что? Меня ведь тогда возненавидят еще сильнее, чем ту проклятую кудесницу йаки, о которой вечно рассказывает дед Канаутли!
— Совсем даже наоборот, — возразил я. — Та женщина послужила причиной раздора среди ацтеков. Ты же поспособствовал бы их примирению… и даже сделал еще больше.
Смею утверждать, что эта скульптура не стала бы чрезмерной ценой за все преимущества воссоединения с самым могущественным народом во всех известных землях Сего Мира. Так что подумай хорошенько.
Он ничего не сказал, но действительно призадумался. Во всяком случае, когда я прощался с Микстли, его хорошенькой сестрой и другими членами семейства вождя, тот пробурчал:
— Не могу же я катить Лунный камень всю дорогу один. Я должен убедить других…
Оправдания для продолжения исследований у меня больше не было, так что теперь оставалось лишь или продолжить скитания ради скитаний, или возвратиться домой. Канаутли сказал мне, что быстрее всего я доберусь обратно, если пойду прямо в глубь суши, где болота в конце концов все же кончаются, а потом перевалю горы, в которых обитают племена кора и уичаль. Я не стану подробно рассказывать вам о путешествии через эти горы и о людях, которых там повстречал. Ничего примечательного я не увидел и, по правде говоря, путь домой мне почти не запомнился, ибо я был погружен в раздумья, навеянные тем, что я увидел и узнал… и не узнал. А открытий действительно оказалось немало.
Например, выяснилось, что слово «чичимеки» не всегда означает «варвары», хоть мы и привыкли к такому определению. Изначально это слово переводится как «краснокожие», а следовательно, может быть отнесено к целой человеческой расе, ко всем народам Сего Мира. Мы, мешикатль, можем похваляться накопленными за вязанки лет знаниями и умениями, но в других отношениях ничуть не превосходим этих варваров. Чичимеки — бесспорно наши родичи. И мы — гордые и надменные мешикатль, — мы тоже когда-то пили собственную мочу и ели свои испражнения.
А все наши хваленые истории о несравненной родословной? Теперь я даже не знаю, плакать мне или смеяться. Оказывается, наши предки покинули Ацтлан движимые вовсе не отвагой и стремлением к величию. Они были не героями, а простофилями, которых одурачила женщина — то ли колдунья, то ли сумасшедшая, то ли просто злобная, мстительная дикарка. Одним словом, едва ли не худший образчик бессердечного человеческого существа. Но даже если эта легендарная женщина йаки никогда и не существовала в действительности, то факт оставался фактом: наши предки были отвергнуты своим собственным народом, ибо сородичи не могли более выносить их зверской жесткости.
Наши предки покинули Ацтлан под острием копья и под покровом ночи, изгнанные с позором, став отверженными в глазах всех порядочных сородичей. Большинству из них было суждено навеки превратиться в изгоев — в дикарей, скитающихся в мало пригодной для жизни пустыне, и лишь немногие смогли добраться до плодородных и цивилизованных областей, где им позволили остаться на срок, достаточный, чтобы усвоить знания и навыки, позволявшие со временем стать достойными благ цивилизации. И только благодаря везению они… мы… я… и все остальные мешикатль… не влачим бесцельное существование, рыская по пустыне в вонючих шкурах и подкрепляя силы завяленными на солнце детьми или еще чем похуже.
И все то долгое время, пока я уныло тащился на восток, меня переполняли мрачные, горестные мысли, ибо собственный народ виделся мне плодом дерева, уходящего корнями в болотную тину и питаемого человеческим навозом. Но, взглянув на это с иной точки зрения, я постепенно пришел к новому заключению. Люди — не растения. Они не привязаны к своим корням и не зависят от них. Люди подвижны и вольны уходить сколь угодно далеко, если у них окажется достаточно способностей и характера для поиска лучшей доли. Мешикатль издавна чванились своими славными предками, которых, как мне дали понять, скорее стоило бы стыдиться. Однако обе эти точки зрения были в равной степени нелепы: не стоило ни хулить, ни превозносить своих давних предков за то, какими стали мы, их потомки. Мы стремились к чему-то лучшему, чем болотная жизнь, и мы добились своей цели. Мы переселились с острова Ацтлан на другой остров, ничуть не лучше прежнего, и уже сами превратили его в величайший и великолепнейший город — настоящий центр знания и культуры, из которого они неуклонно распространяются до самых дальних земель, без нас так и прозябавших бы в дикости, нищете и невежестве. Каким бы ни было наше происхождение, какие бы силы ни подтолкнули нас, но мы после этого толчка так или иначе поднялись на высоту, никогда не достигавшуюся прежде никаким другим народом. И нам нет нужды что-то доказывать и объяснять или извиняться за наши истоки и за наш трудный путь, ибо в конце его мы все-таки поднялись на вершину. Для того чтобы вызывать уважение всякого другого народа, достаточно лишь сказать, что мы — мешикатль!
Придя к такому выводу, я приосанился, расправил плечи, поднял голову и гордо повернулся в направлении Сердца Сего Мира.
* * *
Но поддерживать в себе столь горделивый настрой мне удалось недолго. Всю дорогу я мысленно возвращался то к тем, то к другим фактам прошлого, сопоставлял и собирал воедино все известные мне сведения из истории древних земель и народов, пока в конце концов прошлое не овладело не только моими мыслями, но также плотью и кровью. На мои плечи легла тяжесть несчетных вязанок лет, прошедших с начала человеческой истории, и мне по сей день кажется, будто груз этот был не просто воображаемым. Бремя минувшего стало воистину весомой ношей, замедлявшей мое продвижение, заставляя тяжело дышать на долгих подъемах и вызывая учащенное сердцебиение при преодолении крутых склонов.
Кроме того, в результате я отклонился от прямого пути к Теночтитлану, ибо этот город был слишком современным для моего тогдашнего настроения. Мне захотелось побывать в другом, куда более древнем месте, которого я еще не видел, хотя находилось оно не так далеко от моего родного Шалтокана. Я хотел своими глазами увидеть самое первое поселение в этих краях, колыбель древнейшей цивилизации, и потому, обогнув озерный край по суше, двинулся на север, потом свернул на юго-восток и пришел наконец в город, помнивший многие века, — в Теотиуакан, Место Сбора Богов.
Неизвестно, сколько вязанок лет провел этот город в сонном молчании. Ныне Теотиуакан представляет собой пусть и величественные, но руины, и он лежал в руинах на протяжении всей известной истории окрестных народов. Мостовые его широких улиц давным-давно погребены под слоями земли и пыли и скрыты разросшимися сорняками. Его былые храмы — всего лишь груды обломков, громоздящихся на фундаментах, сохранивших самые общие очертания. Пирамиды Теотиуакана все еще возвышаются над равниной, но их вершины давно обвалились, ступени осыпались, а углы и грани утратили четкость под пагубным воздействием солнца, дождя и ветра и не поддающихся исчислению лет. Краски, которыми некогда блистал этот город, сияющая белизна его известняка и сверкание позолоты, — все это давно стерлось, остались лишь коричнево-серые каменные развалины. Согласно нашей легенде, когда-то этот город был построен богами, чтобы им было где собираться и обсуждать свои планы созидания остального мира. Не зря его так и назвали. Но по мнению моего старого учителя истории, это поэтическое предание не соответствовало действительности, ибо творцами города были все-таки люди. Однако это ничуть не умаляло величия Теотиуакана, ибо скорее всего он был воздвигнут давно исчезнувшими тольтеками, а народ Мастеров умел строить великолепно.
Увидев Теотиуакан таким, каким впервые увидел его я — в отблесках необычайно красочного заката, когда высившиеся над равниной пирамиды сверкали в лучах позднего солнца на фоне далеких пурпурных гор, которые словно бы только что облицевали червонным золотом, — вполне можно было поверить, что это переполняющее восторгом человеческие сердца великолепие действительно было создано богами, а если и не богами, то совершенно особым народом, близким к небожителям. Войдя в город с севера, я пробирался сквозь завалы осыпавшегося камня у подножия пирамиды, которая, по предположению наших мудрецов, была посвящена луне. Пирамида эта утратила самое меньшее треть своей первоначальной высоты: вершина ее обвалилась, и сохранившиеся кое-где ступени лестницы вели к хаотичному нагромождению камней. Сооружение окружали в большинстве своем рухнувшие, но кое-где еще уцелевшие колонны и развалины зданий, имевших некогда высоту двух-, а то и трехэтажных домов. Одно из них мы назвали Дворцом Бабочек, ибо еще сохранившиеся на его внутренних стенах росписи запечатлели великое множество этих беспечных созданий.
Но я не стал задерживаться там, а двинулся на юг — вдоль центральной улицы города, такой же длинной и широкой, как дно просторной долины, но гораздо более ровной. Мы прозвали ее Ин Микаотль, Дорога Мертвых, и, хотя она сплошь заросла кустарником, в котором шмыгали кролики и ползали змеи, по ней все равно стоило прогуляться. Более чем на протяжении одного долгого прогона, то есть почти до самой середины, по обе ее стороны тянулись руины храмов. Потом ряд храмов с левой стороны прерывался невероятным, исполинским массивом, названным нашими мудрецами Пирамидой Солнца.
И если весь город Теотиуакан производит необыкновенное впечатление, то Пирамида Солнца заставляет все остальное казаться рядом с ней обыденным. Уж не знаю, сможет ли это дать вам хоть какое-то представление о ее размере и величии. Судя по всему, она превосходила Великую Пирамиду Теночтитлана, величайшее из всех сооружений, виденных мною доселе, более чем вдвое. Впрочем, насколько в действительности была велика Пирамида Солнца, сказать невозможно, ибо значительная часть ее основания погребена под песком и землей, нанесенными туда ветром за долгие века, прошедшие с тех пор, как Теотиуакан стал заброшенным городом. Но и видимая часть пирамиды поражает воображение, внушая благоговейный трепет. На уровне земли каждая из четырех ее сторон составляет от угла до угла двести тридцать шагов, при высоте в двадцать поставленных друг на друга домов.
Вся поверхность пирамиды была грубой, неровной, шероховатой, потому что служившие ей некогда облицовкой гладкие сланцевые плиты со временем отошли от ранее удерживавших их каменных штифтов. И, я думаю, задолго до того, как эти плиты сползли вниз, превратившись на земле в груду обломков, они уже лишились своего покрытия из белой известняковой штукатурки и цветных красок. Все сооружение состоит из четырех ярусов, и каждый из них покато поднимается вверх под слегка другим углом. Сделано это без какой-либо особой причины, если не считать того, что этот строительный прием порождает обман зрения, заставляя все сооружение казаться еще больше, чем на самом деле. На каждой из четырех сторон имеется по три широких террасы, а на самой вершине — квадратная платформа, на которой, должно быть, некогда стоял храм. Правда, храм этот, видимо, был не слишком велик и уж всяко не годился для церемоний с человеческими жертвоприношениями. Лестница, поднимающаяся по фасаду пирамиды, разломалась и рассыпалась так, что отдельные ступени стали едва различимы.
Лицом Пирамида Солнца обращена на запад, к заходящему солнцу, и когда я приблизился к ней, ее фасад все еще был окрашен золотом и пламенем. Но в этот момент удлиняющиеся тени разрушенных храмов по другую сторону дороги начали ползти вверх по фасаду пирамиды, напоминая гигантские кусающие ее зубы. Я стал быстро взбираться по тому, что осталось от лестницы, стараясь не отстать от ускользающих солнечных лучей и опередить надвигающиеся зубцы тени.
Как раз в тот миг, когда последние лучи солнца покинули пирамиду, я добрался до платформы на вершине и, запыхавшись, присел перевести дух. Припозднившаяся бабочка, прилетев откуда-то, по-приятельски примостилась на платформе, составив мне компанию. Это была очень большая и совершенно черная бабочка — она мягко помахивала крылышками, словно тоже запыхалась при подъеме. Весь Теотиауакан к тому времени погрузился в сумерки, и вскоре с земли начал подниматься бледный туман. Казалось, будто пирамида, на которой я сидел, при всей ее чудовищной массе приподнялась и воспарила над землей. Город, еще недавно пламеневший багрянцем и золотом, приобрел приглушенный серебристо-голубой оттенок. Он выглядел безмятежным и сонным, и вид его соответствовал его возрасту. Город казался старым, старше самого времени, но при этом настолько крепким, что складывалось впечатление, что он будет стоять и после того, как время, исчерпав себя, завершится.
Я обвел взглядом небо из конца в конец — на такой высоте это было возможно — и, достав топаз, разглядел бесчисленные ямы и углубления в заросшей сорняками земле, простиравшейся вдаль по обеим сторонам Дороги Мертвых. Это были выемки и выступы, оставшиеся на месте стоявших здесь когда-то многочисленных даже по сравнению с Теночтитланом жилищ. А потом мое внимание привлекло кое-что еще: далеко внизу расцветали маленькие огни. Неужели мертвый город возвращается к жизни? Однако вскоре я сообразил, что это факелы. С юга приближались две колонны людей. Я ощутил укол досады из-за того, что город уже не принадлежал безраздельно мне, укол совсем мимолетный, ибо прекрасно знал, что сюда из Теночтитлана, Тескоко и других мест нередко прибывают паломники, желающие вознести молитвы и совершить обряды в том месте, где некогда собирались все боги. Такие просители, как правило, становились лагерем на прямоугольном лугу, южнее главной дороги. Считалось, что первоначально там находилась рыночная площадь Теотиуакана и что в этом месте под травой скрыты каменная мостовая и обломки окружавших ее стен.
К тому времени, когда процессия факельщиков приблизилась к предполагаемой площади, уже совсем стемнело, и я получил возможность понаблюдать за мельтешением огней. Одни факельщики остановились, чтобы осветить площадку, другие двигались, устраивая лагерь. Потом, придя к выводу, что до утра никто из паломников дальше в город не отправится, я развернулся лицом к востоку и стал наблюдать за восходом луны. Она была полной и безупречно круглой, как тот удивительный камень Койолшауки в Ацтлане. Когда луна поднялась над зубчатой линией далеких гор, я снова обернулся, чтобы увидеть Теотиуакан в лунном свете. Мягкий ночной ветерок рассеял туман, и многие сооружения в голубовато-белом ночном свете обрели четкие очертания, а на голубую землю легли их резкие черные тени.
Почти все дни и дороги моей жизни были напряженными и изобиловали событиями, досуг же и отдых выпадали мне нечасто. Я полагал, что так оно и будет до самого конца, но сейчас, погрузившись ненадолго в отрешенное созерцание, сумел оценить безмятежность и спокойствие, которые даже подвигли меня на сложение единственного в моей жизни стихотворения. Оно имело мало отношения к действительным событиям или фактам истории и было отчасти навеяно прелестью лунного света, тишиной и спокойствием того места и того времени. Когда строки сложились у меня в голове, я выпрямился на вершине Пирамиды Солнца во весь рост и, обращаясь к пустому городу, прочел:
Когда мир был ничем, кроме вечной ночи,
Еще до рождения времени, собрались они —
Боги, полные мудрости и всевеликой мощи,
Дабы светом впредь наполнялись дни, Здесь…
В Теотиуакане…
— Совсем неплохо, — прозвучал чей-то голос, и я от неожиданности чуть не свалился с пирамиды.
Голос в ночи медленно, словно смакуя, повторил все стихотворение слово за словом, и я узнал, кому он принадлежит. Впоследствии мне доводилось слышать мое маленькое произведение в прочтении других людей, но тогда оно в первый и последний раз прозвучало в исполнении Мотекусомы Шокойцина, юй-тлатоани Кем-Анауака, Чтимого Глашатая Сего Мира.
— Совсем неплохо, — повторил он. — Особенно если учесть, что воители-Орлы никогда не славились поэтическими дарованиями.
— Некоторые из них не отличаются и воинскими, — уныло пробормотал я, поняв, что правитель меня узнал.
— Тебе нет никакой причины пугаться, воитель Микстли, — промолвил Мотекусома без тени гнева или злорадства. — Твои старые помощники взяли на себя вину за неудачу с основанием Йанкуитлана. Разумеется, их казнили, но на этом вопрос закрыт и за тобой никакой вины не числится. Перед тем как принять Цветочную Смерть, твои друзья рассказали мне, что ты добровольно отправился на поиски. Ну что, преуспел?
— Не более чем с Йанкуитланом, мой господин, — ответил я, подавив вздох печали по старым верным друзьям, умершим из-за меня. — Мне только и удалось, что выяснить: никаких легендарных складов ацтеков не существует и никогда не существовало.
Я кратко изложил ему историю своих скитаний, поведав 0 том, как нашел-таки легендарный Ацтлан, и завершив Рассказ фразой, которую повторяли мне многие люди на разных языках. Мотекусома серьезно кивнул и сам повторил эти слова, глядя в ночь, как будто мог видеть перед собой все свои необъятные владения. И в его устах эта фраза прозвучала зловеще, как эпитафия:
— Ацтеки были здесь, но они ничего не принесли с собой, когда появились, и ничего не оставили, когда ушли.
Повисло неловкое молчание, и, чтобы прервать его, я сказал:
— Более двух лет я не имел никаких новостей о Теночтитлане или о Союзе Трех. Смею ли я спросить, владыка Глашатай, как обстоят дела дома?
— Боюсь, что жизнь там так же уныла, как, судя по твоему описанию, она протекает в тоскливом Ацтлане. Мы ведем войны, но они ничего нам не дают. За время твоего отсутствия наши владения не расширились ни на пядь. А между тем множатся мрачные, предвещающие беды знамения.
Правитель снизошел до краткого рассказа об имевших место за прошедшее время событиях. Он не оставлял упорных попыток сокрушить и покорить столь же упорно отстаивавшую свою независимость Тлашкалу, но тлашкалтеки, несмотря на потери, сохранили самостоятельность и лишь прониклись к Теночтитлану еще большей враждебностью. Единственное недавнее сражение, которое Мотекусома мог назвать относительно успешным, представляло собой лишь вылазку, являвшуюся к тому же ответной мерой. Жители городка под названием Тлаксиако, это где-то в земле миштеков, перехватывали и оставляли себе дань, посылавшуюся южными городами в Теночтитлан. Мотекусома лично повел туда свои войска и превратил городок Тлаксиако в лужу крови.
— Однако дела государственные были все же не столь приводящими в уныние, как явления природы, — продолжил он.
Оказалось, что однажды утром, примерно полтора года тому назад, все озеро Тескоко вдруг забурлило, как штормовое море. В течение целых суток оно металось и пенилось, затопив низкие берега. И совершенно без всякой на то причины: не было ни бури, ни ветра, ни землетрясения, — ничего, чем можно было бы объяснить внезапный подъем воды. Потом, уже в прошлом году, тоже совершенно необъяснимо вдруг вспыхнул и выгорел дотла храм Уицилопочтли. Правда, святилище быстро восстановили и бог не явил никакого знака своего гнева, но огонь, полыхавший на вершине Великой Пирамиды, был виден по всему озерному краю, и сердца видевших его наполнялись страхом.
— Весьма странно, — согласился я. — Как мог загореться каменный храм, даже если бы какой-нибудь безумец и поднес к нему факел? Камни не горят.
— Свернувшаяся кровь горит, — отозвался Мотекусома, — а изнутри храм был покрыт толстой коркой запекшейся крови. После пожара над городом еще долго висело зловоние. Но эти происшествия, что бы они ни предвещали, в прошлом. Теперь грядет самое страшное знамение.
Он указал на небосвод, и, когда я взглянул туда через топаз, у меня вырвался вздох. Наверное, без кристалла я даже не заметил бы того, что мы называем дымящейся звездой. А вы, испанцы, именуете это кометой.
Выглядела она совсем не страшно, словно какой-то светящийся пучок или хохолок среди прочих звезд, но я, конечно же, знал, что это предвещает великое зло.
— Придворные звездочеты впервые увидели дымящуюся звезду месяц тому назад, — сказал Мотекусома, — когда она была слишком мала и ее невозможно было разглядеть невооруженным глазом. С тех пор она стала появляться на одном и том же месте каждую ночь, всякий раз становясь все больше и ярче. Многие уже не решаются выходить по ночам из дома, и даже отъявленные смельчаки стараются не выпускать детей на улицу с наступлением темноты, чтобы уберечь от несущего зло света.
— Так, значит, — спросил я, — эта зловещая звезда побудила моего господина искать общения с богами в священном городе?
— Нет, — со вздохом ответил он. — Или, во всяком случае, Это не главное. Разумеется, небесный призрак внушает немалую тревогу, но я еще не сказал о более позднем и более страшном знамении. Ты знаешь, конечно, что главным богом города Теотиуакана был Пернатый Змей и что издавна существует поверье о том, что он и его спутники тольтеки в конце концов вернутся, чтобы вновь обрести власть над этими землями.
— Мне ведомы предания, владыка Глашатай. Говорят, что Кецалькоатль якобы построил какой-то волшебный плот и уплыл на нем далеко на восток, пообещав когда-нибудь вернуться.
— А помнишь ли ты, воитель Микстли, как года три тому назад ты, я и Чтимый Глашатай Тескоко обсуждали рисунок на клочке бумаги, доставленном из земель майя?
— Помню, мой господин, — пробормотал я с легким беспокойством. — Там был изображен огромный дом, плывущий по морю.
— По восточному морю, — подчеркнул он. — По-видимому, в этом плывущем доме были и обитатели. Вы с Несауальпилли назвали их чужаками. Пришельцами. Иноземцами.
— Помню, мой господин. И что же, мы ошиблись, называя их так? Мой господин хочет сказать, что на том рисунке на самом деле был изображен Кецалькоатль, возвращающийся со своими воскресшими из мертвых тольтеками?
— Я и сам не знаю, — промолвил Мотекусома с непривычным смирением. — Но я только что получил донесение о том, что один из тех плавающих домов снова появился близ побережья майя. Он перевернулся в море, как может свалиться набок дом при землетрясении, и двое его обитателей, еле живые, вплавь и вброд направились к берегу. Если в том доме кроме них находились и другие, то они все утонули. Но эти двое спустя некоторое время выбрались на берег живыми, и теперь оба живут в какой-то деревне под названием Тихоо. Тамошний вождь, его зовут Ах Туталь, послал к нам гонца-скорохода. Он не знает, что делать с гостями, ибо полагает, что это боги, а он, понятное дело, не обучен развлекать богов. Во всяком случае, живых, видимых и осязаемых.
Меня охватило такое изумление, что я, не сдержавшись, выпалил:
— И что в результате выяснилось, мой господин? Они и вправду боги?
— Я и сам не знаю, — повторил Мотекусома. — Эти бестолковые майя даже не смогли толком сообщить, кто эти двое — мужчины, женщины или же мужчина и женщина, как Божественная Чета. Впрочем, по их описанию выходит, что пришельцы мало похожи на людей вообще: белая кожа, много волос не только на теле, но и на лице, а речь непонятна даже самым сведущим мудрецам. Хотя, с другой стороны, боги и должны выглядеть и говорить не так, как мы, верно?
Я поразмыслил и ответил:
— По моему разумению, боги способны принять любое обличье, какое им вздумается, и им ничего не стоит заговорить на любом человеческом языке, если, конечно, они вообще пожелают общаться с людьми. Однако трудно поверить, что боги могут допустить, чтобы их плавающий дом перевернулся и пошел на дно, как у неумелых лодочников. Но что же ты посоветовал вождю майя, владыка Глашатай?
— Во-первых, помалкивать, пока мы не выясним, что это за существа. Во-вторых, давать им лучшую еду и напитки, предоставлять все доступные удобства, включая, если они пожелают, и общество противоположного пола, чтобы пребывание в Тихоо было для них приятным отдыхом. В-третьих, и это самое важное, держать их за закрытыми дверями, с тем чтобы не пошли разговоры и всевозможные толки. Это знание не должно распространяться. Конечно, безразличных ко всему майя едва ли потревожат даже самые невероятные слухи, но если о странных гостях прослышат другие, более вдумчивые и чувствительные народы, поднимется большой шум. А я этого не хочу.
— Мне доводилось бывать в Тихоо, — сказал я. — По размеру это даже не деревня, а вполне приличный городок, а его жители из племени ксайю во многом превосходят большинство других майя. Думаю, владыка Глашатай, они исполнят твою просьбу сохранить всю эту историю в секрете.
В лунном свете я увидел, как Мотекусома резко повернулся в мою сторону.
— Ты говоришь на языках майя? — спросил он.
— Да, мой господин, на диалекте ксайю.
— Тебе вообще легко даются странные наречия.
Прежде чем я успел хоть как-то откликнуться на эти слова, правитель продолжил, но так, словно говорил сам с собой:
— Я пришел в Теотиуакан, город Кецалькоатля, в надежде, что он или какой-нибудь другой бог даст мне знак. Я жаждал получить указание насчет того, как мне наилучшим образом сладить с возникшими затруднениями. И что я нахожу в Теотиуакане? — Он рассмеялся, хотя смех его и показался натянутым, и снова обратился ко мне: — Ты мог бы загладить многие свои прошлые упущения, воитель Микстли, если бы добровольно вызвался исполнить то, что не по силам многим другим людям, даже высшим жрецам. Ты должен стать послом Мешико… и всего человечества. Нашим посланником к богам.
Последние слова Мотекусома произнес нарочито шутливо, как будто, конечно, не верил, что это действительно могут оказаться боги, хотя мы оба понимали, что совсем отбрасывать подобную вероятность не стоит. Идея показалась мне захватывающей: я мог стать первым человеком, которому удастся поговорить (не произнося заклинания, как жрецы, и не каким-то другим мистическим способом, но поговорить, как говорят между собой люди) с существами, которые, может быть, и вправду не совсем люди, а близки к небожителям. Я мог обрести возможность обращаться к ним сам и слышать слова, произносимые богами!
Но в тот момент я не мог говорить совсем, и Мотекусома рассмеялся снова, увидев, что я потерял дар речи. Он поднялся, выпрямился на вершине пирамиды во весь рост и, наклонившись, ободряюще похлопал меня по плечу со словами:
— Похоже, воитель Микстли, ты слишком ослаб от странствий, чтобы даже вымолвить «да» или «нет». Что ж, мои слуги наверняка уже приготовили угощение. Пойдем, ты будешь моим гостем: надеюсь, добрый ужин подкрепит твою решимость.
Мы осторожно (спуск оказался ничуть не легче подъема) спустились вниз по освещенной лунным светом стороне Пирамиды Солнца и вышли по Дороге Мертвых на юг, к лагерю, на который смотрела третья и наименьшая из всех пирамид Теотиуакана. Там горели костры, готовилась еда, и примерно сотня слуг, жрецов, благородных воителей и других сопровождавших Мотекусому придворных раскладывали ложа и натягивали сетки от москитов. Нас встретил верховный жрец, которого я запомнил еще по церемонии Нового Огня лет пять тому назад. Лишь скользнув по мне взглядом, он начал было говорить с напыщенной важностью:
— Владыка Глашатай, чтобы обратиться за советом к старым богам этого города, я предлагаю завтра начать с ритуала…
— Не утруждайся, — прервал его Мотекусома. — В обрядах и церемониях больше нет никакой надобности. Завтра поутру, как только проснемся, мы отправляемся в Теночтитлан.
— Но, мой господин, — возразил жрец, — после того, как мы проделали весь этот долгий путь сюда, со всей свитой и высокими гостями…
— Бывает, что боги сами даруют свое благословение, не дожидаясь молитв и церемоний, — сказал Мотекусома и бросил на меня многозначительный взгляд. — Правда, мы никогда не можем быть до конца уверены, серьезно оно дано или в насмешку.
Итак, мы сели за ужин в окружении придворных и многих благородных воителей, некоторые из них узнали меня и поздоровались. Хотя я, грязный и оборванный, резко выделялся среди этой пышно разодетой, украшенной перьями и Драгоценностями компании, Мотекусома указал мне на почетное место — подушку справа от себя. Пока мы ели (я при этом героически пытался умерить свой аппетит), владыка Глашатай довольно пространно говорил о моей предстоящей «миссии к богам». Он предложил вопросы, которые мне предстояло им задать, когда я овладею их языком, и перечислил возможные вопросы с их стороны, от ответов на которые мне желательно было уклониться. Дождавшись момента, когда Мотекусома умолк, чтобы прожевать кусок перепелки, я осмелился подать голос:
— Мой господин, я хотел бы обратиться с одной просьбой. Могу я перед новым путешествием хоть ненадолго заглянуть домой? В последнее странствие я отбыл в расцвете лет, но, признаюсь, вернулся домой в возрасте «никогда раньше».
— Ах да, — понимающе сказал владыка Глашатай. — Не нужно извиняться: такова уж судьба человека. Все мы рано или поздно вступаем в возраст юэйкуин айкуик.
По выражению ваших лиц, почтенные писцы, я заключаю, что вы не поняли, что это за возраст такой. Нет-нет, мои господа, это понятие не связано с каким-то определенным числом прожитых лет. У одних людей этот возраст наступает рано, а у других позднее. Учитывая, что тогда мне уже исполнилось сорок пять, то есть средний возраст давно миновал, мне удавалось избегать хватки лет дольше, чем большинству соплеменников. Юэйкуин айкуик наступает тогда, когда человек начинает бормотать себе под нос: «Аййа, никогда раньше холмы не были такими крутыми», «Аййа, никогда раньше моя спина так, не болела» или «Аййа, никогда раньше я не находил у себя на голове ни одного седого волоска»… Это и есть возраст «никогда раньше».
Так вот, Мотекусома продолжил:
— Разумеется, благородный Микстли, перед отбытием на юг ты сможешь отдохнуть и восстановить свои силы. И в путь на сей раз ты отправишься не пешком и не один. Посланец Мешико должен одним своим видом уже внушать почтение, особенно если он направляется к богам. Я предоставлю тебе подобающие носилки, крепких носильщиков и вооруженную стражу. И уж конечно, ты будешь облачен соответственно сану воителя-Орла.
Когда мы уже готовились отойти ко сну, я увидел в смешанном свете луны и угасавших лагерных костров, как Мотекусома подозвал одного из своих скороходов, отдал ему приказ, и гонец поспешил в Теночтитлан, чтобы передать моим домочадцам весть о возвращении хозяина. Чтимый Глашатай позаботился о том, чтобы у слуг и жены было время подготовить мне подходящую встречу. Однако наделе встреча эта оказалась такой, что сначала я чуть не умер сам, а потом едва не убил Бью Рибе.
На следующий день, в полдень, я уже шагал по улицам Теночтитлана. Поскольку вид у меня был такой, что меня запросто можно было принять за нищего, а то и за прокаженного, прохожие сторонились и брезгливо подбирали свои накидки, чтобы случайно со мной не соприкоснуться. Только в родном квартале Йакалолько мне стали попадаться знакомые, которые вежливо со мной здоровались. Потом я увидел собственный дом и его хозяйку, стоявшую в открытых дверях на самом верху уличной лестницы, и когда поднял к глазу топаз, то чуть не упал в обморок прямо на улице: там поджидала меня Цьянья.
Она стояла в ярком свете дня, одетая только в блузу и юбку, без всякого головного убора — ив черных струящихся волосах отчетливо виднелась та самая, такая памятная, единственная в своем роде серебристая прядь. Потрясение оглушило меня, словно мощный удар. Мне вдруг показалось, будто я оказался в самом центре водоворота, а дома и люди стремительно движутся по кругу. Горло мое сдавила невидимая рука: я не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть. Сердце, то ли от восторга, то ли от непомерного напряжения, забилось еще сильнее, чем когда мне приходилось взбираться по самым отвесным кручам. Я зашатался и схватился для поддержки за ближайший фонарный столб.
— Цаа! — воскликнула она, подхватывая меня. Я и не заметил, как она подошла. — Ты ранен? Или заболел?
— Ты и правда Цьянья? — спросил я неестественно тонким голосом, с трудом протиснув слова через сжавшееся горло. В глазах у меня потемнело, и вращающаяся улица пропала из виду. Остался лишь блеск белой пряди в черных волосах.
— Мой дорогой! — услышал я в ответ. — Мой дорогой… старый… Цаа… — И она прижала меня к своей мягкой, теплой груди.
Я снова заговорил, озвучивая то, что представлялось моему помрачившемуся сознанию:
— Значит, ты не здесь. Это я там. — Я рассмеялся от радости, возомнив себя умершим. — Ты ждала меня все это время… на границе страны…
— Нет, нет, ты не умер, — тихо произнесла она. — Ты только устал. Я просто не предвидела такого воздействия. Нужно было приберечь сюрприз на потом.
— Сюрприз? — вымолвил я.
Зрение потихоньку возвращалось, окружающее обретало очертания, и я смог перевести взгляд с белой пряди на лицо перед собой. То было лицо Цьяньи, лицо самой красивой на свете женщины, но… то не было лицо двадцатилетней Цьяньи. Оно, как и мое, носило следы прожитых лет, а мертвые не стареют. Где-то далеко, в ином мире, Цьянья по-прежнему оставалась молодой. Попавший туда Коцатль был еще моложе, Пожиратель Крови оставался бодрым старым сладострастником, а моя дочь Ночипа — двенадцатилетней девочкой. Только мне, Темной Туче, было суждено продолжать жить в этом мире и вступить в темный, как туча, возраст «никогда раньше».
Должно быть, Бью Рибе увидала в моих глазах нечто наводящее страх, ибо она разжала объятия и боязливо попятилась. Сердце мое перестало бешено колотиться, но зато меня насквозь пробрало холодом.
Я выпрямился и мрачно сказал:
— На сей раз это вышло не по ошибке. Не отпирайся, ты сделала это специально!
Продолжая медленно пятиться, Бью дрожащим голосом промолвила:
— Я думала… я надеялась, что это понравится тебе. Я думала, что если ты вновь вдруг увидишь свою любимую жену… — Голос ее упал до шепота, но она прокашлялась и продолжила: — Цаа, ты ведь знаешь, что единственным различием между нами была седая прядь волос у младшей сестры.
— Много ты понимаешь… — процедил я сквозь зубы и снял с плеча свою кожаную баклагу для воды.
Бью в отчаянии зачастила:
— И вот прошлой ночью, когда гонец рассказал о твоем возвращении, я приготовила известковую воду и выбелила всего одну прядь. Я думала, что, может быть, ты… примешь меня… хотя бы на некоторое время…
— Я мог бы умереть! — вырвалось у меня. — И умер бы, умер бы с радостью, но не из-за тебя! Клянусь, это будет твоя последняя колдовская уловка! Последнее унижение, которому ты меня подвергаешь!
В правой руке у меня были ремни кожаного мешка. Левой я схватил Бью за запястье и вывернул его так, что она шлепнулась на землю.
— Цаа! — закричала она. — У тебя теперь тоже седина в волосах!
Мне эти слова показались каким-то вздором. Наши соседи и случайные прохожие, остановившиеся с приклеенными улыбками, когда увидели, как жена сбегает с крыльца, чтобы обнять вернувшегося домой странника, перестали улыбаться, когда я начал ее бить.
Наверное, я действительно забил бы Бью до смерти, будь У меня побольше сил. Но, как она верно заметила, я очень Устал. И, что тоже от нее не укрылось, был уже немолод.
Однако моя жесткая кожаная баклага разорвала на ней одежду, так что Бью лежала на земле обнаженная, не считая нескольких клочков ткани. Ее тело с медово-медной кожей, которое могло бы быть телом Цьяньи, покрыли багровые рубцы, но для того, чтобы избить ее до крови, моих сил оказалось недостаточно. Когда они иссякли, Бью потеряла сознание от боли, а я бросил ее нагой на улице, на глазах у всех, и сам, полуживой, шатаясь, побрел к лестнице своего дома.
Старая Бирюза (она была еще старше всех нас) со страхом выглядывала из-за двери. Я не мог говорить и лишь жестом велел ей позаботиться о хозяйке, а сам каким-то чудом ухитрился подняться на верхний этаж.
Подготовленной к моему возвращению оказалась лишь одна спальня — та, что когда-то была нашей с Цьяньей. Там находилась высокая постель, верхнее одеяло стопки было приглашающе отвернуто с обеих сторон. Я выругался, шатаясь, побрел в свободную комнату, с большим трудом развернул хранившиеся там одеяла, упал на них ничком и провалился в сон, как надеялся когда-нибудь провалиться в смерть и в объятия Цьяньи.
Я спал до середины следующего дня, а когда проснулся, оказалось, что старая Бирюза робко караулит возле моего порога. Дверь в главную спальню была закрыта, и оттуда не доносилось ни звука. Не поинтересовавшись состоянием Бью, я приказал Бирюзе нагреть мне воду в лохани и камни для парилки, принести чистую одежду, а потом начать готовить еду и не беспокоить меня вплоть до особого распоряжения. Потом я попеременно отмокал и парился, после чего спустился вниз и в одиночестве умял и выпил столько, что с лихвой хватило бы на троих.
Когда служанка ставила передо мной второе блюдо и третий кувшин шоколада, я сказал ей:
— Мне потребуются одеяние, доспехи и прочие знаки отличия благородного воителя-Орла. Когда закончишь прислуживать за обедом, достань все это оттуда, где оно хранится, проветри, почисти перья, короче говоря, приведи наряд в полный порядок. А сейчас пришли ко мне Звездного Певца.
— Мне очень жаль, хозяин, — произнесла старуха дрожащим голосом, — но Звездный Певец прошлой зимой помер от простуды.
— Печально, — отозвался я. — Но раз так, придется тебе самой выполнить мое поручение. Прежде чем заняться моим облачением и регалиями, тебе, Бирюза, придется сходить во дворец…
Она отпрянула и ахнула:
— Мне, хозяин? Во дворец? Да ведь стража меня и к воротам-то не подпустит!
— Скажешь, что пришла по моему поручению, и тебя пропустят, — терпеливо пояснил я. — Тебе надо будет передать мои слова лично юй-тлатоани, и никому другому.
Бирюза ахнула снова.
— Тихо, женщина! Ты должна сказать ему следующее. Запоминай хорошенько. Только это: посланник владыки Глашатая больше не нуждается в отдыхе. Темная Туча может отправиться в путь, как только будет готово его сопровождение.
Вот так и получилось, что, больше не встретившись со Ждущей Луной, я отправился на встречу со ждущими богами.
IHS
S.C.C.M
Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю Наивысочайшему и превосходнейшему из государей из города Мехико, столицы Новой Испании, накануне праздника Тела Христова, в лето Господне одна тысяча пятьсот тридцать первое, шлем мы наш нижайший поклон.
С превеликой печалью и сожалением, равно как с раскаянием и гневом пишем мы сии строки. В прошлом своем послании мы выразили восхищение мудрыми замечаниями нашего Государя относительно возможного — нет, неопровержимого — сходства между языческим божеством Кецалькоатлем и нашим христианским апостолом св. Фомой. Увы, ныне мы с превеликим смущением должны сообщить Его Величеству безрадостную новость.
Прежде всего следует отметить, что даже малейшая тень сомнения не коснулась блестящей теории Вашего Наиобразованнейшего Величества per se[47], тогда как Ваш преданный капеллан проявил излишнюю поспешность, приводя доказательства в ее поддержку.
То, что представлялось нам непреложным практическим подтверждением догадки Вашего Благословенного Величества, а именно присутствие гостий в изготовленной местными жителями шкатулке-дарохранительнице, найденной в древнем городе Туле, оказалось, как уяснит Ваше Величество из прилагаемых хроник (мы сами лишь недавно уразумели сие из рассказа нашего ацтека), не более чем актом суеверия индейцев, совершенным всего только несколько лет тому назад. Хуже того, актом, совершенным с попустительства и по подстрекательству несостоявшегося испанского священника, презренного отступника, впавшего в святотатственный грех воровства. О чем мы с прискорбием и отписали в Конгрегацию пропаганды веры, признавшись в нашем легковерии и попросив исключить данный пункт из числа заслуживающих внимания доказательств. Поскольку же все прочие свидетельства связи между св. Фомой и мифическим Пернатым Змеем исключительно умозрительны и базируются на предположениях и допущениях, следует ожидать, что Конгрегация, по крайней мере до поступления более весомых доводов, сочтет не имеющим твердого обоснования допущение Вашего Величества о том, что индейское божество может быть в действительности св. Фомой, каковой в ходе своего апостольского служения побывал с проповедью Евангелия в Новом Свете.
Сколь ни прискорбен для нас столь обескураживающий вывод, но мы, однако, придерживаемся того мнения, что виной сему отнюдь не наше стремление сделать более очевидной проницательность Вашего, Достойного Наивысшего Восхищения Величества.
Нет, вся вина полностью лежит на этой обезьяне — ацтеке!
Ему ведь было прекрасно известно, что к нам попала дарохранительница, содержащая Святые Дары, сохранявшиеся, как нам показалось, в целости и сохранности на протяжении пятнадцати столетий. Он знал, в сколь трепетное благоговение повергла сия находка нас, равно как и всех прочих христиан в здешних землях, и вполне мог бы заранее объяснить, как этот предмет оказался там, где он был найден. Индеец вполне мог предотвратить наши преждевременные высказывания по поводу этой находки, равно как и множество церковных служб, состоявшихся в ее честь; он был в силах помешать нам воздать тому, что мы сочли священной реликвией, столь высокие почести. И главное, он мог воспрепятствовать тому, чтобы мы выставили себя на посмешище, столь поспешно и ошибочно доложив о своих скоропалительных выводах в Рим.
Но нет! Сей презренный ацтек, несомненно, наблюдал за всей этой суматохой с ликованием и тайным злорадством, он не вымолвил ни слова, чтобы отвратить нас от беспричинной радости и открыть нам истину. Мы узнали ее лишь из очередной порции его россказней, увы, слишком поздно для того, чтобы исправить ошибку, тем паче что и там он лишь походя упоминает о действительном происхождении поминавшихся облаток из Тулы. Разумеется, мы испытываем скорбь и боль при мысли о том, как высшие иерархи нашей Святой Церкви в Риме воспримут тот факт, что нас сделали жертвой нечестивой мистификации. Но еще более мы сокрушаемся из-за того, что в своем продиктованном нам лучшими побуждениями стремлении уведомить Конгрегацию о находке мы, по-видимому, дали повод заподозрить в подобной же недальновидности и нашего безмерно почитаемого государя, императора и короля.
Мы молим и надеемся, что Ваше Величество сочтет уместным возложить вину за произошедшее на истинного его виновника, а именно на злокозненного и коварного индейца, чье молчание, как теперь стало очевидно, может быть столь же возмутительным, как и некоторые из его высказываний. (На следующих страницах, если Ваше Величество снизойдет до их чтения, Вы. увидите, что сей нечестивец использует благородный кастильский язык как предлог для произнесения слов, каковые никогда прежде не оскверняли слух ни одного другого епископа!)
Может быть, наш суверен заметит, что, бесстыдно выставив на осмеяние викария Вашего Величества, это существо тем самым также подвергает насмешкам и самого всемогущего государя, причем делает это умышленно. Очень надеюсь, что хотя бы после этого Ваше Величество соблаговолит отказаться от услуг сего никчемного старого дикаря, чье нежелательное присутствие и нездоровые откровения мы терпим уже более полутора лет.
Мы приносим глубочайшие извинения по поводу краткости, равно как, возможно, и некоторой резкости и сумбурности этого послания, однако надеемся, что наше искреннее и глубокое огорчение послужит тому в глазах Вашего Величества достаточным извинением. Пусть же сияние благодати и добродетели, исходящей от Вашего Лучезарного Величества, продолжит и впредь освещать наш грешный мир, о чем неустанно молит Всевышнего верный (хотя и оступившийся) капеллан Вашего Священного Императорского Католического Величества
Хуан де Сумаррага (в чем и подписывается собственноручно).
UNDECIMA PARS[48]
Аййо! Его преосвященство столь долгое время совершенно не интересовался моим рассказом, а теперь вновь соблаговолил к нам присоединиться. Осмелюсь предположить, что знаю причину. Речь сегодня пойдет об этих новоприбывших богах, а боги — это ведь как раз то, что в первую очередь должно заинтересовать служителя Церкви. Для меня, господин епископ, ваше присутствие большая честь, и, чтобы не занимать слишком много драгоценного времени вашего преосвященства, я ускорю свой рассказ о встрече с этими богами. Позволю себе лишь слегка отклониться от темы, упомянув о случившейся по дороге встрече с особой вроде бы малозначительной, но которую, как оказалось впоследствии, не стоило недооценивать.
Я покинул Теночтитлан уже на следующий день после моего возвращения туда, и покинул его с помпой. Поскольку наводящая страх дымящаяся звезда не была видна в дневное время, улицы заполонили толпы зевак, глазевших на мое торжественное отбытие.
На мне был шлем со свирепым клювом, отделанные оперением доспехи благородного воителя-Орла, а в руке щит с символами моего имени. Однако сразу по пересечении дамбы я доверил все эти регалии рабу, который уже нес мой флаг, а сам надел одежду попроще, поудобнее и более подходящую для путешествия. Впоследствии я облачался в свой пышный наряд, лишь приближаясь к более или менее значительному населенному пункту, когда хотел произвести впечатление на местного правителя.
Юй-тлатоани предоставил мне позолоченные, инкрустированные самоцветами носилки, на которых меня несли, когда я уставал от ходьбы, и еще одни, полные даров, каковые предстояло преподнести богам. Если, конечно, они окажутся богами и в этом случае не погнушаются подобными подношениями. Помимо носильщиков, которые несли не только носилки, но и необходимый запас провизии, меня сопровождал внушительный отряд самых крепких и рослых, весьма грозно выглядевших придворных стражников, великолепно вооруженных и снаряженных.
Вряд ли мне стоит пояснять, что никакие разбойники или грабители не представляли для такой процессии ни малейшей угрозы, равно как и описывать почет и гостеприимство, с какими нас принимали, привечали и угощали во всех расположенных вдоль нашего пути поселениях. Я расскажу только о том, что случилось, когда мы остановились на ночь в торговом городишке Коацакоалькосе, стоявшем на северном побережье узенького перешейка между двумя большими морями.
Мы прибыли туда перед самым закатом и потому не направились прямо в центр, чтобы нас разместили как почетных гостей, а просто разбили лагерь в поле, где точно так же останавливались и другие припозднившиеся путники. Рядом с нами расположился на ночлег караван работорговца, который вел на рынок изрядное количество мужчин, женщин и детей. После того как наша компания поужинала, я заглянул в лагерь рабов, отчасти надеясь найти замену своему покойному слуге Звездному Певцу и полагая, что смогу выгадать, если куплю одного из мужчин прямо сейчас, а не завтра, когда их выставят на торги на городском рынке.
Почтека сказал мне, что набрал свое человеческое стадо, приобретая по одному-два человека на материке у таких племен ольмеков, как коатликамаки и капильки. Его рабы мужского пола были связкой в буквальном смысле этого слова, ибо все они передвигались, отдыхали, ели и даже спали, связанные длинной веревкой, пропущенной через проткнутые носовые перегородки. Женщины и девочки, однако, передвигались свободно, занимаясь работой по обустройству лагеря: разведением костров, приготовлением пищи, принесением воды, сбором валежника и тому подобным. Когда я праздно прогуливался, присматриваясь к товару, одна молоденькая девушка с кувшином и тыквенным черпаком робко подошла ко мне и нежным голоском спросила:
— Не угодно ли благородному воителю-Орлу освежиться прохладной водой? На дальней стороне поля есть чистая река, текущая к морю, и я набрала воды достаточно давно, чтобы вся взвесь осела.
Попивая воду маленькими глоточками, я поверх тыквы рассматривал девушку. Она явно происходила из глухомани: невысокая, худенькая, не очень чистая, одетая в грубый, длиной до колен балахон из мешковины. Но черты ее лица были не слишком грубыми, а кожа — не слишком темной, так что в известном смысле ее можно было даже назвать хорошенькой. В отличие от подавляющего большинства своих соплеменниц она не жевала циктли и, очевидно, оказалась не настолько невежественной, как можно было ожидать.
— Ты обратилась ко мне на науатль, — сказал я. — Где ты научилась на нем говорить?
— Когда тебя без конца продают и покупают, — печально ответила девушка, — поневоле выучишь разные языки. Приходится перебираться с места на место, а это дает своего рода образование. Языком моего детства, мой господин, был коатликамак, но потом я выучила несколько диалектов майя и торговый язык науатль.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Ке-Малинали, мой господин.
— Первая Травка? Но ведь это лишь календарная дата, а значит, только половина имени.
— Да! — Она трагически вздохнула. — Даже дети, родившиеся от рабов, получают, когда им исполняется семь лет, личное имя, но мне его так и не дали. Я хуже рабыни, рожденной от рабов, господин благородный воитель. Я сирота от рождения.
И она объяснила, что ее мать, проститутка из племени коатликамаков, забеременела от кого-то из многочисленных пользовавшихся ею мужчин. Она родила дитя в поле, с той же легкостью, с какой облегчила бы желудок, и оставила новорожденную на земле, как оставила бы там и свои испражнения. Какая-то другая женщина, менее бессердечная, а может быть, просто бездетная, нашла брошенную малютку прежде, чем та погибла, отнесла ее домой и выходила.
— Но кто была эта добрая спасительница, я уже не помню, — промолвила Ке-Малинали. — Я была еще ребенком, когда она продала меня… чтобы купить маиса… и с тех пор я постоянно перехожу от одного хозяина к другому. — Все это девушка рассказала мне с видом человека, много страдавшего, но умеющего терпеть невзгоды. — Я только и знаю, что родилась в день Первой Травы в год Пятого Дома.
— Да это же тот самый день и год, когда в Теночтитлане родилась моя дочь! — воскликнули. — Она тоже была Ке-Малинали, пока в семь лет не стала зваться Цьянья-Ночипа. Ты такая маленькая для своих лет, дитя, неужели тебе столько же лет, сколько…
— Тогда, — взволнованно перебила меня рабыня, — может быть, ты купишь меня, благородный воитель, чтобы я стала личной служанкой юной госпожи, твоей дочери?
— Аййа! — печально произнес я. — Та, другая Ке-Малиаали умерла… почти три года тому назад…
— Тогда купи меня, чтобы я прислуживала в твоем доме, — не отставала девушка. — Чтобы я ухаживала за тобой, как это делала бы твоя дочь. Возьми меня с собой, когда будешь возвращаться в Теночтитлан. Я стану делать любую работу и, — она скромно потупила взгляд, — окажу любые, совсем даже не дочерние услуги, какие только пожелает мой господин.
От неожиданности я поперхнулся водой, которую пил из ковша, и рабыня поспешно добавила:
— Ну а если моего господина уже не привлекают такого рода утехи, он всегда может продать меня в Теночтитлане.
— Нахальная маленькая сучка! — рявкнул я. — Мне пока еще не приходится покупать женщин, которых я желаю!
Она, однако, ничуть не смутилась при этих словах и смело сказала:
— А я бы и не хотела, чтобы меня купили только ради моего тела, благородный воитель. У меня, я это знаю, есть и другие качества, и мне хотелось бы получить возможность их проявить. — И девушка сжала мою руку, словно желая придать своей просьбе большую убедительность. — Я хочу оказаться там, где меня смогут оценить по достоинству как человека, а не просто как молоденькую девушку. Хочу попробовать удачи в каком-нибудь большом городе. У меня есть свои стремления и мечты, мой господин. Но все это будет напрасным, если мне придется вечно прозябать рабыней в унылом захолустье.
— Рабыня и в Теночтитлане остается рабыней, — заметил я.
— Не обязательно навсегда, — упорствовала она. — В городе, где полно цивилизованных мужчин, меня вполне могли бы оценить по достоинству. Хозяин мог бы возвысить меня до положения наложницы, а потом даже сделать свободной женщиной. Разве некоторые господа не освобождают своих рабов, если те того заслужили?
Я сказал, что такое случается и что я сам как-то раз так поступил.
— Вотименно, — заявила девушка, как будто добилась от меня какой-то уступки. Она сжала мою руку, и голос ее зазвучал льстиво. — Тебе, благородный воитель, не нужна наложница. Ты видный, крепкий мужчина и не имеешь нужды покупать женщин. Но есть ведь и другие — старые, безобразные, которым иначе женщину не получить. В Теночтитлане ты мог бы с выгодой продать меня одному из них.
Наверное, мне следовало бы посочувствовать этой девчушке. Я тоже когда-то был молод и стремился добиться успеха в самом великом городе Сего Мира. Но в беззастенчивом упорстве, с которым Ке-Малинали добивалась своего, было что-то отталкивающее.
— Похоже, красавица, — сказал я, — ты очень высокого мнения о себе и очень низкого о мужчинах.
Она пожала плечами.
— Мужчины всегда используют женщин для своего удовольствия, так почему бы одной женщине не использовать мужчин, чтобы добиться своего? Признаюсь, на самом деле я не нахожу в соитии ничего привлекательного, но запросто могу притвориться, будто получаю невероятное наслаждение. Хотя меня пока и использовали не так уж часто, я очень многому научилась. И если этот талант поможет мне подняться из рабства… что ж… я слышала, что наложница высокого господина может пользоваться даже большими привилегиями и властью, чем его законная первая госпожа. И даже сам Чтимый Глашатай Мешико имеет наложниц, разве не так?
Я рассмеялся.
— Маленькая сучка, да ты и вправду высоко метишь.
— Я знаю, что могу предложить больше, чем дырка между ногами, которая все еще завлекательно нежна и упруга, — ехидно отозвалась рабыня. — Что же до сучки, то мужчина Действительно может купить сучку течичи, если его не любят женщины.
Я вырвал у нее руку.
— Знаешь что, девчонка? Порой мужчина может завести собаку только для того, чтобы иметь любящего, верного спутника. Но вот способности испытывать привязанность я как раз в тебе что-то не вижу. Собака, как известно, может послужить и едой, но ты не настолько чиста и аппетитна, чтобы стать лакомством. Язык у тебя, для твоих лет и низкого происхождения, бойкий, но ты всего лишь девчонка из захолустья, и тебе нечего предложить, сколько ни бахвалься. Я вижу в тебе лишь плохо скрываемую жадность и невесть на чем основанную убежденность в собственной значительности. Ты сама призналась, что тебе даже не нравится использовать ту самую упругую дырку, каковая составляет твое единственное достоинство. Так что если ты и превосходишь кого-то из своих сестер-рабынь в каком бы то ни было отношении, то только в тщеславной самонадеянности.
Но ее мои слова вовсе не обескуражили.
— Я могу пойти к реке, отмыться и стать такой аппетитной, что даже ты не откажешься меня отведать. А в красивой одежде я вполне сойду за настоящую госпожу. Мне под силу изобразить любовь так, что даже ты, мой господин, поверил бы в мою искренность! — Девица помолчала и насмешливо добавила: — Можно подумать, будто ты никогда не верил женщине, которая хотела стать чем-то большим, чем просто вместилищем для твоего тепули.
Меня так и подмывало наказать ее за дерзость, но неопрятная рабыня была слишком взрослой, чтобы отшлепать ее как ребенка, но слишком молодой, чтобы выпороть ее как взрослую. Поэтому я лишь положил руки ей на плечи, побольнее сжав их, и процедил сквозь зубы:
— Это верно, я знавал женщин, похожих на тебя: продажных, способных на обман и вероломных. Но попадались мне и другие, совсем непохожие. Одной из них была моя дочь, получившая при рождении то же имя, что и ты, и, останься она в живых, этим именем можно было бы гордиться. — Я не мог подавить поднимавшийся во мне гнев и воскликнул: Ну почему она умерла, а ты живешь?
Я встряхнул Ке-Малинали настолько яростно, что она уронила кувшин с водой. Он с треском разбился, и вода расплескалась, но я оставил эту несчастливую примету без внимания и заорал так громко, что все головы стали поворачиваться в мою сторону, а испуганный почтека прибежал упрашивать меня не портить его товар. Думаю, что в тот момент мне, словно провидцу, на миг приоткрылось будущее, потому что я прокричал:
— Ты покроешь свое имя таким позором, что лишь только слыша или произнося его, люди будут плеваться от отвращения!
Вижу, что ваше преосвященство выказывает недовольство и нетерпение тем, что я посвятил столь долгое время рассказу о случайной, не имевшей никакого значения встрече. Однако этот эпизод при всей его мимолетности заслуживает внимания. Кем раньше была эта девушка, кем она стала впоследствии и чего все-таки добилась в жизни, — все это имеет весьма важное значение. Ибо, не будь ее, вы, возможно, тоже не были бы сейчас его преосвященством епископом Мексики.
Заснув в ту ночь под зловеще висевшей в черном небе дымящейся звездой, я напрочь позабыл об этой встрече. На следующий день мы продолжили путь к побережью и, пройдя города Шикаланко и Кампече, наконец прибыли туда, где находились предполагаемые боги, в городок под названием Тихоо. Он считался столицей ветви народа майя, именовавшейся ксайю, и располагался на северной оконечности полуострова Юлуумиль Кутц.
По прибытии я облачился во все блистательные регалии воителя-Орла, и нас, разумеется с почетом, встретила личная стража вождя ксайю Ах Туталя. Вся торжественная процессия проследовала по белому городу к дворцу правителя. Конечно, дворцом это здание можно было назвать лишь с большой натяжкой, но от нынешних майя не приходилось ожидать особой роскоши. Здания дворцового комплекса, как и все дома в городе, имели один этаж, были сложены из глинобитного кирпича, ярко выбелены известняком и покрыты соломой. Они располагались на площади, вокруг удобного и просторного внутреннего двора. Ах Туталь, косоглазый господин примерно моих лет, как и следовало ожидать, был просто поражен великолепием присланных Мотекусомой подарков и задал в мою честь отменный пир, на котором мы обменивались вопросами о здоровье и благополучии — его, моем, а также всех наших близких. Не то чтобы нас обоих все это так уж интересовало, просто было необходимо выяснить, в какой степени я владею местным наречием. Когда же объем моего словарного запаса был более-менее определен, мы перешли к обсуждению того, ради чего я и прибыл в Тихоо.
— Господин Мать, — обратился я к своему собеседнику, ибо именно такой нелепый титул носят все вожди в тамошних краях. — Скажи мне прямо: эти пришельцы, они и вправду боги?
— Благородный Ик Муйаль, — ответил тот, переведя мое имя на язык майя, — отправляя послание вашему Чтимому Глашатаю, я был в этом почти уверен. Но теперь… — Он изобразил на лице сомнение.
— А не может кто-то из них оказаться давно уплывшим, но обещавшим вернуться богом Кецалькоатлем, или, по-вашему, Кукульканом?
— Нет. По крайней мере ни один из них не имеет ни оперения, ни змеиного тела. А как еще можно распознать бога, если не по дивному обличью? У этих же двоих облик скорее человеческий, хотя они крупнее и волосатее обычных людей. Ростом они будут выше тебя.
— Согласно преданиям, — заметили, — богам при посещении простых смертных случалось принимать человеческий облик. Полагаю, они также вполне могли и явиться в виде человеческом, но необычном и пугающем.
— Твоя правда, — согласился вождь. — Но в том диковинной постройки каноэ, которое прибило к побережью, этих чужаков было четверо. А когда их всех принесли на носилках в Тихоо, двое из них оказались мертвы. Могут ли боги быть мертвыми?
— Мертвыми?.. — задумался я вслух. — А не может случиться, что они и не были живыми? Вдруг это лишние тела, которые боги брали с собой, чтобы ускользнуть в них, когда пожелают измениться?
— Это не приходило мне в голову, — пробормотал, поежившись, Ах Туталь. — Конечно, некоторые привычки и потребности наших гостей весьма своеобразны, а язык и вовсе выше моего понимания. Почему бы богам, которые взяли на себя труд принять человеческий облик, не заговорить уж заодно и на человеческом языке?
— Есть много человеческих языков, господин Мать. Возможно, они решили говорить на том, который непонятен в этих краях, но, может быть, мне удастся распознать его, ибо я путешествовал по многим землям.
— Благородный Орел, — промолвил вождь с легкой досадой, — я вижу, что доводов у тебя не меньше, чем у жреца. Но скажи, можешь ты найти хоть какое-то объяснение тому, что они отказываются мыться?
Я уточнил:
— Ты имеешь в виду — водой?
Собеседник смерил меня взглядом, явно решив, что Мотекусома прислал к нему в качестве посланника какого-то недоумка, и, тщательно выговаривая каждое слово, подтвердил:
— Да, именно водой. А чем, по-твоему, еще я мог бы предлагать им мыться?
Я вежливо кашлянул и сказал:
— Ас чего ты решил, что боги непривычны омываться чистым воздухом? Или даже солнечным светом?
— Ас того, что от них воняет! — заявил Ах Туталь, и в его голосе прозвучали одновременно и торжество, и отвращение. — Их тела пропахли застарелым потом и грязью, а Дыхание их зловонно. И вдобавок, словно этого мало, они, ничуть не смущаясь, оправляются в окошко, прямо ведущее на задний двор. Там уже выросла гора экскрементов, но это их ничуть не волнует. Эти двое, по всей видимости, незнакомы с чистотой, так же как незнакомы они и со свободой, и с хорошей пищей, которую мы им даем.
— В каком смысле они незнакомы со свободой? — удивился я.
Ах Туталь указал через одно из кривобоких окошек его «тронного зала» на низенькую постройку на противоположной стороне внутреннего двора.
— Они там. Забились внутрь и не высовываются наружу.
— Неужели ты держишь их в заточении? — вскричал я.
— Нет-нет, что ты! Они сами так захотели! Я же сказал тебе, что гости ведут себя более чем своеобразно. Они не выходят оттуда со времени своего появления, когда им отвели эти покои.
— Прости мне этот вопрос, господин Мать, — сказал я, — но, может быть, когда они появились, твои люди с ними обошлись грубо?
Ах Туталь, явно обиженный таким допущением, холодно ответил:
— С самого начала к ним относились сердечно, с интересом и даже с почтением. Как я уже говорил, двоих доставили сюда мертвыми, или, во всяком случае, таковыми их признали наши лучшие лекари. Мы, как и подобает цивилизованным людям, воздали умершим всю подобающую честь, включая церемониальное приготовление и поедание надлежащих частей их тел. Но именно после указанной церемонии эти двое живых богов забились в свои покои и с тех пор молча сидят там.
— Может быть, — рискнул предположить я, — им не понравилось, как вы распорядились их дополнительными телами?
Ах Туталь в раздражении воздел руки.
— Но их добровольное заточение давно довело бы до голодной смерти и те тела, в которые они сейчас воплотились, не посылай я к ним регулярно слуг с едой и питьем. Едят они, замечу, с большим разбором — фрукты, овощи и все такое. Мяса не употребляют вовсе. Уж мы угощали их всяческими лакомствами — и мясом тапиров, и ламантинов, но они от всего только воротили нос. Уж поверь, благородный Ик Муйаль, я всячески старался угодить им, но их вкусы ставят нас в тупик. Взять хотя бы их отношение к женщинам…
— Значит, они все-таки используют женщин, как обычные смертные мужчины? — прервал его я.
— Да, да, да, — нетерпеливо ответил вождь. — Женщины утверждают, что это обыкновенные мужчины во всем, кроме избыточной волосатости. Рискну предположить, что любой бог, коль скоро ему было угодно обзавестись мужским членом, и использовать этот орган станет по назначению. А для этого, благородный воитель, хоть для богов, хоть для кого существует не так уж много способов.
— Конечно, господин Мать, ты прав. Пожалуйста, продолжай.
— Я все время посылал им женщин и девушек, по две зараз, но чужеземцы никого из них не оставляли больше чем на две или три последующие ночи. Они все время выставляют женщин вон, наверное, чтобы я присылал им новых, что я исправно и делаю. Ни одна из наших женщин, похоже, не удовлетворяет их надолго. Если бы гости хотя бы намекнули, какой особенный или необычный тип женщин им нужен, а то я ведь и знать не знаю, чего им хочется. Как-то раз я попробовал послать им на ночь двух симпатичных юношей, но они подняли страшный шум, побили парнишек и выкинули их оттуда. Нынче же в Тихоо и окрестностях почти не осталось неиспользованных женщин. Эти гости уже опробовали жен и дочерей почти всех ксайю, кроме женщин из семейств высшей знати и моего собственного. И должен сказать, что мне грозит нешуточная опасность женского бунта: чтобы запихнуть в это их вонючее логово не только порядочную женщину, но и самую низкую рабыню, мне приходится применять грубую силу. Женщины говорят, что самое неестественное и противное в этих пришельцах то, что даже их тайные места воняют хуже подмышек. О, мне известно, что, по мнению вашего Чтимого Глашатая, я сподобился высокой чести принимать двух богов или кого-то в это роде. Вот бы самому Мотекусоме оказаться на моем месте и попробовать себя в роли опекуна подобных гостей, распространяющих зловоние и заразу. Истинно говорю тебе, благородный Ик Муйаль выпавшая на мою долю честь все больше и больше начинает казаться мне испытанием и просто морокой.
И сколько еще это будет продолжаться? Я и рад бы от них избавиться, но вышвырнуть гостей вон не решаюсь. Хвала всем остальным богам, мне хватило ума поместить эту парочку по ту сторону площади, но стоит ветру подуть с того конца, как меня чуть ли не сшибает с ног. Но еще день-другой, и вонища даже без ветра расползется повсюду. К тому же у некоторых моих придворных обнаружилась болезнь, с которой наши лекари, как они говорят, еще не сталкивались. По моему разумению, причина этой заразы в зловонии, исходящем от чужеземцев. Подозреваю, что Мотекусома прислал мне столько богатых подарков, чтобы уговорить меня держать их у себя, подальше от его чистого города. И скажу больше…
— Ты действительно подвергся тяжкому испытанию, господин Мать, — поспешно вставил я, чтобы избежать необходимости выслушивать нелицеприятные слова в адрес своего правителя. — И выдержал его с честью. Но теперь позволь мне предложить тебе кое-что, что, по моему разумению, может оказаться полезным. Во-первых, прежде чем меня официально представят этим существам, мне бы хотелось получить возможность послушать их речь. Но так, чтобы они этого не заметили.
— Нет ничего проще, — ворчливо ответил Ах Туталь. — Просто перейди двор и постой перед их окнами, там, где они не смогут видеть тебя. Днем гости совсем ничем не занимаются, знай себе только тараторят без умолку. Только предупреждаю тебя, зажми нос.
Извинившись за то, что ненадолго покидаю его, я снисходительно улыбнулся, ибо полагал, что в этом отношении, как и во всем прочем, что касалось досадивших ему чужеземцев, господин Мать допускает некоторое преувеличение. Но я ошибался. Стоило мне приблизиться к их логову, как зловонный дух чуть было не побудил меня изрыгнуть всю только что съеденную пищу. Я пошмыгал носом, чтобы прочистить его, зажал, как и советовал вождь, ноздри пальцами и прижался вплотную к стене здания. Внутри слышался гул голосов, и я подобрался поближе к дверному проему, чтобы различить отдельные слова. Конечно, ваше преосвященство, в то время, что я очень скоро уразумел, звуки испанского языка ничего для меня не значили. Тем не менее, осознавая значение момента, я внимал каждому слову и навсегда запомнил впервые услышанные звуки неведомой речи. Выразительной речи существа, которое вполне могло быть богом. Так вот, тот голос произнес:
— Не иначе, как сам Сатана завел нас в эту проклятую…
Аййа! Ну и напугали же вы меня, ваше преосвященство. Вы скачете с резвостью, просто удивительной для человека, давно перевалившего за возраст «никогда раньше». Откровенно говоря, я завидую ваше…
При всем моем уважении к вашему преосвященству я, к сожалению, не могу извиниться за столь не понравившиеся вам слова, ибо их произнес не я, а ваш соотечественник…
В тот день я просто запомнил их, как попугай, а ему, сеньор епископ, позволительно произнести подобные слова даже в вашем кафедральном соборе. Попугая нельзя ни в чем обвинить, ибо он не понимает смысла того, что говорит. Да и откуда бы, ведь, как известно, попугаи…
Хорошо, ваше преосвященство, я не стану распространяться на сей счет далее и воздержусь от точного воспроизведения слов, произнесенных другим чужеземцем. Ограничусь пересказом сути: испанец сказал, что соскучился по услугам одной честной кастильской шлюхи, у которой там, где положено, растут волосы.
Больше я ничего подслушать не смог, ибо от смрада у меня закружилась голова. Поэтому мне пришлось, жадно глотая по пути воздух, поспешить назад, в «тронный зал».
— Да, господин Мать, — сказал я вождю Ах Туталю, — насчет благоухания ты не преувеличил. Мне нужно будет встретиться с ними и попытаться поговорить, но лучше бы сделать это на открытом воздухе.
— Я могу распорядиться, чтобы в их еду подсыпали снотворного, — ответил вождь. — Тогда гостей смогут вытащить наружу, пока они спят.
— В этом нет надобности, — возразил я. — Моя стража вытащит их на улицу прямо сейчас.
— Неужели ты поднимешь руку на богов?
— Ну, если они поразят нас прямо на месте громом и молнией, мы по крайней мере поймем, что действительно имеем дело с богами.
Но никакой гром нас, конечно, не поразил. Хотя когда чужеземцев вытаскивали во двор, они орали и отбивались изо всех сил, но им, похоже, было при этом не так скверно, как моим несчастным, едва превозмогавшим тошноту стражникам. Когда же крепкие воины отпустили чужаков, эти двое не стали изрыгать проклятия, творить магические заклинания или угрожать нам еще каким-либо способом. Нет, они пали передо мной на колени и принялись что-то умоляюще лепетать, совершая при этом руками странные, повторяющиеся жесты. Конечно, теперь я знаю, что они, сложив, как полагается руки, читали на латыни христианские молитвы и судорожно осеняли себя крестным знамением. Кроме того, я достаточно скоро сообразил, что чужеземцы просто боялись выходить из помещения, перепугавшись при виде того, как ксайю из самых лучших побуждений распорядились телами двух их усопших товарищей. Но если их так напугали ксайю, люди мягкого нрава и вовсе не грозного вида, то какой же ужас должны были навести на них суровые, воинственные мешикатль, облаченные в боевые доспехи, в шлемах и с обсидиановым оружием.
Некоторое время я лишь пристально разглядывал чужестранцев сквозь свой зрительный кристалл, отчего они дрожали еще пуще. Хотя теперь я привык и спокойно воспринимаю непривлекательную внешность белых людей, но тогда это было для меня внове и пробудило любопытство, смешанное с отвращением. Известковая бледность их кожи и не могла вызывать никаких иных чувств, ибо в понимании жителей Сего Мира это цвет смерти и скорби. У нормальных людей, за исключением несчастных, больных тлакацтали, такой кожи просто не бывает. Хорошо еще, что у этих двоих оказались вполне человеческие карие глаза и черные или по крайней мере темные волосы, хотя волосы эти, что у нас встречается крайне редко, вились и вдобавок переходили в такую же густую поросль на щеках, верхней губе, подбородке и горле. Все остальное было скрыто под невероятным множеством всяческих одеяний. Теперь я, конечно, знаком с рубашками, камзолами, панталонами, перчатками, ботфортами и тому подобным, хотя по-прежнему нахожу все эти предметы одежды неудобными и сковывающими движения по сравнению с простым повседневным нарядом нашего народа, всего-то и состоящим что из набедренной повязки и накидки.
— Разденьте их! — приказал я своим воинам, которые выполнили этот приказ не без сердитого ворчания.
Два чужеземца заорали еще пуще, а уж отбивались они так, будто мы вознамерились живьем содрать с них кожу, хотя жаловаться следовало бы скорее нам, ибо под каждым слоем одежды открывался новый, вонявший еще сильнее. А когда с них стянули сапоги — ййа, аййа! — вот тут уж все присутствующие, включая и меня, отступили так поспешно и так далеко, что двое обнаженных, трясущихся от страха чужеземцев оказались в центре весьма широкого круга зрителей.
Ранее я уже пренебрежительно отзывался о грязи и запущенности обитателей пустыни чичимеков, но у тех, по крайней мере, грязь была результатом условий, в которых они жили. Как вы помните, я говорил, что кочевники все же мылись, причесывались и приводили себя в порядок, когда у них появлялась такая возможность. Дикари-чичимеки казались просто садовыми цветами по сравнению с этими белыми людьми, которые, как я понимаю, предпочитали грязь и боялись чистоты как признака слабости или изнеженности. Конечно, ваше высокопреосвященство, я говорю только о белых воинах — те все до единого, от простого солдата до генерал-капитана Кортеса, отличались этой особенностью. Привычки испанцев, прибывших позже и воспитанных лучше, таких как ваше преосвященство, известны мне меньше, хотя я приметил, что многие подобные господа частенько щедро используют духи и помады, чтобы, перебив дурные запахи ароматами, произвести впечатление людей чистоплотных.
Чужеземцы вовсе не были великанами, как можно было бы подумать, исходя из описания Ах Туталя. Лишь один из них действительно оказался выше меня, другой же примерно моего роста. Правда, нужно помнить, что сам я значительно выше большинства своих соотечественников.
А поскольку оба они стояли сгорбившись и дрожа, как будто ожидая удара хлыста, и прикрывали сложенными в чашечки ладонями свои гениталии, словно парочка невинных дев, ожидающих насилия, то скорее выглядели хлипкими, тем более что кожа на их телах оказалась еще белее, чем на лицах.
— Мне ни за что не заставить себя приблизиться к ним для допроса, — сказал я Ах Туталю. — Раз не хотят мыться сами, придется вымыть их силой.
— Благородный Ик Муйаль, — ответил вождь, — теперь, когда стало ясно, как они воняют в раздетом виде, я отказываюсь предоставлять им для мытья свои парилки и купальни. После них мне пришлось бы все сносить и строить заново.
— Совершенно с тобой согласен, — отозвался я. — Просто вели рабам принести воды и вымыть их прямо здесь.
Хотя рабы вождя использовали приятную теплую воду, разглаживающий пепел, мыло и мягкие купальные губки, однако объекты их внимания отбивались и верещали так отчаянно, будто их натирали жиром перед тем, как насадить на вертел, или обдавали кипятком, как ошпаривают вепрей, чтобы было легче удалить щетину. Пока продолжался этот ор, я пообщался с девушками и женщинами Тихоо, которым довелось провести одну или несколько ночей с чужеземцами. Женщины сообщили мне те немногие слова, которым научились: все они обозначали лишь тепули да совокупление, то есть не очень подходили для официального допроса. От женщин я узнал также, что мужские члены чужеземцев пропорциональны их росту и в возбужденном состоянии восхитительно огромны по сравнению с более привычными органами мужчин ксайя. «Любая женщина, — призналась одна из них, — была бы счастлива иметь дело с мужчиной, обладающим таким тепули, если бы от него не воняло застарелым свернувшимся семенем, от одного вида которого, не говоря уж о запахе, становится тошно». По словам другой девушки, получить удовольствие от соития с таким мужчиной могла бы разве что самка стервятника.
При этом все женщины в один голос утверждали, что они всячески старались угодить гостям. Их очень удивляло, что чужеземцы упорно отказывались от всех поз, кроме одной-единственной. Очевидно, о других позициях и способах получения удовольствия чужаки не имели представления и со стыдливым упрямством мальчиков ни в какую не желали пробовать новое.
Даже если бы все прочее свидетельствовало в пользу божественности чужаков, показания женщин заставили бы меня в этом усомниться. Насколько мне было известно, боги, когда дело касалось удовлетворения плотских желаний, отличались не щепетильностью, а, напротив, изобретательностью. Поэтому я еще тогда заподозрил, что имею дело вовсе не с богами, хотя лишь гораздо позднее узнал, что эти люди были просто добрыми христианами. Их невежество и неприятие разнообразия в плотских отношениях вполне соответствует христианской морали и представлению о норме, и действительно, я обратил внимание, что все испанцы придерживаются этих представлений, даже когда совершают самое необузданное насилие. Могу присягнуть, что сколько я ни видел испанских солдат, насиловавших наших женщин, все они делали это только в одно отверстие и только в одном, позволительном для христиан положении.
Даже когда обоих чужеземцев более-менее отмыли, смотреть на них все равно было мало удовольствия. Например, как рабы ни старались, они так и не смогли отчистить замшелые зеленые зубы этих людей и устранить неприятный запах из их ртов. Однако им, по крайней мере, дали чистые накидки, а их собственные, кишевшие насекомыми вонючие одежды унесли, чтобы сжечь. Мои стражники вывели обоих в центр внутреннего двора, где мы с Ах Туталем, надавив мужчинам на плечи, заставили их сесть перед нами на землю.
Ах Туталь предусмотрительно приготовил одну из курильниц, наполнив ее пикфетль и другими ароматными травами. Вождь майя возжег эту смесь, и мы оба, вставив в отверстия по камышинке, выпустили по облаку благовонного дыма, чтобы создать пахучую завесу между нами и загадочными гостями. Тех била дрожь, и я решил, что они или замерзли, пока мылись, или им невмоготу пребывание в чистом состоянии. И лишь потом я узнал, что дрожали они от страха, впервые в жизни увидев людей, «вдыхающих огонь».
Так вот, если наш вид их напугал, то лицезреть их самих оказалось тоже не особенно приятно. Отмытые от нескольких слоев въевшейся грязи, их лица стали еще бледнее, а кожа, в тех местах, где не была скрыта бородой, оказалась не гладкой, как у нас, а у одного чужеземца покрытой ямками, словно пористая пемза, а у другого — вся сплошь в прыщах и вскрывшихся нарывах. Впоследствии, уже несколько освоив их язык, я деликатно осведомился, что такое с ними приключилось. В ответ оба лишь равнодушно пожали плечами и объяснили, что почти все люди их расы, мужчины и женщины, рано или поздно болеют этой хворью. Некоторые умирают, но у большинства остаются лишь следы на лицах, «оспины». Поскольку явление это распространенное, никто не считает такие метки изъяном, умаляющим красоту. Может быть, гости и вправду так думали, мне же показалось, что подобные отметины уродуют людей. Поэтому теперь, когда оспинки появились на лицах множества моих соплеменников, я стараюсь не морщиться при их виде.
Обычно я начинал изучать незнакомый язык с того, что указывал на находящиеся рядом предметы, поощряя иностранца называть их на своем языке. Поэтому когда девушка-рабыня принесла нам чашки с шоколадом, я остановил ее и, задрав юбку, ткнул пальцем в ее женский орган, после чего произнес слово, испанское соответствие которому, как мне теперь известно, считается неприличным. Оба чужеземца явно удивились и смутились. Я указал пальцем на собственную промежность и произнес другое слово, которое, как мне впоследствии объяснили, тоже не следует произносить публично.
Настал мой черед удивляться. Оба моментально вскочили на ноги с дикими, расширившимися от ужаса глазами. Вероятно, им пришло в голову, что поскольку я перед этим приказал отдраить их дочиста, то могу с такой же легкостью и повелеть кастрировать их за то, что они пользовались здешними женщинами. Рассмеявшись, я покачал головой и постарался успокоить их при помощи жестов, после чего, снова Указав на промежности, девушки и свою, отчетливо произнес слова «тепули» и «тепили». Потом я ткнул себя в нос и сказал:
— Йакатль.
Чужаки дружно издали вздох облегчения и понимающе кивнули друг другу. Один из них дрожащим пальцем указал на свой нос и сказал:
— Nariz.
Затем они снова уселись, и я начал учить последний иностранный язык, который мне мог потребоваться в жизни.
Первый урок закончился, когда уже стемнело и гости начали позевывать между словами. Может быть, силы этих людей истощила помывка — не исключено, что первая в их жизни, — так что я отпустил обоих спать, и они, шатаясь, побрели в свои покои. Однако рано поутру их разбудили и поставили перед выбором: или они вымоются сами, или же их снова вымоют насильно. Хотя мысль о необходимости переносить подобные ужасы аж дважды в жизни чужеземцев определенно не обрадовала, они все-таки предпочли заняться этим сами. Постепенно оба привыкли умываться каждое утро и научились делать это так хорошо, что я уже мог сидеть с ними целый день, не испытывая особых неудобств. Наши уроки продолжались с утра до ночи, и мы не переставали беседовать даже за едой. Да, кстати, как только я сумел объяснить чужестранцам, мясо каких животных им предлагают, наши гости перестали отказываться от мясных блюд.
Время от времени, иногда, чтобы поощрить своих учителей, а порой, чтобы подстегнуть их, когда они уставали и начинали ворчать, я давал гостям один-два освежающих бокала октли. Среди посланных Мотекусомой «подарков богам» было несколько кувшинов этого отменного качества напитка, и я, естественно, угостил их. Попробовав октли впервые, оба сморщились и назвали его «кислым пивом», каковое название мне ничего не сказало. Но в скором времени гости приохотились к этому питью, и однажды вечером я проделал опыт, позволив им пить сколько захочется. Самое интересное, что чужаки напились до полного безобразия, не хуже многих моих соотечественников. По мере того как время шло и мой словарный запас увеличивался, я все больше укреплялся в убеждении, что чужеземцы никакие не боги, а люди, хоть и весьма необычные с виду. Они и сами отнюдь не порывались изображать богов или хотя бы божественных посланцев, подготавливавших их прибытие. А когда я осторожно упомянул о существующем у нашего народа поверье, ну насчет грядущего возвращения бога Кецалькоатля в Сей Мир, это их явно озадачило. Чужестранцы вполне искренне заверили меня в том, что бог не являлся в этот мир уже более полутора тысяч лет, причем говорили о нем так, как если бы он был единственным богом. Сами они, по их словам, были простыми смертными, верными приверженцами того самого бога и в земной, и в загробной жизни. Причем в этом мире, как было сказано, они являлись также смиренными подданными короля, который, однако, тоже никакой не бог, а пусть великий и могущественный, но все же человек. Я так понял, что их король — что-то вроде нашего Чтимого Глашатая.
Чуть позже я подробно расскажу вашему преосвященству о том, что не все мои соотечественники были склонны согласиться с утверждением о том, что чужеземцы — обычные люди. Однако я сам после знакомства с ними ни разу не усомнился в этом и, как стало ясно со временем, разумеется, оказался прав.
Итак, ваше преосвященство, с этого момента я буду говорить о наших гостях не как о таинственных существах, но просто как о людях.
Человек с прыщавым лицом оказался плотником по имени Гонсало Герреро, а его товарищ с лицом, изрытым оспинами, которого звали Херонимо де Агиляр, был писцом, как и присутствующие здесь почтенные братья. Может быть, кто-то из вас даже лично знал его, ибо он говорил мне, что первоначально собирался стать жрецом своего бога и некоторое время проучился в калмекактин, или как там у вас называются школы для священников.
По их словам, чужеземцы прибыли с востока, с острова, которого отсюда не увидишь, лежащего далеко за океанским горизонтом. О чем-то подобном я, разумеется, догадывался, а когда они сообщили, что помянутый остров называется Куба, это мало что добавило к моим знаниям. Впрочем, оба утверждали что эта Куба есть не более чем одно из владений гораздо более удаленной страны Кастилии[49], или Испании, откуда их могущественный король правит множеством обширнейших провинций. В этой самой Кастилии все люди, и мужчины и женщины, были такими же белокожими, как и они сами, если не считать немногих презираемых ими так называемых мавров, кожа которых имеет черный цвет. Последнее утверждение поначалу показалось мне настолько невероятным, что я даже усомнился было во всем остальном, что пришельцы мне рассказали. Но, поразмыслив, я решил, что коль скоро в наших краях рождаются порой болезненно белые тлакацтали, то почему бы в земле белых людей такого рода недугу не делать несчастных черными?
Агиляр и Герреро объяснили, что попали на наше побережье в результате несчастного случая. Они были среди сотен мужчин и женщин, покинувших Кубу на двенадцати больших плавающих домах, называемых кораблями. Командовавший ими капитан Диего де Никеса вез колонистов, чтобы заселить новую провинцию Испании, правителем которой его назначили. Место это на их языке называлось Кастилия-де-Оро и находилось где-то далеко к юго-востоку отсюда. Но плавание не задалось, в чем испанцы были склонны винить зловещую «волосатую комету».
Страшный шторм разметал корабли, и тот, на котором плыли они, под конец налетел на острые камни. В днище открылась течь, корабль перевернулся и затонул вместе со всеми, кто на нем плыл. Только Агиляру, Герреро и их двум товарищам удалось спастись с тонущего судна на своего рода большом каноэ, которое имелось там как раз на случай бедствия.
К удивлению испанцев, их не так уж долго мотало по морю и вышвырнуло на мелководье у этого берега. К сожалению, выбраться на сушу оказалось не так-то просто. Двое их товарищей погибли в бурных волнах прибоя, да и их самих ждала бы та же участь, не поспеши им на помощь «краснокожие люди». Агиляр и Герреро выразили благодарность за спасение, радушный прием, хорошее питание и развлечения, но сказали, что будут признательны еще больше, если «краснокожие» отведут их обратно на берег, к их каноэ. Плотник Герреро был уверен, что сумеет устранить любые повреждения, которые оно получило, и изготовить весла, чтобы ими орудовать. Они с Агиляром оба не сомневались, что если их бог пошлет хорошую погоду, то они смогут добраться обратно на Кубу.
— Как ты думаешь, следует ли мне их отпустить? — спросил Ах Туталь, которому я перевел просьбу гостей.
— Если они смогут найти место, называемое Куба, — ответил я, — то тогда сумеют и снова отыскать Юлуумиль Кутц. А ты ведь слышал, что эта их Куба кишит белыми людьми, которые так и рвутся насаждать новые поселения повсюду, куда только могут добраться. Ты что, хочешь, чтобы от них тут было не протолкнуться, господин Мать?
— Нет, — обеспокоенно сказал, он. — Но они могли бы привезти лекаря, способного вылечить начавшую распространяться среди нас странную болезнь. Наши собственные целители испробовали все известные им средства, но каждый день заболевает все больше народу, и трое уже умерли.
— Может быть, эти люди сами знают какое-нибудь средство? — предположил я. — Давай сходим посмотрим на одного из страдальцев.
И Ах Туталь отвел нас с Агиляром в город. Зайдя в хижину, мы увидели угрюмо потиравшего подбородок лекаря, взиравшего на подстилку, где металась в лихорадке молодая девушка. Ее лицо блестело от пота, а глаза остекленели. Белые щеки Агиляра порозовели, когда он узнал в больной одну из женщин, навещавших его и Герреро по ночам.
Медленно, чтобы я мог понять, он произнес:
— Жаль, конечно, но у нее оспа. Видите? На лбу появились нарывы.
Я перевел его слова лекарю, который, хотя и выслушал меня с профессиональной недоверчивостью, все-таки попросил:
— Узнай, что делают люди в его стране для исцеления такой хвори.
Я спросил, и Агиляр, пожав плечами, сказал:
— Мы молимся.
— Очевидно, отсталый народ, — хмыкнул целитель, но добавил: — Спроси его, какому богу.
— Как это какому? Мы молимся Господу Богу, — был ответ Агиляра.
Это вряд ли могло нам помочь, но, подумав, я все же решил уточнить:
— А каким образом вы молитесь? Может, мы тоже сможем попробовать?
Испанец попытался объяснить, но моего знания языка оказалось в этом случае недостаточно. Правда, он вызвался это продемонстрировать, и мы все трое — Ах Туталь, лекарь и я — поспешили следом за ним обратно во внутренний дворцовый двор. Пока мы ждали в некотором отдалении, Агиляр забежал в помещение и вышел обратно, держа в каждой руке по предмету.
Одним из них была маленькая шкатулочка с плотно прилегающей крышкой. Агиляр открыл ее и показал содержимое: изрядное количество маленьких дисков, по виду вроде бы вырезанных из плотной белой бумаги. Из его объяснений я уразумел, что эту шкатулку он похитил на память о времени, проведенном им в школе для жрецов. Лишь много позднее мне стало известно, что белые кружочки представляют собой особый сорт хлеба. Это пища, обладающая несравнен* ным могуществом святости, ибо вкусивший ее приобщается к силе самого Господа Бога.
Вторым предметом являлся шнурок с нанизанными на него во множестве мелкими бусинками, неравномерно перемежавшимися более крупными. Все эти бусинки были голубые и твердые, как бирюза, но прозрачные, словно вода. Агиляр завел очередное сложное объяснение, из которого я понял, что каждая из бусинок символизирует собой молитву. Естественно, это напомнило мне обычай помещать кусочек жадеита в рот усопшего, и я подумал, что молитвенные бусинки могут сходным образом помогать также и тем, кто еще не умер. Поэтому я прервал объяснения Агиляра и настойчиво спросил:
— Значит, вы кладете молитвы в рот?
— Нет, нет, — ответил он. — Их держат в руках.
В следующий миг испанец негодующе вскрикнул, ибо я вырвал у него и нитку бус, и шкатулку.
— Вот, господин целитель, — сказал я лекарю, разрывая шнурок. Я вручил ему две бусинки и перевел то немногое, что сам уразумел из трескотни Агиляра. — Вложи в каждую руку девушки по бусинке и зажми их в ее ладонях…
— Нет, нет! — взмолился испанец. — Это делается совсем не так! Ты все понял неправильно! За молитвой кроется больше, чем просто…
— Помолчи! — рявкнул я на его языке. — У нас нет времени на большее!
Я нашарил в шкатулке несколько маленьких кусочков хлеба и положил один себе в рот. Он был на вкус как бумага и растворился у меня на языке, так что мне даже не пришлось его жевать. Никакого прилива божественных сил я, правда, не ощутил, но по крайней мере стало ясно, что этот хлеб можно дать даже лежащей в беспамятстве девушке.
— Нет, нет! — снова выкрикнул Агиляр, когда я съел эту Штуковину. — Это немыслимо! Ты не можешь получить причастие!
Он посмотрел на меня с тем же выражением ужаса, κοτο-j рое я вижу сейчас на лице вашего преосвященства. Разуме-f ется, мне следует извиниться за свое тогдашнее необдуманное, повергающее вас в трепет поведение. Но и вы должны помнить, что в ту пору я был всего лишь невежественным язычником и думал только о том, как бы помочь той несчастной девушке. Сунув несколько маленьких кругляшков в ладонь лекаря, я сказал:
— Это хорошая еда, волшебная еда, и ее легко есть. Ты можешь положить кусочек больной в рот, не рискуя, что она поперхнется и задохнется.
Но целитель бросился прочь со всех ног или, во всяком случае, настолько быстро, насколько позволяло его достоинство.
Ну почти так же, как это только что сделал его преосвященство.
Я дружелюбно похлопал Агиляра по плечу и сказал:
— Прости, что вырвал все из твоих рук. Но если девушка поправится, это будет твоей заслугой и здешний народ воздаст тебе почести. А сейчас давай найдем Герреро, сядем и снова потолкуем о твоем народе.
Оставалось еще немало вопросов, которые мне хотелось задать Херонимо де Агиляру и Гонсало Герреро. И поскольку к тому времени мы уже неплохо понимали друг друга (хотя, конечно, не обходилось без недоразумений), они тоже стали проявлять любопытство, живо интересуясь нашими делами. Причем начали задавать такие вопросы, что мне пришлось делать вид, будто я их не понимаю: кто ваш король? Велика ли его армия? Много ли у него золота?
Впрочем, некоторые их вопросы и впрямь были мне непонятны. Например: есть ли у вас герцоги, графы и маркизы? Кто папа вашей Церкви? Спрашивали они и такое, что, я думаю, никто не мог бы им толком объяснить. Например: почему у ваших женщин там, внизу, нет волос?
Поэтому я отклонял их вопросы, задавая свои, и испанцы отвечали на них без видимых колебаний, не смущаясь и не стремясь меня обмануть.
Я мог бы остаться с чужеземцами хоть на год, совершенствуя свои познания в их языке и постоянно придумывая, о чем еще спросить, но, и это оказалось весьма опрометчиво с моей стороны, принял решение расстаться с ними, когда два или три дня спустя после нашего посещения недужной девушки лекарь пришел ко мне и знаком попросил выйти на улицу. Я последовал за ним в ту же самую хижину, где увидел мертвую девушку с таким безобразно вздувшимся и отвратительно багровым лицом, что ее было просто не узнать.
— У нее лопнули все кровеносные сосуды и ткани вспухли, — сказал лекарь, — в том числе во рту и в носу. Больная умерла оттого, что просто задохнулась. Еда их бога, которую мне дал чужеземец, — пренебрежительно добавил он, — не оказала никакого магического воздействия.
— А скольких страдальцев, господин целитель, ты вылечил, не прибегая к этой магии? — осведомился я.
— Ни одного, — вздохнул лекарь, и важности в нем поубавилось. — Да и никому из моих товарищей по ремеслу не удалось спасти ни одного заразившегося новой болезнью человека. Некоторые умирают, как эта девушка, от удушья. Другие — от хлынувшей из носа и рта крови. Третьих убивает неистовая горячка. Боюсь, что все они умрут, и умрут мучительной смертью.
Глядя на останки той, что совсем еще недавно была миловидной девушкой, я промолвил:
— Она, да, именно эта бедняжка, сказала мне, что получить удовольствие от соития с белыми чужеземцами могла бы только самка стервятника. Должно быть, у девушки и впрямь было недоброе предчувствие. Стервятники теперь станут пировать над ее останками, а к смерти ее причастны белые люди.
Когда я вернулся во дворец и сообщил о случившемся Ах Туталю, он с нажимом сказал:
— Я больше не намерен терпеть на своей земле этих грязных заразных чужеземцев.
Мне трудно было понять, на меня смотрят косые глаза правителя или нет, но в том, что взгляд его полон гнева, сомневаться не приходилось.
— Решай: отослать мне испанцев обратно к их лодке или ты заберешь их с собой в Теночтитлан?
— Ни то ни другое, — ответил я. — И не убивай их, господин Мать, по крайней мере пока не получишь разрешения от Мотекусомы. Я бы посоветовал тебе избавиться от них, подарив кому-нибудь из соседей, желательно дальних. Ты освободишься от хлопот, а заодно и потешишь самолюбие кого-нибудь из вождей. Даже у Чтимого Глашатая Мешико нет белого раба.
— Хм… да… — задумчиво произнес Ах Туталь. — Вообще-то есть пара вождей, которые мне особенно неприятны и которым я не доверяю. Если белые люди навлекут на них несчастье, меня это не опечалит. — Он повеселел и посмотрел на меня уже не так сердито. — Но ведь ты, благородный Ик Муйаль, проделал ради этих чужеземцев столь дальний путь. Что скажет Мотекусома, когда ты вернешься с пустыми руками?
— Не совсем с пустыми руками, — ответил я. — По крайней мере, я привезу ему эту шкатулку с едой бога и маленькие голубые молитвы. Кроме того, я узнал многое, что следует рассказать Мотекусоме.
И тут меня посетила неожиданная мысль.
— И вот еще что, господин Мать. Пожалуй, это не все, что можно будет ему рассказать и показать. Если некоторые из женщин, посещавших белых людей по ночам, окажутся на сносях и если они, конечно, не умрут от оспы… Короче говоря, если у них будет потомство, отошли этих детенышей в Теночтитлан, дабы Чтимый Глашатай мог выставить их в своем зверинце. Думаю, они займут достойное место среди чудовищ.
Весть о моем возвращении в Теночтитлан наверняка опередила меня на несколько дней, и Мотекусоме, надо думать, не терпелось узнать, какие новости — или каких гостей — я везу. Но он оставался самим собой — все тем же старым Мотекусомой. Вместо того чтобы немедленно предстать пред его очами, мне пришлось остановиться в коридоре перед тронным залом и сменить наряд воителя-Орла на лохмотья просителя и совершить унизительный ритуал троекратного целования земли, добираясь через зал к тому месту, где он восседал между двумя гонгами, золотым и серебряным.
Правитель принял меня холодно и без спешки, хотя явно был настроен первым (если вообще не единственным, ибо остальные члены его Совета отсутствовали) узнать новость. Но по крайней мере, он избавил меня от необходимости ограничиваться только ответами на прямые вопросы. Это дало мне возможность подробно рассказать ему все, что услышали от меня вы, а также многое другое. Я изложил правителю все, что узнал от двух ваших соотечественников.
— Насколько я могу судить, владыка Глашатай, лет двадцать тому назад первые плавающие дома, именуемые кораблями, отправились из далекой земли Испании, чтобы исследовать простирающийся к западу от нее океан. Они не добрались до нашего побережья, поскольку, видимо, между Испанией и нами лежит великое множество островов, больших и малых. До прибытия белых на тех островах уже жили люди, судя по описанию, похожие на наших северных чичимеков. Некоторые из островитян сражались, пытаясь изгнать белых пришельцев, другие сразу смиренно им покорились, но теперь все они стали подданными этих испанцев и их короля. Все последние двадцать лет белые люди захватывали земли, основывали поселения на островах, присваивали тамошние богатства и вели торговлю между островами и своей родиной Испанией. Лишь несколько их кораблей, двигаясь от одного острова к другому, совершая плавание наугад или будучи случайно отнесенными ветром, могли оказаться возле ближайшего к нам побережья. Можно, конечно, надеяться, что белые люди будут заняты освоением островов еще много лет, но я, с позволения владыки Глашатая, в этом сомневаюсь. Даже самый большой остров — это всего лишь остров, а следовательно, и богатства для грабежа, и земли для заселения наличествуют там в ограниченном количестве. А вот пытливость и жадность этих испанцев, похоже, безграничны. Они постоянно отправляют с островов корабли на поиски все новых земель и новых возможностей, и рано или поздно эти поиски неизбежно приведут их к нам. Вторжение, как и предостерегал Чтимый Глашатай Несауальпилли, неизбежно, и к нему лучше бы подготовиться.
— Подготовиться, — хмыкнул Мотекусома, явно уязвленный воспоминанием о том, как Несауальпилли подкрепил свое пророчество, одержав победу в состязании по тлачтли. — Этот старый глупец готовится сидя и сложа руки. Он даже не помогает мне вести войну с непокорной Тлашкалой.
Я не стал напоминать ему о том, что, по мнению Несауальпилли, всем нашим народам следовало оставить старые раздоры и объединиться, чтобы отразить грядущее нашествие.
— Ты опасаешься вторжения, — продолжил Мотекусома. — Но ты также сказал, что эти два чужеземца явились без оружия и совершенно беззащитными. Это подразумевает необычно мирное вторжение, если таковое вообще имело место.
На что я возразил:
— Они не сказали, много ли оружия ушло на дно вместе с тем затонувшим кораблем. А может быть, оно им вовсе и не нужно — во всяком случае, в нашем понимании, — если испанцы могут наслать смертоносную болезнь, которой не подвержены сами.
— Да, это действительно грозное оружие, — согласился Мотекусома. — Я бы сказал, достойное богов. Но ты ведь настаиваешь на том, что они не боги. — Он задумчиво осмотрел шкатулку и ее содержимое. — Эти люди носят с собой богом данную пищу. — Он потрогал пальцами некоторые из голубых бусинок. — Они носят с собой сделанные из таинствен* яого камня осязаемые молитвы. И тем не менее ты настаиваешь на том, что они не боги.
— Настаиваю, мой господин. Они напиваются, как люди, совокупляются с женщинами, как обычные мужчины…
— Аййа! — торжествующе прервал он меня. — Как раз по этим причинам бог Кецалькоатль и покинул наши края. Согласно всем легендам, он как-то под воздействием дурмана совершил греховное соитие, после чего, устыдившись, отрекся от трона тольтеков.
— Согласно тем же легендам, — сухо заметил я, — во времена Кецалькоатля наши земли благоухали цветами и каждый ветерок нес свежие ароматы. Запахи же, исходившие от тех двоих, заставили бы задохнуться и самого бога ветра. Мой господин, испанцы всего лишь люди. Они отличаются от нас только белой кожей да обилием волос. Ну еще и ростом они несколько выше.
— Статуи тольтеков в Толлане гораздо выше любого из нас, — упрямо гнул свое Мотекусома, — а в какие цвета они были окрашены, теперь уже не узнать. Вполне возможно, что тольтеки имели белую кожу.
Я вздохнул, не в силах сдержать досады, но он, не обратив на это внимания, продолжил:
— Я поручу историкам тщательно изучить все древние архивы. Мы выясним, как на самом деле выглядели тольтеки. А тем временем я велю нашим верховным жрецам поместить эту пищу бога в искусно изготовленный ларец, с почтением отнести его в Толлан и поставить поблизости от древних статуй тольтеков…
— Владыка Глашатай, — сказал я. — В разговорах с этими Двумя белыми людьми я несколько раз упоминал имя тольтеков, но они явно никогда о них не слыхали.
Мотекусома оторвал взгляд от хлеба бога и бусинок и с нескрываемым торжеством воскликнул:
Все правильно! Они и не могли слышать этого слова! Это ведь мы называем их тольтеками, народом Мастеров, но нам неизвестно, как они называли себя сами!
Тут правитель, разумеется, был прав, и я настолько смутился, что не нашелся с разумным ответом и лишь промямлил:
— Сомневаюсь, что они называли себя испанцами. Это слово — да и вообще весь их язык — не имеет никакого отношения к любому из языков, которые я когда-либо слышал в пределах наших земель.
— Воитель-Орел Микстли, — заявил Мотекусома, — эти белые люди вполне могут быть, как ты и предполагаешь, человеческими существами, обычными людьми, но при этом являться тольтеками — потомками давным-давно ушедшего народа. А их владыка, король, о котором они тебе рассказывали, может оказаться добровольно отправившимся в изгнание богом Кецалькоатлем. Не исключено, что теперь он наконец готов выполнить обещание и вернуться, а своих подданных тольтеков отправил вперед — удостовериться, что мы ждем его и в свою очередь готовы приветствовать.
— Готовы ли мы его приветствовать, мой господин? — дерзко спросил я. — А что тогда будет с тобой? Ведь возвращение Кецалькоатля означает смещение с трона всех нынешних правителей, от Чтимых Глашатаев до вождей самых мелких племен. Он наверняка станет править единолично, присвоив себе всю власть.
Мотекусома изобразил набожное смирение.
— Вернувшийся бог, несомненно, будет благодарен тем, кто сохранил и даже улучшил его владения, и наверняка удостоит их награды. Если он дарует мне хотя бы право голоса и место в своем Изрекающем Совете, я буду возвышен превыше всех прочих смертных.
— Владыка Глашатай, — вставил я, — возможно, мое убеждение в том, что белые люди — всего лишь люди, и является ошибочным. Но как бы твое предположение о том, что они боги, не явилось бы… э-э… более серьезной ошибкой.
— Мое предположение? Но я не строю предположений! сурово промолвил он. — Я не заявляю: «Вот грядет бог» или «Никакой бог не придет», как это дерзко делаешь ты. Я… — Тут он вскочил с трона и почти закричал: — Я — Чтимый Глашатай Сего Мира, и мне не пристало делать скоропалительные выводы! Я не выскажусь о том, боги они или нет, пока сам не произведу необходимые наблюдения и не обрету уверенность.
То, что Мотекусома встал, я воспринял как знак окончания аудиенции, а потому попятился, целуя, как предписано, землю, а выбравшись из тронного зала, сорвал с себя одеяние из мешковины и направился домой.
Мотекусома сказал, что не станет торопиться с решением вопроса: боги пришельцы или люди? Именно так он и поступил. Он ждал, ждал слишком долго, и даже когда это уже не могло иметь значения, так и не обрел уверенности. Именно это затянувшееся ожидание и неуверенность довели его до постыдной, позорной смерти, ибо даже самый последний, прерванный приказ, который он пытался отдать своим людям, начался неуверенным словом: «Миксчфа!..»
Я знаю наверняка, ибо был там, и я слышал последнее слово, которое произнес Мотекусома в своей жизни: «Подождите!..»
* * *
На сей раз Ждущая Луна ничем не омрачила мое возвращение домой. К тому времени в ее волосах уже появилась естественная проседь, но ту, особенную, выбеленную прядь она не то закрасила, не то состригла. Бью не только бросила всякие попытки сделаться подобием своей покойной сестры, она вообще стала совсем другой женщиной — отличной от той, которую я знал почти полвязанки лет, еще с тех пор, как мы впервые встретились в хижине ее матери в Теуантепеке. Все это время стоило нам лишь оказаться в обществе друг ЯРУга, как мы начинали ссориться и враждовать, в лучшем случае — поддерживали хрупкое перемирие. Но теперь она, по-видимому, решила, что нам больше подойдет роль стареющей супружеской четы, чья совместная жизнь стала для обоих привычкой.
Трудно сказать, пошел ли ей на пользу преподанный мною урок, хотела ли она лучше выглядеть в глазах соседей, или же Бью просто подчинилась возрасту «никогда больше», решив, что никогда больше между нами не будет открытой борьбы, но эта ее новая позиция позволила мне без особого труда обосноваться в Теночтитлане и приспособиться к жизни в городе и в своем доме. Сколько я себя помню, еще в ту пору, когда были живы моя жена Цьянья и моя дочь Ночипа, я всякий раз возвращался домой с ощущением того, что рано или поздно мне предстоит покинуть его снова, отправившись навстречу новым приключениям. Но теперь, напротив, мне казалось, что я вернулся домой, дабы провести там всю оставшуюся жизнь. Будь я помоложе, я бы взбунтовался против такой перспективы и очень скоро сумел бы найти повод, чтобы вновь отправиться путешествовать — что-нибудь искать или исследовать. Будь я беден, мне просто пришлось бы пошевеливаться, зарабатывая на жизнь. Будь Бью, как и раньше, ведьмой, я ухватился бы за любой предлог, лишь бы убраться подальше — даже мог бы повести отряд на войну. Но у меня впервые не было причины или необходимости продолжать блуждать по свету, продлевая дни и дороги скитаний. Я смог даже убедить себя в том, что заслужил долгий отдых и легкую жизнь, которую могут обеспечить мне богатство и жена. Так и вышло, что я постепенно, но без особых усилий втянулся в налаженный порядок, при котором от меня не требовалось ничего особенного и который хотя и не одарял меня особыми радостями, но по крайней мере всегда предоставлял занятия и не давал скучать. И все это было бы невозможно, не случись перемены с Бью.
Говоря «она изменилась», я имею в виду, что Бью научилась скрывать ту стойкую неприязнь и презрение ко мне, которые она испытывала всю свою жизнь. Не подумайте, что она как-то дала мне понять, будто эти чувства ослабли, но они перестали выставляться напоказ, а для меня и этого маленького притворства было вполне достаточно. Бью прекратила выказывать гордость и самоуверенность, сменив их на мягкость и послушание, на манер большинства других женщин. В какой-то мере мне, может быть, даже недоставало той язвительной неукротимой женщины, какой она была раньше, но это сожаление с лихвой искупалось облегчением от того, что мне уже не нужно больше ей противостоять. Когда Бью скрыла свой истинный характер, изобразив показную спокойную почтительность, я и сам смог относиться к ней с той же терпимостью.
Ревностно исполняя обязанности жены, она не позволила себе ни малейшего намека на то, что я мог бы наконец использовать ее для той единственной подобающей жене услуги, от исполнения которой так долго воздерживался. Она ни разу не предложила мне сделать наш брак таковым в общепринятом смысле, никак не подчеркивая свое женское начало и воздерживаясь от насмешек и сетований по поводу того, что мы с ней спим в разных спальнях. И я был рад этой ее сдержанности, ибо мой отказ пойти навстречу подобным притязаниям мог нарушить установившееся в нашей совместной жизни равновесие, однако заставить себя обнять Бью как жену я не мог. Увы, Ждущая Луна была моей ровесницей, и выглядела она на свои годы. От красоты, которая некогда была равна красоте Цьяньи, остались лишь прекрасные глаза, да и те я редко видел. В своей новой роли услужливой супруги Бью всегда держалась скромно, опустив глаза и стараясь не повышать голос.
Раньше ее глаза частенько вспыхивали огнем, а голос звучал колко, насмешливо, а то и злобно. Но теперь в своем новом обличье Бью говорила тихо и мало. Когда я выходил из Дома утром, она могла спросить:
— К какому времени приготовить тебе обед, мой господин, и что бы ты хотел поесть?
Когда я покидал дом вечером, она могла предупредить меня:
— Ночь становится прохладной, мой господин, и ты рискуешь простудиться, если не наденешь накидку поплотнее.
Я уже упоминал, каким был мой обычный распорядок дня: я уходил из дома утром и вечером, чтобы проводить время единственными двумя способами, которые мог придумать.
Каждое утро я отправлялся в Дом Почтека и большую часть дня сидел там, беседуя с купцами, слушая их рассказы и попивая густой шоколад, который разносили слуги. Трое старейшин, некогда проводившие со мной собеседование в этих стенах с полвязанки лет тому назад, конечно, давно уже умерли, но их заменили другие, точно такие же, как они: старые, толстые, лысые, добродушные и уверенные в собственной значительности. Если не считать того, что я не был пока ни лысым, ни толстым, а также не ощущал себя старейшиной, я, пожалуй, мог бы сойти за одного из них, ибо ничем не занимался и лишь предавался воспоминаниям о былых приключениях да радовался своему нынешнему богатству.
Время от времени прибытие очередного купеческого каравана предоставляло мне возможность принять участие в торгах — прикупить тот или иной приглянувшийся мне товар, но до конца дня я, как правило, уже успевал вовлечь в торги другого почтекатль и перепродать ему товар с барышом.
Я мог делать это, даже не выпуская из рук чашки с шоколадом, даже не видя того, что покупал и продавал. Порой в здании появлялся какой-нибудь молодой, исполненный рвения торговец, собиравшийся в свое первое путешествие, и я задерживал юношу, чтобы снабдить полезными советами, рассказав об особенностях того или иного маршрута. Разумеется, задерживал ровно настолько, сколько времени он мог слушать, не выказывая раздражения и явного желания уйтй, сославшись на множество неотложных дел.
Но чаще всего там не оказывалось никого, кроме меня да таких же отставных почтека, которым нечем больше было заняться и некуда больше податься. Поэтому мы садились в кружок и по привычке торговцев вели обмен, только вот обменивались теперь не товарами, а рассказами. Я выслушивал истории о тех временах, когда все мои товарищи были молоды, а вместо нынешнего богатства обладали лишь непомерным честолюбием, о временах, когда они странствовали по Сему Миру, не боясь идти на риск и подвергаться опасностям. Наши истории были бы достаточно интересными и в неприукрашенном виде — а мне так точно не было нужды приукрашивать свои рассказы, — но поскольку все старики старались перещеголять друг друга в неповторимости собственного опыта, разнообразии приключений, необычности происшествий, а главное, в проявленных ими мудрости, находчивости и храбрости, то без этого не обходилось. Во всяком случае, я приметил, что многие рассказы с каждым очередным повторением обрастали новыми, все более красочными подробностями.
По вечерам я уходил из дома, чтобы искать не компании, но уединения, в котором мог бы предаться воспоминаниям или посетовать на судьбу наедине с самим собой. Конечно, я не стал бы возражать, случись этому уединению оказаться нарушенным давно желанной для меня встречей, но этого пока не происходило. Не в ожидании, но лишь в слабой тоскливой надежде блуждал я по почти безлюдным ночным улицам Теночтитлана, пересекая остров из конца в конец да вспоминая, как здесь произошло одно, а там другое.
На севере возвышалась дамба, что вела к Койоакану, та самая, которую я пересек, направляясь с Коцатлем и Пожирателем Крови в свою первую торговую экспедицию. Помню, в рассветных лучах того дня могучий вулкан Попокатепетль смотрел нам вслед и, казалось, говорил: «Вы уходите, мои люди, но я остаюсь…»
На острове находились две широкие площади. Над той, что южнее, Сердцем Сего Мира, господствовал массив Великой Пирамиды, столь величественный и несокрушимый с виду, что со стороны казалось, будто этот колосс находится там столько же времени, сколько маячит на дальнем горизонте Попокатепетль. Даже мне было трудно поверить в то, что я старше пирамиды и видел ее еще в недостроенном виде.
А по той площади, что лежала севернее, широко раскинувшейся рыночной площади Тлателолько, я впервые гулял, крепко держась за руку отца. Именно там он щедро заплатил несусветную цену за политый сиропом снег и дал мне попробовать это редкое лакомство, а сам при этом говорил торговцу: «Я помню Суровые Времена…»
И именно тогда я в первый раз встретил старца с кожей цвета какао, так точно предсказавшего мое будущее.
Это воспоминание особенно меня огорчило, ибо все предсказанное им будущее уже успело обратиться в прошлое. То, к чему я некогда стремился, стало воспоминаниями. Мой возраст приближался к полной вязанке лет, а больше пятидесяти двух у нас жили лишь немногие. Значит, у меня больше нет будущего? Когда я сказал себе, что наконец по праву наслаждаюсь праздной жизнью, которую так долго зарабатывал трудами, может быть, я просто отказывался признать, что пережил свое время, как пережил всех, кого любил и кто любил меня? Неужели мне только и осталось, что занимать место в этом мире, ожидая, пока меня не призовут в какой-нибудь другой?
Нет, я отказывался поверить в это и в поисках подтверждения поднимал взгляд к ночному небу. Там снова висела дымящаяся звезда, как висела она и в ту ночь, когда я повстречался с Мотекусомой в Теотиуакане, и потом, при встрече с той девушкой Ке-Малинали, и позже, когда я увидел белых пришельцев из Испании. Наши звездочеты не могли сойтись во мнении насчет того, одна ли это комета, которая постоянно возвращается вновь и вновь, лишь слегка меняя форму, яркость и свое положение на небосводе, или же каждый раз появляется новая. Но, так или иначе, со времени моего последнего путешествия на юг какая-то дымящаяся звезда постоянно являлась в ночном небе, а потом исчезала. И так было целых два года. Всякий раз ее можно было наблюдать по ночам в течение месяца. Даже обычно невозмутимые звездочеты вынуждены были волей-неволей согласиться, что это знамение, ибо появление трех комет за три года не поддается никакому иному объяснению. Чему-то хорошему ли, плохому ли предстояло случиться в этом мире, и этого стоило подождать. Приму ли я участие в предстоящих событиях, нет ли, но с уходом в мир иной я пока решил повременить.
В те годы, помнится, происходили самые разные события, и всякий раз я гадал, не их ли предвещали дымящиеся звезды. Все эти происшествия были в том или ином отношении примечательны, а некоторые к тому же прискорбны, однако ни одно из них не казалось значительным настолько, чтобы боги стали являть в связи с ними такие грозные знамения.
Например, спустя всего несколько месяцев после того, как я вернулся со встречи с испанцами, из Юлуумиль Кутц дошли вести о том, что таинственное заболевание (названное белыми людьми оспой) прокатилось по всему полуострову. Среди ксайю, тцакатеков, киче и прочих потомков майя умерли примерно трое из каждых десяти (в числе коих оказался и мой старый знакомый, господин Мать Ах Туталь), а почти все выздоровевшие оказались обезображены оставшимися на всю жизнь отметинами на лицах.
Надо сказать, что хоть Мотекусома и сомневался насчет происхождения пришельцев, но у него не было ни малейшей охоты подцепить неизвестное заболевание, независимо от того, послано оно богами или является обыкновенной заразой. В данном, случае он действовал быстро и решительно, наложив полный запрет на всякую торговлю с землями майя. Нашим почтека запретили ходить туда с караванами, а сторожевые посты на южной границе получили приказ заворачивать обратно людей и товары. Несколько месяцев весь Сей Мир жил в напряженном ожидании, но поветрие ограничилось землями невезучих майя и (тогда!) не затронуло другие народы.
По прошествии еще нескольких месяцев Мотекусома прислал за мной гонца с повелением явиться во дворец, и я вновь призадумался: уж не значит ли это, что пророчество дымящихся звезд исполнилось? Но когда я в подобающем рубище просителя вошел в тронный зал, Чтимый Глашатай выглядел не испуганным или разгневанным, а скорее раздосадованным. Некоторые члены Совета, находившиеся в зале, похоже, пребывали в недоумении, да и сам я был озадачен, услышав:
— Этот сумасшедший называет себя Тлилектик-Микстли.
Тут я сообразил, что речь не обо мне, ибо говоривший при этом указывал на угрюмого незнакомца в поношенной одежде, которого крепко держали за локти два дворцовых стража. Я поднял свой кристалл, присмотрелся, а узнав этого человека, улыбнулся сначала ему, а потом Мотекусоме:
— Его действительно зовут Тлилектик-Микстли, мой господин. Темная Туча не такое уж редкое имя среди…
— Ты знаешь его? — весьма недовольно прервал меня Мотекусома. — Может, это кто-то из твоих родственников?
— Это наш общий родственник, господин Глашатай, и, возможно, он не уступает тебе в знатности.
Вождь вспыхнул.
— Ты осмеливаешься сравнивать меня с каким-то грязным, безмозглым нищим? Когда дворцовая стража задержала этого оборванца, он требовал аудиенции со мной на том основании, что прибыл с визитом, как правитель к правителю. Но только посмотри на него! Этот человек сумасшедший!
— Нет, мой господин, — возразил я. — Там, откуда он родом, этот человек действительно равен тебе, за исключением того, что ацтеки не используют титул юй-тлатоани.
— Что? — удивился Мотекусома.
— Это тлатокапили Тлилектик-Микстли из Ацтлана.
— Откуда? — вскричал пораженный владыка.
Я с улыбкой обернулся к своему тезке:
— Значит, ты все-таки доставил сюда Лунный камень?
Он сердито кивнул и сказал:
— Я начинаю жалеть об этом. Но камень Койолшауки лежит там, на площади, и его караулят люди, которые с таким трудом и в такую даль тащили, катили и волокли его…
Один из стражников, державший пленника, вполголоса, но вполне отчетливо, пробормотал:
— Этот проклятый здоровенный камень испортил половину мостовых между здешней площадью и дамбой Тепеуака…
Гость между тем продолжил:
— Мои люди, те, которые уцелели в этом странствии, умирают с голоду. Как и я сам. Мы надеялись, что здесь нам окажут радушный прием, хотя удовлетворились бы и обычным гостеприимством. Но меня посчитали лжецом только за то, что я назвал свое собственное имя!
Я снова обратился к Мотекусоме, слушавшему весь этот разговор с недоумением:
— Как ты понимаешь, владыка Глашатай, правитель Ацтлана сам способен назвать свое имя, а заодно поведать о своем титуле, происхождении и обо всем прочем, о чем ты пожелаешь узнать. Возможно, науатль ацтеков покажется тебе чуточку устаревшим, но он вполне понятен.
Сообразив, что к чему, Мотекусома изобразил полнейшую любезность, живо извинился за недоразумение и приветствовал гостя.
— Мы непременно побеседуем с тобой, вождь Ацтлана, после того как ты отобедаешь и отдохнешь, — сказал он и приказал страже и слугам устроить, накормить и одеть гостей подобающим образом.
Толпа покинула тронный зал, но мне Мотекусома жестом велел остаться.
— Трудно поверить, — промолвил он, — впечатление такое, будто я повстречался с собственным дедом Мотекусомой Первым или увидел, как по ступенькам пирамиды спускается ожившая каменная статуя. Подумать только! Подлинный ацтек!
Впрочем, спустя мгновение его обычная подозрительность взяла верх, и правитель спросил:
— А зачем он явился сюда?
— Мой господин, он доставил тебе подарок. Признаться, это я надоумил его так поступить, когда заново открыл Ацтлан. Если ты пожелаешь спуститься на площадь и посмотреть на подарок, то, думаю, убедишься, что он стоит многих разбитых камней мостовой.
— Я так и сделаю, — сказал Мотекусома, но добавил с прежним недоверием: — Но он наверняка хочет получить что-то взамен.
— Думаю, — ответил я, — Лунный камень вполне стоит того, чтобы пожаловать подарившему его какой-нибудь звучный титул. Сгодится и несколько мантий попышнее и какие-нибудь украшения, чтобы этот человек смог нарядиться соответственно своему новому положению. И, может быть, имеет смысл предоставить в его распоряжение отряд наших воинов.
— Воинов? Зачем?
Я поделился с Мотекусомой соображениями, которые до того внушал правителю Ацтлана, высказав мысль, что возобновленные родственные узы между мешикатль и ацтеками дадут Союзу Трех то, чего у него в настоящее время нет: надежный гарнизон на северо-западном побережье.
— Возможно, с учетом такого множества дурных предзнаменований, нам и не стоит дробить наши силы, — осторожно сказал он, — но я еще подумаю над этим предложением. Во всяком случае, одно несомненно. Хотя он и значительно моложе, чем ты или я, но заслуживает титула получше, чем просто тлатокапили. По крайней мере, я прибавлю «цин» к его имени.
Итак, в тот день я покинул дворец, довольный тем, что мой тезка получил благородное имя Миксцин. Впоследствии выяснилось, что Мотекусома принял все мои предложения. Гость покинул наш город со звучным титулом тлани-тлатоани, Младшего Глашатая ацтеков, и во главе внушительного воинского отряда. С ним также отправились и несколько семей переселенцев, искусных в строительстве крепостей.
За все время пребывания моего тезки в Теночтитлане мне лишь единожды выпал случай перемолвиться с ним несколькими словами. Он искренне поблагодарил меня за содействие в оказании ему радушного приема, причислении к знати и приобщении к Союзу Трех, заявив:
— Теперь частица «цин» прибавится также и к именам всех членов моей семьи, в том числе и будущих, даже тех, кто находится со мной в непрямом или дальнем родстве. А тебе, брат, нужно будет обязательно снова побывать в Ацтлане. Ты увидишь не просто обновленный и ставший лучше город, но нечто большее.
Помнится, я решил тогда, что он собрался устроить какую-нибудь торжественную церемонию с присвоением мне почетного титула, но побывать в Ацтлане мне больше не довелось, поэтому что именно изменилось там после возвращения Миксцина, так и осталось неизвестным. Что же касается величественного Лунного камня, Мотекусома, как всегда, никак не мог решить, в каком месте Сердца Сего Мира его лучше поместить. В последний раз, когда я его видел, драгоценный подарок так и валялся на площади, а ныне он погребен под развалинами и утрачен, так же как и Камень Солнца.
Видите ли, произошло немало других событий, которые заставили меня, да и не только меня одного, напрочь забыть и о визите ацтека, и о доставке Лунного камня, и о грандиозных планах по превращению Ацтлана в мощный опорный пункт на побережье. Вскоре из Тескоко, с той стороны озера, прибыл посланец в белой траурной накидке. Скорбная весть Не была столь уж неожиданной, поскольку Чтимый Глашатай Несауальпилли уже сделался к тому времени очень стар, но меня известие опечалило невероятно, ведь умер мой былой защитник и покровитель.
Я мог бы отправиться в Тескоко с остальными воителями-Орлами, придворными и представителями знати, переправившимися через озеро, чтобы проводить усопшего, и задержавшимися там, дабы присутствовать при коронации наследного принца Иштлилыпочитля, нового Чтимого Глашатая народа аколхуа. Однако я предпочел поехать без помпы, в простой траурной одежде, как частное лицо. Впрочем, приняли меня там как друга семьи, и принц Уишкоцин, с которым мы вместе учились, приветствовал меня так же сердечно, как и в первую нашу встречу, тридцать три года тому назад. Он даже обратился ко мне, назвав тем именем, которое я тогда носил:
— Добро пожаловать, Кивун!
От меня не укрылось, что мой старый школьный товарищ Ива сильно постарел, хотя я сделал все возможное, чтобы скрыть разочарование при виде его седины и морщин. Мне он запомнился гибким юным принцем, прогуливавшимся со своим ручным оленем в зеленом саду. «А ведь он мой ровесник», — с грустью подумал я.
Юй-тлатоани Несауальпилли был похоронен возле своего городского дворца, а не в значительно большей по территории загородной усадьбе, так что лужайки не слишком просторного дворцового комплекса были битком набиты пожелавшими проститься с этим пользовавшимся всеобщей любовью и уважением человеком.
На похоронах присутствовало много правителей и знатных людей, мужчин и женщин, как представителей народов Союза Трех, так и других земель, причем не только дружественных. Посланцы из дальних краев, не успевшие на похороны Несауальпилли, тем не менее торопились в Тескоко, чтобы попасть на церемонию вступления в должность нового правителя. Из всех, кому следовало быть у могилы, особенно бросалось в глаза отсутствие Мотекусомы, приславшего вместо себя своего Змея-Женщину Тлакоцина и своего брата Куитлауака, верховного военачальника Мешико.
Принц Ива и я стояли у могилы бок о бок, недалеко от его сводного брата Иштлилыпочитля, наследника трона аколхуа. Этот человек по-прежнему оправдывал свое имя Черный Цветок, поскольку сливавшиеся черные брови, как и раньше, придавали ему постоянно хмурый вид. Но вот волос у него почти не осталось, и мне подумалось, что нынешний Черный Цветок, наверное, лет на десять старше, чем был его отец, когда я впервые прибыл в Тескоко учиться. После погребения все переместились в дворцовые залы, где началась траурная служба, сопровождавшаяся скорбными молитвами и песнопениями с громким перечислением заслуг покойного Несауальпилли. Но мы с Ивой, прихватив несколько кувшинов с октли, уединились в его покоях и, переживая заново старые времена да гадая о грядущих, постепенно изрядно напились. Помню, в какой-то момент я сказал:
— Мне довелось слышать, как многие сегодня выражали недоумение и неодобрение в связи с отсутствием Мотекусомы. Думаю, эта бестактность объясняется его старой обидой на твоего отца: нашему владыке была очень не по душе его самостоятельность и особенно нежелание участвовать в мелких войнах, которые Мотекусома затевал.
Принц пожал плечами.
— Плохие манеры Мотекусомы не помогут ему добиться уступок со стороны моего сводного брата. Черный Цветок — Достойный сын нашего отца, и он также убежден, что рано или поздно Сей Мир подвергнется вторжению чужеземцев, а наше единственное спасение заключается в единстве. Брат продолжит дело отца, не позволявшего вовлекать аколхуа в мелкие войны на пороге большой, для которой потребуются все силы.
— Лично мне это представляется разумным, — сказал Но Мотекусома, боюсь, будет любить твоего брата не больше, чем он любил вашего отца.
После этого я задумчиво посмотрел в окно и воскликнул:
— Куда ушло время? Сейчас поздняя ночь, а я так прискорбно надрался!
— Можешь устроиться вон там, в покоях для гостей, — предложил принц. — Завтра мы должны быть на ногах, чтобы выслушивать всех придворных поэтов, читающих свои хвалебные стихи.
— Если я усну прямо сейчас, — сказал я, — то поутру наверняка страшно разболится голова. С твоего позволения, я сначала пойду прогуляюсь, чтобы Ночной Ветер прочистил мне мозги.
Наверное, на то, как я «прогуливался», стоило посмотреть, только вот любоваться этой картиной было некому, ибо простые жители Тескоко совершали траурные церемонии в своих домах. Надо думать, жрецы осыпали горевшие на уличных столбах сосновые факелы медными стружками, ибо пламя их приобрело голубоватый оттенок, а свет сделался тусклым и мрачным. Возможно, это была лишь игра воображения, ибо я был пьян и расстроен, но мне почудилось, будто я в точности повторяю путь, которым шел раньше, давным-давно. Впечатление это усилилось, когда впереди, под усыпанным красными цветами деревом тапачини, я увидел каменную скамью. Обрадовавшись возможности отдохнуть, я присел и некоторое время наслаждался ветерком, обдувавшим меня и осыпавшим на землю алые лепестки. Потом я почувствовал, что по обе стороны от меня сидит по человеку.
Я повернулся налево и, прищурившись, разглядел сквозь топаз того самого сморщенного, оборванного, с кожей цвета какао старца, который так часто встречался мне на протяжении всей моей жизни. Затем я повернулся направо и увидел одетого получше, но запыленного и усталого человека, которого тоже встречал несколько раз, хотя и пореже. Наверное, мне следовало бы вскочить с громким криком ужаса, но я лишь пьяно хихикнул, посчитав эти призраки видениями, навеянными избытком октли. Все еще хихикая, я обратился к обоим:
— Почтенные господа, видно, вам не захотелось отправиться под землю вместе с тем, кто надевал ваши личины?
Коричневый старец ухмыльнулся, обнажив остаток зубов:
— В былые времена ты, помнится, считал нас богами. Меня ты принимал за Шиутекутли, старейшего из древних богов, почитавшегося в здешних землях задолго до всех остальных.
— АменязабогаЙоали-Ихикатля, — добавил второй человек, — за господина Ночного Ветра, способного похитить ночью неосторожного путника, чтобы потом вознаградить или покарать того по своему капризу.
Я кивнул, решив поддержать беседу, пусть даже собеседники мне лишь привиделись.
— Это верно, мои господа, некогда я был молод и легковерен. Но потом узнал о манере Несауальпилли бродить по миру в другом обличье.
— И это побудило тебя разувериться в богах? — спросил морщинистый старик.
Я икнул и сказал:
— Позвольте выразить это следующим образом: просто я никогда не встречал других богов, кроме вас двоих.
— Может быть, настоящие боги являются только тогда, когда собираются исчезнуть, — пробормотал пыльный странник, и, честно говоря, я не понял, что он имел в виду.
— Тогда вам лучше отправиться туда, откуда вы и явились, — сказал я. — Думаю, на мрачной дороге в Миктлан Несауальпилли вряд ли радуется тому, что остался без двух своих воплощений.
Коричневый старикан рассмеялся:
— А вдруг нам не хочется расставаться с тобой? А, дружище? Мы так долго следили за поворотами твоей судьбы в твоих различных воплощениях. О, как тебя только не звали: Микстли, Крот, Кивун, Выполняй, Цаа Найацу, Ик-Муйаль, Су-Куру…
Я прервал их:
— Вы помните мои имена лучше меня самого.
— А ты помнишь наши? — спросил вдруг старик с неожиданной резкостью. — Я Шиутекутли, а это Йоали-Ихикатль.
— Для обычных призраков вы невероятно упорны и настойчивы, — отозвался я. — Мне давно уже не доводилось так напиваться. Последний раз это случилось лет семь или восемь тому назад. И тогда, насколько мне помнится, я сказал, что если однажды встречу хоть кого-нибудь из богов, то непременно поинтересуюсь: почему они одарили меня столь долгой жизнью, но при этом истребили всех, кто был мне дорог и близок? Мою дорогую сестренку, мою любимую жену, моего младенца-сына и драгоценную дочь, стольких близких друзей и даже случайных возлюбленных…
— На это легко ответить, — промолвил призрак в лохмотьях, назвавшийся старейшим из древних богов. — Видишь ли, все эти люди являлись своего рода инструментами, так сказать, молодками и зубилами, с помощью которых ваялся ты. Они изнашивались, ломались и, естественно, заменялись новыми. А ты сам выстоял и уцелел.
Я с пьяной серьезностью кивнул и сказал:
— Да уж, ответ, достойный богов, если я и вправду слышал ответ.
Пыльный призрак, назвавшийся Ночным Ветром, отреагировал на это мое замечание следующими словами:
— Ты, Микстли, как никто другой знаешь, что статуя или памятник не появляются уже готовыми из известнякового карьера. Статую надо долго высекать с помощью тесел, обрабатывать обсидиановым порошком и подвергать воздействию стихий. И только когда она как следует изваяна, закалена и отполирована, ее можно считать завершенной и пригодной к использованию.
— И как это применимо ко мне? — спросил я хрипло. — Какая польза может быть от меня сейчас, когда дни мои и дороги подходят к концу?
— Я ведь не случайно упомянул про памятник, — заметил Ночной Ветер. — Памятник, кажется, только и делает, что стоит прямо, но это далеко не всегда легко.
— И дальше тебе тоже не будет легче, — сказал старейший из древних богов. — Сегодня ночью ваш Чтимый Глашатай Мотекусома совершил непоправимую ошибку, и таких ошибок будет еще много. Грядет буря огня и крови, Микстли. И боги тебя вылепили, сохранили и закалили для единственной цели: ты должен выдержать и пережить эту бурю.
Я икнул снова и спросил:
— Но почему именно я?
— Однажды, это было давным-давно, — промолвил Старейший, — ты стоял на склоне холма недалеко отсюда, не в силах решить, подниматься тебе или нет. Я, помнится, сказал тебе тогда, что ни один человек еще не проживал другой жизни, кроме той, что выбрал сам. Ты решил подняться, а боги решили помочь тебе.
Меня вдруг разобрал жуткий смех.
— Да, разумеется, ты мог оценить их внимание не в большей степени, нежели камень ценит ту пользу, которую приносит ему обработка молотком и зубилом. Но боги BCG Ж6 помогли тебе. И теперь твоя очередь отплатить им за милости.
— Ты переживешь эту бурю! — заявил Ночной Ветер.
А Старейший продолжил:
— Боги помогли тебе стать знатоком слов. Потом они помогли тебе побывать во множестве мест, многое увидеть, узнать, испытать массу впечатлений. Вот почему ты как никто другой знаешь, каким был Сей Мир.
— Был? — эхом отозвался я.
Старейший изо всей силы махнул рукой, словно сметая все вокруг.
— Все это скоро исчезнет. И никто в целом свете не сможет это видеть, слышать или осязать. Оно будет существовать только в твоей памяти. На тебя возложено бремя — помнить.
— И ты вынесешь все, — добавил Ночной Ветер.
Старейший крепко взял меня за плечо и с бесконечной грустью промолвил:
— Когда-нибудь, когда все это уйдет… уйдет безвозвратно… люди, просеяв пепел этих земель, станут гадать о том, что же здесь было. Ты сохранишь память и найдешь слова, чтобы поведать о величии Сего Мира так, чтобы он не был забыт. Ты, Микстли! Когда все остальные памятники этих земель падут, когда рухнет даже Великая Пирамида, ты один устоишь!
— Ты будешь стоять, — подтвердил Ночной Ветер.
Я рассмеялся снова, ибо сама мысль о возможности падения громады Великой Пирамиды представлялась мне нелепой. Желая несколько поддразнить призраков, я сказал им:
— Мои господа, но я ведь не высечен из камня. Я всего лишь человек, а это самый хрупкий из всех возможных памятников.
Но в ответ я не услышал ни упрека, ни какого-либо иного отклика. Призраки исчезли так же бесшумно и быстро, как появились, и оказалось, что я разговариваю сам с собой.
На некотором расстоянии позади моей скамьи дрожал неверный печально-голубой свет уличного факела. В этом скорбном освещении сыпавшиеся на меня красные цветы тапачини казались кроваво-красными. Мне вдруг стало жутко. Однажды, в далеком прошлом, стоя в первый раз на краю ночи, на границе тьмы, я испытал такое же ощущение: мне казалось, что я совершенно один в мире, всеми позабытый. Место, где я сейчас сидел, выглядело всего лишь крохотным островком тусклого голубоватого света посреди кромешной тьмы и пустоты. Мне послышалось, что до меня донесся тихий стон господина Ночного Ветра, который с придыханием пробормотал в последний раз:
— Помни…
Пробудившись утром с первыми лучами солнца, я лишь посмеялся над своим дурацким пьяным бредом и, кряхтя да поеживаясь после спанья на жесткой, холодной каменной скамье, поплелся обратно во дворец, рассчитывая застать весь двор еще спящим. Но там царила нервная суета: все сновали туда-сюда, а у важнейших входов-выходов были почему-то расставлены вооруженные мешикатль. А когда я, найдя принца Иву, узнал от него последние новости, мне пришлось призадуматься, а действительно ли ночная встреча была всего только сном. Ибо оказалось, что сегодня ночью Мотекусома действительно совершил неслыханное вероломство.
Как я уже говорил, существовала незыблемая традиция, согласно которой торжественные церемонии, к числу коих относились и похороны высоких правителей, нельзя было омрачать насилием. Упоминал я и о том, что покойный Несауальпилли практически распустил армию аколхуа, а немногочисленная дворцовая стража не была готова отразить нападение. Как вы помните, наш Чтимый Глашатай не присутствовал на похоронах, отправив вместо себя Змея-Женщину Тлакоцина и военачальника Куитлауака. Но о чем я умолчал, потому что и сам тогда этого не знал, так это о том, что Куитлауак прихватил с собой боевой акали с шестью десятками отборных воинов, которые тайно высадились вблизи Тескоко.
В ту ночь, пока я в пьяном бреду разговаривал то ли с видениями, то ли с самим собой, Куитлауак и его воины, напав на дворцовую стражу, захватили здание, после чего Змей-Женщина повелел всем присутствующим выслушать объявление. Он провозгласил от имени Мотекусомы, как верховного главы Союза Трех, что Чтимым Глашатаем Тескоко станет не наследный принц Черный Цветок, а почти никому не известный принц Какамацин, Маисовый Початок. Этот молодой человек двадцати одного года от роду был сыном Несауальпилли от одной из наложниц, доводившейся, кстати, Мотекусоме младшей сестрой.
Столь неслыханное попрание обычаев было достойно возмущения, но, увы, возмущением все сопротивление и ограничилось. Сколь бы ни была похвальна миролюбивая политика Несауальпилли, но в ее результате аколхуа оказались не способны дать отпор вмешательству Мешико в их дела. Наследный принц Черный Цветок выразил бурное негодование, однако ничего поделать не смог. Куитлауак, человек неплохой, хотя как брат Мотекусомы вынужденный исполнять его приказы, выразил смещенному принцу соболезнование и посоветовал потихоньку убраться куда-нибудь подальше, пока владыке Мешико не пришла в голову здравая идея отправить конкурента в заточение или вовсе от него избавиться.
Черный Цветок внял совету и в тот же день удалился, но не один, а в сопровождении многочисленной свиты, слуг, стражи и представителей знати, возмущенных таким поворотом событий и громко поклявшихся отомстить недавнему союзнику за его коварство. Всем прочим жителям Тескоко оставалось лишь сжимать кулаки в бессильной ярости, ожидая провозглашения племянника Мотекусомы Какамацина юйтлатоани аколхуа.
Я на коронацию не остался. В Тескоко в те дни на любого мешикатль, включая и меня, смотрели недружелюбно, и даже мой старый товарищ Ива гадал, не были ли мои слова о том, что Мотекусома будет любить его брата не больше, чем любил их отца, скрытой угрозой. Поэтому мне пришлось вернуться в Теночтитлан, где жрецы в храмах на все лады восхваляли «мудрость и прозорливость Чтимого Глашатая». И едва лишь ягодицы Какамацина успели нагреть трон Тескоко, как он объявил о полном отказе от отцовского курса и повелел собрать армию для участия в затевавшемся его дядей очередном походе против Тлашкалы — давнего врага Союза Трех.
Однако поход этот постигла судьба всех предыдущих, ибо молодой воинственный союзник, посаженный на престол самим Мотекусомой и состоявший с ним в кровном родстве, не смог оказать дяде сколь бы то ни было серьезную помощь. Какамацин не внушал своим подданным ни любви, ни страха, поэтому добровольцев для вступления в его войско практически не находилось, а те немногие, кого удалось призвать насильно, отнюдь не рвались в бой и не собирались погибать на ненужной им войне. Многие аколхуа, в том числе и опытные воины, при других обстоятельствах охотно взявшиеся бы за оружие, отговаривались тем, что за годы мирного правления Несауальпилли постарели, стали слабы здоровьем или же обзавелись столь многочисленными семьями, что никак не могут рисковать оставить своих домочадцев без кормильца. В действительности же очень многие попросту продолжали считать своим законным правителем наследного принца.
Покинув Тескоко, Черный Цветок удалился на северо-восток, в одно из загородных владений правящей семьи, где начал возводить укрепления и собирать войско. Кроме придворных, добровольно отправившихся с правителем в изгнание, к нему присоединялись и другие аколхуа — благородные воители и простые воины, которые ранее служили под началом его отца. Иные же, не имея возможности покинуть свои дома и бросить свои занятия, оставались в Тескоко, под властью Какамацина, но регулярно тайком наведывались в горный редут Черного Цветка, где вместе с его войском готовились к вооруженному выступлению. В то время я, подобно большинству людей, ничего об этом не знал. В строжайшей тайне принц Черный Цветок неторопливо, но неотступно готовился к тому, чтобы отнять трон у узурпатора обратно, даже если ради этого ему придется воевать со всем Союзом Трех.
Между тем нрав Мотекусомы, злобный и в лучшие времена, отнюдь не улучшился. Он и без того подозревал, что своим коварным и неправомочным вмешательством во внутренние дела Тескоко настроил против себя многих правителей, чувствовал себя униженным из-за провала последней попытки покорить Тлашкалу и был недоволен своим племянником Какамацином. И тут, будто всего этого было мало для того, чтобы правитель неизменно пребывал в дурном расположении духа, начали происходить еще более тревожные события.
Возможно, смерть Несауальпилли явилась своего рода сигналом, положившим начало исполнению самых мрачных его пророчеств. В месяц Растущего Древа, последовавший за похоронами, из земель майя прибыл гонец-скороход с тревожной вестью о том, что белые люди снова явились на Юлуумиль Кутц, но на сей раз их не двое, а целая сотня. Три корабля чужаков подошли к портовому городу Кампече на западном побережье, спустили на воду большие каноэ и высадились на сушу. Жители Кампече, те, кому повезло выжить после оспы, не препятствовали высадке и впустили чужеземцев в город. Но когда белые пришельцы, не предваряя это никакими просьбами или объяснениями, ввалились в храм и полностью очистили его от всех золотых украшений, то тут уж местные жители, не выдержав, обрушили свой гнев на пришельцев. Точнее, попытались это сделать, ибо, по словам гонца, оружие воинов Кампече ломалось о металлические тела чужестранцев. Он сообщил, что сами они якобы, издав боевой клич «Сантьяго!», стали отбиваться с помощью палок, совершенно не похожих на обычные шесты или дубинки. Их палки изрыгали гром и молнию, подобно разгневанному богу Чаку, и многие майя пали мертвыми на значительном расстоянии от этих плевавшихся дымом и огнем палок. Конечно, теперь все мы знаем, что гонец пытался описать стальные доспехи ваших солдат и их разящие на расстоянии смертоносные аркебузы, но тогда его рассказ показался бредом сумасшедшего. Впрочем, он доставил кое-что, свидетельствовавшее в пользу этого невероятного рассказа. Во-первых, список погибших, включавший более сотни мужчин, женщин и детей, но также и содержавший указание на то, что было убито сорок два чужеземца. Как видно, жители Кампече сражались отважно и смогли нанести врагам урон, даже несмотря на их страшное оружие. Во всяком случае, храбрость майя принесла плоды: белые люди отступили, вновь погрузились на свои каноэ и отплыли к кораблям, которые сперва распростерли свои белые крылья, а потом исчезли за горизонтом. Во-вторых, гонец доставил скальп, содранный с одного из убитых белых людей и натянутый на ивовый обруч. Позднее у меня появилась возможность разглядеть его самому. Убитый казался похожим на знакомых мне испанцев, во всяком случае, кожа у него была такая же известково-бледная, а вот волосы, правда, имели необычный цвет — желтый, словно золото.
Гонца, доставившего трофей, Мотекусома наградил, но после его ухода всячески поносил «этих глупцов майя, напавших на тех, кто, возможно, является богами». Пребывая в сильнейшем возбуждении, он заперся со своим Изрекающим Советом, а также со жрецами, прорицателями и колдунами. Но поскольку меня на это совещание не приглашали, то к какому решению там пришли, мне неведомо.
Однако чуть более года спустя, в год Тринадцатого Кролика, мне тогда как раз минула полная вязанка лет, белые люди вновь появились из-за океанского горизонта, и на сей раз Мотекусома пригласил-таки меня на совещание доверенных лиц.
— Теперь, — сказал он, — сообщение получено не от узколобых майя, а от наших собственных почтека, торговавших у побережья Восточного моря. Когда приплыли корабли, они находились в Шикаланко, и им хватило ума не перепугаться самим и не допустить паники среди горожан.
Я хорошо помнил Шикаланко — город, живописно раскинувшийся между голубым океаном и зеленой лагуной в стране ольмеков.
— Пока что удалось обойтись без вооруженных стычек, — продолжал Мотекусома, — хотя нынче белых людей оказалось уже двести сорок, и местные жители сильно перепугались. Но наши крепкие телом и стойкие духом почтека сумели навести порядок: восстановили спокойствие и даже убедили правителя Табаско приветствовать пришельцев. Так что на этот раз белые люди не причинили беспокойства: не опустошали храмов, ничего не похищали и даже не приставали к женщинам. Они спокойно провели день, восхищаясь городом и пробуя местные блюда, а затем убыли обратно. Конечно, никто не знал их языка, но нашим купцам, с помощью одних лишь жестов, удалось произвести кое-какой обмен. Только посмотри, что они смогли выторговать всего за несколько перьев золотого порошка!
И Мотекусома жестом бродячего фокусника, достающего сласти для детворы из волшебного мешка, извлек из-под своей мантии несколько ниток бус. Самых разных цветов, сделанные из различных материалов, они тем не менее были одинаковы по количеству как мелких бусинок, так и крупных, разделявших мелкие с равными промежутками. Не приходилось сомневаться, что это нанизанные на шнурки молитвы вроде тех, что я забрал у Херонимо де Агиляра семь лет тому назад. Мотекусома мстительно улыбнулся, как будто ожидал, что я неожиданно склонюсь и признаю: «Ты был прав, мой господин, чужеземцы действительно боги».
Но вместо этого я сказал:
— Очевидно, владыка Глашатай, все белые люди поклоняются богу одним и тем же манером, из чего следует, что все пришельцы происходят из одного места. Но это ведь мы уже предполагали и раньше, так что не узнали о них ничего нового.
— Ну а что ты скажешь на это?
И он с тем же торжествующим видом вытащил из-за трона предмет, похожий на начищенный до блеска серебряный горшок.
— Один из пришельцев снял это со своей головы и обменял на золото.
Я внимательно осмотрел незнакомый предмет и сразу понял, что это не горшок, ибо закругленное днище не позволило бы ему стоять прямо. Предмет был сделан из металла, но более серого, чем серебро, и не такого блестящего — это, конечно, была сталь, — а с открытой стороны к нему крепились кожаные ремешки. Я догадался, что они должны застегиваться под подбородком воина.
— Полагаю, — сказал я, — Чтимый Глашатай уже и сам понял, что это шлем. Причем весьма надежный и полезный. Ни один макуауитль не разрубит голову, защищенную таким шлемом. Хорошо бы и наших воинов тоже снабдить…
— Ты упустил важный момент! — нетерпеливо прервал меня собеседник. — Этот предмет точно такой же формы, как и тот, что бог Кецалькоатль обычно носил на своей благословенной голове.
— Откуда мы можем это знать, мой господин? — почтительно, но скептически отозвался я.
Еще одним демонстративным взмахом руки Мотекусома извлек и предъявил последний из сюрпризов, обеспечивших ему торжество.
— Вот! Посмотри на это, старый, не желающий верить очевидному упрямец. Мой родной племянник Какамацин отыскал сей документ в архивах Тескоко.
Передо мной было начертанное на оленьей коже историческое повествование об отречении и уходе правителя тольтеков Пернатого Змея. Слегка дрожащим пальцем Мотекусома указал на одну из картинок. На ней был изображен Кецалькоатль, стоявший на уплывающем в море плоту и махавший на прощание рукой.
— Он одет так же, как и мы, — сказал Мотекусома не без трепета в голосе. — Но на его голове предмет, который, судя по всему, был короной тольтеков. Сравни его со шлемом, который ты сейчас держишь в руках!
— Относительно сходства между этими двумя предметами спору быть не может, — согласился я, и правитель удовлетворенно хмыкнул. Но я осторожно продолжил: — И все Же, мой господин, мы не можем забывать, что все тольтеки исчезли задолго до того, как аколхуа научились рисовать. Следовательно, художник, который изобразил это, никак не мог видеть, как одевались тольтеки, не говоря уже о Кецалькоатле. Я готов признать, что изображенный на картинке головной убор имеет поразительное сходство со шлемом белого человека. Но я хорошо знаю также, что писцы зачастую склонны давать волю воображению, а также осмелюсь напомнить моему господину о существовании такого явления, как случайное сходство или совпадение.
— Иййа! — раздраженно воскликнул Мотекусома. — Неужели ничто тебя не убедит? Послушай, есть еще одно доказательство. Как было обещано еще давным-давно, я поручил всем историкам Союза Трех выяснить все, что только возможно, об исчезнувших тольтеках. И только представь, к собственному их удивлению, историкам удалось откопать множество позабытых старых легенд. И вот что они установили: оказывается, тольтеки и действительно имели необычно бледный цвет кожи, а обильные волосы на лице считались у них признаком мужественности. — Он подался вперед, чтобы пристальнее всмотреться мне в глаза. — Проще говоря, воитель Микстли, тольтеки были белыми бородатыми людьми, точно такими же, как и чужеземцы, наносящие нам все более частые визиты. Что ты скажешь на это?
Я мог бы сказать, что наша история настолько полна легенд, разукрашенных самыми невероятными подробностями, что всякий при желании может найти хоть что-нибудь в подтверждение любого, самого дикого предположения или допущения. Я мог бы также заметить, что самый усердный историк вряд ли рискнул бы разочаровывать Чтимого Глашатая, зная, к какой версии тот сам склоняется и подтверждение чему именно надеется найти в документах. Но я не стал говорить ничего такого, а вместо этого ответил уклончиво:
— Кем бы ни были эти белые люди, мой господин, ты верно заметил, что их посещения становятся все более частыми. К тому же всякий раз чужеземцев является все больше и больше. И обрати внимание: каждая новая высадка происходит все западнее — Тихоо, потом Кампече, теперь Шикаланко — все ближе и ближе к нашим землям. Что мой господин думает об этом?
Мотекусома поерзал на троне, словно подсознательно чувствуя, что пребывание на этом месте становится чреватым опасностью, и, поразмыслив некоторое время, ответил:
— В тех случаях, когда им не пытались оказать сопротивление, пришельцы не причиняли никому особого зла или ущерба. Из того, что они все время путешествуют на кораблях, следует, что это морской народ, предпочитающий море или морское побережье. Тольтеки это, боги или кто-то еще, но они пока не пытались проникнуть в глубь материка, в те земли, которые согласно легендам принадлежали их предкам. Если они пожелают вернуться в Сей Мир, но предпочтут обосноваться на побережье, что ж… — Он снова пожал плечами. — Почему бы нам не стать добрыми соседями? — Тут Мотекусома сделал паузу, а поскольку я промолчал, он с досадой в голосе спросил: — Ты не согласен?
— Как мне известно из собственного опыта, владыка Глашатай, — заметил я, — невозможно заранее сказать, будет для тебя новый сосед находкой или наказанием, пока он не обоснуется рядом, а тогда уже поздно что-либо предпринимать. Я бы сравнил это со скоропалительным браком. Можно только надеяться на лучшее.
Не прошло и года, как «соседи» явились, чтобы поселиться. Следующей весной, наступил уже год Первой Тростинки, прибыл еще один гонец и снова из страны ольмеков, однако этот скороход доставил весьма тревожное донесение. Настолько тревожное, что Мотекусома срочно созвал Совет и пригласил меня. Нам продемонстрировали бумагу, на которой была изображена весьма печальная история, но пока мы рассматривали картинки и символы, скороход с болью в голосе сопровождал это собственным рассказом.
В день Шестого Цветка корабли с широкими крыльями вновь пристали к тому побережью, но на сей раз их оказалось целых одиннадцать! Случилось это, по вашему календарю, двадцать пятого марта тысяча пятьсот девятнадцатого г°Да. Одиннадцать кораблей причалили в устье реки Табаско, еще западнее, чем в предыдущий свой визит, и высадили на берег уже сотни белых людей, вооруженных и защищенных металлом. С кличем «Сантьяго!» — не иначе, так звали их бога войны — пришельцы устремились на берег с явным намерением на этот раз не ограничиваться созерцанием местных красот и вкушением местных блюд. Тамошние жители немедленно собрали из Купилько, Коацакуали, Коатликамака и других поселений всех, кто мог держать оружие. Пять тысяч воинов ольмеков на протяжении целых десяти дней, раз за разом, пытались отразить нападение захватчиков, но тщетно, ибо белые люди обладали ужасающим оружием.
Они были вооружены копьями, мечами и щитами, одеты в защищавшие тело металлические доспехи, о которые обсидиановые макуиуитль разбивались при первом же ударе. Имелись у них и странной формы, прикрепленные к деревянному ложу луки — маленькие, но метавшие стрелы с удивительной силой и точностью. Их палки, плевавшиеся громом и молнией, проделывали в жертвах пустяковые с виду, но смертоносные отверстия, а их металлические трубы на больших колесах производили еще более грозный гром и извергали еще более яркие молнии, выбрасывая одновременно множество зазубренных кусков металла, поражавших разом целые отряды подобно тому, как поражает град стебли маиса. Самым же удивительным, невероятным и устрашающим из всего, по словам гонца, было то, что некоторые из вторгшихся чужаков являлись наполовину животными — с телами, как у гигантских безрогих оленей, с четырьмя ногами, украшенными копытами вроде оленьих, позволявшими им мчаться с невероятной быстротой, но при этом с человеческими руками, орудовавшими на всем скаку мечами и копьями. Самый вид этих чудовищ повергал в ужас даже бывалых отважных воинов.
Я вижу, вы улыбаетесь, почтенные братья. Но в то время ни сбивчивые слова гонца, ни примитивные рисунки не могли дать нам вразумительного представления о солдатах, сидевших верхом на животных, значительно превосходящих размером любого зверя в наших краях. Точно так же мы тогда не поняли, какие существа гонец называл львами-собаками: эти животные якобы могли догнать бегущего или учуять скрывающегося в укрытии человека, а потом разорвать его в клочья с силой и яростью ягуара. Теперь, конечно, мы все близко познакомились с вашими лошадьми и псами и оценили, какую пользу те могут принести людям на охоте или в бою.
Когда объединенные силы ольмеков потеряли убитыми восемьсот человек (примерно столько же при этом серьезно ранено), убив при этом всего четырнадцать захватчиков, правитель Табаско отозвал своих бойцов и под флагами перемирия направил к белым людям знатных посланцев. Они приблизились к домам из ткани, поставленным белыми людьми на берегу, и тут с удивлением выяснили, что могут общаться не только жестами, ибо один из пришельцев говорил на вполне понятном диалекте майя. Послы спросили, на каких условиях белые люди согласятся заключить мир. Один из чужеземцев, очевидно их вождь, произнес какие-то непонятные слова, и тот, который говорил на майя, перевел.
Почтенные писцы, я не могу поручиться за точность слов, поскольку лишь пересказываю то, что слышал в тот день от гонца, а до него они тоже дошли через нескольких человек. Но суть их была такова:
— Объясните своим людям, что мы пришли не затем, чтобы затевать войну. Мы пришли в поисках исцеления от нашего недуга. Мы, белые люди, страдаем болезнью сердца, единственным лекарством от которой является золото.
Тут Змей-Женщина Тлакоцин посмотрел на Мотекусому и с надеждой сказал:
— Это очень важные сведения, мой господин. Чужеземцы, оказывается, не так уж и неуязвимы. Они подвержены недугу, никогда не поражающему наших соотечественников.
Мотекусома неуверенно кивнул, и все члены Изрекающего Совета последовали его примеру, также не рискуя пока высказывать определенное суждение. И только один старец в зале оказался неучтивым настолько, что позволил себе высказать свое мнение. Это был, разумеется, я.
— Прошу прощения, господин Змей-Женщина, но, по моему разумению, множество наших людей поражено тем же самым недугом. Ибо имя ему — обыкновенная алчность.
И Тлакоцин, и Мотекусома бросили на меня раздраженные взгляды, и больше я уже не встревал. Гонцу было велено продолжать, но тот почти завершил свой рассказ.
Вождь Табаско, по его словам, получил мир, когда на побережье доставили по приказу правителя просто горы золотых изделий из всех подвластных ему земель. Здесь были сосуды и цепи, изображения богов и украшения из кованого золота, даже просто золотой песок и самородки.
Едва увидев это, белый человек, который, очевидно, был командиром, нетерпеливо спросил, где индейцы добывают этот врачующий сердца металл. Правитель Табаско отвечал, что его находят в разных местах Сего Мира, но больше всего золота принадлежит Мотекусоме, поскольку в столице Мешико находится самая обширная сокровищница. Белых людей, похоже, весьма воодушевили эти слова, и они поинтересовались, где находится этот город. Вождь Табаско объяснил, что их плавающие дома могут подойти близко к Теночтитлану, если поплывут дальше вдоль побережья, на запад, а потом свернут на северо-запад.
— Да уж, удружили нам соседи, нечего сказать, — проворчал Мотекусома.
Кроме того, правитель Табаско подарил белому командиру и его помощникам двадцать красивых молодых женщин. Девятнадцать привлекательных девственниц он выбрал сам, а двадцатая вызвалась добровольно, а поскольку двадцать число священное, то эта цифра позволяла надеяться, что впредь боги избавят ольмеков от подобных гостей.
— Таким образом, — заключил гонец, — белые люди погрузили все золото и девушек на большие каноэ, а затем перевезли на еще большие плавающие дома. К огромной радости всех жителей побережья, дома эти, развернув свои крылья, в день Тринадцатого Цветка отплыли на запад, держась в пределах видимости от суши.
Мотекусома проворчал что-то еще, старейшины его Совета сбились в кучку, вполголоса обсуждая услышанное, а дворцовый управляющий выпроводил гонца из зала.
— Господин Глашатай, — почтительно промолвил один из старейшин, — сейчас идет год Первого Тростника.
— Спасибо, что просветили, — резко откликнулся Мотекусома. — А то я без вас этого не знал!
— Но возможно, — подал голос другой старец, — от внимания моего господина все же ускользнула одна весьма важная деталь. Существует легенда, что именно в год Первого Тростника Кецалькоатлю исполнилась первая вязанка лет. И опять же по преданию именно в тот год Первого Тростника его враг бог Тескатлипока обманом напоил Пернатого Змея допьяна и склонил к совершению чудовищного греха.
— Греха, — подхватил еще один советник, — заключавшегося в том, что Кецалькоатль совокупился с собственной дочерью. Протрезвев, он узнал о совершенном им злодеянии и, движимый угрызениями совести, принял решение отречься от престола и уплыть на плоту в Восточное море.
— Но, уплывая, — встрял еще один из членов Совета, — бог обещал вернуться! Ты понял, мой господин? Пернатый Змей родился в год Первого Тростника и исчез тоже в год Первого Тростника. Разумеется, это всего лишь одна из многочисленных легенд, тем паче что с той поры миновали бесчисленные вязанки лет. Но поскольку нынче опять наступил год Первого Тростника, не стоит ли нам задаться вопросом?..
Старец не закончил, и вопрос его повис в воздухе, поскольку лицо Мотекусомы побледнело и стало почти таким же, Как у белого человека. От потрясения он лишился дара речи, ведь напоминание об этом совпадении дат прозвучало сразу вслед за сообщением гонца, что люди, прибывшие из-за Восточного моря, явно вознамерились искать Теночтитлан. Хотя не исключено, что он побледнел от скрытого в словах мудреца намека на сходство между собой и Кецалькоатлем, отрекшимся от трона, устыдившись собственного греха. К тому времени у Мотекусомы имелось великое множество детей всевозможных возрастов от самых разных жен и наложниц, и одно время злые языки болтали, что владыка состоит в непозволительных отношениях с двумя или тремя собственными дочерьми. Короче говоря, Чтимому Глашатаю было о чем задуматься, но тут неожиданно в зале вновь появился дворцовый управляющий. Он поцеловал землю и попросил разрешения объявить о приходе других гонцов.
На этот раз пред нами предстали четверо посыльных из страны тотонаков, расположенной на восточном побережье. Они сообщили о появлении в их землях тех самых одиннадцати кораблей с белыми людьми. Появление разных гонцов в один день, буквально друг за другом, было еще одним совпадением, тревожным, но вполне объяснимым. Между отплытием кораблей от берегов ольмеков и появлением их в водах тотонаков прошло около двадцати дней. Однако земли тотонаков находились почти непосредственно к востоку от Теночтитлана, и нас связывали проторенные торговые пути, тогда как гонцу из страны ольмеков пришлось добираться более длинной и трудной дорогой, так что ничего особо загадочного в том, что Мотекусома почти одновременно получил два сообщения из разных мест, не было. Правда, это вряд ли могло послужить нам утешением.
Тотонаки — народ невежественный, они не владели искусством рисования слов, а потому вместо документа с описанием событий прислали четырех гонцов, выучивших послание их правителя, господина Пацинко, наизусть, слово в слово· Хочу заметить, что такого рода посланцы были почти столь же полезны, как и письменные сообщения, ибо они могли повторять то, что запомнили, снова и снова, столько раз, сколько потребуется. Правда, им был присущ и недостаток письменного текста: выспрашивать у этих людей дополнительные подробности не имело смысла. Если что-то из переданного гонцами казалось нам непонятным, то они, сколько ни спрашивай, только повторяли, как попугаи, все то же неясное место. Столь же бесполезно было просить их изложить собственное мнение, ибо гонцы были полностью сосредоточены на запоминании.
— В день Восьмого Аллигатора, владыка Глашатай… — начал один из тотонаков.
Суть послания сводилась к следующему. В этот самый день из-за океанского горизонта неожиданно возникли одиннадцать кораблей. Они подплыли поближе к берегу и вошли в бухту Чалчиуакуекан. Я знал это изумительной красоты место, где мне однажды довелось побывать, но воздержался от упоминания об этом, ибо перебивать таких гонцов нельзя.
Тотонак поведал, что на следующий день — то был день Девятого Ветра — белые и бородатые пришельцы, высадившись на берег, начали воздвигать на песке большие деревянные кресты и флаги и совершать, по всей видимости, некий обряд, ибо действо включало в себя произношение нараспев молитв или заклинаний, ритуальные жесты и неоднократное преклонение колен. Среди пришельцев, несомненно, были и жрецы, каковые, подобно жрецам из наших земель, носили черные одеяния. Таковы были события дня Девятого Ветра. На следующий день…
Девятый Ветер, — задумчиво пробормотал один из старцев-советников. — А ведь в одном из преданий полное имя Кецалькоатля звучит как Девятый Ветер Пернатый Змей. То есть он был рожден в день Девятого Ветра.
Мотекусома слегка вздрогнул, то ли потому, что очередное совпадение показалось ему зловещим, то ли потому, что Знал, что прерывать «живое письмо» нельзя. Гонец в таких Случаях не мог просто возобновить пересказ с того места, на к°тором его прервали, но возобновлял свой рассказ, вернувшись к самому началу.
— В день Восьмого Аллигатора…
Он монотонно повторил все заново, после чего сообщил, что никаких вооруженных стычек — ни на берегу, ни в других местах — пока не происходило. Это меня не удивило. Тотонаки, помимо своего невежества, славились еще и склонностью к нытью, но никак не воинственностью. Многие годы они подчинялись Союзу Трех и регулярно, хотя и с громкими жалобами, платили ежегодную дань фруктами, ценными породами дерева, ванилью и какао для изготовления шоколада, пикфетлем для курения и другими подобными продуктами Жарких Земель.
По словам гонца, жители Края Изобильных Красот, не пытаясь воспрепятствовать высадке чужеземцев, послали о ней весть господину Пацинко в столицу тотонаков город Семпоалу. Пацинко, в свою очередь, направил к белым бородатым пришельцам знатных послов с богатыми дарами и приглашением посетить его двор. Таким образом, пятеро самых важных чужеземцев отправились в гости к правителю тотонаков, прихватив с собой сошедшую вместе с ними на берег женщину. Не белую и не бородатую, а принадлежавшую к одному из племен ольмеков. Во дворце Семпоалы гости преподнесли Пацинко подарки: трон необычной конструкции, множество разноцветных бус и шляпу из какой-то тяжелой ворсистой красной ткани. После чего объявили, что они явились как послы от правителя по имени Коркарлос — бога, именуемого Наш Господь, и от богини по имени Пресвятая Дева.
Да, почтенные писцы, не сомневайтесь, я знаю, как следу ет говорить правильно. Я просто воспроизвожу те слова, которые не раз повторил в тот день невежественный тотонак.
Потом гости настоятельно расспрашивали Пацинко обо всем, касающемся его земли и его подданных. Какого бога почитают он и его народ? Много ли в этих краях золота? Кт° он сам — император, король или наместник?
Пацинко, хотя и весьма растерялся от такого множества незнакомых понятий, отвечал в меру своего разумения. Из многочисленных существующих богов он и его народ признают верховным и почитают более всех Тескатлипоку. Сам он является правителем всех тотонаков, но подвластен владыкам трех более могущественных народов. Самый сильный и богатый из этих народов — мешикатль; им правит Чтимый Глашатай Мешико Мотекусома. Пацинко не скрыл, что пятеро представителей казначейства Теночтитлана как раз находятся в Семпоале, поскольку прибыли проверить список товаров, которые тотонакам предстоит отдать в этом году Мешико в качестве дани.
— Я хотел бы знать, — неожиданно произнес один из старейшин Совета, — как происходил этот разговор? Мы слышали, будто кто-то из белых людей говорит на языке майя, но ведь ни один из тотонаков не знает никаких языков, кроме своего собственного и науатль…
Гонец на мгновение замялся, а потом откашлялся и начал заново:
— В день Восьмого Аллигатора, господин Глашатай…
Мотекусома бросил на прервавшего гонца старейшину раздраженный взгляд и сквозь зубы процедил:
— Теперь мы, пожалуй, все здесь умрем от старости, прежде чем этот остолоп доберется до конца рассказа.
Тотонак снова прокашлялся:
— В день Восьмого Аллигатора…
Присутствующие просто изнывали от досады и нетерпения, пока гонец пересказывал все с самого начала, добираясь до новых сведений. Зато сведения эти оказались столь важными, что стоили нашего ожидания.
Пацинко сказал белым людям, что пятеро надменных мешикатль — сборщиков дани для Мотекусомы весьма разгневаны на него за то, что он пригласил к себе чужеземцев, не Испросив предварительно разрешения у их Чтимого Глашатая. Вследствие чего тотонакам пришлось добавить к требуемой дани десять своих юношей и десять молоденьких девственниц. Вместе с ванилью и прочим их отправят в Теночтитлан, где впоследствии принесут в жертву местным богам.
Услышав это, вождь белых людей выразил негодование и потребовал от Пацинко, чтобы тот не только не посылал в Мешико дань, но и взял всех пятерых мешикатль под стражу и посадил в заточение. Когда же Пацинко весьма неохотно приставил к представителям могущественного Мотекусомы караул, белый вождь пообещал, что его белые солдаты в случае чего защитят тотонаков.
Хоть и потея от страха, Пацинко все же отдал соответствующий приказ, и, по словам гонца, накануне своего отбытия в Теночтитлан он видел всех пятерых сборщиков дани посаженными в тесную клетку из связанных лианами деревянных прутьев. Их нарядные накидки из перьев взъерошились и топорщились, придавая мешикатль сходство с подготовленными к отправке на рынок птицами, а в головах их, надо полагать, царила не меньшая растерянность.
— Это возмутительно! — вскричал Мотекусома, забывшись. — Чужеземцев можно извинить лишь тем, что они не знают наших законов о дани. Но каков этот безмозглый Пацинко! — Тут правитель вскочил с трона и погрозил кулаком говорившему тотонаку. — Пятеро моих людей подверглись столь оскорбительному обращению, а ты рассказываешь мне об этом как ни в чем не бывало! Клянусь богами, я велю скормить тебя заживо большим котам в зверинце, если твои следующие слова не объяснят и не извинят безумную измену Пацинко!
Гонец сглотнул, глаза его выкатились, и… он завел свою песню с самого начала:
— В день Восьмого Аллигатора…
— Аййа, оуйа! — взревел Мотекусома. — Умолкни! — Он опустился на трон и в отчаянии закрыл лицо руками. — Я забираю назад свою угрозу. Ни одна уважающая себя кошка не станет пожирать столь никчемную и безмозглую тварь.
Один из старейшин Совета дипломатично решил слегка разрядить обстановку и приказал говорить другому гонцу.
Хот немедленно, явно не понимая многих заученных слов, принялся тараторить на смеси нескольких языков. Очевидно, он лично присутствовал хотя бы на одной встрече с заморскими гостями и теперь повторял все, что на этой встрече обсуждалось. Было также очевидно, что белый вождь говорил на испанском языке, после чего другой гость переводил его слова на майя, а затем они переводились еще и на науатль, становясь доступными пониманию Пацинко. В свою очередь ответы вождя тотонаков по той же цепочке доводились до белого вождя.
— Хорошо, что ты здесь, Микстли, — сказал мне Мотекусома. — Его науатль не слишком разборчив, но при многократном повторении мы можем понять, что к чему. Что же касается других языков, тут вся надежда на тебя.
Мне бы очень хотелось похвастаться быстрым, бойким переводом, но, по правде говоря, из сумбура слов я понял немногим больше, чем все остальные. Посланец тотонаков говорил с чудовищным акцентом, да и сам его правитель не слишком хорошо владел науатль. Язык этот был для него неродным и использовался не в повседневной жизни, а лишь в дипломатии и торговле.
К тому же диалект майя, на который переводилась беседа, был диалектом племени ксайю. Я владел им неплохо, но этого никак нельзя было сказать про белого переводчика. Да и до беглого владения испанским мне в ту пору было, конечно, далеко. Осложняло задачу также и употребление таких слов, как «император» или «вице-король», соответствие которым было затруднительно найти и на майя, и на науатль, а потому они повторялись при каждом новом пересказе без перевода, на попугайный манер. Не без смущения мне пришлось признаться Мотекусоме в возникших затруднениях:
— Возможно, мой господин, прослушав достаточно много повторений, я и мог бы извлечь какой-то смысл. Но прямо сейчас я могу сказать тебе только одно: белые люди наиболее часто повторяют слово «кортес».
— Ты разобрал одно лишь слово? — проворчал Мотекусома.
— Возможно, в искаженном пересказе этого человека так звучит испанское слово «куртуазно», то есть учтиво, любезно, доброжелательно.
Мотекусома слегка приободрился и сказал:
— Что ж, если чужеземцы постоянно вспоминают об учтивости и любезности, это не так уж плохо.
Я предусмотрительно воздержался от напоминания о том, что с ольмеками испанцы любезностей не разводили.
Угрюмо поразмыслив некоторое время, Мотекусома велел мне и своему брату, военачальнику Куитлауаку, отвести гонцов в другое место и прослушать все, что те затвердили, столько раз, сколько это будет необходимо, чтобы свести их пространные речи к связному отчету о произошедшем в стране тотонаков. С этой целью мы отправились ко мне домой, где под приглядом кормившей и поившей нас все это время Бью несколько дней вновь и вновь выслушивали сумбурное повествование. Один гонец пересказывал, раз за разом, послание, которое было поручено ему Пацинко, остальные же трое, тоже раз за разом, повторяли бездумно затверженные ими слова, звучавшие при встречах вождя тотонаков с белыми гостями. Куитлауак сосредоточил свое внимание на той части разговора, которая звучала на науатль, а я взял на себя ксайю и испанский. В конце концов головы наши пошли кругом, и мы уже мало что соображали, однако нам удалось-таки извлечь из этой околесицы некую суть, которую я тут же запечатлел на бумаге в символах.
Мы с Куитлауаком поняли, что дело обстояло следующим образом. Белые люди заявили, что возмущены тем, что тотонакам, как и другим народам, приходится жить в страхе перед «чужеземным» правителем Мотекусомой и повиноваться ему, а потому они готовы послать своих непобедимых воинов с их грозным невиданным оружием на помощь тотонакам, равно как и любому другому племени, которое пожелает освободиться от тирании Мешико. Сделают они это, правда, при одном условии: эти народы должны принести клятву верности куда более могущественному чужеземному правителю, королю Карлосу из Испании.
Мы понимали, что некоторые народы наверняка были бы не прочь свергнуть власть Мешико, ибо уплата дани Теночтитлану и сама по себе никого не радовала, а уж в правление Мотекусомы нас стали любить повсюду еще меньше, чем прежде. Однако белые люди, обещавшие оказать индейцам военную помощь, выдвинули просто неслыханное требование.
По словам гостей, их боги — Господь и Пресвятая Дева — не приемлют почитания иных божеств и им ненавистна практика человеческих жертвоприношений. Поэтому все, кто желает освободиться от тирании Мешико, должны также стать почитателями новых богов, отказаться от человеческих жертвоприношений и — страшно подумать! — разрушить все старые храмы и алтари, низвергнуть статуи прежних божеств и воздвигнуть на их месте кресты, являющиеся символами Господа, и изваяния Пресвятой Девы, каковые священные реликвии белые люди готовы им предоставить. Мы с Куитлауаком сошлись во мнении насчет того, что тотонаки, как и любой другой недовольный народ, могут усмотреть большое преимущество в отказе от подчинения Мотекусоме с его вездесущими мешикатль и переходе в подданство далекого и неведомого короля Карлоса. Однако вряд ли пришельцы смогут найти хоть одно племя, готовое отречься от богов, наводящих несравненно больший страх, нежели любой земной правитель. Кто, интересно, посмеет подвергнуть себя и весь Сей Мир риску немедленной гибели от потопа, землетрясения или иной божественной кары? Подобное предложение повергло в дрожь даже склонного к измене вождя тотонаков Пацинко.
С таким изложением событий, присовокупив к нему собственные выводы, мы с Куитлауаком отправились во дворец.
Мотекусома, положив мой письменный отчет на колени, пРинялся хмуро читать его, в то время как я вслух излагал содержание упомянутого документа старейшинам Совета. Однако это совещание, как и предыдущее, оказалось прерванным появлением управляющего, сообщившего, что во дворец прибыли люди, которые просят неотложной аудиенции.
Это оказались те самые пятеро сборщиков дани, находившиеся в Семпоале, когда туда явились белые люди. Как и все подобные представители Мешико, путешествующие по обложенным данью землям, они отправились туда в самых богатых своих мантиях, в пышных головных уборах из перьев и с прочими знаками достоинства, призванными повергать плательщиков дани в благоговейный трепет. Сейчас, однако, появившиеся в тронном зале чиновники больше походили на птиц, которых подхватившая их буря протащила сквозь густые заросли.
Они выглядели растрепанными и грязными, изможденными и запыхавшимися, отчасти, по их объяснению, потому, что отчаянно спешили вернуться из Семпоалы, отчасти же и главным образом потому, что провели много дней и ночей в проклятой клетке изменника Пацинко, где не было даже места прилечь, не говоря уж о прочих удобствах.
— Что за безумие происходит? — требовательно спросил Мотекусома.
— Аййа, мой господин, этого не описать словами!
— Вздор! — отрезал владыка. — Все, что существует, поддается описанию. Как вам удалось бежать?
— Мы не бежали, владыка Глашатай. Вождь белых людей тайно открыл нашу клетку.
Мы разинули рты, а Мотекусома воскликнул:
— Тайно?
— Да, мой господин. Белый человек по имени Кортес.
— Так вот что значит это слово!
Мотекусома бросил на меня уничтожающий взгляд, мне же оставалось лишь беспомощно пожать плечами, ибо заученные наизусть разговоры не дали мне никакого намека на то, что столь часто употреблявшееся слово всего лишь имя.
А сборщик дани тем временем терпеливым голосом смертельно уставшего человека продолжил:
— Этот самый Кортес подошел к нашей клетке в сопровождении лишь двух своих переводчиков, под покровом ночи, когда никого из тотонаков поблизости не было. Он собственноручно открыл дверцу клетки. Через переводчиков он сообщил, что его зовут Кортес, и приказал нам ради спасения жизни немедленно бежать прочь, попросив засвидетельствовать его глубочайшее уважение Чтимому Глашатаю. Белый человек Кортес желает, чтобы ты, мой господин, узнал о поднятом тотонаками мятеже и о беззаконном заключении нас под стражу. Изменник Пацинко сделал это, невзирая на настойчивые предостережения Кортеса о недопустимости столь опрометчивого обращения с посланниками могущественного Мотекусомы. Он же, Кортес, будучи наслышан о достойных восхищения мудрости и могуществе нашего Чтимого Глашатая, готов навлечь на себя гнев изменника Пацинко, отослав нас к тебе целыми и невредимыми, в знак его расположения и добрых намерений. Кортес просил передать тебе, что постарается сделать все возможное, чтобы предотвратить мятеж тотонаков против Мешико, и в награду просит лишь, чтобы ты, владыка Глашатай, лично пригласил его в Теночтитлан, дабы этот человек мог не через посредников, но лично выразить свое почтение величайшему правителю здешних земель.
— Что ж, — с улыбкой промолвил Мотекусома, непроизвольно приосанившись под этим потоком лести, — недаром имя этого человека так похоже на слово, обозначающее учтивость.
Однако Змей-Женщина обратился к рассказчику с настойчивым вопросом:
Сам-то ты веришь словам этого белого чужеземца? Господин Змей-Женщина, я могу лишь повторить то, Что знаю. Под стражу нас взяли тотонаки, а освободил белый человек Кортес.
Тлакоцин снова повернулся к Мотекусоме:
— Собственные гонцы Пацинко сообщили, что он приказал задержать наших посланцев только после того, как это велел ему сделать все тот же самый вождь белых людей.
— Пацинко по какой-то причине мог и солгать, — неуверенно пробормотал Мотекусома.
— Я знаю тотонаков, — с презрением сказал Тлакоцин. — Ни у кого из них, включая и Пацинко, не хватит ни духу, чтобы восстать, ни ума, чтобы лицемерить. Сами, без чужой помощи и подстрекательства, они бы на такое никогда не пошли.
— Позволь мне заметить, господин мой и брат, — промолвил Куитлауак, — что ты еще не прочел отчет, подготовленный воителем Микстли. Слова, приведенные там, — это подлинные слова, которыми обменивались господин Пацинко и белый человек Кортес, и они совершенно не согласуются с тем, что этот Кортес велел передать тебе. Нет никакого сомнения в том, что он хитростью склонил к измене Пацинко, а потом бесстыдно солгал нашим сборщикам дани, чтобы ввести в заблуждение и тебя.
— Но в этом нет никакого смысла, — возразил Мотекусома. — Зачем бы ему подстрекать Пацинко к задержанию наших людей, а потом освобождать их и отправлять обратно?
— Он надеялся, что мы обвиним тотонаков в измене, — объяснил Змей-Женщина. — Теперь, когда сборщики дани вернулись в Теночтитлан, Пацинко наверняка трясется от страха и собирает армию, чтобы отразить наш карательный поход. Но армия годится не только для обороны, и белый человек Кортес может с легкостью убедить Пацинко вместо этого использовать ее для нападения.
— И это согласуется с нашими выводами, Микстли,·" добавил Куитлауак. — Правда ведь?
— Да, мои господа, — сказал я, обратившись ко всем. — Белый вождь Кортес явно желает чего-то от нас добиться и, если потребуется, готов ради этого пустить в ход силу. Подобная угроза незримо присутствует в послании, принесенном сборщиками податей, которых он так ловко и хитро освободил. В уплату за обязательство не допустить выступления тотонаков он хочет, чтобы мы сами впустили его сюда. Если же предложение этого Кортеса будет отклонено, он наверняка воспользуется теми же тотонаками, и, возможно, не ими одними, чтобы недовольные Мешико народы помогли ему проложить путь в нашу столицу силой.
— Но этого легко избежать, направив Кортесу приглашение, о котором он просит, — заявил Мотекусома. — В конце концов, он говорит, что просто желает выказать уважение правителю, и в этом нет ничего особенного. Пусть приходит, но не с армией, а лишь в сопровождении свиты, которая не будет представлять для нас никакой угрозы. Убежден: этот человек всего лишь хочет получить наше разрешение для основания на побережье поселения белых людей. Мы уже знаем, что они по своей природе островитяне и мореходы, так что если Кортесу потребуется только участок на побережье…
— Прошу прощения за дерзость, владыка Глашатай, — прозвучал неожиданно хриплый голос одного из освобожденных сборщиков податей, — но участком побережья белые люди точно не удовлетворятся. Прежде чем нас освободили в Семпоале, мы увидели полыхающие на берегу огромные костры, а потом со стороны бухты, где стояли корабли белых людей, прибежал гонец. И из услышанных разговоров мы поняли, что этот Кортес приказал снять и переправить на берег все находившееся на кораблях полезное имущество, а сами корабли сжечь. Десять из одиннадцати, один остался, видимо, чтобы поддерживать связь с Испанией.
Но в этом еще меньше смысла! — раздраженно воскликнул Мотекусома. — Зачем им было уничтожать свои собственные плавучие дома? Ты хочешь сказать, что эти люди — безумцы?
Этого я не знаю, владыка Глашатай, — хрипло ответил сборщик податей, — зато мне доподлинно известно, что сотни белых воинов находятся сейчас на побережье, не имея возможности вернуться туда, откуда они явились. Теперь вождя Кортеса невозможно будет ни по-хорошему убедить убраться за море, ни вынудить к этому силой, поскольку он сам, издав приказ, лишил себя такой возможности. За спиной у него море, и я очень сомневаюсь, что Кортес долго останется на побережье. Выход у него теперь один: двигаться в глубь суши, и мне кажется, что воитель-Орел Микстли точно предугадал, в каком направлении Кортес выступит. Он движется сюда, к Теночтитлану.
Похоже, что наш Чтимый Глашатай встревожился и растерялся не меньше несчастного Пацинко из Семпоалы, ибо он отказался немедленно принимать какое-либо ι ешение или начать хоть как-то действовать. Единственный его приказ заключался в том, что Мотекусома повелел очистить тронный зал и оставить его одного.
— Я должен как следует все обдумать, — заявил он. — Мне необходимо тщательно изучить отчет, составленный моим братом и благородным воителем Микстли. Кроме того, я хочу пообщаться с богами и, когда по их совету решу, что делать дальше, уведомлю вас о своем решении. А сейчас мне требуется уединение.
Таким образом, пятеро измученных сборщиков дани отправились приводить себя в порядок, старейшины разошлись, а я вернулся домой. Хотя обычно мы со Ждущей Луной обходились немногими словами, но в тот день мне требовался собеседник, а потому я поведал ей обо всем произошедшем при дворе и поделился своими тревожными опасениями.
— Мотекусома боится, что грядет конец нашего мира, — тихонько заметила она. — А ты, Цаа? Ты с ним согласен?
Я покачал головой.
— Я не провидец. Скорее, наоборот. Но конец Сего Мира предрекали часто. Так же как и возвращение Кецалькоатля, хоть в сопровождении тольтеков, хоть без них. Если этот Кортес всего лишь грабитель, пусть даже чужеземный и опасный, то мы можем сразиться с ним и, возможно, даже победить. Но если он действительно явился сюда во исполнение пророчеств… то это будет подобно тому, случившемуся двадцать лет назад великому наводнению, противостоять которому никто из нас не мог. Не смог этого сделать и я, хотя был тогда в расцвете сил. Не смог даже сильный и бесстрашный Глашатай Ауицотль. Теперь я стар, а нынешний наш правитель Мотекусома не внушает особого доверия.
Бью задумчиво посмотрела на меня и сказала:
— А может, нам лучше собрать пожитки да поискать какое-нибудь более тихое и безопасное прибежище? Даже если здесь, на севере, и разразятся бедствия, то они вряд ли докатятся до моего родного Теуантепека.
— Это приходило мне в голову, — признался я. — Но мой тонали так давно связан с судьбами Мешико, что, покинув родной край в такой час, я почувствовал бы себя предателем. И пусть с моей стороны это и глупо, но раз уж такой исход неизбежен, я хотел бы, явившись в Миктлан, иметь право сказать, что видел все до самого конца.
Возможно, Мотекусома колебался бы еще очень долго, если бы на следующую ночь не явилось очередное знамение, столь тревожное, что он счел необходимым послать за мной. Прибывший по его приказу гонец поднял меня с постели, чтобы сопроводить во дворец.
Пока я одевался, с улицы донесся приглушенный шум, и я проворчал:
— Что там стряслось на сей раз?
— Благородный Микстли, — отвечал юноша, — я покажу тебе это, как только мы выйдем на улицу.
Едва мы вышли из дома, он указал на небо и приглушенным голосом сказал:
— Посмотри туда.
Хотя уже было далеко за полночь, но мы с ним оказались отнюдь не единственными, кто, покинув свои дома, смотрел на небо. Вокруг толпились соседи в наспех наброшенной одежде. Все смотрели вверх, тревожно перешептываясь, а если и повышали голос, то только чтобы разбудить и позвать кого-нибудь еще. Я поднес к глазу кристалл, воззрился на небо и в первое мгновение испытал то же изумление, что и остальные. Но потом всплыло давнее воспоминание, сделавшее это зрелище, во всяком случае для меня, не столь уж зловещим. Юноша покосился на меня, явно ожидая испуганного возгласа, но я лишь тяжело вздохнул и сказал:
— Только этого нам и не хватало.
У дворца полуодетый слуга торопливо провел меня по лестнице на верхний этаж, а оттуда еще по одной лесенке на крышу. Мотекусома сидел на скамье в своем висячем саду, и мне показалось, что он дрожит, хотя весенняя ночь не была прохладной, а правитель кутался в несколько впопыхах наброшенных одна поверх другой накидок. Не отводя взгляда от неба, он сказал мне:
— После церемонии Нового Огня произошло затмение солнца. Потом начался звездопад. Затем появились дымящиеся звезды. Но хотя все, что случилось в минувшие годы, и было достаточно дурными предзнаменованиями, мы по крайней мере знали, что это такое. А сейчас же мы столкнулись с совершенно небывалым явлением.
— Прошу прощения за дерзость, мой господин, — сказал я, — но ты не прав. И я могу частично развеять твои опасения. Если ты разбудишь своих историков и велишь им прошерстить архивы, они смогут подтвердить, что такое же явление наблюдалось и раньше: в год Первого Кролика, предпоследней вязанки лет, во время правления твоего великого деда.
Мотекусома уставился на меня так, будто я только что признался в том, что являюсь чародеем.
— То есть шестьдесят два года тому назад? Задолго до твоего рождения? Откуда ты это знаешь?
— Я помню, как отец рассказывал мне о подобных огнях, мой господин. Он еще утверждал, будто это боги прогуливаются по небесам, но так, что людям снизу видны лишь их окрашенные в холодные цвета мантии.
Это описание очень подходило к увиденному мною в ту ночь. Казалось, будто со всего небосвода, вплоть до маячивших у горизонта гор, ниспадали тончайшие, светящиеся, переливающиеся, колеблющиеся, словно от легкого ветерка завесы. Но никакого ветерка не было, и ни одна длинная светящаяся пелена не производила, раскачиваясь, какого-либо шелеста или свиста. Все вокруг лишь светилось холодным светом — белым, бледно-зеленым и бледно-голубым, а всякий раз, когда по небесной занавеси тихонько пробегала рябь, эти цвета неуловимо менялись местами, перетекая один в другой и порой сливаясь. Зрелище было поразительно красивым, но и настолько устрашающим, что волосы вставали дыбом.
Гораздо позднее я мимоходом упомянул то ночное зрелище в разговоре с одним испанским моряком, рассказав, что мешикатль полагают, будто бы такое явление предвещает великие несчастья. Но он в ответ только рассмеялся, назвав меня суеверным дикарем. «Мы тоже наблюдали свет в ту ночь, — сказал испанец, — и даже несколько поразились, увидев его так далеко на юге. Но я точно знаю, что такие огни решительно ничего не предвещают, поскольку много раз видел их сам по ночам, когда плавал в северных морях. Поскольку в тех водах властвует Борей, бог северного ветра, мы называем это явление Огнями Борея».
Но в ту ночь я знал только, что эти бледные, прекрасные и наводящие страх огни освещают Сей Мир в первый раз за последние пятьдесят шесть лет. А Мотекусоме сказал:
По словам моего отца, такое же знамение предшествовало наступлению Суровых Времен.
Ах да. — Он мрачно кивнул. — Историю тех голодных дет я читал. Но боюсь, что самые Суровые Времена прошлого могут показаться не столь уж и бедственными в сравнении с тем, что нас ждет.
Мотекусома умолк, и я уже подумал было, что он впал в мрачное уныние, но тут правитель сказал:
— Благородный Микстли, я хочу, чтобы ты предпринял еще одно путешествие.
— Мой господин, — промолвил я, очень надеясь вежливо отговориться, — но мне уже немало лет.
— Я снова дам тебе носильщиков и свиту. Да и путь отсюда до побережья тотонаков не такой уж трудный.
— Но, мой господин, ведь первая встреча мешикатль с белыми испанцами — очень важное событие. Не разумнее ли доверить провести ее человеку, занимающему более высокое положение? Кому-нибудь из членов твоего Совета?
— Большинство из них еще старше тебя и еще меньше годятся для путешествий. Ни у одного из членов Совета нет твоей способности к составлению письменных отчетов в картинках или твоих познаний в языке чужеземцев. А самое главное, Микстли, ты обладаешь умением изображать людей такими, какие они и есть на самом деле. Хотя чужеземцы прибыли в страну майя довольно давно, но мы до сих пор не представляем толком, как они выглядят.
— Если это все, что требует мой господин, то я и по памяти могу вполне узнаваемо нарисовать лица тех белых людей, с которыми встречался в Тихоо.
— Нет, — сказал Мотекусома. — Ты сам сказал, что они были простыми ремесленниками. Я хочу иметь изображение их вождя, белого человека по имени Кортес.
— Значит ли это, мой господин, — осмелился спросить я, — что ты уже пришел к тому заключению, что Кортес никакой не бог, а всего лишь человек?
Он усмехнулся:
— Ты всегда с презрением отвергал само предположение о том, что он может быть богом. Но ведь произошло такое множество знамений, случилось столько совпадений. Если он не Кецалькоатль, если его воины не вернувшиеся тольтеки, они все равно могли быть посланы к нам богами. Может быть, это своего рода возмездие.
Я внимательно посмотрел налицо Мотекусомы, казавшееся в зеленоватом свечении небес мертвенно-бледным, и подумал, что, возможно, говоря о возмездии, он имеет в виду противозаконное и коварное отстранение от власти наследного принца Черного Цветка. А может быть, и другие свои неведомые мне грехи.
Но тут Мотекусома выпрямился и в обычной своей резкой манере заявил:
— Впрочем, это не твоя забота. От тебя требуется только доставить мне потрет Кортеса и подробный отчет об оружии белых людей, их доспехах, манере ведения боя и обо всем прочем, что может нам пригодиться.
Я попытался выдвинуть последнее возражение:
— Мой господин, кем бы ни был этот Кортес и что бы он собой ни представлял, я не думаю, что мы имеем дело с глупцом. Вряд ли такой человек позволит приехавшему писцу свободно разгуливать по его лагерю, зарисовывая образцы вооружения и ведя подсчет воинов.
— Ты отправишься туда не один, но со многими знатными людьми, а с этим Кортесом вы будете обращаться как с человеком высокого положения и происхождения. Это должно ему польстить. Кроме того, тебя будет сопровождать караван носильщиков с богатыми дарами, что усыпит подозрения чужаков относительно твоих истинных намерений. Вы прибудете туда в качестве послов Чтимого Глашатая Мешико и Сего Мира, подобающим образом приветствующих послов короля Испании Карлоса. И разумеется, — он помолчал и взглянул на меня со значением, — все члены этого посольства будут представителями знати.
Хотя я вернулся очень поздно, Бью еще не спала. Наблюдая странное свечение ночного неба, она варила к моему возвращению шоколад, и я приветствовал ее более пространно, Чем обычно:
Ночь выдалась еще та, моя госпожа Ждущая Луна.
Бью, очевидно, приняла подобное обращение за своего рода комплимент, поскольку выглядела удивленной и довольной, ибо за все время нашей совместной жизни я не баловал ее нежностями.
— Ну, Цаа, — промолвила она, зардевшись от удовольствия, — назови ты меня просто «жена», одно это уже тронуло бы мое сердце. Но — моя госпожа? С чего вдруг такие нежности? Неужели?..
— Нет, нет, успокойся, — прервал я ее, ибо на старости лет меньше всего хотел иметь дело с проявлениями эмоций. И объявил с подобающей случаю торжественностью: — Теперь ты стала знатной госпожой, и к тебе следует обращаться именно так. Сегодня ночью Чтимый Глашатай добавил «цин» к моему имени, а это, естественно, распространяется и на тебя.
— О, — сказала Бью с таким видом, как будто предпочла бы иной способ вознаграждения, но быстро вернулась к своей обычной, спокойной и прохладной манере. — Я так понимаю, Цаа, что ты доволен.
Я не без иронии рассмеялся.
— Когда я был молод, то мечтал совершить великие дела, разбогатеть и оказаться причисленным к знати. Но лишь теперь, по прошествии целой вязанки лет, я обрел право именоваться Миксцин, попав в число знатных людей Мешико. Но боюсь, Бью, что это ненадолго. Возможно, скоро наша знать прекратит свое существование. Как, впрочем, и само Мешико.
Кроме меня посольство состояло также из четверых знатных мужей, имевших благородные титулы еще от рождения, а потому не слишком довольных тем, что они, пусть и временно, вынуждены подчиняться выскочке вроде меня.
— И не скупитесь на похвалы, знаки внимания и лесть по отношению как к самому Кортесу, так и к его спутникам, которые все наверняка особы знатные и влиятельные, — напутствовал нас Чтимый Глашатай. — При каждом удобном случае задавайте в их честь пышные пиры. В ваш отряд включат искусных поваров, а носильщики понесут все необходимое для приготовления изысканных блюд. Не забывайте также и про богатые дары, которые вам следует преподносить с торжественной важностью, заявляя, что Мотекусома прислал все это в знак дружбы и мира между нашими народами. — Помолчав, он пробормотал: — Кроме всех прочих ценностей нужно доставить испанцам побольше золота, необходимого для врачевания их сердечных недугов.
«Это уж точно», — подумал я.
Помимо медальонов, диадем, масок и других украшений из чистого золота — самых лучших изделий, собранных как нынешним, так и предыдущими Чтимыми Глашатаями, среди которых попадались непревзойденные шедевры, сохранившиеся с глубокой древности, — Мотекусома посылал испанцам даже массивные диски, золотой и серебряный, которые окаймляли его трон и служили владыке гонгами. Были здесь также великолепные мантии и головные уборы из перьев, изысканно обработанные изумруды, янтарь и другие драгоценные камни, включая невероятное количество наших священных жадеитов.
— Но самое главное, — сказал Мотекусома, — постарайтесь отвадить белых людей от намерения явиться сюда. Пусть они и думать об этом забудут. Если их интересуют только сокровища, моих даров должно оказаться достаточно, чтобы они отправились искать добычи и у других живущих вдоль побережья народов. Если нет, объясните испанцам, что дорога в Теночтитлан трудна и опасна, что они едва ли доберутся туда живыми и что взять им там совершенно нечего. Можете говорить, что ваш юй-тлатоани слишком занят, чтобы достойно принять гостей, или слишком стар и болен, или вообще не заслуживает внимания со стороны столь выдающихся особ. Говорите что угодно, лишь бы белые люди потеряли интерес к Теночтитлану.
Так вот и вышло, что однажды утром я выступил из города по южной дамбе, а потом повернул на восток во главе такого длинного и тяжело нагруженного каравана, какого не водил ни один почтека. Мы обогнули южные окраины недружественной земли Тлашкалы и пошли по дороге на Чолулу. И повсюду, в больших и маленьких городах и деревнях вдоль всего нашего пути, встревоженные жители засыпали нас вопросами. Их пугали приблизившиеся совсем уже близко «белые чудовища», и они надеялись, что мы сможем удержать их на расстоянии.
Обогнув подножие могучего вулкана Килалтепетль, мы начали спускаться через предгорья в Жаркие Земли. Утром того дня, когда нам предстояло выйти на побережье, мои знатные спутники облачились в свои роскошные мантии, головные уборы из перьев и прочие пышные регалии, но я этого делать не стал.
Мне пришло в голову внести в наши планы некоторые изменения. Со времени моего знакомства с испанским языком прошло восемь лет, так что я, будучи лишен разговорной практики, порядком все подзабыл. Я хотел смешаться с толпой, чтобы иметь возможность, не обращая на себя внимания, вновь прислушаться к чужому языку, вспомнить его и восстановить навыки, ибо умение бегло говорить по-испански может пригодиться. Ну а главное, мне предстояло кое-что разведать и записать на бумаге, а заниматься такими делами лучше не будучи на виду.
— Вот что, — сказал я своим знатным попутчикам, — отсюда и до места встречи я пойду босым, в одной набедренной повязке и даже понесу мешок, большой с виду, но легкий. Вы возглавите процессию, поприветствуете чужеземцев, а когда разобьете лагерь, то распустите носильщиков, предоставив им отдохнуть, как они хотят, ибо одним из носильщиков буду я, а мне нужна свобода передвижения. Вы будете пировать и беседовать с белыми людьми, а я стану встречаться с вами тайно, время от времени, под покровом тьмы. А когда мы совместными усилиями соберем все необходимые сведения, которые нужны Чтимому Глашатаю, я подам знак, и можно будет отбыть домой.
Я рад, что вы снова присоединились к нам, сеньор епископ, ибо знаю, что вам хочется послушать рассказ очевидца о том, как произошла первая встреча двух цивилизаций, нашей и вашей. Конечно, ваше преосвященство учтет, что многое из увиденного тогда было для меня настолько ново и непонятно, что просто ставило в тупик, а многое из услышанного, в силу своей необычности, казалось полнейшей галиматьей. Но я не буду затягивать свой рассказ, задерживаясь на тех первых, наивных и зачастую ошибочных впечатлениях, подобно тому как первые встретившие белых индейцы молотили всякую чушь о зверолюдях с четырьмя копытами, двумя руками и двумя головами. Нет, о своих впечатлениях и обо всем увиденном тогда я поведаю в свете знаний и представлений, полученных мною уже позже, когда я лучше узнал ваш язык и во многом разобрался.
Прикидываясь простым носильщиком, я не мог использовать свой топаз постоянно, хотя очень многое вокруг и заслуживало пристального разглядывания.
Как нам уже было известно, в бухте стоял всего один корабль, и, хотя находился он на некотором расстоянии от берега, было видно, что размером это сооружение действительно не уступает хорошему дому. Правда, крылья, о которых столько говорилось, оказались сложены, а над крышей поднималось лишь несколько высоких столбов с поперечными шестами и множеством веревок.
Там и сям над поверхностью бухты торчали верхушки таких же столбов — явно здесь затонули остатки сожженных кораблей. У самой воды, отмечая место, где белые люди впервые ступили на сушу, были воздвигнуты три памятных знака. Во-первых, крест — очень большой, сколоченный из тяжелых деревянных балок остова одного из затопленных кораблей. Рядом на высоком флагштоке реяло огромное знамя Цвета крови и золота — стяг Испании, а на флагштоке пониже развевался флаг поменьше — личный бело-голубой с красным крестом в центре штандарт Кортеса.
Край Изобильных Красот, который белые люди назвали Вилья-Рика-де-ла-Вера-Крус, разросся в немалое поселение. Были там и жилища из натянутой на шесты ткани, и обычные прибрежные хижины с тростниковыми стенами и пальмовой кровлей, построенные для гостей услужливыми тотонаками. Но в тот день мы увидели очень мало белых людей, как, впрочем, и животных, и работников-тотонаков, ибо, как мы узнали впоследствии, основные силы трудились чуть севернее, где Кортес повелел построить постоянное поселение — город Вилья-Рика-де-ла-Вера-Крус с прочными деревянными, каменными и глинобитными домами.
Приближение нашего каравана, разумеется, было замечено часовыми, которые доложили об этом начальству. Так что когда мы приблизились, нас уже поджидала небольшая группа испанцев. Наша процессия остановилась на почтительном расстоянии, и четверо знатных посланцев (признаюсь, это я им тайком посоветовал) зажгли курильницы с благовониями копали и принялись размахивать ими, окружив себя кольцами голубого дыма. Белые люди решили (а многие, насколько мне известно, пребывают в этом заблуждении и по сей день), что обмахивание ароматными кадилами — это наш особый способ приветствовать выдающихся особ. На самом деле с нашей стороны то была лишь попытка создать защитную завесу, через которую не проник бы нестерпимый запах никогда не мывшихся чужестранцев.
Двое испанцев вышли навстречу нашим послам. По моим прикидкам, обоим было лет по тридцать пять, и одеты они были, как я понимаю теперь, богато. Оба в бархатных шляпах и плащах, камзолах с длинными рукавами, пышных панталонах из тонкой шерсти и высоких, до бедра, кожаных сапогах. Первый испанец был рослый, выше меня, широкоплечий и мускулистый, он примечательно выделялся своей густой золотистой шевелюрой и бородой, пламеневшей в лучах солнца. Глаза у него были ярко-голубыми, а черты лица, невзирая на бледность кожи, весьма выразительными. Местные тотонаки за его солнечный облик прозвали этого пришельца Тескатлипокой, именно так звали их бога солнца. Мы, вновь прибывшие, естественно, приняли его за вождя белых людей, но скоро выяснилось, что этот человек, а звали его Педро де Альварадо, лишь второй после командира. Другой испанец внешность имел не столь впечатляющую, ибо был ниже ростом, кривоног и со впалой грудью. Кожа его оказалась еще более бледной, и ее резко оттеняли черные волосы и борода. Бесцветные глаза казались отстраненными и далекими, как зимнее небо с серыми облаками. Однако эта весьма невзрачная с виду личность представилась нам торжественно: капитан дон Эрнан Кортес Медельин-Эстремадурский[50], прибывший из Сантьяго-де-Куба как представитель его величества дона Карлоса, императора Священной Римской империи и короля Испании.
В то время, как я уже говорил, все эти длинные громкие титулы и названия мало что нам говорили, хотя их и специально повторили для нас на ксайю и науатль два переводчика, державшиеся позади Кортеса и Альварадо. Первый был белым человеком с изрытым оспинами лицом, одетым в обычной манере испанских солдат. Вторым, точнее, второй оказалась молодая индейская женщина, одетая в простую желтую блузу и юбку, но вот волосы ее имели необычный рыжевато-каштановый цвет, почти столь же яркий, как у Альварадо. Из всех многочисленных местных женщин, подаренных испанцам правителями табасков и тотонаков, эта нравилась чужеземцам больше всех, ибо волосы ее были, по их словам, рыжими, «как у шлюх в Сантьяго-де-Куба».
Однако я догадался, что девушка попросту выкрасилась в рыжий цвет с помощью отвара семян ачиотля. И сразу узнал обоих переводчиков. Мужчиной оказался тот самый Херонимо де Агиляр, который был вынужденным гостем ксайю на протяжении восьми лет. Как выяснилось, Кортес, прежде чем явиться в земли ольмеков, а потом сюда, сначала побывал в Тихоо, где и вызволил соотечественника. Товарищ Агиляра по плену, Герреро, скончался от той самой оспы, которой сам заразил страну майя. Рыжеволосая девушка, ей к тому времени уже минуло примерно двадцать три года, по-прежнему миниатюрная и привлекательная, была той самой рабыней Ке-Малинали, которую я встретил на пути в Тихоо восемь лет тому назад.
Когда говорил Кортес, то Агиляр переводил его слова на ломаный ксайю, которому он выучился в плену, а Ке-Малинали переводила все на науатль. Когда говорили наши послы, перевод осуществлялся в обратном порядке. Мне потребовалось не так уж много времени, чтобы понять, что слова всех участников переговоров зачастую давались неточно, причем не всегда из-за плохого знания языков. Однако я ничего не сказал, а никто из переводчиков не выделил меня среди прочих носильщиков. И это меня до поры до времени вполне устраивало.
Я наблюдал за тем, как послы Мешико приступили к церемонии преподнесения Кортесу даров Мотекусомы, и от меня не укрылось, что блеск жадности оживил даже холодные глаза испанского вождя. Когда носильщики один за другим стали снимать поклажу и открывать тюки, показывая золотой и серебряный гонги, изделия из перьев, драгоценные камни и ювелирные украшения, Кортес сказал Альварадо:
— Позови фламандского гранильщика!
И вскоре к ним подошел еще один белый человек, который, очевидно, отправился с испанцами с одной-единственной целью — оценивать сокровища, которые они могли найти в этих землях. Хоть его и назвали фламандцем, говорил этот человек по-испански. Его слова нам не переводили, но я уловил их общий смысл.
Гранильщик заявил, что золотые и серебряные изделия обладают большой ценностью, точно так же, как жемчужины, опалы и бирюза. Изумруды, топазы и аметисты — более всего изумруды! — стоят еще больше, хотя он предпочел бы огранить камни, вместо того чтобы изготавливать из них миниатюрные цветы, животных и тому подобное. Головные уборы и мантии из перьев, по его предположению, могли представлять интерес как диковины, в качестве музейных экспонатов. Многие искусно обработанные жадеиты фламандец пренебрежительно отмел в сторону, хотя Ке-Малинали и пыталась объяснить, что ритуальное значение этих предметов делает их самыми драгоценными дарами.
Ювелир даже не стал слушать девушку и сказал Кортесу:
— Это не только не китайский, но даже не ложный нефрит, а всего лишь резной зеленый змеевик. Думаю, капитан, все эти камушки едва ли стоят больше стакана тех бус, что идут у нас на обмен.
Я не знал тогда, что такое стакан, и по-прежнему не знаю, что обозначает слово «китайский», однако прекрасно понимаю, что наши жадеиты обладали лишь ритуальной ценностью. Теперь, конечно, и того нет: жадеиты превратились в детские игрушки да точильные камни. Но в то время они кое-что для нас значили, и меня возмущало, как белые люди оценивали наши дары: словно мы были назойливыми торговцами, старавшимися навязать им неходовой товар.
Еще больше огорчало полное безразличие испанцев к нашим дарам как к произведениям искусства, ценность каждого предмета определялась в их глазах лишь весом пошедшего на его изготовление золота.
Эти невежды выламывали драгоценные камни из золотых и серебряных оправ, ссыпали рассортированные самоцветы в мешки, а изумительно тонкой работы золотые и серебряные изделия тут же сплющивали, сваливали в большие каменные сосуды и, раздувая жар с помощью кожаных мехов, расплавляли. Тем временем ювелир и его подручные делали во влажном прибрежном песке прямоугольные углубления, куда и выливали жидкий металл, чтобы он остыл и затвердел.
Таким образом, творения выдающихся мастеров превращались в тяжелые золотые и серебряные слитки, невыразительные и безликие, как глиняные кирпичи.
Предоставив своим знатным товарищам заниматься делами, подобающими их сану, я провел несколько следующих дней, толкаясь среди толпы простых людей — обычных работников и солдат. Мне удалось пересчитать находившееся на виду оружие, лошадей и собак, которых держали на привязи, а также заметить несколько предметов, назначение которых в ту пору не было мне известно. К ним относились, например, тяжелые металлические шары или необычно изогнутые низенькие стулья, изготовленные из кожи. Поскольку человек, слонявшийся без дела, мог привлечь к себе внимание, я постоянно таскал туда-сюда что-нибудь вроде доски, бруса или бурдюка под воду, делая это с таким видом, будто целенаправленно несу этот предмет в определенное место. Поскольку и испанские солдаты, и их носильщики тотонаки постоянно перемещались между лагерем и строящимся городом, причем испанцы тогда, как и сейчас, заявляли, что «все эти чертовы индейцы на одно лицо», я обращал на себя не больше внимания, чем одна-единственная травинка среди трав того побережья. Прикидываясь носильщиком, я мог незаметно использовать свой топаз, наблюдать, вести подсчеты и делать быстрые зарисовки и записи.
По правде сказать, находясь среди испанцев, я предпочел бы таскать не доски или что-либо подобное, а курильницу с благовониями, однако, должен признать, что воняли они все же не так мерзостно, как запомнилось мне по прошлому разу. Хотя особого стремления к умыванию, а тем паче к парной за ними по-прежнему не замечалось, чужеземцы все же после дня тяжелой работы раздевались, обнажая свою поразительно бледную кожу, и в одном грязном нижнем белье шлепали по мелководью навстречу морскому прибою. Плавать, судя по всему, никто из них не умел, но они плескались в соленой воде достаточно долго, чтобы смыть со своих тел дневной пот. Разумеется, это не делало их благоухающими, как цветы, тем более что по окончании купания испанцы вновь влезали в свою грязную, заскорузлую одежду, но, во всяком случае, от них уже не разило хуже, чем от падали и отбросов.
Перемещаясь взад и вперед по побережью или ночуя то в лагере Веракрус, то в городке с тем же названием, я внимательно смотрел, слушал и все примечал. Правда, мне нечасто удавалось услышать что-то по-настоящему стоящее (обычно солдаты ворчали по поводу лысых лобков и подмышек индейских женщин, которым они явно предпочитали своих оставшихся за морем соотечественниц), но, во всяком случае, я значительно расширил свои познания в испанском языке. Когда рядом не оказывалось белых солдат, я проговаривал вполголоса новые слова и фразы.
Из предосторожности, чтобы меня не разоблачили как лазутчика, я не вступал в разговоры с тотонаками и потому не мог попросить кого-нибудь из них объяснить мне кое-что, неоднократно ставившее меня в тупик. Вдоль всего побережья, а особенно в их столичном городе Семпоале существовало множество пирамид, воздвигнутых в честь Тескатлипоки и других богов. Одна из них даже была в сечении не квадратной, а круглой, то есть представляла собой уступчатый конус. Пирамида эта посвящалась богу ветра Эекатлю и была выстроена таким образом для того, чтобы ветры могли свободно обдувать ее, не огибая острых углов. Так вот, на вершине каждой из пирамид тотонаков по-прежнему стоял храм, но все эти храмы претерпели потрясающие изменения. Ни в одном из них не осталось статуй Тескатлипоки, Эекатля или какого-либо другого бога. Помещения отскребли от скоплений запекшейся там крови жертв и отделали изнутри заново, выбелив или выложив белым известняком. В каждом храме теперь находились деревянный крест и деревянное же, не слишком тонкой работы, изваяние, изображавшее молодую женщину, поднявшую руку в слегка предостерегающем жесте. Волосы ее были выкрашены в черный цвет, одеяние — в небесно-голубой, а кожа — в розовато-белый, обычный для испанцев. Самое странное впечатление производил круглый венец, слишком большой, чтобы покоиться на голове женщины, а потому прикрепленный сзади, к ее волосам.
Не приходилось сомневаться, что, хотя испанцы и твердили о своем миролюбии и действительно не применяли против тотонаков силу, они запугали этих невежественных людей, вынудив их заменить статуи древних могущественных богов на изваяние одной-единственной, бледной, абсолютно невыразительной женщины. Я решил, что это и есть богиня пришельцев, зовущаяся Пресвятой Девой, о которой мне уже доводилось слышать. Меня очень удивляло: неужели тотонаки решили, что она обладает хоть какими-то преимуществами перед их старыми богами? По правде говоря, женщина эта имела столь пресный вид, что я не мог даже понять, что такого божественного и заслуживающего поклонения усмотрели в ней сами испанцы. Но потом как-то раз я забрел в заросшую травой ложбину вдали от берега, где целая толпа тотонаков с дурацкой сосредоточенностью на лицах слушала одного из прибывших вместе с воинами испанских священников. Эти священники, смею заметить, не казались мне столь же странными и необычными, как чужеземные солдаты. Правда, прически их отличались от всклоченных грив наших жрецов, но черные одеяния были достаточно схожи, а неприятный запах усиливал это сходство еще больше. Божий служитель, который в тот раз наставлял собравшихся индейцев, читал свою проповедь через двух переводчиков, Агиляра и Ке-Малинали, которых он, очевидно, заимствовал всякий раз, когда те не требовались Кортесу. Тотонаки внимали его речам флегматично, но изображали полнейшее внимание, хотя я знал, что они не могли понять и двух слов из десяти даже на науатль Ке-Малинали.
Так вот, помимо всего прочего, священник в тот раз объяснил, что эта самая Пресвятая Дева, она же Владычица Небесная, не совсем богиня, а бывшая смертная женщина по имени Мария, каким-то образом ухитрившаяся остаться девственницей после совокупления со Святым Духом Господним, а вот тот как раз и был богом. Мария родила от него Господа Иисуса Христа, являвшегося сыном бога, что позволяло ему пребывать среди людей в человеческом обличье. Вообще-то ничего такого уж мудреного я в этой истории не усмотрел. Наши боги и богини напропалую вступали в самые беспорядочные связи как друг с другом, так и со смертными мужчинами и женщинами, множа по Сему Миру своих отпрысков. Да, кстати, при этом некоторым нашим богиням, не иначе как в силу волшебства, тоже удавалось сохранять незапятнанную репутацию и с гордостью именоваться непорочными девами.
Помилуйте, ваше высокопреосвященство, я просто пересказываю, как это представлялось моему невежественному уму тогда!
Я также прослушал объяснения священника о таинстве крещения и узнал, что все мы можем в тот же самый день приобщиться к нему, хотя обычно эту церемонию совершают с детьми вскоре после рождения. Человека погружают в воду, что навеки обязывает его поклоняться и служить Господу Богу в обмен на защиту и покровительство того как в этой жизни, так и в иной, загробной. В этом смысле не только учение, но и сам ритуал белых людей не слишком отличались от верований многих наших народов. Церемониальное погружение в воду практиковалось и у нас, хотя совершали его во славу других богов. Конечно, священник не ставил своей задачей вместить в одну-единственную проповедь подробное изложение христианского учения со всеми его сложностями и противоречиями, но и это краткое наставление было слишком сложным для понимания. Даже я, несравненно лучше остальных присутствующих знавший все три использовавшихся для проповеди языка (и ксайю, и науатль, и испанский), допустил в своей трактовке услышанного ряд существенных ошибок. Например, поскольку священник говорил о Деве Марии как о существе знакомом и близком, а я сам уже видел скульптурные изображения этой белокожей, голубоглазой женщины, у меня сложилось впечатление, будто Наша Владычица является ныне здравствующей испанкой, которая, возможно, в скором времени пересечет океан, чтобы посетить нас лично. Не исключено, что она возьмет с собой в путешествие и своего маленького сына Иисуса. Испанцем же я посчитал и святого Хуана Дамасского, относительно которого священник сказал, что сегодня его день, так что всякий, принявший в этот день Святое Крещение, удостоится чести получить его имя. Тут священник и переводчики призвали всех, кто желал принять христианство, преклонить колени. Практически все тотонаки откликнулись на этот призыв, хотя, несомненно, в подавляющем своем большинстве эти тупые, недалекие люди плохо представляли себе, что тут происходит, а некоторые, наверное, даже думали, что их собираются принести в жертву. Ушли только несколько стариков и маленьких детей. Старики, если они хоть что-то поняли, вероятно, не усмотрели никакой выгоды в том, чтобы обременять себя на старости лет поклонением еще одному, новому богу. А детишки, надо полагать, предпочли поиграть в игры повеселее.
Море было не так уж далеко, но священник не погнал всех этих людей в воду, а просто прохаживался между рядами стоявших на коленях тотонаков, при этом одной рукой обрызгивая их водой, а другой, похоже, давая индейцам попробовать какую-то еду. Проследив за этой церемонией и убедившись, что никто из ее участников не упал на месте замертво, и вообще не усмотрев в ней ничего опасного, я решил присоединиться. Судя по всему, это ничем мне не грозило, а, напротив, могло дать какое-либо преимущество в общении с белыми людьми. Так и вышло, что в тот день я сподобился получить несколько капель воды на голову, несколько крупинок соли из ладони священника на язык (соль была самая обыкновенная) и услышать, как он пробормотал над моей головой несколько слов на незнакомом языке. Теперь-то я знаю, что это был ваш особый церковный язык, называемый латынью. В заключение священник обратился к нам всем с еще одной короткой речью на том же латинском языке, после чего уже по-испански уведомил, что с этого момента в честь упомянутого святого, Иоанна Дамаскина, все крестившиеся лица мужского пола получают имя Хуан Дамаскино, на чем и завершил церемонию. Таким образом, ко всем моим многочисленным именам и прозвищам добавилось еще одно, надо думать последнее. Осмелюсь предположить, что оно всяко звучит лучше, чем Глаз-Моча, но честно признаюсь, что мне до сих пор весьма непривычно называть себя на испанский манер. Однако, с другой стороны, это имя, видимо, просуществует дольше, чем я сам, ибо именно под ним меня внесли во все списки жителей Новой Испании, ведущиеся как духовными, так и светскими властями. Несомненно, последней относящейся ко мне записью будет отметка о кончине некоего Хуана Дамаскино.
Во время одного из моих тайных ночных совещаний с остальными знатными мешикатль (а мы встречались в полотняном домике, предоставленном им испанцами) они сообщили мне следующее:
— Мотекусома немало размышлял о том, не являются ли белые люди богами или по меньшей мере сопровождающими богов тольтеками, поэтому мы решили провести проверку. Предложили принести белому вождю Кортесу жертву, выбрав в качестве ксочимикуи кого-нибудь из знатных тотонаков. Однако это предложение повергло его в негодование, и он, помимо всего прочего, сказал: «Вы прекрасно знаете, что ревнитель блага Кецалькоатль отвергал человеческие Жертвоприношения. С чего бы принимать их мне?» Так что теперь мы не знаем, что и думать. Откуда мог этот чужеземец вызнать такие подробности о Пернатом Змее, если только он сам не?..
Я хмыкнул:
— Эта девица, Ке-Малинали, могла пересказать ему все до единой легенды о Кецалькоатле! В конце концов, она родилась где-то на здешнем побережье, откуда бог и уплыл.
— Пожалуйста, Миксцин, не называй ее этим простонародным именем, — попросил, явно нервничая, один из наших послов. — Она велела всем обращаться к ней Малинцин.
— Вот это да! — изумился я. — Высоко же девчонка взлетела с тех пор, как мне довелось увидеть ее в невольничьем караване.
— Дело обстоит не совсем так, как ты думаешь, — сказал другой посол. — Вообще-то она знатного происхождения и в рабство угодила по прихоти злой судьбы. Ее родителями были знатные особы из Коатликамака, но, когда отец умер, а мать вышла замуж вторично, злобный отчим коварно продал падчерицу в рабство.
— Да уж, — сухо отозвался я, — вижу, что со времени нашей встречи ее фантазия разыгралась дальше некуда. Впрочем, эта девица еще тогда не считала нужным скрывать, что готова на все, лишь бы только выбиться в люди. Так что советую вам соблюдать осторожность и следить за каждым словом, произнесенным в присутствии «госпожи» Малинали.
Если не ошибаюсь, то на следующий день Кортес устроил для знатных гостей представление — демонстрацию возможностей своего чудесного оружия и мастерства своих воинов. Само собой, в толпе собравшихся поглазеть носильщиков и местных тотонаков находился и я.
Несчастные простолюдины не могли скрыть трепета: они ахали, охали, приглушенно восклицали «Аййа!» и постоянно призывали своих богов. Послы Мешико сохраняли на лицах бесстрастное выражение, как будто это не производило на них впечатления, мне же было не до восклицаний, потому что я изо всех сил старался удержать в памяти все эти разнообразные события. Тем не менее, хотя мы и ожидали чего-то подобного, и знатным посланникам, и мне самому не раз и не два пришлось, как и простолюдинам, вздрогнуть от неожиданного шума и грохота и в душе перепугаться.
Кортес велел своим людям выстроить вдали от берега из валежника и обломков уничтоженных кораблей потешный дом, а у воды, где собрались мы, установил одну из имевшихся у него труб из желтого металла на высоких колесах.
Вот что, лучше я буду называть вещи своими именами. Эта установленная на колесах труба представляла собой медную пушку, жерло которой было направлено на отдаленный деревянный дом. Десять или двенадцать солдат вышли на площадку из влажного утрамбованного песка между пушкой и береговой линией. На лошадей надели часть того снаряжения, которое я уже видел раньше, но не мог уразуметь, для чего оно предназначено. А теперь кое-что прояснилось. Например, то, что показалось мне низкими кожаными стульями, оказалось седлами. Ременные поводья предназначались для управления животными, а их спины и бока прикрывали стеганые, чем-то похожие на доспехи наших воинов попоны. Позади всадников расположились другие воины, державшие на крепких кожаных ремнях огромных, злобного вида собак.
Все воины были в полном боевом облачении — со сверкающими шлемами на головах и длинными, вложенными в ножны мечами на поясах. Выглядели они весьма грозно, а когда сели в седла, то им вдобавок вручили еще и пики на Длинных древках, похожие на наши копья, с тем лишь отличием, что их стальные наконечники помимо острия также имели по обе стороны выступы, предназначенные для того, чтобы отражать удары любых противников.
Когда его воины заняли позицию, Кортес улыбнулся с гордостью собственника. По обе стороны от него стояли переводчики, и Ке-Малинали, наблюдавшая подобные представления и раньше, тоже мягко улыбалась с выражением снисходительного превосходства. Через нее и Агиляра Кортес обратился к послам Мешико:
— Я слышал, что воины мешикатль любят барабаны. Может, начнем сегодняшнее зрелище с барабанного боя? — Никто не успел ответить, как он крикнул: — За Сантьяго 1— огонь!
Трое приставленных к пушке солдат сделали что-то такое, отчего сзади нее вспыхнуло маленькое пламя и прозвучал оглушительный удар, не менее громкий, чем звук, производимый нашим разрывающим сердца барабаном. Медная пушка подпрыгнула (я подскочил вместе с ней), и из ее пасти вырвалось грозовое облако. Раздался гром, способный соперничать с громом Тлалока, и блеснула молния, намного ярче всех зубчатых молний тлалокуэ.
Я моргнул от удивления, но все же успел приметить маленький, круглый, похожий на мяч предмет, который мелькнул в воздухе, улетая по направлению к дому. Это, конечно, было железное пушечное ядро: оно поразило далекий дом, разметав его на бревна и щепки.
В отдалении, как это часто бывает и с громами Тлалока, послышался раскат грома чуть потише. Это загрохотали о землю подкованные железом конские копыта, ибо в тот самый момент, когда выстрелила пушка, всадники пустили вскачь своих лошадей. Они мчались бок о бок с такой скоростью, с какой мог бы бежать ничем не обремененный олень, а за ними, не отставая, следовали спущенные с поводков псы. Всадники доскакали до руин разрушенного дома и принялись размахивать мечами и разить копьями, делая вид, будто уничтожают уцелевших врагов. Потом все они повернули лошадей и поскакали обратно по берегу к нам. Собаки слегка поотстали, и, хотя в ушах моих стоял звон, я услышал доносившееся издалека хищное рычание псов, а также, если мне не почудилось, пронзительные человеческие вопли. Во всяком случае, когда псы вернулись, их страшные челюсти были запачканы кровью. Либо кто-то из тотонаков решил спрятаться поблизости от потешного дома, чтобы понаблюдать за происходящим из укрытия, либо Кортес намеренно и жестоко подстроил так, чтобы они оказались там.
Тем временем приближавшиеся всадники уже не держались сплошной линией, но на полном скаку перестраивались и совершали замысловатые повороты, демонстрируя нам, как легко и умело управляют они этими огромными животными даже во время столь стремительного движения. Зрелище было впечатляющим, но рыжеволосый гигант Альварадо показал нечто еще более потрясающее. На полном скаку он выпрыгнул из седла, некоторое время, держась за него одной рукой, без видимого напряжения, не отставая, бежал рядом со своим громыхавшим копытами животным, а потом уже и вовсе каким-то чудесным образом, не снижая скорости, снова запрыгнул обратно. Даже для быстроногих рарамури это было бы проявлением восхитительной ловкости, Альварадо же проделал такой трюк в одеянии из стали и кожи, весившем, должно быть, столько же, сколько и он сам.
Когда всадники закончили свое выступление, на берегу появились пешие солдаты. Некоторые несли металлические аркебузы длиной в рост человека и металлические стержни, служившие для этого оружия опорами при прицеливании. Другие вооружились короткими луками, укрепленными на поперечных деревянных ложах: солдаты при стрельбе прикладывали их к плечу. Работники-тотонаки принесли множество глинобитных кирпичей и установили их на расстоянии полета стрелы от солдат. Потом белые люди, припадая на одно колено, принялись попеременно стрелять из луков и аркебуз. Меткость лучников, которые поражали примерно Два из каждых пяти кирпичей, была достойна похвалы, чего никак нельзя было сказать о скорострельности их оружия. Выпустив стрелу, солдаты не могли снова натянуть тетиву вРучную, так что им приходилось с усилием натягивать ее вдоль ложа с помощью особого маленького вращающего инструмента.
Аркебузы оказались более грозным оружием: одного только треска, клубов дыма и вспышек огня хватило бы, чтобы навести страх на любого противника, столкнувшегося с ним впервые. Однако аркебузы не только внушали страх, но и метали маленькие металлические дробинки, летевшие так быстро, что их полет был незаметен для глаза. Если короткие арбалетные стрелы при попадании просто ударялись о кирпичи, то металлические дробинки разбивали их вдребезги — на осколки и пыль. Тем не менее я отметил, что дробинки летели не дальше наших стрел, а чтобы подготовить аркебузу к следующему выстрелу, испанскому солдату требовалось время, за которое наш лучник успел бы выпустить в него шесть, а то и семь стрел.
К концу представления, демонстрирующего военную мощь чужеземцев, у меня уже накопилось изрядное количество рисунков, так что мне было что показать Мотекусоме и уж тем паче что ему рассказать. Правда, он просил также доставить ему изображение самого Кортеса, которое пока сделать не удалось. Много лет тому назад, еще в Тескоко, я поклялся никогда больше не рисовать никаких портретов, ибо мне казалось, будто они неизменно навлекали несчастье на человека, которого я изображал. Однако ни малейших угрызений совести такого рода в отношении белых людей я не испытывал. Поэтому на следующий вечер, когда послы Мешико давали прощальный пир для Кортеса, его командиров и священников, нас, мешикатль, на этом пиру оказалось уже пятеро. Похоже, что никто из испанцев даже не обратил внимания на то, что наше посольство увеличилось на одного человека, и уж во всяком случае ни Агиляр, ни Ке-Малинали не узнали меня в богатом одеянии, как не узнавали и тогда, когда я изображал простого носильщика.
Мы сели за стол и приступили к еде, причем о присущей белым людям манере есть я предпочел бы не распространяться. Снедь предоставили мы, так что все было самое лучшее. Испанцы, со своей стороны, угощали нас из больших кожаных мешков напитком, называвшимся вином. Напиток этот был двух сортов, светлый, с кислым вкусом, и красного цвета, сладкий. Я отведал и того и другого, но понемногу, ибо испанское вино пьянило не меньше, чем октли. Пока мои спутники поддерживали беседу, я сидел молча, стараясь как можно незаметнее и как можно более точно запечатлеть облик Кортеса мелом на бумаге. В первый раз увидев его так близко, я заметил, что волосы на голове этого испанца были далеко не столь густыми, как у многих его товарищей, а борода не могла скрыть безобразного шрама, шедшего от нижней губы к скошенному, как у майя, подбородку. Увлекшись изображением всех этих деталей на своем портрете, я не сразу почувствовал, что людской гомон вокруг стих, и, встрепенувшись, увидел, что серые глаза Кортеса смотрят на меня в упор.
Он сказал:
— Значит, меня увековечивают для потомства? Дай-ка посмотреть.
Белый вождь, разумеется, обратился ко мне по-испански, но его протянутая рука говорила то же самое красноречивее всяких слов, поэтому мне пришлось отдать ему бумагу.
— Что ж, — промолвил Кортес, — лестью бы я это не назвал, но узнать меня, несомненно, можно.
Он показал рисунок Альварадо и другим испанцам, которые издали смешки и кивнули.
— Что же касается художника, — сказал Кортес, не отрывая от меня глаз, — вы только посмотрите на него самого, Друзья. Да ведь если снять с него все эти дикарские перья да чуть-чуть припудрить для бледности лицо, он вполне мог бы сойти за идальго, даже за гранда. Случись вам встретить при кастильском дворе человека с такой осанкой и подобным лицом, вы все сняли бы шляпы, чтобы отвесить ему низкий поклон.
Он вернул мне рисунок, и переводчики перевели вопрос Кортеса:
— Зачем тебе понадобился мой портрет?
Один из моих знатных спутников быстро нашелся с ответом:
— Поскольку наш Чтимый Глашатай Мотекусома, к величайшему его сожалению, не сможет встретиться с высокочтимым капитаном, он попросил доставить ему, в память о кратковременном пребывании испанцев в здешних краях, портрет столь славного гостя.
Кортес изогнул губы в улыбке, которая не затронула его невыразительных глаз, и сказал:
— Но я все равно встречусь с вашим императором. Я это твердо решил. Все мы настолько восхищены присланными им сокровищами и великолепными дарами, что горим желанием узреть воочию и другие чудеса вашей столицы. Я и не подумаю об отбытии куда бы то ни было, пока не смогу вместе со своими людьми собственными глазами полюбоваться Теночтитланом. Мне рассказывали, что это самый богатый и прекрасный город в здешних землях.
Когда это высказывание прошло всю цепочку перевода, другой мой спутник, напустив на себя скорбный вид, заявил:
— Аййа, белому господину не стоит пускаться в столь долгий и опасный путь, ибо даже если он и доберется до цели, его ждут одни лишь сплошные разочарования. Мы не хотели в этом признаваться, но Чтимый Глашатай буквально-таки оголил весь город только для того, чтобы преподнести гостям достойные подарки. Мотекусома слышал, что белые люди очень ценят золото, поэтому он и послал все золото, какое только имелось. А заодно и все прочее, имевшее хоть какую-то ценность. Теперь Теночтитлан стал беден и непригляден. Он не стоит того, чтобы им любоваться.
В адресованном Агиляру на языке ксайю изложении Ке-Малинали эта речь прозвучала следующим образом:
— Чтимый Глашатай Мотекусома послал эти пустяковые дары в надежде, что капитан Кортес удовлетворится ими и направится в какое-нибудь другое место. Но на самом деле они представляют собой лишь малую толику несметных сокровищ Теночтитлана. Мотекусома хочет отбить у капитана охоту увидеть истинные сокровища, которыми изобилует его столица.
Пока Агиляр переводил это на испанский для Кортеса, я впервые подал голос, тихонько обратившись к Ке-Малинали на понятном только нам двоим ее родном наречии катликак:
— Твоя задача — переводить то, что говорят, а не придумывать неизвестно что.
— Но это он солгал! — выпалила девушка, указав на моего спутника, и тут же покраснела, поняв, что сама себя выдала.
— Почему солгал он, мне известно, — сказал я. — Хотелось бы теперь узнать, что побуждает к этому тебя.
Переводчица уставилась на меня, и глаза ее расширились, ибо она меня узнала.
— Ты! — выдохнула она с испугом и неприязнью.
Наш краткий обмен репликами остался незамечен присутствующими, а Агиляр так и не узнал меня. Когда Кортес заговорил снова, то голос переводившей его Ке-Малинали слегка дрожал.
— Мы были бы признательны, если бы ваш император удостоил нас официального приглашения посетить его великолепный город. Впрочем, почтенные господа послы, можете передать Мотекусоме, что мы не настаиваем на этом, ибо все равно придем туда, хоть по приглашению, хоть без такового. Заверьте его, что мы явимся обязательно!
Мои четверо спутников попытались было протестовать, но Кортес оборвал их, сказав:
— Вот что: мы очень подробно и доходчиво объяснили вам, в чем состоит наша высокая миссия. Наш государь, великий император и король дон Карлос, недвусмысленно повелел нам выказать уважение вашему правителю и испросить его дозволения на проповедь в этих землях святой христианской веры. Во исполнение этого приказа мы всесторонне объяснили вам все, что касается христианства, Господа Бога, Иисуса Христа и Девы Марии, которые желают лишь, чтобы все народы жили в братской любви. Мы также взяли на себя труд продемонстрировать вам непревзойденные качества имеющегося в нашем распоряжении оружия. Кажется, мы довели до вашего сведения решительно все, что вам надлежит знать. Однако, если кому-либо из вас все-таки что-то осталось непонятным, мы напоследок готовы разъяснить это еще раз. Будут какие-нибудь вопросы?
Мои знатные спутники, хотя и выглядели огорченными и возмущенными, предпочли промолчать. Поэтому я прокашлялся и обратился к Кортесу на его родном языке:
— У меня есть один вопрос, мой господин.
Белые люди все как один разинули рты от удивления, что дикарь заговорил с ними по-испански, а Ке-Малинали застыла, несомненно, опасаясь, что я изобличу ее или, может быть, пожелаю занять ее место в качестве переводчика.
— Мне любопытно узнать… — начал я, изображая робость и растерянность. — Не мог бы ты сказать мне?..
— Да, — подбодрил Кортес.
Все еще изображая смущение и неуверенность, я сказал:
— Мне довелось слышать, что твои люди… многие твои люди… отзываются о наших женщинах как о… э-э-э… в некотором смысле несовершенных…
Послышалось звяканье металла и поскрипыванье кожи: это все белые люди, любопытствуя, подались ко мне.
— Ну? Ну?
И тогда я с видом глубочайшей заинтересованности, но при этом вежливо и серьезно, без намека на какую-либо грубость или непристойность, спросил:
— Скажи… у ваших женщин… у вашей Девы Марии… есть волосы, покрывающие интимные места?
На сей раз мне показалось, что помимо позвякивания металла и скрипа амуниции заскрипели также их разинутые рты и вытаращенные глаза. Почти все испанцы откинулись назад и изумленно уставились на меня — ну совсем как вЫ сейчас, ваше преосвященство. Послышалось потрясенное бормотание: «Кощунство! Богохульство! Неслыханно!»
Только один из них, здоровенный огненнобородый Альварадо, громко расхохотался. Он повернулся к двум угощавшимся с нами священникам, обхватил их своими ручищами за плечи и, сотрясаясь от смеха, спросил:
— Падре Бартоломео, падре Мерсед, вас когда-нибудь спрашивали об этом раньше? Учат в семинарии, как подобает отвечать на такие вопросы? Доводилось ли вам прежде хотя бы задумываться на сей счет, а?
Оба священника промолчали, отделавшись сердитыми взглядами и осенив себя на всякий случай крестным знамением.
А вот Кортес, так и буравя меня своими ястребиными глазами, заявил:
— Пожалуй, я ошибся, сравнив тебя с идальго, грандом или придворным. Но, однако, тебя стоит запомнить. И уж будь уверен, я тебя не забуду.
На следующее утро, когда наш отряд собирался в дорогу, Ке-Малинали пришла и властно поманила меня, давая понять, что хочет поговорить наедине. Я нарочно подольше потянул время, а когда наконец подошел к ней, то сказал:
— Интересно послушать, что у тебя на уме, Первая Трава.
— Изволь больше никогда не называть меня этим рабским именем. Обращайся ко мне или Малинцин, или, если угодно, донья Марина. Меня крестили и при крещении дали имя в честь испанской святой Маргариты Марины. Для тебя это, может быть, ничего и не значит, но очень советую оказывать мне подобающее уважение, ибо капитан Кортес высоко ценит меня, а он скор на расправу, когда сталкивается с дерзостью.
В таком случае, — холодно отозвался я, — советую тебе спать поближе к твоему капитану Кортесу, ибо стоит мне Шепнуть словечко, и любой тотонак, едва ты ночью уснешь, с готовностью пырнет тебя ножом под ребра. Ты осмеливаться дерзко говорить с настоящим господином, который получил «цин» за заслуги и от законного правителя. Учти, рабыня, что своими сказками о якобы знатном происхождении ты можешь дурачить только белых людей. Ты можецц, даже понравиться им, выкрасив волосы, словно маатиме. Но твой собственный народ видит тебя насквозь — такой, какая ты есть. Рыжеволосой шлюхой, продавшей захватчику Кортесу не только свое тело, но и нечто большее.
Это задело девушку, и она попыталась высказаться в свою защиту.
— Я не сплю с капитаном Кортесом, я служу ему только как переводчица. Вождь Табаско подарил нас белым людям, и всех двадцать индейских женщин они распределили между собой. Меня отдали вон тому человеку. — Она указала на одного из ужинавших с нами командиров. — Его зовут Алонсо.
— И он тебе нравится? — сухо осведомился я. — Насколько мне помнится по первой встрече, ты выказывала пренебрежение к мужчинам и к тому, как они используют женщин.
— Я могу изобразить что угодно, — сказала Ке-Малинали. — Что угодно, лишь бы добиться своей цели!
— И какова же твоя цель? Я уверен, что тот искаженный перевод, который я сегодня услышал, не первый твой обман такого рода. Скажи, зачем ты всячески подстрекаешь Кортеса идти в Теночтитлан?
— Потому что я сама желаю попасть туда. Помнишь, я об этом говорила тебе, еще когда мы встретились впервые? Как только я окажусь в Теночтитлане, мне не будет дела до белых людей. Может быть, меня вознаградят за то, что я привела чужеземцев туда, где Мотекусома сможет раздавить их, как жуков. Короче говоря, я попаду в этот город, куда всегда хотела попасть, где меня заметят, признают и где мне не потребуется много времени для того, чтобы стать богатой и знатной женщиной.
— С другой стороны, — предположил я, — если вдруг случайно выйдет так, что белые люди одержат верх над Мотекусомой, твоя награда может оказаться еще более щедрой.
Она безразлично отмахнулась.
— Вот что, господин Микстли, я тебя хочу попросить только об одном — чтобы ты не препятствовал осуществлению моих планов. Мне нужно время, чтобы доказать Кортесу свою полезность, сделать так, чтобы он не мог обходиться без моей помощи и совета. Только позволь мне попасть в Теночтитлан. Для тебя и твоего Чтимого Глашатая — это сущий пустяк, но для меня имеет огромное значение.
— Я не схожу с тропы только ради того, чтобы раздавить букашку, — ответил я, пожав плечами. — Знай, рабыня, что я вовсе не собираюсь препятствовать твоим честолюбивым планам до тех пор, пока они не начнут мешать тому, чему служу я сам.
Пока Мотекусома изучал портрет Кортеса и другие рисунки, я рассказывал ему о том, что смог увидеть и сосчитать:
— Включая самого предводителя и нескольких младших вождей, отряд испанцев насчитывает пятьсот восемь воинов. Большинство из них вооружены металлическими мечами и копьями, но тринадцать человек имеют аркебузы, а тридцать два — особые луки, именуемые арбалетами, и я склонен предположить, что все остальные солдаты тоже умеют обращаться с этим необычным оружием. Еще сто человек, скорее всего, являются лодочниками с сожженных кораблей.
Мотекусома передал связку бумаг придворным через плечо, и стоявшие позади него старейшины Совета начали рассматривать их, обмениваясь замечаниями.
— С ними также четыре белых жреца, — продолжил я, — множество наших женщин, подаренных им вождями табасков и тотонаков, шестнадцать лошадей для верховой езды и Двенадцать охотничьих собак. У испанцев имеются десять Дальнобойных пушек и четыре пушки поменьше. Как нам и было сказано, владыка Глашатай, у них остался только один Корабль, мы сами видели его в бухте. Надо думать, на его борту находятся моряки, но я там не был, так что сосчитать их Не мог.
Между тем двое членов Изрекающего Совета, оба опытные лекари, внимательно изучали сделанные мною портреты Кортеса и тихонько обменивались профессиональными репликами.
В заключение я сказал:
— Помимо испанцев в распоряжении Кортеса находятся также практически все тотонаки. Они выполняют работу носильщиков и каменщиков… когда белые священники не поучают их, как следует поклоняться кресту и изваянию женщины.
— Владыка Глашатай, — подал голос один из ι целителей, — позволь высказаться…
Мотекусома кивнул в знак согласия.
— Мы с другим уважаемым целителем внимательно рассмотрели портрет Кортеса и другие рисунки, на которых он изображен целиком.
— И, надо полагать, намерены, как лекари, официально объявить его не богом, но человеком, — раздраженно буркнул Мотекусома.
— Не только это, мой господин. Внешние признаки позволяют судить и об ином. Конечно, пока нам не представится возможность увидеть Кортеса воочию, трудно утверждать это с уверенностью, но редкие волосы и неправильные пропорции тела наводят на мысль о том, что он был рожден от матери, пораженной постыдным недугом нанауа. Подобные признаки нередко можно увидеть у вырождающегося потомства самых низших маатиме.
— А ведь верно! — воскликнул Мотекусома, и лицо его просветлело. — Если это правда и нанауа затронула мозг Кортеса, становятся понятными некоторые его странные, нелепые поступки. Только безумец стал бы сжигать собственные корабли и уничтожать единственное средство возвращения в родные земли. И если даже вождь чужеземцев — больной безумец, то его подчиненные должны быть и вовсе убогими глупцами. Скажи-ка, Миксцин, может быть, и их оружие не такое уж грозное, как нам расписывали? Знаешь, мне начинает казаться, что мы сильно преувеличивали угрозу, исходящую от этих пришельцев.
Я уже давно не видел Мотекусому в столь радостном оживлении, но, хотя в его настроении произошел стремительный скачок от уныния к ликованию, это не побудило меня в угоду правителю потакать самообману. Прежде он относился к белым людям с трепетом, как к богам или к посланцам богов, требуя уважать их, чтить и чуть ли не безоговорочно исполнять все их желания. Но достаточно было моего рассказа и заключения лекарей, чтобы Чтимый Глашатай отмахнулся от проблемы нашествия белых людей, как не заслуживающей внимания и заботы правителя. Обе эти позиции казались мне одинаково опасными, но многословные объяснения явно сейчас не имели бы успеха. Вместо этого я сказал:
— Вполне возможно, владыка Глашатай, что Кортес и вправду затронут безумием, но ведь безумец может быть гораздо опаснее здорового человека. Всего несколько месяцев тому назад эти самые убогие глупцы легко победили пять тысяч воинов из земель ольмеков.
— Но у воинов ольмеков не было нашего преимущества. — На сей раз заговорил не Мотекусома, но его брат Куитлауак. — Они сражались с белыми людьми как с обычными противниками, отчего и понесли ужасающие потери. Но благодаря тебе, Миксцин, нам теперь известны возможности противника. Я вооружу большую часть своих воинов луками. Таким образом, мы сможем осыпать испанцев стрелами, оставаясь вне досягаемости их металлических мечей и копий, причем на каждый их выстрел будет приходиться множество наших.
— Кто о чем, — снисходительно сказал Мотекусома, — а военный вождь о войне. Лично я не вижу никакой необходимости воевать вообще. Мы просто пошлем правителю Па-Цинко приказ прекратить всякую помощь белым людям. Надо лишить их еды, женщин и вообще всех средств к существованию. В скором времени чужеземцам надоест питаться одной рыбой, пить только кокосовое молоко и изнывать от зноя в разгар лета в Жарких Землях.
Однако Тлакоцин, его Змей-Женщина, возразил:
— Похоже, Чтимый Глашатай, что у Пацинко нет ни малейшего желания отказывать белым людям в чем бы то ни было. Тотонаки никогда особо не радовались тому, что мы обложили их данью. Может быть, они обрадуются, если перестанут подчиняться Мешико.
Один из послов, который ездил со мной на побережье, добавил:
— К тому же испанцы постоянно вспоминают о других белых людях, в несметных количествах живущих в тех местах, откуда явились они сами. Если мы даже сразимся с этим отрядом и разобьем его или возьмем Кортеса измором и заставим убраться, откуда нам знать, когда явятся следующие, сколько их будет и какое еще более мощное оружие они привезут?
Недавняя бодрая уверенность Мотекусомы мигом рассеялась. Его взгляд беспокойно заметался по сторонам, как будто он подсознательно искал возможность скрыться. Уж не знаю, что его больше пугало — белые люди или же необходимость проявить характер и принять окончательное решение. Но в конце концов его взгляд задержался на мне, и правитель сказал:
— Хорошо, Микстли, я вижу, ты со мной не согласен. Что ты сам можешь предложить?
Я ответил без колебаний:
— Сжечь последний корабль белых людей.
Тут весь зал наполнился изумленными и возмущенными возгласами:
— Что? Какой позор!
— Ну и ну! Слыханное ли дело — напасть на тех, кто ничем нас не задел?
— И без объявления войны?
Мотекусома, однако, властным жестом прекратил эти разговоры и обратился ко мне с единственным вопросом:
— Зачем?
— Перед нашим отбытием с побережья, мой господин, испанцы грузили на корабль переплавленное в слитки золото и другие присланные тобой подарки. Скоро Кортес отправится к земле под названием Куба, а то и явится прямо с докладом к их королю Карлосу в Испанию. Белые люди жадны до золота, и дары моего господина не насытили их, но только подогрели их аппетиты. Если мы позволим этому кораблю уплыть, испанцы получат доказательство того, что золото в наших землях действительно имеется, и тогда ничто не спасет нас от наплыва несметных полчищ алчущих его белых людей. Но корабль сделан из дерева. Если ты, мой господин, отправишь в ту бухту ночью на каноэ нескольких храбрых мешикатль, то они под видом рыбаков смогут подойти к кораблю вплотную и поджечь его.
— И что тогда? — Мотекусома пожевал губу. — Кортес и его отряд будут полностью отрезаны от своей родины. И уж после столь враждебной выходки с нашей стороны они непременно направятся сюда.
— Чтимый Глашатай, — устало промолвил я, — предпримем мы что-либо или будем сидеть сложа руки, но испанцы все равно придут. И не одни, а со своими прирученными тотонаками, которые будут показывать им дорогу, нести припасы и помогать одолевать горные перевалы. Однако и этому мы в состоянии помешать. Я внимательно изучил местность и могу с полной уверенностью сказать, что хотя с побережья сюда на плато ведет множество путей, все они пролегают по глубоким ущельям, окруженным отвесными скалами. В подобных теснинах кони, пушки, аркебузы и арбалеты белых людей будут совершенно бесполезны. Испанцев не защитят Даже металлические доспехи, ибо всего лишь несколько крепких воинов мешикатль, скатывая в пропасть валуны, смогут быстро превратить все грозное вражеское войско в кровавое месиво.
Послышался очередной хор негодующих восклицаний: всех возмутила сама мысль о том, что мешикатль могут нападать из засады, как дикари. Я, возвысив голос, продолжил:
— Мы должны остановить это вторжение любыми средствами, даже теми, к которым не привыкли, ибо в противном случае мы уже не сможем отразить настоящее нашествие, которое непременно за ним последует. То, что этот человек, Кортес, сумасшедший, облегчает нам задачу. Он уже сжег десять своих кораблей, нам остается уничтожить только один. Если этот последний корабль так и не вернется к королю Карлосу, если ни одного белого человека не останется в живых, если никто не сможет спастись даже на плоту или на лодке, то испанский король так никогда и не узнает, что же случилось с отправленными им в далекие земли людьми. Он может решить, что они до сих пор блуждают на чужбине в поисках, или сгинули в неведомом штормовом море, или были уничтожены грозным и могущественным народом. Так или иначе, у нас появится надежда на то, что Карлос больше не рискнет посылать свои корабли в этом направлении.
В тронном зале воцарилось долгое молчание. Никто не хотел высказываться первым, а я молчал, стараясь не нервничать. Наконец заговорил Куитлауак:
— Мой брат и господин, этот совет звучит разумно.
— Он звучит чудовищно! — отрезал Мотекусома. — Нам предлагают уничтожить корабль чужеземцев и тем самым подтолкнуть их к продвижению в глубь суши, заманить испанцев в ловушку и уничтожить ничего не подозревающих людей, обрушившись на них из засады. Это потребует от нас долгих мучительных раздумий и совета с богами.
— Владыка Глашатай! — в отчаянии воскликнул я. — Возможно, этот корабль уже сейчас расправляет свои крылья.
— Из чего следует, — упрямо заявил он, — что, по разу мению богов, ему и следует уплыть. И пожалуйста, не маШй так на меня руками!
Честно говоря, у меня просто руки чесались его придушить, но я лишь воздел их в жесте, выражающем полнейшую безнадежность.
Мотекусома принялся размышлять вслух.
— Если король Карлос не будет иметь никаких сведений о своих людях и решит, что они попали в беду, он вполне может снарядить на поиски еще более многочисленный отряд. Судя по тому, с какой легкостью этот Кортес сжег десять огромных кораблей, у короля Карлоса их, должно быть, видимо-невидимо. И возможно, Кортес представляет собой лишь острие уже брошенного копья. Не разумнее ли нам повременить и, проявляя осторожность, не задирать этого Кортеса, во всяком случае до тех пор, пока не выяснится, какова тяжесть всего копья? — Мотекусома встал, тем самым давая нам всем сигнал разойтись, и на прощание объявил: — Я подумаю обо всем, что было здесь сказано. А тем временем направлю в страну тотонаков и во все земли, лежащие между нами и побережьем, своих куимичиме. Мы должны быть в курсе всего происходящего в стане белых людей.
«Куимичиме» буквально значит «мыши», ноэто слово использовалось также для обозначения лазутчиков. Среди рабов Мотекусомы имелись представители всех народов Сего Мира, и самые проверенные из них часто направлялись шпионить в свои родные земли, где могли действовать свободно, не привлекая к себе внимания. Кстати, не так давно я сам выступал в роли шпиона в стране тотонаков, но я действовал один. Целые стаи «мышей», таких, каких послал тогда Мотекусома, могли охватить гораздо большую площадь и доставить массу интересных сведений.
Мотекусома снова созвал свой Совет, на который пригласил и меня, когда первый куимиче вернулся и доложил, что плавающий дом белых людей действительно, развернув большие крылья, уплыл на восток и скрылся из виду. Хотя это Известие и огорчило меня, я тем не менее выслушал доклад До конца, ибо «мышь» проделал немалую работу, высматривая, вынюхивая и подслушивая каждое слово, включая и разговоры испанцев, когда они переводились на понятный ему язык.
Последний корабль отбыл обратно, имея на борту не только необходимое количество лодочников, но и одного из воинских командиров, которому, очевидно, было доверено доставить золото и прочие подарки в Испанию и вручить официальный отчет Кортеса королю Карл осу. Этим человеком оказался тот самый младший вождь Алонсо, которому досталась Ке-Малинали, но, конечно, отправляясь в плавание, он не взял ее с собой. Малинцин, как все чаще называли ее окружающие, это ничуть не огорчило, ибо она тут же превратилась из простой переводчицы в наложницу Кортеса.
С ее помощью вождь испанцев обратился к тотонакам с речью. Он сказал, что посланный в Кастилию корабль непременно вернется с королевским указом о повышении его в ранге, ибо он давно уже заслужил право именоваться не просто капитаном, а генерал-капитаном. Пока же, в ожидании дальнейших повелений своего короля, он вознамерился дать Кем-Анауаку, Сему Миру, новое название. Кортес заявил, что отныне прибрежные земли, уже находящиеся под его властью, равно как и все те, которые он к ним еще присоединит, будут именоваться генерал-капитанство Новая Испания. Конечно, эти испанские слова, которые передал нам куимиче, говоривший с невообразимым акцентом тотонака, ничего для нас не значили. Однако дело не в названии. Важно было, что этот Кортес, сумасшедший он или, как я подозреваю, просто невероятный наглец, действующий по наущению честолюбивой любовницы, уже самонадеянно заявил свои права на безграничные земли Сего Мира и на власть над бесчисленными народами, которых он даже в глаза не видел. Выходит, он не сомневался, что победит их в бою или сумеет покорить еще каким-то способом! Кортес претендовал на власть над всеми землями, в том числе и над нашими! На власть над всеми народами, включая и мешикатль!
— Ну, если уж это не объявление войны, чтимый брат, — воскликнул вне себя от возмущения Куитлауак, — то я не знаю, чего ты еще собираешься ждать?
— Но мы ведь не получали от Кортеса военных даров или иных подобающих знаков, символизирующих начало войны, — возразил Мотекусома.
— Ты предлагаешь подождать, пока он разрядит одну из тех громовых пушек в твое ухо? — дерзко вопросил Куитлауак. — Неужели не понятно, что Кортес не имеет ни малейшего представления о наших правилах и обычаях? Возможно, белые люди, желая затеять войну, не направляют к противнику посольство с дарами, а просто заявляют притязания на его владения. Похоже, что именно так они и поступили. Так давайте же научим этого выскочку хорошим манерам. Хватит одарять его золотом, пора послать Кортесу военные дары, оружие и знамена. Надо спуститься к побережью и сбросить этого несносного хвастуна в море, откуда он и явился.
— Успокойся, брат, — сказал Мотекусома. — До сих пор этот человек не тронул в наших краях никого, кроме презренных тотонаков, так что от него больше шуму, чем вреда. Как я понимаю, Кортес может до бесконечности торчать на том берегу, распуская перья и принюхиваясь к тому, откуда дует ветер. Мы же не станем торопиться, а подождем, пока он перейдет от слов к делу. Может, все это не так уж страшно.
IHS
S.C.C.M
Его Священному Императорскому Католическому Величеству императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю
Высокочтимому Государю и нашему Августейшему Покровителю из города Мехико, столицы Новой Испании, накануне праздника Преображения в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцать первый, шлем мы наш нижайший поклон.
После получения Вашего Высочайшего указания о прекращении компилирования известной хроники, а также в связи с тем, что с учетом прилагаемых ниже страниц она наконец представляется нам вполне завершенной и даже сам ацтек заявляет, что ему нечего больше нам поведать, мы прилагаем к сему письму заключительную часть его рассказа.
Большая часть того, что поведал индеец о Конкисте и ее последствиях, уже известна Вашему Величеству из отчетов, посылавшихся на протяжении всех этих лет генерал-капитаном Кортесом и другими офицерами, являвшимися непосредственными участниками событий. При этом, однако, в изложении нашего ацтека все произошедшее выглядит несколько иначе, нежели в устах упомянутого генерал-капитана, безудержно похвалявшегося тем, как он «один, с горсткой верных товарищей и без чьей-либо помощи» завоевал и покорил весь этот континент.
Вне всяких сомнений, теперь, когда вслед за нами и великий Государь может прочитать и оценить повествование полностью, становится очевидным, что оно представляет собой не совсем то, что, надо думать, Его Величество рассчитывал получить, повелевая нам производить все эти расспросы и записи. Едва ли также стоит повторять, что лично мы не испытали разочарования, ибо и не ждали от исповеди старого язычника ничего хорошего. Тем не менее, если результат трудов верного слуги смог оказаться хоть в какой-то степени полезным или интересным для нашего суверена (например, предоставил великому монарху возможность ознакомиться со множеством диковинных, странных и своеобразных обычаев индейцев), мы постараемся убедить себя в том, что наши терпение и снисходительность, равно как и тягостный каждодневный труд братьев-писцов, не были совсем уж напрасными и не пропали втуне. Мы надеемся, что Ваше Величество, подобно Царю Небесному, проявит милосердие и не возложит на нас вину за то, что содержание нескольких томов хроники оказалось столь тривиальным, но, напротив, оценит то усердие, с коим мы взялись за эту работу, равно как и стремление наше хоть как-то облагородить нечестивые измышления сего дерзкого ацтека, так что в целом отнесется к нам и к плодам трудов наших с благожелательным снисхождением.
Кроме того, прежде чем по предписанию монарха наши занятия с этим ацтеком будут завершены, нам хотелось бы узнать, не угодно ли Вашему Величеству, чтобы мы истребовали у него какие-либо дополнительные сведения либо же получили еще более пространные комментарии его и без того уже обширным, занявшим не один том хрон кам. В этом случае мы позаботимся о том, чтобы индеец пока оставался под рукой. Если же у Вас нет более вопросов к вышеупомянутому туземцу, то не соблаговолит ли Ваше Величество дать какие-либо указания относительно его дальнейшей судьбы или же предпочтет, чтобы мы предоставили таковую на усмотрение Всевышнего?
И да пребудет ныне, присно и во веки веков всеблагая милость Господня с Вашим Наиславнейшим Величеством, о чем неустанно молится Вашего Священного Императорского Католического Величества преданный слуга
Хуан де Сумаррага (в чем и подписывается собственноручно).
ULTIMA PARS[51]
Как я уже говорил вам, почтенные писцы, название нашего одиннадцатого месяца, Очпанитцили, означает «Метение Дороги». В тот год это название приобрело еще и дополнительный зловещий смысл, ибо именно тогда, ближе к концу одиннадцатого месяца, когда пошли на убыль сезонные дожди, Кортес, как и грозился, двинулся в глубь материка. Оставив на побережье лодочников и сформировав из части своих воинов гарнизон нового города Вилья-Рика-де-ла-Вера-Крус, сам белый вождь выступил в путь в сопровождении примерно четырехсот пятидесяти белых воинов и тысячи трехсот вооруженных и снаряженных для боя тотонаков. Еще тысяча тотонаков служили у Кортеса в качестве тамемиме — военных носильщиков, тащивших запасное оружие и доспехи, пушки, тяжелые боеприпасы, провиант и тому подобное. Среди этих носильщиков затесалось несколько «мышей» Мотекусомы, которые передавали результаты своих наблюдений другим соглядатаям, размещенным по всему пути следования, благодаря чему малейшие подробности моментально становились известны в Теночтитлане.
Согласно донесениям лазутчиков, Кортес неизменно держался во главе колонны. Облаченный в сверкающую металлическую броню, он двигался верхом на лошади, которую насмешливо и в то же время любовно называл Лошачихой. Другая особь женского пола, не менее дорогая сердцу испанского командира, моя старая знакомая Малинцин, горд0 вышагивала рядом с его седлом впереди отряда. Кортес разрешил взять с собой спутниц лишь нескольким самым старшим командирам, но все испанцы, вплоть до простых солдат, рассчитывали, что обязательно захватят женщин по пути. Зато чужеземцы прихватили с собой всех до единой лошадей и собак. Правда, куимичиме сообщали, что в горах животные становятся неуклюжими и медлительными и управляться с ними очень трудно. К тому же там Тлалок продлил свой сезон дождей, причем ливни хлестали ледяные, сопровождавшиеся сильным ветром и слякотью. Путники продрогли и промокли насквозь, броня была для них тяжкой обузой, и вряд ли хоть кому-то из них это путешествие показалось приятным.
— Аййо! — узнав последние новости, воскликнул Мотекусома, весьма довольный. — Теперь испанцы видят, что дальше от моря лежит далеко не столь гостеприимная местность, как Жаркие Земли. Пошлю-ка я им навстречу своих чародеев, чтобы они сделали их жизнь еще менее приятной.
— Лучше позволь мне послать им навстречу воинов, которые сделают жизнь испанцев невозможной, — угрюмо проворчал Куитлауак.
Но Мотекусома снова ответил отказом:
— Я предпочитаю сохранять видимость дружелюбия, пока это будет возможно. Пусть колдуны поражают белых людей чарами и проклятиями, и наконец те сами в отчаянии повернут назад, не подозревая, что это наших рук дело. Пускай испанцы сообщат своему королю, что местность здесь негостеприимная и нездоровая, но не отзываются плохо о нас.
Сказано — сделано: придворные колдуны под видом обычных путников спешно отправились на восток. Не берусь судить, возможно, чародеи и обладают удивительными, недоступными обычным людям способностями, но все препоны, которые они попытались воздвигнуть на пути Кортеса и его воинства, оказались никчемными и ничтожными. Во-первых, колдуны натянули между деревьями, поперек тропы, по которой двигался отряд, несколько тонких нитей, на которых повесили голубые бумаги, расписанные таинственными узорами. Но хотя предполагалось, что такие препятствия будут непреодолимыми для всех, кроме кудесников, Лошачиха, находившаяся во главе колонны, попросту разорвала все эти нити, причем, похоже, ни Кортес, ни кто-либо другой вообще ничего не заметили. Чародеи известили о случившемся Мотекусому, но с их слов выходило, будто это не они оплошали со своими чарами, а сами лошади обладают магическими свойствами, лишившими их ворожбу силы.
Потерпев неудачу, колдуны тайно встретились с шедшими вместе с отрядом куимичиме и поручили «мышам» добавлять белым людям в пищу сок сейбы и фрукт под названием тонал. Сок дерева сейба вызывает у человека столь неуемный аппетит, что он пожирает все, что оказывается под рукой, и в считанные дни толстеет так, что теряет способность двигаться. Во всяком случае, так говорят колдуны. Фрукт тонал тоже способен доставить неприятности, хотя и иного рода. Тонал, вы еще называете его колючей грушей, — это съедобный плод кактуса нопали. Перед тем как взять его в рот, тонал необходимо тщательно очистить. Пришельцы не могли этого знать, и наши чародеи надеялись, что белые люди будут испытывать нестерпимые мучения, когда множество крохотных, невидимых, но жалящих весьма болезненно колючек, которые почти невозможно извлечь, изранят испанцам пальцы, губы и языки. Кроме того, тонал оказывает и иное воздействие. У всякого вкушающего его красную мякоть моча приобретает кроваво-красный цвет, и человек пугается, Думая, что страдает тяжким недугом.
Увы, если кто-то из белых людей и растолстел из-за сока сейбы, то не настолько, чтобы утратить подвижность. А если испанцы и чертыхались, уязвленные колючими плодами или пугались, когда их моча окрашивалась кровью, то это их не остановило. Может быть, бороды давали им какую-то защиту от колючек, но, скорее всего, эта женщина, Малинцин, понимая, как легко можно отравить ее новых товарищей, обращала пристальное внимание на то, что те ели. Наверняка она показала им, как правильно употреблять в пищу плоды кактуса, и рассказала, чего от этого можно ожидать. Во всяком случае, белые люди продолжали неудержимо продвигаться на запад.
Однако, информируя Мотекусому о тщетности попыток, предпринятых его колдунами, «мыши» сообщали и более тревожные вести. Отряд Кортеса проходил по землям многих мелких обитавших в горах племен — тепейяуаков, шика и прочих, которых никогда не радовала вынужденная необходимость подчиняться Союзу Трех. И в каждом поселении каждого из этих племен тотонаки выкрикивали:
— Вставайте! Присоединяйтесь к нам! Объединяйтесь с Кортесом! Он ведет нас к освобождению от ига ненавистного Мотекусомы!
И эти призывы встречали отклик. Горные племена охотно выделяли множество своих воинов. Таким образом, хотя к тому времени нескольких белых людей несли на носилках, потому что они поранились, упав со своих споткнувшихся лошадей, да и число сопровождавших Кортеса тотонаков, жителей низин, непривычных к разреженному воздуху гор, поубавилось от болезней, общая численность отряда испанцев не только не уменьшилась, но даже возросла.
— Ты слышишь, чтимый брат? — сорвался при этом известии на крик Куитлауак. — Эти твари уже не стесняются заявлять, что выступают против тебя, против тебя лично! Теперь у нас наконец появился повод нанести им удар. Это необходимо сделать немедленно, ибо сейчас они в горах, где, как и предполагал достойный Микстли, почти беспомощны. Ты не можешь больше говорить: «Подождем»!
— Тем не менее я продолжаю так говорить, — невозмутимо отвечал Мотекусома. — У меня есть на то веские основания. Ожидание спасет множество жизней.
— Известен ли тебе хоть один пример из истории, когда ожиданием была спасена хоть одна жизнь? — взъярился Куитлауак.
— Послушай, — с раздражением процедил Мотекусома. — Я имею в виду, что ожидание поможет нам не растрачивать понапрасну силы и сберечь жизни воинов Мешико. Пойми, брат, эти чужеземцы приближаются к восточной границе Тлашкалы — страны, жители которой долгое время давали отпор самому яростному натиску даже такого противника, как мы, мешикатль. Вряд ли столь воинственный народ встретит с распростертыми объятиями неприятеля с иным цветом кожи, явившегося с другой стороны. Пусть тлашкалтеки сразятся с захватчиками, мы же, мешикатль, в любом случае окажемся в выигрыше. Скорее всего, белые люди вместе со своими союзниками тотонаками будут разгромлены, но и тлашкалтеки, как я надеюсь, понесут тяжкие потери. И вот тогда-то мы и сможем обрушиться на ослабленного исконного врага и покончить с ним раз и навсегда. Ну а если нам удастся при этом обнаружить уцелевших белых людей, мы окажем им помощь и предоставим кров. У них создастся впечатление, будто мешикатль сражались с Тлашкалой исключительно ради их спасения, чем мы заслужим благодарность как самих спасшихся, так и их короля Карлоса. Кто может сказать, какие дальнейшие блага нам это сулит? Итак, мое решение — ждать!
Если бы Мотекусома передал правителю Тлашкалы Тикотенкатлю те сведения о возможностях белых людей, коими располагали мы, тлашкалтеки, скорее всего, обрушились бы на чужаков где-нибудь в горах, которыми изобилует их страна. Но поскольку они такими познаниями не располагали, сын правителя, их военный вождь, Шикотенкатль-младший, решил занять позицию на одной из удобных для ближнего боя широких равнин Тлашкалы. Войска были выстроены в традиционной для наших земель манере и подготовлены к сражению в соответствии с нашими обычаями, когда армии сходятся в открытом поле, приветствуют одна другую, выполняют подобающие ритуалы и схватываются лицом к лицу. Возможно, до Шикотенкатля и доходили слухи о том, что сила нового врага не в численности, а в невиданном оружии, но он и представить себе не мог, что этот противник не признает принятых повсюду, от края до края Сего Мира, традиций ведения войны. Как нам в Теночтитлане стало известно впоследствии, Кортес, выйдя из леса на равнину во главе четырехсот пятидесяти белых солдат и вспомогательного войска из тотонаков и воинов других племен (которых к тому времени у него набралось уже около трех тысяч), увидел перед собой сомкнутый строй тлашкалтеков. Их было самое меньшее десять тысяч, а по некоторым сведениям — и около тридцати тысяч. Даже будь белый вождь, как надеялись некоторые, безумен, он должен был понять, что встретился с грозным противником. Путь ему преграждали воины в стеганых панцирях из желтого и белого хлопка, над головами которых реяли искусно сработанные из перьев боевые стяги, украшенные изображениями герба Тлашкалы — золотого орла с распростертыми крыльями и белой цапли — личного символа Шикотенкатля. Грянули боевые барабаны, пронзительно запели флейты. Копья и макуауитль вспыхнули ярким светом чистого черного обсидиана, который жаждал быть окрашенным кровью.
Должно быть, Кортес пожалел, что у него нет лучших союзников, чем тотонаки, с их оружием, сделанным главным образом из рыл рыбы-пилы и заостренных костей, и щитами, представлявшими собой всего лишь панцири морских черепах. Но если белый вождь и встревожился, он не растерялся: сохранил спокойствие и спрятал основные свои ударные силы в укрытии. Тлашкалтеки увидели лишь его самого и пеших белых воинов. Все лошади, включая собственную лошадь Кортеса, по его приказу находились в лесу, вне поля зрения вражеской армии.
Как требовал того обычай, несколько знатных тлашкалтеков выступили вперед, пересекли разделявшую два войска зеленую равнину и церемонно преподнесли противнику военные дары — символическое оружие, мантии из перьев и щиты. Таков был ритуал вызова на бой. Кортес намеренно затянул эту церемонию, потребовав, чтобы ему растолковали ее значение. Замечу, к слову, что к тому времени он уже редко прибегал к услугам Агиляра, ибо пресловутая Малинцин, проявив удивительное усердие, добилась немалых успехов в изучении испанского языка. Впрочем, вряд ли есть лучшее место для ознакомления с любым языком, чем постель. Так или иначе, Кортес выслушал вождей тлашкалтеков, затем — перевод Малинцин, после чего выступил с собственным заявлением, зачитав развернутый свиток. Женщина переводила эту речь вождям, а я сейчас могу пересказать ее слово в слово, ибо то же самое провозглашалось испанцами возле каждого города и селения, большого и малого, если только тамошние жители выказывали намерение преградить чужеземцам дорогу. Сперва Кортес потребовал, чтобы их беспрепятственно пропустили дальше, а потом сказал:
— Но если вы не подчинитесь, тогда с помощью всемогущего Бога я проложу себе путь силой. Я начну с вами войну всеми имеющимися средствами, дабы принудить к повиновению нашей Святой Церкви и нашему королю Карл осу. Я заберу ваших жен и детей и сделаю их своими рабами или продам, если то будет угодно его величеству. Я завладею вашим имуществом, разрушу ваши дома и буду причинять вам такие бедствия и невзгоды, какие только смогу и каких заслуживают взбунтовавшиеся подданные, отказывающиеся подчиниться своему законному монарху. Так что учтите, виновны в этих бедствиях и невзгодах будете вы сами, а не его величество, не я и не люди, служащие под моим началом, и вся пролитая кровь будет на вашей совести.
Можно себе представить, как возмутили вождей тлашкалтеков дерзкие слова о том, что они будто бы являются подданными какого-то чужеземца или проявляют своеволие и неповиновение неизвестному королю, защищая собственную границу. В общем, эти надменные слова Кортеса лишь разожгли в них желание битвы — и чем более кровавой она будет, тем лучше. Поэтому тлашкатлеки, не удостоив противника ответом, повернулись и направились к своему строю — туда, где все громче гремели боевые барабаны и все пронзительнее завывали флейты.
Но этот обмен формальностями дал людям Кортеса достаточно времени, чтобы собраться и установить десять пушек с большими жерлами и четыре поменьше. Орудия белые люди зарядили не разбивающими дома, похожими на мячи ядрами, а зазубренными кусками металла, битым стеклом, гравием и тому подобным. Готовые к бою аркебузы были установлены на опоры, тугие арбалеты взведены и наведены на цель. Кортес быстро отдал приказы, а Малинцин повторила их в переводе для союзных войск, после чего торопливо удалилась с поля боя в безопасный тыл.
Кортес и его люди стояли в строю, некоторые — припав на одно колено, в то время как всадники под защитой леса уже сидели в седлах. Испанцы терпеливо ждали, не трогаясь с места, тогда как сплошная стена желтого и белого, колыхнувшись, устремилась вперед. Тучи стрел дугой полетели через поле, и тысячи воинов ударили оружием о щиты, взревели ягуарами или издали другие боевые кличи.
Тлашкалтеки ожидали, что враг, как обычно, ринется им навстречу, но ни Кортес, ни его люди даже не сдвинулись с места. Он лишь вскричал: «За Сантьяго!» — и гром его пушек заглушил боевые кличи тлашкалтеков, как заглушает гроза стрекотание сверчков. Вся первая шеренга нападавших была разорвана в клочья, превратившись в кровавые ошметки. Люди во втором ряду просто попадали замертво, причем, как казалось тлашкалтекам, без всякой видимой причины, поскольку пули аркебуз и короткие стрелы арбалетов, прошив толстые стеганые доспехи, исчезли внутри. Едва смолк грохот пушек, как послышался новый громовой раскат — это из леса во весь опор вылетели с копьями наперевес белые всадники. Они нанизывали противников на копья, словно мясо на вертела, а когда их копья уже не могли собрать больше тел, всадники побросали их, выхватили из ножен стальные мечи и принялись разить ими так, что в воздух полетели отрубленные конечности и даже отсеченные с одного взмаха головы. Свирепые псы устремились на тлашкалтеков, разрывая клыками хлопчатобумажные доспехи. Естественно, что не ожидавшие ничего подобного, захваченные врасплох воины Тлашкалы дрогнули. Строй их распался, они сбивались в беспорядочные кучки, отчаянно, но почти безрезультатно размахивая при этом своим оружием. Их благородные воители и куачики пытались по возможности подбодрить растерявшихся людей, они восстанавливали строй и вновь бросали воинов в наступление, однако к тому времени испанцы успевали перезарядить пушки, аркебузы и арбалеты. Каждую новую атаку встречал очередной мощный залп смертоносных снарядов, наносивших атакующим немыслимый урон, и она захлебывалась кровью. В общем, мне нет нужды пересказывать каждую деталь этого одностороннего побоища, ибо все, что произошло в тот день, хорошо известно. В любом случае, я могу описать это только со слов выживших бойцов, хотя позднее мне и самому довелось стать свидетелем подобной резни.
Тлашкалтеки бежали с поля боя, преследуемые союзными Кортесу тотонаками, громко и злорадно ликовавшими — они считали, что одержали победу в сражении, в котором от них только и требовалось, что добивать раненых да разить в спину пытавшихся убежать. В тот несчастный день тлашкалтеки оставили на поле боя около одной трети всех своих сил, враг же понес лишь весьма незначительные потери. Пала, как я слышал, одна лошадь, нескольких испанцев задели первые стрелы, да еще несколько человек были ранены серьезнее, удачными ударами обсидиановых мечей. Но ни один белый воин не был убит или хотя бы выведен из строя на долгое время.
Когда уцелевшие тлашкалтеки обратились в бегство, Кортес и его люди разбили лагерь прямо там же, на поле боя, чтобы перевязать свои немногочисленные раны и отпраздновать победу.
Несмотря на понесенные ими ужасающие потери, тлащкалтеки проявили высокую доблесть и не покорились чужеземцам. К сожалению, этому гордому, отважному, непокорному народу помимо великого мужества была присуща также неколебимая вера в непогрешимость своих провидцев, прорицателей и колдунов. Вечером все того же бедственного дня военный вождь Шикотенкатль собрал своих мудрецов и спросил:
— Ходят слухи, будто чужеземцы являются богами. Так ли это? Вправду ли они непобедимы? Есть ли хоть какой-нибудь способ противостоять их изрыгающим пламя орудиям? Стоит ли мне терять жизни еще большего числа воинов, продолжая сражаться?
Провидцы, совершив некие таинственные, не иначе как чародейские, ритуалы, отвечали:
— Нет, чужеземцы не боги. Они люди. Но то, что они используют изрыгающие пламя орудия, наводит на мысль, что пришельцы научились применять жаркую силу солнца. Пока оно светит, они тоже имеют превосходство, ибо могут поражать нас его огнем. Но после заката сила солнца иссякнет, и с наступлением ночи чужеземцы станут самыми простыми людьми, способными использовать лишь обычное оружие. Уставшие после напряженного дня, они будут уязвимы, как и все остальные. Если хочешь победить их, напади ночью. Иначе на рассвете, отдохнув и набравшись сил, эти люди снова нападут сами и выкосят твою армию, как сорную траву.
— Напасть ночью? — пробормотал Шикотенкатль. — Это против всяких традиций. Ничего подобного правила честного боя не предусматривают. За исключением случаев осады, дикакие армии никогда не сражаются по ночам.
Мудрецы кивнули:
— Именно. На это все и рассчитано. Белые чужеземцы тоже не будут ожидать ничего подобного. Они утратят бдительность, а ты сможешь застать их врасплох.
Провидцы-тлашкалтеки заблуждались столь же пагубно, как это обычно повсюду случается со всяческими прозорливцами. Очевидно, в своих землях белые люди привыкли сражаться между собой, не разбирая дня и ночи, а потому имели обыкновение принимать на этот случай меры предосторожности. Кортес окружил свой лагерь бдительными часовыми, не смыкавшими глаз, пока их товарищи спали в доспехах, с заряженным оружием под рукой. Даже в темноте недремлющие караульные Кортеса легко заметили приближение лазутчиков, которые ползли на животе по открытой местности.
Не поднимая шума, часовые ускользнули в лагерь и тихонько разбудили Кортеса и остальные войско. Ни один воин не поднялся во весь рост, ни один профиль не вырисовывался на фоне неба, но все белые люди поджидали противника с оружием наготове.
В результате лазутчики доложили Шикотенкатлю, что белые люди спят и не подозревают об опасности. Все уцелевшие воины тлашкалтеков ползком или на четвереньках направились к испанскому лагерю, чтобы, приблизившись, вскочить и броситься в атаку. Вскочить-то они вскочили, но мало кто из них успел даже издать боевой клич. Едва тлашкалтеки оказались на ногах, их силуэты стали прекрасными мишенями. Ночь взорвалась громом, разразилась молниями, и… армия Шикотенкатля была выкошена неприятелем, как тРава на поле.
На следующее утро, хотя его слепые глаза были полны слез, Шикотенкатль-старший послал посольство высших садовников под квадратным золотым стягом перемирия, вступив с Кортесом в переговоры, чтобы выяснить условия капитуляции. К большому удивлению послов, Кортес не выказал ни малейшего чванства, но приветствовал их с большой теплотой и очевидной приязнью. Через свою Малинцин он выразил восхищение доблестью воинов тлашкалтеков и глубокое сожаление в связи с тем, что они, неверно истолковав его намерения, не оставили испанцам никакого другого выхода, кроме как защищаться. По его словам выходило, что он отнюдь не добивается капитуляции и не примет ее, ибо никогда не стремился подчинить Тлашкалу, а явился в эту страну с единственной целью — предложить свою дружескую помощь.
— Мне известно, — заявил он, будучи, несомненно, хорошо подготовленным к этому разговору Малинцин, — что вы веками страдаете от злобных мешикатль и в особенности от ненасытной алчности их нынешнего правителя Мотекусомы. Я уже освободил от этих оков тотонаков и некоторые другие племена, а теперь хочу избавить от постоянной угрозы и вас. Единственное, о чем я прошу, это чтобы как можно больше ваших отважных воинов присоединились к нашему святому и благородному делу — освободительному походу.
— Но мы слышали, — в изумлении отвечали послы, — что ты требуешь, чтобы все народы присягали заморскому правителю, отрекались от старых, искони почитаемых богов и поклонялись только новым богам вашей земли.
Кортес от всего этого просто отмахнулся. Яростный отпор тлашкалтеков внушил ему уважение к ним и побудил держаться с этим народом осторожно, не выставляя до поры непомерных требований.
— Я прошу союза, а не стремлюсь подчинить вас, — сказал он. — Когда эти земли будут полностью очищены от зловредного влияния Мешико, мы с радостью растолкуем вам все блага христианства и преимущества, кои дает народам признание верховной власти нашего короля Карлоса. Тогда вы сами решите, стоит ли вам отказываться от подобного блага. Но сперва — главное. Спросите вашего мудрого и почтенного правителя, согласен ли он оказать нам честь, приняв нашу дружескую помощь для достижения общей цели?
Послы старого Шикотенкатля еще только докладывали ему о предложении белых людей, а мы в Теночтитлане уже знали обо всем от наших «мышей». Мотекусома рвал и метал, он был просто вне себя от ярости, ибо его уверенность обернулась ошибкой. Но главное, наш Чтимый Глашатай был близок к панике, ибо осознавал, какими страшными последствиями эта ошибка может обернуться. Скверно было уже то, что тлашкалтеки не смогли уничтожить или остановить белых захватчиков, обезопасив нас от их возможного вторжения. Не радовало и то, что Тлашкала, пусть ее армия и была разбита, вовсе не лежала беззащитной, ожидая нападения с нашей стороны. Но хуже всего оказалось то, что теперь к нашим границам приближался не один только новый или один только старый враг, но оба этих врага одновременно. Мощь непревзойденного оружия белых людей теперь еще и подкреплялась многочисленными отважными тлашкалтеками, ненавидевшими Мешико и прекрасно знавшими как наши сильные, так и слабые места. Оправившись, Мотекусома принял решение, которое по крайней мере хоть немного отличалось от его обычного «надо подождать». Он призвал своего личного, самого сообразительного гонца и, продиктовав ему послание, приказал бегом мчаться к Кортесу и повторить тому все слово в слово. Послание, разумеется, было пышным, цветистым и многословным, но суть его сводилась к следующему:
— Достопочтенный генерал-капитан Кортес, не полагайся на коварных, лживых тлашкалтеков, которые пойдут на любые ухищрения, лишь сперва бы втереться к тебе в доверие, а потом вероломно тебя предать. Расспросив сведущих людей, ты легко выяснишь, что Тлашкала, подобно острову окружена странами и людьми, которых ее жители обратили в своих врагов. Заведя дружбу с тлашкалтеками, ты, как и они сами, только стяжаешь ненависть и презрение соседей. Последуй же нашему совету: отринь недостойных тлашкалтеков и прими руку дружбы, протянутую могущественным союзом трех народов — мешикатль, аколхуа и текпанеков. Мы приглашаем тебя посетить с дружественным визитом наш союзный город Чолулу, путь куда к югу от того места, где ты находишься сейчас, будет легок и недолог. Тебя примут там со всеми почестями, подобающими столь высокому гостю, а потом, когда твой отряд отдохнет, препроводят, как ты того и желал, в Теночтитлан. Я же, юй-тлатоани Мотекусома Шокойцин, буду с нетерпением ждать у себя в столице возможности поприветствовать дорогого гостя и заключить его в дружеские объятия.
Вполне возможно, что Мотекусома имел в виду именно то, что сказал, то есть намеревался уступить, чтобы выиграть время и поразмыслить, что предпринять дальше. Не знаю. Ни меня, ни даже старейшин своего Изрекающего Совета он на сей счет в известность не поставил. Но одно я знаю точно. Окажись я сам на месте Кортеса, я бы выслушал подобное предложение со смехом, особенно имея в своем распоряжении такую советницу, как Малинцин. Наверняка она растолковала ему истинный смысл послания: «О внушающий страх, но кажущийся мне глупцом враг! Прогони своих новых союзников, откажись от дополнительных сил, которые тебе удалось собрать, и, как и подобает глупцу, окажи Мотекусоме честь, направившись в его ловушку, откуда тебе уже ни за что не выбраться».
Но, к моему удивлению (тогда я еще не представлял себе всю безграничную смелость этого человека), Кортес отослал гонца назад с согласием и действительно повернул на юг, к Чолуле. Оба правителя миштеков — Владыка Высокого и Владыка Низменного — встретили его как долгожданного и почетного гостя уже на подступах к городу. Их сопровождали пышная свита и целая толпа разодетых горожан, среди которых, однако, не было вооруженных воинов. Владыки тлакуафач и тлачиак, как и обещал Мотекусома, не стали собирать войска и вообще всячески демонстрировали миролюбие.
Однако Кортес, естественно, согласился не со всеми предложениями Мотекусомы. Так, направляясь в Чолулу, он и не подумал избавляться от новоприобретенных союзников. Перед этим старый Шикотенкатль от имени побежденной Тлашкалы заключил с Кортесом договор о взаимной помощи. Он предоставил белым людям провизию, припасы, много красивых женщин для командиров и заслуженных воинов и даже многочисленных служанок, которые должны были составить свиту «госпожи» Первой Травы, или доньи Марины. Так что Кортес прибыл в Чолулу, ведя за собой целую армию тлашкалтеков, три тысячи тотонаков и воинов мелких горных племен, я уж не говорю о сотнях грозных белых солдат с их лошадьми и собаками.
Правители Чолулы, опасливо поглядывавшие на сопровождавшее Кортеса многочисленное войско, после долгих льстивых приветствий робко сообщили ему, разумеется через Малинцин, следующее:
— По приказу Чтимого Глашатая Мотекусомы наш город не укреплен и его не защищают воины. Мы готовы принять такую высокую персону, как ты, согласны разместить у себя со всеми возможными удобствами твои личные войска и твоих слуг, однако разместить в Чолуле еще и цёлую армию твоих союзников нам просто негде. К тому же извини за напоминание, но тлашкалтеки — наши заклятые враги, и нам было бы не по себе, окажись они в стенах нашего города…
Кортес оказался сговорчивым. Пойдя навстречу просьбе правителей, он оставил большую часть союзных войск за стенами города, где они и встали лагерем, замкнув Чолулу в кольцо, как при осаде.
Зная, что по первому же сигналу ему на выручку поспешат тысячи воинов, Кортес чувствовал себя в полной безопасности, и потому во главе белых воинов, каждый из которых, даже пеший, вышагивал с гордостью вельможи, белый в°нсдь вступил в город. Его приветствовала празднично одетая толпа, солдат осыпали цветами, и всех гостей, как и было обещано, окружили вниманием и почетом. Рядовых солдат принимали как благородных воителей, всем предоставили просторные покои, слуг и женщин, чтобы ублажали их ночью. Жителей Чолулы заранее известили о привычках белых людей, поэтому никто, в том числе и приставленные к ним для постельных услуг женщины, не позволял себе высказываться по поводу неприятных запахов, неопрятной манеры гостей есть и пить, их нежелания мыться (даже мыть руки перед обедом или после отправления естественных надобностей), грязной, заскорузлой одежды и тому подобного. Четырнадцать дней белые люди жили жизнью, на которую могли бы надеяться лишь самые доблестные наши воины в лучшем из загробных миров. Испанцев угощали и поили октли, не мешая им вовсю напиваться и безобразничать. Они наслаждались женщинами, а когда уставали, их развлекали музыкой, пением и танцами. Ну а на пятнадцатое утро белые люди поднялись и перебили все население Чолулы от мала до велика.
Мы в Теночтитлане узнали об этом от наших «мышей», наверное, раньше, чем над городом рассеялся пороховой дым. По словам лазутчиков получалось, что бойня была устроена по наущению женщины Малинцин. Однажды ночью она явилась в комнату своего господина во дворце, где он накачивался октли, разогнала всех, с кем он веселился, и сообщила Кортесу о раскрытом ею страшном заговоре. С ее слов выходило, будто бы женщины на рынке, не зная о ее действительном положении и приняв Малинцин за пленницу, желающую обрести свободу, поделились с ней секретом. Оказывается, гостей угощали и ублажали, чтобы усыпить их бдительность, в то время как Мотекусома тайно послал отряд из двадцати тысяч воинов, приказав им окружить Чолулу и быть готовыми по условленному сигналу обрушиться на расположившиеся лагерем снаружи союзные войска и напасть на ничего не подозревающих белых людей. А когда она шла, чтобы рас сказать о заговоре, то якобы уже видела, как мешикатль, проникшие в город, стягивались под знамена Мотекусомы на городской площади.
Кортес со своими командирами, пировавшими вместе с ним, выскочил из дворца, и на их крик «Сантьяго!», мигом побросав женщин и кубки и схватившись за оружие, примчались солдаты, расквартированные по всему городу. В полном соответствии со словами Малинцин, площадь была полна народу, причем многие пришли в праздничных нарядах, которые испанцы, возможно, могли принять за боевые облачения.
Собравшиеся на площади люди не успели не только издать боевой клич или подать сигнал к бою, но даже объяснить свое присутствие, ибо белые люди без предупреждения открыли по ним смертоносный огонь. А поскольку толпа была плотной, ни одна пуля, ни одна стрела, ни одна картечина не пролетела мимо цели.
Когда дым слегка рассеялся, белые люди наверняка увидели, что на площади находились не только мужчины (причем безоружные), но также женщины и дети. Возможно, кто-то из испанцев даже задумался, насколько были оправданы их действия? Но едва загремели выстрелы, как в город ворвались стоявшие под его стенами тлашкалтеки и другие союзники Кортеса. Именно они, еще более беспощадно, чем белые люди, опустошили город, убивая всех без разбору, включая правителей. Некоторые из жителей Чолулы все же побежали за своим оружием, чтобы дать отпор, но, оказавшись окружены противником, имеющим подавляющее превосходство, могли только, отбиваясь, отступать все выше и выше по склонам своей огромной, величиной с гору пирамиды. Последнюю линию обороны защитники города держали на самой ее вершине, но в конце концов вынуждены были отступить внутрь находившегося там великого храма Кецалькоатля. Штурмовать храм враги не стали: они обложили его деревом и сожгли вместе с защитниками.
С той поры, почтенные братья, минуло почти двенадцать лет. Сегодня на месте сгоревшего капища не осталось ничего, кроме деревьев и кустов, и многие испанцы никак не могут поверить в то, что это никакая не гора, а пирамида, воздвигнутая людьми в давние времена. Конечно, я знаю, что теперь там есть не только зелень. Вершина, откуда в ту ночь были низвергнуты Кецалькоатль и его почитатели, недавно увенчалась христианским храмом.
Когда Кортес прибыл в Чолулу, ее население составляло примерно восемь тысяч человек. Когда он уходил, город был пуст. Повторю, что Мотекусома не посвящал меня в свои планы. Не исключено, что он и вправду тайно направил свои войска к этому городу и дал приказ атаковать Кортеса, когда ловушка захлопнется. Но позволю себе, однако, в этом усомниться. Резня произошла в первый день нашего пятнадцатого месяца, который называется Панкецалицтли, что означает «Расцветание Перьевых Знамен». Этот день повсюду отмечают как праздник, собираясь в церемониальных одеждах под стягами, что и делали те несчастные люди.
Может быть, эта женщина Малинцин действительно никогда не присутствовала на такой церемонии. Может быть, она искренне поверила или ошибочно предположила, что люди собрались под боевыми знаменами. А может быть, любовница белого вождя придумала этот «заговор», например, из ревности, увидев знаки внимания, которые Кортес оказывал местным женщинам. Но что бы ею ни двигало, непонимание или злоба, именно она, в сущности, побудила Кортеса превратить Чолулу в пустыню.
Сам же он если и сожалел о случившемся, то недолго, ибо это помогло ему, пожалуй, даже больше, чем победа над тлашкалтеками. Я уже упоминал, что посещал Чолулу, и о ее жителях у меня сложилось далеко не лучшее впечатление. Мне не было дела до того, продолжит этот город существовать или исчезнет с лица земли; меня во всей этой бойне насторожило и огорчило другое — укрепление грозной репутации Кортеса.
Весть об учиненной его войском резне гонцы стремительно разнесли повсюду. Так что я не сомневался, что, прикидывая, как разворачиваются события, правители и военные вожди Сего Мира рассуждали следующим образом: «Сперва белые люди вывели из подчинения Мотекусомы тотонаков. Дотом они покорили Тлашкалу, чего не смогли сделать ни Мотекусома, ни кто-либо из его предшественников. Потом испанцы, наплевав на возможный гнев или месть Мотекусомы, перебили его союзников в Чолуле. Похоже, что белые люди могущественнее, чем издавна считавшиеся самым сильным народом Сего Мира мешикатль. Может быть, нам разумнее встать на сторону сильнейшего… пока мы еще можем сделать это по собственной воле?»
А один могущественный вождь уже поступил таким образом без малейших колебаний, это был наследник престола Тескоко Иштлилыпочитль, законный правитель аколхуа. Мотекусома, отстранивший его три года назад от наследования престола, должно быть, горько пожалел о своем опрометчивом поступке, ибо все это время принц Черный Цветок не сидел, пригорюнившись и сложа руки, а собирал в своем горном убежище воинов, чтобы вернуть себе трон Тескоко. И уж кому-кому, а Черному Цветку появление Кортеса, должно быть, показалось знамением богов, ниспославших ему средство для достижения заветной цели. Из своей крепости в скалах он спустился прямо в опустошенную Чолулу, где Кортес перегруппировывал свою многочисленную армию, готовясь к продолжению похода на запад, и встретился с вождем белых людей. Меня на этой встрече не было, но, думаю, Черный Цветок наверняка рассказал Кортесу о том, как обошлись с ним по милости Мотекусомы, а вождь испанцев, скорей всего, обещал помочь ему восстановить справедливость. Так или иначе, но дурная весть обрушилась на Теночтитлан: мы узнали, что к войскам Кортеса присоединился теперь еще и Жаждавший мщения наследный принц Тескоко с несколькими тысячами великолепно обученных воинов аколхуа.
Было очевидно, что учиненная, возможно непредумышленно, резня в Чолуле лишь упрочила положение Кортеса, причем благодарить за это он должен был свою наложницу Малинцин. Какими бы соображениями ни руководствовалась эта женщина, она продемонстрировала всецелую преданность делу своего господина и желание помочь ему добиться своей цели, даже если для этого требовалось пройти по мертвым телам ее соотечественников.
С тех пор Кортес не просто полагался на донью Марину как на переводчицу, он стал еще больше ценить эту особу как толкового военного советника, надежного помощника и самого верного своего союзника. Кто знает, возможно, он даже полюбил эту женщину, которая столь уверенно продвигалась к намеченной цели. Она уже стала незаменимой для своего господина и теперь направлялась в Теночтитлан — в то место, куда стремилась издавна, — окруженная роскошью и почестями, которые оказывают лишь знати.
Не стану спорить, вполне возможно, что описанные мною события произошли бы все равно, даже если бы у безвестной шлюхи из Коацакоалькоса и не родилась бы неизвестно от кого будущая рабыня Ке-Малинали. Может быть, моя крайняя неприязнь к этой женщине объясняется просто: я никак не мог забыть, что она получила при рождении то же имя, что и моя погибшая дочь, что ей было столько же лет, сколько было бы и Ночипе, поэтому мне невольно казалось, что ее презренные поступки словно бы бросали тень на мою собственную Ке-Малинали, такую невинную и беззащитную.
А теперь отбросим в сторону мои личные чувства: я ведь дважды встречался с Малинцин, прежде чем она стала самым опасным оружием Кортеса, а значит, дважды мог не дать ему обзавестись этим оружием. Стоило мне в первый раз купить ее у владельца невольничьего каравана, и девушка провела бы всю свою жизнь в Теночтилане, довольствуясь ролью служанки воителя-Орла. При второй нашей встрече, в земле тотонаков, Ке-Малинали еще оставалась рабыней, хоть и была уже наложницей младшего командира и переводчицей с ксайю на науатль. Исчезновение столь незначительной персоны не вызвало бы особого шума, а устранить ее мне тогда ничего не стоило. Таким образом, я дважды имел возможность изменить ход жизни этой женщины, а вместе с ним, возможно, и ход истории. Но я не сделал этого, и лишь после случившейся по ее наущению резни в Чолуле уразумел в полной мере, насколько Малинцин опасна. Мне стало ясно, что мы с ней непременно встретимся в третий раз, в Теночтитлане, куда она стремилась всю свою жизнь, и я дал себя клятву сделать все, чтобы ее жизнь там же и закончилась.
Тем временем, едва получив известия о бойне в Чолуле, Мотекусома вновь обнаружил трусость и нерешительность, направив к Кортесу посольство из самых знатных вельмож во главе со Змеем-Женщиной Тлакоцином, Хранителем Сокровищницы Мешико и вторым по значению человеком в государстве. Тлакоцин и его знатные спутники снова повели караван, нагруженный золотом и иными бесчисленными сокровищами, предназначавшимися отнюдь не для восстановления несчастной Чолулы, но для задабривания Кортеса.
Этим своим поступком Мотекусома продемонстрировал самое низкое лицемерие. Ведь либо жители Чолулы были полностью невиновны и не заслуживали истребления, либо же, если они и вправду готовили нападение, то действовали исключительно по воле и во исполнение тайного приказа самого Мотекусомы. Однако в послании, адресованном Кортесу, Чтимый Глашатай обвинил власти Чолулы в измене и заговоре, заверив, что ничего об этом не знал, и выразив удовлетворение тем, сколь быстро и неотвратимо обрушил Кортес на «негодяев, предавших их обоих», суровую, но справедливую кару. Мало того, Мотекусома еще и присовокупил надежду, что это злосчастное происшествие не поставит под Угрозу столь предвкушаемую им дружбу между белыми людьми и Союзом Трех.
По моему разумению, озвучивать подобное послание более всего пристало именно Змею-Женщине, ибо оно представляло собой настоящий шедевр змеиной изворотливости.
В частности, в нем говорилось: «Однако, если вероломство Чолулы обескуражило генерал-капитана и отвратило его от намерения продолжить путь по столь опасным землям, населенным коварными народами, мы отнесемся к его решению вернуться домой с пониманием, хотя и будем искренне и глубоко сожалеть о том, что нам не довелось лично встретиться с доблестным генерал-капитаном Кортесом. Ну а поскольку в таком случае он не сможет посетить нас в столице Мешико, где мы поджидаем его с нетерпением, то мы от имени всех мешикатль просим высокочтимого Кортеса принять эти дары как слабую замену наших дружеских объятий и разделить их по возвращении на родину с его королем Карлосом».
Впоследствии я слышал, что, когда Малинцин перевела ему это трусливое и лживое послание, Кортес с трудом сдержал торжество. Говорят, что он, размышляя вслух, произнес:
— Мне и вправду не терпится воочию увидеть человека с двумя лицами.
Тлакоцину же он ответил следующее:
— Я благодарю твоего господина за заботу и за поднесенные, дабы утешить меня, дары, которые я с готовностью принимаю от имени его величества короля Испании. Однако, — тут Кортес, как сообщил Тлакоцин, зевнул, — происшествие в Чолуле не доставило нам особого беспокойства. Мы, воины испанского короля, — народ стойкий, так что передай своему господину, что он может не тревожиться: наша решимость продолжить исследование этой страны ничуть не уменьшилась. Мы будем двигаться и дальше на запад. Правда, я не исключаю, что по пути в Мешико нам придется несколько раз отклониться в ту или иную сторону для посещения городов и селений тех народов, которые, возможно, захотят вступить с нами в союз и присоединиться к нашему войску. Но в любом случае — ты можешь торжественно заверить в этом своего правителя, — рано или поздно наше путешествие приведет нас в Теночтитлан. Мы с ним непременно встретимся. — Тут Кортес расхохотался и добавил: — Лицом ко всем лицам.
Естественно, Мотекусома предвидел, что отговорить захватчиков будет не так-то просто, и на сей случай повелел Змею-Женщине подойти к делу иначе.
— В таком случае, — сказал Тлакоцин, — Чтимый Глашатай будет очень рад, если достойный генерал-капитан не станет более откладывать свое прибытие.
Причина такого предложения заключалась в страхе Мотекусомы: он боялся, что Кортес неизбежно еще больше усилит свое войско, если продолжит путь через земли враждебных мешикатль или недовольных взимаемой с них данью подчиненных народов.
— Чтимый Глашатай опасается, как бы скитания по отсталым окраинам не побудили тебя счесть наш народ диким, варварским и далеким от цивилизации. Мотекусома желает, чтобы ты увидел весь блеск и величие его столицы и получил возможность оценить нас по достоинству, а потому настойчиво предлагает тебе не мешкать, но двинуться прямо в Теночтитлан. Я сам буду твоим проводником, мой господин, а поскольку я являюсь вторым лицом в государстве после верховного правителя, то мое присутствие будет надежной гарантией: никто не посмеет устроить засаду или же напасть исподтишка.
Кортес в ответ сделал широкий жест, словно обводя рукой собравшиеся вокруг Чолулы войска.
— Хитрости и засады неведомых врагов, друг Тлакоцин, — с нажимом промолвил он, — меня не волнуют. Но я принимаю приглашение твоего господина посетить столицу и твое любезное предложение быть моим проводником. Мы готовы выступить в путь, как только будешь готов ты.
Кортес не покривил душой: опасаться чьего-либо нападения, тайного или явного, ему в то время уже действительно Не приходилось. Да и необходимости собирать еще больше воинов тоже не было. По оценкам наших «мышей», когда белый вождь покидал Чолулу, его объединенные силы составляли около двадцати тысяч человек, и это не считая примерно восьми тысяч тащивших провизию и снаряжение носильщиков. Войско растянулось в длину на два долгих прогона, что составляло четверть дня ходу. Вдобавок к тому времени все его воины и носильщики имели отличительный знак, позволявший определить, что они принадлежат к армии Кортеса. Поскольку испанцы все еще жаловались, что «все эти чертовы индейцы на одно лицо», и не хотели в суматохе боя перепутать своих с врагами, Кортес приказал всем своим союзникам надеть высокие головные уборы из травы мацатла. «Мыши» говорили, что когда его армия из двадцати восьми тысяч человек двигалась к Теночтитлану, издали могло показаться, будто некое волшебство привело в движение огромное, поросшее травой поле.
Возможно, что в глубине души Мотекусома был бы не прочь приказать Змею-Женщине долго водить Кортеса по крутым горным тропам и перевалам, пока белые люди, вымотавшись, не плюнут наконец на свою затею и не решат повернуть назад, а еще лучше было бы завести испанцев в дебри и бросить их там погибать. Но, конечно, на это рассчитывать не приходилось. С Кортесом шло множество тлашкалтеков и аколхуа, которые знали местность и, конечно, разгадали бы такую уловку. Но, видимо, Змей-Женщина все же получил указание вести испанцев хоть и правильным, но трудным путем. Возможно, Мотекусома еще лелеял слабую надежду на то, что тяготы и лишения смогут обескуражить Кортеса, хотя никто, хоть немного знавший испанского вождя, не стал бы тешить себя такими иллюзиями. Так или иначе, Тлакоцин повел их на запад по самому, пожалуй, трудному пути торговых караванов, проходившему через высокий перевал между вулканами Истакиуатль и Попокатепетль.
Как я уже говорил, на этой высоте даже в разгар знойного лета лежит снег, а армия выступила в поход в начале зимы. Наверное, Тлакоцин считал, что стужа, обжигающий ледяной ветер и снежные заносы, сквозь которые приходится прокладывать путь, пересилят упорство белых людей. Я и по сей день не знаю, каков климат в вашей Испании, но Кортес и его солдаты провели не один год на Кубе, которая, как я понимаю, такая же знойная и влажная, как и любая из наших расположенных на побережье Жарких Земель. Так что и они, и, уж конечно, тотонаки не были привычны к холоду и не имели теплой одежды, чтобы защититься от пронизывающих ветров, насквозь продувавших горные тропы, которыми их вел Тлакоцин. Он впоследствии не без удовольствия рассказывал, что белые люди терпели страшные мучения.
Да, они страдали и жаловались, а четверо белых солдат, две лошади, несколько собак и сотня тотонаков и вовсе погибли, но остальные выдержали. Более того, десять испанцев, чтобы продемонстрировать свою отвагу и несгибаемую волю, объявили о намерении взойти на вершину вулкана Попокатепетль и заглянуть в его дымящееся жерло. Добраться до кратера им не удалось, но я не припоминаю, чтобы кто-то из индейцев хотя бы попытался это сделать. Неудавшиеся скалолазы вернулись к своим, посинев и окоченев от холода, а некоторые даже отморозив пальцы на руках и ногах, но своим мужеством они заслужили восхищение товарищей. Даже Змей-Женщина с неохотой признал, что белые люди, при всем их безрассудстве и тяге к пустой браваде, полны энергии и по-настоящему бесстрашны.
Тлакоцин также сообщил нам удивительную вещь: испанцы вполне по-человечески пришли в изумление и трепетный восторг, когда, миновав с запада перевал, оказались на горном слоне, над равниной бескрайних озер. Падающий снег ненадолго отвел свою завесу, позволив им насладиться видом Долины во всей ее красе. Огромные чаши озер, наполненные водой различных цветов, казались драгоценными камнями в оправах из пышной зелени, аккуратных городков и соединяющих их прямых дорог. После столь тяжкого пути по суровой местности это зрелище поражало и восхищало. Все, лежащее внизу, казалось сплошным царством множества °ттенков зеленого — зелени лесов и зелени садов, зелени полей и зелени чинампа. Наверняка испанцам, пусть и издали, удалось разглядеть многочисленные прилепившиеся к озерам города и поселения поменьше, расположенные на островах. Тогда они все еще находились не менее чем в Д1 адцати долгих прогонах от Теночтитлана, но серебристо-белый город сверкал издали, как звезда. Не один месяц шли белые люди от невзрачных отмелей, огибая горы, преодолевая каменистые ущелья, оставляя позади дикие равнины с ничем не примечательными городками и деревушками. Последним испытанием стало преодоление перевала между двумя вулканами. И вдруг… Внизу путникам открылась картина, которая, по словам одного из испанцев, «показалась чудесным сном… ожившей картинкой из старых сборников сказок…».
Спустившись с гор, войско вступило во внутренние земли Союза Трех. Первыми на пути чужеземцев лежали владения аколхуа, и их юй-тлатоани, выступивший из Тескоко поприветствовать гостей, окружил себя впечатляющей свитой из придворных и знати. Хотя Какамацин по приказу дяди произнес теплую речь и вообще всячески изображал радушие, но вряд ли он обрадовался встрече с лишенным трона в его пользу сводным братом, тем более когда увидел Черного Цветка во главе мощного отряда верных ему воинов аколхуа. Полагаю, родственники могли бы попытаться разрешить спор силой прямо на месте, но и Мотекусома, и Кортес запретили всякие стычки, которые могли бы омрачить предстоящую судьбоносную встречу. Поэтому никто не выказывал открытой враждебности, и Какамацин лично повел всю процессию в Тескоко, дабы гости могли подкрепиться и отдохнуть перед завершающим этапом своего долгого нелегкого пути. Пути в Теночтитлан.
Однако, вне всякого сомнения, Какамацин был смущен и возмущен, когда его собственные подданные заполнили улицы Тескоко, приветствуя возвращавшегося Черного Цветка криками радости и восторга. Это уже само по себе было тяжким оскорблением, но вскоре Какамацин понес не только моральный ущерб, столкнувшись с массовым дезертирством. Всего лишь за пару дней, которые путешественники провели в столице, примерно две тысячи жителей Тескоко откопали свое давно не использовавшееся боевое снаряжение и оружие, а когда гости двинулись дальше, отправились с ними, добровольно присоединившись к войску Черного Цветка. С того дня народ аколхуа поразил бедственный раскол. Половина населения осталась верной Какамацину, который был Чтимым Глашатаем, признаваемым другими правителями Союза Трех. А другая половина пошла за Черным Цветком, который должен был стать их Чтимым Глашатаем, хотя многие и сокрушались, что он связал свою судьбу с белыми чужеземцами.
Из Тескоко Тлакоцин повел Кортеса и его ораву вдоль южного побережья озера. Белые люди дивились грандиозному «внутреннему морю», а еще более — величию и блеску Теночтитлана, который был виден с нескольких точек вдоль их пути и который, казалось, все увеличивался и становился более великолепным по мере их приближения к нему. Наконец Тлакоцин привел всю компанию в свой собственный роскошный дворец, находившийся в расположенном на мысе городе Истапалапане, и испанцы устроили последний привал, чтобы отполировать до блеска оружие и доспехи, вычистить лошадей и привести, насколько возможно, в порядок износившиеся мундиры. Вступая через дамбу в столицу, они хотели выглядеть не шайкой бродяг-оборванцев, а внушительным и грозным боевым отрядом.
Пока солдаты наводили лоск, Тлакоцин сообщил Кортесу, что поскольку город расположен на острове и весьма плотно населен, найти в его пределах место для расквартирования даже малой части многотысячной армии его союзников Решительно невозможно. Кроме того, Змей-Женщина дал понять, что из соображений политической учтивости не стоило бы брать с собой в столицу столь нежелательного гостя, как Черный Цветок, а также вводить туда вспомогательные отряды, принадлежащие к пусть и родственным, но враждебным нам племенам.
Кортес, уже видевший город издалека, вряд ли мог поспорить с тем, что все его войско в городской черте действительно не разместить, и проявил вполне дипломатичную сговорчивость в выборе тех, кого намеревался взять собой. Однако он и сам выдвинул несколько встречных требований. Тлакоцин должен был согласиться с тем, что войска Кортеса распределятся дугой вдоль побережья материка — от южной дамбы до северной, то есть фактически возьмут под контроль все дороги, ведущие как в город-остров, так и из него.
Предполагалось, что Кортес захватит с собой в Теночтитлан большинство испанцев, но из числа аколхуа, тлашкалтеков и тотонаков в город войдет лишь символическое количество воинов. Однако он потребовал, чтобы всем этим людям предоставили право беспрепятственно, в любое время переходить на остров и покидать его, дабы у командира была возможность поддерживать постоянную связь с войсками, оставшимися на материке. Тлакоцин на эти условия согласился, предложив оставить часть союзных сил там, где те уже находились, то есть в контролирующем южную дамбу Истапалапане, а другие отряды отвести к Тлакопану и Тепеяке, где они встанут лагерем, перекрыв, соответственно, западную и северную дороги. Во исполнение этого соглашения Кортес отобрал из числа союзников тех, кого вознамерился взять с собой, дабы использовать в качестве курьеров, а остальных, поставив во главе их отрядов испанских офицеров, отправил с выделенными Тлакоцином проводниками в те места, где они по взаимному соглашению должны были находиться. После того как командир каждого из этих подразделений прислал гонца с донесением, что вверенные ему силы заняли позиции и разбивают лагерь, Кортес сказал Тлакоцину, что он готов. И Змей-Женщина тут же известил Мотекусому: посланцы короля Карлоса и Господа Бога вступят в Теночтитлан завтра.
Это случилось в день Второго Дома нашего года Первого Тростника, то есть по вашему летоисчислению было самое начало ноября одна тысяча пятьсот девятнадцатого года.
Южная дамба знавала в свое время немало процессий, но ни одна из них не производила такого шума. При этом у испанцев не было никаких музыкальных инструментов, и они не сопровождали свой марш пением или боем барабанов. Нет, слышались лишь звон оружия и доспехов, топот сапог и копыт, громыхание заставлявших дрожать насыпь колес тяжеленных пушек да скрип сбруи. Поверхность озера, словно натянутая мембрана барабана, отражала и усиливала эти звуки так, что они, разносясь повсюду, отдавались эхом от дальних гор.
Впереди, разумеется, гарцевал на Лошачихе Кортес с кроваво-золотым стягом Испании на длинном древке, а у его стремени, с личным штандартом своего господина, гордо вышагивала Малинцин. Позади них шествовал Змей-Женщина со знатными послами, сопровождавшими его в Чолулу и обратно, а следом ехали испанские всадники с вымпелами на поднятых вверх копьях. За верховыми маршировали воины союзных племен, примерно по пятьдесят представителей каждого народа, а далее — пешие испанские солдаты с аркебузами и арбалетами, копьями и мечами, изготовленными не для боя, а для парада. Ну а уж за всей этой четко построенной и отлаженно марширующей колонной валом валила беспорядочная толпа жителей Истапалапана и других городов мыса, привлеченных невиданным зрелищем. Впервые в истории чужеземные воины с оружием в руках беспрепятственно вступали в никому доселе не доступный Теночтитлан.
На середине дамбы, у цитадели Акачинанко, чужеземцев ясдала первая официальная встреча. Чтимый Глашатай Тескоко Какамацин и множество знатных аколхуа, переправившиеся из своего города на каноэ, объединились с представителями знати Тлакопана, третьего города Союза. Эти роскошно разодетые вельможи, смиренно, словно рабы, обметали перед высокими гостями дорогу и посыпали ее цветочными лепестками до самого места соединения дамбы с островом. Тем временем Мотекусому в самых великолепных из всех имевшихся у него носилках вынесли из дворца. Его сопровождала многочисленная и впечатляющая свита из благородных воителей-Орлов, Ягуаров и Стрел, а также все знатные придворные господа и дамы, включая некоего господина Микстли и его супругу, госпожу Бью.
Время было выверено так четко, что эскорт Чтимого Глашатая прибыл к месту соединения дамбы с островом одновременно с приближением двигавшейся по насыпи колонны гостей. Обе колонны остановились, когда их разделяло примерно двадцать шагов, и Кортес спрыгнул с лошади, передав свое знамя Малинцин. В тот же самый момент носильщики поставили покрытые балдахином носилки Мотекусомы на землю, и когда Чтимый Глашатай вышел из-за раздвинутых занавесок, мы все были поражены его обличьем. Причем вовсе не его длинной, переливающейся мантией, сделанной из несчетного множества перьев колибри, не великолепным венцом из перьев птицы кецаль тото, не множеством медальонов и других невероятно дорогих украшений из золота и драгоценных камней. Нас потрясло то, что Мотекусома явился на встречу не в высоких золоченых сандалиях, но босым. Мало кому из мешикатль могло понравиться подобное смирение, проявленное их Чтимым Глашатаем перед лицом чужеземца.
Они с Кортесом оставили позади сопровождающих и медленно направились через разделявшее их открытое пространство навстречу друг другу. Мотекусома отвесил низкий поклон, исполнив ритуал целования земли, а Кортес ответил жестом, являющимся, насколько мне известно, принятым У испанцев военным салютом. Как подобает гостю, Кортес первым преподнес подарок, подавшись вперед и надев на шею Чтимого Глашатая ожерелье. Нам показалось, что оно состоит из нанизанных попеременно жемчужин и драгоценных камней, но, как выяснилось впоследствии, то были лишь дешевые стекляшки и перламутр. Мотекусома, в свою очередь, повесил на шею Кортеса двойное ожерелье из редчайших морских раковин и примерно сотни скрепленных вместе, выполненных из чистого золота, искуснейшей работы изображений различных животных. Потом Чтимый Глашатай произнес приветственную речь — пространную и цветистую. Малинцин, державшая в каждой руке по чужеземному флагу, смело шагнула вперед и остановилась рядом со своим господином, чтобы перевести слова Мотекусомы и ответную речь Кортеса, которая была несколько короче.
Затем Мотекусома вернулся к своим носилкам, Кортес снова сел верхом, и мы, мешикатль, двинулись впереди колонны испанцев, ведя их через город. Строй белых людей уже не был столь безупречным, ибо они сбивались с шага и наступали друг другу на пятки, потому что вертели головами и глазели по сторонам — на обступавшую улицы пеструю толпу, прекрасные здания и висячие сады на крышах. В Сердце Сего Мира лошадям пришлось трудно, ибо копыта скользили на гладких мраморных плитах, которыми была вымощена эта огромная площадь. Кортесу и другим всадникам пришлось сойти с коней и вести их в поводу. Мы прошли мимо Великой Пирамиды и повернули направо, к старому дворцу Ашаякатл я, где все было готово к великолепному пиру, рассчитанному на сотни чужеземцев и сотни принимающих их наших вельмож. Должно быть, и число разнообразных яств, подававшихся на отделанных золотом лаковых блюдах, тоже исчислялось сотнями. Когда мы заняли места за пиршественными скатертями, Мотекусома повел Кортеса к Установленному для двух вождей помосту со словами:
— Этот дворец принадлежал еще моему отцу, также бывшему в свое время Чтимым Глашатаем Мешико. Но сейчас, Перед приемом столь высоких гостей, его подготовили заново и украсили самым тщательным образом. Мы обставили особые покои для тебя, твоей госпожи (эти слова Мотекусома произнес не без неудовольствия) и для твоих старших командиров. Удобные помещения дожидаются также и остальных твоих спутников. К вашим услугам будет делая армия рабов, готовых выполнить любое ваше желание. Этот дворец мы предоставляем в полное твое распоряжение, и он прослужит твоей резиденцией столько времени, сколько тебе будет угодно оставаться нашим гостем.
По моему разумению, любой другой человек, окажись он на месте Кортеса в столь двусмысленной ситуации, предпочел бы отклонить это сомнительное предложение. Он прекрасно понимал, что сам навязался в гости, а значит, сколько бы ни рассыпались здешние жители в любезностях, на самом деле ему здесь никто не рад. И, обосновавшись во дворце, под одной крышей с тремя сотнями своих солдат, генерал-капитан рисковал значительно сильнее, чем когда он останавливался во дворце в Чолуле. В Теночтитлане Кортес должен был все время находиться под приглядом Мотекусомы, в пределах досягаемости последнего на случай, если Чтимый Глашатай вдруг решит той же рукой, которую только что протягивал для дружеского рукопожатия, нанести удар. Во дворце испанцам предстояло сделаться пленниками, пусть без оков, но настоящими узниками, запертыми в столице Мешико — расположенной на острове, окруженной озером и замкнутой в кольцо городов и армий Союза Трех. Разумеется, собственные союзники Кортеса тоже находились поблизости, однако, надумай они прийти ему на помощь, у них могли возникнуть серьезные затруднения. Кортес, двигаясь по южной дамбе, не мог не заметить, что она в нескольких местах прорезана проходами для каноэ, так что достаточно разобрать мосты над ними, как проход по насыпи окажется перекрытым. Наверняка он предположил, и совершенно справедливо, что остальные дамбы устроены таким же образом.
Генерал-капитан мог бы тактично сказать Мотекусоме, что он предпочитает обосноваться на материке и наведываться оттуда в город по мере надобности, но с его стороны подобных заявлений не последовало. Кортес лишь поблагодарил Мотекусому за великодушное предложение и принял его как само собой разумеющееся, с таким видом, будто презирает саму мысль о возможной опасности. Хотя я не питаю любви к Кортесу и далек от того, чтобы восхищаться его коварством, мне трудно не признать, что перед лицом опасности этот человек всегда действовал отважно, без колебаний и часто вопреки тому, что другие люди называют «здравым смыслом». Пожалуй, подсознательно я чувствовал, что наши темпераменты имеют много общего, потому что мне самому тоже нередко случалось идти на дерзкий риск, которого люди «здравомыслящие» избегали, считая признаком безумия.
Впрочем, в вопросах собственной безопасности Кортес не стал полагаться на случай. Перед тем как впервые переночевать во дворце, он приказал с помощью крепких веревок, не щадя усилий, затащить на крышу четыре пушки. То, что при этом пострадал устроенный для его же удовольствия цветник, белого вождя не волновало. Остальные пушки были расставлены так, чтобы держать под контролем все подступы ко дворцу, а каждую ночь по крыше и вокруг дворца расхаживали солдаты с заряженными аркебузами.
Следующие несколько дней Мотекусома лично показывал своим гостям город. Сопровождать их приходилось также и Змею-Женщине, и старейшинам Совета, и многим высшим жрецам, которым это совсем не нравилось, и мне. Мотекусома настаивал на моем присутствии, поскольку я предупредил его относительно коварства и двуличия переводчицы Малинцин. Кортес, как и обещал, запомнил меня, но не выказывал ни малейшей вражды. Когда нас представили, он тонко улыбнулся и, дружелюбно приняв к сведению, что я знаю его язык, стал обращаться ко мне как к переводчику, пожалуй, не реже, чем к своей наложнице. Женщина, конечно же, тоже узнала меня, но в отличие от белого вождя почти не скрывала своей ненависти. Сама Малинцин не обращалась ко мне вовсе, а когда это делал Кортес, смотрела так злобно, словно только и мечтала при первой возможности предать меня смерти. Это, однако, ничуть меня не удивило: ведь именно такую участь я и сам готовил для нее. Во время прогулок по городу Кортеса всегда сопровождали его заместитель — огненноволосый гигант Педро де Альварадо, большинство других старших командиров, конечно же Малинцин и двое или трое его собственных священников, которые выглядели так же кисло, как и наши жрецы. Кроме того, за нами обычно таскались разрозненные группы простых солдат. Остальные испанцы шатались по Теночтитлану сами по себе, а вот воины из союзных им племен старались не отходить далеко от дворца, ибо только там чувствовали себя в безопасности.
Как я уже говорил, все эти воины носили по указу Кортеса новые головные уборы, представлявшие собой высокие пучки гибкой травы. Но и на боевых шлемах испанских солдат, с тех пор как я видел их в последний раз, появилось нечто новое — опоясывавшая верхний ободок шлема бледная кожаная полоска. Поскольку она явно не несла никакой нагрузки и едва ли могла считаться украшением, я в конце концов поинтересовался насчет того, зачем эта полоска нужна, у одного из испанцев. Он со смехом рассказал мне следующее.
Во время бойни в Чолуле, пока тлашкалтеки убивали всех жителей города без разбору, испанцы схватили дрожащих от страха женщин и девушек, ублажавших их на протяжении четырнадцати дней, и, пребывая в убеждении, что эти женщины совокуплялись с ними только затем, чтобы черпать их жизненную силу, совершили необычный акт мщения. Всех аборигенок раздели донага, использовали по несколько раз, а потом, невзирая на их мольбы и плач, стальными ножами вырезали из промежности каждой женщины кусок кожи с ладонь величиной, в середине которого находилось овальное отверстие ее тепили. Бросив искалеченных индианок истекать кровью, солдаты натянули еще влажную кожу на луки своих седел, а когда она подсохла, но еще оставалась податливой, надели получившиеся кружки на шлемы таким образом, что их венчали крохотные жемчужины ксаапили. Точнее, сморщенные, как бобы, комки высохшей плоти, бывшие некогда нежными ксаапили. Однако я так и не понял: считали ли испанцы ношение подобных трофеев остроумной шуткой или же они делали это в назидание другим женщинам, чтобы те впредь не вздумали строить им козни.
Все испанцы с одобрением отзывались о размерах, населении, великолепии и чистоте Теночтитлана и сравнивали его с другими известными им городами. Мне, разумеется, названия тех городов ничего не говорили и не говорят до сих пор, но вы, почтенные братья, возможно их знаете. Гости отмечали, что по площади наша столица больше, чем Вальядолид, что в ней больше населения, чем в Севилье, что ее здания почти не уступают в великолепии постройкам Священного Рима, что ее каналы наводят на мысль об Амстердаме или Венеции, и при этом улицы, воздух и вода нашего города чище, чем в любом из перечисленных мест. Мы, сопровождающие, воздерживались от замечаний насчет того, что зловонные испарения, исходящие от испанцев, заметно уменьшали эту чистоту. Да, творения наших зодчих и богатая отделка наших зданий произвели на чужеземцев сильное впечатление, но знаете ли вы, что повергло их в наибольший восторг? Угадайте, что вызвало у них самые громкие возгласы удивления и восхищения?
Наши отхожие места.
Было ясно, что многие из этих людей немало странствовали по вашему Старому Свету, но представлялось столь же очевидным, что до прибытия к нам никто из них никогда не видел подобных помещений для отправления естественных надобностей. Уже одно только наличие таких удобств в предоставленном в их распоряжение дворце вызвало у испанцев удивление, но оно возросло стократ, когда мы привели их на рыночную площадь Теночтитлана, где они убедились, что подобная «роскошь» доступна даже простому люду — уличным торговцам и лавочникам. Испанцы никогда не видели ничего подобного, и все они, не исключая Кортеса, не смогли удержаться от искушения войти внутрь и облегчиться. Так же поступила и Малинцин, поскольку в ее родном захолустном Коатликамаке подобные новшества еще не были известны, как, впрочем, и в священном для испанцев Риме. Пока Кортес и вся компания оставались на острове и пока существовала рыночная площадь, эти общественные клозеты были самыми популярными и наиболее посещаемыми белыми людьми достопримечательностями из всех чудес, что предлагал Теночтитлан.
В то время как испанцы были очарованы отхожими местами с водяным смывом, наши лекари проклинали эти удобства, ибо желали получить образцы выделений чужеземцев. И если испанцы вели себя, как дети, забавлявшиеся с новой игрушкой, то последние подражали «мышам», куимичиме: все время ходили за людьми Кортеса по пятам или вытягивали шеи, выглядывая из-за угла.
Белый вождь не мог не заметить назойливых пожилых незнакомцев, постоянно подглядывавших за ним и провожавших его взглядами, где бы он ни появился. Наконец он спросил, кто эти странные люди, и Мотекусома, которого отчасти забавляли их потуги, ответил, что это лекари, следящие за здоровьем почетного гостя. Кортес пожал плечами и больше ничего не сказал, хотя я подозреваю, что у него сложилось мнение, будто все наши врачеватели сами больны, причем страдают они тяжкими душевными недугами. Между тем наши целители суетились неспроста: они пытались найти подтверждение своему прежнему заключению насчет того, что белый человек Кортес поражен недугом нанауа. Они пытались на глаз измерить и оценить значительную кривизну его бедренных костей, старались подойти достаточно близко, чтобы уловить характерные для таких больных хрипы или углядеть, имеются ли на его передних зубах заметные выемки.
В конце концов таскавшиеся за нами повсюду назойливые лекари, на которых мы постоянно натыкались в самых неожиданных местах, донельзя мне надоели. Поэтому, споткнувшись как-то об одного старого целителя, пытавшегося, скрючившись, отколупнуть кусочек грязи, чтобы измерить шаг Кортеса, я отвел его в сторону и раздраженно проворчал:
— Почтеннейший, раз уж ты не осмеливаешься попросить у белого человека разрешения исследовать его выделения, то почему бы тебе не найти предлог, чтобы осмотреть его наложницу?
— Это ничего не даст, Миксцин, — уныло отозвался лекарь. — Женщина не могла заразиться от него. Нанауа передается при совокуплении только на ранних или уже на совершенно очевидных стадиях болезни. Если этот человек, как мы подозреваем, родился от больной матери, он уже давно не представляет угрозы для женщин, хотя и может наградить свою подругу больным ребенком. Нам, естественно, не терпится узнать, правы ли были мы в своей догадке, поскольку уверенности у нас нет. Если бы только белый вождь не был так очарован нашими санитарными удобствами, если бы мы могли исследовать его мочу…
— Почтенный врачеватель, — с трудом сдерживая себя, сказал я, — мне надоело видеть, как ты разве что только не пытаешься, присев на корточки, заглянуть Кортесу в зад, когда он опорожняется! Предлагаю тебе решить это вопрос проще: попроси дворцового управителя приказать рабам временно разобрать сток в отхожем месте, под предлогом того, что он засорился. Пусть белый человек справит нужду в горшок, а служанка принесет этот горшок тебе.
— Аййо, какая блестящая идея! — воскликнул старик и поспешил прочь, видимо, воплощать ее в жизнь. Больше нам лекари не досаждали, но удалось ли им обнаружить доказательства того, что Кортес страдает тяжким недугом, я так и не узнал.
Должен сказать, что, хотя город в целом белым людям очень нравился, но не все в Теночтитлане вызывало у испанцев восхищение. Кое-что из показанного нами даже встречало осуждение. Как, например, коллекция черепов, служившая украшением Сердца Сего Мира. При виде ее все они отпрянули в ужасе, видимо, найдя отвратительным наш обычай сохранять в таком виде память о выдающихся людях, принявших Цветочную Смерть на этой площади. Конечно, обычаи белых людей не походили на наши, но я сам слышал от испанцев рассказ о древнем герое, труп которого, чтобы сохранить его смерть в тайне от врагов, посадили на лошадь, создав впечатление, будто герой лично ведет своих воинов в битву. Говорили, что последнее свое сражение покойник выиграл. Поскольку вы, испанцы, столь дорожите этой историей, находя ее славной и поучительной, мне трудно понять, почему Кортес и его спутники сочли нашу выставку черепов выдающихся людей чем-то более отвратительным, чем катание на коне трупа Сида Компеадора.
Но более всего возмутили испанцев наши храмы, с их свидетельствами многих жертвоприношений — и давнишних, и совсем недавних. Решив показать гостям панораму города, Мотекусома поднялся с ними на вершину Великой Пирамиды, которая, за исключением времени, когда там проводились церемонии жертвоприношений, постоянно содержалась в идеальной чистоте. Гости взбирались по лестницам, окаймленным знаменами, восхищаясь изяществом и монументальностью этого сооружения, яркостью многокрасочных росписей и блеском позолоты, постоянно оглядываясь по сторонам, с интересом осматривали сверху город и окрестности. Два храма на вершине пирамиды снаружи тоже поражали своим блеском, но внутри их никогда не чистили и не мыли. Поскольку считалось, что чем больше скапливалось в них крови, тем больше чести воздавалось богам, храмовые статуи, полы, стены и даже потолки там покрывал толстый слой свернувшейся крови. Стоило испанцам сунуться в храм Тлалока, как они тут же выскочили обратно, затыкая носы и силясь удержать рвоту. То был первый и единственный раз, когда я видел, чтобы белые люди так шарахались от запаха. В большинстве случаев они вовсе не замечали вони, хотя справедливости ради и следует признать, что смрад в этом месте был еще гадостнее их собственного. Совладав кое-как с тошнотой, Кортес, Альварадо и священник Бартоломе снова зашли внутрь и просто скорчились от ярости, когда обнаружили полую статую Тлалока, наполненную вплоть до самого его разверстого рта гниющими человеческими сердцами, которыми бога кормили.
Не помня себя, Кортес выхватил меч и нанес статуе мощный удар. Ущерба он не причинил, лишь отбил от каменного лика Тлалока часть корки из спекшейся крови, но Мотекусома и его жрецы при виде столь неслыханного кощунства ахнули от ужаса. Однако Тлалок отнюдь не поразил святотатца громом, Кортес же успокоился, взял себя в руки и сказал:
— Этот ваш идол — никакой не бог. Это злобное создание, которое мы называем дьяволом, низвергнутое истинным Господом с небес и ввергнутое во тьму внешнюю. Его надлежит низвергнуть и отсюда. Позволь мне водрузить здесь вместо него Господень животворящий крест и статую Пресвятой Девы. Вот увидишь, демон не осмелится препятствовать, из чего станет ясно, что он есть тварь низшая, боящаяся истинной веры, и что для тебя и всего твоего народа будет великим благом отвергнуть поклонение злу и обратиться на стезю добра.
Мотекусома, не желая развивать эту тему, натянуто промолвил, что ни о чем подобном не может быть и речи, однако, попав в соседний храм Уицилопочтли, испанцы снова начали возмущаться. То же самое произошло, когда они узрели схожие храмы на вершине не столь грандиозной пирамиды в Тлателолько, и всякий раз Кортес выражал свое негодование все в менее сдержанных словах.
— Тотонаки, — заявил он, — полностью очистили свою страну от этих мерзких идолов и всем племенем поклонились нашему Господу и его Непорочной Матери. Кошмарный храм, стоявший на горе в Чолуле, сровняли с землей. В Тлащкале прямо сейчас некоторые из моих священнослужителей наставляют короля Шикотенкатля и его двор в благословенном христианском учении. Замечу, что ни в одном из этих мест низвергавшиеся старые демоны-божества даже не пикнули. Клянусь, если ты прикажешь вышвырнуть их вон, ни один из этих истуканов ничего сделать не сможет.
Когда я переводил ответ Мотекусомы, то приложил все усилия, чтобы передать его ледяной тон:
— Генерал-капитан, ты находишься здесь в качестве моего гостя, а учтивый гость не подвергает осмеянию и поношению верования хозяина, точно так же, как не высмеивает его манеру одеваться или его вкусы в отношении женщин. Многие мои подданные и без того находят присутствие в городе чужестранцев нежелательным и обременительным. Если ты затронешь наших богов, жрецы поднимут крик, а в вопросах веры последнее слово принадлежит не правителям, а именно жрецам. Люди послушают не меня, а их, и тебе повезет, если тебя и твоих спутников выставят из Теночтилана живыми.
При всей своей дерзости и наглости Кортес понял, что ему напоминают о уязвимости его положения, и не только не стал развивать эту тему далее, но даже пробормотал что-то похожее на извинение.
Мотекусома слегка оттаял и сказал:
— Впрочем, я стараюсь быть справедливым человеком и великодушным хозяином. Я понимаю, что вы, христиане, наверное, страдаете из-за невозможности совершать обряды поклонения своим богам, и не возражаю против того, чтобы вы это делали. Вот что, я прикажу очистить стоящий на площади маленький Орлиный храм от статуй, алтарных камней и всего, что оскорбительно для христианской веры, и пусть твои жрецы обставят его так, как требуется. Этот храм останется вашим столько времени, сколько вы захотите.
Наших жрецов, естественно, взбесила даже эта не столь уж большая уступка чужеземцам, но воле правителя они не могли противопоставить ничего, кроме угрюмого ворчания. Испанские священники обустроили маленький храм на свой лад, и нельзя не признать, что со временем там стало бывать куда больше народу, чем за всю его прежнюю историю. Казалось, христианские священники служат свои мессы и совершают другие требы с утра до ночи, причем делают это, даже если в храме нет белых людей, а число индейцев, привлекаемых туда простым любопытством, постоянно возрастало. Правда, поначалу то были по преимуществу наложницы испанцев да воины союзных им племен, но священники, с помощью Малинцин, без устали приглашали всех побрызгаться водой, вкусить соли и получить новые имена, и многие из язычников, пусть даже из праздного интереса к новизне, откликались на этот призыв. Так или иначе, но предоставленный Мотекусомой Кортесу храм помог некоторое время обойтись без насилия в столь щекотливом вопросе, как вера.
Испанцы пробыли в Теночтитлане чуть больше месяца, когда произошло событие, которое могло бы навсегда избавить от них город, а возможно, и весь Сей Мир. Правитель тотонаков Пацинко прислал скорохода, и если бы этот гонец, как бывало прежде, явился с сообщением прямо к Мотекусоме, недолгое пребывание белых в нашей столице на этом бы и закончилось. Однако гонец сначала отправился в лагерь стоявших за городом тотонаков, а один из их командиров, выслушав скорохода, тотчас препроводил того в город, Чтобы он повторил свой рассказ Кортесу.
Новость заключалась в том, что на побережье произошли серьезные беспорядки.
А случилось следующее. Некий мешикатль, старший сборник дани по имени Куаупопока, совершавший в сопровождении отряда воинов Мешико ежегодный обход плательщиков дани, посетил жившее у моря, чуть севернее, чем тотонаки, племя хуаштеков. Получив положенное и собрав караван носильщиков из хуаштеков, призванных нести собственную дань в Теночтитлан, он двинулся дальше на юг, в страну тотонаков, как поступал каждый год много лет подряд. Но, добравшись до столичного города Семпоалы, Куаупопока, к крайнему своему изумлению и негодованию, обнаружил, что тотонаки и не думали подготовиться к его прибытию. Они не только не собрали товары и не выделили носильщиков, но их правитель Пацинко не удосужился даже составить список добра, отдаваемого Мешико в счет податей.
Явившийся с севера, из отдаленных земель, Куаупопока ничего не слышал — ни о том, что случилось с мешикатль, которые до него проверяли у тотонаков списки дани, ни о событиях, последовавших за этим. Мотекусома мог бы легко известить его обо всех переменах, послав гонца, но почему-то этого не сделал. Я так и не узнал, забыл ли об этом Чтимый Глашатай в свете прочих событий, или же он намеренно решил предоставить сборщику дани действовать по заведенному порядку и посмотреть, что из этого выйдет. Так или иначе, Куаупопока попытался исполнить свой долг. Он потребовал от Пацинко дани, но тот, при всем своем былом раболепии, на этот раз отказался повиноваться на том основании, что он больше не подчиняется Союзу Трех. Вождь тотонаков объяснил, что у него теперь новые господа — белые люди, которые живут в укрепленной деревне дальше по побережью. Пацинко плаксиво предложил Куаупопоке обратиться к их вождю, который там главный, некоему Хуану де Эскаланте.
Удивленный, рассерженный, но исполненный решимости Куаупопока повел свой отряд к Вилья-Рика-де-ла-Вера-Крус, где услышал одни лишь издевательские насмешки: хотя он и не понял слов незнакомого языка, но догадался, что его оскорбляют. А теперь представьте: простой сборщик дани сделал то, чего до сих пор так и не сделал могущественный Мотекусома: он отказался сносить насмешки чужеземцев и наказал их за дерзость. Возможно, Куаупопока совершил ошибку, но совершил он ее, не свернув с пути отваги и чести, проявив себя достойным мешикатль. Пацинко и Эскаланте, оскорбив его, допустили более серьезную ошибку, ибо им следовало осознавать уязвимость своего положения: ведь практически вся армия тотонаков ушла с Кортесом. В Семпоале осталось совсем немного воинов, да и Веракрус был защищен не намного лучше, ибо большую часть его гарнизона составляли моряки, перебравшиеся на берег с затопленных кораблей.
Куаупопока, повторяю, был всего-навсего мелким нашим чиновником. Я, может быть, единственный, кто вообще запомнил его имя, хотя многие помнят судьбу, к которой привел его тонали. Этот человек был верен своему долгу и усердно исполнял возложенные на него обязанности. Поэтому, когда Куаупопока впервые в жизни столкнулся с неповиновением со стороны обложенного данью племени, у него не возникло и мысли о том, чтобы отступиться, недаром имя его означает Бдительный Орел. Куаупопока выкрикнул приказ, и застоявшиеся без настоящего дела воины мешикатль, которым до смерти надоело просто сопровождать носильщиков, с радостью ухватились за возможность подраться. Немногочисленные арбалеты и аркебузы отстреливавшихся из-за частокола белых людей не смогли сдержать их натиск.
Эскаланте и немногие оставшиеся в составе гарнизона солдаты пали в бою, а моряки побросали оружие и сдались в плен. Куаупопока расставил вокруг дворца Семпоалы страну и объявил насмерть перепуганным тотонакам, что в связи с попыткой измены им в этом году придется отдать в качестве дани все свое имущество, имеющее хоть какую-либо ценность. Можно сказать, что гонец Пацинко, сумевший выскользнуть из охраняемого дворца, чтобы сообщить эту весть Кортесу, совершил настоящий подвиг.
Разумеется, Кортес мигом сообразил, что это событие делает его положение весьма опасным и уязвимым, но, вместо того чтобы терять время на размышления и предаваться унынию, направился прямиком к Мотекусоме вместе с рыжим верзилой Альварадо, Малинцин и отрядом до зубов вооруженных солдат. Без всяких просьб и уведомлений, расшвыряв слуг и управителей, он ворвался в тронный зал и, разъярившись до последней степени, изложил Чтимому Глашатаю свою, несколько исправленную версию случившегося. По его словам, вооруженная банда мешикатль без какого-либо повода напала на мирное поселение белых людей и пролила кровь невинных. Это неслыханное, просто зверское преступление, и, разумеется, Кортес хотел бы знать: что намерен предпринять в связи со случившимся Мотекусома?
Чтимый Глашатай был прекрасно осведомлен, каким путем ежегодно движется его караван сборщиков дани, и, услышав рассказ Кортеса, разумеется, не мог не понять, что его подданные действительно оказались причастными к этой стычке и к убийству белых людей. Я бы на месте Мотекусомы не стал торопиться умиротворить Кортеса: вот уж когда ему стоило бы (что он так любил делать в других случаях) потянуть время, чтобы получить более полное представление о случившемся и узнать новый расклад сил. Только подумайте, как тогда обстояло дело. Единственный укрепленный опорный пункт белых людей сдался воинам Мешико, единственный их более-менее надежный союзник, вождь тотонаков Пацинко, стал пленником мешикатль в собственном дворце. Мало того, почти все остальные белые люди находились на острове, где могли стать легкой добычей Мотекусомы. Союзные Кортесу отряды, с их немногочисленными белыми командирами, было нетрудно удержать за пределами Теночтитлана до тех пор, пока армии Союза Трех не подтянутся к городу, чтобы стереть их в порошок. Иными словами, благодаря Куаупопоке испанцы и все их сторонники угодили на земле Мотекусомы в ловушку. По существу, он держал их в горсти, и ему стоило лишь сжать кулак, чтобы между пальцами потекла кровь.
Но Чтимый Глашатай не сделал этого. Он не только поспешил выразить Кортесу свои соболезнования и принести извинения, но послал отряд стражников в Семпоалу и Веракрус с приказом лишить Куаупопоку всех полномочий и, взяв под стражу, вместе с сопровождавшими его командирами немедленно доставить в Теночтитлан.
Хуже того, когда отважный Куаупопока и четверо его достойных похвалы куачиков, «старых орлов» армии Мешико, преклонили колени перед троном, по обе стороны от понуро сидевшего на нем Мотекусомы сурово возвышались Кортес и Альварадо.
— Вы беззаконно превысили свои полномочия, — промямлил Мотекусома, причем голос его мало походил на голос правителя, — чем опозорили свой народ и вашего Чтимого Глашатая. Ведь я обещал нашим высоким гостям и всем находящимся под их покровительством мир и безопасность, так что ваше поведение превратило меня в клятвопреступника. Можете вы что-либо сказать в свое оправдание?
Куаупопока до конца остался верен своему долгу, показав, что он благородный человек, настоящий мужчина и подлинный мешикатль не в пример тому, кто восседал перед ним на троне.
Все, что было сделано, владыка Глашатай, сделано по моему приказу. Я исполнял свой долг так, как понимал его, и ни о чем не жалею.
Вы огорчили меня, — угрюмо произнес Мотекусома. — Но гораздо больше ваши кровавые бесчинства огорчили моих уважаемых гостей. Поэтому… — И тут Чтимый Глашатай Сего Мира произнес нечто совершенно невероятное: — Я предоставляю наказание на усмотрение генерал-капитана Кортеса.
Тот, очевидно, уже поразмыслил на эту тему, ибо с готовностью объявил о наказании, которое, с одной стороны, должно было устрашить всех, кто осмелится выступить против него, а с другой — показать его полное презрение к нашим обычаям и к нашим богам. Кортес приказал убить пятерых мешикатль, но не предать их Цветочной Смерти. Испанец заявил, что ни кровь, ни сердце, ни какую-либо другую, даже самую мельчайшую частицу человеческой плоти нельзя скармливать богам и вообще хоть как-то использовать в ритуале жертвоприношения.
Испанский вождь велел своим воинам принести кусок цепи — самой толстой, какую я когда-либо видел. Она походила на свернувшегося стального удава и, как мне удалось узнать впоследствии, представляла собой часть того, что называется якорной цепью и служит для удержания на месте кораблей. По приказу Кортеса испанские солдаты с большим трудом (представляю, какие муки испытывали при этом Куаупопока и его четверо командиров) просунули внутрь головы приговоренных людей, так что теперь у каждого человека на шее висело по звену этой цепи.
Приговоренных привели на Сердце Сего Мира, где посреди площади был установлен высокий столб. К слову, это было почти на том самом месте, возле нынешнего собора, где сеньор епископ впоследствии велел воздвигнуть позорный столб для выставления на публичное обозрение грешников. Цепь прикрепили к вершине столба, так что все пятеро осужденных со звеньями на шеях стояли вокруг него, лицами к толпе. Потом у их ног, высотой до самых коленей, сложили груду вымоченного предварительно в чапопотли хвороста и подожгли.
Эта новая казнь, намеренно осуществляемая без пролития крови, была совершенно незнакома в наших краях, поэтому посмотреть на нее собрались почти все жители Теночтитлана. Помню, я в тот день стоял рядом со священником падре Бартоломе, который объяснил, что на его родине, в Испании, такой способ казни применяется довольно часто, особенно к врагам Святой Церкви, ибо она запрещает своим служителям проливать кровь даже самых отъявленных грешников. Мне жаль, почтенные писцы, что ваша Церковь отказалась от применения более милосердных методов наказания, ибо за свою жизнь мне довелось стать свидетелем множества смертей, но ни одна из них не могла сравниться по жестокости с той, что выпала на долю несчастного Куаупопоки и его воинов.
Все пятеро стойко держались, пока пламя подбиралось к их ногам, и все это время их лица над железными ошейниками оставались суровыми и спокойными. Замечу, что больше никак их к столбу не прикрепили, однако они не метались, не размахивали в ужасе руками и не дрыгали ногами. Однако когда языки пламени, достигнув промежностей, слизали набедренные повязки и стали выжигать то, что находилось под ними, лица обреченных исказила страшная мука. Между тем огню более не требовалась подпитка древесиной и чапопотли, ибо теперь оно пожирало подкожный жир. Люди сами превратились в пищу для пламени, которое взметнулось так высоко, что мы почти не видели лиц несчастных. Яркими вспышками полыхнули их волосы, и над площадью зазвучали жуткие, нечеловеческие вопли.
Спустя некоторое время эти крики ослабли до тонкого, высокого визга, едва слышимого сквозь треск пламени, но терзавшего слух еще хуже, чем недавние вопли. Время от времени умирающих удавалось разглядеть, и тогда они казались черными сморщенными головешками, однако где-то внутри несчастных еще сохранялось некое подобие жизни. Кто-то из них еще издавал нечеловеческие звуки. В конце концов пламя, пожиравшее их кожу и плоть, заставило мускулы напрячься столь странным образом, что тела несчастных чудовищно искривились. Руки согнулись в локтях, обгоревшие кисти поднялись перед лицами — точнее, перед тем, что осталось от их лиц, а обожженные остатки ног, согнувшись в коленях, подтянулись к обугленным животам.
Но и эти ужасные останки еще продолжали жариться на огне до тех пор, пока уже совсем, и по виду и по размеру, не перестали походить на людей. Лишь их обтянутые обугленной коркой черепа соответствовали по величине головам взрослых людей, тела же, обгоревшие до черноты, были не больше, чем у пятилетних детей, причем скрючившихся в таких позах, в каких зачастую спят малые ребятишки.
Трудно поверить, но где-то в глубине этих обугленных комков плоти, судя по издаваемым звукам, еще сохранялась жизнь. Окончательно несчастные расстались с ней лишь после того, как лопнули их черепа.
Дело в том, что вымоченная в чапопотли древесина дает при горении такой жар, что мозг кипит, пенится, и пар распирает череп изнутри, пока тот способен выдерживать давление.
Необычный звук, как если бы разбился глиняный горшок, прозвучал пять раз подряд, и после этого с места расправы уже доносились лишь потрескивание и шипение костра. Прошло немало времени, прежде чем якорная цепь остыла достаточно, чтобы солдаты Кортеса смогли отцепить ее от почерневшего столба, тогда как пять скрюченных головешек упали на тлеющие угли и обратились в пепел. Цепь испанцы унесли, чтобы приберечь на будущее, хотя с тех пор подобных казней не совершалось.
С того дня минуло одиннадцать лет. Но как раз в прошлом году, вернувшись из своей поездки в Испанию, где ваш король Карлос еще возвысил его, пожаловав благородный титул маркиза дель Валье, Кортес придумал для себя новую эмблему. То, что вы называете его гербом, теперь красуется повсюду: это щит с разнообразными символами, окруженный цепью, звенья которой являются ошейниками для пяти человеческих голов. Вероятно, Кортес решил навсегда запечатлеть память об этом своем триумфе, ибо прекрасно понимал, что расправа над отважным Куаупопокой положила начало череде его успехов, обернувшихся Конкистой — завоевание1*1 Сего Мира.
Поскольку приказ о казни был отдан и приведен в исполнение белыми чужеземцами, не имевшими на то никаких прав, это вызвало в народе сильное беспокойство. Однако очень скоро случилось нечто еще более неожиданное, необъяснимое и пугающее. Мотекусома официально объявил, что переезжает из собственного дворца, чтобы пожить некоторое время среди своих белых друзей.
Жители Теночтитлана, заполонившие Сердце Сего Мира, с каменными лицами наблюдали за тем, как их Чтимый Глашатай, покинув собственную резиденцию, рука об руку с Кортесом, без каких-либо признаков принуждения, пересек площадь и вошел в старый дворец своего отца Ашаякатля, отданный иноземным пришельцам.
Следующие несколько дней по площади беспрерывно сновали люди: это под надзором испанских солдат слуги перетаскивали имущество Мотекусомы из одного дворца в другой. Туда переезжали все жены правителя и его дети, туда же переносили утварь, одеяния, обстановку тронного зала, счетные книги, — короче говоря, осуществлялось полное перемещение двора правителя.
Наш народ никак не мог взять в толк, почему их Чтимый Глашатай должен становиться гостем собственных гостей или, если называть вещи своими именами, пленником собственных пленников. Но вот мне, кажется, ответ на этот вопрос известен. Давным-давно я слышал, как Мотекусому назвали «пустым барабаном», и на протяжении последующих лет, пока барабан издавал громкий шум, мне было ясно, что шум этот — всего лишь отголосок событий и обстоятельств, над которыми сам Мотекусома не имеет никакой власти, хотя он усиленно изображал видимость своего всемогущества или предпринимал неохотные, уже тем самым обреченные на провал попытки взять ситуацию под контроль. Если когда-то у меня и теплилась надежда на то, что, может быть, Рано или поздно он, образно говоря, сам начнет орудовать собственными барабанными палочками, то эта надежда исчезла без следа, когда Мотекусома предоставил наказание Куаупопоки на усмотрение Кортеса.
Самое обидное, что вскоре после описанных событий нащ военный вождь Куитлауак выяснил, что своим отважным поступком Куаупопока по сути добился преимущества, которое могло бы отдать белых людей, со всеми их союзниками, на милость Мешико. И скажу прямо, выговаривая Мотекусоме за то, что он бездарно и постыдно упустил такую возможность спасти Сей Мир, принц говорил отнюдь не тоном любящего и покорного младшего брата. Увы, то, что военачальник открыл Мотекусоме глаза на последствия его поступка, привело лишь к тому, что Чтимый Глашатай, утративший последние крохи воли и мужества, из просто пустого превратился еще и в проткнутый барабан, неспособный даже издавать шум, когда по нему бьют. А вот Кортес, пока Мотекусома слабел духом, наглел все больше. Что ни говори, а этот человек продемонстрировал всем, что властен над жизнью и смертью даже в главной твердыне Мешико, он ведь не только сам избежал опасности, но еще и спас испанское поселение Веракрус и вызволил своего союзника Пацинко. Вот почему Кортес в конце концов без колебаний предъявил Мотекусоме неслыханное, просто возмутительное требование — добровольно отказаться от власти.
— Сами видите, что я вовсе не пленник, — заявил Мотекусома, впервые созвав свой Совет, на который пригласил меня и еще нескольких знатных особ, в новом тронном зале. Здесь полно места и для меня, и для всего двора, покои очень удобные, — словом, созданы все условия для управления страной. Могу вас заверить, белые люди ничуть не вмешиваются в дела Мешико. Само ваше присутствие здесь доказывает, что все мои советники, жрецы и гонцы имеют сюда свободный доступ, я могу призывать к себе кого угодно, и чужеземцы этому никоим образом не препятствуют. Не будут они вмешиваться и в наши религиозные обряды, даже в те, что требуют жертвоприношений. Короче говоря, наша жизнь и впредь будет протекать, как всегда. Я потребовал от генерал-капитана пообещать мне все это, прежде чем согласился на перемену резиденции.
— Но зачем было вообще соглашаться? — спросил Змей-Женщина страдальческим голосом. — Мало того что подобный переезд — нечто совершенно неслыханное, так в нем еще и не было необходимости.
— Необходимости, может, и не было, зато была целесообразность, — заметил Мотекусома. — С тех пор как белые люди появились в моих владениях, подданные или союзники Мешико дважды предпринимали посягательства на их жизни и собственность — в первый раз в Чолуле, и во второй, совсем недавно, на побережье. Кортес не винит в случившемся лично меня, поскольку эти попытки были сделаны либо в нарушение моих приказов, либо по их незнанию. Но подобное может произойти снова. Я сам предупредил Кортеса, что многие из наших подданных возмущены присутствием белых людей, а при таких настроениях достаточно любой мелочи, чтобы заставить их забыть о послушании и снова учинить мятеж.
— Если Кортеса беспокоит то, что наш народ им недоволен, — возразил один из старейшин, — ему ничего не стоит это исправить. Пусть отправляется домой.
— Я говорил ему то же самое, — ответил Мотекусома, — но сейчас это невозможно. Он не может отплыть на родину, пока его король Карлос не пришлет ему новые корабли. А до того времени наше совместное с ним проживание в одном Дворце послужит сразу двум целям. Во-первых, это будет доказательством моего доверия к Кортесу, который, конечно ясе, не причинит мне вреда, а во-вторых, отвадит народ от попыток предпринимать шаги, способные спровоцировать его на причинение нашим людям зла. Таким образом, мое пребывание здесь одновременно послужит делу мира и предотвратит возможное разжигание вражды. Именно по этой причине Кортес и предложил мне перебраться сюда и стать его гостем.
— Его пленником, — поправил Куитлауак, улыбнувшись чуть ли не с насмешкой.
— Я не пленник, — настойчиво повторил Мотекусома. — Я по-прежнему ваш юй-тлатоани, по-прежнему правитель Мешико и глава Союза Трех. Я лишь сменил резиденцию, да и то временно, чтобы наверняка сохранить мир между нами и белыми людьми до их ухода.
— Прошу прощения, Чтимый Глашатай, — промолвил я. — Ты так уверен в том, что они уедут. Откуда ты знаешь? И когда это произойдет?
Мотекусома взглянул на меня так, словно лучше бы мне не задавать этого вопроса, но скрепя сердце ответил:
— Испанцы уйдут, когда у них будут корабли, способные отвезти их за море. И я так уверен в том, что они действительно уйдут, потому что лично обещал им позволить в этом случае забрать с собой то, ради чего они вообще сюда приплыли.
Последовало короткое молчание. Потом кто-то сказал:
— Золото.
— Да. Много золота. Когда белые солдаты помогали мне с переездом, они весьма тщательно осмотрели мой дворец. Весьма тщательно. Несмотря на все меры предосторожности — ложные стены и все такое, они нашли сокровищницу и…
Тут в зале послышались возгласы ужаса и недоверия, а Куитлауак, прервав Мотекусому, напрямик спросил:
— Ты что, и вправду хочешь уступить испанцам все сокровища своего народа?
— Только золото, — заявил, оправдываясь, Мотекусома. — Ну и еще самые дорогие самоцветы. Остальное их не интересует. Им не нужны перья, краски, жадеиты, редкие цветочные семена и тому подобное. Эти богатства мы сохраним, что позволит Мешико продержаться то время, пока мы трудами, войнами и сбором дани не сможем возместить утраченное.
— Но зачем вообще что-то им отдавать? — в отчаянии вскричал один из присутствующих.
— Знайте же, — продолжил Мотекусома. — Белые люди могли бы потребовать как плату за свой уход еще и личное достояние всех до единого знатных людей. Они могли бы даже развязать ради этого войну и призвать против нас с материка своих союзников. Я же предпочитаю избежать открытой вражды и возможного кровопролития, проявив подобающие владыке щедрость и великодушие.
Змей-Женщина произнес сквозь зубы:
— Даже будучи верховным казначеем, то есть официальным хранителем сокровищницы государства, которую мой господин отдает чужеземцам, я должен признать, что это была бы не слишком высокая плата за избавление от таких гостей. Беда в том, мой господин, что, сколько бы золота им ни дали, испанцы будут требовать все больше и больше.
— Мне удалось убедить Кортеса в том, что больше никакого золота у меня нет. Если во всей стране и осталось золото, то только находящееся сейчас в торговом обороте и во владении частных лиц. Наша сокровищница создавалась вязанки вязанок лет, всеми Чтимыми Глашатаями нашего народа, и чтобы собрать со всех наших земель лишь малую часть таких богатств, потребуются жизни не одного поколения. Станут ли испанцы тратить на это время? Кроме того, я отдаю им казну не просто так, а с условием: они в своей земле преподнесут ее королю Карлосу со словами, что я посылаю ему в дар все золото своей земли. Кортеса это устраивает, устроит это и их короля Карлоса. Когда белые люди уйдут, они больше не вернутся.
Никто из нас не более не возражал. Мотекусома заявил, что совет окончен, и мы молча покинули дворец, выйдя из ворот в Змеиной стене на площадь. Только тогда кто-то сказал:
— Нет, это просто неслыханно! Кем-Анауак юй-тлатоани держат в плену гнусные, вонючие варвары!
— Нет, — заявил другой из членов Совета. — Мотекусома прав. Это не он пленник, а все мы. Пока он с постыдной покорностью пребывает на положении заложника, ни один мешикатль не решится даже плюнуть на белого человека.
— Мотекусома отдал во власть пришельцев себя, гордую независимость Мешико и большую часть наших сокровищ. Если корабли белых людей не приплывут еще долго, то кто знает, что еще он им отдаст?
Один из присутствующих озвучил то, что было на уме у всех нас:
— За всю историю Мешико ни один юй-тлатоани не был низложен и лишен власти при жизни. Даже безумный Ауицотль, хотя править он, разумеется, не мог.
— Так он и не правил. Титул сохранялся за ним, а обладавший реальной властью регент обеспечил пооядок и преемственность власти. В конце концов, кто может поручиться, что Кортесу вдруг не взбредет в голову попросту взять да убить Мотекусому? Кто знает, что за блажь может накатить на белого чужака? Или Мотекусома, не в силах выдержать унижения, сам убьет себя. Судя по виду, он к этому готов.
— Да, трон Мешико может неожиданно оказаться свободным. Поэтому, имея в виду подобную возможность, мы должны заранее определить, кто станет временным правителем… если Мотекусома доведет дело до того, что его придется отстранить от правления по решению Изрекающего Совета.
— Этот вопрос необходимо обсудить и решить тайно. Давайте избавим Мотекусому хотя бы от этого унижения до тех пор, пока не останется иного выбора. К тому же сейчас нельзя давать Кортесу ни малейшего повода заподозрить, что его драгоценный заложник может вдруг оказаться бесполезным.
Тут Змей-Женщина повернулся к до того времени воздерживавшемуся от высказываний Куитлауаку и обратился к нему со словами:
— Куитлауацин, поскольку ты брат Чтимого Глашатая, то твою кандидатуру как возможного преемника в случае смерти Мотекусомы Совет, естественно, рассмотрит первой. Примешь ли ты титул и должность регента, если мы на официальном совещании решим, что это необходимо?
Куитлауак прошел еще несколько шагов, хмуря лоб в размышлении, и наконец сказал:
— Меньше всего на свете мне хотелось бы отбирать власть у собственного брата, пока он жив. Но, скажу по совести, мои господа, Мотекусома уже сам отрекся от большей части своих полномочий, да и жив-то, похоже, лишь наполовину! Поэтому, если только Изрекающий Совет решит, что это необходимо для спасения страны, я буду готов принять тот сан, о каком меня попросят.
Однако вышло так, что никакой срочной необходимости в отстранении Мотекусомы или в других из ряда вон выходящих действиях не возникло. Более того, некоторым стало казаться, что Мотекусома, с его постоянными призывами проявлять терпение и ждать, был прав. Испанцы провели в Теночтитлане всю зиму, и если бы не цвет их кожи, мы, пожалуй, скоро вообще перестали бы замечать присутствие чужаков, как не замечали бы наших соотечественников из захолустья, решивших пожить какое-то время в большом городе, чтобы получше познакомиться с его достопримечательностями и вкусить удовольствия, недоступные у них дома. Даже во время наших религиозных церемоний белые люди вели себя вполне терпимо. За некоторыми обрядами, включавшими лишь музыку, пение и танцы, испанцы наблюдали с интересом, а порой и с явным удовольствием. Когда же ритуал требовал принесения в жертву ксочимикуи, испанцы предпочитали скромно отсидеться в своем дворце. Мы, горожане, со своей стороны, терпели белых людей, относились к ним вежливо и проявляли всяческую учтивость, но держались на расстоянии. За всю зиму не произошло никаких стычек, ссор или серьезных споров. Не сообщалось также и ни о каких дурных знамениях.
Мотекусома, его придворные и советники, казалось, легко приспособились к перемене резиденции, и, похоже, это Действительно никак не сказалось на управлении страной.
Дела шли своим чередом. Как и всякий другой юй-тлатоани, Мотекусома регулярно встречался со своим Изрекающим Советом, принимал иноземных послов, представителей дальних провинций Мешико и держав Союза Трех, предоставлял аудиенции частным просителям.
Особенно часто в ту пору наведывался к нему его родной племянник Какамацин, несомненно, и не без оснований, беспокоившийся за судьбу своего шаткого трона Тескоко. Но, возможно, Кортес тоже велел своим союзникам и подчиненным «хранить спокойствие и ждать». Так или иначе, но никто из них — даже принц Черный Цветок, которому, понятное дело, не терпелось занять трон аколхуа, — не предпринимал никаких поспешных, непродуманных действий. На протяжении той зимы жизнь Сего Мира, казалось, шла своим чередом, как и обещал Мотекусома.
Однако точно этого сказать не могу, потому что я сам лично имел к государственным делам все меньшее и меньшее отношение. Мое присутствие требовалось редко, только когда Мотекусома желал выяснить мнение по тому или иному вопросу всех знатных мужей, проживающих в городе. Что же касается услуг переводчика (кстати, лицу, причисленному к знати, не подобало выступать в этой роли), то и они требовались от меня все реже. Под конец меня и вовсе перестали вызывать во дворец с этой целью: Мотекусома, очевидно, решил, что раз уж он собрался вполне довериться Кортесу, то может доверять и его наложнице Малинцин. Замечали, что эта троица немало времени проводила вместе, чего, впрочем, трудно было бы избежать, ибо они все же жили под одной крышей, хоть и в очень просторном дворце. Но на самом деле Кортес и Мотекусома начали получать взаимное удовольствие от общества друг друга. Они часто вели беседы об истории и нынешнем состоянии своих стран, рассказывали о религии и образе жизни. Для развлечения Мотекусома научил Кортеса азартной игре в патоли, и я, например, надеялся, что Чтимый Глашатай делает высокие ставки, отыгрывая таким образом хотя бы часть сокровищ, обещанных им белым людям.
Кортес, в свою очередь, не остался в долгу и познакомил Мотекусому с другим развлечением. Он вызвал с побережья некоторых своих моряков и мастеров, которых вы называете корабельными плотниками. Они захватили с собой множество неизвестных у нас металлических инструментов и приспособлений. Испанцы распорядились доставить им некоторое количество длинных прямых и ровных древесных стволов, которые, словно по волшебству, превратили в доски, брусья и шесты. За поразительно короткое время они построили точную, но уменьшенную вполовину копию одного из своих морских кораблей и спустили это судно на воду озера Тескоко: впервые над его гладью мы увидели лодку с крыльями, именуемыми парусами. Моряки, владевшие сложным искусством управления этим судном, могли теперь плавать по всем пяти сообщающимся друг с другом озерам, и на такие водные прогулки Кортес нередко приглашал Мотекусому, а порой даже не одного, а в сопровождении членов семьи или придворных.
Меня же избавление от придворных обязанностей и участия в государственных делах ничуть не огорчило. Я с радостью возобновил свой прежний праздный образ жизни и даже снова стал просиживать целыми днями в Доме Почтека, хотя уже и не так часто, как раньше. Жена ни о чем меня не просила, не говорила, что мне следует больше времени проводить дома, в ее обществе. Бью казалась очень слабой и быстро уставала. Ждущая Луна привыкла постоянно заниматься каким-нибудь полезным делом, вроде шитья или вышивания, но я стал замечать, что теперь, садясь за рукоделие, она стала подносить работу близко к глазам. А бывало, что она ни с того ни с сего роняла и разбивала что-нибудь из кухонной утвари. Когда же я поинтересовался, не болит ли у нее Что, Бью ответила просто:
— Я старею, Цаа.
— Мы с тобой почти одного возраста, — напомнил я.
Это высказывание, казалось, задело мою жену, как будто я вдруг принялся резвиться и танцевать, чтобы похвастаться перед ней своей бодростью и живостью.
— В этом одно из проклятий женщины, — ответила она с необычной резкостью. — Женщина всегда, в любом возрасте старше мужчины. — Но потом она смягчилась, улыбнулась и даже попыталась пошутить: — Вот почему мы относимся к своим мужчинам, как к детям. Потому что они, кажется, никогда не стареют… или даже не взрослеют.
В тот раз Бью отмахнулась от моего вопроса с такой легкостью, что прошло немало времени, прежде чем до меня дошло: то были первые симптомы серьезного заболевания, постепенно на годы приковавшего ее к постели. Бью никогда не жаловалась на плохое самочувствие и не требовала к себе внимания, но я все равно его оказывал, и хотя разговаривали мы мало, я видел, что ей это приятно. Когда умерла наша престарелая служанка Бирюза, я купил двух женщин помоложе: одну для ведения домашнего хозяйства, а другую — исключительно для ухода за Бью. Поскольку за многие годы я привык всякий раз, когда требовалось дать поручение по хозяйству, звать Бирюзу, отделаться от этой привычки на старости лет мне так и не удалось. Обе женщины смирились с тем, что хозяин окликает их одним и тем же, чужим именем Бирюза, а мне нынче уже не вспомнить, как их звали по-настоящему. Знаете, может быть, я невольно перенял невнимание белых людей к настоящим именам и правильной речи. Ведь испанцы почти полгода прожили в Теночтитлане, но за это время никто из них не удосужился не только выучить наш язык науатль, но даже научиться правильно произносить наши названия.
Единственным человеком нашей расы, с которым они общались тесно и постоянно, была женщина, называвшая себя Малинцин, но Кортес даже имя собственной любовницы переиначил на свой лад, обращаясь к ней «Малинче». Со временем точно так же ее стали называть и многие из моих отечественников — кто просто подражая испанцам, а кто желая подразнить и позлить выскочку. Слыша «Малинче» от индейцев, бывшая рабыня неизменно скрежетала зубами, ибо в этом слове отсутствовало вожделенное «цин», с помощью которого она сама себя причислила к знати. Однако пожаловаться изменница не могла: ведь люди обращались к ней так же, как и ее господин.
Само собой, Кортес и его люди, испытывая безразличие к нашему языку, переиначивали на свой лад и все прочие имена и названия. Например, в силу того, что в испанском языке отсутствуют вовсе или произносятся иначе некоторые характерные для науатль звуки, само название нашей страны, «Мешико», вы произносите то как «Мессика», то как «Мексика», то как «Мехика». Причем словом «Мехико» вы почему-то назвали воздвигнутый на месте Теночтитлана город, а наш народ, мешикатль, по непонятным причинам сочли более удобным именовать ацтеками. Да и имя Мотекусома показалось Кортесу и его людям труднопроизносимым, и они переиначили его в Монтесуму. Однако я в своем рассказе называл его по старинке, как привык с детства. Самое интересное, что испанцы не только не хотели обидеть нашего правителя, но и искренне считали, что таким образом льстят ему, поскольку «монте» означает по-испански «гора», а стало быть, в их варианте имени содержится намек на величие. Точно так же не далось им и имя нашего бога войны Уицилопочтли, к которому они вдобавок питали отвращение. Его испанцы назвали Уицилопос, а слово «лопос», как я слышал, означает хищного зверя, известного также под названием «волк».
* * *
Итак, миновала зима и наступила весна, а с ней явилось еЩе больше белых людей. Мотекусома узнал об этом чуть Раньше Кортеса, да и то совершенно случайно. Один из «мышей» куимичиме, засланных в страну тотонаков, забрел далеко на юг, южнее того места, куда его послали, и увидел целую флотилию кораблей с широкими парусами, которые медленно двигались вдоль побережья на север, останавливаясь в каждой бухте или заливе. «Как будто высматривая, нет ли где их товарищей», — заявил куимиче, когда поспешно явился в Теночтитлан с бумагой, на которой изобразил корабли и указал их число.
Я, другие знатные лица и весь Изрекающий Совет находились в троном зале, когда Мотекусома послал слугу за ничего не подозревающим Кортесом. Воспользовавшись возможностью похвастаться своей осведомленностью обо всем происходящем в его стране, он через меня, вновь выступившего в роли переводчика, преподнес эту новость таким образом:
— Генерал-капитан, твой корабль и твое донесение, а заодно первая партия наших даров достигли двора короля Карлоса, каковой весьма тобой доволен.
— Откуда дону сеньору Монтесуме это известно? — вопросил Кортес, которого услышанное и впрямь несказанно удивило.
— Да оттуда, — хвастливо заявил Мотекусома, все еще изображая всеведение, — что король Карлос послал за тобой и твоими людьми, чтобы отвезти вас домой, флот в два раза больше прежнего. Целых двадцать кораблей!
— Вот как? — вежливо переспросил Кортес, не позволяя себе открыто выказывать сомнения. — И где же они находятся?
— На подходе, — интригующе заявил Мотекусома. — Может быть, ты не в курсе, что мои провидцы в состоянии заглядывать и в будущее, и за горизонт. Они нарисовали для меня эту картинку, пока твои корабли были еще посреди океана. — Он вручил Кортесу бумагу. — Я показываю ее тебе сейчас, потому что корабли уже скоро должны появиться на побережье.
— Поразительно, — промолвил Кортес, внимательно изучая рисунок. И пробормотал себе под нос: — Да… галеоньь грузовые суда… этот чертов рисунок очень правдоподобен. — Брови его насупились. — Но… неужели целых двадцать?
— Хотя ты своим визитом и оказал нам высокую честь, а я сам, общаясь с тобой, получил немалое удовольствие, мне приятно слышать, что твои братья явились за тобой и мой гость более не брошен на произвол судьбы в чужой земле. Они ведь приплыли, чтобы отвезти вас домой, не так ли? — уточнил Мотекусома не без нажима.
— Похоже на то, — сказал Кортес все еще слегка ошеломленный.
— Я прикажу распечатать палаты с сокровищами в моем дворце, — сказал Мотекусома. Казалось, он чуть ли не счастлив от перспективы неизбежного разорения своего народа.
Но в этот момент в дверь тронного зала вошли, целуя землю, дворцовый управляющий, а с ним еще несколько человек. Когда я сказал, что Мотекусома получил известие о кораблях «чуть» раньше Кортеса, я говорил буквально, ибо новоприбывшие были гонцами-скороходами правителя Пацинко, которых спешно переправили на остров с материка тотонаки. Кортес с явным неудовольствием огляделся по сторонам. Было видно, что ему хотелось увести этих людей к себе и поговорить с ними с глазу на глаз, но на это он не решился. И даже попросил меня переводить все, что они скажут.
Первым высказался гонец, который принес продиктованное Пацинко послание следующего содержания. Двадцать крылатых кораблей, самые большие из всех виденных ранее тотонаками, прибыли в бухту Веракрус. С этих кораблей сошли на берег тысяча триста солдат, все вооруженные и в Доспехах. Восемьдесят из них, помимо мечей и копий, имеют также аркебузы, а сто двадцать — арбалеты. Кроме того, они привезли с собой девяносто шесть лошадей и двадцать пушек.
Мотекусома посмотрел на Кортеса с подозрением и сказал:
— Похоже, друг мой, чтобы проводить тебя домой, твои соотечественники прислали внушительное войско.
— Да, так оно и есть, — ответил Кортес, которого, судя по всему, услышанное отнюдь не обрадовало. Он снова повернулся ко мне: — Приказано им передать что-нибудь еще?
Тут заговорил другой гонец, показавший себя одним из самых нудных и дотошных «запоминателей слов». Он полностью, с начала и до конца, воспроизвел весь разговор, состоявшийся при первой встрече Пацинко с вождями новоприбывших белых людей. Оно бы и ладно, но гонец тарахтел на обезьяньей смеси языка тотонаков и испанского, ибо там не нашлось переводчика. В результате получилась полнейшая ахинея. Выслушав его, я пожал плечами и сказал:
— Генерал-капитан, я ничего не могу разобрать, кроме двух часто повторяющихся имен. Твоего и еще одного, которое звучит как Нарваэс.
— Нарваэс здесь? — вырвалось у Кортеса, после чего прозвучало крепкое кастильское ругательство.
Мотекусома заладил снова:
— Я велю принести из сокровищницы золото и драгоценности, как только твой караван носильщиков…
— Прошу прощения, — сказал Кортес, оправившись от очевидного удивления. — Пусть лучше все ценности пока остаются под охраной, спрятанными в твоем хранилище. Я сперва должен выяснить, с какими намерениями прибыли эти люди.
— Но разве могут быть сомнения в том, что это твои соотечественники? — сказал Мотекусома.
— Ни малейших. Но ты ведь сам рассказывал мне, что твои собственные соотечественники порой сбиваются в шайки и становятся разбойниками. Случается такое и у нас. Нам, испанцам, приходится проявлять осторожность по отношению к некоторым мореходам. Ты поручаешь мне доставить королю Карлосу самый ценный дар, когда-либо направлявшийся одним монархом другому, и мне не хотелось бы лишиться его из-за морских грабителей, которых мы называем пиратами. С твоего разрешения, я немедленно отправ люсь на побережье и выясню, что это за люди.
— Разумеется, — сказал Чтимый Глашатай, которого восхищала сама возможность того, что белые люди схватятся с оружием в руках и, возможно, перебьют друг друга.
— Мне придется двигаться форсированным маршем, — продолжал Кортес, размышляя вслух, — так что с собой я возьму только своих испанских солдат и лучших из наших союзных воинов. А лучшие, конечно, это бойцы Черного Цветка…
— Да, — одобрил Мотекусома. — Хорошо. Очень хорошо.
Но улыбка исчезла с его лица, когда генерал-капитан произнес следующие слова:
— Я оставлю Педро де Альварадо, того рыжеволосого человека, которого твои люди прозвали Тонатиу, чтобы охранять здесь мои интересы… То есть, конечно, чтобы защитить твой город, на тот случай, если пиратам все-таки удастся прорваться сюда с побережья. Ну а поскольку у меня нет возможности оставить достаточное количество своих товарищей, мне придется прислать подкрепление союзников, находящихся сейчас на материке…
Так и произошло. Кортес с основными силами испанцев и всеми аколхуа Черного Цветка спешно выступил на восток, а Альварадо остался командовать почти восемью десятками своих соотечественников и четырьмя сотнями тлашкалтеков, которые явились с материка на смену ушедшим и тоже разместились во дворце. Это, разумеется, являлось неслыханным оскорблением.
На протяжении всей зимы Мотекусома и так находился в Достаточно щекотливом, двусмысленном положении, но весна принесла ему несравненно большее унижение. Теперь он жил под одной крышей не просто с чужеземцами, которые, Хотя бы формально, могли считаться гостями, но с исконными врагами своей страны и своего народа. Если надежда Рано или поздно избавиться от испанцев помогала Чтимому Глашатаю хоть как-то держаться, то, оказавшись якобы гостеприимным хозяином, а на деле пленником самых злобных, самых заклятых, самых ненавистных своих недругов, он окончательно впал в мрачное уныние. Во всем случившемся имелся лишь один плюс, хотя сомневаюсь, чтобы Мотекусома находил в этом утешение. Тлашкалтеки были несравненно чистоплотнее испанцев, и пахло от них гораздо лучше, чем от белых людей.
— Это нестерпимо! — заявил Змей-Женщина.
Эти самые слова я в последнее время все чаще и чаще слышал от все большего числа подданных Мотекусомы. Сейчас они прозвучали на тайном заседании Изрекающего Совета, на которое были приглашены многие не входившие официально в его состав благородные воители, мудрецы, жрецы и представители знати, в том числе и я.
— Нам, мешикатль, лишь изредка удавалось вторгнуться на территорию Тлашкалы, и мы не разу не смогли пробиться к их столице! — прорычал наш военный вождь Куитлауак. С каждым словом его гневный голос звучал все громче, и под конец вождь почти кричал: — И вот теперь эти ненавистные, презренные тлашкалтеки — здесь, в никогда не видевшем в своих стенах врага городе Теночтитлане! В Сердце Сего Мира! Во дворце военного правителя Ашаякатля, который сейчас наверняка рвет и мечет, пытаясь вырваться из загробного мира, чтобы вернуться в наш и отплатить за это оскорбление! Хуже того, тлашкалтеки даже не одолели нас в честном бою! Они заявились сюда по приглашению, причем не нашему, и поселились во дворце на равном положении с нашим Чтимым Глашатаем!
— Чтимым Глашатаем только по названию, — пробурчал главный жрец Уицилопочтли. — Говорю вам, наш бог войны отрекается от него.
— Пора и всем нам поступить так же, — заявил господин Куаутемок, сын покойного Ауицотля. — Причем действовать следует, не теряя времени, потому что если мы будем сидеть сложа руки, то другой возможности избавиться от чужаков нам может и не представиться. Хотя грива у этого Альварадо и сияет, словно Тонатиу, но сам он наверняка далеко не столь хитер и ловок, как его командир. Мы должны нанести удар до возвращения Кортеса.
— Значит, ты уверен, что Кортес вернется? — спросил я, поскольку уже десять дней после отбытия генерал-капитана не участвовал ни в открытых, ни в тайных заседаниях Совета и не был в курсе последних новостей.
— Наш куимиче с побережья сообщает нечто странное, — ответил Куаутемок. — Кортес не стал приветствовать своих новоприбывших братьев, и он даже не вступил с ними в переговоры, а обрушился на тех прямо с марша, ночью, захватив их врасплох. Любопытно, однако, что павших с обеих сторон было мало, ибо Кортес, словно на Цветочной Войне, стремился лишь разоружить своих противников и взять их в плен. После этого переговоры между ним и вождем белых людей, прибывших на новых кораблях, все-таки начались и ведутся до сих пор, сопровождаемые громкими спорами. Разумеется, разобраться во всем этом нам очень непросто, но, скорее всего, Кортес добивается передачи всех этих сил под его командование. Так что, боюсь, вернется сюда он уже со всеми этими людьми и оружием.
Вы должны понять, господа писцы, что всех нас тогдашние события повергли в полнейшую растерянность. Ранее мы предполагали, что новоприбывшие испанцы посланы королем Карлосом по просьбе самого Кортеса, поэтому его коварное нападение на соотечественников явилось для нас полнейшей неожиданностью и неразрешимой загадкой. Лишь по прошествии немалого времени, собрав и сопоставив обрывочные сведения, я осознал истинную меру наглого обмана, совершенного Кортесом в отношении обоих народов — и вашего, и нашего.
С первого момента появления в наших землях Кортес представлялся как посол испанского короля Карлоса, но теперь я знаю, что он им не был. Король Карлос вовсе не посылал его сюда — ни для умножения числа подданных его величества, ни для расширения владений Испании, ни для распространения христианской веры, ни по какой-либо другой причине. Когда этот человек впервые ступил на берег Сего Мира, ваш король Карлос, оказывается, и слыхом не слыхал ни о каком капитане Эрнане Кортесе!
Замечу, что даже по сей день его преосвященство сеньор епископ с презрением отзывается о Кортесе как о человеке низкого происхождения, в начале своей карьеры занимавшем невысокое положение, возмещавшееся лишь дерзостью да безмерными амбициями. Благодаря некоторым высказываниям сеньора епископа я теперь понимаю, что первоначально Кортес был направлен к нашим берегам вовсе не королем или Святой Церковью, но гораздо менее высокой властью — губернатором поселения на острове под названием Куба. И полномочия его простирались не далее обследования побережий, составления карт и, в крайнем случае, ведения небольшой меновой торговли с помощью стеклянных бус и прочих безделушек.
Но после того, как ему удалось легко одолеть правителя ольмеков, а в особенности после того, как слабый народ тотонаков покорился ему без борьбы, Кортес, видимо, исполнился решимости стать конкистадором, завоевателем Сего Мира. Я слышал, что некоторые из его офицеров, опасаясь гнева губернатора, выступили против этих честолюбивых планов, и именно по этой причине Кортес и приказал своим менее робким сторонникам сжечь корабли. Ну а после этого застрявшим на побережье, не имея возможности вернуться, испанцам, даже противникам Кортеса, не оставалось ничего другого, кроме как принять участие в затеянном им походе.
Как мне рассказывали, у этого плана было одно уязвимое место. Единственный сохраненный им корабль Кортес под началом своего офицера Алонсо (того самого, который первым владел Малинцин) отправил в Испанию — со всеми захваченными в наших землях сокровищами, в надежде на то, что пораженный богатыми дарами король Карлос узаконит его самовольное предприятие. Однако, чтобы эта затея увенчалась успехом, Алонсо надлежало тайно проскользнуть мимо Кубы. Прознавший об отправке этого корабля и сообразивший, что Кортес проявил неповиновение и самоуправство, губернатор Кубы собрал два десятка судов и множество воинов во главе с Панфило де Нарваэсом и приказал им изловить поставившего себя вне закона ослушника и дезертира Кортеса, лишить его всех званий и полномочий, заключить мир со всеми народами, с которыми оный Кортес успел поссориться, и вернуть преступника обратно в цепях.
Но, по словам наших лазутчиков-«мышей», получилось так, что беглец взял верх над тем, кого отправили за ним в погоню. И когда Алонсо, предположительно, раскладывал золотые дары и обещал золотые горы испанскому королю Карлосу, Кортес в Веракрусе делал то же самое по отношению к Нарваэсу, демонстрируя тому образцы здешних сокровищ, уверяя, что страна почти завоевана, и убеждая соотечественника присоединиться к нему, чтобы вместе завершить ее покорение. Он утверждал, что им нечего бояться неудовольствия какого-то там губернатора, ибо очень скоро они преподнесут, причем не своему непосредственному начальнику, а самому всемогущему королю, целую новую провинцию, превосходящую по размерам и богатству и всю Мать-Испанию, и все ее остальные колонии, вместе взятые.
Даже если бы мы, вожди и старейшины Мешико, знали обо всем этом в день нашей тайной встречи, мы едва ли смогли бы сделать больше, чем сделали тогда. Ибо совершено было следующее: проведя официальное голосование, Изрекающий Совет объявил, что, поскольку Чтимый Глашатай МотекусомаШокойцин «временно недееспособен», его брат, Куитлауацин провозглашается регентом с передачей ему всей высшей власти. Новый же регент первым своим указом постановил как можно скорее очистить Теночтитлан от чужеземной заразы.
— Через два дня, — сказал он, — наступит праздник сестры бога дождя, Ицтокуатль. Поскольку она всего лишь богиня соли, обычно церемония в ее честь не собирает молящихся, и в ней участвуют лишь несколько жрецов. Но белые люди не знают об этом. Как не знают, к счастью, и тлашкалтеки, которые никогда прежде не присутствовали при совершении в нашем городе религиозных обрядов иначе, как в качестве жертв. — Он издал ехидный смешок. — Так что можно порадоваться тому, что Кортес решил оставить здесь наших давнишних врагов, а не аколхуа, хорошо знакомых с нашими праздниками и обычаями. Сейчас я отправлюсь во дворец и, попросив брата не выказывать удивления по поводу откровенной лжи, скажу этому Тонатиу Альварадо, что предстоит важнейшая религиозная церемония, в связи с которой на площади в течение дня и ночи соберется весь город. На что я и прошу его согласия.
— Правильно! — воскликнул Змей-Женщина. — И пусть остальные присутствующие здесь предупредят всех благородных воителей и простых воинов, всех йаокуицкуи, способных держать оружие, что сначала им предстоит разыграть роль рьяных верующих. Видимость того, что они исполняют ритуальные танцы, не встревожит чужеземцев: что такого, если индейцы пляшут, размахивая оружием, тем паче в сопровождении музыки и пения? Но по сигналу…
— Постой, — перебил Куаутемок. — Мой родич Мотекусома не выдаст нас, поскольку поймет, для чего это нужно. Но мы забыли про эту проклятую женщину Малинцин. Кортес оставил ее на время своего отсутствия переводчицей при Тонатиу, но она не ограничивается этой ролью и задалась целью узнать как можно больше обо всех наших обычаях. Стоит ей увидеть на площади не одних только жрецов, а многолюдную толпу, как Малинцин мигом сообразит, что дело тут не в богине соли. А смекнув, предупредит своих белых хозяев.
— Предоставьте эту женщину мне, — сказал я, ибо давно дожидался такой возможности: мне хотелось удовлетворить не только личную ненависть. — К сожалению, чтобы драться на площади, я уже староват, но зато могу устранить одного из самых опасных наших врагов. Приводи в действие свой план, владыка регент. Малинцин не только не разоблачит нас, но и вовсе не увидит этой церемонии. Она будет мертва.
А план у нас был такой. Праздник начнется утром, весь день на Сердце Сего Мира женщины, девушки и дети будут петь, танцевать и вести потешные поединки. Только с наступлением сумерек туда, но не толпой, а по двое, по трое начнут подтягиваться мужчины. К тому времени уже полностью стемнеет и площадь будет освещена лишь светом факелов и курильниц, а чужеземцы в большинстве своем устанут и уйдут к себе спать. Или, во всяком случае, не заметят в неверном свете огней, что состав участников празднества разительно изменился. Их стало больше, причем все они взрослые и мужского пола.
Постепенно поющие и жестикулирующие танцоры соберутся в ряды и колонны, которые, переплетаясь друг с другом, направятся с центра площади к проходу в Змеиной стене, что ведет во дворец Ашаякатля.
Самую большую угрозу для успеха предстоящего штурма представляли четыре установленные на крыше дворца пушки. Каждая из них в отдельности могла накрыть картечью большую площадь и погубить уйму народу, но нацелить пушку вниз было не так-то просто. Поэтому Куитлауак считал необходимым подвести своих людей как можно ближе к стенам дворца, ничем не выдавая враждебных намерений. Потом, по его сигналу, мешикатль предстояло смять стражу У ворот, ворваться во дворец и завязать бой во внутренних помещениях. Пушек там опасаться не приходилось, а против стальных мечей и грозных, но медленно перезаряжающихся аркебуз наши воины должны были использовать свои обсидиановые макуауитль, да и к тому же предполагалось подавить врага численным превосходством. Тем временем остальные мешикатль поднимут и уберут деревянные мосты, перекинутые через лодочные проходы трех дамб, и с помощью луков и стрел отразят любую попытку союзных войск, находящихся на материке, преодолеть преградившие им путь каналы и прийти на помощь Альварадо.
Свой собственный план я продумал не менее тщательно. Прежде всего я посетил одного хорошего знакомого, сведущего лекаря, которому всецело доверял, и получил от него яд, по его словам, надежный и безотказный. Слуги Мотекусомы, в том числе и его кухонная челядь, разумеется, меня знали, а поскольку все они давно тяготились сложившимся положением, я легко убедил их использовать этот яд в точном соответствии с моими указаниями и точно в указанное мною время. Потом я попросил Бью убраться из города на время праздника Ицтокуатль, хотя ни о намеченном восстании, ни о моей особой роли, а также о том, что при определенном повороте событий белые люди могут обрушить мщение на моих близких, говорить ей не стал.
Бью, как я уже упоминал, была слаба, чувствовала себя неважно, и необходимость покинуть город ее отнюдь не радовала. Но она, зная, что меня приглашали на тайные заседания Изрекающего Совета, догадывалась, что следует ждать каких-то событий, и с готовностью вызвалась навестить одну свою подругу, жившую на материке, в Тепеяке. Учитывая состояние жены, я дал ей возможность отдохнуть до перекрытия лодочных проходов подъемными мостами, а уже ближе к вечеру она отбыла на носилках. Обе Бирюзы сопровождали хозяйку.
Я остался в доме один.
От нас до Сердца Сего Мира было достаточно далеко, и звуки притворного веселья до меня не доносились, но я мог представить себе, как по мере сгущения сумерек осуществляются различные этапы плана. Я мысленно видел, как вооруженные воины сменяют на площади женщин и детей, как разводятся мосты над дамбой… ну и все прочее. Меньше всего мне хотелось думать о собственной роли, ибо впервые в жизни я решился совершить отравление — коварное убийство исподтишка. Надеясь заглушить укоры совести крепким напитком, я взял на кухне кувшин октли и некоторое время, не зажигая света, сидел в погружавшейся во тьму комнате первого этажа, стараясь притупить чувства в ожидании неминуемого.
Потом с улицы донесся топот ног, и кто-то забарабанил в парадную дверь. Я отворил и увидел четырех дворцовых стражей, державших за края камышовую циновку, на которой лежало накрытое белой хлопковой тканью стройное тело.
— Прошу прощения за беспокойство, господин Микстли, — обратился ко мне один из стражей тоном, более похожим на приказ, чем на просьбу. — Не мог бы ты взглянуть на лицо этой мертвой женщины?
— А чего на нее смотреть? — буркнул я, несколько удивившись тому, что Альварадо или Мотекусома так быстро догадались, кто совершил это убийство. — Эту суку я могу опознать и не глядя.
— Нет, ты все же взгляни, — настаивал страж.
Я приподнял покрывало с лица умершей, одновременно с этим поднес топаз к глазу и непроизвольно вскрикнул. Там лежала молодая девушка, совершенно мне незнакомая.
— Ее зовут Лаура, — прозвучал голос Малинцин, и я только теперь заметил маленькие носилки у подножия моей лестницы. — Точнее, звали.
Рабы опустили носилки, Малинцин вышла из них, и стражи с циновкой отступили в сторону, чтобы дать госпоже подойти ко мне.
— Мы поговорим в доме, — сказала она стражникам. — Ждите снаружи, пока я не выйду или вас не позову. Если позову, бросайте свою ношу и спешите ко мне.
Я широко распахнул дверь и, впустив гостью, закрыл ее, оставив стражей снаружи, а затем принялся шарить в темноте в поисках светильника.
— Свет ни к чему, — промолвила Малинцин.
Нам и вправду не было особой радости смотреть друг на друга, поэтому я просто провел незваную гостью в переднюю, и мы сели друг напротив друга. В сумраке скорчившаяся фигурка Малинцин казалась беззащитной, но от нее исходила ощутимая угроза.
Я налил еще одну чашу октли и осушил ее до дна. Если раньше я стремился притупить свои чувства, то теперь предпочел бы напиться до беспамятства.
— Эта несчастная, которую принесли сюда на циновке, — одна из тлашкальских девушек, приставленных ко мне для услуг, — сказала Малинцин. — Сегодня была ее очередь пробовать приготовленную для меня еду. Я уже довольно давно использую такую меру предосторожности, но никто, кроме моих личных служанок, об этом не знает. Так что, господин Микстли, не стоит удивляться, что твой замысел провалился. Скажи, что ты сейчас испытываешь: жалеешь только о том, что я осталась жива, или хоть немного сочувствуешь ни в чем перед тобой не провинившейся юной Лауре?
— О чем я не перестаю сокрушаться много лет, — промолвил я с пьяной серьезностью, — так это о том, что постоянно умирают не те люди: хорошие, полезные, достойные и ни в чем не повинные. А вот бесполезные, недостойные, даже вредные — те, без кого мир прекрасно обошелся бы, ничего не потеряв, — живут гораздо дольше, чем следовало бы по справедливости. Конечно, чтобы прийти к такому заключению, большого ума не требуется. С таким же успехом я мог бы сетовать на то, что грады Тлалока побивают маис, но совершенно безопасны для сорняков.
Мои слова, наверное, звучали как бессвязный бред, но если я и бормотал что-то невразумительное, то лишь потому, что какая-то, еще остававшаяся трезвой часть моего сознания настоятельно указывала мне на необходимость потянуть время. Покушение на Малинцин не удалось, но то, что она решила явиться ко мне и отыграться, наверняка отвлекло ее внимание от происходившего на Сердце Сего Мира. Если эта женщина прямо сейчас, не откладывая, убьет меня, то она, чего доброго, вернется на площадь еще до начала восстания, поймет, что дело неладно, и поднимет тревогу. Я уж не говорю о том, что у меня напрочь отсутствовало желание умереть, как бедная Лаура, ни за что ни про что. Это и так понятно, но, кроме того, я поклялся не допустить, чтобы Малинцин стала помехой планам Куитлауака. А значит, пусть она злорадствует, пусть упивается своим торжеством — и чем дольше, тем лучше. Я буду слушать ее похвальбу или, напротив, заставлю Малинцин выслушивать мои трусливые мольбы о пощаде, пока с наступлением полной темноты с площади не донесется оглушительный рев. Возможно, четверо стражей бросятся со всех ног выяснять, что там творится, но в любом случае рвения выполнять приказы Малинцин у них поубавится. Только бы мне удалось потянуть время, только бы удалось…
— Град Тлалока уничтожает также бабочек, — бормотал я заплетающимся языком, — но, думаю, москитам и надоедливым мухам от них нет ни малейшего вреда.
— Кончай нести всякую ерунду, будто ты выжил из ума или разговариваешь с ребенком. Ты разговариваешь с женщиной, которую пытался отравить. Я пришла сюда…
Решив все-таки потянуть время, я перебил ее и сказал следующее:
— Наверное, ты по-прежнему кажешься мне ребенком, только начавшим превращаться в женщину… потому что я все еще думаю о моей покойной дочери Ночипе…
Но я уже достаточно взрослая, чтобы приказать убить тебя, — заявила Малинцин. — Однако я хочу поговорить о Другом, господин Микстли. Скажи, если ты считаешь меня столь опасной, что хочешь устранить, то почему бы тебе не допытаться использовать меня в своих интересах?
Я заморгал, как сова, но уточнять, что она имеет в виду, Не стал. Пусть несет что угодно, лишь бы время шло.
— Среди мешикатль ты занимаешь положение, сходное с тем, какое я сама занимаю среди белых людей, — продолжила гостья. — Официально ни ты, ни я не входим в состав Советов, но к нашим словам прислушиваются. Пусть мы никогда не любили друг друга, но зато можем оказаться взаимно полезными. Нам ведь обоим ясно, что жизнь Сего Мира уже никогда не будет прежней, но сейчас никому не дано предугадать, за кем будущее. Если верх одержит здешний народ, ты сможешь стать для меня важным союзником, но в случае победы белых людей, наоборот, я тебе пригожусь.
Я икнул и с иронией произнес:
— Ты предлагаешь, чтобы мы с тобой договорились предать тех, на чью сторону сами же и встали. Почему бы нам просто не поменяться одеждой?
— Имей в виду, господин Микстли, стоит мне только позвать стражей, и ты покойник. Беда в том, что в отличие от этой служанки, которая была никем, ты человек видный. Убить тебя — значит поставить под угрозу хрупкий мир, который наши господа так стремятся сохранить. Не исключено даже, что Эрнан, в интересах дела, посчитает себя обязанным выдать меня для наказания, как Мотекусома предал Куаупопоку. Но даже если этого и не случится, высокое положение, достигнутое мной с таким трудом, наверняка пошатнется. С другой стороны, оставив тебя в живых, я вынуждена буду постоянно опасаться новых покушений, а это нежелательно, ибо станет попусту отвлекать меня от более важных дел.
Я рассмеялся и с почти искренним восхищением сказал:
— Э, да твоя кровь холодна, как у игуаны.
Собственные слова отчего-то показались мне такими смешными, что я расхохотался, едва не свалившись с низенького табурета.
Моя собеседница выждала, пока я отсмеюсь, и спокойно, словно ее и не прерывали, продолжила:
— Так что давай лучше заключим тайное соглашение. Обязуемся если не помогать, то по крайней мере не вредить друг другу. И скрепим его таким образом, что уже не сможем нарушить.
— Интересно, что ты имеешь в виду? Мы ведь оба показали себя вероломными и недостойными доверия. Разве не так, Малинцин?
— Сейчас мы с тобой отправимся в постель, — спокойно пояснила она, и от неожиданности я и вправду слетел со стула.
Малинцин подождала, давая мне время подняться, но поскольку я, дурак дураком, так и сидел на полу, спросила:
— Эй, Микстли, ты пьян?
— Наверное, — отозвался я. — Мне померещилось что-то невообразимое. Послышалось, будто ты предложила, чтобы мы…
— Это тебе не послышалось! Я действительно предложила, чтобы мы провели вместе ночь. Белые люди по отношению к своим женщинам даже более ревнивы, чем наши мужчины, поэтому, если все выйдет наружу, Эрнан убьет и тебя, и меня — тебя за то, что посмел посягнуть на меня, а меня за то, что согласилась. Те четверо стражей, что стоят снаружи, всегда смогут подтвердить, что я провела немало времени наедине с тобой, в темном доме, а выйдя отсюда, не злилась и не возмущалась, а довольно улыбалась. Разве это не свяжет нас? Причем нерушимо? Никто из нас не решится повредить другому, ведь если один проболтается, то этим погубит обоих.
Рискуя тем, что гостья может сейчас рассердиться и уйти, я сказал:
— Конечно, в свои пятьдесят четыре года я еще не совсем обессилел, но уже не бросаюсь на каждую женщину, которая себя предлагает. Мужские способности у меня сохранились, но теперь к ним прибавилась еще и разборчивость. — Мне хотелось, чтобы мои слова звучали серьезно и с достоинством, но поскольку я произносил их, сидя на полу, да еще 11 икая, это несколько уменьшило впечатление. — Как ты сама заметила, мы с тобой друг друга не любим. Хотя, пожалуй, это еще очень мягко сказано. Взаимное отвращение — вот самое точное описание чувств, которые мы оба испытываем.
— А кто спорит? — отозвалась она. — Я ведь не прошу тебя полюбить меня всем сердцем, а предлагаю лишь совершить акт, который нас свяжет. Если же личная неприязнь имеет для тебя такое значение, так ведь здесь почти темно. Ты можешь представить на моем месте любую женщину, какую тебе угодно.
«Пожалуй, — подумалось мне, — чтобы удержать тебя здесь, можно пойти и на это». Вслух, однако, я сказал совсем другое:
— По возрасту я вполне мог бы быть твоим отцом.
— Ну так и вообрази себя им, если тебе по нраву кровосмешение, — невозмутимо ответила Малинцин. Потом она хихикнула: — Насколько мне известно, ты действительно мог бы быть моим отцом. Ну а я могу притвориться кем угодно и изобразить что угодно.
— Вот и прекрасно, — сказал я. — Что мешает нам с тобой прикинуться, будто мы действительно вступили в непозволительную связь. Проверять ведь все равно никто не станет. Посидим тут с тобой, поболтаем, а твои стражи будут знать, что мы оставались в доме вдвоем. Хочешь октли?
Я, качаясь, направился на кухню и, перебив в темноте несколько горшков, вернулся по стенке с еще одной чашей. Пока я наливал ей напиток, Малинцин размышляла вслух:
— Я помню… ты говорил, что у нас с твоей дочерью одинаковое имя, дающееся при рождении… Значит, она сейчас была бы одного со мной возраста.
Я сделал еще один большой глоток октли, и она тоже пригубила из своей чаши, вопросительно склонив голову набок:
— Ты играл со своей дочкой в какие-нибудь игры?
— Играл, — сказал я глухо. — Но не в те, о которых ты думаешь.
— Ни о чем я таком не думала, — промолвила Малинцин невинным тоном. — Мы просто болтаем, ты же сам это и предложил. Так в какие игры вы играли?
— У нас была игра под названием Икание… тьфу, не то. Я хотел сказать не Икание, а Извержение. Мы играли в Извержение Вулкана.
— Я про такую никогда не слышала.
— Игра простенькая, но забавная. Мы сами ее придумали. Сначала мне надо было лечь на пол… вот так.
Я хотел показать как, но не просто лег, а шлепнулся с изрядным стуком.
— Видишь? Потом я сгибал колени — вот так, чтобы изобразить вершину вулкана. А Ночипа усаживалась сверху.
— Вот так? — спросила Малинцин, примостившись у меня на коленях. Она была маленькая, легонькая, да и вообще в темноте ведь не видно, кто именно сидит у меня на коленях.
— Да, — сказал я. — Потом я обычно начинал раскачивать дочку — это у нас было пробуждение вулкана, понимаешь… а потом — как ее сброшу…
С легким удивленным писком Малинцин соскользнула вниз, плюхнувшись на мой живот. Юбка ее при этом задралась, а когда я потянулся, чтобы помочь гостье сохранить равновесие, оказалось, что под юбкой ничего нет.
— Вот, значит, как происходит извержение, — тихонько сказала она.
Я давно уже обходился без женщины, и тело мое истосковалось по плотской близости, а опьянение никак не сказалось на мужской силе. Я погружался в лоно Малинцин так мощно и так часто, что, наверное, часть моего ума пролилась вместе с моим омикетль. В первый раз я мог бы поклясться, что действительно ощутил вибрацию и услышал грохот извергающегося вулкана. Если и Малинцин тоже почувствовала это, то ничего не сказала. Но после второго раза она ахнула:
Сегодня все совсем по-другому — почти наслаждение! Ты такой чистый… и пахнешь так приятно.
А после третьего раза, когда она снова обрела дыхание, Малинцин сказала:
— Если ты не… не будешь говорить о своем возрасте… никто и не догадается, сколько тебе лет.
Наконец мы оба выдохлись и лежали, тяжело дыша и переплетя свои тела. Лишь мало-помалу я начал осознавать, что в комнате стало светлее. И, наверное, испытал своего рода потрясение, увидев рядом с собой лицо Малинцин. Спору нет, это соитие было больше чем просто удовольствие, но сейчас я впал в некое состояние отрешенности и, словно глядя на себя и на все это со стороны, подумал: «Неужели я делал все это с ней? С женщиной, которую ненавидел столь страстно, что оказался виновным в смерти ни в чем не повинной незнакомки…»
Но какие бы другие мысли и чувства ни появлялись у меня в момент возвращения к действительности и частичного протрезвления, самым первым было простое любопытство. «Интересно, почему это сделалось так светло, не может же быть, чтобы мы с ней совокуплялись всю ночь?»
Я повернул голову к источнику света и даже без кристалла увидел, что в дверях комнаты с зажженной лампой стоит Бью. Давно ли она там стоит — об этом можно было только догадываться. Бью покачнулась в проеме и без гнева, но с глубокой печалью спросила:
— Ты можешь… заниматься этим… когда убивают твоих друзей?
Малинцин небрежно повернулась и глянула на Ждущую Луну.
Меня не особенно удивило, что эту женщину ничуть не смутило возвращение законной супруги, но, признаться, я ожидал, что слова о гибнущих друзьях вызовут хотя бы возглас удивления. Услышал я, однако, совсем другое:
— Аййо, вот это здорово! Значит, наша сделка скреплена еще надежнее, чем я могла надеяться.
Малинцин спокойно встала, считая ниже своего достоинства прикрывать влажно поблескивавшее тело. Я в отличие от нее сразу схватил свою накидку. Несмотря на стыд, смущение и не до конца выветрившийся хмель, у меня все-таки хватило духу сказать:
— А мне кажется, Малинцин, ты зря старалась. Наше соглашение теперь ни к чему.
— А я думаю, что ты ошибаешься, Миксцин, — отозвалась она с самоуверенной улыбкой. — Спроси эту старую женщину. Речь ведь шла о твоих умирающих друзьях.
Я неожиданно выпрямился и выдохнул:
— Бью? Это правда?
— Да, — вздохнула она. — Наши люди на дамбе не выпустили меня из города. Извинились, но сказали, что не могут рисковать, вдруг кто-то сболтнет лишнее чужакам там, за озером. Мне пришлось вернуться, и я пошла через площадь, чтобы посмотреть на танцы. Потом… это было ужасно… — Она закрыла глаза, облокотилась о дверь и дрожащим голосом продолжила: — С крыши дворца грянул гром, ударила молния, и какое-то ужасное волшебство разорвало танцоров в клочья. А потом из дворца высыпали белые люди. Они изрыгали громы, плевались огнем, в их руках сверкал металл. Их мечи… один удар разрубает женщину вдоль талии, ровно пополам. Цаа, ты знал об этом? Удар — и детская головка летит, как мяч для тлачтли! Она подкатилась прямо к моим ногам! Потом что-то ужалило меня, я побежала…
Только сейчас я увидел, что блузка Бью в крови. Тонкая струйка сбегала по руке — той самой, в которой она держала светильник.
Я вскочил на ноги в тот самый момент, когда жена лишилась чувств, и успел схватить лампу, не дав ей упасть на пол, а не то загорелись бы циновки. Потом я поднял Бью на руки, чтобы отнести наверх и уложить в постель.
Малинцин, все это время спокойно собиравшая свою одежду, сказала:
— Неужели ты даже не поблагодаришь меня? Ведь четверо стражей теперь могут подтвердить, что ты был дома и не замешан ни в каком мятеже.
Я холодно воззрился на нее:
— Выходит, ты знала все с самого начала?
— Конечно. Педро предупредил меня, чтобы я держалась подальше от опасного места, вот я и решила прийти сюда. Ты хотел помешать мне увидеть приготовления твоих людей на площади. — Она рассмеялась. — А я хотела сделать так, чтобы ты не увидел наших приготовлений: например, перемещения всех четырех пушек на ту сторону крыши, что выходит на площадь. Но согласись, Миксцин, вечер выдался не скучный. И мы заключили соглашение, разве нет? — Она рассмеялась снова и с неподдельной уверенностью заявила: — Ты никогда больше не станешь покушаться на меня. Никогда!
Я так и не понял, что Малинцин имела в виду, пока Ждущая Луна не пришла в сознание и не просветила меня. Разговор наш состоялся уже после того, как вызванный мною лекарь подлечил ей руку, задетую одним из тех осколков, которыми стреляли из пушек испанцы. Когда он ушел, я остался сидеть у ее постели. Бью лежала, не глядя на меня, ее лицо было еще более бледным и изнуренным, чем обычно, по щеке стекала слеза, и долгое время мы оба молчали. Наконец мне удалось хрипло выдавить из себя жалкие слова извинения. По-прежнему не глядя на меня, Бью сказала:
— Ты никогда не был мне мужем, Цаа, ты так и не допустил, чтобы я стала твоей женой. Поэтому вопрос о нарушении тобой супружеской верности или брачных обетов не стоит даже обсуждать. Но твоя верность какому-то… какому-то своему идеалу… это другое дело. Уже одно то, что ты совокуплялся с этой женщиной, которая, предав нас, служит белым людям, уже это само по себе достаточно гадко. Но дело обстоит еще хуже. Я все видела и слышала, я знаю, что на самом деле ты был не с ней…
Тут Ждущая Луна повернула голову и обратила на меня взгляд, перекинувший мостик через так долго разделявШУ10 нас пропасть равнодушия. В первый раз со времен нашей мо лодости я почувствовал исходящее от нее настоящее, а не притворное чувство. Однако это оказалось такое чувство, что мне впору было пожалеть о прежнем равнодушии: Бью смотрела на меня, словно разглядывала одного из чудовищных уродов в зверинце.
— То, что ты делал, — сказала она, — я думаю, что для этого вообще нет названия. Пока ты был… пока ты был в ней… ты пробегал руками по ее обнаженному телу и то нежно шептал, то страстно выкрикивал: «Цьянья, моя дорогая! Ночипа, любимая!» — Она сглотнула. — Ты повторял эти имена снова и снова. Два имени, которые означают одно и то же: «Всегда». Мне трудно судить, с кем ты, по-твоему, имел дело — с моей ли сестрой, со своей ли дочерью, а может, с ними обеими — вместе или попеременно. Но я твердо знаю одно: обе эти женщины по имени Всегда — твои жена и дочь — давно мертвы. Цаа, ты совокуплялся с мертвыми!
Мне больно видеть, почтенные братья, что вы отворачиваетесь от меня, точно так же, как, произнеся в ту памятную ночь эти слова, отвернулась и Бью Рибе.
Что ж, может быть, пытаясь откровенно рассказать о своей жизни и о мире, в котором я жил, я порой говорю о себе больше, чем знали обо мне самые близкие люди, и, возможно, даже больше, чем я сам хотел бы знать о себе. Но я не отступлю, не стану переиначивать свой рассказ и не буду просить вас вычеркнуть что-либо из вашей хроники. Пусть уж все остается как есть. Когда-нибудь все это сможет послужить в качестве исповеди перед Пожирательницей Скверны, ибо в отличие от этой доброй богини христианские отцы предпочитают более короткие признания, чем мое, а покаяния, напротив, налагают такие долгие, что остатка моей жизни может и не хватить. Христиане не слишком терпимы к Человеческим слабостям, наша Тласольтеотль была терпеливой и всепрощающей.
Но о той ночи, которую я провел с Малинцин, я поведал только для того, чтобы объяснить, почему эта женщина до сих пор жива, хотя после этого я возненавидел ее пуще прежнего. Моя ненависть к ней усугубилась из-за того презрения ко мне, которое я увидел в глазах Бью и которое впоследствии испытывал к себе сам. Однако, хотя возможности для того мне предоставлялись, я никогда больше не предпринимал попыток покушения на жизнь Малинцин и никоим образом не стремился помешать осуществлению ее честолюбивых планов. Она тоже не вредила мне, возможно просто потому, что ей больше не было до меня дела. Ибо если эта женщина со временем оказалась среди самых видных особ Новой Испании, то я, напротив, превратился в человека незначительного, не стоящего ее внимания.
Я уже говорил, что Кортес, возможно, любил эту женщину, ибо он продержал ее при себе еще несколько лет. Он не пытался ничего скрыть, даже когда сюда из Испании неожиданно приехала его давно покинутая жена, донья Каталина. Правда, эта самая донья Каталина умерла через несколько месяцев по прибытии, причем если одни приписывали ее смерть разбитому сердцу, то другие называли куда менее романтические причины. Кортес даже назначил официальное расследование, полностью очистившее его от всяких подозрений в убийстве жены. Вскоре после этого Малинцин родила от Кортеса сына Мартина. Сейчас мальчику почти восемь лет, и, насколько я понимаю, он скоро отправится в Испанию учиться в школе.
Кортес расстался с Малинцин лишь после своего визита ко двору короля Карлоса, откуда он вернулся в качестве новоиспеченного маркиза дель Валье и с молодой супругой маркизой Хуаной под ручку. Правда, он позаботился о том, чтобы брошенная Малинцин была хорошо обеспечена. От имени Короны Кортес даровал ей внушительного размера земельные владения и выдал бывшую наложницу замуж по христианскому обряду за некоего Хуана де Харамильо, капитана испанского корабля. К сожалению, в скором времени услужливый капитан потерялся в море.
На сегодняшний день приснопамятная Малинцин известна и вам, почтенные писцы, и сеньору епископу как вдовствующая сеньора донья Марина де Харамильо, владелица внушительного, занимающего целый остров, имения Такамичапа, неподалеку от городка Эспириту-Санту. Прежде городок назывался Коацакоалькос, и остров, пожалованный ей Короной, находится посреди той самой реки, из которой некогда рабыня по имени Первая Трава зачерпнула мне ковш воды.
Донья Марина живет лишь потому, что я позволил ей жить, а позволил я ей только потому, что в ту ночь короткое время она была… в общем, она была кем-то, кого я любил.
Либо испанцы оказались настолько глупы, что им не терпелось опустошить Сердце Сего Мира, либо же они решили продемонстрировать жестокость и беспощадность, надеясь посеять в нашем народе ужас и парализовать всякую волю к сопротивлению, но, так или иначе, смертельный огонь из установленных на крыше пушек они открыли еще до наступления темноты. Едва отгремели залпы, как на площадь ринулись солдаты со стальными мечами, и началась страшная резня, однако наши воины к тому времени еще не собрались, поэтому жертвами испанцев пали более тысячи женщин, девушек и детей. Боеспособных мужчин погибло не более двух десятков, а из числа благородных воителей и представителей знати, задумавших восстание, вообще не пострадал никто, тем более что испанцы не предприняли попытки выявить и покарать вождей заговора: учинив бойню на площади, они не решились углубляться во враждебный город и отступили Во дворец. Чтобы извиниться за провал своей попытки устранить Малинцин, я не пошел к военному вождю Куитлауаку, который, по моим предположениям, должен был рвать И метать от ярости и досады, а предпочел отправиться к принцу Куаутемоку в надежде, что тот отнесется к моему упущению более снисходительно. Я знал принца еще мальчиком, когда он со своей матушкой, первой супругой Чтимого Глашатая, бывал в гостях у нас в доме в ту пору, когда еще были живы его отец Ауицотль и моя жена Цьянья. В то время Куаутемокцин считался наследником трона Мешико, и лишь несчастное стечение обстоятельств помешало ему стать нашим юй-тлатоани вместо Мотекусомы. Поскольку сам Куаутемок был не понаслышке знаком с разочарованием, мне подумалось, что он может проявить сострадание, восприняв провал моей попытки помешать Малинцин предупредить белых людей не столь сурово.
— Никто не винит тебя, Миксцин, — сказал он, когда я рассказал ему, как она избежала яда. — Конечно, ты оказал бы услугу Сему Миру, избавив его от этой изменницы, но особого значения твоя неудача так и так все равно не имеет.
Озадаченный, я спросил:
— Не имеет значения? Почему?
— Потому что это не Малинцин предала нас, — ответил Куаутемок. — В этом ей не было нужды. — Он поморщился, как от зубной боли, и добавил: — Это сделал мой незаслуженно возвеличенный родич. Наш Чтимый Глашатай Мотекусома.
— Что? — воскликнул я.
— Видишь ли, Куитлауак, как мы и условились, пошел к белому вождю Тонатиу Альварадо и попросил того дать разрешение на проведение церемонии праздника Ицтокуатль. Как только Куитлауак покинул дворец, Мотекусома предостерег его, заявив, что здесь кроется какая-то уловка.
— Но почему?
Куаутемок пожал плечами:
— Уж не знаю, что здесь сыграло роль… Уязвленная гордость? Мстительная злоба? Наверное, Мотекусому взбесило то, что его подданные, без его участия и не испросив его дозволения, задумали сами избавиться от непрошеных гостей. Но каковы бы ни были истинные причины, он теперь заявляет, что не потерпит нарушения мира, заключенного им с Кортесом.
У меня вырвалось крепкое словечко, которое я бы раньше никогда не позволил себе применить по отношению к Чтимому Глашатаю.
— Да о каком таком мире он говорит, если испанцы совершили с его благословения зверское избиение женщин и детей?
— Давай все-таки проявим снисходительность и предположим, что Мотекусома надеялся, что Альварадо просто запретит проводить эту церемонию. Думаю, что он и сам не ожидал, что испанцы начнут столь жестоко насильно разгонять толпу.
— Ах, они просто разгоняли толпу! — прорычал я. — Видимо, теперь так называется резня всех без разбору, особенно женщин и детей! Мою жену, случайно пришедшую посмотреть на танцы, ранили. Одна из двух моих служанок убита, а другая с перепугу убежала и до сих пор где-то прячется.
— Во всем этом хорошо лишь одно, — со вздохом промолвил Куаутемок, — после случившегося весь город един в своем возмущении. Раньше люди лишь перешептывались и ворчали, кто-то не доверял Мотекусоме, а кто-то поддерживал его. Теперь весь Теночтитлан готов разорвать его на куски вместе с теми, кто обосновался во дворце.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда давайте так и поступим. Ведь наши воины почти все уцелели. Поднимем и горожан — даже стариков вроде меня — и возьмем дворец штурмом.
— Это было бы самоубийством. Теперь чужеземцы забаррикадировались в нем, прикрывшись пушками, аркебузами и арбалетами, нацеленными из каждого окна. Нас сметут огнем при первой же попытке приблизиться к зданию. Мы можем рассчитывать на успех, лишь навязав им, как и планировалось, ближний бой, и теперь нам придется ждать такой возможности.
Опять ждать! — сказал я, сопроводив это замечание ругательством.
— Но тем временем Куитлауак будет собирать отовсюду на остров воинов. Может быть, ты заметил, что между островом и материком снует все больше плотов и лодок, перевозящих, как предполагается, цветы, продукты и все такое. И лодочники действительно перевозят мирные грузы, но под ними скрываются оружие и воины, которых правитель аколхуа Какамацин посылает из Тескоко и Тлакопана. Нас становится все больше и больше, а вот противник, наоборот, будет ослабевать. Во время резни из дворца разбежалась почти вся челядь. Теперь, конечно, ни один мешикатль, будь то уличный торговец или носильщик, не принесет туда еду или что-то еще. Мы предоставим белым людял и их друзьям — Мотекусоме, Малинцин, всем предателям — сидеть в своей крепости взаперти. Пусть помучаются.
— Так что же, — спросил я, — Куитлауак надеется уморить их голодом и принудить сдаться?
— Нет. Они, конечно, будут чувствовать себя неуютно, но кухонные кладовые дворца битком набиты, так что провизии до возвращения Кортеса им хватит. А вернувшись, он не должен застать нас осаждающими дворец, ибо в таком случае сам возьмет остров в осаду, чтобы точно так же уморить нас голодом.
— А зачем вообще его сюда обратно впускать? — требовательно спросил я. — Мы ведь знаем, что Кортес движется в Теночтитлан. Так давайте выйдем из города и нападем на него на открытой местности, обрушив все свои силы.
— А ты забыл, как легко он победил Тлашкалу? А теперь у белого вождя гораздо больше солдат, лошадей и оружия. Нет, сталкиваться с ним лицом к лицу в открытом поле мы не станем. Наоборот, Куитлауак намерен беспрепятственно впустить Кортеса в город. Пусть он увидит, что дворец цел, его люди не пострадали, мир не нарушен. Но о наших затаившихся, готовых к удару воинах он знать не будет. И когда все белые люди соберутся в одном месте, вот тогда мы — пусть ценой наших жизней! — очистим наш остров и весь озерный край от этой заразы!
Возможно, боги решили, что пришла пора изменить тонали Теночтитлана к лучшему, поскольку план этот все-таки сработал, хоть и с несколькими непредвиденными осложнениями.
Когда мы получили известие о том, что Кортес в сопровождении многочисленного войска приближается к городу, регент Куитлауак приказал всем, включая вдов, сирот и других родственников убитых, не выказывать признаков враждебности.
Мосты через водные проходы на всех трех дамбах были наведены, и по ним в большом количестве перемещались путники и носильщики. Лодки и плоты, в изобилии сновавшие по озеру, действительно перевозили мирные с виду грузы, а тысячи тайно, под самым носом у стоявших на материке испанских союзников, доставленных в город воинов аколхуа и текапенеков никак не обнаруживали свое присутствие. Их разместили в семьях горожан, и восемь таких рвавшихся в бой солдат жили в моем доме.
Улицы Теночтитлана, как всегда, были запружены народом, а рынок Тлателолько оставался по-прежнему оживленным, многоцветным и шумным. Единственным почти безлюдным местом во всем городе стало Сердце Сего Мира. Мраморные плиты площади так и не отмыли от крови, но пересекали ее теперь только жрецы расположенных там храмов, продолжавшие, как и подобало, исполнять рутинные обряды.
Кортес, разумеется, прознал об учиненной его подчиненными резне. Он приближался к городу с опаской, ибо ожидал враждебных выступлений и не хотел подвергать свою пусть Даже и столь грозную армию риску попасть в засаду. Обогнув Тескоко на благоразумном расстоянии, как и раньше, Кортес вышел к южному берегу озера, но не направился в Теночтитлан по южной, самой длинной, насыпи, ибо решил, что, растянувшись по ней, его войско окажется уязвимым для нападения и обстрела с воды, с лодок. Он продолжил путь вдоль озера, к западному побережью, оставив принца Черного Цветка с его воинами прикрывать смотревшие на город через водную гладь тяжелые пушки, и выбрал для переправы дамбу у Тлакопана как самую короткую из трех и, следовательно, самую безопасную. Кортес лично, во главе примерно сотни всадников, галопом проскакал по дамбе, видимо рассчитывая, что при столь стремительном натиске его противники просто не успеют убрать мосты. Но мосты оставались на месте, путь в Теночтитлан никто не перекрывал, и на дамбу, отрядами по сто человек, хлынули пешие солдаты.
Оказавшись на острове, Кортес, должно быть, вздохнул с облегчением. Он не столкнулся не только с засадами или попытками преградить ему путь, но даже с открытыми проявлениями враждебности. Конечно, радостных толп, осыпающих чужеземцев цветами, на улицах не встречалось, но не было и гневных выкриков или брани. Так что наверняка Кортес, вступая в город во главе полутора тысяч соотечественников, не говоря уж о поддержке тысяч союзников, расположившихся дугой на материке, чувствовал себя всемогущим, А возможно, он даже решил, что мы, мешикатль, окончательно смирились, признав его превосходство. Во всяком случае, войска испанцев прошли по дамбе и вступили в город с видом победителей и полноправных хозяев.
Увидев, что центральная площадь пуста, Кортес не выказал ни малейшего удивления: возможно, он решил, что ее расчистили для его удобства. Так или иначе, основные силы испанцев, подняв страшный шум и распространяя ужасное зловоние, начали располагаться там лагерем, привязывая лошадей, разжигая костры и устанавливая шатры, то есть обустраиваясь так, словно намеревались оставаться там на неопределенное время. Всем тлашкалтекам, кроме нескольких вождей и благородных воителей, пришлось покинуть дворец Ашаякатля, чтобы освободить место испанцам и тоже расположиться на площади. Мотекусома с группой верных придворных в первый раз после той страшной ночи также вышел туда, чтобы поприветствовать Кортеса, но тот проявил полное пренебрежение: сделал вид, будто не замечает его, и прошел во дворец бок о бок со своим новым товарищем Нарваэсом.
Могу поспорить, что, ввалившись туда, оба первым делом потребовали еды и питья, и представляю, как вытянулись у них физиономии, когда вместо слуг на их зов явились лишь солдаты Альварадо, а вместо разнообразных яств командирам предложили заплесневелые бобы. Мне бы также очень хотелось услышать первый разговор Кортеса с Альварадо. Послушать, как этот солнцеволосый вождь расписывал свои геройские подвиги при подавлении «восстания» безоружных женщин и детей, тогда как воины Мешико остались целы и по-прежнему представляли собой угрозу.
Кортес и его возросшее войско явились на остров во второй половине дня. Очевидно, он, Нарваэс и Альварадо совещались до наступления ночи, но что именно они обсуждали и к какому пришли решению, никто не знал. Так или иначе, в какой-то момент Кортес послал своих солдат через площадь во дворец Мотекусомы, где те, орудуя копьями и ломами, снесли стены, за которыми наш Чтимый Глашатай пытался укрыть свою казну. Словно муравьи, снующие между горшком с медом и своим муравейником, принялись они торопливо двигаться по площади туда-сюда между двумя дворцами, перенося золото и драгоценности в пиршественный зал Кортеса. На это у солдат ушла большая часть ночи, ибо сокровища были несметными и вдобавок имели не самую удобную для переноса форму. Вижу, что вы удивлены, так что мне, наверное, следует объяснить поподробнее.
Поскольку мешикатль верили, что золото — это священные испражнения богов, наши хранители сокровищ не просто собирали его в виде золотого песка или необработанных самородков; золото у нас не отливали в слитки и не чеканили Из него монеты, как это принято в Испании. Перед тем как отправиться в сокровищницу, металл проходил через искусные руки золотых дел мастеров, которые увеличивали ценность и красоту металла, превращая его в статуэтки, в инкрустированные драгоценными камнями ювелирные украшения, в медальоны и диадемы, в филигранные кубки, бокалы и блюда, — словом, в различные произведения искусства, создаваемые во славу богов.
Можно предположить, что, наблюдая с радостью, как растет перед ним нагромождаемая солдатами груда сокровищ, Кортес в то же время морщился, ибо в таком виде это богатство плохо годилось для перемещения на дальние расстояния — хоть на лошадях, хоть на спинах носильщиков.
Пока Кортес отмечал таким образом свою первую ночь по возвращении на остров, весь город вокруг него оставался спокойным, как будто никто в Теночтитлане и не обращал на эту суету ни малейшего внимания. Перед тем как отправиться с Малинцин в постель, белый вождь в весьма пренебрежительной манере передал Мотекусоме свое указание — назавтра быть готовым предстать перед ним по первому зову вместе со старейшинами Изрекающего Совета. Рано поутру запуганный и окончательно лишившийся чувства собственного достоинства Мотекусома разослал гонцов к членам Совета и к некоторым влиятельным лицам, в том числе и ко мне. Ни слуг, ни скороходов у него не осталось, так что Чтимому Глашатаю пришлось послать ко мне одного из своих младших сыновей, выглядевшего после столь долгого пребывания во дворце весьма унылым и подавленным.
Все мы, заговорщики, ожидали такого сообщения и договорились встретиться в доме Куитлауака. Собравшись, мы вопросительно воззрились на своего регента и военного вождя Куитлауака. Один из старейшин Совета спросил его:
— Ну и как мы поступим: пойдем или оставим призыв без внимания?
— Кортес все еще верит, что, удерживая в руках нашего услужливого правителя, он держит за горло и всех нас. Не будем разочаровывать его.
— А почему бы и нет? — спросил верховный жрец Уицилопочтли. — Мы уже готовы к штурму. Кортес не может затолкать всю свою армию внутрь дворца Ашаякатля и забаррикадироваться там от нас, как это сделал Тонатиу Альварадо.
— Ему это и не нужно, — сказал Куитлауак. — Если мы вызовем у испанцев хоть малейшее подозрение, он может быстро превратить все Сердце Сего Мира в крепость столь же неприступную, какой был дворец. Мы должны убаюкать его и продержать в полной уверенности относительно своей безопасности до нужного часа. Поэтому мы явимся на зов и будем вести себя так, словно и мы сами, и все мешикатль по-прежнему остаются покорными и безвольными куклами в руках Мотекусомы.
— Но стоит нам оказаться внутри, — заметил Змей-Женщина, — и Кортес запросто может приказать запереть входы и взять нас в заложники.
— Все возможно, — согласился Куитлауак, — но мои командиры, благородные воители и куачики уже получили необходимые приказы и в случае чего смогут обойтись и без меня. В частности, им предписывается до последней возможности вводить врага в заблуждение относительно наших намерений, тем паче если я или еще кто-нибудь из высоких особ будет находиться во дворце. Однако если ты, Тлакоцин, или кто то из вас, опасается идти туда, я своей властью разрешаю ему вернуться домой.
Разумеется, ни один человек не ушел. Все мы, с Куитлауаком во главе, лавируя между кострами, коновязями и оружейными пирамидами, двинулись через вонючий солдатский лагерь, в который превратилось Сердце Сего Мира. На одном из участков площади особняком расположилась кучка черных людей. До сих пор мне доводилось лишь слышать о таких существах, но я никогда не видел их воочию.
Любопытство побудило меня отстать от товарищей, чтобы разглядеть диковинных чужаков поближе. Их одежда и шлемы были такими же, как и у испанцев, но во всем остальном они внешне походили на белых людей даже меньше, чем я. Оказалось, что они не совсем черные, а скорее коричневые, как древесина эбенового дерева. У них были чудные приплюснутые широкие носы и большие вывернутые губы — по правде говоря, их лица очень напоминали те исполинские каменные головы, которые я видел в стране ольмеков. Бороды их представляли собой заметный только вблизи черный пушок. Впрочем, подойдя поближе, я увидел на лице одного из них не только пушок, но и такие же язвы и гнойники, какие уже видел на белом человеке по имени Герреро, а потому поспешил вернуться к своим спутникам.
Испанские часовые, поставленные у прохода в Змеиной стене, который вел во дворец Ашаякатля, пропустили нас лишь после того, как обыскали с головы до ног в поисках спрятанного оружия. Мы прошли через обеденный зал, где в полумраке тускло поблескивала выросшая за ночь гора сокровищ. Несколько солдат, которые, очевидно, были поставлены охранять это богатство, вертели в руках различные вещицы, улыбались, глядя на них, и чуть ли не пускали слюни, млея от восторга. Мы поднялись наверх, к тронному залу. Там нас уже ждали Кортес, Альварадо и многие другие испанцы, включая и новоприбывшего — одноглазого командира по имени Нарваэс. Мотекусома выглядел просто осажденным со всех сторон чужеземцами, поскольку до нашего прихода единственной его соотечественницей была здесь Малинцин. Мы все исполнили обряд целования земли, и он прохладно кивнул нам в знак приветствия, продолжая при этом говорить с белыми людьми.
— Я не знаю, каковы были намерения этих людей. Мне известно только, что они готовились к празднику. Через Малинцин я сказал твоему Альварадо, что, по моему разумению, было бы неразумно допускать столь многолюдное сборище в такой близости от дворца, и посоветовал ему отдать приказ очистить площадь. — Тут Мотекусома трагически вздохнул. — Ну а в результате… ты знаешь, сколь жестоким способом он это сделал.
— Да, — процедил Кортес сквозь зубы. Его острые, холодные глаза вперились в Альварадо, который стоял, ломая пальцы с таким видом, будто провел очень нелегкую ночь. — Это могло бы разрушить все мои… — Кортес осекся, закашлялся и вместо этого сказал: — Это могло бы навсегда сделать наши народы врагами. И меня, кстати, очень удивляет, почему этого не случилось. Почему? Будь я на месте одного из твоих подданных, так после такого случая я забросал бы дерьмом входящих в город чужеземцев. Но ничего подобного не произошло, и, похоже, если жители города и утратили свое дружелюбие, то по крайней мере они не испытывают к нам ненависти. Это ненормально, а потому вызывает подозрения. У испанцев есть такая поговорка: «В тихом омуте черти водятся».
— Видишь ли, все дело в том, что мои соотечественники винят во всем случившемся меня, — с несчастным видом произнес Мотекусома. — По их убеждению, это я отдал безумный приказ об убийстве своих же подданных, всех этих женщин и детей, подло использовав твоих людей как орудие убийства. — К его глазам действительно подступили слезы. — В результате вся моя челядь в отвращении разбежалась, и с тех пор даже последний разносчик, торгующий червивой агавой, близко не подходит к этому месту.
— Да, неприятное положение, — промолвил Кортес. — Мы должны это исправить. — Он обернулся к Куитлауаку и, дав понять, что я должен переводить, сказал ему: — Ты военный вождь. Я не стану рассуждать о возможной подоплеке этого сборища, которое якобы являлось религиозной церемонией. Я готов даже смиренно просить прощения за некоторую несдержанность моего заместителя. Но хочу напомнить тебе, что наше мирное соглашение продолжает действовать. По-моему, долг военного вождя в том, чтобы положить конец беззаконной изоляции гостей от гостеприимных хозяев.
— Под моим началом находятся только воины, почтенный генерал-капитан, — ответил Куитлауак. — Если мирные горожане предпочитают держаться подальше от этого места, то я не обладаю полномочиями, позволяющими мне приказать им поступать иначе. Такой властью наделен лишь Чтимый Глашатай. Но он постоянно пребывает здесь, вместе с твоими людьми.
Кортес снова повернулся к Мотекусоме.
— Значит, дон Монтесума, это твоя задача. Тебе следует умиротворить своих людей. Заставить их возобновить поставки продовольствия и снова начать служить нам.
— Как я могу убедить в чем-то подданных, если те отказываются ко мне приближаться? — чуть ли не взвыл Мотекусома. — А если я выйду к ним, дело может кончиться моей смертью.
— Мы обеспечим тебе эскорт… — начал было Кортес, но его прервал вбежавший и затараторивший по-испански солдат:
— Мой капитан, туземцы начали собираться на площади. Мужчины и женщины толпами проходят сквозь наш лагерь и идут сюда. Все без оружия, но все равно они выглядят не слишком дружелюбно. Выгнать их? Не допускать ко дворцу?
— Пусть идут, — сказал Кортес и обратился к Нарваэсу: — Выйди к нашим и проследи за порядком. Приказ такой: не задираться, не открывать огня и вообще ничего не делать до моего личного распоряжения. Я буду на крыше, откуда смогу наблюдать за всем происходящим. Идем, Педро. Идем, дон Монтесума.
Он потянулся и прямо-таки насильно стащил Чтимого Глашатая с трона. Все мы, кто находился в тронном зале, последовали за ними по лестнице на крышу, и я слышал, как Малинцин, запыхавшись от спешки, повторяла Мотекусоме наказы Кортеса:
— Твои люди собираются на площади. Ты сейчас обратишься к ним. Договорись с ними о мире. Если хочешь, вали вину за все зло, за все жестокости на нас, испанцев. Говори им что угодно, лишь бы только сохранить в городе спокойствие.
Незадолго до первого прихода белых людей крыша была превращена в сад, но за ним никто не ухаживал, к тому же с тех пор он пережил зиму. Высохшая, перепаханная колесами тяжелых пушек земля, с увядшими стеблями и голыми кустами, устланная полегшей сухой травой и мертвыми головками цветов, — таков был помост, на который поднялся для последней речи Мотекусома.
Мы все подошли к парапету, который выходил на площадь, и, выстроившись вдоль него в линию, обратили свой взор вниз, на Сердце Сего Мира. Испанцы, числом около тысячи (их легко было выделить по сверкающим доспехам), стояли или неуверенно прохаживались среди вдвое превосходящей их по численности толпы мешикатль. Как и доложил посланец, там были мужчины и женщины, все в обычной, повседневной одежде. Интереса к солдатам и даже к тому, что чужаки разбили лагерь на священной земле, что было неслыханно, никто не проявлял. Люди просто проходили мимо или обходили испанцев бочком, без спешки и сутолоки, но двигались вперед целеустремленно и неуклонно. Наконец плотная толпа собралась прямо под нами.
— Капрал был прав, — сказал Альварадо. — У них при себе нет никакого оружия.
— Педро, это как раз такой противник, какого ты предпочитаешь, — съязвил Кортес, и лицо Альварадо сделалось почти таким же пламенеющим, как его борода. — Все назад! — скомандовал Кортес своим людям. — Отойдем от края, чтобы нас не было видно.
Он, Альварадо и остальные испанцы отступили к середине крыши, оставив у парапета Чтимого Глашатая и его приближенных. Мотекусома нервно закашлялся, потом ему пришлось крикнуть трижды, каждый раз все громче, прежде чем толпа смогла услышать его сквозь собственный гул и шум испанского лагеря. Люди стали поднимать головы, все больше взоров обращалось к крыше. Наконец наверх смотрели уже все мешикатль и многие белые.
— Мой народ, — произнес Мотекусома, но голос его сел, и ему пришлось, снова прокашлявшись, начать сначала: — Мой народ…
— Твой народ? — донесся снизу возмущенный крик, и толпу словно прорвало.
Вся площадь разразилась негодующими возгласами:
— Народ, который ты предал?!
— Белые чужеземцы! — вот твой народ!
— Ты нам не Глашатай!
— Ты больше не Чтимый!
Это поразило меня, хотя я и ожидал чего-то подобного, зная, что все это подстроено Куитлауаком и что мужчины в толпе все как один его воины. Только явившиеся без оружия, чтобы все выглядело как стихийный взрыв негодования мирных горожан.
Оружия, в обычном смысле слова, у этих людей действительно не было, но все они припрятали — мужчины под накидками, а женщины под юбками — камни и обломки глинобитных кирпичей. Так что следом за проклятиями в нас полетели и эти метательные снаряды. Большинство камней, брошенных женщинами, не долетели и с глухим стуком ударились внизу о дворцовую стену, но вполне достаточное количество попало в цель, заставив всех стоявших на крыше нырять и увертываться. У жреца Уицилопочтли, когда один из этих камней попал ему в плечо, вырвалось совсем не благочестивое восклицание. Несколько испанцев позади нас тоже выругались. Единственным человеком — я должен сказать это, — единственным, кто не сдвинулся с места, был Мотекусома.
Он остался стоять где стоял, неподвижно, прямо и, воздев руки в примиряющем жесте, возвысил голос, пытаясь перекричать толпу:
— Подождите!
В тот же миг камень угодил ему в лоб. Мотекусома пошатнулся и упал без сознания.
— Позаботься о нем! — рявкнул мне Кортес, моментально снова принявшийся распоряжаться. Он схватил Куитлауака за мантию, указал вниз и прокричал: — Делай, что хочешь! Говори, что угодно! Но толпу надо утихомирить!
Малинцин перевела ему эти слова, и Куитлауак, подойдя к парапету, принялся что-то выкрикивать, в то время как я и два испанских офицера понесли обмякшее тело Мотекусомы назад, в тронный зал. Мы уложили бесчувственного правителя на скамью, и испанцы побежали в лагерь, вероятно, за кем-то из армейских хирургов.
Я стоял и смотрел на лицо Мотекусомы, совершенно спокойное и мирное, несмотря на вздувавшуюся на лбу шишку. Смотрел и вспоминал многие события прошлого, иногда столь причудливо переплетавшиеся события его и моей жизни. Я вспомнил его предательское неповиновение Чтимому Глашатаю Ауицотлю во время похода в Уаксьякак. Вспомнил постыдную попытку Мотекусомы изнасиловать сестру моей жены. Вспомнил все его угрозы, обращенные за эти годы ко мне, его продиктованную злобой ссылку в Йанкуитлан, обернувшуюся гибелью Ночипы, и позорную трусость, открывшую белым людям путь в Теночтитлан, и гнусную измену, совершенную им по отношению к храбрым мешикатль, хотевшим избавить город от чужеземцев. Да, причин сделать то, что я сделал тогда, в том числе и не терпящих отлагательств, у меня было хоть отбавляй. Но, пожалуй, в первую очередь, я убил Мотекусому, чтобы отомстить за то давнее оскорбление, которое он нанес Бью Рибе, сестре Цьяньи, ставшей теперь моей женой.
Эти воспоминания пронеслись в моей голове всего лишь за одно мгновение. Я поднял взгляд от лица Мотекусомы и огляделся по сторонам в поисках оружия. На страже там стояли двое воинов-тлашкалтеков. Я подозвал одного из них и, когда боец угрюмо приблизился, потребовал у него кинжал. Часовой воззрился на меня еще более мрачно, явно сомневаясь, вправе ли я тут командовать, но, когда я повторил приказ громко и повелительно, он нехотя вручил мне обсидиановый клинок.
Я вонзил меч в нужное место, ибо был свидетелем множества жертвоприношений и точно знал, где у человека находится сердце. Грудь Мотекусомы перестала медленно подниматься и опускаться, но поскольку я оставил кинжал в ране, то крови вокруг выступило мало. Оба стражника воззрились на меня в изумлении и ужасе, а потом, не сговариваясь, выбежали из зала.
Я едва успел. Слышно было, как шум толпы на площади, хоть и по-прежнему гневный, стал тише, а потом все находившиеся на крыше с топотом спустились вниз и прошли в тронный зал. Все громко и возбужденно обсуждали на разных языках недавние события, но вдруг разом умолкли, осознавая чудовищную значимость того, что увидели. Вожди и командиры, мешикатль и испанцы, медленно приблизились, оцепенело взирая на безжизненное тело Мотекусомы, на рукоять ножа, торчавшего из его груди, и на меня, невозмутимо стоявшего рядом с трупом. Кортес вперил в меня свой острый взгляд и со зловещим спокойствием произнес:
— Что… ты… наделал?
— Я сделал то, что ты сам велел мне, мой господин. Позаботился о нем.
— Черт бы побрал твою наглость, сукин ты сын, — произнес он, не повышая голоса, но его гнев не стал от этого менее опасным. — Я слышал, что ты и раньше устраивал фокусы.
Я невозмутимо покачал головой.
— Поскольку о Мотекусоме уже позаботились, генерал-капитан, было бы неплохо позаботиться и обо всех остальных. Включая тебя самого.
— Позаботиться? — Он ткнул меня твердым пальцем в грудь и указал в сторону площади. — Этот мятеж грозит перерасти в войну! Кто теперь сможет справиться с толпой?
— Будь даже Мотекусома жив, он все равно не смог бы с ней справиться. Но здесь находится его законный преемник — человек сильный, ничем себя не запятнавший и пользующийся уважением всех этих людей.
Кортес повернулся, с сомнением посмотрел на военного вождя, и я догадался, о чем он думает: еще неизвестно, имеет ли Куитлауак реальную власть над Мешико, но вот он, Кортес, пока не имеет никакой власти над Куитлауаком. Словно прочтя эти его мысли, Малинцин сказала:
— Мы можем испытать этого нового правителя, сеньор Эрнан. Давайте все снова поднимемся на крышу, покажем толпе тело Мотекусомы, предоставим Куитлауаку объявить о переходе власти к нему и посмотрим, исполнят ли мешикатль его первый приказ — возобновить обслуживание дворца и поставки провизии.
— Прекрасная мысль, Малинче! — одобрительно произнес Кортес. — Скажи ему это, пусть так и действует. А еще пусть доведет до сведения толпы, что Мотекусома погиб, — он вытащил кинжал и бросил на меня язвительный взгляд, — от рук своих соотечественников.
Таким образом, мы вернулись обратно на крышу. Однако теперь все стояли позади, и лишь Куитлауак с телом брата на руках приблизился к парапету и потребовал внимания.
Когда он показал собравшимся труп и сообщил о гибели правителя, толпа разразилась возгласами, звучавшими скорее одобрительно, чем гневно. И тут произошло нечто удивительное: с неба пролился легкий дождик, словно сам Тлалок счел нужным оплакать злосчастное правление Мотекусомы. Куитлауак громко, отчетливо, подчеркнуто умиротворяющим тоном обратился к народу, и Малинцин заверила Кортеса в том, что новый правитель говорит в полном соответствии с данными ему наставлениями. Наконец Куитлауак повернулся и подозвал нас кивком головы. Мы все подошли к нему, в то время как два или три жреца забрали у нового правителя тело Мотекусомы. Толпа под стенами дворца начала расходиться. Люди двинулись назад прямо сквозь шумный испанский лагерь, и некоторые солдаты, чувствуя себя неуверенно, даже потянулись к оружию. Однако Кортес предупредил возможные стычки, крикнув с крыши вниз:
— Не мешайте им! Пусть уходят! Они принесут нам свежей еды!
В результате в последний раз мы покидали крышу под радостные крики солдат.
Вернувшись в тронный зал, Куитлауак посмотрел на Кортеса и сказал:
— Нам надо поговорить.
— Да уж, надо, — согласился Кортес и подозвал Малинцин, как бы давая понять, что в свете последних событий не склонен доверять мне и моему переводу.
— То, что я объявил себя перед толпой новым юй-тлатоани, еще не делает меня таковым, — заявил Куитлауак. — Для того чтобы действительно стать правителем Мешико, необходимо совершить подобающие обряды, причем надо сделать все публично. Желательно заняться этим прямо сейчас, пока не стемнело. Поскольку Сердце Сего Мира занимают твои войска, я со жрецами и советниками, — он обвел рукой находившихся в зале мешикатль, — направлюсь к пирамиде в Тлателолько.
— Но ведь не прямо же сейчас! — воскликнул Кортес. — Смотри, дождь усиливается: будет настоящий ливень. Не лучше ли подождать благоприятной погоды, мой господин? Я приглашаю нового Чтимого Глашатая быть моим гостем в этом дворце, как и его предшественника.
— Твоим гостем был Чтимый Глашатай, — заметил Куитлауак, — я же не стану таковым, пока буду оставаться здесь. И такой гость для тебя окажется бесполезен. Что ты предпочтешь — просто гостя или Чтимого Глашатая?
Кортес, не привыкший к тому, чтобы Мотекусома говорил как полноправный правитель, нахмурился. Куитлауак продолжил:
— Даже после того, как жрецы совершат все обряды и Изрекающий Совет официально провозгласит меня правителем Мешико, мне, чтобы действительно править, потребуется заручиться доверием и поддержкой народа. А лучший способ добиться этого — объявить людям, когда же наконец генерал-капитан и все его спутники покинут этот дворец и наш город.
— Ну… — Кортес тянул с ответом, из чего следовало, что сам он об этом даже не думал и вообще предпочел бы не спешить. — Я обещал твоему брату, что уйду, когда буду готов забрать обещанные им мне в подарок сокровища. Дар этот я уже получил, но мне потребуется время, чтобы переплавить все золото в слитки. В таком виде, как сейчас, его невозможно доставить к побережью.
— На это могут уйти годы, — сказал Куитлауак. — Наши золотых дел мастера не привыкли обрабатывать большое количество металла за раз. Да и никаких принадлежностей для осквернения… то есть для расплавления стольких произведений искусства у нас не сыскать.
— Я вовсе не собираюсь злоупотреблять гостеприимством хозяев, растягивая этот процесс на годы, — подхватил Кортес. — Поэтому я прикажу переправить золото на материк, а уж там мои кузнецы придадут всем этим вещам более компактную форму.
Он бесцеремонно отвернулся от Куитлауака к Альварадо и сказал по-испански:
— Педро, пришли сюда кого-нибудь из наших умельцев. Дай-ка подумать… вот что, можно снести эти массивные двери, да и все остальные, по всему дворцу. Пусть побыстрей соорудят пару тяжелых саней, чтобы увезти все это золото. И прикажи шорникам изготовить упряжи для достаточного количества лошадей, чтобы тащить эти сани.
Кортес снова повернулся к Куитлауаку:
— А тем временем, господин Глашатай, я прошу у тебя разрешения остаться мне и моим людям в этом городе на некоторое приемлемое время. Как ты знаешь, число моих соотечественников недавно увеличилось, и вновь прибывшие еще не успели ознакомиться с достойными восхищения достопримечательностями твоего великого города.
— Значит, вы хотите остаться на некоторое приемлемое время, — повторил Куитлауак, кивнув. — Ну что ж, я сообщу это народу и попрошу проявлять терпимость, даже приветливость. А сейчас я и мои сановники покинем вас, чтобы начать подготовку к похоронам моего брата и к моему собственному вступлению в должность. Чем скорее мы покончим со всеми формальностями, тем скорее я смогу стать твоим гостеприимным хозяином не на словах, а на деле.
Когда все те, кто был призван в тот день Мотекусомой, покидали дворец, испанские плотники уже рассматривали сокровища в нижнем пиршественном зале, оценивая их с точки зрения объема и веса. Выйдя через Змеиную стену на площадь, мы задержались, присматриваясь к тому, что там происходило. Белые люди, занятые обычными повседневными делами, вымокли до нитки и чувствовали себя скверно, а вот наши, наоборот, деловито (или изображая деловитость) сновали по площади, раздевшись до набедренных повязок, и не обращали на дождь никакого внимания. До сих пор, как объяснил нам сам военный вождь, наш план Куитлауака успешно осуществлялся во всех деталях, если не считать не предусмотренной им (но никак ему повредившей) смерти Мотекусомы.
Все то, о чем я рассказал, почтенные писцы, было продумано и организовано Куитлауаком в мельчайших подробностях задолго до нашего прихода к Кортесу. Именно по его приказу толпа горожан собралась пошуметь у дворца. И опять же по его приказу они потом разошлись за едой и питьем для белых людей. Но чего в этой неразберихе и толчее никто из испанцев не заметил, так это что площадь, по его команде, покинули только женщины. Принеся припасы, они передавали свои корзины, кувшины и подносы остававшимся там мужчинам, после чего больше на площади уже не появлялись. Вскоре во дворце и поблизости от него не осталось ни одной женщины, кроме, конечно, Малинцин да ее тлашкальских служанок, на безопасность которых нам было наплевать. А вот наши мужчины беспрестанно входили во двореИ и выходили из него, сновали по площади взад-вперед, поднося мясо, маис и валежник для солдатских костров и занимаясь множеством других дел, вполне оправдывавших их присутствие. Им предстояло заниматься этим до тех пор, пока храмовые трубы-раковины не возвестят наступление полуночи.
— Полночь — это время удара, — напомнил нам Куитлауак. — К тому времени Кортес и все остальные привыкнут к постоянному передвижению и миролюбивой услужливости наших почти обнаженных и явно безоружных людей. А до назначенного часа белый вождь должен слышать песнопения и видеть дым благовоний. Мы должны убедить его в том, что совершаем ритуал, предшествующий церемонии вступления в должность нового Чтимого Глашатая. Найдите и соберите всех жрецов, кого только сможете. Им уже было велено ожидать наших указаний, но, боюсь, вам придется расшевелить их, поскольку жрецы, как и белые люди, недовольны дождем — боятся, что он может отмыть их дочиста. Дождь не дождь, но пусть все жрецы, сколько их есть, отправятся к пирамиде Тлателолько и устроят там самое шумное представление, какое только смогут, — с огнями, барабанами и всем прочим. Туда же должен собраться и мирный народ — женщины, дети, все мужчины, которые не могут сражаться. Чем многолюднее будет толпа, тем больше это будет походить на настоящую церемонию. К тому же там эти люди будут в большей безопасности.
— Владыка регент, — обратился к Куитлауаку один из старейшин. — Я хотел сказать, владыка Глашатай. Если всем чужеземцам предстоит умереть в полночь, то зачем ты только что настаивал, чтобы Кортес назвал дату своего ухода?
Куитлауак бросил на старика такой взгляд, что я понял: в составе Изрекающего Совета этот человек не задержится.
— Кортес не так глуп, как ты, мой господин, — пояснил правитель. — Он прекрасно понимает, что я хочу от него избавиться, и попытка сделать вид, будто это не так, лишь усилила бы его подозрения на мой счет. То, что я согласился терпеть его здесь с явной неохотой, вполне соответствует его ожиданиям, а значит, по крайней мере на этот счет, испанцы успокоятся. Мне хочется надеяться, что с настоящего момента и вплоть до полуночи не случится ничего, что могло бы их встревожить.
Но пока что Кортес если и тревожился, то не столько о себе и своих товарищах, сколько о том, как бы поскорее вывезти из города награбленные сокровища. Возможно, к тому же он решил, что по влажной, скользкой мостовой тащить сани будет легче. Так или иначе, но его плотники, работая без передышки, успели до наступления темноты наспех сколотить нечто вроде двух примитивных сухопутных лодок. Испанские солдаты тут же с помощью многих наших людей, по-прежнему отиравшихся возле дворца, принялись выносить из дворца золото и укладывать его на сани. Другие испанцы в это время сплели замысловатую сеть из ремней, позволявшую впрячь в каждые сани по четыре лошади. До полуночи еще оставалось некоторое время, когда Кортес отдал приказ трогаться: лошади напряглись, подались вперед в ременных сетях, как носильщики в лямках своих тюков, и сани довольно плавно заскользили по влажным мраморным плитам Сердца Сего Мира.
Хотя большая часть испанского войска оставалась на площади, караван с сокровищами сопровождал внушительный эскорт во главе с тремя главнейшими предводителями: самим Кортесом, Нарваэсом и Альварадо. Разумеется, перемещение столь тяжелого груза было нелегкой задачей, но, смею вас заверить, все же не требовавшей личного присутствия троих высших командиров. Сдается мне, они отправились вместе с эскортом по той простой причине, что каждый из них боялся хоть ненадолго оставить богатство без пригляда, поскольку не доверял остальным. Малинцин поехала со своим господином: возможно, ей после долгого пребывания в стенах дворца просто захотелось освежиться и прогуляться. Сани скользили на запад, сначала по площади, потом по дороге на Тлакопан. И хотя город за пределами Сердца Сего Мира был совершенно безлюден, это подозрения у испанцев не вызвало. Ведь с северной окраины острова доносился барабанный бой, там горели огни и курились разноцветные благовония.
Как и кончина Мотекусомы, столь неожиданная отправка сокровищ на материк не была предусмотрена нашими планами. Это вынудило Куитлауака нанести удар раньше, чем предполагалось первоначально. Однако, как и смерть Мотекусомы, поспешный отъезд Кортеса также был нам на руку. Когда сопровождаемые солдатами сани с сокровищами заскользили по направлению к дамбе Тлакопана, — видимо, Кортес решил переправить сокровища на материк по самой короткой насыпи, — Куитлауак получил возможность отозвать воинов с двух остальных дамб и присоединить их к своим ударным силам. После чего Чтимый Глашатай разослал своим благородным воителям и остальным воинам приказ: «Не ждите труб полуночи! Нанесем удар без промедления. На врага!»
Должен заметить, что во время событий, о которых сейчас идет речь, я находился дома вместе со Ждущей Луной, ибо относился уже к тем мужчинам, которым, по выражению Куитлауака, было «позволительно не сражаться», а попросту говоря — был слишком стар для рукопашной. Поэтому меня нельзя назвать очевидцем событий, да и в любом случае — ни один человек не мог одновременно поспеть повсюду. Но вот донесения и рассказы участников того мятежа мне слышать довелось, а потому, господа писцы, я вполне могу более или менее точно описать вам все происходившее в ту ночь, которую Кортес и по сию пору называет «Ночью Печали».
Первыми, согласно приказу, начали действовать некоторые наши люди, оставшиеся на Сердце Сего Мира еще с тех пор, как забрасывали камнями Мотекусому. Им было поручено отвязать и распустить испанских лошадей, что требовало особой смелости, ибо до сих пор во всех войнах нашим бойцам приходилось иметь дело только с человеческими существами.
Хотя некоторые лошади ушли с караваном сокровищ, около восьми десятков животных оставались привязанными в углу площади, рядом с бывшим храмом, отданным испанцам и превращенным в христианскую часовню. Наши распутали удерживавшие лошадей кожаные ремни, а потом принялись бегать среди отвязанных животных, размахивая выхваченными из ближайших костров горящими головнями. Перепуганные лошади разбежались по площади, разбрасывая копытами костры, сшибая составленное в пирамиды оружие. Белые люди с криками и руганью бросились их ловить.
И тут на площадь устремились вооруженные воины. Каждый явился с двумя мечами, прихватив один макуауитль для товарища, уже находившегося здесь под видом носильщика или слуги. Стеганых панцирей наши воины не надели и сражались только в набедренных повязках, ибо намокшие под дождем хлопковые доспехи послужили бы им не столько защитой, сколько помехой, сковывая движения.
Свету на площади и так-то было немного, ибо солдатам пришлось укрыть свои костры от дождя щитами или еще чем-нибудь в этом роде, а тут еще взбесившиеся кони разбросали эти щиты и затоптали большую часть костров. Поэтому когда наши почти нагие воины обрушились на испанцев из тьмы, враги были застигнуты врасплох. Мешикатль поражали обсидианом любое пятно белой кожи, которое могли разглядеть, всякое вынырнувшее из сумрака бородатое лицо или одетое в сталь тело. В то время как одни наши воины запрудили площадь, другие хлынули в недавно покинутый Кортесом дворец.
Испанцы, караулившие у пушек на крыше дворца, разумеется, услышали внизу шум, но, во-первых, мало что могли разглядеть, а во-вторых, так и так не открыли бы огонь по лагерю своих товарищей. Помогло нам и то, что из-за дождя аркебузы находившихся на площади испанцев намокли и не могли извергать громы, молнии и смерть. Некоторые из белых людей, находившихся внутри дворца, успели использовать свои аркебузы, но лишь для одного выстрела. Перезарядить оружие им не дали, ибо началась рукопашная. Испанцы и тлашкалтеки, остававшиеся внутри, были все перебиты или взяты в плен, тогда как мы обошлись малыми потерями. Однако на Сердце Сего Мира наше превосходство не было столь бесспорным. Что ни говори, а враги, как испанцы, так и тлашкалтеки, были храбрыми, умелыми воинами. Оправившись от первого замешательства, они принялись яростно сопротивляться. Тлашкалтеки имели такое же оружие, как и мы, а белые люди, хоть им и пришлось обходиться без аркебуз, сражались куда лучшими, чем у нас, копьями и мечами.
Хотя меня там не было, я могу себе представить эту сцену. Должно быть, происходившее там напоминало войну, разразившуюся в нашем Миктлане, или в вашем аду. Огромная площадь была лишь едва освещена остатками походных костров и тлеющими угольками, которые вспыхивали ярче, когда о кострище спотыкались человеческие ноги или конские копыта. Плотная завеса дождя еще больше ухудшала видимость, не давая возможности отдельным группам сражавшихся узнать, как обстоят дела у их товарищей в других местах. Все пространство мостовой было усеяно разбросанными постельными принадлежностями и содержимым котомок испанцев. Повсюду валялись остатки ужина, а главное — было полно трупов. Кровь, залившая мраморные плиты, делала их еще более скользкими. Из-за стальных мечей и лат и бледных лиц испанцы были более заметны в темноте, чем наши почти обнаженные, меднокожие воины. То здесь, то там — на ступенях Великой Пирамиды, в храмах и возле них — под безразличными взглядами пустых глазниц бесчисленных черепов завязывались яростные схватки. Безумия происходящему добавляли все еще носившиеся по площади, сбивая людей с ног, взбрыкивая и вставая на дыбы, лошади. Змеиная стена была слишком высока, чтобы они могли ее перепрыгнуть, но порой тому или иному животному удавалось попасть в один из проходов и умчаться прочь.
В какой-то момент часть белых людей, словно не выдержав напора, устремилась в дальний угол площади, тогда как остальные продолжали яростно орудовать мечами, прикрывая их отход. Однако то, что мы приняли за отступление, было военной хитростью. Оказавшиеся вне пределов досягаемости, под прикрытием сдерживавших нас товарищей, испанцы получили возможность схватить аркебузы и вложить в них сухие заряды. Как только это произошло, бойцы, орудовавшие мечами, сами отступили в тыл, а аркебузники, напротив, выступили вперед и произвели залп по нашим валившим на них валом воинам. Промахнуться в такой давке, да еще стреляя почти в упор, было невозможно, и их пули унесли множество жизней, однако мешикатль рвались вперед по телам павших собратьев, бросаясь с камнями на стальные клинки, лишь бы не дать врагу времени перезарядить смертоносное оружие.
Трудно сказать, откуда Кортес узнал, что случилось с оставшейся по его милости без вождя армией. Возможно, его колонну догнала одна из сорвавшихся с привязи лошадей или к нему примчался убежавший с площади солдат, а может быть, его слуха достиг раскат того дружного залпа аркебуз. Мне, однако, известно, что его колонна уже добралась до Тлакопанской дамбы, когда стало ясно, что в городе творится неладное. Чтобы принять решение, Кортесу потребовалось лишь одно мгновение, и, хотя никто не пересказывал мне его точных слов, я могу с уверенностью сказать, каким оно было:
— Мы не можем повернуть назад, бросив золото. Первым делом надо доставить сокровища в безопасное место, а уж потом вернемся в город.
Между тем громовой залп аркебуз прокатился над озером. Его услышали на том берегу — и союзники Кортеса, и наши воины, ожидавшие сигнала к наступлению. Куитлауак распорядился, чтобы наши люди на материке выступили по звуку полуночных труб, но у их командиров хватило ума сделать это немедленно, едва послышался шум боя. А вот у отрядов Кортеса никаких приказов на столь непредвиденный случай не имелось, и, хотя все его воины и вскочили по тревоге, никто толком не знал, что делать. В растерянности пребывали и пушкари, стоявшие на берегу, у заряженных и наведенных на Теночтитлан орудий. Не могли же они открыть огонь по городу, где находился сам генерал-капитан вместе с большей частью их соотечественников. Мне думается, что все оставшиеся на материке Кортеса воины так и пребывали в бездействии, бросая растерянные взгляды в сторону скрытого за завесой дождя города, пока на них не напали с тыла.
Вокруг всего западного побережья озера поднялись армии Союза Трех. Хотя многие из их лучших воинов находились в Теночтитлане, сражаясь плечом к плечу с мешикатль, на материке осталось еще немало хороших бойцов. Тайно переброшенные с юга отряды шочимильков и чалька обрушились на стоявших лагерем вокруг Койоакана воинов аколхуа под командованием принца Черного Цветка. По другую сторону пролива отряды калхуа атаковали союзников Кортеса тотонаков, разбивших лагерь на мысе возле Истапалапана. Текпанеки поднялись против тлашкалтеков, расположившихся вокруг Тлакопана.
Примерно в то же самое время испанцы, отбивавшиеся от нас на Сердце Сего Мира, приняли разумное решение бежать. Одному из их офицеров удалось поймать лошадь, и он, тут же вскочив верхом, принялся орать по-испански. Точных его слов мне сейчас не повторить, но смысл был следующий:
— Сомкнуть ряды! Уходим вслед за Кортесом!
Теперь у беспорядочно рассеянных по площади белых людей, во всяком случае, появилась цель. Всадника было видно отовсюду, и испанцы со всех концов площади принялись с удвоенной яростью прорубать себе путь к нему, пока не собрались вместе, сбившись в плотный, щетинящийся отточенной сталью круг. Подобно тому как дикобраз, свернувшись в шар, не попускает к себе даже койотов, так и этот испанский строй отбивал неоднократные атаки наших воинов.
Продолжая выполнять приказы, которые громко отдавал одинокий всадник, наши враги, по-прежнему сбившись в клубок, стали отходить к западному проходу в Змеиной стене. Во время этого отступления еще нескольким белым людям удалось поймать лошадей и вскочить на них, так что когда все испанцы и тлашкалтеки оказались за пределами площади, на ведущей на Тлакопан дороге, всадники прикрывали пеших, отбивая все наши атаки и давая возможность своим убежать вслед за Кортесом.
Должно быть, тот встретил их, когда скакал назад в город. Разумеется, добравшись до первого же прохода для лодок, испанцы обнаружили, что деревянный перекидной мост убран и они не могут перебраться через канал. Кортес в одиночку помчался обратно на остров, но на полпути столкнулся с беспорядочно бегущей толпой своих солдат — проклинавших свою долю и насквозь промокших от дождя и крови. Это остатки его воинства спасались бегством. А позади них, не так уж далеко, звучали боевые кличи наших воинов, пытавшихся прорвать заслон из всадников.
Я знаю Кортеса и уверен, что терять времени на расспросы, что, как да почему, он не стал. Остановив бегущих и приказав им по возможности задержать преследователей у места соединения дамбы с островом, генерал-капитан, не мешкая, галопом помчался по насыпи к разрыву, где стояли Нарваэс, Альварадо и прочие, и приказал сбросить все золото в воду, а освободившиеся сани превратить в мостки, чтобы преодолеть водную преграду.
Рискну предположить, что, услышав это, все — от Альварадо до самого последнего солдата — подняли негодующий вой, но могу представить и то, как Кортес заставил их замолчать, сурово крикнув:
— А ну выполнять! Живо! Не то нам всем конец!
И они, во всяком случае большинство из них, повиновались. Разумеется, опустошая в темноте сани, солдаты набивали золотом заплечные мешки, совали его за пазуху, даже запихивали за широкие раструбы своих сапог. Изделия, достаточно маленькие, чтобы их можно было стянуть, стремительно растащили, но основная масса сокровищ канула в воду. Лошадей распрягли и деревянные сани протолкнули вперед, перекрыв ими, как мостками, разрыв в дамбе.
К тому времени остальная армия Кортеса отходила из города по насыпи, ожесточенно отбиваясь от наших наседавших на врага и теснивших его воинов. Наконец, когда белые люди дошли до того места, где стоял с их товарищами Кортес, отступление прекратилось. Испанцы и мешикатль сошлись вплотную, лицом к лицу, и некоторое время никто не мог получить преимущества. Причина заключалась в том, что по дамбе могли пройти в ряд человек двадцать, а сражаться бок о бок, встав поперек не в шеренгу, не более дюжины. Таким образом, лишь двенадцать бойцов, шедших на острие нашей атаки, могли одновременно сражаться с таким же количеством прикрывавших тыл испанцев, а остальные наши бойцы толпились в задних рядах. Так что численное превосходство в данном случае помогало нам мало.
Потом, словно поддавшись нашему натиску, испанцы резко отступили, но так же резко рванули на себя свои сани-мостки, так что в результате наши бойцы оказались балансирующими на краю внезапно появившегося обрыва. Несколько мешикатль, как, впрочем, и сами сани и несколько испанцев, свалились в озеро. Однако времени перевести дух у оказавшихся по ту сторону водной преграды белых людей почти не было. Все наши воины прекрасно умели плавать, им не мешали ни одежда, ни доспехи. Мешикатль попрыгали в воду, мигом преодолели канал и стали взбираться по опорам на дамбу.
В то же самое время на испанцев с обеих сторон обрушился град стрел. Куитлауак предусмотрел все, и теперь к дамбе подошли каноэ, полные лучников. Кортес предпринимал отчаянные попытки прорваться, да и что еще ему оставалось? Поскольку лошади, самое ценное военное имущество, на дамбе превращались в наиболее заметные мишени, он приказал всадникам силой заставить животных прыгнуть в воду, а затем попрыгать туда самим: Кортес хотел, чтобы лошади выплыли к берегу и вынесли держащихся за них хозяев. Малинцин сиганула вместе с ними и добралась до берега.
Потом Кортес и его оставшиеся командиры постарались сделать отступление испанцев по возможности упорядоченным. Те, у кого были арбалеты и исправные аркебузы, стреляли из них наугад в темноту по обе стороны насыпи, в надежде попасть в кого-нибудь на каноэ. Пока часть испанцев сдерживала преследователей мечами и копьями, остальные, преодолев первый проход, толкали сани к следующему. От Тлакопана солдат Кортеса отделяло еще два таких прохода. Первый они преодолели успешно, но затем наши люди захватили сани-мостки, так что дальше испанцы отступали уже без них. Лишившись саней, они сгрудились у края второго прохода и под напором наших воинов начали падать в воду.
Вообще-то в такой близости от берега, где глубина была невелика, даже не умевший плавать человек мог добраться до суши, постоянно отталкиваясь от дна и подпрыгивая, чтобы держать голову над водой. Но испанцы были закованы в тяжелые доспехи да к тому же еще нагружены золотом; попав в воду, они начинали отчаянно барахтаться. А тем временем их товарищи, шедшие вслед за ними, не колеблясь, наступали на первых, пытаясь прыжками преодолеть расстояние до берега. Таким образом, многие из упавших в воду утонули, а тех, что упали самыми первыми и оказались внизу, как мне думается, глубоко втоптали в илистое дно. По мере того как все больше и больше испанцев падало и тонуло, груда трупов росла, пока не образовался целый завал из человеческой плоти. Именно по нему и перебрались на ту сторону последние уцелевшие испанцы. Только один из них совершил переправу без паники, с блестящим мастерством, которое привело наших воинов в такое восхищение, что у нас до сих пор говорят о «прыжке Тонатиу». Когда Педро де Альварадо подтолкнули к краю, он был вооружен только копьем. Повернувшись спиной к нападавшим, этот силач уперся копьем прямо в барахтавшихся в воде, тонущих людей и, оттолкнувшись, совершил мощный прыжок. Облаченный в тяжелые доспехи, несомненно очень уставший и, скорее всего, раненый, он тем не менее перелетел через широкий канал и благополучно приземлился на той стороне.
Всё, на этом наши воины прекратили преследование. Они изгнали последних чужеземцев из Теночтитлана на территорию текпанеков, где, как предполагалось, тех либо перебьют, либо возьмут в плен. Мешикатль повернули назад и пошли обратно по дамбе, на которой уже восстанавливали мосты через лодочные проходы, выполняя по пути работу «вяжущих» и «поглощающих». Мешикатль подбирал и павших товарищей, а раненых белых людей или забирали с собой, чтобы впоследствии возложить на жертвенный алтарь, или, если было ясно, что тем все равно не дотянуть до церемонии, милосердно приканчивали обсидиановыми клинками.
Кортес и спасшиеся с ним беглецы в поисках отдыха и передышки направились в Тлапокан. Возможно, тамошние текпанеки и не были столь отменными бойцами, как оставленные Кортесом в этом городе тлашкалтеки, но зато они прекрасно знали местность, не говоря уже о численном превосходстве. Когда Кортес подошел к городу, его союзников уже вытеснили оттуда и гнали на север, к Аскапоцалько. Однако поскольку все текпанеки были заняты преследованием, испанцы получили временную передышку, чтобы перевязать свои раны, оценить сложившуюся ситуацию и решить, что делать дальше.
Спастись удалось не только самому Кортесу, но и его главнейшим помощникам — Альварадо, Нарваэсу, даже Малин-Дин, — однако его армии больше не существовало. Совсем недавно он торжественным маршем вступил в Теночтитлан во главе примерно полутора тысяч белых солдат. Выйти оттуда посчастливилось приблизительно четырем сотням. Уцелело также и около тридцати лошадей, часть которых спаслись сами, сбежав с площади и с перепугу переплыв озеро.
Кортес не имел ни малейшего представления о том, где его местные союзники и как обстоят у них дела. Ясно было только одно: они тоже обратились в бегство перед исполненными жажды мщения армиями Союза Трех. За исключением упоминавшихся уже тлашкалтеков, войска остальных союзных испанцам племен, располагавшиеся на побережье южнее, сейчас гнали на север — как раз к тому месту, где Кортес сидел в унынии и скорби.
Рассказывают, что это было именно так. Что Кортес сидел тогда с таким видом, будто он никогда уже не поднимется снова. Сидел, прислонившись спиной к одному из «старейших из старых» кипарисов, и плакал. Уж не знаю, что белый вождь оплакивал в первую очередь — сокрушительное свое поражение или же потерю сокровищ, — но только недавно это историческое дерево обнесли изгородью, превратив его, таким образом, в памятник. Возможно, если бы мы, мешикатль, продолжали вести исторические хроники, это событие получило бы у нас иное название, скажем, Ночь Последней Победы Мешико, но теперь историю пишете вы, испанцы, так что, наверное, та дождливая и кровавая ночь, по вашему календарю с тридцатого июня на первое июля одна тысяча пятьсот двадцатого года, навечно останется в памяти как «La Noche Triste» — «Ночь Печали».
* * *
Правда, во многих отношениях эта ночь была не столь уж счастливой и для Сего Мира. Как же мы ошиблись тогда, не став преследовать белых людей и их приспешников с тем, чтобы перебить всех до последнего человека. Увы, воины Теночтитлана понадеялись на своих союзников и вернулись в город, чтобы отпраздновать бесспорную и казавшуюся тогда окончательной победу. Все жрецы и большинство горожан были все еще заняты на той показной церемонии у пирамиды Тлателолько, а узнав радостное известие, всей толпой двинулись к Сердцу Сего Мира, дабы почтить и возблагодарить богов по-настоящему. Даже мы с Бью, услышав радостные крики возвращавшихся воинов, вышли из дома, чтобы присоединиться к ликующим согражданам, а сам Тлалок, желая дать людям возможность лучше видеть происходящее, прекратил ливень и убрал свою дождевую завесу.
В обычное время мешикатль не решились бы совершать на центральной площади какие бы то ни было обряды до тех пор, пока не отскребли ее дочиста, не оставив ни пылинки, ни пятнышка, дабы вид сияющего чистотой Сердца Сего Мира мог порадовать взоры богов. Но в ту ночь факелы и курильницы освещали огромную площадь, более походившую на чудовищных размеров свалку. Повсюду валялись мертвые тела, отдельные их части и груды вывалившихся внутренностей. И если цвет кожи трупов различался, то потроха, серо-розоватые и серо-голубые, оказались одинаковыми у всех. Сломанное и брошенное оружие было разбросано среди куч навоза, оставленных перепуганными лошадьми, и человеческих испражнений, ибо многие умирающие непроизвольно опорожняли кишечник. Ко всему этому добавлялись еще грязные, вонючие постельные принадлежности, одежда и прочие зловонные свидетельства пребывания испанцев. Никогда прежде в преддверии церемонии Сердце Сего Мира не бывало столь загаженным, однако ни жрецы, ни стекавшиеся туда отовсюду простые горожане не сетовали по поводу грязи и нечистот. Все полагали, что в данном случае плачевное состояние площади не оскорбит наших богов, поскольку те, кого мы победили, были не только нашими, но и их врагами. Помню, как огорчались почтенные писцы, слушая мои описания жертвоприношений, даже несмотря на то, что жертвами были богопротивные, презираемые Святой Церковью язычники. Потому я тем более воздержусь от подробного рассказа о церемонии предания смерти ваших братьев-христиан, начавшейся с восходом солнца-Тонатиу.
Замечу лишь, хотя наверняка после этого вы посчитаете нас народом крайне диким и недалеким, что мы принесли в жертву также и примерно сорок попавших нам в руки испанских лошадей. Глупость, конечно, но, видите ли, тогда у нас не было уверенности в том, что и они тоже не являются своего рода христианами. Кстати, должен сказать, что лошади встретили Цветочную Смерть с гораздо большим достоинством, чем испанцы, которые отчаянно бились и вырывались, когда их раздевали, орали, вопили и упирались, когда их волокли по лестницам, и плакали, словно дети, когда их укладывали на алтари. Наши воины узнали некоторых из белых людей, которые храбро сражались с ними, так что после того, как жертвы умерли, их бедра отрезали, чтобы сварить и…
Хорошо, господа писцы, возможно, вас будет не так мутить, если я скажу, что большинство тел было без всяких церемоний скормлено животным из городского зверинца…
Так вот, мои господа, теперь я обращусь к иным, не столь радостным событиям той же ночи. Мы радостно благодарили богов за избавление от чужеземцев, и нам даже невдомек было, что наши союзники на материке так и не уничтожили их до конца.
Кортес еще предавался мрачным раздумьям в Тлакопане, когда прямо на него выскочили стремительно бежавшие на север под натиском шочимильков и чалька остатки отрядов его союзников аколхуа и тотонаков. Кортесу и его офицерам с помощью Малинцин, которой, несомненно, никогда еще в жизни не доводилось так орать, удалось остановить это беспорядочное бегство и восстановить некое подобие порядка. Потом Кортес и испанские солдаты, кто верхом, кто пешком, кто с трудом ковыляя, а кто и вовсе на носилках, прежде чем их успели нагнать преследователи, повели отряды своих союзников дальше на север. А преследователи эти, видимо полагавшие, что беглецами займутся другие силы Союза Трех, и, возможно, торопившиеся и сами поскорей отпраздновать победу, спокойно дали беглецам уйти.
Где-то уже на рассвете, находясь у северного берега озера Сумпанго, Кортес сообразил, что движется позади наших текпанеков, которые, продолжая преследовать отступавших тлашкалтеков, с неудовольствием установили, что неприятель теперь находится не только спереди, но и сзади от них. Решив, что главное сражение пошло не совсем так, как задумывалось, текпанеки отказались от дальнейшего преследования, разбежались в стороны от дороги и направились домой, в Тлакопан. Кортес, очевидно, нагнал своих тлашкалтеков и снова оказался во главе единой, пусть и уменьшившейся в числе и обескураженной поражением армии. Впрочем, возможно, он почувствовал облегчение, узнав, что его лучшие союзники тлашкалтеки — а они действительно были замечательными бойцами — понесли наименьшие потери. Могу представить себе, какие мысли роились тогда в голове Кортеса: «Если я доберусь до Тлашкалы, то ее старый правитель Шикотенкатль увидит, что я сохранил большую часть его воинов, а потому не станет слишком уж на меня сердиться и не сочтет меня никчемным неудачником. Возможно, мне даже удастся уговорить его предоставить всем нам убежище».
Таким ли, иным ли был ход его рассуждений, но Кортес повел-таки жалкие остатки своего воинства вдоль северного берега озера в сторону Тлашкалы. Поход был нелегким, некоторые из раненых умерли в пути, к тому же все войско страдало от голода и жажды, ибо их командир благоразумно сторонился городов и селений и вел людей глухоманью, а там ни отобрать, ни купить еду было не у кого. Питаться приходилось дикорастущими плодами и теми тварями, которых удавалось добыть, а когда совсем «припекло», испанцы убили и съели нескольких своих драгоценных лошадей и собак.
Только один раз за весь тот долгий поход им снова пришлось отбиваться от неприятеля. У подножия восточных гор их перехватили сохранявшие верность Союзу Трех аколхуа из Тескоко, но этим воинам недоставало сильного вождя и воодушевления. Сами они от испанцев не натерпелись, поэтому особой ненависти к ним не испытывали и сражались так, будто вели Цветочную Войну. Поэтому, удовлетворившись захватом некоторого количества пленных (думаю, по большей части тотонаков), аколхуа ушли к себе в Тескоко, чтобы отпраздновать собственную «победу». Таким образом, за время, прошедшее между бегством из Теночтитлана в Ночь Печали и прибытием двенадцать дней спустя в Тлашкалу, армия Кортеса серьезных потерь не понесла. Недавно обращенный в христианство правитель этой страны, престарелый и слепой Шикотенкатль, принял Кортеса с неподдельным радушием, позволил ему расквартировать войска в своей столице и разрешил им оставаться там столько времени, сколько потребуется. Но на следующее утро после Ночи Печали, когда жители Теночтитлана в сиянии рассвета положили первого испанского ксочимикуи на жертвенный камень на вершине Великой Пирамиды, никто из нас даже не подозревал обо всех этих неблагоприятных для Мешико событиях.
Той же памятной ночью происходили и иные события, если и не слишком печальные, то такие, над которыми всяко стоило призадуматься. Не только народ Мешико, как уже говорилось, потерял своего Чтимого Глашатая Мотекусому, но и Тлакопан лишился своего правителя Тотокуиуиацтли, погибшего в ходе ночных боев. Да и вдобавок еще и Чтимый Глашатай Какама из Тескоко, возглавивший тех аколхуа, которые тайно пришли в Теночтитлан, чтобы помочь изгнать белых людей из города, был найден среди множества мертвых, когда наши рабы приступили к малоприятной, но необходимой работе по очистке Сердца Сего Мира. Ни по Мотекусоме, ни по его племяннику Какамацину никто особо не убивался, но вот в том, что всех трех Чтимых Глашатаев нашего союза угораздило расстаться с жизнью в одну ночь, кое-кто усмотрел дурное знамение. Разумеется, Куитлауак сразу же занял опустевший трон Мешико, хотя, с учетом всех сопутствовавших этому событий и множества неотложных дел, церемонию вступления его в должность пришлось скомкать. Ну а народ Тлакопана выбрал в качестве замены своему убитому юй-тлатоани его брата Тетлапанкецали.
Избрание нового Чтимого Глашатая Тескоко оказалось далеко не столь простым делом. Законным наследником трона являлся принц Черный Цветок, которого с радостью поддержало бы большинство аколхуа, не свяжись он с ненавистными белыми людьми и не выступи открыто против Союза Трех. В таких обстоятельствах Изрекающий Совет Тескоко, с учетом мнения Чтимых Глашатаев Теночтитлана и Тлакопана, решил намеренно назначить правителем какого-нибудь столь никчемного человека, чтобы тот, именно в силу своей слабости, устроил бы как временная фигура всех, но при этом мог бы быть легко заменен, когда настанет время, настоящим вождем. Нового правителя Тескоко звали Коанакочцин, и покойному Несауальпилли этот ничем не примечательный человек доводился, кажется, племянником. Кстати, как раз по причине внутреннего раскола и отсутствия сильного, всеми признанного вождя воины аколхуа, преследуя тогда войско Кортеса, и не добили испанцев, ограничившись захватом пленных. Увы, никогда уже больше аколхуа не проявляли ту высокую доблесть и тот воинственный пыл, которыми я так восхищался много лет назад, когда Несауальпилли вел всех нас против тлашкалтеков.
Кроме того, в Ночь Печали случилось еще одно загадочное происшествие: никто не заметил, как это произошло, но мертвое тело Мотекусомы, лежавшее в тронном зале, исчезло, и больше его никто не видел. Я слышал множество предположений о том, что же с ним стало: якобы наши воины, взявшие дворец штурмом, в ярости расчленили его, изрубили, превратили в фарш и беспорядочно разбросали; будто бы его жены и дети тайком унесли труп, чтобы похоронить правителя подобающим образом; что верные жрецы забальзамировали Чтимого Глашатая и силою волшебства вновь вернут его к жизни, когда вы, белые люди, уйдете и мешикатль опять станут править своей страной. По моему же разумению, все обстояло проще: труп Мотекусомы не отличили от трупов множества погибших во дворце воинов тлашкалтеков и вместе с ними отправили в зверинец — на корм хищникам. Но мне кажется весьма символичным, что смерти Мотекусомы сопутствовали те же неопределенность и нерешительность, что были присущи ему всю жизнь, так что даже место его упокоения осталось неизвестным, подобно местонахождению несметных сокровищ, которые бесследно исчезли той же самой ночью из сокровищницы Мешико.
Что? Не знаю ли я, куда все-таки подевалось то золото, которое теперь принято называть «утраченными сокровищами ацтеков»? Признаюсь, я уже начал гадать, когда вы меня об этом спросите. В последующие годы Кортес частенько вызывал меня помогать Малинцин при допросах, как раз на эту тему, множества людей, к которым он применял разнообразные и, надо сказать, весьма изощренные способы убеждения. Допытывался он также о сокровищах и у меня, хотя ко мне подобных методов никогда не применял. Впоследствии очень многие люди — и испанцы, и некоторые наши бывшие придворные — не раз просили меня описать им эти сокровища, рассказать, что там были за изделия, сколько все это могло стоить и, главное, где это богатство находится сейчас? Вы не поверите, чего мне только при этом не сулили, да, кстати, сулят и по сей день, Причем, замечу, наибольший интерес к этому вопросу и наибольшую щедрость в посулах проявляют жены и дочери испанских сеньоров высокого происхождения.
Что там были за сокровища, почтенные братья, я вам уже говорил. Относительно ценности я затрудняюсь сказать: не знаю, как бы вы оценили бесчисленные произведения искусства. Но даже если учитывать лишь чистый вес золота и драгоценностей, то все равно я не настолько сведущ, чтобы перевести его в ваши мараведи или реалы. Но, исходя из того, что мне рассказывали о великом богатстве вашего короля Карлоса, вашего папы Климента и других влиятельных особ Старого Света, я думаю, что не ошибусь, выдвинув следующее предположение: человек, ставший обладателем «утраченных сокровищ ацтеков», наверняка оказался бы в числе богатейших людей Испании.
Но где они, эти сокровища? Правда, старая дамба по-прежнему простирается отсюда до Тлакопана, или до Такубы, как называете это место вы, и хотя протяженность насыпи нынче стала меньше, но самый дальний от острова лодочный проход все еще находится на том же самом месте. А ведь именно там многие испанские солдаты пошли на дно, увлекаемые тяжестью золота, спрятанного в котомках, за пазухами и за голенищами сапог. Конечно, они наверняка погрузились в донный ил и теперь надежно погребены под отложившимися там за прошедшие одиннадцать лет наносами, но любой человек, достаточно алчный и предприимчивый, чтобы целеустремленно нырять на дно и копаться в нем, сможет, я полагаю, отыскать среди множества отбеленных костей инкрустированные драгоценными камнями золотые диадемы, медальоны, ожерелья, статуэтки и тому подобное. Может быть, не в таком количестве, чтобы сравняться по богатству с королем Карлосом или с папой Климентом, но, думаю, богатств там вполне достаточно, чтобы удовлетворить элементарную человеческую жадность.
Но, к глубокому сожалению по-настоящему алчных искателей сокровищ, большая часть вывозимых Кортесом богатств была по его же приказу сброшена в первый ближайший к острову проход для акали. Конечно, Чтимый Глашатай Куитлауак мог послать ныряльщиков, чтобы извлечь золото, но я сомневаюсь, что он так поступил. Так или иначе, но Куитлауак умер прежде, чем Кортес получил возможность расспросить его об этом — хоть вежливо, хоть с «особой испанской настойчивостью». А если какие-нибудь местные ныряльщики все же добыли из озера достояние своего народа, то люди эти либо тоже умерли, либо сумели сохранить свою находку в тайне, ибо ничего об этом слышно не было.
Я полагаю, что основная масса сокровищ до сих пор все-таки остается там, куда выбросил их Кортес в Ночь Печали. Правда, впоследствии, когда Теночтитлан сровняли с землей, а руины расчистили для постройки нового города на испанский лад, то часть обломков, непригодных для использования как строительный материал, попросту сгребли к краям острова, увеличив тем самым его величину. Соответственно, мост на Тлакопан в результате стал короче, и этот самый ближний проход для каноэ теперь засыпан и находится под землей. Если мои догадки справедливы, то сокровища погребены под фундаментами тех жилищ богатых сеньоров, что выстроились вдоль улицы, называемой вами Кальсада Такуба.
Да, рассказывая о Ночи Печали, я совсем забыл упомянуть об одном событии, которое во многом определило судьбу Сего Мира. Речь идет о смерти всего одного человека, не занимавшего сколь бы то ни было заметного положения. Наверняка у него было какое-то имя, но лично я это имя никогда не слышал. Может быть, он за всю свою жизнь не совершил ничего достойного — ни похвалы, ни порицания, — мне известно только, что его дни и дороги закончились здесь. Я даже не знаю, трусливо или отважно встретил этот человек свою смерть. Знаю только, что когда во время расчистки Сердца Сего Мира было найдено его рассеченное обсидиановым клинком тело, рабы подняли крик: он не был ни белым, ни краснокожим, и никто из рабов никогда не видел подобного существа. Но я-то сразу узнал незнакомца. Он был одним из тех черных людей, в существование которых я поначалу не верил, прибывших с Кубы с Нарваэсом. Помните, я рассказывал, как увидел чернокожего солдата, чье покрытое гнойниками лицо заставило меня отпрянуть?
Признаться, я лишь улыбаюсь — горестно, презрительно и даже снисходительно, — когда узнаю о россказнях хвастливых и чванливых Эрнана Кортеса, Педро де Альварадо, Белтрана де Гусмана и всех прочих испанских ветеранов, которые теперь горделиво именуют себя «конкистадорами», то есть завоевателями.
О, я, разумеется, не могу отрицать того, что эти люди действительно рисковали жизнью и проявили немалую отвагу.
Взять хотя бы сожжение Кортесом собственных кораблей: такое мог совершить лишь безумно храбрый человек. Были, конечно, и другие обстоятельства, способствовавшие падению Сего Мира, в первую очередь свою роль сыграло то прискорбное обстоятельство, что мы перед лицом вторжения оказались разобщенными. Народ шел против народа, сосед против соседа, брат против брата. Но если и есть какой-то единственный человек, который имеет право заслуженно войти в историю с громким титулом конкистадора, если кто и был истинным завоевателем Сего Мира, так это тот безымянный черный мавр, который принес в Теночтитлан оспу.
Он ведь мог передать этот недуг солдатам Нарваэса во время их морского перехода сюда с Кубы. Так нет же! Он мог заразить этой болезнью не только бойцов Нарваэса, но и солдат Кортеса во время их марша в Теночтитлан с побережья. Как бы не так! Он мог сам умереть от оспы еще до прибытия сюда. Опять нет, тогда было рано! Он дотянул все-таки до Теночтитлана и, уже умерев, успел заразить и нас этой болезнью. Возможно, то был один из жестоких капризов богов, отвратить которые человеку не под силу. Но я жалею о том, что этот человек был убит. Мне жаль, что он не убежал вместе со своими товарищами, ибо, спасшись, он мог рано или поздно поделиться с ними своей хворью. Но нет! Оспа опустошила Теночтитлан, не пощадив ни одного поселения Союза Трех в озерном краю, но так и не добралась до Тлашкалы и не потревожила наших врагов.
Да, первые из наших горожан начали заболевать еще до того, как мы получили вести, что Кортес и его компания нашли убежище в Тлашкале. Вы, почтенные писцы, несомненно, знаете признаки и особенности протекания этой болезни, я же в одну из прошлых встреч рассказывал, что за много лет до того видел умершую от оспы молодую девушку ксайю в далеком городе Тихоо. Так что, полагаю, мне достаточно добавить лишь, что наши люди умирали или точно таким же образом — задыхаясь, когда распухшие ткани перекрывали им нос и горло, или другим, еще более мучительным — когда горячка доводила их до безумия, а вопли и стоны сопровождались кровотечением из горла, опустошавшим человека так, что он превращался в пустую оболочку. Разумеется, я сразу распознал этот недуг и сказал нашим целителям:
— Это заболевание распространено среди белых людей, которые болеют им очень часто, но особого значения ему не придают, ибо смертные случаи среди них редки. У них оно называется оспой.
— Важно, не как оно называется, а как исцеляется, — не без юмора отозвался лекарь. — И что же делают белые люди, чтобы не умереть?
— Испанцы говорят, что лекарства от этой хвори нет: кто-то умирает, а кто-то выживает. Остается только молиться.
Так что с тех пор наши храмы были заполнены жрецами и молящимися, приносившими дары и жертвоприношения Патекатлю, богу исцеления, а заодно и всем остальным богам. Храм, который Мотекусома отдал испанцам, был тоже битком набит людьми, которые в свое время из любопытства согласились креститься, а теперь неожиданно стали горячо надеяться на то, что их и вправду сделали христианами. Вдруг христианский бог примет их за своих и пощадит? Они зажигали свечи, крестились и бормотали обрывки молитв — все, что могли припомнить из поверхностных наставлений, на которые в свое время не обращали ни малейшего внимания.
Но ничто не могло остановить распространение болезни и положить конец смертям. Наши молитвы оказались столь же бесполезны, сколь и беспомощны наши врачеватели. Повторялась трагедия, произошедшая несколько лет назад в землях майя. А в скором времени перед нами встала и вполне реальная угроза голодной смерти. Поразившее нас поветрие было невозможно сохранить в тайне, и люди с материка страшились посещать умирающий Теночтитлан. Столь необходимый для города-острова подвоз провианта по воде практически прекратился. Однако, невзирая на все меры предосторожности, болезнь вскоре стала распространяться и на материке. Поэтому, когда стало очевидно, что весь Союз Трех находится в одинаково бедственном положении, лодочники возобновили свою работу. Точнее сказать, те лодочники, которые еще могли работать. Казалось, будто страшная хворь подходит к своим жертвам с разбором, причем проявляет особо изощренную жестокость. Я так и не заболел, не заболела и Бью, и никто из наших ровесников. Оспа как будто не замечала ни старых, ни измученных другими хворями, ни чахлых и хилых, но упорно поражала молодых, крепких и энергичных. Те, у кого имелись другие причины вскоре завершить свое земное существование, ее, похоже, не интересовали.
Кстати, я полагаю, что именно из-за этой внезапно распространившейся оспы Куитлауак вообще не предпринимал никаких попыток извлечь затонувшие в озере сокровища. Эта болезнь обрушилась на нас почти сразу же после изгнания белых людей — в считанные дни после очистки площади; мы даже не успели толком прийти в себя после перенесенных испытаний и вернуться к обычной жизни. В эти дни Чтимый Глашатай даже не вспомнил о сокровищах, ну а потом, когда Теночтитлан стала опустошать болезнь, ему и вовсе стало не до того. Только представьте, на долгое время мы на своем острове оказались в изоляции, не получая никаких известий о происходящем за пределами озерного края. Мало того что купцы и посланцы других народов опасались даже приближаться к нашим смертельно опасным землям, но и сам Куитлауак, дабы не способствовать дальнейшему распространению заразы, запретил нашим почтека и путешественникам покидать Теночтитлан. Думаю, после Ночи Печали прошло не меньше четырех месяцев, прежде чем один из наших угнездившихся в Тлашкале «мышей»-куимичиме набрался смелости явиться оттуда в столицу и рассказать нам о том, что случилось за прошедшее время.
— Узнай же, Чтимый Глашатай, — сказал он Куитлауаку и всем другим, кому, включая и меня самого, не терпелось его послушать, — что некоторое время Кортес и его люди просто отдыхали, отъедались и залечивали раны. Но делали они это вовсе не с намерением продолжить путь к побережью, сесть на свои корабли и покинуть нашу землю. Нет, они набирались сил только для того, чтобы снова напасть на Теночтитлан. Теперь же, когда белые люди окончательно оправились от страшного поражения, они и приютившие их тлащкалтеки разослали своих гонцов по всем восточным землям, призывая вступить в союз с Кортесом племена, не слишком дружественно настроенные по отношению к Мешико.
На этом месте Змей-Женщина прервал «мышь» и сказал Чтимому Глашатаю:
— Мы надеялись, что навсегда отбили у них охоту соваться к нам, но раз это не так, то придется сделать то, что следовало сделать уже давным-давно. Необходимо собрать все оставшиеся силы, выступить в поход и уничтожить всех до единого белых людей, вместе со всеми их союзниками и сторонниками, в том числе и с нашими изменниками, оказывающими помощь Кортесу. Мы должны нанести удар первыми, причем немедленно, не откладывая, прежде чем испанцы соберут достаточно сил, чтобы сделать то же самое с нами!
— Тлакоцин, — устало отозвался Куитлауак, — какие силы ты предлагаешь собрать? Много ли у нас, да и во всем Союзе Трех, найдется воинов, которым хватит сил поднять, хотя бы обеими руками, собственный макуауитль?
— Прости, господин Глашатай, но это еще не все, — сказал куимиче. — Кортес также послал многих своих людей на побережье, где они с помощью тотонаков разобрали некоторые из стоявших на якоре кораблей на части. С неимоверными усилиями они перенесли эти громоздкие деревянные и металлические части, проделав изнурительный путь от моря через горы, в Тлашкалу. И сейчас там лодочники Кортеса собирают из этих деталей новые корабли, поменьше. Вроде того, который они построили здесь для развлечения покойного Мотекусомы. Только теперь таких кораблей строится много.
— На суше? — с недоверием воскликнул Куитлауак. — Да во всей Тлашкале не найдется пруда или речки, достаточно глубоких, чтобы там могло плавать что-либо больше рыбачьего акали! Все это смахивает на причуды безумца!
— Может быть, владыка Глашатай, Кортес и повредился в уме после столь унизительного поражения, но я почтительно докладываю тебе только о том, чему сам был свидетелем, а я пребываю в здравом уме. Или, по крайней мере, пребывал, пока все происходящее не показалось мне настолько зловещим, что я, не иначе как потеряв рассудок, решил рискнуть своей жизнью, чтобы предупредить тебя.
Куитлауак улыбнулся:
— Уж не знаю, насколько ты безумен, но то был поступок отважного и верного мешикатль, и я благодарен тебе. Ты будешь достойно награжден… а потом получишь и еще более щедрую награду — разрешение, не задерживаясь, покинуть этот зараженный город.
Вот так мы и узнали о действиях Кортеса и по крайней мере о некоторых его намерениях. Я слышал, как многие люди, находившиеся тогда в безопасности, впоследствии рассуждали о трусости, вялости, безразличии или глупости Теночтитлана, утверждая, что мы, якобы усыпленные предыдущей победой, не предприняли никаких шагов, чтобы помешать Кортесу заново собрать силы. Но причина нашего бездействия заключалась в том, что мы просто не могли тогда ничего предпринять. От Сумпанго на севере до Шочимилько на юге, от Тлакопана на западе и до Тескоко на востоке, все мужчины и женщины, которые не были заняты уходом за недужными, или болели сами, или умирали, или уже были мертвы. Мы оказались настолько слабы, что нам оставалось только ждать и надеяться, что мы оправимся до некоторой степени, прежде чем Кортес явится снова, а на сей счет никаких сомнений не было. Помню, как в то лето, лето тягостного ожидания, Куитлауак однажды сказал мне и своему родичу Куаутемоку:
— Я предпочту, чтобы сокровища нашего народа навечно остались лежать на дне озера Тескоко или даже провалились в самые черные глубины Миктлана, лишь бы только белым людям не удалось заполучить их снова.
Не думаю, чтобы впоследствии он изменил свое мнение, поскольку у него просто не было на это времени. Прежде чем закончился сезон дождей, правитель слег, заболев оспой, и его рвало кровью до тех пор, пока она не покинула его полностью, уйдя вместе с жизнью. Бедный Куитлауак: он стал нашим Чтимым Глашатаем без надлежащей церемонии возведения в сан, а когда закончилось его недолгое правление, то не удостоился и подобающих правителю похорон. К тому времени даже самым знатным из умерших не приходилось рассчитывать не только на соблюдение всех ритуальных почестей — с барабанами, плакальщиками и тому подобным, — но и просто на погребение в земле. Мертвецов было слишком много. Слишком много людей умирало каждый день, так что у нас уже не осталось ни места для могил, ни людей, которые могли бы эти могилы копать, ни времени, чтобы этим заниматься. Вместо этого каждое поселение выделяло какую-нибудь ближнюю пустошь, куда можно было доставить мертвых, без церемоний свалить их в кучу и сжечь, превратив в пепел, хотя в сезон дождей даже с этим, более чем упрощенным способом погребения возникали трудности. Для Теночтитлана местом сожжения трупов был избран пустынный участок на материке, позади Чапультепека, и в ту пору между нашим островом и материком оживленно сновали лодки, нагруженные трупами. Сидевшие на веслах старики, которых зараза не брала, день за днем, с утра до вечера, без устали гоняли их туда и обратно. И тело Куитлауака было всего лишь одним из нескольких сотен трупов, переправленных на пустошь для сожжения в тот день, когда Чтимый Глашатай Мешико умер.
Хворь, именуемая оспой, тогда одержала победу над мешикатль и некоторыми другими народами. Но и сейчас многие племена одолевают завезенные белыми людьми недуги, в том числе и такие, что мы можем возблагодарить судьбу за то, что Мешико посетила только оспа.
Вот, например, болезнь, которую вы называете чумой. Сначала у заболевшего на шее, в паху и под мышками вздуваются черные нарывы, так что он, испытывая нестерпимую боль, все время запрокидывает голову и раскидывает и растягивает конечности так, словно хочет разорваться на части. В это время все выделения его тела — слюна, моча, кал, даже пот и выдыхаемый воздух — издают такой мерзостный смрад, что и привычные ко всему врачеватели, и любящие родственники просто не могут находиться поблизости от страдальца. Наконец нарывы с силой лопаются, разбрызгивая тошнотворный черный гной, и только тогда к несчастному приходит милосердная смерть.
Другая болезнь, которую вы называете холерой, сопровождается страшными судорогами и спазмами. Руки и ноги человека мучительно выгибаются, и он бьется в конвульсиях, то скручиваясь узлами, то словно разрываясь на части. Все это время больной испытывает чудовищную жажду и, хотя жадно поглощает уйму воды, тут же извергает ее наружу вместе со рвотой, поносом и непроизвольным мочеиспусканием. Поскольку тело его просто не в состоянии удерживать влагу, человек перед смертью превращается в подобие высохшего, сморщенного стручка.
Еще две болезни, называемые вами корью и ветрянкой, убивают не столь мучительно, но так же верно. Их единственный видимый симптом — это вызывающая страшный зуд сыпь на лице и теле, но обе эти болезни невидимо вторгаются в мозг, так что жертва поначалу теряет сознание, а потом умирает.
Разумеется, я не говорю вам ничего нового, почтенные братья, но скажите: задумывались ли вы когда-нибудь об этом? Ужасные болезни, принесенные вашими соотечественниками, часто шли по нашим землям впереди испанцев, распространяясь гораздо быстрее, чем могли двигаться люди. Некоторые народы были побеждены недугами, не успев даже понять, что происходит. Люди умирали, не в силах не только бороться, но даже осознать, кто или что несет им смерть. Вполне возможно, что в отдаленных и труднодоступных уголках наших земель до сих пор существуют живущие особняком племена, такие, например, как рарамури или цйю-гуаве, Которые даже не подозревают о существовании белых людей. Но очень может быть, что как раз в этот момент многие из них мучительно умирают от оспы или чумы, даже не догадываясь не только о том, кто их убивает и почему, но даже о том, что их вообще убивают.
Вы принесли индейцам христианскую религию и внушаете нам, что после смерти Господь Бог вознаградит достойных, отправив их в рай, тогда как все прочие обречены на мучения ада. Однако непонятно, почему же Господь наслал на нас смертельные и мучительные болезни, отправившие стольких невинных в ад прежде, чем они смогли встретить проповедников Его религии? Христиане призывают нас непрестанно восхвалять Всевышнего и все Его деяния, включая, надо думать, и все сотворенное Им здесь. Если бы только вы, почтенные братья, могли заодно и объяснить, почему Господь Бог решил послать нам милосердное вероучение лишь вслед за смертоносным поветрием, то мы, оставшиеся в живых, с еще большим рвением присоединились бы к вам в восхвалении бесконечной мудрости и доброты Творца. А также Его сострадания, милосердия и отеческой любви ко всем своим чадам по всему Божьему миру.
Следующим юй-тлатоани Мешико Изрекающий Совет единогласно избрал принца Куаутемока. Можно до бесконечности гадать, насколько иначе могла бы повернуться история нашего народа, стань Куаутемок Чтимым Глашатаем, как и следовало, еще восемнадцать лет назад, сразу после смерти своего отца Ауицотля. Гадать можно, и это даже интересно, но совершенно бесполезно. В нашем языке есть коротенькое словечко «тла», по-вашему «если бы», — слово, на мой взгляд, самое значительное и самое бессмысленное из всех существующих.
Оспа свирепствовала до осени, но стала потихоньку ослабевать вместе с летней жарой, а с первыми зимними холодами и вовсе покинула озерный край. Плохо было то, что она оставила Союз Трех ослабленным во всех значениях этого слова. Весь наш народ пребывал в унынии и утратил силу духа. Мы оплакивали бесчисленных умерших, жалели обезображенных оспой и, каждый по отдельности и все вместе, смертельно устали от нескончаемой череды невзгод. Наше население уменьшилось примерно наполовину, причем выжили по большей части старые и немощные. А поскольку умерли в основном молодые, то и армия наша значительно сократилась. Конечно, при таких обстоятельствах ни один разумный военачальник не стал бы вторгаться в чужие пределы. До этого ли, если даже наша способность к обороне представлялась весьма сомнительной?
И вот именно в то время, когда весь озерный край был просто невероятно ослаблен, Кортес снова выступил в поход. На сей раз он уже не мог похвастаться численным превосходством и множеством совершенного оружия, ибо у него осталось всего около четырехсот белых солдат, а аркебуз и арбалетов лишь столько, сколько испанцам удалось унести с собой. Все пушки, брошенные им в Ночь Печали, — четыре на крыше дворца Ашаякатля и примерно тридцать, которые он расставил на материке вдоль побережья озера, — мы утопили. Но у Кортеса оставалось еще более двадцати лошадей и некоторое количество собак, а главное — он снова собрал вместе всех прежних союзников: тлашкалтеков, тотонаков, несколько мелких племен и тех аколхуа, которые по-прежнему следовали за Черным Цветком. В целом в его распоряжении оказалось почти стотысячное войско. Мы же, из всех городов и земель Союза Трех — даже с учетом отдаленных мест вроде Толокана и Куаунауака, которые на самом деле вовсе не входили в Союз, а лишь оказывали нам поддержку, — не смогли собрать и тридцати тысяч бойцов.
Стоит ли удивляться, что когда длинные колонны армии Кортеса, выступив из Тлашкалы, подошли к первому городу нашего союза, Тескоко, они его захватили. Я мог бы рассказать вам об отчаянном сопротивлении немногочисленных защитников города, которым приходилось одновременно бороться и с захватчиками, и с болезнью, а также о тактике, определившей, в конце концов, исход осады… Но есть ли в этом смысл? Ограничусь сообщением о том, что захватчики овладели городом, причем среди этих захватчиков находился и принц Черный Цветок, чьи воины бились с собственными соплеменниками — теми аколхуа, которые остались верны новому Чтимому Глашатаю Конакочцину, или, точнее, своему родному городу. Горько было видеть, как в этом бою один аколхуа шел против другого, брат поднимал оружие на брата.
По крайней мере не все защитники Тескоко пали в этом сражении: прежде чем ловушка захлопнулась, примерно двум тысячам воинов удалось спастись. Войска Кортеса напали на город со стороны суши, так что защитники, поняв, что уже более не смогут удерживать позиции, медленно, отчаянно отбиваясь, отступили к берегу, где, похватав все суда, начиная от рыбачьих лодчонок и кончая роскошными акали придворных, уплыли прочь. Преследовать их противник не мог, ибо они не оставили ему ни единой скорлупки, а пущенные вдогонку стрелы особого урона не причинили. Таким образом, воины аколхуа пересекли озеро и присоединились к нашим силам в Теночтитлане, где после стольких смертей места для их размещения хватало с избытком. Кортес если не из другого источника, то уж из разговоров с Мотекусомой наверняка знал, что после Теночтитлана Тескоко является вторым прочнейшим оплотом нашего Союза Трех. Естественно, что, овладев этим городом с такой легкостью, он счел, что захват всех прочих прибрежных городов и селений будет стоить ему еще меньших усилий. Поэтому Кортес даже не послал туда всю свою армию и не стал командовать ею лично. К немалому удивлению наших лазутчиков, половину своего войска он отослал назад в Тлашкалу, а другую половину поделил на несколько отрядов, каждый из которых возглавил один из его соратников: Альварадо, Нарваэс, Монтехо и Гусман. Несколько отрядов, выйдя из Тескоко, направились на север, другие пошли на юг, опоясывая озеро кольцом и захватывая, чтобы закрепиться на берегах, лежавшие на пути следования малые поселения. Хотя у нас имелось достаточно лодок и наш Чтимый Глашатай отправил навстречу Кортесу бежавших в Мешико аколхуа вместе с нашими войсками, но сражений тогда было так много и происходили они так далеко друг от друга, что эта мера ничего не дала. Любой город, к которому они подступали, испанцы в конце концов захватывали. Мы могли помочь жителям городов лишь одним — эвакуировать уцелевших защитников этих крепостей и переправить их в Теночтитлан, чтобы они, когда придет наш черед, помогли защищать столицу.
Вероятно, Кортес с помощью гонцов руководил действиями командиров отдельных отрядов, но сам вместе с Малинцин наслаждался роскошью так хорошо знакомого мне дворца Тескоко, а беспомощного Чтимого Глашатая Коанакочцина держал при себе, уж не знаю, как своего вынужденного хозяина, как гостя или как пленника. Ибо, забегая вперед, хочу заметить, что наследный принц Черный Цветок, состарившийся в ожидании трона юй-тлатоани аколхуа, так никогда и не получил ни титула, ни власти.
Даже после того, как столица аколхуа была захвачена, причем войско Черного Цветка сыграло в этом не последнюю роль, Кортес предпочел сохранить в качестве номинального правителя никому более не опасного Коанакочцина. Испанский вождь понимал, что некогда популярный Черный Цветок ныне в глазах соотечественников превратился в предателя и пособника захватчиков; он не собирался провоцировать всеобщее восстание, отдав трон презираемому народом изменнику. И даже когда Черный Цветок подобострастно принял крещение (причем лично Кортес был его крестным отцом) и в своем вопиющем раболепии получил христианское имя Фернандо Кортес, то и тогда его крестный пошел лишь на то, чтобы отдать под власть крестника три самые отдаленные и незначительные провинции земель аколхуа. Оскорбленный до глубины души новоиспеченный дон Фернандо Черный Цветок самолюбиво заявил Кортесу, что тот имеет наглость жаловать ему наследственное достояние его предков, после чего, крайне рассерженный, отбыл в свое захолустье. Впрочем, переживать по поводу перенесенного унижения Черному Цветку пришлось недолго. Он прибыл в свои владения одновременно с эпидемией оспы и умер, не проведя в новой должности и двух месяцев.
В скором времени мы узнали, что разбойничье войско испанского генерал-капитана оставалось в Тескоко не только для того, чтобы насладиться отдыхом, но и по иным причинам. Наши куимичиме явились в Теночтитлан с донесением, что половина войска Кортеса, отправленная в Тлашкалу, возвращается. И что это войско катит на деревянных катках или тащит на спинах различные детали тридцати кораблей, изготовленных в Тлашкале, на суше.
Оказывается, Кортес дождался в Тескоко их прибытия, чтобы лично проследить за сборкой и спуском на воду.
Разумеется, эти корабли были далеко не столь могучими и грозными, как те, на которых приплыли испанцы. С виду они отчасти походили на наши плоскодонные грузовые баржи, только с высокими бортами и крыльями парусов, которые, как мы, к сожалению, скоро выяснили, делали их гораздо более быстроходными, чем многовесельные акали, и при этом маневренными, словно крохотные лодчонки. На каждом таком судне имелась команда моряков, управлявшихся с парусами, а кроме того, на ступенях позади высоких бортов стояло по два десятка испанских солдат. Таким образом, в любом водном сражении с нашими каноэ испанцы имели то существенное преимущество, что могли стрелять сверху вниз.
В тот день, когда они произвели пробный выход флотилии из Тескоко на озеро, Кортес лично находился на борту плывущего первым корабля, который он назвал «Jla Капитана». Крупнейшие наши боевые каноэ вышли на веслах из Теночтитлана, чтобы дать испанцам бой на воде. На каждом было по шестьдесят воинов с луками, стрелами, атль-атль и дротиками. Однако на озере было волнение, и тяжелые, устойчивые корабли белых людей представляли собой куда более надежные платформы для стрельбы. Так что неудивительно, что их аркебузы и арбалеты били куда точнее, чем наши луки и дротики. Кроме того, испанцы скрывались за высокими бортами кораблей, и многие наши стрелы или просто вонзались в деревянную обшивку, или же перелетали через борт, не причиняя никакого вреда. А вот наши воины, отплывшие в открытых каноэ с низкими бортами, были уязвимы для стрел и пуль. После того как многие из них погибли, наши гребцы стали держаться вне пределов досягаемости вражеских выстрелов. Но безопасное для нас расстояние оказалось слишком велико для того, чтобы метать в противника дротики. В скором времени все наши боевые каноэ бесславно вернулись домой, причем вражеские суда даже сочли ниже своего достоинства их преследовать. Некоторые из них вместо этого совершали на наших глазах сложные маневры, как бы давая понять, кто хозяин на озере. Потом испанцы уплыли обратно в Тескоко, но на следующий день снова танцевали на глади озера. И не только танцевали.
К тому времени соратники Кортеса во главе своих отрядов прошлись по озерному краю, опустошая или захватывая на своем пути все поселения. И вот наконец обе двигавшиеся по побережью в противоположных направлениях армии заняли позиции на двух вдававшихся в озеро выступах — как раз строго с севера и с юга от нашего острова. Непокоренным пока оставалось лишь западное побережье озера, где находились довольно крупные города. Врагу надо было лишь разрушить или подчинить их, и тогда Теночтитлан оказался бы в полном окружении.
Противник взялся за дело неторопливо, словно бы с ленцой. Пока вторая половина армии Кортеса, совершившая немыслимо изнурительный переход, доставив по суше разобранные на части боевые корабли, еще отдыхала в Тескоко, сами эти корабли уже свирепствовали на всем пространстве озера к востоку от Великой Дамбы, перехватывая и уничтожая все появлявшиеся там лодки или плоты. Причем речь шла не о боевых каноэ (их туда уже никто не посылал), а о мирных акали рыбаков или перевозчиков. В скором времени крылатые боевые суда испанцев уже полностью господствовали на озере: ни один рыбак не осмеливался забросить на глубине сети ради пропитания своей семьи. И только вдоль нашего берега, по эту сторону дамбы, по воде еще осуществлялось движение. Но это продолжалось недолго.
Кортес наконец вывел свою отдохнувшую резервную армию из Тескоко, поделив ее на две равные части, которые по отдельности направились вдоль берега, чтобы соединиться с двумя большими отрядами, уже находившимися, как я упоминал, к северу и к югу от нас. В это же самое время испанские боевые корабли прорвались за Великую Дамбу. Им всего-то и потребовалось: подойти к ней и, стреляя из аркебуз и арбалетов, перебить или обратить в бегство невооруженных рабочих, которые могли бы перекрыть лодочные проходы затворами, существовавшими на случай наводнений. Враги проскользнули в первый канал и оказались во внутренних водах Мешико. Хотя Куаутемок тут же послал на северную и южную дамбы воинов, они ничего не смогли поделать со рвавшимися уже к другим лодочным проходам кораблями. Пока одни испанские солдаты вели обстрел из аркебуз и арбалетов, сметая защитников с насыпей пулями и стрелами, другие расшатывали и опрокидывали перекрывавшие проходы деревянные мостки. А как только все проходы оказались открытыми, суда белых людей прошли во внутреннюю акваторию и очистили ее от наших каноэ, акали, плотов и прочих плавучих средств точно так же, как перед этим наружную.
— Белые люди захватили все дамбы и водные пути, — объявил Змей-Женщина. — Когда они возьмут в осаду остальные города на материке, мы уже не сможем посылать туда подмогу. Хуже того, мы и сами больше не будем уже ничего получать с материка: не дождемся ни подкрепления, ни оружия, ни еды.
— В хранилищах острова достаточно припасов, чтобы продержаться некоторое время, — заметил Куаутемок и с горечью добавил: — Спасибо оспе: теперь людей, которых необходимо кормить, осталось совсем немного. Да еще у нас есть урожай с чинампа.
— В хранилищах остался один только маис, — сказал Змей-Женщина, — а на чинампа выращивают лишь изысканные яства: томаты, чили, кориандр и тому подобное. Странная будет у нас кормежка — лепешки для бедняков с изысканными приправами.
— Эту странную кормежку, — усмехнулся Куаутемок, — ты еще помянешь с любовью, когда вместо лепешек с приправами испанцы нашпигуют твой живот сталью.
Пользуясь тем, что их корабли заперли нас на острове, сухопутные войска Кортеса возобновили свой поход вдоль западного изгиба материка, захватывая один за другим тамошние города. Первым пал Тепеяк, наш ближайший северный сосед, потом испанцы захватили города Истапалапан и Мешикалчинко, расположенные на южном мысу. После этого настал черед Тенаюки и Аскапоцалько на северо-западе, вслед за ними покорился Кулуакан на юго-западе. Кольцо смыкалось, и нам в Теночтитлане уже без куимичиме было ясно, что происходит. По мере того как добровольно сдавались или захватывались штурмом оплоты наших союзников на материке, многие уцелевшие воины бежали оттуда в Теночтитлан, пробираясь на остров либо под покровом ночи, либо по воде — кто на акали, ухитрившись ускользнуть от постоянно патрулировавших озеро испанских кораблей, а кто и просто вплавь.
Иногда Кортес верхом на Лошачихе руководил неумолимым наступлением своих сухопутных войск, порой же поднимался на борт «Ла Капитаны», откуда с помощью сигнальных флажков командовал передвижениями своих судов и орудийной пальбой, открывавшейся всякий раз, когда на побережье или на остававшихся в наших руках дамбах появлялись воины мешикатль. С близкого расстояния этот огонь мог производить страшное опустошение, но мы, однако, нашли единственно возможный способ заставить изводившие нас суда поумерить свой пыл. Мы собрали все бревна, которые только смогли найти на острове, и заострили их с одного конца, после чего наши ныряльщики утыкали такими кольями мелководье вокруг острова, вбив их в дно под определенным углом, так что они смотрели наружу и их острия находились под самой поверхностью воды. Не сделай мы этого, корабли Кортеса, пожалуй, прорвались бы по какому-нибудь из наших каналов в центр города. Такая защита вполне оправдала себя, когда вражеское судно, подошедшее поближе с явным намерзнем уничтожить часть наших чинампа, напоролось на частокол. Наши воины немедленно засыпали корабль стрелами и, возможно, даже убили кого-то из команды, прежде чем остальным удалось высвободить поврежденный корабль и увести его к материку, чтобы там починить. С тех пор испанские лодочники, не знавшие, как далеко от острова насажены эти острые колья, держались от нас на почтительном расстоянии.
А потом солдаты Кортеса начали искать и вылавливать пушки, сброшенные нашими бойцами в озеро после Ночи Печали. Они были слишком тяжелыми, чтобы мы могли утопить их далеко от берега, а пребывание под водой, к нашему огорчению, не причинило этим штуковинам практически никакого вреда. Стоило только очистить их от ила и ракушек, высушить и зарядить, и они снова были готовы к бою. Первые тринадцать поднятых пушек Кортес приказал по одной поставить на свои корабли. После этого они подошли к осаждаемым с суши прибрежным городам, чтобы обрушить на них со стороны озера гром, молнии и смертоносный дождь осколков.
Окруженные, осажденные, с суши и с воды отрезанные от Мешико, союзные города больше не могли держать оборону и сдавались один за другим. Наконец, когда пал Тлакопан, столица текпанеков и последний оплот Союза Трех, двигавшиеся навстречу друг другу армии Кортеса соединились. Кольцо замкнулось.
Испанским боевым кораблям больше не требовалось поддерживать своих на побережье, но буквально на следующий день они снова принялись плавать вдоль берега и стрелять из пушек. Сначала мы не могли понять, что они делают, ибо на берегу у испанцев больше не оставалось противников, а в нас они явно не целились, но скоро все стало ясно. Огонь велся не картечью, а тяжелыми ядрами, которыми пробивают стены: испанцы решили уничтожить систему снабжения Теночтитлана водой. Сначала они разрушили старый акведук из Чапультепека, а потом тот, который был построен Ауицотлем и шел от Койоакана. Водоснабжение прервалось.
— Акведуки были нашей последней связью с материком, — сказал Змей-Женщина. — Теперь мы так же беспомощны, как акали без весел посреди бурного, кишащего чудовищами моря. Мы окружены, не защищены, полностью уязвимы. Почти все окрестные народы покорились белым людям и исполняют их приказы. За исключением немногих бежавших в Теночтитлан союзных воинов, не осталось никого, кроме нас, кто бы им противостоял. Сейчас Мешико воюет не только против белых людей, но и против всего Сего Мира.
— Ну что ж, задача, вполне достойная мешикатль, — спокойно отозвался Куаутемок. — Если наш тонали и не сулит нам победы, то пусть по крайней мере Сей Мир запомнит, что Теночтитлан был побежден последним.
— Но владыка Глашатай, — воскликнул Змей-Женщина, — как обойтись без акведуков? Наверное, продержаться некоторое время на затхлой муке мы бы смогли, но разве можно сражаться, не имея питьевой воды?
— Тлакоцин, — промолвил Куаутемок терпеливым тоном учителя, говорящего с непонятливым учеником. — Когда-то давным-давно на этом же самом месте мешикатль тоже находились в окружении презиравших и ненавидевших их врагов. Из еды у них были лишь коренья, а из питья — только солоноватая илистая вода. В тех безнадежных обстоятельствах наши предки вполне могли сломаться, пасть на колени или рассеяться, позволить поглотить себя другим народам и исчезнуть из истории. Но этого не произошло. Они выстояли и возвели все это! — Он жестом указал на величественную панораму Теночтитлана. — Каков бы ни был конец, из истории нас уже не вычеркнуть. Мешико стояло. Мешико стоит. И Мешико будет стоять до последнего.
После разрушения акведуков Теночтитлан сделался мишенью для пушек — и тех, что снова заняли позиции на материке, и для установленных на постоянно курсировавших вокруг острова кораблях. Наибольший урон наносили железные ядра, выпускаемые с Чапультепека, ибо белые люди затащили несколько пушек на гребень холма и теперь могли обстреливать город сверху, так что ядра падали на него, словно огромные железные дождевые капли. Замечу, что чуть ли не самое первое из них разнесло храм Уицилопочтли на вершине Великой Пирамиды. Жрецы, понятное дело, подняли крик насчет зловещего знамения и многократно усилили свое рвение в исполнении молитв и обрядов.
Обстрел продолжался несколько дней, но, надо признать, велся он вяло и с перерывами. Разрушения оказались значительно меньше тех, какие, как я прекрасно знал, были способны причинить эти орудия. Думаю, Кортес надеялся, что, поскольку помощи нам ждать неоткуда, мы, руководствуясь здравым смыслом, сами запросим перемирия и начнем переговоры об условиях сдачи. И дело тут было не в том, что командиру испанцев не хотелось проливать лишнюю кровь. Он предпочел бы взять нас не штурмом, а измором, потому что тогда получил бы Теночтитлан в целости, а с ним и возможность преподнести своему королю Карлосу колонию под названием Новая Испания вместе со столицей, которая превосходила любой город Старого Света.
Однако избыток терпения тогда, как и сейчас, не относился к числу главных добродетелей Кортеса. Поэтому он не стал дожидаться, пока мы сами будем готовы к капитуляции. Приказав своим мастеровым изготовить переносные мостки, чтобы перекрыть проходы на всех дамбах, Кортес отдал приказ о всеобщем штурме, и его войска устремились в атаку с трех сторон, по всем трем насыпям одновременно. Но тогда наши воины еще не ослабли от голода, так что все три колонны испанцев и их союзников были остановлены, как будто они наткнулись на неприступную каменную стену, окружавшую остров. Многие захватчики погибли, а остальные отступили, хотя и поспешно, но не так быстро, как заявились, ибо уносили с собой множество раненых.
Кортес выждал несколько дней и предпринял еще одну попытку, однако на этот раз результаты штурма оказались еще хуже. Когда враг хлынул на остров, наши боевые каноэ вышли в озеро, высадив воинов на дамбе, у испанцев в тылу. Мешикатль сбросили наведенные через лодочные проходы мосты, и таким образом передовые отряды шедших в атаку врагов оказались отрезанными от своих. Как и стремились, они попали в наш город, но вот только он оказался для них западнёй. Испанцы отчаянно сражались за свои жизни, что же до их союзников, то те, прекрасно понимая, что их ждет, предпочитали смерть плену.
В ту ночь весь наш остров озаряли праздничные факелы и огни храмовых курильниц. Великая Пирамида была освещена особенно ярко, на тот случай, если Кортес и другие белые люди рискнут приблизиться на расстояние, позволяющее увидеть, что произойдет с их товарищами, попавшими в наши руки, а таких было человек сорок.
Думаю, Кортес не оставил это массовое жертвоприношение без внимания и пришел в такую мстительную ярость, что исполнился решимости покончить со всеми горожанами даже ценой уничтожения большей части Теночтитлана, который ему первоначально хотелось сохранить. Рискованные попытки штурма прекратились, сменившись непрерывной яростной канонадой. Думаю, пушки стреляли с такой частотой, с какой только можно было их использовать, не боясь, что они расплавятся от перегрева. Снаряды обрушивались на нас одновременно и с материка, и с окружавших кораблей, со свистом проносясь над водой. Наш город начал рушиться, и многие люди гибли под развалинами. Одно-единственное пушечное ядро способно выбить весомый кусок даже из массивной и прочной Великой Пирамиды, а ядер в нее тогда угодило столько, что некогда красивое, имеющее гладкую поверхность сооружение стало выглядеть как курган из ноздреватого хлебного теста, обгрызенного и объеденного гигантскими крысами. Это же пушечное ядро способно обрушить целую стену крепкого каменного дома, а уж дом из глинобитного кирпича при прямом попадании просто обращался в комья грязи и пыль.
Железный ливень продолжался день за днем, целых два месяца, стихая только ночью. Впрочем, и по ночам вражеские пушкари время от времени выпускали по несколько ядер, чтобы лишить нас сна и возможности хоть ненадолго вздохнуть спокойно. Потом запас ядер у белых людей иссяк, и им пришлось собирать и использовать округлые камни. Эти снаряды были менее разрушительны для городских зданий, но зато при ударе разлетались множеством острых осколков, смертельно опасных для людей.
Однако погибавшие под обстрелом по крайней мере умирали быстро, тогда как остальных, похоже, ждала смерть не столь скорая и не такая легкая. Поскольку зерно из казенных хранилищ требовалось растянуть на возможно более долгий срок, распоряжавшиеся им чиновники выдавали горожанам ровно столько сухого маиса, чтобы не умереть. Первое время мы ели собак и домашнюю птицу, а некоторые, ухитрившись проскользнуть с сетями на дамбу или наловить рыбешек между переплетенными корнями чинампа, делились своим скудным уловом с товарищами по несчастью. Однако скоро вся домашняя живность была съедена, и даже рыба стала сторониться острова.
Тогда мы поделили и съели животных из зверинца — всех, кроме совершенно несъедобных тварей и некоторых самых редких и особо ценных его питомцев. Должен сказать, что оставшиеся звери оказались в куда лучшем положении, чем люди, ибо мук голода они не испытывали. В чем, в чем, а уж в человеческих трупах для их прокорма недостатка у нас не было.
Со временем мы вынуждены были ловить крыс, мышей и ящериц. Наши дети, те немногие, которые пережили оспу, наловчились расставлять силки на всякую птицу, по глупости залетевшую на остров. Потом в пищу пошли цветы, что росли на наших крышах, листва деревьев, насекомые, кора и кожа, включая ремни обуви, одежду из шкур и даже пергаментные страницы книг. Некоторые, чтобы обмануть чувство голода, глотали остававшуюся на месте разбитых зданий известковую пыль.
Рыба ушла из прибрежных вод острова, но не потому, что ее распугали рыболовы, а из-за грязи, вони и обилия нечистот. Хотя к тому времени уже наступил сезон дождей, дождь шел с большими перерывами. Мы выставляли на улицу все горшки, миски и жбаны, а также натягивали куски ткани, чтобы потом отжать из них впитавшуюся влагу, но, несмотря на эти наши усилия, нам частенько удавалось освежить иссохшее нёбо лишь тоненькой струйкой сладкой дождевой воды. За неимением лучшего мы, хотя поначалу и испытывали отвращение, привыкли к солоноватой воде из озера, но однако, поскольку у нас не было возможности удалять с острова мусор, испражнения и прочие отходы, все это попадало в каналы, а оттуда в озеро. Ну а поскольку животным в зверинце у нас скармливали только рабов, то и избавляться от мертвецов мы могли лишь единственным способом — сбрасывая их все в то же озеро. Куаутемок приказал сбрасывать трупы с острова только на западной стороне, потому что с востока озеро было полноводнее, да и постоянный восточный ветер не позволял воде слишком уж застаиваться. Правитель надеялся, что озеро в том конце будет почище, однако в конце концов вода все-таки загрязнилась вокруг всего острова. А поскольку жажда не оставляла выбора, почти все у нас страдали поносами. Многие, особенно старики и дети, умерли именно из-за того, что пили эту гнилую, зловонную воду.
Однажды ночью, когда канонада на время стихла, Куаутемок, который больше не мог видеть, как страдает его народ, призвал все население собраться на Сердце Сего Мира. Мы стояли среди ям и выбоин, испещривших мраморное мощение площади, в окружении зубчатых обломков Змеиной стены, а Чтимый Глашатай, чтобы обратиться к нам с возвышения, поднялся на несколько ступеней разбитой лестницы Великой Пирамиды.
— Если Теночтитлану суждено продержаться еще хоть чуть-чуть, — заявил правитель, — он должен превратиться из города в крепость, а в крепости уже живет не население, но гарнизон. Я горжусь мужеством, терпением и верностью долгу, выказанной всеми моими соотечественниками, но должен с прискорбием заявить, что у нас осталось всего лишь одно не вскрытое хранилище продовольствия. Самое последнее.
Толпа не откликнулась на это ни радостными возгласами, ни скорбными стонами, ни возмущенными криками. Послышался лишь приглушенный гул, походивший на урчание огромного голодного желудка.
— Когда я сниму печати с последнего хранилища, — продолжил Куаутемок, — маис будет поделен поровну между всеми, кто обратится к раздатчикам. Так вот, если обратятся все до единого, то этого запаса хватит каждому из вас лишь на одну весьма скудную трапезу. В противном случае его может хватить, чтобы чуть получше накормить наших воинов и дать им силы бороться до конца, когда бы он ни наступил и каким бы он ни был. Народ мой, я не стану никому ничего приказывать. Я лишь прошу вас сделать выбор и принять решение.
Никто не проронил ни звука. Чтимый Глашатай продолжил:
— Я приказал перебросить через лодочный проход северной дамбы мостки, чтобы можно было выйти из города. Враг по ту сторону настороженно затаился, гадая, зачем это было сделано. А сделано это для того, чтобы те из вас, кто может и хочет, смогли выйти из города. Мне неизвестно, что встретит вас в Тепеяке — избавление от голода или Цветочная Смерть. Но я прошу тех, кто не может больше сражаться, воспользоваться предоставленной возможностью и покинуть Теночтитлан. Это не будет считаться ни дезертирством, ни признанием поражения, и поступивший так ни в коем случае не навлечет на себя позор. Напротив, этим вы поможете нашему городу продержаться чуточку дольше. Больше я ничего не скажу.
Никто не бросился немедленно бежать из города, однако люди признали, что в просьбе правителя есть здравый смысл, и многие со слезами на глазах покинули осажденный Теночтитлан. За ночь в нем почти не осталось старых и немощных, больных и увечных, жрецов и храмовых служителей, то есть всех тех, кто не мог принести пользу в бою. Собрав самые ценные пожитки в тюки и узлы, горожане, стекаясь по улицам всех четырех кварталов Теночтитлана, собрались на рыночной площади Тлателолько, а потом длинной колонной потянулись по насыпи. К счастью, их не встретили громами и молниями орудийного огня. Как я узнал позднее, белые люди не сочли эту толпу изможденных, ослабленных людей представляющими для них опасность, а жители Тепеяка — сами заложники и пленники — встретили их радушно, предложив еду, чистую воду и кров.
В Теночтитлане остались Куаутемок, его придворные и старейшины Совета, некоторые другие знатные люди, несколько лекарей и костоправов, все способные сражаться благородные воители и бойцы и несколько упрямых стариков, еще довольно крепких и не настолько ослабленных осадой, чтобы и они, в крайнем случае, не могли взяться за оружие. Среди последних был и я. Остались также некоторые молодые и здоровые, а стало быть, способные приносить пользу женщины. И одна пожилая и больная, давно прикованная к постели, но, несмотря на все мои уговоры, наотрез отказавшаяся покинуть город.
— Лежа здесь, я не доставляю никому особых хлопот, — сказала Бью. — Так стоит ли просить нести меня на носилках людей, которые и сами едва волокут ноги? Тем паче что меня уже давно не волнует, много ли у меня еды. Кажется, я вообще могу не есть. Возможно, если я останусь здесь, судьба подарит мне скорое избавление от долгой и изнурительной болезни. Кроме того, Цаа, ты ведь и сам однажды упустил случай благополучно уйти. Помнится, ты сказал, будто пусть это и глупо, но тебе «хочется увидеть, чем все закончится». Ну а теперь, после того как я смирилась и с той, и со всеми другими твоими глупостями, неужели ты откажешь мне в праве разделить с тобой эту? Тем более что для нас обоих она, скорее всего, будет последней.
Неожиданная эвакуация жителей Теночтитлана и плачевное состояние покинувших город людей навели Кортеса на в общем-то верную мысль о том, что силы защитников наверняка подходят к концу. А это, в свою очередь, побудило его на следующий день предпринять новую попытку штурма, хотя на сей раз командир испанцев действовал не столь стремительно и необдуманно, как в прошлый. День начался с долгой канонады. Пушки грохотали почти непрерывно, наверное, железо уже плавилось. Думаю, враги рассчитывали, что после прекращения этого убийственного града мы еще долго будем дрожать от страха, забившись во все щели. Впрочем, даже когда пушки на берегу смолкли, испанские корабли продолжали обстрел северной части города, а по южной насыпи тем временем двинулась колонна нападающих.
Однако враги обнаружили не растерянных, подавленных, изнуренных голодом и дрожащих от страха людей, но нечто такое, что заставило их опешить и остановиться, так что задние ряды сгрудились позади передних. Ибо на каждом из возможных путей вторжения на остров мы выставили по самому упитанному, по крайней мере по сравнению с остальными, человеку, и взорам растерянных недругов предстали жизнерадостные толстяки, сыто рыгающие и грызущие что-то вроде окорока. Правда, присмотревшись как следует, испанцы наверняка бы поняли, что этот кусок мяса, специально приберегавшийся для такого случая, давно позеленел и испортился.
Но рассмотреть еду враги не смогли, ибо, как только они приблизились, толстяки исчезли, а вместо них из развалин, как призраки, выскочили другие, тощие люди, осыпавшие их копьями и дротиками. Испанцы понесли урон, но этот отпор не обескуражил их, и они рвались вперед, пока не наткнулись на бойцов с обсидиановыми мечами. Атака захлебнулась, а вдогонку отступавшим выпустили тучу стрел. Короче говоря, уцелевшие испанцы унесли ноги на материк, где наверняка рассказали Кортесу про призраки жизнерадостных толстяков. Наверное, он лишь посмеялся над этой нашей патетической бравадой, но участники неудачной атаки поведали ему и другое. А именно: развалины Теночтитлана, пожалуй, обеспечивают защитникам даже лучшие возможности для обороны, чем сам город, пока он оставался цел.
— Хорошо, — сказал, как передавали мне позже, генерал-капитан. — Я надеялся спасти хотя бы часть города, на который было бы любопытно взглянуть колонистам, которые прибудут сюда из Испании. Ради такого дела можно было бы пощадить и некоторых из этих безумцев. Но раз так, пусть гибнет все! Мы не оставим на этом месте даже развалин! Не оставим ни единого камня, под которым мог бы спрятаться не то что ацтек, а даже скорпион, способный ужалить одного из нас!
И вот как он это сделал. В то время как корабельные пушки продолжали громить северную часть города, некоторые из оставшихся на материке Кортес подтянул поближе по западной и южной дамбам. За орудиями следовали солдаты — кто верхом, кто пешком, ведя на ременных поводах страшных псов, а позади, в еще большем количестве, двигались вспомогательные отряды, вооруженные не копьями и мечами, а ломами, топорами, молотами и прочими инструментами.
Сперва по ближним зданиям открыли ураганный огонь из пушек, а когда они были разрушены, погребя под обломками некоторых наших воинов, солдаты Кортеса пошли в атаку. Наши воины пытались отбить ее, но не выдержали натиска всадников, поддержанного пехотой. Защитники Теночтитлана сражались отчаянно, но были слишком ослаблены как голодом, так и страшным обстрелом. Многие погибли, остальным пришлось отступить глубже в город.
Некоторые из них пытались засесть в укрытиях, в надежде, что, когда враг пройдет мимо, им удастся напасть с тыла и перед смертью обрушить на него макуауитль или поразить копьем хотя бы одного испанца. Но надежда их была тщетна, ибо приведенные белыми людьми собаки могли унюхать любого, как бы старательно тот ни прятался. Если даже огромные звери и не разрывали его на куски сами, то громким лаем указывали на местоположение врага солдатам.
Потом, когда на захваченной территории уже не осталось защитников, туда с орудиями разрушения прибыли команды рабочих, которым предписывалось стереть остатки Теночтитлана с лица Сего Мира. Они сносили дома и башни, храмы и монументы, а все, что могло гореть, поджигали. Позади них оставался лишь голый участок выжженной земли.
На это потребовался всего один день. Назавтра уже по ровной, расчищенной земле испанцы беспрепятственно подтащили пушки, за которыми следовали солдаты и собаки. Орудия принялись громить следующий участок и… Так испанцы и продолжали уничтожать Теночтитлан — день за днем, улица за улицей. Они пожирали его, как пожирает человеческую плоть болезнь, называемая вами проказой. С крыш еще уцелевших кварталов мы могли наблюдать за тем, как нашу столицу методично ровняют с землей, неумолимо приближаясь к нам.
Я помню тот день, когда разрушители добрались до Сердца Сего Мира. Сперва они забавлялись тем, что выпускали огненные стрелы по огромным сделанным из перьев знаменам, которые хотя и сильно обтрепались, но все еще величественно трепетали над руинами. Знамена одно за другим исчезали в языках пламени, однако для разрушения центра города — храмов, площадки для игры в тлачтли и зданий дворцового комплекса — потребовалось куда больше времени и усилий.
Хотя Великая Пирамида, к тому времени уже потерявшая облицовку, никак не могла послужить твердыней или укрытием, Кортес, видимо, счел необходимым снести это самое величественное в городе строение как символ былой славы и могущества Теночтитлана. Эта задача оказалась нелегкой даже для сотен облепивших сооружение, как муравьи, рабочих, которые отбивали и отдирали слой за слоем, обнаруживая внутри все более старые пирамиды — каждая меньше и примитивнее наружной. Но и эта работа была завершена, после чего настал черед дворца Мотекусомы Шокойцина, который, однако, по велению Кортеса разбирали с осторожностью. Наверняка он надеялся найти где-нибудь спрятанные от него прежним владельцем сокровища, но, ничего не обнаружив, пришел в еще большую ярость.
Я помню также, как до нашего слуха доносились рев и вой гибнущих в пламени обитателей находившегося за полуразрушенной Змеиной стеной зверинца. Конечно, к тому времени мы уже сами сильно уменьшили число его обитателей, попросту говоря — мы их съели, но там еще оставалось некоторое количество редкостных зверей, птиц и змей. Вряд ли вам, испанцам, удастся когда-нибудь восполнить эту потерю. Например, в то время там содержался совершенно белый ягуар — диковина, какой мы, мешикатль, никогда не видели прежде и какой, возможно, никто уже не увидит.
Куаутемок, хорошо зная о слабости своих воинов, предполагал, что они будут просто удерживать позиции, отходя с боем, стараясь, сколько возможно, задержать продвижение врага и нанести ему наибольший урон. Но сами воины были настолько возмущены осквернением Сердца Сего Мира, что, воодушевившись придавшим им силы благородным гневом, без всякого приказа, несколько раз, издавая боевые кличи и ударяя оружием о щиты, выскакивали из развалин, не обороняясь, но нападая на испанцев. Даже наши женщины, охваченные яростью, приняли участие в сражении, сбрасывая с крыш на головы осквернителей святыни камни и… то, о чем не принято говорить вслух.
Нашим воинам удалось-таки убить нескольких вражеских солдат и рабочих и даже, возможно, несколько приостановить разрушение. Однако многие наши воины погибли в этих отчаянных атаках, которые испанцы все равно всякий раз отбивали. Возмущенный Кортес приказал с новой силой продвигаться дальше на север. Пушки громили здания, после обстрела в наступление шли солдаты, а за ними уже спешили рабочие, подчистую уничтожавшие то, что уцелело после обстрела. Этот напор был так стремителен, что испанцы оставили в южной части острова несколько строений, которые, видимо, на их взгляд не имели оборонительного значения. В том числе и Дом Песнопений, в котором мы с вами сейчас сидим.
Но таких зданий уцелело немного. Они торчали среди голой пустоши, словно редкие зубы в старческом рту, и моего дома среди них не было. Мне, наверное, следует поздравить себя с тем, что, когда дом обрушился, хозяева не находились под его крышей. К тому времени все оставшееся население города укрывалось в квартале Тлателолько, в самой его середине, чтобы быть как можно дальше от непрерывного обстрела пушечными снарядами и зажигательными стрелами с курсировавших по озеру боевых кораблей.
Воины и все, кто покрепче, размещались под открытым небом, на рыночной площади, а женщины, дети, раненые и больные набились в оставшиеся дома, потеснив хозяев. Куаутемок и его придворные занимали старый дворец, который некогда принадлежал Мокуиуиксу, последнему правителю Тлателолько, когда тот еще был независимым городом. Из уважения к моим заслугам нам тоже выделили там комнатушку, в которую я, несмотря на все ее возражения, перенес Бью из нашего дома на руках.
Так и получилось, что я вместе с Куаутемоком и многими другими стоял на вершине пирамиды Тлателолько и своими глазами видел, как люди Кортеса приступили к разрушению квартала Йакалолько, где я прожил столько лет. Клубы пушечного дыма и тучи известковой пыли помешали мне увидеть, когда именно рухнул мой дом, но когда в конце дня враг ушел, квартал Йакалолько, как и большая часть южной половины города, представлял собой голую пустыню.
Уж не знаю, рассказали ли Кортесу потом, что у каждого состоятельного почтека нашего города имелась в доме — как и у меня — потайная каморка с сокровищами. В то время он явно этого не знал, ибо его рабочие рушили все дома без разбору, сперва погребая под камнями и кирпичами, а потом, сгребая вместе с обломками в воду, для увеличения площади острова, произведения искусства, запасы пурпура, драгоценные ткани и даже столь ценимое испанцами золото. Конечно, даже если бы Кортесу удалось выпотрошить тайники всех почтека, вместе взятых, найденное все равно не возместило бы стоимости утраченных сокровищ, но могло бы составить дар, способный поразить и восхитить короля Карл оса. Поэтому я наблюдал за разрушениями того дня с неким ироническим удовлетворением, хотя к вечеру я, старик, оказался беднее, чем когда был маленьким ребенком, впервые посетившим Теночтитлан.
Впрочем, такими же нищими стали все оставшиеся в живых мешикатль, включая и нашего Чтимого Глашатая. Близилась неизбежная развязка. Все мы уже давно были лишены нормальной еды и ослабли до того, что нами начинало овладевать безразличие к происходящему. Тем временем Кортес и его армия — безжалостные, многочисленные и прожорливые, как те муравьи, что оголяют начисто целые леса, — наконец добрались до рыночной площади Тлателолько и начали громить тамошнюю пирамиду, согнав нас на столь тесное пространство, что мы вынуждены были стоять там чуть ли не плечом к плечу. Конечно, Куаутемок остался бы на своем последнем рубеже, даже если бы ему пришлось стоять на одной ноге, но я посоветовался со Змеем-Женщиной и некоторыми другими важными особами, после чего мы подошли к нему со словами:
— Владыка Глашатай, если тебя захватят чужеземцы, то все Мешико падет вместе с тобой. Но если ты спасешься, то, куда бы ты ни направился, сохранится и государство, ибо оно живо, пока у него есть правитель. Даже если все до единого на этом острове будут убиты или взяты в плен, Кортес не одержит над тобой верх.
— Бежать? — безразлично произнес он. — Зачем? Куда?
— Затем, чтобы спасти себя самого, свою семью, а значит, и надежду народа. Куда? Пожалуй, среди ближайших соседей у нас больше не осталось надежных союзников. Но есть ведь и дальние страны, где ты можешь навербовать сторонников. Может быть, пройдут долгие годы, прежде чем у тебя появится хотя бы надежда вернуться домой в силе и торжестве, но, сколько бы на то ни потребовалось времени, мешикатль останутся непокоренными…
— Какие еще дальние страны? — спросил он без малейшего воодушевления.
Придворные и советники воззрились на меня, и я ответил:
— Ацтлан, Чтимый Глашатай. Возвращайся к нашим истокам.
Он уставился на меня как на сумасшедшего. Но я напомнил Куаутемоку, что мы сравнительно недавно возобновили связи с жителями нашей прародины, и вручил ему составленную мной карту с нанесенным на нее маршрутом.
— Там ты можешь рассчитывать на самый сердечный и радушный прием, владыка Куаутемок, — добавил я. — Когда их Глашатай Тлилектик-Микстли уходил отсюда, Мотекусома отправил с ним отряд наших воинов и немало семей мешикатль, умелых строителей. Может быть, ты увидишь, что они уже превратили Ацтлан в Теночтитлан в миниатюре. И уж по крайней мере можно надеяться, что ацтеки, как это уже было однажды, станут снова теми семенами, из которых произрастет новый великий и могущественный народ.
Уговорить Куаутемока оказалось непросто, и я не стану описывать весь тот спор, тем паче что план мой все равно не удался. Мне до сих пор кажется, что он был неплох и вполне мог осуществиться, но боги, видимо, судили иначе. В сумерках, когда корабли прекратили свой ежедневный обстрел и уже поворачивали к материку, Куаутемок с немалым числом сопровождающих спустился к воде. Все они сели в лодки и по сигналу отплыли, одновременно, но в разных направлениях. Со стороны это должно было выглядеть как массовое бегство. Акали с Чтимым Глашатаем и его немногочисленными спутниками предстояло направиться на материк — к маленькой материковой бухточке между Тенанаюкой и Аскапоцалько. Поскольку место это было безлюдным, предполагалось, что ни постов, ни патрулей Кортеса там нет, а это позволит Куаутемоку незаметно высадиться, проскользнуть в глубь материка и продолжить путь на северо-запад, в Ацтлан.
Но с боевых кораблей заметили, что от острова разом отошло множество акали, и решили проверить, действительно ли это беженцы. Корабли вернулись, испанцы стали осматривать наши лодки с высоких бортов своих кораблей, и, как назло, нашелся смышленый капитан, заметивший в одном каноэ человека, одетого слишком богато для простого воина.
С корабля сбросили железные крючья, лодку подтянули к кораблю, а Чтимого Глашатая подняли на борт и не мешкая доставили прямиком к генерал-капитану Кортесу.
Я не присутствовал при той встрече, но слышал позднее, что Куаутемок через переводчицу Малинцин сказал:
— Не думай, что я сдался. Только ради моего народа я стремился ускользнуть от тебя, но теперь пойман и в твоей власти. — Он указал на кинжал на поясе Кортеса. — Поскольку я был захвачен в плен на войне, то заслуживаю и прошу смерти воина. Я прошу, чтобы ты убил меня на месте.
Но Кортес, то ли исполнившись великодушия от осознания победы, то ли просто из хитрости, елейным тоном возразил:
— О чем ты говоришь? Я не считаю тебя сдавшимся в плен и вовсе не собираюсь лишать власти, а уже тем более убивать. Напротив, я прошу, нет, я настаиваю на том, чтобы ты остался во главе своего народа, ибо нам предстоит огромная работа, в которой я очень надеюсь на твою помощь. Я предлагаю тебе, высокородный Куатемок, отстроить свой город заново, сделав его еще более пышным и великолепным.
В течение некоторого времени после падения Теночтитлана жизнь большей части Сего Мира почти не претерпела изменений. Опустошение и разорение не затронули земли, Кортес наверняка произнес тогда «Куатемок», как всегда произносил впоследствии. Кажется, почтенные братья, я уже упоминал, что имя нашего правителя означает Когтистый Орел. Однако мне кажется, что в силу некоей фатальной неизбежности, кстати, это даже соответствовало тому дню — дню Первого Змея, года Трех Домов по нашему счету, или тринадцатому августа одна тысяча пятьсот двадцать первого года по-вашему, — имя последнего Чтимого Глашатая Мешико приобрело иной, зловещий смысл, ибо Куатемок в переводе на испанский означает Падающий Орел.
* * *
В течение некоторого времени после падения Теночтитлана жизнь большей части Сего Мира почти не претерпела изменений. Опустошение и разорение не затронули земли, находившиеся за пределами территорий Союза Трех, и многие люди, надо полагать, еще долго не подозревали, что живут уже в провинции под названием Новая Испания. Правда, их тоже жестоко терзали таинственные новые недуги, но им редко случалось увидеть испанца или просто христианина, так что никто не навязывал им новые законы или новых богов. Они продолжали жить привычной жизнью — собирали урожай, охотились, ловили рыбу, как делали прежде, на протяжении многих вязанок лет.
Но здесь, в озерном краю, произошли огромные перемены. Жизнь сделалась суровой и трудной, причем легче она с тех пор уже не становилась, и я сомневаюсь, что когда-нибудь станет. После пленения Куаутемока Кортес сосредоточил на восстановлении города все свое внимание и силы, хотя силы скорее использовались наши. Ибо он заявил, что, поскольку Теночтитлан был разрушен исключительно по вине непокорных мешикатль, нам надлежит искупить ее, возведя на месте старого города новый. Правда, планы начертили испанские архитекторы, за их воплощением надзирали испанские мастера, а рабочих подгоняли плетьми испанские солдаты, но строился новый город руками наших людей. Мы же добывали материалы для строительства, а если после тяжких трудов и подкреплялись пищей, то исключительной той, какую раздобыли для себя сами. Наши добытчики камня в карьерах Шалтокана работали с невероятным усердием, лесники оголяли холмы на берегах озера для получения балок и досок, бывшие воины и почтека сделались фуражирами, собиравшими и доставлявшими съестное со всех окрестных земель, наши женщины — когда белые солдаты не использовали их, прямо на глазах у всех, для удовлетворения своей похоти, — заменяли носильщиков и гонцов, и даже маленьких детей приставили к работе — смешивать строительный раствор.
Конечно, первым делом испанцы занялись наиболее важным. Сразу после того, как починили акведуки и в город подали воду, был заложен фундамент будущего кафедрального собора, а прямо перед ним воздвигли виселицу. То были первые действующие сооружения нового города Мехико, ибо оба они интенсивно использовались, дабы вдохновлять нас на беспрестанный и добросовестный труд. Всех, кто ленился, или вздергивали на виселицу, или клеймили, выжигая им на щеке метку «военнопленный», а потом выставляли у позорного столба, чтобы чужеземцы швыряли в лентяев камнями или лошадиным навозом, а надзиратели пороли их плетьми. Впрочем, те, кто работал усердно, умирали чуть ли не быстрее отлынивавших, ибо они надрывались, ворочая тяжеленные камни.
Мне повезло гораздо больше многих, ибо Кортес дал мне работу переводчика. Появилось столько всяких приказов и инструкций, которые нужно было передавать от зодчих к строителям, столько новых законов, воззваний, указов и проповедей, которые нужно было переводить, что Малинцин одной просто было не справиться, а второй переводчик, Агиляр, который мог бы ей помочь, уже давно сложил голову в какой-то схватке. Так что Кортес привлек меня и даже платил мне небольшое жалованье испанскими монетами. Он также предоставил нам с Бью жилье в роскошной резиденции — той, что в прежние времена была загородным дворцом Мотекусомы близ Куаунауака, — он вообще-то присмотрел ее для себя, Малинцин, своих старших офицеров и их наложниц. Там же держали под присмотром Куаутемока, его семью и придворных.
Может быть, мне следует извиниться, хотя я и не знаю перед кем, за то, что я пошел на службу к белым людям, вместо того чтобы гордо отказаться. Но поскольку все сражения закончились и я не погиб в этой борьбе, то, по-видимому, мой тонали состоял в том, чтобы прожить еще некоторое время. Когда-то давно мне было велено богами выстоять, вытерпеть и все запомнить, и я твердо вознамерился следовать этому предписанию.
Некоторое время основная часть моих обязанностей сводилась к переводу нескончаемых и настойчивых требований Кортеса узнать: что же стало с исчезнувшими сокровищами ацтеков? Будь я помоложе и имей возможность найти себе любое другое занятие, позволявшее прокормиться самому и прокормить больную жену, я бы постарался избавиться от этой унизительной, постыдной работы. Мне приходилось сидеть рядом с Кортесом и его офицерами, словно я один из них, присутствовать при допросах, на которых испанцы оскорбляли знакомых мне знатных мешикатль, обзывая их «проклятыми, лживыми, жадными, вероломными и вороватыми индейцами». Особенно стыдно было принимать участие в неоднократных допросах юй-тлатоани Куаутемока, которому Кортес больше не выказывал почтения, даже притворного. Вопрос он ему всякий раз задавал один и тот же, однако Куаутемок не мог или не хотел дать Кортесу желаемый ответ, а отвечал неизменно следующее:
— Насколько мне известно, генерал-капитан, мой предшественник Куитлауак оставил сокровища в озере, куда ты их сам сбросил.
— Но я посылал за ними лучших ныряльщиков — и своих, и твоих! — злобствовал Кортес. — Они не нашли ничего, кроме ила.
И Куаутемоку не оставалось ничего другого, кроме как в который уже раз повторять:
— Ил мягкий, а твои пушки заставили дрожать все озеро Тескоко. Золото тяжелое, и при такой тряске оно просто не могло не погрузиться в ил еще глубже.
Наибольший стыд я испытал, присутствуя при «убеждении» Куаутемока и двух старейшин Изрекающего Совета. После того как я много раз подряд перевел сначала одни и те же вопросы, а потом одни и те же ответы, взбешенный Кортес приказал принести из кухни три больших таза с тлеющими углями. Троих знатных мешикатль усадили на стулья, заставили сунуть босые ноги в угли, и те же вопросы зазвучали опять. Допрашиваемые скрипели зубами от боли, но ничего нового Кортес не услышал.
В конце концов он в отчаянии воздел руки, плюнул и покинул помещения. Трое мешикатль были отпущены и, с трудом переступая обожженными ногами, отправились к себе. Когда кто-то из бывших старейшин пожаловался Куаутемоку на мучительную боль, поинтересовавшись, почему бы ему не ответить Кортесу хоть что-нибудь другое, наш Чтимый Глашатай заявил:
— Лучше помолчи. Или ты думаешь, что я сам гуляю сейчас по саду наслаждений?
Возмущаясь Кортесом и испытывая угрызения совести, я тем не менее предпочитал помалкивать, чувствуя, что положение мое и так довольно шаткое. И действительно, не прошло и двух лет, как появилось множество моих соотечественников, желающих и способных заменить меня при особе Кортеса. Все больше и больше мешикатль и выходцев из других народов стран Союза Трех осваивали испанский язык и принимали крещение. Они поступали так не столько из раболепия, сколько из честолюбия. Ачто им еще оставалось делать? Ведь в соответствии с изданным Кортесом указом ни один «индеец» не мог подняться выше простого работника, не приняв крещение и не научившись говорить на языке завоевателей.
Сам я, как уже упоминалось, был наречен в честь Святого Хуана Дамасского и звался доном Хуаном Дамаскино. Малинцин стала доньей Мариной, а две другие сожительницы испанских командиров превратились в донью Луизу и донью Марию, за ними потянулись и другие женщины. Не устояли перед искушением и некоторые выходцы из нашей знати: бывший Змей-Женщина, например, стал зваться доном Хуаном Веласкесом. Но, как и следовало ожидать, большинство наших пипилтин, начиная с самого Куаутемока, с презрением отвергли и религию белых людей, и их язык, и их прозвища.
Как ни была достойна восхищения их позиция, она оказалась ошибочной, ибо не оставила этим людям ничего, кроме гордости. В отличие от них выходцы из среднего класса, простонародья и даже рабы осаждали капелланов и миссионеров, желая принять крещение и получить испанские имена. Именно они учили испанский язык, причем охотно отдавали своих собственных сестер и дочерей в уплату тем испанским солдатам, которым хватало образования и ума выступить в роли учителей.
Таким образом, именно выходцы из низов, не имевшие чувства собственного достоинства и гордости, на которую им пришлось бы наступить, в результате возвысились над своими бывшими правителями, начальниками и даже хозяевами. Эти выскочки, «новоявленныебелые», как мы их называли, в конечном счете получали все более высокие должности, некоторые из них даже стали правителями маленьких городов и отдаленных провинций. Конечно, само по себе неплохо, когда простой человек получает возможность пробиться в жизни, но я не припомню ни одного случая, чтобы такой выскочка действительно старался принести пользу другим и думал о чем-нибудь, кроме своего блага. Для такого человека возвышение над остальными, получение власти являлось не средством, не возможностью принести пользу людям, но вожделенной целью. Достигнув поста наместника провинции или просто должности надзирателя над каким-нибудь строительством, этот «новоявленный белый» становился настоящим деспотом по отношению ко всем, кто находился у него в подчинении. Надзиратель мог запросто объявить бездельником или пьяницей любого работника, который не угождал ему и не делал подношений, и обречь несчастного на что угодно, от клейма до виселицы. Наместник мог подвергнуть бывших вельмож унижению, превратив их в мусорщиков и подметальщиков улиц и заставив их дочерей подчиняться тому, что вы, испанцы, называете «правом сеньора». Должен, однако, справедливости ради заметить, что новая, принявшая крещение и научившаяся говорить по-испански знать, по большей части вышедшая из черни, относилась так не только к бывшим господам, но ко всем своим соотечественникам без исключения. Эти выскочки раболепствовали перед своими начальниками, но уж зато всех нижестоящих и подчиненных унижали и оскорбляли гораздо сильнее, чем в былые времена рабов. И хотя меня лично эти перемены в обществе не затронули, я частенько говорил с Бью о том, что не давало мне покоя:
— Самое ужасное, что эти жалкие подражатели белым людям будут писать теперь нашу историю.
Мое собственное общественное положение в Новой Испании можно было назвать завидным. Наверняка многие осуждали меня за то, что я продолжал сотрудничать с угнетателями. Полагаю, что тут оправданием, хоть и довольно слабым, может послужить то, что порой мне благодаря близости к власти удавалось помочь кому-нибудь из соотечественников. Разумеется, случалось такое не часто и лишь тогда, когда в силу каких-то причин не присутствовали ни Малинцин, ни кто-либо из новых переводчиков, которые могли бы меня выдать. Тщательно подбирая слова при переводе, я мог иной раз посодействовать удовлетворению чей-то просьбы или добиться смягчения наказания. Между тем, поскольку мы с Бью проживали во дворце и бесплатно кормились с дворцовой кухни, свое жалованье я откладывал — на тот случай, если меня прогонят со службы и выставят на улицу. Вышло, однако, так, что должность свою я оставил сам, по собственному желанию. Произошло это следующим образом.
На третий год после завоевания Теночтитлана Кортес, человек деятельный и по натуре искатель приключений, стал тяготиться повседневными обязанностями правителя — всякой возней со счетами и рассмотрением мелких жалоб. Большая часть города Мехико была к тому времени уже построена, но строительство вовсю продолжалось. Тогда, как и сейчас, в Новую Испанию каждый год прибывало около тысячи белых колонистов. Многие приезжали с семьями и стремились обосноваться в озерном краю, обустроив там каждый свою собственную «Малую Испанию». Разумеется, с новыми подданными короля Карлоса, особенно с теми, кто был заклеймлен как «пленник», они обращались как со своими рабами. Скоро этих белых поселенцев стало так много и они заняли столь прочное положение, что об успешном восстании против них больше не приходилось и мечтать. Союз Трех окончательно и необратимо стал Новой Испанией, превратившись, насколько я понял, в такую же колонию, как Куба или любое другое испанское владение. Местное население пусть неохотно, но покорилось завоевателям, и Кортес, видимо, решил, что вполне может доверить управление провинцией своим помощникам, а сам отправиться на завоевание новых земель, которых он еще не видел, но уже считал своими.
— Генерал-капитан, — сказал я ему однажды, — ты уже знаком с землями, лежащими между этим городом и восточным побережьем. Вся страна, простирающаяся отсюда и до западного побережья, не особо отличается от этих земель, а к северу в основном находятся безжизненные пустыни, на которые даже не стоит смотреть. Но вот к югу — аййо, — к югу от нас высятся величественные горы, а в долинах растут густые зеленые леса, полные хоть и смертельных опасностей, но зато и таких чудес, что если ты не осмелишься побывать там, то можно сказать, что твоя жизнь прошла напрасно.
— Значит, на юг! — воскликнул Кортес, словно отдавая приказ своему отряду выступить немедленно. — Ты уже бывал там? Ты знаешь эту местность? Ты говоришь на тех языках, которые там в ходу?
Я трижды подряд ответил «да», после чего он действительно отдал приказ о выступлении на юг, велев мне:
— Ты поведешь нас туда!
— Генерал-капитан, — возразил я, — мне пятьдесят восемь лет, а путь в эти земли труден даже для людей молодых и крепких.
— Не пешком же ты пойдешь. Не беспокойся, у тебя будут великолепные носилки… и компания интересных спутников, — заявил он и, не дожидаясь моего ответа, стремительно вышел, чтобы заняться приготовлениями к походу.
Я даже не успел сказать, что носилки — не лучший способ передвижения по горным тропам и непроходимым джунглям. Однако пытаться уклониться от участия в походе я не стал: не так уж плохо совершить последнее путешествие по этому миру перед последним и самым длинным — путешествием в мир иной. Я знал, что дворцовые слуги позаботятся о больной Бью, так что особо беспокоиться о ее судьбе не приходилось. Что же касается меня, то, невзирая на преклонные годы, я еще не превратился в дряхлую развалину и полагал, что если уж смог пережить осаду Теночтитлана, то наверняка смогу пережить и тяготы экспедиции Кортеса. А если повезет, я, может быть, заведу его в такие дебри, откуда ему не выбраться, или во владения такого народа, который перебьет всех нас поголовно. В этом случае смерть моя будет не напрасна, ибо послужит благой цели. Упоминание Кортеса об «интересных спутниках» заинтриговало меня, а увидев, что ими оказались ни больше ни меньше, как трое Чтимых Глашатаев, я откровенно изумился. Зачем Кортесу понадобилось брать их с собой, сказать не берусь. Возможно, он просто боялся оставлять бывших правителей без присмотра, а может, надеялся, что вид столь высоких особ, покорно следующих в его свите, пробудит в южанах трепет и заставит их благоговеть перед его особой. А на них действительно стоило и, кстати, можно было посмотреть, ибо кое-где богатые носилки оказывалось не пронести, и тогда всем троим бывшим правителям приходилось выбираться из них и идти самим. А поскольку ноги Куаутемока были, после памятного допроса с пристрастием, навсегда искалечены, местные жители имели возможность поглазеть на Чтимого Глашатая Мешико, которого несли на плечах двое других Чтимых Глашатаев: Тетлапанкецали из Тлакопана с одной стороны и Коанакочцин из Тескоко — с другой.
Но никто из них ни разу не пожаловался, хотя все трое, должно быть, вскоре поняли, что я намеренно веду Кортеса, а также его всадников и пеших солдат по самым трудным тропам через незнакомую мне страну.
Причин тому было несколько: желание сделать поход как можно более трудным для испанцев; надежда завести их в такие дебри, откуда они не выберутся; кроме того, я полагал, что если уж мне на старости лет суждено совершить последнее путешествие, так лучше отправиться в новые, неизведанные края. Поэтому, перевалив через самые крутые горы и пройдя пустынными землями между Северным и Южным морями, я повел испанцев на север, в трясины и топи страны Капилько. И именно там, сытый по горло белыми людьми и работой на них, я их и оставил.
Следует упомянуть, что, очевидно, Кортес не слишком мне доверял, ибо на всякий случай захватил еще одну переводчицу. Но не Малинцин, та в ту пору еще кормила грудью младенца Мартина, а другую женщину, которая едва ли не заставила меня пожалеть об отсутствии «доньи Марины». Та по крайней мере была недурна собой, тогда как эта и внешностью, и голосом, и нравом более всего напоминала москита. Эта особа, носившая христианское имя Флоренсия, принадлежала как раз к числу выучивших испанский выскочек из черни. Но поскольку родным ее языком был науатль, а южных наречий Флоренсия не знала, в походе ей приходилось не столько переводить, сколько ублажать в постели тех испанских солдат, которым не удавалось заманить к себе на ночь какую-нибудь охочую до подарков или просто любопытную местную девушку — более молодую и привлекательную, чем наша переводчица.
И вот как-то ранней весной, после целого дня утомительного пути через особенно противное и вонючее болото, мы разбили вечером лагерь на клочке относительно сухой земли, в рощице сейбы и деревьев аматль. После ужина, когда все отдыхали близ походных костров, Кортес подошел ко мне, присел рядом на корточки и, дружески приобняв за плечи, сказал:
— Посмотри туда, Хуан Дамаскино. На это стоит полюбоваться!
Я поднял топаз и посмотрел туда, куда он указывал, — на троих Чтимых Глашатаев, сидевших рядышком, в стороне от остальных. Они сиживали таким образом много раз, видимо, беседуя. Да и что еще оставалось делать правителям, лишенным власти?
— Поверьмне, — промолвил Кортес, — это редкостное зрелище. У нас в Старом Свете даже трудно представить, чтобы три короля сидели вот так вместе и мирно беседовали. Возможно, больше мне такого зрелища никогда не увидеть, и хотелось бы сохранить о нем память. Нарисуй мне их портрет, Хуан Дамаскино! Изобрази этих людей такими, какими видишь их сейчас, — ведущими серьезную беседу!
Не усмотрев в его просьбе ничего худого, хотя мне и показалось странным, что Эрнану Кортесу захотелось запечатлеть этот момент, я содрал с дерева аматль полоску коры и на чистой внутренней поверхности нарисовал обугленной остроконечной палочкой из костра самую лучшую картинку, какая только могла получиться при работе столь примитивными рисовальными принадлежностями.
Трое Чтимых Глашатаев на моем рисунке вышли вполне узнаваемыми, и мне даже удалось передать серьезность выражения их лиц, так что сразу ясно было, что это люди значительные и что беседуют они не о пустяках. Но уже на следующее утро я горько пожалел, что нарушил свою давнишнюю клятву никогда больше не рисовать портретов, чтобы не навлекать несчастье на изображенных.
— Сегодня марша не будет, — объявил после подъема Кортес. — Нам придется задержаться, чтобы исполнить печальный долг — требуется провести военный суд.
Его солдаты были удивлены и озадачены не меньше меня, да и Чтимые Глашатаи — тоже.
— Донья Флоренсия, — сказал Кортес, жестом указав на самодовольно ухмылявшуюся переводчицу, — взяла на себя труд подслушать разговоры между тремя нашими высокими гостями и вождями деревень, через которые мы проходили.
Она готова присягнуть, что эти три бывших правителя пытались подбить здешний люд на злодейское выступление против служителей Христа. А также благодаря дону Хуану Дамаскино, — он помахал куском коры, — я располагаю рисунком, который служит неопровержимым доказательством их преступного сговора.
Ничтожную Флоренсию все три Глашатая не удостоили даже презрения, но вот их взоры, обращенные ко мне, были полны печали и разочарования. Я выскочил вперед и воскликнул:
— Это неправда!
Кортес мгновенно выхватил меч, приставил его острие к моему горлу и сказал:
— Мне кажется, ты не можешь участвовать в этих слушаниях ни как переводчик, ни как свидетель, ибо нельзя быть уверенным в твоей беспристрастности. Переводить будет донья Флоренсия, а ты… твое дело помалкивать.
Итак, шестеро его командиров составили военный суд, Кортес выступил обвинителем, а Флоренсия — свидетельницей обвинения. Возможно, испанцы заставили ее заранее выучить эти лживые, клеветнические показания, но я подозреваю, что в том не было особой нужды. Люди ее склада, злобные и завистливые, всегда ненавидят тех, кто лучше их, и готовы на любую подлость, лишь бы угодить сильным. Флоренсия с радостью ухватилась за возможность покрасоваться и выплеснула перед слушателями, делавшими вид, будто они ей верят, поток грязных, злобных измышлений, имевших своей целью выставить троих достойных, благородных людей существами еще более низкими, чем она сама.
Я до сего дня так и не имел возможности высказаться в их пользу, а сами Чтимые Глашатаи не пожелали оправдываться перед этим судилищем, сочтя любые оправдания ниже своего достоинства.
Флоренсия, возможно, распиналась бы не один день, уверяя, достань у нее ума на подобную выдумку, что все эти трое есть не кто иные, как Дьяволы из Преисподней, но «судьям» надоело слушать пустую болтовню. Прервав ее разглагольствования, они объявили все троих «подсудимых» виновными в заговоре и попытке мятежа против властей Новой Испании.
Не возражая, не оправдываясь, лишь обменявшись ироническими взглядами, трое правителей встали рядом под могучей сейбой. Испанцы перекинули веревки через подходящие ветки и вздернули всех троих. В тот момент, когда испустили дух Чтимые Глашатаи Куаутемок, Тетлапанкецали и Коанакочцин, закончилась и история Союза Трех. Точная дата мне неизвестна, ибо в том походе я не вел записей, но вы, почтенные братья, легко можете вычислить этот день, ибо сразу после казни Кортес весело воскликнул:
— А теперь, ребята, давайте поохотимся, настреляем дичи и закатим пир. Ведь сегодня последний день Масленицы!
Они пировали всю ночь напролет, поэтому мне не составило труда ускользнуть из лагеря незамеченным и вернуться тем же путем, которым мы пришли. За гораздо более короткое время, чем продолжался наш поход, я вернулся в Куаунауак и явился во дворец Кортеса. Стража привыкла к моим приходам и уходам, и, когда я заявил, что генерал-капитан послал меня вперед, никто ничего не заподозрил. Я поспешил к Бью и рассказал ей обо всем случившемся, заключив:
— Теперь я изгой. Но мне кажется, Кортес и понятия и не имеет, есть ли у меня жена, и уж тем паче не знает, что она проживает здесь. Да хоть бы даже и знал, вряд ли он станет карать вместо меня женщину. Я должен скрыться, а лучше всего затеряться можно в толпе на улицах Теночтитлана. Думаю, мне удастся найти какую-нибудь лачугу в самом бедном квартале, но тебе, Ждущая Луна, вовсе незачем жить в такой нищете. Ты можешь остаться и с удобствами жить здесь…
— Теперь мы изгои, — прервала она меня слабым, но решительным голосом. — Я тоже переберусь в город, Цаа. Правда, тебе придется мне помочь.
Я возражал и упрашивал, но разубедить жену не смог ни в какую. В конце концов мне пришлось собрать наши скудные пожитки, позвать двух рабов, чтобы они несли ее на носилках, и мы, перевалив через обод гор, вернулись в озерный край. Перейдя южную насыпь, мы оказались в Теночтитлане, где с тех пор и живем.
* * *
Я рад видеть вас снова, ваше высокопреосвященство, после столь долгого отсутствия. Вы пришли послушать завершение моего повествования? Что ж, мне осталось досказать самую малость.
Кортес вернулся из своего похода примерно через год и первым делом огласил повсюду вымышленную историю о «заговоре и мятеже» трех Глашатаев, причем мой рисунок стал доказательством «тайного сговора» и, следовательно, справедливости приговора. Поскольку я, чтобы не выдать себя, держал язык за зубами и не рассказывал о расправе над нашими вождями никому, кроме Бью, для бывших подданных Союза Трех это известие стало настоящим потрясением. Все вокруг, конечно, скорбели, проводили запоздалые заупокойные службы и угрюмо ворчали, но людям не осталось ничего другого, как сделать вид, будто они верят рассказу Кортеса. Замечу, что Флоренсия обратно не вернулась, так что возможности еще раз публично выступить со своей гнусной клеветой ей не представилось. Где и как отделались испанцы от этой твари, я так и не узнал, да и не проявлял к этому особого интереса.
Безусловно, мое бегство повергло Кортеса в ярость, но, должно быть, гнев его скоро утих, ибо погони за мной не снарядили и ни о каком розыске я не слышал. Мы с Бью были предоставлены сами себе.
К тому времени рыночную площадь Тлателолько восстановили, хотя она и сильно уменьшилась в размерах. Отправившись туда посмотреть, чем торгуют и каковы цены, я увидел, что рыночная толпа теперь чуть ли не наполовину состоит из белых людей, и если мои соотечественники еще практикуют обмен товарами (ты мне эту глиняную миску, а я тебе эту убитую птицу), то испанцы расплачиваются исключительно деньгами — дукатами, реалами и мараведи. Причем покупают они не только снедь, но и множество безделушек и украшений работы наших ремесленников. Прислушиваясь к их разговорам, я понял, что испанцы покупают «туземные диковины», чтобы послать их своим родственникам или друзьям как «сувениры из Новой Испании».
Как вам известно, ваше преосвященство, после восстановления города над ним было поднято множество различных флагов. И личный, бело-голубой с красным крестом, штандарт Кортеса, и кроваво-золотистый стяг Испании, и полотнище с изображением Девы Марии, и знамя с двуглавым орлом, символизирующим Империю, и множество других. В тот день на рынке я увидел немало наших ремесленников, подобострастно предлагающих на продажу миниатюрные копии всех этих флагов. Одни были выполнены лучше, другие хуже, но даже самые искусные, похоже, не привлекали внимания бродивших по рынку испанцев. И тут до меня дошло, что никто из моих соотечественников не осмелился изготовить и предложить белым людям эмблему мешикатль, символ своего собственного народа. Возможно, ремесленники просто боялись, что их обвинят в тайной приверженности прежним порядкам.
Что ж, я подобных страхов не испытывал. Точнее, я уже подлежал наказанию за куда более тяжкие проступки, так что такие мелочи меня не волновали. Вернувшись в нашу жалкую хижину, я сделал набросок, опустился на колени рядом с постелью Бью и, поднеся его к самым ее глазам, спросил:
— Ждущая Луна, ты можешь разобрать, что тут изображено? Сумеешь ты это скопировать?
Она внимательно всматривалась в рисунок, а я растолковывал:
— Видишь, это орел с крыльями, распростертыми для полета: он сидит на кактусе нопали, а в клюве держит символ войны из переплетенных лент…
— Да, — ответила она. — Понятно. Теперь с твоей помощью я разобралась в деталях. Но скопировать это, Цаа? Что ты задумал?
— Лучше скажи мне вот что: если я куплю материалы, сможешь ты скопировать такую картинку, вышив ее цветными нитками на куске белой ткани? Вышивка не обязательно должна быть такой изысканной, какие ты делала раньше, просто разноцветной: орел коричневый, кактус зеленый, ленты красные и желтые.
— Я думаю, что смогу это сделать. Но зачем?
— Если у тебя получится, я смогу продавать эти вышивки на рынке. Белым мужчинам и женщинам. Им, кажется, щравятся такие диковинки, и они платят за них монетами.
Бью сказала:
— Я попробую, только ты подсказывай что да как, чтобы все вышло правильно. Если первая вышивка получится, я смогу почувствовать рисунок пальцами и тогда уже сделаю с него столько копий, сколько потребуется.
Дело пошло неплохо. Мне выделили место на рынке, и я, расстелив скатерть, разложил на ней салфетки с изображением старой эмблемы Мешико. Власти, похоже, это не заинтересовало, а вот покупателей, наоборот, привлекло. Брали моих орлов в основном испанцы как местную диковинку, но и некоторые соотечественники тоже порой предлагали обменять на что-нибудь мои салфетки. Видимо, не все мешикатль хотели забыть, кем они были раньше.
Правда, испанцы с самого начала почему-то принимали ленты в клюве орла за змею и замечали, что в отличие от птицы змея не слишком похожа на настоящую. Я, разумеется, пытался втолковать им, что орел вовсе не ест змею, а держит в клюве переплетенные ленты, символизирующие огонь и дым, то есть войну. Однако людям, не знакомым с нашей системой письма, уразуметь это было трудно, и в конце концов я решил дать покупателям то, что они хотят. Переделав рисунок, я помог Ждущей Луне изменить образец, и с тех пор у нашего орла красовалась в клюве вполне узнаваемая змея.
Поскольку мой товар расходился хорошо, у меня появились подражатели, причем они уже изображали орла только со змеей, без всяких лент. Но работы Бью все равно продавались лучше других, так что торговля моя особо не пострадала. Меня даже забавляло, что я фактически создал новый вид товара. Как ни печально, но, похоже, это единственное, что останется от меня после смерти в этом мире. В жизни мне довелось заниматься очень многим, я был даже причислен к знати и не так давно являлся видным, влиятельным и богатым человеком. В ту пору я поднял бы на смех любого, вздумавшего сказать: «Ты закончишь свои дни и дороги уличным торговцем, продающим наглым чужеземцам маленькие вышивки с изображением символа Мешико, причем переделаешь его им в угоду». Я постоянно думал об этом, сидя день за днем на рынке со своим товаром, и посмеивался. Так что покупатели считали меня веселым стариком.
Однако оказалось, что и это занятие стало не последним в моей жизни, ибо пришло время, когда Бью окончательно лишилась зрения, да и пальцы ей отказали, так что заниматься вышивкой она больше не могла. Мы жили на то, что удалось скопить, и Ждущая Луна часто и с раздражением заявляла, что пора бы уже смерти выпустить ее из ее мрачной темницы скуки, усталости, неподвижности и страданий.
Возможно, очень скоро и я, не имея никакого занятия, кроме существования как такового, пожелал бы подобного освобождения и для себя, но именно тогда, почтенные братья, его преосвященство призвал меня, попросив поведать о минувших временах. Это оказалось очень кстати, поскольку позволило мне отвлечься от невеселых раздумий и поддержало во мне угасавший интерес к жизни. Конечно, мои отлучки означают для Бью часы еще более тягостного, одинокого заточения, поскольку теперь я лишь вечерами возвращаюсь в нашу лачугу. Когда мне придется остаться там окончательно, я постараюсь, чтобы это мучительное заточение не стало слишком изнурительным для нас обоих. Кстати, замечу, что последний след, оставленный мною в этом мире, меня больше не радует. Пойдите на рынок Тлателолько и увидите, что эмблема Мешико до сих продается со змеей вместо лент. Хуже того — и это особенно меня огорчает, — вы также услышите там, как наши сказители вплетают эту придуманную не так давно, но уже превратившуюся в одно целое с орлом змею в самые почитаемые легенды Мешико. Сплошь и рядом можно услышать что-нибудь вроде: «Так знайте же, что когда наш народ впервые пришел сюда, в этот озерный край, и когда мы еще звались ацтеками, наш великий бог Уицилопочтли повелел нашим жрецам поискать место, где рос кактус нопали, на котором сидел орел, поедающий змею…»
Что ж, пожалуй, на этом я и закончу свой рассказ. Я не могу повлиять на некоторые весьма печальные заблуждения, как и не могу изменить некоторые свершившиеся и достойные куда большего сожаления факты. Но зато я правдиво рассказал историю своей жизни и страны, в которой я жил и даже сыграл какую-то роль, и в моем рассказе нет ни одного слова вымысла. В чем я и целую землю или, по-вашему, клянусь.
* * *
Да, может быть, в некоторых местах моего повествования остались бреши, через которые ваше преосвященство желал бы перекинуть мостик. Или вы хотите задать мне какие-нибудь вопросы? Или уточнить детали? Если так, то прошу отложить это на будущее и предоставить мне передышку.
Я прошу ваше преосвященство разрешить мне покинуть его, почтенных писцов и эту комнату в здании, некогда бывшем Домом Песнопений. И дело тут не в том, что я устал говорить, или к рассказанному мной уже нечего добавить, или мне кажется, будто вам надоело меня слушать. Нет, я прошу об этом совсем по другой причине, ибо вчера, когда я вернулся вечером в свою хибару и присел на постель к жене, произошло нечто неожиданное. Ждущая Луна сказала, что она меня любит! Что она любила меня всегда и любит до сих пор. Поскольку никогда прежде Бью даже не заикалась ни о чем подобном, мне кажется, что ее долгий и мучительный путь близится к завершению, и когда настанет конец, я должен быть рядом с ней. Мы с ней оба одинокие изгои, и больше у нас в целом мире никого нет. Прошлой ночью Бью сказала, что полюбила меня с той самой первой давней встречи в Теуантепеке, в дни нашей зеленой юности. Но она потеряла меня, потеряла раз и навсегда, когда я решил отправиться за пурпурной краской. Если помните, они с сестрой тянули тогда жребий, кому из них пойти вместе со мной. Жребий выпал Цьянье, ей в итоге достался и я, но Ждущая Луна сохранила свое чувство и так за всю жизнь и не встретила другого мужчины, которого смогла бы полюбить. Я даже подумал: отправься тогда со мной Бью и стань она моей женой, сейчас, наверное, рядом со мною была бы Цьянья. Но эту мысль прогнала другая: неужели я хотел бы, чтобы Цьянья страдала точно так же, как страдает Бью? Мне оставалось лишь пожалеть жену, тем паче что слова любви звучали в ее устах так печально. Я, однако, заметил, что она всю нашу жизнь выбирала весьма странные способы показать свою любовь, и припомнил ей куклу, вылепленную из пропитанной моей мочой земли. Помните, я говорил, что так делают колдуньи, когда хотят навести порчу? В ответ Бью еще более печально сказала, что вовсе не желала причинить мне вред, но, долго и тщетно дожидаясь, когда я захочу разделить с ней ложе, решила добиться этого с помощью ворожбы. Я молча сидел рядом с ее постелью, вспоминал прошлое, и размышлял о том, каким глупым, слепым и глухим был все эти годы. Можно сказать, я был большим калекой, чем Бью сейчас. Разве я не мог догадаться, что женщине не подобает первой объясняться мужчине в любви? Что Ждущая Луна, уважая обычаи, скрывала свои чувства за той показной дерзостью, которую я столь упорно и недальновидно принимал за насмешливое презрение? Если Бью изредка и позволяла себе хоть какие-то намеки (например, заметила, что ее не зря назвали Ждущей Луной, она всю жизнь только и делает, что ждет), то я все равно ничего не замечал и не понимал, хотя мне всего-то и надо было — протянуть ей руку. Да, я любил Цьянью, продолжал любить ее всегда и буду любить до последнего вздоха. Но разве та любовь пострадала бы, сумей я откликнуться на любовь Бью? Аййа, что тут говорить! Сколько лет прошло зря, сколько возможностей упущено, и все по моей вине! Я сам лишил себя многих радостей, но, что гораздо хуже, лишил счастья и Ждущую Луну, ждавшую, пока я прозрею, до тех пор, пока не стало слишком поздно. Как хотелось бы мне восполнить упущенное, но это невозможно! Как хотелось бы мне, пусть запоздало, слиться с ней в акте любви, но это, увы, тоже невозможно! Мне только и оставалось, что сказать ей:
— Бью, жена моя, я тоже тебя люблю.
Она не могла ответить, ибо слезы лишили ее последнего голоса, и лишь протянула мне руку. Я нежно взял ее, пожал, и мы, наверное, сцепили бы наши пальцы, но даже это оказалось невозможно, поскольку пальцев у Бью уже не было. Ибо она, как, наверное, вы, мои господа, уже догадались, «пожираема богами». Что это значит, я вам уже рассказывал, а потому не стану возвращаться к этой теме и описывать, что именно в этой женщине, некогда столь же прекрасной, как Цьянья, боги пока еще оставили не съеденным. Я лишь сидел рядом с ней, и мы оба молчали. Не знаю, о чем думала Бью, но я вспоминал те годы, которые мы прожили вместе и в то же время порознь. Сколько времени и сколько любви мы, не заметив, растратили впустую! А ведь они — и время, и любовь — это единственное во всем мире и во всей нашей жизни, что нельзя купить, но можно только потратить. Прошлой ночью мы с Бью наконец объявили друг другу о своей любви… но сделали это так поздно, слишком поздно. Все миновало, все в прошлом, все истрачено, и ничего уже не вернуть. Поэтому я сидел и вспоминал эти потраченные впустую годы. Ну а потом вспомнил и другие, уходя мыслями все глубже в прошлое. Кажется, давно ли отец нес меня на плечах через весь Шалтокан, под «старейшими из старых» кипарисов? Мне вдруг вспомнилось, как я попадал из лунного света в лунную тень и снова возвращался к лунному свету. В ту пору, конечно, я не мог знать, что это в известном смысле прообраз моей будущей жизни с ее постоянной сменой светлого и темного, доброго и злого, радости и горя. Со стороны может показаться, что за минувшие с той ночи годы я претерпел слишком много страданий и невзгод, больше, чем следовало, однако мое непростительное пренебрежение к Бью Рибе — достаточное доказательство тому, что и сам я причинял страдания и невзгоды другим. Впрочем, бесполезно сожалеть о былом, да и сетовать на свой тонали тоже бесполезно, тем цаче что, невзирая на все дурное, я, оглядываясь назад, прихожу к выводу, что хорошего в моей жизни было все-таки больше.
Боги ниспослали мне немало щедрот и возможностей совершать достойные поступки, и если мне и стоит о чем-то сокрушаться, так лишь о том, что они отказали мне в последней своей милости — возможности уйти из жизни прежде, чем все мои достойные деяния остались в далеком прошлом. Мне давно пора умереть, но я все еще жив, хотя, возможно, что и на это у богов были свои причины. Если не считать тот памятный ночной разговор пьяным бредом, то придется поверить в то, что два бога сочли возможным и нужным сообщить мне, какими соображениями они руководствовались. А если помните, то боги тогда сказали, что мой тонали состоит не в том, чтобы быть счастливым или несчастным, богатым или бедным, деятельным или праздным, уравновешенным или вспыльчивым, умным или глупым, веселым или унылым, хотя все это, разумеется, было в моей долгой жизни. По мнению богов, мой тонали предписывал мне принимать без робости все испытания и не упускать возможность жить как можно более полной жизнью и стать участником как можно большего количества событий — великих и малых, имеющих историческое значение и самых заурядных. Но боги мне также сказали — если только это были боги и если они говорили правду, — что истинная моя роль в этих событиях состоит лишь в том, чтобы запомнить их и рассказать все тем, кто придет вслед за мной, дабы события эти не были преданы забвению. Так вот, именно это я сделал. Я поведал все, за исключением, быть может, случайно упущенных мелких подробностей. Ваше преосвященство, если ему будет угодно, может расспросить меня еще о чем-то особо, мне же на ум больше ничего не приходит.
Как я и предупреждал в самом начале, мне не о чем было рассказывать, кроме как о собственной жизни, а она вся в прошлом. Если у меня и есть хоть какое-то будущее, то мне не дано его предвидеть, да и не думаю, чтобы я этого хотел. Мне вспоминаются слова, которые я так часто слышал во время долгих своих поисков Ацтлана. Эти слова еще повторил Мотекусома в ту ночь, когда мы сидели с ним под луной на вершине пирамиды в Теотиуакане, и в его устах они прозвучали как эпитафия: «Ацтеки были здесь, но ничего не принесли с собой, когда появились, и ничего не оставили, когда ушли». Ацтеки, мешикатль… — какое название ни предпочти, мы все равно уходим. Мы растворяемся, нас поглощают другие народы, мы рассеиваемся, и скоро нас не останется вовсе. Не останется даже воспоминаний, да и вспоминать будет некому. То же самое относится и ко всем другим порабощенным вами народам: они исчезнут или изменятся до неузнаваемости. В настоящее время Кортес собирается основать новые поселения на побережье Южного океана. Альварадо сражается, чтобы завоевать племена джунглей Куаутемалана. Монтехо изо всех сил пытается покорить более цивилизованных майя с полуострова Юлуумиль Кутц, а Гусман ведет бои против непокорных пуремпече в Мичоакане. Во всяком случае, все эти народы, как и мешикатль, могут утешаться тем, что сражались до последнего. Они уйдут из истории с честью, чего нельзя сказать об иных, вроде жителей Тлашкалы, теперь горько сожалеющих о том, что они помогли вам, белым людям, ускорить захват Сего Мира. Я только что сказал, что невозможно предвидеть будущее, но это не совсем верно. Кое-что я предвижу вполне отчетливо. Достаточно вспомнить сына Малинцин Мартина, чтобы предсказать скорое появление все большего числа мальчиков и девочек с кожей цвета дешевого, разбавленного водой шоколада. Вот, пожалуй, чем все и закончится: не истреблением народов Сего Мира, но разбавлением их крови; постепенно все станут никчемно одинаковыми и одинаково никчемными. Конечно, в этом мне очень хотелось бы ошибиться. Вдруг где-то в наших землях найдутся народы, столь непобедимые или хотя бы столь отдаленные, что их оставят в покое, и тогда, быть может, когда-нибудь… Аййо, если бы мне и хотелось продлить свои дни, то лишь затем, чтобы увидеть, что может случиться тогда. Мои собственные предки не стыдились называть себя народом Сорняка, ибо сорная трава, никому не нужная и неприглядная с виду, обладает поразительной стойкостью и жизненной силой и извести ее почти невозможно. Лишь после того, как народ Сорняка создал цивилизацию и сорные травы сменились изысканными цветами, цветы эти оказались безжалостно срезаны. Цветы прекрасны, благоуханны и желанны, но они так уязвимы и бренны!
Может быть, где-то в глухомани Сей Мир уже породил или породит другой народ Сорняка, тонали коего будет состоять в том, чтобы расцвести, и белые люди уже не смогут извести его под корень. Может быть, этому народу удастся добиться той славы и того величия, какого добились мы, и я тешу себя надеждой, что среди этих грядущих вершителей истории могут оказаться и мои потомки. Я не говорю сейчас о семени, оставленном мною в южных землях: тамошний люд выродился настолько, что даже свежая кровь мешикатль ничего не изменит. Но ведь на севере, там, где я скитался в поисках нашей прародины, есть Ацтлан, а я давно уже догадался, что имел в виду Младший Глашатай Тлилектик-Микстли, приглашая меня непременно посетить его город, ибо там меня ждет приятный сюрприз. Сначала я толком не понял, о чем речь, но потом, вспомнив, сколько ночей провел в постели с его сестрой, я гадал лишь о том, мальчик у меня родился или девочка. Могу сказать лишь одно: тот или та, в чьих жилах течет моя кровь, не проявит робости и нерешительности, если вдруг новый народ Сорняка вздумает покинуть пределы своего болота. Ну что ж, тут я могу только от души пожелать им успеха.
Но я снова отвлекся, что вызывает законное раздражение вашего преосвященства. Итак, сеньор епископ, я еще раз прошу вашего позволения удалиться. Я пойду к Бью, сяду с ней рядом и буду говорить ей слова любви, ибо хочу, чтобы перед тем, как заснуть сегодня, и перед тем, как заснуть последним сном, она слышала именно эти и только эти слова. Когда же она заснет, я встану, выйду в ночь и буду долго бродить по пустынным улицам.
EXPLICIT[52]
На этом завершается изустный рассказ — хроника пожилого индейца из племени, обычно именуемого ацтеками. Повествование сие было записано verbatim ab origine[53] братом Гаспаром де Гайана, братом Торибио Вега де Аранхес, братом Херонимо Муньос и братом Доминго Виллегас-и-Ибарра interpres[54] Алонсо де Молина. Писано в день Святого Апостола Иакова, июля, 25-го дня, в год 1531-й от Рождества Христова.
Его Священному Императорскому Католическому Величеству, императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю.
Его Всемогущему Непобедимому Величеству из города Мехико, столицы Новой Испании, в день Невинных Младенцев, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцать первый, шлем мы наш нижайший поклон.
IHS
S. С. С. М
Прежде всего мы просим прощения за то, что после нашего предыдущего сообщения прошло столь долгое время, но, как подтвердит капитан Санчес Сантовенья, его курьерская каравелла прибыла сюда с большим опозданием из-за штормов, разыгравшихся вблизи Азорских островов, и, напротив, длительного безветрия в лежащем у экватора Саргассовом море. По этой прискорбной причине мы только сейчас получили письмо Вашего Величества с указанием «выделить хронисту-ацтеку и его жене за услуги, оказанные Короне, удобный дом на подходящем земельном участке и денежное
вспомоществование, достаточное для поддержания достойного существования до конца их дней».
Увы, мы вынуждены с сожалением сообщить вам, государь, что исполнить сие повеление не представляется возможным. Индеец мертв, а его безнадежно больная жена если и жива, то нам неведомо, где она находится.
Поскольку мы ранее уже обращались к Вашему Величеству за указаниями относительно того, как следует поступить с ацтеком по окончании его рассказа, но единственным ответом нам было двусмысленно затянувшееся молчание, то мы, и это в какой-то мере должно послужить нам извинением, осмелились предположить, что Ваше Величество разделяет столь часто высказывавшееся во время проведения нами кампании против ведьм в Наварре суждение о том, что «проглядеть ересь — значит поощрить оную».
После того как в разумный срок нами не было получено никаких указаний либо пожеланий Вашего Величества, мы сочли возможным и оправданным действовать по собственному усмотрению, в связи с чем ацтеку было предъявлено официальное обвинение в ереси, и он предстал перед судом Инквизиции.
Разумеется, получи мы письмо Вашего Величества ранее, оно было бы воспринято нами как высочайшее прощение старому грешнику и все обвинения с него были бы немедленно сняты. Однако рассудите сами, Ваши Величество: не виден ли Перст Божий в том, что ветры Моря-океана задержали вашего курьера?
Смею Вас заверить, что мы никогда не забудем, как наш почитаемый монарх в нашем присутствии клялся в готовности «положить владения, друзей, кровь, жизнь и душу свои ради искоренения ереси». А памятуя сие, мы верим, что Ваше Крестоносное Величество одобрит наше стремление поспешествовать Господу в избавлении мира от еще одного приспешника Врага Рода Человеческого.
Заседание суда Святой Инквизиции состоялось в нашей канцелярии в день св. Мартина. Оно происходило с ведением протокола и соблюдением всех должных формальностей. Кроме нас, Апостолического Инквизитора Вашего Величества, присутствовали также: старший викарий, выступивший в качестве председателя суда, главный альгвазил, он же наш апостолический нотариус, и, разумеется, сам обвиняемый. Процедура заняла всего лишь одно утро, поскольку мы представляли и потерпевшую сторону, и обвинение: единственным свидетелем обвинения являлся сам же обвиняемый, свидетели защиты, отсутствовали, а главным доказательством вины являлась подборка высказываний самого подсудимого, извлеченных из хроник, продиктованных им нашим братьям.
Согласно его собственному признанию, ацтек принял христианство лишь случайно, оказавшись участником обряда массового крещения, совершенного много лет назад отцом Бартоломе де Ольмедо, и сам, будучи завзятым грешником, не отнесся к этому серьезно. Однако это его греховное легкомыслие никоим образом не способно аннулировать Святое Таинство: в тот миг, как отец Бартоломе окропил его святой водой, индеец Микстли (не будем приводить его бесчисленные прочие имена) умер, будучи очищен от прежних грехов, включая грех первородный, и заново возродился невинным в бессмертной душе Хуана Дамаскино.
Однако за годы, прошедшие после его обращения в христианство, названный Хуан Дамаскино совершил великое множество тяжких прегрешений, заключавшихся главным образом в неоднократно допускавшихся в ходе его рассказа (и зафиксированных в так называемой «Истории ацтеков»), когда замаскированных, а когда и открытых, насмешливых, пренебрежительных и кощунственных высказываниях в адрес Святой Церкви и ее Учения. Таким обра зом, Хуан Дамаскино был обвинен, как еретик третьей категории, id est[55] бывший язычник, который, уже обретя благодать Святого Крещения, вновь отступил от истины и обратился к пороку.
По политическим соображениям мы не включили в обвинительный список некоторые из плотских грехов Хуана Дамаскино, хотя таковые и были совершены им уже после обращения и, по собственному его признанию, без малейшей тени раскаяния. Например, если мы сочтем, что он все-таки состоял в браке (хотя и не в христианском), то противозаконную связь, в которую он, опять же по собственному признанию, вступил с некоей Малинче, следует признать смертным грехом прелюбодеяния. Однако мы сочли неблагоразумным вызывать sub poena[56] ныне респектабельную и всеми уважаемую донью Марину, вдовствующую сеньору де Харамильо, и подвергать ее допросу. Кроме того, цель Святой Инквизиции состоит не столько в исследовании конкретных проступков обвиняемого, сколько в выявлении его неисправимой склонности к прегрешениям. Исходя из этих соображений, мы не стали предъявлять Хуану Дамаскино обвинение в прелюбодеянии, ограничившись обвинением в lapsi fidei — прегрешениях против Святой Веры, каковые многочисленны и очевидны.
Свидетельства были представлены скорее в форме литании, причем апостолический нотариус читал избранные места хроники, записанной с собственных слов обвиняемого, а обвинитель сопровождал каждую такую цитату соответствующим пунктом обвинения, exempli gratia[57]: «Кощунственное поношение святости Христианской Церкви». Нотариус зачитывал следующий пункт, и обвинитель провозглашал: «Хула на служителей Святой Церкви». Далее следовало очередное доказательство и новое обвинение: «Распространение учений, противных канонам Святой Церкви». Мы посчитали доказанным, что рассказ подсудимого был непристойным, богохульным и вредным, ибо содержал неуважительные высказывания о Христианской Вере, поощрял отступничество, призывал к измене и бунту и высмеивал наших благочестивых братьев-монахов. Кроме того, означенный Хуан Дамаскино постоянно употреблял слова, которые набожный христианин и верный подданный Короны, не может ни произносить, ни слышать.
Поскольку все перечисленные деяния являлись серьезными преступлениями против Святой Веры, обвиняемому была предоставлена возможность чистосердечно отречься от своих пагубных заблуждений, хотя, разумеется, сие не повлекло бы. за собой его оправдания, ибо все его еретические речения были записаны, а письменное слово неискоренимо. Так или иначе, когда апостолический нотариус снова зачитывал ему одну за другой избранные выдержки из его собственного повествования (exempli gratia, его языческое замечание о том, что «когда-нибудь эта хроника заменит признание в грехах перед доброй богиней Τласольтеотль — Пожирательницей Скверны») и после каждой цитаты вопрошал, подтверждает ли дон Хуан Дамаскино, что это действительно его собственные слова, обвиняемый не только не пытался отрицать это, но с полнейшим равнодушием все подтверждал. Этот человек не старался оправдаться, не просил о снисхождении, а в ответ на слова председателя суда Инквизиции о том, что его ждет суровая кара, лишь поинтересовался: «Значит ли это, что я не попаду в христианский рай?»
Ему объяснили, что действительно самым тяжким из всех наказаний будет лишение райского блаженства.
Ацтек, услышав это, лишь улыбнулся, да так, что его улыбка повергла членов суда Святой Инквизиции в ужас.
Мы как Апостолический Инквизитор обязаны были известить осужденного, что, хотя прощение его, ввиду тяжести прегрешений, невозможно, надлежащее покаяние может облегчить его участь, и в таком случае ему, в соответствии с каноническим правом и мирскими законами, придется понести меньшее наказание, viz.[58] провести всю оставшуюся жизнь в трудах на каторжных галерах Вашего Величества. Как и предписано, мы зачитали ему предложение принять покаяние: «Ныне ты зришь нас искренне скорбящими о твоем преступном упорстве и молящими Небеса о даровании тебе благодати раскаяния. Не огорчай же нас, упорствуя в своих заблуждениях и ереси, и не причиняй нам боли, вынуждая применять к тебе суровые, но справедливые законы Святой Инквизиции».
Но Хуан Дамаскино остался непреклонным: он не только не внял нашим убеждениям и просьбам, но продолжал улыбаться, бормоча при этом очередной еретический вздор относительно того, что подобный конец уготован ему его языческим «тонали».
С учетом всего этого суд Святой Инквизиции подтвердил свой приговор и официально провозгласил Хуана Дамаскино виновным, как упорного и неисправимого еретика.
Как и предусмотрено каноническим законом, в следующее воскресенье состоялось официальное и публичное объявление приговора. Хуана Дамаскино доставили из темницы и вывели на середину большой площади, где было предписано собраться всем христианам города. Посему помимо великого множества индейцев присутствовали духовные лица из всех конгрегаций, а также представители городских властей и светского правосудия, включая распорядителя, отвечающего за auto de fe[59]. Хуан Дамаскино был облачен в san-benito[60], а на голове его красовалась coroza[61] — соломенная корона позора. Сопровождал его брат Гас пар де Гайана, несший большой крест.
Для представителей Святой Инквизиции на площади был сооружен помост, с какового наш главный альгвазил огласил перед толпой официальный перечень вменяемых грешнику в вину преступлений, предъявленных ему обвинений и вердикт суда, что было также повторено на языке науатль нашим переводчиком Алонсо де Молина для присутствующих индейцев. Затем мы как Апостолический Инквизитор провели sermo generalis[62], передав признанного виновным грешника в руки мирских властей и сопроводив это обычной в таких случаях просьбой к этим властям — проявить милосердие, исполняя débita animadversione[63]: «Мы вынуждены были признать дона Хуана Дамаскино закоренелым еретиком и объявляем оного таковым. Мы вынуждены были признать его заслуживающим кары, но сейчас, передавая его для осуществления наказания в руки мирских властей и правосудия этого города, просим названные власти обойтись с ним снисходительно и проявить милосердие!»
Потом мы обратились уже непосредственно к Хуану Дамаскино с подобающей по канону и уставу последней просьбой — отречься от злокозненных заблуждений, каковое отречение дарует ему милость быстрой смерти от удушения гарротой, прежде чем его тело будет предано огню. Ацтек, однако, проявил упорство и с обычной своей дерзкой улыбкой заявил: «Ваше преосвященство, как-то раз, еще малым ребенком, я дал себе слово, что если буду однажды избран для Цветочной Смерти, пусть даже и на чужеземном алтаре, я умру так, чтобы своей смертью не посрамить своей жизни!»
Таковы, Ваше Величество, были его последние слова, и я скажу, к его чести, что грешник сей не вырывался, не умолял нас о пощаде и не кричал, когда главный альгвазил приковал его к столбу старой якорной цепью, когда вокруг него сложили костер из хвороста и когда распорядитель поднес к нему факел. По соизволению Господа и в наказание за грехи языки пламени поглотили тело этого ацтека, и он сгорел на радость Всевышнему.
За сим, подписался собственноручно всемилостивейшего нашего монарха верноподданный, неустанный поборник Веры, по обетованию обретающийся на стезе служения Господу ради спасения людских душ,
Хуан де Сумаррага,
Епископ Мексики,
Апостолический Инквизитор
и Протектор Индейцев
ИН ОТН ИУАН ИН ТОНАЛТИН НИКАН ТЦОНКЬЮИКА
СИМ ЗАВЕРШАЮТСЯ ДНИ И ДОРОГИ
Хуан де Сумаррага, Епископ Мексики, Апостолический Инквизитор и Протектор Индейцев